НФ: Альманах научной фантастики 33 (1990)
Кир Булычёв. Тринадцать лет пути
1
Сто шесть лет назад корабль «Антей» покинул Землю. И как ни велика его скорость, как ни ничтожно сопротивление космического вакуума гигантской пуле, траектория полета которой соединяет уже неразличимую даже в самый мощный телескоп Землю и Альфу Лебедя, путь займет в общей сложности сто девятнадцать земных лет. Сто шесть лет миновало на Земле с того дня, как семьдесят шесть космонавтов, в последний раз взглянув на голубое небо, на пух облаков и зелень деревьев, вошли в планетарные катера, и те взмыли вверх, где на высоте полутора тысяч километров, на постоянной орбите их ждал «Антей». Подлетая, они могли оглядеть этот дом издали. Одному космический корабль казался неуклюжим насекомым, другому напоминал сломанную детскую игрушку. «Антею» никогда не придется снижаться на Землю или на другую планету. Ему суждено было родиться в космосе, где его собрали, и умереть там. Поэтому конструкторы создавали его без оглядки на сопротивление среды. Непривычному глазу он представлялся нелогичным совмещением колец, труб, шаров, антенн и кубов. Пока корабль набирал скорость, — а разгон его занял месяцы, — экипаж «Антея» мог видеть Землю. Сначала она занимала половину неба, но постепенно превращалась в тускнеющую точку среди миллионов подобных ей и более ярких точек… Так начался путь. Прошло сто шесть лет. Еще через тринадцать лет «Антей» достигнет цели.
2
Павлыш миновал двадцать четвертый резервный коридор и остановился перед дверью в оранжерею. Оранжерея была заброшена лет пятьдесят назад, и, кроме механиков, сюда никто не заходил. Дверь сдвинулась не сразу. Словно ее механизм забыл, как открываться. Когда Станцо рассказывал о заброшенной оранжерее, Павлыш представлял, что увидит пышные джунгли, заросли лиан и странные цветы, свисающие с крон. Оранжерея была тайной, открытием. Путешествие к ней — более часа ходьбы по пустым коридорам и залам корабля — подготавливало к тайне. Путь оказался обыденным. Где-то на полдороге он встретил робота-уборщика, а в шаре «Д» попал в область использованных складов — они были слабо освещены, пустые коробки и контейнеры громоздились в гулких залах. Здесь царило запустение. Краска стен, теоретически вечная, поблекла, листы пластиковой обшивки кое-где отстали. Пахло теплой пылью. Павлыш никак не мог отделаться от ощущения, что пустота следит за ним. Что у нее есть глаза. Корабль был населен памятью. Он был самым старым кораблем Земли. Ему было более века. За эти годы на Земле изобрели новые сплавы и источники освещения, даже коробки и контейнеры были бы иными, если бы «Антей» отправился в путь на сто лет позже. Все было бы иным. Корабль был не дряхлым, но очень старым. Он был рассчитан на то, что проведет в космосе многие десятилетия. И все равно состарился. И постепенно пустел. Один за другим освобождались его склады, закрывались дальние помещения и коридоры — в них уже не было нужды. В тот день, когда Павлыш отправился разыскивать заброшенную оранжерею, на борту было вдвое меньше людей, чем сто шесть лет назад. Жилая, действующая часть корабля с каждым годом съеживалась. Так пустеющую деревню осаждает лес, занимая уже ненужные поля и покосы. Павлыш открыл дверь в оранжерею и был разочарован, потому что никаких буйных джунглей там не оказалось. Длинные сухие грядки. Среди высохших стеблей — колючие кусты. Бурая трава у ног, плети выродившегося гороха ползут по стенам, кое-где на пыльных лабораторных столах остались колбы и пробирки — много лет назад кто-то ставил здесь опыты. Теперь же хватает оранжереи в шаре «В». Стебли зашуршали, вздрогнули. Что-то серое метнулось в дальний конец оранжереи. Павлыш отпрянул назад. Никого не могло быть на корабле. Никого лишнего. Он отскочил за дверь и нажал кнопку. Сначала надо изолировать помещение. Затем вызвать помощь. Все, что неизвестно, непонятно, — может быть опасно. Не только для Павлыша — для всего корабля. Дверь нехотя задвинулась. Павлыш стоял один в очень тихом коридоре. Ровно светился потолок. Он был на корабле, куда ничто не могло проникнуть снаружи. Тому, что он видел, должно быть реальное объяснение. Хорош он будет, если прибежит к Станцо и скажет, будто видел что-то в заброшенной оранжерее. А что? Что-то. Тогда Павлыш снова открыл дверь. Закрыл ее за собой. Чтобы это Непонятное не смогло выбраться наружу. Затем осторожно пошел вперед. Он старался не наступать на грядки. Керамические плитки пола похрустывали под ногами. Некоторые легко выпадали. В оранжерее стоял неприятный тухлый запах. В двух шагах от того места, откуда выскочило нечто, Павлыш замер. Метрах в десяти была округлая стена — конец оранжереи. И тогда он увидел. Там, в сплетении ветвей, сидели две серые кошки. Они смотрели на него в упор, разумно и настороженно. В полумраке — здесь освещение было куда слабее, чем у входа, — их глаза горели желтым злым огнем. — Еще чего не хватало, — сказал Павлыш вслух. Надо было догадаться с самого начала. Когда-то кто-то решил, что на «Антее» нужны животные. Домашние. Такие, что не будут много есть, но скрасят одиночество людей. И на корабле появилась кошачья семья. И хоть за ней следили, старались контролировать численность этого племени, уже не в первый раз в отдаленных уголках корабля обнаруживались нелегальные, неучтенные кошки. Кошкам надо чем-то питаться. Значит, они освоили вентиляционные ходы, и оранжерея не была так изолирована, как казалось. — Живите, — разрешил кошкам Павлыш. Он нагнулся, вытащил из земли бледный, почти белый стебелек. Какая-то жизнь все же теплилась. Надо будет сказать Христе, пускай сюда заглянет. Больше никаких привидений в оранжерее не было. Привидения — часть корабельного фольклора. За сто с лишним лет на корабле обязательно должен возникнуть фольклор. В глубине души Павлышу хотелось увидеть привидение. Это не означает, что он верил в подобную чепуху. Но когда корабль так стар и бесконечен, должно же в нем таиться что-нибудь необыкновенное.
3
Павлышу не хотелось возвращаться в жилую часть корабля. Там сразу найдутся дела. А когда еще удастся повторить это неспешное путешествие? Павлыш пошел от оранжереи к соединительному туннелю, по которому можно выйти во Внешний сад. И через него уж вернуться обратно. По дороге он заглянул в бывшую библиотеку. Когда-то часть жилых кают находилась в этом секторе корабля, и филиал библиотеки размещался поблизости от них. В библиотеке стоял другой запах — запах пленки. Ячейки для микрофильмов и видеолент были раскрыты. В некоторых остались ленты. Павлыш знал — почему. Когда библиотеку перевозили, те кассеты, что дублировались в главной, брать не стали. Павлыш понимал, что и здесь его не ждут открытия, но все же потратил несколько минут, читая надписи на кассетах. И не зря. В одном из ящичков он нашел восьмую, шестнадцатую и двадцатую серии «Подводного мира», которых в главной библиотеке не было. Потом отыскал несколько кассет без этикеток. Их он тоже захватил с собой. Минут через двадцать он достиг соединительного туннеля и остановился перед лифтом. Здесь было светлее, сюда иногда заходили. Лифт поднял Павлыша на несколько ярусов вверх, что было условным понятием, так как низ — всегда центр корабля, верх — его внешние помещения. Гравитационное поле, создаваемое двигателями, таилось в центральном шаре. Зал отдыха перед входом во Внешний сад тоже был пуст. В бассейне голубоватым зеркалом застыла вода. Настолько ровная и неподвижная, что Павлышу захотелось нарушить эту неподвижность. Он сунул руку в карман. В карманах у Павлыша всегда есть что-нибудь лишнее. Пальцы нащупали металлический шарик. Павлыш швырнул его в бассейн. Зеркало вздрогнуло, плеснуло столбиком воды и разбежалось кругами, облизывая борта бассейна. Вот так-то лучше. Низкие мягкие диваны скобками тянулись вокруг бассейна. Павлыш с размаху прыгнул на диван, неудобно сел на сумку с кассетами, что тащил из библиотеки. Диван ожил, стараясь примериться к телу Павлыша. Павлыш представил, что он на «Наутилусе». В нем, где-то в недрах, живет последний его обитатель, старый капитан Немо. А может быть, это «Мария Целеста»? Неожиданная беда обрушилась на шхуну. Почему-то все покинули корабль, все до последнего человека. И кастрюля на плите еще теплая. Нет, он на необитаемом острове. Вот он, темный лес, за стеклянной стеной. Высоко справа в стене серый круг. Заплата. Когда Павлыша еще не было на свете, во Внешний сад «Антея» угодил метеорит. Это бывает с кораблями. Хоть над метеоритной защитой «Антея» думали лучшие умы Земли — ни одна крошка материи не должна была дотронуться до корабля: слишком высока цена, — все же шестьдесят лет назад «Антей» попал в мощный метеоритный поток. Настолько мощный, что один из камней достиг корабля. Метеорит пронзил внешнюю прозрачную тонкую стенку сада. Затем пробил вторую стенку, отделяющую сад от Зала отдыха. Затем миновал еще три перегородки и вылетел наружу. Происшествие стоило жизни двум космонавтам, которые в тот момент были в Зале отдыха. Павлышу рассказывали, что они играли в шахматы. И Внешний сад погиб. Он погиб так быстро, что не успел измениться. Павлыш подошел к стеклянной стене. Когда-то сад любовно собирали, создавали на Земле как то место, где космонавты в невероятной дали от дома могут ощутить и летнюю ночь, и запахи земного леса. Под прозрачным высоким куполом толпились березы и ели, кусты роз и орешника, а дальше, где поддерживалась температура повыше, возвышались пальмы. После ремонта тогдашний капитан «Антея» решил не подключать сад к системе отопления. Иначе бы, отогревшись, деревья и кусты сгнили. А так они остались стоять замерзшими памятниками деревьям и цветам. Если не знаешь, что случилось здесь шестьдесят лет назад, может показаться, что за стеклом начинается настоящий лес.
4
И Павлыш представил себе бесконечный ночной лес. Теплый влажный воздух, в котором покачиваются пряные тяжелые запахи, где шуршание падающих листьев так же осторожно и почти беззвучно, как шаги волка. Лишь иногда треснет сухой сук или смело ступит на груду валежника ничего не боящийся медведь. Громкий плеск, удар, почти грохот обрушился на тишину зала. Взрыв? Павлыш резко всем телом обернулся, прижавшись при этом спиной к прозрачной стене. Сила тяжести на корабле мала, вдвое меньше земной, и оттого даже самые резкие движения замедленнее. Мозг уже закончил поворот тела, а оно все еще не может остановиться. Брызги воды вылетели на пол зала. Длинная зеленая тень, словно тень крупной рыбы, скользила под взбаламученной голубой водой. Коротко остриженная девичья голова пробила воду, девушка раскрыла глаза, смахнула рукой воду с ресниц. — Испугались? — крикнула она. — Я нарочно тихо разделась и потом — как прыгну! Павлышу стало неловко, что девушка могла увидеть его испуг. Но нет, когда он обернулся, она была еще под водой. Девушка перевернулась на спину. На ней был зеленый купальник. Вода в бассейне успокаивалась медленно и солидно, словно бассейн был наполнен маслом. — Вода здесь удивительная! — сказала девушка. — Я каждый день купаюсь. Вы не пробовали? — Еще нет. Он не видел эту девушку раньше. Вчера был такой сумасшедший день. А сегодня он отправился в путешествие по кораблю. Девушка подплыла к бортику. — Я тоже иногда прихожу сюда специально, чтобы поглядеть на этот лес. Но я всегда знаю, что он мертвый. Видно, у меня плохо развито воображение. Павлыш вернулся к диванам и сел. — Я вас вчера не видел. — Когда вы прилетели, я была на вахте. Меня зовут Гражиной. — Я кошек видел. В пустой оранжерее. — Вот где никогда не была, — сказала Гражина. — Я не романтик. В голосе ее прозвучала снисходительность к новичку. Девушка снова нырнула, быстрее, чем Павлыш успел придумать достойный ситуации ответ. Когда она вновь появилась на поверхности, Павлыш спросил: — Вы биолог? — Гравитация, — ответила Гражина. — А как вас называть, если коротко? — Гражина мне нравится, — сказала она. — Короче не надо. — Длинно. — Ничего, не успеете утомиться. Я завтра улетаю. Гражина подплыла вновь к бортику. Павлыш увидел, какие у нее длинные пальцы. Просто удивительные длинные пальцы. А ногти обрезаны коротко. На щеке, под левым глазом, тонкий шрам. Губы мягкие и подвижные. Уголки их все время вздрагивают. Глаза Павлыша выхватывали детали лица, фигуры — кусочки мозаики строились в портрет, который, если бы они остались на корабле еще надолго, не имел бы почти ничего общего с первым впечатлением. — Этот год, — сказала Гражина, — пролетел мгновенно. Честное слово. Где-то в середине стало тоскливо — все-таки мы очень оторваны. А сейчас — вы не представляете, как не хочется улетать. — А если бы вам предложили — оставайтесь еще на срок? — Нет, не осталась бы, — ответила Гражина. Тут Павлыш понял, что у нее зеленые глаза. Темные мокрые ресницы затеняли их, и потому они сначала показались Павлышу куда темнее. — Жаль, — сказал Павлыш. — Чем больше народу, тем интереснее. — И без меня достаточно, — возразила Гражина. — Сколько в вашей смене? — Тридцать два. — В нашей было тридцать шесть. Но мне не повезло. — Ага, — Павлыш сразу сообразил, что она имела в виду. Еще тринадцать лет «Антею» лететь до звезды. Еще тринадцать смен. Тринадцатая будет самой счастливой. Именно тем космонавтам будет суждено спуститься на планету, завершить труд тысяч людей и полутораста лет. — Ничего, — сказал Павлыш. — Мы с вами будем еще не очень старыми. Мы там обязательно побываем. — Там нам нечего делать, — сказала Гражина. — На планете нужны совсем другие специалисты. — Почему? Двигатели будут нужны. И кабины будут нужны. — Вы кабинщик? — Медик-кабинщик. — Редкое сочетание. Какой курс? — Четвертый. А вы? Гражина вылезла из воды. — Дайте полотенце, — сказала она. Полотенце лежало рядом с Павлышом. Тот быстро поднялся, протянул полотенце. Она начала вытирать волосы, и Павлыш понял, что глаза у нее не просто зеленые, а очень зеленые. — Я уже старуха. Я в аспирантуре. Мне двадцать три года. — Ну и что? Разница в три года. Несущественно, — ответил Павлыш. Гражина засмеялась. Она так сильно смеялась, что руки с полотенцем опустились, и Павлыш увидел, как изменилось ее лицо. Мокрые волосы, что прижимались к голове, сейчас, подсушенные полотенцем, превратились в пышную гриву. И лицо стало меньше. Только глаза не уменьшились. Она бросила полотенце на диван, взяла оттуда халатик, накинула его, сунула ноги в туфли. — К обеду не опаздывайте! — сказала она. — Сегодня прощальный обед. — Ну что вы! — Не забудьте сумку. Что там у вас? Гражина была бесцеремонна, но Павлыш не обижался. Ее бесцеремонность была личной связью между ними. Только человек, который тебе не чужой, может спросить, что у тебя в сумке. — Я был в пустой библиотеке, — признался Павлыш, — и взял там кассеты. — Я тоже раньше туда ходила. Все наши ходили. Я подозреваю, что когда-то там нарочно оставили массу интересных кассет, чтобы устроить нам дополнительное приключение. Что вы взяли? Павлыш пожалел, что не взял ни одной книги Достоевского или Маркеса. — Так, — сказал он, — приключения. — «Звездный рейс»? — «Подводный мир». Я пропустил несколько серий. — Не смущайтесь, курсант. Я не спросила, как вас зовут. — Слава. Слава Павлыш. — Вот видите, Гражина вам не нравится, а Слава мне нравится. Так вот, Славик, я должна вам признаться, что сама еще два месяца назад вытащила из той библиотеки третью и четвертую серии «Подводного мира», несмотря на мой почтенный возраст и солидность. — Вы не производите солидного впечатления. — Я стараюсь.
5
Они спустились на лифте к центральному шару, потом Гражина побежала к себе в каюту переодеваться. Павлыш прошел к кабинам. Обычный корабль имеет два центра: пульт управления и двигательный отсек. На «Антее» было три центра. Помимо двух обычных там были «кабины». В обыденности этого слова была извечная попытка причастных к грандиозному делу снизить пафос причастности. В космическом институте, который имел счастье заканчивать Павлыш, шла давнишняя и безнадежная война между профессорами, для которых уважение к правильной терминологии означало уважение к предмету изучения, и курсантами, которые даже на экзаменах не могли одолеть простых слов «телепортационные ретрансляторы». К таким курсантам относился и Павлыш, который был хорошим, в меру старательным и в меру способным студентом, достаточно хорошим, чтобы попасть на «Антей» — предмет мечтаний многих поколений студентов. По законам изящной словесности автор, дабы не привлекать к себе внимания читателей, должен на этом этапе рассказа заставить своего героя — Павлыша — по пути к «кабинам» продумать все, что положено знать читателю. К сожалению, в данный момент ничто на свете не могло бы заставить Павлыша думать о проблемах, истории и перспективах телепортации, так как он с каждым шагом все больше проваливался в сладкую пропасть влюбленности, притом влюбленности, обреченной на разлуку, что всегда усиливает чувство. За невозможностью использовать монолог Павлыша, автор вынужден сам поведать о предмете беседы. К сожалению, для физиков и пилотов даже к двадцать третьему веку путешествие со скоростью большей, чем скорость света, оказалось прерогативой фантастов. Прыжки сквозь изогнутое пространство и подобные изобретения мечтателей пока не стали реальностью. Законы природы обмануть не удалось. Следовательно, за освоением планет Солнечной системы наступила пауза, которая грозила затянуться навечно. Звезды были недостижимы, так как путь к ним требовал сотен лет полета. Технически возможно было построить корабли, которые выдержали бы столь долгое путешествие, но нельзя было придумать бессмертного человека. Разумеется, мечта о выходе к звездам, к иным цивилизациям, существование которых оставалось лишь теоретическим допущением, продолжала бередить воображение. Проекты, разработанные мечтателями еще в двадцатом веке, рассматривались и обсчитывались, но не осуществлялись. Можно было построить гигантский корабль, снабдить всем необходимым, чтобы экипаж существовал в нем многие десятилетия. Чтобы космонавты рождались, росли, учились и умирали на борту корабля. Сто, двести, триста лет в пути… Добровольцам, идущим на это, предлагалась пожизненная тюрьма, причем тюрьма, доведенная до абсурда — тюрьма не только для них самих, но и для их детей и внуков. К тому же можно было вычислить, что в подобном путешествии экипаж, как бы ни был к этому подготовлен и готов жертвовать собой и своим потомством, неизбежно деградирует, как деградирует любое человеческое сообщество, оторванное от остального человечества. Цель не оправдывала жертв. Теоретически и даже практически был возможен и другой вариант. После отлета с Земли экипаж корабля погружался в анабиоз, из которого выходил к моменту высадки у дальней звезды. То же делалось и на обратном пути. Таким образом тюрьма оставалась тюрьмой, однако заключенному давали возможность проспать бесконечно длинный срок и даже выйти на свободу. Но жертвы, которые приносил экипаж, все равно оставались слишком большими. Ведь космонавты должны возвратиться домой через триста лет. То есть они никогда не увидят Землю такой, какой она была при их жизни, никогда не смогут по-настоящему найти своего места в этом мире, как не смог бы найти его современник Ньютона или Наполеона. Но открытие телепортации, которое произошло, когда люди научились пользоваться гравитационными законами, изменило ситуацию и позволило вернуться к этой проблеме. Сначала смогли передать грамм вещества на расстояние в десять сантиметров. Затем белая мышь — вечный мученик научного прогресса — была разложена на атомы и собрана вновь в соседнем городе, после чего она облизнулась и принялась глодать кусочек сахара. Наконец 4 августа 2198 года Бисер Симонян вошел в кабину телепортационного центра в Пловдиве и вышел — живой и здоровый — из такой же кабины в Бомбее. Так как в телепортации используются гравитационные волны, распространяющиеся буквально мгновенно, ограничения в переброске объектов обусловливались лишь энергетическими мощностями и максимальной емкостью кабины. В течение пятидесяти ближайших лет кабины были установлены по всей Земле и на планетах Солнечной системы [1]. Космические корабли, разумеется, остались, так как на их долю выпали перевозки крупных грузов, руд, сырья. Кабины не только невелики. Они так и не стали и вряд ли станут дешевым удовольствием. Кабины открыли путь к межзвездным путешествиям. Если отправить в бесконечно длинный полет космический корабль, но снабдить его при этом кабиной для телепортации, то экипажу нет нужды оставаться на борту сто лет. Через определенный срок экипаж можно сменить. Так появился «Антей». Первый его экипаж после года работы вернулся на Землю, уступив место другим космонавтам. Причем в течение того же года кабины несколько раз вступали в действие. На корабль прилетала комиссия из ООН, дважды вывозили больных, к тому же туда доставляли некоторые продукты, почту и приборы. Итак, за сто шесть лет полета на борту «Антея» сменилось сто экипажей. Правда, с каждым годом связь с кораблем становилась все труднее. К этому были готовы, и это даже предусматривалось при создании корабля. Ведь хотя гравитационные волны распространяются бесконечно, потребление энергии с расстоянием растет. Наука продолжала развиваться, появились новые источники энергии, и возможности Земли также увеличивались. Правда, приходилось ради экономии энергии и припасов на борту «Антея» постоянно уменьшать экипаж, и к тому дню, когда курсант Слава Павлыш попал на «Антей», там оставалось лишь тридцать человек. К звезде долетит и того меньше. Очевидно, окончательное число членов экспедиции окажется немногим более десяти. И среди них уже не будет курсантов. «Антею» же суждено кончить свои дни на орбите у далекой планеты. Постепенно, если там образуется человеческая колония, его разберут, использовав на постройки. За сто с лишним лет путешествия «Антей» стал частью земной истории. Павлыш, еще находясь на Земле, знал и о кошках, которые расплодились в пустых складах, и о заброшенной библиотеке, и о бассейне с голубой водой. Он тысячу раз видел корабль в фильмах и изучал его на специальных занятиях, как делали это и его учителя, и учителя его учителей, которые работали на «Антее». Но все его обитатели в конце концов возвращались домой. Как моряки из дальнего, но не бесконечно дальнего плавания. Кроме тех, кто умер или погиб в пути. Их было немного, шесть человек.
6
Очевидно, зал телепортации, если из него вытащить всю начинку, был бы грандиозен. Но за последние сто лет никто не видел его стен. Кабины на Земле были куда скромнее — в конце концов, всегда можно было вызвать ремонтников. Здесь же все системы были дублированы и передублированы, и запас надежности был в несколько раз выше теоретического. В сущности, этот центр был главной причиной существования «Антея». Павлыш легко прошел сквозь путаницу коридорчиков, проложенных между молчащих, но живых машин. Улицы и закоулки этого зала были известны Павлышу наизусть: ночью разбуди, вели проверить 50-й блок — с закрытыми глазами найдет дорогу. Ясно почему: в институте стоит тренажер — точная копия и в таком точно зале. Тренажеру столько же лет, сколько оригиналу. Студенту положено знать тренажер как свои пять пальцев. Если повезет, то он увидит когда-нибудь кабины «Антея». Помимо долга, отличное знание студентами этого дремучего зала объяснялось иной традицией: зал был самым укромным местом в институте, его лесом, его парком, его лабиринтом. И никому не сосчитать, сколько судеб было изменено, погублено или спасено в его полутемных закоулках, сколько здесь произошло решительных объяснений, задушевных разговоров, случайных встреч, драматических расставаний. Да и сам Павлыш всего месяц назад услышал решительное «нет» в тесном отсеке между блоком 8-Е и макетом энергонакопителя. После этого Павлыш прогулял два дня несмотря на то, что решалась его судьба — лететь или не лететь. Когда вернулся, выслушал справедливый выговор декана, и в наказание все воскресенье пылесосил зал. Декан, сам бывший антеевец (тридцать лет назад он провел на нем тринадцать месяцев), полагал, что самое полезное для студента — это познавательное наказание. Разумеется, декан не говорил студентам, что его жена, сама генный конструктор, ныне солидная дама, сказала ему «может быть» именно у блока 8-Е. Макеты блоков в институте были немы. Блок на «Антее», если приложить ухо к его теплому матовому боку, низко жужжал, как далекий шмель. И Павлыш понял, что институт так далек, словно он, Павлыш, летит на «Антее» уже сто седьмой год. Доктор Варгези сидел на неудобном высоком вертящемся стуле у стойки с пробирками. Он контролировал плотность и состояние раствора. За его спиной находилась ванна — свинцового цвета шар. От нее тянулась к Земле незримая нить. Там, на другом ее конце, дежурный проверит, плотно ли прилегает к тебе одежда, нет ли в карманах металлических вещей, затем впустит тебя в раскрытое чрево кабины, напоминающей вспоротый, кокон — как будто ты куколка. Студенты назвали кабину «испанской вдовой». Это доказывало, что кто-то из них читал историю инквизиции. «Испанская вдова» — изощренное орудие пытки. Она напоминает поставленный на попа саркофаг, утыканный гвоздями — остриями внутрь. Когда человека ставили внутрь, а затем закрывали половинки «вдовы», острия гвоздей вонзались в тело несчастного. Здесь гвоздей не было. Но были захваты. Отправляемый объект следовало очень четко зафиксировать. Информация о его габаритах, массе и весе уходила на приемную кабину заранее — за несколько сотых долей секунды до переброса. Когда ты через мгновение — субъективно оно могло показаться вечностью — оказывался, допустим, в Антарктиде, то «испанская вдова», в которой ты приходил в себя, так же туго сжимала тебя в гибких, упругих захватах. От этого всегда возникало ощущение того, что никакого перелета не было. На «Антее» кабина выглядела иначе. Здесь во избежание ошибок, опасность которых резко увеличивалась с расстоянием между передающей и приемной кабинами, человек должен был погрузиться в ванну с тягучим киселеобразным раствором — ни о какой одежде и речи не было. Вещи неорганические шли через вторую кабину, грузовую, в небольших контейнерах. Размеры кабин ограничивали возможности снабжения корабля. За сто лет на Земле научились сооружать более крупные кабины, но на «Антее» оставалось, естественно, старое оборудование. Доктор Варгези, прямой начальник и руководитель практики Павлыша, проверял плотность раствора — его состав должен абсолютно соответствовать составу в земном Центре. А после каждого запуска неизбежно происходили микроизменения от контакта с человеческим телом. — Ты чего пришел? — спросил доктор. — Тебе еще рано. — Я себя хорошо чувствую, — ответил Павлыш. — Я был в старой библиотеке и в пустой оранжерее. И в бассейне. — Зря мне об этом рассказываешь, — сказал доктор. — После космического переноса следует отдыхать в течение суток. — Я честное слово себя хорошо чувствую. А когда Макис прилетит? Макис был сокурсником. Их двоих отобрали с курса для стажировки на «Антее». — Ты же знаешь, — Варгези поправил белую шапочку, которую, как утверждали, он не снимал даже ночью, скрывая лысину, — у них, как всегда, неразбериха. Я жду Макиса, а перед сеансом идет информация — ждите биолога До До Ки, который оказывается бирманской женщиной средних лет. А я вообще ее не встречал в списках. Ты же знаешь. Павлыш не стал спорить, хотя знал, что Варгези преувеличивает. — Я диких кошек видел, — сказал Павлыш. — Я бы не удивился, если бы здесь водились удавы, крокодилы и летучие мыши. Ископаемое чудище, а не корабль. Если он доберется до цели, это будет такая развалина, что стыдно показаться на люди. — Вы думаете, что «Антей» развалится? — Курсант, ваши шутки неуместны. С «Антеем» ничего не случится. Хотя, конечно, надо было еще пятьдесят лет назад вернуть его на Землю. — Почему? — Современные корабли передвигаются вдвое быстрее. — Так это современные. — Павлыш поймал Варгези на логической ошибке и обрадовался. Остроносый Варгези ему не нравился. Он умел находить дурное в любой светлой вещи. Конечно, психологически — психологию Павлыш проходил — в большом коллективе желательно разнообразие эмоциональных типов. Вернее всего, Варгези попал сюда именно для разнообразия. Но он надоел Павлышу уже в Центре подготовки на Земле, где они оказались в одной комнате. — А кабины? — Варгези никогда не сдавался в спорах. — Это же прошлый век! — В них многое заменено. — В такой кабине я бы не рискнул отправиться к маме в Милан. — Но отправился сюда. — Они работают на пределе. Я не удивлюсь, если кабина откажет. И ты понимаешь, что это значит? — Вряд ли нас отправили бы сюда, если так опасно. — Речь идет о тщеславии целой планеты. — Варгези почесал переносицу. Когда он сердился — всегда почесывал переносицу. «А что я делаю, когда сержусь?» — подумал Павлыш. Никогда не приходило в голову. — Тщеславию человека можно поставить предел. Всегда есть кто-то над ним. Общество, государство. Но жертвой тщеславия целой планеты может стать не только дряхлый корабль — целый континент. «Антей» давно уже не корабль, а символ. Символ нашего всесилия, символ нашей гордыни. Мы, видите ли, бросили вызов Галактике! Нам не страшны расстояния! А разум молчит! Зачем нам этот «Антей» и это путешествие, которое потеряло смысл задолго до его завершения? — Вы же знаете, что это не так. — Докажи, юноша. — Движения Варгези оставались размеренными и сдержанными. Он зафиксировал результаты анализа, слил пробирки, отнес их к мойке, потом снял халат, тщательно сложил его. — Докажи мне, что мы с тобой не жертвы тщеславия очень многих людей, каждый из которых бессилен, однако представляющих вместе эфемерную субстанцию — мнение планеты! — Но сколько сделано за эти годы. — Павлыш вдруг почувствовал себя на экзамене. — Сколько опытов, открытий. Сколько еще будет сделано! В конце концов, даже если корабль не долетит, само путешествие — это уже великое событие! Вы же знаете, что мы долетим. И установим там, на планете, кабину. — А планета будет пустая! — Пустых планет не бывает! Эта кабина будет первой станцией в Галактике — мы сможем переноситься за миллиарды километров так, словно остаемся на Земле. — Пустая кабина на пустой планете! Павлыш развел руками. Станцо, который вошел в отсек и, видно, стоял все это время неподвижно, вмешался в спор. — Джованни, — сказал он физиологу, — не смущай молодежь. — Пускай закаляется. — Что тебя ест? Станцо — шеф телепортационного центра. Он раньше работал вместе с Варгези. Станцо — редкое исключение на корабле. Он здесь второй раз. Он уже отбыл одну вахту шесть лет назад. — Энергетический предел, — ответил Варгези. — Ты же знаешь. — Об этом думают люди, которые умнее нас с тобой. — Умнее нас с тобой никого нет, — возразил Варгези. — И я утверждаю, что весь этот эксперимент полетит к чертовой бабушке. — Ладно, не будем об этом. И Павлышу показалось, что Станцо не хочет вести этот разговор при студенте. Как бы подтверждая подозрения Павлыша, Станцо сказал: — Если ты не устал, отправляйся в кают-компанию. Там нужны молодые крепкие руки. — Зачем? — Вернее всего — резать салат.
7
За сто лет «Антей» оброс традициями, как днище парусника ракушками. Одной из традиций, хранимой свято, был Двойной Обед. Пересменка на «Антее» проходила в течение недели. По мере того как на корабль прилетали новые члены экипажа, «старики» уходили на Землю. Наступал момент, когда примерно половина «стариков» уже возвратилась на Землю, а половина «новичков» оказывалась на корабле. И в этот день, третий день пересменки, происходил Двойной Обед. Двойной, потому что он проходил одновременно на Земле, в Центре управления, и на корабле. На Земле половина новичков угощала тех, кто вернулся с «Антея». На «Антее» старожилы чествовали тех новичков, которые туда перебрались. Обеды начинались одновременно. Никто, кроме двух экипажей, на обеде не мог присутствовать. Качество угощения было делом чести. К обеду готовились загодя, неделями. О некоторых, наиболее удачных обедах слагались легенды. Десять лет назад смена на «Антее» умудрилась вывести устриц. Это был выдающийся биологический эксперимент. Устрицы выводились в искусственной морской воде и должны были вырасти до нужных габаритов за несколько месяцев. Устрицы подавались тогда на закуску. Мало кто их ел, но поражены были все. На этот раз обед был шикарным, но не невероятным. Павлыш пришел в кают-компанию скорее в надежде увидеть Гражину, чем обуреваемый желанием помочь по хозяйству. Но Гражины он не нашел: оказывается, она сдавала дела сменщику. Вскоре из кают-компании Павлыша выгнали — его присутствие там было нарушением традиции. Тогда Павлыш пошел на нарушение дисциплины. Небольшое нарушение, но тем не менее недопустимое. Он отправился в гравитационный отсек. Путь туда занял довольно много времени. Хоть расположение помещений корабля Павлышу было известно, в действительности все выглядит совершенно иначе, чем на снимках или планах. Павлыш представил себе положение гравитационных отсеков относительно кают-компании, но дверь, которая должна соединять их, была закрыта. Павлыш решил пройти через пульт управления, но, спутав коридор, попал в полутемный компьютерный зал, где в низких креслах сидели два навигатора. Павлыш замер на пороге. Разумеется, можно было войти и спросить, как пройти в гравитацию. Но не хотелось оказаться в положении заблудившегося мальчика. Павлыш стоял в дверях, стараясь сообразить, куда двигаться дальше. — Подтверждения не было, — сказал один из навигаторов. — Если отменили, то и не будет подтверждения. — Почему? — Что-то случилось. А если так, то и гравиграммы не проходят. — Ты думаешь, авария? — Немыслимо. Всегда есть возможность перебросить энергию с антарктического щита. Зажужжал зуммер. Навигатор протянул руку, провел над пультом ладонью, принимая вызов. Павлыш видел, как на экране видеофона обрисовалось лицо капитана-1. То есть капитана старой смены. Сейчас на борту были оба капитана, но новый капитан официально примет командование в последний день. Капитан-1, Железный Лех, спросил с экрана видеофона: — Флуктуаций курса нет? — Не надейся, капитан, — сказал навигатор. — Все проверено. — Чего они молчат? — спросил второй навигатор. Капитан-1 ничего не ответил. Отключился. Павлыш счел за лучшее уйти. Он понял только — что-то случилось. Вернее всего, со связью. Те трое были встревожены. Не хватало еще, чтобы начали сбываться пророчества Варгези. Павлыш задумался, но не настолько, чтобы забыть о цели своих поисков. В лифтовой шахте послышалось шуршание — кто-то поднимался. Павлыш остановился. Крыша лифта всплыла в шахте, показалась открытая кабина. В ней стояли Гражина и другая девушка. Невысокая, полногрудая, кареглазая брюнетка. Девушки увидели Павлыша. — Поехали, — сказала Гражина. — Знакомься, это Армине. Мы вместе работаем. Павлыш ступил в медленно поднимающийся лифт. — Ты чего здесь делаешь? — спросила Гражина. — Вас искал. — Почему здесь? — разговаривая, Гражина смотрела в упор. — Я зашел на пульт управления. — Навигаторы не любят посторонних. — Я не входил. — Нет логики. Зачем же заходил, если не входил? — Навигаторы говорили, я не стал мешать. — Ты чем-то встревожен? — Мы без связи с Землей. Сначала он решил было никому не говорить о том, что подслушал. Но язык сказал это за него. Человек с новостью всегда интереснее женщине, чем человек просто так. — Еще чего не хватало! — возмутилась Гражина. — Этого никогда не было. Ты что-то не так понял.
8
За обедом, который, как уже говорилось, был изумительным, но не сенсационным, оказалось, что Павлыш прав. После первых тостов и речей, ритуал которых был разработан много лет назад, подошла очередь говорить капитану-1. Капитан-1 сказал, как и положено, что он передает корабль капитану-2 и его новой команде, надеясь, что с их стороны не будет претензии к предыдущему экипажу. Затем он должен был сказать о том, как будет приятно встретиться через год на Земле. Но капитан-1 вдруг замолк. И сказал совсем другим голосом: — Сегодня мы получили с Земли гравиграмму. Павлыш сидел как раз напротив капитана-1. Он долго не садился, пока все рассаживались, делая вид, что любуется пирамидой салата, потому что хотел увидеть, куда сядет Гражина. Он уже начал считать минуты до момента разлуки и представлять, как будет пуст корабль без Гражины. Но получилось так, что Гражина заговорилась с незнакомыми Павлышу гравитационщиками из старой смены и совсем забыла о нем. И села между ними. Так что Павлышу пришлось садиться далеко от нее, почти в торце стола, напротив капитана-1. — Что случилось? — спросил Варгези. Спросил мрачно, как будто не спрашивал, а произносил: «Я же предупреждал». Гравиграммы — редкие гости на корабле. Для того чтобы отправить послание за столько световых лет, требуется огромное количество энергии. Внеплановых гравиграмм быть не должно. Потому что через час будет переброска следующего человека из новой смены и все новости он принесет с собой. А раз на Земле не стали ждать переброса, значит, что-то случилось. — Гравиграмма неполная, — сказал капитан-1. Он был невысокого роста и потому стоял, опершись ладонями о стол. Маленький, сухой, жилистый человек. Несколько лет назад он установил кабину на Плутоне. — Гравиграмма неполная, — повторил капитан-1. — Содержание ее таково: «Переброс откладывается…» — Не может быть! — тихо произнес кто-то в дальнем конце стола.
9
В семнадцать двадцать по корабельному времени Павлыш был у кабины. Здесь он был не туристом. Он работал. Вернее, ждал — придется ли работать? Его деятельность как медика начиналась в тот момент, когда в ванной материализовывался астронавт. До того момента он дублировал Станцо. Больше с Земли не поступало никаких известий. Ясно было, что переброса не будет. Тем не менее на «Антее» все вели себя так, словно ничего не случилось. Это решили капитаны. В семнадцать двадцать сотрудники центра телепортации были на своих местах, готовые к приему. В отличие от нормальной процедуры на этот раз в отсеке были и оба капитана. За сто шесть лет полета еще не было случая отмены переброса. За столом, когда строились гипотезы, высказывались умные и не очень умные соображения по поводу того, что могло случиться, вспомнили, что однажды вместо одного космонавта приняли другого. Первый внезапно заболел. Поэтому на «Антее» решено было вести себя так, как будто гравиграммы и не было. В семнадцать двадцать шесть Павлыш включил свою установку — дубль-контроль. Установка выдала на дисплее параметры системы. Павлыш ждал слов Станцо. — Параметры нормальные, — сказал Станцо. Он находился у основной установки. — К приему готов. Павлыш взглянул на индикатор Станцо, перевел взгляд на свой индикатор. Идентично. — Дубль-установка к приему готова, — подтвердил он. Было семнадцать двадцать семь. — Раствор нормальный, — произнес Варгези. Дальше все делала автоматика. Это были самые длительные минуты в жизни Павлыша. — Время, — сказал техник Джонсон. — Время, — повторил Станцо. Приемная кабина была мертва. Они подождали еще семь минут. Они разговаривали, в этом оказалось даже облегчение. Потому что в те минуты перед сроком была неизвестность. Прогноз подтвердился — переноса не будет. И больше было нечего ждать. Капитаны ушли. Жилистый капитан-1, так и не сдавший команды, и капитан-2, высокий, худой, очень молодой — даже слишком молодой, с точки зрения Павлыша. А еще через пять минут капитан-1 по внутренней связи оповестил все отсеки о том, что вызывает экипажи в кают-компанию. На постах остаются только дежурные. У кабин остался Станцо.
10
Со стола уже успели убрать. Только скатерть осталась на длинном столе. И стулья вдоль стола. Кок принес кофе. Павлыш сел рядом с Гражиной. Варгези молчал. Павлыш ожидал, что он будет разглагольствовать, но тот молчал. Капитан-1 сказал: — Мы все же не отказались от попытки приема. Но кабина не работала. Больше гравиграмм мы не получали. Мы не знаем, сколько продлится эта ситуация, и не знаем, чем она вызвана. Еще вчера все было нормально. Павлыш кивнул, хотя никто его кивка не увидел, — он хотел сказать, что сам прилетел именно вчера, последним из экипажа. И ничего особенного на Земле не было. Шел дождь. Когда Павлыш бежал от центра к пусковой базе, он успел промокнуть. У кабины его ждала Светлана Павловна, оператор. Она протянула ему махровое полотенце и сказала: «Вытри волосы. Неприлично мокрым появляться в другом конце Галактики». Павлыш так волновался, что не заметил, как прошел к раздевалке, чтобы сдать вещи в контейнер, с полотенцем в руках, и Светлане Павловне пришлось бежать за ним. — Пока у нас нет никаких данных о природе этого… — капитан попытался подобрать правильное слово, — инцидента. Поэтому мы временно считаем наш смешанный экипаж — постоянным экипажем корабля, и приступаем к нормальной работе. Как только будут получены новости, мы сообщим экипажу. Все поднимались молча. — Я рад, — сказал Павлыш, когда они подошли к двери. — Чему? — спросила Гражина. — Ты теперь не улетишь. — Улечу. Первым же рейсом. — Они на Земле услышали мои молитвы, — сказал Павлыш. — Я не разделяю твоих молитв. — Гражина смотрела в упор. — У тебя друг на Земле? Он ждет? — Ты умеешь быть нетактичным! К ним подошла Армине. — Мне страшно, — сказала она. — Еще чего не хватало! Нам ничего не угрожает, — возразила Гражина, сразу забыв о Павлыше. У Армине была очень белая кожа и пушок на верхней губе, как у подростка. «Странно, — подумал Павлыш, — чего тут страшного?»
11
Павлыш вернулся к кабине. Он думал, что застанет около нее только Станцо, а там уже были и Джонсон, и Варгези. И еще два кабинщика из прошлой смены. Станцо сказал, что Павлыш правильно сделал, что пришел. Надо прозвонить все контакты. Даже при тройном дубляже могло произойти что-то экстраординарное. И они начали работать. Работа была скучной, понятной и ненужной, потому что самим фактом своим она отрицала существование последней гравиграммы с Земли. Сначала работали молча, разделенные перегородками и телами блоков. Потом стали разговаривать. Человеку свойственно строить предположения. Но главного предположения, которое давно крутилось у всех на уме, почему-то долго никто не высказывал. Первым заговорил об этом Павлыш. Как самый молодой. Так на старых кораблях — в кают-компании — первое слово на военном совете предоставлялось самому молодому мичману, а последним всегда говорил капитан. — Я читал статью Домбровского, — произнес Павлыш. Стало тихо. Все услышали. Потом Павлыш услышал голос Станцо. — Контраргументация была убедительной. — Над ним просто смеялись, — раздраженно прозвучал из-за другой стенки голос Варгези. — А ведь он не мальчишка, он же тоже просчитал все варианты. — Но нельзя забывать, — это говорил Джонсон, — что, по его расчетам, предел переброски должен был наступить уже шесть или семь лет назад. — Шесть лет, — сказал Павлыш. — Критическую точку «Антей» уже миновал. Статья, о которой шла речь, была обречена остаться достоянием узкого круга специалистов, так как ее напечатали в Сообщениях Вроцлавского института космической связи, да и сам Домбровский не был кабинщиком. Но она попалась на глаза журналисту-популяризатору, который смог понять, о чем в ней шла речь. Домбровский рассматривал теоретическую модель гравитационной связи. И по его условным и весьма неортодоксальным выкладкам выходило, что гравитационные волны — носители телепортации — в Галактике имели определенный энергетический предел. Он утверждал, что конструкторы корабля допустили ошибки в расчетах. И что связь с «Антеем» неизбежно прервется. Статья была опубликована около десяти лет назад. Журналист, откопавший статью, добрался до Домбровского, который рассказал на понятном языке, что имел в виду. Затем он поговорил с оппонентами Домбровского, которые указали на три очевидных ошибки в расчетах Домбровского. И эту дискуссию журналист опубликовал. И хоть аргументы оппонентов Домбровского были куда внушительней, чем его расчеты, именно выступление журнала вызвало к жизни споры, которые формально завершились поражением Домбровского. Правда, сильные математики признавали, что в расчетах Домбровского что-то есть. В пользу его выкладок говорило и то, что расход энергии на связь и телепортацию рос быстрее, чем предполагалось вначале. Вновь о статье вспомнили через четыре года, когда, если верить Домбровскому, связь должна была оборваться. Связь не оборвалась, но произошел новый скачок в потреблении энергии. Оппоненты Домбровского облегченно вздохнули, но и его сторонники не умолкли. Прошло еще шесть лет. — Даже если это не так, — сказал Варгези, — полет уже сейчас — пустая трата энергии. Каждая переброска стоит столько же, сколько возведение вавилонской башни. — К счастью, вавилонская башня нам не требуется, — заметил Станцо. — А может так случиться, — спросил Павлыш, — что теперь мы останемся одни? Ну, если Домбровский в чем-то прав? Никто ему не ответил. — А что тогда делать? — спросил Павлыш после долгой паузы. — Ясно что, — сказал Варгези. И опять же остальные промолчали. Но так как для Павлыша ясности не было, он повторил вопрос. — Возвращаться, — сказал Станцо.
12
На ужин все свободные от вахт собрались в кают-компании. Ужин был из породы «сухих именин» — представлял собой остатки обеденного пиршества. Павлыш прибежал одним из первых и крутил головой, ожидая, когда войдет Гражина. Пришла Армине, очень грустная, и сказала, садясь рядом с Павлышом: — Гражина не придет. — Устала? — Злится. — Почему? — Ты же знаешь, — сказала Армине. — Мы разговаривали с нашими навигаторами. Представляешь, сколько займет разворот корабля? — Не задумывался. Они разговаривали тихо, думая, что их никто не слышит. Но услышал биолог, сидевший напротив. — Два месяца, — сказал он. — Как минимум два месяца. Навигаторы сейчас разрабатывают программу. — Наверное, больше, чем два месяца. И неизвестно, сколько лететь потом, прежде чем восстановится связь. Предел Домбровского довольно неопределенный. Павлыш удивился. Ему казалось, что лишь в их отсеке подумали о связи событий с теорией Домбровского. Оказывается, везде на корабле думали одинаково. — Ну и ничего страшного, — сказал Павлыш. — Два-три месяца полетаем вместе. — А мы рассчитывали, что завтра будем дома. — Что за спешка? Легкомыслие иногда нападало на Павлыша, как болезнь. Он потом сам себе удивлялся — почему вдруг серьезные мысли пропадают куда-то? Армине положила ему на тарелку салат. — Ты хочешь сказать, что ты рад? Павлыш понял, что ведет себя глупо. Оснований для радости не было. Он оказался в той, несчастливой смене, которая, возможно, присутствовала при конце полета — громадного, векового порыва человечества, провалившегося в нескольких шагах от цели. — Проклятый Домбровский, — сказал Павлыш. — Не знаю, когда ты притворяешься — сейчас или раньше, — вздохнула Армине. — Но в самом деле это трагедия. Я всегда думала, что побываю на звездах. Я думала, что буду еще не старая, когда выйду из кабины на планете другого мира. Представляешь — сколько лет и усилий! И все впустую. — Не впустую! — сказал Павлыш. — К тому же меня можно понять. Я фаталист. — То есть? — Если я бессилен, то не буду биться лбом о стену. Я думаю о том, что в моей власти. — А что в твоей власти? — Надо искать утешение. Да, полет прекратится, но ведь мы будем все вместе, все вместе полетим обратно. А потом, когда восстановится связь, может, окажется, что тревога была ложной, и корабль снова полетит к звездам. — Нет, — сказала Армине. — Почему? — Мы уже посчитали, что торможение, разворот и переход на обратный курс съест все ресурсы корабля. Ведь «Антей» рассчитан на один полет. Через какое-то время придется его остановить. Павлыш кивнул и принялся за чай. Не мог же он признаться Армине, черные брови которой трагически сломались над переносицей, что не ощущает трагедии. Главное, что Гражина остается на «Антее». Два месяца, три месяца… там видно будет. — Что-нибудь придумаем, — сказал Павлыш к удивлению Армине. — Жаль только, Макис не прилетел. Мы с ним с первого курса дружим.
13
На следующий день жизнь корабля текла обычно, как освящено традициями. Помощник капитана-2 вызвал к себе Павлыша, Джонсона, еще одного стажера-биоэлектроника. Павлыш знал, зачем. Помощник, человек молчаливый, даже мрачный, провел их в каптерку. Выдал по пульверизатору с клеем. Губки. Баллоны. Щупы. Роботов на корабле было мало, и каждая смена начиналась с косметического ремонта. Пластиковые покрытия кое-где состарились. Их надо было подклеивать, чистить, если нужно, заменять. Можно рассчитать на сто лет пути корпус корабля, двигатели, переборки, но всех мелочей не предусмотришь. Старела посуда, мебель, ткани… К тому же на корабле была пыль. Павлышу достался спортивный зал. Когда он уходил, помощник капитана сказал: — Береги клей. И пену. — Почему? — А вы мне можете сказать, когда будет следующая доставка? — Как положено хозяйственнику, помощник капитана был перестраховщиком. Но в его словах отражалось то чувство неизвестности, что постепенно овладевало экипажем корабля. В спортивном зале на матах боролись два механика, а Армине старалась сделать сальто назад на бревне. Каждый раз она не удерживалась и соскальзывала на мат. Павлыш медленно пошел вдоль стены, глядя, не отстал ли где пластик. На корабле существует главное правило — если можешь не мешать человеку, не мешай. Когда ты собираешься провести год в железной банке с тридцатью другими людьми, деликатность — лучшее оружие против конфликтов. Стена справа от входа — особая стена. Здесь расписываются все, кто побывал на борту «Антея». Кто-то очень давно рассчитал, сколько места потребуется для всех, и потому подписи первых лет находились высоко, под потолком. Но тот, кто это считал, не учел, что на корабле с каждым разом будет все меньше людей. Так что последние подписи оказались на высоте груди. До пола ковер подписей так никогда и не дотянется. Павлыш остановился у стены подписей. Без стремянки не разберешь имен самых первых космонавтов. Зато подпись Гражины Тышкевич прямо перед глазами. Армине Налбандян рядом. — Ты сегодня ремонтник? — спросила Армине. — А когда расписываться? — ответил вопросом Павлыш. — В начале или в конце смены? — Ты имеешь право расписаться уже сейчас, — сказала Армине. — Но обычно перед отлетом. — Я подожду, — решил Павлыш. — Но я хочу, чтобы мое имя стояло рядом с именем Гражины. — Ты сентиментальный студент. — А ты? — Мое сердце далеко отсюда, — призналась Армине. Она помолчала, глядя себе под ноги, потом добавила: — Так я и не научилась делать сальто. — Вся жизнь впереди, — успокоил Павлыш. — К тому же, пока будем разворачиваться, потренируешься. — Я чувствую, что не переживу, — сказала Армине. — Я уже мысленно на Земле. Как будто все, что здесь, мне только снится. Такой вот неприятный сон. — И я — кошмарное чудовище. — Ты неплохой парень, — сказала Армине. — Иначе бы я с тобой не разговаривала. — Гражина тоже так думает? — Я никогда не знаю, что же на самом деле думает Гражина. Она очень боится, что ее сочтут слабой. — А ты? — Я боюсь растолстеть. Кому я буду нужна такая толстая? — Полные губы улыбнулись, а карие глаза были печальными. — Ты не толстая, ты… крепкая, — сказал Павлыш. — Это совсем не комплимент. Работай, я не буду мешать. Я еще немного попрыгаю. Армине ушла к бревну, а Павлыш начал водить щупом по стенам, проверяя, не отстала ли облицовка. Потом снова остановился. Перед Черным ящиком. Или копилкой — любое название годилось. Ящик стоял в углу. В нем была щель, как будто для монеток, только для очень больших монеток, размером с тарелку. Да и сама копилка была по пояс Павлышу. Сюда каждый мог перед уходом с «Антея» кинуть что-то на память о рейсе, какую-нибудь вещь, которую хотел послать к Альфе Лебедя. Одни оставляли записку, другие — значок или кассету с любимой песней. Или носовой платок. Или вырезанную из дерева фигурку, или свою фотографию. Когда «Антей» долетит до той планеты, Черный ящик вынесут и закопают там. И пусть никто не узнает, что за привет послал тот или иной его пассажир. Главное, чтобы приветы добрались до цели.
14
— Сейчас не время рассуждать, чья в том вина, — сказал капитан-2. — Но мы за ночь провели инвентаризацию корабельного хозяйства. Иногда это полезно сделать. Если запасов пищи, с учетом оранжереи и гидропоники, нам хватит надолго, вода в замкнутом цикле также не проблема, то многие нужные припасы на «Антее» подходят к концу. — Что, например? — спросил Джонсон. — Например, мыло, — сказал капитан-2. Это было так неожиданно, что Джонсон хихикнул. — Сгущенное молоко, — сказал капитан-1, - нижнее белье. — И многое другое, — заключил фразу капитан-2. — Пришлют, — прошептал Павлыш Армине. Армине сама села рядом с ним, Павлышу казалось, что он давно ее знает. С ней было легко, не то что с Гражиной. Гражина сидела в стороне и не замечала Павлыша. — Когда пришлют? — прошептала в ответ Армине. — Мы же не знаем. — Мы хотим сообщить вам еще кое-что о состоянии систем корабля. Оснований для тревоги нет, но основания для беспокойства имеются. Капитан-2 достал желтый лист и начал зачитывать длинный список наличности припасов и запасных частей к приборам. Павлыш поглядывал на Гражину, надеясь, что она взглянет в его сторону. Когда капитан-2 кончил зачитывать список, слово взял капитан-1. — Мы познакомили вас с положением дел, — сказал он, — потому что мы стоим перед дилеммой. Решение первое: мы начинаем торможение и разворот корабля. Эта операция займет примерно шестьдесят восемь дней, после чего мы сможем двигаться обратно к Земле, придя еще через двадцать шесть суток к той точке, где мы получили последнюю гравиграмму с Земли. — Три месяца, — подсчитал Павлыш. Конечно, можно обвинять Павлыша в легкомыслии, в том, что он недостаточно глубокая натура и судьба великого дела не волновала его должным образом, зато волновали зеленые глаза Гражины, но факт остается фактом: только услышав, как капитан холодным и бесстрастным голосом подсчитывает сроки разворота и подчеркивает нужду в экономии, потому что неизвестно, когда восстановится связь, Павлыш вдруг не умом, а внутренне, для самого себя, понял, что и в самом деле «Антей» никогда уже не долетит до Альфы Лебедя, и все поэмы об этом полете, все книги и воспоминания о нем, все картины и фильмы — все это напрасно, и усилия тех людей, которые собираются ежегодно на встречу «антеевцев», тоже напрасны, вернее, почти напрасны. Нет, никто не будет отрицать научной ценности полета. Но было в свое время немало экспедиций к Северному полюсу. И к Южному полюсу. Они не доходили до цели, хотя результаты их подвигов и достижений были велики. А запомнили Амундсена и Скотта — тех, кто дошел. Потому что если ты объявил Северный полюс целью своего похода, то уж, пожалуйста, добирайся до него. — Есть альтернатива. — Павлыш задумался и не сразу понял, что это говорит Гражина. Гражина сказала эти слова напряженно, будто решилась открыть тайну, которую нельзя было произнести вслух. — Знаю, — сказал спокойно капитан-2. — И эту альтернативу мы тоже рассматривали и хотим обсудить. «Мы полетим дальше, — вдруг подумал Павлыш, хотя еще секундой раньше такой мысли у него не было. — Мы полетим в надежде на то, что произошла ошибка, авария. И через сколько-то дней или даже месяцев связь восстановится». — Существует инструкция, — продолжал капитан-2, - на случай прекращения связи. Она предусматривает один выход — повернуть назад. Но… — капитан-2 поглядел на Павлыша, словно обращался только к нему, — инструкция не учитывает, что это могло случиться так близко от цели. — Относительно близко, — сказал Варгези. — Относительно близко, — согласился капитан-2, - и все же настолько близко, что есть возможность продолжить полет. Станцо, сидевший неподалеку, вздохнул. И Павлышу показалось, что с облегчением. Неужели он тоже думал о таком решении? — Мы допускаем, — продолжал капитан-2, - что через несколько дней или недель связь будет восстановлена. При условии, что обрыв ее — случайность. Но мы обязаны учитывать и другой вариант. Допустим, что Домбровский был прав. Капитан-2 замолчал, взял со стола стакан, налил воды, выпил. И было очень тихо. И в этой тишине доктор Варгези спросил: — И где же предел этого ожидания? Сколько мы будем лететь, испытывая научную компетентность физика Домбровского? Месяц? Год? Сколько мы будем ждать? Или пока не выпьем последнюю банку сгущенного молока? — Очевидно, — капитан-2 осторожно поставил стакан на стол, будто боясь разбить его и тем уменьшить количество посуды на корабле, — мы не должны в таком случае ставить временной предел. Мы должны предположить, что предел — звездная система Альфы Лебедя. — То есть? — Голос Варгези повысился, будто он требовал от капитана признания вины. — Скажите, сколько лет? — Тринадцать лет, — сказал капитан. — Нет, — громко проговорил Варгези. — Двадцать шесть. Двадцать шесть лет. Мы должны рассматривать худший вариант: полет до цели, установку никому не нужной кабины и возвращение к пределу Домбровского. И та и другая цифры были для Павлыша абстракциями. Год — это много. Год. А двадцать шесть… двадцать шесть лет назад, как говорил отец, его еще не было в проекте. Павлыш подумал, что сейчас все будут горячо спорить, кто-то испугается, кто-то обрадуется. Гражина закричит: «Нет!» А сам Павлыш? Он был сторонним наблюдателем. Он смотрел на эту сцену откуда-то издали, и даже голос капитана, который продолжал звучать в полной тишине, долетал, как сквозь вату. — Вариант, который мы сейчас рассматриваем, — говорил он, — возник не сразу. Сначала мы просчитали лишь естественное решение… Тут Павлыш поймал себя на том, что, продолжая оставаться посторонним наблюдателем, он начал считать. Он смотрел на Станцо и считал: Станцо сорок три года. Сорок три плюс двадцать шесть — шестьдесят девять. Это не очень большой возраст, но известно, что в замкнутом пространстве «Антея» (а тут ставились эксперименты по этой части) старение организма идет быстрее, чем на Земле. А каким будет Станцо в семьдесят лет? С белой бородой? «Капитану-2, - думал Павлыш, — куда меньше сорока. Может, поэтому говорит он, а не капитан Лех, которому около пятидесяти. Он даже может умереть и никогда не вернуться на Землю. Они будут лететь и лететь, а капитан-1 умрет уже от старости…» — Сто шесть лет назад, — сказал капитан-2, - на Земле произошло очень важное событие, может, одно из самых важных в ее истории. Был отправлен первый звездолет. Все знали, сколько лет ему предстоит лететь. Те, кто строил и отправлял его, знали, что никогда не увидят своей победы. Они это делали для нас с вами. Много тысяч людей летели на нем. И мы думали, что скоро установим кабину в созвездии Лебедя, и Земля сделает невероятный скачок вперед — человечество в самом деле станет галактическим. Капитан говорил медленно, внятно, словно вспоминал выученный текст. — Несколько поколений людей на Земле росло со знанием того, что этот шаг будет совершен. Я, наверное, не очень хорошо объясняю, потому что речи — не моя специальность. И вот сейчас несколько миллиардов человек ждет этого свершения. Но где-то произошла ошибка. Вернее всего, ошибка. Не может же все идти гладко, но ошибка не трагическая. Не трагическая для отдельных людей, но трагическая для человечества. — Человечество живо и будет жить еще довольно много лет, — возражал Варгези. — Да, я знаю, и знаю даже, что современные корабли летают почти вдвое быстрее «Антея», что можно построить новый корабль. Но давайте сосчитаем вместе с вами. Строительство «Антея» заняло шестнадцать лет. Допустим даже, что строительство нового корабля займет вдвое меньше времени, втрое меньше. Это пять лет. Сам полет — полвека. — Больше, — сказал механик из старой смены. — Практически это семьдесят лет. Я уже думал об этом. — Более семидесяти лет никто из людей не сможет вновь увидеть вблизи звезду. — Это не трагедия. — Наверное, нет, доктор Варгези, — кивнул капитан. — Назовем это разочарованием. Назовем разочарованием и те средства, которые Земля вложила в наш полет. В некоторые годы это до четверти энергии Земли. Земля жертвовала многим ради «Антея». — Тщеславие планеты хуже тщеславия отдельного человека, — произнес Варгези. Павлыш вспомнил, что Варгези это уже говорил недавно. Но тогда слова звучали иначе. — Назовем мечту тщеславием, ничего от этого не изменится, — сказал капитан. — Но есть миллионы и миллионы людей, которые ждут. — А мы? — вдруг сказала Гражина. — Мы же тоже ждем. Мы, может, ждем больше, чем другие. — Правильно, — сказал капитан-2. — Я, например, очень жду. В значительной степени «Антей» определил не только мою профессию, но и мою жизнь. Поэтому сам я — за второй вариант. — Двадцать шесть лет, — сказал Варгези. «А он, наверное, доживет, — подумал Павлыш. — Ему и сорока нет. Представить смешно: нас снимут с корабля — и не будет ни одного молодого. Даже Гражина. И я. Все немолодые». И вот тогда Павлыш понял, что все, что здесь творится, касается его. В первую очередь его. Это он проведет здесь всю свою жизнь, а двадцать шесть лет — это вся жизнь. — Вы все знаете, — продолжал капитан-2, что работы по усовершенствованию гравитационной связи продолжаются. Я надеюсь, что наша робинзонада продлится куда меньше тринадцати лет. — А если предел связи окончателен? — донеслись чьи-то слова. — У нас хватает энергии на один разворот. Мы все же долетим и вернемся. — Корабль стар, — тихо произнес Варгези. — Это — развалина. Мы не знаем, что будет с ним дальше. — Двигатели и корпус рассчитаны на двести лет. Вы же знаете. Правда, придется экономить. Все. От питания до мелочей. И вдруг заплакала Армине. — Мы должны решить это все вместе, — сказал капитан-2. — А это сразу не решишь.
15
Все разошлись, почти не разговаривая. Павлыш даже понимал, почему. Если бы решение было менее важным, если бы это была не собственная жизнь, люди, наверное, задержались бы в кают-компании, спорили, обсуждали. А тут все на какое-то время стали друг другу чужими. И расходились тихо. И Павлыш понял, что он не хочет подходить к Гражине и не хочет слышать Армине, которая плакала тихо, отвернувшись к стене. Ей бы уйти к себе в каюту. Павлыш пошел по коридору. Совершенно один. Он шел долго. Потом оказался в пустой оранжерее. Это было ненамеренно. Просто его подсознание вспомнило о вчерашнем путешествии. Сейчас оранжерея показалась еще более жалкой. Кошка, застигнутая Павлышом у двери, сиганула в сухие кусты, послышался треск ветвей. Павлыш поскользнулся на лишайнике, выросшем между гряд. Потом сел на грядку. Как будто был на Земле и вышел в огород, в маленький огород, который пестовала его бабушка в Скнятино, под Кимрами. Павлыш не думал о том, что ждет его. Это было еще слишком невероятно. Он думал о том, чего не успел сделать на Земле и что отложил до своего возвращения. Симона — она окончила институт три года назад — звала на подводную станцию на Гавайях. Он очень хотел туда слетать. Потом ему стало жалко бабушку. Потому что он ее не увидит. А если увидит Симону, то она будет старой. С Жеребиловым они строили катер. Давно строили, третий год. Жеребилов сказал перед отлетом: «Шпангоуты я за год одолею, а обшивка на твоей совести». А почему он не отдал книгу Володину? Догадается Володин взять ее? Она на второй полке у самой двери. Там же кассеты старого диксиленда. У бабушки в деревне он посадил три яблони. Эти яблони тоже будут старыми. Бабушка стала слаба, яблони могут вымерзнуть, если наступят сильные морозы… Все это были ничего не решающие мысли. И Павлыш понял, что он думает обо всем этом так, словно уже решил лететь дальше на «Антее». Потому что примеривается к потерям. И примиряется с потерями. Он вспомнил, что ему как-то попался фантастический роман. Из тех старых романов, которые появились еще до отлета «Антея». Там люди жили на космическом корабле поколение за поколением, рождались, умирали на борту и даже забывали постепенно, куда и зачем они летят. А если у них с Гражиной будут дети, то те вырастут к возвращению на Землю и совершенно не будут представлять себе жизнь на Земле. Да и они сами тоже не будут это представлять. Возвращение со звезд в мир, который ушел далеко вперед и забыл о тебе. К другому поколению. Ископаемый герой В. Павлыш! Где ему место? В заповеднике? Так когда-то люди осваивали Землю. Уходили в море полинезийские рыбаки, их несло штормом. Или течение. Многие погибали. Но одна пирога из тысячи добиралась до нового атолла или даже архипелага. Люди выходили на берег, строили дома, и только в легендах оставалась память о других землях. И потом этот остров открывал капитан Кук. Хотя полинезийцы не знали, что их открывают. Может быть, это закон распространения человечества, который еще не сформулирован наукой? А что, если мы никогда не вернемся на Землю? Связь так и не восстановится, и почему-то — мало ли почему — «Антей» останется у Альфы Лебедя. Он же старый корабль… Вдруг Павлышу показалось, что в оранжерее холодно и неуютно. Кошка сидела неподалеку, смотрела на него, склонив голову. Может, вспоминала о том, что люди кормят кошек? — Ничего у меня нет, — сказал Павлыш вслух. Кошка метнулась серой тенью к кустам и исчезла. Павлыш пошел прочь. Ему вдруг захотелось, чтобы рядом были какие-то люди, нормальные люди, которые знают больше тебя. И он пошел к кабинам.
16
Там были уже все. Витийствовал Варгези. Павлышу было ясно, что он — главная оппозиция на корабле. — Гуси спасли Рим, — говорил Варгези, глядя на Павлыша пронзительными черными глазами. — Но никто не задумывается об их дальнейшей судьбе. А ведь гуси попали в суп. В спасенном же Риме. Так что на их судьбе факт спасения Рима никак не отразился. Представляете, что говорили их потомки: наш дедушка спас Рим, а потом его съели. Варгези сделал вид, что улыбается, но улыбки не получилось. — Мы не гуси, — возразил Павлыш. — Пришло молодое поколение, готовое к подвигам, — съязвил Варгези. — Формально Варгези прав. Но дело не в том, гуси мы или нет, — сказал Станцо. — Главная ошибка нашего доктора заключается в том, что домашние гуси функционально предназначены, чтобы их съели. Спасение Рима — для них случайность. — Я все равно в принципе возражаю против героизации, — сказал Варгези. — Чего только человек не натворил в состоянии аффекта. Муций Сцевола даже отрубил себе руку. В тот момент он не представлял себе ни болевых ощущений, на которые он обречен, ни того, как он обойдется без руки. — Так можно опошлить что угодно, — не выдержал Павлыш. — Слава, не перебивайте старших, — сказал Варгези. — Я понимаю, что мои слова вызывают в вас гнев. Но научитесь слушать правду, и вообще научитесь слушать. Мы покоряем космос, а уважать окружающих так и не научились. — Меня все это касается больше, чем вас. — Павлышом овладело упрямство. — Любопытно, почему же больше? — Вы уже все прожили, — сказал Павлыш. — А я только начинаю. — Вы что же, думаете, что мне надоела жизнь? — Нет, не надоела, но вы многое уже видели. Вам будет что вспоминать. А мне мало что можно вспомнить. — Аргумент неожиданный, — сказал Станцо, — но очень весомый. — Значит, вы за то, чтобы повернуть обратно? — спросил Варгези. — Не надейтесь, я вам не союзник, — отрезал Павлыш. — Если все решат, я согласен лететь дальше. — Почему, юнга? — Потому что не верю в то, что подвигов не бывает. — Значит, вам хочется славы? Хоть через тринадцать лет, но славы? И вы не уверены, что вам удастся ее нажить без помощи аварии, которая приключилась с нами? — Я не думал о подвиге, — сказал Павлыш убежденно. — Но мне будет стыдно. Мы вернемся, и нас спросят: как же вы испугались? И все будут говорить: «На вашем месте мы бы полетели дальше». — Такая опасность есть, — произнес Джонсон. — В воображении каждый полетит дальше. — В воображении очень легко идти на жертвы! — почти закричал Варгези. — В воображении я могу отрубить себе обе руки. Им, которые так будут говорить, ничего не грозит. Они не запаковывают себя на четверть века в ржавой банке, которую закинули в небо. — Жалко, — сказал Станцо. — Что жалко? Станцо говорил очень тихо, будто не был уверен, стоит ли делиться своими мыслями с окружающими. — Жалко, что мы не долетим. И в слове «мы» умещалось очень много людей. Как будто Станцо вдруг представил себе всю Землю, которая не долетит до цели. — Жалко было бы в случае, — опять закричал Варгези, — если бы мы знали, что от нашего полета зависит судьба, жизнь, благо Земли! Но поймите же — ни один человек не заметит, долетели мы или нет. А вот если мы не вернемся, нашим близким будет плохо. Только в фантастических романах и бравых песнях космонавты навечно покидают родной дом. Ради Прогресса с громадной буквы. Павлыш не заметил, как вошел капитан-1. Может, он стоял давно, его никто не видел. — Простите, — сказал он. — Можно, я не соглашусь? — Разумеется, — проговорил Варгези воинственно. — Мне будет интересно узнать, в чем моя ошибка. — Не ошибка. Перекос. Вы сказали, что никого не трогает, долетим мы или нет. — Конечно, «Антей» — давно лишь символ. — Вы говорите, что этот полет не отразится на судьбе Земли. — А вы можете возразить и на это? — Если суммировать ту энергию и труд, которые вкладывались сто лет в этот корабль, то станет понятным, что это делалось за счет отказа от прогресса на других направлениях. Можно предположить, что некоторые люди, отдавшие свои силы кораблю и полету, смогли бы немало сделать в иных областях знаний. Можно предположить, что за счет энергии, которая пошла на полет и телепортацию, можно было бы создать на Луне искусственную атмосферу и превратить ее в сад. — Преувеличение, — сказал Станцо. — Может, и преувеличение. Но «Антей» оказался прожорливым младенцем. — С другой стороны, — добавил Джонсон, — само строительство корабля, опыт его полета — немаловажны. — Правильно. Но делалось все ради конечной цели. Солнечная система тесна для человечества. В наших руках судьба шага в иное измерение человеческой цивилизации. — Планета может оказаться пустой. — Кабина на ней станет окном в центр Галактики. Горные вершины пусты. Но они вершины. — Аналогия с альпинизмом здесь поверхностна, — сказал Варгези. «Сейчас я его задушу, — подумал Павлыш. — Задушу, и на корабле сразу станет легче дышать». — Люди стремятся на Эверест, — сказал капитан-1, - хоть там холодно и не дают пива. Люди идут к Северному полюсу. А там ничего, кроме льда. Да и вас, Варгези, никто не тянул в космос. Сколько раз вы проходили медкомиссию, прежде чем вас выпустили? — Вот это лишнее, — ответил Варгези. — Ведь я ее в конце концов прошел.
17
Если бы кто-то попытался поговорить с участниками рейса о том, что они передумали и пережили за те два дня, когда принималось решение, оказалось бы, что почти все ощущали подавленность, глубокую грусть по тем, кто остался дома. Но, за немногими исключениями, тридцать четыре человека, что были тогда на борту «Антея», не терзались перед неразрешимой дилеммой. Возможно, это объяснялось тем, что большинство членов экипажа были профессиональными космонавтами. Механики гравитации, навигаторы, даже биологи и кабинщики не впервые выходили в космос. В сущности, разница между полетом корабля среди звезд и в пределах Солнечной системы не так уж велика. Тот же распорядок жизни, те же месяцы отрезанности от мира, которые становятся нормой существования. Спутники капитана Кука, уходя на три года в море, считали эту эпопею обычной работой. Разумеется, двадцать шесть лет и год-два — это большая разница. К тому же поворот событий был неожиданным. Профессионализм предусматривает чувство долга. Они летели к звезде, и обстоятельства сложились так, что ради завершения полета им приходилось идти на жертвы. Торможение и разворот корабля лишали смысла столетний полет. «Антей» станет путешественником, повернувшим обратно в нескольких днях пути от полюса или от вершины, потому что путь слишком труден. Не невозможен, а труден. И в этом была принципиальная разница. Поэтому гравиграмма, отправленная на следующий день к Земле, сухая и даже обыденная, отвечала действительному положению дел. «После обсуждения создавшейся ситуации экипаж корабля «Антей» принял решение продолжать полет по направлению к Альфе Лебедя, выполняя полетное задание…» Правда, не было уверенности, что послание достигнет цели.
18
Гравиграмма не дает деталей. Детали все же были. Ночью Павлыш, не в силах заснуть, бродил по кораблю — его угнетала неподвижность сна — и вышел к зимнему Внешнему саду. Он пожалел, что не взял плавок, чтобы искупаться, но решил, что все равно искупается, потому что вряд ли кому еще придет в голову идти сюда ночью. И только он начал раздеваться, как увидел, что к бассейну, с полотенцем через плечо, подходит Гражина. — Еще минута, — заявил он, — и я бы нырнул в бассейн в чем мать родила. Он почувствовал, что улыбается от щенячьей радости при виде Гражины. Если бы у него был хвост, он бы им отчаянно крутил. — Если я мешаю, то уйду. — Знаешь ведь, что я рад, — сказал Павлыш. — Не знаю, — ответила Гражина. И тут же остановила жестом узкой руки попытку признания. Гражина сбросила халатик и положила на диван. На этот раз на ней был красный купальник. — Сколько их у тебя? — спросил Павлыш. — Ты о чем? — Гражина остановилась на кромке бассейна. — Разрешено брать три килограмма личных вещей — ты привезла контейнер купальников? — Удивительная прозорливость. Я их сшила здесь. — Ты еще и шить умеешь? — Играю на арфе и вышиваю гладью, — ответила Гражина. — Можешь проверить. И прыгнула в воду. Брызги долетели до Павлыша. Когда голова ее показалась над водой, Павлыш крикнул: — А мне сошьешь? Я не догадался взять плавки. — Не успею, — ответила Гражина. — Я отсюда хоть пешком уйду — только бы с тобой не оставаться. Самовлюбленный павиан. — Ты первая, кто нашел во мне сходство с этим животным. Пришлось еще подождать, потому что Гражина под водой переплывала бассейн до дальнего берега. Павлыш любовался тем, как движется в воде тонкое тело. Когда она вынырнула, он спросил: — А если ты так хотела на Землю, почему ты первой сказала о втором варианте? — О том, чтобы лететь дальше? — Ты сказала раньше капитана. — И ты решил, что из-за тебя? Чтобы остаться с тобой на ближайшие четверть века? — Нет, не подумал. — И то спасибо. Я сказала об этом, потому что это было естественно. Не сказала бы я, сказал бы кто-то другой. — А если завтра спросят?.. — Я скажу, что согласна. Гражина цепко схватилась за бортик, подтянулась и села, свесив ноги в воду. — Тогда скажи, почему? — Сначала я тебе отвечу на другой твой вопрос, который ты еще не задал: спешу ли я к кому-то на Земле? Меня ждет мама. Наверное, отец, но он очень занят. Он не так часто вспоминает, что у него есть взрослая дочь. Есть мужчина, который думает, что меня ждет… Мы что-то друг другу обещали. Обещали друг друга. Как будто должны вернуть взаимный долг. Он старше меня. Я чувствую себя обязанной вернуться к нему, потому что он ждет. И честно говоря, мне его очень не хватает. Он интересный человек. Мне никогда не бывает с ним скучно… — Ладно, — не очень вежливо перебил ее Павлыш. — Ты себя уговорила. Я осознал. Я проникся. Я начинаю рыдать. — Тогда считай, что мы обо всем поговорили. — Нет, не поговорили. Ты не ответила на главный вопрос. — На вопрос, почему я согласна остаться здесь? Да потому, что у меня нет другого выхода. — Есть. У каждого из нас — есть. Я думаю, если хоть один человек скажет, что он не согласен, мы вернемся обратно. — И ты хотел бы, чтобы я была тем самым человеком, из-за которого это случится? — У каждого своя жизнь. Только одна. — И ты хотел бы быть таким человеком? Или, может, ты уже решил стать таким человеком? — Я подожду, пускай кто-то скажет первым. — Это еще подлее. Ты, оказывается, и трус? — Трус потому, что хотел бы вернуться? — Трус потому, что не смеешь в этом признаться. — Дура! — в сердцах закричал Павлыш. — Я не буду проситься обратно. Я знаю, что не буду проситься! — Скажи — почему? — Ты рассердишься! — Из-за меня! — Да. — Глупо. — Я тебе противен? — Дурак. Ты самый обыкновенный. И, наверное, не хуже других. Я еще очень мало тебя знаю. Но любой женщине… любому человеку это приятно. Лестно. — Спасибо, и все же не сказала о себе. Почему нет выхода? — Потому что я выбрала такую профессию, которая несет в себе риск не вернуться домой. Не все корабли возвращаются на Землю. Это было и это будет. — Я понимаю, когда так говорит капитан-1. Он космический волк. — Не надо меня недооценивать, — сказала Гражина, — если тебе нравится форма моих бровей или ног. Я — не слабый пол. — Не пугай меня. Мне не хотелось бы, чтобы у моей будущей жены был характер потверже моего. — Твое счастье, что я не буду твоей женой. К тому же я старше тебя. Потом Павлыш проводил Гражину до ее каюты. Они говорили о Ялте. Оказалось, что оба жили недавно на Чайной Горке, в маленьком пансионате. Дверь в каюту Гражины была приоткрыта. Горел свет. На кровати Гражины лежала, свернувшись калачиком, Армине. Она сразу вскочила, услышав шаги в коридоре. — Прости, — сказала она Гражине. — Мне страшно одной в каюте. Я уйду. — Спокойной ночи, Слава, — сразу попрощалась Гражина.
19
Торжественность последнего собрания в кают-компании объяснялась, видно, тем, что все присутствующие старались показать подсознательно или сознательно, что ничего экстраординарного не происходит. Собрались для обсуждения важного вопроса. Разумеется, важного. Но не более. И готовы вернуться к своим делам и обязанностям, как только обсуждение завершится. Павлыш сел сзади, на диван у шахматного столика. Он подумал, что воздух здесь мертвый, наверное, потому, что никогда не оплодотворялся запахами живого мира. Павлышу захотелось открыть окно. Именно потому, что этого нельзя сделать. Год еще можно протерпеть в закрытой комнате, в которой нельзя открыть окно, но как же жить в этой комнате много лет? Нет, надо думать о чем-то другом, смотреть на лица, чтобы угадать заранее, кто и что скажет. И он понимал, что если капитан-1, весь сегодня какой-то выглаженный, вымытый, дистиллированный, обратится к нему — он, Павлыш, скажет: «Да». Но Павлыш ничего не мог поделать с червяком, сидевшим внутри и надеявшимся на то, что другие, например мрачный Варгези, или Армине, складывавшая на коленях влажный платочек, или не проронивший за последний день ни слова Джонсон, скажут: «Нет». И он поймал себя на том, что внушает Варгези, чтобы тот поднялся и сказал: это немыслимо, чтобы все мы, включая таких молодых людей, как Павлыш, которые очень спешат домой, отказывались от всех прелестей жизни среди людей ради абстрактной цели… И Павлышу стало стыдно, так стыдно, что он испугался — не покраснел ли, он легко краснел. И он боялся встретиться взглядом с Гражиной, для которой все ясно и которая все решила. А почему она должна решать за него, за Павлыша? — Павлыш, — сказал капитан-1, - вы самый молодой на борту. Вы должны сказать первым. Павлыш вдруг чуть не закричал: не я! Не надо меня первым! Это как на уроке — смотришь за пальцем учителя, который опускается по строчкам журнала. Вот миновал букву «б», и твой сосед Бородулин облегченно вздохнул, вот его палец подбирается к твоей фамилии, и ты просишь его: ну проскочи, минуй меня, там еще есть другие люди, которые сегодня наверняка выучили это уравнение или решили эту задачу. Павлыш поднялся и, не глядя вокруг, ощутил, что взгляды всех остальных буквально сжали его. В голове была абсолютная первозданная пустота. Точно так же, как тогда, в школе, только нельзя смотреть в окно, где на ветке сидят два воробья, и думать: какой из них первым взлетит? А что касается уравнения, то никаких уравнений не существует… Павлышу казалось, что он молчит очень давно, может быть, целый час. Но все терпели, все ждали — ждали двадцать секунд, пока он молчал. — Да, — произнес Павлыш. — Простите, — сказал капитан-1. — Под словом «да» что вы имеете в виду? Лететь или возвращаться? — Надо лететь дальше. — Спасибо. — И капитан-1 повернулся к молодому навигатору, стажеру, который прилетел вместе с Павлышом. Тот поднялся быстро, словно отличник, ожидавший вызова к доске. — Лететь дальше, — сказал он. Павлышу стало легко. Как будто совершил очень трудное и неприятное дело. А теперь стало легко. И он уже видел всех обыкновенными глазами. И вообще первые слова словно разбудили кают-компанию. Кто-то откашлялся, кто-то уселся поудобнее… Люди вставали и говорили «да». И говорили куда проще и спокойней, чем представлял себе Павлыш. Десятым или одиннадцатым встал Варгези. Павлыш понял, что наступает критический момент. И видно, это поняли многие. Снова стало очень тихо. — Лететь дальше, — просто сказал Варгези. Павлышу показалось, что все облегченно вздохнули. А может, кто-то был так же слаб, как Павлыш? И вздохнул не только без облегчения, а наоборот? Словно закрывалась дверь? Но Варгези не сел. Ему хотелось говорить еще. И никто его не прерывал. — Когда ты молод, — продолжал Варгези, — жизнь не кажется ценностью, потому что впереди еще слишком много всего. Так много, что богатство неисчерпаемо. Мне было бы легче решить, если бы я был так же молод, как Слава Павлыш. В конце концов, пройдет несколько лет, и я буду первым человеком, который ступит на планету у другой звезды. То есть я стану великим человеком. При всей относительности величия. Наверное, я на месте Славы завидовал бы тому, кто должен был… кому выпал жребий быть в последней смене. А жребий пал на нас. Только с поправкой на тринадцать лет. Повезло ли нам? Повезло. Повезло ли мне лично? Не знаю. Потому что я уже прошел половину жизни и научился ее ценить. Научился считать дни, потому что они бегут слишком быстро. Но ведь они будут так же бежать и на Земле. И я буду все эти годы — тринадцать лет — мысленно лететь к звезде и каждый день жалеть о том, что отказался от этого полета. Ведь тринадцать лет — это совсем не так много. Я знаю. Я трижды прожил этот срок. И он сел. Павлыш подумал, что Варгези немного слукавил. Он говорил лишь о тринадцати годах. А не о двадцати шести. Хотя, наверное, он прав. Не может быть, чтобы за эти годы на Земле не сделали бы так, чтобы достичь «Антея». И Павлыш попытался представить себя через тринадцать лет. Мне тридцать три. Я молод. Я открываю люк посадочного катера. Я опускаюсь на холодную траву планеты, которую еще никто не видел. Я иду по ней… — Армине, — произнес капитан-1. Армине вскочила быстро, как распрямившаяся пружинка. — Я как все, — сказала она. — Я не могу быть против всех. — Но ты против? — спросил капитан. — Нет, я как все. Она пошла к выходу. Гражина вскочила следом. — Ничего, — сказала она, — вы не беспокойтесь. Я сейчас вернусь. — А ты сама? — спросил капитан-1. — Я за то, чтобы лететь. Конечно, чтобы лететь, неужели не ясно? И Гражина выбежала вслед за Армине. Ни один человек из тридцати четырех членов экипажа не сказал, что хочет вернуться. «Наверное, — думал Павлыш, — многие хотели бы вернуться. И я хотел бы. Но не хотел бы жить на Земле и через тринадцать лет спохватиться: вот сегодня я ступил бы на ту планету». — В конце концов, — сказал механик из старой смены, один из последних, — у меня и здесь до черта работы.
20
Павлыш отправился к Гражине. Теперь он не робел перед ее дверью. Теперь они уже никогда не будут чужими. Какой бы ни была их дальнейшая жизнь — она общая, одна. — Ну и что там? Чем кончилось? — спросила Гражина. Перед ней лежала открытая книжка в синем переплете. — Я веду дневник, — пояснила Гражина, заметив, что Павлыш смотрит на книжку. — Капитан-1 советовал отложить решение еще на один день. — Из-за Армине? — Конечно. И из-за того, чтобы некоторые получили возможность подумать еще. И сказал, что те, у кого сомнения, пускай приходят прямо к нему. Бывает, когда вокруг люди, труднее сказать что думаешь. — И что? Павлыш оглядывал маленькую каюту. Здесь Гражина жила уже год. Ни одной картинки, ни одного украшения. Только маленькая фотография красивой женщины. Наверное, матери. Может, уже собралась и готовилась улететь? — Я уже собралась, — ответила на его мысль Гражина. — А вообще я большая аккуратистка. Что решили? — Единогласно. Решили — значит, решили. И послали гравиграмму. — Которая не дойдет. — Может, и не дойдет. А может, дойдет. Ведь не это важно. — «Антей» продолжает полет? — Да. А как Армине? — Она ушла к себе. — Она не хочет лететь? — Она полетит, как все, — сказала Гражина. — Она понимает, что ее желание не может стать на пути желаний всех нас. И всех тех, кто остался дома. Это и есть демократия. Павлыш стоял в дверях, Гражина не пригласила его сесть. — Мне трудно спорить, — произнес Павлыш. — Я не знаю, как спорить. Но, может, ей очень нужно домой? — Что такое — очень нужно? Больше, чем тебе? Больше, чем мне? — Каждый понимает это по-своему. И я сомневаюсь, имеем ли мы право, даже если нас больше, навязывать волю другому. — Глупые и пустые слова! — Гражина буквально взорвалась. — Если все единогласны, прогресса быть не может! Чаще всего в истории человечества меньшинство навязывало свою волю большинству. И еще как навязывало. А непокорных — к стенке! Читал об этом? — Это не имеет к нам отношения. Павлыш понял, что у Гражины глаза пантеры. Это не значит, что Павлыш видел много пантер на своем веку и заглядывал к ним в глаза. Но такие вот светлые холодные зеленые глаза должны быть у пантеры. Наверное, смотреть в них боязно. Но парадокс влюбленности как раз в том, что явления, в обычной жизни вызывающие протест, в объекте любви пленяют. Любовь кончается тогда, когда человек начинает тебя раздражать. Мелочами, деталями, голосом, жестами. А Павлыш подумал: какие красивые глаза у пантер. — К счастью, не имеет, — согласилась Гражина. — Но к нам имеет отношение принцип демократии. Армине не сказала против. — Но она подумала? — Она влюблена. И тот мальчик ждет ее. — Гражина отмахнулась от той, чужой влюбленности. Даже в слове «мальчик» звучало презрение. — Я думал, что Армине — твоя подруга. — Она моя подруга. И для нее я сделаю все, что в силах человека. Но я всегда говорю правду. И если бы даже три, четыре человека высказались за то, чтобы вернуться, я бы кричала, дралась, доказывала, что мы должны лететь дальше. Потому что тех, кто думает правильно, — большинство. — Не знаю, — вздохнул Павлыш. — Ты никогда не станешь великим человеком. Ты не умеешь принимать решений. — Я не хочу стать великим человеком. — Жалко. Ты и сейчас втайне надеешься, что связь восстановится и ты вернешься в срок. Ты перепуган, но тебе стыдно в этом признаться. Я тебе нравлюсь, и ты даже придумал романтическую историю о том, как мы с тобой поженимся и будем вечерами смотреть на звезды во Внешнем саду. А на самом деле ты очень хочешь домой. — Хорошо, что ты не капитан. Ты бы всегда принимала решения за других. — Именно для этого и назначают капитанов. Я могу понять положение на «Антее». Здесь сразу два капитана, здесь необычная ситуация, не предусмотренная ни в одном справочнике. Ни одно из решений не грозит немедленной опасностью кораблю и экипажу. И капитаны, обыкновенные люди, растерялись. — Я этого не почувствовал. — Я знаю одного мужчину. Он уже третий год не может принять решения — он измучил и меня и другую женщину, а больше всех себя. Это трусость и глупость. Прими он решение сразу — три недели бы кое-кто помучился, а потом бы все вздохнули с облегчением. Люди, не способные принять решение, — преступники. Ты не согласен? Павлыш понял, что его ответа не требуется. И потому сказал: — Ты была отличницей? — Это не так сложно, Слава. Нужно только вовремя делать уроки. Не откладывать их на завтра. — А дневник ведешь каждый день? — Разумеется. К счастью, в твоем голосе звучит разочарование. Ты создал себе образ красавицы — за неимением других. Выстроил меня в воображении такой, какой тебе хотелось представить свою возлюбленную. А я отказываюсь играть по твоим правилам. И ты разочарован. Вторая неожиданность за двое суток… — Хватит, я тебе не верю. Когда человек уверен, ему не надо кричать и злиться. — Уходи, — сказала Гражина. — Уходи, чтобы я тебя больше не видела! Ты жалок! Павлыш пожал плечами. Он не обиделся. Он понимал, что Гражина разговаривала сейчас не с ним, а с тем, кто остался на Земле. Какой удивительный человечек — Гражина… Павлыш перекатывал во рту это слово, как горошинку, — гражина, гражинка… Он тихо закрыл за собой дверь. «Проблемы, — подумал он, — проблемы… У всех проблемы, а корабль летит к звезде. И совершенно не понятно, что и когда важнее…» Все же важнее, чтобы летел корабль.
21
Ночь на корабле, который всегда летит в вечной ночи. Ты — часть громадного мира, каким бы ничтожным он ни казался в пространстве. Чуть светят огни в коридорах, чуть ниже температура воздуха, чуть поскрипывает под ногами упругий пластик пола — днем он молчит. Люди, встретившиеся ночью в коридоре, говорят вполголоса, хотя услышать голоса из каюты нельзя. Павлышу, как и в прошлую ночь, не хотелось спать. Честь космонавту, который всегда спит вовремя, — это первое правило. Павлыш его нарушил уже дважды. Он остановился у двери Армине. Он не хотел входить. Он представил себе, как Армине заснула, наплакавшись. Если Гражина права, то ведь страшно представить себе возвращение к любимому через четверть века. Даже если он будет верен и будет ждать — это уже не тот человек. Может, лучше, чтобы он не ждал? Из каюты пробивался свет. Павлыш понял, что дверь закрыта неплотно. — Армине, — тихо позвал он, приложив губы к щели. Если она не спит, он войдет. Потому что сейчас она куда ближе и понятнее ему, чем стальная Гражина. Хоть Павлыш и не до конца верил в непоколебимость и самоуверенность Гражины. У каждого своя маска. Армине — человек без маски. Нечаянно, а может, и нет, он толкнул дверь, и она открылась. Каюта была пуста. Кровать смята. Он не стал заходить, это было как подглядывать. Он вдруг подумал, что Армине сейчас — у Внешнего сада, у бассейна. Там видишь лес и воду. Там одиночество не столь безлико. И нельзя его нарушать. А может, надо нарушить? Павлыш прикрыл дверь и пошел по коридору дальше. Он очень удивился, увидев, что из навигационной появился капитан-2, высокий, смуглый человек, будто только что спустившийся с высокой горы и обожженный тем, высокогорным солнцем. — Не спится? — спросил он. — Сейчас пойду спать, — сказал Павлыш. — Спите. Вам с утра на вахту. Сейчас от вашего внимания, от точности работы многое может зависеть. Павлышу не хотелось бы, чтобы капитан стал узнавать, какое у него настроение или как он себя чувствует. Капитан, к счастью, ничего не спросил. Они стояли, как люди, столкнувшиеся на улице после долгой разлуки, которым неловко расставаться, но нечего друг другу сказать. — Если хотите, — добавил вдруг капитан-2, - я вам завтра покажу портреты моих сыновей. Одному шесть, другому девять. Крепкие ребята. Показать? — Спасибо. — Ну ладно, спокойной ночи. И капитан-2 беззвучно пошел по коридору к своей каюте. А Павлыш двинулся дальше, к Внешнему саду.
22
Дверь в отсек бассейна была закрыта. Странно, кто и зачем закрыл ее? На корабле вообще не закрывались двери. В случае аварии автоматика все равно сработает быстрее и надежнее. Мало ли что могло случиться — ремонт, профилактика, просто сломался запор. И если бы не заплата в прозрачной стене, Павлыш бы вернулся обратно. А тут он сделал иначе. Его тревога была необоснованной и вернее всего смешной. Наивной. Но он побежал к нише. Ниша была на другом уровне, в двух минутах, если бежать. Павлыш распахнул дверь в нишу и надел скафандр. Это заняло еще две минуты. Он выбежал в коридор и побежал обратно. Бассейн и Внешний сад были отсеком. Одним из двадцати трех отсеков «Антея». Между отсеками на случай аварии были переходники. Ввести в действие переходник можно было, отключив автоматику. Павлыш отключил автоматику, потом повернул тяжелый рычаг. Тогда внешняя дверь отъехала в сторону. Павлыш вошел в шлюзовую камеру. Убедился, что герметизация работает. Включил внутреннюю дверь. Приборы на пульте показали, что в бассейновой — нормальное давление. Значит, успел. Дверь за его спиной закрылась. Затем очень медленно открылась внутренняя. Павлыш вбежал в бассейновую. Армине сидела в кресле у бассейна и смотрела на воду. Очень спокойно. Она так глубоко задумалась, что и не заметила, как Павлыш вошел в зал. А Павлыш в полной растерянности замер у двери. Последние несколько минут были наполнены действием, гонкой — дышать некогда, — одним всепоглощающим желанием: успеть — и страхом опоздать… А секунды в переходнике, пока закрывались и открывались двери, дали возможность воображению отчетливо и убедительно нарисовать распахнутую дверь во Внешний сад и стеклянное, подобное стеклянным деревьям, тело Армине. А Армине сидела у бассейна. Павлыш страшно испугался. Вот-вот она повернет голову и спросит, подняв густые прямые брови: «Ты что здесь делаешь в скафандре?» И что ответить? «Я решил, что ты покончила с собой, и побежал надевать скафандр, чтобы, не рискуя собственной драгоценной жизнью, вынести твое тело из Внешнего сада». Павлыш, стараясь не произвести ни малейшего шума, начал отступать в переходник — чтобы уйти незамеченным. И это обратное движение оказалось почти роковым. Армине услышала. Вернее всего, она в тот момент собралась с духом и решила подняться, поэтому шорох шагов Павлыша донесся до нее. Она резко обернулась — не как человек, а как испуганное маленькое животное. И, как испуганное животное, стремительно вскочила и кинулась к перегородке Внешнего сада. Павлыш не понял смысла движения — он уже отказался от мысли, что Армине может покончить с собой. Поэтому он остановился и сказал ей вслед: — Не бойся, это я, Слава. И тут понял, что Армине набирает код на двери во Внешний сад. Он мысленно считал — и оставался нем и неподвижен — число единиц кода. Их должно быть семь. Щелкнула первая цифра. Вторая, третья, четвертая… Она же сейчас откроет дверь! — Армине! — завопил Павлыш. — Стой, Армине! Пожалуйста! Пятая, шестая… — Смотри, что я сделал! Смотри на меня! Он обеими руками откинул крепления шлема и рванул его назад. Шлем сорвался, оцарапав лоб, и покатился по полу. Может быть, от этого неожиданного звука Армине обернулась. И увидела, что Павлыш стоит без шлема. — Ты что? — сразу поняла она. — Нельзя. Там вакуум! — Я знаю, знаю! — Ты же погибнешь. — Да. — Но тебе нельзя! Это только я. Я так хочу! Надень шлем! — Не надену. — Я все равно открою дверь! Мне надо уйти! — Открывай. Павлыш не успел испугаться в тот момент, когда срывал шлем, и не боялся смерти. Он уже понимал, что Армине не сможет открыть дверь, зная, что Павлыш погибнет тоже. Армине кинулась к Павлышу. Нет, не к Павлышу, она побежала к шлему, что медленно катился к бассейну, и Павлыш вместо того, чтобы перехватить девушку, как зачарованный смотрел на шлем. Шлем подкатился к кромке бассейна, и было интересно — кто первый? Успеет ли шлем упасть в воду? Или Армине схватит его? Как будто на стадионе, Павлыш болел за шлем. Армине успела первой. Она подхватила шлем, когда он уже скатывался в воду, прижала к груди и тут же побежала к Павлышу. Наверное, со стороны это выглядело смешно — Армине старалась нахлобучить шлем на Павлыша. Она словно лишилась рассудка. Ведь невозможно надеть шлем на мужчину, который этого не хочет. Павлышу не стоило труда схватить девушку за руки — ее запястья оказались совсем тонкими — и отвести к дивану. Армине шла послушно, даже не пыталась вырваться, так замирает в руках маленькая птица. — Садись, — сказал Павлыш. Сел рядом. Но рук Армине не отпустил. — Мне больно, — сказала Армине. — А ты не убежишь? — Павлыш отпустил ее руки. — Мне больно. Мне больно… — Она повторяла как заклинание: — Мне больно. — И уже плакала. Она плакала так сильно, что упала на диван. Она била кулаками по мягкой обшивке, и глупый диван никак не мог сообразить, как лучше прогнуться, чтобы Армине было удобно. — Мне так больно… Надо бы принести воды, но где тут найдешь стакан? Павлыш вел себя так, словно наблюдал все со стороны. Он поднялся, прошел к двери во Внешний сад, набрал новый код, заперев дверь. Потом вернулся к Армине. Она плакала тихо, волосы разбежались по плечам и веером — по сиденью дивана. — Ты меня чуть не провела, — сказал Павлыш. — Я чуть-чуть не попался. Когда я увидел тебя, то решил, что ты и не собираешься… идти во Внешний сад. И подумал: вот я дурак. — Ну зачем ты пришел? — Армине спросила тихо, словно в самом деле ее интересовал ответ. — Тебя в каюте не было, — ответил Павлыш. — И меня что-то сюда повело. А когда я узнал, что переходник закрыт, я сразу понял. — А разве человек не имеет права убить себя? — спросила Армине. Она села, убрала тыльной стороной руки волосы с глаз. Глаза были красными. — Зачем? — спросил Павлыш. — Чтобы вам не мешать, — сказала Армине. — Ты никому не мешаешь. В скафандре было жарко. Павлыш включил охлаждение. — Я бы ушла, и все хорошо кончилось, — сказала Армине. — Вы бы летели дальше. Вы все хотите лететь дальше, чтобы стать героями. — Чепуха. Никто не хочет специально стать героем. И когда на Земле починят кабину, мы все улетим обратно. — Ты в это хоть немножечко веришь? Ну хоть чуть-чуть? — На шестьдесят процентов, — ответил Павлыш, который в тот момент был совершенно искренен. — Врешь, — сказала Армине. — То, что ты придумала, — это ужасное предательство. — Ты не понимаешь. — Чего же такого непонятного? Армине подтянула коленки к подбородку. Диван даже вздохнул от невозможности решить задачу. Она уперла подбородок в колени. Подбородок был маленький и круглый. Армине шмыгнула носом. Странно, подумал Павлыш, если бы не случайность, то она лежала бы там, в ледяном лесу. И представить это уже было невероятно. — Когда я узнала, что обратно нельзя, — сказала Армине, — я ведь уже как будто была опять на Земле. Я знала с самого начала, что мне здесь надо пробыть год. Все за меня радовались. Говорили, что мне повезло. Только мама плакала. У нас свадьба через месяц. Так решили. А в последние месяцы гравиграмм из дома не было. Ты же знаешь, если все в порядке — гравиграммы из дома не идут. А я вдруг испугалась. Я вот работала, все делала, смеялась, я была обыкновенная, а на самом деле я буквально дрожала. Меня так давно нет на Земле, что Саркис уже забыл. С каждым днем все страшнее. А Гражине этого не скажешь. Я сначала пыталась, а потом вижу, что ей это непонятно. Я все время считала дни. Первые одиннадцать месяцев были в сто раз короче, чем последний. Я выйду из Центра в Москве, а меня ждет только мама. И мне страшно спросить — где Саркис. Конечно, это психоз… — Типичный психоз, — подтвердил Павлыш. — Ты чего с врачом не поговорила? — Ты еще мальчик… Павлыш пожал плечами. — А потом мне сказали, что домой нельзя. Много лет нельзя. И все кончилось. Потому что нет смысла. Зачем лететь? Куда лететь? Зачем мне нужна эта звезда? И я испугалась, что не выдержу. Что из-за меня придется поворачивать всем. — Все равно теперь придется, — сказал Павлыш. — Почему? — Армине смотрела на него в упор. Глаза ее были велики, темные, но прозрачные, можно заглянуть глубоко. — Я доложу капитану, и он сразу прикажет поворачивать. — Ты ничего не скажешь капитану. — Чтобы завтра ты сюда пошла снова? — Зачем? — Армине вдруг улыбнулась. — Я же знаю, что ты набрал новый код затвора. И никто, кроме тебя, его не знает. Только это нарушение правил. — Ты заметила? — Я догадалась. Армине смотрела на Внешний сад. — Я могла там быть, — сказала она. — Глупо, правда? — спросил Павлыш. — Нет, не глупо. Но не нужно, — сказала Армине. — Оттого, что я это почти сделала, все прошло. — Ты поняла? — Гражина смогла бы говорить со мной куда убедительней тебя. Она бы сказала, что я возлагаю свою судьбу на совесть остальных. — Он тебя обязательно дождется, — сказал Павлыш. — Неужели ты выбрала такого мерзавца, который не дождется? — Это было очень давно. В другой жизни. — А твоя мама? Она тебя ждет? — Не говори об этом. — Тебе стыдно? — Сейчас нет. — Потом будет стыдно. — Наверное. — Пошли к капитану. — Ты никуда не пойдешь. — Я тебя не понимаю. Ты не хочешь вернуться домой? — Я себе этого никогда не прощу. — Если я не скажу капитану, мы полетим дальше. — Правильно. — Армине, я ничего не понимаю. Если я пойду к капитану, то полет прекратится, и мы все вернемся. Ты же этого так хочешь, что чуть было… не ушла. — Если бы я ушла, то я бы никогда не вернулась домой, — сказала Армине. — А я теперь хочу вернуться. Пускай через много лет. — Я обязан сообщить капитану. — Я прошу, я умоляю тебя. Если ты это сделаешь, ты меня убьешь. Ты меня спас сегодня, пожалуйста, не убивай. Я не вынесу такого возвращения… Армине схватила Павлыша за руки. Ее пальцы так сжались, что ногти впились в кожу Павлыша. Но он ничего не сказал. Вытерпел. — Пошли, — сказал Павлыш, — мне надо спрятать скафандр, чтобы никто не заметил. Армине быстро вскочила. Она была рада. Когда Павлыш поднялся, она поцеловала его в щеку. — Ты обещаешь? — спросил Павлыш. — Ты же знаешь. Я никогда не обманываю.
23
«Антей» летел к Альфе Лебедя. Честно признаться, у Павлыша тогда возник соблазн — как маленький зверек заскребся под ложечкой: если выполнить долг и доложить капитану о случае с Армине, тот отдаст приказ возвращаться. И вроде бы ты не виноват, сам хотел лететь дальше, но обстоятельства выше тебя. Существование такого хитрого зверька Павлыша испугало. Но и хранить тайну было тяжело. Когда-то один брадобрей поведал о тайне царя Мидаса безмолвному тростнику, а тростник, став дудочкой, проговорился. Надо было отыскать тростник, который будет держать язык за зубами. На эту роль была лишь одна кандидатура — Гражина. Это не означает, что Павлыш тут же отправился к Гражине делиться с ней страшной тайной. Он до вечера дебатировал с собой вопрос: если Армине просила сохранить событие в тайне, означает ли это, что просьба распространяется и на Гражину? К ужину Гражина не вышла. Армине тоже. Ужин был скучный, деловой, почти молчаливый. И Павлыш вдруг подумал, что именно таким будут тысячи ужинов, что предстоят им в пути. К тому же ужин был куда более скудным, чем обычно — на корабле уже начал действовать режим экономии. Поев, Павлыш сразу же отправился в каюту к Армине. Он нес за нее ответственность. Если с ней что-то произойдет — виноват будет только Павлыш. Он постучал к Армине. Та откликнулась. Она уже лежала в кровати. — Не проверяй меня. Я же обещала. А сейчас я хочу спать. Я устала. — Я только про ужин, — соврал Павлыш. — Я думал, может тебе принести? — Нет, спасибо. Армине отвернулась к стене. Павлыш ушел. Следующий визит был к Гражине. Гражина не спала. Но лежала на койке, укрытая до подбородка пледом. — Что ты? — спросил Павлыш. — Плохо себя чувствуешь? — Простудилась. — Так не бывает, — сказал Павлыш. — Здесь нет сквозняков. — Ты привез с Земли, и меня заразил, — сказала Гражина почти серьезно. — Хочешь, я тебе ужин принесу? — Нет. — Позвать доктора? — Не надо. Ничего серьезного. Павлыш оглядел каюту — ничего со вчерашнего дня в ней не изменилось. И что могло измениться? Мелочи, крупицы быта остались запакованными — вряд ли они сразу могут вернуться на свои места. — А я у Армине был, — сказал Павлыш. — Она тоже не ужинала. — Знаю, — ответила Гражина. — Я за нее немного переживаю. — Что было говорить дальше, неясно. Может, прямо сказать: «Сегодня она хотела покончить с собой»? — Армине мне рассказала, — неожиданно помогла Павлышу Гражина. — Что рассказала? — Как ты ее у Внешнего сада нашел. — В самом деле? Я рад. А то, понимаешь, если я один знаю… — Не бойся. Ничего с ней не случится. Такое бывает один раз. Потом становится стыдно. — Ты рассуждаешь абстрактно. Вот если бы ты видела своими глазами… — Я рассуждаю конкретно, — сказала Гражина. Тогда Павлыш понял, что лучше дальше не спрашивать. — Ты тоже будешь за ней приглядывать? — спросил Павлыш. — Ты правильно сделал, что никому не сказал. Привидениям лучше оставаться в шкафу — это английская поговорка. Павлыш никогда не слышал такой поговорки. Настроение было неплохим. Поступки лучше совершать тогда, когда есть кому оценить их благородство.
24
Гражина недомогала больше трех недель. Варгези сказал, что характер заболевания Гражины — нервный. В истоке — стресс, который нарушил иммунные функции организма. Ничего страшного, но лучше отдохнуть. Армине была молчалива, исполнительна и старалась казаться незаметной. С Павлышом она почти не разговаривала. Впрочем, сделать это было нетрудно — работали они в дальних отсеках и встречались только в кают-компании. Павлыш своего общества не навязывал. Он понимал, что для Армине он часть дурного воспоминания. Если будешь навязываться, ей станет еще хуже. Как-то Павлыш понес Гражине обед. Гражина читала. Павлыш увидел — шестой выпуск «Подводного мира». Она отказывалась есть суп, и Павлыш спросил: — Где же твоя железная воля? — У меня ее никогда не было. Наверное, Павлышу надо было уйти, но уходить не хотелось. — Я разговаривал с механиками. Они думают, что можно поднять предел мощности переброски. По крайней мере, теоретически. Гражина махнула рукой, как бы отгоняя слова Павлыша. — Самообман, — сказала она. — Теоретически можно долететь за пять минут. Павлыш воспользовался жестом, чтобы вложить ей в руку ложку. Подвинул тарелку поближе. Гражина съела две ложки супа. Отложила ложку. — Честное слово, не хочется. — Я подожду. Я упрямый. — Жди. — Ты читаешь шестую часть «Подводного мира»? — Так, просматривала… — Только не кисни. — Павлыш взял ложку и протянул ее Гражине. Гражина неожиданно положила ладонь на кисть Павлыша. Он замер. — У меня никого нет, кроме тебя, — сказала Гражина. — Нас здесь тридцать человек… И Армине. — Ты один, Славик, — сказала Гражина. — Армине теперь совсем чужая. — Ты серьезно? — Я вообще без чувства юмора. Ты же знаешь. Ее рука ушла в сторону. Павлыш снова дал ей ложку, потому что ничего умнее придумать не мог. — Скажи, только честно, а то обижусь. Ты с самого первого взгляда меня полюбил? — Любовь бывает только с первого взгляда, — сказал Павлыш. — Иначе какой в ней смысл? Зачем приглядываться полгода? Чего нового увидишь? — Это правда? — Со мной всегда случается только так. — Как — так? — Гражина даже села на кровати. Ее зеленые глаза загорелись пантерным яростным светом. — Немедленно уходи. Значит, ты всем так говоришь? У тебя со всеми так случается? — Вот доешь суп, тогда уйду. Не раньше. Я могу ждать. Хоть двадцать лет. — Спасибо, Славик. Только ты сейчас уйди, хорошо? — Ладно. — Ты завтра придешь? — Подумаю, — сказал Павлыш, поднимаясь. — Я тебя ненавижу, — сказала Гражина, — потому что ты всегда шутишь. — Это я от растерянности. У двери его догнал ее голос: — И с самого первого взгляда? — Честное слово. — А раньше так не было? — Никогда. — Спокойной ночи.
25
В ту ночь Павлыш заснул почти мгновенно. Добрался до своей каюты и лег, чтобы думать о Гражине. Но заснул. А утром проснулся от ощущения счастья. И само ощущение счастья было настолько приятным, ласковым и спокойным, что он даже не старался вспомнить: а что же произошло? Потом вспомнил. И понял, что жутко соскучился без Гражины. А вдруг у нее поднялась температура? Зазвонили к завтраку. Оказывается, он проспал. Этого еще не хватало! Павлыш вскочил, наскоро вымылся, оделся и поспешил в кают-компанию. Сейчас он возьмет ее завтрак и отнесет к ней в каюту. И даже если Варгези снова будет язвить, не станет обижаться. Пускай Варгези язвит, у него просто такой характер. Гражина сидела в кают-компании. На лице Павлыша отразилось такое разочарование, что кто-то засмеялся. — Что случилось? — спросил Джонсон. Но Павлыш не успел ответить. Он смотрел в зеленые глаза, а в зеленых глазах был вопрос. — Он готовился бежать с завтраком к больной, — сказал Варгези, — а больная лишила его этого удовольствия. — Мы решили пожениться, — признался Павлыш. Секунду назад и в мыслях не было такого. Слова вылетели неожиданно. — Правда? — спросил капитан-2. Но спросил не Павлыша, а Гражину. Уголки его губ дрогнули, будто он старался не улыбнуться. Впервые Павлыш увидел, как Гражина краснеет. Она молчала. — Не сердись, — сказал Павлыш. — Я не сержусь, — зло, но спокойно ответила Гражина. — Извини, мне надо было тебя спросить. — Мы об этом даже не говорили! Сцена, наверное, выглядела смешной, но засмеяться никто не посмел. — Я так понял. — Павлышу захотелось уйти. — Это шутка, — сказала Гражина, обращаясь ко всем. — Ты чего стоишь? Завтрак кончается. Опоздаешь на вахту. Павлыш послушно сел. Он боялся, что на него будут смотреть, но все сразу заговорили о других делах. Только Армине поглядела на него и сразу отвела взгляд. Вот мы и квиты, подумал Павлыш.
26
— Можно было бы меня сначала спросить, — сказала Гражина, когда они вышли из кают-компании. — Я не успел. Я увидел тебя и подумал, что ты не будешь сердиться. — Какой-то детский сад. Они остановились у ее двери. Гражина поднялась на цыпочки и поцеловала Павлыша в угол губ. — Ты спал ночью? — спросила она. — Еще как! — Жалко. А я не спала. Иди. Когда Павлыш подошел к центру кабинного отсека, там уже собрались все его коллеги. Свои. Им можно было обсуждать. — Намечается самый странный брак во Вселенной, — сказал Варгези. — Следствие психологического стресса. — Ничего особенного, — сказал Джонсон. — Это случается и на Земле. — Ну и свадьбу мы устроим, — сказал Станцо. — Я давно не гулял на настоящей свадьбе. И тогда загорелся сигнал готовности на пульте приема. Он мигнул. Загорелся вновь, и сначала никто не понял, что происходит. За прошедшие дни все привыкли, что сигнал гореть не может. Сигнал горел стабильно. Станцо поднялся, задействовал основной пульт. Джонсон сообщил на пульт управления, что есть связь с Землей. Еще через двадцать две минуты с Земли пришла гравиграмма. Краткая. «Ждите переброску». И все необходимые данные — точное время, масса, спецификация.
27
Гражина, единственная на корабле, не знала, что произошло. Она была в каюте, и внутренняя связь у нее была отключена. Павлыш, как только смог, побежал к ней. С момента приема гравиграммы прошло лишь пять минут, и потому все были так заняты в телепортации, что никто толком не успел задуматься о смысле случившегося. Но, конечно, обрадовались. И ждали, что будет. — Гражина! — вбежал Павлыш. — Знаешь, что случилось? — Связь, да? — Голос Гражины звучал испуганно. То, что Гражина сразу догадалась о самом невероятном, было даже обидно. — Как ты догадалась? — Я думала об этом, — ответила Гражина. — Как раз сейчас я думала об этом. — Ты ждала этого? — И тут Павлыш понял, что ничего хорошего не случилось. Что жизнь, которая недавно началась так сложно и драматично, настоящая необычная жизнь, кончается. Словно видеопленка. — Я боялась этого, — сказала Гражина. — Но мы с тобой останемся, ведь у нас все по-прежнему? Да? — У нас с тобой — наверное. Только вокруг все иначе. — Подожди! Мы же не знаем. Может, связь временная! Может, ничего еще не будет. — Ты смешной человек, Павлыш. — Гражина подняла руки и сильно схватилась пальцами за его плечи. — А я боюсь. — Но мы можем сказать, что уже решили остаться на борту до конца… Павлыш осекся. Зачем говорить чепуху? Чрезвычайные обстоятельства прекратились, началась обыкновенная жизнь, к которой надо привыкать. И это тоже не очень просто.
28
Первая переброска произошла на следующий день. Милев, из второго экипажа, пройдя обследование после перелета, перешел в кают-компанию. Он сказал, что экипаж «Антея» на Земле уже называют «зимовщиками». Как древних полярников. Оказалось, что Домбровский был прав. Но лишь частично. Энергетический порог переброски существовал. Но это был не предел телепортации, а лишь порог. Обрыв связи случился неожиданно. И земному Центру понадобилось несколько дней, чтобы установить новые гравироторы. В первые дни все ждали вестей о возвращении «Антея». Это было крушением давней мечты, крушением образа жизни. Потом стало ясно, что «Антей» продолжает путь к Альфе Лебедя. — Ну, ребята, — сказал Милев, — приготовьтесь возвратиться героями. Вы бы почитали, что о вас пишут, послушали, что говорят. Я вчера еще был самым популярным типом на планете. Я летел к тем самым. Которые Пожертвовали Собой Ради Человечества! Ну, ребята… — Милев был возбужден, он чувствовал себя гонцом добрых вестей. Его слушали смущенно. Ведь, честно, никто не был героем. — Желающие из новой смены, из моей смены, могут вернуться до срока. Конечно, это влетит Земле в копеечку, но мы все понимаем — нервное напряжение почище, чем у первого космонавта… Он засмеялся, и некоторые вежливо улыбнулись. Павлыш понимал, что никуда он сейчас не улетит. Ему осталось десять месяцев практики, и он их проведет на «Антее». Только без Гражины. И все десять месяцев будет думать: а что она сейчас делает? И ему будет страшно вернуться. Гражина положила ладонь на руку Павлышу. — Ничего, — сказал Павлыш очень тихо, чтобы не перебивать монолога Милева. — Мы потерпим. Гражина убрала руку.
29
Гражина улетела через день. Первой, потому что все еще была нездорова. — Ты дождешься меня? — спросил Павлыш. — Не знаю, — сказала Гражина. — Я ничего не знаю. До Альфы Лебедя «Антею» оставалось лететь двенадцать лет и десять месяцев.
Примечания
1. Возможность мгновенно переправиться в любую точку Земного шара и парадокс, заключающийся в том, что стало быстрее добраться от Парижа до Рио-де-Жанейро, чем от центра Парижа до Версаля, изменили не только скорость сообщений, но и сам порядок жизни. Если ты можешь жить в Москве, а работать на Марсе, ты психологически коренным образом отличаешься от человека двадцатого века.
Роман Подольный. Сообщающийся сосуд
Кошмары у меня свои собственные. Повторяющиеся. Чаще всего вижу себя бегущим с винтовкой наперевес по бесконечному белому полю. Бегу последним. Впереди — тридцать два человека. Знаю точно, сколько именно. Не потому, что пересчитал, а потому, что это — ребята из обоих десятых классов школы, в которой я учился. Но на снежном поле впереди нас начинают рваться снаряды. Наяву я никогда не видел, как это бывает. А во сне закручивается спиралью снежный смерч, через несколько секунд он становится похожим на кривой зонт, затем рассыпается, начиная с краев. А потом уже слышится чмокающий звук, только чмокнуть так может разве что великан. И — снова, снова, снова. Никто из нас пока не задет. Но не все ребята выдерживают это зрелище. То один, то другой падают в снег и уже не подымаются. Нет, не падают, а ложатся. Вот их уже пятеро — залегших. Восемь. Четырнадцать. Я знаю, что тоже лягу. Лягу, когда упавших окажется семнадцать, когда их станет большинство. Но еще стыднее и страшнее, когда фильм моего кошмара идет по иному сценарию, когда мои товарищи, не выдержав огня, уже не падают, не ложатся, а поворачиваются и бегут назад. Тогда я вижу обращенные ко мне напряженные лица с глубоко сидящими глазами. Мимо меня, продолжающего бежать к белым смерчам, мчатся они — первый… второй… шестой… пятнадцатый… Когда лицом ко мне повернется и ринется вспять семнадцатый, я на мгновенье остановлюсь как вкопанный, потом повернусь на сто восемьдесят градусов и кинусь вспять. Присоединюсь к большинству. Последую примеру других. Подравняюсь. И — проснусь. После этого варианта кошмара обязательно просыпаюсь. Как сказал Станислав Ежи Лец, сны зависят от положения спящего. Мое положение незавидно. В институтской группе, как прежде в классе, на физкультурных занятиях я стою точно посередине выстроенной по росту шеренги. В алфавитном списке учеников и студентов моя фамилия тоже попадает в самую середину. Как и тогда, когда фамилии учеников или студентов записывают в порядке успеваемости. Я средний. Никогда — до последнего месяца — я не вызывал у своих педагогов ни особых тревог, ни особых надежд. И в бешеных спорах о том, кто у нас в классе, группе, на первом курсе личность, а кто — нет (как снисходительно утверждают учителя, профессора и родители, традиционная для нашего возраста тема), речь обо мне заходила редко. Спорить не о чем. Личность — Федька Захаров, который на уроках математики смущал учительницу тем, что он на ее вопросы может ответить, она же на его вопросы — нет. А потом поступал на психологический, не прошел — и отказался пойти куда бы то ни было еще. Личность — Михаил Векслер, теперь студент физико-технического. С седьмого класса он строит в чуланчике на даче вечные двигатели все новых и новых конструкций, хотя лучше любого из нас может объяснить, почему такой двигатель невозможен. Личность — Лариса Брагина, прогнавшая полгода назад своего жениха, блистательного капитана-летчика, за то, что он рассказал при ней — в небольшой компании — неприличный анекдот. Кстати, не такой уж и неприличный, сам слышал, мы с Ларисой вместе с шестого класса учимся, и она меня на вечеринки к себе притаскивает регулярно. Посмотрит, понимаете, своими глазищами и говорит: "Большинство моих добрых знакомых будет. Ты, конечно, присоединишься к большинству". И отчетливо ставит голосом точку. Точку, а не вопросительный знак. Я однажды завелся. Удивилась вроде бы. Подняла глаза к потолку, словно почитала на нем какую-то надпись, потом успокоительно потрепала меня по плечу: "Прости меня, пожалуйста. Я просто не подумала. Конечно, абсолютное большинство молодых людей твоего возраста в конце концов взорвалось бы при таких намеках. Ты совершенно прав". Словом, личностью считают того, кого не понимают, или, если уж понимают, так точно знают, что таким, как он, не стать — не получится. Даже вести себя так, как он, не решишься. Не выдержишь. Не справишься. Не… Много тут еще можно использовать однообразнейших «не» в сочетании с довольно разнообразными по звучанию, но схожими по смыслу глаголами. Та же Лара Брагина. Попробуй угонись за ней. Захотела — и научилась в седьмом классе играть в шахматы. Да не как я, с моим дурацким третьим разрядом, за которым второго не последовало. Она — Мастер. — Мастерица ты! — сказал я, когда Лара получила это звание. И получил в ответ: за последние полтора часа она слышит такое обращение в четырнадцатый раз. Как-то в десятом классе мы вместе шли из кино. Поздно вечером. Я положил руку ей на плечо. Сказал, довольно развязно, черт меня дери, но чего мне это стоило: — Смотри, какая луна. Можно, я тебя поцелую? И услышал, что только в нашем классе семь человек — из двенадцати явно имеющих такие намерения — уже произносили именно эту фразу, а остальные произнесут ее при первом удобном случае. Живем мы по соседству, и у нее хватало возможностей устраивать мне выволочки за отсутствие самостоятельности и оригинальности. Ну и поводов я давал ей для этого немало. Как Ларка злилась, когда я двинулся в кино только потому, что туда отправилось больше полкласса. Говорила же она мне, что пошла было по неведению на этот самый фильм и через пятнадцать минут сбежала. И уж совсем из себя вышла, когда на выборах комсорга я поднял руку за Татку, которую совсем недавно публично крыл за разговоры о чужих секретах и природную глупость, лишь чуть прикрытую умелой родительской дрессировкой. Опять, мол, я все готов сделать, только чтобы не разойтись с большинством. Но, сказала она выразительно, так ведь можно разойтись с меньшинством! И при этом явно имела в виду себя. На следующий день — дело было в десятом классе — ее ждал у школы тот самый летчик. А меня она оделила зато прозвищем Сообщающийся Сосуд. Да! Потому что вода в сообщающихся сосудах останавливается на одном уровне, а я, видите ли, подравниваюсь под окружающих, средним арифметическим выхожу, серостью, подражателем и пошляком. А ведь мог бы… Ну, а после того, как к компании из пяти ребят нашего курса пристали три хулигана, а мы убежали, она даже смотреть на меня не хотела. Господи, я-то откуда мог знать, что эти четверо — трусы. Правда, теперь, когда мы в одной команде играем за институт на межвузовском шахматном чемпионате, она со мной разговаривает, хотя и сквозь зубы. Разумеется, то обстоятельство, что сейчас я играю на первой мужской доске, как она — на первой женской, ничего не меняет в решении старой проблемы: личность ли я. Мой успех имеет значение для Николая Федоровича, завкафедрой физкультуры, для нашего ректора, завзятого болельщика, для Инки Белоус или Мики Лукова, которые отождествляют умение выделяться и глубину души… Впрочем, сомневаюсь, чтобы они знали, сколько у души бывает измерений. А ведь в команду я вошел по прямому требованию Ларисы: попробуй не уступить человеку, который два месяца с тобой не разговаривал, и за дело, а вот сейчас сменил гнев на милость. И после матчей я ее провожаю. Даже не провожаю — просто, вы же знаете, нам по дороге, мы из соседних домов. И она зло объясняет: — Личность — это от слова «лицо». И глагол «отличиться» — в конечном счете, тоже. И существительное «отличник». Корень общий. В конце концов, мы же для таких разговоров устарели. Не отроки. Да и сама она… Что, никогда не идет на компромиссы? Не подлаживается к собственным родителям? Не заботится о том, чтобы не разругаться с подругами? Не носит модные вещи, даже если они ей не слишком идут? Да все мы, все мы — сообщающиеся сосуды. Берем пример, следуем примеру, подтягиваем песню, подтягиваемся в строю, тянемся за соседями. И так далее. Вот все это, включая "и так далее", я ей сообщил. Высказался. Себе я давно так говорю. Иногда помогает. И про то сказал, что без всего этого никакое общество жить не может. Вот и твержу, что сама такая, — и все тут. Правда, осторожно твержу, а то опять разговаривать не станет. Нет, вижу, что это мне не грозит, грозит как раз разговор, да какой! Из себя выходит. Наконец понимаю, в чем дело. Она видела утром, как я во дворе бегал с теми, которые от инфаркта. Подумаешь! Сразу успокоился. Конечно, у нас в доме сейчас почти все мужчины трусцой бегают, но ведь я и сам мог бы захотеть. Чего тут придираться? Слушаю дальше. А она вовсе не тем, что бегал, возмущается. Тем, что я среди предынфарктников бежал посередине. Знал, мол, что она видит, и издевался! Или я вообще такой боюсь кого-нибудь обидеть? Нет! Ее — обижал. Знал ведь, говорит, три месяца назад, что она привела подруг на тренировку, посмотреть, как я бегаю. Это сразу после эстафеты. И ей, говорит, было просто перед подругами неудобно… — Но ведь я же тренировался-то с третьеразрядниками! — отвечаю. — А на эстафете попал на одну дистанцию с мастером. Митька заболел, иначе бы меня близко к эстафетной палочке не допустили. А тут дали палочку — и беги. И команда у нас сильная. — Ну и что? Да, действительно… Я забормотал про стимул, про дух состязания, чувство локтя, даже про честь института, которую защищал… Самому было неприятно. Не мог же прямо сказать, что представляю собой крайний случай, принцип, на котором держится мир, довожу до абсолюта. Почему довожу, отчего — Аллах знает. Мутация, флуктуация, пришелец из космоса… Нет, в пришельцы не гожусь. Уж такой землянин — дальше некуда. — Ты мне и тогда нечто подобное говорил. Команда! Вот я и сделала так, что ты в шахматную попал. Куда тут без теории и опыта? А ты играешь! Позиции любопытные. Держишься. Откуда? Гений ты, что ли? Совсем я перестала что-нибудь понимать. — Ага! Не понимаешь! Значит, я личность, раз непонятен, — наглую фразу эту еле выдавил из себя. Потому что узнай она, в чем дело, суть его она бы, конечно, не поняла, зато меня бы снова понимала до корешков. А вот мне надо было, очень надо, срочно понять не ее и даже, наверное, не себя, а одно чрезвычайное обстоятельство, странный факт из минувшего дня. Обдумать и понять до конца… И если я думаю правильно… — Кстати, именно на первую доску меня тоже по твоему предложению посадили? — Конечно! Грипп, сам знаешь, поначалу всю головку команды из строя вывел. Так не все ли равно, кто будет на первой доске чужим чемпионам проигрывать? Не очень это корректно по отношению к противникам, но капитан и так был в полном отчаянии. Кстати, а почему ты-то согласился? Потому что все шахматисты не смогли бы отказаться от такой чести? — Не смогли бы, факт, если бы знали то же, что я. Ты дала мне возможность отличиться. Поставишь "отлично"? — Словами играешь, Сообщающийся Сосудик? Теперь уже по моему образцу работаешь, ко мне подравниваешься? — она совершенно рассвирепела. А я вдруг засмеялся от удовольствия. И меня совсем не огорчила мысль, что почти любой на моем месте тоже засмеялся бы от удовольствия, додумавшись до такой штуки. Лариса совершенно растерялась и замолчала. А я спросил ее: — Послушай, ты обратила внимание: сегодня команда проиграла, а я сделал ничью. — Это говорит патриот института и идеал командного игрока? Опять заведется, подумал я с беспокойством. Так и кончится опять игрой в молчанку. Это я подумал, а вслух сообщил: — Мы сыграли до этого шесть матчей. Четыре выиграли. Один — вничью. Один проиграли. В тех четырех встречах я набрал четыре очка. Два раза сыграл вничью. — Ну и что? Теперь я мог рассказать ей правду. Потому что у меня появилась надежда. Рассказать и о том, как боялся, что она пойдет на мехмат. Туда один из трех подавших заявление попадает, а я могу выдержать экзамены только вместе с пятьюдесятью одним процентом поступающих. И о том, что произошло, когда не состоялась драка. И о многих других случаях, когда я «подравнивался», сам не понимая, как это происходит. — Я всегда — член команды, выигрывающий или проигрывающий только вместе с нею. Пойми это. Я не виноват. — Сегодня команда проиграла. А у тебя — ничья. — Так я же об этом и начал говорить! Значит, я смог подравняться не к своей команде, а к противнику. — Можешь и так? — Оказывается, могу. И, кажется, не только… От мощного толчка в бок я отлетел к краю тротуара, поскользнулся, упал на одно колено. Высокий парень, чуть покачиваясь, явно для куража, а не оттого, что выпил, внимательно смотрел на меня, держа на весу здоровенные кулаки. Рядом с ним улыбался детина пониже, но зато шире в плечах… Много шире. Двое других с шуточками подхватили Ларису под локти. — С нами, с нами! — верещали они наперебой. — У нас праздничек. Мы бы и кавалера твоего позвали, да у него, наверное, ножка болит… Да ведь и то: нас четверо, а ты одна. Так. Я собрался. Сообщайся же, ты, Сообщающийся Сосуд! Отхлынула кровь, залившая изнутри глаза. Рассеялся туман перед ними. Я почувствовал, как вздуваются мышцы, бегут по нервам точные деловые приказы, колено отрывается от тротуара, ноги — обе — чуть согнуты, подбородок опущен, руки я держу на высоте пояса, мозг решает, кто из четверых опаснее и в каком порядке с ними работать. Я ощущаю себя боевой машиной с безупречным узлом управления и совершенным вооружением. Знаю, что должен сделать, что будут делать они, как я отвечу. Когда опомнился, все мышцы у меня ныли, ноги не слушались. Лариса, отчаянно всхлипывая, тянула меня к своему дому. — Торопиться некуда, — гордо сказал я, — лежат голубчики. Но остановились мы только в ее подъезде. Она еще всхлипывала. Я гладил ее плечи и голову. Подняла глаза. — Как ты смог? — Про эту идею я и хотел тебе рассказать. Понимаешь, представил себя в сборной команде союза по самбо. И — подравнялся под большинство.
Ольга Ларионова. Перун
Этим летом он был полон и упоен той стремительностью, гибкостью и всемогуществом, которые так легко дались и его телу, и его духу. Вообще-то, год назад он был уже почти таким, как сейчас; но — почти. Тогда это ощущение было перманентным открытием, а не нормой. Вернувшись из своего первого полета, он взял себе сорокапятидневный отпуск и, как ему казалось, только и делал, что нырял, играл в ручной мяч и озирал окрестности Эльбруса с вершин соплеменных гор. Но, вернувшись на Валдайку-предполетную, он с ужасом обнаружил, что набрал чуть ли не полпуда никчемной плоти, столь обременительной для его новой профессии. Ему стало стыдно поджарого Гейра, и он вогнал себя в норму методами форсированными и несколько жутковатыми.
Два полета без перерыва — это протянулось ровно на год, и он ничего не имел против, и вовсе не потому, что не хотел отстать от экипажа Инглинга, вложившего столько сил в то, чтобы сделать из него человека, — нет, ему и в самом деле без особого труда давались и тягомотина самого перелета, и разнокалиберные сюрпризы чужих планет, отличавшихся весьма умеренным с точки зрения Земли гостеприимством.
Сейчас все было иначе, чем год назад. Не подумав, он снова выписал себе сорок пять дней, и еще хорошо, что догадался осведомиться у командира, где его искать в случае чего, — да откуда ему, в самом деле, было знать, во что выльется это самое "чего".
Вылилось это б то, что на семнадцатый день он уже был на Пике Елены, и полное отсутствие восторга при виде осиянных вершин истинно рериховского ландшафта поставило его перед безрадостным фактом, что восхождения ради восхождений отодвинулись для него в прошлое. Он хлебнул настоящей работы, и игры на свежем воздухе перестали его наполнять. У него хватило мужества признаться в этом'открытии своим ребятам, и его милосердно спустили вниз на вертолете.
Еще полтора дня ушло у него на то, чтобы найти Гейра Инглинга.
Командир гостил у папы с мамой на станции региональной метеокорректировки и самым буколическим образом пилил дрова наперегонки со списанным однощупальцевым кибом, когда новобранец его экипажа свалился на него весь в соплях от собственного комплекса разочарований.
Гейр не впервые возился с новичком и в отличие от него сознавал, что полтора года — срок недостаточный для полной акклиматизации в космосе и. что сейчас наступает одна из самых неприятных, хотя и быстропроходящих, фаз- отчуждение от Земли. Силушки многовато, мускулы, парадоксальные с точки зрения классической анатомии — концентрат мускулов, — играют просто в силу инерции; быстрота реакций воспринимается как отточенность ума, а его-то и не хватает для того, чтобы не обольщаться по поводу всемогущества превосходного биоробота, взлелеянного в себе самом во славу инопланетных одиссей. Настоящим зубром дальних зон становишься только тогда, когда вот так тянет поколоть дрова…
Но такие вещи не объясняют на словах.
Поэтому мудрый Гейр, не навязывая сочувствия, но и не впадая в сентенции, тут же связался с Байконуром и разрешил подключить космолингвиста Анохина к не" входящим в его обязанности работам по уборке трюмов. Конечно, правила гостеприимства обязывали его предложить отставному альпинисту отдохнуть на метеостанции, тем более что она располагалась на берегу прелестного малахитового. озера, вобравшего в себя всю разномастную зелень окрестных лесистых холмов. Но для Анохина сейчас самым полезным было по маковку окунуться в работу, и командир посоветовал ему пуститься в путь засветло, потому как его мать, владетельная Унн Инглинг, в части метеокорректировки была несколько дальнозорка, и если во всем регионе поддерживается строго заданный климатический режим, то в окрестностях станции, под самым носом, порой творится ну прямо черт-те что. А так как до ближайшей вертолетной стоянки километров двенадцать безлюдными прибрежными тропами, то еще лучше попросить рейсовую машину завернуть на минутку сюда. Иначе благополучного возвращения на корабль он не гарантирует.
Как и следовало ожидать, Анохин самонадеянно заявил, что доберется до вертолетной пешком и прибудет на «Хар-фагр» своевременно. Излишне добавлять, что у такого командира, как Гейр Инглинг, корабль и не мог носить другого имени.
Анохин простился с Гейром и владетельной Унн чуть торопливее, чем следовало младшему члену экипажа, и, обогнув стадо противоградовых «кальмаров», запрыгал по узловатым корневищам каких-то реликтовых великанов, вместе с тропинкой спускающихся к самой воде. Там он свернул влево и «юшел берегом, временами выбираясь на крупный буроватый песок, над которым стлались звероподобные вечерние-комары; затем тропинка круто брала влево, совершенно нелогичным образом забираясь на продолговатую гряду, поросшую можжевельником, словно тому, кто проложил этот путь, казалось невыносимым и противоестественным все время двигаться по прямой.
Он шел уже около получаса, радуясь бсзлюдности и только искоса поглядывая на густо-зеленую тучу, исполинским жабьим животом наваливающуюся на противоположный холмистый берег. Мокнуть не хотелось. Но тропинка ныряла в хаотический лесной молодняк, совершенно скрывающий противоположный берег, и когда горизонт открывался снова, становилось ясно, что скорость движения тучи не оставляет ни малейшей надежды на благополучное завершение этого маленького путешествия.
Туча была грозовой, поэтому стоило подумать о чем-то более безопасном, нежели развесистое дерево.
Он ускорил шаг и совершенно неожиданно услышал впереди себя голоса. Он удивился так, словно где-нибудь на Атхарваведе увидел человека без скафандра. Затем рассердился на себя за это изумление, а заодно и на своих непрошеных попутчиков, — невидимые за поворотами петляющей тропочки, они явно шли в том же направлении, что и он. Анохин досадливо замедлил шаг, оглянулся на тучу — и невольно припустил чуть ли не бегом. Ладно, ничего страшного не произойдет, если он их попросту обгонит. Невежливо. Ну и пусть. Они — заблудшие туристы, после недельного сидения в 'своих лабораториях и инфор-маториях снедаемые мазохистским намерением обязательно преодолеть двадцатикилометровую дистанцию с кострово-котелково-комариным финалом. Святые люди. Он даже поздоровается с ними. И даже приветливо.
Дорожка выпрямилась и в сотый раз пошла вниз, впереди. замаячил последний рюкзак, и цепочка людей, предшествующая ему, насчитывала еще не менее двух десятков — рюкзаконосцев. Анохин сделал рывок и начал обходить их одного за другим, временами кивая и бормоча нечто нечленораздельное, должное означать приветствие; но тут тропинка вылилась на прибрежный песок, цепочка людей потеряла свою четкую последовательность, и Анохин невольно оказался в самой гуще туристов, впрочем, не очень от них отличаясь. Он уверенно двинулся вперед, лавируя между людьми как-то даже не глядя, но сзади крикнули:
"Кира!" — и он автоматически обернулся, прежде чем понял, что зовут, конечно, не его. Сказалась скорость реакции, совершенно излишняя тут, на Земле.
Кто-то слева от него обернулся с той же стремительностью, разве что чуть более плавно, и он поднял глаза просто потому, что его поразила точная зеркальность этого движения.
Разумеется, если бы он с самого начала взял на себя труд оглядеть своих попутчиков, он несомненно отличил бы эту тоненькую фигурку от всех остальных — уже хотя бы потому, что она была в каком-то облачно-сером платье и без ноши. Что-то еще бросилось ему в глаза, что стоило рассмотреть повнимательнее, но он, опять же в силу быстроты отточенной в полетах реакции, проследил за направлением, откуда прозвучал зов и куда естественно потянулась она, а когда взгляд его вернулся на прежнее место, рядом никого уже не было. На то, чтобы произвести это движение — уже не телом, а всего направлением взгляда, — ему потребовалось две сотые секунды, не более; и все-таки облачно-серое платье плавно двигалось впереди метрах в пяти-шести, ускользая от его внимания. Ассоциации возникали столь же мгновенно, сколь и непрошенно, и Анохин уловил странное сходство с прыгающими бликами на Ингле, в предпоследнем полете. Световые «зайчики», отброшенные нефиксируемым источником, да еще и при постоянно спрятанном за тучами солнце, преследовали группу десанта на протяжении всей экспедиции — холодные, ускользающие, любопытные. Их пришлось оставить вместе с серебряным песком и прочими немногими радостями этой металлической планеты, совершенно непригодной к заселению в силу отсутствия кислорода. Серебра, конечно, было навалом, но не тащить же его из девятой зоны дальности… Планета была занесена в каталоги как бесперспективная, и вместе с пепельно-сыпучими воспоминаниями отложилась досада на то, что поторопились связаться с Базой и в полном очаровании этим платиновым мерцанием занесли бесполезную тарелку в официальный список под именем Земли Гейра Инглинга, одарив ее звучным именем древних викингов и современных звездных капитанов. Да, поторопились.
Одним из непременных качеств, которое Гейр старательно воспитывал в Анохине, было неукоснительное доведение до логического конца любого начинания, и именно в силу этой звездной, а отнюдь не земной привычки он догнал обладательницу пепельного нетуристского одеяния. Раз уж что-то показалось необычным и задержало его весьма привередливое внимание, то это надо было зафиксировать почетче.
Она (а если верить обращению, то — Кира) вдруг выбросила вправо руку одновременно плавным и стремительным движением, как это делают любители старинных велосипедов; узкая, белая до серебристости ладошка мелькнула перед самыми глазами Анохина, точно уклейка, и, повинуясь этому жесту, брючно-рюкзачная стайка свернула от воды в лощинку между холмами, где в смутной лилова-тости непонятно откуда взявшегося тумана замаячили торчки плетеной ограды. За торчками угадывался домик, затененный зеленью, и Анохин сразу понял, что она, в отличие от всех остальных, не пришлая, а, скорее всего, хозяйка этого домика, и вдруг совершенно неожиданно его захлестнула досада, оттого что сейчас этот одинокий маленький дом, похожий на заброшенный в сад скворечник, будет переполнен рюкзаками и тапочками, запахом вывернутых курток и топотом ног в одних носках…
На эту дрсаду ушло не более полутора секунд, и взгляд, отброшенный уклесчным движением ладони к обреченному скворечнику, вернулся на прежнее место, где только что стояла она.
Ее, естественно, не было. Ускользнула куда-то за спину и теперь подгоняла увязающих в песке аутсайдеров нетерпеливыми и зябкими движениями плеч и маленького подбородка. Он опять не разглядел того, что хотел, но возвращаться назад, к ней, было, по меньшей мере, глупо и неестественно, и Анохин решил подождать, когда она пройдет мимо него; но тут первая капля величиной с конский каштан шмякнулась на песок, туристы дружно загалопировали, трюхая снаряжением, и он вдруг поймал себя на том, что уже расстегивает на себе куртку, потому что тому, кто добежит последним, от недосмотра дальнозоркой Унн достанется более всего; он вытянул шею, высматривая поверх голов пепельные, как и платье, волосы, и с традиционным недоумением снова ничего не обнаружил. Не было ее на берегу.
Он с трудом углядел ее возле садовой ограды, сквозь плетенку которой цепко лезла на волю одичалая неухоженная жимолость. Туман, сползал по лощинке, разделявшей холмы, и вдруг с тою же радостью, уже начавшей его тревожить, с которой отыскивал он серое платье, Анохин понял, что непрошеные посетители зеленого озера вовсе и не думают оккупировать чужой дом, а, минуя его, ныряют в туман и топочут, как невидимые гномы, к какому-то приюту, ожидающему их где-то среди холмов; приглядевшись, он даже различил смутный огонь, трепетавший в глубине сгущающихся сумерек. Последний топотун исчез, едва окунувшись в туман, и, опережая собственный взгляд, Анохин понял, что возле ограды ее уже не будет. И ее не было.
Он сделал несколько шагов и взялся за шершавые ивовые прутья заборчика. Из сада тянуло зеленолиственной влагой и пронзительным одиночеством. Он ждал, что в доме зажжется свет, и тогда она глянет в окно, отделенное от него какими-то десятью шагами, и заметит его блестящую форменную куртку, и вернется. Проще простого было бы крикнуть в темноту: "Кира!" — но он знал, что этого он не сделает. Слишком уж примитивно. Перенести его на порог ее дома должно было какое-то волшебство, родственное тому, которое позволяло ей беспрепятственно исчезать в одном месте и являться в другом — вот именно, являться, а не появляться. Он стоял не шевелясь, чтобы не спугнуть это надвигающееся на него наваждение, и уже знал, что простоит тут всю ночь, ожидая своей минуты, и редкие тяжеловесные капли все крепче и крепче прибивали его к забору с методичностью, возведенной в степень фатальности. И она стояла перед ним на расстоянии протянутой руки, явившись неизвестно в какой миг, и смотрела на него непомерно расширившимися глазами, как смотрят на добровольного мученика-идиота, с той долей иронии и сострадания, которая была завещана Франсом и утверждена Хемингуэем.
Он увидел эти глаза и понял, что же еще в ней он старался углядеть.
— Все ушли, — проговорила она, хотя и так было ясно, что они тут в полном одиночестве, то есть вдвоем.
— А как же я?.. — проговорил его губами кто-то очень маленький и вконец растерявшийся.
— Ну так догоняйте! — сказала она легко и снисходительно.
Он молчал, ожидая, что она сама догадается хотя бы по его куртке со звездами и молниями — которых, между прочим, в космосе никогда не бывает, — что гномы-топтуны никакого отношения к нему не имеют; но молчание затягивалось, и он вдруг осознал, на пороге какого дома он остановился. Это был дом, где даже не знают, как выглядит форма звездолетчика.
Все, что делало его суперменом в собственных глазах — ну и еще кое для кого из окружающих — все последние полтора года, не имело здесь решительно никакого значения. Он до того растерялся, что толкнул калитку и влез в мокрый сад, как буйвол — на грядку со спаржей. Она повернулась и поплыла к дому, по пояс в тумане, и совершенно непонятно было — то ли это форма возмущения его бесцеремонностью, то ли приглашение следовать за нею. Как настоящий мужчина, он выбрал то, чего сам добивался.
— Вас ведь зовут Кирилл? — не оборачиваясь, спросила она, подымаясь по ступеням крыльца.
Значит, она как-то чувствовала, что он следует за ней, хотя двигался он совершенно бесшумно, как учил его Гейр. И отвечать ей не нужно было — она спрашивала не для того, чтобы услышать вежливое "Да, вы очень любезны, что соблаговолили запомнить мое имя". Или еще что-нибудь столь же изысканное, почерпнутое из юношеского благоговения перед стендалевским Фабрицио. Он молча поклонился ее узенькой серебряной спине.
Она поднялась на последнюю ступеньку и растворила дверь, пропуская его перед собой. Он вошел в единственную комнату, из которой и состоял этот дом, и внезапно понял, что здесь ему делать нечего.
Всю переднюю стену занимало окно — вернее, ивовый изящный переплет, на который была натянута стеклянистая пленка. За нею глухо зеленело озеро, слева и справа очерченное буроватыми лунками пляжа. Правую стену занимало нагромождение полок и экранов, ваз и шкафчиков, кофеварок и консольных компьютеров, в которое скромно вписывался едва ли не детский письменный стол. Два узких стула с очень высокими спинками подчеркивали хрупкость и неприкасаемость всей обстановки, и с этим еще можно было бы смириться.
Но у левой стены снежно белела узенькая постель с кисейным пологом, от которой девственно веяло температурой абсолютного нуля.
В эту комнату она спокойно могла привести озверелого легионера, пьяного каторжника или хорошо выдержанного монаха.
Или потерявшего маму олененка.
— Что вас тревожит? — спросила она, переступая следом за ним порог своей обители. — Сейчас мы свяжемся с вертолетной, и машина будет сразу же, как только утихнет гроза.
— Знаете, я пойду, — поматывая головой, проговорил Кирилл. — В этой комнате совершенно невозможно развалиться, взгромоздиться, швырнуть куртку на пол, сбросить тапочки… Словом, чувствовать себя человеком.
— Действительно, — грустно согласилась она, — не располагает… Но у меня есть кофе и ром, это поможет мне сгладить недостаток гостеприимства.
— Я бы не подумал, что вы грешите недостатком коммуникабельности, — волокли по берегу целую ораву…
— А, эти!.. Что же делать, они относились к той категории людей, которые никогда не знают, где находится то место, откуда надо поворачивать.
— А я? — жадно спросил он.
— Вы, вероятно, интуитивно находите места, куда вам сворачивать не стоит. И делаете обратное.
— Верно. А вы?
— Я… Вы управитесь с кофемолкой?
— Я управлюсь с любым механизмом, от турбогенератора до гильотины. Например, я априорно знаю, что этот стул меня не выдержит. Проверять или не стоит?
— Не стоит, пожалуй. Вот шкатулка с кофе, а я пока дзову вертолетную.
— Я бы в такую грозу вам этого не рекомендовал… Кира! Это действительно опасно.
Она медленно протянула руку и выключила передатчик.
— Вы физик? — спросила она. Кирилл подумал, что такие обороты свойственны только дремучим гуманитариям.
— Я переводчик, — сказал он, избегая высокой титулатуры.
— С древних языков?
— С инопланетных.
— А.
Он чуть было не рассердился, но вовремя спохватился заставил себя сказать то, что он думает, — был у него такой аварийный прием, которым он обезоруживал противника: предельно просто и лаконично обрисовать сложившуюся ситуацию.
— Слышали бы вы со стороны, как прозвучало это ваше коротенькое "А!". Глубокий финальный аккорд, после которого слушателям остается только пройти в гардероб. А ведь я так обрадовался, что мне представилась возможность задать вам вопрос о вашей профессии, и у вас просто не было бы варианта, позволяющего уклониться от прямого ответа.
— Вы немножечко неточны: я сказала «А». Без восклицательного знака. И кофейные чашки вон там, на второй полке.
Он стиснул руки и мысленно поздравил себя с тем, что сумел сдержаться и не грохнуть кулаком по письменному столику. Почему из всех женщин, которые встречались ему за последние два года и на Земле, и вне ее, именно эта была самой неуловимой, самой ускользающей? Все было, как на Ингле, когда набираешь полные горсти серебряного звенящего песка, и, как бы крепко ни стискивал руки, все равно неуловимые струйки текут между пальцев, и ладони уже пусты, и только печальное, беззвучно тающее облачко мается на том месте, где ты только что владел целым сокровищем…
— Это было моей последней надеждой, — упавшим голосом доложил он. — Нужно было говорить теми же словами, что и думаешь. Вы замечали, что человек думает одними словами, а говорит — другими? Да? Так вот, если так раскрыться, вывернуться наизнанку той розовой шерсткой, которая внутри у нормальной человечьей души, то тебе обязательно отвечают тем же…
— Зачем, Кирилл?
Эти два слова прозвучали в холодной сумеречной комнате словно два тихих удара маленького серебряного колокола. Снаружи грохотали почти непрерывные, громовые разряды, но они ровным счетом ничего не значили, да, скорее всего, они оба их попросту и не слышали, словно звуками на самом деле было только то, что произносилось в этой комнате, а все остальное относилось к иной категории явлений и было яркой, но беззвучной декорацией.
— Действительно, зачем? — отозвался он устало и почти безразлично — эти два серебряных удара вышибли из него весь былой энтузиазм. — Я, конечно, осел. Даже если вы подробно растолкуете мне, кто вы, откуда и на какой ниве приносите пользу всему человечеству, я все равно не узнаю главного…
Она приподняла свои не очень темные, словно чуть припудренные, брови, как бы сомневаясь в том, а совпадает ли то главное, что подразумевает он, с тем главным, которое есть на самом деле.
— А главное — это то, почему сегодня, двадцать седьмого августа, в душный и почти субтропический вечер, вы замерзаете в этой ледяной комнате. Я сейчас уйду, и вы замерзнете совсем. А уходить надо, потому что мне здесь делать нечего. У меня уже есть небольшой опыт, мы уходили с целых планет, когда понимали, что, в общем-то, ненужны друг другу. А это были сказочные планеты, вы уж поверьте мне на слово. По одной у меня останется тоска на всю жизнь, да что поделаешь…
Он поискал глазами, куда бы поставить совершенно ненужные чашечки кофе, и увидел, что она сидит на узеньком своем стуле, от подбородка и до кончиков туфель туго завернувшись в какую-то бесцветную шаль, с безупречно прямым углом согнутых коленок, как у статуэток древних египетских богинь. Он поставил чашечки ей на колени и сел прямо на пол, жадно и безнаказанно глядя ей прямо в лицо.
— Сейчас я уйду, — пообещал он, — потерпите еще немного, я отсчитаю семь зеленых молний и уйду. Честное звездное.
Он обернулся к застекленной стене, и в тот же миг небо над озером раскололось глубокой трещиной, и по обеим сторонам этого провала очертились набухшие темно-зеленые пласты, как будто разомкнулись чудовищные губы нависшего над озером злобного, гневливого дива. Целая обойма яоманых, ступенчатых молний разом саданула в разглаженную дождем поверхность воды, и, ни доли секунды не медля, неистовый грохот вмял в комнату дрожащую от напряжения, пузырящуюся в частых переплетах окна сверхпрочную пленку.
Кирилл вскочил раньше, чем зеленое зарево осветило всю комнату — молний было ровно семь, и чем бы это ни было — дьявольщиной, совпадением или вмешательством каких-то инфернальных сил, подвластных этой пепельно-ледяной женщине, — его человеческий своевольный дух вздернул тело на дыбы раньше, чем разум смог отдать какой-то обдуманный приказ.
Он схватил ее за плечи и поднял, так что несчастные чашечки покатились в разные стороны, прочерчивая на подоле стремительные траурные траектории, и вместо злости ощутил вдруг неистовую радость освобождения от собственной мечты и беспомощности, словно дурацкое вмешательство зеленогубого громовержца одним махом отмело все правила, условности и запреты.
Он кричал ей что-то прямо в лицо, и понимал, что за. несмолкаемой канонадой ничегошеньки не слышно, и смеялся от неожиданно обретенной свободы. Черта с два он теперь уйдет отсюда! Хватит с него прощаний… Гром поутих.
— Думаешь, я теперь уйду? — крикнул он, успевая вклиниться в образовавшуюся паузу, и голос его прозвучал непомерно звонко и нетерпеливо. — Фу, прости за львиный рык, в этом грохоте и нс сообразуешься… Никуда я не уйду. Ты только погляди на него, ишь разевает пасть… Кашалотище. И оставить тебя одну — с ним? Не выйдет! Набегался я с других планет. Нажалелся. Натосковал. Теперь я на своей Земле.
За окном, уже успевшим зарасти новой пленкой, оглушительно и протестующе громыхнуло.
— Обратила внимание: когда у него молнии свисали с верхней губы, он был похож на зеленого моржа? Ну ничего, дождя почти не было, такие жуткие грозы бывают только всухую, так что я сейчас наберу чего бог пошлет и разведу тсбе настоящий живой огонь, с треском и гарью, рыжий… — Уходи, — с неожиданной силой освобождаясь от его рук, проговорила она. — У-хо-ди.
От неожиданности он даже попятился, пытаясь найти нужные слова и не находя их, а она наступала на него, запрокинув голову и закрыв глаза, и повторяла с яростной настойчивостью:
— Уходи. Уходи. Уходи.
Он наткнулся спиной на дверной косяк, нащупал запор и распахнул дверь. Ветер, несущий ветки, листву и сырой песок, едва не сбил его с ног.
— Уходи! — крикнула она, стараясь перекрыть вой бури, но все-таки не открывая глаз, и тогда на него снова нахлынула радость, оттого что она боялась его видеть, оттого что, кроткая, милосердная и безразличная, она гнала его в грозу, и он замер, боясь сделать что-нибудь не так и спугнуть снизошедшее на нее наваждение.
Не слыша больше его шагов, она испуганно насторожилась, лицо ее напряглось, и она боязливо приподняла ресницы.
Он стоял близко-близко.
— Уходи же! — крикнула она с отчаянием. Кирилл оглянулся на темные пришибленные кусты, на мелкие ядовитые молнии, сыплющиеся с неба, точно иголки, на подсвеченную этими сполохами мутную стену наконец-то собравшегося ливня.
— Так ведь страшно, — пробормотал он почти виновато. И вдруг, холодея, вспомнил, что сам, как идиот, напросился на немедленное возвращение на корабль.
Молния впилась в дерево где-нибудь метрах в тридцати.
— Вот так и убьет, — обреченно пообещал он, пересчитывая в уме дни, оставшиеся до отлета, и уже твердо зная, что явится на «Харфагр» никак не раньше чем за три минуты до старта…
Как и бывает с письмами, которые раз в месяц идут навстречу друг другу, они были наполнены довольно бессвязными воспоминаниями и не содержали даже намека на ответы всем тем сомнениям и вопросам, коим не посчастливилось родиться в мучительно долгий промежуток между краткими и ненадежными сеансами связи. Получая пакет с информационной точкой, Кирилл мчался в свою каюту, минуя нелюбопытный взгляд ничего не знавшего Гейра. У себя он запирался и запускал точку в дешифратор, и каюта наполнялась озерными, бликами ясного, чуточку печального голоса, исказить который не могла даже непредставимая фантасмагория многоступенчатой галактической связи.
Он бросался тут же надиктовывать ответ, прекрасно понимая, что за предстоящий месяц появится еще тысяча поводов для десятков тысяч слов, но он ничего не мог с собой поделать, потому что, пока он говорил с нею, она была с ним. И он описывал бесконечные перипетии довольно тяжелого рейса и свою работу, наконец-то настоящую, когда эт его интуиции и опыта зависела судьба контакта с предполагаемой и почти иллюзорной цивилизацией. Экспедиция втягивалась на год, потому что приходилось ждать прибы-ия комплексников, которые всегда тянули со сборами, и в тчаянии от этой задержки, которая в предыдущем рейсе поазалась бы ему просто подарком судьбы, он в который раз уже вспоминал поминутно каждый из двадцати четырех дней, отсчитанных от грозового двадцать седьмого августа до самого отлета «Харфагра», и устраивал ей шутливые сцены ревности к затаившемуся за прибрежной горой Перуну, так старавшемуся с треском выставить его из ее домика; и запугивал ее старинными легендами о феерических супермолниях, которые хорошо видны с космических орбит Приземелья, но почему-то неизвестных на самой Земле, — потоках огненной энергии, из которых, вероятно, и рождались языческие легенды о пылающих копьях мстительных громовержцев…
И, как это всегда бывает с чересчур затянувшейся перепиской, на исходе полугода одной из сторон стало просто невыносимо тесно в точечном объеме одного послания, а другой — уже ощутимо просторно.
Он сходил с ума, улавливая эту сдержанность и недоговоренность, он предполагал все, что угодно, — естественно, кроме того, что было на самом деле; не в силах помешать этому, он чувствовал, что она снова ускользает от него, и именно потому, что это ускользание было неотъемлемой ее чертой, он любил ее еще неистовее. Она ни в чем не упрекала его, но ничего и не обещала; она не отнимала у него ни грана прошлого, но для нее словно перестало существовать будущее. И с каждым разом он все больше и больше боялся, что следующего письма уже не будет. В начале июня пакета для него не пришло. В начале июля, не дождавшись нового сеанса связи, они направились в обратный путь, оставляя поле действия только что прибывшим кораблям комплексной разведки. Планета, пригодная для освоения, — это всегда было поводом для заслуженного восторга, граничащего с телячьим; Анохин, как мог, уклонялся от общего ликования. Он ждал приземления, он видел ее в толпе пропыленных встречающих, изнывающих под байконурским солнцем, — облачно-прохладную, истосковавшуюся от безответного говорения в пустоту диктофона…
На космодроме ее не было.
— Гейр, — крикнул он, врываясь к командиру, — ты можешь поверить, что мне сейчас нужна самая скоростная машина… и, если можешь, пропуск-аллюр?
Гейр посмотрел на него и понял, что это ему действительно нужно. Ни о чем не спрашивая, он выписал ему разрешение на самую быстроходную из машин глайдерного парка и проставил шифр, позволяющий Кириллу получать преимущество в любых коридорах и на всех горизонтах воздушного пространства.
К вечеру он уже был над озером. Он посадил машину на песок, осторожно выбрался из кабины и ужаснулся тягостному покою, нависшему над зеленой водой, расчерченной узкими отсветами вечерних костров, уже зажегшихся под звероподобным холмом на другом берегу.
Пока он шел к домику, он не спугнул ни одного зверя, ни одной птицы.
Когда он возвращался назад, к машине, золотоглазый нерасторопный уж пересек ему путь и, скользнув под стабилизатором, бесшумно ушел в воду. Кирилл поднял машину и, не утруждая автопилота, отыскал внизу розовеющие под закатным солнцем корпуса метеокорректировочной станции.
Большеносая Унн Инглинг, похожая на полярную сову, приветливо приняла его, нисколько не обеспокоясь тем, что он прибыл несколько раньше ее собственного сына. Гейр летал давно, бывало всякое. А ^космодрома он уже звонил. Так что же беспокоит юношу? Ах, ничего не беспокоит… Да, отдых здесь прекрасный, разумеется, для тех, кто считает уединение благом. А домик? Домик пуст, как это ни печально…
Она тоже недоговаривала, тоже ускользала, очевидно полагая, что все происшедшее на их берегу не касается посторонних.
— Там жила… женщина, — проговорил Кирилл, с трудом разжимая губы.
Маленькая полярная сова нахохлилась, раздраженная его настойчивостью.
— Это совершенно непонятно и очень, очень печально. Она умерла всего… месяца два назад. Мы были почти незнакомы.
— Молния? — вскрикнул он, потому что ничто другое просто не было властно над этим берегом.
— Нет, конечно, нет, — протянула владетельная Унн с некоторым высокомерием. — Разве я бы допустила… Она упала в воду. У самого поворота к вертолетной есть небольшой обрыв, всего-то метра два, и тропинка не узкая… Женщины в эту пору иногда забывают, что прежняя ловкость может им изменить. Гроза? Ну, что вы, Кирилл! Девятнадцатого мая был исключительно тихий вечер. Как сегодня. Я оградила этот берег от гроз сразу же, как только узнала, что она… Кирилл?!
Он очнулся в маленькой палате, которую заливало солнцe. У окна сидел кто-то свой, и блестящая звездная куртка натягивалась на согнутой спине при каждом вдохе.. — Гейр, — сказал Кирилл.
Командир обернулся. Он был очень похож на мать, только ровно вдвое выше.
— Что там? — спросил Кирилл.
Гейр повел носом в сторону подоконника, недоумевая, в какой степени интересует Анохина открывающийся из окна пейзаж.
— Там море, — коротко сказал он. Кирилл прикрыл глаза. Мутная темно-зеленая тошнота захлестнула его с головой, как и в тот раз, когда он вдруг осознал весь ужас немгновенности ее смерти. Несколько минут было тихо, потом послышались шаги — настороженно подходил командир. Кирилл мысленно проверил, может ли он говорить, и только тогда открыл глаза.
— Послушай, Гейр, — проговорил он медленно, — вытащи меня отсюда. Я здоров.
Гейр втянул голову в плечи и по-птичьи встрепенулся. Вероятно, это должно было означать отказ.
— Вытащи меня, — настойчиво повторил Кирилл. — И засунь на какую-нибудь станцию. Все равно где. Только бы-там не было ничего, кроме стен и машин. И чтоб выйти было некуда. Никаких встроенных пейзажей. Голые стены и звезды за окном.
Командир пытливо всматривался ему в лицо — он еще ничего не понимал.
— Да вытащи ты меня! — чуть не плача, крикнул Анохин. — Не может быть, чтобы ни на одном буйке не было свободного места! Я могу работать кем угодно, ведь любой космолингвист — обязательно и связист по совместительству. Пойди поговори с центральным диспетчером… Ты сам-то скоро уходишь обратно?
— Через неделю. На Шеридан.
— Нет. Это не для меня, — через силу проговорил Кирилл, припоминая пасмурные озера Земли Мейбл Шеридан и снова заходясь от удушья. — Выкинь меня по пути на любом маяке. Только бы отсюда. От этого моря.
Командир наклонился к нему — глаза Кирилла, голубые хулиганские глаза, освещавшие целый корабль или четверть планеты, были подернуты зеленой мутью.
— Что с тобой? — спросил Инглинг, потому что ему необходимо было это знать.
За окном шуршало, наваливая гальку к подножию больницы, теплое лиловое море. Лицо Кирилла снова свело судорогой.
— Не могу видеть воду, — с каким-то недоумением проговорил он. — Море ли, река… Пить могу, не бойся. Только из глиняной кружки. Ну, иди же, звони. Или я действительно тронусь.
Осторожно ступая, командир вышел. Он пропадал около получаса, и, когда вернулся, вид у него был какой-то небольничный — как у потрепанного боевого петуха.
— Представь себе, ради тебя пришлось выставить на пенсию одного зануду. Зато место — синекура! Странноприимный дом. И всего один светляк от Базы. Подходит?
Кирилл кивнул. Странноприимный дом — так были прозваны спасательно-аварийные буйки в дальнем Приземелье. Раскиданные на расстоянии светового года от Солнца, что по теперешним меркам считалось уже окрестностями Земли, они были готовы оказать помощь сбившимся с курса кораблям, которые в силу неисправности или еще по каким-нибудь причинам выныривали из подпространства слишком далеко для того, чтобы идти дальше на планетарных, и слишком близко от Земли, чтобы манипулировать неисправными гиперпространственными двигателями.
— Вызывай машину, я сейчас подымусь, — сказал Кирилл, щурясь от слишком яркого света.
— А вот это не пройдет! Я с трудом уговорил здешних церберов забрать тебя через неделю под личную ответственность, да и при условии…
— Ну и черт с ними, — неожиданно сдался Анохин. — Неделю я продержусь, это я тебе обещаю. Но ни дня больше… И сделай милость, задерни шторы. Раз осталась неделя, тебе пора…
Он методично обходил станцию, свыкаясь с каждым ее уголком. Кольцевой док, куда загоняли покалеченные корабли, — дырка от космического бублика. Сам бублик — машинные отсеки, реакторный зал, оранжереи и жилые корпуса были смонтированы из двухслойного астролита, без которого немыслимо было бы современное строительство в
Пространстве. Станции возводились там и тогда, где и когда удавалось подстеречь и, главное, притормозить приличных размеров астероид. Затем к нему на паре сухогрузов перебрасывался небольшой плавильный цех, который превращал бесцельно блуждающую по Вселенной глыбу камня в тонкие полупрозрачные панели, из которых специально выдрессированные для этого кибы возводили висячие сады Семирамиды вкупе с дворцами Аладдина, — разумеется, с поправкой на каноны космической архитектуры. На такой-то рукотворный островок, подвешенный в черноте Пространства, точно елочная игрушка, он и попал по собственной воле и неукротимому желанию.
На станции было все необходимое и ничего лишнего; то же самое можно было сказать и о немногочисленном персонале, принявшем Анохина, как он это понял, с гипертрофированным радушием вовсе не благодаря его личным качествам или блистательному послужному списку, а в силу неуемного восторга по поводу расставания с каким-то неведомым Кириллу занудой, который отбыл на базу днем раньше.
Поэтому с Анохиным все были донельзя приветливы, но никто к нему не приставал. А иного ему было и не нужно.
Он заглянул в обе обсерватории, рубку связи, скромные оранжереи, где тоже было только все необходимое — помидоры, клубника, фейхоа — и никакой экзотики. Он миновал только бассейн. Со временем, по-видимому, он и к этому привыкнет, но время это еще не наступило. Мысль о времени заставила его взглянуть на часы — до начала вечерней вахты оставалось пятнадцать минут.
Он направился в центральную рубку. С нехитрыми своими обязанностями он познакомился еще на пути сюда, на борту «Харфагра», и поэтому первый свой рабочий день он начинал без энтузиазма, свойственного новичкам в космосе. Инструкций ему почти никаких не дали — в самом деле, какие тут могут быть инструкции: сиди себе и жди сигнала от приборов, они за тебя все заметят и ничего не пропустят — каждый надежно дублирован; в случае чего решение примет большой станционный вычислитель, тебе придется только проконтролировать это решение. Но такое встречается нечасто, поэтому сиди себе, гляди в черный иллюминатор или играй с малым вычислителем в тихие настольные игры…
Ему пожелали спокойной вахты, и он остался один. Раскрыл вахтенный журнал, автоматически проставил: "11-я вахта, 25 августа 2261 года. Дежурство принял Кирилл Анохин".
И только увидев эту дату написанной на бумаге, он внезапно понял, что она означает. Прошел год. Ровно год с того дня, когда он, в полном смятении от бессмысленности своих развлечений, кубарем катился с Гималаев, чтобы вернуться к «настоящей» жизни. Он связался с Инглингом…
Нет. Инглинга он еще нс нашел. Сейчас он сидит в нижнем лагере, держа в руках дымящуюся кружку, в которой ром пополам с чаем, и сморщенные ягоды горного можжевельника, и два юнца из спасательной команды презрительно повернулись к нему спиной. Инглингу он позвонит позже, часа через два, когда в верхнем лагере зажжется нежное и тоскливое пятнышко костра…
Он стряхнул с себя наваждение прошлого и обернулся к дисплейному пульту. Оливковые экраны высвечивали ненужную информацию, все механизмы станции жили своей размеренной машинной жизнью, где любое вмешательство человека — даже элементарное любопытство — было просто нелепо. Да, это счастье, что он догадался захватить с собой незаконченные расшифровки из последней экспедиции.
Он включил ММ — малый мозг — и, задав ему определенную долю кретинизма, сыграл с ним несколько партий в стоклеточные шахматы. Было интересно, но утомляло. Он запустил на боковом экране короткометражку "Из жизни комет" — видовой фильм без намеков на сенсационность — и мельком взглянул на циферблат. Прошло два часа.
Сейчас он разговаривал с Гейром Инглингом. Он грохнул кулаком по панели пульта и забегал по рубке — благо размеры позволяли. Он просто физически чувствовал, как затягивает его прошлое, — словно сзади, к затылку, приставили раструб вытяжной воронки, и холод воздуха, скользящего по вискам и утекающего назад, шевелил его волосы. Он противился этому притяжению назад, как инстинктивно сопротивляется человеческий мозг внезапному приходу безумия. Так ведь нет же, нет! С завтрашнего дня — восемь часов в спортивном зале, и даже за обедом — мытарство с дешифровкой, и в форсированном режиме — шериданский язык, здесь, кажется, механик по гипертрансляторам чешет на всей группе альфа-эриданских как бог. И пора учиться ручному монтажу, не на каждой же планете за спиной будет торчать услужливый киб… "Прилетай!" — сказал Инглинг.
Кирилл почувствовал, что спина его покрывается холодным потом. Теперь это уже не был только страх потери равновесия во времени и падения в пустоту, которая за спиной; сейчас к этому миленькому, но уже не новому ощушению примешалось еще одно: раздвоение воли. Потому что внутри уже проснулся другой Кирилл — так и не пришедший в себя от горя и теперь готовый отдать все свое настоящее за поминутное воспроизведение тех двадцати четырех дней, которые остались в прошлом.
"Надо что-то делать, надо что-то делать…" — с тоскли-рым отчаянием повторял он себе, и выплескивал остатки чая с ромом в костер, и брел к западному склону — ловить ультрамариновый рериховский закат, подальше от высокомерных и ничегошеньки не понимающих юнцов. И еще через час возвращался в лагерь, окончательно замерзнув, чтобы сразу же влезть в мешок и тихонечко включить незабвенную Сорок девятую Гайдна…
Кирилл рванулся к пульту, с непривычки долго искал каталог станционной фонотеки и, не мудрствуя лукаво, врубил на естественную громкость какую-то из шестнадцати симфоний Шнитке. Оказалось — вторую. Но это было уже неважно, потому что любой Шнитке заполнял его целиком, изгоняя и естество настоящего, и иллюзорность прошлого. Было только могущество музыки и непомерная гордыня человеческого духа — неотъемлемая черта всего второго тысячелетия… Кто-то приоткрыл дверь в рубку, вероятно встревоженный громовым «Санктус». — Да? — спросил Кирилл, выключая фонограмму.
— Нет-нет, ничего, — ответили ему из-за двери, и тотчас же в рубку проник отголосок беззаботных, как ласточки, гайдновских скрипок…
Он запустил пальцы в распатланную шевелюру и зарычал. Тогда дверь все-таки распахнулась настежь, и в рубку вкатился коротконогий смешливый механик-полиглот с неожиданными печальными и внимательными глазами древнего врачевателя.
— Вам что, нехорошо? — скорее констатировал, чем спросил он.
— Да нет же! — Кирилл с отчаянием замотал головой, — он все силы положил на то, чтобы здесь никто и ни о чем не догадался. — Просто воспоминания одолевают…
Механик закивал, словно именно это он и ожидал услышать.
— Придется привыкать, голубчик, придется привыкать. Мы тоже первое время маялись. Каждый. Ну, за исключением особо толстокожих. Надо как-то приспосабливаться, экранироваться, а тут вряд ли дашь совет, это — индивидуальное…
— От чего экранироваться? — ошеломленно спросил Анохин.
— Ну, от того самого, что вас одолевает, как вы изволили выразиться. До Земли-то ведь ровно световой год, — он, мелко перебирая ногами в меховых сапожках, подбежал к иллюминатору, ткнул коротеньким пальцем в бестелесную черноту, — так что стоит прищуриться — и вы увидите себя самого, в объеме и цвете, и точнехонько на год моложе. Ну и весь антураж, разумеется.
Кирилл, окаменев, глядел мимо его руки и мимо стен станции, глядел на крошечную янтарную бусинку, которая на самом-то деле была Солнцем, но на таком расстоянии каждому казалась Землей. И вот на этой видимой ему Земле все было, как год назад.
Маленький механик деликатно вздохнул, снова превращаясь в халдейского мудреца.
— Год — очень точно фиксируемый отрезок, — продолжал он задумчиво, время от времени приподнимая брови и наклоняя голову набок, — вероятно, такое движение позволяло ему экономить на непроизнесенных "понимаете ли", которые были эквивалентны, — поэтому здесь, на нашей станции, на нас накладывается не просто наше прошлое, долетающее с Земли, а ОЧЕНЬ ЧЕТКО ПРЕДСТАВЛЯЕМОЕ прошлое. Пси-излучение, пролетающее через глубины космоса, попадает в совершеннейший усилитель — наш собственный мозг. А он-еще и настроен в резонанс — воспоминания-то идут день в день. Вот и начинает твориться с человеком всякая чертовщина, а он еще убеждает себя не верить собственным ощущениям. А его трясет все сильнее и сильнее, и ни в одном медицинском аннале такового заболевания не значится. Потому как это не заболевание, а состояние, я его назвал — темпорально-психологический флаттер, точнее — пси-темпоральный, один хрен, меня все равно не слушают, было же время — в телекинез, не верили. Видели, а не верили. На психотронную связь перейти" не могли, потому что потихонечку пользовались, а с высоких кафедр разыгрывали аутодафеи с вариациями… Теперь в этот пси-темпоральный флаттер не верят, а самих трясет, вас вот, например. А вы себя, поди, убеждаете, что — грипп. А?
— Не «а». Удивляюсь, как это мне самому в голову не пришло.
— Да вы умница! — восхитился халдей в меховых сапожках. — Может, попользовать вас, то есть попытаться приглушить воспоминания? Я в какой-то степени могу…
В конечном счете ведь любой усилитель можно сбить с режима.
Кирилл ужаснулся:
— Так топором еще проще. Надежнее, главное.
— Нет, мы определенно найдем общий язык! Тогда, может, просто посидеть с вами?
— Спасибо. Буду искать способы экранироваться.
— Ну, спокойной ночи. Главное, что могу сказать вам в утешение, — что это ненадолго. Через год вы улетите с Земли сюда… то есть уже улетели — и конец флаттеру. Финита ля флаттер! — крикнул он, исчезая за дверью.
Кирилл, не отрываясь, продолжал глядеть на янтарную крупицу света. Теперь, осознанное и уже не иллюзорное, прошлое вливалось в него без сопротивления его пугливого разума; музыка, правда, исчезла, но он весь был полон странного покоя…
А полон ли? Что-то кончилось. Оборвалось. Зачем он слушал эти объяснения? Они все испортили. Ввели в логические рамки. Обернули наваждение реальностью. Что он натворил?
Кирилл метнулся к пульту, наклонился над светящимся циферблатом. Было половина двенадцатого.
Он просто спал.
Двадцать шестое августа он пережил относительно спокойно — лихие перегрузки, которым он сознательно предавался всю первую половину дня, почти нс оставили ему сил на то, чтобы обращать внимание то на промелькнувший под крылом льдисто-сизый висячий аэропорт Санхэба, то на плывущий навстречу пестротканый заповедник реконструированного Багдада, где он имел неосторожность пообедать, чтобы потом мучиться изжогой всю Флоренцию, бесцельно пошататься по которой он позволял себе каждый раз, когда судьба забрасывала его в узкое голенище италийского сапога.
Вечерняя вахта была неспокойна — из подпространства не вышел супертанкер «Парсифаль», и рубка была набита народом до четырех утра, пока неповоротливый гигант не дал о себе знать аж из четвертой зоны дальности, где в благополучном удалении от любого из обитаемых миров он стравливал в пустоту несметное количество жидких соединений ксенона из свбих продырявленных метеоритом баков, что грозило Вселенной образованием отвратительнейшей зловонной микротуманности.
Он уснул, уносясь на северо-восток в уютном гнездышке трансконтинентальной подземки.
Двадцать седьмого, обессиленный той двойною жизнью, которую он теперь вел ежеминутно, он едва поднялся с постели, не очень отчетливо воспринимая и сугубо мужские шуточки за завтраком по поводу последствий протечки «Парсифаля», и собственную щенячью исповедь Гейру над березовой поленницей на заднем дворе метеокорректировочной станции. Он вяло поиграл в баскетбол, отказался от обеда и побрел на вахту, непроизвольно отыскивая в за-оконной черноте теплую кроху бесконечно далекого солнышка, отождествляемого не просто с Землей, а именно с круглым, неярко отсвечивающим озером. Грозовая толща набухла над противоположным берегом, и надо было торопиться.
Он заскакивал в перелесок, выпрыгивал обратно на прибрежный песок и все озирался, настороженно и нетерпеливо, — не слышно ли голосов? Вроде бы уже…
Но когда они донеслись и сердце мягко и обморочно запрыгало куда-то вниз, потому что — началось, он вдруг стряхнул с себя эту рабскую покорность уже раз прошедшей череде событий.
Нет, не пройдет, ваше сиятельство, громовержец всемогущий, но отнюдь не всеблагой! Представления не будет. Вообще ничего не будет. Он просто не догонит этих перепуганных непогодой горе-путешественников, они свернут себе на боковую тропинку, и встреча не состоится…
Смертная тоска охватила его, когда он понял всю нелепость своего слишком позднего бунта. Что ж, сейчас он заставит себя переждать грозу здесь, прямо на берегу, — с ним-то ведь ничего не случится! Но он не увидит больше серого платья, ускользающего от него каждый раз, как только он отводит глаза, он не будет прижиматься лбом к шероховатым прутьям мокрой ограды, он не услышит… Он побежал.
Расталкивая упругие рюкзаки, он ворвался в самую гущу смешавшейся толпы, вздрагивая и озираясь на каждый звук, и внутри него все натягивалось, словно струна, которую настраивают все выше и выше, — ну же, ну… "Кира!" — донеслось из-за спины, и он задохнулся, ловя воздух ртом, потому что в следующий миг он должен был увидеть ее.
Он должен был увидеть ее — и отвести взгляд, но он этого не сделал, потому что знал, как мало ему оставалось смотреть — только двадцать четыре дня; и он с мучительной гримасой, совладать с которой он уже не мог, глядел ей прямо в глаза — серые огромные глаза, такие светлые, словно миллиарды звездных искр удалось оправить в один темный ободок; и она глядела на него, и продолжалось это так долго, что она не выдержала и подняла руку, заслоняясь ладошкой от его взгляда.
Он охнул и закрыл глаза. Не было! Не было этого!!! Да что же это такое?..
Он открыл глаза — она ускользнула, как и должна была сделать, и он побежал вперед, повинуясь ее уклеечно поблескивающей ладошке, и она вдруг очутилась уже за оградой, и вот он и до порога добрался… Все было, все мучительно и сладко повторялось, но он уже знал, что властен в этом течении событий, что она повинуется его взгляду, а когда будет нужно — и его слову; теперь он уже твердо знал, что вмешается в ход событий, которые обрывались на мокрой тропинке девятнадцатого мая этого года, — только вот цена будет непомерная: их любовь.
Одного он не мог — оборвать это вот сейчас, сию минуту. Еще полчаса, говорил он себе. Только до тех слов о зеленых молниях; но молнии срывались с исполинских распухших губ разбушевавшегося Перу на, и он давал себе еще минуту… две… три…
"Уйди!" — нет, она ведь повторила это несколько раз, еще можно помедлить несколько секунд, сейчас она повторит это по складам, мучительно выговаривая каждый слог:
"У-хо-ди…" Он уже десять, двадцать раз повторял про себя это слово, а она все молчала; и тогда он понял, что Псрун перехитрил его, — и молчание затянулось так надолго, что у него нет уже повода к отступлению, и теперь уже будет все, что было, и двадцать четыре дня бездумного счастья, и емкие всплески-точечки, в которые умещались ежемесячные письма, и скользкий берег майского озера, и ожидание последнего письма, которого не будет… Он искал каких-то слов, чтобы хоть что-то объяснить, но слова не находились, и он просто обхватил голову руками и ринулся вон, в незатихающий грохот и свист бури, и продрался сквозь кустарник, и побрел, пошатываясь, куда-то в гору, и падал, и захлебывался зеленой от молний водой, и шарил оцепеневшими руками по какой-то стене, пока ему не отворили, и он ввалился в комнату, переполненную разомлевшими от тепла людьми, где с него содрали мокрое, и напоили, и укрыли, и не приставали, и всю ночь дружелюбно бубнили то тут, то там, перешагивали через него, подталкивали, пристраиваясь теплым боком или шершавым спальником, а он лежал неподвижно и той частью души, которая полностью слилась с ним — прошлогодним, околевал от боли и тоски по всему несбывшемуся, от чего он так бесповоротно бежал, чтобы уберечь ее от озерного берега в тот проклятый майский день; другая же часть его естества, не потерявшая зоркости, преодолевавшей расстояние в световой год, могла видеть маленький домик на самом берегу и ее, тоже неподвижно лежащую на своей ледяной постели, и угадывать ее боль, и обиду, и тоску непрервавшегося одиночества, и неведенье собственного спасения…
Маленький халдей-механик заглянул в его комнату, наклонился, перехватывая взгляд немигающих глаз, что-то проговорил, но Кириллу пришлось собрать все свои силы, чтобы расслышать это слово, которое он повторял с упрямой и назидательной настойчивостью:
— …Немедленно. Немедленно!
— Что, — с трудом разлепляя губы, спросил Кирилл, — что?
— Немедленно уезжайте. Выберите себе другой буек где-нибудь в шестой-седьмой зоне, а то так в ближнем Приземелье… Здесь вам оставаться смертельно опасно. Флаттер — он любой опасен, он в бараний рог скручивает и прахом рассыпает. Это относится и к людям, и к машинам. А пси-темпоральный флаттер — с ним не то чтобы бороться, его и распознавать-то не научились… Улетайте сегодня же. Противостоять этому могут лишь немногие, и вы не из их числа…
Он вещал, ритмично наклоняясь вперед и прикрывая круглые глаза выпуклыми веками, как это делают птицы, издавая отрывистый крик. Сказать бы ему, что он — из того единственного числа, кто не только решился противостоять этому непрерывно мчащемуся потоку прошлого, но и сумел повернуть этот поток в другое русло. Тяжелая это штука — ворочать прошлым. Все мускулы ноют, словно одними руками переворачивал вверх гусеницами десантный вездеход…
— Дурной сон привиделся, — старательно выговаривая слова, проговорил Кирилл. — Подождите меня в столовой, я сейчас подымусь…
Он поднялся, дивясь тому, что смог сделать. Внутри его было что-то тяжелое, мертвое, что теперь постоянно нужно было носить при себе. Господи, тошно-то как! Он оттолкнулся щекой от чьей-то свернутой куртки, подсунутой ему под голову, — ушли ведь и забыли… Его одежда, уже высохшая, висела напротив погасшего камина. Он оделся, выбрался из дома. Вчера, в темноте, он не рассмотрел это причудливое сооружение — что-то вроде длинного павильона, с одной стороны ограниченного островерхой колокольней, а с другой — старинной пожарной башней с серебряным шаром на плоской крыше. Что ж, если это все сооружено специально для таких аварийных ночлегов, то, наверное, каждая такая архитектурная причуда имеет строго функциональное объяснение.
Он невесело усмехнулся. Тонкий утренний туман, производное от вчерашнего ливня, слоистой палево-сиреневой дымкой прикрывал выход из лощины. Не задохнуться от этой свежести, этой тишайшей красы мог только робот… или мертвец. Чем был он после того, как вчера уничтожил то единственное, ради чего и стоило-то жить на белом свете? Ведь она так и сказала ему, расставаясь: "Без этого не стоило бы жить на Земле…" Сказала бы.
Теперь не скажет.
Он глотнул холодного воздуха, превозмогая боль, — надо было привыкать, теперь ведь боль будет постоянной составляющей всех его ощущений. Сейчас он пойдет вниз, к озеру, пройдет мимо ее дома, и тогда боль взыграет уже в полную силу. Так что держись, Кирилл Павлович!
Я держусь, отвечал он себе, я просто удивляюсь, как это у меня получается. Никогда бы не заподозрил, что у меня столько силы все это выдерживать… И что-то будет дальше?
Он тихонечко двинулся в туман, уже угадывая слева очертания маленького дома. Все было тихо, и он, не опасаясь, обошел палисадник и подобрался к окну. И замычал, потому что такой боли он и представить себе не мог: она стояла у письменного стола, во вчерашнем примятом платье, и медленно перекладывала какие-то бумаги. Как он мог забыть, что вот так же побежал к озеру умываться и подобрался к окну, и она так же стояла, перебирая все лежащее на столе — искала носовой платок; теперь ему стоило только провести мокрой рукой по натянутой пленке, чтобы та скрипнула и запела под его пальцами, — и все началось бы сначала, словно вчера он и не бежал с ее порога: она вскинула бы голову и, как это умела она одна, в доли мгновения очутилась бы у окна, прижимаясь щекой к тому месту, где он опирался на тонкую, стремительно теплеющую пленку… Он заставил себя сделать назад шаг, другой; она так и не поднимала голову, и движения ее были замедленны и механичны, словно она и сама не знала, зачем вот так — перебирает совершенно ненужные ей бумаги. Было в ней что-то неживое, погасшее, и от нее — вот такой — уходить было во сто крат тяжелей.
Он пятился, пока не влез в воду, потом набрал полную грудь воздуха, словно собирался туда нырять, круто повернулся и помчался по тропинке, ведущей вдоль берега к вертолетной станции. Когда он позволил себе обернуться, домика уже видно не было.
Через час с четвертью, задыхаясь, он выбрался к вертолетному стойбищу. Ни одной машины, как ни странно, не было. "Когда рейсовая?" — спросил он киба-диспетчера, услужливо выползшего из своей будки. — "Через четыре часа". — "А если вызвать?" — "Да вряд ли получится быстрее, в нашем регионе лишних не держат. Чай, не Альпы".
Кирилл отошел на кромку поля, проверил траву — нет ли пятен смазки, присел и натянул куртку на голову. Сердце болело так, что заполняло собой каждый уголок его тела.
Обратно, даже если бегом, — нс меньше часа. Это если он совсем рехнется и ринется назад, ополоумев от боли. Но он выдержит. Так или иначе, а час времени у него есть. "Если я куда-нибудь двинусь до прибытия вертолета, — сказал он кибу, — держи меня за ноги и не пускай. Силушки хватит?" — "Не сумлевайся", — заверил его киб.
Он дожевал последний кусок омлета, с усилием проглотил. Столовая была пуста, только из-за соседнего столика, страдальчески приподняв брови, с бесконечным сожалением глядел на него маленький механик.
— Знаете, я действительно прилягу еще на часок, — сказал ему Кирилл. — Только сделайте милость, не насылайте на меня во сне кибермедика.
— Клянусь Волосами Береники! — не без аффектации откликнулся халдей. — Но, видит Вселенная, кого боги хотят погубить — лишают разума…
— К счастью — не сердца.
Он добрался до своей каюты и рухнул на. койку, уповая не на богов, а на исполнительность киба, который в случае чего удержит его за ноги…
Проспал он не час, а все четыре и проснулся от зудящей тревоги. Зудел вертолет, дававший полукруг над неожиданным пассажиром и примериваясь, как бы подсесть поближе. Но кроме вертолета было и еще что-то, уже пришедшее в голову, но пока не нашедшее словесного выражения. Чего-то он не учел… Недодумал… Ну хорошо, сейчас он улетит, последняя возможность накликать непоправимую беду исчезнет.
Ну да. Он-то исчезнет. Но раз это произошло… Ведь это может быть и НЕ ОН!!! Он вскочил, и тотчас же гибкое щупальце хлестким арканом оплело ему ноги. Он шлепнулся, взвыв от бешенства.
— Кретин! Я же тебе велел — до вертолета. До!
— Извиняюсь. Вертолет еще не сел. Вертолет сел.
— Есть в кабине фон дальней связи? Быстренько закон-тачь меня с диспетчерской Байконура.
Киб со свистом свернул щупальце, кальмаром метнулся к вертолету и наполовину скрылся в окошечке.
— Сработано! — доложил он через десять секунд.
— Вот и умница. А теперь проинформируй диспетчера, что космолингвист Кирилл Анохин прибудет на «Харфагр» точно к моменту отлета. И не ранее.
Он шагал по тропинке вниз, к зеленеющему, еще не осеннему озеру, и твердо знал, что оставшиеся двадцать три дня не позволит себе ни одной встречи, ни единой фразы.
Но если возле нее появится хотя бы захожий турист — он свернет ему шею. Потому что, оставаясь для нее невидимым, он не спустит с нее глаз ни днем ни ночью.
И, уже подходя к ее дому, он вдруг вспомнил, что за сегодняшний день уже дважды проходил ТО САМОЕ место. И ведь ничего не почувствовал. Даже не заглянул вниз, в воду. Значит ли это, что он сумел обмануть судьбу, или все-таки она обманывала его, и беды нужно было ждать просто в другом месте?..
Его приютил длинный нелепый коттедж, в котором ног чевали туристы, — пропахший сеном, которого в нем не было ни клочка, шуршащий полевыми мышами, набитый, оказывается, самой разнообразной всячиной. Настоящий странноприимный дом… Не много ли на него одного?
Следить за ней, скрываясь в кустарнике на склонах холмов, оказалось делом несложным, — повинуясь каким-то внутренним толчкам, она неизменно приходила туда, где бывали они вместе… где могли бы они быть вместе. Безучастная ко всему, она отсиживала положенное время и медленно брела домой, совершенно не зная, что ей делать по пути, чтобы не вернуться к дому слишком поспешно. Один раз она вдруг запнулась и беспомощно поглядела вправо, словно не зная, как же быть дальше… Кровь застучала у него в голове, и он, перестав владеть собой, вылез из своего укрытия и двинулся ей навстречу: ведь это здесь он взял ее на руки и нес до самого дома, распевая дикую языческую песню собственного сочинения. Какая сила заставила ее оглянуться призывно и растерянно? Или жить не могла она больше вот так, без его рук?
Она увидела его, и лицо ее засветилось. Так освещается озеро, когда ясный костер зажигается на той стороне и золотая дорожка силится дотянуться до противоположного берега. Он смотрел на это лицо и с ужасом понимал, что все начинается сызнова, пусть тремя днями позже — это не имело значения. Важен был только конец, только девятнадцатое мая… "Вы не улетели?" — срывающимся голосом проговорила она. Он медленно выдыхал воздух, так что внутри получалась ледяная пустота, и, пока этот холод не заполнил его всего, он не разжал губ. Потом отвел глаза, медленно произнес: "В тот раз я был болтлив и навязчив. Извините". И пошел прочь, с трудом переступая негнущимися ногами.
Больше он не позволял себе забыться. Дважды проходили толпы — то геологи-практиканты, то просто гуляющие, чудом забредшие в такую даль. Все это не имело значения — она к ним не вышла.(да и как могло быть иначе — в эти последние дни они прятались от любого шума, способного помешать им).
Потом к ней, сиротливо сидящей на замшелых мостках, подошел человек, и Кирилл узнал Гейра. Гейр? Неужели — Гейр?..
Он готов был снова ринуться вниз, но в этот миг взвыли спасительные сирены: совсем неподалеку, из подпространства, вываливался совершенно истерзанный корабль. И вахтенные, и те, кто был свободен, — все уже через три минуты были в скафандрах, готовые ринуться в гофрированные переходники, ведущие к уже изготовившимся буксирам.
"Всем оставаться на местах, отчалить буксиру-толкачу, команда — киберы!"
Приказ, раздавшийся в шлемофоне каждого спасателя, ошеломил не одного Кирилла — ведь люди могли еще быть живы, и кому, как не им, персоналу спасательного буя, было мчаться на подмогу? Но команду отдал человек, не один десяток лет проведший в дальних зонах. Буксир рванулся вперед с ускорением, которого не выдержало бы ни одно живое существо, — нет, прав был начальник станции. Прав был он и тогда, когда, оглядевшись, рявкнул на весь тамбурный отсек:
— А почему связники в шлюзовой? Марш на место! На бегу расстегивая скафандры, связники помчались по коридору, как проштрафившиеся приготовишки. Конечно, четкая связь — это сейчас чуть ли не главное, когда надо сбалансировать человеческий разум и скорость, доступную только механизмам. Они мчались галопом, и начальник, гулко фыркая, старался не отстать от них.
— Торбов — держать буксир, Маколей — держать Базу, — выпалил он, врываясь следом за всеми в центральную рубку. — Анохин и Нгой — в резерве. И повремените-ка стаскивать скафандры…
Ждать и быть наготове. Нгой гибким и естественным движением скользнул вдоль стены и опустился на корточки, готовый в любой момент оттолкнуться лопатками и в один миг занять по команде нужное место. Анохин покосился на него — и присел рядом. Так они всё видели и никому не мешали. А на экране у Торбова буксир, лихо тормознув и разбросав во все стороны опоры-захваты, уже присасывался к борту искалеченного корабля как раз в том месте, где смутно виднелись пазы катапультного отсека. Если там есть хоть кто-нибудь живой, то теперь осталось совсем немного…
"Все собирался заглянуть к вам, да как-то не получалось, — сказал Гейр. — Ну, до будущего лета!" — и пошел берегом, и она стояла лицом к озеру и даже не поглядела ему вслед.
— В шлюзовой, готовить десантный бот! — крикнул начальник станции. — Шесть человек, для связи Нгой, он сейчас подойдет.
Нгой вскочил и выметнулся в дверной проем. Гейра тоже уже не было видно.
— Анохин — держать бот на связи!
Вглядываясь в еще не засветившийся экран и с недоумением замечая, как неслышно подобралась осень, — вот ведь и зелень на том берегу вся покрылась желтыми и багряными пятнами, — он вдруг впервые и оттого с особой остротой осознал всю несоизмеримость того, что долетало до него с берега похолодавшего и посеревшего озера, — и той настоящей жизни, движущей частью которой были его руки, его глаза, его мозг.
— Пошел бот! — крикнул начальник станции. Руки сами собой замерли на пульте настройки, не выпуская улетающий бот из рамок экрана. "Иди, — сказал он ей, — иди, пожалуйста, — мне сейчас будет тяжело…" Она послушно побрела к дому, ступая неуверенно, как ходят больные или почти незрячие. Буксир, прилепившийся к боку корабля, рванул на себя все щупальца и вместе с выдранным кубом катапультной камеры отлетел в сторону.
Она уже подошла к изгороди и теперь держалась за прутья, словно у нее не хватало сил добраться до порога.
— Буксиру оставить камеру, уводить корабль! По-видимому, на дисплее, не видном Кириллу с его места, появились какие-то угрожающие данные, переданные буксирным компьютером. Буксир разжал щупальца, так что камера едва видимым кубиком повисла в черноте, и уверенно боднул громадную тушу гибнущего корабля, как муравей толкает перед собой увесистую гусеницу. Видно, корабельный котел пошел вразнос, потому что снова послышалась отрывистая команда:
— Буксиру развить полную мощность, выбрасывать на ходу кибов!
Она вошла в сад, и мокрые листья, задевая ее светлосерое платье, оставляли на нем темные пятна и полосы. Сейчас она войдет в дом, и сегодня ей уже ничего угрожать не сможет. "Спокойной ночи тебе, серая ящерка", — и она обернулась, словно услышала. Бот подлетел к висящему в темноте кубику и слился с ним. В наушниках тотчас же треснуло и заверещало.
— Живы! — крикнул Кирилл. — С бота передают — изнутри доносится стук! Сейчас будут налаживать переходник…
Она кивнула вечернему серому озеру и затворила за собой дверь. В рубке, куда, набилось уже человек двадцать, стоял радостный гвалт. Живы! И. это на корабле, который, по меньшей мере, вылез из подпространства в кометный хвост, если только не в ползучую малую туманность… Везунчики!
Кирилл скосил глаза — с момента аварийного сигнала, когда автоматически включается отсчет аврального времени, прошло ровно сорок восемь минут. Где-нибудь там, на приличном уже отдалении, вскоре беззвучно громыхнет обреченный корабль. Буксира жалко, да и чтсг поделаешь? Главное — живы люди. Сорок восемь минут, и спасательная операция прошла, как будто перед глазами развернулась то ли учебная, то ли приключенческая лента. Нет, в этой настоящей жизни он не жил. Работали руки, работали' безупречно, и кибер позавидовал бы… Тогда какая же разница между этим настоящим — и тем прошлым, с которым он денно и нощно мыкается один на один?
Да вот в том и разница — то прошлое неразделимо принадлежит ему одному. И тем более — подчиняется.
А в остальном прошлое и настоящее равны — он так же, как и в реальной жизни, спасает человека. Любимого, дорогого, но если оценивать со стороны — какая разница? Важно, что спасает человеческую жизнь. И не за сорок восемь минут. Девять месяцев надо продержаться под этой двойной нагрузкой, ни на час не отвлечься, ни на день не заболеть, И молчать. Не поверят ведь, помешают. Значит, молчать и делать свое дело — спасать человека.
Экран погас — бот подвалил к шлюзовому причалу. Три последних дня, которые оставались ему на холмистом берегу, он провел почти спокойно. То, что раньше было болью и страхом, теперь обернулось заботой и делом. Ему даже показалось, что он утратил какую-то долю своего чувства, — что ж, неудивительно: ведь все то, чем он занимался с того момента, как бежал от нее в исполосованную молниями ночь, было не чем иным, как методичным убиением любви. "Во имя жизни, да! — кричал он себе. — Во имя жизни, как убивают колос во имя сотворения куска хлеба…"
И замечал, что логика его безупречна и доводы убедительны.
Он успокоился настолько, что в последний день позволил себе пройти мимо нее. Она стояла у воды, безучастно глядя на отражение лесистого мыса, который когда-то напоминал им ассирийского царя, омывающего озерной водой свою черную бороду. Услышав его шаги, она не обернулась.
— Кира! — окликнул он ее каким-то чужим голосом. Она посмотрела на него через плечо, не отвечая.
— Вот я и улетаю… — совершенно потерянно забормотал он. — Теперь уже — окончательно…
Он ведь приготовил какую-то фразу, но сейчас ничего-шеньки не мог вспомнить.
— Живите счастливо! — выдохнул он, хотя смысл сейчас имело только первое слово.
В ее широко раскрытых глазах не было ничего, кроме отражения озерной воды.
— А я… не живу, — с каким-то спокойным удивлением проговорила она. — Мне просто незачем жить.
На него нахлынул такой ужас, что он закрыл глаза. И он знал, что, когда откроет их, ее уже не будет на этом месте.
Он заставил себя глянуть — она стояла все так же, не исчезая, не пропадая, не утекая струйкой серебряного песка. Словно это была уже не она.
Он пошел прочь, все время оглядываясь и ожидая, что не увидит ее на прежнем месте, но она не ушла даже тогда, когда он скрылся за поворотом, и тогда он понял, что из этого потока прошлого исчез он, прошлогодний, а весь берег остался, только виден он теперь не вблизи, а из какой-то дальней точки — то ли сверху, то ли из глубины холмов. И кроме этого неожиданного виденья осталась спокойная уверенность в своей власти над всем происходящим на этом берегу.
Она теперь редко выходила из своего домика, и, когда это случалось, он неотступно следил за ней, готовый остановить любой ветер, утихомирить самую неистовую бурю. С первых чисел октября она стала на два дня улетать в соседний городок, где давала какие-то уроки и брала материалы для работы у себя, на берегу. Городок он видел смутно, и это его не тревожило — почему-то он знал, что там с нею ничего не может случиться. Вертолет неизменно подлетал к самому ее дому, и эти ее отлучки приходились на вторник и среду.
Девятнадцатое мая было субботой.
Когда выпал пухлый снег — раз на всю зиму устоявшийся и ни разу не подтаявший, — с того берега так и не замерзшего озера стал приходить старик егерь, тот самый, который любил разводить костры под "ассирийской головой", и они молча бегали на лыжах — он по своим делам, осматривая зимние пристанища знакомых ему зверей, а она просто так, следом, чтобы не бродить совершенно одной. Это было хорошо, что она каталась под таким присмотром, и удивляло Кирилла только одно — что никакое зверье не подходило к ней и ничего из ее рук не брало.
В монотонной напряженности совершенно одинаковых дней время летело неуловимо, и, когда снег разом стаял и холмы подернулись неуверенной прозеленью, он вдруг изумился собственному спокойствию: ЭТО надвигалось, и страха не было.
На девятнадцатое он взял себе ночную вахту и с первых же минут почувствовал неудержимое желание как-то взбодриться. Коньяку выпить, что ли? Ни одним уставом пить на вахте не запрещалось, потому что такое никому и никогда просто в голову не приходило. Но сегодня он знал, что стоит'вне правил и вне времени, и не пошел на камбуз только потому, что сам сказал себе: рано. Еще, может быть, и не так припечет. Ночные часы текли неторопливо, все световые индикаторы фиксировали тишь и благодать, и серебряной звездочкой тлел ночник в квадратном окне, оплетенном по низу уже набравшим силу плющом.
К восьми ночник еще не погас; явился кто-то на смену, и Кирилл, косясь на видимый одному ему огонек, побрел по коридору, чтобы запастись всякой снедью. Желательно было целый день пребывать в собственной каюте, и чтобы никаких авралов. Но настоящее не было в его власти, и это весьма его тревожило. Он наскоро похватал бутербродов, запасся целым пакетом погремушечно дребезжащего кофе и задумался перед редко открываемым баром. В тот первый вечер она пообещала ему кофе и ром. Чашечки с кофе он поставил на ее прямые колени. Рома не было. Восполним, сказал он себе.
В каюте он обратил внимание на то, что светлячок погас; он забрался с ногами на койку и принялся за дело. В первую очередь он испортил погоду: мелкий колючий дождь и резкие срывы ветра никак не наводили на мысль о прогулке. Легкий озноб заставил ее забраться обратно в постель с прелестной старой книжкой, которая каким-то чудом отыскалась на верхней полке; так прошло время до обеда. Часа в три он что-то отвлекся, и выглянуло солнышко — пришлось срочно подключать вариант "старый егерь". Какая-то мелочь, срочно понадобившаяся старику, обернулась цепью воспоминаний, затянувшихся на добрых три часа. Итого — шесть вечера. Начинало темнеть, и Кирилл забеспокоился: сумерки и весенняя пора располагали к порывам необдуманным и трудно программируемым. Оставалось не очень приятное, но абсолютно надежное средство: легкая зубная боль. Переборщить тоже нельзя — последовал бы вызов врача или обращение к сильнодействующим средствам, а тут чем черт не шутит… А легкая — это снова постель, и искусственный камин, и таблетка совершенно безобидного болеутоляющего. В половине девятого началась трансляция из Байрёйта — давали "Тристана и Изольду", и можно было позволить себе несколько расслабиться. Вагнера он не любил, считая безнадежной архаикой, сейчас же его и подавно интересовала только продолжительность спектакля. Закончился он, хвала обстоятельным классикам, достаточно поздно, чтобы напрягать фантазию в поисках каких-то занятий, — автоматически включился маломощный гипноизлучатель, навевающий мысли о сне, и до полночи остались минуты.
Кирилл вытянулся на койке, закинул руки за голову. Устал он безумно, и это не было приятной ломотой в меру поработавших мускулов — нет, это было одеревенением тела, слишком долгое время проведшего в полной неподвижности. Вот только какое время — сутки? Или почти год.
Что-то заставило его сесть, напряженно всматриваясь в противоположную стенку, как будто на ней могло появиться какое-то слово. Но слово уже явилось, оно звучало как гонг — год! Год! Добровольно приковав себя к прошлому, он ни разу не подумал, что за это время на настоящей Земле прошел почти год. Свое дело он сделал, уберег ее, ничего не подозревавшую, от всего, что могло быть, и даже от того, чего и быть не могло. Жизнь ее, направленная его волей по новому руслу, безмятежна и безопасна. Во всяком случае, она обещала быть такой год назад. Но что бы ни случилось за этот год — все равно это была жизнь БЕЗ НЕГО! И, шумная или одинокая, счастливая или безрадостная, это была реальная жизнь, а не скрупулезное, поминутное повторение прошлого. И он сам сделал так, чтобы вытравить у нее малейшее воспоминание о нем!
Так чем же она жила все эти девять реальных месяцев, промелькнувших на родной планете?
Он поймал себя на том, что сидит скрестив ноги и обхватив пальцами узкие щиколотки и непроизвольно раскачивается, как медведь в тесной клетке, и вместо того торжества, о котором он мечтал всю зиму, — ведь справился, ведь получилось, ведь поломал он, к чертовой бабушке, ту нелепую трагическую околесицу, которую нагородила судьба, — вместо всего этого он получил в награду один коротенький вопрос: а теперь-то что?
Он глянул на часы — было двадцать минут первого. У него появилось ощущение, что где-то он оступился и беззвучно ухнул в зыбкую, студенистую массу — то ли двадцать минут назад, то ли год… Как герцог Кларенс — в бочку с мальвазией.
Он нагнулся и нашарил под койкой открытую, но так и не тронутую бутылку рома. Справились с прошлым — справимся и с будущим. Хватит с него космоса, и далекого, и близкого. Дождаться первого же корабля, а — там будет видно, что-то теперь. И если увиденное будет уж чересчур расходиться с желаемым — что ж, поломаем и это. Опыт обращения с судьбой уже имеется.
Он нарочно подходил к домику справа, по сосновому молодняку, прилично вымахавшему за год… Он потряс головой — за два года! Прошлой осенью он спустился прямо на пляж, а потом бежал к станции Унн, не очень-то глядя по сторонам. Как всегда, пристально глядели на него два ясных костра, зажигавшихся с начала сумерек у подножия "ассирийской головы", что на том берегу. Небо было прозрачно, и. он отнюдь не стремился услышать голоса любителей дальних прогулок, спасающихся от напастей погоды. Но ее он должен был увидеть уже сейчас, до того как тропинка пойдет по песку.
Он замедлил шаг, высматривая впереди светло-серое платье.
Под ногами захрустел песок.
Ну хорошо. Пусть не светло-серое. Пусть не платье. И пусть не здесь. Хоть в саду. Хоть на пороге…
Калитка была распахнута. Из окна лился яркий свет, но обходить дом и заглядывать через стекло у Кирилла не хватило сил. Он перепрыгнул через четыре ступеньки, рванул на себя дверь и остановился, не входя дальше.
Пустые книжные полки, на письменном столе — лампа без абажура и чучело крупного бурундука. На полу стебли камыша, и лохматая шкура, сваленная на топчан, и живой бурундучок, остекленелыми глазками засмотревшийся на чучело собрата, и острый запах полыни и формальдегида.
Здесь ее быть не могло. А где она могла быть? Не может же быть, чтобы этого никто не знал!
Вот тебе и год, прошедший в реальной жизни…
Сзади, в саду, затрещало, и Кирилл, стремительно обернувшись, увидел старого егеря, который привязывал к забору двух пестрых коз. Взгляды их встретились, и егерь, оставив вдруг свое занятие, медленно пошел по дорожке, щурясь и явно стараясь что-то припомнить.
— Добрый вечер, — сказал Кирилл, очень стараясь, чтобы голос у него не сорвался. — Вы не пытайтесь меня вспомнить, я ведь был здесь два года назад… Конец августа… Сентябрь… Вы тогда на том берегу жили. А здесь, в этом доме…
Он остановился, потому что, собственно, уже спросил все, что ему нужно было знать, чтобы жить дальше. Старик подходил, отводя руками ветки бузины и жасмина, вылезающие на тропинку, и по его лицу нельзя было сказать, понял ли он, о чем его спрашивают, или нет. У последней ступеньки он замер и уставился тусклым взглядом в нижнюю пуговицу блестящей Кирилловой куртки. Похоже, что он намеревался молчать долго.
— Вы не помните?.. — потерянно пробормотал Кирилл. Старик вскинул подбородок, и лицо его было неприветливо и замкнуто.
— Так ее давно уже нет, — скупо проговорил он, словно осуждая Кирилла за неуместное любопытство.
Кирилл молчал, словно не расслышал его слов. Нет, этот старик что-то путает. Нужно бежать к Унн. Нужно спрашивать. Нужно искать. Да не может быть, чтобы пережитое и выстраданное им оказалось напрасным! Он же чувствовал, что ломает прошлое, повертывает, не дает вернуться на прежний путь! Почти год он ворочал эту глыбу, у него все тело ноет от этой текущей на него тяжести — и голова, и руки, и позвоночник… В конце концов, существует же какая-то мировая справедливость, какой-то вечный закон, по которому за великую жертву должно следовать и великое воздаяние, — а жертвовал он ни много ни мало как любовью! Он же отнял любовь у них двоих, и пусть это останется тайной, чем была эта любовь для нее, — но у себя вместе с нею он отнял половину жизни. Так не может быть…
Не может быть, чтобы такой ценой он не купил хотя бы неделю.
Хотя бы день.
— Год назад, — проговорил он хрипло, ожидая, что его остановят и поправят. — Год назад, девятнадцатого мая…
— Нет, — досадливо поморщился старик. — Вы что-то путаете, молодой человек. Это случилось два года назад, двадцать седьмого августа. Была чудовищная гроза. Слышали вы когда-нибудь о молнии Перуна? Поток огня и грохота, в тысячи раз превышающий обычный грозовой разряд… Это считалось легендой. Я и сам не верил, пока…
Он замолчал и неодобрительно пожевал губами, словно упрекая себя в излишней словоохотливости. Потом обернулся и пошел к калитке, чтобы заняться своими козами.
— Не понимаю… — бормотал он себе под нос. — Не понимаю. Какая сила заставила ее выбежать на берег в такую грозу? Не понимаю…
Михаил Емцев Светлая смерть во Владимире текст отсутствует
текст отсутствует
Эдуард Геворкян. Чем вымощена дорога в рай?
Не бойтесь сумы, не бойтесь тюрьмы, Не бойтесь мора и глада, А бойтесь единственно только того, Кто скажет — я знаю, как надо! А. Галин В наш век, век обретений и потерь, крайне трудно определить — кто ты есть, где живешь и когда, в каком времени. Мощные и до отвращения изощренные механизмы воздействия на массовое сознание порождают удивительную смесь мифов и реалий. Я видел чилийца, искренне убежденного, что живет в свободной стране. При этом он знал и помнил о стадионах, обращенных в концлагеря, был знаком когда-то с Виктором Харой. Мне довелось беседовать с американцем — он темпераментно уверял меня, что они в космосе обогнали нас лет на сто. Это было через месяц после трагического старта «Чэлленджера». А совсем недавно я до хрипоты спорил с доктором физико-математических наук, моим соотечественником. Он фанатично стоял на своем — атомная энергетика абсолютно безопасна, если она в руках профессионалов, а Чернобыль, Тримайл Айленд и прочие — результат вопиющего головотяпства. И ведь чуть не убедил… Аберрация восприятия действительности — бич всех времен и народов. Не сквозь прозрачный кристалл мы смотрим на мир, а через многогранную призму интересов — личностных, групповых, классовых… Когда же противоречия между взглядами обостряются — сквозь прорезь прицела. И тогда во имя очередной великой идеи или же равновеликого мифа человек идет на человека, брат казнит брата, дети отрекаются от родителей, торжествуют гиены, стервятники и вожди. История человечества может предстать взгляду пессимиста грандиозной нескончаемой бойней во имя очередного мифа: о добром и справедливом государе, о мерзком коварном враге, о жизненном пространстве, о врагах народа и их пособниках… Сейчас, в наши дни, когда идет активное отделение зерна от плевел, вопрос стоит так: сумеем ли мы отделить миф от истины, потребный вымысел от неудобоваримой правды? Решение этого вопроса не терпит отлагательств, так как заполнение идеологического вакуума — процесс непредсказуемый. Один из аспектов социального прогресса — борьба научного мировоззрения с мифологическим сознанием. Борьба идет давно, возможно, с момента возникновения разума. И в битве этой сшибаются порою насмерть философы, писатели, теологи… Но какие бы концепции мы ни рассматривали, как бы ни сопоставляли, сравнивали, изучали — рано или поздно выйдем на понятие, ставшее в некотором смысле универсальным символом. Итак — утопия…
* * *
Лорд-канцлер распутного и жестокого короля Генриха VIII обвинен в государственной измене. Ему надлежит быть подвергнутым квалифицированной казни, что означает: "…влачить по земле через все лондонское Сити в Тайберн, там повесить его так, чтобы он замучился до полусмерти, снять с петли, пока он не умер, отрезать половые органы, вспороть живот, вырвать и сжечь внутренности. Затем четвертовать его и прибить по одной четверти его тела над четырьмя воротами в Сити, а голову выставить на Лондонском мосту". Впрочем, лорд-канцлер окончил свои дни всего лишь на плахе — милость короля! Так 6 июля 1535 года скатилась голова человека, литературное произведение которого стало своеобразной точкой отсчета, символом, меткой в социально-философских системах. Томас Мор. "Весьма полезная, а также и занимательная, поистине золотая книжечка о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопия" 1. Итак — «Утопия». Наш самый читающий в мире читатель заслуживает доверия. Как правило, он не нуждается в предисловиях, где все уныло раскладывается по полочкам, аккуратно навешиваются ярлычки и сводят мелкие счеты. Если понадобится, читатель сам продолжит ряд творцов утопий — Томмазо Кампанелла, Михаил Щербатов, Жан Мелье, Тао Юаньмин, Владимир Одоевский, Анри де Сен-Симон, Чжан Тайянь, Шарль Фурье, Александр Богданов, Роберт Оуэн, Тан Сяньцзу, Гракх Бабеф… Сколько их еще было, политиков и философов, бунтарей и вероучителей! Об утопиях написано множество статей, книг, исследований, диссертаций и монографий. При желании их легко можно найти в любой библиотеке. Именно поэтому изложение утопических концепций и их антиподов не входит в нашу задачу. Именно поэтому то, что вы сейчас читаете, — не предисловие. Итак, небольшая книжка, вышедшая в 1516 году в городе Лувене (Бельгия), обозначила собой то, что создавалось за тысячи лет до нее и, по-видимому, будет создаваться и тысячелетия после. Скажем одно — все утопические концепции отталкиваются от неприятия действительности и строят мир иной — идеальное общество. Такого рода социально-философское моделирование можно рассматривать как отрицание существующих реальных отношений между людьми. Да, утопический социализм является предшественником научного коммунизма… в той же мере, в какой алхимия предшествует и порождает химию. Да, мечта о "золотом веке" порождала не только религиозно-этические концепции, но и конкретные "карты рая" с присовокуплением подробной росписи где-кому-с-кем-и-как-быть непременно счастливым, с кропотливо продуманной регламентацией деяний и помыслов, вплоть до санкций против тех, кто счастливым быть не соизволит. Воздушные замки иногда строят на костях. Творцы утопий движимы были наилучшими намерениями. Трудно усомниться в том, что они мечтали о светлом, радостном будущем, о прекрасном завтрашнем дне. Итак, завтрашний день…
* * *
Уверенность в завтрашнем дне абсолютно необходима человеку, если, разумеется, психика его осложнена специфическими обстоятельствами. Но историческая практика показала, что достаточно небольшого сдвига в обыденном сознании, незаметной подмены предметов символами, и уверенность эта превращается в слепую веру, подкрепляемую почти песенным заклинанием — завтра будет лучше, чем вчера! Апелляция к завтрашнему дню долгие годы срабатывала безотказно. Затянем потуже пояса, чтобы дети и внуки наши наелись до отвала и натешились до отпада. Затянули! Но когда миновала година бедствий, когда одолели и восстановили, снова услышали ту же песнь. А кто виноват, что птица-счастье в руки не дается? Ну конечно же враги народа: кулаки и подкулачники, диверсанты и шпионы, вредители и саботажники, космополиты разные… Вместо птицы-счастья искали и успешно отлавливали козлов отпущения. И разоблачали, и отмежевывались, и аплодировали, и скандировали — многие искренне! В этом весь ужас. Не все объяснить тотальным оболваниванием масс, не все списывает эйфория единения и сопричастности. Может, прав пессимист в горькой шутке: когда не хватает мяса, народ жаждет крови?! Но нельзя бесконечно держать пояса затянутыми — наступает социальная дистрофия. И если не срабатывает отлаженный механизм уговоров, новые слова затерты, а старые заветы сметены вместе с церквами и мечетями, то возникает острая необходимость в субститутах, заменителях утопии. Начинается поиск… Хотя что их искать, вон, спешат обслужить, торопятся утешить и рвутся наобещать… Роль одного из утешителей взяла на себя так называемая научная фантастика. Она еще ждет своих исследователей, которые займутся не худосочным критиканством и библиографическими забавами, а предъявят ей серьезный счет: где и с кем была она на баррикадах эпохи. Фантастике есть в чем каяться: крылатой мечтой нас обольщали долго. И золотые дали расписывали филигранно, на зависть палешанам, и близкое прекрасное сытое будущее в картинах изображали… Справедливости ради скажу и другое. Я знаю людей, которых наша фантастика 60-х годов в нелегкую минуту спасла тогда от самоубийства. Интересно было дожить и увидеть все это захватывающе придуманное великолепие. Дожили, но не увидели. Впрочем, не о вине, а о беде нашей фантастики скажут строгие критики. История ее горестна и заслуживает большого отдельного разговора. Когда-нибудь… А пока — завтрашний день!
* * *
История предостерегает — построение рая на земле процесс трудоемкий, неблагодарный и, с точки зрения вечности, — неосуществимый. Альтернатива — довольствоваться относительно полусытым существованием и дергаться из стороны в сторону. Здесь ключевое слово — «относительно». Беспокойные представители разделенного человечества не могут не заглядывать в тарелки соседей. А степень полусытости не везде одинакова. Или, что одно и то же, — везде разная. Что далеко ходить, спросите жителя нашей неунывающей глубинки о московских магазинах. Спросите нашего туриста о не наших магазинах. Разумеется, это упрощенный, предельно упрощенный пример. Все мы полусыты по-разному. А сытости человек никогда не достигнет — натура не та! Воистину, разум — подарок Природы своему вечноголодному, перманентно неудовлетворенному несчастному и убогому детищу! Так вот, глядя на соседей или друг на друга, остро хочется идти и догонять, сокрушать и воздвигать, с песней жить лучше, веселей и дольше. Это естественно. Но спрос неизбежно рождает предложение, и везде, во все времена возникают поводыри, готовые вести всех нас в лучший мир, обещая установить царствие небесное во всем мире либо в одной, отдельно взятой стране. Поводырь. Пастырь. Сильная личность. Сильная — без кавычек. Маниакально одержимые идеей власти, необычайно целеустремленные лидеры, вожди, фюреры, дуче в состоянии повести и ведут миллионы… Куда? Вы знаете ответ. В страшной игре на переломе столетия недоучившийся семинарист и художник-неудачник поставили в смертельной игре на карту целые народы — и проиграли! Германия не стала "юбер аллее", и долго ей пришлось смывать с себя ядовитые потеки нацизма. А сколько еще нам расхлебывать крутое варево сталинщины, разгребать завалы и сухостой ее последышей? И вовсе не удивительно, что сплошь и рядом приходится слышать: мол, приход Гитлера и Муссолини, Франко и Салазара можно было предотвратить. Их появление, а равно и других великих кровопускателей — Чингис-хана, Аттилы, Александра Македонского, Тимура, вовсе не историческая неизбежность, а так — каприз случая, роковое стечение обстоятельств. Что же касается Вождя Всех Народов — пардон, это наше, это не отдадим, костьми ляжем, но докажем, что в нем воплотились самые что ни на есть объективные законы истории, с объективными же и неизбежными издержками: коллективизацией, лагерями, истреблением цвета страны, пирровой победой, обескровившей страну… Тираны появляются именно тогда, когда мы уповаем не на себя, а на доброго царя. Так что же это — железная поступь истории или чудовищное искажение естественного пути развития?
* * *
Возможно, на этом месте терпеливый читатель и воскликнет: а какое, собственно говоря, отношение имеет все вышеизложенное к предмету книги? Попробуем ответить так: великие идеи, а в их числе и великие утопии, рано или поздно находят благоприятное место и время для своей реализации. Вспомним школьный опыт. Если растворить изрядное количество соли в горячей воде, а потом ее охладить, то возникнет так называемый перенасыщенный раствор. Достаточно одного кристаллика соли в стакан — и раствор мгновенно каменеет. В определенных социально-исторических условиях может появиться «кристаллик» — сильная личность, и, сколь ни кристален ее образ, — раствор застывает, выставившись острыми гранями. Роль личности в истории — вопрос проработанный, но не закрытый. Однозначного ответа нет. Но скажем одно — личность, одержимая распаленным воображением, может, как этот кристаллик, заморозить всю нацию, страну до штыковой твердости. И неважно, что один из этих страшных благодетелей начитался дурной расистской фантастики в австрийских журнальчиках начала века, а другой мог почерпнуть свои фантастические представления о рае на земле во время семинарских бдений. Что любопытно — при всей фантастичности замыслов одинаковая неприязнь к фантастической литературе. Но об этом чуть позже. Простым глазом видна опасность подмены научного социализма социализмом утопическим, построенным на химерах честолюбия, имперских амбиций, расовых и классовых абсолютов и манипулировании толпой. За такое знание приходится дорого платить. Мы заплатили. Утопический социализм всегда останется утопией — несуществующим раем в несуществующем месте. Непонимание этого вкупе с остальными причинами ведет к тому, что мы имеем Продовольственную программу вместо продовольствия, жилищный вопрос вместо жилья, а вместо единой семьи братских народов — проблему межнациональных отношений, обагренную кровью Сумгаита и Тбилиси… Грешно и несправедливо отрицать достигнутое, нечестно, аморально винить героический и многострадальный народ в недожитом, недостигнутом. Он сделал и делает все, что может. Но кто ответит за то, что его десятилетиями вели из ниоткуда в никуда, прикрываясь лозунгами и фразами? Кто ответит за бездумно, садистски изощренно растраченные жизни? Кто ответит за то, что самую читающую и самую думающую страну превратили в кладбище идей? Неужели феодально-бюрократический аппарат, вся многомиллионная его громада сложит регалии и причиндалы власти и отдаст себя на суд народа? Да никогда! На наших глазах начинается битва прогрессивных перестроечных сил с многоголовым чудовищем, имя которому — Административная Система. Не будем обольщаться, мы только еще ведем разведку боем. Главные схватки впереди. В борьбе с этой, стоящей насмерть бюрократически-командной Системой особо мощное оружие — слово! Сейчас один из редких исторических моментов, когда литература может оказать значительное влияние на умы человеческие, укрепить их в выбранной позиции. Литература честная, искренняя, готовая идти на самопожертвование. Сжигая за собой мосты, не прячьте в кустах маленькую лодочку. Дочитав книгу до конца, ты будешь вооружен, читатель! Вооружен против тоталитарной системы подавления личности ("Мы" Е. Замятина), против извращения бюрократическим аппаратом великих идей и чистых идеалов ("Скотский уголок" Дж. Оруэлла) и против убийственного идиотизма беспредельной урбанизации и доведения до абсурда идеи Прогресса ("О дивный новый мир" О. Хаксли).
* * *
Три автора — три произведения. В 1984 году Евгению Ивановичу Замятину исполнилось бы сто лет. Будем откровенны — человеку такой судьбы, такой пронзительной откровенности и прозорливости прожить сто лет просто невозможно. Таких истребляли в первую голову. Год его смерти — 1937 — символичен, но не значим. Он умер в изгнании, а не в застенках или на лесоповале. Лишенный Родины и проклятый самозванцами от ее имени, он остался ей верен в своем вопле-предостережении «Мы». Он родился в маленьком провинциальном городке с забавным именем Лебедянь, а умер в Англии. Кораблестроитель по профессии, он вошел в историю как один из выдающихся прозаиков XX века. Большевик-революционер, которого изгоняют из партии, из страны. Но даже в роковом для него 1931 году, перед высылкой, он обращается с письмом к Сталину, письмом, вполне актуальным и сейчас. В 1924 году выходит роман «Мы» — история скорбного пути Д-503-го, прообраза миллионов будущих человеко-винтиков, прообраза, гениально предугаданного, вычисленного из малозаметных, но тревожных тенденций тех непростых лет. Страшен облик "грядущего по Замятину"! Почему тогда роман построен по всем правилам утопии? Нет, это не утопия… Сложной и противоречивой фигурой является Эрик Артур Блэр — известный миру как писатель Джордж Оруэлл. Его жизнь — вереница потерь и разочарований, метаний и отступлений от собственных позиций — путь оптимиста, медленно становящегося пессимистом. Убежденный пацифист — и тем не менее воевал с фашистами в Испании. Он презирал политику — и тем не менее работал политическим комментатором в Би-Би-Си… Его наиболее знаменитые произведения — "Скотский уголок" (1945) и «1984» (число 84 — переставленное 48 — год создания романа). О нем в последние годы у нас сказано в критике немало, а вскоре, после опубликования, будет сказано еще больше. Как и у Замятина — картина чудовищного будущего; образ мира, в котором знание того, что дважды два четыре — это преступление, мира, в котором герою грозят такие пытки, перед которыми квалифицированная экзекуция лорда-канцлера Томаса Мора выглядит суровым, но бесхитростным наказанием. Вершители мира Оруэлла справедливо боятся простых истин — действительно, достаточно знать, что дважды два — четыре, как остальное само выводится. Знаем ли мы, что дважды два — четыре? "Скотский уголок" — сказочная повесть, если можно ее так назвать, имеет своего предтечу. Недавно труднодоступная газета "Московские новости" опубликовала любопытнейшее разыскание. Выяснилось, что почти за шестьдесят лет до Оруэлла похожий сюжет использовал русский историк Николай Костомаров (1817–1885). Название "Скотский бунт", персонажи, речи, поступки их — удивительное даже не сходство, а логическое следование, развитие темы. Но как мог Оруэлл ознакомиться с книгой, единственное издание которой имело место в 1917 году? Книгой редкой, случайно в наше время обнаруженной библиофилами. Эту загадку еще предстоит решать. Бунт животных у Костомарова кончается ничем, человек не утрачивает своей власти. Оруэлл идет дальше — животные побеждают, и начинается гротескный "пир победителей". Пародируя расхожие, набившие оскомину лозунги, Оруэлл дает гениальный в своей простоте ключ к пониманию сущности бюрократического аппарата: "Все животные равны, но некоторые животные равны более, чем другие". И во имя этого "более равны" бюрократ готов идти на все и не останавливаться. Тайный соблазн власти заложен в этих словах, и какой надо обладать силой, чтобы устоять! Оруэлл скончался в 1950 году, не дожив трех лет до своего пятидесятилетия. Олдос Хаксли — третий автор. Внук знаменитого дарвиниста Томаса Гексли (Гексли — Хаксли — разночтения одной фамилии, загадочные нюансы переводческих изысков). Знаменитый дед сделал для пропаганды дарвинизма больше, чем сам Дарвин. Гексли был блестящим популяризатором, блестящим оратором и блестящим критиком. Критические «гены» деда трансформировались в острую социальную сатиру у внука. Олдос Хаксли родился в 1894 году, а умер в 1963. Умирал он тяжело и долго. Неизлечимая болезнь причиняла страдания. Неудивительно, что последние годы своей жизни он посвятил проблемам эвтаназии — безболезненного умерщвления смертельно больных людей, экспериментировал с наркотиками, а в итоге принял смертельную дозу диэтиламида лизергиновой кислоты, более известного как ЛСД. До войны у нас вышла пара его книжек — "Шутовской хоровод" (1936) и «Контрапункт» (1936 же). В 1987 году читатель мог ознакомиться с небольшим томиком, вышедшим в издательстве "Художественная литература". Так что путь Хаксли к нашему читателю менее тернист, нежели Замятина и Оруэлла. Да что там говорить — не так давно за хранение последних двух можно было иметь большие неприятности. "О дивный новый мир", роман, с которым вы знакомитесь сегодня, создан в 1932 году. Насколько автор был прозорлив, где сатира перехлестывает и пророк уступает место обличителю — судить тебе, читатель. Они очень разные — авторы и их произведения. Но при всех жанровых, стилистических и идейных различиях все они смыкаются в ряде позиций: политические и технологические процессы нашего века неизбежно ведут к разрушению имеющихся социальных структур, к распаду семьи, подавлению личности, манипулированию общественным сознанием. Да, это не утопии. Так что же — антиутопии?
* * *
Теоретические споры о границах жанра ведутся давно. Терминологические разногласия в итоге утряслись, и сейчас наметились три градации: утопия — т. е. идеально хорошее общество, дистопия — «идеально» плохое и антиутопия — находящееся где-то посередине. Границы применения терминов зыбки. Если с утопией более или менее понятно (хотя при современном прочтении казарменные радости Мора, Кампанеллы и других кажутся сейчас сущей антиутопией), то антиутопию от дистопии отделяют по довольно-таки условным параметрам. В итоге антиутопия сводится к пародированию утопии, доведению до абсурда ее постулатов, полемике с нею. В этом ракурсе «Мы» и "О дивный новый мир" — дистопии, а "Скотский уголок" — антиутопия. С другой стороны, формально первые два произведения как бы воспроизводят структуру утопии, опровергая ее основные постулаты, а "Скотский уголок" очень напоминает развернутую… басню. При желании можно достроить длинные ряды, куда войдут М. Булгаков и К. Воннегут, А. и Б. Стругацкие и Р. Брэдбери, Дж. Баллард и В. Михайлов… Ряд исследователей относят к антиутопиям или к так называемым эскапическим утопиям произведения Урсулы Ле Гуин, Дж. Толкина, К. Льюиса. Что говорить — варианты классификаций настолько многообразны, что позволяют достраивать и перестраивать эти ряды в соответствии с изначальными установками. Было бы желание! Можно, например, отнести всю сказочную фантастику (фэнтэзи), а заодно и историческую беллетристику определенного сорта в разряд ретропии. Поиски "золотого века" в прошлом вполне традиционны. Да и сейчас мы частенько с умилением вглядываемся в буколическое прошлое в поисках утраченного рая. Неудивительно поэтому, что бешеным успехом пользуются лакирующие историю романы, сказочные фантасмагории вымышленных миров с мистико-средневековой атрибутикой — они уводят от действительности. "Золотой век" подменяется "золотым сном". К ретропии можно отнести и так называемые "альтернативные истории" — фантастические версии о том, как пошла бы история, если в известные ключевые моменты изменились бы обстоятельства. Л. Дейтон, С. Гансовский, Ф. Дик, А. Аникин… Ряд можно продолжить, правда, наши фантасты пока еще не развернулись широко на этом направлении. Справедливости ради упомянем повесть В. Гиршгорна, И. Келлера и Б. Липатова "Бесцеремонный Роман", опубликованную в 20-х годах издательством «Круг». Герой сооружает машину времени и убегает от разрухи и чрезвычаек к… Наполеону. Предотвращает его поражение при Ватерлоо и… такое начинается! Наполеону везло на сюжеты. В повести А. Аникина "Смерть в Дрездене" перед вторжением в Россию Наполеон падает с коня и разбивается насмерть. История, впрочем, повторяется с небольшими, разумеется, отклонениями…
* * *
Один вопрос для нас пока остается открытым. Почему фантастика практически во всех своих воплощениях, даже самых верноподданнических, вызывала, да и что греха таить, вызывает глухое раздражение идеологов и практиков Административной Системы и просто лютую ненависть — вершителей Аппарата? Почему долгие годы "Собачье сердце" М. Булгакова ходило только в списках, "Улитка на склоне" А. и Б. Стругацких в ксерокопиях, а "Час быка" И. Ефремова вышел в обкорнанном виде? Почему масса рукописей талантливых молодых авторов не проходит редакторских заслонов и издательских кордонов? Рискуя ошибиться, выскажу предположение. С фантастической сатирой все более или менее ясно, фантастическое здесь — прием, усиливающий актуальность, злободневность, а сатира — нож острый для любой иерархии. Что же касается так называемой научной фантастики, этого незаконнорожденного плода любви готического романа и научно-популярного очерка, то с ней дело обстоит трагичнее. В своих произведениях, даже самых низкопробных, бездумно-нафантазированных, она невольно расшатывает стабильность миропорядка и, более того, посягает, не подозревая своего греха, на одну из важнейших прерогатив власти Административной Системы. А именно: каким быть будущему — знает и определяет Аппарат, и только он! Никому из копошащихся во прахе смертных не дано знать будущего — оно вынашивается в тиши кабинетов, проговаривается в тени кулуаров и выписывается в уюте заповедных дач. Не будем обольщаться — литература, при всех ее возможностях, мир еще не изменяла и вряд ли когда-либо изменит. Писатель, писатель-фантаст (речь, разумеется, идет о писателях, а не о холодных халтурщиках, отважных охотниках за гонорарами) имеет две ипостаси. Либо он провидец-пророк, в гениальном озарении увидевший и ужаснувшийся будущему, боли, радости и крови его, либо он всего лишь свидетель эпохи, но свидетель — обвинения! Счастлив тот, в ком эти качества слились, — тогда… Но не будем забывать слова Высоцкого: "…ясновидцев, впрочем как и очевидцев, во все века сжигали люди на кострах". Но сказанное слово — остается, и никто потом не сможет сказать, что он не знал, что он только выполнял приказ, что время было такое и, вообще, он человек маленький. «Маленькие» люди во все века были надёжей и опорой больших негодяев. Честная, откровенная литература, как бы ее ни называли — антиутопической, фантастической, сатирической и прочая, и прочая… — огонь в ночи, высвечивающий дорогу, по которой идет человечество. Идет само или влечется могучими благодетелями, знающими, куда и как вести. Путь освещен, пусть открытыми будут глаза. И если тебя ведут в рай, посмотри под ноги — не вымощена ли дорога черепами?
Лев Кокин Ретропарк текст отсутствует
текст отсутствует
Роберт Шекли. Пушка, которая не бабахает
Диксону показалось, что сзади хрустнула ветка. Он обернулся и успел краешком глаза заметить скользнувшую под кустом черную тень. Он замер на месте, вглядываясь в заросли. Стояла полная тишина. Высоко над головой какая-то птица вроде стервятника парила в восходящих потоках воздуха, что-то высматривая внизу, чего-то ожидая. И тут Диксон услышал в кустах тихое нетерпеливое рычание. Теперь он точно знал — звери крадутся за ним. До сих пор это было только предположение. Но смутные, едва заметные тени рассеяли его сомнения. По дороге на радиостанцию они его не тронули — только в нерешительности следили за ним. А теперь они готовы действовать. Он вынул из кобуры дезинтегратор, проверил предохранитель, снова сунул оружие в кобуру и зашагал дальше. В кустах опять послышалось рычание. Кто-то терпеливо преследовал его, вероятно, ожидая, когда он минует заросли кустарника и войдет в лес. Диксон ухмыльнулся про себя. Никакой зверь ему не страшен. У него есть дезинтегратор. Если бы не это, Диксон ни за что не решился бы отойти так далеко от корабля. Никто не может позволить себе просто так разгуливать по чужой планете. Но Диксон мог. У него на поясе болталось оружие, с которым не могло сравниться никакое другое, — абсолютная защита от всего, что только может ходить, ползать, летать или плавать. Это был самый совершенный пистолет, последнее слово техники в области личного оружия. Это был дезинтегратор. Диксон снова оглянулся. Меньше там в полусотне метров позади показались три хищника. Издали они напоминали собак или гнев. Они зарычали и медленно двинулись вперед. Он взялся за дезинтегратор, но решил пока не пускать его в ход. Успеется — пусть подойдут поближе. Альфред Диксон был человек небольшого роста, с широченными плечами и грудью. У него были светлые волосы и светлые с закрученными кончиками усы — они придавали его загорелому лицу свирепое выражение. Его любимым местонахождением были земные бары и таверны. Там он, одетый в видавший виды походный костюм, мог громким, воинственным голосом заказывать себе выпивку и пронзать собутыльников взглядом прищуренных глаз цвета вороненой оружейной стали. Ему доставляло удовольствие снисходительно растолковывать пьяницам разницу между лучевым ружьем Сайкса и тройным кольтом или между адлепером с Марса и венерианским скомом и наставлять их, что следует делать, когда на тебя в густом лесу кидается рогатый танк с Раннара, или как отбиться от крылатых блестянок. Некоторые считали Диксона трепачом, но избегали высказывать это вслух. Другие относились к нему хорошо, несмотря на его непомерное самомнение. "Он просто слишком самоуверен, — объясняли они. — Это дело поправимое — стоит ему только погибнуть или покалечиться". Диксон свято верил в силу личного оружия. По его твердому убеждению, покорение Дикого Запада в Америке представляло собой не что иное, как состязание между луком и кольтом 44-го калибра. Африка? Копье против винтовки. Марс? Тройной кольт против метательного ножа. Водородная бомба может испепелить города, но занимать вражескую территорию приходится людям, вооруженным винтовками и пистолетами. Зачем измышлять какие-то непонятные экономические, философские или политические объяснения, когда все так просто? И на дезинтегратор он, конечно, полагался целиком и полностью. Оглянувшись, Диксон заметил, что к трем хищникам прибавилось еще с полдюжины. Они уже перестали прятаться и понемногу приближались, высунув языки. Он решил еще немного подождать, прежде чем открывать стрельбу. Чем ближе они подойдут, тем сильнее будет впечатление. В свое время Диксон сменил немало профессии: был геодезистом, охотником, геологом, работал на астероидах. И всегда ему не везло. Другие вечно натыкались да заброшенные древние города, подстреливали редких зверей, находили рудные залежи. Но он не унывал. Не везет, что поделаешь? Теперь он работал радистом — обслуживал десяток радиомаяков на незаселенных планетах. А главное — ему было поручено провести первое полевое испытание самого совершенного личного оружия. Изобретатели надеялись, что оно завоюет всеобщее признание. На всеобщее признание надеялся и Диксон. Он приблизился к опушке тропического леса. Корабль, на котором он прилетел, стоял в лесу, милях в двух от опушки, на небольшой поляне. Войдя в лес, Диксон услышал возбужденный писк древолазов. Эти небольшие оранжевые и голубые существа внимательно следили за ним сверху. "Похоже на Африку, — подумал Диксон. — Хорошо бы повстречать какую-нибудь крупную дичь. Привезти с собой в виде трофея две-три страшных головы с рогами…" Дикие собаки уже приблизились метров до двадцати. Это были животные величиной с терьера, серо-бурого цвета, с челюстями, как у гиены. Часть их побежала через кусты, чтобы отрезать ему путь. Пора было продемонстрировать дезинтегратор. Диксон вынул его из кобуры. Оружие имело форму пистолета и было довольно тяжелым да к тому же еще и плохо сбалансированным. Изобретатели обещали в следующих моделях уменьшить вес и сделать дезинтегратор более прикладистым. Но Диксону он нравился именно таким. Он сдвинул предохранитель и поставил кнопку на одиночную стрельбу. Стая с лаем и рычанием кинулась на него. Диксон небрежно прицелился и выстрелил. Дезинтегратор издал едва слышное гудение. Впереди, в радиусе сотни метров, часть леса исчезла. Это был первый выстрел из первого дезинтегратора. Луч из его дула веером расходился до четырехметровой ширины. В гуще леса на высоте пояса появилось конической формы пустое пространство длиной в сотню метров. В нем не осталось ничего — исчезли деревья, насекомые, трава, кустарник, дикие собаки, бабочки. Свисавшие сверху ветки, которые задел луч, были срезаны, будто гигантской бритвой. Диксон прикинул, что истребил по меньшей мере семь собак. Семь животных за полсекунды! И не надо думать об упреждении, как при стрельбе из обычного пистолета; не надо беспокоиться о боеприпасах — запаса энергии в дезинтеграторе хватит на восемнадцать часов работы. Идеальное оружие! Он отвернулся и пошел дальше, сунув дезинтегратор в кобуру. Наступила тишина: лесные обитатели осваивались с новым явлением. Но уже через несколько мгновений их удивление бесследно прошло. Голубые и оранжевые древолазы вновь закачались на ветках у него над головой. Стервятник в небе опустился пониже, и откуда-то издалека появилось еще несколько чернокрылых птиц. А в кустах снова послышалось рычание диких собак. Они все еще не отказались от преследования. Диксон слышал, как они перебегают в зарослях по обе стороны от него, скрытые листвой. Он снова вытащил дезинтегратор. Неужели они осмелятся попробовать еще раз? Они осмелились. За самой его спиной из-за кустов выскочила пятнистая серая собака. Дезинтегратор загудел. Собака исчезла на лету во время прыжка — вокруг только ветром шевельнуло листья, когда воздух ворвался в возникший вакуум. Еще одна собака бросилась на Диксона, и он, слегка нахмурившись, уничтожил ее. Нельзя сказать, чтобы эти звери были такие уж глупые. Почему же они никак не поймут, что против него, против его оружия они бессильны? По всей Галактике живые существа быстро научились остерегаться вооруженного человека. А эти? Еще три собаки прыгнули на него с разных сторон. Диксон переключил дезинтегратор на автоматическую стрельбу и скосил их одним движением руки. Взлетела пыль — воздух заполнил вакуум. Он прислушался. Рычание раздавалось по всему лесу. Новые и новые стаи собак сбегались, чтобы урвать кусок добычи. Почему они не боятся? И вдруг его осенило. Они не видят, чего нужно бояться! Дезинтегратор уничтожает их быстро, аккуратно, тихо. Попавшие под луч собаки чаще всего просто исчезают — они не визжат в агонии, не воют, не рычат. А главное — не слышно громкого выстрела, которого они могли бы испугаться, не пахнет порохом, не щелкает затвор, досылая новый патрон… "Наверное, у них просто не хватает ума сообразить, что эта штука смертельна, — подумал Диксон. — Они просто не понимают, что происходит. Они думают, что я беззащитен". Он зашагал быстрее. "Никакой опасности нет, — напомнил он сам себе. — Пусть они не понимают, что это смертоносное оружие, — от этого оно не становится менее смертоносным. Но все равно нужно будет сказать, чтобы в новые модели добавили какое-нибудь шумовое устройство. Наверное, это будет нетрудно". Теперь осмелели и древолазы — они, оскалив зубы, раскачивались почти на уровне его головы. "Наверное, тоже хищники", — решил Диксон и, переставив кнопку на автоматический огонь, прорезал огромные бреши в кронах деревьев. Древолазы с воплями скрылись. На землю посыпались листья и ветки. Даже собаки на мгновение отступили. Диксон ухмыльнулся — и в тот же самый момент распластался на земле, придавленный огромным суком, который луч дезинтегратора перерезал у основания. Удар пришелся по левому плечу. Дезинтегратор вылетел из руки Диксона и упал метрах в трех, продолжая уничтожать ближние кусты. Диксон выполз из-под сука и бросился к оружию, но его уже схватил один из древолазов. Диксон ничком кинулся на землю. Животное с торжествующими воплями размахивало дезинтегратором. На землю валились гигантские деревья, в воздухе потемнело от падающих листьев и ветвей, землю избороздили рытвины. Луч дезинтегратора прорезал ствол дерева, у которого только что стоял Диксон, и взрыл землю у самых его ног. Диксон отскочил в сторону, и луч едва миновал его голову. Диксон пришел в отчаяние. Но тут древолаза одолело любопытство. Весело тараторя, животное повернуло дезинтегратор дулом к себе и попыталось заглянуть в отверстие. Голова животного беззвучно исчезла. Диксон тут же перескочил рытвину, схватил дезинтегратор, прежде чем им смогли завладеть другие древолазы, и тут же выключил автомат. Несколько собак вернулись. Они стояли поблизости и внимательно следили за ним. Стрелять Диксон не стал. У него так тряслись руки, что это было бы опасно не столько для собак, сколько для него самого. Он повернулся и заковылял в сторону корабля. Собаки последовали за ним. Через некоторое время Диксон пришел в себя. Он посмотрел на сверкающий дезинтегратор, который держал в руке. Теперь он испытывал к этому оружию куда большее уважение. И изрядно его опасался. Во всяком случае, больше, чем собаки. Те, очевидно, никак не связывали с дезинтегратором разрушения, произведенные в лесу. Все это показалось им внезапно налетевшей бурей. А теперь буря прошла, и можно возобновить охоту. Диксон шел сквозь густой кустарник, прожигая себе дорогу. Собаки по обе стороны не отставали. Время от времени то одна, то другая попадала под луч. Но их было несколько десятков, и они приближались. "Черт возьми, — подумал Диксон, — почему они не подсчитают свои потери?" Но тут же сообразил, что вряд ли они вообще умеют считать. Он пробивался вперед. До корабля было уже совсем недалеко. Диксон занес ногу, чтобы переступить через лежащее на пути толстое бревно, — и тут бревно ожило и злобно распахнуло огромную пасть под самыми его ногами. Он нажал на спуск и не отпускал его целых три секунды, чуть не задев собственные ноги. Существо исчезло. Диксон всхлипнул, покачнулся и съехал в яму, которую только что разверз сам. Он тяжело упал на дно, подвернув левую ступню. Собаки окружили яму, щелкая зубами и не отрывая от него глаз. "Спокойно", — сказал себе Диксон. Двумя выстрелами он очистил края ямы от хищников и попытался выбраться наружу. Но у ямы были слишком крутые стенки, и к тому же они оплавились, превратившись в стекло. В панике он снова и снова, не жалея сил, бросался на гладкую поверхность. Потом остановился и заставил себя подумать. В эту яму он попал из-за дезинтегратора; пусть дезинтегратор его отсюда и извлекает. Нажав на спуск, он прорезал пологий откос и, преодолевая боль в ноге, выполз наружу. На левую ногу он с трудом мог ступить. Еще сильнее болело левое плечо. "Этот сук, наверное, сломал мне ключицу", — подумал Диксон и заковылял дальше, опираясь на ветку, как на костыль. Собаки несколько раз бросались на него. Он расстреливал их, но дезинтегратор в руке становился все тяжелее. Стервятники опустились на землю и уселись на аккуратно разрезанные лучом трупы собак. Глаза у Диксона время от времени застилало тьмой. Он старался взять себя в руки нельзя терять сознание, когда вокруг собаки. Корабль был уже виден. Диксон неуклюже побежал и тут же упал. Несколько собак вцепились в него. Он выстрелом рассек их на части, срезав полдюйма собственного сапога в непосредственной близости от большого пальца. Шатаясь, он поднялся на ноги и двинулся дальше. "Вот это оружие, — подумал он. — Смертельно опасное для всех, включая стрелка. Изобретателя бы сюда! Надо же быть таким идиотом — построить пушку, которая не бабахает!" Наконец он добрался до корабля. Пока он возился с люком воздушного шлюза, собаки окружили его плотным кольцом. Двух, которые подскочили ближе всех, Диксон уничтожил и ввалился внутрь. В глазах у него снова потемнело, к горлу подступил комок. Из последних сил он захлопнул люк и сел на пол. Спасен! И тут он услышал тихое рычание. Одна из собак проникла внутрь вместе с ним. У него уже, казалось, не было сил удержать тяжелый дезинтегратор, но он все же медленно поднял руку с оружием. Собака, еле различимая в полумраке корабля, кинулась на него. Диксон похолодел от ужаса: он почувствовал, что у него недостает сил нажать на спуск. Собака уже подбиралась к горлу. Его спасло непроизвольное движение сжавшихся пальцев. Собака взвизгнула и умолкла. Диксон потерял сознание. Придя в себя, он долго лежал, наслаждаясь одним радостным сознанием того, что жив. Он решил немного отдохнуть. Потом он смоется отсюда, пошлет к черту все чужие планеты и приземлится в первом же попавшемся баре. Вот когда он как следует напьется! А потом он разыщет этого изобретателя и вобьет ему в глотку дезинтегратор. Поперек. Изобрести пушку, которая не бабахает, мог только маньяк-убийца! Но это потом. А пока — какое наслаждение быть живым, лежать на солнышке, всем телом чувствуя… Солнышко? Внутри корабля? Он сел. У его ног валялась одна собачья лапа и хвост. А перед ним в корпусе корабля зияло зигзагообразное отверстие шириной сантиметров в восемь, тянувшееся больше чем на метр. Сквозь отверстие светило солнце. А снаружи в щель внимательно смотрели четыре собаки. Убивая последнюю собаку, он прорезал корпус своего собственного корабля. Теперь он увидел еще несколько брешей. А откуда взялись они? Ах да, это, наверное, когда он пробивался к кораблю. Последняя стометровка. Несколько выстрелов, вероятно, задели корабль. Он поднялся и начал внимательно разглядывать повреждения. "Чистая работа, — подумал он с равнодушием отчаяния. — Это точно, уж такая чистая работа, что чище некуда". Вот перерезанные кабели управления. Вот тут было радио. А здесь он ухитрился одним выстрелом угодить сразу в кислородные баллоны и в цистерну с водой — вот это меткость! А вот… да, конечно, только этого еще и не хватало. Самый удачный выстрел — он перебил топливную магистраль. Все горючее, согласно закону тяготения, вытекло наружу — под кораблем стояла лужа, которая понемногу впитывалась в землю… "Неплохо для первого раза, — пришла ему в голову безумная мысль. Даже газовым резаком лучше не сработать". Впрочем, газовым резаком он тут ничего бы не сделал. Корпус космического корабля резаком не взять. А вот старым, добрым, верным, надежным дезинтегратором… Год спустя, так и не дождавшись от Диксона никакого сообщения, Земля послала за ним корабль. Экипажу было приказано устроить подобающие случаю похороны, если удастся разыскать останки, и привезти обратно опытный образец дезинтегратора. Спасательный корабль приземлился рядом с кораблем Диксона, и его экипаж принялся с большим интересом разглядывать изрезанный и выпотрошенный корпус. — Есть же люди, которым нельзя давать в руки оружие, — сказал механик. — Вот это да! — удивился пилот. Из леса донесся какой-то стук. Они поспешили туда и обнаружили, что Диксон жив. Он работал, горланя песню. За год Диксон построил деревянную хижину и посадил вокруг овощи. Огород был окружен частоколом. Когда спасители подошли, Диксон заколачивал в землю новый кол взамен сгнившего. — Ты жив? — вскричал кто-то. — Точно, — отозвался Диксон. — Правда, дело было плохо, пока я не построил этот частокол. Сволочи эти собаки. Но я их проучил. Он ухмыльнулся и показал на прислоненный к частоколу лук. Он был вырезан из упругого, крепкого дерева, а рядом лежал колчан, полный стрел. — Научились остерегаться, — сказал Диксон, — когда увидели, как их приятели кувыркаются со стрелой в боку. — А дезинтегратор?.. — начал пилот. — А, дезинтегратор! — воскликнул Диксон с веселым огоньком в глазах. — Не знаю, что бы я делал без него. Он продолжал свою работу. Кол быстро уходил в землю под ударами увесистой плоской рукоятки дезинтегратора.
Клиффорд Саймак. Ветер чужого мира
Никто и ничто не может остановить группу межпланетной разведки, этот четкий, отлаженный механизм, созданный и снаряженный для одной лишь цели занять на чужой планете плацдарм, уничтожив вокруг корабля все живое, и основать базу, где было бы достаточно места для выполнения задачи. А если придется, удерживать и защищать плацдарм от кого бы то ни было до самого отлета. Как только на планете появляется база, приступают к работе ученые. Исследуется все до мельчайших подробностей. Они делают записи на пленку и в полевые блокноты, снимают и замеряют, картографируют и систематизируют до тех пор, пока не получается стройная система фактов и выводов для галактических архивов. Если встречается жизнь, что в галактике не редкость, ее исследуют так же тщательно, особенно реакцию на людей. Иногда реакция бывает яростной и враждебной, иногда почти незаметной, но не менее опасной. Однако легионеры и роботы всегда готовы к любой сложной ситуации, и нет для них неразрешимых задач. Никто и ничто не может остановить группу межпланетной разведки. Том Деккер сидел в пустой рубке и вертел в руках высокий стакан с кубиками льда, наблюдая, как из трюмов корабля выгружается первая партия роботов. Они вытянули за собой конвейерную ленту, вбили в землю опоры и приладили к ним транспортер. Дверь за его спиной открылась с легким щелчком, и Деккер обернулся. — Разрешите войти, сэр? — спросил Дуг Джексон. — Да, конечно. Джексон подошел к большому изогнутому иллюминатору. — Что же нас тут ожидает? — произнес он. — Еще одно обычное задание, — пожал плечами Деккер. — Шесть недель. Или шесть месяцев. Все зависит от того, что мы обнаружим. — Похоже, здесь будет посложнее, — сказал Джексон, усаживаясь рядом с ним. — На планетах с джунглями всегда трудно. — Это работа. Просто еще одна работа. Еще один отчет. Потом сюда пришлют либо эксплуатационную группу, либо переселенцев. — Или, — возразил Джексон, — поставят отчет на пыльную полку архива и забудут. — Это уже их дело. Наше дело — его подготовить. Что с ним будет дальше, нас не касается. За иллюминатором первые шесть роботов сняли крышку с контейнера и распаковали седьмого. Затем, разложив рядом инструменты, собрали его, не тратя ни одного лишнего движения, вставили в металлический череп мозговой блок, включили и захлопнули дверцу на груди. Седьмой встал неуверенно, постоял несколько секунд и, сориентировавшись, бросился к транспортеру помогать выгружать контейнер с восьмым. Деккер задумчиво отхлебнул из своего стакана. Джексон зажег сигарету. — Когда-нибудь, — сказал он, затягиваясь, — мы наверняка встретим что-то такое, с чем мы сможем справиться. Деккер фыркнул. — Может быть, даже здесь, — настаивал Джексон, разглядывая кошмарные джунгли за иллюминатором. — Ты романтик, — резко ответил Деккер. — Кроме того, ты молод: все еще мечтаешь о неожиданностях. Десяток раз слетаешь, и это у тебя пройдет. — Но все-таки то, о чем я говорю, может случиться. Деккер сонно кивнул. — Может. Никогда не случалось, но, наверное, может. Впрочем, стоять до последнего не наша задача. Если нас ждет тут что-нибудь такое, что нам не по зубам, мы долго на этой планете не задержимся. Риск — не наша специальность. Корабль покоился на вершине холма посреди маленькой поляны, буйно заросшей травой и кое-где экзотическими цветами. Рядом лениво текла река, неся сонные темно-коричневые воды сквозь опутанный лианами огромный лес. Вдаль, насколько хватало глаз, тянулись джунгли, мрачная сырая чаща, которая даже через стекло иллюминатора, казалось, дышала опасностью. Животных не было видно, но никто не мог знать, какие твари прячутся в темных норах или в кронах деревьев. Восьмой робот включился в работу. Теперь уже две группы по четыре робота вытаскивали контейнеры и собирали новые механизмы. Скоро их стало двенадцать — три рабочие группы. — Вот так! — возобновил разговор Деккер, кивнув на иллюминатор. Никакого риска. Сначала роботы. Они распаковывают и собирают друг друга. Затем все вместе устанавливают и подключают технику. Мы даже не выйдем из корабля, пока вокруг не будет надежной защиты. Джексон вздохнул. — Наверное, вы правы. С нами действительно ничего не может случиться. Мы не упускаем ни одной мелочи. — А как же иначе? — Деккер поднялся с кресла и потянулся. — Пойду займусь делами. Последние проверки и все такое… — Я вам нужен, сэр? — спросил Джексон. — Я бы хотел посмотреть. Все это для меня ново… — Нет, не нужен. А это… это пройдет. Еще лет двадцать, и пройдет. На столе у себя в кабинете Деккер обнаружил стопку предварительных отчетов и неторопливо просмотрел их, запоминая все особенности мира, окружавшего корабль. Затем некоторое время работал, листая отчеты и складывая прочитанные справа от себя лицевой стороной вниз. Давление атмосферы чуть выше, чем на Земле. Высокое содержание кислорода. Сила тяжести немного больше земной. Климат жаркий. На планетах-джунглях всегда жарко. Снаружи слабый ветерок. Хорошо бы он продержался… Продолжительность дня тридцать шесть часов. Радиация: местных источников нет, но случаются вспышки солнечной активности. Обязательно установить наблюдение… Бактерии, вирусы: как всегда на таких планетах, много. Но очевидно, никакой опасности. Команда напичкана прививками и гормонами по самые уши. Хотя до конца, конечно, уверенным быть нельзя. Минимальный риск есть, ничего не поделаешь. И если вдруг найдется какой-нибудь настырный микроб, способы защиты придется искать прямо здесь… Растительность и почва наверняка просто кишат микроскопической живностью. Скорее всего, вредной. Но это уже будничная работа. Полная проверка. Почву необходимо проверять, даже если на планете нет жизни. Хотя бы для того, чтобы удостовериться, что ее действительно нет… В дверь постучали, и вошел капитан Карр, командир подразделения Легиона. Деккер ответил на приветствие, не вставая из-за стола. — Разрешите доложить, сэр! — четко произнес Карр. — Легион готов к высадке! — Отлично, капитан. Отлично, — ответил Деккер. "Какого черта ему надо? Легион всегда готов и всегда будет готов это естественно. Зачем такие формальности?" Наверное, виной тому характер Карра. Легион с его жесткой дисциплиной, давними традициями и гордостью за них всегда привлекал таких людей, давая им возможность отшлифовать врожденную педантичность. Оловянные солдатики высшего качества. Тренированные, дисциплинированные, вакцинированные против любой известной и неизвестной болезни, натасканные в чужой психологии земляне с огромным потенциалом выживания, выручающим их в самых опасных ситуациях… — Некоторое время мы еще не будем готовы, капитан, — сказал Деккер. Роботы только начали сборку. — Жду ваших приказаний, сэр! — Благодарю вас, капитан. — Деккер дал понять, что хочет остаться один. Но когда Карр подошел к двери, он снова подозвал его. — Да, сэр! — Я подумал… — медленно произнес Деккер. — Просто подумал… В состоянии ли вы представить себе ситуацию, с которой Легион не смог бы справиться? — Боюсь, я не понимаю вашего вопроса, сэр. Глядеть на Карра в этот момент было сплошное удовольствие. Деккер вздохнул. — Я и не предполагал, что вы поймете. К вечеру все роботы и кое-какие механизмы были уже собраны. Появились и первые автоматические сторожевые посты. Огнеметы выжгли вокруг корабля кольцо около пятисот футов диаметром, а затем в ход пошел генератор жесткого излучения, заливший землю внутри кольца безмолвной смертью. Ужасное зрелище: почва буквально вскипела живностью в последних бесплодных попытках избежать гибели. Роботы собрали огромные батареи ламп, и на вершине холма стало светлее, чем днем. Подготовка к высадке продолжалась, но ни один человек еще не ступил на землю новой планеты. В тот вечер робот-официант установил столы в галерее, с тем чтобы люди во время еды могли наблюдать за ходом работ снаружи. Вся группа разумеется, кроме легионеров, которые оставались в своих каютах, — уже собралась к ужину, когда в отсек вошел Деккер. — Добрый вечер, джентльмены! Он сел во главе стола, после чего расселись по старшинству и все остальные. Деккер сложил перед собой руки и склонил голову, собираясь произнести привычные, заученные слова. Он задумался, и, когда заговорил, слова ему самому показались неожиданными. — Отец наш, мы, слуги твои в неизведанной земле, находимся во власти греховной гордыни. Научи нас милосердию и приведи нас к знанию. Ведь люди, несмотря на дальние их путешествия и великие их дела, все еще дети твои. Благослови хлеб наш, господи. И не оставь без сострадания. Аминь. Деккер поднял голову и взглянул вдоль стола. Кого-то, он заметил, его слова удивили, кого-то позабавили. Возможно, они думают, что старик не выдерживает, кончается. Может быть, и так. Хотя до полудня он чувствовал себя в полном порядке… Все этот молодой Джексон… — Прекрасные слова, сэр, — сказал наконец Макдональд, главный инженер группы. — Среди нас есть кое-кто, кому не мешало бы прислушаться и запомнить их. Благодарю вас, сэр. Вдоль стола начали передавать блюда и тарелки, и постепенно галерея оживилась домашним звоном хрусталя и серебра. — Похоже, здесь будет интересно, — начал разговор Уолдрон, антрополог по специальности. — Мы с Диксоном стояли на наблюдательной палубе как раз перед заходом солнца, и нам показалось, что мы видели у реки какое-то движение. Что-то живое… — Было бы странно, если б мы здесь никого не нашли, — ответил Деккер, накладывая себе обжаренный картофель. — Когда сегодня облучали площадку, в земле оказалось полно всяких тварей. — Существа, которых мы с Уолдроном видели, напоминали людей. Деккер посмотрел на биолога с интересом. — Вы уверены? Диксон покачал головой. — Видно было неважно, но двоих или троих мне все-таки удалось разглядеть. Этакие спичечные человечки. — Как дети рисуют, — кивнул Уолдрон. — Одна палка — туловище, две ножки, еще две — ручки, кружок — голова. Угловатые такие, тощие… — Но двигаются красиво, — добавил Диксон. — Мягко, плавно, как кошки. — Ладно, скоро узнаем, кто это такие. Через день-два мы их найдем, ответил Деккер. Забавно. Почти на каждой планете кто-нибудь сразу «находит» гуманоидов, и почти всякий раз они оказываются игрой воображения. Люди часто выдают желаемое за действительное. Что ж, вполне понятное желание вдали от своих, на чужой планете найти жизнь, которая хотя бы на первый взгляд напоминала что-то знакомое. Но, как правило, представители гуманоидной расы, если таковая встречалась, оказывались настолько отталкивающими и чужими, что по сравнению с ними даже земной осьминог кажется родным и близким. — Я все думаю о том горном массиве к западу, — вступил в разговор Фрейни, начальник геологической группы, — который мы видели при подлете. Похоже, горы образовались сравнительно недавно, а это всегда удобней для работы: легче добраться до того, что скрыто внутри. — Первая разведка будет в том направлении, — неожиданно решил Деккер. Яркие огни снаружи вселяли в ночь новую жизнь. Собирались огромные механизмы. Четко двигались роботы. Машины поменьше суетились, как напуганные жуки. С южной стороны все полыхало, а небо озарялось всплесками пламени, вырывающегося из огнеметов. — Доделывают посадочное поле, — произнес Деккер. — Там осталась полоса джунглей, но она ровная, как пол. Еще немного, и поле тоже будет готово. Робот принес кофе, бренди и сигары. Расположившись поудобней, Деккер и все остальные продолжали наблюдать за работой снаружи. — Ненавижу это ожидание, — нарушил молчание Фрейни. — Часть работы. Ничего не поделаешь, — ответил Деккер и подлил в кофе еще бренди. К утру все машины были собраны. Одни уже выполняли какие-то задания, другие стояли наготове. Огнеметы закончили свою работу, и по их маршрутам ползали излучатели. На подготовленном поле стояли несколько реактивных самолетов. Примерно половина от общего числа роботов, закончив порученные дела, построилась в аккуратную прямоугольную колонну. Наконец опустился наклонный трап, и по нему сошли на землю легионеры. В колонну по два, с блеском и грохотом, с безукоризненной точностью, способной посрамить даже роботов. Конечно, без знамен и барабанов, поскольку пользы от них никакой, а Легион, несмотря на пристрастие к блеску и показухе, организация крайне эффективная. Колонна развернулась, вытянулась в линию и разбилась по взводам, которые тут же направились к границам базы. Машины, роботы и легионеры заняли посты. Земля подготовила плацдарм еще на одной планете. Роботы быстро и деловито собрали открытый павильон из полосатого брезента, разместили в тени столы, кресла, втащили туда холодильник с пивом и льдом. Теперь и обычные люди могли покинуть безопасные стены корабля. "Организованность, — с гордостью произнес про себя Деккер, окидывая базу взглядом. — Организованность и эффективность! Ни одной лазейки для случайностей! Любую лазейку заткнуть еще до того, как она станет лазейкой! Подавить любое сопротивление, пока оно не выросло! Абсолютный контроль на плацдарме!" Конечно, позже может что-то случиться. Всего не предусмотришь. Будут выездные экспедиции, и даже под защитой роботов и легионеров остается какой-то риск. Будет воздушная разведка, картографирование, и все это тоже несет в себе элемент риска. Однако опасность сведена к минимуму. И всегда будет база. Абсолютно надежная и неприступная база, куда при случае можно отступить и откуда, если понадобится, можно контратаковать или прислать подкрепление. Все продумано! Неожиданностей быть не должно! И что на него такое вчера нашло?.. Наверное, это из-за молодого Джексона. Способный биохимик, конечно, но не для межпланетной разведки. Видимо, что-то где-то не сработало: отборочная комиссия должна была выявить его эмоциональную неустойчивость. Не то чтобы он мог помешать делу, но на нервы действует… Деккер выложил на стол в павильоне целую кучу документов, затем нашел среди них карту, развернул ее и разгладил большим пальцем сгибы. На карте была нанесена лишь часть реки и горного хребта. Базу обозначал перечеркнутый крестом квадрат, а все остальное пространство оставалось пустым. Но это не надолго. Через несколько дней у них будут полные карты. С поля рванулся в небо самолет, плавно развернулся и ушел на запад. Деккер выбрался из павильона и посмотрел ему вслед. Должно быть, это Джарвис и Донелли, назначенные в первый полет в юго-западный сектор между базой и горным хребтом. Еще один самолет поднялся в воздух, выбрасывая за собой огненный хвост, набрал скорость и скрылся вдали. Фриман и Джонс. Деккер вернулся к столу, опустился в кресло и, взяв карандаш, принялся рассеянно постукивать по почти пустой карте. За спиной взмыл в небо еще один самолет. Он снова окинул базу взглядом, и теперь она уже не казалась ему выжженным полем. Что-то теперь чувствовалось здесь земное. Эффективность, здравый смысл, спокойно работающие люди. Кто-то с кем-то спорил, кто-то готовил приборы, обсуждая с роботами возникшие по ходу дела вопросы. Другие просто осматривались, привыкали. Деккер удовлетворенно улыбнулся. Способная у него команда. Большинству из них придется подождать возвращения первой разведки, но даже сейчас они не выглядели праздно. Позже будут взяты пробы почвы. Роботы поймают и доставят животных, которых потом сфотографируют и подвергнут изучению по полной программе. Деревья, травы, цветы — все будет описано и классифицировано. Вода в реке, ее обитатели… И все это только здесь, в районе базы, пока не поступят новые данные разведки, указывающие, на что еще следует обратить внимание. Когда придут эти данные, начнется настоящая, большая работа. Геологи и минералоги займутся полезными ископаемыми. Появятся метеорологические станции. Ботаники и биологи возьмутся за сбор сравнительных образцов. Каждый будет выполнять работу, к которой его готовили. Отовсюду пойдут доклады, и со временем из них сложится стройная, точная картина жизни планеты. Работа. Много работы днем и ночью. И все это время база будет их маленьким кусочком Земли, неприступным для любых сил чужого мира. Деккер сидел, развалясь в кресле. Легкий ветер шевелил полог павильона, шелестел бумагами на столе и ерошил волосы. "Хорошо, подумалось Деккеру, — но, наверное, это ненадолго". Когда-нибудь он найдет себе уютную планету, райский уголок с неизменно прекрасной погодой, где все, что нужно, растет на деревьях, а местные жители умны и общительны. Он просто откажется улететь, когда корабль приготовится к старту, и проживет свои последние дни вдали от проблем этой проклятой галактики, истощенной голодом, свихнувшейся от дикости и такой одинокой, что трудно передать словами… Деккер очнулся от своих странных мыслей и увидел перед собой Джексона. — В чем дело, Джексон? — с неожиданной резкостью спросил он. — Почему ты не… — Местного привели, сэр! — выдохнул Джексон. — Из тех, кого видели Диксон и Уолдрон. Абориген оказался человекоподобным, но на людей Земли он походил мало. Как сказал Диксон, спичечный человечек. Живой рисунок четырехлетнего ребенка. Весь черный, совершенно без одежды, но в глазах, смотревших на Деккера, светился огонек разума. Глядя в эти глаза, Деккер чувствовал себя неуютно и скованно, но вокруг в ожидании молча стояли его люди, и он медленно потянулся к одному из шлемов ментографа. Когда пальцы Деккера коснулись гладкой поверхности, на него снова накатило смутное, но сильное нежелание надевать шлем. Контакт или попытка контакта с чужим разумом всегда вызывала у него это тревожное чувство. Что-то каждый раз боязливо сжималось у него внутри, видимо, потому, что такой непосредственный, близкий контакт был чужд человеческой природе. Деккер медленно взял шлем в руки, надел на голову и жестом предложил «гостю» второй. Пауза затягивалась, глаза аборигена внимательно следили за его действиями. "Он нас не боится, — подумал Деккер. — Настоящая первобытная храбрость. Вот так стоять посреди незнакомого, которое расцвело почти за одну ночь на его земле… Стоять, не дрогнув, в кругу существ, которые, должно быть, кажутся ему пришельцами из кошмара…" Наконец абориген сделал шаг к столу, взял шлем и неуверенно пристроил прибор на голову, ни на секунду не отрывая взгляда от человека. Деккер попытался расслабиться, одновременно внушая себе мысли о мире и спокойствии. Надо быть очень внимательным, чтобы не испугать это существо, и сразу продемонстрировать дружелюбие. Малейший оттенок резкости может испортить все дело. Уловив первое дуновение мысли спичечного человечка, Деккер почувствовал ноющую боль в груди. Что-то снова сжалось у него внутри, но ему вряд ли бы удалось передать свои ощущения словами — слишком все было чужое, предельно чужое. — Мы друзья, — заставил он себя думать, борясь с подступающей чернотой отвращения. — Мы друзья. Мы друзья. Мы… — Вам не следовало сюда прилетать, — послышалась ответная мысль. — Мы не причиним вам зла, — думал Деккер. — Мы друзья. Мы не причиним вам зла. Мы… — Вы никогда не улетите отсюда. — Мы предлагаем дружбу, — продолжал Деккер. — У нас есть для вас подарки. Мы вам поможем… — Вам не следовало прилетать сюда, — настойчиво звучала мысль аборигена. — Но раз вы уже здесь, теперь вам не улететь. — Ладно, хорошо, — Деккер решил не спорить с ним. — Мы останемся и будем друзьями. Будем учить вас. Дадим вам вещи, которые привезли с собой, и останемся здесь с вами. — Вы никогда не улетите отсюда, — звучало в ответ, и было в этой мысли что-то холодное, окончательное. Деккеру стало не по себе. Абориген действительно верил в то, что говорил. Не пугал и не преувеличивал. Он даже не сомневался, что им не удастся улететь с планеты… — Вы умрете здесь! — Умрем? — переспросил Деккер. — Как это понимать? В ответ он почувствовал лишь презрение. Спичечный человек снял шлем, аккуратно положил, повернулся и вышел. Никто не сдвинулся с места, чтобы остановить его. Деккер бросил свой шлем на стол. — Джексон, сообщите легионерам из охраны, чтобы его выпустили. Не пытайтесь помешать ему уйти. Он откинулся в кресле и посмотрел на окружавших его людей. — Что случилось, сэр? — спросил Уолдрон. — Он приговорил нас к смерти, — ответил Деккер, — сказал, что мы не улетим с этой планеты, что мы здесь умрем. — Сильно сказано. — И без тени сомнения, — произнес Деккер, потом небрежно махнул рукой. — Видимо, он просто не понимает, что им не под силу остановить нас, если мы захотим улететь. Он убежден, что мы здесь умрем. В самом деле, забавная ситуация. Выходит из лесу голый гуманоид и угрожает всей земной разведывательной группе. Причем так в себе уверен… Но на лицах, обращенных к Деккеру, не было ни одной улыбки. — Они ничего не могут нам сделать, — сказал Деккер. — Тем не менее, — предложил Уолдрон, — следует принять меры. — Мы объявим готовность номер один и усилим посты, — кивнул Деккер. До тех пор, пока не удостоверимся… Он запнулся и умолк. В чем, собственно, они должны удостовериться? В том, что голые аборигены без всяких признаков материальной культуры не смогут уничтожить группу землян, защищенных стальным периметром, машинами, роботами, солдатами, знающими все, что положено знать для немедленного и безжалостного устранения любого противника? Чертовщина какая-то! И все же в этих глазах светился разум. Разум и смелость. Он выстоял, не дрогнув, в кругу совершенно чужих для него существ. Сказал, что должен был сказать, и ушел с достоинством, которому землянин мог бы позавидовать. Очевидно, он догадался, что перед ним существа с другой планеты, поскольку сам сказал, что им не следовало прилетать… — О чем ты думаешь? — спросил Деккер Уолдрона. — Раз мы предупреждены, надо вести себя со всеми возможными предосторожностями. Но пугаться нечего. Мы в состоянии справиться с любой опасностью. — Это блеф, — вступил в разговор Диксон. — Нас хотят испугать, чтобы мы улетели. — Не думаю, — покачал головой Деккер. — Он был так же уверен в себе, как и мы. Работа продолжалась. Никто не атаковал. Самолеты вылетали по графику, и постепенно экспедиционные карты заполнялись многочисленными подробностями. Полевые партии делали осторожные вылазки. Роботы и легионеры сопровождали их по флангам, тяжелые машины прокладывали путь, выжигая дорогу в самых недоступных местах. Автоматические метеостанции, разбросанные по окрестностям, регулярно посылали доклады о состоянии погоды для обработки на базе. Несколько полевых партий вылетели в дальние районы для более детального изучения местности. По-прежнему не происходило ничего особенного. Шли дни. Недели. Роботы и машины несли дежурство. Легионеры всегда были наготове. Люди торопились сделать работу и улететь обратно. Сначала нашли угольный пласт, затем месторождение железной руды. В горах обнаружились радиоактивные материалы. Ботаники выявили двадцать семь видов съедобных фруктов. База кишела животными, пойманными для изучения и со временем ставшими чьими-то любимцами. Нашли деревню спичечных людей. Маленькая грязная деревенька с примитивными хижинами. Жители казались мирными. Экспедицию к местным жителям возглавил Деккер. С оружием наготове, медленно, без громких разговоров люди вошли в деревню. Местные сидели около своих домов и молча наблюдали за людьми, пока те не дошли до самого центра поселения. Там роботы установили стол и поместили на него ментограф. Деккер сел за стол и надел шлем ментографа на голову. Остальные встали в стороне. Деккер ждал. Прошел час. Аборигены сидели не шевелясь. Наконец Деккер снял шлем и устало произнес: — Ничего не выйдет. Займитесь фотографированием. Только не тревожьте местных и ничего не трогайте. Он достал платок и вытер вспотевшее лицо. Подошел Уолдрон. — И что вы обо всем этом думаете? Деккер покачал головой. — Меня постоянно преследует одна мысль. Мне кажется, что они уже сказали нам все, что хотели сказать. И больше разговаривать не желают. Странная мысль… Наверное, ерунда. — Не знаю, — ответил Уолдрон. — Здесь вообще многое не так. Я заметил, что у них совсем нет металла. Кухонная утварь каменная, инструменты — тоже. И все-таки это развитая культура. — Они, безусловно, развиты, — сказал Деккер. — Посмотри, как они за нами наблюдают. Совершенно без страха. Просто ждут. Спокойны и уверены в себе. И тот, который приходил на базу, знал, что нужно делать со шлемом… — Уже поздно. Нам лучше вернуться на базу, — помолчав немного, произнес Уолдрон и взглянул на запястье. — Мои часы остановились. Сколько на ваших? Деккер поднес руку к глазам, и Уолдрон услышал судорожный удивленный вдох. Деккер медленно поднял голову и посмотрел на Уолдрона. — Мои… тоже, — голос его был едва слышен. Какое-то мгновение они сидели неподвижно, напуганные явлением, которое в других обстоятельствах могло бы вызвать лишь неудобство и раздражение. Затем Уолдрон вскочил и повернулся лицом к людям. — Общий сбор! — закричал он. — Возвращаемся! Немедленно! Земляне сбежались тут же. Роботы выстроились по краям, и колонна быстрым маршем покинула деревню. Аборигены проводили их взглядами, но никто не тронулся с места. Деккер сидел в своем походном кресле, прислушиваясь к шелесту брезента на ветру. Лампа, висевшая над головой, раскачивалась, отчего по павильону бегали тени, и временами казалось, что это живые существа. Рядом с павильоном неподвижно стоял робот. Деккер протянул руку и потрогал пальцем маленькую кучку колесиков и пружинок, лежавших на столе. Все это странно. Странно и зловеще. На столе лежали детали часов. Не только его и Уолдрона, но и всех остальных участников экспедиции. Ни одни из них не работали. Наступила ночь, но на базе продолжалась лихорадочная деятельность. Постоянно двигались люди, то исчезая во мраке, то снова появляясь на освещенных участках под ярким светом прожекторов. В суетливых действиях людей чувствовалась какая-то обреченность, хотя все они понимали, что им решительно нечего бояться. Во всяком случае, пока не появится нечто конкретное, на что можно указать пальцем и крикнуть: "Вот — опасность!" Известен лишь простой факт. Все часы остановились. Простой факт, для которого должно быть простое объяснение. Но только на чужой планете ни одно явление нельзя считать простым и ожидать простого объяснения. Поскольку здесь причины, следствия и вероятность событий могут быть совершенно иными, нежели на Земле. Есть всего одно правило — избегать риска. Единственное правило, которому надо повиноваться в любой ситуации. И повинуясь ему, Деккер приказал вернуть все полевые партии и приготовить корабль к взлету. Роботам — быть готовым к немедленной погрузке оборудования. После этого оставалось только ждать. Ждать, когда вернутся из дальних галерей полевые партии. Ждать, пока не появится объяснение странному поведению часов. Панике, конечно, поддаваться не из-за чего, но явление нужно признать, оценить, объяснить. Нельзя же, в самом деле, вернуться на Землю и сказать: "Вы понимаете, наши часы остановились, и поэтому…" Рядом послышались шаги, и Деккер резко обернулся. — В чем дело, Джексон? — Дальние лагеря не отвечают, сэр, — произнес Джексон. — Мы пытались связаться с ними по радио, но не получили ответа. — Они ответят, обязательно ответят через какое-то время, — сказал Деккер, хотя совсем не чувствовал в себе уверенности, которую пытался передать подчиненному. На мгновение он ощутил подкативший к горлу комок страха, но быстро с собой справился. — Сядь. Я прикажу принести пива, а затем мы вместе сходим в радиоцентр и посмотрим, что там происходит, — сказал он и, повернувшись к стоящему неподалеку роботу, потребовал: — Пиво сюда. Два пива. Робот не ответил. Деккер повысил голос, но робот не тронулся с места. Пытаясь встать, Деккер оперся сжатыми кулаками о стол, но вдруг почувствовал слабость в ногах и упал обратно в кресло. — Джексон, — выдохнул он. — Пойди постучи его по плечу и скажи, что мы хотим пива. С побледневшим лицом Джексон подошел к роботу и легонько постучал того по плечу. Потом ударил сильнее, и робот, не сгибаясь, рухнул на землю. Снова послышались торопливые приближающиеся шаги. Деккер, вжавшись в кресло, ждал. Оказалось, это Макдональд, главный инженер. — Корабль, сэр… Наш корабль… Деккер, глядя в сторону, кивнул. — Я уже знаю, Макдональд. Корабль не взлетит. — Крупные механизмы в порядке, сэр. Но вся точная аппаратура… инжекторы… — Он внезапно замолчал и пристально посмотрел на Деккера. Вы знали, сэр? Как? Откуда? — Я знал, что когда-нибудь это случится. Может быть, не так, как сейчас, но этого следовало ожидать. Рано или поздно мы должны были споткнуться. Я говорил гордые и громкие слова, но все время знал, что настанет день, когда мы чего-то не предусмотрим, какой-то мелочи, и она нас прикончит… Аборигены… У них совсем не было металла. Каменные инструменты, утварь… Металла здесь хватало, огромные залежи руды в горах на западе. И возможно, много веков назад они пытались делать металлические орудия труда или оружие, но спустя считанные недели все это рассыпалось в прах. Цивилизация без металла. Культура без металла. Немыслимо. Отбери у человека металл, и он не сможет оторваться от Земли, он вернется в пещеры. У него ничего не останется, кроме его собственных рук… В павильон тихо вошел Уолдрон. — Радио не работает. И роботы мрут, как мухи. Они валяются бесполезными кучами металла уже по всей базе. — Сначала портятся точные приборы, — кивнул Деккер. — Часы, радиоаппаратура, роботы. Потом сломаются генераторы, и мы останемся без света и электроэнергии. Потом наши машины, оружие легионеров. Потом все остальное. — Нас предупреждали, — сказал Уолдрон. — А мы не поняли. Мы думали, что нам угрожают. Нам казалось, мы слишком сильны, чтобы бояться угроз… А нас просто предупреждали… Все замолчали. — Из-за чего это произошло? — спросил наконец Деккер. — Точно никто не знает, — тихо ответил Уолдрон. — По крайней мере, пока. Позже мы, очевидно, узнаем, но нам это уже не поможет… Какой-то микроорганизм пожирает железо, которое подвергали термообработке или сплавляли с другими металлами. Окисленное железо в руде он не берет. Иначе залежи, которые мы обнаружили, исчезли бы давным-давно. — Если это так, — откликнулся Деккер, — то мы привезли сюда первый чистый металл за долгие-долгие годы. Как этот микроб выжил? — Не знаю. А может, я ошибаюсь, и это вовсе не микроб. Что-нибудь другое. Воздух, например. — Мы проверяли атмосферу… — Деккер тут же понял, как глупо это прозвучало. Да, атмосферу анализировали, но как они могли обнаружить что-то такое, чего никогда раньше не встречались. Опыт человеческий ограничен. Человек бережет себя от опасностей известных или представимых, но нельзя предсказать непредсказуемое. Деккер поднялся и увидел, что Джексон все еще стоит около неподвижного робота. — Вот и ответ на твой вопрос, — сказал он. — Помнишь первый день на этой планете? Наш разговор? — Я помню, сэр, — кивнул Джексон. Деккер вдруг осознал, как тихо стало на базе. Лишь налетевший ветер тормошил брезентовые стены павильона. И только сейчас Деккер впервые почувствовал запах ветра этого чужого мира.
Всеволод Ревич. Правда фантастики
Зачастую бывает трудно дать исчерпывающее определение самым распространенным понятиям. Например: что есть человек? Правда, миллиарды людей превосходно отличают себе подобных от всего прочего, не испытывая ни малейших затруднений от незнания научных дефиниций. Но такая умиротворенность длится лишь до поры до времени. "Пора и время" возникают, когда мы сталкиваемся с пограничными случаями. Представим себе… Впрочем, незачем затруднять воображение, искомая ситуация детально описана в романе Веркора "Люди или животные?". Французский писатель убедительно показал, что столь, казалось бы, академичное дело, как определение сущности человека, может стать источником весьма драматичных столкновений. В полемику вовлечен и сам читатель, который убеждается, что вопрос, на который ищет ответ книга, и вправду не из простых.
Дискуссии членов парламентской комиссии в романе "Люди или животные?" по вопросу, что же такое человек, весьма напоминают полемику, ведущуюся в нашей критике по вопросу, что такое современная фантастическая литература, или научная фантастика, как ее обычно называют.
"Не признавать" сейчас фантастику не то чтобы невозможно (этото как раз возможно, есть немало читателей, литераторов, печатных органов, издательств, которые по старинке ее "не признают"), а нелепо, неразумно. Массированное наступление на читателя, которое ведет сейчас фантастика во всем мире, заставляет к ней относиться как к мощному идеологическому оружию, оказывающему основательное воздействие на умы и заслуживающему — хотя бы только в силу своей массовости — серьезного подхода. Как известно, читатель вовсе не протестует против «агрессии» фантастики, а, наоборот, всячески подогревает ее своим энтузиазмом.
Но… в 1938 году в "Литературной газете" Александр Беляев назвал фантастику «Золушкой», а через 25 лет Ариадна Громова, не зная о статье А. Беляева, точно так же озаглавила свою статью в той же "Литературной газете". Почему же фантастику так долго не пускают в высшее общество и действительно ли она «Золушка», то есть особа, которая превосходит своими достоинствами сестер, имеющих беспрепятственный доступ в королевские чертоги?
Теория фантастики находится пока еще в зародышевом состоянии, однако если выписать здесь формулировки, которые были пред" ложены хотя бы за последние три-четыре года, вся остальная часть статьи состояла бы уже только из них. Среди определений наблюдаются целые реестры, чуть ли не на страницу, состоящие из многих пунктов, может быть в отдельности и справедливых, но не дающих возможности решать спорные вопросы. А есть и такие, которые почему-то хочется сравнить с высказываниями отставного полковника Стренга из того же веркоровского романа, который — помните? — предлагал положить в основу определения человека половые извращения.
А стоит ли вообще заниматься подобными дебатами? Миллионы любителей фантастики безошибочно раскупают в книжных магазинах нужные им книги. Думаю, правда, что они руководствуются при этом либо именем зарекомендовавшего себя автора, либо рубрикой на титульном листе. Но зато уж издательства, ставящие эти рубрики, они-то, разумеется, знают, что делают.
А вот что такое, например, "Люди или животные?"? Относится ли роман Веркора к научно-фантастическому жанру? Да? Нет? Почему?
"САМИ ПО СЕВЕ" ИЛИ "НЕ САМИ ПО СЕБЕ"?
Мне кажется, что большинство сложностей и неудач рождено тем, что зачастую критики пытаются определять не столько самое суть фантастики, давно, кстати, определенную в любом толковом словаре, сколько термин "научная фантастика". При этом тратится масса энергии на доказательство того, что наша фантастика может быть только научной и никакой другой. А вопрос о том, для чего она, собственно, нужна, либо отодвигается на второй план, либо на него даются явно неудовлетворительные ответы.
Разумеется, авторы этих ответов вовсе не считают их неудовлетворительными. Но… Но полемические заметки тoгда и пишутся, когда возникает желание поспорить.
В предисловии к недавно вышедшему у нас роману американца Хьюго Гернсбека "Ральф 124С41 + " Александр Йазанцев сообщает o дискуссии, в которой он участвовал на брюссельском телевидении; "Устроители этого выступления исповедовали современную точку зрения некоторых американских критиков от фантастики, объявивших, что нынешнего читателя якобы не интересуют пути технических решений любых проблем, его занимают будто бы лишь ситуации, возникающие в результате новых научных и технических решений… Такому направлению фантастики противостоит прежде всего советская научно-фантастическая литература…" В другом месте автор предисловия, критикуя американских писателей, применяет еще более сжатую формулу, говоря о "фонтанах сделанных или еще не сделанных изобретений, которые нужны были не сами по себе, а лишь для того, чтобы поставить героя" в ту или иную ситуацию (подчеркнуто мной. — В. Р.).
Итак, по мнению A. KasaHuesai научная фантастика — это литература, которую интересуют пути технических решений любых проблем, научные гипотезы, открытия, изобретения сами п о с е б е.
Так ли это?
Не должна ли существовать в фантастическом произведении какая-то «высшая» цель, кроме пропаганды той или иной научнотехнической идеи? Может быть, не стоило так безоговорочно заявлять, что в то время как западные писатели занялись отношениями между людьми, наши с головой погружены в изобретательство и рационализаторство?
Можно без труда назвать множество произведений, где научная или техническая идея и вправду занимает автора сама по себе.
Возьмем хотя бы «Плутонию» В. Обручева, рассказывающую в занимательной форме о прошлом животного мира Земли, или "Приключения Карика и Вали" Я. Ларри, где герои, уменьшившиеся фантастическим способом до макроскопических размеров, получают возможность — познакомиться вблизи с жизнью насекомых. Разве не очевидно, что такие книги — своеобразная отрасль научной популяризации? Это подтверждается и тем, что наиболее удачные произведения подобного рода принадлежат чаще всего самим ученым.
Прекрасный пример — очерки К. Циолковского "На Луне" и "Вне Земли", точно и конкретно предсказавшие поведение человека в непривычных условиях — скажем, в невесомости. Или "Алмазная труба", наглядное свидетельство дара предвидения у И. Ефремова как ученого, предсказавшего алмазы в Якутии до их фактического открытия.
В других фантастических произведениях (их гораздо больше) пропагандируются всевозможные научно-технические «придумки» со значительно менее прикладным звучанием, чем в "Карике и Вале": полеты к звездам, искусственные острова, подводные раскопки, встречи со следами иных цивилизаций, побывавших на Земле, а то и с самими представителями упомянутых цивилизаций, мыслящие роботы, усовершенствование человеческого организма… Я имею в виду многие рассказы и повести А. Днепрова, М. Емцева и Е. Парнова, А. Шалимова, С. Гансовского, И. Росоховатского и т. д.
Такая фантастика тоже носит титул научной и в общем имеет на это право. Однако названные авторы вряд ли безропотно согласятся с тем, что смысл их произведений целиком исчерпывается наукой и техникой. И действительно, налицо более или менее беллетризованная форма. Но, к сожалению, чаще всего это лишь видимость художественности, некий багет, который хотя и подбирается по размерам картины, с легкостью может быть заменен другим, совершенно на него не похожим. Сама же картина — научно-техническая гипотеза — от этого не пострадает. Страдающей стороной, как правило, бывает искусство слова. Для большей части так называемой научной фантастики характерны схематизм, приблизительность в обрисовке людей, скоропись, невыразительность художественных. средств, очерковость в худшем смысле. Оно и понятно, ведь внимание писателя устремлено в иную сторону.
Если воспользоваться математической терминологией, то произведение «очень» научной фантастики стремится к определенному пределу, и пределом этим служит сама гипотеза, сама идея, так сказать, в очищенном виде, действительно сама по себе. И надо сказать, что. часто именно такая, очищенная от всякой беллетристической оболочки научно-фантастическая гипотеза может быть куда интересней, чем «неочищенная». В научной или научно-популярной статье автор может, не стесняясь, развернуть аргументацию, привести математические выкладки и т. д. Нельзя ли втиснуть такую же аргументацию, такие же формулы в рассказ, роман, повесть?
Можно. И это делается. Но зачем? Ведь художественное обрамление будет только мешать, а не помогать раскрытию основной мысли автора.
Наглядный пример. Мне представляется, что за последнее десятилетие одной из наиболее смелых или, во всяком случае, привлекших всеобщее внимание была гипотеза советского астрофизика И. Шкловского об искусственном происхождении спутников Марса.
Опубликованная сначала в "Комсомольской правде", эта гипотеза вошла в книгу И. Шкловского "Вселенная, жизнь, разум", второе издание которой разошлось мгновенно, так же как и первое. В самом деле, кого не взволнует столь заманчивая вероятность, если она подкреплена весьма убедительными, а для непосвященных лиц и неопровержимыми доводами?
Можно ли эту же гипотезу положить в основу научно-фантастической книги? Вполне, такие произведения существуют. Взять хотя бы повесть Владимира Михайлова "Особая необходимость". Правда, она увидела свет после появления в печати предположений ученого, что, конечно, сильно понижает акции фантаста, но оставим в стороне это соображение.
Мы узнаем из повести о межпланетном полете советских космонавтов, обнаруживших, что спутник Марса Деймос — это гигантский звездолет, база для полетов космических кораблей, по неясным причинам оставленная ее создателями. Повесть написана вполне профессионально и читается легко. Но даже эмоционально (не говоря уже о степени убедительности) она воздействует куда слабее, чем статья или книга И. Шкловского.
Да, В. Михайлов занимательно описал внутреннее устройство Деймоса и злоключения космонавтов, не сразу освоившихся с незнакомой техникой. Но для чего это написано? Хотел ли автор, чтобы ему поверили? Вряд ли. Значит, произведение написано ради чего-то еще. Несомненно. Повесть В. Михайлова — один из вариантов распространенной в фантастике ситуации: встреча человека с Неведомым. Но раз так, то в действие вступают уже иные, не научно-логические, а художественные законы: мы хотим, чтобы нам показали с психологической достоверностью, как будут вести себя люди при такой встрече. И здесь-то сразу обнаруживаются слабости книги — характеры намечены эскизно, переживания героев изображены неглубоко.
Допустим, что перед автором была бы поставлена задача доработать, улучшить свой труд. В каком направлении он должен был бы это делать? В том, в каком ему указывает А. Казанцев, то есть пойти по пути усиления научных и технических мотивировок или постараться превратить свою книгу в подлинно художественное произведение? Ответ напрашивается сам собой.
Подобный этому разрыв заметен и в некоторых произведениях Генриха Альтова — скажем, в его рассказе "Ослик и аксиома".
Гипотеза на этот раз свежа и оригинальна — как добиться того, чтобы звездоплаватели, уходящие на долгие годы в полет, при возвращении не оказались безнадежно отставшими, потому что на Земле протекло значительно больше лет и человеческая наука далеко шагнула вперед. Если не выйти из подобного противоречия, обессмысливается сама идея межзвездных перелетов. Фантасты просто-напросто обходили эту принципиально трудную проблему — Г. Альтов предлагает свое решение: очень интересное и, вероятно, заслуживающее серьезного научного внимания. Но так ли нужен для того, чтобы высказать эти мысли, герой? Будет ли он таким, как у Г. Альтова — гением-одиночкой, отрешившимся от земных благ и забот, или другим — решающего значения не имеет. В любом случае он прежде всего лектор, излагающий авторские идеи. И разве не целесообразнее вообще обойтись без него, говорить с читателем без посредников, как это и сделали Г. Альтов и В. Журавлева несколько лет назад в интересной статье о лазерной природе тунгусского взрыва? " Лишь тогда, когда писателям удается преодолеть раздвоенность, добиться необходимой художественной цельности, наполнить произведение серьезной человеческой, общественной, нравственной проблематикой, их ждет удача: "Икар и Дедал" Г. Альтова, "Крабы идут по острову" А. Днепрова, «Орленок» В. Журавлевой, "День гнева" С. Гансовского, "Тор I" И. Росоховатского…
ГИПЕРТРОФИЯ "НАУЧНОСТИ"…
Выступления против термина "научная фантастика" могут вызывать умозаключения примерно такого рода: "Ага, значит, вы против того, чтобы наша, советская фантастика была научной, значит, она, по-вашему, должна быть не научной?" А "не научная" звучит уже почти как «антинаучная». Но, в сущности, тут все дело сводится к не вызывающему никаких сомнений вопросу об идейности произведения. Выдвинута некая фантастическая посылка. Для чего, с какой целью — вот первый пункт, на который должен дать ответ сам писатель и который должны понять его критики. Если, например, вводится нечто необыкновенное с целью пропаганды религиозномистических взглядов, то ясно, что такое произведение для нас неприемлемо, чуждо нам по идеологии, в какую бы наукообразную оберточку ни были завернуты эти идеи. С другой стороны, многие произведения современных фантастов имеют сказочную форму.
Но, право же, это не наносит ни малейшего ущерба нашему материалистическому мировоззрению, как и появление черта в сугубо реалистических романах Достоевского и Томаса Манна.
Тем не менее, столкнувшись с фантастикой-сказкой, критика приходит в замешательство. Когда появилась юмористически-сатирическая повесть братьев Стругацких "Понедельник начинается в субботу" — о буднях учреждения со смешным названием НИИЧАВО (Научно-исследовательский институт чародейства и волшебства), одни стали говорить, что нам такие вещи вообще не нужны, а другие попытались втиснуть «Понедельник» все в то же прокрустово ложе научности. Вот что, например, писал М. Лазарев: "Неразменный пятак, сказочная щука из колодца, рыбьи хвосты на дубе и… страдающий склерозом «кот» как будто намекают на попытку объяснения сказочного фольклора с точки зрения современных научнотехнических гипотез, попытку, заведомо обреченную на неудачу, какими бы сверхсовременными ни оказались привлеченные к этому средства" ["О литературе для детей", выл. 10-й. Л., 1965, стр. 201]. Здесь можно только сказать, что заведомо обречена на неудачу попытка подойти к сказке как к несказке. Давайте оставим за ней право называться своим собственным именем., И фантастику будем называть фантастикой — социальной, философской, памфлетной или приключенческой, в зависимости от конкретной задачи, поставленной автором. Я не сторонник того, чтобы смешать все фантастические жанры в одном котле, как это предлагают сделать, например, те же братья Стругацкие. Несомненно, что «Нос» Гоголя, «Превращение» Кафки, «Носорог» Ионеско — это произведения иных жанров, чем «Аэлита», "Борьба миров", "Туманность Андромеды". Конечно, о первых надо говорить особо, хотя идейная разница, внутренняя функция фантастического в произведении продолжает мне казаться более важным, чем его жанровая природа.
Затруднение со словом «научная» испытывают и зарубежные критики фантастики. Вот к каким выводам приходит один из современных английских критиков в своем исследовании англо-американской фантастики: "Я хотел бы отметить заметное падение роли науки в научной фантастике за последние десять лет. Космический корабль, например, долго считался новинкой, достойной описания, теперь он только транспорт для доставки героев на место действия.
Авторы уделяют ему внимания не больше, чем самолету или такси.
Часто сюжетом служат грядущие изменения в политике и экономике, — науке и технике отводится роль реквизита: пока герой занят тем, что убеждает своих коллег по клану Дженерал-моторс пойти войной на клан Крайслера, официант-робот подает ему филе летающей обезьяны с Венеры. Такие романы обычно самые интересные. Научная фантастика с каждым днем все больше теряет право называться научной. Арьергардные бои, которые ведутся в ее защиту критиками, утверждающими, что политика, экономика, психология, антропология и даже этика такие же науки, как атомная физика, интересны только как показатель состояния умов".
Как бы прямо в противовес этим словам советский критик И. Майзель пишет; "Фантазия — и, соответственно, фантастическая литература — вев более прочно опирается на науку, становится, можно сказать, все более реалистической" [О, литературе для детей", стр. 182.]. Ну, вот мы и вернулись к спору, который состоялся на брюссельбком телевидении, выслушав мнение одного из "критиков от фантастики". Смотрите, какая получается стройная концепция.
Англо-американская фантастика становится все менее научной (менее ненаучной-антинаучной, все та же логическая цепочка).
Причем об этом "свидетельствуют они сами". В то же время советская делается все более научной. В такой концепции на первый взгляд есть Даже определенный идеологический смысл.
Но давайте вдумаемся. О чем говорится в приведенной выше цитате английского критика: вместо описания звездолетов фантастика занялась политикой, экономикой, этикой и т. д. А что такое политика, экономика, этика в применении к художественной литературе?
Это отношения между людьми в обществе. Англо-американская фантастика (конечно, только в лице ее лучших представителей) шла от преодоления традиций "космической оперы", то есть костюмированного маскарада в галактических масштабах, сопровождающегося чудовищными войнами и самыми невероятными приключениями земных и иных красавиц (наиболее ярким представителем "космической оперы" был небезызвестный автор «Тарзана» Эдгар Берроуз).
И только когда она занялась действительно отношениями между людьми, возникающими в результате тех или иных открытий или преобразований, когда она стала (разумеется, опять-таки в соответствии со своим мировоззрением) выяснять возможное влияние развития науки на общество, когда она занялась социальной критикой, только тогда и выдвинулись в ее среде такие фигуры мирового плана, как Брэдбери, Шекли, Кларк, Азимов…
А что означает утверждение, что фантастика становится все более реалистической? Оно равноценно утверждению, что она становится все менее фантастической — иными словами, теряет право называться своим именем. Ясно, что предположение о возможности каких-нибудь вулканных турбогенераторов куда более и научно и реалистично, чем предположение о такой молекулярной перестройке вещества, при которой твердые тела становятся проницаемыми.
На первом построена унылая повесть А. Днепрова «Тускарора», на втором — увлекательный роман Е. Войскунского и И. Лукодьянова "Экипаж «Меконга», на мой взгляд, одно из лучших произведений современной фантастики для детей.
Могут сказать, что такое сопоставление неубедительно, так как речь идет о разных авторах с разной степенью таланта. Но дело здесь не в таланте, так как и у Днепрова есть вещи, превосходящие «Тускарору», и у бакинских писателей — уступающие "Меконгу".
Можно привести в пример и Алексея Толстого. Любому из сторонников научности "Гиперболоид инженера Гарина" должен представляться куда более научным (а следовательно, по мнению И. Майзеля, и реалистичным), чем «Аэлита». Что ж важнее, что ценнее?
По-моему, двух мнений быть не может. Ведь не случайно эта нереалистическая марсианская девица продолжает жить и за пределами романа. Недаром ее именем называют кафе, в ее честь слагают песни. Да ей впору памятник поставить, как Тому Сойеру или Шерлоку Холмсу и другим литературным героям. Так что вопрос о реализме в фантастике не решается столь прямолинейно…
Рассуждения подобного рода о том, что фантастика должна быть как можно более реалистичной, однажды уже завели наших писателей в глухой тупик теории "ближнего прицела".
Все это вовсе не означает, что фантастика есть нечто оторванное от реализма и противостоящее ему. Но реалистичность фантастики не в рабском следовании за естественными науками. Фантастика всегда была и будет, пока она будет существовать, литературой, поражающей смелостью воображения, неожиданностью ситуаций, парадоксальностью мышления. Куда более справедливо упрекнуть наших писателей в робости, в бедности их выдумки, в том, что зачастую они движутся по наезженным колеям, хотя и называют это движение красиво звучащим словом "экстраполяция".
В отличие от прочих писателей фантаст имеет не только свободу в выборе площадки для игры, но и возможность самому сконструировать эту площадку. Однако сама игра ведется по правилам, установленным для всей литературы, и менять их в ходе дела никому не разрешается. Именно здесь, на площадке, проверяется реалистическое мастерство писателя-фантаста. Но можно ли вообще говорить о реализме того, чего никто не видел, чего никогда не было и, возможно, никогда не будет?
Не хочу особенно упрощать себе задачу, проводя мысль о том, что для героя фантастических произведений — скажем, космонавта, высадившегося на Луну (беру самый скромный случай), обстоятельства, окружающие его, станут такими же типическими, как и те, которые окружают нас на Земле. Ведь он будет постоянно находиться в этих обстоятельствах, они станут его бытом. И даже встреча с неожиданным не будет для него полной неожиданностью, ибо уже и сейчас психологи готовят космонавтов к возможности такой встречи. Ну, пусть даже обстоятельства будут исключительными, невероятными, неповторимыми. И в этих условиях надо остаться верным правде характера, логике образа, закономерности всех вытекающих вымышленных обстоятельств, следствий. Стремление к полной достоверности, несмотря на всю фантастичность посылки — вот что должно отличать настоящую художественную фантастику. Ведь и вводится вся эта условность, фантастичность для того, чтобы заострить, гиперболизировать черты реальной жизни, с большей остротой задеть различные стороны действительности. Фантастика и рождена действительностью и обращена — к ней.
Почему уэллсовская "Война миров" стала одним из самых известных произведений мировой литературы, краеугольным камнем современной фантастики? Именно потому, что писатель с дотошностью историка, не пренебрегая и мелкими деталями, проанализировал все возможные следствия из своей заданной посылки.
"Война миров" отличается жуткой правдоподобностью; читая ее, трудно стряхнуть с себя наваждение, нашептывающее, что так оно все и было. Недаром радиопостановка "Войны миров" в Америке вызвала панику. Именно поэтому мы находим в книге Уэллса столь много соответствий как тому, что происходило в мире во время создания "Войны миров", так и тому, что произошло за те семьдесят лет, которые миновали после ее появления. Я не уверен, что "Войну миров" надо называть научной фантастикой, да так никто и не решается ее называть, но я совершенно уверен, что эта книга создана по законам реализма.
В уже цитированной статье М. Лазарев грозно вопрошает: "…Хотелось бы услышать ясный ответ: на какой основе возможна нынче фантастика, кроме научной?" [О литературе для детей", стр. 203] Охотно отвечаю: «нынче» (как и в прошлом, а также и в будущем) фантастика возможна на одной основе: на художественной. Произведениям же «чисто» научной фантастики я, признавая их существование, отказываю в праве называться художественной литературой. Или техницизм, или человековедение. Приходится выбирать. И К ЧЕМУ ЭТО ПРИВОДИТ
Спорами по поводу термина, может быть, и не стоило бы заниматься, если бы постоянное подчеркивание, выделение слова «научная» не приводило на практике к таким последствиям, которых вряд ли добиваются даже некоторые из стойких защитников научности нашей фантастики.
Во-первых, смещаются всякие критерии в подходе к произведениям, в их анализе. Становится совершенно непонятным, за что надо хвалить писателей, за что критиковать. Вот какую сентенцию, например, можно прочитать в одной из статей А. Днепрова: "То, что нарисовано у Ст. Лема в романе "Возвращение со звезд", не вызывает никаких научных возражений" [Журнал "Молодой коммунист", 1964, ЛЬ 12, стр. 47.]. Неужели возможно произнести такие слова по поводу произведения, которое и написано-то специально для того, чтобы вызывать одни возражения? Неужели читателя "Возвращения со звезд" должен волновать вопрос, можно или нельзя в действительности осуществить «бетризацию» человека, приводящую к его духовной кастрации? Автор старался, чтобы читатель не только поразмыслил над нравственно-философской проблемой, но и подумал о преступности неизвестно к чему могущих привести экспериментов над человечеством. Но, вместо того чтобы раскрыть, зачем, с какой целью Ст. Леи изобразил в романе стадо зажравшихся мещан, А. Днепров размеренно продолжает изучать вопрос, вполне ли научно писатель это сделал: "Вероятно, польский писатель придумал «бетризацию» под влиянием ведущихся нейрофизиологических опытов по отысканию в мозге животных различных центров… Нет никаких оснований считать, что в мозге нет центра злобы, центра ярости, центра мести". Вот к чему сведен смысл одного из самых гневных, самых печальных и во многом спорных произведений современной фантастики.
А. Днепрову случалось высказывать и следующее: "Только люди, не интересующиеся наукой, ищут в научно-фантастическом произведении захватывающий сюжет и "чисто — литературные" достоинства…[Журнал "Молодая гвардия", 1964, 1. стр. 153.][" Почему "чисто литературные" достоинства попали в иронические кавычки? Какие еще достоинства должны искать «люди» в фантастической литературе? "Добросовестные научные знания", по выражению автора статьи? Не лучше ли для этого все же прочитать хорошую научно-популярную книгу?
К счастью, в собственном творчестве А. Днепрова писатель временами побеждает теоретика. Но бывают случаи, когда теория и практика той "научной фантастики", о которой идет речь, сливается в одном произведении. Тогда появляется "Неизвестная земля" Н. Томана.
Недостатки, свойственные этому жанру, здесь особенно выпячены.
Существует, например, такой камень преткновения для подобных повестей: как сообщить читателю необходимый объем справочных сведений, без которых ни один научный фантаст обойтись не может? Просто так- "от автора"? Да это вроде бы очень уж нехудожественно. Правда, Жюль Берн позволял себе длинные познавательные отступления. Но Жюль Берн жил в другие времена, когда научно-популярной литературы не существовало, и ему приходилось выполнять по совместительству и функции популяризатора. И нельзя сказать, что это самые увлекательные страницы его повестей.
Современный читатель обычно их пропускает. Нынешний научный фантаст популяризатором себя не считает, поэтому он возлагает на себя суровую обязанность преподносить все в художественном виде. Так возникают непринужденные диалоги, в которых герои получают друг от друга массу информации. Нужды нет, что разговор ведут, как правило, крупнейшие, гениальнейшие ученые, а сообщают они собеседнику факты, выписанные из Малой Советской Энциклопедии (ничего иного читатель и не поймет). Но собеседник академика искренне восхищен эрудицией партнера и тут же начинает выкладывать ему и свои, столь же глубокие знания. Иногда этот прием модифицируется в виде лекций, ежели перед академиком оказывается менее подготовленный товарищ. Обязателен только легкий разговорный стиль (возвращаемся к "Неизвестной земле"):
"— А, мистер Шерлок Холмс! Давненько мы с тобой не виделись… — улыбается сын отцу, на что отец отвечает сыну:
— Наблюдение над силой тяжести и сейсмическими волнами свидетельствует о том, что колоссальная масса этого льда вдавила земную кору в районе Антарктиды глубоко в недра планеты. Если бы можно было снять эту ледяную нагрузку, то поверхность скальных пород поднялась бы там в среднем на тысячу пятьсот — тысячу шестьсот метров. А это вдвое превышает среднюю высоту всех континентов нашей планеты. Понимаешь теперь, какая это тема для фантаста?" Еще крошечная выдержка из столь же непринужденного разговора на пляже: "Земля тоже жидкая, но не в буквальном смысле, а лишь вследствие ползучести ее вещества и длительности воздействия на него центробежной силы. В этом-то и состоит противоречивость свойств вещества Земли…" Но писателю все же кажется, а вдруг читатель не догадается, что его герои очень эрудированные люди. Поэтому вводится дополнительный штрих: "Э, да у вас тут целая библиотека! И довольно пестрая: Ворн, де Бройль, Гейзенберг, Ландау… Амбарцумян, Шкловский, Шепли… Ну, а Колмогоров, Анохин, Эшби?.. Ну, а это вам зачем? — раскрывает он толстую книгу Гарри Уэллса "Павлов и Фрейд". — Ба, да тут еще и избранные работы Павлова и "Философские вопросы высшей нервной деятельности"…" Есть еще одна черта, которая настолько характерна для научнофантастических произведений такого рода, что прямо хоть вводи ее в определение. Фантастика переходит в весьма наивный детектив, в котором участвует иностранный (как правило, американский) шпион-разведчик, пытающийся выкрасть научные секреты у героев произведения. Этот штатный персонаж обыкновенно изображается как личность крайне низких умственных достоинств — короче говоря, законченный болван, ловля которого доставляет истинное наслаждение автору и его персонажам. Единственное, чему удивляешься: почему они его не разоблачат сразу, а терпеливо ждут до конца книги [Любопытно, что данный сюжетный ход имеет довольно давнюю историю. Первое использование американского (именно американского) шпиона в нашей фантастике, по моим наблюдениям, относится к 1892 году. Он появляется в романе некоего Н. Шелонского "В мире будущего". Герои романа совершают на управляемом воздушном корабле экспедицию к Северному полюсу. Незадолго до отправления экспедиции американский железнодорожный король вызывает к себе нужного человека, и держит перед ним такую речь: "Проклятая машина строится, она будет летать, будет летать с ужасающей скоростью! Она не потребует ни рельсов, ни каменного угля, ни воды! Она уничтожит пространство! При чем же, спрашиваю я вас, сэр, останемся мы с нашими железными дорогами? Сколько будут стоить наши акции?" Право же. если бы я сам не держал в руках книги, я ни за что не поверил, что это написано 77 лет назад].
Видимо, выехать на одной науке не удается, вот и приходится втискивать в фантастику примитивно-детективный элемент, дабы придать ей недостающую остроту и занимательность.
"Неизвестная земля" сейчас интересна еще одной стороной.
Дело в том, что это не только научно-фантастическая повесть, но и повесть о научной фантастике, точнее — о научных фантастах.
Они в изображении Н. Томана весьма удивительное племя писателей, которые ни с кем из литераторов-нефантастов не общаются и даже отдыхать на юг ездят все вместе, что, впрочем, не означает, что перед нами дружный коллектив. Наоборот, они ведут постоянные и ожесточенные споры на всех 170 страницах и заняты, собственно, только ими. Лучшая оценка этим спорам дана в самой повести устами девушки Вари: "- Уж очень они шумные, эти фантасты… — морщится Варя. — Не говорят по-человечески, а все спорят".
Могу только присоединиться к Варе, несмотря на то, что она — персонаж отрицательный: понять значительность этих споров девушка не в состоянии, за что ее и разлюбил главный герой повести научный фантаст Алексей Русин (тот самый, который читает Берна, де Бройля, Гарри Уэллса и пр.).
Итак, идет спор о научной фантастике. Опять-таки уточним — в понимании Н. Томана. А Н. Томан убежден, что все разногласия в современной советской фантастике сводятся к дилемме: позволительно или непозволительно писателю нарушать научные законы (в книгах, разумеется, в книгах). В зависимости от позиции, занимаемой персонажами, они делятся на положительных и отрицательных. Положительные — те, кто считает, что нарушать нельзя ни в коем случае. Таким образом, как они сами думают, не допускается поругание принципов диалектического материализма. Русин, например, из-за того, что другой фантаст предположил возможность существования жизни не на углеродной основе, "так полон протеста, что есть уже не хочет".
А те, кому кажется, что в фантастике иной раз с земными законами можно и не посчитаться, попадают в разряд отрицательных.
Морально-политический облик нарушающих явно поставлен под сомнение. "Он (Русин. — В. Р.) знает, что для Гуслина ясность научных и философских позиций признак несомненной примитивности мышления и бесспорной ограниченности автора". Ясно: от такого Гуслина всего можно ждать!
Ни одному из спорщиков и в голову не приходит хотя бы один раз вспомнить о том, что они занимаются изящной словесностью, что мало только держаться правильных научных позиций. Но «лирическая» сторона дела никого из них не волнует. Цитаты из повести, которые я приводил, наглядно свидетельствуют, что сторона эта мало волнует и самого автора.
Утилитарное понимание научности в фантастике родилось не сегодня. Вот что, например, писал журнал "Всемирный следопыт", подводя итоги литературного конкурса за 1928 год: "2. Научно-фантастические. Хотя эта категория дала много рассказов, но из них очень мало с новыми проблемами, скольконибудь обоснованными научно и с оригинальной их трактовкой.
Особенно жаль, что совсем мало поступило рассказов по главному вопросу, выдвинутому требованиями конкурса, именно — химизации… Авторы, видимо… более заботились о приключениях своих героев, забывая главную цель таких произведений — попутно с действием увлекательной фабулой ознакомить читателя с какойнибудь отраслью знания и новейшими научными открытиями…"[Всемирный следопыт", 1929, © 2, стр. 148] Герои Н. Томана охотно подписались бы под этими словами.
ФАНТАСТИКА БОЛЬШИХ ЧУВСТВ И МЫСЛЕЙ
А все-таки — относится ли к научной фантастике Веркор? Можно ли, например, включить его роман в подписную "Библиотеку современной фантастики"? По-моему, можно.
Однако ни Веркор, ни издательство не выставили рубрику "Научная фантастика" на титульном листе книги. К. Наумов, автор обстоятельного предисловия, ни разу и не вспомнил о существовании такого рода литературы. Мало того, я встретил и прямое отрицание принадлежности этого романа к научной фантастике: "…Мы отделяем научную фантастику… от философско-фантастичесних романов типа Веркора…" [О литературе для детей", стр. 116], - заявляет Евг. Врандис. Что же мешает стороннику научной фантастики отнести к ней Вернора?
Мысль, высказанная Евг. Брандисом, находит мощную поддержку в словах самого Веркора: "Я не рассматриваю свои романы как фантастические".
Почему же?
Может быть, ситуация, нарисованная французским писателем, настолько невероятна, что ее никак к научной фантастике и не причислишь? Отнюдь нет. В книге есть все необходимые признаки научно-фантастического жанра: выдвинута совершенно не противоречащая науке гипотеза о существовании на Земле в настоящее время "недостающего звена" — полулюдей, полуобезьян. Им присвоено даже латинское наименование Paranthropus Erectus. И весь сюжет книги начиная с ее заголовка неразрывно связан с историей тропи. Не будь тропи, не было бы и романа. Я уверен, что если бы в конце концов "снежный человек" позволил себя обнаружить, то многие эпизоды из веркоровской книги незамедлительно стали бы реальностью.
Может быть, дело в том, что гипотеза о тропи для Веркора лишь литературный прием, нужный писателю не сам по себе.
Но как тогда относиться к словам Евг. Брандиса в той же статье: "…и фантастика, превращенная в прием, остается в наше время научной фантастикой"? [О "литературе для детей", стр. 121.] Очевидно, дело все-таки в эпитете «философский», который, несомненно, применим к роману Веркора. Сам Веркор считает, что фантастический прием нужен ему для того, чтобы пробить брешь в привычном круге читательских представлений, "а через эту брешь добиться нового видения вещей" [P. Daix, Vercors et fantastique. "Les lettres franfaises["Вопросы литературы", 1063, Ns 7.], 6-12 апреля 1961 года.].
Но ведь это и есть главная — вероятно, даже надо сказать, единственная — задача фантастики. Иначе что же получается: если писатель борется с помощью фантастики за решение больших философских проблем, то обращение к ним выводит автоматически его з. а рамки фантастического жанра? Вот здесь-то и проявляется ограниченность наиболее распространенного толкования "научной фантастики". Книги, которые должны были бы занять достойное место в фантастической литературе, оказываются вообще за ее пределами.
Вот еще пример: «Туннель» Бернгарда Келлермана. «Туннель» тоже не фигурирует в списках фантастической литературы. Но ведь это же, несомненно, научная и даже научно-техническая утопия, распространенный в фантастике жанр. Что мешает отнести этот роман к ней? Видимо, опять-таки соображения о том, что в романе Келлермана — широкий социальный фон, точно очерченные образы, не уступающие его героям из нефантастических книг, — словом, то, чего мы не привыкли видеть в обыденной «научной» фантастике. Примерно то же можно сказать об антифашистской утопии Синклера Льюиса "У нас это невозможно".
Еще пример — из советской литературы — "Бегство мистера Мак-Кинли" Леонида Леонова. За исключением статьи И. Роднянской, ни в одном обзоре успехов советской фантастики последнего десятилетия я не нашел даже упоминания об этом политическом памфлете, написанном по всем правилам научно-фантастического жанра. Чего стоит один "коллоидальный газ", например!
Может быть, само имя Леонова препятствует? Леонов и научная фантастика, совместимые ли это понятия? Но вспомним "Дорогу на океан", вспомним романтическую утопию в лирических отступлениях этого романа, вспомним великолепный образ Океана — вместилища будущего, которым освящены и осмыслены поступки наших современников, строящих это будущее. Леонов, например, предсказал полет космонавтов, хотя его утопия, конечно, отмечена печатью сурового предвоенного десятилетия.
Остается предположить, что отнести "Бегство мистера Мак-Кинли" к фантастике опять-таки препятствует непривычный в этом виде литературы психологизм, близкий к Достоевскому.
Все это наводит на такое соображение: не слишком ли мы занаучили нашу бедную фантастику, ограничивая «Человеком-амфибией» ее воздействие на литературу? Не превратили ли мы сами ее в некий клуб для избранных, куда закрыт доступ высшему литературному обществу? Не скучно ли танцевать в таком клубе одним научным Золушкам без изящных принцев?
Конечно, роль и место фантастического элемента в произведении различны. Все зависит от того, насколько органично такой элемент входит в художественную ткань произведения. Это, собственно говоря, и определяет: признавать данное произведение фантастикой или не признавать.
Сравним с этой целью два произведения, в которых собственно фантастический элемент не очень велик, но одно из которых целиком принадлежит к данному жанру литературы, а второе столь же бесспорно не принадлежит.; Сначала речь пойдет о рассказе «Калейдоскоп» Рэя Брэдбери, на мой взгляд, одном из лучших рассказов одного из лучших современных писателей Америки. Книги Р. Брэдбери включили в себя такой огромный комплекс идей, мыслей, настроений, сомнений, споров и радостей современной Америки, что ему может позавидовать любой самый вдумчивый наблюдатель общественных нравов.
При всем том действие его рассказов чаще всего происходит вовсе не в сегодняшней Америке, а или в более или менее отдаленном будущем, либо вообще вне Земли. Он признанный стилист (его отрывки входят в хрестоматии по английскому языку), вдумчивый психолог, тонкий лирик. Возникает вопрос: а зачем ему нужны все эти Марсы и Фаренгейты, занялся бы себе «серьезной» литературой. Но очевидно, фантастика раскрывает перед писателем такие возможности, которых нет у других жанров.
Сюжет «Калейдоскопа» несложен и раскрыт в двух начальных фразах: "От первого же толчка ракета раскрылась сбоку, точно вспоротая гигантским консервным ножом. Людей выбросило в пустоту, и они рассыпались, извиваясь, точно десяток серебристых рыбешек…" Они все живы и до поры до времени невредимы. Но надежды на спасение никакой. Обреченные космонавты точно стекляшки в гигантском калейдоскопе разлетаются в разные стороны. У них работает радиосвязь, и они могут обмениваться впечатлениями друг с другом — это все, что им осталось.
О чем рассказ? О завоевании космического пространства? Об очередном приключении покорителей космоса (распространенная, едва ли не лидирующая тема в фантастике)?
Нет. Это произведение об отчужденности, о воистину страшном одиночестве людей. Оно, это одиночество, шло за ними из того общества, из которого космонавты вышли сами. Они в общем-то неплохие парни, и, если бы была возможность, не бросили бы друг друга на произвол судьбы. Но, очутившись в безвыходном положении, они оказались наедине с собой. Они уже не могут рассчитывать на поддержку, хотя бы только моральную, товарищей, это чужие люди, не способные понять друг друга. Больше того: "- О чем бишь мы толковали, Холлис? — продолжал Эплгейт. — А, да, вспомнил. Тебя я тоже ненавижу. Да ты и сам это знаешь. Давным-давно знаешь… Это я тебя провалил, когда ты пять лет назад добивался места в Ракетной компании…" Правда, в последние минуты человечность все же берет верх, и они находят достойные слова для прощания, но сути дела это не меняет, каждый умирает в одиночку, как и жил. Последние мысли Холлиса — о бесцельно прожитой жизни, о том, что от него не было никому никакой пользы, о том, что уже ничего не успеть, ничего не поправить. Он мечтает хотя бы о том, чтобы пепел его, сгоревшего в атмосфере, пусть малой щепоткой упал бы на земные поля.
Возможно ли представить себе рассказ на сходную тему без фантастики, без космоса, метеоритов, скафандров? В принципе возможно и, вероятно, нетрудно даже припомнить такие произведения.
Но ничто на Земле, даже безбрежность океана, не может сравниться с безбрежностью космоса, с окружающей Холлиса пустотой, которую невольно сопоставляешь с опустошенностью его души.
Кроме того, у потерпевшего крушение в океане оставалась бы до конца пусть слабая надежда на спасение, оставалась бы возможность борьбы за спасение. Здесь это исключено. Человек остался один на один со вселенной. Ему ничто не мешает полностью подвести итог своей жизни и, пусть в последнюю минуту, понять, что такое подлинные ценности.
Все изображенное в рассказе Брэдбери для читателей ничуть не меньшая реальность, чем реальность любого другого художественного произведения, рассказывающего о вещах, заведомо возможных. Этот рассказ так же правдив, как и любое другое реалистическое произведение. Такова подлинная фантастика, фантастика больших чувств и мыслей. В. ней фантастическое нельзя отрывать от действительного, невозможное от возможного. Они — одно целое.
А теперь обратимся к роману Даниила Гранина "Иду на грозу".
Не надо думать, что здесь-то фантастика совсем ни при чем. Фантастический элемент в романе есть. Ведь дело, которым заняты герои романа, исследователи грозовых облаков, — самая настоящая научная фантастика. Этим не только не занимается современная геофизика, но, кажется, и не собирается заниматься. Впрочем, что значит не занимается? Исследование любого явления природы представляет интерес для ученых, но масштабы практической ценности и необходимости таких исследований в романе сильно преувеличены.
Между тем критики, писавшие о романе, — а о нем писали много, — спокойно прошли мимо раздумий о том, чем, собственно, заняты герои книги. И критики были правы. Эта сторона дела органически в сюжет не входит; те же самые проблемы, которые поставил Д. Гранин в своем романе, вполне можно было бы поставить и на другом, вполне реальном научном материале.
Но если было бы так уж все равно, зачем же писателю понадобилось обращение к фантастике? (Кстати сказать, в «Искателях» мы встречаемся точно с такой же картиной. Локатора, над которым бьются гранинские изобретатели, если не ошибаюсь, не существует и по сей день. Следовательно, мы имеем дело не со случайным, а с осознанным и повторяющимся приемом.) Я совершенно не согласен с А. Шаровым, который утверждает: "Внимательно изучив физику, вообще современную советскую науку, писатель «пересаживает» ее деятелей в третьестепенную для физики, но зато доступную восприятию неподготовленного читателя область изучения грозы. Читатель избавляется от необходимости напрягаться, чтобы понять научную сторону предмета" ["Вопросы литературы", 1964, © 8, стр. 61.]. Я не верю, что Д. Гранин остановился на геофизике, убоявшись трудностей квантовой механики. Дело совсем не в этом. Писателю понадобился образ грозы как символ непокорной, воистину грозной силы, с которой вступил в единоборство человек, вспышки гранинеких молний ярко озаряют столкновения людей. Это как раз обратно тому, что утверждает А. Шаров: не незаметную, третьестепенную область науки выбирает писатель, а наоборот — он создает такую, которая приподнимает и романтизирует его героев. Именно об этом говорит и название книги.
Я еще раз обращусь к Р. Брэдбери, к его рассказу "Были они смуглые и золотоглавые". Это рассказ о том, как Марс переплавляет в своем горниле землян; его почва, его воздух, его вода преображают все земное — трава приобретает нежно-лиловую окраску, женщины становятся красивыми и молодыми, у всех появляется коричневая кожа и золотые глаза. Откуда-то они узнают старинные и никогда им не ведомые марсианские слова и превращаются в марсиан, оставаясь людьми. Вот так и научная тематика должна быть переплавлена в горниле художественности, пока она не потеряет своего наукообразия и не примет приличествующий художественной литературе облик. Надо сказать, что это нелегко, как вообще нелегко создавать искусство слова. Создавать научную фантастику «тускарорского» типа значительно проще. А спрос она все равно находит.
Однако если и можно иногда простить литературную недостаточность автору иной свежей, оригинальной гипотезы (иногда привлекает и просто игра ума), что же можно сказать еще об одной, весьма своеобразной отрасли нашей научной фантастики, фантастики, в которой нет ни фантазии, ни литературы. Возьмем, например, наиболее известную (в некотором смысле слова можно даже сказать — лучшую) трилогию Вл. Немцова о двух молодых людях — Вадиме и Тимофее. Два свидетельства по части того, как в трилогии обстоит дело с фантастическим началом.
Вот что сообщает издательская аннотация: "В романе «Альтаир» молодые люди отправляются в погоню за исчезнувшим телевизионным передатчиком, в повести "Осколок солнца" они попадают на "зеркальное поле", где проводятся опыты использования солнечной энергии, в романе "Последний полустанок" претерпевают всяческие приключения на Земле и в космосе…" [В л. Немцов, Альтаир. Осколок солнца. Последний полустанок. М., изд-во "Советский писатель", 1965, стр. 4.] Поясню, что под приключениями в космосе не надо понимать полет на другие планеты (хотя Земля и написана с прописной буквы), просто друзья перелетели из-под Киева на Кавказ, случайно (и неправдоподобно) попав в летающую лабораторию, нечто вроде модернизированного дирижабля. Итак, фантастика о дирижаблях.
Впрочем, как мы сейчас увидим, даже сам автор не решается назвать свой роман фантастическим.
Вот что говорит автор (хотя и в третьем лице): "Первые две книги автор назвал научно-фантастическими, а потом, убедившись, что фантастики в них мало и повествуют они о сегодняшнем дне, автор написал в подзаголовке третьей книги просто "роман".
(Уточню логику: убедившись, что фантастики мало в первых двух ннигах, автор снимает рубрику с третьей. — В. Р.) Автор считает своим долгом предупредить, что в них нет полетов в дальние галактики, нет выходцев с других планет, нет всесильных роботов… Автор не берется предугадывать, какой будет техника через много лет, — жизнь часто обгоняет мечту. Но как хочется помечтать о чистых сердцах и о том, как бы сделать всех людей хорошими!" Желание сделать всех людей хорошими можно только поддержать, а в том, что фантастики маловато, собственно говоря, никакого преступления нет. Как известно, можно писать неплохие книги и совсем без фантастики. Но раз автор "не берется", может быть, не стоит и претендовать на титул "научного фантаста". Очевидно также — это следует из слов самого Вл. Немцова — что к его произведениям надо подходить с меркой требований самой обыкновенной прозы. Ведь фантастики в них ничуть не больше, а то и меньше, чем у Д. Гранина.
Но появление такой книги среди обычных романов, без защиты броневым щитом — "научная фантастика", почти невозможно.
Я приведу только одну цитату, показывающую «объемность» психологических характеристик немцовских "чистых сердец": "Многие девушки высмеивали редкую прямолинейность Багрецова, его искренность и полное отсутствие дипломатии. А у него это было нечто вроде жизненного принципа. Он считал, что хитрить можно лишь в борьбе с врагом, да и то это называется не хитростью, а стратегией. Он учился играть в шахматы, но безуспешно — ведь там нужно придумывать разные комбинации, а у него такого таланта не было. На футбольном поле он никак не мог оценить искусства технических игроков с их обманными движениями: финтами, уловками. Конечно, игра есть игра, но внутри поднималось что-то вроде протеста…" И так страница за страницей, огромные тома… Переиздание за переизданием, вот что делает маленькая рубрика! А ведь еще Иоганнес Бехер говорил: "Нельзя забывать, что наряду с реализмом, натурализмом, символизмом, экспрессионизмом (научной фантастикой. — В. Р.) и прочими измами существует еще кое-что — оно не укладывается ни в одну из этих рубрик, а попросту говоря, находится по ту сторону всех «измов» и ничего общего с ними не имеет, потому что оно просто-напросто плохо".
НАСТОЯЩЕЕ ЧЕРЕЗ БУДУЩЕЕ
Существует еще одна точка зрения на фантастику как на литературу, которая по преимуществу должна заниматься раздумьями о будущем. Что ж, действительно, будущее — наиболее частое и, так сказать, наиболее органичное время действия для фантастики.
Конечно, не надо далеко ходить за примерами, чтобы обнаружить фантастические книги, например, о настоящем (тот же "Человекневидимка"), но безусловно справедливо утверждение, в котором подлежащее и сказуемое поменялись бы местами: произведения, действие которых отнесено в будущее, — это всегда в той или иной мере фантастика.
Я не случайно употребил такую неуклюжую формулировку, вместо того чтобы сказать просто "произведения о будущем". Дело в том, что выражение "произведения о будущем", в сущности, только метафора. Любое "произведение о будущем" — это прежде всего произведение о настоящем. Пусть даже автор и вправду старается уловить, предугадать пути развития человечества, все равно, помимо ли его воли или — что значительно чаще — в полном соответствии с ней, он будет отражать в своих книгах представления, мысли, настроения и знания сегодняшнего дня. «Отразить» завтрашний день, а тем более следующий век (тысячелетие и т. д.) — увы! — невозможно. Но невозможно и полно отразить духовный мир современника без его сегодняшних раздумий о будущем. Такие раздумья — неотъемлемая черта настоящего. Вот как говорил Д. Писарев: "Если бы человек не мог представить себе в ярких и законченных картинах будущее, если бы человек не умел мечтать, то ничто бы не заставило его предпринимать ради этого будущего утомительные сооружения, вести упорную борьбу, даже жертвовать жизнью". Это внутреннее противоречие "произведений о будущем" иногда плохо осознается некоторыми читателями и критиками, что приводит к известным недоразумениям в их суждениях.
Зато его очень хорошо понимает, скажем, такой писатель, как Станислав Леи: "…Должен признаться: будущее занимает меня лишь как человека, интересующегося наукой. Как писателя меня волнует только настоящее, современность. Иногда читателям кажется, что в моих книгах изображаются картины конкретного будущего. Между тем такой задачи я перед собой даже не ставлю… Пусть люди будущего сами решают свои проблемы — мы будем решать наши" [Газета "Советская культура" от 11 декабря 1965 года].
Именно злободневность тех проблем, которые подняла сейчас фантастика, и есть главная причина ее гигантской популярности.
С некоторых пор "произведения о будущем" стали делить на две категории. Сначала идут книги, где воплощенными представляются позитивные идеалы авторов, где конкретизирована мечта о таком будущем, которое хотел бы видеть писатель. Такие книги чаще всего называют утопиями, хотя ясна вся условность — больше того, этимологическая нелепость этого термина, если применить его ко многим современным произведениям, особенно советских писателей. Но, к сожалению, пока не существует другого слова, которое бы сразу проясняло суть дела. Классический пример такой «утопии» — "Туманность Андромеды" И. Ефремова.
Но если писатель видит, что тенденции общественного развития ведут к возникновению или возможности возникновения таких явлений, которых ему вовсе не хочется видеть ни в будущем, ни в настоящем, то должен ли он их обходить? Конечно, нет. Так родились на свет антиутопии и романы-предупреждения. Это в основном детище нового времени. Появлению антиутопий способствовал переход утопических раздумий из сферы философской в сферу художественной литературы. Для примера можно привести роман Р. Брэдбери "451° по Фаренгейту" и "Возвращение со звезд" Ст. Лема.
Антиутопия вообще более сложное литературное явление, чем утопия, в ее формах могут находить отражение взгляды самых разнообразных общественных групп. Но зато утопия — это почти исключительно прерогатива социалистической литературы. Так было раньше, так остается и в наши дни. Лишь мыслитель и художник, вдохновленный прогрессивными гуманистическими идеалами, способен создать картины, которые могли бы вдохновлять других.
Удивительное на первый взгляд дело: в идеологических защитниках капитализм вроде бы не испытывает недостатка. Но никому из них не удавалось написать хоть сколько-нибудь заметную книгу, где бы увековечивались в качестве заманчивого идеала общественные отношения, основанные на частной собственности, на неравенстве, на эксплуатации человека человеком. Конечно, произведениями, в которых капиталистические отношения перенесены в будущее, в западной фантастике хоть пруд пруди, но их никак нельзя назвать отражением позитивных идеалов. Здесь-то антиутопия развертывается вовсю.
"Эрозией идей" назвал один западный социолог состояние современной философской мысли на Западе. В этом плане показательна книга Д. Фулбрайта. Д. Фулбрайт — один из не столь уж многих реалистически мыслящих американских политиков, в частности, он выступает против агрессии США во Вьетнаме. Но при всем том это наш идеологический противник, антикоммунист. Он убедительно пишет о неотложных проблемах, которые стоят сейчас перед Америкой: надо уничтожить безработицу, решительно усовершенствовать американскую систему образования, справиться с расовой дискриминацией, покончить с преступностью, сделать приемлемой жизнь людей в городах-гигантах, добиться того, чтобы американские правители отражали волю избирателей, и т. д. Мишени указаны правильно, но не ищите в книге Д. Фулбрайта более или менее ясного ответа на два вопроса: во-первых, почему это в самом лучшем (что автор неоднократно подчеркивает) и самом богатом обществе существуют (и не только существуют, но и имеют тенденцию к укреплению) подобные черные пятна, и во-вторых, какие же есть пути к их ликвидации. В конечном счете все сводится к благим пожеланиям, к моральной проповеди. Д. Фулбрайт назвал свою книгу "Перспективы для Запада", но как раз перспектив-то в ней и нет… Задачи есть, а перспектив нет.
Собственно, только такой же путь к выходу из тупиков и закоулков, в которые забредает американское общество, могут порекомендовать читателям и американские фантасты, если они уж берутся за советы, что бывает далеко не всегда, как, например, авторы полуфантастического бестселлера "Семь дней в мае" Ф. Нибел и Ч. Бейли. Роман, резко критикующий пентагоновскую военщину, оказался как нельзя более своевременным в Соединенных Штатах.
Действие книги происходит в 1974 году. Столь близкое будущее позволяет авторам подделаться под стиль модной сейчас художественно-документальной литературы, литературы факта. Подчеркнуто точная хронология усиливает впечатление документальности.
Президент-демократ Лимен наконец-то подписал с СССР договор о ядерном разоружении. Против президента и договора выступает группа военных во главе с начальником объединенных штабов генералом Скоттом. В Соединенных Штатах, кичащихся своей приверженностью конституции, возникает тривиальный военный заговор, вполне аналогичный подобным же мероприятиям в «банановых» республиках.
Но кто же противостоит милитаристам? Сильно написана сцена раздумий Лимена, узнавшего о заговоре, в которой президент приходит к горькому выводу о своем одиночестве. Два-три личных друга, да еще два-три честных человека — вот и все, на чью поддержку он может рассчитывать. Правда, на их стороне еще и американская конституция. С ее и, видимо, божьей помощью этот неполный десяток лиц подавляет, пользуясь главным образом опять-таки моральной аргументацией, многолапый военный механизм, до приведения в действие которого остаются буквально сутки. Что-то плохо верится в то, чтобы такой человек, как Скотт, сдал все свои позиции, в сущности, без боя, из-за одной только угрозы президента обнародовать письмо, разоблачающее его планы. Ох, все мы помним скоттов, которые перешагивали и не через такие мелочи!
Можно ли назвать роман "Семь дней в мае" антиутопией? Отчасти да. Но в то же время авторы изобразили в нем и свои позитивные идеалы, пусть даже с нашей точки зрения и достаточно наивные.
Граница между утопией и антиутопией весьма условна. Путь развития фантастики явно ведет к тому, что наиболее весомым окажется такое произведение, которое как многоплановый реалистический роман вберет в себя идеалы и противоречия действительности, психологическую разработку одних характеров и сатирическую других, поставит волнующие человечество вопросы, а может быть, и предложит их решение.
Слабость «чистых» утопий часто заключена в том, что они ри. суют идеальное состояние общества как данное, как окончательный, устоявшийся результат. Таким несколько идиллическим настроением пронизаны картины XXI века в романе А. и Б. Стругацких "Возвращение".
Но, вероятно, нам интереснее и важнее узнать про творимое будущее, проследить бесконечный процесс приближения к истине, увидеть пути, ведущие к ней.
В повести "Мы — из солнечной системы" Георгий Гуревич затрагивает некоторые важные вопросы. Так, великий изобретатель Гхор создает аппарат, способный с абсолютной точностью воспроизводить любой предмет, заложенный в него как образец. Неважно, что это будет: машина, или шашлык, или книга. Идея проста: все, что создано из атомов, может быть повторено из тех же атомов, стоит лишь расположить их в нужном порядке.
Поскольку чудесные аппараты способны копировать и сами себя, то становится возможным в короткий срок обеспечить ими все население Земли. Достаточно в своей квартире набрать шифр, чтобы немедленно получить все, чего не пожелает душа. Беря, сколько хочешь, — не жалко, расходуется только энергия, а она дешева.
Осуществилась мечта о золотом яблочке на серебряном блюдечке.
Много ли в этом современного? Какое отношение имеет эта, может быть, и смелая выдумка к сегодняшнему миру — миру, в котором большая часть населения попросту голодает? И тем не менее…
Ратомика (так назван этот процесс в романе) сразу делает ненужным сельское хозяйство, легкую промышленность и большую часть промышленности вообще. Нужны только немногие мастера для разработки образцов, закладываемых в программы ратоматоров. А остальные люди? Что же должны делать и чувствовать огромные массы людей, труд которых внезапно оказался ненужным? Какой социальный и нравственный шок должно испытать общество, в котором произошли такие события! Ведь это же настоящая революция и в производстве и в умах.
Но разве не сходную проблему на все лады обсуждает сегодня пресса в связи с той промышленной революцией, в которую не столь быстро, как в романе Г. Гуревича, но все же неуклонно вползает наш мир? Уже сейчас ежедневно автоматизация выбрасывает на улицу в западных странах сотни людей! Глубокие и совершенно новые духовные коллизии вызывает к жизни одна только эта сторона сегодняшней действительности. И пока что-то не слышно, чтобы этими коллизиями занималась «обыкновенная» литература. Их заметила, подняла, заострила фантастика.
То, что действие романа Г. Гуревича происходит при завершенном коммунизме, заставляет предполагать, конечно, что человечество справится с возникшими трудностями без трагедий, но вовсе не снимает остроты конфликта. Наоборот, очень интересно, как он разрешится в обществе, где не будут соединяться корысть одних, невежество других, равнодушие третьих.
Тут нас постигает разочарование. Если предлагается какое-либо решение, то поверхностность здесь неуместна. Уж лучше совсем ничего не предлагать. Правда, писатель приводит довольно наивные споры вокруг изобретения Гхора; иные даже предлагают «закрыть» ратомику, дабы не вводить умы во смятение. Но споры решаются весьма просто: голосованием. 92,7 процента людей высказываются «за», и соответственно рекомендуется всем освобожденным от труда перейти к творческой работе. Слушали — постановили — перешли к творческой работе. И все? И все. Вот как это просто… Предположим, что такой аппарат изобретен в наши дни. В романе М. Емцева и Е. Парнова "Море Дирака" дело так и обстоит.
Не придем ли мы к выводу, что изобретение было бы сейчас преждевременным? Ведь оказалось же человечество явно не подготовленным к владению атомной энергией. Вывод этот кажется чудовищным: отказаться от аппарата, способного накормить всех голодных, способного обеспечить необходимым всех людей. Однако от вопроса, что будут делать эти обеспеченные люди, не уйти никуда.
На него, конечно, прежде всего должна ответить наука, но дело это не только сугубо научное, но и идеологическое, а значит, это дело искусства, литературы.
ИЩУ ЧЕЛОВЕКА
"Еще в школе говорили воспитатели Киму, что только многосторонний, пятилучевой человек может быть по-настоящему счастлив…" "Будь, словно алая звезда, Пятиконечным", — призывали того же Кима школьные хрестоматии…" Вернемся снова к повести Г. Гуревича "Мы — из солнечной системы". Что же это за немного непривычно сформулированные требования педагогов будущего общества? "Первый луч трудовой…", "Вторым лучом считалась общественная работа…", "Личная жизнь была третьим лучом человека…", "Четвертым лучом считали заботу о своем здоровье…", "Увлечение было пятым лучом — то…, что поанглийски называлось хобби…" Хотел того Г. Гуревич или не хотел, но он точно и, можно сказать, остроумно указал на один из главных пороков в изображении положительного героя фантастической литературой. Она часто начинает рисовать человеческий характер по чертежу, где все основные параметры заданы техническими условиями. О героях, сконструированных таким способом, хорошо сказал Б. Агапов: "Смотрите, каковы эти покорители космоса! Они выписаны по древнегреческим канонам — с прямыми, по линейке носами, с вычурными, по лекалу, ртами, с глазами, вытаращенными в неизвестность, и с решимостью немедленно умереть, что они и осуществляют тут же перед зрителями, поскольку всякая жизнь в них отсутствует".
Но человек не геометрическая фигура, и рецепт не лучшее средство для его изображения. Да Г. Гуревич и сам не пытался изображать симметричных морских звезд. Для того чтобы как-то оживить свои персонажи, он делает их… «однолучевыми». Так, его Ким — воплощение верности и самоотверженности, Лада — порывистости и беззаветной любви, Гхор — талантливый честолюбец, Ааст и другие инженеры — ограниченные фанатики. (Совершенно непонятно, между прочим, как такие, мягко говоря, недалекие люди могли попасть в Совет планеты…) Но изображение в человеке только одной, господствующей страсти при отсутствии полутонов наталкивает на некоторые литературные ассоциации. Люди далекого коммунистического завтра вдруг начинают конкурировать с персонажами классицистических пьес.
Г. Гуревич употребил в книге удачное обозначение для этой «однолучевости», которая — увы! — равнозначна одноплановости. Пилот Шорин (он тоже фанатик — фанатик космоса) считает, что у каждого человека есть своя жизненная «функция», задача состоит в том, чтобы понять ее и бросить все силы на служение своей «функции». Функция вместо человеческого характера. Боюсь, что вся эта математика довольно далека от завоеваний современной прозы.
Насмотревшись в научной фантастике на различные сделанные по лекалу «функции» и «звезды», Владимир Тендряков в повести "Путешествие длиной в век" ударился в другую крайность. Полемически противопоставляя своих героев «функциям», одевающимся обычно в туники или серебристые комбинезоны из неведомых тканей, писатель облачил их в строгие черные костюмы, мятые рубашки, простые сарафаны; он заставил их радоваться обыкновенным житейским радостям и горевать от обычных житейских невзгод. Они радуются рождению ребенка и горюют, когда близкий человек умирает. Само по себе описание обычной смерти оказалось чрезвычайно новаторским шагом. Герои научно-фантастических книг частенько гибнут, это да, особенно во всяких экзотических местах, например, в вулканах Венеры, но чтобы они просто так умирали, от старости, в своих кроватях, до такого фантастика еще не доходила.
Надо сказать, что и научная гипотеза, на которой строится сюжет "Путешествия длиной в век", оригинальна, и написана повесть, не в пример иным фантастам, хорошим и прозрачным языком. И всё же при всех ее достоинствах повесть В. Тендрякова не привлекла к себе такого внимания, какое обычно привлекают новые книги этого талантливого писателя. Я думаю, главным образом потому, что его герои слишком уж похожи на нас. Если нет никаких отличий, то это начинает ощущаться как неполнота, как несоответствие тем необычным (по крайней мере для нас) условиям жизни, в которые герои поставлены волей писателя. Но можно ли реалистически отобразить черты, совершенно нам неведомые? Стоит ли повторять, что писатель отразит лишь свое представление о людях будущего, но это представление должно быть убедительным?
В большинстве научно-фантастических книг происходит следующее: изображенные в них люди душевно остаются безучастньши к тем великим свершениям, которые творятся вокруг них. Я уже приводил пример с ратомикой. Но фантасты часто ставят своих героев в ситуации, которые должны действовать еще сильнее, поражать еще больше.
Тот же Г. Гуревич не ограничивается в книге изготовлением и «доставкой» на дом вкусных пирожков; оказалось, что ратоматоры способны воспроизводить и людей. Один маленький озорник случайно залез в аппарат и оттуда вылезли два маленьких озорника.
Как же реагировали окружающие на такое чудо? Довольно спокойно: "- Я все думаю, Том: какое неприятное открытие, неужели людей будут штамповать теперь? Это было бы ужасно!
— Не обязательно людей… Можно зверей. Например, обезьян. Шимпанзе так трудно выпросить для опыта.
Нина неожиданно расхохоталась…" Но этого мало. Ратоматор способен «выдавать» улучшенные копии: вместо немощного старика из камеры выходит цветущий юноша. А так как запись можно сохранять и воспроизводить неограниченное число раз, то, следовательно, человечеству даруется бессмертие. Но даже и такое свершение тоже не слишком-то потрясло общество в книге Г. Гуревича. Бессмертие так бессмертие, отлично, товарищи ученые, продолжайте в том же духе! Если бы автор попытался сделать необходимые выводы из своей посылки, то повесть приобрела бы куда больший интерес.
Снова можно сказать: что за современная проблема! Но ведь и это, казалось бы, совершенно фантастическое действо тоже лишь превращенное отражение сегодняшних забот: огромности и серьезности проблем, которыми занимается сейчас наука. Вот сделанное с явным испугом заявление сорбоннского профессора А. Ложье: "Успехи биологической науки предвещают, что уже в недалеком будущем — скажем, в течение нескольких поколений — родители смогут заранее предопределять пол своих детей. Другая вполне реальная перспектива — наделение живых существ, в том числе я человека, желаемыми физическими и духовными качествами.
Сейчас трудно предвидеть возможные социальные последствия таких открытий. Они могут взорвать традиционные семейные и другие отношения и институты в обществе столь же эффективно, как ядерная бомба угрожает сейчас испепелить наши города" ["Какое будущее ожидает человечество". Прага, 1965, стр. 27.]
Сильно сказано. Могут взорвать. Что же делать? Стать на дороге научного прогресса, стараться задержать его? Пассивно ждать, что же в конце концов получится?
Я не хочу сказать, что фантастика должна дать ответ на эти трудные вопросы. Такое требование мы можем выдвигать лишь перед наукой, перед научной философией. Но фантастика приобщает миллионы читателей к раздумьям века, к соучастию в этих раздумьях.
Не новинки техники интересуют больших писателей-фантастов, а судьбы людей, общества, планеты; не эквилибристикой с чудесными или чудовищными существами и предметами занимаются они; их фантастика — это отражение сегодняшних забот, тревог, надежд.
Честно говоря, другая, «чистая», "научная" и прочая фантастика попросту никому не нужна. Об этом очень хорошо говорил Г. Уэллс: "Всякий может выдумать людей наизнанку, или антигравитацию, или миры, напоминающие гантели. Эти выдумки могут быть интересны только тогда, когда их сопоставляют с повседневным опытом и изгоняют из рассказа все прочие чудеса… Когда писателю-фантасту удалось магическое начало, у него остается одна забота: все остальное должно быть человечным и реальным".
Комментарии к книге «НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 33», Кир Булычев
Всего 0 комментариев