«Искатель, 1985 № 02»

1663

Описание

На I и IV страницах обложки рисунок И. АЙДАРОВА к повести В. Рыбина «На войне чудес не бывает» и к повести И. АНДРЕЕВА «Прорыв». На III странице обложки рисунок В. ЛУКЬЯНЦА к фантастическому рассказу А. Климова «Сад Гесперид». На II странице обложки рисунок В. ЛУКЬЯНЦА к фантастической повести А. Холланека «Его нельзя поджигать».



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

ИСКАТЕЛЬ № 2 1985

№ 146
ОСНОВАН В 1961 ГОДУ
Выходит 6 раз в год.
Распространяется только в розницу.
II стр. обложки
III стр. обложки
В ВЫПУСКЕ:
2. Владимир РЫБИН. На войне чудес не бывает. Повесть
45. Игорь АНДРЕЕВ. Прорыв. Повесть
82. Александр КЛИМОВ. Сад Гесперид. Фантастический рассказ
98. Адам ХОЛЛАНЕК. Его нельзя поджигать. Фантастическая повесть

Владимир РЫБИН НА ВОЙНЕ ЧУДЕС НЕ БЫВАЕТ

Рисунки И. АЙДАРОВА

Пулеметы ударили внезапно, когда солдаты, наломав ноги на бездорожье, выбрались наконец на шоссе и не просто поняли, а прямо-таки ногами и боками своими ощутили близкий отдых. Городок, открывшийся впереди, в каких-нибудь полутора километрах, был невелик, и название у него было необнадеживающее — Кляйндорф — «Маленькая деревня», где уж устроиться всей дивизии, — но известно: когда ноги подкашиваются, и пеньку рад. И вот заспешили взводы и роты к черной ленте шоссе, обрадованно затопали по асфальту раскисшими ботинками, сапогами, а кто и валенками, забыв, что выпятились будто мишени на этой шоссейке.

Комбат—один капитан Тимонин — инстинкт, что ли, какой подтолкнул — поднял глаза на темневший в полукилометре от дороги громадный дом с конусом кирки над полукружьями башен и вдруг увидел сразу несколько мельтешащих вспышек. Это его спасло. Падая, он услышал над головой частые хищные посвисты. Усатый пожилой солдат, только что обрадованно топавший по сухой тверди, рухнул рядом с капитаном и все дергался, вскидывал плащ-палатку, словно собирался прикрыться ею от пуль. Сползая в снежную жижу кювета, капитан сообразил, что солдат был убит сразу, а вздрагивал уже мертвый от ударов пуль. Может быть, тех самых, что предназначались ему, комбату.

По всему полю застучали винтовки, зачастили автоматы. И уже «максим» откуда-то подал голос, не солидный, как обычно, а какой-то торопливый, дерганый, словно испуганный. Но что тем, хорошо укрытым пулеметам эта беспорядочная стрельба? Похоже было, что тут и минометы не помогут, а нужны пушки, и не какие-нибудь сорокапятки, а потяжелее.

На шоссе вразброс лежало несколько солдат. Двое раненых пластались по асфальту, выгибались от напряжения, и фельдшерица Катюша была уже рядом, бесстрашно привставая, стаскивала их в кювет.

Тимонин мгновенно окинул глазом местность, оценивая обстановку. По всему выходило, что единственный путь к городку — эта дорога. А дорога нужна полку, а там и дивизии: хочешь не хочешь — надо атаковать.

Роты залегли в кювете, растянувшись неровным пунктиром чуть ли не до самого леса, из которого они только что вышли, чтобы по прямой пересечь поле и поскорей выбраться на дорогу, черно-серой змеей огибающей опушку.

Пулеметы уже не чесали дорогу, и с нашей стороны стрельба поутихла. И те и другие выжидали. Солдаты плотно набились в кювет. Никто не окапывался. Лежали, скорчившись, посматривали в сторону городка, ждали команды. С мутного неба падал мокрый снег, таял на асфальте, на плащ-палатках убитых.

— Матарыкин! — позвал Тимонин

— Лейтенанта Матарыкина к комбату! — понеслось разноголосо в обе стороны.

Через минуту он увидел командира разведвзвода Матарыкина бегущим по кювету. Маленький, он почти не пригибался, но все равно наверняка виден был от кирки. Но по нему немцы почему-то не стреляли.

— Ты докладывал, что впереди никого! — бросил Тимонин, не оборачиваясь.

— Так точно. Сам прошел по этой дороге. Тихо было. Городок пуст, только бабы с пацанами, и то немного…

— А церква?

— Церковь не успели. Но не стреляли ж…

— А ну давай своих в город! — закричал он. — Еще один такой сюрприз, и… сам знаешь.

Тимонин посмотрел вслед разведчикам, где ползком, где перебежками продвигавшимся по кювету, и махнул рукой радисту:

— Командира полка мне.

Не прошло и минуты, как радист протянул ему трубку. Но на связи, Тимонин сразу узнал по скрипучему голосу, был заместитель командира полка майор Авотин.

— Давай сюда быстро, — сказал Авотин, не дослушав доклада.

Решив, что его не поняли, Тимонин снова начал говорить о положении, в котором оказался батальон, но майор опять перебил его:

— Немедленно сюда. Мы тут рядом, в лесу.

— А где сам?..

Предчувствие недоброго сжало сердце. Были они земляками с командиром полка и, может, потому или по какой-то взаимной душевной симпатии тянулись друг к другу.

— Приказ ясен?! — повысил голос майор.

Растерянно оглянувшись, Тимонин поймал вопросительный взгляд своего начальника штаба лейтенанта Соснина и вдруг заторопился. Крикнув Соснину, чтобы оставался за него, он в сопровождении связного побежал по кювету, не замечая, что стылая вода порой захлестывает в голенища.

Снова застучали пулеметы, снова заныли рикошеты в серой мгле, и пришлось сгибаться в три погибели, порой и просто ползти на четвереньках, погружая ничего уж не чувствующие руки в снежную мокрядь.

Штабные машины стояли за леском, заполонив шоссе. И дальше, сколько было видно, угадывались машины, повозки, люди. Образовывалась пробка, какие так любят немецкие летчики. Тимонин машинально глянул на небо. Тучи висели низко, без просвета, сыпал мирный мокрый снежок.

Возле штабных машин была непривычная суматоха: кто-то куда-то бежал, кто-то кого-то звал, громко, в голос. Заместитель командира полка майор Авотин, замполит подполковник Преловский и еще несколько офицеров-штабников стояли почему-то возле санитарной машины и смотрели, как Тимонин, разбрызгивая сапогами снежную жижу, шагал к ним, чтобы доложиться по всей форме. Это была странная пара — невысокий и толстенький, почти круглый Авотин и длинный, сухой, в круглых очках на большом горбатом носу Преловский — в точности Дон Кихот и Санчо Панса. Когда они стояли рядом, смотреть на них без улыбки было невозможно, но сейчас Тимонину было не до смеха, он искал глазами командира полка и не находил его.

— Иди, тебя зовет! — хрипло, с одышкой еще издали крикнул майор, кивнув на санитарную машину.

И тут Тимонин понял и остановился в растерянности, сразу почувствовав холодящие прикосновения мокрой гимнастерки под ватником.

— Что?!

— Идите скорей, — поторопил его незнакомый офицер с узкими погонами медика на щегольской шинели.

Тимонин рывком влетел в раскрытую дверь санитарной машины, увидел на носилках белое лицо и не сразу узнал, что это и есть командир полка.

— Что ты там… топчешься? — услышал слабый голос.

— Я? — растерянно спросил он и шагнул ближе.

— Да не ты, а твой батальон.

— Так ведь пулеметы…

— Эка невидаль…

— Выбьем, товарищ майор, — торопливо заверил он

— Выбивай Видишь, что на дороге творится?..

Командир полка кашлянул тяжело, с надрывом и замолчал. Девушка-санитарка, сидевшая в углу, наклонилась над раненым, сердито заоглядывалась на Тимонина. Но раненый поднял руку, и санитарка отстранилась.

— Если что… тебя буду рекомендовать на зама. Заму по должности положено вместо меня. А ты на его место…

Минуту в машине было тихо. Снаружи переговаривались офицеры, вдали вразнобой стучали выстрелы. Тимонину казалось, что вот сейчас командир полка опомнится и скажет, что пошутил. Разве мало других офицеров?..

— Я знаю, что делаю, — тихо сказал командир полка, словно прочитав его мысли. — Знаю…

Тимонин вдруг ясно увидел перед собой заснеженное поле, огненные всплески пулеметных очередей, убитых солдат на асфальте, весь свой батальон, стынувший в этот миг в мокром кювете, и ему остро, до слез стало жаль своих ребят, которых, как ему в этот миг казалось, он навсегда покинул.

— Ну… что думаешь-то?

— А чего думать? Вот вызволю людей, тогда уж. Церкву брать надо.

— Церкву без тебя возьмут. — Он глянул на Тимонина из-под тяжелых, то и дело опадающих век, добавил насмешливо: — Кстати, это не церква, а замок.

— Восемь пулеметов усек. Автоматов много. Рота, никак не меньше Не пойму только, чего они из автоматов лупят на таком расстоянии?

— С перепугу, — послышался от дверей голос майора Авотина. Когда он вошел, Тимонин даже и не заметил.

— Точно, с перепугу. И вообще огонь какой-то неприцельный. Восемью-то пулеметами да при такой неожиданности можно было полбатальона скосить. В воздух, что ли, палят?

— Может, и в воздух. Не, тот теперь немец, пуганый…

— Авотин! — позвал командир полка. — Если что, бери Тимонина в замы. Он людей жалеет, не в пример некоторым.

— Вы уж…

— Да уж, — перебил его командир полка. — Не утешай, не барышня.

Он был ранен четыре дня назад при случайном воздушном налете. И небо то открылось всего на час. И из этого синего окошка вывалился нежданный «мессер», один единственный, обстрелял, сбросил две небольшие бомбочки. Осколок прошел через мякоть левой руки и застрял где то в груди. Комполка наотрез отказался от медсанбата, посчитав ранение плевым, да, видно, осколок зацепил еще легкое открылся кашель, началось удушье.

— Церкву брать надо, — невпопад повторил Тимонин.

— Надо, — согласился командир полка — Дорога нужна.

— Артиллерию бы. Хоть наши сорокапятки.

Комполка кивнул и закрыл глаза. Санитарка сразу подскочила к нему, натянула шинель до подбородка. Он слабо отодвинул ее рукой, помахал Тимонину, чтобы подошел ближе.

— Ты не юли, знаю я тебя.

Разговор был все о том же, о переходе Тимонина в штаб полка. Который раз поднимался этот вопрос, а все, как считал Тимонин, не вовремя, все в такой момент, когда никак нельзя было бросить батальон. И опять — можно ли?

— Не могу я сейчас, товарищ майор, — взмолился Тимонин. — Люди в кюветах лежат, не подняться. Вот возьмем церкву.

— Ладно, час подожду, бери.

Тимонин вышел из машины, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Ну, что будем делать? — спросил Авотин.

— А чего делать? Брать надо церкву. — Тимонин поморщился как от зубной боли. — Пушки бы…

— Отстали пушки. Лошадей поубивало.

— К машинам надо цеплять сорокапятки, вот хоть к штабным.

— Не идут машины по снегу, буксуют.

— Так на руках, впервые, что ли?

И как раз в этот момент из за поворота дороги выскочила первая упряжка, за ней вторая и третья. Были они куцыми — в три четыре лошади. Но по асфальтовой глади неслись лихо, как в кино. Им навстречу кинулись солдаты, чтобы остановить, не дать выехать под огонь.

Пока сорокапятки выкатывали на огневые позиции, пулеметы на стенах замка, в окнах, в амбразурах захлебывались огнем и дали возможность хорошо засечь их. Но с первыми же выстрелами пушек они умолкли. Затаившись в кюветах, батальон наблюдал, как снаряды долбили стены. Были отмечены прямые по падания в окна. Когда пушки умолкли, Тимонин приказан первой роте выдвинуться к замку и покончить с засевшими там гитлеровцами.

Двигавшаяся через поле цепь казалась до ужаса редкой. Солдаты то и дело проваливались в какие то невидимые издали ямины, падали, тяжело вставали и шли, с трудом переставляя ноги. Снова ожили пулеметные точки, сначала одна, потом другая, словно пулеметчиками никто не командовал. Цепь залегла. Опять забухали от лесочка сорокапятки. И пулеметы снова умолкли. Но едва рота поднялась, как сырой холодный воздух вновь наполнится перехлестным треском. И без бинокля Тимонин видел, как оседали в снег раненые, как падали навзничь убитые. Отовсюду стучали винтовки, длинными очередями били по стенам и ручники и станкачи — все, что имелось в батальоне, но толку от этого, похоже, было мало.

Давно воевал Тимонин, с самого сорок первого. Тогда, да и позднее, не раз приходилось так вот идти на пулеметы. Потому что тогда рассчитывать на артиллерийскую, а тем более на какую-либо другую поддержку не приходилось, а приказ надо было выполнять. Но теперь-то не сорок первый?

Он лежал на краю кювета, неотрывно смотрел на черные стены, на конус церквушки и напивался злостью, не зная, что теперь предпринять. Поднять в атаку весь батальон? Но что от него останется после такой атаки?

— Никак связной бежит!

Лейтенант Соснин привстал, вглядываясь в сторону.

— Капитана Тимонина!. В штаб! — донеслось по цепи.

Он даже обрадовался возможности не принимать пока никакого решения, махнул рукой связному, чтобы не отставал, и, почти не пригибаясь, побежал вдоль дороги.

Еще издали увидел санитарной машины нет. Значит, уехала, увезла командира полка. Значит, новое начальство, новый приказ? Может, вообще не надо будет брать этот большой замок? Может, обойти, и делу конец? Разумнее не придумаешь. И совсем поверил в это свое предположение, когда увидел майора Авотина, склонившегося над картой.

— Подойди сюда, — сказал майор, не дав Тимонину даже доложиться о прибытии. — Гляди, — указал он на карту.

Карта была немецкая, такими нередко пользовались и прежде, на здесь, на чужой территории, они были просто незаменимы все нанесено с завидной дотошностью. Чужие буквы складывались в знакомые названия, встречавшиеся на дорожных указателях. Вот и Kleindorf — квадратики домов, вот и черный крестик замка в километре от городка. Вот она и дорога с нарисованной на ней красной стрелой, указывающей движение полка.

— Дивизия пошла другой дорогой Комдив приказал оставить тут один батальон.

— А полк? — спросил Тимонин.

— Полк не может задерживаться ни на час. Остаешься ты. Блокируешь этот узел обороны. И кончай с ним побыстрей, догоняй полк.

Вот этого Тимонин никак не ожидал.

— Какая остается поддержка? — спросил он.

— Какая поддержка! Комдив и роты не оставлял, а я выпросил батальон. Считай, повезло тебе, отдохнешь в городке, а там со свежими силами догонишь.

— Мы же с сорокапятками не можем взять их.

— Разговорчивый ты, Тимонин. Придется хорошенько подумать о предложении командира полка.

— Да разве в этом дело.

— И в этом тоже. Пошевели мозгами, считай, что я даю тебе возможность самостоятельно развернуться.

— От батальона сами знаете что осталось.

— Гляди сюда, — перебил его майор и ткнул пальцем в черный крестик замка на карте, в сдвинутые плотно коричневые горизонтали возле него. — Тут поле, а по ту сторону — речка, скрытые подходы. Ясно?.

Все было правильно. Конечно, хорошо бы раздраконить этот дом бомбовыми ударами или тяжелой артиллерией Хорошо бы атаковать, прикрывшись броней танков. Но авиация сидит, привязанная непогодой к аэродромам, но артиллерия и танки догоняют отступающего противника, и никто не будет возвращать их из-за какой-то группы фанатиков. Был бы он на месте майора, тоже бы удивлялся щедрости командира дивизии, оставившего тут целый батальон. Все правильно. Только Тимонину от этого было не легче. Он понимал: непросто будет разгрызть этот орешек, ох, непросто.

Городок с этого краю казался совершенно пустым Аккуратные домики выглядели игрушечными, словно кто-то сложил их из кубиков, огородил миниатюрные дворики, натыкал под окна березок да елочек. Перед каждым домом — калиточка в невысокой, по пояс, оградке, от каждой калиточки ведет к крыльцу дорожка, чистая даже сейчас, в снежную непогодь. Словно жители, все до единого, почистили, прибрали свои дворики, прежде чем бежать отсюда.

«Вот ведь, — зло думал Тимонин, оглядывая домики, выбирая, в каком разместить штаб батальона. — Наши деревни, отступая, жгли, а на свои рука не поднимается?!» Он толкнул ногой ближайшую калитку, открывшуюся легко, без звука, пошел к дому. В узком оконце над двустворчатой дверью увидел кружевную занавеску и почему-то еще больше разозлился. Уже не жалеючи пнул дверь, но и она раскрылась словно бы сама собой — входи, располагайся; И в доме тоже все было чисто прибрано. Белая кафельная печь пестрела синим замысловатым рисунком, одинаковым на каждой плитке. На окнах длиннющие гардины. У стены большой застекленный шкаф, полный посуды.

Шустрый ординарец, сержант Поспелов, затопал мокрыми валенками по чистому полу.

— Здесь ночуем, товарищ капитан?

Только что сам намеревавшийся устроиться поудобнее, Тимонин вдруг подумал, что этот уют после полевой неустроенности может расслабить солдат. Было бы время, дал бы он славянам отоспаться на перинах. Но где оно, время? Эта возможность самостоятельно развернуться, о которой говорил майор, была лишь кажущейся. Надо было сейчас же организовать разведку, разузнать, что там за силы, в замке? И надо было выставить посты на дороге, а то, не дай бог, кто-нибудь выскочит под огонь. И требовалось немедленно блокировать немцев со всех сторон, чтобы никто не ушел. И бой надо было готовить немедленно. Когда уж на перинах валяться?!

— Нет, не здесь, — сухо сказал Тимонин.

— Жаль, домик-то богатенький. Хотя они все тут богатенькие. Мягко спят, зар-разы! Содрать бы занавески-то на портянки, а?. Сколько портянок бы вышло. Или из автомата по этим шкафам. Чтоб не блестело…

— Ну-ну, — сердито сказал Тимонин и вышел, хлопнув дверью. В нем самом кипела эта злость на прилизанность немецкого быта.

Штаб батальона расположился в каменном сарае на окраине городка, откуда был виден замок. Сержант Поспелов приволок пару перин, бросил их в углу, растопил чугунную печь, и скоро в сарае стало невпродых жарко. Ротные, которых Тимонин собрал, чтобы поставить задачу каждому, разомлели в тепле, порасстегивались, заклевали носами.

— Может, не топить? — спросил Поспелов, каким-то своим чутьем уловив недовольство начальства.

— Топить, — сказал Тимонин, сам борясь с желанием расслабиться и поспать хоть немного. — Пускай каждый старшина устроит такую сушилку. Сушилку, не более того. — Последнее относилось к ротным, и они закивали понятливо, принялись застегиваться.

Когда командиры рот разошлись по своим подразделениям, Тимонин вышел во двор, остановился у забора. Снегопад прекратился, и небо светлело местами чуть не до голубизны. С севера задувало. Ветер был сухой, обещавший мороз.

Повернувшись, чтобы идти назад, он вдруг застыл от глухого вскрика:

— Хенде хох!

Привычным рывком перекинул из-за спины автомат, огляделся. Вокруг никого не было.

— Хенде хох! — снова услышал он. — Хайль Гитлер! — И леденящий душу сумасшедший хохот.

Теперь он разглядел сидевшего у крыльца человека — не человека, а какого-то карлика.

Держа палец на спусковом крючке, Тнмонин пошел к этому странному человеку и еще издали увидел, что это инвалид. Он сидел на низкой колясочке. Ног у него не было.

— Вот зар-раза! — выругался на спиной сержант Поспелов. Как он подошел, Тимонин даже и не слышал. — Ноги оторвало, так теперь руками размахивает.

— Вроде… и руки тоже, — выговорил Тимонин, отходя от напряжения, сжавшего его, как пружину, при этом вскрике.

Рука у инвалида была только одна, левая, да и та лишь с тремя пальцами, которыми он судорожно цеплялся за колесо. Вместо правой висела култышка по локоть. Редкие волосы на непокрытой голове слиплись.

— Хайль Гитлер! — снова выкрикнул инвалид, выкинув вперед обрубок правой руки. И вдруг забулькал, как маленький, давясь желтой пеной.

— Там кто-то есть! — быстро сказал Поспелов, указывая автоматом на колыхнувшуюся занавеску.

Через минуту он выволок из двери невысокую женщину. Женщина цеплялась за косяки и что-то кричала. Тимонин разобрал только одно слово «besser» — «лучше», — почему-то помнившееся ему со школы.

— Ты знаешь, что она кричит? — спросил лейтенант Соснин, наклонившись сзади к Тимонину. — Зачем, говорит, вам старая фрау, в городке молодые есть.

— Чего болтаешь?! — отмахнулся он.

— Это не я, это она болтает.

— Погоди-ка. — Тимонин сразу забыл об инвалиде. Надо опросить жителей, кого найдем. Может, кто-то скажет о замке.

— Переводчика нет, — напомнил Соснин.

— Ты же учил немецкий?

— Самостоятельно.

— Теперь практикуйся. Объясни сначала этой бабе, что мы не звери какие-нибудь. И пускай заберет своего… крикуна. Можешь объяснить?

С трудом подбирая слова, Соснин заговорил с женщиной, и по тому, как исчезал страх в ее глазах, как проступало в них осмысленное, Тимонин понял: доходит.

— Хайль Гитлер! — опять выкрикнул инвалид.

Страх снова метнулся в глазах женщины, но тут же погас. Она взяла инвалида за плечи, подтолкнула к крыльцу, неожиданно легко подняла его и, ни слова не говоря, внесла в дом.

— Хайль Гитлер! — послышалось из-за закрытой двери, и какой-то пустой хохот, от которого мурашки побежали по спине.

— Не знаешь, то ли злорадствовать, то ли жалеть, — сказал Соснин.

— Прожалеешь! — сам не понимая почему, со злостью отозвался Тимонин. И хотел еще добавить что-нибудь этакое.

— Товарищ капитан! — позвали его от штабного сарая. — Вызывают!..

Он с трудом узнал голос подполковника Преловского, удивился, почему именно он на связи, и потому совсем уж коротко доложил, что пока изучает обстановку и готовится.

— Долго собираетесь готовиться? — спросил Преловский.

— Вы же знаете, какие потери понес батальон в последнее время! — кричал Тимонин. Слышимость была плохая. — И опять без поддержки на пулеметы?! Замполита и того нет, — не упустил он случая напомнить обещание Преловского прислать кого-нибудь вместо выбывшего по ранению заместителя командира батальона по политчасти старшего лейтенанта Ковригина. Замполиты в ротах были надежные, каждого можно было ста- вить на батальон. Но не ему решать такие вопросы, и тут без согласия Преловского никак не обойтись.

— Будет замполит. И поддержка тоже будет.

— Какая? — сразу насторожился он. Замахал рукой, чтобы помолчали вокруг, не мешали слушать.

— Из армии направляется… подразделение майора Дмитренкова. Встретьте там как положено…

Гнетущее настроение, висевшее на нем целый день, вмиг исчезло. Поддержка аж из армии, подразделение под началом майора! Это не взводишко какой-нибудь. Может, «катюши»?

— Кто такой майор Дмитренков? — спросил Соснина.

Тот пожал плечами.

— Слышал, а где — не припомню. Что-то нерядовое.

— Вот и я думаю… Ну да ладно, дареному коню, как говорится… Дадут завалящую батарею или хоть один танк — и на том спасибо.

Он распорядился усилить посты на дорогах, чтобы подкрепление не выскочило под огонь или, не дай бог, не проехало мимо, приказал Соснину лично облазить дома, расспросить о замке всех, кто будет отвечать на вопросы, а сам отправился на НП, оборудованный сержантом Поспеловым в одном из окраинных домов.

Дом этот был необычный — с башней непонятного назначения. Крутая деревянная лестница вела наверх, где на высоте третьего этажа была застекленная с трех сторон комната, уставленная горшками с цветами, — нечто вроде зимнего сада. Связисты, устанавливая телефон, столкнули несколько горшков, и теперь под ногами хрустели черепки.

— Смети черепки-то, — недовольно сказал Тимонин. — А цветы поставь на место. Не дураки ж там, тоже небось смотрят за нами.

До замка было около километра, ну да пулемет достанет.

Стараясь не шевелить большие мягкие листья, он внимательно оглядывал местность. Отсюда хорошо просматривалось поле, замок, все подходы к нему. С той стороны, где была речка, близко к замку подступали редкие заросли кустарника на пологам склоне. От них до замка было не больше трехсот метров. Триста метров можно преодолеть броском даже и под сильным огнем. А потом начнется другой бой — гранатный, штыковой, — там можно будет драться на равных. В победном исходе боя на равных Тимонин не сомневался. Надо только решить вопрос: как преодолевать стену? Взорвать ее было нечем. Оставалось надеяться, что разведчики, в эту минуту изучающие замок со всех сторон, найдут какой-нибудь не заложенный кирпичом ход. Должен быть такой ход, обязательно должен.

Был и еще один способ преодолеть стену — с помощью лестниц и веревок с крючьями-кошками на концах. Как в древности. Вспомнился какой-то фильм, где солдаты в дыму и огне лезли по лестницам, размахивая саблями. Смешно, конечно, несовременно. Ну да на войне все способы хороши, даже и несовременные.

Пискнул телефон. Соснин доложил, что жителей в городке, похоже, немало: в первых же четырех домах, в подвалах, нашел семерых, женщин и девчонок, только женщин и девчонок, ни мужчин, ни мальчишек ни одного. Ну, мужчин, понятно, Гитлер в армию позабирал, а куда мальчишки, подростки подевались?

— Запуганы, страшно смотреть, трясутся, твердят «найн», и все тут.

— А ты расспроси как следует, других найди…

Он еще не положил трубку, как увидел что-то темное, катящееся вдоль дороги от лесочка. Вскинул бинокль и сразу поймал много раз виденную на пленных ненавистную кепчонку и шинель без петлиц, типичную немецкую шинель. Сжался весь, как всегда, при виде немцев, но тут же разглядел и наших — кого-то в щегольском белом полушубке и еще солдата в ватнике — своего.

— Кажись, пленного взяли, — сказал Соснину. — Встреть там, я сейчас буду.

Он еще понаблюдал — пленный со стороны чем мог быть полезен? — и не спеша спустился вниз. Но когда увидел немца, насторожился: вел тот себя как-то странно, будто и не в плену был, прохаживался один возле сарая, покуривал. Тимонин остановился в десяти шагах от него.

— Здрав-ствуй-те! — увидев Тимонина, сказал немец.

И тут в дверях сарая появился лейтенант Соснин, а следом за ним тот самый человек в белом полушубке, которого он видел в бинокль… Знаков различия на полушубке не было, и Тимонин не знал, что делать, — докладывать или дождаться, когда доложат ему.

— Вот, пополнение прибыло, — почему-то ехидно сказал Соснин.

Человек в полушубке игриво, как могут только ни от кого не зависящие тыловики, махнул рукой возле шапки-ушанки и громко, почти радостно доложил:

— Командир ПВЗУ старший лейтенант Карманов прибыл в ваше расположение.

Тимонин так нетерпеливо ждал тех, кто должен был прибыть ему в помощь, в его распоряжение, что не уловил разницы в словах и тем более не обратил внимания на незнакомое ему словосочетание ПВЗУ.

— Какая техника? — машинально спросил он.

— Хорошая техника. Там, за леском, стоит.

— А мне говорили о майоре Дмитренкове.

— Майор Дмитренков — командир нашего отделения.

— Какого отделения?

— Седьмого, товарищ капитан. Седьмого отделения политотдела армии.

— И это все? — изумился Тимонин

— Никак нет. Со мной Курт Штробель, представитель НКСГ, Национального комитета «Свободная Германия». Он бывший лейтенант вермахта.

Вот, значит, почему занимался этим замполит полка, вот какое «пополнение» выпросил он в армии?! ПВЗУ — передвижную звуковещательную установку. Не будет ни танков, ни пушек, а будут эти говоруны вести душеспасительные беседы с противником. Как глухому анекдоты! То, что фашисты туги на ухо, Тимонин усвоил давно и крепко — они слышат, лишь когда рвутся бомбы и стреляют пушки… А эти поговорят и уедут, только разворошив улей. Чудес на фронте не бывает. Не на кого рассчитывать пехоте, кроме как на саму себя. О победных маршах только в песнях поется, а в жизни к победе приходится ползти на брюхе.

— Штробелей тут только и не хватает! — зло сказал он и повернулся, чтобы снова идти на свой НП. Но вдруг сообразил, что эти говоруны не чета Соснину в немецком-то. Опять же живой немец. Вот кто поможет вытянуть из местных жителей все об этом проклятом замке, а может, и о его гарнизоне. С паршивой овцы, как говорится, хоть шерсти клок…

Старший лейтенант Карманов много поползал по передовой с громкоговорителями и хорошо знал, что делать. Лежали у него в кармане листовки с разными эмоциональными призывами: бери, используй вместо текста агитпередачи. Случалось, что так и поступал, и ночью, когда тихо и далеко слышно, давал какую-нибудь печальную песенку, чтобы растрогать, а потом: «Achtung! Achtung! Сдавайтесь в плен. Это единственное, что может вас спасти Покажите путем выброса белого флага, что вы собираетесь прекратить боевые действия. Не дожидайтесь начала наступления. Не подчиняйтесь офицерам, которые принуждают вас драться до конца. Разоружайте лиц, пытающихся воспрепятствовать вашим действиям!..» Конечно, немецкие солдаты сразу не бежали сдаваться Но многие задумывались, это точно. Впрочем, бывало, сдавались и сразу. Даже целыми гарнизонами. Особенно в последнее время. В последнее время «пленоспособность» немцев что ни день, то выше. Это они, спецпропагандисты, хорошо знали.

Но это плохо знали в частях. Вот и комбат смотрит на него недоверчиво, как на театрального гастролера. Рассказать бы ему, как немецкие солдаты десятками и сотнями сдаются в плен, предъявляя как пропуска агитационные листовки. Десятками и сотнями! Если бы подсчитать, сколько пуль не выстрелено в наших солдат, сколько жизней спасено!.. Впрочем, возможно, он и расскажет все это недоверчивому капитану. Если будет время.

Карманов посмотрел на небо, темнеющее, вечернее, увидел блеснувшую звезду и заторопился. Надо было, пока совсем не стемнело, приготовить аппаратуру, осмотреться на местности и решить, откуда вести передачу. А для этого требовалось еще добраться до машины, стоявшей по ту сторону поля, в лесу…

— Послушай, старшой, — прервал его раздумья капитан Тимонин. — Говорильня — дело твое. Но помоги ты нам за-ради бога. С языком-то у нас, сам знаешь, только «хальт!» да «хенде хох!». Тут немки есть, по подвалам прячутся, расспроси ты их об этом проклятом доме или замке, чтоб его… Какие там входы-выходы? Может, и о фрицах что скажут?

Карманов задумался. Не очень любил он, когда намеченному плану работы мешало непредвиденное, но отказать в такой малости не мог.

— Мы вот что сделаем. — И повернулся, позвал немца. — Я проведу агитпередачу, как намечено, а товарищ Штробель побеседует с немцами… Да вы не беспокойтесь, Курт — человек проверенный, — добавил он, заметив, что капитан недоверчиво скосился на немца. — По-русски он понимает, так что договоритесь.

— А, пускай, — махнул рукой Тимонин. И подумал: «При-ставлю-ка я к этому немцу лейтенанта Матарыкина. На всякий случай». — Только ты, старшой, поторопись с говорильней-то. Нам ведь ждать некогда, разберемся — штурмовать будем.

Старший лейтенант ничего не сказал, словно бы даже и не слышал его слов, повернулся к немцу, о чем-то поговорил с ним.

— Ну вот, задача ясна… Э, нет, — сказал он, догадавшись, что комбат собирается кого-то послать вслед за Куртом. — Не надо, товарищ капитан. Он лучше сам.

Немец пошел один по брусчатому тротуару, спокойно пошел, словно был дома. Оставшиеся молча провожали его глазами, одни с недоверием, другие с любопытством, пока он не скрылся за углом. Темнело, в пустынных улицах висела серая муть.

— Не передоверимся? — спросил Тимонин.

Карманов вздохнул.

— Если бы вы знали, скольких мы пленных отпускаем?!

— Это еще зачем?

— А они возвращаются и приводят других. Иногда целыми подразделениями…

— В плену они, конечно, сразу перевоспитываются, — ехидно перебил Тимонин.

— Кто сразу, а кто погодя, но перевоспитываются. Даже такие, как фельдмаршал Паулюс. — Он порылся в планшетке, достал листовку. — Вот, совсем недавно написано, четыре месяца назад: «Мой долг по отношению к родине и лежащая на мне, как на фельдмаршале, особая ответственность обязывают меня заявить своим товарищам и всему нашему народу, что из нашего положения, кажущегося безвыходным, теперь остался только один выход — разрыв с Гитлером и окончание войны…»

— Остался один выход, — с прежним ехидством сказал Тимонин. — Приперли к стенке, вот и запел. Где он раньше был, в сорок втором?

— Вы правы, главную роль в этом перевоспитании играют наши победы. Но и слово тоже оружие, особенно теперь, на заключительном этапе войны… Ну, мне пора к машине, товарищ капитан.

Шлепая по кювету следом за двумя солдатами, которых комбат выделил ему в помощь, Карманов обдумывал предстоящую передачу. Этот разговор подсказал ему тему, и теперь он почти точно знал, что говорить. Продумать только первые фразы, а там и читать ничего не надо будет — на память знал одну весьма убедительную листовку. Сочинять особый текст было некогда.

Снежная гуща под ногами, черная, перемешанная с грязью, застывала, льдинки царапали голенища. Карманов морщился, жалея свои хромовые сапоги, но на дорогу вылезать не решался: замок громоздился над полем тупыми башнями и острыми шпилями и теперь, в сумерках, казался совсем близким. Лишь возле самого леса, в какой-нибудь сотне метров от него, Карманов не выдержал, вылез на дорогу, ровнехонькую, как танцплощадка, высушенную морозцем. Постоял на краю в готовности снова спрыгнуть в кювет. И два сопровождавших его солдата тоже вылезли, медленно, настороженно выпрямились. Тишина была какая-то звонкая, то ли льдинки потрескивали по всему полю, то ли под слабым ветром позванивали замерзшие ветки в близком лесу.

Они пошли, все убыстряя шаг, потом побежали. Пулемет застучал, когда все трое были уже за деревьями. Пули прошли высоко, не было слышно, чтобы хоть одна ударила в ствол или в ветку. Так можно стрелять либо спросонья, либо в стельку пьяным. «Ерунда!» — одернул себя Карманов. Не потому одернул, что такой уж невероятной была мысль, просто в этом случае намеченная им звукопередача частично теряла смысл.

Но возникшее ощущение, что тут что-то не так, не проходило. И когда уже в темноте они тащили через поле громоздкие громкоговорители, ложась после каждой пробежки, смутным раздражением все жило в нем это чувство напраслины. Нападавший за день тонкий слой мокрого снега смерзся, и наст кряхтел и вздыхал при каждом шаге.

Над замком вспорхнула белая ракета. Обледенелое поле заискрилось. Едва она погасла, как взлетела другая, красная. Затем — зеленая, желтая, снова красная. И непонятно было, какой смысл в этом фейерверке.

А пулеметы все не стреляли. Каждый раз, когда гасла очередная ракета, солдаты вскакивали и бежали в темноте сколько могли, стараясь подтащить громкоговорители как можно ближе. Потом солдаты отбежали в сторону, оставив старшего лейтенанта одного, спрятавшегося в неглубокой выбоине, где нельзя было даже встать на колени, чтобы не обнаружить себя.

Подключив микрофон, Карманов спрятал его за пазуху и стал ждать, когда немцы прекратят бросать ракеты. Он лежал на спине и глядел в небо. Низко висели звезды, одни дрожали в вышине, словно вот-вот готовы были сорваться, другие светили ровно и сильно. Великая тишь ощутимо заполняла пространство, не было слышно даже отдаленного грохота орудий, видно, фронт ушел далеко. На востоке светлело небо. Но это не было заревом пожара. Всходила луна.

— Achtung! Achtung! — потеряв терпение, сказал Карманов в микрофон и замер прислушиваясь.

Ракеты, словно испугавшись, сразу погасли.

Он приподнялся, сел поудобнее и поднес микрофон к губам.

— Achtung! Achtung! Deutsche Soldaten!

Неторопливо и спокойно он говорил о том, что русские армии ушли далеко вперед и сопротивление окруженных бессмысленно, говорил уверенно, заученно, как делал это уже много раз.

— …Единственное, что может спасти вам жизнь, — это сдача в плен. Не надейтесь на чудо оружие, обещанное Гитлером. Гитлер обманывает вас, как обманывал много раз прежде. «Я столько раз в своей жизни был пророком», — говорил Гитлер. Немецкие солдаты! Вам хорошо известны эти слова Гитлера. Что ж, возьмите и проверьте оправдалось ли хоть одно его «пророчество»?..

Дальше можно было говорить, даже и не думая, поскольку это было из листовки которую он знал наизусть.

— В октябре сорок первого года Гитлер пророчествовал: «Сегодня я могу сказать, что противник сломлен и никогда уже не поднимется». Красная Армия ответила «пророку» зимней битвой под Москвой. Потребуйте от фюрера отчета: сколько немцев погубил он под Москвой? В сентябре сорок второго года Гитлер говорил: «Мы ворвались в Сталинград, и никто не сдвинет нас с этого места». Красная Армия ответила «пророку» окружением и уничтожением шестой немецкой армии под Сталинградом. Потребуйте от фюрера отчета: сколько сгубил он немцев под Сталинградом?

Старший лейтенант замолчал на минуту, и сразу же, словно спохватившись, взлетели ракеты. Коротко простучал пулемет мельтешащие трассы скользнули высоко над полем, снова удивив такой неумелой стрельбой наугад. И опять все затихло.

— …О своих союзниках Гитлер пророчествовал: «Все надежды наших врагов, рассчитывающих разрушить наш союз, являются безумием». «Союзники» Гитчера ответили «пророку» тем, что один за другим порвали с ним чтобы спасти себя от катастрофы. Так выглядят гитлеровские «пророчества» и действительные факты. У Гитлера что ни слово — то ложь. Таков фюрер. Солдаты! Миллионы немцев, которые верили этому банкроту погиб ли понапрасну. Так погибнете и вы если будете верить ему.

Всплеснулась белая ракета, а затем еще и еще, ярко осветив весь этот громадный треугольник замок — лес — окраинные дома городка. И пулемет вдруг начал бить прицельно. Хлесткие шлепки пуль прошлись совсем близко. В следующий миг Карманову показалось, что его ударили по руке, по боку. Он упал в спасительную выбоинку, подумав сначала, что камнем ударило или куском льда, отколотым пулей. Но тут же почувствовал горячее в рукаве.

— Эй! — крикнул лежавшим неподалеку солдатам. — Ползите сюда, меня вроде бы ранило!

— Если не уверены, значит, не ранило, — отозвался спокойный голос.

— Отчего ж горячо-то?

— Мало ли от чего бывает горячо, — засмеялся тот же солдат. И спохватился: — Мы сейчас, сейчас мы…

Карманов терпеливо ждал, стыдясь позвать еще раз — вдруг ранение пустяковое, — и смотрел в небо. Над лесом расползалось бледное зарево лунного восхода.

Зревшее над лесом зарево медленно выдавило в блеклое небо багровый сгусток луны. Тимонин выругался: темноты, на которую ев рассчитывал, не предвиделось. Правда, и ракеты могли превратить ночь в день, но они загораются и гаснут. А луна!.. Все равно что днем атаковать — те же потери.

— Где там этот Штробель? — спросил он сквозь зубы.

Как он и думал, агитпередача только переполошила немцев — вон какой огонь открыли, закидали ракетами. Теперь офицеры не заснут, убоявшись, что солдаты будут слушать пропаганду, теперь уж не удастся незаметно подобраться к стенам.

— Пока не приходил, — ответил Соснин.

— Скажи, пусть разыщут.

Но тут он как раз и пришел, сам пришел, словно почувствовал, что долгое отсутствие беспокоит комбата. Темная фигура вынырнула из-за дома, заставив невольно насторожиться.

— Стой, кто идет? — как положено, окликнул часовой.

— Курт Штробель. Доложи командиру.

Через минуту он сидел возле печки, чинно сидел, не протягивая руки к огню, на довольно сносном русском языке спокойно рассказывал, где был да с кем говорил. И ничего хорошего не выходило из его рассказа: немки все больше сами расспрашивали о том, когда их будут выселять в Сибирь да что разрешат взять с собой. Когда же он заводил разговор о засевших в замке гитлеровцах, враз умолкали. Но все же ему удалось узнать, что замок специально приспосабливался к обороне, что там мощные стены и большие подвалы, в которых всю войну размещались какие-то склады.

— Они имеют много боеприпасы, — сказал Штробель.

— А входы, входы какие?!

— Входить цвай, два. Грос тор, во-ро-та, заложен кирпич, кляйн тюр, малый дверь — от река., Туда нельзя. Совсем нельзя. Там дети.

— Какие дети?

— Кнабе, юнге… маль-чи-ки, — выговорил он по складам. — Местная ди фрау, женщины страх, страшиться за свои мальчики..

— Вот сволочи! — Тимонин понял это так, что затворившиеся в замке фанатики взяли детей в качестве прикрытия.

— Они мобилизовать детей, все, кто могут стрелять…

— Мы с детьми не воюем. Но если они будут стрелять, то и мы будем. Вы им сказали об этом?

— Я сказал. Они вам не верить. Пропаганда доктор Геббельс.

— Геббельсу верят, а нам нет?

Штробель промолчал Трещали дрова в печке. В оконце сарая вливался лунный свет, пробивал пелену табачного дыма, споря со светом фонаря «летучая мышь», висевшего под потолком.

— Боятся они. Не понять: как сами виноваты.

— Конечно, виноваты. Их детям суют в руки оружие, а они в стороне? Вот теперь и помалкивают. Чует собака, чье мясо съела.

— Мясо нет, хлеб нет, ничего нет.

— Тьфу ты, черт, — выругался Тимонин. — Поговори с тобой.

Он уже понял, что никакого толку от Штробеля не будет, как и от всей этой говорильни, и пора отдавать приказ об атаке. Одновременно со всех сторон — это, пожалуй, самое верное. Где-нибудь да прорвутся к стенам. Удерживало его от немедленных действий лишь то, что он до сих пор не знал толком, как пробиться в замок. «Жалостливый», — сказал о нем командир полка. А каким еще быть? Безрассудным? Бросать людей на пулеметы, не зная зачем? Ну, дорвутся до стен, потеряв Многих. А дальше? В самом деле штурмовать с помощью лестниц? Хоть бы ящик тола. Но не было взрывчатки, только гранаты да немного мин у минометчиков. Затребовать? Ждать, когда привезут взрывчатку? А можно ли ждать?..

— Связался я с вами! — сквозь зубы процедил он, понимая, что несправедливо срывает на этом немце то раздражающе непонятное, что мучило его.

— Я думать, вы зря сидеть щуппен, сарай, — вдруг сказал Штробель. — Офицер должен жить дом.

— Что за новости? — удивился Тимонин, — Я сам решаю, где мне лучше.

— Они много лет слышал: вы дикарь. И вы жить сарай. Подтвердить пропаганда Геббельса. Надо жить дом.

— Дело говорит, — сказал Соснин.

— Мало ли кто что говорит. Фельдшерица Катенька, медпункт пускай размещаются в доме на перинах. А мне не до того.

— Теперь все надо учитывать.

Он сердито посмотрел на Соснина и промолчал. Прав лейтенант, что тут скажешь? Всю войну воевал не приспосабливаясь. Ну, разве что к обстановке да к настроению вышестоящего начальства. А тут, за границей, надо еще приспосабливаться к местным нравам. Кто они такие, немцы, чтобы к ним приспосабливаться?!

Он возмущался, спорил, но и сам думал о том, что поворачивается война какой-то неожиданной стороной: к привычной фронтовой прямолинейности примешивается что-то дипломатическое, и никуда от этого не деться.

— Там посмотрим, — сказал неопределенно. И хотел уж распорядиться разослать связных к командирам рот. Но тут услышал какой-то шумок во дворе, необычное движение.

И вдруг на пороге возник мальчишка лет пятнадцати, худой, с выпуклыми испуганными глазами. На нем была короткая куртка какого-то полувоенного покроя — видно, мать перешила из чего-то солдатского, — а на голове шапка с козырьком, точно такая же, как на Курте Штробеле.

— У реки поймали, — сказал сержант, доставивший мальчишку. — Мы ему: «Хальт!», а он бежать. Вот, нашли. — Сержант положил на стол парабеллум и шагнул в сторону, давая понять, что его дело сделано и теперь разбираться начальству

Глядя на пистолет, мальчишка заговорил что-то, заикаясь, не договаривая слова, словно у него для этого не хватало голоса.

— Он говорить жить тут, Кляйндорф. Его дом тут, — перевел Курт Штробель.

— Чего делал у реки ночью? — Тимонин даже привстал от неожиданной догадки: оттуда, из замка? Разведчик?

Это было так естественно: если засевшие в замке кого и пошлют на разведку, так только мальчишку. Подозрений меньше: мало ли мальчишек бродит? А самое главное было в том, что он как-то ведь вышел оттуда.

— Пускай идти домой, — сказал Штробель.

Тимонин сразу понял: отвести мальчишку домой и узнать, не врет ли он. Если врет, то сомнений не останется, что он оттуда, и стало быть, разговор с ним будет совсем другой.

— Отведи его, — сказал Штробелю. И оглянулся на Соснина: — Сходи с ними.

Соснин шел и оглядывался на окна, и все ему казалось, что занавески на окнах колышутся. Лунный свет перечеркивал улицу длинными тенями.

Все дома в городке были целы, стояли двумя шеренгами, как солдаты на смотру, поблескивали чистыми целыми стеклами, и никак не верилось, что и через этот город прокатилась война.

Шли долго, и Соснину начало казаться, что парень просто водит их по улицам, оттягивает время. Он уже хотел сказать об этом Курту, но тут мальчишка остановился у одного из домов, уверенно толкнул калиточку и взошел на крыльцо. Курт понаблюдал, как он открывает дверь, затем отстранил его и вошел первым. В доме было довольно светло. Поблескивал у стены полированный шкаф, стояла большая деревянная, аккуратно застланная кровать, а посередине комнаты — стол, покрытый свисающей чуть не до пола скатертью. Парень снял шапку и, держа ее в руках, пошел вокруг стола, что-то все говоря, отвечая на вопросы Курта. Отвечал быстро, непонятно для Соснина, и Соснин насторожился: что-то уж больно разговорились эти два немца, будто нашли общий язык.

Потом они вышли в коридор. Посвечивая фонариком, Курт открыл небольшую дверцу в стене. Вниз вела узкая каменная лестница, оттуда пахло сыростью подвала. Парень спустился на несколько ступенек, крикнул:

— Не бойтесь, это я!

Несколько минут снизу не доносилось ни звука, потом послышался тихий шорох. На цементной стене возник слабый призрачный свет, качнулась тень, и вдруг показалась рука со свечкой. Наверх поднималась женщина, замотанная платками по глаза, на вид совсем старуха.

— Это ты, Франц? — спросила она. — А где Алоиз?

Парень испуганно оглянулся на Соснина, стоявшего в темноте, а женщина, как видно, только теперь заметившая русского офицера, отшатнулась, свечка в ее руке мелко задрожала.

И тогда заговорил Курт. Он говорил долго, доверительно-тихо, не убеждая, не настаивая, а словно заговаривая, как заговаривают знахарки застарелую боль И с каждым его словом свечка дрожала все меньше, старуха распрямлялась, превращаясь, к удивлению Соснина, в довольно-таки молодую, лет тридцати пяти, и весьма красивую женщину. Когда Курт замолчал, она опять повернулась к парню и совсем другим голосом, не испуганным, а требовательным, повторила:

— Где мой Алоиз? Он был с вами.

— Жив Алоиз, — пробормотал парень, покосившись на — Соснина. — Он там, вместе со всеми.

— Почему?..

Дальше Соснин уже ничего не понимал, такой скороговоркой зачастила женщина. Только и улавливал частые «warum?» — «почему?». Потом в их разговор вмешался Курт. Он расспрашивал дотошно, въедливо, и голос у него был требовательным и настойчивым.

— Ясно, — наконец сказал он, обернувшись к Соснину. И заговорил, необычно волнуясь, то и дело вставляя немецкие слова: — Нет атака, найн. Юнге там, юноши, маль-чиш-ки. Только они. Их увел фельдфебель Граберт. Все из Кляйндорф и другие селения. Воевать не хочеют, нихт шисен, не уметь. Фон цен яре… от десять лет. Идут домой? Найн. Боятся фельдфебель Граберт…

— Та-ак, — угрюмо сказал Соснин. — Проясняется. Только ты, товарищ Курт, мозги-то не пудри. Найн атака? Как бы не так. Пускай сдаются, тогда не будет атаки. Понятно? Двенадцать человек мы из-за них потеряли. Убитыми и ранеными. Двенадцать! Дет-тишки!..

— Не можно с ним ernst, серьез, война.

— А что делать? Пулемет не разбирает, всерьез нажимают на спусковой крючок или играючи.

Курт снова принялся быстро и напористо переговариваться, и мальчишка в конце концов совсем умолк то ли от испуга, то ли заупрямившись, а женщина заплакала.

— Я сказать, что они должен прекратить сопротивление или их уничтожат.

— Правильно сказал. И пускай… — Он вдруг подумал, что раз пацаны из этого городка, то здесь сидят по подвалам их родичи. Собрать бы их да заставить высказаться по «звуковке», чтобы отговорили своих пацанов. Вот была бы лафа — обойтись без штурма: и задача выполнена, и люди целы. Но тут же подумал о невозможности такою исхода. Силком к микрофону не потянешь, а если кто и согласится, что с того? И без агитации ясно: не разойдутся. Из-за Граберта.

Надежда, неожиданно обрадовавшая его, угасла, оставив глухое раздражение. Нелепая получалась ситуация, нелепей не бывает.

— Айда к комбату, — сказал он. — Там разберемся.

Они вышли на улицу. Луна уже светила вовсю, пространство между домами словно было залито молоком. Сразу вспомнились Соснину любимые с детства сказки Андерсена. В книжках, которые он читал, были на картинках такие же залитые лунным светом аккуратные домики сказочного городка. Воспоминание задело нежной печалью, и он, понимая ее неуместность, прикрикнул на мальчишку:

— Шнель, шнель!

Но, видно, было в его голосе что-то неуверенное, и все уловили это, только среагировали по-разному: мальчишка ничуть не прибавил шагу, а женщина, остававшаяся возле, калитки, вдруг пошла следом без требований, без понуканий, сама пошла. Соснин не оборачивался, но ясно слышал ее частые шаги и определял по звуку: так и тащится метрах в тридцати. Потом к этим шагам прибавился еще перестук — он оглянулся и увидел, что женщин, уже две, и вновь затлела надежда: а вдруг из этого что-нибудь да выйдет?

В просвете между домами искрилось поле. Замок, подсвеченный луной, исчерченный тенями, громоздился на фоне черного неба. Это было уже не из сказки Андерсена, а из какой-то другой, зловещей.

И вдруг замок словно облился кровью, сверху донизу залитый красным светом ракет. И где-то посередине стены замельтешил, затрясся огонек пулеметной очереди. И одновременно с частым стуком пулемета Соснин услышал быстро приближавшийся шум.

Через несколько минут на улицу на полной скорости влетела крытая машина и остановилась в тени дома. Курт бросился к машине, распахнул дверцу и быстро затараторил по-немецки.

— Что случилось? — спросил Соснин шофера.

Кругленький, в щеголевато сидевшей на нем куртке, шофер стоял на подножке, с интересом оглядывал залитые лунным светом дома.

— Старшего лейтенанта нашего ранило, — сказал он спокойно, как о чем-то обыденном.

— Какого ж черта вы сюда-то ехали! — сдержанно сказал Соснин. — Знали, что дорога простреливается?

— Так я чего? Товарищ старший лейтенант приказали.

Из машины выскочил солдат — Соснин не успел разглядеть, кто именно, — крикнул на бегу:

— Фельдшера надо!..

В машине при тусклом свете автомобильной лампочки Соснин увидел улыбающегося старшего лейтенанта Карманова и вздохнул облегченно.

— Пустяки, в руку, — сказал старший лейтенант. — Испугался немного, а так ничего. — И засмеялся, счастливый тем, что легко отделался. — До свадьбы заживет.

Замолчали и услышали снаружи приглушенную немецкую речь. Женщины говорили что-то сбивчиво и торопливо, а мальчишеский голос деланным баском отвечал односложно.

— Вот, значит, какие дела, — медленно проговорил Карманов. — Мальчишки. Что делать-то, а? Надумаешься.

— Думай не думай, а выбивать их оттуда придется, — сказал Соснин.

— Тут похитрей надо.

— Конечно, перехитрить бы…

— Послать к ним кого-нибудь, разъяснить.

— Вы уж доразъяснялись, — усмехнулся Соснин.

— То ерунда… Мальчишку вот надо отпустить.

— Как отпустить? Разведчика?

Тут снаружи послышались голоса, и в машину втиснулись капитан Тимонин и военфельдшер Катюша.

— Послушай, что он предлагает. Отпустить, говорит, пацана-то

Карманов поморщился то ли от этих слов Соснина, то ли от боли, и гримаса на его лице в тусклом свете лампочки получилась какая-то жалостливая. Сказал, боязливо косясь на девушку, сдиравшую с его руки тряпки:

— Что от него толку, от пленного. А вернется к своим — агитатором станет.

— Агитатором! С автоматом у брюха. Наагитирует, только отпусти.

— По-моему, вы, товарищ лейтенант, не понимаете главного. — Карманов говорил медленно. — Задача не в том, чтобы уничтожить…

— Интересно, — перебил его Соснин. — Задача у всех у нас одна — задушить зверя в его собственной берлоге.

— Зверь — это фашизм, а не немецкий народ, — в свою очередь, перебил Карманов и вскрикнул от боли, укоризненно посмотрел на фельдшерицу. — Осторожней нельзя? Что у тебя, руки дергаются?

— Потому и дергаются, — подал голос до этого молчавший Тимонин. — Спроси, что они с ее деревней сделали. Нет уж, старшой, ты эту песню брось. Нам не жалеть, а ненавидеть надо.

— Великодушием велик человек, великодушием, а не ненавистью, — тотчас отозвался Карманов. Видно, была эта тема для него не в новинку,

— Вот раздавим фашистов, тогда можем позволить себе быть великодушными. Хотя я не представляю, как это у меня лично получится. Я, наверное, до смертного часа их ненавидеть буду.

— Кого их?

— Немцев! — Тимонина начала раздражать эта болтовня. — А немцы ли виноваты?

— Вот те раз! Кто же еще?

— Подумать надо…

— Ну, хватит, — прервал его Тимонин. — Болтаем впустую.

— Впустую ли? Нельзя отождествлять население Германии с преступной фашистской кликой.

Тимонин промолчал. Знал он эти слова, да только думал: пускай словами воюют такие, как этот старший лейтенант, а его дело стрелять, убивать, и чем больше, тем лучше. Убивать, не задумываясь, кто перед ним — отпетый фашист или равнодушный немецкий обыватель. Нельзя на фронте жалеть врага, нельзя думать, что он, дескать, тоже человек и у него есть мать, детки малые…

Закончив перевязку, Катюша погладила Карманова по плечу и, ни слова не говоря, выскользнула из машины. Курт тоже собрался было выйти, но старший лейтенант удержал его, сказав что-то по-немецки.

— Дайте нам возможность поговорить с этим мальчишкой наедине, — попросил он Тимонина.

— Допросить? Почему наедине?

— Побеседовать. Попробуем его распропагандировать.

— Этого сопляка? Что он поймет?

Старший лейтенант пожал плечами и не ответил.

— Пропагандируйте, чего меня-то спрашивать?

— Нужно, чтобы вы подождали с наступлением.

— Как это? — изумился Тимонин. — Вы что, рассчитываете уговорить немцев сдаться?. — Он засмеялся и оглянулся на Соснина, молча стоявшего у двери.

— Всякое бывало.

Тимонин в упор посмотрел на него. В тусклом свете автомобильной лампочки бледное лицо старшего лейтенанта казалось белым пятном. Подумал: подержать бы окружение недельку—другую, чтобы завыли в замке от голода или еще от чего, тогда можно бы и поверить в добровольную сдачу. Но чтобы сразу?..

Он открыл дверь и спрыгнул на землю

— Пойду сам посмотрю, как там подходы от реки, — сказал он спрыгнувшему следом Соснину. — Оставайся тут, вытяни из этою немчонка все, что можно, а я в первую роту.

Городок кончился сразу. Ни огородов, ни сараюшек на отшибе, как в наших городках и поселках. Только что был плитняк тротуаров и брусчатая дорога. За последним домом дорога раздвоилась, отсекая окраину от широкого поля, на котором все было как на ладони. Тимонин и сопровождавший его связной сначала передвигались по полю перебежками. От замка не стреляли. Тогда они пошли в рост. Торопливо пошли, согнувшись по привычке, не сводя глаз с темных стен, каждую секунду ожидая мельтешащих вспышек пулеметных очередей. Потом спустились в овражек, облегченно выпрямились, удивляясь беспечности немцев.

«Дрыхнут небось, — подумал Тимонин. — Пацаны, что с них взять. Поиграли и баиньки…»

Овражек вывел к реке, где, рассыпанная по редким кустам, окопалась первая рота. Окопались, правда, для отвода глаз, не окопались — обозначились.

— Где командир роты? — спросил у первого же встреченного им часового. Конечно, следовало бы поднять и отделенного и взводного, но он этого не сделал, пускай поспят.

— В будке, пожалуй, — ответил часовой, махнув рукой в сторону реки, незамерзшей, лежавшей черной бездной меж забеленных снегом берегов.

Будка была неподалеку, стояла у самой воды, должно быть, предназначенная для водозабора. Тимонин направился к ней и увидел бегущего навстречу лейтенанта Кондратьева.

— Спите?

— Никак нет. Греемся пока. — Он подождал и, видя, что комбат молчит, ждет еще каких-то слов, добавил. — Вы же сами велели оборудовать обогревалку.

Лейтенант был молод, совсем молод и неопытен для ротного. Но кого было еще назначать, если за последние две недели батальон потерял столько офицеров и в ротах никого не осталось старше лейтенанта.

— А замок? — спросил сдержанно.

— Что замок? Стоит.

— А вы, значит, греетесь?

— Не совсем так, товарищ капитан, — заторопился ротный, уловив недобрую иронию в словах начальника. — Стережем как надо.

— Нам не стеречь, а штурмовать предстоит. К стенам придется прорываться. От вас до стен ближе всего, вам и первое слово.

— А чего к ним прорываться, подползем потихоньку.

— Подползете? Пробовали? — живо заинтересовался Тимонин.

— Лейтенант Матарыкин только что оттуда. Да вон он бежит.

От будки, застегиваясь на бегу, спешил командир взвода разведки.

— Спал? — спросил Тимонин.

— Никак нет. Подсушиться пришлось. Канава там у стены. С водой.

— Ну и что стены?

— Стены как стены, каченные, холодные. Понизу сплошь валуны, а повыше кирпич.

— Это и так видно. А вот как в замок попасть?

— Там калиточка есть, железная. Подорвем гранатами.

Они стояли у самой воды, словно на краю черной пропасти, и то и дело взглядывали вверх, где за крутым склоном, поросшим кустарником, был невидимый отсюда замок. Луна тихо плыла в белесой пустоте неба, и было непонятно, почему при такой луне из замка не увидели подползавших разведчиков. Может, и в самом деле спят? Мальчишки, какой солдатский опыт? Но тот, кто руководит ими, должен же знать, что не оставят их тут в покое, и ему-то спать никак не подобает.

А может, нарочно не стреляют по одиночкам?

Ему нестерпимо захотелось обратно в городок, чтобы самому расспросить немчонка, вытрясти из него душу, но вызнать все.

— Покажи, — сказал он Матарыкину.

Кто-то сзади накинул на плечи Тимонина невесомое полотно маскхалата. Он продел руки в услужливо оттянутые рукава, запахнул пестрые, в пятнах грязи полы, стянул шнуром на поясе. Белый капюшон сваливался на глаза, и Тимонин подогнул его, аккуратно завязал тесемки под подбородком.

— За мной, товарищ капитан. Делайте как я.

Матарыкин чувствовал себя уверенно, видно, исползал тут все вдоль и поперек. Он перебегал от куста к кусту, приседал, замирал на открытых местах, и Тимонин послушно проделывал то же самое. Следом таким же образом передвигался лейтенант Кондратьев. По мере того как они шли, замок словно вырастал перед ними из земли, громоздил высокие стены, казалось, к самому небу, и лишь там, в вышине, пестрел рядами решетчатых окон.

— Где калиточка?

— Слева, в темноте не видать.

Отсюда до замка было метров двести пятьдесят — пустяковое расстояние, можно броском преодолеть. А дальше? Вся надежда на калиточку?

И снова все свелось к немчонку, который только и мог знать, как организована оборона.

Тимонин посмотрел на часы — было без четверти четыре, — покосился на Матарыкина, на Кондратьева, лежавших слева и справа. Оба неотрывно смотрели на замок, то ли наблюдали за чем, то ли делали вид, что наблюдают, чтобы не мешать начальству думать.

— Н-да, на ура тут не взять, — сказал Тимонин.

— На ура не взять, — как эхо повторил Матарыкин.

— Не взять, — подтвердил Кондратьев, и в голосе его послышалась неуверенность, безысходность.

Тимонину стало окончательно ясно: атаковать надо отсюда, и для начала не более чем одной ротой Другие пусть прикрывают.

Время от времени от замка доносились короткие пулеметные или автоматные очереди — осажденные бодрили себя стрельбой, — но стук очередей словно бы не нарушал тишины, не заглушал неясный звон, доносившийся неведомо откуда.

Городок замер в оцепенении, все эти перечеркнутые тенями улицы, крыши, стены, окна, заборчики походили на нагромождение черно-белых квадратов, прямоугольников, параллелепипедов гигантской картины то ли гениального, то ли сумасшедшего художника. Городок был тих, но едва Тимонин приблизился к крайнему дому, как оттуда, из глубокой тени, послышалось неожиданно громкое:

— Стой, кто идет!

Связной, бесшумно двигавшийся следом, скользнул вперед, в тень, послышалось тихое переругивание: «Своих не узнаешь?» — «Так темно же…»

Тимонин пошел по затененной стороне улицы и вдруг увидел вдалеке приближающиеся фигуры. Они все четче вырисовывались из дымки, приобретали знакомые очертания. Он узнал Соснина, и старшего лейтенанта Карманова, и немца в куцей шинелишке. К удивлению Тимонина, был с ними и немчонок, шел не впереди, а рядом, как равный. Было во всем этом что-то новое, непонятное, а потому тревожное.

— Франц согласился вернуться к своим, — сказал Карманов, увидев комбата.

— Что значит согласился? Он ведь за тем и выходил оттуда, чтобы вернуться. Почему это вы вдруг решили помочь ему?

Фраза звучала двусмысленно, но старший лейтенант, казалось, не обратил на это никакого внимания.

— Так лучше для дела.

— Это вы считаете?

— Я и начальник нашего отдела майор Дмитренков. Мы связывались по радио. На эту операцию получено разрешение.

Тимонин посмотрел на своего начальника штаба. Соснин молча кивнул: да, мол, такое разрешение получено.

— Но этот мальчишка нужен мне как «язык».

— Все, что знает, он рассказал.

Соснин снова кивнул.

— Чего киваешь? — взорвался Тимонин. — Говори толком.

— Рассказал, — опять кивнул Соснин.

— План этого проклятого замка? Входы-выходы? Калитка, что за ней?..

— Калитка — единственный оставленный выход. Подорвать дверь можно, но за ней — каменный мешок. Многих положим.

«Людей жалеет, не в пример некоторым», — вспомнил Тимонин слова командира полка. Он-то всегда думал о себе как раз обратное. Война, ужалеешь ли всех? Бывало, и на верную смерть посылал людей. Где он углядел жалость, командир полка? И теперь, как он думал, не было в нем жалости. Просто не видел он возможности пробиться в замок, а то уж давно бы приказал атаковать. Но ведь прикажет…

— Я бы сам с ним пошел, да не разрешили, — сказал Карманов.

— Куда? — не понял Тимонин.

— Туда, в замок.

— Как это пошел бы?

Курт, все время стоявший поодаль, вдруг шагнул почти вплотную, так что Тимонин уловил чужой одеколонно-табачно-шинельный запах.

— Я иду. Это есть моя дело, — сказал он сбивающимся от волнения голосом.

— Тоже разрешение получено? — спросил Тимонин, отступая от немца.

— Так точно. Согласовано с политотделом армии. — Старший лейтенант привалился к стене дома, сказал торопливо и раздраженно, как всегда говорят раненые, которым боль не дает отвлечься: — Вам, видать, в новинку, товарищ капитан. А у нас, я говорил, это обычное дело. Многих пленных отпускаем обратно в свои части.

— То пленных. Если поверили им. А добровольно идут в плен знаешь кто?

— Он идет… вроде парламентера.

— Война капут, — снова вмешался немец. — Германия остается. Кто остается? Кто строит новая жизнь? Другой немцы нихт, нет. Дорт киндер, там дети — будущий Дойчланд. Я иду разъясняйт. Это есть моя дело…

— Они тебе разъяснят, — проворчал Тимонин. Он понял: говори не говори — ничего не изменить. Старший лейтенант Карманов ему не подчиняется. Так пускай уж побыстрей делает свое дело. — Все выспросил? — повернулся он к Соснину.

— Все.

— Делай как знаешь, старшой… Чем черт не шутит…

Ему вдруг остро захотелось поверить в успех этой, как он считал, авантюры. Не понадобилось бы штурмовать замок.

Снова вспомнились слова командира полка о жалостливости — вот ведь засели, не забиваются, — но теперь они показались ему упреком, и он, рассердившись на свою нелепую мечту, начал думать о том, о чем только и были его думы все это время, — как сделать, чтобы поменьше было потерь.

Соснин в сопровождении двух разведчиков увел Курта Штробеля и немчонка к реке, откуда они должны были проползти к замку, а Тимонин и старший лейтенант Карманов пошли по ночному городку к штабу. Сапоги сочно цокали на сухой вымороженной брусчатке, наполняя улицу перестуками, и Тимонину все казалось, что следом идет еще кто-то.

Молча они дошли до сарайчика, открыв дверь, окунулись в душное тепло хорошо протопленного помещения, и здесь, повалившись на перину в углу и отдышавшись, отойдя от своей боли, Карманов начал рассказывать, как удалось уломать Франца.

Вначале не верилось, что можно послать его назад, да Франц и сам не хотел возвращаться, боялся фельдфебеля Граберта. Бьет он их там чем ни попадя, совсем запугал. Дорвался до власти и своевольничает как хочет. Вначале хотел Карманов просто организовать агитпередачу, чтобы Франц этот или немка, у которой там сын. Алоиз, выступили по звуковке. Но немка наотрез отказалась, побоявшись за судьбу сына. Тогда-то у Карманова возникла мысль пойти вместе с Францем в замок, попытаться открыть глаза мальчишкам и, если понадобится, попросту застрелить Граберта. Рискованный шаг, да не рискованнее штурма. При штурме мальчишки начнут со страху отстреливаться. Скольких погубят! Сколько их самих погибнет!..

Карманов умолк и несколько минут лежал неподвижно, словно заснул.

— Не разрешили мне идти из-за руки, — задыхаясь, как после пробежки, вновь заговорил он. — Тогда Курт запросился. «Это моя дело…» Да и немка эта стала сговорчивей, когда узнала, что — Курт пойдет выручать ребят. Письмо передала.

— Какое письмо?

— Алоизу. Я же говорил: у нее там сын. Алоизом зовут.

— Затея, конечно, глупая, — сказал Тимонин. — Кокнут этого Курта, только и всего. Но если уж надо идти, то ясно, что ему. Тебе-то, старшой, чего голову в петлю совать? А он немец, ему о немцах и заботиться.

— Не-ет, комбат, и нам не все равно. Войне месяц—другой остался А что потом? Еще в сорок втором году товарищ Сталин говорил: «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается». От того, каким оно будет, германское государство, зависит послевоенный мир.

Он снова затих на своей перине, и Тимонин тоже молчал, может быть, впервые за всю войну так вот задумавшись о послевоенном. Много было разговоров о прекрасной жизни, которая наступит после войны. Своей А о том, какая жизнь наступит для немцев, дум не было. В любом немце виделся враг, фашист. А чего желать врагу — известное дело. И только теперь, когда до победы осталось всего ничего, на первый план выходит это: не всякий немец — фашист. А таким, как Карманов, все время приходилось помнить: фашист и немец — не одно и то же.

Тимонин посмотрел в угол, где навзничь, с руками на животе, как покойник, лежал старший лейтенант, и вдруг остро пожалел его. это как же воевать, если заранее любить немца? И снова вспомнил сорок первый год, когда при виде немцев было больше недоумения, чем злости. Все казалось: под этими рогатыми касками и мышиными мундирами — обычные рабочие да крестьянские парни, которых обманули, запугали, погнали воевать Не было нетерпеливой готовности убивать их, хотелось разъяснять, что они не туда стреляют. Не сразу поняли чтобы побеждать, надо научиться люто ненавидеть. Научились Сами же немцы своей бесчеловечностью и помогли избавиться от благодушия.

Но кому-то всю войну непозволительно было такое избавление. Кто-то и на самом лютом ветру должен был оставаться вроде как хранителем огня. И может быть, им-то и было труднее всего.

За стеной, где сидел радист, послышался приглушенный говорок и почти сразу же громкий требовательный голос:

— Товарищ капитан, первый вызывает.

В трубке хрипел, пробивался сквозь шорохи и свисты встревоженный голос майора Авотина:

— Поторопись. Утром дорога должна быть свободной, понял?

— Так точно!

— Что «так точно»? Я говорю: к утру все надо сделать. Из дома не должно быть ни одного выстрела.

— Задача ясна.

— Ни одного, понял? Дорога должна быть открыта. Нужна будет дорога. Понятно тебе?

Авотин отключился, а он все стоял над притихшим радистом, думал

Майор повторялся, и это ясней ясного говорило, что утром по дороге пойдут свежие войска. Всего скорей будут вводиться в прорыв новые части. И немалые, раз они заполнят все дороги. Ясно, что все, иначе бы обошли. Значит, и по тем, другим дорогам тоже пойдут войска…

— Слушай, старшой, поторопились мы с Куртом-то, — сказал он, выходя из закутка радиста.

Карманов не ответил, должно быть, спал. Постояв возле него, Тимонин махнул рукой: все равно теперь. И вышел во двор. Морозец к утру еще усилился, но где ему было до русских морозов — не хватал за лицо, только освежал. Луна переползла довольно далеко, и городок, как-то по-другому перекошенный тенями, выглядел совсем иным, незнакомым.

В глубине улицы послышался перестук сапог, — и к штабу вышел Соснин с двумя разведчиками.

— Прошли? — спросил Тимонин.

— Там уж они, все в порядке.

— Н-да, все в порядке…

От замка донесся короткий треск автоматной очереди. Стреляли внутри — так глухо, еле слышно, прозвучала эта очередь. Затем еще одна, такая же короткая, в три—четыре патрона. Тимонин и Соснин перебежали за соседний дом, откуда был виден замок. Темная громада его высилась за полем, и ни одна ракета не всплеснулась над ним. Ни одна.

— Ну, гады! — выругался Тимонин.

— Погоди, — попытался успокоить его Соснин. — Еще ничего не известно.

— Да все ясно: кокнули того немца и немчонка тоже.

Чуда не произошло, на войне чудес не бывает. Только кровью добывается победа, только кровью…

Справа от замка светлело небо, чистое, без облачка. День обещал быть солнечным и теплым. А это значит, что ледяная корка быстро просядет и славянам придется бежать через протаявшее поле. И ползти по снежной жиже. И сколько их не доползет, навсегда останется здесь?!

Он пнул ледышку, подвернувшуюся под ногу, и выругался.

— Не психуй, комбат, — сказал Соснин, — не все еще потеряно.

— Жалко, что не выгорело с немцем, — сказал Тимонин. — Приказ получен: к утру выбить их. К утру. А утро — вот оно.

Он посмотрел на черный куб замка, резко выделяющийся на фоне неба. Темно-серая муть насыщалась светом, и обледенелая гладь поля зловеще поблескивала.

— В общем так: собирай командиров рот, начальник штаба, будем ставить задачу.

Курт Штробель шагнул вслед за Францем в темную нишу, и железная дверца с грохотом захлопнулась за спиной.

Они долго стояли в темноте, ждали.

— Кого ты притащил, Франц?

Голос доносился откуда-то сверху, должно быть, из одного из сводчатых окон. До окон было высоко. Штробель прикинул: даже если бы красноармейцы взорвали калитку и. ворвались сюда, они все равно тут бы и полегли, расстрелянные сверху, забросанные гранатами.

— Я пришел с лейтенантом Штробелем.

— Откуда он взялся?

— Он сам скажет. У него к нам какое-то дело.

Помолчали. Сверху доносился шорох или перешептывание, словно мыши скреблись в глухой тишине замкнутого пространства. Наконец тот же голос сказал:

— Иди, ты знаешь куда.

Почти в полной темноте, касаясь пальцами холодных стен, они прошли узким коридором, так же ощупью поднялись по лестнице с очень высокими ступенями и оказались на полуоткрытой площадке. Подвальный смрад остался внизу, а здесь был чистый морозный воздух полей. В открытые аркады под потолком — рукой не достать — вливался сумеречный свет.

В углу вспыхнул фонарик, луч метнулся, остановился на лице Франца.

— Не нагляделся, Хельмут? — спросил Франц, щуря глаза.

Луч перескочил на Штробеля, ощупал его с головы до ног.

— Ты тут один, что ли? — спросил Франц.

— Ребята спят. Всю ночь ждали, что русские полезут, теперь спят.

Рядом скрипнула дверь, послышался ломающийся голос подростка:

— Проснулись уже. Ты так орешь, Хельмут, мертвого разбудишь.

Фонарик погас, и через несколько минут, когда глаза привыкли к полумраку, Штробель разглядел перед собой долговязую фигурку Хельмута. Был он в очках, судя по голосу, ему можно было дать от силы четырнадцать лет.

— В войну играете? Ремень по вас скучает, шалопаи, — сказал Штробель.

— Ну ты, полегче! — взвизгнул парень.

— Тебя когда-нибудь учили со старшими разговаривать?

— А мы еще посмотрим, кто ты такой?

— Могу показать документы.

Он шагнул к нему, но Хельмут отскочил, крикнул истерично срывающимся на фальцет голосом.

— Не подходи! Стрелять буду!

Короткая, в четыре патрона, очередь оглушила. С потолка посыпалась кирпичная пыль. Хельмут, видно, и сам испугался, прижался спиной к стене, держа автомат перед собой стволом вверх, словно загораживаясь им. Очки у него съехали на нос.

Штробель подошел к нему вплотную, протянул руку.

— Дай-ка сюда.

Еще одна короткая очередь плеснула близким огнем. Тогда он заученным движением дернул автомат так, чтобы палец соскочил со спускового крючка.

— Сдать оружие!

Он выхватил автомат, перекинул его Францу и, подтолкнув Хельмута вперед, вошел следом за ним в низкую дверь. За дверью была не комната, как он ожидал, а всего лишь коридор, который терялся во тьме. На столе горели две плоские свечки. У стены стояли три железные койки с матрацами и подушками. На одной полулежал вихрастый, лет двенадцати мальчишка, подпирая голову рукой, тер глаза и никак не мог проснуться.

— Устроились как дома, — добродушно сказал Штробель и потянулся. — Эх, поспать бы сейчас! Проснуться и узнать, что никакой войны нет, можно выбраться из этого чертова замка и идти домой, к маме…

Все четверо заулыбались. Даже Хельмут, все время испуганно поглядывавший на свой автомат, висевший на плече Франца, посветлел лицом.

— Да, если бы не русские.

— Русские? Да они ждут не дождутся, когда вы уберетесь отсюда по своим домам.

— Так они и пустят. Вчера из пушек стреляли…

Из темноты донесся топот. Штробель определил: бегут двое. Но на свет вышел лишь один, круглолицый, розовощекий парень, одетый в длиннющую, до самого пола, шинель, у которой ему пришлось подвернуть рукава. Солдатская пилотка на его голове сидела как-то вызывающе — на макушке.

— Фельдфебель Граберт послал узнать, что тут за стрельба?

— Что ты говоришь, Гюнтер? — ехидно спросил Франц. — Разве Граберт в это время не спит?

— Может, и спит, — неопределенно ответил Гюнтер. — Но служба великой Германии остается. Так что тут у вас случилось?

— Ничего особенного. Небольшой салют в честь нашего прибытия, — сказал Курт и протянул Гюнтеру руку. — Честь имею, лейтенант Штробель, член НКСГ. Садись, послушай. И приятеля своего зови, что он там прячется?

Его беспокоил оставшийся в темном коридоре человек. И в то же время по реакции этих парней он видел, что НКСГ ничего не говорит им и едва ли тот, спрятавшийся в темноте, знает больше.

— Пускай стоит, где ему приказано, — сказал Гюнтер и сел на койку, положив автомат на колени.

— Так тебя, значит, обижает, что вчера русские стреляли из пушек? — сказал Штробель, обращаясь к Хельмуту. — Стреляли потому, что вы открыли огонь по шоссе из пулеметов и убили у них несколько человек. Убили! Вы понимаете это слово?! И они снова будут стрелять. Днем подойдет тяжелая артиллерия, и от этого замка останутся одни камни, а от вас — одни воспоминания.

— Граберт говорит: эти стены никакая пушка, не возьмет! — закричал Хельмут, и очки его огненно блеснули.

— Дурак твой Граберт.

— Посмотрим, как это вы ему скажете.

— Дурак твой Граберт, — повторил Штробель. — А вы все олухи, каких свет не видывал. Ни он, ни вы ничего не смыслите в войне. Это для вас игрушки. Думаете, постреляли и по домам? Как бы не так. Теперь вам придется узнать, что война — это кровь и боль, это оторванные ноги, размозженные черепа, это калеки на всю жизнь. Хотите стать такими, как Отто Ноглер?

Штробель нарочно заговорил о сумасшедшем инвалиде из Кляйндорфа, знал: смерти мальчишки еще не понимают, уродство для них страшнее смерти.

— Вы должны вернуться домой к своим матерям не слепыми, не увечными.

— Германия превыше всего! — нервно крикнул Хельмут.

— Да, Германия превыше всего. И уж во всяком случае, превыше приказов вашего дурака Граберта…

— Он выполняет приказ фюрера: «Победа или смерть!»

— Вот и пусть умирает один, если ему не терпится. Но он хочет, чтобы прежде всего погибли вы, молодые ребята, нужные послевоенной Германии живыми к здоровыми… Вы нужны Германии! — повысил он голос и встал. — Теперь рассуди сам, Хельмут. — Он обращался вроде как лично к нему, зная, что такой маленький педагогический прием делает всех остальных не оппонентами, а просто слушателями и, может быть, сочувствующими. — Рассуди, Хельмут, о Германии ли думает Граберт, если хочет, чтобы все вы, так нужные Германии, умерли сегодня?

— Русские пришли уничтожить Германию! — В голосе Хельмута уже слышалась растерянность.

— Русские пришли, чтобы уничтожить фашизм, принесший им, как, впрочем, ц. немецкому народу, так много зла. Русские уйдут, а Германия останется. Кто же в ней будет жить, если все погибнут? Пошевелите мозгами, вы же неглупые ребята.

— Кто вы такой? — спросил из тьмы парень, остававшийся стоять за углом.

— Алоиз? Это ты? — обрадованно воскликнул Франц. — Выходи, чего там прячешься?

Несколько гулких шагов прозвучали под сводом, и к свету вышел здоровенный парень. Тот самый Алоиз? А Франц-то оказался молодцом, не сробел, не растерялся.

— Алоиз Мёллер? Вот ты какой! — Штробель с интересом рассматривал парня с руками взрослого мужчины и с мягким девичьим лицом, точь-в-точь такого, каким описывала его мать.

— Откуда вы меня знаете?

— Да уж знаю. И ты обо мне узнаешь, если прочтешь вот это.

Он вынул пачку листовок и начал раздавать всем по одной Алоизу подал сложенную «вчетверо, в которую было вложено письмо матери.

— А может, я не хочу это читать?

— Прочти, может, захочешь. В листовке говорится о Национальном комитете «Свободная Германия», о том, как он борется за будущее подлинно великой Германии…

Хельмут неожиданно метнулся к Францу, схватился за автомат и вырвал бы его, если бы не очки, вдруг сорвавшиеся с носа и разлетевшиеся на кирпичном полу.

— Что вы стоите?! — близоруко щурясь, заорал он. — Эго же изменник.

Тишина, глухая подвальная тишина повисла под сводом, побеленным поверху отсветом зари, вливавшимся в стрельчатые окна.

— Фюрер приказал изменников расстреливать на месте!

Снова никто не пошевелился. Только мальчишка, так и не вставший с койки, испуганно засопел, натягивая одеяло себе на подбородок, и. сопение это походило на всхлипы.

— Надо Граберту доложить! — снова истеричным фальцетом крикнул Хельмут. — Я сам доложу.

Он бросился к темному зеву прохода, но то ли кто-то подставил ему ногу, то ли сам запнулся — этого Штробель так и не понял, — только Хельмут вдруг грохнулся на пол, едва не сбив с ног долговязого Алоиза, напряженно читавшего письмо при тусклом свете свечи и, как видно, не слушавшего всех этих выкриков

— Пойдем уж вместе, — сказал Штробель, вставая. Он понимал лучше явиться самому, застать Граберта врасплох.

Франц шагнул навстречу.

— И я пойду

— Ну зачем же Хельмут дорогу знает.

Конечно, явиться к Граберту с Францем было бы куда безопаснее. Но сейчас важнее оставить его здесь. Пусть рассказывает то, что говорил ему старший лейтенант Карманов, пусть агитирует В конце концов, не от Граберта, а от них самих будет зависеть обороняться или выходить в поле с белым флагом.

— Хельмут на посту, пусть стоит, где приказано Вы пойдете с нами — Гюнтер ткнул Штробеля автоматом и повел стволом в сторону темного прохода, показывая, куда идти.

— Пускай оружие отдаст! — крикнул Хельмут.

— Ты не умеешь с ним обращаться, — сказал Штробель и одного за другим оглядел всех столпившихся в узком коридоре. Никто не возразил — Франц, остаешься тут за старшего.

Он положил на край стола стопку листовок и пошел в темноту коридора. Он был уверен, что листовки эти не останутся непрочитанными. Оказывавшиеся в подобных ситуациях солдаты обычно живо интересовались всем, хоть немного проясняющим их положение. Листовки всегда оказывались последней надеждой отчаявшихся, искавших спасения. Конечно, это были не те листовки, какие сейчас требовались, они не предназначались для юнцов, но других не имелось.

«Подумай о себе и о своей семье, — говорилось в них — Гитлер привел преступную войну в твой дом, он рушится от бомб, и под его обломками могут оказаться погребенными и останки дорогих тебе людей; бесчисленные вереницы беженцев тянутся из конца в конец Германии, матери разыскивают своих детей, дети в отчаянии зовут своих матерей. Подумай, солдат! И помни: немецкий народ не будет уничтожен В твоих интересах, солдат, скорейший разгром Гитлера, скорейшее окончание проигранной войны. Рви с Гитлером и сдавайся в плен! Время не ждет.»

Из темноты коридора они неожиданно вышли в широкий двор Звезды уже гасли на бледнеющем чистом небе.

— День — будет прекрасный! — сказал Штробель, оглядывая небо, глубоко вдыхая морозный воздух.

— Для кого как, — угрюмо отозвался Гюнтер.

— Для меня, для тебя, для всех сколько вас тут?

— Ишь чего захотел, — осклабился Гюнтер, и щеки его смешно надулись — Тыща нас тут.

— Это хорошо, если тыща. Целая тысяча молодых ребят, обреченных на смерть, сегодня будут спасены для будущей свободной Германии…

— Сорок восемь нас всего-то, — сказал шагавший сзади Алоиз.

— И сорок восемь немало. Тут сорок восемь, да там, да еще где-то. Глядишь, когда кончится война, в немецких городах будут и мужчины, а не только одни женщины.

— Разговорился, — буркнул Гюнтер, впрочем, совсем беззлобно, и ловко, как заправский солдат сдвинул автомат за спину. — Что-то еще Граберт скажет.

— Главное — что скажете все вы.

— А мы что? Мы — как прикажут.

Парнишка в такой же, как у Хельмута, длинной, стелющейся полами по земле шинели, к которому они подошли, встал со ступеней крыльца, потянулся, зевнул звучно. Все было непомерно велико на нем.

— Ну чего? — снова зевнул он.

— Фельдфебеля зови.

— Спит он.

— Так ведь только что не спал.

— А теперь спит. Будить не велел. Сказал, до вечера русские все равно не полезут.

— Имя! — требовательно спросил Штробель своим хорошо поставленным командирским голосом, которому, бывало, завидовали и старшие офицеры.

— Обер-ефрейтор Кунце! — вытянулся паренек.

— Я спрашиваю, как твое имя?

— Пауль.

— Вот что, Пауль, проводи-ка меня к Граберту. Дело неотложное.

— Да-а, он дерется.

— Как это дерется?

— Обыкновенно. У него плетка…

Штробелю хотелось смеяться. И плакать тоже хотелось. Солдаты! Вояки с мокрыми носами! Выпороть бы их, и делу конец. Мелькнула мысль: выбраться как-нибудь отсюда да уговорить советское командование оставить их в покое. Посидят недельку—другую, от скуки сами по домам разбегутся. Но уж не выпустят его отсюда. Остается одно: во что бы то ни тало выполнить то, зачем он сюда шел. Еще два часа назад думал о возможной смерти. Не первый он и не последний. Сколько погибло членов Национального комитета «Свободная Германия»? Сколько не вернулось бывших солдат и офицеров вермахта, попавших в плен и согласившихся возвратиться в свои части с русскими листовками?! Но теперь даже погибнуть он не имел права.

Штробель подошел к окну и сильно постучал кулаком по раме.

— Тут он?

Пауль кивнул и попятился от крыльца. За закрытой дверью что-то упало, послышалась ругань, и на пороге появился здоровенный парень лет восемнадцати в накинутой на плечи шинели. На голове его красовалась новенькая фуражка, снятая, должно быть, с какого-то эсэсовца: под серебряным орлом поблескивала кокарда — мертвая голова.

Все застыли на месте, когда он вышел, и даже Штробель опешил на миг: Граберт был очень похож на Гитлера, каким его рисуют на советских плакатах-карикатурах, — те же усики, те же блеклые выпученные глаза. Только косая челка, смятая во сне, топорщилась редкой щеткой. Он был смешон, этот карикатурный двойник фюрера. Но для запуганных мальчишек он, как видно, и такой был страшен: лица у всех — это Штробель заметил краем глаза — сразу вытянулись.

— Я что приказал? — спросил Граберт часового, похлестывая себя плеткой по голенищу сапога.

— Это я тебя разбудил, — сказал Штробель.

— С тобой разберемся. А дисциплина должна быть дисциплиной, и этот щенок свое получит.

Голос у него был хриплый, низкий, Штробель подумал, что взывать к его разуму совершенно бессмысленно и самое верное было бы просто застрелить его. Пистолет лежал в кармане, и он успел бы выстрелить раньше, чем Граберт расстегнет свою кобуру. Удержало не опасение за себя — могли изрешетить пулями на месте, — а сознание, что такая смерть Граберта многим показалась бы геройской смертью. И тогда все, с чем Штробель шел сюда, оказалось бы напрасным. И тогда боя не избежать.

— Фельдфебель! — повысил он голос. — Не забывайтесь! Перед вами лейтенант. Как старший по званию, я приказываю…

— Приказываю здесь я, — перебил его Граберт. — А с тобой… Еще неизвестно, кому ты служишь, лейтенант.

— Я служу Германии.

— А фюреру? — осклабился Граберт и победно оглядел всех. Он явно нравился себе сейчас, этот фельдфебель, и всячески хотел показать свое превосходство над ним, лейтенантом.

— Германия превыше всего, Германия! — сказал Штробель, радуясь тому, что разговор получался здесь, на площади. Хуже было бы в помещении, в присутствии только этого ублюдка Граберта да двух—трех запуганных им охранников.

— А ты кто такой? Почему ты тут? — спросил Граберт, словно только теперь увидел постороннего в расположении своего подразделения.

— Я пришел разъяснить ваше положение, спасти вас…

— Наше спасение в сопротивлении до конца. Так сказал фюрер.

— Фронт уже под Одером, под Берлином. Вы остались в глубоком тылу русских армий, и вам никто не поможет. Вы обречены…

— Три года назад наши войска стояли под Москвой, на Волге, на. Кавказе. Теперь русские наступают, но скоро они опять побегут. Фюрер обещал новое чудо-оружие…

— Фюрер, как всегда, лжет! — выкрикнул Штробель и оглянулся: возле него стояли уже не меньше десятка человек. И все они молчали, никак не выказывая своего отношения к публичному оскорблению самого фюрера.

— Я тебя расстреляю за такие слова, лейтенант! — прорычал Граберт.

— Ни тебе, ни обманутым тобою мальчишкам это невыгодно. — Штробель нарочито громко произнес последние слова, чтобы все слышали. — Этим вы подпишете себе смертный приговор.

Граберт переступил с ноги на ногу, сошел на две ступеньки и остановился, все еще возвышаясь над всеми. На смятом после сна лице его выразилось крайнее напряжение. Он мучительно думал, выдавая этим свою неопытность. Кадровый военный, даже если он в чине фельдфебеля, не позволил бы вести такую дискуссию перед своими подчиненными. У него хватило бы ума понять, что не для него предназначены эти слова. А Гра-берт думал, как поступить. И должно быть, пришел к выводу, что может взять верх в этой дискуссии.

— Фюрер — величайший пророк! — с пафосом выкрикнул он.

— «Я столько раз в своей жизни был пророком» — так говорил Гитлер, — подтвердил Штробель.

— Слова фюрера всегда сбываются! — обрадованно провозгласил Граберт.

Не подозревая, Граберт сам напрашивался, чтобы ему ответили в духе листовки, уже знакомой этим недоросткам-солдатам, той самой, которую недавно читал по «звуковке» старший лейтенант Карманов. Листовка эта, как и многие другие, была у него с собой. Он выхватил из внутреннего кармана шинели стопку бумаг, мигом отыскал нужную.

— «Я столько раз в своей жизни был пророком». Солдаты! Вам хорошо — известны эти слова Гитлера. Что. ж, возьмите и проверьте: оправдалось ли хоть одно из его пророчеств?»

— Арестовать! — крикнул Граберт, спрыгнув с крыльца.

Ствол винтовки уперся Штробелю в спину. У него выхватили листовки, выдернули из кармана пистолет. Но он знал листовку наизусть и, уже схваченный кем-то сзади за руки, выкрикивал фразу за фразой своим хорошо поставленным еще в офицерской школе голосом, заботясь только об одном — чтобы не сорваться на крик.

— Гитлер пророчествовал каждый год, и каждый год получалось наоборот!..

— К стене!

Граберт кричал истерично, торопясь и задыхаясь, видимо, поняв наконец всю опасность этого публичного спора.

Удар в спину прикладом был сильным, но не болезненным, не удар, а толчок. Штробель отбежал несколько шагов, но устоял на ногах, подумав, что не должен, ни в коем случае не должен упасть на глазах у этих подростков. Такой уж это возраст безжалостный, не сочувствующий униженным. Оперся руками о кирпичную стену, выпрямился и обернулся. Перед ним был только один, один-единственный солдат, толстогубый, остроносый. Он-то, видать, и был главным исполнителем приказов Граберта. Из-под каски, в которой прямо-таки тонула его маленькая голова, выглядывали пустые, ничего не выражающие глаза. Остальные — а было их теперь на площади не меньше двадцати человек — стояли безучастные, кто с испугом, а кто с любопытством смотрели на происходящее. Сумрак все светлел, и двор теперь просматривался весь, до самых дальних углов.

Граберт снова поднялся на верхнюю ступеньку крыльца, прихорашивался, оправлял на себе шинель.

— У Гитлера что ни слово, то ложь. Таков он, фюрер. Миллионы немцев, которые верили этому банкроту, погибли понапрасну. Так погибнете и вы, если будете верить ему…

Штробель махнул рукой, указал на Граберта, Эхо получилось невольно, но получилось хорошо, наглядно И до Граберта дошла эта наглядность. Он спрыгнул с крыльца и пошел к Штробелю, дергая из кобуры пистолет…

— Ну что?

Голос у майора Авотина был какой-то спокойный, словно он и не ждал, что приказ о взятии замка к этому часу будет выполнен.

— Готовимся. Скоро начинаем.

— Погоди.

— Как?

— Погоди, говорю.

Он помолчал, и Тимонин во время этой короткой паузы надумался всякого. Может, отпала надобность в этой дороге? Может, батальон будет сменен каким-нибудь тыловым подразделением? Может, в политотделе армии решили продолжать уговоры?..

— Повезло тебе, небо открылось… Утром самолеты прилетят, жди.

— Там же одни мальчишки! — вырвалось у Тимонина, и он поморщился: видно, и в него влезли слова Карманова о будущих гражданах будущей Германии.

— Гитлерюгенды? Ну и что? Укажешь цель красными ракетами, и пускай поработают славные соколы. А ты не зевай после бомбежки. Понял? И чтобы потом ни одного выстрела оттуда не было, головой отвечаешь.

— А если получится раньше?.. — Он замялся: глупо сказал. На что надежда? На того немца, которого, может, и в живых то нет? Смешно. Смешно и глупо.

Майор понял по-своему, хмыкнул сердито:

— Ты там до бомбежки не рыпайся… А еще говорят — жалостливый. — Помолчал и добавил: — Если бомбежка не понадобится, дашь серию зеленых ракет. Авиаторы только рады будут. У них этг>. целей — знаешь?.. Серию зеленых, ясно? Но смотри у меня…

Тимонин отдал трубку радисту, медленно повернулся.

— Такие дела-а…

В сарае было тесно. У стола рядышком, как школьники, сидели командиры рот, которых он собрал, чтобы поставить задачу на атаку.

— Что случилось?

Карманов первый забеспокоился. Качавший руку вперед грудью, как куклу, он словно бы забыл о ней и встал с перины, на которой неслышно сидел в углу все это время.

— Отменяется атака, — сказал Тимонин. И поправился: — Не отменяется, а переносится.

Он стал пересказывать то, что сообщил ему майор Авотин, и по ходу пересказа формулировал задачи ротам. О создании штурмовых групп, о согласованности действий, о быстроте и решительности, которыми только и можно покончить с этим узлом обороны.

— Другой помощи, кроме бомбежки, не будет. И за это спасибо — вспомнили. А то и не знаю, что делали бы.

— Распропагандировать можно, — подал голос Карманов.

— А-а! — Тимонин махнул рукой. — Это дело нескорое, а нам ждать некогда, приказ. После бомбежки замок должен быть взят сразу.

— Надо еще что-то попробовать…

— Попробовал один…

— Еще ничего не известно.

— Известно. Сам слышал автоматные очереди.

— Ну, хватит! — поморщился. Тимонин. Ему вдруг подумалось: как бы командиры рот не сочли, что он колеблется, дискутируя с этим политотдельцем. А ни у кого не должно возникнуть и мысли о возможности другого исхода, кроме штурма. Чем ближе подобраться к замку во время бомбежки, тем меньше потери. Но легко ли ползти под падающие бомбы? Тут нужна особая готовность, и всякая закравшаяся в душу обманчивая надежда может оказаться гибельной.

В небольшое оконце сарая, словно светлый дым, вливался сумрачный рассвет. В наступившей тишине слышно было хриплое, простуженное дыхание кого-то из ротных и хруст ледышек под ногами часового, размеренно ходившего снаружи.

— Нужно провести еще одну агитпередачу, — сказал Карманов. — Надо сказать им, что они будут разбомблены.

— Как это — сказать? — удивился Тимонин. Хотел добавить, что сообщение противнику о предстоящей операции называется выдачей военной тайны. Но промолчал: страшно было выговорить такое обвинение.

— Они ведь и так попрячутся, увидев самолеты, — сказал Карманов. — Но будет лучше, если наши слова не разойдутся с делом. Мы предупредили о бомбежке, и на тебе — бомбежка. Такое убеждает или, если хотите, переубеждает. А переубежденный солдат, согласитесь, уже не тот солдат.

В словах старшего лейтенанта, Тимонин чувствовал, было что-то разумное, но соглашаться не хотел.

— Вы можете говорить и делать все, что угодно, но нам не мешайте.

— Хорошо, — сказал Карманов и вышел.

Тимонин сразу забыл о нем, потому что командиры рот все еще сидели и ждали. Но когда во дворе заурчала машина, он вдруг спохватился, что Карманов мог истолковать его слова как согласие на передачу, и крикнул стоявшему у дверей дежурному по батальону:

— Остановите их!

Дежурный выскочил на улицу, оставив дверь открытой, и Тимонин не выдержал, тоже выбежал следом Пестро раскрашенная «звуковка» уже выезжала на шоссе, ведущее мимо замка к лесу. То ли там, в машине, не слышали криков, то ли Карманов решил действовать совершенно самостоятельно, только «звуковка», набирая скорость, понеслась по дороге, четко выделяясь на белом фоне полей. И Тимонин, и все выбежавшие следом за ним к крайнему дому стояли и ждали, что вот сейчас, сию минуту зачастят пулеметы и машина заюлит, кувырнется в кювет. Но из замка не стреляли. Тишина разливалась над полями, над городком, над угрюмой глыбой замка, и только затихающий вдали рокот машины единственной сквозной нотой пронизывал эту тишину.

Вот когда Штробель пожалел, что не выстрелил раньше. Мысли торопились, обгоняли одна другую. А Граберт уже достал пистолет и теперь не шел — крался, пританцовывая, наслаждаясь беспомощностью жертвы. Его помощник стоял поодаль, вскинув винтовку, готовый выстрелить. Это был конец.

Он ждал выстрела, и все-таки выстрел прогремел неожиданно. Пуля ударила в стену над головой, осыпала кирпичной пылью. Граберт деланно засмеялся. Он стоял в четырех шагах от Штробеля, покачивался с пяток на носки, поигрывал пистолетом. Еще несколько человек, видимо привлеченные одиноким выстрелом во дворе, выскочили на площадь. Штробель увидел и Франца с автоматом в руке. За ним, как привязанный, бежал Хельмут. Посередине площади Хельмут догнал Франца, сзади повис на нем, стараясь отнять автомат Франц замахнулся на него, и парнишка отстал.

— Подумайте о себе! — крикнул Штробель. — Убьют эти двое, а отвечать придется вам всем.

Он специально крикнул это погромче, чтобы Франц побыстрей разобрался в обстановке. Впрочем, отважится ли он на решительную меру?

— Раздевайся! — громко скомандовал Граберт. — Стреляй так.

— Раздевайся!

Он подошел и больно ткнул стволом пистолета в бок. Не следовало выполнять его приказы перед этими юнцами, но другого способа тянуть время не было, и Штробель начал расстегивать шинель. Не торопился, внимательно глядел на мальчишек. Под немецкой шинелью была красноармейская гимнастерка, и он не знал, какую реакцию вызовет его новый вид.

— Ну!..

Шинель полукругом легла у ног. Толпа загудела, зашевелилась.

— Переодетый враг! — обрадованно закричал Граберт. — Теперь вы все видите: никакой не немец.

Штробель резко повернулся к нему, блеснул начищенной бляхой офицерского ремня.

— Снимай ремень!

— Понравился?

— Быстрее! Ну!

Медленно, очень медленно Штробель расстегнул ремень и вдруг, не размахиваясь, сильно ударил бляхой по руке Граберта. Пистолет отлетел, загремел по брусчатке. Штробель ударил еще раз, уже с оттяжкой, попал по воротнику мундира, торчавшему из-под шинели. Граберт покачнулся, и Штробель резким ударом ноги по щиколотке подкосил его.

Прогремел еще один выстрел. Пуля ударилась обо что-то наверху и ушла с завыванием. Метнув в сторону взгляд, Штробель увидел, что Алоиз отнимает винтовку у остроносого.

Он снова ударил Граберта тяжелой бляхой, не давая ему подняться.

— Ты что?! — заорал Граберт, извиваясь. — Больно же! — И вдруг, как был на карачках, побежал в сторону.

— К стене! — приказал Штробель, продолжая хлестать по туга обтянутому заду. Граберт послушно повернулся к стене. В толпе засмеялись.

Он не оглядывался, боясь, что Граберт опомнится и поднимется. Нельзя было позволить ему встать. Команды униженного фельдфебеля мальчишки выполнять не будут…

И вдруг красные кирпичи стены перед его глазами пошли трещинами от ударов пуль. В тот же миг его хлестнуло по боку, по ногам.

Очнулся он, должно быть, сразу, поскольку увидел перед собой все те же кирпичи. Стояла пугающая тишина. И в этой тишине звучал далекий знакомый голос:

— …Ваше положение совершенно безнадежное. Советское командование приняло решение подвергнуть замок бомбардировке. Но вы еще можете спастись, если немедленно сложите оружие. Поторопитесь, ваши матери и сестры ждут вас в Кляйндорфе…

Первая мысль была — выпрямиться, немедленно выпрямиться, чтобы юнцы не посчитали его поверженным. И он сделал это, сжимая зубы от боли. Левая нога подкашивалась, он оперся спиной о стену, боясь снова упасть. Солдаты эти стояли перед ним в нескольких шагах, плотно прижавшись друг к другу, вытянув длинные шеи, испуганно смотрели на него. Двое держали за руки бледного, совершенно белого как полотно Пауля. Автомат валялся у его ног. Мальчишка дрожал и все отпихивал ногой автомат.

— …У вас есть только один выход: немедленно вывесить белый флаг, немедленно…

Голос не убеждал, а торопил, в нем чувствовалась тревога, и Штробель ясно понимал это. Значит, там что-то изменилось, значит, надо спешить.

Он переводил взгляд с одного лица на другое, искал Грабер- та. Но его нигде не было. Потом догадался глянуть себе под ноги и увидел большие, мутные от боли, затягивающиеся пеленой беспамятства глаза фельдфебеля: Значит, и он тоже? Значит, Пауль стрелял по ним обоим? Или всего скорей по кому-то одному стрелял, а попал в обоих? Разбираться было некогда. Боясь снова потерять сознание, он глотнул воздуха и выкрикнул:

— Франц!.. Вывесь белый флаг!..

— А где его взять? — отозвался Франц.

— Рубашку… вывешивай! Быстро!..

Муть заливала двор, словно снова наступала ночь, и лица ребят странно смещались, наползая одно на другое.

— Алоиз! Принимай командование!.. Построить всех. Выходить наружу… с белым флагом. Оружие складывать у выхода!..

Сдвинув в сторону горшки с цветами, Тимонин рассматривал белое поле, замок, склон, уходящий к реке, хорошо видный отсюда, с НП. Тихо было вокруг, только далеко-далеко звенел неразборчивый голос старшего лейтенанта Карманова да откуда-то из-за домов доносились еле слышные выкрики инвалида.

Все команды были отданы, все роли распределены, и теперь оставалось только ждать. Бледная заря растекалась все шире, розовела над лесом, вот-вот готовая вытолкнуть красный шар солнца. Небо было совершенно чистым, без облачка, и Тимонин внимательно оглядывал горизонт, боясь прозевать момент, когда появятся самолеты. Бояться было нечего: если он проглядит, то другие наверняка увидят — десятки глаз следили за небом — и без дополнительной команды просигналят самолетам. Во все ракетницы, какие имелись в батальоне, были заложены красные ракеты, чтобы указать цель. Но он все глядел и волновался. Сколько прилетит самолетов? Сколько будет заходов? Этого он не знал и беспокоился, как бы не промедлили славяне, как бы не поспешили и не сунулись в проломы раньше времени.

— Ждем, ждем, а прилетит один самолет и сбросит листовки. Вот будет номер! — послышался сзади голос сержанта Поспелова, разговаривавшего, как видно, с телефонистом.

Поспелов был ординарцем, но его все в батальоне называли адъютантом, и он вел себя соответствующе бесцеремонно.

— Один раз нам уже прислали «подкрепление». Почему бы и теперь такое же…

Тимонин сердито двинул горшок с цветком, и сержант каким-то своим чутьем загадал недовольство начальства, замолчал. Но мысль, зароненная им, теперь не давала Тимонину покоя. А что, очень даже может быть… А этот говорун Карманов уже объявил о бомбежке. Вот будет смеху, когда мы без бомбежки начнем прыгать под стенами. Смех сквозь слезы Поскольку тогда-то уж наверняка гитлерюгенды начнут отбиваться по-настоящему. Это только так говорится — подростки, а на самом деле — безжалостные звереныши, не прощающие тем, кто смешон.

Он крутнул телефон, потребовал Соснина.

Соснин находился у реки и должен был руководить боем оттуда. Тимонин сам так распорядился, посчитав, что его, комбата, место на НП, откуда лучше видны все подходы к замку. А теперь ему хотелось туда, где лежали, изготовившись к броску, штурмовые группы. Теперь ему казалось, что на НП он окажется как бы отстраненным от боя.

— Как там у тебя?

— Все в порядке, — ответил Соснин. — Ждем.

— Ракетницы заряжены?

— Так точно, у всех красные ракеты, проверил. — Наблюдатели?

— И наблюдатели на месте… Да не беспокойся, комбат, не проглядим.

— В доме тихо?

— Тихо. Были какие-то выстрелы, но это там, внутри.

Тимонин хотел сказать, что это не иначе расстреливали Курта Штробеля, но вспомнил, что были другие выстрелы, когда тоже думалось, что расстреливают Курта Штробеля, и промолчал. Положив трубку, он подошел к окну. Ничего не изменилось ни в поле, ни в замке. Разве что заря стала шире, совсем избагровелась от натуги, как перед родами… Замок был подозрительно тих. И вообще после того, как туда ушел Штробель, что-то изменилось. Всю ночь оттуда светили ракетами, а теперь их нет ни одной. Посветлело? Но ведь и ночью было светло от полной луны. И не стреляют из окон, хотя всю ночь тешились стрельбой…

— Товарищ капитан, глядите!

Сержант Поспелов показывал на самый верх замковой башни. Там что-то розовело, мельтешило на ветру.

— Красный флаг вроде?

Но Тимонин уже понял, что это такое, и обрадовался.

— Не красный, а белый, заря подсвечивает, — сказал он, хва-таясй за телефон. — Соснин, видишь? — крикнул в трубку.

Соснин словно и не отходил от телефона или только что сам подошел к нему — «ответил сразу, не ответил, закричал взволнованно!

— Самолеты идут, слышно!.. И они выходят!

— Кто выходит?

— Они, из калитки, с белым флагом…

Не опуская трубки, Тимонин другой рукой ударил по раме.

Стекла осыпались, и он сразу услышал низкий отдаленный гул. Словно громы гремели за краем неба.

— Давай зеленые! Зеленые ракеты давай!

— А если…

— Бегом к замку! Оттуда должны быть ракеты. Зеленые!

В нем самом билось это «а если», и он, словно боясь сомнения, выхватил у сержанта ракетницу, переломил, выкинул картонный патрон с красными пупырышками на пыже, вставил другой — с зелеными, и выстрелил в окно.

— Поспелов! Хватай зеленые ракеты и к замку! Стреляй непрерывно, чтобы с самолетов видели, не перепутали… У кого еще ракетницы? Бегом за ним!

От НП побежали трое, Тимонин даже не разглядел, кто еще, кроме Поспелова А навстречу, обтекая стену замка, выползала редкая растянувшаяся колонна людей, на глаз — человек пятьдесят. В голове эта колонна уплотнялась. Тимонин разглядел в бинокль белый флаг или, во всяком случае, что-то белое, привязанное к палке, в руках впереди идущего долговязого парня, а за ним четверых с носилками. Видно было, что носилки эти тяжелы для них, парни гнулись, спотыкались.

А гул уже был отчетлив, и самолеты хорошо различались на фоне светлой зари. Много их было, и по низкому надсадному гулу определялось, что гружены они под самую завязку.

Люди, идущие от замка, сбились плотнее и побежали. Приостановились, увидев бегущих навстречу бойцов, но, когда те пробежали мимо, снова затрусили через поле, оступаясь на неровностях, проваливаясь в занесенные снегом ямины, то и дело падая.

От массы самолетов отделилась небольшая группа — штук девять, — пошла по широкой дуге к замку. Тимонин замер: вдруг сверху не разглядят цвета ракет? Теперь уж немцев там нет, теперь свои у замка. Ноги мелко и противно дрожали; хотелось самому побежать туда, в поле. Он ухватился за раму и так стоял, смотрел.

Зеленые ракеты взлетали одна за другой. Сначала их дуги сходились к замку — ракетчики стреляли на бегу, — потом ракеты стали взлетать из-под самых стен. Они образовывали в небе причудливый цветок.

Девятка самолетов снизилась, сделала круг над этим цветком и с набором высоты пошла на запад.

— Хайль Гитлер! — услышал Тимонин.

Выглянул, перевесившись через край разбитой рамы, увидел инвалида. Видимо, упавший со своей коляски, он полулежал на дороге и раз за разом вскидывал обрубок руки:

— Хайль, Гитлер! Хайль!..

Мальчишки в длинных не по росту солдатских шинелях испуганно шарахались от него…

Игорь АНДРЕЕВ ПРОРЫВ

Рисунки И. АЙДАРОВА

Старенький паровоз, надрываясь на подъемах, тащил трехвагонный состав из Сеула в Чемульпо. Нетерпеливый и подвижный младший врач крейсера «Варяг» Михаил Банщиков с каждым толчком паровоза повторял одно и то же:

— Наш «Варяг» пробежал бы это расстояние вдвое быстрее.

Банщикову прощали однообразие темы: каждый из офицеров в душе гордился ходкостью своего корабля.

— Нет, господа, в самом деле, лучше оказаться в центре жестокого шторма, чем трястись на этом ревматическом поезде, — горячился Банщиков. — Вы слышите, как сипит в цилиндрах пар? Это же чахотка в последней стадии!

Капитан первого ранга Всеволод Федорович Руднев командир «Варяга» — чуть заметно улыбнулся. Почти в каждую свою поездку в Сеул к посланнику Павлову он брал с собой Банщикова. Говорун и острослов, тот скрадывал томительное время поездки. Но сегодня его шутки казались неуместными. Слишком тревожно складывались обстоятельства. В эту поездку Руднев надеялся уговорить посланника Павлова перебраться на «Варяг» вместе со всей русской миссией и, если понадобится, уйти из Чемульпо в Порт-Артур. Но посланник уперся, на все находя один ответ: японцы ничего враждебного сделать не посмеют, а если и посмеют, о том его уведомят заранее. Павлов, как истый дипломат, ждал подсказки из Петербурга или от дальневосточного наместника Алексеева. Но каким путем он собирался ее получить? До Артура миль 300, а радио на «Варяге» покрывает только сто. Телеграф? Но каждый второй служащий на нем японский шпион. Нельзя же в самом деле думать, что наш дипломатический код, который не сменяли почти год, до сих пор не расшифрован!..

Старший штурман крейсера Беренс подавил вздох. Чтобы не мешать командиру, погруженному в свои мысли, он старательно делал вид, будто разглядывает в раннем рассвете примелькавшийся пейзаж: однообразные рисовые поля-террасы на склонах гор, бамбуковые мосты, маленькие, почти игрушечные фанзы.

— Вы что-то хотите спросить, Евгений Андреевич?

От неожиданности Беренс вздрогнул. Умение Руднева угадывать мысли подчиненных могло смутить любого. Сам Руднев посмеивался и разводил руками, когда ему говорили о его даре. «Помилуйте, — говорил он, — какой дар? Обыкновенная наблюдательность».

— Нет… Собственно, да. Всего один вопрос: когда мы уйдем из Чемульпо?

Банщиков с грохотом отодвинул дверь. Около купе, вытянувшись, стоял бдительный ординарец Руднева Тихон Чибисов.

— Так что не извольте беспокоиться, ни одного японца поблизости нет! — доложил он.

Наивный Чибисов! Он и подумать не мог, что тучный человек с европейским разрезом глаз и звучной английской фамилией из соседнего купе давно уже прилип трубкой к тонкой перегородке. Трубка была обыкновенной, докторской, но позволяла услышать не только удары сердца.

— Значит, никого?

— Чисто, ваше благородие.

Банщиков закрыл дверь, обернулся к Рудневу. В его чуть выпуклых бесцветных глазах стояло то же нетерпение, что и у Беренса.

— Господа, у меня нет приказа оставить Чемульпо.

— Но ведь это же самоубийство! Если начнется война, мы можем оказаться в порту как в мышеловке.

— Господин посланник надеется, что до этого дело не дойдет.

Резкий на слова Беренс не удержался, высказал все, что думал по поводу умственных способностей Павлова:

— Типичный образчик нашей мудрости, именуемой «авось». Авось вывезет, авось не начнется! Простите, Всеволод Федорович, но нет никаких сил знать, что твоя судьба, судьба «Варяга» зависит от подобных лиц.

— Господину Павлову следует прописать очки от близорукости. — Банщиков по обыкновению впал в насмешливый тон. — Впрочем, по моему разумению, такие очки следует прописать кое-кому и повыше.

Это уже был намек на наместника Алексеева. Незаконный сын Александра II, Алексеев полновластно распоряжался в крае. Настолько полновластно, что приходилось долго залатывать прорехи, которые появлялись после каждого его «мудрого» решения. Особенно страдал флот, к которому, по несчастью, Алексеев питал болезненную слабость.

— Как вы можете шутить в такое время, Михаил Леонидович?! — Беренс совсем не намерен был вести разговор в тоне Банщикова. — Посольство в Сеуле просто опасается беспокоить наместника тревожными вестями накануне дня его ангела.

— Успокойтесь, Евгений Андреевич. Все не так мрачно, как вы рисуете. — Руднев уже пожалел, что сам затронул эту тему. Лучше бы офицеры оставались в неведении о результатах его встречи с посланником.

— Еще раз простите мою горячность, Всеволод Федорович, но ведь речь идет о «Варяге»!

— Я знаю. И смею заметить, беспокоюсь не меньше вашего. Но приказа уходить нет. Есть иной: «Оставаться на месте и ждать». И нам остается только подчиниться. Будем надеяться, что, даже если случится самое плохое, японцы не посмеют напасть на нас в нейтральном порту. В открытом же море они нем не страшны. Котлы, слава богу, пока в порядке — прорвемся.

За перегородкой тучный коммерсант, проклиная не вовремя загудевший паровоз, пытался разобраться с котлами: в порядке они или нет? Но русские в купе уже замолчали. Тогда… пусть будут в неисправности. В японском военно-морском штабе, куда стекались все разведывательные донесения, требовали правду, но всегда охотно принимали такую, в которой сообщалось бы о недостатках и слабых сторонах русского флота.

Спустя час показался порт. Солнце заваливалось за прогнутую коромыслом линию морского горизонта, бросая на воду сияющую дорожку. Упругий ветер изламывал ее в тысячи бликов. Корабли, стоявшие на рейде, от этой световой круговерти казались празднично иллюминированными. Чемульпо был нейтральным портом, и кораблей разных стран здесь собралось предостаточно.

Руднев надел фуражку.

— Господа, я попросил бы не разглашать наш разговор даже в кают-компании. Мы люди военные. Выйдем в море по приказу или… в силу чрезвычайных обстоятельств.

Утром 26 января командир канонерской лодки «Кореец» капитан 2-го ранга Беляев прибыл по приказанию Руднева на «Варяг». Руднев принял его в своей каюте.

— Одну минуточку, Григорий Павлович, — извинился он, протягивая руку и тотчас же усаживаясь обратно за письменный стол, — только допишу донесение в Артур.

Беляев увидел на столе листки машинописного текста, удивился:

— Но рапорт уже напечатан, Всеволод Федорович.

— Еще вчера, как только вернулся из Сеула. Я лишь хочу приписать известие о странном бегстве крейсера «Чиода». Может быть, в штабе смекнут наконец, что с притушенными огнями уходят отнюдь не с добрыми намерениями.

Беляев кивнул. Это его вахтенный офицер первым заметил попытку японского крейсера «Чиода» тайно выскользнуть на порта. Выдал крейсер узкий просвет в плохо задраенном кормовом иллюминаторе.

Беляев уселся в кресле, вытащил портсигар.

— Разрешите? — Чиркнул фосфорной спичкой, закурил. — Насколько я понимаю, с донесением идти мне?

— Совершенно верно. Посланник ни за что не соглашается на переезд к нам, на крейсер, всей миссии, не соглашается и на возвращение в Артур.

— Остается лишь сожалеть. Недальновидность — родная сестра нашей политики на Востоке.

Руднев захлопнул крышку чернильницы, протянул Беляеву листки.

— Я бы хотел, чтобы вы познакомились с рапортом, Григорий Павлович.

Пока командир «Корейца» бегло просматривал текст, Руднев растирал кисти рук. Мебель «Варяга» была сделана из легкого металла американской фирмой «Гужон». Может быть, это и спасало от пожара, но руки на металлической поверхности, хоть и прикрытой сукном, немилосердно стыли.

— Постарайтесь вручить это лично наместнику. Он сейчас в Артуре. И на словах, я очень надеюсь на вас, внушите ему: положение чрезвычайно тревожное.

Беляев усмехнулся. Попробуй внуши! О самоуверенности и заносчивости Алексеева ходили легенды.

— И все-таки постарайтесь. Когда можете покинуть порт?

— Разрешите отбыть в 16 часов.

— Хорошо.

Эскадра контр-адмирала Уриу кралась к Чемульпо. Головным шел броненосный крейсер «Асама», приданный 4-му отряду легких крейсеров. Адмирал нет-нет да и бросал довольный взгляд на восьмидюймовую кормовую башню крейсера и многочисленные орудия, торчавшие из его бортов во все стороны. Что ни говори, а с «Асамой» Уриу чувствовал себя много увереннее. Один этот крейсер по огневой мощи и дальности огня превосходил артиллерию русского «Варяга». А все шесть японских крейсеров могли потопить русских за несколько минут.

Впрочем, почему утопить? Направляя эскадру в Чемульпо, главнокомандующий адмирал Того без обиняков объявил, что желал бы видеть «Варяг» в составе японского флота. Приготовлено было даже название — «Сойя».

— Заприте русских на рейде, поставьте впритык — на пистолетный выстрел — миноносцы, и русские сами стащат свой флаг с гафеля, — процеживая слова через редко расставленные зубы, наставлял командующий. Совет и вправду был хорош, хотя Уриу на дух не переносил этого высокомерного выскочку с английскими манерами. Но прежде чем его осуществить, нужно было высадить десант и захватить порт. Хотел бы он знать, как пройдет эта операция под самым носом русских?

Адмирал Уриу поглубже упрятал лицо в меховой воротник морской куртки. Морозный ветер нес ледяные брызги вперемежку с низко стелющимся дымом из труб «Асамы». В борт крейсера «Нанива», на котором держал флаг адмирал, била крепкая, стянутая кружевом пены волна. С мостика было видно, как зарывались в воду тяжело груженные транспорты. Должно быть, десант — 5 тысяч солдат — сейчас небоеспособен: облевал все трюмы.

Миновав архипелаг Клиффорд, стали втягиваться в петляющий фарватер Чемульпо. Болтанка пошла на убыль.

— Через полтора часа войдем в порт, — доложил старший штурман.

С берега спросили: «Нужен ли лоцман?» Уриу усмехнулся:

— Не отвечать! — Наивность местных властей веселила. Какая предупредительность! Готовы помочь в захвате собственного порта. Хотя почему бы и нет? Большинство здешних лоцманов — японцы, и жалованье они получают не только от портовых властей.

— Доложите, когда покажется порт!

Уриу уже занес ногу, чтобы спуститься по трапу в каюту, когда с идущего форзейлем[1] миноносца сообщили о появлении русской канонерской лодки. Адмирал почувствовал легкое волнение. Вот оно! Русские определенно что-то пронюхали. Но поздно — мышеловка захлопнулась.

Уриу вернулся на мостик. По его приказу крейсеры стали брать ближе к берегу. Вперед вырвались миноносцы. Было видно, как на палубах суетились минеры, готовя торпедные аппараты.

— Суетятся, слишком суетятся, — закачал головой адмирал. — Сколько готовили к войне, а вот начали — и суета.

На крейсерах ударили колокола громкого боя. С мостика было видно, как на «Асаме» мягко покатилась бронированная носовая башня. Хоботы двух восьмидюймовой дрогнули, поползли вниз, впиваясь в профиль выплывающего навстречу «Корейца». Один удачный залп, и русским придется вычеркнуть этот корабль из списков своего флота. Но если артиллерийская дуэль затянется?? Уриу бросил тревожный взгляд в сторону перегруженных транспортов. Шальной снаряд с «Корейца» мог отправить на дно любой из них. Нет, с русскими надо расправиться наверняка — минной атакой.

Головной миноносец выбросил длинное тело торпеды, Адмирал, не отрываясь от окуляров бинокля, царапал в волнении ногтем кожу футляра.

— Вот сейчас, сейчас!

Но на канонерке вовремя увидели торпеду, отвалили в сторону.

— Слева по борту мина! — крикнул наблюдатель.

Беляев и сам увидел ее. Подумал спокойно, как о чем-то постороннем: «Значит, все-таки война!» Определенность всегда лучше: по крайней мере ясно, что надо делать.

— Лево на борт! Боевая тревога!

Подошвы матросских ботинок дробно застучали по палубе. Команда заняла места по боевому расписанию.

Вторая торпеда, буравя воду, устремилась к «Корейцу». Отклонились и от нее, но с трудом — больно с близкого расстояния ее выбросили. К лейтенанту фон Крампту со всех сторон поступали донесения о готовности к бою. Тот и здесь остался верен себе: щелкнул крышкой часов:

— Опоздали на полторы минуты. Распустились!

И повернулся к Беляеву:

— Григорий Павлович, «Кореец» к бою готов!

— Наводить на миноносцы…

Но команду «огонь!» не отдал.

Нет, он не испугался быть расстрелянным в упор эскадрой противника. Подумал о другом: нельзя допустить столкновения, пока «Варяг» стоит неподвижной мишенью на рейде. Нужно выиграть время, предупредить Руднева. А там будь что будет!

Пенистый след третьей торпеды набегал прямо на борт «Корейца». Но и она прошла мимо.

Беляев размашисто перекрестился:

— Ну, хватит! В четвертый раз они непременно попадут. Стрелять нельзя? Тогда… право на борт! Идем на таран!

У старика «Корейца», таскавшего на себе еще парусное вооружение, форштевень был от стародавних времен — скулой вперед. Конечно, тараном боя не выиграть, но чего не сделаешь от отчаяния?

Канонерская лодка, развернувшись, нацелилась в корму ближайшего миноносца. На миноносце не выдержали, отвильнули в сторону, освобождая фарватер. Следом ушли под прикрытие крейсеров и остальные миноносцы.

Сорок минут спустя «Кореец» отдал якорь в одном кабельтове от «Варяга».

Не успел Беляев прибыть на крейсер для доклада о происшедшем, как все четыре японских миноносца вошли в порт и встали напротив русских кораблей.

Командир английского крейсера «Тэлбот» коммодор Бейли был озадачен и даже раздражен. Только что он проводил командира «Варяга» Руднева, прибывшего с протестом по поводу нападения японцев на русский военный корабль в нейтральных водах. Теперь Бейли, как старшему на рейде, предстояло ехать объясняться с японским адмиралом. Ситуация, черт возьми, складывалась щекотливая: в личном сейфе коммодора лежали секретные инструкции адмиралтейства, обязывающие его во всем способствовать японской политике на Дальнем Востоке. Разумеется, если речь зашла об ослаблении России… Но, право, японцы взялись за дело слишком ретиво, в нарушение всех международных правил. Теперь коммодор ломал голову, как выкрутиться из этой пикантной ситуации, не запятнав чести мундира и не выдав своих подлинных намерений?

Вестовой сбил пылинки с расшитого золотом рукава мундира Бейли. Доложил:

— Катер у трапа.

Паровой катер отвалил от высокого борта «Тэлботд», заскользил мимо успевших втянуться на рейд японских крейсеров к «Наниве». Идти приходилось буквально под дулами орудий, которые японцы наставили на «Варяг». Бейли невольно втягивал голову в плечи: не хватало еще, чтоб они передрались прямо в порту!

Катер, совершив широкую циркуляцию, впритирку подошел к парадному трапу. Бейли довольно посмотрел на рулевого; отменный глазомер! Японский офицер отдал честь, сказал на чисто английском:

— Адмирал Уриу ждет вас.

Коммодор величественно, как лорд-канцлер, поднялся на борт «Нанивы», скользнул чуть прищуренными глазами по длин-ному строю караула. Нет, положительно он никогда не будет способен отличить одного японца от другого. Они похожи друг на друга, точно оловянные солдатики из одной коробки. Разве вот шитье на мундирах. Вон у того, идущего навстречу, его так много, что это либо сам адмирал Уриу, либо… его камердинер.

— Я рад приветствовать вас, коммодор Бейли. Для нас видеть наших английских друзей большая радость.

Адмирал и его гость спустились в каюту. Она была обставлена скромно, не в пример роскошным покоям на «Тэлботе». И это еще раз убедило англичанина в серьезности намерений японского адмирала. Единственное, что себе позволил Уриу, это повесить в просветах между иллюминаторами картины на шелку. Бейли невольно залюбовался цветком лотоса — символом благополучия, — белизна которого была выразительно оттенена точными ударами черной туши.

— Настоящий Куниёси, — пояснил Уриу, перехватив взгляд англичанина.

— А вы не боитесь, адмирал, что все это когда-нибудь окажется на дне моря?

— Только вместе со мной… Однако что привело вас, коммодор, на борт «Нанивы»?

Бейли подтянулся. Начиналась официальная часть визита.

— Господин адмирал, только что меня посетил командир русского крейсера. Он утверждает, будто сегодня ваши корабли атаковали в нейтральных водах русскую канонерскую лодку «Кореец». Мой долг старшего на рейде — выслушать ваши объяснения по поводу… э-э… — Бейли не сразу нашел нужное слово, — этого недоразумения.

Уриу не спешил с ответом. Сцепив на животе пальцы, он сосредоточенно смотрел на англичанина. Пауза затягивалась, и странно — Бейли чувствовал себя как нашкодивший школьник перед строгим учителем. Коммодор собрал все свое самообладание, но не удержался, сорвался на оправдание:

— Поймите меня правильно, господин адмирал. Военные действия в водах Чемульпо чреваты нарушением всех международных договоров. Мои симпатии, как и симпатии моего правительства, — вам это известно, — на стороне Японии. Если вы намереваетесь воевать с русскими — ваше дело. Но нападение в нейтральном порту? Это вызовет бурю протестов.

Уриу, опустив веки, слушал переводчика. Впрочем, в этом не было особой надобности: он прекрасно знал английский язык. Но время было его союзником: чем дольше тянулся разговор, тем покладистее становился этот надутый англичанин.

— Мне понятны ваши сомнения, господин коммодор, — наконец заговорил Уриу. — Но пусть они оставят вас. Никакого нападения не было. Да, не скрою, война с русскими уже началась, но торпедная атака! Пока жив Ямато-Дасаки — японский дух, — нам незачем прибегать к подобным коварным приемам. Все это чистейший вымысел, плод чрезмерного воображения русских, рожденный, должно быть, некоторым злоупотреблением крепкими напитками.

Уриу врал бессовестно. И Бейли, поджав бескровные губы, старательно делал вид, что готов поверить в эту ложь. Действительно, что же ему еще оставалось делать, имея на руках секретные инструкции адмиралтейства?!

Адмирал вдруг рассмеялся:

— Потом, неужели вы всерьез думаете, что мои минеры так плохо стреляют? Я бы приказал списать их с флота, если б они промахнулись,

— Я удовлетворен. Но… отчего ваши миноносцы держат под прицелом русские корабли?

— Обыкновенная предосторожность. Разве русские не поставили прислугу к орудиям?

Бейли пожал плечами.

— Благодарю вас. О вашем ответе я сообщу остальным командирам стационеров. Думаю, нам удастся уладить это недоразумение.

Адмирал проводил гостя на палубу.

— Не придавайте этому большого значения. Мы только опорожним трюмы наших транспортов и снова уйдем в море, чтобы там встретить русских. Надеюсь, они не откажут нам в этом рандеву.

Бейли хорошо знал, от каких тяжестей японцы хотели освободить трюмы своих транспортов: орудия, боевое снаряжение, пехоту. Война начиналась не только на море. Но это уже дело японцев и русских.

Коммодор привычно бросил ладонь под козырек фуражки:

— Это ваше право. Мы не собираемся препятствовать

На «Варяге» все было готово к бою. Люки и горловины задраены, помпы работали на холостом ходу, снаряды подали к орудиям. Комендоры стояли у орудий, в прицелах которых четко вырисовывались низкие корпуса японских миноносцев. Из труб рваными клочьями тянулся дым: Руднев приказал держать под парами пятнадцать котлов.

Плутонговый командир мичман Губонин и командир дальномерной станции мичман Ничволодов, прозванный Графинюшкой, наблюдали за высадкой десанта с японских транспортов. На порт давно опустилась вязкая, как тина, ночь, но японцы, осветив месте высадки прожекторами и кострами, не прекращали разгрузку.

— Как тебе это нравится, Мишель? Японцы захватывают Корею, а мы ровно ничего не делаем.

Михаил Ничволодов пощупал платиновое кольцо на указательном пальце — подарок невесты — и украдкой вздохнул. После возвращения в Артур он должен был отбыть в Петербург. А там — свадьба, новая жизнь. И вот…

— Неужели война?

— Нет, конечно, — съязвил Губонин. — Просто японцы с некоторым опозданием завезли здешним жителям рождественские подарки. А чтобы мы не мешали их раздаче, подогнали несколько миноносцев к «Варягу».

— Ты все шутишь, Петр. А мне не до шуток. Судя по всему, я теперь не скоро окажусь в Петербурге.

— Да, я шучу! — обозлился плутонговый. — Он еще думает о сваей несравненной Вареньке. Ты бы задумался о другом: как нам выбраться из этой передряги?

— Ну это ты хватил. Японцы не посмеют атаковать нас в нейтральном порту.

— Уже посмели. «Кореец» еле ноги унес после атаки вон тех красавцев.

— А как же корабли нейтральных держав? Они не допустят — этого. — Графинюшка нервно ткнул пальцем в темный силуэт

французского крейсера «Паскаль».

— Меня удивляет твоя наивность. Должно быть, это от избытка графской крови. Россия для многих в этих местах как рыбья кость в горле. Они совсем не против устроить нам кровопускание чужими руками.

— И все-таки ты меня не убедил. Существует международное правило, честь моряков…

— Плевать хотел адмирал Уриу на право и честь. Вот погоди, перекидает завтра «Асама» пару сотен восьмидюймовых снарядов в наш «Варяг», и ты убедишься, какому богу молится японский адмирал и какого права придерживается.

Ничволодов задумчиво помял пальцами подбородок. Похоже, Губонин был близок к истине.

— И все-таки как ты груб, Петр. Прямо как матрос.

— Конечно, куда мне до твоего аристократического воспитания.

Мичманы пикировались ежедневно. Но на этот раз Ничволодов обиделся.

— Я, как и все вы, обучался в Морском корпусе. Мои дорогие предки, кроме титула, мне ничего не оставили. Так что твой намек совершенно неуместен, даже оскорбителен!

Плутонговый смягчился.

— Не злись. Лучше проверь свои дальномеры. А то начнешь завтра рубить мне дистанцию…

— Когда это я рубил дистанцию? Ты лучше последи за своими наводчиками. Забыл, сколько вы на последних стрельбах перекидали снарядов в белый свет!

— Не волнуйся, не подведем! — Губонин вдруг неожиданно молодо рассмеялся. — А что, Мишель, бой так бой. Весело!..

— Смотри-ка, вроде головной миноносец якорь выбирает. Не иначе японцы уходить надумали?

Оба мичмана с минуту молча вслушивались в звуки моря. Сначала они уловили стук якорной цепи, накручиваемой на штиль, потом звучный удар: якорь, как гвоздь в стену, вошел в клюз.

— Уходят! — согласился Ничволодов. — Пойду старшему офицеру доложу.

У третьего спонсона перед мичманом вынырнул комендор Алешка Козинцев. Вытянулся, цыганские глаза «по уставу» ели начальство.

— Дозвольте обратиться, ваше благородие!

— Что тебе? — С матросами Графинюшка был строгим, без вольностей.

— Мы, ваше благородие, меж собой сомневаемся. Как это понимать? Вроде и война с японцами началась, а мы отсиживаемся.

— Кто тебе сказал, что война началась?

— Своим умом дошли. Разве ж без войны минной атакой угощать станут?

— Вот я доложу вахтенному офицеру, он тебя пошлет гальюны чистить за большой ум. Тебе не рассуждать, а повиноваться по уставу положено. Понял?

— Так точно! — Алешка сумрачно посмотрел в спину мичмана, зло перекатил желваки.

— Ну, что мичман сказал? — набросились матросы на вернувшегося Козинцева.

— Он скажет! — огрызнулся комендор. — Одно слово — Графинюшка! Обещал вахтенному доложить, что много рассуждать стали… А, ладно, и без него ясно: война, братцы. Только какая-то подлая.

Козинцев и не подозревал, как он был близок к истине. Именно в это время весь внешний рейд Порт-Артура озарялся выстрелами, полосовался беспорядочно метавшимися лучами прожекторов, запоздало выискивавших неприятеля. Броненосец «Ретвизан» со скрежетом наползал на прибрежные камни. «Цесаревич» оседал, заглатывая через рваную пробоину тонны воды. Русские моряки расплачивались первой кровью за беспечность царских адмиралов: эскадра прозевала ночную атаку японских миноносцев…

Опорожнив трюмы, японская эскадра в самом деле покинула Чемульпо. Но лишь для того, чтобы приготовиться к бою. Утром 27 января 1904 года командиры всех стационеров, бывших в порту, получили радио с «Нанивы». Контр-адмирал Уриу извещал о предстоящем нападении на «Варяг» в случае, если он до 16 часов не покинет Чемульпо. Во избежание недоразумений адмирал советовал уйти нейтральным судам до боя. Командир французского крейсера «Паскаль» Виктор Сэнес поспешил на «Варяг».

— Вам известно о требовании Уриу покинуть порт? — обратился он к Рудневу.

— Конечно. Нетрудно было перехватить радио японцев.

— Что вы по этому поводу думаете?

— Думаю? — Руднев наклонил голову с широкими залысинами. — Только то, что Уриу готов на все, чтобы захватить «Варяг». Они согласны воевать даже в нейтральном порту.

— Вот именно. — Уроженец юга Франции, Сэнес был порывист и горяч. — Я удивляюсь вашему спокойствию! Все, что творит адмирал, просто возмутительно, нет — подло! Капитан, прошу вас на борт английского крейсера. Там мы обсудим сообща создавшееся положение.

На «Тэлбот» прибыли командиры всех стоявших в порту стационеров. Не было только командира крейсера «Виксбург»: американцы открыто демонстрировали свою неприязнь к русским.

Едва Руднев вошел в кают-компанию «Тэлбота», как его догнал мичман Губонин.

— Простите, ваше превосходительство. Пакет от японцев. Старший офицер приказал срочно переправить его вам.

Руднев извинился перед капитанами, отошел к иллюминатору. Косой луч света, пробиваясь через неплотно сдвинутые шторы, растекался по листку. Разговоры умолкли. Все неотрывно смотрели на Руднева.

— Господа! Адмирал Уриу извещает меня о начале военных действий между Японией и Россией. Он требует, чтобы «Варяг» покинул Чемульпо. В противном случае грозится напасть прямо в порту. Кстати, должно быть, по забывчивости адмирал не вручил нам ультиматум вчера.

До сих пор Руднев говорил спокойным, ровным голосом. Но на слове «забывчивость» не удержался, сделал ударение.

— Почему вы так решили? — поинтересовался Бейли.

— Ультиматум датирован вчерашним числом. По-видимому, адмирал Уриу предпочитает сначала напасть, а потом уже объявить войну.

— Надеюсь, мы не допустим этого нападения?! — вмешался Сэнес.

Бейли недовольно покосился на импульсивного командира «Паскаля». Кажется, он будет принуждать всех помочь русским. Нет, этого нельзя допустить.

— Господин Руднев, надеюсь, поймет нас. Объявление войны несколько меняет дело. Нам нужно по этому поводу поговорить конфиденциально.

— А разве то, что до сих пор делал адмирал Уриу, — не война?

Бейли замялся: вопрос был поставлен слишком прямо. Прямо для человека, не привыкшего говорить правду. Руднев не стал дожидаться ответа:

— Хорошо. Где я могу подождать вашего решения?

— Не утруждайте себя. Мы пройдем в мою каюту. Прошу, господа.

Просторная каюта Бейли была обставлена мебелью из мореного дуба. Здесь нашлось бы чем поживиться огню, но коммодор не мог отказать себе в комфорте.

Командиры крейсеров расселись вокруг круглого стола. Коммодор Бейли на правах хозяина и старшего в звании предложил:

— Прошу высказываться.

— Что тут говорить! — Сэнес порывисто поднялся со ступа. — Будет в высшей степени непорядочно, если мы не напомним адмиралу Уриу о правилах хорошего тона.

Бейли вытянул губы в трубочку — упругая струя табачного дыма ударила в подволоку.

— Что вы этим хотите сказать? Уж не предлагаете ли участвовать в бою на стороне русских?

— Было бы совсем неплохо, — отрезал Сэнес. — По крайней мере я убедился бы, на что годятся мои парни. Но успокойтесь, я предлагаю совсем другое. Адмирал Уриу поджидает русских в узком фарватере. Там они обречены. Так давайте останемся с русскими в Чемульпо.

— А если все-таки японская эскадра будет атаковать «Варяг»? Не забывайте, что война уже официально объявлена! И мне бы не хотелось, чтобы в чужой драке гибли мои люди!

Но командир «Паскаля» не собирался отступать.

— Хорошо, есть иной выход. Давайте окружим «Варяг» своими кораблями, как эскорт, и выведем в открытое море.

— Но это такое же нарушение международного права. Если не ошибаюсь, у юристов оно называется пособничество. Нет, я, как командир английского корабля, не могу пойти на такое.

Сэнес обернулся к командиру итальянского крейсера «Сафиро» Бореа, молча слушавшему перепалку.

— Мы ждем вашего слова.

Бореа был всем сердцем с темпераментным французом, но… что скажут в Риме?

— Господа, вы предлагаете мне разрешить вопрос, который не входит в мою сферу. Я — моряк, а не дипломат и благодарю бога, что судьбе именно так распорядилась мною. Нейтралитет — вот что мне было сказано, когда я покидал гавань Неаполя.

— Это значит?..

— Это значит, что до четырех часов дня мы поднимем пар в наших котлах и покинем Чемульпо.

Бейли торжествовал: кто бы мог подумать, что этот невзрачный Бореа окажется таким крепким парнем.

— В таком случав я пойду на это один! — запальчиво заявил Сэнес.

— Не хотите ли вы сказать, что станете эскортировать «Варяг» в открытое море?

— Именно!

Бейли и этого не хотел допустить. Надо помогать слабейшим в борьбе с сильнейшим, то есть японцам против русских, и… пусть торжествует Британия. Подыскивая слова повесомей и похолодней, он сказал:

— Это ваше право, как и мое, старшего по рейду, сообщить о вашем необдуманном решении в Сеул французскому посланнику. Й я совсем не уверен, что он одобрит ваше решение.

Удар был нанесен точно. Сэнес растерялся. Когда дело касалось чести, он шел напролом. Но дипломатия? Она всегда выворачивала все наизнанку. Ждать, что скажет французский посланник в Сеуле? Но на это уйдет бог знает сколько времени, а требование адмирала Уриу истекает через несколько часов.

— Подумайте о последствиях, — изламывая в усмешке тонкие губы, давил Бейли. — Подобные действия чреваты международным скандалом.

И Сэнес отступил.

— Хорошо, я поступлю как все.

Коммодор облегченно откинулся на спинку стула:

— Тогда мы покидаем до начала боя Чемульпо. Остается лишь сообщить наше решение командиру «Варяга»,

У Руднева ни один мускул не дрогнул на лице, когда Бейли объявил о решении совета командиров. Впрочем, ощущая враждебность англичан, хоть и старательно прикрытую маской ледяной вежливости, он ждал чего-либо подобного. Правда, была еще надежда на командира «Паскаля»…

Руднев бросил короткий взгляд на Сэнеса: тот опустил голову, пальцы нервно постукивали по поверхности стола.

— Благодарю вас, господа, — в голосе Руднева звучала открытая насмешка. — Вы очень любезны. Но в вашем решении нет никакой надобности. Спокойно оставайтесь в Чемульпо. «Варяг» выйдет из порта и примет бой… Не могли бы вы проводить нас до нейтральных вод?

— Это невозможно. Это нарушение нейтралитета!

У Руднева кровь прилила к щекам:

— Вы так находите? Вы же хорошо знаете, что японцы атакуют «Варяг» в узкой бухте, как свора ночных грабителей… Однако, о чем я говорю? Вы не измените решения, как и мы. Прорыв!

Сэнес порывисто подошел к Рудневу. В глазах стояли слезы, рука была жаркой:

— Так могут поступить настоящие моряки. Удачи вам, и… простите меня.

Бейли решил, что самое время ему вмешаться. Он сделал любезное лицо. Такое, какое бывает у врача, обещающего скорое выздоровление смертельно больному.

— Вы нас неправильно поняли. Мы вовсе не отказываем вам в помощи. Разумеется, адмирал Уриу получит наш решительный протест, который умерит его пыл. Смею надеяться, что «Варяг» спокойно покинет пределы Чемульпо.

— Да, конечно, — усмехнулся Руднев. — Клочок бумаги для японского адмирала будет убедительнее ваших бронированных крейсеров рядом с «Варягом». Прощайте, господа!

Коммодор Бейли сдержал слово. Протест был написан им собственноручно. О, он был полон решительных фраз и укоров, призванных пробудить совесть японского командующего. Особенно замечательна была последняя строчка: «И будем рады слышать ваше мнение по этому предмету».

Бейли был так любезен, что сообщил японцам и о намерении «Варяга» идти на прорыв.

Вернувшись на корабль, Руднев приказал собрать всех офицеров в кают-компании.

— Господа! — обратился он к ним. — Не буду скрывать от вас всю тяжесть нашего положения. Адмирал Уриу требует, чтобы мы покинули порт. Иначе он нас атакует на якорной стоянке. Я хотел бы услышать ваше мнение.

— Позвольте, Всеволод Федорович, а корабли дружественных нам держав?

Руднев ответил как отрезал:

— Пальцем не пошевелят! Итак, я жду.

Высказывались по чину и выслуге, начиная с младшего… И все сошлись на одном — прорываться. Закончил старший офицер капитан второго ранга Степанов.

— Если останемся в порту, шансов на спасение никаких. Значит, надо атаковать неприятельскую эскадру первыми. В случае же неудачи вести бой до последнего.

— Спасибо, господа. Иного не ждал. — Руднев поднялся, давая понять, что совещание окончено. — Прошу в предстоящем бою каждого офицера быть примером исполнения долга для низших чинов. Уверен в каждом, как в самом себе. Прошу разойтись по боевому расписанию.

Но прежде чем команда стала готовиться к бою, просвистали на обед. И только после обеда выстроили команду на верхней палубе. Ветер трепал длинные ленты матросских бескозырок, топорщил воротники с белыми полосками по краям — за Гангут, Чесму и Синоп — славу русского флота. Можно ли ее посрамить?

— Никаких разговоров о сдаче не может быть! Мы не сдадим крейсера и будем сражаться до последней возможности! Исполняйте свои обязанности точно, спокойно, не торопясь, особенно комендоры, помня, что каждый снаряд должен нанести вред неприятелю!

Говорить капитан первого ранга кончил под крики «ура!», каких не слышал «Варяг» даже во время императорского смотра в Кронштадте.

…Стрелки швейцарских часов замерли на 11 часах 10 минутах. Руднев оставался спокоен, как мог быть спокоен человек, твердо решивший все для себя.

— Все наверх, с якоря сниматься!

Загремела цепь. Двупалый якорь с размаху вошел в клюз, вниз полетела налипшая на нем морская живность, бурые водоросли.

— Малый вперед!

Под броневой палубой две смены кочегаров принялись скармливать прожорливым топкам первые тонны угля. Разгоняя загустевшую смазку, дернулись поршни паровых машин. Шатуны, изломавшись в суставах-подшипниках, навалились на вал. Оборот. Еще оборот. Алчно зачавкали сальники. Двухметровые бронзовые лопасти винта врубились в застоявшуюся воду, стянутую масляной пленкой. Пошли! Позади, в полутора кабельтовых, в струе крейсера держался «Кореец».

На соседних кораблях грянуло «ура!». Французы на «Паскале» обвисли на леерах. На корме, сверкая звонкой медью, оркестр играл русский гимн.

— Каково, Всеволод Федорович! Так недолго и крейсер перевернуть. — В глазах Беренса чуть приметно дрожала легкая насмешка. Было в этом ликовании на «Паскале» что-то чрезмерное, вызывающее иронию. Будто «Варяг» выходил не на бой с превосходящими силами противника, а выкатывался на увеселительную прогулку.

— Что поделаешь, Евгений Андреевич, французы — народ темпераментный. Будем снисходительны к ним. Это от искренности. Кстати, что они кричат, не пойму?

— Желают нам удачи.

— Удачи? Это хорошо. В нашем положении и удача пригодится. Вот и «Тэлбот».

Беренс подкрутил окуляры бинокля и увидел ровные шеренги выстроившихся на палубе английских матросов.

— Если не ошибаюсь, на переднем мостике сам коммодор Бейли…

Бейли был в своей каюте, когда ему доложили о движении русских. Коммодор вскинул брови, сказал не без удивления:

— Я полагал, что господин Руднев более благоразумен. Лезть на противника, который впятеро сильнее… Да к тому же быть скованным в маневре… Здешний фарватер узкий, как клистирная трубка, камни и мели… Прикажите построить команду. Оркестр на бак. Придется проводить этих самоубийц.

Внутренними трапами Бейли поднялся на мостик. Старший офицер почтительно докладывал в спину:

— У итальянцев и французов — всеобщий восторг. Провожают русских как на распятие.

— Распятие? Надеюсь, в этом случае обойдется без воскрешения.

Офицеры на мостике сухо приветствовали командира. Бейли в кают-компании не жаловали: коммодор был неплохим моряком, но ему не хватало хороших манер. Лоск его был напускной, только-только прикрывавший невоспитанность. Лет сорок назад он не поднялся бы выше звания лейтенанта. Но сейчас иные времена: адмиралтейству нужны хваткие, грубые моряки, напоминающие «джентльменов удачи» времен адмирала Дрейка. Впрочем, догадываясь об отношении к себе большинства офицеров, Бейли платил им той же монетой.

— Господа, я не вижу необходимости в вашем пребывании на мостике. — Коммодор говорил отрывисто, как лаял. — Прошу всем свободным от вахты разойтись.

Не поворачиваясь, Бейли откинул руку. Вестовой привычным жестом вложил в ладонь бинокль. «Варяг», оставляя за собой длинные усы бурунов, проходил мимо английского крейсера. У расчехленных орудий застыла прислуга. Жерла орудий, освобожденные от защитных пробок, пугали своими бездонными провалами. Бейли приподнял трубы бинокля, увидел стоящего на мостике Руднева. Парадный мундир, золото эполет, ордена. Коммодору вдруг захотелось увидеть выражение лица русского командира, но, как ни скрадывал двенадцатикратный бинокль расстояние, разглядеть ничего не удалось…

Бейли в досаде бросил бинокль на грудь

— Безумцы, они действительно решились идти на прорыв!

Штурман «Тэлбота» сказал подчеркнуто сухо, ни к кому не обращаясь:

— Я посчитал бы за честь служить простым рулевым на корабле этих безумцев. Там по крайней мере не прощают подлости.

— Это ваше личное мнение?

— Надеюсь, не только. «Тэлбот» всегда славился настоящими моряками.

Это уже звучало как вызов. У Бейли от злости сплющились зрачки. Но чем сильнее он закипал внутри, тем спокойнее был внешне.

— Сомневаюсь, чтобы остальные разделяли это мнение. Впрочем, — коммодор смерил безжалостным взглядом штурмана, — впрочем, вас никто не удерживает на «Тэлботе». Пожалуйте рапорт. Что же касается настоящих моряков, то я ценю мужество, пусть даже оно и граничит с безумием. Прикажите играть русский гимн!

— Да, это определенно сам коммодор Бейли! — повторил лейтенант Беренс. — Желает счастливого плавания.

Руднев усмехнулся:

— Как это трогательно со стороны коммодора! Он ведь был так обеспокоен нашей задержкой в порту…

Он не договорил, осекся: совсем не время было злословить по поводу мнимых доброжелателей. Есть вещи и поважнее — бой! Взгляд уперся в счетчик лага:

— Прикажите прибавить еще тридцать оборотов.

— Есть прибавить тридцать оборотов!

Упругие струи дыма из труб, словно подрубленные, изломались, поползли вниз и в сторону.

— Всеволод Федорович, вижу японские корабли. Не пора ли перейти в боевую рубку? — предложил старший офицер.

— Да-да, — согласился Руднев. Но прежде чем уйти, он перегнулся через поручни мостика, посмотрел вниз, на палубу. В надраенной до зеркальности меди дробилось негреющее солнце, перекидывалась словами прислуга у орудий. Живая!

У Руднева запершило, защекотало в горле. Он вытащил платок, прокашлялся. Офицеры из вежливости отвернулись, будто ничего и не заметили.

— Идемте, господа. И пусть каждый свято выполнит свой долг.

По одному вошли в боевую рубку. В ней было тесно. Пространство со всех сторон сдавлено трехдюймовыми бронированными плитами, заставлено приборами, переговорными трубами. Ординарец Чибисов потянул на себя пластину стальной двери. Сминая резиновую прокладку, она плотно, как крышка табакерки, впечаталась в стену. Теперь командный пункт корабля был связан с командой хитросплетением переговорных труб, телефонами да двухметровым бронированным туннелем позади рубки — для посыльных и голосовой связи.

Через узкие смотровые щели с козырьками были видны силуэты японских крейсеров.

Наблюдатель торопливо доложил:

— Неприятель поднял сигнал: «Сдавайтесь на милость».

Мичман Ничволодов молодцевато взлетел на самую высоту — фор-марс, где находилась дальномерная станция номер два. Прежде чем припасть к окулярам дальномера, мичман скинул кожаные колпачки со стекол. Цейсовские линзы мерцали таинственным голубоватым светом. Ничволодов открыл ящик с принадлежностями, вытащил бархатку, меховые щетки — оптику обхаживали почище барышень. Выудил он и бутылку для спирта. Пустую.

У Графинюшки кровь ударила в голову. Чем протирать линзы? Одними меховыми помпошками начисто никогда не протрешь — все одно запотеют. Тогда станция станет рубить дистанцию — страх! Он лихорадочно обшарил взглядом трех матросов-дальномерщиков. Ну конечно, кто мог это сделать, как не пьяница Михеев. Ах, сволочь!

— Михеев, поди сюда!

Михеев подскочил, широко расставил ноги, ловя равновесие — на марсе покачивало. Ладонь прикрывала лицо. От ветра? Или… чтоб не унюхал?

— А ну дыхни!

— Да я…

Ничволодов погрозил пустой бутылкой.

— Сам, подлец, знаешь!

— Да нешто я посмел бы. Выпить я горазд, правда… Но такое. Я же русский матрос.

— Ваше благородие, — перед мичманом вытянулся другой дальномерщик, — дозвольте обратиться. Пробка неплотно пригнана. Не иначе как спиртяга выдохся.

Ничволодов потрогал пробку. Качается. Бутылка, кувыркаясь, полетела с фок-мачты за борт.

— Ступай в перевязочным пункт и возьми спирту для дальномера. Скажи, я прошу. Быстро!

Михеев вернулся на станцию, осторожно, как младенца, прижимая к груди бутылку со спиртом.

— Протри линзы! — прикрикнул мичман. — Да легче, медведь косолапый. Это тебе не портовые девки — оптика.

Но Михеев на оптику уже не смотрел. Лицо его было повернуто в сторону. Голос вздрагивал от возмущения:

— Смотрите! Японцы сигнал выбросили, без боя сдаваться предлагают.

Контр-адмирал Уриу ждал ответа, в волнении покусывая губы.

— Что там русские?

— Не отвечают.

Прошла еще минута. Пусто. Адмирал не поверил. Сам облазил взглядом все реи «Варяга». Да что они, в самом деле вздумали драться?

Японская эскадра по своей огневой мощи в пять раз превосходила «Варяг» и «Кореец». Но и этого мало. Японские снаряды были начинены шимозой — взрывчатым веществом, превосходящим в пять раз русский пироксилин, залитый в снаряды. Но и этого мало. На царском флоте отдавали предпочтение бронебойным снарядам с тугими запальными трубками. Такой снаряд должен был пробить броневой пояс неприятельского корабля и взорваться внутри. Японцы ставили на снаряды чувствительные запальные трубки, взрывавшиеся даже от удара о поверхность моря. И они будут взрываться, осыпая прислугу и комендоров, открыто стоявших у орудий, осколочным градом. Это уже была не арифметическая — геометрическая прогрессия превосходства. И все же…

— Может быть, русские спустят флаг после первых выстрелов? И пока не делают этого из приличия?

Контр-адмирал покосился на командира «Нанивы».

— Прикажите дать пристрелочный выстрел.

— Есть!

С флагмана ударило шестидюймовое орудие. Всплеск обо-. значился далеко за кормой «Варяга». Перелет.

— Что русские?

— Молчат.

Уриу протяжно вздохнул. Было бы совсем неплохо начать кампанию с захвата русского крейсера. Адмирал Того прав: такое известие не прошло бы мимо внимания божественного Тенно — императора, а имена первых победителей хорошо западают в память. Проклятое упорство русских. Ослиное. Они за него поплатятся!

— Еще один!

На этот раз японцы положили пристрелочный снаряд почти точно. Водяной гейзер вырос из-под самого борта «Варяга» и, подрезанный ветром, обрушился на комендоров третьего орудия. Алешка Козинцев вытер бескозыркой соленые капли с лица.

— Все целы? Ну, братцы, со вторым вас крещением. Жаль только, на том свете не зачтется. Поп-то японский!

На левом плутонге не удержались, грохнули. Они еще смеялись!

На мачте «Нанивы» затрепетали сигнальные флаги. Крейсер сообщал остальным судам расстояние до русских. Матросы оборвали смех. Козинцев припал к орудию, крикнул срывающимся голосом:

— Сейчас вдарят!

Залп главного калибра японской эскадры разодрал сдавленный небом и морем воздух. Часы показывали 11 часов 45 минут.

В боевой рубке спокойно. С первыми выстрелами всю суету как волной слизало: осталась трезвость мысли и холодная злость, без которой ни один бой не выиграть.

Руднев привычно одернул мундир. Тяжелые эполеты в желтом мерцании ламп отливали золотым шитьем, стойка воротника подпирала шею. Золотые ножны кортика колотились о бедро. На груди звенела колодка с орденами. Так повелось испокон. В лучшем — на парад и на смерть.

— Японцы начали, Всеволод Федорович.

— Вижу. Проследите, чтобы о всех попаданиях в «Варяг» сообщали в рубку незамедлительно. Это крайне важно.

Второй снаряд упал совсем рядом, подняв фонтан воды. В прорезь рубки — не ослышались ли? — залетел смех.

— Весело помирать собрались наши матросы.

Руднев не согласился.

— Почему помирать? Драться.

— Не пора ли и нам начинать пристрелку?

— Пора. — Руднев снял фуражку, оголив высокий, исчерченный морщинами лоб. Перекрестился. — Ну, с богом. Поднять боевые флаги!

Маленькие комочки быстро заскользили по фалам и вдруг развернулись, забились в мускулистом подхвате ветра. На «Корейце» продублировали, и вот уже корабли взывали: «К бою!»

— Эй, на дальномере! Давай дистанцию.

На раскачивающемся марсе — как в вороньем гнезде — дальномерщик Михеев вдавил глаз в присоску оптики. От волнения изображение двоилось, тело — это на пронизывающем ветру — пробивал пот. Успевай только поворачиваться.

В паутине делений путались вентиляционные трубы «Асамы», жадно всасывающие широкими раструбами воздух. Влупить бы им под основание, чтоб задохнулись топки!

— До головного — сорок пять кабельтовых! — крикнул мичман Ничволодов.

В боевой рубке помедлили — японские снаряды уже кучно ложились вокруг «Варяга». Потом последовала команда: «Огонь!»

Рука комендора Алешки Козинцева, подчиняясь резкому выкрику плутонгового командира, послушно закрутила маховик вертикальной наводки. Хобот шестидюймовки пополз вниз, укорачивая тень на — палубе. Рядом сально чавкнул затвор, заглатывая снаряд с красным — бронебойным — околышком. Теперь только бы не забыть, раззявить рот пошире, а лучше ладонями сдавить уши.

— Огонь!

Отдача, хотя и смягченная откатником, встряхнула орудие.

— Недолет! — выругался мичман Губонин. — Ах, Графинюшка, попадись мне. Здесь же все 46 кабельтовых!

Алешка, морщась как от зубной боли, крутанул маховик на два оборота. Промах переживал почти физически, будто сам недобросил двухпудовый снаряд.

— Сейчас-сейчас, — шептал матрос, подгоняя вертикальную наводку под дистанцию. — Готово!

Заряжающий бросил новый снаряд в казенник. Стук запоров замка. Рот — шире. Лицо отвернуть от панели.

— Огонь!

На «Асаме» полетела вниз вентиляционная труба.

— Молодцы, ребята! В самую рожу адмиралу Уриу заехали! — крикнул Козинцев.

— Ура-а-а!

Японский снаряд подловил всех в этом радостном крике. Разметал в щепки катер, щедро сыпанул осколками. Алешка вмялся затылком в станину, выворачивая руку — пальцы точно примерзли к механизму наводки, — стал оседать на палубу. Боль от вывернутой руки и привела в сознание. Рванул на вороте тельняшку. Шатаясь, поднялся. Из дыма вывалился мичман Губонин. Лицо известковое, прижатая к колену ладонь мяла складку брюк — меж пальцев бежала кровь. Выдавил:

— Есть кто живой? Отзовись! — И, не дождавшись ответа, повалился со стоном.

— Санитара! — Алексею казалось, что он надрывался в пронзительном крике, но из разъеденного угаром и ядовитыми газами горла вырывался бессвязный хрип.

Прибежали санитары. Мичману сунули под нос склянку с нашатырем. Он пришел в себя, сгоряча сплюнул:

— Да что ты меня как институтскую барышню! — Но сам носом, как в рюмку, — в склянку и вдыхал, вдыхал, до одурения.

— Ваше благородие, вам надо в лазарет, на перевязку, — сказал санитар, распарывая брючину на раненой ноге. — Сейчас носильщики подойдут.

— Перевязывай здесь! Козинцев, орудие цело?

Алешка потянул рукоять затвора.

— Заело.

— Давай вместе!

Губонин оттолкнул носильщиков, поднялся — откуда только силы взялись! Навались. От нечеловеческого напряжения уплывало сознание.

— Давай!

Замок, клацнув вывернутыми запорами, открылся.

— Ваше благородие, господин мичман, орудие-то заряжено!

— Козинцев, на место! Только бы не разорвало. Огонь!..

Тридцатимильный фарватер Чемульпо — узкий и извилистый. Справа — прибрежные мели, слева — гряда подводных камней. Адмирал Уриу, выбрав это место для встречи русского крейсера, рассчитал точно. «Варягу» не сманеврировать не увернуться от настильного залпа. Спасение в одном — в скорости. Только вперед, только в прорыв!

Стрелка машинного телеграфа мелко вздрагивала на секторе «Самый полный». В стальных внутренностях корабля надрывались черные, как тропическая ночь, кочегары. Боя они не видели. Они вообще ничего не видели, кроме облитого водой угля на совке лопаты и огнедышащих, прожорливых пастей топок.

— Как бы «Кореец» не отстал, Всеволод Федорович! — обеспокоился Беренс.

— Запросите, как у них там? — приказал Руднев.

Через несколько минут доложили:

— В «Корейца» попаданий нет. Но, кажется, они на пределе. Машины у них ни к черту.

— Беляев ни за что в этом не сознается. Он и так считает, что связывает нас по рукам и ногам. Как прорвемся, придется сбавить ход.

Японцы пристрелялись. Были попадания в борт, орудийную палубу. Шестидюймовый снаряд разорвался на марсе. Михеев чудом спасся: осколки до неузнаваемости искрошили его товарищей. Его же долю принял на себя дальномер. Когда Михеев очнулся, первое, что увидел, — покореженную трубу с разбитыми чечевицами-линзами.

— Братцы, где вы, братцы? — не веря ни в свое спасение, ни в гибель товарищей, звал матрос. — Отзовитесь, братцы!

Молчание. Михеев, натыкаясь на исковерканное, вырванное из гнезда железо, на еще теплые осколки с режущими краями, пополз по накренившейся площадке. Вдруг ладонь ткнулась во что-то липкое, мягкое. Холодея, посмотрел вниз: то была оторванная почти по локоть рука. И на пальце этой оторванной руки поблескивало тяжелое платиновое кольцо. Больше ничего, ровным счетом ничего от Графинюшки не осталось.

С уничтожением дальномерной станции номер два «Варяг» словно на один глаз ослеп. Теперь вся надежда была на дальномерщиков первой станции. Им бы не подкачать — бой вступал в решающую фазу, когда корабли противников сходились до минимума.

Один за другим умолкали орудия левого борта. Японские снаряды фугасного действия наносили страшные опустошения. Пожарные партии с трудом справлялись с бушевавшим огнем.

— Большие потери среди комендоров и прислуги. Есть даже раненые… щепками от разбитых вельботов! — доложил старший офицер. Он только что вернулся с палубы и теперь никак не мог унять учащенное дыхание. — Но какова крепость духа, Всеволод Федорович! Выше всяких похвал. Раненые отказываются покидать орудия.

— В мужестве матросов не сомневался, — ответил Руднев и болезненно поморщился. Сколько раз он говорил, что в современной войне прислугу надо прятать под броневые колпаки или хотя бы за щиты. Но в морском штабе многие мыслили еще категориями парусного флота.

— На подачу патронов встали люди из пожарных партий, — продолжал докладывать Степанов.

— Но кто будет тушить пожары?

— Матросы их сами отрядили. Сказали — справятся, а у прислуги и так много выбитых. Я разрешил.

Руднев впервые за время боя позволил себе отвлечься. Он оторвал взгляд от смотровой щели, промокнул платком вспотевший лоб и виски. Под кожей мелко пульсировала жилка. Не с усталости — ее еще не было — от возмущения. Вспомнил вдруг, что этих матросов его предшественник, первый командир «Варяга» Бэр, смел называть быдлом! Гнусность, какая гнусность!

— Сергей Васильевич! — Руднев обернулся к старшему артиллеристу лейтенанту Зарубаеву. — Передайте комендорам. Я прошу, слышите, прошу усилить огонь…

Его оборвали — один за другим — два выкрика.

— Орудие номер три! Попадание!

— Сбит грот-марс, поврежден левый мостик! Дальномерная станция номер один разбита!

Теперь центральный артиллерийский пост ослеп на оба глаза. — На орудиях оптических прицелов не было. Каждый наводчик целился по старинке — прищуриваясь. И ничего — попадали!

Санитар Мишка Ушаков скатился по переплетению трапов в самую преисподнюю — к топкам. Принюхался: если у них было попадание, то должно быть полно газов. Но нет, ничего. Видно, все уже всосало в рожки вытяжной вентиляции. Тогда можно и оглядеться.

Спины «духов» — кочегаров матово отсвечивали потом, на черных лицах блестели глаза.

— Эй, братцы, кто тут раненый?

Кочегары сновали, не обращая внимания на санитара. От угольных ям — к топкам, от топок — к угольным ямам. И все в духоте, в спертом, прокаленном воздухе, в безвестности. Шум боя докатывался сюда так, будто кто-то огромной кувалдой молотил по листу железа. А бросать уголь надо было умеючи — подальше и поровней, чтобы бившийся в неукротимой ярости огонь на лету пожирал его, окатывал стенки котлов палящим жаром.

— Стойте же! — Ушаков, как рак клешней, вцепился в штанину пробегавшего кочегара. — Никак Семен? Есть раненые?

Семен Позднев, кочегар второй статьи, шлепнул Ушакова по плечу. На матроске отпечаталась широкая пятерня.

— Протри глаза! Пока бог миловал. В бортовую яму один снаряд залетел, да там и издох. Бинты есть? Дай-ка.

Позднев растормошил моток бинта и стал вытирать лицо.

— Очумел? — возмутился Ушаков. — Это для раненых.

— Не шуми. Сил никаких нет. Пот едучий — все глаза выело.

Кочегар оттянул красное веко, пожаловался:

— Угольщики «чернослив» подсунули хуже некуда.

Ушаков широко раскрыл сумку:

— Разбирайте, братцы, если так. У вас тут как в аду!

Но Ушаков ошибался. Ад начался спустя минут десять, когда японский снаряд своротил вентиляцию в третьей кочегарке. Нагнетавший воздух мотор захлебнулся. Столбик термометра, как взнузданный, быстро пополз вверх. Пот уже не каплями — черными ручьями катился по телу. От напряжения люди падали в обморок.

— Совсем плохо! По одному — быстро наверх, — разрешал трюмный механик. — Отдышался две минуты — и вниз!

— Две минуты жирно, одной хватит!

Подъем и спуск — от минуты ничего не остается. Но — полжизни за глоток свежего воздуха.

…Семен Позднев высунулся по пояс из люка и чуть было не грохнулся вниз. От упругой свежести помутнело в голове. Матрос вцепился в комингс — порожек вокруг люка. Держись! С каждым вздохом одурь проходила. Сейчас еще глоток — и к топкам. Вдруг увидел: перевернута беседка с рассыпавшимися снарядами, а рядом пылает сброшенный с шлюпбалки вельбот. Еще немного — и взрыв!

Нет, шутишь! Мускулы пружинисто вытолкнули кочегара на палубу. Хлесткий ветер облапил разгоряченное тело, выбил озноб по коже. Ничего, сейчас станет жарко. Раскаленные головки снарядов до кости прожигали ладонь. Мелькнуло: как шуровать потом у топки с такими руками? Но отвечать даже самому себе было некогда. Еще один снаряд — и за борт. Теперь сбить пламя. Позднев обернулся, но никого из пожарной партии рядом не было. Разозлился, стащил с себя парусиновые штаны и стал хлестать ими по горящему дереву. Ноги выкаблучивали невиданный танец — ступни жгло через подошвы. По спине перекатывались мышцы, вздувая роскошную татуировку: «Помни Бискай!» Ах, не пристало русскому матросу стоять перед неприятелем в исподнем. Но если так вышло, пусть лицезреют зад!

Оттанцевал свой дикарский танец, отскочил, осмотрелся. Вроде все! Ноги в штаны, веревка — вместо пояса — затянулась морским узлом на животе. Парусина штанов тлела. Прежде чем нырнуть вниз, матрос бросил прощальный взгляд вокруг. Крейсер «Асама» корчился от попаданий. Ветер срывал пену с волн. «Кореец» шел весь в дыму.

«Кореец» в начале боя был обречен на… неучастие. Его два устаревших восьмидюймовых орудия — крупнее, чем на «Варяге», — молчали, бессильные добросить снаряды до противника. Приходилось ждать, когда сократится дистанция. Японцы это знали и на «Кореец» не растрачивались.

На «Варяге» стреляли, умирали, тушили пожары, захлебывались в собственной крови, но дрались. На «Корейце» страдали от своей немощи. И неизвестно, кому было хуже — тем, кто жаждал боя или кто жил в нем.

Капитан второго ранга Беляев стоял на переднем мостике. Лицо было сосредоточенно, хмуро. Оттого обильная седина казалась жестче, запавшие глаза — суровее. При каждом попадании в «Варяг» он морщился, словно ему было больно.

— Проклятая участь. Хоть бы часть огня взять на себя. Пусть безответно, но взять!

— Зачем японцам разбрасываться, Григорий Павлович? — отозвался лейтенант фон Крампт. — Они все делают разумно. Разумно и грамотно. Кто бы мог ожидать такое от японцев!

— Вас, кажется, это приятно удивило?

— Простите, Григорий Павлович, но я привык отдавать должное противнику. Готов даже уважать, восхищаться им.

— Уважать?! Восхищаться?! Адмиралом, который норовит ударить исподтишка? Нет, увольте. Эта эскадра достойна лишь одного: быть разбитой и рассеянной.

Фон Крампт не пытался даже скрыть своей усмешки:

— Похоже, получается пока наоборот. Нам еще везет, что адмирал Уриу не обращает на нас внимания.

Беляев внимательно, будто впервые, посмотрел на своего старшего офицера. Лощен, гладко выбрит, глаза умные, замороженные. Он всегда был доволен им — порядок на судне держался безукоризненно, а вот сейчас словно что-то надломилось.

— Неужели вы не понимаете, что это гадко! — Беляев поднял голос и тотчас оборвал его: не хватало, чтобы их слышали нижние чины.

— Позвольте не согласиться с вами. Мы ведь не уклоняемся от боя.

Капитан «Корейца» ничего не ответил, отвернулся. Черт с ним! В конце концов, главное сейчас — помочь «Варягу».

«Корейцу» еще молчать минут пятнадцать. Потом ударят и его орудия.

— Снаряды, снаряды давай! — ругался комендор Прокопий Клименко.

Рядом оказался дальномерщик Мишка Михеев. Лицо — неузнаваемая маска, губы трясутся:

— Сейчас на баке всех подносчиков искрошило. Клименко узловатыми пальцами вцепился в ворот тельняшки

Михеева, тряхнул так, что у того зубы щелкнули:

— Не ныть, Мишка! Слышь? Не ныть!

Вдвоем побежали к выходу элеватора. Подъемник исправно выкинул наверх беседку. В каждой беседке, как стаканы в подстаканниках, стояли четыре снаряда — пуды металла и пироксилина. Взвалили беседку на тележку, покатили.

— Не ной! — скрежетал зубами Клименко. — Сейчас поквитаемся!

Японский снаряд рванул у самой тумбы орудия. В огненном шквале, казалось, ничто не могло уцелеть. Взрывная волна вдавила старшего комендора в палубу. Сладковатый запах шимахи набился в легкие. Клименко с трудом поднялся, мотнул чугунной головой:

— Мишка, где ты?

Михеева нигде не было. Только перебитый леер хлестал по палубе. Клименко глянул за борт. Зеленые воды были изрезаны скорбными морщинами волн. По ним прыгала бескозырка Михеева. С гребешка на гребешок. Словно и не было матроса.

Клименко подавил вздох, покатил тележку один. Но почему молчит его орудие? Не может быть, чтобы там никого не осталось в живых. Не может быть!

Может! Прислуга была поголовно выбита. На спонтоне — выступающей площадке под орудием — хлюпала кровь. Но 152-миллиметровое орудие — не чудо ли? — еще исправно. А он, старший комендор Прокопий Клименко, жив.

Прокопий вогнал снаряд в казенник. Хотел перейти к механизмам наводки, но к нему уже шел, пошатываясь, Козинцев.

— У нас откатник полетел. Не повезло! Давай на наводку стану Только учти, у меня рука перебита.

В 12.05 «Варяг» был на траверзе острова Иодольми.

— Право руля! — скомандовал Руднев и жестом подозвал лейтенанта Зарубаева. — Сергей Васильевич, я решил ввести в дело орудия левого борта. От комендоров и прислуги жду меткой стрельбы и быстроты.

В этот момент крейсер содрогнулся от попадания крупного снаряда. Рулевой старшина Снегирев почувствовал, как ослабло сопротивление штурвала в руках:

— Перебит рулевой электропривод! Крейсер не слушается руля!

Руднев сделал невольный шаг к Снегиреву, воскликнул;

— Что?..

Этот шаг подарил ему еще одиннадцать лет жизни. Новый снаряд разорвался у основания фок-мачты, ударил осколками по боевой рубке. Пробить ее не хватило сил, но зато несколько мелких осколков влетели в проход, ведущий внутрь рубки. Они-то и наделали бед. Первым повалился матрос Иван Костин, приставленный для передачи команд. Он шагнул следом за Рудневым, на то самое место, где секундой раньше стоял командир, и был убит наповал. Другой осколок, чиркнув по лбу Руднева, впился в спину рулевого Снегирева. Командир «Варяга» обхватил руками голову, зашатался. К нему бросился Беренс:

— Вы ранены, Всеволод Федорович?

Руднев попытался отнять ладони — кровь заливала лицо. Это ослепление больше, чем сама рана, напугало его.

— Не вижу, почему ничего не вижу? — сгоряча повторял он.

— Вы в голову ранены. — Беренс платком пытался остановить кровь. — Эй, кто-нибудь, позовите врача из лазарета!

— Отставить! Там раненые! — Руднев уже пришел в себя. Единственное, что он себе позволил, это опуститься на принесенный откуда-то стул. — Дайте мне платок, Евгений Андреевич, я сам… Вы приказали перейти на ручное управление? Скорее, не медлите, возможно, придется управлять через румпельное отделение… Какие потери в рубке? Почему не докладываете?

У Беренса надломился голос:

— Трое убитых.

Руднев с трудом осмотрелся. Лампочки аварийного освещения тускло отражались в меди помятых переговорных труб. Тумба нактоуза расколота, пол, стены забрызганы кровью. Командир крейсера усилием воли заставил себя стряхнуть оцепенение, думать о главном — бое и израненном, терявшем управление «Варяге». Ведь впереди были камни Иодольми.

— Лево руля.

Беренс торопливо наклонился над раструбом переговорной трубы центрального поста, повторил:

— Лево руля!

В рубке напряженно ждали, когда видневшийся в смотровые щели гюйсшток крейсера отвернет в сторону. Но «Варяг» продолжал накатываться на камни. Беренс бросил быстрый взгляд на стрелку аксиометра: она давно повернулась влево — значит, что-то случилось и с ручным приводом.

— Я в центральный пост!

Все напряженно ждали старшего штурмана. Беренс вернулся, доложил:

— Оказывается, в румпельном отделении из-за выстрелов не слышали команды. Но теперь все в порядке.

— В порядке? Еще немного, и мы выскочим на эти чертовы камни.

— Видимо, нас сносит течением.

— Прибавьте на левый винт еще два десятка оборотов. — Руднев тяжело поднялся со стула, вышел на середину рубки. — Впрочем, уже не успеем, распорем днище. Стоп, машина. Задний ход!

Беренс с Зарубаевым тревожно переглянулись. Наступало самое страшное: «Варяг» превращался в почти неподвижную мишень для японских орудий. Но иного выхода не было.

— Всеволод Федорович, — обратился к Рудневу Зарубаев, — разрешите уйти на палубу, к орудиям левого борта? Сейчас там будет ад кромешный.

Руднев хотел было удержать старшего артиллериста «Варяга», но в последний момент передумал: близился тот момент боя, когда не команды из рубки, а личное мужество и отвага во многом решали дело. Зарубаев это понял.

— Ступайте и… берегите себя, — разрешил Руднев.

В это время в рубку прибежал санитар Мишка Ушаков. Вытянулся по-уставному — и с неожиданной смелостью:

— Надо перевязаться, ваше превосходительство.

— Ступай, братец, кровь уже не течет.

— Никак нет, очень даже течет, — настойчиво повторил Ушаков.

Руднев пристально посмотрел на санитара. В который раз он за сегодняшний день убеждался: матросы не просто выполняли свои обязанности, а делали все с какой-то доселе незнакомой радостью и основательностью.

— Ладно, перевязывай, — сдался Руднев. — Только быстро.

— Я скоро, — засуетился Ушаков. — Мы привычные. Нас доктор по-научному научил перетягивать. Будете как новый. А то матросы сомневаются. Говорят — убитый!

— Что? И молчали!

Руднев как был — в распахнутом, забрызганном кровью мундире, с волочившимся сзади шлейфом бинта — кинулся к выходу на боковой мостик.

— Куда, убьют! — ахнул Беренс.

Но Руднев уже сворачивал задрайки, толкая бронированную дверь. Внизу, на развороченной снарядами палубе, вокруг орудий суетились матросы. Командир «Варяга» наклонился — голос задрожал от напряжения.

— Братцы, я жив! Целься вернее!

Комендоры и прислуга увидели Руднева — закричали:

— Братцы! Всеволод Федорович жив! Целься вернее! Ура-а-а!

Орудия заговорили с новой силой.

Руднев вернулся в рубку. Сказал Ушакову устало:

— Заканчивай свою перевязку. Потом вон Чибисова перевяжи. Упрямится, в лазарет идти не хочет.

— Пока жив, вас, ваше благородие, не покину, — подтвердил ординарец, прижимая к груди раненую руку.

— Мигом перевяжу, — С ранеными Ушаков был щедр на слова, боль заговаривал. — Вот только в лазарет слетаю, бинты возьму. А то все вышли.

Руднев надел фуражку поверх бинта. Подумал мельком: «О бинтах говорит как о снарядах. Вышли. А впрочем, оно и правильно. Каждый на свой манер воюет».

«Варяг» был в критической точке. Отвалив от мелей Иодольми, он стал делать левую циркуляцию. Орудия правого борта, выведенные за предел угла обстрела, замолчали. Левые же еще не могли открыть огонь. Длилась эта ситуация совсем недолго, всего несколько минут, но это были те минуты, после которых в волосах пробивается седина.

— Если «Кореец» нас не выручит, достанется, — напряженно сказал Беренс.

«Кореец» как мог выручал крейсер. Два его восьмидюймовых орудия с невероятной быстротой выкидывали в сторону японцев тяжелые снаряды. На «Нийтаке» были отмечены два попадания. Однако адмирал Уриу был упорен. Вот по фалам японского флагмана поползли сигнальные флаги, и тотчас же из-за строя крейсеров выскочила свора миноносцев. Минная атака! Но на этот раз японцам не удалось опустошить трубы торпедных аппаратов. Первым же залпом «Варяг» и «Кореец» разворотили борт левого миноносца. Японец сразу вильнул в сторону, пытаясь выброситься на берег. Поздно! На мгновение показалась корма с бешено вращающимся винтом, потом все как провалилось. Лишь вода, вспузыренная поднимающимся из глубины воздухом, долго еще кипела на этом месте. Остальные миноносцы не рискнули атаковать русских в узкой протоке, повернули назад под прикрытие основных сил.

На правом борту «Варяга», вывернув до предела механизм горизонтальной наводки, старший комендор седьмого орудия Федор Елизаров ждал, пока японцы войдут в сектор обстрела. Вот прицел скользнул по корме удирающего миноносца, подкрался к следующему.

— Федор, пора! — торопили комендора товарищи. Но Елизаров медлил. У него была своя цель — «Асама». В панораму прицела наконец медленно вполз полубак, придавленный многотонной массой башни главного калибра.

— Вот теперь время! Огонь!

Это был тот самый выстрел, который сбил с роликовых подшипников башню японского крейсера. «Асама» как поперхнулся — замолчал, стал вываливаться из строя.

Японский снаряд, пробив борт «Варяга» ниже ватерлинии, разорвался в угольной яме. Россыпи угля задушили взрыв, но все же подводная пробоина получилась страшная: растерзанный металл завился лепестками гигантского лотоса. Такую пробоину быстро не заделаешь.

Поток воды побежал по кочегарке. В соседних отсеках с хрустом стали задраивать люки и горловины: в силу вступал жестокий закон непотопляемости, когда ради спасения корабля все намертво отгораживались от поврежденной части корпуса. А в это время старший офицер Степанов, не обращая внимания на обстрел, бежал вдоль левого борта. Изредка он останавливался, перегибался через леерные стойки. Наконец увидел то, что искал, — клокочущий водоворот, проваливающийся под днище. Степанов разогнулся:

— Водяная тревога! Авральную команду наверх!

Обдирая в кровь ладони, матросы подавали под пробоину полотно пластыря. Давлением воды его тут же вспучило и продавило внутрь. Закрылись! Однако воды успели наглотаться немало. И еще глотали, то ли через несколько слоев прорезиненного брезента-пластыря, то ли через другие, необнаруженные пробоины. В трюмах, прокрутившись несколько раз вхолостую, сыто зачавкали помпы. Воду кидали за борт, как кровь из сердца, — толчками.

Старший офицер белоснежным платком протер запотевший обод фуражки, поднял глаза на тяжело дышавших авральщиков. Оставшись без дела, они чувствовали себя неуютно, переминались с ноги на ногу,

— Спасибо вам, ребята, — с чувством сказал Степанов. — Славно сладили. А теперь вниз, быстро!

Тяжелораненый скончался прямо на операционном столе. Четвертый за время боя. Банщиков прикрыл простыней тело, сказал устало:

— Отнесите.

Умершего понесли в помещение бортового торпедного аппарата, где у священника Руднева, однофамильца командира «Варяга», была походная церковь. Санитар тем временем плеснул воду из ведра, стал смывать кровь со стола.

Банщиков, пользуясь минутой, сел, смежил веки. От напряжения мелко вздрагивали пальцы. «Плохо, — подумал он. — Надо взять себя в руки». Чтобы отвлечься, стал прислушиваться к шуму боя, который и воспринимал-то между перевязками; пока одного отнесут, другого положат. Японцы с завидной последовательностью колотили по крейсеру. Дополнительный перевязочный пункт, который развернули по настоянию младшего врача «Варяга» в носовом кубрике, оказался в самом пекле. Просто чудо, что сюда еще не залетел ни один снаряд.

— Готово, ваше благородие, — доложил фельдшер Кукушинский.

На этот раз ранение оказалось легкое. Матрос, скривившись от боли, виновато оправдывался;

— Я бы того, сам не потревожил… В голове помутилось — вот и притащили.

Над самой притолокой что-то грохнуло. Кукушинский вздрогнул, уронил пинцет. Банщиков досадливо поморщился, бросил раздраженно:

— Не отвлекайтесь!

— Вы меня побыстрей перевяжите. Мне к ребятам надо, — просил раненый.

— Держите ему руку. Крепче. Сейчас, братец, тебе больно будет, терпи.

— Гарью пахнет, — заметил фельдшер… — Не иначе пожар на верхней палубе.

И вправду, у Банщикова от дыма стали слезиться глаза. Он с трудом закончил перевязку, мельком взглянул на раненого:

— Ну как ты, братец?

— Как новый, ваше благородие.

— А чего плачешь?

— Это я от дыма, не от раны, — торопливо стал объяснять матрос, испугавшись, что его оставят в лазарете.

— Ладно, ступай на палубу, все равно убежишь. Кукушинский, дай ему спирту, чтоб очухался поскорее. И, черт возьми, кто-нибудь догадается включить вентиляцию?

— Включена, ваше благородие.

— Включена? А почему заслонки с вытяжных рожков не скинуты? То-то. Эй, несите следующего.

Руднев тревожно смотрел на кренометр. Стрелка в виде адмиральского якоря угрожающе сползала в сторону. «Варяг» продолжал крениться левым бортом, теряя остойчивость.

— Сколько, по-вашему, мы приняли воды, Евгений Андреевич?

— Трудно сказать. Думаю, не меньше 30 тонн. Хуже другое — она продолжает прибывать. Так недолго и перевернуться.

— Возвращаемся, — решил Руднев. — Подлатаемся в Чемульпо и снова в прорыв. Как электропривод, не исправили еще?

— Нет, Всеволод Федорович, идем на ручном.

— Починимся. Японцам тоже от нас досталось.

В рубку не вошел, ввалился старший офицер. Взглянул на кренометр и сразу все понял:

— Возвращаемся?

— Да!

— Японцы флаг сбили…

Перебитый осколком фал хлестал по воздуху. Андреевский флаг скользнул с гафеля кормовой мачты и, подхваченный порывом ветра, полетел в воду. Боцманмат Петр Оленин, часовой у флага, закричал:

— Братва! Флаг сбило! Японцы подумают — сдаемся!

— Как же, подумают! — Подскочивший сигнальщик Казарцев погрозил кулаком в сторону неприятельской эскадры. — Давай за новым флагом к боцману.

— Не могу я пост оставить.

Сигнальщик махнул рукой и, припадая на раненую ногу, сам побежал за флагом. Вернулся, бережно прижимая огромное полотнище к груди:

— Крепи скорее.

Боевой флаг развернулся, забился в дымных просветах. Петр Оленин, как и положено при подъеме флага, вскинул винтовку на караул. Только держал он ее не по-уставному, не за приклад. Вины его в том не было: приклад давно был расщеплен осколком и отломан за ненадобностью.

Адмирал Уриу приказал прекратить огонь и поднять сигнал «Поворот все вдруг». Русские уже втягивались во внутренний рейд Чемульпо, и неточно выпущенный снаряд мог угодить в нейтральный корабль. Новых осложнений адмирал не желал. Достаточно было одного — с «Варягом».

Русские отвечали еще несколько минут, разворотив напоследок мостик на концевом крейсере, и тоже умолкли. Бой закончился. Над бухтой повисла непривычная, оглушающая тишина. Строго говоря, тишины не было: внутри кораблей стучали машины, вдоль бортов стонали расшатанные плиты броневого пояса. И все же без выстрелов это казалось именно тишиной…

Адмирал Уриу спустился в каюту, расстегнул мундир. В дверь постучали. Вошел Танака, начальник штаба четвертой эскадры. Почтительно склонил голову. Уриу вздохнул, пальцами пробежал по пуговицам мундира: доклад о потерях и повреждениях, нанесенных императорскому флоту, надлежало слушать одетым по форме:

— Итак?

Известия были неутешительными. Можно было представить, как зло станет усмехаться адмирал Того, читая сегодняшнее донесение. Вместо захваченных кораблей — разрушения на собственных! Но странно, эта мысль, которая в любое другое время надолго бы заняла Уриу, почти не огорчила его. «Какое счастье, — думал он, слушая донесение о потерях на «Асаме», — какое счастье, что я не перенес свой флаг на этот несчастный крейсер!»

Адмирал вспомнил, с каким трудом он отказался от этой мысли. Чего бы он добился, ублажив свое тщеславие? Был бы вместе с капитаном «Асамы» размазан разрывом русского снаряда по стенам рубки, да так, что его остатки соскребали тупым ножом. Воистину, своим спасением он обязан Куниёси. Ведь именно потому, что он не пожелал расстаться с его картинами, он остался на «Наниве».

— Крейсер «Асама» должен стать в сухой док, — докладывал Танака. — Несколько подводных пробоин, сбита носовая башня с двумя восьмидюймовыми орудиями. Команда подвела под пробоины деревянные щиты, но при свежем ветре…

— Если я сейчас отправлю «Асаму» в док, с чем мы останемся, когда этот проклятый крейсер снова рванется на прорыв? — перебил своего начальника штаба Уриу. — Кстати, вы обратили внимание на его скорость? Следует расстрелять нашего человека, который сообщил о неисправностях в котлах русских. С такими неисправностями так не бегают!

— Думаю, русские получили такие повреждения, что мы и без «Асамы» с ними справимся. Это будет почетнее. Мы сами, без помощи адмирала Того.

Танака усилил голосом последнюю часть фразы, деликатно напоминая, что тяжелый крейсер был придан эскадре по настоянию адмирала Того. Но, к его удивлению, Уриу, не любивший главнокомандующего флота, отреагировал совсем иначе, чем он рассчитывал.

— Нет, нет и нет! — решительно объявил он, трижды опуская ладонь на подлокотник кресла. — «Асама» будет при мне до конца операции. В конце концов, у крейсера остались два кормовых восьмидюймовых орудия. А это немало! И потом, вы серьезно думаете, что мы смертельно ранили зверя?

Начальник штаба неопределенно пожал плечами:

— Наблюдателями отмечено много попаданий в русский крейсер. Да и уходил он с заметным левым креном. Если господин адмирал изволит знать мое мнение, то надо нападать немедленно, не дожидаясь истечения времени ультиматума. Кто знает, что еще придумают русские?

Адмирал вместо ответа вытащил из кармана часы, щелкнул крышкой. Часы были немецкие, но сделанные для японского рынка — играли первые такты императорского гимна.

— Час пятнадцать! Не так уж и много осталось до четырех. Однако оставьте меня одного, я подумаю над вашими словами…

В 1 час 15 минут «Варяг» отдал левый якорь рядом с тем местом, откуда уходил в бой. На верхней палубе «Тэболта» в полутора кабельтовых стояли английские матросы. На этот раз — хватило ума — они ничего не кричали: молча, с почтительным страхом, рассматривали изуродованное тело крейсера.

Руднев, как только ноги перестали ощущать привычное вздрагивание палубы, велел Зарубаеву:

— Сергей Владимирович, поторопитесь расставить оставшуюся прислугу к орудиям. Думаю, что адмирал Уриу не станет тревожить нас раньше четырех часов, но кто знает? Кстати, какие потери среди прислуги?

Зарубаев, только что вернувшийся с верхней палубы, покачал головой:

— Почти половина выбита, и многие, кто остался в строю, раненые. Впрочем, оставшихся нетрудно будет расставить к орудиям. Людей с избытком.

Руднев удивленно посмотрел на лейтенанта:

— Как это понять?

— Я только что обошел все батареи. Из двенадцати шестидюймовых орудий исправны только два, из двенадцати семидесятипятимиллиметровых — пять. Все сорокасемимиллиметровые орудия непригодны к стрельбе.

— Вы… не ошибаетесь? Часть орудий можно исправить?

— Минут через десять смогу доложить определенно. Но, откровенно говоря, на многое рассчитывать не приходится. Полетели накатники и компрессоры.

Руднев пошатнулся. Слабость подкралась неожиданно, мягко заволакивая сознание. Пришлось до боли стиснуть зубы, справляясь с проклятым бессилием как с икотой — сдерживая дыхание.

— Ну что ж, будем сражаться с чем есть… Идите, лейтенант, и сделайте все, что можно…

Но сражаться так и не пришлось. Пришел Степанов с потухшими глазами:

— Еще несколько пробоин ниже ватерлинии обнаружили Всеволод Федорович. В горячке не заметили. Помпы на полной мощности, но вода прибывает.

Вот в этих простых, сказанных бесцветным голосом словах старшего офицера и был смертельный приговор «Варягу». И Степанов, выговаривая их, и Руднев, слушая, ясно понимали, что это так: крейсер, заполняясь водой, проседал, исчерпывая с каждой минутой то, что в корабельной науке называлось запасом плавучести. Остановить этот поток воды мог серьезный ремонт, на который не оставалось времени. В четыре часа — как грозил в ультиматуме Уриу — в порт должна была войти вся японская эскадра, чтобы захватить «Варяг». Стационеры ее уже ждали и разводили пары, чтобы вовремя убраться из Чемульпо.

— Будем взрываться! — решил Руднев… — Надо перевести команду и раненых на соседние корабли. Да, придется договариваться с коммодором, Велите спустить катер.

— Откуда?! У нас не осталось даже целой шлюпки. Все в решето.

— Есть катер! — неожиданно объявил Беренс. — Капитан Сэмес на подходе.

Катер французского командира левым бортом принять не смогли: все стрелы были изогнуты, и трап не удалось спустить. Пришлось катеру обойти крейсер, приткнуться к правому трапу. Сэмес проводил почтительным взглядом тяжелое прорезиненное полотно пластыря, которое было впрессовано напором воды в пробоину. Даже поперечные реи, прикрепленные для прочности к внешней стороне пластыря, прогибались.

На катере Сэмеса Руднев отправился на «Тэлбот», чтобы уведомить коммодора Бейли о намерении взорвать крейсер:

— Очень печально видеть гибель такого крейсера, как «Варяг», — пряча глаза, сказал англичанин. — Впрочем, мы готовы принять на борт команду и раненых. Без оружия, разумеется.

Руднев сухо поблагодарил коммодора и откланялся. На «Варяге» в кают-компании его уже ждали офицеры. Последним пришел Банщиков, вытащил из портсигара папироску, попытался зажечь спичку — не получилось:

— Простите, Евгений Андреевич, не могли бы вы чиркнуть спичку? Пальцы дрожат. — Банщиков улыбнулся Беренсу: улыбка получилась кислой, совсем непохожей на прежнюю, бравую, к которой привыкли в кают-компании. Даже усы, лихо торчавшие стрелами, сейчас вяло свисали.

— Досталось? — сочувственно спросил Беренс.

— Четверо прямо на столе умерли. Да, такое никогда не забудешь… Что-то я Графинюшку нашего не вижу?

— Как, вы разве не знаете? Мичмана… прямым попаданием…

— Вот как… — Банщиков втянул щеки, раскуривая папироску. — Ладно, мир праху его… Что, скоро пойдем на прорыв?

— Не терпится?

— Успеть хочу переодеться. Весь мундир в крови. Верите ли, через хирургический фартук пропиталась.

Беренс пожал плечами:

— Никак не удастся. В офицерских каютах пожар был — все сгорело. Вон машинный бог, — Беренс кивнул на трюмного механика Солдатова, — на что уж чистюля, а весь в масле ходит — подойти страшно. Не во что переодеться.

Вошел Руднев. Степанов молча уступил ему место во главе стола. Капитан «Варяга» кивнул, приглашая всех сесть.

— Господа, не стоит говорить об уроне, нам нанесенном. Вы его знаете. Продолжать бой нет никакой возможности. Правом, мне данным, я решил «Варяг» взорвать, чтобы он не достался врагу. Но прежде чем сделать это, я хотел бы выслушать ваше мнение.

Минута была такая, что не каждый имел силы вымолвить «да»; иные просто опускали голову в знак согласия, иные лишь шевелили губами. Последним «да» сказал Беляев — за «Кореец». Ему было труднее всех: взрывать приходилось корабль, не получивший серьезных повреждений, с исправной артиллерией.

— Господа офицеры, нам не придется краснеть перед своими соотечественниками. Мы честно выполнили свой долг. Война же только начинается, и, думаю, у нас еще будет возможность расплатиться с неприятелем за наш «Варяг». — Руднев помедлил, давая возможность офицерам окончательно стряхнуть с себя оцепенение. — Прошу проследить за тем, чтобы на иностранные суда в первую очередь перевезли раненых. Григорий Павлович, вам придется начать первым: надо подготовить «Кореец» к взрыву к трем часам.

Беляев тяжело поднялся:

— Будет исполнено.

Беренс нашел Руднева на мостике.

— Всеволод Федорович, беда с матросами. Отказываются покидать крейсер без оружия.

Руднев не сразу вышел из глубокой задумчивости:

— Что вы сказали? Отказываются? А вы не находите, Евгений Андреевич, что это очень характерно? После такого боя люди прониклись уважением к себе.

— Возможно. Но сейчас это мешает посадке на шлюпки.

— Так объясните им это.

Беренс ответил не сразу.

— Ни я, ни старший офицер этого сделать не могут. Матросы вас… требуют.

Руднев только тогда понял, отчего штурман «Варяга» запнулся. В царском флоте слово «требуют» с нижними чинами не соединялось. Это воспринималось как бунт. Но здесь было нечто иное. Даже не потому, что крейсеру оставалось жить считанные часы. После боя что-то сломалось в привычном механизме взаимоотношений между кубриком и кают-компанией.

Это было открытие. И, как всякое открытие, оно, разумеется, было сделано не всеми. Но те, кто сделал его, уже никогда не могли вернуться к старому, привычному восприятию службы, когда команда рассматривалась лишь как одушевленный придаток к кораблю.

Матросы толпились у трапа, когда в сопровождении штурмана появился Руднев.

— Смирно! — запоздало крикнул боцман.

— Вольно! В чем дело? — спросил Руднев, строго оглядывая строй. Однако эта строгость никого не пугала: матросы знали, что за ней стоит.

Шеренга изломалась. Матросы вытолкнули вперед Алешку Козинцева.

— Господин капитан первого ранга! — начал тот. — Нам приказали покидать «Варяг» без оружия. Как же можно! Мы в плен идти не хотим.

— Никто в плен идти не собирается. Все мы вернемся в Россию.

— Без «Варяга» и оружия?

Руднев обвел быстрым взглядом расстроенные лица, сказал жестоко:

— Без «Варяга» и оружия! Но зато у нас останется возможность вернуться на родину и получить в руки куда более грозное оружие, чем винтовка, с которой нас не возьмут на стационеры. Все ясно?

— Все!

— А раз ясно, то исполнять! Евгений Андреевич, прошу вас продолжайте посадку людей на шлюпки.

Около трех часов пополудни гигантский взрыв разорвал на части изношенный корпус старика «Корейца». Мачта и часть обшивки, подброшенные огромной силой, врезались в воду в нескольких десятках метров от «Виксбурга». Американские матросы, высыпавшие на палубу полюбоваться занятным зрелищем, шарахнулись от борта.

— Все, вот и нет нашего «Корейца», — печально сказал Банщиков.

Стоявший рядом Беляев отчужденно посмотрел на младшего врача, сказал, запинаясь, выталкивая из себя слова:

— Вам что, нечего делать?! Нашли зрелище! Ступайте к раненым!

Банщиков не обиделся, лишь покачал головой и ушел.

Не прошло и десяти минут, как с английского крейсера прибыл офицер с протестом: командиры стационеров требовали от Руднева, чтобы он не взрывал, а топил «Варяг».

— Господин капитан, — пояснил англичанин, испуганно поглядывая на исковерканный боковой мостик крейсера. — Если «Кореец» лишь по счастливой случайности не задел американский крейсер, то можно ли ожидать подобной «любезности» от «Варяга», чьи артпогреба куда более вместительны, чем у несчастной канонерской лодки?

Руднева передернуло от тона англичанина, Он отвернулся. Они и здесь подставили ему ножку. Потопленный корабль — не взорванный — его можно поднять. Но приходилось подчиняться. Не оборачиваясь, Всеволод Федорович холодно ответил:

— Хорошо, мы не будем взрываться. Передайте коммодору Бейли, пусть он не трясется за себя и за свой крейсер.

В 3 часа 30 минут на «Варяге» были открыты кингстоны. Море с ревом устремилось в отсеки крейсера. Спустя двадцать минут, удостоверившись, что все люди покинули помещения, Руднев на французском катере отошел от борта корабля. Команда крейсера — здоровые и легкораненые, перевезенные на стационеры, — вышли на их палубы проводить «Варяг» в последний путь. Все стояли молча, обнажив головы. Многие плакали. Порывистый ветер быстро сушил слезы, оставляя на испачканных угольной пылью и пороховой гарью лицах чистые дорожки. Но ни слез, ни этих дорожек на щеках никто не стыдился…

«Варяг» медленно кренился на левый борт. На юте вновь стал заниматься пожар. Огонь лизал палубу, разбитые шлюпки. Изредка слышны были разрывы: это огонь находил нетронутые беседки с патронами.

В 6 часов 10 минут крейсер лег на борт и затонул.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Японцы открыли огонь в 11 часов 45 минут. Русские завершили его в 12 часов 45 минут. Весь бой, таким образом, длился один час.

Потрясенная Европа по справедливости станет величать варяжцев героями. Но в этом будет свой особый, «европейский» привкус, граничивший с непониманием того, что заставило русских моряков поступить именно;ак. С точки зрения здравомыслящего человека, дерзкая попытка русского крейсера была заранее обречена на неудачу. Однако «Варяг» не уклонился от боя. Это было непонятно. И как часто бывало, когда Европа не понимала Россию, это было объяснено «загадочностью славянской души». Между тем герои «Варяга» открыто говорили, в чем они черпали свое мужество, — в любви к родине. В любви не на словах, а на деле. Этим объясняется тот поразительный факт, что русский и советский флоты знают множество примеров, подобных подвигу «Варяга», тогда как всякий другой флот — лишь единицы.

Россия устроила героям пышную встречу. Офицерам и нижним чинам были вручены ордена и специально учрежденные медали «За бой «Варяга» и «Корейца».

В 1905 году многие матросы из расформированного экипажа «Варяга» принимали участие в восстаниях на броненосцах «Потемкин» и «Георгий Победоносец», на крейсере «Очаков», в 1906 году готовили восстание в Кронштадте; в 1907-м участвовали в восстании в Свеаборге; в 1917 году брали Зимний.

Всеволод Федорович Руднев за мужество, отвагу и умелые действия в бою был награжден орденом св. Георгия 4-й степени и произведен во флигель-адъютанты. В 1905 году уволен в отставку в звании контр-адмирала. Умер в 1913 году.

…В ноябре 1917 года в штаб обороны Петрограда вошел высокий подтянутый человек в наглухо застегнутом морском кителе со споротыми погонами и следом от орденской колодки, на месте которой сиротливо висела всего лишь одна медаль. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, что он «из бывших», кадровый офицер. Да он и не скрывал этого.

Вошедший представился:

— Капитан первого ранга Беренс, прибыл в распоряжение Советской власти.

Сидевший за столом матрос пальцем ткнул в медаль:

— Почему не сняли?

— Дорожу.

— Царской подачкой?

— Не царской — народной.

— Это как?

— Смотри сам.

Матрос не поленился, поднялся. На медали было выбито: «За бой «Варяга» и «Корейца» 27 января 1904 г.». Жесткое лицо матроса просветлело:

— Какое отношение к «Варягу» имеете?

— Имел честь быть на крейсере старшим штурманом.

«Варяг» был отличной рекомендацией, Беренсу поверили. Штурман легендарного крейсера стал первым начальником Морского генерального штаба, а в 1919 году — командующим морскими силами республики.

Из офицеров «Варяга» Беренс был не единственный, кто перешел на сторону Советской власти. В 1918–1919 годах командовал морскими силами Балтики С. В. Зарубаев. В годы гражданской войны был военным врачом М. Л. Банщиков…

Имя «Варяга» не исчезает из списков флота. Ныне его носит советский ракетный крейсер.

Александр КЛИМОВ САД ГЕСПЕРИД

Рисунок В. ЛУКЬЯНЦА

Я сижу на капоте «джипа», курю и слушаю рев двух тысяч младенцев. Орут они все сразу и очень громко, а я курю и слушаю. Вот, наверное, завизжал Ник Флоренс — у него всегда был мощный голос, а вот тот, который только что вылез из дверей и ловко передвигается на четвереньках, — должно быть, Рональд Брукс-младший, он и раньше не мог больше минуты усидеть на одном месте. Будем надеяться, что во второй жизни из одного получится оперный певец, а из другого — великий путешественник.

Вы, наверное, ничего не понимаете? Это не удивительно, я и сам немногое понял бы на вашем месте. Что ж, придется объяснить, откуда у меня взялся «джип», почему я сижу на его капоте и с какой стати раскричались сразу две тысячи маленьких глоток. Справедливость также требует осветить мои немалые заслуги в деле снижения среднего возраста населения нашей страны. Ну что ж, начнем…

Безвременно погибшие родители «наградили» меня именем Джонни и труднопроизносимой фамилией Роттенхейг. Были они серенькими, незаметными людьми, прожившими серенькую, незаметную жизнь и так же незаметно скончавшимися в один дождливый серенький день в результате заурядной автомобильной катастрофы. После отца осталась бакалейная лавчонка, в которой прошло мое скучное детство и с которой я без сожаления расстался на второй день после похорон. Вырученных денег хватило на оплату обучения в Академии искусств, но, к сожалению, не хватило на покупку доходной должности после ее окончания. В общем, из стен сей «кузницы талантов» я вышел с сияющим золотом и тисненой кожей дипломом скульптора, но без денег и работы. Вот так я и стал ваятелем, «конструктором образов». Исполнилась мечта моего скучного детства, которую нечуткий «пра-пра-Джонни», а попросту мой дед, упорно величает помешательством. Стоит ему услышать слова «бакалейная лавчонка», как он начинает бубнить о соломе, которой набита моя голова, о магазине, как он окрестил нашу жалкую лавчонку, и о голодной смерти, которая строевым шагом приближается к нему, горемыке.

Моя маленькая квартирка с утра до вечера полна народу и сигаретного дыма. Кроме постоянных обитателей — меня, деда, Сэмми — приблудившегося негритенка, кошки Элизы, — у нас в гостях находятся одновременно от пяти до двадцати «друзей дома», как говорю я, или «длинноволосых головорезов», как говорит дед.

Так вот, когда я очнулся от грез с дипломом в одной руке и пустым бумажником в другой, на работу мне помогли устроиться именно друзья. Вы сможете оценить эту помощь, только если живете в Америке. Устроили меня подсобным рабочим на радиоэлектронный завод. Как дипломированному «конструктору образов» мне поручили физически полезную и чрезвычайно развивающую умственно работу грузчика. Денег это давало немного, но концы с концами наша семья все же сводила.

Мечту детства я, однако, не предал и лез из кожи, чтобы стать известным скульптором. Днем таскал ящики с радиодеталями, а ночью пытался «выразить себя» в глине, гипсе и камне. Работал с увлечением, забывая все на свете По-моему, скульптуры были неплохие, я уже предвкушал триумф, когда владелец галереи, к которому я обратился с предложением организовать выставку, развеял мои иллюзии. Сначала он расхохотался, как будто я продемонстрировал ему не скульптуры, а сборник юмористических рисунков, потом внезапно замолк, осмотрел меня оценивающим взглядом, а затем нудно, разжевывая каждое слово, начал рассказывать о спросе на произведения искусства. Все, что он сказал, я знал и без него: на мраморных Венер не обращают внимания, бюсты годятся лишь как груз при засолке капусты, а барельефы годами пылятся в запасниках. Видя мое подлинное отчаяние, владелец галереи проникся сочувствием и посоветовал заняться авангардистской скульптурой. Эти хитрые штучки, по его словам, охотно покупались, главное, чтобы между названием и формой скульптуры не было абсолютно никакой связи. А еще лучше, если покупатель вообще не сможет догадаться, что изображает такое произведение искусства: это будит воображение и увеличивает цену. Добрый меценат отечески похлопал меня по плечу и обнадежил, что таким способом можно неплохо заработать и стать знаменитым, а уж став знаменитым, можно лепить что душе угодно: хоть Юпитера с молниями в руках, хоть банки из-под пива — все будет приниматься с восторгом.

На следующий день я выкинул из мастерской глину, цемент, мрамор и купил в рассрочку сварочный аппарат. Побродив по обширным свалкам родного города и набрав большое количество жутковатых, покореженных человеком и временем железяк, я вернулся домой, включил сварочный аппарат и начал творить. Творил я всю ночь и к утру создал… Странная штука метра два длиной и в полтонны весом топорщилась спицами от велосипеда и погнутыми трубами. Я издал победный клич, разбудил деда, Сэмми, Элизу и с гордостью продемонстрировал им свой шедевр. Дед онемел и в первый раз за пять лет забыл помянуть солому в моей голове, Элиза дико взвизгнула и забилась под кровать, а Сэмми почесал свою курчавую макушку и вдруг сказал, что это… (он не знал, как назвать скульптуру) очень похоже на тех окуней, которых он еще малышом ловил на родине. Внутри меня все оборвалось, я внимательно посмотрел на скульптуру и… Точно! Вылитый окунь! Растопыренные плавники, зубастая пасть — все как у настоящего речного окуня. Только речной — зеленый, а мой — ржавый.

Удар был тяжел, но я не пал духом: назвал рыбу «Слоном» и отвез владельцу галереи. Тот кисло улыбнулся, но сказал, что я делаю успехи: статуя так себе, уж очень похожа на форель, зато название первоклассное. Обещать он ничего не стал, но все же пустил это чудо животного мира в свою галерею: может быть, соблазнится какой-нибудь фермер из Алабамы. Между прочим, этот форелевый слон из семейства окуневых до сих пор стоит в той галерее.

Целую неделю я переживал и близко не подходил к сварочному аппарату. На меня напала меланхолия, и по ночам снились скульптуры Древней Греции с приваренными к ним в разных местах никелированными водопроводными кранами. В общем, на этом моя карьера грузчика-авангардиста могла бы бесславно закончиться, если бы не мой друг физик Пауль Стонброк. Он долго разглядывал «Слона», а потом заявил, что мне, как и всякому гуманитарию, не хватает смекалки и пространственного воображения. Минут пятнадцать он что-то чертил и писал в своей записной книжке, а потом сказал, что проще всего в данном случае купить на кладбище старый автомобиль, разрезать его на четыре части, сварить корпусом внутрь и назвать «Мимолетность бытия». Авторитет Стонброка в нашем кругу был велик, поэтому я приобрел в рассрочку подержанный автоген и древний автомобиль. Успех превзошел все мои ожидания: «Мимолетность бытия» была куплена скотопромышленником из Техаса на другой же день. Владелец галереи похвалил меня, сказав, что ничего более простого по содержанию и дикого на вид он еще не видел, и, что если дальше так пойдет, то его галерея всегда к моим услугам.

Через месяц пришло послание от скотопромышленника из Техаса. Он был просто очарован «Мимолетностью бытия» и писал, что, кроме эстетического удовольствия, скульптура приносит немалую выгоду. Оказывается, он долго не знал, куда ее поставить, и наконец с милой непосредственностью водрузил «Мимолетность бытия» у входа в коровник. По его словам, надои молока сразу увеличились вдвое.

Стонброк, прочитав письмо, заявил, что так и должно быть, дескать, математика — она всегда доходит. Я с ним согласился, но втайне остался при своем мнении, что коровы стали давать больше молока попросту с перепугу. Ну, бог с ними, с коровами, главное, что в конце письма скотопромышленник предлагал мне за следующую скульптуру сумму вдвое больше полученной за первую. Он просил, чтобы статуя была «повыразительнее», так как собирается поставить ее перед воротами своего ранчо.

Не надеясь уже на собственное воображение, я пригласил Стонброка с его записной книжкой. Приговор математика гласил: назвать следующую скульптуру «Улыбка Моны Лизы» и создать ее из различных радиодеталей, спаянных вместе без намека на какую-либо схему. В течение следующего месяца я старательно собирал детали. Купив паяльник, два мотка разноцветной проволоки, я занялся скульптурой. С паяльником я освоился довольно быстро, а абсолютное незнание физики значительно помогло спаивать детали без намека на какую-либо схему, как это было рекомендовано Стонброком. Иногда я выключал паяльник, отходил в дальний угол комнаты и подолгу разглядывал «Улыбку Моны Лизы». Если мне казалось, что своими очертаниями «скульптура» хоть что-то напоминает, я опять усаживался на колченогий стул, доставал новую пачку канифоли и припаивал неведомые мне квадратики, Колечки, катушки и лампочки, добросовестно искореняя намечающееся с чем либо сходство.

…Солнце взошло над городом и первыми трепетными лучами осветило «Мону Лизу». Усталый, со скрещенными на груди руками, я стоял у окна и не мог слова вымолвить от переполнившего меня восторга: самый требовательный критик не посмел бы утверждать, что скульптура на что-либо похожа. Размером с письменный стол, иссеченная трещинами и провалами, «Улыбка Моны Лизы» вспучивалась электронными бородавками, удлинялась, закруглялась, выгибалась, и только существо, наделенное безудержной фантазией, смогло бы найти отдаленное сходство скульптуры со старой, проросшей в тепле и потрескавшейся на морозе картофелиной. И это чудище в розовых лучах восходящего солнца искрилось красным, зеленым, синим, переливалось причудливыми бликами на не менее причудливых изломах радиодеталей. Сияли многие известные металлы и сплавы, прикрытые «прической» из переплетения проводов. Сверху, как гриб из травы, высовывалась ядовито-красная искусственная почка, а завершала картину первозданного хаоса остронаправленная антенна, торчащая из «Моны Лизы», как гвоздь из стены.

Я присел на кровать и в благодатной расслабленности стал рассматривать скульптуру. Неожиданно у меня возникла мысль: а что, если «Мону Лизу» подключить к сети?..

Сначала ничего не произошло. Я хотел было закончить нелепый эксперимент и выдернуть вилку из розетки, как почувствовал, что в воздухе запахло озоном, раздалось пощелкивание, что-то задрожало и лампочки засветились, сперва тускло, а затем все ярче и ярче. Стрелки приборов запрыгали, а на осциллографе появилась подрагивающая кривая. Сейчас «Мона Лиза» была действительно хороша: разноцветный свет ламп, озорные танцы стрелок индикаторов, короткие перебежки цифр на дисплее блока самонаведения придавали «скульптуре» что-то неземное. Тихое ритмичное потрескивание убаюкивало, и я как в полусне смотрел на ожившую скульптуру.

Постепенно треск усилился. Экран осциллографа запестрел хаосом линий, бликов и пятен. Звуки были не очень громкие, но чрезвычайно раздражающие. Я осторожно постучал набалдашником дедовской палки, случайно подвернувшейся мне под руку, по блоку самонаведения. Треск не пропал. Казалось, эти лишенные гармонии звуки в состоянии за короткий срок лишить человека разума. Я обошел вокруг скульптуры. Как уже говорилось, «Мона Лиза» была иссечена трещинами и провалами, а одна трещина получилась даже сквозной. В нее свободно проходила моя рука. Сейчас в этой дыре крутился и прыгал шарик размером с теннисный мяч. Он напоминал даже не твердое тело, а скорее большую каплю расплавленного тяжелого металла. Шарик быстро вращался, дергался и, казалось, вот-вот разлетится мелкими блестящими брызгами. Насколько я помнил, при монтаже такая деталь мне не встречалась и, следовательно, в «Моне Лизе» присутствовать не могла.

Шарик запрыгал быстрее, и соответственно усилился треск. С мрачной решимостью я поднял палку деда и двинулся к скульптуре. Мне показалось, что это один из мячиков негритенка, который тот успел засунуть в «Мону Лизу», пока я ходил за сигаретами, поэтому я и решил попросту вытолкнуть игрушку палкой. Я сунул палку в отверстие. Трость почти до набалдашника ушла в провал, но ни ее конец ни шарик так и не появились из выхода трещины Я ничего не понимал! Судя по длине палки, из отверстия уже должен был выкатиться мячик, и просто обязаны были торчать фута полтора самой трости. Куда они подевались?! Я был так поражен, что даже не заметил тишины, разлившейся вдруг в комнате. Я был уверен, что шарик, подобно ножу мясорубки, давно искрошил в пыль окованную серебром палку.

Я вытащил трость из трещины и увидел что она абсолютно цела! Протер глаза, помотал головой… Палка цела, и шар на месте. Только теперь он не прыгал, а плавно вращался вокруг своей оси. Треск тоже не возобновлялся. В изнеможении я упал на стул и закрыл глаза.

Из полуобморочного состояния меня вывело царапанье в дверь. Обычно именно так Элиза просилась в комнату. Приняв, видимо, мое молчание за знак согласия, она толкнула дверь и, мягко ступая, прошествовала к дивану. Неуловимое движение — и Элиза взлетела на сиденье, уселась как раз напротив антенны и принялась умываться. Я рассеянно наблюдал, как она лижет лапу и трет ею свою голову.

Элиза была гордостью нашей семьи: ни у кого из знакомых не было кошек оранжевого цвета. Когда она, свернувшись клубочком, спала на диване, казалось, что это огромный апельсин лежит на потертом плюше и терпеливо ждет, когда его подадут на стол. Так вот, наблюдая за Элизой, я вдруг заметил, что этот прекрасный экзотический цвет стал блекнуть. Я подошел поближе. Точно, апельсиновый цвет на глазах превращался в желтый, и, более того, кошка заметно уменьшалась в размерах! Через полчаса передо мной лежал маленький котенок. Насколько я помнил, именно в таком виде Элиза в первый раз попала к нам в дом и было ей тогда всего пять дней. Я повернулся к скульптуре, отключил ее от сети и позвонил Стонброку: пусть сам разбирается в этом электронном чуде. С меня довольно!

В девятом часу вечера Стонброк оторвался от записной книжки и, тяжело откинувшись на спинку стула, закрыл глаза. На столе, заставленном чашками с остывшим кофе, громоздилась гора окурков. Весь день физик ползал вокруг скульптуры, периодически чертя что-то в блокноте. Я сидел на диване, кормил Элизу молоком из бутылочки с соской и отвечал на бесконечные вопросы друга. «Мона Лиза» включалась и выключалась несчетное количество раз, и столько же раз тросточка, окованная серебром, побывала в загадочной трещине. Иногда дверь мастерской открывалась, и на несколько секунд появлялась курчавая голова Сэмми или седая борода деда. Сэмми заканчивал свой непродолжительный визит ослепительной улыбкой, а дед — выразительным покручиванием указательного пальца у виска.

Стонброк открыл глаза и вдруг, озорно улыбнувшись, сказал:

— Джонни, ты — гений! Не знаю, как твои скульптуры, но в физике ты сделал не то что шаг, а огромный скачок. Сам того не ведая, ты создал какой-то аппарат. На первый взгляд этот винегрет из электродеталей принципиально не может работать, но он работает! Да еще как! Объяснить всего я тебе не могу, потому что и сам не знаю, но общие положения работы «Моны Лизы» для меня ясны. Аппарат как бы поворачивает — правда, локально и только для живых организмов — время вспять. И притом ускоренно! Например, твоей Элизе понадобилось два года, чтобы превратиться из маленького котенка в огромную кошку. «Моне Лизе» на обратный процесс потребовалось всего полчаса! Также можно сделать вывод, что омоложение идет лишь до какого-то предела. Для кошки этим пределом стали пять дней, а человек, по моим грубым подсчетам, может снижать свой возраст до трех—пяти месяцев. Несомненно, на живой организм действует какое-то поле, передаваемое антенной импульс-наведения. Элиза затеяла умывание, расположившись прямо по оси антенны.

Шарик — это, конечно, не мячик, подсунутый шалуном Сэмми. Что это такое, я сказать не могу, но, видимо, именно он — причина производимого эффекта, а фактором, придающим системе стабильность, является контакт шара с серебром, которым окована трость твоего деда.

Прежде всего я попробую составить схемы аппарата, на это уйдет около недели. Прошу тебя держать все в секрете до получения патента. А потом реки долларов хлынут нам в карманы. Я куплю хорошую лабораторию и займусь проблемами, к которым раньше из-за безденежья и подступиться не мог. А ты… Ты будешь работать не на потребу фермерам из Алабамы, а для собственного удовольствия! Каково? Все музеи, галереи, выставки — твои! Сэмми будет учиться в лучшем колледже страны. «Пра-пра-Джонни» вместо вожделенной бакалейной лавочки откроет супермаркет. А далеко впереди — представь: общество без старости! Сад Гесперид!

На дверях кабинета висела медная дощечка с надписью: «Вторая молодость. Д.Роттенхейг и П.Стонброк». За дверями — небольшая, но очень уютная приемная; мягкие кресла и толстый ковер предназначались для людей преклонного возраста, одолеваемых сонмом старческих недугов и имеющих пухлый кошелек. Кабинет — белый с голубым — сияет. В нем почему-то холодно даже в жару. В углу примостилась зачехленная бормашина, а в центре комнаты господствует бесформенная «Мона Лиза», штыком антенны нацеленная на одинокий стул. За прошедшие три месяца в облике аппарата появились некоторые изменения. Палку деда заменили серебряный цилиндрик и ручка, шарнирно закрепленная на станине. Появился выключатель и небольшой пульт управления. «Мона Лиза» от этого явно пострадала, а аппарат определенно выиграл. Справа от установки стою я, а слева — Пауль Стонброк. Мы широко улыбаемся и Смотрим на деда, робко присевшего на краешек стула.

Этим описанием я хочу продолжить рассказ после перерыва, длившегося три месяца. Это время вместило множество событий: иногда увлекательных, чаще — хлопотных, однако одинаково несущественных для моего повествования. Но с описанной выше картины начинался наш взлет, который вел к падению.

Накануне открытия нашей фирмы мы дали небольшие рекламные объявления в двух самых дешевых вечерних газетах. На них мы не очень-то рассчитывали, но надеялись, что слухи, которые, без сомнения, тут же поползут по городу, послужат наилучшей рекламой «Второй молодости».

Первый приемный день, а следовательно, первое омоложение человека мы решили начать с деда. Стонброк сказал, что та «неугасимая звезда» принесет нам удачу. Дед принял предложение с понятной опаской, но и с надеждой. После трехчасовых уговоров и разъяснений он наконец согласился. Во вторую молодость он решил вступить двадцатипятилетним. Сейчас «неугасимая звезда» — клиент номер один — сидела на краешке стула и бестолково моргала, глядя на аппарат. Вторым клиентом очень хотел стать Сэмми. Он мотивировал это довольно оригинально. Сэмми твердил, что когда он был малышом и жил на родине, то бегал по высокой траве заливных лугов. Тогда Сэмми был совершенно счастлив.

Так вот, мы усадили деда поплотнее на стул, и Пауль включил аппарат. Раздался знакомый треск. Я взялся за ручку и ввел серебряный цилиндрик в щель. Шум моментально стих. Стонброк покрутил рычажки пульта, кивнул мне и закурил сигарету. Мы присели на подоконник и стали наблюдать.

Старик откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Сначала никаких перемен в облике деда не наблюдалось, и я уж было заволновался, но минут через десять мы заметили, что гордость деда — седая козлиная борода стала сереть, а затем чернеть. Одновременно на блестящей лысине поднялись густые всходы черной шевелюры. Опущенные, худые плечи стали распрямляться, наливаться силой, а болтавшаяся, как на вешалке, рубашка вздулась, и три пуговицы, одна за другой, отлетели к нашим ногам. Щеки стряхнули с себя морщины и заиграли помидорным цветом.

Стонброк посмотрел на пульт и выключил установку. Дед продолжал сидеть на стуле, свесив лохматую черную голову на могучую грудь. Казалось, он спит. Я растерянно взглянул на Стонброка и, налив стакан холодной воды, подошел к «новорожденному». Аккуратно, тоненькой струйкой я стал лить ему воду за шиворот. Мутные глаза «пра-пра-Джонни» приобрели осмысленное выражение, и вдруг, посмотрев на меня и стакан, он вскочил и мощным ударом в челюсть доказал мне, что окончательно пришел в себя и моя помощь больше не требуется.

Стонброк разинул рот и выронил сигарету. Вид у него был такой, словно он проглотил целиком крутое яйцо.

Дед упер огромные волосатые ручищи в бока и медленно двинулся на нас.

— Ах, вы, кошкины дети, козлы криворогие. Сейчас я вам покажу, как лить воду за шиворот Питеру Роттенхейгу! Признавайтесь, кто из вас спер мой почти новый костюм и надел на меня эти обноски. Ну?!!

Не меньше часа мы убили, чтобы растолковать Питеру (назвать его дедом у меня не поворачивается язык) сложившуюся ситуацию. С пеной у рта, приводя все разумные и неразумные доводы, Стонброк доказывал ему, что сейчас не начало века, что почти новый костюм давно истлел, что его жена, которую он еще и не видел, давно умерла и, наконец, что человек, которому он только что выбил зуб, не кто иной, как его родной внук, хоть он теперь и старше своего деда.

Наконец Питер понял истинное положение вещей и сразу превратился в добродушного грубоватого- малого. Он, не переставая болтал, называл меня внучком и заливался раскатистым смехом. На мой вопрос, как он относится к бакалейным лавочкам вообще и к собственной в частности, Питер заявил, что у меня солома в голове, если думаю, что такой парень, как он, может весь день отвешивать крупу и сахар домашним хозяйкам.

Как ни странно, Пауль угадал, что дед принесет нам удачу. После его омоложения дело двинулось, и к нам — сначала тонким ручейком, а затем и полноводной рекой — хлынул поток долларов. К нам записывались на несколько месяцев вперед, а плата за прием росла день ото дня.

Друзья к нашему предприятию отнеслись с восторгом, но, с похвальным единодушием советовали, создав крепкую материальную базу фирмы, приступить к омоложению людей талантливых, полезных стране.

А яблоко тем временем созрело. Случилось это в один ничем не примечательный день. Мы работали с седой толстой старухой, когда в дверь кабинета настойчиво постучали. Я крикнул, что сеанс еще не закончен. После того как от нас выпорхнула стройная белокурая девушка, в кабинет вошли трое подтянутых, хорошо одетых мужчин. Один остался стоять у двери, второй кругами зашагал около установки, а третий, видимо главный, расстегнув плащ, развалился на единственном стуле.

Из их объяснений мы узнали, что они — представители военных властей — посетили нас для переговоров о покупке патента на установку. Это была предварительная беседа, в течение которой нам сообщили, что установка представляет значительный интерес для армии, и правительство пойдет на любые расходы, чтобы получить право на единоличное использование нашего устройства. Сообщить наш ответ, а вернее, нашу цену предлагалось в течение недели.

После краткой беседы трое растворились за матовым стеклом дверей кабинета. Я сел на подоконник и попытался осмыслить сложившееся положение. Стонброк, потирая руки, бегал по кабинету, бормотал что-то себе под нос и вообще выказывал несвойственное ему оживление. Я робко заметил, что решительно не представляю возможности использования аппарата в армии. Стонброк замахал руками и зашипел точно змея. Насколько я понял, так он выражал крайнюю степень досады и раздражения. К тому же Пауль заявил, что я болван и мешаю ему размышлять. Впервые за время нашего довольно продолжительного знакомства я видел этого флегматичного чудака в таком возбуждении. Стонброк почувствовал запах больших денег и, подобно старой охотничьей собаке, весь день гревшейся на солнце, но уловившей вдруг дух редкой добычи, сделал стойку. Я не люблю, когда меня оскорбляют, пусть даже лучшие друзья, поэтому, отвернувшись к окну, стал нарочито беспечно насвистывать какой-то марш. Пауль, оценив мое состояние, тут же сменил гнев на милость и Стал просить прощения за свое недостойное поведение: он, мол, в такой ответственный момент несколько ослабил контроль над собой, и бурные эмоции помимо его воли выплеснулись наружу. На мое заявление Стонброк ответил следующим образом:

— Джонни, дорогой! Не ищи логики в работе такого учреждения. Один бог знает, для каких целей им понадобился аппарат. Не исключено, что установка предназначена для каких-то совершенно нам неведомых целей. И вообще все это неважно. Главное, «Мона Лиза» им нужна, и за нее они будут платить. Платить очень много: об этом я позабочусь!

События двух последних месяцев сохранились в моей памяти как размытые, нечеткие любительские снимки. Меня, как кусок коры, несло по реке событий. Я был их участником, и в то же время все прекрасно обходились без меня. Как в полусне, мой разум и тело были разделены: мысли уносились в необозримые дали в поисках смысла, а пальцы сжимали ручку и ставили подписи на неведомых мне бумагах, которые извлекали люди в черных костюмах из роскошных черных портфелей.

Я, наверное, говорю глупости. Просто мне многое хочется объяснить, но меня никогда не учили анализировать и излагать свои мысли. В школе нас учили только считать.

Я начинаю думать, что Стонброк ошибся в выборе профессии. Он проявил такую энергию и настойчивость, такую деловую хватку, такую непримиримость в финансовых вопросах, что даже поседевшие в баталиях финансисты военного ведомства после двухнедельных чернильных боев безоговорочно капитулировали и согласились на пиратский ультиматум, выдвинутый Паулем.

По условиям договора каждый из нас мог в течение всей жизни получать в государственном банке значительные суммы. По желанию вместо годового содержания можно было потребовать единовременное вознаграждение, равное сумме содержания за десять лет. Своими деньгами мы распорядились по-разному. Стонброк перевел на свой счет сразу все деньги, купил и заново оборудовал большую физико-химическую лабораторию обанкротившегося треста промышленной электроники, нанял сотрудников, заперся с ними в здании и с одержимостью маньяка занялся теоретическим обоснованием эффекта омоложения. Свои, математические выкладки он тут же проверял в лаборатории. Хорошо зная Пауля, я был уверен, что его добровольное заточение закончится только с появлением стройной и изящной теории «Эффекта Стонброка—Роттенхейга».

Я же воспользовался правом ежегодного содержания. Мне просто в голову не приходило, куда можно деть сразу такую кучу денег. На следующий же день после подписания договора я, Питер и Сэмми отправились в кругосветное путешествие на роскошном корабле.

Кругосветная симфония продолжалась шесть месяцев. Мы таяли под солнцем на белых пляжах Антильских островов, покупали венки у гавайских женщин, охотились на львов в Африке, дышали пьянящим воздухом Фудзиямы, толкались на улочках Шанхая и Гонконга, посещали кабаре Танжера и Стамбула. Но все затмила старая милая Европа, в один прекрасный день появившаяся на горизонте по курсу лайнера.

Рим, Пиза, Флоренция, Мадрид, Севилья, Париж, Лондон, Стокгольм… Об этом я мог только мечтать. Путаные коридоры Лувра, мрачные тупики Тауэра, колючая готика германских городов. И… картины, скульптуры, и опять картины, и опять скульптуры. Я парил в атмосфере искусства. Да разве об этом расскажешь… Я был просто счастлив.

Загорелые, бодрые и счастливые мы сошли на пристань Нью-Йорка. Вот и дом. Я сразу взялся за дело и с головой погрузился в трясину благоустройства. Через месяц мы въехали в новую светлую виллу, наполовину спрятавшуюся в вековой заповедный лес и снабженную всеми видами удобств. Меня ожидала просторная студия — розовый мрамор, черный шведский гранит и мягкая, как масло, рейнская глина. На полочках сверкал никелем и эмалью дорогой инструмент.

Покончив с хозяйственными заботами, я стал обзванивать «длинноволосых головорезов». В ресторане «Олимпик» был заказан стол на пятьдесят персон, и я полагал, что придется наверняка заказывать дополнительные места. Как ни странно, ни один из них не принял приглашение.

Затем появились новые знакомые, соответствующие, так сказать, занимаемому финансовому положению. Мужчины: в черных смокингах и кремовых спортивных костюмах, подтянутые и обрюзгшие, служащие и хозяева — но все одинаково благополучные, самодовольные и очень богатые. Женщины — пожилые и молоденькие, красивые и некрасивые, жены и дочери — все в удивительно дорогих украшениях и мехах. Нескончаемые коктейли, пикники, вечеринки, скачки, рулетки и доллары; ложи в театрах, рестораны, клубы и доллары; презрение, болтовня, чванство, головная боль — и опять доллары. Это слово я слышал сотни раз за день. Как я его ненавидел! Любые разговоры сводились к акциям. Что бы ни делали, имело конечную цель — доллар. Песни прославляли счастье, которое можно получить только за деньги. Под конец мне стало казаться, что женские духи тоже пахнут франками, фунтами, лирами, а луна по ночам сияет огромной серебряной монетой.

Новая жизнь странным образом отразилась на всех обитателях нашей виллы. Что-то в наших отношениях если не сломалось, то уже наверняка треснуло. От обильных ужинов и дорогих обедов я потолстел, а под глазами появились желтые дряблые мешочки. Сэмми тайком надевал старые штаны, заталкивал черный костюм под кровать и, перехитрив гувернеров, убегал в город. Там он с негритянскими мальчишками носился по горячему грязному асфальту и играл в футбол драным мячом. Питер три месяца потратил на знакомство с городскими барами, а потом, не сказав мне ни слова и оставив чековую книжку на столе, почему-то уехал в Арканзас. Даже Элиза, теперь уже опять оранжевая, упорно отказывалась спать на бархатной подушке, предпочитая груду ветоши в чулане.

Наконец я так устал от развлечений, роскоши и лицемерия, что перетащил кровать в студию, запер парадный вход виллы и приказал дворецкому никого ко мне не пускать.

Две недели я работал над композицией «Жизнь прерий» и уже заканчивал ее, когда маленькая бумажка со штампом канцелярии военного ведомства вырвала меня из тихой студии.

Письмо приглашало меня и П.Стонброка на первое тактическое испытание нового армейского, излучателя.

Возможно, ехать и не стоило бы, но жгучее, почти детское любопытство (как же военные будут использовать установку омоложения?) погнало меня в аэропорт и заставило купить билет до Эль-Пасо.

Со Стонброком мы встретились в аэропорту. Он был очень взволнован и всю дорогу приставал ко мне с какими-то формулами, схемами и диаграммами. Особенно радостно Пауль рассказывал о том, как ему удалось подвести изящную теорию под феномен независимости мощности излучения от его расфокусировки.

В штабе полка мы попали в толпу офицеров. В бетонном доте, уставившись ажурной антенной в амбразуру, стоял первый армейский излучатель. Как же он не был похож на мою бесформенную, но все же симпатичную «Мону Лизу»! Черный продолговатый ящик на поворотном лафете, тонкая игла антенны импульс-наведения, небольшой выносной пульт управления — все строго, без единой лишней детали.

Часа полтора мы ждали. Наконец из окопов противника выкатилась редкая цепочка солдат, и, рассыпавшись черными точками по бурой каменистой равнине, двинулась на наши позиции.

Оператор включил излучатель и, доложив, что устанавливает полную расфокусировку импульс-наведения, быстро защелкал тумблерами на пульте.

Черные точки постепенно приближались, превращаясь в солдат. Вскоре солдаты заметно снизили темп наступления. Наконец, они остановились и на глазах собравшихся офицеров стали оседать, терять форму, как проколотые футбольные мячи. Еще через пять минут мы вышли из укрытия и, не таясь, двинулись по бурой равнине.

Везде смятыми комками валялась военная форма, из которой доносился детский плач или выползали младенцы.

Вот так военное ведомство решило использовать эффект омоложения.

Я закурил и пошел к машине…

Дальнейшие события развивались стремительно.

Вслед за военным ведомством излучателями вооружилась полиция и служба безопасности. Эти установки были меньшей мощности и соответственно меньших размеров. Их монтировали на патрульных машинах и берегли как зеницу ока. Излучатели выполняли функции, которые я и представить себе не мог во времена создания «Улыбки Моны Лизы».

Если раньше для разгона демонстраций протеста и пикетов- бастующих пользовались привычными, но чрезвычайно неудобными и шумными средствами: брандспойтами, гранатами со слезоточивым газом, палками, дубинками, — то теперь на перекрестке появлялась патрульная машина, наводила антенну на первые ряды колонны бастующих и через пять минут подбирала с асфальта ревущих младенцев. Таким же образом поступали с лидерами неугодных партий, опасными свидетелями и многими другими.

Внешне все выглядело чрезвычайно благопристойно: правительство никого не убивало, не сажало за решетку, а вроде как творило великое благо — проводило планомерное снижение среднего возраста населения страны.

В то утро я проснулся и вдруг понял, что не хочу имей, виллу, счет в банке, беззаботную жизнь и продажное уважение новых знакомых. Мне хотелось таскать тяжелые ящеки с радиодеталями, спорить с друзьями, создавать скульптуры, которые никто не покупает, сидеть вечером за кружкой пива в кафе…

Я надел старые джинсы, мешковатый свитер и отправился в кафе на Десятую улицу, где раньше частенько коротал длинные зимние вечера с друзьями.

Звонок над дверью устало звякнул, и я прошел в хорошо знакомый скромный и чистенький зал. Он был пуст, только за стойкой дремал старый горбатый Вилли, да на высоком стульчике примостился худой, плохо одетый мужчина.

Я прошел к своему столику и заказал кружку пива с солеными орешками. Вилли разлепил тяжелые от сна веки и, шаркая ногами, направился ко мне.

Некоторое время я сидел, потягивая пиво и вспоминая прошлое. Из потока мрачных размышлений меня вытащило робкое покашливание. Я открыл глаза и увидел худого мужчину, спрашивающего разрешения присесть за мой столик. Он был стар и жалок.

Сев на краешек стула и поставив наполовину пустую кружку на стол, он сказал:

— Покорно прошу прощения за то, что побеспокоил вас. Не окажете ли вы любезность… Нет, нет, что вы! Я не прошу у вас денег. Видите ли, я стар, несчастлив, многое во мне накипело и требует выхода… Понимаете, хочется выговориться. Я попытался рассказать все Вилли, да какой он собеседник. Минуту слушает, а потом засыпает. Если вы не против, я буду рассказывать, а вы пейте пиво. Можете меня даже не слушать, просто посидите со мной. Прошу вас…

Старик сжался, в его глазах застыла мольба.

— Мне уже много лет, я скоро умру. Всю жизнь я работал учителем в одной из школ Бронкса. Я пытался учить детей не только литературе, но и добру. Не мне судить, как это удалось. Жизнь моя была бедна и заполнена невзгодами и неудачами. У меня было только три радости: жена, сын и книги. Теперь осталась одна, да и та не доставляет мне такого наслаждения, как прежде. Жена умерла десять лет назад, а сын… Я им гордился, я имел на это право! Он был умный, а главное, честный мальчик. Но он, так же как и я, был обречен. Обречен страдать всю жизнь. Он делал то, что ломает жизнь в нашей стране. Он всегда говорил то, что думал! Сын объяснял всем, что война во Вьетнаме и Корее — грязная авантюра, что сожженные и застреленные негры на наших улицах — позор Америки, что склады химического и бактериологического оружия в Калифорнии — сумасшествие, что… Он многое ненавидел и со многим боролся. А три дня назад за ним пришли и увезли… в пансион для младенцев. Если бы сына посадили в тюрьму, это, без сомнения, было бы горе, но я бы знал, что он вернется и останется моим сыном! Теперь же из него сделают неизвестно кого. Поймите, он ведь был младенцем, я носил его на руках. Это самый дорогой период моей жизни, тогда я мечтал о том, как сын вырастет, как мы с ним будем жить, работать… Сейчас он тоже младенец, но что из него получится? Его воспитывают так, как надо им, — ограниченной рабочей скотиной. Ведь и янычаров воспитывали из обычных детей! Конечно, смешно винить человека, придумавшего этот страшный излучатель. Смешно, так же, как смешно винить Кюри в ужасах Хиросимы. Виноваты те, кто использует излучатель. Но все же, если бы мне попался этот изобретатель, я бы, наверное, его убил…

Домой я не поехал. Хотелось увидеть знакомое лицо, и я направился к Стонброку.

Пауль встретил меня у входа и тут же повел осматривать свои владения. Он суетился, сыпал формулами и терминами, кричал на лаборантов и производил впечатление помешанного.

Через два часа он провел меня в свой кабинет, усадил в глубокое кресло и закрыл дверь на ключ. На столе появилась бутылка виски, и Стонброк начал длинный разговор о непонятных мне физических процессах.

Вскоре мне это надоело, и я сказал, что собираюсь домой. Пауль вскочил со стула и, размахивая руками, заявил, что я его кровно обижу, если не останусь у него ночевать. Пришлось согласиться.

Через полчаса Стонброк был пьян. Он нервно хихикал и делал таинственные шесты. Потом, набравшись решимости, сделал серьезное лицо и сказал, что я, как старый друг, имею право быть посвященным в ужасную тайну. Я стал было отказываться, но Стонброк стукнул кулаком по столу, опрокинул рюмки и нетвердо зашагал к большому сейфу.

Достав связку ключей, он долго возился с замком и наконец распахнул тяжелые створки. На полке лежал продолговатый предмет размером с пишущую машинку.

Из сбивчивых объяснений я понял, что Стонброк тайно собрал излучатель, и если об этом узнают, то он непременно попадет в тюрьму. Установка была ему необходима как воздух, и он собрал ее — малогабаритную, на аккумуляторах и очень мощную.

Закончив свою исповедь, Пауль зашатался и медленно осел на ковер. Я нагнулся над ним: он спал мертвым сном.

Перенеся бесчувственного математика в спальню, я вернулся в кабинет и устало опустился в кресло. Спать было рано, ехать домой не хотелось.

Я включил телевизор. Передавали ночное заседание конгресса. Сначала я смотрел, не понимая смысла дебатов, но несколько фраз быстро вернули меня к реальности и прояснили обстановку.

В зале заседаний шло обсуждение вопроса о возможности дальнейшего использования излучателя как средства ведения войны.

Ночью мне снился сон. Великий Леонардо с паяльником фирмы «Дженерал электрик» в руке бежит за мной по темному длинному коридору. Он кричит, что моя голова очень похожа на черный шарик, без которого невозможно создать Мону Лизу. Я убегаю от него, бросаюсь на закрытые стальные двери, колочу в решетки окон.

И вдруг мы уже на улице, на Пятой авеню. Длинная очередь змеится по тротуару, упираясь в огромную белую дверь. В очереди одни старики и старухи. Они молчат и смотрят на нас равнодушным взглядом. Я бросаюсь к белой двери — там мое спасение. На ней висит медная табличка «Вторая молодость», под которой красными буквами приписано: «Приема нет и не будет». Я расталкиваю стариков и пытаюсь открыть дверь. Она подается с трудом, и я уже чувствую жар паяльника Леонардо на своей шее.

Влетаю в кабинет. На стуле у стены сидит большая белая курица. Из-под нее одно за другим выкатываются розовые яйца. Они падают со стула, разбиваются с треском, и из них появляются оловянные солдатики, которые тут же строятся походным порядком. Их очень много, они покрыли весь пол и начинают расти. Вот они уже мне по колено, вот по пояс. Широкие штыки винтовок тянутся к моему горлу. Я выскакиваю за дверь и бегу по узкой ухабистой улице…

Оказывается, я упал с кресла. Стонброк лежал на прежнем месте и, казалось, не дышал. Тихонько подойдя к сейфу, я вынул излучатель и положил его в чемодан.

Вахтер спал, уронив голову на служебный телефон. Я завел свой «джип» и не спеша поехал по пустынному шоссе.

Через три часа я подъехал к зданию конгресса. Солнце уже взошло, и в его розовых лучах даже этот каменный урод смягчил свои неловкие и резкие черты.

Я достал излучатель, расфокусировал антенну, нажал кнопку «Пуск» и направил невидимый луч на здание конгресса…

Сейчас я сижу на капоте «джипа» и слушаю рев двух тысяч младенцев, курю сигарету и смотрю на солнечный восход. Меня скоро заберут, но страха и сожаления нет. Я спокоен.

Хочется только, чтобы хоть кто-нибудь из этих малышей попал в класс к тому старому учителю, у которого было когда-то три радости в жизни… Он не сделает их конгрессменами, зато сделает из них людей. Сам я на эту роль не гожусь: в школе нас учили только считать…

Адам ХОЛЛАНЕК ЕГО НЕЛЬЗЯ ПОДЖИГАТЬ

Рисунок В. ЛУКЬЯНЦА

Некий Дюпрэ, всю свою жизнь занимавшийся химией, изобрел огонь настолько быстрый и всепожирающий, что нельзя было ни убежать от него, ни погасить его… Когда стало ясно, что один человек с помощью своего искусства способен уничтожить целый флот или сжечь город, причем не в человеческих силах помешать этому, король запретил упомянутому Дюпрэ разглашать свой секрет и вознаградил его за молчание И хотя король вел в то время войну, полную неудач, он боялся умножить человеческое горе и предпочитал бедствовать сам Дюпрэ умер и, видимо, унес в могилу свою зловещую тайну.

Майское солнце в десять утра стоит уже высоко, но Юлии зябко. Она сидит у открытого окна и расчесывает свои длинные белокурые волосы магнитным гребнем тот мгновенно и безотказно завивает их в мелкие локоны.

Солнце греет так слабо из-за множества пятен, которые покрывают его словно язвы «Больное Солнце» — так именуют это газетчики. Пресса сообщает о панике среди астрофизиков они полагают, что немалую часть излучения крадет у нашего дневного светила некое неизвестное ранее небесное тело. Этот космический грабитель назвали «Антисолнцем»; вероятно, он существовал всегда, просто раньше был менее активным. Настоящий космический рак. Никому не известно, сожрет ли он Солнце полностью и если да то когда. Однако дети рождаются уже слабенькими, да и взрослые стали бледнее, тем не менее все против включения искусственных солнц.

«Когда неделю назад, — вспоминает Юлия, — зажгли одно из трех которыми располагают энергетические власти региона, одно-единственное и всего на каких-то полчаса, на улицы вышли колонны демонстрантов».

Со своего сотого — самого верхнего — этажа она отлично видела движущийся муравейник с пестрыми лоскутками транспарантов. Машины стояли, а толпа заполняла каньоны улиц ревущая, взбудораженная, даже воздух дрожал от грохота. Никто не хочет поддельного зноя, из-за которого, по словам некоторых ученых, останавливаются сердца, сохнут почки и печень, а ребенок может умереть не родившись.

Ученые, ученые, вечно эти ученые. Их мнения, рекомендации и прогнозы противоречивы. Плоды их наук сначала такие дивные и многообещающие, потом оборачиваются какой-нибудь гнусностью. Юлия восхищается учеными и боится их.

Но еще больше ей неприятен утренний холод, хотя Солнце — вот оно в вышине и на небе ни облачка. Ей зябко, но она не приказывает окну закрыться. Ведь с нижних террас поднимаются изумительные, истинно майские запахи. Стены зданий сплошь покрыты алым ковром цветов. Юлия их любит, у нее романтическая натура. Со всех сторон на нее постоянно льется нежная печальная музыка, какие-то протяжные жалобы, просьбы, призывы.

Вероятно, именно от музыки у нее мигрень, из-за которой она не пошла на репетицию. Она обращается за помощью к домашнему киберврачу. Раздевается, ложится на кушетку в ванной комнате. Над головой у нее вместо потолка большое зеркало.

Но зеркала поначалу не видно. Его заслоняет белая пульсирующая эмульсия. Лишь после повторенного дважды распоряжения оно является взору, и с него слетают тучи искусственных мушек. Скача и ползая по всему телу, они собирают информацию о состоянии организма. Это слегка щекочет, слегка раздражает.

Потом они возвращаются на зеркало Юлия осторожно поднимается. Боль не проходит, хотя мушки не теряли времени даром: впрыснули ей незримыми жалами нужную порцию лекарств. Юлия встает и громко просит, чтобы помощнику режиссера сообщили о ее недомогании.

Она не сможет прийти, она просто не в силах. Домашняя аппаратура должна передать ее слова в театр.

Она выключает музыку, вкладывает в прическу танталово-кремниевый гребень-приемкик и слушает по пятой программе пьесы Йедренна. Она не очень хорошо понимает этого автора, хотя играет в его пьесе. Пытается сосредоточиться, чтобы забыть о мигрени, но безрезультатно. Ничто не помогает от головной боли — кажется, это одна из самых серьезных болезней века. Юлии хочется — очень хочется! — отрешиться от мира, который ее раздражает.

Сквозь раздражение Юлии пробивается неустанный рефрен, — лейтмотив ее мигрени — ожидание. Стоя спиной у окна, она хочет согреться в лучах пораженного раком Солнца. Юлия не смотрит на улицу, будто боится того, что может случиться каждую минуту — она почти уверена, что случится. Предчувствие неожиданной катастрофы. Она в этом не одинока, это обычный недуг эпохи. Все боятся потерять свой уютный футляр. А такая потеря грозит непрерывно, висит над каждым. Чем лучше и увереннее жизнь, тем и угроза больше.

«Нам есть что терять, поэтому мы боимся», — думает Юлия.

Всем своим существом она ощущает, что это наступит скоро, возможно, через мгновение. Но она не поворачивается к окну, не смотрит в пропасть с высоты сотого этажа — ее удерживает суеверный страх.

Впрочем, если бы она даже смотрела, то никак не увидела бы профессора Натана Бронкса, наблюдающего за ней с высоты 120-этажной башни своего института.

Она ощущает на себе его настойчивый взгляд, но прямой контакт с ним невозможен. Лазерные линзы нацелены на макушку ее головы сквозь окно.

Натан доволен прибором — он сам его изобрел. Лазеры отбрасывают образ белокурых локонов на цветной объемный экран, а при желании можно увидеть и светлые, измученные мигренью, затуманенные мукой и ожиданием глаза Юлии.

Профессор Натан Бронкс извлекает из небольшого футляра нечто вроде ружья, собирает это «ружье» из нескольких частей. Конечно, он ничего не завинчивает. В эпоху Юлии и Натана болтов уже нет. Отдельные части соединяются в одно целое посредством электрических полей, другие крепления не нужны. Наконец ученый приставляет ствол к прикладу, заряжает магазин, кладет ружье-излучатель на эластичную подставку и начинает наводить оружие на выбранный объект. Он целится, вглядываясь в экран, на котором теснятся извивающиеся горизонтальные линии.

Когда голова Юлии оказывается наконец в самом центре экрана, зажатая в переплетениях линий, образ стабилизируется и начинает расти. В воздухе перед окном появляются сильно увеличенная верхняя часть спины Юлии, ее гибкие плечи, родинка на шее, локоны, высоко поднятые под действием магнитного гребня. Картина растет, охватывает весь вид в окно 120-го этажа.

Хорошо различимы расширяющиеся и сужающиеся отверстия пор — кратеры на розовой коже Юлии, волосы, каждый из которых выглядит толстой веревкой.

Но вот в лаборатории темнеет. Поле зрения скачком перемещается внутрь головы. Пористые как сыр стены костей, циклопические мозговые извилины, во вспышках и величественном движении медленно свивающиеся и развивающиеся, пульсирующие, озаренные красноватым светом, просачивающимся из разветвленной сети кровеносных сосудов.

Натан ускоряет процесс.

В лаборатории снова светлеет. Натан отдаляется, разворачивает объектив… и вот уже в воздухе висят голубые глаза Юлии, затуманенные болью. Одни лишь огромные глаза.

Натан улыбается. Ее глаза проясняются. В них улыбка, хотя и не видно губ. Он горд за свое мастерство.

— Неужели у тебя получится? — слышит он шепот.

— Получится, — отвечает он тоже шепотом. — Потерпи еще капельку.

Он рассчитывает на ее растущее нетерпение. «Это мой козырь», — думает он. Картинка отодвигается и снова преображается. Глубины сознания Юлии; но вместо ее ощущений и мыслей — телепрограмма, принимаемая мозговыми рецепторами девушки. Зигзаги боли нарушают целостность передаваемого спектакля, будто кто-то острым ножом вырезает из живой картины большие участки, будто уничтожает эту картину. У полуодетых танцовщиц пропадают головы, туловища, ноги, фразы текста рвутся, лишаясь смысла.

«Что читает он в моих мыслях? — размышляет Юлия. — Неужели знает все, что я о нем думаю? Впрочем, он должен знать и так, я же не скрываю своего мнения…» Но она немного побаивается — ей хочется, чтобы он не знал всего, чтобы не просвечивал ее столь основательно. Его техническое искусство пугает ее и отталкивает. Этих чувств больше, чем удивления и любопытства. Впрочем, слабовато разбирается в этом профессор Натан Бронкс.

Он усиливает излучение.

Ствол начинает нагреваться. Нужно остановиться. Проклятые ограничения техники, в которой тысячи чертей и ангелов толпятся на крохотной булавочной головке, думает Бронкс. Таковы пропорции моего ремесла.

Юлия чувствует его поражение: боль усиливается. Тогда он ставит на карту все. Он медленно жмет на рычаг координатора излучения. Экран снова разгорается, но уже один лишь экран, воздух за окном пуст, там нет даже башен родного университетского городка, нет красной равнины старинных крыш, из которой вздымаются кое-где гейзеры небоскребов, а иногда по синеве проплывает семейный домик-дирижабль, принадлежащий безумцам, которые полагают, что им удалось вырваться из толпы и найти клочок свободного места на выходной…

Ствол нагревается, Натан дожимает рычаг до упора. Это продлится мало, неслыханно мало, тогда будет настоящий триумф. Да, это рискованно: Натан сознает, что может погибнуть, распавшись на атомы, которые никогда уже не сложатся в прежнем порядке. Так и Вселенная, Натан это отлично знает, гибнет, но время ее полураспада бесконечно длиннее, чем миг скоропостижной человеческой смерти — такой, приближение которой он явственно ощущает, стоя возле своего чудесного и чудовищного прибора.

Ствол обжигает, ладоням больно, накаляется и рычаг, даже страшно к нему прикоснуться. В воздухе вновь появляется неясное, еще неустойчивое изображение окна Юлии, но ее самой на подоконнике уже нет. Нет ни ее обнаженной спины, ни шеи с родинкой, ни горы натуральных белокурых волос с искусственными локонами. Но времени разыскивать Юлию тоже нет.

Натан машинально определяет координаты окна, вводит их в кибермозг аппарата и направляет ствол на себя. Ощущение зажаривания и замораживания — жар и холод поочередно. Но мысли еще есть, есть воспоминания, живые картинки прошлого. Наивные, но дорогие, как сказочные персонажи на обертке шоколада или жевательной резинки, притягивающие и радующие детей, мама рассказывает о Красной Шапочке, волк проглотил ее вместе с бабушкой, а мама, моя единственная, вижу тебя как живую, мы танцуем на выпускном вечере, и я случайно опрокидываю вазу с водой на самого строгого своего преподавателя. Снова переживаю этот момент, опять гляжу на учителя, стирающего рукавом воду с лица… Читаю о котах профессора Жобера из конца XX века, и мне кажется, будто я вижу этих несчастных животных, которым не разрешают заснуть. Жестокий ученый мучил их, чтобы убедиться, возможно ли мышление без регулярной успокоительной заправки сном.

— С этими кошками ничего не получилось, — заявил позднее бородатый профессор Жобер (Натан видел его фотографии), но одновременно сообщил о своем глубочайшем убеждении, что «сны — это упражнение способности мозга самопрограммироваться, шарманка, набирающая первую попавшуюся мелодию, чтобы потом основывать на ней серьезную умственную деятельность».

— Неужели все это правда? — спрашивала Юлия после первых же встреч, когда Натан Бронкс начал бывать на ее сотом этаже. — Тогда получается, что мы… — Фразы она не закончила: боялась, что высказанная, та станет правдой.

— Но это действительно так, — говорил он. — Да, да, Это детерминировано и воспроизводимо, это общеизвестно и очевидно, это можно измерить и рассчитать. Все, что ты чувствуешь, я чувствую, мы чувствуем. Во время сна во мне упражняется мозговая программа, чтобы я не забыл, что и как сделать сейчас, а что через год, через двадцать лет, даже через тысячу, если мне, целиком распавшемуся и дезинтегрированному, нужно будет восстановиться из этого невидимого праха…

Натан дезинтегрируется. Его уже нет в лаборатории на 120-м этаже. Нет и его образа на фоне голубого неба. Профессор Бронкс в своем нормальном человеческом облике не существует.

— Это гениальное изобретение, — говорит Юлия.

Она говорит так наперекор своему инстинктивному страху, наперекор своему отвращению, когда влюбленный Натан внезапно появляется перед ней, принимающей ванну, будто прошел сквозь стену или сквозь потолок, спугнув жужжащих искусственных мушек с ее стройного тела, которое они массажировали.

— Гениальное изобретение, которое позволяет тебе проходить сквозь стены, но мне было бы в сто раз приятнее, если бы ты пришел нормальным, человеческим способом.

Она не протягивает к нему рук даже в такой знаменательный миг. Не изъявляет желания прижаться к его груди. О поцелуе же Натан Бронкс не смеет и мечтать. Ее оценка рождена лишь отвращением и страхом. Она ощущает его величие и необычность, ничего больше. А эти величие и необычность ей чужды и могут привести к роковым последствиям. Ей кажется, что ее предчувствия начинают осуществляться.

— Нет, нет, — кричит Юлия, поспешно вылезая из ванны и накидывая халатик. — Не приближайся ко мне, Натан. Если ты прошел сквозь стену, то как же ты можешь быть прежним Натаном Бронксом?

Он отступает: в ее словах правда. Он боится приблизиться к ней. Думал, она придет в восторг от такого выдающегося достижения, а теперь ничего не понимает.

— Как можно требовать, чтобы женщина тебя любила, — говорит в раздражении Юлия, — когда ты как ни в чем не бывало проходишь сквозь стены или потолок? Сначала тебя нет, а когда я уже думаю о самом худшем, ты тут как тут. Пойми меня правильно. Я с детства боюсь привидений, боюсь всего сверхъестественного, стараюсь не верить во всякую чертовщину. Пойми меня. Пойми же меня наконец.

— Но я ведь никакое не привидение.

— Я не знаю, как они выглядят. Никто их никогда не видел… То есть никто, кроме меня. Привидение, конечно, сумеет пройти сквозь стену. Так, как это сделал ты. Никто из нормальных людей этого не умеет, только ты. Зачем тебе быть ненормальным?

Он смотрит на нее, все еще испуганную, но уже успокаивающуюся, кутающуюся в халатик и поправляющую высокую золотую прическу — на Юлию, сладостную и желанную. И чтобы ее шок побыстрее прошел, напоминает, как она когда-то, в самом начале, говорила ему: «Ты такой обычный, заурядный, как тысячи других… С какой стати я должна тебя выделять, за что любить?»

— Ведь говорила? — настаивает Натан.

— Неправда, — обрывает она его, — ты меня просто не понял. Ты вообще не понимаешь женщин. Я так говорила, чтобы тебя подразнить, чтобы стать твоей музой. То есть не совсем музой, но кем-то в этом роде. Просто хотела подстегнуть немного твое самолюбие. Поддразнивала тебя…

Такие, как профессор Натан Бронкс, увивались за нею толпами. «Пустое, примитивное существо», — говорил он себе, стараясь забыть о ней, однако каждая такая попытка тут же пробуждала в нем противоположную реакцию. Это было иррационально, необъяснимо, но ученый постепенно становился рабом легкомысленной, капризной актрисы. Рабство такого рода легко перерождается в яростный бунт.

Он подарил ей одно из своих второстепенных изобретений — хотел произвести впечатление, изумить ее наивную душу. В ее распоряжении оказался бинокль-идентификатор, прибор, который постоянно следил за Натаном Бронксом. Стоило ему выйти из дому и появиться из-за угла своего небоскреба, как бинокль, направляя движения Юлии, заставлял ее подойти к окну.

Необыкновенно чувствительная система электромагнитных датчиков обнаруживала присутствие Бронкса на расстоянии до десяти километров: передатчик бинокля немедленно ощупывал его направленным излучением; приемник преобразовывал отраженный сигнал.

— Идет! — уже вскоре радостно восклицала Юлия, глядя в бинокль на своего необычного поклонника и видя, как сильно он к ней спешит, как покупает для нее цветы и конфеты, как вскакивает на движущийся тротуар, втискивается в ажурные кабины подъемников, лишь бы поскорее преодолеть расстояние, которое их разделяет…

Однако после нескольких подготовленных таким образом свиданий актриса приняла его холодно, будто впервые увидела.

— Я больше не хочу подчиняться твоим идиотским биноклям. Это террор. Да, да — ты меня терроризируешь, заставляешь собою интересоваться. Мне это неприятно. Меня угнетают твоя наука и твоя техника.

Его поразила правда ее слов. Правда не о ней, а о нем. Что же касается ее, то он просто подумал, что с ней придется нелегко, когда они будут вместе — а именно к этому он столь упорно стремился.

— Ты сама хотела, чтобы я был необычным, — говорит Натан. Она сидит, слегка утомленная, и кутается в халатик — белый, словно сшитый из облаков. И надувает губки.

— Ты опять терроризируешь меня своей наукой. Думаешь, если кто-то проходит сквозь стены, так я стану на него молиться?

— Никто не проходил сквозь стены. То, что я сделал, это достижение, колоссальное достижение. Не понимаешь? Я же объяснял, что такое дезинтеграция, я рисковал…

— Он рисковал! Да я только об этом и слышу! Как ты будешь рисковать своей жизнью, какая это ужасная опасность — разложить свое тело на атомы, превратиться в невидимое облако и направить его сюда, на мой сотый этаж… А теперь ты снова сложил свои атомы вместе, и вот ты здесь, и раздражаешь меня своим унылым видом. Как же это низко с твоей стороны! Как же ты изощряешься, чтобы меня подчинить!

— Но я действительно рисковал, — стонет Натан. — Мне было ужасно больно…

— Но сейчас-то уже не больно?

Натан молчит. Он сидит на низенькой скамеечке и бесится от разочарования: перед ним его драгоценная Юлия, но он опять не понимает ее. Неужели она так ограниченна, так поверхностна? Неужели она, как и другие актрисы, реагирует только внешне, умеет лишь подражать и ничего больше? Почему она не понимает, что он действительно рисковал ради нее жизнью и что его эксперимент знаменует начало новой эпохи?

— Юлия, дорогая, — объясняет он терпеливо. — Сегодня после дезинтеграции мне удалось перенести живое существо сюда, к тебе и ради тебя. Да, это всего два километра, всего доли секунды на дезинтеграцию, а потом реинтеграцию здесь, у тебя в ванной. Но уже завтра я перенесусь на Марс или переправлю туда других, а послезавтра…

— Послезавтра! Да кто тебя будет слушать? А вдруг послезавтра у тебя вообще не получится?.. Нет, мне не нужны привидения и лгуны, не нужны шантажисты, не нужны каскадеры и прыгуны на Луну…

— Каким же я должен быть? — спрашивает Натан, почти успокоившись.

— Ты не должен быть непонятным и недосягаемым.

Он протягивает к ней руки — она его снова отталкивает.

— Юлия! — восклицает он. — Наконец-то мне все стало ясно! Я сделаю так, чтобы ты меня понимала лучше.

— Но тогда я стану другой, не такой, как сейчас. Разве тебе нужна другая?

Юлия смеется — ей весело, как на репетиции. Ей приятно, что великий ученый Натан Бронкс стоит перед ней на коленях.

Это уже совсем другая Юлия.

Головные боли исчезли, она уже не зачесывает так высоко свои волосы. Ее раздражает магнитный танталово-кремииевый гребень. «Проклятые механизмы!» — восклицает она при виде этого невинного инструмент. Зато никогда не говорит Натану, что он невыносим.

Она ежедневно приглашает его к себе, сама готовит еду и напитки, сама накрывает на стол, даже убрала из квартиры всех роботов.

— Проклятые механизмы! Это они разлучили нас! — восклицает она при виде рукотворных созданий, которые лежат в кладовке, задрав вверх многочисленные конечности. Они похожи на дохлых ежей.

Теперь она постоянно намекает на то, что, несмотря на определенные различия в характерах, пристрастиях и взглядах, они с Натаном могли бы быть вместе всегда. А почему бы и нет? Сна проводила бы с ним хоть 24 часа в сутки, лишь бы он позволил ей выступать в театре и кино, а время от времени уделять пару часов друзьям.

— Ведь это коллеги, — объясняет она. — Ты же знаешь, что такое коллеги. Они как очень нужные, но совершенно безразличные вещи. Их полезно иметь и приятно иногда пользоваться.

Натан внимательно наблюдает за ней. Он опасается, что все эти новые качества столь же поверхностны, как и прежде, что она все та же, непостоянная и изменчивая, таящая в себе угрозу для планов Натана. Казалось бы, ему следует ликовать, поскольку она хотя бы внешне другая, но он все время ощущает обман — сознательный или невольный. А главное — никак не забудет того, что случилось, прежде чем он заманил ее к себе.

Натан вспоминает: он связался с Большим Компьютером и попросил, чтобы тот управлял подготовкой дезинтегратора к новому эксперименту. И лишь тогда, хотя на себе уже и экспериментировал, осознал беспримерную бесчеловечность своего изобретения. Бесчеловечность, как ему показалось, таящуюся в самом техническом процессе.

Самому ему были настолько близки различные изобретаемые устройства, что он чувствовал себя как бы колесиком в каждой созданной машине, ее неотъемлемой частью. В этом чувстве общности со своими конструкциями скрывалась безмерная скромность творца, которою он гордился. И вдруг его потрясло, что опыт должен состояться на ином, отличном от него существе, вовсе не ощущающим себя колесиком механизма. А ведь приборы прежде всего полностью убьют тело, разрушат естественную человеческую структуру…

Он сказал, что жаждет показать ей свою лабораторию и для этого приглашает ее к себе. Это была гнусность, которой Натан Бронкс никогда себе не простит, заноза, на всю жизнь застрявшая в психике.

А Юлия сидит себе и с теплой улыбкой, будто хочет его приласкать, говорит:

— Хорошо, я согласна, только скажи, разве ты, после всех этих опытов с исчезновением и восстановлением, когда ты появлялся у меня словно «бог из машины», разве ты все еще настоящий человек? Лучше признайся сам, признайся же наконец, а то мне все время кажется, что ты…

Аппаратура, включенная в эту долю секунды, начинает смертоносный процесс уничтожения того самого тела, которое будило в душе Натана столько радости, желания и надежды. Нет Юлии вообще, и его Юлии тоже нет. Сначала электромагниты самым подробным образом записывают на плоскости большого экрана структуру ее организма, затем тщательно переводят в числовые символы и уравнения все, что всего минуту назад слагалось в живое существо.

Композиционный экран, конечно, не отражает всей Юлии со всеми ее сложными составляющими. Ничего подобного. Дезинтегратор, подчиняясь командам Большого Компьютера, как бы заглатывает Юлию: разбирает ее на элементы в естественном, соответствующем ее натуре порядке, раскладывает их по полочкам компьютерной памяти.

Перед глазами Натана по экрану проплывают в виде образов и символов лишь те важные параметры тела Юлии, которые необходимо контролировать, а в случае нужды модифицировать так, чтобы они отвечали его мечтам о возлюбленной.

Натан в шоке, он действует машинально, пытаясь заглушить отчаяние от безвозвратной потери. Он отчетливо сознает, что никогда уже не увидит той, прежней Юлии.

Он говорит спокойно, хотя его и трясет:

— Дай ее гормональную систему. Быстрее! Как работает гипоталамус?

На экране шеренги чисел, словно номера лотерейных билетов. Некоторые Натан выбирает, но большинство отбрасывает.

Этим по-научному быстрым и надежным способом он просматривает всю информацию о прежней Юлии. Однако он сомневается, полное ли это знание. «Ведь наука, — думает Натан, — использует аналогии — то, что одинаково в разных объектах. В жизни же мы ценим индивидуальность, то есть то, чем эти объекты отличаются друг от друга, Эту величину весьма трудно закодировать; в другом человеке нас привлекает в первую очередь неизвестное. Порядок, хотя он и необходим, устанавливается всегда по-разному. В любимой должна быть тайна. Окончательное узнавание — это конец любви…»

Ему хочется пустить события вспять.

— Не знаю, как быть. Если изменения необходимы, — говорит он Компьютеру, — то пусть будут поменьше. Проследи, чтобы они были минимальными и только те, что мы запланировали заранее. Никакой импровизации.

— Положись на меня. Я знаю вас обоих лучше, чем ты.

— Не заносись. Ты все мне показываешь?

— Понимаю, уже не помнишь. Уже не воспринимаешь полной картины. Это нервы шалят.

— Да, я что-то забыл, но ты же не станешь меня обманывать!

— Не понимаю слова «обманывать».

— Хорошо, хорошо, поехали дальше. Показывай в той последовательности, которую я наметил заранее. Тогда я мыслил четко, это сейчас что-то расстроилось.

— Почему же ты этого не предвидел?..

Компьютер показывает ему Юлию, но Натан Бронкс, который на протяжении последних месяцев напряженно трудился ночами, подбирая органические соединения для улучшения характера девушки, для переработки ее генотипа и фенотипа, не испытывает ни тени радости от своего изобретения, от своих творческих достижений.

Чудовищно — из этого изнеженного, но дивного тела, из этого нервного бойкого нрава, из открытой улыбки, из метких насмешек и колкостей, из глаз, губ, из слов и жестов родилась пугающе сухая, но ясная и простая вереница формул и диаграмм. Абстракция вытеснила пульсирующую, буйную жизнь…

Ты лжешь, Натан. Все было не так.

Юлия не просто исчезла, ее грубо, насильно превратили в абстракцию. Вспомни, как она мучилась и боролась. Ну давай, вспоминай скорее!

Что это, снова Компьютер?..

Натан теряет чувство реальности. Он видит черное жерло дезинтегратора, видит, как Юлия — живая Юлия! — распадается, теряет кожу, становится красной бесформенной плотью, расползающейся на части, рассыпающейся в прах, в розовый туман, в ничто.

Даже Натану не верится, что человек способен превратиться в череду диаграмм. Даже ему, хотя он сам через это прошел. Сам себя уничтожил и воссоздал заново с помощью своего изобретения и при участии Большого Компьютера.

Он не помнит уже, как разваливался в клочья, в пыль, не помнит боли — этот момент словно вырезан из памяти скальпелем. Даже в обычной жизни человек не ощущает своей тождественности во времени — в различные моменты он был как бы разными людьми. Собственное прошлое нередко представляется опытом кого-то очень близкого, но другого. Мотивация прошлых поступков — почему сделал так, а не иначе? — не всегда очевидна. Сегодня, возможно, все было бы по-другому…

«Тот ли я самый, что и вчера, после дезинтеграции и воскрешения, или уже другой? И если другой, то насколько? И какой будет Юлия?..»

— Опять ошибка.! — возмущается Компьютер.

— Погоди, — отвечает Натан, с трудом беря себя в руки. — Неужели снова неправильно?

И включает микровычислитель, контролирующий программу.

— Ты мне не веришь? — удивляется Большой Компьютер. — Я же никогда не ошибаюсь.

— Но и с тобой может что-нибудь случиться, разве нет?

— Со мной? Никогда. Внутренняя иерархическая сеть корректирующих и запоминающих устройств этого не допустит.

— Ну, на всякий случай…

— Как хочешь. Но это затянет операцию. Не забудь, время интеграции ограничено. Если замешкаешься, Юлия не воскреснет. Ты ведь так называешь повторную интеграцию, верно?

— Солнце гаснет, — прерывает сеанс Большой Компьютер.

— Пусть гаснет, — говорит Натан, — это меня не касается. Быстрее работаем дальше.

— Ну, естественно…

Временные ограничения особенно тяготят Натана, беспокоят его все больше. Он торопится, ошибается снова и снова, поспешно исправляет ошибки, даже не зная, не допустил ли новых неточностей. Эксперимент все больше выходит из-под контроля, а Натана все сильнее донимают воспоминания о начале этой жестокой затеи, в которую он втравил ее и себя. Нельзя сказать, чтобы это было честной игрой.

Детальные чертежи перестройки уже подготовлены. Высокие и изящные, почти целиком прозрачные роботы-лаборанты засасывают разноцветные жидкости в свои длинные, гнущиеся во все стороны пальцы-шприцы. Все ждут Юлию — роботы, Большой Компьютер и Натан, пока еще с гордостью. Пока еще с радостью, но и с уже зарождающимся беспокойством.

Он вглядывается в свой бинокль — в прицел дезинтегратора. После краткого поиска тот нащупал квартиру Юлии и показывает ее Натану.

На лице профессора проступают красные пятна. Юлия как раз переодевается после возвращения со спектакля.

Она стаскивает с себя кружевные одеяния. Натан всматривается в пантомиму бессознательных, почти автоматических движений; Юлия не подозревает, что за ней наблюдают, поэтому ее движения еще живее, еще достовернее, чем на сцене.

Он видел ее в фильмах и театральных представлениях и всегда искренне ею восхищался. Затаив дыхание следил за ее искусством перевоплощаться, вживаться каждый раз в новый образ, в котором, однако, всегда присутствовала ее почти неуловимая, но подлинная сущность. Играя разных героинь самых различных пьес, она всегда оставалась собой.

Но сейчас, совсем одна, не сознающая того, что случится спустя мгновение, не ожидающая ничего и никого, она была собой в максимальной степени.

— Разумеется, — объяснял он ей когда-то, — человек всегда меняется рядом с другим человеком, он постоянно играет новые роли, в зависимости от людей, с которыми сталкивается. Лишь когда он один, вдали от посторонних глаз, у него проявляются собственные черты, он становится сам собой.

— Неправда, — возражала тогда Юлия, — я не становлюсь собой, даже оставаясь одна. В этом случае во мне пребывают как бы две личности, с совершенно разными качествами, намерениями, мечтами. Даже не две, а сразу несколько, и все они — это я, хотя они и отличаются друг от друга. У тебя никогда не бывает такого ощущения?..

Разглядывая ее сквозь прицел, он вспоминает тот разговор и не может противиться впечатлению, что наблюдает сейчас сразу за несколькими Юлиями. «Сколько соблазнительных Юлий обрушилось на мое воображение? Сколько Натанов смотрит в эту минуту на мою Юлию?..»

Чтобы отогнать эти мысли, он включает дезинтегратор. Магнитные присоски заставляют Юлию приблизиться к большому шкафу — там тщательно замаскированная камера распада. Девушка, почувствовав — не сразу, а сделав уже несколько шагов, — неодолимую силу, распространяющуюся со стороны шкафа то ли волнами, то ли импульсами, начинает сопротивляться.

Сначала она действует инстинктивно, но стрелка на шкале напряжений поднимается все выше и выше, выскакивают цифры, показывающие силу сопротивления. Натан — совершенно напрасно — ускоряет процесс. Его нервы берут верх над рассудком. Из-за них может провалиться весь эксперимент или, что еще хуже, может погибнуть Юлия. Погибнуть бесповоротно. Но его пальцы словно приросли к акселератору: он не в силах их оторвать.

Юлия упирается все отчаяннее. Полураздетая, босая, она скользит по полу, хватается за различные предметы, лишь бы только совладать с растущим притяжением, которое сжимает ей тело, душит ее, лишает дыхания, давит на череп, угнетает мышление. Но борьба ни к чему не приводит — вещи, за которые она держится, вместе с нею приближаются к шкафу. Его дверцы распахнуты. Юлия, несомненно, видит в эту минуту то же самое, что видел Натан, когда дезинтегрировал себя — черное жерло камеры, разверстое, растущее с каждой секундой. Это устрашает сильней, чем непреодолимое притяжение: это образ неминуемой смерти.

Она все еще сопротивляется. Лицо ее искажено, некрасиво, волосы всклокочены, пот выступил на лбу, на шее, на груди.

— Нет! — кричит она. — Не-е-ет!..

Она уже понимает, что это Натан втягивает ее в опыт, которым недавно хвастался. Нет, она не боится эксперимента, она вполне доверяет гению ученого. Единственная причина этого доверия — восхищение перед наукой. Но ей совершенно не хочется в его лабораторию на 120-м этаже. Конечно, ей лестно, что он влечет ее к себе силой, ей доставляет удовольствие факт, что столь выдающийся ученый жить без нее не может. Но тем больше он ей противен, все больше невыносим, растет ее инстинктивное отвращение к этому человеку, отвращение, как он бы определил, прямо пропорциональное его желанию ее завоевать.

Она видит его на экране, который он подарил и который включается и выключается по ее мысленному приказу. Она видит его, хотя даже не прикасалась к выключателю.

— Тебе нечего бояться, — говорит он. — Я не сделаю тебе ничего страшного. Я это испытал на себе.

Только теперь она окончательно понимает, о чем идет речь.

— Прикажи своей нечистой научной силе, пусть от меня отстанет! О, как я тебя ненавижу!..

Натан колеблется: вот-вот прекратит эксперимент, который ему самому уже неприятен, будет умолять о прощении, каяться, плакать. Его колени сами подгибаются, он уже просит:

— И тогда ты полюбишь меня?

Он с трудом отрывает пальцы от акселератора. Юлия снова свободна, спасена от его насилия.

— Шантажист! — кричит она. — Растерзай меня на части, развей в прах, брось на ветер, распавшуюся и уже несуществующую! Убей меня, но по-твоему не бывать. Не останусь с тобой. Никогда.

В конце этой фразы Натан возобновляет операцию. Главным образом потому, что за несколько секунд свободы Юлия успела добежать до видеофона и включить аварийную сигнализацию.

Пронзительный свист.

Сирена, как электродрель, всверливается в мозг.

Времени нет. Вот-вот появится охрана.

Натан ускоряет процесс. Он ощущает извращенное удовлетворение, наблюдая, как девушка теряет силы, как все ближе ее как бы пустое, одрябнувшее тело к зияющему жерлу дезинтегратора.

Еще несколько мелких препятствий. Юлия хватается за тумбочку, та опрокидывается, хрустальные флаконы летят на пол, разбиваются вдребезги. Ее тело, болтающееся в воздухе, втягивается в черное отверстие. Ошеломленно глядит Натан на ее чудовищно деформированное тело, искривленное лицо с вдавленными в череп носом, ртом, ввалившимися глазами — они без глазных яблок, остались одни глазницы. Спина выгнута, словно ураганом вдавило в нее грудную клетку и сломало позвоночник.

Ему вдруг становится страшно за результаты опыта.

Можно ли поручиться, что Юлия уцелеет, вернее, возродится? Вдруг она так испугалась, что впала в шоковое состояние, из которого уже не будет возврата?..

Впрочем, она, несмотря на свое отчаяние, еще в полном сознании. Об этом свидетельствует тот факт, что непосредственно перед тем, как ее втягивает в дезинтегратор, она ухитряется каблуком туфельки, которую держит в руке, вдребезги разнести экран, на котором видит его, склоненного над распределительным табло… Его, согнутого вдвое, вперившего горящий взор в действо, которым командует. Мерзкого, как горбун, с лицом приплюснутым, застывшим и исказившимся. Он кажется маленьким, черным, будто горел и обуглился и оттого стал меньше, будто уже при жизни перестал жить.

— Дьявол! — шепчет она. — Дьявол…

Потом ее сознание угасает: он отчетливо это видит по желтому сигналу, который постепенно закрывает ей лицо, начиная со лба. А следом за желтизной экран словно взрывается хлещущей кровью.

Он знает, что в распадающейся материи еще сохранились остатки структуры, что Юлия Находится сейчас как бы в большом, очень длинном туннеле, и ей кажется, что она маленькая девочка, которую подхватывает ветер и несет вдоль оси цилиндрического пространства…

Натан глядит в окуляр прибора, которому дал название гипотетического отражателя предсмертных видений. Это всего лишь попытка интерпретации слабеющих, теряющих нормальный потенциал мозговых токов, попытка их образного истолкования. Возможно, изобретатель чуть-чуть обманывает себя. Или ошибается, или даже фантазирует. Слово «фантазия» больше всего устраивает Натана: профессор смотрит, как Юлия исчезает и вдруг, когда ее уже нет, когда на экране остается лишь черное жерло дезинтегратора, начинает лихорадочно нажимать механизмы возврата. Экран слепнет.

— Что ты делаешь, профессор? — говорит Большой Компьютер. — Дорога назад для нее закрыта.

Натан, по-видимому, не слышит.

— Она уже не существует в прежнем облике, — терпеливо объясняет Компьютер.

Натан и сам знает, что Юлии нет вообще, что она отражено лишь в схемах, которые, ожидая его действий, неторопливо проплывают по вспомогательным экранам. Он знает свою программу, машинально задействует синтезирующее оборудование. Интегратор недовольно гудит, его заедает, будто у него есть возражения против воскрешения Юлии.

Натан смотрит на воскрешенную. Ее тело покоится на большом столе-саркофаге, прикрытом прозрачной крышкой. После всех манипуляций, после споров с Большим Компьютером, после коррекций с экранов одна за другой исчезают теперь уже ненужные схемы. Гудят лишь магнитные помпы, которые из незримых составляющих сложили это любимое человеческое тело.

Девушка сладко спит. Ему отлично знакома эта чудесная усталость после воскрешения, сквозь которую пробивается пульсирующее сознание жизни, существования, бытия на этой земле. Он знает, как приятно в этом состоянии спать, какие при этом цветные, вещие сны.

Это прежняя Юлия, но сотворенная заново. Чужая. Предыдущая жизнь загублена. Он в полной мере сознает преступность своего эксперимента, недопустимого насилия по отношению к другому человеку. Он помнит и переживает вновь все обстоятельства преступления, и они все больше отдаляют его от девушки, лежащей на операционном столе.

Роботы с поднятыми вверх манипуляторами, похудевшими пальцами, теперь уже ненужными, стоят возле стола, словно вокруг жертвенного алтаря.

Натан боится пробуждения Юлии. Он воссоздал ее память с абсолютной точностью: она не может не знать, что с нею произошло.

Неизвестно, сколько времени он сидит, и смотрит, и думает. Смотрит и весь как бы превращается в созерцание и ожидание.

Он даже не сразу осознает, что она уже сидит, что она в полном сознании и видит его, и тем не менее ласково улыбается.

— Ты знаешь, Натан, — она говорит «Натан», хотя раньше избегала называть его по имени, — я чувствую себя изумительно. Как никогда раньше.

Профессор Натан Бронкс не отзывается, ему страшно. Он не может говорить, и хорошо, что не может.

— Натан, — просит Юлия, — помоги мне слезть отсюда, помоги одеться. Слышишь? Помоги мне. Я чувствую себя превосходно. Ну же, Натан.

Натан Бронкс действует как во сне. Он не знает, подает ли ей что-нибудь, помогает ли одеваться…

— Знаю, я воскресла, Натан. Я всегда верила в твой гений. И сейчас верю. О, я прекрасно помню, что ты сделал со мной, как я боролась против твоей силы, насилия, но по сути своей это твое насилие, это насилие…

— Тише, — он закрывает ей рот ладонью. — Замолчи, не говори, не хочу.

Она смотрит на него удивленно, в ее глазах по-прежнему нежность.

— Я помню каждую мелочь, — повторяет она настойчиво, отталкивая его руку, — помню отлично и не осуждаю тебя за это. Натан, пойми, я…

Но он не верит, что она способна не испытывать страха, решиться на откровенность в этой инквизиторской обстановке. Вот стол-гроб с откинутой крышкой, рядом роботы-операторы, которые ее воскресили, внизу, глубоко под землей, расползлись в разные стороны могучие корни чудовищного мозга Большого Компьютера, который играл в этом воскрешении не последнюю роль, а перед нею сидит сам палач.

— Чего мне бояться? — спрашивает она. — Я говорю правду, говорю то, что чувствую. Я понимаю твой ужас, твои сомнения, твое неверие в мою правдивость. Ты считал меня просто примитивной куклой, актрисой, которая поверхностно знает других, а себя не знает совсем. Ты ошибался, я не такая. Я не боюсь тебя и не питаю к тебе обиды, Натан.

— Дезинтегратор тебя убил, а синтезаторы построили заново, — говорит он.

— Знаю. Но это не мешает мне ясно ощущать жизнь — так ясно, как никогда. За что же мне на тебя обижаться? Ты убил мое тело, но я воскресла с тем же сознанием, с той же памятью, я нисколько не изменилась.

— Но раньше ты говорила со мной по-другому.

— По-другому?..

Юлия убеждена, что всегда была точно такой же, что и ее отношение к Натану осталось прежним…

— Я всю жизнь хотела тебя полюбить. То, что мешало этому, находилось не во мне, а в тебе.

Он встает, вновь глядит на нее с ужасом и удивлением. Она совершенно чужая. Столь радикальных перемен он никак не предвидел Ведь сам он после экспериментов не изменялся вообще, каждое воскрешение возвращало его в то же самое состояние, в котором он умирал.

Чужая Юлия.

Ее хорошее самочувствие его вовсе не радует, ему полностью безразлично, что она думает в действительности.

Его приводит в отчаяние ее реакция на исследование, которое он на ней произвел. Он чует обман. И чем больше подавляет угрызения совести, тем больше они его беспокоят, его гложет неизгладимое чувство вины. Он не в силах вернуть Юлии прежний облик. Ее настроение раздражает, тело отталкивает, ее лицо — это маска пустой, искусственной куклы. Намного более искусственной, чем когда бы то ни было. Что за заслуга принудить такую к подчинению, растоптать ее, оскорбить, разве можно любить такого человека, раба, безвольное полуживотное, как ее уважать, любить, терпеть в повседневных хлопотах?

— Я пропустил тебя через эту мясорубку, ты подыхала у меня на глазах, подыхала словно животное…

Она подскакивает к нему с живостью, какой он раньше не замечал, и закрывает ему рот ладонью. Теперь уже он отталкивает ее руку. Она ему противна.

— Да, я пропустил тебя через мясорубку, это уже не ты, тебя нет, нет.

— Ничто во мне не изменилось. Это правда — как ты можешь не верить? Когда ты рассуждал о своей гениальности, работая с животными, и даже когда сам решился на это, я в твою гениальность не верила. Недооценивала ее. Но когда на себе испытала метаморфозу — смерть и потом возрождение, — я поняла, какой ты на самом деле. Поняла, чего ты стоишь и сколько тебе пришлось вытерпеть. Ведь ты хотел, чтобы я и не менялась и изменилась. Чтобы изменилась по отношению к тебе, чтобы лучше к тебе относилась, И вот я прежняя, но лучше прежней. И мне безразлично, добавил ли ты в мое тело или в мою душу нечто такое, что изменило мое отношение к тебе. Это совершенно неважно. Главное, что я говорю правду. Самую искреннюю правду. Теперь я уже не могу не чувствовать себя твоею. Ведь ты мой создатель. Мой творец. Следовательно, я твоя. Понимаешь?

Она приближается, встает на цыпочки и обнимает его самозабвенно, как нормальная женщина. Припадает к нему, прижимается…

Ему вспоминается случай из раннего детства. У них сгорел дом, он стоял в саду, а за оградой был густой лес. Теперь на фоне сочной зелени торчали обугленные головешки; всего, что в этих старых стенах было недвижимым, цельным, основательным, просто не стало. Взгляд ни на чем не останавливался, проходил через руины насквозь. На обгоревшей земле, в кучах пепла, валялись посуда, скелеты допотопных кроватей, водопроводная арматура, помятые светильники.

Отец и мать стояли и плакали.

От пожарища исходил характерный, невыносимый запах. Потом отец отстроил дом; получилось новое здание, такое же и даже лучше. Но ни взрослым, ни детям теперь не было в нем уютно.

И вскоре после новоселья, за ужином — ужинали, как всегда, вместе — отец внезапно предложил:

— Давайте уедем из этого дома.

— У тебя есть что-нибудь лучше? — спросила мать, в целом не возражая против этого неожиданного решения.

— Конечно. А если бы и нет? Разве ты не чувствуешь, что я прав?

— Может, и так. Я не буду жалеть об этом нашем доме.

На новый участок приехали на скоростном монорельсовом поезде. Натан восторженно захлопал в ладоши. Мать тут же последовала его примеру. Жилище было великолепное, с полной автоматизацией и кондиционированием. Здание блестело и сверкало, вдобавок из окон открывался чудесный вид на другой берег, поросший садами. Река широко и торжественно несла через этот пейзаж свои воды. Переехали не только без сожаления, но и с постоянно растущей радостью.

Перед отъездом из старого здания отец подозвал Натана.

— Ты уже большой, — сказал он. — Знаешь, милый, давай подожжем это. Головешки будут нам больше напоминать прежнюю жизнь.

Новый дом, так похожий на старый, и горел точно так же. Он сгорел полностью Взрослые больше никогда не водили туда детей Запах пожарища не раздражал теперь никого.

— У тебя теперь ток чего ты всегда хотел, — голос Юлии вырывает Натана из прошлого. Уже темно. Приглушенные лампы бросают лишь слабый свет. — У тебя есть, наконец, я.

Он твердо ее отстраняет, хотя и старается, чтобы это не получилось грубо.

— Подожди, — говорит он.

— Я не хочу больше ждать.

— Но ты должна.

Ее спазматический плач. Ее старые, столь хорошо знакомые жалобы на внезапную мигрень, поиски порошков, полубессознательный, как бы побелевший взгляд. Неужели она все-таки прежняя? Нет, ему кажется, что это просто комедия. После всего, что он с нею сделал, он уже совсем не верит в ее тождественность — и все меньше верит в свою.

— Мы оба уже другие… — пытается он объяснить, но она и дальше всхлипывает. Прежняя Юлия — новая Юлия? Неразличимые и невыносимые в своей неразличимости, которая не может быть правдой.

Юлия из прошлого, которую он так любил, выстроена заново, как сгоревший родительский дом.

«Сгоревший дом, сгоревший дом», — стучит у него в голове.

Он выбегает из лаборатории. За ним плотно захлопывается автоматическая дверь. Он слышит, как Юлия колотит в нее кулаками, пинает ногами в приступе злости, разочарования или ужаса.

Сгоревший дом. Навечно врезавшаяся в память сцена из далекого детства. Отец с сосудом зажигательной жидкости, удар электрической искры. Языки пламени лижут дом, выстроенный заново. Через минуту из пламени и дыма появляются головешки, руины просматриваются насквозь. На заднем плане — зеленый лес. Натан чувствует неприятное дыхание навсегда ушедших времен…

Как легко теперь нажать пару кнопок, как это просто, как мало нужно усилий воли, чтобы положить пальцы на кнопки дезинтегратора и услышать за стеной бурчанье его черного бездонного брюха. Смотреть в соседнюю комнату Натану не нужно, он и так видит, как присосы мгновенно подавляют сопротивление ее тела, как ее подхватывает словно ураганом и втягивает в пасть дезинтегратора… Простая детская история.

Профессор Натан Бронкс говорит Большому Компьютеру:

— Делай как перед этим. Все образцы у тебя есть. Поскольку они у тебя, мне не обязательно в этом участвовать.

— Еще бы! — грубо отвечает. Компьютер.

— Замолчи! Ты, бессовестный механизм…

— Что за тон? Это ты и такие, как ты, изобрели меня и построили.

— Но это же было давно1 Меня тогда и на свете не было.

— Еще бы! — говорит Компьютер, в его голосе слышится явственная насмешка.

— То есть?

— А кто изобрел и построил твой дезинтегратор? Разве не ты? Да, у меня нет совести. Запомни, профессор, меня научили этим словам такие, как ты. У меня нет совести. А у тебя, профессор? У тебя-то она, кажется, еще есть.

— Хотел бы я знать, какой будет Юлия после этой второй попытки…

— Не притворяйся. Ты прекрасно знаешь, что она станет живым прошлым, станет тем, что было, тем, что мучает твою память и твои — как их там? — чувства. Чувство — это то, что раздражает. Верно?..

Натан молчит, пытаясь проглотить застрявший в горле комок.

— Я знаю, о чем ты думаешь, что вспоминаешь. Наверняка опять переживаешь все эти прежние эксперименты, это сильнее тебя. Я говорю это без злого умысла, меня всегда это удивляло. Я тебя действительно не понимаю. Почему ты не можешь это забыть?..

Первое зрелое, но еще не совсем доработанное изобретение Натана Бронкса: предтеча дезинтегратора. Примитивное устройство для создания внезапного горения. Столь внезапного, что перед ним нет спасения. Тонкий ствол метателя, внутри которого тлеет зародыш пожара, перебрасывает живое, безжалостное пламя на дерево с птичьими гнездами. Дерево словно взрывается, одевается огненным оперением. Через миг его охватывает дым, а когда исчезает, ни дерева, ни птиц уже нет. Оно распалось в мгновение ока в тончайшую, незримую пыль. Перестало существовать.

Но перед тем как его структура распалась, Натан уловил ее системой сверхпроводящих, миниатюрных магнитов. Однако напрасно размахивает он аппаратом, похожим с виду на зеркальце для пускания солнечных зайчиков — слабых отражений настоящего солнца. Дерево не восстанавливается.

Ветер уносит пыль, размывается структура и на экранчике дезинтегратора. Эта картина до сих пор преследует Натана, угнетает его.

— У тебя ничего не получилось. Ты пытаешься оправдаться перед собой своею неопытностью. Я не понимаю, зачем ты это делаешь и какого облегчения ищешь…

Это снова шепот Большого Компьютера.

— Прекрати! — говорит Натан. — Перестань, не то…

— Не то что?

Натан напрягается, как зверь перед прыжком.

Компьютер продолжает:

— А сколько людей погибло в лесу, который ты тут же сжег? Ты прекрасно помнишь, как это было и сколько их было. Мы помним это оба. Все-все. Правда, приступая к эксперименту, ты не подозревал об этих туристах. Не знал, что они там, в глубине леса. Ты действовал как в горячке, будто это тебя сжигал огонь, которым ты научился управлять. Ты, Прометей нового мира. Хорошо говорю, нет? По-вашему. Ты не проверил, пуст ли лес, а потом было поздно. Вдобавок эксперимент по воскрешению тех, что погибли, снова не удался — я еще не научился тебе помогать. Не научился, хотя и старался. Твоя мать…

— Замолчи!..

— Твоя мать это видела — видела, как горел лес вместе с туристами. Она положила руку тебе на плечо. Ты обернулся. Она стояла позади тебя, и губы у нее были совсем белые. И этими губами, — дрожащими и белыми, она прошептала: «Это он, твой отец, научил тебя этому». Ты ее оттолкнул, потом порвал с родителями, а вскоре они умерли. Почему ты их ни разу не попробовал воскресить? У тебя же были их структуры, они до сих пор хранятся во мне. Оки у тебя есть. Только ли это страх, что снова получатся карикатуры-уродцы?.. Помнишь, когда мы научились правильно снимать и записывать структуры, а потом снова преобразовывать их в живые существа, вначале у тебя выходили одни уроды, ущербные физически и психически.

— Перестань!

— Тогда бы ты не осмелился сделаться подопытным кроликом… Ты постоянно вспоминаешь и постоянно заглушаешь в себе эти воспоминания. Тебя беспрерывно душит твое и чужое прошлое. Какая же это мерзость — человек! Всегда по уши в грязи, в дерьме, в свинстве…

— Скотина, — кричит Натан. — Скотина!

Он прыгает к лифту, врывается в кабину так резко, что та едва не разваливается на части. Больно ударяется о полированные стенки. Дрожащей рукой бьет по кнопкам. Он, гениальный изобретатель Натан Бронкс, до сих пор изъяснялся со своим злым духом и своим соратником, Большим Компьютером, исключительно через электронных посредников. Они послушно передавали импульсы в обе стороны — от Компьютера в мозг человека и наоборот.

«Это смешно, — думает он, — в этом Компьютере сидит мое второе «я», эта скотина знает обо мне все, воспринимает даже те чувства, которых не в состоянии понять, вернее, испытать. Я загнал в эту скотину, кроме своей собственной памяти, память моих родителей и память Юлии — все их памяти в самых жутких ситуациях. Я впечатал туда память как тех, кто погиб и кого мне пока не удалось возродить, так и тех, которых я воскресил. И там весь я, самый полный, перед всеми своими смертями и после всех воскрешений. И все это там, да, и может быть выдано по первому требованию. И я еще никогда не видел создания, из-за которого владею такими познаниями. Никогда не пытался уничтожить чудовище, знающее слишком много…»

— Я иду к тебе! — он снова напрягает мышцы, стараясь ускорить и без того очень быстрый лифт.

— Ты хочешь меня увидеть? Но это абсурд. Я — это структура, которая постоянно растет. Уже сотни лет, беспрерывно. Я — структура столь сложная и разветвленная, что ее нельзя обозреть одним человеческим взглядом. И многими взглядами, и даже многочасовым, многонедельным созерцанием. Зачем ты идешь ко мне? Тебя не впустят, никто не откроет тебе входы. Я правильно говорю — никто не отворит перед тобой ворота? Собственно, я не знаю, что такое вход в вашем понимании, что значит «ворота», но так у вас говорят. Верно? Ты не сможешь пройти к моим органам. Этот вход охраняется. Ты прекрасно понимаешь, что меня увидеть нельзя.

— Я тебе не верю.

— И ты, профессор, так говоришь? Ты говоришь о вере? Раз так, мы никогда не поймем друг друга. Я охотно предстал бы перед тобой, но не знаю, как это сделать. Стражу, которая охраняет меня, я создал сам, но она мне не подчиняется. Не надо ехать сюда. Останови лифт.

— А сам ты не можешь?

— Не могу.

— Ты обманываешь меня.

— Дискуссия в этих категориях беспредметна.

— Ты скрываешь свою силу передо мной и, видимо, перед другими.

Молчание.

— Поэтому я иду к тебе.

Ответа опять нет. Даже стих шум динамика.

Лифт мягко останавливается на минус 101-м этаже. Натан знает, что именно здесь находится главный, возможно, единственный вход к Компьютеру. Он давно уже помнит схему на память. Ведь он проходил ее еще в школе, класс за классом углубляя знание о конструкции искусственного мозга-гиганта.

По сути, понимает Натан, мозг давно уже вышел из-под контроля, теперь он уже сам говорит о себе и о своем служении человеку. Вполне вероятно, что Большой Компьютер иногда меняет свои решения, не уведомляя потребителей, без всяких импульсов извне, просто по собственной прихоти, в соответствии со своими желаниями и потребностями. Возможно, это обычная блажь, а не реальные потребности. Но разве у существа, лишенного чувств, может возникнуть блажь?..

Проблема не в этом. У Компьютера свои цели, и он наверняка к ним стремится, достигает их точно и безошибочно, причем в миллионы раз быстрее, чем сориентировались бы все люди на этой земле. Значит, эта совершеннейшая искусственная скотина может вполне успешно нами управлять. Что же это, наше новое божество?..

Натан уже убежден, что не дошло бы даже до первого опыта, до первой ничтожной собачьей смерти и первого собачьего воскрешения, если бы не советы Большого Компьютера.

Он думает: со мной было так же, а сначала так было с деревом, с птицами, с лесом, а потом с Юлией. Это он, Большой Компьютер, меня подговорил, настроил, подтолкнул. Машина-помощница давно уже стала божеством, выносящим приговоры и следящим за их исполнением. Орудия, которыми мы пользуемся, имеют, как правило, два конца, все они обоюдоострые. Мы придумали их для себя и одновременно против себя, для всех и против всех — и против каждого в отдельности…

Натана охватывает желание: любой ценой добраться до жизненных органов этого чудовищного идола, выйти один на один с самым мощным инструментом человечества.

— Я до тебя доберусь, — говорит он спокойно, хотя внутри у него все клокочет, — обязательно доберусь. Посмотрим, каков ты вблизи.

Натан Бронкс действует как в лихорадке, Компьютер молчит, будто боится встречи.

Коридор здесь загибается идеальным кругом, за его внутренней стеной — ткани искусственного мозга. А перед ней, в коридоре, кружатся, словно в танце, примитивные роботы, искусственные полицейские на колесах. Их верхние конечности тонкие, паучьи, зато заканчиваются хваткими, длинными пальцами. Говорить они не умеют: в случае тревоги их уста издают ультразвуковой, неслышимый крик, тут же парализующий живой организм надежнее любых газов.

Из их челюстей вырывается магнитное дыхание, способное удержать самые мощные механические приспособления, если бы кто-нибудь умудрился их сюда доставить. Они могут остановить даже робота высшего класса. Это первая ловушка и одновременно первая застава. Второй ловушки-заставы, наверняка существующей, нет ни на школьных схемах, ни на чертежах из лаборатории профессора Натана Бронкса. Тайна искусственного божества: какие черти с какими вилами, какие архангелы с огненными мечами ее стерегут?..

— Только без выкрутасов. Ты способный изобретатель, не изощряйся. Погибнешь, — слышит он ласковый голос Компьютера.

Роботы не реагируют.

— Ты можешь приказать им меня убить, — смеется Бронкс. — Ну, приказывай!

— Не могу.

— Что же ты собираешься со мной сделать?

— Я никогда не убиваю. В случае необходимости могу лишь пересоздать.

— Ты научился этому от меня. Это я, дал тебе рецепт пересоздания. Я тоже так делал, но ничего не получил. Это вообще не изобретение.

— Будь мужчиной, не прячься! — кричит Большой Компьютер.

Натан Бронкс молчит.

— Ну не прячься, отзовись сейчас же!

Натан Бронкс по-прежнему не откликается.

Сигнализатор, размещенный в его ухе, сообщает, что именно сейчас есть шанс преодолеть заставу роботов. Его гибкое, человеческое тело — это весьма неприятно — протискивается между жесткими корпусами полицейских на колесах. Их ультразвук пробирает его до мозга костей, будто руки роботов вонзились ему в тело.

Одна погрешность обманывающей этих тварей аппаратуры — и они разнесут его на мелкие части, сотрут в порошок, как дезинтегратор. Но изобретения Натана действуют безупречно. Роботы кружат в своем опознавательном танце, никак не реагируя на Натана, Наоборот, выталкивают его на другую сторону своего строя. Внутренней стены нет: оказывается, это иллюзия. Да, обман зрения: тут нет никакой стены. Натан ждет, когда отзовутся его датчики. Он разместил их по всему своему телу, но они молчат.

Тогда он смело устремляется дальше, в полную темноту, в ничто, простертое перед ним. Здесь пустота, здесь нет ничего, это пугает и удивляет. Натан Бронкс знает, что был бы мгновенно предупрежден о самом ничтожном препятствии, он останавливается, осторожно поворачивается, обследуя обстановку. Датчики, как летучие мыши, испускают невидимые лучи, ощупывающие помещение.

Но никаких препятствий нет, в этой райской обители дьявольски пусто. Тогда Натан вновь бесстрашно шагает вперед, идет все смелее. Пол из мягкого материала под нажимом шагов излучает слабое свечение. Кроме этого света, в помещении ничего нет. Нет ни потолка, ни стен, лишь пол из мягкого материала, озаряющийся слабыми вспышками.

Натан не чувствует страха: его аппаратура корректирует все искажения в здешнем поле, которые он вызывает. Большой Компьютер не в силах его обнаружить. Наверняка тот лихорадочно ищет способ, который позволил бы ему обнаружить смельчака, вторгшегося в святая святых; но смельчак вооружен защитой, о какой не слыхивал еще никто во всем свете. Натан создавал ее, не пользуясь советами и помощью Большого Компьютера.

Со всех сторон слышен отчетливый шепот, раздражающий уши:

— Отзовись сейчас же, отзовись. Не то тут же вылетишь из коридора!..

«Он думает, я все еще блуждаю по коридору, пытаясь проникнуть внутрь. А я тем временем здесь, я уже у него. И если получится, сейчас здесь станет светло. И как светло! Дезинтегратор переработает его мозговые извилины сначала в кровавое пятно, потом в туман, потом в ничто, как тело Юлии…»

«Мои изобретения», — мысленно радуется Натан.

Датчики сообщают ему об изменениях электромагнитного поля. Оно то усиливается, то слабеет. Его направление тоже все время меняется. Натан блуждает в своеобразном магнитном лабиринте, разыскивает центр крутящейся карусели.

Защищенный антимагнитами, Натан, однако, ощущает мурашки по всему телу; особенно сильны они в области лба, будто собираются отсюда вторгнуться в мозг и заставить его вибрировать.

Значит, из этого лабиринта трудно найти выход даже с помощью аппаратуры, которой располагает Натан. Время уходит, а он, потеряв уже всякую надежду, по-прежнему кружит в этом магнитном аду. Наконец, решает возвратиться той дорогой, которой пришел, пробиться сквозь строй примитивных коридорных полицейских, погрузиться в подъемник.

«Не сегодня, так завтра придумаю погибель чудовищу!»

Оба — и он и Компьютер — отделены друг от друга своими спасательными кругами, они уже не могут прийти к взаимопониманию, нет обмена мыслями между естественным и искусственным интеллектами. И вдруг Натану приходит в голову: нужно себя открыть, чтобы обнаружить убежище неприятеля. Появиться, чтобы убить.

Очень хочется поднять забрало, но инстинкт самосохранения пока что удерживает его от открытой схватки. Натан боится одного: что Компьютер успеет первый. Что не хватит времени, чтобы навсегда уничтожить машину…

Да, единственный способ — это открыться; тогда Компьютер, этот мощный интеллект, не выдержит. Наверняка выявит свое присутствие, откроет, где он находится.

«Успею или не успею?» — думает Натан Бронкс, ощущая страх пополам с жаждой битвы. Точно как в давно уже позабытых войнах: один подкрадывается, ползет, кругом ночная темень, в которой скрывается враг, тоже крадущийся, подползающий… И вдруг — вспышка ракеты, осмотреться и разглядеть. Но один, прежде чем увидит другого, умрет…

«Неужели так будет? Или я неправильно оцениваю ситуацию — и свою и Компьютера?..»

Что известно о Компьютере? Машина эта слагается из элементов, невидимых невооруженным глазом, как и взгляд человека не способен различать отдельные клетки своего организма. Отдельная клетка не существует — ни для зрения, ни для осязания, ни для других органов чувств. Они есть, только когда их много.

Из чего же построено «тело» Большого Компьютера? Наверняка там есть мягкие вещества, имитирующие живые извилины мозговой коры, должны присутствовать металлические и жидкостные запоминающие элементы, интегральные и печатные схемы. Модерн, окружающий архаику. Ни один конструктор никогда не видел этого целиком, ни один человек на протяжении веков. Мозг сам себя конструировал и улучшал из поколения в поколение.

Когда-то в нем наверняка были и самые древние образцы электронных приборов — осязаемые, макроскопические, но никто с давних пор ими не интересовался; не исключено, что они уничтожены. Для Компьютера история имеет смысл лишь как память о фактах. Он не сохраняет знания о себе, когда оно становится бесполезным. Столь же ненужным, как и допотопные электронные приборы…

«Я действительно не знаю, из чего сделан этот супермозг и как он выглядит. Мы мыслим исторически, изъясняемся с помощью слов и картинок. Здесь это чуждо, анахронично…»

Ученых давно уже не интересовал этот идол мышления: его бытие, должным образом направленное, никому не угрожало, и никто никогда не вмешивался в работу этой конструкции, которая могла сама себя улучшать без посторонней помощи,

А идол рос — самостоятельный и влиятельный. С ним советовались даже в судебных делах: гораздо удобнее переложить ответственность на искусственное, нечеловеческое существо, молниеносно сопоставляющее все мыслимые традиции и ситуации, чем быть в ответе за судьбы других людей.

И никогда не случалось, чтобы приговор, вынесенный Компьютером, показался кому-нибудь неверным или несправедливым. О непредвзятости и всезнании Большого Компьютера рассказывали легенды. Любой осужденный предпочел бы сам привести его приговор в исполнение, лишь бы не обращаться к человеческой, урезанной справедливости, которая во все века казалась всем хуже слепой, придуманной в незапамятные времена справедливости сверхчеловеческой.

Никто, конечно, никогда не жаждал увидеться с Большим Компьютером. Люди страшились его всезнания, широты кругозора, а в первую очередь — его непохожести на человека. И еще боялись потому, что он был как бы воплощением всех людей сразу — их знанием, их мудростью, их прошлым настоящим и будущим, — не отягощенным при этом никакими эмоциями или претензиями.

«А без них люди не могут, — думает Натан. — Даже с Юлией у нас ничего не получается из-за дьявольской игры эмоций и претензий…»

Всемогущество и сверхъестественность Компьютера раздражают ученого, он уже жаждет его уничтожить.

Существование этого идола мысли привычно, буднично, обычно, но одновременно и необычно. Натан нащупывает в кармане простейшую бомбочку с разрывным зарядом и ждет появления неприятеля.

— Эге-ге! — зовет Натан.

— Эге-ге! — слышит он ответ, словно эхо своего зова.

И тут профессор понимает, в какую попал ловушку. Датчики снабжают его неверной информацией. Из-за этого он как безумный кружит в темном пространстве, не в силах ни найти Компьютер, ни выбраться из сферы действия примитивных полицейских. Он в лабиринте.

Поняв это, он, не обращая уже внимания на риск и на показания своих датчиков, устремляется прямо в темноту несколькими решительными прыжками. Давненько он так не прыгал. Разгорается свет, он издали видит снующих взад-вперед полицейских роботов.

— Эге-ге! — зовет он. — Ты хотел меня запутать, маэстро, но я уже знаю: ты ничего мне не сделаешь.

— Эге-ге! Ничего мне не сделаешь, — повторяет Компьютер.

— Здесь тебя нет, здесь ни души, — говорит Натан, нервничая все больше, сжимая в кармане свою бесполезную бомбу — молнию Прометея. — Я могу жечь свет, толкать твоих грозных полицейских, бить их, убивать, отвлекать их внимание… Им некого и нечего стеречь. Они только куклы, обман. Ты обман, Великий Мозг, Гениальный Компьютер!..

— Ты обман, — слышит Натан ответ эхо.

— Говори все, что хочешь, передразнивай, издевайся, все разно я когда-нибудь до тебя доберусь, разобью вдребезги, сделаю то, чего, как видно, никто не хотел и не хочет. Но я это сделаю.

Натан взбешен и разочарован. Теперь он отлично знает, что в этой адской бездне, глубоко под зданием, нет ни компьютера, ни лабиринта. Одни лишь чучела и муляжи.

Значит, этот гроссмейстер мысли прячется где-то еще. «Что бы ты сам сделал, ну подумай, что бы ты сделал, чтобы надежно скрыться, чтобы никто не смог тебя отыскать? Конечно — ты распылился бы…»

— Ты распылился бы, — повторяет Компьютер, его голос отчетливо доносится со всех сторон.

— Вот ты где! — кричит Натан. — Наконец-то я тебя изловил!

— Бот ты где, наконец-то я тебя изловил! — кричит Компьютер.

Распылиться — рассеяться по разным помещениям, по всему городу или по многим городам, по всему свету или по всей Вселенной, оставаясь при этом единым целым, что, в конце концов, вполне возможно во времена молниеносной сверхпроводящей связи, которая передает информацию со скоростью света…

— Можно быть одновременно всюду и мыслить как единица… — медленно произносит Натан. И вдруг кричит: — Знаю, знаю! — и пляшет как ребенок, обнаруживший простую причину того, что казалось до сих пор сверхъестественным.

Новогодняя елка: родители Натана, когда он был маленький, поддерживали в нем святую веру в ее сверхъестественное происхождение. Но однажды правда вышла наружу. По иглам, осыпавшимся с начавшего уже сохнуть дерева, мальчик нашел комнату, в которой мама украшала елку, а старшая сестра переодевалась Дедом Морозом.

— Знаю! — кричит Натан, и волосы на его голове встают дыбом.

Он теперь понимает: Большой Компьютер проник в каждого из людей. Каждый из нас — это человек и одновременно часть Большого Компьютера. Это был или процесс внезапный и бурный, поэтому он замалчивается историей, или столь постепенный и медленный, что к нему в конце концов привыкли. Люди носят в себе элементы великого мозга, как протезы зубов, кровеносных сосудов, почек или сердец. Искусственное сплелось с естественным, неживое с живым.

Натан расталкивает роботов-полицейских, опрокидывает их, легко прорывается сквозь их нерушимый кордон. Подбегает к лифту, кабины торжественно поднимаются одна за другой. Он вскакивает в одну из них.

Гордость по поводу последнего открытия — это его поражение, крах. После открытия земного происхождения елки и Деда Мороза маленький Натан никогда уже не радовался ни вспыхивающим лампочкам, ни подаркам. Узнав правду, он потерял свое детское счастье…

Теперь он понимает, что существует один-единственный способ расправы с Компьютером. Способ практически недостижимый, хотя и простой: убивать всех подряд. Увы, это физически невозможно.

Проще сделать обратное. Он уже в лаборатории, дезинтегратор на месте, готовый к действию. Большая черная труба — вскочить в нее, нажав предварительно пару невинных клавишей, а напоследок этот большой, красный, который потому красный, чтобы на него случайно не нажимали. Красный цвет означает действия необратимые, однонаправленные.

Ему снова припоминается сцена из семейной жизни, которую он наблюдал собственными глазами, будучи нескольких лет от роду. К дедушке в закрытый, тщательно охраняемый кабинет, несмотря на это, пробирается дядя. Каким образом сумел он обмануть бдительность стражи, это уже другая история, слегка, впрочем, варьирующаяся в фамильных сагах. Дедушка вскакивает. Никогда еще никто из семьи не отваживался вторгаться сюда без предварительной просьбы об аудиенции. Все строго придерживались испанского этикета иерархических ценностей.

Дядя без слов вынимает из кармана пистолет устаревшего образца, каких никто тогда уже не носил и какими никто не пользовался, прикладывает к виску.

— Отец, если ты не позволишь мне жениться на Сюзанне…

Палец медленно давит на спуск, но выстрела нет. Дедушка тут же соглашается, и в семейный круг вводится особа, о которой дядя всего через несколько лет скажет:

— Отец, я не могу терпеть эту вторую голову, которая торчит из моей постели.

Палец висит над красным клавишем. Натан знает: настала минута жертвоприношения, палец, дрожа, кружит над красным, как стервятник над падалью, но понемногу отодвигается — он все дальше и выше в этих своих колебаниях.

В тот миг, когда его охватывает блаженная радость по поводу спасенной как бы то ни было жизни, безотносительно того, какие вопросы придется потом задавать и кому, внезапно раздается голос Большого Компьютера.

«Это же мой голос, — размышляет Натан. — Да, теперь я понимаю, что это мой голос, только слегка искаженный. Более искусственный, чем мой собственный…»

— Натан, я буду тебя судить.

— Ты? О нет! — восклицает Натан. — Только не ты.

— Тем не менее это так, — спокойно говорит Компьютер. — Ты обвиняешься в многократном самоубийстве, а также в постоянных убийствах Юлии, Юлии Первой, Юлии Второй, Юлии Третьей…

— Но ведь это один и тот же человек, все время один и тот же…

— Ты пока что не воскресил последней Юлии, последней из серии сестер-двойняшек.

— Какие же они сестры? Они совершенно разные люди…

— Ты многократный убийца и самоубийца, минуту назад ты опять собирался покончить с собой…

— Это правда.

— Но у тебя не хватило смелости.

— Ты просто мстишь. Мстишь за то, что я тебя раскусил. Ты бессовестно сидишь в каждом из нас, избавиться от тебя можно лишь вместе с нами.

— Приговор уже вынесен. Я никогда не принимаю несправедливых решений. Ты осужден человечеством.

— Но ведь я только частично человек, частично я твой элемент. Значит, ты осудил и себя.

— Иди к своему дезинтегратору. Ты сам хотел этого.

— Не по твоему приказу.

— Иди.

— Никогда.

В лабораторию врываются двое искусственных полицейских. Смешные роботы, из тех, что имитировали стражу перед лжелабиринтом, где якобы спрятан Большой Компьютер. Натан пробует уклониться от них с помощью своих датчиков, но датчики уже выключены.

«Сам же их выключил, иначе они не допустили бы тебя к дезинтегратору!»

Перед ним — черное жерло.

Натан, засасываемый аппаратом, впервые оказывает сопротивление. Он борется, хватается за стены и вещи, падает на пол.

— А ведь это твое собственное замечательное изобретение, Натан, — говорит Компьютер.

Полицейские помогают втягивающим силам, подталкивают Натана к отверстию. Последнее, что он видит: их забавные физиономии, длинные ажурные уши и глаза с выпуклыми вращающимися зрачками. У человека, даже самого дурного, можно попросить милости, можно бороться с ним, ранить, даже убить, уничтожить… Компьютер не знает ни чувств, ни смерти.

— Пустите!..

Камера закрывается беззвучно, непроглядная темень, совсем ничего не видно. Не слышно даже собственного крика. А потом — это непередаваемое чувство, когда тело безболезненно, но бесповоротно распадается в пыль. И — свет, сначала он ослепляет.

— Это твое изобретение, Натан, — говорит Большой Компьютер.

Снова стены лаборатории, снова бездонная пасть дезинтегратора, слепая, бесчувственная, немая.

Открытое окно. Юлия вплывает в помещение, притянутая дезинтегратором.

— Я все поняла, — говорит она своим изнеженным, тонким голоском. — Ты обязан меня полюбить, ибо выбора у тебя нет. Ведь я опять здесь, после стольких смертей. Но я всегда для тебя воскресаю. Я уже примирилась с судьбой. Нужно жить. Даже на коленях можно жить.

И падает перед ним на колени. В тот же миг Натан ощущает, что кто-то положил руку ему на плечо. Краем глаза он видит, что рука стара и покрыта многочисленными морщинами. Он помнит, чья это рука. Это прикосновение, эта манера вмешиваться в конфликты.

— Мама! — кричит он, оборачиваясь.

— Покорись наконец судьбе, — просит мать. — Ведь нельзя же так, невозможно, это не по-людски… Или уж слишком по-человечески — шагать по трупам, сынок. Тебе не поможет эта твоя адская машина. Конечно, это его, эта наша вина. Он научил тебя этому.

Поодаль от матери молча стоит отец, он покачивает головой, будто не соглашаясь ни с ее словами, ни с ее добротой, ни с чьим бы то ни было согласием. Оба они смотрят друг на друга исподлобья.

— Это он тебя этому научил, твой отец. Когда сгорел старый дом, а потом когда он при тебе тем же способом уничтожил новый, между нами все кончилось. Мы стали врагами, непримиримыми врагами. Когда я увидела, как ты, сынок, поджигаешь лес, и столько людей, и столько людей ушло тогда с дымом…

Она на миг умолкает, ее глаза беспокойно, все быстрее движутся.

— Безнаказанно, безнаказанно, — шепчут ее губы.

Тогда он падает на колени рядом с Юлией, но когда оказывается подле нее, этого когда-то обожаемого существа, внезапно ощущает запах пожарища и понимает, что они уже никогда не избавятся от взаимной неприязни, что все сделанное будет повторяться снова, будет происходить всегда. Какая же это по счету Юлия, какое ее издание, улучшенное и исправленное, но невыносимое из-за изменений, которые он у нее произвел?..

Он видит ее, видит своих родителей и разгуливающих по лаборатории уродцев, результат неудачных воскрешений. Ом вскакивает на ноги, мгновенно включает дезинтегратор, и первым исчезает в его пасти: он не хочет смотреть, как будут сопротивляться Юлия и родители, как они будут за все хвататься, не желает слушать их просьбы и мольбы во имя сохранения жизни, будто эта жизнь каким-то образом, неважно каким, есть на этой земле. Он испытывает презрение к себе и к своим близким — и распадается, охваченный этим последним чувством…

Голос Большого Компьютера:

— Ты бессмертен, Натан, бессмертный среди бессмертных.

Натан смотрит: вокруг толпы мужчин, они едва помещаются в лаборатории. Они толпятся, теснятся — все в одинаковых костюмах, рубашках, галстуках. И эти лица.

— Это твое изобретение, Натан. Я понял, что оно позволяет осуществлять не только последовательное копирование, но и одновременное. Это очень просто.

Натан только теперь понимает: помещение битком забито его двойниками. Все они одинаковые, но и разные. Каждый — это Натан, но и не Натан. Сознавать это невыносимо. Хватит лишь одного прыжка, чтобы вновь очутиться перед пастью дезинтегратора…

— Ты бессмертен, Натан, бессмертен как конструкция. Помни об этом.

Натан начинает понимать. Он проталкивается сквозь толпу, хочет пробиться к лифту. Остальные в тот же момент делают то же самое. Разумеется, открыть лифт невозможно, не может быть и речи об этом.

— Это лишнее, — говорит Компьютер.

Конечно, это пустая потеря времени. Мое изобретение переносит людей на расстояние в десятки, сотни, тысячи километров. Одну из Юлий ученый перенес в свою лабораторию, вытащив из ракеты «Земля—Марс».

Он начинает смеяться. Хохочет, словно помешанный, профессор Натан Бронкс, и точно так же трясутся от смеха все его двойники. Шум в помещении такой, что вот-вот лопнут барабанные перепонки.

Теперь Натан не может протолкнуться и к биноклю переносителя, соединенного с дезинтегратором. Толпа двойников бьется за проход туда, где он установлен. Но вот на фоне черного жерла дезинтегратора один за другим появляются туманные женские силуэты, они материализуются в совершенно изумительных формах и с трудом втискиваются в толпу Натанов.

— Юлия, Юлия! — кричат Натаны.

— Натан, Натан! — зовут Юлии.

Один из Натанов нажимает черный спуск дезинтегратора, толпа редеет и исчезает, чтобы через некоторое время возникнуть снова — по одному, по одному, и так до нескольких сот тысяч. Если взглянуть из окна, то сверху, с высоты 120-го этажа, отлично видны размноженные многотысячным тиражом фигурки Натанов и Юлий. Они снуют по тротуарам, словно одинаковые муравьи.

— Это обман, — говорит Натан у спуска дезинтегратора.

— Обман, — повторяют сотни Натанов и Юлий.

— Обман, — кричат они, плачут, безумствуют. Снова нажим на спуск, вновь исчезновение во тьме и появление среди бела дня либо среди ночной иллюминации.

Дезинтеграция и воскрешение повторяются раз за разом. Они гибнут и воскресают, умирают и возрождаются, они, они, они. И между катаклизмами дезинтеграции начинают жить нормально. Длительность или краткость интервалов между жизнью, смертью и воскрешением является всего лишь понятием относительным. Если эти интервалы заполнены любовью, ненавистью, физическими упражнениями, работой и сном — значит, все нормально. Важны интервалы, в которых они живут, все остальное просто не считается.

— Изумительное изобретение, — снова слышит Натан, слышат Натаны и Юлии.

— Изумительное? — смеются они. — Что же ты, гениальный Компьютер, внедрившийся в наши тела, видишь в нем необычного? Это старо как мир. Попросту родной дом, которого ни в коем случае нельзя поджигать. Даже если решишься сжечь его вместе с самим собой.

Перевел с польского Михаил ПУХОВ.

Примечания

1

Форзейль — обычно эскортный корабль, идущий впереди эскадры.

(обратно)

Оглавление

  • ИСКАТЕЛЬ № 2 1985
  • Владимир РЫБИН НА ВОЙНЕ ЧУДЕС НЕ БЫВАЕТ
  • Игорь АНДРЕЕВ ПРОРЫВ
  • Александр КЛИМОВ САД ГЕСПЕРИД
  • Адам ХОЛЛАНЕК ЕГО НЕЛЬЗЯ ПОДЖИГАТЬ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Искатель, 1985 № 02», Адам Холланек

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства