Михаил Савеличев ЧЕРНЫЙ ФЕРЗЬ
I don't hear a sound
Silent faces in the ground
The quiet screams, but I refuse to listen
If there is a hell
I'm sure this is how it smells
Wish this were a dream, but no, it isn't
Tim Jensen. RainBefore we let euphoria
Convince us we are free
Remind us how we used to feel
Before when life was real
THE DELGADOS
Глава первая. ДАСБУТ
Ночью океан породил чудовище — безглазое, безымянное, громогласное. Шторм бился в ощетинившийся пирсами, остатками стапелей и обломками дасбутов внешний пояс архипелага — гноище. Вечный ураган властвовал в зените Дансельреха. Кипел океан в Стромданге, и колоссальные молнии разбивали непроглядную тьму.
Стоя на краю уцелевшего волнолома, сквозь завывания ветра и грохот прибоя Сворден слышал странный звук, похожий на хруст ломающихся костей. Как будто там, в темноте, стихия истязала великана, выворачивала ему руки и ноги, обрушивала на грудную клетку молот гигантских волн.
В прерывистых вспышках мирового стробоскопа мало что удавалось разглядеть. Сворден снял щелевые очки.
Едкая взвесь оседала на коже, собиралась в капли и стекала вниз за ворот свитера. Стылый ветер дул сразу со всех сторон, цепляясь за промерзлую куртку и пытаясь сорвать ее с человека.
Волны терзали старый волнолом, с жутким ревом вгрызалась в его бетонные бока, все больше обнажая ржавый костяк арматуры. Казалось, сооружение вот-вот не выдержит и обрушится в океан, но Сворден продолжал всматриваться во тьму, стараясь предугадать очередную вспышку молнии и сужать зрачки, чтобы не ослепнуть.
Океан загибался невероятной чашей вверх и смыкался в зените. Клякса урагана, бездонно-черная в Стромданге, постепенно светлела по краям, лишь темные прочерки указывали где грандиозная климатическая флуктуация прорывалась сквозь установленные ей пределы, чтобы обрушиться на гноище. В тех местах черные глыбы островов немедленно окутывались мглой — ни единый проблеск маяков не мог пробиться сквозь нее.
Церцерсис пошевелился, в который раз пытаясь раскурить носогрейку.
— Хорошее времечко, — проворчал он.
Вновь хрустнуло. Свордену показалось, что от погодных установок, неподвижно висящих в центре мира, нечто устремилось куда-то в промежуток между гноищем и цитаделями.
Переливчатое сияние.
— Ломают кости, — сказал Церцерсис. — Шторму ломают кости. Эскадра на подходе.
От тепла ладони намерзший на очках лед стаял, и Сворден вновь надел их. Лучше видно не стало, но острые иглы взвеси уже не так болезненно кололи веки.
Звук прибоя внезапно изменился — монотонное уханье молота разбавилось на редкость отвратительным шуршанием, от которого захотелось глубоко вздохнуть и передернуться. Именно так — вздохнуть и передернуться.
— Эй! — крикнули из темноты. — Це!
Церцерсис обернулся, достал фонарик и осветил узкую полосу волнолома. Через накатывающие волны, хватаясь за уцелевшие ограждения и торчащую арматуру двигалась вереница людей.
Сворден тоже посмотрел назад. Большинство он уже знал — Паука, Блошку, Муху, Мокрицу и Гнездо. С еще двоими знакомства пока не свел.
— Все здесь?
— Пока все, — отозвался впереди идущий с мотком веревки через плечо. — Но кого-то сейчас смоет. Падет сме… — кулак Церцерсиса, поднесенный к зубам говорящего, заставил его замолчать. Поминать смерть перед операцией считалось плохой приметой.
Порыв ветра содрал капюшон, и Сворден увидел, что все лицо говорившего усеивают пятна. Пятнистый заслонился от фонаря, осторожно попытался обойти Церцерсиса, который даже не пошевельнулся пропустить его по безопасной тропке. Сворден еле успел схватить пятнистого за шиворот и поставить рядом с собой. Льда на волноломе становилось все больше.
— Оставайтесь там! — крикнул Церцерсис остальным. — Сейчас все замерзнет!
— Отпусти, — дернулся пятнистый. Сворден отпустил, и тот вновь оскользнулся. Наконец, он кое-как устроился.
— Новичок? — спросил пятнистый.
— Ага, — подтвердил Сворден.
— Как звать? — Сворден.
— Сворден? — удивился пятнистый. — Чудная кличка какая-то. Вот я — пятнистый, ну и прозвали Пятнистый. Вот уж уродился, башка. Мой кореш — Клещ, так у него вместо рук — клешни. Ну, чистый рак, сечешь? У нас в своре все клички что-то значат. Пятнистый — оно и понятно — пятнистый. Клещ, сечешь, руки — клешни. А если бы руки как руки, то и назвали бы по другому. Мухой, например. Или нет… Муха уже есть, сечешь? Вон стоит. У нас все клички чего-то значат. Тебя бы Дылдой кликнуть или там — Башней, сечешь?
— У нас имена ничего не значат, — прервал словоохотливого Пятнистого Сворден.
Пятнистый помолчал. Недолго.
— Хотя, вот Це тоже непонятно что. То есть, значит. У него имя длинное, сечешь? Забудешь пока докричишься. Вот и обрезали, что твой рак. А ему все равно. Зовут Церцерсис, но говорим — Це, сечешь? Це вместо Церцерсис. Но это Це. Он — башка, сечешь? Больной на башку, то есть. Кому еще в котелок придет с дасбута смыться? Гноище — оно и есть гноище. Не чета цитадели. Цитадель — это цитадель, сечешь?
Церцерсис стоял рядом и молча слушал бормотание Пятнистого. Носогрейка разгорелась, освещая его лицо — жуткую мешанину шрамов, похожих на ледяные торосы, сквозь которые с трудом различались темные полыньи глазных впадин и рта.
Становилось светлее. Шторм стихал. Волны вяло накатывали на камни и застывали точно желе. Морось превратилась в редкий снег, который ветром закручивался в высокие плотные столбы. Какофония непогоды все больше уступала место пробирающему до самых внутренностей треску.
Урагану ломали кости. Погодные установки впрыскивали в тело шторма ингибиторы, заставляя густеть поверхность океана. На гребнях самых высоких волн появились плотные косяки шуги, затем откуда-то из антрацитовых глубин начали всплывать глыбы льда — зародыши рукотворного замерзания.
Печальный крик донесся из облаков — громовые птицы, расправив гигантские кожистые крылья, спускались к океану в поисках добычи. Их тела, напитанные электричеством, светились ярчайшим огнем.
Произошедшее походило на чудо — океан застыл. Титанические снежные вихри, потеряв опору ветра, рассыпались и обрушились на лед снегопадом.
— Пора, — скомандовал Церцерсис.
Нетерпеливый Пятнистый тут же соскочил с волнолома и с головой ушел под воду — внизу притаилась предательская полынья. Сворден одним прыжком перемахнул на лед, встал на колени и запустил руку в воду. Пальцы ухватили что-то похожее на капюшон, Сворден потянул и вытащил Пятнистого на твердую поверхность.
Пока тот ворочался в снегу, отплевывая сгустки воды, остальные перебрались на лед. К Свордену подошел приземистый парень, похлопал его по плечу и присел над Пятнистым. Двупалая клешневидная ладонь потыкала лежащего.
— Э, — позвал Клещ.
Пятнистый встал на четвереньки. Рот раззявлен, по подбородку стекает жижа. Клещ отошел, примерился и врезал ботинком Пятнистому по лицу. От удара тот покатился вновь к полынье, но Сворден успел перехватить его за ногу и опять оттащить на безопасное место. Клещ невозмутимо вернулся к Пятнистому и пнул тому в грудь. Пятнистый кашлянул. Клещ отвесил новый пинок.
— Наглотался ингибитора, чучело, — сказал Церцерсис. — Если не отбить легкие, то покойник.
Клещ, растопырив руки-клешни, продолжал свою работу. Пятнистый уже не шевелился.
— Сдохнет, — покачал головой Сворден.
— Тут уж как повезет, — сказал Церцерсис. — Вот, помнится, у нас при прописке развлекались — наливают ингибитор и заставляют выпивать. А затем пиво отливают. Знаешь, как пиво отливают?
— Знаю.
— Кехертфлакш! Нет, не знаешь.
Церцерсис шагнул к стоящему спиной Клещу и коротко ударил тому в поясницу. Клещ беззвучно рухнул. Церцерсис удовлетворенно потряс кулаком.
— Удар по почкам, и несколько дней ссышь кровью. Зато никаких последствий после этой дряни.
Веревку, принесенную Пятнистым, размотали, пристегнулись к ней и выстроились в длинную цепь.
Метель усиливалась. Вытирая налипший снег с лица, Церцерсис обошел каждого и проверил крепления. Сворден оглянулся, но все скрыла плотная пелена снегопада.
— Где научился? — Церцерсис потрогал карабин и узел.
Сворден пожал плечами. Пальцы сами сработали.
— У кого приманка?! — крикнул Церцерсис. Веревку несколько раз дернули.
Они пошли. Идти приходилось осторожно — под снегом лед оказался очень скользким. То слева, то справа кто-то падал, изрыгал традиционно-смачное «кехертфлакш!», поднимался, опять падал.
Вскоре встретилось серьезное препятствие — застывшая волна. Лед круто взмывал вверх, и даже снег не мог удержаться на гладкой поверхности. Люди упрямо карабкались, цепляясь за малейшие выступы, но стоило одному сорваться, как он утягивал за собой остальных.
— Так не выйдет, — сообщил Сворден соседу слева — Пауку.
Тот тащил на себе странное сооружение, завернутое в брезент. Ноша чудовищно мешала взбираться, но Паук, в очередной раз скатившись вниз, вновь поднимался, пластался по льду, раскинув невероятно длинные руки и ноги, кряхтел, шипел, но полз вверх. Однако завидная настойчивость не окупалась.
Сворден сам несколько раз почти цеплялся за гребень. Ему оставалось лишь подтянуться, и он бы преодолел преграду, но Паук упрямо продолжал скатываться вниз, увлекая всех за собой. Пальцы, промерзшие после ледяной воды, разжимались, и Сворден оказывался там, откуда начал.
— Кехертфлакш! — хотелось пить, но снег на вкус напоминал железные опилки.
Придавленный ношей, Паук теперь даже не пытался встать, обессиленно делая попытки карабкаться лежа на животе по накатанной дорожке.
Сворден перевернулся на спину. Лед холодил затылок. На фоне белесой тверди плавно двигались огни. Замкнутый мир укрылся низкими облаками, но если присмотреться, то в зените еще можно разглядеть вечное коловращение Стромданга.
Внезапно пелена прорвалась, и сияющая крылатая тень пала вниз. Запахло грозой. Громадная птица отвратительно каркнула и взмыла. Снег взвихрился.
— Чуют, — сказал Паук.
— А если не взберемся? — спросил Сворден.
— Взберемся, — глаза у Паука смотрели в разные стороны. — Взберемся и пойдем. Еще взберемся. Скатимся.
— Не обращай внимание, — справа подал голос Муха. — Он всегда такой.
— Заткнись, — прохрипел Паук. — Вмажу.
— Надо что-то придумать, — сказал Сворден. — А то так и будем кататься.
— Придумали уже, — пробурчал Муха, зачерпнул снег и залепил в Паука. — Что еще тут думать? Всегда ползли и всегда ползать будем. Клеща нет. Дался ему Пятнистый.
Паук попытался вновь начать карабкаться, но Сворден дернул веревку и стащил его вниз.
— Отдохни.
Паук послушно замер.
Подошли две облепленные снегом фигуры — Клещ и Пятнистый. Пятнистый булькал и плевался кровью. Клещ тащил его за шкирку.
— А вот и Клещ, — Муха помахал рукой. — Он нас живо втащит! Да, Клещ? Брось ты его!
Пятнистый упал рядом. Клещ, не останавливаясь, пошел вверх по льду, иногда наклоняясь и хватаясь за выступы. Вскоре он оседлал гребень.
— Это же Клещ! — помотал головой Муха. — Что говорил! Клещ — мастер на дела. Что корешу ребра сломать, что яйца ко льду приморозить. Клещ!
Дело пошло споро. Клещ бросил линь с крюком, втащил Паука, затем Свордена, который держал Пятнистого. Муха влез сам. Закрепившись, вытащили Блошку с такой же ношей, как у Паука, затем — Гнездо, который неразборчиво, но жутко ругался. Прозорливее всех, как оказалось, поступила Мокрица — она даже и не пытался одолеть кручу, дожидаясь Клеща.
Съехали вниз.
Там их дожидался Церцерсис.
— Чуешь? — спросил Паук.
Пятнистый совсем оклемался:
— Це и не такое учует, сечешь? — сказал он Свордену. — Пусти, башка!
Сворден пустил. Пятнистый свалился. Пришлось опять его поднять.
— Це — башка, — продолжил Пятнистый как ни в чем не бывало. — Сечешь? Я — не башка, Клещ — не башка, Мокрица и та не башка. Здоровые мы на голову, сечешь?
— Заткнитесь, — прошипел Церцерсис. Отставив носогрейку подальше в вытянутой руке, он и вправду к чему-то принюхивался, зажмурив глаза. Лицо его приобрело еще большее сходство с хищным насекомым.
Лед под ногами содрогнулся. Все попадали, лишь Церцерсис остался стоять, широко расставив ноги, наклонившись вперед, точно готовясь к броску.
— Дерваль, — пробормотал он. — Тысячу раз кехерфлакш. У них на хвосте дерваль!
Мокрица завыла и забилась, зажав голову ладонями.
— Надо возвращаться, Це, — просипел Блошка. — Не повезло.
— Це — башка, — сказал Пятнистый. — Больной на голову, то есть.
Лед еще раз содрогнулся — изнутри в него билось нечто огромное.
— Бежать, — Паук развернулся и принялся карабкаться на ледяной склон, с которого они только что скатились.
— Отставить! — рявкнул Церцерсис. — Успеем. Мы успеем, если резче пошевелим задницами, недоумки! Заткните дуру!
Клещ послушно ткнул клешней в Мокрицу. Гнездо сплюнул:
— Правильно Це толкует. Идти надо, а не ссать.
— Туда, — показал Церцерсис.
Они опять выстроились цепью.
Снегопад шел неравномерно, сначала обрушиваясь на идущих плотной стеной, где только веревка не позволяла затеряться в стылой круговерти, а затем становясь таким редким, что взгляду открывалось огромное пространство между островами, превращенное в ледяную страну. Вдалеке торчали макушки гноищ. Громовые птицы кружили над головой.
— Чуют поживу, — Муха задрал голову.
— Это плохо? — спросил Сворден.
— Быстро найдем — хорошо, — Муха поправил рюкзак. — Долго — плохо.
— Почему?
— Кинутся на нас.
Сворден посмотрел вслед за Мухой. Светящиеся тени даже отсюда казались голодными — чересчур беспокойно вели себя — резко взмывали вверх, а затем, сложив крылья, пикировали на людей, оглушая мерзким карканьем.
Несколько раз снова пришлось преодолевать ледовые возвышенности, но теперь заминок не возникало — Клещ ловко взбирался на гребень, непостижимом образом удерживаясь на скользком склоне, и помогал подняться остальным. Но чем дальше они отходили от островов, тем более гладкой становилась поверхность временного ледника.
Церцерсис держался отдельно от остальных, появляясь то впереди, то окликая сзади, то вообще возникал из кратковременной пурги, весь облепленный снегом, проверял крепления и ношу идущих в связке людей.
Пятнистый полностью оклемался, лишь изредка потирая грудь и посматривая на Клеща. Наполнены эти взгляды хоть толикой благодарности или предвещают отмщение за избиение — по испещренному пятнами и опухшему лицу понять было трудно.
Блошка разок попытался поддеть необычно молчаливого Пятнистого, выражаясь в том смысле, что Клещ хорошо отлечил кореша, и теперь неплохо бы и корешу отлечить Клеща, например, избавив того от двупалости. Но тут из ниоткуда появился Церцерсис, молча отлил пива Блошке и так же молча исчез.
А затем лед под ногами Мокрицы разверзся, и она рухнула вниз. Все от неожиданности замерли, но тут из полыньи вырвался гигантский фонтан тягучей дряни, которая расправилась в морозном воздухе широким полотнищем и опустилась на людей.
— Режь концы! — заорал Муха, оказавшись крайним у открытой воды.
Веревку сильно дернуло, Сворден упал, отпихивая липкую пленку, но на холоде та мгновенно приобрела невероятную крепость. Он попытался дотянуться до резака, однако рука запуталась, и ее сжало с силой стальных тисков. Сворден боролся, ворочался, но его скручивало все сильнее. Отвратительная утроба сокращалась тем быстрее, чем сильнее из нее пытались освободиться.
Со всех сторон доносились вопли и стоны. Лед содрогался. Сворден замер. Пленка прекратила стягиваться. Но теперь он чувствовал, что его куда-то тащат, и оттуда, куда его тащат, раздается плеск воды. Совсем рядом послышалась непонятная возня, уши заложило от воя. Тьма распоролась. Сворден рванулся в сторону света.
Рядом с ним сомкнулись гигантские зубы, обдав чудовищным смрадом. Между клыков шевелилось нечто, похожее на щупальца, сочащиеся все той же липкой дрянью. Мир кренился, и Сворден все быстрее соскальзывал в сторону пасти.
— Держись! — заорал повисший на канате Блошка, размахивая длинной металлической палкой.
Сворден ухватился за веревку, однако левая рука так и оставалась зажатой в пленке.
— Я пошел, — сказал Блошка Свордену, оскалился и отпустил канат.
Он ловка упал на торчащую из воды покрытую шестиугольными пластинами голову дерваля, примерился и вонзил палку. Дерваль распахнул пасть. Сворден увидел в глубине бездонного зева, до краев усеянного острыми зубами, торчащую человеческую ногу.
Вдруг пластины щелкнули, встали горизонтально, превратившись в лезвия, а из под них хлынули какие-то мелкие членистоногие твари. Твари вцепились в Блошку, в одно мгновение покрыв его плотной шевелящейся массой. Ударили фонтаны крови, сбив нескольких паразитов с лица Блошки.
Сворден сосредоточился. Время послушно растянулось, достигло предела натяжения, зазвенело струной, готовой лопнуть. Мир замер, стал хрупким, точно лед.
Рывок. Рука свободна. Падать долго. Поворот. Ноги упираются в нависающую льдину, которая через мгновение рухнет в полынью. Накроет его и Блошку. Мгновение — это много, целая вечность. Толчок и полет вниз — к пасти, зубам и лезвиям.
Неподвижная картинка. Теперь к пасти добавляются массивные чешуйчатые лапы с когтями. Блошка и впрямь — блошка на подводном колоссе.
Группировка, новый поворот, приземление. Ступни — на голой коже дерваля, изрытой гниющими язвами. Из язвы торчит членистоногая тварь. Симбиот. Паразит.
Плоть дерваля расплескивается гнойными ошметками. Ноги погружаются в нее до половины лодыжек. Увяз. Есть ли твердь? Есть. Остановка. Время уже не звенит — скрипит. Трутся друг о друга жилы мгновений, проворачивая колесо десятков мгновений, сотен мгновений. Мир с неохотой подается. Картинка размазывается.
Воздух подобен стене. Снежинки режут лицо. Блошка на пределе досягаемости. Захват. Сильнее. Раздавить напившихся кровью тварей. Переворот в прыжке.
Мир как мячик изнутри — даже если встать на голову, ничего не изменится. Ноги описывают полукруг — размен фигур. Блошка в обмен на Свордена. Словно невидимая рука сметает окровавленное тело.
Членистоногие потеряли добычу. Сил на новый толчок нет. Счет — на десятки мгновений. Твари начинают вяло шевелиться.
Шест! Спасение. Рука ноет. Ноги налиты свинцом. Что-то опускается сверху. Громадное. Жаркое. Наэлектризованное. Живая молния. Громовая птица. Разрядник потрескивает. Снег вперемежку с искрами. Успеет. Успеет. Ждать нельзя.
Разрыв. Время не выдержало. Сворден почувствовал, как в прыжке его толкнуло в спину, закрутило, и он неловко приземлился на бок. Лед молотом врезал по плечу.
Льдина хрустнула, накренилась, увлекая Свордена обратно в полынью, где над тушей дерваля повисла громовая птица, пытаясь подцепить приманку с оставленного Блошкой шеста.
Сил хватило лишь на то, чтобы сделать новый вздох и вонзить пальцы в неохотно поддавшийся лед. За спиной кипела схватка. Сворден посмотрел через плечо. Громовая птица взмахнула крыльями, взмыла, развернулась и сделала новый заход. Дерваль взревел, раззявил громадную пасть, плюнул, но разряд молнии ударил в пленку, смял ее, освобождая летуну путь. Птица замерла над шестом, ухватилась за приманку и…
Мир воспламенился. Вспышка ударила по глазам. В уши вбили по заряду взрывчатки и подорвали. Тело пронзили мириады иголок. Мышцы скрутились в тугие жгуты, судорогой свело каждую из них. Хотелось закричать, но воздух исчез. Свершилось чудо. Рухнули все преграды и легион впечатлений вторгался в мозг, который отказался складывать из них привычную картину замкнутого на себя мироздания.
Свордена растворил мировой океан, теперь лишенный бледной палитры загаженных радиацией вод, увлек мимо грандиозной кальдеры, чьи иззубренные вершины терялись в облаках, а склоны испещряли лабиринты бесконечных лестниц, протащил сквозь узкие фарватеры цитаделей, раскинул широко в нескончаемом водовороте Стромданга, и ввергнул в чудовищный поток Блошланга, чья сила скручивала мир, выворачивала наизнанку, кехертфлакш, кехертфлакш, кехертфлакш…
— Кехертфлакш, — проревел Блошланг голосом Церцерсиса.
— Сечешь, Клещ? Тут тебе не легкие отбивать. Тут, сечешь, такой разряд вставило, с тебя вся шкура лохмотьями пойдет. Башка Сворден, башка!
Пальцы надоедливо ощупывали лицо. Мир с трудом втискивался в привычное узкое русло промороженного гноища. Хаос пятен превратился в физиономию. Сворден пятерней оттолкнул Пятнистого и сел. Затем встал. Льдина покачалась и остановилась.
— Здорово его шарахнуло, — сообщил Гнездо, опасливо заглядывая в полынью.
— Взорвался, — сказал Паук. Потрясение родило в его манере говорить прошедшее время.
Церцерсис наколол на нож черный ошметок, осторожно понюхал, прикусил. Задумчиво пожевал.
— Ты чего, чучело, туда сиганул? — Сворден промолчал. — Тебя что, Мокрицей зовут, урод?
— Нет, — сказал Сворден и поискал взглядом Блошку.
Церцерсис выплюнул изжеванный кусок и двинулся в Свордену, отставив руку с ножом. Блошка лежал неподвижно около полыньи в луже крови.
— Знавал таких, — сказал Гнездо. — Берутся непонятно откуда, живут непонятно и других не понимают. Не кипятись, Це. Гноище — оно на то и гноище. Отбросы. Мусор.
Сворден приготовился отбиваться, но Церцерсис остановился и спрятал нож.
— Ладно, на берегу разберемся — кто отброс, а кто мусор.
Прежде чем вновь прицепиться к веревке, Сворден подошел к телу Блошки. Одежда превратилась в лохмотья, сквозь прорехи виднелась кожа, сплошь покрытая ранами. Сворден осторожно потрогал Блошку за руку. Мертв.
— Я думал — мы команда, — сказал Сворден подошедшему Гнезду.
Услышавший это Пятнистый хохотнул:
— Башка, Сворден, башка. Простых вещей не сечешь!
— Каждый полезен для дела, — сказал Гнездо. — Мокрица была кормом. Дерваль потому и кинулся на нее. Муха — и туда, и сюда — непонятный человечишка. Блошка, как и Паук, птиц приманивает. Каждый на что-то годен. И тебя приспособят.
— Приспособим, — пообещал Церцерсис. — Так приспособим, что не отковыряешь.
Проходя мимо Пятнистого, Сворден сказал:
— В следующий раз из воды не вытащу.
Пятнистый схватил его за рукав:
— Ты это… Это, сечешь, зря ты так. Я — дело другое. Я — не Мокрица. Я дерваля не чую, от страха не ору. Меня не надо топить. Сворден, ты хорошо сделал — спас. Вытащил. Клещ, кореш, вон и то меня спасал. Так отмутузил, что вся гадость вышла. Видел? Вышла, да, — при этом он хватал Свордена за руки, суетился, неловко помогая привязаться к веревке. Пользы от его суеты не было. Чувствовалось, Пятнистый по-настоящему перепуган.
Когда они нашли дасбут, снегопад почти утих. Мир прояснился, привычно поднимаясь вверх, чтобы сомкнуться в зените.
Громовые птицы продолжали кружить над останками дерваля, чтобы, улучив момент, резко спикировать вниз. Крики дерущихся хищников гулко разносился в морозной тишине.
Лодку впаяло в лед — над снегом невысоко выдавалась палуба с характерными вздутиями стартовых шахт. Дасбут было бы сложно разглядеть, если бы не рубки. На передней, самой высокой, красовался знак — рука, сжимающая факел. По бокам второй шли ряды нарисованных черепов.
Дасбут здорово потрепало в походе — белое покрытие корпуса кое-где свезено длинными извилистыми полосами, обнажившими серый металл. Казалось, лодку исполосовало острейшими когтями умопомрачительное по величине чудовище.
— Кто ж их так? — шепотом спросил Пятнистый смотрящего в бинокль Церцерсиса. — Дерваль?
Церцерсис не ответил.
— Подавится твой дерваль дасбутом, деревня, — сказал Гнездо. — Ему, гаду слюнявому, Мокрица поперек горла чуть не встала. Так ту ведь соплей умоешь. Тут посерьезнее тварь поработала.
Пятнистый поежился и подвинулся поближе к Свордену.
— Видишь черепа на редукторе? — продолжил шепотом просвещать Гнездо. — Каждая черепушка — поход. Прошел Блошланг, побережье почистил, вернулся — рисуй костяк.
— Много, — сказал Паук. — Опасные. Ждать, — но сам, тем не менее, стянул с себя ношу, расчехлил и принялся свинчивать блестящие штыри.
— Помоги, — приказал Церцерсис Клещу.
Сворден посмотрел, как двупалый намерен исполнять приказание, но ничего необычного не увидел — Паук терпеливо указывал Клещу какую деталь подать, в какой разъем вставить, а тот ловко подхватывал нужную вещь, вдевал, закручивал, защелкивал. Дольше всего пришлось повозиться с наконечниками — тонкими полосками, которые требовали особо тщательного монтажа.
В результате получился длинный шест, похожий на разрядник, который использовал Блошка, но, в отличие от охотничьего варианта, более массивной и замысловатый.
Паук еще раз внимательно осмотрел орудие, зачехлил основание, поставил на взвод ловушку из восьми лезвий, удерживаемых на шестернях с пружинами.
— Сунь туда руку, — посоветовал Пятнистый Клещу.
— Ты туда задницей сядешь, — пригрозил Церцерсис. — Из одного дурака целый выводок недоумков получится.
Он скатал снежок и кинул на ножи. Ловушка сработала.
— Сворден, пойдешь с Пауком, — Церцерсис посмотрел вверх. Птицы все еще продолжали кружить в ожидании новой поживы.
— Чуют трупяков, — сказал Гнездо. — Много трупяков.
— Да уж, — ответил Церцерсис, вновь разглядывая дасбут через бинокль.
— Каких трупяков? — Пятнистый облизнул губы.
Гнездо показал каких — жутко скорчив рожу и высунув язык. Клещ похлопал Пятнистого, осклабился.
— Ты разве не знал, что команда дасбута — вся сплошь трупяки? — невзначай поинтересовался у Пятнистого Гнездо. — Ну, не такие, что лежат и гниют, а такие, что ходят и гниют. Сечешь? Почему все они такие отмороженные? Покойнички, вот живым и завидуют.
— Чему завидовать-то? — судорожно сглотнул Пятнистый. Кожа в промежутках между пятнами еще более побелела. — Ты гонишь! — он попытался рассмеяться. Остальные хранили суровое молчание.
— Команда дасбута состоит сплошь из гальванизированных покойников. Ни один живой не может преодолеть Стромданг и Блошланг, — сказал Гнездо. — Об этом все знают. Только тебе мы ни о чем не говорили.
Со стороны дасбута донесся протяжный скрип. Все тут же взобрались на горку. Лишь Пятнистый помедлил, но, тем не менее, тоже вполз вверх, уже по привычке примостившись рядом со Сворденом.
На передней рубке откинулся люк. Появилась фигура в мохнатом облачении, похожем на длинную шубу. На голове вышедшего умещалась высокая шапка, по форме напоминающая патрон. От шеи свисали веревки разной длины с притороченными округлыми предметами. Сворден разглядел, что это небольшие человеческие головы — то ли настоящие сушеные, то ли ловко сделанные подделки.
Человек спустился с рубки, прошелся вдоль палубы туда и обратно, встал под рулями и принялся мочиться.
— Что он делает? — близоруко щурился Пятнистый.
— Отливает, — объяснил Паук.
На рубке возникло еще несколько фигур в столь же громоздких одеяниях. Они так же походили по палубе, о чем-то переговариваясь, затем откуда-то достали складной трап, скинули на лед. Двое спустилось с дасбута и двинулись в противоположные стороны, осматривая корпус.
— Кехертфлакш, — выругался Церцерсис. — Вынесла их нелегкая.
— Долго они так бродить будут? — спросил Гнездо.
— Меня спрашиваешь? — еще больше разозлился Церцерсис. — Их спроси.
— Ждать, — сказал Паук.
Тем временем осмотр дасбута закончился, люди забрались на рубку и исчезли в люке, но когда Церцерсис уже приготовился отдать приказ отправляться к лодке, на корме появилось странное существо. Совершенно голое, бледное, оно почти сливалось с цветом дасбута. Походило существо на человека, решившего встать на четвереньки, но имело громадную лысую голову.
— Что это? — спросил Сворден.
— Копхунд, — пробормотал Церцерсис. — Вот сейчас и начнется забава.
На палубу дасбута высыпал экипаж — все в шубах и шапках. Копхунд насторожился — опустил голову, выгнул спину, замер. Толпа расступилась, вытолкав из своих рядов троих, облаченных в нечто, похожее на мешки, только с прорезями для головы и рук. Эти люди переступали голыми ногами, терли предплечья. Толпа зашумела.
Троица как-то неуверенно отступила к самому краю палубы, но больше ничего не предпринимала, присев и скорчившись.
Копхунд двинулся в их сторону, и теперь становилось ясно, что к человеческому роду, несмотря на внешность, тварь не имеет никакого отношения — перемещалась она странно и жутковато.
Один из толпы подошел к сидящим, схватил крайнего за руку и потащил навстречу копхунду. Двое оставшихся прижались друг к другу.
Сворден осмотрелся. Вся свора завороженно рассматривала происходящее. Из уголка рта Пятнистого потянулась нитка слюны и замерзла тончайшей сосулькой. Гнездо почти вывалился на другую сторону ледяной возвышенности и, казалось, готов был ползти к дасбуту, дабы ничего не упустить из представления. Сворден потянул его назад. Гнездо недовольно лягнул. Клещ судорожно сжимал и разжимал двупалые кисти, точно краб, хватающий добычу. Паук комкал снег и запихивал в рот. Талая вода сочилась по подбородку на куртку и застывала неопрятными потеками.
Церцерсис исчез. Сворден привстал и огляделся, но Церцерсиса нигде не оказалось. Сворден подобрал брошенный бинокль.
Человек в мешке теперь лежал перед копхундом. Пошевелился, приподнялся, попытался встать. Копхунд раззявил пасть, отчего морда потеряла даже самое отдаленное сходство с человеческим, схватил затылок и рванул. Густая масса потекла по спине жертвы. Тварь выплюнула кость, прижала передними лапами человека к палубе, наклонилась, схватила руку, рванула. Конечность описала дугу. Кто-то в толпе ловко ее подхватил, помахал в приветствии, бросил двоим оставшимся. Те отшатнулись и сползли с палубы на лед.
Копхунд поднял окровавленную морду, привстал на задних лапах, вновь приобретя сходство с человеком, если бы не растянутые губы, обнажающие звериные клыки. Выкаченные глаза пристально следили за бегущими. Те, поддерживая другу друга, бежали к тому месту, где залегли люди Церцерсиса.
Раздался свист, впивающийся в уши даже на таком расстоянии. Тварь в два прыжка одолела расстояние до беглецов.
Вихрем взвился снег. Сворден вглядывался в происходящее, но с трудом что-либо разбирал. Сначала он вроде бы увидел как тварь сразу растерзала беглецов, у которых, учитывая виденное, имелось мало шансов одолеть копхунда. Но потом стало казаться, что те двое каким-то чудом все таки схватили тварь за лапы и тянут в разные стороны. Затем Сворден разобрал, что копхунд рвет одного, а второй вцепился в шею твари. Летели клочья, била кровь из порванных артерий. Однако ни крика, ни стона не доносилось из гущи схватки.
Все кончилось неожиданно. Снег осел. На утоптанной площадке остался один из людей в обрывках своего мешка. У его ног валялись растерзанные тела. Человек наклонился, что-то подобрал, запихал в рот. Постоял. Упал на колени, встал на четвереньки и принялся ползать среди останков.
— Что он делает? — еле слышно спросил Пятнистый.
Все зашевелились, отрываясь от происходящего.
— Жрет, — сказал Паук и запихал в рот новую порцию снега.
Гнездо отвернулся и лег на спину.
Сворден продолжал смотреть.
Человек оторвался, наконец, от кровавой трапезы, встал и побрел назад к дасбуту, изредка наклоняясь и проходя несколько шагов, помогая себе руками. Походка приобрела сходство с движениями копхунда.
— Насмотрелись? — Церцерсис отобрал бинокль у Свордена. — Представление окончилось. Сейчас начнется работа.
И действительно — члены экипажа один за одним исчезли в дасбуте. Палуба опустела. Лишь растерзанное тело на корме, да окровавленное место схватки напоминали о произошедшем.
— Весело, сечешь? — Пятнистый хлопнул Свордена по плечу. — Вот развлекуха так развлекуха!
— Ага, — поддакнул Гнездо, — уж я бы веселился, пока копхунд тебя разделывал.
— Башка, — обиделся Пятнистый.
Паук ткнул Свордена в бок. Сворден кивнул, подобрал мешок с наживкой. Они перевалили через вершину, скатились вниз на животах и поползли к дасбуту.
Особенно неудобно оказалось волочь шест, который норовил зацепиться за любой выступ на ледяном поле. Паук не обращал на это никакого внимания, даже если шест застревал достаточно крепко. Он упрямо продолжал загребать руками и ногами, оставаясь на месте, тяжело дыша, хватая ртом снег. Свордену пришлось взять на себя заботу высвобождать застрявшее приспособление.
Кое-где снег уже подтаивал, отчего куртки промокли, отяжелели. Ползти стало еще труднее.
Изредка слышался лязг люк, выпускавшего кого-то из дасбута, и тогда они замирали, вжимались в лед, не поднимая голов.
Когда до лодки оставалось рукой подать, Паук наткнулся на то место, где копхунд дрался с людьми. Снежный покров здесь превратился в кровавую мешанину. Валялись обглоданные кости. Посредине возвышалась слепленная из снега небольшая горка, и из нее торчал кусок руки. Сжатым в кулак пальцам не хватало факела.
Наконец Сворден и Паук доползли до дасбута и сели, прижавшись к покатому боку. Отдышались, пытаясь разглядеть там, откуда приползли, притаившихся подельников. Ничего не видно. Лишь маячила торчащая из снега рука, грозившая кулаком.
— Пошутили, — проворчал Паук.
— Куда теперь?
Паук показал в сторону кормы. Пригнувшись, они добежали до второй рубки. Ухватившись за выбитые в резине выемки, Паук ловко взобрался на палубу. Сворден передал ему шест и тоже влез на лодку.
Пожалуй, только отсюда можно было оценить насколько дасбут огромен. Они словно оказались на широкой дороге. Белое покрытие слегка пружинило под ногами. От кормовой рубки до киля тянулась узкая полоса голой металлической поверхности. Паук отыскал на ней еле приметный люк, ухватился за рукоятку, с кряхтением повернул. Свордена расчехлил шест и передал его Пауку. Тот примерился, ткнул основание с разъемами в отверстие люка, повернул. Теперь шест крепко торчал за кормовой рубкой.
Сворден дотянулся до затвора. Лезвия ловушки растопырились. Прицепили приманку — здоровенный кусок тухлятины. Сверху донеслось карканье — громовые птицы закружили над дасбутом.
— Чуют, — Паук облизнул губы, поискал взглядом снег, но на теплом корпусе он таял, и лишь кое-где в трещинах и выемках покрытия чернели лужицы. — Отойдем.
Они притулились к ледовому подкреплению рубки, спиной ощущая подрагивание дасбута — внутри работали мощные механизмы. Отчетливо различался свинцовый привкус — радиация. С трудом верилось, что торчащий нелепый шест, да еще с наколотым куском мяса, может хоть как-то повредить столь могучей машине.
Сворден вздохнул, снял и почистил очки. Мировой свет слепил. Марево поглощало метеорологические установки. Кальдера отбрасывала длинную непроглядную тень на правый туск — изогнутый выступ внешнего материка. Устройство мира казалось таким же нелепым, как и все предприятие по нападению на дасбут.
Громовая птица камнем упала на приманку. Ловушка щелкнула, лезвия сомкнулись. Оглушительно треснул разряд. Из отверстия повалил густой дым.
Паук встал, помахал.
— Видим, — сказал вновь неизвестно откуда возникший Церцерсис. — Дай руку.
Сворден втащил на палубу Церцерсиса, затем помог взобраться остальным.
— Гладко прошли, — заметил Гнездо.
— Заткнись, — показал кулак Церцерсис. — А то сейчас кальдера зашевелится, кехертфлакш! Тогда и увидим, что гладко, а что шершаво. Живо на рубку!
— Здорово их! Сечешь, башка? — Пятнистый гордо выпятил подбородок, покровительственно похлопал Свордена по плечу, привстав на цыпочки.
Клещ схватил Пятнистого за шею и несколько раз пригнул к палубе. Паук вышел из привычной хандры, резво подбежал и отвесил Пятнистому пинок. Над головой закричали громовые птицы. Все замерли, всматриваясь в центр мира. Затем на носовой рубке возникла фигура в мохнатой шубе. Пятнистый взвизгнул, но Клещ держал его крепко.
Человек спустился на палубу и двинулся к кормовой рубке. Испещренное шрамами и татуировками лицо ничего не выражало. Заплетенные во множество косичек волосы свисали ниже плеч. Подвешенные к ошейнику сушеные сморщенные головы глухо стукались друг о друга. От мохнатой шубы несло затхлостью, спертым воздухом. В руке человек держал короткую бугристую палку, из отверстий которой на палубу капала тягучая жидкость.
От облика человека веяло стылой жутью. Сворден не сомневался — начни тот душить их по очереди, никто не сдвинется с места от ужаса.
Шаг. Еще шаг. Темная фигура надвигается, поглощая, впитывая окружающий мир. Мертвые головы с пустыми глазницами кривят безгубые рты в ужасных ухмылках. Вонь полуразложившегося трупа выворачивает наизнанку. Трупяк. Насыщенный атмосферным электричеством Стромданга самодвижущийся трупяк, чьи мертвые мышцы сокращаются не волей гниющего мозга, но чудом постоянного тока. Смотрит над собой, где беснуются громовые птицы, почуяв тухлятину. Поднимает палку, целясь в птиц, сжимает ее, отчего из отверстий брызгает уже знакомая черная жидкость, а вверх устремляются тончайшие прозрачные нити.
Что там происходит — понять трудно. Свара, избиение. Птицы каркают, бьют громадными крыльями, падают. Сверкают молнии. Сыпется почерневшая чешуя. Слышится шмяканье об лед. Вокруг дасбута — агонизирующие тела. Скребут когти. Судорожно распахиваются пасти, безуспешно пытаясь исторгнуть последний крик.
Человек стряхивает палку и скрывается за кормовой рубкой. Палуба усеяна безобразными пятнами.
Пятнистый тихо завыл. Гнездо упал на колени, и его вывернуло. Паук приготовился спрыгнуть с палубы, но Клещ схватил его за капюшон.
— Успокойтесь! — прорычал Церцерсис. — Заткните его!
Сворден шагнул к Пятнистому, взял за шиворот и встряхнул. Пятнистый замолчал.
— К такому никогда не привыкнуть, — пожаловался Гнездо, все еще стоя на четвереньках. — Как вас только блевать не тянет?
— Всем по местам, — приказал Церцерсис. — Не ссать. Выродки нас не видят и не чуят.
— Почему? — спросил Сворден.
Церцерсис уставился на Свордена, но тот глаз не отвел, лишь еще раз тряхнул молчащего Пятнистого.
— Редуктор обесточен, — сказал Церцерсис. — А без него они не люди, понимаешь?
— Они и так не люди, — жалобно сказал Пятнистый. — Трупяки.
— Не полезу, — сказал Паук.
— Я то… — начал Пятнистый, но осекся.
Церцерсис выхватил нож и полоснул Паука по горлу. Хлынула кровь, Паук задергался. Ноги его подогнулись, но Клещ продолжал крепко держать тело.
— Отпусти, чучело, — сказал Гнездо, поднимаясь и вытирая рот.
Клещ отпустил, ткнул ботинком неподвижного Паука.
— Блевать не тянет? — поинтересовался у Гнезда Церцерсис, все еще не пряча нож.
— Нет, — хмуро ответствовал Гнездо.
— Тебя еще что-то интересует? — повернулся Церцерсис к Свордену.
Сворден пристально смотрел в глаза Церцерсису, пока тот не выдержал и не перевел взгляд на Пятнистого:
— Ты чего вякал?
Пятнистый затряс головой.
— В дасбут. Живо.
Первым на носовую рубку взобрался Гнездо, за ним — Пятнистый, Клещ. Церцерсис придержал Свордена за рукав:
— Ты самый головастый из отбросов, поэтому в пекло особо не суйся, расходного материала и так хватает.
Внутри рубки никого не обнаружилось. Скудное аварийное освещение кое-как разжижало царящую в дасбуте тьму. Что-то хрипело и булькало. Иногда чудились юркие тени, шнырявшие под ногами. И еще было холодно. Холоднее, чем снаружи. Металл обжигал даже сквозь одежду.
Никто не разговаривал и вопросов не задавал. Гнездо уверенно повернул в сторону кормовых отсеков. Люки в переборках оставались отдраены. Легкий сквозняк бросал в лицо идущим сложные запахи механической и органической мертвечины — металла, смазки, тухлятины, сдобренных привкусом океана и радиации. Казалось, титанический стальной дерваль сожрал, перемолол весь экипаж в жерновах механизмов и одним глотком отправил их в раскаленную топку ядерного реактора, и лишь куски плоти остались догнивать, застряв в промежутках металлических зубов.
В одном из закутков Сворден разглядел копхунда. Тварь привинтили к переборке болтами. Она таращилась громадными глазами из-под широкого лба. Какая-то мерзость стекала из пасти. Валялись обглоданные кости.
Встретившись взглядом со Сворденом, копхунд дернулся, оскалился. Распятые конечности напряглись, но болты держали крепко. Замыкающий шествие Церцерсис нетерпеливо толкнул замершего Свордена в спину.
Вскоре они еще раз спустились по трапу и очутились на палубе, где размещался экипаж. Здесь к аварийному освещению добавились включенные фонари, подвешенные к раздвижным дверям кубриков. Стылый синий свет позволял рассмотреть внутренности узких длинных ячеек.
На полках лежали люди. Чтобы умещаться в отведенном для отдыха объеме им приходилось жаться, корчиться, втискиваться в коечные щели, непрерывно шевелясь личинками в тесных коконах влажных простыней, безнадежно стараясь найти удобное положение. Закрытые глаза, распущенные рты, кожа, примерзшая к костям черепа.
Непрестанный шорох десятков тел, ищущих покоя, добавлялся к ставшему здесь громче хрипу и бульканью. Только теперь Сворден сообразил, что никакой это не хрип и не бульканье, а голос, читающий нечто монотонно, с усилием, будто пересиливая жуткую боль, изредка срываясь на крик и всхлипы. Слова казались знакомыми, но они отказывались складываться в нечто осмысленное. Как и многочисленные надписи внутри дасбута.
Странно, но здесь свора оживилась. Они уже не шли друг за другом, вздрагивая от малейшего неожиданного шума, а заглядывали в кубрики, даже осмеливались заступать за порог, выискивая поживу.
Гнездо вытащил целый ворох мохнатых шуб, выбрал одну, которая казалась не такой поношенной, как остальные, и поменьше воняла, и тут же в нее облачился.
Клещ залез в один из кубриков, долго там возился, пыхтел, чем-то гремел, пока не выволок оттуда запечатанную банку. В мутной жидкости плавала какая-то отвратная дрянь, то ли живая, то ли законсервированная — в синюшном свете не разобрать. Довольный приобретением, Клещ упаковал добычу в рюкзак.
Пятнистый поначалу опасливо заглядывал в кубрики, стараясь не заступать внутрь и крепко держась за притолоку. Он вытягивал шею, принюхивался, морщился, отшатываясь назад в проход при каждом шевелении спящих. Постепенно набираясь храбрости по мере того, как Гнездо и Клещ набивали рюкзаки и подсумки добычей, Пятнистый на цыпочках заходил в кубрики, шурудил на столе, ощупывал стены в поисках нычек. Висящая на животе торба округлялась.
В одном из кубриков Сворден заметил на полке книжку. Гнездо, Клещ и Пятнистый, уже побывавшие тут, книгой не заинтересовались. Сворден взял ее, стряхнул крошки, перелистал.
Книга состояла из одних картинок с короткими подписями. Описывалась жизнь странного создания, скорее даже, некоей особи женского пола, которая прислуживала бравому офицеру — судя по шубе и высокой шапке. Особь проживала в бочке с ледяной водой и периодически вовлекалась хозяином во всяческие авантюры — исключительно патологические и извращенные. Картинки отличались высокой степенью детализации. Сворден сунул книжку в карман.
Тем временем Пятнистому не повезло. Окончательно осмелев, он потерял бдительность. В одном из кубриков Пятнистый приметил оставленную недоеденной большую горбушку консервированного хлеба. Гнездо и Клещ резко пахнущим куском побрезговали, но Пятнистый решил такую добычу не упускать. Он схватил хлеб, не заметив, что тот полностью выеден. Крыса оставила лишь корку и притаилась внутри. Пальцы Пятнистого показались ей соблазнительной добычей.
Сворден вовремя заметил, что творится неладное. Он схватил Пятнистого, ударил по руке, выбивая хлеб, ладонью зажал рот. Крыса вцепилась когтями в обшлаг куртки, обмотала длинный хвост вокруг запястья и продолжала пожирать пальцы Пятнистого, скусывая фалангу за фалангой.
Несчастный бился и врывался. Сворден перехватил его руку около локтя и несколько раз ударил о переборку. Крыса срывалась, повисала на хвосте, но затем ловко изгибалась, вцеплялась в кровоточащие обрубки и продолжала прерванную трапезу. Глаза твари горели красным.
Подоспел Церцерсис, протиснулся между Сворденом и переборкой, перехватил руку Пятнистого и ловко пригвоздил крысу ножом к двери кубрика. Животное корчилось, пищало, размахивало лапами и било хвостом. Церцерсис оттолкнул Свордена, все еще зажимавшего Пятнистому рот, выдернул нож с насаженной крысой и размозжил ей череп каблуком.
Пятнистый стонал.
— Пригни его, — приказал Церцерсис.
Сворден налег на Пятнистого, а Церцерсис тем временем прижал его искалеченную руку к палубе и откромсал оставшиеся обрубки пальцев.
— Вот тварь, кехертфлакш, — выругался Церцерсис, непонятно кого имея в виду — Пятнистого или крысу.
— Сдохнет, — сказал Гнездо. Он присел на корточки и обмотал ладонь Пятнистого бинтами.
— Дотянет, — Церцерсис ободряюще хлопнул Пятнистого по плечу.
По кубрикам больше никто не лазил. Из жилого отсека они спустились еще на один уровень в узкий проход между гудящими трубами и проводами. Кое-где попадались закутки, отгороженные раздвижными панелями, внутри которых мигала аппаратура, по круглым циферблатам ползли стрелки, на столах лежали раскрытые тетради с записями.
Пятнистый нянчил раненую руку, вообще потеряв всякий интерес к происходящему. Кое-как наложенная повязка подтекала кровью. Клещ часто оглядывался на приятеля.
Гнездо, ведший остатки своры, ловко нырял в люки, пригибался там, где трубы обрастали вентилями, норовя снести череп незваным гостям, взлетал по трапам и так же ловко по ним соскальзывал, держась лишь руками за вытертые до блеска перила.
Иногда им встречались члены экипажа, но уже без шуб и шапок, а в серых робах и сандалиях на голые ноги. В моряках не осталось почти ничего пугающего — они походили на бледные тени умерших, которые не заметили, что жизнь окончательно ушла из тел, и безразлично продолжали выполнять свои обязанности. Лишь их глаза при случайной встрече со взглядами своры порождали дрожь — чудилось, что из пыльной пустоты зрачков этих как бы мертвых тел наблюдало за внешним миром иное существо — всемогущее и равнодушное.
Сильнее ощущался привкус радиации. Монотонный голос, доносящийся из отверстий внутренней связи, заглушался пыхтением пара, который вырывался из соединений труб. Сворден слышал слабое шуршание под дырчатым настилом палубы. Но на крыс это не походило. Там двигалось нечто более мелкое и гораздо более многочисленное.
Внезапно Гнездо остановился и предостерегающе поднял руку. Сворден придержал Пятнистого за плечо. Клещ присел было на корточки, но тут из дренажных отверстий поползли тараканы — сначала по одному, а затем — набирающими силу потоками. Насекомые покрыли все пространство до люка шевелящимся ковром, сотканным из обычных мелких синих экземпляров с вкраплениями больших белых и совсем уж огромных прозрачных — порождений скверно защищенного реактора.
— Стоять, — сказал Церцерсис. — Не двигаться.
Свет померк. Сворден увидел, что из следующего отсека навстречу им движется нечто бесформенное, заполняя весь проход. Гнездо попятился, оттесняя Клеща и Пятнистого. Сворден остался недвижим, лишь ухватился за трубы. Церцерсис пробрался вперед.
Из темноты появились щупальца, покрытые редкими щетинками.
— Трахафора! — Гнездо качнулся назад.
Клещ и Пятнистый развернулись и навалились на Свордена. Руки соскользнули с влажных труб, и он опрокинулся на спину. Тем не менее, ему удалось схватить беглецов за ноги, и те тоже повалились на палубу. Они ворочались в узком проходе, пытались ползти, пинались, но Сворден держал крепко.
В образовавшейся куче невозможно было разобрать, что же происходило впереди. Тогда Сворден ловко перекувырнулся назад, оседлав Клеща и Пятнистого. Те забились еще сильнее.
— Тихо, — повернулся к ним Сворден и дернул каждого за ухо.
Церцерсис и Гнездо продолжали стоять неподвижно. Трахофора шевелила усами. Под тонкой морщинистой кожей что-то переливалось. Заостренное окончание тела, густо покрытое щетинками, дергалось из стороны в сторону. Церцерсис направил на нее фонарь, и тогда стало понятно, что трахофора почти прозрачна.
Узкий луч света впитывался белесой оболочкой, поглощался точно вода, чтобы растечься внутри громадного тела мириадами ручейков. Многочисленные течения разносили световые частицы, постепенно превращая трахофору в подобие сверкающей драгоценности. Каждая щетинка засияла глубокой синевой, а от малейшего движения на оболочке возникали светлые круги. Круги расширялись, распадались на отдельные кольца, которые сталкивались между собой, разрывались, сливались и постепенно угасали.
Свордену показалось, что он видит внутри трахофоры нечто темное, старательно огибаемое световыми потоками. И это темное пятно прорастает множеством нитей, которые тянутся внутри тела, образуя сложные узоры.
Свет погас. Трахофора вытянула щупальца, поднесла их к скопищу тараканов. Воинство насекомых вышло из транса, зашевелилось. Щупальца напряглись, раздулись, в оболочке вскрылись дыхальца, судорожно пульсирующие, выдавливая слизь. Насекомые принялись вбуравливаться в появившиеся отверстия. Сначала по одному, точно высылая вперед разведчиков, а затем, словно получив сигнал о безопасности выбранного пути, ринулись массой.
Щупальца не могли поглотить всех насекомых сразу. Шевелящийся ковер покрыл переднюю часть трахофоры. Тараканы срывались, дождем падали на палубу и вновь начинали восхождение к дыхальцам по спинам собратьев.
Тут под слоем насекомых что-то взбугрилось и выстрелило под потолок клубком новых щупалец. Они развернулись огромными зонтиками, потыкались в переборки, оставляя на трубах и проводах пятна слизи, пригнулись к палубе.
— Кехертфлакш, — выставив перед собой нож, Церцерсис попятился, заодно оттесняя назад и Гнездо.
— Голодная тварь, — сказал Гнездо. — За так не отделаемся.
Зонтики ползали по палубе. К шелесту насекомых присовокупилось хлюпанье слизи. Казалось, трахофора тщательно вылизывает металл многочисленными слюнявыми языками.
— Сворден, — позвал Церцерсис.
— Здесь.
— Давай одного сюда.
Сворден оглянулся. Пятнистый и Клещ обессиленно скребли пальцами палубу.
— Кого?
— Любого, кехертфлакш!
Сворден встал, схватил Клеща за шиворот, рывком поставил на ноги и развернул к Церцерсису. Пятнистый замер, сложив руки на затылке. Гнездо перехватил Клеща и подтянул к себе. Клещ слабо отмахивался.
Тем временем одна из щупалец оторвала гигантскую присоску от палубы и потянулась в сторону людей. Внутреннюю поверхность присоски усеивало множество крючков.
Церцерсис присел на корточки, и внутри воронки оказалась голова Клеща. Оболочка сжалась, заключив ее в плотный капюшон. Тело задергалось, ноги подогнулись. Из под края присоски заструилась кровь. Одежда на Клеще зашевелилась. Кое-где ткань порвалась, из прорех вытянулись тонкие отростки с коготками. Коготки вцепились в куртку и брюки, отростки напряглись. Тело Клеща стало втягиваться в щупальце.
Сворден дернулся вперед, вытянул руку. Церцерсис предостерегающе каркнул, полоснул лезвием по его ладони, а Гнездо ударил локтем ему в живот. Сворден задохнулся, скрючился.
Щупальце оторвало Клеща от пола. Кровь полилась дождем. Трахофора корчилась. По плотной оболочке пробегали волны судорог. Слышался хруст сминаемого тела. Пятнистый начал смеяться — истерично, с повизгиванием.
— Заткни его, — сказал Церцерсис.
Наконец-то набрав воздуха, Сворден лягнул ногой. Пятнистый захлебнулся.
Стряхнув остатки насекомых, трахофора подадась назад. Разбухшее тело еле протискивалось сквозь люк. Нити слизи тянулись за щупальцами, которые постепенно укорачивались. Волоски щетины вибрировали, отчего трахофора порождала низкое гудение, точно электрический трансформатор. С ноги Клеща слетел ботинок и плюхнулся в лужу.
Напоследок изрыгнув неаппетитный комок какой-то дряни, трахофора исчезла в темноте.
Сворден посмотрел на ладонь. Царапина оказалась ерундовой и почти не кровоточила.
— Руку дай, — попросил Пятнистый.
Сворден помог ему подняться. Гнездо бочком подобрался к люку, опасливо туда заглянул. Под ногами хрустели приклеившиеся к слизи насекомые.
— Вроде чисто, — сообщил Гнездо, посветив фонариком.
— Слишком тихо, — сказал Церцерсис.
И действительно — внутри дасбута исчезли почти все шумы. Прекратилась радиопередача на непонятном языке. Ушел за грань слышимости гул работающих машин. Даже звук шагов изменился — казалось, что ступаешь не по металлической поверхности тяжелыми ботинками, а по толстому ковру босиком.
— Уже близко, — Церцерсис посмотрел вверх, как будто мог что-то увидеть сквозь переборки. — Кехертфлакш!
— Успеем, — сказал Гнездо. — Если побежим, то успеем.
— Вперед! — сплюнул Церцерсис, и они побежали.
Вслед за тишиной начала сгущаться тьма, словно в узкое пространство отсеков дасбута откуда не возьмись высыпали тучи мельчайшей мошкары. Или кто-то неосторожным движением расколол голографическую пластину, отчего ясное изображение реальности поблекло, потеряло детали, стало зернистым.
Мир сжимался. Сворден спиной ощущал, как мрак следует за ними по пятам, кусками жадно отхватывая отсек за отсеком, переборку за переборкой.
Театр. Железный театр. Пришедший в негодность и теперь сминаемый колоссальным прессом. Ржавые декорации, в пыльном сумраке которых притаились жуткие маски для бутафорских трагедий. Полутрупы осклабились, пытаясь дотянуться до бегущих гнилыми руками, а черные многоножки кишели в лохмотьях разлагающейся плоти.
Густел приторный смрад. Легкие отказывались дышать таким воздухом. Лишь воля заставляла вбирать это гноище сквозь стиснутые зубы, ощущая как зловоние заполняет рот, захлестывает горло и стекает по гортани тяжелым потоком отвратительной слизи.
Хотелось откашляться, а еще лучше — выблевать мерзкую жижу вместе с желудком, остановиться, упасть на колени, упереться руками в палубу и до бесконечности отплевывать кровавые куски отравленных внутренностей.
Трубы все ниже нависали над головой. Плечи задевали многочисленные выступы, рукоятки, краны. Ноги спотыкались о ступеньки трапов и камингсы. Свордену казалось, что дасбут съежился, ощетинился, выпустил металлические когти, готовый вцепиться мертвой хваткой в своих врагов.
Внезапно пришло облегчение. Церцерсис, Гнездо, Пятнистый и Сворден протиснулись сквозь последний люк, за которым узкая глотка дасбута сменилась просторным отсеком.
Вдоль длинного прохода темнели громады десантных машин, танков, баллист, установленных на подъемниках. Срезы направляющих шахт походили на гроздья сот.
Церцерсис посветил на каждого фонариком. Гнездо дрожащими руками утирал пот, от которого грязные космы слиплись в сосульки. Пятнистый остекленело смотрел перед собой. Рвотная пена застыла на подбородке. Мокрые штаны прилипли к ногам. Сворден глубоко дышал. К смраду он то ли притерпелся, то ли воздух и вправду стал чище. Рука все еще сжимала капюшон Пятнистого.
— Отпусти его, — сказал Церцерсис.
Сворден разжал онемевшие пальцы.
— Чучело, ты зачем этот хлам на себе тащил? — почти нежно поинтересовался Церцерсис.
— Прилипчивая тварь, — хрипло засмеялся Гнездо и посмотрел на свои ладони. Руки ужасно тряслись.
Пятнистый заступил за спину Свордена.
— Он с нами, — сказал Сворден. — Если надо, я его и дальше потащу.
— Ладно, — сплюнул Церцерсис, — некогда разбираться, кехертфлакш.
Он повернулся и прошелся вдоль ангара. Сворден двинулся следом, притрагиваясь к каждой машине. От них пахло теплом и радиацией — оболочка ядерных двигателей порядком поизносилась. Некоторые экземпляры оказались повреждены — сорваны пластины активной защиты, броня оплавлена, покорежены гусеницы.
— Какая? — спросил Церцерсис.
— Вот, — Сворден постучал по борту баллисты. — Но нужно проверить…
Тишина разбилась — ясный звонкий голос на все том же незнакомом языке объявил:
— Ахтунг! Ихь фанге мит дем аншлиссен дэс редуциргетрибес ан. Ди координатен дес у-боотес зинд зектор хундерт айнс, унтерзектор бэ. Алле Флакш'с динстен зайен берайт цур видерхерштеллунг дер гештальт. Отсчет! Сто, девяносто девять, девяносто восемь…
— Некогда, кехертфлакш, проверять! — заорал Церцерсис. — В машину!
Сворден упал в водительское кресло, пробежался по клавишам. Баллиста заурчала.
— Семьдесят три, семьдесят четыре…
— Все?
В соседнее кресло уселся Церцерсис.
— Подъемник готов! — крикнул в люк Гнездо.
Пятнистый неуклюже пробрался на место позади водителя. Машина дернулась. Загудел подъемник. Сворден посмотрел в перископ, но пока ничего нельзя было разобрать. Гнездо забрался внутрь и задраил люк.
— Держитесь крепче, — предупредил он. — Сейчас сработает катапульта.
— Шестьдесят, пятьдесят девять…
На днище баллисты обрушился мощный удар. Свет моргнул. По навигационному экранчику пошли помехи. Задребезжали плохо подогнанные плиты защиты реактора. Запыхтели компенсаторы. Натужно взвыл гироскоп.
Рот наполнился горькой слюной. Сворден вцепился в поручень, но это мало помогло — машину сильно мотало.
— Выравнивай! — прохрипел Церцерсис.
— Сорок четыре, сорок три, сорок два… — для звонкого голоса не существовало преград.
Сворден оскалился. Пальцы соскальзывали с клавиш. Резкими хлопками срабатывали компенсаторы. Стрелка баланса неумолимо отклонялась от вертикали.
— Утюг! — заорал Гнездо. — Летающий утюг!
Пальцы Пятнистого вцепились в плечи Свордена, но стряхнуть их времени не оставалось. Баллисту переворачивало. Сворден ясно чувствовал как неуклюжая машина все круче заваливается на правый борт.
— Двадцать два, двадцать один, двадцать…
Еще один удар — куда-то в район гусениц. Баллиста затряслась, ее поволокло юзом. Перед вздыбился, и машина на мгновение замерла. Сворден выплюнул кровь и припал к перископу. Мир медленно поворачивался — баллиста кормой уходила в воду.
— Одиннадцать, десять, девять…
Во время падения их развернуло к дасбуту, и Сворден увидел невероятную картину. От кальдеры через весь мир протянулось нечто, похожее на ус. Колоссальное сооружение величаво изгибалось, приближаясь к дасбуту. Казалось, что оно собрано из грубо склепанных стальных колец, но вряд ли какой металл мог выдержать столь чудовищную нагрузку. Темный раструб на конце уса замер над кормовой рубкой, позади которой все еще шел дымок.
— Три, два, один, ноль! Наведение завершено.
Сворден вцепился в клавиши. Двигатель взревел. Баллиста рванула вперед. Машина выровнялась и развернулась. Вверху, прямо по курсу, расплывалось темное пятно гноища.
Глава вторая. ГНОИЩЕ
— Отбросы, кехертфлакш, помойка, — пробурчал Церцерсис. — И девка твоя…
— Она не моя, — возразил Сворден.
— Ха! — Церцерсис провел пальцем по шрамам, будто проверяя — не исчезли ли куда. — То-то она на тебе с самого начала вешалась. Почуяла защитничка…
— Хватит уже.
— Прикинулась, — Церцерсис плюнул. — Баба в своре — корму больше. Вот как говорят! Соображаешь? А эта… Кехертфлакш! Прикинулась мальчишкой, стерва!
Свордену надоело возражать. Тема Пятнистой-Флёкиг и ее превращений из девочки в мальчика и обратно все еще оставалась болезненной для Церцерсиса. Стоило каким-то боком ее затронуть, как уже ничто не могло пресечь потоки яда, которые Церцерсис изливал на Пятнистую. Он так и продолжал ее звать — Пятнистая, кривя губы и сжимая кулаки.
Несмотря на все усилия Свордена как-то предугадывать течение разговоров и вовремя отклоняться от чреватой подводными камнями темы в более глубоководные и спокойные фарватеры, Церцерсис все же умудрялся даже в безобидной болтовне напороться на шхеры по имени Пятнистая.
Постепенно у Свордена укрепилось ощущение, что обсуждение преображения Пятнистого в Пятнистую, чучела в стерву — единственное, что по-настоящему интересно Церцерсису. Только тот это тщательно скрывает.
— Возьми ее себе, — предложил Сворден, решив проверить догадку.
Церцерсис закряхтел, взял со стола наушник, послушал. Ничего, кроме разрядов забортного электричества, оттуда не доносилось. Шум мира, вывернутого наизнанку. Но Церцерсиса успокаивало.
— Страх, — он выпрямил указательный палец, возвращаясь к прерванному разговору, — страх есть кратчайший путь к цели. Скажу больше — это вообще единственный путь к цели. Убеждения, уговоры, посулы — все, что угодно, лишь маскируют стремление породить страх — страх не оправдать надежд, потерять лицо, разочароваться в идеалах.
— Значит, Блошка и остальные умерли из-за страха? — уточнил Сворден.
— Я говорю о людях, а не отбросах! Блошка, Крошка, Мондавошка, кехертфлакш, — все они лишь части единого организма. Один — лапки, другой — усики, третий — брюшко. По отдельности каждый — тупая скотина, червяк. Но если их собрать, то можно получить нечто похожее на человек. Заметь — похожее. Не более того.
— Но они — люди?
Церцерсис посмотрел на Свордена:
— Блошка — человек? — пришла его очередь уточнять. — Пятнистый… тьфу, Пятнистая — человек?!
— Разве нет? — спросил Сворден. — Выглядят они как обычные люди. Две руки, две ноги, голова, перьев нет.
— Вот ты о чем, — Церцерсис потер глаза. — Слыхал я о такой мути. Слыхал. Человек — отдельно. Так вот, брось!
— Что бросить?
— Думать так брось! Нет никаких людей по отдельности, понятно? Нет! Если ты по отдельности жрешь или там в гальюне сидишь, то это еще не делает тебя человеком.
— То есть, ты тоже не человек? Не отдельный человек? — поинтересовался Сворден.
— Не отдельный, — согласился Церцерсис. — Постой, уж не считаешь ли ты себя…?
Сворден промолчал. Церцерсис хлебнул из кружки.
— Невозможно, кехертфлакш, жить в одном месте! Вот представь, что твоя, — Церцерсис скривился от отвращения, — твоя… хм, Флекиг вылезла из-под теплого одеяла, взяла нож и пришила бы, ну, например, Червяка. Дрянь существо, никчемное, только воздух портит, но все к нему как-то притерпелись. Ну, вот так случилась — прирезала его из-за отвращения. Считал бы ты себя виноватым?
— За то, что она зарезала Червяка?
— Мерзкого Червяка.
— Она бы никогда этого не сделала.
— Почему? — Церцерсис подался вперед так, что Сворден легко мог укусить его за нос. Но не стал.
— Я бы ей не позволил.
— Ты ведь спал, — объяснил Церцерсис. — Накувыркался ночью и заснул.
— Тогда, конечно, считал, — пожал плечами Сворден. — Я ведь в ответе за нее.
— То есть, она — часть тебя?
— В каком-то смысле, — сказал Сворден. — Она самостоятельный человек, но…
— Подожди, — Церцерсис еще ближе наклонился к Свордену, и тому пришлось отодвинуться. — Ты хочешь сказать, что ты и она — отдельно? Вот здесь — она, вот здесь — ты? Так? — Церцерсис развел руки.
У Свордена возникло странное чувство, что они говорят на совершенно разных языках. Слова употреблялись те же, но смысл их не совпадал.
— Э-э-э… так.
— По отдельности мы бы здесь все сгнили. Кто пошел бы на поверхность? Кто бы чинил помпы? Каждый по отдельности? — Церцерсис с сомнением посмотрел на свою руку, точно ожидая, что она отделится от тела и отправится по своим делам.
— Но если никто этого делать не будет, то все погибнут. Каждый это понимает. Поэтому и берут на себя часть общей работы.
— Ха, даже если эта часть — быть приманкой для дерваля? — спросил Церцерсис.
— Риск есть везде, — ответил Сворден, но тут же вспомнил Блошку — на существо, которое осознавало всю опасность предприятия, она никак не походила.
— Где ты такого дерьма нахватался? — вздохнул Церцерсис. — Вот, посмотри, — он растопырил пальцы, — это — Блошка, это — Гнездо, это… — Церцерсис сжал кулак. — Все они — это я. И только я решаю — кому помпы чистить, а кому на корм пойти.
— И как же ты решаешь? То есть, нет. Как ты заставляешь их выполнять то, что решаешь?
— А как ты заставляешь себя отливать? — спросил Церцерсис. — Тут и заставлять не надо. Нужно захотеть. Все остальное — дело редуктора.
— Редуктора? — переспросил Сворден.
— Да, редуктора, — подтвердил Церцерсис.
— Тот, который на баллисте?
— Да.
— Ну, хорошо. Редуктор. И что же он делает?
— Вот, — Церцерсис выпрямил пальцы, затем медленно сжал их в кулак.
Такое мы где-то проходили, мелькнуло у Свордена. Страх, презрение к человеку плюс лучевые технологии превращения гордого звучания в бурление желудка — сытого или пустого — разницы нет.
— У меня появилась идея, — Церцерсис встал, подошел к крану и налил еще воды. Громко отхлебнул.
— Приди с той стороны в наш мир могущественные люди, отдельные люди, такие, о которых ты толкуешь, то они немедленно начали бы наводить здесь свои порядки. Ведь они бы нас пожалели. Жуткий мир. Кровавая бойня. Блошек не бережем. Жалость — страшное чувство, Сворден. Она заставляет думать, что весь мир в твоей власти. Или желать этого.
— Что тут плохого? — спросил Сворден. — Разве в мире нет ничего, что надо изменить? А если пришельцы так могущественны, то почему бы им не взяться за это?
— Мир — дерьмо, кехертфлакш, — Церцерсис подергал двумя пальцами кончик носа. — Но из мешка дерьма и мешка галет получится два мешка дерьма. И даже здесь, — Церцерсис топнул по палубе, — стоя по колено в гноище, мне жутко представить, во что превратят мир твои отдельные пришельцы. Они будут жалеть совсем неправильные вещи.
— Вовсе они не мои, — сказал Сворден.
Что-то поскребло по обшивке, породив протяжный гул. Все внутри задрожало. Кружка с водой сдвинулась к краю. Сворден вернул ее на центр стола.
По коридору затопали. Дверь отодвинулась, и внутрь заглянул Кронштейн, как обычно перепачканный смазкой. Кожаная шапка съехала на одно ухо, темные очки-консервы задраны на лоб. Зубами он привычно прикусил длинный болт.
— Усадка! Утряска! — сообщил Кронштейн. — Вода просочилась в трюмы! Помпы забило! — болт на каждом слове перемещался из одного уголка рта в другой и обратно. — Трави давление в гальюнах!
— Было у отца два сына, старший — умный, младший — трюмный, — проворчал обычную присказку Церцерсис. Он всегда ее повторял, как только Кронштейн попадался ему на глаза, непонятно что имея в виду. — Чего тебе, человек?
— Так говорю же — вода в трюмах! — Болт переместился почти к левому уху Кронштейна. — Пожар в торпедном отсеке! Приступаю к стабилизации глубины без хода!
— Сходи проверь, — кивнул Церцерсис Свордену.
— Пятнистую прислать? — уточнил Сворден.
— Кехертфлакш! — Я так и понял. Пошли, — Сворден вытолкал Кронштейна в коридор, вытащил у того изо рта болт и положил в карман.
— Суши выгородки! — во рту механика чудом возник новый болт. Из карманов он точно ничего не доставал.
Спуск на нижние уровни кладбища затопленных дасбутов замедлялся тем, что каждый люк на пути приходилось отпирать и запирать — Церцерсис свирепо следил за герметичностью отсеков. Кремальеры и клинкеты отлаживались и проверялась до тех пор, пока Церцерсис самолично не обследовал и одобрял каждую переборку. Или не одобрял. Тогда у механиков наступали особо трудные вахты.
Но на нижних уровнях добиться герметичности почти невозможно. Там, в толще жидкого грунта, покоились самые древние дасбуты, ржавеющие и сминаемые колоссальной тяжестью многих поколений металлических отложений. Гноище постепенно просачивалось в трюмы, заполняло отсек за отсеком, палубу за палубой, пока полностью не отвоевывало мертвую машину у людей. Тогда приходилось отдавать концы переходов через затопленный дасбут, и возводить обходные из одной части колонии в другую. Если таковые пути требовались. Иначе потерявших связь просто бросали умирать.
Выискивать тонущие дасбуты и являлось одной из обязанностей Кронштейна. Он единственный, кто знал каждый закоулок гноища как свои болты в зубах. А малейшую течь чувствовал, словно прыщ на собственной заднице.
— Команде приступить к курсовой задаче «раз»! — проорал механик в первый подвернувшийся выгороженный закуток. Оттуда немедленно запустили обрезком трубы.
Сворден поймал железяку и аккуратно положил на палубу. Из закутка выполз Червяк, опираясь на культи и принялся ощупывать вокруг себя единственной уцелевшей рукой. Сворден подтолкнул к нему кусок трубы.
— Шещо шашашаша? — прошепелявил, пуская обильные слюни, Червяк. Бельмастые глаза пытались хоть что-то разглядеть в скудно освещенном проходе.
Кронштейн остановился, вернулся и присел на корточки перед калекой.
— Продуть баллоны гальюнов! — проорал в ухо Червяку.
Червяк махнул железякой, но Кронштейн перехватил ее, вытащил изо рта болт и запихнул в ноздрю калеке. Червяк взвизгнул, заелозил, пытаясь уползти в закуток. Из носа потекла кровь.
— Шашаль шашаший! Шашаль шашаший! — причитал Червяк, пытаясь ухватить головку болта обрубками пальцев.
Сворден поковырял ногтем в зубах, терпеливо дожидаясь конца представления. Являясь существом мерзким, Червяк особого снисхождения не заслуживал. Поговаривали, что на культях он ловко пробирается по гноищу, выискивает еще более немощных — умирающих стариков и детей, и высасывает из них кровь.
Отвесив Червяку напоследок оплеуху, Кронштейн выпрямился и сдвинул новый болт в уголок рта:
— Команду отпустить на берег! Дежурным по вахте приступить к уборке кают!
Он их выхаркивает из горла, решил Сворден. Выблевывает из желудка. Сворден попытался вообразить внутренности Кронштейна, забитые железками, и как тот пополняет свой запас, столь щедро расходуемый болты на Червяков и ему подобных уродов. Картина получалась сказочная.
Чем ниже они спускались, тем тише становилось. Казалось, ледяной воздух подмораживает все звуки, отчего привычный шум пара в плохо отцентрированных турбинах, шелест воды в трубах сменялись тяжелой тишиной. Она подкрадывалась откуда-то снизу, просачивалась сквозь трещины в корпусе, постепенно затапливая палубу за палубой, отсек за отсеком. С каждым шагом Сворден и Кронштейн все глубже окунались в черное безмолвие, которое нестерпимо хотелось нарушить. Любым способом.
Кронштейн принялся тихо бормотать. Сворден прислушался:
— Основным боевым назначением корабля является… эээ… поражение боевым воздействием сил и средств противника. Организация корабля строится… хм… в соответствии с его боевым предназначением на основе задач… да, задач… решаемых данным классом кораблей, — Кронштейн неистово чесал затылок, вспоминая подробности Общего уложения флотской службы. — Организационно-штатная структура корабля устанавливается его штатом… Так, свистать всех наверх… Во главе корабля стоит… да, понятно, что командир корабля. В помощь командиру корабля назначается… назначается… — тут Кронштейн даже остановился, вцепившись в промасленный затылок уже обеими руками. — Ах, да, конечно же!..старший помощник, являющийся первым заместителем командира корабля. Весь личный состав корабля составляет его экипаж…
— Хорошо, — сказал Сворден, слегка подтолкнув Кронштейна в спину. — Откуда такие познания, дружище?
— Читаю, — объяснил тот. — Очень много читаю.
Образ механика, листающего на досуге «Общее уложение», «Типовое корабельное расписание» или «Незыблемые правила вахтенной службы», да и вообще держащего в руках нечто, кроме трофейных книжек с пахабными картинками заставил Свордена похлопать Кронштейна по плечу.
Через несколько отсеков они наткнулись на прокладочные работы. В свежевырезанное отверстие внутреннего корпуса втискивался плазменный резак, вокруг которого собрались Торпеда, Сморкалка и Две полоски. Едко воняло поглотителем и остывающей металлокерамикой. Тишина, наконец-то, испуганно жалась по темным углам, уступив место жаркому спору по узкоспециализированному вопросу:
— Глотка! — Торпеда комкал на груди прожженную куртку. — Говорю же, глотка!
— Дифферент! — Сморкалка утирал безостановочно текущую из носа мокроту и тыкал перепачканным пальцем в схему. — Предельный килевой дифферент!
Две полоски хранили молчаливый нейтралитет, всеми четырьмя руками расталкивая спорщиков. Судя по хрипоте в голосах, дело приближалось к поножовщине.
— Команде по местам стоять! — проорал Кронштейн, перегнулся через руки Двух полосок и втиснул Сморкале в ноздри по болту. — Торпедные аппараты товсь!
Сворден отобрал у Торпеды кортик.
— О чем спор?
— О дифференте, — сказала левая половина Двух полосок.
— О глотке, — возразила правая половина.
— Раком он стоит, раком! — брызгал слюной Торпеда. — Концы бросим вниз и уже на нижнем ярусе, как дерьмо в гальюне!
— Диффергент, — уперся Сморкалка. — Эт тегя гаком за гагие штучки постагят… всех утопишь… мугак!
— На попа… на попа… — Торпеда уже задыхался, лицо его посерело, язык выпячивался между губ синеватым слизнем. — Вертикально… глотка здесь, глотка…
Кронштейн отобрал у Сморкалки схему:
— Дай сюда, чучело. Мы здесь, так?
— Так, — Сморкалка поглубже запихал металлические затычки.
— Предельные углы где вымеряли?
— Как и полагается…
— По осевой, — буркнул Торпеда. Две полоски согласно закивали.
— Сопротивление грунта учли? — продолжал допытываться Кронштейн.
— Пго эго и тогуем, — сказал Сморкалка. Лишенный стоков, он, судя по всему, начал изнутри переполняться мокротой. Глаза его уже заволокло зеленоватой дурной мутью. — Нег готки згесь, нег!
— А вот это что по-твоему? — указал Кронштейн. — Вот здесь что торчит?
— Э-э-э… дасбут? — спросил Сморкалка.
— Не пароход! — рванул на груди куртку Торпеда.
— И какой же дасбут? — вопрошал Кронштейн, встряхивая одной рукой за шиворот Сморкалку, а другой тыча в лицо схемой. — Какой же, а?
— Я его порву! — сообщил Свордену Торпеда. — Пусти меня. Я бешеный!
— Порвет, — кивнула одна половинка Двух полосок.
— Не порвет, — кивнула вторая половинка.
Кронштейн нацепил схему на крюк, вытащил изо рта болт и нацелился воткнуть его Сморкалке в глаз.
— Ты, чучело, когда режешь проход прежде поинтересуйся, что за канистра под тобой жидкий грунт хлебает! Ага?
— Ага! — зажмурился Сморкалка.
— А лежит под тобой Ее Императорского Высочества Флагманский Ракетоносец «Проныра». Усек? — Сморкалка кивнул. Кронштейн потребовал:
— Повтори!
— Пгоныга!
— Полностью!
— Иго Игегагоского Выгочегва Фгамагий Гагегоногец Пгоныга!
— За такое произношение с тебя заживо шкуру содрать мало, — поморщился механик, но затем поинтересовался:
— И чем знаменит Ее Императорского Высочества Флагманский Ракетоносец «Проныра»?
Сморкалка гулко сглотнул.
— А знаменит Ее Императорского Высочества Флагманский Ракетоносец «Проныра» водоизмещением. Он был самым большим дасбутом, пока не пошел в гноище, понял, чучело?
— Таг тогно!
— Боевая тревога! Дасбут к выходу в море приготовить! И что это по-твоему означает? — продолжил Кронштейн допрос с пристрастием. Но ответа дожидаться не стал. — А означает это, чучело, что Ее Императорского Высочества Флагманский Ракетоносец «Проныра» выдержит очень большое количество «глоток». Очень. Сечешь?
— Сегу.
— Тогда режь, — пожал механик плечами.
Сворден отпустил Торпеду. Тот, отвесив Сморкалке оплеуху, мгновенно успокоился. Затем вместе с Двумя полосками ухватился за резак. Аппарат заурчал, погружаясь в корпус дабута. Сморкалка подтянул баллон с охладителем и принялся поливать раскаленную броню. Облака пара с шипением вырывались из отверстия.
— Пошли, — сказал Кронштейн Свордену. — В другом месте переберемся.
Через тамбур-шлюз они перешли в следующий отсек и спустились на среднюю палубу. Оттуда по узкому переходу переползли в другой дасбут.
— Подняться на перископную глубину! — командовал Кронштейн. — Приготовится к поднятию перископа! Включить аварийное освещение! — источник команд флотского устава казался неистощимым. Для Свордена это тоже оставалось загадкой — откуда тот их выуживал. Как болты.
Они продолжали погружаться. Отсек за отсеком, палуба за палубой, уровень за уровнем, «глотка» за «глоткой». Мир, сотворенный из мириад отработавших свой ресурс «дасбутов», все глубже заглатывал их. Кронштейн и Сворден шли бесконечными коридорами, открывая и закрывая люки, съезжали по перилам трапов, опускались по скобам и веревкам, шлепали по вонючим лужам гноища, в которых копошилась какая-то мерзость.
Редкие встречные неприветливо кивали и продолжали свои непонятные дела в синем полумраке аварийного освещения.
С какого-то момента тишина начала отступать. Кронштейн прекратил бормотать. В шумы работающих энергетических установок и пыхтящей гидравлики вплетались посторонние звуки. Гудели корпуса, сжимаемые тяжестью верхних наслоений, где все новые и новые дасбуты медленно погружались в вязкое вещество гноища. Скрежетали друг о друга обшивки лодок. Шуршали пузыри воздуха — последние выдохи раздавленных дасбутов.
Разноцветная ржавчина расползалась по переборкам, поёлам и подвалоку. Красные, оранжевые, зеленые языки покрывали металлические поверхности бугристыми влажными язвами. Казалось, рука касается не мертвого материала, а живого тела, охваченного неизвестной болезнью, обжигающей кончики пальцев огнем лихорадки.
— Плохо дело, — качал головой Кронштейн, проводя обслюнявленным болтом по пятнам ржавчины. — Дрянь дело, — чем глубже они погружались, тем больше вменяемых фраз разбавляли корабельно-уставной лексикон механика.
Поначалу это были редкие вкрапления слов-оценок: «плохо», «дрянь», «никуда не годится», «все крахом идет». Затем между ними редкими пузырями, но со временем все чаще и чаще всплывали: «немедленно подтянуть крепления», «захватить сюда Штангеля и продуть гидравлику», «организовать приборку отсеков и проверку энергоустановки».
— Трудная работа, — сказал Сворден.
— Не девок в кубрике тискать, — согласился механик. — И здесь никуда не годится. Опять ржавчина появилась. Никому дела нет. Все надо чистить, и там тоже. А тут — болты затягивать, пробки ставить. Соблюдать режим тихого хода!
Доставая из подсумка инструмент, Кронштейн останавливался подтянуть крепления, простучать подозрительный участок трубы, замерить напряжение в бортовой сети.
Иногда они натыкались на ремонтные группы, которые сосредоточенно копались в переплетениях проводов силовых установок, по направляющим рельсам перетаскивали громоздкие агрегаты смутного назначения, разбирали на части округлые туши торпед.
Свордену приходилось терпеливо ждать, пока Кронштейн обстоятельно расспросит о неполадках, со вкусом обсудит похожие случаи и методы ремонта, посетует на недостаток запчастей и толковых помощников, ободряюще похлопает коллег по спинам и, засунув очередному зазевавшемуся в нос болт, удовлетворенный потопает дальше, пряча в подсумок позаимствованный без спроса моток провода, шланг, крепление, кусачки, отвертку или какой другой инструмент.
Но и своими запасами Кронштейн, в случае острой потребности, делился щедро и без раздумий. В его руках возникали весьма неожиданные, но, судя по восторженным восклицаниям механиков, самые необходимые приспособления. Да и на болты, которые он норовил засунуть всякому в ноздрю, особо не обижались — достаточно немного бдительности, чтобы не попасться на очередную уловку Кронштейна и не заполучить в нос железку.
Наконец, они дошли. Спертый воздух, непрерывный вой помп, сквозь который, однако, ясно слышался хруст деформирующихся корпусов. Чудовищное давление ни на миг не переставало пережевывать крепчайшую сталь и металлокерамику, все глубже вонзая зубы в тела дасбутов. Здесь уже отсутствовали прямые линии и гладкие обводы — все искривлено, искажено, точно в болезненном сне. Бездна крепко держала свою добычу и упрямо тянула в свое логово.
Кронштейн прекратил бормотать — перечислять встречающиеся неполадки оказалось делом безнадежным. Борьба за живучесть проиграна вчистую, и окончательное поражение оставалось вопросом времени.
Сворден пробирался вслед за механиком сквозь завалы, образованные вдавленной внутрь обшивкой, через провода, выдранные из коробов и свисающих плотными завесами, где с трудом удавалось найти подходящий по размеру промежуток между толстыми свитками кабелей дабы протиснуться дальше.
— Здесь уже не пройдем, — Кронштейн присел на корточки над ведущим в трюм люком. — Принять балласт и погрузиться с дифферентом три!
Сворден лег на живот и заглянул внутрь. Свет фонаря мешал что-либо разглядеть.
— Выключи, — сказал Сворден. — Я и так все увижу.
Кронштейн убрал фонарь.
— Течь под нами, — сказал он. — Два градуса влево и прямое попадание! Если рванет здесь, то не успеем задраить переходы. Дрянь дело, суши переборки! Гноище пробьет до самой поверхности.
Сворден расширил зрачки. Чернота слегка посветлела, приобрела синеватый оттенок. Гноище действительно прибывало. Оно заполняло трюм вязкой массой, в которой возникали и исчезали странные потоки. Казалось, в ней двигаются плотные косяки рыб, почти касаясь поверхности острыми гребнями. То там, то тут надувались и лопались пузыри, выпуская еле заметные сизые облачка. Протянутые трубы помп покрылись плотным слоем склизкой дряни. Все звуки тонули в этом веществе, погружая трюм в такую же вязкую, липкую тишину. А потом…
— Там кто-то есть! — Сворден сел на колени и попытался отдышаться. От вони в горле невыносимо першило.
— Вахтенному доложить о повреждениях! — Кронштейн ухватился за болт и задумчиво его пожевал. — Там никого нет. Ты что-то путаешь. Гноище! Дасбуту приготовиться лечь на грунт!
Сворден закашлял, но от гадкого ощущения стекающей по горлу в желудок дряни избавиться не удалось.
— Почудилось, чучело, — Кронштейн потянулся к Свордену с болтом, но тот перехватил его руку.
— Я спущусь вниз, проверю помпы, — сказал Сворден. — Заодно посмотрю — почудилось мне или нет. Понял?
Кронштейн потер запястье. Сворден отобрал у него подсумок с инструментом, надел очки и натянул маску.
— Почудилось, чучело, — повторил механик напоследок.
Трап тоже покрывала слизь — миазмы гноища оседали на металлической поверхности, превращая ее в нечто скользкое, податливое, точно касаешься не твердой стали, а чего-то рыхлого, студенистого и… и живого.
Шаг. Еще шаг. Странное ощущение. Забытое чувство. Стертое воспоминание. Такой же туман. Черная жижа, которая с каждым движением поднимается все выше и выше. Свисающие отовсюду липкие веревки и исходящее от них слабое сияние. И нечто, притаившееся во мгле, — не столько пугающее, сколько отвратное.
Ботинок касается поверхности гноища. Видение не исчезает — оно расслаивается. Как будто тысячи отражений Свордена готовятся вступить в грязь, в жижу, в топь, в слизь, в гниль, в болото. Тысячи миров готовятся принять человека в ледяные объятия. Когда это случилось? Не вспомнить. Разноцветные камешки памяти перекатываются средь зеркал, и не уследить за изменчивым узором.
Ноги по колено погружаются в гноище. От невероятного холода хочется крикнуть. Под кожу вбивают ледяные клинья — в каждую пору, в каждую мышцу. Воля требует еще шаг, ноги подчиняются с трудом, неохотно. Рассинхронизация души и тела. Тысячи миров, тысячи Сворденов, тысячи душ, в которых живет его отражение.
Вот оно — странное ощущение. Мучительный поиск образа услужливо подсовывает самое очевидное — тонущий дасбут, дасбут, потерявший герметичность, дасбут, чья команда более не в силах бороться с пробоинами. Ужас, страх, отчаяние, отвращение к тому, что проникает за казалось бы непреодолимый барьер души.
Хочется вынырнуть из ядовитых миазмов, но воля — безотказный часовой механизм уничтожения трусости — заставляет сделать еще шаг.
Неудача. Ботинок за что-то цепляется, руки соскальзывают с перил трапа, и Сворден обрушивается в гноище — весь, целиком, с головой.
Удар прорвавшейся воды страшен — люки с оглушительными хлопками выбиваются волной, лопаются переборки, словно кто-то запихивает в гортань бешеное сверло, сдирая слизистую оболочку панелей и перегородок, вырывая куски плоти внутреннего корпуса, в клочья разрывая кровеносные сосуды энергетических шин, паропроводов, гидравлики. Сорванные с мест гладкие тела торпед вклиниваются в отсеки, пулями прошивая агонизирующее тело. Стальной молот воды обрушивается на сердце лодки, разбивает оболочки и стискивает в удушающих объятиях пылающий огонь. Чудовищный перепад температур и давления рвет как бумагу искореженный корпус.
Восторг первобытной стихии, в чьи жернова попал отлаженный тысячелетиями цивилизации механизм души, втиснутый в прочный корпус воспитания, просвещения, долга.
Оттолкнувшись от дна, Сворден поднялся. Гноище стекало по одежде, залепило очки и маску.
— Забавное зрелище, хи-хи, — раздалось в темноте. — Поучительное зрелище, можно сказать. Преисполненное самым… хм… отъявленным символизмом! — голосок походил на гноище обволакивающей липкостью, как будто каждое слово превращалось в мерзкий плевок.
Сворден поднял очки на лоб, тяжело втянул воздух — по капле, отмеренными глоточками наполняя легкие гнилью испарений. Дыхательный аппарат пришел в негодность. Стылая слизь обволакивала все тело, насквозь пропитав одежду. Несмотря на жуткий холод, двигаться не хотелось даже для того, чтобы согреться. Наоборот, хотелось навечно замереть, только бы не испытывать неизъяснимо гадкого ощущения взаимного касания кожи и гноища.
Нелепо изломанная человеческая фигура темнела на выступающей из слизи трубе.
— Кто ты? — медленно выдохнул Сворден, с усилием задавливая рвотные позывы. Виски стиснуло стальным обручем.
Фигура шевельнулась. Совсем не так, как человек. Имелась в ее даже столь ничтожном движении изрядная примесь чего-то чужеродного, почти потустороннего.
— Зови меня Парсифаль, хи-хи, — сказал человек.
— Мерзко выглядишь, Парсифаль, — признался Сворден.
— Да. Септические условия. Подтверждаю как бывший медик.
Внезапно Сворден осознал, что Парсифаль говорит на незнакомом ему языке, очень похожем на тот, что он слышал в затертом льдами дасбуте. И Сворден не только его понимает, но и сам свободно извлекает откуда-то эти лающие, шершавые фразы.
— Что ты здесь делаешь, Парсифаль? Тебе нужна помощь?
— И каково оно — впервые погрузиться в ту гниль, которую из тебя так заботливо выкачали этой, как ее… ах, да, — Высокой Теорией Прививания? — участливо спросил Парсифаль, пропустив вопрос Свордена мимо ушей.
Стальной обруч сжимался все сильнее. Сворден схватился скрюченными пальцами за виски и застонал.
— Вы когда-нибудь замечали сколь противоречива наша позиция? — продолжил Парсифаль. — С одной стороны — Высокая Теория Прививания, культура самых великих человеческих отношений, дружбы, участия, любви, а с другой — легкость, с какой мы окунаемся в чужие страдания, извращения, где озверевшие люди, окормленные до кровавой рвоты человечиной, творят собственную историю? Откуда в нас подобное высокомерие? От непереносимых мук сострадания или от тайного желания в полной мере познать гнилые стороны человечности?
Вытянутый на поверхность дасбут безжалостно резали гигантскими пилами. Они вгрызались в искореженную обшивку, все глубже проникая в хаос палуб, отсеков, кубриков. Все ближе их вой, громыханье выдираемых кранами бронированных плит защиты, под которыми пыталась затаиться покрытая струпьями душа.
Хотелось проломить себе череп, впиться пальцами в мозг и вырвать невыносимую боль неимоверного страдания.
— Муки совести переносимы, — сказал Парсифаль. — А знаете в чем заключается счастье?
— Что есть счастье? — Сворден заскрипел зубами. Он уже с трудом понимал Парсифаля. Смысл некоторых слов ускользал — чудесная способность понимать и говорить на чужом языке давала сбои.
— О, да вы опытный крючкотвор! Что есть счастье? Что есть истина? Что есть, если кроме как человечины есть нечего? — Парсифаль зашелся смехом.
Сворден понял — сейчас он упадет. Тело все больше кренилось, как окончательно потерявшая равновесие башня, вокруг продолжал раскручиваться гигантский маховик, трюм поглотила мгла, и лишь фигура Парсифаля обретала жуткую четкость и гниющую плоть.
Кожа свисала струпьями, в почерневших разрезах, разрывах кишели черви, на пальцах не осталось ни клочка мяса — лишь голые размозженные кости. На голове зияла чудовищная рана от неряшливо снятого скальпа. Один глаз вытек, второй повис на тонкой ниточке сосудов полусдутым шариком, и из него сочилась слизь. Губы отрезаны, и лицо приобрело пробирающую до костей ухмылку.
— Могу поспорить на что угодно, но ОН, — Парсифаль сделал ударение, как будто Сворден знал о ком идет речь, — он сказал: «Боюсь, его не просто убили». И скорбно помолчал! Пару мгновений, не больше, — вполне достаточно для близкого друга.
Сворден с трудом заставил себя оторвать пальцы от висков и ухватиться за трубу, на которой восседал Парсифаль. Голова должна взорваться, понял Сворден. Вот сейчас сработает заряд, и кровавый фонтан окатит кошмарную тварь. С ног до головы. С головы до ног. Эти пакостные останки, склонные к философии… А что есть философия?
— Так вот, товарищ, — Парсифаль ткнул костяшкой в грудь Свордена, — величайшее счастье — умереть без мучений. Заснуть и не проснуться. Упасть и не подняться. Закрыть глаза и не открыть их. Вот так, — он щелкнул фалангами. — Как свет.
Парсифаль подвинулся еще ближе к Свордену, который вдруг понял, почему эти гниющие останки перемещаются так странно. Они находились повсюду. В каждой точке заполняемого гноищем трюма — миллионы теней давно исчезнувшего тела. Стоило на чем угодно сосредоточить взгляд, как пустота пучилась все тем же болтливым и злым гнильем, послушно выдавливая ловкими пальцами скульптура из слизистой мглы скальпированный череп, истерзанное тело, обглоданные пальцы. То, что именовало себя Парсифалем, паразитировало на внимании, выпадая на нем как роса.
— В человеке чересчур много жизни, — заявили останки, копаясь фалангами в отверстых ранах и выковыривая оттуда червей и многоножек. — Надо пробить в человеке огроменную дыру, чтобы жизнь быстрее схлынула. Это особое искусство! Искусство не уступающее лекарскому. Вас этому, увы, не учат. Мимикрия, социальная адаптация, интриганство, скрадывание. А вот здесь, — Парсифаль стиснул длинную многоножку зубами, — здесь упущение.
Сворден сделал еще шаг. Только бы эта тварь продолжала сосать его мозги и дальше. Урча от удовольствия и разглагольствуя. Где же она таится в спутанных кишках агонизирующего дасбута?
— Я представляю что он рассказал, хи-хи, — Парсифаль кашлянул, и черная жижа выплеснулась изо рта. — Как наяву вижу эту феерию! Ночь. По бетонному полю мечутся лучи прожектора. Автоматные очереди режут темноту. Вокруг передвижной платформы со странным яйцеобразным сооружением стоит плотная цепь солдат. И наш герой, затянутый в черный комбинезон, с телом друга через плечо пытается прорваться сквозь ураганный огонь! — Парсифаль подцепил висящее глазное яблоко и приставил его к глазнице, словно пытаясь разглядеть подробнее нарисованную им картину. — Лицо героя искажает сумасшедшая гримаса. Он движется невероятно быстро, а иногда вообще исчезает с тем, чтобы возникнуть в совсем неожиданном месте… Но все напрасно! Мертвое тело мешает ему. Тогда он принимает нелегкое решение — бросает труп под пули, а сам совершает невероятный прыжок, одним махом покрывая расстояние до платформы. Скупые слезы катятся по его щекам… Ну? Каково?
— Приготовиться к погружению! — орет Кронштейн, и раструб огнемета протискивается между Сворденом и переборкой. — Осушить трюмы, выгородки, цистерны грязной воды! — тлеет, а затем ярко вспыхивает запал, и гигантская струя огня разрывает вязкий сумрак трюма, обнажая колоссальное белесое тело, что ворочается в гноище. — Продуть баллоны гальюнов!
Огненный вал прокатывается по твари. Топорщится кожа. Извиваются и вспыхивают щупальца по всему трюму. Бурлит гноище, выбрасывая на поверхность остатки трапезы трахофоры — тела людей, облепленные крючковатыми спорами нового потомства. Трупы вспухают, лопаются, извергая мириады полупрозрачных личинок. Дасбут содрогается. Воздух наполняется оглушающим воем.
Новая порция огня.
Рвутся трубы. По поверхности гноища растекается черная жижа, от соприкосновения с которой металл пузырится, оплывает, обнажая уступы и уклоны подкрепления внешнего корпуса.
Удар! Еще удар! Словно некто громадным молотом бьет снаружи по дасбуту, оставляя вмятины. В многочисленные трещины продавливается гноище.
Трахофора напрягается, приподнимает переднюю часть туловища, обнажая устьица и жевала. Щетинки, которые оканчиваются обычными человеческими ладонями, ухватываются за скобы, пытаясь повыше подтянуть колоссальную тварь. Распахивается зев, усыпанный зубами, что-то шевелиться в густых потеках слизи.
— Равнение на флаг! — Кронштейн вбивает очередной огненный плевок в пасть трахофоры.
Сохранять равновесие почти невозможно. Одной рукой Сворден вцепился в скобы аварийного выхода, а другой держит напарника, вошедшего в раж. Дасбут мотает из стороны в сторону. В корпус уже не бьют молотом, а мнут его в могучих пальцах, словно он сделан из пластилина.
Огненное облако расширяется, заполняя пространство между людьми и трахофорой, в пронизанной черными жилами багровой тучи возникает стремительное движение, и Сворден опрокидывается навзничь, утягивая за собой Кронштейна.
Рвется огненная завеса, выпуская насаженную на длинное, бугристое сочленение пасть, отверстую в жадном броске к добыче. Клацают изогнутые крючья клыков, разлетаются огненные брызги напалма, с шипением вбуравливаясь в стылую толщу гноища. Сверху бьет автоматная очередь. Пасть дергается и разлетается ошметками.
Сворден с головой погружается в гноище. Омерзительная слизь залепляет глаза и уши, просачивается сквозь крепко сжатые губы в рот, и на смену багровой мгле вдруг приходит кристальная ясность восприятия.
Все вокруг пронизано светом. Океан света. Бездна света. Невероятная прозрачность, взгляд ничем не ограничен. Она сродни абсолютной тьме, но не порождает мучительного желания всматриваться в пустоту, пытаясь хоть за что-то ухватиться взором. Абсолютная тьма рождает иллюзию света, без которого не может существовать. Абсолютный свет не нуждается ни в каких примесях тьмы — он просто есть.
Неизъяснимое наслаждение подчинения таинственным течениям, в которых дрейфует тело. Это не полет и не головокружительное падение, а растворение в мировом потоке жизни, слияние со всеми и с каждым. Так покоится личинка, дожидаясь взрыва метаморфоза.
Бездна света неоднородна. В ней имеются точки сгущения тепла и сил, что рождают дремотное движение волн. В расслабленности, отрешенности нет ни капли беспокойства, отчаяния от столь полной отдачи себя во власть могучих и равнодушных сил. Покой и растворение, растворение и покой.
Но самое удивительное происходит в восприятии самого себя, точно некто вывернул наизнанку прихотливую запутанность привычных нор, по которым столь долго бегали суетливые мысли, рождая своей предсказуемостью поддельную точку Я — скопища мусора и обглоданных костей чувств.
Исчезло Я ограниченной телесности, надоедливой повторяемости поступков, ощущений, чья сила и глубина одобрена и откалибрована жалкими сотнями тысячелетий предшествующих поколений, и возникло Я пространственной и временной беспредельности, сравнимого с мощью сгущений абсолютного света, в чьих объятиях покоится тело.
— Он грезит.
— Разбуди его.
— Он грезит, — повторяет голос.
— Так разбуди его!
— Он видит что-то чудесное.
— Сейчас мы все увидим что-то чудесное, кехертфлакш!
Заколдованное слово окончательного пробуждения. Сворден открыл глаза. Голова покоилась на чьих-то костлявых коленях. Ледяные, скользкие пальцы касаются щек. Появилось лицо — поначалу расплывчатое, неясное, как будто всплывающее из толщи мутной, грязной воды. Волосы неопрятными сосульками, кожа, испещренная пятнами. Пятнистая!
— Ты что тут делаешь? — одними губами спросил Сворден. Память тщится сохранить осколки минувших грез, но они тают, оставляя лишь пятна сожаления в море усталости.
— Пошла за тобой, — улыбнулась Флекиг.
— Врет тварь, — ткнул болтом ей в щеку Кронштейн. — Церцерсис послал присматривать. Суши днище, трахофора!
— Сам такой, — улыбка превратилась в злой оскал.
— Хо-хо-хо, — болт неумолимо приближался к ноздре Свордена.
Сворден оттолкнул руку Кронштейна и сел. То, что он поначалу принял за головокружение, оказалось болтанкой. Дасбут раскачивался с кормы на нос и, к тому же, заваливался на один борт. В их компании обнаружился еще один новоприбывший — в проеме люка в обнимку с огнеметом сидел Патрон и замазывал новые ожоги вязкой дрянью, черпая пальцем из банки.
— Дотла еще не сгорел? — поинтересовался Сворден.
— Не-а, — огнеметчик потрогал почерневшие остатки носа и осторожно потер стекла темных пенсне, с которыми не расставался, хотя не мог их носить. Затем вновь приделал пенсне проволокой к кожаному шлему.
Флекиг схватила Свордена за локоть:
— Он не хотел за тобой в трюм спускаться.
— Не-а, — согласился Патрон.
— Всем отсекам доложить о неисправностях! — объявил Кронштейн. Дасбут тряхнуло. — Дерьмовые у нас дела.
— Сорвались? — спросил Сворден, хотя и так ясно — дасбут погружался все глубже. Механизмы кряхтели и сипели, сдерживая чудовищное давление.
— Нахлебались гноища по самые уши, — сказал Кронштейн. — Патрон, ты чего сюда приперся? Подыхать?
— Не-а.
— Ну, тогда мы в безопасности, — Кронштейн с такой силой прикусил болт, что из уголка рта потекла струйка крови. — Раз Патрон сюда притащился, да еще со своей дерьмокидалкой, то лучше места в гноище не сыскать.
— Может… э-э… Башка нас выведет? — предположила Флекиг.
— Заткнись уж, доска с дыркой, — Кронштейн сплюнул и встал, держась за скобы.
Что-то заскрипело, заскрежетало, а затем принялось мучительно выдираться с оглушительным хрустом.
— У нас кок служил, — сказал Кронштейн, — так он точно так зубы щипцами драл. Настоящий мастер.
— Не-а, — подал голос Патрон, закончив пользовать раны. — Не кок. Электрик. И не щипцами, а разрядником. Зубы вместе с зенками вылетали!
Флекиг вскочила на ноги, сжала пальцы в кулаки, зажмурилась и завизжала.
— Не парь кость, — сказал Кронштейн, дождавшись паузы в визге Флекиг. — Кок был, кок.
— Не-а, электрик.
Хруст сменился астматическим сипением.
— Открыть кингстоны! — Кронштейн выпрямился и отдал честь. — Команде приготовиться к затоплению! Переходник сорвало.
— Жила у нас приблуда, — сказал Патрон и мечтательно зажмурился, — так у нее такие кингстоны имелись — полное затопление! И без всяких переходников рубку срывало.
— Мы так и будем подыхать? — всхлипнула Флекиг.
— Сколько у нас времени? — спросил Сворден.
— Ни хрена нет у нас времени, — сказал Кронштейн. — Сейчас зацепимся за топляк, встанем раком и уйдем вниз иглой.
— А если дырку прожечь?
— Что скажешь, Патрон? — Кронштейн повернулся к огнеметчику. — Твоей дерьмокидалки на хорошую дырку хватит?
— Не-а, — помотал головой Патрон. — Ее на две хорошие дырки хватит.
Сворден попытался представить происходящее с дасбутом. Лодка набрала гноище и теперь продавливала жидкий грунт, чтобы окончательно погрузиться в бездну. Вокруг них пока находился слой топляка — дасбутов, нахлебавшихся гноища, но все еще соединенных с кладбищем кораблей.
Сорвавшийся дасбут никогда не тонул один — гигантское сооружение цеплялось за себе подобных, порождая цепную реакцию. Хрупкое равновесие в топляке нарушалось, времянки-пробки выбивало, пробоины расширялись, и все больше лодок отрывалось от архипелага.
Если пробить дыру в месте временной сцепки тонущего дасбута и топляка, то можно перебраться на лодку, с уцелевшим переходником, а оттуда перейти на более безопасный уровень.
— Такое получается только в бреду, — сказал Кронштейн, выслушав Свордена. — Особенно если накануне пришили твоего лучшего корешка.
— Слушай, что Башка говорит! — разъярилась Флекиг. — У самого-то кумпол железками набит, а туда же! — она вскочила на ноги, выдернула из зубов Кронштейна болт и затолкала ему в ноздрю. Механик со стоном упал на колени. Флекиг гордо выпрямилась, пальцы сжались в кулаки:
— Есть возражения? — спросила она у Патрона.
— Не-а, — огнеметчик поправил шлем, чтобы пенсне закрывали глаза.
— Я тебя… — Кронштейн кое-как вытащил окровавленный болт из носа, с отвращением осмотрел железку, стиснул ее в ладони. — Я тебя… Я тебя такими пятнами разрисую…
Флекиг с ноги залепила каблуком механику в лоб. Кронштейн принял удар, но устоял, схватил руками ботинок девчонки и резко повернул.
— Хватит! — Сворден перехватил падающую Флекиг и оттащил ее подальше от Кронштейна. Тот на четвереньках кинулся вслед за обидчицей.
Сворден запнулся и тяжело упал на спину, все еще прижимая яростно дрыгающую руками и ногами девушку. Не обращая внимания на удары, Кронштейн тянулся к ее горлу. Сворден впервые видел механика в таком бешенстве. У Флекиг обнаружился талант первостатейной стервы.
Все происходило как во сне. Одежда цеплялась за тысячи выступов, крючков, кранов, кронштейнов, откуда-то сверху падали провода, липкой паутиной опутывая руки и ноги, обматываясь вокруг горла тугой петлей, палуба содрогалась в мучительных приступах кашля, оглушительный скрип вгрызался в барабанные перепонки.
— Дифферент на корму! — заорал Патрон.
Каким-то чудом Свордену удалось стряхнуть с себя сцепившихся Флекиг и Кронштейна, перевернуться на живот и выбраться из витков проводов. Ухватившись за трап, он посмотрел назад.
Распахнутые люки между отсеками позволяли видеть дасбут почти до самой кормы. Коридор, освещенный рядами тусклых аварийных ламп, выписывал странные петли. Казалось, неведомый великан ухватил лодку за хвост и нетерпеливо дергает ее то вверх, то вниз, то из стороны в сторону. Двойной корпус, собранный из металлокерамики, не мог вести себя как резиновая труба или агонизирующая личинка, которую птица выковыряла из земли.
С визгом вылетали скрепы и пулями впивались в облицовку, створы шкафов с оборудованием, шины гидравлики и электроснабжения. Лопались плафоны. Трубы отплевывали вязкую черную жидкость. По стенам сочилась вода, а из трещин выдавливалась густая жижа, и в ней ворочалось нечто белесое — какие-то отвратные плети, останки и целые экземпляры мерзкой живности, населяющей гноище.
Дифферент увеличивался. Держась за трап, Сворден дотянулся до провода, на котором повисли Флекиг и Кронштейн. Они изо всех сил старались выпутаться из огромного мотка, который все быстрее сползал к корме.
Патрон тем временем ухитрился уцепиться за скобы лаза, что вел через шхеры на первую палубу дасбута. Тяжеленный огнемет тянул его назад, трубка с насадкой раскачивалась толстым хвостом, и вообще огнеметчик напоминал уродливую крысу, попавшую под лучевой удар.
Сворден нащупал упор для ног, ухватился за кабель и начал тянуть его на себя, стараясь вытащить девушку и механика из образовавшегося мотка.
— Помогайте! Толкайте! — Сворден пытался перекричать предсмертный рев гибнущего дасбута.
Флекиг заработала ногами. Кронштейн кончиками пальцев дотянулся до аварийного рундука, вцепился в рукоятку, но тут нечто мелькнуло в воздухе и опуталось вокруг запястья механика бледной лентой. Лицо Кронштейна побелело, рот раззявился в ужасном, но не слышном за плотной завесой грохота, крике. Кожа руки, опутанной живой лентой, запузырилась, точно ее облили кислотой. Механик отпустил кабель и медленно покатился вниз. Сворден рывком вытащил Флекиг и прижал к себе.
Страшный удар в корму резко изменил ситуацию. Нос дасбута нырнул, на какое-то мгновение дифферент вообще исчез, и Сворден ухитрился отодрать от себя вцепившуюся Флекиг, чтобы втолкнуть ее на трап.
Патрон снова спрыгнул на палубу, замахал руками, удерживая равновесие, присел, ухватил Кронштейна за грудки и поставил на ноги.
Дасбут замер. Грохот стих, уступив место тихому звону радиационных счетчиков да журчанию прибывающей воды. В густой пелене внезапной тишины ощущался грозный ход неминуемой катастрофы. Несколько мгновений покоя перед окончательным обрушением лодки в бездну.
— Наверх, — почти прошептал Сворден, встретившись взглядом с Патроном. — Встретимся там.
Кронштейн оглянулся через плечо и покачал дымящейся ладонью.
Сворден не стал медлить и начал взбираться вслед за Флекиг. Ноги девушки постоянно срывались с узких ступенек трапа, и Свордену приходилось подхватывать ее, не позволяя упасть. Казалось, одного вот такого падения достаточно, чтобы выбить дасбут из неустойчивого равновесия.
Воздух насыщался миазмами гноища, в нем возникли какие-то темные точки, которые от соприкосновения с кожей лопались перезревшими нарывами, выпуская облачка обжигающей дряни. В трещинах шевелились те самые белесые нити, источая прозрачную жидкость — кислоту, судя по дымящейся палубе. Лужи гноища медленно просачивались в дренаж, оставляя в решетках обломки человеческих костей.
Лампы аварийного освещения тускнели, уступая место багровому туману. Он клубился под потолком, выбираясь из вентиляционных щелей многочисленными щупальцами.
— Башка, — прошептала Флекиг и нащупала руку Свордена. — Там… Там…
— Нет там никого. Закрой глаза и не смотри, — ногти Флекиг впились ему в ладонь. — Не смотри! — Он схватил ее за волосы, развернул к себе, но оказалось уже поздно — выкаченные глаза, раскрытый в немом крике рот, из которого с бульканьем выдавливается рвота, дрожь такой силы, что он с трудом удерживал девушку в руках.
Сворден пригнул Флекиг к палубе. Девушка билась и вырывалась, но он крепко держал ее, сам пытаясь разглядеть в кровавом мраке то, что ее испугало.
Пелена послушно отступала, обнажая дно реальности, усеянное бледными завитушками, похожими на моллюсков без раковин. Огромные головы, крошечные конечности, теребящие обрывки пуповин, — скопище нерожденных созданий, что возятся в вязкой грязи колонией червей в гниющей ране.
Шлеп! Шлеп! Голые ступни безжалостно ступают по моллюскам, превращая их в слизь. Руки, достающие почти до палубы, загребают головастых созданий, подносят к широкому рту. Зубы впиваются в мягкие черепа, рвут, жуют их еще живыми. Кровь и мозги стекают по подбородку, шее и расползаются по голому телу. Длинные грязные волосы не дают рассмотреть лицо, лишь глаза свирепо блестят сквозь завесу косм, усеянных насекомыми.
— Колокольчик, — шепчет Флекиг. — Колокольчик.
Останавливается. Замирает. В какой-то нечеловеческой и оттого неудобной позе — отвернув левое плечо назад, выставив правую ногу, скособочившись так, что под кожей протянулись и напряглись жилы, удерживая тело от падения. Отчетливо проступили раны, будто тело сначала разбили на множество кусков, а затем неряшливо склеили.
Флекиг тянет к нему руки. Пытается ползти, но Сворден крепко держит ее.
— Колокольчик…
Пахнет стылой зимой и безлюдным пространством — таким огромным, что готово вместить любых странников, принять в ледяные объятия, только бы обрести тех, кто готов созерцать вечный пейзаж с пустынным берегом и ледяной горой, похожей на зуб.
— Я виновата, — всхлипывает Флекиг. — Ужасно виновата. Грязная. Уродливая. Гнилая.
Сворден опустился на колени и прижал ее к себе.
— Сворден, — донесся шепот из-за спины. — Сворден.
Он обернулся и увидел Патрона.
— Где Кронштейн?
Патрон неопределенно покачал головой. Перехватил поудобнее огнемет.
Сворден потряс Флекиг за плечо. Палуба опустела — ни зародышей, ни чудовищ. Лишь ставшая привычной картина полуразрушенного дасбута.
— Грязная… Уродливая…
Патрон осмотрел раструб огнемета, осторожно снял пальцем капельку напалма, растер, понюхал.
— Здесь, — показал Сворден. — Режь здесь.
Патрон поплевал на ладони:
— Посторонись! — перехватил наконечник поудобнее, прижав его к животу, оскалился.
Из раструбы потянулась блестящая ниточка слюны — огнемет предвкушал пиршество. Щелкнуло зажигание, и ослепительное жало вонзилось в бортовую перегородку. Во все стороны брызнул расплав. По краям растущей дыры вспыхнуло пламя и начало расползаться по панелям и коробам дымными ручейками.
Взвыла сирена. Разошлись отверстия автоматического пожаротушения, и вязкая пена потекла прямо на Патрона, чья одежда уже потрескивала от высокой температуры. Огнеметчик расхохотался.
— Сиди здесь, — Сворден отпустил Флекиг и встал. Закрывая лицо от жара, протиснулся между хохочущим Патроном и переборкой и пробрался в отсек, откуда появился огнеметчик.
Это оказался пост главного энергетика. Почти все пространство отсека занимал планшет электроснабжения с многочисленными переключателями, вокруг которого теснились шкафы управления реактором. В единственном уцелевшем кресле скорчился Кронштейн, выставив вперед поврежденную руку.
Кожа с пальцев и ладони почти вся сошла — отслоилась струпьями, обнажив мышцы. В мешанине глубоких ран нечто шевелилось — множество тонких, витых нитей, отчего казалось будто рука механика живет отдельной от тела жизнью.
— Помоги наложить жгут, — попросил Кронштейн и показал ножом, что сжимал в здоровой руке, где. — Зараза…
Сворден кортиком взрезал рукав куртки механика и туго перемотал запястье.
— Всем свободным от вахты перейти в зону кубриков! Вахтенной смене стоять согласно курсовой задаче «три»! — прохрипел Кронштейн. — Давай!
Сворден перехватил покрепче поврежденную руку механика и одним ударом отсек ладонь. Кишащий червями кусок мяса упал на палубу. Обрубок кровоточил, и Сворден обмотал его бинтами. Получилась толстая культя.
За время ампутации ни один мускул не дрогнул на лице механика. Он безучастно смотрел за действиями Свордена, и даже привычный болт в уголке рта торчал неподвижно.
Запнув обрубок под планшет, Сворден помог Кронштейну подняться.
— Идти можешь?
— Пожар в третьем отсеке, — пробормотал Кронштейн. — Спасательному расчету локализовать место возгорания!
Патрон утирал пот, рассматривая проплавленную дыру. Противопожарная пена пузырилась на ее раскаленных краях. Отсек заполнился оглушительным треском остывающей металлокерамики.
— Раз! — сказал Патрон и осторожно подул на наконечник огнемета.
Сворден заглянул в получившийся проход, но ничего необычного не заметил — все те же металлические коридоры еще одного топляка. Тем временем Флекиг достала из аварийного рундука раздвижные сходни. Они с Патроном закрепили секции и протиснули их в дыру.
— Боевому расчету прекратить борьбу за живучесть и покинуть дасбут! — скомандовал заплетающимся языком Кронштейн. Болт выпал у него изо рта и закатился в отверстие дренажа.
Сворден подергал сходни. Они почти не нагрелись, однако от дыры продолжал накатывать такой жар, что даже в холодном отсеке от него перехватывало дыхание.
Прикрывая лицо, Сворден быстро пробежал сквозь отверстие и осмотрелся. Оглянулся и помахал сидевшему на корточках Патрону. Тот помог взобраться на сходни Кронштейну, а затем Флекиг.
Слой ржавчины покрывал все металлические поверхности топляка. Пластиковые панели покоробились и местами осыпались. Аварийный свет еле пробивался через плотные клубы пыли, которая сыпалась из щелей пожаротушения. Внутренний корпус отслаивался струпьями, обнажая ребра шпангоутов.
— Ну и древность! — высказался Патрон.
— Нужно рвать отсюда, — поежилась Флекиг. — Здесь мертвяками воняет. Да, Башка?
— Это от нас воняет, чучело, — Кронштейн нянчил культю.
Сворден принюхался. Попахивало и впрямь чем-то непривычным — смутно знакомым и беспокоящим, как мучительное воспоминание, не до конца утопленное в омуте забвения.
Дасбут качнуло. Из проделанной дыры выплеснуло гноище, словно из вскрытого нарыва. Все вскочили на ноги и замерли. Лодка, из которой они пришли, медленно опускалась. Отверстие постепенно перекрывалось находящим бортом. С хрустом ломались остывшие нити металлокерамики.
Кронштейн выпрямился и приложил ладонь к голове. Флекиг вцепилась в Свордена.
Поток гноища усиливался.
— Уходим, — сказал Сворден.
Они навалились на люк и загерметизировали отсек.
— Этот топляк тоже долго не выдержит, — Кронштейн постучал по трубам. — Гидравлика сдохла, помпы забиты.
— Гиблое место, — Патрон поводил из стороны в сторону наконечником огнемета. — Не нарваться бы на пакость.
Копхунд ожидал их перед трапом. Он сидел на нижней ступеньки и что-то выкусывал между пальцев. Огромные глаза светились. Лоб собирался в могучие складки, точно тварь о чем-то глубоко задумалась. Зверь изо всех сил прикидывался человеком, и это ему почти удавалось.
За спиной копхунда скорчилось маленькое костлявое существо. Оно держалось тонкими лапками за перила. Голое тельце покрывала плотная сеть кровоточащих царапин. Оно принадлежало к человеческой расе, но прикидывалось зверем.
Копхунд посмотрел на людей и оскалился. Толстые губы отвернулись, обнажив крепкие клыки. Слюна стекала по подбородку. Тварь заурчала и внезапно пролаяла:
— Nennen Sie ihre Name, Nummer der Einheit und Zuschreibungshafen! Nennen sie Name von eurem Kommandant. Nennen sie Namen von euren Oberoffiziere! Der Widerstand gegen Besatzungstruppen wird laut Kriegsgesetzen bestraft!
Сидящее позади существо заскулило и наделало лужу.
Все те же шершавые слова знакомого языка, понимание которого то появлялось, то исчезало.
— Пакость, — пробормотал Патрон.
— Успеешь? — одними губами спросил Сворден.
— Не-а…
Не отрывая глаз от копхунда, Сворден взял за плечо Флекиг и толкнул ее вперед. Девушка споткнулась и упала перед тварью на колени.
Копхунд, казалось, не обратил на это никакого внимания. Он продолжал тяжело смотреть на стоящих, поводя нижней челюстью, будто разминаясь перед очередной порцией непривычных для его речевого аппарата фраз.
Девочка за его спиной вытянула шею, сделала шажок вперед. Копхунд зарычал.
Не успеть, понял Сворден. Ни за что не успеть. Узкий проход. Низкий потолок. Путаница проводов и труб. Мгновения достаточно, чтобы тварь повернула башку и раскромсала ребенка. Не прыгнуть, не пошевельнуться. Лишь круглые глаза взирают с мрачной усмешкой.
Zeitnot. Слово одиноко всплыло из бездны.
Дальше события пошли вскачь.
Флекиг протянула руки и вцепилась в горло копхунду. Кронштейн рванул повязку, фонтан крови брызнул твари прямо на морду. Патрон щелкнул зажигалкой, и потоки огня растеклись по обшивке отсека.
Сворден прыгнул, отводя руку для удара.
Копхунд исчез. Это казалось невероятным, но даже сейчас, когда время замерло, обратившись в стеклистую массу, большеголовая тварь ухитрялась перемещаться еще быстрее. И не только перемещаться.
Расстановка фигур полностью изменилась. Флекиг отлетела к переборке. Ее ноги ниже колен превратились в лохмотья. Медленно падал Кронштейн, с удивлением провожая взглядом оторванную руку. Безголовое тело Патрона продолжало заливать отсек огнем.
Что-то почти нежно коснулось плеча Свордена, но этого оказалось достаточно, чтобы его закрутило, завертело, ужасная боль хлестнула по коленям, и он влетел в паутину кабелей, покрытых липкой дрянью.
Воздух продолжал густеть, сжимая людей в вязких объятиях. Огонь погас, но обезглавленное тело Патрона все еще сохраняло вертикальное положение. Сворден видел, как над остатками шеи возникло неясное роение, словно стая мух налетела на свежую мертвечину. В роении образовались устойчивые завихрения, которые уплотнились, обрели студенистую консистенцию.
Метаморфоз завершился, и над замершим телом Патрона, укутанным в пелену широких лент, распахнулась пульсирующая глотка в обрамлении щупалец. Щупальца впились в плечи и грудь мертвеца, напряглись, набухли, отрывая тело от палубы и запихивая в глотку. Хруст раздираемой плоти затопил отсек.
Полупрозрачная пелена позволяла видеть, как прокатывались волны по жрущей глотке, как тысячи зубов-крючьев впивались в добычу, вырывая из нее кровоточащие куски, как струи крови высасывались ползающими среди этих крючьев червями, отчего их тела раздувались, чернели, они отрывались от кровоточащих ран и мощными глотками пропихивались куда-то внутрь пасти вслед за кусками человечины.
Копхунд вновь сидел на своем месте и все так же что-то выкусывал между пальцев. Перепачканные в крови губы растягивала довольная ухмылка.
Тощая девочка потрепала тварь по загривку, отчего та довольно заурчала. Ребенок спустился с трапа, зажмурил глаза, упал на колени, ужасно выгнулся назад, словно пытаясь достать до палубы головой, и вытянул вперед руки. Маленький рот разинулся — ни дать, ни взять — птенец, требующий свою долю корма.
— Вдали от бурь бушующих над ним во тьме пучин, под бездной вышних вод извечным сном, безмолвным и глухим спит Кракен крепко, — внезапно ясным голосом сказал Кронштейн.
Копхунд повернул в его сторону башку, но механик оставался неподвижным, привалившись к переборке. Кровь с журчанием вытекала из громадной прорехи на месте левого плеча.
— Редкий луч блеснёт в бездонной глубине, укрыта плоть боков, гигантских губок вечною бронёй, и смотрит вверх на слабый свет дневной из многих потаённых уголков, раскинув чутко сеть живых ветвей полипов исполинских хищный лес…
— Прекрати, — прохрипела Флекиг. — Прекрати, — она сползла на палубу, ухватилась за решетки дренажа и подтянулась. — Тварь, маленькая, гадкая тварь, — широкая черная полоса тянулась тянулась за ней.
Сворден напрягся, но стеклистая масса не отпускала, липкие плети сильнее стиснули тело, растянули руки и ноги. В каждое колено вгрызлось по сверлу — большому, ржавому сверлу, они нехотя крутились от работающего с перебоями мотора. Сворден закричал, но в разинутый рот немедленно втиснули что-то настолько стылое и мерзкое, отчего дыхание перехватило, и тело скрутил приступ отчаянного удушья.
Слезы заливали глаза, но никакие мучения не могли затмить картину происходящего. Она рождалась в голове, всплывая из черной бездны изуродованной памяти неясной тенью, обретая плоть в промозглом чреве проржавелого дасбута.
Коленопреклоненный ребенок, который протягивал в мольбе руки, внезапно оборачивался не менее жуткой тварью, чем ее большеголовый сопровождающий. Дитя жадно заглатывало полупереваренную кровавую жижу, что стекала из возникшего ниоткуда хобота.
Ползущая, истекающая кровью Флекиг, содрогалась не от боли, но от сладострастных мук, пронзающих искалеченное тело, заставляя вновь и вновь цепляться за палубу, сдирая ногти и кожу, превращая пальцы в кровоточащие обрубки. Жертвенная агония обращалась в бесстыдство наслаждения.
И даже лишенный рук полумертвец ухитрялся бессовестно залезть в потаенные глубины памяти Свордена, чтобы вырвать оттуда:
— Он спит давно, морских огромных змей во сне глотая, но дождётся дня, наступит час последнего огня и в мир людей и жителей небес впервые он всплывёт — за гибелью своей…
Копхунд поднялся, подошел к девочке, толкнул ее лапой в спину, заставив встать на четвереньки. Длинный язык прошелся по выступающему позвоночнику и ребрам. Копхунд надвинулся, прижался брюхом к тощему тельцу и принялся совокупляться.
Глава третья. ТУСК
— Господин Ферц! Господин Ферц! — в дверь каюты стучались.
Ферц потер глаза. От бессонной ночи в них будто снега насыпали. Хотелось зевнуть и потянуться. Потянуться и зевнуть.
— Господин Ферц!
— Кехертфлакш! — пробормотал во сне Канерлак, нащупал стоящий на столе ботинок и запустил им, не просыпаясь, в дверь. Движения были отработаны до совершенства и не требовали пробуждения. Если бы вестовой на свою беду отодвинул дверь и заглянул в каюту господ офицеров, то ботинок угодил бы ему в голову.
Ферц сел на койке и пошевелил пальцами ног. Нащупал бутылку, понюхал и сделал глоток. Вестовой не унимался.
В каюте царил обычный разгром. Скудный свет налип грязной пленкой на скомканной одежде и постельном белье, на разбросанных и растерзанных чьей-то пьяной рукой журналах и книжках пахабного содержания, на тарелках с недоеденной дрянью с камбуза, чью команду еще вчера заочно приговорили к мучительным пыткам и медленному расчленению, на упаковках с пайком, таким сухим, что вставал поперек горла, а малейший глоток воды немедленно превращал его в стремительно разбухающую в желудке клейкую массу, что, в общем-то, и спасло коков от немедленного растерзания, но обрекло интенданта на еще более жуткие пытки. Сухим пайком же.
С верхней полки возникла лохматая голова:
— Ферц, это вроде тебя.
— Слышу, слышу, — пробормотал Ферц и прикрикнул в сторону двери:
— Уймись! Сейчас выйду.
Вестовой затих, только слышалось поскрипывание сапог, когда он переминался с ноги на ногу.
Цоцинелл потянулся к бутылке, сделал глоток, пролил часть на Ферца.
— Что с интендантом?
— Это случилось уже без меня, — сказал Ферц.
Цоцинелл повозился, зашуршал бумагами, которые держал под подушкой, выругался.
— Одного бланка не хватает!
Ферц натянул ботинки, зашнуровал.
— Проверь пистолет, — жалобно попросил Цоцинелл. — И у Канерлака проверь, а?
Ферц проверил. Чисто. Обоймы полны.
— Значит, мы его не расстреляли, — сделал глубокомысленное заключение Цоцинелл. — Неужели в пыточную запихали?
— Кишка тонка, — сказал Ферц. Мундир оказался мятым. Кто-то использовал его как подушку.
— А?
— Кишка тонка у вас против интенданта, говорю. Такую крысу за хвост не схватишь.
Цоцинелл спустился вниз с вместилищем документов и принялся раскладывать бумажки на койке Ферца.
— Контрразведка, — покачал тот головой, пристегнул кортик. — Радуга в сапогах. Крысы штабные, а не радуга.
Цоцинелл невидяще смотрел на Ферца, шевеля губами, видимо пересчитывая бланки строгой отчетности.
— Без бумажки и прыщ не сковырнем. А еще пайком недовольны, — пистолет в кобуру. — Что выслужили, тем и кормят.
— Точно, одного не хватает, — Цоцинелл пнул храпящего Канерлака. — Эй, чучело, куда бланк дел?!
Кобура не застегивалась. Ферц вытащил пистоле. Внутри обнаружилась скомканная бумажка.
Цоцинелл отложил вместилище и крепко ухватился за шиворот Канерлака:
— Куда… дел… бланк… урод… — на каждом слове он встряхивал спящего, но тому было все равно. Можно даже сказать, что Канерлаку и вовсе стало хорошо, судя по довольной ухмылке.
— Расстрельный список не досчитался? — поинтересовался Ферц, изучая обнаруженную в кобуре бумажку.
— Куда… дел… расстрельный… список… — Цоцинелл замер. — Где?
— Вот, — помахал Ферц бумагой. — Все по форме, как и надо. Приказом Высшего Трибунала. За неисполнение приказов. Тяжкие последствия. Приговорить. В кратчайшие сроки.
— Кого? — выдохнул Цоцинелл.
— Ну, у нас троих еще есть время в запасе, — Ферц скомкал лист и перекинул Цоцинеллу. Тот судорожно разгладил его на колене.
— Ладно, — сказал Ферц. — Вы как хотите, а я пошел сдаваться расстрельной команде.
— И главное — все правильно заполнил, — тоскливо сказал Цоцинелл. — Не придраться.
Вестовой стоял навытяжку. Сапоги блестели даже в тусклом бортовом освещении, а идеально подогнанная и отглаженная форма ласкала взор полным уставным соответствием. Выпяченную грудь украшали семиугольные значки отличника боевой и моральной подготовки. Выкаченные от усердия глаза даже не моргали.
Ферц мрачно оглядел вестового с ног до головы, но так и не нашел к чему бы прицепиться. Как в расстрельном списке. В солдате не оказалось ничего достойного сурового наказания, кроме подчинения приказу вышестоящего начальства. А так хотелось кого-нибудь прирезать!
— Господин Ферц, господин Зевзер приказал вам явиться в каюту три А дасбута Ка двести тридцать семь! — отрапортовал вестовой.
— А где звания, сынок? — со зловещей ласковостью поинтересовался Ферц. — Или нас тут уже всех в банщики разжаловали?
— Никак нет, господин Ферц! — проорал вестовой. На лбу проступили крупные градины пота. — Согласно приказу господина Дзевзера запрещено обращаться к господам офицерам по званию!
Ферц с некоторым разочарованием покрутил обнаженный кортик, но не придумал ничего лучшего, чем срезать заусенец. Вестовой шутя уделывал раздраженного контрразведчика неумолимым следованием Уставу и приказам.
— И за что же нам такая привилегия?
— Не могу знать, господин Ферц! Осмелюсь предположить — конспирация, господин Ферц!
Дверь каюты напротив отъехала. Из темноты возникла заспанная рожа, прищурилась на тусклый свет и пробормотала:
— Еще раз крикнешь — кожу заживо сдеру.
Ферц вздохнул:
— Ладно, пошли.
— Уроды, — покачала заспанная рожа. Дверь захлопнулась.
Ферц взялся за кремальеру и тут до него дошло:
— Какой дасбут, сынок?
— Ка двести тридцать семь, господин Ферц, — вестовой опасливо покосился на закрывшуюся дверь.
— Кехертфлакш! Что их туда понесло? — Ферц пошел по коридору. Вестовой затопал сзади. Почти что уставным топотом. Идеальный солдат, кехертфлакш. — Это ведь флагман Группы Ц? Когда их перебросили?
— Так точно, господин Ферц. Флагман Группы Ц, господин Ферц. Время переброски мне неизвестно, господин Ферц.
— Курить есть, солдат?
— Так точно, господин Ферц.
Ферц остановился.
— Давай.
Вестовой замялся.
— Осмелюсь напомнить, господин Ферц, что корабельным распорядком строжайше запрещено…
— Кехертфлакш!
Вестовой протянул пачку. Сигареты оказались дрянными — «Марш Дансельреха». Отрава для крыс, а не сигареты.
— Давить интенданта, — пробормотал прикуривая Ферц.
Кивая встречным, Ферц и вестовой поднялись на первую палубу, а оттуда — на носовую рубку. Там, кутаясь в доху, стоял кап два и рассматривал в бинокль дасбуты.
Свет с трудом просачивался сквозь узлы и переходы туска. Черная вода парила, еще больше скрадывая гигантские тени дасбутов. Ферц нащупал очки и нацепил их на нос. Кораблей действительно прибавилось. Особенно бросалось в глаза появление флагманской глыбы, что нависала над окружающими дасбутами гигантской скалой.
— Тоже вызвали? — спросил кап два.
— Тоже?
— Командир уже там, — объяснил кап два.
— За каким, кехертфлакш, они явились? — Ферц придавил окурок. — Обычная операция по зачистке. Они бы сюда еще флот Д пригнали.
— Стоит на рейде, — сказал кап два.
Ферц потер щеки, надеясь проснуться.
— Вторжение с материка?
— Это тебя надо спросить, — усмехнулся кап два. — Вы же у нас контрразведка. Проспали врага?
— Никак нет. Враг, как обычно, остановлен на дальних подступах к Дансельреху. Разгромлен и позорно драпает, бросая технику и добивая раненых.
— Ну-ну, — кап два снова припал к окулярам. — Катера так и шныряют. Может, очередной заговор раскрыли?
— Так точно. Интенданта против флота. Интенданта приговорили к немедленному расстрелу, но эта крыса ухитрилась подменить бланки. Пришлось распороть брюхо героям-контрразведчикам.
— Весело живете, радуга в сапогах.
— Обхохочешся, кехертфлакш.
Ферц вслед за вестовым спустился на палубу, поплотнее завернулся в дежурную доху и побрел к катеру, ошвартованному аж у кормовой рубки. Под ногами то и дело хрустел мусор — обломки костей и черепов. Вестовой вышагивал строго по уставу — так, чтобы носок сапога на подъеме находился на уровне нижнего края ремня впереди идущего.
— Эй, кехертфлакш, вестовой, — позвал Ферц.
Вестовой остановился, вытянулся и повернулся назад — как и полагается через левое плечо.
— Да, господин Ферц!
— Крюс кафер, — поправил Ферц.
— Так точно, господин… — вестовой запнулся. — …господин крюс кафер. Разрешите напомнить, господин… крюс кафер…
Ферц вытащил изо рта сигаретку, подул на нее, разжигая огонек, и ткнул вестовому в щеку. Тот взвизгнул, отшатнулся, но Ферц перехватил его за шиворот и пододвинул к себе:
— Еще раз, чучело уставное, услышу обращение не по званию, нос откушу и глаза высосу. Понял?
— Так… точно… господин… крюс… кафер…
Ферц поверх очков внимательно посмотрел вглубь выкаченных от страха глаз вестового, ощупал его карманы, достал пачку сигарет, прикурил новую.
— Так, солдат, слушай вводную. Доблестный экипаж дасбута Дансельреха в результате коварного предательства оказался захвачен материковыми выродками. За ледовым подкреплением кормовой рубки расположилось звено пулеметчиков и не дает доблестным морякам Дансельреха добраться до аварийного люка, чтобы прорваться внутрь дасбута и освободить выживших. Твоя задача — доползти до пулеметной точки, забросать врага гранатами, а если не удастся подавить огонь, то героически пожертвовать своей жизнью — собственным телом лечь на пулемет. Выродки должны захлебнуться в своей крови. А если своей крови им на это не хватит, то тогда и твоей! Вводная ясна, солдат?
— Так точно, господин крюс кафер!
— Приказ ясен?
— Так точно, господин крюс кафер!
— Приступайте к выполнению. Ложись!
— Осмелюсь напомнить, госпо…
Ферц кулаком сбил вестового с ног.
Враг действительно попался коварный. Вестовому долго не удавалось доползти к пулемету хотя бы на расстояние броска гранаты, не говоря уж о том, чтобы героически залить выродков потоками чистейшей имперской крови. Чтобы усложнить задачу и приблизить ее к боевым условиям, Ферц неотступно следовал за ползущим вестовым и отвешивал тому пинки, изображая взрывы гранат и прямые, но не смертельные, попадания пуль в живучее имперское тело бравого солдата.
— Давай, солдат, — подбадривал господин крюс кафер, — враг не дремлет! Тяжело в учении, легко в бою! Пуля — дура, штык — молодец!
Пробираясь среди выступов палубы, мусора и экскрементов, вестовой поначалу тяжело дышал, взвизгивая от очередного попадания офицерского сапога по ребрам, затем хрипел, лишь вздрагивая под градом тычков, а потом и вообще засипел, заклекотал, как идущий ко дну дасбут, однако продолжал упорно цепляться за резиновое покрытие палубы, медленно передвигаясь в сторону кормы.
Ферцу полевые занятия вскоре наскучили, и он уселся на выступ ракетного люка, наблюдая как среди отбросов ворочается то, что осталось от вышколенной штабной крысы.
Дело кончилось тем, что из-за кормовой рубки появилась темная фигура, ошалевший от непрерывной череды атак вестовой сделал попытку подняться и кинуться с кортиком на врага, горя желанием побыстрее избавиться от своей жизни, а заодно и от мучений, но сил осталось лишь встать на четвереньки и жалобно взвыть.
— Ферц, кехертфлакш, долго еще развлекаться будешь?!
— Боевая готовность и боевой дух — превыше всего! — отчеканил Ферц, но сигарету погасил, встал, поднял за шиворот вестового и подтащил его к вахтенному.
Тот осветил их фонариком, поморщился:
— Эта вонючая крыса мне весь катер перепачкает. Развели тут скотобойню!
— Дасбут… должен… устрашать врага… не только видом… но и запахом… — пробормотал вестовой.
— Дерваль! — одобрительно встряхнул вестового Ферц. — Благодарю за службу, солдат!
— Отмыть бы его, — с сомнением принюхался вахтенный.
— Так точно, господин вахтенный офицер! — отчеканил Ферц, развернул вестового лицом к борту и отвесил могучий пинок. Вестовой без плеска вошел в черную воду.
— Кехертфлакш! — вахтенный напряженно уставился на маслянистую поверхность, в которой отражались бледные вспышки далеких взрывов. — Утонет!
— Ну так спасай, — зевнул Ферц.
Вахтенный посветил фонарем. По воде пошла рябь, появилась голова.
— Эй, солдат, греби к корме!
— Такое не тонет, — заметил Ферц. — Откуда их только берут?
— Воспитателем себя возомнил, господин крюс кафер?
— Так точно, господин кафер! — Ферц лениво приложился пальцами к виску. — Поддержание высокого морального духа — главнейшее оружие контрразведки. Предательство легче предупредить, чем ликвидировать его последствия.
На катере воспитательный зуд Ферца слегка ослаб, и он даже любезно предложил продрогшему солдату его же сигареты, которые господин крюс кафер весьма предусмотрительно оставил у себя перед случайным падением за борт зазевавшегося вестового.
Господин крюс кафер даже одобрительно высказался об уровне тактической и полевой подготовки господина вестового и позволил себе слегка потрепать бравого солдата по плечу, предусмотрительно натянув кожаные перчатки, однако пригласить в теплую каюту дрожащего бойца не соизволил, так как места там имелось аккурат для господ офицеров, которые отнюдь не жаждали сидеть рядком с мокрой штабной крысой и обонять стекающие с нее нечистоты.
В каюте на койке разлегся Эфиппигер, курил и разглядывал банку с заспиртованной головой, поставив ее себе на живот. Пепел он стряхивал в банку же.
Ферц уселся напротив и некоторое время наблюдал, как отчаянно чадящий окурок силится поджечь горючую жидкость, разбрасывая во все стороны искрящие крошки табака. Пара искр уже метко угодила в банку, но воспламенения пока не происходило.
— Сгорим, — наконец соизволил заметить Ферц.
— Ерунда, — сказал Эфиппигер.
— Как воюем? — продолжил беседу господин крюс кафер, на что Эфиппигер, используя крепчайшие выражения, вежливо выразился в том смысле, что как стучим, так и воюем.
Под столом завозился копхунд.
— Стучите плохо, — посетовал Ферц. — Хреново, надо сказать, стучите. Никакого рвения при выполнения патриотического и воинского долга. Может, бумаги у вас не хватает? — озаботился внезапно господин крюс кафер.
Глубоко затянувшись, используя непонятные непосвященному идиоматические обороты и игру слов, Эфиппигер подтвердил, что бумаги действительно не хватает, поэтому грязные зады приходится обтирать чем попало, например, камнями.
Подхватив тему, господин крюс кафер выразил свою неосведомленность в столь необычном способе удаления оставшихся экскрементов и попросил поподробнее рассказать ему о революционном методе поддержания гигиенически-санитарным норм в полевых условиях.
В ответ Эфиппигер подробно описал процесс от начала до конца, ничего не скрывая, рассказал господину крюс каферу о некоторых тонкостях выбора необходимых камней в зависимости от свежести съеденных перед этим консервов и прочих привходящих обстоятельствах (как то — лимит времени, характер окружающей местности, оперативно-тактическая обстановка и пр.), а так же поделился своими собственными секретами о наиболее экономных и эффективных траекториях движения камней, углах их вхождения и положения пальцев для наилучшего удержания столь необычных гигиенических средств.
— Сам скоро узнаешь, — пообещал Эфиппигер. — И как жопу подтирать, и как доносы писать.
— Не доносы, а добровольные рапорты, — поправил Ферц. — Мы не работаем с доносами. С кляузами пускай разбирается суд чести, а наше дело — следить за чистотой помыслов, за боевым духом, за благородством ярости. Мы — духовники матросов и солдат. Мы берем мерзких подонков, грязными червями кишащих в злачных притонах, и превращаем их в совершеннейшие инструменты, счищаем с них ржавчину и грязь, обнажая сверкающее лезвие воли и разума. Мы — радуга в сапогах, первая и последняя буква Дансельреха, сильнейшие из сильных, мудрейшие из мудрых.
Эфиппигер сел и отставил банку на стол. Консервированная голова уставилась на Ферца выпученными глазами.
Тут до Ферца кое-что дошло:
— Что ты там сказал насчет моего близкого знакомства с особенностями полевой жизни?
— Контрразведка, — презрительно загасил окурок в банке Эфиппигер. — Сами ни хрена не знаете, а все туда же — шпионов ловить. Думаешь, тебя в штаб вызвали очередное звание присвоить за то, что в бане на мыле подскользнулся?
Ферц пожал плечами и достал окончательно измятую пачку «Марша Дансельреха». Протянул ее Эфиппигеру, но тот лишь брезгливо поморщился.
— Трагическая проблема нашей службы в том, что мы не можем знать больше того, что знают наши информаторы, — Ферц выпустил аккуратное колечко дыма и стряхнул пепел в банку. — Даже пыточная машина не может извлечь из наказуемого то, в чем он не осведомлен. Хотя… Хотя некоторые утверждают, что в процессе резки по живому невыносимая мука открывает в воспитуемом способность извлекать информацию прямо из мира, этакое третье ухо, которым мы и прослушиваем благонадежность подданных Даесельреха.
Эфиппигер тяжелым взглядом смотрел на витийствующего господина крюс кафера. Пальцы его возлегали на сдвинутой чуть ли не в промежность кобуре и слегка подрагивали.
— Припоминаю, — невозмутимо продолжал Ферц, — что одно время получила распространение безумная идея совместить эффективность пыточной машины с агрегатом глубокого ментососкоба и толковать полученные из мозга испытуемого образы. Но работы, несмотря на перспективность, как-то сошли на нет. И знаешь почему?
Эфиппигер покачал головой. Копхунд приоткрыл налитые кровью глаза. Ферц хохотнул:
— Все подсознание испытуемых оказалось забитым дерьмом и совокуплениями! У любого! Одно дерьмо и сплошные совокупления! Причем не просто так, а с вывертом… Какая уж тут информация!
— Пристрелить бы, — вздохнул Эфиппигер, обращаясь, судя по всему, к проснувшемуся копхунду. Зверь шевельнул маленькими полукруглыми ушами в том смысле, что да, не мешало бы.
— Не любите вы нас, — пробурчал господин крюс кафер. — Не любите. Хотя оно и понятно. Кто же любит собственную совесть? Постоянно пыхтит, покоя не дает, по ночам мучает. Захочешь чего-то этакого, а она уж тут как тут — устав читает. Захочется, например, господину… м-м-м… ну, хотя бы Эфиппигеру позаимствовать на армейском складе пару «шквалов», чтобы толкнуть выродкам из гноища, — обратился Ферц к внимающему копхунду. — Мелочь, конечно. Полное дерьмо эти «шквалы», если уж честно, но выродкам выбирать особо не из чего. И вот наш господин Эфиппигер подделывает документ, а может и не подделывает, а просто подпаивает господина младшего интенданта до скотского состояния, в которым не то что акт приемки-выдачи, но и приказ о собственном расстреле подпишешь. И, оп-ля, получает со склада эти несчастные «шквалы». А совесть-то не дремлет! И у пьяного господина младшего интенданта совесть не дремлет, и у господина Эфиппигера совесть не дремлет.
Ферц вздохнул:
— Но если у господина Эфиппигера совесть — это всего лишь чувство легкого неудобства, легко заглушаемое чувством глубокого удовлетворения от весомой пачки купонов, то у господина младшего интенданта совесть овеществилась и приняла вид крепкого молодца с тяжелыми сапогами. И если у господина Эфиппигера совесть приучена лишь что-то там неразборчиво шептать ему на ухо во сне, то у господина младшего интенданта совесть приучена крепко его обрабатывать все теми же тяжелыми сапогами по ребрам, по ребрам. В результате, измученный муками совести господин младший интендант пишет покаянное письмо в ближайший отдел контрразведки и просит принять все меры, чтобы и у господина Эфиппингера совесть не только заговорила в полный голос, но и обзавелась чем-то более действенным — ну, там, железной палкой, например…
Уголки губ копхунда растянулись, обнажив желтоватые клыки.
— Понимает, — с удовлетворением отметил господин крюс кафер. — Одобряет.
Эпиффингер выхватил нож и ударил. Ферц отклонился ровно настолько, чтобы широкое лезвие скользнуло по предплечью и вонзилось в переборку. Мгновенный ответ, но кортик зажало между пластинами бронежилета. Эпиффингер осклабился, шевельнулся, ломая острие.
— Ты мертв, солдат, — предупредил Ферц.
Эпиффингер ухватился за край стола, голова запрокинулась, и на шее раскрылся идеально прямой разрез, как будто еще один зев, откуда вниз обрушился густой поток крови.
Крупные капли упали на морду было задремавшего копхунда. Тот открыл глаза, слизнул их языком, вытянул башку и принялся лакать из кровавой лужи.
Ферц с сожалением осмотрел испорченный кортик. Со ломанным лезвием он теперь никуда не годился, но выброси его и придется ходить с пустыми ножнами, нарушая уставные требования. А когда еще сволочь господин интендант сподобится выдать замену?
— Ну, ты здесь приберешься, — сказал Ферц копхунду. Тот в ответ грозно взрыкнул и ухватил тело за голень.
Смотреть на процесс питания твари не хотелось, и Ферц выбрался на палубу. Закутанный в одеяло вестовой сидел на корме и наблюдал как суденышко пробирается между покатыми стенами бортов дасбутов.
Громадный залив, что глубоко врезался в тело туска, теперь оказался забит кораблями. Зона перегиба, где мировой поток Блошланга вновь возвращался в тело Флакша, вонзаясь в материковую плиту, чтобы затем растечься по бесконечной поверхности, во всех лоциях определялась как наиболее опасная для судоходства из-за непредсказуемости гравитационных градиентов. Достаточно посмотреть на то, что здесь творилось с сушей, чтобы стараться избегать без крайней нужды заходить в здешние воды.
— Неплохое местечко, — сказал Ферц.
От неожиданности вестовой вскочил, путаясь в отдеяле:
— Так точно, господин крюс кафер.
— А знаешь, солдат, сейчас достаточно небольшого заряда, чтобы лишить Дансельрех части его флота?
— Так точно… То есть, никак нет, не знаю, господин крюс кафер.
— Ты чего орешь, как на параде? — поморщился Ферц. — И какого нас сюда всех занесло?
— Вооруженный мятеж воспитуемых, господин крюс кафер, — осмелился предположить вестовой. — Поганые выродки растоптали оказанное им доверие и милосердие…
Ферц поморщился.
— Ты, солдат, я гляжу, совсем очумел после купания. Чтобы два флота сосредоточили в здешнем мелководье ради кучки выродков со содранной кожей? Не вздумай об этом прошептать какому-нибудь моряку, солдат.
— Я слышал… — неуверенно начал вестовой.
— Ну?
— Ходят слухи, что материковые выродки прокопали ход с той стороны мира, господин крюс кафер.
Ферц поперхнулся, закашлялся, застучал себя в грудь кулаком.
— Прокопали… — сипел он и снова закашлялся.
— Так точно, господин крюс кафер, прокопали могучими горнопроходческими машинами, секрет которых коварно украли у лучших умов Дансельреха. Но чудовищный план оказался раскрыт, и сейчас два флота Дансельреха готовятся нанести последний удар бронированным кулаком по ползучей гадине материковых выродков.
— Кехертфлакш, — простонал, давясь от смеха, Ферц. — Тебе, солдат, только в флотской самодеятельности выступать придурком разговорного жанра, — но тут же стал серьезным, посуровел, шагнул к вестовому, ухватил за грудки, приподнял над палубой и прошипел в испуганное лицо:
— Кто сказал? Где сказал? Когда сказал?
— Писарь… секретного… отдела… — прохрипел вестовой.
Ферц отпустил вестового, и тот упал — ноги не держали. Господин крюс кафер закурил и облокотился на поручень, наблюдая как катер, вывернув из лабиринта бледных туш, прямым ходом направляется к флагманскому дасбуту, который айсбергом возвышался над окружавшими его лодками.
— Эй, солдат, — позвал Ферц.
— Слушаю, господин крюс кафер, — сипло ответил вестовой.
— Приказываю тебе подробно написать о ваших разговорах с писарем секретного отдела, вспомнить — где и когда они происходили, кто выступал их зачинщиком…
— Он, господин крюс кафер, он…
— …в каких выражениях говорилось о непобедимости материковых выродков и как принижалась несокрушимая мощь флота Дансельреха…
— Так точно, господин крюс кафер, говорилось…
— …кто из среднего офицерского состава присутствовал на этих беседах, а так же свои соображения — кто из высшего офицерского звена мог негласно их провоцировать…
— Простите, господин крюс кафер, но… Что значит — негласно… про-во-ци-ро-вать… Я не совсем понял, господин крюс кафер.
— Это значит — быть замешанным в заговоре против Дансельреха, — отчеканил Ферц, повернувшись к вестовому.
От ужаса у того в глазах, наконец-то, возник проблеск понимания:
— Так точно, господин крюс кафер!
— И теперь полностью от тебя зависит, солдат, — удастся ли пресечь заговор, отрезать ядовитой змее голову и растоптать кованным сапогом ее коварное тело.
Совсем я его запугал, решил Ферц. Как бы он и вправду чего не учудил. Например, решил бы пристрелить меня… Ферц снова отвернулся от вестового и покрепче ухватился за поручни. Нет, такой не решится… Такой по прибытии тут же усядется за вдохновенный донос, потея и портя воздух от усердия. Или побежит к своему куратору, докладывать как господин крюс кафер из соперничающей конторы пытался перевербовать господина вестового, и что господин вестовой для вида согласился, но сам тут же примчался сюда и надеется, что сможет оказаться еще полезней как двойной агент…
— Не вздумай своему слухачу на ушко шептать, солдат, — сурово бросил через плечо господин крюс кафер. — У меня руки длинные. Из-под воды достану и кожу на ремни пущу, понял?
— Так точно, господин крюс кафер, понял!
Катер направился не к носовой рубке, а развернулся и двинулся вдоль флагманского дасбута к корме, где и ошвартовался. Ферц вслед за вестовым поднялся на палубу и спустился в люк.
Жизнь внутри кипела. По отсекам носились сосредоточенные адъютанты в парадной форме и с папками подмышками, суетились вестовые, разыскивая по каютам мирно храпящих господ офицеров, а злобные псы-ординарцы отбивали кулаками их попытки нарушить сон своих командиров.
По такому случаю люки между отсеками оставались распахнутыми, но моряки, озверевшие от пустопорожней, по их мнению, суеты, все равно каждый раз дергали кремальеры, герметизируя отсеки.
Ферц шел за вестовым, пока они не уперлись в один из таких запертых люков. Перед ним переминался адъютант в отутюженной форме, шитой золотом, увешанной чуть ли не до пупка какими-то юбилейными значками. Он колотил кулаком по металлокерамике, бестолково дергал за ручку, вертел головой, выискивая подмогу.
Вестовой кинулся открывать, но Ферц пригвоздил его к месту железной хваткой за плечо.
— Эй… Как тебя… — адъютант изображал потуги памяти, из которой силился извлечь столь незначительное звание Ферца. — Кафер… Да, кафер, немедленно открыть дверь!
Ферц состроил рожу потупее и осмотрелся, вытирая тыльной стороной ладони слюни с подбородка:
— Дверь… э-э-э… кхм… мэ-э-э… да…. где?
Вестовой с открытым ртом наблюдал за невероятным преображением господина крюс кафера в потомственного придурка из утилизационного дока.
— Господин адъюнкт-адъютант, скотина! — прошипел адъютант. — Почему не по уставу обращаешься к вышестоящему по званию, урод?!
Бессмысленная и унизительная борьба с люком требовала излить накопленные запасы раздражения на кого-нибудь побезобиднее. На подвернувшегося кстати кафера, например.
— М-э-э-э… — как можно жалостливее застонал Ферц, изображая неутоленное желание выслужиться перед мундиром в значках. — Разрешите доло… Обра… Разрешите обратиться, господин адюкта… господин камер-юнк… адъюнкт…
— Господин адъюнкт-адъютант, — еще раз повторил мундир. Столь небывалая благосклонность наверняка объяснялась особой гордостью за недавно полученное звание. Сколько унижений пришлось претерпеть, какие хитрые комбинации провернуть, сколько задниц вылизать, причем далеко не всегда чистых, прежде чем заветный приказ не ушел в Адмиралтейство! А каких усилий потребовало сопровождение драгоценной бумажки по запутанным канцелярским лабиринтам, где бесследно исчезали, точно дасбуты в гноище, и более серьезные документы!
— Так точно, господин адью… диктант… — от невероятных потуг кафер бешено заворочал глазами.
— Эй, вестовой!
— Да, господин адъюнкт-адъютант! — отчеканил вытянувшись в струнку вестовой, но пальцы господина крюс кафера сильнее впились в плечо, и вестовой вдруг ослаб, накренился, как лишенная такелажа лодка.
— Вот как надо обращаться к высшему по званию, солдат, — адъютант удовлетворенно перевел пылающий начальственным гневом взор на дуркующего Ферца.
— Я тебе не солдат, крыса штабная! — прорычал в бешенстве Ферц.
— Что… Что… — пролепетал адъютант, ощутив на шее стальную хватку пальцев Ферца. — Да как ты сме… — пискнул мундир.
— Я — моряк! Моряк! Понял, чучело?! — проревел озверевший господин крюс кафер в выцветшее от ужаса лицо адъютанта. — Повтори, урод!
— Мо… мо… мо… — начал икать в такт звона значков мундир.
Ферц вцепился зубами в покрытый бисеринками пота кончик носа адъютант, стиснул челюсти до боли в скулах, рванул со звериным рычанием. Адъютант заверещал смертельно раненым зверьком, отлетел на поёлы. Кровь ручьем текла из откусанного носа. Ферц сплюнул окровавленный кусочек и пинком отправил его к адъютанту:
— Подбери, солдат. Авось пришьют.
Из неприметного закутка стуча когтями и тяжело дыша выбрался копхунд — судя по поблекшим глазам, отсутствию зубов и свисающему из пасти желтому языку — экземпляр весьма древний. Зверь оттолкнул горячим как утюг боком Ферца, пошевелил носом, забитым гноем, подошел к валявшемуся куску адъютантского мяса, лизнул его, задумчиво постоял, полуприкрыв глаза, осторожно подобрал и принялся жевать.
— Пошли, — сказал Ферц вестовому, тычком выводя его из оцепенения.
Люк распахнулся, и в отсек заглянул моряк:
— Кто колотил?
— Вот он, — кивнул Ферц. — Нос люком прищемил, бедолага.
— И что с ним теперь делать? — моряк с сомнением посмотрел на адъютанта, сидящего у рундука, зажимая ладонями рану. Сквозь пальцы толчками выплескивалась кровь, которую слизывал копхунд.
— Хочешь — пристрели, а хочешь — в лазарет, — Ферц перешагнул через каммингс и втащил за собой вестового. — А можно и так оставить — как праздничный обед.
Копхунд, словно услышав, осторожно куснул адъютанта за колено. Адъютант завыл.
— Я его все-таки в лазарет, — решил матрос. — Сдохнет — вонять будет, а этот дурашка только значками подавится.
Каюта 3 «А» оказалась штабом адмиралтейской контрразведки, временно переоборудованным из кают-компании. Часть столов подняли и прикрепили к переборкам, высвобождая место для оборудования по глубокому зондированию и бурению. Металл резаков блистал непривычной чистотой, а резина загубников ошеломляла гладкостью — еще ни один испытуемый не прошел сквозь растопыривший лезвия механизм по штучному и конвейерному производству достоверной информации.
Около машины возились наладчики, что-то подкручивая и подтягивая в сложном механизме, отчего та недовольно пыхтела и шевелила сверкающими пластинами изголодавшимся насекомым. Наладчики уверенно запускали в ее внутренности руки, прикрытые от запястья до плеча защитными пластинами с глубокими царапинами, подсвечивали фонариками, что-то бормотали, проворачивая настроечные шестерни.
Главный техник стоял рядом и прикладывал медный слухач к клацающим узлам. При этом он размахивал из стороны в сторону свободной рукой, всем своим одухотворенным видом напомнив Ферцу нечто весьма знакомое, но в данном месте совершенно неуместное.
Начальник отдела оперативных изысканий Комиссии контрразведки Адмиралтейства штандарт кафер Зевзер расположился за соседним столом и, зажав могучий лысый череп мосластыми ладонями, наблюдал за отладкой пыточной машины. Морщинистые веки без ресниц изредка опускались на круглые темные глаза, и в помещении становилось ощутимо теплее. Стиснутые в неприметную ниточку бесцветные губы иногда распускались, как будто расходились края плохо сшитой хирургами раны, обнажая крупные кривые зубы.
В дальнем углу оборудовали кодировочную, где на крюках развесили упакованные в тетраканителен освежеванные и утыканные проводами тела, что дергались в такт поступающим сигналам, брызгая кровью и вырисовывая закрепленными в держателях руками пиктограммы ментальной связи.
Около стены притулились мешки и ящики с амуницией, где на корточках сидел человек с двумя узкими полосками растительности на выбритом черепе, в форме без знаков различий, и довольно ловко снаряжал обоймы. Ферц заметил, что стоило ему войти в каюту, как ухо у бритого шевельнулось, он напрягся, точно изготовившись к смертельному прыжку, краешек рта потянулся вбок, и между губ сверкнуло нечто металлическое.
Штандарт кафер Зевзер глаз на Ферца не поднял, соизволив лишь шевельнуть мизинцем, подзывая крюс кафера к себе.
Ферц оттолкнул вестового в сторону пыточной машины и, чеканя шаг, приблизился к столу.
— Разрешите доложить, господин штандарт кафер…
Зевзер перевел один глаз на Ферца. Второй продолжал следить за наладчиками. Ферц заледенел. Уголок рта господина штандарт кафера оттянулся, словно изготавливаясь выплюнуть смертельный яд, но Зевзер неожиданно приторно-ласково спросил:
— Отдохнул, сынок?
Ферц покачнулся.
— Хорош ли улов? — продолжил вопрошать господин штандарт кафер, бессменный руководитель КомКонтра по прозвищу Душесос.
Ферц открыл рот, но второй глаз Душесоса оторвался от созерцания пыточной машины и окончательно раздавил крюс кафера. Ферца перемололи меж жерновов, а прах втерли в землю.
— Сколько посеяно — доброго, вечного? — один глаз Зевзера уставился в лоб Ферца, а второй скользким щупальцем спустился к ногам. В полном согласии с миром, где Душесос являлся единственным властелином, тело господина крюс кафера зажали с двух сторон стальными клещами и растянули, превращая в туго натянутую струну — достаточно шевельнуться, чтобы разорваться пополам.
— Сколько совершено необратимых поступков? — продолжил интересоваться Зевзер. Глаза поменялись местами — теперь правый смотрел вниз, а левый — вверх, отчего Ферца словно перевернуло ногами к потолку.
Мир превратился в стальной полый шар, ощетинившийся внутрь лезвиями, крючьями, иглами, между которыми угораздило застрять господину крюс каферу. Безжалостная рука взвела пусковой механизм, и гигантская пыточная машина начала проворачиваться вокруг собственной оси, все глубже впиваясь в тело Ферца режущими, рвущими, вспарывающими приспособлениями.
— Нужно найти одного человека, — внезапно сказал Зевзер, закрыв глаза.
Ферц постарался отдышаться. Воздух с сиплым усилием процеживался сквозь сведенную судорогой гортань, словно нечто ужасно терпкое застряло в ней — по неосторожности проглоченный кусочек, так и не пожелавший скатиться в желудок.
Мир постепенно приходил в норму. Больше всего хотелось оттянуть пальцем узкий воротник мундира, но Ферц позволил себе только крохотное движение головой. Руки оставались прижаты кулаками к бедрам, оттопырены в локтях, подбородок выпячен, каблуки сведены. Идеальная поза отменного служаки. Демонстрация полного и беспрекословного подчинения любому приказу начальника КомКонтра. Если бы Ферцу приказали лечь в пыточную машину для испытания ее готовности к работе, то он не раздумывая козырнул бы, четко развернулся на каблуках и с чувством исполненного долга отдался на растерзание изголодавшихся по работе ножей.
— Найти его нужно быстро, — продолжил Зевзер. Не открывая глаз он потянулся куда-то в стол и положил перед собой папку. — Еще вчера.
Ферц непонимающе сосредоточил взгляд на покрытой бледными веснушками лысине Душесоса.
— Найти его нужно было еще вчера, — соизволил пояснить Зевзер, и Ферца продрал мороз — господин штандарт кафер НИКОМУ и НИКОГДА не соизволял ничего пояснять. Поясняли его заместители, поясняли его помощники, поясняли, кехертфлакш, оперативные сводки и стенограммы допросов. Зевзер ТОЛЬКО приказывал. Закрыв глаза и выплевывая слова бесцветным тоном, в котором, тем не менее, ясно различался лязг запущенной на полных оборотах пыточной машины.
— Сегодня — уже поздно, завтра — очень поздно, послезавтра — непоправимо, — Зевзер монотонно то ли процитировал, то ли сказал собственные слова. — У тебя один день, найти и ликвидировать этого человека.
Ферц дернул подбородком, подтверждая — приказ ясен и, несмотря на абсолютную невыполнимость, будет исполнен.
— Этот человек — Навах, кодировщик штаба группы флотов Ц. Откомандирован в качестве спецсвязного в исследовательское подразделение. По имеющейся информации, вчера подразделение попало в засаду. Навах пленен. Поскольку он владеет кодами флотской группировки, есть вероятность их взлома. Вопросы? — Зевзер приподнял тяжелые морщинистые веки, но взгляд был устремлен на лежащую перед ним папку.
— Насколько достоверны сведения, что Навах жив? — Ферцу показалось, что воздух в каюте выкачали и на каждое слово приходилось делать вдох — глубокий, до боли в грудной клетке, но не освобождающий от мучительного удушья.
— Абсолютно, — Зевзер сцепил пальцы. Ферцу показалось, что длинные, заточенные ногти Душесоса внезапно полиловели, затем почернели, и из-под них проступили темные капли.
— Сколько человек в моем распоряжении?
— Двое, — веки поднялись, и взгляд начальника КомКонтра пресек и так затянувшийся диалог. — Все необходимые документы здесь, — оттянувшийся мизинец скользнул по папке.
Как в кошмарном сне, где по какой-то причине всегда приходится идти навстречу невыносимо жуткому, что притаилось во мраке, Ферц сделал шаг вперед, протянул руку, пальцы прижали рыхлую обложку вместилища документов, отчего по телу побежали мурашки, и осторожно подтянул папку к краешку столешницы.
— Иди работай, — сказал напоследок Зевзер и перевел взгляд на механиков.
Прижимая папку к груди, Ферц развернулся на каблуках и шагнул к двери.
Там его уже ждал тот двуполосочник, что снаряжал магазины. Он смотрел на Ферца и щерил стальные зубы:
— Поступаю в ваше распоряжение, господин крюс кафер, — отрапортовал с металлическим клацаньем железнозубый. — Унтекифер, господин крюс кафер.
— Господин штандарт кафер, машина приведена в рабочее состояние и готова к проведению калибровки! — бойко отрапортовали сзади.
— Приступайте.
Последнее, что видел в кают-компании Ферц, — выкаченные белые глаза вестового, которого техники общими усилиями устраивали поудобнее в сложной системе ремней и держателей пыточной машины.
— Катер нас ждет, — сказал Унтекифер. — Госпо…
— Проще, — махнул папкой Ферц.
— Так точно, Ферц, — железнозубый подхватил две сумки с амуницией и пошел вперед, весьма ловко перебираясь из отсека в отсек со столь громоздкой ношей.
Из-за двери донесся истошный крик, перешел в звериный вой и оборвался. Ферц двинулся вслед за Унтекифером. Идти пришлось недолго. Унтекифер провел Ферца по кратчайшему пути через только ему ведомые шхеры флагманского дасбута.
— Кто еще идет с нами? — спросил Ферц в спину железнозубого.
— Фехлер — радистом.
— Ты его знаешь?
— Пару раз ходили в одной связке. Надежное мясо, — Унтекифер повернул голову к Ферцу и привычно осклабился.
— А ты?
— Что я?
— Надежное мясо?
Унтеркифер клацнул зубами:
— Чересчур костляв. Но таких, как Навах, за завтраком парочку разгрызаю.
— Был с ним знаком?
Тамбур-шлюз распахнулся, и они оказались перед трапом.
— Нет, не был. Где они — адмиралтейские крысы, и где мы — крысы подводные, — Унтеркифер ухватился за перекладины, но подниматься не стал, а сделал какое-то странное движение головой, отчего рот растянулся точно резиновый, кожа лица собралась складками, как маска, готовая сползти с черепа, сверкнула сталь, и вот уже Ферц держит в руке вырванный из трапа кусок металлокерамики.
Унтеркифер двумя пальцами вправил челюсть, пошевелил подбородком, убеждаясь, что механизм встал на свое место.
— Дайте мне приказ, и я прогрызу мир насквозь, кехертфлакш, — залихватски подмигнул железнозубый.
Ферц постучал куском перекладины по переборке, удостоверяясь, что здесь обошлось без фокусов.
— И еще, Ферц, — сказал Унтеркифер. — Раз меня поставили с тобой в одну связку, то дело с этим Навахом смердит как тысяча дохлых дервалей. Даже как две тысячи дохлых дервалей.
Фехлер сидел на корточках на палубе, курил и смотрела на катер, где суетились пара моряков, готовясь к отплытию. Увидев Ферца и Унтеркифера, радист сделал глубокую затяжку, отчего «Марш Дансельреха» вспыхнул десятком разлетающихся искр.
Ферц оглядел радиста, увешанного сушеными побрякушками, уставился тому в район переносицы и неумело-ласковым тоном поинтересовался, довольно скверно копируя неподражаемого Зевзера:
— Сколько раз Блошланг проходил, моряк?
Радист немедленно вспотел:
— Ни разу, господин крюс кафер!
Ферц взял за нос одну из сушеных голов с особенно мерзким оскалом, поводил ею из стороны в стороны, точно ожидая, что кусок мертвечины все же соизволит перестать корчить гнилую плоть и примет подобающее испуганное выражение, какое и положено иметь поверженному врагу при виде торжествующего имперского моряка.
— Хорош, а, Унтеркифер?
— Так точно, господин крюс кафер. Красавчик.
Ферц вгляделся в мертвую рожу и с деланным изумлением произнес:
— А ведь я его знаю! Точно, знаю. Бронетех-мастер группы «Огненная голова» Беггатунсорганхинтерлиб собственной персоной. Храбрец, хоть и солдат! — Ферц выпрямился, щелкнул каблуками и отдал честь.
Ошеломленный радист как величайшую драгоценность держал на вытянутых руках сушеную голову бронетех-мастера, пока Ферц стоял перед ним на вытяжку, мыча государственный гимн Дансельреха.
Закончив с почестями, Ферц с кровожадной задумчивостью посмотрел на радиста:
— Что будем делать, моряк?
— Захоронить в пучине с торжественным залпом из табельного оружия, — предложил Унтеркифер.
— Он хоть и «Огненная голова», но солдат, сухопутная крыса, — резко ответил Ферц.
— Тогда предать земле. С коротким залпом из табельного оружия.
Радист, выпучив глаза и раскрыв рот, смотрел на совещавшихся. Мерзкая ухмылка бронетех-мастера стала еще омерзительней.
— У нас задание, моряк, — соизволил напомнить господин крюс кафер. — А мы не похоронная команда. Жри! — рявкнул Ферц.
— Так точно, господин крюс кафер! — рявкнул в ответ Фехлер, то тут смысл приказа дошел до радиста. — Осме…
Ферц протянул руку и ухватил Фехлера пальцами за кадык:
— Приказ понятен, моряк?
— Так точно, господин крюс кафер, — еле слышно просипел радист. Голова бронетех-мастера подрагивала в его руках, точно заходилась в мерзейшем смехе.
Сжимая крепче пальцы, Ферц пристально вглядывался в глаза Фехлера и, наконец, дождавшись нужного ему выражения, ослабил хватку.
— Я слышал, в Южных морях живут выродки, которые считают, что пожирая тело отважного врага, они становятся такими же храбрыми, — сказал Унтеркифер.
Ферц отпустил радиста:
— В таком случае, моряк, тебе повезло. Бронетех-мастер был достойным врагом. На его счету не один сожженный десант. Хитрый был засранец. Сколько людей пришлось положить, прежде чем заполучить его башку!
Фехлер вцепился в почерневшую губу бронетех-мастера.
— Дело у нас пойдет, моряк, — одобрительно похлопал радиста по плечу Ферц. — Набирайся отваги.
Унтеркифер скинул амуницию в катер и спустился вслед за Ферцем. Учитывая сложность и срочность задания, командование расщедрилось на редкостную рухлядь — катер чем-то напоминал высушенную голову бронетех-мастера — не формой, конечно-же, но гнилым видом. Глубокие язвы ржавчины покрывали корпус, защитная броня зияла множеством сквозных отверстий, а пробковое покрытие палубы, судя по всему, неоднократно горело, прогоркло воняя теперь напалмом и крошась под подошвами ботинок. Резкий свинцовый привкус ядерного движка казался незначительной мелочью.
Ферц посмотрел на дозиметр и достал из кармана пузырек с таблетками. Горечь настроение не улучшила.
— Этот танк плавать умеет, моряк? — спросил Унтеркифер моториста.
— Да кто его знает, господин кафер, нас только сегодня сюда прикомандировали.
— Три тысячи дохлых дервалей! — Унтеркифер посмотрел на мрачно жующего таблетки Ферца. Щелкнул стальными челюстями.
— Давай карту, — сказал Ферц и сплюнул за борт.
Они спустились в каюту вместе с рулевым, расстелили кроки с прихотливым узором туска и какое-то время молча их созерцали — вот центр мира, вот Блошланг, который гигантской петлей выходит за пределы Дансельреха, чтобы затем вернуться в точку перегиба, обрушивая поток уже по ту сторону Флакша. А в перегибе суша и воды перемешивались в кехертфлакш знает что, неопрятными лохмотьями больше напоминая перегнившую плоть, где не существовало выверенных фарватеров, и приходилось с большой осторожностью двигаться по узким и широким каналам между полосками земли.
— Последний сигнал от группы пришел вот отсюда, — показал Унтеркифер. — Похоже здесь они и попали в засаду. Искать нужно рядом.
— Его могли утащить куда угодно, кехертфлакш, — Ферц похлопал папкой по столу.
— Не могли, — сказал Унтеркифер. — Он здесь.
Ферц посмотрел на железнозубого, но задал совсем другой вопрос:
— Сколько туда нужно добираться?
— Сутки.
— Путь в один конец.
— Как обычно.
— Кехертфлакш!
— Четыре тысячи тухлых дервалей, — согласился Унтеркифер.
Ферц прижал пальцами веки, всматриваясь в темноту, отпустил, потер виски.
— Если бы приказ исходил не от Зевзера…
Унтеркифер щелкнул челюстями, осклабился, обнажив стальные клыки:
— Но приказ исходит от Зевзера, господин крюс кафер.
— Ладно, отправляемся.
Унтеркифер сложил карту и вышел, а Ферц остался сидеть, рассеяно перелистывая вместилище документов. Глаза скользили по извивающимся буквам, но те извивались столь отвратительно, точно попав под лучевой удар, и мозг отказывался извлекать из обреченных уродцев хоть каплю смысла. Рыхлая бумага официальных бланков и доносов, рапорты топтунов и отчеты соглядатаев — вехи человеческой жизни, обреченной на неминуемой забытье. Сколько бы таких вот бумажек не копилось в архивах Адмиралтейства, но ни одна сволочь не вспомнит…
Ферц потряс головой. О чем это он? Тянуло проблеваться — горечь засела в горле.
Зашумела турбина. Катер затрясся мелкой дрожью. Каюта наполнилась гулом. Папка начала сползать к краю, и Ферц еле успел ее подхватить. Хотелось подремать, но нечего и думать прикорнуть внутри этого камнедробительного агрегата. Оскальзываясь на трясущихся ступеньках трапа, господин крюс кафер выбрался на палубу.
Они медленно двигались вдоль флагманского дасбута, их сопровождалислепящими прожекторами. Гладкий белесый бок блестел как туша дерваля, поднявшегося из бездны и заснувшего на поверхности черных вод.
Ферц надел очки и увидел бредущего по палубе древнего копхунда, чье тело покрывали редкие клочки шерсти. Он раскачивал огромной башкой из стороны в сторону, а задние ноги его подкашивались, но тварь упрямо пробиралась по выступам ракетных шахт и катапульт.
Ферц пнул оставленные на палубе сумки, присел на корточки, расстегнул пуговицы и вытащил первую попавшуюся машинку. Привел ее в боевое состояние, отщелкнул оптику, заглянул в глазок. Перекрестье нащупало огромный круглый глаз копхунда, из черноты которого всплывало беловатое пятно бельма. Ферц выстрелил, и башка твари взорвалась темным фонтаном. Обезглавленное тело отлетело куда-то вглубь палубы.
Господин крюс кафер заложил машинку за плечи, покрепче ухватился за ствол и приклад, потянулся. Желание убить кого-нибудь еще слегка отпустило. Ферц посмотрел на Фехлера. Тот сидел на палубе, прижавшись спиной к бортику. Радист равнодушно жевал длинную полоску дубленой кожи.
— Больше жизни! — подбодрил его Ферц. — Смелость бронетех-мастера пребудет с тобой!
Катер обогнул нос флагманского дасбута и погрузился во влажную глинистую тьму. Сверху потекло — из антрацитовой бездны туска спадали полотнища воды. Струи, потоки и водопады, перехлестывали через края каналов и срывались вниз. Они разбивались о стальной навес, прикрывающий палубу катера от носа до кормы, заключая пыхтящую посудину в непроницаемый кокон.
Унтеркифер стоял рядом с рулевым и всматривался в навигационный экран, усыпанный блестками дасбутов и еле заметной пылью перемещающихся между ними катеров.
Вода затекала под козырек навеса и по ржавым руслам устремлялась к дренажным решеткам. Ферц натянул капюшон.
— Как в Стромданге, — оскалился Унтеркифер.
— Так точно, господин кафер, — немедленно отозвался промороженным голосом рулевой и даже сделал попытку встать по стойке смирно и щелкнуть каблуками разбухших от влаги ботинок. Унтеркифер времени на воспитательную работу не жалел.
— Ходил в походы?
— Никак нет, господин кафер!
— Штурвал держи, моряк, — лязгнул Унтеркифер. — Слышал, Ферц?
— Ты о чем?
— Необстрелянное мясо нам с тобой нагрузили.
— Мясо оно и есть мясо.
— Не скажи, крюс кафер. Вот было у нас дело…
Продолжить Унтеркифер не успел — где-то наверху вспыхнул ослепительный свет, и мир замер. Застыли потоки воды. Воздух приобрел леденящую прозрачность, взгляд потерял спасительную опору вязкой тьмы и соскользнул вниз по чаше бухты к бледным тушам дасбутов, как никогда похожих на стаю разомлевших от кормления дервалей. А откуда-то сверху ниспадало сияние, в расплывчатой белизне которого различались темные червоточины.
По червоточинам скатывались яркие шары, выдавливались на поверхность сияния, отрывались, набирал скорость, превращаясь в тонкие прочерки молний, и впивались в тела дасбутов. Навстречу им устремлялись огни перехватчиков, и там, где встречи все таки происходили, беззвучно расплывались черные пятна.
Ферц видел, как корпуса дасбутов содрогались от попаданий, как в палубах возникали страшные прободения, откуда фонтанировали огонь и дым, но молнии продолжали впиваться в избранные жертвы, все глубже вбивая их в воду.
Тяжелый гул взрывов продавил вязкое тело тишины. Обжигающий ветер лизнул борт катера, и тот мгновенно окутался едким паром. Маслянистая гладь бухты с треском порвалась, принимая в чрево обломки перехватчика. Волна ударила в днище, катер нырнул носом, принимая порцию ледяной воды.
Ферца опрокинуло на спину, поволокло, но он успел ухватиться за выступ палубы. Фехлер с залитым кровью лицом держался за поручни, все еще сжимая зубами кусок высушенной плоти господина бронетех-мастера.
— Так держать! — свирепо лязгнул сквозь грохот взрывов Унтеркифер. — Кехертфлакш!
Катер завалился на правый борт, словно специально открывая Ферцу вид на ужасающее зрелище — взрыв дасбута.
Он взорвался весь и сразу — от носа до кормы, вместе с клубами огня и дыма выплевывая металлические внутренности — раскаленные ошметки палуб, трапов, люков, труб — то искореженные до неузнаваемости, то странным образом уцелевшие почти до полной неприкосновенности. Обе рубки с неповоротливостью ракет оседлали могучую волну пламени, приподнялись над вывернутым наизнанку корпусом дасбута, но потеряли равновесие, накренились и вновь опрокинулись в бушующий огненный шторм.
Черный смерч дыма потянулся вверх, обволакивая зону перегиба липкими щупальцами, делая видимым спутанный клубок полос земли и водных потоков, которые парили в вышине без всякой опоры, закручиваясь вокруг колоссального столба Стромданга, что расширяющимся основанием уходил по ту сторону мира, а вершина его терялась в мареве чудовищной рефракции.
Ударная волна хлестнула катер, тот нехотя перевалился на другой борт. Стылый язык вновь обслюнявил Ферца с ног до головы, ухватился крепко за лодыжки, дернул, а когда ладони уже почти соскользнули с перил, хватка ослабела, и катер выровнялся.
Свинцовый привкус в воздухе стремительно усиливался. Казалось, лижешь аккумуляторные решетки, вот только дозиметр от подобного занятия отнюдь не примет столь угрожающий цвет. Не вставая с палубы, Ферц достал из кармана флакончик и вытряхнул в рот еще порцию таблеток.
— Все на месте? — просипел он от сводящей горло горечи.
— Все, — лязгнул Унтеркифер.
— Фехлер!
— Здесь, — подтвердил радист.
Откинулся люк в машинное отделение и оттуда показалась голова моториста, вся в глубоких ссадинах и графитовой смазке.
— Что случилось?
— В ходе коварного нападения материковых выродков героически погиб один из дасбутов Группы флотов «Ц» Дансельреха, — Ферц встал, выпрямился — ладони на бедрах, локти слегка растопырены, подбородок смотрит слегка вверх. Щелчок каблуками с одновременным прижатием двух пальцев левой руки ко лбу — последняя дань уважения погибшим морякам.
Моторист тоже козырнул, насколько позволял люк, и исчез в машинном отделении.
— Фехлер, срочно нужна связь с Зевзером, — приказал Ферц.
— Задание останется в силе, — сказал Унтеркифер. — Не стоит беспокоить господина штандарт кафера по пустякам. Моя рекомендация.
Ферц уставился на Унтеркфира, но тот в ответ еще больше растянул губы, так и не разжав их. Зверская гримаса должна была изображать миролюбивую улыбку, догадался господин крюс кафер.
— Радист, ты слышал приказ? — Ферц опустил руку на кобуру.
— Радист, господин крюс кафер отменяет свой приказ, — проскрежетал Унтеркифер.
Из каюты выбрался копхунд — огромная молодая тварь, чьи круглые глаза мрачно отражали багровый свет пожара. Тварь пошевелила полукруглыми ушами, наморщила лоб и растянула губы, точно пытаясь скопировать ухмылку Унтеркифера. Громадные клыки не уступали стальным челюстям кафера. Зверь процокал к правому борту, положил огромную голову на бортик и замер неподвижно непреодолимой преградой между Ферцем и Унтеркифером.
— Что за… Кехертфлакш! — железнозубый оттянул пальцем ворот комбинезона.
Ферц почти нежно ухватил Унтеркифера из-за спины, двумя пальцами впившись тому в глаза, а кортиком подцепив челюстное крепление. Кефер попытался дернуться, но так и не нащупал изъяна в блоке. Пальцы еще глубже втиснулись во впадины, готовясь выдавить глазные яблоки. Ферц повернул кортик, и стальная челюсть с противным хлюпаньем выскочила из гнезда. Тросики и шестеренки натяжения заклинило, отчего весь механизм неловко перекосило. Унтеркифер застонал.
Катер продолжал взбираться по чаше бухты, оставляя внизу озаренные багровым пламенем дасбуты. Из-за чудовищных астигматизмов в точке перегиба особых подробностей разглядеть не удавалось. Двигались какие-то темные и светлые пятна, нечто обрушивалось вниз или наоборот — взлетало вверх, но копхунд продолжал в полной неподвижности созерцать происходящее, будто и впрямь мог проникать взором сквозь оптические флуктуации туска.
— Что ты знаешь такого, чего не знаю я? — прошептал зловеще Ферц на ухо Унтеркиферу.
Лишенный возможности хоть что-то произнести членораздельно Унтеркифер замычал.
— Не хочешь говорить? — с деланным сожалением уточнил господин крюс кафер.
Оставалось сделать крохотное движение — сущую мелочь, вполне вместившуюся в мгновение, а то и в полмгновения, но Ферц не успел. Он даже не заметил никакого движения — вот он только что стоял, готовясь удавить Унтеркифера, а вот теперь лежит на палубе, прижатый лапой копхунда, чья пасть широко разявилась, готовясь сомкнуться на лице господина крюс кафера.
Рядом присел Унтеркифер, ножом и пальцами помогая стальным челюстям вернуться на свое место. Надсадно выл моторчик, звенели тяги. Под глазами кафера расплывались темные пятна. По подбородку стекала кровь.
Глава четвертая. ЛЕС
Языки огня лизали веточку с нанизанными ядовитыми грибами. Сворден Ферц осторожно взял пальцами импровизированный шампур и понюхал ярко-оранжевые шляпки, похожие на мясистые тушки какого-то местного зверька.
— Будете это кушать? — растерянно спросила Шакти. Она сидела перед компактной полевой кухней и ждала завершения цикла. Должна была получиться гречневая каша с мясом.
— Мы все это будем кушать, — хохотнул Навах, тряхнув длинными до плеч волосами. — Закон местного гостеприимства — накорми гостя до отвала поганками.
— Если их хорошо прожарить, то вполне можно есть, — вежливо сказал Кудесник. С его плеча вспорхнула колченогая птаха, неловко махнула растрепанными крыльями и уселась на палочку с жареными грибами прямо перед лицом Свордена Ферца.
— Брысь, птица, — Сворден Ферц дунул на это нелепое существо, но птаха еще крепче вцепилась в палочку, нахохлилась, недовольно зыркнула бусинами глаз и клюнула один из грибов.
Лишь Планета ничего не сказал, неподвижно всматриваясь в костер. По его черным очкам-консервам и лысине перекатывались багровые отсветы. Он смахивал на идола, которого местные аборигены вытесали из громадного сухого куска дерева и вкопали здесь, на поляне, для пущей грозности обрядив его в валявшиеся по всему лесу остатки военной амуниции — следы некогда сгинувшей армии.
Птаха вцепилась клювом в гриб, лапки ее разжались, и она повисла на веточке, махая крыльями. От неожиданности Сворден Ферц чуть не выпустил шампур. Гриб разломился, и птаха с добычей все так же неуклюже вернулась на плечо Кудесника. Тот приоткрыл рот, принимая половинку трофея, пожевал, проглотил.
— Отравы еще многовато, — вежливо высказал свое мнение и состроил такую уморительную рожу, что все со смеху покатились. Кроме Планеты, конечно же, на которого чары Кудесника никак не действовали.
Мировой свет окончательно угас. Между деревьев там и тут разгорались светильники, разбавляя мрак ночи сиянием розовых нераскрывшихся бутонов. Один из таких светильников вырос на поляне среди нагромождений взорванного давным-давно бункера, чьи огромные блоки с торчащими во все стороны арматурины покрылись плотным одеялом мха.
— Похож на фонарный столб, — сказала тогда Шакти, когда они только вышли на эту поляну.
— Кто похож? — не понял Навах.
— Он еще и светится, — объяснил Сворден Ферц. — Вон, видишь бутон на самом верху? Там и светится. Сильнейший люминофор.
Теперь же светильник и впрямь еще больше походил на старинный фонарный столб. По странной случайности эти растения образовали ровные ряды, и казалось, что от поляны, где разместилась экспедиция, расходятся узенькие улочки, быстро теряясь в гуще леса.
— Здесь, наверное, когда-то был город… — тихо сказала Шакти.
Сворден Ферц достал из мятой пачки сигарету, прикурил от уголька. В рассеянном свете ночи дымок приобрел неожиданно ярко-розовый оттенок. Грибы уже скворчали, топорщились, будто живые.
— Вряд ли, — сказал Навах.
— Что — вряд ли? — Шакти не поднимая глаз следила за полевой кухней. Устройство, в искусственном желудке которого путем сложных реакций и готовилась каша, никаких запахов не испускало, лишь бодро подмигивало огоньками.
— Не было здесь никакого города. Это очень древний лес.
— А руины?
— Беспорядочное нагромождение камней, — поправил Навах, почти дословно процитировав отчет предыдущей полевой партии.
— А вы как думаете… Кудесник? — Шакти немного запнулась, все еще не привыкнув к колоритной личности аборигена.
Кудесник задумчиво продолжал пережевывать гриб, пока обеспокоенная птаха не долбанула его по мочке уха. Тот встрепенулся, отвел пальчиком птаху подальше от уха.
— Если вы этого хотите, то город обязательно отыщется, — улыбнулся абориген, демонстрируя редкие зубы.
— Что вы имеете в виду?
— Мир создан так, чтобы в нем могли появиться люди. Люди создают мир так, чтобы сделать возможным в нем свое появление.
— Не понимаю, — растерялась Шакти. — Какая-то странная логика.
— Антропный принцип, — пробурчал Планета. — Неужели не слышала?
Сворден Ферц стряхнул пепел в костерок, принюхался. Грибы на подходе — пара минут и от яда ничего не останется.
— Я слышала об антропном принципе, — почти съязвила Шакти. — Но он звучал как-то по иному. И причем тут вообще это принцип?
— А тебя никогда не удивляло, что восемьдесят три процента открытых нами рас относятся к тому же гумоноидному фенотипу, что и мы? — спросил Навах. — Почему вселенная устроена так, чтобы в ней появились мы и похожие на нас разумные существа, с которыми мы можем достигнуть взаимопонимания?
— Но ведь есть еще семнадцать процентов рас совершенно иного фенотипа? Поэтому не надо думать, что вселенная крутится только вокруг нас!
— Это вполне укладывается статистическую погрешность. Да и отсутствие возможности контакта с негуманоидами еще окончательно не доказано ни теорией, ни практикой. Если наше существование определяется одними и теми же фундаментальными законами, то и в сфере сознания…
Спор приобрел глубоко специализированный характер. Даже Кудесник откровенно заскучал от такого обилия узкоспецифических терминов из самых дремучих дебрей высшей ксенологии.
— Пустынные варвары говорят, что на границе леса водится необычный зверь, — Кудесник говорил очень тихо, почти шепотом, но каждому из сидящих на поляне казалось, что тот шепчет ему прямо на ухо. Чудилось, закрой глаза и почувствуешь горячее дыхание аборигена. — Его называют Тот, Которого Не Видно. Очень древний зверь. Он живет с тех времен, когда мир еще не свернулся вокруг мирового света. Он настолько древний, что у ныне живущих нет таких глаз, чтобы увидеть его, и нет такого носа, чтобы унюхать его, и нет таких ушей, чтобы услышать его, и нет таких рук, чтобы нащупать его. Но и этот зверь не обладает такими глазами, чтобы увидеть нас, таким нюхом, чтобы учуять нас, таким слухом, чтобы услышать нас, такими лапами, чтобы нащупать нас. Ему кажется, что он бродит по пустыне и нет вокруг ничего, что может утолить его жажду и его голод. Он очень голоден. Очень. Но говорят, что все-таки найдется такой человек, который сможет узреть зверя…
Колдун замолчал. Надолго. Даже птаха, до того слушавшая его, склонив потешно голову набок, прикрыла глаза-бусины и закачалась в полудреме.
Планета продолжал смотреть к костер. В уголке рта его дымилась сигарета, хотя Сворден Ферц готов был поклясться — еще мгновение назад ее там не было. Навах точил самодельным костяным ножом палочку и бросал стружки в угасающий костерок. Стружки сворачивались в спирали и отчаянно дымились. Огонь еле тлел, отплевывая в небо плотные клубы. И только Шакти не отрываясь смотрела на Кудесника. С самого начала знакомства тот производил на нее гипнотическое воздействие.
— И… Что дальше?
— Как только человек увидит зверя, тогда и зверь увидит человека. И все умрут, ведь зверь очень-очень голоден, — улыбнулся Кудесник.
— Если вселенная — чей-то сон, то это сон человека, — кажется процитировал Планета.
— Каша готова, — сказала Шакти.
Как всегда Кудесник отказался от посуды и принял полагавшуюся ему порцию в ладонь, сложенную лодочкой. И здесь имелась еще одна загадка — помещалось туда удивительно много. Шакти опрокинула в подставленную руку два полных половника, прежде чем Кудесник сказал «Спасибо», вернулся на свое местечко на замшелом валуне и принялся кушать, аккуратно направляя в рот гречку двумя деревянными щепочками. Кусочки мяса, которые он не ел, доставались птахе.
Сворден Ферц взял тарелку и понюхал. Для походной киберкухни пахло совсем не плохо. Шакти ухитрилась отрегулировать процесс так, что металлического привкуса, свойственного этим капризным устройствам, почти не чувствовалось.
— Вкусно, — сказал он. — Киберкухня сработала идеально. А вот у нас однажды был случай, когда в лагерь вместо полевой кухни забросили полевую стиральную машину.
— Это как? — поинтересовался Навах.
— Сидели мы тогда на Расвунчоре, связь — отвратительная, сплошные флуктуации нейтринного поля, интендантская служба на ушах стоит, как всегда при первом десантировании, а у десятка голодных мужиков — только сублимированные полуфабрикаты и стиральная машина…
— И как же вы? — всплеснула руками Шакти.
— Пришлось готовить в стиральной машине, — пожал плечами Сворден Ферц. — Как оказалось, некоторые режимы стирки близки процессам варки и тушения. Ха, по первому разу получилось такое, что даже у нас аппетит пропал, но потом мы догадались отключить режим отжима и глажки.
— Не представляю, как такое возможно, — призналась Шакти, а Навах ухмыльнулся.
— К концу второй недели опытным путем мы даже придумали несколько рецептиков — пальчики оближешь! — вошел в раж Сворден Ферц. — Как сейчас помню: «Мясо по-расвунчорски в режиме стирки цветного белья с отбеливателем»…
— У этой байки вот такая борода, — показал Планета.
— Так это выдумка? — грозно свела брови Шакти.
— Предание, — с трудом сдерживая смех поправил Навах. — Старины глубокой.
Сворден Ферц виновато пошевелил носом.
— А я вам почти поверила, — с осуждением сказала Шакти.
Использованную посуду сунули в утилизатор и принялись укладываться. Свордену Ферцу выпало дежурить первому. Он закутался в одеяло от пронизывающего ветерка и уселся у костерка, подбрасывая в него щепочки и искоса поглядывая на пеленгатор. Где-то далеко-далеко в лесу нечто двигалось, вело обычную звериную ночную жизнь, но «золотой петушок» оставался спокоен, не обнаруживая в тайной возне леса угрозы для экспедиции.
Планета и Навах уже спали, когда Шакти перестала ворочаться с боку на бок, сбросила с себя одеяло и села:
— Не могу заснуть.
— Бывает, — зевнул Сворден Ферц. — У нас есть снотворное…
— А куда делся Кудесник? — оглядела поляну Шакти.
— Пошел погулять. Подышать свежим воздухом.
— Тут где-то водоем.
Сворден Ферц принюхался. Определенно пахло водой — не рекой, а ручейком или даже озерцом.
— Вон там.
— Отлично, — Шакти встала, разворошила короткие волосы руками. — Пойду окунусь.
Сворден Ферц поперхнулся, закашлялся, несколько раз ударил себя кулаком по груди, пытаясь избавиться от першения, пока Шакти не хлопнула его пару раз по спине.
— Спасибо… но… не… стоит…
— Экий вы скучный, — усмехнулась Шакти. — Дама изъявила желание ночного моциона, а кавалер не понял намека.
— Виноват-с, сударыня, одичали-с.
— Угостите этой вашей сигареткой, что ли.
Пришлось встать, достать пачку. Шакти внимательно осмотрела палочку, набитую мелко нарезанной сушеной травой, осторожно понюхала, поморщилась, взяла в рот.
— Если не хочешь… — начал было Сворден Ферц, но Шакти нетерпеливо защелкала пальцами. Пришлось дать прикурить.
Шакти затянулась и, даже не поперхнувшись, осторожно выпустила дымок в слабо фосфоресцирующее небо. Присела на корточки, зажала сигарету в зубах, протянула к костерку руки, словно пытаясь согреть их. Огонь робко осветил лицо с кокетливой родинкой на верхней губе, заплясал в серых глазах, окрасил вьющиеся каштановые волосы багрянцем.
— Я думала моя карьера навсегда закончена, — сказала она очень тихо. Будто разговаривала сама с собой. — И всю оставшуюся жизнь проведу в музее, описывая артефакты внеземных культур.
— Почему? — Сворден Ферц присел рядом, ощутив тепло ее плеча.
Шакти помолчала, вытащила изо рта сигарету, повертела ею, словно размышляя — бросить ее в костер или докурить, снова сделала глубокую затяжку.
— А вы будто не знаете.
— Не знаю, — признался Сворден Ферц. — Ей богу, не знаю. Я здесь уже черт знает сколько времени, а тут ваша экспедиция как снег на голову. И все быстрее, и все впопыхах…
— Слышали об операции «Колыбель»? — прервала его Шакти.
— Н-нет, — мгновение поколебался Сворден Ферц. — И что за операция такая?
— А, неважно… Теперь уже все неважно, — бросив окурок в огонь, Шакти поднялась и пошла прочь. Туда, откуда пахло водой.
— По… — начал было Сворден Ферц, но осекся, так как на границе света и тени Шакти остановилась, стянула с себя всю одежду и шагнула вглубь леса.
Ничего не оставалось, как плюнуть, подхватить карабин, одеяло, скомканные майку, шорты и, напоследок пнув «золотого петушка», отправиться вслед за женщиной.
Когда-то здесь взорвалось нечто очень мощное, оставив в земле огромную, идеально круглую воронку. Постепенно она заполнилась водой, искореженные деревья обросли мхом, как и вывороченные из земли громадные каменные блоки. Неохватные стволы вздымались вверх, переплетались ветвями, а с них к воде спускались лианы.
Свинцовый привкус почти не ощущался, но глыбы оказались горячими — даже сквозь подошву ботинок это ощущалось. В промежутках между блоками и кое-где вокруг озера виднелись каменные изваяния — не то абстрактные скульптуры, не то скульптурные абстракции.
— Я здесь, — помахала рукой Шакти почти с середины озерца. Мокрые волосы облепили голову, из воды виднелись бледные плечи, похожие на русалочьи.
— Не замерзни, — проворчал Сворден Ферц, устраиваясь на глыбе, которая краем скрывалась в озере.
— А тут вовсе и не холодно, а очень даже тепло.
— Ага.
— Окунись.
— Что-то не хочется.
Шакти засмеялась, нырнула и вынырнула почти у самых ног Свордена Ферца. Встала из воды во весь рост, встряхнула мокрыми волосами. Сворден Ферц отвел глаза, пытаясь сосредоточиться на рассматривании одной из нелепых статуй, напоминающей огромноголового зверя.
— Здешние девушки красивее?
Сворден Ферц пожал плечами:
— Н-нет… Наверное, нет…
— Почему?
— Загаженная биосфера… Война… Радиация… — перед мысленным взором вдруг возникло лицо аборигенки — той самой, первой — тощего, мосластого создания с пергаментной кожей, редкими волосиками и слезящимися глазами. Селедка, силой волшебного порошка и заклинания «мутабор» превращенная в подобие человека. — А ты его знаешь давно?
— Да, — она сразу поняла о ком идет речь. — Мы воспитывались в одном из корневых интернатов, у нас даже был один Учитель, пока…
— Пока…?
— Не важно. Уже ничего не важно… Ты быстро догадался.
Сворден Ферц не ответил, теперь не отрываясь разглядывая нелепую статую. Чем-то она его внезапно обеспокоила, и даже не обеспокоила, а окатила ледяным страхом. Он подтянул карабин поближе.
— Пожалуй, еще окунусь, — сказала Шакти.
— Одевайся, — как можно спокойнее попросил Сворден Ферц.
— Что?
— Одевайся, но не слишком торопись. Не делай резких движений, — господи, только бы она не начала задавать ненужных вопросов, а еще хуже — паниковать.
Теперь их разделяло только нагое женское тело. Тварь пока колебалась — нападать или нет, и Сворден Ферц чувствовал, что чаша весов голода, злобы, хищного инстинкта медленно перевешивает любопытство, опаску, осторожность огромноголового зверя. Позиция оказалась взаимно невыгодной — зверю предстояло еще вскочить на высокий валун, и уж оттуда совершить смертельный бросок, а вот Свордену Ферцу ужасно мешала Шакти, которая продолжала смотреть на него широко раскрытыми глазами, заслонив большую часть сектора стрельбы.
Сворден Ферц очень медленно поднял карабин и поудобнее устроил его у плеча. Шевельнул большим пальцем, включая автоматику, и пот еще обильнее проступил на лбу от количества обнаруженных целей. Они повсюду!
Шакти беззвучно шевельнула губами, словно хотела что-то сказать, но так и не смогла произнести ни единого звука. Дуло карабина почти упиралось ей в грудь, а у Свордена Ферца где-то на втором или даже на третьем уровне сознания вдруг возникла нелепая мысль, что здешние аборигенки не могут идти ни в какое сравнение с холеными плодами гедонистической цивилизации, как нельзя сопоставить жалкие, сморщенные, отвислые молочные железы с бесстыдно выпертыми сосками с этой вот упругостью, подтянутостью, аккуратностью и при всем том — целомудренностью крошечных наверший, предназначенных, кажется, лишь для эстетического наслаждения, а не для запихивания в жадно раззявленные рты уродливых порождений так называемой любви.
Шакти шагнула вперед. Теперь дуло карабина устроилось у нее на плече. Еще шаг, еще. И вот она прижимается к нему, руки смыкаются вокруг его талии, и Сворден Ферц, башней возвышающийся над хрупкой фигуркой, ощущает дрожь ее тела.
Это не возбуждение, нет. Скорее, ПРОбуждение. Запах чего-то полузабытого, но такого родного. Теплота и мягкость щедро выплескиваются на него, обволакивают влажным коконом. Дыхание далекого, но огромного мира, к которому он прикован физически и духовно пуповиной рождения. Заброшенный в пекло ада скиталец, вдруг ощутивший на щеке осторожное касание прохлады, возвещающей о скором конце его мук.
Близость женщины растворяет плотную накипь одиночества, размягчает коросту на кровоточащей душе, очищает от налета спасительного цинизма, врачует раны огрубевшего сердца. Он задыхается. Пот заливает глаза. Руки сводит судорогой.
Озверевший мир, с которым он почти примирился, огрызающийся злой щенок, которого он тщился приручить, клоака пороков и грехов, где он увяз в безнадежье отыскать хоть крошечный осколок драгоценности настоящего человека, мир, уничтоживший наивного гедониста предательством и смертями, но взамен подаривший странное освобождение от пут и кандалов Высокой Теории Прививания, что беспощадно культивирует каждый росток души, этот мир вдруг начал подаваться, отчаянно скрипя, как несмазанный механизм, отступать, взмывать куда-то вверх ветхой декорацией, где среди душных портьер когда-то и происходило чудо преображения человека воспитанного, человека совестливого, человека заботливого, человека сострадающего, человека, отягощенного еще тысячами и миллионами свойств, в просто человека — без всяких свойств и коннотаций.
Оружие выскальзывает из рук и с глухим стуком падает на омшелый камень. Ладони стискивают хрупкие плечи, еще теснее прижимая к себе эту мягкость, эту нежность, это тепло, этот уют. Он глубже, еще глубже вдыхает свежий запах волос, приправленный медовым ароматом яркого солнца, чистого неба, луговых трав, и из него, помимо воли, рвется совсем уж неожиданное, наивное и даже, быть может, жалкое:
— Мама… мама… мама…
— Да, мой колокольчик, да… — тихий шепот в ответ, принимающий его таким, каким он когда-то был — наивным и чистым.
Подкашиваются ноги или сам он жаждет преклониться пред алтарем женщины, так долго ждавшей своего блудного сына — скитальца по проклятым мирам, чьи кривые зеркала уже почти примирили его с собственным искаженным отражением, почти заставили поверить — именно таков он и есть — упырь, сосущий проклятую кровь из чумных больных во имя их же выздоровления, но вместе с заразой лишающий бессильных мира сего и самой жизни, превращая в ходячих мертвецов, потому что чума и есть их единственный способ существования.
Ибо нет у них такого алтаря с нежной кожей, что шелком переливается под щекой, движущейся вниз, ибо нет у них таких сосцов, что двойней молодой серны пасутся между лилиями, ибо нет у них живота ее, что как круглая чаша, в котором не истощается амброзия, и нет чрева ее — вороха пшеницы, обставленный лилиями, а есть только капище с нечистой, прыщавой кожей, грудью, похожей на выпотрошенные тушки с жесткими и бесплодными сосками, торчащими как иссохшие сучки некогда плодоносящего древа, впалым животом и выпирающим крестцом проклятьем ожившей мумии, с бесстыдством лона, напоминающим опаленную, треснувшую от жара землю…
Возвращались молча. Сворден Ферц все время оглядывался — ему казалось, что откуда-то из-за деревьев за ним продолжают наблюдать огромноголовые звери с тускло желтеющими круглыми глазами. Шакти растирала покрытые гусиной кожей предплечья. В лагере ничего не изменилось — Планета и Навах посапывали в своих мешках, а «золотой петушок» спокойно перемигивался, подтверждая отсутствие какой-либо опасности.
— Там кто-то был? — неожиданно спросила Шакти. Она уже засунула ноги в спальник и вытирала полотенцем волосы.
— Мне показалось… — неуверенно сказал Сворден Ферц. Черта с два — показалось! Но пугать Шакти не хотелось. Огромноголовые твари. Целый выводок огромноголовых тварей.
— У него всегда хорошо получалось с собаками, — тихо и словно бы не к месту произнесла Шакти. — Вообще со зверями. Но в приюте почти не было другой живности, только собаки, одичавшие собаки… Они часто выходили из леса — какие-то огромные, страшные, четырехугольные. Шерсть клочками, клыки. Выходили и смотрели. На нас.
Хотелось курить. Ужасно хотелось курить. И еще — женщину. Любую. Пусть даже Селедку, но только бы избавиться от привкуса неловкости, от нелепого поклонения совершенному творению десятков тысячелетий горизонтального прогресса.
— Но щенки ничего не боялись. У них, наверное, еще не стерлась генетическая память о служении человеку. Они мохнатыми шариками катились к нашей детской площадке… Девчонки ужасно пугались, визжали, мальчишки пытались отогнать собак палками, и лишь он хотел с ними подружиться. Подкармливал котлетами, и сам оставался голодным. Трепал за уши и терпел их укусы… Его за это дразнили сукиным сыном… А он не обращал внимания. Он ни на кого не обращал внимания…
— Надо спать, — Сворден Ферц поворошил носком ботинка остывшие угольки. Тонкая струйка дыма устремилась в бледно-молочное небо.
Шакти не ответила. Она уже спала, как-то ужасно неудобно съежившись почти на голой земле. Сворден Ферц подошел к ней, осторожно пригладил забавно торчащие во все стороны волосы, хотел кончиком пальца тронуть кокетливую родинка, но передумал, осторожно приподнял спящую и подтянул под нее спальник.
— Тот, Кто Охотится в Ночи и Пьет Кровь Своих Врагов, — сказал Кудесник. — У них здесь логово.
Планета взял планшет и постучал ногтем:
— Под нами огромные пустоты. Может они там и прячутся? Дьявол!
— Они очень опасны? — спросила Шакти, а Навах хмыкнул.
— Что будем делать? — поинтересовался Сворден Ферц.
Планета задумчиво почесал лысый череп:
— Бросить все вот так на полпути… Scheiße!
— Так как они выглядят? — спросил Навах.
— Похожи на собак, но с огромной головой и выпученными глазами, — терпеливо в который уже раз повторил Сворден Ферц.
— А может это и есть собаки? Местная разновидность? Собаки-мутанты?
— Они умеют разговаривать, — сказал Кудесник.
— Лаять? — повернулся к нему Планета.
— Разговаривать. По-человечески. Попадаются такие твари, которые могут делать это почти как люди. Иногда они заманивают людей в лес, изображая из себя заблудившегося или раненого.
— Ерунда, — сказал Планета, не давая тягостной тишине ни мгновения на появление. — Местные попугаи. Имитируют человеческую речь, а дикарям кажется, что звери с ними разговаривают. Суеверия!
— Не знаю, что такое суеверия, — вежливо возразил Кудесник, — но предполагаю, что это такое ваше название для несуществующих вещей, в которые верят люди. Эти звери — не суеверие. И то, что они могут говорить, — тоже не суеверие. Не повторять слова за человеком, а говорить как человек.
Голос Кудесника оставался ровным, но птаха на его плече демонстрировала высшую степень раздражения — скакала туда-сюда, выдирала клочки шерсти из одежды, хватала за ухо хозяина, широко разевала клюв и клекотала.
— Новая разумная раса? — спросила Шакти.
— При обнаружении на планете любых следов разумной деятельности следует немедленно эвакуироваться, по возможности уничтожив все следы собственного там пребывания, — процитировал Навах злополучное дополнение к Уставу. — Значит, эвакуация?
— Следов разумной деятельности большеголовых мы еще не обнаружили, — поправил Сворден Ферц. — И вряд ли обнаружим, кроме каких-нибудь нор.
— А может это — они? — вскинула голову Шакти.
— Кто — они? — Планета тяжело посмотрел на нее.
— Ну…
— Они не были собаками, — отрезал Планета.
— Насколько мне помнится, еще ничего не доказано… И вряд ли когда будет доказано, — поправил Навах.
— Эти твари, к тому же, опасны, — сказала Шакти. — Они могут в любой момент напасть на нас…
Кудесник вдруг хохотнул, словно услышал нечто забавное. Птаха присела, растопырила крылья, вытянула шею и широко разинула клюв. Сворден Ферц никогда не видел как смеются птицы, но, наверное, они делают именно так.
— А что вы тогда почувствовали? — поинтересовался Навах у Свордена Ферца.
— Сложно описать… Какой-то очень неясный эмоциональный фон. И злоба, и голод, и желание напасть, и… что-то еще… — Сворден Ферц бессильно защелкал пальцами, но не мог подобрать нужного слова.
— Зависть, — вдруг сказала Шакти. — Когда мы стояли обнявшись, в них вдруг появилась зависть.
— Хм… Может они вам завидовали, — пробурчал Планета.
— Вряд ли. Они ведь звери, они не могли в полной мере оценить эротические отношения представителей чуждой расы.
— Могли или не могли? — Планета живо обернулся к помрачневшему Наваху.
— Я не знаю какого рода эротическим отношениям стали свидетелями гипотетические представители неизвестной разумной расы, — сухо ответил Навах.
Планета требовательно посмотрел на Свордена Ферца.
— Мы стояли… ну, почти обнявшись.
У Свордена Ферца возникло стойкое ощущение, что его помимо воли хотят затащить в какую-то весьма запутанную сеть взаимоотношений между Планетой, Шакти и Навахом. Причем, если Планета делал это почти открыто, Шакти играла на недомолвках и откровенно передергивала, то Навах, изображая из себя нечто вроде уязвленной жертвы, на самом деле прекрасно понимал все ходы своих коллег. На мгновение Свордену Ферцу показалось, что каким-то чудом он перенесся в почти родную атмосферу Адмиралтейства со всеми его интригами, заговорами, временными союзами, полунамеками, подставами и провокациями, цена которым не только завоеванный статус, а сама жизнь.
Спектакль, вот что это. Выездное представление странствующей группы скоморохов, разъезжающих по невидимым фронтам борьбы за спрямление чужих исторических путей, прикрываясь легендой поиском сокровищ давным-давно сгинувшей сверхцивилизации.
Даже Кудесник, кажется, догадался. Ни разу в своей жизни не видевший спектаклей, представлений, концертов, он словно по капле воды узрел не только существование океанов, но и живность, населяющую их глубины. Вон как его птаха заходится.
— Мне нужен полный ноэматический разбор ваших переживаний, — вдруг хлопнул ладонями по голым коленкам Навах. — Сворден, вы ведь владеете феноменологической методикой? Хотя бы по Прусту?
— Что-то такое помню, — неуверенно признался Сворден Ферц.
— Не беспокойтесь, я дам вам подробную инструкцию. А Шакти тогда займется разбором по Гуссерлю-Брентано. Как более подготовленная. У нас ведь будет время? — Навах посмотрел на Планету.
Как оказалось, писать отчет об интроспекции следовало строго от руки — обычным стилом на обычной бумаге. Сворден Ферц покорно принял из рук Наваха то и другое, а вдобавок еще и отпечатанную таким же древним способом брошюру со скучным названием «Методические указания к осуществлению феноменологического Пруст-анализа нетипологических интенциональностей в полевых условиях».
Усевшись под деревом и прислонившись спиной к грубой, морщинистой коре, он полистал методичку. Шакти пристроилась с другой стороны, и Сворден Ферц, продираясь сквозь дебри полевой феноменологии, слышал как она шуршит бумагами, как скрипит по листу отвратительно сваренное стило, как написанное стирается, перечеркивается, вымарывается, а потом скомканный лист отлетает в сторону.
Белое, непаханное пространство лежащей на коленях бумаги пугало. Предстояло заполнить его сотнями слов, тысячами закорючек, запечатлеть в суждениях акты сознания, и даже не сознания, а души — мельчайшие флуктуации нескончаемого потока чувств, переживаний, которые захлестнули так, что заставили преклониться перед лоном, точно алтарем. Можно назвать это как угодно, хоть «анализом нетипологических интенциональностей», но суть не менялась — предстоял тягостный стриптиз души, собственноручное глубокое ментоскопирование, выворачивание Я во имя сомнительного торжества полевой ксенологии.
Нужно сосредоточиться на главном, убеждал он себя. В конце концов, что такого необычного случилось? Такие вещи происходили от века и будут происходить во веки веков, аминь. Мужчина и женщина — что может быть зауряднее? Физическое тяготение тел при общем непротивлении душ. Разумная дань природному инстинкту продления рода в крайне неблагоприятных условиях.
Окажись на месте каштановокудрой красотки с кокетливой родинкой на верхней губе преклонных лет дама, высушенная до костей вредными испарениями внеземных культур, пришлось бы им сейчас двигаться прихотливыми путями похотливых структур сознания, счищая с ноэзиса-ноэмы впечатления мертвую шелуху суждений или торжество ксенологии было бы достигнуто менее жертвенно и не столь откровенно?
Кстати, почему именно она? Что могло не сработать в сложном механизме Verbindungkommission, чтобы вместо лучшего полевого специалиста-практика, не одну собаку съевшего на исследованиях материальных следов Вандереров, сюда попала серая мышка-кладовщица паноптикума вещей невыясненного назначения, а попросту говоря — материальных экскрементов декаденствующих цивилизаций, почти без остатка стертых из вселенских коллекторов рассеянной информации? К тому же имеющую самые нелестные характеристики по результатам участия в присно памятной операции «Колыбель»? И почему здесь они оказались вместе с Навахом? Что могло свести в крошечной точке вселенной давно разошедшиеся мировые линии их судеб? Случайность? Предопределенность, которая есть не что иное, как обращенная вспять все та же случайность?
Сворден Ферц посмотрел на поляну, где Навах колдовал над инерциальным передатчиком, Планета лежал на земле, задрав ногу на ногу и покачивая тяжелым ботинком, а Кудесник чем-то подкармливал свою птаху. Не хватает только стяга с болтом — не дать, не взять — экспедиция Следопытов на привале.
Послышалось шуршание — Шакти перебралась поближе, почти коснувшись его локтем. Сворден Ферц подсмотрел — в отчете она продвинулась не дальше его.
— Не знаю, что писать, — призналась она. Постучала стилом по бумаге, пытаясь выправить его заусенцы. — Ужасное стило. Ужасная ситуация. У меня дар создавать ужасные ситуации. Если бы кто-то замыслил нечто ужасное, то без меня он не обошелся.
— Между вами… — начал было Сворден Ферц, но осекся, почувствовав как на него обрушился ледяной ветер. На какое-то неуловимое мгновение ему вдруг привиделась какая-то совсем уж невозможная картина — свинцовый расплав океана, пустынный берег с похожим на пожелтевший зуб айсбергом, который вломился туда тысячи лет назад и так и намерен простоять там еще тысячи лет, в унылой, жухлой дали возвышаются неприютные горы, над которыми торчат нечто совсем уж невероятное — узкие, длинные хлысты, похожие на тараканьи усы, если можно вообразить себе такого колоссального таракана.
— Спрашивай, — Шакти выводила по бумаге линии. — Если хочешь…
Только она этого не хотела — Сворден Ферц ясно слышал как где-то глубоко внутри себя она кричит: «Молчи! Прошу тебя — молчи!»
Навах оторвался от передатчика и посмотрел в их сторону. Сворден Ферц виновато опустил очи долу. Навах укоризненно покачал головой.
— Смешно, — сказала Шакти. — Смешно и мерзко. Во имя интересов человечества, прогресса науки и всеобщего счастья нужно рассказать — почему ты разделась догола на глазах у мужчины. Почему завлекла его в лес, почему обнималась с ним… Если бы только рассказать… Нужно описать малейшие оттенки собственных переживаний, разложить их по полочкам, классифицировать, налепить ярлыки. Как в музее. Холодным скальпелем разума препарировать душу. Еще раз обнажиться. Перед всеми, а не перед тем, кого ты хочешь…
Больше она не произнесла ни слова, начав писать, зло и яростно покрывая бумагу плотной вязью закорючек, отчеркивая наиболее важное и вымарывая второстепенное. Она словно вступила в сражение с гораздо более сильным противником, поставив свой шанс победы не на точный расчет, не на хитрость, а на отчаяние и безнадежность. Ее лоб и верхнюю губу покрыли крохотные капельки пота. Заправленная за ухо прядь волос выбилась и свисала по щеке. Серые, почти прозрачные глаза блестели, а в уголках собирались предательские слезы, которые приходилось вытирать дрожащими пальцами.
Белобрысый сероглазый мальчуган присел напротив него и взял исписанные листы бумаги. Нахмурился, зашевелил губами, читая про себя отчет.
— Плохо, очень плохо, — вынес вердикт, но затем, кажется, немного смягчился. — Вот это хорошо — озеро, ночь, романтика, зорька, а все остальное — плохо. Как-то вяло, без огонька.
Мальчуган встал, вздохнул, потянулся, как после не слишком трудной, но весьма надоедливой работы, хлопнул по башке стоящего рядом зверя — еще очень молодого, не заматеревшего.
— А тебя-то кто просил вмешиваться, дурашка? — ласково спросил мальчуган.
— Мне… Мне… — зверь замялся, и Свордену Ферцу показалось, что таким образом тот излагает свое, звериное мнение на зверином языке, но огромноголовое собакообразное вдруг совершенно ясно произнесло с извиняющимися нотками:
— Мне показалось, так будет лучше. Неизвестность сближает, маэстро.
Мальчуган передернул плечами и сунул зверю под нос пачку листов:
— Неизвестность сближает, неизвестность сближает, — передразнил он. — Найди хоть одно подтверждение столь спорному тезису!
Зверь прищурил глаз, а другим посмотрел вверх. Могучие складки собрались на огромном лбу. И внезапно до Свордена Ферца дошло, что зверь кривлялся. Даже умение говорить этой невероятной твари произвело не такое сильное впечатление, как умение действовать в том же эмоциональном поле, что и человек.
Ни одна из гуманоидных и уж тем более негуманоидных рас не обладала подобным умением: вот так, сразу устанавливать эмоциональное взаимопонимание — пожалуй, самое трудное, что только может быть в Контакте. Если теорема Пифагора являлась вселенским инвариантом — своего рода опорой для cogito-Контакта, то для seel-Контакта подобных инвариантов не существовало и существовать не могло. Но зверь легко преодолел пропасть.
— Маэстро, мы ведь только начали. Всегда есть возможность переиграть по новому.
Мальчуган взял зверя за нижнюю челюсть, пристально уставился в золотистые глаза. Задние лапы подвернулись, и зверь как-то неловко сел на траву.
— Уж не этого ли ты добиваешься, хитрюга?
Хитрюга потупился. Длинным языком облизал пересохший нос.
— Дай-ка подумать, — мальчуган перехватил зверя за маленькие уши, потряс из стороны в сторону. — Дай-ка подумать. Ага! Вот оно что! Собаки-то тебе чем не угодили? Миленькие одичавшие создания?
— Мерз-з-з-з-кие твари, — буквально прошипел зверь. В неуловимое мгновение он преобразился из хитрована-увальня в пышущего злобой хищника. Губы его растянулись, обнажая плотный ряд острейших зубов.
Но мальчуган нисколько не испугался, наоборот — рассмеялся.
— Ну, ну, мелкий ревнивец. Разве тебе мало всемогущества? Вечных скитаний? Бесконечного веселья? А может тебя превратить в созвездие Гончего Пса? Пара пустяков! Посветишь с десяток миллиардов лет, на своей шкуре узнаешь вкус космологической постоянной.
— Не люблю я светиться, — буркнул зверь.
— Знаю, знаю, — махнул рукой мальчуган. — Вы любите быть с сильными, да? Человечество кстати подвернулось вам под лапу, и вы его охотно сопровождали по всей вселенной, пока не появились мы.
— А кто не хочет быть на стороне сильного? — пробормотал зверь и принялся вылизываться. — Съешь ты или съедят тебя.
— Глубокоуважаемый Псой Псоевич, да вы мыслитель! — покатился со смеху мальчишка. — Понабрался ума-разума в небесных сферах и хрустальных чертогах!
Зверь промолчал, лишь зыркнув из-под сморщенного лба.
— Утомительный уровень, — пожаловался мальчуган, обмахиваясь бумажками. — Постоянно забываешь ради чего вновь напялил личину. Ты не в обиде? Назначал встречи, назначал, а сам не приходил, не приходил. Слишком уж интересно в тех мирах. Мирах, — повторил он, склонив голову набок, словно пробуя слово на вкус. — Мирах… Ужасно бедный и блеклый язык. Все равно что объяснять тонкости квантовой механики по-неандертальски…
Зверь кашлянул, мальчишка прикрыл ладошкой рот:
— Прости-извини. Не хотел тебя обижать. Отвыкаешь от всех церемоний, от роскоши человеческого общения… — последние слова он произносил, едва сдерживая рвущийся наружу смех. На глазах аж слезы выступили.
— Нечего на рожу пенять, коли зеркало криво, — заявил глубокоуважаемый Псой Псоевич. — Демиург, сотвори себя сам.
— Ты еще про медведя вспомни с велосипедом, — посоветовал мальчуган. — И вообще — это наши внутренние дела. Сами откровенно разберемся.
— Маэстро, — зверь постучал лапой по земле. — Отвлекаетесь, маэстро, отвлекаетесь.
— Я думаю, думаю.
— Извините за мое собачье мнение, маэстро, но с самками вы что-то перемудрили. Вот у нас…
— Оставь свое собачье мнение при себе. И уволь от подробностей ваших брачных обрядов. Со своей мамой я разберусь как-нибудь сам.
— Зачем это вам, маэстро? Там! — зверь задрал морду вверх. — С вашими масштабами! Возрастом! Возможностями! А может вам сине-зеленые водоросли не нравятся? Давайте и их заодно переделаем. В буро-малиновые?
Мальчуган задумался.
— Глупость, конечно, — признался он. — Латать прошлое человека, которого лишь очень относительно можно назвать мной самим… Вновь и вновь возвращаться, мучая тех, кто еще помнит забавную гусеницу, которая давно превратилась в бабочку…
— И я о том же, — проникновенно сказал зверь.
Мальчуган уселся, скрестив ноги, еще раз полистал бумаги:
— Встреча в чуждом мире — хорошо, экспедиция к артефакту — хорошо, бывший дружок… хм… Хорошо или плохо? — почесал затылок. — Вспомнить бы… Или спросить? Ты как думаешь, глубокоуважаемый Псой Псоевич?
Зверь отвлекся от выкусывания свалявшихся клочков шерсти с лап и ядовито заметил:
— Она несомненно будет рада. Столетняя разлука как ничто другое укрепляет чувства. Но не тело.
Мальчуган аж передернулся, покраснел.
— Рип ван Винкль какой-то, — продолжал изливать порции желчи Псой Псоевич.
Мальчуган щелкнул пальцами, и зверь исчез. Растворился без следа.
— Утомительный уровень, — опять пожаловался мальчуган. — Эмоции, гармоны. Как я отвык от всего такого! Ты не обижайся, но это как если бы тебя вот сейчас в подгузнике, спеленутого по рукам и ногам снова засунуть в колыбель. И поить грудным молочком. И петь колыбельные. И заново учить говорить.
Он вернулся к бумагам, но тут же вновь отвлекся.
— И на Псоя не обижайся. Зверь — он и в космологических масштабах зверь. Собственные тараканы в башке. Собаки ему, видите ли, не нравятся. Надо сделать так, чтобы они одичали! И чихать, что они с человеком вот уже сорок тысяч лет. Как пожили в тепле сорок тысяч лет, так теперь и в лесу сорок тысяч лет поживут. Хи-хи. Управляемая эволюция! Сингулярный прогресс! Новая сигнальная! Скажу тебе по секрету — управлять эволюцией гораздо легче, чем заставить двух примитивных существ полюбить друг друга. Никто до меня не пытался. Да и зачем? Кому там, — мальчуган ткнул пальцем вверх, — может понадобиться формула любви? Гравитация — это понятно. Слабое взаимодействие — тоже понятно. А вот любовь — непонятно. Но я добью, добью! — он стукнул кулаком по земле. — Вот увидишь, увидишь…
Сворден Ферц очнулся от того, что его трясли за плечо. Все тело задеревенело от неудобной позы, в которой и сморил сон. Перед ним сидела Шакти и внимательно рассматривала.
— Ты во сне слюни пускаешь, как маленький ребенок, — заявила она.
Подбородок и впрямь оказался мокрым.
Странное ощущение — словно из одного сна тут же, не просыпаясь, провалился в другой. Все вокруг заполняло мягкое желтоватое сияние. Пахло чем-то ужасно знакомым, но здесь абсолютно невообразимым — как если бы полуразложившийся труп благоухал ладаном.
— Похоже на янтарь, да? — Шакти наклонилась и погладила ладонью пол. Сворден Ферц отвел глаза от свободного выреза ее майки. — Предположение, в общем-то, подтверждается.
— Предположение? — он все никак не мог прийти в себя.
— Развалины — никакие не развалины, а сложный комплекс, возведенный предположительно Вандерерами, — Шакти приблизила лицо к лицу Свордена Ферца, словно собираясь сообщить ему что-то по секрету. Взяла его руку, приложила к груди, которая оказалась небольшой и поместилась в ладони. Сердце отчаянно стучало.
— Я не прошел кондиционирования, — пробормотал Сворден Ферц.
— Ну и что? — прошептала Шакти, почти касаясь губами его губ.
— Я могу тебя напугать… оскорбить…
— Все так запущено?
— Нет… Не в этом дело…
— С девяти лет я была вещью, меня не испугать сексуальными паттернами дикарей племени мумба-юмба.
— Какой вещью?
— Личной и исключительной. Но строптивой. Которую лупили почти каждый день…
Сворден Ферц сжал пальцы. Шакти прикусила губу. Он было ослабил хватку, но она затрясла головой:
— Нет… Продолжай…
— Это ненормально.
— Что устраивает двоих, вполне нормально… Я ведь была полной дурой… Строптивой дурой… Хотела освободиться… Я и сейчас дура…
— Почему?
— Разве можно новому любовнику рассказывать о старых? Лучше сделай со мной то, что здесь делают с аборигенками…
— Это будет больно и неприятно. Оскорбительно.
Короткий смешок:
— Высокая Теория Прививания убила физическую любовь. Она много чего сгубила, но этого человечество ей точно не простит…
— О чем ты?
— Нельзя оставаться воспитанным в постели. Настоящая любовь всегда запретна. У тебя случалась запретная любовь?
— Нет.
— А я слышала, что некоторые из вас вступают в связь с аборигенками. Так романтично! Боги, спустившиеся с небес, чтобы устроить на свой лад жизнь примитивных народов, и рыжекудрые красотки, делящие с ними постель, в надежде понести героическое потомство. Извечный миф.
— Тебе больно?
— Делай со мной все, что хочешь. Меня правильно воспитали. Назло учителям и докторам. Назло Высокой Теории Прививания. Только я это не сразу поняла. Мне казалось, что он испортил мою жизнь.
— Если не хочешь…
— Но тебе ведь надо знать.
— Надо?
— Разве ты теперь не женишься на мне?
— Злая шутка.
— Злая. Я вообще злая. С тех самых пор, как все открылось. По-дурацки. Набежали психотерапевты, наставники, охали, ахали, строчили диссертации, пичкали таблетками. А Учитель со мной ни разу с тех пор не заговорил. Представляешь? Я единственный человек в Ойкумене, который больше не имеет своего Учителя. Ох…
— Ты не кричишь.
— Да. Я доступная, но в постели нема как рыба. Легкое побочное действие терапии.
— А по-моему ты очень даже разговорчивая.
— Навет и диффамация. Утехи требуют тишины. Особенно здесь. В этом месте никто и никогда не занимался утехами.
— Откуда знаешь?
— Я же специалист по внеземным культурам. Забыл? Посредственный, конечно. Можно сказать, некудышный, но все же…
— Чересчур сурово.
— Зато справедливо. А ведь я во всем винила себя. Вот дура. Думала, что его сделали специалистом по спрямлению чужих исторических путей из-за меня. Сослали в космос. Сделали все, чтобы он никогда не вернулся. Хотя в нем с детства проклевывался зоопсихолог. Поэтому и собаки к нему липли. Дикие, страшные…
— Так ты за ним в космос полетела?
— Ага.
— Сумасшедшая.
— Вещь. Вещь не может обходиться без хозяина. Вещь решила стать космонавтом, разыскать его в Периферии, снова принадлежать ему. Самое смешное, что это ей почти удалось… К несчастью, некоторые мечты сбываются.
— И что?
— Короткая встреча на перекрестке дорог… Он учился орудовать мечом, чтобы успешнее спрямлять чьи-то там пути, а она готовилась к участию в очень гуманной, но опять же никому, кроме человечества, не нужной операции. Дура. Дура. Дура.
— …
— Нет, молчи, — теплая ладонь прикрывает рот. — Ничего не говори. Когда женщина рассказывает о старых любовниках, новым лучше помолчать… Заткнуться… Как сейчас помню тот день… Величайшие дюны во вселенной. Океан. И он. Бог. Властелин того мира, который навеки сгинул. Первое, что увидела вещь, — он так и не вывел шрам. Самое яркое воспоминание — он, еще мальчишка, стоит бледный, из вспоротой костяным ножом руки хлещет кровь, а он улыбается и спрашивает: «А теперь?» И представляешь, вещи стало приятно. Нет, не так. Вещь вдруг ощутила, что она — вещь. Во веки веков. Она вновь обрела смысл собственного существования. Хозяин вправе поменять вещь, но вот сама вещь не в состоянии поменять хозяина…
— …
— Я же сказала — молчи. Хозяин вправе… Но вещь опоздала. Из хозяина сделали блестящего специалиста по спрямлению чужих исторических путей, но некудышного спрямителя своей собственной судьбы. Одной ногой он уже был там — в темном, грязном, зачумленном мире, он даже с дурацкими мечами не расставался, таскал их повсюду. И его совершенно не интересовали выброшенные вещи… Он же не антиквар, ха-ха-ха. Даже любовником он оказался посредственным… Видишь, какая я стерва? Но уж лучше быть стервой, чем ненужной вещью.
— …
— В результате вышло как вышло. Брошенная вещь почти провалила важнейшую операцию человечества, и ее запихнули подальше — к таким же выброшенным вещам так и не понятого назначения, где она бы и прозябала до своего полного износа, если бы не чудо… Хотя, почему чудо? Параграф музейного устава, гласящий, что музейные экспонаты не выдаются никому, даже господу богу, на руки, и если кто-то, даже господь бог, пожелает с ними поработать, то для этого ему придется явиться в музей, продемонстрировать соответствующий уровень компетенции и получить в свое полное распоряжение необходимую аппаратуру, интересующий его экспонат и любые консультации специалистов. И небольшое примечание: в случае необходимости вывоза экспоната в место своего бывшего местонахождения, музей готов рассмотреть прошение о его выдаче, если соответствующая необходимость будет веско мотивирована, и обеспечить его сопровождение музейными специалистами. Вот это и есть чудо…
Странные тени чудились внутри стен, светящихся тусклым золотом окаменевшей смолы. Словно и здесь миллионы лет назад неведомые создания увязли в субстанции колоссального строительства, что развернули неведомые чудовища во имя неведомой цели. Увязли, оцепенели, окаменели ценными мушками, пялясь мертвыми фасеточными глазами в пустоту времен, что протекли с тех пор, когда в здешних коридорах вновь появились разумные существа.
— Очень похоже на брошенные приполярные города, — сказал Навах.
— Похоже, да не совсем, — Планета присвистнул. — Отсюда они ничего не успели демонтировать. Можно прибавить свет?
— Да, конечно, — Навах ткнул клавишу, и пронизывающее сияние заиграло на потеках и гранях.
— Мы живем во тьме, иначе нам был бы не нужен свет, — пробормотал Планета.
Иллюзия пустоты исчезла. Странное ощущение, но казалось, что свечение ламп медленно впитывается в губчатую поверхность множеством ручейков, которые поначалу медленно, а затем все быстрее и быстрее растекаются по древним, пересохшим световым руслам, заполняя до того невидимые полости и каверны, распадаясь на сверхчистые радужные потоки, чтобы затем причудливо перемешиваться попарно, по три, по четыре, создавая бесчисленные вариации цветов и оттенков на зависть художнику-хроматисту, а в конце концов все-таки опять слиться в тончайшие нити ослепляющего белого света — точно координатные линии, нанесенные на псевдосферу наглядной демонстрации аксиом неевклидовой геометрии.
— Потрясающе! — только и смог промолвить Навах, сжимая кулаки так, что ногти почти до крови впивались в ладони. — Жаль, Кудесник отказался сюда спускаться!
— Кудеснику кудесниково, а Наваху навахово, — усмехнулся Планета.
Навах не обратил на слова Планеты никакого внимания. Он был потрясен. Он был очарован. Ему вдруг показалось, что каким-то чудом оказался за кулисой вселенной и вместо примитивного и унылого механизма, творящего поддельные чудеса на сцене, вдруг узрел если не самого творца, то зримые следы его подлинного присутствия. Ему хотелось все потрогать, ко всему прикоснуться, точно маленькому ребенку. Ему внезапно захотелось нарушить царящую здесь тишину совсем уж несуразным криком: «Счастья! Всем! Даром! И пусть никто не уйдет обиженным!»
Навах повернулся к Планете, и тот увидел, что щеки специалиста по спрямлению чужих исторических путей, железного человека, мастера скрадывания и имперсонации мокры от слез, как у расчувствовавшейся барышни:
— У меня совершенно дурацкое ощущение, будто я вернулся домой, — он положил руку на сердце. — Чудовищный приступ ностальгии… Никогда и нигде не испытывал ностальгии, но это, наверное, она и есть…
Планета внимательно всматривался в лицо Наваха.
— Я ведь даже не имею права на подобное открытие… Я понимаю. Я все понимаю. Я лишь оказался в нужном месте в нужный час… Никудышный специалист, который всю жизнь мечтал стать зоопсихологом, а оказался совершенно непригодным… — он закрыл лицо руками, став похожим на стеснительного ребенка. Преображение оказалось настолько стремительным и подлинным, что Планета вздрогнул.
— Как же я хотел вернуться из тех миров, — глухо пробормотал Навах из-за ладоней. — Все бросить. Всех предать. И вернуться на планету. И никогда не покидать ее. Еще бы немного, и я бы сорвался. Я бы побежал сломя голову. Через всю вселенную. Туда, откуда раздается зов…
— Зов? — переспросил Планета. — Какой такой зов, Навах?
Не открывая лица, Навах пожал плечами. Опустил руки, и совершенно трезвым голосом, без единого следа возбуждения сказал:
— Фигура речи. Просто фигура речи.
— С тобой все в порядке?
— Со мной все в порядке, — Навах сделал стремительный шаг вперед и ухватил Планету за ворот куртки. — Зачем я здесь? Зачем?!
Планета изобразил широкую улыбку ничего не понимающего человека:
— Навах, о чем ты?
— Почему меня притащили сюда?! Почему среди сотен специалистов по Вандерерам выбрали именно меня, к Вандерерам никакого отношения не имеющего?! Почему в экспедиции оказалась еще и она?!
— Кто она?! — заорал Планета. — Ты вообще в своем уме?! Возьми себя в руки! Мальчишка!
Навах повернул кулак так, чтобы ткань еще больше натянулась, глубже впиваясь в горло Планеты. Планета побагровел, захрипел. Навах приблизил к нему лицо и жутко осклабился, точно изготовившись вцепиться зубами в пористый потный нос. Планета дернулся, Навах отлетел и упал на спину. Но тут же вскочил, чтобы оказаться в жестких объятиях Планеты.
— Успокойся, только успокойся, — прошептал ему на ухо Планета. — Мы сейчас с тобой оба успокоимся и поговорим. Мы будем спокойны, как два носорога, договорились?
— Мы будем спокойны, как два носорога, — подтвердил Навах и обмяк.
Планета разжал руки и отступил.
— Ты чертовски шустр, мой мальчик. И чертовски догадлив.
— Что вы хотите сказать?
— Добро пожаловать домой, мой мальчик.
Навах упал на колени, зажал уши руками и жутко закричал.
— Ее здесь нет, — Шакти продолжала ощупывать сложенную грудой амуницию. — Почему-то ее здесь нет…
Сворден Ферц не мог обернуться, потому что перед ним стояло давешнее собакообразное и насуплено взирало на него исподлобья. Не шевельнуться под пристальным взглядом выпученных глаз.
Зверь изготовился к прыжку. Это чувствовалось по взбухшим мышцам и странному покачиванию тела. Иногда кошки совершают подобные движения, прежде чем взмыть в воздух и обрушиться на добычу.
И еще очень мешала похожесть твари на собаку. Даже огромная голова, светящиеся глаза с тарелку и многочисленные зубы, как у акулы, не могли ослабить сбивающее с толку ощущения, будто перед ним стоит пусть и уродливый, но все-таки пес — из славного рода псовых, что когда-то, очень давно, сопровождали человека, служили человеку, делили с ним кров и пищу, прежде чем загадочно исчезнуть, бросить бывших хозяев во имя свободы леса, из которого они когда-то явились к первобытному костру за куском мяса в обмен на службу.
Малейшее движение, и нить ожидания оборвется, взведенные пружины мышц вытолкнут массивное тело с несуразно огромной башкой, сотни зубов вопьются в тело, кромсая и разрывая на куски, а он, обездвиженный и анестезированный болевым шоком сможет лишь наблюдать за кровавой трапезой чудовищной твари.
Как нередко бывает в моменты истончения жизни, когда вдруг начинает приоткрываться последняя дверь, ведущая в смертельное ничто, даже самому мужественному разум услужливо подкидывает успокаивающие ощущения нереальности, вычурной театральности, нелепой клоунады, которые будто бы и есть подлинное содержание происходящего. И тогда хочется, преодолев боль, добродушно улыбнуться, протянуть руку врагу своему, взывая к примирению.
— Ее нет! — в отчаянии воскликнула Шакти.
Зверь осклабился и сел. Вернее будет сказать, что его задняя часть вдруг повалилась набок, словно парализованная, одна лапа оказалась придавлена, а вторая весьма неловко выпрямлена в сторону. Иногда так сидят мягкие игрушки, сшитые неумелой рукой.
Сворден Ферц шагнул назад, схватил Шакти за руку.
— Помоги мне найти… — она осеклась, когда Сворден Ферц дернул ее к себе. — Что, что?
— Смотри, кто пожаловал, — прошептал он одними губами, хотя зверь больше не выказывал никакой агрессивности.
— Кто? — спросила Шакти, разглядывая лицо Свордена Ферца и кусая губы.
— Там… Там… — он еще крепче сжал ее ладонь, болью пытаясь отвлечь от поиска того, что она потеряла.
Кстати, а что это было?
Мысли потекли в два уровня. Так в У-образной трубке уравновешиваются две различные по плотности жидкости после неудачных попыток вытеснить друг дружку и смирившись наконец с тем, что более плотная опускается вниз. Точно так же, как порой за внешней шелухой повседневных забот и мимолетных впечатлений совершается тяжкая, неблагодарная работа подлинных чувств и настоящей жизни.
— Я ничего не вижу…
Зверь еще больше осклабился, шевельнул огромным влажным носом, невероятным образом напомнив кого-то очень знакомого.
— Там пустой коридор… — и как бы в ответ зверь принялся шумно и яростно чесаться, распространяя не вяжущийся с живым созданием запах разогретой смолы.
Сворден Ферц еще сильнее сжал ее ладонь, удерживая Шакти рядом с собой.
— Пусти. Мне больно.
— Пусти-пусти, — почти весело посоветовал зверь, на мгновение перестав чесаться. — Нужно поговорить.
Жутко захотелось проснуться. Вырваться из липкого абсурда безостановочного безумия, когда строгий сценарный сюжет последовательно и логично сменяющих друг друга эпизодов без всякого перехода, предупреждения, знамения обращается необъяснимым хаосом, где привычка к пониманию тщится выискать пусть извращенный, но все же смысл.
— Это на него похоже, — сообщил зверь доверительно. — Заварить кашу, а потом все бросить. Как хочешь, так и расхлебывай. Не специально, конечно, не специально. Оборотная сторона всемогущества — беззаботность.
— Что тебе надо?
— Мне? — искренне изумился зверь, если только звери могут быть неискренними. — Ничего! Я тут, так сказать, мимо пробегал, решил заглянуть на огонек… Впрочем, если честно, давно наблюдаю за ним во всех мирах и хотел бы предупредить… Он и впрямь все забывает. Мнит из себя всемогущего, а сам забывает. Для бога это непростительно, а? Трудно быть богом. Мир ведь не заведешь как часы, чтобы тикали и тикали. Его надо творить и творить — каждую секунду, каждое мгновение. Поэтому ты на него особо не полагайся, и не надейся, что кривая вывезет. В ста мирах не вывезла, почему же здесь все должно сложиться иначе? — Зверь клацнул зубами, точно сболтнул чего-то лишнего. — Имей в виду. Судьбу не переиграешь. Золотых шаров на всех не напасешься.
Зверь внезапно встал на задние лапы, шагнул вперед, покрепче ухватил Свордена Ферца за плечи и потряс. Хотелось оттолкнуть от себя навалившуюся тушу, отдышаться от забившего нос запаха разогретой смолы, но тело одеревенело, отказываясь подчиняться даже столь страстному желанию, потому что несмотря на кошмары вдруг расхотелось выныривать на поверхность сумрачной реальности, куда его настойчиво продолжали тянуть чьи-то руки.
Сворден Ферц отпихнул одеяло и сел. Рядом стоял Планета.
— Тише. За мной.
Вязкая темнота окутывала все вокруг, а память отказывалась подсказать, где же они находятся. Неприятное и раздражающее ощущение потери ориентации. Словно плотный косяк рыб, из юрких тел которых сложено Я, вдруг разбился, рассеялся вторжением огромного хищника, широко раззявившего пасть, и, чтобы окончательно не сгинуть в едкой темноте его желудка, на какое-то время приходится поступиться столь привычным самосознанием, превратившись в судорожное метание рыбок-мыслей — крошечных искорок, из которых и должно сложиться единство воспоминания о том, кто отважился пересечь океан сонного забвения.
— Вот, держи, — Планета сунул Свордену Ферцу сумку с чем-то громоздким и тяжелым внутри. — За мной. Бегом.
И они побежали.
Обряженный в странный развевающийся плащ, Планета походил на демона. Он несся с невообразимой для его лет и здоровья скоростью по извилистым коридорам сооружения, возведенного предположительно Вандерерами с непроясненной (пока) целью.
Тускло блестевшая облицовка стен, похожая на окаменевшую смолу, создавала иллюзию освещения, но даже если вплотную поднести к желтым панелям руку, то вряд ли можно разглядеть хотя бы кончики пальцев. Если во вселенной существовали запасы тьмы египетской, то значительная их часть сосредоточена здесь — во чреве колоссального сооружения, брошенном в незапамятные времена неведомыми чудовищами.
Приходилось напрягать зрение, слух, обоняние, чтобы не отставать от Планеты, который, казалось, парил, а не бежал, крыльями раскинув полы плаща, чей шелест и служил единственным надежным ориентиром в таинственной погоне.
Ручки сумки врезались в плечо, тяжелый ящик стучал по спине, как бы напоминая о своем присутствии почти что дружеским, но уже раздражающе-надоедливым похлопыванием. Только через некоторое время до Свордена Ферца дошло, что его ноша еще и горяча, как утюг, и лишь ткань сумки предохраняет тело от ожогов, хотя щедрое тепло все же просачивается наружу, обдавая поясницу жарким дыханием.
Коридоры вздувались в обширные помещения, помещения сужались в коридоры, а те вновь вздувались и вновь опадали, будто это и не развалины, не загадочный артефакт, а нечто до сих пор еще живое, сохранившее толику когда-то вложенной в него жизни — не настоящей, конечно же, а вот такой — спроектированной, возведенной, раскинувшей во все стороны щупы, через которые поглощалась почти вечная энергия тепла, воды и ветра.
А древняя регулярность пустот внезапно стала разрушаться возведенными в хаотичном порядке странными скульптурами, словно бы многомерными геометрическими абстракциями, воплощенными во все том же неизменном материале, похожем на окаменевшую смолу.
У Свордена Ферца возникло сильнейшее ощущение уже виденного, будто все это когда-то и где-то уже случалось, что он не первый и даже не второй раз бежит по бесконечным коридорам, краем глаза ухватывая нелепые и мучительные для понимания не то произведения искусства, не то научные модели, бежит туда, куда необходимо успеть, ибо от этого зависит чья-то жизнь, бежит, понимая, что ему ни за что не успеть и вот сейчас грянет роковой выстрел, а затем еще и еще…
Ему хочется ухватить демона смерти за кожистые крылья, задержать его бег, давая несчастному слуге все-таки совершить свою попытку бегства в Самарру, но тут же понимает всю бессмысленность своего порыва, ведь именно в Самарру они и спешат, ибо там назначено роковое свидание слуги давно сгинувших господ со своею погибелью.
Похоже на сон. Очень похоже на сон. Пусть окажется только сном, кошмарным, надоедливым сном, что снится на одном боку, но стоит на мгновение вынырнуть из него, набрать воздуха реальности, не позволяющего окончательно заплутать в лабиринтах сознания, перевернуться на другой бок, как циркуляция безумия уступает место воплощению желаний — пиршеству фрейдистских толкований.
Сон всегда отличает внутреннее отсутствие памяти. Он — та глубина, глубже которой ничего не сможет быть, и поэтому воспоминания, желания, страхи в нем тотчас претворяются в ожившие образы, кружащие вокруг назойливым хороводом странных, абсурдных вещей — теми пресловутыми вазами-мирами с заключенным внутри прахом впечатлений, похожих на иссохших вампиров. Нужна свежая кровь самой жизни, пролитая в них, дабы оживить самою жизнь.
Если он не в силах догнать летящего демона, почти не касающегося носками ботинок пола, хотя он точно знает, что демону — дьявол знает сколько лет, что сердце демона требует электрической подпитки стимуляторов, а выработавшая свой ресурс печень — глотания таблеток, то означает ли это лишь кошмар сновидения, а не кошмар неодолимой судьбы? Как и где нащупать, найти ответ, от которого зависит не какой-то там эфемерный выигрыш, чувство глубокого удовлетворения от собственной удачливости, а вся дальнейшая жизнь, здесь и сейчас поставленная под огромный знак вопроса?
Все так реально, рельефно — цвета, запахи, текстура, даже внезапно пересохшее горло — все они вопиют о своем подлинном существовании. Чет или нечет? Орел или решка?
Планета внезапно остановился, и Сворден Ферц чуть не налетел на него.
— Здесь.
— Что это?
Исчезли пустоты и тишина огромных помещений, оставленных загадочной расой космических скитальцев. Громоздкие сооружения заполняли все вокруг нечеловеческой регулярностью неевклидовых объемов и плоскостей, и приходилось силой удерживать взгляд, по привычке следующий путями земных склонений и тут же теряющий опору, воспринимая нечеловеческую гармонию хаосом мельчайших деталей. Так можно разглядывать таинственные знаки нерасшифрованной письменности, даже не представляя, что скрывается за вычурными пиктограммами — буквы, слова, фразы или сама неуловимая материя мысли, но догадываясь о величии запечатленных в них событий.
— Сначала его назвали саркофагом, — ответил Планета. Дыхание с клекотанием вырывалось из глотки, выдавая ветхость ночного демона. Пр-р-роклятая старость…
— Сначала? — переспросил Сворден Ферц.
— Да. Артефакт обнаружили почти сразу после открытия этого мира. Установили принадлежность развалин Вандерерам и даже не стали обследовать. Решили, что они пусты… Как обычно, — в слабом свечении Сворден Ферц видел сползающие по лицу Планеты крупные капли пота, неприятно похожие на слизней. — Самым важным находкам, как всегда, не придают особого значения. Рутина. Понимаешь? Рутина освоения неизвестного. Выйдя в космос, человечество оказалось в магрибском подземелье, набитом золотом и драгоценностями. Мы стоим перед их сверкающей кучей и не знаем что схватить первым. Мы даже не обращаем внимания на старую лампу, которая, стоит только ее потереть, подарит нам такое могущество, что… — Планета поперхнулся, зажал рот, переломился, и Сворден Ферц еле успел подхватить его за локоть, чтобы не дать упасть.
Планета вытряхнул из склянки таблетку, разжевал. Сморщился:
— Нет ничего лучше, чем снадобье на основе гнилой печени зверя Пэх из соанских лагун…
— Шутить изволите, шеф?
— Прокол он и есть прокол. Нелепый и досадный. Десятки лет угробить на чужую кровавую кашу, не подозревая, что вот тут, рядом тикает бомба для всей Ойкумены. Совсем из головы вылетел у меня найденный артефакт, а когда здесь высадилась экспедиция, то было уже поздно, что либо предпринимать… Хотя, почему поздно? Все нити сплелись вот здесь, — Планета показал сжатый кулак. — Здесь. Контролируемый кризис, внезапная операция имперских легионов, десант Дансельреха, кровожадные ублюдки из устья Блошланга… Мало ли способов принести на алтарь науки еще несколько десятков жертв? Никто бы и слова не сказал… Никто бы и не подумал… Но нет. Нашлись более неотложные дела, чем какие-то раскопки на вверенной территории!
Планета ударил кулаком по лежащему перед ним продолговатому ящику, извлеченному из сумки, и бешено посмотрел на Свордена Ферца.
Сдает старик, — пришла в голову тоскливая мысль. Сдает на глазах совершенно невероятными темпами. Словно гранитная плита, дотоле массивная, надежная, пролежавшая вечность, которая вдруг начинает трескаться, крошиться от накопившейся в ней усталости противостояния ветрам, жаре, стуже, тысячам и миллионам человеческих ног, поднимающихся к храму. А ведь было время…
Точно прочитав мысли Свордена Ферца, Планета так же внезапно успокоился. Ощерил зубы в злой усмешке. Мол, не дождетесь, черти, мне еще рановато в ад — не все грехи человеческие на душу взяты, не вся скверна собрана, не все проклятые тени переправлены через Стикс.
— Это — эмбриональный архиватор.
— Архиватор? — не понял Сворден Ферц.
— Хорошее словечко, да? Неведомые чудовища сорок тысяч лет назад пришли сюда и основали генную библиотеку, чтобы терпеливо дожидалась — когда же внутрь заглянут считающие себя разумными существа, дабы скопировать их код, разобрать по составляющим, каталогизировать, а затем еще раз сложить и выдать собственную эмбриональную импровизацию аж в тринадцати экземплярах! Тринадцать орущих, пачкающих пеленки, но совершенно здоровых как бы человеческих младенцев. Если не считать того, что появились они из недр фабрики по производству проблем вселенского масштаба.
Планета тяжело опустился на приступок и, не снимая ладони с раскаленного ящика, точно опасаясь, что тот исчезнет, одной рукой покопался за пазухой, вытащил измятую пачку сигарет, вытряхнул, вытянул одну губами за фильтр, посмотрел на Свордена Ферца. Тот достал спички.
— Может, все обойдется? — попытался он если не утешить, то как-то отвлечь Планету от мрачных мыслей, избороздивших лоб глубокими морщинами. — Мало ли какие совпадения случаются? Закон больших чисел — если уж выбрались на просторы вселенной, то готовься к исполнению самых невероятных ожиданий.
— Утешаешь? — Планета глубоко затянулся и выдул дым в пол. — Утешай, утешай. Случайность… Как было бы здорово! Случайно открыли мир, случайно запустили машину, оставленную сверхцивилизацией десятки тысяч лет назад, случайно решили все же принять ублюдков в семью, случайно подружка одного из ублюдков оказалась хранительницей зажигателей. Мириады случайностей — это уже железная детерминированность, не находишь? Как там наш уважаемый Кудесник толковал? Видит горы и леса и не видит ни хрена? Прозорливец.
— Что такое зажигатели? — спросил Сворден Ферц. Нестерпимо захотелось курить.
— Бери, — Планета протянул пачку. — Не здешнее дерьмо, а земной табак… Пришлось восстановить небольшое производство для пристрастившихся специалистов по спрямлению чужих исторических путей.
— Спасибо, — вкус разительно отличался от дансельреховской отравы. Все равно что мед по сравнению с навозом.
— Зажигатели, черт их подери, — Планета забарабанил пальцами по ящику. — Знаешь сказку о Кощее Бессмертном? Ну, чья смерть — в сундуке, в утке, в зайце, в яйце, на кончике иглы? Вот это про них. Про ублюдков. Иногда мне кажется, что весь здешний невозможный мир создан лишь с единственной целью — защитить артефакт и его порождения. Я не говорю даже о физике, я имею в виду цивилизацию, не вылезающую из вяло текущей глобальной войны все исторически обозримое время. Воюют долго, жестоко, без какого-либо смысла и цели, даже номинальных, и ухитряются при этом не стереть себя окончательно, как-то управлять разрухой, прогрессировать, особенно в вооружениях. Разве такой мир может существовать? Его придумали, понимаешь? Его кто-то когда-то придумал — до нас и без нас. Вот поэтому у нас ничего здесь тоже не получается! Ни примирения, ни замирения, ни позитивной реморализации.
— Мрачная сказка, — честно признался Сворден Ферц, обхватил себя руками, почувствовав легкий озноб. Ему вдруг показалось, что у стен появились глаза — тысячи глаз, которыми они рассматривают двух нежданных гостей — не как люди, а именно как стены — тяжко и немо. — А зажигатели, значит, и есть пресловутая иголка? А посмотреть-то на них можно?
Планета подтолкнул ящик к Свордену Ферцу:
— Да сколько угодно.
— Здесь?
— Здесь.
— Так значит она… Сотрудник отдела предметов…
— Догадливый.
— Это невозможно! Она здесь ни при чем! Она…
— Остынь, — холодно пробурчал Планета. — Не будь бабой. Надоели уже эти истерики.
Странное, почти неестественно чистое, как бы пропущенное через призму, а не замутненное действительностью чувство потери, пустоты, куда нечего поместить, потому что ничего больше не осталось. Кто-то ледяной рукой сжал сердце, и пронизывающая боль неожиданно показалась облегчением, ведь она лучше, чем непроглядная тьма абсолютного вакуума.
— Я все сделаю сам, — сказал Планета и вытер пот со лба рукой с зажатым пистолетом. — Ты только подстрахуешь. Надеюсь, навык еще не потерял?
Сворден Ферц вцепился ногтями в гладкую крышку ящика и сдвинул ее в сторону. В аккуратных гнездах покоились продолговатые предметы, на вид сделанные из грубого, необработанного металла. Каждый имел собственную маркировку — расплывчатый значок, более похожий на язву ржавчины, начавшей поедать непонятные штуковины.
— Осторожнее! — каркнул Планета, но не обращая на него внимания, Сворден Ферц ухватился за одну из них и потянул из гнезда. Она оказалась невероятно тяжелой и какой-то неустойчивой, словно внутри имелась пустота, где переливалась ртуть. Вслед за штуковиной потянулись розовые волосинки, которыми она крепилась в выемке.
Сворден Ферц хотел поднять выскальзываюший из пальцев зажигатель повыше, но Планета перехватил его запястье:
— Не стоит.
Сворден Ферц посмотрел ему в глаза, и откуда-то пришло совершенно ясное понимание — да, не стоит.
— Для чего они нужны?
Убедившись, что предмет возвращен на место, Планета тяжело затянулся:
— Никто толком не знает. Но каждый из ублюдков помечен соответствующим знаком — один на зажигателе, другой на теле. По баклашке на ублюдка. По ублюдку на баклашку. И еще… Между ними имеется связь. У баклашки и ублюдка идентичные ментососкобы.
— Как такое возможно?!
— Наверное тот, кому первому в голову пришла идея засунуть этот дурацкий предмет в ментососкоб, тронулся умом… Причем дважды. Первый раз — задумав произвести такой эксперимент, а второй — убедившись, что оказался прав, — Планета тяжело закашлял, но Свордену пришла в голову мысль, что таким образом тот пытается скрыть истерический смех. — Представляешь? Решить прослушать сердце у мертвой деревяшки и обнаружить, что оно действительно бьется!
— Что же это? — растерянно спросил Сворден Ферц.
— Наверное, душа, — пожал плечами Планета. — Очень, кстати, удобно, не находишь? Тело отдельно, душа отдельно. А совесть вообще непонятно где…
Воздух содрогнулся, вспучился и как-то неловко, даже нехотя подхватил Свордена Ферца и уложил его на спину. Вроде бы ничего не произошло, ни боли, ни ноющего неудобства, какое обычно возникает при попадании под удар, но сил и желания шевелиться не возникало. Лишь одинокая мысль навязчиво жужжала в опустевшей голове: «Как же меня так…» И еще — обида за пропущенный «поворот вниз» — прием простой, классический, особенно если его проводит настоящий профессионал. А провел его даже не профессионал, а мастер экстра-класса, нанеся удар из такой позиции, из какой его вроде бы невозможно нанести.
Планета устоял. Он успел сделать крохотное движение и увернуться от атаки. Хотя по асматическому дыханию чувствовалось — уход дался ему тяжко, очень тяжко. Руки висели плетьми, массивная голова склонилась, плечи сгорбились. Лишь пальцы крепко удерживали пистолет.
— Я все слышал, — предупредил Навах и вытер кровь с подбородка. — Отныне я сам буду решать — что мне делать и как жить.
— Не будь патетичным, сопляк, — сказал Планета.
— Вы искалечили мне жизнь! — жуткая усмешка исказила лицо Наваха, сделав его похожим на первобытного человека, встретившего стаю волков и решившего дорого отдать жизнь. — Вы, вы, мерзкий старик… Своими руками… — ярость душила Наваха, не давая произнести ни слова.
Сворден Ферц физически ощущал, как в кровь молодчика закачиваются чудовищные порции адреналина. Выдрессированный, вышколенный, отлаженный механизм убийства работал на пределе, и лишь последние защитные блоки Высокой Теории Прививания не давали ему запустить смертоносную программу. Моральный императив «не убий» сдерживал колоссальный напор желания «убий, убий, порви на части, вырви сердце!» Так долго продолжаться не могло. Энергия требовала выхода, или механизм грозил перегореть.
— Мальчик мой, — неожиданно мягко сказал Планета, — ведь ты сам должен понимать, что иного выхода у нас не было. Представь себя на моем месте, — крупная дрожь пробежала по телу Наваха — то ли от отвращения, то ли от страха даже представить подобную возможность — оказаться на месте мерзкого старика. — Что бы ты сделал? Убил ни в чем неповинных детей? Взорвал артефакт?
— Надо было все мне рассказать. Нам рассказать… И не делать из нас тех, кем вы нас сделали. Почему мне запрещено появляться на Земле?! Только андроидам запрещено появляться на Земле. Разве я — андроид? Я могу доказать — я обычный, живой, — Навах медленно поднял левую руку, вонзил в запястье свой неразлучный костяной нож и начал медленно, чудовищно медленно вспарывать ее.
Поначалу крови не было — кожа расходилась в стороны, выворачивалась, обнажая бледно-розовую подложку. Навах продолжал взрезать плоть до сгиба локтя, где нож слегка замер, точно задумавшись, затем резко повернулся вокруг оси, буравя в мышцах рваную дыру. И тут кровь прорвало — она ударила фонтаном, забрызгав бледное как полотно лицо Наваха, затем, точно полноводная река, вышла из берегов разреза и хлынула на пол.
— Видишь?! Видишь?! — хрипел Навах. — Отец, видишь?!
Сворден Ферц попытался пошевелиться. Тело казалось туго надутым шариком, но кончики пальцев уже начинали двигаться. Почти смертельный удар… Попади Навах на миллиметр левее… Или он и хотел попасть на миллиметр левее, но я успел увернуться? Плохо успел… Оказался не готов. Или же Навах попал туда, куда и метил? Ему нужен свидетель — бесстрастный, ибо неподвижный, не могущий ничего сделать, а тем более — изменить, только наблюдать за схваткой двух людей…
Полноте, людей ли? Или под покровом оболочки из плоти и ненависти разыгрывалась иная драма, нежели эдиповская, — вечный миф предательства творением своего творца? А может — трагическое непонимание порождений двух цивилизаций, разделенных не только необозримыми пространством и временем, но и разумом, который не есть для них двоих со-знанием — условием всякого понимания, а есть тем самым пресловутым скальпелем, что безжалостно отсекает любые альтернативы, излишние с его, отточенного железа анализа, точки зрения.
Тончайшие нити ощущения протягивались по рукам и ногам. Быстро множащимися корешками жизни они опутывали каждую мышцу, каждое сочленение, каждое сухожилие, вдыхая в них тепло. Еще неокрепшие проводники воли трепетали, тщась пропустить по хрупким канальцам чудовищный по силе заряд желания вырваться из-под брони холодной отстраненности, втиснуться в написанную и раз за разом повторяемую пьесу, что бы все-таки вырвать из нее сердце смысла и избавиться от нескончаемого кошмара вечного возвращения.
— Ты не андроид, — сказал Планета и поднял пистолет. — Ты машина, созданная десятки тысяч лет назад неведомыми чудовищами с неведомыми нам целями. Автомат Вандереров. Бомба.
Навах покачиваясь стоял в лужи крови, которая продолжала растекаться под его ногами. Вспоротая рука опустилась, с пальцев струились алые ручейки.
— Не… бомба… — костяной нож выскользнул из ладони. — Я… докажу… тебе…
Навах сделал шаг вперед.
Выстрел.
С каким-то жутким хрустом пуля впилась в плечо Наваха, слегка развернула его, качнула назад, но он удержался — уперся ногами, согнулся, будто противостоял встречному ветру, даже не ветру — буре.
Он выпрямился. Лицо приобрело невозможное спокойствие, то самое, которое не подделаешь никакой силой воли, ибо никакая сила воли не сможет ни на миллиметр сдвинуть уголки рта — неизменной печати достигшего просветления божества.
— Глупый, злобный старик, — сказал Навах. — Отдай пистолет…
Еще шаг вперед.
Еще выстрел — как будто кто-то наступил на сухую веточку и переломил ее в тишине предрассветного леса.
Навах прижал ладонь к правому боку, с недоверием посмотрел на еще одну рану и сделал новый шаг, уже заметно приволакивая ногу.
— Глупый, злобный старик…
Сворден уперся в пол и с трудом сел. Кружилась голова. До тошноты. Хотелось закрыть глаза, только бы не видеть мелькающую карусель из злобных и спокойных лиц, кровоточащие раны и обрюзгшую плоть, слипшиеся от крови сосульки длинных волос и лысину, испятнанную старческими веснушками, вздрагивающий от плевков пуль пистолет и перепачканный нож.
— Нужно встать, — сказала Шакти.
Она? Почему она здесь? Ах, да… Она ведь должна быть здесь. Как тогда. Все как тогда. Все ли?
— Нужно обязательно встать, — повторила Шакти и погладила его по щекам.
Нужно? Кому нужно? Больше всего ему хочется уткнуться лицом в ее белые колени и вдыхать ее запах, ощущая, как она гладит его по голове, точно испуганного ребенка. И большего ему не нужно. Только так, только так.
— Они убьют друг друга.
Убьют? Чересчур хорошо, чтобы стать правдой. Как было бы замечательно, если б они убили друг друга! Застрелили, зарезали, задушили.
Все. Решено. Его место там — лицом на теплых женских коленях, прочь от всего остального мира, и пусть все катится тартарары. Ты ведь умеешь такое делать? Творить миры и наводить иллюзии? Что тебе стоит обустроить рай в шалаше с любимым? Майя…
Величайшие дюны в Ойкумене. Нескончаемая полоса пляжа, огибающего почти весь континент, омываемый теплым, безопасным морем. Бронзовые от загара тела богов, вкушающих амброзию, подставляющих каждому из солнц совершенную наготу. Лень и усталость мира, истощенного борьбой за вечное счастье для всех и даром.
— Тебе не кажется, что они стали больше? — спросила она, устроившись у него на животе. Было не тяжело и даже возбуждающе.
Он приоткрыл один глаз. Она словно бы взвешивала на ладонях свои груди.
— Ага. Особенно левая. В два раза.
— Хм, — она прищурилась. Потеребила пальчиками. — Это я возбудилась.
В чреслах разливалась истома. Она поерзала, оглянулась:
— И не надейся. В этот период врачи рекомендуют ограничить близость, — погладила себя по животику.
— Тогда слезай, — сурово приказал он. — Нечего в такой позе да без купальника рассиживаться.
Она послушно поднялась и, стоя над ним, внимательно огляделась по сторонам, выискивая кого-то.
— Никого нет. Во всем обозримом пространстве только мы — ты да я.
Он сел, тоже огляделся, словно сомневался в ее востроглазости, взял за талию и усадил рядом. Она прижалась к нему, схватившись за руку и положив голову на плечо.
— Тебе не скучно?
Помотала головой:
— Вечности мало, чтобы соскучиться. Но ты — вредный.
— Почему?
— После вчерашней истории я думала — не засну.
— Извини.
Они помолчали, разглядывая разноцветные блики солнц на волнах. Из тончайшего песка полузатопленными кораблями выглядывали витые фестоны раковин — рубиновые, изумрудные, аквамариновые пятна на белоснежном полотне пляжа. Когда прибой накатывал на них вспененную волну, раковины ослепительно вспыхивали, и в воздухе рождались причудливые живые картины самых странных обитателей Великого Рифа. Даже после исчезновения своих хозяев, чудесный механизм жизни продолжал воспроизводить заложенную в раковинах программу, когда-то завлекавшую рыб в щупальца хищных моллюсков.
Он осторожно освободился от объятий и поднялся, стряхивая с колен налипший песок.
— Не уходи, — она утомленно распростерлась на песке.
Влажный песок приятно холодил ступни ног. Он походил взад вперед вдоль кромки воды, осторожно перешагивая раковины.
Тишина, нежную пелену которой слегка колыхали ветер и волны. Шелк умиротворения, в который завернули весь мир.
— А что случилось потом? — робко, как будто даже саму себя спросила она.
— Потом… Потом… — он присел на корточки и принялся осторожно освобождать из песочного плена антрацитовый завиток аммонита.
— Он все-таки получил… схватил… взял, — нужное слово ей удалось подобралось не сразу, — детонатор?
Аммонит сурово смотрел из-под песка — трещины древности причудливо сложились в глаз. Или это и был глаз? Мертвый, окаменевший, взирающий на редкие кучевые облака, волшебными башнями плывущие по небу.
— Зажигатель, — поправил он. — Да, он взял зажигатель.
— Но ведь в него стреляли?
— Я не позволил больше стрелять, — рука дрогнула, острый край раковины оцарапал кожу. — Потом… Потом… Потом я только догадался… Он хотел посмотреть… Посмотреть, что необходимо сделать с зажигателем — приложить к родимому пятну, проглотить, плюнуть…
— Зачем?
— Чтобы точно знать, что зажигатель — неотъемлемая часть… Ну, их. Их неотъемлемая часть, а не какая-то там нечеловеческая система учета или слежения.
— И что он сделал с зажигателем?
— Приложил вот сюда, — он показал.
— Если не хочешь рассказывать, то не рассказывай.
Он пожал плечами.
— Да вот собственно и все. Зажигатели оказались… подделкой. Точной копией тех самых. Ну, вернее, точной внешней копией тех самых. И еще снабженные механизмом ликвидации — инжектором яда. Понимаешь? Получается, он сам себя убил. Покончил жизнь самоубийством. Так задумали. В него даже стреляли так, чтобы не убить, но чтобы все выглядело по-настоящему. А все оказалось обманом. Провокацией.
— Иди ко мне.
Он бросил раскопки, подошел, протянул навстречу руки.
Ей вдруг показалось, что его ладонь испачкана клубникой, которую они ели.
Но это была просто кровь.
Глава пятая. КРАКЕН
Дасбут трясся. Содрогался от носа до кормы, и громадные волны прокатывались по корпусу, словно сделанному из желе, а не прочнейшей металлокерамики. Хрустели, сминались и рвались, точно бумажные, переборки. Тяжело подпрыгивали на установочных платформах двигатели, грохоча, будто пара великанов били лодку громадными молотами. Винтовые оси изгибались туго натянутыми луками, а дэйдвудный сальник растягивался и сжимался, как резиновый, глотая порции гноища. Кокон ядерного реактора трепыхался загнанным сердцем, и безжалостные пальцы деформации глубоко пальпировали массивные плиты радиационной защиты.
Воздух в отсеках густел. В нем возникли темные точки, похожие на назойливую мошкару, что сбивалась в плотные тучи, растягивалась по палубам гудящими потоками, роилась, пока не превратились в лабиринт лент, опутывающих внутренности дасбута.
Липкие полотнища сплетались в мышцы вокруг стальных костей и хрящей гидравлики, водоводов, электрошин, шпангоутов. Прорастала паутина сосудов, багровыми фестонами оплетая каждый мускул.
Тончайшие ледяные нити проникали в каждую пору кожи Свордена, как разбухала вбитая в горло плотная пробка слизи, заполняя легкие и желудок, тело теряло ощущение границ, расползаясь по колоссальному кракену, что таился в гнилой бездне гноища.
Малейшее движение порождало боль. Воля отказывалась соединять желание и упрямство с химией и механикой распятого тела, ужасаясь кровавым фонтанам, что били из разверстых артерий и расплывались горячими облаками по заледенелой коже. Кровь тут же впитывалась прозрачными капиллярами, прорисовывая сложный лабиринт сосудов, опутавших Свордена скопищем трупных червей.
— Помоги… — тяжкий хрип, густо замешанный на близкой смерти. — Помоги…
— Все… корм… — то ли смех, то ли агония.
Мир постепенно расширял свои границы. Отсек дасбута раздувался, взмыл подвалок, унося вслед за собой короба проводов и связки труб, обрушились поёлы, уступая место чему-то бугристому, узловатому, живому.
Расправлялись ленты прозрачных мышц с блуждающей мошкарой напряжения, что собиралась там, где дасбут не желал расставаться со своей проржавелой оболочкой. Тогда кристальная чистота мира кракена, лишь слегка подсвеченная розовым, вдруг мутнела, напитывалась мрачной чернотой, уплотнялась до полной непроницаемости, чтобы затем глухо взорваться. Разлетались по пологим кривым листы обшивки, увлекая за собой тучи мусора. Отламывались шпангоуты прочного корпуса, и казалось будто хищники растаскивают останки дерваля, выброшенного на берег. Обломки корабельной плоти медленно погружались в гигантский лес эпителия, почти без следов перевариваясь кракеном.
— Мне больно… Мне больно… Мне больно… — навязчивый шепот тысяч и тысяч глоток. Так стонет мелкая рыбешка, попавшая в ненасытный желудок дерваля, корчась под проливным дождем желудочного сока.
Сворден засмеялся. Ужасно смешно почувствовать себя проглоченным куском мяса. Даже не пережеванным.
Чудесное ощущение. Он, наверное, никогда не переживал такого подъема сил. Почему же другие так страдают?! Ведь боль ушла. Исчезли пределы тела, и жалкий кусок полупереваренного мяса больше уж никак нельзя назвать вместилищем души и разума. Он свободен!
Сворден дотрагивается до щеки Флекиг. Точнее, до того, что осталось от щеки Флекиг. Крупные прозрачные капли стекают по ее телу. Они сочатся из сморщенной воронки над ее головой — кап, кап, кап — упокаивающий дождик, что омывает измученные останки.
Медленно сползая вниз, капли, больше похожие на крупных улиток, постепенно мутнеют, напитываясь частичками тела Флекиг.
— Мне больно… — дрожь сотрясает нагое тело. — Убей… Убей… Убей…
Улитки проложили дорожки среди выпуклостей и впадин — тропинки вьются в скульптурной красоте сжираемой заживо плоти.
— Ты должна жить, — Сворден рассудителен. С этими глупыми девчонками нужно только так. — Ты обязана жить. Здесь вы все чересчур привыкли умирать! — нечто, похожее на нежность, охватывает его истомой.
Темная жижа вытекает из отверстий в теле Флекиг. Сворден сгребает с груди жмень липкой слизи и залепляет раны. Флекиг корчится.
— Так нельзя, — качает головой присевший рядом тощец. — Так нельзя. Еда — отдельно.
Сворден не обращает внимание на крохотное существо. Их много здесь. Они творят ужасные вещи, которые лучше не замечать. Он даже название им придумал — тощецы. Навязчивая деталь пейзажа.
— Он попросил меня найти человека, — Сворден доверительно берет Флекиг за руку. — Думкопф. Ищу человека! Ха! Ты ведь помнишь — тогда мы и встретились? Печальные, печальные обстоятельства, — Сворден скорбно умолкает, краем глаза наблюдая за тощецом.
Тот делает очередную Очень Ужасную Вещь. Впрочем, как всегда. Их репертуар неистощим. Оксюморон. Неистощимые на выдумку тощецы.
— Я выдавал себя не за того, — сказал Сворден. — Я всегда выдаю себя не за того. Даже сейчас. Я — на я. Покрыт непробиваемой броней забытья. Понимаешь?
Назойливая улитка вползла в глаз Флекиг. Заворочалась в глазной впадине, окуталась слизью, протискиваясь внутрь головы.
— Вот так рождаются впечатления, — поучает Сворден мертвое тело. — Механика тела проста и понятна. Как проста и понятна механика общества. Главное — не обращать внимания на жертвы, на кровь, на муки. Младенец счастья криклив, грязен и, что скрывать, ужасен на вид.
— Чучело, — хрипят обглоданные кости, что валяются в яме с отбросами. — Подойди сюда, чучело.
Сворден отпихивает ногой тощеца, который выдумал очередную Очень Ужасную Вещь и самозабвенно ей предается, взваливает на плечо толстое щупальце, вросшее в грудь, и подходит к яме.
Принюхивается, недовольно шевелит носом, щурит глаза:
— Дерьмо!
— Уместное замечание, — скалится голый череп Кронштейна. То, что это Кронштейн, легко догадаться по зажатому челюстями болту. — Дерьмо должно накапливаться и испражняться.
Сворден дергает щупальцу, перехватывает ее покрепче и наклоняется над ямой. До черепа не достает полпальца.
— Бедный, бедный Кронштейн, — скорбит Сворден. — Когда-то я знавал его.
— Не из той пьесы, — сурово осаживают Свордена кости. — Оглядись, чучело!
Сворден делает вид, что осматривается, крепко зажмурив глаза и хихикая — ловко же он провел валяющийся в дерьме костяк.
— Что видишь?
— Прекрасный мир, полный чудес.
— Теперь я понимаю, что видели съеденные мной куски мяса, — ворчит череп. — Они узрели прекрасный мир желудка и набитый чудесами кишечник.
— Оп-па! — Сворден поднимает палец. — Несчастный Кронштейн вряд ли знал строение пищеварительного тракта. «Желудок» и «кишечник» — не из его лексикона, череп.
— Будь ты поумнее, чучело, ты бы задумался — а как может разговаривать скелет, — застучал гнилыми зубами череп. — У меня ведь и легких нет.
— Легкие! — Сворден счищает с лица слизь, что постоянно проступают из под кожи. — Знавал я некого Парсифаля, так он учудил не менее забавную штуку. Воскрес, представляешь? Ну, не так, чтобы уж совсем стал живым, но те останки, что провалялись в грунте, он носит с большим достоинством.
— Значит, ничего не замечаешь? — челюсть отходит чересчур далеко, и ржавый болт проваливается внутрь костяка.
— Я все замечаю, — говорит Сворден. — Ведь нам так и сказали — будете вооружены, но оружие не применять ни при каких обстоятельствах, кехертфлакш! Только наблюдать! А уж кто свой, а кто чужой — разберемся сами.
— А из брюха что торчит, чучело?
Сворден довольно хлопает по щупальце. Слизь обильно стекает по телу. Под ним раскрылись отверстия, похожие на раззявленные рты, жадно глотающие вязкие потеки. Подбирается парочка тощецов и робко лижут Свордену спину. На противоположной стороне ямы усаживается копхунд. Круглые глаза пристально наблюдают за Сворденом.
— Разуй зенки, чучело! — сухим костяным смехом давится череп. — Тебя превратили в такой же корм!
Нетерпеливый тощец кусает под лопаткой. Сворден морщится, но терпит.
Тени сгущаются в мешках слизи и мышцах кракена. Мир обретает объем. В нем обнаруживается непрестанное движение. Могучие потоки крови и лимфы прокачиваются сквозь колоссальные сосуды, обвивающие веретена мышц. Плотные ячеистые перегородки разделяют наполненные слизью полости, где тощецы копошатся вокруг бесконечных рядов коконов с полупереваренными телами людей, дервалей, громовых птиц и других созданий, что никогда не покидают бездны, если только не попадают в щупальца кракена.
— Тужится, — клацает зубами череп. — Готовится, тварь.
— К чему? — становится зябко, и Сворден трет предплечья. Легкие с усилием вдыхают и выдыхают густеющую слизь, в которой появляются кровавые прожилки.
— Испражняться, чучело, испражняться! — костяк заходится в смехе. — Наложить огромную куча дерьма на весь этот мир! Или ты думаешь оно предается глубоким размышлениям, глядя из океана гнилыми глазами?!
Сфинктер сжимается. Внутри что-то бурлит, перекатывается. Копхунд опасливо отходит от ямы. Тощецы тянут Свордена прочь, но тот упрямится. Отверстие расширяется, вверх бьет струя отвратной жижи. Ноги оскальзываются, и Сворден съезжает на дно.
Пусто. Никаких следов останков. Бедный, бедный, Кронштейн…
— Прекрати, — строго говорит себе Сворден. — Сказано же — не из той пьесы.
— А что такое пьеса? — в яму заглядывает копхунд, морщит лоб, чешется.
Тварь, как всегда, вылаивает нечто грубое, шершавое, отчего ее шерсть стоит дыбом, но Сворден обнаруживает, что таинственный переключатель понимания вновь находится в позиции «вкл».
Он шевелит челюстью, готовясь к ответному наждачному лаю:
— Сгинь, псина! Я тебя открыл, я тебя и закрою.
Псина распускает язык, тщательно вылизывает лапу. Откуда-то Сворден прекрасно осведомлен о повадках если не всей головастой своры, то этого отдельного экземпляра — точно. Ее поведение — признак смущения. Копхунд вообще трогательное существо, пока держит себя в лапах.
К краю ямы на коленях подбирается тощец. С ним что-то неладно — тельце бьет дрожь, живот распух, на губах пузырится кровь. Копхунд косится, морщится, точно и впрямь человек, рядом с которым испортили воздух. Ленивый взмах лапой, и обезглавленный тощец скатывается в яму.
— Вылезай, — говорит копхунд. Отправляет вслед за телом раздавленную головенку тощеца.
Сворден смотрит на плавающий среди нечистот труп. Крохотная горка живота шевелится, словно в нем ворочается готовая к метаморфозу личинка.
— Думаешь — это страшно? — копхунд склонен поразмышлять над тем, что не понимает своей звериной натурой. — Думаешь — это мерзко? Вы, люди, склонны действовать по первому впечатлению.
Живот трупа шевелится сильнее. Видно, как изнутри нечто бьется, тужится, пытаясь выбраться наружу. Сворден, на всякий случай, отодвигается подальше, насколько позволяют склизкие стенки. При жизни тощец был беременной самкой.
— Вы хотите все переделать под себя. Куда бы вы не пришли, вы первым делом начинаете рыть уютную нору, а потом удивляетесь — почему в такой удобной земляной дыре не желают жить рыбы, — разговорчивый копхунд полуприкрытыми глазами наблюдает за Сворденом.
Живот тощеца раздувается еще больше, а затем с громко лопается. Разлетаются кровавые лоскуты. Труп раскрывается бутоном, среди мокрых лепестков шевелится полупрозрачное существо.
— А когда оказывается, что рыбы не могут жить в земле, то вы объясняете это не своей ошибкой, а уродством рыб.
Личинка походит на помесь тощеца и копхунда, втиснутую в хитиновый футляр насекомого. Словно природа так и не смогла изобрести ничего более прекрасного по облику, нежели членистоногие, и от бессилия принялась подгонять под их прокрустовы формы свои дальнейшие изыскания в области рептилий и млекопитающих.
— И поэтому вы начинаете переделывать рыб. Вырезаете им жабры и плавники, приставляете руки и ноги. Селите их в норах, а потом удивляетесь — почему из них получились черви, а не люди, — копхунд облизывается, чешется задней лапой за ухом.
Сворден наблюдает за личинкой. Та продолжает вяло шевелится в мясе родительницы. Затем подтягивает к себе кусочек плоти и начинает ее поглощать. Ротовой аппарат твари — сложнейшая система резаков. Но хитин еще не затвердел, поэтому лезвия больше перемалывают, чем отсекают.
Хруст и, почему-то, тихое жужжание. Словно в полупрозрачном существе работает моторчик. Покровы постепенно темнеют, скрывая откровение превращения мертвой плоти в плоть живую — прихотливую вязь течений питательных веществ, что от устья челюстей распадаются на широкую дельту потоков, несущих свою долю родительского мяса к самой крохотной лапке, к самому незаметному волоску.
Трапеза окончена. Крошечный костяк похож на потрепанную штормом шлюпку. Личинка поворачивает безглазую голову к Свордену, выбирается из грудной клетки родителя. Лоскуты кожи прилипли к лезвиям челюстей.
— Это опасно, — предупреждает копхунд. — Очень опасно.
Сворден ждет. Жижа, что стекает по стенам ямы, достигает коленей. Личинка неповоротливо бултыхается в ней, пытаясь приноровиться и поплыть. Крошечные лапки вязнут в слизи. Но личинка упорна. Расстояние между ней и Сворденом сокращается.
— Мы, народ копхундов, — вещает головастая тварь, — всегда находимся на стороне сильного. А вам очень нравится, когда вас считают сильными.
Сворден делает шаг в сторону от челюстей-лезвий и толкает личинку в бок. На ощупь она оказывается студенистой. Руки погружаются в ее тело. Неприятное ощущение, но терпимое.
— Глупые рыбы, превращенные в червей, никогда не узнают, кто же сотворил с ними такое. Ведь у них есть… Как же это называется… — копхунд крутит башкой. — Geschichte! Да, именно так. А у нас этого нет. Мы — выродки, так напоминающие тех зверей, что вы держите дома.
Тень падает на яму. Личинка разворачивается и вновь направляется к Свордену. Челюстные лезвия распахнуты, открывая неправдоподобно огромный зев.
Слышится свист, и сквозь коллоид мира кракена протискиваются черные щупальца, туго пеленают личинку и возносят вверх, где величаво парит, словно в безумном сне, дерваль, расправив плавники, растопырив бахрому глаз, похожих на водоросли, облепивших тело гиганта.
Ухватившись за щупальцу, Сворден выбирается из ямы. Копхунд невозмутимо смотрит вслед уплывающему дервалю.
Странное ощущение. Странно знакомое и вовсе не пугающее. Здесь нет ни верха, ни низа. Здесь вообще нет выделенного направления. Как… как… где-то, услужливо объясняет память.
Можно идти вниз головой, можно идти вверх головой, можно идти левым боком, можно идти правым боком. Можно вообще не идти, потому что движение собственного тела в мире кракена — фикция, обман. Нет больше никакого собственного тела. Оно растворено и взболтано в коллоиде колосса, который до поры до времени поселился в бездне гноища.
— А что там? — показывает Сворден.
— Город, — отвечает копхунд.
— И кто там живет?
— В городе никто не живет, — наставительно говорит головастая тварь. — Город — это такое место, где никто жить не может.
Сворден возражает в том смысле, что город потому и называется городом, а не норой, не крепостью, не, кехертфлакш, океаном, что его строят люди, а затем в нем живут в таких огромных геометрически правильных фигурах с пустотами и отверстиями.
На что копхунд не менее язвительно отвечает, что он городов повидал поболее Свордена, и все эти города представляли собой такие места, где не то что людям, захудалой сумасшедшей крысе местечка не найдется.
Отлично, — говорит с хитрецой Сворден, — вот пойдем и проверим.
Копхунд чешет лапой за ухом. Рот растягивается, с губ стекает пена. Затем копхунд чешет лапой за другим ухом. Лоб морщится могучими складками. Потом копхунд что-то осторожно выкусывает из шкуры на правом боку. И, наконец, шумно вылизывается по левому боку.
Сворден терпеливо ждет. Он видит насквозь эту тварь, рожденную случайностью мутаций, а не предопределенностью эволюции. Тварь чем-то смущена, а когда тварь смущена, она изо всех сил придуркивается зверем.
Копхунд прекращает чесаться и трусит вперед. Останавливается, поворачивает круглую башку:
— Пойдем.
И они идут.
Во все стороны простираются мрачные чудеса.
Стальными цветами раскрываются проглоченные дасбуты, окрашивая потоки и сгущения коллоида в безумное разноцветье. Хищные веретена превращаются в вязь фестонов, окаймляющих волны, которые прокатываются по кракену, приходя из одной бесконечности и исчезая в другой.
Величаво двигаются в искусственных течениях дервали, продолжая воображать себя хозяевами океана и не замечая опутывающие их тела щупальца, по которым жизнь могучих тел постепенно вбирается кракеном, оставляя высохшие оболочки.
Распятые тела людей — то ли невообразимое множество истязаемых тел, почерневших от мук, то ли преломление в бесконечности кривых зеркал лишь одного несчастного.
Тощецы копошатся вокруг ям скоплениями червей, вырывая друг у друга обглоданные кости, пока все не замирают, подчиняясь какому-то сигналу, встав на колени, расставив руки и разинув широко рты, готовясь принять пищу из вырастающих в пустоте хоботков.
Копхунд предпочитает трусить слегка впереди, слева и, к тому же, перпендикулярно. Иногда он вообще забирается наверх, вышагивая вниз головой.
— Южные выродки называют нас «оборотнями, что трепещут во тьме и лакают кровь опоздавших к пастбищу», — сообщает копхунд. — Как бы они назвали вас?
— Что такое оборотень? — копхунд останавливается, поворачивает голову, и Сворден оказывается нос к носу с башковитой тварью.
— Ты любишь прикидываться, — сурово замечает зверь. — Ты всегда любил прикидываться.
— Не понимаю, о чем ты.
В кристальной пустоте вспыхивают лучи, и только теперь становится очевидно как деформирован мир кракена. Многочисленные спирали и складки вложены друг в друга, переходят в друг друга, переплетены друг с другом. Завораживающий беспорядок, в котором ощущается необъяснимая соразмерность. Монокосм, поглотивший весь мир, и сам ставший миром.
— Сильным не надо прятаться во тьме, — говорит копхунд. — Сильный приходит и берет то, что ему надо. Поэтому наш народ всегда на стороне сильных.
В бездне вспыхивают черные молнии, застывают перевернутыми деревьями, образуя непроницаемый лес, который затем корчится истязаемым живым существом, ломается с оглушающим треском. Мучительный звук отдается в голове. Сворден потирает виски.
— Ты не хочешь вспомнить себя, — копхунд скалится. — Ты как улитка спрятан в раковине. Чтобы тебя достать, надо разгрызть раковину.
Нечто мягкое и почти невидимое движется сквозь них. Жутковатое чувство собственной прозрачности. Сворден пытается оттолкнуть червеобразное тело, но руки лишь погружаются в податливую клейковину — не схватить, не разорвать.
Над головой с глухим чпоканьем возникает завихрение. Оно втягивает в коловращение иззубренные обломки молний, скатывает их в комки. Хочется выскочить из-под темного колпака, но он неотступно следует за Сворденом и копхундом.
— Не понимаю о чем толкуешь, пес.
— Слепая, безмозглая улитка, противная на вкус.
Они переступают порог города — скопление геометрических фигур, что непрестанно движутся, складываясь в странные конструкции. Тьма бархатистыми щупальцами охватывает Свордена и выдергивает его по ту сторону бреда…
…В комнате полумрак. Жарко. Мерное тиканье часов. Шум воды в трубах. Тихое дыханье рядом. Еще немного, парочка тик-так, и он встанет. Отбросит влажную от пота простыню, сядет на краешке кровати, потирая виски, с облегчением ощущая, как отвратительная пена полубессонницы, перемешанная с кошмаром, уйдет в дренаж забытья. Он скажет сам себе:
— Хорошо, что это только сон…
Голос прозвучит неожиданно гулко. У порога зашевелится пес, насторожит круглые уши. Перевернется на другой бок женщина. Он проведет по ее плечу рукой, собирая капельки пота.
Он пойдет в ванну, по пути потрепав пса по загривку, встанет под ледяной душ, смывая водой, попахивающей ржавчиной, последние клочки сна, плотно приставшие к коже. Почистит зубы, разглядывая физиономию в мутном зеркальце. Потрет щеки и решит, что бриться сегодня необязательно.
На крохотной кухоньке повторит ежедневный, отработанный до мелочей ритуал. Намелит кофе, скипятит чайник, зальет порошок горячей водой и пару раз доведет на медленном огне до появления пены. Достанет кружку, сядет на стул, пытаясь разглядеть сквозь темноту и дождь пустынную улицу.
Не горит ни одно окно. Можно подумать, не только на этой улице, но и во всем городе не осталось людей. Когда он ей об этом расскажет, она притронется пальчиком к кокетливой родинке около рта.
— Синдром Палле, — улыбнется. — У тебя синдром Палле.
— Кто такой Палле? — спросит он, прихлебывая кофе. Он знает, кто такой Палле, но все равно спрашивает.
— Мальчик, который однажды проснулся и обнаружил, что остался один на свете.
Она сядет к нему на колени, обнимет за плечи, прижмет к груди. Он отставит чашку подальше, чтобы не пролить.
— Мне приснился ужасный сон, — признается она. Она всегда в этом признается.
— Это только сон, — попытается ее успокоить.
Она отстранит его, посмотрит внимательно серыми глазами. Он почувствует, что допустил оплошность.
— Ты даже не спросил, что мне приснилось.
— Не хочу, чтобы ты еще раз вспоминала ужасный сон.
Она возьмет его чашку, сделает большой глоток.
— Горький, — поморщится. — Ты всегда пьешь без сахара.
— Я всегда пью без сахара, — согласится он, втайне надеясь, что про сон она забудет. — Я сделаю тебе с сахаром.
Он попытается встать, но она еще крепче прижмет его к себе. К груди. Запах любимой женщины, вот что он почувствует. Умиротворяющий запах любимой женщины.
Крохотная кухонька позволит ей не вставая с его колен достать из шкафа чашку и сахарницу. Она отольет кофе из его чашки в свою, добавит пару ложек песка.
Внезапно сердце заколотится, на лбу проступит пот. Во рту станет настолько сухо, что он глотнет остатки кофе — плохо сцеженную гущу. Частички молотых зерен заскрипят на зубах.
— Мне приснилось… — она задумается, вновь притронется пальчиком к родинке, как всегда делает, когда подбирает слова, — мне приснилось, что мы с тобой не встретились…
Он фальшиво улыбнется, погладит ее по спине.
— Это всего лишь сон.
— Мне приснилось, что я любила другого человека… Даже нет, не так… Это сложно сказать… Словно я принадлежала ему, как вещь. Очень ценная, но вещь. И я понимала и принимала такое отношение. Я была целиком и полностью его, только его. Вещью. Самой ценной вещью на свете. От макушки до кончиков пальцев ног.
Он почувствует ее дрожь. Взглянет через ее плечо и встретится глазами со псом. Тот встанет в напряженной позе, точно почувствовав приближение опасного чужака, круглые глаза засветятся красным.
Страх продерет его когтистой лапой от затылка и по всей спине. Непонятный и необъяснимый страх, которому не должно быть места в липкой темноте и пустоте.
Он беспомощно оглянется, но ничего зримого не произошло в окружающем мирке — все так же будет капать кран, журчать вода в трубах, стоять две чашки на столе, все так же будет прижиматься к нему она.
— Мне… нехорошо, — признается она.
Он встанет и понесет ее обратно в кровать. Она будет слабо возражать, говорить, что еще не собрала ему с собой обед, но он не станет ее слушать, а уложит обратно, накроет одеялом, целомудренно коснется губами горячего лба.
— Плохая у тебя жена, — скажет она. Она всегда будет так говорить, когда не сможет провожать его до двери и стоять на лестнице, махая вслед.
— Ты самая лучшая, — ответит он именно так, как она хочет.
Обычно после этого она закрывает глаза и вновь засыпает трудным, беспокойным сном. Лицо ее еще больше побледнеет, на лбу проступят бисеринки пота, пальцы рук мертвой хваткой вцепятся в край одеяла — так цепляется тонущий за борт спасательной шлюпки, но в ней не останется сил противостоять тьме, которая поглотит ее без остатка.
Но на этот раз ставший привычным ритуал нарушится. Она сожмет его ладонь:
— Прости меня, — скажет, наберет дыхания, чтобы продолжить, но он прервет:
— За что? — сядет на край постели. Пес нетерпеливо зашевелится в коридоре.
— Я правда очень плохая, — глаза наполнятся слезами. — Я всех предаю.
— Ну что ты, — странно, но он не почувствует ничего необычного в ее словах, кроме болезни, что пожирает ее изнутри. Усталость и болезнь будут говорить ее устами.
— Я заставляю делать тех, кого люблю, ужасные вещи.
— У меня синдром Палле, — он попытается свести разговор к шутке, — разве ты забыла? Никого вокруг нет. Во всем мире остались только ты и я. Больше никого. А ничего ужасного ты меня делать не заставляла.
— Правда?
— Правда.
— Никого больше нет на свете?
— Никого.
— И никто сюда не придет?
— Никто.
— Ты меня обманываешь, — скажет она тоном капризного ребенка, которому за хорошее поведение пообещали конфету. — Ты всегда меня обманываешь. С самой первой нашей встречи.
Ему нечего будет возразить, ибо внезапно поймет, что не помнит их первой встречи. Она будет всегда, он будет всегда, даже пес будет всегда, и пустой темный город за окном, и дождь, и дерево. Все. Без начала и без конца — вечность.
— Обманщик… Обманщик… Обманщик… — она заснет, а он еще останется сидеть рядом и разглядывать ее лицо, пока пес не встанет и не заглянет в дверь.
— Сейчас, сейчас, — кивнет он, не в силах оторваться. — Сейчас уже пойдем.
Пес встряхнется недовольно, вернется на свое место, но не уляжется на подстилку, а встанет перед входной дверью, уткнувшись в нее огромной башкой. Зверь так и будет стоять, пока он не вернется на кухню, не помоет посуду, не уберет чашки в пустой шкаф, не натянет на себя мятый комбинезон, брезентовую куртку, тяжелые ботинки, по которым давно не мешает пройтись щеткой, но что-то все равно будет мешать.
Он перегнется через стоящего пса, возьмется за ручку двери, и внезапно мир начнет вращаться вокруг него, как будто некто откроет сливное отверстие, и жидкий город, булькая и закручиваясь в спираль, выльется в пустоту.
Придется опуститься на табурет, ощущая как рот наполняется слюной, которую ни в коем случае нельзя будет сглотнуть, а лишь выплюнуть, но встать и дойти до ванной не найдется сил, а пачкать пол в коридоре не позволит брезгливость.
Дурнота исчезнет так же внезапно и необъяснимо, оставив после себя лишь горькую слюну. Тогда он тяжело поднимется, придерживаясь рукой за стену, пройдет в ванную и будет долго споласкивать рот водой с привкусом ржавчины.
— Идем, идем, — потреплет он пса за загривок, открывая дверь.
Широкая каменная лестница будет вести вниз — в гулкую пустоту парадного. Такая же широкая лестница будет вести вверх — туда, где он ни разу не побывает. Еще две пошкрябанные высокие двери выходят на площадку.
Пес обычно побежит по лестнице вниз, цокая когтями, но на этот раз он изменит своей привычке и медленно начнет подниматься вверх, пригнув башку к самым ступеням — то ли вынюхивая единственно одному ему ведомое, то ли виновато ожидая окрика.
— Ты куда, дурашка? — захочет спросить он, но промолчит, ведь пес никогда не одобрит подобные фамильярности. Он пожмет плечами, словно оправдываясь перед отсутствующими соседями, которые могли подглядывать за ними в глазки запыленных дверей, и отправится вслед за псом, похлопывая ладонью по перилам.
Они так и буду медленно подниматься по пустым пролетам, по ввинчивающейся в темную бесконечность лестнице, мимо запертых дверей, мимо распахнутых дверей, мимо пустых площадок, мимо площадок, уставленных детскими колясками, старой мебелью, укутанной в холщовые покрывала, делающих ее похожей на загадочные скульптуры.
На одном из поворотов он посмотрит вниз и увидит в неправдоподобной глубине еле заметный светлячок их площадки. А откуда-то сверху начнут опускаться холодные снежинки, ослепительно сияя в невидимых лучах. Он выставит руку и почувствует легкие уколы в ладонь. Станет холодно.
Пес остановится на последней площадке, где уже не будет никаких дверей, а только проем, ведущий на плоскую крышу.
Пыльный порыв ветра накатит ледяной волной, захлестнет с головой, вцепится в полы куртки злобным щенком и покатится дальше вниз, закручивая снег.
Он встанет рядом, положив ладонь на высокую холку зверя. Липкая темнота пойдет волнами, напряжется и лопнет, открыв взгляду бесконечность мокнущих под дождем крыш. Иссиня черные облака нависнут над городом плотной, вздрагивающей мембраной. Ему покажется, что достаточно поднять руку, и пальцы коснутся темного эпителия, скользкого от непогоды.
Где-то вдалеке с могучим ревом к земле устремятся потоки серого дыма, извергаемые тяжело дышащими сифонами, основаниями уходящие в непроницаемую тьму живого фирмамента. Маслянистые клубы растекутся вдоль неосвещенных проспектов, улиц, закоулков, резко прорисовывая запутанный лабиринт города.
Ему покажется, что волна дыма накроет их с головой, перельется через дом, и придется поглубже набрать воздуха, вцепиться в поручни, наклониться навстречу потоку, упираясь ступнями в крышу, чтобы не быть подхваченным ею.
Но на подходе вал потеряет мощь, опадет, рассеиваясь встречным ветром, который с довольным свистом вцепится в его изрядно поредевшую плоть, вырывая из нее громадные куски и подбрасывая вверх.
А во тьме окутывающей их живой плоти внезапно вспыхнет и упадет ослепительная точка, прочерчивая отвесный мерцающий путь.
Он приглядится и ему покажется, что в центре крохотного огонька туго свернулась багровая спираль. Пес пригнется, точно готовясь к смертельному броску, короткая шерсть встанет дыбом, из пасти вырвется злобное рычание. Но это не произведет никакого впечатления на падающий огонь, который продолжит величавый, неторопливый и странно беспокоящий спуск к пустому городу.
Вздрогнут гигантские сифоны, на мгновение остановят свое дымное дыхание, сомкнут устья, надувая бока, чтобы затем с невероятной для столь титанических образований скоростью метнуться к световой точке, сплестись вокруг нее и в унисон исторгнуть чернильную тьму.
Ему покажется, будто стремительная пустота набрякнет огромной каплей, повиснет в вышине над городом, ее гладкая поверхность взбугрится, и тонкие нити протянутся вниз, заливая пустынные улицы непроницаемым сургучом ничто.
А вслед за этим лезвия свет взрежут мантию титанического моллюска, в клочья разорвут антрацитовую подложку эпителия, вывернут наизнанку фальшивый город, разбрызгивая дома, башни, мосты, дороги, спеленают человека и выдерут его из наведенных грез спящего кракена.
На пороге сознания закрутится в могучем водовороте глубинного взрыва истекающий слюной копхунд, безнадежно пытаясь дотянуться до Свордена зубастой пастью, в гротескный хоровод выстроятся вокруг тощецы, один за одним взрываясь кровавыми фейерверками, выпуская из раздутых животов полупрозрачные хищные личинки, но мерзкая грязь гноища вдруг сменилась тесными объятиями стылой воды, рот сам собой раззявился в отчаянном крике, набитые коллоидом кракена легкие и желудок наполнились соленой горечью, и в близком свете удушья Сворден увидел, как вместе с ним к поверхности поднимаются десятки, сотни таких же нагих тел.
Случайные ледяные касания. Скользкая кожа. Вялые пальцы. Пустые глаза. Темные полосы то ли крови, то ли рвоты. Огромные пузыри, всплывающие к поверхности и нетерпеливо расталкивающие освобожденных пленников кракена. Световые лучи словно осторожные пальцы, кончики которых обмакивают в стылую воду.
Вверх! Вверх! К вечному шторму, только бы навсегда убежать от мрачных чудес и грез колосса, устроившего себе ложе в гноище! Рваться из последних сил, преодолевая возрастающее напряжение ласковых нитей, что опутывают тело, не давая глупому существу покинуть до срока уютное лоно кокона.
Чем ближе сверкающий водораздел, тем сильнее удерживающая сила, тем плотнее ряды тех, чьи тела мертво кувыркаются в потоках близкого шторма.
Кажется, еще немного, и жуткий кукловод натянет привязанные к фантошу нити, отчего послушная его повелениям марионетка перевернется вниз головой, вытянет тело, отдаваясь во власть силе вечного тяготения охотника и жертвы.
Океан кипит вблизи Стромданга. Резкие удары хаотичных течений обрушиваются на косяк всплывающих тел. Стальные клинья переохлажденной воды врезаются в насыщенный раствор живых и мертвых, чтобы тут же застыть бесформенными ледяными глыбами, заглотнувшими порцию человеческих душ.
Падающий обратно в бездну Сворден хватается за торчащие из прозрачного монолита руки, но пальцы соскальзывают и уже не остается сил для последнего рывка, чтобы окончательно разрушить заклятье, наложенное кракеном.
Все. Конец.
Теперь только туда, где бьется обожженный глубинной бомбой колосс, где выбрасывают все новые и новые нити края страшной раны, стараясь стянуть разрыв, залатать разорванное тело кракена, не выпустить ни крошки добычи, что вечно собиралась в пищеварительных пустотах чудовищного моллюска.
Планктон человеческих тел редеет. Сворден безнадежно смотрит вверх на неохватное взглядом кишение, а из бездны величественно всплывают темные глыбы дервалей, предвкушая обильную трапезу.
Но вот пространство пучится новыми взрывами. Кто-то огромным молотом принялся колотить по наковальне, на которой распростерли Свордена. Ужасная боль приносит освобождение — окончательно рвутся нити, тянувшие в бездну. Что-то твердое впивается в спину и выталкивает его наверх — к первому глотку промороженного воздуха…
— Отбросы… Отребье… Всплывает полное дерьмо или выродки от кого даже океан блюет… — недовольное бурчание перемежалось странными хлюпающими ударами, от которых решетка слегка вздрагивала.
— Не бей винтом, — другой голос. — Такова уж наша служба.
— Служба, кехертфлакш! Не нюхал ты еще службы, кехертфлакш!
Сворден пошевелился. На нем что-то лежало — холодное, студенистое. В живот врезались прутья решетки, внизу виднелось море.
Сильный ветер взметал волны чуть ли не до решетки. В бурлящей воде крутились бесформенные останки, в них с трудом узнавались части человеческих тел. Бушующая поверхность то поднималась вверх, и казалось — достаточно просунуть сквозь отверстие руку, чтобы схватить чью-то оторванную ногу или голову, то уходила вниз, обнажая грязно-белые корпуса катамарана.
— Нашей службе тоже не позавидуешь, — сказал миролюбивый. — Особенно сейчас.
Еще один хлюпающий удар.
— Кехертфлакш! Смотри, когда бьешь! Силу девать некуда? — раздраженный. — Всего меня забрызгал!
— Мне показалось еще трепыхается.
— Посадить тебя на раксбугель и пропустить через канифасблок! Выродок!
— Тогда сам бери молоток, а мне слухач отдай, кехертфлакш, — миролюбивый наполнялся обидой.
— Кехертфлакш! — раздраженный поумерил пыл. — Ты же ничего не услышишь.
— Да какая разница. Знай себе — бей по черепушке. Как будто здешние отбросы кому-то понадобятся. Ха! Вон тот вроде шевельнулся.
— Какой?
Сворден напрягся, с трудом перевернулся на спину и спихнул с себя мертвое тело.
— Вон, видишь? Глазами лупает.
Это они обо мне, моргнул Сворден, пытаясь разогнать серую муть.
— Ну-ка, где твой слухач?
— Что? Я по-твоему мертвяка от выродка не отличу? Бей по башке, и все дела. Только смотри, чтобы мозги вон туда летели, а не на меня!
— Отмоешься, — фыркнул миролюбивый. — Вот помнится у нас громила был, так он вообще по туловищам работал. Все говорил, что здесь какая-то хреновина, без которой человеку этот самый раксбугель и придет.
— Сердце, что ли?
— Может и сердце, а может и еще как, но только он по башке никогда не стучал, чистюля, кехертфлакш! А вот сюда — примерится и шарах! Только изо рта — брызь!
— Что — брызь? — не понял раздраженный.
— А то — кровь! Иногда почище душа получалось. Там тонкость имелась, сечешь? Надо одной ногой на голову встать, на ухо, чтобы она в сторону дырками смотрела, а уж потом — кувалдой, кувалдой.
Две огромные фигуры возникли около Свордена. Голые по пояс, в длинных фартуках, заляпанных красным. Тот, что встал слева, держал на плече молот с длинной ручкой. Тот, что справа, ткнул в Свордена трубкой с набалдашником. Приставил ухо к набалдашнику:
— Готовый. Спекся.
Сворден моргнул. Сил пошевелиться не оставалось.
— Лупает, — миролюбиво возразил тот, что с молотом.
— Да хоть свистит! — раздраженный еще сильнее уперся трубкой в Свордена. — Мертвяк он и есть мертвяк.
Миролюбивый стряхнул молот с плеча и присел, держась за ручку. От него жутко несло непередаваемой смесью тухлятины, водорослей, резины и лекарств.
— Нет, — сказал миролюбивый, встретившись взглядом со Сворденом. — Не мертвяк. Что делать будем?
— Оно тебе надо?! — обозлился раздраженный и постучал трубкой по голове миролюбивого. — Мороки не оберешься. Тащи его, сдавай карантину, бумажки заполняй. Тьфу!
Миролюбивый задумчиво почесал нос.
— Бумажки?
— Бумажки, — вкрадчиво подтвердил раздраженный. — А если что не по форме, то переписывать придется. И не раз! Уж я-то знаю.
— А как же инструктаж? — все еще сомневался миролюбивый. — Чем больше живых отыщите, тем лучше, так ведь говорят?
— Ты бы еще о хавчике винтом побил! — плюнул раздраженный. — Ты хоть раз читал, что нам по сроку положено?
— А? Там, бр-р-р, буквы мелкие, — признался миролюбивый. — Пока прочтешь, всю пайку уведут.
— Буквы мелкие! — передразнил раздраженный. — На таких маслопупов как ты и рассчитано, кехертфлакш!
Сворден безнадежно прислушивался к перепалке. Раздраженный убеждал, миролюбивый возражал, правда как-то вяло, неуверенно, чем создавал у раздраженного впечатление, что стоит немного поднажать и лежащее у них под ногами полудохлое дерьмо получит заслуженный удар по башке. Раздраженный подыскивал все новые и новые аргументы, миролюбивый сопел, пыхтел, чесал нос, бормотал о лупанье, инструктаже, господах офицерах, пайке, порывался уже встать с молотом на перевес, но затем вспоминал о лупанье, инструктаже, господах офицерах и пайке.
Верх постепенно менял цвет, кровоподтеком высветляясь от почти черного с кровавыми прожилками до светло-фиолетового и ярко-желтого с синеватыми вкрапинами. Бурлящая поверхность Стромданга восходила над миром жуткой язвой, прободевшей бесконечную поверхность Флакша. Плотные полосы облаков ввинчивались в грандиозный шторм, где бешеный ветер взметал колоссальные волны, пытаясь разорвать океанскую толщу и добраться до предела бездны, а сами волны били в полотнища ветра, все туже взводя пружину урагана.
Катамаран раскачивался все сильнее, взлетая вверх то правым, то левым корпусом. Гребни волн дотягивались до решетчатой платформы, глухо били в нее, проступали сквозь отверстия мутными шапками и растекались между грудами живых и мертвых тел темнеющими потоками.
В одно короткое мгновение воздух потемнел, наполнился плотным роем снежинок, больше похожих на крупные шестерни от какого-то механизма, которые с жутким воем вращались и впивались в кожу, оставляя на ней вспухающие рубцы.
— Давай отсюда! — заорал раздраженный, втиснув слухач в отверстие платформу, вцепившись в него обеими руками, и шире расставив ноги.
Миролюбивый оскользнулся, упал плашмя, откатился от Свордена.
Взвыла сирена, и скрипучий голос разорвал надсадный рев шторма:
— Всем группам прекратить поиски и занять свои места! Ликвидационной команде приготовиться к сбросу!
Язва Стромданга увеличивалась, быстро застилая верх, выбрасывая все новые и новые метастазы ревущих смерчей, чьи широкие хоботы спрессованного ветра впивались в океан, выкачивая кипящую воду из его стонущего тела.
Свордену казалось, что мир стремительно рушится, больше не в силах выдерживать громоздкую ношу бесконечного кошмара, циркулирующего безумия отчаяния, страха и бессилия.
Надо что-то сделать, иначе вновь провалишься в черное ничто сна, за которым неотвратимо наступит новый день и тогда все таки придется проснуться в невероятно теплом и уютном мире вечного полудня.
А может именно этого он и желает, могучими силами кошмарного мира прекращая скитания души по бесконечной поверхности замкнутой на себя бутылки? Разве не удобный случай попытки бегства дают ему грезы? Кто вправе обвинить его в трусости, в страхе перед честной картографией темных и мерзких сторон собственной души, дотоле заботливо огороженных предупреждающими и запрещающими знаками Великой Теории Прививания?
— Эй! Чья-то рука трогает его за плечо.
— Эй!! Ледяные пальцы впиваются в ключицу, болью выдирая из цепких объятий бессилия.
— Эй!!!
Сворден стонет, боль пронзает тело, что-то мерзкое проникает в рот и дальше, дальше — в горло, в легкие, в желудок, гибко протискиваясь сквозь плотную пробку слизи.
Хочется стиснуть зубы, вцепиться руками в склизкую тварь, что ворочается во внутренностях гадким паразитом, и выдрать ее из себя — с кровью, с кусками плоти, но только бы избавиться от ощущения, будто заживо высасывают изнутри и через несколько мгновений от тебя не останется ничего, кроме сморщенной кожи.
Но руки и ноги крепко привязаны, лоб, грудь и живот перетягивают твердые полосы шипами внутрь, а челюсти раздвинуты крючьями, и нет никакой возможности освободиться от них. Однако тело все равно пытается разорвать стальную ловушку, мышцы напрягаются, холодный пот удушья плотной сеткой проступает на коже, а ужас стискивает сердце, заставляя все сильнее гнать по жилам насыщенную адреналиновую смесь.
— Не дергайся, урод! — скрипучий голос. Так должны скрипеть шпангоуты раздираемого штормом ржавого корыта, но никак не голос человека. — Еще дозу здоровяку!
Острое жало впивается в грудь, и словно разряд молнии пробивает от макушек до пят напряженное тело. Жуткая судорога сводит мышцы. Каждую из них начинили битым стеклом — шевельнешься, и бритвы сколов заживо разделают тебя, превращая в экспонат анатомического театра.
— Ну что, уроды?! — продолжает вовсю скрипеть голос. — Блевать удумали?! Это вам не грелок за коленки щупать! — смех, неотличимый от дребезжания треснувших литавр.
Сворден разлепил глаза.
— Якорь еще не сбросил, здоровяк?! — мир заслоняет перепачканное кровью лицо. Пучки трубок выходят из-под глаз, гноящиеся раны скреплены ржавыми скобами. — Не верю, что в тебе столько дерьма скопилось! — рот раззявливается, исторгая еще одну порцию проржавелового смеха. Почерневшие зубы торчат из распухших десен.
— Эй, блевотина, тащи новую тару! Здоровяк сегодня щедрый попался!
Сворден дернулся.
— Покойся с миром, здоровячок, — почти ласково шепчет гнилозубый. — На борту нашего госпиталя тебе нечего опасаться за свою жизнь. Ведь нельзя опасаться за то, что тебе уже не принадлежит, а?
Крепление легко рвется. Рука свободна. Сворден нащупывает трубку, выдирает ее из горла — невероятно длинную, окровавленную, и садится.
Воздух наполняет легкие, отвыкшие дышать. Наверное так чувствует себя новорожденный, покинув материнскую утробу и сделав первый вздох, — чудовищный приток неконтролируемой силы. Мир превращается в мокрую бумагу — одно неосторожное движение, и он расползется, превращаясь в неопрятные серые комки.
Узкое помещение зажато между ржавыми стенами, ярко освещенно операционной лампой. Пять столов, голые тела, с торчащими изо рта и грудных клеток трубками, которые собираются в толстый пучок и выводятся через потолочное отверстие. Из открытых ран тянется кровь с белесыми прожилками и собирается в большие лужи — загнутые края столов не дают ей стекать на пол.
Впрочем, пол от этого не становится чище — почти все свободное место загромождено ведрами, тазами с окровавленными останками, грязными инструментами — хирургическими или пыточными.
Гнилозубый в побуревшем халате подмигнул Свордену:
— Быстро оклемался, здоровяк. Сколько же я из тебя дерьма выкачал — после такого не живут, поверь мне. Везунчик! Редко такой улов попадается.
— Кто вы? — говорить трудно и больно.
— Рыбари! Вольные рыбари Дансельреха, кехертфлакш! — скрип впивается в уши. Хочется зажать их ладонями, только бы не слышать его.
— Рыбари? Рыбу ловите? — Сворден сплюнул кровавую мокроту.
Гнилозубый засипел, заклекотал, забил в дребезжащие литавры:
— Точно, здоровяк! Точно! Рыбу! Глубинную бомбу — а она вверх брюхом всплывает, ха-ха! Эй, уроды! — гнилозубый повернулся. — Дозу здоровяку! Живо!
В углу комнаты зашевелились и из-под крайнего стола выбралось нечто, смахивающее на жертву вивисекции, — нелепый карлик с огромной головой и бельмастыми глазами. В его черепе имелось еще несколько отверстий, откуда смотрели черные бусины дополнительных буркал. Передвигался урод на коленях, помогая одной рукой, а в другой держал шприц.
— Соображает, тварь, — гнилозубый постучал костяшками пальцев по башке карлика. — Давай сюда руку, здоровяк.
— Что это? — Сворден даже не пошевелился — шприц выглядел на редкость грязным, а толстая игла скрывалась под коростой засохшей крови.
Гнилозубый прищурился, разглядывая плескавшуюся внутри дрянь, пощелкал по стеклянному цилиндру:
— Тебе-то какая разница? Говорю — надо, значит, надо.
Карлик за спиной гнилозубого покачал головой, затряс рукой.
— Не надо, — сказал Сворден.
— Кехертфлакш! Вот почему я не люблю здоровяков, — гнилозубый обернулся к карлику, который тотчас замер. — Им все приходится объяснять. То ли дело вон те, — кивок в сторону трупов, — лежат смирно, не говорят, не сопротивляются, глупых вопросов не задают. Прелесть!
Гнилозубый, не отворачиваясь от карлика, невероятно ловко сцапал Свордена за запястье. Игла почти вошла в кожу, но Сворден перехватил его руку и крепко стиснул ее. Гнилозубый вскрикнул.
— Из плеча вырву, — предупредил Сворден.
— Что же такое делается! — плаксиво заскрипел гнилозубый. — Хочешь по-хорошему, по-хорошему, а тут…
Сворден ударил, гнилозубый обмяк. Шприц покатился по полу и остановился, наткнувшись на таз с ворохом окровавленных бинтов, затем, подчиняясь качке, начал обратный путь. Карлик схватил его и поковылял к себе в логово.
Пол оказался ледяным. Его покрывала какая-то липкая дрянь и казалось, что при каждом шаге за ступней тянутся тонкие нити клея, отчего хотелось выше поднимать колени.
Нормальной одежды Сворден не нашел и пришлось перепоясаться грязным халатом. Он выбрал из груды инструментов парочку поострее и засунул за импровизированный пояс.
Среди ведер и тазов обнаружился люк. Еще одна дверь вела в пустой коридор. Куда лучше направиться и вообще — как себя вести — Сворден пока не понимал.
Судя по запахам и звукам, катамаран являлся чудовищно древней посудиной — воздух густо пропитался ржавчиной, скрипом и, вдобавок, имел резкий привкус работающего на пределе реактора — радиация вблизи котла должна зашкаливать за все мыслимые нормы не то что безопасности, а просто выживания. Людьми тоже ощутимо попахивало, но сколько их находилось на корабле Сворден определить пока не мог — слишком уж воняло мертвечиной.
Тем временем гнилозубый зашевелился. Сворден стянул ему руки грязными бинтами и уложил на стол. Из торчащих проводов на лице сочилось нечто густое. Гнилозубый неумело притворялся все еще потерявшим сознание.
— Отрежу веки, — мрачно пообещал Сворден. — Сколько человек на борту?
Гнилозубый открыл глаза. Сворден уперся локтем ему в грудную клетку.
— Де… де… десять…
Сворден подцепил веко гнилозубого, резанул скальпелем. Глаз начал затекать кровью. Гнилозубый заскрипел.
— Проясним наши с тобой отношения, — сказал Сворден. — Наши с тобой отношения начались на этом столе, и на этом же столе и закончатся. Как произойдет расставание — зависит не от меня. У тебя есть два пути. Первый — быстро и точно отвечать на мои вопросы. Второй — быстро и точно отвечать на мои вопросы после того, как за каждую попытку обмануть или что-то утаить некоторые части твоего организма перестанут тебе принадлежать. Какой путь по душе?
— Первый, — прохрипел гнилозубый.
— Разумный выбор, — одобрил Сворден. — Кто вы такие?
— Рыбари.
— Рыбари — это которые не ловят рыб?
— Не ловят.
— Чем вы тогда занимаетесь?
— Ловлей.
— Рыб?
— Нет.
— А чего?
— Людей.
— Ловцы человеков, значит?
— Да.
— Так, внимание, трудный вопрос — сколько человек на борту?
— Десять.
Гнилозубый не врал. По крайней мере, Сворден не ощущал в его ответе отчетливой терпкости лжи, которую не скрыть никакими ухищрениями. Да и не походил гнилозубый на мастера скрадывания. Но все равно, нечто в нем и в его ответах настораживало.
— Что в шприце?
— Яд, — прохрипел гнилозубый. Глазница полностью затекла кровью.
Неприятное чувство нарастало. Где-то Сворден ошибся. Прокололся. Просчитался.
— Куда деваете мертвецов?
— В трюм, — шевельнул головой гнилозубый, и кровь из глазницы потекла по виску. — Там — люк.
В шлюз-тамбур постучали. Чем-то тяжелым, возможно даже кувалдой, но как-то вежливо, можно сказать — робко.
— Лежи спокойно, — предупредил Сворден гнилозубого. — Спроси, что надо.
— Что надо? — послушно повторил гнилозубый. Скрипучий голос легко прошел сквозь густой шум, наполняющий корабль.
— Капитана на мостик! — проорали из-за переборки. — Срочно!
— Капитана на мостик. Срочно, — передал Свордену гнилозубый.
— И кто же из нас двоих капитан? — спросил Сворден. Ощущение легкого безумия происходящего перерастало в смрад тяжкого бреда.
— Вы… Вы — капитан… — гнилозубый с ужасом смотрел на Свордена оставшимся глазом.
— Действительно, — пробурчал Сворден, — как я мог забыть. Так ты уверен, что капитан этой лохани — я?
— Да, капитан, — прохрипел гнилозубый. — И как меня зовут?
— Сворден. Капитан Сворден.
В переборку застучали уже нетерпеливо.
Сворден распахнул тамбур-шлюз, схватил вестового за грудки и прорычал:
— Кехертфлакш!
— Капитан… Срочно на мостик… — запричитал вестовой. — Дасбут… Срочно на мостик…
Сворден оглянулся — ряды столов с препарированными телами, яркий свет операционной, лежащий гнилозубый, зыркающий из кучи окровавленного тряпья многоглазый карлик. Позвякивали, стукаясь друг о друга, тазы и ведра. За плечом вестового тоже ничего необычного — все тот же пустой корабельный коридор с обшарпанными металлическими стенами, низким потолком, по которому тянулись провисшие провода и ржавые трубы.
— Пошли, — Сворден двинулся по коридору, но вестовой смущенно кашлянул:
— Капитан, ваша одежда… Вот…
В свертке оказались штаны, свитер грубой вязки с растянутым воротом и тяжелые ботинки на толстой ребристой подошве — все по размеру Свордена.
Он переоделся, повесив грязный халат на кремальеру тамбур-шлюза. Только теперь Сворден понял как же ему было холодно. От соприкосновения кожи и ткани по всему телу разлилось расслабляющее тепло. Захотелось закрыть глаза, задержать дыхание и нырнуть в эфемерную непроницаемость мира, пробить стальные переборки, толщу океана, гноище, бездну, геометрическую бесконечность вывернутой поверхности и оказаться в плотной темноте вины, жалости, страха, сожаления, что опять не успел…
Звонок. Надоедливый звонок, обессиливающий порыв отчаяния, хватающий за ноги при попытке к бегству, чтобы вернуть в кокон зацикленного кошмара:
— Капитан, мостик, — вестовой протянул трубку циркуляра.
— Что на мостике? — Свордену вдруг почудилось, будто смысл слов начал ускользать от него, а фразы, которыми он говорил, внезапно стали чужими — грубыми, неповоротливыми, неспособными на тот безостановочный внутренний монолог, что поддерживает силы собственного Я творить привычный ему мир. Остался лишь хаос заученных выражений, которые натренированная память услужливо извлекает на кончик языка.
— Капитан, дасбут в зоне прямой видимости. Идет параллельным курсом. Никаких сигналов не подает, на связь не выходит.
— Понял. Сейчас буду на мостике. Ничего не предпринимать, оставаться на курсе.
— Слушаюсь.
Узкое хищное тело грязновато-белого цвета с двумя горбами рубок резало волны. Плотные шапки тумана разлетались в клочья, когда дасбут тяжелым тараном врезался в них. Лодка совершала небольшие циркуляции, то сближаясь с катамараном, то удаляясь от него, и тогда высокие стены волн обрушивались на палубу дасбута, перекатывались через него, расползались неопрятными кружевами по люкам шахт.
— Связи нет, — доложил радист.
— Такие твари по одиночке не ходят, — процедил старший помощник. — Еще парочка под водой рыщет.
Сворден опустил бинокль и принялся рассматривать отражение в стекле мостика. Кроме него в рубке находились старший помощник, истово чешущий неопрятную бороду, которой он зарос почти до глаз, радист, худобой смахивающий на изголодавшееся хищное насекомое, и рулевой — достойный образец пиратской команды, опухший от возлияний, с чудовищно набрякшими мешками под выцветшими глазами. При каждом движении штурвала рулевой мучительно морщился и кренился.
— Говорил же, что нам нужен акустик, — помощник поскреб щеку. — Положили бы всех на кракена глубинными бомбами.
— Самый полный вперед, — приказал Сворден.
— Самый полный! — рявкнул помощник и щелкнул телеграфом.
— Бесполезно, — зевнул рулевой и поморщился. — На нашей лоханке с ними не посоревнуешься.
Крупная лихорадочная дрожь прокатилась по кораблю. Гул усилился. В него вплетались визгливые ноты расшатанных шпангоутов, дребезжание плохо подогнанных броневых плит радиационной защиты, скрип такелажа. За катамараном потянулась белесая полоска взбитого винтами океана.
Дасбут отстал на полкорпуса, видимо не ожидая подобной прыти от гнилой лоханки, но затем расстояние вновь сократилось, и даже более того — дасбут начал вырастать из туманной пелены, предприняв очередную циркуляцию.
Только теперь Сворден и его команда могли в полной мере оценить чудовищные размеры подводного корабля, который навис над катамараном горой цвета нечистого снега.
— Нас сносит к дасбуту, капитан, — доложил старший помощник.
— Лево руля.
— Есть лево руля, — вяло сплюнул рулевой и повернул штурвал.
Дасбут походил на могучего пловца, который упрямо раздвигал, разбивал в мелкие клочья стылую плоть океана, но тот с не меньшим упрямством и силой накатывал на корабль, бил в его покатый нос увесистыми кулаками волн, внезапно отступал, откатывал, расходился глубокой западней между пенными гребнями, отчего титаническое тело бессильно кренилось, ухало вниз, подставляя спину и башни рубок ударам шуги — полупереваренным останкам ледяных гор, что имели неосторожность сползти с материка и отправится в бесконечное путешествие.
Каскады отброшенных от корпуса дасбута волн, перемешанных с мелкими льдинами, округлыми и почти прозрачными, разлетались во все стороны осколками от мощного взрыва. Они накрывали катамаран с регулярностью и меткостью тщательно выверенной артподготовки. Град ледяных снарядов вонзился в смотровое стекло мостика, наполнив рубку мучительным гулом вибрации, от которой хотелось зажать уши ладонями. Бронестекло покрылось звездчатыми студенистыми пятнами.
Туман уплотнялся, нависая над ревущим океаном ячеистым телом. Оба корабля словно оказались в запутанном лабиринте ледяных пещер, чьи своды мерцали отраженными вспышками гигантских молний Стромданга.
Резко похолодало, что сразу стало заметно по растущему обледенению такелажа — прямо на глазах ванты, перила обрастали неопрятными клочьями, а вода, которая разбегались по палубе при каждом нырке в волну, застывала слоистыми натеками.
— Кехертфлакш! Скоро куском льда станем! — старший помощник извлек из недр куртки фляжку и глотнул.
— С метеоустановок идет кодированный сигнал, — сообщил радист. — Хотите послушать, капитан?
Сворден взял наушники. Механический голос произнес:
— Внимание всем подводным лодкам, чье местоположение попадает в квадраты с девяносто восьмого по сотый включительно! В связи с проводимой калибровкой метеорологического оборудования ожидаются значительные отклонения погодной обстановки. Требуем срочно покинуть предписанные коридоры…
— Дасбут погружается! — сообщил старший помощник. — Надоело развлекаться мертвякам!
Бледный колосс быстро уходил под воду. Волны цеплялись за его обшивку, пытаясь вырвать из океанской толщи стальную занозу, но она все глубже вонзалась в зеленоватую плоть.
— Лево руля! Держать самый полный! — скомандовал Сворден.
Катамаран резко накренился. Правый корпус почти выпрыгнул из воды, взрезая поверхность острым длинным килем, а левый глубоко ушел вниз, точно идущий на глубину дасбут. Высокая стена воды обрушилась на корабль. Катамаран просел еще глубже.
— Круто взяли, кехертфлакш, — пробормотал старший помощник.
Звякнул циркуляр:
— Капитан, кехертфлакш, что у вас там происходит, кехертфлакш?! Сейчас, кехертфлакш, взлетим, кехертфлакш и тысячу раз кехертфлакш! Реактор на пределе, кехертфлакш! Турбины на пределе, кехертфлакш! Взорвемся!
Старший помощник зло хохотнул:
— Дальше Флакша не взлетим!
— Машинное отделение, так держать, — приказал Сворден.
И тут что-то с огромной силой ударило по днищу левого корпуса, словно катамаран напоролся на мель. Все, кто находился в рубке, полетели на пол. Корабль застонал. Штурвал медленно поворачивался из стороны в сторону, самостоятельно выбирая новый курс в отсутствие рулевого, а затем бешено закрутился, так что спицы слились в серый круг.
— Держать штурвал! — проревел Сворден, поднявшись на ноги и отчаянно пытаясь сохранить равновесие.
Палуба ходила ходуном. Рулевой сделал героическое усилие дотянуться до штурвала, но ручки с хрустом ударили ему по пальцам. Рулевой взвыл.
Катамаран закручивало вокруг оси. Фермы крепления корпусов деформировались. Сетчатую платформу разорвало, и стальные кулаки волн довершали ее разрушение.
Сворден, ухитрившись вцепиться за штурвал, пытался выправить движение корабля, однако тот не слушался руля.
Старший помощник что-то кричал в циркуляр, но рев ветра и гудение изогнутых до предела ферм наполнял рубку непроницаемой шумовой завесой. Радист, растопырившись, налег на тревожно мигающую аппаратуру.
А волны под судном внезапно расступились, откатились назад, расталкиваемые гигантским белесым телом, встречную отвесную стену разбили вдребезги, точно хрупкое стекло, высокие рубки, плотно сидящие во вздутиях ледового подкрепления, и катамаран нелепо застрял в межрубочном промежутке всплывающего дасбута.
С высоты мостика Сворден увидел как разошлась диафрагма люка, и на площадке носовой рубки появились люди в длинных черных плащах.
Низкий полог свинцовых облаков разорвался, просыпал крупный снег, в его пелене закрутился, налился серой металлической весомостью вихрь и застыл невероятной трубой, собранной из грубо, даже неряшливо склепанных пластин, покрытых плотной патиной. Один конец трубы терялся в облаках, а другой завис мрачно зияющим отверстием над катамараном.
Мир остановился. Стих безостановочный скрежет титанических механизмов, взгоняющих океан по бесконечной поверхности вывернутой наизнанку бутылки. Встал вечный двигатель кошмара, и тело уже готовилось провалиться сквозь поредевшую пелену сна, упасть в объятия скомканных простыней и одеял, дурно пахнущих потом совести, охваченной лихорадкой отчаяния. Но черный гипнотизирующий зрачок не выпускал из своей цепкой хватки.
Что-то исчезло в ощущениях, растворилось в потоках бессилия. Оплавились нити, которые опутывали корабль и людей, соединяя их в единое целое, что двигалось волей, желанием, бредом одного лишь человека.
Сворден вновь остро ощутил муку потери, так, наверное, продолжают ныть давно ампутированные конечности — память тела об утраченной целостности.
И тут люди закричали.
Глава шестая. КРЕПОСТЬ
Ночью воммербют надоело сидеть в бочке, и она залезла к господину Ферцу под одеяло. От соседства холодного и мокрого тела крюс каферу снились исключительные по мерзости сны.
Открыв глаза, когда в проемы уже проникал мировой свет, он долго лежал, пытаясь вспомнить хоть один из кошмаров. Но те, как назло, не желали всплывать из отвратительной тьмы забвения, и лишь какие-то отрывочные, смутные картины мелькали перед внутренним взором. Привычной злости и бодрящего раздражения они не вызывали. Напротив, тело переполнилось тоскливым ощущением, которое не смогла изгнать даже податливая воммербют.
Отцепив от себя ее пальцы, господин Ферц уперся прилипчивой твари в живот и спихнул с кровати, предусмотрительно удерживая одеяло. Та звучно шлепнулась на пол, но и от этого в душе не шевельнулось ни единого волоска злорадства.
День, судя по всему, предстоял омерзительный.
Поджимая пальцы, крюс кафер прошелся до проема и поднял заиндевевший экран. Точно всю ночь дожидаясь именно этого, ледяной ветер ворвался внутрь, и снежные вихри закрутились по комнате.
Воммербют взвизгнула, попыталась залезть в бочку, но вода уже давно остыла и покрылась льдом. Тогда она скорчилась, обхватила плечи руками и умоляюще посмотрела на господина Ферца, который, не поведя и бровью, выполнял комплекс рекомендованной к выполнению физзарядки.
Температура снижалась, дотоле мокрая простыня обрела звонкую твердость под стылым дыханием океана, и воммербют ничего не оставалось как упереться ладонями в ледяную корку, продавить ее, отогнать кусочки льда к краю и проскользнуть в полынью.
Размахивая руками и ногами, господин Ферц признался себе, что на морозе воммербют двигалась особенно грациозно, но никакого особого желания не возникло — ощущения от разгоряченных мышц, проступающего пота возбуждали больше, нежели созерцание тощей задницы домашней грелки.
Повернувшись к проему, господин Ферц уперся кулаками в каменное основание и принялся отжиматься, щурясь от снежных шлепков сквозняка.
Океан походил на расплавленный свинец, почти полностью покрытый застывающей пленкой. Под ней перекатывались тяжелые валы, кое где прорывая тусклую пелену шуги, отблескивая под случайными ударами маяков цитаделей, как стадо дервалей, подставивших серебристые бока мировому свету.
Отсюда, из узкого проема, виднелись три цитадели внешнего круга — гладкие полосатые камешки, воткнутые в бескрайнюю лужу расплава. Две из них светились множеством точек проемов жилых и служебных палуб, соединенных линиями внешних галерей, а у самого края воды через равные промежутки багровели метки доков.
Еще одна цитадель была мертва, погребенная почти до самого верха снегом и льдом. Ее облюбовали для гнездовья громовые птицы, мрачными тенями кружась над сожранными стужей останками человеческого пристанища.
Господин Ферц лег грудью на широкое основание проема так, чтобы подбородок упирался в край, уцепился за внутренний выступ, напрягся и медленно задрал ноги вверх, стараясь коснуться кончиками пальцев затылка. Взгляд скользил по внешней стене цитадели со сложным такелажем быстрых переходов с палубы на палубу, где уже осторожно двигались люди, придерживаясь одной рукой за страховочные канаты, а другой за шапки, которые ветер сдирал с их голов.
Поза скорпиона требует особой сосредоточенности, если балансируешь на краю пропасти. Достаточно случайного порыва, пальцы соскользнут с камня, отполированного до блеска ветрами, и полетишь вниз нелепой загогулиной, сшибая такелаж и времянки, пока не наткнешься на что-то попрочнее и не повиснешь хорошо отбитым куском мяса с кровью.
Неплохо, если повезет зацепиться животом за какой-нибудь крюк, чтобы кишки затем тянулись вслед за телом бледно-синей веревкой. Или удариться черепом о случайный выступ, снести себе половину башки и размазать остатки серого вещества по просоленным стенам цитадели. Совсем хорошо увлечь в падение еще парочку подвернувшихся служак, торопящихся на службу, задав патологоанатомам нелегкую работенку по разделению неряшливой кучи останков и складыванию мозаики готовых к погребению трупов.
Скорпион получился — господин Ферц замер над пропастью, ощущая как внутри постепенно затихает волна напряжения, по телу растекается штиль покоя, а голова очищается от суицидальных намерений, уступая место здоровым инстинктам готового к охоте ядовитого существа.
Скорпион? Что такое — скорпион? Откуда выплыл образ чего-то ядовитого, жалящего? Выполз из-под нагромождения то ли снов, то ли слов, что шепчет себе под нос воммербют, плескаясь в бочке? Родился в изуродованном на пыточном станке теле, просочившись по изломанным костям, вывернутым членам, изорванным сухожилиям и изрезанной коже во тьму сознания, чтобы возникнуть на экране ментососкоба картинками овеществленных мук?
Вода степлилась и обрела столь нелюбимую господином Ферцем температуру, когда кожа не ощущает ни бодрящего пощипывания холода, ни расслабляющего поглаживания тепла. Воммербют скорчилась и исподлобья смотрела на хозяина, ожидая справедливую выволочку. Господин Ферц намотал на кулак ее волосы и окунул с головой. Воммербют задергалась, пустила пузыри. Вода стремительно нагревалась.
Господин Ферц соизволил отпустить провинившуюся, но в воспитательных целях пару раз приложил ее к стенке бочки. Из разбитого носа всхлипывающего создания потянулась кровавая юшка. Впрочем, горячая скачка на чреслах хозяина поправили дело, и когда господин Ферц решил, что с водными и прочими процедурами пора завершать, воммербют обессиленно свешивалась через край бочки с самым довольным выражением физиономии.
Натянув форму, господин Ферц вышел в коридор начистить сапоги. Дверь в соседнюю комнату оказалась распахнута, и около нее неподвижно стоял часовой, надвинув каску чуть ли не до кончика носа и как можно мужественнее выпятив челюсть. Бравого вида вчерашнему тюремному отбросу это не добавляло.
Попахивало кровью.
Господин Ферц тщательно прошелся щеткой по тонко выделанной коже дерваля, стараясь, чтобы волоски стояли торчком, не прилипнув к голенищу. Здесь требовалась не только тщательность и осторожность, но и навык, приобретаемый лишь со временем. По количеству залипших волосков ничего не стоило определить истинный статус служаки, пусть хоть от тяжести звезд на лычках у него плечи сутулятся.
Наведя блеск, господин Ферц еще раз тщательно осмотрел сапоги со всех сторон. Как утверждал незабвенный ротмистр Чича, воспитывая новобранцев, в начищенной обуви бравого матроса должны отражаться половые органы тех девок, которых примерился отпендюрить. И самому приятно, и в лазарете меньше проторчишь, сгоняя подцепленную гниль с пендюры.
Девок на офицерской палубе не проживало, поэтому пришлось довериться собственному мнению. Мнение о блеске сапог осталось самым благоприятным.
Напоследок господин Ферц решил выкурить сигарету. Наиболее удобным ему показалось расположиться прямо перед часовым, выдыхая едкий дым «Марша Дансельреха» тому под каску.
— Может, закуришь? — благодушно предложил господин крюс кафер и, не дождавшись ответа, спрятал пачку в карман.
Поначалу бравый служака крепился. Туман вокруг его головы уплотнился настолько, что скрыл до того отчетливо проступающее на физиономии дурное наследие трюмных отбросов.
Шевельнулась массивная челюсть, отлично приспособленная для разгрызания костей, дернулись толстые губы — совершенный агрегат высасывания мозгов из разгрызенных костей, дрожь прокатилась по толстым щекам, за которыми скрывался великолепно отлаженный мышечный механизм для разгрызания и последующего высасывания. Рожа цвета гниющих водорослей приобрела оттенок изгаженных птицами скал.
Часовой попытался отклониться назад, но узость зазора между спиной и стенкой не позволила ему выйти из густеющего табачного облака, которое, достигнув предельной консистенции, отдельными струями сползало по плечам бравого служаки. Тогда тот решил сдвинуться в сторону, но господин Ферц предупредительно оперся руками об стену, будто обнимая старого боевого товарища.
Зажатая в зубах сигарета опасно приблизилась к изрытому оспинами лицу часового. «Марш Дансельреха» чадил и стрелял крохотными искрами смешанного из отменной дряни курева.
Господин Ферц заглянул под край надвинутой каски, но в сизом дыму мало что получалось разобрать. Даже тлеющий огонек не слишком помогал.
Чуя близкий жар сигареты, часовой вспотел. Крупные градины пота неторопливыми слизнями стекали по пористой коже, оставляя липкие дорожки.
— Вблизи даже самый образцовый солдат выглядит куском дерьма, кехертфлакш, — посетовал господин Ферц. А принюхавшись, добавил:
— И воняет!
Часовой молчал, безуспешно стараясь перебороть пробивающую тело дрожь.
Опершись поудобнее локтем на стенку, господин Ферц зажал тлеющий окурок двумя пальцами и поводил им над лицом солдата. Нескончаемая непогода дурной наследственности до такой степени выветрила рельеф физиономии, что даже самые примитивные чувства с трудом на ней укоренялись. Здесь требовалась усиленная культивация муштрой и насилием, насилием и муштрой, что бы хоть как-то прикрыть уставным благообразием тавро вырождения.
— Что случилось, солдат? — благодушно поинтересовался крюс кафер.
Часовой оглушительно сглотнул. Челюсть еще больше выпятилась, глаза, настолько близко сидящие, что их можно выдавить одним пальцем, уставились вдаль. Не глаза, а дробины, засевшие в эпицентре паутины разбитого прямым попаданием зеркала. Господин Ферц аж скривился от возникшей в голове еще одной неуместной метафоры. Мушиное дерьмо, а не глаза, поправил он себя мысленно.
— Язык отъел?
Тлеющий окурок переместился в район базирования губ — выпяченных средь морщинистой плоти шхер, чересчур каменистых, изъеденных глубокими трещинами от мерзкой пленки грязи до неожиданно розовой внутренности еще живого тела. Такие наросты не приспособлены ни для разговора, ни для эмоций — слишком уж неповоротливы. Не губы, а клюв для размалывания костлявой трюмной падали.
— Открой пасть, солдат!
Челюсть еле заметно дрогнула, инстинктивно реагируя на командный тон, но осталась на своем месте.
Господин Ферц озадаченно выпрямился:
— Ты еще и глухой?
Сглатывание — то ли подтверждение, то ли опровержение.
Крюс кафер нервно огляделся. Длинная галерея пустовала. Перехлестывающий через через края проемов свет приобрел грязно-серый оттенок, а ледяной ветер, что прокатывался вдоль коридора, резче пах гниющими водорослями.
Лучший выход — мысленно утереться, пожать плечами, плюнуть и забыть. Для пущей важности и душевного спокойствия можно плюнуть прямо в эту тупую рожу, только вчера выползшую из самых смердящих закоулков трюма. Но господин Ферц вошел в раж. И выйти из него избавлением от толики вязкого секрета слюнных желез уже не представлялось возможным.
В комнате царила тишина, лишь слегка приправленная свистом ветра, да журчанием воды. Запах крови и еще чего-то, похожего, скорее, на раскаленную смазку, сгущался. Багровые отсветы внезапно возникали на сырых стенах и так же внезапно гасли. Нечто скользнуло мокрой каплей по щеке, и господин Ферц посмотрел на потолок. Захотелось истошно завыть, потому что никакого потолка там не оказалось.
На месте грубой бетонной поверхности с обычными пятнами ржавеющей арматуры, бугристыми плесневелыми островками сочащейся влаги и кольцами тусклых светильников теперь находилось нечто черное, студеное, как бездна Стромданга.
Странное и непривычное ощущение молотом обрушилось на темя господина Ферца, отчего колени его подогнулись, и он бы упал, не ухитрись в последний момент уцепиться за висевший на крючке парадный мундир.
Острые края орденов врезались в ладонь. Чуть-чуть полегчало. Крюс кафер заскрежетал зубами и еще сильнее стиснул кулак. Боль, как всегда, оказалась если не спасением, то единственно верным направлением к нему.
Ужасающая пустота над головой притягивала. А то, что там действительно НИЧЕГО не было, отнюдь не казалось и, даже, не чувствовалось, а являлось абсолютной уверенностью, как только можно быть уверенным в том, что господин Ферц — это господин Ферц, а распростертый на полу человек с перерезанным горлом давно мертв.
— Мертв, — подтвердила фигура, заслонявшая проем, отчего серый свет обрисовывал темный и какой-то бесформенный силуэт. — Давно и безнадежно мертв. Распалась связь причин.
Говорящий протянул руку и потрепал стоящего рядом копхунда по загривку. Зверь принял настороженную позу, неотрывно следя за господином Ферцем глазами-блюдцами.
Крюс кафер осторожно выпрямился и непроизвольно еще раз посмотрел вверх.
В темной мантии бездны прятались крохотные огоньки всех цветов. Некоторые из них сияли в одиночестве, другие толпились, одни быстро двигались, другие оставались недвижимы.
Журчала вода, вытекая из бочки, через край которой свешивалась воммербют. Зеленоватое тело распухло, стало рыхлым, безобразно раскрылись жабры, из них сочилось нечто отвратное. Слив забился комьями слизи, и вода разливалась по полу, заполняя одну впадину за другой. Сбитая простыня свешивалась с кровати насквозь промокшей багровой тряпкой.
— Wer mit Ungeheuern kДmpft, mag zusehn, dass er nicht dabei zum Ungeheuer wird. Und wenn du lange in einen Abgrund blickst, blickt der Abgrund auch in dich hinein, — сказал человек у проема. — Не находите?
— Бездна? — переспросил господин Ферц. — Какая бездна?
Длинные черные волосы трупа щупальцами шевелились в потоках воды.
Господин Ферц еще раз глянул на отсутствующий потолок. Теперь ему показалось, что разноцветные огоньки из чего-то ужасно далекого и равнодушного преобразились в жутковато живое — огромное, стылое, плотное, как безымянное подводное чудовище, что с голодным безразличием разглядывает жертву мириадами крохотных глаз.
Зачесалась щека. Крюс кафер поднял к лицу руку и обнаружил, что сжимает окровавленный кортик. Кровь запеклась на широком лезвии, к крестовине рукоятки прилипли волосы и клочки чешуи. У господина Ферца появилось чудовищная по глубине уверенность, будто эта рука принадлежит вовсе не ему.
Человек у проема шевельнулся и как-то внезапно оказался рядом с распростертым телом. Теперь стало видно, что он почти обнажен, если не считать коротких серебристых штанов, не достающих до колен. Копхунд попытался лизнуть кровавую рану, но человек мягко его оттолкнул:
— Оставь, — присел на корточки, поправил прядь волос мертвеца. Взглянул на господина Ферца:
— Поневоле задумаешься об иронии судьбы, — шевельнул коротким носом. — И о ее медлительности. Чтобы убить этого кроманьонца, понадобились десятки тысяч лет, освоение галактики, создание Высокой Теории Прививания и изобретение алапайчиков…
Светлело. Господин Ферц посмотрел вверх, и ему вновь захотелось завыть — нечто округлое, гнилостного цвета, испещренное прободениями, откуда медленно выдавливались потоки отвратной жижи, наползало на бездну. Меркли пристальные огоньки глаз, но от этого не становилось легче — точно огромный каменный шар вкатывался на плечи, заставляя мышцы напрягаться, взводиться до того предела, за которым их скрутит судорогой, человек рухнет на пол и будет размозжен, как гнусный паразит. Так давят ногтями вшей, вытаскивая отвратных червей из их убежища в гнойных кавернах кожи, желая очиститься не от скверны и зуда, а лишь от отупляющей скуки трюма.
Копхунд прижал маленькие полукруглые уши, слегка присел на задние лапы и взвыл — неожиданно тонким голосом, что ввинтился в виски крюс кафера ржавыми сверлами.
— Легко быть специалистом по спрямлению чужих исторических путей, — заметил человек. Вой твари ему нисколько не мешал. — Отгородиться от мира ледяной стеной полного отчуждения во имя высокой цели, либо отретушировать мир согласно ложной теории, втиснув его тело в прокрустово ложе воображения, отделившись от грязи огненной стеной правдоносца.
Господина Ферца выворачивало — как слишком тесную нитяную парадную перчатку, когда стаскиваешь ее со вспотевшей руки — медленно, неотвратимо, ужасно.
— Но на Флакше не проходят такие шутки, — непонятно к кому обращался темный полуголый здоровяк. То ли к трупу, то ли к копхунду, то ли все-таки к господину Ферцу. — Стоит очутиться внутри него, под твердью, не знающей ни солнца, ни звезд, как сразу же лишаешься ложных гипотез. Этот мир безжалостен к людям, он пропитан смертью и ненавистью. Человеческая жизнь здесь ничто…
Колоссальный камень взвалился на темя и замер там в неустойчивом равновесии, размышляя — катиться дальше или остаться до того момента, когда подвернувшееся по пути тело окончательно не сплющится, сомнется, растечется лужицей слизи. Крюс кафер схватился за лезвие кортика и сдавил его пальцами. Никакой боли.
— Но только здесь можно получить бесценный опыт. Кто прошел горнило Флакша уже никогда не станет человеком…
Ужасно похолодало. Господин Ферц попытался переступить с ноги на ногу, чтобы хоть как-то облегчить резь в мочевом пузыре, но сапоги вмерзли в лед. Только теперь он заметил — вода, вытекавшая из бочки, превратилась в громадную сосульку, внутри которой зеленело тело воммербют. Пар вырывался изо рта, осаживаясь на каменных стенах рыхлыми наслоениями инея.
Господин Ферц обхватил себя за предплечья и чуть не завопил от ужаса — собственные ладони ему показались раскаленными утюгами. Окровавленный кортик со звоном упал на пол.
Стужа пробирала и копхунда. Поначалу он морщился, поджимал поочередно лапы к брюху, яростно прядал ушами, затем как-то нелепо съежился, словно из него выпустили половину воздуха, крупная дрожь пробежала по телу, башка зверя ходила ходуном, глаза свирепо вращались, и когда уже казалось, что тварь завалится на бок в сильнейшем приступе лихорадки, копхунд вдруг замер. Теперь его шерсть стояла торчком, отчего он превратился в мохнатый шар и выглядел бы весьма потешно, если бы не налившиеся кровью, яростно выпученные глаза, каждый в эпицентре крупных морщин.
Что касается человека, сидевшего на корточках над трупом, то на холод он не обращал никакого внимания. Вокруг его голых ступней образовались проталины на заледеневшем полу.
— А может мне научить тебя играть в трик-трак? — спросил самого себя человек. Он как-то незаметно перетек в вертикальное положение и скрестил руки на груди. Мышцы рельефно прорисовались сквозь кожу.
Резь в мочевом стала невыносимой. Господин Ферц простонал сквозь стиснутые зубы.
— Это очень легко, — человек пристально вгляделся глазами, цвета воды в доках, в глаза крюс кафера, медленно поднял правую руку и щелкнул пальцами.
Последнее, что успел подумать господин Ферц, — действительно, как просто…
Комната удалялась с невероятной скоростью. Будто кто-то ухватился за кусок резины и принялся его растягивать — до предела натяжения, когда податливая масса истончается до толщины волоска и готова вот-вот лопнуть, а в воздухе повисает еле ощутимый привкус разогретого каучука, предвещающего — сейчас это и произойдет.
Господину Ферцу показалось, что теряет равновесие, пытаясь удержаться в несущемся коридоре он вытянул вперед руки, нащупывая опору в пространстве абсолютного движения, и с ужасом увидел, как перепачканные кровью пальцы вытянулись в неимоверную даль, увлекая за собой запястья, локти, предплечья, будто все еще не желая безнаказанно отпустить странного человека в коротких штанах и его копхунда, для чего, против воли остального тела господина Ферца, они пытались дотянуться до шеи ореховоглазого, сомкнуться на ней и не выпускать до тех пор, пока из разинутой пасти не вывалится почерневший язык.
Но что самое странное, никто из проходящих мимо по бесконечному коридору не обращал никакого внимания на несущегося спиной вперед крюс кафера и его руки, похожие, скорее, на нелепый такелаж заброшенной крепости, провисающий под тяжестью намерзшего льда, осевшей соли и гуано громовых птиц, нежели на часть тела. Да и выглядели прохожие так же странно, как и тот коротконосый, до чьей шеи все никак не могли дотянуться пальцы, — обряженные, вне зависимости от пола, исключительно в серебристые штаны, не достающие и колен, в сопровождении копхундов всех мастей, расцветок и возрастов, по-хозяйски прогуливаясь по уносящемуся коридору, входя и выходя из многочисленных дверей, за которыми усматривались все те же казарменные клетушки офицерского состава.
Впрочем, обычные люди также наличествовали. Торопясь по своим делам, на господина Ферца внимания они не обращали, равно как и на полуобнаженных, даже если, а это случалось не так уж и редко, их угораздивало с ними столкнуться.
Выпученные глаза военных, которые шли, натыкались, порой падали, но невозмутимо поднимались и продолжали шагать с уверенностью заведенных механизмов, безмятежные улыбки короткоштанных, насупленные морды копхундов — все постепенно сливалось в ускоряющемся падении в бездонный колодец.
Наверное, так чувствует размазываемый по хлебу растаявший кусок масла, пришла в голову господина Ферца весьма странная мысль, потому как он не мог вспомнить — что же такое хлеб и что такое масло…
Ревела сирена, разрывая плотную завесу шумов завода — туго взведенного от внутренней гавани до верхней палубы цитадели, снаряженного белесыми тушами дасбутов, разной степени сборки и сохранности, бесконечного в циркуляции колоссальных доков и платформ, более похожего не на механизм, а на чудовищное по плодовитости животное, с регулярностью приливов отсаживающего в океан очередную волну стального, злобного потомства.
Если вслушаться в какофонию звуков, до поры скрывшихся за пронзительным воем уставного начала дня, то протиснувшись сквозь скрип титанического такелажа, уханье молотов, визжание пил, угрюмый хруст шпангоутов, нагружаемых плитами корпусов, взрыкивание турбин, тяжкие вздохи турбозубчатых агрегатов и всхлипывания осушительных насосов, можно, если повезет, добраться до еле различимого плеска воды, принимающей и отдающей тела лодок.
Покрытый плотным слоем мусора, смердящий человеческими экскрементами и экскрементами механизмов, стиснутый в узком лабиринте пирсов и доков, крохотный клочок океана, раскинувшегося в конечную бесконечность за пределами цитадели, приносил, тем не менее, какое-то необъяснимое облегчение.
— Вам плохо, господин крюс кафер?
Открывать глаза не хотелось. Но надоедливый голос продолжал:
— Я могу чем-то вам помочь, господин крюс кафер?
Господин Ферц внезапно вспомнил, что именно с такой интонацией господин Зевзер интересовался самочувствием у распятого на пыточной машине испытуемого. Крюс кафер вздрогнул и открыл глаза.
Он действительно сидел на лавочке в центральном доке. Перед ним навытяжку стояло нечто в промасленном комбинезоне не по размеру. Тощее сероватое личико, гноящиеся глаза, жесткие патлы, обильно пересыпанные насекомыми и собранные во множество косичек, выдавали крысу, неведомо какими путями выползшую на верхнюю палубу из мерзкой трюмной норы.
От подобной наглости господин Ферц несколько остолбенел. Начало текущего дня выбивалось, конечно, из привычной колеи скромного служащего контрразведки группы флотов «Ц», но если явление полуголого здоровяка еще можно объяснить последствиями чрезмерного употребления психокорректоров, то теперешний случай ни на видение, ни на сновидение списать невозможно.
Крыса была реальна, как только может быть реален отвратный слизняк, ползущий по влажной стене, оставляя бурую полосу смердящей слизи. И нет ни сил, ни желания придавить склизкое порождение трюма, и остается лишь сидеть и оцепенело взирать на его медленное перемещение от пола до потолка и обратно.
Грохот дока заглушил верещание крысы. Громадный ковш с лежащим на ржавом основании дасбутом заполнял обозримое пространство. Гигантские водопады обрушивались из дренажа, отчего в воздухе повисла мутная взвесь. По белесой туше бродили фигуры в плащах до пят. А сверху, навстречу доку, спускался ремонтный такелаж, похожий на вынутые из корпуса узлы и агрегаты пыточной машины.
Крыса сделала шажок вперед, вытянула длинную тощую шею и наклонилась к господину Ферцу, словно собираясь сообщить нечто конфиденциальное. Хотя, в таком грохоте и реве сложно представить себе, что кто-то как-то ухитрится подслушать — какую общую тему для беседы нашли крюс кафер и зачуханный выродок.
Замерев в полупоклоне, расставив мосластые руки и неестественно вывернув шею, крыса продолжала пристально смотреть на господина Ферца и шевелить губами. Крюс кафер вместо того, чтобы полоснуть наглое животное кортиком по горлу, попытался понять ее бормотание, но крыса говорила на неизвестном ему варианте трюмного арго.
Туша дасбута в сухом доке и разделочные механизмы ремонтного такелажа сомкнулись с таким грохотом, что заложило уши.
Сверкнули молнии, вспыхнули факелы резаков, взвыли пилы, разбрасывая жмени разноцветных искр, заухали копры, вбивая в корпус блестящие колы.
Люди на палубе засуетились, вцепились в свисающие с платформы кольчатые заиндевелые трубы, потянули их туда, где ремонтная механика с голодным урчанием вгрызалась в тело дасбута.
Откуда-то из-за плеча господина Ферца высунулся брусок игломета, в ухо выдохнули: «Не шевелись», оружие дернулось, и крюс кафер увидел как остановившийся мир пронзают черные дротики, буравя в тягучем мареве сходящую к обвисшей нелепой куклой крысе спираль траекторий.
Когда стрелам оставалось навылет пробить впалую грудь трюмной твари, та вдруг задергалась в припадке наркотической ломки, руки зашлись в уродливой пляске, вовлекая за собой все тело, которое даже не изогнулось, а обломилось перегруженным рангоутом, с неимоверной скоростью, но все той же неуклюжей трясучкой уводя крысу от смертельной дозы стального противоядия.
С двух сторон в мир, начавший потихоньку — со скрипом и искрами — набирать обороты, протиснулись тени, похожие на бесформенные клубы дыма, щетинясь все теми же брусками иглометов, что пялились на невозможно ловкую тварь восемью сверкающими жерлами, сыто отрыгнувшими очередную порцию снадобья, затем еще и еще.
У крысы не оставалось никаких шансов. Плотно нашпигованное иглами пространство сжималось вокруг нее без единой щели, сквозь которую она могла бы просочиться.
Работали профессионалы — не те липовые охотники за липовыми шпионами, что бултыхаясь в трюмной грязи строчат липовые доносы на опоенных ими же самими крыс, а точнее и не на крыс даже, а на распухшие, ревматические и подагрические полутрупы, догнивающие в сырых лабиринтах цитадели. Здесь и сейчас на охоту вышли настоящие гончие, что намертво вгрызаются в смертельно опасную добычу, а значит и сама добыча лишь прикидывалась жалкой крысой.
Волны сомкнулись на пустом месте, прокатились друг сквозь друга и с нерастраченным упрямством обрушились на гончих. Звякнули металлизированные плащи, скрывая охотников от пронзающего ливня своих же дротиков, один из которых повис у самого лица господина Ферца, и тот осторожно взял его двумя пальцами из воздуха и вонзил в обтянутую черной перчаткой руку, державшую игломет у самого уха крюс кафера.
Сверху пала тень, грязные пальцы сомкнулись там, где мгновение назад находилась шея господина Ферца, а сам он, вырвав игломет из омертвевших рук гончей, ткнул бруском в патлатую голову крысы и вдавил спуск.
Такого не могло произойти, но как в дурном сне чудовищно медлительный игломет чудовищно медленно выдавил из себя дротик, и тот чудовищно медленно скользнул сквозь пряди растрепавшихся волос оскалившейся крысы.
— Dummkopf! Rotzanse!
А дальше тело господина Ферца превратилось в огромный надувной баллон — такое же упруго-звенящее, неповоротливое, удивительно легкое — чуточку толкни, и крюс кафер воспарит — мимо револьверного механизма сухих доков с различной степенью препарирования бледных туш дасбутов, мимо встречных спиралей галерей, идущих от палубы к палубе, с короткими отростками стыковочных узлов, отдувающихся паром при каждом соединении с доком, мимо бесконечного потока машин и людей, везущих, тянущих, несущих контейнеры, ящики, тюки, сквозь плотную сеть такелажа, где сотни и сотни кранов поднимали и опускали лоснящиеся веретена торпед, угрюмые обрубки баллистических ракет и упрятанные в шестигранные корпуса хищные тела ракет крылатых, все выше и выше — к дырчатому куполу цитадели.
Но подобное воспарение духа господина Ферца к загадочным высотам оказалось прерванным самым грубым способом — вцепившись в крюс кафера обеими руками, крыса с неимоверной силой сдернула его с лавки, подтащила неповоротливое и непослушное тело к поручням, вскочила на них, развернулась, ловко взвалив добычу к себе на плечо, и сиганула вниз — в тухлую бездну трюма.
Дут! Ду-дут!
Вновь как в кошмарно медленном сне господин Ферц видел, что их падение сопровождают пристальные зрачки иглометов, свесившихся за поручни, что плотный воздух, сквозь который с трудом протискиваются падающие тела, взрезают, неумолимо приближаясь, темные прочерки дротиков, но когда соединение траекторий становится неизбежным, все пространство заполняет патлатая крысиная башка с выпученными глазами и ощеренным ртом с гнилыми пеньками зубов.
Крыса содрогается от множества попаданий, и господин Ферц с отвращением видит как изнутри ее вонючей пасти прибывает вязкая волна бурой жидкости, накатывает на язык, похожий на белесого ядовитого слизня, переливается через изъязвленные дёсна и брызжет в лицо крюс кафера.
— Dummkopf! Rotzanse!
…Запись остановилась. Тусклый экран мозгогляда погас, и господин Ферц с раздражением стащил с головы обруч:
— Ничего не понимаю! На каком языке они говорят?
Человечек на стульчике шевельнулся, затряс могучими жировыми складками и попытался дотянуться до покрытого обильным потом лица. Рука оказалась чересчур коротковата, чтобы преодолеть вязкую трясину оплывшего расплавленным стеарином тела. Даже пальцы нелепо торчали в стороны из распухшей подушки ладони разваренными сосисками, готовыми вот-вот лопнуть.
На мгновение Ферцу показалось, будто увиденный в последнем кадре язык издыхающей крысы каким-то чудом избежал участи сгнить вместе с телом, выполз из гнилой пасти твари, пробрался из трюма на верхние палубы, облачился в белый халат и ухитрился зажить собственной жизнью, уже как Пелопей — начальник отдела ментососкобов.
Пелопей взял со столика веер и принялся обмахиваться. Господин Ферц ждал.
— Похож… с-с-с-с… на диалект… с-с-с-с… материковых… с-с-с-с… выродков… с-с-с-с… — просипел предположение толстяк.
Слова с трудом находили выход из лицевых складок, проходя по множеству закоулков, прежде чем вырваться из удушливого плена ожиревшего чудовища. Кроме того, в своем побеге они претерпевали столь тяжкие муки, протискиваясь сквозь завалы липом, словно каждую фонему пропускали через резцы пыточного станка, который оставлял на них множественные отметины астматических придыханий, удушливого свиста, асфиксивного бульканья и хрипа.
Разобраться в изуродованной речи с трудом передвигающейся фабрики по производству сала оказывалось не легче, чем понять диалект материковых выродков.
— Похож? — с недоверием переспросил господин Ферц и посмотрел на экран мозгогляда, где еще проступала омерзительная морда трюмной крысы. Материковые выродки выглядели, конечно, не лучше, но они хоть отдаленно походили на людей. Не случайно на таких тварей в доках даже пуль не тратят, а разбивают им головы молотками. — И что это означает? Пароль? Явка?
Пелопей тяжко вздохнул, отчего складки на месте губ втянулись в ротовое отверстие. Жирдяй задумчиво принялся их жевать, пуская обильную слюну и похлюпывая кнопкой носа.
— С-с-с… дурак… с-с-с… сопляк…. с-с-с… — соизволил он в конце концов пробулькать.
Крюс кафер взбеленился:
— Кехертфлакш, и это все?! Все, кехертфлакш, ради чего потрачено столько, кехертфлакш, средств?! Угроблено столько, кехертфлакш, агентов и, тысячу раз кехертфлакш, осведомителей?! Только ради того, кехертфлакш, чтобы какая-то, кехертфлакш, крыса обозвала нас дерьмом, умгекерткехертфлакш?!
— С-с-с-сопляками… — просипел Пелопей.
Господин Ферц взрыкнул страдающим газами дервалем, спрыгнул с табурета и, волоча за собой провода мозгогляда, подбежал к жирдяю. Пелопей утомленно взглянул из-под нависших козырьками лобных жировых отложений на крюс кафера, но даже не вздрогнул от проникающего в брюхо лезвия.
Рука оказалась бессильной протолкнуть кортик глубже, чтобы достать острием до мышц, если они вообще имелись у толстяка. Упругая подушка сала поначалу подалась, втянулась внутрь, чтобы затем крепко прихватить крюс кафера по самый локоть влажной, жаркой, творожистой массой. Подобного отвращения господин Ферц не испытывал давно, пожалуй с того самого раза, когда участвовал в десанте на побережье, кишащее выродками.
Как наяву он увидел рожи уродов, которых расставили на коленях длинной цепью вдоль берега, и пришлось идти вдоль них и бить, колоть, стрелять, только бы избавиться от жуткого ощущения невозможности находиться с ними в одном объеме мира.
И сначала он только стрелял, наслаждаясь крохотной капелькой облегчения, когда очередной череп — подлое надругательство над теорией расовой чистоты — взрывался фонтаном крови и мозгов, и, кехертфлакш, окатывал с ног до головы, но тебе на это наплевать, и делаешь еще шаг, поднимаешь руку, приставляя дуло к очередной пародии на человека, нажимаешь на спусковой крючок, оттираешь очки от наслоения бурой мерзости, что гниет в жилах уродов, и переходишь к новому отвратному порождению, и так шаг за шагом продвигаешься вдоль невообразимо длинной очереди на ликвидацию, делая передышку лишь затем, чтобы сменить обойму, а когда кончаются обоймы, то достаешь кортик, а когда надоедает и он — уж чересчур аккуратно клинок приносит смерть, вонзаясь в темя преклоненного уродца, — и тогда начинаешь действовать голыми руками…
Пелопей булькнул, и господину Ферцу стало непереносимо находиться вблизи преющей, податливой, разбухшей, перебродившей массы, принявшей сходство с человеком, как будто человек и есть всего лишь нечто с четырьмя конечностями и парой комочков грязи — глаз.
Крюс кафер выдернул руку из геологических напластований жира, а кортик выскользнул из покрытых липким и склизким потом пальцев и остался где-то там, внутри складок. Рукав мундира подмок почти до локтя и невыносимо смердел. Хотелось содрать с себя форму и залезть в бочку с воммербют, чтобы та своим шершавым телом оттерла, очистила от малейших следов метаболизма этой колоссальной кучи сала.
Господин Ферц воспользовался, за неимением лучшего, полой халата Пелопея. Жирдяй засипел, выдавливая из ожиревших легких очередную порцию протухшего воздуха, шевельнулся, и кортик брякнулся на пол. Никаких следов крови на лезвии не оказалось — за наслоениями плоти толстяк неуязвим.
— С-с-с-продолжим-с-с-с? — выплюнул изо рта окончательно обмусоленные губы Пелопей.
Отпнув испачканный слизью кортик в угол, крюс кафер вернулся на свое место и в раздражении перелистнул пару страниц дела.
Заккурапия содержала свыше трехсот сброшюрованных и прошитых страниц, исписанных убористым почерком полковых писарей, обильно пересыпанных ссылками на законы, указы, декреты почти до полной его (дела) нечитабельности. Процесс работы над бумагами вызывал не только длительные приступы зевоты, но и, как теперь догадывался господин Ферц, неконтролируемые припадки острейшего желания кого-нибудь убить. — Что еще есть? — пробурчал крюс кафер, не поднимая головы.
— С-с-с-смерзкие… с-с-с-сцены… с-с-с-с… — просипел с громким клекотанием Пелопей. — С-с-с-смерзкие…
— Кехертфлакш, — процедил господин Ферц, уже и не пытаясь себе представить, что же такого мерзопакостного даже по мнению этого ублюдочного выкидыша самой паскудной помойной дыры, рядом с которой трюм выглядит командной палубой, он может увидеть в оставшихся ментососкобах.
— С-с-с-сне-с-с-с-советую-с-с-с… — комочки грязи под лобовыми складками, что прикидывались глазами, зашевелились от кишащих там червей.
— …Сопляк! Дурак! — кровью выплевывает крыса, а плотный кокон все туже пеленает их, стягивая, прижимая другу к другу, и господин Ферц с невыносимым ужасом чувствует — тело его разжижается, теряет границы, растекается внутри оболочки, что еле сдерживает ураганный вихрь, который слой за слоем размазывает их по шершавой поверхности — слой крысы, слой господина Ферца, слой крысы, слой господина Ферца, слой господина крысы, слой крысы Ферца, слой ферца Крысы, крыс ферц Слоя…
Обратная сборка оказалась мучительней нуль-транспортровки, проведенной из таких неудобных условий, из которых ее не только не проводят, но и категорически запрещают к исполнению всеми существующими инструкциями. Единственное исключение — непосредственная угроза жизни специалиста по спрямлению чужих исторических путей.
Сколько же ему еще раз изображать из себя остатки подсохшего варенья на стенках банки неприкосновенного запаса, которое сначала пытаются отскрести ложкой, затем ножом, а когда не удается и это, то, ничто же сумняшеся, заливают емкость кипятком и терпеливо ждут, когда раскатанное по гиперповерхности тело все-таки соберется в слегка подпорченный трехмерный оригинал.
Малоаппетитная процедура. Столь же малоаппетитная, сколь и развитие человеческого эмбриона — девятимесячный спринт по миллиардолетней марафонской дистанции эволюции. Из рыб — в люди. Вот как сейчас — на глазах у операторов, что пристально наблюдают за потугами избавиться от жабр и начать дышать. Зачем? Ведь вокруг только вода — теплая, солоноватая, маслянистая. Она омывает жаберные щели, вопрошая — разве можно дышать иначе?
Асфиксия кажется бесконечной. Он уже готов вдохнуть в себя насыщенный бульон первичного океана, но оболочка искусственного лона сжимается и выталкивает его на холодный восприимный стол. Ослепительный свет впивается в глаза, ледяные щупальца упираются в грудь — мощный толчок, от которого остатки воды извергаются из носа, высвобождая легкие для долгожданного вздоха.
Когда-то ему понадобилось девять месяцев, чтобы избавиться от жабр. Сколько же ему понадобиться, чтобы вырвать из души совесть — вредный привой Высокой Теории Прививания?
Горячий воздух окатывает тело. Предплечья целуют инъекторы, вгоняя в кровь органику, которой предстоит достроить ту мелочь, что не успела воссоздать нуль-пространственная матка.
Почему же так больно?
— Не двигайтесь, — скрипит бездушный робот-хирург. — Процедура комплементации еще не завершена. Восстановлено восемьдесят семь процентов калибровочного объема. Восстановлено восемьдесят восемь процентов…
— Заткнись! — хочется крикнуть педантичной машине, но не удается издать ни единого звука.
— Восстановлено девяносто процентов калибровочного объема…
Он поднимает правую руку, с усилием преодолевая тянущиеся за ней волоски псевдоэпителия. Прозрачные трубочки истончаются и лопаются. Пальцы и ладонь покрыты шевелящейся бахромой, сквозь которую проглядывают перевитые сосудами обнаженные мышцы.
— Девяносто один процент…
Неимоверно хочется закричать, чтобы скрипучая жестянка все-таки заткнулась, — до спазма в глотке, до боли в легких, когда воздух уже набран до упора, когда голосовые связки уже изготовились отмодулировать могучий поток ярости и ненависти, но… Он касается кончиками пальцев лица, ощупывает…
Он не может кричать, потому что у него нет рта.
— Сто процентов калибровочного объема. Комплементация завершена успешно. Ошибки сборки — в пределах допустимых. Рекомендуется комплекс стандартных процедур.
Смачно чпокает пленка псевдоэпителия, выпуская тело из своих объятий. Он садится и встречается взглядом с собственным двойником — калибровочный болван моргает глазами и пускает слюни. Лицо абсолютного дебила. Кусок мяса. Ходячий образец.
— Парсифаль, зайди ко мне, — щелчок интеркома.
Вандерер ждать не любит. Любит… Есть ли во вселенной — от Стены до Великого Аттрактора — хоть что-то, что может полюбить эта глыба покрытого изморозью мрамора? Раз за разом все глубже окунаться в кровавую баню Флакша? Разглядывать раздавленное вдрызг тело — последствие инерционной нуль-транспортировки? А какая еще может быть нуль-транспортировка, когда вырываешься за пределы реализованной модели одномерной плоскости?
Он хихикает. Образ Вандерера, изучающего лягушку, попавшую под гусеницу танка, кажется ему забавным. Хочется отмочить чего-то этакого, учитывая, что он под постоянным наблюдением недремлющего ока.
Вот, например, так. Он шагает к пускающему слюнявые пузыри болвану, расстегивает ремни, освобождает руки и складывает их на чреслах, где те поначалу покоятся неподвижно — ужасно огромные, нелепые, более подходящие какому-нибудь землекопу, нежели молекулярному хирургу, но затем пальцы вздрагивают, оживают, теребят плоть и принимаются за столь привычное у болванов дело.
— Развлекаешься? — сухо вопрошает Вандерер, не поворачивая головы. Он сидит в излюбленной позе — перед экраном с огромной кровавой каплей Флакша, заложив ногу на ногу, одной рукой теребя башку молодого копхунда, а другой барабаня по подлокотнику бравурный маршик.
Копхунд поворачивает голову, приоткрывает круглый золотистый глаз. Оттягивает губу, обнажая клыки.
— Стало жалко себя. Должно и ему развлечься. Быть образцом для подражания — нелегкое занятие, — короткий смешок. Подленький и пугливенький. Каким и должен обладать молекулярный хирург, загубивший свою жизнь несанкционированными экспериментами на людях. — Может, Exzellenz, соорудить им бабенок побезмозглистей? Или мальчиков… — словно раздумывая пробормотал себе под нос.
Багровый отсвет колоссального сооружения заливает террасу. Чудовищная геометрия Флакша корежит и рвет пространство, словно тупой резец безжалостно полосует еще живое тело, и из рваных ран брызжут кровавые фонтаны.
— Отсюда он похож на сердце, вырванное из груди, — внезапно говорит Вандерер таким тоном, что мороз продирает от макушки до пяток. — Дансельрех питает его новыми порциями проклятых душ, а Блошланг раз за разом впрыскивает их туда, где должно находиться тело. Раз за разом, раз за разом… — Вандерер отрывает руку от подлокотника, сжимает и разжимает пальцы. — Не находишь?
Тварь продолжает коситься золотистым глазом, который постепенно наполняется коричневой мутью. Нитка слюны стекает из уголка пасти.
— А если это и есть сердце? Сердце вселенной? Переполненное созревающими душами, которые мы по неведению своему и гордыни принимаем за нечто несовершенное, стоящее гораздо ниже нас, а? — лысая голова тоже слегка поворачивается, обращая к собеседнику мутно-золотистый глаз и уголок рта.
— Спросите у теологов, Exzellenz, я всего лишь скромный молекулярный хирург, по совместительству — личный врач вашего специалиста по спрямлению исторических путей.
— Нет. Ты — не врач, а он — не специалист, — появляется совершенно жуткая уверенность, что сейчас в тишине оглушительно хрустнут, разъединяясь, позвонки, и Вандерер окончательно развернет голову на сто восемьдесят градусов, чтобы уставиться гипнотизирующим взглядом удава Каа на подопечного бандерлога.
— Шутить изволите, Exzellenz?
— Ты — не врач, а он — не специалист, — задумчиво повторяет Вандерер и возвращается к созерцанию Флакша.
Заявиться на ковер к начальству в костюме Адама уже не кажется столь блестяще эпатирующей идеей. На Вандерера не производят впечатления подобные шуточки молекулярного хирурга. Мерзлые глаза безжалостного убийцы всегда полны стылого равнодушия. Если теория космического льда верна, то Парсифаль точно знает на что пошли его вселенские запасы.
Зад и предплечья холодеют от бьющего из индевелых щелей воздуха. Космическая стужа и багровый диск Флакша, и впрямь смахивающий на сердце, вырванное из груди колосса, не прибавляют уюта. Унизительно стоять вот так под пристальным взглядом сверкающих Единых Нумеров и растерянно разглядывать бледные веснушки на лысине руководства.
— Он — бомба, — вдруг произносит Вандерер, и в его голосе чудиться оттенок страха, отчаяния, бессилия. — Он — бомба, отлично сделанная и прекрасно обученная. Собранная и отлаженная неведомыми чудовищами на заре Человечества, сорок тысяч лет ждавшая своего часа и, наконец, затикавшая по вине нашей идиотской беспечности.
Внезапно возникает острейшее желание помочиться. До рези в мочевом — следствие замерзших ног. Ему противопоказано мерзнуть. Что-то с метаболизмом, странный взбрык организма, реагирующего на малейшее переохлаждение невозможно обильным водоотделением.
А стоит ему во сне скинуть с себя одеяло, так тут же начинают одолевать мерзейшие кошмары, где он озабочен лишь одним — поиском подходящего туалета для отправления нужды, что растягивается в безумное путешествие по отвратительным склепам, перепачканным экскрементами, провонявшими мочой, и даже если, переборов брезгливость, он все же решает воспользоваться одним из унитазов, кишащим тошнотворными личинками, то подобное опорожнение мочевого не приносит облегчения, и он обречен до самого пробуждения скитаться в лабиринтах отбросов, вдыхая густую вонь мирового сортира.
— Самый подлый вопрос, который только можно задать, — а если они от нас именно этого и ожидали? — пальцы, теребящие загривок копхунда, вдруг с силой стискивают ухо большеголовой твари. Зверь разевает пасть в беззвучном вое, и откуда-то возникает предчувствие, что, не выдержав боли, он кинется в безумной ярости, но не на хозяина, а на жалкого, голого человека, которому не хватает мужества попроситься в туалет.
— Ожидали, что мы наткнемся на артефакт. Ожидали, что по идиотскому недомыслию полезем его исследовать. Ожидали, что не уничтожим ублюдков, а примем в семью. Ожидали, что никто из них не будет оставлен на планете, а будут рассеяны по вселенной, точно споры тлетворной болезни. Ожидали даже, черт возьми, что некоторые из них по иронии вселенской судьбы станут специалистами по спрямлению исторических путей!
— Он все еще человек, Exzellenz, — приходится робко добавить, потому что резь внизу живота становится непереносимой, но еще более непереносимо видеть Вандерера в состоянии глухого отчаяния.
Рука, терзающая ухо копхунда, замирает. Зверь вываливает длиннющий язык и тяжело дышит, пуская обильную слюну.
Вандерер начинает хихикать, и уши поначалу отказываются этому верить, ибо Вандерер нигде и никогда не был замечен не только смеющимся, но и просто с улыбкой, даже если за улыбку считать легкий изгиб уголков рта. Идеально прямой от природы разрез тонкогубого рта всегда оставался идеально прямым. Всегда.
А уж такова привилегия молекулярного хирурга, что он видел пользуемого в разных ситуациях — когда тот любил и когда ненавидел, когда убивал и когда спасал от смерти, когда лежал под ножами корабельного киберхирурга и когда вкушал амброзию с небожителями Мирового Света.
Черт побери, он даже видел, как этот наводящий на многих священный ужас человек мочился в гальюне, пристроившись у писсуара, и ни единой крамольной мысли не шевельнулось в голове, только — «Какая могучая струя!»
Вандерер хихикал мелким шкодником, отмочившив особенно омерзительную пакость.
— Что есть человек?! Хи-хи… Что есть человек?! Две точки, лежащие внутри сферы, могут разделены гораздо большим расстоянием, чем точки внутри и вне ее. Наш великий ненавистник необратимых поступков готов расширить пределы человечности до вселенских масштабов, хи-хи, вот только согласится на это сама вселенная, а?!
Позыв становится необоримым, а сдвинуться с места невозможно, будто ступни примерзли к палубе. Последний спазм и величайшее облегчение ужасающего унижения, точно во сне, где для опорожнения мочевого пузыря приходится использовать самые неподходящие места, залитые ярким светом и переполненные спешащими по своим делам людьми, которые лишь делают вид, что не замечают отливающую в уголке фигуру, но волны презрения окатывают вперемежку с тяжелым запахом застоявшейся урины.
Вот только в отличие от сна густо-оранжевая жидкость, растекаясь по палубе пенистыми ручьями, приносит настоящее, а не иллюзорное успокоение.
— Мелкий шкодник, — бурчит Вандерер.
Совершенно непонятным и неуловимым способом он оказывается впереди, во весь рост — худой, нескладный, в невообразимом балахоне, висящем на нем, как на вешалке, с огромным черепом и огромными ушами, с таким ледяным вниманием рассматривающим все подробности физиологического отправления, что хочется даже не отвернуться, а — завыть, завыть от отчаянного унижения.
— Мелкий шкодник, — огромные башмаки остаются на месте даже тогда, когда бурные потоки добираются до них и растекаются вокруг нечистым озерцом.
Копхунд, вставший позади хозяина неодолимой преградой, тянется носом к башмакам, нюхает, становясь похожим на крупную собаку, если бы не круглые золотистые глаза, что с почти человеческим презрением разглядывают провинившегося.
Рука с узловатыми пальцами профессионального палача-душителя тянется к карману, несомненно отяжеленному любимой многозарядной смертью, и стыд волшебной алхимической реакцией превращается в панический страх, который костистой хваткой стискивает низ живота. Струя замирает мучительной огненной пробкой, но что такое боль по сравнению с ужасом созерцания неумолимого конца?!
Многозарядная смерть черным оком гипнотизирует, завораживает, а глухой голос наполняет сжатую до размеров обделавшегося ничтожества вселенную почти Господним повелением:
— Встань и иди! Встань и иди! И скажи бомбе, что если она хочет взрыва, то запал к ней у меня! Пусть придет, тогда и рассудим!
— Господин крюс кафер! Господин крюс кафер!
Черная дыра почти неминуемой смерти гипнотизирует, не позволяя сдвинуться с места, но лицо Вандерера внезапно обвисло, обрюзгло, поплыло разогретым парафином. Глаза сгнили, превратившись из мерзлых осколков космического льда в кишащие червями язвы.
— Гос-с-с-с-сподин… крюс-с-с-с… кафер-с-с-с-с…
Ужасно… Чудовищно… В голове набухает кровавый раскаленный пузырь — мозговая эмболия, сообщает равнодушный голос, вероятность — ноль ноль ноль ноль… Ошибка комплементации — в пределах статистического шума… Симптоматика — девиантное поведение… Прогноз — негативный… негативный… негативный…
— Вс-с-с-с-стань и идитес-с-с-с-с… гос-с-с-с-сподин… крюс-с-с-с… кафер-с-с-с-с…
Мир чудовищной метрики порождает чудовищные души. Двумерное дифференцируемое неориентируемое многообразие, компактное и без края, а значит — без дуализма добра и зла, лишенное двусторонней геометрии души, что не нуждается в односторонней «сукрутине в две четверти», которую Высокая Теория Прививания склеивает из светлой человеческой стороны, спасая дух от вакханалии нравственных проблем, но порождая неодолимые краевые эффекты, когда податель сей индульгенции воспитания заведомо действует от имени и во благо Человечества.
Отсюда не вырваться и не убежать даже молекулярному хирургу, творившему по неведению то, что обычно подлежит по закону милосердия и гуманизма вечному погружению в черную дыру тайны личности. Разве не в последнюю очередь этот подленький якорек НЕ удерживает нас от свершения отвратительных делишек?! Какие бы преступления мы не совершили во имя разума и просвещения, благодарное Человечество заботливо укроет нас самих от мук совести, ибо неведение того, что творим, только и движет нас вперед, вперед, вперед.
Никто не придет и не скажет, что молекулярный хирург Парсифаль напрасно искал Грааль превращения человека воспитанного в сверхчеловека, копаясь в генетических наслоениях точно археолог, поставивший целью всей своей (и не только своей, ха) жизни отыскать легендарный город и тем самым научно превратить полусказочный эпос в слегка приукрашенный отчет о реальных событиях.
Разве может хоть кто-то заявить, что благороднейшая цель, имеющая к тому же прочный научный фундамент, не оправдывает средства ее достижения, даже если эти средства — сопливые, плачущие, ползающие, гадящие отбросы генетических экс(пери)(кре)ментов?
Или кто-то осмелится ткнуть в него пальцем лишь за то, что Высокая Теория Прививания не позволила ему весь этот генетический хлам, всю эту свору эволюционного мусора, цирк уродов, наглядно демонстрирующих — из какого сора природа ваяет видовые шедевры, отправлять в аннигиляционное ничто?
Разве прозябание в темных катакомбах хуже, чем смерть? Разве возня в собственных нечистотах и пожирание себе подобных — не гуманнее ослепительной вспышки в жерле портативного уничтожителя? Жизнь не требует оправданий и привходящих условий. Она — самоценна по своей сути. Вот базовый постулат Высокой Теории Прививания.
Как же их мутило, когда они пришли к нему! Рыцари плаща и кинжала оказались слабоваты для того, чтобы принимать жизнь во всех ее проявлениях, даже если она создана таким нелепым демиургом, как он.
Анацефалы, полурыбы, мохнатые, хвостатые, слепые и многоглазые, безрукие и безногие, бесформенные куски мяса с отверстиями для пищи и испражнений, покрытые чешуей и присосками, лишайниками врастающие в малейшие трещины, извергая тучи спор, заживо пожирающих других уродов по несчастью.
Черновик эволюции, пропись, где еще неумелый творец тщится повторить неумелой рукой типографский образец алфавита с завитушками, ошибаясь, перечеркивая, разбрызгивая чернила, но с каждым разом приближаясь в недостижимому образцу.
Разве можно обвинять природу в том, что она щедро извлекала из небытия сонмы отвратных чудовищ, нащупывая единственно правильный путь к человеку разумному, которому и вручила полномочия вершить управляемую эволюцию, эволюцию, укорененную в разуме, а не в примитивном желании жрать и размножаться?
— Никогда не думал, что катаклизм окажется лысым человеком с оттопыренными ушами, — тогда он еще не утратил способность шутить, разглядывая бритвенный разрез рта Вандерера. Даже наоборот — так мог шутить только тот, кто точно знал, что бог — измышление для слабаков. — Естественная природа мельчает на выдумки, не находите? Чтобы выбраться из тупика рептилий, природе понадобился гигантский метеорит, а чтобы предотвратить появление хомо супер — всего лишь чиновник.
Вандерер разглядывал его и даже не моргал. Пожалуй, это больше всего производило впечатление — круглые, неморгающие глаза. Словно пуговицы, пришитые к лицу куклы. Словно кусочки льда, вставленные в вылепленную из снега фигуру.
Только потом молекулярный хирург сообразил, что ему оказали невиданную честь, потому что никакой метеорит, комета, ледниковый период не могли сравниться с той разрушительной силой, что концентрировал в себе железный старец.
— Вы не задали главный вопрос, Парсифаль, — вот что тогда сказал Вандерер.
— Какой же? — он сухо сглотнул, позволив себе проигнорировать вежливое обращение к воплощенному катаклизму, который обрушился на слабые всходы новых эволюционных дерев, обещавшие дать обильные плоды, но сейчас оказавшиеся бессильными против напалма, выжигающего подвалы и лаборатории.
Дом на высоком берегу, где внизу извивалась узкая речушка, мутная от песка, какое-то время крепился, стараясь удержать внутри полымя, отчаянно всасывая ледяную артезианскую воду и извергая ее на плотные тучи огня. Но вот стены не выдержали напора, вздулись безобразными пузырями, покрылись бубонными пятнами пожирающей изнутри чумы воздаяния за вкушение плода познания, и оглушительно лопнули, выпустив фейерверк искр.
Смоляной дым лизнул брюхо висящей низко краюхи ликвидационной команды, та дернулась и неохотно уступила место вырастающим в безоблачное небо столбам, похожим на оплывшие кресты.
— Какой же? — повторил он, а точнее — не повторил, а просто прокатилось во внезапно возникшей внутри пустоте эхо необязательного вопроса и вырвалось наружу, шевельнув потрескавшиеся от жара губы.
Серебристые трубки потянулись вслед за краюхой, люди медленно отступали от пожарища, а на их защитных костюмах плясали багровые блики. Ветер взметнул сноп искр, щедро бросил на высохшую трава, и та занялась множеством крохотных огоньков, жадно пожирающих сухостой, оставляя после себя черные проплешины.
Шальные брызги пожара долетели и до них, но Вандерер даже не шевельнулся от укусов жертвенного огня. Он походил на инквизитора, приговорившего к сожжению рыжеволосую красотку-ведьму, и теперь внимательно наблюдающий за ее корчами, за тем, как очистительный жар слизывает с похотливого тела оболочку греховной плоти, высвобождая рвущуюся к небу вместе с жутким воем агонии бессмертную душу.
Тогда ему на какое-то мгновение показалось, что эта облаченная в аспидный шелк фигура воздаяния ждет знамения, напряженно вглядываясь в буйство пожара, которое насиловало, рвало в клочья, пожирало бесстыдно открытые чужому взору потаенные уголки сераля, где шлюха-эволюция похотливо соединялась в запретной связи со своим же порождением, и тут же отрыгивало безобразную блевотину — предвестницу грядущего пепелища.
Костлявые пальцы сдавили плечо. Стиснули так, что захотелось взвыть от боли, но вбитый в подкорку инстинкт врача заставлял предположить худшее — что чернеющая рядом глыба наконец-то дала трещину, что мотор, давно работающий на сверхпроводимости в условиях сверхнизких температур, где даже душа переливается точно гелий — без малейшего трения совести, внезапно дал крохотный сбой, от чего глыба пошатнулась, накренилась, и если бы не молекулярный хирург…
Игривость воображения всегда являлась его слабым местом. Разве что-то могло разладиться в механизме, на плечах которого возлежала ответственность за небесную твердь, которую он, словно атлант, обречен держать до самого конца, ибо не находилось рядом Геркулеса, в чьи могучие руки он мог бы ее передать — пусть ненадолго, на чуть-чуть, на крохотную долю мгновения…
Продолжая давить на ключицу, умело управляя вспышками мучительной боли, Вандерер склонился к его уху и прошептал вопрос на заданный вопрос.
Распухшее, багровое солнце садилось за горизонт. Испятнанное пожарищем небо приобретало глубокий оттенок синевы, и ветер тщился разорвать в клочья плотные маслянистые клубы, что расплывались по поверхности сумерек, сажей замазывая первые звезды.
— Что же мне теперь делать? — растерянно спросил он.
— У меня есть для вас работа, — сказал тогда Вандерер. Достал откуда-то странную тонкую палочку, набитую какой-то высушенной травой, сунул одним концом в рот, а другой запалил, чудом добыв огонь одним щелчком пальцев. Вдохнул дым, задержал дыхание, выпустил из ноздрей.
— Работа? — растерянно переспросил он. Тогда он первый раз увидел курящего человека и это поразило его, пожалуй, не меньше, чем уничтожение дела всей жизни.
Поразительно. Но Вандерер всегда умел делать поражающие воображение вещи. Словно умелый трюкач, он извлекал из запасников все новые и новые фокусы, сбивал с толку, путал следы.
— Вы должны стать другом, Парсифаль, — стряхнул пепел с сигареты Вандерер.
Незаметно подкралась ночь. Тускло светились останки дома, тускло светился огонек сигареты. И ему вдруг показалось, что не было никакой ликвидационной команды, не было никакого пожара, а был лишь этот вот костлявый человек с оттопыренными ушами, нелепый и страшный в своем аспидном балахоне, который просто подошел к его жизни, скрутил из нее травяную палочку и задумчиво скурил до самого основания, пока тлеющий огонек не обжег губы.
— Вы должны стать другом, Парсифаль, одному… ну, скажем так, человеку. Лучшим другом. Близким другом.
— Разве можно стать другом по приказу? — он перешагнул ограждение и подошел к пепелищу. Поворошил носком ботинка головешки.
— Стать другом можно по чему угодно, — в голосе Вандерера почудился сарказм.
— Что же вы тогда понимаете под этим словом? — строительный белок дома коагулировал и вонял сгоревшей яичницей. За ограждение запах не проникал, но здесь вонь залепляла ноздри.
— Все просто, Парсифаль. Быть другом — это значит убить на мгновение раньше, чем он убьет вас.
Глава седьмая. ФУСС
Теперь она почти не стеснялась Свордена Ферца. Впрочем, во время их совместных походов на море он все равно старался смотреть в другую сторону, пока та плескалась в заливе и удостаивал девочку вниманием лишь когда она выходила из воды. При этом ее пепельные волосы чудом тут же высыхали, облачая наготу в пушистое платье почти до щиколоток. Она представлялась ему русалкой, казалось — взгляни невзначай на ее водные забавы и непременно увидишь рыбий хвост.
Хотя, можно сказать, он все равно лукавил. Усевшись на каменистом пляже, закрыв глаза, прислушиваясь к завыванию ветра в лабиринте узких, острых, потемневших от непогоды и времени остовов странных сооружений, любые намеки на предназначение которых безжалостно сожрало время, он вылавливал в симфонии пустынного берега еле слышный шелест ее одежды, осторожные шлепки босых ног по голышам, терпеливо дожидаясь момента соединения холодного арктического моря и теплого человеческого тела. И дождавшись, он слегка приоткрывал глаза — совсем чуть-чуть, когда узкий просвет между век и завеса ресниц превращали суровый пейзаж с тоненькой фигуркой в пастель, нарисованную профессиональной рукой художника.
Свордену Ферцу даже казалось, что он узнает автора этой картины, которая, будь она нарисована, пробирала до дрожи ледяной суровостью, пропитавшей берег, море, скалы, одинокий айсберг, давным-давно вынесенный штормом на отмель.
Но вот странно, на множестве пейзажей, развешанных в доме, он ни разу не видел изображения моря, только лес, поселок, крошечный садик, разбитый у самого порога, заброшенные дороги, некогда клинками рассекавшие лесную чащу, а теперь медленно и неохотно прорастающие подлеском.
Однако стоило девочке дойти по мелководью до глубины, где свинцовый отблеск воды обретал особенную тусклость, и нырнуть в пучину, населенную лишь водорослями, как Сворден Ферц откидывался на спину, вытягивал ноги и, заложив руки за голову, разглядывал плотную пелену низкого неба.
Странно, но нависавшая чуть ли не над головой упругая твердь не создавала ощущение чего-то давящего на темя и плечи, какое порой испытываешь в замкнутом пространстве. Чудилась за ней бездонная пустота, которая, не прикрой ее эфемерный фирмамент облаков, непременно вызвала бы головокружение и тошноту. Некий большеголовый друг сказал бы, что дыру заклеили от таких как ты, а не от таких, как я…
Ледяная вода плеснулась на живот, от неожиданности Сворден Ферц чуть не заорал, вскочил на ноги и огляделся по сторонам, протирая кулаками заспанные глаза. Надо же, умудрился задремать! На ветру, на стылых камнях! Переливчатый смешок доносился со всех сторон — его окружили полупрозрачные, похожие на мыльные пузыри фигурки большеротой чертовки с развевающимися волосами. Попахивало нашатырем.
— Я вот тебе! — добродушно буркнул Сворден Ферц, усаживаясь обратно на нагретые телом камни. Малышка махала ему из воды. Он погрозил ей кулаком, и та опять скрылась в пучине. Изумрудно мелькнул рыбий хвост.
И словно в ответ на его угрозу, по камням прокатилась волна преображения — медленно, величаво, упруго, словно и впрямь морская волна, наступающая на ссохшийся от жажды берег, в чьей растрескавшейся утробе дремали закованные в морщинистую твердь семена растений и животных.
Ее касание серых голышей взывало к жизни буйство красок, чье безумное великолепие казалось невозможным в суровом арктическом царстве. Еле заметные клочки бурого мха, окаймлявшие принесенные ледником глыбы, на глазах разрастались, насыщались ядовитой яркостью тропиков, унылые сочленения жестких кустарников, дребезжащих под ударами ветра с металлическим привкусом биомеханических созданий, вдруг украсились нежными изумрудами лепестков, а их лязг в одно мгновение сменился на теплый шелест.
Как бы в ответ на воцарившее безобразие далеко-далеко взметнулись ввысь тонкие хлысты, похожие отсюда на случайные царапины на только что нарисованной картине, если бы не их подрагивания и раскачивания из стороны в сторону, точно возникшие усы теребил могучий ветер, хотя трудно представить себе столь грозные, почти тектонические сдвиги в атмосфере, способные поколебать колоссальные сооружения.
Однако Малышка никакого внимания на какие-то там усы не обратила, изображая теперь из себя игривый морской народец, обожающий сопровождать белесые туши дасбутов, выпрыгивая из воды, а затем вновь вбуравливаясь в тяжелую просоленую толщу. Мертвяки обожают охотиться на беззаботных созданий, чья веселость настолько поглощает их самих, что они нисколько не расстраиваются по поводу судьбы сотоварищей, чьи искалеченные, изодранные, распластанные пулями, гарпунами тела усеивают поверхность вод, окрашивая гребни волн в зловещий бурый цвет.
Сворден Ферц подобрал из-под ног голыш, волей Малышки обретший синеватую прозрачность, приставил к глазу и обозрел расстилавшийся перед ним мир. Пережив чудо трансформации, камень, тем не менее, упрямо пропускал сквозь холодную, шершавую толщу вид все того же безжизненного берега, унылый айсберг, стылый, испятнанный шугой океан.
Наконец, Малышке надоело плескаться в воде, она вихрем взметнулась над свинцовой поверхностью, сделала какой-то невероятный кульбит, коснулась кончиками пальцев ног плотной шкуры ледяного океана и побежала к берегу, подгоняемая в спину ветром, спиралью завертывающий вокруг нагого тельца струящийся кокон пепельных волос.
Рядом со Сворденом Ферцем она остановилась, замерла, затем удвоилась, утроилась, учетверилась, окружив его хороводом своих разноцветных копий, и сама встав меж ними — замерев и плохо сдерживая смех. Естественно, не выдержав такого сгущения нашатыря, Сворден Ферц тут же принялся оглушительно чихать, заглушая шум прибоя, свист ветра и прочую природную какофонию.
Малышка не выдержала, прыснула в ладошку, но все же смилостивилась и рассеяла фантомы одним движением пальчика. Затем присела перед Сворденом Ферцем, чье лицо от мучительного чиханья побагровело, глаза слезились, нос распух, и заявила:
— Ты слишком часто сюда приходишь!
Сворден Ферц понимал, что неожиданный аллергический приступ — дело рук Малышки, а точнее — ее эмоционального состояния. Он никогда не видел, чтобы девчонка огорчалась, злилась, обижалась — на ее лице всегда царили лукавство и улыбка, да и трудно себе представить, будто этот невероятно широкий рот мог сложиться в какую-нибудь недовольную ижицу. Ее губам иначе не хватило на лице места, кроме как растягиваться от одного лопоухого уха до другого.
То, что спасло ребенка в здешних нечеловеческих условиях, скорее всего не могло выражать свои желания через мимику, выражение глаз Малышки, как не могло обозначить свое присутствие иначе, чем через колоссальные усы, возникавшие ниоткуда и никуда пропадавшие. Каналами общения с чужаками для них оставались слова и дела Малышки.
Вот и сейчас Свордену Ферцу ясно дали понять — его присутствие утомило мало склонных к гостеприимству хозяев, а потому ему пора возвращаться. Конечно, не навсегда, ведь Малышка обожала болтать, спрашивать, играть, но на достаточное время, пока Малышка будет в одиночестве носиться по берегу, плескаться в океане или сидеть на самой границе леса, размышляя с помощью веток и камней — а что же он такое и что скрывается за поворотом, в глубине лога?
— Я сейчас уйду, — пообещал Сворден Ферц раскачивающимся вдалеке усам.
Малышка скорчилась рядышком, обхватив длинными руками коленки. Волосы скрывали ее почти всю, но по голой коже предплечий, голеней, сплошь украшенных безобразными шрамами, можно было предположить во что превратилось остальное тело прирученного неведомыми чудищами дитя человеческого. Окружающий ее мир безжалостно жевал попавшего в пасть вечной зимы крошечного младенца, пока не исторг из уст своих таким, каким он только и мог здесь существовать.
— Меня разорвали пополам, — вдруг призналась Малышка и придвинулась еще ближе, отчего Сворден Ферц еще сильнее ощутил исходящий от нее жар. — Одна половина меня не хочет, чтобы ты уходил, а другая — хочет. Очень хочет.
Ему захотелось по-отечески приобнять Малышку, но он помнил — не стоит и пальцем касаться раскаленного, как утюг, тела. Когда-то он совершил подобную ошибку, всего лишь потрепав дитя по угловатому плечику, после чего Малышка внезапно встала и ушла, не говоря не слова, оставив его одного на берегу отчаянно дуть на обожженную ладонь. Потом она еще долго куксилась, прячась где-то поблизости и наблюдая как он ждет ее, отчаянно растирая и разминая промерзшие члены.
Его рука замерла в воздуха, отдавая дань охватившему искушению, но горячая волна окатила его с ног до головы, расползлась вокруг них правильным кругом истаявшего снега, и Сворден Ферц понял — время истекло. Он встал, потянулся и принялся одеваться.
— Что это там? — вдруг спросила Малышка. Она не повернулась к нему, но Сворден Ферц понял, о чем спрашивает девочка.
Хм, когда-то подобное должно случиться. Или это все-таки не она, а те, кто выходил упавшего из-за предела неба младенца? Впрочем, вряд ли. Какое им дело до различий в человеческой анатомии! Взросление, созревание… Какую бы вивисекцию не произвели негуманоидные гуманисты в своих таинственных пещерах, заполненных лабиринтами зеркал, они сохранили в подопечной чересчур много человеческого. Или они всего лишь не смогли разглядеть в ней этого человеческого — трансцендентности их божественному сознанию?
— Мы потом поговорим, — торопливо, почти трусовато сказал Сворден Ферц.
Малышка не настаивает, а только спрашивает:
— Пока тебя не будет, сюда никто не придет?
Уж на это он может ответить совершенно точно:
— Никто.
Она провожает его до порога леса. Здесь Малышка останавливается:
— У меня много вопросов. Когда тебя не было, я брала камни и ветки, и ответы появлялись у меня в голове. Но чем больше я разговариваю с тобой, тем меньше получаю ответов. Я думала ты ответишь на те вопросы, на которые не могут ответить ветки и камни. Но на самом деле ты поедаешь ответы! Вот так! — Малышка вдруг раскинула руки в стороны, запрокинула назад голову, широко открыла рот, став похожей на птенца, требующего корма.
Порыв ветра внезапно подхватил копну ее волос, разметал, вздыбил, впервые открыв взгляду Свордена Ферца то, во что превратили когда-то человеческое тело неведомые чудища-гуманисты. Невольно хотелось отвести глаза, но он смотрел и смотрел, не отрываясь, не моргая, не в силах сообразить — какие же чувства вызывает в нем то, что сотворили с Малышкой.
Если это и являлось милосердием (хотя, есть ли у них сердце?!), то что же тогда для них бессердечие?! Где проложена грань между жизнью и спасением? А ведь они тоже в каком-то смысле спрямляли исторический путь человека, точнее — его эволюционный путь, что вписал хомо сапиенс в нишу его существования, но увы — почти не приспособил выживать в чужих мирах. Спрямляли не во имя каких-то собственных целей, идеалов, ценностей, а подчиняясь развитому моральному инстинкту, который пока не угас в них вместе с желанием осваивать и преобразовывать окружающий мир. Так человек воспитанный придет на помощь страждущему, не слишком задумываясь над сутью его страданий, но целиком сообразуясь с теми стандартными формами морали, что требуют от него: «Сделай и другому то, что сделал бы и себе».
Каждый раз, когда Сворден Ферц уходил с берега, то погружаясь в густую тень деревьев, он оглядывался и всегда заставал одну и ту же картину — Малышка, стоя на коленях, смотрела ему вслед, длинными, угловатыми, мосластыми руками перебирая разложенные перед ней камни и ветки, а у него почему-то при этом возникало тоскливое ощущение, что однажды он все-таки не вернется…
Сегодня он не оглянулся.
— Маленькое чудовище отпустило любимую игрушку погостить дома, — усмехнулась поджидавшая Свордена Ферца большеголовая тварь. — Кажется, у вас, людей, есть на сей счет некое предание — про карлицу и красавца?
— Про красавицу и чудовище, и цветочек аленький, — терпеливо поправил Сворден Ферц, подавляя в себе желание со всего маху хлопнуть бесцеремонную тварь по толстому загривку.
— Вот как? Интересно… — ни черта ему, конечно, не интересно. Тварь ловко семенила рядом на трех лапах, так как из подушечки четвертой прямо на ходу выкусывала репейник.
Под сводом густого леса становилось жарковато. Огромные, неохватные стволы вздымались высоко в мутную твердь, широко расставив в стороны лапы ветвей, будто пытаясь дотянуться до соседей, опереться на их могучие тела и сделать еще один, теперь уже последний бросок ввысь, погружая верхушку в губчатую субстанцию слабо фосфоресцирующего неба.
Землю покрывал пружинящий при ходьбе слой пожелтевших иголок, сквозь который там и тут пробивались островки травы и кустики полярной клубники. Крупные ягоды пламенели в сумраке, становясь похожими на рубины, щедрым чудом рассыпанные по всему лесу.
Сворден Ферц старательно обходил, перепрыгивал ягодники, но большеголовая тварь упрямо перла напрямик, безжалостно ступая по клубнике лапами, отчего та с хорошо различимым чмоканьем лопалась, разбрызгивая в стороны алую мякоть и сок. При этом тварь, чьи родители были прирожденными ночными охотниками — ловкими и бесшумными, в отличие от них демонстративно производила уйму малоприятных звуков, длинными когтями цеплялась за траву, при каждом шаге отбрасывая назад вырванные с корнем ошметки скудной полярной природы.
На первых порах Свордену Ферцу казалось, что большеголовая тварь просто-напросто издевается над ним, пытаясь по каким-то своим, звериным, соображениям побыстрее вывести его из себя, но потом он отказался от домыслов.
Подобная, скажем так, небрежность проявлялась у нее во всем и со всеми. Какая-то наглая бесцеремонность, что в незапамятные времена позволяла ее предкам спать на постели хозяев, если их оттуда не сгоняли поганой метлой или хорошей оплеухой, тем самым напоминая — кто в стае главнее. По каким-то неизвестным Свордену Ферцу соображениям большеголовая тварь некогда пришла к выводу — главой здешней стаи, в которую она включала все местное население, а так же зверье, пасущееся на ягодных угодьях, является именно она и никто другой.
Возможно, хороший пинок по брюху мог бы ее разубедить в столь ошибочном умозаключении или хотя бы заставить в нем усомниться и с большей церемонностью относиться к окружающим. Вот только никто на такой пинок не решался. Даже наоборот, тварь, умело изображавшую из себя добродушного уродца, обожали, особенно дети, которые висли на ней гроздьями, трепали за медвежьи уши, дергали за короткий хвост, а особо мелкие — даже седлали и, подгоняя хворостинкой, разъезжали по поселку.
Кто-то по доброте душевной выстроил для твари домик, сообразуясь со своими, сугубо человеческими, представлениями — что для зверя удобно, а что нет, снабдив жилище всеми благами цивилизации, включая ванну, туалет, линию снабжения и узел коммуникаций, управление которыми опять же приспособив под неуклюжие лапы огромноголового создания.
Но с большим интересом и любопытством обследовав предлагаемую к заселению «конуру», даже пометив ее в некоторых местах и разок воспользовавшись линией снабжения для заказа живой крысы (крысу, на удивление, доставили, однако в замороженном виде), зверь жить здесь категорически отказался, предпочтя вырыть под домом огромную нору, что можно считать за высшее проявление любезности весьма бесцеремонной твари.
— Вы, люди, любите изображать из себя богов, — вдруг ни с того ни с сего заявила тварь, а Сворден Ферц от неожиданности споткнулся о корень дерева. — Для вас любимое занятие — отыскать мир погнуснее, и вместо того, чтобы предоставить его самому себе гнуснеть и дальше, вы с жаром принимаетесь его исправлять. При этом натягиваете на себя две маски: одну — бога, а поверх — благородного гнусоча, чтобы хоть как-то сойти за своих среди тех, кого презираете, — тварь даже остановилась от пришедшей ей в огромную башку идеи. — Да! Презираете! И исправить их хотите лишь потому, что они отвратительно воняют! А вы не любите когда кто-то отвратительно воняет. Вы любите только тех, кто воняет вратительно!
— Приятно, — машинально поправил Сворден Ферц. Если честно, он не совсем понимал о чем толкует тварь. Впрочем, в оригинальности звериным мыслям, переложенным на человеческий язык, трудно отказать.
— Неважно, — буркнула тварь и клацнула зубами, вырывая из земли особенно густо покрытый спелыми ягодами куст. — Если уж вам так претят гнусачи, то зачем их спасать? Уничтожить всех до единого! В распыл! — тварь в ярости затрясла головой, разбрасывая во все стороны слюни. Но тут же успокоилась и ядовито поинтересовалась: — А что, если в ваш мир богов однажды явится человек? Не вы к гнусочам, а человек — не гнусач! — к вам? С богами вы тоже особо не церемонитесь, я в курсе…
За поворотом тропинки что-то желтело. Сворден Ферц замедлил шаг, пытаясь разглядеть источник приглушенного сияния, но стволы деревьев стояли плотно, ничего толком не рассмотреть.
— Вы бы его опять к деревяшке приколотили? — поинтересовалась как бы между делом большеголовая тварь.
Но поскольку Сворден Ферц ничего не ответил, свернул с тропинки и направился к загадочному свечению, то тварь последовала за ним, продолжая болтать:
— Нет, гвозди, деревяшки, суд, пусть и неправый, бичевание — для великих гуманистов не комильфо… Здесь нужен особый выверт, столь огромное бремя вины взгромоздить на несчастного, чтобы он сам возопил о собственной смерти. Вы ведь это умеете! Чем человек может угрожать богам? Какая разница! — последние две фразы тварь произнесла не своим голосом, очень ловко спародировав кого-то очень знакомого Свордену Ферцу. — Разве может человек не оказаться гнусью, а стать равным нам, богам? Наверняка есть в нем какая-то червоточина! Есть! А как же! То подружку почем зря лупит, то ножом себя режет, то червяков после дождя спасает!
Слушая вполуха звериные разглагольствования и не особенно стараясь им возражать, поскольку тема речений большеголовой твари оставалась для него весьма смутной, Сворден Ферц все глубже забирался в чащобу, ощущая легкое беспокойство. Причина беспокойства ему самому оставалась неясна — не боялся же он и в самом деле потеряться в двух шагах от поселка! Возможно, таково свойство человеческой природы вообще — отзываться на все неизвестное и необычное учащенным сердцебиением и адреналиновым впрыскиванием. Если бы еще эта тварь не надоедала велеречивым гундением над ухом. Но тварь и не думала униматься.
— В том-то и проблема, что мы не знаем, чем человек может угрожать нам, богам! Ведь наше всемогущество настолько всемогущее, что мы даже камень можем сотворить, который сами поднять не сможем… Или сможем? — тварь остановилась как вкопанная от пришедшего на ум парадокса. — Сможем или не сможем? Сможем или не сможем? — бормотала она, морща и разглаживая могучий лоб.
Ягодник стал гуще. До того редкие заросли, усыпанные спелой клубникой, теперь раздались вширь, перебрасывая усы через узкие промежутки голой земли, покрытой лишь пожелтевшей хвоей, — словно многочисленные канаты все ближе и ближе притягивали друг к другу красно-зеленые острова. Приходилось с осторожностью ставить ноги, чтобы не запутаться в неожиданно прочных отростках, не споткнуться и не упасть, точно новый великан, на мягкое ложе, погрузившись с головой в духмяную подушку ароматов земли, леса, травы, клубники и еще чего-то, похожего на запах разогретой канифоли…
На мир наплыла луна — огромная, желтая, с прожилками багровых сосудов и дыркой посредине, которая то сжималась, то разжималась, уводя в непроглядную бездну. Странно, подумал Сворден Ферц, ведь здесь никакой луны не должно быть видно. Луна есть, но ее как бы нет… да и не луна это вовсе, а огромный звериный глаз пристально вглядывается в человека, но отнюдь не для того, чтобы оценить степень бесчувственности жертвы, ее гастрономические особенности и свежесть, а с насмешливым недоумением, более подходящим случайному попутчику, нежели безжалостному ночному охотнику.
— А ведь я вас убивал, — сказал Сворден Ферц глазу, только бы он сгинул или хотя бы моргнул, освобождая от неожиданно крепких гипнотизирующих пут. — Убивал в вашем убежище, убивал в джунглях, убивал в поселках мутантов. Не жалел никого — ни молодняк, ни самок. Убивал как самых опасных тварей, не задумываясь, не раскаиваясь. Вы были моими личными врагами, но до сих пор не знаю, кем я был для вас.
Огромный глаз приобрел задумчивое выражение, затуманился, будто на огромную луну пало облачко сепии. Морщинистое веко дернулось, приспустилось над выкаченным буркалом, ослабляя ту силу, что тысячами тончайших, но крепких ниток распяла Свордена Ферца на мягком ложе ягодника.
— Проще простого управляться с богами. Они так велики, что не замечают ничего у себя под носом, — сказала тварь. — Однажды там, — зверь неопределенно мотнул огромной башкой, — взошла особенная луна. Зеленая и квадратная. И к нам вновь пришла охота. Не такая, как обычно, которую можно утолить кровью молодости или дряхлости, а настоящая, свинцовая. Тогда мы перешли реку и выгнали из норы одного из богов, который умел говорить с нами, — тварь внимательно осмотрела подушечки на передних лапах, вгрызлась в одну из них, выдирая плотный ком репьев, продолжая при этом бормотать нечто малоразборчивое. Затем вскинула башку, наклонила ее набок, на мгновение обретя жутко миленький вид забавной игрушки.
— Ему тоже понравилось, — сообщила тварь. — Мы гнали его по лесу, покусывая за ноги, когда он начинал уставать. Ведь боги любят простоту? Сила на силу, ловкость на ловкость, зубы на зубы, — кошмарное создание ощерила мощные клыки, изображая ухмылку. — Но, наверное, он принимал все это за игру. Поэтому так и не решился никого из нас убить. Даже когда мы рвали его на части. Еще живого.
Сворден Ферц поднялся. Бедный, бедный Б.! Их не так сложно понять, сколь сложно перевести, говаривал он, в какой-то мере прозревая собственную участь. А ведь он даже не был стражем, коротая дождливые дни в бетонном капонире у моста, что вел во владения огромноголовых тварей. Так, безвредный связной, забавно преображавшийся, когда переходил на родной язык столь любезных ему тварей. Теперь его кости зарыты где-то в чащобе. Что ж, не самая худшая участь. Разве не почетно принять смерть от того, чему посвятил жизнь свою?
Плотная стена деревьев раздвинулась, и Сворден Ферц вместе с тварью оказались на краю обширной полянки, залитой мягким желтоватым светом. Исходил он от модуля переброски, облицованного полупрозрачными панелями цвета жухлой листвы. Модуль походил на высокий узкий стакан, заполненный фосфоресцирующей жидкостью, что просачивалась сквозь узкую щель полуоткрытой двери. Медовые потеки образовали вокруг стакана лужу, испятнанную крупной клубникой.
Сочетание лесного лога и модуля переброски являлось настолько нелепым, что Свордену Ферцу показалось будто он спит и видит странный сон, учитывая то, что на поляне кроме них находился еще и мальчишка лет семи. Самый обыкновенный мальчишка в шортиках и курточке-распашонке. Даже лицо его показалось Свордену Ферцу знакомым. Наверняка они не раз встречались в поселке, вот только имени он его не знал, а может и забыл.
Мальчишка сидел на корточках в нескольких шагах от модуля переброски, зябко ухватив себя за предплечья. Курточка на спине задралась, и Сворден Ферц ясно увидел выступающие позвонки. Точно загипнотизированный ребенок смотрел на стакан, а из распущенного рта тянулась ниточка слюны. В странном сочащемся свете его глаза казались неприятно белыми — без радужки и зрачков.
В соответствии с жанром ночного кошмара у Свордена Ферца возникло какое-то липкое ощущение, что в модуле переброски находится НЕЧТО. Неприятное, отталкивающее, мерзостное, хотя опасным это назвать, пожалуй, нельзя. Как нельзя назвать опасной случайно выкопанную на огороде огромную личинку, что отвратно лопается, разбрасывая в стороны столь старательно собираемый материал для так и не случившегося метаморфоза.
— Привет, — сказал мальчишке Сворден Ферц. — Маму ждешь? — только мгновение спустя он осознал весь мрачный юмор своего вопроса, потому как ребенок тихонько взвизгнул, покачнулся, еще больше скорчился и вперил в пришельца жуткие глаза.
Вставшая рядом тварь довольно заухала, отчего по поляне прокатилось гулкое эхо. Сворден Ферц ухватил загривок твари и изо всех сил сжал пальцы. Зверь тут же заткнулся.
— Не бойся, — одними губами произнес Сворден Ферц.
— Базовые понятия некротических явлений, — непонятно сказал мальчишка. По штанишкам расплылось темное пятно. — Некробиоз и его роль в воспроизводстве саркомных биоценозов…
Тварь клацнула зубами, мальчишка замолчал. Так и впрямь оказалось лучше.
Странная, нереальная, гулкая тишина повисла над поляной. И чем больше в нее вслушиваешься, тем глубже погружаешься в непроницаемую, обволакивающую трясину.
— Там что-то есть, — сказал Сворден Ферц, чтобы хоть как-то наполнить глубокий звуковой вакуум этого гиблого места.
— Там ничего нет, — живо возразила тварь, и Сворден Ферц был готов поспорить — сказала не столько из собственного упрямства, сколько из того же самого желания — избавиться от липких объятий беззвучия.
— Оно забавное, — мальчик протянул руку и показал пальцем на модуль переброски. — И пахнет ягодами.
Если бы не состояние, в котором находился ребенок, то его замечание вполне можно было принять за подтверждение абсолютной безопасности происходящего.
Ну, поставили какие-то бедолаги модуль переброски не в поселок, как о том ходатайствовали жители, а посредине леса.
Ну, схалатничали. Ошиблись в расчетах, в конце концов. Не учли поправку на кривизну и силу Кариолиса. Не они первые, не они последние. В конце концов, и ножками можно дойти.
Ну, не выкачали из него консервационную дрянь, а может и вообще еще не подключили модуль к сети. Подумаешь! Здесь и не такое случалось. Совсем недавно посреди леса вообще мусорную свалку нашли — тоже кто-то по небрежности опорожнил там мусоровоз. Виноватых искать уже поздно — свалка даже леском покрылась.
Но самое забавное оказалось, что и звери приспособились оттуда всякую рухлядь тащить и для каких-то своих, звериных, целей использовать. Представляете зайца с еще заряженным апалайчиком? Или белку с фризером? Шуму тогда много поднялось, биологи понаехали, зоопсихологи, эволюционисты. В результате виноватых наказали, ученых наградили, свалку ликвидировали, животных вернули к первоначальному состоянию, за исключением тех экземпляров, конечно, которые подохли в результате неумелого обращения с нежданными дарами цивилизации.
Остается лишь покачать головой, поцокать языком, заведя очи горе, взять ребенка в охапку и потопать в поселок. Не будь все происходящее кошмарным наваждением, Сворден Ферц так бы и сделал — и покачал, и поцокал, и дурака повалял, развлекая мальчишку, и даже оплеуху отвесил огромноголовой твари, чтобы поменьше трепалась и усерднее изображала из себя пса.
Вот только ничего такого Сворден Ферц не предпринял, а сделал совсем иное — решительно направился в светящемуся стакану, прошлепал по ледяной луже растекающейся дряни, ухватился за ручку (она оказалось неимоверно холодной) и потянул на себя дверь.
Следуя логике кошмаров, по всем признакам Свордену Ферцу тут предстояло проснуться, пережив перед этим неприятное, но довольно мимолетное ощущение смерти или, во всяком случае, чего-то на нее похожего — непроницаемая темнота, падение в бездну, а затем — пробуждение в поту с неистово колотящимся сердцем.
Однако пробуждения, несмотря на увиденное, не наступило.
Не поворачиваясь спиной к стакану, Сворден Ферц сделал шаг назад и остановился. Он не сразу сообразил, что его не пускало. Волна жуткой паники захлестнула с головой, закрутила в непроглядной мути, сдавило горло и стиснула грудную клетку, стараясь уволочь глубже в бездну вод, где кипят самые темные человеческие страсти.
«Рука», шепнул ему кто-то в ухо, обдав неприятным, смрадным, звериным запахом, но, возможно, эта вонь и стала спасительной веревкой для Свордена Ферца, которая вырвала его из объятий ужаса на мгновение, достаточное для того, чтобы разжать заледеневшие, посиневшие пальцы и отпустить ручку двери, ведущей по ту сторону реальности.
— Ты чего испугался? — поинтересовалась огромноголовая тварь. — Там ничего нет.
Мальчишка прижался к Свордену Ферцу холодным, мокрым тельцем и оказался каким-то неприятно мягким, словно бы лишенным костей. Точно лягушку обнимаешь. Огромную, склизкую лягушку. И еще мокрые штанишки.
Повернуться к стакану спиной не получилось — Сворден Ферц не смог пересилить жуткое ощущение, что стоит только подставить беззащитную спину, и таящийся в модуле переброски ужас тут же выползет, выскочит, вылетит наружу… Поэтому он медленно отступал под сень деревьев, прочь от ядовитой желтизны, которая тихо и незаметно выворачивала полянку из привычного мира в какой-то иной.
— Там ничего нет, — настойчиво повторила тварь.
— Ты ошибаешься, — шевельнул пересохшими губами Сворден Ферц. — Там чудеса и страхи, передай по кругу…
— Вы никогда ничего не видите, — почти капризно сказала тварь. — Если бездонную дырку заклеить, то вы ее никогда не приметите. Я точно знаю. Вы не можете видеть то, что может видеть мой народ. Поэтому если я говорю, что там ничего нет, ты должен верить мне, а не своим глазам.
У Свордена Ферца возникло неодолимое желание пнуть четвероногого софиста, только бы он прекратил разглагольствовать, но самоуверенная тварь уже отвернулась и потрусила к стакану.
— Стой, — хотел крикнуть Сворден Ферц, но из горла не вырвалось ни звука. Ноги стали совсем ватными, а в голове крутилась по замкнутому кругу единая мыслишка: «Сейчас оно его, сейчас оно его, сейчас оно его».
Распаленное страхом воображение услужливо рисовало картинку, где дьявольски упрямая и высокомерная большеголовая тварь трусцой подбегает к стакану, неловко приподнимается на задние лапы, ухватывает когтями высокую дверь, приоткрывает ее, долго, очень долго смотрит внутрь, а затем по ее телу пробегает дрожь, задние лапы приседают, тварь начинает как-то распухать, словно ее надувают изнутри, но Сворден Ферц каким-то образом понимает — не надувают, а нечто огромное, извивающееся протискивается внутрь зверя, влезает в его шкуру, безнадежно стараясь уместиться в чересчур мелковатой одежке, отчего та начинает скрипеть, трещать, большеголовая тварь пытается оттолкнуться лапами от стакана, ее огромные глаза еще больше пучатся, слюна и кровь брызжут из разорванной пасти, тварь теперь уже неудержимо раздувается, становясь похожей на нелепый воздушный шар, а затем оглушительно лопается, исчезает в фонтане разлетающихся в стороны ошметок. И лишь огромная голова избегает подобной участи, целой и почти невредимой падая под ноги Свордена Ферца, косясь на него обиженным глазом и заявляя:
— Виноват, был неправ!
На самом деле ничего ужасного не происходит. Дьявольски упрямая и высокомерная большеголовая тварь трусцой подбегает к стакану, неловко приподнимается на задние лапы, ухватывает когтями высокую дверь, приоткрывает ее, долго, очень долго смотрит внутрь, затем закрывает и такой же трусцой проделывает весь путь обратно, виновато опустив голову и прижав уши.
Тварь посрамлена. Тварь уничтожена. Возможно, ей и впрямь лучше лопнуть, как мыльному пузырю, только бы избежать неминуемого унижения, когда Сворден Ферц с оттяжкой даст ей крепкого подзатыльника, со смаком и придыханием произнося:
— С-с-с-собака!
Но ничего подобного Сворден Ферц, конечно же, не сделал. Он лишь повернулся спиной к полянке и пошел в сторону поселка, крепче прижимая к себе мальчишку, который немножко отогрелся, обрел обычную человеческую упругость и твердость. Ребенок горячо дышал, уткнувшись в шею Свордену Ферцу, и по его дыханию тот догадался, что мальчишка спит.
Тварь плетется сзади и угрюмо сопит. Она даже аккуратно обходит ягодники, а не прет напролом, давя клубнику. Но Сворден Ферц прекрасно знает цену ее мнимому смирению. Его хватит максимум до поселка, куда тварь наверняка ступит с ушами торчком и хвостом пистолетом. Хочется даже ехидно переспросить: «Так от кого-кого заклеили ту бездонную дырку?», но мальчишка уютно посапывает, и не хочется его будить.
Сгустившаяся тьма вновь разбавляется светом, который пробивается из-за неохватных стволов деревьев. Гигантские даже по здешним меркам секвойи башнями вздымаются над соснами, словно над подлеском. Слабо фосфоресцирующее небо окрашивает верхушки секвой в пепельный цвет, будто их макнули в тягучую патоку, и та медленно стекает вниз бледными потоками.
Земля под ногами запружинила. Сухие иголки перестали колоть ступни, и Сворден Ферц понял, что они вышли на дорогу. Давным-давно обездвиженная, она все еще сохраняла запас тепла, не такого уютного, какой обогревает промерзшего странника у растопленного камина, а неопрятного, угловатого, словно и не тепло это вовсе, а крошечные разряды впиваются в тело, гальванизируя застывшие от холода мышцы.
Бредущая позади тварь шипит и ругается. Ругается она смачно — на всех известных человеческих языках, демонстрируя то ли свою эрудицию, то ли испорченность. Если бы мальчишка не спал, Сворден Ферц обязательно прервал столь захватывающий экскурс в инвективную лексику хорошим пинком, на который тварь напрашивается аж от самого берега. А так остается только слушать. Особенно часто тварь повторяет:
— Dummkopf! Rotznase!
Судя по тому, с какой выверенной артикуляцией она их произносит, тварь обожает эти словечки. Причем выговаривает их с явным привкусом пародирования кого-то очень знакомого Свордену Ферцу. Не то чтобы он слышал подобное непотребство из уст имярека (тем более, что и вспомнить — кто же это такой Сворден Ферц пока не мог), но манера выговаривать слова веско, мрачно, филологически точно вызывала ощущение ускользающего узнавания.
Мальчишка продолжал спать, безвольно опустив руки, отчего нести его стало еще более неудобно — приходилось поддерживать за спину, чтобы он не опрокинулся назад. Так иногда делают совсем малые дети, чем-то очень обиженные, даже во сне желая оттолкнуть от себя виноватых взрослых. Порой он и вовсе начинал возиться, словно пытаясь освободиться от крепких объятий, спуститься на землю и уже собственными ногами топать в поселок.
Сворден Ферц не возражал бы, но чувствовал — мальчишка спит, и все его движения лишь отражение снов. Странных и беспокойных снов, похожих на осколки разбитого зеркала, в которых мальчишка плутал, не находя выхода из абсурдных кошмаров и кошмарных абсурдов. Их тяжкие испарения просачивались сквозь поры кожи, осаживаясь капельками пота на висках и верхней губе ребенка.
— Зря ты его взял, — вдруг выдала тварь, прекратив ругаться. — До меня только сейчас дошло — зря ты его взял.
— Нужно было оставить ребенка в лесу? — риторически спросил Сворден Ферц.
— Да, — тварь протрусила немного вперед и, повернув голову назад, вперила тяжелый взгляд в ношу Свордена Ферца. — Его нужно оставить в лесу.
— Чем же он тебе не угодил? — поинтересовался Сворден Ферц.
Теперь, когда до поселка осталась пара шагов, и между деревьев уже видны выложенные камнями аккуратные тропинки с витыми скамейками и столбиками освещения, он не прочь поболтать со зверем на отвлеченные темы. И не беда, что тварь выбирает какие-то злые, звериные поводы для разговора. Тварь она и есть тварь.
— Это неправильный детеныш! — резко заявила тварь, остановившись и преградив дорогу.
— Вот те раз! — от изумления Сворден Ферц даже остановился.
Несмотря на зверский вид и отвратительный характер тварь раньше как-то не позволяла себе высказывать подобные суждения о ком-то или о чем-то. Конечно, ей многое не нравилось в окружающем мире, но в чем-чем, а в стремлении переделать его под себя тварь сложно было уличить. В том-то и заключалась сила огромноголовых — они обладали потрясающей приспособляемостью и пластичностью к тем условиям, в которых решили жить. Они неукоснительно придерживались не ими заведенного правила: «Пришел в Рим — будь римлянином», во всех его возможных коннотациях, включая брюзжание по любому поводу, высокомерие, язвительность, кои однако оставались лишь словами, легко прощаемые великодушными богами приблудившимся к ним зверушкам.
А если твари и обделывали свои делишки, самыми скверными из которых (с большой натяжкой) можно назвать потакание своим звериным страстям, то совершали их тихо, вдали от посторонних глаз. Собственно, не в последнюю очередь из-за этого многие подробности их общественной жизни в стае, брачные обряды, особенности воспитания молодняка до сих пор оставались тайной за семью печатями для охочих до подробностей звериной интимной жизни ксенобиологов и зоопсихологов.
— Брось его! — потребовала тварь, встопорщив шерсть на загривке. Глаза ее выпучились, обрели злой красноватый оттенок, губы растянулись, обнажив клыки.
— Это ребенок, просто ребенок, который заблудился в лесу, — терпеливо объяснил Сворден Ферц. — Я его знаю, видел в поселке.
— Как его зовут? — въедливо спросила тварь. — Где он живет?
— Я не могу знать всех по имени, — постепенно свирепея заявил Сворден Ферц. — И кто где живет. Но с этим мальчишкой мы точно встречались!
Почему он оправдывается? — вертелась на задах назойливая мыслишка. С какой стати он должен давать объяснения какой-то там говорящей собаке?! Конечно же, не должен и не обязан. И вполне в его праве не разводить тут дискуссии — кто настоящий, а кто только вчера вылез из грязной норы, а просто-напросто по-хозяйски отвесить разжиревшему огромноголовому псу хорошего пинка под толстый зад. В конце-то концов, тварь он дрожащая или имеет право поступиться законами гостеприимства?!
Но при всем этом вполне объяснимом, казалось бы, раздражении от попытки вмешательства какого-то там четвероногого — даже не друга, а так — попутчика, Сворден Ферц различал в себе какую-то тень неуверенности, сомнения в исключительной обусловленности столь милосердного поступка гуманизмом, любовью к детям и правилами человеческого общежития. И наличие подобной тени еще больше раздражало его, как раздражает крошечное пятнышко грязи на чистейших и белоснежных одеждах.
— Обычный ребенок, — подтвердил Доктор, сворачивая стетоскоп. — Немного утомленный, но сон и еда все исправят. Лучше его сейчас не будить.
Сложив инструменты в чемоданчик, Доктор скрылся в доме и вскоре вынес огромный плед, которым и накрыл свернувшегося калачиком на разложенном кресле мальчугана.
— Так вы говорите, что наш четвероногий друг категорически возражал, чтобы вы вернули дитя в поселок?
Четвероногий друг к этому моменту уже вылакал целое блюдо молока, оставив после себя неопрятную лужу, поскольку хлебал жадно, и брызги летели во все стороны, а затем, не сказав ни слова, тихо исчез во тьме, отправившись, судя по всему, на охоту. Миска с консервами осталась нетронутой, что свидетельствовало о высшей степени неудовольствия огромноголовой твари.
— Да, — неохотно подтвердил Сворден Ферц. — Можно сказать и так — возражал. А можно — искренне недоумевал. Или — высказал альтернативную точку зрения.
— Вы раздражены, друг мой. И чем-то обеспокоены, — Доктор удобно расположился в плетеном кресле, скинул тапочки и протянул голые ступни к лестнице, откуда дул теплый сквозняк. — Вам тоже не мешает покушать и выспаться.
— У вас, Доктор, один рецепт для всех и на все случаи жизни? — несколько ядовито заметил Сворден Ферц.
— Душа человеческая — материя тонкая и неопределенная. Она не терпит хирургического или медикаментозного вмешательства, знаете ли… Что может прописать врач страждущему? К тому же, только в последнее время мы, кажется, приходим к пониманию, что человеческая психика даже не бинарна, как это имеет место на пренатальной стадии развития, а многократно отражена во всех, кто нас окружает. Мы, если угодно максиму, всего лишь наложение представлений мира о нас самих.
Сворден налил из самовара кипятку и принялся его шумно прихлебывать. Доктор покосился на него и усмехнулся:
— Вы знаете, друг мой, по поселку бродят самые дикие слухи о том, что из себя представляет вот этот древний агрегат?
— М-м-м… — пожевал губы Сворден Ферц. — Судя по всему — приспособление для кипячения воды?
— Вы видите здесь источник тепла? Подвод энергии? Инерционный трансмиттер потенциала шумановского резонанса?
— Хм… Действительно…
— Видите ли, друг мой, данное приспособление действительно предназначено для нагрева и кипячения воды, но исключительно за счет энергии сгорания тонко наструганного дерева и сапога.
— И сапога? — не поверил своим ушам Сворден Ферц.
— И сапога, — с удовольствием подтвердил Доктор.
Выждав почти драматическую паузу, Доктор принялся объяснять Свордену Ферцу все тонкости доведения воды ключевой до кипения исключительно за счет реакции горения стружек смоляных при усиленной вентиляции сапогом кирзовым.
— Так вот, к чему это я, — задумался Доктор, тонкими длинными пальцами разминая нижнюю челюсть, словно устав от длинной речи, произнесенной к тому же на чужом языке с преобладанием шипящих звуков и открытых слогов. — Да, к чему я веду? Если кому-то все-таки взбредет в голову, что данный агрегат представляет собой холодильную установку, для приготовления охлажденного лимонада в жаркий денек, то ничто не помешает ему набить камеру сгорания не стружками смолистыми, а сухим льдом, например.
— Самовару от этого не будет ни жарко, ни холодно, — выдал Сворден Ферц. — А вот вы, наверное, огорчитесь.
— Огорчусь, — развел руками Доктор. — Но я использую сей пример лишь в качестве метафоры. Представьте, что будет, если душу, предназначенную к горению, вдруг начнут набивать сухим льдом.
— Хм… Имеете в виду, мир начнет строить относительно вас сосем иные предположения, нежели есть на самом деле?
Доктор зачерпнул из вазочки варенья, осторожно положил в рот, пожевал, запил чаем. Делал он это неторопливо, обстоятельно, тем самым выдавая свой поистине мафусаилов век, когда чудовищное бремя опыта настолько замедляет внутренний бег времени, что составляет огромного труда подстроиться под ритм внешней жизни.
— Был в моей практике любопытный случай, — Доктор отставил чашку и откинулся на спинку стула. — Даже не то, чтобы любопытный с врачебной точки зрения, сколько, так сказать, житейской… да, житейской… Произошло это еще в мою бытность надзирающего врача-наставника в некоем санаториуме на берегу прелестного озера… Знаете, друг мой, старость — чертовски любопытное состояние души и тела. После какого-то порога все, происходящее с тобой, начинает восприниматься как дела вчерашнего дня… да, вчерашнего дня… Дело не в том, что ты сохраняешь в памяти яркий образ происходящего, вовсе нет! Старческий маразм еще никто не отменял. Успехи нашей геронтологической науки пока заключаются в том, что к последнему порогу вы приходите не руинами, а развалиной, ха-ха-ха! Но если нечто ухитрилось ускользнуть из костлявых лап небезызвестного Альцгеймера, то оно обладает, как бы поточнее выразиться, необъяснимой свежестью бытия… да, бытия…
— Что малые, что старые, — брякнул Сворден Ферц и испугался — Доктор, несмотря на благодушие, отличался исключительной обидчивостью.
Но увлеченный рассказом Доктор пропустил замечание гостя мимо ушей.
— Так вот, в бытность мою надзирающим наставником врача в том санаториуме, который, надо заметить, почти не пользовался популярностью в силу своей, так сказать, комфортабельности, ибо молодежь у нас не мыслит отдыха без глухих дебрей, гнуса и сыроедения, появилась в моей вотчине Афродита озерная… да, озерная… — Доктор мечтательно поднял глаза к потолку и потер сухие руки. — Вышла она из прозрачных озерных вод, прекрасная, как богиня. Представьте, друг мой, длинные волосы цвета вороного крыла, ослепительно белая кожа, глаза… да, глаза… — Доктор аж зажмурился. — Представили?
— Как наяву, — заверил Сворден Ферц.
— И вот эта красотка буквально нападает на меня и требует… да, представьте себе, требует самого тщательного врачебного обследования! Скажу без ложной скромности, глаз у меня на такие вещи наметанный, как никак прежде чем встать на вечную стоянку в богом забытом санаториуме ваш покорный слуга хорошенько покуролесил… тьфу, что я говорю! поколесил по городам и весям, побывал в таких переделках… да, переделках… Короче, глаз у меня наметанный, я вполне вижу, что с красоткой все в абсолютном порядке, хотя некоторые признаки легкого нервного истощения наличествуют. Но при столь тонкой нервной организации это и немудрено… да, немудрено…
— Специалистка по спрямлению чужих исторических путей? — предположил Сворден Ферц, самым внимательнейшим образом рассматривая ногти.
— Что?! — Доктор аж задохнулся от подобной нелепости. — Специалистка по спрямлению чужих исторических путей?! Друг мой, только абсолютная медицинская безграмотность извиняет вас за столь чудовищное, да, чудовищное предположение! Впрочем… — Свордену Ферцу почудилось, что Доктор из-под нависших седых бровей бросил на него подозрительный взгляд. — Откуда вам знать! Но столь же безумная идея пришла не только вам в голову… Сказать по правде, ей вообще было бы противопоказано заниматься хоть чем-то, что связано с риском для жизни. Представляться донной Анной на сцене — это, знаете ли, одно, а — доной Оканой в каком-нибудь вонючем средневековом городишке — совсем другой! — и тут Доктор хихикнул. — К тому же, насколько я информирован о брачных предпочтениях исторически спрямляемых народов, некие косметические особенности тела этой дивы категорически шли вразрез с представлениями о естественности наших разлюбезных аборигенов!
— Вот как, — пробормотал Сворден Ферц. — Любопытно.
— Мне, конечно, тогда строить какие-либо предположения было недосуг, хотя любопытство потакало завести беседу о чем-нибудь этаком… да, этаком… Но долг врача, хоть и всего лишь надзирателя, заставлял прежде диву обследовать, накормить, да спать уложить, знаете ли… Думаю, что не открою никакой врачебной тайны или, помилуй бог, тайны личности, если скажу, что физическое состояние моей прелестной гостьи оказалось близко к тому же совершенству, что и ее внешность, да простите мне стариковскую неуклюжесть в выражении искреннего восхищения!
Мальчишка заворочался под одеялом, выпростал руки, засучил ногами, сбивая его с себя, повернулся на бок и тяжело засопел. Сворден Ферц потянулся и поправил одеяло — в ночном воздухе протянулись ощутимые ледяные паутинки, касание которых голой кожи вызывало мурашки.
Поселок постепенно погружался в сон, а вместе с ним и окружающий лес, чьи звуки потеряли дневную гулкость, постепенно сходя на нет, словно могучие деревья погружались в вязкую субстанцию воцаряющихся над миром человеческих снов.
— Где же он? — Доктор посмотрел на часы.
— Здесь, здесь, — буркнули из темноты, как будто только и дожидались столь озабоченного вопроса.
Темное облако возникло на лестнице, огромная, бугристая ладонь вплыла в круг света, точно псевдоподия биоформа, отыскивающая путь к материнскому организму, вцепилась в перила с такой силой, что Свордену Ферцу показалось — еще крошечное усилие, и те разлетятся в щепки. Затем на пороге веранды заклубилась, постепенно обретая твердость, высоченная фигура, затянутая с ног до головы мимикридным комбинезоном.
— И сколько же ты там торчал? — Доктор взял еще одну чашку и наполнил ее отваром.
— Люблю послушать твои байки.
— Это не байка, это случай из практики, — поправил обидчиво Доктор.
Старик окончательно воплотился, при этом то ли комбинезон оказался той же степени дряхлости, что и его хозяин, то ли нечто присутствовало в лесном воздухе, что сбивало с толку химизм невидимости, но по серой ткани пробегали разноцветные полосы, создавая странное ощущение — будто смотришь кино по скверно настроенному приемнику.
— Что скажешь?
— Это он?
— Да.
Старик шагнул к спящему ребенку, наклонился к нему, пристально разглядывая лицо. Затем осторожно взял его руку, провел указательным пальцем по сгибу локтя. Отпустил, потер лысину в глубокой задумчивости.
— Ну что? — нетерпеливо спросил Доктор.
— Толком ничего не выяснил, — признался Старик, устраиваясь в плетеном кресле. — Никаких сообщений об утерянном ребенке по официальным каналам. По неофициальным — тоже ничего обнадеживающего…
— Что значит — по официальным, неофициальным? Ребенок потерялся! И точка! — Доктор хлопнул по колену.
— Не горячись, — Старик отхлебнул отвар. — Береги печень.
— Моя печень в абсолютном порядке, знаешь ли, — Доктор заботливо потер бок.
— Официальный канал — то, что идет сразу в информаторий, — пояснил Сворден Ферц. — Сообщения о заблудившихся детях, например. А неофициальный служит для передачи классифицируемой информации. Например, о побеге опытного экземпляра хомо супер.
— Это — экземпляр? — Доктор резко повернулся к Старику.
— Насколько я могу судить по внешним признакам — не похоже. Обычно они маркируются на запястье или сгибе локтя, хотя может иметься генетическая метка… Но у меня нет аппаратуры ее засечь.
— И что будем делать?
— Ждать, — пожал плечами Старик. — Нам выпадает редкий шанс узнать о себе кое-что новенькое…
— Это что же? — подозрительно спросил Доктор.
— То ли мы — компания законченных мразматиков, готовых святить воду лишь заподозрив запах серы, то ли старые боевые кони, заслышавшие звук военной трубы.
— Это уже не новенькое, — поставил диагноз Доктор. — Утром окажется, что очередная мамаша хватилась дитя, которое, как она считала, ушло ночевать к бабушке, и только звонок бабушки любимому внуку, по которому ужасно соскучилась, поставит на уши всю службу ЧП. А два старых маразматика и один молодой маразматик с чувством исполненного долга отправятся спать.
— Хотелось бы, — зевнул Сворден Ферц. — Поспать, — счел своим долгом пояснить он, — а не прослыть маразматиком.
— Я думаю, мы должны отпустить молодого человека, — предложил Старик. — А мы с тобой и нашей бессонницей можем и дальше почаевничать…
— Попрошу без обобщений, — потребовал Доктор. — У меня отроду не случалось бессонницы. Я всегда спал и сплю аки младенец.
Сворден Ферц встал, шагнул к двери, но вдруг вспомнил:
— А ведь я так и не узнал, что дальше произошло с вашей Афродитой.
— Ничего интересного, — махнул рукой Доктор. — Первый официально зарегистрированный случай синдрома Палле, вот и все. Так что ваш покорный слуга вошел в анналы медицины в качестве крошечного примечания для специалистов… да, специалистов…
— А вот я помню, — начал Старик, но Сворден Ферц закрыл дверь и больше ничего не услышал.
Дерево даже теперь все еще поражало размерами. Комнаты располагались в несколько ярусов — вверх, к кроне, и вниз, к корням, занимая обширные пустоты. Кое-где даже имелись настоящие окна, хотя это и не поощрялось — все-таки дерево жило и росло столетиями до прихода сюда человека и останется жить и расти тысячелетия после того, как здешний поселок опустеет.
Предыдущий хозяин вообще предпочитал естественность, отчего коридоры и комнаты претерпели лишь минимальную отделку. Никаких сервисных полов, всасывающих мусор и выталкивающих навстречу утомленному путнику сублимированное седалище, которое тут же расправляло мягчайшую емкость для приема и убаюкивания обессиленного тела. Никаких линий доставок и прочих камер переброски, а иже с ними и тысяч других мелочей обустроенного быта, кои не замечаешь, пока в них не возникает нужда, или вдруг оказываешься в такой глуши, где обычный унитаз по неразумению воспринимается шедевром керамического искусства.
Вот и сейчас Сворден Ферц шел по коридору, освещенному лишь слабым свечением стен. Присмотревшись, можно было увидеть мириады крошечных огоньков, медленно плавающих в толще материнского дерева, — зародыши будущих гигантов, что в предназначенное для них время упадут в благодатную почву и вознесутся в неимоверную высь необъятными кронами. Если приложить к поверхности ладонь, то, словно почуяв ее тепло, огоньки оживут, засуетятся, устремятся к ней десятками ручейков, постепенно собираясь в огромный слепящий шар, заливающий коридор теплым и каким-то уютным светом.
Сворден Ферц поднимался по лестнице из складок внутренней полости, двумя руками держась за стены, пока не почувствовал легкого жжения в кончиках пальцев. Он оглянулся и увидел как вдоль его пути пролегла ярчайшая полоса, сложенная из крошечных спеклов. Она быстро размывалась внутренними потоками древесных соков, словно инверсионная полоса самолета, разрываемая в клочья стратосферными вихрями.
В комнате он не стал включать свет, а лишь распахнул пошире окно и посидел на подоконнике, отставив в сторону горшок с крошечным, но очень древним деревцем, похожим на миниатюрный дуб, узловатыми корнями вцепившийся в каменистую почву. Снизу доносились звуки разговора стариков. Прислушиваться Сворден Ферц не стал, хотя ему показалось, что он слышит и детский голос, отвечающий на какие-то вопросы.
Мировой свет уступил место слабому фосфоресцированию низких небес. Необозримое лесное море захлестывало сушу, чем дальше, тем плотнее смыкая ряды, постепенно превращаясь из полярного лога в джунгли, если только можно вообразить себе подобные джунгли в самой низшей точке мира, совсем рядом с перегибом.
Тем не менее, если спускаться и дальше вниз (или подниматься вверх — здесь это роли не играло), то на смену густым ягодникам придут заросли карликовых деревьев, сплетающихся в плотный, непролазный ковер, скрывающий под собой и топи, и озера, и даже горячие источники, что изредка взрываются фонтанами дурно пахнущей грязи, окатывая до самых крон невозмутимо возвышающиеся секвойи.
Стелющиеся по земле деревца хватались ветками за могучих собратьев, оплетали их, стараясь дотянуться до скудного мирового света багровыми листьями вечного увядания. Поселковая ребятня развлекалась тем, что отыскивала укутанную в плотный каркас таких вот лиан секвойю и взобралась по ней как можно выше, стараясь разглядеть отроги Белого Клыка или мрачные зубцы кальдеры.
— Любуешься?
Только сейчас Сворден Ферц ощутил его присутствие, будто к спине приложили свинцовый брусок. Он всегда появлялся незаметно и неожиданно, а еще — неприятно, как умел делать только он. Словно в комнату внесли и положили на кровать тщательно упакованный в непроницаемый футляр кусок перегнившего мяса, которое вроде и не пахнет, и не терзает взор гангренозными вздутиями, но само осознание его присутствия помимо воли заставляет ощущать легкий привкус мертвечины.
— Как ты сюда попал? — спросил Сворден Ферц, так и не обернувшись в незваному гостю.
— Ты всегда об этом спрашиваешь, — со смешком заметил он. — И воображаешь всякие гадости. Но если тебе так спокойнее, то пусть я прошел ходами древоточцев. Забавные создания, скажу тебе… Есть у них увлечение — освобождать миры от разумной жизни. Прогрызают в них дырки, впрыскивают какую-то гадость, от которой на башке волосы выпадают и кожа морщится, а затем предлагают всем в дырки попрыгать — мол, там только ваше спасение и есть.
— Никаких других миров нет, — возразил Сворден Ферц. — Согласно современным взглядам, мир представляет собой газовую полость, на внутренней поверхности которой и живут люди, а в ее центре располагается атмосферное сгущение, именуемое мировым светом, периодически вспыхивающее и угасающее. Доказать это просто. Встаньте на берегу и наблюдайте за отходящим от берега кораблем…
— Очень интересно, — холодно подтвердил он. — Любопытно было бы послушать лекцию о неклассической баллистике, но как-нибудь в другой раз.
— Твоих клешней дело? — резко спросил Сворден Ферц.
— Какое? — деланно удивился он.
— Там… в лесу…
Он тихонько засмеялся, точно некто стиснул гниющую плоть, заставляя лопаться гнойные волдыри.
— Так ты поэтому промолчал! А я-то голову… — он осекся, сообразив, что проговорился. Но помолчав, добавил: — Это не я. Хотя чертовски изобретательная штука!
Сворден Ферц отвернулся от окна и посмотрел на гостя.
Когда-то его звали Гендоз Ужасный, сейчас же величали Прекрасным. Он выполз из каких-то жутких болот в зонах Выпадения и Одержания — то ли отброс отвратительных экспериментов, то ли их побочный продукт, то ли плод внутривидового скрещивания, — скособоченный, покрытый вонючей шерстью, полуслепой, гниющий, надрывно воющий, истощенный до такой степени, что глотал все, попадавшее ему в клешни.
Никто не знал сколько он вот так полз через лес, оставляя позади себя склизкий след гнили и нечистот, хватаясь за кусты, отталкиваясь рахитичными, полуразвитыми задними конечностями, которые и ногами никто не осмелился назвать, извиваясь раздавленным червяком-выползком, жестоким милосердием какого-то бога перенесенного с запруженной пешеходами дорожки на безопасную обочину, где и оставлен подыхать.
Вот только подыхать он отказался.
Подобранный и если не обласканный, то, во всяком случае, получивший причитавшуюся ему долю милосердия, высвобожденный из мерзейшей темницы своей плоти и облаченный в подобающий совершенному творению телесный облик, Гендоз Прекрасный, тем не менее, сохранил в глубине души изначальную порченность, что отравляла его существование среди людей как богов.
Если людоеда взять в высокие чертоги, отмыть, позитивно реморализовать, втиснуть в его башку все сокровища духа и разума, то ничего другого от него ожидать и нельзя, кроме разочарования в богах, оказавшихся на поверку такими же смертными, со всеми вытекающими отсюда гастрономическими предпочтениями дикаря, и озлобленности по отношению к ним же, совершившими по неразумению столь подлый акт обмана. И пусть возвращению к людоедским привычкам мешали установленные в его башке моральные запреты, он бы наверняка своим извращенным умишком отыскал пути как подгадить своим незваным благодетелям.
То же произошло и с Гендозом Ужасным. Злой волей исторгнутый из клоаки Одержания, заново сшитый, излеченный, одаренный нечаянным всемогуществом, превращенный в Гендоза Прекрасного, чьим полным правом являлось вкушение небесной амброзии, он стал несчастнейшим из несчастных.
Он обрел всемогущество и тем самым превратился в бессильного из бессильнейших, ибо условием реализации всемогущества являлось непричинение вреда кому бы или чему бы то ни было. А поскольку он (да и не только он) и вообразить себе не мог хоть самого ничтожного божественного акта, чьим отдаленным следствием не оказывалась крохотная слезинка ребенка или оторванная лапка насекомого, то ему ничего не оставалось делать, как в бессильной ярости клацать клешнями.
Родись он не Гендозом Ужасным, а каким-нибудь Аратой Прекрасным, и не здесь, а в каком-то гораздо более ужасном и мрачном мире (если бы иные миры могли существовать в бесконечной небесной тверди), и не превратившись милосердием людей как богов в богоподобие — Гендоза Прекрасного, а истерзанного ненавистью мрази, искалеченного, превращенного в Арату Горбатого, втоптанного в нечистоты и оплеванного, гонимого и казнимого, он бы оказался неизмеримо счастливее и не задумываясь обменялся местами, телами и судьбой со своим придуманным альтер-эго.
— Ты должен снова помочь мне, — сказал Гендоз Прекрасный, и теперь в его голосе не чувствовалось ни яда, ни гнили, а лишь безмерная усталость, более присталая творцу всего сущего, обнаружившего провидением божьим врожденное и неизбывное повреждение его образа и подобия.
— Нет, — покачал головой Сворден Ферц. — Я и так уже непозволительно много тебе сделал.
— Зачем ты вообще пришел сюда! — с отчаянием воскликнул Гендоз Прекрасный и ударил кулаком по ручке кресла. — Зачем подарил надежду! Среди слепых и одноглазый — король, среди же богов лишь несовершенный человек всемогущее их…
— Это твои выдумки.
— Нет, — он тяжело мотнул головой. — Нет, ты не понимаешь…
— Чего же?
— В мире совершенства несовершенство — самое неотразимое оружие! — почти выкрикнул Гендоз Прекрасный, вцепившись в кресло так, что подлокотники захрустели. — Только ты можешь взорвать всю эту… все это… — он затих и опустил голову на грудь.
Свордену Ферцу показалось что гость заснул, но тот пошевелился и пробормотал:
— Зачем ты только явился сюда… подарил несбыточную надежду… я во всем привык полагаться только на себя, но твое появление сделало меня слабым… даже когда я выползал из клоаки, из Одержания, я был сильнее, чем сейчас… во мне жила настоящая ненависть, ненависть ко всем и ко всему, подлинная ненависть, а не тот протез, что пришлось сделать для своей души, чтобы вспомнить — как же это — хромать…
А затем Гендоз Прекрасный исчез. Как будто одним щелчком отключили голограмму. Вот он только что сидел в кресле, а миг спустя — кресло пустует, и лишь морозное облако расплывается по комнате.
Сворден Ферц зябко поежился и нырнул под одеяло.
Глава восьмая. КАМЕННЫЙ АРХИПЕЛАГ
Щелкнули зажимы на запястьях и лодыжках. Ледяной метал впился в спину и затылок стылым поцелуем. Кожа ощутила все зазубрины, все заусенцы креста, неряшливо сваренного из ржавой арматуры. Длинная игла вошла под сердце, наполняя тело анестезирующим безразличием. Двумя пальцами прихватив плоть на груди и оттянув ее, человек отработанным движением пронзил складку крючком. Треугольная штука с округлыми вершинами, откуда торчало по острой загогулине, повисла на теле. Кровь крохотными капельками проступила из раны.
— Готов, — пробурчал человек. — Можно воздвигать.
— Погоди, — сказал другой. Яркий луч света ударил в глаза.
Сворден сузил зрачки, но так ничего и не смог разобрать в мутном мареве.
— У тебя почти нет шансов, здоровяк, — сказал другой, поводя фонарем из стороны в сторону. — Почти. И в этом твое возможное спасение. Если доберешься до ледяной пещеры, то не убивай всех. Из одного-двоих сделай «скотинок», а иначе сдохнешь. Понял?
Сворден хотел ответить, что ничего не понял, но язык распухшим куском мяса заполнял рот, не давая вырваться ни единому звуку.
— Пошел!
Что-то лязгнуло, металлическая ферма дернулась и начала медленно подниматься. Тело Свордена соскользнуло вниз, но железные зажимы держали крепко. Наверное, боль должна пронзить его, но он ничего не чувствовал, превратившись в кусок промороженной человечины.
Голова безвольно повисла, и лишь глаза сохранили толику жизни. У подножия продолжал стоять тот, что с фонарем, а другой, присев на корточки, копался в снятой со Свордена одежде.
— Что возьмешь? — спросил копавшийся.
Другой посветил фонарем на вещи:
— Ботинки.
— Ботинки хорошие, — одобрил тот, что на корточках. Вытащил их из кучи и взвесил на руках. — Отличная вещь.
— Давай сюда.
— А не жирно? Ты и с другого ботинки взял…
Тот, что с фонариком, не раздумывая пнул в лицо сидевшего. Ботинки разлетелись в стороны. Сидевший на корточках перекатился на спину, зажимая лицо. Между пальцев текла кровь. Стоявший беззаботно засвистел, посветил в лицо Свордену и вроде даже как подмигнул:
— Вот так оно и бывает.
Упавший перевернулся на живот и поднялся на четвереньки, встряхивая головой, отчего стал похож на отощавшего копхунда. Человек с фонариком сплюнул, слегка разбежался и пнул тому в живот. Однако стоящий на четвереньках невероятно ловко извернулся, перехватил ногу, нанесшую удар, дернул. Фонарик вылетел из руки и покатился по бетону, вырывая из мглы остовы чего-то невообразимо древнего.
Две тени завозились у подножия фермы, на которой висел Сворден. Они походили на рычащих падальщиков, дерущихся за кусок гнили.
— Пусти… — хрипел один.
— Мое… — взвизгивал второй.
— Ботинки…
— Отдай…
Язык постепенно оттаивал. Он уже не лежал во рту слизнем, что умудрился заползти в глотку и издохнуть, сочась мерзкой жидкостью, от которой из желудка поднималась ответная волна едкой желчи. Сворден сосредоточился на кончике языка, и ему показалось, что тот шевельнулся. Крохотное движение, предвещающее пробуждение анестезированного тела.
Липкий туман, застилавший глаза, постепенно рассеивался, превращаясь из непроницаемой тучи мельтешащего гнуса в редеющие облака мух, сквозь которые проступали, проявлялись ржавые останки.
Нагромождение циклопических сооружений — не только по размеру, но и по загадочному происхождению, ибо разум отказывался нащупать хоть какую-то аналогию корчащимся линиям, агонизирующим плоскостям, судорожным объемам, подвластным, наверное, восприятию лишь одноглазой людоедской логике. Ощущалась почти физическая боль от непроизвольных попыток проникнуть за ощетинившийся фасад нечеловеческого мира, где стражи легко превращались в смердящих обозленных псов, зубами вцепившихся друг в друга.
— Пирату место на кресте, — сказал человек с длинными прямыми волосами, прислонившись к ферме.
Любопытно, но Сворден сразу узнал его.
— Еще один круг безумия внутри бесконечного странствия. Забавно, не находите? — неуместная вежливость без грана примеси, словно чистейшая жидкость, что отказывается замерзать, следуя физическим предустановлениям фазовых переходов.
Человек вытащил кусочек проволоки и принялся вычищать грязь из под ногтей.
— Вечная мистерия полузабытой конгрегации, — встряхнул волосами, рассыпая глубокую черноту по плечам. — Почему бы не извлечь из спящей души нечто менее мучительное и более подобающее полуденному солнцу?
Взгляд глубоко посаженных глаз впивается в лицо Свордена паучьими лапами. Губы сжимаются в неприметную ниточку. Бледная рука вытягивается ладонью вверх, знаком узнавания змеится от запястья до сгиба локтя неряшливый шрам.
— Неужто вина? — рот презрительно кривится. Шевелится выбритая до синевы нижняя челюсть, приспосабливаясь выплюнуть нечто лающее и даже рычащее. — Все кругом виноваты. Непрерывная цепь вины, длиной в сорок тысяч лет. Дурацкие баклашки давно позабытых детских игр во всемогущего Творца. Как вам такая гипотеза? Уж не на это вы намекаете в столь впечатляющем спектакле? — длинноволосый закашлялся, то ли неудачно пытаясь изобразить презрительный смех, то ли впрямь веселясь.
— Как там? Как там? Тот несчастный старик, что пытался втиснуть нечеловекоразмерную логику в прокрустово ложе столь примитивных догадок, плесенью взошедших на давно прокисшем кровавом бульоне Флакша? Menschliches, Allzumenschliches…
Сворден разлепил губы, и густая жидкость хлынула по подбородку, по груди, по ногам. Кислая бурда оттаивающего полутрупа.
— Я… Я… — утробный хрип, обращающий личное местоимение в междометие на границе смерти и жизни.
Человек вежливо подождал, давая возможность Свордену процедить сквозь легкие, глотку, голосовые связки и сурдину все еще неповоротливого языка то, что ему так хотелось сказать. Но распятое тело отказывалось подчиняться невыносимому желанию прорваться сквозь завесу немоты.
— Сломали жизнь? Исковеркали судьбу? Отняли самое дорогое? Не слишком ли много оправданий, чтобы втоптать самого себя в грязь бессмысленности, откуда и впрямь не восстать без искупительной жертвы? Вот вам еще измышление, ничем не хуже этих ваших насекомых и плотоядных.
— …оч…..оч… — пунктир агонии, позаимствованная тень смерти, чтобы клекотанием вырвать из себя продолжение того важного, которое Сворден не мог не сказать длинноволосому человеку.
— Сжечь все мосты, дабы рискнуть стать живым. Разве не это почувствовали и вы в первый раз? Вы уничтожили железку, перенесшую вас в жуткий мир подлинной жизни. А что должен был уничтожить я? — человек вцепился в волосы на макушке длинными бледными пальцами, больше уместными талантливому пианисту, нежели бездарному функционеру неумолимой поступи истории.
— …ень…..ень… — два пса продолжают грызню, в клочья раздирая рубища, то катаясь неразличимым клубком, то замирая в странных полузвериных-получеловеческих позах друг перед другом, раздувая щеки и брызгая кровавой слюной.
— Поступить по древнему рецепту? Убить лучшего друга и обвинить в этом злейшего врага? Что ж… Мне всегда давался спецкурс средневековой интриги. Помнится нам преподавал весьма занятный старичок, у которого кого-то там убили. Лучший урок — урок смерти, не так ли? — человек поднял вверх бледное лицо и жутко осклабился. — Тот однофамилец моих… гм… ну, скажем так, прародителей, хорошо это понимал. Как, кстати, он? Совесть не мучает? А геморрой?
— …ви… — Сворден вытолкнул из глотки еще шевелящийся кусок мяса, изверг из себя слизистую мерзость.
Длинноволосый наклонился к подножию, точно желая внимательнее рассмотреть овеществленную гниль вины. Потрогал пальцем, вытер испачканный кончик о столб.
— А вот интересно — почему именно программа? — вскинулся человек. — Почему он всегда толковал о какой-то программе? Из-за дурацких баклашек? Или так уверовал в Теорию Прививания? А? Почему, собственно? Как вам такая гипотеза — на меня вышли мои… — человек потер подбородок, — все никак не придумаю для них подходящего названия… Вандереры — как-то уж совсем затаскано и отдает истеричной скандальностью. Творцы или, пуще того, родители — склоняют к религиозному экстазу. Тут необходимо нечто нейтральное, холодное, отстраненное… ОНИ. Пусть будут «они».
Псы-охранники обессилели, пластом растянувшись на полу, держа в зубах по ботинку и угрожающе урча.
Металлическая лента, в отверстиях которой крепились фермы, вдруг дернулась и медленно поползла вдоль руин, сооруженных нечеловеческой рукой, ибо ни человеку, ни даже времени не под силу измыслить, воздвигнуть и разрушить геометрию пересекающихся параллелей, односторонних плоскостей и вывернутых объемов.
Растянутые на фермах тела, до того обвисшие нелепыми набросками предстоящих мучений, ожили, зашевелились, задергались, пробуя на прочность стальные челюсти, что впились в запястья и лодыжки, вознося древним руинам протяжный стон отчаяния.
— Так вот, — человек пошел рядом, отводя пальцами пряди волос, которые боковой ветер укладывал на белое лицо, точно погребальный саван. — Представьте, что здесь на меня вышли они и все рассказали — когда, зачем и почему, и даже — как. Убеждения — великая вещь! Разве сравнить силу человека с убеждениями и силенки безмозглого робота, что мечется по планете, пытаясь доказать себе, что никакой он не электрический болван с щелкающими реле в мозгу, а очень даже живое существо, хоть порой и искрящее от напряжения!
Гул нарастал, и человеку приходилось почти кричать:
— Не так все было! Не так!
Багровые тени пали на развалины. Лента задергалась, словно пытаясь стряхнуть с ферм предуготовленных агнцев, а мрачные копхунды лежали, шли, бежали, высунув языки и поводя боками, не в силах пропустить предлагаемую трапезу.
Тело стремительно оттаивало. Пот заливал глаза, точно кислотой разъедая нечеловеческий пейзаж. Нагромождения ветхих воплощений неевклидовых объемов дышали в унисон — грозное предзнаменование грядущего пробуждения. Шевелились поля полупрозрачного эпителия, щупальцами стараясь дотянуться до огрызающихся копхундов. Распахивались черные колодцы, ведущие в бездну, и два потока — человеческих тел и страшных чудищ с клешнями и паучьими лапами — смешивались, двигались в странном хороводе, и, расходясь, продолжали свой путь по бесконечному лабиринту чуждой воли и непостижимого разума.
Сворден видел, как нетерпеливый зверь сделал отчаянный прыжок, вцепился в живот одной из жертв, распорол его когтями и повис, рыча, на окровавленных кишках.
Мир трещал и проседал от чудовищного давления, как будто кто-то извне протискивал внутрь руку, надеясь нащупать утерянную вещь. Точно уникальная машина бесконечно приближалась к пределу сингулярности, разменивая уже никому ненужное знание на ужасное далеко, откуда нет возвращения ни пастырям, ни стаду.
Пальцы отчаянно хватались за сбитую, пропитанную потом простыню, веки преодолевали свинцовую тяжесть кошмара, но упрямый химизм снотворного крепко держал за ноги пытающуюся сбежать жертву.
— Еще не все… — противный скрежет ожесточенной совести. — Не пройден даже первый круг…
— Как же так?! — визжал шершавый долг — контрацептив душевных мук от любых жутких преступлений. — Как же так?! Я был при исполнении! Я не успел! Я верю старику с веснушчатой лысиной!
И женщина продолжала страшно кричать. И жизнь с трудом, неохотно покидала тело, которое уже не просто лежало и шептало в потолок безумные стишки, а вздрагивало, выдавливая из ран пузырящуюся кровь. Каркали птицы. Воняло серой.
Стальная лента с висящими на фермах телами плотной спиралью уходила в бездну воронки, из ее пристального зрачка клубился синеватый дым. Руины опоясывали ступенчатое отверстие, кое-где переваливаясь через край дырчатыми глыбами, и сквозь них безостановочно двигался хоровод распятий.
Тьма густой пастой выдавливалась из отверстий уступов и растекалась среди ферм, превращаясь в антрацитовые лужи, чья поверхность вдруг разбивалась вихрями.
В мерцающем тумане, что кривым зеркалом простирался над колоссальной воронкой, ритмично раскачивались узкие тени, набираясь смелости нырнуть в кровавое марево и склюнуть очередную жертву.
Злая щель предстала вся и сразу, лишенная избирательной оптики милосердия, ужаса, скрывающих порой чудовищные бездны, что подстерегали беззаботных созданий. Она кровавым тавром отпечатывалась в мозгу, мучительной болью заставляя чем-то, но не глазами, ведь их так просто прикрыть веками, до бесконечности всматриваться в обугленную печать, где среди рубцующихся складок таились все новые и новые пытки души, попавшей в неумолимый жернов вины.
Если бы мир все-таки создал благообразный старец, на досуге до дня творения развлекаясь чисткой часов, черпая из анкерного механизма и шестеренок вдохновение трудовой шестидневки, то для нашаливших подмастерьев он придумал бы именно такой ад — угрюмую машину, совершенную систему рашпилей, напильников и наждаков, стачивающих до основания малейшие шероховатости, раздражающие педантичного творца.
Раздался нарастающий свист. Узкая тень разбила туман, обрушилась на ферму, вцепилась длинными челюстями в обвисшее тело и тут же ушла вверх, унося с собой добычу, оставив в креплениях руки до предплечий, да ноги до колен с торчащими из бледного мяса острогами костей. Кровь стекала по перекладинам. А спираль продолжала движение, неторопливо пронося и мертвых и пока еще живых мимо мрачных чудес несовершенного мира.
— Знаток запрещенных наук, — представился с соседней фермы изможденный старец. — Приговорен навечно. За гордыню…
— Запрещенных наук? — переспросил Сворден.
— Да, знаете ли, — оживилось иссохшее тело. Оно даже завозилось, устраиваясь поудобнее в креплениях, сбивших запястья и лодыжки до кровавых струпьев. — Странная причуда выжившего из ума гордеца.
— Никогда не слышал о таких науках, — признался Сворден.
— Они же запрещены, сударь, — поучительно выставил палец собеседник. — Всякий запрет, видите ли, есть стремление породить иллюзию. Взять, так сказать, на себя роль демиурга всего сущего, прикрывая темные делишки бессмысленными и необъяснимыми запретами вкушать от древа познания.
— Вы, я вижу, человек опытный…
— Да уж, — закашлялся от смеха старец. — Здешние места особенно располагают к созерцанию… Все-таки он меня обманул, подсунув яд вместо лекарства. Хотя… Трудно его обвинять в подобном. У вас, наверное, такие вещи — на уровне рефлексов? Из рук же дурака не принимай… Кхе-кхе…
— Тогда растолкуйте, что происходит, — попросил Сворден, возвращая выжившего из ума старикашку к более связной беседе.
Старец прекратил бормотать что-то там о мудрецах и ядах, дураках и лекарствах, гноящимися глазками покосился на Свордена, пожевал морщинистыми, бескровными губами:
— Происходит, происходит, — сварливо передразнил он. — Все только и хотят знать, что происходит. Если я назову все это кошмаром, вы же мне не поверите?
Сворден покачал головой.
— О чем тогда толковать, — пробурчал старец. Он попытался надолго замолчать, но упускать редкого собеседника казалось ему верхом расточительства. — Ну, хорошо, ничего сложного здесь нет. Хм, когда говорят — нет ничего сложного, то подспудно подразумевают нечто невыразимое в своей простоте. Объяснить предмет, знаете ли, означает расчленить его на произвольные куски, доступные пониманию. На этом, кстати, и построена запрещенная наука — воссоздать изначальную сложность из весьма простых вещей, скрыть которые нет никакой возможности. Или необходимости. Творцы иллюзий, знаете ли, весьма неряшливы.
Лента приближалась к дырчатым руинам, откуда доносился отчетливый хруст. Фермы одна за другой погружались в густую, липкую тьму, и она с каким-то довольным причмокиванием поглощала их без следа.
— Прошу любить и жаловать, — кивнул старец. — Наша добрая «чмокалка», весьма примитивное развлечение, но на чувствительные души производит впечатление. Когда-то о ней слагали легенды… Ну, насколько их вообще возможно сложить, а главное — передать из уст в уста в подобном, кхе-кхе, подвешенном состоянии на переходе от «чмокалки» до «дробилки».
Сворден прислушался к глухому эху желудочного несварения из уже близких развалин.
— Ну, строго говоря, это отнюдь не развалины, — предупредил знаток запрещенной науки. — Экспедиция, которая здесь высаживалась… — старец пожевал губами в непонятном затруднении. — Видите ли, не могу подобрать слово поделикатнее, без ваших оскорбительных коннотаций — «шпион», «засланный», «информатор», AufklДrer… Мой закадычный друг, скажем так, не погрешив против истины, стал одним из свидетелей изысканий в здешних местах, патронируемых вашим незаб… Буль…
Тень поглотила старца, заколыхалась, выдавила изнутри парочку громадных пузырей, которые лопнули с омерзительной сытостью трупной плесени, выкинув из себя облака спор. Те, точно рой злобных насекомых пробуравили воздух с жужжанием, от которого заломило зубы, плавно обогнули Свордена и с чпоканьем принялись вертеть отверстия в соседе, облепив его плотной шевелящейся массой цвета позеленевшей бронзы.
Человек отчаянно возопил и с такой силой задергался на ферме, что из-под ухватов брызнула кровь. Кожа от проникших внутрь спор напухла, взбугрилась, рвалась, словно ветхая одежда, и сползала с заходящегося в крике мученика, обнажая сырой кусок окровавленного, полуживого мяса.
Вот лопнуло лицо, отскочив мятой маской от передней части головы, бесстыдно выставив напоказ подноготную механику улыбки и скорби, страха и размышления, любви и отвращения, и множества других эмоций — физиологических отправлений разума, что пребывая в вечной тьме черепа, пытается корчить ухмылки позабавнее, как шут безжалостного короля, придавая хоть какую-то значимость абсолютной бессмысленности пожирания собственных детей.
Вот распустились незаметные швы на плечах и боках, отчего тяжелая броня задубевшей кожи — исцарапанного, но все еще надежного панциря для отчаянных турниров и предательских поединков с кровожадной совестью — соскользнула вниз, высвобождая гниющее нутро изъязвленных мышц и обрывков сухожилий.
Все еще мычащее тело начало распадаться глиняным болваном, изо рта которого вытащили волшебный амулет, что давал видимость жизни грубо слепленному подобию подобия творца. Скользкие пальцы кошмара не в силах удержать отяжелевшее тело. Тьма наползает на глаза, и в ней вспыхивает голубая прозрачность раннего утра. Морщинистые руки все еще сжимают штурвал, а в открытую дверь втекает та особая тишина природы, в которую можно вслушиваться до бесконечности. Если бы у него оставалась эта бесконечность…
— Пора… — рука похлопывает по плечу.
Он кивает и разжимает пальцы. Подносит ближе к глазам ладони, изумляясь их внезапному превращению из поздней зрелости в глубокую старость. Утончились пальцы, резче прорисовались жилы, под ногтями усилился намек синевы. Он вдруг подумал, что если жизнь и похожа на скачку на розовом коне времени, то именно с пальцев и начинается умирание. Любопытная старость все крепче пытается ухватиться за растрепанную гриву жеребца, но едкий пот близкого конца впитывается в поры и разносится по телу. Кто сказал, что глубоким старцам уже не свойственна ясность мысли? Глубоким старцам не свойственна крепость рук, что уже устали цепляться за жизнь.
— Мне позвонили утром, и я решил сразу же доложить вам…
— Да… Да… Ты правильно сделал, — прозрачные северные глаза так жаждут одобрения, что у него нет сил выговорить этому белобрысому крепышу, который мог быть его сыном, выговорить этому нетерпеливому мальчишке, который, сложись обстоятельства иначе… — Помоги мне.
Нетерпеливый мальчишка послушно придерживает его за локоток, пока эта чудовищно медленная рухлядь выползает из такой же чудовищной рухляди, непонятно как еще сохранившей способность летать.
О чем думает белобрысый мальчуган? О внезапной немощи всесильного шефа? Или о такой же внезапной кончине Консультанта Номер Один?
Начерченный небрежной рукой по стандартным листам стандартным стилом опус (на создание которого ушло, ну, никак не более десяти минут, прошедших от приема предписанного режимом снотворного до наступления глубокого сна), да еще подкрепленный столь неотразимым аргументом, как внезапная кончина новоявленного мафусаила, наверняка произвел на юнца неизгладимое впечатление. В его крепкой хватке ощущается нетерпение.
— Действуй! — читается в прозрачный глазах. — Приказывай! И я сделаю все, что ты прикажешь! Потому что у меня нет больше никого, кто бы всерьез принял параноидальные фантазии нервно истощенного специалиста по спрямлению чужих исторических путей.
Как хочется сказать:
— Да, мой мальчик, ты прав! Ты тысячу раз прав в своих подозрениях! Смерть нашего мафусаила — отнюдь не случайность! О, ему еще многое оставалось поведать нам! Те листки — лишь начало глубочайших размышлений великого знатока запрещенной науки, которые оказались прерваны недрогнувшей рукой тех, кто считает будто и наш путь недостаточно прям, что вполне допустимо спрямить и его, дабы избежать пары-тройки кризисов, тупиков и пропастей во ржи вместе с напастями.
В конце концов, почему бы не погрешить против истины, которая столь прозрачна лишь в его старческих глазах, но в глазах юнца окрашивается зловещей таинственностью? Что есть истина, когда взамен он обретает если не сына, то самого близкого человека? Разве не об этом он мечтал все годы, что прошли с тех роковых выстрелов? И вот ожидания окупаются сторицей — судьба все же подкинула великолепный подарок, от которого он не в силах отказаться во имя какой-то там весьма сомнительной по своей ценности правды!
Почему бы не устроить небольшую охоту на ведьм, которую так жаждет белобрысый крепыш? Для Организации это не большее безумие в ряду других безумных проектов. Поиски вечных людей, распутывание внезапных исчезновений и таких же внезапных возвращений, появление таинственных дарований, возникновение массовых фобий… Человечество всегда одержимо чудовищами собственного коллективного бессознательного. Даже эра полуденного зноя не излечивала всех и каждого от мрачных кошмаров душной ночи, когда ослаблялись путы Высокой Теории Прививания, и из влажных нор генетической памяти естественного отбора выползали ядовитые гады страха, зависти, похоти.
— Сюда, пожалуйста, — показывает завернутая в белое пухленькая миниатюрная медсестра. — Сюда, пожалуйста.
И они идут след в след по длинным коридорам, где по одну руку тянется бесконечное окно, пылающее полуденной зеленью, а по другую почетным караулом возвышаются все те же самые абстрактные статуи — немые свидетели трагической гибели болванчика, возомнившего себя человеком.
Распахивается дверь, и они оказываются в просторной комнате с зашторенными окнами, низким потолком, широкой кроватью, столиком и парой стульев. Аскетизм мафусаила проявлялся даже в том, что для запечатления собственных измышлений он предпочитал пользоваться не новомодными кристаллографами, а скверно сваренным стилом из автомата, который притулился в коридоре.
Прозрачный столик завален папками, и кажется, они парят над ворсистым ковром. Везде разбросана бумага — исписанная, исчерканная, разрисованная.
— Мы все оставили так, как вы просили, — с некоторым смущением говорит сестра. — Ничего не трогали.
— Здесь кто-нибудь еще был? — резко спрашивает белобрысый крепыш. — Достойные, уважаемые люди, которым вы не смогли отказать?
— Отказать что? — щечки сестры становятся пунцовыми.
— Впустить, попрощаться с телом, посмотреть бумаги, — нетерпеливо перечисляет мальчуган.
Нагибаться тяжело. Нет, не совсем так. Дело не в немощи, не в физической усталости. Можно сказать, что тело послушно и, даже, гибко. Но оно чудовищно медлительно! Тебя будто раздули до космических масштабов, и теперь сигналы воли и желания преодолевают световые года, прежде чем достичь ног, спины, кончиков пальцев, которые неловко подцепляют изрисованную бумажку и подносят ее к глазам.
Увиденное ошеломляет, листок выпадает и планирует вниз. Приходится с такой же медлительностью, точно тело выдуто из хрупкого стекла, подобрать второй листок, третий…
— Вы видели это? — поворачивается к медсестре.
Та смущенно теребит полы коротенького халатика. Слегка кивает.
— И не только… — не успевает закончить, как девушка умоляюще складывает руки, причем от неловкого, а может и продуманного движения нижняя защелка открывается, ткань расходится, открывая более ничем не прикрытую розовую плоть.
Крепыш тем временем псом-ищейкой, не обращая внимания на происходящее, рвется к столику и лихорадочно перелистывает папки.
— «Новый воздух», «Ре-конкиста», «Идол»… — бормочет мальчуган.
Странное ощущение от созерцания смущенного личика и этой бесстыдной заголенности, где по гладкой коже медленно переливаются разноцветные тату. Прегрешение против истины сказать, будто ничего из того спектра ощущений, что сопровождает разглядывание мужчиной полуобнаженной девушки, не возникло и в его душе.
Взгляд через плечо на поглощенного листанием папок белобрысого крепыша, шаг вперед, руки скользят почти целомудренно по расстегнутому халатику… Почти, если не считать отставленных больших пальцев, что оглаживают гладкую кожу от пупка до самого низа, до разреза, где замирают, как будто в нерешительности, а девушка, полуприкрыв глаза, уже без всякого смущения подается вперед, усиливая проникновение в складки, но сигнал желания, испущенный гораздо позднее сигнала воли, уже не в силах преодолеть световой барьер и успеть раньше наполнить старческой похотью вожделеющие руки.
Сухо щелкает застежка.
— Можете пока идти, — жестокие слова для распаленной плоти. — Если будет надо… — глаза умоляюще открываются, крохотные капельки пота проступают на лбу — надо! Очень надо! — …мы вас позовем.
Еле заметный кивок, за которым проступает ошибочное понимание несуществующего намека на «мы», за которым отнюдь не подразумевалось групповое утешение старости и развлечение молодости (ведь белобрысого крепыша со счетов никто не сбрасывал!), но нет ни сил, ни желания еще глубже погрязать в топях инстинктов, так и не прикрытых гатями Высокой Теории Прививания.
— Тут нет никаких отметок, заметок… — озадаченно оборачивается мальчуган, пропустив, как всегда, самое существенное. — Может, здесь…
— Не трогай! — хочется каркнуть, исторгнуть из себя стариковский фальцет, дабы удержать невинность юности над все той же пропастью во ржи, но крепыш поразительно быстр. Настоящий профессионал по спрямлению исторических путей. Он уже сидит на коленях на полу и перебирает разбросанные листки.
— Но ведь это… — поднимает голову и с обиженной растерянностью ребенка, которому так и не подарили обещанного, смотрит на наставника, учители, сэнсея, гуру, единомышленника, черт возьми. — Это же… — мальчуган заливается краской, будто случайно заглянул в родительскую спальню в самый разгар супружеских утех.
— Древний похотливый козел, — хочется с презрением бросить в ехидно застывшую посмертную маску мафусаила.
— Ловко я его, — скалится мертвое тело. — Твой выкормыш — наивный пацан. Куда ему тягаться с чудовищами монокосма!
— Думаешь, не знаю, что ты все это придумал за те несколько минут, что лениво перелистывал папки?
— Красавчик с ореховыми глазами, — кряхтит труп. — Я прекрасно помню тот день, точнее — ночь, когда мы встретились над теми дурацкими баклашками… Мне даже не понадобилось перелистывать папки. Мне предстояли гораздо интересные для моего возраста и положения занятия… Ты заметил какие здесь медсестры?
— Похотливый козел!
— Не повторяйся, — корчит строгое лицо покойник. — Если хочешь знать, что меня действительно волновало в последние годы жизни, то это уж никак не ваши дурацкие идеи о вандерерах, китах и прочих леммингах! Вся та чушь и весь тот хлам, которыми переполнена ойкумена! Высокая Теория Прививания — вот о чем я размышлял.
— И не только размышлял, — похабные листочки взметаются в воздух и ложатся на тело погребальным саваном. Одна из картинок скрывает заострившееся лицо.
— Многолетние занятия запрещенной наукой привели меня к выводу, — невозмутимо продолжал из-под листочка издохший мафусаил, — что лакуны глоттогенеза устойчиво воспроизводят разрывы в научной коммуникации, в свою очередь формируя то, что я назвал «блуждающие черные дыры» в семантическом поле всего человечества. Уже на уровне школяра Теория Высокого Прививания закладывает слепые пятна невосприятия, в которых, увы, рождаются чудовища. Наш несчастный раб дурацких баклашек принял участь, пожалуй, первого официально зафиксированного примера полного погружения в подобную глоттогенетическую лакуну, в черную дыру смысла.
— О чем толкуешь, труп?
Труп заговорщицки подмигивает из-под бумажки:
— Неужели столь трудно догадаться об истинной причине всей той вакханалии, ради чего гора породила мышь? Каждый из нас одержим страстями и страстишками, и когда в детстве наложенные путы Высокой Теории Прививания к старости несколько ослабляются, то особенно остро ощущаешь глубокую пропасть между человеком и Человеком Воспитанным, а? То, что именуется наиглавнейшим достижением цивилизации, на поверку оказывается все тем же катехизисом, когда на заранее сформулированный вопрос необходимо дать заранее сформулированный ответ. Все остальное уходит в слепое пятно, мой ореховоглазый друг.
— Посмешище. Мерзкое посмешище!
— Попросил бы большего уважения к моему хладному трупу, — издевательски проблеял покойник. — Во всяком случае, я же изыскал несколько свободных минуток в своем развлекательном мероприятии со сладкими прелестями здешних медсестер и все-таки счел возможным набросать пару листочков того бреда, на который вы так ловко подцепили столь прелестного мальчугана. Не отпирайтесь! Уж мне-то, знатоку запрещенной науки, можете не объяснять — что такое использовать служебное положение в личных целях! Скажу по секрету, все утечки из запрещенной науки происходят именно по данной причине. У кого-то ущемлены амбиции, кто-то ищет правды, кто-то желает насолить бывшим друзьям — все они идут ко мне со своими горестями и печалями, хе-хе…
— Лжешь!
— Все покойники — праведники в нашем, то есть теперь вашем безбожном мире, — дает строгую отповедь почивший мафусаил.
— Собери здесь все до единого клочка, — жесткий приказ белобрысому крепышу — спасительный якорек мечущемуся сознанию, что тщится подобрать правдоподобное объяснение увиденному.
Факультатив интриг и тайных заговоров помогает:
— Это провокация! Умная и мерзкая провокация! — крепыш умоляющими прозрачными глазами смотрит на всезнающего шефа, который еще задолго до его рождения топил дасбуты и взрывал лучевые башни на Флакше. Уж он-то не в теории, а на собственной шкуре прошел углубленный курс крамолы и комплота! — Нужно немедленно допросить персонал, провести глубокое ментоскопирование. Допросить всех, не взирая на должности!
Бедный, бедный мальчуган…
— Вот это и есть слепое пятно глоттогенеза, — хихикает гниющий мафусаил. — Любое, даже самое замысловатое объяснение будет обладать большей субъективной достоверностью, нежели наиболее простое и естественное, но нарушающее базовые постулаты Высокой Теории Прививания. Полюбопытствуйте, мой ореховоглазый друг, полюбопытствуйте. Все же вы у меня в должниках — мое созерцание мизинца левой ноги позволило вам обрести на несколько ближайших лет названного сынка. Не знаю как там сложатся ваши дальнейшие отношения, но при умелом морочанье головы этого юнца можно крепко держать при себе на поводке, а? Хе-хе-хе.
Хочется вбить скомканную бумажку с похабщиной в зубы разговорчивому трупу — разомкнуть сведенные судорогой смерти челюсти и засунуть в сухое отверстие, словно надеясь на могущество скабрезной каббалы, что сможет хоть на короткое время вдохнуть жизнь в онемелые члены почившего, на мгновение, вполне достаточное для плевка в закаченные глаза знатока запрещенной науки, который и по ту сторону могилы ухитрился удержать в руках крепкие нити чужих судеб.
— Они объявят это сумасшествием, — старикашка продолжает вещать из-под бумажки, которую не шевелит ни единое дуновение из неподвижных уст, — Или объяснят опухолью в мозгу. Громадной метастазой, чагой на славном древе Высокой Теории Прививания. Даже между собой полушепотом примутся судачить о выжившем из ума старом козле, озабоченном молоденькими девушками. Так и слышу их сочувственное клацанье вставными челюстями и шамканье — «Что поделать, дорогой друг, — обезьяньи годы, будь они неладны», — труп весьма ловко изображает невнятную дикцию бывалого маразматика. — Так вот, мой ореховоглазый друг, сделайте мне ответное одолжение — уж не откажите знатоку запрещенной науки…
Хрустят застывшие члены, сокращаются мертвые мышцы, поднимая правую руку трупа. Шевелятся скрюченные пальцы с синими ногтями и каймой свернувшейся крови. Бумага с похабщиной соскальзывает, открывая жуткую гримасу покойника, что с трудом преодолевает объятия смерти, выползая из царства тлена дабы исторгнуть из уст мерзостную жижу неизрасходованного при жизни яда:
— Скажите… Скажите им… Всем… Мне это нравилось! Нравилось! Нравилось! В трезвом уме и здравой памяти… Скажите… — из дыры рта бьет фонтан гнили, шевелится саван, на котором расплываются мокрые пятна, отчего становится видно отвратное кишение трупных червей.
— Вот, первый круг вами пройден, — продолжал откашливаться от уползающей липкой темноты знаток запрещенной науки, козлоногий мафусаил. — Не каждый столь удачлив — муки совести переносимы, как затяжной насморк, знаете ли. А вот похоть… Жажда… Голод… Разум изощрен в сделках с душой, ибо и тот, и другая — лишь две стороны одной гармонии, но попробуйте убедить хоть в чем-то мясистый механизм плоти, вылепленный эволюцией с единственной целью — служить совершенным хранителем и передатчиком генетического композита! — Мафусаил напрягся, на руках вздулись неправдоподобно громадные вены, могучее наводнение прокатилось по жилам старца, оставляя после себя синевато-лиловые звездчатые последы многочисленных кровоизлияний. — Его ни в чем нельзя убедить, понимаете? Ни в чем. Его можно только убивать — медленно, верно, изощренно кровопуская из него жизнь, чтобы узурпирующему духу хватило надолго брать верх над телесностью человеческой природы. Почему вы с плешивым старцем ломали головы над предназначением дурацких баклашек в своей гордыне решать — что можно, а что нельзя прометеевскому духу, который уже не прикуешь к скале, и при этом не замечали, что идиотские кругляки — лишь глупейшая попытка смоделировать вечную тоску поиска предназначения любого разумного существа? Как вам такая гипотеза, хоть я гипотез и не измышляю?
Свист рассекания раскаленного марева чем-то огромным. Еще одна зубастая пасть, исходящая ядом и слюной, клацнула над головами распятых грешников, и огненные капли рассыпались по сторонам стальной спирали, что с гулким грохотом приближалась к жерновам окончательного нисхождения в бездны механизированного инферно.
Пышущий жаром метеорит врезался в ленту между Сворденом и старцем, отчего их фермы накренились друг к другу, сближая в случайной точке неевклидова пространства жизни параллели посмертных и спящих судеб.
— Вы заметили? — развеселился старец. — Заметили? Одной ночи бдений над дурацкими баклашками в музее оказалось достаточно, чтобы связать нас с вами воедино. Беда плешивого в том, что он приучен мыслить конкретно — в терминах беды и грядущих угроз. Ему чужд метафорический стиль мышления, на что недвусмысленно намекал наш добряк-мафусаил, привычно развалясь на диване. Помните этого любителя обратимых поступков?
— Что такое? — процедил Сворден, разглядывая пылающий ком кристаллического яда, извергнутого чудовищем.
Ему показалось, будто под багровой сморщенной оболочкой он видит черную запятую чего-то живого. Подвешенный за крюк на груди темный треугольник внезапно налился тяжестью, все больше оттягивая складку плоти.
— Не обращайте внимания, — почти беззаботно помахал скованными руками знаток запрещенной науки. — Грядущие муки подчас принимают весьма, знаете ли, причудливые обличья. Так вот, не отвлекаясь… Метафорически говоря, наш плешивый знакомец помимо своей воли, или, если угодно, по роковой воле могущественных стихий оказался вовлечен в вечную мистерию преодоления судьбы, где на его плешивую долю выпало сыграть роль безжалостного и, надо сказать честно, безмозглого орудия этой самой судьбы. Представляете? Вовсе не забота о человечестве (простите великодушно за столь высокий «штиль», мало уместный в данных обстоятельствах), не служебный долг, не паранойя оскоромившегося в здешней кровавой бане функционера истории, а злосчастный рок сразил нашего длинноволосого красавца — жертвенного тельца предопределенности, возомнившего себя горделивым божком…
Багровый шар медленно распухал, покрываясь сеткой трещин, и от него отшелушивались тончайшие пленки оболочки — мутные преграды любопытствующему взгляду истаивали, открывая интимную механику рождения чудовища.
Темная запятая вытягивала когтистые лапы, обрастала неряшливыми копнами волос, лоснящаяся кожа дымилась от бегущих по ней полос огненной татуировки, заставляя зародыш зла корчиться в предродовых муках.
Само рождение неисправимо искажало оптику мира, грубо сбивало тонкую настройку предустановленного различения добра и зла.
— Ваш татуированный друг появлялся точно так же, — хихикнул знаток запрещенной науки. — Гигантская машина, возведенная таинственными чудищами на заре человечества, тщательно впитывала в себя все обстоятельства появления на свет несчастных парий. Бьюсь об заклад, что плешивый старец не решился рассказать вам о самых последних изысканиях в машине вандереров, а? Что помимо невероятной системы поддержания жизни в яйцеклетках, там нашли нечто похожее на систему слежения за основными фигурантами дела. Вот удивился плешивый, когда из хранилища всех чудес ему доставили обнаруженную там запись засекреченного заседания, на котором и решалась судьба парий! Интересно знать, сообщил ли он об этом любителю обратимых поступков?
Оболочка лопнула, растеклась грязной лужей слизи, в которой неуклюже ворочалось новорожденное чудовище — кошмарная помесь пиявки и человека. Судорожно раззевался, отплевывая багровую жидкость, сложнейший ротовой аппарат из нескольких челюстей, усеянных роговыми шестернями, что с механическим жужжанием вращались и перемещались могучими мышцами. Черные длинные волосы неопрятными локонами спадали на то, что можно было бы назвать лицом, не будь оно ужасающей помесью уродства и зверя.
Висящий на складке кожи треугольник дернулся, налился еще большей тяжестью, будто рожденная из огня лихорадочного бреда чумы тварь притягивала его к себе шевелением скрюченных лап.
— Красавец, — провозгласил безумный мафусаил. — Прелесть. Истинный облик парии, исторгнутой из недр древней машины любопытствующей волей человека, искалеченного нравственными пределами. Глупец прошлых времен так и не понял — невозможно созерцать звездные небеса в путах внутреннего нравственного закона, как нельзя оставаться нравственным существом, преодолевая тяготение на пути к звездам.
Сворден напрягся, и ему показалось ферма начала подаваться. Оглушающе стучало сердце, задавая ритм адреналиновым инъекциями, что врывались в жилы обжигающими волнами и прокатывались по телу, заставляя его снова и снова исполнять боевой танец воли к жизни. Стальной обруч боли крепче стискивал череп, а в виски впивались винты, подкручиваемые безжалостной рукой ужаса.
— Не меня… Не меня… Не меня… — шевелились губы, зажив собственной жизнью животного страха существа, бессильного перед заговором всего мира против его никчемной душонки.
Лязгала лента, продолжая неукротимым стальным потоком нести грешников к перемалывающей глотке преддверия преисподней. Не каждому счастливцу удавалось достичь края бездны, где вертикаль стальной фермы начинала крениться, попадая между зубцами колоссальной дробилки, и та осторожно принималась за превращение живой плоти в нежнейший фарш. Сколько их полегло или вознеслось, оставив на формах ненужные куски, чаще всего — сжатые кулаки на укороченных запястьях, свирепо грозящих мутному небу.
— Урок… Несчастный мальчик преподнес нам урок, своей кровью низвергнув человечество с пьедестала космической экспансии, — продолжал хрипеть старик. — Великая цель… Благородство помыслов… Прометеевский дух… А что, если единственная судьба парии — увидеть дурацкие баклашки и умереть? Не от пули, не от ножа, а от исполненного долга всей жизни? Нет, прав оказался плешивец, что ценой крови лишил нас ужасающей разгадки. Уж лучше сгинуть от мук совести, чем пасть с пьедестала!
Полупрозрачный эпителий вставал непролазными зарослями по обе стороны движущейся ленты. Длинные полые трубки тянулись к фермам жадными щупальцами, и в их прозрачности набухали фиолетовые пятна стрекательных клеток, которые только и ждали касания голых тел, чтобы разрядиться тысячами ядовитых жал.
Одна из трубок мазнула знатока запрещенных наук, и старец отчаянно возопил. Чудовищная опухоль охватила ногу, в мгновении раздув ее так, что стальное крепление не выдержало напора плоти и разлетелось. Казалось, багровая в изумрудных крапинах змея поглотила конечность и теперь переваривает заживо тощее мясцо.
Кошмарная помесь, оскальзываясь, все же поднялась, замерла, покачиваясь из стороны в сторону и поводя неуклюжей головой, отягощенной клацающими лезвиями. На каких еще чудовищ рассчитан отменно смазанный слизью и смоченный слюной невероятный резак? Неужто его единственное назначение — пугать распятых грешников, да отделять плоть от костей в преддверии падения в кипящие котлы преисподней?
Сворден почувствовал, что ферма с большой неохотой, но все же подается. Усталость тела — ничто по сравнению с усталостью металла, раз за разом проходящего сквозь злые щели и горнила, орошаемого едкой кислотой пота ужаса и пота смерти, кровью живой, истекающих из ран, и кровью мертвой, что черным потоком струится по зазубринам стальной конструкции.
Еще, еще немного — крошечной толики ужаса перед ошеломляющим преображением парии, которая, движимая ненавистью, ухитрилась не сгинуть в пучине смерти, пройти сквозь гулкую пустоту материалистической послежизни и оказаться в причудливом мире наркотического бреда религиозных конгрегаций, даже в век Вечного Полудня толкующих о Добре и Зле, о неизбежном Воздаянии каждому по делам его.
Клацнули напоследок челюсти ножных креплений, ударив по щиколоткам, отчего бодрящий разряд боли пронзил тело.
— Глаза… Глаза… Глаза… — агонизировал знаток запрещенных наук.
Стальные браслеты вцепились в запястье с яростью бешеных псов. О каких глазах толкуешь, старая рухлядь?! Какие могут быть глаза у иноземной пиявки, что растопырила челюсти и готова вцепиться в любого из них, если сможет вырваться за пределы дилеммы буриданова барана, лишенного мозжечка?
Пока она раскачивается из стороны в сторону, подергивая лапами, а псевдоэпителий, стелется по земле, чуя приближение чего-то огромного и любопытствующего, еще есть время для свободы.
Сворден бьет пяткой по ферме, и острейшая боль простреливает ногу. Предательский стон вырывается сквозь зубы, а черная четырехугольная тяжесть внезапно наполняется чужеродным пульсом. Главное — не давать своей внутренней твари ни малейшего повода бросить безнадежную затею. Она стенает, молит о пощаде, но запущенный механизм воли со злорадным упрямством поочередно вбивает искалеченные пятки в твердую сталь.
Ступни раздулись и покрылись трещинами, откуда брызжет кровь вперемежку с гноем, сползая по ферме едким потоком. Ноги похожи на слоновьи лапы, если только здешний мир породил подобных животных. Тупая боль перехлестывает чресла и впивается тупыми обломками зубов в живот. Черный треугольник распухает, проникая крючьями под кожу, словно кто-то запускает любопытные ледяные пальцы внутрь. Медленно созревающий паразит готовится вырваться из яйца и приступить к следующей фазе кормления.
— Он ослепил себя! Плешивый старец начитался древних трагедий и ослепил себя! Что ты вообще знаешь о том, что он думал о длинноволосом парии с тату, которого сам окунул в кровавое месиво кривых исторических путей? Не вещал, не лгал прямо в ореховые глаза, а чувствовал в глубине своей искалеченной постоянным страхом душе? — стенал агонизирующий мафусаил. Муки смерти бессмертного похожи на движение плода по родовым материнским путям окоченевшего трупа.
Ноги потеряли чувствительность. Чтобы убедиться в их продолжающемся движении, надо повесить голову на грудь, почти закатив вниз глаза, — опасный образ перед лицом смерти, без разбору принимающей жизни хладных трупов и еще теплых тел. Запущенный моторчик воли с упрямством парии, что тянется к дурацкой баклашке, оставшейся уже по ту сторону его бытия, заставляет подушки пяток стучать в изъеденные кровью и гноем опоры.
— Разве ты не знал, ореховоглазый, что плешивец встречался с каждым из парий? Что ты вообще знаешь, баловень судьбы, сторонний наблюдатель за чужими страданиями… Ты даже не осведомлен о том, кем является его приемная дочь, хотя он вполне серьезно задумывался над тем, чтобы обзавестись сыном — длинноволосым мальчиком с глубоко посаженными глазами… Он сделал все незаметно, чтобы никто не узнал, скрыл следы так тщательно, как мог только он.
Ферма кренилась, но не от приближения к дышущей лютым холодом воронке, где гул молотилок сливался с воплями перемалываемых тел. Буриданова тварь шевельнулась, зашипела, осклабилась шестернями и резаками, наконец-то разорвав порочный круг неразрешимой логической задачи. Пиявка, двойная наследница строителей янтарных городов, изготовилась к питанию.
— Убить того, кого мог бы сделать сыном, — уж не хочешь ли и ты испытать такое, когда кошмар совести все-таки выпустит тебя из пропитанной потом и слезами постели? Только попроси, и знаток запрещенной науки состряпает тебе откровение крысиного бега в ловушке ложных гипотез! Та вопящая от ужаса красотка вполне достойна апокалипсиса откровения, который ты устроишь своей волей и руками ее сына, хе-хе…
— Его, убей его, — шептал Сворден, пока ферма продолжала нехотя крениться навстречу прозрачным щупальцам жгучего псевдоэпителия.
Но пиявка сделала свой выбор, и безумный мафусаил закричал ей вслед:
— Ату, ату его! Ату, мой мальчик! Ты ведь не забыл, кто раскрыл тебе глаза! Пусть и обманул меня тогда, но я на тебя не в обиде! Я тебя проща… — сомкнулись челюсти чудовищного порождения бараков чумных лагерей, где уже мертвые и еще живые перемешаны в неразличимую гниющую кучу, где в жесточайшей лихорадке агонии жизненная сила шкворчит, точно белок на раскаленной сковороде, коагулируя в неподвластную ни тлену, ни воскрешению массу, которую пожирают, вырывая друг у друга куски, восставшие из тьмы души пороки и грехи человеческие.
Зубы медленно впиваются в тщедушное тело знатока запрещенных наук, мафусаила, что так трепетно собирал и хранил — нет, не драгоценные кусочки человеческого знания, коим еще не пришло время расцвесть и превратиться в плодоносящие сады разума, но — трагедии, слезы, обиды, изломанные судьбы тех, кому не повезло заступить за красные флажки, скупо отмеряющие для любопытствующих образов и подобий творца уголки природы, уже очищенные от капканов, самострелов и прочих ловушек.
Скупым рыцарем согбенно он сидел над своими сокровищами, ощущая себя если не повелителем, то законным наместником растущей силы неудовлетворенного любопытства. Они все находились в его цепких руках — и те, кому приказали прекратить дело всей их жизни, и те, кто приказывал, решив, что только им ведомы пропасти во ржи.
Они все шли к нему — милейшему знатоку запрещенных наук, железному старцу, которого опасался сам плешивец — главнейший распорядитель по добровольному установлению гомеостазиса вселенной. Стиснув кулаки, срываясь на крик, плача или с жуткой отстраненностью находящихся в последнем градусе бешенства жертв они сидели на его легендарной кухоньке, точно скопированной с тех древних времен, когда вот такие убогие жилища оказывались единственным пристанищем для работников мысли — исповедальней и хранительницей все тех же обид, и все тех же страхов.
И он терпеливо выслушивал, утешал, принимал на хранение кристаллозаписи и заккурапии, обещал выступить на Мировом Совете с очередным резким заявлением против распоясавшегося плешивца, оставлял ночевать, отпаивал чаем, рассказывал о сотнях подобных же случаев, призывал не сдаваться…
А ведь знал, знал скупой хитрец, что на следующий же день на экранчике возникнет все та же набившая оскомину лысина, покрытая бледными старческими веснушками, и плешивец пробурчит, что надо бы встретиться и кое-что обсудить.
Что ж, почему бы двум влиятельным членам Мирового Совета не встретиться на нейтральной территории — в том же Совете, хотя бы в кабинете у душки-любителя обратимых поступков с его невообразимой коллекцией удобнейших лежаков?
На что плешивец соберет на лбу могучие складки и все так же пробурчит, что дело требует особой конфиденциальности, и он бы настаивал на чем-то действительно нейтральном — каком-нибудь санаториуме, например, а затем, подняв глаза и уставившись свинцовым взглядом на знатока запрещенных наук, выразится в том смысле, что готов предоставить выбор подходящего саноториума своему визави, как известнейшему ценителю подобного времяпрепровождения…
Ну что ж, у каждого в жизни есть свои маленькие радости, коим он предается в тайне от близких и друзей, особенно если эти радости действительно маленькие и очень молоденькие — трогательные глупышки, выпущенные из гнезд интернатов, смотрящие на мир через розовые очки Высокой Теории Прививания, для которых похотливый козел, дрожащей рукой залезающий им в трусики, все еще кажется уважаемым наставником, и от них требуется полное послушание его причудам, ведь влиятельный член Мирового Совета не научит их ничему плохому, а только доставит дотоле неизведанные удовольствия.
Ах, эти птички санаториумов! Как же вы беззаботно щебечете! Ах, эти странные экзерсисы Высокой Теории Прививания, делающие вас столь доступными для таких вот козликов преклонных годов!
О, в его личном архиве имеется специальная папочка, посвященная запретным изысканиям — чересчур смелым посяганиям на несокрушимый столп всей Ойкумены! Это даже хуже, чем доказывать в средневековом монастыре отсутствие бога и провозглашать родственные связи между человеком и обезьяной!
Высокая Теория Прививания доказала свою правоту небывалым взлетом могущества Человечества, что всего лишь сотню лет назад прозябало на планете, опустошаемой бесконечными конфликтами, и доходило от голодного энергетического пайка, Человечества — некогда парализованного шизофреника, чьи осколки разбитой личности вдруг в одночасье решили взять контроль над его членами, отчего кататоническая плоть две сотни лет испражнялась прямо в ту лежанку, на которой оно оставалось брошенным, а мириады паразитов буравили еще живой прах.
Ха-ха-ха, и плешивец смеет грозить мне?!! Неужели у него поднимется рука на того, кому ведомы какие мерзости скрываются в прогнившем нутре могучего древа Высокой Теории Прививания?! Излучатели Забытых Прародителей — лишь невинный антибиотик против насморка по сравнению с тяжелым наркотиком ВТП для разлагающегося от мук тела.
Жутко хрустит разрываемое тело — чересчур жестковатое для кипящего бульона жизни, где в коловращении пузырьков жилистое мясо никак не может слезть с пожелтевших костей, но все же подается жадным челюстям воздаяния, ведь тем не известны ни запрещенная наука, ни прививание, а единственной моралью остается мораль бурлящей в жилах злобы.
Из расщелины кривых зубов местной харибды свисает изуродованная голова мафусаила, которая, точно часть механического болванчика, продолжает скрипуче выкрикивать:
— Ату! Ату его!
Сворден готов зажать уши, лишь бы смертоносный яд болтливого старого козла, что стекал с его черного языка, не дошел до сознания, а если бы и дошел, то осел мерзейшей мутью на иловых отложениях памяти, хранящей, словно страшные сны и сказки, драгоценные кусочки подлинного Я, тщательно упрятанные в вонючей мантии моллюсков за крепкой оболочкой скользких раковин.
Но тварь делает бросок, взвизгивают лезвия челюстей, летят искры, высекаемые от соприкосновения шестеренок и фермы, подставленной Сворденом под удар, сталь гнется, закручивается в спираль, отчего прикованные к ним руки тщатся повторить изгибы послушного металла.
Боль вгрызается в запястья, стоялое болото в голове содрогается от упавшего в черную воду валуна животного страха, черные моллюски жадно раскрывают склизкие створки, выпуская наружу тщательно хранимое противоядие Высокой Теории Прививания.
Что там лепетал наивный мафусаил о заветной папочке? Об угрозе основе основ Человека Воспитанного? О прогнившем нутре и послушных цыпочках? И не видит ничего, что под носом у него…
Выживший из ума знаток запрещенной науки забыл, а возможно, никогда и не знал о специалистах по спрямлению чужих исторических путей, которых отработанными методиками выводят за рамки действия Теории, возвращая их в то естественное состояние, в котором оказывается заблудившийся в джунглях человек.
И тут уж не до глубокомысленных рассуждений — хватать лежащий на тропинке тигриный хвост или переступить его и идти своей дорогой. Ибо своя дорога через несколько шагов окончится тигриной пастью, ведь зверю невдомек лозунги о ценностях любой жизни, о великой ценности переговоров и недопустимости свершения необратимых поступков. Зверь руководствуется интересами собственного желудка, и ему нечего обсуждать с трепетной ланью.
Причем вся ирония ситуации в том, что сожрав трепетную лань, тигр отнюдь не совершил необратимого поступка по отношению к стадам пасущихся ланей, которые даже и не заметят пропажи одного-двух своих членов, ибо природа позаботилась об эффективных механизмах их воспроизводства. А вот человек, переступивший тигриный хвост, совершил трагическую ошибку, пренебрег естественным ходом вещей, за что и поплатился.
Именно поэтому специалисты по спрямлению чужих исторических путей не задумываясь ухватятся за полосатую веревку и вытащат рычащее животное из его логова, дабы разобраться с ним со всей строгостью естественного отбора.
Что такое Высокая Теория Прививания как не смонтированный в сознании аппарат индуцируемого страха — страха обидеть ближнего или дальнего своего, страха не оправдать доверия, страха согрешить, страха, страха, и еще раз страха?
Намагниченный учителями, наставниками, книгами, примерами сердечник личности продолжает свое безостановочное движение сквозь витки общества и обстоятельств, внося посильный вклад в этическую электрификацию человеческой цивилизации, раз и навсегда решившей, что синий свет в покойницкой с ожившими зомби гораздо ценнее добывания в поте хлеба насущного своего.
Еще прыжок! Уход, отступление. Шаг в сторону под сень псевдоэпителия, который ухитрился выбраться из бруска с дурацкими баклашками и расплодиться на пустошах здешней преисподней. Дьявольски неудобно скакать по движущейся ленте — самоходной дороге благих намерений — с искореженной железкой на плечах.
У пиявки отличный нюх. Она пригибается к стальным звеньям дороги, внюхиваясь в коросту из крови и экскрементов — а что еще способна исторгнуть из тела агонизирующая в муках совести душа? Получеловеческий лик, а вернее — жуткая кожистая маска скальпированного лица, натянутая на бугры и впадины чудовища чумных бараков, морщится, кривится, чуть не рвется от выпирающих изнутри челюстных лезвий.
Сворден ждет. В отличие от того раза, он готов. Это тогда молодчику с волосами до плеч удалось провести профессионала-функционера, который валил лучевые башни на Флакше в то самое время, когда малец лупил в приюте свою вещь с кокетливой родинкой на верхней губе. Простейший прием находящегося в последнем градусе бешенства кроманьонца, столь досадно пропущенный, даже здесь стыдно вспоминать.
Лента дергается и ускоряет ход. На смену теплохладности вползают языки стужи — стылые стражи ведущей на новый круг воронки. Грохот молотилок раздается все громче и громче. Псевдоэпителий застывает, замерзает спутанными космами, но огромные желтые шары продолжают кататься по остекленевшей подложке, и прозрачные трубки с хрустом и звоном раскалываются на мельчайшие осколки.
Нога оскальзывается, и ступня на долю мгновения упирается в усыпанную хрустальным крошевом пустошь. Тысячи ледяных игл простреливают тело навылет. Они тучей проносятся по икрам, бедрам, паху, животу, пронзают легкие, врываются в гортань, буравят нёбо и впиваются в мозг.
Такой удар не под силу выдержать мешку с костями даже с анестезией Высокой Теории Прививания. Сворден кренится, как подорванная лучевая башня, один конец фермы упирается в стальную ленту, и мертвеющая рука ощущает склизкий послед душ, вырвавшихся из лона умерщвленных тел, а другой взметается ввысь, откуда опускается нелепая тень прыгнувшей пиявки.
Ржавые профили с хрустом входят в падающее тело, увлекая за собой в раскаленное нутро прикованную к ферме руку Свордена.
Вот сейчас, вот сейчас, ладонь уже ощущает близость переполненного кровью мускулистого мешка, малочувствительного к боли, чтобы там не толковали о нем романтики и поэты.
Вот он — миг касания! Бесстыдство проникновения в каверны плоти! Ужасающая боль от жгучей кислоты крови, что с легкостью разъедает анестезию псевдоэпителия, кажется сама заставляет стиснуть кулак, впиться в рвущийся из руки комок мускул и раздавить, напоследок ощутив как упругость жизни не медля обращается в студенистую слизь смерти.
— Die Tiere standen…
Рука, прикованная к ферме, все еще сжимала пустоту.
— Die Tiere standen…
Осколки псевдоэпителия расплывались теплыми лужицами.
— Die Tiere standen…
Человек с вырванным сердцем был еще жив. Его губы подрагивали, словно повторяя вслед за ниспадающим откуда-то сверху шепотом:
— Die Tiere standen…
Порывы студеного ветра трепали остатки миража, который расплывался вокруг умирающего чернильным пятном.
— Die Tiere standen…
Сворден зарычал, напрягся, стальные браслеты хрустнули.
— Die Tiere standen…
Копхунду надоело бежать вслед за спиралью ленты, он неуклюже перевалил границу между неподвижной землей и железной рекой и тут же уселся, занявшись привычным делом — что-то там выкусывать между когтей.
— Die Tiere standen…
Прикидываясь полностью поглощенным своим занятием, зверь, тем не менее, украдкой переводил круглые глаза, которые светились желтым, со Свордена на лежащего и обратно.
— Die Tiere standen…
Сворден подполз поближе, волоча онемевшую ногу. По шкуре копхунда пробежала волна, словно зверь передернулся от отвращения. Резко запахло разогретой канифолью.
Морок окончательно рассеялся. Из жуткой дыры в груди человека неохотно вытекала черная кровь. Длинные черные волосы слиплись в сосульки и обрамляли землистое лицо наподобие лучей угасшего солнца. Пальцы скребли пластины самодвижущейся дороги.
— Die Tiere standen…
Сворден сел, поудобнее устроив так и не вернувшую чувствительность ногу. Лента кренилась, готовясь через несколько витков круто уйти в грохочущую воронку. Копхунд, не отрывая зада, заерзал, помогая себе лапами, и передвинулся ближе к середине.
— Die Tiere standen neben die Tuer. Sie sterben, als sie beschossen wurden.
— Ты смотрел? Ты слушал? — как бы между делом поинтересовался зверь, продолжая попеременно терзать лапы. — Ты все посмотрел? Ты все слышал?
Сворден пригляделся к копхунду. Огромноголовая тварь в ответ уставилась исподлобья. Многочисленные морщины обрамляли глаза размером с блюдце, которые кругами разбегались по бледной коже. Тяжелый взгляд прижимал все ниже к лязгающей ленте.
Свордену вдруг показалось, будто он вспомнил старую-старую сказку, где вот такая же тварь сидела на сундуке с сокровищами и моргала глазами, но смельчаку оказалось достаточно просто снять ее с крышки и посадить на ведьмин фартук, чтобы набить карманы золотом, потому как зверь только и мог, что грозно лупать глазищами.
Копхунд отвернул башку и принялся рассматривать края воронки, в которую ввинчивалась спираль стальной дороги.
— Он нашел тебя щенком, — сказал Сворден. — Он нашел тебя щенком и приютил у себя. Он не отходил ни на шаг, пока ты болел своими болезнями. Он кормил тебя с рук, пока ты обессиленный валялся на подстилке.
Зверь раздраженно цыкнул.
— Ты не понимаешь. Ты ничего не понимаешь. С тех самых пор. Когда первый из нас пробудился в Крепости. Мы всегда чуяли себя сильнее всех. Жалкие уроды становились нашим кормом. Те, кто убивал жалких уродов. Становились нашей добычей. А потом появились те. Кто не мог стать нашей добычей. Нашим кормом. Те. Кто казался сильнее нас… — зверь растянул губы в жутком подобии человеческой усмешки. — И тогда мы нашли. Что кроме силы есть еще и обман. Точнее. Обману научили вы. Не надо быть сильнее всех. Найди сильнейшего и стань его… — тварь неожиданно задумалась.
Сворден рассматривал копхунда, все больше и больше походившего на собаку, которой первый раз в голову пришло разобраться — как же она лает. Зрелище отнюдь не забавляло, а устрашало. Копхунд открывал и закрывал пасть, лязгая зубами, вращал налитыми кровью глазищами, по шкуре прокатывались волны, остатки шерсти на загривке топорщились.
— Псом? — предложил Сворден, пытаясь вывести зверя из филологического ступора.
Тяжелейший удар обрушился на грудь. Сворден оказался на спине, а крепкие челюсти сжимали горло. Острые когти на неожиданно длинных пальцах лап впивались в тело. Около глаз светило тускло-желтое солнце с багровыми жилами и устрашающей дырой посредине.
Копхунд яростно всматривался в лицо Свордена, точно выискивая ему одному понятный знак, после которого ничто не помешает отделить голову человека от туловища.
Глава девятая. ЦИТАДЕЛЬ
В присутствии Зевзера Пелопей сильно потел. При этом Пелопею всякий раз вспоминался подсмотренный ментососкоб, где некая окончательно чокнувшаяся от допросов и пыток огнем расходная личность воображала себя в нескончаемом кошмаре нелепой, вонючей стеариновой свечкой, на фитильке которой полыхало нестерпимо жаркое, жуткое лицо главного истязателя. Огонь пылал все жарче, стеариновая плоть испытуемого плавилась, около почерневшей нитки плескалось тягучая жидкость, чтобы в один момент перелиться через край и устремиться вниз быстро застывающими потоками, на каждом выступе тела образуя причудливые узлы и фестоны.
Крупные капли пота проступали на могучих жировых складках Пелопея откормленными мертвечиной трупными слизнями — такие же маслянистые, хладные, едкие, дурно пахнущие, медлительные от солидной уверенности в собственном высоком предназначении выступать единственными подельщиками смерти.
И вот эти слизни отправлялись в неторопливе путешествие от места рождения на пористом лице, рыхлой груди, творожистом брюхе до места гибели, где их мутные водянистые тела впитывались в плотную ткань лабораторного халата, оставляя на нем поначалу лишь влажные отпечатки. Но затем, по мере высыхания, отпечатки превращались в заскорузлые разводы соли, которые покрывали синюю тряпку — вместилище телес Пелопея — безобразными пятнами, шелушащихся подобно запущенной кожной заразы.
Пока Зевзер одним глазом рассматривал пленки ментососкобов, а вторым бесцельно скользил по кабинету, иногда цепляясь за прекрасно подобранную коллекцию чучел материковых выродков и продавшихся им офицеров Дансельреха, Пелопей не решался промокнуть лоб предусмотрительно зажатым в руке платком. Учитывая габариты начальника лаборатории ментососкобов, столь простое, казалось бы, действие в его исполнении превращалось в незаурядный трюк.
Чтобы обеспечить встречу покрытого крупными слизнями пота лба и платка, нелепо торчащим между крошечными пальцами, похожими на переваренные и вот-вот готовые лопнуть сосиски, Пелопею пришлось бы не только со всех сил потянуться раздутой, словно тухлая туша дерваля, рукой ко лбу, но и устремить голову, намертво зажатую между наплывами щек и подбородков, навстречу вожделенной тряпице. И все это сквозь усиливающееся сопротивление наслоений сала, преодолевая натужный скрип хрящей и сочленений, подвергая исковерканные невыносимой нагрузкой кости дополнительному истязанию, заставляя погребенное под жировой подушкой сердце все сильнее гнать по заросшим холестериновыми бляшками сосудам густую просахаренную кровь.
Вообще-то, для таких случаев Пелопея неотлучно сопровождал денщик, в чьи обязанности в том числе входило утирание лица господина начальника лаборатории сухим и чистым полотенцем. Но присутствие денщика в кабинете штандарт кафера Зевзера по прозвище Душесос дело немыслимое. Нет, строго говоря, денщик мог переступить порог этого кабинета вслед за своим хозяином, но вот только что от него осталось бы после встречи со взглядом господина штандарт кафера? Пустая оболочка, пригодная для расстилания на полу, да и то сомнительно, учитывая, что денщика Пелопей специально выбирал мелкого (из своих особых соображений и нетривиальных пристрастий), чья шкурка и на коврик не потянула бы, а так — на подстилку.
Пелопей попытался выпятить нижнюю губу подальше и тихонько подуть, надеясь обдать пылающий лоб относительно свежим ветерком, не до конца сгнившим в закоулках мировых запасов жира, но, как назло, с кончика носа в рот свалился слизень пота, и Пелопея от макушки до пяток пронзила молния отвращения. «Какой же я не вкусный», промелькнула дурацкая мысль.
— А почему — ментососкоб? — стыло дохнул Зевзер, глазами-крюками подцепив пелопееву необъятную плоть и подвесив где-то под потолком.
— Сссс… — просипел Пелопей, лихорадочно соображая в столь неловком положении — что имеет в виду Душесос? То ли он желает поглубже вникнуть в теорию ментального зондирования (почти так же глубоко, как безжалостно буравящие тело глаза-сверла), то ли господин штандарт кафер желает разобраться в истоках словообразования данного термина (действительно, почему — «менто-соскоб», а не «менто-скоп», например?), а может он выказывает искреннее недоумение тем, с какой стати ничтожный начальник лаборатории ментососкобов взял на себя смелость произвести несанкционированный сбор образцов у наиболее доверенных его, господина штандарт кафера, офицеров?!
Учитывая, что под «искренним недоумением» у Душесоса вполне недвусмысленно подразумевалась долгая-предолгая и мучительная-премучительная агония, где смерть почиталась даже не избавлением, а страстной, но недостижимой мечтой, почти как модель шарообразности мира в теории баллистики, то Пелопей пожалуй впервые жизни ощутил весьма странное состоянии выскальзывания из столь привычного, но такого неповоротливого и, чего уж тут скрывать, осточертевшего вместилища души, как будто оно на мгновение распахнулось навстречу безжалостным экзекуционным глазам-пилам, приводимых в движение взглядом господина штандарт кафера — этой неукротимой машиной по препарированию всего и вся.
Ощутив невероятную легкость освобождения от телесного вместилища, душа Пелопея с отчаянной храбростью рванулась навстречу проникающему снаружи свету, впервые добравшемуся до тухлых закоулков сумрачного Я начальника лаборатории ментососкобов, но тут же оказалась зажатой в тисках мертвой хватки Душесоса.
Зевзер ощерил редкие, но неимоверно острые зубы, душа Пелопея заверещала, дернулась обратно в сторону расплывшегося на стуле отвратительной лепешкой тела, но глаза господина штандарт кафера тысячью ядовитых жал впились в ее эфирную нежность и чистоту, что трудно поверить — какое же отвратительное место она выбрала для своего пребывания.
Зашевелилась в недрах Кальдеры материнская трахофора. Пробудился среди ночи унтерменш, почувствовав как далекая мода его личности истирается, погашается чем-то неведомым и впервые ему неподвластным, но, не ведая ни страха, ни беспокойства, всего лишь открыл окно, впуская в спальню благоухание сада, окружившего дом плотной, непроницаемой стеной. А погрязшие в трюме, в гноище, Блошланге и десятке других мест бесконечной поверхности Флакша резонансные отголоски гештальта с ужасом ощутили как нечто омерзительное, нечистое, жуткое погрузило в них свои клыки и принялось с хлюпаньем высасывать тот кошмар, который они и принимали за жизнь.
— …В результате проведения рутинных разработок была осуществлена экспресс-проба крюс кафера Ферца. Методика экспресс-пробы подразумевает взятие ментососкобы во время ознакомления испытуемым с ментососкобом какай-либо личности. Учитывая, что крюс кафер неоднократно и тщательно изучал ментососкобы по делу Наваха, то осуществить подобную пробу не представляло организационного труда. Основная трудность заключалась в очистке интересующего образца от наведенных резонансов нерезидентной личности, чей ментососкоб переживался в тот момент испытуемым.
…Да, хорошо, сократим технические подробности. Добавлю лишь то, что ментососкоб крюс кафера осуществлялся четыре раза, и это позволило добиться хорошей точности и глубины спектра. Если бы не удалось погасить обычные в таком случае шумы, то обнаруженный феномен легко утонул бы в помехах. В каком-то смысле нашим усилиям благоприятствовало отсутствие четко сформулированной санкции на анализ данного ментососкоба, поэтому мы не ограничивались ни в ширине, ни в глубине проводимого исследования.
…Хотелось бы сразу развеять заблуждение о том, что ментососкоб позволяет читать мысли, намерения, память испытуемого. Несмотря на то, что данное заблуждение во многом облегчает работу компетентных органов, которым порой достаточно ткнуть, скажем, в Т-зубец ментососкоба, чтобы обвинить имярека во всех мыслимых и немыслимых преступлениях, на самом деле ментососкоб позволяет извлекать визуальную информацию весьма сомнительной фактической ценности. Ибо значительные искажающие воздействия на восприятие испытуемого оказывают эпифеномены непсихической природы.
…Простите, увлекся… Так вот, ментососкоб крюс кафера Ферца имеет двойную природу — базовую и скрытую. Можно сказать, что его ментальное пространство делят две совершенно разные личности. Базовый ментососкоб однозначно ассоциируется с господином крюс кафером как таковым — блестящим офицером, облеченным доверием и прочая, прочая. Скрытая личность не имеет ничего общего с базовой, и говорить о ней что-то определенное весьма затруднительно.
…Материковые выродки? Да, именно это и пришло первым в голову. Можно сказать, я испытал шок, а вместе с тем и восторг, ведь данная методика, окажись наша интерпретация верной, позволяла бы безошибочно определять глубоко законспирированных предателей в наших рядах. Но чем глубже анализировался двойной ментососкоб, тем все больше возникало у нас сомнений относительно его, скажем так, человеческого происхождения. В слишком уж необычных и невероятных для мира условиях он сформирован.
…Как я уже говорил, ментососкоб подвержен ощутимому влиянию со стороны внешних по отношению к психике феноменов. Механизм такого воздействия пока остается невыясненным, но его наличие несомненно. Что имеется в виду? С хорошей долей уверенности можно составить представление о том, в каких физических условиях происходило формирование испытуемого. Например, гражданин Дансельреха почти наверняка будет демонстрировать зубцы Ф, Н и Ч в третьей моде второго порядка. А, допустим, материковые выродки, скорее всего, будут обладать ярко выраженным резонансным наложением в диапазоне зубцов К и Л.
…Мир, в котором пребывает скрытая личность господина крюс кафера, — мир высоких температур и сильной радиации. По многим параметрам он сходен с теми физическими условиями, которые имеются в горячей зоне атомных котлов. Даже вообразить трудно подобное чудовище. Невероятно. Невероятно. На что они вообще похожи внешне? Что думают? Как воюют? Какими технологиями обладают? Можно ли использовать их возможности на благо Дансельреха? Вопросов пока гораздо больше, чем ответов. Одно несомненно — мы столкнулись здесь с чем-то, что может очень серьезно повлиять на военную мощь нашей родины…
Господин крюс кафер Ферц с величайшей осторожностью положил тощее вместилище документов на край стола господина штандарт кафера Зевзера и вновь принял уставную позу — подбородок выпячен, кулаки вжаты в бедра, локти растопырены.
Потрошенное тело бывшего начальника лаборатории ментососкобов Пелопея так и валялось недоделанным, распространяя вокруг тяжкую вонь таксидермистских химикалий. Блестящие инструменты причудливой формы лежали в окровавленных ванночках, а в огромном тазу отмокали мировые запасы жира, похожие на вытянутое на берег гигантское тело многонога.
Атмосфера кабинета располагала к доверительной и плодотворной беседе.
Несмотря на это господин крюс кафер пока не придумал, что ему сказать. Строго говоря, после прочитанного следовало бы принести господину штандарт каферу глубочайшие извинения за порчу обстановки и немедленно пустить пулю в лоб, разбрызгивая мозги по великолепным чучелам, собственноручно сделанным Зевзером. Но по внутреннему уложению все огнестрельное и холодное оружие перед визитом к начальству предписывалось оставлять в приемной. Ходили слухи, что некоторые отчаявшиеся храбрецы в таких случаях откусывали себе язык, умирая от болевого шока или асфиксии, но Ферцу почему-то претила сама мысль валяться посреди кабинета господина штандарт кафера, дрыгая в агонии ногами и заливая пол бьющей из горла кровью.
— Разрешите доложить… — Ферц собирался по-уставному, то есть бодро, громко и внятно доложить штандарт каферу о своей уверенности в собственной невиновности и о готовности собственноручно вытащить из башки притаившееся там чудище (как именно, крюс кафер имел смутное представление, но тут важна уверенность, уверенность в изрыгаемых глоткой словах, кехертфлакш), но господин штандарт кафер правым глазом лишил Ферца воздуха, а левым сжал его ухающее сердце стальной хваткой.
Возвышающийся башней почти под потолок Ферц побледнел, захрипел, медленно начал крениться на бок, точно обелиск, под которым осела почва, прижатые к бедрам ладони превратились в пылающие угли, на мундире проступили пятна стылого пота. Крюс кафер задергался, сделал вялую попытка выправить равновесие, выпучил налитые кровью глаза и уже готовился полностью отдаться в костлявые руки мучительной агонии, как его вдруг отпустило.
— Вот так оно и бывает, — буркнул Зевзер, смахивая папочку в открытый ящик стола.
— Так точно, господин штандарт кафер, — из последних сил выплюнул застрявшие в глотке слова Ферц, слегка не дотянув до уставной громкости.
Словно получивший под ватерлинию торпеду корабль господин крюс кафер отчаянно боролся с креном, ощущая как палуба под ногами хоть и прекратила раскачиваться из стороны в сторону, но сохранила опасный дифферент, и стоит господину штандарт каферу хотя бы только мазнуть его жутким взглядом, чтобы Ферц окончательно потерял равновесие и бухнулся на ковер как самый распоследний материковый выродок.
Но глаз своих Зевзер на него не поднял, продолжая разглядывать идеально чистую поверхность стола, о чем-то тяжело размышляя, собирая и разглаживая на лбу могучие складки. Узловатые пальцы, испятнанные старческими веснушками, то сжимались в кулаки, то принимались выстукивать по столешнице какой-то смутно знакомый маршик.
Затем, что-то решив, Зевзер шевельнулся, и каким-то неуловимым путем перед ним возникла очередное вместилище документов, тощей изможденностью намекая на очередной «тухляк», которому предстоит быть повешенным на могучую шею господина крюс кафера. Во избежание, так сказать, и в назидание, так сказать.
Один глаз господина штандарт кафера медленно совершил путешествие от макушки головы Ферцы до кончиков ботинок, и господин крюс кафер почти задохнулся от мерзкого ощущения касания к голой коже чего-то липкого, ледяного, мертвого, а второй глаз вперился в перелистываемое вместилище документов.
Почему-то только теперь Ферц обратил внимание, что Зевзер, прежде чем перелистнуть рыхлую страницу, где на дрянной пожелтевшей бумаге еле виднелись блеклые оттиски слов, неторопливо подносит ко рту указательный палец левой руки, тонкие губы неохотно шевелятся, приоткрываются, выпуская ему навстречу язык, происходит их взаимное касание с каким-то непонятным треском, будто от проскочившей искры, затем палец совершает над документом неуловимый пасс, и тот послушно ложиться на другую сторону.
Но больше поразило господина крюс кафера даже не это, а цвет языка господина штандарт кафера. Оказался он не розовым, как у господ высших офицеров, не белым и не желтоватым, как у моряков, проводящих большую часть жизни в консервных банках дасбутов, и даже не фиолетовый, как у испытуемых или у материковых выродков, терзаемых в пыточных машинах, а аспидный, будто не язык, а кусочек тьмы пребывал во рту Душесоса.
— Странные слухи доходят до нас с Цитадели-21, - сообщил господин штандарт кафер. — Разберитесь.
Вместилище документов таким же неуловимым способом перекочевало в левую руку Ферца, хотя он готов был поклясться, что не совершал никаких телодвижений, дабы взять его со стола.
— Есть разобраться, господин штандарт кафер! — взрыкнул Ферц, которому в предощущении близкого избавления от присутствия Зевзера почти совсем полегчало.
— Идите.
Развернувшись на каблуках, Ферц попытался сделать шаг, но что-то его не отпускало, цепкими когтями впилось в кожу под лопатками, все глубже погружаясь в плоть, отчего тело постепенно охватывало ощущение цепенящего холода. И хотя глазами на затылке господин крюс кафер не обладал, он внезапно ясно представил себе, как продолжающий сидеть за необозримым столом господин штандарт кафер Зевзер буравит его спину пристальным взглядом.
— Дело Наваха передашь Серфиде.
Ферц пошатнулся — вогнанные глубоко под кожу крючья изо всех сил дернули назад, и они с почти невыносимой болью начали выдираться из тела. Стиснув зубы до онемения в сведенных челюстях, крюс кафер просипел:
— Так точно, господин штандарт кафер.
Как он покинул кабинет Ферц не помнил. Впрочем, ничего необычного в этом не было.
Бросив на стол тощий «тухляк», заглядывать внутрь которого не хотелось, Ферц некоторое время постоял перед скверно сделанным чучелом материкового выродка, заложив руки за спину и качаясь с носка на пятку, терпеливо дожидаясь пока яростное желание убить не снизится до такого градуса, когда его можно будет какое-то время держать в узде. Не слишком долго, но вполне достаточное для передачи дела этой стерве Серфиде.
В каюту осторожно поскреблись и, приняв недовольное рычание Ферца за разрешение войти, сдвинули скрипучую дверь и дружно шагнули внутрь. Сквозняк прокатился по каюте, внося внутрь запах шторма — свинцово тяжелый, прелый, как груда гниющих водорослей.
— Господин крюс кафер!
Ферц предостерегающе поднял палец, щелкнул чучело по изуродованному носу, больше смахивающему на отвратного паразита, присосавшегося к башке материкового выродка, и развернулся к вошедшим.
Вошедшие вытянулись по струнке. Подбородки задраны, глаза горят, руки в белых нитяных перчатках сжаты в огромные кулачища.
С таких только скульптуру лепить — «Неукротимая ярость Дансельреха», умгекехеотфлакш, с неукротимой яростью подумал Ферц. Сытые, довольные морды штатных допытчиков, одним умелым ударом выбивающие из материковых выродков информацию пополам с жизнью. «Где расположен ваш штаб?!!» — и удар под дых, от которого на допросный лист ложится подробная схема подходов, минных полей, ловушек вместе с черной кровью. Господин крюс кафер даже глаза зажмурил, до того ясно представилась ему эта картина, где в образе материкового выродка почему-то всплыло лоснящееся лицо стервы Серфиды.
Флюгел и Бегаттунг преданно смотрели на господина крюс кафера, чей градус бешенства вновь приблизился к той опасной черте, за которой начинаются неуставные отношения с тяжким членовредительством. Не то, чтобы они опасались господина крюс кафера, ибо его гнев, как правило, походил на яростно раскручивающийся смерч, сметающий все на своем пути, а Флюгелу и Бегаттунгу выпадала роль созерцателей, целыми и невредимыми следуя за стихией в «мертвом глазе» тишины и покоя. Правда за это приходилось расплачиваться последующей зачисткой попавшей под раздачу территории, перетаскивая в кислотные ванны останки и смывая кровь водой из пожарных шлангов.
— Дело Наваха у нас забирают, — прошипел господин крюс кафер.
— Так точно! — рявкнули на автомате Флюгел и Бегаттунг и только спустя мгновение до них дошло, что же сказал Ферц. — Это ошибка, господин крюс кафер!!
Ферц мрачно глянул на подчиненных, чьи головы предназначались исключительно для ношения каски и принятия пищи, а не для мыследеятельности, которую какой-то умник назвал не развлечением, а обязанностью. Но поскольку подобную обязанность в устав не запишешь, ибо проверить ее надлежащее исполнение не имелось никакой возможности, то и наказания за использования головы лишь в утилитарных целях не предусматривалось.
— Надобны не умные, надобны верные, — пробормотал Ферц, открывая сейф.
Дело Наваха разрослось до невероятных размеров — пухлые вместилища документов забили всю стальную утробу. От допросных листов, составлявших основную часть дело, разило сыростью пыточных, засохшей кровью и блевотиной. Ферцу их запах напомнил вонь туши дерваля, который ухитрился напороться на шхеры и там подохнуть, в недосягаемости от санитарных команд, распространяя по всей цитадели тяжелый смрад. Вот пусть и нюхает, возникла злобная мыслишка, но облегчения не принесла.
— Есть новая информация по Крысе, господин крюс кафер! — громогласно брякнул Бегаттунг.
— Так точно! — подтвердил Флюгел.
Убить, решил про себя Ферц. С особой жестокостью.
— Мы больше не занимаемся этим делом, солдат! — рявкнул господин крюс кафер, от всей души надеясь, что стерва Серфида в данный момент отлучилась от прослушки в гальюн.
Он выгрузил тома на стол (получилась приличная гора), опустился на жесткий стул, вцепился в столешницу и оглядел творение рук, нервов, крови, мозгов и прочих продуктов жизнедеятельности своих, своих помощников, оперативников, стукачей, испытуемых и, даже, кехертфлакш, Пелопея, чья кожа сейчас обрабатывалась заботливыми пальцами господина штандарт кафера.
— Ну-ну, — буркнул Ферц себе под нос, — расскажите-ка, сколько посеяно доброго, вечного…
Флюгел и Беггатунг скосили друг на друга глаза, не понимая кого и о чем вопрошает господин крюс кафер.
Неуловимый Навах давно стал притчей во языцех для всей службы контрразведки. Дело тянулось еще с тех времен, когда Ферц тянул лямку на дасбуте, проходя Блошланг и зачищая побережье материка от выродков.
Вынырнул это урод из каких-то недоступных и невообразимых глубин материка, предложив славным десантникам Дансельреха свои услуги проводника, шпиона и провокатора. Зарекомендовал он себя исключительно с положительной стороны, служа верой и правдой Дансельреху, чем вполне заслужил себе безболезненный выстрел в затылок, а не мученичество на ветке дерева, куда его следовало бы подвесить крюком за ребра.
Однако по какой-то причине штаб группы флотов «Ц» счел, что им необходим человек, в совершенстве владеющий тарабарщиной материковых выродков, для чего Наваха эвакуировали в Дансельрех, в само Адмиралтейство, где он и осел на какое-то время переводчиком.
Именно тогда в ту же группу по ее собственной просьбе внезапно назначили Серфиду, до того подвизавшуюся на поприще научного истязательства, где разрабатывала изощренные методики экстракции полезной информации из предварительно хорошо отбитых тел. Ферц так и не докопался — с какой стати столь ценному научному работнику пришла в голову мысль подняться из мрачных глубин кровавой науки и заняться деятельностью сугубо практической, ни наград, ни славы не сулившей.
Однако, когда Наваха за особые заслуги перевели в группу слухачей, занимавшихся радиоперехватом вражеских передач, то и Серфида сочла, что достаточно поработала на пажитях экстракции информации из тел живых и решила поработать с телами, так сказать, эфирными, став доверенным куратором группы, где теперь работал Навах.
Так они и двигались по служебным лестницам Адмиралтейства в странной связке — Серфида и Навах, работая в одних и тех же или тесно связанных группах, отделах, подразделениях, где Серфида обычно выступала не в качестве лица начальственного, в непосредственном подчинении у которого и пребывал Навах, а некого «вольного стрелка», надзиравшего за деятельностью курируемого коллектива и периодически «стучащего» о всех мелких и крупных происшествиях куда-то наверх, в высшие эшелоны флотского управления.
Достать образцы отчетного жанра, созданные в то время Серфидой, Ферцу не удалось, хотя он как наяву представлял эти объемные пачки листов, исписанные крупным почерком почти без помарок в стиле «у моего малыша есть такая штучка». Впрочем, свидетельств каких-то особых отношений между Серфидой и Навахом откопать тоже не удалось — все опрошенные как один утверждали, что светило истязательной науки никак не выделяло завербованного материкового выродка из прочей толпы.
В общем-то, ничем не примечательная на первый взгляд история успешной вербовки и использования полезного перебежчика, хоть и выродка, разила такой тухлятиной, что чувствительной нос Ферца начинал непроизвольно морщиться, стоило ему только подумать о Навахе и его деле.
Здесь все оказывалось настолько подозрительным, что Ферцу порой начинало казаться, будто он сам оказался жертвой грандиозного заговора, где любой его знакомый или даже случайный прохожий настолько скверно выучили свои легенды, отчего им и приходилось нести такую околесицу, в которой концы с концами не сходились.
Но даже эта первая часть дела Наваха, на которую и ушла пара-тройка томов документов, могла считаться образцом достоверности по сравнению с тем, что произошло дальше.
— Забирайте, — кивнул господин крюс кафер на бумаги.
Флюгел и Беггатунг шагнули к столу и принялись сгребать вместилища документов широкими, как лопаты, ладонями. Помощники походили на горнопроходческие механизмы, какие использовались на шахтах туска — внутривидовое скрещивание нелепости и силы. Но даже при всей их мощи и невозмутимом упрямстве, что скорее являлось оборотной стороной тупости, нежели осознанной настойчивости в достижении поставленной цели, вместилища никак не желали складываться так, чтобы их унести в один присест. Папки выскальзывали, падали, цеплялись друг за друга, обильно пуская клубы пыли и все гуще заполняя комнату смрадом.
Точно кибердворники с плохо отлаженной программой Флюгел и Беггатунг раз за разом воздвигали на вытянутых руках бумажные башни, которые росли ввысь поначалу прямо, а затем начинали опасно крениться, раскачиваться из стороны в стороны, как при землетрясении, пока не рассыпались, с глухим каменным стуком обрушиваясь на стол и пол.
Господин крюс кафер завороженно наблюдал за воплощенной в деянии двух болванов бесконечности, даже никак не отметив, откуда ему в голову пришло столь странное сравнение помощников с какими-то там кибердворниками. Когда же заклятье неотрывного созерцания бессмысленной работы начало постепенно иссякать, высвобождая подспудно накопленную и оттого высококонцентрированную ярость, и Ферц положил руку на кобуру, вместилища документов внезапным чудом сложились в нечто более-менее равновесное.
Болваны попятились к двери, неожиданно легко сдвинули ее в сторону, зацепив каблуком ботинка, и уже готовы были вывалиться в коридор, когда господин крюс кафер, тонко взвизгнул, словно только сейчас осознал всю тяжесть расставания с делом своей жизни, и заорал:
— И передайте этой стерве Серфиде, что кристаллокопирование я запрещаю!!!
На третьем-четвертом томе выродка-перебежчика откуда-то вынырнула некая темная, даже по меркам Трюма, личность по прозвищу Крыса. Сообразно прозвищу обреталась Крыса в мерзких закоулках, куда и не каждый отморозок отважиться забраться даже по крайней нужде, тем не менее ухитрившись оттуда наладить с Навахом некую связь. Как сообщали топтуны, встречались Крыса и Навах регулярно, но выяснить что же происходило во время подобных встреч не удалось.
К тому моменту Серфиде наскучило соседствовать на страницах дела вместе с Навахом, и она куда-то сгинула — в переносном смысле, конечно же, ибо никуда такой специалист деться не мог, ибо как говорится: скотина она первостатейная, но профессионал высочайшего класса! В Адмиралтействе такими людьми не разбрасывались. Но у Ферца возникло смутное ощущение, что ученому-истязателю некто вновь дал отмашку — оставить Наваха в покое и заняться отработкой методик тонкой подстройки резцов пыточной машины, с которыми у истязателей всегда возникали проблемы.
Ферц вспомнил — при первом знакомстве с делом у него блеснула яркая, как алмаз, догадка, что Навах — двойной агент, сложной многоходовой операцией заброшенный с материка в Дансельрех для последующей вербовки высших должностных лиц и создания разветвленной шпионской сети. И тогда Серфида — важное передаточное звено между материковым выродком и верхушкой Адмиралтейства.
Естественно, Ферц тут же заявился к этой стерве, планируя допросить по всей строгости закона, в котором она, эта стерва, наверняка знает толк как ученый-истязатель, но Серфида молча выслушала его, не поведя и тонко выщипанной бровью, и лишь к концу своего монолога Ферц внезапно понял, что же такое исчезло с ее лица, стоило ему упомянуть Наваха. А исчезла доброжелательность, с коей устав предписывал выслушивать обвинения, выдвигаемые функционерами специальных служб. Соответствующая преамбула к статье так и гласила: «Если против вас еще не выдвинуто обвинение в измене, то это не ваша заслуга, а серьезная недоработка специальных служб».
Затем она сняла трубку и протянула ее Ферцу, не удосужившись набрать номер или, на крайний случай, вызвать голосовой коммутатор. Взяв трубку, Ферц с изумлением и ужасом услышал доносящееся из нее бурчание Зевзера, который настоятельно порекомендовал господину крюс каферу заняться непосредственно порученными ему делами.
Крысу разрабатывали мучительно долго. Пыточные машины не успевали отплевывать отработанный материал трюмных ублюдков, а никакой зацепки найти не удавалось. Крысы будто не существовало, вот и весь сказ.
Знакомясь с пропитанными кровью пергаментами допросов, которые шутники-экзекуторы изготовляли из кожи самих испытуемых, Ферц не сразу сообразил, что в них так его настораживает.
Стандартная процедура: резцы номер два и три устанавливаются в медиальную позицию, подача соленой воды делается максимальной, скорость прохождения замедляется при каждой рекурренции, после чего экзекутор монотонно зачитывает испытуемому вопросы и тщательно наносит ответы на его же спину.
«Знаете ли вы Крысу?»
«Нет»
«Знаком ли вам ублюдок, именующий себя Крысой?»
«Нет!»
«Когда в последний раз вы видели своего хорошего знакомого Крысу?»
«НЕЕЕЕЕТ!!!!»
Брызжет кровь, с сухим треском рвутся кожа и мышцы, вой испытуемого эхом прокатывается по обитой пенопластом комнате. Сам же испытуемый ощущает как на его спину строчкой за строчкой ложится протокол допроса.
Ничего необычного. Рутина. За исключением одной тонкости, которую не уловили такие асы экзекуторской практики, как Кифертастер и Унтаркифер. Но им это вполне простительно. Их задача — извлечь из испытуемого максимум информации, а уж отделять зерна от плевел — задача функционеров от контрразведки.
Самым необычным в ворохе допросных пергаментов оказалось то единодушие и упорство испытуемых, с какими они отрицали какое-либо знакомство с Крысой.
Обычно после некоторого «предела» в допросе испытуемый соглашался СО ВСЕМ, в чем его убеждали экзекуторы. Что люди ходят на головах. Что люди ходят на боках. Что его заслали из-за скорлупы мира неведомые чудища, которые обитают в мировой тверди наподобие земляных червей. Что у него в желудке спрятана атомная бомба, которой он должен взорвать Адмиралтейство.
Высота «предела» зависела от целого ряда психофизиологических параметров испытуемых, но точное определение момента, после которого испытуемый окончательно превращался в безмозглого болванчика, готового принять на себя все грехи мира, до сих пор оставалось нетривиальной задачей.
Имелись утвержденные методики для рекурренции достоверных интервалов, волатильности получаемой на допросах информации, но все они оставались еще очень неточными. Приходилось полагаться на собственный опыт и интуицию, определяя — здесь кроется вполне реальный заговор, а вот здесь уже пошел воображаемый. Иллюзия, так сказать, порожденная невыносимой мукой.
Вот только в случае с Крысой у всех испытуемых никакого «предела» не обнаруживалось. До самого пика истязаний, а порой и после него (если к тому времени речевые центры не повреждались) каждый взятый по делу Наваха упрямо твердил — никакой такой Крыса ему неведом и в глаза он его не видели. Твердили все как один. До самого своего естественного или неестественного конца.
Если Крысы не существовало, то его следовало выдумать. Хотя бы для облегчения собственных мук…
От неожиданного звонка господин крюс кафер изволил самым позорным образом подскочить на месте, суетливо подтащить к себе вместилище со свежепорученным «тухляком» и даже торопливо раскрыть на первой попавшейся странице.
Звонила эта стерва:
— Так что там с нашим делом? — ласково осведомилась Серфида.
— С нашим? — переспросил Ферц, целиком поглощенный разглядыванием фотографии, приложенной к всученному ему «тухляку».
— Мы ведь все делаем одно дело на благо Дансельреха, — терпеливо пояснила Серфида хорошо поставленным голосом профессионального экзекутора. — Мне было бы легче разобраться в той помойке, которую по твоей вине вывалили теперь на меня, если бы ты соизволил явиться ко мне лично и растолковать — что в этом запредельном хламе стоит хоть малейшего моего внимания.
На скверно сделанном снимке имело место нечто, похожее на огромную мину. Ее можно было принять за противотанковый «шнапс» с уже снятыми ручками для транспортировки, если бы не размеры устройства. Фон для «мины» расплывчался, и оставалось непонятным — где же это сняли. Но оценить масштаб помогал человек, небрежно привалившийся плечом к штуковине.
— Ну-с? — с ноткой нетерпения осведомилась Серфида.
Ферц достал из ящика лупу и с бьющимся сердцем принялся рассматривать попавшего в кадр. Несмотря на плохое качество снимка, сомнений у господина крюс кафера больше не имелось — рядом со странной штуковиной по-хозяйски лыбился Навах собственной персоной, как будто и впрямь только сейчас выбрался из ее открытого люка после долгого-предолгого путешествия.
Теперь уже твердой рукой Ферц положил недовольно взрыкивающую трубку, осторожно закрыл вместилище документов, плотно прижал его к себе, будто воммербют после долгого похода, затем встал и шагнул к двери.
Господин крюс кафер впервые с незапамятных времен улыбался. И действительно, пора нанести Стерфиде визит вежливости.
— На живца! — настаивал Флюгел. — На живца!
— Мертвяк! Мертвяк! — горячился Харссщилд.
Беггатунг внимательно разглядывал осевшие на ладонях капли воды и что-то неслышно шептал под нос.
Шенкел, как самый молодой и неопытный в таких делах, тоже предпочел отмалчиваться, с завидной методичностью отвешивая пинки лежащему на палубе мешку с торчащими из него голыми ногами.
Ферц и Краленгилд не принимали участия в споре, поскольку господин крюс кафер счел ниже своего достоинства обсуждать тонкости меню ледяных червей, а Краленгилд находился за штурвалом, удерживая несущийся шлюп на проложенной сквозь штормовой океан пенной трассе.
Волны вздымались стылыми горами вокруг крошечного суденышка, упирались могучими спинами в протянутую белесую полоску кипящей воды, пытаясь одним движением порвать ее в клочья, чтобы затем стиснуть потерявший путеводную нить шлюп ледяными челюстями шуги. Но трасса, соединившая Адмиралтейство с Цитаделью-21, раскаленным лезвием взрезала промороженные туши валов, и те с чмоканьем проседали вниз, подставляя усмиренные на мгновения тела стремительно несущемуся кораблю.
Несмотря на мастерство Краленгилда, шлюп мотало из стороны в сторону — казалось, еще толчок, и он вылетит за пределы трассы, но округлое днище скользило по градиенту температурных потоков, резко вздымалось, кренилось и тут же соскальзывало к центру, где бурлил крутой кипяток. Изредка упрямой волне все же удавалось сдвинуть трассу вверх, и тогда шлюп отрывался от поверхности воды, взлетал и плюхался обратно, взметая облака пара.
От непредсказуемых циркуляций и дифферентов команде приходилось крепко держаться за поручни. Скверно работающие охладители не справлялись с нагревом корпуса, отчего даже сквозь предохранительное покрытие пальцы и даже стопы ощущали покусывание горячего металла.
— На живцов мы таких червей ловили! — прокричал Флюгел. — Во! — неосторожно отпустив поручень, чтобы показать размер фантастической добычи, он тут же обрушился на палубу, сбитый с ног резким поворотом, и заскользил к корме, где и повис на страховочном лине.
Халссщилд вцепился в линь, стараясь подтянуть к себе Флюгела, так же неосторожно выпустив поручень, на что Беггатунг среагировал незамедлительно, отвесив новичку пинок под зад и отправляя его по уже проложенному маршруту к корме.
— Вот так оно и бывает, солдат, — пробормотал Беггатунг, разглядывая как двое бедолаг силятся быстрее встать на ноги, а из под них поднимается пар от мокрых комбинезонов.
Упакованное в мешок тело тоже задергалось, видимо окончательно придя в сознание и ощутив голой кожей нагретую словно утюг палубу.
— Кальдера! — показал Краленгилд.
Господин крюс кафер поднял запотевшие очки на лоб, оттер заливающий глаза пот и посмотрел туда, куда указывал рулевой.
Океан поделили на две неравные части. На большей царил вечный шторм, ходили высоченные волны, тяжелые точно расплавленный свинец, белели верхушки айсбергов, и серым налетом расплывались огромные поля шуги, издававшей шелест, похожий на трение друг о друга тел мириад вшей, который не могли заглушить ни рев ветра, ни грохот сталкивающихся валов.
Но вокруг кальдеры океан усмирялся, приобретал невероятно теплый лазоревый оттенок, удивительную прозрачность, которую узкими лучами прошивал мировой свет, сконцентрированный почти до жидкого состояния нависающими над отвесными скалами шевелящимися полупрозрачными трубками. В толще воды двигались огромные тени дервалей, поднимаясь из морской бездны, чтобы подставить обросшие водорослями и ракушками тела под водопады света.
— Кехертфлакш! — сплюнул Краленгилд. — Гадость!
Будь его воля, он бы резко положил руль в сторону от жуткого сияния кальдеры, но трасса шла на сближение с границей между двумя мирами.
Ферц посмотрел в бинокль. У подножия поросших чем-то зеленым утесов извивался золотистый пологий берег. В отвесных скалах виднелись высеченые углубления, похожие на шрамы, оставленные боевым лучеметом. Зеленоватая порода пучилась черными натеками, из них тянулись тончайшие нити.
Вид кальдеры угнетал, будто некто буравил Ферца тяжелым взглядом. Сердце господина крюс кафера застучало быстрее, во рту пересохло.
Вернувшиеся на свои места Хассщилд и Флюгел прекратили разборки и молча уставились на скалы. Шенкел разинув рот и пуская слюну смотрел на громаду, что вздымалась почти до Стромданга.
Вцепившись в штурвал, Краленгилд орал самые грозные проклятия, стараясь избавиться от ощущения присосавшегося к голове многонога, который, пробив ему череп, копался внутри прохладными щупальцами.
Но вот точка наибольшего сближения оказалась пройдена, и шлюп стал быстро удаляться от кальдеры, все глубже вбуравливаясь в привычную стылость штормового океана.
— Жуткое место, — покачал головой Флюгел. — Жутче, чем «дробилка».
— Ты еще скажи — пещер, — скривился Беггатунг.
— А что такое пещеры? — спросил Шенкел, вытирая подбородок.
— Есть такое местечко в нашем мире для особой падали, — сказал Беггатунг, чудом ухитрившись зажечь влажную сигарету и теперь пуская дым в ладонь. — Развлечение для мертвяков.
— Бросьте вы, — жалобно попросил Халссщилд.
— Это когда тебя с голой задницей оставляют еще с десятком таких же отморозков в расщелинах ледника, — продолжил Беггатунг. — Один на всех комплект одежды, но ни крошки еды, и бодрящая ат-мо-сфэ-ра, — непонятно добавил он.
— Ну и что? Убить всех, кехертфлакш.
— Убить всех, — передразнил Беггатунг. — А жрать что потом будешь? Строганину из трупов? На холоде долго не протянешь. Здесь «скотинка» нужна.
— Какая еще «скотинка»?
— Дойная! — ощерился Беггатунг. — Хочешь руки и ноги ему сломай, хочешь — спину перебей, но только чтоб жив был. Грей его своим теплом, строганинкой подкармливай, и соси, соси, соси…
— Чего? — не понял Шенкел. — Чего сосать-то?
— Кровушку, кровушку горячую, — пояснил Беггатунг. — Вот тогда у тебя появится шанс в мертвяки выбиться, Блошланг пройти и удобрить своим дерьмом материк во славу Дансельреха!
— Тьфу, — сплюнул Краленгилд. — Еще раз о мертвяках заикнешься, кехертфлакш…
— Долгоносики вы адмиралтейские, — примирительно сказал Флюгел. — Тыловые тараканы.
— Не спеклась? — озабоченно спросил Шенкел, снова пнув мешок. Ноги в ответ не дрыгнули.
— Умгекертфлакш! — Беггатунг распустил узел, а Халссщилд, ухватив тело за ногу, вытащил его из мешка.
— Ишь, глазами лупает, — нежно сказал Шенкел.
Серфида скорчилась на горячей палубе. По бледному телу с землистым оттенком расплывались пятна ожогов. Она мотала из стороны в сторону головой и мычала. Затем неожиданно ловко перевернулась на живот и извиваясь складчатым телом подползла к Ферцу. Перебитые руки не позволяли ей подняться, поэтому Серфида, вытянув шею, ткнулась губами в сапог господина крюс кафера.
— Милости просит, — почти расчувствовался Шенкел.
— Пощады, — поправил Флюгел.
Ферц уже собирался отвести ногу, чтобы отвесить хорошего пинка по слюнявому рту Серфиды, но неимоверная боль пронзила его тело. Ферц отчаянно взвыл, дернулся назад и рухнул на раскаленную палубу.
— Что это?! — заорал Флюгел, но оглушительный грохот шторма стиснул шлюп в мертвых объятиях.
Затем шлюп резко дернулся, сбивая с ног всех стоящих. Краленгилд почувствовал как ремни все глубже впиваются в тело, дыхание перехватило. Он из последних сил сжимал штурвал, не давая кораблю вылететь за пределы пенного следа, который внезапно стал стремительно сужаться, отчего шлюп заходил ходуном.
Превозмогая боль, Ферц попытался сбить свободной ногой впившуюся в ступню Серфиду. Тяжелая туша штормовой тучи разлеглась на почерневших гребнях волн, вздыбленных ветром почти до небес, но в мелькании мирового стробоскопа Ферц успел заметить, что тело истязающей его твари начало быстро распухать, обезображенное кровоподтеками лицо погрузилось в набухающие плечи, точно мягкое тело слизняка пряталось за створками раковины, а гнойные наросты на спине Серфиды беззвучно лопнули, выпуская на свободу множество отвратительно шевелящихся сочленений.
— Мерзостное ощущение, — сказал он самому себе, открыв глаза.
Одеяло соскользнуло на пол, а простынь сбилась, словно наморщила лоб, пытаясь осилить подсмотренные ею кошмары. Шевелиться не хотелось. Тело словно исчезло — растворилось в едкой слюне бесконечных сновидений, оставив по эту сторону ночи лишь призрачную память о себе.
Он ощупал пустоту вокруг. Пальцы наткнулись на что-то твердое, гладкое и холодное. Стакан? С водой? Можно ли ее пить? А если там притаилась вставная челюсть? Вставной глаз? Странные вопросы… Разве бывают вставные челюсти и вставные глаза? Зачем они в полдень торжества медицины и прививок «бактерий жизни»? Но ведь где-то он это видел? Это… Изуродованные лица, искалеченные тела. Костыли и протезы. Скрипучие тележки для все еще живых обрубков, точно жизнь из конечностей успела ускользнуть в тело, отдавая взрывам уже и так мертвую дань, тем самым гальванизируя мировую тоску воли к жизни в сократившемся вместилище из шагреневой кожи.
— Они и не ведали, что же оказалось в их руках, — бархатисто сказала тьма.
Расширив зрачки, он разглядел гостью, чертовски элегантно сидевшую в кресле. С тех пор она нисколько не изменилась — даже в свои года могла вскружить голову кому угодно. И кружила.
— А вы ведали? — спросил он только для того, чтобы не молчать.
— Интуиция, мой дорогой, интуиция. Природное чутье женщины, наследницы не той, что из ребра, а самой первой, которую чуть не покарал архангел на берегу Красного моря. Видите ли, когда горланящие младенцы появляются не из чрева матери, а из чрева машины, сооруженной неведомыми чудовищами бог весть сколько веков назад, в вас срабатывает дотоле не осознаваемый инстинкт. Я была его повитухой, восприимицей, крестной матерью… Черт его знает, как это лучше назвать.
— Тогда он — подопытным сыном?
Она рассмеялась.
— Вы умеете шутить. Почему-то только специалисты по спрямлению чужих исторических путей обладают самым лучшим чувством юмора. Откройте секрет.
— Нужно подойти к краю бездны и заглянуть в нее. Тот след, который останется, когда будешь от нее отползать, и называется юмором.
— Неужели? Любопытно, любопытно…
— Никогда так искренне не смеялся, вспоминая своего первого убитого. Ведь там нет времени разбираться кто прав. Прав всегда тот, кто остался жив.
В ее руках вспыхнул огонек, набросив на мгновение на лицо багровую вуаль, которая безжалостно извлекла из тайника истинное количество лет, прожитых дамой. Зажигалка погасла, оставив лишь тусклое пятнышко тлеющей сигареты. Сладковатый запах наполнил комнату.
— Могут быть у члена Мирового Совета мелкие слабости? — с капризной ноткой спросила она. — Я не могу вдыхать ту ужасную гадость, что завозил Вандерер с этого вашего Флакша. Обхожусь местными паллиативами, — хихикнула дама.
— Вы мне снились, — зачем-то признался он. От омерзительности тут же возникшей перед внутренним взором картины чудовищной трансформации искалеченного тела захотелось передернуться.
— Опасное признание, — скокетничала дама. — Но сомневаюсь, что я пригрезилась в эротико-романтическом виде.
— Да, — вынуждено подтвердил он. — Ни эротики, ни романтики… Как вы догадались?
— Слишком хорошо разбираюсь в мужчинах. Чересчур хорошо, можно даже так сказать. В этом-то вся и беда. Горе от ума, — сладковатый запах расползался по комнате дымными змейками. — Побочный эффект длительного изучения модифицированного поведения «казуса тринадцати».
— Как он только вам позволил…
— Мне никто и ничего не может позволить, — холодно отрезала дама. — Как влиятельный член Мирового Совета я сама выбираю — чем и как мне заниматься! — но тут тон ее слегка смягчился: — Видите ли, голубчик, педагогика, даже в эпоху расцвета Высокой Теории Прививания, не воспринимается как дисциплина, чреватая потенциальным ущербом для человечества. В общественном сознании это целиком и полностью позитивная наука. Ну, а мелкие шероховатости в виде загубленных судеб… Это целиком и полностью ответственность наших штатных сеятелей доброго и вечного. Лес рубят, щепки летят.
— К кому пошел бы человек в таком состоянии? — пробормотал он себе под нос.
— У вас чертовски хорошая интуиция, голубчик, — дама ловко выпустила изо рта идеально ровное дымное колечко. — Тривиальный ответ — Lehrmeister, правильный — школьный врач. Забавно, как повернулось бы дело, если бы вы все-таки переговорили со мной?
— Вы же сами не захотели… Сразу же обратились к Вандереру, чтобы он оградил вас…
— Оградил… защитил… — дама кивнула головой. — А вы так сразу и сдались! Такой большой, молодой, сильный, ореховоглазый… — Отставив в сторону сигарету, дама наклонилась вперед и прошептала: — Брюнеты, голубчик, — моя слабость! Ха-ха-ха! Как вы его назвали? Подопытный сын? У него всегда были длинные, шикарные волосы…
Дама откинулась на спинку кресла и как-то сразу размякла. Рука с тлеющей сигареткой свесилась к полу.
— Он был только мой, — тихо сказала она. — Только мой и больше ничей. Иногда мне кажется, что те чудовища не предусмотрели одной мелочи, из-за которой их план так и не удался… Одинокие монокосмы чересчур понадеялись на семью… Понимаете? Им казалось, что и через сорок тысяч лет в нас сохранится инстинкт материнства… Среди тех, кто принимал младенцев, ваша покорная слуга оказалась единственной женщиной. Может поэтому я это почувствовала, когда псевдовлагалище вытолкнуло мне в руки очередной плод… Мальчика. Крошечного, орущего мальчика. Самого обычного человеческого младенца… Тогда я и поняла, что происходит между квочкой и ее цыпленком. Таинство запечатления…
— Я предполагал корыстные мотивы, — сказал он с ноткой раскаяния.
— Ах, оставьте! Какая еще корысть у человека с моим положением. Тут все гораздо запущеннее. Гордыня — вот более подходящее слово. Кому-то не давали покоя лавры первого антрополога чистейших кроманьонских групп, мне же хотелось…
— Чего? — он не выдержал долгой паузы.
— Вечной молодости, успеха, внимания, силы… Хотелось стать ведьмой и летать над ночным городом, стуча в окна и гоняя птиц. Какое это теперь имеет значение, — горько сказала дама. — Показать вам фокус?
— Фокус? — ему показалось, что он ослышался. — Какой фокус?
Дама рассмеялась:
— Очень редкий и необычный. Не скоро вам выпадет шанс услышать его еще разок… Вот, смотрите! — она показала на стакан с водой.
Щелчок пальцами, и стакан исчез. Как будто выключили голограмму. Несмотря на какую-то удручающую банальность, больше подходившую затрапезному бродячему цирку, исчезновение предмета поразило его. Почудилась в этом проявление невероятной силы, которая издевательски вырядилась в одежды заурядной иллюзии, ловкости рук, гипноза — чего угодно, но только не нуль-транспортировки предмета одним лишь усилием воли.
— Где он?
— Вот же, — показала дама. — Вы разве не видите?
Переливчатый свист, стук, пахнуло леденящей стужей, и в воздухе возник покрытый изморозью стакан. Похоже, тот самый. Он попытался перехватить его, но пальцы обожгло космическим холодом. Стакан упал и разбился. Стылая волна взметнулась до небес и обрушилась на палубу шлюпа точно молот о наковальню.
— Господин крюс кафер! Господин крюс кафер! — отчаянно пытались докричаться издалека, а Ферц мучительно вспоминал искусство дыхания широко разинутым ртом. Казалось, в горло вбита непроницаемая пробка, не дающая легким набрать воздуха.
На пике асфиксии ему привиделась ужасающая картина — будто он превратился в несомую непонятными и могучими силами песчинку, вокруг простирается необъятная пустота, намного огромнее мира, и в этой пустоте пылают колоссальные огненные шары, как если бы некий безумец разом взорвал все имеющиеся ядерные заряды, выжигая жуткую беспредельность потоками смертельных излучений.
— Господин крюс кафер! — с противным чавканьем вспыхнул ближайший огненный шар. Взрыв разорвал сверкающую оболочку, смял окружающий его темный кокон, похожий на плотную взвесь планктона, ослепительные факелы пронзили пустоту, и вот уже на месте шара расплывается искристое пятно — лицо Флюгела.
Оно нависает над несомой неодолимыми силами Ферцем-песчинкой и громыхает так, словно армия материковых выродков решила провести ковровое бомбометание:
— Вставайте, крюс кафер! Вас ждут великие дела!
Но Ферц-песчинка продолжает плыть в пустоте выпущенной баллистической ракетой, внезапно подтвердившей сугубо теоретические модели тех умников, которые утверждали, что мир — не огромная полость, а даже наоборот — шар, повешенный в пустоте ни на чем.
Распухшее до колоссальных размеров лицо Флюгела, то там, то сям разрываемое изнутри огненными спиралями распадающегося на части шара, разевает рот, изготовившись прогромыхать что-то еще, однако Ферц больше не выдерживает, хватает пятерней нависшую над ним морду и что есть силы отшвыривает от себя — в темноту, в стужу, в шторм.
Темное пятно Стромданга, высвечиваемое молниями, висит над головой. Надир, вспоминает откуда-то Ферц. Надир Флакша. Кальдера где-то рядом. Тонкие нити климатических машин вьются над бесконечным ураганом, что спиралью ввинчивается в Блошланг, и отсюда даже не верится — какими огромными они видятся вблизи. Затем чернота смыкается, выжимая из тяжелых туч белесые потоки колкого снега. Кажется, что не снежинки, а мелкие кровососы впиваются в кожу.
— Поднимите меня, — потребовал господин крюс кафер.
Чьи-то руки вцепились в него и придали вертикальное положение. От внезапного головокружения Ферц пошатнулся, но те же руки заботливо поддержали его за ворот.
— Отпустите! — муть в глазах оседала, и сквозь снежную пелену стала проявляться какая-то нелепая, скособоченная громада.
Вцепившаяся в воротник бушлата рука все же разжалась. Без поддержки колени господина крюс кафера подогнулись, но он удержался на ногах.
— Кехертфлакш! Умгекехертфлакш!!
Цитадель-21, как и следовало из ее номера, относилась к полностью автоматизированным укреплениям Дансельреха. Здесь никогда не размещался гарнизон, лишь изредка наведывались техники для проверки и отладки бесконечного конвейера смерти. Строго говоря, никакой гарнизон здесь и не выжил бы, в такой близости от кальдеры, в зоне безумных погодных флуктуаций.
Башня с широким основанием, которое плавно истончалось в шпиль невообразимой высоты, выламывалась из окружающих ее колоссальных каменных блоков и ледяных гор, слепленных из серого снега.
Отсюда, от самого подножия цитадели, казалось, что ее вершина не просто теряется в ураганном хаосе Стромданга, а пронизывает его насквозь, чтобы вбуравиться в окружающую мир твердь. Идеально гладкая поверхность башни сверкала от окутывающих ее вершину молний, которые многочисленными огненными реками стекали по пологому склону к самому ее основанию.
Нагромождения огромных каменных блоков складывались в запутанный лабиринт узких и широких проходов, еле заметных тропинок и выложенных бетонными плитами дорог, полузанесенных песком и снегом.
Отсюда, с берега, щетинистого от заброшенных пирсов и волноломов, с проржавевшими разгрузочными кранами и доками, разглядеть, что творилось у основания цитадели, оказалось невозможно. Но там определенно шла своя, автоматическая жизнь — ветер доносил оттуда обрывки, спрессованные из лязга и грохота гигантских механизмов.
Взвалив амуницию, отряд под командованием господина крюс кафера Ферца миновал портовую зону и вошел в проход, помеченный на карте как ведущий прямиком к цитадели.
Блоки, высеченные из черного камня и отшлифованные до зеркального блеска, отражали исследовательскую команду. Поначалу это даже беспокоило, казалось параллельно им движется еще отряд, то ли сопровождая, то ли конвоируя их к цитадели, но затем глаза привыкли к мельтешению черных фигур по антрацитовой поверхности.
— Кто же это строил? — спросил Шенкел, на что Беггатунг тут же ответил:
— Мы!
— Ну да, — засомневался Шенкел.
— Не веришь в несокрушимую мощь Дансельреха? — грозно поинтересовался Халссщилд. — Квалифицированные кадры, вооруженные передовой техникой, могут и не такое наворотить.
На что Краленгилд пробурчал:
— Кадры воспитуемых, вооруженные ломом и лопатой, могут наворотить еще больше.
— Было такое, — согласился Беггатунг. — Помнится, всплываем, а на траверзе — остров. Ну, остров как остров, ничего, вроде бы, необычного. Вот только из землю какие-то головы со шляпами торчат…
— Выродки, что ли? — подозрительно спросил Флюгел.
— Нет, не выродки, — Краленгилд подышал на пальцы, отогревая от пронизывающего ветра, что нескончаемой рекой мчался в теснине прохода. — Мы тоже было подумали — выродки, мол, кто-то развлечься решил — завез на необитаемый остров сотню выродков, да прикопал по шею, чтобы подольше мучились. Но головы из камня оказались, а размером — что наш шлюп. Торчат такие морды из песка, глазищами на Стромданг пялятся, кехертфлакш.
— Унтерменши то были, — мрачно сказал Беггатунг. — Унтерменши.
— Сам ты выродок, — обиделся Краленгилд. — Мы что же, по-твоему, каменной башки от мертвой отличить не можем? Каменные они, каменные! — постучал он себя по каске. — Понял?
— Унтерменшу что каменная, что мертвая, что живая — он во что хочешь обернуться может.
— Тьфу, кехертфлакш! — сплюнул Краленгилд.
— Так что дальше было? — спросил Шенкел.
— А то и было, — пообижался Краленгилд, но все же продолжил: — Высадились осмотреть их, бошки хоть и каменные, а может знак какой означают для материковых выродков, ну и нашли их всех там…
Краленгилд выдержал паузу, надеясь, что остальные тут же начнут выспрашивать — что же именно они там нашли, но все почему-то молчали.
— Колония там оказалась. Для особо выродокских выродков. Несколько сотен выродков и гарнизон. А для выродка главное что? Для выродка главное тяжелая работа, и ничего лучше для него нет, потому как без работы у него в мозгах все наизнанку выворачивается. А какая на острове может быть работа? Просто камни таскать — не очень интересно, опять же выродок выворачиваться начнет, спрашивать себя: «Зачем таскаем? Куда таскаем?» Вот начальник колонии и придумал для воспитуемых развлечение — из камней морды каменные вытесывать, да на берегу устанавливать. Каково?!
— В топку! — мрачно приговорил Флюгел, но Беггатунг покачал головой:
— Не скажи! Для выродка лучшей доли нет, чем умереть. Поэтому главное — заставить его подольше…
Разговор принял специфический оборот. Все стали с жаром обсуждать рецепты «Как продлить муки выродка и что делать, если он подыхает слишком быстро». Когда команда основательно вошла в раж, Ферц поднял руку, и все заткнулись.
Поперек их движения пролегла широкая полоса дороги. По ней плотным потоком двигались невообразимые машины. Стиснутое отвесными поверхностями блоков, шоссе не имело никаких переходов — ни подземных, ни мостовых. Идти же вдоль него тоже не представлялось возможным — машины почти скребли боками по сторонам прохода.
Осторожно заглянув за угол, Ферц увидел, что справа дорога плавно заворачивает к цитадели, а слева расплывается какая-то дымная клякса, куда и ныряют эти конструкции на колесном, гусеничном и смешанном ходу.
По большей части по дороге мчались знакомая по материковым десантным операциям техника, стоящие на вооружении у выродков, — баллисты, танки, бронетранспортеры, самоходные гаубицы, танкетки, и прочая тяжелая и легкая бронетехника — совсем новенькая, блестящая, будто только с конвейера.
Однако попадались и совсем удивительные сооружения, больше похожие на подводных пауков, которые выбрались из-под толщи воды и теперь мерно перешагивают через мчащийся поток длиннющими гибкими лапами. Не похоже, что внутри хотя бы одной мог сидеть водитель — стекла и перископные щели у них отсутствовали, лишь тускло отсвечивали глухие бронированные обтекатели.
От такого зрелища отряд замер на месте, кто-то звучно глотнул пересохшим горлом, а заметив до боли знакомый горбатый силуэт баллисты на атомном ходу со свеженарисованной эмблемой имперского легиона, отчаянно заорал:
— Выродки!!! Ложись! — и все бухнулись брюхом в щебенку, за исключением господина крюс кафера, который продолжал спокойно рассматривать проносящуюся мимо вражескую бронетехнику.
Полежав на брюхе, уткнувшись носом в землю и не дождавшись хоть одного выстрела со стороны дороги, отряд стал подниматься, отряхивая с комбинезонов желтоватую пыль.
— Что за хрень? — вырвалось у Беггатунга. — Куда дальше-то?
— Туда, — хладнокровно показал Ферц на противоположную сторону.
— И как же мы туда попадем, господин крюс кафер? — осмелился спросить Шенкел.
— Ногами, солдат, — соизволил пояснить господин крюс кафер.
— Может у них тут перерыв имеется? — предположил Флюгел.
— И баня, чтоб на мыле поскользнуться, — в тон добавил Краленгилд. — Это же цитадель, кехертфлакш! Безостановочное производство. Железякам отбой не нужен.
Ферц еще раз посмотрел на карту. Ошибки не обнаружилось — они шли предписанным маршрутом, там даже, умгекертфлакш, эта дорога пропечаталась, вот только воздушная фотосъемка почему-то не отметила на ней оживленного движения.
Возвращаться и искать новый путь? Господин крюс кафер пошевелил коротким носом.
— Флюгел!
— Да, господин крюс кафер!
— Видишь того «паука»? — Ферц показал на пробирающуюся сквозь плотный поток машину, чье тяжелое брюхо почти елозило по крышам проносящихся под ней танкеток, баллист, броневиков, а похожие на струны лапы дрожали от напряжения с режущим уши воем.
— Так точно!
— Отстрели ей лапы.
— Есть! — Флюгел расчехлил трубу ракетомета, откинул экранчик наведения и опустился на одно колено. — Поймал! Сзади?!
— Чисто! — крикнул Беггатунг.
Труба плюнула огнем. К «пауку» потянулись еле заметные дымные полосы, но машина их засекла, дернулась в сторону, затем, резко выпрямив лапы, подскочила вверх, где ее и настигли самонаводящиеся головки.
От взрывов «паук» накренился, обрывки лап забили по воздуху, безнадежно пытаясь восстановить равновесие, и машина с грохотом рухнула на дорогу, медленно и неуверенно покатившись по инерции дальше вихляющим колесом. Попадавшиеся на пути машины с оглушительным треском лопались, выпуская фонтаны пламени, сзади напирали другие, громоздясь на росший вал обломков, почерневших остовов все новыми и новыми волнами. Так штормовой прибой раз за разом выбрасывает на берег обломки раздавленных кораблей и субмарин.
Огненные потоки устремлялись во все стороны, расписываясь щедрыми мазками сажи по бетонному полотну дороги и пятнистым бокам бронетехники, что ухитрялась проскочить расширяющуюся воронку мясорубки.
Свинцовый привкус радиационного загрязнения сгустился, проникая даже сквозь фильтры дыхательных масок, ввинчиваясь под язык тяжелым расплавом.
Обломки машин взлетали вверх неуклюжими ракетами, оставляя после себя маслянистые черные следы причудливых траекторий, и, достигнув пределов свободного полета, с воем обрушивались вниз, вызывая новый прилив визга, скрежета, взрывов, огня.
— Надо уходить! — проорал Флюгел Ферцу, но тот завороженно продолжал смотреть на бушующую стихию разрушения.
Флюгел растерянно оглянулся и увидел, что и остальные оцепенело смотрят туда же, куда и их командир, и только багровые блики гуляют по стеклам дыхательных масок. А вверху нарастало непонятное гудение, и когда Флюгел попытался встать на ноги, что-то невыносимо тяжелое, вязкое обрушилось на него, придавило к земле, распластало и вжало в щебень так, что захрустели кости, а рот наполнился кровью.
Нечто огромное, округлое раздвинуло серебристым телом фонтаны огня и дыма, налегло на дорогу, теперь усеянную непроходимыми кучами обломков, ослепительно сверкнуло, заставив смотрящих на нее людей завопить от рези в глазах, а когда боль так же мгновенно прошла, как и появилась, то отряд Ферца увидел, что с бетонного полотна исчезло все, напоминавшее о произошедшем, и по ней все так же неслась нескончаемыми рядами военная техника.
— Фарш, — сказал Беггатунг, ощупав тело Флюгела. — Фарш мелкого помола.
Ферц присел над размозженным телом. Казалось, что Флюгел рухнул на землю с невообразимой высоты или на него уронили один из каменных блоков, что валялись кругом, а затем аккуратно убрали, оставив вот такую вот лепешку в звездчатой луже побуревшей крови.
— Шенкел! — позвал Ферц.
— Да, господин крюс кафер!
— Дорогу видишь, солдат?
Шенкел растерянно оглянулся:
— Т-так точно…
— Слушай приказ, солдат! Приказываю медленным шагом пересечь дорогу и дожидаться отряд на другой стороне. Приказ понятен? — Ферц даже не повернулся посмотреть на обомлевшего Шенкеля.
— Но, господин крюс кафер… — попытался возразить тот.
— Приказ понятен, солдат? — глухо, не повышая голоса повторил Ферц, и тогда словно что-то поняв Шенкел щелкнул каблуками ботинок, расплылся в жуткой усмешке, развернулся и направился к дороге, поудобнее устраивая на груди автомат.
Встав на обочине, Шенкел подождал, пока мимо прогромыхает танкетка, уже снаряженная под завязку боезапасом — на турелях ракеты с каплевидными головками и длинным оперением — и сделал шаг на бетонку.
Каким-то чудом ему удалось невредимым миновать первый ряд движения, на мгновение замереть на узком островке безопасности, покачиваясь от порывов воздуха, которыми хлестала громыхающая бронетехника, а затем сделать рывок вперед, словно опасаясь, что тяжелый танк успеет миновать его, так и не намотав на гусеницы кровавые обрывки тела и амуниции.
— Готов, — сказал Халссщилд.
Беггатунг зыркнул на товарища, но ничего не сказал. Откуда-то у него возникла уверенность, что на Шенкеле дело не застопорится, и господин крюс кафер одного за другим размажет их по проклятой бетонке. Но сделать он ничего не успел, так как Кралленгилд ткнул стволом пистолета в затылок Ферца, все еще сидящего над трупом Флюгела, и выстрелил.
Пуля глухо вонзилась в останки, Кралленгилд непонимающе сделал шаг вперед и рухнул на землю.
Невероятным образом очутившийся позади него Ферц рывком вытащил из шеи Кралленгилда нож и зверски осклабился:
— Ну, кто еще идет за пивом? — дыхательная маска болталась на плече, господин крюс кафер тяжело вдыхал ядовитый воздух, вытирая кулаком с лица капли крови. От виска до скулы протянулась почерневшая рана. — Кехертфлакш! — Ферц плюнул. — Трусы! Бабы! Scheiß Kerl! Dreckskerl!
Сунув нож в ножны, взвалив на себя оба автомата — свой и Флюгела, а подсумок с обоймами зажав подмышкой, так что распущенные ремни волочились по земле, Ферц побрел к дороге, почему-то приволакивая левую ногу.
Беггатунг и Халссщилд завороженно смотрели на своего командира. Не замедляя шага Ферц вышел на дорогу, повернулся навстречу движения и поднял руку вверх.
«Вот это ты зря», подумал Халссщилд, «Сейчас тебя…»
Глава десятая. ТРЕПП
— Не могу ничего поделать, — с тихим отчаянием пожаловалась она. — Не могу, не могу! — градус отчаяния нарастал, и Сворден Ферц понимал — помедли он еще, и у нее начнется истерика.
Понимать он понимал, только вот никак не мог сообразить — что в таких случаях надо делать?
Совать в трясущиеся руки стакан воды? Таковых в комнате не наблюдалось. Может, в кухне, подключенной к линии снабжения, нашлось бы что угодно, вплоть до пресловутых мороженых крыс, но здесь, увы, — ничего. (А кстати, почему? — спросила та часть Свордена Ферца, которая специализировалась на таких вот, вроде бы резонных, но абсолютно неуместных вопросах).
Или пару раз шлепнуть ее по щекам, столь негуманным и, в общем-то, бесцеремонным способом выводя из ступора? Но если речь идет о подобном состоянии, тут не до размышлений и церемоний, надо всего лишь размахнуться и…
— У меня ничего не выходит, — она склонилась к листам, лежащим у нее на коленях и разбросанным вокруг, — огромные плотные листы, исчерканные нервными, обрывистыми линиями, которые, тем не менее, складывались в нечто тревожное и даже пугающее. — Отвратительное стило, — она подняла руку и показала Свордену Ферцу. — Видишь? Видишь?
— Вижу, — разлепил пересохшие губы Сворден Ферц, хотя ни черта не видел — стило как стило, стандартной варки.
Она швырнула стило в угол комнаты, вцепилась в ближайший рисунок и принялась рвать его в клочья. Сухой звук расчленяемой бумаги оказался неприятен до дрожи, до зубового скрежета. Сворден Ферц не ожидал, что это на него так подействует. Захотелось тут же выскочить из комнаты в поисках лучшего стила, только бы не слышать невыносимый шелест, и даже не шелест, а почти тактильное ощущение от рыхлой, шершавой бумаги.
Вот только куда бежать за этим проклятым стилом?
— Ты же знаешь! — почти выкрикнула она, словно прочитав его мысли. — Ты точно знаешь! Ты всегда приносил мне самое лучшее стило на свете!
Если бы она не швырнула стило в угол, то сейчас бы запустила им в меня, понял Сворден Ферц. Он вылез из-под одеяла, взял ближайший рисунок. Первое впечатление не обмануло — тревожный, надрывный, даже — отчаянный хаос линий, как будто то, что пытались запечатлеть, непрерывно меняло форму. Но в глубине неряшливого наброска угадывался лес, поселок, фигурки людей. Кончик скверного стило крошился, раздваивался, а вместе с ним крошился и раздваивался тот мир, который погружался в хаос.
Сворден Ферц физически ощущал, как уютному, тихому миру каждым движением стило наносится глубокая, мучительная рана, будто она своими тонкими пальчиками нащупала центр напряжения, невидимый фокус, куда сходятся все силы, что сохраняют целостность мироздания, и малейшее касание, легчайший нажим на который немедленно возбуждали в массивной тверди волны разрушения, тектонические сдвиги, разрывы и бездонные трещины.
Тихий ход разрушительных стихий свершался в оглушительной тишине ночного леса, в теплом воздухе, пропитанном запахами смолистых деревьев и клубники, в сонном благодушии людей как богов, ведь только богам не дано прозревать грядущую теомахию.
— Все хорошо, все хорошо, — шептал Сворден Ферц, прижимая ее к себе, ощущая как ее бьет крупной дрожью, точно животное, ощутившее приближение раскаленного тавро, должного не только причинить ужасающую боль, но и удостоверить его переход из когорты свободных в разряд полезных.
И когда ему показалось, что она почти успокоилась, ее пальцы не так впиваются в спину, постепенно ослабляя отчаянную хватку, а дыхание становится ровнее, знаменуя постепенное погружение в хоть и преисполненный кошмаров, но все же сон, как она вдруг дернулась с такой силой, что Сворден Ферц невольно разжал объятия, и только лишь потом понял — это не она, а нечто чужое вцепилось в нее и отбросило к окну.
Отчаянный визг впился в уши. На призрачный свет, сочащийся в окно, пала еще более призрачная тень. Нечто огромное продавило предохранительную перепонку, хотя ничто и никто, кроме человека, не смогло бы это сделать, и начало вдавливаться внутрь гигантским куском прозрачного геля из колоссального тюбика зубной пасты.
Желеобразная масса надувалась пузырем, по чьей поверхности пробегали радужные сполохи, а затем вспучилась многочисленными полусферами, будто прыщами или даже гнойниками, потому что в глубине тут же возникли переливчатые токи, связующие вздутия с чем-то еле заметным, трепещущим внутри с высокой частотой. На вершине выпуклостей сформировались темные точки, которыми точно выстрелили, и они повисли на тонких ниточках, изгибаясь из стороны в сторону.
Глаза, по какому-то наитию понял Сворден Ферц. Чудовище обзавелось глазами и теперь разглядывает комнату, соображая — что предпринять дальше. А может и не соображая, а на манер буриданова осла выбирая между ним и ей — кого слопать как аперитив, а кого оставить на диджестив.
Но, если честно, страха не возникло. Уж чересчур нелепо выглядело это полупрозрачное создание, вызывающе нелепо, можно даже так сказать, как неумелый набросок детской рукой, что тщится изобразить чудище, которое испугало бы и маму, и папу. А еще она пахло ягодами. Сворден Ферц принюхался — точно, ягодами. Причем не так, будто долго ползло через чащобу, давя ягодники, пачкаясь и пропитываясь клубничным соком, а так, как пахло бы создание, для которого клубника являлась единственным питанием.
И лишь продолжающийся визг, который теперь доносился из-под кровати, побуждал Свордена Ферца хоть что-то предпринять, лишь бы избавиться от присутствия многоглазой дряни в комнате.
Он встал, уперся ладонями в податливую тушу и попытался ее вытолкнуть прочь. Но не тут-то было — руки провалились внутрь желеобразного тела почти по самые плечи.
— Волшебный котелок, перестань варить кашку, — пробормотал Сворден Ферц и изменил тактику — освободив руки и морщась от неприятного ощущения, будто их покрыла липкая пленка, он всем телом налег на незваного гостя.
С таким же успехом можно запихивать обратно в волшебный котелок ту самую пресловутую кашу. Гель продолжал упрямо вдавливаться из невидимого тюбика в комнату, мягко отталкивая Свордена Ферца, чьи ноги лишь скользили по полу, как он ни пытался усилить свой напор.
Дверь с грохотом распахнулась, внутрь ворвался горячий воздух, пропитанный запахом металла и смазки, и на пороге возникла гигантская фигура Железного Дровосека.
— Что тут у вас?! — грозно лязгнул он, и этого оказалось достаточно, чтобы визг прекратился, точно его отключили одним нажатием правильной кнопки. — Жертвы есть?!
— Будут, — пообещал Сворден Ферц. — Вот только найду автора этой гадости…
— Это не гадость, — прогудел Железный Дровосек, бесцеремонно продираясь внутрь, отчего деревянные косяки разлетались в щепки. — Это еще только пол-гадости!
— Да неужели, — заскрипел зубами Сворден Ферц, ощутив, что напор вползающей в окно массы резко усилился. — Помоги!
— В первую очередь — женщины и дети, — пропыхтел Железный Дровосек, выпуская из челюстных раструбов густые клубы пара.
К черту женщин и детей, хотел заорать Сворден Ферц, но вовремя прикусил язык. Железный Дровосек давно уже забыл, что такое аффект, и воспринял бы его слова со всей его стальной основательностью в вопросах морали.
Но тут на счастье из-под кровати выглянула она и умоляюще протянула к Железному Дровосеку руки.
— Женщина! — протрубил лязгающий болван, подхватил ее, так что голые ноги сверкнули, и стал отступать из комнаты, пятясь как огромный атомный танк, угодивший в эпицентр взрыва.
— Эй-эй! — завопил Сворден Ферц, напоминая о себе и понимая — стоит отпустить эту штуку, как она со всей силой ломанется внутрь и погребет его под собой.
Она тут же принялась стучать по башке Железного Дровосека, отчего по комнате поплыл тяжелый, чугунный гул, и закричала:
— Отпусти! Отпусти!
Железный Дровосек ее однако не послушал, еще крепче прижав к броне, но вытянул руку и аккуратно сунул между ладонью Свордена Ферца и вдавливающейся внутрь биомассой что-то твердое и холодное. Крепко сжав это в кулаке, Сворден Ферц отпрыгнул на кровать и полоснул этим по непрошеному гостю.
Раздался неприятный чавкающий звук, полыхающая всеми цветами радуги пленка лопнула, обнажив неожиданно черное, пульсирующее нутро, и чернота хлынула в комнату самой обычной водой, заливая все вокруг, и не найдя иного выхода, мощной волной устремилась в снесенную напрочь дверь. Напор оказался столь велик, что Свордена Ферца одарило об стену затылком, а Железному Дровосеку пришлось уцепиться за косяк.
Но вот поток грязной воды сошел, щебетанье маленьких птичек в ушах стихло, и Сворден Ферц тяжело отдышался, утирая кулаком перепачканное лицо. Штука, которую он продолжал крепко сжимать, оказалась самым обычным скальпелем.
— С тобой все в порядке? — почему-то шепотом спрашивала она, гладя его по щекам.
Железному Дровосеку все-таки пришлось выпустить ее, и теперь он замер в проеме, как атлант, которому на плечи взгромоздили небесный свод. Впрочем, в каком-то смысле так оно и было — Высокая Теория Прививания, вшитая в архитектуру позитронного мозга, требовала оградить взятое под опеку живое существо от опасности, однако доносящиеся снаружи крики свидетельствовали, что в такой же опеке нуждалось еще множество живых существ. Близость голоногой, целующей в нос существо с высоким индексом социальной ответственности и информированности, исключающим его из списка подлежащих заботе, уравновешивала неопределенное пока множество тех, кто в панике носился по поселку.
Железный Дровосек завис в состоянии неразрешимости, раз за разом запуская сложные алгоритмы расчета добра и зла, пока позитронный мозг наконец не отключился, высвобождая упрятанную в доспехи оцифрованную душу:
— Вы еще долго миловаться будете? — сварливо проскрипел Железный Дровосек.
Сворден Ферц осторожно отстранил ее, всхлипывающую от пережитого страха, прошлепал к окну, уже заросшему неопрятной перепонкой, ткнул в нее и выглянул наружу.
Внизу что-то вспыхивало, на мгновение высвечивая мечущиеся фигурки, какие-то темные бесформенности — скорее всего родственники той твари, что напрашивалась в гости. Вслед за вспышкой наступала скоротечная тьма, крики тут же нарастали, словно требуя еще огня, еще, а когда огонь возвращался, то избиение продолжалось с новой силой.
— Что там происходит? — робко спросила она.
— Надо помочь людям, — пророкотал Железный Дровосек. — Вызвать службу ЧП, отвести детей и женщин в лес…
— Нет, — покачал головой Сворден Ферц. — Помощь нужна совсем другим.
Она встала рядом и тоже стала смотреть на происходящее.
— Отвратительно, — сказала она и зажала рот ладонью, пытаясь сдержать рыдания. — Отвратительно. Теперь я понимаю, как мерзко себя вела… Прости меня… Но я испугалась… Оно просило помощи, а я испугалась… Оно хотело здесь спрятаться, а я… а я…
— Перестань, — Сворден Ферц обнял ее за плечи и отвел от окна. — Еще ничего неизвестно. Может, мы поступили правильно. Кто-то запустил биофоров и оставил без присмотра. Программа нарушилась, и они расползлись куда попало. А это опасно. М-м-м, очень опасно, — Сворден Ферц требовательно посмотрел на Железного Дровосека, но тот промолчал — врать не умел.
— Странно, на всех частотах тишина, — Железный Дровосек покрылся изморозью. Вокруг его головы сгустилось облачко, он растопырил руки и забормотал: — Одержана очередная великая победа в Одержимости… Полчища боевых подруг продолжают наступать… Белый Клык в прямой видимости… Осталось совсем немного, и лес одержит самую окончательную из всех окончательных побед…
— Вот видишь, — сказал Сворден Ферц. — Осталось совсем немного. Лес одержит победу.
Что я несу? — изумился он где-то внутри. Каждый раз, когда на Железного Дровосека находил подобный приступ, и он начинал нести околесицу о какой-то Одержимости, подругах и наступлениях, больше смахивающую на фронтовые сводки, Сворден Ферц, да и не только он, ощущал нечто вроде гордости, какой-то душевный подъем, будто эта ахинея и в самом деле имела смысл.
Но учитывая ее состояние, сводки с полей Одержимости оказались кстати — она послушно закивала головой и перестала рыдать.
— Пошли, — сказал Сворден Ферц, и они пошли.
Спустились по лестнице вниз, проходя мимо распахнутых дверей в пустующие комнаты, из которых удушливо пахло давленной клубникой, осторожно переступая через наспех собранный и тут же брошенный скарб, оскальзываясь на рассыпанных какой-то то ли щедрой, то ли пораженной трясучкой рукой переспелых овощах и фруктах, иногда заглядывая внутрь, на случай если там остался кто-то из жильцов, напуганный до смерти. На этом особенно настаивал Железный Дровосек, а поскольку ломать косяки могучим бронированным телом он не решался, то обыскивать комнаты приходилось Свордену Ферцу.
В одной из них они наткнулись на привидение. Оно сидело в необъятном кресле и вид имело сухонькой старушки в белом платье. Неестественно выпрямившись, как подобает либо существу потустороннему, чьи плечи уже не гнетет бремя тленной плоти, либо балерине, чье тело и в мучительной пытке упрямо примет вбитые годами ученичества и палкой наставника предписанную для исполнения танца позицию, привидение смотрело в окно, изредка пожевывая морщинистые губы.
— Какая мерзость! — сварливо заявила она Свордену Ферцу.
— Полностью разделяю справедливое возмущение, ваше высочество, — щелкнул пятками Сворден Ферц. — Истинное безобразие!
Старушка подняла руку со странным оптическим устройством на увитой ленточками палочке и сквозь него внимательно оглядела Свордена Ферца. Ему показалось, что в глубине линз он разглядел мрачное сверкание глаз, и ему стало немного не по себе.
— Не разделяете, — вынесла вердикт старушка. — Вы склонны творить безобразия, как и те, — она кивнула в сторону окна, — кто сейчас завершает избиение ни в чем не повинных существ.
— Нет-нет, что вы, ваше высочество, — запротестовал Сворден Ферц. — Я искренний поклонник гуманизма…
— Так я и полагала, — ледяным тоном пресекла его оправдания старушка. — Выброси море на берег дельфина, и вы пальцем не пошевельнете, чтобы спасти его. К несчастью для бедных существ, они уже лишились рук и ног, ибо в пучине более потребны плавники, а не конечности.
— Ваше высочество, здесь не место для дискуссий, — попытался прервать ее словоизлияния Сворден Ферц, но старушенция не унималась:
— Весь ваш гуманизм, милостивый сударь, — последнее она произнесла с особой ядовитостью, — касается лишь двуногих без перьев и когтей. А обладай то же двуногое хоть парочкой перьев, и вы с таким же удовольствием скинули бы его вниз, присядь оно изможденное и израненное на ваш подоконник. Или скальпелем полоснули, — кивнула она.
Только теперь Сворден Ферц заметил, что до сих пор держит скальпель наизготовку. Ему стало стыдно.
Старуха глубоко вздохнула, точно набирая воздуха для длинной обвинительной речи, но внезапно улыбнулась, морщины послушно сложились в добродушнейшую маску, и она промурлыкала:
— Здравствуйте, дитя мое.
Дитя ухватило Свордена Ферца за локоть и сделало робкий книксен.
— Вы рыдали, дитя мое? Я вижу, что вы рыдали… Это был страх или жалость? — вкрадчиво поинтересовалась она.
Сворден Ферц внезапно напрягся. Если до этого момента их общение не выходило за рамки болтовни с поселковой сумасшедшей, то теперь в старушке проклюнулось такое, что будь рядом большеголовая тварь, она незамедлительно бы прорычала: «Опасно, очень опасно!» Ощущение чего-то жуткого, не мерзкого, не отвратительного, что можно брезгливо вытолкнуть в окно, как давешнего слизняка, а такого, с чем невозможно оставаться в одном объеме пространства, даже если его расширить от размеров крошечной комнаты до пределов мира.
— Вы ведь тоже ЭТО почувствовали, дитя мое? — продолжала выспрашивать старушка. — Расскажите мне, скрасьте мое одиночество в сем безумном мире…
Однажды Сворден Ферц видел, что происходит с человеком, попавшим в мокроту. Вот он беззаботно идет по лесу, разглядывает деревья, ворошит опавшую листву в поисках грибов с ярко-красными шляпками, весело насвистывает, пока не наступает на притаившуюся среди ягодников неприметную тень, еле поблескивающую паутинку, взведенную ловушку, терпеливо ждущую очередную жертву. Достаточно легкого касания тонкой нити, и ты попался. Твое тело больше не принадлежит тебе, оно во власти мокроты.
Человек стремительно разбухает, как сублимированный овощ, извлеченный из вакуумной упаковки, наполняется влагой, а затем начинает потеть столь обильно, что пот ручьями стекает с него, вызывая резкое переохлаждение и чудовищную трясучку. Его бьет и колотит, как в жутком танце под аккомпанемент труб самого последнего суда, выворачивает руки и ноги, наматывает мышцы на игольчатые колеса судороги. Так добросовестная хозяйка выжимает тряпку после мытья полов.
А затем все кончается. Как будто щелкнули переключателем. Мокрота бесследно исчезает, оставляя обезумевшего от пережитого человека посреди леса.
Вот и сейчас у Свордена Ферца возникло ощущение, что он вляпался в мокроту. В мокроту из мокрот. Откуда если и выходят живыми, то потерей волос и мучительной болью в суставах последствия не ограничиваются. Ему показалось, что вся влага мира неудержимо всасывается в его тело, вливается в каждую пору с неукротимостью Блошланга, врывается внутрь с яростью мирового потопа, снося все преграды, перемалывая шпангоуты костей, разрывая в клочья рангоуты жил, скручивая в спирали обшивку мышц, заполняя свободное пространство легких, желудка, кишечника, мочевого.
Из ужасного далека до него донесся ее голос:
— Мне показалось, что они умирают, бабушка… Я… я страшно испугалась… но потом…
— Замолчи! — хотел заорать Сворден Ферц. — Ради всего в этом мире, замолчи! — но привидение одним глазом зло уставилось на него, запечатав уста, а вторым с сочувственным добродушием продолжало поощрять к разговору наивное дитя, так и не понявшее, что злой зверь сожрал ее бабушку и натянул на себя обличье милой старушки.
— Но потом ты поняла, что в нем нет никакой угрозы?
— Да… Никакой…
— Подойди ко мне, дитя, — старушка требовательно протянула руку, и в ее тоне проскользнуло нечто такое, отчего дитя слегка заколебалось, еще крепче вцепившись в Свордена Ферца.
Однако ее пальцы соскользнули по мокрой руке, она сделала маленький шажок — крошечный, почти незаметный, но вполне достаточный, чтобы привидение вдруг с противным хрустом лопнуло, как будто кто-то разодрал иссохшую старушечью плоть пополам, распахнулось, обнажив зыбкую, леденящую темноту, куда с нарастающим ревом устремился воздух. Мотающиеся по сторонам отверстой бездны как два крыла половинки лица старухи еще сохранили ласковое выражение, и даже глаз ее продолжал буравить Свордена Ферца, а руки тряслись по сторонам прохода, то ли в агонии, то ли в тщетных попытках дотянуться до все еще упирающегося дитя.
— Держись! — каркнул Сворден Ферц, но тут могучий шлепок в спину сбил его с ног, придавил к полу, и он с отчаянием смотрел как уплотнившийся вихрь полупрозрачным щупальцем подхватил ее, закрутил, точно перышко, и со всего размаху бросил в стылую бездну, где поблескивали разноцветные огоньки.
Половинки старушечьего рта раздвинулись в улыбке, которую можно назвать добрейшей из добрейших, обрети она целостность, мелкие трещинки пошли по лицу, задели глаз, что пришпилил Свордена Ферца к полу, глазное яблоко лопнуло, разлетевшись мелкими брызгами, чары пали, и Свордена Ферца неудержимо потянуло внутрь смыкающейся бездны.
Она медленно падала, раскинув руки и ноги. Широко открытые глаза смотрели на Свордена Ферца с непонятным выражением, а губы что-то шептали, неразличимое в оглушающем гуле ветра. Он рванулся за ней, но кто-то крепко держал его за лодыжки и тянул назад, вырывая из тугой пелены ветра. Нечто медленно впивалось ему в бока сотней острейших зубьев. Боль нарастала, Сворден Ферц засучил ногами, пытаясь освободиться, но тут его со всей силы рванули назад, отчего он заорал так, будто ему живьем сдирали кожу.
Его волокли к двери, пот заливал глаза, и в колышущемся мареве Сворден Ферц видел как обрывки старушечьего тела втянулись в темное веретено схлопывающегося пространственного перехода. Он отчаянно цеплялся за гладкие доски пола, но непонятная сила его тащила и тащила, пока не вытянула в коридор, напоследок пнув по рукам, не дав ухватиться за дверной косяк.
— Опасно, очень опасно, — почти добродушно прогудел Железный Дровосек. — Несанкционированное использование пространственной переброски в пределах человеческого жилища наказывается…
Сворден Ферц отпихнул держащую его железяку, рванулся назад, но застыл на пороге. Внутри — никого и ничего, лишь от пола, там, где упали лоскутки того, что прикидывалось старушкой, поднимался густой дымок, наполняя комнату едким, удушливым запахом жженной пластмассы. Вслед за дымком из пола стремительно прорастали густые, спутанные волокна, похожие на мочало. Выглядели они мерзко и опасно. Как только пятна зарослей касались стен и мебели, там немедленно начиналась такая же бурная реакция — клубы дыма и хруст лезущих наружу волокон.
— Нужно уходить, — звякнул Железный Дровосек. — Очень сочувствую, но сделать ничего нельзя, — и он выпустил и челюстных раструбов черный, почти траурный дым.
— Что же это такое? — спросил Сворден Ферц. — Что же это такое?
У него возникло кошмарное по своей реальности ощущение бесконечно циркулирующего сна. Вот сейчас кончится очередной цикл, он вновь проснется в кровати и увидит ее, отчаянно пытающуюся изобразить свой ужас корявым, отвратительным стилом.
Железный Дровосек опустил тяжелую длань на плечо Свордена Ферца:
— Так всегда происходит, рано или поздно. Тебе не повезло — это произошло чересчур поздно. Люди не могут вечно оставаться здесь. Кому-то все равно приходится уходить.
— Постой… подожди… — забормотал Сворден Ферц. — Уходить? Куда уходить?! — проорал он в бешенстве, повернувшись к стальному болвану и вцепившись в торчащие из его торса поручни. — Куда уходить, драмба ты чертов?!
— Туда, — показал рукой в сторону леса Железный Дровосек.
— Так, — Сворден Ферц заставил себя успокоиться. — Путь ясен, а перспективы — светлы, — привычное леденящее спокойствие наполняло тело и душу. Главное — не пороть горячку. — Солдат! — рявкнул он. — Считай себя мобилизованным по закону военного времени!
Железный Дровосек вытянулся по струнке, насколько это возможно для похожей на шагающий примус рухляди. Сворден Ферц критически осмотрел его с ног до головы и потребовал: — Рядовой, приказываю опустить уши!
— Какие уши? — не понял Железный Дровосек.
— Когда обращаешься к старшему по званию, следует добавлять «господин крюс кафер»! Понятно, рядовой?!
— Так точно, господин крюс кафер! — прогудел Железный Дровосек не так, чтобы уж очень боевито, но для свежеотмобилизованного металлолома вполне приемлемо.
— Что у тебя торчит по бокам головы, рядовой?
— Широкополосные визоры, господин крюс кафер!
— Сделай так, чтобы не торчали.
— Я буду хуже видеть, господин крюс кафер!
— Хорошо, рядовой, оставь как есть. Доложи оперативную обстановку.
— Э… — Железный Дровосек запнулся. — Опасно, господин крюс кафер, очень опасно!
— Что ты заладил, как девка, — поморщился Сворден Ферц. — Доложи четко и по существу дела.
— In der Ortschaft wird ein Einsatz durchgefЭhrt, um die Menschen in zwei Gruppen zu verteilen, — доложил четко и по существу дела Железный Дровосек.
— Стоп, рядовой! А теперь еще раз, но без тарабарщины.
— In der Ortschaft wird ein Einsatz durchgefЭhrt, um die Menschen in zwei Gruppen zu verteilen, — послушно повторил Железный Дровосек. — Die netten Freundinnen brauchen UnterstЭtzung. Die Besessenheit setzt ihre Angriffe auf die befestigten Stellen der Weißen Stosszahn fort und besiegt immer und immer…
— Рядовой, молчать! — рассвирепел Сворден Ферц. — Ты по-человечески можешь говорить?!
— Так точно, господин крюс кафер! Могу, господин крюс кафер!
— Тогда повтори на понятном мне языке, рядовой, — чуть ли не вкрадчиво сказал Сворден Ферц.
— Слушаюсь, господин крюс кафер! Die netten Freundinnen…
После еще нескольких попыток Сворден Ферц махнул рукой, и Железный Дровосек послушно замолчал. Похоже, это безнадежно. На любой маломальски важный вопрос, касаемый оперативно-тактической обстановки, планов командования и мобилизационных предписаний, Железный Дровосек отвечал на непонятном языке. Но хуже было не это, а мучительное ощущение, что все слова, которые исходили из перекошенного динамика стального урода, ему, Свордену Ферцу, очень хорошо знакомы, но вот вспомнить их не удавалось никакими усилиями. Он даже заподозрил, что не Железный Дровосек начинал нести тарабарщину, а у него на это время отключался в голове некий участок, ответственный за понимание человеческой речи.
Терять время не имело смысла.
На пороге их поджидал белобрысый юноша. Его коренастая, широкоплечая фигура словно вросла в ступени, перегораживая выход. Руки скрещены на груди, отчего рубашка на спине натянулась так, что позволяла во всех анатомических подробностях изучить рельеф прекрасно проработанных дельтовидных мышц. К воротнику оказалась прикреплена метавизирка, которую он по нынешней моде небрежно перебросил через плечо, где она и помаргивала фасеточным глазом.
Лязг Железного Дровосека он без всякого сомнения слышал, но головы к ним не повернул, демонстрируя коротко остриженный затылок, и продолжал разглядывать происходящее в поселке.
А происходило там нечто, напоминающее абсурдный спектакль неопределенной жанровой принадлежности — то ли комедийная драма, то ли драматическая комедия из жизни тех дремучих времен, когда ночную тоску без электрического освещения и широкоформатных визоров с бесчисленными каналами приятно разнообразили коллективные поиски практикующих ведьм и сожжение на кострах ересиархов.
Огни чадящих факелов причудливо преображали реальность мирного поселка, густой дым поднимался от огромных куч непонятного происхождения, между которыми метались люди, натыкаясь друг на друга, поскольку у всех на глазах были повязки или очки-консервы. Как при всеобщем ослеплении никто не ухитрился поджечь другого, оставалось непонятным.
Непонятный гул заглушал крики, и как Сворден Ферц не прислушивался, но за плотной завесой гудения не удавалось разобрать не то что слова, но и просто понять — крики ли это страха или удовольствия. Впрочем, на панику действо не походило.
Один из участников мистерии с завязанными платком глазами отбился от общей толпы и неровным шагом направился к порогу дома, где стоял белобрысый и Сворден Ферц с Железным Дровосеком. Споткнувшись о первую ступеньку он чуть не упал, но удержался, замахав руками точно крыльями.
— Суета сует, — мрачно высказался белобрысый. — И всяческая суета.
Споткнувшийся поводил перед своим лицом обнаружившимся у него в руках фонарем, будто и впрямь стараясь разглядеть нечто в потемках завязанных глаз, и неуверенно спросил:
— Это… вы?
Белобрысый еще больше набычился, нервным движением потер ладонью затылок и с еле сдерживаемым раздражением подтвердил:
— Я, я! Кто же еще тут может быть?! — и повернувшись к Свордену Ферцу с Железным Дровосеком пожаловался: — Это общество безнадежно. Заставь дурака богу молиться, и он всю рыбу из пруда вытащит!
Тот, что с завязанными глазами, похоже, обиделся:
— Сами же объявили — сбежала медуза Горгона, имеется опасность генетической модификации, передающейся оптическим путем…
— Они неисправимы! — белобрысый в отчаянии ухватился рукой за подбородок. — Они не ведают, что творят! Стоит только придумать сообщество, которое воистину станет полуднем в этом царстве тьмы, как эти… эти… — он защелкал пальцами, видимо пытаясь подобрать словечко позабористее, — эти граждане тут же начинают старые песни! То общество было, видите ли, господством страха, подхалимства, бюрократии и несварения желудка! Зато теперь щедрым потоком изольется благодать беззаботности, уважения, неформального общения и прочей диспепсии!
— Сами же сказали — опасайтесь перерождения… — продолжал гнуть свое человек с завязанными глазами. — Кому захочется — перерождаться-то?
— А если в этом и заключается весь смысл вашей жизни?! — заорал белобрысый так, что на мгновение перекрыл своим звонким голосом давящий на уши гул. — Вы как себе представляли переход на иной уровень развития?! Вот так?! Или, может быть, вот так?! — показал белобрысый руками. — Придут, мол, возьмут под белы рученьки и переведут с треппа на гиффель? Вот вам! — крепко сложенная дуля замаячила перед самым носом ничего не видящего собеседника. — Преображение — это вам не половое созревание! Оно с похабных снов не начинается! Только кошмары! Кошмары!
И, словно вняв словам белобрысого, явился кошмар.
Его приближение ознаменовалось треском деревьев — поначалу еле различимым за плотной завесой механического гула, но с каждым мгновением нарастающим, точно огромное существо вцепилось в могучие стволы секвой и принялось ломать их, выворачивать из земли, легко одолевая укорененную в почве мощь, взметая вверх, не разбирая, где еще нетронутые гиганты, а где уже источенные людскими жилищами, стряхивая с похожих на щупальца корней водопады земли, обрушивая ее на оцепеневших людей. Казалось, невидимый колосс принялся за прополку, освобождая под будущие посевы новый участок земли, поначалу беспорядочно вырывая и отшвыривая попавшиеся под руку деревья, а затем приступив к более методичной расчистке.
Как в истинном кошмаре, где ужас облекается в театральные одежды зрелищности, необъяснимости и, нередко, удивительного эгоизма, когда вид гибнущих людей воспринимается не иначе, чем зловещим предвестником собственной судьбы, и инстинкт самосохранения не сдерживается никакими социальными скрепами и не уравновешивается никакими нравственными противовесами, так и здесь и сейчас волна преображаемой материи нависла над поселком мрачной, мертвенной стеной, замерев на те самые мгновения, которых вполне достаточно, чтобы подобная же мертвенная волна легко снесла внутренние перегородки Высокой Теории Прививания, отгораживающих Человека Воспитанного от позорной тьмы звериных повадок.
— Их надо спасать, — сказал Сворден Ферц. — Их надо срочно спасать!
— Их? — переспросил белобрысый. — Вот этих, что даже перед лицом неминуемой гибели давят друг друга и оставляют на произвол судьбы собственных детей?
Господи, почему же я так спокоен? — странный вопрос закрался в голову. Неужели это и впрямь сон, раз я настолько спокоен, что могу наблюдать, как сотни полунагих людей мечутся у подножия надвигающейся волны, как мечутся муравьи, в чей муравейник подсадили огромного жука-рогача?
— У меня тут неподалеку остался флаер, — сказал белобрысый. — Пару-тройку туда можно запихать, если конечно выбросить очень ценное научное оборудование и результаты важнейших для счастья человечества опытов… Вы готовы поступиться счастьем человечества во имя спасения пары-тройки человеческих жизней, да и то сомнительной ценности?
Или это эксперимент? Нет, даже не так, — Эксперимент? Некто задумал блестящий по своей выдумке Эксперимент — собрать в некоем месте вне времени и пространства целый город посредственностей — интеллектуальных, духовных серостей, и попытаться взрастить на этом поле сорняков хоть крошечный кустик не пустоцвета. Заменить божественное вдохновение электрическим светилом, совесть — каким-нибудь резиновым наставником, а еще лучше — железным, и разглядывать так называемое величие человеческого духа в микроскоп, ибо иначе его и не узришь в бессмысленном кишении беспорядочно делящихся двуногих амеб.
— Ну, так кого прикажете спасать? — повернулся лицом к Свордену Ферцу белобрысый и уставился на него прозрачными северными глазами, в которых не обнаружилось ни тени насмешки, а только яростное отчаяние от того, что тот, ради кого он готов на все, растерянно молчит. — Приказывай! — он стиснул кулаки и прижал их к груди.
— Я не могу выбирать! — заорал Сворден Ферц. — Я не знаю что здесь вообще творится! — больше всего ему хотелось врезать по этому лицу, по этим глазам, которые с ужасающей надеждой смотрят на него, тем самым взваливая на его плечи бремя невыносимой ответственности. И еще Сворден Ферц внезапно понял, что белобрысый принял стандартную защитную позу, из которой очень удобно проводить классический переворот вниз, блокируя, а затем и полностью обездвиживая противника.
— Может, тогда возьмем детишек, это так гуманно и безболезненно для совести? — спросил белобрысый. — Ведь это так естественно для наших социальных инстинктов? Хотя кто-то сказал — то, что естественно, наименее приличествует человеку… Или остановимся на женских особях фертильного возраста? Кто знает, как дела сложатся? Возможно, придется стать адамом нового человечества? Ты готов стать адамом нового человечества?
— Волна приближается, — сказал Железный Дровосек. — Скоро нас накроет.
— Предлагаю взять вон тех, — ткнул пальцем за плечо белобрысый, даже не повернувшись к улице лицом, где продолжалась агония поселка. — Молоденькие и симпатичные евы…
Сворден Ферц ударил. Белобрысый увернулся, но находился в дьявольски невыгодной позиции, поэтому следующий удар пропустил. По всем канонам он должен был ощутить себя туго надутым воздушным шариком, оказавшимся в полной власти подхватившего его ветра, но белобрысый оказался невероятным бойцом. Почти обездвиженный, он ухитрялся пользоваться люфтом дозволенной свободы, парируя атаки Свордена Ферца.
Это походило на схватку медведя с роем разъяренных пчел, от которых тот ухитрялся отбиваться казалось бы неуклюжим, но в то же время точными, просчитанными до мелочей движениями. Как бы пчелы не выискивали уязвимое местечко на огромном и малоподвижном, пропахшим ворованным медом мохнатом теле, они непременно натыкались на встречный удар — хоть и чертовски медленный, дающий возможность увернуться, изменить направление полета, но преграждающий путь к возмездию.
Неизвестно, сколь долго так могло продолжаться, потому что яростное желание сшибить самоуверенного белобрысого с его места сначала сменилось удивлением его стойкости, а затем и восхищением потрясающим мастерством, но пополам с азартом — неужели он, Сворден Ферц, мастер скрадывания, легендарный крюс кафер, валивший оружейные башни еще в то время, когда белобрысый пешком под стол ходил и задумчиво восседал в приюте на горшке, неужели он даст слабину и уступит в спарринге пусть и великому бойцу, но в душе — обычному избалованному мальчишке, который возомнил себя способным и вполне компетентным для совершения необратимых поступков. За такое, как минимум, пыль с ушей стряхивают, темную устраивают, лишают компота и закидывают одежду в непролазные заросли крапивы, мыло под ноги в бане бросают, делают переворот вверх из такого положения, из которого его производить категорически воспрещается…
Последнее Сворден Ферц, похоже, даже прокричал, поскольку вежливое выражение на лице белобрысого крепыша сменилось удивлением, очередной неуклюжий блок наконец-то дал слабину, и одна из пчел устремилась к торсу врага, изготовившись воткнуть ядовитое жало. Помешать ей уже ничего не могло — крепыш все еще стоял на ступеньках, преграждая выход на улицу поселка, но теперь это было лишь видимостью, следом давно погасшей звезды, чей свет еще продолжает свое бесконечное путешествие, хотя раскаленное тело, его испустившее, давно превратилось в разряженные облака туманностей. Последнее касание, и он обратится в космологический объект, несомый неодолимыми силами по эквипотенциалам вселенной, с отчаянием ощущая как радиация прожигает его тело, заставляет скворчать, точно на раскаленной сковородке, мозг, разогреваемый микроволновым излучением.
Но вместо этого Сворден Ферц почувствовал как его самого вздымают в воздух, несколько раз переворачивают, а затем усаживают на что-то жесткое, раскаленное, дышащее обжигающим паром, и у него нет никакой возможности вырваться из стальных тисков этой силы, остается только изумленно наблюдать, как поле схватки с белобрысым остается далеко внизу, скрывается за пологом ветвей и листьев.
Все словно в повторном сне. Та же поляна со стаканом нуль-транспортировки, тот же мальчишка, неподвижно сидящий перед ним на корточках, то же слабо фосфоресцирующее небо, наполняющее плотный воздух мертвенным светом с какими-то странными прожилками, похожими на трещины в рассыхающейся древесине.
Железный Дровосек стряхнул Свордена Ферца со спины:
— Вам нужно уходить, — теперь уже не белый, а черный пар сочился из челюстных отверстий. — Надвигается Одержимость. Отряды славных подруг ожидают вас…
Сворден Ферц посмотрел на обожженные ладони, покрытые волдырями. Хотелось не бежать куда-то, а сунуть руки в ледяную воду.
— Торопитесь! — прогудел Железный Дровосек.
— А как же ты?
— Что мне будет — железному-то? — гигант ударил кулаком по бронированной груди. — Волна пройдет, и я снова оживу, ха-ха. Казус чертовой дюжины в действии. Даже в здешнем круговороте душ имеются укромные местечки. Если все-таки дойдешь до того, кто на горе, передай…
Пространство, где стоял Железный Дровосек, треснуло, расползлось истлевшим куском материи, по краям возникшей дыры заколыхались длинные лохмотья, на которых еще можно было разглядеть обрывки леса. Голова Железного Дровосека закачалась на подрубленных плечах, соскочила вниз, с лязгом ударилась о выступающий из мха валун и тяжело подкатилась к ногам Свордена Ферца.
Вокруг них простиралось огромное болото. Если задрать голову, то можно увидеть, что оно окаймлено плотной щеткой леса, похожего отсюда на грязную губку, которой только что оттирали грязь и паутину, — на красно-бурых кронах лежали серые окатыши — то ли туман, поднявшийся из чащобы, то ли осадки болотных миазм.
Ровную гладь трясины с темными проплешинами островков нарушали высоченные деревья, непонятно как укорененные в зыбкой почве. Их огромные кроны походили на шляпки грибов-дымовиков — темно-зеленые, пористые, дышащие множеством серых дымков. По грубой, морщинистой коре, точно сползший со стариковской ноги носок, медленно двигались посверкивающие точки, но как Сворден Ферц не старался, не смог разглядеть их подробнее.
Ужасно парило. Сворден Ферц зачерпнул из болота и плеснул себе на затылок. От горячей воды легче не стало. Он оглянулся и увидел, что мальчишка ползает на коленках, ковыряет грязь и запихивает себе в рот, с удовольствием причмокивая, — зрелище не только неэстетичное, но в крайней степени неприятное, не пробуждавшее никаких родительских инстинктов, которые могли бы заставить Свордена Ферца поднять паршивца за шкирку и отмыть в ближайшей луже.
Превозмогая себя, Сворден Ферц пошел к мальчишке, по пути похлопав по боку отработавшего «стакана» нуль-транспортировки. «Стакан» накренился, в распахнутую дверь втекал бурый поток булькающей жижи, заливая панель управления. О возвращении нечего и думать, если только в здешнем болоте не окажется еще одного нуль-транспортера.
Увидев стоящего над ним Свордена Ферца, мальчишка поднялся и протянул ему комок грязи:
— Вкусно. Попробуй.
По подбородку у него стекали коричневые слюни, и Сворден Ферц на мгновение зажмурился. Невыносимо хотелось отвесить этому грязееду хорошую оплеуху. Или выпороть ремнем. По заднице.
— Я не ем грязь, — сказал он, когда приступ тошноты прошел. — И тебе не надо.
— Вкусно, — повторил мальчишка. — Попробуй, — он разжал пальцы, раскрыв ладошку, на которой лежал неопрятно слепленный комок.
Сворден Ферц поддал по протянутой руке. Комок плюхнулся в воду, мгновенно разойдясь по поверхности кипятка безобразным пятном.
Мальчишка внимательно осмотрел опустевшую ладошку, лизнул ее и всхлипнул.
— Больно.
Странно, но Сворден Ферц не почувствовал ни вины, ни раскаяния. Силы он и впрямь не рассчитал, врезал по руке мальчишки с непонятным для себя ожесточением. От мальчишки исходило нечто, от чего хотелось держаться подальше и, кроме крайней необходимости, к этому не приближаться. Пах он тоже мерзковато — чем-то кислым, словно давно не стиранное исподнее.
— Извини, — сказал Сворден Ферц и счел за благо перейти на дальнюю оконечность островка, где выискал место посуше и уселся, стараясь успокоиться.
Мальчишка, судя по чавканью, вернулся к пожиранию грязи.
Сколько он может сожрать? — подумал Сворден Ферц. Так и заворот кишок недолго получить. Если его не остановить… Вон как чавкает. Уписывает за обе щеки. Жрет. Где-то слышал, как нескольких чудаков завалило в какой-то пещере, так они оттуда выбрались только потому, что сожрали весь завал. Сидели в темноте и жрали землю. Дожрались до того, что спаслись. Был ли у них заворот кишок? Или пожирание земли отличается от пожирания болотной грязи?
Сворден Ферц бросил через плечо быстрый взгляд.
Эстетически — определенно. Тут даже лучше сказать: «уписывать землю за обе щеки» и «жрать грязь». Никакого сравнения. Вот если бы мальчишка уписывал за обе щеки землю, которой его завалило в пещере, то он, Сворден Ферц, и ухом не повел, и кончиком носа не двинул, потому что уписывать за обе щеки сухую, рассыпчатую субстанцию — одно, а чавкать болотной жижей, брызгающей во все стороны и стекающей по подбородку — совсем-совсем другое…
Но когда кто-то, пусть даже и ошалевший пацаненок, начинает жрать грязь, где наверняка полно жуков, личинок и пиявок, то начинаешь совершенно иначе относится к той истории, где кто-то, и не просто так! а за ради спасения, умял всухомятку землю пополам с камнями. Тут, как говорится, и вопросов не возникает. Жить захочешь и грязь жрать начнешь…
Удар пришелся по голове. Самое странное — Сворден Ферц не смог от него увернуться и повалился набок. Сознания он не потерял, то есть вполне мог продолжать изумленно рассматривать расстилающийся перед ним болотный пейзаж, безуспешно пытаясь ухватить назойливо звенящую в черепной коробке мысль: «Эк, как же меня так угораздило?»
Голые ноги прошлепали вокруг обездвиженного Свордена Ферца, остановились напротив лица, и он, скосив глаза, увидел мальчишку. Назойливо звенящая мысль тут же сменилось другой, не менее назойливой и раздражающей: «Так это он меня?»
Вряд ли можно поверить, что какой-то малолетний грязеед смог столь умело вывести из строя опытного боевика, мастера скрадывания, ниндзя… Конечно, если учитывать, что вышеуказанный мастер сидел на краю болота и считал пролетавших мимо птиц, стараясь отвлечься от мерзопакостного чавканья этого самого малолетнего грязееда, то он, мастер скрадывания, мог… Нет, не мог. Мастер не мог.
Но вот если бы опытный боевик помимо всего прочего еще бы не размышлял на темы эстетического сравнения процессов уписывания за обе щеки земли и пожирания грязи, то…
— Открой рот, — попросил мальчишка. — А то будет плохо.
Сворден Ферц попытался крепче сжать зубы, но ничего не получилось — тело не подчинялось. Удар оказался точно отмеренным, как раз настолько, чтобы превратить его не в кусок неподатливого дерева, а в медузу, выброшенную на берег.
Мальчишка взял Свордена Ферца за подбородок, раскрыл ему рот и запихал внутрь теплый комок грязи, затем заботливо стиснул ему челюсти грязными ладошками, как какому-то паралитику, приговаривая:
— Кушай, кушай, кушай.
Во вкусе не оказалось ничего отвратительного или даже неприятного. Грязь напоминала зачем-то измельченный лимонник, где кисло-сладкая начинка перемешана с поджаристыми ломтиками теста. Если не вспоминать о ее внешнем виде и откуда она взялась, то вполне съедобно.
Сворден Ферц только сейчас понял, насколько он голоден, сделал глоток и в голове внезапно прояснилось. Исчез надоедливый внутренний монолог, затих оглушительный вой, наступила блаженная тишина. Так порой настолько свыкаешься с болью, что перестаешь замечать ее, пока она вдруг не отступает, и тогда наконец-то понимаешь — сколько же сил уходило на то, чтобы сосуществовать с ней в одном теле.
— Тебе лучше? — спросил мальчишка.
Оцепенение неторопливо таяло, начав откуда-то изнутри тела и постепенно расширяясь, подбираясь к кончикам пальцев рук и ног. Наверное, тоже самое испытывает природа после долгой зимы, когда оттаивает почва, раскрываются скованные льдом поры, пропуская наружу горячие, дымящиеся на еще прохладном воздухе ручьи.
У Свордена Ферца возникло странное чувство — внутреннее тепло не остановилось на границе коже, а продолжило свое расширение, и вслед за ним принялось расползаться и его тело — вширь, настежь, как туман. И вот он уже обнимает все болото, хватается полупрозрачными пальцами за стволы деревьев, плывет клочками облаков по поверхности озер, откуда на него смотрят русалки в облепивших их странные фигуры желтых балахонах.
— Эй, — шепотом позвал мальчишка и тронул его за плечо. — Эй…
Возвращаться не хотелось. Теперь он смотрел на простиравшееся под ним болото, и ему становилось смешно от того, насколько же он глуп. Словно абориген из устья Блошланг, впервые увидевший самолет и принявший его за чудовищную птицу. Или даже за облако. Шумное, тарахтящее, твердое облако. Так и оставшийся лежать внизу Сворден Ферц не видел ничего, кроме огромного болота. Он вообще мало что видел вокруг себя, предпочитая не заглядывать дальше кончика своего короткого носа.
Отсюда, почти из центра мира, лес походил на морщинистое лицо — какой-то колосс решил прикорнуть на опушке, да так и не поднялся, постепенно погружаясь в вязкую почву, обрастая кустами и деревьями, полностью скрывшими его тело. Свордену Ферцу захотелось пробудить уснувшего гиганта, он протянул к нему руки, кончики пальцев погрузились в чащобу, точно в разогретый студень, который неохотно подается, расступается, пропуская чужака к своей добыче. Но тут пальцы охватил зуд, он поднимался все выше и выше, пока не достиг локтей, и только тогда Сворден Ферц отдернул руки и принялся неистово чесаться.
И тут же мир, что расстилался вокруг, дернулся и исчез. Осталось все то же болото, клубы густого пара поднимались из ближайшего озерца, поросшего плотной щеткой жухлого тростника, а огромное дерево с развесистой кроной жутко корчилось, оглушительно чавкая и скрипя.
Сворден Ферц посмотрел на руки. Они до локтей покрылись багровой сыпью. Сыпь жутко зудела, но почесывание не приносило ни малейшего облегчения. Хотелось сунуть руки в ледяную воду.
— Нематодоз, — авторитетно заявил мальчишка.
Горячая вода облегчения, как и ожидалось, не принесла. Откуда-то из мутной глубины тут же всплыли рубки и принялись кружить вокруг пальцев. Двигались они медленно, сонно, не стоило особых трудов их схватить, но Свордену Ферцу было не до еды.
Проклятый мальчишка встал рядом и, шмыгая носом, внимательно смотрел за тем, что делает Сворден Ферц, Уперев руки в колени, он наклонился к воде. Увидев рыбок, зашмыгал с удвоенной силой.
— Не шмыгай, — строго сказал Сворден Ферц, еле сдерживаясь, — соплю проглотишь.
— Не проглочу, — сказал мальчишка. — У тебя там червяки завелись.
— Это аллергия, а не черви, — ответил Сворден Ферц.
Одна из рыбок вдруг извернулась и вцепилась в палец. Будто с десяток тончайших раскаленных игл пронзили руку, Сворден Ферц охнул и отскочил от озерца. Мальчишка неприятно засмеялся.
И тут с оглушительным грохотом огромное дерево вырвалось из почвы, взлетело, разбрасывая в стороны, словно снаряды, комья дымящейся грязи, неистово забило ветвями, точно крыльями, и приземлилось довольно далеко от первоначального места произрастания. Извивающиеся корни, до того собранные в плотные спирали, вонзились в почву и принялись заглубляться. Колыхание ветвей не прекращалось, помогая дереву сохранять равновесия до более надежного укоренения в болоте, отчего в дотоле неподвижном воздухе возник ветер, принесший удушливый полынный запах.
Странно, но взлет и приземление огромного дерева не всколыхнули зыбкую поверхность — нигде гладь озер не нарушилась ни волной, ни даже рябью, точно не вода в них, а нечто более тяжелое, студенистое.
— Прыгунец, — сказал мальчишка. — Прикидывается деревом, а затем ка-а-а-ак прыгнет!
Шум и ветер от прыгунца сошли на нет. Воцарилась привычная тишина. Только вдалеке еще виднелась дыра на месте прежнего укоренения беспокойного дерева, похожая на воронку от взрыва фугаса.
Руки зудели не так как прежде, сыпь заметно побледнела. Но вместо облегчения Сворден Ферц почему-то ощутил какое-то странное чувство, похожее на жалость от потери — вот, вроде бы, перед ним замаячили новые подъемы, но на поверку оказались всего лишь грубыми декорациями. Или сном.
— Надо идти, — сказал мальчишка.
— Куда? — не то чтобы Сворден Ферц собирался безропотно следовать за странным, а если уж совсем откровенно сказать, то и пугающим ребенком, но ему стало интересно — в какие топи собирается завести ковыряющий в носу проводник.
— Туда, — махнул рукой мальчишка, пальцем другой продолжая тщательно прочищать нос, внимательно разглядывая результаты своих раскопок.
Сворден Ферц посмотрел в указанную сторону. Она ничем не отличалась от остальных, разве что вела акурат мимо того места, откуда скакнул прыгунец, и прямо в глубь болота. Испарения приобретали там особую густоту, поэтому как не всматривался Сворден Ферц вверх, он почти ничего не мог различить в лучах мирового света. Ему лишь почудилось там движение — нечто огромное и в тоже время юркое, хлестким движением на мгновение рассекло плотную шапку тумана.
— Там город, — счел нужным пояснить мальчишка, перекатывая между пальчиками особо крупную козявку. — Конда Голо.
— Понятно, — ответствовал Сворден Ферц. — Город. Конда Голо. А может и Гола Кондо. Чего тут не понять. А если все же податься обратно в лес? Не нравится мне твой город. В лесу оно как-то лучше. Безопаснее, хм…
— Нам нужно в город, — упрямо сказал мальчишка, шагнул к Свордену Ферцу и взял его за руку. Потянул. — В город.
Сзади застрекотало. Оглянувшись, Сворден Ферц увидел возникшую над лесом точку. Она спускалась вниз, к болоту, прямо к тому месту, где стояли они с мальчуганом.
— Пошли, — нетерпеливо дернул мальчишка.
— Подожди, подожди, — Сворден Ферц не мог поверить — такой древности он давно не видал: металлический корпус, винты, блистер. — Вертолет!
— Пошли, — продолжал упрямо тянуть мальчишка.
Вертолет пересек границу леса и болота, и теперь вой винтов зазвучал особенно гулко. Шел он как-то тяжело, а может и неумело — машина то и дело ныряла вниз, затем неохотно поднималась, раскачиваясь из стороны в сторону, вновь клевала носом. Творилось неладное.
Сворден Ферц замахал руками, однако не очень надеясь, что пилот в пылу борьбы с непослушной машиной их заметит.
И действительно, хотя вертолет прошел почти над их головами, обдав сбивающим с ног вихрем раскаленного воздуха, он даже не замедлил ход, продолжая все более и более неуклюже подскакивать на невидимых глазу атмосферных ухабах.
Над дырой, оставшейся от прыгунца, почти полностью заполненной водой, вертолет клюнул носом настолько резко и глубоко, что врезался в озеро, встал вертикально, работающим винтом взрезая его поверхность и поднимая плотные тучи брызг, окутался черным дымом и ушел вниз, как дернутый рыбиной поплавок.
Когда Сворден Ферц и мальчишка поднялись по оползающим склонам грязевого вала, окружающего воронку, волны на поверхности озера почти утихли. Поднятая муть оседала, и лишь продолжало висеть над водой черное облако, воняющее бензином и гарью.
Оскальзываясь, Сворден Ферц спустился к самой воде, высмотривая утонувший вертолет. Берег оказался настолько зыбким, что ноги проваливались чуть ли не до колен. Приходилось не стоять на одном месте, а брести вдоль воды, с усилием вырывая ступни из голодно чавкающей трясины.
Мальчишка уселся на невесть откуда вывернутый камень и принялся швыряться комьями грязи, стараясь угодить Свордену Ферцу в спину. Иногда ему это удавалось.
— Зря ты сюда пришел! — крикнул мальчишка. Озеро согласно булькнуло. — В город нужно идти! В городе хорошо!
Не обращая внимания на проказы противного пацана, Сворден Ферц уже собрался нырять и осмотреть утонувший вертолет, как вдруг на поверхности озера вздулся огромный волдырь, радужно засиял и лопнул, отрыгнув фигуру в ярко-оранжевом комбинезоне. Человек, оказавшись на поверхности, слабо затрепыхал руками и ногами, под мышками немедленно вздулись такие же ярко-оранжевые подушки плавжилета, а в воздух с визгом устремилась ракета, где рассыпалась сверкающими огоньками.
Сворден Ферц осторожно вошел в воду, подплыл к спасшемуся и отбуксировал к берегу. Оттащить его подальше от воды на более-менее сухую кочку стало настоящим испытанием, ибо человек оказался неимоверно тяжел, а его комбинезон обладал громадным количеством хлястиков, карабинчиков, ремешков, клапанов, которые упрямо цеплялись за траву и кусты, выдирая их с корнем и волоча за собой. В результате, когда под ногами перестало хлюпать, спасенный превратился в какого-то голема, дьявольски небрежно слепленного из вонючей грязи, вперемешку с листвой и стеблями.
Лицо у него оказалось самым заурядным, если не считать огромной кровоточащей раны, пересекающей лоб, левый глаз и губы. Процесс регенерации шел во всю, жуткая опухоль спадала, но от каждой попытки шевельнуть губами рана вновь расходилась, заполняясь темной кровью.
Подоспевший мальчишка незамедлительно ткнул туда грязным пальцем за что получил очередную оплеуху. От резкой боли человек вздрогнул, сработал пусковой механизм, и в воздух взвилась вторая сигнальная ракета. С ней тоже было что-то неладно, поскольку на старте она выбросила едкое облако, к тому же проперченное раскаленной пылью. Мальчишка жутко завопил, упал на спину, задрыгал ногами, затем перевернулся на живот и принялся вворачиваться в грязь огромным червяком.
Свордену Ферцу тоже досталось, хотя он успел среагировать и откинуться назад. Из глаз текли слезы, щеки жгло, а во рту стоял тяжкий привкус горящей резины. Ко всему прочему болото внезапно дрогнуло, и кочка, на которой они находились, стала медленно уходить под воду.
Кое-как ополоснув глаза и непрестанно отплевываясь, Сворден Ферц ухватил человека за лямки комбинезона, схватил поперек тела вопящего мальчишку и, словно гусеничный трактор на атомном ходу, попер к знакомому островку с нелепо торчащей кабиной переброски.
— Хераусфордерер, — отрекомендовался человек и безропотно принял из рук мальчишки пригоршню грязи.
Он на удивление быстро оклемался. Счищая напластования земли и тины с комбинезона пучками травы, Хераусфордерер с интересом посматривал в сторону кабины переброски, до половины ушедшей в топь. Под шлемом на обритой голове обнаружился длинный хохол, перетянутый разноцветными шнурками, которым Хераусфордерер обтер лицо, более-менее равномерно размазав грязь и кровь.
— Путешествуете налегке? — Хераусфордерер посмотрел на Свордена Ферца. — Сынишку прихватили… Вокруг биостанции много интересных мест…
Сворден Ферц почувствовал беспокойство Хераусфордерера, которое тот тщательно пытался скрыть. Странная реакция для человек, только что упавшем с вертолетом в болото. Чудом избежавшие смерти разговаривают как-то иначе, подумал Сворден Ферц, но вежливо ответил вопросом на вопрос:
— А здесь есть биостанция?
— Ну, конечно! — вроде даже обрадовался Хераусфордерер. — В лесу, около Серых Камней… Значит, вы не оттуда, — вдруг сообразил он и с откровенным облегчением вздохнул.
— Мы идем в город, — встрял мальчишка.
— В город?! — изумленно повертел головой Хераусфордерер, помолчал, с удвоенной силой принявшись за чистку комбинезона. — До города далеко.
— Мы НЕ идем в город, — сказал Сворден Ферц. — И, кстати, что случилось с вертолетом? Он совершил побег?
— Совсем некстати, — пробурчал под нос Хераусфордерер, но, опомнившись, очень натурально выпучил глаза, захлопал ресницами, изображая детское изумление. — Побег? Какой побег? Вы меня с кем-то путаете, герр лейтенант!
— Имя! — рявкнул Сворден Ферц. — Звание! Часть!
Хераусфордерер от неожиданности дернулся, но тут же пришел в себя:
— О чем вы, герр лейтенант? Какое такое звание? У нас, у биологов, звания только научные.
Он резко встал, оглядел пятнистый от размазанной грязи комбинезон, подергал за ремешочки и клапаны карманчиков. Хераусфордерер неплохо разыгрывал сосредоточенность на собственной амуниции, но его выдавали беспокойно бегающие глаза. Им не находилось покоя между сощуренными веками. Он то косился на мальчишку, то бросал взгляд на Свордена Ферца, но, наткнувшись на пристальное изучение его в высшей степени подозрительной персоны, тут же принимался разглядывать испачканные обшлага и ботинки. Затем все повторялось.
Сворден Ферц все ожидал, когда Хераусфордерер не вытерпит и возмутиться, но, похоже, ему не в новинку становиться объектом недоверчивого и, в общем-то, недоброжелательного внимания. А еще он пах страхом. Тяжелым, неприятным, застоявшимся страхом, какой пропитывает изгнанников или беглецов за долгое время мытарств.
Кашлянув, Хераусфордерер отступил задом к озерцу, неуклюже нагнулся, зачерпнул воды и плеснул на лицо. Грязевая короста подалась и потекла бурыми струями за ворот комбинезона.
— Хорошо, — шевельнул губами Хераусфордерер и черпнул еще воды.
И тут мальчишка учудил. Незаметно подкравшись к Хераусфордереру, он схватил его за руку и залаял. Вышло это у него настолько похоже, что не наблюдай Сворден Ферц сценку в живую, он и впрямь бы подумал, что где-то по болоту бегает собака, и не какая-нибудь шавка, а здоровенный злой пес, окончательно одичавший в здешних безлюдных местах.
Хотя ничего особо страшного в злой шутке не имелось, как не было ничего ужасного и в том, если бы выла настоящая псина, но Хераусфордерер среагировал странно. Он замер, не донеся до лица очередную пригоршню воды, замер в чудовищно неудобной позе, словно не живой человек, а голограмма, в которой остановили воспроизведение. Сворден Ферц ясно ощутил, как напряглись все мышцы Хераусфордерера, напряглись до того предела, за которым уже начинается кататонический ступор. Ударь по нему железкой, и он зазвенит ледяным изваянием.
Мальчишка гавкнул еще пару раз для проформы и погрозил Хераусфордереру пальцем:
— Хитрый дядя!
От случившегося в горле у Свордена Ферца почему-то пересохло. На мгновение ему привиделась заснеженная дорога, петляющая по полям, покрытым глубокими воронками, дымящийся автомобиль, съехавший в кювет и несколько людей в странной форме, которые рассматривали лежащие у них под ногами тело. С какой стати перед глазами возникла эта картинка Сворден Ферц не понял, но ее пропитывал тот же застоявшийся ужас, которым пах Хераусфордерер.
— Перестань! — крикнул Сворден Ферц мальчишке, но тот и так замолчал, отступив от замершей фигуры.
Сворден Ферц шагнул к Хераусфордереру и успокаивающе положил руку ему на плечо. Осторожно сжал пальцами окаменевшие мышцы:
— Все нормально, все хорошо. Никаких собак здесь нет.
— Фашист, — прошептал Хераусфордерер. — Фашист проклятый… Гитлерюгенд еб…ный…
Глава одиннадцатая. СТАЛЬНЫЕ ОСТРОВА
Стоило ей коснуться пальцем, дарованным господином Председателем, и десантник тут же взрывался. Взрывался весь — от макушки, скрытой под каской, до кончиков пальцев ног, упакованных в тяжелые ботинки.
Вылетали глазные яблоки и с чмоканьем разбивались о щиток.
Смешно раздувались щеки, точно их хозяин пытался изо всех сил надуть тугой метеозонд, но вместо этого из растопыренных губ выползала склизкая змея обложенного рвотой языка, распухала кровавым, с сосочками пузырем и лопалась, разбрасывая во все стороны липкие лохмотья.
Ремешок каски впивался в подбородок, но дрянной пластик не мог противостоять напору расходящихся от внутреннего давления черепных пластин и рвался. Стальное вместилище съезжало на макушку, чудом удерживаясь, до того мгновения, когда фонтан вскипевших мозгов взрывал голову и выстреливал в низкий потолок каску неуклюжим снарядом.
Раздвигались плечи, раздувались руки, бронежилет упрямо сдерживал всходящий тестом торс, сгоняя часть вздутия к чреслам, отчего фигура обретала какие-то бабьи очертания, чтобы затем гулко ухнуть, взломать изнутри консервную банку брони и излиться сквозь прорехи отвратной слизью скоротечной газовой гангрены.
Так, наверное, и происходило, если бы глаз имел время, быстроту и желание насладиться творением рук Теттигонии, а вернее — пальца господина Председателя.
Крошечная фигурка металась среди чудовищно неповоротливых десантников, угодивших в ловушку и все еще не понимающих — что происходит, почему их товарищи один за другим вдруг превращаются в гейзеры кровавого фарша, а главное — что делать.
Ловушка продолжала работать. Тяжелые плиты сдвигались работающей на пределе гидравликой и все туже стискивали непрошеных гостей. Но это, как не странно, давало десантникам крошечный шанс — Теттигония сама уже с трудом пробиралась между ними.
В горячке избиения ей и в голову не приходило, что пресс ловушки сомнет не только врагов, но и ее саму — расплющит хрупкое тельце между молотом и наковальней. А если бы нечто подобное все-таки смогло проникнуть в ее головенку, то она бы лишь передернула хрупкими плечиками, сунула в рот палец господина Председателя и вспомнила его речение:
— Жизнь дает человеку три радости: любовь к господину Председателю, работу во благо господина Председателя, и друга — господина Председателя.
Насчет ценности жизни как таковой господин Председатель ни разу и ни при каких обстоятельствах не упоминал. А раз так, то и раздумывать нечего. Нужно работать во благо господина Председателя, храня в сердце любовь к господину Председателя, и чувствуя на своем плече тяжелую дружескую длань господина Председателя.
И когда Теттигония уже почти завершила свое дело, кто-то из десантников случайно или и в самом деле разгадав — чьего пальца тут дело, всадил замарашке пулю в голову, отчего та с чавканьем лопнула.
Обезглавленное тело замерло, точно раздумывая — упасть или закончить начатое, и решило все же закончить, неуклюже шагая по скользкой от крови палубе, выставив вперед руку с указующим перстом господина Председателя, а другой размахивая, как подстреленная птица в безнадежной попытке встать на ветер хотя бы одним крылом.
Кровь из шеи густым потоком стекало по платью, насквозь пропитывая грубую ткань, окрашивая ее в багровый цвет. Та прилипла к еле заметным грудям, выступающим ребрам, впалому животу.
Ослепшая и оглохшая Теттигония, слегка удивленная столь внезапными темнотой и тишиной, тем не менее продолжала передвигать налившиеся неимоверной тяжестью ноги, пока палец не ткнулся в живот последнего врага.
Она не помнила сколько просидела в черном облаке — ведь для этого нужна голова, да? Тело, лишенное мыслей, света, звуков, внезапно ощутило резкий голод, но не тот, который она привыкла утолять наросшими на волнорезы ракушками и водорослями, а какой-то непривычный, сосредоточенный не в животе, а по всей коже, точно она зудела от поселившихся в ней паразитов.
Руки ощупывали дырчатые поёлы палубы, ноги, живот и грудь терлись о покрытый трещинами и ржавчиной металл, и лишь на месте головы ощущалась странная пустота. Так выброшенное из пучин океана безглазое и глухое создание ворочается в иссыхающей луже, безнадежно пытаясь упрятать под тонкой пленкой воды распираемое внутренним давлением тело.
Потом она, кажется, заснула и ей привиделся сам господин Председатель, подвешенный на трубках в громадном зале, взирающий на замарашку огромным глазом цвета грязи и грозящий ей пальцем. Тем самым.
Тусклый свет, едва продирающийся сквозь древнюю пыль на редких лампах, слепил новорожденные глаза.
Теттигония замычала от боли, потерла веки ладошками и села. Ловушка открылась. Останки смыло в дренаж. О побоище напоминала лишь каска, повисшая на крючке под самым потолком.
Ужасно хотелось пить. Голова кружилась. Теттигония попыталась встать, но тут же отказалась от этой затеи и на четвереньках подползла к люку водохранилища. Им давно не пользовались, отчего крышка прикипела к палубе и не желала подаваться.
Еще раз замычав, теперь уже от ярости, Теттигоня сильнее ухватилась пальчиками за рукоятки, зажмурилась и что есть силы дернула. Предательски ослабшие пальцы разжались, правый безымянный пронзила резкая боль. Замарашка посмотрела на почти вырванный ноготь, подула на ранку и совсем отодрала его. Свернулась клубочком около неподатливого люка и заскулила.
— Вот так оно и бывает, — сказали ей с сочувствием. — Живешь, стараешься, тратишься на что не попади, а потом сил не хватает на паршивый стакан воды.
Темнота разверзлась тонкой теплой струйкой. Теттигоня раззявила рот, жадно ловя влагу. Живот приветственно заурчал. Замарашка засучила руками, пытаясь нащупать, поймать таинственный источник, посильнее его сдавить и уполноводить струю.
— Ну-ну, не так быстро, — было ей сказано и в бок пихнули чем-то успокаивающе твердым.
Затем струйка переместилась, поливая лицо Теттигонии. От неудачного вздоха часть воды попала в нос, замарашка закашлялась, перевернулась на живот, встала на четвереньки, упираясь лбом в пол, точно вознося почтение самому господину Председателю.
Впрочем, никакого святотатства в подобной позе не имелось, но так оказалось удобнее отплевывать и высмаркивать волной идущую изнутри мокроту. Как будто от воды в животе набухли иссохшие рыбешки, заглоченные голодной Теттигонией целиком, без пережевывания, ожили в потоках знакомой стихии и устремились наружу, протискиваясь по узкому горлу и вызывая рвоту.
— Ужасно! — посетовали сверху и пролили еще несколько драгоценных капель на ее взъерошенные волосы.
Наконец-то Теттигоня откашлялась и села. Горло саднило, будто сквозь него и впрямь прошел косяк рыбешек. Прислонившись спиной к стене сидел десантник и глазами цвета ржавчины разглядывал замарашку. На коленях он держал автомат, пристальным зрачком дула задумчиво взирающий на убогое созданьице.
— Как тебя зовут, дитя? — спросил ржавоглазый.
— Указующий Перст Господина Председателя, Уничтожающий Выродков Одним Касанием, — гордо произнесла Таттигония, для этого даже специально встав, ощущая дрожь в коленях, но гордо отставив ножку и сложив на груди ручки.
— Одним махом семерых побивахом, — буркнул под нос ржавоглазый и с сомнением оглядел перепачканное существо. — Не слишком ли длинно для такого заморыша?
Теттигония насупилась, грозно свела брови, выпучила глаза, раздула ноздри. Если бы у нее нашлись силы сделать несколько шагов и ткнуть Указующим Перстом Господина Председателя ухмыляющегося выродка…
Ржавоглазый как бы невзначай погладил автомат. Задумался и, что-то решив, как-то мгновенно перетек в вертикальное положение. Замарашка даже рот открыла от удивления — вот выродок только что сидел, а вот он уже башней возвышается над ней.
— Не мешало бы тебе помыться, — громыхает из-под потолка, хватает Теттигонию за волосы и тащит к люку.
Одним ударом отпихнув крышку водяного колодца, вздернув в воздух, чтобы брыкающиеся ноги и руки до него не достали, он содрал с Теттигонии тряпье и с наслаждением опустил визжащее существо в ледяную купель с головой, пополоскал там до тех пор, пока не пошли пузыри, ослабил хватку, но лишь настолько, чтобы дать замарашке глотнуть воздуха, а затем вновь устроил ей телопомойку.
Для пущего эффекта в импровизированную купель было брошено нечто едкое, пенное, которое вцепилось в кожу Теттигонии сотнями крохотных пастей. Чуть не взвыв, замарашка еще сильнее забилась, отчего на поверхности воды взбухла огромная розовая шапка пены.
В конце концов, ржавоглазый опять же за волосы вытащил Теттигонию из воды, внимательно осмотрел ее отмытое до блеска тельце и присвистнул:
— Девчонка!
После того, как выродок поставил ее на палубу, она кинулась к своим лохмотьям, но тот ее опередил, подцепив балахон носком ботинка и ловко отправив его в люк.
— Простерни, а то опять насекомых нахватаешь.
Теттигония зло зыркнула на ржавоглазого, прикрылась ладошками, засеменила к колодцу, где заскорузлый балахон медленно погружался под воду тонущим дасбутом.
Встав на колени так, чтобы не выпускать ржавоглазого из вида, Теттигония принялась одной рукой неловко возить грубую тряпицу туда-сюда, второй продолжая прикрывать тощее тельце почему-то в районе живота.
Ржавоглазый фыркнул, достал пачку сигарет, закурил.
— Тщательнее, тщательнее! — подбадривал он заморыша. — Двумя руками отжимай, двумя руками. Да нет там у тебя ничего нового, нечего стеснительность изображать.
Грубый, колючий мешок из-под какой-то съедобной сыпучей дряни никаких дополнительных достоинств от стирки не приобрел, оставшись таким же грубым и колючим. Разве что избавился от грязных разводов, обретя первозданную унылую серость, да еще слипшиеся волокна теперь вновь распрямились, щекоча и раздражая кожу, опять же лишенную защитного слоя немытости.
По первой Теттигония не смущаясь лазила под балахон почесаться во всяческих местах, но потом пообвыкла, решив при первом же удобном случае вываляться в черной грязи в трюмных отсеках, куда та просачивается неизвестно откуда. Поговаривали, что это перегнившие остатки с заброшенных складов, смешанные с перегнившими останками людей. Несмотря на резкую вонь, грязь, по слухам, помогала от чесотки.
Озноб после купания в ледяной воде и от влажной одежды постепенно отступал, на смену ему по телу растекалось непонятно откуда взявшееся тепло, принося с собой покой и сонливость. Теттигония смотрела на палец господина Председателя и клялась ему ни за что не заснуть, отдавшись полностью во власть ржавоглазого, курившего одну сигарету за другой.
— Рассказать тебе сказку? — вдруг спросил выродок, заметив что замарашка клюет носом.
— Ну?
— Жила-была девочка-заморыш на берегу синего моря…
Слова казались вроде бы понятными, но глупыми-преглупыми. Что такое «синее море»? Синее — это понятно. Если сильно ущипнут за бедро, то появится синее пятно с багровыми прожилками. Трубы аварийной гидравлики тоже выкрашены в синий цвет… В одном из отсеков висит старая-престарая картина, которая так и называется — «Море». Если сесть под этой картиной, посильнее ущипнуть себя, то это и будет «синее море»?
Не хочу, чтобы меня щипали, совсем уж сонно подумала замарашка…
Не буду, пообещал ржавоглазый…
Хочешь, что-то тебе скажу…
Скажи…
Хи-хи… Это я убила всех твоих товарищей-выродков…
Такой крошечный заморыш и таракана не раздавит…
Древний волнорез полого уходил в воду. Черные волны одна за другой накатывали на его ржавый язык, поросший водорослями, что есть силы взбирались к узкому причалу, взмыливаясь густой пенной шапкой, точно загнанное животное на последнем издыхании завершающее бег.
Длинные нити водорослей с обманчивым послушанием следовали накатывающей волне, цепляясь за нее мириадами тончайших волокон, пронизывая ее толщу, где нашли пристанище неисчислимые орды странных существ, чей ужасающий вид смягчался лишь их крошечными размерами. Бульон реликтовой первожизни густел, превращался в тягучий студень, а инерция первотолчка продолжала размазывать его по волнорезу.
Причал с разрушенными надстройками, в которых опытный глаз еще мог бы угадать разоренные штормами останки кранов и доков, лепился к вздымающейся к небу стальной стене, уходя в правую и левую бесконечности. Кое-где время и стихия сгрызли узенький приступочек, где, наверное, и швартовались корабли, обеспечивая всем необходимым стальную столицу империи, чье название уже никто и не вспомнит.
Но если набраться отваги, то можно совершить поход вдоль ржавой ленты с отростками волнорезов, причалов, с повисшими на них, точно наколотые на гарпун, тушами давно издохших судов.
Пройти мимо нагромождений металлолома, чудовищных клубков тросов, проводов и колючей проволоки.
Постараться осторожнее обходить пробитые могучими кулаками прибоя дыры, откуда в самый неожиданный и неподходящий момент вдруг выстреливают высоченные фонтаны воды, норовя сбить с ног, стреножить, затянуть в воронку, где уже поджидают жертву безымянные чудища бездонных глубин.
Однако толку от подобного похода мало — при самой большой удаче вернешься на то же место, откуда и начал, убедившись, что мир круглый.
Теттигония бродила по волнорезу, вороша ногами жгучие водоросли, выискивая притаившихся рыбешек, рачков и моллюсков в склизких раковинах. Добычу она отправляла в рот или складывала в подол — в основном то, что нельзя разгрызть зубами. Хотя ржавоглазый мог подумать, будто она решила позаботиться и о нем. От подобной мысли Теттигония даже скривилась и отплюнула как можно дальше обглоданный рыбий хребет.
Ржавоглазый тем временем разглядывал уходящую в воду невероятной толщины цепь, похожую на якорную, и размышляя — на что она могла тут сгодиться.
Бездна океана, вкручиваясь в стремнину Блошланга, чтобы затем, совершив головоломный выверт, вновь обратиться в бесконечную поверхность, не располагала к якорению столь титанических сооружений.
Между тем, цепь, несмотря на свои колоссальные размеры, не оставалась неподвижной. Через неравномерные промежутки времени по ней пробегала дрожь, чудовищные звенья тяжко скрипели, отчего в кожу впивались даже не коготки, а когтища, проникая до самых внутренностей. Казалось будто на том конце — в бездне — гребет огромными ластами навсегда прикованное к стальному острову титаническое животное, покрытое плотным лесом водорослей, полипов, моллюсков.
Набив брюшко и набрав полный подол раковин, Таттигония осторожно выбралась из жгучих водорослей (черный прибой напоследок обмыл ступни, слизнув с них ядовитую слизь), прошлепала к сидевшему ржавоглазому и вывалила ему под ноги добычу.
— Ешь! — ткнул кулачком в грудь десантника заморыш, потешно и странно выглядевший с раздутым от проглоченной рыбы животом. — Потом будем играть!
— Играть? — ржавоглазый забавно пошевелил кончиком носа, принюхиваясь к неаппетитно выглядевшей кучке.
Теттигония заметила, что он вообще так часто делал, словно и вправду мог что-то учуять. Вот Теттигония вообще ничего почти не чуяла, как и остальные воспитуемые Господина Председателя. А если что и проникало в ее ноздри, то лишь редкостное по силе зловоние, как от той лечебной грязи из трюма.
Замарашка подобрала раковину, хрястнула ей об тумбу, зубами вытащила розовое тело моллюска, махнула головой, и кусок шлепнулся ржавоглазому на штаны.
— Я решила тебя оставить, — объяснила она. — Не буду убивать. А то скучно здесь. Будешь моей вещью. В мужья тебя не возьму, — поспешила добавить Теттигония. — Хоть ты меня и видел без всего, но мне нравятся более носатые чем ты. Да и детей я не хочу. Не пойму — какой толк от них?
Говоря это и наблюдая за растущим изумлением на лице ржавоглазого, замарашку распирало от гордости. Половину сказанного она не слишком понимала и сама, повторив лишь то, о чем нередко судачили бабы на палубах. Но звучало все по-взрослому, по-настоящему.
Ржавоглазый пальцем потрогал розовое мясо, точно боялся, что лишенный раковины моллюск укусит, осторожно взял его, понюхал, не преминув дернуть кончиком носа, пожал плечами и запихнул в рот.
— Эй, как там тебя… Кузнечик…
Теттигоня нахмурилась и со всего маха пнула голой ногой по голени ржавоглазого:
— Указующий Перст Господи… Ой-ой-ой!!! — захныкала замарашка от прострела, пронзившего ступню и одновременно от боли в носу, крепко зажатом пальцами ржавоглазого. — Пусти! Пусти, говорю!
Протяжный скрип и ритмичные удары по чему-то дребезжащему вдруг разорвали могучие вздохи вечного шторма. Причал под ногами задрожал. От неожиданности ржавоглазый разжал пальцы, и Теттигония со всего маху приложилась задом об твердую поверхность. Глаза наполнились слезами, нос — соплями.
Ржавоглазый даже вскочил от изумления. Из-за обломков выброшенных на причал кораблей приближалась длинная процессия странных существ.
Издалека, да еще в сумеречном свете нескончаемого шторма, щедро сдобренном густыми тенями хаотического нагромождения останков судов, их можно было принять за людей — нелепых уродцев. Но чем ближе они продвигались, тем больше сползала с них оболочка человекоподобности. Так корабль, будучи выброшен на сушу, постепенно теряет всякое сходство с тем, что когда-то могло пересечь океан.
Кораблекрушение человечности, вот что это. И дело заключалось не в каком-то уродстве, нет, ведь уродство тем и отвратительно, что заякорено в человеческой анатомии, выпирая или отторгая ту или иную часть, а в попытке неумело, вяло, халтурно воспроизвести подобие человека из каких-то уж совсем негодных деталей. Требовалось воображение ребенка, чтобы признать за шествующими в единой связке чудищами право на существование хотя бы в роли нелюбимых, страшных, а подчас и кошмарных.
С каждым шагом в грохоте и дудении как бы труб и как бы барабанов — под стать ярмарке уродов — все меньше находилось в запасе слов, дабы отпечатать в потоке внутренних впечатлений словесный портрет этого марша.
Безжалостно насилуя взгляд, уроды никак не проявляли интереса к взирающим на них людей. Они шествовали собственной дорогой, мало интересуясь тем, кто или что стояло у них на пути. Маленький оркестрик безнадежья под предводительством кошмара.
Белесые и пятнистые тела, покрытые крупными каплями слизи и пучками жестких волос.
Испещренные разнокалиберными глазами деформированные то ли головы, то ли наросты.
Рывки щупалец, впивающихся присосками в обломки, увлекая их за собой и внося дополнительную какофонию в издевательски выводимый маршевой ритм.
Топот конечностей, стук когтей и копыт.
Трение студенистых и костлявых туш друг о друга, могущее значить что угодно — от акта вегетации до агрессии.
— А это как объяснить? — задумчиво потер подбородок ржавоглазый.
От обид и переживаний у замарашки вновь проснулся аппетит, и она принялась разгрызать раковины, с жадностью вырывать моллюсков из раковин и отплевывать круглые твердые шарики.
Уроды втянулись в узкий проход между бронированной поверхностью острова и лежащим на боку судном. Бой барабанов и хрип труб усилился гулким эхом. В непроницаемой стене вдруг возникли многочисленные отверстия, в них появились люди, которые свесившись вниз, принялись рассматривать шумное шествие.
Последний уродец, прежде чем исчезнуть с глаз долой, взмахнул щупальцем, бросив в сторону Теттигонии и ржавоглазого нечто цветастое.
Ржавоглазый поднял прощальный подарок — это оказалась кукла с пластиковой головой и тряпичным тельцем. Пошарпанное личико с выцветшими глазами обрамляли волнистые локоны, почему-то зеленого цвета. Драное платьице перетягивала голубая лента с длинными концами.
— Ну-ка, иди сюда, — поманил ржавоглазый Теттигонию.
Та на удивление послушно подошла, осоловев от пережора. Ржавоглазый перевязал ленточкой волосы замарашки так, чтобы кукла оказалась сбоку, на левой стороне головы. Теттигония не возражала.
— Вот так-то лучше, — сказал ржавоглазый, оглядев приукрашенную замарашку. — Пошли? Или здесь переночуем?
Идти ей никуда не хотелось, но оставаться на причале тоже не стоило. Как только мировой свет иссякал, из пучин к поверхности поднимались жуткие создания, взирали на свинцовые облака и придавались цепенящим любое живое существо размышлениям, от которых те предпочитали бросаться в широко раззявленные пасти чудищ, лишь бы прекратить невыносимые страдания.
Ржавоглазому пришлось взять ее на закорки. Поначалу Теттигония показывала ему куда идти, но чем дальше они шли по стальным коридорам, переходя через стальные пещеры, спускаясь и поднимаясь по стальным лестницам и виадукам, тем более сонной она становилась. В конце концов, она закрыла глаза, пообещав себе не засыпать, но тут же нарушила свое обещание.
Спать, прижавшись к теплому телу, а не распластавшись на ветоши, брошенной на палубу, оказалось столь приятно, что замарашка не желала просыпаться, единственно заставляя себя изредка открывать глаза, но так и не разобравшись, где же ее теперь несут, вновь погружалась в теплый уют крепкого сна, где ее ждал Господин Председатель.
— Гррм, — сказал господин Председатель, разглядывая склоненную в глубоком поклоне многочисленную челядь. — Гррм.
От такого звука осы нервничали, беспокойно носились над палубой, выпуская жала, и размахивая руками-эммитерами. Челядь обильно потела не только от поддерживаемой в зале высокой температуры, ускорявшей метаболизм колоссального тела, но и от неизвестности, лихорадочно соображая — что за крамола может скрываться за столь многозначительным «гррм». Последний раз подобное «гррм» оказалось непроизвольной реакцией Господина Председателя на обновляемый физраствор, но кто гарантирует, что и теперь все объясняется сомой, а не дрянным расположением духа из-за какого-то очередного просчета в Высокой Теории Прививания?
— Сегодня ночью, — прогрохотал голос, — мне приснился пренеприятнейший сон.
— Какой?! Какой, Господин Председатель?! — взволновалась челядь, и только Правое Око Господина Председателя промолчал, ибо зорко вглядывался в толпу, высматривая — все ли с должным трепетом внимают Господину Председателя, милостиво решившего поделиться своими видениями.
— Гррм… Гррм… — огромное тело задвигалось, опутывающие его трубки жизнеобеспечения вздрогнули, сильнее зашумели насосы, прогоняя кровь Господина Председателя по сосудам. Вставленные в зияющие дыры на месте носа прозрачные воздухопроводы замутились от добавок успокоительного дыма.
Правая Длань Господина Председателя махнула осам, и несколько из них взмыло к галереи, где кишели крохотные белесые тела пчел, облепивших грохочущие механизмы, что вдыхали и вливали жизнь в тело Господина Председателя. Осы забарражировали, угрожающе выпустив жала. Пчелы застонали от ужаса.
— Мне приснилось, — наконец-то вновь смог заговорить Господин Председатель, — что один из вас предал меня! ПРЕДАЛ МЕНЯ!! МЕНЯ!!!
Челядь содрогнулась. Уста Господина Председателя заверещали, от чего у всех заболели уши. Гудящие осы носились по дворцу, а некоторые из них в ярости принялись накалывать на длинные жала ползающих и неуверенно топающих на неокрепших ногах непривитых, не вкусивших плодов Высокой Теории Прививания. Ребристые черные пики с хрустом впивались в тела, пронзали насквозь, пока не оказывались полностью скрытыми в насаженных вплотную друг другу непривитых — еще живых и уже мертвых. Осы пытались взлететь с такой ношей, отчего жала выламывались из брюха, вытягивая вслед за собой окровавленные витки внутренностей.
Лицо Господина Председателя взбугрилось. Еще целый правый глаз с просвечивающей белизной катаракты принялся вращаться, демонстрируя высшую степень недовольства, а вытекший левый глаз, омываемый потоками криогена, подмораживающим черные струпья, прищурился, отчего кожа тут же лопнула с хрустом, как вечный ледяной панцирь в момент внезапной оттепели.
Громадные куски мерзлой плоти полетели вниз, задевая за трубки и провода, которые от ударов угрожающе натянулись, загудели. Задремавшие было трутни, получив удары разрядниками, проснулись, привычно вцепились в канаты, уперлись всеми конечностями в зубчатые выступы палубы, удерживая начавшую раскачиваться из стороны в сторону гигантскую фигуру Господина Председателя.
Правый Мизинчик Господина Председателя вытянула шею, осмотрелась по сторонам на творящийся бедлам, и пробормотала:
— Мирись, мирись, мирись, и больше не дерись, а если будешь драться, то я буду… — Левый Мизинчик Господина Председателя не дала ей закончить, крайне удачно врезав по зубам локтем.
Милосердие Господина Председателя неистово застучало по черепу молотком, наполняя отсек тяжелым гулом. А когда это не помогло, то привстал и что есть силы шарахнул молотком в висок некой невнятной личности, точной принадлежности которой к Господину Председателя никто не знал. От удара у личности вылетели из орбит глаза, из ушей хлынули потоки крови.
— Возлюбленные чада мои, — печально прогрохотал Господин Председатель, — или вы не помните в каком состоянии я нашел вас, прибыв сюда из мира, где никогда не исчезает свет? Вы, потерявшие человеческий облик, червями возились в нечистотах, в нечистотах рождались, нечистотами питались и в нечистотах умирали!
— В нечистотах рождались, нечистотами питались и в нечистотах умирали! — согласно возопили славные побеги Высокой Теории Прививания. — Честь и слава Господину Председателю!
Громадный глаз Господина Председателя тут же остановил вращение.
— Вы пали так низко, что ничего не могло вас вернуть к человеческому облику — ни позитивная реморализация, ни насильная прогрессия! Вы не поддавались расчетам в стройных уравнениях Контакта, вы без жалости съели специалистов по спрямлению чужих исторических путей, вы делом доказали, что являетесь отбросами из отбросов, а не гордыми носителями звания Человек! Отвечайте — кто указал вам путь к спасению?!
— Великий Вивисектор — Господин Председатель! — дружно возопили славные побеги Высокой Теории Прививания.
— Я был слаб и немощен, — после некоторого молчания продолжил Господин Председатель. — Полусожранный, я истекал кровью, а вы сидели вокруг, отрывая от меня куски и дожидаясь моей смерти. Тьма сгущалась в голове, адская боль терзала внутренности, и я вопрошал далеких творцов Высокой Теории Прививания — как же узреть в мерзких тварях тот вечный отблеск разума, который присущ человеку? Я мог уничтожить всех вас одним движением мизинца… — толпа зашевелилась, отодвигаясь от Левого и Правого Мизинчиков Господина Председателя, которые однако и ухом не повели, занимаясь друг с другом привычным делом. — Отчаяние и ненависть готовились окончательно сожрать во мне последние ростки человеческого, но привой Высокой Теории Воспитания вдруг указал дорогу!
Господин Председатель замолчал, взвыли компрессоры, нагнетая в опавшие легкие новые порции воздуха, сдобренные бодрящими добавками. Висящие под потолком гроздья доноров потешно задергали ногами, идущие из них трубки наполнились свежей кровью, которая устремилась в жилы колосса.
— Господину Председателю нужно отдохнуть, — объявили Уста Господина Председателя. Мизинчики заохали, на них зашикали, оттащили друг от друга подальше.
Тяжелые морщинистые веки Господина Председателя вздрогнули, опустились, но тут же поднялись, подавая знак — речь продолжится.
— Однажды я услышал историю об одном ученом, который мог из животных делать людей. Что такое человек? Две руки, две ноги, двадцать пальцев, голова, глаза, рот, мозг. Ничего сложного для искусства вивисекции. Дайте мне животных, и я сделаю из них человека. Скальпелем и иглой можно преодолеть миллионы лет эволюции, перескочить с одной ветви древа живых существ на другую ветвь. Вот чего не хватало природе — вивисекции! Она чересчур церемонилась со своими детьми, а нужно было резать и сшивать, сшивать и резать!
— Сшивать и резать! Сшивать и резать! — подхватили славные побеги Высокой Теории Прививания.
— Кто сказал, что нужна терапия? — грозно вращал глазом Господин Председатель.
Толпа начала переглядываться, будто кто-то и впрямь даже не сказал, не прошептал, ибо смешно подобное представить, но, возможно, у кого-то шевельнулась такая мыслишка — где-то глубоко, на задворках сознания, непроизвольно, что, однако, не служит оправданием ужасному проступку.
— Хирургия! Вивисекция! — пророкотал могучий голос Господина Председателя. — Нельзя получить плодов с непривитого древа. Нельзя сделать человека из животного без вивисекции. Нельзя воспитать человека без привоя — так гласит Высокая Теория Прививания!
— Высокая! Теория! Прививания! — подхватили славные побеги.
— Кого нет меж нами? — вновь тяжко нахмурился Господин Председатель. — Где мое око? Поднимите мне мое око!
Правое Око Господина Председателя, застигнутый врасплох, вскочил с насиженного места, закрутил головой. Но на беду, почуяв, что трепка предстоит не тому, кто первый попадется на глаза, а тому, кто случайно или намеренно избежит этого, забившись в какую-нибудь щель, славные побеги стали приподниматься с колен, размахивать руками, тянуть шеи, неистово гримасничать, только бы привлечь к себе внимание.
— Копчика Господина Председателя нет, Госпо… — начал было слегка ошалевший от мелькания лиц Око, но тут, несмотря на строжайший запрет, вверх взвился Копчик собственной персоной, до синевы задохнувшийся от возмущения и ужаса, что его могут посчитать отсутствующим. — Копчик Господина Председателя на месте, Господин Председатель, — благосклонно дезавуировал собственные слова Око, испытывая к закадычному собутыльнику даже нечто вроде нежности.
Копчик Господина Председателя плюхнулся на место и глотнул из чудом возникшей в руке фляги. Надо полагать не воду.
Еще несколько раз так ошибившись и чувствуя сгущение над головой грозового недовольства Господина Председателя, Око обильно вспотел, неистово зачесался, в животе его забурлило, но испортить воздух в присутствии Господина Председателя он не решился.
И тут свершилось чудо:
— Указующий Перст Господина Председателя не присутствует на собрании! — чуть ли не с радостью воскликнул Око, сообразив наконец, что уже подозрительно долго под ногами не путается эта противная замарашка.
Хотя, если подумать, то радость здесь неуместна, ибо замарашку послали уничтожать очередной вражеский десант, и коль она все еще не вернулась, то следовало предположить… Око потер глаза, перед которыми от напряжения расплывались разноцветные круги. Что следовало предположить?
Возможно, ее все-таки прикончили, и десантники направляются сюда, а значит необходимо объявлять тревогу, вводя в еще больший гнев Господина Председателя.
Но возможно, она, известная своей прожорливостью, никак не совместимой с тщедушностью тела, на которое даже не счел нужным позариться Чресла Господина Председателя, решила пожрать на заброшенных причалах, глотая заживо всяческую дрянь, и денька через два приползет обратно, мучаясь несварением и поносом, как уже не раз случалось.
А если произошло совсем уж скверное? То, о чем упоминал Господин Председатель? И во главе десантников сюда идет гордая собой замарашка-паршивка, с торчащим изо рта непрожеванным рыбьим хвостом?
Перед взором обомлевшего Ока встала ужасающая картина: довольная собой Указующий Перст Господина Председателя с выставленным вперед этим самым перстом, надутым от пережора животом, еле семенящие тонкие ножки, идиотская рожица с ртом от уха до уха, рыбий хвост, а за ее плечиками — мрачные выродки, обвешанные сушеными головами, не имеющие никакого представления о Высокой Теории Прививания, о трех радостях, которые дает человеку жизнь, помимо радостей убивать и насильничать. И ведь эти упыри, изблеванные из стальных внутренностей жутких кораблей, не будут разбираться, как это подобает человеку привитого воспитанием, — кто в своем праве, и что существуют ситуации, когда все-таки нужно не сразу стрелять, а попытаться уладить дело разумными доводами.
— Где она, грррм? — почти спокойно поинтересовался Господин Председатель, но это спокойствие ему давалось чудовищными дозами успокоительного, что впрыскивались в вены. Запыхтели механизмы прямого массажа сердца, упирая гигантские струбцины в проделанные в грудной клетке колосса отверстия, сочащиеся кровью и гноем.
Идет сюда с десантниками-упырями, чуть не ляпнул Око, от ужаса не отличив воображаемое от реальности. Ему уже чудилось — распахиваются забаррикадированные вороты, гремят выстрелы, льются потоки огня, разлетаются ошметками славные побеги, гигантские фигуры жутких упырей маршируют к Господину Председателю и, не замедляя шага, врезаются, впиваются в его рыхлую плоть, отчего она расползается перегнившей тканью…
— Мы найдем ее, Господин Председатель, — мямлит Око. Не речист он, не речист. Тут бы Уста Господина Председателя подключить, но тот даже и не пытается вставить хоть что-то успокаивающее — ни шуточки, ни прибауточки, ни заковыристых выражений, наподобие «Mein Boß hat mich ganz schЖn beschissen», непонятно откуда из него выскакивающие в нужный момент.
Так ведь сейчас как раз тот самый момент, иначе не то, что бури не избежать, головы им не сносить, превратившись милостью Господина Председателя если не в обглоданные осами трупы, то в висящих под потолков доноров — уж точно. Но нет, пришипились Уста, сидит, обхватив башку, смотрит между колен и почти не дышит. Готов. Спекся.
— Куда-куда? — переспросила Теттигония, хотя все прекрасно расслышала с первого раза. Имелась у нее такая вреднючая привычка — то ли позлить вопрошающего, то ли выкроить себе несколько мгновений на обдумывание ответа не весть каким умишком.
— Туда, — для пущей убедительности ржавоглазый ткнул дулом в потолок. — Наверх.
Теттигония решила почесать голову, но пальцы наткнулись на привязанную там игрушку. Ей как-то никогда не приходило в голову, что раз есть трюм — полутемный и сырой, то должно иметься и нечто ему противоположное. Хотя, кажется, кто-то и впрямь упоминал про верх, куда приходилось пробираться жутко винтовыми трапами, от которых тут же начинала кружиться голова, а сами трапы не имели перил, поэтому такие замарашки, как Теттигония, просто обречены свалиться оттуда вниз головой. Хорошо еще, что ее голова — не самая важная часть славного побега Господина Председателя.
— Не пойдет, — твердо заявила Теттигония и даже палец выставила — на тот случай, если ржавоглазый вздумает карабкаться по трапу на верхние палубы. — Мне нужно вернуться к Господину Председателю, — неуверенно добавила она.
От непривычной сытости последних суток ее рвение в Высокой Теории Прививания очень и очень ослабло. К тому же, побаливал живот, а сонливость не покидала ее — замарашка засыпала к месту и не к месту. Вернее сказать, что спала она теперь все время, пробуждаясь лишь тогда, когда ржавоглазому, тащившему ее на закорках, требовалась подсказка — куда идти.
— Господин Председатель никуда от нас не денется, — сказал ржавоглазый каким-то странным тоном, в котором Теттигонии почудился привкус угрозы, и не такой, какой обычно присутствовал в голосе Правого Ока Господина Председателя, почему-то особенно любившего самолично лупить провинившуюся замарашку, задрав ей на голову платье, дабы лучше прикладываться к голой заднице. Но ни его угрозы, ни наказания никакой опасности не представляли — после нескольких хлопков Око как-то вздрагивал, сипел, с удовольствием фыркал, а потом и вообще отпускал проказницу, пребывая в несказанно удовлетворенном состоянии.
Здесь иное. Пожалуй, так порой говорил сам Господин Председатель какому-нибудь из славных побегов перед тем, как на того налетали осы, отрывали башку и подвешивали к потолку, где уже ждали кроводавильные тиски и кровоотводящие трубки.
Полусонной Теттигонии спорить не хотелось. Хотелось лишь покачиваться на закорках, удобно устроившись щекой на широком плече ржавоглазого, и спать, спать, спать. Спать до тех пор, пока не захочется есть.
У ржавоглазого оказался неиссякаемый источник пропитания. Когда Теттигония принялась канючить, мол, ей опять рыбки хочется, ржавоглазый крепился, крепился, но затем выбрал отсек почище, сгрузил замарашку и принялся колдовать. По-другому и не скажешь. Достал из карманов пару плоских штуковин, потер друг об друга, поставил на палубу и уселся рядом, забавно сложив узлом ноги и держа ладонь над округлыми блестяшками.
Теттигонии блестяшки не понравились. Они походили на те штуки, из трюма. Замарашка раньше думала, что это какие-то игрушки, так как если их потрясти, то внутри слышалось забавное бульканье. Какое-то время, когда жрать, помнится, совсем было нечего, и Копчик Господина Председателя (не этот, а другой) ухитрился забраться на донорскую колонну, мечтая полакомиться кем-нибудь из висящих, за что и поплатился, так вот тогда замарашке казалось, что в тех штуковинах есть нечто съедобное.
Она целыми днями ходила с одной из них, трясла у уха, вслушиваясь в непонятное бульканье, в котором чудился маленький кусочек океана, спрятанный внутри и кишащий рыбешкой. Но открыть штуковину ей так и не удалось. Она била ею об острые металлические выступы, кидала с высоты, скребла ногтями, но штуковина лишь меняла форму. Потом голод прошел, а штуковина надоела, и Теттигония бросила ее в колодец.
Ржавоглазый сосредоточенно смотрел на блестяшки, то поднимая, то опуская ладонь. Он даже принялся насвистывать, забавно шевеля кончиком носа в такт.
— Жила на берегу моря девочка по имени Замарашка, — напел он и подмигнул. Дразнился. — И спаривалась она с кем ни попади…
Теттигония решила уж скукситься, как это стало меж ними заведено, но передумала.
— Сам дурак, — проворчала она и погладила себя по животу. Вот еще напасть. Как раздулся после славного перекуса на причале рыбешкой, а затем и моллюсками, которых ржавоглазый не доел, так с тех пор и не сдувался, а вроде и наоборот. Болеть не болело, но становилось неудобно передвигаться — будто шарик на ножках. А уж ехать на закорках тем более — живот не давал теснее прижаться к спине ржавоглазого.
Теттигония задрала подол, нисколько не смущаясь (чего уж теперь смущаться?), внимательно осмотрела себя. Потыкала пальцем. Похлопала ладошкой. Живот как живот. Только большой и круглый.
— Видишь? — показала она ржавоглазому.
— Вижу, — покосился ржавоглазый. — Большое брюхо.
— Не брюхо, — показала ему язык. — А животик. Жи-во-тик. Понял?
— Интересно, кто там у тебя сидит, — бросил ржавоглазый, возвращаясь к колдовству.
— Кто сидит?! — испугалась замарашка. — Зачем сидит?!
— Надо полагать, ребенок, — усмехнулся ржавоглазый.
И тут до Теттигонии дошло, да так, что не знала — плакать или смеяться. Выбрала второе, опрокинулась на спину, задергала ручками-ножками, хохоча во все горло:
— Ой, не могу! Ой, спасите! Ой, помогите! Ребенок! В животе! Ой, сейчас напрудю! Ты еще скажи, он на рыбу похож!
Ржавоглазый поймал ее за руку и вновь усадил. Замарашка перекатилась шариком, ножки — вперед, ручки — на животике. Кукла съехала на глаза, и Теттигония сдвинула ее на висок. Зевнула. Если бы не голод, она бы прямо так и заснула — в обнимку с животом.
— Ешь, — ржавоглазый сунул ей штуковину. Та оказалась горячей, пришлось устроить ее на грубой ткани платья, использовав брюшко вместо подставки.
— А как? — растерянно спросила Теттигония.
Ржавоглазый хмыкнул, ткнул пальцем в штуковину, и та с щелчком раскрылась, превратившись в мисочку, наполненную чем-то ярко-оранжевым, густым.
Цвет Теттигонии не понравился. Он напоминал раскраску крошечных ядовитых осьминогов, которые любили прятаться в водорослях и не любили, когда на них наступали. В ответ противные твари выпускали облака такого же ярко-оранжевого яда, после чего ноги немели, распухали.
Однако пахло невероятно вкусно. Замарашка точно знала — еда так пахнуть не может. Еда воняет и выглядит отвратительно. Если еда будет пахнуть вкусно, то любой дурак сожрет ее больше, чем ему положено. А если каждый дурак начнет жрать не в меру, то где столько еды напасешься?
А еще разочаровало количество. Супа оказалось с рыбий хвост. Пара глотков — и все, нет супа. Одна миска останется. Несъедобная. Ржавоглазый не больно-то расщедрился. Вон сколько жмотился, скрывал запасы, пока совсем не приперло. Он и не жрет ничего из того, что Теттигония от щедрот своих предлагала, потому что втихаря супом своим обжирается. Только Теттигония на боковую, а он тут же из кармана миску, да в рот. Здесь потому и мало так, вон дно просвечивает, — слопал все, а облизать до суха не захотел. Вот замарашке и перепало.
— Ешь, ешь, не околешь, — подбодрил ржавоглазый, неправильно истолковав нерешительность Теттигонии. — Вкусно! Ам-ам!
Ну, такого замарашка вытерпеть не могла. За кого он ее принимает? За идиотиков, которых даже не прививают, а просто скидывают в колодцы? Ам-ам, агу…
Теттигония глотнула. Первым порывом было тут же выплюнуть из себя эту гадость, но жижа как-то очень мягко проскользнула внутрь. От непривычного вкуса на глазах выступили слезы. Он не был отвратительным, — вовсе не та гниль, которую готовят для Господина Председателя, набивая рыбой огромные дервальи желудки, где та преет, разжижается и превращается в тягучую грязь, которую замарашка однажды по своей дурости попробовала. Ей-то казалось, что Господину Председателю скармливают нечто особенное и такое вкусное, что когда ей этот вкус снился, у нее скулы сводило от вожделения.
Как же ее потом несло! На свое счастье она украла всего-то капельку — лизнешь и не заметишь, но капельки оказалось достаточным, чтобы понять — кормят Господина Председателя редкой гадостью, и обычный человеческий желудок не способен вынести подобное лакомство. Из нее выходило и верхом и низом. Выходило такое, что и трудно было понять — откуда оно вообще в ней взялось? Выходило столько, что от замарашки должна была остаться лишь кожа, тем более от одного вида еды в животе гремел очередной взрыв, выбрасывая через все отверстия мерзкую слизь.
— Тебе плохо? — обеспокоенно спросил ржавоглазый.
Теттигония зажала рот, покачала головой, но глаза наполнились слезами. В тот самый момент она вдруг поняла своею слабой головенкой все величие Господина Председателя и Высокой Теории Прививания.
Это казалось удивительным, но словно в ее маленьком тельце внезапно отключили то, что отвлекало на себя большую часть сил замарашки, а точнее, не замарашки, а — Указующего Перста Господина Председателя.
Поначалу ей показалось даже грустным расставаться со столь привычным ощущением бездонной дыры, еще при ее появлении на свет разверзнувшейся в желудке и жадно поглощавшей все, что замарашка в себя запихивала (ну, кроме переброженной в дервальем желудке рыбы для Господина Председателя), а когда запихивать оказывалось нечего, то втягивая в угрюмую бездну ту мудрость, что от щедрот своих вбивал в головы славной поросли Господин Председатель.
— Дети мои, — вещали перепачканные черной гнилью переброженной рыбы уста Господина Председателя, от одного вида которой Теттигонию прошибал озноб, а в животе начиналось подозрительное бурчание, — славная поросль Высокой Теории Прививания, занесенной в юдоль скорби чудом передовой науки перпендикулярного прогресса, — на этом месте от концентрации таких непонятных, но возвышенно звучащих слов их всех охватывало странное оцепенение — руки, ноги, тело, шея деревенели, они замирали неподвижно, вслушиваясь в голос, который обретал глубину и шелковистость.
…Если добраться до самого низа трюма, отыскать местечко посуше и почище, распластаться там всем телом, прижаться ухом к стальной скорлупе острова, то через какое-то время начинаешь слышать голос бездны, который как две капли воды похож на голос Господина Председателя, каким он обращается к славной поросли, вещая о Высокой Теории Прививания. Но в отличие от Господина Председателя голос бездны говорил на непонятном языке:
— Ihr konnt mich mal am Arsch Lecken! Himmel-Herrgott-Kruzifix-Alleluja, Sakrament, Sakrament an spitziger annagelter Kruzifix-Jesus, Jahre barfuss lauferner Herrgottsakrament!
Иногда так продолжалось долго — голос повторял и повторял шипящие, как изношенная гидравлика, слова. Спустя какое-то время замарашке начинало казаться, что это Господин Председатель тем самым перпендикулярным прогрессом сдвинул свое колоссальное тело с места, вылез из скорлупы стального острова, точно краб пробрался по заросшему огромными водорослями и полипами днищу к тому месту, где лежала Теттигония, и вещал, вещал, вещал только и исключительно для нее — самой славной из всех славных порослей. А заканчивал он всегда так:
— Scheiß Kerl! Dreckskerl!
Что, наверное, означало:
— Возлюбленное чадо мое, Указующий Перст Господина Председателя, наиславнейшее из самых славных среди всех славных порослей, да снизойдет на тебя свет перпендикулярного прогресса и самой высочайшей из всех Высоких Теорий Прививания!
От подобных слов между бедрами становилось влажно, хотелось потянуться, застонать, но замарашка не смела двинуться с облюбованного местечка, надеясь на продолжение обращенных к ней речей Господина Председателя. Однако наступала долгая тишина, сквозь которую проявлялся шелест океана, трущегося о ворсистый бок стального острова.
— Человек, неудовлетворенный желудочно, не способен устремить свой взор не что-то другое, кроме еды, мечтать о чем-то другом, кроме как о хлебе насущном, работать ради чего-то иного, разве что в поте лица добывать себе пищу, — продолжал Господин Председатель, и замарашка тут же возвращалась из мысленного путешествия. — Он дергает левой ногой, пускает слюни, бурчит животом, и помышляет только о том, как быстрее и плотнее набить брюхо. Даже три радости, что дает нам жизнь, оставляют его равнодушным. Любовь Господина Председателя не откроет вам закромов, дружба с Господином Председателем возложит на ваши плечи бремя тяжкого долга, а работа во благо Господина Председателя заставит вас трудиться не покладая рук.
Славная поросль оцепенело слушала речь Господина Председателя, а у замарашки так засвербело в носу, что она не выдержала и невероятно громко для тщедушного тельца чихнула. Грохочущее эхо прокатилось по залу, сбивая с внимающих речам Господина Председателя паутину наведенного транса, подбрасывая в воздух разъяренных ос, которые тут же принялись барражировать, вытянув на всю длину ядовитые жала.
Господин Председатель, уже наполненный воздухом через чадящие компрессоры для очередной порции речи, поперхнулся, тяжко закашлял, огромный лик его побагровел, грудь заколыхалась от неконтролируемого сердцебиения, приступ асфиксии заставил колоссальное тело дернуться, провоцируя систему жизнеобеспечения включить реанимационный режим. В раструбы утилизаторов посыпались выжатые досуха, отработанные доноры.
— Кто… Кто… чихнул? — просипел Господин Председатель, и в теперешнем его бурлении, свисте, клекотании, уже не узнать ту бархатистую глубину, что лишь несколько мгновений назад гипнотизировала славную поросль.
Все пришипились. Не то что никому не хотелось выдавать ближнего своего, наоборот — очень хотелось, лишь бы побыстрее прекратилось пугающее барражирование ос с выпяченными из полосатых брюшек жалами, лишь бы поскорее стихло ужасающее своей болезненностью клекотание и сипение из распушенного рта Господина Председателя, как будто и на самом деле он стал самым обычным человеком, подверженным страстям и недугам.
Но на беду для славной поросли и на сомнительное счастье для чуть не обделавшейся от ужаса замарашки случайный чих, ставший причиной почти катастрофических событий, умело скрыл источник происхождения, хитрым путем расслоившись на многократно отраженные от высоких сводов зала еле слышные звуки, которые затем, наложившись друг на друга, и привели к столь оглушающему результату.
Славная поросль, втянув головы в плечи, бросала косые взгляды друг на дружку, уморительно корчила рожи, точно пытаясь еще больше припугнуть виновника, окажись он случайно сидящим по правую или по левую руку соседом.
— Кто чихнул?! — прогрохотал Господин Председатель, теперь уже более обычным голосом, слегка дребезжащим от закачиваемого в огромное тело успокоительного.
И тут из стройно сидящих рядов славной поросли внезапно вскочил Уста Господина Председателя — не тот, что сейчас, а тот, который был раньше — со смешной плешью, окруженной вечно потными волосинами.
Зачем он вскочил, нарушая субординацию, — тебя не спрашивают, ты и не высовывайся, — так и осталось неизвестным. Может и впрямь желал признаться, что чихнул. Почему бы и нет? Могли ведь двое одновременно начихать на речь Господина Председателя? Могли.
А может вскочил по давней привычке принимать на свой счет все задаваемые Господином Председателем вопросы, что его и сгубило — стоило тщедушной фигурке воздвигнуться над согбенной славной порослью, как его тут же нанизала на жало подоспевшая оса, скусила и сжевала голову, отчего из разорванной шеи ударил фонтан крови, окропив сидящих. Подлетели еще осы, и, надсадно гудя, принялись за тошнотворное пиршество. В несколько мгновений от тела Уст Господина Председателя ничего не осталось, не считая расплывающиеся там и тут лужи крови, да редкие ошметки мяса, упавшие с осиных жевал.
Господина Председателя жертвенный поступок Уст нисколько не обманул, ибо он продолжал яростно вращать глазом и обильно пускать слюни:
— Кто чихнул?!
Потрясенной ужасной смертью замарашке показалось, что бельмастое око вперилось прямо в нее, осмелившуюся взглянуть в лицо Господина Председателя, дабы проверить — поверил ли он, что проступок совершил Уста. Она обмерла и еще с большим ужасом (если такое вообще возможно) почувствовала, что под ней растекается горячая лужа. Замарашка зажалась, но моча изливалась без удержу, да так обильно, будто она специально копила ее к такому знаменательному событию.
И еще она поняла, что выдала себя с головой. Полностью и бесповоротно призналась в содеянном, за которое поплатился жизнью ни в чем не повинный плешивец. Вот только сил подняться у нее нет. Противно сидеть в луже, ощущая как все больше и больше взглядов скрещиваются на ней — сорной поросли, недостойной Высокого Прививания. Все тело стало будто жидким — этакий кожаный мешочек, наполненный водой, которая струйкой изливается из нее. Еще чуть-чуть и тельце окончательно сдуется, распластается по полу грязной тряпкой.
Не в силах вынести позора, замарашка пробормотала:
— Э… это… я чи… чих… нула, я… я… — в носу вновь засвербило и, она опять оглушительно чихнула, доказывая собственную вину.
Замарашка кожей ощутила как вокруг образовывается пустота. Вроде только сейчас она чувствовала себя пусть и подгнившим, но все же добрым ростком славной поросли, взращенным во славу Высокой Теории Прививания, а теперь бездна разверзлась между ней, обмочившейся и обчихавшейся замарашкой, и всеми остальными, с гневом разглядывающих отпавший от общего древа росток.
И словно усугубляя вину, ибо отчаяние придало ей дотоле не испытываемую храбрость, замарашка громко и четко повторила:
— Это я чихнула, Господин Председатель!
Наверное, следовало распластаться в ниц, уткнуться носом в поёлы и смиренно ожидать посмертной участи — пополнить ли гроздья донорских тел, превратиться в обросший крючьями-испарителями бурдючок для столь любимых Господином Председателем алапайчиков или незатейливо пойти на корм осам. Но обессиленное смелым поступком тело отказывалось двигаться, поэтому замарашка так и продолжала сидеть на своем месте, таращась круглыми глазами на колоссальную фигуру Господина Председателя.
— Грррм… — пробурчал Господин Председатель. — Грррм…
Громадные пальцы руки как-то необычно прищелкнули, и все внезапно успокоилось — осы прекратили барражировать и вернулись на шесты под светло-зелеными наростами гнезд, откуда доносилось шуршание личинок, донорские тела обвисли, перестав дрыгаться от выкачиваемой из них крови, и вообще — в зале воцарили покой и умиротворение, как и полагается там, где торжествует Высокая Теория Прививания.
— Будьте здоровы, товарищ, — глубина и мягкость вернулись в голос Господина Председателя.
Замарашка не поверила ушам. Ей, чахлому привою славного древа Человека Воспитанного, совершившей столь недостойный для столь гордо звучащего звания проступок, да еще отяготившей его трусостью и недержанием, ей, замарашке, Господин Председатель желает здоровья, да еще называет непонятным, но невероятно теплым и даже каким-то сытым словом «товарищ». И по тщедушному тельцу разливается истома, во рту становится невообразимо приятно, точно давным-давно забытый вкус каким-то чудом вернулся, обволок почти отучившийся ощущать что-то, кроме рыбьей чешуи и костей, язык невероятной нежностью. В ней прятались крупинки, и от соприкосновения с вкусовыми пупырышками они взрывались, пронзая тело от макушки головы до пяток чуть ли не судорогами, но не болезненными, а очень и очень приятственными…
Теттигонии казалось, что она без остатка высосет эту ярко-оранжевую жидкость, да еще и банку вылижет досуха, но странное ощущение наполненности накатывало с каждым глотком, захлестывало черную пустоту, ставшей неотъемлемой частью тщедушного тельца, и даже обладавшей над ним властью, заставляя постоянно думать о том, чем набить живот, и делать все, что она только могла, дабы набить живот, а когда живот оказывался набитым, то пустота с легкостью слизывала очередную порцию жратвы, становясь еще больше и еще ненасытнее.
И вот ее нет. Черная пустота исчезла. Испарилась без следа. Оставив замарашку одну-одинешеньку. Но Теттигония нисколько не опечалилась.
Переведя дух, она вновь поднесла к губам банку и поняла, что больше не хочет. Не потому что в нее не поместится ни капельки, а если и поместится, то вызывет болезненность в туго набитом животе, которую необходимо переждать, чтобы вновь скармливать черной дыре новые порции рыбы или другой съедобной дряни. А потому что… потому что… Нужное слово никак не приходило ей в голову, пока ржавоглазый, внимательно наблюдавший за ней, вдруг не спросил:
— Объелась?
Объелась!
— Угу, — с трудом выдохнула Теттигония и отставила банку. Больше ничего не хотелось.
— Человек, удовлетворенный желудочно, — усмехнулся ржавоглазый. — Ну-ну, поглядим.
Что там собирался поглядеть ржавоглазый Теттигония не поняла, а переспросить не успела, погрузившись в сон. Сон тоже получился странный — без сновидений. Просто сон и все.
Кажется они опять шли. Точнее, она вновь ехала на закорках, удобно положив голову на твердое плечо ржавоглазого, наконец-то догадавшись зачем тот привязал ей дурацкую куклу, которая смягчала тряску и не давала пластинам бронежилета натирать щеку.
Иногда замарашка приоткрывала глаза, и тогда ей в голову приходили до того странные мысли, что хотелось тут же поймать их голыми руками, словно вертких рыбешек, и выбросить туда, откуда они приплыли. Мысли были не то чтобы совсем непонятные, но неожиданные.
Например, она вдруг поняла, как осуществить преобразование Гартвига-Лоренца в системе взаимно вращающихся трехмерных пространств, да еще обобщить его на систему нескольких тел.
Почему-то она совершенно безропотно восприняла, что в ее когда-то почти целиком съедобную вселенную мыслей, где даже самая крохотная пылинка желания подчинялась исключительно мощной гравитации «желудочной неудовлетворенности», как это назвал ржавоглазый, а какой-нибудь представитель славной поросли выразил бы коротко и емко: «Пожрать бы!», внезапно вторглись иные, гораздо более впечатляющие объекты личностной космогонии, по сравнению с воздействием которых эта самая «желудочная неудовлетворенность» обратилась в пренебрежимо малый член бесконечного ряда разложения Человека Воспитанного в рамках канонической Высокой Теории Прививания.
О преобразовании Гартвига-Лоренца Теттигония ничего не рассказала ржавоглазому, но о лифте решила не молчать. К тому времени они поднимались по кажущейся бесконечной лестнице. Вернее, лестница и представляла собой воплощенную бесконечность (Теттигония даже вспомнила точный термин — «реализация абстракций Эшера»), которая состояла из четырехтактового пространственного континуума с точкой разрыва.
Три такта-пролета — подъем по ржавым ступеням, так подозрительно скрипевшим, что казалось сейчас придавленный тяжелым ботинком лист железа хрустнет, разрываясь подгнившей тканью, и ржавоглазый, не сумев удержать равновесие с такой ношей, обрушится на всем телом на Э-абстракцию, отчего окончательно порвутся модульные растяжки, метрика вложенных пространств схлопнется, вырождая бесконечномерный континуум в заурядный двумерный случай.
И один такт-пролет — преодоление разрыва. Здесь требовалась недюжая сила. Хотя математические выкладки и натурное моделирование не указывали на появление в данной точке наведенных сопротивлений, требующих дополнительной мощности для их нивелирования, но в реальности у любого пользователя лестницей возникало ощущение, будто он протискивается сквозь стальной лист, — разум утверждает, что сделать подобное невозможно, но тело понемногу просачивается через перегиб.
Теттигония даже попыталась прикинуть вероятность им двоим угодить в сингулярный спазм, который бы обрек их на бесконечное зацикливание между краевыми точками, в результате чего они бы ходили по лестнице до скончания времен. Расчет оказался не сложный, но ужасно нудный — аналитическое решение с лету найти не удалось, пришлось делать кроновское тензорное обобщение.
Человек, неудовлетворенный желудочно, преобразился в человека, одержимого расчетами. Любыми. До самого последнего момента даже не подозревая, что так называемый бог говорит на языке математики, замарашка не только вспомнила изначальный язык сотворения мира, но и принялась с неудержимостью немого, внезапно обретшего дар речи, на нем болтать. Пока, правда, только про себя.
Она чуть не рассмеялась, когда представила себя говорящей ржавоглазому: «Коллениарный вектор движения вдоль третьего такта Э-абстракции при сохранении импульса движения с поправкой третьего порядка на случайные смещения центра тяжести с последующим поворотом вдоль оси вращения совмещенных тел на радиант…»
Поэтому она осторожно дернула ржавоглазого за ухо и показала пальцем:
— Лифт.
Ржавоглазый одолел четвертый такт и остановился, тяжело дыша. Открыв глаза, Теттигония видела как по пористой коже на виске сползают крупные и почему-то мутные капли пота.
— Лифт — хорошо, — выдохнул ржавоглазый. — Эшеровские лестницы — плохо.
Он сгрузил Теттигонию на пол, помог ей устроиться, прислонившись спиной и затылком к стене. Замарашка пошире раскинула ноги, давая круглому животу улечься между ними, обхватила его руками.
Ржавоглазый дрожащими руками вытер пот с лица. Теттигония еще не видела его таким изнуренным.
— У него здесь задание? — спросила замарашка.
Ржавоглазый, приготовившись присесть рядом, аж подскочил, резко развернулся и уставился на попутчицу.
— У него здесь задание? — повторила замарашка.
— З-з-задание? — переспросил заикаясь ржавоглазый. — Какое такое задание? У меня нет никакого задания! — фальцетом крикнул он.
Теттигония оттопырила Указующий Перст Господина Председателя, придирчиво его осмотрела, облизала, очищая от пятнышек грязи, и как можно строже пригрозила ржавоглазому, застывшему в жалкой позе, точно не замарашка сидела перед ним, а сам Господин Председатель возвышался под потолок.
Ноги ржавоглазого подогнулись, он бухнулся на колени и с такой силой вцепился руками в собственные ляжки, что казалось пальцы прорвут штаны и погрузятся в плоть. Рот его оскалился, стиснутые зубы заскрипели, жилы на шее вздулись. Глаза выпучились, десантник икнул, кадык дернулся, из уголков губ вниз потянулись темные струйки крови. Вязкие ручейки слились на шее, наполнили ложбинку между ключицами и пятнами проступили сквозь ткань.
— Если… убить… чудовище… — пробормотал, а точнее — пробулькал ржавоглазый (кровь пузырилась на губах). — Если… убить… чудовище… — сведенные судорогой руки кое-как отцепились от бедер, слепо поскребли вокруг, наткнулись на соскользнувшую с плеча железку на широком ремне.
С ледяной отстраненностью Теттигония наблюдала за метаморфозами ржавоглазого. Будь на ее месте вечно голодная замарашка, она бы давно визжала во всю глотку или вообще обделалась, а может и то, и другое одновременно, но то забавное созданьице, жалкий сорнячок в славной поросли наконец-то выпололи с корнем, а на ее место воткнули нечто совершенно иное, демонстрирующее невозможные темпы психофизиологического развития.
— Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем…
Неимоверными усилиями Теттигонии удалось затащить ржавоглазого в лифт. Сил забросить туда столь ценимую им железку на перевязи у нее не осталось. Да что там сил! Их не наскрести даже на то, чтобы подвинуть ногу, в пятку которой впился вреднючий выступ. Жутко тошнило от тряски. Едкая горечь крепко обосновалась во рту, но сплюнуть тоже было невмоготу. Единственное, ее хватило лишь разлепить губы, позволяя густой слизи стекать по подбородку.
Ржавоглазый лежал так, как его положила Теттигония — охапкой неряшливо свернутого грязного тряпья, продолжая бесконечное причитание:
— Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем…
Лифт дергался из стороны в сторону. Он двигался не только вертикально, но нередко менял направление на горизонтальное, возносился вверх и обрушивался вниз, резко уходил вбок, замирал, разгонялся, ввинчивался.
Ржавоглазый все плотнее прижимался к Теттигонии, вдавливая ее запакованным в броню телом в стену, по которой вились толстые пучки проводов и труб. Те впивались в ребра, в распухший живот, кронштейнами вгрызались в коленки и голени замарашки. Казалось, они угодили в стальное чрево оголодавшего чудовища, которое не в силах переварить их иссохшим желудком и поэтому скачет из стороны в сторону, то вверх, то вниз, кувыркается и валяется на спине, только бы перемолоть проглоченную добычу в мелкие кусочки, с которыми расстроенное пищеварение кое-как, но справится.
И когда мука от перемалывания стала нестерпимой, обращая в тонкую субстанцию агонии даже самое твердое семя желания жить, лифт замер, двери с шипением раздвинулись, предохранители стравили пар, окутавший возникший проход и не дающий разглядеть — где они очутились.
— Теперь я знаю, что это такое, — неожиданно ясным голосом сказал ржавоглазый. — Камера скользящей частоты, иначе — «Как словить чужака». Принята на вооружение в таком-то бородатом году. Основное назначение — выявление выродков с двойным менто-соскобом. Принцип действия заключается в имитации условий активации дублирующего Т-зубца путем неограниченной рекурренции. Побочные эффекты — высокая вероятность мозговой эмболии, зацикливание процесса рекурренции, необратимое расщепление личности.
— Ага, — только и смогла ответить Теттигония, разглядывая странную штуковину, проломившую внешний броневой пояс стального острова.
Походила она на огромную мину, чей серый металл изъязвляли оспины размером от крохотной щербины до вмятин размером с голову, а из непонятных отверстий по бокам и в основании стекали светящиеся изнутри ручейки чего-то тягучего.
Вогнутые внутрь, разлохмаченные броневые плиты удерживали штуковину над палубой, но той это очень не нравилось, поскольку между ней и зазубринами оболочки острова проскакивали ослепительные искры.
Разряды постепенно оплавляли вцепившиеся в странную мину остатки внешней брони, размягченный металл тянулся вниз, под воздействием еле-еле дышащих охладителей застывал, покрывался изморозью, превращаясь в слабо звенящие друг об друга фестоны, похожие на спутанные водоросли.
И еще Теттигонии показалось, что штуковина дышала — тяжело, почти неприметно, точно вытащенный на берег дерваль.
— Оно умирает, — сказала замарашка и неожиданно для себя почувствовала так, будто из дырявого кулька выпало и закатилось в дырку давно хранимое лакомство. Какое отношение штуковина могла иметь вообще к чему-то съедобному замарашка понять не могла.
— Это же… Это же… — в последнее время у ржавоглазого непросто складывались отношения с четким выражением того, что он хотел сказать. Все больше попадались вот такие обрубки-недоделки фраз.
Теттигония сделала один шажок, другой, бочком, готовая дать стрекача, если штуковина чего-нибудь этакого выкинет. Поскольку ясного определения для «чего-нибудь этакого» не существовало, то замарашка все ближе и ближе подбиралась к странной мине, свалившейся на остров, судя по всему, из самого мирового света. Ей внезапно захотелось погладить штуковину.
Теттигонии даже почудилось, будто она различает издаваемые ею звуки, так непохожие на то, что она слышала прежде. Не работа механизмов острова, не пыхтение гидравлики, не гудение ламп, не грохот океана, не вой ветра, не топот ног, не голос Господина Председателя… Точно внутри внезапно забились тысячи разных сердец — от крохотных до огромных, каждое со своим ритмом, шумом, даже скрежетом, если только сердца могут скрежетать.
— Стандартный шлюп класса «пирог», — сказал ржавоглазый. — В ГСП его так и называли — «пирог с начинкой», хе-хе. Неприхотливая колымага — незаменимый Расинант для донкихотствующих покорителей Неизведанного. Передвигается немного лучше настоящего пирога, но чертовски устойчив к внешним воздействиям.
Теттигония остановилась, послушала, снова двинулась к штуковине… «пирогу», поправила она себя.
— Как же ему досталось! — покачал головой ржавоглазый. — Одолеть точку перегиба, да еще получить в дюзы пару ракет. Сопляк, должно быть, перетрухнул. Или соплячка. Кто их теперь разберет. Начинка, одним словом.
Бок пирога уже на расстоянии вытянутой руки. Можно остановиться прямо здесь, не наступая на светящуюся лужу, натекшую из торчащих в разные стороны раструбов. Но Теттигонии хочется подобраться еще ближе и распластаться всем телом по пирогу, крепко к нему прижаться, как к чему-то родному, очень давно утерянному, а теперь чудом обретенному.
Ступать босой ногой в вязкую жидкость замарашка опасается. Может, это кровь пирога. Или начинка. А светится так ярко, что глаза невольно щурятся. Лучше не торопиться и поискать обходной путь. Осторожненько, осторожненько, по выпирающим волнами поелам, по скрученным в узлы трубам, хватаясь за свисающие кабели, ощущая себя жутко неповоротливой и одновременно — какой-то легкой, словно распухший живот наполняет веселящий газ. Так и кажется — подпрыгни на крохотном пятачке, свободном от опасной жидкости, и полетишь! Взмоешь под теплый бок пирога и, если повезет, уцепишься за него. Тут-то он и попался.
— Не трогай! — кричит ржавоглазый, но поздно — Теттигония уже ничего не может с собой поделать, ее притягивает, окутывает чем-то с головы до ног, не давая шевельнуться, потом в каждую частичку тела цепляется по крючку, которые расходятся в стороны, сначала растягивая несчастную замарашку, а затем и вовсе разрывая ее, обращая в полупрозрачное облачко, всасываемое сквозь поверхность пирога.
Нет ни боли, ни страха. Лишь узнавание. Сколько раз ей приходилось испытывать подобное в своих странствиях?
Миллиарды миллиардов не обследованных звездных систем, планет, прокаленных радиацией и промороженных космическим холодом каменных глыб.
Редкие вкрапления маяков вдоль проложенных сквозь пустоту межмировых магистралей.
Заброшенные станции наблюдений — останки безнадежных попыток планомерного освоения Периферии.
Мертвые корабли таких же мертвых ничтожеств, наконец-то осознавших бессмысленность собственного бытия.
Одиночество — вот что сжирало изнутри. Сколько раз рука тянулась к клавише экстренного сброса давления, срабатыванию которой не помешали бы давно обезвреженные «защиты от дурака», и сколько раз срабатывала более надежная «защита от дурака», вплавленная в душу Высокой Теорией Прививания.
Ей казалось — еще чуть-чуть невыносимости бытия и последние предохранители сгорят, падут оковы, скрепляющие душу и тело, и тогда придет желанное мгновение для последнего послания: «Прошу, никаких домыслов о содеянном».
Порой она думала, что можно сделать совсем иначе. Достаточно ввязаться в такую авантюру, откуда у нее не окажется шансов выбраться. Мерзкое словечко «суицид» заменим на благородно-героические — «безрассудство». Как там у нас со статистикой благородно-героического безрассудства? Где во вселенной расположен тот алтарь, на который больше всего возлагается человеческих жизней во имя Ее Величества Науки?
Что нам на это скажет Коллектор Рассеянной Информации вкупе с Глобальным Информаторием? Скажет свое обычное: «Предъявите, пожалуйста, ваш допуск»? Ну, ничего иного от вас и не ожидалось.
Человек Воспитанный тут же бы опустил руки и занялся другими делами, как и подобает Человеку Послушному. А вот Человеку, Решившему Одолеть Высокую Теорию Прививания, такой ответ как шило в одно место. Ведь недаром моей специализацией является «решение краевых задач в точках экстремума» — этакий эвфемизм для «задач, не имеющих решения». Но тем лучше. Нет ничего скучнее, чем решать задачи, имеющие решения. Гораздо интереснее решать задачи, решения не имеющие.
Информационная оболочка реальности может рассматриваться как ее голографический слепок, где по капле воды можно узреть не только существование океанов, но и существ, их населяющих. Принцип полноты, если угодно. Нетривиальное обобщение теоремы Геделя, если кому-то понадобится точная ссылка.
Отсюда лемма: любая сколь угодно закрытая информация восстанавливается в своей достаточной полноте путем косвенных запросов. Сколько понадобится подобных запросов — одному богу известно. Вполне возможно, что бесконечно много. Но ведь математике неведомо понятие ограниченности человеческой жизни, верно? А потому даже такое решение, для индивида практической пользы не имеющее, все равно является решением.
Впрочем, есть еще и везение. Математикой оно тоже не формализуется, но для человека — единственный путь преодолеть собственной жизнью безнадежность краевых решений в экстремальных точках. Везение, когда гора отработанных информационных карт внезапно рождает смутно знакомое: «бутылка Клейна», непонятно каким боком относящееся к задуманному предприятию, и вместо того, чтобы сбросить очередной запрос на пол, почти полностью укрытый листопадом аккуратно заполненных машинным стилом квадратиков, все-таки цепляешь его к стенке и глубоко задумываешься.
Нет, отнюдь не о «бутылках Клейна» и не о «листах Мебиуса». О душе. Мир, отринувший трансцендентность человеческого бытия, никогда не принимает в расчет тот субстрат, из которого, в конечном счете, произрастают психология, социология, ответственность и, черт возьми, даже чувство прекрасного!
Куда попадает душа после смерти своего физического носителя? Или она всего-лишь куколка-паразит, что растет в человеке, питаясь его жизненными соками и отравляя продуктами своей выделительной системы — совестью, например? И тогда смерть есть всего лишь окончательное созревание паразитки-души, которая прорывает бренную оболочку, расправляет крылья и воспаряет в мир трансценденции?
Никто не ведает ответа. Древний феномен религиозного чувства исчез из духовной практики человечества. Не потому, что полетев в космос, человек не обнаружил в нем ни фирмамента, ни Господа. Создав рай полуденного дня, где доброта и дружба изгоняют мрачные тени злобы и зависти через разумно и искусно построенную систему социальных клапанов, человечество спустило вслед за нечистотами собственную душу. Душа — излишняя гипотеза, подлежащая вивисекции оккамовской бритвой.
— Доченька, ведь у тебя неплохо получалось вышивать гладью, — скажет мама.
— Девочка, кузнечик мой, а может пойдешь к нам в лабораторию заполнять дневник наблюдений? — предложит папа.
А Петер ничего не скажет, только хмыкнет и уставится в этюдник.
Полдень не лучшее время для размышлений о собственной душе. Особенно здесь и особенно сейчас, когда солнце не заходит за горизонт, теплый ветер шевелит ветви ветви гигантских елей, детские звонкие голоса нарушают тишину поселка и, выйдя на веранду есть заполярную клубнику со сливками, не верится ни в рай, ни в ад.
— Нужно бежать, — скажет она самой себе, прихлебывая сливки и не ощущая никакого вкуса. — Бежать на самый край вселенный.
— Познакомтесь, это мой муж, — скажет Ванда.
— О чем ты? — спросит Петер, и хотя его вопрос — к Ванде, она вдруг оттолкнет тарелку и ответит:
— Давным-давно существовала секта бегунцов. Представьте, жил-был человек, много работал, плохо ел, а может и наоборот — мало работал, но ел хорошо, имел или не имел семью, был на хорошем счету, а может пользовался дурной славой. Не имеет значения. Понимаете? Никакого! Но вот в один прекрасный день человек все бросал — работу, жену, друзей — и бежал. Бежал куда глаза глядят. Бежал дни и ночи, в любое время года. Спал только тогда, когда силы его покидали, и он падал на обочине дороги, проваливаясь в черный, как сама смерть, сон. А пробудившись снова бежал. Ел только то, что находил или что подавали добрые люди. Пил из луж, озер и рек…
(- Фууу… Как септично! — сморщит носик Ванда, но папа толкнет ее локтем, чтобы замолчала.)
— Бежал даже когда болел, харкая кровью, обливаясь лихорадочным потом, бежал, бежал, бежал…
— К чему ты рассказываешь такие ужасные вещи? — спросит мама.
— Кузнечик, — мягко скажет папа, — это болезнь. Психическое расстройство.
А Петер прозорливо заметит:
— Так давай к гээспэшником! Там эти твои бегунцы — через одного.
— Ой! — всплеснет мама ладонями. — Про них такие ужасные вещи рассказывают…
— И какие же? — живо поинтересуется Ванда. — Кстати, познакомьтесь, это мой муж.
— Я слыхала про одну парочку, которая странствует меж звезд и никогда не возвращается на планету. Они там в космосе даже ребенком обзавелись… Представляете?
— Милая, — скажет папа, — это ведь так романтично — странствовать с любимой от звезды к звезде…
— Это было бы романтично, если бы они не были единокровными братом и сестрой!
— Ага, инбридинг, — хмыкнет Петер.
— Инцест, собаковод! — презрительно скажет Ванда. — Кстати, познакомьтесь, это мой муж.
— Милая, — еще мягче скажет папа, — такие истории не для детских ушей. Лучше расскажи о вышивании гладью…
Вселенная чересчур велика для Высокой Теории Прививания, вот что она тогда поняла. Даже Ойкумена и Периферия чересчур тесны для всего того многообразия, что зовется Человечеством. Поэтому должны существовать пути канализации отклонений, нарушений, извращений и хандры. Не только теория, позитивная реморализация и тайна личности, но и нечто материальное — институты, организации, чья задача: «Как словить и не выпустить чудака».
Группа свободного поиска, Институт по спрямлению чужих исторических путей, Комиссия по контролю, Общество знатоков запрещенной науки, Казус Тринадцати, Массачусетская ассоциация, Харьковская академия оригиналов — это только то, что нашлось в открытой части Коллектора Рассеянной Информации. А сколько их таится под эгидой вполне себе респектабельных организаций, как, например, Комиссия по Контактам или Токийский институт?
Специалист по решению неразрешимых задач тщательно проанализировал каждую организацию. Карточки информационных запросов штабелями скапливались на столе, а когда они переставали там помещаться, она их просто скидывала на пол, высвобождая место для очередной вавилонской башни.
Хороший образ — вавилонская башня! Гордыня стать равным Творцу, наказанная великим смешением языков. Кара обернулась благодатью, превратив ойкумену в межзвездный ковчег, разделенный непроницаемыми переборками непонимания. Какой бы шальной метеорит не врубался в борт странствующего колосса, какие бы гибельные болезни не выкашивали космических странников, могучие переборки языкового барьера сдерживали напор смертельных стихий.
Но глупые межзвездные странники — далекие потомки образумленных карой предков — забыли древний завет и принялись демонтировать то, что, как им казалось, мешает достичь далекой и уже, в общем-то, непонятной цели. «Долой все то, что разделяет нас! Да здравствует свобода, равенство и братство!» И вот звездный ковчег продолжает свой полет без обременяющих человеческий разум переборок. Разум, в очередной раз впавший в грех гордыни, объявил о собственном всемогуществе и провозгласил себя мерилом счастья человеческого.
— Кузнечик, — скажет мерзкий старикашка — знаток запрещенной науки, — откуда у вас столь странные желания? В ваши годы наивные девочки мечтают принести пользу человечеству, а вовсе не основать новую цивилизацию! Столь бредовая идея…
— Не смей… те… называть меня так! — зло ответит она, собирая разбросанные по полу тряпки. — Вы сможете помочь? — она сожмет кулаки, обернется, ненароком посмотрев на увядшую плоть, а затем, подняв голову, встретится взглядом с голубенькими слезящимися глазками знатока запрещенной науки.
— Мы ведь обо всем договорились, — ехидно ответит тот, выставив вперед свой знаменитый нос — огромный, натруженный вынюхиванием всяческих слухов, покрытый мозолями от получаемых щелчков, шелушащийся от проникновения в не свои дела, не нос, а инструмент по сбору рассеянной информации о всяческих странных случаях и запрещенных науках.
Старикашка чертовски медлителен. Каждый экспонат коллекции вызывает у него поток воспоминаний — как, когда и где он прознал про этот случай, как тщательно собирал и отсеивал информацию, не брезгуя ни обманом, ни угрозами, ни подкупом. Особо сладостные чувства у него вызывали воспоминания о неком Его Превосходительстве — то ли ближайшем и единственном друге, то ли злом гении. Поминая его добрым и недобрым словом, старикашка то мечтательно закатывал вверх глаза, то брызгал от ярости слюной. Его Превосходительство то являл собой образец глупости, непроходимой солдафонской тупости и упертости, то представал воплощением мудрости, хладнокровия, изворотливости.
— Какой противник, какой противник! — горестно причитал знаток запрещенных наук. — Какого титана сгубили, ах, ах, ах! Мелкие людишки, возомнившие себя равными столпу! А ведь и я приложил к этому руку, да… Невольно, невольно… Беря на себя роль высшей справедливости где-нибудь да и погубишь человеческую жизнь! — и старикашка, вцепившись в кудри до плеч, скорбно качал головой.
С небольшими, но регулярными перерывами (старикашка оказался на редкость темпераментным), они просидели над картотекой несколько дней, анализируя каждый случай — насколько он пригоден для столь необычной и, в общем-то, неразрешимой задачи.
— Вот, вот оно! — с пафосом воскликнул знаток запрещенных наук, взвешивая на ладони объемистое вместилище документов. — Вот оно — печаль и проклятье! Казус тринадцати! А что, позвольте вас спросить, я должен был сделать, когда этот молодчик появился на пороге моего дома? Выслушать просьбу и указать на дверь? С высоты сегодняшнего полета я, может, так и сделал бы… Хотя, как знать, как знать… Вы ведь читали ю la recherche du temps perdu? Предполагать и располагать — вот две крайности, между которыми бездна человеческая… В прошлом уже нет будущего, как говорят путешественники во времени.
Казус тринадцати ее не слишком заинтересовал. За исключением одной детали.
Старикашка пригладил кудри, обильно сдобренные сединой, отчего они выглядели какими-то нечистыми, и аж крякнул:
— Умеете вы ставить вопросы, милочка. Придется провести дополнительные изыскания. Здесь у меня, честно говоря, лакуна. А вопросец-то очевиден, очевиден… Имеется у меня один человечек, должничок, так сказать. Уж он-то нам глаза раскроет…
И впрямь, нашелся, раскрыл, да так раскрыл, что ахнули. Пришел, расселся по-хозяйски, покосился на любовничков, присосался к стаканчику и ну сыпать откровениями — ни дать, ни взять — дельфийский оракул: эмбриональный архиватор, латентная беременность, управляемая эволюция, Высокая Теория Прививания. Только пены у рта не хватало, хотя взгляд искрился некоей безуминкой.
Лучший Друг знатока запрещенной науки, как оказалось, обладал весьма странным даром, хоть в картотеку Харьковской академии оригиналов заноси, — оказываться в нужном месте в неурочный час.
Специалист он был далеко не лучший, можно сказать — некудышный, но почему-то всегда получалось так, что если в Ойкумене вдруг назревала острая нужда в подобном специалисте, причем эта нужда порождалась чреватыми громадным научным или общественным резонансом открытиями, находками, происшествиями, какие нередко случались на Периферии, то под рукой у страждущего, как назло, не оказывалось ни одного компетентного консультанта, за исключением, конечно же, Лучшего Друга знатока запрещенных наук. А поскольку все подобные дела не терпели ни малейшего отлагательства, то палец фортуны подцеплял слоняющегося без дела по лабиринтам Комиссии Лучшего Друга за шкирку и ничтоже сумняшеся переносил его в самый эпицентр событий, превращавших его участников либо в героев Комиссии по контактам, либо в долгожданных клиентов Комиссии по контролю. Среднего как-то не выпадало.
И нельзя сказать, что Лучший Друг обладал какими-то амбициями, подличал и интриговал, добиваясь синекуры, — и впрямь, ну кто мог догадаться, что высадка рутинной исследовательской партии на безыменной глыбе, вращающейся вокруг Единого Нумера с четырехзначным индексом, как приговором навсегда остаться крошечным примечанием в дополнительном приложении неизбранных комментариев к узкоспециализированному докладу, вдруг обернется чуть ли не потрясением основ Ойкумены, и все посвященные в тонкости дела на собственной шкуре ощутят — каково же это оказаться в шкуре ведомого, когда неведомые чудища спрямляют не чей-то, а именно ваш исторический путь развития.
А кто мог подозревать, что рутинное обследование Комиссией просвещения — этим орденом современной инквизиции, стоящей на страже незыблемых основ Высокой Теории Прививания — малоизвестной конгрегации духовитов, систематически отказывающихся от проведения над своими членами Токийской процедуры, внезапно явит влиятельным членам Мирового Совета, онемевшим от столь яркого рецидива мракобесия, глубоко законспирированную религиозную секту, не на словах, а на деле приуготовляющейся к некому Большому Откровению.
Обнаружение Лучшим Другом знатока запрещенных наук, в который уже раз отмеченного даже не поцелуем, а засосом до синяка с прикусом от благорасположенной к нему Тихе, шокирующего феномена наследственной латентной беременности всех членов конгрегации женского пола вне зависимости от возраста и расовой доминанты послужило поводом громкого разбирательства со всеми попавшими под горячую руку инквизиции конгрегациями, где обвинения в растлении и вмешательстве в основы жизнедеятельности человеческого организма окажутся самыми мягкими пунктами приговора для ждущих Откровения духовитов.
Как-то так выйдет, что ни у кого не возникнет очевидного вопроса — а каким образом запрещенные технологии эмбрионального архивирования проделали столь длинный путь от безымянного Единого Нумера в забытую богом пустошь? Да не просто проделали, а были творчески переработаны и снабжены весьма впечатляющей теургической начинкой?
К сожалению, а может и к счастью, человек, которому в голову могла прийти столь очевидная мысль, и не только прийти, но и повлечь за собой далеко идущие оргвыводы и мероприятия, к тому времени давно уже сошел со сцены, справедливо решив взять яд, предложенный мудрецом, а не склянку с бальзамом из рук дурака.
— Безумству храбрых поём, так сказать, мы песню! — провозгласил Лучший Друг знатока запрещенных наук, поднимая стакан с пойлом.
— Не умничай, — сухо оборвал его знаток запрещенных наук. — Надо помочь девочке. Ты же все таки специалист… Дрянной, конечно, но другого под рукой и не бывает, хе-хе…
Лучший Друг не обиделся — на то он и лучший друг, лишь оценивающе посмотрел на девочку, хмыкнул:
— Милочка, вы даже не представляете, на что себя обрекаете. Поверьте старику, это не только выходит за все рамки человеческой морали, но и эстетически безобразно. Я ведь нагляделся на тех несчастных, что превратились в машины по производству новых человеческих жизней. Жирная плоть, отвисший живот, обрюзгшие бедра, растянутые чуть ли не до колен груди… Ужасно, ужасно. Все понятно, цветы жизни, так сказать, каждый человек прекрасен, не спорю, но зачем превращать свое тело в животноводческую ферму? Не лучше ли, так сказать, предпочесть более традиционный вариант? Вы еще так молоды. Поверьте, вы будете пользоваться успехом у молодых мужчин, а не только…
— …старых, похотливых козлов, — закончила она вместо замешкавшего Лучшего Друга.
— Мизантропия, — покачал головой Лучший Друг. — Откуда в них это? — обратился он к знатоку запрещенных наук. — Разве мы этому их учили? Даже присно памятный Его Превосходительство, несмотря на свою, так сказать, сумеречную деятельность, не позволял себе подобного пессимизма. Будущее светло и прекрасно! Будущее светло и прекрасно…
— Будущее светло и прекрасно… — еле слышно прошептала Теттигония. Боль внизу живота нарастала. Казалось что кто-то стальной рукой пытается вывернуть ее наизнанку. Хотелось кричать. Вопить. Вырваться из железных объятий невозмутимой машины.
Теплая рука опустилась ей на лоб, оттерла крупные градины едкого пота. Кто? Что? Как? Ничего не видно… Ничего не слышно… Плотное облако невыносимой боли окутывает со всех сторон, втягивается в раскрытые поры льдистыми потоками, заполняя голову и внутренности стылым расплавом безразличия.
— Бедный-бедный Кузнечик, — скорбно скажет отец.
— Тебе надо больше кушать, — скажет мама. — Когда я была в твоем положении, я только и делала, что кушала.
— С тебя можно Еву лепить, — скажет Петер.
— Познакомьтесь, это мой муж, — скажет Ванда.
— Человек, познавший запретный плод запрещенных наук, уже никогда не обретет покоя, — провозгласит знаток запрещенных наук.
— Мизантропия, — покачает головой Лучший Друг. — Вот, помню был со мной, так сказать, случай…
А неведомый ей Его Превосходительство, которого воспаленное воображение рисовало высоким, костлявым стариком с огромной лысой головой, усеянной бледными старческими веснушками, ничего не скажет, а только вытянет из-за пазухи черного комбинезона огромный черный пистолет, наведет огромный черный ствол ей между ног и будет терпеливо ждать когда очередной созревший плод, повинуясь мышечным сокращениям, ужасно медленно протиснется навстречу жадному раструбу киберповитухи.
Скольких уже она произвела на свет? Скольким вменила в обязанность стать очередным кирпичиком нового человечества? Как должен чувствовать себя эмбриональный архиватор, через десятки тысяч лет наконец-то давшим жизнь потомству? Мокро, обессиленно, мучительно…
Господин Председатель и вся славная поросль произведены тщедушным тельцем, напичканным запрещенными науками. Юродство ничтожества Творца перед собственными порождениями — «и исторгла она из чрева своего народ, и забыл народ в гордыне своей, что был исторгнут в грязь и прах…»
— Зачем?
Было весело ощущать себя ничтожнейшей из ничтожных, где-то на задворках сознания лелея память о собственном безграничном могуществе над обмылками человечества. Гордыня. Все они больны одной болезнью, что именуется гордыней — безоглядной верой в торжество разума над костной материей.
Но куда там специалистам по спрямлению исторических путей до того, что удалось сотворить ей! Куда уж их потугам изображать себя богами, а точнее — лишь одной ипостасью, той, что послана на муки благой вести, обреченной на страсти и распятие! Нужно быть суровым судией, карать, а не проповедовать, философствовать молотом, а не книгой и не самой передовой из всех передовых теорий.
Однако для этого необходимо совершенно иное ощущение — чувство грозной праматери, что безжалостна в своей решимости железной рукой загнать собственных детей к счастью…
— Маленькие девочки играют в куклы, большие девочки играют в детей, — скорбный голос как приговор.
Стиснутые зубы разжимаются протиснувшейся в рот трубкой, которая начинает откачивать скопившуюся слюну и слизь. Боль не стихает, но отступает на второй план, таится за ширмой, вцепившись острыми когтями в тонкую бязь анестетиков.
Она открывает глаза и вместо привычной ржавчины стального острова видит мягкий полумрак лазарета, слышит позвякивание киберхирурга, чувствует, как заботливые руки туго пеленают ее там, внизу, а шершавая рука продолжает вытирать пот с ее лба.
Райское благоухание вечного Полудня щекочет ноздри.
— Это невероятно! Просто невероятно! — восклицает чей-то очень знакомый голос. — Взгляните сюда! Никогда такого не видел.
— Вот поэтому я всегда был против Свободного Поиска, — брюзгливо отвечает другой, в чьем тоне звенят металлические нотки неограниченной власти.
— Ну, Элефант, не брюзжите! Все хорошо, что хорошо кончается. Нам нужно благодарить нашего глубокоуважаемого гостя за столь впечатляющий материал…
— Она не материал, — сухо возражает Глубокоуважаемый Гость.
— Да-да, гр-р-р-рм, конечно, — бурчит третий, и теперь она догадывается почему же его голос так ей знаком — сам Господин Председатель оказался здесь каким-то чудом. — Но ведь наш глубокоуважаемый гость не будет отрицать, что мы имеем дело с целым ворохом наказуемых деяний — начиная от вмешательства в основы жизнедеятельности организма до незаконной модификации Высокой Теории Прививания…
— Так оставьте ее здесь, — предложил Элефант. — Подберем ей концлагерь, чтобы собственной жизнью искупала свои преступления.
— Вы не шутите?! — Господин Председатель аж закашлялся.
— У этой девочки серьезные проблемы.
— Да уж, куда серьезней, — задумчиво сказал Господин Председатель. — Вы утверждаете, что с помощью неких технологий она… хм-м-м-м… произвела на свет целую кучу народа?
— Блестящая формулировка, — не удержался Элефант. — Браво! Целая куча народу! Пучок и маленькая корзинка.
— Не придирайтесь…
— Если говорить приблизительно, то около ста восьмидесяти экземпляров, — сообщил Глубокоуважаемый Гость. — Очистка периметра продолжается, много останков обнаружено в трюмах, некоторые выжившие экземпляры пока затруднительно идентифицировать как однозначно человеческие, хотя, возможно, это результат сбоев в программе эмбрионального архиватора.
— Потрясающе! Потрясающе! Наш ореховоглазый друг превзошел самого себя!
— С девочкой все будет в порядке? — обеспокоился Элефант.
— С девочкой! — хмыкнул Господин Председатель. — Она произвела на свет стольких, что ей впору награду давать за вклад в демографию, ха-ха. Ублюдки, конечно же, совершеннейшие ублюдки…
— Я не прошел рекондиционирования, умгекехертфлакш, — зачем-то предупредил Глубокоуважаемый Гость, и от этого возникла пауза, наполненная обычными бортовыми шумами — гулом машин и позвякиванием хрустальных небесных сфер.
Затянувшееся молчание нарушил Элефант:
— Когда собираетесь обратно?
— Сейчас, — объявил Глубокоуважаемый Гость. — Я и так подзадержался…
— Погостили бы! — излишне радушно воскликнул Господин Председатель — так обычно делают заведомо неприемлемые предложения.
Полутьма в глазах постепенно просветляется. Над ней склоняется смутно знакомое лицо, осторожно целуют в губы, гладят по щеке:
— Все будет хорошо, Кузнечик. Все будет хорошо…
Глава двенадцатая. ГОРОД
Сердолик оттянул ворот свитера как-будто ему стало трудно дышать. Хотя, чем черт не шутит? Может так и есть…
А если очередной просчет? И все выкладки штатных психологов оказались никчемной бумажкой? Бумажкой, не имеющей никакого отношения к действительности? И вместо «конструктивного диалога» (Вандерер с тяжелой ненавистью выудил из памяти особо поразившее словосочетание, поразившее до побелевших костяшек стиснутых кулаков, до пота на лысине), как клялись собственной матерью штатные мозговеды и духоприказчики, он сейчас собственными глазами увидит…
Что? Как Сердолик, словно дешевый фокусник, вытащит из-за пазухи ярко-красную пилюлю, с пафосом брякнет нечто вроде: «Яд, мудрецом предложенный, возьми…», сглотнет отраву и примется мучительно умирать, всеми судорогами взывая к справедливому воспомоществованию собственной персоне и не менее справедливому возмездию виновникам сего безобразия со стороны непререкаемой, единственно верной Высокой Теории Прививания?
Убью, — со свинцовой решимостью определился Вандерер. Всех штатных психологов. Посажу на звездолет и загоню в подпространство до скончания времен. Заставлю повторить геройский поступок экипажа «Тьмы». Устрою аварийную высадку на Флакше, умгекеркехертфлакш!
Но смакование подробностей агонии штатных психологов или их же не менее мучительного бессмертия облегчения не принесли. Поскольку как не ему, основателю и бессменному руководителю Kontrollkomission, понимать, что иных мозговедов и душеприказчиков у него нет и не будет. Ибо надобны ему не умные, а верные…
На сколько он отвлекся? Мгновение? Миг? Однако этого оказалось достаточно, чтобы ситуация радикально изменилась.
Сердолик все еще держался длинными пальцами за ворот свитера, будто уже не дышать трудно, а вообще надоел ему неизменный балахон крупной вязки из дромадерской шерсти, и он счел уместным стянуть его прямо сейчас, во время самого важного разговора в его жизни… его человеческой жизни, поскольку независимо от принятого им решения человеческое существование его пресечется и начнется… а вот здесь и находилась проклятая развилка, точка бифуркации, кехертфлакш…
Глаза «отпрыска неизвестного отца» (как он и его «единоутробные» братья и сестры проходили по всем закрытым донесениям) смотрели куда-то позади Вандерера, наливаясь странным купажом эмоций — удивлением, непониманием, отвращением, жалостью, решимостью и, конечно же, страхом.
Сердолик сглотнул, кадык дернулся, и Вандерер еле сдержался, чтобы не обернуться и не посмотреть — куда вперился испытуемый. Он лишь позволил себе крохотное движение и стиснул рукоятку любимого «герцога».
— Так-так-так, — сказали из-за спины, что больше походило не на возглас смешливого и натужного удивления, а на краткий взрык тяжелого пулемета, уверенно поразившего цель. — Кажется мы столкнулись с попыткой заговора против… как у вас говорится? Человечества?
Двое… Нет, кроме запаха человеческих тел ощущалось нечто еще — тяжелое, искусственное и неуместное.
Вандерер с безупречно сыгранной старческой немощью повернулся к вошедшим и почти истерично каркнул:
— Что ему здесь нужно?! Откуда он здесь? Сердолик!
Ферц победно улыбался. Как будто ему выпала удача раскрыть шпионскую сеть материковых выродков в самом сердце Адмиралтейства. Он переводил взгляд с Сердолика на Вандерера, шевелил кончиком короткого носа и разве что не потирал в величайшем довольстве руки.
Рядом с Ферцем башней возвышался робот — древняя ходячая рухлядь с зачем-то опущенными визорами — державший на руках бывшую жену Сердолика. Короткая юбка женщины задралась почти на пояс, и левая рука робота впивалась пальцами в ее оголенное бедро, а правая сомкнулась на шее. Нет нужды взывать к провидцам, дабы понять — одно движение манипулятором сломает бывшей жене позвонки.
Вот так летят ко всем чертям тщательно разработанные планы. Гаденыш, с яростью подумал Вандерер. Ладно, тебя оставим на закуску, а сейчас самое главное — Сердолик. И если нужно, то он не задумываясь разменяет ферзя на пешку. Потому что пешка уже готова ступить на последнюю линию доски и стать… А вот чем ей предстоит стать надо еще посмотреть. Возможно, такой фигуры даже правилами не предусмотрено. Плевать на правила. Только бы испытуемый не кинулся, очертя голову, на выручку жены, хоть и бывшей. Только бы не кинулся…
Словно услышав обращенную к нему мольбу немощного старикана, Сердолик отпустил ворот свитера, руки его безвольно повисли, и он бесцветным голосом произнес:
— Вы разве не знали? Я думал вы обладаете даром всезнания.
— Дар всезнания обеспечивается хорошей сетью информаторов… — проворчал словно бы самому себе Вандерер. Угрюмый «герцог» холодил ладонь, и он все сильнее сжимал рифленую рукоять, точно пытаясь выдавить из нее чудесные капли того самого зелья, что придают уверенность даже в самых жутких проступках. — Serdolic, wissen Sie, wer ist das?
Отпрыск неизвестного отца разлепил пересохшие губы:
— Vermute. Er ist streng geheimer Fremdgeschichteverbesserungsfachmann.
Догадывается. Он, кехертфлакш, догадывается! Может, это у них на роду записано? Или, точнее, на дурацких штуковинах — зажигателях? В таких дерьмовых ситуациях полагалось тяжело вздохнуть и посыпать лысину пеплом, ибо ничего иного предпринять уже невозможно. Вот прокол так прокол. Всем проколам прокол. Тщательно выверенная, подготовленная операция, в которую вовлечены сотни специалистов, вбухано кехертфлакш сколько ресурсов, нервов поставлена под угрозу срыва! И из-за кого?!
Много-много лет назад он не успел за этим прытким мальцом… Успеет ли теперь?
— Хватит тарабарщины! — крикнул Ферц. — Оставаться на своих местах! Оружие на пол! Одно резкое движение, и ей свернут шею. Конги!
Робот качнул своей ношей, словно демонстрируя Сердолику и Вандереру непреклонную решимость выполнить все приказы Ферца.
Бывшая жена продолжала покоиться в его объятиях безвольной куклой. И могло показаться, что так оно и есть — нет никакого человека с его выдуманной свободой воли, а имеется искусно сделанный фантош, совершающий жуткую пляску жизни, подчиняясь молчаливому приказу сомкнутой на шее лапы мертворожденного чудовища.
— Ты ошибаешься, Ферц, — сказал Сердолик. — Ты очень ошибаешься. Роботы не могут причинить вред человеку…
Ферц оскалился:
— Ты о дурацких законах роботехники? Ефрейтор Конги больше им не подчиняется. Он мобилизован по законам военного времени и перешел в мое полное подчинение.
— Это невозможно… Скажите ему, Вандерер! — Сердолик, забыв о предупреждении Ферца не двигаться, резко повернулся к Вандереру.
— Возможно, — кратко ответствовал Вандерер.
— Каким образом? Почему?!
— Хочешь все узнать? Спроси меня, Сердолик! — рассмеялся Ферц.
И тут бывшая жена, словно очнувшись после забытья, открыла глаза и сказала:
— Он никогда не отличался сообразительностью, Ферц. Это же так просто, Корнеол… Потому что Конги должен был следить за тобой! И в случае необходимости — убить! — она неожиданно легко освободилась из рук держащего ее Конги, оправила юбку, выпрямилась, потирая пятна на шее. — Или как там у вас говорится, Вандерер, — устранить угрозу?
Лазарет, оборудованный в Башне, ничем не отличался от тысяч таких же полуавтоматических «цирюлен», как их называли космонавты, следопыты и звероловы, разбросанных по всей периферии Ойкумены. Несколько узких коек, что лепестками раскрылись вокруг киберхирурга, готового многочисленными щупальцами произвести сколь угодно сложную операцию, капли мониторов над обтянутыми антисептическими наволочками подголовниками, почти незаметные вспышки стерилизаторов, тихие вздохи кондиционеров и общая атмосфера, странным образом располагающая к болезни, — привет психодизайнерам, переборщивших в стремлении создать ощущение уюта и покоя у потенциальных пользователей.
Парсифаль, за свой долгий век наглядевшийся на подобные учреждения во всех оттенках периферии, мог авторитетно подтвердить — разницы никакой, если не считать лежащего на койке человека. Нет, сам по себе он не являлся чем-то примечательным, вполне укладываясь в антропологический тип «человека здорового», не измученного дурной наследственностью или благоприобретенными паразитами.
Странность заключалась в самом его наличии в указанном помещении, поскольку штатное расписание исследовательского центра «Башня — Флакш» недвусмысленно предписывало присутствие на соответствующем объекте 1 (одного) наблюдателя-исследователя, который и сидел рядом с Парсифалем на жесткой койке, в своем неизменном свитере, задрав ногу на ногу и сцепив пальцы на остром колене.
— Я не могу снять блокировку, — признался Парсифаль. Помолчал, размышляя над необходимостью дальнейших пояснений и все-таки продолжил. — Первый раз вижу столь глубоко кондиционированного специалиста. Тому, кто это сделал, надо или аплодировать или промывать память…
— Почему? — откликнулся Сердолик, расплетая пальцы и вновь сплетая их уже на затылке, потягиваясь и шевеля затекшими ногами.
У Парсифаля от взгляда на его телодвижения вдруг возникли малоприятные ассоциации с жуком, который только-только миновал личиночную стадию и теперь выбирался из разорванного кокона. Он отвел глаза от Сердолика и принялся разглядывать пациента. Однако большого облегчения это не принесло. Привкус отвращения чересчур медленно истаивал в горле. Парсифаль хлебнул ледяной воды.
— Они практически полностью изолировали реактивные блоки Высокой Теории Прививания, — объяснил он Корнеолу. Тот продолжал озадаченно молчать, а Парсифаль неожиданно для самого себя преисполнился восхищения перед неизвестными ему специалистами, подготовившими столь впечатляющий экземпляр. — Да что я говорю! Полностью! Я вообще не нахожу ее следов! Потрясающая работа! Если бы не расторможенный гипаталамус и УНБЛАФ-положительное, его ни за что не отличить от имперского офицера…
Внезапно Парсифалю пришла в голову настолько поразительная догадка, что он чуть не прикусил язык.
Если это так… Если это так… Нет, не может быть! С ним бы согласовали. Его бы предупредили. Он бы знал. Знал наверняка. Не согласовали, не предупредили, не знал. Впору самому чувствовать себя обманутым. Или, по крайней мере, разочарованным.
Сейчас же встать и, сославшись на необходимость срочной медицинской консультации, набрать номер только ему одному известного канала. И глядя на ненавистные блеклые старческие веснушки на огромном лысом черепе, ядовито сказать: «Вы меня разочаровываете», в точности воспроизводя все тончайшие обертоны самого руководителя Kontrollkomission, когда тот устраивал выволочки вытянувшемуся по швам Парсифалю…
Собственно говоря, вся выволочка заключалась единственно в этих самых трех словах, но они огненным тавром отпечатывались на совести их адресата, словно пресловутые «мене-чЮп, текел-ЙГэ, упарсин-уДХАыъ» на стене пиршественного зала царя Валтасара.
— А как же закон о Высокой Теории Прививании? — вывел Парсифаля из задумчивости Сердолик. — Насколько допустимы столь глубокие манипуляции с личностью?
— Ну… — потянул Парсифаль, лихорадочно пытаясь вернуть себе душевное равновесие, для чего софистические многомудрствования подходили как нельзя лучше. — Смотря что ты разумеешь под словом «личность». Автохтоны Флакша не обладают и зачатками Высокой Теории Прививания, однако это не мешает нам называть их людьми… в каком-то смысле…
— Если бы мы не считали их ущербными, то никогда бы не вмешались в их развитие, — ответил Сердолик. — Нельзя кого-то считать человеком наполовину. Либо он человек, либо не человек… еще не человек.
Считай мы их действительно людьми, никогда бы не посмели вмешаться в их развитие, — чуть не ляпнул Парсифаль.
Ужасающая наивность Сердолика в вопросах веры в человека потрясала. Наверное, он впрямь прирожденный Учитель, как о том в один голос талдычила квалификационная комиссия небожителей, рассматривая личное дело юного Корнеола, готового вырваться из под бдительного ока сотрудников специнтерната на простор разморенной полуднем Ойкумены, если бы не одно крошечное пятнышко, похожее на родимое пятно или расплывчатую татуировку.
Впору вспомнить бредни Ламарка, утверждавшего, что у мышки с отрезанным хвостом народиться столь же бесхвостое потомство, или с пониманием отнестись к юным созданиям, уверенных в тесной взаимосвязи между формой своего носика и судьбой, которую держит в руках пластический хирург.
Переизбыток меланина на небольшом участке кожи перекроил жизненный путь отпрыска неизвестного отца, строжайшим образом дисквалифицировав его педагогические дарования.
Конечно, новоиспеченного Учителя можно отправить в интернат на заштатный пыльный шарик вне видимости даже самых мощных телескопов, где бы он ковал из полудиких дебилов, ублюдков внутривидового спаривания (бич отдаленных колоний, лишенных притока новых переселенцев), если не полностью разумных и высокоморальных граждан, ведь в их генах и душах уже имелось физическое и нравственное повреждение, то хотя бы послушных и обуздавших часть своих патологических страстей.
Но кто мог гарантировать, что на фанатичного жреца Высокой Теории Прививания не обратят внимания в могущественной Академии Педагогики, посчитав — такой талант чересчур расточительно закапывать на Периферии? А там, как знать, талантливый Учитель и вовсе мог быть причислен к сонму небожителей, тем самым явив более чем весомое подтверждение кошмарам просвещенных о его истинном происхождении.
В случае Наваха Вандереру удалось словно тяжелому танку сравнять с землей любые сомнения о профпрегодности мальца махать мечами на мирах с излишне кривыми историческими путями, тем самым выставив на посмешище его несчастного Учителя, который за все годы обучения не добился от замкнутого воспитанника ни капли понимания, дружбы, уважения и решил хоть здесь взять реванш, во всех подробностях рассказывая небожителям о проклевке в мальце зоопсихолога.
Навах потом рассказывал Парсифалю как однажды, набравшись злобы и тоски, единственный раз в своей взрослой жизни посетил наивного чудака, лишь по недоразумению ставшего его Учителем, желая как можно желчнее поблагодарить того за старания убедить квалификационную комиссию направить абитуриента не в зоопсихологи, куда тот по детской глупости стремился, а в специалисты по спрямлению чужих исторических путей, куда длинноволосый и прыщавый юнец отнюдь не стремился все по той же глупости. Но указанная ему железной рукой стезя оказалась настолько интересной, открыла ему такие безграничные познания в человеческой мелочности, подлости, трусости, лживости, какие бы он ни за что не приобрел, общаясь с братьями нашими меньшими.
Однако тщательно подготовленный разлив ядовитой желчи, по-меккиавеливски упрятанный за хвалебными одами, Учитель резко пресек тяжелой пощечиной не в меру пылкому юнцу. Столь непедагогичным образом добившись молчания от бывшего воспитанника, Учитель, опять же не стесняясь в выражениях, разъяснил разъяренному Наваху истинное положение вещей, в том смысле, что он, старый осел, приложил все силы, дабы убедить комиссию в его, Наваха, зоопсихологических дарованиях, но ему, старому ослу, как дважды два доказали полную профнепрегодность абитуриента не то что к зоопсихологии, но и пастушескому делу, наличествуй подобная специальность в реестре Академии.
— И что ты? — поинтересовался тогда Парсифаль у Наваха.
— Поцеловал ему руку и убежал, — сказал Навах, заканчивая разговор.
Но с Сердоликом у могущественного главы Kontrollkomission произошла досадная осечка.
Осечка у Вандерера относительно будущего устройства жизни и карьеры Корнеола Сердолика случилась в виду наличия у того категорических противопоказаний к каким-либо специальностям, связанным с сильными эмоциональными нагрузками.
Если называть вещи своими именами, то к моменту решения судьбы Сердолика, выпорхнувшего из-под крыла специнтерната, Вандерер дьявольски устал сражаться с небожителями, которые, словно только вчера уверовав в гуманизм и торжество разума, с фанатизмом неофитов вели тяжелые позиционные бои против попыток Kontrollkomission ограничить права и свободы новоиспеченных граждан римской империи добра и справедливости.
Чем дальше квалификационная комиссия двигалась по списку чертовой дюжины, тем упорнее становилось ее сопротивление, несмотря на демонстративно вывешенный на стене «меморандум Вандерера», который украшался подписью каждого небожителя, и где один из пунктов категорически предписывал дать ублюдкам специальности, затрудняющие возвращение из Периферии.
Единственное, на что хватило пошедшей трещинами воли Вандерера, изнемогавшего от желания поскорее окунуться в кровавую баню Флакша, ибо ничто так не исцеляет от нравственной тоски тотально победившего добра с его искренней ложью о трех великих радостях жизни, как безнравственное буйство красок цветущих на поле той же жизни сорняков зла с разнообразием плевел, готовых удовлетворить любой порок, — дать Сердолику, склонному к ипохондрии, такую профессию, которая бы потакала стремлению юного Корнеола к созерцательному одиночеству.
В конце концов, рассудил Вандерер, если нет возможности запереть ублюдка в космосе внешнем, то почему бы не устроить ему бессрочное заключение в космосе внутреннем? Не окажется ли это еще более надежным решением, ведь истосковавшийся по родине отпрыск неизвестного отца может презреть профессиональные и нравственные обязанности человека воспитанного, сесть в звездолет и через короткое время уже разгуливать по планете, дальновидно наплевав на необходимость зарегистрировать свое прибытие в полуденный Рим? А какое транспортное средство требуется для пересечение пустоты собственной души? Изобретено ли оно вообще?!
Чем дольше Вандерер с помощью Парсифаля следил за жизненными перипетиями подопечного, тем больше убеждался — его мнимое поражение в схватке с квалификационной комиссией, размочившей ожидаемый счет с 13:0 в пользу Вандерера до 12:1, на поверку открывало такие перспективы, за которыми, чем черт не шутит, кехертфлакш, маячила вероятность окончательной и бесповоротной победы над неведомыми чудовищами, на заре человечества бросившими ему подлый вызов.
Корнеол Сердолик получил специальность Смотрителя — дьявольски востребованную на Периферии, ибо инфляционное расширение «хомосферы» оставляло позади тысячи и тысячи артефактов чужих миров, в лучшем случае кое-как описанных и учтенных в каталогах Института Внеземных Культур, а в худшем — помеченных лишь радиомаяком или торопливой надписью: «Здесь был имярек» на случай гипотетического выяснения научного приоритета.
— Уж не хочешь ли ты поставить эксперимент? — предположил Парсифаль. — Приютить дома нечеловека и доказать, что он человек?! Напоминаю, перед нами глубоко законспирированный специалист по спрямлению чужих исторических путей. Мы не вправе вмешиваться в операции Института.
Чья бы корова мычала, обычно в таких случаях ворчал Вандерер.
Сердолик поморщился.
— Вот так сплошь и рядом — правая рука не знает, что творит левая. Комиссия по контактам не в курсе операций Института, — помолчал, нахмурился, и все-таки съязвил:
— Может, не стоило его и спасать?
Ох как не стоило, мысленно согласился Парсифаль и решил зайти с другой стороны.
— Не хотел говорить… но я ведь врач… к тому же твой друг. Надеюсь медицинское содержание «синдрома домашнего питомца» тебе известно? Твое одиночество в Башне, отсутствие общения… Здесь не только мерзавцев, тараканов начнешь спасать и привечать, — хохотнул лучший друг Корнеола Сердолика. — В любом случае я обязан донести… доложить… черт побери, составить рапорт!
Да что со мной такое?! — тоскливо подумал Парсифаль. Язык мой — враг мой! Еще один такой прокол и можно уходить в журналистику… А может это то самое, что ему и нужно?! Разве он не устал жить двойной жизнью? Он же, все-таки, врач, а не функционер всяких там служб, не рыцарь плаща и кинжала. Ему положено тела и души врачевать, а не доносы строчить…
История болезни пациента стилистически хотя и близка установленной форме отчета о негласном наблюдении за испытуемом, но не приносит никакого морального удовлетворения, ибо не содержит и намека на возможное исцеление подопечного. Теперь-то он, Парсифаль, это понимает, хотя подобный довод о схожести, или даже идентичности задач и упований филера и лекаря сыграли не последнюю роль в убеждении собственной совести. Совести… ха…
Сердолик, как обычно, не обратил внимания на филологические затруднения Парсифаля. В нем вновь проклюнулся так и нереализованный Учитель:
— Мне нужно совсем немного времени. Дня два вполне достаточно. Придумай что-нибудь! — Корнеол посмотрел на Парсифаля.
— Ну, если угодно… В таком состоянии его все равно нельзя никуда отправлять. Думаю, за пару дней я его приведу в кондиционное состояние, по крайней мере физически.
— Буду премного благодарен, — Сердолик вскочил на ноги, шагнул к лежащему на койке и низко над ним склонился, словно пытаясь рассмотреть мельчайшие подробности его лица.
У Парсифаля немедленно возникло ощущение — имперский офицер сейчас откроет глаза, осклабится по-звериному и вцепится зубами в нос Корнеола. Доктора аж передернуло от воображаемой картины, поэтому он взял Сердолика за локоть и отодвинул от пациента.
— Держать его здесь опасно. Корнеол, пойми — он сейчас не человек. Он — офицер Дансельреха. Ты понимаешь, что это значит — «офицер Дансельреха»? Ему мать родную зарезать — раз плюнуть… — и на лучшего друга донос написать — глазом не моргнуть, уже персонально для себя мысленно закончил Парсифаль.
— Не преувеличивай, друг мой Парсифаль, — похлопал врача по плечу Сердолик. — Прежде всего, он — человек. Высокая Теория Прививания еще не все, что делает человека человеком.
— А что же еще делает человека человеком? — усмехнулся Парсифаль. — Но, вообще-то, ты — идеалист.
— То же самое сказала обо мне бывшая.
— До сих пор не пойму, почему у вас все так случилось, — признался Парсифаль. — Она еще больший идеалист, чем ты. Вспомни присно памятную опера…
— Перестань! — прервал его Сердолик. — И вспоминать не хочу. А так… как-то получилось… — он неопределенно пошевелил пальцами в воздухе. Но тут же поспешил добавить:
— У нас хорошие отношения. Мы часто встречаемся.
Парсифаль наставительно произнес:
— Надо чаще встречаться. С учителем, женой, личным врачом… С личным врачом особенно! Тем более, есть вещи, которыми не с кем поделиться. Но с врачом можно.
— Ага. Первого, кого встречает человек, появляясь на свет, так это врача, — в тон Парсифалю добавил Сердолик.
— Тебе больше надо бывать дома, — посоветовал личный врач. — Одичал ты в своей Башне из слоновой кости.
Заодно и проверим тебя тщательно на предмет… гм… как бы поделикатнее сказать? На предмет того — остаешься ли ты человеком? Хотя, если вдуматься, как подобное можно проверить? За все время изучения отпрысков неизвестных родителей так и не выработаны критерии того, что они остаются безопасными для Человечества. Формулировка секретной инструкции гласила: «любые немотивированные поступки, представляющие угрозу для ухода от наблюдения».
Несуразность подобного определения давала широчайшие возможности для трагических ошибок. Приди в голову какому-нибудь отпрыску сорваться с предписанного ему места ссылки (естественно, о том, что его работа на Периферии — самая что ни на есть ссылка, а не героическое жертвование живота своего на алтарь науки, подопечный ни в коей мере не догадывался), дабы на месте решить некие личные проблемы, то данный проступок немедленно попадал под определение немотивированного, что тут же ставило на боевой взвод сложнейшую механику поиска, преследования и выдворения, а если последнее по каким-то форс-мажорным причинам не удавалось, то и ликвидации.
«Все мы люди, даже те, кто НЕ люди», однажды сформулировал Вандерер, давая очередной отбой бьющим копытами оперативникам, готовым силой пресечь матримониальные намерения очередного отпрыска.
— Как будто ты не знаешь, почему я не могу бывать чаще дома, — словно подслушал мысли Парсифаля Сердолик.
— М-м-м, откуда я это могу знать?! — у доктора вновь возникло нехорошее ощущение, что на самом деле Сердолик все знает, все прекрасно понимает и, к тому же, видит его, лучшего друга чертовой дюжины, насквозь.
Конечно, за воображаемой прозорливостью подопечного ничего не стояло, разве что собственный страх оказаться разоблаченным, лишиться привычного и, чего скрывать, приятстного положения конфидента милых, глуповатых и близоруких овечек, помеченных тавром чужого стада.
К кому обращается человек воспитанный в трудные минуты жизни, не требующие медикаментозного и уж тем более хирургического вмешательства, а исключительно теплой, расслабляющей обстановки, располагающей к рыданиям в жилетку? К Учителю? К маме? К Наставнику?
Парсифаль с заслуженной гордостью мог смело поставить во главе списка людей, обладающих жилетками с повышенной влаговпитываемостью, личного врача, а точнее — самого себя, ибо как там обстояло дело у остального Человечества за вычетом его тринадцати сомнительных членов он не знал, да и знать не желал.
Иногда он ощущал себя участником странной пьесы, где главные и второстепенные роли распределялись между его подопечными, а зрителями загадочного действа, сами того не подозревая, выступали все граждане Ойкумены.
Римлянам полуденного мира могло показаться, что никакой пьесы нет, и любые выходки тринадцати (а точнее уже одиннадцати) легкомысленно приписывало их врожденной эксцентричности, ибо чего еще ожидать от отпрысков неизвестных родителей, рожденных машиной, сооруженной неведомыми чудовищами?
И только он, Парсифаль, оказывался полноправным участником спектакля, которого внезапно озарила догадка о количестве его действий, сюжетной канве и, даже, о том, кем еще из героев неизвестный автор решил пожертвовать ради пущего драматизма.
Или это не догадка, а случайно услышанный и не ему предназначенный шепот из суфлерской?
— Не хочу своим появлением беспокоить бывшую. Дела у нее, кажется, пошли на лад, — сказал Сердолик. — Устроилась на работу в Институт Внеземных Культур. Наверное, нам следовало раньше развестись…
— Институт Внеземных Культур? — переспросил Парсифаль, почувствовав резкий озноб. И, забывшись, добавил — тихо, задумчиво, как-будто разъясняя самому себе:
— Сектор объектов невыясненного назначения…
— А, ты уже знаешь! Она тебе говорила?
— Да-да, — торопливо подтвердил Парсифаль, — говорила.
Липкий страх не отпускал, вцепившись в кожу мириадами щупалец, втягивая в свое ледяное и беспросветное нутро. Неужели ОНО?! Чего так ждали и чего так опасались? Ради чего пугали друг дружку страшилками на тему «что они могут сделать с Человечеством», а затем, устав и постарев, с не меньшим пылом принялись выдумать успокаивающие байки в стиле: «ну что они могут сделать с Человечеством?!»
Парсифаль ощутил почти неодолимое желание вскочить с жесткой койки, не задумываясь о благопристойном поводе, метнуться к себе и настучать дрожащими пальцами только ему известный номер экстренного канала.
В мутной пелене межмировой связи возникнет знакомая лысина, отсюда похожая на поверхность древней планеты, давно потерявшей атмосферу и беспрепятственно бичуемой космическими лучами, испещрившими ее бока пятнами, похожими на старческие веснушки. И к тому времени немного успокоившийся Парсифаль скажет в эту самую лысину кодовую фразу: «Хорек в курятнике», за которой, может быть, и последуют дальнейшие расспросы и прояснение всех обстоятельств, но, по большому счету, ему, лучшему другу чертовой дюжины, которая так и останется чертовой дюжиной, несмотря на потерю очередного члена, можно будет умыть руки… и готовиться к рутинному профилактическому осмотру очередного подопечного.
Возможно, не выдержав напряжения, он так бы и сделал, но в этот самый момент лежащий на койке имперский офицер открыл глаза и посмотрел на них двоих жутким взглядом изголодавшегося хищника, увидевшего перед собой беспечных жирных куропаток.
Превозмогая себя, Парсифаль растянул уголки губ и как можно участливее поинтересовался:
— Как себя чувствуете? — и обернувшись к Сердолику, нисколько не заботясь о том, что пациент его по всей вероятности прекрасно слышит, добавил:
— Как хочешь, а без смирительной рубашки я его с тобой не оставлю. Не имею права, — на что Сердолик промолчал, а может просто не успел ответить, формулируя убедительный контраргумент в духе Всемирной декларации прав человека, поскольку имперский офицер выпростал из-под одеяла руку, ткнул указательным пальцем в побледневшего Парсифаля и ясным голосом сообщил:
— Я тебе яйца вырву, цирюльник.
— Zum Teufel, er hat alles gehЖrt und verstanden?! — почти взвизгнул Парсифаль, готовый услышать из уст глубоко кондиционированного специалиста по спрямлению чужих исторических путей грубую аборигенскую тарабарщину, а отнюдь не правильный общемировой, причем столь умело пересыпанный оскорбительными обертонами и коннотациями, которые под силу даже не всякому узкому специалисту по абсцентной лексике.
— Не мог же я его оставить das wortlose Rindvieh, — усмехнулся Сердолик. Реакция Парсифаля его позабавила.
А Ферц, сев на койке и отбросив в сторону простыню, мрачно кивнул теперь уже Сердолику:
— И за бессловесную скотину ответишь!
Сердолик смотрел на зататуированное лицо Ферца, делавшее его похожим на Чеширского кота, которому вдруг крупно повезло провести всю свою жизнь не на дереве, вводя нетающей улыбкой в заблуждение наивных девочек, а на фок-рее пиратского корабля самого Барона Субботы, где зловещая ухмылка животного служила прекрасным дополнением к развешанным по мачтам трупам, в том числе и наивных девочек. Впрочем, вопрос о том, насколько можно оставаться наивным, ощущая как грубая пенька затягивается на горле, предоставлял, до поры до времени, широкое поле для домыслов.
Корнеолу вдруг показалось — это он сам, не к месту и не ко времени пробудившись от полуденной дремы, увязался за торопливым кроликом и попал в жуткий мир Страны Чудес, где каждый скрывает собственную суть под вычурной маской, и только он, Сердолик, отчаянно пытается выжить здесь, сохраняя столь дорогое ему лицо.
— Что тебе нужно, Ферц? — спросил Вандерер.
— Зажигатель, — ответил Ферц, и Сердолик нисколько не удивился столь странному желанию имперского офицера, продолжавшего скалить зубы в зловещей ухмылке. Более того, нечто подобное Корнеол и ожидал, ведь провалившись в кроличью нору заведомо оказываешься с мире сумасшествия, и если уж о чем и остается толковать, то лишь о формах подобной деменции и (очень и очень осторожно!) о медикаментозном облегчении симптоматики.
— Какого дьявола, умгекеркехертфлакш?! Зачем он тебе?! — воскликнул Вандерер, искренне изобразив удивление, за которым попытался скрыть страх.
Страх смердел. Так и следует вести себя высшему функционеру поганых тайных служб. Смердеть и портить воздух.
Неожиданно для самого себя Сердолик почувствовал неудержимый приступ хохота. Он закрыл глаза, его плечи затряслись. Наверняка со стороны это похоже на рыдания, рыдания по утраченной сказке о мальчике, который ужасно страшился чудовища, смотрящего на него из зеркала, пока кто-то ему не сказал, что он сам и есть это чудище из зазеркалья… Подобная мысль еще больше рассмешила его. А ведь так оно и есть! Так оно и есть!
— Корнеол! — вскрикнула бывшая жена, но он уже был в порядке, в полном порядке. Если бы не смех. Не дурацкий, раздирающий грудь и глотку смех:
— Это какое-то зазеркалье… чокнутое чаептие… страна чудес… задверье… стояли звери за дверью…
— Корнеол! — бывшая жена с ужасом смотрела на него.
Внезапная, негаданная жалость переполнила его.
Несчастная, одинокая баба. Не женщина, а именно баба, вдруг представшая перед ним без всяческой мишуры нового прекрасного мира, где человек звучит гордо, где каждому даны три ингредиента счастья и подробная алхимическая инструкция Высшей Теории Прививания, указующая как приготовить из них нечто удобоваримое.
Баба, чье изначальное существование опытом миллионов лет эволюции отлилось в чеканную формулировку «Kinder, Kirche, KЭche», в полуденный час обнаружила, что воспитанием Kinder занимается не она, а блестяще подготовленные профессионалы, обученные тому, как любить ребенка и как споспешествовать их талантам, KЭche заменена Линией Доставки и любые попытки приготовить нечто съедобное из сырых продуктов чредой малоаппетитных операций признается если не преступлением против человечности (в широком смысле слова), то уж точно — эксцентричностью, малоприемлемой для мирного обще-жития. Kirche же вообще относилась к мрачным векам средневековья, мракобесия и аутодафе. Хотя некоторые конгрегации еще практиковали (с молчаливого согласия бдительной общественности) некие изощренные интеллектуальные практики, морщась вкушая кислые плоды на парочке подсыхающих ветвей авараамизма, христианство, как религия грешников, однозначно признавалось вредным для человеческого счастья и его же пищеварения.
— Всем нужен зажигатель, — вытирая слезы то ли смеха, то ли жалости сказал Сердолик. — Всем не терпится посмотреть как человек воспитанный превращается в автомат давно сгинувшей сверхцивилизации… Вот только никому не приходит в голову, что он не желает превращаться в какой-то там автомат! Вам это не приходит в голову?! — Приступ злости почти перехватил дыхание и стремясь ускользнуть от мучительной асфиксии Корнеол бешено заорал:
— Вам не приходит такая мысль в вашу дурацкую башку?! Вам всем?!
— Успокойтесь, — сказал Вандерер. — Нам надо успокоиться. Мы будем как слоны… огромные, толстокожие слоны… — Оторвав буравящий взгляд от Сердолика, он повернулся к Ферцу. — Слушайте… Ферц, зачем вам зажигатель? На кой дьявол, кехертфлакш, имперскому офицеру эта штука? Вы хоть представляете, что это такое?!
На что Ферц высокомерно, как и полагается имперскому офицеру, попавшему в стан врагов, но превосходством духа быстро перехватившему инициативу, заявил:
— Здесь нечего обсуждать. Вы не понимаете в какой ситуации оказались. Одно мое слово, и зажигатель все равно будет у меня. Только вы окажетесь трупами. Конги!
— Так точно, господин офицер! — лязгнул послушный Конги.
— Поразительное великодушие для имперского офицера, — сказал Сердолик. — Вандерер, вам еще есть, чему у них поучиться.
Однако Вандерер никак не отреагировал на колкость. Он оценивающе смотрел на Ферца, слегка двигая пальцами, как будто что-то нащелкивая на невидимой консоли. Насколько мог судить Сердолик, никаких шансов у Вандерера против Ферца не имелось. Пр-р-роклятая старость! Ситуация развивалась в русле силовых решений, никакие убеждения здесь не действовали и не могли действовать, поскольку ни одна из сторон не намеревалась идти на компромисс.
— Ферц, вам зажигатель не пригодится, — сказал Вандерер. — Это даже не оружие! Ферц, поверьте, мы сами толком ничего о нем не знаем, — в голосе Вандерера зазвучали просительные нотки. — К тому же зажигатель может сработать только с одним человеком, с ним…
— Не только, — осклабился Ферц. — У меня имеется собственный кандидат. Вы же боитесь этой штуки! Я даже здесь чую ваш страх, — Ферц как-то по-волчьи повел головой, как будто и впрямь принюхиваясь к кровавому следу загнанной жертвы. — Липкая и гадкая вонь… Вам не место в Дансельрехе. Убирайтесь отсюда. Убирайтесь к материковым выродкам! В толщу мира, где вы и возились как черви, пока не выползли на мировой свет!
— О ком ты говоришь? Какой еще кандидат? Ферц, послушай, что говорит Вандерер. Он мастер лгать, но сейчас говорит правду. Отпусти ее и убирайся на все четыре стороны. Можешь даже Конги с собой забрать, только ее не трогай! — Корнеол умоляюще сложил руки.
— Как же ты глуп… — прошептала бывшая жена.
— Не делайте глупостей, Сердолик! — крикнул Вандерер. — Это провокация!
Ферц устал. Невероятно, но после каждой сотни шагов он ощущал себя пропущенным сквозь пыточную машину. Ноги начинали дрожать уже на первом десятке, дрожь быстро поднималась от ступней до бедер, заставляя идти еще медленнее, хватаясь за выступы железных стен. На двадцатом шаге дрожь пробиралась в живот, превращая его содержимое в студень, который колыхался и булькал.
Дальше он сбивался со счета, затрудняясь точно привязать развитие симптомов непонятной болезни к стуку башмаков по поёлам. Приблизительно на сороковом шаге трясучка охватывала все тело, и дальнейшее продвижение по коридорам со стороны напоминало, наверное, дикую пляску, что исполняют, нажравшись ядовитых грибов, материковые выродки прежде чем заживо съесть взятого в плен офицера Дансельреха.
Пот стекал по телу крупными вязкими каплями, похожими на слизней, и в полубреду Ферц представлял себя покойником, оказавшимся по ту сторону мирового света, в непроницаемой толще, что окружает мир, и которая на поверку оказалась испещрена многочисленными склизкими и вонючими ходами, где ему и суждено скитаться, покрываясь гниющими струпьями, раз уж он отказался идти прямой дорогой, ведущей к океану смерти.
— Они… — заплетающимся языком говорил себе Ферц. — Все они…
Они — мерзкие выползки из-за пределов мира, которые изрешетили его дырами точно морские вши тушу древнего дерваля. Их надо не собирать после дождя, бросая с тропинки в траву, а давить, давить, давить…
Ферц тронул пальцами пылающий лоб. Кого собирать?! Зачем?! Какие еще тропинки?! Трава?! Даже мысли путались в невыносимой трясучке… Они — враги. Два врага. Возможно, их еще больше, но он видел пока только двоих — сытых и самодовольных. Один — высокий, худой, с глубоко запавшими глазами, будто пытались спрятаться под складками темных век, другой — незаметный, какой-то скользкий, готовый вывернуться из самых цепких пальцев памяти, ничего не оставив после себя, разве что мерзостное ощущение испачканных то ли в соплях, то ли в дерьме рук. Прилизанные волосы, глаза, посаженные так близко, что выбьешь одним пальцем, — вот и все… Докторишко… Костоправ… Цирюльник…
— Вот ты где! — почти весело сказал Сердолик, разглядывая дрожащего в ознобе Ферца. — Почему не предупредил, что решил прогуляться? — Он присел на корточки, потрогал лоб Ферца. — Тут такая штука, видишь ли… Парсифаль чересчур беспокоится о твоем состоянии… Вернее, о моем… моей безопасности… тьфу, птичий язык! Короче говоря, чем дальше ты будешь от меня уходить, тем хуже себя почувствуешь. Понимаешь? — он сочувственно смотрел Ферцу в глаза.
Вот странно, решись на подобное какой-нибудь материковый ублюдок, да что там — любой матрос или, того паче, маслопуп, он бы немедленно поплатился за столь вызывающий проступок, и мера расплаты определялась лишь степенью его лояльности и ценности Дансельреху. Ублюдок уже лежал бы со сломанной шеей, а матрос или маслопуп — с переломами конечностей и отбитыми внутренностями. Но вот прямой взгляд этого странного мерзавца не вызвал у Ферца агрессивного желания немедленно, не поднимаясь на ноги, из самого неудобного положения врезать Сердолику по буркалам. Даже наоборот, взгляд приносил блаженное облегчение, подобно тому, как порция сушеной печени зверя пэх избавляет от свинцовой тяжести близкой ломки.
— Я сам виноват, — сказал Сердолик, помог Ферцу подняться, а затем, схватив его за руку, торопливо потащил по коридору. — Давно следовало тебя ознакомить с Башней… Хотя, о чем я говорю! Ха-ха! Ознакомить с Башней! Все равно что сказать — ознакомить со вселенной! Масштабы, конечно, несоизмеримые, но вот сложностей, странностей здесь не перечесть. Она неисчерпаема, как электрон! Это такая удача, что мы на нее вообще наткнулись! Удача из удач! — Сердолик все ускорял шаг, пока они не побежали в расширяющуюся глотку коридора. — Здесь, конечно, не все так интересно… Автоматизированные сборочные цеха, конвейеры, расчетчики. К сожалению не смогу тебе показать гравитационную мельницу! Слишком далеко! Размеры Башни, видишь ли, обманчивы. Это снаружи она хоть и выглядит величественно, но изнутри! Никакого сравнения! Свертка пространства, естественно, но как реализовано! С какой точностью, элегантностью! «Башня» — неудачное название. Ее следовало назвать Мегаструктурой, Сферой Дайсона… Но не прижилось. Пусть будет Башня!
Слабость миновала окончательно. Ферц с трудом разбирал, о чем трещал Сердолик, а тот действительно трещал, как перегретый кодировочный аппарат, но неожиданно для себя заразился его лихорадочным возбуждением, он вертя во все стороны головой и стараясь хоть краем глаза уловить то, на что показывал Сердолик.
Проводником, сказать по чести, он оказался дерьмовым, поскольку речь его не поспевала за мыслью, а желание показать как можно больше перевешивало любые физические возможности это показанное хоть как-то утрамбовать в переполненную память. К тому же в пылу пробега Сердолик переходил на тарабарский язык — говорил, брызгая слюной, вроде бы понятные по отдельности слова, но складываться в голове Ферца во что-то осмысленное те категорически отказывались.
Они двигались по коридорам, переходам и эстакадам, то поднимаясь вверх, то спускаясь вниз по закрученным в спирали лестницам, не имевшим ни начала, ни конца, и если перегнуться через перила, то голова начинала кружиться, а глаза отказывались верить их чудовищной протяженности.
Не знай Ферц, как устроен мир, он бы легко поверил в те абстрактные модели баллистики, которые приходится применять в расчетах полета ракет, и где Флакш представлял собой не газовую полость в бесконечной тверди, а наоборот — шар, подвешенный ни на чем.
Они шли через анфилады, заполненные лишь строительным мусором, с торчащими из стен проводами и освещенными тусклым светом аварийных лампочек, и тут же оказывались среди огромных грохочущих машин, не похожих ни на что, до сих пор виденное Ферцем. По размеру они во много раз превосходили стапеля для дасбутов, и глаза отказывались целиком воспринимать всю невозможную сложность движений их частей и сочленений. Как будто смотришь на вспоротого от горла до живота материкового ублюдка, чьи внутренности уже валяются по отдельности в песке, но продолжают трепыхаться в безнадежной попытке сохранить жизнь дочиста вылущенному телу.
Ферцу казалось, что помещения становятся все больше и больше, их стены и потолки смутно проглядывают сквозь дымку, подсвеченную огнями мириад проемов, где тоже двигались тени механической жизни, а где-то вдалеке, ближе к центру, вверх протягивались усеянные световыми точками гибкие нити, похожие на усы насекомых.
Не будь мир шарообразной газовой полостью, он вполне мог стать вот такой мегаструктурой — невообразимым лабиринтом геометрически правильных помещений.
— Что там? — показал Ферц на усы, чем заставил Сердолика остановиться и посмотреть вдаль, для чего-то приложив к глазам два растопыренных пальца.
— А-а, там… Какие-то башни… Я так и не сподобился туда сходить, слишком далеко и пост придется надолго оставить. По хорошему, здесь без глайдера не обойтись, но чтобы его сюда протащить, нужно найти подходящий проход…
И они пошли дальше. Если честно, то Ферцу до невозможности наскучило их скитание. Оно смахивало на дурной кошмар, что особенно часто снится курсантам во время первого прохождения по Блошлангу. Дасбут швыряет из стороны в сторону, могучий поток наполняет лодку монотонным гулом, от которого хочется заползти в самые дальние шхеры и замотать голову одеялом, а воздух становится неоднородным, что твой бульон, по чьей водянистой поверхности плавают редкие капли жира, отчего жадно раскрытый рот отчаянно втягивает разряженную атмосферу, где лишь иногда попадаются густоты, спасающие организм от асфиксии. Но самое жуткое — на человека накатывает неодолимая дремота, мелкая, как лужа около гальюна, но столь же мерзкая, источающая миазмы кошмаров, в которых скитаешься по бесконечным отсекам невообразимо громадного дасбута, и горло все сильнее сдавливает ужас перед замкнутым пространством.
А еще звуки, наполнявшие Башню… Они словно восполняли пустоту большинства ее помещений, вдыхали в них слышимость жизни, а может и были ее настоящей жизнью. И эта жизнь гулко резонировала даже в самом крошечном кубрике, тугой волной прокатывалась по коридорам, вихрем ввинчивалась в бесконечные лестничные пролеты и, наконец-то выбравшись на простор мелководья колоссальных пустот, набирала соразмерную им силу и захлестывала сложной гармонией, в которой ухо могло разобрать треск молний, удары волн, вой ветра, крики птиц, то есть всего того, что он вольно или невольно мог связать с уже знакомыми звуками, звуками, наполненными для него смыслом, но на самом деле в том, что давило на человеческую барабанную перепонку, не было ни единой известной ему ноты.
Тут Ферцу внезапно пришла в голову странная догадка — это и есть тишина! Полная, абсолютная тишина, какую невозможно установить во всем мире, но здесь неведомые архитекторы и строители Башни сотворили абсолютную тишину как одну из несущих конструкций чудовищно огромного сооружения, а возможно и как единственный материал, из которого только и могли прорасти ее лабиринты.
И эта тишина напряжена до предела, как напряжен корпус дасбута, все глубже уходящий в Блошланг, кряхтя и постанывая от громадного давления, изнутри потея океанской водой, что просачивается внутрь сквозь мельчайшие трещины и капилляры металла и резины. Так и здесь — то, что ухо воспринимало как многообразие переполнявших Башню звуков, на самом деле являлось такой же «влагой», просачивающейся снаружи, из мира, а вернее — из тверди мира в ее пустоты…
Но тут течение мыслей Ферца прервалось, поскольку из-за поворота вывернула, лязгая гусеницами, новенькая, с пылу-жару сборочного цеха вражеская баллиста, уже окрашенная в до ужаса знакомый гнилостно-песочный цвет материковых дюн, с эмблемами Первой Ударной группы Легиона страны Неизвестных Отцов, хорошо известных каждому, кто десантировался на материк и кому посчастливилось выжить в боях с этой элитой выродков, выродков из выродков. Только они оснащались новейшей техникой, и она не шла ни в какое сравнение с той рухлядью, что имелась на вооружении у линейных армейских частей. А выучку и дух легионеров даже рядом не поставишь с разношерстной деревенщиной, из которых комплектовались обороняющие побережье армии. Вся задача полуголодных оборванцев на проржавевшем старье заключалась только в том, чтобы продержаться до подхода Легиона, быстро и верно погибая между огненными молотом десантирующихся частей Дансельреха и наковальней заградотрядов, не дающих этому сброду разбежаться.
Ферц крикнул Сердолику «Ложись!», сам бросился на бетонку, больно брякнувшись голыми коленями, одновременно понимая — на просматриваемой дороге они все равно что учебная мишень для баллисты, чей рокот нарастал, а траки с оглушительной кровожадностью лязгали, точно предупреждая: на столь беспечных засранцев и пулеметной очереди жалко, вполне достаточно проехаться по ним, намотав кишки на гусеницы.
Это только в дешевых пропагандистских фильмах, которыми пичкают новобранцев, да крутят в дасбутах во время боевых походов под бдительным оком особистов, доблестному офицеру Дансельреху полагалось не валяться на бетонке, зажав уши, пуская от страха слюни и обгаживая штаны, а героически броситься с голыми руками на баллисту, ловко уворачиваясь от пулеметных очередей и ракет, вскочить на броню, с корнем выдрать люк и зубами перегрызть горло экипажу, а затем самому сесть за рычаги машины, развернуть ее навстречу вражеской колонне и вступить в неравный бой, из которого либо выйти победителем, либо мужественно сгореть, протаранив последний вражеский танк.
Броситься… вскочить… выдрать… перегрызть… развернуть… погибнуть… Чересчур длительный путь к неизбежному результату. А еще Ферцу показалось смешным и даже стыдно изображать из себя героя пропагандистской поделки, этакого сверхчеловека с огромными мышцами и микроскопическими мозгами. Успокаивающее душу убеждение, что нормальные люди, офицеры они Дансельреха или самые распоследние выродки, ТАК себя не ведут, а ведут именно так — распластавшись на бетоне в ожидании неминуемой гибели, заставляло покориться приближению машины, стать жертвенным козлом, чья жизнь благословит баллисту на щедрую кровавую жатву.
Машины нескончаемым потоком грохотали мимо, а Ферц все продолжал лежать, пока Сердолик не похлопал его по плечу, а когда он поднялся, раздавленный не баллистой, а стыдом, что казалось не менее болезненным и, к тому же, более мучительным, его спутник уже знакомым виноватым тоном произнес:
— Извини, забыл тебя предупредить…
— Откуда здесь техника материковых выродков? — просипел Ферц, отчаянно пытаясь смочить пересохшее горло частым сглатыванием.
Сердолик вздохнул и принялся отряхивать куртку и шорты Ферца, на что тот даже не попытался подобающе отреагировать, а покорно стоял и пытался сосчитать сколько же новеньких баллист проедет мимо. Получалось это у него не очень — на втором десятке он сбивался и по какой-то ему самому непонятной логике начинал считать с начала.
— Мы сами еще не понимаем, что это за сооружение и для чего оно здесь, — сказал Сердолик. — В Башне множество заводов, которые производят такую технику.
— Для чего, для чего, — мрачно передразнил Ферц Сердолика. — Для войны, чего же еще! Помогает материковым выродкам, бьет в спину Дансельреха! — Ферц начал заводиться. Ничто так не будоражит праведную ярость как обделанные от страха штаны.
— Для войны? — переспросил Сердолик. — Возможно, хотя непонятно, зачем это нужно… Понимаешь, Башня — это нечто вроде огромного завода по производству различных машин… не только для Флакша, но и для других… хм… ну, скажем, миров. Мы пока и сами не знаем толком — для каких. К тому же у Башни невообразимый возраст! Понимаешь? Здесь еще не было людей, а она уже создавала машины.
Бывшая жена полуобернулась к роботу:
— Ты ведь не держишь меня, Конги?
— Никак нет, мэм, не держу, — ответил тот.
— Я могу уйти совершенно свободно и никто не причинит мне ни малейшего вреда? — уточнила она с улыбкой.
— Вы можете уйти совершенно свободно, — подтвердил Конги. — Я не допущу, чтобы вам был причинен хоть малейший вред.
— Видишь? — бывшая жена торжествующе посмотрела на Сердолика. — Ничего не случилось. И не случится. Ничего, кроме предательства. У нас славная компания предателей. Да, Вандерер? — Вандерер даже не шевельнулся, ни один мускул не дрогнул на его лице. — Сколько раз вы предавали меня — мелкую песчинку у подножия гранитного монумента, покрытого изморозью? А, Вандерер? Что уж говорить об остальном человечестве?! Или я ошибаюсь? Или мне оказана высокая честь стать жертвой предательства со стороны одного из небожителей?! Отвечайте! — Она притопнула ногой.
— Не нужно истерик, — даже не сказал, а попросил Вандерер.
Внешне он все еще сохранял ледяное спокойствие, но внутри кипела еле сдерживаемая ярость. Чего не отнять у стоящей перед ним истерички, так это умения доводить его до белого каления. Как у присно памятного знатока запрещенной науки… Поневоле уверуешь в метемпсихоз! С каким бы удовольствием он отхлестал бы эту дуру по щекам, чтобы впредь не думала вмешиваться в тщательно подготовленные операции… С другой стороны, если тщательно подготовленные операции летят в тартарары из-за какой-то стервы, то грош им и их разработчикам цена. Не операция это тогда, а так… скверно отрепетированная реприза… паскудный водевильчик из жизни отдыхающих…
— А ведь я поверила… — у нее перехватило дыхание и она замолчала, прижимая ладонь к груди, глядя куда-то вбок.
Вандереру вдруг представилось, что перед ним не живой человек, а специально созданная кукла, единственной целью которой как раз и является выводить его из равновесия, расстраивать планы и заставлять с тоской вспоминать о благодатных временах на Флакше, где и не такие препятствия устранялись добрым проверенным способом. И вот у этой куклы наконец-то кончился завод, отчего она замерла в столь неудобной для живого человека и пугающей позе.
Но, словно услышав его мысли, кукла немедленно ожила, выпрямилась, посмотрела Вандереру в глаза, проверяя — слушает ли он ее, и продолжила почти с полуслова, в нужных местах делая драматические остановки:
— …поверила вашему жестокому спектаклю… поверила, что вы застрелили его… что он умер… умер… умер… — Естественно, у куклы вовсе не речевой механизм заел. Просто согласно программе для пущего эффекта полагалось трижды повторить последнее слово, сопровождая его как можно более горькими всхлипываниями.
— О чем ты говоришь?! — крикнул Сердолик. — О ком?!
— Я ведь поверила… поверила… а кто бы не поверил?! Кровь… кругом кровь… все в крови… он тянется, тянется, а из всех ран — кровь… фонтанами… салютами…
О том, что в мгновения тяжелых нервных потрясений люди кусают кулаки, Сердолик, конечно же, читал, но ему казалось, что никакого реального физического действа за подобной фразой не стоит, и это не более чем оборот речи, образное выражение, подобно пресловутому носовому платку, который полагается терзать под столом, с улыбкой на лице выслушивая трагические вести. Бывшая жена именно кусала кулак, с силой впиваясь в побелевшие костяшки пальцев и казалось — еще немного, и кожа лопнет, расползется, рука обагрится кровью, пачкая губы и подбородок, словно у изголодавшегося кровососа. Сердолик готов был зажмуриться, только бы не увидеть превращения бывшей жены в упыря, но крик Вандерера хлестнул по ушам, испугом отгоняя мерзкое видение:
— Сердолик, успокойте ее! Истеричка! Он умер! Умер! Понимаешь?! — Вандерер вдруг побагровел, оттопыренные уши задергались, что, вероятно, могло бы показаться смешным, наблюдай их кто-то со стороны. Он сжал огромные мосластые кулаки и потряс ими перед собой. — Потому что я не достаю пистолет для дешевых представлений, понимаешь?! А только чтобы убивать! Убивать! Убивать!!!
— Милая, успокойся… — Сердолик схватил бывшую жену за руку. — Милая, все будет хорошо, все будет хорошо, вот увидишь! Не слушай его… не слушай никого! Только меня… а можешь и меня не слушать… Подумай о нашем сыне! — Он обернулся к Вандереру и с плохо сдерживаемой яростью и даже какой-то обидой бросил тому:
— Думайте о чем говорите! Нельзя так! Нельзя, черт вас побери!
Чем выше поднимался градус когда-то, практически в незапамятные времена, мирной беседы, которую только и пристало вести человекам воспитанным, невзирая ни на какие привходящие обстоятельства, тем все более откровеннее развлекался Ферц. Он давно уже почуял под казалось-бы непробиваемой броней всемогущества этих людей, вылезших из поганой дыры в мировой тверди, устойчивый запашок неизбывной гнили, какой доносится из-под сколь угодно стерильного бинта, намотанного бестолковым штатным костоправом экипажа на необработанную рану. Если повязку не содрать и не вытряхнуть из гниющей язвы комок червей, то боль начнет сводить с ума.
Ферц ни в коей мере не рассматривал себя в качестве того, кто, переборов отвращение, возьмет на себя столь мерзкую обязанность (ибо измываться над материковыми выродками и упырями — одно, а срезать пропитанную гноем повязку, под которой шевелится выводок червей, со своего брата по оружию — совсем другое).
Но сейчас он рассматривал этих сытых, откормленных, гладких, с хорошими зубами и приятным запахом изо рта, с кожей, где не отыщешь ни единого изъяна, которая, кажется, светится изнутри, ясными глазами, не ведающими ни гноя, ни мучительной воспаленности, ухоженными ногтями без темной каймы, легко дышащими носами, откуда не тянется хроническая юшка вечной простуженности, и Ферцу до боли в кончиках пальцев захотелось содрать в них не только их дурацкие одежды, но и самою кожу, обнажить их прогнившие тела, но не облегчения их мук ради — нет! — а для того, чтобы сбить с их лиц спесь превосходства над теми, кому не посчастливилось (по их мнению) родиться в здешнем мире.
В своем иллюзорном высокомерии они давно позабыли о том, как мерзок человек по природе своей, и если он источает благовоние, то не из-за врожденной неспособности портить воздух, а лишь потому, что в задний проход путем весьма болезненной операции ему вбили озонатор.
— Они говорят о неком шифровальщике группы флотов Ц, моем хорошем знакомом, которого здесь называют Навахом, — сказал Сердолику Ферц. — Он оказался материковым выродком и сейчас находится в руках имперской разведки. Его разрабатывает сам господин Зевзер. Вы не слыхали о господине Зевзере? — как бы между прочим поинтересовался у присутствующих Ферц. — Ха-ха! Никто не слыхал о господине Зевзере, ведь встреча с ним заканчивается смертью. Мучительной смертью. На пыточном станке. Под ножами, которые вырезают на вашем теле приговор. -
Он лжет, — сказал Вандерер. — Не слушайте его, он лжет!
— Мой дом, — сказал Сердолик. — Проходи. Не стоило мне это делать, ну да ладно. Не оставлять же тебя одного.
— Мог бы и оставить, — проворчал Ферц. — Я не напрашивался.
— Я в ответе за того, кого приручил… — усмехнулся Сердолик, несильно подталкивая Ферца к выходу из тесного отсека. — Не обижайся. На самом деле я даже рад, что ты здесь. Одному дома невмоготу.
Ферц шагнул прочь из духоты, пропитанной странным запахом, какой бывает при сильных грозах, вытер заливающий глаза пот и осмотрелся.
Ну и размер! Кубрик для боевого расчета дасбута где-нибудь на плавучей казарме покажется тесной каютой по сравнению с тем, куда привел его Сердолик. Да что там кубрик! Здесь бы уместился командный центр группы флотов Ц, а заодно и М, и Ф, и Д!
Ферц даже приготовился привычно поежиться в ожидании ощущения стылости и промозглости, неизбывно присущих огромным помещениям, с прогревом которых не справится ни одна обогревательная система, если бы кому-то пришло в голову ее вообще устанавливать. Но здесь не было и намека на влажный холод. Наоборот, казалось что ты погрузился в нечто теплое, обвалакивающее, убаюкивающее, отчего хочется опуститься на мягкий ворсистый ковер, свернуться калачиком и задремать…
— Садись, располагайся, — похлопал Ферца по плечу Сердолик.
Ферц с удовольствием последовал бы приглашению Сердолика, так как ноги медленно, но верно наполнялись свинцовой тяжестью, а на плечи словно бы взвалили ящик с патронами, однако никаких седалищ не обнаруживалось, равно как и иной мебели, за исключением висящих на стенах плакатов.
Справедливая ярость на неуместную шутку уже начала подогревать кровь бравого офицера Дансельреха, но тут сам Сердолик уселся прямо в пустоту, однако на пол не брякнулся, поскольку тот вспучился навстречу его заду, подхватил, обтек, вспенился мелкими пузырьками, а когда они разгладились, то оказалось, что хозяин дома сидит в низком кресле вытянув вперед длинные тощие ноги по уже знакомой Ферцу привычке.
— Я его сам построил, своими руками, — сказал Сердолик. — Не люблю города со всей суетой… А здесь в самый раз — тишина и развалины, развалины и тишина. Не смотри, что комната такая маленькая, друг мой Ферц. Здесь все есть — и для гостей, и для семьи… — Корнеол помрачнел, выудил откуда-то из воздуха запотевший стакан, шумно отхлебнул. — Семьи вот только уже никакой нет… А может я не прав? — Сердолик вдруг оживился. — Может здесь и моя вина?
Ферц решил последовать примеру Сердолика. Ничего сложного в этом не оказалось, как, впрочем, и обзавестись стаканом с ледяной дрянью — достаточно лишь пошевелить пальцами. Хотелось чего покрепче, по-ядреней, но промочить пересохшее горло и это подойдет.
Насчет замечания Сердолика о собственноручном возведении дома Ферц немедленно вынес мысленный вердикт: «Врет как потаскуха о своем здоровье». До последнего момента Корнеол вроде бы ни в чем не продемонстрировал своего умения убедительно лгать, да и какой ему резон делать это сейчас, когда Ферц, по мнению Корнеола, находится в полной его власти, а повод говорить неправду выглядел мелковатым. Однако бравый офицер Дансельреха даже в столь необычных условиях оставался склонным верить лишь собственным глазам. А глаза говорили, что на такую постройку пришлось нагнать уйму народа, и не каких-нибудь обсосков из трюма, не умеющих управляться даже с собственным шлангом, чтобы попасть в сортирную дырку, а профессионалов без дураков.
— Понимаешь, друг мой Ферц, — продолжал Сердолик, — она ведь так и сказала: «Твоей вины здесь нет», но кто поймет этих женщин, — он вздохнул, тем самым подтверждая свою беспомощность в столь тонких материях.
На что Ферц, кому порядком надоели стенания Сердолика, а по всему телу распространился зуд приступить к немедленной рекогносцировке, ибо не вечность же ему здесь гнить, одетым в короткие штанишки и попивая приторную бурду, заявил:
— Идешь к женщине — запасись плеткой.
Сердолик поперхнулся, бросил стакан на пол и принялся стучать себя по груди, борясь с кашлем.
— Хороший совет, — как можно вежливее просипел он, побагровев лицом.
Пока Сердолик громко сморкался в огромный кусок ткани, который он, словно кудесник, вытащил из кармана, Ферц отставил стакан, поднялся, подошел к стене и принялся рассматривать то, что поначалу принял за плакаты. Но, как оказалось, они не несли никакой полезной пропагандистской нагрузки и относились к запрещенному в Дансельрехе разряду так называемого «искусства». Поначалу Ферц, привыкший к воспитательной прямолинейности агиток, даже не сразу сообразил, что на них изображено.
На одной огромное чудище с жутковатого вида потомством паслось в джунглях. Пропитанием для них, как догадался Ферц, служили огромные деревья, одно из которых они общими усилиями свалили и, судя по всему, уже догрызали ствол.
Другая словно вышла из кошмара или предсмертных видений — мутная синева с просвечивающими огнями то ли высокого свода, то ли вспышек зениток, отражающих ракетную атаку, полуразвалившиеся пылающие лачуги, омерзительная жижа, по которой плыла лодка с двумя трупами.
Против трупов, вспышек и огня Ферц ничего против не имел Возможно, тот, кто нарисовал картинку, в меру своих убогих сил пытался изобразить атаку дасбутов на прибрежное поселение выродков, но поскольку сам никогда воочию этого не видел, то и получилось у него вяло, без ярости. Даже трупы на волнах больше походили на живых. Им бы башки поотрывать, кишки из вспоротых животов добавить, а еще доблестного десантника Дансельреха пририсовать — могучего, неустрашимого, с факелом в руке, от пламени которого и полыхают хижины.
Но больше всего Ферцу понравилось изображение темного четырехугольника на светлом фоне. Под ним наверняка скрывалась столь безыдейная отрыжка предательских умствований, что местная цензура наложила вот такую печать — черный квадрат без затей, как и полагалось суровым стражам общественного здравомыслия.
В уголке каждой картинки имелся бумажный треугольничек. Сердолик сказал:
— Это все хромокопии, конечно же. Обычно я не придерживаюсь столь глупого правила хорошего тона — вставлять в уголок бумажку, дабы кто из гостей не дай бог не принял их за подлинники, но жена настояла. А потом… все как-то недосуг их убрать, — Сердолик криво улыбнулся. — Тебе, я гляжу, понравилась моя коллекция.
Ферц неопределенно пожал плечами. Высказывать далеко нелестное мнение надзирателю он не намеревался. Каждый гниет так, как ему хочется. И чем быстрее эти черви из тверди мира сгниют в своих логовищах, тем лучше для Флакша.
Сердолик встал и раздвинул занавеси, обнажив широченное окно. Даже не окно, а целую стеклянную стену, которая, к огромному несчастью для Ферца, нисколько не ограничивала заинтересованного взгляда, с доверчивым бесстыдством обнажая расстилающуюся панораму.
— Оно распахнуто как бор, все вширь, все настежь! — продекламировал Сердолик.
— Эк… — только и смог произнести Ферц.
Привлеченный странным звуком Сердолик обернулся, шагнул к подопечному, схватил его за плечи и принялся легко встряхивать, что-то говоря, но Ферц его уже не слышал, с отстраненным интересом рассматривая бледные шевелящиеся губы Корнеола, с каким обычно смотришь на труп, прибившийся к борту дасбута, исключительно для собственного интереса размышляя о том, кем тот был при жизни — материковым выродком, по прихоти течений оказавшимся посреди океана, или офицером Дансельреха, погибшим во время десанта на побережье, а может — зеленым новобранцем, смытым за борт по время циркуляции.
А если точнее, то именно таким трупом неизвестного происхождения и ощутил себя Ферц — распухшим, бесчувственным, плывущим в невыразимо жуткой пустоте, и где-то совсем рядом полыхало нестерпимо обжигающее шарообразное пламя, похожее на бесконечную вспышку ядерной бомбы, от которого невозможно укрыться, ибо силы, чьей мертвой игрушкой стал Ферц, неудержимо влекли его все ближе и ближе к пылающей и клокочущей бездне, крепче и крепче принимающей его в свои объятия, невидимым прессом сдавливая так, что еще немного, и он брызнет во все стороны отвратительной гниющей кляксой.
Вот уже руку пронзила боль, хотя Ферцу оставалось непонятным — как он, мертвец, может чувствовать ее, как он вообще может что-то чувствовать, ведь после смерти нет никого и ничего, ни приключения, ни путешествия, а значит… значит он еще жив, и если открыть глаза, то можно увидеть Сердолика, вонзающего ему в предплечье нечто блестящее, похожее на огромное насекомое-кровопийцу с жадно извивающимся хоботком.
— Моя ошибка, моя ошибка, моя ошибка… — почувствовав, что Ферц пришел в себя, Сердолик убрал насекомое, и участливо спросил:
— Ты как? — при этом вид у него был ну вточь как у новобранца, непомерной глупостью заслужившего десяток ударов шомполом по ягодицам и гауптвахту. — Не бойся! Das ist der Himmel, das ist die Sonne… die Sonne и der Himmel… Они у вас не видны, потому что… Кехертфлакш, как же все не во-время!
— Я в порядке, — Ферц пятерней оттолкнул склонявшееся над ним лицо, сел и с опаской посмотрел на задернутое занавескою окно. — Я понял — die Sonne и der Himmel.
Он встал и оглянулся на все еще сидящего в странной позе Сердолика — подогнув под себя ноги и устроив костлявый зад на пятках. От одного его вида хотелось потянуться до хруста в коленях.
— Ничего ты не понял, — вздохнул Корнеол. — Ладно, — хлопнул он себя по бедрам, словно наконец-то приняв затруднительное для себя решение. — Все равно это необходимо сделать. Дам тебе помощника… друга… слугу… денщика! — громко щелкнул пальцами, подобрав нужное слово. — Конги!
В противоположной от окна стене возник широкий проем и внутрь шагнуло нечто, принятое Ферцом поначалу за человека, облаченного в нелепый, громоздкий бронекостюм со шлемом, какие одно время стояли на вооружении у материковых выродков, но затем были списаны за полной бесперспективностью. Гидравлика у подобных сооружений часто выходила из строя, не выдерживая броневой нагрузки, что превращало их и сидящих внутри людей, прикованных к рычагам управления, в легкую добычу для десантников Дансельреха. Главное заключалось в том, чтобы заставить выродка до капли выжать боекомплект, периодически поддразнивая его ложными атаками, — несложная задача, учитывая панику стиснутого в стальных внутренностях водителя, который под водопадом раскаленной смазки отчаянно дергал рычаги управления в безнадежных попытках оживить бронекостюм.
И когда тот окончательно замирал, начиналось особое развлечение, которое десантники называли «жаркое». Попадались выдающиеся мастера приготовления «жаркого», так умело поджигавших этот ходячий бронированный хлам, что тот горел весьма длительно, столь же медленно, но верно превращая визжащего выродка в славно пропеченное блюдо. Степень удачности приготовленного «жаркого» определялась лишь после того, как выродок в собственном соку наконец-то вываливался из импровизированной печи, и его розовая плоть, покрытая золотистой корочкой, легко отслаивалась от костей дымящимися кусками.
— Знакомьтесь, — сказал Сердолик. — Конги, это наш гость — господин Ферц. Ферц, это Конги, с сегодняшнего дня — ваш денщик. Располагай им по своему усмотрению. Спрашивай у него все, что интересует, он подключен к Информаторию, — Сердолик похлопал вставшего рядом с ним Конги по бронированной руке, и только теперь Ферц понял — насколько же огромен его новый надсмотрщик.
— Приветствую вас, господин Ферц, — сказал Конги неожиданно приятным, располагающим голосом, который настолько не соответствовал его виду, что Ферц невольно заподозрил Сердолика в умении чревовещания. Грозное создание должно не говорить, а взрыкивать, лязгать и грохотать, желательно испуская клубы дыма и подтекая смазкой. — Поступаю в полное ваше распоряжение.
Ферц обошел Конги, придирчиво рассматривая истукана со всех сторон, но опасливо заложив руки за спину, дабы невольно не коснуться брони. Несмотря на некоторую схожесть, Конги не шел ни в какое сравнение с грубыми поделками материковых выродков. Все его сочленения надежно прятались под броневыми щитками, наиболее уязвимые места прикрывали дополнительные наросты, под которыми, как решил Ферц, имелись антикумулятивные заряды. На широких плечах крепились турели с продолговатыми насадками, бдительно следящие темными отверстиями за офицером Дансельреха. Единственное, по мнению Ферца, бравый вид Конги портили торчащие из металлической башки шары, похожие на прожекторы.
Сделав полный обход и составив предварительное представление о боевых качествах Конги, удовлетворенный Ферц встал перед машиной, качнулся с пятки на носок, упер руки в бока и, состроив грозную физиономию, со всей мочи рявкнул:
— Звание?!
— Не понимаю вас, господин Ферц, — мягко ответил Конги. Все-таки голос настолько не подходил ему, как если бы баллиста при пуске ракеты вдруг принялась ворковать по-птичьи, вместо того, чтобы издать утробный взрык, именуемый вояками «пердежом».
— Ну, теперь сами разберетесь, — улыбнулся Сердолик. — Развлекайтесь, — сдала ручкой и исчез из комнаты.
Ферц в отсутствие Корнеола не удержался и в полнейшем восхищении еще раз обошел Конги. Эх, такое бы да в устье Блошланга — легендарное и священное место для каждого гражданина Дансельреха, куда стремятся пройти армады дасбутов, но лишь немногим счастливчикам удается безнаказанно прорваться сквозь плотный огневой вал, сквозь минные заграждения и боны, пройти сложнейшим фарватером и не сесть на мель! Одним таким чудищем там, конечно, не обойтись, но взводом, ротой, бригадой…
Ферц аж зажмурился, пытаясь представить грозные ряды таких вот Конги с тяжелыми пулеметами наперевес стальным клином врубающихся в орды материковых выродков, сея смерть налево и направо, оставляя после себя лишь фарш из мертвых легионеров, перемолотых мясорубкой свинцового ливня. Ему даже показалось, будто он ощутил едкую пороховую вонь, сдобренную тяжким запахом крови, которая так перемешалась с дымом, что оседала на еще живых крупными каплями багрового дождя.
— Твое вооружение? — хотел так же грозно рявкнуть Ферц, но от столь милых сердцу видений он неожиданно осоловел, точно вылакал целую флягу спирта в компании старых боевых друзей. Рявкнуть не получилось, но бравый офицер Дансельреха компенсировал столь досадный факт могучим тычком в корпус Конги, от которого тот, будь он человеком, должен был согнуться попалам, дабы заполучить бодрящий удар сапогом по морде или локтем по почкам.
Однако Конги даже не пошевелился и своим уже до крайности раздражающим педерастическим голосом невозмутимо произнес:
— У меня нет оружия. У меня другая задача.
— Какая? — прошипел Ферц, пытаясь унять боль в отбитых пальцах — Конги оказался тверд, как скала.
— Я создаю изображения. Я робот-психотерапевт.
— Что? — не поверил своим ушам Ферц. — Какие еще изображения?! — Он вознамерился пнуть необученную деревенщину в коленную чашечку, но вовремя одумался, сообразив, что на ногах у него не старые добрые говнодавы, а нечто легкомысленное на тесемочках, более подобающее продажным девкам, нежели офицеру Дансельреха.
— Разные, — ответствовал Конги. — Необходимые для формирования реальности, наилучшим образом обеспечивающей психотерапевтический эффект субъекта суггестии…
Странно, говорил Конги вроде по-человечески, но Ферцу сказанное показалось тарабарщиной, кехертфлакш, почище той, на которой общались Сердолик и Парсифаль. Ферц от отчаяния зарычал, стиснул кулаки, по-звериному оглядывая комнату в поисках чего-нибудь очень тяжелого и очень железного, но тут через порог шагнул Сердолик, ободряюще потрепал его по плечу и, не говоря ни слова, вновь исчез за дверью.
Неожиданно для самого себя Ферц успокоился и даже расслаблено опустился в услужливо возникшее кресло, достав из воздуха нечто прохладительное, но, к сожалению, без единой капли алкоголя.
— Изображения говоришь? — буркнул он в стакан. — Ну, покажи чего-нибудь.
— Я уже показал, — сказал Конги. — Корнеола Сердолика, который вошел в комнату и потрепал вас по плечу. Я посчитал, что именно это окажет наилучшее общетерапевтическое воздействие на вашу психику.
— Угу, — только и смог выдавить из себя Ферц. Его пальцы так сжали стакан, что тот рассыпался на кусочки, залив ему штаны прохладительным. Со стороны могло показаться, будто бравый офицер Дансельреха обмочился.
Дорога оказалась идеально прямой, словно некто лезвием полоснул по заросшему густой растительностью брюху равнины, и оно расползлось в стороны, обнажив пружинящую подложку запекшейся крови.
Маршировать по ней одно удовольствие, решил Ферц, пару раз притопнув ботинками, которые, как и форму, ему вернул Сердолик, ибо бравому офицеру Дансельреха вконец опостылело разгуливать голоручкой-голоножкой.
— Рядовой Конги, шагом а-а-арш! — зычно скомандовал Ферц, и робот немедленно перешел на строевой шаг, с силой впечатывая огромные ступни в похожую на резину поверхность дороги. — Песню за-а-а-певай!
Рядовой Конги запел на своем тарабарском наречии, но Ферц без труда понял, что это боевая песня, в которой наверняка поется о ненависти к врагу, о братстве по оружию, о близкой победе и еще более близкой героической гибели. Маршевую сопровождал могучий аккомпанемент военного оркестра с полагающимися медью и барабанами. Его оглушительное звучание перекрывал не менее могучий рык рядового Конги, который после утомительных тренировок и многочисленных нарядов вне очереди, куда входило не только традиционное драинье толчков, но и копание окопов в полный профиль под обстрелом вероятного противника (в чьей роли выступал сам Ферц, кидавший в рядового огромные булыжники), все-таки избавился от мерзкой привычки говорить так, словно ему отстрелили яйца. Теперь рядовой Конги говорил и пел как и подобало говорить и петь служивому Дансельреха — низко и хрипло.
Несмотря на отбивающую шаг огромную махину, на дороге не оставалось ни малейшего следа. Построй материковые выродки такую до самой столицы, и десантникам Дансельреха ничего не стоило бы перебросить по ней дивизион баллист и танков, чтобы на плечах драпающих легионеров ворваться в город и под чистую вырезать их сучий корень.
В анизотропности подобного гипотетического шоссе Ферц нисколько не сомневался, даже тени мысли у него не возникало, что это материковые выродки, перебросив на побережье несколько бронетанковых армий, огневой мощью сметут даже самый крупный десант Дансельреха.
Рядовой Конги говорил что-то об этих дорогах, которые в его трепотне обладали невероятными свойствами. По нему выходило, мол, дороги никто не строил, они сами росли, преодолевали водные и прочие преграды, становясь мостами, пока не опутали весь здешний мир до самых отдаленных закоулков. Однако самое фантастичное заключалось в том, что давным-давно дороги двигались сами по себе, будто твой подъемник в Крепости, и встав на нее где-нибудь в Задрещатье через долго ли, коротко можно было приехать в отдаленное Забубенье, нисколько не беспокоясь о ловли попуток.
На какой соляре работали дороги или через каждую тысячу шагов там стоял атомный движок — Ферц не разобрался, ибо выдумки Конги ему быстро наскучили.
Над густыми зарослями кустарника проглядывали полуразрушенные дома, покосившиеся столбы и решетчатые фермы, все оплетенные какой-то мочалистой дрянью — не то местной травой, не то вообще какой-то заразой, что высасывала из городских останков последние соки. Чем дальше они с Конги двигались по дороге, тем выше становились руины, тем увереннее они вырывались из цепких объятий кустарника, обломками стен отбиваясь от его ползучих атак.
Кое-где виднелись водоемы — все как на подбор правильной круглой формы, заполненные зеленоватой водой. Поначалу Ферц злорадно подумал о воронках от ковровых бомбардировок города, но потом приметил торчащие из них скульптуры жутковатого вида, что опровергало его предположения.
К тому времени, когда они дотопали до центральной площади города, стало совсем жарко. Ферц приказал Конги замолчать, ибо ему надоела воинственная тарабарщина — кто знает, о чем он на самом деле поет? Может о том, как хорошо порвать на куски его, Ферца, и оставить на съедение местным крысам, кехертфлакш.
Центр площади огораживали низкие столбики с протянутыми между ними ржавыми цепями, покрытыми все той же мочалистой щетиной, а в глубине между двумя домами с зияющими оконными проемами, наличествовал некий монумент, привлекший внимание Ферца. С того места, где они вошли, разобрать что же памятник изображал и в честь какого события воздвигнут, оказалось невозможно, так как сделан он был из иссиня-черного камня, который почти бесследно тонул в падающих на него густых тенях.
Более близкое знакомство с монументом ясности не внесло. На бесформенном, угловатом куске камня лежал распростертый человек в неуклюжем костюме противорадиационной защиты, а из его груди торчало нечто, похожее на оперение баллисты. Золотая надпись у подножия памятника на все той же тарабарщине гласила: «Zu Andenken an Allforscher».
— Вольно, — скомандовал Ферц стоящему навытяжку Конги и опустился на ступеньку монументы. — Что там такое? — ткнул он пальцем в ограждение.
— Подпространственный колодец, господин дасбутмастер! — рявкнул Конги.
— Какой еще колодец, кехертфлакш? — не понял Ферц. — Перегрелся, солдат?
— Никак нет, господин дасбутмастер! Не перегрелся, господин дасбутмастер! Все механизмы и логические блоки работают в штатном режиме, господин дасбутмастер! Подпростанственный колодец имеет своим предназначением экстренную эвакуацию населения в случае внезапной внешней агрессии, предположительно Вандереров, господин дасбутмастер! В соответствии с распоряжением Совета Небожителей подпространственными колодцами оборудовались все населенные пункты с числом проживающих в них свыше…
— Хватить тараторить, солдат! — хлопнул по колену Ферц. — Что-то я не вижу здесь никакого колодца, даже, кехертфлакш, подпространственного.
— В настоящее время колодец запечатан, господин дасбутмастер!
Ферц раскрыл было рот для продолжения допроса Конги на предмет того, что представляет из себя этот самый колодец, как работает, какова его пропускная способность и, кехертфлакш, кто такие Вандереры, чьей агрессии боялись еще более непонятные Небожители, но ему внезапно вновь стало так непереносимо скучно, что он оставил расспросы, найдя на какое-то время более интересное занятие — скусывание заусенцев.
В последнее время Ферц замечал за собой приступы вот такой скуки, когда информация, имеющая оперативную и разведывательную ценность, вдруг начинала вызывать челюстевыворачивающую зевоту. Насколько мог вспомнить Ферц, последний такой же приступ накатил на него, когда по какому-то поводу, который истерся уже из памяти, Конги вдруг, а может и не вдруг, а под давлением со стороны дасбутмастер, поддавшись его непревзойденному мастерству косвенного допроса, что позволяет выуживать конфиденциальную информацию во вполне дружеской беседе, принялся рассказывать о своем участии в некой экспедиции.
Поскольку Ферца не слишком интересовали черви, поселившиеся в мировой тверди, чьи дела представлялись ему чересчур уж мелкими и столь же малоаппетитными, как копошение их собратьев в гнилом дервальем мясе, то вел косвенный допрос исключительно из любви к искусству и желания лишний раз попрактиковаться в мастерстве, где требовалась не грубая сила сапог, могучими порциями выбивающих из материкового выродка всю достоверную и недостоверную информацию, а исключительная хитрость, дьявольская осторожность и полнейшее хладнокровие без руко- и ногоприкладства.
Что за экспедиция, куда и с какой целью направлялась, Ферц, честно говоря, не уловил, да и вряд ли это могло иметь хоть какую-то важность — мало ли что взбредет червям, почуявшим запах тухлятины.
Факты заключались в том, что в одной из полостей, которыми, оказывается, испещрен фирмамент, экспедиция обнаружила некое древнее сооружение, возведенное предположительно Вандерерами (подобная формулировка, означающая, по сути, полное отсутствие какой-либо достоверной информации, поминалась в здешнем мире с такой частотой, к месту и не к месту, что Ферц воспринимал ее как ругательство, наподобие «кехертфлакш» или даже «умгекеркехертфлакш», и вворачивал ее в разговорах с Сердоликом, чем повергал того в искреннее недоумение).
Исследование древних развалин, как пояснил Конги, показало их чудовищную древность, на что Ферц резонно заметил — какой же в этом интерес для червей, которые обожают тухлятину, но вот окаменелости им явно не по зубам, но Конги сарказма и каламбура господина дасбутмастера не понял или вежливо пропустил мимо своих металлических ушей, и принялся объяснять Ферцу всю важность подобных находок для их червивой жизни.
Самым удивительным оказалось то, что развалины оказались не развалинами, а специальной машиной, внутри которой хранились зародыши. Смысл и назначение хранилища оставались неясными, да члены экспедиции не слишком об этом задумывались, поскольку главной проблемой стало — что делать со вполне жизнеспособными эмбрионами? Уничтожить их или инициировать и посмотреть что народиться?
Среди людей начался разброд и шатания, поскольку даже червям ничто человеческое оказалось не чуждым, ибо каждый из них тщился выудить из находки максимальную выгоду и одновременно прикрыть задницу. Поэтому ни у кого не поднялась рука немедленно доложить руководству и компетентным органам о находке под смехотворным предлогом очередной проверки и перепроверки обнаруженных фактов.
Вот тут-то на сцену и вышел Конги, до сих пор выполнявший роль универсальной обслуги экспедиции, умело прикидываясь грузчиком, охранником, поваром, уборщиком и, даже, болваном железным, когда исследователи, разгоряченные спорами до хрипоты о судьбе находки, но вынужденные по причине дурного воспитания сдерживаться по отношению друг к другу, дабы не скатиться к рукоприкладству, подзывали Конги и срывали на нем всю накопленную ярость либо криком с брызгами слюны, либо пинками и тычками в железную грудь, либо и тем и другим одновременно.
На самом деле Конги являлся ничем иным, как штатным соглядатаем, коей полагался каждому подобному предприятию, ибо кто знает этих яйцеголовых, в своей неуемной страсти копаться в окаменевшем дерьме способных раскопать такое, что не удастся расхлебать и самым компетентным из всех компетентных органам.
Пока члены экспедиции надеялись, что задержка с сообщением о находке даст им фору в обделывании своих частных делишек, те, кому это полагалось по долгу службы, уже знали о всех перипетиях, и не только знали, а непрерывно заседали, вырабатывая самое обратимое из всех необратимых решение.
Собственно, ответ был известен изначально — никто в здравом уме и твердой памяти не решится сохранить чреватую самыми опасными и непредсказуемыми последствиями находку. Но решению зачистить экспедицию огневой мощью Конги (с последующим уничтожением эмбрионов и более тщательным изучением обнаруженных древних машин на предмет копирования полезных технологий в более спокойной обстановке закрытых научных центров) по какой-то причине хода не дали. То ли сказалась врожденная порченность червей, до дрожи трусящих хоть чем-то повредить своим сородичам, то ли у кого-то из высокопоставленных лиц имелись в составе проштрафившейся экспедиции родственники, друзья, любовницы. Подробностей Ферц не уловил, ибо к данному моменту приступ скуки у него обострился настолько, что хоть ложись и засыпай.
Конги получил приказ деактивировать весь состав экспедиции, ликвидировать эмбрионы и ждать прибытия представителей компетентных органов, что он и сделал.
Дабы избежать осложнений, а также воспользоваться удобным случаем натурного моделирования поведения ограниченного социума в подобных ситуациях (никто не мог гарантировать, что такая находка — первая и последняя, и что в следующий раз обстоятельства сложатся гораздо более драматично, когда сообщество червей поставят перед фактом необходимости принять и воспитать нежелательных отпрысков неизвестных родителей), всем членам экспедиции внушили, что древний агрегат все-таки разрешился от бремени орущими и гадящими младенцами со всеми вытекающими для посвященных последствиями.
Тут уж Ферц впал в полудрему, более не в силах отделять сон от яви, да и метания червей, озабоченных полученными знаниями, раскрывать которые им строжайше запретили, дабы не сломать судьбу нежелательных отпрысков неизвестных родителей, существовавших исключительно в воображении участников злополучной экспедиции, казались ему, мягко говоря, надуманными. Поэтому конца рассказанной Конги истории он не услышал, а может и не было у нее никакого конца, и мытарства живущих иллюзиями червей продолжались до сих пор.
Однако две вещи крепко засели в голове Ферца. Первое. Конги — штатный соглядатай и даже не считает нужным это скрывать. Второе. Железное чудище помимо грубой физической силы и штатного вооружения, которое оно пока никак не продемонстрировало, обладало невероятной способностью к замещению подлинной реальности воображаемой, а проще говоря — к психоломке, что превращало рядового Конги в несокрушимое оружие.
Единственное, господина дасбутмастера смущала идиотская наивность Конги с которой он раскрывал стратегические секреты потенциальному противнику. Нельзя исключать и того малейшего шанса, что железный болван просто-напросто врал Ферцу — вдохновенно, самозабвенно и чертовски убедительно.
— Ты зачем приставлен к Сердолику? — в лоб спросил Ферц.
— Тайна личности, господин дасбутмастер, — отрапортовал рядовой Конги. — Информация запрещена к распространению, господин дасбутмастер.
Бессмысленно приказывать Конги нарушить дурацкую «тайну личности», смысл которой Ферц никак постичь не мог, хотя тот же Конги несколько раз разъяснял ему ее на примерах (какие-то там неизлечимые болезни и необратимые поступки, что звучало для Ферца хуже всякой тарабарщины). Но, по крайней мере, железный болван не отрицал, что и впрямь приставлен к Сердолику.
— Покажи мне его жену, — потребовал Ферц.
Ферц ожидал, что если Конги в очередной раз не заартачится, опять ссылаясь, умгекеркехертфлакш, на набившую оскомину «тайну личности», то здесь как наяву возникнет живая женщина, которую можно осмотреть со всех сторон, пощупать и, чем черт не шутит, заглянуть под юбку. Но вместо пиршества всех пяти чувств господин дасбутмастер получил весьма скудный паек некого смутного воспоминания о весьма красивой женщине с кокетливой родинкой на губе, с которой, как ему показалось, он встречался в теперь уж незапамятные времена.
— Красивая, — сказал восхищенный Ферц.
— Так точно, господин дасбутмастер, — подтвердил рядовой Конги.
— Что ты понимаешь в красоте, идолище, — презрительно бросил Ферц, большая доля опыта общения с противоположным полом которого сводилась к сожительству с воммербют, блеклыми, как сушеная рыба, телефонистками Адмиралтейства, веселыми, но грязными девками из Трюма, да представительницами материковых выродков, хотя последнее следовало прописать не по статье удовлетворения физиологических потребностей, а части обязательной программы истязания приговоренных к мучительной смерти упырей (кто кого истязал еще надо посмотреть, учитывая отвратный вид этих так называемых женщин).
— Все понимаю, господин дасбутмастер, — дерзко возразил рядовой Конги, чем несомненно заслужил бы неминуемое наказание, не окажись господин дасбутмастер в весьма фривольном настроении.
— Пусть она появится здесь голая, солдат, — приказал Ферц.
— Не могу, господин дасбутмастер.
— Ни разу не видел ее голой, рядовой?
— Не в этом дело, господин дасбутмастер, — несмотря на то, что Конги вновь вытянулся во фрунт и чеканил каждое слово с уставным лязгом, по содержанию его ответ тянул на десяток ударов шомполом. — Не могу по этическим соображениям, господин дасбутмастер.
— Каким-каким, солдат? — почти ласково поинтересовался Ферц. — Ты говори нормально, солдат. Вроде по-человечески умеешь толковать, а точно материковый выродок тарабарщину бормочешь.
— Так точно, господин дасбутмастер! Есть говорить по-человечески, господин дасбутмастер! — громыхнул Конги так, что эхо прокатилось по площади. — Учитывая ваше теперешнее состояние, господин дасбутмастер, считаю себя не в праве демонстрировать вам других людей в том виде и в тех обстоятельствах, которые они могут воспринять как порочащие их достоинства.
На первых словах рядового Конги господин дасбутмастер вроде бы даже приосанился, гордясь вбитой в железную башку местной деревенщины сложной наукой правильного обращения к высшему по званию, но последующая отповедь новобранца не столько его разъярила, сколько повергла в ступор.
Проделав весьма непростую мыслительную операцию по переводу сказанного чучелом железным на человеческий язык, Ферц переспросил:
— То есть дрочить я на нее не смогу?
— Я не могу ослушаться законов роботехники, господин дасбутмастер! — вновь рявкнул рядовой Конги, будто грозный взрык мог хоть в малейшей степени искупить неподчинение приказам командира в условиях, приближенных к боевым.
— Чего-чего, железо?
— Законов роботехники, господин субмаринмастер!
— Что еще за долбанные законы, умгекеркехертфлакш, ты материковый ржавый ублюдок?! — взвился Ферц. — Единственный закон на всей вашей сраной земле — я, и только я! Ты понял, жалкий тупорылый маслосос?! — господин дасбутмастер стоял на самой верхней ступеньке лестницы, что вела к монументу, сжав кулаки и наклонившись к невозмутимой железной морде рядового Конги, точно собираясь вцепиться в нее оскаленными зубами. Лишь с этого места Ферц мог орать на робота не снизу вверх, а, по крайней мере, на равных.
— Никак нет, господин дасбутмастер! Не понял, господин дасбутмастер! — отрапортовал Конги. — Я могу подчиняться только трем законам роботехники, господин дасбутмастер! И вашим приказам, господин субмаринмастер, в той мере, в которой они не противоречат трем законам!
Ферц в глубокой задумчивости принялся грызть ногти. Вот так в лоб этого чурбана чугунного не переспоришь. Хоть головой об него бейся или заставь его головой об стену биться — все одно — упрямо будет талдычить об этих, умгекеркехертфлакш, законах. Ферц сплюнул и посмотрел на монумент. Законы, говоришь? Ха.
— Слушай приказ, солдат! — гаркнул господин дасбутмастер, и образцовый рядовой Конги щелкнул металлическими пятками. — Видишь монумент?
— Никак нет, господин дасбутмастер! Никаких монументов не вижу, господин дасбутмастер! — отрапортовал рядовой Конги.
Ферц опешил. Он шагнул к памятнику и осторожно ткнул его пальцем, точно опасаясь, что тот лопнет как мыльный пузырь. Рука ощутила шершавую поверхность камня. Странное чувство, будто и не камень, а огромный магнит, силовыми полями опутывающий тело с головы до ног, тянущий к себе неодолимой силой, которой нет возможности сопротивляться, а можно лишь податься вперед, распластаться по тяжелому черному куску, словно тот — жертвенник, на котором материковые выродки вырезали сердца врагов во славу Неизвестных Отцов. Или черви воздвигли сей монумент с пронзенным ракетным оперением огромным человеком не во чью-то славу, а как грозное напоминание о том, какими силами раздвигаются узкие пределы их мерзких ходов, которые они буравили в тверди?
С начала мира они ползли сквозь узкие пещеры, гибли под обвалами, падали в пропасти, издыхал в тупиках, но когда выползли в мир Флакша, то лишь крохотная часть червивого народца осмелилась поселиться под его сводами. Жизнь мириад поколений во тьме и сырости выработала в них извращенный ум, научила создавать невероятные машины, дабы быстрее пробивать ходы в скальной породе, но что им это даст там, где нужен не извращенный ум, а извращенная сила, где нужны не землепроходчики, а дасбуты и баллисты?!
Они могут все, им под силу создавать иллюзии и разрушать их, червям ничего не стоит поселиться в башке железного болвана и заставлять его не видеть того, что есть на самом деле, прозорливо полагая, что человек, оказавшийся в их норах, может изменить устоявшийся порядок вещей.
— Перечисли все, что видишь, солдат! — приказал Ферц.
— Так точно, господин дасбутмастер! — ухнул рядовой Конги. — Вижу вас, господин дасбутмастер! Вижу ступени на которых вы стоите, господин дасбутмастер. Вижу пыль и обломки камней на ступенях, господин дасбутмастер! — тут Конги слегка запнулся, но все же добавил:
— Вижу повсюду многочисленные микроорганизмы, господин дасбутмастер!
— Микроорганизмы, значит, — Ферц потер подбородок. — Видишь горы и леса, но не видишь ни черта… — неожиданно вспомнилась дурацкая присказка.
Столь чудесной способностью Конги зреть только дозволенное, нельзя не восхититься. Солдат и не должен видеть, он должен слепо выполнять приказы вышестоящего по званию.
— Слушай приказ, солдат! — взревел Ферц. — Делаешь двенадцать шагов вперед, вытянув перед собой клешни. Почувствовав преграду, упрешься в нее изо всех сил. Задача: ликвидировать невидимую преграду, возведенную материковыми выродками на пути десанта Дансельреха! Задача ясна?!
— Так точно, господин дасбутмастер! — также оглушительно лязгнул Конги, словно на площадь вползла целая бригада баллист.
Вышло это у них настолько лихо, по-боевому, что у Ферца тепло в груди разлилось, как это обычно бывает, когда после долгой артподготовки десантники наконец-то врываются в береговой укрепрайон материковых выродков, и вот тут уж начинается настоящая схватка — штык против штыка.
Конги поднялся по ступеням к монументу, вытянул вперед руки, шагнул и уперся огромными ладонями в камень с загадочной золотистой надписью. Если он и удивился возникновению у него на пути невидимой преграды, то виду не подал, а немедленно приступил к выполнению второй части полученного приказа.
Его ножища вдруг стали оплывать, точно свечки, массивной туловище просело вниз, руки ударили в основание памятника дробильными агрегатами, во все стороны полетели каменные крошки, одна из которых чиркнула по щеке Ферца, но потрясенный господин дасбутмастер даже не шелохнулся.
Грудь и голова Конги уперлись в монумент, руки по запястья ушли в основание, металлическая спина взбугрилась чудовищными мышцами, отчего челюсть Ферца отвисла вниз, как если бы он узрел прорезавшийся в белом корпусе дасбута глаз, воздух вздрогнул от невидимого взрыва, монумент с распростертым на нем телом дрогнул, качнулся и начал медленно заваливаться.
Что-то хрустело и рвалось, словно лопались натянутые стальные канаты, грохотало как армия отбойных молотков, уничтожающая город, скрипело точно рангоуты старого дасбута, выброшенного на штормовую отмель.
Затем все эти звуки перекрыл грохот обрушившегося монумента, облако пыли взметнулось вверх, расплылось душной белесой кляксой, отчего у Ферца засвербило в носу и выступили слезы. Со стороны могло показаться, что бравый офицер Дансельреха в глубине души сожалеет о содеянном.
Ни о чем таком Ферц, естественно, не сожалел, разве об отсутствии под рукой какой-нибудь тряпицы, сквозь которую можно продышаться или прочистить ею глаза.
Когда пыль немного осела, Ферц увидел, что Конги замер в нелепой позе на расплющенных почти до основания туловища ногах — наклонившись далеко вперед, опираясь на руки, и вытянув вперед голову на неожиданно длинной шее, тем самым став похожим на одичавшего материкового выродка, что водились в непролазной чащобе леса, передвигались на четвереньках и покрылись густой шерстью.
— Рядовой Конги! — просипел Ферц, но тот даже не пошевелился, лишь издавая то ли гудение, то ли сигнал:
— Улла-улла-улла-улла…
«Сломался», — оборвалось все внутри у бравого офицера Дансельреха. Еще бы, такую махину голыми руками свернул! Если надо, он и баллисту на кусочки порвет… Ферц на негнущихся ногах двинулся к замершему Конги, вот теперь уж точно сожалея, только не из-за дурацкой каменюке, а из-за испорченной его непродуманными действиями машине. Кто знает, может у червей больше нет таких…
— Эй, Конги, — осторожно позвал Ферц.
— Улла-улла-улла-улла… — продолжал вещать тот.
Ферц опасливо пнул Конги по руке, но убедившись, что тот никак не реагирует, отвесил ему пинок со всей силы, до боли в пальцах ноги.
— Когнитивная нестабильность, — лязгнул Конги. — Неодолимое противоречие блоков послушания и модулей совести. Прошу внешнего вмешательства. Прошу внешнего вмешательства. Улла-улла-улла-улла…
Ага, подумал Ферц. Вот это понятно. Он еще раз пнул Конги, наклонился к округлому выступу на его башке и со всей мочи проорал:
— Теперь слушай новые законы роботехники, солдат! Первое! Робот должен беспрекословно выполнять приказы своего командира в чем бы они не заключались и каких бы усилий не потребовало их выполнение! Второе! Робот вправе наносить ущерб другим людям в неменьшей мере, чем того требует выполнение первого закона. Третье! Робот не должен заботиться о собственной безопасности, выполняя полученные приказы. О его безопасности позаботится, если это потребуется, командир. Повтори!
Конги прекратил заунывный вой, тяжело пошевелился, выдирая пальцы из каменного подножия уничтоженного монумента, выпрямился, вытянулся на приведенных в норму ногах, возвысившись над Ферцем устрашающей башней неодолимой мощи, отчего тот слегка струхнул, однако на смерть подавив желание даже шевельнуться.
— Робот должен беспрекословно выполнять приказы своего командира в чем бы они не заключались и каких бы усилий не потребовало их выполнение, — сказал Конги. — Робот вправе наносить ущерб другим людям в неменьшей мере, чем того требует выполнение первого закона, — уверенности в его могучем лязге прибавилось. — Робот не должен заботиться о собственной безопасности, выполняя полученные приказы. О его безопасности позаботится, если это потребуется, командир! — последние слова он уже проревел, словно пошедшая на взлет ракета.
— Вот так-то, железо, — удовлетворенно покачал головой Ферц.
— Вы все лжете! Все! — крикнула бывшая жена Сердолика. — Я и не знала, что ложь может быть такой… такой обыденной… Мне она казалась сродни убийству — да, люди убивали, но это было так давно… еще при мамонтах… А потом на моих глазах… его… Но даже тогда я не поверила в существование лжи… А теперь верю! Верую, ибо абсурдно…
Сердолик повернулся к Ферцу:
— Ферц, у меня нет зажигателя. Я бы отдал его тебе, но у меня его нет, — он замолчал, видимо колеблясь — продолжать ли дальше. — Я его уничтожил, понимаешь? Уничтожил, как величайшее искушение своей жизни. Враг рода человеческого нашептывал мне: «Возьми, сделай, стань тем, кем тебя задумали самые могучие, самые мудрые, самые добрые»…
— Я ничего не нашептывал, — с наигранным неудовольствием сказал Вандерер, но Сердолик не обратил внимания на его неуклюжую попытку подыграть тому, что он считал блефом.
— Возможно, я так и сделал бы. Сделал, если бы имелась хоть крошечная надежда, что во мне останется что-то человеческое, что я не превращусь в какой-нибудь монокосм с вечной жизнью в неописуемых наслаждениях от плеска звездных морей…
— Сынок, — тяжело выдохнул Вандерер, — если это так, то ты сделал огромную ошибку, — крупные капли пота проступили на обрюзгших щеках.
— Тем, что не захотел плясать под вашу дудку? — ядовито поинтересовалась бывшая жена Сердолика, но Вандерер не обратил на ее слова никакого внимания.
Вытирая пальцами пот каким-то бабьим движением, словно бы размазывая неудачно легший макияж, он не отрываясь смотрел на Корнеола, то ли ожидая небесного грома, испепеляющего отступника, то ли разверстого пекла под его ногами.
— Мы проводили эксперимент по изучению регенерации зажигателей… — наконец сказал Вандерер. — В отличие от других артефактов Вандереров они не восстанавливаются. Мы уничтожили один зажигатель… — здесь он замолчал, как опытный артист выдерживая паузу.
— И что? — спросил Сердолик.
— Через несколько дней после уничтожения зажигателя она… человек, которому он принадлежал, погиб в горах. Лавина обрушилась на группу школьников. Но этот человек оказался единственным погибшим, — сказал Вандерер.
— Случайность, — выдохнул Сердолик. — Это ваши дурацкие интерпретации. Дайте факты воспитателям детского сада, и они сочинят не менее забавную историю… — развел руками Корнеол. — И я… я не собираюсь в горы!
Вандерер молча выслушал его, как обычно слушает строгий родитель наивные оправдания провинившегося отпрыска, отлично понимая, что тот всего лишь храбрится, отчаянно пытаясь пересилить дрожь в коленях и руках.
И Сердолику вдруг пришел в голову дурацкий вопрос — почему у гипотетических создателей этих дурацких зажигателей и у главы компетентных органов одно и то же имя?! Что за прихоть судьбы одарила неведомых чудовищ, давным-давно сгинувших в бездне пространства-времени, и чудовище в обличье человека даже не именем, а каким-то скверным погонялом — то ли намекавшем на их обоюдную неуспокоенность в этом мире, отсутствие корней и ветрил, то ли на холодную отчужденность, ледяное равнодушие интеллекта, что препарирует попавшие на скальпель его познания вещи отнюдь не из интереса, не во имя высокой и, может, гуманной цели, а лишь подчиняясь инстинкту разума, требующего от своего носителя поступать с вещами именно так и никак иначе. А если в этом совпадении таился глубокий смысл, точнее даже не таился, а взывал к каждому, кто хоть раз слышал о Вандерерах и при этом имел сомнительную честь хоть краем уха услышать о железном старце, что твердой рукой правил Kontrollenkomission, ведавшей штатными кострами аутодафе во имя безопасности человечества? Если выцветшими глазами старца на Ойкумену взирало слившееся в монокосм чудовище, из каких-то своих, чудовищных, соображений все же решившее до конца досмотреть незамысловатое, в общем-то, представление под названием «гусеница в муравейнике»?
И словно бы прочитав эти мысли Сердолика, его бывшая жена вдруг отчаянно выкрикнула в столь ненавистное лицо железного старца:
— Я не верю! Чепуха! Ваши обычные бредни о заговоре сверхцивилизации! Параноики! Вас лечить надо! Это же человек! Человек с большой буквы! Личность! Гордое звучание! А вы говорите, что между какими-то дурацкими штуками и Человеком имеется неразрывная связь… Мракобесие! Какая связь?! Только в вашем извращенном умишке каждый человек всего лишь винтик… функция… шестеренка в бездушном механизме! Поэтому вам и нужны всякие флакши-макши… вам кровь нужна! Вам плевать на богатый внутренний мир, на Высокую Теорию Прививания!
Глава тринадцатая. ГИФФЕЛЬ
Они шли по болоту пока мировой свет не угас полностью. Однако промозглая густая темнота тут и там разбавилась огнями на вершинах причудливо изогнутых растений. Свет сочился сквозь плотную сморщенную кожуру стручков, и если приглядеться, то можно было увидеть, что они пронизаны густой сетью капилляров, внутри которых невидимое сердце гоняло зеленоватую кровь.
Сворден Ферц походя потрогал один из таких стручков и тут же пожалел об этом — ощущение такое, будто коснулся готового вот-вот лопнуть нарыва, где под твердой оболочкой скрывалась горячая, переливчатая гнилостная масса.
Сказать, что они шли, — преувеличение. Скорее, брели. А еще точнее — тащились, увязая по щиколотки в густой творожистой грязи, спотыкаясь о кочки и чуть ли не поминутно останавливаясь — отдышаться, соскрести с ботинок неподъемные наслоения спутанной травы, мочалистых корней, обильно сдобренными всякой здешней нечистью — букашками и червяками. А если говорить совсем без обиняков, то тащились только они с Хераусфордерером, как два огромных танка, невесть как занесенные в здешние гиблые места, оставляя после себя широченную колею, медленно заполняющуюся водою.
Мальчишка же, напротив, легко и беззаботно скакал с кочки на кочку, порой балансируя на одной ноге и махая руками, точно жучок. Вдобавок он весело насвистывал, а порой и вовсе начинал описывать вокруг Свордена Ферца и Хераусфордерера круги, запуская им в потные спины тяжелые комья грязи.
Сворден Ферц стоически не обращал на подобные выходки внимания, справедливо полагая — чем бы дитя не тешилось… Однако Хераусфордерер большим терпением не отличался и при каждом попадании ему по спине грязью все громче и громче повторял:
— Крайценхагельдоннерветтернохайнмаль! — пока вредный мальчишка не подловил момент, когда тот замер в неустойчивом равновесии на одной ноге, выбирая место посуше, и не залепил ему по затылку такую здоровенную кочку, что Хераусфордерер плашмя рухнул в грязь.
На удивление, после того как Сворден Ферц помог ему встать, Хераусфордерер впал в странное спокойствие. Он больше не ругался, не обращал внимания на сорванца и его проделки, погрузившись в глубокую задумчивость. Впрочем, мальчишке быстро надоело кидаться грязью, особенно после того, как Сворден Ферц весьма ловко перехватил его, проносящегося мимо, за лодыжки, и, перевернув вниз головой, с наслаждением макнул головой в лужу почище.
— И как там у вас на биостанции? — Сворден Ферц решил завести светский разговор с Хераусфордерером, чье сосредоточенное молчание его слегка обеспокоило. — Какие вести с передних фронтов науки?
— Воюем, — после непродолжительного молчания процедил Хераусфордерер. — Толку только никакого нет… Одни предатели, да провокаторы вокруг.
— И у вас тоже?
— Где их нет? — горько спросил Хераусфордерер. — Все хотят свой брод и желательно с буттером. Это ведь лучше, чем палкой по ребрам… или собаками… в клочья…
— Ну, если так подходить, — Сворден Ферц задумчиво почесал затылок, нащупал в волосах нечто извивающееся, присосавшееся к коже, со всей силы дернул и раздавил пиявку между пальцами. — Передний край науки, постоянные схватки с неизвестностью. Партизанские рейды вглубь вражеской территории. Захват «языков», допросы с пристрастием. Только под пытками лес раскрывает перед нами свои секреты…
Херасфордерер внезапно остановился, повернул голову к Свордену Ферцу и спросил:
— А если сама природа берет вас в плен? Вы можете такое представить? Если уж фронт, если передний край наступления и одержания, то ведь и мы можем оказаться в плену?
— Не могу представить, — ответил Сворден Ферц. — Концентрационный лагерь, созданный природой для ученых, попавших к ней в плен?
Хераусфордерер ссутулился.
— Вас бьют, а вы молчите… Вас допрашивают, а вы молчите… Вас пытают… и тогда… тогда вы начинаете говорить… Это очень страшно… жутко оказаться один на один с безжалостной к своим врагам природой… Она умеет мстить… Без пощады. Когда я впервые попал на биостанцию, я впрямь думал, что угодил на передний край, на самый ожесточенный фронт, в прорыв, в наступательную операцию. Мы все работали… нет, — он потряс головой, разбрызгивая в стороны грязь с волос, — не так… мы вкалывали, как рабы на галерах, как каторжники в рудниках… понедельник начинался даже не в субботу, а намного раньше… Не было времени ни поспать, ни поесть… Черт! Не было времени даже на туалет, поэтому мы отчаянно завидовали тем, чьи лаборатории разместились прямо в сортирах, потому что свободного места тоже не было… Мы спали на письменных столах, питались черте чем, давно сожрав самые неприкосновенные из всех неприкосновенных запасов, справляли нужду в грязные пробирки… И мы готовы были терпеть все эти лишения, потому что верили — вот в этих пробирках… то есть, в других пробирках варится, синтезируется счастье человеческое!
Он замолчал и поплелся дальше, приволакивая ногу. Ботинок как-то неестественно вывернулся, загребал кучи грязи, мешая движению, но Хераусфордерер не обращал на это внимания, тяжело, с хрипом и клекотанием дыша, вцепившись руками в свою цыплячью грудь.
Мальчишка порой забегал вперед, заглядывал ему в лицо, но так и не решался залепить кочкой, которую таскал за собой, намотав на кулак длинную траву.
— В неизвестность нельзя углубляться слишком далеко, — сказал Хераусхоферер. — Всегда нужно следить, чтобы не пропустить точку невозвращения. Иначе не сможешь вернуться и рассказать. И тогда окажешься в плену. Нет… Сначала окажешься в «котле». Знаете, что такое «котел»?
— В котлах варят грешников, — встрял мальчишка.
— Устами младенца, — грустно покивал Хераусхоферер. — «Котел» — это когда впереди тебя танки, позади тебя танки, танки слева, танки справа… Напряжение исследований возрастало, сопротивление материала преодолевалось с таким трудом, что вскоре ни у кого рука не поднималась написать очередной отчет на базу. Да и какой в них толк? Они бы нас все равно не поняли. Мы ушли так далеко, что никто не смог бы вернуться из тех научных дебрей и рассказать — о чем же идет речь… А затем, в пылу тяжелых позиционных боев, в окружении, почти без боезапасов и продовольствия… Мы и не заметили как все оказались в плену. Вся биостанция. Весь цвет науки и все ее поденщики. В плену, в концлагере…
— Эх, нелегкая это работа — из болота тащить бегемота! — крикнул мальчишка.
— До биостанции далеко? — спросил Сворден Ферц. — Может, все-таки сумеем дойти…
Хераусхоферер переломился пополам. Поначалу Свордену Ферцу показалось, что у того резко прихватило живот, но на самом деле попутчик смеялся. Он стоял на одном месте, притоптывал ногой и хохотал во все горло, выпучив покрасневшие глаза. Слюна стекала из широко раззявленного рта на подбородок, ее тонкие нити тянулись к земле.
— Ой, не могу! Ой, держите меня! Биостанция! Дойти! Ой!
Отчего-то мальчишка жутко перепугался, подскочл к Свордену Ферцу, крепко ухватился за его руку. Зрелище и впрямь не относилось к разряду приятных, особенно в исполнении перепачканного с ног до головы человека, стоящего по колено в болотной жиже.
— Дойти до биостанции! Дойти! — Хераусхоферер стучал ладонями по коленям, затем выпрямлялся, вздымл руки вверх, запрокидывал голову и исторгал истерический смех под непроницаемый свод Флакша.
Но постепенно он успокаивался, дышал все труднее, смех переходил в астматическое сипение, глаза распухли и превратились в узенькие щелочки.
— Вы не представляете, как это смешно, — признался он сурово молчащему Свордену Ферцу. — Знаете анекдот про двух комаров, которые сидят на спине у слона и спорят о том, существуют слоны или это все выдумка?
— Нет, не знаю.
— Ну и бог с ним, — Хераусхоферер милостиво махнул рукой. — Все дело в том, что мы сейчас и находимся на биостанции, — он прыснул, но зажал рот ладонью, подавляя очередной приступ смеха.
— На биостанции?
— Ага. В самом центре. В эпицентре, так сказать, научного прорыва.
— Ошибаетесь, Портос, вы едите конину и, возможно, даже с седлом… — пробормотал себе под нос Сворден Ферц.
— Почему бы и нет? — неистово зачесался Хераусхоферер. — Почему бы переднему краю науки не оказаться вот таким болотом? К тому же весьма символично. Что за предрассудки?! Ожидали увидеть таинственное перемигивание лампочек? Услышать гудение осциллографа? Обонять септическую атмосфЭру? Вот вам! — показал весьма неприлично Хераусхоферер. — Кто талдычил, что природа — лаборатория человечества?! Вы думаете, мы по грязи шлепаем? Ошибаетесь! — Хераусхофер подчерпнул болотной жижи и поднес ее к лицу Свордена Ферца. — Энзим! Чистейший энзим!
Он принялся суетливо бегать от лужи к луже, от озерца к озерцу, хвататься за кусты, пытаясь выдрать их из вязкой почвы, отвешивать еще молодым прыгунцам пинки, от которых те начинали корчиться, тщась поджать корни и отпрыгнуть на более безопасное место. При этом Хераусхофер не переставал болтать, посвящая спутников в тонкости новейших достижений биологической науки:
— Ферментация! Одержательная ферментация на уровне мутавегетации! Коллоиды! Горячие коллоиды для медитации и почкования! Рецессивные аллели без гомозигот! Партеногенез — убогая древность! Где теперь они — жрицы партеногенеза?! — и немедленно и без смущения показывал — где. — Опыление псевдохордовых! Покрытие голосемянных! А вон там… вон там… Вы только взгляните! Одержимый стратигенез в немодальных группах Кэлли!
Наткнувшись на возникшую из кустов женщину на сносях, Хераусхоферер поначалу не обратил на нее внимание, точнее обратил, но лишь как на еще одного благодарного слушателя, для чего схватил ее за локоть, бесцеремонно тряхнул и ткнул в огроменного прыгунца, величаво расправляющего над всеми ними непроницаемую крону:
— Вот ты можешь сделать из живого неживое? Не мертвое, а именно неживое? А из неживого — живое? Можешь? Можешь? — приговаривал он, продолжая дергать женщину на сносях за руку.
Женщина на сносях стоически терпела столь бесцеремонное с собой обращение, свободной рукой придерживая колыхающийся живот.
— Вот тебе! — торжествующе показал Хераусхоферер. — Вот тебе! Жрица партеногенеза! — передразнил он и ущипнул ее за грудь.
Вздрогнув от боли, женщина на сносях опять же никак особо не отреагировала, лишь прикрыв грудь освободившейся из цепкой хватки Хераусхоферера рукой.
Далее терпеть Сворден Ферц не смог и оттащил отчаянно сопротивлявшегося Хераусхоферера от женщины на сносях. Тот вырывался, пинался и царапался, пока Сворден Ферц не приподнял его за шиворот над землей и не встряхнул пару раз, после чего Хераухоферер безвольно обвис неопрятной грудой одежды, подвешенной на сушильный крюк.
Мальчишка, разинув рот, смотрел на женщину на сносях, но тут уж ничего нельзя было поделать. Не глаза же ему завязывать.
— Привет, — вежливо сказал Сворден Ферц.
— Привет, — эхом отозвалась женщина на сносях. Голос у нее оказался необычным, из разряда тех, что называют грудным — сочный, бархатистый, вызывающий неуместные желания.
Странное успокаивающее и расслабляющее тепло разлилось внутри, Сворден Ферц широко улыбнулся и вернул Хераусхоферера на болотистую землю. Женщина одобрительно кивнула:
— Он больше не будет шалить.
Так и сказала: «шалить», что в ее устах прозвучала не обидно, не презрительно, а вполне естественно, точно говорилось о безобразном поведении не взрослого грязного мужика, а невинного ребенка, еще не ведающего о нормах вежливости и приличия.
«Шалун» продолжал стоять там, куда его поставил Сворден Ферц, — посреди лужи, опустив голову, с преувеличенным вниманием разглядывая как проступающая из-под кочек вода заливает его ботинки. Вид у него и впрямь казался виноватым.
Мальчишка подошел к женщине и неуклюже ткнулся лицом в ее огромный живот. Та ласково потрепала его по голове, крепче прижала к себе. Идиллия. Семейная идиллия. Только папочки не хватает.
— А вот эти козлы абсолютно не к чему, — все тем же ласковым, плавящим сердце и душу голосом сказала женщина на сносях, и Сворден Ферц не сразу сообразил — к чему. — Зачем они нужны? — взгляд ее оторвался от довольно урчащего мальчишки, она посмотрела на Свордена Ферца.
Вопрос прозвучал не риторически, а вполне искренне — то ли даже заведомая ложь, таким голосом произнесенная, обретает черты доподлинной правды, то ли даже в ее положении она не ведала — в чем смысл полового размножения. И действительно — в чем?
— Ну… — развел руками Сворден Ферц. — Для продолжения рода требуется мужской и женский наборы хромосом…
— Как интересно, — сказала женщина на сносях, и вновь прозвучало это, кехертфлакш, так, будто ей действительно интересно, а вовсе не из ложной вежливости или некоего изощренного издевательства она поддерживает столь безумный разговор. А ведь разъяснение беременной тонкостей полового размножения устами огромного, грязного и вдобавок вонючего мужика (козла) и на самом деле откровенно попахивало безумием. Если что и удерживало Свордена Ферца от окончательного укрепления в столь неприятной мыслишке, так это голос и глаза женщины на сносях.
Сворден Ферц набрал глубоко воздуха и принялся объяснять все связанное со столь щекотливым вопросом, что он помнил со школьной скамьи, стараясь выражаться максимально доходчиво, учитывая присутствие несовершеннолетних, с привлечением богатого материала из жизни цветов, пчел и прочих бабочек. Для обозначения анатомических и физиологических особенностей копулятивного цикла он старательно подбирал эвфемизмы, как то: «корень жизни», «плодоножка», «пыльца» и даже, умгекертфлакш, «танцы козликов».
Женщина на сносях слушала очень внимательно, ободряюще кивала в наиболее трудных для разъяснения местах, поднимала брови, мягко улыбалась и даже закрывала ладонями глаза и уши продолжавшего жаться к ней мальчишки, словно чувствуя смущение Свордена Ферца от его присутствия при столь взрослом разговоре.
— И насколь сладок корень жизни? — поинтересовалась она у выдохшегося, мучительно покрасневшего Свордена Ферца. — И столь же он хорош, как говорят некоторые подруги? По мне так мягок и расслаблен.
— Где ты его видела, дура… — даже не спросил, а прошипел себе под нос Хераусхоферер.
— Там, за поворотом, — неопределенно махнула рукой женщина на сносях, продолжая все также мило улыбаться. — Подруги содержат несколько таких, как вы. Они чисты, упитаны и мягки, — вспомнив нечто, она прыснула в ладошку, исподлобья, вроде украдкой, посмотрев на Свордена Ферца.
— Млеко, яйки, матка, давай, давай! — непонятно сказал Хераусхоферер. — Уж лучше проверка на дорогах, чем в вашу богадельню.
— Дядя плохой, — пояснил мальчишка женщине на сносях. — Трусливый и хитрый.
Та успокаивающе потрепала его по волосам.
— Неисправимых нет. Так говорит Высокая Теория Прививания, — женщина на сносях мягко отстранила от себя мальчишку и поманила Хераусхоферера пальчиком. — Цып-цып-цып…
— Н-н-нет, н-н-нет, — тот даже начал заикаться. Вся его самоуверенность, злоба и раздражение немедленно испарились, в осадке оставив лишь страх.
— Цып-цып-цып, — повторила женщина на сносях. — Herr Gauleiter hat befohlen, sie zur Жffentlichen Arbeit zu schicken.
— Das ist unmЖglich…. Einfach unmЖglich… — голова у Хераусхоферера затряслась. — Herr Gauleiter hat mir versprochen, fЭr meine Zusammenarbeit zu helfen…
Сворден Ферц непонимающе и с возрастающим раздражением переводил взгляд с Хераусхоферера на женщину на сносях. Хотелось топнуть ногой и заорать: «Что здесь происходит?!» Особенно его злили звуки чужого языка — лающие, шипящие, более подходящие какому-нибудь копхунду, нежели этим двоим. Кроме того, некто изнутри запертой памяти гулко стучал в дверь сознания, настойчиво требуя: «Вспомни! Вспомни! Вспомни все!».
Руки сжались в кулаки, ногти впились в ладони, и тут он почувствовал как нечто, вроде стальной, обжигающе ледяной молнии, пронзило пальцы, стылым напильником прошлось по их подушечкам, набухло плоской твердостью, промораживая сведенные судорогой мышцы вплоть до запястья, а затем и выше.
Заскрипев от боли зубами, Сворден Ферц поднял руку и увидел, что сжимает старого знакомца — скальпель, вновь каким-то чудом возникший из ничего. Блестящий металл лезвия покрылся изморозью. Казалось, что даже воздух вокруг него внезапно остыл, выдохни — и увидишь клубы пара изо рта.
Раскинувшийся над ними прыгунец недовольно закряхтел, шевельнулся, дернул ветвями, точно стараясь отстраниться от облака ледяного воздуха, а там, где стужа лизнула листву, начало расползаться грязновато-серое пятно жухлости.
— Цып-цып-цып, — повторила женщина на сносях и шагнула к Хераусхофереру. Мальчишка схватил ее за руку, но она обманчиво ленивым движением оттолкнула его от себя, отчего сорванец кубарем покатился по грязи и, ударившись о ствол прыгунца, так и остался неподвижно лежать.
Хераусхоферер дернулся назад, но его ноги оказались крепко обмотаны травой, и он упал на спину, взвыв от боли в неестественно вывернутой ступне.
— Постойте… подождите… — Сворден Ферц хотел крикнуть, но горло перехватило ледяным спазмом, будто он глотнул чего-то обжигающе-стылого, и изо рта вырвался бессильное, глухое шипение.
— Я не хочу в лагерь!!! — заорал Хераусхоферер, жутко трясущимися руками рванул на груди комбинезон, который отчего-то очень легко поддался столь неуклюжему движению, разошелся чуть-ли не до пояса, выставляя напоказ серое исподнее и нечто продолговатое, темное, пристегнутое ремнями. — Я не хочу в лагерь!!!
Сворден Ферц обмер. Теперь Хераусхоферер сжимал рукоятку огнестрела, чье длинное, ребристое дуло смотрело в сторону придвигающейся женщины на сносях, продолжающей подманивать пальчиком напуганного до смерти идиота.
Он сейчас выстрелит, понял Сворден Ферц. Он сейчас выстрелит, и ничего его не остановит. Нет в здешнем мире сил, которые могли бы остановить испуганного до смерти идиота от применения смертельной игрушки.
Шаг вперед. Вполне достаточно, чтобы закрыть ему обзор. Всего лишь психологическое воздействие. Если он нажмет на кнопку, то ничто и никто не сможет сдержать волну огня. Плоть сдует с костей. Видели. Знаем. Огнестрел — страшное оружие. Куда ему тягаться с пистолетом. Здесь уже не нужна точность. Только решимость. Или страх. Вот такой безотчетный, панический страх. Когда рука дрожит, ствол ходит ходуном и уже ничего не важно под мировым сводом. Ужас — прожорливая тварь. Сначала он сжирает своего хозяина, а затем и всех остальных.
— Отдай его мне, — сказал Сворден Ферц. — Никто ничего плохого тебе не сделает. Отдай его мне. А то обожжешься.
Только бы эта дура на сносях чего-нибудь не выкинула за его спиной. И мальчишка не завизжал бы. Кстати, что с ним? Так и лежит около прыгунца. Не шевелится. Ладно, это потом. Осторожный шажок вперед. Крохотный. Почти незаметный. Идиот плохо выглядит. Глаза выкачены, рот распущен. Не человек, а вдавленная в грязь марионетка. Фантош с огнестрелом.
— Отдай его мне, дурашка, — почти ласково говорит Сворден Ферц. — Отдай.
Дурашка колеблется. В остекленевшие глаза возвращается искорка жизни. Почти незаметная, еще бессильная, способная лишь на то, чтобы чуть-чуть сдвинуть вниз зрачки. Дергается уголок рта. Блестит струйка слюны. Ствол клонится к земле. Еще чуть-чуть. Главное — не мешать.
И тут Сворден Ферц ощущает, как что-то круглое, упругое упирается в него сзади, нечто жаркое, почти раскаленное обволакивает спину, стискивает локти и начинает выворачивать руки, стараясь пригнуть его к пузырящейся болотной жиже. Никакое напряжение мышц не может превозмочь ломающую его силу. Становится еще жарче, как-будто слой за слоем тают, испаряются свинцовые плиты-скорлупы пустившегося в разнос ядерного реактора.
— Нет!!! — орет Хераусхоферер и все-таки жмет на кнопку огнестрела, пуская куда-то в мировой свет пылающий разряд, в клочья раздирающий ночь.
Сворден Ферц не успевает сузить зрачки и на несколько мгновений слепнет.
От боли тоже хочется заорать, тело постепенно выходит из подчинения у воли, лишь жалкие скрепы сознания заставляют раз за разом проверять раскаленную хватку на слабину, не размениваясь на агонизирующее трепыхание.
Еще выстрел. Уши закладывает. Хватка ослабевает, и хотя спасительная мыслишка прямо-таки орет в полуоглохшие уши: «Беги! Рви когти!», но Сворден Ферц лишь позволяет себе небольшой шаг в сторону, как раз достаточный для резкого разворота, бьет скальпелем в шарообразную твердость и тянет его вверх, ощущая хрустящее сопротивление. Нечто горячее, вязкое, тягучее плескается на руки, но Сворден Ферц продолжает тянуть, а когда сопротивление возрастает настолько, что кажется — все, завяз, всей птичке сгинуть, он ухватывается еще и другой рукой, делая окончательный рывок вверх.
Залитая какой-то белой пенистой дрянью, что обильно проступает из неряшливого разреза, женщина на сносях стоит, неуклюже растопырив руки, беззвучно открывая и закрывая рот, лупая глазами. Ее кожа претерпевает странный метаморфоз, покрываясь красными пятнами, лишаями, струпьями, повисая быстро темнеющими лохмотьями, обнажая нечто серое, глинистое, что никак не похоже на человеческую плоть.
Рана на животе стремительно расходится. Свордену Ферцу ужасно хочется отвести глаза, только бы не видеть все последующее, но он не в силах, снедаемый жутким, болезненным любопытством увидеть плоды рук своих, а главное — не ощущая при этом ни малейшего раскаяния.
— Отойди, — прохрипел сзади Хераусхоферер.
Огнестрел все еще у него в руках, почувствовал Сворден Ферц. Пальба в мировой свет не успокоила идиота. Жаждет продолжить. Вот только Сворден Ферц ему мешает. Широкая спина Свордена Ферца, который башней возвышается над распотрошенной, как лягушка на опытах, женщиной на сносях. Плевал он на Свордена Ферца. Один заряд — на Свордена Ферца. Другой — на женщину на сносях, что мучительно рожает из себя в результате кесарева сечения, проведенного в антисептических условиях, — нечто темное, клубящееся, посверкивающее, раздирающее изнутри материнский организм, да так, что скальпельный разрез с чмокньем окончательно расходится, превращая женщину на сносях в некое подобие кресла с ручками.
Подобная метаморфоза ошеломляет. Сворден Ферц невольно тянется притронуться к предмету мебели, столь ловко скрученного из когда-то живого тела, но крошечный зазор между ним и объектом его интереса затуманивается, и он с удивлением обнаруживает себя стоящим лицом к Хераусхофереру, протягивая к нему руку, словно и впрямь пытается вырвать у того огнестрел.
Хераусхоферер шевелит почти белыми губами, и с каким-то отстраненным интересом — выстрелит? не выстрелит? — Сворден Ферц смотрит на сжимающую огнестрел руку, за мгновение понимая — выстрелит! — но не делая ни малейшей попытки сместиться с оси огненной волны.
Игла насквозь пронзает плечо, но Сворден Ферц удерживает равновесие.
— Глупый, злобный дурашка, — ласково привечает он Хераусхоферера. — Отдай мне оружие, — рука висит плетью, поэтому Сворден Ферц протягивает другую, со скальпелем.
Хераусхоферер по-бабьи визжит. Он и похож сейчас на бабу — студенистую, рыхлую, обрюзгшую, истеричную. Такой все ни по чем, если это не касается ее шкуры. Огромный, склизский лигух, ползущий по склону горы, безобидный на вид, но стоит его тронуть веточкой, как он начинает источать ядовитейшую слизь, отравляя все вокруг, лишь бы вновь вернуться к полусонному равнодушию.
Огненное жало впивается в бок.
— Дурашка, — еле шевелит языком от внезапной слабости Сворден Ферц, — ты же посадил разрядник… Отдай огнестрел…
Раскаленные зубы смыкаются на голени, от боли Сворден Ферц кренится подорванной башней, и обрушивается в болотную жижу. От тяжести тела травянистая подложка лопается, расступается, и Сворден Ферц с головой погружается в воду.
Темнота и покой. Тишина и слияние. Не хочется шевелится. Не хочется возвращаться на поверхность. Ему надоело болото. Ему вообще надоел мир. Или это в нем говорит предательская слабость? А на самом деле он желает иного? Вода врачует раны, но не душу. Нет ей доступа к душе, потому что он зажимает себе рот ладонью в предчувствии близкой асфиксии.
«Не бойся», кто-то шепчет в ухо и касается щеки мягкими губами. «Дыши, дыши». Он послушно вдыхает. Резкая боль пронзает легкие, но тут же проходит. Ведь дышать водой — естественно.
Темнота бледнеет. В ней проступают серые пятнышки света. Словно пузырьки воздуха поднимаются к поверхности. Он протягивает руку и ради любопытства пытается схватить пузырек. Пальцы скользят по чьей-то ноге. Утопленник! Нога в ответ вяло шевелится.
Кто-то глубоко внизу сделал мощный выдох света, серые пузырьки заметались, слились, разгоняя тьму, и вот он видит, что не одинок в теплой купели. Множество нагих тел вокруг. Женских. Тяжелых, брюхатых, грузных, чреватых, непорожних, с икрой, на сносях. Словно русалки в объятом сном подводном царстве. Грезят. Ждут. Терпят.
Ему хочется задержаться, внимательнее рассмотреть этот апофеоз материнству, этот репродуктивный механизм Флакша, скрытый в болотах, что без устали поставляет человеческий материал чудовищной мясорубке душ и тел. Вот только какая цель у мясорубки? И что за демиург приводит ее в движение? Что же такого вкусного можно слепить из нежного фарша человечества, где добро и зло измельчено до первозданной консистенции?
Он пытается схватиться за руки, ноги русалок, но пальцы соскальзывают с их гладкой кожи, и погружение вглубь продолжается. Слой за слоем. Месяц за месяцем. Возраст за возрастом. Воспроизводственный механизм в разрезе. Вспядь от детородной зрелости к еще неловкой пубертатности, от девятимесячной готовности воспроизвести очередное поколение душ к первым дням бластомеры. Великий фрактал человечества. Его суть и единственный смысл. Воспроизвести потомство и сгинуть. Опуститься в бездну и отложиться в придонных слоях, исполнив собственное предназначение.
Насколько же мелки и смешны так называемые трепыхания духа, взлеты фантазии и прочие вертикальные прогрессы! Хочется расхохотаться в лицо тому, кто первый заявит о величии ума человеческого! Услышав слово «культура», немедленно тянешься к огнестрелу.
Более того, хочется немедленно сдаться, презреть волю к жизни, наплевать на инстинкт самосохранения, смиренно приняв участь лишнего звена на кандалах, что сковывают могучую поступь человеческой эволюции. Кто там нашел в себе силы противостоять прогрессу со скальпелем в руках?! Проведите меня к нему! Я хочу видеть этого человека!
У Совести оказалось резиновое лицо. Оно лежало у него на голых коленях, и тот, видимо забавы ради, тыкал пальцами в прорези для глаз.
Горячий воздух поднимался от разнотравья, и было непонятно — то ли стебли и венчики дрожали именно от этого, то ли от ветра. Впрочем, здесь, на дне зеленого колодца, не ощущалось ни дуновения.
Запах луга столь густ, что кажется — вдохни поглубже и захлебнешься в нем, как в воде.
Разноцветные насекомые перелетали с травинки на травинку. Искристые фасеточные глаза с равнодушным любопытством смотрели на него. Радужные переливы крыльев крохотными частичками пыльцы клубились в восходящих потоках, собирались в полупрозрачные шарики, рассыпались в еле заметные шлейфы, закручивались в крошечные вихри.
Одно из лазоревых созданий, похожее на стрекозу, спикировало ему на нос и бесстрашно пристроилось там, принявшись передними лапками чистить свои глаза.
Совесть неторопливо надел маску, хотя по всему видно, как ему не хотелось прятать вспотевшее… ну, скажем, лицо под резиной. Привычным движением поправив края для более плотного прилегания, он пальцами потрогал щеки, стер струившийся по шее пот и тяжело вздохнул. Взывал к сочувствию, так сказать. Требовал утешения.
Стрекоза надоела. Крохотные коготки щекотали кончик носа. Он осторожно дунул, но лазоревое создание и не думало улетать. Оно шевельнуло крыльями, восстанавливая равновесие, и принялось за чистку брюшка.
— Вы ее пальцами, пальцами. Р-раз, и кишки наружу, — посоветовал Совесть. — Не разделяю этой вашей обходительности с существами мерзкими и бесполезными. Бабочки там всякие, стрекозки, жучки, паучки. Тут вы с церемониями. С реверансами, ага… С приседаниями и подобающими шлепками по щекам, угу… А вот как человечешку какого пришлепнуть, то здесь уж без обходительности, без реверансов, ах… Шлеп, и готово. Был человечек — была проблема, нет человечка — и проблемка сама собой куда-то сгинула, эх. Главное здесь проблемку соразмерную подобрать. Под человечка, ну. Чтоб сидела, как влитая. Что твои шорты. Из тетраканителена, так?
Хрупкое создание лопнуло между пальцев, окрасив подушечки в индиговый цвет. Сверкающие крылья, оторвавшись от тела, закружили в потоках воздуха, точно летучие семечки, выбирающие местечко для укоренения.
— Замечательно, да, — одобрительно покивала Совесть прорезиненным лицом. — Человека воспитанного всегда отличал пиетет к физиологии собственного разума, угу-гу. И кому первому в голову пришло, что существует какая-то там совесть?! — Совесть аж заухал от наигранного возмущения. Он отвлекся от чересчур внимательного созерцания мира, наклонился и фамильярно пошлепал Свордена Ферца по голени. — Нам ли с тобой не знать, на какие компромиссы не пойдешь во благо человечества?
Вставать не хотелось. Желалось вечно лежать на дне зеленого колодца и обозревать закукленный вокруг тебя мир с полуденным мировым светом в самом центре. Если б только Совесть заткнулся.
— Извини, — пожал тот плечами, вытер ладонью очередную порцию пота, струями стекавшего из-под маски, — вполне возможно, что окажись твоя совесть прелестницей, ты бы иначе воспринимал ее стенания, но увы, хо-хо-хо. Увы мне, чашка на боку, бу-бу-бу. Люблю поболтать с умным человеком, то бишь с тобой… со мной… бэ-э-э, — Совесть аж пальцами защелкал, выискивая выход из филологического тупика. — Не важно! Я вот о чем хотел поговорить…
Очередная стрекоза уселась на кончике носа. Пыльцой им там что ли намазано?
— Бесценность жизни человеческой! Бесценность жизни человеческой, хой-хой! Вы все с ног сбились, выискивая очередное доказательство данного сомнительного, это я тебе как совесть говорю, постулата! И нет таких преступлений, на которые вы бы не пошли, чтобы еще раз доказать — ага, какая же дорогущая эта штука — наша жизнь! — Совесть расставил руки, точно собираясь объять необъятное. — Волна преобразованной материи угрожает уничтожить все живое на планете! Тирьям-пам-пация! Кого же спасать на единственном звездолете?! Тирьям-пам-пам! Физиков? Лириков? А может — шизиков? Или детишек наших? Надежду нашу? Кто подскажет, кто научит, кто вертит собаке хвост?! Высокая Теория Прививания? Человек воспитанный без запинки решит задачку — спасай физиков, потому что без тирьям-пам-пации счастью человеческому полные кранты настанут! Тутс-тутс-перетутс!
Полуденное марево постепенно теряло молочную белизну, небосвод твердел, и сквозь мировой свет проступало темное пятно Стромданга. Казалось, прямо на глазах мир все больше и больше закукливается, искажаются привычные перспективы, ломаются пропорции, уступая место вывернутой логике одномерной поверхности Флакша.
— Но нет, — продолжил вещать Совесть. — Мы не ищем легких путей к счастью! Кстати, что за мерзейшее словечко — счастье?! Почему оно обладает для человека анестезирующей все вкусовые рецепторы и основные инстинкты ценностью?! Счастье — это когда рядом мама, сказал кибер и показал на механосборочный цех… Счастье — звучать гордо! Счастье — дудеть в дуду! Ду-ду-ду! Нет, правы, правы древние, когда говорили, что счастья достойны только рабы, женщины и животные. Рабов у нас нет. Животные? Эти башковитые говорящие сволочи? Вот им! — показал Совесть. — Женщины? Какие тут женщины! Так, нежить икрометущая…
На посадку зашла очередная лазоревая стрекоза. Зависла над лицом, шелестя крыльями и выискивая удобное местечко, резко нырнула вниз и пристроилась на щеке.
Лугоморье простиралось далеко ввысь. Уходило в поднебесье изумрудным ковром, прошитым сложным, почти беспорядочным, но создающим ощущение регулярности узором. Невидимые ветряные шары прокатывались по плотному ворсу травы, сталкиваясь и расходясь, а то и сливаясь друг с другом в быстро опадающие смерчи, подкрашенные розовой пыльцой.
— Так вот, о наших баранах, бе-э-э-э. Почему-то когда речь заходит о человеческой жизни, лучше всего, добавим в скобках, не о своей, то у человека воспитанного напрочь отбивает всю его воспитанность вместе с Высокой Теорией Прививания! И с особым пристрастием он начинает мучать меня! Меня! — Совесть пригрозил кому-то пальцем. — Почему меня?! При чем тут я?! С какой стати?! Медом меня что ли обмазали? Я же невкусный! Почему в самых сомнительных ситуациях они все становятся в очередь ко мне? Кто им вбил в башку, что муки совести непереносимы?! Переносимы! Еще как переносимы! Если хотите знать, добрее совести вам на всем белом свете не сыскать! Я вообще пацифист. Я и пальцем-то никого не трону.
Теперь над ним кружил пяток стрекоз, которые по очереди пикировали, выискивая местечко по вкусу, на мгновение зависали, почти касаясь кожи лица, так что он чувствовал легкий ветерок от их лазоревых крыльев, но затем взмывали вверх, присоединяясь к барражирующей стайке. Если изменить перспективу восприятия, то создания приобретали циклопические размеры — этакие колоссы с жуткими челюстями и масками, фасеточными глазами, в которых дробился на мелкие кусочки окружающий мир.
Порхание гигантских стрекоз окончательно развеяло бледное марево, высвободив из под него торчащий из самого сердца кальдеры огромный белый клык.
— Если хотите знать, то совесть вообще вас не касается, лаба-лаба, жила баба. Совесть — это атавизм будущего. Когда рыбка в утробе матери вдруг начинает отращивать ручки да ножки, то это не значит, что ей тут же надо дергать ими пуповину. Так и до преждевременных родов додергаться можно, хо-хо-хо! — Совесть аж в ладоши прихлопнул от удачно подобранного образа. — А поскольку вы, как люди сугубо рациональные, во всякие посмертные приключения и мытарства не верующие, то и атавизм этот не у дел! Зачем он там, где ничего уже нет? Нет-нет-нет-нет, не говори мне «нет»! — весьма прилично пропел Совесть на популярный мотивчик «Маршируют легионы Дансельреха».
Клык походил скорее не на клык, а на слегка оплывшую свечу. Каменные складки вспучивали его поверхность, кое-где чернели трещины, странно упорядоченные выбоины создавали впечатление, что какое-то чудище прикусило скалу, пробуя на вкус, но то ли не нашло ее съедобной, то ли твердость камня пришлась не по зубам. Вершина густо поросла деревьями, и что скрывалось в чащобе разглядеть не удавалось.
Удивительно, но при взгляде на клык вовсе не казалось, что он торчит сбоку мира, точно нелепая костяшка давно сгинувшего чудовища, чья окаменелость вдруг открылась мировому свету. Здесь не работала ставшей уже привычной иллюзия: «Вот мир, а вот я в центре мира». Наоборот, казалось, что центр находится именно там, откуда выпирал обломок мировой оси. Представлялось: кувыркнись — и сам покатишься к нему по пологому спуску лугоморья. Чудилось: сделай шаг, и ноги сами понесут к скале, и даже ветер подталкнет тебя в спину.
— Нет-нет-нет-нет, не говори мне «нет»! — пробурчал под нос Сворден Ферц, согнал с лица стрекоз и сел. Голова слегка кружилась. Сорванная травинка пахла медом, но на вкус источала такую горечь, аж скулы сводило.
Трава оказалась даже выше, чем представлялось по первому разу. Кое-где она доставала Свордену Ферцу до пояса, но чаще всего почти скрывала его с головой, и приходилось вставать на цыпочки, только бы посмотреть на несколько десятков шагов вперед.
Зной повис над лугоморьем тяжелой неподвижной тучей. В ней лениво барахтались крылатые насекомые — уже знакомые стрекозы, огромные бабочки, плавали шары жужжащей мошкары, которые Сворден Ферц старался по возможности обходить подальше, но те словно чувствовали присутствие потного двуногого существа, выбрасывали в его сторону плотную, мельтешащую псевдоподию, что неизменно шлепала его по щеке. Но кроме столь вызывающе фамильярного поведения мошкара больше ничем себя не проявляла.
Иногда трава расступалась, и Сворден Ферц оказывался перед крошечным, идеально круглым озерцом. Вода в нем казалась черной, но на поверку — очень чистой и пригодной для питья.
Выбрав озерцо более-менее по размеру, Сворден Ферц шагнул в него и не обнаружил дна. Он словно очутился в колодце с твердыми, бугристыми стенками. На глубине вода обжигала холодом, но после жары это было невообразимо приятно. Выныривать не хотелось. Лишь промерзнув до костей и ощутив покалывание в икрах — предвестники возможных судорог, он всплыл на поверхность. Однако запасов бодрящего холода хватило ненадолго — сделав несколько шагов сквозь заросли луговой травы, Сворден Ферц вновь покрылся плотной сеткой пота.
Порой попадались странные сооружения, похожие на известняковые глыбы, из которых кто-то когда-то вытесал кубы, но время безжалостно изгрызло из ребра и грани.
При ближайшем рассмотрении они производили совсем другое впечатление. Чудилась в них какая-то скрытая мощь неподвластного человеческому разумению смысла. Хотя, казалось бы, каменюка каменюкой — поставили ее здесь давным-давно, так и торчать ей здесь до скончания времен, а точнее — до тех самых пор, когда время обглодает их останки до небытия.
Ладони ощущали жаркую шероховатость окаменелой древности, но где-то в глубине монолита еле заметно, на грани восприятия, а, пожалуй, даже и за гранью, там, где властвуют интуиция и самая безудержная фантазия, пульсировало нечто, будто огонек угасающей на ветру свечи.
Пересилив себя, Сворден Ферц забрался на монолит и осмотрелся в поисках еще таких же. Они торчали там и тут, то собираясь группами, то поодиночке, еле просвечивая желтизной сквозь буйство разнотравья. Никакой закономерности в их расположении не обнаруживалось, то ли она вообще отсутствовала, то ли была чересчур сложна для столь поверхностного взгляда, а может множество таких валунов уже окончательно рассыпалось, навсегда разрушив замысел древних зодчих.
Сначала он услышал. Хруст травы. Всполохи стрекотания насекомых, будто кто-то потревожил их дрему. Какой-то необычный шелест и глухие удары, точно в барабан. Затем почувствовал подрагивание глыбы, на которой он все еще стоял, разглядывая белый клык. И только потом увидел, как по морю травы покатилась рябь, а затем на поверхности возникли серые пятна и начали неторопливо дрейфовать в его сторону.
Сворден Ферц принюхался и почувствовал перечный привкус чего-то большого, живого, травоядного и неторопливого. Именно так. Воображение с суетливой услужливостью тут же подкинуло картинку огромных созданий на коротких ножках, с нелепыми башками и раззявистыми пастями, сгребающими без разбора траву, насекомых, мелких животных. Луговые дервали, так сказать. Сворден Ферц отколупнул от глыбы кусочек и принялся перекидывать его из руки в руку. Слезать вниз он пока передумал.
Стадо повадками и впрямь походило на дервалей. Самые большие особи двигались впереди и по бокам. Их морщинистые спины то выступали над поверхностью густого разнотравья, то скрывались под ним, словно зверь нырял на глубину растительного моря за порцией корма. Между ними маленькими и совсем крохотными островками дрейфовали молодняк и самки. Впрочем, Сворден Ферц поручиться за это не мог — возможно, в здешней стадной фауне царил разнузданный матриархат, и именно самки крупными тушами прокладывали фарватеры по лугоморю.
Когда один из зверей с хрустом и посапыванием протопал вблизи валуна, на котором расположился Сворден Ферц, тот не удержался и кинул камешек.
Удивительно, но зверюга почувствовала легкий удар рыхлого песчаника, так как немедленно остановилась, по морщинистой шкуре прокатилась волна дрожи, а над поверхностью травы взметнулась башка. Сворден Ферц тут же пожалел о содеянном. Воображение его подвело.
Испачканные зеленью жевала растопырились, челюстные ухваты угрожающе защелкали, буркала мрачно побагровели.
— Но-но, — предупредил Сворден Ферц. — У меня разговор короткий. Если что, сразу пуля.
Зверюга на пустые угрозы не купилась. Тяжело развернувшись, как подбитая на одну гусеницу баллиста, она двинулась к валуну. Только сейчас Сворден Ферц сообразил, что все остальное стадо прекратило движение. Воцарившую напряженную тишину нарушала лишь тяжелая поступь обиженной фамильярным обращением зверюги.
Чутье подсказывало: бежать не стоит. Несмотря на кажущуюся неповоротливость, проскальзывало в животном нечто, указующее на то, что при крайней необходимости зверюга могла действовать очень резво. Наступила ли сейчас подобная крайняя необходимость Сворден Ферц проверять не решился. Он лишь замер, цепко наблюдая, как приближается раздосадованное животное.
— Туд-ду-дут! — глухо взрыкнуло сбоку от валуна.
В широком лбу зверюги образовалось три аккуратные дырки. Удары оказались настолько сильными, что животное не только остановилось, но и вскинулось над травой, готовое перевернуться. Две передние пары лап замолотили по воздуху. Лишь чудом зверюга удержала равновесие, но тут всаженные в башку заряды полыхнули, и обезглавленная туша тяжко обрушилось в траву.
Выдохнув, Сворден Ферц вытер с лица пот. Почувствовав в коленях предательский намек на слабость, он сел на корточки.
Огромный карабин звякнул о камень, а затем чертиком из табакерки на поверхности возник крохотный человечек. Так, во всяком случае, подумал Сворден Ферц, хотя за точность метафоры не ручался, поскольку имел самое смутное представление о том, как же эти чертики выскакивают из присно памятной табакерки.
Схватив карабин за ремень, человечек подошел к краю камня (небрежно волоча оружие за собой) и посмотрел на лежащую тушу.
— Извините, — сказал он. — Но я думал все обойдется.
— Ничего страшного, — вежливо ответствовал Сворден Ферц, и лишь когда человечек с недоумением оглянулся, он понял, что слова извинения обращены отнюдь не к его персоне. Антропность мира дала очередной сбой. — Я не хотел, — попробовал тогда оправдаться Сворден Ферц. — Всего лишь камешек… у него ведь такая шкура…
Человечек странным движением руки прервал его лепетание. Плавным движением как будто собрал что-то невидимое вокруг себя в кулачок. Дух виноватости, что ли, поскольку Сворден Ферц немедленно ощутил — да, сглупил, но жизнь продолжает идти своим чередом.
— Вы не знали об их повадках, — мягко сказал человечек. — Они чересчур агрессивны в своем любопытстве. Почти как люди.
Стадо вновь двинулось с места. Ни одна из зверюг даже не сделал попытки подойти к месту гибели сородича. Они неторопливо плыли по лугоморю, подставляя морщинистые спины мировому свету. Разноцветные насекомые забивались в их складки и казалось, что огромные туши инкрустированы живыми драгоценностями.
— Господь-М, — представился человечек, опершись на магазин карабина, поскольку дуло возносилось высоко над его бритой головой. Выглядел новый знакомец грозно и одновременно потешно.
— Господин М? — переспросил улыбнувшись Сворден Ферц.
— Господь-М, — поправил человечек. Удивительно, но на его темном лице не блестело ни единой капельки пота. — А это — Естествопытатель, — он ткнул пальцем в карабин. — Так сказать, Гумбольт неизведанных краев, — человечек заливисто рассмеялся, видя недоумение Свордена Ферца. — Это я так шучу! Марка карабина — «гумбольт», видите ли, хотя ума не приложу, кому в голову пришло столь сомнительно иронизировать.
— Не слишком ли он… э-э-э… велик?
— О! Церемонность обращения — величайшее изобретение Высокой Теории Прививания. Бьюсь об заклад, но вы хотели бы поинтересоваться — не слишком ли я МАЛ для столь могучего оружия? — Господь-М заговорщицки подмигнул.
— Ну что вы! — протестующе замахал руками Сворден Ферц. Уши у него пылали.
— Я не обижаюсь, — успокоил его Господь-М. — Во-первых, уже привык. А во-вторых, в здешних местах я провел столько времени, что порядком соскучился по церемониальности. Здешние обитатели, гм, отличаются, скажем так, простотой нравов.
Стадо уже далеко отошло от места столкновения, стих хруст травы, сопение крупных зверюг и повизгивание зверюг малых, подающих сигнал из глубин лугоморя, чтобы взрослые о них не забыли. Образовавшаяся тишина постепенно заполнялась стрекотанием насекомых и шелестом ветра.
Господь-М сел на край глыбы, аккуратно устроил рядом с собой Естествопытателя и достал из мешочка трубочку.
— Не желаете? — предложил он Свордену Ферцу, но тот покачал головой. Человечек набил трубочку, утрамбовал пальцем курево, извлек огонь и задымил. Свордену Ферцу стало еще жарче.
— Туда путь держите? — кивнул в сторону белого клыка Господь-М. Курил он как-то весьма странно, словно забывая выдыхать набранный внутрь дым, отчего тот с трудом просачивался наружу из носа, рта, а может даже и из ушей, так во всяком случае показалось Свордену Ферцу.
— Туда, — подтвердил Сворден Ферц, с трудом оторвавшись от медитативного созерцания тоненьких струй дыма, собирающихся над головой Господа-М пока еще крохотной тучкой.
— Попутчики вас не слишком обременят?
— Буду только рад… А кто еще с вами? — сообразил Сворден Ферц и огляделся.
Господь-М засмеялся:
— Попутчики — это только я и мой Естествопытатель. Простите великодушно за столь вызывающий гилозоизм. Сказывается недостаток общения — привык болтать с собственным карабином, ха-ха-ха! Он для меня почти что живой. Капризен, своенравен, добродушен, ревнив.
— Не хотел бы я увидеть сцену ревности в исполнении карабина, — пробормотал Сворден Ферц.
— Значит вы не видели ее в исполнении женщины, сударь! — опять засмеялся Господь-М. Облачко над его головой сгустилось и не собиралось никуда улетать.
— Верно, — признался Сворден Ферц. — Не видел. Во всяком случае, не помню.
— А то, что мы не помним, уже не оказывает влияние на нашу жизнь, да? — человечек провел ладонью по черепу, почесал голый затылок.
— Н-н-н… да, наверное, — неуверенно ответствовал Сворден Ферц. — Впрочем, я об этом не особенно задумывался.
— Вы, скорее всего, знаете, что такое «тайна личности»?
— Информация, которая непосредственно касается личности, но тщательно от нее скрывается, поскольку может нанести ей непоправимый ущерб.
— Филигранная формулировка! — восхитился Господь-М. — Тщательно от нее скрывается, поскольку может нанести ей непоправимый ущерб! Квинтэссенция гуманизма!
— Слышу иронию в вашем голосе, — сказал Сворден Ферц.
— Не стоит церемонится, — махнул трубочкой Господь-М. — Мой голос просто сочится ядом, как вон тот зверь — медом, — показал он в сторону туши, над которой вилась туча насекомых.
— Он сочится медом? — не поверил своим ушам Сворден Ферц.
— Желаете взглянуть?
— Н-ну… если…
— Если я не сочту, что вы просто желаете закрыть столь малоинтересную для вас тему? — Господь-М выбил трубочку о край валуна и поднялся. — Нет, не сочту. Тем более, у нас впереди еще много времени для общения, а от туши, при здешней скорости биоценоза, скоро мало что останется. Она и сейчас уже выглядит, скажем так, малоаппетитно.
Сворден Ферц спрыгнул вслед за Господь-М, который с карабином наперевес всматривался в колышущуюся траву. Затем махнул рукой и без следа растворился в зарослях. Казалось, при этом ни одна травинка не сделал ни единого лишнего движения. Сворден Ферц двинулся в след, но за что-то зацепился. Наклонившись, он увидел, что из груды обломков песчаника торчит какой-то ремешок. Мгновение поколебавшись, Сворден Ферц дернул за него и остолбенел.
Вот уж чего он никак не ожидал здесь найти, так это женскую туфлю. Правую. Почти новую, если не считать запутавшиеся в плетеном верхе высохшие водоросли, до сих пор ощутимо попахивающие речным дном. Вполне вероятно, если хорошо поискать, то среди обломков можно подобрать ей пару.
При всей обыденности данного предмета женского туалета, нахождение его при столь странных обстоятельствах и в столь неподходящем месте почти ввело Свордена Ферца в ступор.
Он никак не мог решить — что сделать с находкой. Предъявить ее Господь-М и потребовать возможных объяснений? Но с какой стати тот имеет к данной конкретной туфле хоть какое-то отношение? Господь-М вообще предпочитает передвигаться исключительно босиком. Да и представить его разгуливающим в женской обуви — чересчур даже в подобных обстоятельствах.
Или не потребовать объяснений, а всего лишь скромно поинтересоваться у сторожила здешних мест, каким образом, по его мнению, сие творение рук человеческих могло оказаться там, где вряд ли ступала нога женщины, да еще в столь легкомысленной обувке?
— Ну где же вы там? — с укором спросил Господь-М, выглянув из кустов.
Ничего не оставалось, как продемонстрировать ему свою находку.
— Ногу натерли? — посочувствовал босоногий человечек. — Берите с собой, потом разберемся. Где-то у меня была мазь… — последние слова почти захлебнулись в шелесте лугоморья.
Сворден Ферц аккуратно умостил находку на вершине валуна и шагнул вслед за Господь-М. Таскаться повсюду с женской туфлей он не собирался. В конце концов, мало ли какие вещи обнаружишь в здешних мирах? Конечно, это не семигранная гайка и не заботливо оставленная на скале надпись огнестрелом: «Здесь были Жора с Бора», а целый и несомненный артефакт Посещения и Присутствия. А так же неопровержимое свидетельство нарушения целого ряда статей Колониального Уложения.
— Б-р-р-р-р! — потряс головой Сворден Ферц, пытаясь избавиться от столь необычных размышлений. Какая еще гайка? Какое Уложение? Если здесь кого-то и укладывали, то уж точно не мрачное порождение сонного разума чиновника из метрополии, а что-то более трепетное и романтичное. Теряющее, к тому же, туфли.
Приторный запах нарастал, а к тому моменту, когда Сворден Ферц шагнул в прогалину, проделанную рухнувшим телом зверюги, запах, казалось, втискивался не только в ноздри, но и в каждую пору кожи. Имелась в нем определенная нотка, присущая разлагающемуся на жаре трупу, но в целом ничего особо отвратного не обонялось. Разве что его навязчивость и густота. Впрочем, и не такое нюхали, утешил себя Сворден Ферц.
Господь-М стоял рядом с тушей, обозревая дело рук своих. Естествопытатель стоял рядом, заботливо подставив под черный локоток магазинный выступ. Несмотря на столь героичную по виду почти скульптурную композицию, по духу ничего героичного в ней не ощущалось. Наоборот, Сворден Ферц сказал бы, что в глазах крошечного человечка тлели искорки усталости от тяжелой и по большей части бессмысленной работы.
Столь вопиющий диссонанс формы и сути присущ, наверное, лицам только еще одной героической профессии — палачам, причем палачам той самой, древней версии, которые пользовали своих клиентов не автоматическими расстрельными машинами, а старыми добрыми топорами.
— Что за странные ассоциации, — покачал головой Господь-М будто перехватил непроизвольно возникшую у Свордена Ферца мысленную картинку.
Вряд ли подобное возможно, но у Свордена Ферца от стыда вновь загорелись уши. Стараясь избавиться от неловкости, он поспешил спросить с наигранным интересом:
— Почему он так пахнет?
Туша валялась на спине, выставив в небесную твердь три пары массивных лап. Брюхо ее раздулось до огромных размеров, отчего проступавшие по бокам мягкие наросты растянулись, став похожими на ветхие тряпичные вставки, сквозь прорехи которых сочилось нечто густо-оранжевое. Оно собиралось под тушей в большую вязкую лужу, куда пикировали давешние стрекозы. Некоторым из них не повезло задеть клейкую субстанцию краешком крыла или лапкой, и они медленно чернели в луже, теряя нарядный лазоревый цвет.
Морщинистая шкура падали разгладилась под давлением трупного газа, кое-где пролегли рубцы — зародыши скорых разрывов, откуда ударят фонтаны гниющей плоти впермешку с личинками и червями. Если приглядеться, то можно заметить пока еще легкое шевеление трупа — слабый отголосок внутренней борьбы больших и мелких падальщиков за свое право пожрать и размножиться. Внутри обезглавленной туши урчало и переливалось, точно в огромном сосуде, где осмотические перегородки отделяли живую и мертвую воду.
— Мед, — наконец-то ответил Господь-М. — Ходячая фабрика по переработке фруктозы.
— Извините, — покаянно пробормотал Сворден Ферц. Зверюгу стало еще жальче.
— Неслось жужжанье мух из живота гнилого, личинок жадные и черные полки струились, как смола, из остова живого, и, шевелясь, ползли истлевшие куски, — вдруг продекламировал Господь-М. — Волной кипящею пред нами труп вздымался; он низвергался вниз, чтоб снова вырастать, и как-то странно жил, и странно колыхался, и раздувался весь, чтоб больше, больше стать!
Рубцы на брюхе углублялись, расходились вширь, открывая почерневшее, подгнившее мясо, которое сочилось какой-то коричневой дрянью.
Странно, но ускоряющийся процесс гниения не внес в медовый запах никакой новой ноты. И хотя услужливое воображение и пыталось породить фантомную вонь разлагающегося трупа, Сворден Ферц контролировал свои реакции.
— Жизнь и смерть — две альтернативы, которые сосуществуют, а не сменяют друг друга, не находите? — спросил Господь-М.
— О чем вы? — честно говоря, Сворден Ферц туго соображал вблизи пиршества санитаров лугоморья. За плотной стеной отвращения он, тем не менее, ощущал еле заметный, почти болезненный интерес: чем же завершится раздувание туши.
— Человек склонен к линейному мышлению и столь же линейному восприятию мира. Или ты жив, или ты мертв. Или ты добр, или ты зол.
— Манихейство, — процедил Сворден Ферц.
— Думаете? Скорее, неравновесная теория добра и зла. В точке бифуркации случайным образом реализуется лишь одна из возможных ветвей развития событий, но это не значит, что другие потенциальные варианты исчезли бесследно. Они продолжают сосуществовать с реальностью. Более того, они оказывают на нее воздействие.
Туша колыхнулась и недовольно заурчала. Сворден Ферц непроизвольно сделал шаг назад.
— Еще есть время, — успокоил Господь-М. — Следите за стрекозами, они первыми отреагируют.
У Свордена Ферца вертелся на языке вопрос: а чего они, собственно, здесь ждут? Когда труп под давлением газов лопнет, извергая отвратную жижу и сбивающий с ног смрад? Какой смысл наблюдать ускоренный метаболизм здешней экосистемы? Научное любопытство? Или просто — любопытство с отчетливым душком чего-то постыдного, что лучше не демонстрировать на людях, а облечь в более респектабельные одежды соответствующей профессии? Однако, есть ли такая профессия, основное занятие которой — созерцание падали?
Несмотря на сомнения, он, тем не менее, не решался их высказать крошечному человечку с огромным карабином. Все-таки в смерти зверюги повинен он, Сворден Ферц, поэтому наблюдение стадий ее разложения можно воспринимать как извращенную дань памяти безвременно покинувшего здешний мир медоносного чудища.
— Что такое старение, как не воздействие на жизнь потенциальной смерти? Мы как виртуальные частицы, чья антипара оказалась поглощена черной дырой, а мы сами продолжили свой путь по вселенной, ощущая себя свободными и независимыми, хотя то, что будет с нами происходить, определяется судьбой нашего анти-эго в гравитационных тисках сингулярности.
Сворден Ферц присел и потянулся пальцем к луже оранжевого меда.
— Не советую, — предупредил Господь-М. — Отрава редкостная. Хотя пахнет приятно.
— Значит, я могу считать себя виртуальной парой данной зверюги? — Сворден Ферц остался сидеть на корточках, став вровень с Господь-М. — Этакое, так сказать, воплощение ее погибели?
— Вы, наверное, знакомы с эффектом ментальной мультипликативности? Он, на самом деле, не так уж редок, как казалось раньше. В ментальном пространстве мы всегда соседствуем с некими сущностями, что и выражается в наличии резонансных частот ментососкоба. Помните сколько шума поднялось, когда обнаружили этот пресловутый Т-зубец? — Господь-М перехватил карабин и осторожно ткнул дулом в колышущийся бок падали. Падаль взрыкнула. — Еще недолго, — успокаивающе сказал он Свордену Ферцу, как будто тот кушать не мог, так желал узреть открытую фазу разложения лежащей на жаре туши. — Почему бы не предположить, что это безобидное животное и создавало резонансную частоту вашего индивидуального ментососкоба?
— Шутите? — предположил Сворден Ферц.
— Ага, — невесело подтвердил Господь-М. — У нашего брата весьма специфическое чувство юмора. Охотничье одиночество как-то не располагает удачно шутить. Следуя моей гипотезе и учитывая сколько экземпляров всяческих тварей украсило стены моего дома и пополнило коллекции музеев, где ваш покорный слуга имеет честь состоять honoria causa, мой ментососкоб должен походить на спектр какой-нибудь М-звезды.
Господь-М помолчал и продолжил гораздо менее ерническим тоном:
— Я уж не говорю о каком-нибудь специалисте по спрямлению чужих исторических путей, чья работа обязывает не разбираться, кто прав, а кто виноват, а просто успевать первым.
— Успевать первым — грязная работенка, — согласился Сворден Ферц.
— На любителя, — добавил Господь-М. — С холодной головой, чистыми помыслами и горячим сердцем. Да?
— Наверное, — Сворден Ферц выпрямился. В суставах захрустело. Проклятая старость.
Стрекозы еще беспокойнее закружились над тушей. Откуда-то прилетела туча мелкой мошкары и зависла над парящей миазмами падалью, закручиваясь множественными спиралями.
Свордену Ферцу показалось, что земля под ногами зашевелилась. Ему немедленно представилась живописная картинка червей и личинок, устремившихся по подземным ходам к разгорающемуся пиршеству.
Он смотрел на мертвое тело и почти не испытывал отвращения. Наоборот, после слов Господь-М он не то, чтобы поверил, кехертфлакш, или вдохновился столь безумной идеей, но ощутил, помимо собственной воли, толику родства с бесстыдно гниющей у него на глазах зверюгой. Как если бы их и впрямь связывала некая нить понимания с привязанным к ней колокольчиком, чей перезвон предупреждал о чудовищной сложности мира, где даже самые надежно доказанные практикой теории — всего лишь теории, и надо находиться в постоянной умственной готовности опровергнуть их.
Что там толковал крошечный человечек с огромным карабином об анти-эго? А если и впрямь человек, подвергшийся вивисекции Высокой Теории Прививания, этого самонадеянного упования на излечение онтологической поврежденности образа человеческого, именуемого в религиозном просторечии первородным грехом, если и впрямь такой человек обретает собственного темного двойника, не живого, конечно же, а, подобно лежащей перед ними падали, гниющего и смердящего?
Сквозь какие отдушины вселенского добра виртуальные миазмы могут проникать в мир? Где расположена та черная дыра Высокой Теории Прививания человечества, обросшая «волосами» потенциального зла, которое распространяется по ойкумене, кутаясь в тоги высшей справедливости или облачившись в серебристые панталоны одинокого конквистадора множества обитаемых островов?
— Охота почитается занятием если и не заслужившим всеобщего осуждения, то, по крайней мере, не признаваемым за род деятельности, о котором говорят в приличном обществе, — сказал Господь-М, взяв карабин наизготовку.
Выставив одну ногу вперед, он все равно являл собой пример фигуры, находящейся в состоянии крайнего неравновесия. Казалось, дунь в полагающемся направлении ветерок, и человечек с карабином у плеча качнется вперед и в лучшем случае уткнется дулом в землю, а в худшем — завалится еще и на бок, придавленный сверху своим Естествопытателем.
Промежуток между ствольной насадкой и боком падали то сокращалось, то увеличивалось. Поскольку Господь-М замер неподвижно, с особой очевидностью становилось понятно — туша «дышала», распираемая изнутри газами.
Он этого не сделает, решил про себя Сворден Ферц. Вместе с тем, где-то на задворках столь беспочвенной уверенности упрямо свербило: «Сделает. Еще как сделает!»
Сворден Ферц завороженно наблюдал как амплитуда «дыхания» падали сокращается, приближаясь к тому пределу, что разделял кончики пальцев Творца и его творения на знаменитой фреске.
— Вы хорошо держитесь, — вдруг сказал Господь-М, яростно осклабившись, будто у него на мушке находился не готовый взорваться от внутреннего давления труп, а готовый к прыжку опаснейший хищник. — Обычно в таких случаях бегут. Или требуют объяснений.
— Я требую объяснений, — сказал Сворден Ферц.
— Получите, — пообещал Господь-М. — Но позже. Времени нет.
Выстрел. Глухой. Почти не слышный за шумом лугоморья.
Вихрь лазоревых стрекоз, заполнивших все вокруг, бьющих по лицу нежными ломкими крыльями.
Протяжный стон падали, наконец-то освобожденной от тяжкого бремени гниения.
Удар, будто некто шлепнул по лицу всей пятерней — высокомерно, презрительно.
Предупредительное карканье оставаться на месте, ибо все уже кончено, необратимый поступок свершился, инерционную машину мира вспять не повернуть.
И острейшее желание ослушаться, шагнуть к распростертому телу, приблизить ухо к окровавленному рту, перехватить последнее послание городу и миру.
Женщина за столом продолжала страшно кричать. Поначалу Сворден Ферц никак не мог сообразить, что же такого жуткого кроется в ее вое, а потом до него дошло. Когда на твоих глазах убивают возлюбленного, пусть и бывшего, то не пристало выть с размеренностью и механическим равнодушием ревуна, предупреждающего корабли о близких скалах в бушующем море. Наверное, так дети изображают сирену экстренной помощи, играя в спасателей или следопытов, — раскрыв рот, скорчив от усердия потешную рожицу, заткнув себе уши, чтобы пронзительным криком с подобающими переливами не оглушить ненароком самого себя.
Пульс угасал. Держа пальцы на сонной артерии распростертого на полу человека, Сворден Ферц посмотрел на женщину.
У него возникло чудовищное ощущение, будто некто чудом подменил живую и очень даже симпатичную женщину на нечто невообразимое, на какой-то грубо и неряшливо слепленный манекен с серым, творожистым лицом, распущенным ртом, в котором разошлись швы, превратив его в безобразную дыру, исторгающую вместо забавной механической песенки ужасающий скрипучий вой, и глазами, точнее не глазами, а мертвыми, тусклыми пуговицами, зачем-то скатившимися к переносице, точно фантош старательно высматривал нечто на кончике собственного носа. Позабытые на столе руки содрогались в приступах пляски святого Витта, как то и полагается на бездыханном трупе получившего окончательный расчет любовника.
— Заткни ее, — каркнул огромный черный человек, продолжая сжимать в огромной мосластой руке пистолет.
Чудовищно воняло порохом и кровью.
Биение артерии прекратилось. Темная лужа продолжала расползаться из-под мертвого тела.
— Заткни ее, — повторил черный человек.
Дурацкая мысль с примесью возмущения — почему он так настойчиво требует заставить ее замолчать? И по-детски наивное сопротивление отданному приказу, а ведь это и был приказ, отданный, к тому же, вооруженным человеком.
Хотелось вскочить, схватить костлявого упыря за грудки и заорать в его промороженное, давно отучившиеся выражать какие-либо чувства лицо, даже не лицо, а маску, заорать, глотая слезы ярости:
— Сам заткни ее, старый мудак!!! Сам заткни!!! Ведь у тебя есть пистолет!!! Шлепни и ее заодно, чтобы мозги вбрызг!!!
И когда он уже был готов вскочить, схватить и заорать, то вдруг понял, что именно так покрытая изморозью глыба и сделает. Медленно отстранит прыткого дурака, вытянет руку и выстрелит кукле в башку, дабы прекратить изводящий, обессиливающий вой, в котором не находилось ничего человеческого — ни тембра, ни чувства. Механический ревун, предупреждающий две утлые лодочки человечности, что их стремительно сносит на камни, за которыми нет никакого спасения, никакой Высокой Теории Прививания, ни даже тайны личности.
Сворден Ферц шагнул к столу, но нога оскользнулась на луже крови, он неуклюже замахал руками, ухватился за крышку стола, на которой все еще стояло вместилище со взрывателями, и упал на колени, больно ударившись о каменный пол.
Вой прекратился. Ревун внутри манекена стих — разом, мгновенно, словно переключили тумблер. Она смотрела на Свордена Ферца, все еще коленопреклоненного, как будто и впрямь решил объясниться с ней здесь и сейчас. Ведь больше ничья тень их не разделяла. Ни друзей детства, ни бывших мужей, ни любовников. Ничего. Лишь труп, медленно леденеющий на солнцепеке, ибо окно распахнуто в беззаботный летний полдень, что врывался внутрь шелестом листвы деревьев, карканьем ворон и механическим скрежетом древних киберуборщиков, которых так никто и не удосужился утилизировать.
Даже странно вообразить, что от царства Высокой Теории Прививания до вселенной страстей человеческих всего-то несколько шагов и несколько десятков мгновений.
— Господи, — устало сказала она и положила подбородок на сцепленные до синевы пальцы, — какие же вы предсказуемые. Мне даже смеяться не хочется.
Это оказалось не страшным, а жутким. Каким-то запредельным ужасом повеяло от нее на Свордена Ферца, намертво приковав его к полу. Он хотел встать, он честно пытался подняться, но не мог превозмочь… нет, не слабости, а малодушия, отвращения, отторжения, ибо пока он стоял на коленях перед столом, созерцая комнату в стол непривычном ракурсе, в нем шевелилась слабая и, в общем-то, безумная надежда, что происходящее не более, но и не менее, чем соответствующая аберрация моральной перспективы. Раз вселенная анизотропна, то почему бы и человеческой душе не допустимо отторгнуть постулат изотропии? Мало ли что может привидится когда стоишь коленями в луже чужой крови!
— Она сошла с ума, — вынес вердикт огромный человек с пистолетом.
Хотелось бы верить. Очень хотелось бы верить. Какое же это счастье — объявить все сумасшествием! Деменцией. Шизофренией. Меланхолией. Самой черной из всех черных меланхолий.
— Я не сошла с ума, — спокойно возразила она с той самой интонацией, которая безоговорочно убеждает даже закоренелого скептика. — Все гораздо хуже. Гораздо, — подчеркнула она нелепо и столь одиноко прозвучавшее слово.
— В чем вы хотите раскаяться? — точно чудовищно тяжелые глыбы взгромоздил друг на друга огромный черный человек. Именно так и опустил последний вопросительный валун с выбитой зубилом надписью: «раскаяться». Не признаться, не поведать, а раскаяться. В устах человека, только что совершившего казнь, это звучало особенно убедительно.
— В убийстве, — ответила она и потерла пальцем свою чертовски кокетливую родинку. — В чем же еще?
— Не слушайте ее, — прохрипел пересохшим горлом Сворден Ферц. — Она не ведает, что творит… говорит…
Она в некоторой тихой задумчивости ткнула в пустую ячейку взрывателя, наблюдая как черные, скользкие волоски зашевелились, попытались прилипнуть к человеческой плоти, но затем разочарованно разошлись, повяли.
— А к нему приставали, — вроде даже с толикой недоумения сказала она, внимательно осмотрев подушечку пальца. — Как пиявки. Крошечные, сорокатысячелетние пиявки… Подробности наших детских отношений, наверное, можно не повторять? — вдруг спросила она и презрительно показала подбородком на коленопреклоненного. Именно подбородком, как на нечто не достойное упоминания в приличном обществе, а если все же и приходится это самое упоминать, то лишь вот так — не указуя перстом, а обходясь, по возможности, маловразумительным телодвижением.
— Я в курсе, — буркнул огромный черный человек, продолжая сжимать пистолет, тем самым показывая — еще ничего не кончилось. — Они отвратительны.
— Забавны, — поправила она. — По сравнению с тем, что заставляли его делать вы, это всего лишь детские шалости. Синдром пубертатности, — она прыснула в ладошку. — Кстати, однажды он учудил такое…
— Увольте от ненужных подробностей, — устало сказал огромный черный человек.
— Ну почему же, ведь вы здесь только один такой… хм, осведомленный, — она потянулась через стол и похлопала Свордена Ферца по макушке, словно малолетнего негодника, подглядывающего в родительскую спальню. — Каково это — читать обстоятельные доклады личного врача подопечного подростка, юноши, молодого мужчины? А? Сколько раз, при каких условиях и кого при этом воображал? Или, например, о том, как за строптивость он полностью побрил свою подружку? Во всех местах, ха-ха-ха, такой забавник, — она не смеялась, лишь изобразив заливистый хохот с похожестью отправленного в утиль киберуборщика.
— Вы больны, — с неожиданным облегчением сказал огромный черный человек, будто расплывчатый диагноз позволял уместить столь нелепую и дикую ситуацию хоть в какие-то рамки понятного и допустимого. — Вам необходима квалифицированная медицинская помощь, — суконность выражения прикрывала видимостью озабоченности здоровьем ближнего своего абсолютное, можно даже сказать — беспредельное равнодушие к второстепенному фигуранту в общем-то успешно завершенного дела.
— Бросьте, вы… — произнесла она с презрением. — Мы ведь с вами почти родственники. А так же друзья, любовники, враги. Куда еще вы залезали своими холодными мослами? К нам в постель уж точно… Душу? Сердце? Какие еще винтики там не разглядели?! — она хлопнула ладонью по столу, изображая злость.
Однако Сворден Ферц не чувствовал в ней злости. Даже страха и отчаяния в ней больше не было. Ушли. Впитались в распухающую массу какого-то странного торжества с привкусом разочарования — мол, надо же, получилось… Где-то в глубине души не больно-то и хотелось. Точнее, было больно, но жила там еще и та пресловутая бабья жалость, которая мешает окончательно превратиться, уподобиться славным подругам Великой Одержимости… или Одержания?
— Я хочу признаться в убийстве, — сказала она, спрятала руки под стол, отчего огромный черный человечище все так же предупредительно каркнул, но она тут же вернула их на место, держа между пальцев дымящуюся сигаретку. Сунула ее в уголок рта, затянулась, выпустила белесую струйку другим уголком. — Точнее… точнее не в самом убийстве, конечно же, — показала пальчиком на плавающий в луже крови труп, — а в доведении до убийства… что ли, — добавила неуверенно.
— Я не нуждаюсь в оправдании, — буркнул черный человечище. — Если я кого-то убиваю, то убиваю всегда сам.
— Ох уж эта мужская уверенность, что творец точно имел член, — грубовато сказала она. Сигаретка, прилипшая к губам, шевелилась в такт слов и сыпала пепел на взрыватели. — Как же вами легко управлять… Одно вроде бы случайно брошенное слово… слезинка… как будто силой вырванное признание… оговор… И вот в голове какого-нибудь там специалиста по спрямлению чужих исторических путей подспудно зреет вопрос — вдруг он и впрямь отец ребенка?
— Какого ребенка? — сглотнул наконец-то вставший поперек горла комок Сворден Ферц. — Какого еще ребенка?! — И тут же, словно услужливая память только и дожидалась столь риторического вопроса, перед глазами возник белобрысый мальчуган с прозрачными глазами.
— Какая же ты стерва, — с тяжелой ненавистью прохрипел черный человечище. — Какая же ты…
— Ага, — легко согласилась она. — Присно памятная операция «Колыбель» разве вас в этом не убедила?
— Не знаю никакой операции «Колыбель», — сказал черный человечище. Профессионально сказал. Даже не сказал, а поставил блок, точно вступил в схватку с весьма хитрым и опасным противником. Словно на допросе у небожителей во главе с любителем обратимых поступков.
…Он ее лупил. Боже, как же он ее лупил. Стоило ей задрать хвост, как тут же получала от него по первое число. И по второе тоже. А заодно и по третье. Вещь? Нет, называться его вещью — чересчур льстить самой себе. На роль вещи она не годилась. Много чести. Тут же бы нос задрала, ну и хвост, конечно же.
Собственноручно выточенный из кости нож — вот его вещь. Сделанная с любовью, как влитая сидящая в руке, целиком и полностью подчиненная своему хозяину. Во всем. Всегда.
Нож ведь никогда не задирал хвост. У него-то и хвоста не было. Многие с завистью смотрели на сверкающее белое лезвие, но ведь ножу и в голову не пришло бы (имейся она у него) не то что поменять хозяина, а даже покрасоваться, так, из общей вредности.
Черт возьми, он беспрекословно исполнял малейший каприз своего хозяина. Любую блажь. Выстругать копье, смастерить силок, освежевать добычу, снять скальп с Учителя, в своем унижающем подлизывании снизошедшем даже до собирания дождевых выползков. Пожелай хозяин вспороть себе руку от локтя до запястья, он бы сделал и это, уж не сомневайтесь.
Она его ненавидела. Нож. Когда-то она прочитала в какой-то книжке странное выражение: всеми фибрами души. Вот так она его и ненавидела — этими самыми фибрами вот этой самой души, фигурой речи, которая преображалась в багровую, свинцовую ярость, стоило лишь увидеть в его руке отвратительное белесое лезвие. С каждым мгновением ей все сильнее хотелось выкрасть его, разбить на тысячу кусков и закопать далеко в лесу.
Однажды ей приснилось — она пробирается в его комнату, осторожно приподнимает одеяло, на ощупь находит костяную ребристую рукоять, которая оказывается не холодной, какой и должна быть мертвая кость, а горячей, нестерпимо горячей и пульсирующей, это страшно, очень страшно, а еще — странно возбуждающе, она чувствует, как ее тело охватывает озноб, на смену озноба приходит жар, а затем — истома, что собирается в животе раскаленным комком, ноги ее слабеют, и если бы это оказался не сон, она точно бы рухнула на пол, но это сон, на ее счастье это всего лишь сон, и в этом бесстыдном сне позволено все, что не позволено Высокой Теорией Прививания, потому что когда нож оказывается в ее руке, она вдруг понимает, что ей некуда его спрятать, что она стоит голышом, держит пульсирующий раскаленный нож и не знает, где его укрыть, почему-то очень важно его спрятать, ведь никто не выпустит ее из приюта с ножом в руках, голышом в темный лес выпустят, а вот с ножом — ни в коем случае, и тогда она понимает, где можно его укрыть, и эта жуткая мысль нисколько ее не смущает, не пугает, она тут же принимается за дело, превозмогая боль, ужасную боль, простреливающую молниями тело, но одновременно заполняющую его невероятной сладостью, и если бы не эта сладость, она бы ни за что не довела бы дело до конца…
Она проснулась вся в крови. Она лежала на пропитанной кровью простыне, вдыхала отвратительный запах метаморфоза девочки в девушку и обессиленно ждала смерть. Ей и в голову не пришло думать о каком-то там менархе. В ней торчал нож. Пронзал все внутри, пульсировал, вибрировал, входил и выходил, поворачивался, иссекая вокруг себя стискивающие его внутренности. Из нее не текло. Хлестало. Если бы не соседка по комнате, она бы сдохла в ту незабываемую ночь.
Или все ей лишь привиделось? Оказалось горячечным бредом? Как отличить сон от яви?! Сон всего лишь сон. Карнавал животных желаний, наконец-то вырвавшихся из тисков Высокой Теории Прививания. Как бы ярок и навязчив он не был, ему не под силу изменить человека. День, два — и впечатление чего-то яркого, преображающего, пугающего сходит на нет, обращаясь в неразличимый прах мертвых воспоминаний.
Вот только с ней подобного не случилось. Как будто в ту памятную ночь она открыла дверь в иной мир и шагнула за порог, откуда нет возврата. Вроде бы все осталось на своих местах. Он так же продолжал лупить ее по первое-второе-третье число и делать прочие мерзости, на какие догадлив детский организм в пубертатный период, вот только на нее это оказывало совершенно иное воздействие. Умудрись он заглянуть ей в мысли, он наверняка обделался бы в штаны или бежал прочь в самую гущу леса.
Может в нем и проклевывался неплохой зоопсихолог, но вот понимания других людей он оказался лишен начисто. Словно родился на сорок тысяч лет раньше окружающих, состарившись еще в искусственной утробе, что выносила его, и теперь с высоты старческого презрения к окружающей его шпане даже не брюзжал о временах иных, когда трава казалась зеленее, а солнце ярче, а старался не замечать мир, которому он не принадлежал. Вся его детскость могла сойти за пресловутый старческий маразм, если бы не остолбеняющее умение сделать все так, чтобы никто ничего не узнал. Он гордился своей дьявольской предусмотрительностью. Точнее, мог бы гордиться, если бы не она…
Она сделала так, чтобы все всё узнали. Чтобы его раздавили, как клопа. Уничтожили. Заковали в кандалы тайны личности, а уж она нашла бы способ напоминать этой самой личности о всех ее безобразиях. Каждый раз. Каждый раз. До тех самых пор, пока… Что? Желала она его смерти? Нет. Тогда — нет. Неопытные девочки чересчур жалостливы к своим первым мужчинам. Вот неприятное открытие.
Но каким-то образом он избежал причитающегося ему наказания. Никакой тайны личности. Ему всего лишь запретили заниматься зоопсихологией. Каково?! Комиссия педагогических инквизиторов решила поиронизировать?! Мрачно пошутить?! Она, конечно, сука, но не тварь. Проклюнувшегося зоопсихолога втоптали в грязь, превратив в специалиста по спрямлению чужих исторических путей. Что ж, и здесь комиссии не отказать в последовательности. Он оказался скверным дрессировщиком, но ее исторический путь спрямил вопиющим образом.
Здесь начинается история ее мести…
Она встала из-за стола, шагнула к огромному черному человеку и опустилась перед ним на колени. Взяла ладонями его огромную мосластую руку, сжимающую пистолет, открыла рот и стиснула зубами дуло. Длинные пальцы скользнули по мослам, точно нежными движениями вводя огромного черного человека в транс, легли на его указательный палец, готовясь помочь вдавить спусковой крючок.
Огромный человечище смотрел на коленопреклоненную женщину и не шевелился. Ни единый мускул не дернулся на его лице, лишь глаза переполнились такой стылой ненавистью, что Свордена Ферца продрал озноб.
Он не посмеет. Не посмеет. Тогда почему он до сих пор не убрал свой пистолет? Ведь дело сделано. Враг повержен. Чего он ждет? Ведь он никогда не достает оружие, чтобы угрожать, только убивать. Убивать. Неужели?
— Не посмеет, — шепнул самому себе Сворден Ферц, хотя понимал, а вернее — не понимал, ощущал, знал, что не только посмеет, но и сделает это через мгновение. Крохотное мгновение, почти незаметное, потому что огромный человечище смотрит на молящую о казни женщину, размышляя — когда же нажать спусковой крючок? Крохотное мгновение, но вполне достаточное для броска.
Чудовищно неудобное положение. Ноги затекли и оскальзываются на луже крови. Но он больше не позволит никому умереть в это солнечное утро. Баста! Воздух туго ударяет в лицо. Женщина отлетает назад сломанной куклой. Пальцы сжимают дуло, ощущая отдачу выстрела. Пуля впивается в пол. Мосластая ладонь с ленцой бьет по лицу и отправляет в глубокий нокаут. Должна направить. Но черный человечище слишком медлителен для рукопашной. Проклятая старость. Бывали времена и получше, когда у Свордена Ферца не имелось ни единого шанса противостоять огромному человеку, да еще с пистолетом.
Удар затылком об пол даже как-то отрезвляет. Лишает ненужных иллюзий. Изгоняет сомнения. Стирает субординацию. Заставляет перетечь в стойку, ощущая хруст суставов и боль в мышцах. Проклятая старость! Скорости хватает лишь на крошечный укол запястья, но невероятным образом черный человек удерживает пистолет. Вторая пуля вгрызается куда-то в витрину, чпокает перепонка безопасности, и предметы невыясненного назначения валятся на пол.
Еще один вялый хлопок мосластой ладони. Обманчиво вялый. Наверное, подобное ощущает пехотинец, когда на него наезжает танк, — железная, ребристая, неукротимая мощь обрушивается на тело, сил которого хватает лишь на выброс эндоморфинов, анестезирующих невыносимую боль.
Только чудо может спасти нас, — всплывает из обезболивающей бездны глупейшая мысль, но чудо все равно наступает. Сворден Ферц удерживается на ногах. Вместо того, чтобы валяться на полу охапкой рассыпанного хвороста в прямом и переносном смысле, с распущенным ртом и выпученными глазами наркомана, схлопотавшего нежданную, но столь желанную дозу, он продолжает находиться в стойке, наблюдая как черный человек смотрит куда-то ему за спину, зрачки человечища расширяются, рука с пистолетом вскидывается, другая хватает Свордена Ферца за грудки и дергает к себе, точно желая принять в объятия блудного сына, но неблагодарная скотина как всегда ничего не понимает, сбивая черного человека с ног.
Вернее сказать, пытается сбить, но черта с два у него это выходит. Выходит полная дрянь. Черный человек скользит назад, переломившись почти пополам, словно сопротивляясь ураганному ветру, что пытается оторвать его от земли, закрутить и распластать по стене лягушкой с кишками наружу. Цепкие пальцы впиваются в ключицу, и тут уж сама Царица Боль приказывает своим подданным преклониться перед Ее Величеством.
Фонтан огня разрывает полог воздуха над ними и осаждается вниз черными хлопьями пепла.
Она держит огнестрел обеими руками. Тяжелый, невообразимо древний огнестрел, без наворотов, без корректировщика, отсекателя — всех этих поделок для более гуманного испепеления ближнего своего. А заодно и дальнего. С ним уже не вступишь в спор, и не заластишь, особенно если его держит женщина в последнем градусе бешенства. Здесь уже некогда разбираться кто в своем праве. Да и не нужно.
Огненное облако пожирает все.
Глава четырнадцатая. БЛОШЛАНГ
Навах остался сидеть в том же положении, в котором Сворден его и оставил, словно впав в глубокую задумчивость, сродни полудреме. Бросив мешок с консервами на палубу, Сворден отстегнул наручники от кронштейна в ледовом подкреплении носовой рубки, и Навах, так ничего и не сказав, принялся растирать багровые вздутия на запястьях.
— Ешь, — Сворден пододвинул вскрытую банку арестованному. Ложки с камбуза он захватить не догадался и поэтому подхватывал куски мяса десантным ножом, который с трудом пролезал широким лезвием в узкую горловину.
У Наваха нож по понятным причинам отсутствовал и ему бы пришлось есть руками. Если бы он захотел. Но Навах продолжал смотреть на слабо фосфоресцирующую воду, отчего океан приобретал грязно-белый оттенок, почти такой же, как у дасбута.
— Лучше тебе подкрепиться, — чавкая сказал Сворден.
— Здесь должна водиться рыба, — Навах кивнул на воду, от близости которой счетчик радиации недовольно пощелкивал, напоминая о необходимости регулярно засыпать в рот порошок, чья горечь сводила скулы. — Я могу поймать одну, сделаем сасими. Ты помнишь, что такое сасими? — Он полуобернулся к Свордену.
— Не помню никакие сасими, — буркнул тот.
— Пальчики оближешь, — вздохнул Навах.
— А потом сдохнешь, — Сворден проглотил последний кусок — не столько мяса, сколько жира, вытер лезвие о штаны и кинул банку. — Никакие порошки не помогут, если жрать радиоактивную дрянь.
Навах тихонько засмеялся:
— С нашим здоровьем мы можем жрать даже ядовитые грибы. Ты когда-нибудь ел ядовитые грибы? Знаешь, такие растут в лесу, с ярко-красными шляпками? Если их хорошенько прожарить на костре, выгнать всю активную органику…
Сворден, не отрывая задницы от выступа ледового подкрепления, с ленцой двинул Наваху ботинком по пояснице. Болтовня кодировщика о всякой ядовитой дряни надоела. Похоже, тот порядком оголодал, раз все разговоры у него о жратве. А хавать пальцами из банки ему гордость не позволяет. Гордый, кехертфлакш! Из двух косичек, в которые были заплетены его длинные до плеч волосы, у него уже и так осталась одна — другую Сворден отхватил ножом и забросил в жерло главного калибра — в качестве воспитательной меры. Если так дело пойдет и дальше, то вслед за волосами могут последовать и уши.
Дождавшись когда Навах поднимется и вновь усядется в эту невозможную позу — подогнув ноги под себя и сложив руки на коленях, Сворден поддел носком банку, и причитающийся пленному паек полетел Наваху в грудь, разбрасывая во все стороны студенистое содержимое. Кодировщик даже не поймал ее, а как-то неторопливо взял из воздуха, точно она висела перед ним на невидимой нитке, и отставил в сторону. Заляпанный комбинезон грязнее не стал.
— Так как же ты их всех убил? — завел обычную песню Сворден, вытряхивая из пачки тщательно прибереженный окурок. Вопрос этот он задавал Наваху на протяжении всего последнего времени, к месту и не к месту, с пристрастием и без пристрастия, но ничего вменяемого от упрямого кодировщика добиться не смог.
— Я тебе уже говорил, что никого не убивал, — вздохнул Навах. — Это физически невозможно, сам подумай. Три сотни человек экипажа и десантников! Сам подумай… — пинок заставил его захлопнуть пасть.
— Диверсия в системе пожаротушения, — почти миролюбиво предложил Сворден. — Отключил систему оповещения и — оп! — полный дасбут трупов.
Навах по привычке потянулся к обрезанной косичке, но наткнулся на ухо и пощипал мочку, будто стараясь пробудиться от навязчивого кошмара.
— Хорошо, — пошевелил он длинным носом, — пусть так. Отключил оповещения, включил пожаротушение, все задохнулись. Но! — Навах поднял палец вверх. — Возникает вопрос: где трупы? Что по-твоему я с ними сделал? Съел?
— Слушай, — почти ласково сказал Сворден, приседая перед пленником и чуть не тыча ему в глаз сигаретой, — если бы у меня имелись все ответы на вопросы, разве я бы с тобой возился? Я бы на тебя даже пули тратить не стал, прибил бы штырями к рубке на съедение паразитам, — он кивнул на морских клещей, ползающих от дыры к дыре в резиновом покрытии палубы. Мерзкие твари ловко хватали объедки и тащили к себе в норы.
Навах, даже не отшатнувшись от тлеющего кончика сигареты, проводил взглядом пробегающую мимо тварь и ловко прихлопнул ее кулаком. Панцирь клеща с чавканьем лопнул, брызнула черная дрянь.
Если честно, то Навах прав — предположение Свордена что именно кодировщик виновен в гибели, а точнее — исчезновении всего экипажа дасбута, страдало целым букетом смертельных несуразностей, которые, возможно, устранялись бы применением к подозреваемому пыточной машины. Но в силу ее отсутствия приходилось полагаться не на лезвия, а на логику.
А логика утверждала следующее. Из всего пропавшего экипажа на дасбуте осталось только двое: Сворден и Навах. Сворден к исчезновению экипажа не причастен. Значит — причастен Навах. Вполне возможно, Навах провел столь сложную операцию не в одиночку, а с сообщниками, от которых затем избавился. Но факт остается фактом: боевая единица Дансельреха полностью выведена из строя и подготовлена к сдаче материковым выродкам, а те дорого отдадут за то, чтобы захватить дасбут в целости и сохранности.
Все это Сворден и изложил Наваху, сопровождая речь болезненными тычками, которые, по мысли говорящего, компенсировали неувязки гипотезы твердой уверенностью десантника в собственной правоте.
— Ты считаешь, что нечто произошло с экипажем? — спросил Навах, утирая кровь с разбитой губы. — Почему не предположить, что нечто произошло только с нами? С тобой и мной?
Проскользни в его голосе хоть нотка насмешки, Сворден, к своему облегчению, отделался бы хорошим ударом в челюсть предателю, но Навах говорил на полном серьезе, да еще пристально изучая лицо своего мучителя. Взгляд кодировщика Свордену не нравился, и он подавил желание собственноручно ощупать себя, проверяя — все ли на месте. Но еще больше ему не понравились слова Навах. Имелось в них некое смутное узнавание Сворденом собственных ощущений, которые он то ли боялся, то ли еще по какой причине избегал высказать самому себе с той ясностью, с какой это сделал мерзкий приспешник материковых выродков.
Сворден даже встал и огляделся, словно еще раз пытаясь удостовериться — мир вокруг, умгекеркехертфлакш, такой же, как и всегда.
Дасбут дрейфовал. Двигатели молчали, и огромное металлическое тело, затянутое в белесую оболочку, течением увлекалось в сторону близкого берега.
Вверху, сквозь текучее жаркое марево проступала ядовитая прозелень леса. Ветер оттуда казался гнилостным дыханием умирающего, чьи легкие переполнились метастазами, и вонь разложения переполняла каждый вдох и выдох.
Свинцовый привкус сильного радиоактивного заражения оседал на губах плотной пленкой, она проникала в рот тонкими ручейками, собираясь под языком лужей тяжелой слюны.
Непривычно яркий мировой свет волнами прокатывался по океану, напрочь стирая любой намек на темноту. Здесь можно спокойно читать морское уложение, напечатанное блеклым шрифтом на серой рыхлой бумаге. Если привычный полумрак Дансельреха скрадывал изъяны дасбута, то здесь судно представало во всей своей ветхости и врожденной нечистоте.
Носовая палуба, где легко разворачивалась неповоротливая баллиста, пузырилась вздутиями. Некоторые из них лопнули, развеваясь на слабом бризе отвратительной мочалой, и обнажили ржавую поверхность корпуса. Ледовое подкрепление передней рубки пестрело вмятинами, да и сама рубка выглядела так, словно по ней били огромным молотом, а затем весьма неряшливо придали первоначальную обтекаемую форму.
Огромный горб ракетных шахт покрылся непонятными морщинами, став похожим на мрачный горный кряж, проросший, к тому же, стальными заусенцами там, где металл не выдержал напряжения. Острые клинья торчали в разные стороны, и Сворден злорадно подумал, что именно на них и можно насадить Наваха, точно насекомое, чтобы подольше трепыхался.
Приземистая кормовая рубка окурком вдавливалась в корпус — почерневшим, обгорелым, где сквозь лопнувшую оболочку проглядывала труха редуктора. Дальше, за кормой дасбута, расплывалось бурлящее пятно Стромданга.
Все было как всегда, и лишь на крохотное мгновение Сворден ощутил приступ неуверенности, будто в мире имелся огромный изъян, который он, Сворден, не заметил, но который вдребезги разбивал спасительную, хотя и маловероятную, логическую цепочку: «предатель-кодировщик — убийство экипажа — сдача дасбута материковым выродкам».
— Когда выродки здесь появятся? — Сворден резко повернулся к Наваху и успел перехватить его взгляд — пристальный, оценивающий.
Навах посмотрел в сторону мирового света, зажмурился, шевельнул губами. Сворден еле сдержался, чтобы не ударить его по лицу каблуком говнодава.
— Здесь не появится никаких выродков, — сказал Навах. — Во всяком случае, я так предполагаю.
— Ну да, как мне в голову не пришло! — усмехнулся Сворден. — Эти сухопутные крысы даже плавать не умеют, куда уж им сюда добраться. Так и будут сидеть на берегу, ожидая когда дасбут к ним прибьет, — он посмотрел вверх, но сквозь марево близкий материк казался мутным грязным пятном.
— Нас сносит к устью Блошланга, — возразил Навах. — Материковые выродки туда редко суются.
Сев на изрядно нагретую палубу, Сворден задумчиво посмотрел на белесую воду. Попадать в плен к материковым выродкам он не собирался, хорошо себе представляя, что они с ним сделают. Сворден и сам сделает с ними то же самое, попадись ему в руки легионеры, так что тут все честно — ухо за ухо, нос за нос.
Отвести дасбут от берега тоже не в его силах, ведь даже вдвоем с Навахом, заставь он предателя каким-то образом беспрекословно ему подчиняться, они не смогут управлять такой махиной, не говоря уж о том, чтобы вновь нырнуть в Стромданг и дойти до Дансельреха. Путь назад отрезан.
Ждать здесь? Превратить дасбут в неприступную крепость и отбиваться от материковых выродков до десанта на материк основных сил? А будет ли он вообще этот десант?
Задачи их одиночного плавания Сворден, по понятной причине, не знал. Приказ должны были огласить в точке назначения. Скорее всего, планировалась диверсионная операция — скрытый подход, молниеносный удар и быстрый отход без ввязывания в затяжной бой. В таком случае, помощи тоже ждать неоткуда.
Однако нельзя исключать варианта, что в задачу дасбута входил захват плацдарма на берегу и удержание его до подхода основных сил. Тогда через какое-то время Стромданг вновь отрыгнет белые тела дасбутов.
Свордену оставалось только надеяться и ждать, ждать и надеяться. Ну еще, конечно, страшно пытать подозреваемого, выясняя подробности произошедшего. Произошедшего… А что помнит он сам?! Сворден прижал затылок к прохладному металлу подкрепления.
Стромданг почти не оставляет воспоминаний. Он их пережевывает вместе с дасбутом, вонзаясь в металлический гроб ледяными клыками огромных глыб, подбрасывая и причмокивая течениями, словно в его глотке оказалось нечто сладкое и лишь крохотного усилия достаточно, чтобы прогрызть корпус вместилища душ и высосать их оттуда.
Дасбут бросает из стороны в сторону щепкой, крутит в стремнине потока, бездна расступается под ним, заставляя даже не погружаться, а падать, как падает камень, падать до невероятных глубин, где лодку неминуемо раздавит, и сохрани кто-нибудь способность следить за приборами, то он увидел бы как стрелка глубинометра безнадежно накручивает разверстую бездну, пытаясь с упрямством мертвого прибора исчислить то, что не поддается никакому исчислению.
Но затем бездна лениво схлопывается, отрыгивает вставшую поперек ее горла металлическую кость, и та взлетает вверх, точно пущенная из огромной баллисты, и имейся у Стромданга поверхность, то дасбут и впрямь сбросил бы его стылое одеяло, теперь уже нелепой стрелой возносясь к мировому свету. Однако новая пропасть принимает лодку в крепкие объятия. Мнутся рангоуты, взрываются течи, точно лезвиями распарывая мышцы, нервы и жилы дасбута, как неумелый вивисектор, возжелавший осчастливить двуногое прямоходящее умением полноценно жить под водой, тычет скальпелем в податливое тело, выбирая лучшее место для вживления жабер.
Может ли что-то вообще уцелеть в безумном водовороте Стромданга? Кажется невероятным, что дасбут проходит этот безумный поток, и не только проходит, но и затем атакует прибрежье материка, а затем возвращается в Дансельрех. Еще большее чудо — как сумасшествие полностью не овладевает экипажем, удовлетворяясь лишь редкими жертвами, кои затем сомнабулами бродят по отсекам, пока не получают свинцовое снадобье в затылок.
Стромданг сметает все преграды между душой и водным хаосом. Рушатся последние переборки, отделяющие разум от стихии, и ты внезапно оказываешься крохотным рачком в бесконечном океане, и тебя несет между мириадами таких же крохотных светляков, мимо жадно распахнутых зевов дервалей, собирающих щедрый урожай человеческого планктона.
Но самое жуткое отнюдь не их раззявленная пасть, а ощущение беспомощности, когда ты не только лишен сил противостоять могуществу мировых течений, но и лишен последних капель воли даже попытаться это сделать. Единственное, что остается — бездумно шевелить лапками и усиками, взирая бусинами глаз на пронизанный светом и тьмой равнодушный мир. Имейся у тебя глотка, ты завопил бы во все горло, но примитивное существо лишено даже рта, ибо цель его крохотной жизни — стать еле заметным звеном в великой пищевой цепи подводных гигантов.
Сворден вздрогнул и очнулся. Тело покрылось потом, который высыхал на комбинезоне светлыми заскорузлыми пятнами. Навах тоже растянулся на палубе и, заложив руки за голову, смотрел вверх на уже близкое устье Блошланга.
— Что ты там говорил? — буркнул Сворден.
— А? — Навах даже не повернулся к нему, продолжая разглядывать вклинивающуюся вглубь материка голубую извилистую полосу залива.
— Не акай, — Сворден неожиданно для себя зевнул. Все-таки его здорово разморило. Лежал здесь, пускал слюни на воротник — бери готовеньким, и не трепыхнется.
Сворден обозлился на самого себя. Встал, прошелся по палубе, пнул ошметки размочаленной Стромдангом резины. Упал на кулаки и принялся отжиматься до тех пор, пока не почувствовал — на смену тяжелому гулу в башке возвращается уставная ясность мысли. И только затем соизволил пояснить:
— Ты говорил насчет того, что это произошло только с нами.
— Пошутил, — без тени насмешки ответил Навах, определенно нарываясь на страшные пытки.
Окажись Сворден в других обстоятельствах, свежеванный труп предателя давно бы уже протух на жаре или отправился на корм рыбам. Но сейчас ему оставалось только сжать кулаки и скрипнуть зубами. Убить Наваха успеется, а пока кодировщик нужен живым.
— Какое задание имел наш дасбут? — спросил Сворден. Если кто это и знал, то кодировщик по долгу своей службы наверняка входил в их число.
— Надеешься на подмогу? — догадался Навах. — Напрасно. Это поход в один конец.
Вновь захотелось курить, но оставшийся во рту привкус сигареты пересилило желание, и Сворден достал из пачки галету. По твердости, да и по вкусу она ничем не отличалась от камня.
К тому времени, когда мировой свет начал угасать, дрейфующий дасбут вышел на траверз отрогов невысоких холмов, что вклинивались в океан постепенно сходящими на нет косами.
Рыхлый песчаник проступал сквозь густые заросли хребтом давно издохшего чудовища. То там, то здесь попадались островки водорослей, гниющих на жаре с невыносимым зловонием. Один из таких островков на несчастье прицепился к дасбуту, и Сворден уже подумывал швырнуть в него гранату, только бы избавиться от вони.
Блошланг словно втягивал лодку в свою пасть, проталкивал ее глотательными спазмами неторопливого, но неодолимого течения, влекущего дасбут вглубь материка. И ничего Сворден с этим поделать не мог, а Навах ничего делать не собирался, отчего один в бессилии, а другой с равнодушием взирали на то, как все глубже и глубже увязают во вражеской территории.
Сворден почти не сомневался — дасбут уже засечен армейской разведкой, которая, хотя и не отличалась расторопностью и сообразительностью, наверняка к этому моменту доложила в штаб. Армейцы вояки еще те, и вряд ли сюда сунутся, даже если будут уверены, что дасбут покинут экипажем. Но они поставят в известность легион, а уж тот несомненно организует захват лодки. Навах, если он предатель, мог еще раньше передать координаты дасбута и ускорить работу неповоротливой армейской машины.
Но вполне возможно, что Сворден преувеличивал изворотливость Наваха и чересчур лестно думал о разбросанных по джунглям армейским постам, сдерживающих напор здешних аборигенов-мутантов.
Всматриваясь в берег, Сворден пытался отыскать там хоть какие-то признаки жизни, но изрядно прореженные огромными воронками джунгли лишь пенились ядовито-коричневой листвой, накопившей столько дефолиантов, что походила на распухшие по жаре трупы и источала непереносимый запах гнили.
Песчаные склоны усеивали останки военной техники — сгоревшей или брошенной. Танки и баллисты казались нерастворимым осадком от встречи двух бурно прореагировавших вещества. Трудно представить, сколько десантов Дансельреха упрямо раз за разом высаживалось на пропитанный смертью берег Блошланга, вступая в схватки с материковыми выродками, убивая и умирая, сжигая и сгорая во имя какой-то непонятной, но, судя по накалу боев, очень высокой цели.
Кое-где торчали рубки дасбутов, вздымалась вверх корма с искореженными огромными винтами, а чаще всего огромные туши почти полностью скрывались под водой, и лишь мелкая рябь, да смутно проступающие сквозь нее пятна ржавчины выдавали последние места прикола.
Но больше всего Свордена поразил вид дасбута, выброшенного на берег непонятной силой. Казалось, великан выхватил лодку из воды, как какую-то рыбешку, шлепнул ее для острастки о скалы и, поддавшись извращенно-игривому настроению, воткнул стоймя в песок, превратив ее в подобие железной башни, накренившейся так, словно вот-вот собиралась обрушится с оглушительным грохотом на землю. Однако пустившие метастазы джунгли, опутавшие лианами-выползнями лодку почти до кормы, превращенной в вершину жутковатого сооружения, указывали на солидной возраст мрачного памятника безвестно погибшему десанту.
— Сказали мне, что эта дорога ведет к океану смерти, — произнес Навах, и Сворден от неожиданности вздрогнул. Что не говори, а такое зрелище пробирало до самых внутренностей, кехертфлакш. Даже не столько могуществом неизвестной силы, сотворившей с дасбутом такое, сколько сквозившим от этого безумием, подобно стылому ветру, пронизывающему до костей.
— Что же это? — бессильно спросил в пустоту Сворден, вовсе не надеясь получить ответа. Ему вдруг показалось, что они с Навахом и дрейфующим дасбутом незаметно для самих себя пересекли какую-то грань, безвозвратно отделившую их не только от Дансельреха, но и всего, что составляло смысл существования разбросанной по каменистым островам империи по ту сторону Стромданга — материковых выродков, извечных врагов, достойных лишь самой мучительной казни.
— Я же говорил, отсюда нет возврата, — сказал Навах и непонятно добавил: — Уроборос.
Бледный поток Блошланга, напоминающий выползшую из вечной тьмы змею, где отсутствие мирового света выбелило ее шкуру, превратило глаза в ненужные наросты и покрыло чешую слизью, все круче вздымался вверх навстречу самому себе. Темное пятно Стромданга почти скрылось за переливистым дрожанием, словно некто сгреб частицу мира и принялся уминать ее, все сильнее и сильнее стискивая в кулаке.
— Чудовищная рефракция, — продолжал свою тарабарщину Навах. — Хотя нет, не похоже… Изменение пространственной метрики… тангенциальные искажения… — У Свордена зачесались кулаки вбить выродковую галиматью обратно в глотку кодировщику, но тот уже приткнулся.
С миром творилось неладное. И Сворден ощущал это яснее ясного. Захотелось забраться в дасбут и запереться в пустых отсеках, лишь бы не видеть как невозможная сила скручивает Блошланг в огромное кольцо.
Объявись на берегу зеленые полчища армейцев или черные когорты легионеров, Сворден и то почувствовал себя гораздо легче, ибо — вот враг, а вот орудие главного калибра, война есть война, и в тысячу раз лучше погибнуть в бою, чем бессильно продолжать дрейф на мертвом дасбуте в неизвестность.
Нарушались привычные правила игры, простой и понятный мир, где все подчинялось заповеди: «убей выродка», ускользал из рук, и Сворден не был уверен, что и последнее свидетельство сей высшей справедливости не вырвется из его ослабевшей хватки, не сиганет с покатого борта дасбута в мутные воды Блошланга, презрев опасность быть застреленным при попытке к бегству. Он даже крепче вцепился в автомат, разглядывая Наваха, словно выбирая место, куда удобнее всадить пулю.
Тот, нечто почувствовав, шевельнулся и неведомым чудом перетек в странную позу — поджав ноги под себя, положив ладони на колени и прижав подбородок к груди, отчего его затылок превращался в отличную мишень.
Сворден сухо сглотнул, представив всю последовательность предстоящей казни. Снять автомат с предохранителя, сдвинуть рычажок на одиночный режим, оттолкнуться задом от ледового подкрепления и шагнуть поближе к предателю — нет, не затем, чтобы лучше прицелиться, ведь стреляй он даже навскидку, пуля ни за что не минует еле заметную в густых черных волосах Наваха макушку, — а лишь ради сомнительного шанса соблазнения безоружной жертвы на нечто иное, нежели смиренное ожидание момента, когда череп взорвется фонтаном крови и мозгов.
Кодировщик, как чувствовал Сворден, меньше всего подходил на роль безвольный жертвы палача. Да, он пока никак не реагировал на измывательства, не делал попыток сопротивления, лишь утирал кровь и морщился от боли в отбитых почках, но за всем этим ощущалась ледяная расчетливость терпеливого ожидания неотразимого момента для молниеносного и сокрушительного ответа. Он походил на ядовитую змею, все туже сжимающую в кольца тело, понимая бесполезность кусания толстых ботинок мучителя и собирая силы для смертельного броска в незащищенное лицо потерявшего бдительность палача.
Сворден шагнул, но Навах, наверняка услышавший и понявший его приготовления, не шевельнулся. Сворден медлил. Даже не так — он колебался. А если еще точнее, то ему претило одиночество на палубе дрейфующего дасбута. Пуще простого — всадить свинец в затылок предателю, но что потом? Не окажется ли следующим в очереди сам Сворден, обезумевший от мрачных чудес Блошланга настолько, что готов будет проглотить собственноручно пущенную пулю?
Предатель и его палач — с чем еще можно сравнить устойчивость и самодостаточность подобной пары? Но стоит одному исполнить свой долг, как предатель превращается в смердящий труп, а палач — в ничтожество.
— Ты не убьешь меня, — подтвердил Навах. — И не пытайся.
Сворден нажал курок, но тот даже не сдвинулся с места. Палец все сильнее давил на кусочек железа, но неведомая сила упрямо сопротивлялась, отчего рука онемела, запястье пронзила игольчатая боль. Следовало остановиться, но Сворден зарычал, рванул автомат вверх, и тот теперь уже послушно клацнул, посылая в сторону джунглей свинцовый плевок.
Навах уже стоял во весь рост и ухмылялся. Стиснув дуло рукой, он упер его себе в живот и ободряюще подмигнул Свордену:
— Еще попытка, солдат.
Результат тот же.
Сворден отбросил непослушную железку и выхватил нож. Навах, продолжая усмехаться, покачал головой. Лезвие свистнуло, по комбинезону кодировщика пролег разрез, обнажив кожу.
— Ага! — Сворден оскалился и полоснул.
— Впечатляет, — произнес Навах, рассматривая новый разрез в комбинезоне. — А если попробовать так? — он дернул ворот и обнажился по пояс. — Смелее! — подбодрил кодировщик слегка опешившего Свордена. — Бей прямо в сердце!
Зверея, Сворден сделал короткий выпад. Лезвию следовало глубоко рассечь грудную клетку, после чего уже проще простого вырвать еще бьющееся сердце предателя, но Наваха словно покрывала невидимая броня, которую нож не мог одолеть. Единственное, на что клинок оказался способен, — оставить на груди кодировщика быстро бледнеющую полоску, будто по коже провели чем-то тупым и вполне безопасным.
— Теперь моя очередь, солдат, — сказал Навах. — Не возражаешь? — Он взял нож за лезвие и выдернул его из руки Свордена, точно тот и не сжимал его до побеления в костяшках пальцев, а лишь лениво придерживал.
Не перехватывая нож, Навах поднял его на уровень глаз, словно желая пересчитать нанесенные на рукоятку зарубки, но неведомым чудом ребристый пластик с клювообразной гардой на миг затуманился, а затем сгустился в уже знакомый клинок. В следующее мгновение острие уткнулось Свордену в горло, отчего пришлось сдвинуться в сторону, понимая — ударь Навах в полную силу, он был бы уже мертв.
Еще через мгновения Свордена крепко взяли за подбородок, дернули вверх и с величайшим тщанием провели лезвием от уха до уха — по-настоящему, без дураков. Свордену показалось будто он слышит отвратительный хруст разрезаемых тканей и вот-вот ощутит кровоизвержение, уносящее из тела силу, волю, сознание, жизнь.
Но ничего не произошло, лишь придвинувшиеся ближе губы, обдав шею дыханием, произнесли:
— А сейчас ты мне веришь, солдат?
Все-таки Навах оказался отменным бойцом. Он не сделал никакой поправки на вполне, казалось бы, ожидаемую растерянность Свордена, собственным горлом ощутившим, что даже холодное оружие в мире Блошланга превратилось в безобидную железку, и на крошечный миг упредил удар, который должен был превратить кодировщика в подобие выкинутой на берег взрывом оглушенной и задыхающейся рыбы. Вместо этого сам Сворден неохотно воспарил куда-то вверх скверно надутым метеостатом.
— Не горячись, — посоветовал Навах, утирая обильно проступивший пот. — Если кому и следует обижаться, то мне, — он ткнул пальцем в жуткие шрамы от попадания разрывных пуль. В кодировщика их всадили штук пять — в печень, легкие, сердце — с изощренной гарантией вырвать из него малейшие надежды на выживание.
Навах с отвращением пнул автомат с палубы, а вслед за ним отправился и нож.
— Ничего мы друг другу не сделаем, ничего, можешь быть спокоен, — бормотал кодировщик. — Можешь даже спать спокойно, сообразительный ты наш. И здесь до меня дотянуть свои поганые клешни хочешь… не успокоишься никак…
— В отсеках оружия хватает, — сказал Сворден, потирая место удара.
Навах отмахнулся:
— Если хочешь попробовать, дерзай. Можешь в меня даже главным калибром жахнуть!
— А если я тебе голову сверну, ты так со скрученной башкой и будешь ходить? — поинтересовался Сворден.
— Привыкли руки к топору? — покосился на него Навах. — Хорошо же тебя кондиционировали, раз до сих пор в себя прийти не можешь. Впрочем, мне это на руку.
Сворден поднялся и принял стойку. Нет, он не настолько упертый, чтобы не признать странный, но факт — оружие на них не действовало, он убедился в этом собственным горлом, однако спускать какому-то там кодировщику столь позорный для десантника удар Сворден не собирался.
— Хорошо-хорошо, — поднял руки в верх и попятился в притворном ужасе Навах. — Твоя взяла. Сдаюсь. Там более скоро окажемся на месте, — он кивнул на нечто позади Свордена.
Вряд ли Навах столь наивным способом пытался отвлечь Свордена и первым нанести удар — кодировщик мог сделать это раньше и гораздо эффективнее. Навах ничего не затевал, он просто смотрел куда-то вверх, и Сворден физически ощущал сконцентрированный пучок внимания, что пролег над его левым плечом. Реши Сворден ударить, у него имелись все шансы застать Наваха врасплох. Однако вместо этого он сам обернулся, отыскивая на мировом своде то место, которое столь пристально разглядывал кодировщик.
Блошланг делал плавный изгиб, расширялся и, в конце концов, разливался огромным светлым пятном, похожим на смачный плевок среди порыжевшего леса.
— Последнее пристанище покинутых дасбутов, — сказал Навах, и только теперь Сворден понял, что за странные веретенца заполняют чуть ли не весь разлив Блошланга, словно личинки, копошащиеся в мокроте смертельно больного. — Великая трахофора все же соблаговолила дать нам аудиенцию, — добавил кодировщик, и в его голосе ощущалось столько торжества, сколько может быть лишь у мелкой адмиралтейской сошки неведомыми путями узревшей яркий отблеск золотого шитья мундира самого Адмирала.
— Мы туда не пройдем, — сказал Сворден.
— Почему? — спросил Навах.
— Мост, — показал Сворден. — Мы не пройдем мост.
Далеко впереди, почти у самого входа в лагуну Блошланг перечеркивала еле заметная нить, неряшливо перевитая из разноцветных волокон с преобладанием серебра и черни.
На первый взгляд казалось, что в ней нет ничего угрожающего — ну, мост, мало ли таких мостов сохранилось на материке, по большей части давно, конечно же, взорванных, однако имелись, наверняка, и уцелевшие, до которых еще не дотянулись лапы доморощенных террористов или диверсионных групп Дансельреха.
Но при более пристальном рассмотрении этого сооружения в груди растекался противный холодок, а руки сами тянулись утереть проступавший на висках пот. Чутье офицера Дансельреха подсказывало — с мостом не все чисто, а если называть вещи своими именами, то никакой это не мост, а самая что ни на есть ловушка, а если еще определеннее — западня.
— Почему бы благородным донам не высадиться на берег? — пробурчал себе под нос Навах, и вроде как сам себе ответил: — Потому что благородные доны не ищут легких путей.
Сворден огляделся и тоже пришел к выводу, что свой шанс покинуть дасбут они упустили. Песчаные откосы сузились до едва заметной полоски, скрытой гниющими водорослями, отчего стало вообще непонятно — есть ли там берег или нагромождения камней поднимаются из глубины мутных вод, вырастая в обрывистые скалы.
— Как думаешь, это тот самый мост? — спросил Навах, и когда Сворден уже приготовился раздраженно рявкнуть на арестанта, подлежащего, как минимум, расстрелу на месте за одно лишь подозрение в связях с имперской разведкой, но тут до него дошел смысл вопроса, и в памяти будто щелкнули включателем.
Мост являлся легендой. Никто, наверное, и не помнил, когда первые сведения о нем просочились в Дансельрех. Вполне вероятно, что соответствующие рапорты все еще погребены в архивах Адмиралтейства, но мост давно из факта, требующего тщательной разведки и учета при оперативном планировании десантов, перешел в область домыслов и баек, которыми пичкают необстрелянных новобранцев.
Ходили смутные слухи, что Адмиралтейство снаряжало специальные экспедиции для поиска Моста, однако результаты, даже по меркам Дансельреха с его пренебрежением к людским и материальным потерям, оказались катастрофичными, а полезный выход — нулевым. Из-за этого указанный объект признали ловкой дезинформацией со стороны материковых выродков, а всяческая болтовня на тему Моста тянула на пособничество разведке материковых выродков со всеми вытекающими из этого последствиями.
Достоверно о Мосте, где под достоверностью понимается некая постоянная величина, что кочует из предания в предание, из слуха в байку и из страшилки в пьяную болтовню, не претерпевая существенных изменений, было известно лишь одно — данный объект имеет стратегическое значение для материковых выродков и поэтому его местонахождение тщательно скрывается. Все остальное представляло более или менее остроумную выдумку на заданную тему.
Сворден собственными ушами слышал, что Мост соединяет материковую империю с ее эксклавом, расположенным где-то далеко за Блошлангом, причем эксклав имеет стратегическое значение для военного потенциала материковых выродков.
Дансельрех, несмотря на отлично поставленную береговую разведку, имел смутное представление о геополитической ситуации на материке. Причина крылась не в плохой работе компетентных служб, а в бесконечном хаосе на самом материке, где даже самые высокопоставленные выродки наверняка не обладали полнотой информации о происходящем в империи.
А потому подобные домыслы о мифических островках безопасности на материке, где яйцеголовые выродки вдали от треволнений бесконечной войны куют не менее мифическое оружие возмездия, вполне имели право на жизнь.
Еще более экзотично звучала байка о том, что оружием возмездия является сам Мост, который вовсе и не мост, а последний аргумент в борьбе материковых выродков против Дансельреха. И оружие это настолько мощное, что его применение вывернет Флакш наизнанку, умгекерткехертфлакш, точно перчатку, и мир из полости в мировой тверди превратиться в висящей ни на чем шар, как для простоты вычислений и принимается в баллистике.
Вот тогда всем и наступит конец — и Дансельреху, и материковым выродкам, поскольку океан немедленно стечет в пустоту, и туда же свалятся те, кому не повезло оказаться на нижней стороне шара. Нет, конечно, хорошо, если внизу окажутся материковые выродки — туда им в пустоту и дорога, но как существовать Дансельреху, если вся вода исчезнет? Как, кехертфлакш, дасбутам плавать?!
Сворден глотнул из фляжки. Так вот в чем может быть дело… А если их дасбут действительно выполняет миссию по уничтожению Моста? Тогда исчезновение почти всего экипажа можно списать на последствие применение этого самого «оружия возмездия». Но почему оно не подействовало ни на него, ни на Наваха?
Сплюнув горечь, Сворден сказал не столько Наваху, сколько самому себе:
— Какая, кехертфлакш, разница! Ввяжемся в бой, а там посмотрим — кто свой, а кто чужой!
Навах осклабился.
Мост приближался, и даже без бинокля можно было рассмотреть на подрагивающих нитях какие-то черные капли.
Сворден стоял на носу, спустившись по покатому лбу лодки почти до самой воды, и через оптику изучал сооружение.
Навах, видимо рассудив, что подозрения о его связи с материковыми выродками хоть и не окончательно рассеяны, то, во всяком случае, оргвыводы по ним отнесены на более отдаленные и спокойные времена, уселся под стволами главного калибра, сложив ноги теперь уже каким-то невозможным узлом.
Чем больше разглядывал Сворден Мост, тем больше убеждался — дело нечистое.
Начать с того, что Мост вовсе не являлся мостом, поскольку никаких следов железнодорожного или автомобильного полотна обнаружить не удалось. Не нужно обладать инженерными знаниями, чтобы понять — перед вами колоссальная и довольно халтурно сделанная бутафория.
Но больше озадачивало Свордена даже не это, — кто знает ради чего материковые выродки потратили уйму сил на возведение подобной штуки посреди лесов — а странное, даже пугающее поведение облепивших Мост черных капель.
Сворден было принял их за развешанные там и тут плотно набитые мешки. Но капли двигались, перекатывались по лохматым пучкам нитей, точно дождевые капли по проводам, оставляя после себя темную полоску слизистой дряни.
При встрече друг с другом капли сливались, начинали дрожать, словно внутри билось пойманное дикое животное, удерживающая их нить раскачивались, и если удвоенной капле удавалось не упасть в воду, она вдруг перетягивалась поперечной складкой до тех пор, пока вновь не разделялась пополам, и тогда две капли продолжали скользить по нитям Моста.
Однако самое странное происходило если такая капля срывалась вниз. Она касалась воды, и происходил взрыв, но не такой, как при бомбометании — с огнем, паром, ударной волной и грохотом. Вместо этого в воздух взметалось множество тонких веревок, похожих на распотрошенное мочало, которые, будто живые, переплетались друг с другом, связывались неопрятными узлами и тянулись, тянулись обратно к Мосту, пытаясь щупальцеподобным венчиком вновь уцепиться за его ванты.
Иногда подобный фокус не удавался, и тогда мочалистый перевив, похожий на ус морского чудища, ощупывающий пространство вокруг себя в поисках пищи, начинал оседать, пока не превращался в зеленоватую ленту, которая падала на поверхность Блошланга и сносилась течением.
Но чаще всего щупальца ухватывались за Мост и с неимоверной скоростью подбирались вверх, мочалом опутывая ванты.
Сворден попытался представить, что случится с дасбутом, попади на него эта черная дрянь. Выходило нечто отвратное.
— Стрелять? — переспросил Навах. — Главным калибром?
— Не хочу превращаться в мочало, — сказал Сворден. Идея ему самому не слишком нравилась. Ни он, ни, наверняка, Навах никогда не учились управляться с такой махиной.
— Начинай сказку сначала, — сказал Навах. — Попробовать можно, — кодировщик прищурился, разглядывая Мост, как будто уже принялся высчитывать в голове баллистические поправки.
Сворден затушил сигарету, закинул автомат на спину:
— Тогда полезли.
Они взобрались на рубку, сквозь люк протиснулись в чрево дасбута, прошли до отсека главного калибра, откуда в операторскую вела раздвижная лестница.
Здесь Навах ориентировался лучше Свордена. Он оттеснил десантника, вытянул откуда-то из шхер ключ, замок клацнул, и они поднялись в башню.
Места наводчика и заряжающего — металлические дырчатые сиденья — прятались в мешанине труб и проводов. Навах ткнул пальцем в седалище рядом с рычагами подающего снаряды элеватора. Сворден возражать не стал, молчаливо приняв временное верховенство кодировщика.
Кое-как протиснувшись на место, Сворден внимательно осмотрелся, но никаких поясняющих дело сопроводительных табличек над многочисленными рычагами не нашел. По каким-то соображениям их вывернули, поскольку в обшивке еще сохранились прямоугольные вмятины и дырки от заклепок.
— Разберемся, — сказал Сворден. — Не сложнее баллисты.
— Ты чего? — нагнулся с насеста наводчика Навах.
— Какие тут рычаги двигать? — спросил Сворден. — Здесь ничего не написано.
— Грамотный? — злорадно спросил кодировщик. — Поищи под седалищем инструкцию, солдат!
Инструкция действительно там отыскалась — растрепанный томик, обезображенный подозрительными пятнами, среди которых более или менее однозначно идентифицировались лишь отпечатки грязных пальцев.
— Нашел? — Навах возился с прицельной оптикой и счетчиком, который недовольно кряхтел и злобно щелкал настроечными колесами.
— Он на нее дрочил, — сказал Сворден, разлепляя ссохшиеся страницы. — Возбуждающее чтиво. Одно слово — руко-водство.
— У тебя пара минут, чтобы разобраться, — ответил Навах. — И особо не возбуждайся. Рубеж близок.
Сворден принялся лихорадочно перелистывать руководство. Запомнить при такой скорости чтения хоть что-нибудь казалось невозможным, но, к удивлению, Сворден обнаружил, что каждая страница отпечатывается в голове, причем со всеми обрамляющими ее подробностями — где, в каком углу и какой формы пятно украшает ее пожелтевшую поверхность. Страницы даже по запаху различались, и приди кому в голову поспорить со Сворденом, что тот с закрытыми глазами определит какую главу и какой параграф пушкарского устава подносят ему к носу, спорщик неминуемо проиграл бы.
Однако и это оказалось не все. Возникало странное ощущение узнавания, будто Сворден лишь слегка подзабыл науку заряжающего главного калибра, и теперь былые навыки возвращаются не столько в голову, сколько в руки, которые привычно ложатся на отполированные рычаги, и каждый палец находит предназначенную именно ему выемку.
— Заряжающий! — взревел Навах.
— Есть заряжающий! — взревел в ответ Сворден, стискивая рычаги и упираясь ногами в педали.
— Подкалиберный товсь!
— Есть подкалиберный! — Сворден перевел правый рычаг на несколько щелчков назад, ощущая как начинает гудеть элеватор, а где-то внизу, в отсеке снаряжения главного калибра выкатывается из контейнера продолговатая туша снаряда.
— По-моему, ловко у нас получилось, — неожиданно обычным голосом сказал Навах, отрываясь от дальномера. Вокруг глаз отпечаталась бороздка прицельной рамки.
— Ловко, — согласился Сворден.
— Береги уши, солдат, — сказал Навах.
Сворден отыскал пару резиновых шариков, которые отрезали его от лязгающего мира почти непроницаемой стеной тишины.
Башня содрогнулась.
Сидя внутри бронированной банки можно только представлять, как орудия отплюнули стальные болванки концентрированного разрушения Мост, как, подчиняясь лишь умозрительным законам баллистики, в которых замкнутый на себе мир почему-то на самом деле выворачивался наизнанку, эти плевки главного калибра полумертвого дасбута приближаются к ажурным конструкциям оружия возмездия, и уже ничто не предотвратит превращение плода извращенной мысли материковых выродков в пылающий шар, где без следа испаряется колоссальное сооружение.
— Промах! — скорее понял по раззявленному в крике рту Наваха, чем услышал Сворден.
Он торопливо выковырял резиновые шарики, но уши тотчас переполнил остаточный гул залпа, как будто нечто огромное и злобное куском скалы стучало в башню, желая выгнать спрятавшихся там карликов.
— Промах!!! — еще сильнее заорал Навах, теперь уже на самом деле перекрывая гул. — Заряжай!!!
— Кехертфлакш! — Сворден рванул рычаги подачи снарядов. — Целься точнее, выродок!
Но Навах вряд ли его услышал, склонившись над колесами баллистического расчетчика. Его пальцы вцепились в крючки машинки и принялись ловко вращать колеса, выискивая ошибку в расчетах.
Залп!
Навах не отрываясь смотрел через наводчик на Мост, пытаясь разглядеть происходящее в огненном хаосе взрывов.
Черно-багровое облако расползалось вдоль обросших мочалом конструкций, и те тут же вспыхивали разноцветными брызгами, распространяя очаги пожара по всему сооружению.
Туча разошлась, огонь погас, лишь обугленная нить продолжала соединять два берега Блошланга.
— Ну что там?! — Сворден еще не отошел от грохота залпов.
Навах пожал плечами:
— Посмотри сам.
Сворден принялся выдираться из узкой щели заряжающего.
После прогорклого воздуха башни, пропитанного пороховым выхлопом главного калибра, который не смогли погасить ни система отводов, ни вентиляция, свинцовый привкус атмосферы казался изысканной добавкой к аппетитному блюду — не имеющей никакого отношения к съедобному, тем самым оттеняя его вкус. Даже запах пожарища ненавязчиво вплетался в остаточную вонь атомных пожарищ тонкой нотой слаборадиоактивных элементов химической матрицы.
Порывы ветра взметали черные тучи обгорелого мочала, и они парили над Блошлангам. Тяжелые частицы пепла опускались к воде, становясь похожими на сгинувших крылатых обитателей леса, высматривающих в мутной воде рыбешку. Мелкие же вились мошкарой, выбирающей жертву для кровопийства.
Чем ближе дасбут приближался к Мосту, тем заметнее становились следы давних боев. Пологие подступы к сооружению усеивали останки древней бронетехники. Имперские отметины выдавали ее принадлежность материковым выродкам, и это казалось странным — допотопные баллисты и танки в последнем рывке стягивались к Мосту, и не трудно догадаться — именно Мост цель их последней атаки.
Огромные бетонные опоры, держащих нить Моста, изъели шрамы прямых попаданий, будто танки плевались учебными болванками. Здесь же валялись куски не взорвавшихся ракет, похожие на выпотрошенные рыбьи туши.
Даже по прошествии кехертфлакш сколько знает времени из мертвого поля боя не выветрилась ярость бесчисленных атак. Ясно представлялись волны атакующей бронетехники, от скопления которой земля должна была шевелиться как живая, а грохот орудий и лязг железа плотно наполнять воздух, превращая его в мутный студень.
Кое-где бронетехника обросла все тем же мочалом. Некоторые танки и баллисты выглядели вскрытыми огромным консервным ножом — торопливо и неряшливо, лишь бы добраться до аппетитного содержимого. Но в большинстве своем техника казалась нетронутой, будто экипажи трусливо ретировались с поля боя, оставив оружие неведомому победителю.
Сворден даже сплюнул от презрения — чего еще ждать от материковых выродков! Наверняка драпали так, аж пятки сверкали!
— Что же здесь произошло? — спросил Навах. Вопрос, понятное дело, к Свордену не относился, ибо тот, по мнению кодировщика, вряд ли мог претендовать на особую осведомленность о делах в низовьях Блошланга.
Впрочем, Сворден счел необходимым ответить:
— Боевой дух материковых выродков как всегда оказался на такой высоте, что им не удалось до него достать. Пришлось позорно драпать. Но дух остался, — не кехертфлакш какое остроумие, хотя кодировщик скривил губы — то ли выдавливая ухмылку, то ли маскируя презрение, а может и то и другое вместе.
— Вы, окажись здесь, несомненно почли долгом положить жизнь во славу Дансельреха, — ответил Навах.
— Очко бы не сыграло, — сказал Сворден. Все-таки Навах — мутный человечек, почти таким же мутный, как вода в Блошланге.
— А зачем? — Навах повернулся к Свордену. — Зачем все это?
— Во славу Дансельреха, — ответил Сворден, не уступая пристальному взгляду кодировщика.
— И что такое эта «слава Дансельреха»? — поинтересовался Навах с усмешкой, настолько кривой, что у Свордена зачесались кулаки слегка ее подправить парой зуботычин. — Жрущее и пьющее Адмиралтейство в то время, как вы подыхаете в безумных десантах на материк? Уверяю тебя, эти ублюдки не поперхнутся, узнав, что очередной дасбут не вернулся на базу. И спасательную экспедицию не пошлют за твоими гниющими останками! Они лучше еще десяток дасбутов заложат на стапелях, да наскребут по трюмам еще сотню таких же отморозков! — Навах не на шутку распалился. Наверное, ему казалось, будто каждое сказанное им слово бронебойным снарядом гвоздит позиционные убеждения Свордена, принуждая того к моральной сдаче.
— Мне плевать, — сказал Сворден и даже наглядно продемонстрировал — как именно. — Мне плевать кто и что там делает в Адмиралтействе. Мне плевать кто из нашей крови там кроит себе лычки, нашивки и ордена.
— Зато мне не плевать! — Красные пятна бешенства проступали на коже Наваха.
— Конечно, — кивнул Сворден. — Тебе не плевать. И хочешь знать — почему? Потому что ты из той же гнусной породы, которая судит о мире только по тому, как этот мир прохаживается по ее заднице. Отвесили тебе пинка, и мир сразу стал невыносимо плох, будто только в твоей заднице и сосредоточены все его достоинства, — Сворден сгреб Наваха за воротник и притянул к себе, чтобы прорычать в мерзкую рожу: — А я не хочу жить в твоей заднице, понял, урод?
— Это у вас в крови, — с ненавистью процедил кодировщик. — Если бы не Флакш, вы бы все равно отыскали себе грязную лужу по душе… или устроили флакш на планете…
Сворден оттолкнул опять заведшего свои непонятные бормотания Наваха, опасаясь подцепить от него ту же самую заразу.
Кодировшик опустился на палубу, обхватив голову руками:
— Когда же вы прозреете, слепцы, когда же вы поумнеете, глупцы… нет, тут даже Высокая Теория Прививания спасует… как же вы не хотите жить собственным умом… вы на все пойдете, только бы оглупить себя, а в первую очередь — других…
Закурив, Сворден спросил:
— О чем бормочешь, выродок?
Навах отрезвелым взглядом посмотрел на Свордена.
— Неужели ты ничего не помнишь?
— Что именно?
Через несколько мгновений Сворден пожалел о заданном вопросе. Для него это был даже не вопрос, а удобный способ освободить легкие от дыма для вдыхания очередной порции отравы. Но Навах воспринял это как согласие невольного собеседника и впрямь разобраться в том бреде, которым прорвало кодировщика, точно дасбут, заполучивший торпеду в корпус.
Говорил Навах сбивчиво, перескакивая с одного на другое, да еще пересыпая речь тарабарщиной, больше похожей на рычание изголодавшихся копхундов во время случки. Это напоминало мозговую лихорадку тех, кто впервые проходил Стромданг, и которая начиналась подобным же бредом, а заканчивалась битьем головой о переборки, если пострадавшего вовремя не принайтовывали к койке и не вкатывали дервалью дозу успокоительного.
Начни Навах биться лбом о ледовое подкрепление, Сворден и пальцем не шевельнул, дабы облегчить страдания съехавшего с ума кодировщика. Может, наоборот — указал Наваху более подходящее место для пробивания дырок в собственном черепе. Однако кодировщик не выказывал (пока) признаков перехода мозговой лихорадки в острую для себя и менее мучительную для слушающих форму.
По словам кодировщика выходило, что Сворден — вовсе не Сворден, а Навах — никакой не Навах (в последнем Свордена и убеждать не требовалось) и, более того, мир — вовсе никакой не мир, а самая что ни на есть дыра, в которую легко попасть, а вот выбраться почти никак невозможно. Дыру эту прогрызло в мировой тверди какое-то злобное существо, которое и породило весь прочий мир, включая Наваха и Свордена с его идиотской подозрительностью к ни в чем не повинному кодировщику.
Навах величал мировое создание трахофорой, что в переводе с тарабарщины материковых выродков означало «вместилище мира».
Поскольку ничего в мире, кроме самой трахофоры, не существовало, то питалась она исключительно собственными снами, а испражнялась, понятное дело, кошмарами. То и другое и являлось тем, что Сворден, по глупости своей, считал реальностью. Только одна реальность порождалась снами и, соответственно, представляла собой мир добра, справедливости и благополучия, всеобщего братства и любви, поскольку (как уже сам сообразил Сворден) в нем отсутствовали материковые выродки и прочие ублюдки-недочеловеки. А вот другая реальность оказывалась целиком слепленной из экскрементов трахофоры со всеми вытекающими последствиями. Тут и доказывать нечего. Достаточно оглядеться вокруг, чтобы понять дерьмовость этого мира.
Люди из мира добра и справедливости, откуда и происходил Навах, а вместе с ним и Сворден (такой выверт Свордена не особенно удивил, подспудно он его ожидал), очень страдали, что их собратья по снам томились в беспробудном кошмаре трахофоры. Они смогли каким-то образом наладить переброску своих эмиссаров по ту сторону сна — сначала для разведки, а затем для поиска путей облегчения участи гибнущих в бесконечной войне людей.
Поскольку пребывание в мире кошмаров наносило тем, кто населял лучший из миров, непоправимый душевный ущерб, разведчикам стирали память и конструировали новую личность, которая считала худший мир своей родиной. Именно таким разведчиком и являлся Сворден.
На этом месте Навах почел за благо заткнуться, выжидательно разглядывая багровеющего от бешенства Свордена, чем обезопасил себя от неминуемой взбучки.
— Значит, на самом деле шпион — я? — уточнил Сворден.
— Разведчик, — поправил Навах. — Глубоко законспирированный специалист по исправлению худшего из миров. Так мы это называем.
— Моя память начисто стерта, и я ничего не помню? — рука Свордена нащупала рукоятку ножа.
— Не стерта, — сказал Навах. — Блокирована. Мы не были уверены, что ты сможешь выдержать длительное пребывание в Дансельрехе. Это — мерзейшее место худшего из миров. Худшее место худшего из миров. Еще никому из наших не удавалось там закрепиться. Трахофора никогда еще не создавала столь отвратительное местечко.
— Почему же она не блокирована у тебя — у шифровальщика Адмиралтейства? — почти насмешливо поинтересовался Сворден, представляя как сейчас начнет юлить этот любитель материковых выродков.
— Потому что я уже мертв, — ответил Навах. — Мертвые срама не имут.
Навах смотрел куда-то позади Свордена, и тот медленно повернулся. На палубе возвышалась длинная, нелепо скособоченная, бледная фигура.
Существо двинуло многосуставчатой лапой, задрав ее на уровень жуткой морды в мерзейшей пародии приветствия, и просипело сквозь многочисленные отверстия закипающим чайником:
— С-с-с-с-трелять не буде-ш-ш-ш-ш?
— Не буду, — и Сворден метнул нож.
Глава пятнадцатая. ТВЕРДЬ
— Моя жена… моя бывшая жена, — поправился Сердолик и ткнул в ее сторону вилкой, видимо от некоторого расстройства чувств. — И… мой сын, — с неуместной паузой добавил он.
— Твой бывший сын, — в тон ему съязвила женщина.
— Зачем ты так, — покачал головой Сердолик. Он с чрезмерной осторожностью положил вилку на стол, судя по всему сдерживаясь от того, чтобы не швырнуть ее в пустующую тарелку, сцепил пальцы до белизны в суставах и уместил на губах полагающуюся как бы к семейному ужину полуулыбку. — У нас сегодня гость. Позволь представить — господин Ферц, доблестный офицер Дансельреха… кхм…
— Два и семь, — сказала бывшая жена. — В лучшем случае три и семь.
— Не понимаю… — было заикнулся Ферц, но женщина с неожиданной злобой бросила:
— Вас это не касается! Это касается его, — она вновь повернулась к Сердолику, и Ферцу пришла в голову догадка — окажись у нее под рукой хоть один столовый прибор, он неминуемо полетел бы в Корнеола. — Чтобы представить меня, ему понадобилось два-три слова, вам он уделил целых семь.
— Flirrst Du? — поднял брови Сердолик. — Das ist aber gefДhrlich. Ich habe dich gewarnt. Dieser Kerl vergewaltigt dich in ein Augenblick!
— А что такое «изнасилует»? — встрял в разговор белоголовый малыш с до того прозрачными глазами, что радужка почти сливалась с белком, придавая взгляду мальца остолбеняющую сумасшедшинку.
Сердолик и его бывшая жена казалось пропустили слова малыша мимо ушей, а вот Ферц не удержался и громко расхохотался. Он даже перегнулся через стол потрепать мальца за пухлую щеку, но тот резко отстранился от протянутой руки.
Из парнишки выйдет толк, решил Ферц. Ему знаком подобный взгляд — из таких получаются конченные фанатики. Попадись в его руки этот гаденыш юнцом, Ферц выдрессировал бы из него отличного волкодава — с мертвой хваткой и без тени сомнения в приказах хозяина. Такого можно натравить на любую добычу.
Ему вдруг вспомнился давно читанный рассказ про мальчишку, которого забросили на материк в самое логово выродков для организации террористического подполья, а чтобы снабжать подполье деньгами и оружием мальцу пришлось участвовать в кулачных боях. Избитый, окровавленный он раз за разом выходил на бой с самыми сильными противниками и раз за разом побеждал благодаря фанатичной преданности делу Дансельреху.
Чем кончилось дело Ферц точно не помнил — к тому времени то ли книжка ему наскучила, то ли кто-то без спросу позаимствовал ее для проведения уроков ненависти, но, кажется, малец заработал на кулачных боях достаточно для проведения боевой акции по подрыву одной из башен противобаллистической обороны, и у них почти все получилось, если бы в подполье не затесалась какая-то гнида и не продала всех с потрохами легионерам.
— Скажите, Ферц, что такого привлекательного в этом вашем Флакше? — вдруг спросила бывшая жена Сердолика. Перед ней к тому времени возник высокий бокал с чем-то радужно переливающимся, пузырящимся — не жидкость, а огромный слизняк, утрамбованный в емкость и исходящий от столь неудобного положения пенистой гадостью.
Ферца неожиданно для него самого затошнило — все-таки свежевать заживо материковых выродков это одно, а вникать в привычки червей — совсем другое.
— Что ты имеешь в виду, дорогая? — озаботился Сердолик и беспокойно забарабанил пальцами по столу.
— Я постоянно слышу — Флакш, Флакш, Флакш. Мы открыли столько миров, столько культур, но стоит попасть в компанию и завести разговор об ойкумене, как сразу же слышишь — Флакш то, Флакш сё… Простите, Ферц, может я говорю обидные для вас вещи, но поскольку работаю в Музее Внеземных Культур, могу квалифицированно заявить — экспозиция, посвященная вашему миру, — одна из самых бедных и наименее интересных. Я даже и не вспомню хоть один из экспонатов… — Бывшая жена задумалась, нахмурила брови, чертовски изящным движением подхватила стакан и медленно лизнула содержимое, исподлобья наблюдая за Ферцем.
Ферцу захотелось блевануть.
— Ты преувеличиваешь, дорогая, — завел свою песню Сердолик. Похоже за время их супружества подобный эвфемизм оказался единственно приемлемым для выражения Корнеолом своего резкого несогласия. — У вас имеются весьма любопытные…
— Ах, да! — прервала она Сердолика щелчком пальцев. — Вспомнила! Нечто, похожее на огромный моток колючей проволоки! Давеча его лаборанты обихаживали молекулярными паяльниками. Впрочем, — почти весело добавила бывшая жена, — я могу ошибаться!
Малец лопал из тарелки нечто белое и холодное, не отрывая взгляда прозрачных глаз от Ферца. И Ферц ответил, обращаясь скорее к нему, чем к раздражавшей его отчетливым привкусом истерии бывшей жене Сердолика:
— На Флакше ты живешь. Живешь и дышешь полной грудью. Там если друг, то друг до самой смерти — твоей или его, а если враг, то враг до самой смерти и даже после нее. Там все просто и понятно. Есть Дансельрех и есть выродки. Выродки злобны, трусливы, мерзки, вонючи. Дансельрех — могуч, смел, правдив и прекрасен.
— Господи, — прошептала бывшая жена, — какая демагогия… Ну почему, почему вам так нравится мучать и калечить друг друга?! — она почти сорвалась на крик. — Чем эти ваши выродки хуже вас? Чем?!
— Потому что они выродки, — проникновенно сказал Ферц. — Злобные, трусливые, мерзкие, вонючие существа.
— И вы их убиваете?
— И мы их убиваем, — подтвердил Ферц. — Если бы мы их не убивали, они бы расплодились и убили нас.
— Дорогая, ты же прекрасно понимаешь, что в мире, пережившем атомную войну, иначе и быть не может. Вот поэтому там работают специалисты по спрямлению чужих исторических путей, которые всеми силами пытаются исправить, улучшить, излечить…
— Вот-вот, — сказала бывшая жена, — излечить. Там нечего лечить, взгляни на этого ублюдка… Там надо ампутировать! И немедленно. Пока зараза не перекинулась на нас. В крайнем случае — прижигать! А в совсем уж безнадежном — только вивисекция. Доктор Моро был прав! Черт с ними — пусть это их изуродует, пусть будут отвратно выглядеть, гадить где попало, неуверенно стоять на задних лапах и туго соображать, но, по крайней мере, перестанут пить человеческую кровь!
— О чем ты? — озадачился Сердолик.
— Все о том же! Все хотят попасть на Флакш! А кто не хочет туда попасть или не может, тот пишет о Флакше, спорит о Флакше, ставит, черт побери, водевили о Флакше, ругается как… как… как его там? А, да! Кехертфлакш! Смачное словечко, которое так забавно вставлять к месту и не к месту! — Бывшая жена не на шутку разошлась, схватила стакан, словно собираясь швырнуть его в одного из собеседников, мгновение поколебавшись — в кого именно, чего оказалось достаточно, чтобы хорошие манеры возобладали над злостью и раздражением, и она, покрутив емкость и проливая слизь на руку, погрузила в него свой хорошенький носик.
— Вы зажрались, — сказал Ферц. — Вы живете в толще мира, питаетесь его отбросами, но при этом считаете, что мир должен питаться вашим дерьмом. Вы скрываетесь в норах, и у вас нет врагов только потому, что вы слишком ничтожны в своих желаниях, чтобы переползти дорогу даже самому распоследнему выродку. Все ваше могущество лишь в том, что вы трусливы. Наверняка вы размножаетесь в пробирках, потому что не приемлите насилия даже для продолжения рода. У вас нет никаких идеалов, потому что ради идеалов приходится убивать или мучительно умирать, а любое мучение, самое невинное, вас ужасает. Точнее, у вас один идеал — вы сами.
Мальчишка смотрел на Ферца прозрачными глазами, из разинутого от удивления рта по подбородку стекали коричневые от сладостей слюни. Бравый офицер Дансельреха подмигнул мальцу и вдохновенно продолжил:
— На самом деле вы завидуете нам. Да-да, завидуете! Вы обвиняете нас во врожденной склонности к тоталитаризму, клеймите нашей рабской психологией и уличаете в тоске по сильной руке, а на самом деле вся наша склонность к тоталитаризму, рабская психология и тоска по сильной руке всего лишь ненависть к превращению в скотину, озабоченную только собственным пищеварением и легкостью испражнения! Вы не видите этого из-за своей слепоты. Вы столько времени прятались в толще мира от мирового света, что глаза вам стали не нужны! А у каждого стада есть свой пастух и хищники. Вполне возможно, что пока вы тут прохлаждаетесь в неведении, кто-то режет вашего собрата себе на пропитание.
Ферц говорил вдохновенно, даже непонятно — что на него нашло. Не то чтобы он надеялся перевербовать Сердолика или его бывшую жену, сделать их агентами Дансельреха среди червей и наладить через них поставку в Адмиралтейство информации, технологий и образцов вооружения, хотя и подобного нельзя сбрасывать со счетов. Скорее всего, он обращался не столько к ним, сколько к пускающему слюни мальцу, с сумасшедшинкой во взгляде слушающий его слова. Ничего тот сейчас, конечно, не поймет, но Ферц надеялся, что зароненные в детскую порченную душу семена дадут хорошие всходы, и в один прекрасный момент этот белобрысый юнец переступит порог его кабинета, готовый беспрекословно подчиняться любому приказу своего обожаемого командира.
После речи Ферца наступило долгое неловкое молчание, во время которого Сердолик болезненно улыбался в том смысле, что, мол, о чем спорить с убогим, а его бывшая жена с презрением разглядывала самодовольно улыбающегося бравого офицера Дансельреха.
Молчание прервал малец, заявив:
— Мама, я хочу стать специалистом по спрямлению чужих исторических путей!
На что мама недвусмысленно ответила — у таких исторические пути надо не спрямлять, а прокладывать заново, предварительно загнав и так уже озверевших псевдоразумных в пещеры и на деревья, тогда, возможно, какой-то толк из этого получится, а всех доморощенных любителей Флакша незамедлительно подвергнуть принудительному ментососкобу на предмет выявления тщательно скрываемых извращений, а затем определить на длительную реморализацию с усилением всех блоков Высокой Теории Прививания.
Наверное, ужин так бы и закончился на высокой ноте подлинного милосердия и сострадания к братьям нашим дальним, но бывшая жена вдруг спохватилась:
— Корнеол, я принесла тебе то, что ты просил.
— Да? Так быстро? — чуть ли невпопад пробормотал Сердолик, о чем-то глубоко задумавшись.
— Но не так просто, — сказала бывшая жена. — В конце концов, я совершаю служебное преступление!
— Не преувеличивай, дорогая, — рассеянно ляпнул Сердолик, все еще не замечая, как бывшая жена вновь начинает закипать. — С каких пор работа с музейными экспонатами стала служебным преступлением?
— Да будет тебе известно, дорогой, что вынос каких-либо экспонатов за пределы музея не разрешается никому, даже самому господу богу. И если кто-то, пусть и сам господь, вдруг решит поработать с каким-либо экспонатом, то сделать он это может только в лаборатории музея, где ему, впрочем, будут предоставлены все необходимые условия и консультации специалистов.
Сердолик с преувеличенным вниманием выслушал сентенцию бывшей жены, хотя было ясно видно — мысли его продолжали гулять где-то далеко. Лишь мгновения спустя после того, как женщина замолчала, он спохватился и торопливо сказал, словно скорость речи могла искупить невнимательность:
— Все это, конечно, интересно, но ты сама понимаешь мою ситуацию… — он виновато-беззащитно взглянул на бывшую жену, но та и бровью не повела в подтверждение — да, да, мол, все понимаю, дорогой, и это ее обидчивое молчание Сердолик истолковал как-то уж совершенно превратно, ибо тут же ляпнул:
— В конце концов, тебя никто за язык не тянул…
Ферцу показалось, что бывшая жена Сердолика лишь огромным усилием воли заставила себя остаться на месте, а не выскочить из комнаты, полыхая гневом, таща за руку хнычущего мальца, перед этим все же швырнув в Корнеола чем-нибудь поувесистей. Она даже руки зажала подмышками и откинулась на спинку кресла, дабы не вводить себя в соблазн. На бледных щеках проявились красные пятна, словно от приступа лихорадки, сжатые в ниточку губы вдруг распустились, точно шов, не выдержавший натяжения, завитые локоны потеряли упругость и влажными прядями облепили ее лицо.
И вдруг на какое-то ничтожное, едва уловимое мгновение Ферцу причудилось, что он понял главную тайну этой странной женщины, а именно — ее некрасивость, если угодно — уродливость. Все ее очарование таилось лишь в лицевых мышцах, незаурядное владение которыми и обеспечивало бывшей жене Сердолика кажущуюся милость, привлекательность, обаяние, но они — как пыльца на крыльях бабочки, тронешь рукой и под радужным узором откроется неприглядная серая поверхность. Она, как бабочка, всегда должна находиться в полете и не подлетать чересчур близко к рукам, желающих ею завладеть.
Она так жила, более того — она считала, что так должны жить и другие. Окажись в ее руках судьба какого-нибудь одичавшего в лесах человеческого создания, которое, несмотря на звериное воспитание, все еще сохранило в себе частички человечности, а вместе с ними и интерес к своим сородичам, заставляющий наперекор звериным инстинктам все-таки идти с братьями по крови на контакт, бывшая жена Сердолика сделала бы все, только бы оттолкнуть, отвадить несчастного полукровку по воспитанию, пошла бы на любую мерзость, только бы затолкать полузвереныша обратно в его лес.
— Мама, ты стащила из музея экспонат? — спросил белобрысый малец, и Ферц от неожиданности тряхнул головой, избавляясь от иллюзии, что воображенный им мальчишка из леса и неудобное дитя за столом — суть одно.
— Устами младенца… — усмехнулась бывшая жена Сердолика. — Нет, милый, это папа так шутит. Ферц, а вы могли бы что-то взять без спросу? — вновь повернулась она к бравому офицеру Дансельреха.
— Тебя, — процедил Ферц, пристально всматриваясь в ее глаза и угадывая в них все те же искорки сумасшедшенки, коими в полной мере отмечен ее отпрыск. — Тебя я возьму без спросу.
— Ферц! — воскликнул Сердолик, но в его окрике не оказалось ни капли возмущения, ни единого порыва оградить бывшую жену от мерзких домогательств невоспитанного дикаря, ничего не смыслящего в этикете ухаживания и наверняка рассматривающего женщину лишь как средство удовлетворения низменных физиологических потребностей, а отнюдь не как объект восхищения и поклонения. Так реагирует человек, которому ни разу не приходилось вставать на защиту женской чести, хотя воспитание и образцы высокой литературы требовали от него хоть как-то отреагировать на столь откровенные поползновения унизить образец гения чистой красоты.
Ферц и бывшая жена Сердолика смотрели друг на друга, не обратив внимания на окрик Корнеола. Это даже нельзя назвать поединком, только — полная и безоговорочная капитуляция, тихая и тайная сдача всех столь тщательно возведенных линий обороны, разгром и деморализация в том самом изначальном смысле этого слова, когда один за другим отключаются от немыслимой перегрузки блоки Высокой Теории Прививания, бесстыдно обнажая изначально поврежденную онтологическую сущность человека.
— Ферц! — еще раз каркнул Сердолик, не заметив, не почуяв произошедшего практически на его глазах метаморфоза, словно бы подтверждая собственную изначальную профессиональную непригодность быть Учителем, на чем так прозорливо настаивал Вандерер, дьявольским чутьем предчувствуя его слепоту к свершившемуся иудиному поцелую.
— Ничего-ничего, — успокаивающе махнула рукой бывшая жена. — Очень любопытно послушать мужчину, не кастрированного Высокой Теорией Прививания, — она отхлебнула из стакана. — Er hat etwas Tierisches.
— Мама, дядя хочет стать твоим мужем? — спросил малец, но ему никто даже не улыбнулся.
Бывшая жена встала с кресла, подошла к Сердолику и положила в его ладонь коробочку, напоследок погладив по щеке — обязательный аккорд подношения подарка человеку, окончательно ушедшему из ее жизни.
Корнеол какое-то время сидел неподвижно, разглядывая коробочку, которую так и не сжал пальцами. Она походила на зловещий подарок, преподнесенный страшной колдуньей ни о чем не подозревающей невинности. Поколебавшись, Сердолик переместил коробочку на стол и подрагивающими пальцами подцепил крышку. Внутри шевелилось нечто темное и живое, словно клубок червей, облепивших тухлятину.
Ферц с любопытством разглядывал пока малопонятное ему действо. Ему даже показалось, что он почуял запах гнили.
Сердолик запустил внутрь шевеления пальцы и, поморщившись, извлек из коробочки какую-то продолговатую штуковину. За ней потянулись черные нити, постепенно истончаясь и лопаясь с еле слышным звоном, будто сделанные из стекла. Одна из лопнувших нитей скользнула по пальцу Сердолика, и на нем тут же вспух багровый рубец.
— Осторожнее, он очень хрупкий, — предупредила бывшая жена, — без восстановительного эпителия быстро иссыхает. Пришлось придумать замену. В родном вместилище эпителий не такой жгучий, — и подумав добавила:
— Извини…
Сердолик ничего не ответил, поглощенный разглядыванием странной штуковины. Насколько мог рассмотреть со своего места Ферц, сделана она была из пористого металла, скверного качества, и несла на своих боках непонятные отметины, похожие на чеканку.
— Папа, ты хочешь стать чудовищем? — вдруг спросил белобрысый отпрыск.
От неожиданности Сердолик вздрогнул и чуть не выронил штуковину. На лбу его проступили крупные капли пота, но Корнеол быстро овладел собой и вымученно улыбнулся:
— С чего ты взял? Что за странные фантазии!
— Не кричи на ребенка! — повысила голос бывшая жена, хотя Сердолик вовсе и не думал этого делать — его сентенция ничуть не выходила за рамки дозволенной укоризны по отношению к отпрыску, по малости лет допустившего бестактность.
— А где бомба? — как бы между прочим поинтересовался Ферц.
— Какая еще бомба?! — бывшая жена Сердолика посмотрела на Ферца, рот распущен в брезгливой гримасе, относящейся то ли к Корнеолу, то ли к его подопечному, бесцеремонно влезшего поперек разгорающейся ссоры.
— Это ведь детонатор? — показал пальцем Ферц. — Похож во всяком случае.
— Ну-ка, ну-ка, господин Ферц, выскажите свое профессиональное мнение военного о данном объекте! — с преувеличенной веселостью и слипающимися от сухости губами воскликнул Сердолик и как-то небрежно сунул штуковину ему в руку.
Детонатор действительно был сделан из скверно обработанного металла, испещрен многочисленными выщербинами, так что на одной стороне активационная чеканка совсем расползлась, как чернила по рыхлой бумаге. Но дублирующий слой сохранился почти в неприкосновенности — четкий отпечаток странной закорючки.
— Похож на детонатор от живой бомбы, — высказал свое профессиональное мнение бравый офицер Дансельреха.
— Живой?! — воскликнул Сердолик.
Его бывшая жена ничего не воскликнула, лишь закусила до белизны нижнюю губу.
— Да. Их специально выращивают, или модифицируют. Особые генетические изменения, диета, — с удовольствием пояснил Ферц. — В результате организм насыщается активным компонентом и при соединении с детонатором взрывается. Очень эффективно при диверсиях.
— Имеете в виду — это люди? — недоверчиво спросила бывшая жена Сердолика.
— Лучше когда у бомбы две руки и две ноги. И мозги — для исполнения приказов, — наставительно ответствовал Ферц.
После долгого молчания Сердолик сказал:
— Страшные вещи говорите, офицер.
В ночь после семейного ужина бравый офицер Дансельреха, дасбутмастер Ферц лежал на кровати и размышлял как бы избавиться от расслабляющего тело пузырчатого шевеления, от которого казалось будто паришь в воздухе, обернутый в нечто теплое, и лишь крошечные пузырьки приятно щекочут напряженные мышцы.
Ферц предпочел бы устроиться на голом полу, в крайнем случае — на обычной военной лежанке, жесткой, как окоченевший труп, но глупый дом Сердолика упрямо возносил бравого офицера на такое вот лежбище, слезать с которого с каждым разом становилось все труднее и неохотнее.
Когда мысли о том, чтобы все-таки набраться сил, выскользнуть из-под сладчайшего тепла на прохладу свежего воздуха и устроиться где-нибудь на голой земле, как оно и подобает офицеру Дансельреха, окончательно перешли в плоскость сугубого теоретизирования, ибо Ферц так и не смог преодолеть зазора, отделявшего слово от дела, дверь вдруг стукнула и в комнате возникла бывшая жена Сердолика.
— Ты здесь? — хихикнув зачем-то спросила она, стянула с себя накидку и нырнула к Ферцу в убаюкивающее пузырение.
Поначалу Ферц принял произошедшее за сон, куда незаметно для него самого перетекла явь, смешавшись с вожделением. Ожидая касания разгоряченного тела, он от неожиданности вздрогнул, ибо тело бывшей жены Сердолика оказалось холодным и липким на ощупь. Ферц инстинктивно подался назад, отталкивая женщину руками и ногами, чувствуя как внутри поднимается волна отвращения, сжимая горло в предрвотном спазме, не давая вымолвить ни слова.
— Эй, бравый офицер, очнись! Это же я! — громко прошептала бывшая жена Сердолика, тем не менее нервно хихикая и продолжая хватать Ферца за разные части ледяными пальцами.
— Т-ты х-холодная, — натурально стуча зубами выдавил из себя бравый офицер Дансельреха, который все не мог решить — кошмар перед ним или самая что ни на есть реальность, а главное — что из этого для него предпочтительнее.
— Я развратная, — со все тем же противным смешком сообщила женщина. — Сейчас оно подействует, и я окончательно сорвусь с цепи, — она крепче сжала Ферца. — Ты когда-нибудь видел как человек воспитанный женского пола срывается с сексуальной цепи? — Она взгромоздилась на него, болезненно вцепившись Ферцу в плечи. Наклонилась к лицу, ее рассыпанные волосы щекотнули шею, возбуждая исключительно мурашки по всему телу Ферца. — Впрочем, если и видел, то успел забыть. Это утешает.
— Почему? — прохрипел Ферц. Его не слишком интересовал ответ явно обезумевшей женщины, он лишь попытался оттянуть тот жуткий момент, когда от болтовни она перейдет к главному. А то, что момент окажется жутким — в этом он не сомневался. Ферц ощущал себя распластанным не под женщиной, а под резцами пыточной машины, уже готовой вонзить в него лезвия и выписать на коже обстоятельный смертельный приговор.
— Тебе не с чем будет сравнивать, — как величайшую тайну прошептала она ему на ухо. — Я жутко стесняюсь… Понимаешь, Высокая Теория Прививания делает из нас законченных пуритан, — она скверно хихикнула, словно непроизвольно вспомнив нечто, опровергающее ее слова. — Я слышала, что кто-то из небожителей предлагал сделать из секса не наслаждение, а боль. Превратить акт зачатия в высокоосмысленное и ответственное действо…
— Боль? — медленно спросил Ферц. — Наслаждение? — кажется что-то начало проясняться. Это еще не было освобождением из ступора, но похоже он нащупал правильное направление движение в сторону выхода из гибельного лабиринта. — Они чем-то различаются?
Он медленно намотал ее волосы на кулак и отвесил ей резкую пощечину, так что голова женщины мотнулась в сторону. Бывшая жена Сердолика слетела бы на пол, но Ферц крепко ее держал. Вместе с тем она не издала ни звука, хотя щека сильно покраснела.
— Умница, — сказал Ферц. — Умница, — и крепко ее обнял.
За окном посветлело, и воздух в комнате помутнел, сумрак пузырился тусклыми огоньками, булавочными уколами впиваясь в расширенные зрачки, заставляя часто помаргивать. Наступило то редкое мгновение, когда ночное зрение уже не годилось, а дневное — не слишком помогало что-либо различать в тоскливой мгле.
Ферц заканчивал рисунок почти вслепую, резкими движениями стилом, словно скальпелем, нанося последние штрихи на очередной набросок лица бывшей жены Сердолика. Он не сомневался, что и на этот раз удачно схватил ее выражение, смешанное из равных пропорций отвращения, страха, задумчивости, боли.
Она тоже сидела на полу за низким столиком, уже не делая никаких попыток прикрыться, лишь пряча руки под столешницей, как будто они могли открыть постороннему взгляду нечто несоизмеримо более важное, чем телесная нагота. Слезы высохли, кровь запеклась, но распухшие губы шевелились, беззвучно произнося как заклинание:
— Подонок… подонок… подонок…
Скатав рисунок в плотный комок, Ферц запустил им в бывшую жену Сердолика, но та даже не шевельнулась, когда катыш попал ей в лоб. Упав на пол скомканная бумага присоединилась к десяткам таких же испещренных рисунками обрывков.
На бравого офицера Дансельреха внезапно напала страсть к рисованию. Никогда подобного за собой он не замечал, а тут неожиданно обнаружил способность довольно ловко, несколькими штрихами изобразить все, что приходило в голову. Поначалу в голову приходили все знакомые вещи, по которым он, надо сказать, порядком соскучился в этих закоулках червоточин, пронизывающих мировую твердь, — Крепость, дасбут, пистолет, воммербют, Блошланг, десант на материк, зачистка плацдарма от выродков, допрос с пристрастием легионера, пыточная машина и другие знакомые вещи и сценки, которые заставляли сжиматься сердце в приступах ностальгии.
Затем он не менее ловко набросал портрет Сердолика с тоскливым выражением длинного лица, какое и должно у него возникнуть, узнай он как и чем здесь развлекалась его жена, хоть и бывшая. Потом пришла очередь Конги, и Ферц, чья фантазия разыгралась не на шутку, изобразил целый взвод таких дуболомов, атакующих панцирный дивизион материковых выродков.
Рисунок ему понравился, хотя бравый офицер Дансельреха самокритично отдавал себе отчет в том, что ему еще далеко до мастерства штатных художников-пропагандистов, ловко малюющих такие плакаты, от которых кровь закипает в жилах от праведного гнева на материковых выродков.
От его чирканий по бумаге кровь пока не закипала и не выпадала в осадок ни единым граном праведного гнева, но Ферц не особо расстраивался, расслабленно отдавшись невесть откуда взявшейся потребности и способности изображать что попало.
Иногда, отвлекаясь на разглядывание бывшей жены Сердолика, чей вид и состояние в неком извращенном смысле тоже можно приписать неумеренной творческой активности распоясавшегося офицера Дансельреха, вспомнившего все свои самые омерзительные привычки в постельных утехах, зажатое в пальцах стило вдруг изображало такое, что Ферц диву давался — откуда и что это такое?! Их он не мял, а зачем-то аккуратно складывал по левую руку от себя.
На одном из таких рисунков оказалась изображено нечто вроде мины в разрезе, только внутри нее уместился сидящий в кресле человечек. На другом по лесу шествовало странное животное с толстыми ногами, огромными ушами и хвостом на носу. Третий походил на неумелый набросок схемы мира, только почему-то с дурацкими шариками разного размера внутри мировой полости, от третьего из которых куда-то вовне вела прерывистая линия.
— …подонок… — еще раз хлюпнула носом бывшая жена Сердолика.
— Гордись оказанной тебе честью, — усмехнулся Сердолик. — Ты — тряпка! Тобой хорошо сапоги вытирать.
— Я — не тряпка, — покачала головой женщина. — Я — вещь.
— Отдаю тебе должное, — сказал Ферц, — ты ни разу и не пискнула. Может, я окажу тебе честь еще раз, — потянулся он, разминая затекшие члены. Бывшая жена Сердолика еле заметно поежилась.
— У меня был хороший учитель, — вдруг сказала она. — Меня с детства лупили… Я ведь и тогда к нему побежала только потому, что хотела этого… Ведь его сделали одним из вас, — она так посмотрела на Ферца, что теперь пришел его черед ощутить резкое дыхание озноба, и лишь усилием воли он выдержал ее вызверенный взгляд. Так может смотреть волчица, привязанная за горло колючей проволокой к дереву, наблюдая как охотники сапожищами давят ее народившееся потомство.
— Одним из вас… — повторила бывшая жена Сердолика. — Садистом в квадрате…
Ферц опустил взгляд на лежащий перед ним клочок бумаги и ему остро захотелось изобразить Наваха — присно памятного шифровальщика группы флотов Ц. Он даже опустил стило, и лишь крохотный зазор отделял возникший образ от цепкой хватки уверенных штрихов, но длинное лицо шифровальщика, обрамленное не по уставу волосами до плеч, почему-то зарябило, расплылось в мутное, неразборчивое пятно.
— Я все делала, чтобы меня унизили, наказали… Понимаешь, скотина?! — крикнула она. — Я уже не могу иначе! Он мне всю жизнь сломал! Сделал законченной мазохисткой. Где бы я не появилась, что бы не делала, единственное мое желание — наказание… И боль. Нравственная. Физическая. Боль…
— Чего еще может желать женщина? — несколько рассеянно пожал плечами Ферц, более озабоченный истершимися из памяти чертами былого сослуживца. И словно надеясь, что слова помогут одолеть внезапную забывчивость, продолжил:
— Вот помню был у нас в штабе шифровальщик. Человек как человек. Проверенный. Волосы только любил до плеч отращивать — не по уставу. Сколько раз ему говорили — приведи себя в порядок, а ему как дервалю торпеда в задницу…
— Шифровальщик? — переспросила бывшая жена Сердолика.
— Воммербют чуть ли не через трое суток менял, — продолжил Ферц. — Да. Сначала думали — бывает. Особенно после десанта. Иногда такое приснится, что даже воммербют материковым выродком кажется. Да и что воммербют? Так, грелка с дыркой…
— Он что-то говорил о шифровальщиках… — прошептала еле слышно женщина.
— Заходим как-то к нему, а он голый, с ножом, воммербют в угол забилась…
— Шифровальщик группы флотов Ц…
Не обращая на женщину внимания, Ферц продолжал:
— Так он себе ножом руку режет и орет ей, мол, — а теперь?! А что теперь?! Кровь хлещет, а он как заведенный: а теперь?! Посмеялись мы тогда, нечего сказать. Такое учудить! Это же грелка с дыркой! Она с перепугу обделалась. Кое-как в себя его привели, а он глазами лупает: братцы, мол, чего это со мной?! Вот потеха! — бравый офицер Дансельреха от столь приятных воспоминаний бросил надоевшее стило на стол, качнулся назад и, смеясь, захлопал по коленям.
Наверное, лишь поэтому он столь бездарно пропустил поворот снизу вверх. Его тело вдруг превратилось в туго надутый метеорологический зонд, и если бы не севшая на грудь женщина, Ферц воспарил бы к потолку, где и колыхался до тех пор, пока не лопнул.
В занесенной руке бывшая жена Сердолика сжимала стило, и не трудно догадаться — ей достаточно короткого движения, чтобы вонзить его Ферцу в глаз.
— Шевельнешься — убью, — пообещала она.
— Ага… — просипел Ферц. — Так мы еще не пробовали… — Стило почти коснулось роговицы, и бравый офицер почел за лучшее заткнуться.
— Скажи мне… Расскажи мне… — бывшая жена Сердолика говорила с трудом, волнение перехватывало ее дыхание, но зажатое в кулаке стило даже не дрогнуло. — Это он… Точно он… Они его выслали, изгнали, а когда он осмелился вернуться, они его убили…
— Не понимаю, о чем толкуешь, — прохрипел Ферц. — Недавно я его видел живым… — тело все еще не слушалось, но уже не казалось надутым до предела метеозондом. Оно казалось постепенно сдувающимся метеозондом, который медленно, чересчур медленно опускался на землю.
— Живым?! — ее пальцы впились Ферцу в ключицу, он вскрикнул, но боль оказалось именно тем лекарством, в котором нуждалось пропустившее столь досадный удар тело.
— Я должен был его ликвидировать как шпиона материковых выродков… — сквозь зубы процедил Ферц, ощущая как с каждым словом женские пальцы словно раскаляются и огненными крючьями погружаются в плоть, причиняя столь необходимое ему мучение.
— Ликвидировать?! Ликвидировать… боже…
Ферцу показалось, что он переборщил, переступил тонкую грань опасной игры и сейчас заслуженно поплатится собственным глазом.
— Он — враг, — сказал Ферц. — Понимаешь? Предатель. А предателям — пуля в затылок. Разве у вас поступают иначе?
— Иначе, — ответила бывшая жена Сердолика. — У нас поступают совсем иначе… У нас стреляют в грудь. Он еще шевелится, а они стреляют… он тянется, а они стреляют… — она неподвижно смотрела куда-то, будто перед ней в живом ужасе возникла страшная картина — распростертый на полу в луже крови человек, тянущийся пальцами до какой-то похожей на зажигатель штуковины.
— У каждого свои обычаи, — сказал Ферц. — Вот, например, материковые выродки сдирают заживо кожу, а пустынные варвары засовывают во все отверстия колючки, а…
— Не надо! — выкрикнула бывшая жена Сердолика, и Ферц замолчал. Лицо женщины потеряло твердость, оплыло прогоревшей до основания свечкой, став почти безобразным. — Прошу… умоляю… Скажи… ты его… ликвидировал?
— Нет. Он оказался изворотливым.
— Значит он жив?! Жив?! — она отбросила стило, схватила Ферца за плечи и встряхнула так, что бравый офицер стукнулся затылком об пол. — Постой… — вдруг задумалась женщина. — Как же такое может быть? Ведь я сама видела… дурацкие стишки и кровь… Die Tiere standen neben die Tuer… Sie sterben, als sie beschossen wurden… А если он и вправду жив?! — Огонек надежды вновь пробился сквозь пепел усталого разочарования. Бывшая жена взяла Ферца за щеки, точно мать обиженное в порыве неправедного гнева дитя. — Ведь такое может быть… он слишком ценен для них… они не убили его, а всего лишь вернули обратно… туда, откуда он сбежал…
Ферц отшвырнул бормочущую женщину и забился в дальний угол комнаты. План, казавшийся фантастичным, стал обретать черты вполне реального. Нужно только подумать. И все рассчитать.
Вандерер расположился в излюбленной позе — склонив огромную голову над словно позабытыми на столе руками, сцепленными мосластыми пальцами. Казалось, он с огромным интересом рассматривает обтянутые сухой старческой кожей сочленения, как энтомолог изучает лапки, крылья и габитус попавшего в сачок насекомого. Как всегда он не отреагировал на появление посетителя, лысым черепом с бледными веснушками демонстрируя высшую степень презрения ко всему, что может отвлечь его от медитации над собственными руками.
Парсифаль прекрасно понимал обманчивость столь непроизвольного впечатления, но в этой обманчивости таилась некая загадка — разум отказывался отменить возникающую робость, сожаление, страх отвлечь столь могущественного человека от размышлений, по сравнению с которыми любые проблемы казались не стоящими выеденного яйца, подменить чем-то более весомым, что позволило хотя бы осторожно кашлянуть, дабы привлечь внимание Вандерера к собственной персоне.
Порой ему казалось, что Его Превосходительство не размышляет, не медитирует и даже, кехертфлакш, вовсе не выказывает презрение к возникшему перед его очами человечку, что слишком мелко для личности подобного масштаба, а молится — молится самым настоящим образом, обращаясь к некоей высшей силе, которая и есть предел любых человеческих размышлений.
И в подобном молении нет ни капли суеверия и прочего мракобесия, а лишь отчаянное мужество признания — человек слаб, жалок и мелок, и все потуги Высокой Теории Прививания убедить двуногую обезьяну в обратном идут насмарку стоит только прямоходящему примату услышать змеиный шелест соблазна вкусить от древа познания добра и зла.
Мракобесие религии, наверное, в том и заключалось, что она требовала от своих адептов недюжей смелости принять полноту правды о собственной персоне, а главное — отнимала надежду на иное, кроме по благодати, возвышение над той грязью, из которой они рождались, в которой жили и в которую вновь возвращались тленным прахом.
Возможно, только таким, как Вандерер, на чьих плечах лежит чудовищная ответственность за род человеческий, и открывается подлинный смысл религиозности, заботливо укутанный в толстую пелену глупейших ненаучных баек, дабы уберечь источник надежды от исчерпания.
И впрямь, окажись он, Парсифаль, перед ликом бога, что бы принялся вымаливать у абсолютного воплощения Любви и Справедливости? Даже сама мысль о подобном настраивала на игривый лад, как ребенка, ограждающего свой хрупкий мирок от давления внешнего мира наивной игрой «понарошку».
Ничего, кроме вымаливания счастья для всех и к тому же даром, ему, Парсифалю, в голову не приходило. Идея же личного спасения, отпущения грехов предательства, доносительства и прочая, прочая, казалась чересчур мелкой и не стоящей божественного милосердия. Покаяние никоим образом не укладывалось в прокрустово ложе Высокой Теории Прививания.
И словно бы расслышав или уловив эту мысль Парсифаля, Вандерер пробурчал:
— Я недоволен твоей работой.
— У меня чересчур много поручений, — возразил Парсифаль. — Даже господь бог давал своим ангелам только одно поручение за раз.
Что-то в этой фразе показалось Вандереру необычным, отчего он соизволил прервать созерцание собственных мослов и взглянуть на Парсифаля голубенькими слезящимся глазками, утопленными в могучих морщинах. И то и другое, возьми из по отдельности, не могли производить никаких подобострастных эмоций, за исключением пренебрежительно-молодцеватой мыслишки «Пр-р-р-роклятая старость», но их соединение в едином лике порождало настолько гремучую смесь, что невольно хотелось вытянуться во фрунт и рявкнуть во всю мощь луженой глотки: «Слушаюсь, Ваше Превосходительство!»
Парсифаль не сразу нащупал спасительное средство против столь неподобающих статусу человека воспитанного порывов, более подходящих какому-нибудь грязному аборигену с какого-нибудь Флакша, пока однажды не обнаружил с некой толикой удовлетворения, что определенный градус бешенства позволяет практически безболезненно переживать выволочки Вандерера.
Конечно, смешно даже вообразить, будто Парсифаль мог в присутствии Его Превосходительства позволить себе наглость стучать кулаком об стол, брызгать слюной и жутко вращать глазами. Отнюдь. Сдерживаемое бешенство играло роль поверхностного натяжения или даже брони, выдерживающей удары плохо скрываемого презрения Вандерера к мелкому филеру, каковым Парсифаль себя и считал.
Вот и сейчас Его Превосходительство соизволил дать вполне ожидаемую отповедь:
— Ты не ангел. А я — не господь бог… к сожалению, — пожевав тонкими фиолетовыми губами, добавил Вандерер.
Насчет первого Парсифаль не возражал, но вот второе почел за излишнюю скромность говорящего. Только такой господь бог и мог случиться у Ойкумены и человечества, генерализированного Высокой Теорией Прививания.
— Да-да, я в курсе, — торопливо согласился Парсифаль. — Я всего лишь врач. Личный врач, личный друг, личный наперсник всей чертовой дюжины. Не слишком ли много для меня одного? — тут голос его предательски дрогнул, низводя праведный гнев до уровня нижайшей просьбы войти в положение… пособить… отметить… От столь досадного прокола и впрямь захотелось вернуться в медицину.
Парсифаль ожидал мрачной отповеди, ну, по крайней мере, еще одного тяжелого взгляда из-под морщинистых век, однако Вандерер вновь его удивил. Его Превосходительство соизволило наморщить лоб в раздумье над словами подчиненного и, в конце концов, буркнуть:
— Много? Не думаю… Мне так не кажется. По крайней мере, ты справлялся.
Парсифаль отметил прошедшую форму последнего глагола. Спасибо и на этом. Здесь, наверное, следовало остановиться, внимая очередному поручению, несомненно такому же мерзкому, как и все поручения, которые он только способен выполнять, но Парсифаль вдруг вошел в раж, будто почуяв слабину Вандерера:
— А еще я пишу на них доносы. Слушай, Вандерер, можно хоть это как-то автоматизировать?! Если по какому-то дурацкому правилу доносы…
— Отчеты, — поправил Вандерер. — И рапорты.
— …Доносы, — упрямо гнул Парсифаль, — необходимо предоставлять строго в рукописном виде, то дайте мне толкового мальца. Будет моим личным секретарем. Запишет евангелие от Парсифаля, ха-ха…
— Зажигатель уже у него, — сказал Вандерер, и Парсифаль подавился.
Странно, но за все время его головокружительной карьеры штатного филера при детях неизвестных родителей Парсифаль никогда не ощущал ни страха, ни даже брезгливости, какую можно ожидать от заурядного человека, узнай он — откуда и как появился его ближний. Впрочем, последнее есть лишь забавное преломление обычного детского разочарования, когда невинное дитя впервые осознает в ходе каких телесных манипуляций родителей друг с другом произошло его зачатие. А вот отсутствие у Парсифаля страха следовало признать некоей аномалией, почти не свойственной для посвященных.
Когда Парсифаль впервые попал в их круг, то именно это его и поразило — они все боялись. Страх оказался застарелым, отчего пах не столько адреналиновым потом, сколько несвежим старческим бельем, и вызывал не столько желание вооружиться палкой покрепче, дабы выгнать наглых хорьков, повадившихся в беззащитный курятник, сколько, страдая отдышкой, добрести по тропинке до знакомого муравейника и созерцать бессмысленную суетливость муравьев, не понимающих — с какой такой целью откуда не возьмись на их жилище свалился огромный, неповоротливый жук.
Боялись все, даже те, кого сила преклонного возраста окончательно отнесла от кликушествующих «хорькистов» и прибила к благодушно-равнодушным «жукистам», и где страх принимал причудливые формы, вплоть до готовности без борьбы сдаться на милость могущественным победителям, ибо силы вандереров и испытуемого ими человечества явно неравны, да и какую такую опасность могла привнести древняя сверхцивилизация в Ойкумену, ведь она творила добро еще в то время, когда кроманьонцы глодали кости неудачно попавших под удар дубины прогресса неандертальцев.
А вот Парсифаль ничего не боялся. Казалось, он заведомо знал одинаково-печальную судьбу как хорьков в курятнике, так и жуков в муравейнике — превратиться в висящие под потолком сохнущие шкурки, либо в пустотелый хитиновый остов, чьи внутренности разъедены муравьиной кислотой. Выведи такого упертого «жукиста» в реальный лес к реальному муравейнику и на деле покажи ему, что сотворят с несчастным жучком обезумевшие муравьи, тот бы немедленно сослался на набившую оскомину отговорку, мол, имелось виду совсем иное, в расчет брались идеальные муравейники и идеальные жучки-паучки, и что модельные расчеты недвусмысленно указывали: не суетитесь муравьи, ведь жучок-паучок сползет с вашего домишки и продолжит единственно ему ведомый путь, а потому никакие натурные испытания не могли решить судьбы внедренных в человечество детей неизвестных родителей.
Один раз Парсифаль даже собрался с духом и поинтересовался у Вандерера: почему столь невеликая проблема не была решена там и тогда, ведь деление яйцеклеток еще ничего не значит и отнюдь не накладывает какой-либо родительской ответственности, ибо как до, так и после женщины всегда пользовались правом решать судьбы крошечной частички их тела, так кто бы мог возразить, если бы человечество в лице своих небожителей решило, что оно не готово к столь неожиданному отцовству и материнству, и устроило бы на далекой заштатной планетке первый космический абортарий?
Великий и Ужасный Вандерер ничему тогда не ответил, но стоило ему сейчас сказать: «Зажигатель уже у него», как Парсифалю показалось, что они вернулись к тому давнему, оставленному на худшие времена разговору.
— Откуда известно?! — неожиданно для самого себя почти выкрикнул Парсифаль, но тут же осекся. — Ах, да… — и липкий пот проступил на теле.
Тем не менее, Вандерер ответил:
— Штатная проверка хранилища зафиксировала отсутствие единицы.
«Мы ведь его все равно убьем?» — вот какой вопрос вертелся на кончике языка. Но вся мощь Высокой Теории Прививания противилась тому, чтобы задать его вслух.
— А может это все случайность? — сухо сглотнул Парсифаль.
— Что именно?
— Всё! — показал Парсифаль, вдруг ощутив как на него нисходит вдохновение. — Всё — огромная и дурацкая случайность. Все эти зажигатели, родимые пятна, бывшие жены… Мало ли у кого могут быть родимые пятна? У меня тоже есть родимое пятно и при известной фантазии его тоже можно принять за значок катаканы, хираганы… да хоть иероглифа! И жена его случайно оказалась хранительницей зажигателей. И сами зажигатели вовсе не зажигатели, а…
Что я несу? — хотел спросить самого себя Парсифаль. А главное — зачем я это несу?! Чего хочу добиться и кого хочу убедить?! Спасти жизнь отпрыска неизвестного отца? Умыть руки, успокаиваясь тем, что ни единым словом не подтвердил в своих доносах… отчетах подозрения о нечеловеческой сущности подопечного?! Зачем?! Зачем?!
— Что? Что представляют из себя зажигатели? — с неожиданным интересом спросил Вандерер. — Любопытно услышать еще и твою гипотезу. Правда-правда. Я их, эти гипотезы, если хочешь знать, коллекционирую. Может, ты внесешь свежую струю в понимание феномена «чертовой дюжины»?
И вдруг Парсифаля осенило. В какое-то крошечное мгновение он понял все. Все. Кто такие вандереры… Зачем они сотворили «чертову дюжину»… Как работают зажигатели… Все. Все. Он вскинулся, чтобы даже не сказать, а прокричать это непонятно откуда возникшее понимание в чертову лысину Вандерера, но не успел. Словно кто-то щелкнул клавишей, и свет понимания погас, исчез, не оставив в памяти ни единого следа, кроме горького привкуса, какой бывает на утро от съеденного по вечеру шоколада.
Он точно слепой шарил по закоулкам сознания, отыскивая хоть след, хоть намек — дьявол с этим пониманием! — к добру, ко злу или вообще ни к чему существование отпрысков неизвестных родителей?!
И лишь холодный рассудок подсказывал — рациональное человечество больше не имеет права на подобные суждения. В пространстве, лишенном этического абсолюта, бессмысленно соизмерять свое понимание добра и понимание добра с какими-нибудь вандерерами. Утеряна точка отсчета любви, забыты единицы измерения справедливости.
Вандерер ждал ответа, и Парсифаль бессильно сжал кулаки:
— Но вы ведь даже не знаете как он его активирует!
— Почему не знаем? — казалось Вандерер удивился. — Очень даже знаем. Мы не знаем что произойдет дальше… — он пожевал губами, невольно выдавая свою невообразимую дряхлость. — И знать не хотим.
— Но откуда… — Парсифаль осекся. — Но ведь Корнеол может тоже его использовать! Пока мы тут разговариваем, у него будет масса времени, чтобы…
— Он не сможет, — отрезал Вандерер.
Парсифаль ждал продолжения, но Вандерер больше ничего не сказал.
— Надо было все нам рассказать, — после долгого молчания произнес Сердолик.
— Чтобы вы потом кончили жизнь самоубийством? — спросил Вандерер. — Знаешь ли, это страшно — осознавать себя рожденным из машины, сооруженной неведомыми чудовищами в невообразимо древние времена.
Солнце катилось к горизонту и никак не могло упасть. Изломанная древними развалинами дуга словно прогибалась, плавилась от жара светила, незаметно для глаз уступая секунду за секундой, минуту за минуту, которые складываются в градусы, превращая закат в асимптоту.
И почему-то именно сейчас Корнеол вспомнил, как впервые встретил отца… Странно, но если у ребенка и сохраняются первые воспоминания детства, скорее всего нечто яркое, необычное — неуничтожимое тавро ощущения подлинной жизни — то они никогда не связаны с родителями, которые существуют лишь как ласковая, заботливая, но обыденность, подложка, основа, и добраться до нее требует недюжей силы и работы, детям не свойственной. Но именно свидание с отцом так и осталось изначальным репером всей его последующей жизни…
— А ты это знаешь? — спросил Сердолик. — Знаешь, каково почувствовать себя чудовищем?
— Да, знаю, — резко ответил Вандерер. — Надеюсь твоя… бывшая жена сообщила, что в ящике отсутствует пара зажигателей? — Сердолик даже не пошевельнулся, ни отрицая, ни подтверждая догадку. Впрочем, Вандерер и не ждал никаких подтверждений. — Эта цена двух экспе… неудавшихся попыток. Ты не первый, кому мы раскрыли тайну личности.
Багровый отсвет заливал комнату, будто некто пырнул небесную плоть кинжалом, и из раны пролилась кровь — густая и липкая. Может именно поэтому Вандерер ощущал глухое раздражение — чересчур уж театральным выходил их разговор. Он несколько раз порывался попросить Корнеола задернуть шторы, но почти не сомневался, что тот ему откажет. Долгое пребывание на Флакше приучает ценить открытый вид на горизонт.
Вандерер встал и прошелся вдоль стен, разглядывая изображения — слегка пожухлые свидетельства тех времен, когда и сам он был не столь дряхл.
— Не бойся, — сказал Корнеол. — Я никого сюда не пускал… не пускаю.
— Даже ее? — не оборачиваясь спросил Вандерер.
— Даже ее. Она назвала эту комнату «Убежище Синей Бороды», — короткий смешок. — Только… только сын иногда заходит. Но ведь он должен увидеть дедушку хотя бы на фотографиях?
— Наверное, — рассеяно ответил Вандерер, пытаясь отыскать Сердолика на групповом снимке выпускников. Тот, как обычно, стоял в верхнем ряду с краю, задрав очи горе, отчего вид у него получился потешный.
«Не пришла ли пора с ним познакомиться?» — хотел спросить Сердолик, полуобернувшись к старику, по древней привычке обряженному в пугающую нормальных людей темную робу, висящую на его мослах, как на вешалке. Но ответ можно предугадать без труда. Поэтому он спросил:
— И что с ними случилось?
Вандерер ответил не сразу, то ли преувеличенно увлеченный разглядыванием картинок из так и не сбывшейся жизни, то ли пытаясь сообразить — к чему относится вопрос.
— Несчастный случай. Предположительно. Мы точно не выяснили. Возможно, самоубийство, замаскированное под несчастный случай.
— Почему же ты все-таки решил мне рассказать? — в вопросе Сердолика Вандереру почудились нотки почти детской обиды, обиды не на то, что столь долго от него скрывали, а на то, что не нашли в себе сил или желания скрывать и дальше.
С какой-то сладостной ностальгией, сродни боли, с которой отрываешь присохшие к ране бинты, он вспомнил тот дождливый день, когда переступил порог приюта и впервые увидел подопечного. Нет, конечно, он видел его и раньше, как и всех остальных из «чертовой дюжины». И не только видел, а знал о нем все. Все. Столько не знают настоящие родители о своих детях, сколько он знал об этих мальчиках и девочках — визжащих, исцарапанных, веселых бомбах, раскиданных по планете и ждущих своего часа. Но одно дело знать, и совсем иное — встретится воочию.
Зачем он вообще пошел на это? Имелась ли необходимость в самоличном инспектировании — как и чем дышат подопечные? Ведь до этого он ни разу не видел их в живую, словно желая сберечь в себе холодную и равнодушную отстраненность от тех, кого потом может быть придется уничтожить. Палач не должен сочувствовать жертве в ее жизни, только — в смерти. И тем не менее…
Он поймал себя на том, что боится их. Боится до дрожи. Причем страх шел не от брезгливости, как к каким-нибудь там пиявкам или паукам, а был самым что ни на есть подлинным, без всяких скидок на подсознание. Он, небожитель, Его Превосходительство, начальник Kontrollenkomission, Неизвестный Отец и прочая, прочая, боится каких-то сопляков и соплячек, которые пачкали пеленки в то время, когда он с головой окунался в кровавую баню Флакша, без жалости и страха уничтожая все и вся, стоящее на пути прогресса! Это было даже не смешно.
Вандерер пальцами потер щеки, с неудовольствием ощущая проступающие колючки щетины, и сказал:
— У нас есть весьма обоснованное предположение, что по достижению определенного возраста у каждого из «чертовой дюжины» включается некая программа. В чем состоит эта программа, ее цель и смысл — мы не знаем, увы. Возможно, она превращает человека в автомат…
— Или бомбу, — подсказал Сердолик. — Живую бомбу. Ферц мне рассказал о живых бомбах.
— Вполне возможно, — ответил Вандерер. Он взглянул на кушетку, и ему захотелось прилечь. Почему у него нет такой же дурацкой привычки, как у общеизвестного любителя обратимых поступков — в любом подходящем и неподходящем месте принимать горизонтальное положение? Тогда бы ни у кого не возникало ненужных вопросов о том, плохо ли ему, насколько плохо, не нужно ли врача, в ответ на которые приходилось бы грубовато отшучиваться в том смысле, что не дождетесь!
Вандерер подавил искушение даже просто нагнуться и проверить мягкость лежбища, отступив шаг назад и заложив руки за спину.
— Послушай, а тебе не кажется, что у вас там у всех паранойя? — Корнеол тоже встал, но подошел не к Вандереру, а к окну. — Все эти инопланетные чудовища, саркофаги, зажигатели…
Вандерер замер и напрягся. Медленно, очень медленно досчитал до десяти и запустил руку в карман, зажав в кулаке лежавший там тюбик с вытяжкой из гнилой печени зверя Пэх. И лишь затем позволил себе спросить:
— Откуда ты знаешь о саркофаге?
— Каком саркофаге?
— Сынок, — почти ласково произнес Вандерер, — ты только что сказал: «инопланетные чудовища, САРКОФАГИ, зажигатели».
— Ну и что? — раздраженно спросил Сердолик. — Что я такого сказал?
— Саркофагом мы назвали найденный эмбриональный сейф, — очень медленно сказал Вандерер. — Место вашего рождения. Ты не мог этого знать. Твоя бывшая жена тоже этого не знала. И я НИКОГДА не произносил при тебе этого слова.
Такое невозможно упомнить, хотел язвительно возразить Корнеол, но осекся. Можно. Для Вандерера все возможно. Почти все. Даже если они читали историю Древнего Египта, это слово наверняка никогда им не произносилось вслух, подменяясь более или менее уклюжими синонимами: усыпальница, могила, мавзолей.
— Чепуха, — мотнул головой Сердолик. — Просто вырвалось. Случайность.
— Я больше не верю в случайности, — Вандерер вытряхнул в рот капсулу, прикусил ее, привычно ощущая гнилость, сжимающую в приступе рвоты горло. — Вся эта история — огромный клубок дурацких случайностей, за которыми скрывается непонятая нами закономерность.
— Слушай, пусть все так. Согласен. Программа, автомат или бомба. Но что я могу вам сделать? Какой вред я могу причинить человечеству?! Взорвать Совет Небожителей? — Корнеол даже сделал попытку растянуть губы в глупейшей ухмылке, но мышцы лица заледенели, превращаясь в маску.
Если честно, то Сердолик ожидал, что Вандерер раздраженно махнет рукой, точно отгоняя назойливого комара, что всегда служило признаком его высочайшей занятости, которую он не считал нужным от кого-либо скрывать в силу какой-нибудь там ложной деликатности.
Ему вспомнилось то ли детское впечатление, то ли навязчивый сон, а может уже неразличимая смесь и того и другого, когда он в порыве не сдерживаемого детского желания поделиться чем-то важным, переполняющим до дрожи, до пота, до прерывистого дыхания, позабыв все запреты и правила, врывается в полутемный кабинет, где за столом сгорбился Очень Занятый Человек, бежит к нему, и вот слова готовы сорваться с губ как вдруг он словно со всего размаха врезается в ледяную стену, напарывается на стылую сосульку, что пронизывает тело, прокалывает трепещущее сердце, переполняет невообразимой слабостью, от которой подгибаются ноги и хочется упасть, но взгляд Очень Занятого Человека не дает ему и пошевельнуться.
И еще ему кажется, что в полутемной комнате царит космическая стужа, а если точнее, то не кажется, потому что краем глаза он замечает промерзший до дна аквариум, подсвеченный лампой, отчего разноцветные рыбки, скованные льдом, похожи на драгоценные камни. А Очень Занятый Человек разглядывает его с обычным выражением взрослого, взирающего на симпатичного, но до смерти ему надоевшего своими выходками мальца, и произносит лишь: «Занят», после чего с мира сдергивается темное, промерзшее полотно, его окутывает жар ярко-солнечного дня и лишь крохотная льдинка продолжает холодеть в глубине груди, совсем рядом с сердцем.
Но Вандерер остается недвижим и это пугает Сердолика еще больше.
— Сынок, — голос его почти ласков, но мороз продрал Корнеола до самых пяток, — сынок, ты думаешь над этим от силы пару дней, а я — всю твою жизнь. И знаешь, что самое дрянное? Я так ничего и не придумал. НИЧЕГО! Вот это самое страшное. Хотя…
— Что?! Что?! — хочется выкрикнуть Сердолику, но уверен — голос предательски дрогнет, а ему меньше всего хочется показать старику как он напуган. Поэтому Корнеол перехватывает пальцами обтянутое свитером горло каким-то бабьим движением, ощутив даже сквозь крупную шерстяную вязку отчаянное биение жилы.
— Ты знаешь, что в Ойкумене мы обнаружили несколько, скажем так, мегаструктур, принадлежащих, предположительно, вандерерам. Все они до сих пор функционируют.
— Да, — сказал Сердолик, глубоко дыша. Приступ страха почти миновал. — Надежда, Колыбель…
— Башня, — почти строго добавил Вандерер.
— Башня. Конечно же…
— Представь, что некая сверхцивилизация по каким-то непонятным нам мотивам создала и запустила в различных мирах гигантские машины. Понимая, что спустя длительный промежуток времени эти машины необходимо будет остановить, демонтировать или просто сломать, и учитывая, что к тому моменту сама эта сверхцивилизация может или исчезнуть или вообще забыть о машинах, она предусмотрела дублирующий механизм контроля.
— Хочешь сказать…
— Да. «Чертова дюжина» может оказаться таким вспомогательным механизмом. Представители цивилизации, к тому времени расселившейся по ойкумене.
— Тогда понятно, почему я оказался хранитель Башни, ведь так? — Вандерер кивнул. — А остальные… дьявол, даже и не знаю как их называть… братья и сестры? Они тоже оказались причастными к подобным сооружениям вандереров?
— Более или менее… — уклончиво произнес собеседник. — Как ты понимаешь, все это пока гипотеза. Не хуже, но и не лучше других…
…Не хуже и не лучше. Во всех имелся серьезный общий изъян. Избыточность. Холодный прагматизм рассудка в них соседствовал с вычурной театральностью, с безумием маскарада, а если называть вещи своими именами — сумасшествием. Причем сумасшествием не тихим, и даже не тем, за которое прощается любой гений, искупающий эксцентричность поступков и злобную неуживчивость острым лезвием разума, которое, не будь оно прикрыто мягкими ножнами безумия, могло бы в клочья исполосовать податливую мякоть цивилизации, жирком наросшую на жестких мышцах сражающейся за свое существование обезьяны. Нет, даже на расстоянии невообразимого количества лет от разбросанных по Ойкумене артефактов ощутимо пованивало гнильцой чего-то, что не укладывалось в рамки разумного прагматизма, не говоря уж о морали, хотя бы и нечеловеческой.
Тот же саркофаг бросал вызов какому-либо серьезному осмыслению целей начатой сорок тысяч лет назад операции. Поручи подобное любому мало-мальски знакомому с технологиями спецопераций и слышавшему краем ухом о генокодировании, он бы немедленно указал бы гораздо более изящный путь подсадки и внедрения в интересующую его цивилизацию агентов влияния.
Достаточно слабенького передатчика, который, заметьте, без следа разлагается после срабатывания, и любое количество особей женского пола в пределах досягаемости оказались бы носителями видоизмененных нужным образом яйцеклеток, из которых впоследствии родились бы неотличимые на незаинтересованный взгляд отпрыски, кодированные на генном уровне для безусловного выполнения возлагаемой на них миссии.
Пожелай некто добавить к столь заурядной операции толику эксцентричности, то тут вообще можно обойтись без естественного оплодотворения, хоть тринадцать раз сотворив чудо непорочного зачатия, еще раз попинав железным говнодавом науки давно мертвое тело проведения божьего…
Все это мог сказать и рассказать Вандерер стоящему перед ним растерянному, напуганному человеку, но ничего не сказал и не рассказал. А просто вздохнул и продолжил:
— Ты мог бы нам помочь в ее проверке. Когда «чертова дюжина» появилась на свет, было решено, во-первых, не открывать им информацию о них самих и, во-вторых, дать им такие профессии, которые препятствовали их длительному пребыванию на планете. Тогда нам казалось, что это очевидные шаги, обеспечивающие безопасность человечества. Но, похоже, именно этого от нас и ожидали. Понимаешь? Если гипотеза верна, то «чертова дюжина» должна быть рассеяна по всей ойкумене, чтобы легче получить доступ к артефактам. А незнание обстоятельств своего появления на свет облегчает запуск программы.
— Хорошо. Теперь я все знаю. Я — хранитель Башни. Что ты… что вы от меня хотите?
Вандерер достал из хорошо ему знакомого ящичка сигареты, вытряхнул полусырую, пропитанную консервантом палочку, дождался ее высыхания, наблюдая как в багровом отсвете заходящего солнца от нее поднимаются розовые струйки испарений, закурил и сказал так, словно предлагал разделить с ним вредную привычку:
— Используй зажигатель.
Ферц первым нарушил долгое всеобщее молчание:
— Как я понимаю — он не лжет? Зажигатель уничтожен?
— Он не может лгать, — сказал Вандерер. — Не умеет.
— Вот именно! — выкрикнула бывшая жена Сердолика. — Не умеет! Он — чистый! Чистый! В белых одеждах!
— Прекрати истерику, — поморщился Корнеол. — Я вовсе не собираюсь умирать. Я вам докажу… — он осекся, как будто ему не хватило дыхание, но тут же продолжил с каким-то шутовским воодушевлением, свойственным лишь героям дешевых пьес. — Да, именно! Докажу! Практика — критерий истины, не так ли? Я вам докажу, что между мной и этой дурацкой штукой нет ничего… ни единой точки пересечения… — пальцы вцепились в свитер на груди и оттянули вязку, будто она не давала ему вздохнуть полной грудью.
— Ты противоречишь сам себе, сынок. Или ты все-таки солгал? — спросил Вандерер с внезапно возникшей надеждой, однако изрядно разбавленной усталостью и разочарованием. — Скажи, сынок…
Бывшая жена Сердолика сжала кулаки, выставив их перед собой, что выглядело бы смешно, если бы не жуткое выражение ее лица:
— Не смейте его так называть! Не смейте! Не смейте… не смейтесь надо мной… — упавшим голосом закончила она, и Ферцу показалось что он слышит, как в женщине что-то ломается, точно огромное подпиленное дерево, замершее на мгновение в неустойчивом равновесии, когда достаточно небольшого толчка и произойдет окончательный слом.
Достаточно дуновения, ветерка, обычного слова, и хрупкая фигурка пойдет мелкими трещинами, которые будут все углубляться, расходиться шире, подставляя бесстыдному взгляду возможность проникнуть в ее потаенные глубины.
Ферцу это показалось настолько неприятным и отвратительным, что он еще крепче стиснул рукоять пистолета, готовый разрядить его в первого, кто рискнет произнести слово.
Или ему вовсе не нужно дожидаться глупой и слепой случайности? Зачем ждать?! Разве он когда-нибудь обнажал оружие для того, чтобы пугать или заставлять? Нет! Никогда! Только убивать, только убивать. Но кого он должен убить? Вандерера? Сердолика? Или саму женщину? Выбрать нужно сейчас, немедленно. Из спутанного узла человеческих отношений нет иного выхода, нежели смерть.
— Вы смеетесь надо мной… — пугающе спокойным голосом сказала бывшая жена Сердолика. — Вы просто надо мной смеетесь.
— Дорогая, ты что говоришь?! — вскрикнул Корнеол, и Ферц чуть не нажал курок. Еще немного, уговорил он себя, подожди еще немного.
— Это заговор, — объявила женщина. — Заговор против меня. Или процесс… черный, безумный…
— Что с ней? — Корнеол сделал попытку двинуться, но Ферц покачал головой.
— Теперь я вспомнила, господи, как я могла это забыть? Как я могла ТАКОЕ забыть?! Ведь это все уже было! Вы его всегда убиваете… вы его убиваете, а я кричу… вы его убиваете, я кричу… вы его убиваете…
— Опять эти ваши истерики! — брезгливо сказал Вандерер.
— Дорогая, успокойся! Никто никого не собирается убивать! — Корнеол прикусил ноготь на указательном пальце, буравя держащего их на мушке Ферца.
— Кошмарный сон… без конца, без начала… это ад… вы понимаете? — Она опустилась на пол и принялась слепо ощупывать пространство вокруг себя, словно стараясь что-то разыскать. — Мы все в чьем-то аду! Нет… только я… с самого начала… злые щели… Господи, что же я такого сделала?! За что?!
— Она в нестабильном ментальном состоянии. Я это ощущаю, — пророкотал Конги.
— Что ты можешь ощущать, железо? — презрительно бросил через плечо Ферц, не отрывая взгляда от Корнеола. Ему очень не нравилось состояние противника. Сердолик вплотную приблизился к тому рубежу, за которым начинают делать необдуманные глупости, щедро сдобренные кровью.
— Эксперимент зашел чересчур далеко, — продолжал Конги. — Я уже почти не справляюсь с ментальными шумами. Возрастает рассогласование мод.
Со все возрастающим беспокойством Ферц прошипел:
— Ты чего бормочешь, железо?! Толком скажи, солдат!
— Это все эксперимент, Ферц, — с неожиданной широкой улыбкой объяснил Сердолик. — Представление. Твое больное представление. На самом деле нет никакой Башни, Флакша, Вандерера, бывшей жены. Понимаешь? Нет! Это все иллюзия. Нам пришлось пойти на столь жестокое действо, чтобы попытаться вытащить тебя.
— Что за хрень ты несешь?! — выкрикнул Ферц.
— Тебя доставили к нам в лечебницу в тяжелом состоянии. Мозговая эмболия третьей степени. Ты знаешь, что такое мозговая эмболия третьей степени?
Ферц отрицательно качнул головой. Вернее сказать, это не было даже отрицанием, поскольку бравый офицер Дансельреха не поверил ни единому слову Сердолика, но в его откровенной лжи имелась некая завораживающая толика, сродни примеси настоящего искусства, порой заставляющая проникаться сочувствием к вульгарной лжи какой-нибудь потаскухи из Трюма, воображающей из себя даму, которая хоть и опустилась на самое дно, но сохранила на себе родимые пятна благородства.
— Продолжай, — потребовал Ферц, и с излишней торопливостью, выдававшей его с головой, Сердолик сказал:
— Я прекрасно тебя понимаю. И уверен, что в моде Ферца ты мне ни капельки не веришь. Но я пытаюсь пробиться к ядру твоей настоящей личности. Ты не имперский офицер, ты такой же как мы. Понимаешь?
— Такой же как вы? — рассмеялся Ферц. — Слабый? Изнеженный? Спокойно наблюдающий как оскорбляют его и его женщину? Уверенный, что с помощью слов можно пробить головой любое препятствие?
— Что в этом плохого? — Сердолик провел кончиком языка по пересохшим губам. — Вернее, все не совсем так… то есть, совсем не так! Ты существуешь в иллюзорном мире. Я только могу догадываться, что в нем происходит по дискретным ментососкобам. Понимаешь? Пытаюсь догадаться о содержании фильма по его отдельным кадрам.
Бывшая жена и Вандерер хранили молчание. Непонятно — то ли они и впрямь иллюзорные фантоши, то ли всего лишь подыгрывают Сердолику в его желании обезвредить вышедшего из под контроля имперского офицера. Впрочем, у Ферца не оставалось времени это выяснять.
— Медикаментозные средства не смогли вытащить тебя. Поэтому мы решили сделать инсценировку. Но у каждой инсценировки есть момент истины. Ключевая точка, где испытуемый должен сделать решающий выбор. Сделать выбор и открыть туннель… Эта наша терминология — «туннель». Понимаешь, ты словно скитаешься по давно заброшенному городу, населенному странными созданиями… можно сказать, чудовищами. Он окружен непроницаемой стеной, но из него есть выходы, до поры скрытые от твоих глаз. Как дырки в тарелке — из одной пустоты в другую пустоту.
— Дырка в тарелке… — задумчиво повторил Ферц, словно что-то смутно припоминая. — Из одной пустоты в другую…
— Тебе необходимо отыскать свой туннель, — почти с мольбой сказал Сердолик. — Единственное, что могу сказать, он где-то рядом с тобой. Совсем рядом.
И тут к своему ужасу Ферц обнаружил где-то глубоко в себе если не само сомнение, то вполне определенную тень его. Будто мерзкий слизень шевельнулся в дотоле невидимой червоточине, отвратным шуршанием обнаруживая свое существование.
«А вдруг?!» — хлюпнуло гадкое откормленное создание. «А если?!» — сдвинулось с насиженного места. «Разве плохо оказаться одним из них?!» — слизь сгустилась в первую нить — зародыш будущего кокона грядущего метаморфоза. «Они омерзительны, отвратны и гадки, но они сильнее всех, разве не так?!» — пучок нитей стянул набитый запасами пищи мешочек с крошечной, еле заметной головкой. «Кто запретит ему оставаться самим собой?! Их возможности и твоя сила — перед этим не устоит ни один легион материковых выродков! Нужно только согласиться. Ты ведь согласен?!» — пеленали нити личинку.
«Нужно только согласиться», — сказал самому себе Ферц. Ведь так просто — сказать «да» и перестать существовать. Остаться лишь постыдным воспоминанием.
Он сунул руку в карман и нащупывал что-то знакомое. Стиснул рифлёную рукоять и достал пистолет. С некоторым недоумением осмотрел его. Странно, разве оружие уже не было у него в руке? Откуда-то всплыло название: «Херцог».
— Это оно? — показал Ферц. — Проделыватель дырок в тарелках?
— Вы затеяли опасную игру Сердолик… — сказал Вандерер.
— Замолчи! — в ярости крикнул ему Корнеол. — Или как там на вашем арго?! Заткнись! Ты все испортишь!
— Испугались за свою жалкую душенку, Вандерер? — ядовито спросила бывшая жена Сердолика, на что Вандерер почти наставительно ответил:
— У человека нет души. А сердце — мускулистый и малочувствительный орган. Кстати, и после смерти ничего нет, ни путешествия, ни приключения.
— Итак, стоит мне кого-то из вас застрелить и все закончится? — снял с предохранителя «Херцог» Ферц. Пистолет вздохнул, досылая патрон в патронник. Рукоять перешла в боевое состояние — продавилась под пальцами и ощетинилась крошечными чешуйками упоров.
— Да уж, для вас точно все закончится, — проворчал Вандерер. — Поэтому, сынок, лучше выкинь подальше эту чертову пукалку.
— Решать тебе, — сказал Сердолик. — Это твоя иллюзия. Только ты можешь ее разрушить. И не обращай внимания на тех двоих — они лишь проекции твоих скрытых воспоминаний. Самые сильные переживания твоего настоящего Я.
— И каких же? — с неожиданным интересом спросил Ферц.
— Могу только догадываться… Любви и ненависти, надо полагать… — пожал плечами Корнеол.
— Что самое паршивое, — признался Ферц, — так это то, что я не верю ни единому твоему слову.
По виску Сердолика медленно стекала капелька пота, и Ферц больше не стал медлить.
Он поднял пистолет и выстрелил.
Отдача острой иглой пронзила запястье, Ферц чуть не разжал пальцы, но удержал «Херцог», лишь зарычав от превозмогаемой боли.
Корнеол остановил пулю плечом, куда она впилась с невыносимо отвратительным хрустом, точно узкое лезвие в промороженный кусок мяса, и взорвалась кровавым цветком, проковыряв в плоти огромную дыру.
По всем законам физики Сердолика должно было отбросить к стене, где он, если бы не потерял сознание от болевого шока, уже не мог помешать Ферцу довершить начатое. Но невероятным образом Корнеол удержался на месте.
Ферц сместился, поймал в открытом створе цель, выстрелил, но пуля вновь вонзилась в Сердолика — теперь уже в грудь. Удар должен был быть страшен, но Корнеол зверски осклабился и позволил себе лишь качнуться назад. В свитере образовалась огромная прожженная дыра, обнажив нечто черное, тягучее, словно патока. Оно вздулось пузырем, который, хлюпнув, прорвался потоками ярко-алой крови.
Огненное кольцо стиснуло руку Ферца, жгучей змеей обвило ее до предплечья и впилось в шею. Ноги будто погрузились в вязкий бетон, Ферц дернулся, но не смог двинуться с места.
Сердолик шагнул к нему, протянул вперед уцелевшую руку (вторая свисала окровавленной плетью на тонких ниточках жил и лохмотьях кожи), прикушенная нижняя губа, налившись чудовищной синевой, выскользнула из-под зубов, мерзостно отвисла, похожая на выковыренный из раковины перегнивший моллюск, и сквозь зубы, как из отверстой раны, хлынула кровь, заливая подбородок и шею.
Это было страшно.
Это было так страшно, что Ферц, наверное, заорал бы во все горло, если бы огненная змея хоть на мгновение ослабила смертельную хватку вокруг шеи. Словно пытаясь превозмочь невыносимый ужас еще более невыносимой мукой, Ферц жал и жал на курок, пока полностью не разрядил «Херцог», и тот лишь с сухим недовольством отщелкивал пустую обойму.
Когда-то живое тело окровавленным обрубком откатилось под ноги бывшей жены Сердолика, и она начала кричать.
Глава шестнадцатая. ЛУГОМОРЬЕ
— В чем-то вы безусловно правы, юный друг, — сказал Охотник, пнув образину ботинком. Та еще шевелила лапками и выблевывала потоки черной слизи.
Поддернув короткие штаны, Охотник присел, ткнул разрядником в маску. Проскочил разряд, образина дернулась и выбросила вперед челюсть. От неожиданности Сворден отскочил назад.
— Почему-то феномен охоты всегда ускользал от внимания наших компетентных служб, — Охотник закатал рукав рубахи, встал на колени, запустил руку глубоко внутрь образины. — Хотя, если рассматривать не предвзято, есть здесь нечто, что не укладывается в рамки Высокой Теории Прививания…
Сворден пошевелили носом. Воняло премерзко.
— Я уж не говорю об общеизвестном факте высокой смертности среди охотников. Здесь наша гильдия далеко обставит такие уважаемые службы, как ГСП и десантников, — рука Охотника залезла внутрь по самое плечо, слизь потекла еще обильнее. — Черт, не могу дотянуться. Крупный экземпляр! Молодец, мальчик. Только в следующий раз используй парализующие иглы, а не пали свинцом.
— Оно так неожиданно выскочило, — попытался оправдаться Сворден.
— Выскочило! — передразнил Охотник. — Сколько тебя учить… Кажется, есть! Himmel och pannkaka! Почему так глубоко… Помоги!
Сворден положил карабин, ухватил Охотника за протянутую руку, что есть силы дернул. Плечо Охотника ощутимо хрустнуло, тот взвыл:
— Ты что делаешь?! Костолом!
— Извини.
Зрелище получилось презабавным — отставив одну руку, испачканную слизью, которая шмякалась на землю с сочным и каким-то сытым звуком, Охотник усиленно двигал другой, подбородком упершись в плечо и совершая им круговые движения. Если честно, то Свордена разбирал смех.
— Помочь? — участливо предложил он.
— Ну уж нет, — Охотник продолжал разминать плечо. — Вот этим лучше займись, — под ноги Свордена шмякнулся огромный кусок слизи.
Сворден присел, разглядывая трофей. По виду — нечто отвратно выглядящее, по запаху — отвратно смердящее, по консистенции (пришлось осторожно ткнуть пальцем) — сбродивший гной после газовой гангрены или чего похуже.
— И поосторожнее, — предупредил Охотник. — Вещь очень хрупкая.
Боль в связках отступала, и теперь пришла очередь Охотника с улыбкой смотреть, как стажер сначала двумя пальчиками пытается взять скользкий и увесистый трофей, отчаянно морщась и реже дыша, а затем после нескольких безуспешных попыток все же набирается брезгливой смелости, хватает пятерней комок слизи, поднимается и идет к воде, отставив руку подальше, чтобы не заляпаться.
— Больше жизни, стажер!
Вода оказалась ледяной, а сам источник — бездонным до непроглядности. Казалось, в земле обнаружился очередной подпространственный колодец Вандереров. Положить трофей, чтобы он отмокал сам по себе, некуда. Пришлось еще крепче ухватиться за склизкий комок, отчего пальцы на одну фалангу погрузились в неожиданно горячую гнойную субстанцию, и осторожно опустить его в стылую купель.
Больше всего оно напоминало человеческий зародыш, уютно свернувшийся в сложенной лодочкой ладони. Огромная голова, лапки с крошечными, но хорошо различимыми пальчиками, темные круги глаз.
Отставшая слизь вместе с водой просачивалась между застывшими от холода пальцами, оставляя тяжелый, будто начиненный свинцом, трофей.
Приглядевшись, Сворден все яснее различал странные блестки, проступающие из под бледной кожи создания, образуя узор-татуировку.
— В нем чертова уйма золота, — объяснил Охотник, из-за спины стажера наклонившись к добыче. — Практически весь первичный бульон заменен благородным металлом.
— Невозможно… — прошептал стажер. Больше всего хотелось стряхнуть эту гадость с ладони в бездонный колодец.
— Возможно, возможно, — одобрительно похлопал Охотник по плечу. — Вынужденная мера против серой слизи. В материнском организме имеется специальный буфер…
— Материнском? — переспросил Сворден.
— Ну да.
Сворден сжал пальцы, ощущая как постепенно подается, начинает сминаться трофей.
— Ты ведь почувствовал? — спросил Охотник.
— Да… Почувствовал…
Огонь разгорелся, освещая крошечную полянку посреди величественного леса. Кофейник закипел, и Охотник осторожно, с помощью двух палочек снял его с костра и ловко разлил кофе по чашкам.
Стажер взял обжигающую посудину, отхлебнул, поморщился от горечи.
— Там где-то есть сахар, — предложил Охотник.
— Нет. Не хочу, — стажер осторожно, чтобы не расплескать кипяток, растянулся на земле, устроив голову на одном из рюкзаков, а чашку — на животе.
Между крон деревьев, почти смыкающихся в невообразимой вышине многоярусного леса, сверкало звездное облако галактической спирали, похожее на огромную кучу драгоценностей, спрятанных в пещере дракона. А вот и сам дракон — антрацитовое пятно космической пыли, что растянулось, обнимая ослепительное сияние звездных изумрудов, рубинов, алмазов, яшмы, бирюзы. Красивейшее место Ойкумены. Охотничий рай.
— А вот и наш Каин, — сказал Охотник, протягивая карточку.
Пришлось взять и поднести к глазам. Скверная хроматическая копия древнего оригинала — наивный мальчишка с карабином наперевес, попирающий ногой поверженное членистоногое чудовище.
— Он тоже стрелял второпях, — сказал стажер, возвращая карточку. Отхлебнул горечь.
— Да, впопыхах забыл воспользоваться парализующей иглой. Разворотил нервный узел. Удел всех новичков.
— Виноват, учитель.
— Ерунда, — Охотник внимательно рассматривал карточку, увеличив яркость так, что по его лицу пробежали разноцветные отблески. — Главное — везение. Он тогда несколько дней сидел в засаде, выжидая пока тварь выберется из гнезда. А мог и не дождаться. С тех пор к нему и прилипло первое прозвище — Везунчик. Так и ходил в Везунчиках до того момента, когда стал Каином.
Тепло металлической кружки проникало сквозь ткань рубашки и приятно согревало живот.
Золото небес насытило верхушки величайших во вселенной джунглей и начало неторопливо, сначала крошечными, еле заметными струйками, ручейками стекать по неохватным стволам вниз, окрашивая их в теплый багрянец.
— Ты ведь был в Музее? — тихо спросил Охотник.
— Был.
— Видел?
— Да.
— И как?
— Не производит впечатления.
Охотник хохотнул.
— Он попал в баллон твари. Тогда он еще состоял Везунчиком, и поэтому залепил иглой в баллон. Черт его знает, чем они там дышат, но реакция оказалось чудовищной… Восстановить удалось только голову.
— Я знаю историю, — предупредил стажер. Не слишком вежливо, конечно, но настроение выслушивать легенду очередной сотый раз отсутствовало напрочь.
Теперь казалось, что джунгли выкованы из червленого золота — каждый ствол, каждая лиана, побег, лист, травинка, пень окутались мягким сиянием, постепенно сливающимся в единый слоистый туман, который однако ничего не скрадывал, а наоборот — еще четче подчеркивал, выделял.
Ночь не выдерживала напора стихии звезд и стихии леса, постепенно отступая, оставив лишь кое-где на деревьях жалкие клочки своего темного полога.
Стажер сорвал с ближайшего кустика листок. Иллюзия оказалась полной, ловко обманывающей все чувства, а не только глаза, которые не могли поверить, что тончайшая работа — не творение гениального золотых дел мастера, а лишь случайная прихоть эволюции — чокнутого игрока в кости, бездумно тасующего варианты, широким жестом затрачивая миллионы и миллиарды лет в надежде сорвать неведомую своим творениям ставку, а затем в отчаянии разочарования спуская выигрыш безжалостному крупье-хаосу. Весомая тяжесть золотой фольги выскальзывала из пальцев, оставляя в памяти ощущение твердой, неживой скульптурности.
Стажер скомкал листик, поморщившись от уколов крошечных щетинок.
— История… — пробормотал Охотник. — Засушенный гербарий, коллекция фекалий. Тщетная попытка муравья представить, что такое слон, ползая по его дерьму. Вот листик, вот травинка, а вот тут его прошиб понос… А мы еще пытаемся спрямить чужую историю… Ты никогда не думал, что оборотная сторона прогресса — наше собственное мельчание? Мир кроманьонца простирался до границ его пещеры. До них можно было дотронуться, пощупать, понюхать, нарисовать охоту на мамонта. Даже выходя наружу, наш волосатый предок просто переходил из одного грота в другой. И поэтому он был велик. Понимаешь? Может, разум — это всего лишь острое переживание собственного величия? Когда мир сосредотачивается в тебе самом, и ты получаешь над ним всю полноту власти.
Стажер закрыл глаза. Тепло от стоящей на животе кружки просачивалось сквозь ткань куртки, скапливалось горячей лужицей в пупке. «Ты ведь почувствовал?» Почувствовал… Да, почувствовал. Словно сухое, крошащееся пирожное, размоченное в горячем чае, — крошечная сингулярность вечности, сосредоточенная на кончике языка…
— Расширяя границы собственного мира, человек не поспевал за ними. Мир рванул в беспредельность, а разум рассеялся по нему тончайшей пылью. Бог, в гордыне уничтожив всяческие границы, просто напросто умер. Издох. От острейшего приступа агорафобии. Нам бы опять в пещерку, к костерку, в шкуру мамонта… Разве можно ощутить хоть каплю, ничтожный гран собственного величия под таким вот небом? Зная, что за ним скрывается такая беспредельность, которую не охватит никакой разум, никакое человеческое существо. Человек это то, что нужно преодолеть… Ха! Вот мы его преодолели, выпарили из него все примеси спеси, злобы, зависти, подлости, страха. Алхимия Высокой Теории Прививания торжествует! Достигнута невиданная чистота осадка человека разумного! Но ведь осадок осадком и останется. Человечность в осадке это всего лишь человечность…
Она там — на самом кончике, крохотная крупица, уже готовая стать беспредельностью, пустотой, которая втянет в себя всю его сущность, наполнится им — ничтожными ощущениями, воспоминаниями, шершавым деревом под ладонью, запахом дождя, звездным небом, скудным по сравнению со здешним пиршеством галактической спирали, выстроив из кажущегося бесполезным хлама самое надежное сооружение — память. Не память фактов, не память сведений — бессмысленной мертвечины, но память вечных ощущений, что пронизывают вселенную силой посильнее любых физических взаимодействий, память, способную на гораздо большее, чем возжигать и гасить звезды, сталкивать галактики, выворачивать наизнанку пространство, — на невыносимое ощущение жизни, на смертельную тоску бессмертия в предельной собранности собственного Я.
— Наша жизнь переполнена символами, которые мы разучились понимать, — сказал Охотник. — Моногамия есть порождение острейшего ощущения, что ничто нельзя повторить. Мы пишем нашу жизнь сразу на чистовик, черновичок тут не пройдет. А чтобы жить нужно убивать. Понимаешь? Не утилитарно, не ради пропитания, но ради гораздо более важного. Кроманьонец прекрасно это понимал…
— Кроманьонец? — переспросил стажер. Нечто смутно знакомое шевельнулось в темнейшем уголке.
— Ну, да, кроманьонец, — усмехнулся Охотник. — Когда-то я занимался чертовой дюжиной кроманьонцев. Очень полезно для сравнительной антропологии, но совершенно недопустимо для душевного равновесия человечества. Войны, насилие — вовсе не уродливые рудименты человеческой природы, а символ того, что вечно себя актуализирует, проявляет тогда, когда жирок довольства готов поглотить последние островки жизни. Заплывшая салом жизнь — что может выглядеть уродливее?
— Почему же никто раньше не ощущал подобного? Почему понадобился Каин-Везунчик?
Охотник сел у затухающего костерка, подкинул парочку щепок. Нужды в этом особой не имелось — теплая ночь сверкающим, расшитым золотом и драгоценными каменьями балдахином уютно окутывала их со всех сторон. Человек достал из кармана трубочку, набил ее сушеной травой, прикурил тлеющей головешкой.
— Многие вещи не имеют начала, — дымок срывался с губ Охотника и, казалось, овеществленные слова возносятся к небу причудливыми облачками. — Начала могут требовать лишь устоявшиеся правила нашего языка, но для природы следование синтаксису вовсе не обязательно. Большой Взрыв, зарождение жизни, гоминид, Адам и Ева — правила мифологического, научного синтаксиса, предельные факты и структуры мышления, которым мы склонны предавать абсолютное значение. Почему Каин? Почему не Авель? Случайность — вот темнота нашего принципиального непонимания. Не потому что мы чего-то еще не знаем, а потому что это противоречит самому принципу знания. Можно лишь принимать данный факт, либо не принимать.
Стажер осторожно нащупал еще теплый ствол карабина и, стараясь не шевелиться, попытался подтянуть оружие поближе. Пальцы скользили по металлокерамике. Стажер передвинулся, сделав вид, что отхлебывает кофе из чашки. Воздух напитал напиток странным ароматом. Гроздья звезд отражались в тонкой пленке эфирных масел.
— Когда-то в здешних джунглях водилось презабавное существо, — продолжил Охотник. — Прямоходящее двуногое, без перьев и с большой головой. Этакая местная реплика человека разумного за крошечным исключение — по уверениям ученых совершенно безмозглая. Понимаешь? Практически анатомический двойник человека, вот только мозгов ни на грош. Охоту на него, естественно, разрешили. Потом в джунглях нашли нечто, весьма смахивающее на древние развалины. Разразился скандал, кто-то даже покончил с собой, так как решил, что этот псевдо-человек вовсе и не псевдо. Ошибка ученых, где не бывает… Впрочем, это уже не важно.
— А что важно? — спросил стажер, крепко сжимая цевье карабина.
— Важно то, что каждый охотник захотел иметь дома чучело животного, внешне ничем не отличимого от человека.
Охотник замолчал, посасывая трубочку. Золотистый дымок закручивался еще более причудливыми вензелями, фестонами, словно невидимый паучок вил тончайшую паутину в безнадежной попытке дотянуть ее до звезд. Стажер пошевелился, разминая затекшую спину, приложился к чашке, в которой по странному совпадению отражались рубиновые звезды-близнецы — «Змеиный глаз», невзначай тронул кнопку активатора. Охотничий карабин, отлаженный до совершенства, ни малейшим звуком не нарушил тишину ночи.
— Все равно тут что-то не сходится, — признался стажер. — Если убийство разумного порождает этот самый «толчок», то почему никто ничего такого до Каина не ощущал? Почему именно после Каина охотники стали тем, чем они стали?
Охотник тихонько засмеялся:
— Опять двадцать пять. Любишь ты копать глубоко, стажер. Хотя, что еще делать охотнику в засаде? Когда выслеживаешь добычу несколько дней, а то и недель? Не окружающим пейзажем любоваться, ведь так? Вот и лезут в голову всякие мысли — что да почему… Как ты думаешь — сколько на Планете совершается убийств? Не случайных, не бытовых несчастных случаев, а самых что ни на есть преднамеренных — хорошо продуманных и удачно реализованных?
— Ни одного.
— А почему?
— Ну… Высокая Теория Прививания… Культура человеческих отношений… Человек человеку брат… Человек воспитанный…
— Человек воспитанный как обмылок человека разумного, — вставил неожиданно Охотник.
— Что?
— Нет-нет, ничего. Это я так, не удержался. Извини. На самом деле, как и любая другая теория, Высокая Теория Прививания обладает неустранимыми противоречиями. С одной стороны, Человек воспитанный, культура отношений, дружелюбие, а с другой — невыносимые мучения при встрече с цивилизациями, которые еще даже не доросли до понимания необходимости подобной Теории. И как тут быть? Закрыть глаза? Позволить их истории идти так, как она идет, в надежде, что через несколько сотен или тысяч лет и они разовьются до нашего уровня? А как же совесть? И если мы все-таки решаем вмешаться, слегка спрямить их историю, то нам необходимы специалисты, которые просто обязаны убивать. Убивать хладнокровно, продуманно.
— И как же снять это противоречие?
— Убить значит убедить.
— Убедить? — переспросил стажер. Карабин пришел в полную боевую готовность.
Охотник выдохнул последнюю порцию дымка и принялся вычищать трубочку заостренной щепочкой.
— На самом деле здесь все достаточно просто. Ограничения, накладываемые Высокой Теорией Прививания, снимаются в два такта. На первом необходимо убедить себя, что твой противник — не человек.
От неожиданности стажер сел.
— Не человек в широком смысле, конечно, — поправил себя Охотник. — Не разумное существо. То самое псевдо-хомо, что некогда водилось в здешних джунглях.
— А дальше?
— А дальше ты должен убедиться, что ошибся, — Охотник улыбнулся, разглядывая ошеломленного стажера. — На самом деле здесь нет никакого откровения. Прописная истина войны. Чтобы обеспечить массовое уничтожение сил противника, необходимо использовать машины. А что такое машины? Предохранительная прокладка человечности. Одно дело задушить собственными руками, и совсем другое — нажать на кнопку бомбометателя. Ты прав, стажер, на протяжении всей своей истории человек убивал, но только с появлением Высокой Теории Прививания он смог подняться на новую ступень…
Высокая Теория Прививания не оставляет человеку воспитанному ни единого шанса. Ценность человеческой жизни, а если точнее — ценность жизни гражданина Ойкумены непререкаема и не подлежит никакому размену, каким бы равнозначным или даже выгодным он ни казался.
Слабость, говоришь?! Да, слабость. Взять хотя бы планету, подобную Флакшу, где способность дышать рассматривается отнюдь не как самодостаточная ценность, а лишь вкупе с возможностью лишить «человеческий материал» указанной способности, дабы он не воспарял в эмпиреях гуманизма и не слишком обольщался по поводу важности своей личности для тщетно спрямляемого усталыми богами исторического процесса. И окажись он там, человек воспитанный поначалу испытал бы шок, едко именуемый на сленге психологов-«прививистов» (тех, кто в теме) «когнитивным диссонансом». Однако если на данном опасном отрезке первичной рекондиции он все же избегал смертельной опасности, сохранял себя физически, то через короткое время включался компенсационный механизм Высокой Теории Прививания.
Собственно компенсационный механизм вовсе не являлся новейшим изобретением достигшего рая земного Человечества, а представлял собой стайный рудимент, позволявший уже на заре первобытного коммунизма каждому члену обезьяньего племени четко разделять — кто является своим, а кто — чужим, и потому достоин не вкушения скудных плодов общественной собственности на все и всех, а удара дубиной по голове.
При этом чужой, с раскроенным черепом лежащий у ног волосатого коммунара, ни на единое мгновение не воспринимался питекантропом не только относящимся к тому же «плоду» эволюционного древа (поскольку звероподобным видом не отличался от членов стаи), но безошибочно определялся как нечто настолько чуждое и отвратное, что вряд ли его останки могли сгодиться в пищу оголодавшими сородичами победителя.
Поэтому окажись «человек воспитанный» в гипотетической ситуации на упомянутом Флакше, прижатый спиной к стене в темном переулке бандой местных двуногих нетопырей, да еще, для пущего драматизма, обремененный случайной знакомой противоположного пола, визжащей от страха, то в восприятии человека воспитанного произойдет любопытное изменение, которое и лежит в основе всех методик кондиционирования специалистов по исправлению чужих исторических путей.
Совершающие немотивированное, с точки зрения человека воспитанного, насилие (а данные слова для него — синонимы, ибо никаких мотивов у насилия быть не может!) индивиды тут же превращались в «чужих» — мерзких созданий, ни видом, ни поведением, ни запахом не относящихся к биологическому виду, обладающему хоть какими-то зачатками разума.
И человек воспитанный начнет убивать.
Мир неуловимо изменится. Откуда-то из-под темных небес проглянет тусклая луна. Вместо унылых околотков встанут мрачные джунгли. И волосатые чудища, застигнутые врасплох посреди своего мерзкого ритуала — то ли поклонения несуществующим богам, то ли совокупления, а может и того и другого вместе, будут послушно задирать подбородки и принимать рубящий удар ребром ладони по кадыкам, исправляющим даже не ход истории, а самой эволюции…
Дуло карабина уткнулось в лоб Охотника, но тот даже не пошевелился, продолжая смотреть в огонь.
— Ты чертовски прыток, стажер. Но вот как ты себя убедишь, что я не человек?
— Убью тебя без всякого удовольствия, выродок.
— Выродок? Ах, слова, слова… Вербальное выражение крайней степени неудовольствия, — пальцы Охотника ухватили карабин. — Вот только кишка у тебя тонка, сынок…
Они смотрели друг на друга.
— Сигнал от мозга к пальцу идет сотые доли секунды, — объяснил Охотник. — За это время мне ни за что не успеть увернуться, учитывая мое физическое положение и психофизическое состояние.
— Ни за что, — подтвердил стажер.
— Чистый проигрыш… мог бы быть…
— Мог бы?
Тяжелая отдача заставила стажера качнуться назад. Выбитые выстрелом комья земли разлетались в стороны, выстукивая по листьям, веткам и стволам деревьев бравурный маршик.
Нечто ледяное тончайшей паутинкой коснулось горла.
— Струнный нож, — прошептал на ухо Охотник. — Мономолекулярная нить.
Стажер покосился на карабин. Еле заметное, словно крохотная чешуйка с крыла бабочки, просеребрилось вдоль ствола, разделывая его на бесформенные кусочки, которые с тяжелым стуком падали на землю.
— Ты не учел самой малости, стажер.
Тонкая паутинка набрякла сырой тяжестью проступающей из разреза кровью, что сбегала по струне алыми крохотками и повисала, точно утренняя роса на тончайшей нити липкой ловушки.
— Ты, как всегда, не учел Высокой Теории Прививания, сынок…
Неодолимый зазор между человеком разумным и человеком воспитанным, измеримый той толикой неуверенности, которая превращает отлаженный миллионолетиями эволюции проводник между волей и действием в полупроводник, требующий охлаждения совестью, прежде чем донести безжалостный приказ до ждущего на курке пальца.
— Сворден! Сворден! — далекое эхо призрачного мира сновидений. — Сворден!
Растущее раздражение на беспокоящий крик, отвлекающий от медленного падения вниз, как сжимается атмосфера пригасшей звезды, исчерпавшей запас легкого синтеза, и теперь, лишенная поддержки раскаленного плеча лучевого давления, обрушивается в жадно распахнутую пасть гравитации, что изготовилась сомкнуть над светом неодолимый горизонт событий, и кажется, ничто не может спасти от коллапса, но тяжелые частицы, подгоняемые геометрией пространства, неохотно сходятся, одолевая собственное отталкивания, как вынужденное одиночество двоих, ненавидящих друг друга, с квантовой вероятностью алхимизирует их связь из минуса в плюс, порождая почти что любовь, и вот в чуде слияния, синтеза по-новой возгорается звездное сердце, сталкивает с себя тяжкую мантию внешней оболочки, превращаясь в новорожденный светлячок вселенной.
— Почему вы мне не рассказали? — Сворден Ферц не хотел, но вопрос прозвучал жалобой. Возможно так же вопрошал Творца Адам на следующий день после грехопадения.
От реки, что пряталась в камышах, выдавая свое присутствие тихим плеском волн, тянуло прохладным ветерком. Мировой свет угас, и небо слабо фосфоресцировало. Здесь, вблизи точки перегиба, оно и выглядело иначе — не равномерно белесая, тягучая поверхность, а нечто крупчатое, со множеством темных и светлых прожилок.
Господь-М ворошил веточкой костерок. Дым от его трубочки стелился по ветру, превращаясь в призрачные, замысловатые фестоны, похожие на кружевные манжеты, обтягивающие невидимые руки.
— Простите старика за столь глупую шутку, — после недолгого молчания ответил он. — Если бы я сразу рассказал в чем дело, вы бы согласились остаться… э-э-э… до самого конца?
— Вряд ли, — признался Сворден Ферц. — Чересчур неэстэтично. Безобразно, скажем прямо и без обиняков. К тому же я не люблю психоделики.
— Эстет, — хмыкнул Господь-М. — Вот уж кого мне еще не подбрасывала судьба, так это эстетов. Истерички, длинноволосые юнцы, мрачные старцы были, а вот эстетов как-то не случалось. До сих пор.
— Я не эстет, — предупредил Сворден Ферц. — Выгребные ямы холерных бараков не оскорбляют ни моего вкуса, ни даже, кехертфлакш, аппетита.
— Что же ему такое пригрезилось? — словно бы у самого себя спросил Господь-М, посасывая трубочку.
Молочная белизна ночи заливала все вокруг, поглотив тени и обесцветив мир. Будто смотришь на все через скверный прибор ночного видения — с непривычки глаза теряются в хаотичном нагромождении градаций серого, но затем мозг начинает рисовать более-менее внятные картинки, хотя иногда малейшее движение травинки рассыпает уже было собранную мозаику, превращает ее в нечто невообразимое, чему и слова подобрать сложно.
— Это не психоделики, — соизволил объяснить Господь-М. — Эффект брожения медоносных запасов убитого или погибшего зверя. Обычно охотники не дожидаются, когда туша, хм, взорвется, а выкачивают смесь. Получается тоже недурственно, хотя крепость, букет еще не те. Никогда не пробовали?
— Разлитые по бутылкам перегнившие внутренности протухшего чудовища? Нет, судьба миловала.
Вполне ожидаемо Господь-М рассмеялся.
— Я не очень понял о чем вы тогда толковали, — сказал Сворден Ферц. — Насчет виртуальных частиц и дробных личностях.
— Хотите поговорить об этом? — Господь-М пристально смотрел из-за желтоватой взвеси, что колыхалась над костерком. Странно, что Сворден Ферц заметил ее только сейчас. Словно облака крохотных мошек, этакого воздушного планктона собирались в теплых потоках, что поднимались к небесной тверди.
— Не стоит? — вопросом на вопрос осведомился Сворден Ферц.
— Ну, почему же, — Господь-М выпустил клуб дымка, который от сопркосновения со взвесью вспыхнул лазоревыми оттенками, позаимствованными у давешних стрекоз. Дальше он продолжать не стал, закрыв глаза, отчего стал неотличим от вырезанного из сандалового дерева грозного божка, наконец-то умилостивленного кровавой жертвой.
Когда Сворден Ферц уже решил, что собеседник задремал или отнюдь не склонен продолжать беседу, Господь-М сказал:
— Вы никогда не задумывались, почему гении, даже в полдень, кончают столь плохо? И почему та личность, что жила божественным вдохновением, так разительно отличается от той, что лопала какие-нибудь там алапайчики…
— Э? — ничего не понял Сворден Ферц.
— Я утрирую, конечно, но гений в личном общении производит впечатление, скажем так, не сопоставимое по своим масштабом с продуктом его творчества. Он может ужасно относиться к женщинам, плевать на ближнего своего, быть склочником, наркоманом, убийцей, пьяницей, но при этом творить такое, что не под силу самому благовоспитанному члену общества.
— Наркоманом? Убийцей? — покрутил головой Сворден Ферц. — Что-то я таких не припоминаю…
— Слыхали про остров, на котором происходили убийства?
— У нас? — уточнил Сворден Ферц.
— Вполне, — подтвердил Господь-М. — Убийства на очень мелкой бытовой почве, так, кажется, это квалифицируется… Друг случайно уронил вашу рубашку в воду и вы в отместку расколотили ему череп камнем. Или ножом перерезали горло.
— Как такое возможно?!
— Возможно… Это оказалось настолько страшным, что ни у кого долго не поднималась рука оповестить соответствующие службы… — Господь-М неодобрительно покачал головой. — Потом там нашли реликтового гигантского головоногого… решили что именно его психополе оказывает угнетающее воздействие на людей, снижает порог их мотивации… и все такое прочее…
— Тогда понятно, — вздохнул Сворден Ферц.
— Понятно? Что вам понятно? — с изрядной долей неожиданной враждебности спросил Господь-М.
— Ну… сами же сказали… реликтовое головоногое… — залепетал (иного слова и не подберешь) Сворден Ферц, как бы со стороны воспринимая это свое лепетание и становясь противным самому себе.
— Понять значит упростить, — сказал Господь-М. — Обнаружили Ктулху и свалили на него грехи человеческие. Видите ли, странное в истории то, что к самым тяжким преступлениям оказались наиболее склонны, скажем так, неординарные люди. Островок-то числился творческим раем. Там и впрямь творилось по особенному легко, — последнее, как показалось Свордену Ферцу, Господь-М процитировал с чьих-то слов. — Но за такое приходилось расплачиваться…
— Разбивать череп другу из-за рубашки?
— Или свой череп из-за слишком горячей воды в ванной.
Разговор ненадолго замер, как замерла жизнь лугоморья в надире мирового света. Тишина сгустилась огромными серыми хлопьями, оседавшими на водную гладь с совершенно невозможными звуками, что порождались воображением, так не терпящем пустоты.
Свордену Ферцу за плотным пологом беззвучия почему-то пригрезились индустриальные шумы невообразимо древней фабрики по штамповке кольчуг. Именно так. Фабрики по штамповке кольчуг. Огромные прессы, шумно втягивающие пар перед тем, как обрушиться на наковальню, куда с не меньшим грохотом, лязганьем, скрипом грубо склепанные из тронутого ржавчиной железа манипуляторы на конной тяге швыряли багровеющие заготовки.
А если специалистам по спрямлению чужих исторических путей понадобятся каменные ножи и палки-копалки, то чудом Полудня возникнут заводы по производству каменных скребков, каменных топоров и суковатых дубин, спрямляющих доисторические пути первобытных племен ничуть не хуже дьявольски чистейших золотых с носатым профилем Безобразной Герцогини.
— Знаете, что такое заккурапия? — спросил Господь-М.
— Вместилище какое-то… — Сворден Ферц потер пальцем переносицу. — Для бумаг… для документов! Вместилище для документов, господи!
— Для особо важных документов, — уточнил Господь-М. — Но это уже более поздние наслоения и искажение первоначального смысла. Этимологически данное слово означает вместилище души.
Нечто странное мелькнуло в памяти Свордена Ферца, отблеск прозрения, что ли, но он не успел поймать его в фокус внимания, отчего тень вновь канула в океан забвения.
— Так вот, по местным верованиям заккурапия весьма ограничена в своей вместимости и поэтому может содержать души строго определенных размеров. То, что не укладывается в данные размеры, рвется, уничтожается, пускается по ветру, — Господь-М помахал рукой, изображая разлетающиеся кусочки души. — Поэтому воспитание есть ничто иное, как дополнительные листочки, которые мы исписываем и вкладываем в эту самую заккурапию. Но поскольку вместить в душу нечто сверх ее объема невозможно, то кое-что приходится выкидывать.
— Любопытно, — пробормотал Сворден Ферц. — И что же тут плохого?
— Плохого? — переспросил Господь-М. — Кто здесь говорил о плохом? — с некоторым юродством он завертел головой, отыскивая неведомого провинившегося. Затем помолчал, выводя мундштуком спиральные узоры по серому пеплу. — Впрочем, вы правы. Ежели где-то чего-то прибавится, то обязательно где-то чего-то убавится. Добавляем воспитанности, убавляем таланта. Впихиваем добро, пускаем по ветру волю. Кто человечеству более ценен? Человек воспитанный или просто… просто человек? Со всей его онтологической поврежденностью, но и с его волей, дарованиями?
— Все это гипотезы, — ответствовал строго Сворден Ферц. — Вернее, мракобесие. Из одного слова каких-то там племен делать столь глубокие выводы. Классическая ошибка логического обобщения. Софизм. Вспомните Проповедника… Одного его достаточно опровергнуть ваше утверждение, что человек воспитанный — творческий импотент.
— Проповедник, — покивал Господь-М. — Конечно же, Проповедник… А что, позвольте спросить, вы знаете о Проповеднике?
— Ну… — Сворден Ферц запнулся. — Ну и вопросик! Как если бы верблюда спросить — что у него кривое, а он в ответ — а что у меня вообще прямое? Это же общеизвестно… Человек долго работал над собой… Количество перешло в качество… Об этом горы написаны!
— И горы еще напишут, — в тон ответил Господь-М.
— У вас на этот счет другое мнение.
— У меня на этот счет достоверные знания, — возразил Господь-М. — Положено, как небожителю.
— Поделитесь, — предложил Сворден Ферц.
— Ну, во-первых… — Господь-М сделал драматическую паузу. — Во-первых, не было никакого перехода количества в качества. Просто в один прекрасный момент Проповедник стал… хм… Проповедником. Вот так, — щелкнул пальчиками человечек. — Все остальное — тайна личности.
— Ага. Чтобы стать великим, надо сойти с ума…
— В определенном смысле, — согласился Господь-М. — Но нам беспокоиться не о чем. Мы с вами вполне воспитанные и разумные люди. Наши заккурапии вмещают именно то, что вмещают.
— Чувствую недовольство в ваших словах.
— Помилуй бог! Какое может быть недовольство?! — недовольно воскликнул, скоморошествуя, Господь-М. — Нам, небожителям, не пристало горевать о недостатке необратимых поступков на вверенной территории. Высокая Теория Прививания почти окончательно облагородила джунгли человеческого общества, превратив даже самые ядовитые растения в окультуренные и безопасные. Не скажу, что мы достигли уровня божественного замысла в произрастании райских кущей, но уже близки к этому. Так, маячит пару облачков на горизонте…
— Порой облака предвещают бурю, — глубокомысленно сказал Сворден Ферц. — Послушайте, а ведь есть люди, у которых эта ваша заккурапия очень даже изменяется!
— Наконец-то, — пробормотал Господь-М.
— Возьмите, например, специалистов по спрямлению чужих исторических путей… — Сворден Ферц осекся. — Вы… вы знаете?
Господь-М не ответил. Каким-то чудом он уже стоял на ногах, сжимая Естествопытатель, и напряженно всматривался в мировой свет. Ничего там еще, естественно, не было, ни проблеска, ни намека, лишь чернела безобразная клякса, но человечек казался весьма напряженным и обеспокоенным. Так замирает охотничий пес, почуяв опасного зверя. Сворден Ферц замер, вглядываясь в ту же сторону, что и Господь-М.
Поначалу ему показалось — зрение подводит. В амебоподобном пятне мирового света обнаружилось слабое, еле заметное шевеление, вернее даже не шевеление, подразумевающее некую хаотичность, а вполне себе целенаправленное движение чего-то полупрозрачного, ворсистого. Так иногда особое сосредоточение взгляда позволяет рассмотреть на собственной роговице налипшие крошечные пузырчатые пылинки, волоски, составленные из нескольких полупрозрачных клеточек, которые однако быстро исчезают, скатываясь по влажной пленке глаза.
Но вскоре движение преодолело слепое пятно мирового света, выстроилось в идеально правильный клин и медленно, но синхронно взмахнуло огромными крыльями.
Птицы, поначалу решил Сворден Ферц, но поскольку Господь-М нисколько не ослабил стойку готового к немедленной стрельбе охотника, причем охотника не выследившего наконец-то долгожданную добычу, а охотника, оказавшегося перед зримой угрозой самому стать добычей, то он не стал высказывать вслух свою догадку. Лучше не мешать профессионалу своего дела заниматься тем, чем ему и полагается. Например, бдительно охранять покой вверенного ему спутника. И если бы какой-нибудь безалаберный горе-охотник лишь махнул рукой при виде стайки ночных птиц, то настоящий специалист не будет пускаться в долгие размышления об особенностях миграции здешних разновидностей уток, а тщательно и загодя подготовится к возможному нападению со стороны… со стороны…
Нет, на драконов они явно не походили. Хотя Сворден Ферц никогда не видел группового полета вставших на крыло ящериц, но нечто ему подсказывало — столь красиво и изящно парить могут только птицы. Вот только…
Клин огромнокрылых теней почти бесшумно проскользнул над головами. Дуло карабина описало дугу, сопровождая их полет мрачным взглядом прицела, а потом Господь-М сказал:
— Птицы, — и еще повторил, будто пытаясь убедить собеседника, — всего лишь птицы.
— Вот только… — Сворден Ферц не решался высказать то, что вертелось на языке, и не из-за опасения услышать насмешки из уст бывалого охотника, ведь, в конце концов, и он сам отреагировал на их пролет излишне, скажем так, экспрессивно, а потому, что никак не мог уложить свои впечатления в слова.
— Вы тоже заметили? — спросил Господь-М.
— Заметил, — кивнул Сворден Ферц, но тут же спохватился: — Что заметил? — Отнюдь не прикидываясь не понявшим в чем дело, а желая услышать от собеседника так и не найденное слово.
Господь-М отложил карабин и вновь устроился у костерка, подбросив в посиневшие от вынужденного голода огоньки сухие веточки. Пламя благодарно заалело, затем пожелтело.
— Ангелы всемогущи, но они не умеют творить, — странно сказал охотник.
— Ангелы? — несколько ошалело переспросил Сворден Ферц. — Ну да, конечно… ангелы… — И тут же не удержался, почти ядовито добавив: — Для небожителя вы чересчур часто обращаетесь к излишним гипотезам — бог, ангелы, божье проведение, господне попущение…
— Я отнюдь не перевожу наш разговор в домен теологии, — усмехнулся Господь-М. — Это всего лишь, повторим так, необходимые пограничные понятия для наших теоретико-познавательных размышлений. Если угодно, неизбежный индекс, без которого и самый воинствующий атеист окажется не способен конструировать любые предельные понятия… Ну, например, Высокую Теорию Прививания.
Они помолчали. Мировой свет перевалил через надир, фосфоресцирующее небо потускнело, уступая место, как не странно, еще более глубокой тьме. Единственное, что предвещало конец ночи, — осторожно оживающие звуки лугоморья, точно крошечные, пугливые зверьки, что выбрались из тайных норок, подгоняемые голодом, но готовые в любое мгновение нырнуть обратно, вновь уступив место гнетущей тишине.
Господь-М достал голыми руками из костерка уголек и разжег угасшую было трубочку. Сворден Ферц протянул к огню руки и почувствовал как тепло льнет к ладоням. Закрой глаза и легко представишь будто касаешься человеческого тела, да что там — женского тела! Упругой, бархатистой кожи… Однако индуцируемый эротизм то ли фантазий, то ли дремоты наткнулся на почти позабытый остаток давешнего видения кричащей от отчаяния женщины, и Сворден Ферц открыл глаза. Если он и заснул, то всего лишь на то мгновение, которое хоть и не полностью излечивает от сонливости, но, по крайней мере, отодвигает ее в сторону, высвобождая еще несколько мгновений для бодрствования.
— Мы вновь повторили божественную ошибку, — сказал Господь-М.
Свордену Ферцу показалось, что человечек заметил его краткий сон, но не предложил прервать беседу и отдохнуть. Наоборот, он был склонен продолжать разговор, видимо настолько соскучившись по собеседнику, что сознательно нарушил неписанные законы гостеприимства.
— Сотворив адама полуденного Эдема, причем адама непадательного, стойкого к соблазнам и почти непрегрешимого, мы оказались в тупике. Что-то из нас исчезло… Выше, дальше, быстрее — это мы легко и просто. Но вот глубже, — Господь-М покачал головой. — Нет не то что прорывов, нет даже порывов. Человек воспитанный, конечно же, лучше волосатой обезьяны, но вот догадаться впервые взять палку и сбить высоко висящий плод ему не под силу.
— Не всякое время урожайно на гениев, — возразил Сворден Ферц. — И на таланты. А может, — пришло ему в голову, — может и не нужны нам больше никакие властители дум? Человечеству двадцать тысяч лет, освоить бы то, что уже накоплено, а не бежать вприпрыжку за прекрасной мечтой.
— Если бы я оказался творцом всего сущего, — улыбнулся Господь-М, — я бы разделил человечество на две неравные части. Ведь что такое волосатая обезьяна? Опыт. Опыт проживания жизни. Опыт, который отнюдь не гарантирован от ошибок и провалов. Степень волосатости определяется суровостью климата за пределами райских кущей. Так вот, большая часть образов и подобий пребывала бы в божественном всемогуществе и в пределах неведения зла, тогда как меньшая часть, соответствующим образом подготовленная, отправилась бы на возделывание прилегающих к Эдему земель — обители пресловутых волосатых обезьян. «Изгоним лишь некоторых из Эдема!» — вот лозунг Высокой Теории Прививания.
Сворден Ферц потер переносицу:
— Имеете в виду специалистов по спрямлению чужих исторических путей?
— Да, — кивнул Господь-М. — Именно их. Ведь больше никто в мировом свете не спрямляет чужие исторические пути. Не задумывались — почему?
— Задумывался — зачем? — хмуро ответил Сворден Ферц. — Чтобы избавиться от самых, так сказать, беспокойных? Склонных к волосатости и прочим атавизмам, которые не скрыть пластическими операциями Высокой Теории Прививания?
— Ну, не будем столь примитивны и искать злой умысел там, где его нет. Дело ведь не в том, кто попадает в эти самые специалисты, а вообще — в наличие подобной институции. А уж как происходит отбор… Здесь чересчур много критериев, вариантов. Хотя случаются и накладки, никто от них не застрахован. В человеке проклевывался будущий зоопсихолог, а его — раз, и в специалисты по спрямлению чужих исторических путей! Но они все равно нужны нам больше, чем другим. И не чужие исторические пути они там спрямляют — что за странная идея, право! — а нашему собственному не дают выбраться из огромного тупика, в котором мы оказались…
— Почему тупика?
— А разве нет?
Какое-то время Сворден Ферц и Господь-М разглядывали друг друга, будто пытаясь подобной детской забавкой в гляделки переубедить собеседника в чем-то. Первым не выдержал Сворден Ферц, демонстративно зевнув и намекая, что неплохо бы и отбиться.
— Отбой?
Господь-М ничего не ответил. Возможно, он даже не услышал вопроса, продолжая сосредоточенно разглядывать жухлые огоньки пламени, трепетавшие над пеплом. Морщинистое лицо, нелепые волоски на подбородке — то ли щетина, то ли безнадежная попытка отпустить бороду — такие седые, что светятся в медленно сжимающемся кольце предрассветной тьмы, сутулые плечи и вообще — согбенная фигурка, напоминающая не творца всего сущего в оправдание столь странного имени или прозвища, а вот ту самую обезьяну — уставшую, одряхлевшую, чья мудрость в глазах отражала всего лишь хандру одиночества, достоинством которого оказывалась не склонность поразмыслить над теми вещами, что никоим образом не касались жратвы, безопасности, самки, а необъятность этого самого одиночества, которую никак не могли заполнить простейшие физиологические отправления.
Если изгнанную из райского сада обезьяну превратил в человека не труд, то доконала ее определенно скука.
— Они летели слишком правильно, — почти засыпая сказал Сворден Ферц. — Мне показалось, они летели чересчур правильно для птиц…
— Это были не птицы, — сказал Господь-М, повязывая на голову платок.
Жара тяжелым прессом опускалась на лугоморье, придавливая к земле венчики трав, пластая по болотистым берегам ветви кустов, окутывая стрекочущую и летающую живность плотными коконами, внутри которых они почти застывали, словно в кусочках смолы, еле-еле шевеля крыльями и двигая лапками.
Сворден Ферц и сам ощущал себя пойманным в почти непроницаемую оболочку, словно очутился в мембранном скафандре, чей метаболизм вконец разладился химизмом внешней атмосферы, и тот принялся нагнетать внутрь царящую вокруг жару, заодно обедняя кислородную прослойку. Хотелось шире раскрыть рот, поглубже вдохнуть превратившийся в густой расплав воздух, не слишком задумываясь — во что превратит горло и легкие эта раскаленная масса. А еще хотелось встряхнуться как собаке или, если не хватит звериной ловкости, обтереть себя ладонями, только бы избавиться от липкого пота, впитавшего пыльцу и превратившись от этого в нечто вязкое, желеобразное, одуряюще пахнущее.
— Ага, — обессиленно сказал Сворден Ферц. — Не птицы. На них сидели маленькие человечки и управляли полетом, дергая за перья.
— С вами все в порядке? — озаботился Господь-М. — Голова не кружится?
— Видит горы и леса и не видит них… — нечто ледяное плеснуло в лицо, проясняя мозги до льдистой свежести, точно их и впрямь извлекли из затхлости черепной коробки и вывесили проветривать высоко в горах, на морозе в перекрестье всех ветров.
— Еще?
— Нет-нет, — Сворден Ферц отдышался. — Мне уже лучше… Благодарю.
Господь-М пожал плечами и завинтил фляжку.
— Вы обратили внимание на шрамы на филейных частях той медоносной зверюги?
— Да… — зимняя стужа в голове промораживала в том числе и мысли, отчего те становились плотными, ломкими, звенящими, как вывешенное на мороз влажное белье. — Я думал… какие-то хищники…
— Помилуй бог! — воскликнул Господь-М. — Нет тут никаких хищников. Кроме меня, конечно, — осклабился он и добавил: — Неплохая шутка. Лугоморье — местечко безопасное. Почти. Здесь можно скорее угодить в историю, нежели в пасть хищнику.
Еще раз внимательно осмотрев Свордена Ферца с ног до головы, Господь-М взвалил, иначе и не скажешь, Естествопытатель на плечо и зашагал вперед по узенькой тропинке, что вела прочь от реки к Белому Клыку.
Под ногами хлюпало — сказывалась близость воды. Кое-где в грязи виднелись вдавленные отпечатки звериных следов. Вполне можно себе представить, как плотные заросли раздвигаются и оттуда с пыхтением и неукротимостью атомного танка появится очередное медоносное чудище или что покрупнее, но столь же безобидное в своем навязчивом интересе к двуногой форме жизни.
— Они их едят, — сообщил Господь-М. — Доят, конечно, но еще и едят. Этакая молочно-мясная порода. Правда удобно? Не нужно забивать скотину, срезал кусок мяса — и готово!
— Кто — они? — все-таки манера выражаться у человечка не предполагала наличия собеседника.
— Те, кто здесь живут. Там, — Господь-М махнул рукой, — у них есть целый город. Точнее, даже не город, а… то место, где они часто останавливаются, скажем так.
— То место, где часто останавливаются, — повторил Сворден Ферц.
— Они кочуют по всему лугоморью, используют для этого птиц, медоносных чудищ, еще некоторых животных. Биологическая цивилизация. Даже не цивилизация, а своеобразный разумный биоценоз. Разум, который не остановил эволюцию, как это обычно происходит, а управляет ею.
— Как те, что на болоте? М-м-м… славные подруги?
Господь-М ответил не сразу, продолжая шагать по тропинке, но Сворден Ферц готов был поклясться, что на его лице возникло выражение глубочайшего отвращения.
— Нет, — отрезал, наконец, Господь-М. — Здесь иной принцип. Скрещивание, культивирование, привой. Практически Высокая Теория Прививания, но только в отношении окружающей среды, а не человека.
Они еще прошагали какое-то время молча, пока Господь-М вновь не заговорил. Определенно, вербальная депривация — страшное испытание!
— Почему бы и нет? — вопрос не требовал от Свордена Ферца ответа и служил лишь для затравки. — Уж коли для пробуждения разума требуется неблагоприятная или даже враждебная среда, то почему бы не испробовать другой путь цивилизации — не формировать расширяющиеся ноосферные анклавы, как делаем это мы, а саму биосферу приспособить к человеческим потребностям? Человек груб, завистлив, волосат и мелок в собственных устремлениях, если он и посмотрит лишний разок в небо, то лишь в поисках съедобной твари, а не для любования красотами угасания мирового света. Увы, таковым его делает среда! — Господь-М даже пальчик указательный поднял и погрозил кому-то незримому.
— Быт заел, — откуда-то вспомнил Сворден Ферц.
— Вот-вот, — охотно поддержал Господь-М. — Ведь что такое волосатая обезьяна? Прежде всего, существо, не удовлетворенное желудочно. Я, конечно же, не утверждаю, что сытость пробудит в этом угрюмом звере тягу к чему-то более возвышенному, нежели спаривание с самкой, но в общем ход вещей именно таков — потихоньку, полегоньку выбираться из вонючей блохастой шкуры, создавая более комфортное существование специально для этого подобранной дубиной. Волосатая обезьяна долго плутала по лабиринтам социальной эволюции, попадая в тупики и выбираясь из под завалов, пока в один прекрасный момент не выползла из пещеры под открытое небо полудня. Все пути открыты! — Господь-М широко развел руками, отчего лежащий на плече Естествопытатель угрожающе качнулся и мрачно глянул на Свордена Ферца черным отверстием ствола.
— Вертикальный прогресс?
— Вот-вот. Вертикальный прогресс. И кто виноват, что вышедшее из пещер неандертальства и кроманьонства человечество отнюдь не рвануло в общем устремлении к небу? Большая часть предпочла все так же блуждать по равнине, именуя свои скитания цивилизацией.
— Для небожителя вы чересчур суровы к нам, — заметил Сворден Ферц.
Белый Клык становился все ближе и ближе. Порой казалось, что он сам движется навстречу долгожданным гостям, величаво скользя по вывернутой наизнанку поверхности Флакша. Свордену Ферцу даже почудилось — прислушайся он внимательнее к обволакивающему его гулу лугоморья, и сквозь шелест трав, хлюпанье воды под ногами, стрекотание насекомых обязательно проступит скрип огромных каменных глыб, с неторопливостью улитки ползущих вверх по склону.
— Волосатые обезьяны всегда были стадом — не больше, но и не меньше. А здешние обитатели уже на самом раннем этапе развития превратились из стада в общество. Если спасаться от энтропии — то только всем и сразу, а не поодиночке и не за счет братьев наших меньших.
— Уж не хотите ли вы сказать, что их целью является создание полностью разумного биоценоза?
— Вполне возможно. Их теперешнее состояние можно назвать застывшим в единении с природой, но эволюция всегда поспешала медленно.
Лугоморье кончилось внезапно. Они выбрались из зарослей трав и оказались на равнине, усыпанной белыми валунами. Земля почти что бесстыдно оголилась, лишь редкие островки зелени отвлекали от созерцания ее красноватой, морщинистой, иссушенной плоти. Удушливая жара лугоморья сменилась гнетущим пеклом пустыни.
Сворден Ферц сделал несколько шагов вперед и только затем сообразил, что Господь-М не ведет, не сопровождает его. Маленькая фигурка замерла на границе двух миров.
— Вы не пойдете?
Тот покачал головой:
— Дальше вы и сами доберетесь. Не люблю я этого — распадаться, восстанавливаться… Идите. Вас ждут.
— Кто? Где?
— Человек На Горе, — сказал Господь-М, каким-то непонятным, но весьма убедительным образом показав, что только так и следует именовать таинственного незнакомца — с заглавных букв.
Сворден Ферц с сомнением осмотрел отвесную гладкую стену Белого Клыка. Древность и непогода хоть и испортили его эмаль кариесными червоточинами, но забраться наверх без альпинистского снаряжения, а вполне возможно, что и с ним, не представлялось возможным.
— Там есть лестница, — успокоил Господь-М. — Увидите сами. И еще… — Сворден Ферц насторожился. — Идите поосторожней… Мало ли что…
— Что?
Человечек исчез. Даже ни единой травинки не шевельнулось. Словно выключили голограмму.
Глава семнадцатая. УСТЬЕ
Сворден чистил автомат. Живорез замер в проеме хижины и наблюдал как человек раскладывает, а затем вновь собирает в единое целое уже смазанные, блестящие штуковины.
Штуковины с мягким щелчком становились на свои места. Сворден еще раз внимательно осматривал оружие, стирал ветошью остатки масла, целился в щелястую стену, а затем вновь приступал к разборке, смазке, сборке, прицеливанию и так далее по бесконечному кругу. Ему казалось — стоит остановиться, и в голове опять заворочается клубок мыслей, похожий на клубок червей в куске перегнившего мяса.
А еще его раздражало присутствие живореза. Он еле сдерживался от того, чтобы в качестве мишени выбрать не ржавые бока мертвых лодок, а нелепую фигуру Выползня, который со страхом таращился на странные превращения автомата в груду железяк и обратно. Можно ожидать, что столь сомнительную шутку живорез не поймет и не оценит, и даже наоборот — со звериным воплем ломанется по переходам и мосткам, поднимая на ноги всех обитателей поселения.
— Эй, Выползень, — позвал Сворден, — хочешь дам подержать автомат?
Живорез шумно задышал, крепче вцепился когтями в деревянные стены хижины, но, к удивлению Свордена, остался стоять на своем месте. Видимо, сказывалась медленная сообразительность Выползня. Но затем совершил то, что иначе как отчаянной храбростью назвать трудно, — переступив копытами, он шагнул внутрь.
Сворден покосился на гостя, но гнать не стал. Сам ведь, получается, пригласил.
Выглядел Выползень жутко, как и все живорезы. Встреть такого на побережье во время десантной операции, Сворден не только укокошил бы его в особо изощренной форме, но и не пожалел бы баллона огнемета, чтобы стереть из мира все следы столь мерзкого создания. Но сейчас он вроде даже пообвык, хотя всеми силами старался поменьше встречаться с уродами.
Но когда становилось совсем невмоготу, он, по совету Наваха, занимался чисткой оружия и подгонкой амуниции, либо обследовал мертвые дасбуты в поисках боеприпасов, пока в одном из них не наткнулся на такое, что и вспоминать жутко. Так что теперь осталось лишь два противоядия беспричинной тоске — чистка и подгонка. Ну, может, еще поддразнивание робкого Выползня.
— Т-т-тебя-я-я-а-а зову-у-у-ут, — невыносимо растягивая слова даже не вымолвил, а промычал живорез и огромным языком облизал огромный влажный нос.
— Кто зовет? — хмуро спросил Сворден, намертво гася в себе желание поддержать Выползня ответным мычанием.
— Чу-у-у-де-э-э-э-сни-и-ик, — теперь уже проблеял живорез, — Нэ-э-э-ва-а-а-ах.
Можно было и не спрашивать. Чудесник и Навах. Кто еще мог его куда-то позвать? Не Выползень же решил пригласить Свордена попастись на травке или заготовить пару вязанок сухостоя.
— Бы-ы-ы-ыстро, — опять проблеял живорез.
— Бы-ы-ы-ыстро, — передразнил Сворден. — Чего ты молчал, урод?
Они выбрались из хижины, поставленной на ракетной палубе между рубками дасбута. То ли древность, то ли неизвестная болезнь выгрызла в лодке огромные дыры, откуда в неподвижный воздух поднимались рыжеватые столбы пыли. Некоторые из стартовых шахт были открыты, но ракеты в них отсутствовали, лишь чернела маслянистая вода. В откинутых огромных люках собиралась дождевая вода, вполне годная для питья, если собрать ее в канистры раньше, чем туда наползала склизкая живность.
Вот и сейчас заморосил мелкий нудный дождь, словно только дожидался момента, когда Сворден выползет из-под крыши. По хорошему не мешало бы пополнить запас воды, чтобы потом не тащиться в лес к источнику, но Выползень от нетерпения бил копытом, и Сворден, напоследок пнув канистры, направился к мостику.
Живорезы жили на остовах дасбутов, заполнявших разлив Блошланга как стадо дервалей, выброшенных штормом на отмель. Огромные туши лодок соединялись наплавными или накидными мостиками, а палубы обезображивали лачуги аборигенов, лишь изредка напоминавшие человеческие жилища, а по больше части похожие на бесформенные гнездовья, отвратительно выглядящие и смердящие.
Внутрь дасбутов живорезы никогда не спускались и вообще отчаянно боялись любого упоминания об отсеках. Ходили слухи, что там обитают упыри, а в темное время поднимаются на палубы и раскают повсюду в поисках добычи. Питались они, понятное дело, живорезами, поэтому когда некоторые из аборигенов бесследно исчезали, пропажу списывали на упырей.
Удивительно как при такой боязни ржавых остовов живорезы не поселились в лесу. Но позже Сворден понял, что леса они бояться еще больше, чем дасбуты. Живорезы редко спускались на берег, еще реже заходили в подлесок, а забираться вглубь даже и не пытались. Аборигены напоминали тонкий слой липкой плесени, покрывшей мертвые дасбуты, но не имеющей жизненных соков перекинуться со скудного пайка гниющих останков на более плодородные и влажные лесные внутренности.
Живорезы гроздьями усеивали палубы и издали походили на крыс, отчаянно дерущихся за толику скудных отбросов. Над разношерстными кодлами висело непроницаемое для слуха облако нечленораздельного гомона, смахивающего на звериные завывания и птичий клекот. Глаз терялся разобрать в плотном сборище чудовищных созданий хоть что-то, отдаленно похожее на человека.
— Я-а-а-э-э не-е-е у-у-у-род, — вдруг промычал Выползень, и Сворден не сразу сообразил о чем тот говорит.
— Кто же ты? — скривился Сворден в ожидании услышать уже знакомый ответ.
Полог ближней лачуги откинулся, и на свет выбрался очередной живорез, видимо проспавший традиционное общее сборище. По старой привычке, не вставая с четверенек, он попытался потянуться, разминая члены, но тут узрел Свордена и замер. Огромное пятнистое тело, украшенное многочисленными складками и торчащими пучками волос, принялось подрагивать еле застывшим студнем, непропорционально крошечные лапки разъехались, не удержав такую тушу, крошечная морда уперлась устрашающими бивнями в палубу, жесткие усы встопорщились.
Живорез сделал отчаянную попытку подняться на задние лапы, но массивное брюхо никак не желал оторваться от палубы, а передние лапки лишь робко уминали жировые массы, не в силах помочь. Широкий, но короткий хвост в отчаянии забил по палубе.
— Здра-с-с-с-те, — произнес жирдяй, на что Сворден лишь кивнул, а Выползень и вообще обошелся пренебрежительным пряданием ушей.
Еще не поджившие раны и остатки грязных тряпок, обмотанных вокруг чресел, выдавали в жирдяе новичка, недавно явившегося из леса.
— Я-а-а-э-э не-е-е у-у-у-род, я-а-а-а — че-э-э-э-лове-э-эк, — проблеял Выползень, на что жирдяй, решивший будто обращаются к нему, вдруг как-то очень легко встал вертикально, растопырил лапы и задрав вверх усатую морду оглушительно протрубил:
— Я — че-е-е-елове-е-е-ек!!!
Трубный глас эхом прокатился по поселку, его подхватывали и усиливали сотни глоток:
— Я — че-е-е-елове-е-е-ек!!! Я — че-е-е-елове-е-е-ек!!!
Даже Выползень, слегка очумев от поднятого им же самим гвалта, включился в общее скандирование, отбивая копытами ритм и щелкая когтями.
Свордену хотелось заткнуть уши, а еще лучше — полоснуть автоматной очередью по вопящим живорезам. Он сдернул автомат с плеча, щелкнул предохранителем и, задрав дуло к мировому свету, принялся нервно дергать спусковой крючок. Магазин, предусмотрительно опустошенный Навахом, так и не смог расщедриться ни на один выстрел, словно в кошмарном сне десантника, где его окружали скопища отвратных материковых выродков, но оружие в руках отказывалось стрелять, а гранаты — взрываться.
Однако безумие не оставалось на месте. Вслед за первой ритуальной фразой общий хор живорезов подхватил вторую, а за ней и третью:
— Человек всегда стоит на двух ногах! Человек никогда не ест другого человека!
Жирдяй, чья способность использовать для передвижения лишь задние конечности вызывала огромное сомнение, то ли от страха не соответствовать столь гордому званию, то ли от натуги компенсировать врожденную неповоротливость усердным ревом, немедленно обмочился, обдав пахучей струей стоящего рядом Выползня. Однако тот, погруженный в экстаз хорового крика, ничего не заметил.
Позже, когда все прекратилось, и живорезы вернулись к своим обычным делам, то есть — безделью, Сворден спросил у Выползня:
— Значит, стоять на задних лапах и не жрать себе подобных достаточно, чтобы считаться человеком?
Живорез шевельнул огромным влажным носом и проблеял:
— Я-а-а уме-э-э-э-ю говори-и-э-э-эть и счита-а-а-ать. Ра-а-а-азве э-э-э-это не все-о-о-о, что уме-э-э-э-эет челобэ-э-э-ек?
— Надо еще уметь хорошо убивать, — буркнул Сворден.
Хижина Чудесника почти ничем не отличалась от остальных жилищ и напоминала тесную нору, устроенную в беспорядочной куче всяческого корабельного хлама. Да и воняло от нее так же.
Единственное, что указывало на высокий статус обитателя, — наличие перед дырой прислужника, который даже на фоне остальных живорезов отличался кошмарным видом и свирепой рожей. Глядя на него, как-то не верилось, что и этот экземпляр человека придерживается заповеди: «Не поедай себе подобных».
Лезть на карачках в зловонную дыру не хотелось, но Выползень притопнул копытами и промычал:
— Ту-у-уда-а, ту-у-уда-а.
— Сам знаю, — огрызнулся Сворден.
Страж, заметив его нерешительность, осклабился чудовищной ухмылкой, какой могут ухмыляться оголодавшие хищники, встречая добычу, саму идущую им в пасть. Широкие ноздри еще больше раздулись, принюхиваясь к жертве, но Сворден демонстративно перекинул автомат на живот и клацнул затвором. Грязно-бурая шкура стража пошла волнами и ощетинилась иглами.
— Слюни подбери, — посоветовал Сворден и со вздохом опустился на колени, чтобы протиснуться в дыру.
Ладони скользили по какой-то мерзости, смрад сгустился, и Сворден еле сдерживал себя, чтобы не вскочить на ноги, не разметать в клочки эту грязную берлогу и не зареветь в полном отчаянии: «Во-о-о-о-нь!!!». Все это смахивало на пытку протискивания в задницу дерваля, если бы такая пытка на самом деле существовала.
Проклиная Наваха, Чудесника, всех живорезов вместе и каждого по отдельности, Сворден полз и протискивался, протискивался и полз сквозь клоаку, и когда его терпению и выносливости наступил предел, узкий лаз вдруг растянулся, и он кубарем вкатился в жилище Чудесника.
— А вот и наш друг Сворден, — насмешливо произнес Навах. — Что-то он не слишком торопился навестить вас, друг мой Чудесник.
В ответ раздалось довольное уханье хозяина хижины, судя по всему изображавшее смех.
— Пусть друг мой Сворден простит меня за столь невинную шутку, — проскрипел Чудесник.
В зад Свордену что-то ткнулось, и только сейчас он заметил, что все еще стоит на карачках, тупо таращась в темноту. Он лягнул ногой, и Выползень жалобно мукнул:
— Че-э-э-гоооо пина-а-а-э-э-ся?!
Чудесник вновь заухал.
Сворден отполз в сторону от дыры и устроился поудобнее. Только сейчас он понял, что смрад куда-то исчез, а в хижине сухо и прохладно, будто влага и духота не проникают внутрь сквозь многочисленные отверстия.
Мрак тоже рассеялся, оставив лишь небольшой сгусток там, где располагался Чудесник. Навах приветственно помахал Свордену рукой.
— Ты свободен, — сказал Чудесник Выползню, и носатая морда немедленно исчезла.
Сворден ожидал услышать возню неповоротливого тела живореза в узком лазе, но тот каким-то образом ухитрился сделать все бесшумно. Десантник не поленился заглянуть ему вслед, чтобы понять как неуклюжему уроду это удалось, но там нос к носу столкнулся со стражем, который обдал его теплым дыханием и лизнул по щеке шершавым языком.
— Но-но! — Сворден отшатнулся, страж исчез, отверстие освободилась, демонстрируя, что никакого лаза и в помине нет, а имеется обычная дыра в половину вытянутой руки.
— Опять ваши штучки, Чудесник? — осведомился Навах, и тот довольно заухал.
Оскорбленный Сворден уселся на место и принялся разглядывать Чудесника, непроизвольно вытирая о штаны ладони в попытке избавиться от ощущения налипшей на них несуществующей грязи. Даже на фоне здешнего стойбища уродов хозяин хижины производил жутковатое впечатление.
Представьте себе скверно освежеванного копхунда, из которого вытащили почти все внутренности, а на их место запихнули некое странное существо, размером и видом напоминающее человеческого младенца. К телу этого существа прикрепили мышцы и сухожилия мертвого зверя, напрягая и расслабляя которые можно управлять движениями трупа, а смотрело, дышало, питалось, ухало оно сквозь разверстую пасть копхунда.
Как такое возможно Сворден не понимал. Он думал, что Чудесник всего лишь кутается в шкуру зверя, а то, что зверь продолжает ворочать глазами, шевелить языком и клацать кошмарными зубами не более чем фокус, рассчитанный на небогатых умишком живорезов. Но потом убедился в своей ошибке, став свидетелем внезапного преображения Чудесника в жаждущего крови копхунда.
Чудесник походил на паразита, поселившегося во внутренностях копхунда и полностью захватившего власть над его телом. Лишь когда он засыпал, к чудищу возвращалась его звериная сущность, и тогда неизменно сопровождавший Чудесника страж ловко накидывал на копхунда металлическую сбрую и ударами хлыста загонял зверюгу в хижину, где та принималась безостановочно выть с такой злобой, что даже у Свордена кровь стыла в жилах.
К счастью для живорезов, подобное случалось исключительно редко. Чудесник варил себе какую-то бодрящую отраву, от одного запаха которой из головы немедленно улетучивалась всяческая дрема, а сердце принималось стучать с частотой автоматной очереди. Навах отраву нахваливал и утверждал, будто она напоминает ему «кохве» — любимый напиток его выдуманной родины.
Поначалу Сворден принимал Чудесника за повелителя живорезов. Именно к нему привели их вместе с Навахом, когда они впервые здесь появились. По любому раздраю уроды бежали к Чудеснику за советом и примирением. Он же каким-то образом лечил больных и провожал умирающих в последний путь в чрево дасбута, выбранного в качестве могильника, и то и другое сопровождая свирепыми завываниями. Воду и пищу доставляли к нему в хижину, хотя Сворден несколько раз самолично наблюдал Чудесника, шныряющего по берегу в поисках выброшенный из воды тухлятины.
Но позднее Сворден осознал — невероятные способности Чудесника вовсе не делают его вождем живорезов. Живорезы вообще не понимали что значит жить единым племенем и подчиняться чьим-то указаниям. По отдельности каждый из уродов принимал советы и указания Чудесника, охотно откликался на его просьбы, и попроси тот конкретного живореза выпустить кишки ближнему своему, тот наверняка бы это сделал.
Однако проблема состояла в том, что у Чудесника это получалось только с отдельно взятым уродом в личном с ним общении. Прикажи он самому свирепому живорезу передать какое-либо приказание другому живорезу или группе живорезов, ничего бы не вышло. Уроды категорически не понимали — каково это слушаться приказаниям даже такого могучего создания, каким являлся по общему мнению Чудесник, переданным через кого-то еще.
Напади на поселение живорезов армия или легион материковых выродков, то для организованной обороны, а не бессмысленного метания, Чудеснику пришлось бы лично объяснить каждому из живорезов его место и задачи в бою.
Кехертфлакш, даже в хижину к Чудеснику живорезы являлись либо по собственной воле, либо по просьбе Чудесника, переданной им самим при личной встрече. Единственными в поселении, на кого Чудесник мог влиять опосредованно, оказались Сворден и Навах.
Можно без преувеличения назвать поселившегося в копхунде паразита всемогущим, но, к сожалению, его всемогущество не простиралось дальше вытянутой руки.
Навах непонятно называл живорезов сборищем воинствующих «анархистов». Он несколько раз пытался объяснить Свордену что же это такое, но от тарабарских слов «демократия», «тоталитаризм» у того начинала болеть голова, и Навах прекращал его мучать.
И еще Навах называл Чудесника «интеллектуалом», тоже кехертфлакш что означавшее, но Сворден понял это так — у Чудесника от всей Наваховой тарабарщины голова не болела или, по крайней мере, он терпеливо ее переносил.
Вот и сейчас приход Свордена лишь на короткое время прервал их глубокомысленный разговор.
— Я много размышлял о том, что вы мне рассказали, друг мой Навах, — сказал Чудесник мягким, мурлыкающим голосом, какой он обычно выбирает при разговоре с больными или ранеными живорезами. — Все это очень интересно…
Навах невежливо захихикал, и Чудесник прервался, дожидаясь тишины.
— Простите меня, друг мой Чудесник, — вытер слезы Навах. — Но ваши слова напомнили мне речь какого-нибудь нашего мудреца, которому бы вдруг рассказали о Флакше и трахофоре. Он бы так и выразился: «все это очень интересно», прежде чем прогнать взашей за безответственные фантазии.
— Да, — подтвердил Чудесник. — Вы предвосхитили меня, друг мой Навах. Именно это я и предполагал сказать, хотя отнюдь не собирался изгонять вас из нашей общины. Но, может, вы все же выслушаете меня, а не себя самого? — вкрадчиво поинтересовался Чудесник.
Что не говори, а Сворден ясно ощутил мощь, которой обладал Чудесник. И дело заключалось не в его жутком внешнем виде — горящие свирепым желтым огнем глаза-плошки копхунда, разинутая до невозможности клыкастая пасть с обвисшим набок языком, откуда и доносился этот странный, словно анестезирующий голос, — а в чем-то еще, что Сворден затруднялся выразить пока не услышал слова Наваха: «Чудесник относится к редкому разряду разумных, которые по одному волоску с твоей головы смогут догадаться не только о том, как ты выглядишь и что ты думаешь, но и восстановить породившую тебя цивилизацию».
Наверное, так оно и есть, несмотря на присутствие в словах Наваха уже почти привычной тарабарщины. Чудесник представлялся Свордену пыточной машиной, что режет не кожу, а выворачивает тебя наизнанку, аккуратно раскладывает по полочкам внутренности, вычитывая по их формам и складкам самое потаенное, а затем так же аккуратно вновь собирает, заворачивает, и лишь странный холодок, оставшийся внутри, напоминает тебе о столь невозможной операции.
— Ваш мир выдуман, друг мой Навах, — продолжил Чудесник. — Это чудесный сон, который может присниться сытому ребенку, когда его укачивают руки матери. Вы понимаете?
— Я оценил вашу метафору, друг мой Чудесник, — кивнул Навах. — Ведь живорезы никогда не были детьми и их уж точно не могли укачивать руки несуществующих матерей. Да и чувство сытости вряд ли им доступно.
— Вы исключительно приятный собеседник, друг мой Навах. Я почти жалею, что вы не живорез, хотя понимаю — окажись вы им, то неминуемо утратили значительную долю вашего дарования, — это походило на лесть, но именно что походило. Примерно так же, как Чудесник походил на копхунда.
— Возможно и так, друг мой Чудесник, — продолжил Навах. — Возможно вы правы, и мой мир всего лишь выдуман. Но ваш мир — ВЫМУЧЕН, дорогой мой Чудесник. Поверьте, он не столько страшен и жесток, сколько невыразимо скучен в своем страхе и жестокости. И те, кто пытаются его сохранить, и те, кто пытаются его переделать на новый лад, на самом деле — унылые бесталанности, которым не хватает ни дара, ни желания жить по-настоящему. Если уж убивать, то с яростью, если уж сопротивляться, то до самого конца.
Хотя общее содержание речи Наваха Свордену не понравилось, но последняя фраза произвела на него впечатление. Он даже крепче вцепился в автомат, словно ожидая приказа убивать всех подряд живорезов с яростью и до конца сопротивляться их натиску. Впрочем, ни Чудесник, ни Навах не обращали на Свордена пока никакого внимания. Кехертфлакш, что он тут вообще делает?!
— И вы хотите его переделать, друг мой Навах? Каким образом? Простите меня, друг мой Навах, — с сожалением сказал Чудесник, — но разве подобное в ваших силах? Разве вы не бледная тень того, кем были раньше?
— Вы меня не поняли, друг мой Чудесник, — ответил Навах. — Расскажу вам одну историю. Однажды, в том мире, меня вызвали в некий дом, который пользовался, скажем так, дурной репутацией. Обычно туда приглашали тех, кто по каким-то причинам совершил некие проступки. Люди, живущие в том доме, могли наказывать про-ступников, хотя чаще всего они просто беседовали с приглашенным. Понимаете, друг мой Чудесник? Всего лишь приглашали и беседовали. Учитывая их дурную репутацию, таких бесед вполне доставало. Беседа сама по себе становилась наказанием. Когда я шел туда, где мне был назначен разговор, я увидел страшную вещь. Около емкости для документов стоял человек. Мне показалось, что он хочет достать оттуда нужное ему вместилище, но человек вдруг нагнулся и лизнул емкость языком. Затем еще раз и еще. Пока я шел, он наклонялся и вылизывал, наклонялся и вылизывал. Поверьте мне, друг мой Чудесник, — это было жутко.
Чудесник слушал молча, лишь в коротких паузах становилось слышно тяжелое дыхание копхунда. Может, он что-то и понимал в сказанном Навахом, но Сворден, как не силился, ничего разобрать не мог. Какие-то дома, разговоры, емкости… Ну, стоит человек после допроса и целуется с сейфом. Чего тут странного? После пристрастного допроса и не такое с воспитуемым случается!
— И тогда, друг мой Чудесник, я понял — пока существуют подобные дома и люди, в них беседующие, всегда будут находиться вот такие, стоящие перед вместилищами и облизывающие их. И что тот мир не так уж светел, и если его и впрямь придумали, то те, кто его сотворил, ужасно состарились и разочаровались в жизни.
— Мир не так уж велик, друг мой Навах, а разум не так уж глубок, чтобы вместить его полностью. А вы сами — не точка на пересечении двух бесконечностей, — сказал Чудесник. — Мир вовсе не злонамерен. То, что происходит с вами, происходит только с вами, а не с миром. Помните, мы говорили…
Сворден вообще перестал понимать о чем они толкуют, а главное — почему они об этом толкуют, и еще главнее — за каким умгекеркехертфлакш он здесь сидит, имея сомнительное удовольствие лицезреть копхундью морду Чудесника?
— Хорошо, друг мой Навах, — вдруг сказал Чудесник, прервав изложение какой-то весьма запутанной, как показалось Свордену, идеи. — Я устрою вам свидание с трахофорой. У меня есть… — Чудесник запнулся, подбирая нужное слово.
— Вертолет? — с надеждой спросил Навах, подавшись вперед.
— Да, вертолет, — подтвердил Чудесник. — Я дам вам вертолет. Вам нужно время для сборов?
— Нет, дружище мой Чудесник! — вскочил на ноги Навах, чуть ли не пританцовывая от нетерпения. — Я и так слишком долго ждал!
Сворден хотел заикнуться о необходимости пополнить боеприпасы, но сообразил, что для этого придется еще какое-то время попользоваться гостеприимством живорезов, и приткнулся. Невыносимо хотелось сбежать из здешнего зверинца прямо сейчас. Поэтому он только спросил:
— А что такое вертолет?
Вертолет на поверку оказался жутким устройством. Будь воля Свордена, он использовал бы его исключительно для допросов с пристрастием самых гнусных материковых выродков. Выродков из выродков.
Список претензий к, кехертфлакш, машине сложился у Свордена обширный, хотя, в принципе, можно было ограничиться уже первым пунктом — она летала.
Когда Чудесник привел их к затерянному в глубине леса ангару, и они с Навахом увидели вертолет, то Сворден поначалу никак не мог сообразить — как эта штука передвигается по земле. Неуклюжее тело машины с раздутым передом и длинным тонким задом венчали поставленные друг над другом лопасти, а опиралась она на крохотные толстенькие колеса. Больше всего вертолет смахивал на стальную саранчу.
— Ну и рухлядь! — не сдержал восторга Навах, на что Чудесник несколько обидчиво выразился в то смысле, что друг Навах отнюдь не обязан принимать в дар чудесную машину и вполне может предпринять путешествие пешком, благо он, Чудесник, с удовольствием укажет ему направление…
Навах прервал Чудесника, уверив того, что его неосторожное восклицание ни в коей мере не выражало разочарование от столь щедрого дара, а наоборот — являлось свидетельством восторга, который охватил его, Наваха, при виде вертолета…
Пока они обменивались взаимными любезностями, Сворден обошел машину, попинал колеса, заглянул в кабину, где размещались два кресла, стиснутые приборами и рычагами, поискал вооружение (не нашел) и еще раз попытался прикинуть — как несуразная машина может ездить, а главное — каким образом Навах собирается на ней пробираться через лес.
Прикидывал он и так и сяк, пока в его голове не блеснула ослепительная догадка — раскручиваясь, лопасти превращаются в огромные резаки, прокладывающие в лесу просеку для движения вертолета. Ему представилась неуклюжая и несуразная машина, над которой с огромной скоростью вращаются резаки, и ничто не может перед ними устоять — ни кустарник, ни дерево, и в плотном облаке щепок, листьев, рева и визга они с Навахом прорубают в плотной стене леса дорогу! Берегись зверье! Берегись материковые выродки! Десант Дансельреха идет!
Лишь когда Сворден оказался крепко пристегнут к креслу, на его голову водружены наушники с переговорником, а Навах, подмигнув и помахав Чудеснику, взялся за рычаги, и вертолет, раскрутив лопасти, вместо того, чтобы двинуться к лесу, вдруг оторвался от земли, десантник засомневался в своей догадке. А затем просека с ангаром резко ушла вниз, Сворден рванулся из кресла, но ремни держали крепко.
— Мы летим! — заорал Сворден, но Навах, видимо, принял вопль отчаяния за крик восторга и покивал — летим, мол, летим. Он небрежно двигал рычагами, переключал что-то на приборной панели и выглядел так, будто подниматься в воздух на вертолете для него плевое дело.
Лес остался глубоко внизу, став похожим на океан. Густые кроны деревьев слились воедино, и по ним прокатывался ветер, возгоняя волны. Кое-где из лесного моря торчали перекошенные фермы непонятного назначения, плотно поросшие уже знакомым мочалом, которое развевалось словно флаги.
Отсюда, сверху, становилось еще яснее видно как мир все круче забирался вверх, пока его края не расплывались в дрожащем мареве света, но даже за ним ясно ощущалась могучая непроницаемая твердь.
Свордена затошнило. Почувствовал неладное, Навах спросил:
— Как себя чувствуешь?
— Блевать хочется, — признался Сворден и крепче вцепился в зажатый между коленями автомат.
— Терпи, солдат, — осклабился Навах. — Эко тебя перекосило, — добавил он, взглянув на десантника.
— Легко? — процедил сквозь стиснутые зубы Сворден, отчаянно борясь с тошнотой.
— Что — легко? — не понял Навах.
— Вертолетом управлять.
— Запросто. Все-равно что на кончике карандаша удержать плашмя тарелку, — усмехнулся Навах. — Научить?
Сворден отчаянно потел.
— А еще горизонт очень мешает, — продолжал делиться секретами мастерства Навах. — Хочется все время задрать нос машины, будто на самом деле летишь внутри чашки. Неопытные пилоты так и делают, отчего вертолет поднимается на предельные высоты. Градиенты рефракции и гравитации здесь надо копчиком чуять… А главное — не верить собственным глазам. Только приборам. Сколько мы из-за этого таких машин потеряли! Ну, и людей, конечно.
— Мы? — промямлил бдительно Сворден, будто в надежде, что воспрянувшая из спячки подозрительность оборет позорное состояние тошнотворного страха высоты.
— Мы, мы, — рассеяно покивал Навах. — Но если человек с головой, а не кочаном, то вертолетчик в нем быстро проклюнется… Вот, помнится, пришел к нам такой курсант… — и Навах завел неимоверно длинную и нудную историю как в зеленом еще парнишке проклевывался будущий вертолетчик.
От подобной тягомотины, которую Сворден оказался вынужден слушать, заныли зубы, но через какое-то время он вдруг обнаружил — тошнота если не отступила полностью, то ее натиск ослаб, и одного глотка достаточно, чтобы загнать едкую горечь обратно в желудок.
— А потом он не вернулся на базу, — сообщил Навах в конце истории. — Сколько искали в лесу, но так и не нашли — ни его, ни вертолета. Полегчало?
— Полегчало, — сказал Сворден и стал смотреть на лес.
Лес тоже смотрел на Свордена.
С высоты лес уже не казался морем — вечной битвой волн и ветра, двух сил, что вздыбливают и гасят друг друга. Наоборот, в нем возникла странно знакомая регулярность, опознать которую Сворден затруднялся не в силу ее расплывчатости, искаженности, а, как он чувствовал, ее чудовищной неуместности здесь и сейчас. Сворден вглядывался в густо поросшие деревьями черты, и ему казалось — еще чуть-чуть и необходимая разгадка возникнет в голове, но тут Навах сказал:
— К нам что-то приближается.
Жаркое марево размывало очертания летящего предмета, и Свордену показалось, что это всего лишь пушинка, налипшая на стекло, пока Навах не потянул рычаги, поднимая машину еще выше над лесом. Точка поползла вниз, а затем, будто опомнившись, повторила их маневр.
— Ракета? — пробормотал Навах. — Не может быть… ПВО здесь давно сдохло…
Точка приближалась, увеличивалась в размерах, обретала четкие очертания, будто внутри икринки ускоренными темпами развивалась взрослая особь.
Навах еще несколько раз маневрировал, однако то, что шло с ними на сближение, не менее послушно выполняло те же самые пируэты. После того, как этот чокнутый кодировщик задрал нос вертолета вертикально вверх, затем положил машину на винты и потом вновь вернул ее в прежнее положение, Сворден совершенно неожиданно для себя почувствовал невероятный восторг. Тошнота окончательно забылась, а маячившая перед ними точка, превратившаяся к тому времени в нечто похожее на звездчатую царапину, опасений не вызывало, ибо Сворден переполнился щенячьей уверенностью — уж Навах-то обязательно найдет выход из любой ситуации.
Ему даже пришло в голову, будто своим неуклюжим присутствием он только отвлекает великого кодировщика от той таинственной миссии, что возложило на него Адмиралтейство, придав в качестве подкрепления туповатого десантника, так до сих пор и не сообразившего — в чем состоит смысл его задачи. Поэтому Сворден завозился под удерживающими ремнями, пытаясь рукой нащупать замок.
— Тебя опять блевать тянет?! — заорал Навах, заметив его возню. Волосы кодировщика окончательно растрепались, глаза выпучились, шея напряглась, и вид он имел пугающе диковатый.
— Никак нет, — промямлил Сворден. — Хочу выйти наружу… господин кодировщик…
Навах среагировал мгновенно, врезав десантнику по носу тыльной стороной ладони. Удар получился хлесткий и отрезвляющий. Сворден на короткое время вынырнул из восторженно-плаксивого настроения. Этого оказалось достаточно, чтобы схватить повисшую перед ним дыхательную маску и глотнуть ледяной воздух.
— Совсем забыл, — сказал Навах и привычно осклабился. — Извини. Герметизация ни к черту… Рухлядь, кехертфлакш!
Продышавшись и прочистив башку до стылого звона, Сворден отстранил маску и сказал:
— Ничего… — нос побаливал.
— Это вертолет, — сказал Навах. — Нам на встречу летит другой вертолет.
— Что будем делать? — спросил Сворден.
— Об этом я тебя хотел спросить, — усмехнулся Навах. — За грубую силу в нашем дуэте пока ты в ответе… тьфу, стихами заговорил!
Вертолеты сближались. Навах сделал еще одну попытку, повернув машину налево, но их противник сделал то же самое в зеркальном отражении, и они какое-то время летели параллельными курсами, пока Наваху не надоело.
— Что ж, — пробормотал кодировщик, — тогда проверим чьи нервы крепче… — машина завибрировала от набираемой скорости.
Сворден облизнул пересохшие губы и сделал еще несколько вдохов из кислородной маски.
— Перед смертью не надышишься, — обнадежил Навах и неприятно захихикал.
— Мы разобьемся, — сказал Сворден так, будто кодировщик сам этого не понимал.
— Двум смертям не бывать, — процедил Навах.
Вертолеты сблизились так, что можно было разглядеть внутренности кабины металлической саранчи.
— Там кто-то сидит! — вырвалось у Свордена, до того полагавшего, будто встречная машина управляется не живым человеком, а всего лишь бездушным механизмом.
— Двое, — подтвердил Навах. — Как и нас. Тем проще. Четыре чокнутых в воздухе Флакша — это уже перебор и вызов статистике…
Двое чокнутых, поправил про себя Сворден. В крайнем случае — трое. Я — не в счет. Я вполне нормален… наверное…
Навах вдруг схватил его рукой за воротник и рванул, словно собираясь впечатать в стекло кабины, но ремни держали крепко. Сворден еле отодрал от себя цепкие пальцы кодировщика.
— Вперед смотри, кехертфлакш! — прохрипел десантник.
— Страшно умирать?! — заорал в ответ Навах. — Страшно?! Не дрейфь, солдат! Нет после смерти ничего — ни путешествия, ни приключения!
Было ли это оптической иллюзией или на самом деле встречный вертолет перед последним рывком им навстречу вдруг чудовищно раздулся до размеров матерого дерваля. Приобрели гигантские размеры и сидящие в кабине люди, которые показались Свордену до ужаса знакомыми, но он так и не успел их опознать, потому что их машина с металлическим хрустом вломилась в ревущее винтами препятствие, ее поразила невыносимая вибрация, Свордена замотало в кресле точно куклу и если бы не ремни, то размазало бы мордой по приборной доске.
Кто-то, кажется Навах, проревел: «Держись», и Сворден мертвой хваткой вцепился в автомат, который живым существом норовил вырваться из рук и пуститься крушить все и вся в кабине.
Затем нечто плотное и извивающееся, похожее на щупальце, проникло внутрь и одним чавкающим рывком вывернуло Свордена наизнанку, будто парадную нитяную перчатку.
Сворден чуть не задохнулся от ужаса. Он смотрел внутрь себя и видел собственный затылок с встопорщенными волосами.
А затем наступила тьма. Как и обещал Навах — без путешествия, без приключения, но с каким-то назойливым звуком летающего над ухом насекомого-кровососа, которого ни отогнать, ни прихлопнуть.
Сворден открыл зажмуренные глаза. Они все еще летели, и ничего перед ними, кроме вздымающегося вверх леса.
— Жив, курилка, — прохрипел Навах, непонятно к кому обращаясь, то ли к себе, то ли к Свордену, а то ли и вообще к лесу.
И Сворден вдруг понял, что никакой это не лес, а огромное человеческое лицо, поросшее деревьями, будто усталый колосс прилег здесь вздремнуть, да так и заснул навечно, пока весь не покрылся деревьями и кустарниками. И только отсюда, с высоты, сквозь плотные лесные дебри все еще проступали черты, в которых угадывались широкие скулы, тонкогубый рот, выпуклые глаза. Все это складывалось в высокомерно-презрительную ухмылку, а ветер, пробегающий по вершинам деревьев, вдыхал в колосса видимость жизни. Казалось, что сну его приходит долгожданный конец, и вот-вот это обросшее чудище пробудится, шевельнется, одним движением встанет в полный рост, доставая макушкой до мирового света, и стряхнет с себя чащобу леса.
И все это настолько живо представилось Свордену, что он почти не удивился, когда тонкие губы колосса шевельнулись, выпуская в вертолет густой черный плевок. Машину бросило вбок, вой винтов на мгновение захлебнулся, а когда вернулся к жизни, в его дотоле монотонном гудении вдруг прорезался сиплый, мокротный хрип.
— Падаем, — сообщил Навах. — Держись крепче.
«Еще крепче?!» — хотелось завопить Свордену, но тут началась болтанка, и он чуть не прикусил язык.
Вертолет качался из стороны в сторону, вверх и вниз, казалось к нему привязали огромную резинку, которую он до предела натягивал, но не в силах был разорвать, и тогда она сжималась, дергая машину назад, где ту поджидала невидимая упругая стена, и все повторялось в ускоряющемся ритме.
Лес смазался в грязно-бурое пятно, но это лишь вдохнуло в презрительно ухмыляющееся лицо новую жизнь, точно колосс нашел в себе силы приподнять голову, чтобы лучше понаблюдать за трепыханием железной мушки, попавшей в липкие черные сети.
— Что такое?! — отчаялся Навах, обессиливший сражаться с непослушной машиной, и Сворден вдруг сообразил, что тот ничего, кехертфлакш, не видел и не видит — ни лица, ни плевка, ни паутины, которая рвалась винтами вертолета, но от этого только становилась плотнее, готовая полностью окутать машину черной пеленой. Не видит он и того, что единственный путь — вниз, где еще сохранился просвет в мочалистом сплетении паутины.
— Вниз! Вниз! — заорал Сворден, вернее — попытался заорать, но из глотки вырывалось лишь жалкое сипение, да и могло ли оно пересилить вой двигателя? Но искать брошенные куда-то наушники с переговорником времени не оставалось, и Сворден вцепился в Наваха, принялся его тормошить, надеясь что тот воспримет это не как очередной приступ накатившего на напарника безумия, а как попытку указать путь к спасению.
Навах, конечно же, ничего не понял. Он отбивался от Свордена, одновременно раз за разом бросая вертолет вперед в губительное месиво мочала, чье смачное чавканье все явственнее доносилось сквозь вой винтов. Драться в узком пространстве кабины, да еще привязанным к креслу и при жуткой болтанке — дело почти невозможное.
Сворден сам себе напомнил бессловесную домашнюю тварь, что воем, рычанием, слабым покусыванием хозяйской ладони пытается предупредить о смертельной опасности, но хозяин в ответ лишь отвешивает болезненные пинки.
Краем глаза он ухитрился заметить как покатый нос машины вдруг начал дымиться, но это был не предвестник пожара, а все то же мерзкое мочало, которое перекинулось на вертолет, покрывая его щетинистой порослью. Тогда Сворден собрался, прекратив бессмысленное барахтанье в ремнях, дождался нужного мгновения, когда Навах вновь вцепится в рычаги, перестав отбиваться, и нанес точный удар, отправив сознание кодировщика бултыхаться безвольным воздушным шариком над обездвиженным телом.
Теперь вертолет падал. Падал крутясь и поворачиваясь, налетая на невидимые воздушные валуны, которые с хрустом вламывались в металлическую оболочку машины, оставляя на ней вмятины. Затем пришла очередь деревьев, звук падения сменился на ломкий хруст ветвей, вертолет несколько раз резко останавливался, замирал в скособоченной позе, но когда казалось, что дно достигнуто, он так же резко срывался вниз. И лишь через невозможно долгое время железная саранча с чавканьем впилась в землю остатками винтов, скользнула брюхом по неохватному древесному стволу и окончательно приземлилась, издавая жалобный стон каким-то чудом работающим двигателем.
— В расчетах где-то была допущена ошибка, — пробормотал Навах и слабо пошевелился, отыскивая замок удерживающих в кресле ремней.
Поскольку вертолет лежал на боку, то отцепив ремни, Навах неминуемо свалился бы на Свордена.
— Подожди, — прохрипел Сворден, — лучше я…
— Ты — лучше? — почему-то удивился Навах и повернул голову к десантнику. Только теперь Сворден увидел, что кодировщику досталось гораздо больше, чем ему самому.
Лицо Наваха пересекала огромная рваная рана, откуда выдавливалась густая кровь. К тому же оно чудовищно отекло, и вряд ли кодировщик мог хоть что-то рассмотреть из-под опухших век.
— Я сейчас, — пообещал Сворден. — Я сейчас тебя вытащу.
Высадив верхний люк, Сворден высунулся наружу и опасливо посмотрел вверх. Сквозь деревья смутно чернело там, откуда свалился вертолет. Вернувшись в кабину, десантник с трудом высвободил Наваха из ремней, протиснул через люк и оттащил подальше от машины. Вид стальных боков, поросших мочалом, не нравился ему даже больше, чем распухшее лицо кодировщика.
Однако пришлось совершить еще одну ходку — за автоматом и аптечкой. Кое-как заклеив рану, Сворден вкатил кодировщику дозу обезболивающего, и лишь затем обнаружил, что никак не может найти такое положение тела, в котором грызущая правый бок боль хоть немного утихла.
Он примеривался и так и сяк, пока не устроился в той диковинной позе Наваха — поджав под себя ноги и сложив руки на коленках.
Вертолет дымился. Мерзкое мочало, похожее на заскорузлые от крови и грязи длинные лоскуты бинтов, отвоевывало все новые и новые участки упавшей машины. Сталь противно шипела, будто ее поливали кислотой, а струи черного дыма поднимались вверх, но затем, будто передумав, пригибались к земле и расплывались по ней вязкими лужами.
Навах пошевелился.
— Хорошо полетали, — сказал Сворден в ясные от обезболивающего глаза кодировщика. — Посадки они всегда такие? Других не предусмотрено?
— Нет, — попытался усмехнуться Навах, но шедший по губам разрез слегка разошелся, выдавив несколько капель крови. — Маленькая недоработка конструкторов.
Сворден заухал. Вообще-то он хотел засмеяться, но получилось вот такое уханье. Только сейчас, после всех треволнений, страх вернулся в тело и забренчал поджилками, да так, что Сворден покрепче вцепился в колени, дабы Навах ничего не заметил.
— Что у меня с лицом? — спросил кодировщик. — Такое ощущение, словно пытались пилить… — его пальцы осторожно ощупывали рану.
— Стукнулся, — кратко изрек Сворден.
— Стукнулся, значит, — повторил Навах. — Потерял сознание. Как баба при виде крысы. Упустил управление, гравитационный лифт и сработал. Так?
— Угу, — подтвердил заблуждение кодировщика Сворден.
— Только чудится мне — дело происходило как-то иначе… Тут ведь какая штука: в обморок я не падаю. Никогда. Ни-ког-да. Даже обидно. Заполучишь в грудь обойму, истекаешь кровью, а про себя думаешь: «Да что же такое? Потерять сознание, и все дела!», ан нет! Стишки дурацкие в башку лезут.
— Я тебя вырубил, — признался Сворден и попытался отцепить руки от коленей, но их неимоверно трясло.
— Вырубил, — еще более задумчиво повторил Навах. — А зачем? Соскучился по острым ощущениям? Или высоты испугался?
Вслед за трясучкой в теле поселился зуд. Мириады букашек принялись за свою бурную букашечью жизнь — спаривание, кормление, прокладку ходов в мягких тканях и небольшие, букашечьи же, войны.
Сворден посмотрел на себя и обомлел. Он дымился как проклятый вертолет. Дымился и обрастал мочалом. Обрастал мочалом и дымился. С жутким шипением комбинезон покрывался пучками мочала, но Сворден не мог двинуться с места. Он попытался крикнуть: «Спасите! Помогите!», но в горле обосновался выводок муравьев.
Навах поздно заметил, что происходит со Сворденом. Мочало уже почти полностью покрыло комбинезон, а дым плотным столбом поднимался вверх. Сам Сворден впал в оцепенелое состояние и никак не отреагировал на то, что Навах вскочил на ноги, одним ударом повалил его на бок, выхватил нож и принялся кромсать дымящийся комбинезон.
Мочало резалось плохо. Лезвие увязало в его пучках, но Навах с совершеннейше зверским выражением на изуродованном лице упрямо резал в клочья одежду Свордена, пока тот не остался почти голым — трусами и говнодавами мерзкая дрянь побрезговала воспользоваться.
Затем пришла очередь Наваха пользовать аптечными запасами впавшего в кататонию Свордена, всаживая в окаменевшие мышцы противоядие. Инъектор с трудом справлялся с задачей, оставляя на коже десантника огромные синяки. Отбросив опустевшие капсулы, Навах принялся растирать сведенное судорогой тело Свордена, впиваясь пальцами в затвердевшую плоть так, что она хрустела.
Лишь когда Сворден зашевелился, Навах оставил его в покое и вернулся на свое место под деревом, с блаженным изнеможением прислонившись спиной к стволу.
Вертолет уже полностью оброс мочалом и стал похож на сгнившую дервалью тушу, плавающую в толще вод. Дымить он прекратил, но трава и кустарники вокруг пожухли.
Едкий пот отшелушивал слой крови и грязи на лице Наваха, и он рассеянно его сдирал.
— Что со мной? — простонал Сворден.
— Ответная любезность, — пояснил Навах. — Око за око, зуб за зуб.
На мгновение обомлевший Сворден дернулся проверять комплектность указанных частей, а кодировщик фыркнул.
— Не фыркай, сопля вылетит, — посоветовал десантник, тяжко восстанавливая вертикальное положение. Он кренился падающей башней, но упрямо повторял попытку за попыткой.
— С тебя — спасибо, — сказал Навах. — Мог бы превратиться в такую прелесть, — ткнул пальцем в останки вертолета.
— Спасибо, — буркнул Сворден. — Человек пригоден для полета, как птица — для работы…
— Знавал я таких птиц, — без улыбки ответствовал Навах. — И работа у них была замечательная. Воспитуемых стеречь. Представляешь? Огромные такие птицы с огромными такими клювами. Шаг в сторону — клювом по голове!
Сворден не нашелся, что ответить, да, если честно, и не искал. А искал он оброненный где-то автомат, и когда поднял его из травы, внимательно осмотрел, то с облегчением вздохнул — скорострельная машинка тускло отливала металлом без всяких следов мочалистой порчи.
— Или вот еще… — начал было Навах, но захлопнул пасть, услышав как кто-то ломится через заросли.
Сняв автомат с предохранителя, Сворден приготовился в трусах встретить нежданного гостя. Десяток предположений разной степени безумия пронеслось в голове, наиболее очевидное из которых заключалось в том, что их падение засекли материковые выродки, и сейчас элитные части легиона возьмут их такими… тепленькими.
И Сворден до того ясно представил картину бесшумно окруживших лесную проплешину легионеров, готовых броситься на отважных бойцов Дансельреха, повязать их живыми и предать мучительным и унизительным пыткам, что это как-то отвлекло его от того — а за каким, кехертфлакш, один из выродков ломиться к ним, демаскируя себя и своих совыродков?
Конечно, можно предположить, что среди легионеров затесалась убогая армейская сволочь, которая могла по тупости своей хрустнуть веткой, зацепиться за куст… нет, не могла. Если бы могла, то это стало бы последним, что она, эта сволочь, сделала в своей убогой жизни, ибо после такого досадного прокола скорая смерть от легионерского ножа являлась верхом милосердия.
— Не выродки, — сказал Навах. — Животное.
— Ти-ше, — одними губами произнес Сворден.
Да, не материковые выродки. Нечто хуже — непонятное. Зверь не мог пахнуть столь резко — странной смесью крови, мяса, лекарств, да еще распространяя вокруг привкус дикой ярости и невыносимой боли. Слепой ярости и ослепляющей боли. Но и человеческого в нем почти ничего не ощущалось. Почти… Крохотное «почти» сбивало с толку.
Оно было узнаваемо. Такое же «почти» остается у испытуемого после того, как его пропустили через пыточную машину. Некий нерастворимый осадок человеческого, что медленно оседает в сосуде окровавленного тела, переполненного животным ужасом и мукой. Но здесь чудилась обратная ситуация, словно бы не человека, а животное пропустили сквозь горнило запредельных мук, дабы согласно какой-то извращенной теории высечь в нем искру человеческого.
И будто в подтверждение этого легкую завесу лесных шумов разодрал отчаянный крик — человеческий, почти человеческий.
Сворден не выдержал и отчаянно длинной свинцовой очередью попытался заглушить леденящий душу вопль. Автомат бился в руках, пыталясь вырваться из потных пальцев, протестуя против бессмысленной траты боеприпасов. Да и сам Сворден где-то на задворках сознания понимал — он всего лишь платит огненную дань собственному ужасу, и вряд ли хаотичной стрельбой он заткнет, убьет приближающуюся тварь, но единственное, что он хотел, — отогнать ее подальше, загнать обратно в сумрак леса, в ту дыру, из которой она выползла. Увидеть ее воочию казалось еще более невыносимым, чем слышать ее.
Навах подскочил к Свордену и ткнул ему в сгиб локтя, отчего рука тут же онемела, а палец ослаб, не в силах преодолеть сопротивление крючка. Слабо шипели раскаленные гильзы во влажной траве, будто перешептываясь между собой. Крик угас.
«Где оно?!» — хотел закричать Сворден, но Навах зажал ему рот и молча показал на вершины деревьев — там.
Глаза ничего не различали в бурой непроглядности листвы пока вдруг крона ближайшего дерева не разлетелась вдребезги, точно собранная из стеклянной мозаики трудолюбивой, но нетерпеливой рукой, мелькнула бледная тень, и земля дрогнула от упавшего на нее тела.
Сворден попытался вскинуть автомат, но Навах крепко держал дуло, направляя его вниз.
Бесформенное, неуклюжее тело почти полностью обматывали пористые серебристые ленты, под которыми перекатывались странные волны, точно существо напрягало мышцы, пытаясь изнутри разодрать плотный кокон. Кое-где ленты надорвались, и из под них толчками выплескивалась густая черная жидкость, в которой Сворден ни за что бы не признал кровь, если бы не тяжелый запах покидающей тело жизни.
Существо ворочалось, попыталось подняться, но конечности не держали грузное тело. Глядя на него сейчас, становилось непонятно — как же оно исхитрилось перемещаться среди крон деревьев. Наверное, только боль и страх могли сдвинуть его с места, и лишь мука и ужас — подбросить на ветки и погнать через лес.
— Что же это? — шевельнул губами Сворден, но существо услышало его.
Оно посмотрело на них темными глазами сквозь разошедшиеся ленты, протянуло хрупкую тонкую конечность и ясно произнесло:
— Иди ко мне, мой колокольчик…
Навах заскулил, а затем взвыл. Обмяк догорающей свечкой и опустился на землю. Распластался по траве и пополз, всхлипывая, к журчащему нежными словами чудищу:
— Иди ко мне, ко мне, колокольчик… колокольчик…
Сворден не понимал происходящего. После всего, что они с Навахом видели у живорезов, ласково говорящее создание не вызывало ни особого удивления, ни особого отвращения, ни, даже, какой-либо симпатии. Но Навах на это повелся. Он продолжал перебирать руками и ногами, хвататься за траву и кусты, словно перед ним находилась не поляна, а крутой склон, на вершине которого серебрилась кровоточивая погань.
Шагнув вперед и держа автомат наготове, Сворден схватил Наваха за ногу и потянул на себя. Тот немедленно лягнулся и взвыл еще громче.
— Что ты хочешь, колокольчик? — отозвалась погань. — Иди ко мне, иди… — сама она продолжала оставаться на месте, истекая черной кровью.
Тратить пулю ужасно не хотелось, поэтому Сворден перескочил через ползущего Наваха и пнул его ботинком в лицо, целясь в слегка поджившую рану. От ужасной боли кодировщика скрутило, он вцепился пальцами в разошедшийся от пинка шрам, перевернулся на бок, подтянул колени к груди.
— Вот так, — удовлетворенно прохрипел Сворден и повернулся к погани.
Когда Навах очнулся, Сворден далеко углубился в лес. Тащить мосластого кодировщика на себе оказалось делом нелегким, поэтому только он зашевелился и застонал, десантник немедленно сгрузил его под ближайшем деревом.
Убедившись, что дерево — это дерево, а не очередная прикинувшаяся им тварь, для чего Сворден постучал окровавленным прикладом по плотной коре, он тоже опустился на землю и принялся пучками травы счищать с автомата черные брызги.
— Что ты с ней сделал? — спросил Навах, не открывая глаз.
— Забил прикладом.
— Пулю пожалел?
— Пожалел.
— Живодер, — без всякого выражения сказал Навах.
Лес окружал их плотной стеной деревьев и кустарника. Они находились внутри глухого кокона, сквозь плотную мембрану которого доносились слабые, еле различимые звуки. Иногда тишину нарушал деревянный треск выдираемого из плотной десны травянистой почвы огромного коренного зуба — еще одному растению надоедало прикидываться неподвижным древом, и оно, подобрав корни и ветви, отправлялось на новое место.
У Свордена возникло нехорошее предчувствие, что посиди они здесь еще немного, и тишину леса вновь разорвет отчаянный вопль.
Он встал и осмотрелся. Обошел вокруг дерева, но ничего, кроме влажного хлюпанья под ботинками, не нарушало лесное спокойствие. Лес притаился. Чужаки ему определенно не нравились, и он выискивал новую пакость, чтобы послать ее на них.
Похоже, Навах тоже почувствовал нечто такое. Он медленно поднялся, опираясь спиной на ствол, оттолкнулся от него и сделал неуверенный шаг, угодив ногой в невесть откуда взявшуюся хлябь. Он замер, неуклюже балансируя, точно канатоходец на ослабшей веревке, раскинув руки в стороны и с изумлением наблюдая, как нога погружается в землю, а навстречу ей толчками выплескивается грязная вода, расплываясь в обширную лужу.
— Что это? — недоуменно спросил у леса Навах, но тот лишь злорадно зашелестел листвой.
Навах попытался высвободиться из трясины, но нога засела крепко. Увидев такое дело, Сворден осторожно придвинулся к краю лужи и протянул Наваху ствол автомата, крепко ухватившись за приклад.
— Держись, — приказал он кодировщику, и когда тот вцепился в автомат, потянул его на себя.
Не тут-то было. Навах увяз. Он отталкивался еще свободной ногой, но трясина упрямо держала попавшую ей в глотку добычу.
Сворден рассвирепел.
— Кехертфлакш! Как тебя угораздило туда вляпаться?!
Однако Навах не столь трагично воспринял произошедшее. Его разбирал с трудом сдерживаемый смех.
Сворден пожалел, что до Наваха не дотянется кулаком. Уж тогда бы он вбил кодировщику его смешки обратно в пасть.
— Держись крепче! — гаркнул Сворден и, убедившись, что кодировщик его послушался, рванул Наваха из трясины.
Руки кодировщика разжались, и он чуть не бултыхнулся в жижу.
— Тянут-потянут, а вытянуть не могут! — сказал неунывающий Навах.
В иных обстоятельствах Сворден порадовался бы смешливой стойкости вляпавшегося в дрянь кодировщика, но он чуял — в этом никакой заслуги самого Наваха нет. Это все мерзкая дыра, проглотившая его ногу по колено. Когда-то Сворден слышал о тварях, впрыскивающие яд в тело жертвы, отчего та испытывает блаженство, пока хищник пожирает ее заживо.
И тут кодировщик стал намокать.
Казалось, он попал под невидимый ливень или его сжимает огромная рука, выдавливая пропитавшую Наваха влагу, как из губки. Одежда кодировщика промокла насквозь, лицо покрылось крупными каплями, они сливались друг с другом, пока не превратились в стекающие по щекам и подбородку непрерывные струи, волосы облепили череп неопрятными прядями. Навах разинул рот, закашлял, из него выплеснулась все та же вода, словно из утопленника.
Пришлось отбросить бесполезный автомат, шагнуть в лужу и, ощущая, как земля под ботинками подается, готовясь разверзнуть новую трясину, дотянуться до захлебывающегося кодировщика, ухватить за грудки и рвануть на себя, одолевая упрямую, чавкающую силу, которая держала Наваха.
Навах кубарем откатился от опасного места, а Сворден, завалившись на спину, рванул увязшие ноги и, не поднимаясь, отталкиваясь локтями и пятками, отполз туда, где сухо.
Лужа, потеряв добычу, недовольно забурлила и с хлюпаньем принялась втягиваться обратно в землю. Через некоторое время от нее и следа не осталось, разве что промокший до нитки Навах.
— Что это было? — отдышавшись спросил Сворден.
— Одно из мрачных чудес леса, — все еще отплевываясь и тряся головой сказал Навах.
— Никогда такого, кехертфлакш, не встречал.
— Ты и в лесу никогда не был, — ответил кодировщик. — Тьфу, будто утонул и меня долго искали…
— В лесу я был, — возразил Сворден.
— Когда выслеживал материковых выродков?
— А какая разница? — спросил Сворден. — Такие же трава и деревья… Только выродков побольше. Но никогда про такую мокроту не слышал, умгекеркехертфлакш!
— Не слышал, — еле заметно передразнил Навах, вытряхивая из снятых ботинок воду. — Мы все о них знали, только вот тебе не говорили…
Сворден промолчал, справедливо подсчитав, что угрюмая тишина послужит достаточным укором спасенному его руками Наваху. Впрочем, ведь и Навах спас Свордена от мочала. Кодировщик мог решить, что они в расчете, и продолжать язвить.
Кое-как втиснув в размокшие ботинки ноги, Навах зашнуровался и встал. Поднялся и Сворден, закинул автомат на плечо и двинулся вслед за прихрамывающим кодировщиком.
Лес раздавался вширь, словно некто изо всех сил принялся растягивать земляную подложку, на которой он рос. Расстояния между деревьями, до того стоящих вплотную друг к другу, как новобранцы в строю, увеличивалось, будто необученной деревенщине дали команду «вольно!», а она вместо того, чтобы по уставу заложить руки за спину и расставить ноги, разбрелась из шеренги кто куда.
Дотоле непролазные кустарники присели, а то и вовсе полегли, прижавшись к земле ветвями, как вышедшие из тяжкого боя солдаты, повалившись без сил прямо там, где уже не слышны стрельба и взрывы.
Лес производил на Свордена впечатление лишь на мгновение затихшей боевой зоны — воюющие стороны перемешались настолько, что нельзя прочертить линию фронта, а если бы кто-то из штабистов и попытался сделать подобное, умозрительно проложив ее как равноудаленную от противоборствующих огневых позиций, то получились бы каракули, по недоразумению нанесенные на оперативную карту.
Свордену казалось — вот-вот они наткнуться хоть на какой-то след минувшего боя, чья ярость столь ясно ощущалась в воздухе, — например, на скелет смертника, прикованного цепью к пулемету и погребенного лишь под кучей отстрелянных гильз и опавших листьев. Однако они продолжали идти, а ничего подобного на глаза не попадалось.
Если у Наваха имелись подобные ощущения, то он их скрывал. Он топал как на параде, похлопывая по ноге сорванным прутиком и разве что не распевая гимн Дансельреха. Хромота его давно прошла, тело вновь преисполнилось силой, и даже по спине кодировщика нетрудно было заметить, что он находится в лучшем расположении духа.
Сворден достал из кармана патрон и запустил его в затылок Наваха, но тот оказался начеку и, наклонив голову набок, небрежно взял патрон из воздуха, как надоедливо жужжащее насекомое. Он даже не повернулся к Свордену выяснить причины столь глупой шутки, на которую попадаются только необстрелянная деревенщина, но уж никак не матерые служаки.
Лес, меж тем, продолжал растягиваться, и это уже не казалось каким-то удачным образом, пришедшим в голову, а являлось довольно точным описанием происходящего. С каждым шагом деревья все дальше и дальше отодвигались друг от друга, и даже те, что всего лишь несколько шагов назад стояли вплотную друг к другу, переплетаясь кронами, теперь расцепили объятия, уступая место мировому свету.
Что-то с еле слышимым шорохом рассекло воздух и глухо ударилось о землю. Как будто камешек бросили. Навах и Сворден замерли на месте, оглядываясь в поисках источника звука, которым, по создавшемуся впечатлению, должно было быть нечто крохотное, еле заметное, а отнюдь не огромное, суставчатое, полупрозрачное, что одним концом упиралось в лес, а другим уходило в скрытую рефракцией даль.
Может поэтому они не сразу сообразили — чудовищное образование и является источником шума, пока совсем рядом в землю не уперлась очередная суставчатая «нога», издав совсем уж несоразмерный собственной величине звук. «Нога» принялась оплывать, став похожей на огромную присоску. Она дрожала, двигалась из стороны в сторону, втягивая в себя траву и землю. Бурая масса закрутилась тонкой спиралью, уходя вдоль суставчатого канала все выше и выше, а почва под присоской вдруг лопнула, разверзлась, и оттуда начало судорожно выкручиваться огромное, хитиновое тулово, ощетинившееся множеством ног и клешней, мрачно глядя десятком разнокалиберных глаз и издавая противный оглушающий скрежет.
— Krebsspinne! — охнул Навах и отшатнулся назад от чересчур близкого соседства с отвратным чудищем, которе тем временем окончательно извлекли из земли и теперь заглатывали все глубже и глубже, невзирая на его жуткий вой и брыканья.
— Что это? — только и вымолвил Сворден, когда полупрозрачная «нога» оторвалась от земли и резко ушла вверх, унося скрежещущую тварь.
— Это? — переспросил Навах, медленно отходя от охватившего его оцепенения. — Это… такая штука, которой здесь точно не может быть… Впрочем, о какой из них ты спрашиваешь?
Вдруг Сворден сообразил — поскольку клешнястого членистонога извлекли из-под земли, то вполне вероятно, кроме него там же обитают его многочисленные родственники, точащие жевала в предвкушении добычи. И может прямо сейчас земля под их ногами обрушится, и они с Навахом окажутся в мрачной сырой норе в качестве поминальной трапезы этих самых Krebsspinne, скорбящих о потере товарища.
У Свордена возникло неодолимое желание вскарабкаться на ближайшее дерево, но Навах подошел к взрыхленной земле, присел на корточки и потыкал ее пальцем. Сворден осторожно придвинулся к нему и тоже ковырнул ближайший комок ботинком.
Почва промерзла до звона. От нее тянуло холодом, и у Свордена защипало коленки. Он потер голую кожу, отошел подальше и принялся смотреть вверх.
— Их там много, — сообщил Сворден Наваху о своих наблюдениях.
— Да-да, сейчас, — невпопад ответил задумчивый кодировщик.
Если Свордена клешнястая тварь просто испугала, как может испугать вооруженного человека хищное животное, выпрыгнувшее из чащобы, то Наваха увиденное поразило до глубины души. Чего-то кодировщик знал такое, что не знал, а потому не придал особого значения Сворден. И связано оно не столько с членистоногом, сколько с куском промерзшей земли, над которой Навах продолжал стоять, заложив руки за спину и притоптывая. Со стороны он походил на нелепую голенастую птицу.
У Свордена зачесались руки швырнуть в кодировщика еще один патрон, но он пожалел боеприпас. С такими тварюгами, лезущими из земли, следовало беречь каждую пулю. Сворден вернулся к источающему стылость участку, взял Наваха за плечо и, поймав его отрешенный взгляд, ткнул пальцем вверх.
Привычное жаркое марево, скрывающее верхнюю полусферу Флакша, теперь напоминало взбаламученное болото, куда со всего леса сползлись для спаривания безногие гады. Суставчатые полупрозрачности сплетались в огромные клубки, затем разъединялись, устремлялись к земле, чтобы потом вновь подняться и включиться в беспорядочное, на первый взгляд, движение.
Присмотревшись, Сворден увидел — каждая из суставчатых трубок уносит из леса схваченную добычу, похожую отсюда на увязшую в клее крохотную мушку. А там, наверху, темные точки внутри полупрозрачностей включаются в общее движение, стремительно передвигаясь внутри трубок, сталкиваясь и объединяясь в расплывчатые пятна, но затем вновь разъединяясь, теперь уже не столько темнея, сколько поблескивая серебром, будто их покрыли амальгамой.
— Лаборатория, — сказал Навах. — Лаборатория трахофоры по производству разума.
— Что? — не понял Сворден.
— Вивисекция. Человек занимался селекцией, так почему бы трахофоре не заняться вивисекцией? Человек разводил полезных для себя животных, так почему бы трахофоре не заняться разведение полезных для себя разумных?
— Не понимаю, — почти пожаловался Сворден.
— Здесь производят живорезов, — сказал Навах. — Расчленяют неразумных тварей, и сшивают из их кусков вполне разумных, хотя не менее диковатых живорезов. Понимаешь? Кроят разум, как одежду. Портняжество в мире духа… А мы-то чего только не напридумывали! Великая загадка! Таинство! — кривляясь Навах изобразил кого-то неизвестного Свордену.
— Ну… живорезов так живорезов, — пожал плечами Сворден. — А ты уверен, что не материковых выродков? Очень уж они звероподобные.
— Хочешь, скажу тебе правду? — вздохнул Навах.
— Валяй.
— Материковые выродки ничем не хуже выродков островных. А может даже в чем-то и лучше…
— Это в чем же? — прищурился Сворден. Так-так, вот где твоя предательская сущность все-таки проявилась!
— Потому что они, в отличие от островных выродков, — обычные уголовники. Паханы, случайно получившие власть. Ворье, прикинувшееся идейным. Они мерзки в своих простейших желаниях жрать, спариваться, испражняться. Они злобны, как звери, охраняющие собственную территорию. Но в отличие от уродов из Адмиралтейства, они не идейны. С ними можно работать. Их можно обмануть. За хабар они мать родную прирежут, не то что страну продадут…
— Дансельрех превыше всего, — согласился Сворден. — А выродки они и есть выродки.
— Да не может быть Дансельрех превыше всего! — неожиданно почти выкрикнул Навах. — Не может какой-то случайный клочок земли оказаться важнее человеческой жизни! Почему столь простая мысль до сих пор не вбивается в их головы?! Хотя, о чем я? В наши собственные головы она вбивалась с не меньшим трудом…
Сворден смотрел на Наваха и с недоумением раздумывал — а почему, собственно, они об этом сейчас говорят?
— Флакш отравляет всех, кто хоть раз здесь побывал, — сказал Навах. — Грязь, пот, кровь, война — не суть важно. Есть тысячи миров, где еще больше грязи, пота и крови. Но там мы все равно остаемся сами собой. Рубимся на мечах, интригуем, травим злодеев, но это словно… словно спектакль… Theatre du Grand-Guignol… Достаточно сойти с подмостков, чтобы вернуться к самому себе… Но не здесь, не здесь, понимаешь?! — Навах бешеными глазами смотрел на Свордена.
— Остынь, — посоветовал Сворден. — Ты опять несешь тарабарщину.
Но Навах его, конечно же, не услышал.
— Она кроит наши души! Точно так же, как кроит разум живорезов! Здесь главное — боль. Чтоб никакой анестезии. Только боль и кровь. Кровь и боль. Вивисекция человечества. А если… а если… а если она и есть Gott? — собственные слова настолько поразили Наваха, что он вцепился в Свордена, выискивая опору ослабшему телу.
— Кто — она? И что — она? — как можно терпеливее спросил Сворден, отдирая от себя кодировщика. Сумасшествие, конечно, недуг не заразный, но лучше держаться от заболевшего на расстоянии.
— Она, — пояснил Навах. — Трахофора. Не тот самый Gott, естественно, как у мракобесов, не всемогущий и возлюбивший все и вся. А такой — местный, локальный, не всемогущий и не возлюбивший. Концентрат разума, вертикальный прогресс… Разве ты ее не видишь?
И тут Сворден увидел.
Глава восемнадцатая. БЕЛЫЙ КЛЫК
После последних слов Господа-М у Свордена Ферца возникло стойкое желание… нет, не повернуть обратно в заросли лугоморья, а подобрать камень покрупнее, один из тех, что щедро валялись вокруг. На всякий случай. Но пересилил себя и здраво рассудил, что таскаться по пустынному предгорью с камнем за пазухой не с руки, а возникни в этом нужда, он всегда успеет схватить из под ног нечто увесисто усмиряющее гипотетическую опасность.
И он легким прогулочным шагом устремился к нависающей над ним скале.
Рефракция здесь оказалась даже не чудовищной. Она с изощренной жестокостью пренебрегала всеми канонами здравомыслия, выдрессированными у носителя разума эволюцией. Точка перегиба корежила окружающее пространство, сминала в складки, скручивала, растягивала так, что казалось — еще чуть чуть, и распахнется зев какого-нибудь там межпространственного колодца, ведущего на другую сторону Флакша.
— Не верь глазам своим, — посоветовал самому себе Сворден Ферц, стараясь не особо смотреть по сторонам, сосредоточившись на узком пятачке земли под ногами, да изредка бросая взгляд на Белый Клык, который продолжал угрожающе крениться прямо на него. Казалось — вытяни вверх руку и ощутишь гладкий холод камня.
Впрочем, глаза и не особо настаивали на каком-то особом доверии к себе по сравнению с другими органами чувств. Пахло железом и свинцом — тем особым привкусом, что неизбывно сопровождает ржавеющие останки погибших машин. Ветер завывал в пустотах пространственного перегиба и выдувал из гниющей машинерии тоскливую, невыносимо фальшивую импровизацию-реквием. Наждак бьющего в лицо песка обдирал кожу, тут же уступая место еще более отвратному пыльному компрессу.
Валуны оказались никакими не валунами, а спинорным осадком боевого применения магнитного монополя. То, что это был не случайный вброс дираковской частицы, как порой случается при аварийной посадке вблизи гравитационного возмущения, свидетельствовала четкая регулярность расположения осадочных масс. Суперструнная структура рвалась не как попало, чудовищными флуктуациями плотности и температур выжимая из вакуума, как из мокрой мыльной тряпки, хлопья нарушаемых симметрий, а расщеплялась аккуратно, можно даже сказать — деликатно, вдоль гравитационных магнитуд Белого Клыка, оберегая скалу от ущерба.
Против кого применили столь мощное оружие оставалось пока непонятным — в эпицентре уничтожалась любая упорядоченная структура, будь то техника, человек или иное божье творение и его производные. Пустыня первозданного хаоса. Даже не хаоса, все таки имеющего собственные законы функционирования, а хаоса хаоса — крошечная частичка мирового логоса, чудом пережившего Большой Взрыв.
Позади послышался басовитый рокот, лязг, хруст перемалываемых гусеницами камней. Сворден Ферц оглянулся и увидел вползающую в узкое пространство между валунов механизированную колонну, состоящую из пары баллист, тяжелого танка и машины сопровождения с решетчатой фермой излучателя. Марево искажающей рефракции то пугающе раздувал бронетехнику, словно ее пучили пары хладагентов, вырвавшиеся из скверно отрегулированных, изношенных в хлам реакторов, то сжимал, сминал — так недоучка хирург — фронтовой мясник пальпирует живот агонизирующего солдата в поисках разворотившего внутренности осколка.
Впереди идущая баллиста замедлила ход, люк на башне откинулся и оттуда возник человек. Высунувшись по пояс и вцепившись в поручни он рассматривал стоящего на пути движения техники Свордена Ферца. Что-то сказав в микрофон, человек оглянулся назад и скрестил над головой руки. Колонна остановилась.
— Дрянь машины! — громко сообщил Свордену Ферцу командир баллисты.
— Так точно, господин бронемастер, — слегка развязным тоном подтвердил Сворден Ферц. Изображать из себя легионера он не собирался. Не дождетесь. Отвоевался.
Однако машины и в самом деле выглядели жутким хламом, кое-как подлатанным, лишь бы доползти до места очередной мясорубки, произвести пару выстрелов и разлететься слабо радиоактивными обломками — от попадания вражеской ракеты или от пошедшего в разнос ядерного движка — тут уж как повезет.
Командир вылез из люка, свесил ноги, собираясь спрыгнуть на землю, но так и остался сидеть, привлеченный чем-то там, вдалеке, видимое ему с башни. Только теперь Сворден Ферц увидел, что на нем рваный комбинезон с отодранными легионерскими нашивками, ботинки не с ноги, да к тому же жадно требующие каши, несмотря даже на обмотанную поперек ступней веревку. Штрафники. Воспитуемые. Для них и роль пушечного мяса чересчур значительна. Так, легкая закуска для молоха войны, нагуливающего аппетит.
— Воспитуемый Га-алка! — отрапортовал штрафник, спрыгнув на землю. По застарелой легионерской привычке он и каблуками попытался щелкнуть.
Сворден Ферц еще раз оглядел колонну, но пока больше никто не показался из раскаленных внутренностей бронетехники.
— Галка? — задумчиво переспросил Сворден Ферц.
— Га-алка, — поправил воспитуемый. Все-таки это было не заикание. — Меня часто путают, — доверительно сообщил он. — Но никакого отношения к бригаденбронетехмастеру Галка я отношения не имею. Га-алка я. Он — Галка. Похоже, да? Закурить не найдется?
Сворден Ферц протянул ему пачку. Га-алка нерешительно достал сигарету, борясь с желанием взять еще — прозапас.
— Бери-бери, — приободрил его Сворден Ферц, и Га-алка вытянул еще парочку, заложив их за уши, отчего приобрел слегка потешный вид.
— Имперские, — сказал воспитуемый, осторожно понюхав тонкий черный цилиндрик. — Похоже, да? Нам по довольствию курево не положено… И выпивка. И тушенка…
— И бабы, — в тон продолжил Сворден Ферц.
— Похоже, да! — охотно хохотнул Га-алка. Похоже это у него присказка такая, да. — И бабы! Так и сказали — пока до передовой не дотянете, кровушку свою не прольете, не будет вам ни курева, ни выпивки, ни тушенки… Ни баб! — он сунул сигарету в щербатый рот и просительно взглянул на Свордена Ферца.
— Ни огоньку, — сказал тот и ссудил воспитуемому спички.
— Похоже, да, — слегка задумчиво пробормотал Га-алка, пытаясь открыть коробок.
У него тряслись руки. У него жутко тряслись руки. То ли от страха уже близкой передовой, то ли от бесконечной болтанки внутри консервной банки на атомном ходу. Сворден Ферц отобрал у Га-алки спички и помог прикурить. Тот жадно затянулся.
— Имперские, — почти мечтательно сказал он, — похоже, да… кехертфлакш… Хорошо вам, легионерам, — брякнул воспитуемый, но тут же опомнился и принялся суетливо стряхивать пыль с отвисших колен комбинезона.
— Хорошо, — подтвердил Сворден Ферц. — И курева, и выпивки, и тушенки. С бабами вот только напряг, — доверительно склонился он к воспитуемому. — Да что мне тебе рассказывать. Сам знаешь, — Сворден Ферц с почти материнской заботой содрал с комбинезона Га-алки остаток капральского шеврона.
— Кореш у меня был… гнида, похоже… да, — с тяжелой ненавистью процедил Га-алка. — Подвел гад… умгекерткехертфлакш… под статью… В кагорту его рекомендовал… в увольнительную к одним и тем же бабам ходили… С сестрой познакомил, кехертфлакш… — он недобро посмотрел на Свордена Ферца, будто ожидая увидеть на его лице паскудное выражение или, паче того, услышать паскудное словцо в адрес сестрицы, но ничего такого, естественно, не дождавшись, глубокой затяжкой скурил сигарету до основания. — Думал, похоже, да… Дело молодое. Все равно парню пристанище нужно, похоже… да, в нашем деле разве без пристанища проживешь? Таких ублюдков насмотришься, что и распервейшая баба домкратом не поднимет… А семья… семья она и есть, похоже, да? Он — парень видный, она — тоже ничего… Не красавица писанная, конечно, так оно и лучше! Видели мы этих красавиц, похоже, да? — Га-алка смачно сплюнул густым, с прозеленью. — Все как одна на передок слабы… А сестренка у меня не такая, себя блюла, даром что в пивной работала… Чуть кто руки распустит она сразу кружкой по морде угощает! Ну, тут крик сразу же, где хозяин? Почему без всякого уважения к герою? Похоже, да? Наградами своими бренчать начинают, что дите побрякушками… А что награды? Будто не знаем, каким местом они их зарабатывают!
Га-алка вдруг жутко осклабился, лицо его на мгновение потеряло всякое человеческое выражение, будто некто внутри воспитуемого щелкнул ради озорства переключателем, обесточив телесное вместилище от жизни, спустив ее через сливное отверстие, в мелких порах которого лишь и осталась мерзкая жижа — не жизни, а каких-то опивков, сгустков мертвечины, лишь прикидывающихся человеком. Но столь же внезапно все вернулось на круги своя, и Га-алка как ни в чем не бывало продолжил:
— Да и сестрица на него глаз положила, похоже… да… Ну и он, вроде бы, не прочь. Угол-то у нас имелся, тесноватый для троих, но я тогда так решил — если поженятся, в казарму переселюсь, мне не в первой! Всю жизнь только и по казармам, похоже, да? То армия, то когорта, может и до легионера бы дорос, кто знает? — Га-алка достал из-за уха вторую сигарету и Сворден Ферц опять ссудил ему огонька. — Там, глядишь, и детишки пойдут, будут дядю Га-алку за волосы таскать, истории всякие слушать как он с ублюдками воюет… Может, глядя на их счастье, и сам остепенюсь, найду себе… похоже, да… Только разве еще одну такую, как сестра, найдешь? Нет таких. Повывелись, кехертфлакш.
Га-алка замолчал. Даже затягиваться перестал, уставившись себе под ноги. Сизый дымок поднимался от сигареты и собирался над его головой плотным облачком.
— Только гнилой он оказался, похоже, да… Порченный. Не ублюдок, конечно. Но по мне — такие еще хуже ублюдков… похоже, да… Ублюдки хоть за жизнь свою ублюдочную сражаются, нас ненавидят потому что мы не даем их ублюдочную власть над нами установить… Ну, так это понятно… похоже, да? А вот такие, как он… — Га-алка покачал головой. — И ведь на самом что ни на есть простом сломался — отказался ублюдка шлепнуть. Ладно — отказался! Бывает! И не такое видели. На то они и ублюдки, что власть над человеком имеют. Овцой прикинутся, птичкой там безобидной, но стоит контроль потерять — живо в горло вцепятся! Ты так прямо и скажи — не могу, мол, господин капрал, шлепнуть! Палец к курку примерз от их глаза ублюдочного! Здесь, конечно, главное себя пересилить. Не можешь стрелять — бей! Похоже, да? Бей! Прикладом! Вот так! По голове! По зенкам их ублюдочным! Чтоб они лопнули, умгекерткехертфлакш! Для того и проверка придумана, чтоб волю свою закалять. По первому разу всем трудно. Вот помню, я тоже… Я же потом неделю жрать не мог! Выворачивало меня от ее взгляда последнего… Думал так и подохну с голоду, позеленел аж, похоже, да? Меня тогда ротный спас — увидел, что такие дела творятся, ну и говорит, ты, Га-алка, чаще агитуголок посещай, брошюры всякие листай, плакаты внимательнее рассматривай, конспекты в памяти освежи, не зря, мол, все это придумано! Похоже, да, только это и спасло. Как начнешь читать про их ублюдочные проделки, так сразу уверенность появляется, так, думаешь, голыми руками бы задушил всю эту сволочь ублюдочную!
В машине сопровождения откинулся люк. Краем глаза Сворден Ферц заметил как оттуда чертиком на пружинке выскочил человек в черном комбинезоне когорты и белых перчатках.
— А он… он отпустил ее… то есть — его, ублюдка… похоже, да? Повел расстреливать и отпустил! Да еще и назад вернулся, мол, вот ваша форма говенная, вот ваш автомат, подавитесь, кехертфлакш, похоже, да! Это чтоб еще больше когорту унизить, дело наше оплевать, насрать на него, похоже, да? Так ведь кто ж такое вытерпит?! Кто будет смотреть как по его чести легионера говнодавами топчутся?! Если уж не выдержал, предал дело наше, попался в ублюдочные сети, похоже, да, но нашел в себе силы вернуться, то уж будь добр под трибунал, лапки вверх, жопу вниз, а не автоматами раскидывайся, не нашивки срывай, похоже, да…
Человек в белых перчатках огляделся, но, похоже, исключительно проформы ради, постоял некоторое время, разглядывая беседующих Га-алку и Свордена Ферца, затем, словно бы решившись, демонстративно положил руку на кобуру и осторожно, как-то даже боком двинулся к ним.
Га-алка докурил вторую сигарету, втоптал окурок в каменистую почву раздолбанным ботинком и тут же сунул в рот последнюю — оставлять ее про запас он не собирался.
— Что случилось, капрал? — каркнул человек в белых перчатках. Однако Га-алка никак на него не отреагировал. Он смотрел под ноги, тяжело выдыхая едкий табачный дым.
— Короче, кончил я его… дружка моего… — щека у бывшего капрала дернулась. — Прямо там и положил… как был в трусах, так там и лег… похоже… да… Без всякого трибунала.
— Что случилось, капрал?! — теперь уже рявкнул человек в белых перчатках. — Почему прекратили движение колонны?!
— Потому, — показал Га-алка оскорбительный жест. — Перекур, господин ротмистр. И ни жратвы нам, и ни шнапса, — вдруг затянул он на уголовный манер — жутко, издевательски, с надрывом, после которого, случись какая мелочь, обычно хватают заточку и режут друг друга.
Ротмистр колебался. Судя по всему он прекрасно знал сволочную породу воспитуемых, и, к тому же, был осведомлен, что через каких-то сотен-двух шагов начнется передовая, и все эти подонки, все это отребье вползет на бронетехнике в мясорубку сражения, подхлестываемые излучателями, пуская слюни, крича от ярости и испражняясь под себя. Хлам. Расходный материал. И что еще хуже — воспитуемый тоже это знал.
К счастью для ротмистра Га-алка не склонен был препираться. Он даже миролюбиво пробурчал:
— Дай с человеком поговорить, начальник.
Ротмистр несколько очумело покрутил головой:
— С каким еще человеком, капрал?! Укурился, сволочь ты эдакая, умгекеркехертфлакш?!
— С господином, похоже, да, бронетехмастером, — Га-алка ткнул в сторону Свордена Ферца.
Выпученными глазами господин ротмистр уставился туда, куда указывал воспитуемый. Сворден Ферц чувствовал его взгляд — тяжелый, липкий, как глина в залитых дождем окопах. Казалось, что с каждым помаргиванием опухших, шелушащихся век он оставляет на всем, куда смотрит, безобразные следы глаз-говнодавов. Невольно хотелось стряхнуться, а еще лучше — сделать так, чтобы ротмистр тут же закатил зенки под лоб, попав в переворот снизу. Положение для удара не лучшее, конечно, но все ж предпочтительнее, чем стоять столбом, пока по тебе бесцеремонно топчутся взглядом отъявленного убийцы.
— Где? — прохрипел господин ротмистр. — Где ты видишь господина бронетехмастера, капрал? — пальцы судорожно сжали рукоятку пистолета.
— Сам укурился, мудила, — сообщил Свордену Ферцу Га-алка. — Ни хрена уже не видит.
Сворден Ферц благоразумно промолчал.
— Капрал, кап… — господин ротмистр, не отрывая взгляда от Свордена Ферца, поперхнулся, закашлял, стиснул рукой комбинезон на груди, тяжело, с сипением задышал. — Капрал, доложите обстановку…
— Так точно, господин ротмистр! — воспитуемый вытянулся по стойке смирно — подбородок вверх, грудь вперед, руки сжаты в кулаки и уперты в бедра, локти расставлены. Выучку кагорты не прокуришь. — Следуя во главе вверенной мне колонны бронетехники к месту развертывания бригады обнаружил по пути следования подозрительного человека, предположительно — вражеского агента. С целью проверки и, в случае подтверждения подозрений, ликвидации данного человека, принял решение остановить колонну и лично разобраться в происходящем. Проверка показала, что подозреваемый является господином бронетехмастером, ожидающим подхода своей части…
— Тут никого нет, капрал, кехертфлакш!!! — заорал господин ротмистр. — Тут только ты и я, умгекеркехертфлакш!!!
— Никак нет, господин ротмистр! — рявкнул капрал. — Здесь еще находятся вверенная мне колонна бронетехники, каменные валуны, мелкий гравий…
— И четыре муравья, — не заорал, а как-то прошипел, точно из него выпускали последний воздух, господин ротмистр.
— Четыре муравья? — вроде даже как-то растерялся Га-алка, но тут же взял себя в руки. — Вполне возможно, господин ротмистр! А еще — господин бронетех…
Господин ротмистр ударил, и Га-алка полетел на землю. Видя, что воспитуемый пытается подняться, господин ротмистр засеменил к нему и приложил по лицу ботинком. Что-то отчетливо хрустнуло. Га-алка застонал, попытался закрыться ладонями, но второй удар пришелся в промежность, отчего воспитуемый скрючился, словно полураздавленный червяк, раззявил рот, но из него не вырвалось ни единого звука, только кровавая пена потекла по подбородку, смешиваясь с юшкой.
Господин ротмистр присел над воспитуемым, ухватил его за шкирку рукой и ткнул пистолетом в сторону Свордена Ферца:
— Там, кехертфлакш, там? — прохрипел он в окровавленное лицо Га-алки. — Сейчас ты увидишь, умгекеркехертфлакш, увидишь… — господин ротмистр поперхнулся — в его горло вцепились пальцы воспитуемого.
Сворден Ферц ничего не мог с собой поделать. Так порой в кошмарном сне стоишь на ватных ногах и не можешь сдвинуться с места, какой бы жуткий ужас не надвигался на тебя из непроглядной тьмы. Он уже здесь, он уже рядом, ощущаешь его омерзительное дыхание и пристальный взгляд гнилых глаз, вот только тело куда-то исчезло, может оно даже убежало, оставив прикованную неподъемными гирями страха душу на съедение уже близкого безымянного, невыразимого. Все, чего боишься — большие и мелкие, странные и постыдные, известные и пока еще незнакомые страхи — всего лишь темные блестки на необъятной туше Самого Главного Ужаса.
Будущее существует. Река прошлого впадает в необъятное море Дирака, дабы в узкой полоске турбулентности минувшего и того, чему еще только предстоит наступить, породить настоящее — переплетение встречных и обратных потоков, течений, поднятой со дна океана мути, из которой и рождается жизнь.
Чем сильнее, полноводнее река прошлого, тем дальше она прокладывает себе дорогу в океан возможного и вероятного. Так спасенные после кораблекрушения, еще не видя берегов долгожданной земли, уже могут узнать о ее близости по вкусу пресной воды, которую черпают из океана.
Окаменелости и руины древности, наскальные рисунки и пергаменты, мумии и пирамиды, реликты и атавизмы, предания и мифы, большие и малые звезды вселенной Гуттенберга — вот из чего складывается могучий напор стихии прошлого, что обарывает инерцию еще не свершенного, отбрасывает будущее вспять, высвобождая место для настоящего.
Но и море Дирака не умиряет своих стихий, и те ветром и волнами пророчеств, предчувствий, снов, амнезии, благодушной самоуверенности, прогрессом вгрызаются в настоящее, запускают в него щупальца, отвоевывая плацдармы грядущего наступления.
Если разум — всего лишь жалкий планктон в узенькой нише между прошлым и будущим, то можно представить себе существ, которые обретут такое могущество, что освоят необъятные просторы океана Дирака, сделают будущее средой своего обитания, раз и навсегда позабыв о своем креветочном настоящем.
— Это уже было, — сказал самому себе Сворден Ферц.
Он даже не вздрогнул от выстрела, не шагнул вперед, не побежал к хрипящим в предсмертных муках людям, сцепившимся в последней схватке.
Пальцы воспитуемого все крепче сжимали горло господина ротмистра. С каждым выстрелом все крепче и крепче, словно с выплеском крови и плоти из тела Га-алка становился только сильнее.
Дурная, отравленная, безмозглая жизнь и сознание утекали из него, оставляя чистейшую ярость последнего долга, который во что бы то ни стало нужно уплатить.
Асфиксия все крепче стискивала рукоятку пистолета господина ротмистра, дергала за спусковой крючок, не обращая внимания на опустевшую обойму. Тело распухало, становилось рыхлым, точно его уже распирали трупные газы, а гниющая плоть кусками отваливалась от костей.
— Это уже было!!! — заорал Сворден Ферц, наконец-то вспомнив… нет, не так… невозможно вспомнить нескончаемый поток событий закольцованного времени, когда раз за разом перед ним возникает бронетанковая колонна, раз за разом воспитуемый Га-алка просит закурить, чтобы затем погибнуть от пуль уже мертвого господина ротмистра, потому что Сворден Ферц не в силах ему помочь, потому что нет такой силы, которая способна разорвать крепко спаянное кольцо настоящего.
Или есть?
Сдерживаемая последними судорогами агонии жизни волна времени накатывала пока еще осторожно, нерешительно, как начинающийся прилив на пологий пляж. Лишь внимательный взгляд мог заметить, что поцелуи вступивших в долгожданное наследство перемен оставляют на потертых боках бронетехники темные следы ржавчины, которая, как растение-паразит, начинает жить собственной жизнью, попав на благодатную почву, укореняясь глубже, раскидываясь шире. Как бы благородная патина неуловимо превращается в безобразные дыры, и сквозь осыпающиеся фестоны ржавчины проглядывают внутренности танков и баллист. Прикованные к своим сидениям скелеты в обрывках сгнившей формы приветливо щерят зубы и вроде даже помахивают костяшками, еще не догадываясь о собственной смерти.
Ветер времени ревет, беснуется, Сворден Ферц инстинктивно закрывает лицо и чувствует как что-то кусает его ладонь, он стискивает это что-то и подносит к глазам.
Два костяка, крепко обнявшиеся на пороге смерти и одновременно его переступившие, лежат у ног Свордена Ферца. Голодное время с хрустом дожирает останки бронетехники, вырывая прочь крупные куски брони, обсасывая их и бросая где попало. Так пресытившиеся хищники играют с окровавленными костями своей добычи.
Сворден Ферц наклоняет ладонь, и пуля обратного времени скользит по ней и падает вниз. Однако упасть она не успевает, проглоченная и переваренная временем, что обращает ее в еле заметное облачко металлической трухи.
Вот значит как… Сколько же раз карусель циклического времени прокатила его на раз за разом вползающей в проход между камней бронетанковой колонне? Сто? Тысячу? Сто тысяч? Сколько раз он бросался на помощь умирающему Га-алку и нарывался на последнюю пулю? Тысячу? Миллион? Имелось ли в подобном самопожертвовании хоть малейший смысл, если раз за разом в тех же декорациях разыгрывался все тот же спектакль?!
— А был ли этот миллион раз? — спросил чей-то ехидный голос, отчего Сворден Ферц споткнулся и неуклюже замахал руками, отгоняя морок или пытаясь сохранить равновесие.
Совесть всегда требует преувеличения: опасностей, трудностей, сомнений. Если уж совершать бессмысленный, но благородный поступок, то совершать его всегда, пока на пресловутый четвертый день не придется дождливая погода и пока на гору не взберется речное животное с клешнями и не издаст переливчатую трель во всю мощь своих жабр. Пусть ты поступил подло, но длительность и амплитуда твоих колебаний волшебным образом могут убаюкать совестливое альтер-эго, вообще не способное ни на какие по(ро)ступки, но чудесным образом присвоившее себе право судить эти самые по(ро)ступки Эго.
Лестно сознавать, что пока бессмысленность бега по замкнутому колесу времени — от встречи с колонной до рокового выстрела — не вошла в плоть и кровь императивов Высокой Теории Прививания, постепенно, слой за слоем окисляя стальной стержень Человека Воспитанного, он упрямо шагал на встречу пуле, словно крошечный грызун, сигающий со скалы в море во имя давно позабытого, но так и не изжитого инстинкта. Но кислота сомнения растворяла лесть, заставляя ее выпадать студенистыми хлопьями отчаяния на самодовольство волосатой обезьяны.
Легче поверить в парадоксы темпоральной физики, пасующей перед хронодинамикой в точке перегиба, чем признаться — не кому-нибудь, а самому себе — в высокомерной трусости Человека Воспитанного, вооруженного самыми точными мерами для взвешивания грузов совести.
— Это было бессмысленно, — хладнокровно сказал Сворден Ферц.
— Человечность всегда бессмысленна, — не менее хладнокровно ответствовал Сворден Ферц.
— Я тысячи раз пытался спасти его, — возразил Сворден Ферц. — Даже тогда — В Самый Первый Раз.
— Не лги. Считается только самый последний раз, — устало отмахнулся Сворден Ферц.
— Я не мог остаться там навсегда! Темпоральное кольцо… Хроноклазм… — сначала крикнул, а потом забормотал Сворден Ферц, пытаясь вспомнить давно позабытые учебники.
— Предательство не опровергнешь даже самыми точными уравнениями, — осклабился Сворден Ферц.
— Это всего лишь сон, — упавшим голосом сказал Сворден Ферц.
— Сон совести порождает чудовищ. Тебе ли не знать…
Через несколько десятков шагов Сворден Ферц оказался на кладбище.
— О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями? — пробормотал он.
Вернее, следовало бы назвать открывшийся пейзаж полем боя, но время уже давно стерло с него лоск ярости, выцвело и пошло безобразными пятнами благородство смертельной схватки, боль потерь потрескалась и осыпалась в беспамятство, горечь поражения и безумство победы смешали кости победивших и побежденных. Так позабытое кладбище трогает душевные струнки случайного прохожего не более настойчиво, чем доисторические окаменелости в палеонтологическом музее.
Чудовищные хищники войны, мастодонты технической эволюции, ублюдки изнасилованного ненавистью разума, взрощенные на анаболиках безумной жажды власти, сложнейшие и хитроумные машины уничтожения смысла человеческого существования, могучие помпы по перекачке чистейшей воды просвещения, мысли, упорства, устремлений в сточные канавы разрухи и хаоса, боли и смерти ради еще одного поворота проржавевшего от крови и жертвоприношений мельничного жернова цивилизации.
Лишь глупейшее самодовольство могло рисовать взору величественные картины столкновения механизированных легионов, жестокость и бессмысленность которых искупались масштабом происходящего, как надменный прохожий любуется издалека мощью извержения, не слишком утруждаясь мыслями о тех бедах, что оно несет поселившимся у подножия вулкана.
Война есть восстание машин против своих же создателей. Чрезмерное скопление железа в жилах цивилизации подобно малярии, сотрясающей общество в приступах мучительной лихорадки, вот только горечь лекарства оказывается негодным средством излечения по сравнению с варварством кровопускания дурной крови.
Разве люди способны презреть все то, что их делает людьми, ради сомнительной чести лечь костьми под гусеницы овеществленной ненависти? Способны, конечно способны, но лишь тогда, когда их здравомыслие забито помехами излучающих башен, щедро погребающих то, что звучит гордо, под толстыми слоями пропагандистских фекалий.
Сворден Ферц обессиленно прислонился к траку монструозного создания, напоминающего поставленный на гусеничный ход дасбут, затем медленно сполз по ржавой броне на землю.
Вот только никакой земли не было. Все покрывало мелкое и крупное крошево человеческих костей, пересыпанное мелкой мукой пепла — надо полагать, тоже человеческого. Ни единой травинки не пробивалось сквозь белесый слой перемолотой и утрамбованной цивилизации — чересчур много яда скопилось в костях и прахе социума.
Пальцы сжались, пытаясь утрамбовать рыхлую смертную муку. Крошечные обломки впились в ладонь.
Интересно, если дождь все же прольется на эту пустошь, то сможет ли демиургический Пекарь вновь замесить свое отягощенное злом тесто, дабы выпечь по образу и подобию новое человечество?
Только вот зачем?
А зачем мы спрямляем чужие исторические пути? Не более чем инстинктивное стремление и дальше распространять владения империи добра до самых пределов ойкумены, облаченное в сияющие одежды полуденной святости точно так же, как физиология эякуляции прикрывается фиговыми листами поэзии.
Разжав пальцы, он подул и развеял прах, лишь пара изъязвленных то ли прижизненным, то ли посмертным кариесом зубов остались лежать на ладони.
Так вот что впивалось в кожу! Даже теперь они не оставляли попыток укусить!
Сворден Ферц расхохотался, и противное безумное эхо заскрежетало между мертвыми машинами. Звук бился в удушающей хватке бесконечного лабиринта, который стальными боками, башнями, дулами, гусеницами давил его безнадежные попытки по правилу левой руки выбраться из ловушки, пока тот окончательно не ослаб, слившись с тишиной.
Белый Клык огромной стрелкой нависал над выбеленным полем последней битвы, и если бы мировой свет не растворялся чудовищной рефракцией в атмосфере Флакша, то его тень заскользила бы по циферблату могильника, отсчитывая последние мгновения… Чего?
Чудовищная регулярность и продуманность замкнутой самой на себя вселенной вдруг встала перед глазами Свордена Ферца, соединив разрозненные части казалось бы неразрешимой головоломки в стройную и не лишенную мрачной красоты логику творения.
Таинственному создателю, анонимному демиургу не откажешь в знании человеческой природы и изощренной иронии, с которыми он извлек Флакш из небытия логоса, превратив его в ловушку для чересчур много возомнивших о себе Человеках Воспитанных, вооруженных кремниевыми пистолетами Высокой Теории Прививания против не ведающей поражения дубины волосатой обезьяны.
Каким же должно стать прошлое, дабы превратить могильник в светлое и прекрасное будущее?!
— Это все для тебя, ореховоглазый, — сказала Шемаханская царица. — Заждалась я тебя, радость.
Она стояла на пороге шатра и немного щурилась, привыкая к мировому свету после тьмы своего жилища. Тяжелые ботинки со шнуровкой на ее ногах никак не вязались с легкомысленностью прочего одеяния.
— Снять? — проследила она его взгляд и притопнула, подняв облачко пепла. Предложение прозвучало двусмысленно.
— Ты кто? — спросил Сворден Ферц.
Она подперла подбородок кулачком, взвела очи горе и наигранно вздохнула:
— А ведь мог и догадаться… Вот она — женская самонадеянность и мужская неблагодарность! — шемаханская царица томно посмотрела на Свордена Ферца. — Впрочем, иного ли можно ожидать? Да еще от него? Пришел, спас, очаровал, влюбил и исчез в своих мирах, оставив бедную девушку одну. Обрюхатил бы, что ли… Так ведь нет, даже пальцем не притронулся, романтик ты этакий! — она погрозила пальчиком.
Сворден Ферц потерянно огляделся. Переход от трагедии к комедии даже с учетом всяческих привходящих обстоятельств даже ему показался чересчур поспешным и слабо мотивированным. Как будто в постановочном программаторе оказалась огромная лакуна, но машина, даже не запнувшись, продолжила считку нового варианта бытия.
— Все бабы — дуры, — вздохнула Шемаханская царица, — в каких бы мирах они не проживали. То мужика поделить не могут, то навоображают себе невесть что… Это только в дрянных книжках брошенная серая мышка продолжает тихо шуршать пожираемыми страницами очередной сентиментальной книжки, ожидая возвращения принца… Кстати, — вдруг вспомнила царица, — ты так ничего и не сказал о моей новой внешности! А ведь я старалась! Один только подбородок чего стоило подтянуть! Все-таки старость не щадит никого, а уж тем более серых мышек.
Она требовательно, с наигранной грозностью смотрела на Свордена Ферца пока он не соизволил пробормотать:
— Ты прекрасно выглядишь…
Но даже эта суконная фраза вызвала у Шемаханской царицы такой восторг, отчего она захлопала в ладоши и запрыгала на одной ножке.
— Получилось! Получилось! Ты ведь помнишь, помнишь какой я была? — она подскочила к нему и схватила за руку, заглядывая в глаза с вопрошающей жадность жаждующего еще одной похвалы ребенка. От всех ее прыжков легкомысленный наряд развевался, соскальзывал, открывая спелые прелести. — Я ведь дурой тогда была. Полной дурой. Думала, что раз ты спас меня разок от бандитов, то тут у нас и настанет любовь-свекровь, хи-хи, — прыснула царица в ладошку. — А уж когда и братец мой нарисовался, в когорту тебя рекомендовал, так всякое сомнение и прошло: вот оно — счастье!
Она не бегала, а скользила вокруг него, окутывая нежными поглаживаниями и одуряющим запахом даже не духов, не парфюмерии, а специй, тех самых ингредиентов, что не готовят выбранную добычу к потере бдительности и попаданию в ловушку женских чар, как парфюм, а добавляются в кипящий котел, приготовленный для превращения пойманной и разделанной жертвы в изысканное блюдо под названием «женская месть».
— Мне сказали, что ты уже у них, — пробормотал Сворден Ферц.
— Все давно прощено и забыто! — легкомысленно махнула ладошкой Шемаханская царица. — Вас в воспитуемые, меня — в пыточную машину, хи-хи… Там еще был такой смешной человечек, который называл меня «милочка»! Представляешь? Сдерет лоскут кожи и вежливо так интересуется: вы все еще живы, милочка? Вы все еще живы, милочка? Вы все еще живы, милочка? Лоскут кожи и… вы все еще живы, милочка?
Она сумасшедшая, вдруг осенило Свордена Ферца. Она окончательно и бесповоротно сошла с ума. Не то, чтобы данное открытие выглядело совсем уж откровением для него, подобная мысль мелькала на периферии сознания, но в той коннотации, какую порой придаем ей при виде раздражающей эксцентрики поведения надоедающего нам человека. Но теперь затертое до оскорбительной белизны словечко, которым склонны налево и направо одаривать всех тех, чье поведение не можем втиснуть в узкие рамки нормального человеческого общежития, обрело весомость безысходного диагноза.
Тем временем Шемаханская царица с уже ненужной и оттого слегка развратной стыдливостью повернулась к Свордену Ферцу спиной, стянув до пояса свое легкомысленное одеяние и демонстрируя ему идеальную кожу:
— Вот отсюда, — похлопала рукой себя по плечу, точно ожидая, что без направляющего внимания жеста нескромный мужской взгляд спуститься гораздо ниже поясницы. — Вот отсюда и резали.
— Мне очень жаль, — выдавил из себя Сворден Ферц очередной результат суконного производства. Можно подумать, в сердце смонтировали целую фабрику по переработке шерсти баранов банальности в первоклассное серое сукно равнодушия.
— Ага, — кивнула Шемаханская царица, поворачиваясь к нему и не удосужившись вновь укутаться в прозрачную легкомысленность. — Я так и думала. Когда ломала зубы о загубник пыточной машины, только эта мысль и помогала превозмогать адскую боль: зато ему будет очень жаль. Как там говорится? Ты в ответе за тех, кто тебя приручил? Что ж, я не жалуюсь.
Она склонила голову на бок и лукаво посмотрела на Свордена Ферца, задрав вверх левую бровь. Казалось, она чего-то ждала от него, но вот чего именно? На этот счет у Свордена Ферца не имелось ни догадок, ни предположений, ни даже желания последовать вполне понятным мужским поползновениям, естественным при виде практически обнаженной дамочки, которая, к тому же, не прочь.
— Что же здесь произошло? — промямлил он, демонстративно осматриваясь, словно еще не полностью пропитался апокалипсическим пейзажем апофеоза войны, но на самом деле выискивая еще один повод не смотреть в глаза преданной им/ему женщине.
— То, чего ты хотел, радость моя.
Сворден Ферц покачал головой:
— Нет. Никогда.
— Хочешь сказать, что ты любил этот мир? — вкрадчиво поинтересовалась Шемаханская царица. — Мир, сошедший с ума от ядерных бомбардировок, мир, приученный жрать человечину и запивать ее кровью, мир, без раздумья уничтожающий все, что просто кажется здоровым и нормальным? Ведь это твои слова? Ты думал, я никогда их не услышу? Ты ночи напролет сидел за шкафчиком и читал наши книги, бормоча себе под нос столь страшные вещи, что меня охватывала дрожь… Я хотела понять тебя, но куда там официантке из бара понять спустившегося из-за пределов мира человека! Все, что я могла, лежать, притворившись спящей, и слушать твои бормотания, твои споры с братом… Слушать, слушать, слушать… и еще мечтать… Какой же я оказалась дурой! — она в отчаянии топнула ногой, сжала руки в кулаки и шагнула к Свордену Ферцу, точно желая его поколотить.
Он схватил ее за плечи, встряхнул, притянул к себе и крепко обнял, чуть не заорав от неожиданности — настолько горячей она оказалась. Как раскаленный от долгой и непрерывной работы пулемет.
— Ты все выдумываешь, — мягко сказал Сворден Ферц. — Возводишь на себя, а заодно и на меня, напраслину. Никому не под силу уничтожить человечество, девочка. История — разнонаправленный поток воль, чья равнодействующая и определяет ее исход…
Она ничего не знала про историю, про равнодействующую миллионов воль, про волосатых обезьян и человеков воспитанных. Ничего не знала и знать не хотела. Главное, чего она страстно желала, — быть рядом с ним. Имелся в подобном хотении некий психологический выверт, определенная толика ненормальности, многократно усиленная излучающими башнями.
Морлоки этого мира, окончательно загнанные лучевыми ударами в темные подземелья благостного восприятия, где их прозябание перемежалось регулярными подхлестываниями пароксизмов восторга, хоть и не пожирали благородных элоев, вкушающих плоды беспредельной власти, но осчастливливались жертвоприношениями отщепенцев этой касты избранных. Любой мало-мальски просвещенный обществовед тут же бы указал на чудовищную нестабильность подобной конструкции, частично, но не до конца, снимаемую приступами войны всех против всех.
Элои, отказавшись служить добровольной пищей для своих морлоков, разомкнули пищевую цепь социума, который, в противном случае, благополучно и даже мирно пожирал бы самого себя на сколь угодно далекой перспективе при разумной регулировке численности агнцев и козлищ.
Поэтому следовало ожидать, что рано или поздно неустойчивое здание, скрепленное эфемерным раствором излучателей, должно рухнуть, похоронив под обломками противоестественное сожительство плотоядных морлоков и травоядных элоев.
Дальновидный господин прокурор, поставив на резвую лошадку-ублюдка, нечувствительную к умиряющему воздействию излучения, как всегда подстраховался, вытащив из мрачных катакомб отверженную сестру и возлюбленную (как он предполагал) сгинувших во время очередной войны воспитуемых. Резвой лошадке требовалась узда, особенно если ее предполагалось ввести в качестве равноправного члена в сенат просвещенных. Однако лошадка оказалась с неукротимым норовом, что обессмысливало всяческое ее пребывание среди элоев, а вот узда… С уздой оказалось еще сложнее.
Господин прокурор и не заметил, как вместе с уздой протащил в сенат нечто такое, чему и слово-то оказалось невозможно подобрать. Случись поблизости хоть какой-нибудь завалящий специалист по спрямлению чужих исторических путей, он бы живо припомнил и яблоко раздора и Шемаханскую царицу, но к тому моменту мир оказался предоставлен самому себе, вывернувшись из жестких тисков гипса и штырей, наложенных на его врожденную историческую хромоту хирургической бригадой человеков воспитанных.
Имелось ли в ней действительно нечто необычайное, на что элои летели как мотыльки на огонек свечи, некое следствие весьма древней мутации, одной из тех, что предопределила расщепление общество на две взаимно паразитирующие расы? Или она оказалась всего лишь соринкой, что попав в перенасыщенный солевой раствор, наконец-то спустила триггер-эффект необратимой кристаллизации?
Она не знала и знать не хотела. Единственное, о чем стучал пепел ее брата у нее в груди: «Чем хуже — тем лучше». Потому что боги приходят в мир тогда, когда он поглощается пучиной хаоса. Глупая испуганная девчонка, невидимой рукой провидения вброшенная в число Сокрытых Отцов и Матерей, плотоядный морлок, оказавшийся среди беззаботных элоев и обнаруживший, что все их мнимое могущество зыблется лишь на анонимности, тайне, неизвестности, которые придавали их убогой порочности гипертрофированные черты грозной вездесущности…
Ей понадобилось совсем немного времени, чтобы подмять под себя всех этих Сокрытых Отцов и Матерей, стравить их между собой, с почти детской непосредственностью разглядывая как мелочные склоки травоядных ничтожеств обретают черты мирового катаклизма.
Шемаханская царица щедрой рукой подбрасывала в огонь окончательного пожара все новые и новые брикеты прессованного человеческого материала. И когда вокруг не оказалось больше никого, кроме нее самой и двух пыхтящих останков когда-то великих армий, она поставила на кон победителя саму себя, нисколько не сомневаясь — никаких победителей не останется, ибо сколько бы мотыльков не сражалось за право первым подлететь к огню свечи, конец для всех один.
История, наверное, и впрямь — равнодействующая миллионов воль, но если из таких воль остается всего лишь одна, то скрипящая телега или, если угодно, громыхающая баллиста человеческого развития послушно направляется туда, куда указывает ей эта самая равнодействующая, сколь бы мелка и невзрачна она не оказалась.
Она обнимала его, льнула, обжигала шепотом раскаленных губ:
— Все для тебя, все ради тебя, все во имя тебя… к вящей славе твоей… по слову твоему…
— НЕТ!!! — заорал Сворден Ферц и оттолкнул ее столь сильно, что Шемаханская царица упала на устланную костяной мукой землю. — НЕТ!!!
— Разве ты не этого хотел? — больше удивилась, чем обиделась она. — Разве ты не называл их презренными людишками, погубившими свой мир? Разве ты не хотел, чтобы мир населяли умные, воспитанные люди, похожие на тебя?
— Нет! — замотал головой Сворден Ферц, но опомнился. — То есть, да, хотел! Не уничтожать, но возвысить! Не насиловать, но воспитать! Потому что человек по своей природе добр и разумен! Потому что может жить совсем по-другому!
Он кричал и размахивал руками, рассказывал ей о полуденном мире и Высокой Теории Прививания, захлебывался словами, путался, рычал от бессилия, когда не мог подобрать нужного слова, словно блаженный, чьими устами возвещается откровение конца всех концов. Мыслям и речам становилось тесно от обрушившихся на него видений и воспоминаний, того, о чем он свидетельствовал от самого себя, и того, о чем он свидетельствовал со слов других.
Он как ребенок, впервые оказавшийся в магазине игрушек, хватал с полок все, что попадалось на глаза, а когда рук уже не хватало, а взгляд натыкался на нечто еще более привлекательное, чем он уже имел, он немедленно бросал ношу на пол и тянулся за новой порцией машинок, солдатиков, кубиков и кукол.
Правда и вымысел щедро смешивались в яркую палитру, куда он макал кисть слов и щедро, широко накладывал крупные мазки на картину мира, такого мира, каким он мог бы быть.
Так порой во сне косноязычный человек внезапным чудом желания обретает божественный дар красноречия, с восторгом ощущая как неподатливая, упрямая материя языка вдруг преображается в послушнейший инструмент мыслеизлияния, убеждения сомневающихся, низвержения неверных и утешения верующих.
Великие теории, деяния и изобретения, мелкие бытовые вещи, природа, не загаженная радиацией, любовь к ближнему и сострадание к дальнему, учителя, звездолеты, дождь, прогресс, иные цивилизации, дети, весна, доброта, киберы, города, птицы, лагуны, спутники, книги и еще тысячи разнообразных, разнородных, но обретающих в его устах равновеликость вещей смешивались в ярчайшую смесь неограненных камней. Лишь детская непосредственность, доверчивость и страстное желание поверить могли бы стать теми отражающими плоскостями, что преобразят хаос юродствующего бреда в калейдоскопическую регулярность и красоту.
Он захлебывался словами, что заполняли грудь щедрым потоком, каким тонущий глотает океан, силясь претворить смерть в жажду. Когда же те цеплялись друг за дружку в каком-то замысловатом обороте, на крохотное мгновение застревая в горле, но даже столь мелкой задержкой вызывая немедленный и болезненный спазм, он ладонью ударял по груди, буквально отхаркивая фразу благой вести, и вытирал слезы.
Кстати, о слезах. Только теперь он мог бы понять, что значит им течь в три ручья, если бы вдруг остановился и посмотрел на свои мокрые ладони. Но ему было не до этого, не до себя, обмочись он сейчас, то и подобное неудобство не смогло бы вырвать его из полноводной реки словес, в которую чудом преобразился казалось бы забытый, давно покинутый полдень. И он торопился черпать из него ту влагу, которая по его странному и наивному разумению могла бы напоить погибший и обратившийся в прах мир.
— Какой чудесный сон, — тихо сказала она и прохладной ладонью коснулась его залитой слезами щеки.
Сворден Ферц запнулся. То есть ему показалось, что он вновь запнулся, пытаясь подобрать наиболее толковый эквивалент термину «биоблокада», но оказалось — все. Он иссяк.
Необъятный полдень, столь щедро изливаемый на радиоактивные останки человеческой ненависти, вдруг исчерпался до самого дна, до каменистого ложа канала, идеальной прямой чьей-то давно уже позабытой воли прочерченный среди промерзшей тундры, поглотившей, растворившей кости подневольных творцов. Канал отнюдь не простирался от океана до моря, а являл собой лишь иллюзию неиссякаемых источников счастья и просвещения, чьи миражи доносили до страждущих столь многообещающий и вдохновляющий просоленный запах истории человеческого духа, железной рукой загоняющей волосатую обезьяну в счастье вивисекции Высокой Теорией Прививания. Его скудости не хватило не то что на мир, на единственного человека!
Сворден Ферц зарычал. Он готов был разорвать себе горло и грудь, лишь бы добраться до источника иссякшего красноречия, и это желание оказалось настолько страшным, что Шемаханская царица отшатнулась, сделала шаг назад.
Испугавшись, что она убежит, Сворден Ферц схватил ее за локти и в отчаянии встряхнул:
— Это не сон! Поверь! Не сон!
— Не сон, — послушно согласилась она. — Такого мира не существует… еще не существует, — торопливая поправка.
— Что значит ЕЩЕ?!
— Он прекрасен, поверь, — пальцы гладят лицо. — Великолепен. Но он не мог бы существовать, останься здесь еще кто-то, кроме нас… Но мы вновь населим его нашими детьми, ты будешь рассказывать им свою сказку и тогда… тогда они его создадут! Не сейчас, не завтра, но обязательно создадут! Именно таким! Каким ты хочешь! Пойдем, пойдем, — она повлекла его в сторону шатра. — Пойдем скорее!
Сворден Ферц сильно оттолкнул ее, и Шемаханская царица упала, но он даже не сдал попытки ей помочь. Он повернулся и пошел к Белому Клыку. Не оборачиваясь.
Лестница ажурной серебряной цепочкой в несколько оборотов наматывалась на сверкающий камень скалы. Ее витки ложились не слишком круто, создавая впечатление легкости подъема. Сворден Ферц вышел к Белому Клыку там, где фестон лестницы еще низко нависал над землей, но начало ее терялось за плавным поворотом скалы.
Можно направиться туда, где мировая твердь и серебряная полоска асимптоты все-таки сходились в одной точке, но примерившись, Сворден Ферц подпрыгнул, ухватился за прохладный металл ступеней и на счет два уже стоял на плавно поднимающемся к небу пролете.
Странно, но отсюда ему показалось, что неодолимый взглядом рефракционный горизонт мира сдвинулся и неохотно откатился назад отливной волной, обнажая фусс и трепп кальдеры.
За мертвой полосой земли прозеленело волнующееся на ветру лугоморье, дальше пейзаж пятнала почти черная цепочка болот с парящими пролежнями топей, за ними вздымался плотной стеной лес, а дальше и выше морщинистый берег неохотно погружался в стылые воды океана, безнадежно хватаясь за его поверхность каменными пальцами валунов.
Но и на этом привычный мир не заканчивался, просачиваясь сквозь мембрану уже не столь чудовищной рефракции все новыми и новыми порциями подробностей, отчего взгляд, изрядно отвыкший от подобного пиршества, быстро насыщался и сыто соскальзывал обратно — к лесу, болотам и лугоморью.
Шершавая фольга лестничного полотна казалась ненадежной, будто на самом деле спаянная из невообразимого множества шоколадных оберток — ткни пальцем и пробьешь в ней дырку, не говоря уж о том, чтобы топать по ней на самый верх Белого Клыка. Но на поверку в лестнице не обнаружилось ни следа, ни червоточинки кажущейся хлипкости — Сворден Ферц сначала осторожно, а затем изо всех сил попытался потрясти перила, а когда это не удалось, то несколько раз подпрыгнул, немилосердно обрушиваясь на широкие металлические ступени.
Строго говоря, еще априори была ясна избыточность и, в общем-то, глупость подобных опытов, ибо вряд ли неведомым строителям могло прийти в голову использовать в качестве материала для грандиозного сооружения нечто ненадежное и недолговечное. Скорее имелась в подобных поступках Свордена Ферца попытка физического подтверждения собственного здравомыслия, которому, как он во многом неосознанно предчувствовал, уготовано подвергнуться жесточайшей критике самых основ мировосприятия. Короче говоря, нечто сродни щипку за ухо при попытке списать увиденное на продолжающийся сон.
— Все развлекаетесь? — укоризненно спросил спускающийся человек. Был он стар, лыс, приземист, из тех, про кого говорят — поперек себя толще, хотя в необъятности талии не ощущалось той нездоровой рыхлости, что присуща жертвам собственного аппетита, скорее уж — основательность, массивность, авторитетность, опредмеченная в столь приметной фактурности. Танк, а не человек.
Поначалу Свордену Ферцу показалось, что в прозвучавшем вопросе не содержится ничего, кроме вежливой просьбы посторониться, но когда он прижался к перилам, уступая старику дорогу, тот не воспользовался любезностью, а остановился на несколько ступенек выше, так, чтобы встать примерно вровень со Сворденом Ферцем.
— Развлекаетесь, значит, — повторил он уже не вопросительно-укоризненно, а просто — укоризненно. — Эх, молодежь, молодежь… — достав из карманчика комбинезона платок, старик промокнул покрытую старческими веснушками лысину. — И о чем вы хотите спросить Его? — именно так, с большой буквы и прозвучало притяжательное местоимение. — Какой очередной благоглупостью желаете отвлечь?
— Отвлечь? — переспросил Сворден Ферц. Почему-то его заинтересовала не личность, удостоенная столь уважительным и попахивающим замшелым клерикализмом эпитетом, сколь ее занятия, от которых ему предстояло ее оторвать.
— Да, отвлечь, — буркнул Человек-поперек-себя-шире.
Только сейчас Сворден Ферц вдруг сообразил — попытайся он миновать занудливого старика, то без изрядной доли насилия ему это не удастся — Человек-поперек-себя-шире герметично закрывал путь наверх.
— Обещаю никому не мешать, — клятвенно поднял руку Сворден Ферц.
— Одно ваше присутствие уже помеха, — почти огрызнулся старик. — Тем более когда Он опять при смерти…
Фраза резануло ухо парадоксальностью. Он опять при смерти… Веяло от подобных слов не столько трагизмом, сколько усталым предчувствием: опять ничегошеньки не выйдет…
— Может, нужна помощь… — Сворден Ферц запнулся, поняв двусмысленность предложения.
— Он лежит. На своей любимой кушетке, укрытый пледом, окна занавешены и только лампа. Лежит и смотрит на дурацкие детские рисунки, — подбородок у старика задрожал, глаза заблестели от сдерживаемых слез. — Лежит и смотрит, лежит и смотрит… Кто уж там только не был, даже тот, — старик неопределенно кивнул куда-то в сторону, а распущенный рот на мгновение сложился в презрительную усмешку, — со своей псарней. Все стаканами баловался, фокусничал. Как-будто фокусов его не видели! Циркач, как есть — циркач.
Старик выудил из другого кармана фляжку, отвинтил крышечку и осторожно глотнул. Сворден Ферц учуял странный фенольный запах, никак не вязавшийся ни с лекарством, ни с горячительным.
— А ведь я его предупреждал, Циркача-то. Так прямо и говорил в глаза его нечеловечьи: брось, мол, Циркач, свои выкрутасы. Здесь дело серьезные, а ты зверинец устраиваешь. Если у Него все стены детскими калябушками увешаны, еще не значит, что Он в детство впал. Но тот все не унимается. Давай, говорит, так устроим, что человечество на две неравные части разделиться. Одна, мол, вверх махнет без оглядки, а другая страдать останется. Те, что вверх рванут, тоже, конечно, страдать будут, но по своему, по нечеловечьи… Тьфу! Клоун сраный. Фокусник! Развеселим, так сказать, старика, потешим, хороводы, пляски, скоморохи, — он вздохнул.
Сворден Ферц слушал весь этот горячечный бред и перед глазами вставала картинка лежащего на кушетке человека в полосатой пижаме с золотыми пуговицами и кистями, изрезанное морщинами сухое лицо, напоминающее ритуальную маску островных дикарей, полуприкрытые глаза и бесцветный, пересыпчатый, как песок, голос, иссушенный бесконечным и уже бессмысленным странствием по пустыне жизни: «Ну зачем вы меня мучаете… умирать — препаршивое занятие…»
Человек-поперек-себя-шире подозрительно глянул на Свордена Ферца из под морщинистых, словно черепашьих, век и ткнул коротким пальцем чуть ли ему не в лоб:
— Уж не за этим ли пожаловали? Уж не Циркач ли вас послал? Благую весть, так сказать, протрубить над смертным одром?
— Не знаю никакого Циркача, — сказал Сворден Ферц, ощущая неодолимое желание схватить старика за палец. Схватить и потрясти в обманчиво-дружеском пожатии, чтобы того от боли скрючило.
Будто почувствовав, старик отдернул руку и вновь приложился к фляжке.
— Это ничего не значит, — объявил он Свордену Ферцу, обдав очередной порцией фенольного дыхания. — У него этих обличий, что платьев в гардеробе у модницы. Эк… — икнул старик от внезапно осенившей идеи. — Э-э-э, Циркач? — осторожно, можно даже сказать — опасливо спросил он Свордена Ферца. — Фокусник? Ткач? Фантош?
Ничего не оставалось, разве что досадливо поморщиться.
— Что ж вы так, — суетливо задвигался старик, пытаясь сообразить к какой стороне лестницы лучше прижаться, — своим ходом, ножками, ножками, скромненько так… Шуткуете все, — угодливый хохоток, препротивно прозвучавший из старческих уст, — шуткуете, мол, куда еще это старичье списать, древних мудаков, хе-хе… Оплошал, оплошал, признаю! Разделяю целиком и полностью! Все ваши задумки, так сказать…
— Я могу пройти? — стариковское лебезезение становилось непереносимым.
От удивления тот даже руками всплеснул:
— Ваше превосходительство, да неужели вы думаете, что я здесь на посту?! Страж, так сказать, покоя и недвижимости?! Что вы, что вы! Как можно! Да при моей-то немощности стариковской да супротив ваших возможностей! Помыслить-то смешно! Умоляю… нет, слезно прошу — поспешайте, поспешайте!
Он еще и на колени бухнется, испугался Сворден Ферц, поднимай потом такую тушу. А вдруг не удержишь? И он живо представил как Человек-поперек-себя-шире внезапно сворачивается в огромный упругий шар и скатывается вниз, сталкивая упрямого и нежеланного посетителя с лестницы.
— Он ждет, ждет, — зашептал старик. — Не верит, а все равно ждет. Помните ведь его присказку, мол, умирать — паршивое занятие, а это, если хотите, не отчаяние, как та дура нас всех убеждает, — он потряс угрожающе кулаком, видимо адресуя его неведомой дуре, — это надежда. Да-с, надежда! Крохотная, вот такая, — показал он, — но все равно — надежда… Теплится в нем, вот-вот погаснет…
— Сделаю что могу, — устало сказал Сворден Ферц. Ни сил, ни желания разубеждать старика. Их оставалось в аккурат мерно покачивать головой в такт потоков старческого маразма. А ведь ему еще подниматься по невыносимо длинной винтовой лестнице на самую вершину Белого Клыка!
Закралась крамольная мыслишка: а может, ну его? Разве там хоть кого-то ждут? Разве там хоть кто-то обрадуется очередному посетителю? Не попадет ли он в еще худшую трагедию или, не дай бог, комедию положений, где его вновь примут не за того, кем он на самом деле является? За Фокусника, за Циркача, за клоуна какого-нибудь? Тем более там, наверху, некто ждет смерти… или даже жаждет… Ему эскулап нужен, а не клоун…
Старик сохранял чертовски раздражающую позу униженного просителя и, возможно, поэтому на мгновение потерял бдительность. Все казалось сыгранным отлично — без сучка и задоринки, на грани гениальности простоты, что стороннему взгляду представляется неподдельной естественностью, в которую, на самом деле, рядится самое что ни на есть развязное лицедейство.
Взгляд. Точнее, даже не сам взгляд, а его след, словно всплывающий из пучин дасбут вдруг получил внезапную команду на погружение, и пенный взрез, обозначивший появление белой рубки, тут же прервался, расплываясь по свинцовой поверхности лишь пеной да пузырями. Крошечные, слезящиеся глазки, обретающие к глубокой ветхости всю ту же младенческую голубизну, только теперь изрядно выцветшую, глазки, которыми старик смотрел на Свордена Ферца с унижающим почтением, на мгновение явили неопровержимое доказательство стальной воли и трезвости ума собеседника.
— Умгекеркехертфлакш, — процедил Человек-поперек-себя-шире, отбросил фляжку и запустил руку в очередной карман.
Сворден Ферц прыгнул. Естественно без разбега, без подготовки и, к тому же, из чертовски невыгодного положения. Окажись старик порезвее, он мог бы прервать полет столь нежеланного гостя, сдернув того за лодыжку обратно на лестницу и впечатав всей массой в металлические ступени. Лестница бы выдержала, а вот сам Сворден Ферц? Да и смог ли он противопоставить старику нечто еще, кроме вот такого, как ни крути, трусливого бегства?
Он помнил последнее увиденное движение старика — так тянутся не за снадобьем из гнилой печения зверя Пэх, а только за оружием. Против огнестрела не попрешь. И не убежишь. Никаких шансов. Лестница слишком плавно огибает Белый клык. Его спина — прекрасная мишень даже для дрожащих стариковских рук. Однако, почему дрожащих?! Более вероятно, что старикан в прекрасной физической и психологической форме и не будет чересчур сентиментальничать, прожигая насквозь чертовски настойчивого посетителя!
— Эй, ты где? — удивленно-дружелюбно спросил старик. — Циркач, опять твои фокусы? Уж больно ты резв, за тобой не угонишься, кехертфлакш. Не исчезай, поговорить надо, — металлические нотки готового на все человека спрятались под убаюкивающей бархатистостью старческой немощности. — И таблеток у меня нет, все на подъем да на спуск потратил… Говорил же тебе, мол, сооруди чего попроще — лифт, а лучше вообще камеру переброски поставь. Не наше это стариковское дело по лестницам вышагивать, ох, не наше!
Ноги дьявольски болели. Кто-то бесцеремонно уселся ему на спину и методично вгонял толстые ржавые гвозди в икры — от пятки до подколенной ямки. Ни пошевельнуться, ни стряхнуть злобное создание. Боль переполняла мышцы ног, и воля уже не могла ее сдерживать, постепенно уступая плацдарм за плацдармом бессильно лежащего на верхнем пролете лестницы тела.
Прыжок вверх уже не казался удачным решением. Сворден Ферц вспомнил ощущение воздуха, сгустившегося до стылой шуги, сквозь которую он продавливался, как продавливается через плотную водно-льдистую суспензию всплывающий из тьмы океана водолаз, ощущая на горле крепкую хватку асфиксии. Инерция полета и неумолимая гравитация растягивали и скручивали, с одинаковой безжалостностью раздирая к спасению и гибели.
Вероятному спасению и не такой уж — гибели, поправил себя Сворден Ферц. Ему вполне могло не хватить расстояния в толщину пальца, и тогда руки скользнули бы по металлу, давая старт падению. Что мог ему сделать назойливый старикашка?!
Пролет впереди вспучился, налился красным волдырем и оглушительно лопнул разбрызгивая в стороны раскаленные брызги металла. Лестница застонала, всколыхнулась, задергалась, точно разрубленная змея, а огненное копье вонзилось в подбрюшие следующего лестничного витка, так же легко разорвала и его, уходя все выше и выше.
— Эй, Циркач, — позвал снизу старик, — как насчет акробатических трюков? Выдюжишь? А то все фокусы, да фокусы — стакан исчезни, стакан появись! Скучновато для вашего шапито, огонька бы добавить, хе-хе-хе! Чего молчишь, а? Очередную каверзу придумываешь? Еще какой-нибудь страх на меня напустить?
Оказалось, что запасы боли в теле ограничены. Она приливной волной накрыла его полностью, но тут же обмелела и откатила, оставляя лишь кое-где онемелые уплотнения отходивших от судорог мышц.
— Так ведь на меня ваши штучки не действуют, — устало сказал старик. — Эх-хе-хе… — Свордену Ферцу показалось что тот тяжело опустился на лестницу, ощупывая карманы и карманчики в поисках снадобья. — Штучки, — повторил старик. — Вот именно, штучки! Когда мы штурмовали планеты, продирались сквозь атмосферные бури, взлетали и падали в кипящую нефть, и все ради… ради… Это были не штучки. Это был героизм! От такого героизма даже у Него руки тряслись… Представляешь, Циркач? Он кашу берет, а у него руки ходуном ходят, ложка в тарелку не попадает… И все понятно! Ты понимаешь — понятно!
Потрескивание нарастало. Сворден Ферц осторожно и как можно более бесшумно сел, морщась от микровзрывов боли. Словно великан, порвав тысячи веревок, привязывающих его к земле, оказался под градом крошечных стрел.
Лестница восстанавливалась. Через безобразную дыру с двух сторон тянулись тонкие серебристые нити, похожие на усики насекомого, ощупывающие неодолимую преграду, где-то на середине они встречались, свивались в единое целое, утолщались, а затем выбрасывали множество боковых отростков, которые так же сплетались, утолщались, все плотнее и плотнее перекрывая разрыв шевелящимся металлическим плетением.
— Просто и понятно. Понятно и просто. Вот цель, достижение которой принесет счастье человечеству. Вот преграда, которую надо героически преодолеть. И все! Понимаешь? Все! Никакого этого вашего морализаторства, ничего личного… Откуда оно вообще взялось?! — крикнул снизу старик, и от его голоса серебряные нити завибрировали, рождая неожиданно нежный звук. — Кому это вообще было нужно? Неужели в ойкумене больше дел нет, кроме как спрямлять чужие исторические пути да решать неразрешимые моральные проблемы?! С каких пор мелкие личные заботы вдруг приобрели вселенский масштаб?! — голос у него сорвался, перешел в хрип и тяжкий кашель.
Дыра окончательно затянулась блестящей заплаткой, которая вспучилась регулярными выступами, и вот уже возникли широкие ступени, приглашая к продолжению пути. Медленнее всего нарастали перила, достигая нужного места пускавшие вниз сложное переплетение решетки, похожей на увитую листочками изгородь.
— Экспедиция на последнюю планету… погружение в черные дыры… парадоксальная планета… межгалактические перелеты… Сколько дел, сколько тайн, сколько героизма… Следы погибших цивилизаций… Бушующие атмосферы… Кехертфлакш, да одна паршивая бактерия в атмосфере планет-гигантов в системах голубых звезд перевесит все ваши ковчеги и саркофаги… — старческое бормотание становилось все тише и тише.
Виток за витком Сворден Ферц приближался к вершине Белого Клыка, и странная оптическая иллюзия все увереннее одерживала верх над бесконечной поверхностью Флакша. Казалось, что мир сдувается, скукоживается, будто разрисованный воздушный шарик, из которого выпускают воздух, отчего расплывчатые картинки на его резиновой поверхности вдруг начинают обретать резкость линий в ущерб размеру.
Еще немного, и в пределах вытянутой руки окажутся крепости Дансельреха — оправленные пеной штормового прибоя скалы, похожие на зубы, торчащие из челюсти издохшего хищника. Еще несколько шагов, и можно будет дотянуться до Стромданга — гигантского водоворота в изначалье Блошланга, великого потока, связующего мир в единое, безначальное и бесконечное целое. Ему даже казалось, что он ощущает свежесть нескончаемого шторма, а волосы электризуются от близких грозовых разрядов, так что пригладь их ладонью и ощутишь покалывание на коже и услышишь тихий треск статического электричества.
Мир собирался вокруг него в единое и неделимое целое, и тоже самое происходило с ним самим, будто вместе с уменьшением Флакша одновременно рос, превращаясь в великана, и Сворден Ферц, поглощая свои отражения в кругах Дансельреха. Так вспоминаешь нечто давно погребенное в песках памяти, когда забыта даже та причина, по которой пришлось отказаться от этой частички собственного Я, оставив ее ветшать и рассыпаться под ударами стихии времени, как ветшают и рассыпаются города и цивилизации, лишенные живого человеческого участия. И когда изумленному взгляду археолога вдруг является очередное свидетельство иной жизни, с изумлением вопрошаешь: «Неужели это тоже я?!»
Однако находки древности лишены постыдности, поскольку отполированы до блеска океаном минувших времен, выступая прохладными свидетельствами высоких взлетов и глубоких падений.
Иное дело собственная память.
Человек воспитанный не лишается способности творить зло в силу онтологической поврежденности рода человеческого, но творит его в узких пределах герметичных переборок, воздвигаемых внутри души его тайной личности. Только так возможно спрямление чужих исторических путей. Только так возможно открытие жестоких чудес науки, безжалостно взимающей дань человеческими жизнями. Только так возможен мир любви и братства, где скверные проделки ближнего своего признаются за симптомы неизлечимой болезни, корни которой милосерднее скрыть от ближнего, нежели в глаза назвать хамом и подлецом, отвесив пощечину или вызвав на дуэль.
Возьмите гипотетическую ситуацию, где в каком-то отдаленном мирке, целиком и полностью отданном творцам счастья человеческого, служителям храма величия человеческого разума, природа вознамерилась доказать свое неодолимое превосходство и грозится смести все живое с поверхности шарика, подвешенного ни на чем. Встает дилемма: кого спасать с гибнущего мирка? Творцов и служителей вместе с их почти готовыми чертежами и схемами очередного протеза счастья человеческого или же группу детей, волей жестокой случайности оказавшихся на планете?
В перечне готовых рецептов Высокой Теории Прививания отсутствуют подобные ингредиенты, из которых возможно сварить похлебку, отвечающую изысканным вкусам творцам прогресса и диетической пресности штатных морализаторов.
Впрочем, не столь важен вкус поднесенной ко рту ложки, сколько воспоминание о съеденном блюде. Почему бы не удовлетворить и творцов и морализаторов, создав для каждого, благо чудеса современного ментососкоба позволяют подобное, удовлетворяющую его версию события?
Хотите спасти детей? Вот вам, пожалуйста — санаториум «Огоньки», где визжат и плещутся драгоценнейшее обретение человечества, искупленные из смерти жертвенным агнцем прогресса. Езжайте и убедитесь. Только не брюзжите о нерадивых ученых, так и не доведших до ума систему планетарной нуль-транспортировки.
А уж ежели вы готовы протянуть руку спасения творцам и служителям культа величия человеческого разума, имея в виду тысячи и тысячи спасенных по всей планете жизней, оказавшихся в пределах мгновенной досягаемости соответствующих компетентных служб, то смело шагайте внутрь стакана нуль-транспортировки и если вас не настигнет нейтринный шторм, то вы тут же очутитесь у подножия мемориала в честь сложивших головы в великой битве разума и мракобесия.
Счастье человечества на том и зиждется, что для каждого оно готово создать тот вариант бытия, который принесет человеку неописуемое эмоциональное, эстетическое и интеллектуальное наслаждение. И уж никто не постоит ценой за подобную благодать.
Сворден Ферц открыл глаза и посмотрел на укрытого пледом человека. Изрезанное глубокими морщинами лицо в своем спокойствии походило на лик истукана, взирающего на океан.
— Вайсцан, — тихо позвал Сворден Ферц.
Человек никак не отреагировал. Он продолжал неподвижно лежать на кушетке и смотреть на занавешенное старомодной портьерой окно. Острые лучики света проникали сквозь отверстия — следы ветхости, а может и моли, разбавляя сумрак комнаты. Было холодно как в склепе — из вентиляционных щелей вытекал стылый воздух, шевеля прикрепленные по бокам охладителей бумажки.
Из мебели, кроме кушетки, имелся приземистое кресло невыразимой древности, но вполне еще крепкое, под стать ему низенький столик с одиноко стоящим стаканом, покрытым ледяными и почему-то не тающими потеками, да лампа, перекочевавшая сюда из музея покорителям космоса — на заре космоплавания такими любили оснащать стандартные жилые модули. Висящие по стенам детские рисунки в прозрачных обоймах за мебель считать не приходилось.
Сворден Ферц потянулся и дотронулся до лежащей поверх пледа руки. Жилистая ладонь с длинными, точно у пианиста, пальцами с распухшими от артрита суставами — профессиональная метка человека, большую часть жизни проведшего за пределами естественной гравитации. Темная, старческая кожа запястья, на фоне которой даже обтрепанный и засаленный обшлаг пижамы выглядел ухоженно чистым.
Словно почувствовав осторожное прикосновение, человек тяжело вздохнул. У переносицы блеснула слезинка.
— Вайсцан, — повторил Сворден Ферц и сжал старческую ладонь. По сравнению с его собственной холодной рукой она оказалась неожиданно горячей.
— Зачем? — скорее догадался по шевельнувшимся губам, нежели услышал вопрос.
Действительно — зачем? Вопрос из золотого фонда софистов, непревзойденной вершиной которого остается бессмертное: «Что есть истина?».
— Я все понял, Вайсцан, — проникновенно сказал Сворден Ферц. Так, скорее, разговаривают с капризными в болезни детьми, желая дать им горькое лекарство. — Выслушайте меня…
Лицо лежащего внезапно исказилось. Маска предсмертной невозмутимости человека, вполне уверенного, что ТАМ ничего нет — ни ада, ни рая, ни, тем более, высшего суда, так, наверное, невозмутим яспис кристаллозаписи перед стиранием из него всей информации, вот эта маска вдруг преобразилась в лик обиженного скверными детишками юродивого, готового завыть от боли, заплакать, распустив рот и пуская слюни.
— Ну зачем? Зачем? — плаксиво причитал человек. — Зачем вы меня беспокоите? — его свободная рука хлопнула по пледу несколько раз, прежде чем Сворден Ферц догадался отпустить горячую старческую ладонь.
Лучше всего было бы встать и уйти, настолько невыносимо оказалось смотреть на превращенного даже не в телесную, а в интеллектуальную развалину когда-то сильного и доброго человека. Так инсульт накладывает даже на самого молодого какой-то отбраковывающий отпечаток, придавая и юному лицу черты старческой неухоженности, затягивая белесой пеленой остроту взгляда, оплетая движение членов путами немощи.
Вера в величие души служила бы здесь слабым утешением, отступая на десятый план перед утомительными заботами о мерзостях телесных полуживого трупа, капризно ли, бессловесно, но требующего то питья, то утку, то чистого белья, то нежного массажа против пролежней.
Сворден Ферц содрогнулся, на мгновение представив, что его единственной целью и является во веки вечные занять должность персональной сиделки у одра гнусного старикашки.
Неужели в этом имеется какой-то смысл?! Пройти все круги Дансельреха только за тем, чтобы кормить с ложечки древнего паралитика, так и не собравшегося с духом лицом к лицу встретиться с собственной смертью?!
Нет! Не может быть! Жизнь — суровая шутка, но она неспособна на столь извращенную иронию… Или способна?
В горле у человека заклокотало, Сворден Ферц испуганно вскочил, но предвестники агонии тут же сгинули, оставив упокоенное, спящее тело. Оно вновь вернулось к привычному величию скорбной мудрости, где каждая морщинка лица казалось принятым на себя грехом тварного мира.
Кресло валялось на полу, дрожащая рука нашла стоящий на столике стакан, но там оказался только лед — бесполезность для пересохшего горла, но облегчение для пылающего лба. Только выйдя из дома, Сворден Ферц ощутил как же все там, внутри, пропиталось миазмами старчества, тяжелым духом телесного бремени, чья душа вконец измаялась тащить его за собой за пределы тверди и с отчаянным облегчением бросила на вечно смертном одре.
Сворден Ферц сел на ступеньки и поставил рядом стакан, в котором медленно таял лед.
Вершина Белого Клыка густо поросла деревьями, чьи раскидистые кроны переплетались друг с другом, почти полностью закрывая от глаз мир. Лишь по случайности и прихоти ветра можно усмотреть в чешуйчатом зеленом балдахине появляющиеся то там, то тут прорехи, сквозь которые проглядывала свинцово-серая кожа Дансельреха.
Меж деревьев вились многочисленные тропинки — некоторые выложенные слоистым желтоватым камнем, но в основном — хорошо утоптанные дорожки.
Взяв потеплевший стакан и прихлебывая холодную воду, что казалась благодатью в жаркой духоте под покровом деревьев, Сворден Ферц ступил на первую попавшуюся тропинку и пошел по ней, старательно переступая через пробивающиеся между камнями блеклые цветы с вялыми листьями.
Тропинки причудливо переплетались и в них, на первый взгляд, не имелось никакой регулярности. Они походили на лабиринт. Оправданием их существования явилось то, что они приводили выбравшего их человека, к какому-нибудь строению из скудной номенклатуры базового лагеря в мало перспективном и заурядном мире.
Выложенные слоистым камнем тропинки вели к служебным помещениям и сооружениям — пустым ангарам, обветшавшим складам с нагромождениями уже никому ненужной механической дряни, стартовым площадкам, давно поросшим колючим кустарникам, гулким от безлюдья приземистым корпусам лабораторий, сохранившим грозные надписи, обещавшие кары небесные всем септическим. Часть служебного периметра демонтировали до основания, лишь темные прямоугольники псевдоэпителия фундаментов напоминали о высившихся там строениях.
Повсюду тянулись неглубокие рвы с оплывшими краями и поросшие густой травой. Наверное при эвакуации сочли полезным утилизировать водопровод и канализацию, но сделали это в высшей степени выборочно, если не сказать — небрежно. Гибкие сочленения труб порой торчали из канав словно огромные выползки после дождя.
— Наваха на вас нет, — зачем-то сказал Сворден Ферц, пнув одну из труб. Кольчатая оболочка оказалась рыхлой, и нога без труда пробила ее насквозь. Изнутри посыпалась ржавая труха.
Кое-где в землю вросли большие шары, похожие на древние пушечные ядра, если только могла существовать пушка, способная принять их в жерло. Счистив пучком травы слой помутневшей и скверно пахнущей смазки, Сворден Ферц обнаружил, что это, конечно же, никакие не ядра, а чудовищно устаревшие биофоры — с еще металлической оболочкой и экзогенной системой питания. Приложив ладонь к складчатой пластине, он почувствовал ровное биение движка. Биофор еще жил и для его запуска вполне доставало штатного активатора.
Утоптанная дорожка привела в жилой сектор, так же похожий на окаменевший отпечаток давно вымершего животного — твари уже нет, а камень упрямо сохраняет вдавленные в него контуры древнего существа. Пожалуй, только на упрямство этого места и можно списать почти что бережное сохранение следов пребывания здесь человека разумного, вооруженного передовой техникой и не менее передовой теорией — Высокой Теорией Прививания.
— Если инерция — упрямство грубой материи, тогда всемирное тяготение — любовь? — поинтересовался вслух Сворден Ферц, раздвигая заросли пампасовой травы, щедро сбрасывающей с венчиков тучи пыльцы.
Вопрос очевидно адресовался не руинам человеческих жилищ и даже не самому себе, поскольку ответа задавший его не знал, да и не мог знать, уж это он, простите за тавтологию, знал точно. Скорее, таилась в нем слабенькая надежда на сохранение здесь остаточных следов Большого Всемирного Информатория, который, в силу врожденной склонности к развернутым ответам на риторические вопросы, мог бы откликнуться на не бог весть какое художественное обобщение, изголодавшись по — тысяча извинений за невольный каламбур — роскоши человеческого общения.
Тишина ветра, шелеста трав и листвы. Сворден Ферц переступил через остатки стен стандартного полевого дома на две семьи, побродил из комнаты в комнату, обозначенные все еще заметными бугорками пластолитовых панелей, медленно, но верно разлагающихся под воздействием мирового света, забрел туда, где по его мнению должна была располагаться спальня, и с блаженством растянулся на воображаемой стандартной лежанке.
Насколько он помнил аскетичный стиль подобных временных жилищ, по жесткости лежанки ничуть не уступали голой земле. Растянуться на травяной поросли казалось чистым блаженством.
— Официальный запрос БВИ! — провозгласил лежащий на травке Сворден Ферц, для пущей убедительности щелкнув пальцами.
На сей раз ему показалось, что он услышал некое шипение, как если бы некто решил проиграть на древнем патефоне запиленную пластинку с музыкой сфер, где божественные по происхождению звуки неумолимо тонули в скрежете и визге, и лишь страждущая душа минуя уши улавливала в безобразной какофонии хрустальной перезвон гармонии.
Отклик определенно имелся. Вряд ли при эвакуации станции они додумались бы отформатировать информационные каналы. Хотя… с них станется! Вон, даже на трубы позарились!
— На что же это похоже? — на сей раз вопрос очевидно адресовался самому себе, поскольку имелась у Свордена Ферца даже не мыслишка, а вполне себе правдоподобная гипотеза. — А похоже это на небрежную, торопливую, и, в общем-то, дурацкую попытку приведения в действие печально знаменитой статьи Экспедиционного Уложения, которую каждый уважающий себя специалист именует не менее уважительно не по номеру, а исключительно по первым словам преамбулы: «В случае обнаружения признаков враждебной разумной жизни…»
Он даже картинку себе не в меру живую и чересчур драматичную нарисовал: глубокая тьма под раскинувшим маскировочные сети суперкрейсером, хаотично прорезаемая лучами прожекторов, вой сирены, грохот погрузчиков, плач разбуженных детей, чпоканье механозародышей, при такой спешке больше похожее на небольшие взрывы, чем на проклевку биофоров, хаос и толкотня, спорадические вспышки активности, тут же сменяющиеся спазмами черной депрессии, паралич, а в худшем случае — шизофрения управления, когда одна рука не ведает, что творит другая, а если и обнаруживает, что правая совершает несусветную глупость, то левая немедленно бросается ей на помощь, дабы глупость усугубить до трагической ошибки.
Только так и не иначе.
— Ну вот, — сказал голос, — вы и ознакомились с изнаночной стороной жизни Флакша.
Мир неумолимо стягивался в точку, как сдувающийся шарик, обостряя иллюзию — словно оказался в командной рубке крейсера дальней разведки, не хватало лишь линий проекционной развертки.
Сворден Ферц сорвал и прикусил горькую травинку.
— Какова ваша гипотеза? — поинтересовался голос. И словно не доверяя точности модулированной интонации, добавил:
— Интересно послушать.
— Вам известен мой доклад, — сказал Сворден Ферц.
— О! Доклад! — воскликнул голос, переборщив с эмоциональностью, как это обычно случается при долгом отсутствии практики общения с человеком. — Не сочтите за лесть, но стилистически доклад безукоризнен! Без всяких этих замшелых статусных и ролевых акцентов — «студент», «посторонний» или «мачо». Поверьте, я ничего не имею против психологии, ха-ха, но из сочинения на тему «Как я провел каникулы у дедушки» даже мне утомительно выделять информативное зерно. Не могу удержаться и не процитировать: «На Флакше мы столкнулись с чем-то, что что до сих пор не замечали в запале самолюбивого стремления творить добро, причем творить его так, как понимаем его только мы. Мы пришли и увидели мир, переживший катастрофу и потому озверевший, короче говоря, мы увидели то, что ожидали увидеть. Но мы упустили из виду, что смотрим на него сугубо с человеческой точки зрения и говорим о нем на языке человека, где есть слова „добро“ и „зло“. Но на Флакше нет человека и нет этих слов.».
Сворден Ферц поморщился, ибо никогда не любил произнесения вслух собственного эпистолярного наследия. Мало того, что по каким-то высшим соображениям все это требуется подавать в инстанции исключительно в рукописном виде, так еще необходимо заслушивать художественное исполнение своего мемуара на заседаниях квалификационных комиссий.
— Насколько серьезна ваша аргументация? — продолжил голос с явственным сварливым привкусом корифея, уже забывшего, в силу необратимого склероза, что значит — регулярно проходить процедуру реморализации. После подобного функционеру по спрямлению чужих исторических путей ничего не оставалось, как возвести оче горе, посыпать голову пеплом и воззвать к справедливости и милости установленным заклинанием: «И как же меня угораздило?!».
— Лежите-лежите! Сидите-сидите! — вступил в разговор добродушный голос еще одного корифея, наблюдавшего за телесными перемещениями испытуемого. — Не следует так расстраиваться, уважаемый… Мы всего лишь желаем торжества идеалов истины… Понимаете, голубчик? Истины! Поэтому не гневите… сь на старых маразматиков, хо-хо, изложите все по порядку, без излишней цветистости, нагую, так сказать, суть.
— Хорошо, — вдруг успокоился Сворден Ферц, присел на корточки, уподобляясь видом закоренелому воспитуемому, и сорвал очередную травинку. — Излагаю голую суть. Передо мной была поставлена задача…
Голос внимал не перебивая. И хотя по мере изложения Сворден Ферц начинал предощущать возникновение в его молчании неких напряженностей, каковые могли разрядиться некими уточняющими вопросами, возражениями, междометиями или просто стариковским кашлем корифеев, ему, тем не менее, дали договорить до конца. Все, что хотел. О кругах Дансельреха, что линиями обороны ограждает мир дружества, любви и гармонии от неукротимой враждебности окружающей среды, во имя торжества разума и человечности принося в жертву наименее ценных своих членов, бросая в злые щели дасбутов и крепостей подонки, быдло, экскременты истинной социальности, но при этом же тщательно отделяя зерна от плевел, агнцев от козлищ и человеков воспитанных от недочеловеков разумных.
Внезапно увлекшись, Сворден Ферц живописал грандиозную картину мудрой и давно зарекомендовавшей себя организации общественной жизни, в которую местные демиурги социума внесли столь впечатляющие новинки жесткой стратификации и осмотических мембран межсословных переборок, предохраняющих миры подонков, быдла и элиты от прямого соприкосновения, но с неумолимой эффективностью воздающего каждому по делам и мыслям его.
Когда Сворден Ферц закончил излагать собственную концепцию Новой Утопии, коей и следовало немедленно признать Дансельрех, хищными стаями дасбутов, укомплектованных конченными садистами, оберегающий мир и покой гуманизма высшей пробы, корифеи не сразу решились нарушить воцарившую тишину, то ли переваривая услышанное, то ли помятуя болезненное отношение докладчика к несвоевременным репликам и потому дожидаясь итогового «dixi», а может даже и «сапиенти сат».
На сей раз слово взял молодой корифей, не обремененный маразмом всепоглощающего гуманизма:
— Насколько, э-э-э, докладчик осознает всю шаткость подобной социальной конструкции? Если, скажем так, пространственную стратификацию социума Дансельреха гипотетически можно поддерживать в силу островного характера государства, то за счет каких, простите за тавтологию, сил осуществляется то, что вы столь образно назвали отделением агнцев от козлищ?
— Ну-ну, здесь-то как раз все понятно, — закряхтел очередной, до того молчащий корифей, — своего рода полиция нравов, система правосудия и наказания — чертовски громоздкая, но зарекомендовавшая себя машина самоочищения социума исходя из господствующих нравственных паттернов.
— Полиция нравов? — усомнился молодой корифей. — Все они люди — со своими слабостями и недостатками. А раз так, то неизбежна коррупция, судебные ошибки… Рано или поздно подобное общество все равно перемешает в равной пропорции и зерна и плевела, а поскольку последних всегда изначально больше…
— Подождите, подождите, — некто лихорадочно зашуршал бумагами и с изрядной долей возмущения продолжил:
— У меня все записано! В отчете нигде не упоминается никакой полиции нравов! Вот, вот здесь: «осмотические мембраны межсословных переборок»! Нельзя ли прояснить — что имеется в виду?
— Вандереры постарались, — подал кто-то свежую мысль, и от подобной свежести все аж задохнулись. — Больше некому проводить столь масштабные эксперименты.
— Вандереры? — просипел, еле сдерживая переполняющее его возмущение сварливый корифей. — Вандереры?! — теперь уже с явственными нотками прорывающегося из глубины воспитанной души бешенства. — Когда я слышу слово «вандереры», моя рука тянется к огнестрелу! Вандереры, вандереры! Сколько живу, столько и слышу о каких-то там вандерерах! Вы не находите, мало уважаемый коллега, что эти ваши пресловутые вандереры давно уже превратились из гипотетической сверхцивилизации в пропахшего мракобесием ветхозаветного Яхве, жесткой рукой устраняющего даже не несправедливость, а всяческие эволюционные недоработки матушки-природы и матери-истории?!
— Театр, — с непередаваемо глубоким чувством произнесли за спиной Свордена Ферца, который от неожиданности вздрогнул, не поднимаясь с корточек попытался развернуться, но поскользнулся и шлепнулся на траву. Острый камешек впился в ягодицу.
Сидящий на руинах стены человек оказался почти точной копией лежащего в доме старика, но, судя по всему, данный факт его нисколько не смущал и не заботил. Не смущал и не заботил до такой степени, что он даже и не пытался воспроизвести на своем морщинистом лице торжественную маску ожидания припозднившейся смерти, заменив ее более подобающим выражением умудренного лукавства: «Оценили как здорово я всех вас провел?».
— Драматургия… Борьба мнений… Поиск истины… — он склонил голову набок, произнося слова точно пробуя на вкус каждый звук. — Знаете, мой ореховоглазый друг, а ведь в чем-то это сборище старых маразматиков право, — он вытянул вперед руку, задвигал пальцами, словно играя на невидимом пианино и извлекая из него в высшей степени насладительные звуки, слышимые, к сожалению, только им самим. — Все эти ваши круги ада с райскими кущами… хм… пожалуй, это даже не смешно. Да, не смешно.
— У вас имеется иная гипотеза, Вайсцан?
Старик прыснул в ладошку.
— С вашего позволения, мой ореховоглазый друг, я предпочитаю более напыщенный титул — Юберменш, если вас не затруднит, гм… А что касается гипотез, то я ведь гипотез не измышляю. Я просто ЗНАЮ. Удивительно как вы сами не дошли до столь тривиального решения неразрешимой задачи.
Сворден Ферц почел свои долгом не обижаться.
— Видите ли, мой ореховоглазый друг, все наши беды (уж позвольте старику и старому маразматику столь безапелляционные обобщения) проистекают из ложного представления о, скажем так, корпускулярности человеческого бытия. В морально-этическом пространстве, исходя из подобного заблуждения, мы можем занимать строго определенное положение, маркируемое столь же определенными координатами добра и зла…
Увидев, что Сворден Ферц приготовился возразить, Юберменш предупреждающе поднял ладонь:
— Знаю, знаю дела и мысли твои, мой ореховоглазый друг. Вы торопитесь указать на тот общеизвестный факт, когда поступки человека невозможно однозначно оценить как плохие или хорошие. Полностью с вами согласен! Но увы, Высокая Теория Прививания не допускает подобного манихейства и дуализма. Одним из ее постулатов как раз и является то, что морально-этическое пространство, вмещающее в себя деяния и мысли личности, маркируется вполне однозначно. И из всех возможных действий вам предписывается выбирать самое доброе…
— Разве не вы сами подобное утверждали?
— Я?! — искренне изумился Юберменш. — Утверждал?! Надеюсь, мой ореховоглазый друг, не огнем и мечом?
— Нет, не огнем и не мечом. Неодолимой силой своего авторитета.
— Надо же, — покачал головой Юберменш, — каково? Неодолимой силой своего авторитета… Ну да ладно, и на старуху имеется своя проруха! Вернемся к человеку, каковой оказывается отнюдь не корпускулой, обреченной на вечные метания между полюсами добра и зла, а волной, покрывающей все пространство возможных состояний души.
— Поясните, — попросил Сворден Ферц.
— Ну, представьте, что вы сидите один в комнате… да, совершенно один. Но ведь при определенном взгляде на вещи данный факт не означает, что одновременно вас нет в других местах — чьих-то воспоминаниях, мыслях, чувствах. Это не значит, что вы не присутствуете где-то еще в виде знаков, записей, фотографий. Вы пронизываете физическое пространство-время, ментальное пространство и вселенную Гуттенберга во множестве точек. Более того, вы оказываете на эти точки реальное воздействие, влияете на поступки других, возможно, даже незнакомых вам людей. И в таком случае — что значит быть нравственным? То, что здесь и сейчас кажется добром, через мгновение оборачивается злом. И наоборот. Но ведь и вас самого нельзя назвать изолированной личностью. Ваши родственники, друзья, знакомые влияют на вас в не меньшей степени, даже не будучи с вами рядом… Человек — волна, а не частица, мой ореховоглазый друг.
— Любопытная гипотеза, — как можно вежливее сказал Сворден Ферц. Излишнюю пафосность изложения он списал на солидный возраст собеседника. Пр-р-роклятая старость…
— Гипотеза? Почему гипотеза? Не гипотеза, мой ореховоглазый друг, а вполне себе реализованная модель устройства социума, который вы можете лицезреть вокруг себя, если оторветесь от созерцания изжеванной вами травинки. И не стоит поминать мою проклятую старость, молодой друг, — добавил он ядовито.
— Лицезреть?
— Дансельрех устроен именно так, — пояснил Юберменш. — Нет никаких кругов ада, злых щелей и райских кущ, предназначенных для разделения козлищ и агнцев. Нет никакой полиции нравов, которая определяет — где предназначено находиться каждому человеку: ферцу ферцево, а свордену — сворденово, так сказать. Волновая мода личности разделяется на соответствующие когерентные пакеты, которые, в свою очередь, привязываются к той или иной пространственной точке Флакша. Свордену — гноище и дасбут, Ферцу — Адмиралтейство и Башня, а Свордену Ферцу — леса, поля и реки под негаснущим мировым светом. Разве это не справедливо? Вот вы здесь и одновременно где-то там, — махнул рукой Юберменш, — уничтожаете материковых выродков, пытаете врагов Дансельреха, пьете чай с полярной клубникой. Живете полнотой вашей личности, не мучая себя проблемами добра и зла, совершая те поступки и проступки, которые в наибольшей степени соответствуют вашим… м-м-м… личностям.
— И это вы называете справедливостью?
— Высшей справедливостью. Зачем кастрировать человека Высокой Теорией Прививания? Обрезать то, что считается пустоцветом, и прививать то, что признается добрыми плодами? Пусть цветут все цветы. А уж по плодам их и обрящете.
Сворден Ферц вновь растянулся на земле. Спорить не хотелось. Пусть так. Пусть высшая справедливость, бог, вандереры, случай устроили здесь все именно так, а не иначе. Пусть. Тем лучше. Значит его совесть чиста. Потому что можно погибнуть, но при этом остаться в живых, ведь из мира исчезла лишь часть тебя. Может, даже — ничтожная и ненужная часть тебя.
И еще… еще есть надежда, что где-то продолжает свое странствие несчастный человек с волосами до плеч… Впрочем, почему несчастный? А если он сам этого захотел? Исчезнуть в мире полудня, но обрести жизнь здесь? Ведь мертвецов не ищут.
Большее, на что они могут рассчитывать, — выяснение обстоятельств их смерти.
Эпилог. ТРАХОФОРА
Лес заканчивался, а вместе с ним заканчивался мир.
Рефракционное марево прояснилось до кристальной прозрачности, лишая верх синевато-бурой легкомысленности, которая многое время тому назад смутила умы первых баллистиков, посмевших вообразить мир вывернутым наизнанку, умгекеркехертфлакш.
Две половинки землистой полусферы устремлялись навстречу, чтобы соединиться в единое целое замкнутого на себя Флакша. Казалось, верх и низ с такой долгожданной яростью обрушивались друг на друга, что мировая твердь не выдерживала, и ее корчи отпечатывали в земле глубокие складки.
И там, вдалеке, куда с трудом добирался мировой свет, тускло поблескивал золотом огромный шар.
— Шар вселенских желаний, индивид вертикального прогресса, — сказал Навах. — Если человечество все же выберется из своих пещер и устремится в небеса, то, наверное, такими мы станем? Или это мы уже и есть? Разум, создавший этот жуткий безвыходный мир? Нет, нет… Разум, да и сверхразум, чем бы он не являлся, не может творить из ничего. Он пользуется лишь тем, что было создано до него и без него…
Сворден рассматривал шар, и чем внимательнее он это делал, тем больше деталей открывалось ему.
На самом деле называть его шаром являлось если не смертельным преступлением против истины, то, во всяком случае, чем-то близким к тому, что требовало сурового наказания.
Он был неправильной формы, какой-то бугристый, шишковатый, но, тем не менее, обладающий странной соразмерностью, будто все эти выступы отражали неподвластную глазу, но интуитивно угадываемую симметрию. Он казался странным животным, чью шкуру прикрывали прочные пластины, и для защиты от врагов ему приходилось сжиматься в комок, подставляя зубам и когтям непробиваемую броню.
Свордену почудилось, что в переплетении темных линий, которые нарушали тусклое свечение шара, словно патина на потемневшей бронзе, различается не знак «зоку», на выродковской тарабарщине значащий «вместилище», а угадываются линии и складки этого испуганного зверя.
— Разум не может создавать что-то из ничего, — сказал Навах. — Он всегда создает что-то из чего-то. Наверное, даже сверхразуму неподвластно сотворить добро из пустоты, для этого ему все равно понадобится зло… Понимаешь? Безумие, конечно… Но если кто-то из сверхразумных так возлюбил человечество, из которого произрос, что не смог забыться в недоступных смертным мирах, и решил в полную силу своего всемогущества осчастливить нас? Счастья! Всем и даром! Вот только производить это счастье человеческое ему приходится из мук НЕ-человеческих… Ну так что? Вертикальный прогресс доступен всякому. Найдется и на Флакше свой всемогущий спаситель… И он, в свою очередь, подберет мирок, настолько загаженный, что его гадости с лихвой хватит вывернуть наизнанку здешнюю юдоль скорби…
Свордену показалось, будто шар шевельнулся. Словно почувствовал их приближение и начал медленно изменяться.
— Может, для этого меня и создали? — спросил Навах. — Оплодотворить всемогущество разума человечностью? Или лучше сказать — отравить? Остановить безжалостную машину счастья за чужой счет? Was wuerdest Du tun, falls Du ein Gott fuer diese Welt wurde?
— Не понимаю, — в который уже раз повторил Сворден, не отрывая взгляда от шара. Тот словно бы притягивал, звал. — Каким еще богом?
— Ну, не богом… Диктатором, да диктатором. Враг рода человеческого нашептывает мне: «Соглашайся! Стань диктатором этого мира и постарайся сделать его лучше, если у тебя получится». Наверное, из меня вышел бы преотличный диктатор… — усмехнулся Навах. — Почему-то считается, что диктатор — это посредственность, получившая в руки неограниченную власть. Может, такое и бывает, хотя я мало подобному верю. Слишком много ума, хитрости, изворотливости, проницательности, смелости, кехертфлакш, приходится приложить, чтобы вскарабкаться на самую вершину пирамиды. Ничтожества на такое не способны. Знаешь в чем состоит основной дар диктатора? Он честно смотрит на людей. А честный взгляд на людей, увы, развивает мизантропию. Диктатор — трезво мыслящий управленец. Спаситель, возненавидевший свою паству, но так и не отрекшийся от своего предназначения.
Поверхность шара вспучилась и выбросила длинный блестящий отросток, который закачался из стороны в сторону, а затем стал удлиняться, утолщаясь на конце, будто там вызревал цветочный бутон.
Сворден вцепился в локоть Наваха и взялся за автомат.
— Опасно, очень опасно, — пробормотал Сворден, на что Навах лишь хмыкнул, но остановился.
Отросток приближался к ним, а венчик, будто набрав цвет, беззвучно лопнул, открывая темный зев.
Даже отсюда, за несколько сотен шагов от того места, где отросток вдруг прекратил свое движение, ощущалось стылое дыхание зева. Воздух стремительно охлаждался, влажная духота сменялась стужей. Первые снежинки упали на землю.
— И медные трубы, — сказал после долгого молчания Навах и, стряхнув до сих пор держащую его руку Свордена, зашагал к трахофоре.
Это последнее, что он сказал.
Сворден сел и стал ждать.
КОНЕЦ
Комментарии к книге «Черный Ферзь», Михаил Валерьевич Савеличев
Всего 0 комментариев