Честь семьи Черроне
Старый Рокко Черроне сидит на крыльце своего дома и вздыхает. Перед ним простирается Читтальмаре, город песочных замков на непрочном берегу. Рокко любит свой город — но не знает, нужен ли ему еще. Раньше слава семьи Черроне выкатывалась из ворот Читтальмаре и громыхала по камням. Раньше мужчины Черроне не оставались без работы.
Они всегда были тем, чем были, семьей вне семей; они убирали неугодных и давали детей в заложники на переговоры враждующих домов. Никто не убивал так быстро, чисто и милосердно.
Черроне знали город лучше Дона, и лучше любой из древних семей, потому что сами были древнее. Они хранили Читту от заразы, как волки хранят лес. Словно лекари, знали, что лихорадит кровь в жилах их подопечных; хлещут ли те из кубков вино, кровь или власть. Знали родословные домов и родовые болезни.
Впрочем, все это — воспоминания, засушенные, как давние цветы, хранимые в пахнущей шоколадом деревянной шкатулке памяти. Воспоминания о том времени, когда Читта была жестокой, но честной. И естественным казалось, что Черроне не переступают онесту. В семье говорили: «Ты забудешь об онесте, и Бог забудет о тебе». Но кто теперь беспокоится о чести — старики все переправились на тот берег, что такое онеста для их отпрысков? Те скупятся, посылают своих слуг делать то, что вовсе для их рук не предназначено. Вражда в Читте измельчала, карманы оскудели. И упираются главы семей, мол, устранять врагов — наше дело. Как же, думает Рокко. Никогда оно не было вашим.
Ему грустно. Вместе с его семьей уйдет и дух Читты, города, где солнце, как алхимик, выпаривало золото из крови, где порочность цвела пышно и весело, белым ядовитым цветком наперстянки, где так веселились когда-то Рокко и его братья.
А сыну его куда податься? В контрабандисты?
— Стыд, стыд на весь наш дом, — вздыхает старик.
— Ага, — говорит Зикко.
Младший сын Черроне выходит из темноты в глубине комнат, опирается спиной о дверной косяк. Ветер треплет повязанный на шее шелковый платок. Зикко улыбается отцу. Его улыбка красива — как отблеск солнца на лезвии за миг перед тем, как оно входит в плоть, как рубин на кольце с ядом. При виде этой улыбки людям представляется узкий переулок и безлунное небо. Зикко — единственная радость отца. Старшие сыновья бросили ремесло. Рокко выгнал их из дому, сказал: «Здесь у вас больше нет семьи». Два тяжелых камня легли на сердце старого Черроне, да там и лежат до сих пор.
Когда трехлетний Зикко, как все дети, гонялся за ленивыми голубями, а потом взял и свернул самому ленивому голову, Рокко счел это добрым знаком. От старших такого ждать не приходилось. В пять лет мальчик играл сам с собой в кальчо головой кухаркиной кошки. Малыш говорил мало, только когда совсем нельзя было отмолчаться. Братья его не любили, вот и играл один. Увидев это, Рокко отругал сына, что взял нож из кухни, и подарил Зикко его первый кинжал. Сердце Рокко, остуженное старшими, начало согреваться. В десять Зикко попросился с отцом на работу; тот не стал отказывать. А в двенадцать сын высунул язык и провел по чужому горлу красную черту, кривую и старательную, как первая написанная буква.
Как-то утром к Рокко приходит человек. Обычный с виду, даже слишком обычный: камзол, и берет, и шпагу мог бы носить любой в Читте. Странный: Рокко его не знает.
Человек говорит:
— Я хочу попросить вас об услуге, маэстро Черроне.
— Если эта услуга из тех, что я способен оказать — буду счастлив помочь вам, добрый синьор, — отвечает Рокко.
— Боюсь, дело не из легких, — вздыхает незнакомец. — Часть заказа бессмысленна, часть противоречит онесте, а еще за часть лучше бы никто не брался.
Рокко вскидывает голову:
— Мы не делаем того, что противоречит онесте.
Тогда человек тоже поднимает голову и глядит прямо в глаза Рокко. И так они стоят недвижно, друг против друга, и взгляды их сливаются в один. И старый Черроне понимает, кто перед ним.
— Семья Черроне принимает ваш заказ, синьор, — говорит он чуть осипшим голосом. Незнакомец спрашивает:
— Кто исполнит его? Вы или ваш сын?
— Сын, — мгновенно отвечает Рокко. — Он талантлив. Вы не пожалеете.
Перед тем, как пойти за Зикко, он кланяется:
— Это большая честь для нас.
Человек отвечает:
— Я знаю.
Рокко Черроне идет к младшему сыну, который в саду играет в «ножички», уклоняется от пары брошенных стилетов и говорит, что Зикко требует Король Убийц.
Рассказывают, что Король не приходит к тем, кто ничего не стоит.
Рассказывают, что Король — та же самая смерть, только переодетая и нацепившая маску. Но Рокко заглядывал смерти в лицо, знает, как она выглядит, — вовсе не похоже. Король — честный ремесленник и покровитель таких же честных ремесленников. Может, хоть он не даст, чтоб искусство их так легко забылось.
Рассказывают, что Король Убийц является к юношам и старикам. Старики, если им удается выполнить заказ, могут безбедно уйти на покой, и слово «покой» имеет обычный смысл, а не тот, что придают ему Черроне. Но разве сможет Рокко жить спокойно, зная, что сыну его в Читте не находится места? А если Зикко угодит Королю, у него всегда хватит работы — пусть хоть сам Святой Чезаре сойдет с облаков и объявит вечный мир.
Рокко не спрашивает о заказе. Не годится. Знают двое: заказчик и тот из Черроне, что берется за дело. Остальные — потом уже — могут догадываться.
Зикко сидит на крыльце, чешет в затылке. Три фамилии назвал Король Убийц. Все бы хорошо, но первая из них высечена на могильном камне. Легко сказать — убей мертвого. Не такого, что гроб пустой на кладбище бросил, а сам рванул из города по тайным тропкам, чтоб не нашли, — это Черроне делали и будут делать. С другой стороны, люди верят: Черроне можно заказать и самого Всадника.
Черроне отправляется к могиле. Ночной воздух пропах холодной землей и влажными лепестками. На нужной Зикко плите — букетик тусклых фиалок.
Ночью сквозь землю просачивается, вытягивая длинные лохмотья, бледный неприятный призрак. Сипит — будто густой туман просачивается сквозь глотку:
— Кто нарушает мой покой?
— Какой покой? — спрашивает Зикко.
Тот вглядывается. Узнает Черроне. И долго хохочет, бьет себя по истлевшим ляжкам, подлетая в воздух:
— Тебе, что ли, меня заказали? Ой, не могу! Да если б я мог упокоиться по-настоящему — сам бы давно… Ой, не могу, не смешите мои кости.
Дождавшись, когда призрак отпляшется, Зикко собирает силы и спрашивает:
— Кто тебя так?
— Фиалки! — взвизгивает тот вдруг. — Убери эту гадость с моей могилы, убери, уйди, отстань! Фиалки!
И брызгами росы — был таков.
Две ночи Зикко ждет, успевая понять молчание могильных камней и сравняться с ними по неподвижности. На третий к его мертвецу приходят. Парень чуть младше Зикко, тот сперва думает — сын, но жениться покойник не успел, и крестить ему не довелось. И откуда в благородной семье мальчишка, которому красное место — на площади Святого Брутуса? Может, с площади и ходит, носит цветы, никак не может распрощаться с покровителем? Бывает и такое в Читте — все бывает. Считается, любовь может победить смерть, но Зикко не верит. Отец говорит: чтобы стащить душу со Всадникова седла, нужно что-то куда сильнее.
Юноша преклоняет колени перед могилой. Кладет свежие фиалки.
Черроне приникает к дереву, прислушивается.
— Вот, я принес тебе цветы… папа.
В тихом голосе — яд, а не любовь. Зикко перестает удивляться.
У разверстой могилы не стояло ни жены, ни сына. Покойник не был женат, а бастардов на похороны не пускают. Зикко выскальзывает из-за дерева, трогает мальчишку за плечо. Тот поднимает глаза — без страха. Шесть семей знают Черроне в лицо, а таким, как этот, не надо — их в портовых кварталах каждый день режут по медяку за десяток.
— Пойдем, — говорит Черроне, зная, что мальчика легко будет увести. — Пойдем, вином угощу.
В темной таверне бастард глотает дорогое, непривычно крепкое вино. Давится, но глотает — пока наливают… Зикко тоже давится — ищет слова. Спрашивает:
— Зачем проклял?
— А ты не проклял бы? Он обманул мою мать. Она простила. Пусть. Я же не просил у него фамилии. Не просил в благородный дом войти, ковры запачкать. Моя мама болела… А ведь это его кровь здесь, его! — он тянет руки к лицу Черроне; бледные вены перечеркнуты облупленными браслетами, рукава пахнут дешевыми духами. — А что я мог? Мама болела, брат болел… Я много не просил, я взял бы от него что угодно, хоть медную монету, даже если б он кинул ее на мостовую…
— Ага, — кивает Зикко.
— А потом… когда они умерли… Я сказал ему… да, да, я его проклял! Я сказал — не будет тебе покоя, пока я жив. Думал, найду оружие… думал… а он возьми и откинься. Но теперь он не спит, я знаю, что не спит. А что самое смешное, благородный синьор? — безудержный пьяный смех. — На его могиле… кроме моих фиалок… больше цветов не бывает!
— Ага, — говорит младший Черроне.
— Я уеду, — полушепчет бастард, вдребезги пьяный, не заботясь уже о собеседнике. — Через два дня «Аббанданца» уходит к Дальним Землям… матросы всегда нужны, я знаю… А он… пусть лежит, дожидается, чтоб сын вернулся. Единственный сын!
Вот как все просто, думает Зикко. Он терпеливо ждет, пока мальчик допьет свой последний бокал.
Бедняк в самом деле уплывает на рассвете; морю нет дела до фамилии, оно берет всех, и всегда принимает тех, кого ему поручают Черроне. Зикко смотрит, как последним воспоминанием расходятся пузыри над телом, и тихонько, спотыкаясь, читает молитву, которой научил его отец. Пусть волны отнесут несчастного к его семье. Говорят, на том берегу людям нечего делить, Зикко не понимает — как это, но сейчас ему хочется, чтоб так и было.
По небу прогуливается босая расхристанная луна. Зикко возвращается домой. Думает — хорошо быть своему отцу законным сыном. Настоящим сыном.
Старый Рокко поздно сидит в гостиной, раскладывает всем родителям известный пасьянс: все будет хорошо — не будет, вернется целым — не вернется. Ночь уже.
Ударом грома хлопает дверь, Зикко появляется на пороге. Воротник испачкан чужой кровью. Бурчит:
— Устал…
И наверх — к себе, ступая тяжело, будто забыл избавиться от трупа и до сих пор волочет его на плечах.
А Рокко — что Рокко? Пасьянс не выходит, он рассеянно тасует карты, кличет слугу — проснется эта бестолочь, жди, — сам себе наливает вишневки, да не идет вишневка. Лестница знакомо скрипит, провожая его к сыну. В бывшей детской по-прежнему три кровати, но занята лишь одна. Зикко спит тяжелым, жадным сном, как умеют только дети, вцепившись в подушку, сбив одеяло вниз, так что оно едва накрывает пятки. Рокко стоит у двери, сглатывая подступившую к горлу нежность. Приближается, поправляет одеяло. Тихонько подбирает с пола брошенную одежду — отдать слугам, постирают. Выходит на цыпочках.
Дочери — те пусть достаются матерям, а сыновья — совсем другое, их будто сам под сердцем носишь. Он плевал на дорогу вслед Дженко и Ческо, а сам предвкушал втайне, как примет их обратно, в кровь избитых жизнью и разочарованных.
Сыновья не боялись потерь. Они совсем недавно сбросили кожу, превратившись из детей во взрослых, и им казалось, что и остальное можно так же легко скинуть с плеч. Сколько нужно было собирать его отцам и дедам — песчинка к песчинке — чтобы дом Черроне выстоял, чтобы до него не дотянулись волны вечно плещущегося над душой моря. А сыновья его — точно сорванцы на пляже. Мимоходом, не глядя, разворотили замок, несколько ударов — и стены разбиты, превратились в желтое марево. Все, что творил и берег Рокко, у этих проскользнуло сквозь пальцы. Разве это не предательство?
Но он готов был простить старших сыновей — ради младшего. Потому что Зикко не побрезгует измазать руки в песке. Он отстроит замок, огородит рвом, будет следить.
Но мальчики не вернулись. Не мальчики — теперь уж.
За завтраком Рокко спрашивает у сына:
— Сделал?
— Ага, — отвечает Зикко.
Черроне не нарушают онесту. А если нарушают, то так, чтоб не придрались. Но по онесте — женщин не убивают, и что делать Зикко, если Король назвал ему фамилию Бастарагации?
Не иначе — солнце нагрело богам головы, иначе они не сделали бы Синьору женщиной. Синьора ездит по городу одна и без вуали, заходит в игорный дом, обыгрывает мужчин в карты и во все, во что им придет в голову сыграть. Сама правит лошадью, правит семьей. Будь жив ее муж, старый Бастарагацци — не допустил бы такого. Но где он — можно бы спросить у рыб, а толку? Рыбы давно уж объели его плоть, море подлизало, что осталось, но с тех пор было столько обедов, разве им упомнить? И вспомнят — не скажут…
Вроде бы и знают в Читте, что не сам старик упал в море, а те, кто не знает, слышали, а тем, кто не слышал, это не мешает болтать.
О чем только не болтают в Читте.
У Черроне не принято развлекаться, пока работа не закончена, но Зикко идет в бордель. Идет и находит там одну — немолодую, в треснутой маске красавицы из балаганной пьесы, — единственную, кто знал мужа Синьоры лучше, чем сама она знала. Единственную, кто мог в ту ночь выбежать за ним на улицу — добежать до берега — увидеть.
— Знаешь? — спрашивает Зикко. Говорить ему трудно, и он помогает себе золотом.
— Знаю, — кивает девка.
— Никто его не толкал.
— Я-то видела, — качает головой девка. — Я видела. Не слепая, поди уж. И не дура.
Синьора хмурится:
— И чего ты от меня хочешь?
— Могу продать вам имя, — говорит девка, непристойно перекатывая в губах сигару. — А могу — дальней семье вашего муженька. Вот уж кому будет интересно.
— Что ж ты раньше молчала?
— Раньше, — вздыхает красотка, — я могла заработать по-другому.
— Не здесь. Я найду деньги…
— А потом кто-нибудь найдет меня, — хрипло смеется девка. — Только я не одна знаю. Знают Черроне. Но они умеют молчать. И будут молчать, пока я жива.
— Я найду деньги, — повторяет Синьора.
Казалось бы. Пусть пролает еще одна собака — здешнему ветру не привыкать, унесет и это. Но Синьоре неуютно. Старый Энцо Бастарагацци снится ей до сих пор. Энцо, забравший ее из семьи, из которой никто другой не взял бы. Энцо, видевший все за свою долгую жизнь, и в их первую ночь смотревший на Синьору так, будто до нее ничего не видел. Энцо, который не знал, что ей хотелось большего. Бедный старик, как-то ночью поскользнувшийся неловко и упавший в море.
Послать в бордель вместо себя Синьоре некого. Идет одна — без слуг, в мужской одежде и шляпе, простеньких, без цветов семьи. Только девка сама и знает, кого ждать. А остальные — видели, как по лестнице всходит мужчина. Что за женщина оденется в плащ и шляпу? Что за женщина поднимется в комнату в доме, куда и за порог переступить стыдно?
Хорошо обманывать судьбу, пока она не обманет тебя.
— Надо же, не соврали, — девка с уважением смотрит на деньги.
А Синьора глядит на нее и думает с глупой обидой: вот от кого Энцо шел в тот вечер.
Так думает Cиньора; и оттого не сразу понимает, что стоит спиной к окну. Поздно понимает.
Пущенная с улицы стрела входит под лопатку одетого в черное мужчины.
Онеста запрещает убивать женщин.
Но онеста не говорит, что нельзя ошибаться.
Зикко стоит перед отцом и смотрит в землю.
— Не могу, — повторяет.
Рокко чувствует: если еще один камень ляжет на сердце, оно не выдержит. Лучше б ты ушел тогда, с теми двумя. Лучше б мать родила тебя мертвым. Чтоб не давал ты мне такой надежды.
— Ты хоть понимаешь, — говорит он, — что Королю Убийц не отказывают?
Сын кивает. Хоть денег и не взял — но заказ принял. И по всем законам обязан выполнить.
Так нет.
Кишка тонка.
Видно, навел кто-то порчу на Рокко Черроне. Слабое у него оказалось семя.
— Понимаешь, что он с тобой сделает?
— Ага, — говорит Зикко. Сглатывает. — Пусть… лучше со мной.
— А о чем ты думал, — через силу уже спрашивает Рокко, — когда соглашался?
В ответ Зикко валится на колени — резко, будто его ударили по ногам. И молчит.
— Трус, — говорит Рокко. Старших сыновей он в душе не проклял, а этого — готов. И пока черное, вязкое не сорвалось, не обрушилось на Зикко, он цедит торопливо:
— Убирайся. Пускай с тобой будет, что будет. Я тебе больше не отец. У тебя здесь нет семьи. Убирайся.
Зикко поднимается, отряхивает колени. Дергает концы шейного платка.
— Как скажешь, — на губах начинает лепиться слово «папа», и мальчик прикусывает губу. — Как скажешь.
Он поворачивается и уходит. Старый Рокко возвращается в дом, где в верхней спальне теперь будут пустовать все три кровати.
Взвыл бы, да стыдно.
Вставать с похмелья трудно. Внутри все колышет и волнуется, будто желудок превратился в трюм захваченного штормом корабля. Таким Рокко поднимается наутро; хватается за спинку кровати, голоса едва хватает позвать слуг и попросить воды.
Лучше б, думает он, глядя на отразившегося в тазу косматого красноглазого старика, и вовсе не вставать. Незачем теперь.
Вдруг — рябью по воде — кто-то чужой в комнате. Рокко оборачивается — нет, не чужой. Будто снова глядит на свое отражение, в собственные глаза, помолодевшие вдруг на целую жизнь. Невольно замечает — ведь вошел, поганец, так, что я не заметил…
Зикко говорит:
— Ты сам сказал, что больше мне не отец.
В руке у него — тот самый первый в его жизни кинжал. Рокко-то думал, сын давно уж затерял его, как за детьми водится. Вот, значит, что потребовал Король Убийц.
В онесте сказано — нельзя выполнять заказы на собственную семью.
А ведь он уж совсем разочаровался! Хорошо умирать с легким сердцем, еще лучше — когда сердце наполнено гордостью, как у Рокко. Умница его мальчик, умней своего старика, все сделал правильно. И застал его, стреляного воробья, в таком беззащитном положении. Конечно, захоти Рокко по-настоящему, отвлек бы, успел бы дотянуться до стилета, что всегда под подушкой. Но ведь — сын. Один раз можно смухлевать, и Король Убийц посмотрит сквозь пальцы.
Зикко глядит на отца и улыбается. Не обычной своей улыбкой, что зияет пустотой, будто ухмылка Тихого Всадника, а совсем, как в детстве — когда оседлал деревянную лошадку и радовался: «Смотри, папа! Смотри, как у меня получается!».
И старый Черроне кивает ободряюще — получается, малыш, — но сказать: «Я тобой горжусь, сынок» у него уже не выходит.
Зикко рывком притискивает к себе отца, и его взгляд погружается в отцовский, отражая его точно, как капля воды могла бы отразить другую. Рокко спокойно оставляет этот мир сыну — тот не осрамил его перед Королем убийц. Зикко понесет дальше их почти забытое искусство, он сохранил честь семьи. Честь — нечто куда более долговечное и дорогое, чем жизнь.
Кому это знать, как не Черроне.
© И. Голдин, 2008
Комментарии к книге «Честь семьи Черроне», Ина Голдин
Всего 0 комментариев