Алексеев Валерий Выходец с Арбата
— Ну вот что, дорогой, — сказал мне Конрад Д.Коркин. — Наш разговор, как вы понимаете, далеко не закончен, но продолжать его в таком тоне, по-видимому, не стоит. Вы слишком взволнованы, ступайте на улицу, дорогой. Остыньте и приходите снова.
Он посмотрел на меня сквозь затемненные очки и улыбнулся одной из самых своих невыносимых улыбок: не ртом, не глазами, а скорее щеками. О, как я ненавидел его в эту минуту! Всего целиком, от коротко подбритых висков до розового платочка, торчавшего из нагрудного кармана. Конрад Д.Коркин был сильнее меня: он умел держать себя в руках, а я нет.
— Снимите очки! — сам того не желая, крикнул я.
Рука Коркина непроизвольно дернулась, и улыбка сползла с его лица.
— Снимите очки и посмотрите мне в глаза! Вы не правы, не правы — и отлично об этом знаете!
— А вот уж тут, — холодно сказал Коркин, — позвольте мне свое суждение иметь. Тему вашу мы закрываем, вопрос решенный. И наказание вы понесете заслуженное, можете не сомневаться. Что же касается ваших встречных претензий, то во второй половине дня, часов около трех, я готов их с вами обсудить… если, конечно, вы будете в состоянии.
Он хлопнул ладонями по столу и медленно поднялся, давая понять, что мне следует уйти. А я… я повернулся и, опустив голову, вышел из кабинета. Я был настолько обессилен этим разговором, что у меня не хватило энергии даже прикрыть как следует дверь, и Марфинька, покачав укоризненно головой, поспешила это дело поправить.
Я вышел из института с твердым намерением никогда туда больше не возвращаться. В висках у меня стучало, в голове с фантастической быстротой мелькали планы самой необузданной мести. Луч лазера, перечеркивающий фасад по диагонали, звон стекол, кирпичная крошка, багровые клубы дыма, и над всем этим трепещущий, как бабочка, розовый платочек из нагрудного кармана…
Конрад Д.Коркин был, безусловно, выдающимся ученым: его теории цикличности поведения достаточно, чтобы обессмертить добрый десяток имен. Суть этой теории сейчас ясна даже школьнику: физический цикл — 33 дня, умственный — 28, эмоциональный — 23. Все человеческое поведение представляет собой переплетение этих трех синусоид: от наивысшего подъема к глубокому спаду и далее снова к подъему. Причем возможны весьма любопытные комбинации. Японцы получили другие данные, но они наблюдали только за травматизмом среди таксистов, а Конрад Д.Коркин убежден (и я разделяю его убеждение), что эти данные не отличаются чистотою, так как в наездах и уличных происшествиях участвуют как минимум две стороны и надо еще разобраться, которая из них находилась на спаде и которая на подъеме.
Почему так подробно об этом рассказываю? Да потому, что в процессе дальнейшей разработки теории Коркина между автором и его сотрудниками возник целый ряд разногласий. В частности, я при всем моем уважении к уму и таланту Конрада Дмитриевича пришел к выводу, что некоторые его основополагающие выкладки устарели. Так, например, Конрад Д.Коркин утверждает, что для расчета сегодняшнего состояния субъекта в физическом, умственном и эмоциональном планах достаточно число прожитых им (субъектом) дней разделить соответственно на 33, 28 и 23, и остатки покажут, что именно переживает данный субъект. Но из этого с неизбежностью следует, что в момент рождения человек находится на нулевой точке как в физическом, так и в умственном и в эмоциональном плане. А это в корне неверно, и любая мало-мальски грамотная акушерка подтвердит, что Конрад Д.Коркин не прав.
Чтобы приблизиться к мифической "нулевой точке", я попросил у Конрада Дмитриевича командировку в детские ясли, и он после некоторого колебания согласился. Почти полгода я провел в детских яслях на улице Богдановича, работая там в качестве водопроводчика, собрал неимоверное количество данных, исследовал более полутора тысяч конфликтов, и оставалось только обработать эти данные на машине, чтобы с неопровержимостью доказать ошибку Конрада Д.Коркина.
Однако, вернувшись из командировки, я с изумлением обнаружил, что за полгода институт катастрофически изменился. Конрад Д.Коркин приблизил к себе такого безнадегу, как Бичуев: матерый подтасовщик, этот Бичуев поставил целью доказать, что нулевая точка всех трех синусоид совпадает с первым шлепком, который получает младенец в роддоме. Естественно, такая концепция многим должна была прийтись по душе, и Бичуев быстрым ходом шел к завершению докторской диссертации. А те, кто развивал идею, кто верил в нее и готовил ее к практическому воплощению (в частности, к составлению на ее основе трудовых графиков и расписаний), оказались для Конрада Дмитриевича досадной помехой. Так вышло с беднягой Анисиным, который вынашивал бредовую, но интересную мысль о расчете цикличности, начиная со дня зачатия ребенка, и все просился в командировку, сам не зная куда. Конрад Д.Коркин не разрешил Анисину даже подступиться к исследованиям, а чтобы его интеллект не простаивал, ему было поручено проследить за индивидуальной игрой футболистов команды «Спартак». Так вышло и со мной, но значительно хуже: я допустил довольно крупный ляп. Составленная мною программа не уложилась в девяносто минут, которые я сам для себя заказал, и, проскрипев положенное время и ничего не решив, проклятый ящик перешел к следующей задаче. Обиднее всего было то, что мне не хватило каких-нибудь пяти-шести минут, но машине это совершенно безразлично, а Конрад Д.Коркин получил долгожданный повод и не замедлил этим поводом воспользоваться.
Итак, я вышел из института с твердым решением никогда туда больше не возвращаться. Однако, пройдя полквартала, я понемногу стал успокаиваться. В конце концов, ничего кардинального еще не произошло, и уволить меня еще не уволили, и вялое выражение Конрада Дмитриевича "закрываем тему" можно было толковать двояко: с одной стороны — как решимость, ставшую фактором текущего момента, с другой стороны — как действие, еще не предпринятое. В свете этой неопределенности мое поведение стало казаться мне нелепым и нерасчетливым.
Шаги мои замедлились, и вывески на солнечной стороне улицы стали казаться мне привлекательными. Особенно одна задержала на себе мое внимание. «Кафе-мороженое» — было написано широкими буквами над витриной, украшенной пластмассовыми медведями и пингвинами. Где-то что-то связалось в моей голове, и требование Конрада Дмитриевича "Остыньте!" вступило в тайный сговор с этими подтаявшими буквами и с белесым, как бы заиндевевшим стеклом. Я наискось перебежал улицу и вошел в прохладный вестибюль.
Кафе пустовало. Швейцар, лениво вышивавший на пяльцах, покосился на мой плащ, который я перекинул через барьер, и взглядом подтолкнул меня к внутренней двери. Сконфузившись, я прошмыгнул в зал и сел за крайний, возле выхода, столик. Официантка, равнодушно на меня взглянув, продолжала беседовать с буфетчицей, и я получил полную возможность наслаждаться полумраком, прохладой и бездеятельностью сколько вздумается.
И в это время в кафе вошел Фарафонов. Сказать, что он сразу бросился мне в глаза, было бы преувеличением. Одет Фарафонов был неказисто, даже подчеркнуто неказисто: в наши дни мало кто разгуливает по центру города в распахнутом ватнике и в кирзовых сапогах. На голове Фарафонова красовалась грязно-голубая кепка, а небритость щек заметна была не только в профиль, но и сзади, из-за ушей. Развалистой матросской походкой Фарафонов прошел в середину зала и уселся лицом ко мне, за стол. Тут только в полной мере я смог оценить всю необычность его костюма: под трепаной стеганкой Фарафонов носил светло-серый, тончайшей шерсти пуловер, из-под которого, в свою очередь, виднелся расстегнутый ворот ярко-белой и, несомненно, чистой сорочки. О пуловере я сужу уверенно: точь-в-точь такой же имелся и у безнадеги Бичуева, он привез его из Италии, заплатив за него, дай бог памяти, что-то около трехсот тысяч лир. Лицо у Фарафонова было хмурое и в то же время спокойное: такие лица бывают у людей, которые живут сложно, но, как говорится, со вкусом.
До сих пор я именовал его Фарафоновым, но это вовсе не означает, что фамилия Фарафонов была мне известна с самого начала. До определенного момента я называл про себя Фарафонова "посетителем номер два" или «рецидивистом», поскольку ничего более точного мне на ум не пришло: круглая голова Фарафонова была острижена наголо, и большие толстые уши выдавали характер тяжелый и злопамятный.
В отличие от меня Фарафонов не был расположен долго ждать. Снявши мятую кепку, он смахнул ею пыль со стола, а смахнувши, ударил по столу с такой силой, что официантка вздрогнула и, поправив на груди лямки фартучка, цыплячьей походкой направилась к нам.
Я пришел первый, но Фарафонов сидел ближе, и, естественно, первый шквал раздраженной любезности обрушился на него. Фарафонов не дрогнул. Он внимательно выслушал официантку, а потом исподлобья на нее взглянул. Мне показалось, что официантка его узнала. Во всяком случае, она побледнела, растерянно отступила па шаг и сделала какое-то неуклюжее подобие книксена. А Фарафонов, подняв руку и шевеля в воздухе пальцами, невозмутимо принялся объяснять ей, какой формы и каких размеров мороженого он ожидает. Официантка слушала его с изумлением. Я-то знал определенно, что ничего, кроме пары-тройки промороженных шариков, в этом кафе не добиться, и потому внимательно наблюдал за действиями Фарафонова. Судя по движениям его растопыренных пальцев, он желал чего-то кружевного, волнистого и пышного, сам при том не представляя в точности, как оно будет выглядеть. Однако официантка выслушала его до конца и, черкнув что-то в своем блокнотике, подошла ко мне.
— То же самое, — сказал я твердо, — что и этому гражданину.
На своих правах я любил настаивать, хотя и не всегда в этом преуспевал.
Официантка взглянула мне в глаза с беспокойством, но мой хладнокровный взгляд отчего-то ее насмешил.
— Еще чего! — проговорила она с недоброй ухмылкой. — Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
— Вот как? — сказал я, холодно подняв одну бровь, что, как правило, мне удавалось. — Ну-ка позовите заведующего.
— Ладно, ладно, — брезгливо ответила официантка. — Заведующего ему подавай. Что положено, то и будет положено.
И с высокомерным видом удалилась. Подойдя к буфетчице, она перегнулась через прилавок и о чем-то горячо ей зашептала, поминутно озираясь на Фарафонова, между тем как сам Фарафонов, видимо, считал свой указ утвержденным и, достав из кармана ватника мятую газету, рассеянно ее просматривал.
Есть люди, уверенные в себе от природы. Их не волнует вопрос, красиво ли они сидят и насколько убедительно выглядят. И если им захочется, к примеру, высморкаться, они сделают это без промедления, проникновенно глядя вам в глаза. Фарафонов был из таких. Одной рукой он держал газету, другою деловито ощупывал свое ухо и время от времени взглядывал на меня с остреньким, но бессмысленным любопытством — в общем, вел себя так, как ведут себя гориллы в зоопарке: уж они-то совершенно убеждены, что делают все как надо.
Через десять минут официантка появилась из-за перегородки, неся в руках две вазочки: хрустальную, как я сразу понял, для Фарафонова и алюминиевую для меня. В хрустальной все кипело взбитыми сливками, искрилось разноцветными консервированными фруктами и являло собой то ли вид на Стамбул перед закатом, то ли заснеженный Луна-парк. В моей же катались, постукивая, три леденистых шарика размером с грецкий орех. Я с детства не люблю взбитых сливок, но наглая несправедливость мне тоже с детства претит. Поэтому, когда официантка, поджав губы, поставила передо мной алюминиевую вазочку, я возмутился.
— Да что ж это такое, в конце концов! — вскричал я. — Заведующего, пожалуйста, и немедля!
— Ну, я заведующая, — глядя в сторону пустыми, как свистульки, глазами, сказала официантка. — В чем дело, гражданин?
— Отчего же вы ему поставили одно, а мне другое? — спросил я плачущим голосом.
Официантка нехотя повернула голову и некоторое время тупо наблюдала, как Фарафонов с жадностью рушит мороженое ложечкой и ест его, ест. Потом она пожала плечами и, ни слова не сказав в ответ, отошла.
Тут Фарафонов поднял голову, посмотрел в мою сторону, усмехнулся перепачканными губами и даже, как мне показалось, подмигнул. "Вот так-то, брат! — прочел я в его маленьких глазах. — Это надо уметь!" И нервы мои не выдержали.
— Ненавижу самоуверенных типов, — пробормотал я вполголоса и, схватив свою сиротскую вазочку, двинулся к Фарафонову с туманным намерением сказать ему что-нибудь подобающее, а если получится, то и побить. — Послушайте, приятель! — сказал я Фарафонову на подходе. — Не кажется ли вам, что со мной поступили несправедливо? Я допускаю, что вы зять буфетчицы или замаскированный ревизор, но даже в этом случае вы должны согласиться, что налицо грубое нарушение общепринятых норм…
Увы, мой развязный тон не произвел на Фарафонова ни малейшего впечатления. Кивком указав мне на свободный стул, Фарафонов продолжал увлеченно хлюпать своим мороженым, и я, потоптавшись от неловкости с полминуты, вынужден был присесть к его столу. Фарафонов кушал, низко наклонившись над вазочкой, и я во всех подробностях успел рассмотреть его большую стриженую голову, поверхность которой заметно шевелилась от движения второстепенных мышц. Похоже было, что вызвать его на ссору мне не удастся, поэтому, помолчав, я сделал уже более осторожный заход.
— Возможно, вы просто миллионный посетитель, — сказал я, пригнувшись к столу и пытаясь заглянуть в лицо Фарафонова.
Фарафонов хмыкнул с пренебрежением. Тут сочная капля сливок упала ему прямо на пуловер, и, положив ложечку на стол, Фарафонов принялся озабоченно растирать эту каплю двумя корявыми пальцами. При этом голова его была склонена к плечу, а нижняя губа оттопырилась. Я проклинал себя за то, что подошел к этому типу и заговорил первый, но как выпутаться из ситуации — мне в голову не приходило.
Покончив с каплей, Фарафонов пристально (и очень понимающе) посмотрел на меня и глуховатым голосом сказал:
— А вы мне нравитесь. По-моему, я в вас не ошибся.
— Простите? — пролепетал я, растерявшись. От этих слов повеяло безуминкой, и я, признаться, даже струхнул.
— Я говорю, вы мне понравились, — спокойно пояснил Фарафонов. — Вы сразу мне понравились, поэтому я вас сюда и привел. В такие часы здесь пусто, и можно потолковать от души.
Сомнений у меня не осталось: я умудрился нарваться на психа или на уголовника, и тут уж, как говорится, не до жиру. Поспешно взглянув на часы, я начал осторожно подниматься.
— Ох, извините, совсем забыл… — пробормотал я, сделав сокрушенное лицо. — Бегу, лечу… Приятного вам аппетита.
— Да бросьте вы! — с досадой сказал Фарафонов и взглядом усадил меня на место. Я не оговорился: именно взглядом. Меня как будто небрежно толкнули в плечо, и я безвольно плюхнулся на сиденье. — Я вас сюда привел, и без моего согласия вы не уйдете.
Я затравленно оглядел кафе: швейцар за стеклянной дверью сидел ко мне спиной и, наверно, дремал, обе женщины куда-то исчезли. Я остался с этим типом один на один, терять мне было решительно нечего, поэтому я попытался взять себя в руки.
— Во-первых, — сказал я твердо, — я пришел сюда по собственной воле, и вашего согласия мне не требуется.
— По собственной воле? — переспросил Фарафонов и ухмыльнулся самодовольно. — Ну-ну… Взгляните вон на то животное.
Я резко обернулся, ожидая увидеть нечто ужасное, но ничего достойного внимания там, позади, не заметил. В проходе между столиками стояла пожилая серая кошка. Я хорошо ее помнил: она жила в этом кафе уже несколько лет. Кошка так напряженно смотрела на нас, что хвост, спина и шея ее вытянулись в одну прямую линию, и продолжением этой линии был ее взгляд желтых, тоскливо недоумевающих глаз. Собственно, смотрела она не на меня, а на Фарафонова: чем-то он сумел ее заворожить. "Нет, вряд ли уголовник, — мелькнуло у меня в голове, — скорее заурядный псих".
— Ну и что? — спросил я тусклым голосом. — Обыкновенная домашняя кошка. Или кот. Впрочем, это, как понимаю, не имеет значения.
— Вы правы, — согласился Фарафонов, равнодушно глядя на кошку.
Тут кошка совершила поступок по меньшей мере странный. Хрипло мяукнув, она одним прыжком вскочила на мраморный столик, передними лапами обхватила стаканчик с бумажными салфетками и, прижав его к своей узкой кошачьей груди, спрыгнула на пол. Затем, ковыляя, как обезьяна, на задних лапах, она подбежала к нашему столику и, привстав на цыпочки, протянула стаканчик мне. Вид у бедной кошки при этом был ошалелый: уши приспущены, глаза скошены, морда безумно оскалена. Впрочем, и у меня, наверное, был не лучший вид, потому что Фарафонов насмешливо сказал:
— Стаканчик-то возьмите. Не стоит мучить зверюшку.
Я принял салфетки, и кошка, отпрянув, жалобно мяукнула и нелепым боковым скоком, уже на четырех ногах, умчалась в дальний угол зала. Там она забилась под стол и больше уже не выглядывала.
В полной растерянности я посмотрел на Фарафонова, и тут тревожная догадка шевельнулась в моей голове. Действительно, поведение мое в последние полчаса лишено было внутренней логики. Я как-то слишком быстро успокоился на улице (а по натуре остываю очень медленно), решение зайти в кафе было также чересчур импульсивным, да и привычки заводить разговор с незнакомыми людьми я за собой раньше не замечал.
— Послушайте! — сказал я с волнением. — Что вам, собственно, от меня нужно?
— Хороший вопрос, — одобрительно проговорил Фарафонов, — хороший, дельный. Особенно если учесть, что вы сами ко мне подошли.
Я открыл было рот, чтобы возразить, и не нашелся.
— Ешьте мороженое, — ласково сказал мне Фарафонов. — Таять уже начинает.
Я торопливо схватился за ложечку и, не сводя с Фарафонова взгляда, принялся есть. Мысли мои лихорадочно прыгали.
— А я тем временем попытаюсь, — продолжал Фарафонов, — взять, как говорится, быка за рога. Во избежание недоразумений спешу оговориться: я не гипнотизер и не цирковой дрессировщик, все это намного сложнее. Позвольте представиться: Фарафонов Юрий Андреевич, юрист по образованию, а в настоящее время — шофер третьего класса.
Мы оба привстали. Я вытер салфеточкой губы, назвал себя и после некоторого колебания пожал его широкую мозолистую, не очень чисто вымытую руку.
— Так вот, Володя, — сказал Фарафонов, опустившись на место. — Вы мне позволите называть вас Володя? А я для вас отныне просто Юра. Мне кажется, что мы сумеем договориться. Я на распутье, Володя, и мне нужна ваша помощь. Поверьте, роль, которую я собираюсь вам предложить, не сводится к простому ассистированию. В какой-то мере это определяющая и, я бы сказал, руководящая роль.
Я недоверчиво слушал.
— Вы можете спросить, — неторопливо продолжал Фарафонов, — на чем основан мой выбор. Да, честно говоря, ни на чем. Случайно проходя по улице, я вас увидел в тот момент, когда вы, как ошпаренный, выскочили из дверей института и со словами "Прохвост! Мерзавец!" помчались неизвестно куда. Негодование ваше показалось мне чистым, а я, признаться, неплохо разбираюсь в таких вещах: юридическая закваска. Ну и определенную роль сыграла солидная вывеска фирмы, в которой вы, видимо, служите. Короче, я последовал за вами и, извините меня за назойливость, привел вас сюда.
Я содрогнулся от неприязни, но ничего не сказал и сделал все, чтобы лицо мое осталось бесстрастным.
— Я чувствую ваше сопротивление, — заметил Фарафонов. — Сожалею, но придется провести еще один маленький эксперимент. Единственно с целью, чтобы вас убедить. Надеюсь, между нами этот эксперимент будет последним.
Глядя в упор на Фарафонова, я напрягся. Я понимал, какого рода эксперимент предстоит, и был намерен бороться до последнего.
Но Юрий Андреевич и не собирался сверлить меня взглядом. Он помолчал, поскреб щетинистый подбородок, озабоченно моргнул, волосы его затрещали сухим треском, без искры, и я готов был уже торжествовать победу, но тут неприятная дрожь прошла у меня по спине, и я услышал себя поющим.
Нет, я не просто услышал, я пел, старательно пел, широко раскрывая рот, какую-то тарабарщину вроде "Анырам о кёзал анымен…", и выходило на мотив "Я помню чудное мгновенье…", хотя слух у меня, прямо скажу, неважнецкий и мелодии такого уровня совершенно мне недоступны. Я пел дрожащим голосом, не в силах с собой совладать, чувствовал я себя преотвратно, но при всем том страстно желал допеть свою песнь до конца, и, когда Фарафонов жестом дал мне понять, что эксперимент закончен, я замолчал с неохотой.
— Ради бога, простите, — сказал Фарафонов, ласково на меня глядя. — Я отлично понимаю, как это неприятно, но, увы, другого способа вас убедить я не вижу.
— Что это было такое? — раздраженно спросил я Фарафонова.
— Один из языков тюркской группы, — пояснил Фарафонов, — который вы, естественно, не знаете.
— Слушайте, вы страшный человек! — сказал я, передернув плечами. — Как вам это удается?
— Может, все-таки гипноз? — простодушно спросил Фарафонов.
— Не считайте меня дурачком, — твердо ответил я. — Гипнозом здесь и не пахнет. Человек, находящийся под гипнозом, не может говорить на незнакомом ему языке, это строго доказано.
— Так вы ж не говорили, — кротко возразил Фарафонов. — Вы пели. И между прочим, пели довольно похабно…
— Это несущественно, — перебил я его, покраснев. — Главное — то, что я себя слышал. Слышал и не мог понять, хотя понять старался. Следовательно, сознание мое вовсе не было подавлено. Подавлена была только моя воля.
— И что же? — спросил Фарафонов.
— Да ничего. Я просто хочу узнать, как вы сами это объясняете.
— А никак! — ухмыльнувшись, сказал Юрий Андреевич. — Пользуюсь, не задумываясь. Как зажигалкой. Я просто говорю себе: человек должен сделать то-то и то-то. А отчего он это делает — меня не касается.
— Не верю! — Я с ненавистью посмотрел Фарафонову в лицо.
Юрий Андреевич снова стал серьезным.
— Зачем же так резко? — проговорил он укоризненно. — Откуда мне, шоферу третьего класса, пусть даже окончившему юридический факультет, откуда мне знать такие тонкости? Положим, для внутреннего обихода я кое-как еще свой дар объясняю. Допустим, все дело в разнице электрического потенциала спинного и головного мозга. Нормальные люди не умеют этой разницей управлять, а Фарафонов умеет. Он посылает на объект низкочастотный импульс, в котором закодирована программа действий, мысленно им проделанных. Но выносить эту доморощенную идейку на суд просвещенной публики Фарафонов стесняется. Впрочем, вы, как я понимаю, тоже не специалист.
— Какого же рода услуги вы от меня требуете?
— Во-первых, я не требую, а только хочу. Во-вторых, не услуги, а сотрудничества. Притом добровольного. Иначе, простите, наш разговор беспредметен. Я мог бы заставить вас… виноват, об этом больше ни слова. Я вижу, эта тема вам неприятна. Согласны ли вы со мною сотрудничать?
— Конечно, нет! — сказал я жестко. — По крайней мере, до тех пор, пока не узнаю, в чем это сотрудничество будет выражаться.
— Ну, это само собой! — добродушно проговорил Фарафонов. — Но прежде скажите мне откровенно: как вы считаете, возможно ли этот мой дар использовать в каких-либо высоких генеральных целях? Или же Фарафонов — пустая игрушка природы?
Вопрос Юрия Андреевича застал меня врасплох. Но, поразмыслив, я вынужден был согласиться, что дар этот небесполезен. При этом в заднем углу моего сознания метнулась смутная мыслишка о Конраде Д.Коркине, но я заставил себя о ней позабыть.
— Отлично! — с удовлетворением сказал Фарафонов. — Ну а теперь ответьте на такой вопрос, — при этом он понизил голос и навалился грудью на стол. — Вы сами не могли бы эти цели определить? А, Володя?
Пожав плечами, я ответил в том смысле, что так вот, сразу, без подготовки, — нет, не рискнул бы.
— Да кой вам черт сказал, что без подготовки? — рассердился Фарафонов. Готовьтесь, размышляйте, определяйте — и будем работать рука, так сказать, об руку. Любое ваше указание Фарафонов примет беспрекословно. Могу дать письменные гарантии.
Я взволновался: согласитесь, было от чего взволноваться. Такого предложения я от Юрия Андреевича не ожидал. Чего ожидал? Да чего угодно, вплоть до проекта ограбления банка или похищения авиалайнера.
— А сами-то вы что же? — спросил я осторожно и тоже понижая голос.
— Я пас, — устало усмехнувшись, сказал Фарафонов. — Фантазии не хватает. Вот кошек мучить — на это я гожусь. Официанток дрессировать — тоже. И знаете, тоска иногда забирает: такой, понимаете ли, уникальный дар, а тратится на мелочи. Нелепость, трагическая нелепость!
Впервые за время нашего разговора в голосе Юрия Андреевича прозвучало неподдельное чувство, и это меня тронуло. Я посмотрел на Фарафонова внимательнее. Передо мной сидел усталый человек, изрядно потрепанный жизнью и почти наверняка одинокий. Мешки под глазами, седина в волосах, корявые пальцы с нечищеными ногтями. Маленькие глазки его терпеливо моргали и даже как будто слезились.
— Ведь если разобраться, — после паузы продолжал он, — практически Фарафонов всесилен. Он может кого угодно толкнуть на какой угодно поступок. Нет в мире человека, который в присутствии Фарафонова сумел бы сбалансировать свой электрический потенциал. Наполеон и Бисмарк, царь Дарий и Рамзес Второй ходили бы передо мной на задних лапках. Но я не рвусь в большую историю. Более того: ее ход меня в общем устраивает. Есть сотни тысяч обыкновенных людей, которые по тем или иным причинам тормозят естественный прогресс. Найти их, подтолкнуть в критическую минуту — и механизм большой истории станет работать без перебоев. Но как найти? Кого подтолкнуть? А может быть, удержать? Тут Фарафонов прискорбно некомпетентен.
— Конечно, ответственность на вас огромная, — сказал я уже значительно более миролюбиво. — И то, что вы не хотите всецело на себя полагаться, свидетельствует в вашу пользу. Но самым простым и естественным шагом было бы, не доверяясь частному лицу, обратиться в соответствующие организации.
Юрий Андреевич нахмурился.
— Какие же, по-вашему, организации, — спросил он угрюмо, — должны заинтересоваться Фарафоновым? Министерство юстиции? Или, может быть, Министерство культуры?
— А почему бы и нет? — сказал я, воодушевляясь. — На первых порах поставить перед собой частную задачу… к примеру, предотвращение правонарушений. Чувство перспективы придет после первых же успехов.
— Ко мне — возможно, к организации — сомневаюсь, — возразил Фарафонов. — Я далеко не уверен, что природа нацелила Фарафонова на предотвращение правонарушений, как вы изволили выразиться. Кроме того, чисто технически это довольно сложно. Чтением мыслей Фарафонов не занимается, и оказаться на месте преступления за минуту до начала он может только случайно. Преступление, как правило, непредсказуемо, Володя, вы об этом забыли. А большинство решающих поступков предсказуемо и совершается как раз в рамках правовых норм. Либо не совершается. И тут никакие организации не помогут.
— Пожалуй, вы правы, — пробормотал я и сильно сконфузился, потому что в голове моей опять тревожно шевельнулась мысль о Конраде Д., который, черт бы его подрал, действовал в строгом соответствии с нормами. А между тем достаточно было бы одного его росчерка, чтобы… Конечно, Конрад Д.Коркин — не кошка, под стол его так просто не загонишь, но все-таки…
— Вот видите, — сказал Фарафонов, пытливо глядя мне в глаза. — На памяти у каждого есть десятки юридически безупречных поступков, которые не грех было бы предотвратить. Один поступок цепляется за другой, другой — за третий, так потихонечку можно распутать целый клубок поступков, и шестеренка прогресса закрутится без помех.
Воистину Юрий Андреевич целил в больное место моей совести. Пытаясь как-то предупредить развитие его логики, я сделал неуклюжий выпад.
— На памяти у каждого, вы говорите? — спросил я с излишней агрессивностью. — Так почему бы вам не начать со своего опыта, не прибегая к услугам посторонних? Не все ли равно, с какого конца начинать?
Юрий Андреевич покачал головой.
— Какие поступки могут быть на памяти у шофера третьего класса? Ну, трешник механику, трешник сторожу, рубль общественному инспектору ГАИ. Разве можно это сравнить с тем, что порой происходит в вашем научном мире? в кибернетике, например? или в генетике? Ведь все это цепочка действий, которые можно было бы предотвратить. Напрасно вы недооцениваете Фарафонова. А разве то, что случилось с вами, не вызовет перебоя в общем ходе истории?
Я был уверен, что вызовет, но предпочел сменить тему нашего разговора.
— Простите, Юра, — сказал я поспешно, — для полноты картины вы мне должны объяснить, как получилось, что вы с дипломом юриста оказались шофером третьего класса. Поймите меня правильно: это очень сбивает с толку.
— Для полноты картины? — задумчиво переспросил Фарафонов. — Ну что ж, вполне резонное требование. Но будет лучше, если я расскажу вам по порядку о том пути, который Фарафонов прошел. Скажите, как у вас со временем? Располагаете?
Я посмотрел на часы и ответил утвердительно. Конрад Дмитриевич дал мне возможность одуматься, и, следовательно, до трех часов я был свободен.
— Давайте создадим рабочую обстановку, — сказал Фарафонов.
Он поднял руку, щелкнул пальцами, и официантка, заметавшись за стойкой, достала из-под прилавка бутылку и, захватив по пути два фужера, устремилась к нам. Когда бутылка оказалась на нашем столике, я рот открыл от изумления: это была «Хванчкара».
— Вы даже так умеете? — спросил я вполголоса.
— В каком, собственно, смысле? — осведомился Фарафонов, разливая вино.
— В смысле — не глядя.
Юрий Андреевич пожал плечами.
— Не понимаю, — сказал он пренебрежительно, — отчего все уверены, что дело во взгляде. Взгляд ни при чем. Центр регулирования находится где-то в области поясницы. Достаточно напрячь определенную мышцу — примерно между почками, — и электрический потенциал спинного мозга начинает стремительно падать. Либо расти. Здесь главное — чувство меры, иначе опыт может кончиться параличом.
Я шевельнул лопатками — никакие мышцы не напрягались.
— Ну-ну, — благодушно сказал Фарафонов, — не суетитесь. Вы — средний горожанин, у вас эта мышца почти полностью атрофировалась.
— Это почему же? — спросил я с обидой.
— Да потому, что ваш баланс всегда на нулях. В условиях городской скученности это мера самозащиты. Не тронь меня — и я тебя не трону.
— Так что же, деревенский житель — он в этом смысле имеет больше шансов на успех?
— Абсолютно неверный вывод. Направленный импульс возможен только в насыщенной среде. Когда же деревенский житель попадает в город — он вынужден приспособиться к требованиям среды и замыкает свой потенциал на нулях. В противном случае ему не выжить. Рубаха-парень в городских условиях невозможен: он вырождается в заурядного хулигана.
— А как же вам удалось уцелеть?
— Ну, Фарафонов — это особый случай. Явление природы, так сказать. Выходец с Арбата. Однако не пора ли нам перейти к делу?
Мы подняли фужеры и, благосклонно кивнув друг другу, отхлебнули вина. Точнее, это Юрий Андреевич кивнул мне благосклонно, мой же кивок получился намного почтительнее, чем мне хотелось бы. Но об этом лучше не вспоминать.
— Впервые Фарафонов осознал свою власть над людьми, — заговорил Юрий Андреевич, облизнув губы, — двенадцать лет назад, когда он был студентом третьего курса. Я извиняюсь, что говорю о себе в третьем лице, так мне удобнее. Как личность я вынужден отстраняться от явления природы, которое во мне заключено. Итак, двенадцать лет назад Фарафонов был заурядным студентом юридического факультета и вовсе не тяготился своей заурядностью. Он был развязен, общителен, слегка нахален и мелкие удачи в личной жизни приписывал исключительно этим качествам. Он бессознательно эксплуатировал сферу услуг: бесплатно ездил на транспорте, не признавал очередей, пользовался исключительным вниманием продавщиц и официанток, проблема мелкого дефицита в торговле для него вовсе не существовала. Он твердо знал за собой одно: достаточно ему чистосердечно взглянуть на контролера или на продавца — и те, смущенно улыбаясь, становятся любезны. Но отчего это так, Фарафонов не считал нужным задумываться. Он был довольно стеснен в средствах, и это обстоятельство служило своеобразным барьером, удерживавшим его от крупных авантюр: так, Фарафонов инстинктивно сторонился ювелирных магазинов, сберегательных касс и прочих мест, где оборачиваются большие суммы, хотя ничто не мешало ему, например, отобедать в «Узбекистане» и уйти, не заплатив ни копейки. От этой милой привычки он, кстати, не сумел избавиться и до сих пор. Короче, Фарафонов жил припеваючи: он был завсегдатаем Дома журналистов, Дома ученых и прочих мест ограниченного доступа, он был завзятым театралом, и билетеры Большого театра настолько привыкли к его посещениям, что перестали удивляться, когда он проходил мимо них с таким видом, будто он по меньшей мере племянник самого Шаляпина. Одно лишь обстоятельство огорчало Фарафонова: девушки не любили его. Он не был волокитой, о нет, он принимал как должное тот факт, что на любое его предложение любая девушка отвечала поспешным согласием, и пользовался своим, как он думал тогда, обаянием только в случае крайней нужды. Но всякий раз Фарафонова обескураживало то, что девушка, вчера охотно пошедшая ему навстречу, сегодня упорно его избегает, смотрит издали с неприязнью и рассказывает о нем гадости своим близким подругам. Особенно тягостны были интимные разговоры по телефону. Фарафонов никак не мог понять, отчего, говоря со своими девчушками по телефону, он становится таким нудным, назойливым, отчего он при этом встречает суровый отпор. Удивительно, как близок он бывал иногда к решающему выводу… но время выводов для него еще не наступило.
Юрий Андреевич умолк, с жадностью отпил половину бокала и, не глядя на меня, закурил. Я смотрел на него с состраданием.
— Это мелочь, конечно, — продолжал Юрий Андреевич, спрятав от меня свое лицо за густыми клубами дыма, — но приходится говорить и о мелочах. Дело в том, что пять лет спустя, когда дар Фарафонова был им вполне осознан, он заставил себя позабыть свой предыдущий опыт и пустился в одну затяжную лирическую авантюру, которая продолжалась два года и закончилась, скажем прямо, трагически. Я не стану пока вдаваться в подробности: вероятно, суть дела довольно ясна. Ограничусь анкетными сведениями: в настоящее время Фарафонов — бездетный вдовец, в каковом состоянии он намерен дожить до конца своих дней. Но вернемся к тем блаженным языческим временам, когда юный Фарафонов огорчался и торжествовал, не подозревая, что в нем заключено неясное и грозное явление природы. Понимание наступило внезапно: на одном из спектаклей (не хочу говорить, на каком, театральная Москва целый год потом об этом судачила) спесивый М***, которого Фарафонов недолюбливал, вдруг разрушил налаженную мизансцену, побледнел и умолк, а потом решительным шагом подошел к рампе и, глядя в зал, отчетливо произнес: "А шли бы вы, ребятки, домой. Мне аж смотреть на вас противно". Зал молчал, полагая, что так оно, видно, и надо, только старые театралы взволнованно зашептались, а виновник происшествия, потрясенный, сидел в третьем ряду и дрожал мелкой дрожью. Фарафонов был, в сущности, добрый малый, никому он не желал причинять зло: видимо, злополучная мышца сократилась непроизвольно. Тем не менее импульс, посланный им, был настолько силен, что и сам Фарафонов, и несчастный М*** оказались практически парализованными. Позвоночник Фарафонова был как будто пронизан молнией, и от судороги пальцы на руках его скрючились и окостенели. Очевидно, М*** испытывал такие же ощущения. Он стоял как вкопанный, остолбенело глядя в зал, и когда, наконец, двое статистов подбежали к нему и схватили под руки, собираясь утащить за кулисы, их, наверно, тоже прилично тряхнуло, но они, преодолев страх, мужественно со своим делом справились. Ноги М*** волочились по полу, не сгибаясь, руки были скрещены на груди, лицо неподвижно. Публика заволновалась. "Занавес! — закричали с балкона. — Занавес!" Но занавеса в этом театре не было по причинам эстетического характера, и актеры стали покидать площадку, а в это время сообразительный механик запустил мотор, и минут, наверно, десять пустая сцена медленно вращалась, демонстрируя публике весь набор декораций. Зал притих, колеса театральной машины уныло поскрипывали, а Фарафонов корчился в своем кресле, безуспешно пытаясь справиться с параличом. От мысли, что и его понесут из зала, как сидячую статую, и тогда-то уж все обнаружится, Фарафонова бросило в холодный пот, но руки и ноги его по-прежнему не слушались. Что именно обнаружится, Фарафонов тогда еще отчетливо не представлял: ему понадобилось полгода, чтобы разобраться в случившемся. Наконец на сцену вышел второй режиссер. Извинившись перед публикой, он сообщил, что у М*** нервный приступ на почве переутомления, но теперь ему стало лучше, и, поскольку заменить его некем, спектакль будет продолжен с его участием. Как ни странно, слова "нервный приступ" благотворно подействовали на Фарафонова: это было хоть какое-то объяснение, и Фарафонов с облегчением почувствовал, что способность двигаться к нему возвращается. Первым его побуждением было встать и покинуть зал, но вся публика терпеливо сидела, дожидаясь конца скандала, и Фарафонов остался на месте, боясь привлечь внимание к своей персоне. Между тем на сцене появился подтянутый и чопорный М***, зал встретил его дружными аплодисментами, и спектакль продолжался. Этот час был одним из самых трудных в жизни Фарафонова. Он сидел, закрыв глаза, и с тоской прислушивался к себе: мышца между почками то и дело судорожно сокращалась, а остановить этот процесс Фарафонов еще не умел. Он научится делать это через два года…
Я заметил про себя, что рассказ Юрия Андреевича становится все более возвышенным по тону, но не слишком этому удивился: попробуйте сохранить естественную интонацию, повествуя о себе в третьем лице. Ваш рассказ непременно сползет к примитивному юмору, Фарафонов же не мог себе этого позволить: он к себе относился чрезвычайно серьезно.
О странном происшествии с М*** я достаточно был наслышан. Правда, мне говорили, что М*** явился на сцену "вусмерть пьяный" и в разгаре спектакля произнес зажигательный монолог о вреде алкогольных напитков. Монолог этот будто бы в тексте не значился, но настолько удачно вписался, что публика проглотила его, не пошевелив и бровью. Анекдоты такого рода всегда вызывали у меня недоверие, вот почему фарафоновская трактовка показалась мне убедительной.
— Как бы то ни было, — продолжал Юрий Андреевич, наливая мне и себе «Хванчкары», между тем как официантка (я это видел поверх его плеча) доставала из шкафчика вторую бутылку, — как бы то ни было, безмятежная жизнь Фарафонова кончилась. Дома, после спектакля, взвесив все «за» и «против», он пришел к окончательному выводу, что нервный припадок здесь ни при чем, а все дело в некотором свойстве Фарафонова, которое он до сих пор ошибочно считал обаянием. В это объяснение так ровно укладывались все предыдущие удачи Фарафонова, так корректно вписывалась загадочная неприязнь сокурсниц (и трагизм телефонных разговоров тоже: видимо, для проявления дара требовалось личное присутствие объекта), что оставалось только удивляться, как долго Фарафонов ни о чем не догадывался. С этого вечера (или, точнее, ночи, поскольку юный Фарафонов, что совершенно естественно, провел в размышлениях всю ночь), так вот с этой ночи начался второй период жизни Фарафонова: период изучения. Фарафонов был достаточно умен и осторожен, чтобы понять, что безоглядный переход к эксплуатации дара чреват непредвиденными осложнениями. Необходимо было установить, во-первых, принцип действия дара, во-вторых, его механизм, в-третьих, последствия для организма самого Фарафонова. И только тогда уже перейти к сознательной целенаправленной эксплуатации. Первая задача, к сожалению, так и осталась невыполненной. Удалось лишь определить, что дар Фарафонова имеет электрическую и волновую природу: при попытке воздействия на диктора Центрального телевидения (точнее, на его изображение — при условии, что передача ведется прямо со студии) на экране телевизора возникали помехи. Сам импульс удавалось генерировать довольно легко: посредством незначительного напряжения определенной внутренней мышцы. Но странно: то, что раньше давалось Фарафонову без всяких трудов (а именно, соразмерение силы напряжения с мощностью импульса), теперь, когда Фарафонов осознал свой дар, доставляло ему немало хлопот. Он то и дело подходил к опасной черте "позвоночного шока" и пуще смерти боялся переступить эту черту, как тогда, в театре, что его, конечно, сковывало. Я повторяю: регулировать сокращение злополучной мышцы Фарафонов научился лишь через два года. Вернее, не научился, а вспомнил, как это делается: по-видимому, дар был придан ему от природы, и осознание только помешало этим даром пользоваться. Что же касается фокусировки импульса, то для нее необходима была концентрация воли и внимания, что требовало присутствия объекта в поле зрения. Попытки же заочного воздействия не имели успеха. И массового воздействия — тоже. Поэтому сфера действия дара была довольно ограничена — и остается таковою до сих пор. Зато сопротивление импульсу со стороны объекта оказалось совершенно ничтожным. В своих экспериментах Фарафонов наталкивался иногда на отдельные волевые особи, потенциал которых не был наглухо сбалансирован, но и в таких случаях достаточно было Фарафонову чуть больше напрячься — и чужая воля оказывалась сломленной. Однако до времени Фарафонов приказал себе быть осторожным. Он запретил себе бесплатные поездки на транспорте, обеды в ресторанах "за счет испанского короля", покупки модных галстуков и подтяжек, транспортные знакомства с девушками и прочие мелкие радости, которые делали его жизнь такой безмятежной. Он стал суров, необщителен и сосредоточен. Знакомые говорили, что Фарафонов неожиданно повзрослел, да так оно, наверно, и было. Два долгих года Фарафонов изучал себя, тренировал себя и разрешал себе одни лишь бескорыстные эксперименты. Он начал с бродячих животных, и вскоре все беспризорные собаки в районе стали его узнавать, а узнав — разбегались по подворотням. Опыты на собаках позволили Фарафонову установить дальнодействие дара (примерно четверть километра), его проницающую способность (любой непрозрачный экран, пусть даже лист бумаги, служил для него непреодолимым препятствием), а также устойчивость эффекта (две-три минуты после импульса, затем животные спасались бегством, и проследить за их дальнейшим поведением было довольно сложно). Позднее Фарафонов перешел к экспериментам на людях, и одинокие прохожие, имевшие несчастье появиться под окном его комнатушки, стали совершать нелепые поступки: кричать петухом, кувыркаться, произносить трагические реплики и делать безуспешные попытки взлететь. И любопытный феномен замечен был Фарафоновым: собаки и кошки, попавшие под импульс, приходили в ужас и спасались бегством, человек же, как правило, вел себя по-иному. Человек прежде всего озирался и, убедившись, что свидетелей поблизости нет, начинал мысленно вписывать свой поступок в общий ход событий. Обыкновенно это ему удавалось, и, успокоившись, он уходил восвояси, но уходил уже другим. Надломленным? Вряд ли. Встревоженным? Тоже вряд ли. Скорее ожидающим рецидива и где-то в глубине души привыкающим к этому ожиданию. Особенно Фарафонов любил подлавливать упоенных собой одиночек: они так старательно выполняли приказ Фарафонова, а выполнив, сконфуженно улыбались и через некоторое время проделывали то же самое, уже без всякого к тому побуждения, по собственной инициативе. Из этого Фарафонов сделал вывод о консервативности человеческой психики, не терпящей в себе противоречий, и далеко идущее заключение о том, что поступки делают человека и во многом определяют его дальнейшую судьбу. Разумеется, это относится к вынужденным поступкам; они влияют на психику человека куда сильнее, чем самое тонкое, продуманное воспитание. Достаточно однажды заставить человека совершить нечто ему не свойственное — и всю свою оставшуюся жизнь он будет ждать повторения ситуации в внутренне готовиться к ней. Два-три таких вынужденных поступка — и человек перекован. Мы знаем, как влияют на детей суровые наказания, и пользуемся этим без зазрения совести, а между тем взрослый человек точно так же не застрахован от переделки: у него только больше возможностей показать свое предыдущее «я». Фарафонов же тем и силен, что не оставляет надежды на самоопределение: ни ребенку, ни взрослому, ни животному.
Юрий Андреевич с жадностью закурил новую сигарету, и я получил возможность осмыслить его правоту. Действительно, люди в своем большинстве далеко не безнадежны и, раз совершивши благое дело, в дальнейшем стараются держаться на уровне. А если на добрые поступки подталкивать их не раз, и не два, и не три?
Я мысленно прикинул предполагаемую программу действий Конрада Д.Коркина в том случае, если Фарафонову удастся его подтолкнуть. А почему, собственно, нет?
Я настолько увлекся розыгрышем этой партии, что совсем забыл о Фарафонове. Более того: я сам уже мыслил себя Фарафоновым и в нужный момент, когда мой воображаемый противник начинал сопротивляться и медлить, я подталкивал его осторожным, но мощным волевым импульсом. Между тем Фарафонов курил и смотрел на меня с тихой доброй отеческой усмешкой. Уловив наконец его взгляд, я встряхнул головой и изобразил на лице напряженное любопытство.
— Естественно, такой крутой перелом не мог не сказаться на психике Фарафонова, — продолжал Юрий Андреевич, сделав вид, что ничего не заметил. Два года Фарафонов жил анахоретом, часами просиживая на подоконнике своей комнаты в районе старого Арбата, и тихая старушка, у которой он эту комнату снимал, начала подумывать, что ее квартирант тронулся. Действительно, Фарафонов стал ловить себя на том, что он разговаривает сам с собой и, глядя вниз, на улицу, злобно и беспричинно смеется. Все чаще его подмывало заставить нетерпеливого таксиста совершить двойной обгон, а маляра — вылить краску на голову прохожим. Фарафонов утешал себя мыслью, что может устроить такую уличную пробку, что за неделю не развести. Машины под его окном выписывали опасные зигзаги, а продавец в овощном ларьке то и дело брал из ящика увесистую свеклу и подкидывал ее одной рукой с таким видом, как будто собирается запустить ею в витрину напротив. С огромным трудом Фарафонову удавалось удержаться от искушения, и, чтобы добиться разрядки и не натворить бед, он разрешил себе невинные шалости над ближними, чего раньше не допускал: все клиенты его до сих пор были случайными прохожими и заведомо незнакомыми людьми. Даже болонку в окне противоположного дома Фарафонов до сих пор не трогал, хотя она маячила за стеклом с утра до позднего вечера и с барственным недоумением наблюдала за уличными животными, которые под окном Фарафонова выделывали немыслимые номера. Фарафонов не хотел возбуждать подозрения, но за два года в душе его накопилось целое море неутоленных страстей — далеко не всегда высоких и чистых. И вот однокурсники его стали один за другим совершать странные, необъяснимые поступки. Симпатичная юристочка, которая в свое время была Фарафонову небезразлична, в середине лекции вдруг нарисовала себе чернилами усы и, вспрыгнув на стол, звонко крикнула: "За мной, драгуны!" (Кстати, эта шутка оказалась наименее удачной: бедняжке пришлось взять академический отпуск. И опять же кстати: вернувшись из отпуска, эта скромненькая девушка превратилась в разбитную вульгарную особу, одно имя которой заставляло трепетать все младшие курсы. Это служит лишним подтверждением тезиса о психической необратимости поступка — тезиса, который был заявлен мной несколько выше.) Любимца всего курса, элегантного шансонье Мишеньку Амарова, Фарафонов принуждал публично хрюкать, и надобно сказать, что эта безобидная шалость также не прошла бесследно: как-то быстро Мишенька опустился, стал неряшлив, потолстел и в конце концов мрачно запил. А толстушка Мальцева, знаменитая на весь факультет лентяйка и двоечница, встретив в коридоре доцента Савина, неожиданно кинулась ему на шею и принялась целовать. Удивительно, однако: года три назад я случайно узнал, что эти двое поженились, наплодили детей и живут, как говорится, душа в душу. Много шалостей учинил Фарафонов за последний год учебы, всего и не упомнишь. Он шалил безнаказанно, но, по-видимому, люди рядом с ним, пытаясь установить причину, делали какие-то инстинктивные прикидки, и Фарафонов приобрел репутацию угрюмого насмешника, холодного и циничного гордеца, к тому же еще и карьериста. Вокруг него создалась атмосфера неуверенности и нервозности, и, как следствие этого, человеческий вакуум. Такой дорогой ценой Фарафонов покупал уверенность в себе — взамен безмятежного нахальства, которое им было утрачено. Сама же уверенность нужна была Фарафонову для других, настоящих дел, которые он тогда еще смутно предчувствовал.
Я слушал Юрия Андреевича и с тайным удовлетворением замечал, что возвышенный тон его рассказа вступает во все более явное противоречие с ничтожеством, незначительностью образа действий. Жалкие шалости студенческих лет, лишенные малейшего проблеска фантазии, позволяли мне думать, что без меня Фарафонову действительно не обойтись. Чего-чего, а широты души ему явно недоставало. А еще я трезво и деловито размышлял, как бы мне пристроить Фарафонова у себя в институте. Совершенно ясно было, что морально Юрий Андреевич еще не созрел: слишком упивался он рассказом о своих мелких подлостях, возводя каждый фактик в ранг значительного явления. Фарафонов нуждался в опеке: выпускать такого человека из виду было бы преступно. Бесконтрольный, он мог оказаться опасным, и направить его способности по хорошему руслу я был просто обязан.
— В гордом одиночестве, — продолжал Юрий Андреевич, — Фарафонов окончил юридический факультет и тем самым подвел черту под третьим периодом своего развития, который я бы назвал периодом шалостей гения. Не подумайте дурного: Фарафонов заработал свой диплом честным путем, он трудился как одержимый и ни разу не помыслил прибегнуть к помощи своего дара. Это дает мне основания утверждать, что Фарафонов был порядочным человеком: ведь ничто не мешало ему подвергать импульсу экзаменаторов. Вы скептически усмехаетесь, я вижу, но повремените, иначе вам придется пожалеть о своей усмешке. Годы стоической борьбы с самим собой не прошли для Фарафонова даром. Явилась Женщина… я не хочу называть ее имя, да это и несущественно: ее больше нет. Явилась Женщина, и сердце Фарафонова дрогнуло. Истосковавшись по человеческой близости, он сделал все, чтобы этой близости добиться. Впрочем, это оказалось нетрудно. Она не любила его, Она была слишком красива для Фарафонова, но Фарафонов не желал этого замечать. Всю мощь своего дара, весь арсенал попутных удач, накопленный еще в первом периоде, Фарафонов направил на достижение цели — и оказался собственной жертвой. Легкость успеха обманула его. Тут бы самое время и вспомнить о старинных лирических тяготах, но какое там! Фарафонов совершенно потерял голову. Сгоряча он предложил руку и сердце — и, естественно, получил абсолютное согласие. О, это была невыносимая жизнь. Поначалу бедняга Фарафонов дал себе клятву добиться от Нее добровольности: должна же была сказаться необратимость поступка! Но стоило ему хоть на минуту забыть о своем злополучном даре, как он ловил на себе ее недоуменный вопросительный взгляд. Необратимость не сказывалась — наверное, потому, что он был слишком нетерпелив и слишком любил Ее. В его распоряжении было такое надежное средство, как дар, и он пользовался им почти непрерывно, утешая себя иллюзией бурной любви. И, что особенно странно, необходимый для этой иллюзии импульс с каждым днем становился мощнее, а ведь где-то (Фарафонов отлично об этом помнил) — где-то был предел психических сил. Отступить означало оказаться перед лицом горького недоумения Любимой Женщины, бесконечное же принуждение Ее к любви было попросту невозможным. На собственном горьком опыте Фарафонов постиг полузабытую истину: принуждение порождает сопротивление. Несчастный Мишенька Амаров пал жертвой этого закона: он не нашел виновника своего позора и обратил ненависть на самого себя. Тут аналогичный случай: виновник находился перед глазами Ее почти постоянно, и жаждал находиться, и этим, собственно, жил. Два года продолжалась эта жуткая пытка, и наконец Фарафонов не выдержал. Почувствовав, что силы уже на пределе, он рассказал Ей все. К его удивлению, Она отнеслась к этой исповеди очень спокойно: интуиция давно уже нашептывала Ей, что дело нечисто. Но на следующий день…
Юрий Андреевич замолчал, лицо его болезненно сморщилось. Трясущейся рукой он поднял фужер, до краев наполненный красным вином, сделал крупный глоток, прикрыл глаза…
— Это был неизбежный конец, — продолжал он после паузы. — Это можно было предвидеть. Вы моложе меня, Володя, и, наверно, склонны к осуждению. Дело ваше: я и не пытаюсь оправдываться. Но поверьте: Фарафонов искренне надеялся на лучший исход. Стремясь предотвратить неизбежное, Фарафонов окружил эту Женщину тихими удобствами, благополучием, лаской, уютом. Он стремился предупредить все Ее желания (впрочем, довольно умеренные), а на это, простите за грубую правду, нужны были деньги, не большие, но и не малые: жалованья, которое он получал в юридической консультации, катастрофически не хватало. И пришлось Фарафонову запятнать свою совесть опытом, не совсем благородным. В числе клиентов, которые являлись к Фарафонову на консультацию, оказался человек, терзаемый обоснованными опасениями. Он попросил совета по вопросу о доверенности на вождение автомобиля, но при этом так темнил, так охотно сворачивал на побочные темы, что Фарафонов заинтересовался этим клиентом. Незначительного импульса оказалось достаточно, чтобы клиент «раскололся» и выложил все без утайки. Человек этот был замешан в сложных валютных махинациях и, сознавшись, до того напугался, что готов был пойти на любые жертвы… Постарайтесь войти в положение: до сих пор Фарафонов был гол как сокол и не помышлял о домашнем комфорте. Он не нажил еще ничего, кроме пары штанов да угла за двадцатку в месяц. Начинать с этим личную жизнь, подвергать свое счастье испытанию бытом Фарафонов не смел. Так случилось непоправимое: Фарафонов пошел на нечистую сделку. Если бы он знал тогда, что и это не поможет… но не будем ханжить: даже если бы он и знал, все равно он пошел бы на эту сделку. Иного выхода у Фарафонова не было. Для чего я вам все это рассказываю? Для того, чтоб вы поняли, как, когда и почему Фарафонов утратил моральные ориентиры.
Я слушал Юрия Андреевича с нарастающим беспокойством: ответственность за это признание начинала меня тяготить. Но, по крайней мере, становилось понятнее, отчего он так тянется к постороннему человеку, отчего не доверяет себе самому. Совершив тяжкий проступок, он хотел искупить его благодеяниями, но боялся, что эти благодеяния приведут его к новым проступкам.
— Вне зависимости от этого прискорбного инцидента, — продолжал Юрий Андреевич, — служба в юридической консультации сложилась для Фарафонова несчастливо. Овдовев, он решил с головой погрузиться в работу и очистить свою память от воспоминаний. Он хотел использовать свой дар поначалу на узком служебном поприще. Люди часто приходят к юристу за советом, совершенно не представляя себе полной картины своих обстоятельств либо по какой-то причине часть обстоятельств утаивая от себя самих. В результате консультант получает искаженное представление о сути вопроса и дает не тот совет, которого от него ожидают. Впрочем, большинство клиентов, приходя в консультацию, уже имеют в голове готовую программу действий (если речь не идет о пустяковом оформлении заявлений) и желают лишь получить от юриста одобрение этой программы, своего рода юридическую санкцию, а не получив ее, все равно поступают по-своему. Между тем в ряде случаев эта программа принципиально ошибочна, но найти ошибку можно, только заставив клиента высказаться. В силу этого Фарафонов по сравнению со своими коллегами находился в выигрышном положении. Он мечтал (и имел все для этого основания) стать незаменимым советчиком, который видит дело лучше, чем сам клиент. Он надеялся, что молва о нем распространится по всему городу. Но случилось иное. Клиенты начали раздражаться, выражать недовольство нажимом, который якобы оказывал на них Фарафонов, и в конце концов стали его избегать. Проходя через приемную, Фарафонов слышал реплики: "К этому на очередь не становитесь, он всю душу вымотает, наизнанку вывернет, а потом подведет под статью". Появились письменные жалобы, что консультант Фарафонов превышает свои полномочия, ведет себя как следователь, в ситуацию не вникает, всюду видит нарушение норм. Бывали дни, когда Фарафонов с утра до вечера сидел за своим столом без дела, между тем как у его коллег не иссякали очереди. Коллеги возмущались, начальство делало терпеливые предостережения, но Фарафонов упрямо гнул свою линию: он был уверен, что девять из десяти клиентов нуждались не в том совете, которого они требовали. И кончилось это грандиозным скандалом. Семнадцатилетний парнишка с неустойчивой психикой поддался внушению Фарафонова и взял вину на себя. Как выяснилось в ходе следствия, он не был причастен к вооруженному нападению на инкассатора, он только случайно оказался на месте преступления, которое совершили парни с его двора. Но сцена перестрелки и вид смертельно раненного шофера произвели на мальчика такое сильное впечатление, что ему стало казаться, что преступление совершил именно он. Естественно, Фарафонову не стоило большого труда заставить его «признаться». Мальчишка явился с повинной, но следователь ему попался серьезный, он не пошел на поводу у подследственного и быстро установил непричастность. Над Фарафоновым нависла большая беда. К счастью, родители мальчишки оказались не слишком злопамятны, и Фарафонов отделался сравнительно дешево: ему предложили уйти с работы без права заниматься юридической практикой в течение энного количества лет. Конца карьеры это не означало, но Фарафонов был гордецом: он поступил на курсы водителей и, отучившись положенный срок, стал шофером третьего класса — с соответствующими перспективами. В глубине души Фарафонов и сам теперь понимал, что юридическая практика не для него: с таким опасным даром разумно держаться подальше от правонарушений и правонарушителей. Так и закончился четвертый период его жизненного пути, который можно было бы назвать периодом ошибок и проб.
Мы посидели, помолчали. От выпитого вина, от непрерывного курения голова моя сильно кружилась, и сдвиг произошел в моем сознании: мне стало казаться, что я знаком с Фарафоновым давным-давно, что он буквально вырос и состарился у меня на глазах. Как бы поймав мою мысль, Юрий Андреевич ухмыльнулся и развел руками:
— Вот так, Володя, дорогой. Сложилось то, что сложилось. Теперь, надеюсь, вам яснее, отчего Фарафонов не может себе доверять. Утратились моральные ориентиры, притупилось нравственное чутье. Человек с таким грузом на совести не имеет права направлять деятельность других людей. Но дар-то, дар пропадает! Фарафонов хотел бы творить добро, облегчить победу разума и справедливости. И не мучиться опасениями, что ломает дрова. А для этого нужен строгий глаз со стороны. И еще скажу откровенно: надоело Фарафонову подчинять людей, он мечтает сам подчиниться и, сложив руки на груди, плыть себе по течению чужой ответственности и чужой инициативы. Все сомнения свои и всю ответственность он добровольно перекладывает на вас. Выдюжите, а, Володя?
Я молча кивнул. Другого выхода в тот момент я не видел.
— Вот и отлично! — облегченно засмеявшись, Юрий Андреевич потер руки. Как я рад, что встретил именно вас. Впрочем, почему «вас». Пьем на брудершафт, Володя?
Я замялся. Фарафонов внимательно на меня посмотрел и сразу стал серьезным.
— Ну конечно, вы правы, — поспешно проговорил он. — В нашем деле лучше сохранять дистанцию. Итак, я безвозмездно и без всяких условий передаю себя в ваше распоряжение сроком на три месяца — с перспективой дальнейшего продления по взаимному согласованию сторон. Трех месяцев хватит на первое время, я думаю. А там будет видно. Вам нужны какие-нибудь гарантии? Письменные обязательства и все такое? Ежели хотите, можно заверить у нотариуса.
— У нотариуса? — переспросил я задумчиво. — Да нет, пожалуй, не стоит. Скажите, Юра, вы всегда при этом сыплете искрами?
Юрий Андреевич добродушно засмеялся.
— Искры — это только для вас, Володя. Чтобы завоевать ваше расположение. Убедительная деталь, не правда ли? Я еще и не то могу.
Он слегка повел плечами, и фигура его очертилась ярко-красной светящейся линией, которая мерцала и потрескивала, как вольтова дуга. Это было эффектное зрелище, но официантка и буфетчица продолжали спокойно беседовать, как будто ничего не произошло.
— Ну, я вижу, вы верите мне на слово, — сказал Фарафонов, и сияющий контур погас. — Речь идет о том, что на вас действие дара впредь распространяться не будет. Иначе наше сотрудничество, согласитесь, теряет смысл. Вы свободно, без моего вмешательства, определяете объект и содержание импульса, остальное я беру на себя. Но при этом не несу никакой моральной ответственности за последствия: юридическую же ответственность, если до нее дойдет дело, мы по-братски делим пополам. Договорились?
Я опять кивнул. Мы скрепили свой союз торжественным рукопожатием и освятили доброй чашей «Хванчкары».
— Тогда не будем откладывать в долгий ящик, — Фарафонов, прищурясь, посмотрел мне в лицо. — Скажите мне прямо, Володя: что вам мешает, лично вам? Или кто?
Поколебавшись, я коротко рассказал ему о Конраде Дмитриевиче. Разумеется, в моей трактовке некоторые акценты были смещены: в частности, размеры своего проступка я преувеличил, а решение Конрада Д.Коркина представил категорическим. Эта безобидная драматизация, однако, дала неожиданный эффект.
— Все это решается однозначно, — твердо сказал Фарафонов. — Пошли.
— Куда? — в смятении воскликнул я.
— Странный вопрос, — ответил Юрий Андреевич, поднимаясь. — К вам в институт, конечно. Сегодня и начнем.
— Но вас не пропустят, — пробормотал я и тоже поднялся с места. — Надо прощупать обстановку.
— Кого не пропустят? Меня? — насмешливо спросил Юрий Андреевич. Обижаете, Володя, честное слово.
Мы вышли на улицу.
— Постойте! — Я с волнением схватил Фарафонова за рукав. — Да постойте же, Юра! Мы забыли расплатиться.
Юрий Андреевич остановился, повернулся ко мне, посмотрел с сожалением.
— Вот что, Володя, — сказал он со значением. — Давайте договоримся раз и навсегда. С этой минуты все блага, которыми пользуется Фарафонов, распространяются и на вас.
— Да, но… — проговорил я испуганно и оглянулся на кафе. — Все это как-то непривычно… Нетрадиционно, что ли. Давайте вернемся.
— Ну да, конечно, — язвительно сказал Фарафонов, — вы ведь не так воспитаны. Я должен был это учесть. Володя, милый, не терзайтесь: вы пили и ели за мой счет.
— А вы? — быстро спросил я.
— А это уже мое дело, — так же быстро ответил Юрий Андреевич. — От своих мелких привычек я не собираюсь отказываться. Пусть это ляжет дополнительным грузом на мою натруженную совесть, а вас не касается. Я ваш рабочий инструмент, Володя, а инструменты надо обильно смазывать, иначе они выйдут из строя.
— Но вы же обещали мне подчиняться! — оказал я настойчиво.
— Кто? Я? — Фарафонов поднял брови. — Ах да, верно, верно. Как джинн из лампы. Ну, подождите минутку, сбегаю и вернусь.
Фарафонов круто повернулся и твердым шагом пошел назад, в кафе. А я прислонился спиною к витрине и мрачно задумался.
Что ж получается, товарищи? Выпускать Фарафонова из виду я не имею права: он может попасть под влияние мелкого афериста, и тогда не жди никакого добра. Кроме того, у нас в институте накопилась куча недоразумений, которые нелишне разгрести. Случай со мной далеко не единичный: я знаю по меньшей мере десяток хороших ребят, идеи которых кажутся завиральными, от того что не могут быть воплощены. Дать им дорогу, запустить на полную мощность машину отбора гипотез, зарубить подтасовочную диссертацию Бичуева, которая лежит у нас поперек пути, все это можно сделать, если использовать Фарафонова умеренно и с умом. Жалко упустить такой шанс: никогда я себе этого не прощу.
Но, с другой стороны, кто может поручиться, что Юрий Андреевич управляем? Ведь ему ничего не стоит подавить мою добрую волю и повести меня за собой. А ну как я окажусь слепой игрушкой в его руках? Или уже оказался? То, что Фарафонов человек опасный, у меня сомнений не вызывало. Как рабочий инструмент он сулил немало хлопот.
Правда, постоянно держать меня под импульсом Фарафонов не в состоянии. Так или иначе я буду иметь возможность наедине с собой трезво оценивать проделанную работу и вносить в нее коррективы. Совесть у меня чиста, и с моральными ориентирами тоже полнейший порядок. Стоит ли пренебрегать Фарафоновым, не проверив его на деле?
Подумав так, я повеселел и стал смотреть на мир значительно проще.
Фарафонов появился на улице минут через десять. На ходу застегивая ватник, он приблизился ко мне и хмуро сказал:
— Все в порядке. Я оставил там четверть своей зарплаты, и если это цель, которую вы преследовали, я вполне удовлетворен. Пойдемте дальше.
Я не двигался с места и стоял спиной к витрине, упорно избегая его взгляда.
— Ну, что еще? — недовольно спросил Фарафонов. — Есть какие-нибудь колебания?
— К сожалению, есть, — сухо ответил я. — Деньги, которые вы позаимствовали у валютчика…
— Какие еще деньги? — с живостью спросил Юрий Андреевич.
— Деньги на домашнее благоустройство, — пояснил я. — Мне эта история особенно не нравится. И если вы хотите честно со мной сотрудничать…
— Ах, вот вы о чем… — протянул Фарафонов. — Что же я, по-вашему, должен сделать с этими деньгами?
— Вернуть, конечно, — коротко ответил я.
— Кому? — поинтересовался Юрий Андреевич. — Уж не тому ли валютчику?
— Зачем? — сказал я, пожав плечами. — Их надо передать в соответствующие организации.
— Дались вам эти "соответствующие организации"! — с досадой воскликнул Фарафонов. — Да представляете ли вы, о какой сумме идет речь?
— Я беру на себя половину ваших расходов, — ответил я.
— И половину срока, который мне припаяют? — с издевкой спросил Фарафонов. — Нет, Володя, дело так не пойдет. Слишком широко вы понимаете свою ответственность. Обратной силы наш договор не имеет.
— В таком случае… — холодно начал я.
— В таком случае, до свиданья, вы хотите сказать? Что ж, прощайте. Желаю успеха.
Фарафонов повернулся с явным намерением уйти.
— Постойте, — упавшим голосом оказал я. — Ну зачем же так сразу? Как-нибудь договоримся.
Юрий Андреевич остановился, лицо его просветлело.
— Ну вот так-то лучше, — он одобрительно похлопал меня по плечу. — В интересах дела, чтобы руки у нас были свободны. Чего ради мы должны себя связывать старинными долгами, которые, что важно, касаются меня одного? Наш договор вступает в силу сегодня? Сегодня. Так вот с сегодняшнего дня я и начну новую жизнь.
— Обещаете? — с надеждой спросил я.
— Клятвенно обещаю! — торжественно сказал Фарафонов. — С одной-единственной оговоркой. Мелочи моего образа жизни пусть вас не беспокоят. Как инструмент, я привык к определенному комфорту и без этого просто не мыслю себя.
Поразмыслив, я согласился. В конце концов, условие это было не лишено логики. Я взял на себя ответственность за наши совместные действия, за действия по моей программе. Неоплаченные же счета в ресторанах не входят в мою компетенцию, если это не был обед на паях. Разве цель моя — переделать самого Фарафонова? Отнюдь. Моя цель — переделать определенных людей. Смазка пачкает руки, и это, конечно, прискорбно. Что ж, придется обзавестись рукавицами.
Всю дорогу до института Фарафонов оживленно болтал. Он старался меня рассмешить, и порою это ему удавалось, хотя на душе у меня скребли кошки. Более всего я опасался, что Фарафонова задержат у входа. Ну а если и не задержат, все равно будут обращать внимание. Я не сноб, но костюм Юрия Андреевича (ватник и кирзовые сапоги) был не слишком типичен для нашего института и поэтому меня волновал.
Где-то на полпути я совсем уже собрался намекнуть об этом самому Фарафонову, но он меня опередил.
— Ну-ка погодите, — сказал он мне неожиданно.
Я остановился.
Опершись о мое плечо, Фарафонов разулся, из карманов ватника достал желтые полуботинки, надел их, скинул ватник и превратился в нормального научного работника, одетого прилично и не без щегольства. Милиционер с перекрестка внимательно наблюдал за нашими действиями, но Фарафонова это совершенно не смущало.
— Пусть глядит, — беспечно сказал он, притопнув ногами. — Человек отдежурил и не хочет выглядеть вахлаком.
Он небрежно подхватил сапоги, передал мне промасленный ватник, и с таким багажом мы подошли к дверям института.
— Ну, ну, мужайтесь, — проговорил Юрий Андреевич, видя, что я побледнел. Надо будет — Фарафонов сквозь стену пройдет.
Вахтер, пожилой, худощавый мужчина, чем-то похожий на железнодорожника, неодобрительно проследил, как мы пересекли вестибюль, и, видя, что мы к нему подходим, отвернулся.
— Вот эти вещички, — непринужденно сказал ему Юрий Андреевич, — пусть у вас полежат, не возражаете?
Судорожно дернув морщинистой шеей, вахтер повернул голову и оторопело уставился на Фарафонова. Потом поднялся и стал навытяжку. Лицо его исказилось от внутренней борьбы, глаза остановились. Мне стало искренне жаль старика, который не вставал даже перед Конрадом Дмитриевичем, но отступать было поздно.
— Симпатичный дядька, — сказала Марфинька, когда Фарафонов, властно бросив мне: "Здесь побудьте", вошел в кабинет. — Вот это, я понимаю, мужик.
Я молчал. Интересно было наблюдать за нею: некоторое время, находясь под импульсом, Марфинька возбужденно пудрилась, облизывала языком губы. Щеки ее раскраснелись, глаза заблестели. Но скоро на лице ее появилось выражение недоумения, она отложила зеркало в сторону и задумалась.
— Что-то я не в форме сегодня… — проговорила она после долгого молчания. — Даже фамилию забыла спросить.
— Фарафонов его фамилия, — сказал я. — Наш новый юрист.
— А, юрист… — протянула Марфинька, записала где надо и немного успокоилась. Но, видимо, не совсем, потому что еще минут десять мы молча сидели и с напряжением прислушивались к тому, что происходило за дверью кабинета.
Фарафонов действовал. Неожиданно в кабинете громыхнул стул и послышались раскаты добродушного смеха. А потом на столе у Марфиньки щелкнул репродуктор, и гулкий голос Конрада Дмитриевича проговорил:
— Ласонька, будь любезна, пригласи ко мне Лапшина.
Лапшин — это моя фамилия, поэтому я побледнел, медленно встал и, с трудом переступая трясущимися ногами, поплелся на вызов.
— Не падайте духом, — шепнула мне Марфинька.
Я махнул рукой и вступил в кабинет.
Сперва мне показалось, что Конрад Дмитриевич плачет, потому что розовый платочек был у него в руках, очки лежали на столе, а глаза и нос покраснели. Но потом я взглянул на Фарафонова и приободрился. Юрий Андреевич сидел в глубоком кресле, развалясь, и широко улыбался. При моем появлении, однако, он кашлянул в кулак и, сокрушенно потерев рукой небритый подбородок, согнал улыбку с лица.
— Присаживайтесь, — довольно холодно сказал мне Конрад Д.Коркин, надевая вновь свои затемненные очки.
Я сел и понуро уставился в пол. Мне показалось, что Фарафонов ничего не добился, а если и добился, то только расположения к себе. Этого было, естественно, мало.
— Ну как, остыли страсти? — спросил Конрад Дмитриевич.
Я молчал. Сердце мое оглушительно билось. Мельком я взглянул на Фарафонова: Юрий Андреевич озабоченно изучал свои корявые ногти. У него был вид человека, который с нетерпением и досадой пережидает помеху, чтобы продолжить захватывающий разговор.
— А ведь одаренный молодой человек… — тусклым голосом промолвил Конрад Дмитриевич, обращаясь не то ко мне, не то к Фарафонову. — И работа небезынтересная, перспективная…
Это было уже кое-что. Я поднял голову и внимательно посмотрел на Конрада Дмитриевича. Сомнений не было: Конрад Дмитриевич находился под импульсом. Толстые пальцы его прыгали на столе, лоб покрылся испариной, губы тряслись. Видимо, сопротивление обходилось ему недешево. Мой пристальный взгляд еще сильнее его обеспокоил. Он попытался было что-то добавить, но не справился с губами и вовсе умолк.
Фарафонов пришел ему на помощь.
— Ну что ж, — лениво проговорил он, по-прежнему ни на кого не глядя, пусть возместит убытки и продолжает свою работу. А мы посмотрим, насколько она перспективна.
Я помертвел. Чего угодно я ожидал, но только не этого.
— Да представляете ли вы, Юрий Андреевич, о какой сумме идет речь? невнятно спросил Конрад Д.Коркин. Он вел себя как глухой: говорил тихо и медленно, с болезненным вниманием прислушиваясь к собственным словам.
Я снова взглянул на Фарафонова. Мне показалось, что Юрий Андреевич мне подмигнул. Ну да, конечно: Конрад Д.Коркин механически повторял его собственные слова. Других доказательств мне и не требовалось.
— Суд отклонит ваш иск, дорогие товарищи, — сказал я уверенно. — В моем упущении не было злого умысла, и личных выгод я для себя не искал.
— А это уж позвольте судить нам, юристам, — усмехнувшись, возразил Фарафонов и принялся выгрызать у себя заусеницы.
— По-моему, разговор принимает какой-то нежелательный оборот, — монотонно проговорил Конрад Дмитриевич. — О возмещении убытков не может быть и речи. Кроме того, чисто физически Володя не в состоянии выплатить эту огромную сумму.
— В таком случае, — сказал Фарафонов равнодушно, — мне непонятен сам предмет обсуждения. Я могу быть свободен?
Конрад Дмитриевич испугался. Он даже побледнел: такой ужасной показалась ему мысль, что сейчас Фарафонов уйдет, и мы окажемся с ним с глазу на глаз. Тогда поневоле придется все случившееся объяснять, а объяснений у него самого еще не было. Случилось же невообразимое: Конрад Д.Коркин публично признал перспективность моей работы и невозможность возмещения убытков. Теперь отступать ему было некуда. Я восхищался Фарафоновым: мой инструмент был дьявольски изобретателен и хитер.
Трясущейся рукой Конрад Дмитриевич взял со стола свой скомканный платок и начал вытирать лоб.
— Я ведь чего хочу? — проговорил он растерянно. — Хочу лишь одного…
И снова замолк. Ему действительно хотелось лишь одного: чтобы мы оба ушли, оба вместе, и оставили его в одиночестве.
— Я понял вас, Конрад Дмитриевич, — великодушно сказал Фарафонов. — И совершенно с вами согласен: Лапшин обязан перед вами извиниться. За свое недостойное поведение.
— Ну, скажем, не извиниться, — облегченно ответил Конрад Дмитриевич, — но как-то кончить дело миром, по-человечески. Ведь нам еще работать вместе да работать. Поймите меня правильно, Володя, — второй уже раз подряд он называл меня Володей, чего раньше не делал никогда, и снова содрогнулся от отвращения. Володя — это тоже было необратимо: теперь, ему придется перестраивать все свое поведение. А как же иначе? Если завтра он снова будет называть меня "Владимир Леонтьевич", то сегодняшнее «Володя» останется постыдным и тягостным отклонением. Такой уж человек был Конрад Д.Коркин. Меня удивляло только, как быстро Фарафонов его раскусил.
— Вы знаете, Конрад Дмитриевич, — сказал я искренне и очень сильно, — меня это мучило весь день. Я был не прав и прошу меня извинить.
Лицо Конрада Д.Коркина просветлело, и даже очки его стали светлее: сквозь них я увидел глаза. Он счастлив был, что добился этой мизерной уступки: теперь можно было считать, что это я к нему явился с повинной, а не он отступил.
— Я принимаю ваши извинения, — сказал он с достоинством: видимо, Фарафонов его отпустил. — Давайте забудем об этом печальном недоразумении. Можете делать новый заказ на расчеты: соответствующие указания будут мною даны.
Я поблагодарил его вежливым кивком и собирался было подняться, но Фарафонов сухо сказал:
— Постойте, дорогие друзья, я очень рад, что для вас все закончилось благополучно, но ведь ущерб нанесен! Ущерб институту и, следовательно, государству. Как вы это себе мыслите?
Мне стало неприятно и стыдно за Фарафонова. Я верил слову Конрада Дмитриевича и, кроме того, умел быть великодушным как победитель. Пинать ногами поверженных противников я не любил. Но Фарафонову все эти тонкости были чужды.
— Мне как юристу любопытно, — продолжал он, рассеянно глядя в окно, — на чем основывается столь сердечное согласие и во что оно обойдется государству.
Лицо Конрада Д.Коркина посерело.
— Тут можно сделать следующее, — проговорил он, комкая платок, который сделался из розового темно-красным от пота. — Мы располагаем небольшими резервами машинного времени… на обкатку новых программ… и данный случай можно… условно, конечно… подвести под эту графу.
Эта фраза обошлась Конраду Дмитриевичу по меньшей мере в полгода жизни. Тяжело наблюдать, как человек старится у тебя на глазах, и я буквально исстрадался. Но Конраду Д.Коркину было, разумеется, еще тяжелее: великолепный ученый, блестящий руководитель, он был вынужден делать юристу такие признания, которые сам бы никому не простил.
— Ну что ж, если так… — безжалостно сказал Фарафонов. — Я всецело доверяюсь вашему опыту. "
Мерзавец, уголовник, — подумал я с ненавистью. — Тебе ли говорить об опыте, проходимец! Ну подожди, я научу тебя хорошим манерам!"
Но, как бы то ни было, дело сделано. Я встал, поклонился и вышел из кабинета. На этот раз Марфиньке не пришлось прикрывать за мною дверь.
Вечером мы с Юрием Андреевичем праздновали свой первый успех в ресторане «Лада». Стол был изысканный, вина лились рекой: Фарафонов обещал мне, что он все чистосердечно оплатит. Грубо говоря, мне не следовало принимать его приглашение: я был очень на него зол. Но, с другой стороны, Юра честно выполнил первый пункт моей программы и если допустил при этом определенные перегибы, то исключительно по моей вине: я был обязан продумать до мельчайших деталей все нюансы нашего разговора и не сделал этого лишь потому, что не очень-то верил в успех. Ну что ж, пусть это будет первая проба, в дальнейшем я стану предусмотрительней. Юра так мне и сказал:
— Не надо на меня сердиться, Володя. В конце концов, Фарафонов импровизировал на ходу.
Мне хотелось провести с ним детальный и поучительный анализ сегодняшнего эксперимента, изложить ему общие принципы, что ли, но случилось так, что вместе с нами в ресторане оказалась Марфинька, оставлять это юное существо в лапах "выходца с Арбата" я не имел морального права, а сама она понимать не хотела, что ей с нами не по пути. Я отозвал Фарафонова в сторонку и довольно сурово спросил его: "Что, опять?", — но Юра, проникновенно глядя мне в лицо своими быстрыми моргающими глазками, объяснил, что в лирические тяготы он ударяться не собирается, что Марфинька никогда не будет подвергнута принуждению, и могла же она, в конце концов, заинтересоваться Фарафоновым не как явлением природы, а просто как таковым. Кроме того, сказал мне Фарафонов, для успеха общего дела полезнее всего заручиться именно расположением Марфиньки: ведь в приемную Коркина нам придется приходить еще не раз и не два, а подвергать бедную девушку многократному импульсу лично он, Фарафонов, считает небезопасным. И с этим трудно было не согласиться.
За столом Фарафонов резвился как дитя. Он шутил, каламбурил, кокетничал с соседними столиками. Глядя на него, я был вынужден поминутно напоминать себе, что этот человек намного нас старше, что на душе у него много тяжкого, недостойного, что он просто опасен, наконец. Но верить этому не хотелось. На себе его влияние я не ощущал, а что касается Марфиньки, то, единожды подвергшись фарафоновскому импульсу, она вся дрожала от желания испытать на себе этот импульс еще раз. Марфинька не сводила глаз с Фарафонова, она так умоляюще на него смотрела, так неудержимо хохотала после каждой его незатейливой шутки, что я понял: это необратимо, и нужды нет никакой Фарафонову испытывать на Марфиньке свой загадочный дар.
В присутствии Марфиньки мы, естественно, не говорили о деле, и формально Юра праздновал свое поступление на работу в наш институт. Это тоже несколько меня тяготило: как я понимал, с трудовой книжкой у Юры было не все в порядке, и в отделе кадров ему пришлось-таки потрудиться, убеждая всех и каждого, что он опытный и первоклассный юрист. Но все это были, так сказать, побочные эффекты нашего с ним первого опыта.
С большим юмором Фарафонов рассказал нам, как закончился его разговор с Конрадом Д.Коркиным. Конрад Дмитриевич уверял Фарафонова, что он любит меня, как родного сына, и считает меня надеждой большой науки. "Таких людей нужно беречь и щадить, — говорил Конрад Дмитриевич. — У них мощный размах, и оплошностей они совершают, естественно, больше, чем тихие заурядные трудяги".
Я слушал этот рассказ и мрачно гонял по тарелке зеленые горошины. Я понимал, что Конрад Дмитриевич говорил все это только потому, что хотел оправдаться перед Фарафоновьм. Но сам факт, что ему приходилось оправдываться перед уголовником и аферистом, вызывал у меня отвращение.
Марфинька смотрела на меня с удивлением.
— Вы что, не верите, Володя? — спросила она. — Юра правду говорит, Конрад Дмитриевич очень вас любит.
— Ах ты милая моя, — со смехом сказал Фарафонов, — ах ты добрая! А что за приказ ты печатала сегодня перед обедом?
Марфинька покраснела.
— Конрад Дмитриевич не стал его подписывать, — пролепетала она. — Порвал и бросил в корзину. Но ты же обещал, Юра, никому об этом не говорить.
— Володе можно, — снисходительно сказал Фарафонов. — Он лицо заинтересованное.
Видимо, во взгляде, который я на него бросил, было много эмоций, потому что Марфинька забеспокоилась.
— Послушайте, ребята, — сказала она, — а когда вы, собственно, познакомились?
— Сегодня, — хмуро ответил я.
Марфинька не поверила и вопросительно посмотрела на Юру.
— Мы знаем друг друга всю жизнь, — серьезно сказал Фарафонов. — Мы близнецы с Володей, ты разве не видишь?
Конрад Дмитриевич отсутствовал на работе три дня, а когда появился, сразу вызвал меня к себе. Я прекрасно понимал, что так просто у нас с ним дело не обойдется, и потому вступил в кабинет, очень сильно волнуясь. Пришел я один: Фарафонова на месте не оказалось, он шлялся по всему институту. Проклятый «выходец» завел себе друзей во всех отделах и целыми днями точил с ними лясы, появляясь в клетушке юрисконсульта только к концу рабочего дня. Наши люди души в нем не чаяли: даже хмурый Бичуев, завидев Фарафонова в конце коридора, бежал за ним вприпрыжку, как петушок.
Конрад Дмитриевич очень изменился. Мне показалось даже, что он начал отпускать себе усы. Во всяком случае, побрит он был весьма приблизительно. Кроме того, он явился на службу без очков, и я смог воочию убедиться, что все эти три ночи Конрад Дмитриевич не смыкал глаз. Розового платочка при нем также не было, вместо этого в нагрудном кармане торчал белый, грязный, с кружавчиками, по всей вероятности, дамский.
— Вы, наверно, удивлены, — сказал Конрад Дмитриевич с ожесточением, даже не пригласив меня сесть, и я был вынужден сам этим делом распорядиться. — Мое поведение показалось вам противоречивым.
Это был не вопрос, но какая-то реплика от меня все же требовалась, и я, глядя в сторону, пробормотал:
— Отнюдь, Конрад Дмитриевич, отнюдь.
— Кончайте, вы! — с досадой сказал Конрад Д.Коркин. — Я многое пережил, многое передумал. Противоречие есть, Володя, но оно не в поступках, оно во мне самом. Я ужасаюсь пропасти, которая передо мной разверзлась. И вот что я скажу вам, чтобы закончить эту тягостную часть нашего разговора. Простите меня, Володя. Простите — и руку!
Мы поздоровались.
— Я слышал, — продолжал Конрад Дмитриевич, растроганно покашляв, — я слышал, что расчеты ваши не дали искомых результатов. Машина показала, что я прав: все три синусоиды начинаются с момента рождения и начинаются с нуля. Не так ли, Володя?
Увы, все это было чистой правдой. Должно быть, в мои прикидки вкралась какая-то ошибка. Так я Конраду Дмитриевичу и сказал.
— Не огорчайтесь, — участливо глядя на меня, произнес Конрад Д.Коркин и прослезился. — И главное — не сдавайтесь. Скажу вам по секрету: я знаю сам, что никакой нулевой точки там нет. Я принял это в молодости, для удобства подсчетов, потом привык, а позднее уверовал. Но прошлой ночью я понял, что это тупик. Я не имею права мешать вашим поискам. Вы правы, Володя, тысячу раз правы, нет ее там, этой нулевой точки, если она вообще существует. А кстати, где вы ее ищете?
— На шестом месяце развития плода, — сказал я застенчиво. Это было как признание в любви: впервые я высказал вслух то, что составляло мою гордость и мое счастье.
— Смелая мысль, — одобрительно промолвил Конрад Дмитриевич. — Смелая, но спорная. Ну что ж, ищите, дерзайте. И если вам удастся это доказать, клятвенно обещаю: у нашей теории будет двойное имя. Теория Коркина-Лапшина. Звучит, вам не кажется? Жаль, я устал и, по-моему, серьезно болен. А то бы без колебаний пошел к вам в соавторы. Могу ли чем-нибудь вам помочь?
— Командировку в роддом, если можно… — прошептал я, краснея.
— Ну, боже мой, о чем речь? — Конрад Д.Коркин нажал кнопку звонка, и за моей спиной в дверях появилась Марфинька.
— Родная, — сказал ей Коркин, — будь ласка, выпиши Володе командировку. Сейчас он выйдет и все тебе объяснит.
Я был потрясен: Конрад Дмитриевич действовал так оперативно, как будто Фарафонов сидел где-то рядом и держал его под непрерывным импульсом. Но это был не импульс: работала необратимость поступка. По-иному Конрад Дмитриевич вести себя уже не мог.
— Но вы имейте в виду, — сказал мне Конрад Дмитриевич, когда Марфинька безмолвно ушла. — Имейте в виду, что вам следует торопиться. У нашей теории может оказаться другое имя: теория Анисина-Коркина. Анисин хочет доказать, что нулевой точки вообще нет, и я, как и вам, собираюсь открыть ему зеленую улицу. Пусть расцветают все цветы, черт побери, пусть воцарится нормальная творческая атмосфера!
Такого воодушевления я от Коркина не ожидал. Признаться, он шагнул несколько дальше, чем мне хотелось. Согласно моей программе Анисина следовало поощрять, но вовсе не открывать перед ним зеленую улицу.
— Абсурд! — сказал я уверенно. — Типичные анисинские штучки.
— Иного ответа я от вас и не ожидал, — ласково ответил мне Конрад Дмитриевич. — Мне нравится ваша убежденность, Володя, но и уверенность Анисина мне тоже очень симпатична. Он уверяет, что нулевая точка запрограммирована генетически и лежит за пределами существования индивида.
— Абсурд, — повторил я упрямо. — И доказать этого он не сможет.
— Ну что ж, потягайтесь, — сказал Конрад Дмитриевич. — Я с интересом буду следить за вашим соревнованием. Одно только меня волнует: кому доверить научный арбитраж?
— То есть как "кому"? — воскликнул я, искренне удивившись. — Вам, конечно, Конрад Дмитриевич! Ваше имя уже бессмертно. Вы освятите своим авторитетом…
— Володя, Володя! — Конрад Д.Коркин укоризненно покачал головой. — Вы льстите мне, Володя. Вы безобразно мне льстите. Я запятнал себя, блокировав вашу инициативу. Я никогда не смогу почувствовать себя беспристрастным судьей.
Я быстро взглянул на него — и ужаснулся. Передо мной сидел сутулый, старый, мешковатый человек. Мешки под глазами, опущенные углы рта, плечи и лацканы мятого пиджака осыпаны перхотью.
— Да, да, — сказал Конрад Дмитриевич, горестно усмехаясь. — Ваш взгляд говорит мне больше, чем ваши участливые слова. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. Но заверяю вас: старый ревнивец счастлив, что после себя он оставляет научные страсти и горячий принципиальный спор.
— Вы уходите? — вскричал я с болью в сердце. — Вы, который был для меня всем, всем?..
— Был, Володя — мягко сказал Конрад Д.Коркин. — Вот именно был. Вы сами это сказали. А теперь — уходите. Уходите, я устал.
Последние слова Конрад Дмитриевич произнес жестко и даже, пожалуй, злобно. Щека его задергалась, губы запрыгали, и я счел за лучшее удалиться.
В коридоре я встретил Анисина. Чернявый, шустренький, он кинулся мне навстречу, схватил за плечи, встряхнул.
— Дружище, как я рад тебя видеть! — заговорил он, волнуясь. — Нормальное, умное, интеллигентное лицо! Ну расскажи скорей, что делается у нас в институте? Зачем меня вызвали с тренировок?
Я отстранился. Раньше мы были друзьями, но сейчас мне было неприятно его оживление. Любопытная вещь: когда я собирался покровительствовать этому человеку, я думал о нем чуть ли не с нежностью. Теперь же он в моей помощи не нуждался. Отдохнувший, посвежевший, загоревший на трибунах стадионов, он сам был похож на игрока команды класса «Б».
— А что у тебя новенького? — уклончиво спросил я.
— Как что? — удивился он, не заметив перемены в моем настроении. — Да все газеты об этом кричат. Мой «Спартачок» поднялся с самого низу таблицы и претендует теперь по меньшей мере на пятое место. А чья заслуга? Моя. Я им составил такой график — пальчики оближешь. Забавно, однако: защитники хуже всего играют в период физического спада, полузащитники — в период умственного, а нападающие — эмоционального. Как тебе это нравится? Наш Конрад Д.Коркин просто гениален.
Я снисходительно посмотрел на него. И этого человечка Конрад Дмитриевич прочит мне в соперники! Да его место в лучшем случае на скамейке запасных. Командный психолог районного масштаба.
— Но ты-то, ты-то скажи! — продолжал теребить меня Анисин. — Нашел ты наконец свою нулевую точку? Или воспитанники детских яселек оказались не слишком разговорчивы?
Эта шутка показалась мне неуместной.
— Я направляюсь в родильный дом, — сказал сухо. — И извини, мне некогда.
Анисин даже присвистнул.
— Ого! Ты далеко пойдешь! — проговорил он с улыбкой. — Желаю благоприятно разрешиться от бремени.
Я повернулся и зашагал по коридору, не удостоив его ответа.
— А кто будет оппонировать Бичуеву? — крикнул мне вдогонку Анисин.
— Никто, — ответил я, не оборачиваясь.
И это была чистая правда.
…Это была чистая правда, потому что я знал: оппоненты Бичуеву не потребуются. Этот маленький лысенький старичок с плоским лицом и мелкими чертами бухгалтера стоял третьим пунктом моей оздоровительной программы. Первый был выполнен с помощью Фарафонова, второй, к сожалению, взял на себя Конрад Д.Коркин, но третий пункт я не мог передоверить никому. Даже Фарафонову. На сей раз "выходец с Арбата" будет всего лишь исполнителем моего плана.
Я тщательно подготовился к защите Бичуева: возможно, даже более тщательно, чем он сам. Бичуев был уверен, что его подтасовка не вызовет ни у кого возражений, а все оппоненты были его закадычные друзья. Я же мог полагаться только на себя самого. Друзей у меня больше не осталось.
Я написал для Фарафонова текст, который должен был произнести на защите Бичуев. Примерно неделю Фарафонов разучивал этот текст наизусть, но не преуспел в этом, и мы решили, что он сядет в задних рядах и будет пользоваться моей шпаргалкой. Юрий Андреевич был недоволен: он полагал, что справится и сам. Но я придерживался иного мнения: Фарафонов путал термины «периодичность» и «цикличность», а на защите такие оговорки сразу резанули бы слух. Поэтому я ограничился тем, что заставил Фарафонова десять раз прочитать этот текст вслух. Читал Юрий Андреевич довольно сносно. Правда, слово «цикличность» он произносил, пришепетывая, но этой тонкостью можно было и пренебречь.
И вот наступил день заседания Ученого совета. Диссертация Бичуева не вызывала интереса даже у рядовых сотрудников, поэтому зал наполовину был пуст. Человек пятнадцать были приглашены самим соискателем, еще столько же явилось повеселиться, было и около десятка зевак, которые хотели посмотреть, как делается наука.
Бичуев был уверен в себе. По зову председательствующего он бодро встал, поднялся на кафедру, разложил бумаги и папки, попил воды из стакана, откашлялся. Плоское личико его торжественно блестело. В зале наступила тишина.
Фарафонов сидел возле выхода, мрачно скрестив руки на груди, одним глазом он косился на мою шпаргалку и шевелил при этом губами.
— Товарищи! — произнес Бичуев и, поперхнувшись, умолк.
Это было не совсем традиционное начало (предписывалось обратиться к «уважаемым» и так далее), поэтому по залу прошел легкий шорох. Конрад Дмитриевич благосклонно покивал головой (мол, бывает, бывает), а я гневно оглянулся на Фарафонова: чертов «выходец» опять начал импровизировать.
Но дальше пошло все без заминок. Выступление Бичуева, которое начиналось со слов "Перед вами делец от науки", было выслушано в гробовом молчании. Члены Ученого совета оцепенели, секретарь вытянул шею с таким напряжением, как будто собирался захлопать белыми крыльями и с клекотом взмыть под потолок, и только старичок с лиловым лицом и слуховым аппаратом, приглашенный из Академии наук, невозмутимо и добродушно кивал на протяжении этой блистательной речи.
Бичуев говорил высоким пронзительным голосом, весь содрогаясь от напряжения, и то и дело бил себя в грудь, что в сценарии не значилось, но весь текст прошел без единой помарки. Когда же Бичуев произнес заключительные слова ("Гнать таких из науки, а не присуждать степеней, дорогие товарищи!"), зал еще минуту молчал, а потом разразились аплодисменты.
Первым захлопал Конрад Д.Коркин.
— Браво, коллега! — произнес он негромко и встал.
Тут все вскочили с мест и принялись кричать и хлопать в ладоши. Под этот шум Конрад Дмитриевич подошел к трибуне (Бичуев, дернувшись, вышел к нему навстречу, пиджак его на спине промок от пота насквозь), и они обнялись под ликующие вопли оппонентов и приглашенных.
— Блестяще!
— Потрясающая смелость!
— Браво, Бичуев, браво!
Громче всех кричал и бесновался Анисин. Он же первый сорвался с места, подбежал к соискателю и кинулся ому на шею.
— Милый вы мой, дорогой вы мой! — вопил он, дрыгая в воздухе ногами. Уважаю! Не ожидал! Уважаю! Не ожидал!
И началась вакханалия. Все сочли своим долгом обступить изнемогшего Бичуева, обласкать его, осыпать комплиментами, как будто он не зарубил свою диссертацию, а блистательно защитился. Растерянный Бичуев вертелся в центре толпы, отвечал на рукопожатия, вздрагивал от хлопков по спине и повторял срывающимся голосом:
— Благодарю, друзья мои! Благодарю!
Но подлинный триумф начался тогда, когда гость из Академии наук, бережно придерживая свой слуховой аппарат, подшаркал к Бичуеву (толпа почтительно перед ним расступилась) и, пожав ему руку, произнес:
— Поздравляю, коллега.
Я обернулся — Фарафонова уже не было в зале. Виновник этого торжества скромно удалился, предоставив мне полную возможность наслаждаться происходящим.
Однако я заметил, что Бичуев справился с собой, приосанился и изъявил желание говорить еще. Его желание было немедленно удовлетворено. Все расселись по местам, соискатель пригладил лысину и поднялся на кафедру. Я занервничал: похоже было, что Фарафонов удалился слишком рано.
Но Бичуев оказался на высоте. Дождавшись молчания, он произнес только одну фразу:
— Я не мог поступить иначе!
И собрал еще больший урожай аплодисментов. Из зала его вынесли на руках.
Итак, третий пункт моей программы был выполнен, и выполнен с блеском. Но последствий этого я предугадать не сумел. Тихий вежливый Бичуев разительно переменился. Мало того, что он стал самой популярной фигурой в нашем институте, звездой первой величины, горячо уважаемым человеком. Бичуев быстро оценил преимущества своего нового положения: вместо автора никому не нужного труда он стал принципиальным борцом за чистоту научной мысли. И к чести его надо сказать, что он сумел в рекордно короткий срок войти в новую роль. "Бичуев не остановится, Бичуева не купить!" Даже походка его изменилась. Раньше он семенил по институтским коридорам, угодливо кланяясь всем и каждому, хихиканьем отвечал па насмешки и шуточки: теперь же он твердо и решительно вышагивал по своим суровым делам, здороваясь за руку только с избранными, всем прочим отвечая лишь сдержанным кивком. И разговор его стал короток и отрывист. Теперь Бичуев считал своим долгом резать всем правду в глаза. Мне, например, он сказал:
— Не забывай, что тебя простили. У тебя испытательный срок.
Забавно, что в лице Анисина Бичуев обрел себе надежного друга. Теперь они ходили по институту не иначе как обнявшись и, склонив друг к другу свои разнородные головы (одну чернявую и кудрявую, другую лысую и седую), вполголоса рассуждали о генетических тонкостях. Бичуев стал яростным популяризатором бредовой идеи Анисина, не претендуя ни на какую выгоду.
— Я не соавтор, я всего лишь агент научной мысли!
По чьей-то инициативе сообщение о беспрецедентном заседании Ученого совета стало достоянием прессы. Корреспондент областной газеты умолял Бичуева дать ему текст выступления, но Бичуев сухо ответил, что он не сторонник дешевых сенсаций, что популярности он не искал, да и выступать привык без бумажки. Последнее было чистейшей правдой, потому что бумажку мы с Фарафоновым уничтожили. Но, к сожалению, стенографистка успела-таки зафиксировать текст, и через неделю он появился в газете с восторженными комментариями под заголовком "Смелость ученого".
Короче, ситуация стремительно развивалась — причем в совершенно неожиданном направлении. Дошло до того, что с санкции Конрада Дмитриевича Бичуев уже представлял институт на международном симпозиуме, а содокладчиком был Анисин, выступление которого явилось, по выражению газет, "праздником научной мысли". Надо было что-то срочно предпринять. Но что? Вернуть к жизни Конрада Д.Коркина не представлялось возможным: после бичуевской защиты он удалился от дел и, по слухам, то ли уехал лечиться, то ли просто никого не принимал на дому. Мне пришла в голову идея массового воздействия (скажем, на тот же симпозиум). Было бы очень эффектно, если бы все участники этого научного форума начали дружно скандировать: "Лап-шин! Лап-шин!" Но Фарафонов деликатно напомнил мне, что такая задача ему не по плечу: над аудиторией он не властен.
— А кстати, Володя, — спросил он. — Сколько пунктов нам еще осталось выполнить?
Этого я и сам еще в точности не знал, а потому скакал уклончиво, что самое главное у нас еще впереди.
— Жаль, — промолвил Фарафонов со вздохом. — Жаль, а то я уж начал подумывать о заслуженном отдыхе.
— Какой такой еще отдых? — сердито спросил я.
И Фарафонов задумчиво ответил в том смысле, что генеральной цели достигнуть, как видно, непросто, и хочется ему забыть о своем богом проклятом даре, найти себе надежную бабенку и зажить попросту, как все люди.
Я понимал его прекрасно: как и все уголовники с прошлым, Юра страдал тоской по простому патриархальному быту. Тут сказывалось, видимо, и влияние Марфиньки — маленькой мещаночки с мизерными запросами. Меня это мало волновало, поскольку Фарафонов был у меня в руках: я один знал о том, что имелось на совести у этого человека. И все же с такими настроениями Фарафонов не годился для ответственных дел. Пришлось напомнить ему о духе и букве нашего соглашения, на которое он, черт побери, сам напросился.
— Да я не возражаю, — вяло сказал Фарафонов. ~ Скучно только чего-то. Два месяца прошло, а конца не видать.
— Конечной цели, Юра, — ответил я ему, — конечной цели у науки нет и быть не может. Познание — это процесс. Мы с вами лишь устраняем препятствия на пути движения научной мысли.
— Чьей мысли-то? — полюбопытствовал Фарафонов.
— Коллективной, разумеется, — ответил я хладнокровно. — А в чем, собственно, дело? Через месяц вы будете свободны, как птица. Или вы чем-нибудь недовольны?
— Да мне-то что, — уклончиво сказал Фарафонов. — Перспективы не вижу. Вот не вижу — и все.
— А вам, Юрий Андреевич, ее видеть и необязательно. Достаточно того, что я ее вижу.
А тучи над моей головой все сгущались, и вскоре упали первые капли дождя. Меня вызвал к себе Бичуев (не встретил в коридоре, как раньше, а именно вызвал: он теперь сидел в кабинете Конрада Д.Коркина), и ледяной блеск его очков не предвещал ничего хорошего.
— Вот что, Владимир Лаврентьевич, — сказал он, потирая двумя пальцами свой лоснящийся носик. — У людей создалось впечатление, что вы топчетесь на месте. Пора вам отчитаться за свою работу, хотя бы вчерне.
Я похолодел. Вот это был удар так удар! Враги мои нащупали самое уязвимое место: последнее время мысль моя была занята только борьбою, и к работе я несколько поприостыл.
— Что ж, это справедливо, Иван Иванович… — начал я.
И кто бы мог подумать, что придет время, когда я вынужден буду вспомнить его имя-отчество? На протяжении нескольких лет этот человек был для меня безнадегой Бичуевым, и вот своими руками, можно сказать, я сделал из него человека.
— …но не кажется ли вам, что начинать с меня было бы стратегической ошибкой? Анисин выступал на симпозиуме, вышел в большой эфир, ему и карты в руки. А уж затем, попозднее…
— Анисин отчитывается на Ученом совете сегодня, — блеснув очками, сказал Бичуев. — Следующая очередь ваша.
— А в качестве кого вы, собственно, это говорите?
— В качестве исполняющего обязанности директора института.
Вот как. Две новости подряд, и обе я проморгал. И Марфинька нам ничего не сказала. А может быть, сказала, но не мне.
— Когда… в котором часу выступает Анисин? — спросил я прерывающимся голосом.
Бичуев посмотрел на часы.
— В семнадцать ноль-ноль, — ответил он любезно. — Но заседание закрытое, имейте в виду.
В приемной возле Марфинького стола увивался Фарафонов. Видимо, я застал их врасплох, потому что оба они уставились на меня чуть ли не с испугом.
— Юрий Андреевич, на пару слов, — холодно сказал я и взялся за ручку двери.
— Он что вам, мальчик на побегушках? — звонким голосом спросила Марфинька.
Я пожал плечами и вышел.
Фарафонов догнал меня в коридоре, возле курилки.
— Не сердитесь на нее, Володя, — сказал он, положив руку мне на плечо. Сами понимаете: женщина. Она ревнует меня буквально ко всему.
— И к вашему прошлому, видимо, тоже. — Я высвободил плечо и сел на диван.
Фарафонов остался стоять. Я взглянул ему в лицо — он жалко моргал глазами.
— Это запрещенный прием, — тихо произнес он.
— Разве? — осведомился я. — Мы об этом не договаривались.
Фарафонов подумал.
— Ладно. Какие будут указания?
Я сжалился над ним.
— Садитесь.
Он сел чуть поодаль.
— На заседание Ученого совета вы можете пройти?
— Могу. Но потом меня выставят.
Вот черт! Я об этом забыл. Массовое воздействие ему недоступно.
— Ну, хорошо. Необходимо укоротить Бичуева. Он окончательно зарвался.
— Каким же образом?
— Скажем так. Минут через двадцать он пойдет в зал заседаний. В коридоре его обступят люди, станут надоедать вопросами. Вы встанете вот здесь, возле лестничной клетки, так, чтобы не бросаться в глаза. Неожиданно Бичуев снимает пиджак и…
— Он старый человек, Володя, — перебил меня Фарафонов.
— Да, да, — поспешно согласился я. — Недозрелая идея. Тогда так. Он отдает идиотский приказ…
— Например?
— Например, выносить на улицу несгораемые шкафы… Нет, не то. Мы не должны выставлять его невменяемым. Полная неспособность к руководству — вот что должно быть ключом. Может быть, вы что-нибудь посоветуете?
— Не понимаю, что это даст, — сказал Фарафонов. — Старика уберут, и его место займет Анисин. Вы, Володя, пока не котируетесь.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я, глядя ему прямо в глаза.
Фарафонов сокрушенно молчал.
— Ах ты выходец проклятый! — заорал я, не помня себя от бешенства. — Ты еще будешь мне шпильки подсовывать? Делай, что сказано!
Фарафонов встал, сунул руки в карманы, лицо его окаменело.
— Ну-ну, полегче, — сказал он. — Полегче при дамах.
Я обернулся — возле нас стояла Марфинька. Она с живейшим трепетом прислушивалась к нашему разговору.
— Вы простите меня, Юра, — сказал я, тоже вставая, — я был излишне резок, но обстановка осложнилась…
— Оставьте Юру в покое! — крикнула Марфинька. — Нечего его подбивать! Ишь какой нашелся!
Я был удивлен.
— Что такое? — спросил я, поворачиваясь к ней. — Что такое, не понял! Кто кого подбивает? И на что?
Но Марфинька не могла больше произнести ничего связного.
— Ишь какой нашелся! — повторяла она, задыхаясь. — Ишь какой нашелся!
— Видите ли, Володя, — сказал Фарафонов. — Пора внести ясность. Марфинька в курсе дела. Я тут с нею посоветовался, и она полагает…
— Да какое мне дело, что она полагает! — закричал я, снова выходя из себя.
— Юра, почему он на тебя кричит? — проговорила Марфинька и заплакала. Сделай с ним что-нибудь!
Я испугался.
— Ладно, шут с вами, — пробормотал я миролюбиво. — Устраивайтесь как хотите. И без вас обойдусь.
Фарафонов молча обнял Марфиньку за плечи.
— Кстати, Юрий Андреевич, — сказал я, видя, что они собираются уйти. — Не забудьте вовремя отдаться в руки правосудия. Вы уже не в том возрасте, чтобы откладывать такие дела на опосля.
Фарафонов потемнел, Марфинька охнула. Но не мог же я дать им возможность удалиться с почетом!
— И не особенно обольщайтесь, — продолжал я в каком-то восторге. — Носить вам передачи она не станет.
— Ну, Владимир Леонтьевич… — сказал Фарафонов хрипло.
— Подожди, Юра, — перебила его Марфинька. — А нам это не грозит, вот! А мы все рассчитали, вот! Пять лет будем выплачивать и все отдадим! Вот вам!
Запрокинув лицо, она торжествующе смотрела на меня снизу вверх и даже высунула острый розовый язычок.
— А ты представляешь, о какой сумме идет речь? — насмешливо спросил я — и вдруг осекся. "
Выходец с Арбата" смотрел на меня темным остреньким взглядом. "Нет, нет! завопило все у меня внутри. — Только не это! Только не это!"
Комментарии к книге «Выходец с Арбата», Валерий Алексеевич Алексеев
Всего 0 комментариев