Владимиров Виталий Синее золото
Ее глаза становились в сумерках ярко-синими, а кожа светло-золотой.
Привыкнуть к ее переменам было совершенно невозможно. Даже взгляд ее то вспыхивал, восхищаясь или негодуя, если ее что-то интересовало, то гас до помертвелости, она уходила в себя так, словно жизнь уменьшалась в ней до исхода и, казалось, вот-вот совсем кончится, если бы не легкое дыхание.
– Я не желала бы жить в этом доме, лучше повеситься, – высокомерно заявляла она на улице. И дом, получивший столь нелестный отзыв, реально мрачнел, как черный гроб.
Волосы золотыми полукольцами выбивались из-под голубого вязаного шлема. Она поправляла их неумелым движением – не убирая ровным рядом, а подтыкая друг под друга. Но от резкого поворота головы они рассыпались вновь и, похоже, упрямо радовались своей свободе.
Она впивалась в его рукав обеими руками, белели костяшки пальцев, и с неподвижным ужасом смотрела ему прямо в глаза.
– Что я наделала?
Ее молчание, долгая, невыносимо долгая пауза были бесконечными. Лицо бледнело, глаза закрывались быстро набухающими веками.
– Вот обещала позвонить Галке, она заждалась, наверное, и надо же, – нравоучительно выговаривала, как провинившаяся девочка ни в чем не повинной кукле, она самой себе.
И добавляла уже совсем безмятежно-спокойно и нежно:
– Милый, я так люблю тебя...
День начинался всегда одинаково.
Просыпалась она трудно, морщила лицо с закрытыми глазами, отмахивалась тонкими руками от ночных видений, а когда вставала, то, шаркая полунадетыми шлепанцами, первым делом спешила к окну.
С высоты двенадцатого этажа, по-птичьи наклоняя голову, осматривала оценивающе мир за стеклом и чутко вслушивалась в трудноуловимую атмосферу нового дня.
Бледнело ощущение ночи, утро что-то рассказывало ей о себе, и она успокаивалась.
– Будет дождь, – уже удовлетворенно сообщала она своему отражению в зеркале.
Он называл это действие гимнастикой гримас.
Ежедневный утренний ритуал: из красивого, с тонким носом и чувственными губами лица легко мастерилась маска компрачикоса.
Человек, который смеется. Скалились белые ровные зубы, вылезали глаза из орбит, щеки проваливались в ямы под скулами. Некая актриса сказала ей, что мускулы лица должны быть тренированными.
Он смотрел на нее, делая вид, что спит, и ему ужасно хотелось, чтобы этот равнодушный розовый манекен снова стал смущенной девчонкой, которая, похоже, в первый раз в жизни трудно произносит набухшими губами: – Я тебя... Какой же ты недогадливый!..
Она никогда не стояла прямо. Все время изгибалась, скрещивала ноги и часто ударялась. Он досадовал, что она так неосторожна, и страдал, мучительно страдал от ее боли.
В такие минуты она всегда звала маму. Его – никогда.
По утрам они часто ссорились.
Она бегала по комнате, как курица, хлопала дверцами гардероба, вскрикивала где-то на кухне, с грохотом что-то роняла, пока, наконец, не атаковала его, застигая врасплох глупым, ненужным, злым вопросом:
– Отвратительно! Какой же пошлый вкус у тебя! Ты что, не понимаешь, что такие рубашки носят только идиоты и дебилы в психушках?
– А я и есть идиот, с ненормальной связался, – пытаясь сдержаться, он все равно заводился.
– Дальтоник несчастный, вот ты кто. И не спорь со мной, никакой ты не идиот, а блаженный, жизнь, считай, почти прожил, а все впустую.
Обидно, потому что неправда.
Ей – двадцать, ему – тридцать два, и эта разница, быть может, и скажется, когда ему стукнет полтинник, а ей не будет сорока. А до пятидесяти еще годы жить да жить. Хорошо бы с ней.
Но когда он клал ей руку на плечо, пытаясь помириться, тут уже раздавалось со звоном:
– Отстань!
Хлопала дверь, звякали стеклянные трубочки светильника в передней, и казалось, что действительно жизнь живется впустую.
Вечером он приезжал домой с работы, торопясь, пролетал единым духом подземный переход, останавливался, запыхавшись, у двери, успокаивал дыхание и медленно нажимал кнопку звонка два раза.
Она бросалась ему на шею, прижимала его к двери, как распятие, и прятала голову у него на груди.
– Сумасшедший дом, идиотский лифт, – глухо жаловалась она, – хлопает и хлопает, а я слушаю и жду, жду, жду, когда же тебе заблагорассудится явиться.
Она была студенткой строительного вуза, но не фундаменты и крыши составляли ее призвание. Высокие материи волновали ее ум и душу, она писала изысканные стихи:
...кружевом шалей, пышных мехов, бантов, воланов, воротников, пеною юбок, блеском страстей, вихрем желаний и новостей..,читала их, густо покраснев, еле слышным голосом и с таким волнением, что становилось страшно за ее сердце.
Появилась она в лаборатории, где он работал научным сотрудником, в компании еще двух таких же практиканток, кстати под его день рождения.
В конце рабочего дня сдвинули столы, смахнув с них канцелярскую атрибутику, расставили тарелки с бутербродами, разлили вино по чашкам, стаканам, мензуркам. И завелось после первых тостов веселье, засияли улыбки, рассыпался, как весенний сугроб, смех.
Она стояла поодаль, ссутулившись, сжавшись, о чем-то отрешенно размышляя, потусторонняя, нездешняя, и загорелась, как восход, только когда он запел под гитару. Тогда в каждой компании существовал свой бард, менестрель ли, вагант ли, исполнитель авторской песни, – каких только названий не тщились присвоить своим домашним поэтам и певцам, да ни одно из них так и не прижилось по сути.
Попозже она незаметно перебралась из простенка, в котором стояла, поближе к нему и, маково вспыхнув, спросила:
– Скажите, это ваши песни, правда?
Ему захотелось погладить ее по голове – такую наивную, такую доверчивую.
Он не удержался, коснулся ее золотого нимба, но это случилось позже, уже у него дома, куда они, незаметно для самих себя, приехали вместе – ей срочно понадобилась для сдачи зачета по практике какая-то книга, и необходимость в этой книге была столь велика, будто речь шла, по крайней мере, о жизни и смерти.
Он снисходительно, не всерьез, но с удовольствием играл роль умудренного жизнью покровителя, про себя иронически подмигнул своей судьбе за такой красивый дар к дню рождения, но даже в мыслях не посмел посягнуть на завороженную жар-птицу, залетевшую в его обитель.
После той, первой встречи они виделись разок мельком, потом передала, не застав его, книгу и, как это всегда бывает с практикантами, исчезла также неожиданно, как и явилась.
А потом подкатили трехдневные праздники, когда с утра демонстрируется высокая мощь советской военной техники, а вечером все садятся за стол. Как обычно, долго готовили закуски, потом пили и ели, потом пели и пили, потом пили и танцевали, а к утру всех обуяла жажда передвижения, шумной толпой ввалились в пустой вагон метро и, выйдя на "Новокузнецкой", дошли до церкви Всех скорбящих радости, где каждый год, именно в этот день поются литургии раба божьего Петра Чайковского, венчавшегося пред сим алтарем.
В церкви было тепло после зябкой поездки и бессонной ночи, ходили тихо, осторожно ступая, и в этом мире медленных движений, торжества всепрощающего радостного пения, голубых высоких стен, расписанных золотом ветвей и листьев, он увидел ее.
Ангел во плоти.
Жадно, не отрываясь, смотрел он на нее, остро, до боли, возжелав хоть бы ответного взгляда, какого бы то ни было знака.
Ее почтительно поддерживал под руку невысокий плотный лысеющий мужчина с бархатными восточными глазами, он улыбался сразу всем и ограждал, охранял ее покой, ее порыв, устремленность ее запрокинутого лика к барабану и куполу церкви, туда, где парила музыка.
Он долго сидел в церковном сквере, совершенно не чувствуя холода, лишь временами ощущая сильную дрожь от ожидаемого свершения.
Ему везло, сбылись его молитвы, их компании слились, и они пошли пешком по расхристанной, утратившей хмурость будней Москве домой к приветливой старушке, певчей церковного хора, пить чай с разноягодными вареньями. Там, на большой коммунальной кухне с двумя раковинами и геранью на окне, она прижалась к нему, они поцеловались, и он увез ее.
Поздно ночью, в свете ночника она повернулась к нему и погрозила пальцем:
– Учти, что настоящие блондинки вырождаются. Подсчитано, что через двести лет их совсем не будет.
Коренная москвичка, она попала в Казахстан вместе с матерью – театральной актрисой, уехавшей вслед за человеком, которого любила и который был большим начальником да угодил в ссылку. Выросшая дочь приехала в Москву поступать в театральное училище, а попала в строительный. Дом, в котором она предпочла бы "повеситься", чем жить в нем, и был тем местом, где она счастливо провела свое детство.
У нее был свой, особый кодекс поведения, отношений с людьми, несовместимый, казалось, с восторженными эмоциями, – она никогда не опаздывала на свидания, а если что обещала, то обязательно старалась выполнить.
Как клятву.
Как завещание.
И это ему нравилось, в этом он видел задатки настоящей личности, сильного характера, хотя позже понял, что так она поступала далеко не со всеми. Ради редкой книжки, талантливого спектакля, фильма или интересной встречи готова была помчаться на край света. При этом она оствалась независимой в любых обстоятельствах. Может быть, и поэтому она время от времени уходила ночевать в общежитие.
Она открыла ему многих поэтов, о которых он знал понаслышке, читала стихи тем же тихим голосом, но уже без удушья, и вскоре блоковское "она пришла к нему с мороза, раскрасневшаяся, наполнила комнату ароматом воздуха и духов" не воспринималось им иначе, как тождество поэтического образа и ее синих глаз, ее золотых волос, ручейка ее речи.
Он влюбился, а потом полюбил.
Истово, сильно.
Любовь пришла, а влюбленность осталась, и он просыпался ночью блаженно-усталый, боясь ее потревожить, – ей обязательно надо было устроится поперек кровати. Он терпеливо убирал за ней огрызки яблок – она их обожала – и брошенные как попало вещи.
Однажды не открылась дверь на его звонки, а она обязательно предупреждала его, если оставалась в общежитии. Oн недоуменно достал свои, теперь редко пользуемые ключи открыл квартиру, походил в ее пустоте, включил телевизор и сел за стол посреди комнаты.
Потом вставал к окну, ходил на балкон, курил, кидая окурки вниз, хотел было выйти из дома встречать, да побоялся разминуться с ней в разных лифтах.
Кончились телепередачи, он еще посидел на кухне, расстелил постель, непривычно просторно улегся и задремал, не выключая торшера.
Сердце его упало вместе с уроненным ею зонтом.
– Улегся...
Она села, не раздеваясь, в пальто на постель.
– Ужас какой-то! Как же я торопилась на пересадку, а потом из метро, думала, сердце выскочит, ты меня когда-нибудь погубишь, так нельзя, невозможно, вот она, лень твоя неперекатная, к чему приводит. Нет, не желает он, видите ли, пойти, добиться, чтобы поставили ему телефон, ну, скажи, пожалуйста, как я могу тебя предупредить, если за мной приехали на машине прямо в институт, повезли в Дом кино, там закрытый просмотр был, думаешь, увидишь такой фильм где-нибудь?
– С кем ты была?
– Неважно... (Молчание) Бергмана. Валяется тут, ел что-нибудь?
Она убежала на кухню, тут же вернулась.
– Так и знала, что нет.
По пути успела сбросить пальто, стянула платок с головы.
– Между прочим, ты глубоко ошибаешься, если считаешь, что нашел себе прислугу ужины готовить. Голодный, небось? Ладно, сейчас сообразим что-нибудь. Мне-то что, мы перекусили там в буфете, к нам еще этот подсел, да ты его знаешь, по телеку показывают, он смешной и смешные анекдоты рассказывал. Не хватай меня за руки! Негодник голодный, разве тебе понять высокие чувства, беседы об искусстве настоящих аристократов духа?!
– Это в буфете Дома кино аристократы духа? – поинтересовался он.
– А потом он читал мое любимое...
Февраль, достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд...– не соизволила она заметить его иронию.
– О чем?
Молчание.
– О чем?..
Она умолкла, словно вернулась в мир фильма, словно провалилась сама в себя.
Наконец всплыло на поверхность ее лица смутное отражение каких-то чувств, она поморщилась:
– Да не целовалась я ни с кем, дурачок ты мой, глупая головушка, кудрявая бородушка...
И попозже, совсем уже засыпая, что-то еще бормотала совсем неслышно.
Полуявь, полубред:
– Как это прекрасно... В Ялту опять хочется... Просто взять и позвонить... Представляешь, море, никого нет...
С этого вечера он жил, затаив дыхание.
Боялся коснуться ее, чтобы она его не оттолкнула, перестал говорить, чтобы не попасть впросак и неумышленно обидеть, мысленно конструировал различные варианты диалогов с ней, представлял себе, как наяву, так обнаженно, резко, зримо различные ситуации, которые неизменно заканчивались слиянием. Иногда в жизни получалось так, как ему грезилось, даже неожиданно сильнее, чаще нет, и он терпеливо, сгорая внутренним огнем, ждал следующего удачного раза.
Все чаще ее не случалось дома – то в общежитии, то у подруги, впрочем, и здесь нашелся выход – с бутылкой вина он шел к соседу, где гоняли по маленькой в преферанс или смотрели телеящик и где он прислушивался, не хлопнет ли дверь его квартиры.
Лето пришло жаркое, удушливое, но страна, несмотря на неблагоприятные погодные условия, плавила сталь, растила урожай и запускала в космос корабли.
Его пригласили на новоселье к художнику, который долгое время перебивался с хлеба на воду, да преуспел и въехал на заставленной коробками новостроек окраине в трехкомнатный кооператив с лоджиями.
В большой комнате был раскинут огромный старый ковер, прямо на нем разместились, кому как заблагорассудилось, гости, стояли стаканы, закуска.
Они опоздали, потому что она никак не могла найти удовлетворяющее ее сочетание блузки, юбки, туфель, кулонов, браслетов, колец. Она нервничала из-за этого, шумела на него, обвиняла – скупердяй, жадина, не может купить своей любимой пару чулок, а ехать надо было далеко и долго – поначалу на метро, а затем переполненным автобусом.
В него влили штрафную и, не дав толком закусить, протянули гитару. Он запел, прислонясь к стене, а она закурила, потом встала и куда-то вышла.
Просили петь еще и еще, и увидел ее он только, когда включили музыку и погасили свет.
– Ты представить себе не можешь, с каким удивительным человеком мне сейчас довелось говорить, – восторженно шептала она ему на ухо во время танца. – Он – архитектор, зодчий, как он себя называет, а я всегда увлекалась архитектурой, потому и пошла в строительный. Мы говорили о городах будущего. Он недавно из Бразилии, видел и Бразилиа, и Рио-де-Жанейро, и Сан-Паулу. Он нас на яхту пригласил в следующую субботу...
Потом он опять сидел у стены, хозяин бубнил ему на ухо о своих гонорарах, показывал оформленные им книги, она же опять потерялась в недрах квартиры.
Он встал, пошел в другую комнату, где терзал его гитару неумелый безголосок, потом в третью, где громко спорили о потустороннем мире и неопознанных летающих объектах, постоял на кухне, где у тарелки с квашенной капустой ему молча сунули стопку водки и вилку, заглянул в ванную, где целовались, кажется, четверо, а может, пятеро, и вышел на лоджию.
Свежее не стало, зато было гораздо тише и равнодушно спокойнее среди ровного ритма одинаковых зданий.
Лоджия выходила на железную дорогу, которая жила своей жизнью – перемигиванием светофоров, графиком движения поездов, приходящих и уходящих с нарастающим и стихающим перестуком колес на стыках рельсов.
Он не слышал, как она подошла и, кажется, в первый раз в жизни назвала его по имени:
– Алеша, как же там пусто, как неинтересно... Ты у меня лучше всех.
Она крепко схватила его за голову и, глядя ему прямо в глаза своими широко открытыми мерцающими звездами, с силой сказала:
– Знаешь, хватит. Надоело, что ты с гитарой ходишь по этим застольям, бабы аж ревут, когда ты поешь. Едем домой немедленно, будешь петь только мне отныне, и нечего на них глаза таращить... И завтра же поженимся. Ты мне поможешь книжки из общежития перетащить?
Сумерки... Глаза у Оли – синие-синие, а волосы золотые...
Олины сумерки...
Неделю он прожил, будто во сне.
Познакомил ее с родителями, те были только рады, особенно мать, что наконец-то сын остепенится, давно уж приспело время.
Даже Оля, казалось ему, изменилась. Исчезла куда-то взбалмошная крикунья, прямо, достойно несла свою красоту женщина, и прохожие часто оборачивались на улице, глядя им вслед, – счастливые сразу заметны в толпе.
В субботу они стояли с рюкзаком и гитарой у стеклянного павильона подземного перехода, сразу за которым уходила а в редкий сосняк с густым подлеском асфальтовая дорожка. А когда они с подоспевшим архитектором прошагали по ней, через два изгиба открылся широкий полукруг затона, с одной стороны ограниченный каменной дамбой. Внутри него покачивались стволы мачт, корпуса яхт – белые, мореного дерева, голубые, ярко-желтые – по-утиному переваливались на незаметной волне, а по пирсу ходили загорелые, выжженные солнцем и продубленные ветрами люди в шортах, тельняшках и шапочках горшочком.
Они перешли по деревянному трапу на пирс, и архитектор, привстав на колено, постучал костяшками пальцев по гулкому пластмассовому корпусу белой красавицы яхты. Из люка выглянуло, прищурившись, нечто светлоглазое, которое потом, постепенно выявляя колонну шеи, могучий торс и стройные ноги, вылезло полностью в кокпит и оказалось гигантом, непонятно как помещавшимся в яхте, как джин в бутылке. Гигант соскочил на пирс, принял рюкзак, сумки, гитару и скрылся в люке. За ним последовали остальные.
В салоне оказалось неожиданно просторно. В компактном, но разумно спланированном пространстве хватало места и для краснодеревого стола с двумя диванами в оранжево-желтую клетку, и длянебольшого штурманского столика, и для газовой плиты, подвешенной, как гамак, на металлических стойках, и даже для маленькой мойки.
Архитектор представил Олю и Алешу капитану и гиганту. Все пожали друг другу руки.
Как бы скрепили союз.
– Отныне вы являетесь экипажем яхты "Алена", – провозгласил капитан. – Командовать парадом буду я. Матрос Оля, переоденьтесь, пройдите на камбуз, старпом вам поможет.
– А что надо делать? – привстал с готовностью Алеша.
– Повторяю для глухих, матрос Оля и старпом выполняют работы на камбузе, – с улыбкой, но веско сказал капитан.
– Есть, товарищ капитан! – звонко откликнулась Оля. – А кто же старпом?
Гигант перестал быть гигантом, он превратился в Старпома, и архитектор исчез – явился Боцман.
Все было внове для матроса Оли и матроса Алеши, но они сразу ощутили себя сопричастными к этому миру на борту корабля, где царят свои законы и традиции. Капитан с экипажем и яхта составляли отныне единое целое, и каждому была предназначена своя роль.
Боцман и Алеша принесли из эллинга мешки с парусами, потом натаскали канистрами воду и заправили анкерок под банками. Боцман по ходу называл всякую вещь, всякую плоскость, трос, веревку, направление ветра своим именем, зачастую знакомым, но все равно отличающимся от сухопутного – не компас, а компас, не колокол, а рында, не нос, а бак.
Алеша ходил, шалея от солнца, сиявшего в еще не успевшем затянуться дымкой небе, дробно сверкавшего в мелкой волне, надраенной рынде, золотым отсветом запутавшегося в Олиных волосах.
Наконец, Капитан встал у румпеля, Старпом и Боцман отвязали концы, удерживающие яхту с двух сторон у пирса, мягко провели ее, сдерживая руками, как скаковую лошадь из стойла, и, слегка разогнав, попрыгали на палубу. Движок был уже прогрет, капитан врубил скорость, и, оставляя светлый изогнутый след за кормой, яхта вышла на открытую гладь водохранилища.
Миновали порт с похожими на древних мастодонтов гигантскими кранами, с белыми, многопалубными пассажирскими лайнерами, готовящимися к отходу в круиз, хищными, остроносыми "Ракетами" на подводных крыльях, ленивыми, плоскими речными трамваями и ржавыми баржами, молчаливо стоящими на черных якорных цепях. Горласто вскрикивали чайки, с пароходов доносились, усиленные эхом от воды, обрывки музыки, мерно лопотал движок.
Пересекли акваторию порта и нырнули меж быками моста.
Когда яхта оказалась под его настилом, Капитан задрал голову, махнул рукой, и вместе с ним Старпом и Боцман дружно рявкнули:
– Мо-о-ост!
Стропила моста гулко отразили пушечный залп крика, все расхохотались и под следующим мостом повторили забаву в пять глоток, во все горло, всем телом – так оралось в детстве, и все ощутили себя расшалившимися детьми.
За третьим мостом проглянула ровная линия канала, проложенного меж высоких зеленых склонов с вкраплениями тел, принимающих воздушные и солнечные ванны. Многие из загорающих приветственно махали яхте, рассекающей штевнем, как плугом, воду канала, и экипаж не оставался в долгу, особенно матрос Оля.
Алешу поставили на руль, неторопливо и четко объяснив ему, как и куда вести яхту, показали ориентиры, дали в руки отмашку белый квадратный флаг, которым он должен был подавать сигналы идущим навстречу судам.
Алеша стоял в кокпите во весь рост, сжимая одной рукой румпель, другой – отмашку, физически ощущая, как послушен ему белоснежный корабль с высокой мачтой. Он поглядывал на Олю, которая колдовала что-то со Старпомом у газовой плитки, ловил ее взгляд, как тогда в церкви, но в отличие от того момента был уверен, что Оля обязательно ответит ему и глаза ее засветятся синим цветом.
Алеша любил Олю, любил Капитана, Старпома , Боцмана и тех, кто махал ему с берега, Алеша любил яхту, любил этот мир, и казалось ему, что ощущение счастья отныне не покинет его и будет вечным. Через четыре часа без малого канал кончился, расширился до большого водохранилища, выключили мотор, стало слышно, как, хлюпая, бьется о борт волна, как посвистывает ветер в вантах, но это уже были звуки тишины.
Старпом и Боцман завели два паруса, шкоты, и яхта, кренясь и набирая ход, заскользила по водной поверхности, оставляя легкий бурун в кильватере.
К двум часам пополудни ветер скис, и Капитан направил яхту в устье небольшой реки с фривольным прозвищем Кокотка, где за вторым поворотом открылась бухта с высоким обрывом, белоствольной березовой и медноствольной сосновой рощей наверху и мелкими, невысокими елками-подростками, сбегающими по крутому склону к деревянным мосткам.
Встали на якорь, заведя конец с носа за столбик мостков, убрали паруса и сварили обед. Делалось все вместе, никто не сидел, сложа руки, и потому все работы вершились споро и незаметно.
Когда стол в салоне был накрыт, Капитан отдал приказ:
– Команда, за борт!
И первым прыгнул головой вниз в воду.
Со страшным звериным воем, подняв тучу брызг, упал спиной в пучину Старпом, ушел солдатиком в глубину Боцман.
Завизжав, как девчонка, – ой, мамочка, – бултыхнулась Оля, и Алеша нырнул за ней в оглохший зеленый мир прохлады. Под водой он увидел, как к нему беззвучно приблизилось акварельно размытое лицо Оли с колеблющимся шаром золотых водорослей вкруг головы.
Они поцеловались и всплыли.
Накупавшись, набарахтавшись, вылезли на мостки. Оля смешно прыгала на одной ноге, вытряхивая воду из уха.
Только перелезли через леера на яхту, как Капитан, глядя вдаль и прикрыв глаза рукой от солнца, прошептал осевшим голосом:
- Мать честная, Хозяин...
Из-за мыса вылетел серый катер на подводных крыльях и по широкой дуге, снижая скорость и опускаясь носом в воду, подходил к яхте.
– Экипаж! – уже зычно скомандовал Капитан. – Стоять по правому борту, к параду товьсь!
– Чего ждешь? Шевелись, – прошипел Старпом и несильно подтолкнул Алешу в спину.
Строй получился следующим: Капитан, Старпом, Боцман, матрос Оля, матрос Алеша.
Катер подвалил к борту яхты, сидевший за рулем белобрысый парень в линялой робе вылез на нос катера и уцепился за леера яхты.
На передних красных сиденьях, откинувшись и щурясь от солнца, сидели двое полураздетых до пояса, на заднем – еще один, совершенно седой, в рубашке.
– Товарищ... – начал было рапорт, отдавая честь Капитан.
– К пустой голове руку не прикладывают, – оборвал его Хозяин.
Он повернул свою крупную, серую от проседи голову с кустистыми бровями к соседу и засветился добродушной улыбкой.
– У меня гость дорогой. Уважил. Чем встречать будешь?
Гость, смуглокожий, с гладкой вороньего отлива головой, снисходительно усмехнулся.
– Обед готов, экипаж помыт, – прогудел, так же как и Хозяин, широко улыбаясь, Капитан.
– А может, и мы макнемся? – Хозяин не сводил глаз с Гостя. Тот утвердительно склонил голову.
Седой молча смотрел в сторону.
Пока Гость и Хозяин, отдуваясь и с криками "ох, хорошо", шумно плавали по бухте, Капитан следил за купающимися, держа наготове спасательный круг, Боцман принял из катера вещи, Оля со Старпомом хлопотали в салоне, а Алеша удерживал катер и помог перевести его к мосткам.
Седой спрыгнул с катера, не поздоровавшись, не назвавшись, хмуро оглядел бухту, обрыв и негромко спросил у Алеши:
– Что за местность? Как называется?
Алеша не знал, позвал Боцмана, тот что-то объяснил Седому, который коротко кивнул головой и полез на обрыв, хватаясь за елки.
Потом все, кроме исчезнувшего Седого, спустились в яхту и сели за стол.
Верховодил Хозяин. Бровастый, скуластый, он напоминал врубелеского Пана, скинувшего десятка два лет. Смачно ел, ломая руками хлеб, провозглашал тосты, махом пил, крякая, и столько в нем было буйной, неукротимой энергии, что он заряжал ею и остальных. Хлебосолен он был со всеми, с Олей – отменно галантен и ненавязчиво, но неизменно выказывал почтение Гостю.
Отражаясь от воды, сквозь иллюминаторы светло дышало на белом потолке каюты солнышко, оно по-доброму подсвечивало лица, и постепенно от выпитого и съеденного всех охватила блаженная лень сытости.
Чай решили пить на свежем воздухе, поднялись в кокпит.
На мостках на корточках сидел Седой. Он так и не разделся.
– Машины наверху, – сказал он Гостю, сразу приподнявшись.
Гость неопределенно прикрыл глаза.
– Иди, перекуси, – позвал Седого Хозяин.
Седой полез через леера.
– А ты, братец, можешь возвращаться, – повернулся Хозяин к водителю катера. Тот молча отвязал катер от мостков, оттолкнулся, прыгнув на нос, завел движок и скрылся за мысом.
Достали гитару.
Алеша пел негромко, на одном легком дыхании. Теперь уже Оля, не отрываясь, смотрела на него. Он менял на ходу репертуар, исполняя то русскую лирику, то цыганские романсы, то озорные частушки, то современные баллады. Даже непроницаемый Гость подобрел лицом, белозубо улыбнулся Алеше и заинтересовался одной из песен:
– Чьи стихи?
– Цветаевой, – ответила за Алешу Оля.
– Двухтомник недавно выпустили. А я еще не хотел брать.
Хозяин одобрительно охал и просил:
– Давай, еще давай, мил человек...
Лишь Седой, быстро и незаметно поев, сидел внизу, равнодушно глядя в сторону.
– Какая же ты у меня прелесть! – расцеловала Оля Алешу. – Ой, не могу, спеклась.
И она плюхнулась за борт. За ней неожиданно резво, по-молодому, прыгнул Гость.
Оля, поплавав вокруг яхты, вылезла на мостки и стояла, отжимая волосы, освещенная вечерним солнцем, в алмазных каплях.
Черная голова Гостя тихо подплыла к мосткам в стороне, он сильно и бесшумно подтянулся на руках, встал во весь рост и пошел к Оле. Что-то сказал ей. Она, всплеснув руками, обрадовалась, восторженно повторив:
– Цветаеву?
Гость тихо свистнул. Седой тут же поднялся из салона и прошел по яхте на мостки.
– Алешенька, я сейчас, – помахала рукой Оля, и они, ведомые Седым, стали подниматься по обрыву.
Через некоторое время Седой вернулся, но не один, а с каким-то лысым высоким мужчиной с сутулой боксерской фигурой.
Седой что-то сказал Хозяину. Тот стал шумно прощаться, крепко пожал всем руки, а Алешу сгреб в объятия:
– Ну, спасибо, мил человек, не подвел...
Старпом уже приготовил сумки и передал их на берег.
– Девушка просила платье, туфли и сумочку, где расческа, – сказал Седой.
– Зачем? – не понял Алеша. Седой не ответил.
Алеша спустился в каюту, нашел Олин сарафан, вытащил из рюкзака косметичку, взял ее спортивные туфли.
Когда он высунулся из люка, Хозяин уже поднимался по обрыву.
Седой и Боксер стояли у носа.
– Я передам, – сказал Седой.
– Не надо, – пытался сойти на берег Алеша.
– Она просила взять вас гитару, – медленно, словно ему было трудно, сказал Боксер.
Седой и Боксер смотрели на Алешу.
Совсем сбитый с толку, Алеша отдал сарафан, косметичку и туфли Седому. Тот подхватил сумки и скрылся в ельнике.
Алеша вернулся в каюту.
Капитан свесил голову в люк.
– Повезло, – вздохнул он. – Понравились. Иди, раз приглашают, таким людям не отказывают.
Алеша оделся, собрал рюкзак, взял гитару.
За это время Старпом и Боцман подняли паруса.
– Мы походим немного, вечерний бриз начинается, – объяснил Капитан. – Отдай носовой. Ну, держи краба.
Алеша пожал действительно похожую на краба руку Капитана, потом Боцмана, потом Старпома.
Боксер ждал, пока Алеша отвязывал носовой. Старпом, выбирая якорный конец, отвел яхту от берега на середину бухты.
Боксер шел впереди, засунув руки в карманы, крепко вбивая ребра ботинок в косогор. За ним с рюкзаком и гитарой карабкался Алеша.
За краем обрыва оказалась просторная поляна, в глубине которой на лесной дороге стояла черная "Волга" со спецсигналами.
Алеша заторопился вперед, ему показалось, что за передним стеклом золотой шар Олиной головы, но это был просто блик заходящего солнца.
– Не беги, уехали все, – лениво сказал в спину Алеши Боксер.
– То есть как уехали? – спросил Алеша и ощутил зябкий озноб – верно, перегрелся, перекупался сегодня.
Боксер не ответил.
Он достал из заднего кармана брюк что-то металлическое, щелкнул кнопкой: звякнув, выскочило длинное лезвие.
И с разворота, мгновенным движением послал нож в ствол березы.
Дерево глухо застонало.
Боксер не спеша подошел к березе, раскачал нож, выдернул его и, вернувшись, опять кинул, попав почти в то же место.
– Говорят, поешь хорошо? – спросил Боксер застывшего Алешу. Спел бы Высоцкого, а? "Сегодня в нашей комплексной брига-де..."
Алеша опустился на траву. Его колотила сильная дрожь.
Боксер подошел к Алеше, сорвал пучок травы, вытер нож, щелкнув, спряталось лезвие.
– Я тебя отвезу. Для того и оставили. Обождем малость и двинемся.
Боксер сел рядом с Алешей.
– Не хочешь, значит, петь? Жаль. Можно и не Высоцкого, – разрешил он.
Алеша тупо молчал.
Боксер сорвал полевой колосок, сдавил ему горло указательным и большим пальцами.
– Петушок или курочка? – хитро прищурился он. – Сыграем на шелобаны? Петушок – получай в гребешок, курочка – получай в лоб, дурочка.
Боксер резко продернул стебелек. Зернышки собрались в пушистый комочек у широкого плоского ногтя.
– Курочка, – усмехнулся Боксер. – Никуда не денется твой воробей, завтра вернут. И с большим подарком. Если сообразит, конечно. Под это проси что хочешь – даст. Он такой... Все-таки бабам на свете намного легче живется, а?
Солнце ушло за горизонт, спустились сумерки, Олины сумерки, с высоты яра был виден белый треугольник яхты, скользящей по водохранилищу. Дрожь прекратилась, унялась сама собой, и Алеша вспомнил, как утром он смотрел на спящую Олю и хотел написать ей стихи, да ничего не получилось, кроме первой строчки: "Ах, это синее золото глаз и волос...".
Комментарии к книге «Синее золото», Виталий Владимиров
Всего 0 комментариев