«До комунизма оставалось лет пятнадцать-двадцать»

1872


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Тимур Иванович Литовченко

ДО КОММУНИЗМА ОСТАВАЛОСЬ ЛЕТ ПЯТНАДЦАТЬ-ДВАДЦАТЬ

повестушка в четырех снах, с бессонным эпилогом

и пост-скриптумом об ужасной катастрофе местного

значения, число жертв которой до сих пор точно

не установлено

Посвящается всем известным и

неизвестным жертвам больших

и малых советских катастроф,

тем, кто грудью закрывал

расхлябанность и глупость чинуш

и тем, кто погибал молча или

в страхе удирал от смерти —

но не сумел дотянуть до

спасения...

Тогда я решил, что надо все

это записать, с самого начала,

как это было на самом деле...

Вот я это делаю, потому

что, как говорено в “Тиле

Уленшпигеле”, пепел Клааса

стучит в мое сердце

(Анатолий Кузнецов, “Бабий Яр”)

СОН ПЕРВЫЙ Занесенные селем

Необычайно звучный раскат грома замирал где-то вдалеке. Прошло несколько секунд, прежде чем Юра вновь различил сквозь звон в ушах свист мокрого леденящего ветра в голых ветвях деревьев.

Тринадцатое число, понедельник — и вдруг гроза-грозища, роняющая такие ослепительные молнии и грохочущая так оглушительно, что аж глазам и ушам больно! Интересно, что сказала бы на это бабушка Маня, будь она жива? “Гроза без листа — житница пуста”, — или что-нибудь в этом роде. У бабушки всегда находились соответствующие поговорки на все случаи жизни. Правда, этот случай не очень-то веселый...

Юра перепрыгнул мутный ручеек, текущий с горы, поправил набухшую от дождевой воды кепку, прислонился спиной к толстенному тополю с подветренной стороны, осторожно вытянул из-за пазухи тощую мятую пачку “Беломора”, с трудом закурил и воровато оглянулся, словно сзади был не ствол дерева, а мама, готовая тут же отобрать папиросу и вдобавок надавать увесистых затрещин.

А вокруг бушевала гроза. Как сказала бы бабушка Маня, светопреставление, да и только. Да еще при голых деревьях.

Она бы сказала. И Венька бы сказал. А вот сам Юра промолчал бы.

Конечно! Когда дикторы полными энтузиазма голосами твердят из радиоприемников об ударных темпах подготовки пахотных земель к севу кукурузы, а маленькие телевизионные экраны демонстрируют из-за наполненных глицерином пузатых линз смеющиеся лица счастливых колхозников и колхозниц и бескрайние просторы наших советских полей, сулящие обильный урожай “чудесницы”, болтать всякие глупости просто небезопасно. Вот Венька не боится. А у него (между прочим!) жена с грудным ребенком. И не боится же! Черт...

Юра обнаружил, что вздувшийся ручеек затопил его правый туфель, выбрался на более-менее сухое место и вяло поплелся дальше.

Нет, Венька тоже боится, а языком треплет потому, что прижало крепко, дальше просто некуда. И реформа эта денежная, дурацкая, и все-все. Полтина вот раньше была деньгами, хрустящей полновесной купюрой. Полтина — это ж... полтина была! А теперь? Жалкая “пятерка”. И с хлебом что-то неладно... Дурак все же Никитка. Дурак! Один ведет, всех тошнит и никому не выйти. Как в самолете.

Впрочем, он не только кукурузу сажает...

Юра поскользнулся на гладком камне и едва не плюхнулся в обширную лужу, где жирная белая глина перемешалась с дождевой водой.

Веньку хлебом не корми, а дай политический анекдот рассказать. А с политическими анекдотами можно ой-е-ей как загреметь!

Юра вспомнил витрину “Комсомольского прожектора” на Красной площади и намалеванные в них физиономии с длиннющими языками-змеями, торчавшими из натужно разинутых ртов. Это даже хуже стиляг! Хуже заядлых алкоголиков и красномордых дебоширов, хуже хулиганов, потому что это — по-ли-ти-ка! А Юре ох как не хотелось лишаться языка, тем более что никакой он не раздвоенный и не змеиный вовсе. И не ядовитый. Простой язык. А болтун — находка для врага.

Венька — враг...

Проливной дождь усилился еще больше, хоть это и казалось невозможным. Теперь Юра почти не различал дорогу. Сделав два-три неуверенных шага он остановился, боясь сойти на проезжую часть. Хотя какой дурак станет ездить ночью в такую погоду! Да и какая здесь проезжая часть? Одно название, тем более что ливень превратил землю в подобие каши-размазни. Горячей такой каши. С маслом.

Эх, сейчас бы чайку! Побыстрей дотопать до трамвая, а там и домой уж ехать недолго. Мама накормит, даст чашку кипятка со смородиновым вареньем, А когда уйдет на работу, можно будет забраться под теплое одеяло и уютненько поспать часиков до четырех...

Спать охота! Отбухать третью смену на стройке в такую-то погоду — это ого-го!..

Юра остановился посреди длинной овальной лужи, потому что ноги у него заплетались. И словно чтобы вывести его из этого состояния мимо пронеслась на полной скорости горбатенькая “Победа”. В ярком свете фар брызжущая из-под колес вода представлялась двумя нелепыми призрачными крыльями.

Вот тебе и не ездят! Да еще так мчаться! Как с цепи сорвалась сумасшедшая машина.

Вытирая рукавом забрызганную полу пальто, Юра поневоле все больше и больше проникался завистью к тем, кто вот так запросто разъезжает по ночам на “Победах” и обдает фонтанами грязи случайных прохожих. Именно случайных! Если уж быть до конца честным, то он по глупости под дождь полез. По глупости и из чистейшего упрямства.

Конечно, старикам хорошо. Забрались себе в вагончик, и клещами их оттуда не вытянуть. С них взятки гладки. Да еще прораба принесла нелегкая в половине второго. Ему хоть бы что, ему план перевыполнять надо к Первому Мая. Вот и вкалывал бы сам под дождем за такие плевые денежки вместо всей бригады!

Однако прораб прорабом, а в автобус он зря не пошел. Недаром известный всей стройке Колька Моторчик уговаривал его: “Полезай, Юрась, не глупи”. Но как же полезть, когда в автобусе сидят все те же старики, что его под дождь выгнали?! Это было бы просто беспринципно. И до слез обидно.

Однако принципы принципами, а заболеть после такой прогулочки — запросто. Беспринципный Венька вот в автобусе поехал, а он заболеет.

Юра раздраженно разжевал давно погасший окурок, со злостью выплюнул его, надвинул кепку на самые глаза, поднял воротник пальто и решительно зашагал в ту сторону, где за стеной дождя должно было находиться трамвайное депо. Он уже приближался к Кирилловской церкви и к Желтому дому, когда вдруг сзади что-то грохнуло, потом еще, еще и еще, потом загудело. Юра обернулся.

Дождь по-прежнему не позволял ничего рассмотреть как следует. Но гул все усиливался. И потоки воды, текущие с горы, словно бы вздулись и стали мутнее.

Какое-то нехорошее предчувствие закралось в душу. Что-то случилось наверху, там, откуда Юра шел. Что-то нехорошее, даже очень нехорошее. Может даже ужасное.

Почему так быстро катила “Победа”? Словно сидящие в ней люди спасались. Да что там, сломя голову драпали, и все тут...

Юра попятился.

Сверкнула ослепительная молния. И юноша наконец увидел, что же надвигалось на него из-за завесы ливня: с горы стремительно несся, бурля и пенясь, водяной вал. На поверхности потока там и сям виднелись вырванные с корнем деревья, доски, фонарные столбы, крыша какой-то хибарки, блестящий бок автобуса с выбитыми стеклами и кабина грузовика. В свете мгновенной вспышки это жуткое видение встало перед глазами и тут же вновь исчезло, скрытое мраком ночи, обманчивой слепотой после ярчайшего света и стеной льющейся с неба воды.

Это было настолько неожиданно, что Юра застыл на месте, а потом в ужасе завопил. Но крик потонул в мощном гуле потока и в оглушительном, с присвистом раскатившемся громе.

Что это? Откуда?! Ведь на горе нет и не может быть воды! Если бы там было хоть какое-нибудь паршивое озерцо!.. Но там гора, обыкновеннейшая гора! Рощица, яр и никакого водоема. Откуда же вода?! Разве со стройки? Но почему так много?..

Вал настиг Юру и моментально подмял под себя. Вода была ледяная и черная, она бешено клокотала и вертелась. Юра отлично плавал, но в этом потоке нельзя было даже приблизительно определить, где верх, а где низ. Юру швыряло в разные стороны и обо что-то колотило, но он почти не ощущал боли, потому что захлебывался, и все его чувства сосредоточились на единственном желании: сделать хоть глоток воздуха. Хоть один вдох! Единственный!!!

На несколько секунд Юру вынесло на поверхность. В свете упавших с неба друг за другом молний он увидел жуткую картину: часть горы вместе с одним из корпусов Желтого Дома оседала в поток. Юра выплюнул воду и глубоко, с наслаждением получившего отсрочку смертника вдохнул воздух пополам с брызгами. Затем его вновь потянуло вниз, перевернуло и с силой ударило о землю, ставшую дном “реки”.

Юра потерял сознание.

Когда он очнулся, было значительно светлее. Гроза почти стихла, словно утомившись. Но главное — не было воды. Кончилась. Это здорово. Просто замечательно.

Юра попробовал пошевелиться и тут же с досадой обнаружил, что его ноги придавил довольно толстый сломанный пополам ствол осины. Вот досада! Лежать было так мокро и холодно! Голова гудела и буквально раскалывалась от боли, придавленные ноги ныли. Он утопал в слое грязи. Кепка конечно же потерялась, от пальто почему-то остались одни рукава с лохмотьями вокруг плеч. Сигареты наверняка раскисли... Да их вообще нет, раз нет пальто! Интересно, что с туфлями? Из-за ствола не видно.

Юра с трудом приподнялся на правом локте. Оказалось, что лежит он неподалеку от трамвайного парка, всего-навсего метров на двести выше места, где спускающаяся между двух холмов дорога с Сырца переходит в низину Куреневки. У противоположной обочины размытой потоком дороги стоял на возвышении маленький покосившийся домик. На крыше сидела, мертвой хваткой вцепившись в трубу, толстая старуха в нижней сорочке. Из-за шума в ушах Юра ничего не слышал, однако очень отчетливо видел ее выпученные глаза и разинутый беззубый рот с бескровными губами, который иногда закрывался и тут же открывался вновь. Похоже, бабка что есть мочи вопила. Юра с усилием повернул голову в том направлении, куда смотрела старуха, и увидел старика в ватнике, ватных штанах и кирзовых сапогах, который собирал около домика ветки и молодые деревца, в изобилии лежавшие на земле.

— Дед, — позвал Юра и повторил громче: — Эй, дед!

Тот реагировал на звук его голоса точно так же, как и на вопли старухи. То ли он был глух как тетерев, то ли попросту не желал ничего слышать, занятый сбором хвороста, подброшенного водой к самому порогу жилища “на дармовщинку”, то ли Юра звал слишком тихо. Впрочем, это навсегда осталось тайной.

Пытаясь привлечь к себе внимание, Юра страшно утомился. Он шлепнулся в грязь, минуты полторы отдыхал и снова приподнялся, на этот раз на левом локте. Эта рука слушалась гораздо хуже, боль моментально вонзилась в плечо острой иглой. Однако прежде чем опуститься на землю Юра заметил немного выше по дороге лежавшую дверцей вниз телефонную будку. В ней бились две девушки, оказавшиеся в западне подобно ему. “Разбейте стекло”, — подумал Юра, отдуваясь и глядя в грязно-серое рассветное небо, с которого сеялся мелкий дождик. Но что-то привлекло его внимание именно с этой стороны, а потому превозмогая боль Юра опять приподнялся.

Точно! Пошатываясь и спотыкаясь, с горы спускался человек, весь перепачканный грязью. Юра попробовал высвободить ноги из-под ствола. Тщетно! Все же вид бредущей фигуры в лохмотьях необычайно воодушевил его. Этот незнакомец совсем как Венька. Такой всегда выручит, поддержит. Сегодня ночью Венька рассказывал анекдот за анекдотом, чтобы не так тоскливо работалось под проливным дождем. Вот только ему приходилось все время увозить и подвозить тачку, и Юра каждый раз мысленно просил его возвращаться поскорее... А вдруг это Венька?! Да нет, он же уехал автобусом.

Юра рванулся сильнее, как можно выше поднял правую руку, замахал и закричал. Человек махнул рукой в ответ, закивал, но тут же поскользнулся и упал.

“Заметил”, — с облегчением подумал Юра и еще настойчивее принялся освобождать ноги. Девушки продолжали биться в будке, словно бабочки в банке. Может быть, у них не хватало сил разбить стекло, либо они боялись пораниться при этом. Вообще-то незнакомец должен раньше добраться до будки. А вдруг он махал не Юре, а девушкам? Что если он не заметил юношу?..

Юра в третий раз приподнялся... и ему показалось, что за спиной бредущего человека движется земля, черная, жирная, тускло поблескивающая в мутно-сером свете утра. Причем неслась она столь же стремительно, как перед тем вода.

Юра начал вырывать ноги из-под придавившего их дерева с отчаянием обреченного. Когда сель накрыл бредущего с горы, штанины брюк разорвались. Содрав кожу на ногах, Юре на один короткий миг удалось подняться. Он успел увидеть, как грязь перехлестнула через будку, как отчаянно ковылял к дому старик, прижимая к груди бесценную охапку хвороста.

Грязь сбила Юру с ног и накрыла его. Все вокруг сделалось непроглядно-черным, жидкая земля лезла в глаза, в уши, в рот, в нос, словно ожившая под действием тепла квашня — в щель между кастрюлей и крышкой. Он задыхался землей, отчаянно задыхался, тщетно пытаясь сопротивляться вязкой жиже. Было гораздо хуже, чем в воде. Гораздо мучительней и безнадежней. Так, вероятно, чувствует себя муравей, увязший в капле клейкой сосновой смолы.

В мозгу возникла и начала разрастаться маленькая сверкающая точка, которая вдруг взорвалась ослепительным огненным шаром.

Все кончилось.

...Юра медленно открыл глаза и почему-то подумал: “Нет, все только начинается”. Впрочем, это не была ясно оформившаяся мысль, но скорее — ощущение. Довольно странное ощущение.

Высоко над головой простирался бесконечный черный потолок. Он действительно был бесконечен, так как стен нигде не было видно. Юра перевернулся на бок, на живот и увидел, что лежит на голой земле, такой же черной, как потолок. Причем несмотря на черноту он отчетливо видел каждый камешек, каждую песчинку. И ничто у него не болело. А вот кожа на ногах была по-прежнему содрана и одежда разорвана.

Однако где он находится?

Земляной пол плотно утоптан, словно по нему прошли несметные толпы. Потолок имел странный мелкий рельеф, похожий на узор песчаного речного дна на быстрине.

Дно реки... Юра с трудом вспомнил поток воды и сель, и его передернуло при мысли о пережитом. А не пора ли выбираться отсюда?

— Такой молоденький.

Голос прозвучал за спиной. Юра обернулся и тут же вскочил. Позади него стояла стройная обнаженная девушка. В правой руке она держала тонкую свечку. Держала не так, как обычно носят свечи, а по-своему: ладонь обращена вверх и согнута “ковшиком”, свечка зажата между указательным и средним пальцами. Сама свечка была чрезвычайно короткой, не больше тех, какими украшают именинные пироги. Поэтому Юре показалось, что крохотный язычок пламени сидит на согнутой ладони. Огонек не трепетал и не вздрагивал, а горел необычайно ровно, точно лампочка крошечного фонарика. Вдобавок он распространял странный свет, в котором сжатые пальцы девушки казались чудесной алебастровой вазочкой. В необычном этом свете выглядели бледно-неживыми, удивительно прозрачными упругие девичьи груди с темно-розовыми сосками, покатые плечи, изящная тонкая шейка и хорошенькое овальное личико, которое несколько портил слишком большой для него нос с горбинкой. Черные, мелко-кудрявые волосы почти сливались с окружающей темнотой. Глаза были закрыты.

Похоже, девушка совершенно не стеснялась своей наготы. Юра же наоборот сильно смутился. В животе вдруг сделалось как-то пусто, тоскливо заныло под ложечкой. Кроме того ему неизвестно почему почудилось, что глаза девушки пристально изучают его из-под опущенных век. Юра потупился и не смел даже взглянуть на ее прекрасное тело.

— Ты теплый. Давно я не грелась.

Юра увидел вдруг перед самым своим лицом левую руку девушки. Растопыренные пальцы двигались в нескольких миллиметрах от его кожи, как бы нежно поглаживая ее на расстоянии. От ладони тянуло холодом, но более глубоким, чем холод дождевой воды или даже снега. Холодом замшелого серого камня, который с незапамятных времен лежал в не знавших солнечного луча глубинах пещеры.

Юра испуганно отвел ее руку и посмотрел в лицо девушке. Теперь ее глаза были открыты. Смотрели они нежно и ласково, но были какими-то... не то чтобы тусклыми, но — старыми, угасшими, неживыми и чем-то очень походили на мертвящий огонек свечи в ее ладони. Юра вновь медленно опустил глаза, и ему показалось, что на груди незнакомки проступили три темно-багровых пятна величиной с двухкопеечную монету. И странное дело: если сначала Юра посчитал девушку своей ровесницей, то теперь она почему-то показалась ему зрелой женщиной.

Незнакомка отвернулась и пошла прочь.

— Стой! Погоди. Куда ты? — крикнул Юра. Он шагнул... и у него так закружилась голова, что волей-неволей пришлось остановиться, сесть на землю и зажмуриться.

— К себе, — прозвучал издалека тихий низкий голос. — Наверх. Туда, где все мы.

— Не бросай меня одного, — неожиданно для себя взмолился Юра.

— Иди за мной, если хочешь. Я знала, что моя помощь понадобится, и специально пришла, чтоб увести за собой кого-нибудь.

— Куда идти? — в отчаянии закричал Юра. Конечно, вопрос был глупым: достаточно было просто открыть глаза и следовать за провожатой. Но голова еще сильно кружилась, а окружающая тьма пугала.

— Иди за мной.

— Так я...

— Ты сейчас там, где погиб.

Слова эти настолько поразили Юру, что он мгновенно открыл глаза. Девушка была уже очень далеко, и казавшаяся крошечной на таком расстоянии фигурка словно бы светилась изнутри тем самым странным светом, который распространял огонек в ее ладони.

Юра ничего не понимал. Как мог он слышать на таком расстоянии тихий голос незнакомки? И что значит “там, где погиб”? Он же жив! Но тогда что это за место?

Юра внимательно осмотрелся. Из окружающего мрака выступил ствол дерева, придавивший ему ноги, опрокинутая телефонная будка, причудливое переплетение рельсов, перевернутый трамвай и покосившийся железобетонный забор. Все находилось на своих местах (то есть на тех, что и до селя). Ствол осины лежал в двух шагах от него. Будка лежала немного выше и как раз в том направлении, в котором ушла девушка. А ушла она на Сырец, в гору. Трамвайные рельсы и перевернутый вагон были метрах в ста пятидесяти с противоположной стороны. Юра поискал глазами домик, но увидел на возвышении лишь упирающиеся прямо в потолок стены с облупившейся штукатуркой и с выбитыми окошками. Крыша дома находилась выше черного потолка и оставалась невидимой.

И никого из людей не было здесь. Ни единой живой души! Ни девушек в будке, ни старика с хворостом, ни старухи, ни пассажиров трамвая — никого. Его странная гостья также исчезла.

Вдруг черный потолок над трамваем прогнулся и начал рывками опускаться вниз. Юра испугался, как бы этот удивительный потолок не просел слишком низко и не раздавил его. Надо было побыстрее уходить. Куда? Конечно же, вслед за девушкой, вызвавшейся проводить его!

Тут Юре показалось, что на стволе дерева светится огонек. Может, незнакомка незаметно вернулась? Вот было бы здорово!

Как ни странно, на земле около ствола осины Юра обнаружил еще одну свечку, точь-в-точь такую, как у девушки. Было совершенно непонятно, откуда она взялась. Юра не заметил, чтобы незнакомка приближалась к стволу. Однако он слишком устал от всех этих загадок, чтобы разгадывать очередную, поэтому осторожно, дабы не обжечься, взял свечку и зашагал в гору.

Юношу очень сильно угнетали всепроникающая тишина этого странного места, чернота земляного пола без единой травинки и узорчатого потолка и осязаемая стылая тьма, висевшая между потолком и полом, с которой едва справлялся крошечный огонек в его руке. Он попробовал бодро насвистывать песню “Я люблю тебя, жизнь”, однако окружающая тьма словно еще больше сгустилась от этого, и Юра испуганно оборвал свист.

Тут ему показалось... Да, звон гитарных струн и голос! Кто-то здесь все же есть! Юра постоял некоторое время, пытаясь определить, откуда доносятся звуки, затем быстро зашагал в этом направлении. Наконец он наткнулся на развалины кирпичного дома, а через несколько секунд увидел певца. Тот расположился на куче обломков боком к Юре. Рядом с ним трепетал в такт песне огонек свечки, прилепленной на стоявшей дыбом балке. Певец был одет в больничную пижаму и тапочки. Из полосатых рукавов торчали худые руки, длинные тонкие пальцы нежно перебирали струны видавшей виды гитары. Правая нога, также чрезвычайно худая, с синеватой косточкой на щиколотке была переброшена через левую, тапочек со стоптанным задником хлопал по пятке в такт с перезвоном струн. глаза сидящего были закрыты, длинное лицо излучало блаженство. Ясным чистым голосом он пел:

— ...До коммунизма остается

лет пятнадцать-двадцать,

А семилеток — чтой-то вроде трех.

А если не хочу идти я в ногу,

Как доложил об этом вам сексот?

Зачем зовете вы меня в дорогу

И чем влечете вы меня вперед?

А если захочу я разобраться —

Вы сразу кляпик в ротик, чтоб я сдох!..

До коммунизма остается

лет пятнадцать-двадцать,

А семилеток — чтой-то вроде трех.

А вдруг я тунеядец и подонок?

А если я хочу стилягой стать?

А если слух стиляги слишком тонок,

Чтоб вашим бравым маршам подпевать?

Так дайте же спокойно разобраться,

Так дайте сделать

хоть последний вздох!..

До коммунизма остается

лет пятнадцать-двадцать,

А семилеток...

— Эй, — несмело окликнул певца Юра. Тот моментально оборвал песню, резко обернулся, окинул Юру быстрым взглядом и широко улыбнувшись проговорил:

— Рад приветствовать тебя в этом скорбном месте, дорогой товарищ по несчастью! Чего ты здесь шляешься, добрая душа? Чего честных гитаристов пугаешь? Уймись, право слово! Уймись и ступай себе с богом. Pax vobiscum, как говорил шут Вамба доблестному своему хозяину Седрику Ротервудскому, то бишь Седрику Саксонцу, черт возьми! — и он подкрепил тираду звучным аккордом.

Юра плохо понял смысл речи парня. Напыщенные выражения действовали ему на нервы, а имена героев романа Вальтера Скотта вообще поставили в тупик.

— Тут девушка не проходила? — спросил наконец Юра и очень сильно смутился, вспомнив незнакомку. Его собеседник мягко, по-кошачьи улыбнулся, зажмурился и даже слегка замурлыкал. Юра хотел повторить вопрос, как вдруг парень сжал гриф инструмента так резко, словно душил змею, а затем принялся извлекать из гитары беспорядочный и подчас безобразный набор звуков, мотая при этом головой точно отгоняющий надоедливых мух конь, и заговорил нараспев:

— Ай-я-я-я-яй, молодой

челове-е-е-е-ек!

Вот какая буря происходит

у вас в душе-е-е-е-е!

Бегать за голыми девушками

в вашем во-о-о-оз-ра-сте?!

В этом переходном и коварном,

слишком юном во-о-оз-ра-сте!..

Это неприлично,

а вдобавок амора-а-а-аль-но.

Вас обязательно исключат

из комсомо-о-о-о-ла!

И вдобавок выгонят

из шко-о-о-о-лы.

А ведь правда,

хорошенькое ли-и-и-чи-ко?

А может вам понравилась грудка

или по-о-о-оп-ка?

Девочка-клубничка,

что и говори-и-и-и-ить...

Юра закусил губу, сжал кулаки и двинулся на насмешника. Тот хмыкнул и ответил уже вполне нормально:

— Ну чего ты пыжишься, дурак! Шучу я. Шучу. Проходила твоя пупочка, как не проходить! Она и впрямь хорошенькая, и я бы не прочь ею заняться...

Юра угрожающе засопел.

— Все, все, не буду! — взвизгнул гитарист. — И не собираюсь даже! Я занят. Я наслаждаюсь свободой и гитарой.

Ах ты моя милая

подруга шестиструнная,

Вновь с тобою мы сидим

вместе под луной!

Лишь тебя я буду мучать

ночью тихой, лунною,

Девушка пускай идет

мимо, стороной...

мимо, стороной...

мимо, стороной...

— пропел парень, жмурясь от удовольствия. Пел он явно нреподготовленно, а просто так, всякую чепуху, первое, что пришло в голову. Во всяком случае было совершенно непонятно, где же в этом странном месте луна.

— А ты кто? — уже беззлобно спросил Юра.

— Я-то? Я простой советский сумасшедший, у которого отобрали его любимую гитару и который вновь взял ее в руки после длительной разлуки...

Парень замер, как бы прислушиваясь к собственным словам, и медленно замурлыкал:

— Взял я ее в руки... в руки...

Он повел головой и сказав: “Нет, не так”, — запел, в экстазе творчества отбросив голову назад и лаская пальцами струны:

— Взял тебя я в руки

после длительной разлуки,

Ты родишь мне песню,

что созрела в сердце вновь...

— Какой сумасшедший? — не понял Юра. Гитарист скривился, словно проглотил хороший кусок лимона без сахара, тряхнул непокорной светлой шевелюрой и с явным неудовольствием сказал:

— Ну вот, всю песню мне испоганил. Дуралей...

Как это какой сумасшедший? Я ж говорю: простой. Советский. Прижизненно был водворен в Желтый Дом, то бишь в Павловку, за распевание своих и чужих аполитичных песенок в публичных и прочих местах, для того не предназначенных. В настоящее время обрел полную и непресекаемую более свободу, а также любимую голосистую подружку...

— Что, прямо вот так за песенки и посадили? — Юра задрожал, вспомнив недавние свои опасения за Веньку, обожающего политические анекдоты.

— Ми-лай, конечно же нет! — гитарист поморщился, словно у него болели зубы. — Посадили за тунеядство, за любовь к кочевой жизни и прочее в том же роде. Кто ж сажает за песенки! Да и вообще не посадили, это я фигурально выразился. На экспертизу направили.

Оно ведь как получается? Нормальный обыватель поминает деяния Никитки не иначе как при жене, да и то шепотом, вдобавок под одеялом. А что? Любовница может иметь еще одного любовника, который вдруг окажется кэгэбэшником! Правда, жена тоже может спать с каким-нибудь вшивым сексотом, это никому не вредно и не возбраняется, но кормильца-то она выдавать поостережется. Я же могу встать на перекрестке у пятого угла дома и орать на весь город любимые сельхозкуплеты, — гитарист принялся тихонько наигрывать “Ура, ура, догоним Сэ-Шэ-А”. — И теперь я тебя спрашиваю: станет ли это делать среднестатистический обыватель?

Юра вздрогнул (слово “среднестатистический” очень походило на такие страшные ругательства как “кибернетика” и “генетика”), но промолчал.

— Правильно, не станет. Следовательно, кто я такой? Тоже верно: чокнутый. Вот меня и изловили, и на экспертизу направили. Только она немного затянулась. То есть слишком затянулась, но это уже детали... которые не взволнуют ни один советский суд.

— И что потом?

— Как это что! Раз я помер, какая теперь экспертиза?

Гитарист не обратил совершенно никакого внимания на все возрастающее смятение Юры и принялся громко чеканить фразы:

— Экспертиза — вздор!

Экспертиза — ноль!

Голос экспертизы тоньше писка!

Кто его услышит?

Разве жена...

— Так ты... мертвый? — еле выдавил Юра. Парень прервал торжественную декламацию, посмотрел на него как-то странно и медленно и раздельно произнес:

— Разумеется мертвый. Как и ты.

Юре сделалось нехорошо. Наверное, со стороны это было очень заметно, потому что глаза гитариста полезли на лоб от изумления.

— Так ты до сих пор ничегошеньки не понял?!

— Н-нет... — пролепетал Юра.

— Да ты что! Вот это надо же, — парень тяжело вздохнул и принялся терпеливо объяснять: — Я погиб, когда обвалился корпус психушки с частью горы. Тебя утопило в потоке или занесло селем. Понял? (Юра недоверчиво кивнул.) Ты же не дышишь. Тебе только кажется, что ты вдыхаешь и выдыхаешь. Понюхай: здесь нет никаких запахов! (Юра последовал совету гитариста и с ужасом обнаружил, что тот прав.) А твоя пупочка... Знаешь, откуда она приходила? (“С Сырца”, — сказал Юра.) Верно. А что было когда-то на этом самом Сырце? (Юра молча смотрел на гитариста.) Ты разве не заметил пулевых ран у нее на груди?

— Я ран вообще никогда не видел, — попытался оправдаться Юра.

— Я тоже, — согласился гитарист. — Но хоть медицинскую энциклопедию можно было почитать, пока ты был жив?.. Ладно, не в этом дело. Ты лучше скажи, кто и когда мог раздеть ее на Сырце и прихлопнуть?

Юра просто терялся в догадках. Парень отложил гитару, встал и процедил:

— Ты хоть краем глаза заглядывал в “Бурю” Эренбурга? (Юра потерянно молчал.) Ты не слышал про Бабий Яр? Не слышал!!!

Так как Юра продолжал молчать, гитарист прошептал: “Вот так мы знаем историю Отечественной войны и своего города, м-м-м-мать твою!” — и принялся расхаживать взад-вперед. Наконец сказал:

— Так вот, пусюнчик. Твою пупочку расстреляли в Бабьем Яру лет двадцать тому. Это было во время оккупации. Она мертвая, понял? И она, и я, и ты тоже. Протри свои паршивые зенки: мы под землей! Под нами земля, над нами тоже земля (парень ткнул пальцем в черный потолок со странным рисунком, похожим на речное дно), и вокруг нас, и в нас. Мы — это земля. Уже земля. Мы бродим здесь, а не лежим в гробах, потому что хоронил нас сель, а не человек. А ее труп полили бензином и сожгли, когда в сорок третьем фрицы драпали отсюда. Понял?

Юра зашатался, икнул и сел. Его тошнило.

Значит, все они мертвецы. И он. И этот парень. А вдруг гитарист сейчас набросится на него и чего доброго начнет грызть, кусать и рвать на части?! Кто его знает, какие они, покойники...

— Ты чего? Сдрейфил? — участливо спросил парень. Юра быстро кивнул. — Мертвецов испугался? Эх, деточка! Ты же сам такой, как я. Ворон ворону глаз не выклюет, заруби это на своем сопливом носу.

Впрочем, я тебя понимаю. Еще гениальный Пушкин сказал:

Боже, парень я несильный!

Съест меня упырь совсем,

Коли сам земли могильной

Я с молитвою не съем.

Молитвы ты никакой не знаешь, тут и гадать нечего. Но горсть землицы предложить тебе могу. Вот, получи и распишись.

Юра с отвращением оттолкнул руку парня... и тут словно какая-то невидимая пружина соскочила внутри. Он весь затрясся, упал на спину и царапая ногтями земляной пол истерически завопил:

— Нет, нет! Я хочу назад! Пустите меня, пустите!

— Кто тебя держит? Попробуй.

Со странной смесью иронии и участия гитарист наблюдал, как Юра перевернулся на живот, встал на четвереньки, вскарабкался по стоявшей наклонно балке и прыгнул вверх. Ладони скользнули по потолку, и их обожгло неведомым огнем. Юра взвизгнул, свалился на груду кирпича, не обращая ни малейшего внимания на раздирающую боль в пальцах опять вскарабкался по балке, опять прыгнул, обжегся, упал...

— Может, хватит? — устало спросил парень после пятой неудачной попытки. Юра обессиленно привалился боком к балке. Никакой боли от ушибов он не чувствовал, словно вовсе и не падал несколько раз подряд с шестиметровой высоты. Зато ладони и пальцы буквально горели. Юра сидел и громко всхлипывал. Гитарист обнял его за плечи и попытался утешить:

— Ну-ну, что ты, что ты! Не надо. Это все ни к чему. Теперь тебе наверх не попасть просто так... Да не хнычь ты, рева-корова! Мужик ты или баба, в конце концов?!

Юра по-детски отпихивался локтями и все продолжал рыдать. Наконец он немного успокоился и невнятно проговорил сквозь всхлипывания:

— Я здесь не хо-чу... Я хочу назад... Там у меня мам... мам... мам-ма оста-лась... Как она без меня?.. Батя на войне... Баба Маня ум... ум... умер-ла... Одна мам-ка... Братан стар... ший уе... уе... уехал... Сестра за-муж... Од-дна она... Назад хочу... Там светло...

— Нет тебе назад дороги, — парень сочувственно вздохнул. — А реветь прекрати. Нехорошо. Ну что тебе сделать? Песенку спеть? Ладно, нюня, слушай:

А на кладбище

все спокойненько,

Все там померли,

все покойники,

Ну а также там

по традиции

Ни дружинников,

ни милиции...

О-о-о-ой, замолчи! Ну пошутил я неудачно, ну дурак я! Ну что ты сделаешь, — гитарист нервно забил по струнам, потому что Юра разрыдался пуще прежнего.

— Вот брошу тебя здесь, и плачь сколько влезет, — пригрозил он.

В этот момент на вздрагивающее плечо Юры легла нежная ледяная ручка. Он всхлипнул в последний раз, вытянулся, медленно отнял заплаканное лицо от ладоней и замер. Рука ласково погладила плечи, спину, потом маленькие пальчики зарылись в его мягкие волосы на затылке. Юра прекрасно знал, кто ласкает его, поэтому не смел обернуться, чтобы не заглянуть ненароком в темно-карие глаза, мертвые много лет, чтобы не увидеть прекрасное нагое тело, бледную прозрачную кожу... Юра почувствовал, что краснеет. Гитарист смотрел ему за спину выпучив глаза.

— Ты все еще не остыл. Тепло. Я уже почти забыла, какое оно приятное и ласковое. Как хорошо!

Низкий голос девушки окончательно успокоил Юру. Он обмяк и заворожено слушал.

— Встань и посмотри мне в глаза. Не бойся.

Юра робко повиновался. Гитарист цокнул языком.

— Вот это да! Везет же некоторым. И приласкают их, и утешат... Слушай, да я-то ведь тоже теплый!..

— Помолчи, — сказала девушка, даже не взглянув на гитариста. Тот послушно зажал рот ладонью, скорчил насмешливую рожу и отвернулся.

— Ты пошел за мной, — продолжала девушка. — пошел и заблудился. Потерял путь. Всем мужчинам нужна путеводная нить. Иди за мной. Дай руку, чтобы не потеряться во второй раз. Дай руку, я так соскучилась по теплу.

Она поднялась и протянула Юре свечку, брошенную на пол во время тщетных попыток освободиться из плена тьмы. Он отдернул руку, боясь обжечься.

— Это мертвое пламя, — сказала девушка и совершенно спокойно провела ладонью над огоньком. Юра недоверчиво повторил ее движение и почувствовал, что ровное немигающее пламя свечи действительно холодное. Он слабо удивился тому, что не заметил этого сам, взял девушку за ледяную руку и послушно последовал за ней.

— Эй, меня забыли! — спохватился парень, подобрал гитару, пристроил на грифе свою свечку и запел “Зубоврачебный романс”. Он держался шагах в пяти позади от них и старался идти не очень быстро, чтобы не сокращать дистанцию.

Юра молчал. Ему нравилось идти рука об руку с незнакомкой. Не надо было ни о чем думать и заботиться: его вели куда-то в неизвестность; но пусть в неизвестность, зато о нем заботились, за него решали. Юра был слишком молод, чтобы спокойно встретить как должное все, что свалилось на него несколько часов назад. Девушка дала именно то, чего ему так не доставало. Она как бы схватила и удержала хрупкими алебастрово-белыми ручками гнет подземной тьмы, давая юноше возможность отдышаться.

И несмотря на ледяную холодность ее рукопожатия Юре было почему-то необычайно тепло рядом с ней.

— Как тебя зовут? — спросил он наконец.

— Судя по тому, что она норовит дать тебе путеводную нить, зовут ее не иначе как Ариадной, то есть Адой. Хоть на Тезея ты явно не тянешь, — донесся сзади насмешливый голос гитариста. Что свидетельствовало о наглом беззастенчивом подслушивании, несмотря на кажущееся самозабвение от перезвона струн и собственного пения.

— Судя по тому, как неловко ты вмешиваешься в разговор, тебя следует назвать Медведем, или проще Мишей. Хотя на самом деле это имя имеет совсем другое значение, — отрезала девушка. Гитарист удивленно присвиснул.

— Вот это да! В самую точку. Один-ноль в твою пользу, Ада. Кстати, прав я насчет тебя?

— Соней меня зовут, — сказала девушка, и улыбнувшись Юре, добавила: — Не обращай на него внимания.

— Я и не обращаю. Юра. Я Юра, — сказал он застенчиво.

— Соня. София. Мудрость. Хм-м-м, — гитарист театрально откашлялся, сказал голосом Синявского: — Мимо ворот. Что ж, разрыв в счете сохраняется. Один-ноль, — и весело запел какую-то совершеннейшую чепуху:

— А мне на девушек везло,

тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!

А ту буквально как на зло,

тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!

Вставную челюсть проглотил,

ой-е-е-е-е-е-е-ей!

И весь свой внешний вид сгубил,

ай-я-я-я-я-я-я-яй!

И так далее в том же духе. Вообще репертуар его был крайне разнообразен: пародийно-патриотические, аполитичные, откровенно блатные, бытовые, туристские, студенческие песни следовали одна за другой. Он действительно соскучился в психиатрической больнице за гитарой. А может он так старался, чтобы не слишком тоскливо и одиноко было брести в гору, потому что три крошечных мертвенных огонька лишь подчеркивали окружающую тьму. Гитарист как раз дошел до середины “Кирпичиков”, когда неожиданно ушедший вверх потолок озарился желтоватыми отблесками. Соня обернулась, весело взглянула на спутников и бодро воскликнула:

— Пришли!

— И

по

камешкам,

по кирпичикам

Разобрали весь хлебный завод...

Значит, это и есть Бабий Яр изнутри? И вы тут живете? — отозвался Миша.

— Здесь. Но тебе надо выглядеть поприличнее.

Последнее замечание относилось к Юре. Соня критически осмотрела его с головы до ног, сняла с рук до сих пор надетые на них подобно нелепым манжетам рукава пальто, оборвала до середины бедер висевшие лохмотьями штанины брюк и сказала:

— Ну вот, теперь ты непременно понравишься моему дедушке, если мы встретимся.

— Он понравится ему еще больше, если махнет не глядя свои туфли на мои прекрасные тапочки, — съязвил Миша. Соня вздохнула. Гитарист захихикал и сказал: — Что ж, не костюмом возьмем, так песнями.

И бравируя заиграл “Прощание славянки”. Слева вспыхнул и начал приближаться крошечный огонек. Скоро к ним подошел босой матрос в рваной тельняшке и черных клешах. Из-под густых усов и длинной щетины, покрывавшей его подбородок, пробивалась довольная улыбка, пышная шевелюра вздрагивала. Юре показалось, что у матроса чесотка, потому что он все время потирал правой ладонью грудь и живот. Однако присмотревшись как следует юноша различил под тельняшкой такие же темные пятна, как на груди у Сони.

— Ах ты ж моя славненькая! Ах ты ж золотце! Музыку привела, ненаглядная, — оживленно заговорил матрос. — И кто б еще за это подумал, кабы не Сонечка! И что б мы все без тебя делали? Тут уже появлялся один фраер, но он бацает только на пианине, а я здесь в упор наблюдаю гитару и виртуозного гитариста.

— А ты сам играешь? — спросил Миша. Матрос блаженно закатил глаза.

— Та когда я брал в руки баян, весь Привоз пускался в жуткую кадриль, даже перекупки бросали свои клумаки, только никто их не грабил, потому как вся шпана выкручивалась вместе с ними до упаду... Только где ж здесь баян взять? Пару раз попадалась ломанина, и то вроде аккордеона. А так бы я показал вам, особенно Сонечке:

Ах лимончики, вы ж мои лимончики,

Вы ж растете у Сони на балкончике...

— Чубик! — одернула девушка матроса.

Неожиданно для себя Юра обошел Соню и встал между ней и “обидчиком”. Тот осведомился, даже не взглянув на юношу:

— Сонечка, что за шмаровоза ты притащила? И чего это он уставился на меня как Ленин на контру? Мы с тобой тихо-мирно беседуем, как знакомые девятнадцать лет интеллигентные люди, а этот пижон...

Гитарист резко ударил по струнам, оттеснил плечом Юру и представился:

— Между прочим, Миша. А тебя кажется Чубиком зовут? Так вот, Чубик, я знаю место, где этих баянов больше, чем кукурузы на полях. По крайней мере один точно был в нашем корпусе психушки. Гитара оттуда же. Хорош инструмент? У нас врач мечтал сколотить музкружок из чокнутых, потому как сам был слегка помешан на музыке. Кстати, покажи своего фраера, я его обрадую: пианино у нас тоже было.

Матрос по достоинству оценил своевременное вмешательство гитариста, хитро подмигнул ему, хлопнул по плечу, гаркнул: “Полный вперед! Айда!” — и скоро уже в отдалении послышалось задушевное пение дуэтом:

— Рыбачка Соня как-то в мае...

Девушка улыбнулась.

— Чубик хороший. А задирается оттого, что без малого двадцать лет вокруг меня вертелся, а я даже за руку его ни разу не держала, как тебя вот держу. Обидно ему...

Соня неожиданно умолкла, словно боялась сказать лишнее.

— Почему ты его не держала? Может, он обидел тебя...

Юра ощутил, как моментально напряглась рука девушки. Ее ледяные маленькие пальчики неожиданно сильно сдавили его кисть и казались теперь маленькими тисочками.

— Потом... так уж повелось, а раньше...

Соня отвернулась и задрожала. Юра почувствовал большую беду. То ли он чем-либо обидел девушку, то ли беда все это время жила в ней, скрытая, тщательно подавляемая, и своими словами юноша заставил ее вспомнить нечто ужасное из земной жизни, оборвавшейся в начале войны. Юра шагнул к девушке, но был остановлен хриплым от напряжения голосом:

— Когда немцы гнали нас по Мельникова сюда, гнали как стадо... Они отбирали вещи... Все вещи. Заставляли раздеваться, а потом... Всякое случалось...

Юра сжал зубы, поняв, что именно случилось с девушкой. Он неумело обнял Соню за плечи и слушал, как натужно роняла она слово за словом:

— Они не видели в нас людей. Мы были... Жидами! Которых надо раздавить... Всех до единого. Но они отнюдь... не брезговали. Я чуть с ума не сошла... Это было так... гадко... Меня расстреляли через день, а я думала... неделя прошла... Потом я была... дикая, пряталась от всех... на озере...

— Перестань, — взмолился Юра. Но тут их окружили невесть откуда взявшиеся ребятишки. Они весело галдели, тянулись к Юре, трогали его и просили:

— Дяденька, погладь меня!

— Ты такой горячий! И меня погладь!

— И меня! И меня!

— Нет, я раньше. Меня.

— Потрогай, дяденька!

Юра чувствовал, что начинает мерзнуть, но тем не менее не мог отказать и касался рукой маленьких головок и протянутых к нему ручонок, отдавая детям последние капли тепла. Как бы издалека донесся Сонин голос:

— Эти гады всех убивали: и больший, и маленьких...

* * *

— Мама! Мамочка!

Света соскочила с кроватки и натыкаясь в темноте на мебель бросилась в комнату родителей. Она не чувствовала, что пижамка прилипла к ее вспотевшей спине, не думала, что ночью нельзя громко кричать и топать по полу — пережитый во сне ужас гнал девочку под защиту матери.

Из темноты протянулись и подхватили ее заботливые руки.

— Светик, Светик мой, что случилось?

— Мамочка! Мне такое снилось, такое!..

— Что? Что тебя напугало?

Но девочка не могла вымолвить больше ни слова. Свернувшись клубочком на коленях у матери, она ревела в три ручья, намотав на палец локон длинных маминых волос, уткнувшись носом ей в шею и постепенно забывая непонятный, но оттого не менее мучительный кошмар.

СОН ВТОРОЙ Советы умных людей

— Так, хорошо. Теперь посиди тихонько.

Невропатолог махнул молоточком с блестящей никелированной рукояткой в сторону белой клеенчатой кушетки и принялся быстро писать. Света послушно села, сложила руки на коленях и принялась рассматривать цветные пластмассовые игрушки, расставленные за стеклянными дверцами шкафчика у противоположной стены. Такой же точно петушок был когда-то у нее. И лошадка похожая. А вот пирамидка была не в виде жирафа, а обыкновенная, деревянная, с шишечкой сверху. И кубики были деревянные, четырех цветов, в деревянной же тележке. Интересно, кто играется этими игрушками? Ведь не доктор...

Свете стало смешно. Она улыбнулась, однако не засмеялась, потому что была воспитанной и послушной девочкой. А раз доктор занят и велел посидеть тихонько, нельзя ему мешать глупым хихиканьем!

— Света, скажи мне вот что, — обратился к ней врач. — Тут у тебя в карточке записано, что тебя водили к невропатологу в шестьдесят девятом году. А он выписал направление в городскую больницу. Я тогда у вас еще не работал. Скажи, что с тобой было?

— Да-а-а... ерунда, — Света пожала плечами и несмотря на всю свою примерность принялась болтать ногами. — Приснилось что-то. Я тогда совсем маленькой была, а мама напугалась и потащила в поликлинику.

— Ну и что тебе приснилось? — продолжал расспрашивать врач, изучая старую запись и сетуя в душе на излишние родительские волнения.

— А я помню! — девочка беззаботно махнула рукой. — Ерунда какая-то. Хотя очень страшная. Как кто-то утонул, а там... под землей... — она неизвестно почему перестала болтать ногами и после паузы тихо докончила: — ...все живые были.

— Хм-м-м... М-да-а-а... — врач поджал губы, исподлобья взглянул на Свету и спросил: — А на диспансерный учет тебя ставили?

— Не-а, — Света поежилась, потому что слово “диспансер” всегда представлялось ей в виде огромного стального дикобраза на толстенных бегемотских ногах. — Так, спрашивали всякое, потом маму поспрашивали, потом папу, и все.

Врач пробормотал что-то насчет сюрпризов во время школьных медосмотров и снова принялся писать. Света начала изучать лежавшие у него на столе стопки карточек. Ее всегда интересовало, почему у них такие разноцветные корешки. Мама объясняла, что так легче найти карточку на полке, потому что цвет корешка свой для каждого участка. Но вот на карточке Светы корешок был желтый с зеленым, а на карточках Марины и Оли, которые жили по соседству — красные с двумя белыми полосками. Нет, что-то мама перепутала!

Тут Света решила почитать надписи на карточках. У ее новой подружки Ирки был старший брат. Когда в первом классе он готовил уроки, то садился прямо напротив сестренки. Получалось, что каждый раз книжка лежала перед Иркой вверх ногами, поэтому незаметно для себя она выучилась вверх ногами читать и до сих пор преуспевала в этом. Света позавчера поспорила с ней на лимонное пирожное, что научится читать вверх ногами за три дня. Завтра ей предстояло либо купить пирожное, либо бесплатно получить его (пятнадцать копеек были на всякий случай отложены, но Света все же надеялась на выигрыш). Потренироваться лишний раз никогда не мешало, а карточки лежали так, как надо.

Света сосредоточилась и внимательно прочна надпись на самой верхней:

С-Т-А-В-С-К-А-Я С-О-Ф-Ь-Я

1-9-2-4

У-Ч-Е-Н-И-Ц-А 1-0 К-Л.

К-И-Е-В

Ж-Д... Ж-А-Д...

Света сбилась, наморщила лоб и досадуя на себя за допущенный промах дочитала:

Ж-А-Д-А-Н-О-В-С-К-О-Г-О,

4-1, К-В. 1-1

Получилось вот что:

Ставская Софья, 1924, ученица 10 кл.,

Киев, Жадановского, 41, кв.11

Интересно, как это она может быть ученицей десятого класса, родившись в двадцать четвертом году? Ей же сейчас пятьдесят лет! Ничего себе ученица...

На этот раз Света нервно рассмеялась... потому что... испугалась? Но чего?! Ставская Софья, тысяча девятьсот двадцать четвертый, ученица десятого класса, Жадановского, сорок один, квартира одиннадцать, Ставская Софья, двадцать четвертого, ученица десятого, Жадановского, Ставская Софья, ученица, Жадановского, Ставская Софья, Софья, Софья, Софья, Софья...

По коже ползли мурашки, волосы на голове шевелились, перед глазами плясали фиолетовые буквы:

С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я...

— А больше тебе ничего такого не снилось? — не поднимая головы спросил доктор. Света не слышала вопроса. Выкатив от напряжения глаза она уставилась на злополучную карточку.

* * *

— Юра. Юра! Да очнись ты...

Юноша с усилием оторвал взгляд от крошечного огонька, в котором мерещились утерянные навсегда тепло и ласка. Соня опустилась на земляной пол рядом с ним и тихонько попросила:

— Не будь таким. Не надо.

Правая щека Юры нервно дернулась.

— Нельзя так, Юра. Я знаю, что говорю.

Сонины ладони легко дотронулись до его плеч. Когда-то давным-давно (или только вчера?!) это были две ледышки, теперь же Юра не чувствовал ни тепла, ни холода. Все окружающее было просто никаким.

— Поверь мне: так нельзя. И еще поверь: ты сам себя мучаешь. Это случается со всеми попавшими сюда — и это надо пережить, как корь или скарлатину. Переболеть. У тебя корь была?

— Не помню, — буркнул Юра. На самом деле он просто не желал вспоминать, боялся всколыхнуть слои памяти, где каждый запечатленный миг — о той жизни. Хватит с него и смутных грез в мирке, выхваченном из вечного мрака язычком мертвого пламени.

— Зря ты затащила меня сюда, — сказал он после долгого молчания. — Я думал, здесь хоть люди есть, а тут...

Юра окинул взглядом поле таких же немигающих крошечных огоньков, как его собственный. Целую вечность назад он пробовал сосчитать огоньки, но каждый раз сбивался, когда переваливал за двести тысяч. А свечек оставалось еще много-много, даже слишком много.

— И поговорить не с кем. Одни старики да дети, да и тех раз-два, и обчелся...

— А я?

Да, Соня.

Всегда рядом, с тех первых, а потому самых кошмарных минут и часов. Не очень заметная, но в то же время чрезвычайно заботливая. Иногда она чем-то напоминала Юре оставшуюся наверху маму. И как ни странно это звучит (ведь девушке не было еще семнадцати в момент расстрела), Юра был готов принять ее в качестве матери... если бы не нагота.

Он рос в тесной комнатушке такой же тесной коммуналки, где фанерные перегородки и самодельные ширмы отгораживали всех — от всех. Он любил бабушку Маню, старшую сестру и особенно маму, однако с младенчества, с тщательно заткнутых щелочек в фанере и досках, со шлепков и строгих окриков, когда пусть случайно, но не вовремя заглядываешь за перегородку твердо усвоил: на девушек и женщин разрешается смотреть лишь когда они одеты. Если же особа женского пола демонстрирует хотя бы ногу выше колена или плечи — она распущенная девка, потаскуха, вроде соседской Верки Шейкиной, которой звонить четыре раза (и плохо, что четыре, а не один, потому как ходят к ней постоянно, и у тети Клавы уже голова раскалывается от этих звонков!).

Соня не была похожа ни на Верку Шейкину, ни на девиц, в компании с которыми дворовые мальчишки любили посещать чердак после игры в “бутылочку”. Тем не менее она ходила без одежды, и это отделяло и отдаляло ее от юноши столь же надежно, как матерчатая ширма в цветочек от кровати старшей сестры и матери.

Вот и сейчас Юра всей спиной чувствовал девичью наготу. С каким удовольствием принял бы он заботу и ласку, если бы не это!..

Соня мягко пригнула Юру к земляному полу так, что голова юноши оказалась у нее на коленях. Нежно перебирая его волосы, пропуская их между пальцами, заговорила:

— А как же я? Я не ребенок и не старуха, и постоянно с тобой. Ты сам отворачиваешься от меня. Почему? Может, я противна тебе?

Девушка развернула Юру лицом вверх, пытливо и настойчиво всмотрелась в его глаза... а он лишь увидел прямо перед собой ее грудь с тремя пулевыми ранами. И тут же представил, что лежит на запретно голых бедрах... Затылок точно опалило позабытым уже жаром пламени. Юра оттолкнул руку девушки, вскочил и принялся яростно топтать свечки, выстроившиеся на черном полу неправильными рядами, приговаривая:

— Нет, не ты, не ты! Все, все здесь непонятно, противно! И ни вверх, ни вниз — никуда! Почему, ну почему я очутился здесь?!

Тоненькие свечки не падали и не ломались, несмотря на кажущуюся парафиновую хрупкость. Огоньки горели ровно и холодно. Как всегда. Всегда. Всегда...

Это еще больше бесило Юру, но глупый его гнев не имея выхода раздувался, ширился в самом себе и внезапно сменился вялой апатией. Юноша осел на пол и не шевелился, пока говорила Соня:

— А ведь я здесь, в этом мире тоже одна-одинешенька. Может, и у меня никого нет. Может, у меня только ты. И тоже ни вверх, ни вниз. Ни в другой мир. Правда, я знаю, почему не могу уйти. Мне объяснили.

— Кто? — с безнадежной тоской в голосе спросил Юра.

— Те, кто лучше меня. Кто мудрее. Кто ушел отсюда, но чьи свечи остались здесь, ибо в том, ином мире, где света и без них хватает, они попросту не нужны.

Юра сразу оживился и даже без особой застенчивости взглянул на девушку.

— Вот бы повидать их!

— А ты позови. Позови, — подбодрила Соня, ласково улыбаясь. — Хорошо бы мой дедушка пришел.

— Так у тебя тут дедушка есть? — удивился Юра. Соня поджала губы.

— Есть. Кстати, вот об этом ты мог бы спросить раньше.

Юре не понравился намек, проскользнувший в словах девушки. Он действительно поступил крайне глупо, когда однажды принялся подробно расспрашивать Соню на земной манер. Право же, какой прок от того, что наверху она была Софьей Ставской, двадцать четвертого года рождения, ученицей десятого класса, комсомолкой, проживавшей по улице Жадановского, дом сорок один, квартира одиннадцать! Девушка давно покинула ту оболочку. Гораздо важнее было знать, кто она сейчас. О чем думает. К чему или к кому стремится. Вот и дедушка у нее здесь оказался, причем совершенно неожиданно для Юры. У него даже возникло ощущение, словно щеки загораются румянцем стыда. Впрочем, это было невозможно. Достаточно провести по ним ладонью, чтобы наваждение исчезло.

— А почему я до сих пор его не видел?

— Позови — узнаешь, — шепнула Соня с загадочным видом.

— Как звать-то его? — Юру неизвестно почему насторожила таинственность девушки, а потому его вопрос прозвучал неуверенно.

— Борух Пинхусович. Тоже Ставский. Тысяча восемьсот семидесятого года рождения, пенсионер, если ты это имеешь в виду, — язвительно добавила Соня. Юра обиженно отвернулся, повторил про себя мудреное имя, приставил ладони ко рту и что было сил завопил:

— По-рох Пинце-хо-вич! По-о-рох Пин-це-хо-вич!!!

Тихий смех девушки заставил его замолчать.

— Изобретателя пороха — конечно европейского, а не китайского! — действительно звали Барухом. Правда, это был Барух Шварц. Но Юра, разве так зовут на помощь?

Он непонимающе уставился на Соню. Глухое эхо умирало вдали под высоким черным сводом.

— Ты зови мысленно. Зови того, кто опытнее. А уж кто явится... — девушка развела руками.

Юра сконфузился, закрыл глаза и принялся думать о том, как бы этот Порох помог ему. Думал усиленно, старательно, тщательно. Однако лишь когда он принялся умолять, чтоб явился кто угодно, лишь бы не было так муторно на душе, в окружающем мраке возникла некая перемена. Юноша открыл глаза и не увидев ничего нового прислушался. Так и есть: могильную тишину нарушил звон гитары.

— Видишь, ты ничего еще не можешь представить, кроме земли и подземного. Ну да ладно, хоть Мишу повидаем.

— А твой дедушка разве не в земле, если он... здесь? — удивился Юра.

— У нас его во всяком случае нет, это ясно, — Соня усмехнулась. — Однажды я говорила, что все мы существуем вместе, хотя в то же время — отдельно. Это как вложенные одна в другую матрешки. Если же ты не способен попасть наверх, это еще не значит, что между землей и подземным, и небом есть граница.

Юра молча ткнул пальцем в потолок, однако Соня продолжала терпеливо объяснять:

— Граница в тебе самом. Изживи ее — и уйдешь отсюда... Впрочем, о таких вещах дедушка говорит лучше. Пока что к нам направляется Миша. С ним еще кто-то... но не Чубик? Интересно, — девушка прислушалась. Неподалеку двое пели речитативом:

— Как старик свою старуху

Ды променял на молодуху!

Ды это не лихачество,

Ды а борьба за качество!

Как дед бабку

Ды завернул в тряпку,

Ды поливал ее водой:

“Ды будешь, бабка, ды молодой!”

Колхозны-я

Возросши-я

Культурны-я

Потребно-сти!

Сидит парень на крыльце

Ды с выраженьем на лице!

Ды выражает то лицо,

Ды чем садятся на крыльцо!

Рупь за сено, два за воз,

Ды полтора за перевоз.

Ды чечевика с викою,

Ды я сижу, чирикаю!

Вскоре к ним приблизился гитарист Миша, которого обнимала весьма потасканного вида девица в ярком платочке на голове, в заношенном пальтишке, прозрачных чулках и дешевых туфельках с отломанными каблучками. Вот уж кто напоминал незабвенную Верку Шейкину!

— Здрасьте. Наше вам с хвостиком, — гитарист развязно поклонился и шлепнул пониже спины свою спутницу. — Прошу любить и не обижать: Мышка собственной персоной. Я Мишка, она — Мышка. Неплохо звучит, верно? Впрочем, мы снюхались моментально и без церемоний. И спелись. Есть у нас дуэты, есть и сольные номера. Мышка, валяй!

Миша заиграл. Девица сначала принялась довольно неумело отбивать чечетку, потом пропела хриплым голосом:

— Ося Бродский — тунеядец,

утопист и декадент.

Ах, какой сейчас прекрасный

политический момент!

И улыбнулась от уха до уха ярко намалеванными губами.

— А где матрос? — поинтересовался Юра. Вообще-то он рад был хоть никогда больше не видеть усатого задиру и спросил о нем просто приличия ради.

— Да ну его вместе с его баяном! — неприязненно процедил Миша. — Поссорились мы. Я сказал, что Сталин — это дерьмо собачье, как и Никитка. Так он на меня с кулаками!

Гитарист прыснул, Мышка заржала до неприличия громко и басовито.

— Вроде мне в этом месте можно морду набить! И вообще какое нам всем теперь дело до этих типов?

Повинуясь старой, земной еще привычке Юра хотел было возразить, что Никита Сергеевич вовсе не то “пахучее”, о котором говорит Миша, что как генсек он ничего, может быть и похуже, и все его планы не так уж плохи, и вообще власть ругать нехорошо... Однако вовремя сдержался. А гитарист продолжал:

— Но Чубик рвал свой простреленный тельник и ревел во всю луженую боцманскую глотку, что умирал за Родину, за Сталина! Придурок, — Миша цыкнул сквозь зубы. — Ну и пусть катится вместе со своим Иоськой Виссариоськой прямиком в задницу! А я плевал с высокой колокольни на всех ленинцев, сталинцев и хрущевцев, вместе взятых! Я сам по себе... Извиняюсь, сам с Мышкой. Напару.

— Нигилист, а-ля Базаров, — вставила Соня.

— И сказал он: хо! Еще клеймо на лоб! — Миша обрадовался, словно получивший подарок ребенок. — Оказывается, тут тоже есть специалисты по такого рода делишкам. Кем я только не был: тунеядцем, очернителем, кликушей, клеветником, критиканом. Опорочивателем даже как-то обозвали. А теперь вдобавок нигилист... Между прочим:

Матерьялисты и нигилисты

Разве годятся только в горнисты.

Козьма Прутков, кстати. Военный афоризм номер сорок семь.

Мышка завизжала, зааплодировала и затопала.

— Но, — гитарист бросил строгий взгляд на развеселившуюся девицу, щелкнул пальцами и приосанившись продолжал: — Но если паршивый извращенец-нигилист кому-то нужен, он тотчас является на выручку. Незамедлительно! Чем бы ни был занят и где бы ни находился — раз, и здесь! Я чувствую, что нужен тебе, — он вопросительно посмотрел на Юру. — Выкладывай, что стряслось.

Юношу как всегда оглушила и совершенно сбила с толку первая же многословная Мишина тирада. Мышка тоже не очень-то понимала, о чем речь. Однако от “матерьялистов” и “нигилистов” веяло чем-то уж очень заумным, а небрежно ввернутая стихотворная цитата из Козьмы Пруткова (тоже не иначе как знаменитость!) немедленно повергла девицу в трепетный восторг. Мышка слушала гитариста восхищенно разинув рот. Соня взирала на Мишу благосклонно улыбаясь и как бы говоря: “Ну-ну, пускай пыль в глаза, пускай! Я-то тебя насквозь вижу”. Однако Юре от этого было не легче. Он смущенно потупился и запинаясь промямлил:

— Да я... не тебя... Я вообще хотел... Плохо мне... вот. А ты разве можешь!..

Кажется, он сказал не совсем то, что следовало. Гитарист насупился, подтянул повыше полосатые больничные кальсоны и проворчал:

— Двинули отсюда, Мышка. Нас здесь не уважают.

— Да погоди ты, — вмешалась Соня. — Он не то хотел сказать. Совсем не то.

— Не то! — запоздало спохватился Юра. Девушка дернула его за руку, заставляя молчать, и продолжала:

— Как раз ты мог бы объяснить, почему вы трое (да и не вы одни) оказались В этом месте. Просто Юра пытался звать не тебя, а моего дедушку. Что из этого вышло, сам видишь. Сейчас его позову я.

— Ага, вот оно что, — Миша выжал из гитары несколько жалобных аккордов, отлепил от грифа и поставил на земляной пол свою и Мышкину свечки, начертил правым тапочком замысловатую закорючку и наконец торжественно изрек: — Что ж, мы остаемся. Познакомиться с Борухом Пинхусовичем — великая честь.

Юношу задело то обстоятельство, что гитарист ничуть не удивился существованию дедушки. А также то, что Миша знал и без ошибки произносил столь непривычное имя. В отличие от самого Юры. Мышка же смешно наморщила носик и спросила:

— Чи-во-о?

Миша поспешно зашептал ей на ухо; девица сосредоточенно кивала, цокая языком. В это время Соня села необычайно прямо и глубоко вздохнула.

И вдруг сделалось светло!

Нет, черный земляной свод по-прежнему простирался над головой, а неугасимые огоньки свечей остались малюсенькими язычками мертвого пламени.

Светло стало прямо перед ними, точно полная луна сошла в подземный мир и рассыпала окрест свои серебристые лучи, которые пусть ненамного, но раздвинули пределы могильного мрака.

— Здравствуй, дедушка, — ласково сказала Соня, подавшись вперед. Тогда свет обрел форму, и все увидели высокого благообразного старика, облаченного (не просто одетого, но именно облаченного) в свободную хламиду, отливавшую серебристым и голубоватым. С аккуратно зачесанными назад снежно-белыми волосами и бородой, формой напоминавшей застывшие струи седого от пены водопада, резко контрастировали лохматые брови, в которых заметны были отдельные пепельно-серые волоски. А пронзительные угольно-черные зрачки глаз словно вообще существовали отдельно от лица.

— Оч-чень приятно, — Миша поклонился старику с самым серьезным видом.

— Да, конечно... Борох Бин... Бинцху... — Юра так и не смог верно выговорить отчество и неловко умолк. Старик слегка нахмурился, запустил толстые узловатые пальцы в свои сияющие белизной волосы, затем скрестил руки на груди и ответил:

— Мне также очень приятно, — и наконец с неудовольствием обратился к Соне: — Но зачем забивать несчастную голову такого молодого человека мудреными словами?

— Юра сам этого захотел, — ответила девушка. Старик погладил выпуклый лоб и сказал:

— Тогда вот что, молодой человек: зовите меня просто Борисом Петровичем или как вам еще нравится, только не пытайтесь насиловать собственный язык, пожалуйста. Борух Ставский погиб в сорок первом, и я уже все равно не он. Договорились?

— Спасибо, Борис Петрович, — с облегчением выдохнул Юра.

— Кстати, Миша, — представился гитарист.

— А я Мыша... то есть Мышка. То есть Маша, — девица неловко и как-то заискивающе улыбнулась.

— Мария. Госпожа. Превосходно, — старик одобрительно кивнул.

— Да чего вы! Какая там госпожа. Я эта... Ну, которая... — Мышка сильно смутилась и принялась крутить большие пуговицы своего жалкого пальтишка, чтобы хоть чем-нибудь занять невольно задрожавшие пальцы. Выручил Миша. Он заиграл веселую плясовую, девица встрепенулась и пропела первую строфу частушки:

— По деревне я прошлась,

Космонахту отдалась!

Гитарист подхватил, и вдвоем они весело рявкнули:

— Ух ты! Ах ты!

Все мы космонахты!

Однако Мышка немедленно смутилась пуще прежнего, словно нецензурно выругавшаяся в присутствии родителей девчонка.

— Поверьте, Маша, имена даются нам не просто так, хотя собственно Марией вы уже перестали быть, — назидательно произнес Борух Пинхусович.

— Да ну, чего там, — девица неловко шмыгнула носом.

— И я чувствую, эта проблема волнует вас меньше всего, а вот у вас, — старик доброжелательно взглянул на Юру, — к сожалению, проблема гораздо более серьезная.

Юноша был неприятно поражен: и Миша, и Борух Пинхусович безошибочно угадали в нем возмутителя их спокойствия. Неужели весь Бабий Яр видит его бессилие и растерянность! А вдруг хуже того — видит и смеется над ним?!

— Да я... не могу здесь, — принялся жаловаться Юра. — Здесь так темно, пусто. Тоскливо.

Миша хотел было что-то сказать, но сдержался. Мышка презрительно поджала нижнюю губу. Борух Пинхусович слушал по-прежнему благосклонно.

— И все время думаю: ну почему я не сел в ту дурацкую развозку, а пошел пешком! И... вот где оказался. Венька поехал, а я не захотел. Почему не Колька Моторчик попал в эту грязь, не... Венька, почему я? И что делать теперь? Как быть? Мне так паршиво...

Миша наконец не вытерпел.

— Анекдот, — объявил он театрально, заложив руки за спину. — На приеме у врача: “Доктор, вы знаете, мне так плохо, так плохо...” — “Кому сейчас хорошо? Следующий!”

— Да че ты разнюнился! — Мышка сделала вульгарный жест, оттолкнула гитариста и шагнула к юноше. На лице ее читалась ненависть пополам с презрением. — “Не хочу, паршиво...” Че ты заладил, как целка в брачную ночь? Ты че, лучше всех?! В-вонючка ты скотская, падло...

— Молодые люди, я попрошу вас! — строго сказал старик. Миша снял тапочки, оттолкнул их ногой, уселся по-турецки, положил на колени гитару и сложил на ней руки. Вылитый первоклассник за партой! Мышка также сбросила туфельки и опустилась рядом с ним.

— Все, мы стали паиньками, — сообщил гитарист. Мышка бодро гигикнула.

— У вас, молодой человек, вопрос на вопросе, — задумчиво сказал Борух Пинхусович. — Я так понял: прежде всего вы хотите знать, почему пошли пешком и попали в сель. Во-вторых, почему именно вы попали в сель. И в-третьих, что же вам делать дальше. И раз вы спрашиваете даже: “Почему я, а не другой”, — вам таки действительно плохо. Верно?

Еще больше расстроившийся от слов гитариста и его подружки Юра охотно кивнул. Миша прошептал скороговоркой: “Кому сейчас хорошо”, — и сам себе зажал рот ладонью. Старик посмотрел на него осуждающе.

— А чего понимать-то! — немедленно взвился гитарист, несмотря на обещание быть паинькой. — Чего понимать-то! Вы меня простите, Борух Пинхусович, только он меня обидел. Я бы сам мог все ему растолковать. Дурак он, вот и очутился где не надо. Дурак и телепень. Да на его месте я бы ни за какие коврижки не пошел бы на эту стройку! Телепень, а, телепень, признайся вот всем нам, какого лешего тебя понесло туда?!

Юра сильно обиделся на прозвища, которыми наградили его Миша с Мышкой, но тем не менее честно рассказал все как есть:

— Я только школу окончил, поступал в строительный и провалился. Но меня раньше в школу отдали, поэтому у меня был год запаса. Я и решил пойти на стройку, потому что хотел летом снова поступать, а тут была бы практика. А нет, так хоть мускулы перед армией накачать.

— А вы-то сами как оказались здесь? — спросил старик Мишу, но тут же спохватился: — Впрочем, судя по вашему шикарному костюму...

— Правильно, Борух Пинхусович. Я сидел в дурдоме, так что лично у меня выбора никакого не было. Мышка еще туда-сюда... она... гм-гм... с ночных заработков возвращалась. Ну кто его знает, может, на Сырце платят больше, — гитарист бегло глянул на смущенно потупившуюся девицу. — Но этот-то, этот придурок! (Презрительный взгляд на юношу, который почувствовал себя безмозглой бабочкой, летящей прямо в паутину.) Тоже мне, строитель будущий! И чтоб ни хрена про грунтовые воды не знать! Идиот...

— К-какие такие воды? — Юра слегка заикался, потому что вспомнил блестевший в свете молний вал, который сметал все на своем пути.

— Здрасьте. Приехали, — Миша улыбался снисходительно и высокомерно кивал. — Значит, ты не видел Озера Непролитых Слез. Как твоя пупочка... извиняюсь, Сонечка... (Учтивый жест в сторону девушки.) Как притащила тебя сюда, так ты и сидел сиднем, даже прогуляться не удосужился! Ну, даешь...

— Я рассказывала тебе про озеро, — вставила девушка. — Я там пряталась.

— Во! Блеск! Треск! — обрадовался Миша. — Браво, Соня! Это называется сразить наповал. Слушай, пусюнчик, как это ты не поинтересовался видом излюбленного места уединения Сонечки? Просто поражаюсь тебе! Сопляк ты еще, нюня. А побывал бы там хоть однажды, так знал бы: озеро и множество ручейков, текущих под землей, находятся над слоем глины. А выше — песочек. Это так и бывает, когда течет себе речка, течет, а потом и уйдет под землю. В Киеве так сплошь да рядом: Почайна и Глубочица исчезли давным-давно, Лыбедь совсем обмелела. А на месте речки что остается? Овраг. Яр. Бабий Яр. А место почему Сырцом называется? От реки Сырец. Сырое потому что, — Миша яростно жестикулировал, точно разговаривал с глухонемым.

— Ну вот. Песок над водой и глиной похож... — он на несколько секунд задумался, пощелкивая при этом пальцами. — ...на сыр на хлебе с маслом! Ты бутерброд когда-нибудь ел? Удивительно. А что делали на вашей дурацкой стройке, скажи на милость? Замывали Бабий Яр и сверху возводили светлый город будущего. Коммунистический город, где все будут счастливы, ах-ах! А на что это похоже? Да как будто резали и клали сверху все новые и новые куски сыра. А теперь вспомни грозу. Бабий Яр залили водой с песком, да на песок, да дождевая вода вниз просочилась. А какой ливень-то был, помнишь? Что вышло?

— Много воды, — уныло сказал Юра. Однако он все еще не понимал, куда клонит гитарист.

— Умница, пусюнчик. А так как масло, то есть вода, у нас жидкое, что сделал светлый коммунистический город?

Юра молчал. Выждав немного Миша подбоченился и презрительно процедил:

— Светлый коммунистический город оказался слишком тяжелым. Вся твоя стройка и дома со спящими людьми, и все остальное съехало по воде, сползло как по маслу. Как по маслу! Вот тебе и сель на ровном месте. А про Веньку твоего... Так на твоем месте я бы радовался, что не он погиб, а ты. Придурок, — гитарист презрительно цыкнул.

— Наверное, ты на геофаке учился, — огорченно произнес юноша, пораженный легкостью, с которой Миша объяснил катастрофу. Тот постучал костяшками пальцев по гитаре, напыжился и произнес:

— Учился я в нормальной средней школе, как и ты. В университет поступал трижды (не спорю, это определенная школа), но на журналистику. И так и не поступил. А потом... не до того было, — гитарист с нарочитой небрежностью смахнул с больничной пижамы несуществующую здесь пыль. — Относительно же нашей маленькой неприятности... Хочу перефразировать русского поэта: геологом мог бы ты не быть, но головою думать был обязан. И тогда все мгновенно становится яснее ясного. И все очень легко понять.

— Ничего вы не объяснили, молодой человек, — спокойно сказал Сонин дедушка. Исходящее от него сияние усилилось. Только что все смотрели на Мишу, теперь же обернулись к Боруху Пинхусовичу.

— Как так ничего? — возмутился гитарист.

— Да вот так. Разумеется, вы очень ясно и доходчиво объяснили, откуда взялся поток воды и грязи. Но никому из вас по-прежнему непонятно, почему это произошло с вами. Я отнюдь не собираюсь выяснять, что привело сюда каждого из вас. Я говорю о всех вместе, в общем. Но в одном вы, Миша, абсолютно правы: Юра должен радоваться, что погиб он, а не его друг. Это плохо, молодой человек, очень плохо! Мне кажется, у Вениамина есть жена с грудным ребенком, — Борух Пинхусович внимательно посмотрел на юношу. Ему сделалось очень неуютно под этим проницательным взглядом, и он поспешил оправдаться:

— Да что вы! Я и не радуюсь вовсе. Я просто не понимаю, почему именно я... — разумеется, Юра не хотел, чтобы Венька очутился здесь вместо него. Ну может кто-либо другой, совершенно чужой и незнакомый... А если бы он не знал Веньку, не знал, что у того жена и ребенок, что Венька так умеет поддержать в трудную минуту! Получается, его друг вполне мог бы стать тем самым чужим... Не предательство ли это, не подлость ли?! Юноша страшно разволновался и не мог больше вымолвить ни слова, лишь беззвучно открывал и закрывал рот.

— Молчи в тряпочку, пусюнчик, когда умные люди говорят умные вещи, — напустился на него гитарист, однако тут Мышка подскочила как ужаленная и воинственно спросила:

— А чего вы не договариваете? Вы скажете наконец, чего это случилось с нами? Я так не люблю, когда не договаривают. Я люблю, чтоб р-раз — и есть!

Было видно, что несмотря на явное и глубокое почтение к Сониному дедушке девица крепко обиделась на его замечание в адрес Миши.

— А память. Просто память, — спокойно сообщил старик. — Вы все забыли про нас, про Бабий Яр. За-бы-ли. И даже в ваших абсолютно верных рассуждениях, — Борух Пинхусович одобрительно кивнул гитаристу, — ...такой важнейший элемент как ранняя и небывало сильная гроза упоминается лишь вскользь. Молодой человек, ну что было бы без ливня! Дома были бы построены. Ну, стали бы они оседать, ну, произошло бы два, может, три небольших таких себе оползня. С минимальными разрушениями и без жертв. Так укрепили бы насыпанное, и все! Вы человек более-менее образованный, поэтому могли слышать, что некий Иисус Христос не рекомендовал ставить дом на песке еще так пару тысяч лет назад, — старик улыбнулся и развел руками. — Две тысячи лет — достаточный срок, чтобы забыть, да. При жизни я конечно ни в какого вашего Христа не верил, а теперь знаю, что на самом деле все вообще было не так, как представляют люди, но не будем отвлекаться. Просто отметим, что совет Иисуса очень ценный, и хотя бы за него он таки достоин уважения. Но теперь научились строить даже на зыбкой почве! Правда, не всегда удачно. Особенно это касается выбора места.

Тут Борух Пинхусович нахмурился.

— Нельзя строить счастье на костях. Ни в коем случае нельзя! Вот истинная причина необычайно ранней и сильной грозы в понедельник тринадцатого числа. Вы не находите, что случайностей слишком много? И что все эти случайности, достаточно необычные сами по себе, дали очень страшный результат?

Юра содрогнулся, потому что сразу вспомнил свои мысли по дороге с работы в ту роковую ночь. И ему показалось, что старик заметил это, хотя смотрел совсем в другую сторону, обращаясь преимущественно к Мише.

— Вот истинная причина селя: строить в Бабьем Яру не следовало не из-за грунтовых вод, а из-за того, что здесь убили столько невинных людей! Ладно, не будем даже трогать Бабий Яр. Хотя бы на минуту. Скажите мне, неужели Ленинград периодически затопляет водой только потому, что сильный ветер начинает гнать воду в Неве против течения? Да Петр Первый просто не должен был ставить свой город на костях! Кости — самый ненадежный фундамент, молодой человек. И попранная память тех, на чьем прахе возводится постройка, когда-нибудь воззовет к отмщению, и последствия будут самыми ужасными.

А вы в частности, повторяю, забыли о нас. Все вы забыли!

Вот почему вы, молодой человек, придя работать на стройку, которая по сути велась на гигантском кладбище, в ту самую ночь отправились с работы пешком. А вы, Маша, захотели заработать на Сырце немного денег в такую неподходящую погоду, когда можно запросто простудиться, если останешься в живых.

— Но я! Я, — гитарист весь дрожал от долго сдерживаемого возмущения. — Я же знал, помнил...

— Ну и что, — в словах Боруха Пинхусовича не было ни тени укора, но Миша все равно потупился, точно ощутив вдруг непонятную провинность. — А напомнили вы хоть кому-нибудь о нас? Я же вижу вас насквозь и все про вас знаю. Согласен, вы сочинили море песенок, однако есть ли среди них хоть одна — хоть одна, молодой человек! — про Бабий Яр? Да и что у вас за песенки! Вы же не певец, не поэт. Вы натуральный пересмешник, молодой человек! Вы до последней своей секунды оставались в долгу перед расстрелянными и сожженными, перед малыми детьми, на которых даже пуль не тратили и сбрасывали в Яр живыми. Перед теми, кто пытался укрывать нас от нелюдей и зачастую гиб вместе с нами, перед военнопленными — перед всеми!

Старик повел рукой... и случилось невероятное: мертвые огоньки маленьких свечек заколебались и вспыхнули нестерпимо ярко. Испуганные тени метнулись под бескрайним черным сводом. Пол сделался прозрачным и там, внизу, на недосягаемой глубине открылось взору такое...

Юре стало плохо. Он крепко зажмурился, а когда вновь открыл глаза, все вокруг стало как прежде.

— Поймите, молодой человек, своими едкими куплетами вы заставляли в лучшем случае хохотать. Это безусловное достижение, но в то же время это относительно легко. Ни единой строчкой не заставили вы рыдать! Никогда. Никого. Вот почему вместе со всеми вы до отпущенного вам срока очутились в преисподней, — внушительно произнес Борух Пинхусович.

Мышка взвизгнула и бросилась Мише на шею. Юра раскрыл рот, но ледяной страх вцепился мертвой хваткой в горло, и кричать он не смог.

Если это преисподняя, значит, неподалеку прячутся черти с котлами, где кипит смола! Эта мысль вынырнула из таких глубин сознания, о которых юноша и не подозревал...

— Эй, эй, спокойно! — возвысил голос гитарист. — Здесь расстреляли слишком много верующих евреев, а у них, я знаю, нет ни рая, ни ада, лишь темный потусторонний мир, пустопорожний и безрадостный; вот мы и влипли в эти представления...

— При чем здесь евреи, — мягко возразил Сонин дедушка. — Просто таков первый мертвый мир сам по себе. Он одинаков во всех своих частях, поверьте, молодые люди. Вспомните хотя бы греческие Тартарары...

— Или римские Елисейские Поля, — съязвил Миша.

— А вот это уже второй из неземных, — возразил Борух Пинхусович. — Я нахожусь теперь там. Туда все попадают после преисподней, вне зависимости от веры: и иудеи, и христиане, и магометане, и буддисты, и индуисты, и даже атеисты. Разумеется, если дозреют и если желают попасть. И если пройдут преисподнюю...

— А есть такие болваны, которые не желают? — удивился Миша.

— А как же! Только зачем же болваны? Те, кто любит темные дела, предпочитают темноту, любящие земное — землю...

Юноша вновь вздрогнул. В словах старика почудился проблеск надежды. И вновь ему показалось, что Борух Пинхусович внимательно посмотрел на него загадочным внутренним оком, но на этот раз с легким недоумением... и даже с осуждением.

— Каждому свое, — продолжал между тем Сонин дедушка. — И неужели вы думаете, что теперешний мир последний? Есть еще более высокие миры, и второй по сравнению с ними столь же мрачен, как ваша преисподняя по сравнению с ним.

У Юры отлегло от сердца. Он успокоился так же быстро, как испугался. В самом деле, если черти с громадными кухонными принадлежностями не появились до сих пор, откуда же они возьмутся теперь?! И чего ради! Он и так сильно мучался, тосковал по земле. И то, что сообщил старик, было чрезвычайно интересно. Вернуться бы наверх...

— Вот бы попасть к вам во второй мир, — мечтательно сказал гитарист. И Юра с изумлением ощутил, как между ними вырастает тоненькая как паутинка стена непонимания. Неужели же никто не поймет его? Вот и Миша такой умненький, а наверх вроде бы и не рвется... И Соню он принять не может... Даже Мышка на него накричала... Не говоря уж о таинственном взгляде Боруха Пинхусовича...

— Да, для вас это проблема, — старик пригладил волосы и покачал головой. — Но я с вами согласен, Миша: преисподняя — место малоприятное, и отсюда надо выбираться.

— Но как? — настаивал гитарист.

— Изжить! Изжить то, что держит вас здесь, — Борух Пинхусович доброжелательно улыбнулся. — Думаете, я сразу ушел отсюда? Как бы не так! Вы совершенно правы насчет веры наших стариков, как вы их назвали. И пока я был одним из них... вот таким...

После этих слов Сонин дедушка преобразился на глазах. Он сгорбился и весь как-то съежился. Борода больше не напоминала застывшие струи водопада — так себе бороденка, средненькая. Выпуклый лоб и тот уменьшился, словно из туго накачанного мяча стравили через ниппель воздух. Руки и голова затряслись, на губах заиграла угодливая старческая улыбочка. Белая одежда сменилась грязно-серым балахоном.

— И пока я был Борухом Ставским, который так любил пофилософствовать напару из Семой Сахновским, из умнейшим человеком, между прочим, который жил на Малой Васильковской возле синагоги и был даже завмагом...

— Где жил? — рассеянно переспросил Юра, занятый мыслями о земле.

— На Шота Руставели около Театра кукол, — перевел гитарист, явно заинтригованный превращением старика.

— Ай, как приятно видеть такого молодого гоя, который знаеть, де у Киеве была синагога! — Борух Пинхусович совсем по-детски захлопал в ладоши и заулыбался еще сильнее. — А ви знаете, де еще синагога?

— На Подоле, на Щекавицкой. И если считать синагогой кенасу караимов, что на Подвальной, которая теперь Полупанова... была кенаса.

— Ай какой умный гой! — старик просто расцвел. — Так вот, ви таки можете видеть того Боруха Ставского, которого сосед-полицай таки виволок за бороду на улицу и вместе из Сонечкой погнал до Бабьего Яра. Которого били прикладами в грудь и в живот, когда он таки не захотел отпускать от себя внучку, потому как он не окончательный дурак и понимал все, кроме того, что нас вели не виселять, а стрелять.

Борух Пинхусович раздвинул края балахона, демонстрируя кровоподтеки — и тут превращения пошли вспять. Когда он вновь стал патриархальным старцем в сияющем одеянии, то заговорил торжественно, обращаясь ко всем по очереди:

— Потому слушайте меня.

Михаил! Вас переполняет желчный сарказм и отрицание всего на свете. Для начала поверьте хотя бы мне. Если бы Бабий Яр не стали засыпать, а главное — забывать, не было бы никакой катастрофы. И главное здесь, повторяю — память.

Мария! Вы не окончательно пропали и зря мучаетесь, вспоминая, чем занимались при жизни. Продажа тела — это еще не продажа души.

Юрий! Постарайтесь пока не думать о земле и о матери, которая осталась там. Ее сын погиб безвозвратно, но вы есть. Вас же есть кому поддержать здесь!..

Сонечка! — голос старика сделался особенно проникновенным. — Забудь о Дорогожицкой улице, о трех пулях и надругательстве. Ты пока что правильно сделала, уйдя с Озера Непролитых Слез. Но не задерживайся в преисподней!

Пусть все ваши свечки останутся здесь, как осталась моя. Та...

Старик воздел руки к черному своду. Его одеяние вспыхнуло, и словно впитав эту вспышку где-то в отдалении сверкнул ярче других крохотный огненный язычок.

— Так я уже никогда не попаду на землю? — еле слышно прошептал Юра. Сонин дедушка сурово взглянул на него.

— Вот что я скажу вам, молодой человек. Если вы слабый щенок или котенок, то привязанный к шее камень безжалостно потянет вас на дно реки, и вы от этого никакой пользы не получите, один вред. Но опытному пловцу камень поможет нырнуть на дно лагуны и найти драгоценную жемчужину.

Память о земле — это груз. Камень. Если вы очень захотите, то попадете туда довольно быстро. Не торопитесь! Забудьте о земле на время, уйдите в блистающий мир и только оттуда ныряйте. На здоровье! Ласточкой легче прыгать с обрыва, чем с едва выступающей над водой кочки. Выше, молодой человек, выше! Тогда с вами ничего не случится...

* * *

— Света, почему ты молчишь? Кажется, я о чем-то спросил тебя.

Невропатолог по-прежнему шуршал исписанными беглым почерком страничками и даже не взглянул в широко раскрытые глазки девочки.

— Вспомнила... — прошептала она, не вполне еще опомнившись после всего увиденного. Доктор все же взглянул на девочку, удивленный не совсем обычным тоном ее голоса.

— Что вспомнила? Тот сон?

Действительно, что она вспомнила? Что вообще это такое?

Видение, слишком сложное для неразвитого детского сознания, уже распалось на куски подобно разбившейся об пол тарелке и исчезало фрагмент за фрагментом.

— Да, сон, — пробормотала Света, но неожиданно вытянув вперед руку, указала на карточку и выпалила: — Ставская Софья двадцать четвертого ученица десятого Жадановского сорок один квартира одиннадцать!

Врач взял со стола карточку, пробежал глазами надпись, рассмеялся и принялся журить девочку:

— Ай-я-яй, нехорошо читать чужие документы. Да еще с какими ошибками! Ай-я-яй!

Он сунул карточку прямо в руки покрасневшей Свете.

— Во-первых, год рождения не двадцать четвертый, а пятьдесят седьмой. Ну, перепутать двойку с пятеркой, когда смотришь вверх ногами, еще можно. Но не отличить семерки от четверки!.. Во-вторых, улица Жадановского совсем в другом районе, а у нас на Подоле улица Жданова. И еще номер дома одиннадцатый, а квартира сорок один, а не наоборот.

Врач изобразил на лице строгость. Света убедилась в справедливости его слов, перечитав надпись, и с грустью подумала, что может и не выиграть лимонное пирожное.

— А что, ты знаешь эту Софью Ставскую? — полюбопытствовал невропатолог.

— Нет-нет. И сны мне больше не снятся, — поспешно заверила его девочка. Доктор хмыкнул, вернулся за стол и сказал:

— Ладно, Света, тогда до свидания. И пригласи следующего.

Идя по коридору, девочка пыталась понять, что заставило ее солгать доктору насчет снов. И кто такие на самом деле эти Юра, Соня и все прочие, кого она уже и не помнила хорошенько.

СОН ТРЕТИЙ Духов день

В гостиной было шумно и до того накурено, что сизые пелены едкого табачного дыма казались беспорядочно развешанными тюлевыми занавесками, которые лениво колыхали случайные слабенькие токи воздуха. Света с трудом протиснулась между сервантом и стулом, на котором развалился ковыряющийся в зубах дядя Слава, и подошла к отцу.

- Па-ап... Папка! Пойдем домой.

Отец внимательно посмотрел на нее и громко сказал дяде Яше:

- Рыжий! Ты мою доцю видел?

Дядя Яша оборвал разглагольствования на тему оставшейся в нежно-голубом прошлом школьной жизни и заверил папу:

- Да видел, видел, конечно, видел. Ты еще вчера нас знакомил... Слушай, Жора, какая она у тебя большая! Черт, одиннадцать лет! Это у нас уже такие дети! Вот время летит...

- Ага, летит. А между прочим у меня из класса, из пацанов то есть, у первого ребенок родился, - похвастался отец.

- Как так у первого? Мы же первого у Алика с Нелькой обмывали! - возразил дядя Яша и хлопнул ладонью по столу, от чего его рюмка опрокинулась, обильно полив водкой объедки в тарелке. - Нелька, конечно, женщина, но все же Алик первый стал отцом.

- Нет, я, - не сдался папа и позвал, перекрывая всеобщий галдеж и перегнувшись через стол: - Нель! Неля! Это у вас с Алькой раньше ребенок родился или у меня?

Света не расслышала, что ответила тетя Неля. Отец во всяком случае остался недоволен, потому что побагровел и принялся выкрикивать имя дяди Алика. Свете это надоело. Она дернула его за рукав пиджака и повторила:

- Папка, ну пошли! Вечером “Кабачок “Тринадцать стульев” будет. Я хочу пани Монику посмотреть.

Отец опустился на стул, нежно взял ее за затылок, прижавшись вспотевшим лбом к ее лбу дохнул ароматом “Столичной” и прошептал:

- Светка, а, Светка! Ну какая же ты настырная! Вся в меня. Слушай сюда, доця. Пятнадцать лет, понимаешь ты: пятнадцать! Ты когда-нибудь тоже будешь вот так сидеть вместе с однокашниками, когда станешь взрослой тетей. И тебе будет очень неприятно, когда твои дети будут тянуть тебя домой за штаны... То есть тьфу, за юбку! Я уже что-то заговариваюсь...

Отец наморщил лоб и замотал головой.

- А мне скучно! - настаивала Света. - Пошли. И вдруг там еще будет пан Цыпа!

- Бр-р-р, не порти мне настроение! Не порти. Все, - папа замахал руками. - Я тебя больше никогда, ни-ког-да вот не буду брать на наши рандеву, договорились? А сейчас пожалуйста, Светка! Светик, а? Ну пойди, посиди где-нибудь. Почитай там или я не знаю что. Займись в общем. Мы только вот допьем, дольем, - он посмотрел на опрокинутую рюмку дяди Яши, саркастически хмыкнул и докончил: - Примем кофе с тортиком и пойдем на улицу. А, Светик? Хошь тортика?

- Ладно уж, - уступила девочка.

- Вот и хорошо! Вот и молодец! - обрадовался папа. - Эй, Рит!

Тетя Рита поставила на стол стопку грязных тарелок, вытерла руки передником и подошла к ним.

- Ри-ит, отведи мою куда-нибудь, где не курят, а то здесь не продыхнуть, ей-богу. Ладно? - попросил отец и не удержался от вопроса, который задавал всем подряд: - А какая у меня уже девчонка вымахала, видела?

- Еще вчера видела, - подтвердила тетя Рита, и придерживая Свету за плечи (спасибо, за ручку не взяла, словно маленькую! А то противный дядя Слава так сегодня и сделал) выпроводила из комнаты. В коридоре Аня с Петей игрались самолетиками. Тетя Рита позвала своего старшего сына Ростика и поручила Свету его заботам.

Мальчик отвел ее в свою комнату, молча вытащил пачку старых “Пионеров” и немедленно ушел. Кажется, они вместе с сыном тети Ларисы что-то затевали, а потому Ростику было не до девчонки.

Впрочем, Света не обиделась. В журнале она нашла “Маленькую Бабу Ягу” Отфрида Пройслера и вспомнила, что когда-то выпрашивала у Ирки Войтенко (с которой до сих пор дружила несмотря на то, что училась уже в другой школе) эту сказку. Однако Иркины родители строго-настрого запретили ей выносить журналы и книжки из дома, даже ради лучшей подруги (очевидно, основываясь на собственном опыте: тетя Лида, Иркина мама, постоянно воровала литературу в библиотеках. Например, какую-то “Кансуэллу” она стащила трижды, “Лунный камень” стибрила четырежды, а “Там, за рекой, Аргентина” - дважды. Так сказала Ирка). Теперь Света радовалась столь неожиданно представившейся возможности.

Однако радость ее вскоре была омрачена: в стопке “Пионера” не хватало первых двух номеров. Девочка решила разыскать их в книжном шкафу. Разумеется, рыться в чужих вещах некрасиво, но ей очень не хотелось возвращаться в прокуренную гостиную. Кроме того, Ростик ведь бросил ее несмотря на просьбу тети Риты...

Недостающие журналы лежали на нижней полке шкафа поверх большой старой фотографии, наклеенной на красивый картонный подрамник. Света решила, что это групповая фотография класса, где учились и тетя Рита, и ее папа, и все собравшиеся здесь дяди и тети. У них дома была точно такая же, и когда Света была совсем еще крошкой, мама давала ей рассматривать фото, когда кормила. Свете ужасно нравилась блестящая глянцевая поверхность фотографии и фигурка скачущего на коне Богдана Хмельницкого (о чем свидетельствовала дырка на месте головы славного гетмана, немилосердно расковырянная маленьким пальчиком). И отложив журнал девочка вытянула фото.

Это действительно была выпускная фотография, но (увы!) совершенно другого класса. Очевидно, того, в котором учился муж тети Риты. А вот и он в правом верхнем углу. Острецов Игорь. Какой молоденький! Совсем еще мальчишка, пытающийся изобразить перед объективом серьезного мужчину. Это сейчас он серьезный, а тогда - одна видимость.

Света примостилась на уголке дивана и принялась рассматривать десятиклассников, выпущенных в шестидесятом году Киевской средней школой номер два.

...Какой, однако, маленький номер! У них на Подоле есть сотая школа и даже сто двадцать четвертая, а тут вдруг вторая. Интересно, где она находится?

- На Куреневке, - подсказал кто-то из-за спины.

Света обернулась так резко, что лежавшие рядом журналы съехали на пол. Но за спиной был только висевший на стене ворсистый ковер с узором “под Азию”. Из-под закрытой двери тянуло табачным дымом. В гостиной время от времени раздавались взрывы хохота: дядя Саша рассказывал анекдоты. На кухне тетя Рита и дядя Игорь гремели посудой. В коридоре Петя с Аней сосредоточенно гудели, изображая “кукурузник”.

Кроме Светы в комнате никого не было.

Девочка взяла фотографию на этот раз недоверчиво, но так как ничего сверхъестественного не произошло, она возобновила изучение причесок школьниц начала шестидесятых, платьев и украшений учительниц, не забывая вскользь рассматривать также мальчиков.

Так она дошла до нижнего ряда. Второй слева там была некая Россошинская Галина. И Света долго вглядывалась в ее миловидное овальное личико, удивительно удачно вписавшееся в овал фотографии. Эта Галина ухитрилась заплести косы с пышными бантами, отчего казалась не выпускницей школы, а первоклашкой.

Свете стало смешно. Мальчики все до единого из кожи вон лезли, лишь бы выглядеть посолидней (у троих был абсолютно одинаковый галстук, смотревшийся совершенно нелепо. Очевидно, мальчики передавали его друг другу наподобие эстафетной палочки), то по крайней мере половина девочек одевалась и причесывалась так, чтобы сбросить со счета хотя бы годик-другой. Хотя другая половина ни в чем не уступала мальчикам.

Нет, насчет мальчиков Света ошиблась. Рядом с Россошинской Галиной, прямо над изображением Верховного Совета помещен был фотопортрет юноши, который ни за что не смог бы выглядеть взрослым, даже если бы очень постарался. Никакого галстука, даже пиджака он не одел. Обыкновенная рубашка, застегнутая до последней пуговки, над воротничком - лицо с пухлыми губами и безвольным подбородком. Мягкие волосы расчесаны кое-как, в светлых глазах застыло совершенно детское выражение. Казалось, он привык быть маленьким и подчиняться всем и каждому. Интересно, кто это такой?

“Петриченко Юрий”, - прочитала Света.

Где-то в подсознании медленно созрел и начал разрастаться непонятный болезненный интерес к этому Петриченко Юрию, чья фотография как бы абсолютно справедливо была помещена в последнем ряду между фотографиями двух девушек.

И вся фотография словно начала вторично проявляться: лица всех изображенных вдруг сделались рельефными, вышли из плоскости бумаги и ожили... да, неожиданно узнанное лицо! Это же... Кто?

Он!!!

Запах табачного дыма исчез, развеялся. Все внешние звуки, доносившиеся в комнату, постепенно смолкли (только журчание воды в кране сделалось необычайно громким). Свет люстры под потолком померк, и девочку окутала кромешная тьма...

* * *

...Поток, впадавший в озеро шагах в двадцати справа, громко журчал. Однако звук этот не радовал сердце, не веселил душу и не дарил надежду, ибо не был похож на бойкий говорок весеннего ручейка, переплетающийся с частой дробью капели. Словно тысячи, нет, десятки, сотни тысяч людей безмолвно плакали, и их слезы соединяясь в тоненькую струйку змеились по плотно утоптанной земле и вливались в озеро. В Озеро Непролитых Слез.

Юра окунул руку в черную воду. Тяжелые как ртуть капли сорвались с мокрых пальцев, по поверхности пошли кольца ряби. Когда она вновь сделалась зеркально-невозмутимой, юноша увидел как бы на небольшой глубине свое отражение. Совершенно детское лицо с пухлыми губами, безвольным подбородком и светло-серыми глазами. Юра взъерошил и без того растрепанные мягкие волосы, грустно усмехнулся и прошептал:

- Что она нашла во мне? Ума не приложу.

Отраженный юноша словно лежал навзничь и устремив взгляд мимо головы оригинала рассматривал далекий черный потолок, покрытый похожими на маленькие кусочки мочалки корни трав. И прислушивался к недавно родившемуся в груди странному ощущению.

...Это больше всего напоминало невесомый мыльный пузырь, плывущий высоко над полом кухни. Тончайшую ярко-радужную сферу, гонимую к потолку горячим воздухом, поднимающимся над раскаленной газовой плитой, где кипят кастрюли и ведра.

Юра совсем еще маленький. Мама стирает белье в оцинкованном корыте. Она свернула трубочкой какую-то бумажку, обмакнула ее кончик прямо в мыльную воду и выдула большой пузырь на радость сыну. За дверью кухни ругается тетя Клава, потому что из-за маминого корыта ни пройти, ни проехать, а у нее между прочим суп. Но Юра и мама смотрят друг на друга с видом заговорщиков и продолжают следить за парением пузыря. Мальчик тихо и радостно смеется. Мать улыбается. Вокруг ее губ залегли ранние морщинки.

Пузырь лопнул. Мыло попало в глаза. Щиплет...

...Что это? Слезы?

Ему иногда хотелось плакать, особенно сначала. И он плакал. Но слез не было. Настоящих слез. Соня рассказала однажды, что так как в этом месте плакать попросту невозможно, все непролитые слезы собираются в озеро, лежащее сейчас перед юношей. Юра так и не понял, сама ли девушка придумала такое или кто-нибудь рассказал ей это. Или такова чистая как слеза правда... Но даже если его непролитые слезы и присоединялись несколько раз к многочисленным ручейкам тоски и печали, сейчас их не было. Сейчас в груди надулся невесомый радужный пузырь, который стремился к земляному потолку и увлекал его вслед за собой.

- Сегодня Духов день.

Юноша сел и оглянулся. Взволнованная Соня стояла у него в ногах. Платье, спадавшее до самого черного пола свободными складками, стало еще более заметным. Теперь прекрасные линии ее тела просматривались через все еще достаточно тонкую одежду как сквозь молочно-белую пелену тумана, благодаря чему Юра воспринимал уже девушку без прежнего чувства внутреннего отторжения.

- Сегодня Духов день, - повторила Соня.

- Ну и что?

Юра искренне удивлялся, почему девушка так взволнована каким-то там Духовым днем. Здесь не было ни Нового Года, ни Восьмого Марта, ни Первомая, ни Дня Победы, ни Октябрьских, ни Пятого Декабря - никаких привычных земных праздников. Вообще никаких дней. Ни даже малейшей зацепки для отсчета. Сплошная беспросветная тянучка из черного как подгоревший сироп времени.

- Это замечательный день, - объяснила Соня. - Нам можно наверх.

Радужный пузырь в груди с треском лопнул. Юноша нелепо подскочил и тут же вновь шлепнулся на утоптанный глиняный пол. Впрочем, сразу ли? Кажется, на мгновение он все же завис...

Теперь в груди росла уже целая гроздь мыльных шаров. Легчайшая пена, которая обволакивала и согревала измученное сердце.

- Что ж ты сразу не сказала! - Юра попробовал сделать вид, что рассердился, но будучи не в силах притворяться весело и беззаботно расхохотался, вскочил и бросился к девушке. Точно! Он так и летел над черным полом, невесомый, словно пушинка.

- Как здорово! - восхищался юноша. Соня поймала его на лету, порывисто обняла, сказала:

- Глупенький, ты и сам мог бы догадаться, - и показала на его свечку. Юра не поверил своим глазам: мертвый огонек ожил и мерно подрагивал.

Подчинить себе язычок пламени могли лишь души, сильные в смысле внутреннего совершенства. Сонин дедушка мог например заставить трепетать целые поля огоньков. Пламя Мишиной свечки дрожало, когда он пел что-нибудь собственного сочинения. До этого момента у Юры ничего подобного ни разу не выходило.

Однако когда он попытался заставить огонек разгореться посильнее, ничего не получилось: крошечный язычок пламени остался равнодушным к его усилиям и трепетал в каком-то загадочном, явно не зависящем от желаний Юры ритме.

- Нет, ты пока еще слаб, так что не старайся, - мягко сказала Соня. - Свеча ожила, потому что тебя вспоминают наверху...

Она деликатно замолчала, но юноша понял: Соня конечно имела в виду его маму. И еще он вспомнил одну из присказок бабушки Мани: “Жена найдет себе другого, а мать сыночка - никогда”. Кому же и вспоминать как не маме! И “другого” себе не нашла, как отец на фронте погиб, и младшенького потеряла...

Юре показалось, что протекающий рядом ручеек печали на несколько секунд зажурчал громче и тоскливей.

- Ты можешь пойти наверх хоть сейчас и бродить там до первых петухов, - утешила его девушка. Гроздь мыльных пузырей в груди сверкнула, точно на нее упал прорезавший подземный мрак солнечный лучик. Соня тихо продолжала: - Ты счастливей меня. Тебя хоть есть кому вспомнить. А меня вот... некому...

Действительно, свечка горела в ее ладони как всегда непоколебимо ровно. Однако девушка не поддалась печали, бойко тряхнула черными как ночь кудрями и сказала:

- И разве ты не смотрел в озеро? Не видел, как мы гуляем по земле?

Соня утверждала, что в глубине водного зеркала можно видеть прошлое и будущее. Юра не наблюдал там ничего, кроме собственного отражения (иными словами, самого жалкого настоящего) и считал это такой же сказкой, как историю о непролитых слезах.

- Ничего такого я не видел, - сказал он и задорно добавил: - И не понимаю, почему ты до сих пор здесь, раз можно наверх!

Сказано это было абсолютно бездумно, хотя и безо всякого дурного умысла, конечно.

...Мальчик держит в кулачке кузнечика, за которым охотился минут пятнадцать.

- Ма-а-а, а я поймал его! Смотри!

Насекомое изо всех сил пытается высвободиться. Лапки щекочут кожу ладони и пальцев. Мальчик все крепче сжимает кулачок, чтобы драгоценная добыча не ускользнула.

- Ну-ка покажи, покажи.

Мать склоняется над Юрой. У нее такое лицо, точно она готовится увидеть англицкую стальную блоху, подкованную алмазными подковками на золотых гвоздиках.

Мальчик торжествуя разжимает кулачок.

Кузнечик мертв. Пытаясь удержать его маленький Юра нечаянно переусердствовал...

Юноше на мгновение показалось, что он перенесся на душистый луг, оставшийся в том далеком солнечном дне. Только теперь на ладони вместо неподвижного насекомого лежала раздавленная Соня. И его объял точно такой же смешанный с запоздалым раскаянием ужас, как в детстве.

- Я не пойду без тебя, - сказала девушка каким-то чужим голосом, странно растягивая слова. - Я так... привязалась к тебе... Ты же знаешь.

Он знал. Еще как знал, дурак! И как это его угораздило ляпнуть такое?!

- И сейчас не пойду... И в прошлый раз не пошла. И тоже, между прочим, из-за тебя.

Юра застыл с раскрытым ртом. С оправданиями, замершими на кончике языка. Интересно, что значит...

- Что значит “в прошлый раз”? В прошлом году, что ли?

Соня отвернулась и медленно пошла прочь. Как тогда, при первой встрече. И он позвал девушку почти как тогда:

- Эй, погоди! Куда ты?

Соня неудержимо удалялась.

- Сколько же времени я здесь?

- Больше года.

“Больше года!” - словно эхо откликнулось в груди. Больше года смерти, мрака, безрадостного и беспросветного. Кошмар...

А она?! Она! Могла давно пойти наверх, бросить его одного в гигантской черной могиле, имя которой - Бабий Яр. И не сделала этого. Осталась с ним, по самую макушку погрязшим в отчаяние.

- Соня, а... в прошлый раз... мне что, нельзя было туда? - спросил Юра как можно более непринужденно, чтобы хоть как-нибудь уклониться от неприятного оборота, который принял разговор. Девушка остановилась, обернулась и жалко улыбаясь проговорила:

- Понимаешь... Мой дедушка... Я советовалась с ним, и он сказал, что тебе... Лучше не надо. Можно, но не нужно, как говаривал один его друг. Да ты о нем слышал, это дядя Сема, который жил на Малой Васильковской рядом с синагогой. Так вот, дедушка боялся, что ты затоскуешь по земле и... покинешь нас. А так делать нельзя. Вот я и решила не говорить тебе... Тогда.

“Покинешь нас”. Как же! Во взгляде Сони читалось нечто иное: “Бросишь меня”. А губы ее лгут, все время лгут, лгут, лгут... И сейчас она лжет, и тогда врала. Не о нем заботится - о себе. И боится проболтаться. Только ведь правда все равно наружу выйдет, как ее ни прячь.

Вот почему она ни на миг не покидала его: стерегла, чтоб не сбежал! Так пес стережет любимую косточку...

Словно гигантская рука, никому кроме него невидимая, размахнулась и отвесила Юре хороший подзатыльник. Юноша зашатался и упал.

“Ты, кость мозговая! А теперь тебя зачем наверх тянут? Ты ведь тосковал на целый год больше, чем в прошлый раз, на целый год сильнее хочешь назад...”

- ...Юра, Юрочка! Да что с тобой?!

Озабоченное лицо девушки находилось прямо над его лицом, нежные алебастрово-прозрачные руки ласкали и баюкали, точно он и впрямь превратился в маленького мальчика.

- Что с тобой?

Эти губы отнюдь не лживые, нет. Они такие... такие...

Юра потянулся к девушке, сплел пальцы у нее на затылке и дрожа привлек к себе. Их губы встретились.

Поцелуй получился неуверенным и робким. Юра вообще впервые в жизни целовал так. И немедленно испугался, что Соня не поймет, оттолкнет...

Но ничего подобного не произошло. Наоборот, закрыв глаза и немного выпятив губы навстречу его губам девушка ждала, что же будет дальше. И он поцеловал Соню еще раз, потом еще, еще и еще, и с каждым разом все увереннее.

Гроздь мыльных пузырей разбухла до невероятных размеров, вылезла из груди и вмиг обволокла девушку. И оба они взмыли над озером и поплыли в черном пространстве между глиняным полом и земляным потолком. Далеко внизу, у самой кромки воды, остались две свечи. Пламя одной из них вздрагивало и трепетало.

- Соня, женись на мне... - юноша поперхнулся словами и, досадуя на глупейшую ошибку, поправил сам себя: - То есть выходи замуж. За меня, конечно.

Милое лицо девушки просто расцвело, даже нос с горбинкой, прежде казавшийся некрасивым, словно бы похорошел; но она немедленно задала простой и вполне резонный вопрос:

- А что это значит, Юрочка?

Будь они наверху, можно было бы сказать, что он спустился с небес на землю. Здесь состояние было тем же, если не считать одной маленькой подробности: никуда нельзя было спуститься; ниже было просто некуда.

Юноша слабо представлял, что же он подразумевает под женитьбой здесь. Наверху это понятно: быть на одной фамилии, жить в одной комнате, деньги иметь общие, каждый день ходить на работу, вечером приходить с работы и встречаться, вместе завтракать и ужинать, а если работать во вторую или третью смену, или подрабатывать, то приходить ночью или утром...

А здесь что, в самом деле?!

- Вот ты сейчас растерялся, это написано у тебя на лице, - сказала Соня и принялась объяснять: - Мы же не люди, Юрочка, мы чистые души, никакой внешностью не прикрытые. На земле тело создает тело, оболочка - оболочку. Рождаются дети (Юре показалось, что он краснеет). Но душа не может породить душу! Может только найти другую, родную ей и... например, вот так плавать рука об руку. И чувствовать, как это прекрасно.

- Я как раз это и имел в виду, - запоздало объяснил Юра.

- Глупенький ты мой, но это же не значит жениться! - девушка закружила его под потолком. Иногда они задевали макушками корешки трав, но те лишь странным образом прошивали их головы не оставляя никакого следа ощущений.

- Кажется, ты хотел наверх? Так летим же!

Соня резко взмыла, увлекая за собой юношу. Тот поспешно зажмурился. Исчезло все: Озеро Непролитых Слез, малюсенькие искорки их свечек и целые поля мертвых огоньков Бабьего Яра. Когда же он вновь открыл глаза, давно умолкшее сердце один-единственный раз гулко стукнуло в груди.

Под ногами проносились утопающие в зелени дворики, узенькие переулки и абсолютно безлюдные широкие улицы, купающиеся в безжизненном свете полной луны. Юра не различал запахов, но все его существо было словно переполнено ароматами цветущих вишневых и абрикосовых деревьев. Их фигуры излучали бледно-голубой, напоминающий лунное сияние свет. И когда Соня попала между ним и светилом ночи, ее почти прозрачное платье вспыхивало так, что она казалась окутанной роем крошечных светлячков.

- И как ты находишь землю после годичного отсутствия? - поинтересовалась девушка, ласково глядя ему в глаза. Вместо ответа Юра крепко пожал ей обе руки сразу. А лунный свет все кружил их высоко над землей и увлекал вперед. И Соне не понадобилось долго гадать, куда же они летят.

- Юра, Ю-ур, может, не надо? - попыталась урезонить его девушка. Но было слишком поздно. Вот знакомый дворик с врытыми в землю покосившимися лавочками, неухоженными дикими клумбами и натянутыми между деревьями бельевыми веревками. Вот соседний дом со знаменитым чердаком, столь обожаемым рисковыми подростками обоих полов за то, что происходит после игры в “бутылочку”. А вот и особенный дом, и во всем этом доме особенное - вон то окно со старенькой занавеской, сдвинутой в сторону, где несмотря на глубокую ночь горит свет...

Не внимая никаким увещеваниям Сони юноша устремился к яркому прямоугольнику. Как глупая ночная бабочка...

Ах, глупая! Глупая...

На столе тускло горела старая лампа под латаным зеленым абажуром. На стуле спиной к окну сидела женщина. Казалось, ее словно бы согнутая невидимым грузом спина, сутулые от вечной усталости плечи - вся ее фигура напрасно молила о помощи. В кое-как схваченных узлом на затылке пепельных волосах белела незнакомая седая прядка.

- Юра, прошу тебя в последний раз: опомнись!

Оттолкнув руку девушки, пытавшейся удержать его, он рванулся к безмолвной одинокой женщине, шепча на лету:

- Мама, мама. Ма-ма-а...

И тут же неожиданно для себя... просочился в комнату прямо сквозь стекло, деревянную раму, кирпичную стену, подоконник и остановился, нелепо погрузившись по пояс в пол. Оказывается, вещи не были для него преградой, как при жизни! Они стали проницаемыми и на миг представились Юре состоящими из внешне твердого дыма, который под действием неведомой силы принял строгие формы. Юноша испугался, что и его мать сделалась таким же обманчивым дымом. Только не это...

- Ма-а-а-ма-а-а-а-а!!! - в ужасе завопил Юра. Женщина не шевельнулась, а он, так недавно стремившийся к ней, наполнился странным отчуждением и начал медленно всплывать к потолку.

На стене напротив окна висело треснувшее с краю зеркало, и вот, в левом нижнем углу появилось прозрачное голубое лицо, плечи, руки, грудь. Юра просвечивался как сосулька и сквозь свое отражение отчетливо видел оставшуюся за спиной стену с темным окном. Часть его физиономии, выражавшей растерянность и испуг одновременно, нелепо троилась в треснувшем крае. Так что же стало дымом: он - или вещи?!

Спрятавшаяся незадолго перед тем за небольшую тучку луна выглянула вновь. Трещины в зеркале вспыхнули словно искры проскочившего между наэлектризованными шарами разряда.

Сидящая медленно подняла голову.

Их взгляды встретились в зеркале.

- Ма-а-а... - Юра поперхнулся. Дрожащая женщина с перекошенным ртом, спотыкаясь, брела к черному зеркалу, в котором мерцало обманчивое отражение ее мертвого сына.

- Мама, я не там, я здесь! У тебя за спиной!!! - крикнул отчаявшийся юноша. Женщина вцепилась в края зеркала так, что побелели суставы ее огрубевших от непрерывной тяжелой работы пальцев и припала лицом к холодному лживому стеклу. Она хотела лишь одного: вжаться, вдавиться туда, где ее сыночек. Туда, туда... Туда.

И Юра неожиданно понял, что мать не слышит и не услышит его, что дым - это он, а не вещи, что рванись он сейчас к дорогому человеку - и пройдет сквозь нее, сквозь зеркало, стены и фанерные перегородки, через коридор в комнату этой потаскухи Верки Шейкиной и дальше, дальше и дальше...

Но Юра не бросился к маме и не остался на месте. Кто-то схватил его за ноги и изо всех сил дернул вниз. У юноши потемнело в глазах, когда его голова прошивала пол. Затем он увидел перед собой разгневанную Соню. Девушка тяжело дышала и смотрела на него с отвращением.

- Ты... ты... ах ты дрянь! Др-рянь!!! Да как ты посмел только?!

Соня тряслась от негодования так, что ее лицо и руки на некоторое время сделались размытыми как кадры на экране, демонстрируемые плохо настроенным кинопроектором.

- Ты что, хочешь, чтоб она сейчас умерла от разрыва сердца? Чтоб перенеслась к нам, вниз? Ты этого хочешь?! Отвечай!!!

Никогда еще Юра не видел девушку такой. А что он мог сказать в свое оправдание! Говорить-то было нечего...

И вконец растерявшись от полученной свободы (когда нельзя делать как раз то, чего хочется больше всего), от нахлынувших чувств (когда нельзя даже мечтать о том, что не идет из головы) и от полученной взбучки (которую устроила та, что постепенно становилась незаменимой) юноша бесслезно, безнадежно и чрезвычайно тоскливо заныл. Тут же в каком-то незнакомом дворике из конуры вылезла гремя цепью лохматая дворняга и задрав длинную морду к огромной луне протяжно завыла. Ей ответила другая, потом третья, четвертая... Скоро собаки всей округи, сколько их было, пробудившись от чуткой собачьей дремы жаловались друг другу на свою собачью жизнь.

- Ну ты и устроил. Нельзя тебя еще наверх пускать, прав дедушка.

Они парили в ветвях высокого тополя. Юра тупо рассматривал через свои прозрачные руки брошенное воронье гнездо и пытался понять, почему платье у девушки просвечивается, а сама она почти нормальная, только призрачно-голубая. Соня выговаривала ему теперь почти беззлобно:

- В общем так. Никогда больше (слышишь? ни-ког-да!) не появляйся у матери, если не желаешь причинить непоправимое зло ей, которая столько для тебя сделала. И вообще обходи живых десятой дорогой. Разумеется, тебе они ничего не сделают, а вот ты им... Собаки тебя почуяли и вон как разошлись. Но в смысле впечатлительности животные гораздо грубее человека. Да что говорить, ты сам можешь отлично представить все последствия твоей неосторожности. Так что выбирай: либо мы сейчас же спустимся обратно, либо летим туда, где нам можно.

Несмотря на охватившее его внутреннее безразличие вниз очень не хотелось.

- А где можно? - робко спросил Юра. Соня облегченно вздохнула, и юноша запоздало сообразил, что она готова была лишиться прогулки по земле ради немедленного возвращения с ним в Бабий Яр. Он с благодарностью посмотрел на девушку и виновато вымолвил: - Я... больше не буду.

Соня улыбнулась, но сказала вполне серьезно:

- Запомни: мертвецам полагается быть среди мертвых. Так что если не раздумал, летим на кладбище. Это самое подходящее для нас место.

- А это далеко?

Взгляд Сони сделался удивленным.

- Как! Ты жил на Куреневке и не знаешь, где кладбище?

Юра растерянно пожал плечами.

- А где твою бабушку хоронили?

- Она обратно в село уехала, еще когда моя сестра школу заканчивала, - ответил юноша и непонятно почему почувствовал себя виноватым за переезд бабушки Мани и за незнание местонахождения кладбища. Соня ненадолго задумалась, но вдруг схватила его за руку и помчала вперед с такой скоростью, что деревья, фонарные столбы и дома так и замелькали у них под ногами.

Юра не успел даже удивиться, как они миновали безмолвный Птичий рынок, пересекли слияние улиц Фрунзе и Вышгородской и заскользили над маленькими огородиками, оставляя по левую руку убогие частные домишки, а по правую - автомагистраль, железнодорожный мост и насыпь с рельсами.

- Вот никогда бы не подумал, что это здесь, - прошептал юноша, когда проскочив через открытую калитку в обыкновенном дощатом заборе они оказались на посыпанной гравием небольшой площадке перед кладбищенской конторой. - Тут ведь и школа моя недалеко, и на базар сколько раз бегал... Странно все это.

Впереди на пригорке смутно серели ровные ряды могил.

- Так и живут люди, - задумчиво сказала Соня. - Рождаются, ходят по земле непонятно для чего - и боятся заглянуть в конец. Просто боятся, потому что там неизменно мерещится маленький холмик. Думать об этом крайне неприятно, вот они и не думают. Не думают себе, не думают, а там глядишь - начинают строить на костях Бабьего Яра.

Юра потупился и обиженно засопел.

- Ты не сердись, - уже ласково сказала девушка и обняла его за плечи. - Я, что ли, лучше других была в свое время? Просто надо же было о чем-то размышлять сидя на берегу озера, а какие только мысли тогда в голову не лезут!

- Да уж, - несмело согласился юноша. Соня мило улыбнулась. И началась самая странная экскурсия из всех, какие Юра мог вспомнить.

Неутомимая Соня таскала его взад и вперед по кладбищу, непрерывно останавливалась и находила пусть два-три слова, зато о каждом похороненном здесь. Но больше всего запомнилось самое начало их вояжа, когда зависнув над небольшим ухоженным цветником Соня указала на небольшую фотографию симпатичной девушки и печально произнесла:

- Зина Савенко. Отец напился вдребезги, изнасиловал ее и зарубил топором. Она до сих пор очень несчастна. Может, когда от родного человека, это похуже моего и твоего.

Фотография на эмалевом овале размещалась в закругленной верхней части высокого серого памятника, увенчанного небольшим крестиком. Ее как бы поддерживала выгнутая дугой надпись: “Единственная дочь”. Ниже после имени и дат стояло:

“Трагически погибла

на восемнадцатом году жизни

Прости меня, доченька,

родная моя голубка,

что не смогла тебя

спасти от зверя отца”

На обратной стороне была еще одна надпись:

“Закатилось навеки

мое ясное солнышко”

- Ее мама всю себя вложила в памятник. Это и правда единственное, что ей осталось, - заметила Соня и потянула его на детский участок, где как-то сразу врезалась в память фотография миленького мальчика в капоре, имя “Акимцев Сашенька” и эпитафия:

“Ребенок для родных не умирает,

он вместе с ними жить перестает”.

Когда они проплывали над почти сравнявшейся с землей могилой человека, о котором крохотная табличка на низеньком, почти ушедшем в землю кресте сообщала лишь, что он:

П А З Ю

Р А

(по поводу чего Соня заметила: “Вот это просто и со вкусом! Как “Люсьен” и “Эстер” в романе”), юноша был уже невыразимо подавлен громадным количеством разнообразнейших трагических судеб, которые, как оказалось, десятилетиями копились на клочке земли, зажатом между самыми заурядными дорогами, садами и огородами... и были совершенно ему неизвестны. Более того - неподозреваемы.

Но дальше дело пошло значительно хуже. Соня повернула в гору и повлекла его на еврейские участки. В глазах зарябило от непривычных надписей на идиш, да и могилки по большей части смахивали на маленькие крепости: бетонные и нешлифованные базальтовые прямоугольники на земле вместо цветников, на маленьком основательном памятнике (весьма напоминавшем то ли нелепый сугробик засохшего по нерадивости строителей раствора, то ли башенку броневика) - крошечное “ласточкино гнездо” с горсткой земли и двумя-тремя цветочками. Впрочем, Юра быстро понял причину столь странной тяжелой архитектуры: более “человеческие” памятники почти без исключения оказались в плачевном состоянии, тогда как с “маленькой крепости” не удалось бы сбить ни табличку, ни фотографию (которой там не было), ни разворотить цветник. Разве что краской облить можно было “башню броневика”, плюнуть или справить на нее нужду, зато против лома или кувалды она бы в любом случае выстояла.

Но вот когда Юра готов был провалиться сквозь землю, так это перед грубо оштукатуренным домиком, за зарешеченным окошком которого (точно в тюрьме) покоился некто Винницкий В.Я.. И все потому, что одну из стенок “мазанки” изуродовала кривая неграмотная надпись, сделанная масляной краской и увенчанная шестиконечной звездой:

МОЙША САРА И РАХИЛЬ

УБЕРАЙСЯ В ИЗРАИЛЬ

- С-св-волочи. С-скоты. Г-гады. Уб-блюдки.

Юноше показалось на миг, что сегодня день открытия новой Сони: если около своего дома он впервые наблюдал ее гнев, то сейчас впервые слышал, как она ругалась. Точно тяжелые камни, слова срывались с ее губ и грузно падали прямо на сердце Юры. И в его помутившемся от стыда неизвестно за кого и за что рассудке возникла дикая мысль: жаль, что он... не такой же, как Соня. Белая неровная стена склепа с проклятой надписью словно бы встала между ними, хоть и оставалась на месте. И он сказал то, что вдруг посчитал обязательным сказать, что просто нельзя было не сказать:

- Соня, ты... извини меня... за это.

Конечно, нелепо было просить прощения за то, чего не совершал.

- При чем здесь ты! - с болью в голосе воскликнула девушка даже не обернувшись. Ее светящиеся руки двигались вдоль букв, как будто желая стереть их.

- Ты не такой. И вообще у нас ведь нет национальностей.

Выручил их рев баяна. Юре и прежде чудилась тихая музыка и голоса, однако он не решался просить девушку прервать “экскурсию”. Теперь же Соня сама обрадовалась возможности отвлечься от оскверненной могилы и сказала довольно бодро:

- А, все равно туполобые подонки были, есть и будут. Нечего думать о них хотя бы в Духов день. Пошли к своим.

И плавно заскользила под гору между памятниками-”броневиками” и каменными “деревьями” с полированными сучьями. Юноша поспешил следом.

Справа показался военный участок со стандартными надгробьями “от исполкома”. Немного повыше братских могил, похожих на траншеи с каменными блиндажиками, у самой дороги возвышалась плита полированного красного гранита, воздвигнутая (как гласила надпись) мамой в честь “единственного чада” Величковского Федора Федоровича, двадцатичетырехлетнего моряка, “трагически погибшего в Севастополе”. И тут же, прямо на цветнике (что, впрочем, нисколько не вредило красивым ухоженным цветочкам) расположилась компания старых знакомых.

Прозрачный босой Чубик в простреленной тельняшке оперся подбородком на шикарный баян и сидел, меланхолически глядя вдаль. Иногда он начинал дремать; тогда руки его опускались, мех инструмента разъезжался в стороны, и баян дико взревывал.

Под правой рукой Чубика находился стакан водки, накрытый куском хлеба с солью, горсть конфет “Старт”, пара сморщенных яблок и полпачки галетного печенья.

Напротив матроса сидела задумчивая Мышка. Миша вытянулся на земле, положив голову на колени девицы. Именно он выглядел наиболее необычно: непрозрачный, как Соня, вместо больничной пижамы - расстегнутая до солнечного сплетения белая рубаха и умопомрачительного покроя белые брюки, легкие парусиновые туфли сменили стоптанные тапочки. И тело его было не голубым, а скорее бело-голубым.

Однако самое странное заключалось совсем в другом. Гитарист развлекал компанию не едкими куплетами о ненавистной ему кукурузе, не “Окурочком”, с которого не сводили глаз “жену задушивший Копалин” и “печальный один педераст”, не “Гаремом”, где нежится султан и не историей об изменщике и “подлом нахале”, облаченном в “самый модный сюртук”, которому обманутая врачиха вырвала в отместку “четыре здоровые зуба” вместо одного больного. И даже не печальной балладой о Маруське “з енституту”, которая вонзила себе в грудь “шешнадцать столовых ножей”, которую затем “в крематорий привезли” и чей “хладный” труп “за счет государства сожгли”.

Отнюдь.

Шевеля парусиновыми туфлями в такт музыке, нежно перебирая струны Миша задушевно и тихо пел нечто совершенно лирическое:

- В городе погасли фонари,

На асфальте шелест шин.

Милая, ты на меня смотри-и,

А не на других муш-ши-ин,

Милая, ты на меня смотри-и,

А не на других муш-шин.

Обрати вниманье на луну,

Вот она среди ветвей.

А в таком таинственном саду-у,

Тянет трели со-ло-ве-ей.

А в таком таинственном саду-у,

Тянет трели со-ло-ве-ей.

Соню и Юру заметила раньше всех Мышка. Она подскочила, замахала руками и позвала:

- Эге-гей, пусюнчик! Соня! Давай к нам!

Взревел баян, и Чубик уставился на приближающуюся парочку совершенно пьяными посоловелыми глазами. Тут и Миша, чья голова соскользнула с колен девицы, перестал петь, гостеприимно повел рукой и предложил располагаться и чувствовать себя как дома.

- А... разве можно сидеть? - недоверчиво протянул Юра, вспоминая с содроганием, как он торчал из пола за спиной у мамы.

- Конечно можно. Ты просто думай о том, что сидишь, а не о том, что проваливаешься вниз.

Впрочем, Соня уже опустилась на корточки возле Мышки. Последовав совету гитариста Юра обнаружил, что сидеть действительно можно и устроился между девушкой и Чубиком, наслаждаясь обретенной под ногами твердой почвой. Летать и проходить сквозь стены, конечно, ново и занятно, но... Зыбко как-то.

Матрос улыбнулся, хлопнул юношу по плечу, показал на стакан и рявкнул:

- Пей!!!

Юра растерялся и промямлил:

- Я не пью... не пил то есть ни разу... в жизни, - потом сообразил, что взять в руки стакан вообще невозможно и добавил: - И так нельзя.

В ответ грянул дружный хохот. Кончики усов Чубика встопорщились и подрагивали. Мышка утирала сухие глаза уголком косынки. Полупрозрачная Мишина гитара странно резонировала, усиливая смех парня.

- Ну ладно, ладно. Надо же когда-нибудь начинать, - сказал успокоившийся наконец гитарист. - Ты уже сидишь? Сидишь. Тебе плохо не посоветуют, верно? С водкой точно так, как и с этим. Представь, что нюхаешь, пьешь. Это здорово, честное слово.

Последнюю фразу он пробормотал довольно невнятно, так что получилось: “Эт’здорово, чесслов”. Чубик наполнился синевой, отпустил взревевший баян, лихо подкрутил усы и крякнул.

- А-а-а-ах, шеб я так жил! (Новый взрыв хохота.) Хорошая водочка!

Он шепелявил сегодня так мягко, точно срывавшиеся с языка слова были пузырящейся газированной шипучкой.

- Ты уже по макушку нализался, - пристыдила матроса девица.

- Налился по макушку, - уточнил Чубик, клюнув носом. - И иду ко дну, как крейсер “Варяг”.

После этих слов матрос заиграл “Наверх вы, товарищи, все по местам!”

- Я вижу, вы помирились, - осторожно сказала Соня, которая явно не одобряла поведение гуляк. Миша вопросительно взглянул на матроса. Тот прищурился, покачал головой и нехотя заговорил:

- Н-ну, товарищ Сталин величайший вождь, кто бы что ни говорил...

Гитарист подавил вздох.

- ...но с другой стороны и Миша парень замечательный, и ше б я без него делал, не знаю. Инструмент он мне организовал просто превосходный, - Чубик погладил баян. - Эй, Миша, давай сбацаем ту, ше ты меня научил. “Рыбачку Соню”.

Матрос хитро посмотрел на девушку. Она вздохнула и отвернулась. Юра подвинулся поближе к ней и робко расправил плечи.

- Не-а. Отказываюсь, - ответил гитарист.

- Сал-лага ты все же, - с сожалением констатировал Чубик. - Хоть и замечательный парень, а салага. Не то ше вот Федя Величковский! (Величественный жест в сторону гранитного памятника, сопровождаемый ревом баяна.) Его и помянуть приходят как положено человеку, и выпить приносят. Ше тут скажешь за Федю? Земляк-моряк, одно слово!

- Так он ведь в Киеве родился, в Севастополе погиб. А ты вроде как из Одессы, - заметила Мышка.

- А, много вы за меня знаете! - вспылил матрос. - Сирота я, вот. Сколько себя помню, по Крыму шатался. Севастополь, Одесса, Феодосия, Керчь - везде был и все Черное море исходил. Яша Чубик отовсюду - и ниоткуда. И Федя земляк, потому ше я и с Севастополя; и в Киеве тоже был, за это я говорил когда-то, как меня с моря списали и в Днепровскую флотилию направили. Так и шлепнули меня фрицы сухопутной крысой.

- Почему сухопутной! Моряки и по рекам плавают, - решился вставить замечание Юра. Чубик смерил его презрительным взглядом и процедил:

- Молчал бы, дважды сал-лага паршивая! Моряки не плавают, а ходят, и не по рекам, а по морю. А речник - тьфу, а не моряк! Речник - все равно ше сухопутный. Мне партия сказала идти, я и пошел.

Он насупился, уставился на стакан с водкой и стал тихонько наигрывать “Раскинулось море широко”.

- А где сам... хозяин? - поинтересовался Юра, косясь на портрет Федора Величковского.

- Мало ли! Думаешь, ему не хочется побродить по земле?

Миша блаженствовал. Руки гитариста гладили струны так же бережно и любовно. как Мышкины ладони - его волосы. В глазах застыло совершенно отрешенное выражение.

- А ничего, что вы его водку нюхаете? - спросил Юра, остро ощутивший вдруг какую-то свою неуместность в этой компании. Юноше пришло в голову, что Миша и Мышка заняты друг другом, матрос совершенно пьян и потому не мешает им, Соня... еще туда-сюда, все же старая знакомая Чубика... но вот он лишний, как ни верти!

- Федя не обидится, - уверенно сказала девица. - Какой водке убыток, если ее нюхают? Это как показать парню ножки до нельзя, а последняя сопливая шалава знает, что за показ денег не берут. И вообще Федя не куреневский жмот, как некоторые.

Юра попытался сказать Мышке что-нибудь резкое (пусть знает, как обзываться жмотом!), но Чубик заорал:

- Ах, Федя, тельняха-парень, душа-человек! - и довольно мелодично пробасил:

- Раз вахту не кончил, не смеешь бросать!

Механик тобой недоволен.

Ты доктору должен пойти и сказать,

Лекарство он даст, если болен.

Его грубые толстые пальцы извлекали из баяна такие звуки, что всем хотелось рыдать над судьбой несчастного больного кочегара, тело которого через несколько куплетов должна была поглотить морская пучина.

- Ну, заладил, - проворчал гитарист.

- В самом деле, давайте повеселее, а то как-то грустно все выходит, - встрепенулась Соня. - Миша, сыграй-ка нам что-нибудь смешное.

- Ага, давай мою любимую: “В пещере каменной нашли наперсток водки”, - заказала Мышка.

- Не получится, - возразил гитарист, помычал и хрипло запел:

- Добры молодцы-менты

рученьки выкручивают,

Струны рвут, гитару топчут,

не дают попеть.

Зря вы, дяденьки сержанты,

инструментик мучаете!

Песня - друг и песня - враг,

это как смотреть.

Вы мне в душу наплюете -

я ее отмою

Звуком чистым, нефальшивым

серебристых струн.

Вы мне глотку разорвете -

думаете, взвою?

Нет, умею я молчать,

пусть я и болтун...

- Если тебе глотку разорвать, ты просто не сможешь издать ни звука, - рассудительно заметила Соня. Миша нехотя возразил, что для искусства сложения песен это не имеет принципиального значения. Но его бесцеремонно прервала девица:

- Да на кой ляд ты вообще завел про ментов?! Менты - суки все до единого! Ненавижу их.

- Я тоже не очень-то люблю, но это непринципиально, - спокойно сказал гитарист.

Мышка отреагировала на его возражение довольно странным образом. Она вскочила, словно подброшенная скрытой пружиной и принялась сыпать отборнейшей руганью в адрес милиции и “всяких пижонистых умников”, которые понахватались ученых слов и которым плевать с высокой колокольни на нее и ей подобных... м-м-мать их растакую! Устав наконец ругаться, девица побежала между могилами не разбирая дороги. Было странно видеть, как ее туфельки с отломанными каблуками мелькают в воздухе, совершенно не касаясь земли.

- Что это с ней? - не понял Юра.

- Так, ерунда. Атавизм земной жизни. Рецидивчик. Но и я хорош, - гитарист потянулся и сел. Теперь стало особенно заметно, что он действительно утратил прозрачность, так как заслонил худыми плечами лежащие ниже по склону братские могилы.

- Я тоже хорош, потому что косынка на ее голове говорит сама за себя, - многозначительно добавил Миша.

- О чем говорит? - переспросил Юра. Гитарист посмотрел на него с жалостью, вздохнул и объяснил:

- Если бы об этом спросила Соня, ничего странного в этом не было бы, а так... Ты же знаешь, чем Мышка кормилась. А наше идиотское государство обывателей не просто молчаливо осуждает такой способ зарабатывания денег, но изобретает также весьма оригинальные методы борьбы с крошками. Потому однажды, в одну прекрасную ночь Мышку, в поте задницы своей отрабатывающую хлеб насущный без масла, мент и два дружинника застукали прямо под забором и тут же наголо, “под ноль” постригли, вернее, побрили. Поэтому она все время в платочке.

- А у тебя они тетрадку со стихами отобрали, - понимающе сказала Соня.

Взревел баян, но Чубик не проснулся, а мешком повалился на левый бок вместе с инструментом.

- Гораздо хуже, - Миша задумчиво поцокал языком. - Это было, когда меня брали. Я удрал на небольшую свалку. Мне оставалось сунуть тетрадь в мусорную кучу, но я... не мог. Просто не мог, чтобы...

Он помолчал и пояснил:

- Рожать детей - привилегия женщин. (Юра постарался не слышать этих слов.) Мужчины не смиряются однако с этим и тоже стремятся родить, только уж каждый на свой лад и в меру своих способностей. “Не мышонка, не лягушку, А неведому зверушку”, - Миша нервно засмеялся. - Я все эти песни... тоже будто рожал. Это были - мои дети, - голос гитариста дрогнул. - Пусть ублюдочные, никчемные, но - дети. И я не мог допустить, чтобы трупы моих детей плавали в ядовито-зеленых лужах и заживо гнили! Сначала я подобранным там же осколком оконного стекла резал им горло...

- Кому?! - ужаснулся юноша.

- Стихам, - тихо сказала Соня.

- Стихам, - так же тихо подтвердил гитарист, потом перевел дух, словно запыхавшись после долгого бега.

- Я брал тремя пальцами: большим, указательным, средним, - каждую страницу и несколькими взмахами кромсал ее, - Миша чеканил слово за словом. - Когда же увидел, что дело продвигается слишком медленно, а меня вот-вот накроют, принялся резать сразу по пять страниц. Затем скомкал все эти бумажные трупы и поджег их. Надо сказать, все сгорело неожиданно быстро, лишь вот эта песня, уже подожженная, непрерывно взмывала в небо в потоке горячего воздуха. Пламя тронуло листок по краям, однако несколько раз гасло. Вот что там было...

Миша запрокинул голову и продекламировал:

- А люди - две половинки

Разорванного сердца.

А им бы соединиться,

Чтоб вместе друг с другом биться.

А им бы не расставаться

Даже и после смерти.

Но боги, жестокие боги

За ними шпионят строго,

И люди ищут вслепую.

И очень часто - напрасно...

- Мои стихи не хотели сгорать! Они корчились в пламени, задыхались в дыму, задыхались перерезанным горлом... Особенно эта. Собственно, это песня тоже, просто я так и не успел положить стихи на музыку. Я сделал это перед самым концом воли и никому еще не успел спеть. Так и не успел...

Гитарист склонился так, что коснулся лбом струн, прошептал:

- Это было страшно. Страшно! Вы не поймете. Убить их, чтоб не достались, кому не надо. Самому зарезать и сжечь собственных детей... Не поймете, - и умолк. Спустя некоторое время Соня осторожно тронула юношу за рукав и показала жестом: мол, пойдем отсюда.

- А ты говоришь: любить ментов! Суки они.

Мышка вышла из-за гранитного памятника хмурясь и поправляя немного сбившуюся косынку. Юра остался сидеть и промолчал. Вообще-то он не говорил, что милицию надо любить, хотя и не совсем был согласен с девицей. Причина тому была чрезвычайно проста: за время работы на стройке его дважды посылали “на дружину” вместе с Колькой Моторчиком. Правда, ничего особенного там не происходило, никаких чрезвычайных происшествий. Посидели в дежурке, вяло покалякали, попили чаю (Юра жалел, что с ними не было Веньки; уж тогда бы время прошло гораздо интереснее!). Нацепив красные повязки прошлись по улицам. И все. Но вдруг Миша и Мышка узнают, что он... ну, тоже вроде дружинника. Тоже сука.

Юра недовольно засопел.

- Тем не менее нечего раздражаться по поводу ментов, как ты. Они тоже люди, и жить им чем-то надо. Конечно, способ их жизни их не оправдывает, но и тебя не оправдывает твоя ненависть, - глухо сказал гитарист. Девица странно посмотрела на него и протянула:

- Чи-во-о-о?

- Ругаться, говорю, не надо. И презирать их нечего, - голос Миши окреп, он смотрел теперь прямо в глаза Мышке. Та сказала с сожалением:

- От кого я все это выслушиваю! Они упрятали тебя в дурдомчик, загнали в угол, заставили сжечь стишки - и ты говоришь такое. Да тьфу на тебя после этого!.. Между прочим, раньше ты говорил по-другому.

- Ну и дурак был! - огрызнулся гитарист. - И если из-за этого (да, именно из-за этого! Что ты на меня уставилась?!) подох как собака, значит, туда и дорога. И дурак был, что не успел ничего сделать, кроме как позубоскалить.

Соня вновь подала юноше знак, однако он не двинулся с места, удивленный словами Миши не меньше его подруги.

- Кого-то ты мне напоминаешь, - девица подозрительно смотрела на гитариста. Тот устало вздохнул.

- Слушайте, у вас есть великолепная возможность пообщаться с Борухом Пинхусовичем и с его знакомыми, а вы ею не пользуетесь. Да поймите вы наконец...

- Мне и так все ясно. Вот от кого ты набрался, - девица зло зыркнула на Соню. - Ну спасибочки тебе огромное, моя дорогая! Я-то как дура радовалась, что вот, мол, приличная девка, а ты... познакомила! И за дедушку твоего спасибо, и за Старого Сему, и за эту... ну, которая тоже стихи писала... Телега, что ли? Видно, накатали на нее “телегу”, вот и назвалась. Тоже мне, высшие обитатели в белых шмотках. Тьфу! Ни презирать, ни ненавидеть толком не умеете. А я вот буду. Буду, хоть кол на голове теши!

Юре очень не нравилось, что Мышка столь яростно напустилась на Соню. Однако он почему-то не решался вступиться за девушку. Не то чтобы боялся разбушевавшуюся девицу (хотя, если честно, то боялся тоже). Однако нечто неопределенное непреодолимо удерживало его в гораздо большей степени, нежели страх...

Взглянув на Соню и на Мишу юноша все понял: эти двое были на удивление спокойны! Словно весь гнев Мышки предназначался не им, а кому-нибудь другому, совершенно постороннему. Соня даже доброжелательно улыбалась. Девицу это лишь еще больше бесило. Но гитарист справился с ней на удивление легко. Он щелкнул пальцами (словно на встроенный в Мышку выключатель звука нажал) и заговорил медленно и тихо:

- Ты путаешь две абсолютно разные вещи. Не умеют ненавидеть низость, подлость и лицемерие одни только блаженненькие да беззубые от природы олухи царя небесного. Мы же умеем ненавидеть, но понимаем, что ненавидеть просто нельзя. Это вредно.

- Кому? Сукам? - ехидно спросила Мышка. Однако юноша почувствовал скрытую неуверенность в ее голосе. Так отличается звук треснувшего колокольчика от ясного заливистого звона целого.

- В первую очередь тебе самой. Но и остальным не менее. Сонин дедушка (спасибо ему!) говорит очень умные вещи, однако зачастую не досказывает их до конца. Мне тяжело судить, почему он так делает: то ли не хочет, не желает додумывать; то ли ему попросту неинтересно ломать голову над такими мелочами, которые на наш взгляд очень даже не мелочи; то ли не находит нужным говорить всего, чтобы мы могли хоть немножко развить наши мозги.

- Поехал морали читать, как в детской комнате милиции, - Мышка шумно вздохнула и отвернулась. Гитарист продолжал как ни в чем не бывало:

- Да какая разница, кто кого ненавидит: ты - или тебя?! Важно, что ненавидит живой человек. Ненависть копится в воздухе, как зависть, подлость, тупость. Как всякое зло. В конце концов это и приводит к беде, к ужасу! Вот в этом и состоит правда, такая простая и элементарная, что мы, разумные болваны, никак не можем додуматься до нее, пока нас не нагонит пуля или не утопит в грязи!

Юра задрожал и медленно, чрезвычайно медленно встал. Это была разрядка копившегося с момента выхода наверх душевного напряжения. Он знал, чувствовал, что не все еще произошло, что впереди самое-самое на сегодня. И вот это самое-самое пришло со словами Миши:

- Мы перестали учиться на чужих ошибках, а судьбе это надоело. И теперь она отыгрывается на каждом поколении, примерно раз в двадцать лет. Нет, вы слушайте! - воскликнул он, видя, что Юра пятится, а Мышка пытается зажать ладонями уши. - Слушайте. Бабий Яр начался в сорок первом, это Сонина беда. Наша беда случилась ровно через двадцать лет, в шестьдесят первом. И все это в одном и том же городе, более того - в одном месте! Хотите проверить, отбросьте еще двадцать лет. Что выходит? Гражданская война, когда отец шел на сына, брат на брата, разруха, засуха на Украине и конечно же голод. Попробуйте после этого сказать, что я не прав!

Никто не возражал Мише, настолько страстно и убедительно он говорил. И никто не ожидал такого окончания праздничных посиделок над стаканчиком водки у памятника Федору Величковскому. Всеобщая подавленность выразилась в грустном вопросе Сони:

- Ты сам до этого додумался или как?

Гитарист как-то неопределенно улыбнулся и ответил:

- Разумеется сам. Тут и думать нечего, все яснее ясного.

- А кому-нибудь еще говорил? Хотя бы дедушке...

- Нет, пока только вам. Но думаю, что к сожалению я прав.

На голове у Юры зашевелились волосы. Да как они могут преспокойненько рассуждать обо всех этих кошмарных вещах! Как они смеют говорить спокойно!..

- А что стрясется еще через двадцать лет, по-твоему?! - выкрикнул он в лицо Мише, подскочив к нему и нелепо жестикулируя. И получил тяжелый, точно пощечина ответ:

- Абсолютно то же самое, если живые не одумаются...

На некоторое время юноша как бы отключился от всего внешнего мира. Он не видел меланхолично устремленных в небо глаз гитариста, не слышал льющейся из-под его длинных пальцев мелодии старинного сентиментального романса. Он просто поплыл вперед мимо Мышки, пытавшейся разбудить отругивающегося со сна матроса. Как долго он путешествовал по кладбищу и где бродил, не мог сказать никто... кроме верной Сони, конечно. Именно от прикосновения ее пальцев, более осторожного и беглого, чем прикосновение к разогревающемуся утюгу намусленного пальца домохозяйки, Юра очнулся.

Светало. Бледная луна едва угадывалась за буйной кроной старого клена. В том углу кладбища, куда они попали, царило полнейшее запустение: тут и там зияли провалившиеся могилы, похожие на оставшиеся в челюсти на месте вырванных коренных зубов дыры, торчали замшелые покосившиеся памятники, напоминающие уцелевшие сточенные клыки, лежали сгнившие деревянные и проржавевшие металлические кресты. И нигде не единой надписи: ни фамилий, ни имен, ни дат жизни. Так сказать, безымянно-интернациональная кладбищенская свалка.

- Зря я наверх вышел. Нечего тут делать, - проговорил наконец Юра.

- Да, плохо как-то все получилось. Как-то... не так, - согласилась Соня. - Впрочем, я не раз звала тебя. Надо было уйти, и все. Ты сам решил остаться.

Юноша сконфуженно посмотрел под ноги, потому что это было действительно так.

- Тебе тоже не понравилось? - спросил он.

- Не люблю пьяных. От них так и жди глупостей. Вот когда ты только вышел, тоже был не лучше их, между прочим. Опьянел от земли. Потом, правда, угомонился. Ну, Чубику я не удивляюсь, ему стоит только подумать о поминальном угощении... - девушка поморщилась, и Юре неизвестно почему пришло в голову, что те самые немецкие солдаты, которые оборвали жизнь Сони, наверняка были пьяны, и может именно поэтому она почти все время молчала на посиделках; однако он благоразумно промолчал.

- Но Миша! И эти его намеки...

Юноша резко обернулся, в отчаянии схватил Соню за плечи и заглядывая ей в глаза быстро-быстро зашептал, захлебываясь словами:

- Так это неправда? Скажи: неправда! Ему все это мерещится, да? Он выдумал? Конечно же выдумал! Это не может быть правдой, не может все повториться через двадцать лет, чтоб еще кто-то так же вот мучался в этой клятой темноте...

Девушка отвернулась и заговорила невпопад:

- Знаешь, что со мной приключилось в прошлый Духов день? Я тоже летала по кладбищу, только совсем одна, и вдруг наткнулась на воровку. Старая такая бабка, грязная, будто кто ее пожевал, выплюнул и вывалял в преогромнейшей луже. Она собирала еду и цветы с могил, чтобы потом продать, а как меня увидела...

Соня натянуто улыбнулась. Юра встряхнул ее и повторил:

- Нет, скажи мне: Миша соврал? Не увиливай.

Девушка медленно повернула к нему лицо и медленно, мучительно медленно выдавила:

- Не похоже... Просто говорить такое... тебе... ему не стоило...

В ветвях клена отрывисто просвистела пробудившаяся ото сна пичужка. Рассветное небо помрачнело, искривилось, заколебалось, завертелось.

Опустившись на колени и закусив губу Юра ныл. Соня стояла над ним с потерянным видом, ласкала его как маленького, изредка наклоняясь целовала в темя и непрерывно твердила:

- Не думай об этом. Ты ничего не сможешь сделать, ничего не сможешь...

Громкий петушиный крик зазвучал откуда-то изнутри.

Не было петухов на кладбище и быть не могло. Вот разве у куреневских частников... Но радостное звонкое кукареканье повторилось, и теперь было яснее ясного: рождается оно не во внешнем мире, а именно в груди, где-то под ложечкой. Рождается, когда бьет назначенный час.

Свет ясного утра окончательно померк. Над головой сомкнулся черный потолок, утыканный мочалковидными корешками трав.

- А я не хочу сидеть сложа руки! Все равно не хочу...

- Ты не сможешь...

- Что я должен смочь? Что сделать?

Что?..

* * *

За дверью грохнуло, Аня пронзительно завизжала. Запахло паленым. Тяжело затопали взрослые, загалдели.

Сжимая в руках выпускную фотографию, Света вышла в коридор. Оказалось, мальчишки во главе с Ростиком устроили не совсем удачный запуск самодельной космической ракеты, за что были несильно (ради праздничной встречи родителей) отшлепаны и водворены в детскую “под домашний арест”. Ничего страшного.

Тетя Рита и дядя Игорь в четыре руки вымакивали тряпками воду, оставшуюся на полу после скоростного тушения микропожара. Девочка терпеливо дождалась, пока они освободятся, не зная с чего начать, без обиняков спросила мужа тети Риты:

- А кто это такой? - ткнула пальцем в нижний ряд группового фото и виновато пояснила: - Я там “Пионер” смотрела, достала случайно.

Дядя Игорь окинул Свету с фотографией торопливым взглядом, сказал: “Айн момент!” - вымыл в ванной руки, вернулся, посмотрел на портрет Юрия Петриченко уже гораздо более осмысленно и ответил почти не скрывая неприязни:

- Это Юрка. Только я с ним не дружил особо, да и никто из наших, кажется, не дружил. Хлюпик он был, этот Юрик-жмурик. Что называется, соплей перешибить можно, извини за грубость.

- А что с ним стало? - спросила девочка. Из кухни тетя Рита крикнула, чтобы дядя Игорь шел помогать ей. Он прокричал в ответ: “Сейчас бегу!” - но вместо этого опустился на корточки перед Светой, внимательно посмотрел ей в глаза и спросил:

- Почему ты решила, что с ним что-нибудь стало?

Света молчала, не зная, что ответить. Дядя Игорь покусал немного нижнюю губу и задумчиво сказал:

- Но ты права, как ни странно. С ним действительно стало. Он погиб.

Девочка широко раскрыла разом забегавшие глазки и прошептала:

- Где? Когда?

- А ты что, знала его? - с сомнением спросил дядя Игорь. Света упрямо молчала. Из кухни донесся отчаянный крик тети Риты: “У меня чайник крутого кипятка, я не могу так стоять!” Дядя Игорь взял ладони девочки левой рукой, правой погладил их и морщась тихо проговорил:

- В общем вот что. Положи на место фотографию. Сегодня не у нашего класса вечер встреч, и нечего приплетать сюда моих ребят. Сейчас будет чай с тортом...

Света посмотрела на него жалобно. Тетя Рита на кухне была близка к тому, чтобы начать ругаться.

- Иди в детскую... Ах да, там же Ростик с ребятами! Они наказаны и должны быть одни, - дядя Игорь всплеснул руками, неожиданно признался: - В общем, погиб Юрка. При Куреневской трагедии... А мне некогда, не приставай! Сейчас торт будет, - и умчался на кухню.

Торт действительно был, и не один. И в снежки они потом все вместе играли, родители и дети. Дядя Игорь к Свете не подходил, более того, почему-то избегал ее. Девочка наслаждалась чаепитием (кофе детям все же не дали, зато большие куски “Киевского” и “Космического” с лихвой компенсировали этот досадный недостаток), хохотала, швыряя в лицо дяде Яше и дяде Севе (и с особым удовольствием - противному толстому дяде Славе) пригоршни пушистого снега... и однако некий червячок точил ее подсознание весь остаток дня. Поэтому сидя рядом с папой в полупустом троллейбусе она после долгих раздумий все же отважилась спросить:

- Папка! А, па-ап... А что это за Куреневская трагедия?

Отец посмотрел на нее таким же точно мутным взглядом, как торопившийся на кухню дядя Игорь, пьяно ухмыльнулся и сказал:

- До чего ж ты настырная, Светка! Вся в меня. И охота тебе про всякую гадость расспрашивать?! Пятнадцать лет, понимаешь ты, пятнадцать лет сегодня, а ты мне все настроение портишь! Едем, и хорошо. Дома вот “Кабачок” покажут, пани Монику, пана Спортсмена, пана Директора. Может, пан Зюзя про зайцев что-нибудь отмочит. А, Светик? Помнишь, как в прошлый раз: “И тогда заяц подскочил к волку и произвел укушение в нижнюю часть спины”.

Отец слишком громко захохотал, немногочисленные пассажиры начали оборачиваться и неприязненно смотреть на подвыпившего мужчину, то есть на папу. Девочка поняла, что толку сейчас от него никакого, по-взрослому вздохнула и спросила:

- А когда в следующий раз вы соберетесь?

Отец хитро подмигнул ей, погрозил пальцем.

- Что, охота опять со мной пойти? То-то! Ладно, возьму. Кто старое помянет, тому, как говорится, глаз вон. Заметано, беру.

- Так когда, папка? - Света обняла отца, прижалась щекой к мокрой от растаявших снежинок ткани его пальто и доверчиво заглянула в глаза.

- На двадцатилетие, через пять лет.

Девочка только вздохнула. Целых пять лет ждать, чтобы вновь поговорить с дядей Игорем! Раньше бы это устроить, но... вряд ли удастся. А жаль...

СОН ЧЕТВЕРТЫЙ Парадная экзекуция

— Ось тут, діти, й поховано велику дочку українського народу, нашу видатну співвітчизницю, поетесу Лесю Українку, справжнє ім’я якої Лариса Петрівна Косач-Квітка.

Школьники стояли полукругом перед невысокой черной оградой, в которой кроме Леси Украинки спали вечным сном Михаил Петрович Косач, Петр Антонович Косач и Ольга Петровна Косач (она же Олена Пчилка), а учительница украинской литературы Ольга Васильевна рассказывала им о жизни и деятельности поэтессы, о вкладе семьи Косачей в развитие культуры украинского народа, не забывая цитировать выдержки из работ Ленина.

Свете могила не понравилась. Нет, все здесь было очень торжественно, выдержано строго в черном и золотом тонах, около памятника — букетики живых цветов, дорожки чисто подметены, везде расставлены указатели: “К могиле Леси Украинки”.

Однако чрезмерная торжественность претила. Девушка не могла отделаться от мысли, что эти вот четыре человека вовсе не рассчитывали на то, что учительницы украинского языка и литературы станут водить к ним оболтусов-школьников и пэтэушников. Не желали этого и похороненные вокруг. Все они просто хотели навеки успокоиться и мирно почивать на Байковом кладбище, куда не долетал шум большого города, кроме разве скрипа трамваев и негромкого перестука железнодорожных составов. Впрочем, если “чугунка” в начале века, возможно, здесь уже была, то трамваи вряд ли ходили... А может и ходили, Света не знала наверняка. Во всяком случае, такие вот экскурсии точно не проводились.

Вообще-то, Ольга Васильевна молодец. Если украинская литература даже не стояла в расписании последним уроком, она менялась с кем-нибудь и раз-другой-третий в году водила ребят по всяким интересным местам. В прошлом году, когда по программе было “Слово о полку Игоревем”, Ольга Васильевна прокатила их класс на фуникулере, провела по Андреевскому спуску в маленький садик на Красной площади и вдруг сообщила, что Андреевский спуск назывался давным-давно Боричевым взвозом, а в земле садика под скамеечками, под огромными каштанами, травкой и увенчанной облупленным гипсовым бюстом Мичурина клумбой находятся остатки церкви Богородицы Пирогощей; значит, именно этим путем и именно сюда шел князь Игорь молиться после неудачного своего похода и побега из половецкого плена. Минувшей осенью, когда они начали проходить произведения классиков демократической литературы дооктябрьского периода, первым из которых был Нечуй-Левицкий, учительница водила ребят во Флоровский монастырь и рассказывала, куда бежала героиня “Кайдашевой семьи” Мелашка после одного из диких семейных скандалов. “Конотопскую ведьму” и “Сто тысяч” они смотрели в театре имени Ивана Франко, “Наталку-Полтавку” слушали в Оперном.

Молодец Ольга Васильевна, что и говорить! Только вот с кладбищем...

Впрочем, у Светы просто было особое отношение к кладбищам, связанное с (неудобно говорить!) видениями, случавшимися у нее во время каких-то странных припадков. Их было всего два или три в ее жизни. Насчет первого, самого раннего Света сомневалась, было ли оно вообще, так давно это произошло и так мало девушка помнила. Просто ночью ей приснился кошмар (либо подчиняясь прихоти странной детской фантазии она вбила себе в голову, что приснился), и если бы во второй и в третий раз действующие лица не были теми же самыми, Света вряд ли что-либо вспомнила. Однако самое худшее заключалось вот в чем:

в последний раз все происходило на кладбище.

Прошлым летом папа заезжал в гости к тете Рите и по ее просьбе взял дочку с собой (Чтобы похвастать лишний раз, как девочка вымахала). Света не упустила шанс и потихоньку расспросила дядю Игоря о Юре Петриченко.

Да, был такой. Никто в классе с ним однако не дружил, с этим мямлей, нюней и слабаком; не знали даже толком, где он жил. Впрочем, узнавать и не стремились. “Классные подлизы”, носившие по домам записочки учителей о плохом поведении детей и о плохих оценках, и те не могли бы назвать адреса Юры, потому что и учился, и вел он себя средненько, так что домой к нему никто никогда не ходил. Мать Юры приехала в Киев из какого-то села то ли сразу после того, как фашистов прогнали, то ли некоторое время спустя. Известно лишь, что она всеми правдами и неправдами втиснулась с тремя детьми и матерью в битком набитую коммуналку, утверждая, что они погорельцы. Позже они перекочевали в другую коммуналку, так как бабушка, а затем и мать Юры переругались в первой со всеми соседями. Так что коренными жителями Куреневки эти люди не были. Вдобавок, на несчастье Юры в их классе учился парень, с которым они жили через стенку в первой квартире и который его презирал. Этот парень был заводилой в классе, так что понять причину отчужденности Юры было нетрудно. Ненависти к нему не испытывали, но и держали на расстоянии. Про сель шестьдесят первого года дядя Игорь говорить почему-то наотрез отказался.

Света однажды поехала на Куреневку и попробовала разыскать все места, виденные во сне. Дом Юры не обнаружила; при этом было такое чувство, словно ходишь совсем рядышком, словно проклятый дворик здесь, за углом... Но за углом стоял совершенно другой дом, новый, белый и не было никакого одичавшего садика с покосившимися деревянными лавочками. Птичий рынок она нашла, нашла и дорогу к кладбищу. Только за забор зайти не решилась, посмотрела издали на серые ряды памятников — и отступила, попятилась. Девушке казалось, что если она увидит могилы Зиночки Савенко, Федора Величковского, случится... нечто нехорошее. Страшное. А на стене склепа Л.Я.Винницкого — сделанная вкривь и вкось надпись, безобразная надпись и шестиконечная звезда...

Света дала себе слово никогда в жизни не ходить на кладбища, но нельзя же было сегодня удрать с замечательного урока замечательной Ольги Васильевны. Может, она бы и удрала, но кто же знал, что учительница повезет их на Байковое!

Света предприняла отчаянную попытку отстать от всех, для вида заинтересовавшись длиннейшей надписью (почти поэмой!) на могилке некой Софьи Григорьевны Лейтцингер. Девушке было не по себе, она слегка дрожала, потому как венчавший памятник якорь живо напоминал Чубика, имя похороненной — Соню Ставскую, а все вместе — песню о рыбачке Cоне. Золотые буквы расплывались и плясали перед глазами...

— Світланко, ти чого не йдеш з усіма? Нумо, швиденько, — услышала она голос Ольги Васильевны и поплелась вслед за ребятами. Они перешли через Байковую улицу, миновав ворота с башенкой очутились на широкой аллее.

— Ось це, діти, меморіальна алея Байкового кладовища. Тут поховано видатних діячів української і радянської науки, культури та мистецтва. Я не буду вам нічого розповідати. Просто пройдіться алеєю, а потім поділимося враженнями.

Света опередила остальных, которые шли толпой, останавливались около каждого памятника и шумно обсуждали его, тыча пальцами в привлекшие внимание детали. Девушка заметила в конце аллеи маленькую церковь, узнала у Ольги Васильевны, что это мемориальный зал и что делать там внутри совершенно нечего, но решила побыстрее дойти туда и по пути собраться с мыслями. Сделать это было необходимо, ибо смутный, неопределенный страх, охвативший ее в начале экскурсии, сейчас окреп и стучал чугунным кулаком в самое сердце. Света с трудом переставляла ноги, однако решила во что бы то ни стало добрести до церквушки.

Богатые памятники на могилах писателей, композиторов, актеров и ученых, охраняемые различными Союзами, не привлекали внимания, воздвигнутые для помпы, в показном порядке “от благодарных потомков — гениальным предкам”. Пышность бронзово-гранитно-базальтовых монументов не притягивала, а с первого же взгляда отталкивала, потому что всем этим парадным захоронениям не доставало одной-единственной “мелочи”: простого человеческого чувства. Вот почему из всего ряда могил Света обратила внимание лишь на последний приют доктора медицины, действительного статского советника (и как только не стерли такой безобразный штрих с картины образцовой центральной аллеи!) Константина Григорьевича Соколова и на миленького беленького ангелочка на памятнике Любови Васильевне Склядневой (что тоже в общем непонятно: кладбищенскую церковь переделали в мемориальный зал, а ангелочка не тронули, даже крылышек не спилили). Памяти последней “скорбящие мама и брат Саша” посвятили выразительные строки:

“Тропинка к тебе травой зарастет,

Надгробная надпись сотрется,

Слезы уймутся и горе пройдет,

Но счастье назад не вернется”

Надписи все были старинные, дореволюционные еще, с буквами “ять”.

Рассеянно глядя на могилы Юрия Яновского и Днепровой-Чайки, девушка думала, до чего ж это верно: все проходит, даже горе. А счастье не возвращается. С другой стороны, вот лежат два писателя (хотя имя Днепровой-Чайки для нее — открытие), которых наверняка хоронили писатели же — а ни единой столь же теплой, печальной и правдивой строчки на их памятниках нет! Да что ж это за маститые писатели, если им нечего сказать в такой момент!..

Света прошла еще немного, миновала могилу Народного артиста СССР Юрия Шумского... и вдруг увидела милиционера! Со скучающим видом он прогуливался перед грандиозным гранитным монументом. Да, он охранял! Но кого? И зачем охранять могилу? Чтобы мертвец не сбежал?..

Света нервно хихикнула. Милиционер как бы невзначай посмотрел в ее сторону. Не прямо на нее посмотрел, но немного левее. Бегло так глянул. Девушка приблизилась к монументу. Милиционер повернулся к ней спиной и пошел прочь. Медленно пошел, даже слишком медленно. Свете казалось, что он внимательно слушает, что происходит сзади. Девушка остановилась напротив памятника и прочла:

ДОВОДОВ ОСИП АЛЕКСЕЕВИЧ

7.8.1907 -:- 20.10.1963

Справа на монументе вытесана огромная каменная голова. Зачесанные назад волосы, залысины на высоком лбу, сосредоточенный взгляд каменных глаз, сжатые губы, немного великоватый для такого лица нос...

А лицо-то знакомое!

Вот гранит оживает, меняет цвет. Под головой появляются строгий черный костюм, белая рубашка, галстук. В глазах из живого камня застыл испуг, граничащий с неподдельным ужасом. На правом виске шелушится грим, отваливается кусками, словно отсыревшая штукатурка. Под ним открывается круглая почерневшая рана...

Света не видела устремившегося к ней милиционера, не слышала криков Ольги Васильевны и ребят. Вокруг быстро темнело, с неба, или во всяком случае сверху звучал траурный марш...

* * *

— И все же хоть убей не пойму, зачем мы здесь!

Мышка громко расхохоталась этому “хоть убей” в применении к мертвому полтора года человеку, Миша и Соня понимающе заулыбались. Девушка взяла Юру за руку и попыталась растолковать:

— Тебе же говорили: готовится подобающая встреча одного из тех, кто организовал замывание Бабьего Яра.

— Экзекуцию ему устроим, — веско пообещал Миша, довольно потирая руки. — Как у Ярослава Гашека: “Торжественная порка”, “Продолжение торжественной порки”. Хорошо сказано!

Юру передернуло от этих слов. Он попробовал уточнить:

— Так что, его... прямо так и выдерут? — чем вызвал новый приступ убийственного смеха Мышки.

— В “Швейке”, между прочим, никакой порки нет и в помине. Просто воинские части отправляют на фронт как “пушечное мясо”. И все. У нас тоже не будет никакого рукоприкладства, за этим уж присмотрят, не бойся, — веско пообещал гитарист. — Смешной ты все-таки, Юра. Не знаешь даже обычных способов поразвлекаться здесь. Да если бы ты не был таким дремучим невеждой и хоть изредка перечитывал “Князя Серебряного”, то знал бы, как происходит экзекуция.

Тут Миша встал на цыпочки, засеменил перед ними, загнусавил:

— Здоров будь, царь наш батюшка Иоанн Васильевич! Здоров будь, городской голова наш Осип Лексеевич! — кланяясь после каждого “здоров будь”.

— Сам все увидишь и сам все скажешь, — подтвердила Соня. — Главное, не бойся: в нужный момент нужные слова приходят сами.

— А ты устраивала кому-нибудь экзекуцию? — с замиранием сердца спросил Юра.

— Не я, а мы, — ответила девушка. — Много, очень много людей, наших и не наших организовали Бабий Яр, и все они очень заслужили и заслуживают горячую встречу. А ты... Неужели ты думаешь, что самое страшное наказание для души — высечь розгами тело! Мертвому телу вдобавок не больно. Кроме этого несправедливо, чтобы из-за души страдала материальная оболочка. Столь буквально наказывают лишь наверху. А самое большое наслаждение и самое страшное наказание (тут уж с какой стороны смотреть) — это говорить правду в глаза.

Юноша опустился на земляной пол, поудобнее устроился у ног Сони, обхватил голову руками и принялся думать, что же он скажет этому человеку, которого сейчас увидит впервые. Но мысли путались, сплетались и разбегались подобно железнодорожным рельсам на большой товарной станции.

Гитарист сказал, что будут хоронить Осипа Алексеевича Доводова, председателя Горсовета. Закопают его там, где с черного потолка свешивается упираясь в самый пол уродливый нарост, напоминающий то ли гигантский сталактит, то ли опрокинутую пирамиду. Юра помнил, как подобная пирамида росла над попавшим в сель трамваем. Наверху вот была яма, здесь же — сталактит на потолке. Когда яму закопают, все вернется на место, а на земляном полу останется гроб. Скоро он будет крайний в правильном ряду других гробов, некоторые из которых победнее, но подавляющее большинство весьма богатые, некоторые полуистлевшие, изъеденные червями, а некоторые новехонькие. Говорят, это центральная аллея Байкового кладбища, однако при жизни Юра здесь никогда не бывал.

Вообще-то странно будет видеть такого большого начальника, запросто стоять с ним лицом к лицу. Юноша помнил, что мама много писала в разные инстанции насчет квартиры, и самой высокой из этих инстанций был как раз Горсовет (ей советовали обратиться в Це-Ка, однако она так и не отважилась, несмотря на неисчерпаемую решимость добиться отдельной квартиры; Юра знал, чего боится мама: никакими “погорельцами” они на самом деле не были, папа погиб на фронте как-то плохо, не так как надо, и его вдова до сих пор опасалась неожиданностей от партии, как и от органов). Значит, вопрос об их квартире решал этот самый Доводов. То есть не решал, потому что мама все время ругалась, что все ее письма “спускают” назад в районный Исполком. А потом бабушка Маня вернулась в село и там умерла (затосковала в городе, а из-за папы они даже на похороны к ней не поехали, просто оборвали все связи, и концы в воду! ищите их где хотите), старший брат подался в Узбекистан, сестра вышла замуж и переехала, и мама осталась в коммуналке с Юрой, а два человека в комнате — разве это тесно, гражданка Петриченко?! Да и младший сын вот-вот пойдет в армию служить... И никакой квартирной проблемы для них более не существовало.

А сынок-то не в армию ушел, а на тот свет. Дезертировал, подлая душа, как батя... А тьма — как штрафной батальон...

Но что же все-таки сказать Доводову? “Ох и сволочь Вы, Осип Алексеевич, если в подчиненном Вам городе такая жизнь!” Нет, ругаться сходу, да еще по адресу незнакомого человека — некрасиво как-то, да и вообще Юра не ругался почти. Вот Мышка — другое дело... “Плохим предгорсовета Вы были, если...” Не годится. На месте Бабьего Яра как раз и предполагалось выстроить побольше новых домов, чтоб меньше было коммуналок.

При чем здесь коммуналки, в самом деле?! Вот прицепились некстати... “И охота была Вам, Осип Алексеевич, затевать стройку в таком месте...” А чего тебе-то было соваться в проклятое место! Сам виноват.

М-да-а-а, положение...

Юноша оглянулся кругом и удивился, сколько народу появилось, пока он раздумывал. И все больше в белых одеждах, как Миша и Соня, с сияющими лицами. Есть и такие, как он, нормальные обитатели преисподней, объединенные чем-то неуловимым, общим в выражении глаз. Некоторые вроде бы знакомы Юре, видены прежде, давным-давно. Полтора года тому назад...

Гитарист разговорился с женщиной средних лет. У ее белоснежного платья нет откидного капюшона, который придумала себе Соня (странно это: как можно придумать одежду или часть тела, волосы, например? Оказывается, можно, хотя юноша до сих пор не понимал, как это делать), юбка спадает до щиколоток ровными складками, рукава точно надуты, на голове чепчик с “рожками”. Когда женщина поворачивалась лицом к Юре, он поражался ее красоте. Была она чем-то похожа на Катерину, которую изобразил на своей картине Шевченко. Только Катерина была молоденькая и грустная, а эта постарше и веселая, да к тому же просветленная.

— Опять он с ней снюхивается, — прозвучал над ухом недовольный хриплый голос Мышки. — Как же, оба стихоплеты, брат и сестра по перу, перья им в задницу обоим! Сопёрники вшивые, шмотки белые...

Девица зашипела сквозь сцепленные зубы, повернулась на сломанных каблучках и призывно покачивая бедрами пошла прочь, но неожиданно махнула рукой, рассмеялась беззлобно и сказала:

— Ну и пусть.

— Вот это уже не похоже на Мышку. Никак не похоже, правда?..

Соня опустилась на земляной пол рядом с юношей и ласково обняла его за плечи.

— Это та самая поэтесса, которой Мышка обещала выцарапать глаза?

— Она, она. Правда, ее желание столь же бессмысленно, как желание Чубика побить Мишу. Помнишь, они ссорились из-за Сталина?

— Конечно, помню.

Кстати, давненько не видно матроса. Мышка ушла. Миша, кажется, потерял к ним всякий интерес. Одна Соня как всегда рядом. Распадается и без того непрочная компания! Как бы в подтверждение Юра услышал слова девушки:

— Поссорились, помирились, а все же разошлись. Мише бы в экзекуции поучаствовать, а потом только мы его и видели в преисподней! Уйдет своей дорогой...

В этот момент Юре показалось, что он наконец понял смысл этих полутора лет, проведенных во тьме: все, чего ему не хватало и что от него требовалось — сделать наконец выбор и идти намеченным путем. Здесь все находится в состоянии покоя; движение в любую сторону означало немедленный выход в иной мир. Тьма была этаким пересыльным пунктом, все дороги вели в нее; сама же она дорогой не была. Начать движение можно было лишь пресытившись ожиданием.

Это же так просто! И именно об этом говорил Сонин дедушка: “Желаю вам оставить здесь свои свечки и поскорее уйти”. В самом деле, очень все просто.

Но Юра тут же испугался. Обладатели белой одежды устремлялись во второй, более высокий мир. Значит... Соня тоже готова уйти туда?! А как же он!!!

— Соня, а как же... как же... — юноша не мог произнести ни одного местоимения: ни “я”, ни “ты”, ни “мы”, — лишь открывал и закрывал рот, как рыба, да бессмысленно хлопал глазами.

— Ради тебя я пропустила один Духов день. Потерплю.

Тут все пришедшие засуетились, зашикали и начали пододвигаться поближе к свисающему с потолка наросту. “Несут, несут”, — слышалось отовсюду. А сверху мягкими невидимыми волнами накатывался траурный марш, приближался, лился вдоль аллеи точно некая материальная субстанция.

Юра и Соня стояли в толпе плечом к плечу. Никто здесь не распоряжался, не командовал другими, но каждый молча занимал то место, какое должен был занять согласуясь с внутренним чувством.

Высокий старик, совершенно седой, в странной серебристой одежде стоял возле самого сталактита. Позади него полумесяцем расположились белые личности, из которых юноша наглядно знал лишь Старого Сему и Катерину, незадолго перед тем беседовавшую с Мишей. Еще дальше расположились обыкновенные (среди которых находился и Юра), а позади всех — опять же белые. Света здесь было столько, что никто почти не принес неугасимых свечей. Однако старик в серебристом зачем-то держал на ладони маленькую свечку, правда, незажженную (хотя совершенно непонятно было, зачем ему какой бы то ни было источник света).

Пока все ждали начала похорон, Юра напряженно обдумывал слова девушки: долго ли она будет ждать, не бросит ли его, когда ей все же надоест ожидание и так далее, — как вдруг поймал себя на том, что в последнее время размышляет слишком много, просто необычайно много, что на него совершенно не похоже.

Нет, не только все его здешние знакомые изменились — он сам также изменился! В этом все дело. Только что посетившее его озарение насчет дальнейшего пути отнюдь не случайно. Судьба до срока безжалостно вырвала его из жизни и бросила в черноту; он отбыл здесь свою ссылку и созрел, как дозревает в темном месте зеленый помидор.

И наконец понял главное:

Хочется ему не в блистающий мир, а назад, на землю!

Это было ясно не только в Духов день — еще во время первой встречи с Мишей среди развалин корпуса психиатрической больницы, когда Юра в бессильной ярости взбирался на наклонно стоящую балку и отчаянно прыгал вверх. Но тогда он был именно бессильным. А чтобы уйти наверх, надо набраться сил, созреть, стать сильным.

Чтобы уйти — надо уйти.

Юноша счастливо улыбнулся и подумал, что сегодняшний день — день открытия простых и даже тривиальных истин. Ничего никому он не станет говорить. Просто уйдет. Уйдет, и все. Если все хотят в блистающий мир, если пугают его какими-то там страшными последствиями необдуманного шага, пусть трусят и катятся в свой свет. А он все обдумал и все давно для себя решил.

Он возвращается.

Хватит бояться! Достаточно подлостей делает человек из страха. Вон бабушку Маню они отпустили одну по-собачьи сдохнуть в одиночестве. А ведь это подло! Никто их и не искал из-за отца, все это надуманные мамины страхи. Юра и прежде ощущал неясную вину перед бабушкой, только не осознавал ее до конца. Так вот, значит, что было в корне вины: ощущение собственной подлости! И неизвестно еще, извиняет ли его юный возраст...

Нет, нельзя больше трусить! Довольно.

И сразу на душе стало легче. Теперь Юра знал, что скажет Доводову. он с каким-то новым, совершенно незнакомым чувством смотрел на черный нарост ямы.

А наверху давно уже смолк похоронный оркестр, и через неравные промежутки времени оттуда доносились приглушенные землей голоса: официальные лица бубнили заготовленные заранее траурные речи. Но вот в черном наросте раздалось наконец шуршание, что-то тяжелое опустилось на дно. Тогда сверху послышались рыдания, выворачивающее наизнанку душу гудение труб и уханье барабана. Схваченные легкими осенними заморозками комья земли гулко забарабанили по дереву; нарост начал уменьшаться подобно надсеченному фурункулу, из которого вытекает гной, и все увидели на земляном полу роскошный гроб, из-под крышки которого торчали придавленные живые цветы.

Траурный марш безумствовал, метался и бился под ровным теперь сводом, точно будил лежащего в гробу. Стоявшие полумесяцем белые вытянули руки вперед, крышка задрожала, сделалась прозрачной, и все увидели под ней пожилого мужчину в дорогом костюме, солидного и благообразного, с залысинами на высоком лбу.

В воздетой к потолку руке серебристого старца вспыхнул неугасимый отныне огонек. Он распространял вокруг ровный мертвенный свет, и под его влиянием крышка гроба помутнела и обрела прежний вид, однако покойник остался сверху. Белые опустили руки, оркестр умолк, звуки музыки словно ножом срезало. В наступившей тишине прозвучал раскатистый бас серебристого старца:

— Вставайте, Осип Алексеевич Доводов!

Тогда глаза мертвеца раскрылись, он чрезвычайно медленно сел (казалось даже, не сел, а перетек в сидячее положение). Юра на несколько секунд зажмурился, потому что вспомнил свои первые мгновения во тьме, и ему стало не по себе, и еще стало очень жаль похороненного. Когда же он вновь отважился взглянуть на гроб, сидящий человек затравленно озирался кругом, как бы ища спасения. В глазах его читались смятение и ужас. Серебристый старик сунул ему в руки свечку и немного смущенно пробасил:

— Такие вот дела, Осип Алексеевич! Могилу мою раскопали, косточки на свалку отправили, и теперь на моем месте лежать будете вы. Но я не в претензии, поверьте. Наши тела хоронят живые, им же и распоряжаться прахом. А душу мы принимаем к себе. Вот, собственно, и все. А засим добро пожаловать, товарищ Доводов!

С этими словами серебристый старец отступил — и исчез. Похороненный моментально взвился на ноги, однако из мрака перед его лицом выдвинулась серебряная рука и так хлопнула Доводова по плечу, что он тут же очутился на прежнем месте.

Из белого полумесяца выступила Катерина, с поклоном повторила по-украински:

— Ласкаво просимо, Йосипе Олексійовичу! — однако тут же спохватилась и улыбнувшись добавила: — Впрочем, я забыла, что вы желаете разговаривать лишь на великом и могучем. Прошу прощения, Осип Алексеевич. Добро пожаловать!

Свеча задрожала в руке Доводова, однако он нашел в себе силы кивнуть в ответ.

— Я сегодня также не главное встречающее вас лицо, — продолжала женщина. — Я из Бабьего Яра, и они оттуда же.

Люди белого полумесяца с достоинством поклонились, и многие десятки тысяч душ, образовавшие на склоне земляного пола как бы белое море голов заволновались, пришли в движение. И стоявшая за спиной юноши Соня надвинув почти на самые глаза широкий капюшон также поклонилась.

— Посмотрите на нас, Осип Алексеевич, посмотрите внимательно. Вы разрешили, более того — решили строить дома там, где нас убивали. Смотрите внимательно: вот мы здесь все, такие, как были и есть. При жизни вы очень любили делить людей по национальности. Многие из нас, чего скрывать, также любили, многие наоборот не любили. Но все мы умерли одинаково, смерть все это стерла и подравняла. Здесь свои законы, Осип Алексеевич, и всем пришлось подстраиваться под них. Мне тоже пришлось в свое время. Тем не менее мы не можем не удовлетворить самых сокровенных желаний такого высокого гостя оттуда, как вы. И вот догадываясь о ваших вкусах, уважаемый Осип Алексеевич, мы решили выделить для встречи с вами по одному человеку каждой национальности, какую он имел наверху. Например, я была украинкой. Специально для вас уточню: чистокровной украинкой.

— Я был евреем, — сказал Старый Сема.

— Я русским.

— Я наполовину украинкой, наполовину еврейкой.

— Я цыганкой.

— Я белорусом.

— Я на четверть евреем, на четверть чехом и наполовину украинцем...

Покуда каждый из белого полумесяца называл бывшую свою национальность, порой невероятно сложную, похороненный все шире раскрывал глаза, так что под конец они едва не выскакивали из орбит.

— Надеюсь, ваше честолюбие, чувство пролетарского интернационализма и национальное самосознание хоть немного удовлетворены? — слегка ироничным тоном спросила Катерина. Доводов дико посмотрел на нее, неожиданно резко рванул красиво завязанный галстук и едва сумел расстегнуть непослушными пальцами ворот белой рубахи.

— Вижу, что удовлетворены, — сказала довольная эффектом этого нелепого фарса Катерина. — Однако повторяю, Осип Алексеевич, что дело не совсем в нас... Да, чуть не забыла: не меньше раскопок по нацвопросу вы обожаете почести. Вы уж простите меня, темную. Прошу эскорт!

Люди белого полумесяца медленно обогнули пышный гроб с ожившим покойником и выстроились позади него точно в таком же порядке. А из толпы вышли солдаты и матросы с пергаментно-желтыми изможденными лицами, одетые кое-как (некоторые голые до пояса, остальные в изодранных гимнастерках и тельняшках и все без исключения босые, со сбитыми до крови ногами). Юноша удивился было, почему среди них нет ни одного белого, но вспомнил преображение к прежнему виду Боруха Пинхусовича.

Чубик был среди матросов и, правду сказать, смотрелся в сравнении с другими щеголем. Он с удовольствием подкрутил усы, оказавшись прямо за спиной Доводова.

— Ну вот, теперь все в полном порядке. Правда, Осип Алексеевич? — спросила Катерина.

— Чего вы от меня хотите, — прохрипел сидящий на гробе, и это были его первые слова, сказанные здесь.

— Я же сказала: дело не совсем в нас. Раз все готово, настало время вам увидеть, кого вы убили. Миша!

Гитарист отделился от толпы, наигрывая знакомую мелодию.

— Привет, дядя, — сказал он весело, устраиваясь на полу по правую руку от Доводова. — Я тут был записан в сумасшедшие...

Явно не поняв намека, похороненный заерзал на крышке гроба, словно она сделалась вдруг горячей.

— Да ты не нервничай, дядя, — успокоил его Миша. — Я был политическим сумасшедшим, вот и все. Так что не кусаюсь, не бойся. Мне-то от тебя ничегошеньки и не надо, никакого такого зуба у меня на тебя нету. Хорошая психушка, и кормят в ней что надо. Меня и не лечили даже, просто слишком долго держали на обследовании. Правда, знаю я одного, которого лечили от антисоветизма. Вот он тебе может сегодня сказать... А я что? Я ничего. Попеть только хочу.

Миша улыбнулся от уха до уха, потянулся, зажмурился и со смаком процедил сквозь зубы:

— Давненько я уже не играл на моей шестиструночке! Но сейчас, ради праздника я исполню специально для большого дяди... — он выдержал паузу и зловеще изрек: — ...самую свою аполитичную песенку. Никита Сергеевич обещал коммунизм через три семилетки. Как вы относитесь к сему прожекту, дядя?

Доводов с ненавистью и презрением смотрел на Мишу. Парень же изображал саму невинность, бренчал на гитаре и улыбался. Только брови его взметнулись подозрительно высоко.

— Кстати, вы не вспотели? — вдруг спохватился он и бойко крикнул: — Мышка, платочек городскому голове! А то знаете, тут некоторых поначалу то в жар, то в холод бросает, — добавил виновато.

Девица выглядела потрясающе: сбросив рваное пальтишко, платье и негодные туфельки, осталась в прозрачной рубашке, под которой виднелись кружевные трусики и лифчик.

— Бедненький товарищ Осип Алексеевич, — сказала она самым серьезным тоном, протягивая к правому виску Доводова руку с миленьким вышитым платочком. — И никто ему лобик не вытрет, не позаботится...

Доводов вскрикнул и хотел было удержать девицу, но Мышка ловко увернулась и коснулась платочком его виска. Грим начал шелушиться и с тихим шелестом опал на крышку гроба, открыв всеобщему обозрению небольшую дыру с почерневшими краями. Доводов был взбешен.

— Ой, что это?! — взвизгнула девица и закатила глаза, изображая обморок.

— Это у товарища Доводова инфаркт, — раздался голос Катерины.

— Инфаркт, — спокойно и авторитетно подтвердил гитарист. — Только не инфаркт миокарда, а пистолетный. Есть такая очень тяжелая болезнь, когда предлагают на выбор: либо позорный суд, либо пуля в лоб. Не пойму однако, зачем симптомы скрывать. У нас тут правду уважают, дядя. Обратите внимание хотя бы на эскорт: там у всех полным-полно ран, но никто же их не гримирует!

Доводов переводил ненавидящий взгляд с Миши на Мышку и обратно, однако сидел смирно, очевидно, помятуя похлопывание серебристой руки. Девица же сдернула косынку, открыв едва начавшие отрастать золотисто-рыжие волосы, сделала вид, что кокетливо поправляет прическу, мило зарделась и сказала:

— Но вас же надо пожалеть. Хоть я не Мерилин Монро и не Лолита Торес, а вы не Ив Монтан и даже не Жан Габен, я сделаю все, что в моих силах. Вообще я ничего, ведь правда? Так думали многие.

С этими словами она растянулась на полу слева от гроба, приняла весьма вульгарную позу и болтая ножками в миленьких чулочках поинтересовалась:

— Вы же были кутилой и бабником в свободное от работы время, правда?

Самые противоречивые чувства объяли Доводова. Это отразилось на его лице, выдали внутреннюю борьбу и нервно шевелящиеся пальцы. Наконец он рванулся к Мышке, но на его плечи легли руки Чубика, и матрос приказал:

— Сидеть. Сиди, смотри и слушай.

Миша запел:

— Глядите, мы не робкого десятка,

Глядите, наши руки в мозолях.

Поэтому всегда с нас взятки гладки:

Ведь мы сжимаем молоты в руках!

Ох, если нам шарахнуть постараться,

Чтоб мир капитализма сразу сдох...

До коммунизма остается

лет пятнадцать-двадцать,

А семилеток — чтой-то вроде трех.

И началась шествие.

Погибшие во время селя выстроились длинной цепочкой, по очереди подходили к гробу и молча смотрели Доводову в глаза. Потом говорили что-нибудь, кланялись и удалялись. Были здесь девушки из телефонной будки, обе в длинных белых платьях; был старичок в ушанке, ватнике, ватных штанах и в валенках, собиравший принесенный потоком воды хворост. Были и многие другие, кого Юра не знал и к стыду своему так и не узнал за полтора года тьмы. Он же подойдя к Доводову смущенно откашлялся и тихо заговорил:

— Вы не подумайте, товарищ Доводов, я вас ни в чем таком не виню. Честно. И вообще я не разбираюсь... Но я тут подумал и вот что решил: уйду на землю. Наверх, — юноша замолчал и вздохнул, словно переносчик тяжестей, сбросивший с плеч тяжелый мешок (да он и в самом деле избавился от груза, высказав вслух свое решение, которое хотел оставить втайне). Потом продолжал: — Миша, который вот на гитаре играет, сказал, что это не последнее несчастье у нас в Киеве. А я не хочу! Понимаете, не хочу, чтобы еще кто-то погибал. Поэтому я вернусь наверх и расскажу все-все... про все. Вот.

Безумный взгляд Доводова, доведенного погибшими до полного отчаяния, на секунду сделался более осмысленным. Кажется, Юра был единственным, кто не укорял бывшего городского голову или не издевался над ним. Однако юношу оттеснили, едва Чубик заметил, что похороненный тянется к нему. Теперь перед Доводовым дергаясь и бессмысленно тараща глаза проходили сумасшедшие из обвалившегося в поток корпуса психиатрической больницы. Впрочем, один из них, степенью измождения лица похожий на солдат военного эскорта, держался вполне по-человечески. Он дружелюбно улыбнулся и махнул рукой Мише, гитарист кивнул в ответ. Человек этот задержался перед Доводовым надолго.

Тем временем к юноше подбежала взволнованная Соня и быстро зашептала:

— Юра, Юрочка, что ты надумал! Как же это ты отправишься на землю? А как же я, как же мы, Юрочка?!

Он уставился себе под ноги и неожиданно твердо заявил:

— Нет, я уйду наверх. Я должен предупредить их...

— Но ты не сможешь! — перебила юношу Соня. — Просто не сможешь. Кто выходит отсюда, тот все забывает. Таков закон. Юрочка, пойми: ты забудешь!

— Не забуду, не забуду, — упрямо повторял юноша, сжимал зубы, стискивал кулаки, шипел, дрожал и вновь твердил как заклинание: — Не забуду!

— Пусть так, — не очень уверенно согласилась Соня. — Но кто тебе поверит? Представь, что выходишь на улицу и говоришь: люди, завтра случится беда, вы все умрете. Да тебя живо засадят в то учреждение, откуда явился Миша! Или ты хочешь в “Павловку”? Быть среди них месяцы! возможно, годы! Убеждать исключительно их, слабоумных...

Девушка показала на толпу дергающихся подвывающих личностей и добавила:

— Не слишком приятная перспектива! Наверху не принято верить в такие вещи. Кассандре и той не поверили, Юрочка.

Тут мимо гроба пошли дети, маленькие хорошенькие амурчмки с зажженными свечечками в ручках, девочки в платьицах, мальчики в чистеньких костюмчиках, в беретиках или в картузиках. Круглосуточный детский сад. Шли парами: мальчик-девочка, мальчик-девочка... Вели их две воспитательницы, тоже со свечками. У Доводова затряслась нижняя челюсть, он попробовал отвернуться.

— Смотри, — коротко приказал Чубик.

Неожиданно шедшие четвертыми по счету мальчик и девочка бросились к гробу, ловко вскарабкались на колени к похороненному и теребя ручонками лацканы его пиджака жалобно затянули:

— Дя-адь, а, дядь, а скоро наши мамы заберут нас отсюда? Дя-адь, а, дядь, скажи, а?

Доводов брезгливо отбивался от детей, пытался ссадить их на земляной пол. Но Чубик молча встряхнул его, и несчастный перестал сопротивляться, лишь мелко дрожал и всхлипывал. Шедшая в конце воспитательница села рядом с Мышкой, чтобы после увести детей.

— А ко мне мама уже пришла, ага! — хвастливо сказал малыш в беленькой рубашечке, в синеньких штанишках со шлеечками и в крохотных ботиночках. Его вела за руку молодая женщина в халате и тапочках, вокруг горла которой шла багрово-фиолетовая полоса, а лицо имело лилово-черный оттенок. Поравнявшись с гробом, она остановилась, размахнулась и влепила Доводову увесистую пощечину.

— Нельзя! — крикнул один солдат, выскочил из строя и схватив ее за свободную руку повторил: — Нельзя. Только говорить.

— Ничего, товарищу Осипу Алексеевичу полезно. Надо же остатки грима стряхнуть! — холодно заметила Мышка, пожимая плечиками.

— Врачи сказали, что у меня больше не будет детей. Коленька первый и последний, — отчеканила удавленница. — Этот убил Коленьку, а я не смогла жить без него.

— Решал не он один. И вообще наш дядя — жалкий стрелочник. А остальные живы. Но мы и их встретим. В свое время, — пообещал гитарист, прервав на несколько секунд пение.

Пристроившиеся на коленях у Доводова мальчик и девочка с завистью провожали взглядами счастливчика, к которому пришла мама. А тот шагал с гордым видом, лихо подтягивая штанишки со шлеечками.

Разыгравшаяся у гроба сцена придала юноше решимость. Он показал на удаляющихся детей и спросил Соню:

— Разве ты хочешь, чтоб когда-нибудь еще погибли вот такие малыши?

Девушка не ответила.

— Значит, надо пойти и рассказать.

— А и правда, пусть идет, — сказал Борух Пинхусович, неслышно приблизившийся сзади. — Пусть поднимется наверх. А если даже он все забудет, как то и положено, мы напомним.

— Но дедушка! — воскликнула Соня. — Разве не ты говорил...

— И повторю то же самое, — подтвердил старик. — Это необдуманный шаг, это глупо, это в конце концов опасно и вредно для него. Но привязанный груз земли тянет его назад, а веревку ты обрезать не сумела. Юра уйдет, Сонюшка. Ничего не поделаешь.

Они стояли втроем и смотрели на проходивших мимо гроба людей, на апатичного, уже безразличного ко всему Доводова, жалкого, подавленного, на сидящих у него на руках деток. Воспитательница ожидала окончания шествия. Мышка виляла задом и болтала ножками в чулочках. Миша пел:

— До коммунизма остается

лет пятнадцать-двадцать,

А семилеток — чтой-то вроде трех.

А его песня была ох какая длинная!..

* * *

Вокруг Светы хлопотали одноклассницы и Ольга Васильевна. Ребята столпились на небольшом расстоянии, о чем-то шептались и показывали на Свету пальцами. Милиционер неспеша возвращался на свой пост, изредка оглядываясь.

— Що з тобою трапилося? — встревожено спросила учительница. Девушки поставили Свету на ноги и приводили в порядок ее школьную форму, отряхивая пыль и оттирая пятнышки от прилипшей грязи.

— Дрібниці, Ольга Васильєвно. Голову закружляло... обнесло... в очах потемніло, я й впала, — ответила она, стараясь казаться бодрой и веселой. А сама тем временем думала: это ж там, внизу, у нее под ногами все было!..

— Такое с ними случается. Гы-ы-ы, — Сережка Безбородько глупо ухмылялся и весь сиял, заранее предвкушая удовольствие от собственной шуточки. — Сначала в обморок хлопаются, потом их тошнит, потом животик растет, потом...

— Ты-ы, Бородатый! — заорала Лариска Карпенко и бросилась к Сережке.

— А потом бэби... Бэ-э-э!.. Э-э-э!.. М-мэ-э-э!.. Ма-а-а!.. — заблеял и заорал тот, за что немедленно получил сумкой по голове от догнавшей его Лариски и взвизгнул уже почти неподдельно: — Ой, ма-а!

Ребята заржали, точно стадо молоденьких горячих жеребчиков.

— Та схаменіться ви нарешті! Припинiть негайно! — закричала учительница. — Ви ж на кладовищі, кінець кінцем. Карпенко, Безбородько! Ти в мене, Сергію, двійку по поведінці отримаєш обов’язково! Це я тобі твердо обіцяю.

Наконец все угомонились и медленно вернулись к воротам. Света шла позади всех, осторожно ступая по асфальту узенького тротуарчика и думала, что вдруг до сих пор Доводов сидит на крышке гроба, а перед ним проходят убитые росчерком его пера на каком-то приказе, плане застройки района или другом документе, возвещающем неудавшийся конец Бабьего Яра и начало светлого города будущего... И разумеется она не замечала ни могил славных партизанских командиров Ковпака и Федорова, ни памятника крупному ученому Патону, ни Максиму Рыльскому, ни другим писателям и поэтам. Не заметила она даже ангелочков, также чудом сохранившихся над старыми могилами с этой стороны аллеи. Даже когда Ольга Васильевна указала на ажурную беседку около самых ворот и шепотом сообщила ребятам, что по слухам там похоронена мать самого Молотова, девушка не вышла из полусонного состояния. Впрочем, никто не прореагировал на слова учительницы, потому что подростки не знали, кто такой Молотов.

— Все на сьогодні, діти. Йдіть додому, на наступному уроці вивчаємо й розповідаємо біографію Лесі Українки, а також читаємо першу дію “Лісової пісні”. До побачення.

Ребята повалили гурьбой вниз по Байковой улице к остановке трамвая. Ольга Васильевна вызвалась проводить немного Свету, взяла ее под руку.

— Давай-но пройдемося, — предложила учительница. — Тобі корисне свіже повітря після того, як ти опритомніла.

Девушка шла рядом с Ольгой Васильевной, с удовольствием подставляя лицо порывам свежего весеннего ветерка. После кладбищенских переживаний, полных мрака, удовольствие было особенно ярким и сладким, как стакан лимонада с пузырьками газа и пеной наверху, выставленный на стол против солнца.

Больше всего радовало то, что Юра Петриченко вернулся на землю, наверх, как говорили в преисподней. Только интересно, удалось ли ему предупредить людей о грозящей городу катастрофе? И что это за катастрофа...

Света помрачнела, споткнулась о выбоину в асфальте. Ольга Васильевна вовремя поддержала ее.

А что произойдет, если Юра не сможет предупредить? Если ему не поверят... Если он в самом деле забыл...

Где-то Юра бродит сейчас, бледная, просвечивающаяся тень. Бедненький, одинокий... Как его найти? Как помочь?

— Света, скажи, что с тобою произошло?

Ольга Васильевна привыкла говорить по-украински, и русская речь звучала в ее устах грубо, коряво и фальшиво. В украинских словах вообще много твердых гласных, поэтому учительница говорила по привычке твердо, к тому же “окала”, но не как волжане, а на особый украинский манер. Тем не менее несмотря на плохое произношение она оставалась любимой учительницей Светланы.

— Скажи, Света, только честно.

— А что, видно, что случилось? — нехотя спросила девушка.

— Видно. Ты ступала по кладбищу как по битому стеклу. Ты что, могил испугалась?

Они стояли облокотившись о перила небольшого мостика через Лыбедь, быстрая мутная вода которой неслась прямо у них под ногами. За спиной скрипели трамваи, справа по насыпи время от времени проносились со свистом и ревом железнодорожные составы.

А девушка молчала, потому что... растерялась, не зная, помогать ли Юре, как помогать, что делать, где искать его...

— Понимаете, Ольга Васильевна, — начала она осторожно... и вдруг ее словно прорвало! Света рассказала все, что помнила, начиная с первого сна и вплоть до мучающих ее в настоящий момент сомнений. Девушка не знала, что с ней творится. Сама себя не понимала. Конечно, Ольга Васильевна просто замечательная, любимая учительница, Света вполне ей доверяла. Но рассказывать такое...

— Девочка, послушай, а тебя не водили к психиатру?

Вот этого и следовало ожидать! Этого девушка боялась больше всего! Ее отчаяние было настолько велико, что она готова была прямо с мостика прыгнуть в грязный холодный поток.

— Как-то мама таскала к невропатологу. Оказалось все в порядке. Давно, — с трудом призналась Света (а в голове мутилось от отвращения и стучало: вот дура набитая, доверилась на свою голову!). — Но потом я никому ничего не рассказывала. Вам первой...

Девушка вздрогнула, потому что рука Ольги Васильевны осторожно легла ей на плечи.

— Что я могу тебе сказать...

(А что вы можете сказать, дорогая и любимая учительница! Все это сплошные

бредни...)

— Твои сны... или не знаю, как их назвать... Кажется, ты начиталась на ночь Гоголя. “Майская ночь”, “Страшная месть” или еще что-нибудь в этом роде. “Вий”, например. Все эти живые мертвецы под землей — бред какой-то.

(Разумеется, Ольга Васильевна!)

Света задрожала, учительница принялась осторожно поглаживать ее волосы.

— Но кто рассказал тебе про Куреневку? Откуда ты все знаешь?

Она ослышалась?!

Света медленно повернула голову и посмотрела на учительницу. Ольга Васильевна пытливо вглядывалась в лицо девушки, словно ответ был написан в глубине ее глаз.

— Никто не рассказывал. Я видела, — пролепетала Света.

— Но ты же не родилась еще в шестьдесят первом году, как же ты могла видеть? Во сне? В том сне? — допытывалась учительница. Света молча кивнула.

— Странно.

Ольга Васильевна смотрела вдоль “коридора”, образованного железнодорожной насыпью и бетонным забором мебельной фабрики. Говорила медленно, нестерпимо медленно:

— Я была тогда не Куреневке и видела все. Только вот не помню, в марте это было или в апреле. Понедельник был точно, и число тринадцатое. (Света вздрогнула.) Господи, какая тогда была гроза! (Света вновь вздрогнула.) Моя мама проснулась ночью и говорила, что отродясь не помнит такого. А утром соседи сказали: на Куреневке наводнение, разлилась грязь, есть погибшие. У меня отец работал на обувной фабрике, у них что-то там с планом было, по ночам продукцию “гнали”, и он как раз должен был ехать домой после ночной смены. (“Как Юра”, — с ужасом подумала девушка.) На свое счастье папа задержался на работе дольше, чем рассчитывал и не попал под сель. Господи, девочка, ты не представляешь, что там было! Люди возвращались с третьей смены и ехали на первую, пересменка в трамвайном депо, где куча народу; тут все и полилось. Мы с мамой ничего не знаем, телефон на фабрике не отвечает. У нее руки-ноги отнялись, я дала ей валерьянки, сама кинулась на улицу, добралась с Шулявки на Подол — трамваи не ходят, линию на Пущу перерезало. Остановила грузовик, сказала: “У меня папа на Куреневке”. Водитель без разговоров посадил в кабину, едем, я реву в три ручья, девчонка еще, двадцать лет...

Ольга Васильевна на некоторое время замолчала, сглотнув подкативший к горлу комок. По насыпи мчался длиннющий товарный состав. Колеса отрывисто стучали на стыках рельсов: тк-тк, тк-тк, тк-тк... Казалось, конца не будет пропыленным вагонеткам, цистернам и платформам.

— Около “Эталона” он меня ссадил, дальше шла пешком. Ноги заплетаются, а я иду... Все болото грязи было оцеплено поднятыми по тревоге солдатами и милиционерами в два или три ряда. Я ору: “Там папа!” Не пускают. Поплелась обратно. Помню, мчится мимо грузовик, кузов забит мебелью. Дверца шкафа открыта, хлопает, с внутренней стороны зеркало, и в нем отражается вся улица. Потом вертолет пролетел, смотрю — с него лестница спущена, а на ней прицепился ма-ахонький человечек, черненькая такая букашка. Я подумала: “Хоть бы моего папу так вытащили!” Но он задержался на фабрике, а я не знала. Домой пришла уже днем, а там — папа. Живой. Что тут со мной было! Господи, что было...

— А грязь раскапывали? — спросила Света, когда учительница вновь замолчала.

— Раскапывали. Наши потом сообщили: погибло десять человек. Те, кто слушал “Голос”, говорили, что погибло десять тысяч. Но в таких случаях всегда надо брать среднее, — Ольга Васильевна выразительно посмотрела на девушку, и она прекрасно поняла значение этого взгляда: ни учительница, ни ее знакомые — никто не слушает вражеские радиостанции, и вообще Ольга Васильевна ничего ей только что не говорила. — Погибло сотни две-три, не больше. Только никто никогда их не пересчитывал.

— А кого все-таки откопали? — настаивала Света.

— Депо трамвайное раскапывали, рядом с депо трамвай с пассажирами занесло. Кассира какого-то с большими деньгами накрыло. Двух девушек в телефонной будке нашли...

Не вытерпевшая при упоминании о последних, Света с надеждой спросила:

— А Юру... Юру Петриченко тоже нашли? Он там был, чуть выше по склону. Ему деревом ноги придавило, но он вырвался... — однако учительница так взглянула на девушку, то она тут же замолчала.

— Откуда я знаю, как их всех звали! Достаточно народу погибло, и все. Еще ведь внизу у “Спартака” больница была и домов сколько, и на улицах. Говорят, горку подмыло, и корпус “Павловки” обвалился, детсад снесло.

“Значит, все это правда! Все точно так и было”, — подумала Света, услышав последние слова.

— А ты говоришь, Юра Петриченко. Кто ж его знает! Кроме того, как раскапывали? Идет сапер с миноискателем, где услышит звонок, там и копают. А остальное, говорят, бульдозерами заровняли, когда Бабий Яр засыпали.

Девушка удивленно посмотрела на учительницу.

— Что ты на меня уставилась! — непонятно почему рассердилась Ольга Васильевна, но тут же одумалась и тихо сказала: — Прости, погорячилась. Неприятно все это... Да, засыпали! Не замыли, так засыпали. Нет там ничего, поедь и посмотри. Деревья, то есть, выросли, и стоит то ли дикий парк, то ли хилый лесок посреди Киева. Так что никто бы твоего Юру и искать не стал. Даже при желании. Не было его. И вообще ничего не было!

Света не понимала Ольгу Васильевну. Как то есть не было?! Она ж сама говорила...

— Так нельзя, Ольга Васильевна! Надо предупредить людей.

Учительница улыбнулась ей, но сказала вполне серьезно:

— Ты пойми меня правильно, девочка. Не лезь куда не следует. Не суйся. Не падай в обморок...

— А Доводов! — воскликнула моментально оживившаяся Света. И вновь лицо Ольги Васильевны омрачилось.

— Что Доводов? Ну, нос ему на памятнике несколько раз отбили, так теперь милиционер караулит. Но разве ж он один был! Один решал, где строить?

— Вот именно, не один! — запальчиво выкрикнула Света. — А если так, остались другие. И они готовят новую беду!

— Какую? — учительница смотрела на девушку как-то удивленно и в то же время с сожалением. Но что Света могла сказать, если сама задавалась этим же вопросом!..

— Шестьдесят один плюс двадцать... — прошептала она. — В восемьдесят первом что-то случится, Ольга Васильевна. Так Миша сказал...

— А именно?..

— Случится, и все, — не сдавалась Света. Учительница всплеснула руками и отчеканила:

— Тебе что, на Короленко пятнадцать захотелось?

— А что там? — не поняла Света.

— КГБ.

Девушка задрожала.

— Ты какого года рождения?

— Шестьдесят четвертого.

— Значит, это произошло за три года до твоего появления на свет. Прекрасно, — Ольга Васильевна заговорила назидательно: — Какое тебе вообще до этого дело? И куда ты суешься, дурочка! Понимаешь, чем это пахнет? Мне сказала, и ладно. Другим не советую. Везде есть глаза и уши. Ты... ты хоть понимаешь? Евтушенко шельмовали, Кузнецова выслали, а она о Бабьем Яре! Глупая ты, хоть так говорить непедагогично. Опомнись, очнись — и забудь. Ты еврейка?

— Н-нет, — Света испуганно отшатнулась, но тут же спросила: — А почему еврейка? Там что, других не стреляли?

Ольга Васильевна закусила губу.

— Стреляли. И свой лагерь там был, и из Дарницы гоняли, и Днепровскую флотилию покосили. (“И Чубика”, — подумала Света.) Мы же про это рассказ проходили, помнишь? (“Как не помнить, Ольга Васильевна!”) А гражданских сколько! Просто они громче всех кричат. Но они едут в свой Израиль, им можно. (Света вспомнила надпись на домике.) А ты тут останешься.

— Но... — попыталась возразить Света.

— Никаких “но” с этого момента! — строго велела учительница. — Бабьего Яра нет, и Юры никакого нет и не было. И на Куреневке ничего не было. А улица имени Доводова в Киеве есть и будет. Все молчат, и ты молчи. А беды никакой не случится, это уж точно твои фантазии... Ясно?

В конце концов, раз Юра вызвался, пускай сам и предупреждает, она-то здесь при чем? Права Ольга Васильевна...

Света безнадежно посмотрела в лицо взволнованной учительнице (казалось, глаза ее умоляли девушку: ну скажи, скажи! Согласись для своего же блага!), перевела взгляд на перила моста, на насыпь, за которой садилось солнце и с трудом выдавила:

— Ясно.

И тотчас внутренним слухом уловила странный звук, словно в небе лопнула туго натянутая струна, а потом кто-то вздохнул.

— Вот и замечательно, если ясно, — учительница сразу смягчилась. — А теперь пошли на трамвай, поздно уже. Тебе лучше? Тогда бегом! Вон как раз “девятка” едет.

И они заторопились к остановке.

БЕССОННЫЙ ЭПИЛОГ Шел шестой год коммунизма...

Аля все чаще закрывала глазки, все реже покрикивала. Наконец она покрутилась в коконе из ситцевых пеленок, устраиваясь поудобнее, повернула головку немного налево, задумчиво пожевала соску и затихла, чуть слышно посапывая. Светлана насторожилась: вдруг у девочки насморк!.. Показалось. Просто человек утомился, прожив еще один день, вот и сопит. А может это детский храп. В общем, спит, и ладно.

Светлана поцеловала дочурку. От нее исходил вкусный детский запах молока, чистоты и беззащитной невинности, которую надо день и ночь охранять от всевозможных врагов: комаров, простуды, микробов, сквозняков, холода, жары, вздутия животика и еще от многого, многого, многого... А как тут убережешь, если место чужое, незнакомое и так хочется спать... спа-ать... спа-а-ать...

В дверь дома постучали, Светлана встрепенулась. В соседней комнате заскрипели половицы: баба Надя пошла встречать гостей. Интересно, кто это на ночь глядя пожаловал? Светлана прислушалась.

Ага, соседка пришла, баба Вера. Что ей надо? Светлана не любила эту вздорную старуху. Соседка все время как-то странно косилась из-за забора на нее и на Алечку, угрюмо ворчала под нос. Светлана сейчас же с новой силой почувствовала усталость. Как хочется спать! Эта неделя в деревне была сплошной каторгой: ни горячей воды, ни обыкновенного водопровода, ни ванны, ни нормального туалета. Поликлиники и врачей нет, но это еще терпимо, только бы с Алечкой ничего не случилось. И люди, между прочим, так всю жизнь живут! Например, баба Надя.

Но есть кое-что похуже, с чем также всю жизнь живут:

От Гены также ничего, совсем ничегошеньки...

По коже поползли противные мурашки, голова закружилась, в глазах зарябило. Светлана почувствовала, что сейчас свалится прямо на пол, заползет под кровать и уснет. Пусть хоть режут ее, хоть жарят. Если догадаются искать под кроватью, конечно...

Нет, надо хотя бы сцедить молоко. Не хватало ей мастита в такой глуши! Светлана долго терла глаза и виски, прогоняя сон, затем взяла маленькую мисочку, расстегнула платье, пуговицы лифчика и принялась сосредоточенно мять между ладонями груди. Сначала молоко брызгало тоненькими упругими струйками, издавая при ударе об мисочку тонкий звук: дзззи, дзззи, дзззи. Потом выдавливалось каплями, наконец исчезло. Светлана вытерла соски фланелевой тряпочкой, привела одежду в порядок, перелила жидкость в чистую бутылочку (на всякий случай) и понесла в соседнюю комнату в холодильник, мысленно подшучивая над собой: “План по сдаче государству и Альке молока выполнен, ночной надой достиг рекордной величины и составил двадцать граммов”. Кажется, Алька поела хуже, чем вчера. Паршивка маленькая...

Приблизившись к холодильнику Светлана услышала из сеней испуганный голос бабы Нади: “Та ти шо таке говориш, Вєра?! Хреста на тобі нєт, чи шо?” Соседка отвечала тихо, слов не разобрать, но в голосе ее чувствовались ненависть и злоба. Светлана упрямо мотнула головой, спрятала молоко, достала бутылочку со старым, чтобы помыть; и тут обе старухи заговорили громко, почти что закричали.

БАБА НАДЯ: “Та схаменися ти наконєц! Хіба можна таке на дитину говорить?!”

БАБА ВЕРА: “А якого чорта ти цих радіацій у село пустила?! Я тобі не одна такоє скажу: вижени їх ік чортовій матері, хай свой Києв із Чорнобилєм нараз заражають!”

БАБА НАДЯ: “Вєра, іди геть од мене! Це ж дитина Гєнина, це ж його жінка, вона йще теж дитина, двадцять два год дівці! А ти хіба нє помніш себе, як молодая була?!”

БАБА ВЕРА: “Вони дві радіації, а радіація заразная як чорт! Хай вони убираються звідсіля, й усе! Як ти хочеш, то мо’здихать із ними разом!”

БАБА НАДЯ: “Та це шоб ти іздохла, халепа! Шоб твій язик падлючий спухнув, о! Шоб тобі повилазило! Забирайсь од мене геть, скаженная!”

На том сражение и окончилось. Натыкаясь в темноте на ведра и бормоча проклятия соседка удалилась. Баба Надя вошла в комнату, шаркая по некрашеному полу подбитыми кожей валенками. Была она маленькая, худенькая и древняя, с лицом, морщинистая коричневая кожа которого напоминала кору дерева, и несмотря на майскую жару носила кроме валенок длинное байковое платье, теплый кожух и два шерстяных платка.

Светлана стояла возле холодильника, держала в руке бутылочку со старым молоком и напряженно вытянувшись словно сомнамбула качалась взад-вперед, взад-вперед. Баба Надя подошла к ней, тронула за руку. Светлана не прореагировала.

— Ты шо, дочка, ге? Чого се ти?

— Розумієте, баба Надя... — начала она, однако старушка тут же замахала руками и затараторила:

— Та скікі тобі можна говорить, шоб ти нє розговарювала зі мной по-українському! Не вмію я по-українському й не понімаю! Як не можеш по-польському, давай обично, як у городє говорять.

Светлана слабо усмехнулась, хотя ей впору было плакать: баба Надя (впрочем, как и все село) говорила на ужасающей смеси русского и украинского, который называла почему-то польским, а от литературно-школьного языка Светланы шарахалась, как черт от ладана. Вот как сейчас...

— Понимаете, баба Надя, — повторила Светлана и замялась, подбирая аргументы, которые не обидели бы старуху, но и были бы достаточно убедительны. — Наверное, уедем мы с Алечкой отсюда. Плохо тут у вас... Аля не ест... Условий никаких, измучалась я...

Баба Надя подошла поближе, вытянула шею так, что ее голова вылезла из платков, точно улитка из домика и спросила удивленно:

— Та куди ж се ти поїдеш?

— К себе вернусь, в Киев.

Баба Надя прищурила подслеповатые глаза, пожевала бескровными губами.

— Та ти шо, дівка, із ума зійшла?! Там же нєльзя, там же радіахтивне геть усе!

Светлана почувствовала, как на ее правую щеку скатилась слеза.

— Это мы с Алей две радиации.

Баба Надя исполнила танец на месте, напоминающий танец дрессированной собачонки: махнула рукой, потопталась, закивала, обернулась, схватилась за поясницу и издала протяжный звук. Так она делала всегда в момент сильного волнения. Потом повторила свое протяжное:

— А бо-о-о-о... — что означало: “А Боже ж ти мій!” — А бо-о-о-о... Ото ти наслухалася розговорів отієї старої суки?! Ото собі отакеє надумала?! Та плюнь ти на неї, вона усю жисть такая дурная! Та якшо вона тобі не дай’бо іще шось скаже, то я возьму дрючка та й приб’ю її на місці, трасці її матері! Та я їй ув пику її паганющу плюну та й глаза їй повикарябую! Та шоб їй повилазило, шоб вона не діждала, курва, якшо із-за неї дитина отако мучається!

— Нет, баба Надя, спасибо вам, но мы наверняка уедем, — тихо, однако решительно сказала Светлана (а слезы лились). — Зачем вам из-за нас неприятности.

Старушка повторила танец на месте, потом напустилась на нее:

— А ти скаженая! Заладила собі: поїдимо, поїдимо... Сиди тут, трасці твоїй матері! Тут плохо, а там іще худше! Чого ты розревілася, дурна? Ты ж дитину тітьками кормиш, хіба хочеш, шоб молоко в тебе ізгоріло?! Сиди, говорю, тут і не рипайсь! Ти Гєнина жінка, Алєчка його дитина, і я вас не одпущу, пока радіація не ущухне!

Настроение от старушкиных внушений не улучшилось, но напряжение исчезло. Светлана вновь почувствовала безмерную усталость. Снова ехать куда-то, хоть бы и домой... Поспать бы! А решиться на переезд никогда не поздно. Только не сейчас. Не сейчас...

— Спасибо вам, баба Надя.

Старуха заморгала, втянула голову в платки, поправила выбившуюся прядку волос, осклабилась, продемонстрировав редкие гнилые зубы.

— Отож бо й ба... Спасібо! І нє думай мені уїхать! Іди собі до дитини. Як хочеш, борща попоїж, мнясо там іще осталося. А я піду ляжу, бо пізно вже. Полуношнічає ця клята Вєра, шоб їй повилазило, шоб вона добра нє бачила усю свою оставшуюся жисть! Спати вже тре.

Спать... Счастливая баба Надя!

Светлана прошла в соседнюю комнату. Аля спала, сладко улыбаясь. Сопеть перестала. Светлана попробовала пеленки: сухо. Села на край кровати, принялась рассматривать милое личико, так похожее на Генкино. Сразу видно: папина доця...

Господи, да за что ж это все?! В конце апреля было так тепло, хорошо. Они гуляли вдвоем по Русановке, Гена гордо катил красную коляску с их Алькой. В субботу собирались рвануть в Гидропарк, ненадолго, конечно, но хотя бы “для обновления сезона”, чтобы пройтись по мостику, где когда-то встречались. С утра пораньше позвонила мама: “Светик, не пейте никто воду из кранов. Говорят, что-то случилось на Припяти. Кажется, в Чернобыле. Теперь вся вода заражена”. Прогулку в Гидропарк отменили. Гена целый день мотался к знакомым на Оболонь и возил бидонами воду: сказали, Оболонь снабжается от артезианских скважин. Вечером они все дружно смеялись. И она, и Генка, и свекровь со свекром, потому что нигде никакого заражения не было. И выливали воду. А назавтра оказалось, что было, что это на атомной станции, но ветер пока дует на Белоруссию, так что в Киеве все хорошо. До поры до времени...

Во вторник Генке прислали повестку из военкомата. Когда-то мама радовалась: замечательно, что зять военный строитель, да еще в запасе. На “гражданке” такой и квартиру отремонтирует, и дачу построит. А если и призовут в армию, хоть воевать не будет. А теперь вдруг это оказалась самая нужная и самая военная профессия наряду с пожарником и вертолетчиком. Света ходила в военкомат, унижалась, плакала, говорила, что у них вот дочка двухмесячная. “У вас один ребенок, а не десять. У вас родители, у него родители. Что вы хотите? Это быстро, через неделю вернется. Освободите кабинет”. А выйдя за дверь услышала, как майор сказал капитану: “Ну вот, еще у одной коровы ё...ря забрали”. Капитан поддакнул: “С жиру бесится”.

На Майские ветер дул уже на Киев. По телевизору показывали демонстрацию, а вечером в программе “Время” — как с вертолетов бросают на взорвавшийся реактор мешки с песком. Чтобы попасть в реактор, надо быть над ним. “Там на вертолетах днища специальные, свинцовые”, — с надеждой сказала свекровь. Свекор выругался и выключил телевизор.

Перед отъездом Генка раскопал в шкафу справочники по физике и химии, нашел главу про изотопы, сказал, что про стронций и цезий лучше не думать. Про йод он подсчитал по периоду полураспада, что если сейчас его количество условно принять за единицу, то ноль и одна десятая от этого количества останется где-то к августу. Сказал также, что все это учат студенты в любом институте по гражданской обороне, что все госруководители тупоголовые и малохольные, если не могут построить на бумажке в клеточку кривую “два в степени минус икс” и что в любом учебнике рекомендуется выйти из зоны ядерного заражения, поэтому Светлане с Алькой стоит убраться из Киева на все лето. Свекровь сказала, что уровень радиации пока низкий, у них на работе меряли самодельным приборчиком и намеряли пять единиц (правда, никто не знает, каких: рентген в секунду или миллирентген в час!). Генка заявил, что у них опасна не проникающая радиация, а радиоактивное заражение, что это совершенно другой фактор, а пять рентген в час — это внешняя граница зоны “А” ядерного взрыва. Сказал — и уехал. Ушел. “Как на фронт”, — плакала свекровь. Свекор обозвал ее и велел не ныть. Но сам скрипел зубами.

Светлана верила Генке.

Все родственники с ее стороны жили слишком близко. Дали телеграмму в Богом забытую деревеньку троюродной бабушке Гены. Согласилась принять. Папа взял на работе отгул и провел целый день в очереди за билетами. Достать удалось только на четырнадцатое мая. От Генки не было ничего, ни звонка, ни строчки.

В Жулянах творилось нечто невообразимое, но говорили, что на вокзале еще хуже: люди сутками стоят плечом к плечу и не могут уехать. Здесь тоже народу была тьма тьмущая, и в основном женщины с детьми. Казалось, аэропорт превратился в колоссальную Комнату матери и ребенка. Видеть это было тем более необычно, что детей на улицу старались не выводить. Обсуждали положение, говорили, что детские сады будут вывозить централизованно, но тут же возражали, что наоборот не будут, что даже издали приказ на этот счет. Говорили, что неделю назад в Борисполе видели, как жены и дети правительственных чиновников садились в специальный самолет, летевший куда-то в Азию и что у каждого на боку был противогаз. Никак не могли разобраться, где будут проходить практику школьники и студенты, будут ли их вывозить. В скоростное тушение пожара и забрасывание реактора мешками, пусть даже со свинцом, никто не верил. Коллективно решили и согласились, что надо бросать все к чертовой матери и драпать, что правильно делают женщины с “Арсенала”, которые пишут заявление на отпуск за свой счет, бросают его на стол начальнику и уходят, не дожидаясь даже визы с разрешением. “Эвакуация, как в войну”, — наперебой твердили мать и свекровь, провожавшие Светлану с Алькой. В самолете вообще был сплошной “цыплятник”, одни “груднички”. Пищат, орут. Рядом со Светланой сидела молодая женщина и мальчик лет четырех. “Жених вашей будет”, — пыталась шутить та. В багажном отделении тоже сидели женщины с детьми, проникшие в самолет без билетов, за взятку. И тоже шутили. За вещи никто не беспокоился.

Киев переживал второй взрыв: взрыв сотворения анекдотов. Шутки были все больше “черные”, юмор то ли отчаявшихся, то ли смертников.

Киевляне бывают веселые и находчивые: находчивые нашли способ уехать (это про нее и Альку), веселые остались и рассказывают анекдоты.

Международный обмен: меняю квартиру в Нью-Йорке на любую квартиру в любом городе. Хиросиму, Нагасаки и Киев не предлагать.

Портрет киевлянина двухтысячного года: лысый импотент с “Киевским” тортом.

Частушки:

“Запорожец” — не машина,

Киевлянин — не мужчина.

Если хочешь быть отцом,

Закрывай яйцо свинцом.

Отойди, противный,

Ты ради'активный.

Господи, это же про них с Алькой!!! Над чем смеемся-то, Господи!..

Света изо всех сил впилась зубами в запястье, чтобы не закричать. Разжала челюсти — на коже остался багровый венчик с ямками от зубов.

Вот и баба Вера, дура старая, шпыняет их: радиации, заразные, вон! Отойди, противный, ты ради'активный. Ну неужели им некуда податься, неужели нет места на земле, неужели одна дорога — назад в Киев?! Подыхайте в своем йоде со стронцием и цезием, как собаки бешеные, а стоящая одной ногой в могиле баба Вера не хочет, чтобы вы на нее влияли и укорачивали такую распрекрасную жизнь. Это она-то влияет! Алька влияет! Тепленький живой сверток...

А от Гены ничего, по-прежнему ничего уже двадцать четыре дня, а двадцать четыре дня да по двадцать четыре часа — это целых пятьсот семьдесят шесть часов... Хоть в петлю ей вместе с Алькой!..

Спасибо, баба Надя приютила, помогает чем может, а теперь и защищает! Есть еще добрые люди. Только старая она, совсем старая старушка. Случись что завтра с ней — как быть? Либо домой возвращаться подыхать, либо в петлю...

Светлана с трудом поднялась с кровати, выпрямилась. Нет, так не годится, так скоро “крыша поедет”. Пусть только попробует кто сунуться — глотку за Альку перегрызет! Кого испугалась-то? Бабы Веры да ей подобных?! Она же молодая, сильная. А чтобы сил побольше иметь, чтобы не только со старухой вздорной справиться, а и с мужиком при необходимости (эк запугала, ведьма проклятая!), надо сил набраться. А для этого надо раздеться — и спать, спать... Спать, спать по палатам пионерам, октябрятам...

Куда там спать, вон куча пеленок лежит, завтра Альку не во что заворачивать будет! Ой, она же воду грела! Забыла. “Котелок” уже совершенно не “варит”, даже вшивая бабка ее смогла запугать... Ну, поработаем еще чуть-чуть, это все прогонит, и страх, и сон.

Светлана соорудила из двух стульев и одеяла ширмочку для девочки, зажгла лампу (она слабенькая, всего-навсего шестнадцать ватт), чтоб стирать здесь. После визита бабы Веры хотелось быть поближе к маленькой: кто эту старую каргу знает, как бы чего не вышло... Значит, запугала все же, сволочь!

Светлана вышла в соседнюю комнату. Баба Надя ворочалась на жарко протопленной (весной, в мае!) печи, кашляла и бормотала со вне. Светлана взяла два ведра с водой, миску под мышку, вернулась к себе, согнулась — и завертелся конвейер: намылить, положить, подождать, намыливая в это время следующую, оттереть, прополоскать, намылить, положить... Ей казалось, что глаза сейчас лопнут, а мозг расплавится, точно оставленное на солнце желе.

Света перестирала уже почти все, когда ей показалось, что свет за спиной у окна стал ярче. Вдруг баба Вера подпалила дом?! Она резко обернулась...

Он сидел на стуле у самой стены, положив ногу на ногу. Весь белый, слегка серебристый, блестящий с головы до пят. Длинные тонкие пальцы сплетены на колене. Умопомрачительного покроя штаны, парусиновые туфли, рубаха расстегнута до солнечного сплетения.

Светлана вновь уставилась в миску, но пошатнулась и едва не упала. Вот была бы красотища: падение с точным окунанием лица в мыльную воду! А вообще не мешает освежиться. Полезно, когда мертвецы мерещатся. Все-таки сошла с ума, значит. Сбрендила.

— Здравствуй, пусюнчик.

Светлана так сжала пеленку, что хлопья мыла разлетелись по комнате. Надо после убрать...

— Здравствуй, говорю.

Неужели он там?! Раньше она хоть засыпала, теперь же все происходит наяву: мыло попало в порез на пальце, ранка саднит. Ущипнула себя: больно. Обернулась.

Белый человек по-прежнему сидел на стуле. Сидел и терпеливо ждал ответа.

— Я Света.

— Я знаю.

Говорит как нормальный человек, губы двигаются. А голос странный: идет не от него, а будто изнутри тебя.

— Ты Миша, я тебя узнала, — Светлана подняла руки вверх и зажала предплечьями уши (незаметно, словно чтобы почесать их), но голос гостя остался четким, слегка ироничным и по-прежнему шел изнутри:

— Совершенно верно. Только можешь не проверять: я тебе не кажусь, я на самом деле есть.

Светлана вытерла руки о платье, тыльной стороной ладони смахнула пот со лба. На всякий случай села поближе к Альке. Миша едва заметно усмехнулся.

— Ни Юра, ни ты особой сообразительностью не отличались: ни прежде, ни теперь.

При чем здесь Юра, которого она и не знала никогда?..

Гость снисходительно ухмыльнулся и охотно пояснил:

— Ты к пусюнчику при том же, при чем куколка к гусенице, а бабочка — к куколке. В прошлый раз ты была Юрой. Так что знала ты его о-о-очень хорошо.

У нее точно “крыша поехала” от бессонницы! Светлана рванулась, чтобы вскочить с кровати, бежать в соседнюю комнату, расталкивать бабу Надю, звать на помощь... чтоб хоть что-нибудь сделать, лишь бы не сходить с ума покорно!.. Однако так и осталась сидеть. В закипающих от бессонницы мозгах рождалось непонятное веселье, разливалось в голове, сползало вниз по телу.

Так она была мужчиной! Не совсем еще мужчиной, правда, но неокрепшим юнцом. Жила в протараканившейся коммуналке с фанерными перегородками. Училась в одном классе с дядей Игорем...

Значит, она про себя расспрашивала!

Про себя видела сны!!!

Светлана повалилась на кровать, зябко съежилась, обхватила свою несчастную больную голову и истерически захохотала. Такое с ней было лишь однажды: их самых первых приняли в комсомол, пять человек из класса, и все девчонки, отличницы, ни одного мальчишки; они собрались дома у Алки Соболевой, накупили лимонаду, но Алька сказала, что подобное событие надо отмечать покрепче и вытащила из холодильника початую родителями бутылку “сухого”; и вот они налили себе по стакану “Дюшеса”, капнули туда всего по одной-единственной капельке вина, бросили свои значки (как в кино бойцы бросали в котелки со спиртом ордена и медали) и выпили. Обмыли. Как они тогда опьянели! И от чего? От капельки “сухарика” в лимонаде! В тот раз Светлана была такая же до сумасшествия легкая, бесшабашно-веселая. Только теперь ей вдобавок жутко. Не от того, что Миша читает мысли, а скорее потому, что она как-то сразу ему поверила; вот и возникло столь странное сочетание жути и веселья...

Стоп!!! Если Миша так хорошо знает ее мысли, не значит ли это, что он... Порожден ими же?!

— Нет.

Светлана недоверчиво посмотрела на белую фигуру и еще раз ущипнула себя. Миша вновь усмехнулся.

— Проверяй, не проверяй, а я есть. Мыслями твоими я не порожден, а вызван. То, что я знаю их наперед, вовсе неудивительно: человек быстрее думает, чем говорит, а ощущает быстрее, чем думает. Я тоньше человека. Со мной вообще можно не разговаривать, не думать — только чувствовать. Но раз тебе неудобно, я... буду ждать твоих слов, — он с видимым безразличием пожал плечами. Светлана уставилась на низкий потолок и вяло подумала: видимо, у нее маразм, но не старческий, а усталостно-женский. А этому белому она ни слова не скажет, пока он не исчезнет с глаз долой. Ни единого словечка. Ни сейчас, ни потом...

— А кому говорить-то, если я уйду! — с иронией заметил Миша. — Но что ж делать, не хочешь говорить, скажу я. Да, тебе тяжело. А ведь презренный нигилист является на помощь по первому зову, где бы он ни был и чем бы не занимался. Вспомни! Это же с тобой было. С тобой!!!

Светлана напряглась...

— Ну же!

И она действительно вспомнила. И эти четыре сна, в одно мгновение воскресшие в памяти живо и объемно, во всех подробностях, и многое другое; и провалившись в воспоминания с головой поняла: в самом деле, было с ней. Не с каким-то там незнакомым Юрой — с ней. Черт возьми, какая досада...

— Эх ты, помощничек, — сказала она потолку бесцветным от переутомления голосом. — Где ж ты раньше был? Позволил мне бабой стать... Ну да, самой натуральной бабой: спасаюсь черт-те от чего в глухомани, ребенок, стирка, мужа нет, что с ним — неизвестно, не сплю ночи напролет, маюсь... беспредел. Чего ж ты раньше не помогал?

Светлана покосилась на гостя. Миша вытянулся на стуле и заложил руки за голову.

— Начну с конца, — сказал он менторским тоном, но вдруг всем телом подался вперед и с болью в голосе принялся отчитывать Светлану: — Тебе помогали! Помогали. Что Борух Пинхусович обещал? Напомнить, если забудешь. И напоминали, целых четыре раза напоминали! Что, мало? Да сколько же можно тогда!

Или не так помогали, а? Чего ты ждала, чего, я спрашиваю? Чтоб сразу молочные реки в кисельных берегах? Не бывает так, пусюнчик! Юра сам вызвался идти, сам напросился. Его, то есть тебя, предупреждали по-хорошему: не сможешь ты ничего, не ходи, поднимись хотя бы во второй мир. Не пожелал. Стал тобой, не изменив себе. А чего Юра всегда хотел? Чтоб его опекали, чтоб присматривали за ним, неразумным дитятей, чтоб все за него делали. Взялся идти предупреждать людей — иди, но не требуй же, чтоб мы выполняли за тебя твою работу!

Светлана тут же сообразила: точно, это ж если Юра превратился в нее, значит, она должна была рассказать всем о предстоящей катастрофе! Не какой-то там незнакомец, а именно она...

— Я... ты не об этом, — попробовала слабо защищаться. Миша издал презрительный звук вроде: “Пфсссс!” — и продолжал с удвоенной энергией:

— Нет, все дело именно в этом! Испугалась правды? А вот она, правда-то, — гость пощелкал пальцами, и в правой ладони словно бы затуманилось облачко толченого стекла и блеснула крошечная искорка. — Ты женщина, так. Что же здесь удивительного? Никто из нас не знает, кем станет по возвращении наверх. Одного лишь не бывает: чтобы вернулся дух без тела. Помнишь, ты так считала?

Уловив мгновенное недоверие во взгляде Светланы, Миша пояснил:

— Я не вернулся еще, я гость. И потом, только из преисподней можно выходить наверх раз в год, а из второго мира — хоть каждый день! Видишь, до чего жестоко ты ошибся? Поднялся бы к нам и посещал бы землю, когда хотел...

Ладно, я про возвращение. Был когда-то некий страшный антисемит, который в следующий раз стал евреем. Вот это номер! Вот это я понимаю! Кстати, сюжет о расисте, о ку-клукс-клановце, который в один далеко для него не прекрасный день становится негром, используется в Америке весьма широко и даже у Беляева встречается. Но что с тебя взять! Сама назвала себя бабой, а куда бабе книжки читать за тазиками и кастрюльками... Отчитала свое в школе, и хватит.

А конкретно с тобой все просто. Расист становится негром, антисемит — евреем воспитания ради. Юра умер до срока, так как забыл, хуже того — не пытался узнать о Бабьем Яре, помнишь? Но у него оставалась еще одна слабинка: не умел пусюнчик заботиться о других, хотел, чтоб только о нем заботились да хлопотали. Вот он и стал тобой! У тебя дочка, — Миша как-то странно посмотрел на Аленьку. — Ты не можешь не заботиться о ней, учишься заботиться, хочешь того или не хочешь, потому как женщина не может не заботиться! С другой стороны, для мужчины Юра был слабаком как внешне, с точки зрения мускулов, так и внутренне, духовно. Тут уж тебе просто нельзя не стать женщиной! В общем, все это дваждыдвачетыре.

Да, ты сейчас достаточно хлебнула: глухая деревенька, неизвестность с мужем и прочее. Из женщины в бабу превратилась. Так сама же виновата!..

— Я?! Я еще и виновата? — от такой несправедливости Светлана даже подпрыгнула. Миша спокойно скрестил руки на груди.

— А кто ж еще! Предупреждали: не ходи. Про груз на ногах не забыла? Юра вернулся наверх, стал тобой, не отдохнув как следует ни во втором, ни в более высоких мирах. Он как бы нырнул, не вдохнув свежего воздуха, да еще пошел на рекордную для себя глубину. И ты после этого удивляешься, почему захлебнулась в беспределе!..

— А что было делать?! — в отчаянии крикнула Светлана. От ее крика в соседней комнате заворочалась на протопленной печи баба Надя, хотя Алька продолжала спать как ни в чем не бывало. Светлана испуганно зажала рот ладонью.

— Надо было делать то, что собирался сделать Юра: рассказать людям о предстоящей катастрофе, — твердо и решительно отчеканил Миша. — Слушали бы тебя или нет, дело десятое. Говорить надо было, а не молчать. Ты же Светлана, свет несущая! И даже если ты про это все узнала случайно, даже если предположить, что все это не про тебя, как можно было оставаться в стороне? Не понимаю...

— Кто бы мне поверил, — Светлана безнадежно махнула рукой.

— Опять двадцать пять! — раздраженно воскликнул гость. — А Юре о чем говорили?! Странный ты все же, пусюнчик: храбришься, делаешь глупость, а схлопочешь под ребра — сразу в кусты. Нельзя так! Вот и расхлебывай кашу, тобою же заваренную. И спасибо скажи, что хоть помогли тебе с Алькой уехать, — Миша вновь как-то странно посмотрел на девочку. — Что ты самолетом улетала, а не поездом ехала (а что на вокзале было, ты слышала), что билеты не на конец мая достали, а на середину, и что вообще баба Надя согласилась тебя принять. Знаешь, ведь запросто можно было устроить так, чтобы она отказалась. Куда б ты тогда подалась?

А куда ей еще податься!..

— Эта помощь тебе за то, что одному-единственному человеку ты все же отважилась рассказать про свои сны: Ольге Васильевне твоей. Кстати, она вызвалась проводить тебя тогда отнюдь не случайно и не случайно стала расспрашивать тебя. Учти, ей внушили мысль поговорить с тобой. Эка важность: девушка хлопнулась в обморок на кладбище!

— Она хорошо ко мне относилась! — возмущенно вскричала Светлана, на мгновение усомнившись в чистоте чувств любимой учительницы.

— Ты несправедлива к ней, — осторожно заметил Миша, как бы оценивая последнюю мысль собеседницы. — Ей внушали не хорошее отношение к тебе, не внимание и любовь. Это было бы жестоко. Но она могла просто провести тебя до трамвая, не задавая лишних вопросов на тему. А ты, мол, не ушиблась? А голова не кружится? Ну и ладушки. Посадила, и поехали. А так она стала пробным шаром. И ты моментально сломалась.

— Твоя работа? — устало спросила уже ни во что не верившая Светлана, которая вдобавок вспомнила, как в небе лопнула струна.

— Наша, — таинственно сообщил гость. — Учти, не я один наблюдаю за тобой. Да и не за тобой одной.

Последние слова Миши с новой силой пробудили волнение неизвестности, и с замиранием сердца Светлана спросила:

— Скажи... а за... Геной вы... не наблюдаете?

Гость нахмурился и засветился еще ярче, но несмотря на это свет остался мягким и не резал глаза.

— Что с Генкой? — повторила Светлана настойчиво и встала. Миша молчал.

— Скажи.

— Не могу. Не должен. Сама узнаешь.

Она умоляюще протянула руки к гостю и медленно пошла. Но вдруг ноги подкосились, Светлана опустилась на колени. То ли подействовало жесткое: “Не должен”, — то ли еще что-нибудь, только она запрокинула голову, и из полураскрытых губ вылетел древний вопль, протяжный бабий вой. Так выли над белым телом любимого мужа, истыканным кочевничьими длинными стрелами с черным оперением еще вдовы дружинников князя Игоря. Так вопила и плакала княгиня Ольга на крепостном валу в Путивле.

— Молчи и хлебай свою кашу полной ложкой, — прошипел сквозь зубы Миша. — В конце концов, ничего такого про твоего Гену я не сказал.

Светлана вспомнила, что князь Игорь бежал из половецкого плена и вернулся к Ярославне. На мгновение ей сделалось легче. Но ведь многие, слишком многие княжьи дружинники так и не вернулись...

— Он бросил меня. Ушел, — сказала она безнадежно и добавила то, чего боялась больше всего: — Ушел навсегда.

Гость молчал, не убеждая ее, ни разубеждая. Ни малейшей надежды или лазейки... Светлана встала с колен, ссутулившись поплелась к кровати, рухнула в ноги к Альке и спросила, лишь бы спросить что-нибудь:

— Ладно, не говоришь, и не надо. А как там у вас остальные? Как ты сам?

— Вот так-то лучше, — Миша улыбнулся. — Он не бросил тебя, учти. Он должен был сделать это, и сделал. И ты это знаешь. Ты бы не полюбила Гену, если бы он был другой...

В словах Миши почудился некий намек. Светлана так и впилась жадным взглядом в губы гостя... Однако Миша уже говорил с полнейшим беспристрастием:

— Борух Пинхусович теперь в четвертом мире, я сам обосновался во втором, Мышка и Чубик по-прежнему в преисподней.

Светлана тихонько вздрогнула и продолжала играть в вопросы:

— Чем же вы там занимаетесь?

— Да кто чем. Чубик сибаритствует, как тургеневский Аркадий, играет “Рыбачку Соню” и регулярно отмечает Духов день на могиле Федора Величковского. Мы с Мышкой ходим парой, только теперь в разных мирах. Борух Пинхусович был абсолютно прав насчет ее имени: она как хозяйка встречает вновь прибывших, заботится о них. Ее волосы окончательно отросли и просто великолепны. Еще даже лучше, чем были на самом деле.

— А ты?

— Госпожа Мышка помогает сориентироваться, взять себя в руки и не делать глупостей в своем мире, я в своем, — Миша выразительно посмотрел на Светлану. — А таких, кто делает глупости, в последнее время ой как много. Гораздо больше чем надо.

Они помолчали. Светлана вяло обдумывала услышанное и постепенно все больше удивлялась, почему Миша ни слова не сказал о Соне. Ведь Юра... то есть она была... был... в общем, ближе всего к пусюнчику была Соня. Так в чем же дело?

— С Соней особая история, — нарушив обещание не отвечать на мысли сказал гость. — Она поднялась во второй мир, да не смогла уйти и удержаться далеко от тебя... и ушла вслед за тобой. Короче, ты стала ее камнем, неудержимо тянущим на землю. Теперь Соня вместе с тобой и как всегда помогает тебе.

Светлана удивленно уставилась на Мишу. Значит, Соня тоже на земле! Самая верная, близкая душа, продолжает заботиться о ней...

— Гена, — догадалась Светлана, со смешанным чувством радости, восторга и страха за судьбу любимого человека думая, что вот он как всегда спасает ее, да еще и Альку, в далеком Чернобыле.

— Нет, — гость отрицательно мотнул головой. — С Генкой ты могла и не встретиться, а Соня непременно хотела быть рядом с тобой. В любом случае. Понимаешь? Рядом — и помочь тебе выполнить задуманное Юрой, потому что ты очевидно провалилась, замолчав после первого же разговора с Ольгой Васильевной.

Светлана лихорадочно перебирала в уме имена всех своих подружек, периодически возвращаясь к Генке.

— Ну и туго ты соображаешь, пусюнчик!

Кто же? Кто? Не мама же с папой, они старше... Стоп-стоп, что-то в этом есть... Ее мама и она, ее дочь. Мама — и дочь...

Мама!!!

Привстав на вытянутых руках Светлана с ужасом смотрела на Альку.

— Наконец-то додумался. Поздравляю, пусюнчик.

Светлане казалось, что волосы шевелятся на голове, а тело медленно покрывается противной липкой испариной и “гусиной” кожей.

Это как же так?! Вот это маленькое беззащитное существо и есть Соня?! Это такая помощница?!

— Вот именно, помощница. Я же не сказал “защищать”, я сказал “помочь выполнить задуманное”. Твоя дочь может родиться только от тебя. О ней ты волей-неволей станешь заботиться (чему и должна учиться) и ее будешь оберегать от следующей беды.

— К-какой такой с-следующей?

У Светланы дрожала нижняя челюсть. Миша выпрямился и словно бы вырос. Голос его звучал глухо:

— Которая будет еще через двадцать лет. Думаешь, Чернобыль — это последняя катастрофа? Как бы не так! Твое поколение получило оплеуху, как и предыдущее, но люди, кажется, опять ничему не научились.

— Это уже сейчас видно? — с замиранием сердца спросила Светлана.

— К сожалению. Но у людей есть пока еще двадцать лет, чтобы одуматься. На этот раз было даровано пять дополнительных лет отсрочки; в следующий раз лишние годы могут быть забраны, может вновь будет отсрочка. Этого даже я не знаю. Не знаю также, что именно произойдет. Но могу сказать точно: на очереди поколение твоей Аленьки.

Светлана подползла к Але на животе и нависла над ней, словно желая закрыть телом дочурку от любой неведомой угрозы. И слышалось ей тиканье то ли стареньких ходиков в комнате у бабы Нади, то ли часов судьбы.

— Что же делать? — спросила она, чувствуя себя отнюдь не лучше затравленного зайчишки.

— То, ради чего отправился сюда Юра. Ради чего здесь ты, — Миша говорил спокойно, но настойчиво. — Как и у всех людей, у тебя есть шанс на вторую попытку. Судьба милосердна, она всегда дает шанс. Всегда, пусюнчик. Расскажи все людям. Предупреди.

— Как?..

— Не знаю. Думай. Решай. Твой выбор совершился на парадной экзекуции осенью шестьдесят третьего. За тебя твою работу никто не сделает, — гость встал со стула, подплыл вплотную к кровати и умоляюще проговорил: — Но учти, оплошать на этот раз нельзя. До сих пор ты отвечала лишь за свою жизнь, теперь же — за свою и вдобавок за Алечкину. На тебе лежит отныне большая ответственность и как на говорившего открыто со мной, обитателем второго мира. И спрос с тебя будет на этот раз большим. И еще: Аля не на много сильнее тебя: Соня пробыла во втором мире слишком мало. К тебе торопилась, пусюнчик. Такие вот дела.

Тут девочка сладко зевнула, открыла глазки, увидела гостя... и заулыбалась, точно старому знакомому, заерзала и как бы потянулась к нему. Светлана автоматически потрогала пеленки: сухие. Это Миша разбудил Алечку... Неожиданная мысль пришла в голову вместе со словами гостя:

— Помоги ей; она уже помогает тебе.

— А она... знает? Будет знать? — спросила Светлана, заподозрившая неладное после того как Алька вновь потянулась к Мише.

— Что ты! — гость махнул рукой. — Зачем ей знать, что она была когда-то Соней, а ты — Юрой! Покинувший иные миры забывает прежнюю жизнь. Ради тебя было сделано исключение, вот и все. А ей это зачем? Ты будешь охранять ее, тебе и надлежит знать. Аля же поможет тебе одним своим существованием. И вообще у тебя больше не будет снов о той жизни. И если все пойдет нормально, мы никогда не увидимся. Хотя без поддержки по-прежнему не останешься. Вот так, пусюнчик. Пора действовать.

Миша склонился над девочкой, улыбнулся, провел рукой над ее личиком. Алька радостно загулила. Светлана хотела было задержать руку гостя, но неподвижно застыла, боясь, как бы ее пальцы не прошли сквозь дым видения. Миша бросил на Светлану загадочный взгляд, затем подмигнул девочке и спросил:

— Что, Соня, поможем пусюнчику? Как ты думаешь, Алечка, даст тебя мама Света в обиду или нет?..

В соседней комнате то ли ходики бабы Нади, то ли часы судьбы монотонно отмеряли двадцать лет до следующей беды. Миша склонился над кроватью, Аля улыбалась ему и таращила глазенки. А Светлана не знала, что же ей делать теперь, как выполнить то, что Юре казалось таким простым и легким.

Оказывается, это еще не конец!..

POST SCRIPTUM

Да, это еще не конец. Не конец двадцатилетнего цикла, и не конец повести. Поэтому убедительно прошу тех, кто дочитал ее до этого места, потерпеть еще чуть-чуть: с вами поговорит немного сам автор.

Дамы и господа! Пани и панове! Товарищи и товарищи! Граждане и гражданки! Люди, человеки!

(На внимание леди и джентельменов, мадам и месье, сеньоров и сеньорит я не рассчитываю, но кто ж его знает...)

Первоначально никакого прямого непосредственного обращения автора к читателям я не планировал. Это не в моем стиле: у литературного опуса есть свои герои, пусть они и общаются с читателями. Но когда я начал перерабатывать первый черновой вариант повести во второй, меня вдруг охватили сомнения: мне могут... не поверить. Представляете: могут не поверить!!!

В самом деле, жанр фантастики обязывает к проявлению фантазии. Добро бы еще повесть была научно-фантастической, а то фантастика явно ненаучная, мистическая какая-то, бредятина чистейшей воды. И вот я опасаюсь, что по прочтении ее господа лихо предложат дамам ручку, дамы кокетливо поведут глазками, улыбнутся и пойдут вместе с господами куда-нибудь в театр и думать забудут обо всех этих глупостях.

Простите меня за голословное утверждение, но это совсем не глупости. И умоляю вас: не отмахивайтесь от них...

Но что вам мои просьбы?

И вот как раз с целью как-то подкрепить только что сказанное я решил подобрать хотя бы какие-нибудь цитаты из написанных другими людьми и по совершенно другим поводам книг, которые могли бы хоть косвенно подтвердить основную мысль повести:

Двадцатилетний цикл и все к нему относящееся есть реальность,

и получение Киевом очередной оплеухи через двадцать лет тоже

реально.

Это и есть истинная тема повести, а не Бабий Яр, Куреневская трагедия или трагедия Чернобыля. Вообще Куреневка выбрана мною в качестве темы исключительно по двум следующим ниже причинам:

1) в Бабьем Яру стоит сегодня не только грандиозный памятник в стиле соцреализма, не отражающий в полной мере трагедию одного из самых ужасных мест Отечественной войны, но и, слава Богу, менора; о Чернобыле говорили достаточно много и пока еще говорят, хотя у всех в настоящее время на уме экономический кризис и как следствие судорожные поиски средств к существованию; Куреневская трагедия же попала в тень как довольно мелкое происшествие рядом с двумя гигантами;

2) хоть Куреневка и мелковата, тем не менее она есть среднее звено между Бабьим Яром (с которым, кстати, объединена даже территориально) и Чернобылем, которые есть в свою очередь три звена в более длинной цепочке (напр., голод на Украине во время гражданской войны+разруха 1921 года и т.д. назад, то, что будет где-то в 2001 году, если человечество не одумается — вперед); значит, необходимо напомнить о Куреневке.

Так вот, еще раз повторяю: постскриптум затеян мною для того чтобы хоть как-то подтвердить очевидно фантастические строки повести.

Подтверждение первое. Факт куреневской трагедии

О Куреневке у нас никто не писал и не пишет (о единственном серьезном исключении речь ниже). Лишь на 30-летие трагедии в одной из киевских газет я видел коротенькую заметочку, да по радио прозвучала опять же коротенькая передача. Смысл таков: жертвы не считаны, виновники неизвестны, прошлое окутано туманом, а будущее покажет. Как вы понимаете, для трехмиллионного Киева это мутная капля в море и сломанная иголка в стоге сена. Нет, даже ушко от иголки. За прошедшее после катастрофы время (более 30 лет) успело вырасти минимум два поколения киевлян, да сколько приезжих. И если бы напоминали тем, кто знает, а то ведь большинство понятия не имеет про Куреневку! Тут не напоминать, тут рассказать надо. Так что, уважаемые тинэйджеры и те, кому за двадцать (а может и кому за тридцать!), уверяю вас: Куреневская трагедия была. Где?! В Киеве?! Сель?! Это ведь не горы, откуда же грязевой поток!!! А “на семи холмах стоит Киев град”, Сырец выше Подола и Куреневки. Оттуда и хлынуло. Из замываемого Бабьего Яра.

Но. к сожалению, я не прямой, а косвенный свидетель. Я как раз из тех, кому около тридцати, а 13 марта 1961 года мои будущие родители еще даже не познакомились. Про Куреневку я знаю от мамы: мои дедушка и бабушка похоронены на Байковом кладбище, и когда мы с мамой ходили убирать их могилу, я каждый раз видел на углу центральной аллеи милиционера. Естественно, спрашивал, почему он здесь. Мы отходили подальше, и мама шепотом сообщала, что во-он там, на углу, похоронен человек, устроивший Куреневку, его могилу несколько раз оскверняли, вот и приставили милиционера, чтоб стерег. Дома рассказывала больше.

Я не могу точно утверждать, что во всем виноват один Доводов (поэтому его имя в повести изменено), не могу с уверенностью сказать даже, застрелился ли он. Это слух. Поэтому я не ограничился расспросами одного человека. Я расспрашивал старших года четыре подряд и составил среднестатистическую картину слухов (говорят, статистика — наука точная, хотя и имеет дело со случайными величинами), которая и положена в основу повести. Слухи, кстати, называют еще двоих чиновников, давших “добро” на замывание Бабьего Яра, поэтому в повести Доводов есть среднестатистический чиновник, ставший “козлом отпущения”, как бывший директор ЧАЭС Брюханов.

Итак, я уже утратил всякую надежду документально подтвердить сам факт трагедии, как вдруг в книжном киоске около кинотеатра “Заря” (бывший молельный дом караимов, упомянутый в повести; перед проработкой второго варианта я скрупулезно обошел все места действия своих героев) наткнулся на “Бабий Яр” Анатолия Кузнецова. Это оказалось великолепное, хоть и дешевое издание в твердой обложке, причем в обращении к читателям автор просит только данный текст романа считать действительным, т.к. в нем занимают свое место все фрагменты, вырезанные цензурой из публикации в “Юности” 1966 года, и все дополнения, сделанные автором в 1967-69 годах. Как же я обрадовался, найдя описание Куреневской трагедии в последней главе романа-документа! Перед тем как привести его полностью, дословно, замечу: весь данный фрагмент заботливо вырезан цензурой из журнальной публикации, так что не ищите его в “Юности”:

“Бабий Яр перегородили плотиной и стали в него качать по трубам пульпу с соседних карьеров кирпичного завода. По оврагу разлилось озеро. Пульпа — это смесь воды и грязи. По идее грязь должна была отстаиваться, оседать, а вода стекала через плотину по желобам.

Я ходил туда и потрясенно смотрел на озеро грязи, поглощающее пепел, кости, каменные осыпи могильных плит. Вода в нем была гнилая, зеленая, неподвижная, и день и ночь шумели трубы, подающие пульпу. Это длилось несколько лет. Плотину подсыпали, она росла и к 1961 году стала высотой с шестиэтажный дом.

В понедельник 13 марта 1961 года она рухнула.

Весенние талые воды устремились в Яр, переполнили озеро, желоба не успевали пропускать поток, и вода пошла через гребень плотины.

Широким своим устьем Бабий Яр выходил на улицу Фрунзе, то есть Кирилловскую, прямо на трамвайный парк и густонаселенный район вокруг него, даже в самом устье Яра по склонам лепились дома.

Сперва вода залила улицу, так что застряли трамваи и машины, а люди в это время спешили на работу, и по обе стороны наводнения собрались толпы, не могущие перебраться.

В 8 часов 45 минут утра раздался страшный рев, из устья Бабьего Яра выкатился вал жидкой грязи высотой метров десять. Уцелевшие очевидцы, наблюдавшие издали, утверждают, что вал вылетел из оврага как курьерский поезд, никто убежать от него не мог, и крики сотен людей захлебнулись в полминуты.

Инженерные расчеты заключали в себе ошибку: грязь, которую качали долгие годы, не уплотнялась. Она так и оставалась жидкой, поскольку главной частью ее была глина. Глинистые откосы Бабьего Яра, как водоупорные стены, надежно сохраняли ее в жидком состоянии. Бабий Яр, таким образом, был превращен в ванну грязи, такую же чудовищную, как и породившая ее идея. Размытая вешними водами плотина рухнула, и ванна вылилась.

Толпы людей вмиг были поглощены валом. Люди, бывшие в трамваях, машинах, погибали, пожалуй, не успев сообразить, что случилось. Из движущейся вязкой трясины вынырнуть или, как-либо барахтаясь, выкарабкаться было невозможно.

Дома по пути вала были снесены, как картонные. Некоторые трамваи покатило и отнесло метров за двести, где и погребло. Погребены были трамвайный парк, больница, стадион, инструментальный завод, весь район.

Милиция оцепила весь район и следила, чтобы никто не фотографировал. На некоторых крышах видны были люди, но неизвестно, как к ним добраться. В 1 час дня прилетел военный вертолет Ми-4 и начал эвакуировать уцелевших больных с крыши больницы, снимать других уцелевших.

Место катастрофы очень оперативно было обнесено высокими заборами, движение по улице Фрунзе закрыто, остатки трамваев накрыты железными листами, трассы гражданских авиалиний изменены, чтобы самолеты не пролетали над Куреневкой и нельзя было сфотографировать.

Трясина, широко разлившись, наконец получила возможность уплотняться, вода с нее понемногу стекла ручьями в Днепр, и к концу весны можно было приступить к раскопкам.

Раскопки длились два года. Было откопано множество трупов — в домах, в кроватях, в воздушных подушках, образовавшихся в комнатах под потолком. Кто-то звонил в телефонной будке — так и погиб с трубкой в руках. В трамвайном парке откопали группу кондукторов, как раз собиравшихся там сдавать выручку — и кассира, принимавшего ее. Цифра погибших, естественно, никогда не была названа. Бабьему Яру не везет с цифрами.”

И еще два предложения, имеющих отношение скорее к мистичности моей повести, чем к теме Куреневки, хотел бы я привести. Они вставлены автором в роман в 1967-69 г.г.:

“Попытка стереть Бабий Яр обернулась неожиданной стороной, привела к новым массовым жертвам, даже возникли суеверия. Популярной была фраза: “Бабий Яр мстит”.”

Вот так.

Я несказанно счастлив, что нашелся свидетель из современников куреневской трагедии, оставивший роман-документ. Естественно, несмотря на правдивость моей повести в силу самого жанра ее я не могу утверждать, что написал документ. Да я и не прямой свидетель. Так что за точными фактами отсылаю вас к Анатолию Кузнецову. В частности, признаю, что он гораздо более правдиво и внятно объясняет причины селя, хотя недооценивает роль грунтовых вод (кстати, в романе он пишет, что из яра вытекал ручей; следовательно, грунтовые воды не просто на Сырце, а в яре были!). С другой стороны, он ничего не пишет о грозе, бушевавшей в ночь на 13-е марта и также внесшей свою лепту в разрушение дамбы. Ну а с третьей, я переоценил роль тех же грунтовых вод.

Конечно, это детали, но именно о деталях я хотел бы сейчас сказать. Я рад, что как в общих чертах (две волны: водяная и грязевая; дата катастрофы, день недели; милицейское оцепление; тайна, вернее, попытка скрыть, вытравить из памяти людей происшествие и пр.), так и в деталях (задохнувшиеся в телефонной будке; занесенный трамвай; смерть кассира; спасающийся на вертолете и пр.) свидетельства опрошенных мною очевидцев совпадают с “Бабьим Яром” Кузнецова. Значит, для тинэйджера, собирающего по крупицам слухи в условиях всеобщей “игры в молчанку” через 15 лет после трагедии я поработал неплохо. С другой стороны, мы во многом расходимся (оценка вызвавших сель причин; Кузнецов не упоминает об обвалившемся корпусе психиатрической больницы им.Павлова; я ошибся насчет времени схода волны грязи, т.к. в повести Юра очнулся во время серого рассвета, тогда как в середине марта в 8.45 утра уже совсем светло; у меня раскопки трамвая начинаются сразу же после катастрофы, а не к концу весны и пр.). Что ж, на документальной точности я не настаиваю, хотя у меня тоже все правда. Я не стал подгонять свою повесть под “Бабий Яр”. Я оставил свидетельства своих очевидцев в неприкосновенности. Возможно, так мне удастся избежать обвинения в плагиате или, того хуже, в перверсии романа Кузнецова. И кроме выбора эпиграфа и вот этого постскриптума я не использовал “Бабий Яр”. Это разные произведения, и пусть они останутся разными.

Подтверждение второе. Спонтанное воспоминание о прежней жизни

Вот что сказано о посмертных воспоминаниях ребенка в книге Ю.М.Иванова “Йога и психотренинг. Путь к космическому сознанию”:

“Остановимся на исследованиях Яна Стевенсона... Дети... в возрасте 3-9 лет могут вспомнить детали предыдущего воплощения спонтанно. В качестве примера очень интересно обследование индийской девочки Шанти Дэви, которая в четырехлетнем возрасте начала рассказывать о своей прежней земной жизни с указанием имени мужа. Этот человек по имени Чоби был найден и представлен девочке, которая его узнала и правильно ответила на заданные ей вопросы. Через несколько лет вместе со своими родителями и некоторыми свидетелями Шанти Дэви выехала к Чоби в город Матхура, в котором она никогда прежде не была. Сразу же с железнодорожной станции Шанти прямиком направилась к дому, где жил Чоби. В его доме она указала на место, где, по ее словам, она зарыла в земляной пол 100 рупий. Стали копать и обнаружили тайник, который оказался пустым. Чоби признался, что он нашел эти деньги после смерти своей супруги, 24 сентября 1925 года сразу же после того, как она родила ему сына (Шанти родилась в 1926 г.). Среди большой толпы собравшихся Шанти Дэви правильно указала своих родителей в прежней жизни.

Подобных примеров специалисты реинкарнации могут привести достаточно много.”

Я ни в коем случае не хочу стать глашатаем идеи реинкарнации (переселения душ). Тем более существует прямо противоположное мнение: на самом деле никакой реинкарнации нет, все это — козни дьявольских прислужников. Согласно данной точке зрения, демоны конечно же ведают, что было много лет назад с умершими ныне. И люди, “помнящие” что-либо о своей предыдущей жизни, как раз являются одержимыми дьяволом несчастными, которым темные силы внушили “воспоминания” такого рода.

Я не стану разбирать сейчас оба взгляда на реинкарнацию; это не тема для литературного произведения. Сам я не являюсь горячим сторонником этой теории по одной простой причине:

в жизни человека теория реинкарнации ничего принципиально не меняет!

Это может показаться парадоксальным, но это действительно так. В самом деле, человек не может сделаться лучше или хуже от знаний о прошлой жизни. Тогда что толку в знании о своем безвозвратно ушедшем прошлом, раз оно исчезло, рассеялось как дым?! Следовательно, попытка выяснить, что было с тобой в предполагаемой прошлой жизни — это так или иначе взгляд назад, начало движения вспять, а не вперед.

Однако именно так я попытался связать участников-жертв Бабьего Яра и Куреневской трагедии с жертвами Чернобыля. Почему? Тема настоящей повести —взгляд в прошлое, брошенный не с целью зафиксироваться, зациклиться на этом прошлом, но чтобы вспомнив о нем двигаться вперед. Поскольку речь идет не просто о жизнях отдельных людей, но о выпавших на долю трех поколений киевлян трагедиях, дело не в личных судьбах, но в судьбе целого народа; и вот тут-то воспоминание о допущенных в прошлом ошибках из занятия пустого превращается в крайне важное. Опыт отдельной личности может исчезнуть, сгинуть в веках; опыт социальный — никогда, он суммирует опыт всех людей и передается будущим поколениям.

Именно потому я счел возможным использовать эти взгляды в своей повести, что в качестве литературного приема реинкарнация очень даже эффективна. Если один из героев произведения буквально попадает в шкуру другого человека, разве это не наилучший способ заставить читателей прочувствовать думы героев, их боль, горе, счастье и радости? Кстати, наличие или отсутствие реинкарнации принципиально ничего не меняет не только в жизни, но и в данной повести. В самом деле, если бы девочке просто приснились все четыре сна без получения известия о том, что снилась ей прошлая жизнь, разве изменило бы это уровень ее ответственности перед другими за полученное знание? И разве сами факты расстрелов в Бабьем Яру, Куреневской трагедии и Чернобыльской катастрофы и период между ними в одно поколение не есть объективная реальность, не зависящая от чьих бы то ни было снов?..

То же самое я могу сказать о структуре так называемых “тонких” миров, о показанной в повести преисподней — я могу и не разделять подобный взгляд на потусторонний мир, но картина именно такого загробного мира срабатывает в этой повести наиболее эффективно.

Подтверждение третье. Герои повести

Вы уже знаете, что о Куреневской трагедии ничего почти не писали, так что ни Юру, ни Мишу, ни Мышку я, к сожалению, обосновать и подтвердить не могу. Не знаю также подтверждения, что в Бабьем Яре был расстрелян матрос Днепровской флотилии, боцман Яша по прозвищу Чубик (хотя факт расстрела моряков-днепровцев подтверждается и у Кузнецова, и в других источниках). А вот насчет расстрелянных евреев, которые действуют в повести — дело совершенно другое.

В 1991-м г., в канун 50-летия начала расстрелов, киевская газета “Молода гвардiя” совершила благороднейшее дело, выпустив Книгу памяти Бабьего Яра. В ней приведены все данные, которые к тому моменту удалось собрать о жертвах расстрелов (и не только о евреях, иначе в Книгу не вошли бы, например, Олена Телига и Иван Рогач, которые были убежденными украинскими националистами).

Когда в 1989 году я начинал работать над повестью, я вывел следующих героев-евреев: Соня и ее дедушка, по прозвищу Старый Сема; его друг Борух Пинхусович, живший на Малой Васильковской (теперь Шота Руставели) возле синагоги (теперь Театр кукол). Окончившая школу Соня жила с дедушкой неподалеку (мне представлялось, где-то на ул.Саксаганского, это на квартал выше ул.Жадановского). Представьте же мое удивление, граничащее пожалуй с ужасом, когда в Книге памяти Бабьего Яра я нашел всех троих:

“САХНОВСКИЙ САМУМЛ ВОЛЬФОВИЧ, зав.маг., 1890, г.Киев, ул.Шота Руставели, д.10, кв.4” (стр.68)

“СТАВСКАЯ СОФЬЯ, ученица, 1924, г.Киев, ул.Жадановского, д.41, кв.11.

СТАВСКИЙ БОРИС, 1870.” (стр.72)

Не зная ничего об этих людях я лишь перепутал имена стариков (дедушка был Борухом, а Старый Сема — его другом) да дал лишний год Соне, в остальном все совпадало! Все, вплоть до места проживания (правда и то, что Стасвкие жили на Жадановского, а не на Саксаганского, но это всего на квартал ниже и это я в первом варианте точно не определял).

Вот тогда я понял, что если не переработаю свою повесть и скрою ее от людей, то буду аки свиния непотребная. Потому что все они действительно жили! И все, что я написал, не будучи прямым свидетелем Куреневской трагедии — тем не менее правда.

* * *

А теперь подумайте, дамы и господа, пани и панове, товарищи и товарищи, граждане и гражданки, люди, человеки, такая ли фантастичная вещь — ненаучная, мистическая фантастика! И можете хоть в театр, хоть куда.

Только умоляю: помните.

Очередной виток двадцатилетнего цикла раскручен.

В нашем распоряжении осталось не так уж много времени.

Дай Бог вам одуматься, люди, человеки!

Не дай нам Бог получить очередную оплеуху...

Источники

До коммунизма оставалось лет пятнадцать-двадцать: Повестушка в четырёх снах, с бессонным эпилогом и постскриптумом об ужасной катастрофе местного значения, число жертв которой до сих пор точно не установлено. - К.: Киевское национальное культурно-просветительское общество "Русское собрание"; Укр. Центр "Свобода слова". 1996. - 74[2]с. - ("Подснежник". Прилож. к газ. "Русское собрание").

http://tim-lit.narod.ru/Text-Rus/15-20-rus-1.htm

http://tim-lit.narod.ru/Text-Rus/15-20-rus-2.htm

http://tim-lit.narod.ru/Text-Rus/15-20-rus-3.htm

http://tim-lit.narod.ru/Text-Rus/15-20-rus-4.htm

http://tim-lit.narod.ru/Text-Rus/15-20-rus-5.htm

© Тимур Литовченко. Все права защищены в соответствии с Законодавством Украины. При использовании ссылка является обязательной.

(Хотя всем известно, что "копи-райт" расшифровывается или "копировать направо", или "скопировано верно", поэтому к сохранению авторских прав никто серьезно не относится... А жаль!)

Тимур Литовченко “Белое пятно” Куренёвки

(о книге “До коммунизма оставалось лет пятнадцать-двадцать” — Киев, КНКПО “Русское собрание”, Український Центр “Свобода слова”, 1996)

Итак, свершилось. Вообще-то мне полагалось бы поставить здесь восклицательный знак. Однако сил для бурного выражения эмоций просто не осталось. Хоть это первая моя авторская книга. Судите сами:

— когда я принялся за написание второго варианта повести, обстоятельства сложились так, что были временно утеряны все черновики первого варианта, а переписывать произведение по памяти — дело ох какое нелёгкое;

— рукопись повести в числе других сгорела вместе с питерским издательством “Северо-Запад” осенью 1993-го года;

— повесть была последовательно отвергнута двумя “толстыми” киевскими журналами, причём в первый раз её приняли к опубликованию, а затем редколлегия пришла к выводу, что её публикация несвоевременна (и это накануне 55-й годовщины начала расстрелов в Бабьем Яру, 35-й годовщины Куренёвской трагедии и 10-й годовщины Чернобыльской катастрофы?!);

— был момент, когда у меня на руках не оставалось ни одного экземпляра рукописи, а это равносильно гибели повести;

— наконец, с момента написания до момента опубликования прошло целых пять лет, а с каждым годом боль утраты уходит, события постепенно исчезают из памяти людей...

Да, память! Именно это не давало мне покоя, жгло душу, заставляло вновь и вновь браться за дело, когда уже всё выглядело совершенно безнадёжно. Ведь это позорно, но это тем не менее факт: не в седую старину, а всего-навсего тридцать пять лет назад случилась в Киеве ужасная катастрофа, все обстоятельства которой были немедленно засекречены. До сих пор живы свидетели тех событий, и не надо производить археологические раскопки, всего лишь покопаться бы в архивах да порасспрашивать людей... Но что же сегодня? Слава Богу, о Бабьем Яре вспомнили, заговорили. Уточнили число погибших. А Куренёвка? Есть фрагмент книги Анатолия Кузнецова. Была статья в “Киевских ведомостях”. И всё! До сих пор — всё...

И как вполне закономерное следствие люди стали забывать. Тем более что на фоне сотен тысяч расстрелянных полвека тому и случившегося совсем уж недавно бунта “мирного атома” происшествие 13 марта 1961 года выглядит довольно бледно. Тем более, народу сейчас не до книжек. Обнищавшее большинство озабочено поисками средств к существованию, более богатые стремятся “закрепить успехи”. Где уж тут книги читать...

Вот передо мной девица с сигареткой в зубах. “Что? Куренёвская трагедия? Это про грязь, что ли? Слушайте, а сколько вам лет? Вы что, видели всё это? Ах, это фантастика... Ну, знаете, сейчас столько сплетен ходит! “Аргументы и факты” читаете? Нет?! А жаль. Там про Гагарина такое написали...”

Ах, как бы я был счастлив, если бы моя книга оказалась простой выдумкой! Фантастика — это ведь фантазии, верно? И про сплетни верно. Я действительно родился через три года после Куренёвской трагедии, и моя художественная повесть действительно основана на слухах, на расспросе тех, кто жил во время селя. Но слухи точными быть не могут. Увы, сознаюсь: да, я не писал роман-документ, как Анатолий Кузнецов. И не мог его написать в силу изложенных обстоятельств.

Более того, могу покаяться: всех героев я выдумал! Так сказать, взял из головы. Если хотите, “от фонаря”. Не было никого из них! Это моя бредовая авторская фантазия.

Я был спокоен на сей счёт, когда потерялись черновики первого варианта. Подумаешь, исчезло то, чего нет и никогда не было. Эка важность. И вдруг увидел в продаже “Книгу памяти Бабьего Яра”. Купил, раскрыл... и нашёл трёх своих героев, выдуманных мной от начала до конца! Совпадало всё: имена, возраст, место жительства.

Это самое загадочное место во всей моей выдумке. И оно больше всего поражает воображение тех, кто прочитал повесть. Меня постоянно спрашивают: неужели это правда? Я отвечаю: да, действительно так и было. Подобными вещами я не шучу.

Как это получилось? К сожалению, вынужден ответить: не знаю. То есть объяснить-то всё можно, но лишь с привлечением таких явно ненаучных понятий как высшие силы. А не всякому придётся по вкусу, если я начну проповедовать веру в Бога. Поэтому я вынужден умолкнуть и предоставить каждому решать, как могло случиться подобное и такая ли невозможная вещь фантастика.

И уже переработав неоднократно повесть, уже дождавшись наконец выхода книги я убедился: да, она действительно нужна людям. Ибо стереть “белое пятно” в такой близкой, почти современной нам истории Киева крайне важно. Куренёвская трагедия непосредственно связана с Бабьим Яром. Связь с Чернобылем не такая явная, но разве тут не тот же лейтмотив? Мы были крайне благодушны, мы смело перестраивали общество, отметая прочь прошлые ошибки и оплошности. Мы забыли в 86-м о Куренёвке, как пытались забыть в 61-м о Бабьем Яре. Результат? Умершие от радиации пожарники и спасатели, медленно умирающие дети, “зоны” разных радиусов. И вновь, и вновь ложь: ни в коем случае не признать трёхмиллионный Киев пострадавшим от радиоактивного заражения городом, басни о безвредности малых доз облучения...

Задумайтесь, люди: многое ли изменилось? Не идём ли мы бодрым шагом к новым бабьим ярам, куренёвкам и чернобылям?

Вот о чём эта книга! Мне не жаль, что она сгорела в Петербурге — зато вышла в Киеве. Пусть её не опубликовал урезанной на 1/4 “толстый” журнал — сегодня вы можете прочесть её целиком, без “купюр”.

И главное — опрятный старичок, оттеснивший девицу с сигареткой: “Да, молодой человек! Вы очень правильно сделали, что написали эту книгу. В наше время о Куренёвской трагедии даже говорить запрещали, не то что писать. А эта девушка... Не обращайте на неё внимания”.

Значит, повесть действительно нужна людям, раз они сами признают это. А я... Что я?! Не так давно мне довелось разговаривать с профессиональным издателем, который холодно доказывал мне, что фантастика как жанр Украине не нужна. Проведенный другими профессионалами анализ книжного рынка показывает, что народ готов развлекаться либо “крутой” магией, либо “стрелялками-догонялками”, либо порнографическим чтивом. И в этой ситуации я не нашёл ничего лучшего, кроме как с Божьей помощью выпустить книгу о полузабытой катастрофе местного значения. Что ж, это доказывает лишь, что у писателя-фантаста Тимура Литовченко действительно не всё в порядке с головой. Так что не обращайте на меня внимания, а просто читайте книгу. Задумайтесь над прошлым, настоящим и будущим, осознайте свою ответственность за жизнь на земле... и будьте счастливы!

8-9 сентября 1996 г.

© Тимур Литовченко. Все права охраняются в соответствии с Законодательством Украины. При использовании ссылка обязательна.

(Хотя всем известно, что "копи-райт" расшифровывается или "копировать направо", или "скопировано верно", поэтому к сохранению авторских прав никто серьезно не относится... А жаль!)

Оглавление

  • ДО КОММУНИЗМА ОСТАВАЛОСЬ ЛЕТ ПЯТНАДЦАТЬ-ДВАДЦАТЬ
  • СОН ПЕРВЫЙ Занесенные селем
  • СОН ВТОРОЙ Советы умных людей
  • СОН ТРЕТИЙ Духов день
  • СОН ЧЕТВЕРТЫЙ Парадная экзекуция
  • БЕССОННЫЙ ЭПИЛОГ Шел шестой год коммунизма...
  • Источники
  • Тимур Литовченко “Белое пятно” Куренёвки
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «До комунизма оставалось лет пятнадцать-двадцать», Тимур Иванович Литовченко

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства