Ситников Константин Санитар морга
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Вчера вечерком, слегка подзакусив, я наконец уселся за печатную машинку, чтобы написать это предисловие. Признаться, после злополучного обеда в общественной столовой я чувствовал себя несколько неуверенно. Борщ, состарившийся еще на прошлой неделе, наконец умер — в моем желудке, а те перекрученные сиськи и письки, которые не без злого умысла были названы говяжьими котлетами, упорно не желали оставаться на месте, и я еще не вполне уяснил для себя, через какое отверстие их из меня вынесет. А потому я решил принять срочные меры. Подобное лечи подобным, гласит народная мудрость. Пара мисок итальянских спагетти с тертым сыром и сладким кетчупом должны были придать мне бодрости. Десяток-другой поджаристых блинчиков с мясом и горка пышных оладий, которые я обмакивал то в топленое масло, то в перемешанные яйца всмятку, только подстегнули мое писательское рвение. И уж никак не могли помешать мне те несколько пирожков с картошкой и грибами, а также, помнится, с капустой, с морковью, с рублеными яйцами и рисом, большой рыбный пирог, картофельные шаньги, ватрушки с творогом, три-четыре сочащихся маслом пончика и пять-шесть сладких плюшек, которые я умял на верхосыточку. Впрочем, справедливо рассудив, что глупо было бы ограничиваться подобной малостью, я, если мне не изменяет память, съел, помимо всего прочего, блюдо славного холодца из свиных ножек с чесночком, слопал салатницу винегрета, стрескал грудину индейки, зарубал рулетку из ветчины, уписал полсотни фаршированных помидоров. Бекон, филей, говяжий кострец позволили мне придвинуть машинку поближе. Парочка хороших вырезок и бифштексов с кровью придали мне необходимый в писательском деле настрой, а бочок, ребрышки, говяжий ливер, окорочка цыплят, гребешки рыбы, креветки, салат со шпинатом, сырный пирог, пицца, крабы, жаркое, говяжье рагу, бефстроганов, гуляш, жареные баклажаны, слоеная запеканка и свиные отбивные с квашеной капустой привели меня в то благодушное настроение, которое обычно предшествует глубокому, здоровому сну. Вздремнув часок-другой, я, наконец, принялся за дело.
Прежде всего я самым тщательным образом изучил все наши толстые журналы (тощие, на мой взгляд, не стоят и внимания). Особо меня заинтересовали такие из них, как "Свежий Сыр" (публикующий произведения исключительно о сыре: рокфор, пармезан, брынза и сыры с плесенью — вот постоянная тематика этого журнала. На его страницах были впервые обнародованы такие великие романы, как "Ветчина и Сыр" одного из трех толстяков, "Война Сыров" мистера Чеддера и другие), далее «Питсбургер», "Октябрьское пиво" и "Знамя кулинарии", за ними следует "Наш Собутыльник" (широкий ассортимент самых дешевых вин и одеколонов) и, наконец, "Молодая Говядина". Однако, пролистав все эти издания, я пришел к выводу, что ни одно из них никуда не годится. Их невозможно читать натощак. Старики уже порядком навязли в зубах, а молодежь, на мой вкус, еще несколько сыровата. И, я думаю, вы со мной согласитесь, в большинстве своем все они водянисты и совершенно некалорий… э-э, я хотел сказать, неколоритны. Романы, которые в них печатаются, несъедобны, повести — неудобоваримы, а рассказы — сплошная безвкусица, читаешь, как будто бумагу жуешь. Где острота? Где, так сказать, перец? Где, наконец, соль, я вас спрашиваю? Я уже не говорю о специях. Одним словом, то, что предлагают читателю современные журналы, либо пресно, либо слащаво, либо вообще никуда не годится. Все это не более чем словесная размазня, предназначенная для грудных младенцев; винегрет, способный расстроить даже самый крепкий желудок; а лучше сказать, помои, которые редактора (съевшие зубы на обмане доверчивой публики) выливают на головы читателей безо всякого зазрения совести.
Рядом с ними рассказы моих питомцев, помещенные в этой книжке, выглядят очень и очень аппетитно, я бы даже сказал, пикантно. Сжатые, энергичные, в меру соленые и перченые, приправленные изрядной долей черного юмора, они утоляют духовную жажду и сенсорный голод, а также, что особенно важно в условиях нашей непрерывной литературной давки и толкотни, весьма эффективно укрепляют локтевые и коленные суставы. Написаны они членами небезызвестного Фолио Клуба: раз в месяц мы собирались в подвале средневекового дома в Старой Риге и частенько засиживались до поздней ночи, читая друг другу свои рассказы и страшные повести. Помимо заседаний Клуба, в том же подвале давал феерические представления независимый молодежный театр «Кабатс» ("Карман"), и обыкновенно, заседая, мы надевали на себя всевозможные костюмы и маски, еще хранящие тепло недавнего священнодейства. Я наряжался Толстым Королем, остальные члены Клуба: Лягушонком, Вороном, Черным Одноглазым Котом, Орангутангом с Раскрытой Бритвой, Безухим Карликом на Воздушном Шаре, Арлекино в Клетчатом Домино и Ангелом Необъяснимого.
Ниже приводится полный литературный отчет о заседаниях Фолио Клуба за прошлый, 1994, год.
Пердун ГЛУБОКО-МАСТИТЫЙ
СТАРИК ХАРОН
Мы спускались все глубже и глубже под землю. Казалось, пещере не будет конца. Неровный, шероховатый свод нависал низко над головой, давил своей близостью. У меня колени слабели от одной только мысли о том, какая мощь и тяжесть сконцентрированы тысячелетиями в этих толщах горных пород. Грунтовые воды просачивались сквозь пористый известняк, в дальних углах гулко капало. Камни под ногами были покрыты студенистой слизью, и следовало быть очень осторожными, чтобы не поскользнуться и не упасть на крутом спуске. Это было настоящее нисхождение в преисподнюю.
Трое суток тащились мы к этой пещере по совершенно незнакомой мне местности, переправляясь вброд через своенравные речушки и карабкаясь вверх по текучим осыпям. Всю дорогу брат был молчалив и мрачен. И только когда мы взобрались на каменистую площадку перед узкой, кривой трещиной в скале, на западном склоне Южного Урала, он рассказал мне все. Но говорил он так, словно обращался не ко мне, а к самому себе. На губах его проступала едва приметная улыбка, однако и улыбался он не тому, о чем говорил, а каким-то своим потаенным мыслям.
"Это удивительный старик, — с восхищением рассказывал брат. — Лысый, как задница. И вся голова у него покрыта этакими коричневыми старческими пятнами. Он совершенно глух, и я ни разу не слышал, чтобы он произнес хоть слово. Когда я заговариваю с ним, он только ухмыляется в ответ. И ты бы посмотрел, какой довольный у него при этом бывает вид. Он скалит серые беззубые десны, а мне так и кажется, что вот сейчас он протянет скрюченную руку и погладит меня по волосам. Знаешь, как я его называю? Харон. Что, говорю, Хароша, хреново тебе тут? Но он только улыбается — улыбается, а глаза у самого мутные, как стоячая вода. И, Господи, грязный-то он какой, зарос весь. И не борода у него, а этакая, знаешь, белесая щетина по щекам… Я думаю, это какой-нибудь отшельник: раскольник или еще что-нибудь, хотя я никогда раньше не слыхал, чтобы раскольники прятались в таких пещерах. Живет он в каменной халупе на берегу широкой подземной реки, над которой стоит сплошной туман; у него есть лодка, настоящая лодка, огромная и черная. И тяжелая, как будто тоже из камня. Я было попросил его перевезти меня на другой берег. Сначала он не понимал, склабился добродушно. Тогда я объяснил руками и гляжу, дошло до старика: помрачнел вдруг, склабиться перестал и в халупу свою убрался… — Брат замолчал, а потом проговорил переменившимся голосом: — Но я все же хочу посмотреть, что там такое, на том берегу. И, кажется, я нашел одно средство… уж теперь-то он не сможет мне отказать…"
Он резко поднялся: "Ну, с Богом, что ли?"
И вот теперь брат молча шел впереди, освещая тесные стены фонариком, круглое желтое пятно скакало из стороны в сторону, повторяя его движения. И неожиданно оно соскользнуло со стены в провал, рассеялось в пустоте, а затем прочертило резкую дугу и ударило мне в глаза. Я отвернулся и заслонил лицо ладонью, в глазах у меня запрыгали разноцветные пятна. Брат торопливо опустил фонарик, а потом совсем выключил его.
Мы стояли в огромной каменной полости, своды которой исчезали далеко наверху; справа величественно текла подземная река; молочный туман покрывал ее непроницаемой завесой; от черной воды тянуло пробирающей насквозь сыростью. На берегу, возле зловещего красного костра, скрючившись и протянув к огню руки, сидел пещерник.
Заслышав наши шаги, он поднял голову — увидал брата, беззубо ухмыльнулся и, торопливо поднявшись, заковылял к нам. Это был древний, но еще крепкий старик. На его плечах, обнажая выпирающие ключицы, висела рваная мешковина с дырами для рук. Голые руки и торчащие ноги были жилистыми и необыкновенно тонкими. Он стоял перед нами, любовно глядя на брата и словно бы совсем не замечая меня.
— Скучал без меня, Хароша? — ласково проговорил брат, тоже так и умывая его взглядом. — А я тебе гостинца принес. Пожрать я тебе принес, Хароша. Любишь пожрать-то? Лю-бишь, по глазам вижу, что любишь.
Мы подошли к костру, и брат начал выгружать одну за другой из рюкзака банки с тушенкой, буханки хлеба.
— Счас закусим перед дорожкой, — говорил он, вскрывая банку с говядиной карманным ножом и густо накладывая на краюху черного хлеба влажно поблескивающие куски. — Держи, — он протянул горбушку старику, тот осторожно принял ее в ладони, понюхал широкими ноздрями и вдруг, легко вскочив на жилистые ноги, проворно побежал к видневшейся неподалеку хижине, сложенной из каменных обломков.
— Куда это он? — спросил я.
Брат пожал плечами. Вскоре старик вернулся, но уже с пустыми руками. Так же проворно он уселся на свое место и снова преданно уставился на брата. Серые его, как вареная резина, губы были растянуты в довольную ухмылку.
— А у меня для тебя еще кое-что есть, — преувеличенно громко, как глухому, сказал брат, вытирая рот и доставая что-то из кармана брюк. Взгляни-ка, — он взял левую руку старика и горстью согнул ему деревянные пальцы, которые тотчас распрямились.
На темной ладони старика лежал еще более темный тяжелый кружок. Некоторое время старик непонимающе смотрел на него с застывшей довольной усмешкой на мертвых губах, затем его ухмылка стала слегка натянутой, словно бы выразив недоумение. Медленно, медленно пробивалось понимание в мутных, давно умерших глазах. Улыбка сошла с его лица. Старик поднял взгляд на брата. Но теперь в них не было и следа былой ласковости или любопытства. Они были неподвижны и непроницаемы, как камни. И они были холодны, как вечность или священный долг. Он сжал ладонь и, поднявшись во весь рост, пошел к лодке. Неожиданно он показался мне огромным и могучим со спины, его густая черная тень от костра выросла неимоверно впереди него и первой достигла лодки, вскарабкалась через ее высокий борт и затаилась там, поджидая брата.
И брат, как завороженный, пошел за ней следом.
— Что ты ему дал? — крикнул я, чувствуя ватную слабость во всем теле.
Брат на мгновение остановился, непонимающе поглядел на меня — так, словно видел впервые, — смутное воспоминание тенью проскользнуло по его лбу, он неуверенно поднял руку, словно бы для того, чтобы ухватить его, но остановился на полпути и с таким же недоумением поглядел на свою приподнятую руку.
— Что ты ему дал? — повторил я в отчаянии, и это на мгновение вывело его из замешательства.
— Обол. Просто медный обол, — ответил он торопливо и поспешил за стариком.
Он помог ему столкнуть тяжелую лодку в воду и запрыгнул в нее следом.
— Эй, — крикнул я и побежал к ним. — Я с тобой.
Но брат только нетерпеливо махнул рукой.
На лодке не было весел, и старик не сделал ни одного движения, — и все же она, словно бы сама по себе, отчалила от берега и поплыла в густой туман. Последнее, что я увидел, — это широкая неподвижная спина старика, сидевшего на корме: когда брат исчез в тумане, она еще некоторое время темным пятном виднелась далеко впереди. Потом пропала и она.
Я остался один. Я вернулся к костру и стал ждать.
Ожидание становилось тягостным. Угли в костре уже едва тлели, а черная речная гладь, охваченная туманом, оставалась пустой. Я начал думать, что больше никогда не увижу своего брата. Неожиданно в тумане появилось темное пятно. Ну, слава Богу, это была лодка! Я вскочил и подбежал к самой воде, напряженно вглядываясь в туман. Лодка приближалась. И точно так же — сначала я увидел широкую неподвижную спину старика, сидевшего на носу, и лишь потом… Нет, наверное, это мне только показалось. Мне почудилось, что в лодке всего один человек. Он сидел неподвижно на носу лодки, и это был старик.
Лодка ткнулась в берег. Старик вышел из нее. Брата не было. Старик, не оборачиваясь, пошел к своей хижине. Я тупо смотрел ему в спину. До меня никак не могло дойти, что же произошло. Брата не было — это было так несомненно, что я никак не мог в это поверить. Но когда очевидность случившегося все же дошла до моего сознания, меня словно прорвало: ярость, злость, страх — все смешалось в одном всепоглощающем чувстве ненависти к этому проклятому старику. Я подскочил к нему и, схватив его за плечо, хотел рывком повернуть к себе. Но он легко, как пушинку, сбросил с плеча мою руку и, по-прежнему не оборачиваясь, продолжал удаляться от лодки.
Тогда я преградил ему дорогу, как бешеный набросившись на него спереди, и, колотя кулаками по груди, по плечам, по лицу, принялся кричать.
— Где мой брат? Где мой брат? — кричал я ему в лицо, в его неподвижные глаза, в его растянутые в мертвой улыбке губы.
Он ничего мне не отвечал, даже не глядел на меня, хотя его глаза и были обращены в мою сторону, и только слегка вздрагивал под моими ударами.
Тогда я понял, что ничего не добьюсь от него. Я бросил его и побежал к лодке. Я навалился на корму лодки плечом и, упираясь ногами о камень, попытался столкнуть ее в воду. Она была невероятно тяжела. Она была невозможно тяжела. Я налегал на нее всем своим телом, но не сдвинул ни на микрон, словно бы она и каменный берег были одно целое!
С ужасом вспоминаю я, как метался по берегу, плача и пытаясь докричаться до брата сквозь глухую завесу тумана, но туман оставался бесстрастен и безответен.
Сколько продолжалось это безумие, сказать невозможно. Иногда я впадал в тяжелое забытье… и тотчас вокруг меня начинали кружиться бесплотные стенающие тени… порой мне казалось, что я различаю в этом стенании до боли знакомые голоса ушедших друзей, но самым горестным из них был голос моего брата…
Вечность прошла с того мгновения, как я расстался со своим братом, но что могут живые знать о вечности?! Огромное осеннее солнце глянуло мне в глаза — и я понял, что для меня кошмар кончился. Как пробирался я обратно по пещере — не знаю. Я не замечал пути. Я не замечал ничего вокруг. Мной владела только одна мысль — вырваться из этого ада, вырваться, чтобы никогда больше не возвращаться туда, хотя в ушах моих все звучал, не переставая ни на мгновенье, рыдающий, умоляющий, проклинающий голос брата.
Что еще могу я добавить к сказанному? С тех пор прошло тридцать лет, и я больше никогда не видел своего несчастного брата.
САНИТАР МОРГА
С шипением и лязгом дверцы разошлись, но вместо ожидаемой жизни Вадим увидел лишь мертвенный свет коридора, тихого и неподвижного, и только кушетка-каталка с маленькими колесиками, вывернутыми в разные стороны, стояла возле раскрывшихся створок немного наискосок, и на ней, прикрытая с лицом простыней, лежала мертвая женщина. Никого больше в коридоре не было: безжизненно стояли у дальней стены низкие диванчики для посетителей, теперь пустые, и невысокий платан в кадке с усохшей пылью, утыканной окурками, столь же безжизненно распластал в пустоте свои гладкие пластмассовые листья, тронутые белым налетом разложения. В окна вместо стекол были вставлены черные ночные зеркала, в которых отражались электрические пятна. Из-за стеклянных, замалеванных белой краской дверей, ведущих в длинные коридоры больничных отделений, не доносилось ни звука: ни кашля, ни шарканья казенных тапок — ничего. Словно бы он был один во всем огромном шестиэтажном здании с этой женщиной под простыней. Неясное предчувствие наполнило его внутренней, кишочной слабостью. Он вышел из лифта и боязливо прикоснулся к кушетке: алюминиевая трубка и искусственная кожа с круглыми окольцованными дырками, надетыми на крючки, были холодны на ощупь. Протянув руку, он так и не решился откинуть простыни с лица женщины. Дверцы лифта с шумом сомкнулись у него за спиной, и их громыхание заставило его вздрогнуть. Он поспешно вдавил кнопку и вкатил кушетку внутрь просторной кабины грузового лифта. Она была ярко освещена, как операционная. Выворачивая руку, чтобы дотянуться до неудобных отсюда кнопок, он нажал нижнюю, с тускло-желтой осветившейся единицей, — кабина вздрогнула, всхлипнули натягиваемые канаты, и он ощутил, как каждая его клеточка превращается в газовый пузырик и устремляется вверх.
Он был один в тесном, замкнутом пространстве с этой женщиной под простыней, и все в нем мелко дрожало от предчувствия, что это окажется именно она. Вот уже две недели исподволь, с душевным замиранием и робостью, следил он за нею, когда она выходила погулять по прямоугольным дорожкам больничного двора: в застиранном халатике, бессильно распахивавшемся на груди, в грубой ночной рубахе с черной больничной печатью. Она не любила киснуть в духоте общей палаты, и то, что последних три дня она не появлялась совсем, вызывало у Вадима тревожное ожидание не то, с каким он каждый день ждал ее появления во дворе, а двоякое: ожидание ли снова увидеть ее выходящей из дверей клиники, побледневшей и ослабевшей, но выжившей, — или ожидание вот такого ночного звонка забрать тело.
Они медленно спускались вниз в подрагивающей кабине лифта, и ему хотелось, чтобы движение лифта длилось как можно дольше. Ему хотелось еще и еще раз пережить внутри себя свои чувства. У него даже рука дернулась задержать кабину на полдороге и погнать ее обратно наверх, на шестой этаж, а потом снова вниз, как бы поворачивая вспять само время, но, встретившись взглядом со своим отражением в зеркале, он тут же одернул руку, словно обжегшись, и нервно сморщился от стыда, как от боли. Кабина начала замедлять ход и остановилась, дверцы с шипением разъехались в стороны. В подвале было сумрачно, рассеянный свет жиденько сочился на пол издалека слева. Он выкатил кушетку в коридор и потолкал ее в комнату, где раздевал и одевал трупы. Это было просторное помещение, обделанное белым кафелем для влажной уборки и дезинфицирования. Часть пола также была выложена белой плиткой, другая половина покрыта металлическим щитом с круглыми дырочками, чтобы стекала вода. Кроме нескольких сдвинутых в кучу каталок, стояла там низенькая кушетка дежурного санитара, письменный стол, на который ставилась печатная машинка во время протоколирования уголовных трупов, да бродило два пошатанных стула с облезлой обшивкой.
Вадим поставил каталку, присел на край кушетки и, зажав сложенные ладони между колен, незаметно для себя принялся нервно раскачиваться. Был первый час ночи. Самое глухое время. Тишина давила на тонкие перепонки своей огромностью: не только их шесть этажей были погружены в мертвую тишину — весь город. И он сидел в этом безмолвии наедине с женщиной, о которой думал столько ночей, и впереди у них были долгие часы одиночества вдвоем. Но точно ли это она? Он встал и, на секунду повиснув рукой в воздухе, откинул край простыни. Это была она. Женщина лет сорока пяти, с короткими черными волосами и бескровными, потрескавшимися губами. У нее была сухая, желтоватая из-за болезни кожа, с четко различимыми клетками и крошечными устьицами пор. Щеки сужены от худобы, пустой жировой мешочек вяло повис у горла. На подбородке виднелось коричневое родимое пятнышко. Он снова вернулся на свою кушетку, пальцы у него дрожали, внутри же его настоящий колотун бил, как припадочного.
Как санитару, ему предстояло раздеть ее. Множество раз Вадим проделывал эту процедуру. Ему приходилось раздевать трупы женщин и мужчин, стариков и детей, доводилось обрабатывать трупы страшные, полуразложившиеся, распадающиеся под пальцами, затянутыми в резину. Но теперь он и помыслить не мог, чтобы прикоснуться к этой женщине грубыми руками санитара. Он хотел вложить в свое первое прикосновение к ней всю нежность, на какую был способен, и все почтение, которое он к ней чувствовал. И он никак не мог решиться на это первое прикосновение. С детской робостью вглядывался он в ее такое знакомое и совсем чужое лицо. Губы его невольно дрогнули, и он зашептал едва слышно, словно стесняясь своих слов:
— Я люблю вас… я знаю, у вас есть муж… я видел, как вы целовались с ним в губы. Но неправда! это были ненастоящие поцелуи. Так не целуются, если любят. Так целуются, когда привыкнут друг к другу. А я вас люблю… уже давно, с тех пор как узнал… полмесяца назад. Я стоял во дворе… И вдруг открылась дверь, и показались вы… в больничном халатике, стареньком и застиранном, но такая… такая… Вы, прищурившись, поглядели на весеннее солнышко и только тогда вышли на крыльцо и закрыли за собой дверь. В тот раз вы посидели на лавочке совсем недолго, полчаса. Но эти полчаса открыли для меня такое огромное чувство, что я не знал, как поместить его в груди… оно рвалось наружу… мне хотелось выплеснуть его из себя — на этот унылый больничный дворик, на этих безрадостных мужчин и женщин в одинаковых халатах, — чтобы все они осветились, как от весеннего солнца… О, с каким нетерпением ждал я, когда вы снова выйдете во дворик, когда я снова смогу видеть вас! И я следил… да, я следил за вами каждый день. И почти каждый день, даже не подозревая об этом, вы дарили мне радость общения с вами, потому что — хотя вы и не слышали моих слов — я без конца говорил, говорил с вами, и вы — да, да, не смейтесь! — вы отвечали мне едва уловимым движением руки… поворотом головы… И вот теперь… о, теперь я могу говорить с вами открыто, и я знаю, что вы выслушаете меня, что вы не отвергнете моего признания! — Он прижал руки к груди и со страхом и надеждой взглянул на неподвижное лицо женщины. Оно выражало сосредоточенное внимание.
И тогда, не в силах сдержать внутреннего напора чувств, он выкрикнул: "Не верьте… не верьте тому, что говорят обо мне… что будто бы я по ночам лежу здесь с мертвыми женщинами… Это неправда! Они все придумали. Они ничего не видели. Они не могли ничего видеть! Им просто нравится смеяться надо мной. Но это не от злости, совсем не от злости… Просто они не понимают, как это больно!.. Но вы-то понимаете меня, правда? — Он подался к ней всем телом и проговорил: — Можно… я поцелую вас?.."
Все в нем замерло от ожидания. И показалось ему, что женщина легонько кивнула головой в знак согласия, — или это он сам сморгнул от напряжения? С величайшей бережностью взял он ее за полусогнутые расслабленные пальцы и, не отрывая взгляда от прикрытых век женщины, притронулся губами к основанию ее ладони, протянул поцелуй от тоненьких голубых жилок на запястье до внутренней стороны локтевого сгиба, слегка прикусил мякоть руки под коротким рукавом ночной рубашки… Затем, коснувшись носом плеча женщины, наклонился над ее лицом и поцеловал в зубы между безвольно раздвинувшимися губами… Рука его проникла под простыню и легла на голое колено женщины: круглая костяная чашечка удобно уместилась в ладони. Он осторожно провел ладонью вверх по ноге, чувствуя, как нежно переливаются под пальцами волоски, край простыни и ночной рубашки приподнялся, обнажив бедро женщины, пальцы наткнулись на рубчик трусиков; слегка надавив на податливую кожу, он просунул их под этот рубчик и ощутил прикосновение к жестким курчавым волосам на лобке. Дрожа от нетерпения, он снял с нее трусики.
Трусики были белые, слегка испачканные сзади, поношенные, с маленькой дырочкой. Эта дырочка так умилила его, что он поднес их к губам и поцеловал ее. После этого он уже не мог сдерживаться. Он просунул руку женщине под рубашку и, примяв ладонью упругую подушечку волос на лобке, нащупал пальцем дрябловатый клитор. Ему хотелось разогреть ее, пробудить в ней желание, даже похоть. Он вдавил два средних пальца в узкую щель между малых губ, протолкнул их до самого конца, пока они не наткнулись изнутри на кость таза, покрытую тонким слоем плоти, и — пронзил ногтями эту тонкую перегородку! С легким сипением вышли из ее расслабленного кишечника газы.
Сердце его стучало быстро и сильно, он почувствовал, что еще немного — и кровь неудержимо хлынет к голове, обожжет изнутри виски; он торопливо отдернул руку и быстро прошелся по комнате, сжимая и разжимая кулаки. Но и это не помогло. Он выбежал в темный коридор, прислонился горячим лбом к прохладной стене.
В конце длинного коридора из комнаты для хранения органов и тканей истекало желтое, как моча, свечение. Приглушенные звуки доносились оттуда. Придерживаясь рукой за стену, Вадим приблизился к двери и заглянул через квадратное стекло. Неладное там творилось. Большие стеклянные сосуды, стоявшие в прозрачных шкафах, были наполнены подвижным желтоватым светом, струившимся изнутри и стекавшим по гладким стенкам на дно. Оттого еще причудливей выглядели плававшие в них наглядные пособия. Отрезанные руки скребли скрюченными пальцами о стекло, словно пытаясь выкарабкаться наружу. Извлеченные из утробы семимесячные плоды барахтались в физиологическом растворе, как в околоплодных водах. Сиамские близнецы, брат и сестра, сросшиеся головами, совокуплялись. И даже стулья наскакивали друг на друга, как петухи. С изумлением смотрел Вадим на эту оргию и вдруг почувствовал, что в руке у него тоже шевелится, как зажатый в кулак кузнечик — то дверная ручка, подмигивая ему, похотливо расставляла загнутые по краям ножки. Это было так страшно и отвратительно, что он опрометью бросился назад, в свою комнату, захлопнул дверь и прижался к ней спиной, дрожа всем телом.
— Что это я? — с ужасом проговорил он вслух.
— Что это я? — повторил он машинально, уже не понимая, какой смысл вкладывал в эти слова мгновение назад.
Отдаленный грохот лифтовых дверей, доникший до его разгоряченного сознания сквозь гулкие удары крови в ушах, заставил его замереть. Кто-то шел сюда, медленно, неуверенно, словно в темноте на ощупь, производя по пути множество лишних шумов: шарканье, шиканье и невнятное бормотание. Вадим кинулся от двери к женщине, которая опрокинуто закоченела на каталке с задранной ночной рубашкой и слегка раздвинутыми ногами. Торопливо поправив на ней простыню, он опять прислушался. Из коридора доносилось глухое бубнение: мужской знакомый голос разговаривал сам с собой, приближаясь. Сердце у Вадима бешено колотилось, и от этого слева под ребрами стало неприятно покалывать при каждом судорожном вздохе.
В дверь толкнулись, да так, что стекла задребезжали жалобно, и в комнату ввалился врач-патологоанатом Армен Арменович в халате, надернутом на одну руку и волочащемся далеко за ним по полу, как шлейф. Он был неприлично, невообразимо пьян. Уперевшись в Вадима мутными, подернутыми студнем глазами, он проговорил: "Вав… Вак… Ва-дик… Вы меня простите… Я сегодня выпил… Выпил я… Вы же знаете, как я вас… лю-блю… У вас кто-то есть? — он перевел взгляд на тело, прикрытое простыней, из-под которой предательски свисала голая полусогнутая рука. Тп-тпруп", — удивленно сообщил он Вадиму и понимающе захихикал. "Вот вы что! — погрозил он толстым пальцем и вдруг, хищно ощерившись, взревел, бешено пытаясь вдернуться в халат и второй рукой: — В оре-орепационную! Я вам покажу, как репарировать тпрупы!" — И он ринулся из комнаты. У Вадима внутри похолодело: нет! только не это! только не сейчас!
Одна мысль о том, что его женщина должна предстать перед чужим мужчиной совершенно обнаженной и беззащитной, заставила его заплакать от отчаяния и ревности. Ему уже въявь виделось, как патологоанатом с грубостью и безразличием мясника на бойне втыкает скальпель ей в горло и со скрипом проводит широкий, неровный надрез до самого паха, рассекая реберные хрящи, а затем обеими руками с усилием сдирает с нее кожу вместе с грудями, обнажая белые, влажно поблескивающие ребра…
Не выдержав, Вадим бросился за ним следом. Но едва он вошел в большую, ярко освещенную прозекторскую, мужество оставило его. Армен Арменович уже стоял возле секционного стола, слегка приподняв порожние руки в резиновых перчатках, и выжидательно глядел на него. И под этим темным, тяжелым взглядом Вадим почувствовал, что от его решимости не осталось и следа. Сдерживая рыдания, он проговорил жалобным, просящим голосом: "Армен Арменович… пожалуйста… не делайте этого… не надо, прошу вас…" Но, услышав, как слабо и неубедительно прозвучали его слова, смутился еще больше и не мог дальше продолжать. Армен сморгнул, вышел из-за стола и протянул руку к его лицу, словно желая потрепать по щечке. Вадим в ужасе отшатнулся: толстые пальцы, затянутые в резину, показались ему пятью шевелящимися членами в презервативах.
Армен же подцепил пальцем вадимов брючной ремень и, оттянув его, с любопытством заглянул туда. Но, едва он наклонился, его замутило, багровые щеки надулись, и белые непереваренные куски вылились изо рта прямо за оттянутый ремень, так что Вадим почувствовал, как что-то теплое стекает у него по колену. Запахло кислым. "Пардон", — сказал патологоанатом и, выпустив ремень, пошатываясь и зажимая рот рукой, бросился в коридор. Вадим услышал, как он стремительно удаляется, спотыкаясь и налетая на стены, и тогда, разом ослабев, он опустился на пол, неудержимые рыдания сотрясли его худые, острые плечи.
Через полчаса Вадим вернулся в свою комнату, заботливо поднял свесившуюся с каталки мертвую руку и, поцеловав женщину в лоб, пожелал ей спокойной ночи. Укутавшись до подбородка теплым одеялом, лежал он на своей кушетке и, неопределенно глядя прямо перед собой, рассказывал вслух про то, как замечательно будут жить они вдвоем в маленьком уединенном домике где-нибудь на берегу моря. Рассказывал, пока слова не замерли у него на губах, и тогда только мертвая женщина могла слышать, что и во сне он продолжает шептать… "Я увезу тебя, — говорил он. — Я увезу тебя далеко-далеко, туда, где нас никто не найдет… Я угоню санитарную машину, и никакая погоня не успеет за нами… Я спрячу тебя в надежном месте, и никто не будет знать, где мы находимся… И пусть этот Армен кусает свои локти от досады… Он больше ничего не сможет сделать. И никто… никто больше не сможет причинить тебе зла, и мы будем счастливы вместе, потому что… потому что я люблю тебя!.."
В ту ночь ему снилась бесконечная шоссейная дорога — и несущийся по ней санитарный фургон, в котором он сидит за рулем, а его женщина рядом, на соседнем кресле. И мимо, справа и слева, пролетают едва различимые глазу окрестности, а впереди, наполняя кабину ярким и теплым сиянием, стоит огромное ослепительное солнце.
ЗАПИСКИ ЭМБРИОНА
Маленький живой комочек, заключенный в тесный пузырь, — вот что я был такое. Густая, маслянистая жидкость окружала меня со всех сторон, мягко касалась лица, целовала в губы и наполняла ноздри. Но, несмотря на то, что легкие мои были забиты слизью и напоминали слипшиеся гигиенические пакеты, использованные по назначению, я не захлебывался и не задыхался, — кровь бесперебойно насыщалась кислородом и освобождалась от углекислоты. В другое время столь необычный способ дыхания, несомненно, пробудил бы во мне живейшее любопытство, однако теперь мне лень было не только шевелить мозгами, но и шевельнуть пальцем. Довольство переполняло меня. Я чувствовал себя как рыба в воде. Причем это была вода, взятая в самой глубокой и темной океанской впадине, какая только есть на Земле. Мне казалось, что я неторопливо проплываю мимо подводной скалы, покрытой шатром ламинарий, лениво шевеля плавниками и тонкими жаберными пластинками.
Но вечность прошла, и я почувствовал неудобство. Я плавал вниз головой, уперевшись теменем в жесткое костяное углубление. Мои колени были плотно прижаты к гладкому и выпуклому животу, а руки обнимали голые плечи. И весь-то я был голенький, гладенький и гаденький, как майский жук, лишенный своих блестящих жестких надкрылий. И я до сих пор понятия не имел, что я такое.
Чтобы выяснить это, следовало оглядеться. Начал я с того, что ощупал окружавшую меня оболочку. Она была на удивление теплая и гладкая, и такая упругая, что, несмотря на все мои попытки, мне никак не удавалось за нее уцепиться. Но в одном месте она была мягче и податливей, чем в других, и напоминала не столько стенку, сколько занавеску. За этой занавеской, похоже, было еще одно помещение, навроде того, в котором находился я. Она колебалась под моими руками, но была достаточно прочна на разрыв. Оставив ее в покое, я хотел было вернуться в прежнее положение, но случайно задел рукой за длинную, гибкую трубку, плававшую рядом со мной. Схватив ее обеими руками, я принялся перебирать по ней пальчиками, чтобы выяснить, откуда и куда она тянется. Результаты этого маленького исследования ошеломили меня. Как я уже отметил, трубка была очень длинная, длиннее моего собственного роста. Кроме того она была перекручена, как веревка, и обвивала мое тело вокруг. Добравшись до ее концов, я выяснил, что один из них, ветвясь, врастает в стенку окружавшей меня оболочки, а другой (что было еще более удивительно) выходил из нижней части моего собственного животика. Надавив на нее своими слабыми пальчиками, я определил, что она полая внутри. Из безрассудного любопытства я согнул ее наполовину и, перекрыв таким образом отверстие, почувствовал, что кислород перестает поступать в мою кровь. Недостаток кислорода тотчас же сказался на моих мыслительных способностях, что едва не стоило мне жизни. От испуга вместо того, чтобы отпустить дыхательную трубку, я вцепился в нее еще сильнее, и мне, определенно, непоздоровилось бы, если бы сама природа не пришла мне на помощь. Ослабев, пальчики мои разжались, и трубка выскользнула из них, снова обеспечив приток живительного кислорода в мой организм.
Отдышавшись, я вернулся к прерванным исследованиям и вскоре пришел к окончательному выводу, что я ни что иное, как эмбрион, или, если быть вполне точным, плод девяти месяцев отро… э-э, от зачатия. Плавал я в околоплодных водах, окружавшая меня оболочка была плодовым пузырем, а дыхательная трубка обыкновенной пуповиной, врастающей, как водится, в плаценту.
Возраст свой я определил довольно просто по некоторым признакам. У меня было уже вполне сложившееся тело, на котором почти совсем не осталось этого цыплячьего пушка, что явно говорило о мужественности и раннем развитии. Под кожей накопились достаточные жировые запасы, что свидетельствовало о мудрости и предусмотрительности. Ногти доросли до кончиков пальцев, что означало силу и умение постоять за себя. Но самое главное: мои яички уже выкатились в мошонку. Только подумайте: мои яички уже выкатились в мошонку!
"Не может быть, — сказал я сам себе, — не может быть, чтобы у человека таких неоспоримых достоинств, какими обладаю я, не было высшего предназначения!" Красноречие, какое я выказал этой мудрой сентенцией, окончательно убедило меня в моей гениальности, исключительности и избранности — короче, в том, что я и есть тот самый Мессия, прихода которого с таким нетерпением ожидают иудеи всего мира.
Но не успел я отметить это радостное открытие подбрасыванием кверху своей собственной пуповины, как услышал голос, который мне сразу не приглянулся. Голос этот доносился из-за той самой мягкой и податливой перегородки, о которой я уже упоминал. "Эй, ты, чего толкаешься? пробурчал он. — Зря людей будишь." От неожиданности я выпустил пуповину из рук, и она тут же, как удавка, обвилась вокруг моей шеи, едва не переломив мой нежный, еще не вполне окрепший хребет, а равно и, выражаясь фигурально, становой хребет всего человечества, каковым (хребтом) я, без всяких сомнений, являлся. Справившись с пуповиной, я, заикаясь, спросил: "Кто это обращается ко мне? И почему я тебя не вижу?" — "Почему, почему, пробурчал в ответ противный голос, — а потому, что ты не видишь дальше собственного носа, да и носа своего ты тоже, сказать по правде, не видишь. Кроме того, судя по всему, ты еще и непроходимо глуп, если до сих пор не смекнул, что я твой брат, к тому же старший. Да-да, мы с тобой одноутробные и, более того, однояйцевые братья-близнецы. Должен тебе сказать, что я давно уже дожидаюсь, когда ты перестанешь дрыхнуть и пускать пузыри через заднее отверстие". Признаться, мне очень не понравился тон этого замечания, но еще меньше мне понравился его смысл, возмутивший меня до глубины души, и я хотел было уже презрительно отвернуться, но сообразил, что это было бы глупо, ведь мой сосед (кто бы он ни был на самом деле) все равно ничего не мог увидеть в такой темноте, к тому же мы были разделены хотя и тонкой, но прочной перегородкой. И тогда, чтобы он не подумал, что может оскорблять меня безнаказанно, я прижался лицом к самой перегородке и закричал: "Эй, ты, грубиян, кретин, мудила, безмозглый осел и старый пердун! Если ты воображаешь, что можешь болтать всякую чепуху и молоть разный вздор, то ты ошибаешься, и очень сильно!" — И для внушительности я толкнул его через тонкую перегородку кулаком в бок и пихнул пяткой под дых. Должно быть, этот бездельник, посмевший назваться моим братом, да еще и старшим, не ожидал такого решительного отпора с моей стороны, потому что в ответ он только проблеял жалобно, как ягненок, и немедленно заткнулся. Я же, вполне удовлетворясь произведенным впечатлением, с чувством исполненного долга, вернулся к прерванному занятию, которое состояло в осмыслении моей незаурядной личности, и некоторое время предавался ему со всем присущим мне самоотречением и самоотверженностью.
Однако вскоре я почувствовал скуку. Я жаждал поделиться с кем-нибудь мыслями о своей гениальности, ведь какой интерес в сотый раз говорить об этом самому себе, если и так уже все знаешь? Хотя мне и не хотелось первым начинать разговор, прерванный таким образом, но я все же ткнул кулаком в перегородку и как можно более грубо сказал: "Эй, ты! Спишь, что ли? Давай поболтаем." — "О чем?" — буркнул он довольно хмуро, но я все же почувствовал, что ему очень хочется поговорить со мной (видимо, ему тоже не улыбалось проводить время в одиночестве), что окончательно убедило меня в его бесхребетности и заурядности. — "О чем угодно, — сказал я (не мог же я прямо сказать, что хочу говорить о своей гениальности). — Ну, хотя бы давай рассказывать друг другу забавные истории". — "Давай, — охотно согласился он. — Только ты начинай, а то я ни одной истории не знаю, ни забавной, ни какой". — "Ну, тогда слушай", — снисходительно ответил я и объявил:
История об акселерации современной молодежи.
У одной женщины родилась двойня: мальчик и девочка. Мать купила для них большую кроватку, в которой они лежали хотя и порознь, но вместе. Когда они немножко подросли, они, как и всякие детишки в их возрасте, принялись играться, залазить друг на дружку, кувыркаться и баловаться. Но когда малышке исполнился год, у нее заболел животик. Его начало пучить, и никакие лекарства не помогали. Мать с ног сбилась, бегая по врачам, но никто не мог понять, в чем же дело. Кишочки, желудок, печень, поджелудочная железа, селезенка, почки — все это было тщательно проверено и найдено в совершенном здравии. Мать обратилась к знахаркам; те сказали, что девочку, определенно, сглазили, но ни отвар из колдовских трав, ни святая вода — ничто не помогало: животик девочки продолжал пучиться, становился все больше и больше — и вдруг, ровно через девять месяцев, малышка разродилась маленьким ребеночком, которого она прижила со своим родным годовалым братиком!
— Не знаю, может ли такое быть, — с сомнением сказал мой братец.
— Какая разница, может или не может, — совершенно справедливо возразил я, — главное, что история забавная.
— Нет, я люблю правдивые истории, — сказал он.
— Правдивые? Ну, хорошо, я расскажу самую правдивую на свете историю. Знаешь ли ты, куда девают умерших младенцев, от которых отказываются их матери?
— Нет, — дрожащим голоском ответил он.
— Ну, так я тебе скажу. Сначала их разрезают на части, вот так, — я показал руками, как это делается, хотя он (по слепоте своей) не мог этого видеть, — ручки складывают отдельно, ножки отдельно, головки отдельно. (Я чувствовал, как содрогается мой братец при этих словах, и это доставляло мне величайшее удовольствие.) Затем берут труп взрослого: мужчины или женщины — неважно. Выпотрашивают его, кишки выбрасывают на помойку, а внутрь зашивают расчлененных младенцев: кому с десяток ручек, кому с десяток ножек, а кому и пару головок. Потом эти фаршированные трупы возвращаются их родственникам, и те хоронят их за свой счет. Вот тебе самая правдивая на свете история.
— Знаешь, — твердо сказал он, — мне что-то расхотелось рассказывать истории.
— Но я еще не кончил, — возразил я. Я почувствовал, что обрел власть над своим братцем и теперь совершенно держу его в руках. Я мог управлять им при помощи слов — а это куда как тоньше, чем зарабатывать себе авторитет кулаками. Поэтому я продолжал:
— А вот не хочешь ли послушать, что ожидает тебя самого? А ожидает тебя ни что иное, как плодоразрушительная операция, которая применяется, когда плод не может родиться безопасно для его матери. Выглядеть это будет следующим образом — ты следишь за ходом моих рассуждений? Сначала они возьмут так называемый копьевидный перфоратор — это такой блестящий инструмент с тяжелым граненым острием — и начнут сверлить и долбить им твою маленькую глупую головку. Проделав в ней небольшую дырку, перемешают специальной палочкой мозг вместе со всеми твоими жиденькими мыслишками и удалят его, как это делалось в Древнем Египте при мумифицировании трупов. Затем сдавят твою черепушку специальным приспособлением, которое называется краниокластом, да не просто сдавят, а сломают, сомнут, как картонку, благо, она у тебя еще мягкая и податливая. Потом, просунув руку в материнскую матку, схватят тебя за шею, переломят ее крючком и, разрезав мягкие ткани ножницами, отделят голову от туловища. После чего засунут средний палец затянутой в резиновую перчатку руки тебе в рот (тут не зевай — кусай своего обидчика за палец!), вытянут твой котелок на всеобщее обозрение и выбросят на помойку. В завершение рассекут оставшееся в утробе тельце на части и по кускам вытащат его наружу. Вот что, мой милый бедный олигофрен и микроцефал, ожидает тебя в ближайшем будущем!
Но не успел я закончить, как почувствовал что-то неладное. Мой братец больше не слушал меня, но не потому, что не хотел, а оттого, что обстоятельства переменились. Мне даже показалось, что он исчез куда-то, что его больше нет рядом со мной. Все вокруг неожиданно пришло в движение. Сначала я ощутил равномерные сокращения оболочки, окружавшей меня; они происходили каждые десять-пятнадцать минут, но затем стали чаще и значительно сильнее. Со свойственной мне сообразительностью я сразу понял, что это ни что иное, как родовые схватки. Нельзя было терять ни мгновения, иначе этот недотепа запросто мог опередить меня и первым явиться на свет! Извиваясь, как змея, я принялся что есть мочи пробираться вперед, к выходу. Какая-то внешняя сила подхватила меня и неудержимо повлекла все дальше и дальше по темному туннелю к свету. Оболочка плодного пузыря, девять месяцев служившая мне темницей, разорвалась над моей головой, передние околоплодные воды хлынули наружу. К схваткам добавились потуги, и вскоре моя голова вылезла из половой щели на свежий воздух: сначала затылок, потом теменные бугры и, наконец, личико. Я почувствовал, как чьи-то крепкие руки хватают меня за плечи и извлекают на свет Божий. От радости, что я наконец-то оказался на воле, я вздохнул полной грудью и завопил во всю силу своих недюжинных легких, оповещая мир о явлении в него величайшего гения и пророка!
Примечание издателя. Когда близнецов-братьев поочередно вытягивали из утробы, одному из них при этом вывихнули шею. Вправляя ее, под густыми черными волосиками на головке младенца акушерка увидела большое родимое пятно замысловатой формы, в которой без труда узнавались три одинаковых цифры: 666. Причем, несмотря на все наши старания, нам так и не удалось установить, кто именно из двух близнецов является автором опубликованных выше записок.
ЦАРЕВИЧ, НЕ ПОМНЯЩИЙ ЗЛА
Древнеегипетская сказка
Мой милый задул светильник, теперь нас и Ра не увидит, его барк тянут души блаженных. Безымянный поэтНесомненно, читателю хорошо знакомо название одного из самых популярных произведений древнеегипетской литературы — "Сказки о двух братьях". Однако о самой рукописи, хранящейся ныне в Британском музее, мы знаем очень мало. Около 1850 года англичанка миссис д'Орбинэ купила единственную копию этого шедевра у какой-то неизвестной личности в Италии. Спустя два года французский ученый виконт Эммануэль де Руже, которому госпожа д'Орбинэ доверила хранение папируса, опубликовал так называемую "Заметку об одном египетском иератическом манускрипте", включавшую в себя текст самой сказки. Эта публикация произвела настоящий фурор в научном мире, открыв новую, неизвестную до того, страницу древнеегипетской литературы — беллетристику.
Как считают исследователи, текст сказки переписан рукой писца Иннана с не дошедшего до нас оригинала в конце XIX династии (конец XIII века до н. э.). В последних строках его упоминаются, кроме самого переписчика, имена еще трех писцов, являвшихся, по смелому предположению ученых, членами одного литературного кружка. Неясным до недавнего времени оставалось лишь одно: в посмертных записках миссис д'Орбинэ, опубликованных в журнале "Woman Magazine", упоминались, наряду с рукописью "Сказки о двух братьях", еще два больших свитка, купленных ею у таинственного итальянца и найденных им, по его словам, в одном месте!
Что же это были за свитки? Заинтересовавшись этим обстоятельством, известный американский египтолог Джон Д.Смит, являющийся экспертом по рукописям Нового Царства, предпринял поиски в этом направлении, и вот, наконец, его многолетние труды увенчались успехом: им был найден сначала один, а затем и другой потерянный текст. Спустя полгода Смит сделал сенсационное сообщение об обнаруженных и расшифрованных им двух текстах.
Итак, мы предлагаем читателю русский перевод одного из недавно найденных древнеегипетских текстов, выполненный по английскому переводу с оригинала, опубликованному в американском ежегоднике "Ancient Egypt Annals" за 1994 год.
Издатель
Год тринадцатый, время разлива. В седьмой день третьего месяца[1] отец мой, фараон Мерин-Птах XIII, — да будет он жив, невредим и здрав! призвал меня, сына своего от первой жены, во дворец, и вот — повеление мне отправляться в Пунт[2] на большом тридцативесельном корабле за эбеновым деревом, слоновой костью и благовониями для храма Амона-Ра в Карнаке. И опечалился я в сердце своем, ибо предстояла мне долгая разлука с царицей души моей, прекрасной Хатшепсут! И опустил я голову, и заплетались ноги мои, когда выходил я от отца своего, — да будет он жив, невредим и здрав! Но догнала меня старая служанка ненаглядной моей царицы, немая от рождения, и знаками велела мне следовать за собой. Войдя в покои приемной матери, увидел я, что она совершает свой утренний туалет, и опустил глаза от смущения. Она же легким движением руки отослала двух юных рабынь, совсем девочек, которые заплетали в бесчисленные тонкие косички и умащали благовониями ее великолепные черные волосы, — и, встав с резного стула слоновой кости, порывисто шагнула ко мне. И я бросился перед ней на мраморный пол и, обняв ее колени, поцеловал самую сердцевину чудеснейшего из лотосов, когда-либо произраставших на реке жизни. О прекраснейшая из прекрасных, — и я должен покинуть тебя в тот час, когда сердца наши сгорают от любви и души наши испепелены страстью! Но она ласково отстранила меня, хотя и видел я, что с трудом борется она с овладевшим ею желанием, и умоляла выслушать ее, ибо дело касалось самой моей жизни: "Твой отец замышляет против тебя недоброе. Смотритель женских покоев, мой постельничий, рассказал ему все про нас, и вот — задумал он умертвить тебя тайно, а трон после смерти оставить своему сыну от наложницы". — "Так вот для чего посылает он меня в столь далекое и опасное путешествие! вскричал я, вскакивая и хватаясь за короткий меч, который всегда носил на бедре. — Я убью того жалкого выблядка, который смеет называться моим братом, и сам пойду к отцу и потребую, чтобы он всенародно объявил меня своим наследником!" — "Глупый, — ласково возразила царица, целуя меня в лоб. — Будь мужествен и благоразумен: ты должен выполнить волю отца — и вернуться в Египет со славой!" — И склонился я перед владычицей души моей, промолвив смиренно: "Да будет так, о моя царица!" — И быстрым шагом вышел из ее покоев, не помышляя больше ни о чем другом, как только об успехе нашего путешествия.
И вот, уже спустя три дня, караван из пятидесяти волов, груженных лучшим, что рождает Египет, двинулся по обильной колодцами дороге, пролегающей по дну ущелья Вади-Хаммамат, к Красному морю. И спустились мы к морю, и увидел я судно: сто двадцать локтей имело оно в длину и в ширину — сорок; и тридцать отборных моряков из Египта было на нем. И был тот корабль, помимо деревянных шипов, крепящих обшивку его к поперечинам, как то обычно бывает на речных судах, — укреплен еще в носовой и кормовой частях поперечными балками с выступающими концами, стянутыми для прочности канатом вдоль внешней стороны бортов, — для плавания по морю. И по бортам в один ряд с каждой стороны его торчало по пятнадцать гребных весел, и на корме еще два рулевых весла в уключинах, которыми управляли опытные кормчие, знающие небо так же хорошо, как и море. И на двуногой мачте, которая заваливалась в случае надобности к палубе, на двух реях висел широкий, низкий парус с изображением покровителя нашего — бога Ра. И пустились мы в путь, и счастливым было наше путешествие. При попутном ветре скоро достигли мы берегов Пунта и выгодно обменяли свой товар на серебро, а серебро — снова на товар. И наполнили мы наш корабль всем, что нам было необходимо, и взгляни: разве не было у нас вдоволь иби и хекену, нуденба и хесанта, и храмового ладана,[3] которым умилостивляют всех богов? И уже спустя четыре месяца возвращались мы к родным берегам, и вот — грянула ночью буря, и ветер все крепчал, и вздымались волны высотою в восемь локтей. И рухнула мачта в волну, и сказал лукавый жрец, приставленный отцом моим, чтобы присматривать за мной: "Вот — море разгневано, и боги требуют себе жертву. Отдадим в жертву царевича, не то все мы погибнем!". И видел я, что жрец лжет, но не стал противиться судьбе, ибо все моряки, напуганные бурей, были на его стороне. И встал я в лодку из папируса, и спустили они лодку из папируса в волны, бьющие о борт, и оттолкнули веслами от корабля, и понесло меня ветром в открытое море.
Много дней и ночей носило меня по хлябям морским, и помутился рассудок мой от жажды, и ослабела память моя от долгих страданий. И подобрали меня рыбаки, ловившие у берегов Нижнего Египта, и выкормила меня молодая женщина, кормящая грудью, ибо был я беспомощнее младенца. Когда же по прошествии времени спросили меня: "Кто ты?" — промолчал я и не знал, что ответить, потому что не помнил. И богатых одежд, которые подносили к лицу моему, я не узнавал. И остался я жить в семье бедного рыбака, подобравшего меня в море, и вот: вместо царского дворца — жалкая хижина из нильского ила, смешанного с глиной, навозом и рубленой соломой. И стены ее из ломаного кирпича и обмазаны илом. Окна ее — дыры, заткнутые тряпьем, дверь ее завешена циновкой, плоская крыша выложена пальмовыми листьями и стеблями камыша, и всякое время ходят по ней куры. И вместе с сыновьями рыбака, у которого я жил, выходил я в море, чтобы ловить, и два года ловил я рыбу в Красном море, как простой смертный. И ладони мои загрубели от тяжелых сетей, набухших соленой морской влагой, и по ночам соседская девушка выбирала из моих волос сухую рыбью чешую.
Однажды, проезжая по землям своего нома, увидел меня номарх и велел следовать за собой, так как понравился я ему лицом своим. И сказал он мне: "Будешь мне как сын, ибо жена моя бесплодна, и нет у меня детей". И остался я у номарха вместо сына. И вот — отправился мой приемный отец в Фивы и взял меня с собою, и сказал мне: "Отдам тебя в школу писцов, ибо это почетное занятие среди людей". И приняли меня в школу писцов, и было там, кроме меня, еще тридцать девять юношей, а всего сорок, которым выдали по деревянному ящику с папирусными свитками и по бронзовой чернильнице, ибо все мы были дети из богатых семей. И сказал нам учитель с оттопыренным ухом, за которым он всегда носил тростинку: "Смотрите — и делайте, как я". И опустились мы на землю, и подвернул каждый из нас левую ногу под себя, а на выставленное правое колено положил чистый папирус и стал писать. И учились мы зачинять тростниковые стилья и различать виды папирусной бумаги по цвету ее, по запаху и длине. И взгляни: разве не отличу я теперь с одного взгляда папирус из Себенниты, что в Дельте Нила, от папируса из Таниса или Сомса, подобно тому как любой из непросвещенных легко отличит священный папирус, выделываемый из сердцевины стебля, от грубой оберточной бумаги для торговцев! И чертили мы иероглифы на беловой стороне[4] бумаги, и был я первым среди учеников, потому что вылетало слово из уст учителя и были готовы уши мои, чтобы услышать его,[5] И вот — пришел я к учителю и сказал: "Учитель, взгляни, что написал я сегодня ночью", ибо сам Тот[6] водил в ту ночь моей рукой. И дивился учитель, читая письмена мои, и говорил: "Поистине, чудесный дар вложили боги в сердце этого юноши", ибо было то, что я написал, как лучшее из того, что написано рукой человека.
И вот — настал день, когда собрал нас учитель во внутреннем дворе храма и разорвал на себе одежды свои, и возопил: "Горе нам, ибо вознесся бог к окоему своему, царь Верхнего и Нижнего Египта Мерин-Птах XIII. Вознесся он в небеса и соединился с солнцем, божественная плоть царя слилась с тем, кто породил ее!"[7] И пали мы в пыль и рвали на себе волосы свои. И поднял учитель руку, призывая нас к тишине, и воскликнул: "Радуйтесь! Ибо обрели мы в этот день нового фараона, он тоже бог, сын бога, великий и могучий". И отозвал он меня в сторону, и положил руку мне на плечо, и сказал: "Будешь читать перед лицом фараона на церемонии". И вот […] увидел я прекрасную царицу, сидящую по левую руку от молодого фараона, и словно бы тень прошла по моим глазам, и провел я тыльной стороной ладони по лбу своему и вспомнил все, что было со мной до того, как подобрали меня рыбаки, ловившие в Красном море. И увидел я, что самозванец сидит на моем месте, и исказилось лицо мое от гнева, и хотел я схватить меч свой, чтобы пронзить негодяя, но не было меча на бедре моем. И узнала меня царица моя, и узнал меня новый фараон, ибо испуг отразился в его глазах, и протянул он руку, чтобы схватили меня стражники его. И бросили меня в темничный колодец как бунтовщика и подстрекателя. А наутро должны были меня казнить.
Коротки ночные часы, и с каждой каплей воды[8] уходила от меня моя жизнь. И услышал я шорох наверху и, подняв глаза свои к круглому отверстию высоко над головой, увидел лицо немой служанки моей царицы. Кинула она мне веревку, и поднялся я по веревке наверх. И выступила из тени женщина и открыла лицо свое, и вот — о блаженнейший миг в моей жизни! — сама царица бросилась в мои объятия и зашептала, так что ее горячее дыхание обожгло мне кожу: "Охранники подкуплены. Ты должен бежать, ибо близится третья стража, и тогда будет поздно!" — "А ты? — воскликнул я, сжимая ее в своих объятиях. — Как же ты?" Но покачала она головой: "Фараон хватится меня, и во дворце поднимется переполох, и заметят исчезновение наше прежде, чем мы успеем уйти далеко. Беги один — и да будут ноги твои легки, как ветер!" И склонился я перед царицей своей, и вывела меня служанка ее со двора под покровом ночи, и побежал я из столицы на юг — так быстро, как только мог. И вот — в поле войско фараона, и увидели меня караульные и схватили меня. Не оказал я сопротивления им, но велел отвести меня к начальнику своему. И привели они меня к начальнику своему, а начальник их был знаком мне по походам против кочевников. И сказал я ему: "Не смотри на одежды мои, но смотри на лицо. Вот — я фараонов сын, который отправился по воле отца своего в Пунт и которого все считали погибшим. Но разве мог бы я стоять теперь перед тобой, если бы тело мое и кости мои лежали на дне морском? Не утонул я, хотя и бросили меня по приказу коварного жреца одного в утлой лодчонке посреди бушующего моря, — но вернулся живым и невредимым. Они же, хотя и остались на большом и крепком корабле, все погибли. Ныне же я хочу взять то, что принадлежит мне по праву". И склонился начальник царского войска перед своим законным повелителем. И той же ночью отобрали мы пятьдесят человек из войска и побежали быстро в столицу. И прошли мы во дворец беспрепятственно, ибо знали стражники начальника царского войска в лицо, он же в любое время дня и ночи имел к фараону свободный вход. А меня никто не узнал, ибо набросил я на себя одежду простого воина и прикрыл лицо свое плащом. И ворвались мы в царские покои, заколов охранников, стоявших у дверей. И вот — самозванец, бледный от страха и потный, как женщина после сношения. И сбросил я его за волосы на пол и хотел вонзить ему меч в горло, но удержал меня начальник царского войска и сказал мне: "О повелитель, удержи руку свою от убийства брата своего, ибо это брат твой". И склонил я слух к словам его и отбросил меч в сторону. И велел я прекратить резню во дворце, ибо и так уже достаточно было пролито крови. И воцарился я в ту ночь в Египте. Когда же настало утро, велел я слугам своим схватить смотрителя женских покоев, предавшего царицу свою, — и связали его и бросили в реку, кишевшую крокодилами, и сказал я придворным, которые при виде сего вострепетали за жизни свои и за жизни детей своих, ибо некоторые из них оказали мне в ту ночь сопротивление, — и сказал я: "Вот — первая и последняя казнь среди приближенных моих, ибо знаете вы, что ослабела память моя — и не помню я зла". И сказал я так потому, что разнеслась весть о злоключениях моих и я своими ушами слышал, как за спиной называли меня "царевич непомнящий". И восхвалили меня подданные мои и говорили: "Поистине — вот фараон, не помнящий зла!"
И по прошествии времени одарил я из своих рук бедного рыбака и сыновей его, с которыми ловил рыбу в Красном море. И назвал я номарха, приемного отца своего, истинным знакомцем своим.[9] И зажил я счастливо с царицей сердца моего — несравненной Хатшепсут. [Колофон: ] доведено же сие до конца прекрасно и мирно, — для души скромнейшего из писцов — писца Хори.[10]
ПОГРЕБЕННЫЕ В КАТАКОМБАХ
Перевод с латинского
Весь мир опустошен.
КиприанНе так много письменных свидетельств дошло до нас о первых христианских мучениках, убиенных римскими язычниками. Однако то, что пощадило безжалостное время, являет собой пример бесконечного мужества и самоотверженности. Acta Proconsuloria — так называются эти страшные документы, своей жестокостью и полнейшим презрением к человеческому страданию сравнимые разве что с документами Святой Инквизиции. Какая горькая ирония!
Краткость латинских судебных протоколов, которые велись специальными стенографистами — нотариями, поразительна. Ее можно сопоставить только со скоропостижной смертью. Имя проконсула, в области которого производился суд, указание года, месяца и дня (а иногда и времени суток, ибо процессы шли днем и ночью), затем краткий формальный допрос — и смертный приговор. Вся процедура занимала не более получаса. Осужденного уводили, и приговор приводился в исполнение немедленно.
Среди источников, повествующих о гонениях на первых христиан, "Погребенные в катакомбах" занимают особое место. Более странной рукописи не найти во всей обширнейшей христианской литературе. О ней известно только то, что в III веке христиане выкупили ее у римских властей за двести динариев, а популярность ее в средние века едва ли не превосходила популярность таких шедевров апокрифической литературы, как "Протоевангелие Иакова" и "Евангелие от Фомы". Она представляет собой послание руководителя тайной римской христианской общины, уничтоженной императором Нероном, и обращена к некоему Теофилу из Коринфа.
В науке существуют различные толкования этого памятника. Покойный профессор Пустослов приписывал ему эзотерическое значение, академик же Недоверченко считал его не более как поздней подделкой, пародирующей новозаветные предания. Однако судите сами.
"Любезный брат Теофил, ты, надеюсь, слышал о великом пожаре в Риме,[11] который послужил поводом для несправедливых и жестоких гонений на римских христиан, — гонений, учиненных злейшим из врагов нашего Господа императором Нероном? Он и до того не питал особого почтения к слугам Господним, а теперь и вовсе словно взбесился. Каждому, кто носит на груди или на руке священный знак рыбки,[12] ежеминутно грозит разоблачение и ужасная кара. Да будет тебе известно, мой милый брат, что над христианами издеваются кто как может и что только самые ленивые просто распинают их на крестах вдоль дороги. Более охочие до всякого рода зрелищ — те велят зашивать наших братьев в шкуры животных и бросают их на растерзание диким зверям. Нерон же (этот второй Ирод) предпочитает развлекаться иначе: по его приказу женщин, признавшихся в любви ко Христу, привязывают нагими к столбам, обливают смолой и поджигают, чтобы они освещали, наподобие факелов, его сады при Золотом дворце, в то время как сам он, совершенно голый, проносится мимо них в колеснице, упиваясь истошными воплями своих несчастных жертв.
Единственным прибежищем для изгоев до сих пор служили глубокие и мрачные катакомбы. Только там мы могли чувствовать себя в безопасности. Немногие избранные знали расположение подземных ходов и искусно устроенных ловушек. Но да не внушит тебе это ложных надежд, ибо диавол столь же неутомим в своем преследовании приверженцев истинной веры, сколь и изобретателен в способах, коими он это преследование осуществляет. И как наивны мы были, полагая, что Сатане закрыт доступ в нашу маленькую святую общину! Коварные соглядатаи императора проникли в нее и разнюхали тайну катакомб. Теперь ничто не могло помешать этим извергам в любое мгновение нагрянуть в наши убежища и, застав нас врасплох, схватить и казнить всех до единого. Но ты не знаешь гнусного нрава императора, если думаешь, что он поступил так просто. Нет, его изощренный и извращенный ум придумал для нас казнь более ужасную, чем гибель в пасти льва или крокодила[13] на арене цирка. Дождавшись, когда мы соберемся в нашем потаенном храме всей общиной, он приказал своим людям замуровать нас в глубоком подземелье, пока мы предавались молитве, и, когда мы обнаружили на месте прохода свежую кладку из огромных камней, наша участь была уже предрешена.
Нас было двенадцать человек в тесном и душном помещении. Я знаю, ты никогда не спускался в римские катакомбы, поэтому коротко опишу их. Это заброшенные каменоломни, расположенные вдоль Аппиевой дороги и разработанные в мягкой туфовой породе. Состоят они из множества узких проходов с высокими сводами и неровными стенами, испещренными тысячами ниш, в которых покоятся забальзамированные мощи почивших братьев, ожидающих воскресения. Эти галереи простираются на тысячи стадий и до сих пор служили нам надежным прибежищем и местом для молитвы. В самой глубине подземных переходов в сплошной скале высечено небольшое помещение шагов двадцать на пятнадцать, в котором и собирались мы, как в храме. Возле дальней его стены помещался небольшой каменный алтарь. В углах чадили смоляные факелы.
Увидев, что мы заживо погребены в каменном склепе, даже самые смелые и самоотверженные из братьев побледнели, как полотно, но был среди нас один, который сперва уставился на свежую кладку так, словно глазам своим не верил, а когда очевидность происшедшего дошла до его сознания, принялся рвать на себе волосы и кататься по полу, воя, как раненный шакал. Сначала мы думали, что это обычное проявление малодушия, и постарались как могли утешить своего брата. Однако в ответ на наши ласковые слова он вдруг перестал плакать, и тут же, наподобие икоты, им овладело нервное, безудержное хихикание, которое перемежалось с самыми гнусными признаниями, какие мне только доводилось слышать. Тот, кого мы почитали нашим братом в Духе, был не более как слуга Сатаны и императора. Это он выдал Нерону наше местонахождение и время, когда мы собирались на молитву. Нерон пожертвовал им с той обыкновенной для него легкостью, с какой он привык пренебрегать даже лучшими своими друзьями и вчерашними пособниками. Сначала, когда открылось, кто нас продал, мы хотели учинить немедленную расправу над этим Иудой, однако затем сочли, что быстрая смерть была бы для него лишь избавлением от мук, и потому единодушно было решено даровать ему жизнь и, таким образом, подвергнуть его той же пытке, какая была уготована нам самим. Да, он должен был испить чашу страданий вместе с нами!
К чести наших братьев, все они мужественно взглянули в глаза неминуемой смерти. Первые дни нашего невольного затворничества прошли в молитвах и, как ты догадываешься, строгом посте. И хоть бы один вздох слабости, хоть бы одна жалоба или упрек нарушили наше суровое молчание! И только предатель бесновался перед нами и обвинял нас и нашего Господа в той страшной судьбе, которую он сам на себя навлек. Но мы были настолько благоразумны, что и не пытались остановить его в его безрассудстве. В конце концов он был такой же ничтожный червяк, как и все мы, — червяк, способный возбудить к себе лишь жалостливое презрение, но не ненависть.
Однако наступил тот день, когда муки голода стали невыносимыми. И в среде наших братьев уже начали раздаваться голоса (ибо многие не могли противостоять искушению) о том, что следует бросить жребий, как это было сделано, когда выбирали двенадцатого наместо Иуды, и что должен умереть один, чтобы другие могли протянуть еще некоторое время. Несчастные, рассудок совсем отказал им! Но они и слышать ничего не хотели, и разве мог я один (не считая бывшего среди нас грека, который взял мою сторону) противостоять обезумевшей от голода и отчаяния толпе? Они, как язычники, требовали человеческой жертвы — мог ли я потерпеть такое кощунство? И я выступил на середину круга и мановением руки остановил этих заблудших детей, которые уже собрались метать жребий, и сказал:
"Стойте, вероотступники! Разве забыли вы заповеди Господа нашего, или, может быть, вы думаете, что вольны сами устанавливать и отменять закон, предписанный человеку Богом? Что ж, если вас больше не страшит геенна огненная, дерзайте! Вот я стою перед вами — берите меня: я отдаю себя в добровольную жертву вам. Но вы должны выполнить одно мое условие: вы убьете меня не сразу, но — по частям. И молитесь, чтобы Бог не узрел вашего беззакония!"
Так сказал я, ибо опасался, что если убьют они и съедят меня сразу, то некому будет присматривать за ними и сотворят они что-нибудь еще более ужасное. Паче всего боялся я, что самые молодые и нестойкие из братьев отрекутся по своей слабости от Господа и из муки временной будут ввергнуты в муку вечную. Поэтому велел я, чтобы они не убивали меня сразу, но отрезали каждый день по небольшому кусочку. И тогда туго стянули они мне разодранными одеждами левую руку возле самого плеча и, поскольку не было при нас ножа, чтобы отсечь ее, принялись по очереди вгрызаться в мою плоть зубами, аки звери, и отрывать по куску вместе с жилами и сухожилиями, пока не обглодали всю руку до самых костей. И даже предателю досталась равная со всеми доля, ибо что было его преступление перед их собственным? И (о, горе мне, грешному!) — я сам, я сам вкусил от этой дьяволовой пищи, подобно нечестивому царю Эрисихтону,[14] - чтобы поддержать свое бренное тело и не умереть от голода раньше срока. Только мой добрый брат грек отказался от моего мяса, предпочитая лучше умереть, чем причинить мне малейший вред. Я и раньше знал его как мужа величайшей мудрости и учености, а теперь убедился в его вящей стойкости и выдержке. Но ведь и наш Господь голодал сорок дней в пустыне, противостоя диаволу и его искушениям.
И так день за днем отрывали они от моего тела по куску и съедали, как хлеб, и лакали мою кровь вместо вина. И требования их становились все настойчивее и неотвязнее, и чем больше они поглощали человеческой плоти, тем больше им хотелось, и они мучили меня своими притязаниями так же неотступно, как похотливые старцы — праведную Сусанну.[15] И в тот же вечер обглодали они мою вторую руку, потом левую ногу и правую ногу, потом вырвали и бросили предателю, как собаке, мой уд вкупе с ятрами, а себе взяли мочевой пузырь и почки, через день выволокли из моей рассевшейся утробы сырые, дымящиеся кишки, затем желудок и печень и, наконец, вырвали из груди самое сердце, теплое и еще трепещущее. Расставшись с сердцем, я расстался с двумя заблуждениями, что будто бы сердце является седалищем души и что именно в сердце помещается чувство любви и доброты. Ибо даже когда осталась от меня одна голова, и тогда я продолжал питать к своим братьям и чадам ту же любовь, что и прежде, и, как и раньше, старался блюсти своих овец и увещевать их, ободряя и поддерживая, хотя язык мой двигался с трудом и, сглатывая, я чувствовал, что слюна, перемешанная с кровью, истекает из моей глотки на пол. И хуже всех вел себя наш предатель, который, когда все забывались тяжелым, продолжительным сном (вызванным не столько естественной в нем потребностью, сколько спертостью воздуха и смрадом испражнений), незаметно подкрадывался ко мне и, пользуясь моей беззащитностью и кротостью, жадно присасывался к моим раскупоренным жилам. Зато и выглядел он гораздо глаже и довольнее других, хотя притворными охами и жалобами ловко вводил их в заблуждение и даже выманивал у некоторых особенно сердобольных братьев часть их и без того скудной доли.
И все же (не могу не признаться в этом), к ужасу моему, стал я замечать, что и в моем образе мыслей медленно, но неуклонно происходят некие устрашающие изменения. Я по-прежнему был для своих овец пастырем добрым, однако все отчетливей видел, что делаю это больше по привычке, чем по живой потребности души. Все глубже в нее проникало холодное безразличие, оцепенение, смерть.
И настал миг, когда братья разбудили меня от тягостного сна или, скорее, обморока, в котором я пребывал долгое время, и само их выжидательное молчание сказало мне больше, чем могли бы сказать все слова. Они ждали от меня последней жертвы — последнего, что от меня осталось: моей головы. И тогда попросил я их деревенеющим языком исполнить мою посмертную волю: пусть они съедят все, что от меня осталось, кроме одного глаза, чтобы и дальше мог я наблюдать за своими овцами и если не словами, то хотя бы взглядом и самим своим присутствием удерживать их от непоправимого. Так они и сделали. Грек самолично, глубоко засунув свой указательный перст в правую мою глазницу, вынул из нее глазное яблоко и торжественно возложил его на небольшой алтарь, так что я мог наблюдать за тем, чтобы дележка моей головы была справедливой. Прежде всего они содрали с нее кожу и сжевали ее прямо с волосами. Затем, перевернув череп наподобие чаши, которую на пирах пускают по кругу, они выпили из нее мой мозг. И, наконец, начисто обглодали и обсосали хрящи носа и ушей, после чего последовало громкое и сытое рыгание, которого мне, к счастью, не дано было услышать, ведь ушей-то у меня уже не было.
Так осталось от меня одно око, которое было поистине недреманным. Но — ах, я беспечный и доверчивый человек! Как мог забыть я, что среди нас находится коварный предатель и жалкий обманщик! Жадно поглядывал он в сторону моего последнего глаза, поджидая удобного случая, чтобы накинуться на него, как коршун на куропатку, и унести его в своих когтях! И вот, когда братья меньше всего ожидали подвоха с его стороны (ибо он притворился больным и немощным), он, как волк на ягненка, набросился на мой глаз и, в мгновение ока схватив его кривыми пальцами, сунул в рот и с натугой проглотил, даже не разжевывав.
Сперва от неожиданности я ничего не почувствовал. С непостижимой безучастностью взирал я на то, как стремительно надвигается на меня огромный разинутый рот и как костяные ворота с грохотом захлопываются за мной и что-то мягкое и красное плотно окружает меня со всех сторон, с усилием проталкивая дальше вниз по длинной, узкой трубе со множеством заворотов и изгибов, напомнивших мне колена свинцового водопровода. Наконец я ощутил, что погрузился в темный и зловонный кожаный мешок, где нос к носу столкнулся со своим собственным удом, который тут же отвернулся от меня с самым независимым и — я печенками это почувствовал презрительным видом. Такое, невиданное доселе, пренебрежение возмутило меня до глубины души, и с тех пор я помышлял только о том, как добраться до этого негодника, мальчишки, и водворить его на место.
Как известно, подлецы умирают последними. Однако в равной степени это относится и к мудрецам, чей дух полон силы и благородства. Рассказывают (сам я не слышал), что спустя несколько дней, во время особенно разгульной пирушки, ознаменовавшей гибель очередной сотни христиан, император Нерон неожиданно вспомнил о той маленькой общине, которую он так удачно приказал замуровать в самом отдаленном конце подземелья, и пожелал посмотреть, что же стало с этими беднягами. Он отобрал дюжину своих ближайших друзей, схватил пылающий факел и, пошатываясь на ходу, ринулся вглубь катакомб. Пройдя многочисленные ходы и повороты, он был остановлен каменной стеной, из-за которой не доносилось ни звука. Десяток ударов предусмотрительно захваченными ломиками — и в стене образовался достаточно широкий проход для нескольких человек. Нерон ворвался в проделанную брешь и в смущении остановился перед зрелищем, которое кого угодно могло повергнуть в трепет. Девять скелетов сидело вдоль стен, и кости еще одного (моего) были свалены беспорядочной грудой в углу. Но не они привлекли внимание Нерона, привыкшего к виду смерти во всех ее проявлениях. Не они, но двое оставшихся в живых. Это были предатель и грек. Они надолго пережили остальных, но заплатили за это потерей рассудка.
Ибо разве можно сомневаться в безумии того, кто в подобных обстоятельствах сохранил всю ясность ума и здравость суждений? И разве не служат доказательством явного помешательства те прямые и четкие ответы, которые давал грек, представ на следующий день перед римским судом (на котором присутствовал сам император)? Даже самые отъявленные из мучителей не могли не признать, что держался он мужественно и стойко (как и подобает истинному христианину), что также очевидно свидетельствовало о его полнейшей невменяемости. Чтобы прекратить страдания несчастного, грек был отдан на растерзание голодным псам тотчас же по вынесении ему смертного приговора.
Что же касается предателя, то говорят (сам я не видел), что он, узрев перед собой великого императора, самым возмутительным образом повернулся к нему задом и, задрав тунику, высрался прямо на его глазах, а потом с безумным смехом схватил свои испражнения рукой и, кривляясь, протянул их остолбеневшему Нерону. Несколько мгновений смотрел император на столь необычное подношение, затем, бросив пылающий факел под ноги безумцу и стремглав выбежав вон из этого мрачного подземелья, приказал вновь заделать стену и больше никогда, под страхом смертной казни, к ней не прикасаться.
Ходили слухи (сам-то я об этом не знаю), что той же ночью, когда, после сношения с девятью придворными красавицами, Нерона безудержно рвало на необъятные груди дочери городского лавочника-еврея, великий император, между приступами рвоты и пьяной икоты, содрогаясь от омерзения, бредил о какой-то пригоршне дерьма, посреди которого, как маслина в миске полбы, лежало большое белое глазное яблоко, подмигивавшее ему с самым запанибратским видом".
ХОДЯЧИЙ МЕРТВЕЦ
Потолок чердака был гнетуще низким. Наклонные боковые стенки, сбитые из шершавых, нетесанных досок, теснили с обеих сторон. А сырая земля, которой был присыпан пол, забивала ноздри таким тяжелым и дразнящим запахом, что всякому, кто поднимался на чердак впервые, невольно вступало в ум сравнение с большим, грубо сколоченным сосновым гробом.
Стоит ли удивляться тому, что и молодой человек, поселившийся на чердаке, со временем пришел в полное соответствие со своим жилищем? Сроду мне не доводилось встречать юношу, который более походил бы на мертвеца, чем наш герой. Он был необыкновенно худ; пергаментная кожа туго обтягивала острые скулы; вместо щек зияли крутые впадины, отчего обострившийся нос казался сильно выпирающим наружу, а лоб необыкновенно широким, как у черепа. Но были в нем и еще более устрашающие приметы смерти, различимые, однако, лишь для опытного взгляда: трупные пролежни на спине (от долгого неподвижного лежания), сильно замедленный рост волос и ногтей (который, почти не требуя кислорода и питательных веществ, продолжается и после смерти), выходящие при малейшем потревожении тела газы из расслабленного кишечника…
Жизнь была жестока к молодому человеку — и он отторгал ее всем своим существом. Было время, когда затяжными декабрьскими ночами слушал он завывание неприкаянных душ за окнами девятого этажа; но три месяца в желтом доме (куда определил его женившийся старший брат) благотворно повлияли на его душевное здоровье, и он вышел оттуда совсем другим человеком, тихим и на редкость безобидным. Долго бродил он по темным, запутанным закоулкам окраинной Риги, присматривая себе подходящий для житья подвал или чердак (подальше от желтой краски), пока не наткнулся на этот старый деревянный дом, окруженный пустырями, на улице великого латышского писателя Капа Клусума. Но случилось так, что, петляя по незнакомым городским окраинам, он незаметно для самого себя сделал большой круг и вышел как раз к тому самому месту, от которого бежал. Только теперь он оказался по другую сторону от большого больничного двора, огражденного глухой, высокой кирпичной стеной, над которой скорбно склонялись престарелые липы.
Осенью 1991 года, в один из тех темных и дрябливых дней, когда утро в Риге старится раньше, чем вечер, неожиданное беспокойство нарушило его обычную апатию. Дикая тоска выразилась в его зрачках. Он вскочил с драной постели, которую не покидал долгое время, и, как был, в коротких брючках, обнажавших щиколотки, в длинном свитере, невероятно грязном и прорванном на локтях, скатился вниз по чердачной лестнице, потом опять вниз по широкой деревянной лестнице наружу и, наконец, устремился вдоль длинной кирпичной стены по другую сторону улицы.
Он был изможден и истощен до последней степени. Жизнь едва теплилась в нем, и когда она вдруг — с последним вздохом, с последним ударом сердца — оставила молодого человека, этот переход из одного состояния в другое был для него настолько незначителен, что он даже не заметил его. Наоборот, он продолжал двигаться в прежнем направлении.
Любой здравомыслящий человек возразит мне, что этого быть не может, что это полнейший абсурд, нелепость, вымысел. Профессиональные же медики, снисходительно похлопывая автора этих строк по плечу, доступно растолкуют ему, что вертикальное положение человеческого тела удерживается без помощи мышц только до пояса. Поэтому мертвеца можно посадить на стул — и он будет сидеть. Но для того, чтобы ходить или хотя бы стоять на месте, нужно нечто большее. Линия центра тяжести, пояснят они, проходит примерно на пять сантиметров впереди от голеностопного сустава, результирующий вектор, скажут они, тянет стоящее тело вперед, и оно все время словно бы падает. Однако, как только корпус наклоняется достаточно сильно для того, чтобы мозг уловил критическое отклонение, икроножным мышцам подается сигнал сократится — и тело возвращается в исходное положение. С ходьбой еще сложнее, она требует постоянной координированной мышечной работы, каковая возможно только при наличии живого и нормально функционирующего мозга. Вот что скажут специалисты, и будут правы.
Однако правда всякой выдумки странней. Поэтому я вынужден предложить свое собственное, доморощенное и свершенно ненаучное, объяснение тому удивительному факту, что, и умерев, сдохнув, преставившись, окочурившись, перекинувшись, отойдя, скопытившись, испустив дух, протянув ноги, сойдя в могилу, отбросив копыта, отправившись к праотцам, сыграв в ящик, приказав долго жить, уйдя в мир иной, отдав Богу душу, дав дуба и почив в Бозе, несмотря на все это, наш герой продолжал шагать вперед как ни в чем не бывало.
Жизнь полна случайностей и совпадений, которые имеют вполне логическое объяснение. Так сталось, что при падении (неизбежном в данных обстоятельствах) одна нога молодого человека (а именно левая) сделала непроизвольное и, если можно так выразиться, механическое движение вперед и, приняв на себе основной вес тела, послужила для него своего рода опорой, которая и воспрепятствовала неминуемому, как казалось бы, падению. Другая счастливая случайность в виде камешка, подвернувшегося под вторую (а именно правую) его ногу, заставила уже падающее тело вновь совершить некое сложное движение (точь в точь походившее на коленце пьяного пугала, вздумавшего отмочить трепака), и так, шаг за шагом, мертвое тело (в котором, не забывайте, совсем недавно еще теплилась жизнь) продолжало двигаться дальше; причем делало это, надо сказать, довольно ловко и проворно.
Да, конечно, не могу не признать, странное это было зрелище — ходящий мертвец. Однако люди на улице давно уже привыкли ни на что не обращать внимания, к тому же в тот день, если вы помните, падал мокрый снег, и прохожих вокруг было совсем немного, да и те глядели больше себе под ноги, чем по сторонам, а если кто и скользнул по нашему необычному горою отсутствующим взглядом, то обратил на него не больше внимания, чем на обыкновенного подвыпившего молодого человека.
Однако, если потеря жизни была для него настолько незначительной, что о ней и упоминать не стоило, то потеря другого рода предопределила всю его дальнейшую судьбу. Когда, выражаясь языком поэтическим, развязались узы его бренной жизни, одновременно с этим, по чистой случайности, развязался и шнурок его нательного креста. Это был не тот позолоченный и не имеющий веса оловянный крестик, какие продаются в церковных ларьках. Нет, то был тяжелый серебряный крест, потемневший от времени и стершийся, как старинная монета. Поэтому, оторвавшись, он не застрял в одежде, а тяжело упал на булыжную мостовую, прозвенев в ушах молодого человека, как погребальный колокол. При жизни наш герой не обращал на него особого внимания, но теперь, потеряв его, он почувствовал, что все вокруг померкло, словно неожиданно в середине дня наступил поздний вечер. Мокрый снег повалил гуще и уже не успевал таять на мостовой. Большой кусок пространства, бывший перед ним, провалился в бездну, поставив его лицом к лицу с меленькой православной церквушкой, построенной на месте разрушенного католического монастыря, со старинным монастырским кладбищем на заднем дворе. Церквушку эту окружала чугунная ограда с каменными столбами, заостренными кверху. На двух крайних к воротцам столбах были помещены стеклянные вертепы, в которых стояли небольшие раскрашенные скульптуры Иисуса и Марии. Полукруглые ворота открывались на узкую, выложенную булыжником дорожку, которая вела прямо в широко распахнутые двери, струившие сквозь сумрачную пелену мокрого снегопада теплое домашнее сияние жарко горящих свечей.
Мертвец постоял некоторое время перед воротами, словно бы в раздумии, затем внезапно качнулся всем телом вперед и устремился в раскрытые церковные объятия. В церкви шло отпевание. Посреди нее, головой к выходу, в уютном гнездышке убранного и разукрашенного, как пасхальное яичко, гроба лежала маленькая, сухонькая старушка. Она была нарядно одета. В сложенных на груди руках празднично теплилась свечка. Теплое одеяло, укрывавшее ее, было заботливо подоткнуто с боков. И как было не позавидовать этой старушке, глядя на ее светленькое, чистенькое личико! Но сколь благообразна и умильна была сама покойница, столь же отвратительны и звероподобны были старухи, толпившиеся вокруг нее: все как на подбор ужасно толстые, с выпирающими грудями и свирепыми лицами. Свечи они сжимали в кулаках, как ложки. Тщедушные старики с дрожащими коленками и остекленелыми глазами стояли позади них, и свечки в их пальцах покосились, как кресты на заброшенном кладбище. Время от времени старухи шикали на стариков и одергивали их, и тогда они подбирали свои отвалившееся челюсти и их взгляды на мгновение становились более осмысленными.
Наконец небольшой хор, состоявший из трех до отвращения полных жизнью девиц в розовых просвечивающих блузках с огромными бантами, занял свое место за поминальным столом, и отпевание началось. Священник три раза обошел гроб, размахивая кадилом, из которого сыпали красные искры и шел удушливый серный дым.
Если вы помните, православный чин отпевания ведется от имени самого усопшего. И вот, когда хор запел: "Связан мой язык, и затворился мой голос, в сокрушении сердца молю Тебя, Спасительница моя, спаси мя…" среди этих молодых, сильных, жизнерадостных голосов послышался некий слабый, тонкий, дрожащий голосок, звучавший как бы из отдаления. Это сама старушка подпевала им, но никто не слышал ее тоненького пения, — никто, кроме мертвеца. Пристально вглядываясь в сморщенные, неподвижные губы покойницы, он внимал этому голоску, исходившему, казалось, из самого сердца, ибо сказано в "каноне молебном при разлучении души и тела": "Уста мои молчат, и язык не глаголет, но сердце мое вещает".
И затем, словно бы обретя в этих словах покой душевный, живой мертвец, не дожидаясь окончания службы, вышел из церкви и углубился в кладбище. Миновав заброшенную деревянную часовенку, он прошел вдоль покосившихся крестов и оградок, за которыми давно уже никто не присматривал. В самом дальнем углу, возле глухой бетонной стены, которой отгородился от своих мертвецов город, была могилка безымянного католического монаха с простым каменным надгробьем, на котором только и можно было различить полустершийся и заросший лишайником год рождения: 1661. Спотыкаясь и оскальзываясь на прелых листьях, ходячий мертвец приблизился к ней… глянцевато-белый от плесени, торчащий из земли корень высохшего вяза подвернулся ему под ногу, и, зацепившись за него, мертвец рухнул лицом на могилу, которая провалилась под ним, засыпав его землей, тут же покрывшейся свежим снежком. Каменное надгробие перевернулось кверху основанием, и год рождения давно почившего святого превратился в год смерти новоявленного грешника.
УРОДЫ
Грузовик был что надо. Если бы мне сказали, что он склепан из лязгу и дребезгу, я бы ничуть не удивился. Все его детали ходили ходуном. Болты прыгали в своих гнездах. Стекла жалобно дребезжали. А прогнившие доски кузова громыхали, как съеденные зубы дистрофика. Я уж не говорю о том, что у него совсем не было колес. И все же он мчался во всю прыть по кривой проселочной дороге, подпрыгивая на ухабах и подскакивая на колдобинах. И видели бы вы, как его при этом раскачивало из стороны в сторону! Когда задняя ось кренилась налево, кузов заваливался направо. Когда передняя ось попадала в яму, кабина подпрыгивала и кое-как нахлобучивалась обратно. Вот уж действительно, ничего более нелепого и представить себе было невозможно.
Но, Боже мой, что за скопище невообразимых уродов облепляло его со всех сторон! За рулем, задрав босые ноги кверху, сидел безрукий. У него была круглая обритая татарская башка и заросшая щетиной морда со сломанным носом. А как ловко управлялся он с баранкой! Она постоянно вырывалась у него из ног, но он тут же проворно хватал ее снова и крутил с азартом и бешеным весельем.
На педали жал безногий. Сидя на полу под своим безруким товарищем, он в самые неподходящие моменты давил на тормоза или дергал на себя ручку переключения скоростей, отчего грузовик то внезапно утыкался носом в землю, то с громким ржанием срывался с места в карьер. Стоит ли говорить, что при этом всю безобразную свору, сидевшую в кузове, швыряло и кидало из стороны в сторону, а одного из них (сифилитика с провалившимся носом), подбросило так, что он вывалился за борт и кубарем покатился в овраг.
На правом сиденье, пуская по подбородку пузырящиеся слюни и жуя зеленоватые сопли, сидел набитый дурак. Он был у них за главного, должно быть, из-за невероятной толщины, придававшей ему весьма внушительный вид.
И, наконец, посередине, на крышке двигателя, восседал слепой, указывавший дорогу. Несмотря на июльскую жару, несмотря на духоту в наглухо закупоренной кабине, несмотря на нестерпимый жар, шедший от спекшегося двигателя, этот тощий, бледный старик в круглых черных очках был одет в серое осеннее пальто и широкополую шляпу. Его грязные полосатые брюки с бахромой наплывали на черные, узкие, лакированные туфли, натянутые на босу ногу.
Еще с полтора десятка всевозможных уродов отягощало кузов грузовика. Среди них были горбатые, щербатые, кривые, колченогие, безносые, безмозглые и даже безмудые. Все это был самый отъявленный сброд. Все они ужасно шумели, кричали, вопили и беспрестанно дрались друг с дружкой. Всех их швыряло то взад, то вперед, и каждый из них набил порядочно шишек и получил немало синяков. Не разбирая пути, они гнали по кривой проселочной дороге, волоча за собой длинное полотнище пыли.
Но вот они увидали в стороне от дороги небольшой кирпичный дом, окруженный высоким забором с деревянными воротами, и тотчас из их здоровых, луженых глоток вырвался дружный и поистине непередаваемый вопль, сравнимый разве что с ревом тиранозавра, почуявшего близость самки. Дурак перестал таскать сопли в рот и, возбужденно пукнув, толкнул в бок старика слепого. Слепой, точно заведенная пружина, слетевшая с крючка, тут же принялся колотить тростью по бритой башке безрукого. В ответ безрукий резко крутанул руль влево, а безногий, который, казалось, был связан с ним невидимыми нитями, в то же мгновение со всей силой надавил на тормоза, отчего грузовик встал поперек собственного движения и с грохотом перевернулся набок, взметнув тучу пыли. Когда пыль осела, взгляду стороннего наблюдателя предстало презабавнейшее зрелище: искореженные груды обломков, из-под которых проворно, как тараканы, выползали уроды.
И видели бы вы, как ловко удирали с места происшествия эти выродки! Впереди бежал безногий, отталкиваясь от земли сразу обеими мускулистыми руками. На его шее, суча пятками по чему ни попадя и бешено вращая налитыми кровью глазами, восседал безрукий. Следом за ними, пыхтя и попердывая от натуги, несся дурак. От страху он наложил полные штаны, и теперь от него нестерпимо несло. И, наконец, далеко позади, быстро ощупывая землю перед собой тросточкой, как муравей усиками, ковылял слепой. Глухой и немой, вылетевшие из кузова при ударе, колесом укатились далеко вперед, ухватившись друг за дружку. Все прочие остались лежать среди обломков и сгорели заживо при взрыве.
Но если вы думаете, что это обескуражило главарей шайки, то вы глубоко заблуждаетесь. Увидав, что грузовика больше нет, они рванули прямиком к дому, вскарабкались на ворота, повисли на них и, раскачав, повалили своей тяжестью внутрь двора. К несчастью, в тот час хозяина не было дома, и уроды могли делать все, что взбрело бы им в голову. Они тут же принялись переворачивать все в доме кверху дном, пока не наткнулись на изрядное количество прозрачных бутылок, припрятанных среди белья в комоде. Надо ли говорить, что эти выродки немедленно перепились до чертиков и учинили самый безобразный дебош, какого еще свет не видывал?
Пока безрукий и безногий вознаграждали себя за долгие лишения водочкой, слепой, имевший более интеллектуальные потребности, пристроился возле полки с книгами по сельскому хозяйству. Дурак же нашел себе другое занятие, которое было ему больше по душе. Он отыскал на кухне ход в подполье и, спустившись в него, принялся опустошать хранившиеся там запасы варений и солений в банках на полках.
Что же касается еще двоих участников этой героической эпопеи (я говорю о глухом и немом), то, как ни были уроды бездарны и безответственны, безрукий все же принял меры предосторожности и распорядился, чтобы кто-нибудь стоял на стреме на тот случай, если вернется хозяин дома. Эти обязанности и были возложены на глухого и немого, которые разделили их между собой сообразно со своими способностями. И, надо сказать, они не сплошали, когда неожиданно с улицы послышалось тарахтенье трактора, подъезжавшего ко двору. Завидев хозяина, немой завопил что есть мочи, а глухой от испугу подскочил чуть не до потолка и кинулся в комнату, чтобы предупредить своих товарищей.
Пьяные уроды всполошились, заметались по комнате, опрокидывая столы и стулья. Слепой от страху залез в платяной шкаф и попал головой в петлю галстука, которая тут же затянулась вокруг его тощей шеи, наподобие удавки. Безрукий оседлал безногого, оба они выскочили в окно и галопом понеслись прочь по пыльной дороге. Хозяин же, увидав, какой разгром учинили уроды у него в доме, схватил со стены охотничий дробовик и первым зарядом снес полчерепушки глухому. Второй заряд начисто отхватил голову немого. Спрыгнув в подполье, он вырвал из гнезда лестницу и придавил ею обожравшегося жирного дурака, который тут же и испустил свой бессмертный чесночный дух вместе с пудом дерьма и ведром блевотины.
ДВОЙНАЯ ПРОПАСТЬ
"Если вам довелось видеть Кар-ские горы, вы уже никогда не забудете величественного горного хребта, что начинается от северного склона Большой гряды и заканчивается обрывистым отрогом, обращенным в долину реки Дикой. Поднимитесь на него, и перед вами откроется треугольный зев пещеры Пасть Дракона.
…Вы вступаете под ее широкие, тенистые своды, но уже через несколько сотен шагов путь вам преграждает огромный древний завал. Однако если вы решитесь еще на один долгий и изнурительный подъем по крутой горной тропе, то ваши усилия будут вознаграждены незабываемым зрелищем двух отвесных и очень глубоких карстовых пропастей, открывающихся по другую сторону древнего завала и соединенных глубоко внизу огромным проходом. Они так и называются Двойной Пропастью.
В августе 1940 года я и мои друзья (тогда мы были еще школьниками) отважились спуститься туда, чтобы исследовать разветвленные подземные галереи. В живых остался я один.
Нас было четверо, молодых и отчаянных, мечтавших о приключениях. Виктор, заводила и командир нашего маленького отряда; Виталик, долговязый и подслеповатый, целыми днями пропадавший в библиотеке; и Вика, боевая девчонка с короткой мальчишеской стрижкой и вечными ссадинами на костяшках пальцев. Мы занимались в одном Горном клубе и были неразлучными друзьями.
Снаряжение нашего отряда оставляло желать лучшего. У нас было несколько мотков веревки для скалолазания, с десяток карабинов и надувная резиновая лодка на тот случай, если по пути нам встретится подземная река. Дюжины три свечей, примус да два рюкзака провизии — вот и все, что мы взяли с собой под землю.
Был солнечный, но ветреный день, когда мы собрались у воронки глубокого карстового провала. Вчетвером, обмотанные веревками, стояли мы на краю обрыва и заглядывали вниз. Камешек, который я случайно столкнул носком ботинка, долго летел в пропасть, отскакивая от выступов, и только через полминуты возвратил нам гулкое эхо своего падения.
Виктор начал спуск. Тонкая веревка растянулась и принялась раскачиваться, когда его плечи и голова исчезли в провале. Минут через сорок за ним, с излишней, как мне показалось, суетой, последовал Виталик. Бледное лицо его покрывала россыпь мелких капелек, волосы были встрепаны, круглые очки поблескивали на солнце. Последними, спустив по навесной веревочной переправе рюкзаки, пошли мы с Викой.
Я был замыкающим. Отталкиваясь ногами от отвесной стены, я быстро заскользил вниз. Перед глазами проплывали неглубокие ниши, узкие расщелины, забитые землей и поросшие мхом. Метрах в шестидесяти от поверхности подошвы ударились о крутой, усыпанный щебенкой уступ, где можно было передохнуть. Однако вскоре сравнительно узкое горло шахты расширилось, и веревку начало закручивать вокруг собственной оси. Пальцы у меня дрожали, когда я, наконец, спрыгнул на дно пропасти, точнее на глыбовый навал, образованный рухнувшим сводом. На запад открывался широкий вход в таинственную пещеру. Мы помогли друг другу взвалить на плечи громоздкие рюкзаки, Виктор зажег свечу, и путешествие началось.
Огонек свечи был слишком мал, чтобы высветить всю пещеру. Нам была хорошо видна только ближняя стена, все остальное тонуло во мраке. Звук наших шагов гулко отдавался в дальних углах. Сперва мы ступали очень осторожно, словно опасаясь провалиться в какой-нибудь колодец, однако вскоре осмелели и, взяв каждый по свече, разбрелись в разные стороны, с любопытством озираясь вокруг.
Своды пещеры то взметались кверху, в непроглядную тьму, то сжимались в тесное кольцо, так что приходилось наклонять голову или даже пробираться ползком. Наконец, несколько часов спустя, мы вышли в небольшой зал, в котором и решили расположиться на ночлег. Разложив спальные мешки, мы разожгли примус, чтобы вскипятить воды, и вообще устроились как у себя дома. Каменные выступы служили нам сиденьями, небольшие карнизы слоистых известняков — полками под разные мелочи, а один из сталагмитов — природным канделябром для свечи. Подсев поближе к свету, я достал свою заветную тетрадку, которую нарочно сшил для этого путешествия, и подробно зарисовал весь пройденный нами путь.
Признаться, у меня была тайная мысль: как-то я слышал от местных старожилов одну красивую легенду. В стародавние времена, когда еще и человека на свете не было, жил на земле гигантский дракон. Однажды, мучимый похотью, он похитил сестру бога солнца. Тогда бог солнца вызвал его на бой и вступил с ним в кровавую битву. У него был чудесный лук, стрелявший сразу во все стороны. И так быстро доставал он из колчана стрелу, накладывал ее и спускал тетиву, что летящие стрелы образовывали сплошную стену, подобно спицам быстро крутящегося велосипедного колеса. Сколь ни был могуществен и велик дракон, не смог он устоять против такого натиска и, пораженный огненными стрелами, рухнул на землю и окаменел. Говорят, что и по сей день в горах находят отдельные кости этого гигантского змея, хотя об истинных его размерах до сих пор нет единого мнения: одни сравнивают его с тучей, другие — с горой, но это, на мой взгляд, явное преувеличение.
Пересказав легенду ребятам, я заявил, что намерен отыскать скелет этого Дракона в толщах скал, на что Виктор только иронически усмехнулся, а Виталик возразил, что самое большее, что я могу найти, это слепого протея, маленькую ящерку с редуцированными глазками и тоненькими лапками. Впрочем, тоже с усмешкой добавил он, суеверные жители буржуазной Югославии почитают протея за дракона и приписывают ему всевозможные природные бедствия — от потопов до извержений вулкана. Вика ничего не сказала, и это меня приободрило. Я твердо порешил отыскать останки древнего Дракона и показать этим скептикам, на что способны настоящие упорство и настойчивость.
Вероятно, мы выбрали не лучшее место для ночлега. Со всех сторон стены были покрыты натеками, по которым струилась вода. Ее журчание казалось едва слышным и неприметным, когда мы шаркали по камням ногами и громко переговаривались. Но стоило нам задуть свечу и перестать ворочаться в своих спальных мешках, как оно тут же разрослось до размеров всего невидимого в темноте зала, постепенно ухо начало различать в его, казалось бы, однообразном звучании различные нюансы, которые тоже, в свою очередь, приобретали несоразмерное значение, раздробляясь на более мелкие составные. И вскоре в моей голове заиграл целый оркестр из звуков падающих капель, всплеска воды и гулкого журчания невидимых ручейков.
Куда стекаются эти ручейки, мы узнали на следующий день, когда, после утомительного перехода по узкой, наклонной галерее, вышли в небольшой зал, отгороженный от нее слившимися сталактитами и сталагмитами. В сплошной завесе было круглое отверстие; пробравшись через него один за другим, мы не смогли удержать возгласа изумления и восхищения. Перед нами лежало глубокое подземное озеро. Его ровную, совершенно гладкую поверхность не тревожило ни единое движение. Из дальнего его конца величественно вытекала подземная река, исчезая во тьме широкой галереи с нависшими сводами. Мы достали резиновую лодку, наполнили ее воздухом и спустили на воду. Она была достаточно вместительна и устойчива для четверых человек. Два коротких весла впервые рассекли зеркальную гладь подземного озера…
Шесть дней подземная река несла нас по длинным галереям, то широко разливаясь, спокойная и могучая, то попадая в каньон, стискивавший ее с обеих сторон каменистыми берегами, и тогда она становилась стремительной и бурливой.
Несчастье случилось к концу первой недели нашего путешествия, когда, по неловкости, Виталик уронил очки в воду. С легким всплеском они косо ушли на дно. Здесь было неглубоко, он закатал рукав курточки и по локоть сунул руку в воду. Мне показалось, он что-то нащупал… И неожиданно с громким воплем он подпрыгнул в лодке, мотая побелевшей от холода рукой. На среднем пальце явственно виднелись четыре одинаковые маленькие ранки, отстоящие друг от друга на равном расстоянии. Вероятно, это были следы зубов какой-то пещерной рыбы. Через несколько минут Виталик почувствовал недомогание. Мы пристали к берегу и, перетащив своего товарища из лодки, уложили его в спальный мешок. Вика вскипятила воды на примусе. Виталика била крупная дрожь, как в лихорадке, но после большой кружки кипятку, в которую Виктор добавил немного спирта, она немного унялась. Виктор залил ранку спиртом и замотал тряпицей. Бледное лицо Виталика порозовело, он забылся неспокойным сном. Следующие два часа прошли в напряженном ожидании, в течение которого мы хранили гробовое молчание. Затем Виталик открыл глаза. Меня поразил его взгляд: он был преисполнен муки и смертной тоски, он умолял о помощи, но губы Виталика оставались неподвижными. Вскоре он потерял сознание. Виктор неуверенно сказал, что надо бы размотать палец и осмотреть ранку. Еще никогда не видел я его таким растерянным.
Я размотал бинт. Под ним вместо пальца был черный, крошащийся обрубок. От него исходила удушающая вонь. Вика, наблюдавшая, как я раскручиваю слой за слоем, не смогла сдержать отвращения, зажала нос и рот ладонью и, спотыкаясь, отошла в сторону. Я торопливо замотал палец обратно и испуганно поглядел на Виктора. Он ничего не сказал, но на его лице можно было прочесть полную безнадежность.
Через час Виталик умер в страшных судорогах и мучениях.
Когда мы потеряли последнюю надежду вернуть нашего товарища к жизни, Виктор, не произнося ни слова, поднялся и отправился на поиски подходящего для погребения места. Вернувшись, он молча взял тело под мышки, я взялся за ноги, и мы понесли его к дальней стене, в которой была узкая, но достаточно глубокая ниша под плитой известняка. С трудом поместив в нее тело, мы заложили его обломками камней. Виктор принес свечку и копотью начертил на плите большую пятиконечную звезду.
На следующий день нам удалось изловить одну из пещерных рыб. Не могу сказать, к какому виду относится этот странный троглобит. Действительно, вид этой твари (трудно назвать ее просто рыбой) внушал омерзение, вперемешку с изумлением. Величиной около полуметра, она была сплошь покрыта прочными, словно бы костяными чешуями, плавники у нее располагались на коротких, плоских конечностях, тоже покрытых чешуйками, но помельче, необыкновенно сильных, — она едва не вырвалась у меня из рук. И у нее был полон рот мелких и острых зубов. Размозжив ей голову веслом, Виктор с отвращением бросил ее обратно в воду. Скорее всего, на поверхности эти животные вымерли миллионы лет назад и возраст их равен возрасту этих карстовых образований.
На второй день после гибели Виталика, когда стремительное течение несло нас все дальше в подземные глубины, Вика неожиданно схватила меня за руку:
— Слышишь?
Я прислушался. Виктор, сделав еще один гребок, тоже поднял весло над водой и посмотрел на нас выжидательно. Но сколько ни напрягал я слух, я ничего не мог различить, кроме гулких ударов капель, срывавшихся с поднятого над водой весла. Внезапно далеко впереди послышался приглушенный шум, он быстро нарастал, и затем ни с чем не сравнимый грохот потряс своды пещеры, сверху посыпались камешки. А через мгновение нас обдало горячим дыханием ветра с резким запахом серы. Пещеру наполнили клубы желтого газа. Судорожно вдохнув его, я почувствовал, как меня выворачивает наизнанку, сознание мое помутилось, и последнее, что я запомнил, — это то, как огромная волна, нахлынувшая из прохода спереди, отбросила лодку назад, в то же время взметнув ее кверху, под самые своды. Что было дальше, не знаю.
Очнувшись в кромешной темноте, я почувствовал, что лежу ничком и что нас продолжает нести дальше несильное течение. Голова моя была как свинцом налита. Я с трудом сел в лодке и, отыскав погасшую свечу, зажег ее. Вика лежала на дне, неловко подвернув под себя ногу. Виктора в лодке не было. Чувствуя необыкновенную дурноту, я огляделся и едва не заплакал от отчаяния. Распластавшись, как огромная птица, в яркой, вздувшейся на спине курточке, Виктор плавал в полуметре от лодки, раскинув руки и погрузившись лицом в воду. Единственным веслом (второго нигде не было) я зацепил его за ногу и подтащил к себе. Мне не удалось перевернуть его на спину, однако, приподняв его голову за волосы, я убедился, что он мертв. Тогда я наклонился к Вике. Пульс ее еле бился, но привести ее в чувство мне не удалось. Она не реагировала ни на пощечины, ни на ледяную воду, которой я брызгал ей в лицо. Помню, что, совсем потеряв присутствие духа, я впал в какое-то оцепенение и продолжительное время просидел совершенно неподвижно. Только через много часов (по крайней мере, мне так показалось) ко мне вновь вернулась способность воспринимать окружающее, и я с ужасом заметил, что течение стало необыкновенно вялым, при этом уровень воды с каждой минутой заметно повышался. Это могло означать только одно: обвал преградил путь подземной реке, запрудив ее, и теперь непрерывно поступавшая вода наполняла подземные полости и грозила если не затопить нас, то запереть в одном из залов под самыми сводами. Страх взбодрил меня. Изо всех сил я принялся грести единственным веслом, помогая течению и надеясь, что успею доплыть до завала, прежде чем напирающая река превратит все галереи на своем пути в непроходимые сифоны.
И неожиданно я услышал отдаленный голос, звавший меня по имени. Он доносился оттуда, где я оставил Виктора, и был похож на тихий вздох или стон умирающего… Я замер от ужаса. Виктор был мертв. Я видел это своими глазами. Я не мог ошибиться. И все же… Его тело тоже несло по течению, однако мы значительно обогнали его, и если он все же, вопреки очевидности, жив и нуждается в моей помощи… Долго… долго я прислушивался, продолжая плыть по течению. Но этот загробный призыв не повторился. Да он и не мог быть ничем иным, кроме как слуховой галлюцинацией. Виктор был мертв. Это было несомненно. Он не мог звать меня. Мне все прислышалось. Я снова опустил весло в воду и в то же мгновение опять услышал приглушенный расстоянием голос, похожий на вздох! Больше не могло оставаться никаких сомнений: я бросил Виктора еще живым, и теперь он звал меня. Я принялся бешено грести назад против течения и вскоре увидел вдали яркую курточку, медленно приближавшуюся ко мне. Виктор лежал на воде все в том же положении, в каком я его оставил: раскинув руки в стороны, лицом в воду. Поддерживая лодку редкими ударами весла на одном месте, я дождался, пока тело не подплывет ближе… Нет! он не мог быть живым! С ужасом смотрел я, как он медленно проплывает мимо меня и исчезает в темноте. Я был настолько подавлен, что даже не попытался задержать его. И вот, когда тело исчезло в темноте впереди, я снова услышал тот же самый голос, похожий на вздох и доносившийся попрежнему с той стороны, откуда мы приплыли. Господи! Как мог я сразу не узнать голоса Виталика! Мы похоронили его заживо! И теперь он звал меня… Однако за несколько дней мы проплыли десятки километров я не мог слышать его голоса, даже если Виталик жив! А если он мертв? На мгновение меня охватила слабость, пальцы разжались сами собой, и весло выскользнуло из них и поплыло по течению впереди лодки. А тихий, как вздох, голос — голос мертвеца, взывавшего ко мне из бездны, — все звенел в моих ушах, отнимая рассудок, сводя с ума.
Однако теперь, лишившись последнего весла, я был совершенно беспомощен. Единственное, что мне оставалось делать, — это плыть по течению. Меня вновь охватило оцепенение — оцепенение до полного бесчувствия. Неожиданно лодка зацепилась носом за выступ в стене, ее развернуло, и тотчас голос, звучавший почти беспрерывно, изменил свое направление — теперь он вновь доносился со стороны Виктора, уплывшего далеко вперед. Это было так похоже на насмешку, что я истерически расхохотался. Однако случайно взглянув на Вику, я тут же оборвал свой глупый смех. Все объяснялось очень просто. То, что я принимал за приглушенный расстоянием зов своих товарищей, в действительности было едва слышным шепотом Вики, которая постепенно приходила в себя и, находясь в полуобморочном состоянии, звала меня по имени. Я плеснул ей в лицо ледяной воды, и она открыла глаза. Когда Вика окончательно пришла в себя, я рассказал ей о гибели Виктора и кратко обрисовал наше отчаянное положение.
Между тем вода неотвратимо прибывала. Однако вскоре мне почудилось едва уловимое изменение в звучании подземного потока… течение почти замерло… И вдруг стены узкой галереи расширились, превратившись в купол огромного зала, который наполовину был заполнен свежим завалом. Массивный блок известняка рухнул со свода на дно зала, расколовшись на отдельные глыбы, перегородившие проход и запрудившие течение подземной реки. Лишившись выхода, река разлилась по пещере широким озером, в которое мы теперь медленно вплывали. С величайшим вниманием, будто от этого зависело наше спасение, я принялся осматривать огромные глыбы, торчавшие из воды, и своды, с которых они рухнули. Виновником обвала оказался полуметровый пласт песчаника между двумя огромными глыбами известняка, вдоль которого и оторвался от кровли этот пласт. Я заметил, что между ним и новым сколом свода образовался зазор метра в полтора, через который можно было пролезть на другую сторону завала. Но одно обстоятельство сильно встревожило меня. Я уже упоминал о запахе серы и желтоватом газе. Здесь их присутствие ощущалось еще более явственно. Внимательно осмотрев своды, я увидел свежую трещину, образовавшуюся при обвале, из нее с шипением вырывался желтоватый газ, наполнявший подземные полости и — наши легкие. Теперь я различил в нем и другие примеси. Судя по тому, как необыкновенно ярко вспыхнула свеча, в нем содержался газ, поддерживающий горение, вероятно метан. Специфический запах свидетельствовал о присутствии тяжелых углеводородов. Метан и тяжелые углеводороды встречаются в толщах верхнеюрских известняков, из которых был сложен этот хребет. Однако не их следовало опасаться. Желтый газ — вот что меня беспокоило. От него першило в горле, мутилось в голове, кровь бешено стучала в висках. Несомненно, это им мы отравились в первые мгновения после обвала. Но временная потеря сознания и остаточная тяжесть в затылке были лишь самыми незначительными последствиями отравления. Пока мы с Викой плыли по подземным галереям, увлекаемые течением, я вдруг стал замечать за собой странные вещи, которые очень меня напугали. Так, неожиданно я заметил, что вот уже некоторое время гребу веслами, хотя точно знал, что потерял их: первое тотчас после обвала, а второе, когда принял голос Вики за голос Виталика. И как только я осознал всю странность и невозможность этой ситуации, я почувствовал легкий толчок изнутри, как бы от электрического удара, мгновенная дрожь пробежала по всему моему телу, и наваждение — а это было самое настоящее наваждение — исчезло: я неподвижно сидел в скользящей по течению лодке, и никаких весел в руках у меня не было. Несомненно, это был результат воздействия на психику галлюциногенного газа.
Когда лодка достигла огромных глыб, галерея, из которой мы выплыли, заполнилась водой почти до самых краев. Мы успели как раз вовремя. Теперь следовало взобраться на верх завала и попытаться найти проход на другую его сторону.
Я подсадил Вику на глыбу известняка, невысоко торчавшую из воды, передал ей свечу и рюкзаки и вскарабкался за ней следом. Через полчаса мы протиснулись между двумя обломками под самыми сводами зала и, спустившись по другую сторону завала, оказались в узкой галерее, по дну которой вяло текла обмелевшая речушка. Не большое удовольствие идти по колено в ледяной воде. Со дна поднималась густыми клубами взмученная глина. Позади тянулся красновато-бурый, быстро расползавшийся след…
Следующие три дня начисто стерлись из моей памяти, оставив по себе лишь смутные воспоминания о бесконечном продвижении по подземным галереям. Помню только полнейшее равнодушие и безразличие, когда на третий или четвертый день мы уперлись в тупик. Дальше прохода не было. Вика в изнеможении опустилась на камни. Я присел рядом с ней, прислонился спиной к стене и закрыл глаза. Кажется, я задремал. Свеча сгорела на два пальца, когда я пришел в себя после длительного забытья. И стоило мне открыть глаза, как я увидел проход. Он чернел в противоположной стене, под большим выступом, и был заметен только из того сидячего положения, в каком я сейчас находился. Вика еще спала. Я решил не будить ее понапрасну, пока сам не проверю этот ход, который также мог оказаться тупиковым. Я зажег другую свечу и протиснулся с ней в узкий и низкий боковой лаз. Километра через полтора он закончился тупиком. И тут произошло нечто, о чем я не могу вспоминать без ужаса. Неожиданно я почувствовал сильную внутреннюю дрожь, подобную той, что я испытал, сидя в лодке и думая, что гребу потерянными веслами. Все мое тело сотрясла короткая судорога, и… я очнулся на том самом месте, откуда увидел боковой ход. Никакого хода в противоположной стене не было, это была такая же галлюцинация, как и гребля потерянными веслами. Сбылись самые худшие мои опасения: желтый газ продолжал оказывать на нас свое губительное воздействие.
Но самое страшное: на месте не было Вики. Ее не было нигде. Сначала я ждал ее, думая, что она ненадолго отлучилась по своим надобностям. Однако прошел час, а она все не возвращалась. Я громко звал ее, я облазил все закоулки, но нигде не нашел ее. И тогда… смутное ощущение… страшная мысль, которую я сперва торопливо отогнал… но она вернулась снова и превратилась в уверенность: а не было ли наше с Викой путешествие тоже галлюцинацией, вызванной желтым газом? И где кончалась реальность и начинался бред?
Я попробовал мыслить логически. Я договорился сам с собой считать, что то состояние, в котором я нахожусь сейчас, не галлюцинация, а реальность. Тут я должен упомянуть об одной важной детали. Когда мы с Викой перебрались через завал, вполне понятные причины заставили меня вести строжайший учет всем продуктам питания. Я разделил их на пять дней в расчете на двоих. Так, у нас оставалось десять банок тушенки, по одной на день для каждого. За три дня вдвоем мы должны были истратить шесть банок. Теперь их излишек помогал мне определить, когда и где я потерял Вику. Я пересчитал банки и убедился, что было истрачено только четыре вместо шести. Несложный расчет подсказывал, что в первый день после того, как мы преодолели завал, Вика еще была со мной. Однако следующие два дня я шел совершенно один, лишь ошибочно полагая, что Вика идет рядом. Но, собственно, могло оказаться и так, что сейчас был вовсе не третий, а первый день после обвала, а два последующих были не более как видимостью. Чем больше ломал я над этим голову, тем меньше был уверен в реальности происходящего со мной в этот момент. И все же, несмотря ни на что, я решил вернуться к завалу и попытаться найти Вику, хотя заведомо осознавал всю тщетность этой затеи, ведь мне предстояло блуждать не только по лабиринтам карста, но и по лабиринтам иллюзии.
Я двинулся обратно. Однако чем дальше пробирался я по галерее, тем больше мне казалось, что это какая-то другая, незнакомая мне галерея. Она была много шире и выше той, по которой мы шли с Викой, и скоро перешла в ряд небольших красивых залов с белыми сталактитами и колоннами. Анфиладу завершал колоссальный зал, своды которого тонули во мраке. И в дальнем конце его, посреди великолепных натечных образований, похожих на бордовые бархатные драпировки, стоял Трон.
Да, это был именно Трон. Вы можете возразить, что это было природное образование, похожее на трон. Я и не утверждаю, что то было дело рук человеческих. Его произвела природа, однако природа, направляемая разумом — нечеловечским, поскольку человек пока не в силах повелевать законам природы. Да, это были натечные образования, но не случайные, а подчиненные определенному замыслу, словно отлитые в форму. Гигантский трон с прямой спинкой высотой больше тридцати метров, с подлокотниками, закрученными на концах в виде львиных лап, с огромным подножием. Зеленая, дурно пахнущая слизь покрывала седалище трона, на подножии были явственно видны глубокие царапины, оставленные тяжелыми копытами. Однако были следы и другого рода, незримые и более устрашающие, хотя они и не поддаются описанию. Как передать то ощущение ужаса, тоски, подавленности, которое охватило меня при его виде?.. Этот трон не просто вызывал ужас, он сам был окаменевшим ужасом. Ужас был в его кроваво-красном каменном изголовье, окрашенном железистыми окислами… ужас был в белесоватых натеках, напоминавших застывшие слезы…
Подавленный, смятый, уничтоженный, я опрометью бросился вон из этого зала, обратно по галерее. Ноги мои слабели от панической мысли, что Хозяин может вернуться с минуты на минуту и застать меня здесь. И точно: неожиданно я почувствовал приближение чего-то Ужасного. Оно было стремительно и всезатопляюще, как наводнение. Дикая тоска, волной катившаяся впереди него, обрушилась на меня, резким порывом ветра загасила свечу, бросила меня на колени. И вот нечто огромное, безобразное и безобразное пронеслось мимо меня, и, когда ощущение депрессии стало невыносимым и я почувствовал, что больше не вынесу ее, она схлынула, стала ослабевать, удаляться в сторону Тронного зала и неожиданно отпустила совсем. Сатана (а это мог быть только он, как я понимаю теперь, спустя десятилетия) прошел мимо, не заметив меня.
Не помня себя от пережитого кошмара, сломя голову я кинулся в противоположную сторону, потеряв рюкзак, потеряв свечи. Не могу сказать, как долго бродил я в кромешной темноте, пока неожиданно не увидел впереди бледное пятно. Это был дневной свет. Я прошел горную цепь насквозь и вышел с западной стороны хребта."
ПРИМЕЧАНИЕ ИЗДАТЕЛЯ
Эта рукопись была найдена подземной экспедицией Ящерова в одной из отдаленных карстовых пещер Кар-ского хребта в 1962 году. Она была зажата в руке мертвого юноши, погибшего много лет назад. Мы подняли подшивки старых газет, и в одной из них (за 29 августа 1940 года) нашли статью о четырех пропавших школьниках: Вике, Викторе, Виталии и Валерии, которые так и не были найдены.
И еще. Мы не беремся судить, что это: случайное совпадение или нечто большее. В конце концов, легенда о Драконе — это всего лишь легенда. Пусть читатель сам решает. Но если сложить воедино все рисунки пещер и галерей, приведенные в дневнике Валерия, то получится вот что:
Карстовые провалы, которые называются Двойной Пропастью, соответствуют двум глазницам вытянутого вперед и сильно сплющенного черепа. Название пещеры Пасть Дракона говорит само за себя. Длинная пещера с выходом на западе очень похожа на хвост ящерицы. Таким образом, весь Кар-ский хребет действительно является хребтом невообразимо огромного летучего змея, обитавшего на Земле еще до человека и даже до динозавров в другие геологические эпохи. У этой твари шесть конечностей, как у насекомых, но в строении ее скелета совмещены особенности пресмыкающихся и птиц. Его длина составляет несколько сотен километров, и, я готов поклясться, никогда в жизни вы не встречали твари более отвратительной, чем эта.
Notes
1
Год в летоисчислении древних египтян состоял из трех сезонов по четыре месяца каждый. Месяц же делился на три декады по десять дней. Для того, чтобы совместить календарный и астрономический год, к последнему месяцу прибавлялось еще пять дней, посвященных богу Тоту.
(обратно)2
Пунт — страна на территории современного Сомали.
(обратно)3
Иби, хекену, нуденб, хесант — благовония.
(обратно)4
Части слов, заключенные в квадратные скобки, восстановлены переводчиком. Выражения в квадратных скобках являются темными местами, допускающими разночтения. Многоточия в квадратных скобках — лакуны.
(обратно)5
Буквально: "чтобы поймать его".
(обратно)6
Тот — бог мудрости, письменности и счета.
(обратно)7
Строки из гимна Атону-Ра.
(обратно)8
Должно быть, имеется в виду вода, по капле вытекающая из водяных часов, которыми пользовались в Древнем Египте.
(обратно)9
Истинный знакомец фараона — высокое придворное звание.
(обратно)10
Мнение ученых об авторстве сказки разделилось: одни считают, что она написана от имени выдуманного фараона писцом Хори; другие же полагают, что "царевич, не помнящий зла", — это реальное историческое лицо, а "писец Хори" — всего лишь его псевдоним, который он получил от своего приемного отца и которым он подписывал свои первые литературные произведения в школе писцов. Примечательно, что это имя упоминается в "Сказке о двух братьях", относящейся примерно к тому же времени, что и «Царевич».
(обратно)11
Великий пожар в Риме произошел в 65 году от Р.Х. Он продолжался шесть дней и семь ночей и уничтожил десять кварталов города из четырнадцати. Поговаривали, что поджог совершил сам Нерон, желавший на месте старого города построить новый, который бы носил его имя. Чтобы отвести от себя подозрения, император возложил всю вину за содеянное на римскую христианскую общину, которая и была вскоре уничтожена его стараниями.
(обратно)12
Рыба — символ Иисуса Христа. Греческое слово «рыба» является аббревиатурой греческой формулы "Иисус Христос, Божий Сын, Спаситель".
(обратно)13
Крокодилы впервые были завезены в Рим в 58 году до Р.Х. неким Эмилиусом Скариусом, который содержал их в своем саду в яме с водой. А уже на освящении храма Марсу при Октавиане Августе в бою с гладиаторами было убито 36 крокодилов.
(обратно)14
Мифический царь Эрисихтон срубил священный дуб в роще Деметры, за что был наказан ненасытным голодом и в конце концов съел самого себя.
(обратно)15
Сусанна — праведная девица, героиня ветхозаветного апокрифа, которую похотливые старцы, домогавшиеся ее любви, облыжно обвинили в распутстве.
(обратно)
Комментарии к книге «Санитар морга», Константин Иванович Ситников
Всего 0 комментариев