«Ночь молодого месяца»

2265

Описание

Дмитрук А. Ночь молодого месяца: Фантастические рассказы / Худ. Владимир Овчининский. — М.: Молодая гвардия, 1984. — (Библиотека советской фантастики). — 272 стр., 80 коп., 100 000 экз. — подписано к печати 21.05.84 г. Путешествие во времени, освоение дальнего космоса, киборги, духовный мир людей будущего — темы фантастических рассказов, вошедших в сборник киевского писателя Андрея Дмитрука.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Андрей Дмитрук НОЧЬ МОЛОДОГО МЕСЯЦА (сборник)

Ночь молодого месяца

Только теперь, после раскопок, могу я сказать кое-что об исчезновении Сергея Ивченко.

Кое-что, но ничего такого, что могло бы, допустим, пригодиться работникам милиции. (Я уже давно знал, что Серж исчез; я выдержал многодневную бурю телефонных звонков, обмороки его матери, вынужден был участвовать в бессмысленных метаниях Ирины по городу и все-таки полностью ощутил пропажу перед РОВД, где красовалась на стенде розыска листовка «Найти человека» с фотографией Ивченко.) Возможно, я единственный, кто догадывается, где сейчас Серж. Но если я прав, то вернуть его к нам не легче, чем с того света или из другой Галактики. (Это был хорошо известный мне снимок, профессиональный, хотя и сделанный в домашних условиях. Снимал наш приятель — оператор кинохроники, фоном служила белая простыня, повешенная на стену. Я держал самодельный «ручник» — сильную лампу, ввинченную в рефлектор для лечебного «синего света». Держал слишком близко, левая щека Сержа залеплена светом и стерта. Если бы мы знали, для чего послужит эта фотография! Представительный Серж со своими глазами чуть навыкате и ровно подстриженными светлыми усиками смотрел с милицейского стенда, сохраняя выражение комического пафоса: разворот в три четверти, нижняя губа выпячена, голова поднята…)

Да, он считался моим ближайшим другом. Одиннадцать лет мы с ним прогуливались, ездили на пляж и по грибы, ходили в кино или в театр, философствовали за стаканом вина — одним словом, общались, как положено людям, любящим друг друга, но не связанным никакими деловыми интересами. Раз или два Серж составил мне протекцию у каких-то должностных лиц, раз или два я «замолвил словечко» за него; чуть больше было случаев денежной взаимовыручки. На основании всего вышеизложенного мне трудно сказать, пошел бы я с Сержем «в разведку» и как бы он себя в этой «разведке» вел по отношению ко мне. Наверное, не хуже, чем я по отношению к нему. Может быть, мы действительно были друзьями.

Серж отличался высоким ростом, имел отличную выправку и ровную мужественную походку, однако большим успехом ни в обществе, ни у женщин не пользовался. Немало людей неизмеримо уступают Сержу и внешне и духовно, и при этом некая безошибочная интуиция подсказывает им, как себя вести, что где сказать… Такой человек чувствует себя в любой компании как рука в удобной перчатке. Наглость, хамство, откровенный эгоизм — все сходит ему с рук. Зато красивому, изысканному, чуткому Сержу с его бархатистыми «низами» голоса и холеными руками — Сержу всякое лыко ставили в строку. И происходило это из-за вечной неуверенности в себе. Достаточно было кому-нибудь отпустить в его адрес ироническую реплику или женщине зашептать на ухо подруге, косясь при этом на Сержа, чтобы он растерялся, начинал делать промах за промахом, скучнел, мрачнел и в конце концов умолкал совсем, иногда чуть ли не со слезами на глазах. (Может быть, полное равнодушие к людям и их мнению — это и есть секрет успеха помянутых мной гениев адаптации?..)

Серж довольно часто влюблялся, многие охотно назначали ему встречу, но тут же разочаровывались, поскольку мой романтичный друг уже считал избранницу необыкновенным существом, своим вторым «я» и обрушивал на нее все свои переживания и выстраданные мысли. Видя же, как прекрасная дама становится все холоднее, мой друг начинал донимать ее столь страстными и требовательными признаниями, что мигом отпугивал окончательно. (Он был единственный сын: его родители уезжали в долгие командировки, и Серж с малолетства оставался на попечении безвольной старенькой бабушки наедине с огромной библиотекой.)

В общем, я от души радовался за Сержа, когда мне удалось свести его с Ириной. В давнее студенческое время мой роман с ней не удался: она властолюбива, и я тоже… Ира умна, эрудированна, энергична; была замужем и разошлась не по какой-нибудь тривиальной причине, вроде мужниного пьянства, а из-за несходства убеждений! Продолжает ожидать принца, однако настолько трезва житейски, что понимает: скорее всего принца придется ваять самой из потенциально подходящего на эту роль.

Серж ей подошел. Они не только выдержали почти ежедневные встречи в течение полугода, но даже обменяли свои однокомнатные квартиры на одну двухкомнатную, и Ира окончательно добила моего друга тем, что оделась для регистрации брака в черное велюровое платье.

Он металлофизик, я археолог. Нас объединяет пристрастие к возвышенному и отвлеченному. Впрочем, если высокоуглеродистые стали и гексанитовый абразив для меня совершенно недоступны, то Сержа мне удалось заразить археологией. То есть не столько самой наукой, сколько тем духом полусказочных культур, который делает священнодействием нашу кротовью работу.

…Право же, мне самому никогда не представлялся главной задачей скучный, рассудочный анализ: как, допустим, изменилась рукоять боевого топора за пятьсот лет. Нет, каждая культура вызывала к жизни яркий чувственный образ. Именно оживление образной сути прошлого было для меня дороже всего. Разве археология только упорядочивает, но не воскрешает?!

…Страшная гробовая теснота непомерных каменных масс, кучно стоящие звероголовые монстры и среди них — большеглазый смуглый мальчик с тонкой шеей, наивный и важный, в золоте, с накладной бородой, — игрушка хитрых стариков. Золото, жара, одуряющие благовония, монотонный звук струн — вот Египет. Стены из раскрашенных черепов; пыль на подстриженной траве священного стадиона; солнце и резкая тень пирамид, колокольчики на шеях грязных лам. Быть крови сегодня. Жестокие и скрытные дети — ацтеки… Отдохнем на краю дороги под меловым склоном, над бирюзовым щитом моря. Разломим ноздреватую лепешку, положим на нее желтоватый сыр. Выпьем терпкого вина, предварительно возлив Тучегонителю. Эллада…

Все-таки я косвенный виновник пропажи друга. Читая на стенде розыска список примет Сержа, я дошел до одежды. Джинсы старые, гимнастерка армейская, очки темные, солнцезащитные, сумка синяя на ремне через плечо, с надписью: «Аэрофлот». Обморочные секунды я пережил. Значит, Серж отправился в поле, и можно с уверенностью сказать куда.

Разумеется, этот маршрут впервые показал им я в июне прошлого года. Не так уж далеко от Города: часе небольшим на рейсовом автобусе до его конечной остановки — крошечного сельмага посреди пыльной площади. Потом проселком направо, по плотине через озеро, где в тесных камышах пестрые дикие утки дружат с белыми домашними. От плотины — извилистой лесной дорогой, которую некогда пытались замостить, да так и бросили, уложив короткую цепочку булыжников.

По выходе же из лесу Ирина и Серж, подготовленные моим рассказом, на миг потеряли дыхание, а потом наперебой стали восторгаться. Вздымая острый хребет на высоту двухэтажного дома, бурым отъевшимся драконом лежал среди поля древний оборонительный вал. Справа он терялся в сосновом бору, зато влево уходил насколько хватал глаз над мирно волнующейся рожью. Колея, которой мы прошли лес, ущельем прорубала вал.

Да, когда-то в этом тихом, зеленом, хлебном краю, где патриархально стрекочут тракторы и лежат, жуя, в тени вала, пегие, сонные коровы, — когда-то в этом краю кипели великие работы. Наши с вами пращуры, суровые, домовитые и суеверные славяне, ставили барьер перед хищной вероломной степью. Валили по весне смолистый сосняк, рыли и таскали землю, из добрых бревен делали незыблемые клети внутри вала; выстроив насыпь, тесали острые колья для ограды по хребту, ставили сторожевые башни. Потом сколько угодно могли налетать степняки на коротконогих лохматых лошаденках, орать нечеловечески, вертеть над головой арканы. За глубоким рвом, за крутым драконьим боком, на который всадник не взберется, а пешего встретят каленой стрелой, так же, как сегодня, безмятежно колосилась и выходила в трубку рожь. Дымами землянок курились городища. Женщины доили все тех же буренок и пятнашек, гончары выделывали лепные пояски на вазах (да, у них были и вазы!), а златокузнецы изощрялись над фибулами для плащей. Как долго и благополучно жила страна за большим валом, свидетельствует черная, желтая, красная керамика. Мириады осколков, ежегодно выгребаемых плугами и вымываемых дождями на пашни. Даже копать не надо.

Отшагав километра три по жаркому пыльному большаку вдоль насыпи, Ира вдруг объявила привал и ринулась на склон, штурмуя пахучую путаницу желтого дрока, пижмы, вьюнков и упругих белых кашек. Наверху, где когда-то за бруствером ждал степняков остроглазый лучник, росла мощная раскидистая груша-дичка. Укрытые массой мелких листьев и твердых, как кость, плодов, мы развернули на траве пакеты с едой. Громоздясь, уходили к горизонту рыжие шкуры хлебов, сизо-зеленые мазки капустных гряд, лесозащитные полосы. Лишь, подчеркивая объемлющую тишину, деловито тарахтели кузнечики, взревывал, перелетывая, грузный шмель, да где-то под неподвижным небом урчала сенокосилка. Я умащал редиску мокрой свалявшейся солью, жевал булку с ветчиной и думал, запивая все это теплым лимонадом из горлышка: не есть ли эти не замутненные суетой минуты лучшие в моей жизни?

Перекусив, Ира с Сержем еще долго валялись бы на траве и курили. Но я, как хвастливый владелец коллекции, поторапливал их, желая как можно больше показать до темноты.

Это мне удалось — Ира и Серж были отменные ходоки.

То был июнь. А на исходе августа, в понедельник, Серж вызвал меня из института и привел на самую уединенную скамейку в ближайшем парке. Серж не умел ни притворяться, ни говорить на нейтральные темы, прежде чем перейти к главной. Потому он просто смотрел на носки туфель, молчал и ломал в пальцах прутик. Я подождал и невинно осведомился — не полюбил ли Серж, скажем, мою благоверную и не хочет ли он мне в этом признаться. Затем я заверил его, что придерживаюсь самых передовых взглядов, и, если у него со Светой все договорено, я препятствовать не буду.

Но Серж поднял на меня беспомощные, укоризненные глаза; и я, увидев темные полумесяцы под ними, понял, что шутки неуместны.

— У меня к тебе две просьбы.

— Сразу две? Ого! — не сумел все-таки удержаться я.

— Да, сразу две. Впрочем, если ты не хочешь, я могу…

— Хочу, хочу! Считай, что они уже выполнены, только говори скорее, в чем дело.

— Тогда, во-первых, ничего не пересказывай Ирке. Во-вторых, не перебивай меня и не старайся найти объяснение, не дослушав до конца. И вообще не спеши с выводами. Ладно?

Я обещал, заинтригованный таким началом. Серж отшвырнул изломанный прутик — этот жест показался мне истерическим — и вдруг спросил с такой дрожью в голосе, словно от моего ответа зависела вся его жизнь:

— Как ты думаешь, только честно, — я способен на решительные поступки?

Честно говоря, я думал, что Серж не способен.

Он всегда считал, что весь мир вроде мамы и будет все прощать, достаточно только сказать: «Больше не буду». Во всяком случае, одиннадцать лет нашего знакомства не давали основания считать Сержа человеком действия, тем более на уровне «пан или пропал». Кроме того, он болезненно высоко ценил свою жизнь…

— Не знаю, думаю, что способен, — сказал я. — Может быть, просто не представлялось случая.

Видимо, даже моя бойкая ложь его не приободрила. Серж тяжело вздохнул и начал исповедоваться.

Оказывается, вчера они с Ирой сами повторили тот маршрут, которым я провел их в июне. Там, где крутым срезом был сведен в долину древний вал, они собирали у корней посадки крепкие кругляши-дождевики. Через неделю грибы уже накопили бы в сердцевине ржавую пыль, а сейчас были в самый раз — «на вкус вроде тресковой печени», как авторитетно заявила Ира.

Сама же долина, глубокая, серповидная, вызвала у них прямо-таки младенческий восторг обилием полевых шампиньонов. У нас в народе они называются «печерицы». Шампиньоны не надо было искать. Белыми огоньками сияли они в низкой траве, заметные даже с противоположного склона.

Увы, в сумке был только один нож на двоих, а рвать с корнем опытная Ира не позволяла, чтобы не разрушить грибницу. Поэтому сбор очень замедлился. Вынужденные двигаться вместе, они почти два часа «утюжили» склоны, отрезая игрушечно-гладкие резиновые грибы. Сверху к долине сбегали кряжистые яблони, желтые плоды уже горели на них, и удивительным казалось, что нет охраны. Не в силах побороть жару, обвисли осоловелые облака. Долина, словно наполненная незримой стоячей водой, замерла в сонном оцепенении.

Именно здесь Ирина впервые высказалась о физических свойствах времени; о том, что время, повинуясь своим таинственным законам, может вести себя как ощутимая субстанция. Кто знает, не образует ли оно в самом деле стоячие пруды в одних местах, не мчится ли бешеным потоком в других? Пространственная структура времени. Турбуленция, вихри, взаимопроникающие слои, возможно, где-то есть и обратные течения, отраженные от каких-нибудь запруд… Почему мы считаем время скучным бесструктурным монолитом?

— Может быть, зимой вокруг лежит снег, но здесь все так же жарко и растут шампиньоны, — пошутил Серж, чувствуя, впрочем, что шутка непростая, с двойным дном.

— Да, да, и на границе зимы ходит ангел с огненным мечом, — подхватила Ира, не чувствуя второго дна.

…Грибная лихорадка изрядно задержала их в пути. Увлеченные, они попросту забыли, что конец августа — не июнь, и солнце заходит гораздо раньше.

Позади осталось свекольное поле. Они заблудились в длинных перепутанных улицах села, среди добротных хат под шифером и сараев, покрытых замшелым толем. Им любезно показали дорогу. За околицей Серж выволок из колодца ведро свежайшей воды. Напившись, он попросил жену окатить его и снял для этого рубаху…

Так, спеша, но не отказывая себе ни в одном впечатлении, приблизились они к цели — гряде крутобоких холмов. Маленькое сельское кладбище приютилось на самой низкой из чудовищных спин, а самую высокую венчало древнее орлиное гнездо — детинец городища, похожий на Мономахову шапку. Этот «кулич», опоясанный кольцевым валом, я впервые показал Ире и Сержу издалека, от гребня долины шампиньонов. Он виден на десятки верст. Теперь, оплывший под тяжестью многих столетий, детинец надвигался в предзакатной дымке, исполненный чар и колдовства, — подножие облачного града, рериховская твердыня, способная ввести в трепет любую рациональную душу.

Когда они, выбрав самый пологий подъем, достигли седловины холма, тяжелая шапка уже утратила объем и силуэтом приклеилась к ультрамариновому фону. Тут Серж мимоходом глянул на часы и обнаружил на них начало девятого.

— Ну и что? — сказала Ира. — Последний автобус, кажется, в двадцать один двадцать.

— Давай вернемся, — кожей на лопатках чувствуя опасность, попросил муж. — В темноте здесь запросто ноги поломаешь. Кроме того, водитель автобуса вряд ли соблюдает расписание. Может и раньше уехать.

— А может и позже.

— Это вряд ли. Ехать некому — воскресенье…

«Воскресенье», — вдруг сказал отчетливый голос над ухом Сержа. Он полез в нагрудный карман гимнастерки, достал блокнот и прочел записанный собственной рукой график движения автобуса:»

Отправление из села Хотова —

…18:00, 19:30, 21:20.

Воскр. и праздн. — посл. 19:30».

У него как-то сразу ослабели натруженные ноги. Сел в траву.

Конечно, они могли спуститься и преспокойно заночевать в Хотове. Почти любой крестьянин с удовольствием пустил бы их в хату, а хозяйка накормила ужином: густое пахучее молоко под коричневой пенкой, ломти мягкого и сытного хлеба… И в результате мирной ночи на толстых уютных тюфяках мы с Сержем еще бесчисленное множество лет встречались бы и беседовали о возвышенном и отвлеченном. Но Ире суждено было продемонстрировать, что уж она-то вполне способна к быстрым и твердым решениям.

— Не бойся, старик, нет худа без добра. Кажется, со времен стройотряда не спала на траве, под открытым небом. Давай здесь заночуем!

— Прямо здесь?

— Ага! Я устала страшно. А место какое — видишь, гвоздики?

— Вот именно, я не знаю, какое это место…

Ирина с размаху села в траву и постучала ладонью по земле:

— Доставай подстилку. Ну? К утру земля будет холодной и мокрой…

Тут Серж прервал свой рассказ, чтобы патетически воскликнуть:

— И ведь я же всем нутром чуял, что нельзя здесь оставаться, но все-таки остался! Ну не тряпка ли я? Последняя тряпка! Никогда не умел поставить на своем…

Ирина уснула первой, крепко обняв мужа и прижавшись к нему всем телом. Ее теплое дыхание, ритмично касаясь щеки Сержа, постепенно заворожило его…

Он проснулся от резкого холода. Ирина, ворочаясь во сне, откатилась и лежала теперь свернувшись калачиком, колени к подбородку. Серж попробовал осторожно, чтобы не разбудить, оттащить ее обратно. И вдруг услышал тихое металлическое позвякивание. «Словно кто-то встряхивал связку ключей».

Тревога, которую не рассеял и сон, заставила его замереть на месте. Ночь молодого месяца развернулась над высотами взъерошенных холмов, дразня леденящим ветерком. Только по отсутствию звезд можно было угадать шапку городища. Серж поднялся на колени, затем встал.

Внизу, на равнине без огней, угадывались только светлые пятна прудов, дорога, и много дальше, за массивами черных лесов, самый горизонт, очерченный электрическим заревом Города. Город был недостижим, как зодиакальный свет. От невидимой бахчи, где перед закатом веселилась Ира, ногой катая слоновьи черепа тыкв, кто-то взбирался по склону, храпя, чмокая и бренча металлом. Ужас пронизал Сержа до кончиков пальцев. Он чуть было не закричал во весь голос, но сдержался, закусив костяшки руки.

Теперь он отчетливо видел, как поднимается на холм высокая белая лошадь, напрягая мышцы лопаток и сильной шеи.

Как и все горожане, Серж знал, какими звуками подзывают собаку или кошку, но обращаться к лошади, естественно, не умел. Потому он не нашел ничего лучшего, как помахать рукой, свистнуть и прохрипеть театральным шепотом:

— Эй, ты! Иди сюда!..

К его собственному удивлению, лошадь остановилась и насторожила уши. Затем медленно повернула голову к Сержу, словно чего-то ожидая.

— Сейчас, голубушка, сейчас, милая, — забормотал он, высвобождая свою сумку из-под Ириной ноги и лихорадочно роясь в ней. Сегодня днем они с Ирой наелись булки с вареньем и оттого проигнорировали кулек сахарного печенья. Ах, как это печенье сейчас кстати!

Серж обошел спящую Иру и с кульком в протянутой руке, лепеча что-то успокоительное, пошел навстречу гостье.

Как только он приблизился вплотную, в нем проснулось темное, сосущее чувство опасности. Лошадь была дьявольски красива. Серж не мог не понять, что лошади-работяги так выглядеть не могут. Вскинув широколобую голову с раздувающимися ноздрями, надменно смотрел из-под бархатных ресниц длинноногий конь, достойный Георгия Победоносца. Копыта его изящно пританцовывали, стальная упругость чувствовалась в округлых боках. Из-за крупа, очерченного, как амфора, выхлестывал пышный, до земли, снежный хвост. Шея над мощной грудью с ямочкой под горлом напоминала о лебеде и сказочном змее. Конь капризно тряхнул головой, и огромная шелковистая грива, взвихрившись, застыла на мгновение, как при замедленной кинопроекции. В непроницаемых глазах отразились два молодых месяца, придав его взгляду выражение дикой несокрушимой воли.

Отступать было поздно. Серж положил на руку печенье и протянул его. Нежные, сухие, прохладные губы скользнули по ладони. Странной уздой был взнуздан этот жеребец: под подбородком болтались, производя знакомый звон, причудливые начищенные удила, на щеках блестели фигурные бляхи… Профессиональный глаз Сержа даже при скупом свете луны мигом определил бронзу.

Впрочем, в поведении коня не было ничего сказочного. Слизнув одно печенье, он стал ощупывать губами кулек, а когда Серж отнял руку, чтобы достать новую порцию, нетерпеливо застучал ногой…

Дальше рассказ Сержа стал диковинным и не слишком связным. Друг путался, по нескольку раз возвращался к одному и тому же, замолкал, упорно глядя себе под ноги, и поминутно то задавал мне вопрос: «Неужели так сходят с ума?», то умолял не считать его сумасшедшим, потому что «все было так реально»…

Кажется, был какой-то недоступный сознанию мгновенный переход — и ночь, полная торжественной тишины конца лета, стала сырым, неярким мартовским днем. Шлепали копыта, разбрызгивая месиво грязного снега, лихие окрики всадников перекрывали ржание. Поскальзываясь и приседая крупами, лошади опасливо спускались по склону. Кудрявые длинноусые воины, одетые в кожу с грубыми железными пластинами, в простые круглые шлемы, изо всех сил натягивали поводья; висели у седла алые щиты.

Белый жеребец гарцевал перед Сержем, конница обходила его с двух сторон. Но теперь бесовский конь был оседлан, и на нем, сапожками упираясь в стремена, восседала маленькая большеглазая наездница.

Судя по всему, впечатление, произведенное ею на моего друга, было невообразимым. Он называл эту женщину «царица», хотя она была кем-то вроде командира конного отряда. Юное лицо, круглое и широкоскулое; легкий шрам, которому нос был обязан своим вздернутым кончиком; непокрытые смоляные волосы до лопаток — игрушка промозглого ветра. В ярких немигающих глазах веселое бешенство, надменность, озорство. Глядя на маленькие обветренные руки, властно державшие поводья, Серж подумал, что всаднице будет в радость одним точным ударом развалить плечо врага. Она внушала страх и манила, как молния. Поверх кольчуги — распахнутая безрукавка из седого волчьего меха, к бронзовому поясу привешен меч, сужающийся по всей длине.

Женщина бросила Сержу лишь одну фразу, короткую и звонкую, словно команда. То ли слова эти были все-таки похожи на русскую речь, то ли по другой, лишь позже прояснившейся причине, но он понял, что «царица» полушутливо угрожает ему своим гневом, если подведут подковы… Затем ее внимание отвлекли крики и хохот воинов. Молоденький всадник с тонкой шеей и несуразно широкими под бычьей кожей плечами ошибся и дал шенкеля на скользком склоне, вместо того чтобы осадить… Рванувшийся конь упал на колени, и юноша кувырком вылетел из седла. Покатился шлем. «Царица» прыснула как девчонка. Воины дразнили упавшего, называя его по имени: «Всемире, Всемире!»

Потом женщина, уже не интересуясь Сержем, каблуками ударила коня и стала спускаться вместе со всеми, покачиваясь в тонкой талии. Белобрысый Всемир неуклюже поднимался, рукавом стирая грязь с лица. Кто-то, проезжая, ткнул его тупым концом копья, и юнец опять растянулся навзничь…

Придя в себя после встречи с «царицей», Серж обнаружил, что и сам одет в тесный сыромятный кафтан с нагрудными пластинами поверх серой холщовой рубахи навыпуск; что за поясом у него топорик с узким длинным лезвием, на пальце — шипастое бронзовое кольцо, кожаные штаны заправлены в мягкие сапоги вроде кавказских.

Уже не впервые чуя неладное в этом рассказе, я спросил его, как выглядели рукава рубахи.

Он задумался на мгновение и ответил:

— Длинные, с красной вышивкой — такая двойная строчка у запястья.

— А концы, концы рукавов? Застегивались?

— Нет, цельные, очень тесные. Когда надеваешь или снимаешь, едва-едва кисть просунуть.

Признаться, эта деталь поразила меня больше, чем все чары в рассказе Сержа. Воссоздавая одежду жителей городища, принадлежавших к обширной правобережной культуре, мы бились над многими вопросами, в том числе о застежке рукава. Художники, иллюстрировавшие недавно большой академический сборник, старались «прятать» запястья воинов чаще всего за щитом… Только недавно высказали наиболее обоснованное предположение, что рубаху шили с широким рукавом, который ушивали по руке воина. Серж об этом знать _не мог_…

Я промолчал. Но, честно признаться, начал куда внимательнее слушать сбивчивую повесть, часто задавать вопросы. Сам того не зная, Серж превращал ворох отрывочных археологических сведений в гармоничную стройную систему; одной небрежно брошенной деталью заполнял пробелы, десятилетиями мучившие ученый мир. Походя разбил он многие гипотезы, опять-таки ему неизвестные, поскольку публикаций не было. А некоторые подтвердил, в том числе — о радость! — и мои. Морозцем обжигало мне спину, как у Сержа ночью от звона удил, когда он принимался описывать какой-нибудь предмет сбруи, оружия, быта, даже не зная его названия и являя при этом поразительную точность!

Короче говоря, пока Серж вещал, мои вопросы были серьезными, а ответам я верил и невольно прикидывал, какую бурю могут вызвать некоторые откровения…

Съехав с холма, воины пускали коней в галоп. С громким гомоном и посвистом валили по мокрой, разъезженной копытами равнине. Лебедиными крыльями взметая гриву, на отшибе от гнедых и каурых, стелился белый гиппогриф, в мыслях прозванный Сержем «машиной времени». Можно было разобрать, как вьются волосы маленькой амазонки и солнце вспыхивает на ее поясе…

Проводив ее взглядом до голого, черного, как на гравюре, леса, где в далеком будущем возникнет село Хотово, Серж отвернулся и уверенно зашагал к воротам детинца. Еще несколько шагов, и по другую сторону гряды стал виден сидящий, как толпа цыплят под крылом наседки, дымный посад. Дымило скопище двускатных, прямо из земли растущих крыш. В громадной луже возились дети, укутанная баба тащила бадью из колодца, на другом конце посада жгли солому в яме — возможно, для гончарных надобностей. Серж нашел глазами свой дом и вспомнил, что обещал младшим братьям зарезать сегодня петуха. Да, да, он был кузнецом и ювелиром, и его назначили в конницу резерва на тот случай, если отряд будет разбит и придется защищать подступы к городищу.

Мне показалось, что я чего-то не уловил. Серж объяснил, что, начиная с момента, когда он обнаружил на себе кожаные доспехи, им постоянно ощущалось некое раздвоение сознания. Причем личность Сергея Ивченко, металлофизика XX столетия, отступила в тень, лишь контролируя душу архаического славянина — молодого кузнеца и рубаки, кормильца многодетной семьи, раболепно влюбленного в «царицу». Пожалуй, именно бездействие собственных чувств уберегло на первых порах моего друга от ужаса перед многовековым «расстоянием» между жизнью нынешней и прежней…

Итак, человек с двойным сознанием, утопая сапогами в дорожной хляби, взобрался на детинец. Там, в ограде из массивных заостренных колод, сгрудились полуземлянки «гарнизона» и навесы для коней. На круглой центральной насыпи торчали разновысокие, топорно вытесанные кумиры, словно семья опят на пне: зубы вставлены настоящие, медвежьи, глаза обведены кругами охры.

Ворота охранялись. Серж (то есть кузнец) перекинулся соленой шуткой с караульными. Контролирующий разум моего друга понимал все-таки не столько язык, сколько общий смысл и настроение.

Похоже, что бравый воин резерва чуть ли не до захода солнца хлестал из жбана хмельное пиво под навесом, заедая хлебом с чесноком, да играл с товарищами в кости. Как я и предполагал, играли на арабские серебряные монеты. Воины помоложе горячились, хватали друг друга за грудки; старшие, время от времени выжимая хмель из длинных усов, держались спокойно и рассудительно, даже когда проигрывали. Из собственных россказней в застолье Серж понял, что кузнец уже не раз нюхал кровь дерзких кочевников; топором вышибал их из седла, закалывал кинжалом, стрелами топил плывущих. Дождались весны — опять набежали, ну что ж, повеселимся на славу…

В конце концов драку затеяли именно старшие.

Рыжий шорник обвинил степенного хлебопека в жульничестве, запустил в него игральными костями. Хлебопек неторопливо отжал пиво из длинных усов — и вдруг коршуном бросился на обидчика. Оба покатились по земляному полу. В эту минуту, дико крича, на взмыленном коне подлетел вестник…

Пришел черед Сержа спускаться на рослом гнедом жеребце по скользкому склону, левой рукой с намотанными поводьями держа рукоять красного щита, правой судорожно сжимая топорище…

Водоворот лошадиных и людских тел, вздымая брызги снежного месива, кипел на равнине, медленно, но неуклонно перемещаясь к холмам. Гнедой конь Сержа сам прибавил бег. Плюханье сотен копыт, истерическое ржание стали оглушительными. Мельтешили красные пятна щитов. Защитники городища молчали, храня дыхание для рубки, и лишь резко хакали, выбрасывая воздух при ударе, зато степняки, тесня малочисленный отряд, старались запугать его истошными воплями.

Видимый вблизи водоворот разбился на отдельные поединки. Вероятно, нервы горожанина атомной эпохи не выдержали бы вихревого наскока двоих визжащих молодцов со старушечьими лицами цвета табака, обвешанных лисьими хвостами. Но кузнец, опьяненный кровожадным азартом, поднял гнедого на дыбы, и тот своей массой опрокинул приземистого степного конька. Что-то захрустело и провалилось под копытами… Воин правым поводом развернул коня на месте и успел щитом отбить саблю второго противника.

Затем интеллигентный двойник из XX века, очевидно, впервые перешел от контроля к вмешательству в душевный строй кузнеца — до сих пор честный пращур и не подозревал, кого он таскает в своем поджаром мускулистом теле. Не лезвием, а почему-то боком пал дрогнувший топор на малахай степняка. Оглушенный, словно уснув на ходу, ткнулся носом в грудь.

Боюсь, что причиной всей последовавшей трагедии, а стало быть, и исчезновения Сержа через месяц было обостренное чувство самосохранения моего друга. Взяв на некоторое время вожжи сознания, кузнец богатырским наскоком пробился к горячей линии, где нашим удалось сплотиться и сдерживать натиск основных сил кочевников. Там, с лицом, облепленным мокрыми волосами, отчаянно рубилась молоденькая «царица». Серж видел, как сдувала она с губ непокорную слипшуюся прядь и снова, прикрываясь изувеченным щитом, наотмашь выбрасывала тонкий меч. Алые капли, алые ручьи смешивались с потеками грязи на молочной шкуре ее коня.

Вдруг несколько степных лошаденок разом споткнулись, испуганно заржали и пошли боком, толкая друг друга. Это навалилась толпа степняков, до сих пор не участвовавших в бою; такова была скученность дерущихся вокруг отчаянной девчонки…

Ее окружили с дружным визгом, заслонили лесом копий, коренастыми спинами, лохматыми шапками. Споткнулся и почти по-человечески вскрикнул белый конь…

Ах время, капризное время! Зачем внедрило ты в простую и смелую душу влюбленного воина чуждые, изнеженные, эгоистические чувства далекого потомка? Уже могучий гнедой скакун, как разгневанный бог — покровитель городища, вломился в кольцо нападавших. Уже обернулись орущие потные лица под малахаями, и топор кузнеца жутко хряснул по чьей-то переносице. Уже летели навстречу сквозь развевавшуюся гриву восторженно распахнутые карие очи. Какая благодарность была в них, какое обещание! Она улыбалась ему, она тоненько кричала — уже без щита, с кровоточащей раной под левым ухом.

…О, как тошнотворен этот запах немытой плоти, гнилых зубов. Эта отрыжка сбродившего кумыса!.. Вспорот кафтан, саднит содранная кожа на боку. Ражий детина с головой котлом, без шеи, со слепыми щелочками глаз на вздутом лице — оживший каменный идол степи — ловким ударом сорвал навершие щита. Гнедой еще вертелся на месте, покорный опытной руке кузнеца, старавшегося уберечь спину. Но, должно быть, сама природа, располагая в одном мозгу двумя сознаниями, вывела наружу то из них, которое стремилось к сохранению тела…

Дальше, дальше от беспощадной разящей стали! Он ощущал себя голым, беззащитным, как улитка, выдранная из домика. Кожа, мышцы, кости — все казалось таким хрупким! Он впервые заметил, как страшно онемели руки, особенно правая, с топором, какая горячая боль в раненом боку и крестце, отбитом скачкой. Спутались точные боевые движения; куда-то в сумятицу мехов, сапог, сабель полетел брошенный красный щит. Не помня ни о чем, кроме собственного спасения, неистово молотя гнедого каблуками и топорищем, рванулся Сергей Ивченко — собственной персоной, без всяких там двойников! — и прочь от сутолоки боя, домой, домой…

Светлая вода рассвета насыщала синюю губку неба, летучие мыши метались, чуть не срывая начиненные пухом головки спелого чертополоха. А Серж все сидел, держа руку спящей калачиком Ирины, и пытался сообразить, что это за белое здание с куполом высится над лесом в стороне Города. Обсерватория, что ли?

Простор становился по-утреннему необъятным, четче выделялись дороги и контуры полей. Лунный серпик уже не освещал небо, а как-то декоративно приткнулся над сияющей чертой востока. Холод пронизывал до внутренностей. Дрожа и лязгая зубами, Серж заставил себя встать и отправился искать сушняк для костра. Высохшего коровяка и конского щавеля хватало, но разжечь их помешала бы роса.

На подъеме седловины Серж подобрал бумажный кулек и тут же с досадой бросил, поскольку бумага тоже оказалась вымокшей.

Вернувшись с охапкой сухих стеблей и решив использовать для растопки пакеты из-под еды, он вспомнил: кулек был Ирин, в нем принесли из дому сахарное печенье. Кулек лежал вдалеке от ночлега, значит… Пустой кулек — значит, печенье…

Отшвырнув хворост, он бросился обратно к измятой бумажонке, получившей теперь такое пугающее значение. Трава и клевер вокруг были вмяты в землю конскими копытами.

Он умолк окончательно и стал смотреть на меня с такой мольбой, с таким ожиданием, что я смешался и тут же выдумал некое достаточно связное объяснение. Дескать, и у меня бывают роскошные сюжетные сны, я даже некоторые записал, а может, это и не сон вовсе, а какая-нибудь «наследственная информация», пробужденная подходящей обстановкой, — есть такие гипотезы…

Белую лошадь, пущенную пастись в ночное, Серж, конечно, кормил, а все последующие события — «сам понимаешь»…

Он не ждал другого ответа. Поблагодарил, пожал мне руку, и мы пошли есть мороженое, причем Серж по моей просьбе вспоминал все новые предметные подробности, но делал это уже почти спокойно. Кажется, я убедил его больше, чем себя. Во мне что-то ныло, будто я намеренно соврал…

Что я еще могу сказать?

К сну на городище мы с Сержем возвращались неоднократно. В конце концов он посвятил и Иру.

Выслушав, она сказала именно то, чего мы от нее и ожидали: «Ах, серый ты, серый волчище, чего же ты меня не разбудил, когда кормил этого красавца? Может быть, мы бы с тобой вдвоем туда попали!» По поводу молоденькой «царицы», игравшей такую роль в видениях мужа, Ира заметила с нарочитой небрежностью: «С детства на коне — значит, ноги у нее были колесом!» Но после всех этих кокетливых пустячков был пущен в ход отточенный интеллект Ирины. Она сказала, что, мол, давно задумывается о слоистой, в общем динамичной и сложной структуре времени. Что анизотропность времени для нее под сомнением; но в классическую уэллсовскую машину она не верит и во все идущие от нее парадоксы вроде убийства собственного прапрапрадеда тоже. Вероятно, существует некий перенос информации, когда субстрат, находящийся в прошлом, кодируется сведениями из будущего. Короче говоря, наш современник может попасть в прошлое, только временно поселив свое сознание в теле одного из предков, а затем «перезаписав» его обратно с новым грузом памяти…

Позже я сообразил, что все рассуждения Иры — только дань ее любви к порядку и завершенности. Пусть ее с Сержем гнездо обширно, пусть оно вмещает и прошлое и будущее, но гнездо должно быть защищено со всех сторон. Никаких тревожных нерешенных вопросов. Ясность.

Мне гипотеза Ирины кажется, в общем, правильной, однако очень неполной, отражающей одну какую-то грань истины… Ведь мы сами, вещество, из которого мы состоим, — это ведь в конечном итоге и есть упорядоченное пространство-время… И потому нельзя путешествовать во времени, как уэллсовский герой, а можно только существовать либо в одних координатах, либо в других душой и телом…

Наверное, чтобы разобраться в истории на городище, мало нашей формальной логики. Это задачка из учебника XXIII столетия.

А самого Сержа все эти премудрости мало волновали. Он вспоминал радость в глазах, сверкнувшую навстречу спасителю. Он терзался своей никчемностью и жаждал…

Жаждал исправить промах.

Создать иную ситуацию, иной узор ткани времени.

И он пропал бесследно в погожий сентябрьский день, выехав утром из дому. На нем была гимнастерка и полевая сумка через плечо. И наверное, сахар в сумке. Ира подняла на ноги весь город, уголовный розыск сбился с ног — тщетно!..

А наш институт — не без моих усердных хлопот в верхах — наконец-то провел вскрытие злополучного городища почти по всей его площади.

Мы нашли остатки деревянных истуканов со следами оранжевой охры. Мы нашли захоронение у края детинца: скелет молодой, небольшого роста женщины, чернолощеный кувшин и черпак в изголовье, длинный узкий меч, несколько витых браслетов и бронзовые бусы с сердоликовой подвеской. У женщины рассечено темя.

В нескольких шагах к востоку была вскрыта могила рослого мужчины с панцирными чешуями на ребрах. Рядом лежал военный топор…

Я думаю, что гнедой конь в конце концов пробился сквозь копья, и улыбка «царицы» получила ободряющий ответ. Что Серж нашел в себе мужество искупить вину хотя бы тем, что погиб рядом с возлюбленной кузнеца. (Как знать, не со своей ли настоящей возлюбленной?..)

Иногда мне представляется странная картина.

Летом, в ночь молодого месяца, когда колдовской сон сковывает села на равнине, и светлые пруды, и кудрявый древний вал, — отлогим склоном, по колено в разнотравье, поднимаются к могилам «царицы» и кузнеца два коня — белый и гнедой. Они затевают игру на широкой седловине холма, кусая друг друга и звеня удилами.

А когда начинают блекнуть звезды и холод нарождающегося утра касается чутких спин, они скачут рядом по хребту гряды, и навстречу им раскрывает объятия рассвет.

Улыбка капитана Дарванга

Кхен Дарванг притянул штурвал к себе — нежно и твердо, как будто держал за плечи женщину. Исчез расчерченный на полосы и квадраты простор предгорий, стекло уперлось в облачный потолок. Форсаж!

Пилот привычно вообразил, как, мигом отстав от бомбардировщика, где-то валятся на равнину отголоски чудовищного рева. Зябкая дрожь пробегает по рыжим кистям спелого риса. А люди? Люди заняты жатвой. Соломенная труха сыплется на их потные спины, метелки-колосья дружно падают под серпом. Разве что самые юные жнецы глянут вверх из-под ладоней и солидно, по-мужски, заспорят: какой марки самолет?..

…Кхен, чуткий, как кошка, знал заранее, что приближается некий перелом. Слишком уж нервной, тревожной была жизнь в последние три… нет, пожалуй, в пять лет. Образцовый, единственный в своем роде королевский стратегический полк словно лихорадка трясла. Тревога, международные маневры, маневры с флотом, боевая тревога, сигнал атомного нападения, «готовность номер один», «дается отсчет до времени ноль»… Офицеры зачастую и спали в кабинах; пару-тройку слабых отправили во «дворец нирваны»,[1] или, проще говоря, в сумасшедший дом.

Однако в близкую грозу Кхен не верил. Перед ней бывает тяжкое затишье. А будни полка напоминали агонию…

Однажды, через полчаса после завтрака, репродукторы разнесли команду общего построения на плацу. Команда как команда — значит, будут зачитывать распоряжение свыше. И все-таки Кхен был готов поклясться, что у дежурного, майора Линг Прао, какой-то глухой, растерянный голос. А поскольку летчик занимался в это время любимым делом — вместе с механиком искал призрачные неполадки в недрах машины, — то дурное свое предчувствие перенес на самолет. Словно надлежало расстаться…

Парнишка-механик, из пастушеского племени хак, еще плохо знавший капитана Дарванга, забыл о спешности сбора и торчал буквально столбом, глядя, как маленький, орехово-смуглый летчик прижимается щекой к необъятному боку бомбоносца, молитвенно шепчет что-то и гладит броню. Но сейчас же прорезь левого капитанского глаза скосилась на новичка и будто выстрелила в него язвящим шепотом: Кхен посулил парню неделю неувольнения…

Что ж! Предчувствия сбылись. Полковник не расхаживал, как обычно перед строем, а говорил, вернее, кричал, поднимаясь на носки и показывая всем белый лист бумаги. Словно без листа ему бы не поверили. И еще полковник оглядывался, как на свидетелей, на двоих совершенно штатских блондинов-европейцев, что стояли у края плаца, привалясь задами к своему черному «вольво».

Действительно, поверить было трудненько. Оказывается, пока Кхен выскребал тарелку в столовой, самые большие люди мира подписали некий сказочный документ. И теперь день этот, скверный, сухой и ветреный, следует запомнить и рассказывать о нем детям и внукам. Как гадко скрипела пыль на зубах, и ветер мотал рыжую листву за оградой, и тощий кухонный пес, которому все старания поваров не могли придать холеного вида, бесстыдно вылизывался под тягачом. И о блондинах придется рассказывать — до чего свойски курили они возле своего «вольво», здоровенные бородачи в свободной парусине, и пепел стряхивали на священный бетон плаца; и полковник, вместо того чтобы одернуть их, оглядывался с беспомощным видом: «Помогите, подскажите…»

Положение капитана Дарванга в полку было двойственное. Упрекнуть его по службе не представлялось возможным, настолько дисциплинированным, знающим, неутомимым проявлял он себя со дня прихода. Образец человека и воина: с солдатами ровен и справедлив, перед командирами полон достоинства, но исполнителен. Хороший товарищ, надежное плечо в беде… Прошлое как на ладони: по происхождению горный кхань, из семьи мелкого чиновника в Лиенлапе; рано остался круглым сиротой, был взят в Приют принцессы Тао; наконец сумел так подготовиться к экзаменам в королевскую авиашколу, что прошел по конкурсу впереди генеральских сынков и до конца учебы считался феноменом…

Однако некоторые черты характера Кхена, мягко говоря, настораживали, а кое-кого заставляли вспомнить о «дворце нирваны». Во-первых, вопиющая нелюдимость и замкнутость. Ни единой попытки завести друга в полку. Кроме того, капитан Дарванг не писал и не получал письма, в его личных вещах не было ничьих фотографий. На вечерах в клубе не танцевал, а стоял где-нибудь под колонной застегнутый на все пуговицы и с отеческой снисходительностью наблюдал за чужим весельем. Даже отпуск тяготил Кхена. Капитан никуда не уезжал с казенной квартиры и либо спал сутки напролет, либо читал книги религиозно-философского содержания. Не отдохнув и половины положенного срока, как правило, просился к самолету…

Но это все было бы еще терпимо и понятно — чужак, горец, сирота, — если бы Кхен не обнаруживал редкостное любвеобилие и душевный пыл, когда дело касалось бомбардировщиков. Точнее — его собственной машины…

Трое любимцев было у Дарванга с начала службы. В первые годы — неуклюжая, как паровоз, «летающая крепость» горьких времен Кхенова детства, когда королевство вело войны с соседями и авиацией подавляло крестьянские бунты. Динозавра в полете обслуживали семь человек: два пилота, штурман, радист, бомбардир, бортинженер — да еще в ангаре возилась вокруг него уйма народу. В качестве ответственного за связь Кхен мог бы и не заниматься чужими обязанностями. И тем не менее благоговейно драил каждый винтик и циферблат. Мало того: посвящал машине написанные в классической форме трехстишия-куонги, к празднику украшал кабину цветами…

Летчики были народ сдержанный, слегка бравировали своим мужским равнодушием: работа как работа, «гробы», «жестянки», еще целоваться с ними… Над юношей посмеивались, даже пробовали стыдить. Дарванг отмалчивался. Лишь кофейными глазами остро сверкал исподлобья. Никто не видел его улыбающимся.

Вторым, более совершенным и «малолюдным» бомбардировщиком лейтенант Дарванг уже командовал, у него появилось двое подчиненных. Когда самолет списали, чудак исчез на три дня, вернулся буквально истощенный горем, стойко выдержал наказание (впрочем, на слишком суровое) и чуть не подал в отставку, узнав о своем назначении на новейший «супер»…

Если теряешь любовь — Даже намек на возможность новой Горше самой потери…

В конце концов Кхена оставили в покое. К нему установилось полунасмешливое-полувосхищенное отношение — божок и шут одновременно… Так сорванцы-одноклассники выделяют тихоню-отличника, который, конечно, с придурью, но парень добрый и «не выдаст».

А последняя, нынешняя машина стала для Кхена, если можно так выразиться, любовью всей жизни. Прежде всего потому, что этим бомбардировщиком, до предела нашпигованным автоматикой, Кхен управлял один. Без товарищей по экипажу с их оскорбительным пренебрежением и шуточками. Он был безраздельным владыкой двух небольших, но изумительно мощных турбин, усиленной бомбовой начинки и стройных ракет под крыльями. Хозяином бустеров, противорадарного слоя, курсового компьютера, системы лазерного наведения и еще многих чудес.

Да что говорить — самолет мог внушить восторг одним внешним видом: иглоклювый красавец с треугольным крылом во всю длину тела, изящный, как белый журавль…

Перевалив острые пики внешнего хребта с вечной синью над сахарной белизной, Кхен снова окунулся в унылое море туч. Снизил машину до самого плато. На каменном острове собирали кукурузу.

Земля здесь не была нарезана лоскутами, ибо принадлежала кооперативу. Вдоль края полз на косолапых гусеницах диковинный плоский трактор величиной с добрую железнодорожную платформу. Сбоку к нему прилепилась явно чужеродная хлипкая кабинка. Верзила волок за собой широченный веер техники; ему явно было достаточно трех ходок, чтобы очистить все плато.

Кхен свернул шею, оглядываясь… Ах, вот оно в чем дело! Ну конечно же, танк! Все очень просто: с тяжелого современного танка сняли башню, ободрали панцирь и… передали обезвреженное чудовище кооперативу!

Того-то и боялся капитан. Потому и слушал, еле сдерживая обморочную тошноту, выкрики растерянного комполка. «День, которому не было подобных в истории»; «Солдаты выполнили свой долг перед человечеством»…

Нет, капитана Дарванга мало беспокоил военный престиж королевства. А также возвышенные соображения, заставившие монарха сначала сказать «и маленькая держава может стать великой», а затем уморить голодом тысячи подданных, приобретая все более дорогие самолеты и танки.

Интересы Кхена никогда не простирались так далеко. В детстве ему хватало собственных оскорбительно-мелочных забот. Нищета была страшна сама по себе. Но вдвойне ранили попытки родителей замаскировать ее, спрятать от людского глаза. Дешевые безделушки, пестрые бумажные веера, прикрывавшие потеки и дыры на стенах. Фальшиво-радушные приемы гостей — и горестный, с проклятиями, подсчет оставшихся кусков сахара, рисовых печений. Перед зимними дождями Кхен густо намазывал единственные ботинки сажей, замешенной на жиру, — чтобы не так пропускали воду.

К матери, преждевременно увядшей, плаксивой мечтательнице, он относился с презрительной жалостью. Отец был просто отвратителен. Вызывали ненависть его круглая спина и семенящая походка вечного холуя, припомаженные пряди на лысине, заискивающий смешок и внезапные, скрытые от посторонних припадки самоутверждения. Горячечные монологи с постоянным набором тем: «Я — мужчина», «Я — потомок горских вождей» и «Я — хозяин в доме». Привычный финал: вопли, битье тарелок, пощечины матери и Кхену и в итоге рыдания перед домашним алтарем.

Накланявшись, отец с какой-то гадкой кощунственной поспешностью задувал курительную свечу — запасал огарок для следующего покаяния. Лоснящиеся будды и бодхисатвы снисходительно смотрели, как он ползает по полу, собирая осколки посуды. До поздней ночи отец склеивал тарелки — тщательно, как археолог. А мать уводила Кхена в сад.

Нелепым и жалким было ее платье — латаное-перелатанное, зато расшитое стеклярусом и мишурой. Нелепым и жалким был ее садик в тылу хибары, убогая пародия на парки классического стиля, с узловатой корягой, зловонной лужей в качестве озера и кучей камня, на котором никак не принимались папоротники. Мать изливала душу, плача и упоенно рассказывая о своих блистательных женихах; о том, как себе чуть не перерезал вены племянник губернатора; о выездах на морские купания, балах в столице… Кхен угрюмо смотрел в затхлую тьму окраины.

Лишь иногда он выходил из оцепенения, навеянного причитаниями матери. Подбирался. Ноздри Кхена раздувались как у хищника, глаза сверлили издевательски роскошное небо. Нарастающие раскаты взбалтывали застоявшуюся жару. Он сжимал кулаки, до боли стискивал зубы. И вот над лабиринтом крыш, трухлявых галерей и кишащих крысами сарайчиков проносилась рокочущая крылатая Тень. Тень, украшенная самоцветами белых и алых огней. Звезды испуганно зажмуривались на ее пути и потом мерцали сильнее, словно язычки свечей, мимо которых скользнула ночная птица.

Рядом была одна из баз королевского образцового полка.

Летчики, проходившие по чадным улицам городка, безусловно относились к существам высших воплощений. Благоговейный трепет вызывали их ладные подтянутые фигуры, серебряные жгуты на фуражках, значки, шевроны. Все пилотское, от очков с павлиньим переливом стекол до крепких, на толстой подошве тупоносых башмаков, казалось таким дорогим, добротным, настоящим.

Малолетние обожатели выпрашивали у полубогов сигареты, жвачку, гербовые пуговицы.

Кхен рано понял, почему при встрече с летчиком даже девчонки-подростки вдруг опускают ресницы. Как же, нужны вы ему! К существам высших воплощений не прилипал мусор с разъезженных мостовых, их как бы не достигали гнусные запахи из окон и дворов, смрад от рыбы на жаровнях уличных торговцев. (Хотя бы спичкой попробовать то, что едят в обед на базе!) Они уходили, и мрак опускался на город. И только торжественный гул пролетавших «крепостей» заставлял Кхена мечтать и утирать сладкие злые слезы…

Потом стало еще хуже. У матери обнаружили опухоль. Отец не разрешил тратиться на лечение, только раз привел монаха-заклинателя. Мать умирала долго, неряшливо, никогда, впрочем, не забывая принять в постели позу томного и изысканного бессилия. Кхену пришлось быть сиделкой, обмывать впавшую во младенчество больную. Отец почти не бывал дома, пристрастился к опиуму. После смерти жены не покидал курильни. Со службы в налоговом ведомстве его прогнали. Он облысел, распух, чуть ли не ослеп. Накопленные крохи, что пожалел он когда-то на врачей и операцию для матери Кхена, перешли к китайцу — хозяину опиумного подвала. Однажды полиция выловила тело отца из реки. Должно быть, наложил на себя руки, не сумев заплатить за очередную трубку зелья.

Скоро судьба Кхена пересеклась с большой политикой. Пропахший жареной рыбой Лиенлап засуетился и пошел судачить о новостях из столицы, о том, что его величество подписал конституцию… Лавочники не знали, что это такое, но на всякий случай перестали отпускать в долг. А весной была объявлена широкая избирательная кампания.

Один из кандидатов в мэры, ища поддержки горожан, решил припудрить несколько самых вопиющих городских язв. Начал он с призрения сирых. Кхен, давно уже рывшийся на свалках и отнимавший гнилое мясо у собак, пользовался на окраине славой несчастнейшего из детей, а потому послужил кандидату хорошей рекламой. Мальчика поместили в Приют принцессы Тао, где воспитывались сыновья погибших офицеров, незаконные отпрыски сильных мира сего — словом, маленькие существа высших воплощений. Газеты умилились поступком кандидата, потом в эти газеты завернули жареную рыбу. А Кхен Дарванг, одетый в серую униформу с чужого плеча, играл в приюте роли помощника сторожа, ассистента судомойки, рассыльного полотера и даже — временами — роль живой боксерской груши для старших воспитанников. Только теперь ночами было у него два занятия: плакать вслед пролетающим Теням и с упорством древоточца одолевать на чердаке пособия по математике, физике, аэродинамике…

С тех пор сохранял капитан Дарванг редкую невинность ума. Бомбардировщики не были для него ни машинами массового убийства, ни косвенными виновниками нищеты и смерти родителей. То есть он-то, разумеется, знал все это, но не допускал до сердца. Кресло пилота было фокусом всех стремлений, расплатой за муки детства, троном, единственной опорой достоинства…

Здоровяки-блондины из Комитета по контролю над всеобщим разоружением, столь беспечно обдиравшие броню и башни с танков, передававшие артиллерию противоградовой защите и переоборудовавшие авианосцы в плавучие курорты, уже надымили своими сигаретами на плацу и подбирались к ангарам. Чудовищу, созданному для бомбежки и стрельбы ракетами, мирной службы не нести. Его ждали автогенный резак и печь. Существование Кхена оканчивалось также, ибо он был лишь человеческой половиной крылатого кентавра.

Уйти в гражданскую авиацию? Что ж, летчику такого класса везде зеленый свет. Но каково после высотного блаженства, после власти над молниями сновать ткацким челноком взад-вперед, перетаскивая сонных торгашей и орущих младенцев? Или, скажем, подбирать лишайных овец, будучи пилотом санитарной машины…

Кхен Дарванг колебался недолго. Он был готов сдать самолет посланцам Комитета. А затем, следуя мужественным заветам предков, вернуться в колесо перевоплощений — санскару. Может быть, следующая жизнь окажется более удачной.

Он уже пролетал здесь однажды, совершая пробное захождение. Тогда по высокогорному лугу потревоженным жучиным гнездом разбегались овцы, мелькали фигурки пастухов. В этих краях еще помнят королевские бомбовозы. Сегодня пусто. Зеленая равнина клонится к северу, словно огромное опускающееся крыло. И вдруг — обрыв: серые, красноватые слои. Большая река на дне ущелья чуть ли не втрое раздулась после недавних ливней, и цвет у нее хмурый, свинцовый. По левую руку желтеют тростниковые крыши деревни. За ними топорщится, сплошь забив проход между скалами, тусклый предосенний лес.

А дальше, нависая над покоем жилищ, откосы выпячены тяжестью озера. Вот она, заоблачная чаша: массивный венец голого камня, редкие осыпи с корявыми елями, длинные тени на темном зеркале. Лишь птицы да козы могут напиться из самого неприступного в мире водоема.

Кхен уже смотрел не в обзорное стекло, а на телеэкран наведения, где в грубо контрастных цветах отражались те же утесы, и овал неподвижных вод, и скользящий по нему треугольник самолета. Неотрывно смотрел он, уже покорный одному чувству цели, а пальцы пилота как бы сами собой плясали по тумблерам, цеплялись за верньеры. И вот вплыли в раму две фосфорические черты, и гонялись друг за другом, пока не сложили крест. Крестом пометил Кхен налетающий берег.

Теперь можно расслабиться и сложить руки на груди. Автоматика откроет в нужное время люки, и луч лазера одну за другой проводит бомбы. Да, можно сложить руки. И даже закрыть глаза.

Прет Меам пришел накануне того дня, когда капитану Дарвангу предстояло сдавать самолет.

На базе еще действовал контрольный пост, но это была чистая видимость. Часовые документов не требовали и особенно охотно пропускали крестьян с корзинами, взимая дань свежими плодами или глотком деревенского вина. Не отвечая на шутки, Прет откупился парой манго и теперь стоял посреди двора, озираясь в поисках кого-нибудь из офицеров.

Ему повезло больше, чем он ожидал.

В последний раз (подумать только — в последний!) сменив замасленный комбинезон на парадную форму, шагал к проходной Кхен Дарванг. Походка стремительная, руки за спиной, орехово-смуглая маска — точно у божка на домашнем алтаре.

Прет был зорок, как положено горцу, и потому сразу узнал соплеменника в низкорослом, вкрадчиво-торопливом, темнокожем капитане.

Это было еще отвратительней — офицер-кхань. Но Прет одолел себя, ибо так велели старейшины. А еще — лежал в сарае собранный рис, и женщины терли его ручными жерновами, и дети играли кукурузными початками, и в стареньком храме отец Ба Кхо полировал пемзой только что высеченную им статую владыки рая — Амитабы. И все это надо было спасать…

— Господин мой…

— Я ничего не покупаю, парень.

Так и есть, десятки лет городской жизни не в силах справиться с резким, от родителей унаследованным говором кханя.

— Господин мой, сдается мне, вы из наших краев.

Раньше, в счастливые, вернее, наполненные до краев и неощутимо быстрые дни служения самолету, Кхен, возможно, и вовсе не ответил бы молодому крестьянину. Прошел бы мимо, не шелохнув и ресницами. Сейчас душа была смягчена и открыта. Пилот готовился оставить мир, не отягощая свою карму малейшим причинением зла. Потому и остановился.

«Из наших краев…» Ну что ему сказать, высушенному горным солнцем кривоногому дикарю? Белая головная повязка, литые мускулы в разрезе холщовой рубахи, красный жилет, черный пояс-шарф — небось двадцать восемь оборотов вокруг талии, по числу наиболее чтимых горцами бодхисатв… Только вместо легкого ружья с медными украшениями в руке корзинка, прикрытая чистым полотном. Смотри-ка, и кханей разоружили, перевернулся мир…

Сказать тебе, парень, из каких краев капитан Дарванг? Ведь не поверишь, услышав, что родина его, навеки утерянная, синеет в двадцати тысячах метров над твоей головой.

— Зачем я тебе нужен? — спросил Кхен. Молодые солдаты редко выдерживали его прищур, как бы раздевавший мысли. Горец был не таков. Дарванга чуть ли не смущал его упорный, диковатый взгляд. Плохо скрытая ненависть пополам с детским любопытством. Так, должно быть, смотрели его (и Кхена) воинственные предки на захваченных в плен чужеземцев.

— Так что же ты все-таки хочешь? Говори или оставь меня.

Внезапно кхань поставил корзинку на асфальт (капитан невольно отшатнулся), обхватил руками плечи и отвесил старинный тройной поклон. Как перед вождем или большим феодалом.

— Господин, — сказал он, не разгибая спины, — нам нужны твои бомбы.

Детство вошло Прету в память как раскаленная игла. Не хватало слов, чтобы описать младшим разъяренное, рычащее на тысячу голосов небо.

…Небо волочит тени гигантских крыльев по горным террасам, по беззащитным коврикам полей. И вот уже вперевалку разбегаются женщины с малышами, привязанными за спиной. Спотыкаются, падают, прикрывая собой маленького… Да разве его прикроешь? Истерический визг стальных осколков, фейерверки напалма; фосфор, выедающий язвы до костей; иглы и дробинки-шарики. Люди, похожие на дикобразов. Изрешеченные навылет. Кровавое месиво в воде…

Многие из тех, кто сейчас носит мужскую головную повязку, болтались тогда за спинами матерей. Многие, как и Прет, отмечены рваными шрамами, или таскают металл в теле, или едва дышат легкими, сожженными газом.

То было двадцать с лишним лет назад — когда вымирали от голода целые кханьские деревни. Когда отцы, устав тереть муку из древесной коры, начинали стрелять в королевских сборщиков налогов.

Прет рассказывал младшим — и снова являлись ему желтое, как сера, клубящееся небо; боль — долгим лезвием в груди, надорванной сумасшедшим бегом; настигающий свирепый вой… Крика и слез ему не хватило. Упал и зарылся лицом в сухие колючие травы. Чьи-то ладони жестоко ударили по ушам, комья царапнули спину… Задыхаясь, мальчик перевернулся. И увидел прямо над собой одетую железом махину, чуждую, как выходец из ада.

Глаз сумел остановить безмерно малое мгновение полета. Во всех подробностях, вплоть до цифр на крыше и заклепок, навсегда отпечатался в мозгу Прета пикирующий великан. Он был так низко, что мальчик мог бы попасть в него камнем.

…Костлявая и черная, похожая на страшную ящерицу старуха знахарка шершавыми ладонями растирала высушенные листья. Жевала корни, и розовая пена шипела у нее на губах. Прохладной кашицей залепливала пылающие раны Прета.

Ночи напролет он катался по мокрым от пота циновкам. Мать склонялась над ним, замотанная шелком до самых глаз, — ее лицо съела кислотная бомба. Глаза у матери были огромные и туманно-влажные, как у буйволицы. Когда-то мать считалась первой красавицей в деревне.

Потом исчезало все — и мать, и знахарка, и суставчатые бамбуковые стропила. Бомбардировщик опускался прямо на Прета, облитое маслом горячее брюхо прижимало мальчика к полу. Прет кричал, раздавливаемый.

В иных видениях самолет выступал странно одушевленным, менял облик, смеялся или бормотал что-то на незнакомом языке. Его следовало убить, но прежде нужно разработать какой-то невероятно сложный и замысловатый план. Этим Прет и занимался, к утру совершенно обессиливая и лежа в испарине. После заката все начиналось сначала — борьба с бомбардировщиком, сплетения изнурительных расчетов.

Очажок бреда остался тлеть и после выздоровления, временами вспыхивая, точно уголь под ветром. Это могло случиться на горной дороге между деревнями — когда каратели увели отца, Прету пришлось работать разносчиком писем. Он замирал, холодея и дрожа, среди танца на площади перед храмом, и никакие усилия разубранных цветами девушек не могли вернуть его в круг. Чаще накатывало ночью, в часы той лихорадочной бессонной ясности, что служит увеличительным стеклом для обид и болей.

Как отчетливо и сладострастно, одну за другой, воображал он все подробности! И прежде всего — взрывы. Медленно вращались в воздухе обломки, разваливалась ограда базы. Вспучивался, лопался ангар. Смятые ударом волны, погибали жилые здания. Наконец начинал плясать в буйном пламени Враг, терял крылья; расплавленный металл дождем падал вокруг, обнажал ребра и грудой лома проваливался внутрь фюзеляж…

Иногда Прет ограничивал себя этим. В другие дни — смакуя, воображал несколько раз подряд, как, выслушав мольбы и щедрые посулы, будет тщательно перерезать горло чванливым, холеным офицерам…

А потом репродуктор на столбе сказал, что больше не будет войны: самолеты и бомбы разберут на части, а злых офицеров, не желающих мира, отдадут под суд. И целый день передавали из какого-то всемирного центра музыку, непохожую на привычную кханям, но красивую и торжественную.

Прет ощутил себя человеком, который долго и кропотливо строил затейливое здание и вдруг увидел, что за спиной вырос дворец, в тысячу раз лучше и краше его постройки, и этот дворец добрым божеством подарен ему. Если люди договорились никогда больше не воевать друг с другом и покарать жестоких — можно ли мечтать о мести?

Он мучился, пока не выпали первые ливни зимы. Тогда-то сход и отправил Прета — письмоносца, грамотея, повидавшего дальние деревни, — послом на базу.

Он достал из-под жилета ветхую карту-двухверстку, склеенную на сгибах липкой лентой-скотчем. Развернул — и капитан Дарванг невольно бросил профессиональный взгляд на неровное кольцо древнего, заполненного водой кратера.

— Вот здесь перегородка очень тонкая, господин мой, видно время ей пришло, ничто не вечно. Сквозь нее уже вода просачивается. Еще один хороший ливень, и все озеро выльется на нашу деревню. А здесь… — жесткий коричневый палец неумело ползал по карте, — нет, вот… скалы потолще, зато за ними — мертвая сухая долина, там даже не растет ничего. Вот если бы их…

Прет исподтишка царапнул глазами невозмутимого Кхена и закончил после паузы:

— Круто там — со взрывчаткой никому не добраться…

Поставив ладонь отвесно, показал, какая крутизна.

Капитан уже не глядел ни на карту, ни на Прета. Заложив руки за спину, молча щурился поверх выгоревших крон над оградой, туда, где сквозь дождевую пелену чуть угадывался белый зигзаг внешнего хребта. Забавная отсрочка. Бомбардировщик-миротворец. Бомбардировщик-спаситель. А почему бы и нет? Один удар — и вот уже кипит праздник в деревне. И в мертвой долине разливается новое озеро. Весной там будут сажать нежные кустики риса. Разве это не сила?

У горца заходили желваки, и он сказал резко, нетерпеливо, пиная ногой звякнувшую корзину:

— Позволь нам остаться вдвоем в комнате, господин, — и я отдам тебе то, что собрала община!

Дарванг медленно обернулся. Его твердая маска бралась веселыми морщинами.

Прет отшатнулся, не веря глазам. Точно трескалось перед ним лицо скульптуры. Принужденной, вымученной была улыбка офицера. И все же настолько озорной, с оттенком веселого безумия, что Прет нутром почуял собрата по духу, потомка отчаянных кханей — вечных бунтарей и сочинителей лучших в стране любовных песен…

— Слушай, ты, — оскалив неожиданно крупные зубы, с наслаждением заговорил Кхен, — да вся твоя община зарабатывает меньше, чем я один!

— Но, господин…

Кровь ударила Прету в голову, и не знал он: то ли, следуя детской мечте, ударить ножом удивительного офицера, то ли пасть перед ним на колени.

— Проваливай, — с тем же жутким весельем быстро сказал капитан. И, дождавшись, пока посол, окончательно потеряв контроль над собой, шагнет вплотную к нему со сжатыми кулаками, добавил: — Чтоб через три дня вокруг вашего паршивого озера с утра не было живой души. Понял?

…Двое унтер-офицеров застопорили, решив полюбоваться смешной сценкой: дремучий кхань отбивает ритуальные поклоны блаженному капитану Дарвангу. Но блаженный вдруг повернулся к ним с такой волчьей свирепостью во взоре, что унтеры, козырнув, бегом сорвались к воротам…

Самолет скользнул почти впритирку над сизыми в охряных пятнах лишайника утесами, над скелетами корявых гравюрных сосен. За ним ахнули и разошлись, как круги по воде, в тишине заоблачья громы. Озеро содрогнулось всей зеркальной кожей, устремляясь в дымный провал. И автоматика, отметив поражение цели, повела машину на разворот.

А Кхен Дарванг все сидел, словно уснув, в пилотском кресле — улыбающийся владыка молний.

Служба евгеники

Главным достоянием Танюши Межуевой, как, впрочем, и главным ее беспокойством, была хлесткая, обжигающая красота лица и тела.

Неожиданно эффектная среди всей своей неказистой родни, имела Танюша сильные ноги с тонкой лодыжкой и изящной ступней, прекрасно вылепленные плечи и твердую вздернутую грудь. Вообще, вся она была твердая, свежая, как яблоко на морозе, с крепкими ровными зубами в разрезе крупных детских губ, с круглым нежным лицом…

Шестнадцати лет от роду до того привыкла Танюша к назойливым восторгам мужчин, что на улице смотрела только под ноги, глаз своих зеленых и чуть раскосых никому не показывая, потому что посмотреть — значило позвать. Шла с хмурым видом, сутулясь, хотя сила и юность так и рвались наружу, превращая Танину походку в нервный летящий танец.

Она не понимала тогда, насколько ей необходимо, это силовое поле мужского внимания, пока однажды зимой, в отсутствие матери, не вызвали ее срочно к отцу, приходившему в себя после тяжелой хирургической операции. Обмотав голову теплым платком, ненакрашенная, с распухшими глазами, долго ехала Таня в троллейбусе — и никто на нее ни разу не оглянулся. Было неуютно и стыдно, как голой.

Училась она в десятом классе. Отец весной умер, мать поставила перед Таней ультиматум: или замуж, или зарабатывать деньги. Осознав свою силу, захотела Танюша ехать в Москву — пробиваться на киноактерский, но мать сумела застращать ужасами богемной жизни. Пошла учиться на официантку. Мать, ревизор городского общепита, нажала какие следует кнопки, и стала Таня работать в хорошем ресторане при гостинице «Интурист». Была сначала белой вороной среди тертых ресторанных баб, дичилась, подвергалась насмешкам — потом привыкла. Стала покрикивать на посетителей, навязывать им самые дорогие блюда, пьяненьких нечувствительно обсчитывать, а со свадеб да банкетов уносить по полной сумке «остатков».

Вечером девятнадцатого ноября смешались в нехитрой Таниной душе раздражение и радость. Раздражение накопилось потому, что вчера двое вежливых и хорошо одетых парней сбежали, не уплатив по счету, — пришлось «заложить в план» собственные двенадцать рублей, — а сегодня с начала смены за четыре ее столика валом валил серенький командированный, стыдливо заказывая селедку иваси с луком, сорокакопеечный шницель и бутылку пива. Радость же принесла в белой картонной коробке буфетчица Юля. Воплощенная мечта: черные английские туфли — перепоночки, высоченный каблук. Таня как надела их, так и не захотела снимать, бегала по залу на онемевших ногах и нет-нет да любовалась где-нибудь в углу, согнув ступню набок. Только когда за столиками начали высказываться более чем откровенно и весельчак-майор из пожарной охраны в третий раз погладил ее выше колена, подумала Таня, что туфли, вероятно, лучше сменить на привычные растоптанные босоножки.

Эта радость, явная, была прочно связана с другой, тайной, радостью — сегодняшним приездом Валерия Крохина, Валерочки, водителя-дальнобойщика, двадцатитрехлетнего увальня с белыми ресницами, силача и добряка, которым Таня управляла с ловкостью опытного диктатора. Удачно, что туфли появились именно сегодня: встречая возлюбленную после многодневной разлуки, Валерий будет ослеплен красотой Таниных ног и лучше поймет, каким сокровищем он владеет. А она, дав собой как следует повосхищаться, сошлется на усталость и к Валерочке не поедет… или поедет, но после долгих уговоров.

Такими сладкими и беспокойными мыслями была занята Танина голова, когда вдруг очутился перед ней за столиком коренастый лысеющий мужичок с хриплым дыханием и большими красными кистями рук. «Местный», — сразу решила Таня, углядев его клетчатый гэдээровский пиджак, каковыми был нынче набит главный одежный магазин. Но в светлых, невинных глазах мужичка, в том, как застенчиво он поздоровался, содержалось прямое указание на селедку, пиво и шницель. Поэтому Танюша, столь грубо возвращенная к своим финансовым неурядицам, даже не подала меню, а затараторила нудным голосом:

— На первое — суп харчо, бульон куриный. На второе — цыплята табака, бастурма, котлеты «интурист», осетрина фри…

«Вот тебе шницель», — разглядывая майоликовое блюдо на колонке и небрежно постукивая карандашом по блокноту, ждала сакраментального вопроса о холодных закусках, чтобы окончательно добить клиента трехрублевым рыбным ассорти.

— И голос у вас тоже красивый, звучный! — мягко сказал мужичок, поднимая глаза, ставшие вдруг невыносимо пронзительными. Совсем другое существо глянуло через глазницы из рыхлого и неуклюжего тела в клетчатом пиджаке и сорочке с перекрученным шелковым галстуком.

Испугалась Таня и ничего не смогла ответить, да и отвечать было поздно, поскольку разом стихли вопли оркестра, оравшего в адрес пожилого контрабасиста:

Дя-адя Ваня, хороший и пригожий, Дя-адя Ваня, всех юношей моложе…

И говор людей, пытавшихся перекричать оркестр, и звон посуды тоже пропали. В свалившейся чудовищной тишине цепко, испытующе глядел странный гость, положив руку на пустую тарелку.

Внезапно поняла Татьяна из этого простого жеста, что мужичок никогда в жизни с тарелки не ел. И сразу все начало становиться понятным, несмотря на исчезновение зала и серовато-белое сияние, окружавшее теперь Таню, гостя за столом и сам столик с тремя пустыми стульями (двое ребят и девушка, сидевшие до прихода мужичка, как раз пошли танцевать).

Его глаза потеплели и улыбнулись.

— Я рад, что вы так сообразительны. Садитесь.

Таня села. Пол чувствовался под стулом и ногами, но был невидим; нежно сиял туман под английскими туфельками.

— Вы… марсианин, да? — робко спросила Таня, ободренная его улыбкой — пожалуй, слишком тонкой и мудрой улыбкой для забубенной физиономии пятидесятилетнего выпивохи-склеротика.

— Ну-у, у вас даже в газетах пишут, что Марс — планета практически мертвая!

Тане стало неловко перед гостем. Она поднатужилась умишком, переворошила небогатый свой запас научной фантастики, прочитанный в основном в шестом классе, и выпалила:

— А может, вы там в подземных городах живете?

«Господи, дура же я: на Марсе — и подземные! А как надо сказать? Подмарсиан… Подмарсовые? Нет, подпочвенные, что ли!»

— Нету там никаких городов, — терпеливо разъяснил мужичок. — И моя родина значительно дальше от Земли, чем Марс. Другая звезда, одним словом.

Разговор получался до жути увлекательный и пока что совсем не страшный; Таня вообразила, как она теперь прославится по всей Земле, приободрилась и даже пококетничала, опершись локтем о край стола, положив подбородок на пальцы и лукаво глядя из-под опущенных ресниц. Любой земной мужчина уже сообразил бы, что удостоен Танюшиного внимания, и непременно распустил бы хвост, но этот только усмехнулся устало и снисходительно, словно нелепой детской выходке.

Чуткая Таня сразу увяла и спросила почти сердито:

— А почему же вы пришли ко мне, а не к какому-нибудь там… академику? Какая вам от меня польза?

— Я объясню, — кивнул он, и дурацкая живая маска с узором лопнувших сосудиков на носу и щеках приобрела вдохновенное выражение. — Есть просторы и понятия, недоступные никаким вашим академикам, но созданные для вас. Есть древние культуры, опекающие более молодые цивилизации — такие, как на Земле. Вы не поймете всего сразу, да и не надо.

В пасмурной светящейся мгле видела Таня за спиной гостя мощное перемешивание, лепку колоссальных неясных объемов, дым и пену — и опять все пропадало, расплывалось.

— Развиваясь в трудных, жестоких условиях, молодые планетные сообщества редко порождают совершенное живое существо. Даже просто здоровое — физически и духовно. Преждевременно стареющие организмы, изуродованные варварским бытом, начиненные зародышами болезней; расшатанная или недоразвитая нервная организация, косный, дремлющий дух, опутанный предрассудками…

На мгновение перед ней сгустились как будто бы горные склоны, плавно спадающие в огромную долину; блеснула водная гладь.

— Нам запрещено самовольное вмешательство в историю опекаемых, но все-таки у старых культур высокие права… Например, мой мир создал Службу евгеники. Я инспектор этой службы. Моя задача отыскивать наиболее здоровых и перспективных представителей слаборазвитых рас и предлагать им переселение на новые планеты — для реализации тех способностей, которые в родных местах остались бы нераскрытыми…

Теперь уже безусловно оформилась перед Таней — и под ногами ее, как с самолета, — просторная бархатно-зеленая равнина, а на ней величавые изгибы широкой гладкой реки. Площади ярких гуашевых цветов — синь воды, желтизна отмелей, зелень лугов — обрывались у подошвы кудрявых гор, подобных спящим медведям. Выше громоздилось царство бесчисленных оттенков цвета: палитра крон от нежно-салатного до лилового, красная медь стволов, желтые цветы над голубой тенью ущелий, голые обрывы — белизна и охра полосами, фейерверки ручьев.

— Этот мир мы предназначили для землян.

— Ой, домики! — воскликнула Таня, невольно держась обеими руками за стол и поджимая ноги над пропастью высоты.

— Да, колония функционирует уже свыше пятисот лет. Даже некоторые исторические личности, считавшиеся умершими или пропавшими без вести, до сих пор находятся там…

— Кто же это?

— Вы не слышали, пожалуй… Кристофер Марло, Эмброз Бирс, они у вас мало популярны…

Видимо, правду говорила закадычная подруга, буфетчица Юля, что у Межуевой раз на раз не приходится: то сразу все усекает, а то доходит до нее, как до жирафа.

— Так это вы меня… туда хотите направить?

— Сугубо добровольно, — сразу оградился инспектор и даже мясистую короткопалую ладонь перед собой выставил.

— А какие же у меня такие способности? Я же не историческая личность. Хотела киноактрисой стать, да ведь это дурь одна, правда?

— У кого как, — примирительно сказал инспектор. — У вас — завышенная самооценка, детское тщеславие. Но если хотите знать, почему вы нас интересуете, пожалуйста: вы — одна из самых красивых и здоровых девушек на Земле. Вы уникальны в смысле здоровья. А что касается способностей… Помимо способности основать род с великолепной наследственностью, у вас есть иные таланты, которые на Земле, пожалуй, не раскроются. Я бы мог даже сказать, кем вы станете, но у вас, людей, нет еще такой специальности.

— А вы что, там жить не можете без этой специальности?

Профессиональное терпение гостя было безграничным. Неизменным журчащим голосом он разъяснил:

— Не мы, а вы. Вы не сможете быть по-настоящему счастливой, если не реализуетесь как творческая личность. Я знаю, о чем вы сейчас думаете, но имейте в виду: удачный брак, забота о детях — все это никогда не заполнит пустоты. Вы будете мучиться, не понимая отчего, и мучить других.

Инспектор и Таня за столиком, неподвижно подвешенные над вращающейся планетой, видели теперь, как великая река, выкатившись в горные ворота, разветвляется пышной дельтой. Сеть рукавов и протоков сверкала медью, острова вздымались шапками белокурого цветущего леса. Наискось промчалась, вспугнув колонию розовых птиц, гигантская радужная бабочка.

После альтруистического разъяснения гостя пришло Тане в голову, что дело нечисто. Наверняка инспектором — или пославшими его — движут какие-то соображения личной выгоды. Одна эта Танина мысль совсем очеловечила инспектора, которого девушка так и не научилась воспринимать отдельно от шутовской оболочки. Она осмелела и спросила с издевкой:

— Значит, из чистого сочувствия нас переселяете? Жалко, чтобы такие красивые да талантливые — да вдруг мучились?

— Да, мы вам сочувствуем. Но Служба евгеники, конечно, преследует свои цели. Вы имеете право знать о них.

«Так я и думала!»

— Странно. Почему вы не говорите, что я не пойму этих целей?

— Извольте быть серьезней. Решается вся ваша жизнь.

— Разве я приглашала вас решать ее?

Он засмеялся. В глазенках гостя означились веселое удивление и некая гордость. Так смеялся и смотрел отец, когда Танюша восьми лет от роду по собственной воле выучила и отбарабанила, стоя на стуле, чуть ли не половину «Шильонского узника». И тогда, и теперь особенно стало обидно.

— Видите ли, мы считаем, что знаем лучше вас самих, что вам нужно для счастья. А наш интерес вот в в чем. Индивид, выросший морально и физически здоровым в трудных условиях несовершенной культуры… с ее замусоренной природой, нервозным ритмом жизни, низким еще процентом творческого труда… такой индивид дает более ценные и стойкие наследственные качества, чем селекционированный, искусственно избавленный от всех недостатков. Например, отборные земляне, попав в оптимальный режим, дадут через десяток поколений расу, не менее талантливую и совершенную, чем старые мыслящие виды, развивавшиеся миллионы лет без евгенического отбора. Я думаю, что в Галактике найдется достойное место новому суперчеловечеству…

Таня поняла разве что треть сказанного, но чутьем уловила главное и, решив обижаться по всем правилам, тихо, угрожающе спросила:

— Значит, на племя выкармливаете? Рабочую скотинку для своей Галактики, да еще скороспелую?

— Зачем же огрублять? В чисто практических целях мы создаем популяции биороботов с любыми заданными свойствами…

— Да, заданными! А мы, может, еще и сюрпризом каким-нибудь порадуем?

— Ах, какая вы недоверчивая, — сказал инспектор, но в лице его и в голосе словно что-то погасло. — В конце концов вы-то будете счастливы в новом мире, вечно молоды, возможно — бессмертны!

Не только гость угасал: знакомым пасмурным сиянием подернулись за его спиной легкие фиолетовые, подобные тонконогим бокалам и вставшим на дыбы кузнечикам, немыслимой высоты здания между дельтой и ярким бронзовым морем. Здания, окутанные роями мерцающих машин-бабочек.

Закадычная подруга Юля говорила, что когда Межуева срывается с цепи, остальным лучше сразу прятаться под стол. Нынче охватила Татьяну такая отчаянная, бессильная, детская злость — ну разодрала бы в клочья рожу эту склеротическую, плохо выбритую, с закисшими уголками глаз!

— Отборные земляне, значит? Породистые? А мать моя, все силы на меня вымотавшая, на отца, десять лет к постели прикованного, — она уже не отборная, да? Вы же туда не возьмете рухлядь старую, пускай себе одна остается, без меня, с ума сходит, подыхает, все равно бесперспективная… А Валерочка тоже — ну вы же все знаете, вы и про него знаете, — и у него две сестры младших, он их не бросит, даже если вы его захотите взять, а вы не захотите, потому что он некрасивый и наследственность плохая!

— Привязанности отбывающих и остающихся можно стереть, — быстро сообщил инспектор, темнея лицом. Чужой пестрый мир исчез, белесое ничто обняло со всех сторон. Гость не сделал ни одного движения, но Таня, боровшаяся с первыми слезами, могла бы поклясться, что он невообразимым способом посмотрел на некие свои часы. Возможно, внутренние.

— Я понимаю, стереть — это вам раз плюнуть. Чтобы мы были беспечные, ни о чем не помнили. А то разнервничаемся, и опять же гены испортятся, или что там у нас…

Вытекли-таки слезы, размыли краску, и жгло нестерпимо левый глаз. Она хотела еще много и гневно сказать. Что вся Земля будет себе страдать, проходить жестокую биографию самостоятельно, без благодетелей, и это просто бессовестно со стороны «отборных» беглецов — бросать родную планету, когда она еще такая молодая и неблагоустроенная. А если мы, «отборные», действительно можем так много хорошего, то тем более преступно отнимать у Земли лучших, обессиливать человечество. Тут уже сама Служба евгеники неблаговидно выглядит — грабительски. И еще: они там, в Галактике, очень переоценивают мрачность земной жизни, и совершенно зря напялил инспектор тело забулдыги как типичный человеческий облик. Ей, Тане, только девятнадцать лет, и хороших людей вокруг ой как немало. Обойдется Межуева без добрых дядей с тридевятой звезды.

Все это хотела высказать Танюша, но сформулировать не смогла, и слезы остановить было затруднительно: так почему-то стало жаль маму, и недотепу Валерочку, и всю Землю, которую эти снобы так презирают. Одно смогла выдавить, прижав к глазам платок:

— Извините, мне умыться надо… И в зале, наверное, уже беспокоятся. Мы столько сидим тут с вами…

Был грустный, далекий ответ:

— Нет, не беспокоятся. Время для нас остановлено. Вы вернетесь обратно в тот момент времени, когда впервые увидели меня.

— И опять увижу?

— Нет, все забудете.

— Спасибо, я так и хочу.

— Мы предлагаем только один раз, Татьяна Сергеевна. Больше я не вернусь. Счастье, бессмертие, вечная молодость.

— Ой, как глаз болит! Я хотела… хотела только посмотреть, какой вы на самом деле, как у себя дома, но не могу открыть.

…Дя-адя Ваня, веселый наш чудак!

Без дяди Вани мы ни на шаг…

Один из парней, в форме института гражданской авиации, потащил свою девушку танцевать, та шутливо отбивалась. Их третий товарищ, чем-то похожий на Валерочку, еще раньше отправился искать себе партнершу за чужими столами.

Танюша собирала остатки салатов мясных и заливного языка, поглядывая на пустой четвертый стул и гадая, кого еще бог пошлет до конца смены. Плана не было и в помине, новенькие туфли натерли ноги, и вообще она почему-то чувствовала себя подавленной, как будто ее только что оскорбили. Даже сердце щемило.

Скользящий по морю жизни

Перед рассветом 14 мая 19… года «ночные люди» из магической общины Пра Бхата, уже потрясшей страну невиданными злодеяниями, захватили одну из важнейших стратегических ракетных баз. Одетые в черные шелковые халаты и маски лемуров, смертники вороньем обрушились на ограду.

Повторяю, база была одной из важнейших. «Аякс», в просторечии «спейс фортресс», космическая крепость, — вы слышали об этом драконе последних лет перед разоружением? В его брюхе притаился, сжавшись до размеров железнодорожной цистерны, радиоактивный пустырь чуть поменьше Бельгии.

Дерзкий захват представлял особую опасность по причине автономии пускового устройства. Несколько таких «самостоятельных» шахт построили на случай гибели центрального пульта в министерстве обороны…

Пра Бхат, потомок выходцев из Южной Азии, называвший себя «воплощением Шивы», держал членов секты под настоящим гипнозом. Хором скандируя тексты мантр, они бегом пересекли границу электронного контроля. Трелями зашлись пулеметы, но и падая с гордой улыбкой на устах, будущие святые успевали включать под халатами кумулятивные петарды…

Ворвавшись через свежие проломы ограды, «ночные люди» сменили супертермит на кривые ритуальные ножи с резными рукоятями слоновой кости. Жизнь сохранили только персоналу командного пункта. «Ночные люди» согнали солдат и офицеров к главной панели управления и держали их там, покалывая для острастки. Ракшас, то есть начальник отряда, связался по радио с Пра Бхатом, а тот из своего логова в заброшенном тоннеле метро — с президентским дворцом.

Под угрозой атомного удара по столице президенту было предложено освободить из тюрем всех осужденных членов секты и самому явиться для переговоров к «воплощению Шивы». Президент попросил шесть часов на размышление. Пра Бхат дал ему один час.

Мгновенно было созвано селекторное совещание.

Командующий военно-воздушными силами заявил, что хранители «Аякса», видимо, не успели вскрыть конверт «ноль» — а может быть, успели, но не смогли выполнить инструкцию. Оборудование шахты пока в целости. Президенту подобает крайняя оперативность; нужно небольшое время, чтобы подготовить ракету к пуску, и это время уже идет. Лично он, генерал, предлагает накрыть базу с воздуха.

Министр юстиции побеспокоился о персонале.

Генерал ответил, что фанатики вряд ли оставили кого-нибудь в живых.

Министр высказал сомнение. Самостоятельно сектанты не осуществят запуск: кто-нибудь им поможет, хотя бы и под пыткой.

Генерал напомнил, что малая кровь предпочтительнее гибели столицы.

Госсекретарь опасался обстрела базы. «Аякс», даже взорвавшись в шахте, может выбросить радиоактивную тучу, губительную для ближайших городов.

Кабинет президента огласился бурным спором. Выиграл командующий ВВС, доказавший, что обстрел уничтожит только электронику и коммуникации, а больше ничего и не надо.

Президент, очень не хотевший военных действий, заикнулся было о переговорах. Тут уже на главу государства разом набросились все телефонные голоса: его-де возьмут заложником, а шантаж с помощью «Аякса» не прекратится, и страна станет вотчиной «воплощения Шивы», начинавшего карьеру вышибалой в курильне опиума.

На двадцать четвертой минуте совещание закрылось. Командующий авиацией выслушал краткое распоряжение своего верховного начальника.

…Надо полагать, Пра Бхат предвидел возможность такого ответа. Когда над ближайшим к базе военным аэродромом встала дымная пятерня со стремительно удлиняющимися пальцами, «спейс фортресс» уже была готова к старту.

Громовые молоты ударили по приморской степи севернее базы, затем по бетонным дворам. Белыми фонтанчиками зарябил окрашенный восходом залив. Пять ракетоносцев, обескураженно ревя, как по невидимой горке скатились к горизонту и стали там разворачиваться для нового захода.

Говорят, один из программистов умер, искромсанный ножами, но так и не согласился выстроить траекторию, называвшуюся «овермун», от базы до столицы. Другой все-таки произвел стартовые расчеты. Навеки останется неизвестным: то ли мысли офицера спутались от боли, то ли нарочно передал он машинам такую программу…

Будем считать, что нарочно. Давайте думать о человеке хорошо.

Смена у Алексея Гурьева получалась на диво спокойная. Ни звонков из Главной диспетчерской, ни срочных грузов, ни вздорных дальнорейсовиков, свихнувшихся от многодневного одиночества в кабине и требующих «немедленной, вы слышите, — немедленной» техпомощи и отправки на Землю.

Алексей даже позволил себе минут сорок поболтать с Вероникой по служебному коду — а более напряженное время такая забава стоила бы выговора. Как всегда, говоря со станции, он искренне тешился тем, что на каждую его фразу Ника отвечает не тотчас, а запаздывая на пару секунд. Радиосигналу нужно ощутимое время, чтобы пройти сотни тысяч километров. Вопреки пылкому, порывистому характеру подруги казалось, что она обдумывает свои слова.

Когда наконец было переговорено обо всем на свете, когда Ника до мельчайших подробностей описала погоду в Томске, поведение кота Митрича и туалет, в котором она отправится на встречу выпускников родного экологического учцентра, Алексей почмокал в микрофон, высказал ревность к Никиным коллегам-экологам и, дождавшись ответного чмоканья, отключился.

Сделав несколько приседаний, он вышел через шлюз на обзорную палубу. Картина привычно завораживала простором, сиянием и неподвижностью. Серебряный купол ныне пустующего профилактория под ногами, далеко вынесенный в пропасть елочный шарик топливного резервуара, затененный изгиб кольца ремонтных причалов. А кругом россыпи бездны, алмазная крупа, напоминающая о средневековых космогониях: тысячекратно продырявленный бархатный шар, впускающий снаружи лучи рая. Совсем рядом — выеденный ломоть Луны, ржавым цветом похожий на ветхие фотографии. Он, Алексей, один на спутнике, начиненном автоматами; и он в центре шара, в центре вселенной.

Обернувшись, долго созерцал над собой бирюзовую вспененную Землю — словно океан по законам невесомости свернулся в чудовищную каплю. Хорошо. Из других положений станции можно видеть только скупой серп или лоснящийся бок, а то и вовсе упереться в черноту «новоземлия».

Спину царапнул зуммер. Пришлось вернуться в кресло, подвижное, как розовый язык, оно изменяло форму при любом движении сидящего, всегда облегая тело.

Сигналила, проходя Внутренний Пояс со стороны Луны, флотилия транзитных грузовозов. На сводном табло бежали золотом по черному знаки автоматического рапорта: количество судов — шесть, тип — термоядерный сухогруз СТ-088, строй кильватерный, режим торможения. Интервал, скорость — все в пределах нормы. Груз — метано-аммиачный лед, самородные металлы, почта с Плутона и Юпитера. Заправка, естественно, не требуется, ремонта тоже не просят. Вполне обычное прохождение флотилии грузовиков из колоний.

Левой рукой Гурьев коснулся биопанели, чтобы компьютер подтвердил командиру флотилии прием рапорта, правой — через другой квадрат панели предупредил Землю-Грузовую о подходе судов. Жест был привычным, машинальным, как приглаживание волос. Глаза диспетчера блуждали по видеоблоку, а мысли — по устью речонки Ушайки, то есть именно там, где всего каких-нибудь десять дней назад Ника сразу после рывка потеряла водную лыжу, но ухитрилась не упасть, а пересечь в балетном пируэте чуть ли не всю Томь. Быстро заканчивается отпуск, но еще быстрее тускнеют воспоминания, как будто уже прошли годы.

На экране локатора луч развертки рисовал ползущую световую гусеницу — флагманское судно. Гравиприемник показал размытый овал с алым центром, тускнеющий до темно-вишневого и черного. Видеокуб обладал наименее острым зрением — в нем билась, разгоняя вязкую темноту, бабочка термоядерного «факела».

Теперь оставалось лишь проследить, чтобы все шесть «гусениц» благополучно миновали Внутренний Пояс и были приняты диспетчерами дежурного космодрома Земли-Грузовой. Конечно, устав есть устав, но с этим, право же, легко справилась бы любая из почти живых машин станции. Алексей, имея натуру непоседливую, часто удивлялся: зачем на станциях Поясов, хороводами кружащих вокруг Земли, сохраняют диспетчеров? Да еще нередко таких, как Гурьев, практикантов-преддипломников пилотских школ. Подумать только: двадцати-двадцатидвухлетних парней и девушек, бредящих субсветовой разведкой, заставляют провожать и встречать сухогрузы, танкеры, баржи, вести станционный журнал, клянчить у Главной диспетчерской лишнее планетарное горючее и внушать какому-нибудь озверевшему, разбивающему кулак о пульт навигатору с Нептуна, что дезактивация займет всего три часа, а пока можно посмотреть мультфильмы.

В такой практике больше пустой муштры, чем пользы. Дескать, учись терпению, аккуратности, учись дотошно исполнять самые скучные обязанности… Нечто патриархально-старообрядческое, из романов о дремучих скитах чудилось Алексею в диспетчерской практике.

Пусть привычные глаза следят за гусеницами, мерно прогрызающими ходы в листе локатора, — память может вернуться к реке Томи, к ломящему зубы холоду воды, струнному оркестру сосен; к Нике, тормошащей среди камней лукавого увальня — щенка лайки.

…Он по-детски протер глаза кулаками. Шестой сухогруз не был одиноким на экране. Под углом к его непреклонному курсу, явно отставая, бежал продолговатый светляк.

На станциях любят пощекотать себе нервы россказнями о локаторных призраках, якобы заставляющих диспетчеров гоняться за несуществующими судами, а пилотов — подчас и гибнуть в погоне. Но светляк призраком не был — либо врал весь видеоблок. Гравиприемник показывал нечто вроде наклонной восьмерки с двумя алыми центрами — нижний побольше. Причем восьмерка на глазах сжималась в пузатую гитару. Блуждающий камень, что ли, — здоровенный космолит, почему-то не расстрелянный на Внешнем Поясе?

Ответ пришел прежде, чем пальцы Алексея успели коснуться квадрата анализаторных устройств. Смоляной видеокуб, где тонула, мерцая все слабее, увязшая бабочка шестого судна, озарился новой вспышкой. Стреляя синим, вплыла оса чужого «факела».

Вот уж этого просто не могло быть. Никак. Ни одно из судов Системы, будь то аннигиляцнонный великан межзвездник, рейсовый грузовоз, обслуживающий колонистов, пассажирский лайнер с оранжереей и танцпалубой или парусная баржа, набитая приборами космофизиков, — ни одно судно не прошло бы без рапорта мимо диспетчерской станции. Дисциплина командиров и экипажей здесь ни при чем: так запрограммированы все — без исключения — судовые машины.

Корабль с погибшей командой и испорченной биоэлектроникой? Но кто же тогда управляет двигателем?

Давно миновал сумбурный двадцатый век, удивительно сочетавший практицизм с расцветом религий и суеверий; окончился сентиментально-рассудочный двадцать первым — никто уже не ждал всерьез послов других цивилизаций, надеялись только на собственные силы, на земной поиск. К тому же первые данные универсального анализатора были куда как прозаичны: жидкостный ракетный пращур, даже странно, что такие еще ползают, — ему ли покорять световые годы?

Впрочем, расчет траектории удивил Алексея еще больше, чем тип судна. Гигантская парабола, словно этот монстр действительно падал из межзвездья!

Но двигатель могли запустить и недавно, где-нибудь за Луной. Скорее всего так и произошло: ракета охлаждена почти до абсолютного нуля (кстати, это говорит об отсутствии экипажа) и только начинает нагреваться… С корабля-матки, что ли, остановившегося на рубежах Системы, падает этот зонд? Да уж, очень высокая техническая оснащенность для разума, путешествующего между звездами.

Бред какой-то.

Он послал запрос на общепринятой служебной волне: «Судну, следующему курсом… (цифры координат). Прошу полетный рапорт. Дежурный диспетчер Гурьев».

Без толку.

А сводное табло пишет как ни в чем не бывало: длина тридцать два метра, масса тысяча шестьсот восемьдесят тонн, режим поворота…

Поворота?!

Ну да. Еще минута, другая — и бесстрастный биокомпьютер печатает: «Поворот окончен. Режим ускорения».

Во всем огромном теле «Аякса» не спали только уцелевшие элементы солнечных батарей да питаемый ими очажок возбуждения среди кристаллов мозга.

С тех пор как огненная ладонь бережно подняла над приморской пустошью башню «спейс фортресс», а затем яростно швырнула ракету в глубь рассветного неба, — с тех давних пор остыло сердце «Аякса». Ледяная тьма оковала его клапаны, стояла в камерах, в толстых и тонких сосудах.

Когда-то стаей перепуганных голубей шарахнулись самолеты, пытавшиеся накрыть пусковую шахту; «ночные люди» в подвалах базы и столица, где над многомиллионной паникой надрывались сирены, напрасно ждали падения монстра. Не дождались, будто растаяла «крепость» вместе с остатками ночи…

Оправившись от ужаса, народ, как разгневанный слон, растоптал фанатиков в лемурьих личинах. А через несколько лет вопреки усилиям хозяев улетевшего «Аякса» грянуло разоружение. Сначала ядерное. Затем, после ряда попыток притормозить время, всеобщее и полное…

По мере удаления от Земли все глубже погружалось в мертвый сон сердце «Аякса». Миновав ловушки тяготеющих планет, «спейс фортресс» выплыла далеко за пределы Системы. Обгоревшая, изъязвленная титановая башня подобно киту дрейфовала в пустыне пустынь, неся под мертвым сердцем зародыш неслыханного взрыва. Солнце монеткой поблескивало за кормой. Еще ни один земной корабль не бывал в этих местах.

Повинуясь власти Солнца, «Аякс» выполнил параболическую орбиту, равную дорогам самых вольных комет. В положенный час он вернулся к Земле, окруженной двойным кольцом обитаемых спутников — лабораторий, заводов, энергостанций, которые больше не загромождали зеленую планету.

Возможно ли осмотреть и ощупать каждый кубический километр околоземья? Диспетчеры Внешнего Пояса не заметили темную, холодную, молчаливую «крепость».

Оказавшись вблизи Луны, вышел из летаргии мозг; в хитросплетении кристаллов зазмеились первые импульсы. Такова была воля давно почивших конструкторов: «овермун», лунная петля. Обогнув Луну, включить двигатель и поразить земную цель, неуязвимо для антиракет ударив из открытого космоса, — вот что помнил и неукоснительно выполнял мозг «Аякса». Офицер-программист исказил траекторию, окровавленной рукой выбросив дракона в сторону от Луны. (Давайте думать о человеке хорошо.) Но он не мог предусмотреть все последствия. Удар был только отсрочен. Параболическая орбита властью Солнца вернула смерть к заданному пределу. Получив сигнал приборов, измеряющих тяготение и магнитную активность, вспыхнул мозговой очажок. Давно забытая лихорадка работы охватила джунгли кристаллов, проникла в сердце.

Словно помолодев от векового сна, сердце закружило едкую кровь, подожгло — и плеснуло в замороженные сопла.

«Спейс фортресс» уверенно шла на цель.

Гурьев тщательно, как перед экзаменационным полетом, срастил швы скафандра и шагнул в предшлюзовую камеру.

Когда он потревожил Главную диспетчерскую Пояса, ему ответили, чтобы он хорошенько проверил показания приборов, потому что во всем флоте давно уже нет ни одного жидкостного ракетного двигателя, а если есть, то это чья-нибудь личная инициатива, и дело Гурьева — передать рапорт «вниз», Земле.

Руководству полусотни станций, следящих за тысячами судов, было не до мелочей, не до каких-то неведомых умельцев, воскрешающих историю космоплавания.

Он предупредил Землю-Грузовую и Землю-Главную. Там занялись измерениями, а потом поблагодарили Гурьева и сказали, что ракета действительно идет из чертовой дали, а значит — при ее ничтожной скорости, — запущена очень давно. Может быть, она несет погибший экипаж, а машина, построенная в ином столетии, просто не знает, что надо отдавать рапорт. Во всех случаях Гурьев совершил значительное открытие, и ему этого не забудут. Монстра же подхватят силовым каналом в атмосфере и благополучно посадят.

Тогда бы надо было Алексею успокоиться и даже возгордиться, но он и не подумал.

В глубине его голубоглазой, влюбчивой и дисциплинированной души, возможно попав туда не по адресу, жила, как щука в ясном озере, безошибочная интуиция. Подтверждая выкладки парапсихологов, малоопытный Гурьев каялся предчувствиями. Когда трещал зуммер личной связи, он уверенно говорил первым, не дожидаясь никаких «алло»: «Здравствуйте, богиня Ника», или: «Я вас слушаю, Ахмед Касымович» (так звали шефа), или: «Я повторяю — причалы заняты до особого распоряжения». Знал по звонку, кто вызывает!

Вот и теперь: не успокоили Алексея ни силовой канал, ни похвалы. Вещий голос нашептывал тревогу.

Он еще раз набрал код Земли-Главной. Координатор космодромов ответил вроде бы менее приветливо.

— Вы видите объект, о котором я докладывал?

— Разумеется, во всех подробностях.

— Вы использовали для идентификации систему памяти Космоцентра?

— Использовали, — с подчеркнутой кротостью сказал координатор.

— Ну и что?

— Точных аналогий нет, но общая конструкция соответствует восьмидесятым-девяностым годам двадцатого века.

— Двадцатого?!

— Да, это какой-то зонд-автомат, случайно или намеренно выведенный на очень вытянутую орбиту и включивший двигатели вблизи Луны. Еще раз огромное вам спасибо, Гурьев.

— Да я не о том… Раньше… раньше бывали такие случаи?

— Подобные. Ловили станции, ракеты-носители, зонды, но, конечно, не вековой давности и не в активном полете. Вас еще что-нибудь интересует?

В последних словах лязгнул откровенный начальственный металл: «А занимались бы вы своим делом, диспетчер». Но если деликатный Гурьев срывался, остановить его было трудно.

— Но почему, почему машина не определила точно?! Ведь в Космоцентре должны быть данные обо всех запусках, от начала космонавтики!

Молчание.

Шуршащий, бормочущий эфир подобен некоему громадному колодцу, где долго бродят причудливо искаженные отзвуки твоих слов. Особенно когда собеседник молчит.

— Часть документации утрачена, Гурьев. Особенно той, что касается конца двадцатого века. Вы же знаете, что тогда творилось на Земле… Ничего, скоро разберемся. А почему вас, собственно, так волнует тип ракеты?

Профессиональное терпение координатора оказалось большим, чем ожидал Гурьев. Кажется, на Земле-Главной смирились с допросом, а может быть, решили, что переполох да кольце спутников имеет основания.

— Не знаю… Мне подумалось… только вы не смейтесь! Мне подумалось: а вдруг это боевая ракета? Может быть, даже с атомным или термоядерным зарядом?

Там как будто улыбнулись.

— Исключено. Земля не вела войн в открытом космосе.

— Вы ведь сами говорите, что часть документации погибла!

Шептались, посмеивались, безмятежно текли эфирные волны.

— Извините, диспетчер, мне пора вернуться к моим прямым обязанностям. А вам, вероятно, к своим.

Щелчок отключения.

Наверное, уже разливали шампанское историки космоплавания — шутка ли, сама валится в руки жидкостная колымага эпохи первых экспедиций!

«А вам, вероятно, к своим».

Правильно, к самым непосредственным!

Есть право, дарованное уставом для крайних случаев: временно передать власть автоматам и догнать судно на сторожевом ионном катере, обычно праздно пылящемся в ангаре любой станции.

Потому-то и срастил Алексей швы скафандра и через шлюз-7 шагнул под своды безвоздушного ангара. Услужливо зажглись прожекторы, скрестив лучи на плоской, напоминающей портсигар машине с двумя соплами по бокам. Под закругленным лбом катера сидели глубоко утопленные глаза объективов.

Гурьев еще с главного пульта проверил готовность двигателя, открыл пилотский люк. Оставалось только забраться в кабину, что он и сделал без помощи трапа, словно всадник, вскакивающий в седло. Захлопнув колпак, тотчас же зажег оба микрореактора. Катер тронула нервная дрожь, стали выскакивать знаки на табло под видеокубом.

Расползлись бронированные створы. Свет прожекторов был обрублен на пороге, точно станция уперлась в эбонитовую стену. Но глаза мигом освоились, ощутили провал, нащупали звездную пыль.

Тут вещий голос разом зашептал в уши Гурьева такое, что Алексей чуть было не усыпил реакторы. Он даже пальцы убрал подальше от панели — вдруг сверхчуткий пульт воспримет биотоки, искаженные страхом? Уже, спеша обосновать отступление, вступала логика: да кому он нужен, кроме историков, этот глухонемой паровоз космоса, который меньше чем через пять часов будет подхвачен силовым каналом космодрома? Он, диспетчер, рядовой сотрудник Пояса, сделал все, что мог, всех предупредил, получил благодарность. Погоня является только его правом, но уже никак не обязанностью. Кто посмеет осудить?

…А за что, собственно, осудить? Можно подумать, что, не погнавшись за ракетой, Гурьев совершит страшное преступление!

«Совершишь», — сказал голос.

Ни к селу ни к городу захотелось услышать Нику. Чтобы она опять рассказала, как Митрич принес ей в постель задушенного воробья, был бит и недоумевал: за что? За лучшие побуждения?

Вспомнился еще младший братец, имевший наглость взяться за трехактную пьесу и теперь изводивший отца и мать чтением очередных сцен. После полушутливых жалоб матери Гурьев сообщил мальцу, что литературная деятельность начинается обычно с лирических стихов, а уж прозу и особенно драму может писать только человек опытный, много переживший, знающий людей и их отношения.

Что-то мучительно знакомое вдруг заскреблось в памяти — в отдаленной связи с прозой и драмой: «Демон… демон… великий демон, скользящий по морю жизни». Откуда это?..

Вздрогнув, словно морозный ветер обжег его спину, Алексей положил пальцы на зеленый стартовый квадрат. Вернулись нужные биотоки, катер выполнил приказ.

Две пленные фиолетовые молнии зазмеились у сопел. Почти лишенный веса на время взлета, «портсигар» скользнул над цельнометаллической плитой пола и исчез. Челюстями сомкнулись створы, погасли прожекторы — только волоски ламп долго тлели под потолком.

Курс на сближение был проложен безукоризненно. Весь путь занял около трех часов. Все это время Гурьева сковывало некое неописуемое ощущение, холодная лихорадка всепоглощающего стремления к цели. Глаза с потрясающей цепкостью вбирали в себя летящие огни видеокуба; руки, словно независимо от сознания, плясали по биопанели. Но и самый придирчивый кэп из пилотской школы не нашел бы ни единой ошибки!

Он никогда не был честолюбив. Разумеется, почел бы счастьем отправиться куда-нибудь за тридевять световых лет, покорить фантастические миры и вернуться со сказочной, сверхчеловеческой славой Язона или Одиссея. Однако не представлялась ему черствой и судьба доброго, всеми уважаемого штурмана внутрисистемных трасс, имеющего в тылу озорную красивую жену Нику, дом, полный любимых книг, и двоих-троих здоровых сорванцов, от коих эти книги придется до поры беречь.

Вряд ли жажда отличиться, прославиться гнала Гурьева вслед за подозрительным бродягой. Скорее всего то была подсознательная, внушенная матерью тяга к ясности и порядочности — позвоночник гурьевской души. Плюс интуиция, конечно…

«Великий демон, скользящий по морю жизни…»

Да откуда же это, наконец?

Скорости уравнены. Кажется — совсем рядом висит, постреливая синими газовыми языками, сплошь покрытая узловатой коростой ожогов, утолщенная к носу туша. У нее круглая слепая голова и веера солнечных батарей, истрепанные, как крылья мельницы после урагана.

Вот оно! Поймал, вспомнил!..

«Белый Кит плыл у него перед глазами, как бредовое воплощение всякого зла, какое снедает порой душу глубоко чувствующего человека, покуда не оставит его с половиной сердца и половиной легкого — и живи как хочешь… Белый Кит неожиданно всплывал смутным и великим демоном, скользящим по морю жизни…»

Это Мелвилл. «Моби Дик», опаленная диковинными страстями исповедь китобоя-философа. Ника побаивается Мелвилла.

Интересно, посвящал ли какой-нибудь китобой царственную жертву любимой женщине?

Еще сорок, от силы пятьдесят минут — и ракета войдет в силовую воронку космодрома.

Словно пар над круглым бассейном, ходит пузырями и свилями веселая атмосфера близкой планеты. Сквозят, плавая по океанам, рыжие шапки горных массивов.

Меняются цифры на табло… Тормозит! Не хочет сгореть, со всего размаха вонзившись в воздушное одеяло!

А все-таки зловеща эта непреклонность слепой головы; жутковат маниакальный бег живого мертвеца к Земле!

Сблизиться… Еще сблизиться…

Кто сказал, что у Времени каменный лик? Наверное, стареющий джентльмен в кресле перед камином, сквозь дым верной трубки философски взиравший на будущее. Время — бешеный ночной поезд, с грохотом несущийся в тоннеле, пробуравленном его собственным прожектором. Короток освещенный клинок рельсов, и мрак бежит впереди, оборачиваясь и дразня.

Зуммер. Торопливый, прерывистый голос. Что это с координатором?

— Земля-Главная вызывает диспетчера Гурьева.

— Гурьев слушает.

— Немедленно меняйте курс. Уходите.

— Почему?

— Выполняйте приказ.

— Почему?!

Молчит эфир. Нет — стрекочет, посвистывает, щелкает серебряными язычками далеких соловьев, соек, дроздов и прочей лесной мелочи. Алексей, несмотря на все старания Ники, научился узнавать только дятла — по красной грибной шапочке да синиц — по грудке с аккуратным галстуком. Так же плохо знал он и лесные цветы, и травы. Стыдно.

— Вы были правы, Гурьев. Мы привлекли системы памяти Института истории материальной культуры и Музея войн. Это космическая ракета военного предназначения, с боеголовкой… в общем, термоядерной, но особой. Ее называли гамма-бомба. Приказываю вам уходить!

Гамма-бомба? Это ж надо, какое щупальце протянулось из прошлого… Там живут птицы — на занимающем уже полнеба лазоревом, зеленом, белопенном, клубящемся вихрями куполе. Там Ника, мама, отец и братец — явный графоман, добравшийся уже до середины второго акта.

— Координатор, что вы намерены делать?

— Применить лазер.

— Не успеете. Линейные размеры цели ничтожны. Поиск рассеянным лучом и наводка сфокусированного займут много времени.

— Другого выхода нет. Земля еще раз благодарит вас, Алеша, ваши заслуги бесценны, мы были бы совсем не подготовлены… Может быть, часть населения угрожаемого района успеет… успеет спуститься в подземные горизонты… Уходите же, чего вы ждете! Рассеянный луч уже ведет поиск.

— Поздно, координатор, поздно.

Там что-то закричали, Гурьев отключился.

«Прямо навстречу тебе плыву я, о все сокрушающий, но не все одолевающий кит: до последнего бьюсь я с тобой…».

Зажмурившись и больно прикусив губу, чтобы не успеть передумать, Алексей прижал пальцы к биопанели.

Правым двигателем катер смял и разорвал, как фольгу, обугленную кожу «спейс фортресс». Нервы «Аякса» не выдержали. Мозг отдал последний приказ — о самоистреблении.

Радужный сполох был хорошо виден с орбитальных станций; роскошной падучей звездой явился он сумеречным странам у границы дня.

Давайте думать о человеке хорошо.

Летящая: Повесть в рассказах

Аурентина

Коралловый песок, блестящий, белый и тонкий, как алмазный порошок, песок, уходящий с края необозримых пляжей в изжелта-голубую, почти невидимую глубину воды; слоистые обрывы, прикрытые фестонами разноцветных мхов; буйный, пронизанный солнцем лес в ущельях, ледяные родники, играющие прозрачной галькой, — такой встречала гостей Аурентина.

Когда легкий алый «Эльф», спасательный катер П-7655, коснулся воды и встал на три опорные подошвы, на дне, подобном застывшему сахарному сиропу, заметались голубые многоножки, испуганно взвихряя пышную дыхательную бахрому. И каждый капилляр этой бахромы был отчетливо виден на глубине в десять человеческих ростов.

Виола первая выпрыгнула на берег, подала руку Алдоне. Та остановилась, восторженно озираясь по сторонам, но Виола схватила за руку, засмеялась, потащила. Бежали, увязая в песке, — он всасывал ноги с характерным вибрирующим звуком. Не переводя дыхания, вскарабкались по шатким багровым глыбам осыпи. Обе девушки — пилот и врач Спасательной Службы — были сильны и прекрасно тренированы, да и тяготение Аурентины уступало земному. Поэтому даже Усагр — Универсальный Синтезирующий Агрегат, смонтированный на базе гравихода, — догнал бегущих довольно далеко от берега, в пряной голубовато-зеленой степи с бархатными пятнами древесной тени на пышной разрезной траве и шапках цветов. Получив сигнал, Усагр лег на брюхо и принялся за работу…

Под серебристым зонтичным деревом Алдона поздравила Виолу с отменно точным приземлением «Эльфа». Морской ветерок шевелил на волнах степи, вздувал пузырями легкое полотнище парашюта. Опутанный стропами, зарылся в гущу сочных стеблей тусклый бронированный шар. Девушки присели на корточки, внимательно рассматривая грубую броню радиомаяка. Их завораживала потрясающая вещественность голой, необлагороженной стали, привычная жителям прошлых веков, но совершенно чуждая эпохе Виолы и Алдоны. Было в этом шаре нечто от музейной рыцарской брони, от реликтовых паровозов или танков — словом, от изделий тех дней, когда прочность корпуса еще зависела от толщины стенок…

— Неужели действительно — сто два года? — спросила Алдона, любовно прикасаясь к поверхности шара.

— Да, почти сто три — старт был в январе.

— Ты знаешь, я совершенно не представляю себе, как мы подойдем к ним, как начнем разговор…

— Я тоже не представляю, но знаю, что подойдем и начнем.

— Они ведь еще не говорили на интерлинге?

— Ничего, — успокоила Виола. — Тогда тоже были международные языки, хотя и не всемирные: русский, английский… Как-нибудь договоримся.

Алдона все так же поматывала головой, прикусив губу и расширенными прозрачно-серыми глазами глядя на радиомаяк. Виола поднялась, устав сидеть на корточках. За рощей зонтичных, как огромный трудолюбивый бегемот, ворочался перемазанный грязью Усагр, извергал пенистую строймассу и укатывал ее в виде гладкого пола. Живо покончив с этой работой, переменил программу и выплюнул на пол первую гибкую кровать…

Отвернувшись от Усагра, Виола увидела подругу, лежащую на спине под деревом и, недолго думая, пристроилась рядом. Так лежали они, время от времени принимаясь обсуждать нюансы встречи, пока не совершились вокруг них главные события этого дня. Быстрое солнце Аурентины сползло к местному западу; возня Усагра стала невидимой, поскольку он возвел стены и крышу дома вокруг себя и теперь «доводил» внутреннюю отделку; и наконец, в зеленоватом сумеречном небе, чуть тронутом мазками фиолетовых облаков, зажглась пламенная, пляшущая, стреляющая иглами звезда.

И Виола с Алдоной опять бежали, срываясь в овраги, забитые массой травы и вьюнков, — им, непривычным к посадке кораблей с горючим топливом, казалось, что звезда падает прямо на них. А она, пробившись в плотные слои атмосферы, подала голос, такой же подавляюще-вещественный, как грубая сталь радиомаяка, и скоро стала ослепительным полыхающим горном. И свирепое палящее дыхание звезды заставило зажмуриться девушек, спрятавшихся в зеленой и красной, лиственной и цветочной толще оврага. Только Усагр, выползший из недр своего плоского одноэтажного детища, чтобы изготовить последнюю оконную панель, не обращал внимания ни на порывы раскаленного ветра, оголявшие рощу, ни на тяжкий спуск огненной массы, держащей на себе круглый обгорелый обелиск…

…Веллерсхоф постарался отдать приказ о выключении планетарных сопел как можно более будничным «командирским» тоном, но сделал это, против воли, со слезой в голосе… Оборвалась крупная дрожь, вот уже третьи сутки днем и ночью трясшая стены и перекрытия светолета. Резкое ощущение невесомости, словно в оборвавшемся лифте, прокатилось от ступней до горла и пропало, поскольку включился имитатор тяготения. Веллерсхоф поднялся из-за селектора и вдруг, подавив желание заорать во всю глотку, бросился в объятия первого навигатора. И навигатор, превратившийся за время полета из хрупкого, с девичьей кожей восемнадцатилетнего паренька в грузного дядю с залысинами, отчаянно прижался к щеке Веллерсхофа, плохо выбритой из-за тряски торможения.

В кольцевом коридоре жилого корпуса «Титана» распахивались двери, крики и смех катились по ожерелью кают. Навигаторы и программисты, наладчики, энергетики, врачи, связисты, механики, члены научной экспедиции — двадцать семь мужчин и женщин целовались, плясали, истерически рыдали в постелях санотсека, откупоривали бутылки, заготовленные еще на Земле, и расплескивали вино, состарившееся за время полета, на гигиенические псевдопаркеты, на устройства ввода, на луковые перья и укропные кисти осточертевшей оранжереи. Вполне естественно, что в эти минуты острого, обморочного счастья никто не вспоминал ни о четверых, мучительно погибших в пути, ни о болезнях и ранах, которые, безусловно, не позволят вернуться еще нескольким членам экипажа, ни, наконец, о неизбежности четырнадцати лет обратного полета. Цель была достигнута! Но, увы, годы возвращения не обещали быть менее изнурительными и чудовищно опасными, чем четырнадцать прошедших, — с той лишь разницей, что теперь экипаж составляют не упругие, веселые, идеально здоровые юноши и девушки, а израненные люди под сорок и за сорок…

Впрочем, опасности хранил не только обратный путь. В черно-синем мареве голоэкранов, как диковинные океанские рыбы в аквариумах, плавали изображения вожделенного мира. Первые пять планет были мертвыми и растрескавшимися, как глиняные шары, обожженные неистовым гончаром — высокотемпературным бело-фиолетовым солнцем. До шестой планеты, удаленной от светила на расстояние вдвое большее, чем последняя из пяти мертвых, раскаленный ураган долетал только теплым ветром. Словно ласковый круглый одуванчик, серебрилась перед землянами шестая, и сквозь толстую пушистую атмосферу сияли голубизна и зелень. Приземлившись и найдя жизнь — кто знает, не разумную ли? — члены экспедиции Веллерсхофа полностью оправдали бы свой страшный перелет, и даже дорога домой показалась бы не такой тягостной. Никто не сомневался, что начальник разрешит сбросить исследовательскую ракету. Однако природа Шестой, так уютно выглядевшей на расстоянии двадцати тысяч километров, могла приготовить и более жуткие сюрпризы, чем пустой космос.

Не желая больше разговаривать по селектору, Веллерсхоф созвал в центральный салон всех, кто мог передвигаться. Кресла поотвинчивали и стащили из кают. По рукам пошли бокалы с шампанским — это был подарок начальника. По причинам гибели столовой посуды, пили из лабораторных мензурок, фарфоровых стопок и чашек Петри. Веллерсхоф, выпивая и активно участвуя в общей раскрепощенной болтовне, одновременно приглядывался к каждому из своих людей. Женщины, за исключением двух, катастрофически постаревших и опустившихся, все еще выглядели очаровательными. Впрочем, ни одна из них даже в юности не могла сравниться с Юлианой, его Юлианой, расстрелянной в лобовой рубке атомами водорода, легко пробившими броню при первом релятивистском ускорении… Ожоги и шрамы были искусно загримированы, радужные парики уложены самым обольстительным образом. Если бы не стандартные гранулиновые комбинезоны — чем не очередной «междусобойчик» в одной из квартир Космоцентра? Мужчины, давно отвыкшие от хмельного, во весь опор несутся по равнинам галантного красноречия. Ну вот, Гургена Вартаняна уговорили спеть, и жирный, одышливый механик планетарных сопел, у которого отнялись ноги после постоянных перегрузок восьмого года, требует принести его гитару. В другом углу гудят неодобрительно: пение будет им мешать. Там уже собрались болельщики послушать продолжение традиционного четырнадцатилетнего спора Окады с Малолетковым. Они сцепляются по любому поводу, треплют с двух сторон всякую тему: но главный стержень спора — это равновесие технического прогресса и нравственности. Пылкий картограф Малолетков вынужден сдерживать свой темперамент, чуть ли не по минуте ожидая ответа собеседника, — регулировщик плазмы Окада, дважды живьем горевший, пользуется искусственными голосовыми связками…

Разумеется, наступил момент, когда у Веллерсхофа отняли футляр от набора микрофильмов — из этого футляра начальник пил шампанское, — прижали шефа к спинке кресла и потребовали ответить: кто первым высадится на Шестой? И шеф ответил, потому что успел увидеть все, что нужно, и сделать выводы. Ответил так, что любые возражения и недовольства исключались сразу:

— Высажусь я сам, Свидерский и Феррани.

Да, Свидерский, этот костлявый, густо оплетенный мощными жилами, обтянутый какой-то дубленой кожей энергетик оказался просто монстром. У него только жесткий ежик волос чуть потускнел, «припылился» за четырнадцать лет, и кибердиагност по сей день показывает абсолютное здоровье. Второй избранник, маленький, яркоглазый гидробиолог Феррани, гурман и женолюб, неоднократно штопанный электронным хирургом, тем не менее держится даже лучше мрачноватого Свидерского, держится только своей неистощимой, сверхчеловеческой, утомительной для окружающих бодростью.

Распустив коллег по каютам (причем без ворчания на самоуправство шефа все-таки не обошлось), Веллерсхоф стал перечислять в микрофон все, что кибергрузчики должны были навьючить на спускаемый аппарат.

— Скафандры высшей защиты с передатчиками радио- и лазерными — шесть экземпляров. (Все задублируем, на всякий…) Резонансное орудие с турелью частот. Ручные плазмометы… э-э… ну, тоже шесть штук. Комплект генераторов силовой ограды. Бинокли для краев спектра. Три киберкопателя. Аптечка усиленная, с диагностом. Патроны дымовой завесы…

— Бедная наша Аурентина, что они с ней сделали, — сокрушалась Алдона, глядя, как во все стороны от приземлившегося обелиска разбегается по степи жирный черный дым, как стреляет пламя из загоревшихся рощ.

— Они не умели иначе, — почему-то шепотом ответила Виола. — Ты же знаешь, у них космодромы были в самых глухих пустынях, потому что все горело при старте.

— Одно дело видеть это в киноархиве, а другое… Нет, я теперь никогда не успокоюсь! Столько цветов!..

Виола стряхнула насыпавшийся пепел с лица и волос, решительно вылезла из оврага. Только теперь, с высоты своего немалого роста, увидела она гигантский выгоревший круг, черную язву вокруг ракеты. Нежные причудливые соцветия, прозванные «барашками» и «лиловцами», туго сплетенная плоть вьюнков и папоротников, ломкие стрелы древесных побегов — немыслимо щедрый мир, где по спутанным стеблям, как по золотистым шлангам, неслись пузырьки горячих соков, целый мир был испепелен, приведен к тошному образу сгоревшей кучи мусора. У Алдоны, уже стоявшей рядом, защипало в носу от желания плакать, но она не осмелилась сделать это рядом со строгой Виолой и лишь спросила, приглушив голос по примеру подруги:

— Неужели, неужели они не могли сесть где-нибудь на севере, за Розовым проливом? Там голый солончак, пески…

— Смешная ты, Алька, — ответила рассудительная подруга. — Они же не знают Аурентину так, как мы с тобой. Нащупали локатором ровное место, сбросили радиомаяк и сели. Да и вообще, это были немножко другие люди, тем более перенесшие такой полет. Цветы их мало интересуют, поверь мне…

— Не знаю, — печально ответила Алдона. — Мне кажется, что я после десятков лет в железной коробке молилась бы каждому цветку, а не то что… Да, конечно, другие люди. Я читала, что в те времена стыдились проявлять нежность, чуткость… особенно мужчины! Мне бы никогда не понравился такой… Ой! — Она тревожно схватила Виолу за руку. — Слушай, ведь они наверняка составили разведгруппу из одних мужчин, черствых, жестоких! Мы подойдем к ним, а они не разберут издали, кто мы такие, и начнут стрелять.

— Кажется, ты слишком часто бываешь в киноархиве, Алька. Не такие уж они были дикие… Тем более мы сначала свяжемся по радио. Все будет нормально.

— Надеюсь, — вздохнула Алдона и долго смотрела, как бегают дымные огоньки по стволам деревьев, оказавшихся на границе пала. С неземной быстротой сумерки превратились в ночь, и россыпи тлеющих углей уподобились огням столичного города, видимым с высоты.

— Идем-ка лучше в дом, спать, — сказала Виола, обнимая подругу за плечи. — Они до рассвета не выйдут, Во-первых, ночь, во-вторых, их техника не позволяет быстро делать анализы. То есть, конечно, они сразу увидят, что кислорода здесь хватает и радиация не выше нормы, а вот с микробами провозятся долго.

— Так, может быть, установим связь прямо сейчас? — оживилась Алдона. — Зачем заставлять их делать лишнюю работу?

— Не надо, — сказала Виола, подумав над предложением. — Спуск на такой машине очень утомителен, они должны отдохнуть. И нервы у них напряжены — а наш голос вдруг, сама понимаешь…

— Они подумают — это местные жители, гуманоиды! — засмеялась Алдона и неожиданно резюмировала: — Все равно мне почему-то жутко.

Виола обняла ее более настойчиво, заставила сдвинуться с места, и они побрели, шурша травой и обрывая цепкие вьюнки, в сторону мерцающих фар Усагра.

Межзвездный светолет «Титан», использующий импульсную аннигиляционную тягу, был построен почти на исходе эпохи, которую телевизионные комментаторы успели окрестить «несостоявшейся релятивистской». Название было хлестким, но, к сожалению, довольно верным.

К началу XXII века первые международные объединения стали строить мощные и надежные космические корабли. Были установлены регулярные сообщения с Венерой, Марсом и «рудничным чудом» — Меркурием. На этих рейсах безотказно трудились испытанные за полвека ядерные планетолеты: в экспедициях к внешним планетам «обкатывались» термоядерные, а затем и аннигиляционные модели. Наконец, в конце 2170-х годов общеземными усилиями были собраны в открытом космосе первые релятивистские великаны, предназначенные для посещения ближайших звезд. Ни один сверхтугоплавкий рефлектор не выдержал бы импульсной аннигиляции на протяжении нескольких лет: поэтому «зеркала» новых кораблей были настолько огромны, что фокус сгорания находился в десятках километров от их поверхности. Для безопасности экипажа многокилометровые трубы-тоннели соединяли двигатель с жилым корпусом, одетым в чудовищную броню из металла и магнитного поля. Носовой квантовый преобразователь, вынесенный далеко вперед, время от времени создавал «псевдомассу» с колоссальной гравитацией — это делалось для улавливания рассеянного межзвездного вещества. Понятно, что такой «корабль» — тончайшее вогнутое зеркало размером с большой город, подвешенное к длинной гирлянде из труб, тросов, разгонных сопел и бронированных шаров, — такой «корабль» не мог не то что совершать посадку, но даже приближаться к планетам. Впрочем, от звездолета требовалось только подойти к объекту и лечь на дальнюю орбиту: для исследований были приторочены к «гирлянде» обычные атомные ракеты.

Как водится, несколько видных ученых немедленно выступили с восторженными заявлениями, из коих явствовало, что данная система звездолета является идеальной потому-то и потому-то (следовали формулы) и в ближайшую тысячу лет может претерпеть лишь частные усовершенствования.

В трех первых, очень близких релятивистских полетах участвовали только автоматы. «Сжатие» пространства-времени для летящего корабля, возрастание массы — все эти отвлеченные физические категории были воплощены экспериментально. Затем состоялся полет одиннадцати человек в сторону Проксимы Кентавра, достаточно удачный, но, увы, немного прибавивший к сообщениям автоматов. По трассе в четыре световых года было невозможно вести корабль с субсветовой скоростью; звездолеты тех лет разгонялись крайне медленно… Значит, не произошло главное испытание, проверка реакций человека на максимальные релятивистские эффекты.

Еще до возвращения экспедиции с пустынных планет Проксимы были закончены расчеты путешествия к белой звезде, от которой поступали некие осмысленные радиосигналы. С предельным ускорением, какое выдержат космонавты в течение долгого времени, корабль разгонится до околосветовой скорости и пройдет путь до звезды за четырнадцать собственных лет.

Именно для этого рейса, вызвавшего бурную полемику как в ученых кругах («безумная авантюра», «жертвоприношение»), так и среди широких слоев населения («забрать у Земли столько энергии!»), был построен суперсветолет «Титан», стокилометровым зеркалом и добавочными баками антивещества превосходивший своего «кентаврианского» собрата, как кондор ласточку. Добавочное топливо предназначалось также и для регулярных радиопередач, в то время как другие светолеты имели возможность послать сигналы дальней связи только ограниченное число раз за весь полет.

И «Титан» говорил с Землей. На протяжении многих десятилетий рассказывал обо всем, что творилось на его борту. Полустертые межзвездным шумом сигналы складывались в страшные своим лаконизмом рапорты — о том, как на околосветовой скорости любая пылинка, летящая навстречу, устраивает мощный взрыв на броне, как растет поток заряженных частиц, проникающих сквозь поле, и поднимается радиация в жилом корпусе; как возросшая масса тел заставляет экипаж постоянно лежать в ртутных ваннах; как медленно умирают раненые или облученные космонавты, и никто не в силах сдвинуться с места, чтобы им помочь… Многие сообщения были бесценными для науки, но страдания экипажа «Титана» лишали спокойствия всю Землю. И мало-помалу строители звездолетов сворачивали с привычных инженерных путей…

На пятьдесят восьмом «земном» году полета передачи прекратились навсегда. «Титан», грандиозный, как ни одно из сооружений в истории цивилизации, овеянный более трагической славой, чем корабли полярных первопроходцев или венерианские десанты, окончательно ушел в темноту, в небытие, может быть, не являвшееся смертью, но равное ей.

Но Земля, до сих пор старавшаяся подбодрить своих героев и мучеников, все-таки послала пропавшему кораблю еще одно, радостное, сообщение.

После ухода «Титана» состоялось еще несколько аннигиляционных перелетов, две или три катастрофы — и эпоху релятивизма окончательно назвали «несостоявшейся». Попросту никто не желал идти на десяти- или пятидесятилетнюю пытку в бронированной камере, на заведомую гибель части улетевших — ради крошечного шанса найти что-нибудь необычайное, несуществующее на Земле. До сих пор все экспедиции утыкались либо в беспланетные светила, либо в ледяные мертвые миры…

Эпоха закончилась, и надгробную плиту над ней положил международный коллектив физиков-«абсолютистов». Как веком раньше усилиями кибернетиков была прекращена вивисекция, опыты над живыми организмами, так сейчас с помощью небанального научного решения прекратились муки космонавтов, физика «абсолюта» показала возможность мгновенного «воспроизведения» любой материальной системы на любом расстоянии, вне обычных понятий об удаленности и скорости. Вот об этом-то событии, возвестившем начало космической зрелости, говорила Земля в своем последнем обращении к «Титану»…

Но Веллерсхоф, Свидерский и Феррани, вышедшие утром из ракеты на поверхность загадочной Шестой, не слышали этой передачи. Связь с Землей прервалась. Этого и следовало ожидать при околосветовой скорости корабля.

В десантную исследовательскую ракету, сброшенную с «Титана», проникла другая передача: приветствие, произнесенное чистым девичьим голоском…

Все-таки Феррани не удержался от возгласа, и даже Свидерский, человек без нервов, человек без болезней и слабостей, вдруг обессиленно оперся на плечо шефа — никакая радиопередача не может быть столь убедительной, как появление… гм… хозяев передатчика. За краем выжженного круга волновалась роскошная бирюзовая степь. От ее края, каждым шагом разбрасывая клубы сизого пепла, шли к ракете две девушки, обе даже без легких масок биозащиты, в легких светлых костюмах, в брюках, заправленных в изящные сапоги, с пестрыми шарфиками на шее. Шедшая впереди темноволосая, рослая, большеротая девица широко улыбалась и энергично махала кистью руки. Ее чуть отставшая спутница, гибкая блондинка с круглым полудетским лицом, держалась более осторожно и чуть ли не испуганно.

— Ну вот и все, — почему-то сказал своим спутникам Веллерсхоф и принял более непринужденную позу, подняв правую руку над головой.

— Здравствуйте, — сказала Виола, подойдя и платком стирая с лица пепел. — Я же вам сказала, что маски тоже не нужны. Здесь нет ни одной вредной бактерии.

— Ага, — ответил Веллерсхоф и стащил биофильтр. Остальные последовали его примеру, на лицах остались красные следы упругих краев маски. Последовала церемония знакомства и рукопожатия, причем Феррани привел девушек в замешательство, приложившись к ручкам, и сказал, косясь в сторону краснеющей Алдоны:

— Да, здесь нет бактерий, но есть прямая опасность подхватить некое сердечное заболевание…

Веллерсхоф механически усмехнулся, спросил:

— Так как, вы говорите, называется эта милая планета?

— Аурентина, — проскрежетал вдруг Свидерский. — Я запомнил. Ну что ж, этого следовало ожидать. — И смял маску в кулаке так, что побелели костяшки пальцев.

— Тише, Ян, ради бога, они же не виноваты! — вступился Феррани. — Ведь прошло больше века — сто три года! Скажи спасибо, что девушки остались такими же красивыми, как в наше время!..

— Да, сто три. Близко к расчетам, — снова выдавил улыбку шеф. — И никакого разума здесь, конечно, не обнаружено?

— Нет, — виновато сказала Алдона. — Это звезда так пульсирует… Похоже на радиосигналы.

— Чертова лотерея! — фыркнул Ян.

— Знаете что, — твердо сказала Виола. — Мы потом наговоримся, надоест еще. Зовите всех ваших в дом… Мы для вас дом построили. Сколько вас? Двадцать восемь?

— Двадцать семь, — уточнил Веллерсхоф. — Об одном погибшем Земля не узнала. Это Сайфутдинов.

На секунду замявшись и знаком запретив Алдоне теряться, Виола мужественно продолжала:

— Если надо, наш корабль перенесет всех больных, раненых.

И Алдона, получив знак говорить, защебетала, чувствуя неловкость и от всей ситуации, и от взглядов Феррани:

— Я врач Спасательной Службы, и я запрещаю вам волноваться. Через два дня вы уже будете на Земле. А пока отдыхайте! Аурентина такой уютный мир, теплый, цветущий, ее все любят, на ней лечатся покоем…

Она взяла Веллерсхофа за руки, умоляюще посмотрела снизу вверх в его светлые, расширенные, как от боли, остановившиеся глаза:

— Здесь есть чудесные минеральные источники… Координационный Совет уже решил строить здесь курорт!

Алдона успела еще перехватить негодующий взгляд Виолы, как Свидерский, до сих пор молчавший, глядя вбок и покачиваясь с носков на каблуки, вдруг заорал хрипло: «Курорт!» — и ухватил ее за лацканы. Ей никогда не приходилось видеть лица, искаженного такой бешеной ненавистью, да еще так близко от себя…

Когда их разняли, Свидерский резко развернулся на каблуках и зашагал к ракете.

— Луиджи, — многозначительно сказал шеф. И низенький Феррани, в последний раз скользнув взглядом по статной фигурке перепуганной Алдоны, со всех ног бросился догонять коллегу.

— Вы можете простить его? — отчужденно спросил Веллерсхоф.

— Конечно, — ответила Алдона, прижимая ладони к вискам, чтобы сдержать биение крови. — Я сама виновата. Не надо было так, сразу…

— Они успокоятся, — сказал шеф. — Идемте к вам. Я первый. Может быть, у вас что-то не так, как мы привыкли.

Он двинулся вперед. Спросил на ходу:

— Вы давно нас тут ждете?

— Нет, — ответила Виола. — Вообще-то, по первоначальному плану, вас должны были догнать. Но «Титан» здорово уклонился от курса и лишь недавно попал в поле нашего зрения. Да, возле самой Аурентины…

— Хороши, — зло усмехнулся Веллерсхоф. — Колумб, приплывший в Нью-Йоркскую гавань, прямо к подножию статуи Свободы… От вас можно будет вызвать все наши ракеты? Впрочем, что за глупость… Конечно, можно.

И Веллерсхоф вошел по пояс в медовую, спутанную вьюнками, полную цветов и насекомых траву Аурентины.

Виола переглянулась с Алдоной и вдруг приказала:

— Стойте.

Веллерсхоф стал, и впервые на его окаменелом лице выразилось что-то похожее на удивление.

— Вы мне не нравитесь, Веллерсхоф. Извините. Я не верю этому вашему безразличию. Уж лучше впасть в истерику, как Свидерский, чем… — Долго смотрела в самые зрачки начальника экспедиции, пока зрачки не оттаяли и не улыбнулись. — Вот так лучше. Я все-таки бегала в учебный класс мимо памятника… памятника вам, Веллерсхоф. Да. Посреди площади, с рукой, протянутой к звездам. Я ваше имя знаю с трех или четырех лет. А немного позже я узнала, что ваша экспедиция была самой нужной в истории Земли. И самой результативной. Если бы не наше всеобщее чувство вины перед вами, мы бы вас тут не встретили. Мы бы просто не работали так отчаянно, чтобы проломить пространство и время. Чтобы никто больше… не… — Она запнулась, но все же заставила себя окончить как можно спокойнее: — Потому что пока страдает хотя бы один, Земля _не может быть счастливой_!

Доброе утро, химеры!

Пролетев над гнездом кратеров, Виола сразу заметила среди ржавой изрытой пустыни предгорий, на старом лавовом языке блестящую бусинку. Она спустилась пониже. Бусинка оказалась капсулой, вокруг которой прыгал и махал руками человек, как в старинной книжке махали с необитаемого острова приближающемуся парусу.

Если верить приборам, атмосфера здесь состояла чуть ли не из одного сернистого газа. Приземлившись, Виола спрыгнула из люка и пошла, твердо хрустя шлаком, готовая к жестокостям нового мира; скафандр высшей защиты был массивен и бел, словно кокон. Потерпевший, в полосатом десантном костюме, медведем вперевалку бежал навстречу, растопырив для объятия рукава-баллоны.

Он слегка оторопел, увидев сквозь радужный пузырь шлема массу вьющихся черных волос и строгие карие глаза, широко расставленные на тонком смуглом лице. Виола сама обняла его за плечи:

— Что тут у вас случилось, Кэйн?

Его голова качнулась в толстой баранке ворота. Мужчина казался щупловатым для громоздкого костюма, носил рыжие усики и подслеповато щурил блеклые глаза в кольцах морщин. Кэйн был старый удачливый Разведчик, Виола знала о нем с детства.

— Плохи наши дела, девочка, — жмуря глаза, помотал головой. — Корин умер, и к «Матадору», считайте, нет доступа.

— Где тело?

— Здесь, в капсуле… Эта мразь его облучила.

— Какая еще мразь? — подняла яркие брови спасательница.

— Идемте к нему.

Внутри яйцевидной капсулы сняли шлемы. Желтая стеганая обивка была измазана ржавой пылью, крышка санитарного отсека сорвана. На полностью откинутом кресле лежал рослый молодой атлет в майке-сетке и шерстяных рейтузах. Виола покосилась на огромные, голые ступни со скрюченными пальцами. Тугие нежные щеки, обиженно приоткрытый детский рот — при жизни Александр Корин, вероятно, был, как говорят, «кровь с молоком».

Она постояла несколько секунд и присела на край второго кресла. Ступни были почему-то страшнее всего, они внятно говорили о смерти, и Виола против желания все время на них смотрела.

Грустный Кэйн рассказывал, устроившись на обивке:

— Вас учили, девочка, что где-то раз в сто лет в планетарном реакторе начинается неуправляемый распад. Ну так теперь флот может быть сто лет спокоен… Мы первым делом выбросили контейнер с главным топливом, а потом уже капсулу. Из атмосферы видели, как у «Матадора» полыхнула корма, после чего он свалился. И вместе с ним, между прочим, научные материалы с погибшей базы в системе Хаггарда за двадцать лет работы… Не говоря уже о том, какой ценой мы их взяли — там осталось пять человек, — матерьяльчики перевернули бы всю нашу космогонию. С Кориным была просто истерика, жутко смотреть. — Кэйн перевел дыхание, отхлебнул из фляги. Виола молча отказалась, ждала продолжения. — Хотели сесть поближе к «Матадору» — не вышло. Он воткнулся в старый боковой кратер с отвесными стенами. Хорошо, хоть взрываться было уже нечему. Кратер с одной стороны расколот, другого прохода нет. Километров двадцать отсюда, дорога — для горных козлов. Не успели сесть, Корин потащил меня туда. Я отбивался, советовал подождать вас… то есть спасательное судно. Ни в какую! Плачет, грозится пойти в одиночку. Пробовал удержать силой, так разве ж такого мамонта удержишь? Пошли, конечно. Сутки тут короткие, а в темноте по здешним скалам не полазишь. То есть Корин полез бы, но я после заката лег пластом и поклялся не вставать до утра. Он обругал меня последними словами, и мы залезли в пещерку. Я дал ему таблетку снотворного, а сам, наоборот, принял стимулин. Вот, перед самым рассветом явилась мразь… — Усы Кэйна передернулись от отвращения. — То есть захлопала, подняла ветер у входа и налетела прямо на меня. Такая…

Кэйн оглянулся по сторонам, ища, с чем бы ее сравнить.

— Такая здоровенная, круглая, толстая и плоская, вроде морского ската, только мягкая и горячая, вся в густой шерсти. Крылья растут из боков, как, знаете… будто у нее края тонко-тонко раскатаны как тесто. Налетела и ложится сверху, какими-то крючьями шарит по груди.

Можете себе представить, как я заорал! У Корина реакция была сумасшедшая. Он только чуть поднялся на локте, зажег фонарь и саданул в упор из пистолета. Она подергалась и сдохла.

А тут и утро, быстрое, как будто свет включили. Мы часа через два поднялись на перевал. Внизу лавовые поля, а за ними то самое ущелье, что ведет в кратер. С перевала спуск почти отвесный. Он полез первым. Меня судьба хранила, хотя я тогда подумал обратное. Упал и коленом стукнулся так неудачно, что на ногу не мог ступить. Думали, треснула кость. Алик, бедняга, выволок меня обратно, посадил в укромное место и велел ждать. Я не видел, как он спускался, — потом только заметил красную фигурку на лавовом поле. Он добрался почти до самого кратера…

Рассказчик склонил голову и помолчал, скручивая ус в тонкую веревочку.

— Ну, короче, вылетела стая из ущелья, закружилась… Он стрелял, потом побежал обратно. Они долго преследовали. Кажется, две или три твари он сбил. Пришел уже шатаясь. Индикатор на рукаве пылает — доза страшная, трудно представить, как он вообще мог идти да еще лезть по откосу. Ох, сильный был человек! Сказал только: «Не подходи», лег на живот и умер. — Кэйн резко, со злобой дернул ус, поморщился от боли. — Легко умер, как мы, Разведчики, друг другу желаем: «Большой удачи, легкой смерти». Что ж, я… Ладно. Не буду вам надоедать. С моей ногой притащился сюда, подлечил ногу… как сумел. Потом, взяв дезактиватор, обратно. И опять сюда… с ним на спине… Извините, не хотел оставлять… этим. Хорошо. Главное, вы здесь, и можно что-то решать.

— Что уж теперь решать? — сказала Виола, глядя на труп. — Давайте перенесем его ко мне, в морозильник.

Когда мощный корабль Виолы, ярко-алый, с эмблемами Спасательной Службы флота, подцепил гравитационными присосами и поволок вверх из кратера сплющенный корпус «Матадора», внизу поднялся целый шабаш. Словно бурые листья вихрем кружились вокруг обгорелой громады.

— Вот она, нечисть, чертово семя! — завопил Кэйн, грохнув кулаком по спинке пилотского кресла. — А ну-ка, девочка, поджарь их как следует, иначе «Матадор» будет нашпигован рентгенами!

Вместо ответа Виола включила дистанционный Р-уловитель. Белая точка резво побежала по разграфленному экрану, остановилась, покраснела и разбухла до размеров яблока. Кэйн даже рот раскрыл:

— Что за притча! Десять тысяч рентген, но, кажется, не в кратере?

— Нет, источник на лавовом поле, возле входа в ущелье. Потом займемся.

Он заглянул сбоку в холодное лицо Виолы, с жестким прищуром и сжатыми губами.

Двадцать четыре года, не больше, — и шевроны пилота — спасателя первого класса. Поглядывает косо, будто знает что-то, порочащее Кэйна. Ах, молодость!

Они вывели корпус «Матадора» на околопланетную орбиту, аккуратно сняли катушки корабельной памяти — командный пункт остался неповрежденным, поскольку был собран в плавающем сверхпрочном шаре. Когда вернулись к кратеру, пятичасовой местный день уже окончился, и в глухой темноте мерцал на равнине островок мирного сияния.

— Десять тысяч рентген… — шептал, растерявшись, Кэйн.

Под рукой Виолы выросло изображение на экране телелокатора. Неглубоко в лавовой трещине засел массивный четырехгранный брус — мягко светящийся, серебристо-синий. Разведчик только захрипел, яростно кусая свой кулак.

— Да, ваш контейнер с главным топливом. Очень удачно выбросили, — бесстрастно-звонко сказала Виола.

Словно продолжая начатое молчаливое следствие, она пожелала увидеть тварь, убитую Кориным. Подавленный, сразу постаревший Кэйн нашел инфраискателем пещерку перед подъемом на перевал, под козырьком гигантской глыбы. Присосы бережно подняли скалу и далеко отшвырнули ее. Гул прокатился по предгорьям. Невидимая рука корабля нащупала и втянула в трюм маленькое круглое тело с повисшими перепонками-крыльями…

Виола работала до утра в лабораторной каюте. Вернее, трудился универсальный корабельный мозг, получая все новые и новые задания от хозяйки. Когда включился молниеносный рассвет, она дала последнюю команду: положить расчлененное, обработанное всевозможными лучами и химикатами тело в морозильник.

Вошла в жилую каюту и осторожно, как рядом с тяжелобольным, присела на край койки, где лежал Кэйн. Она смотрела не мигая в переносицу Разведчика, бессильно уронив руки на колени.

— С вами-то еще что случилось, девочка?

— И со мной, Кэйн, и с вами, и со всей Землей… Понимаете, я сразу заинтересовалась, почему он шарил по вашей груди… А у него на брюхе, оказывается, такой орган, вроде шприца. Шприца…

— Ну-ну?

Виола спросила неожиданно жалобно:

— Вы представляете себе… почему человеку вредна радиация?

— Увы, очень смутно. А какое отношение…

— Самое прямое. Грубо говоря, так: под действием излучения в клетках организма атомы превращаются в заряженные ионы. Начинаются химические реакции, опасные для здоровья. А вот у… — Она вдруг остановилась, наконец-то прицелившись оцепенелым взглядом в глаза Кэйна. — У вашей мрази в этом… шприце приготовлен заряд такого вещества… я проверила… такого, чтобы не могла происходить ионизация в организме.

Виола зажмурилась и вдруг уткнулась лицом в плечо Разведчика.

— Так, — вяло заговорил Кэйн, поглаживая пышные кольца Виолиных волос. — Очень мило. Значит, они хотели сделать нам с Аликом инъекцию, чтобы мы не погибли, проходя мимо контейнера. А мы, стало быть… Да-а! Прямо как в сказке — добрые звери.

— Извините меня, — сказала она, поднимая лицо с красным следом на щеке от шерстяной фуфайки Кэйна. — Извините, но это было убийство. И может быть, возле ущелья… вы говорили… еще двоих-троих…

Из рапорта Виолы Мгеладзе, пилота-спасателя первого класса Координационному Совету Земли:

Сектор «Дельта», куб 6347, звезда Кристофовича — Корняну, спасательный катер Центр-699, экстренный канал связи.

…Выводы пилота Кэйна о виновности аборигенов в смерти Корина показались мне не совсем убедительными. Более того, острый интерес жителей планеты к нам самим и нашей технике противоречил его мнению об их низкой организации. На моих глазах огромная стая собралась в кратере вокруг разбитого «Матадора» в то время, как на обозримом пространстве не было ничего живого. После находки излучающего контейнера сам Кэйн полностью изменил свое мнение. Обследование убитого аборигена, произведенное мной с помощью корабельного мозга согласно инструкциям, привело меня к настоящему выводу. Я утверждаю, что в системе Кристофовича — Корняну обитают разумные существа, совершенно непохожие на человека, но обладающие вполне гуманной этикой. Трагический ночной визит аборигена в укрытие людей, на мой взгляд, свидетельствует о том, что данному виду незнакомо понятие агрессии. Впрочем, не исключено также, что они опознали в людях разумные существа и ожидали того же по отношению к себе…

Ни мои знания, ни средства исследования, которыми я располагаю, не позволяют мне полностью описать физиологию препарированного мною аборигена: однако я, безусловно, установила наличие мощных электробатарей, которые не были использованы в ответ на стрельбу Корина и Кэйна…

Предлагаю Совету организовать комплексную базу в системе Кристофовича — Корняну. При этом необходимо скрупулезно разработать план Контакта с учетом возможных последствий двойной трагедии, разыгравшейся при первой встрече.

Смею надеяться, что меня сочтут достойной посвятить свою жизнь развитию этого Контакта.

Относительно пилота Освальда Кэйна. Выброс контейнера с аннигилятом на поверхность планеты — крайне серьезное нарушение устава. Кроме того, лишь мое прибытие помешало ему продолжить истребление аборигенов. Считаю целесообразным предать Кэйна Суду Корпорации с формулировкой «преступная халатность»…

Из доклада старейшин Корпорации ксенобиологов Координационному Совету Земли:

Земля-Главная, Валетта, Центр ксенобиологии.

…что подтверждает вывод пилота-спасателя Мгеладзе о разумности данного биовида. Более того, есть основания считать, что Мгеладзе открыла цивилизацию, в принципе отличную от земной, техногенной. В то время как человек, оставаясь физиологически неизменным на протяжении десятков тысяч лет, совершенствует свои орудия труда, эти существа, напротив, идут путем активной перестройки собственного организма. Ничем иным нельзя объяснить приспособительную универсальность исследуемого экземпляра. Помимо атмосферных легких, у него наличествуют жабры для водного дыхания. Помимо зрения с очень широким цветовым спектром, экземпляр обладает органами, создающими и воспринимающими радиоволны и рентгеновское излучение. Он может генерировать инфра- и ультразвук, а также электрические разряды и видимый свет значительной яркости. Его обоняние в тысячи раз тоньше человеческого. Назначение многих органов пока необъяснимо… Трудно также представить, как практически выглядела эволюция этого вида, изобретавшего и строившего собственные органы…

Пользуясь короткими часами высокого солнца, Куницын под прозрачным куполом базы вдохновенно лепил реконструкцию. Впрочем, о вдохновении Алексея Сидоровича знал только он сам. Гладкое, как у манекена, желтовато-серое безгубое лицо казалось совершенно неподвижным: темные контактные линзы в глазницах делали его слепым. Узкую спину Куницын безбожно скрючил над столом, застыл в неудобнейшей позе, и только пальцы на несуразно длинных руках ловко щипали пластилин. Уж на что хороша была Виола, внезапно с грохотом сбросившая скафандр в гермотамбуре, — щеки разгорелись от бега, глаза сияют, — но Алексей Сидорович даже головы не повернул.

— Вы знаете, только что одна химера кружилась вокруг моего шлема — неужели хотела сближения?

— Самоуверенность красивой женщины, — с каким-то механическим скрежетом сказал Куницын, изящно отгибая концы лепестков. — Даже универсальные химеры и те хотят сближения с вами…

Виола гневно мотнула разлетевшимися волосами.

— Кажется, Рагнар говорит правду…

— Да, это с ним изредка бывает.

— Он говорит, что все его культуры в чашках Петри скисают, когда вы входите в лабораторию.

Ксенопалеонтолог только ручищей махнул и встал, по обыкновению зацепившись ногой за приваренную винтовую ножку кресла. Реконструкция была готова: не то цветок, покрытый чешуей, не то морская звезда лежала, обтекая красными лепестками куполок-подставку. Виола удивилась, поглядывая то на скульптурку, то на ее автора, сумрачно мывшего руки под краном.

— Неужели он так выглядел, наш бедный зверь?

— Через миллион лет вы, вероятно, тоже будете выглядеть хуже, чем сейчас.

— Нет, право, шеф, вы удивительно галантны, — расхохоталась девушка, тонким пальцем обводя веретенообразные лепестки. И вдруг сняла реконструкцию с подставки. — Вы позволите?

Услышав утвердительный ответ, она бережно сблизила края лепестков и согнула их концы внутрь. Лепестки соединились идеально, и «цветок» превратился в шарообразный плод.

— Ну, — тускло улыбнулся Куницын, привалясь спиной к вогнутой стене и засунув руки в карманы. — Не так уж вы бездарны, как мне казалось поначалу. Я грешным делом подумал, еще когда чертил схему, что это форменная развертка поверхности шара.

Он оттолкнулся от стены и, конечно же, налетел на стол.

— Вот эти броневые чешуи покрывают лепесток только с верхней стороны. Снизу, очевидно, были органы питания, передвижения… Ползал себе спокойно, пока не приходила опасность. А чуть что — свернулся, и поди его укуси. — Куницын забрал реконструкцию, развернул и посадил на куполок. — Интересно бы найти того, кто мог его испугать.

— Мне почему-то кажется, что живых врагов у него не было, — вдруг твердо и серьезно сказала Виола. — Вся Химера продырявлена кратерами, как сыр. Когда все вулканы работали, шарикам только и оставалось, что кататься.

Безбровая, безгубая маска медленно сморщила нос, подняла углы рта: Алексей Сидорович радовался.

— Нет, положительно: общение со мной идет вам на пользу, Виола Вахтанговна! Пожалуй, все так и было. Ведь и нашего зверя когда-то залило лавой… — Углы ротовой щели сразу обвисли, словно Куницыну стоило больших трудов шевелить маской. — Идите к вашей Наиле, а я пока в честь наших открытий приготовлю лукуллов обед.

Постеснявшись спросить, что такое «лукуллов», Виола закрылась в гермотамбуре и стала надевать скафандр. Диковинное поведение Куницына, прозванного на базе человеком-невидимкой, очень раздражало ее в первые дни. Тогда и без того ныла душа от распоряжения Координатора экспедиций, воткнувшего ее, первооткрывательницу, в отряд «кротов» — палеонтологов. Увы, Виола не обучалась ксенопсихологии и потому была бы бесполезной в группе Прямого Контакта. Пришлось заняться изучением эволюции универсальных химер — темы важной, но не отвечавшей главному желанию Виолы.

Между тем Прямой Контакт с каждым месяцем казался все менее осуществимым. Виоле представлялось, что именно она могла бы сдвинуть дело с мертвой точки, она донимала Куницына своими проектами. А шеф группы только подтрунивал да пошучивал — весь разболтанный, стертым лицом и шарнирными движениями похожий на робота из старинных фантастических фильмов. Она смягчилась к шефу, только когда услышала от всезнающей Наили Шеировой, что Куницын побывал чуть ли не в двадцати звездных системах и несколько раз ему пересаживали искусственную кожу на лицо и тело…

Двояковыпуклым блестящим диском лежала основная база, разделенная на секторы лабораторий, в огромной тени крейсера «Перун». Базальтовое плато нагрелось, как подошва утюга, но уже вскипали тучи по ту сторону кольца окаймляющих безлесных гор, сизой пеной захлестывали перевалы, обещая вскоре затопить раскаленное небо. Высоко, чуть ли не до зенита, взгромоздились тучи за спиной ближнего вулкана, кряжистого, как старый пень с узловатыми корнями. Свинцовый клубящийся фон придавал дикую яркость красно-коричневой шкуре горы. В развилке «корней» — древних лавовых русел — дерзким белым грибом сидела отрядная база копателей. Туда и лежал путь Виолы, сначала вприпрыжку по прихотливым ступеням, прорезанным дождями в обрыве, а затем — осторожно вверх по неустойчивым глыбам осыпи.

На гребне выпрыгнула и замахала рукой фигурка в скафандре защитного цвета — так окрашивались все «кроты», в том числе и Виола. Шлемофон зазвенел пронзительным голосом Наили:

— Это ты, сестричка? (Всех, кроме Алексея Сидоровича, Наиля называла «братиками» и «сестричками».) Мы тут чего нашли!..

В бугристом лавовом панцире плазменная машина прогрызла множество глубоких рвов и стояла над свежевырытым тупиком, растопырясь наподобие краба. Теперь копошились во рву серо-зеленые «кроты», аккуратно счищали вибраторами породу со дна, похожего на вздыбленную темно-багровую мостовую. Так выглядели броневые чешуи — все, что осталось от чудовищного «цветка», миллион лет назад не успевшего свернуть лепестки и укатиться от вязкого огня.

Виоле помогли слезть в ров. Наиля, ухитрявшаяся даже в скафандре быть маленькой и вертлявой, рывком вывернула чешуйку, отмеченную мелом, большую и тяжелую, как надгробная плита.

Вплотную под чешуей открылся глубокий рельефный отпечаток в породе — вероятно, лава сожгла это небольшое существо, но отвердела, не заполнив пустоты. Формой и размером — сущая буханка хлеба, однако с трехгранным хвостом, продолжающимся в виде валика по всему брюху, и чем-то вроде боковых плавников с когтями. Под головной частью порода словно просверлена веночком круглых отверстий…

— Универсальная химера, — страшно прошептала Наиля.

Ее поправил один из копателей:

— Еще не универсальная — видишь, ни крыльев, ни жабр…

Упали первые капли дождя, и «кроты» поспешили опустить плиту на место…

На очередном собрании в салоне «Перуна» Куницын вертел перед зрителями отливку «протохимеры» из пластика, похожего на стеарин. С брюха ниспадал пучок извилистых сосулек, вросших снизу в бок обрубка бревна.

— К нашему счастью, — с натугой шевелил губами шеф отряда, — лава сохранила все внутреннее строение бронешара и несколько таких вот отпечатков. По-видимому, предки универсальных химер паразитировали под чешуей бронешаров, питаясь через проводящие пути «хозяина». Не очень лестное прошлое для разумного вида — впрочем, природа сраму не имет. Тем более что такой симбиоз позволил химерам не только выжить среди массы действующих вулканов, но даже, по-моему, заложить основы своей диковинной цивилизации…

Заерзали в креслах, зашептались: капитан «Перуна» Нгуен Чонг увесисто хлопнул по столу, восстанавливая тишину.

— Нет, все это пока мои предположения, просто не с кем делиться ими, кроме вас… («В своем репертуаре», — шепнула Найдя в ухо натянутой как струна, самозабвенно слушавшей Виолы.) Шеф ксенозоологов Хассель утверждает, что в настоящее время на планете бронешаров нет вовсе…

— Да, это так, — важно пробасил рыхлый, с багровыми щеками мопса Хассель, вопреки комплекции совершенно неутомимый человек, облазивший, кажется, все закоулки на трех материках Химеры. — Всякой твари много, но такую мелочь, как двадцатиметровый бронешар, мы не прозевали бы.

Деревянно кивнув и положив отливку на стол, снова держал монотонную речь Куницын:

— Вот это работает на мою идею. Видимо, бронешары вымерли полностью, и химерам пришлось приспосабливаться… Каким же образом? Срастание химеры с шаром было столь же тесным, как у плода с плацентой. Вернее, химера выступала в роли трансплантата, который идеально приживался. Идеальная совместимость, вот с чего началось торжество химер. В процессе вымирания бронешаров они, вероятно, стали искать новых «хозяев». Кого подводила совместимость — погибал, другим удавалось с кем-нибудь срастись. Надо полагать, «хозяева» были самые разные. Некоторые из них попадали в полную зависимость от своих «наездников», становились послушными придатками… — Куницын хрипло перевел дыхание, налил себе сока. — Улавливаете мысль? На Земле разум зародился в тот момент, когда антропоид, не дотянувшись до плода, впервые удлинил свою руку с помощью палки, то есть прибавил к наследственной программе крупицу творчества. На Химере началась разумная жизнь, когда вот эта хвостатая буханка впервые осуществила целенаправленный произвольный выбор «хозяина» с определенными, нужными на сегодняшний день свойствами. Конечно, это произошло в борьбе за какие-то блага или с каким-то врагом. Не знаю. Вообще я ничего не утверждаю, я только решаю логическую задачу…

Устав стоять, он плюхнулся в кресло, вялой рукой провел по безукоризненно расчесанным на пробор, неестественно черным волосам. Налил и выпил стакан сока, сильно дергая кадыком. За корягой, оплетенной лакированным плющом, два ксенобиолога уже спорили, чертя на планшетах.

— У вас все? — осведомился невозмутимый капитан.

Куницын ответил не сразу — очевидно, доклад в самом деле стоил ему больших усилий. Посидел, тускло блестя линзами, — ни вспотеть, ни побледнеть его кожа не была способна. Виола подивилась в который раз, какая сила загнала настолько искалеченного человека за тысячи световых лет от шезлонга на дачной веранде.

— Пожалуй, теперь закончить может каждый… (Найдя снова фыркнула в ладонь.) Сознательный поиск наилучшего «хозяина»; возможно, сращивание нескольких «хозяев»; затем выборочная пересадка в собственное тело отдельных чужих тканей и органов — совместимость давно гарантирована — и наконец, умение передавать приобретенные органы по наследству, — наверное, так выглядел научно-технический прогресс у химер. Так сказать, большое ограбление животного мира планеты. _Зоологическая цивилизация_…

Алексей Сидорович обернулся к Нгуен Чонгу и махнул рукой в знак окончания, свалив пустой стакан на пол.

— А что? Убедительно, — не то отметил, не то спросил капитан, поскребывая седой ежик. — Ну, господа ксенобиологи, бить будем?

— По-моему, вполне корректная гипотеза, — быстро, пошептавшись с коллегами, отозвалась «шефиня» группы, томная, изысканно-красивая Тосико Йоцуя. — Хорошо бы найти для подтверждения промежуточные формы химер.

— Хорошо бы, — громко вздохнула Наиля, и стало тихо: все поняли, что вздохнула девушка совсем не из-за отсутствия промежуточных форм. Гоняясь друг за другом, из коридора с резким писком влетели волнистые попугайчики — голубой и желтый. Покружившись, сели на висячую лампу и прижались щеками.

— Доклад группы Прямого Контакта, — объявил капитан Нгуен Чонг.

Прошло несколько дней, и шеф «прямых» Костанди пригласил Виолу посмотреть что-то необыкновенное на Теплых Озерах. Выпросив у Куницына отпуск, Виола с Наилей полетели туда, где шестьдесят второй день бесплодно трудилась группа Прямого Контакта. Третьим в гравиходе был Рагнар Даниельсен, сердечный друг Наили, счастливец, имевший право переключать цвет скафандра с лилового на оранжевый: будучи ксеномикробиологом, он работал также у «прямых», поскольку имел труды и в области семантики.

С высокого кряжа, куда выполз гравиход, сказочной страной выглядели эти широкие старые кратеры, чистые озера ультрамариновой воды, отороченные оранжевым пухом. Чуткие апельсиновые «зонтики» прядали в стороны от машины, скатывались в тугие, сразу темневшие кулачки. Через полосу сгнивших растений, покрытых бурой пеной, нечувствительно скользнули на синее зеркало и полетели, оставляя хвост легкой ряби.

Справа по борту закипела вода, стали выскакивать и звонко лопаться большущие пузыри, поддерживая столб горячего пара. Приближался остров, пышный, как шапка из розовых и оранжевых перьев. Там ждали, хорошо вписываясь в общую гамму цветом скафандров, двое «прямых».

Гравиход сытой черепахой лег на пляже — летать над лесом не велел Костанди. Встречавшие ксенопсихологи повели тропинкой, свойски похлопывая Рагнара по плечам и подмигивая девушкам.

Деревья со стволами хрупкими и сочными, как у герани, пугливо отдергивали края толстых пушистых листьев. Впрочем, ксенозоологи давно уже установили, что и не деревья это вовсе, а животные вроде земных полипов. Все известные колонии химер существовали только в окружении такого живого «леса», каждая из химер проводила несколько минут в день, присосавшись к стволу или листу «полипа». (После доклада Куницына «полип» был официально назван «унифицированным хозяином», поставщиком питательных веществ для всех химер.) Светила близкая опушка, в той стороне все громче шипело и булькало, словно гигантский котел с густыми щами. Стали видны тени, мечущиеся в белом тумане, и наконец открылся плоский холм с султаном пара на вершине, носивший название Детский Сад.

Девушки схватились за руки и замерли, хотя были здесь уже третий раз.

Холм, по кристаллику выстроенный булькающим гейзером, далеко растекался грязно-белыми фестонами, похожими на ноздреватый весенний снег. Сквозь большие и малые поры, зачастую окруженные собственными микрохолмиками, упруго выхлестывали или воздушно курились струи пара. Главный гейзер, тяжелый, ленивый, то прятался, то нехотя поднимал кудрявую голову. И повсюду, на холме и в окрестностях, согреваясь подземной благодатью, бурыми лоснящимися одеялами лежали и ползали универсальные химеры. Были они размером не меньше, чем земная океанская манта, — наверное, росли до конца жизни, как сомы. На широких темных спинах великанов десятками лежали, прильнув и трепеща краями перепонок, мелкие сородичи размером с морского кота, с камбалу, с ладонь — чем мельче, тем светлее. А вокруг, во всю площадь поля гейзерных отложений, замкнутая стеной леса, кружилась бесчисленная стая, как чаинки на дне стакана. Мелочь слетала наискось и занимала места на гигантских спинах; другие, насидевшись, лихо хлопали перепонками и уносились…

В горячем тумане, в вихре обезумевших одеял двигались оранжевые скафандры. Очередная бессмысленная вахта «прямых».

Самое ужасное было то, что группу попросту игнорировали.

Химеры не боялись людей и не мешали им. К себе подпускали вплотную, затем неторопливо отползала или отлетали. Им подкладывали ярко раскрашенные иллюстрации к известным теоремам, схемы и тесты — плоды работы нескольких поколений в лабораториях ксенопсихологов. Через громкоговорители обрабатывали химер гудками и писком специального «инфорлинга», а также серьезной музыкой. Ночью не давали покоя осмысленными сериями вспышек. Пробовали радиоволны, гамма-излучение, инфра- и ультразвук. Шеф группы Спиридон Костанди с отчаяния велел проецировать объемные фильмы о Земле.

Но на предложенные предметы химеры не реагировали вовсе, никакими видами волн и энергий не тревожились, а нематериальность видеокуба обнаружили сразу и теперь летали как ни в чем не бывало, прямо сквозь изображение.

Вообще, ксенопсихологи строили три основные модели Контакта: при взаимном сходстве и коммуникабельности, при разных степенях несходства, вплоть до полного непонимания действий партнера (с условием, что он все-таки определен как разумное существо), при явной враждебности партнера. Здесь же, на Химере, пахло чем-то совсем неожиданным — нежеланием общаться, стойким пассивным заговором.

Сонно бормотал теплый гейзер, и люди третий месяц бродили по Детскому Саду, вплотную натыкаясь на обросших мокрой шерстью, невозмутимо ползающих братьев по разуму.

Воспользовавшись столбняком Найди, Рагнар подкрался сзади и пальцами сильно ткнул ее под мышки, чтобы почувствовала через скафандр. Девушка взвизгнула, искренне испугавшись, и наотмашь ударила кулачком по широкой груди друга. В шлемофоне Виолы довольный смех Рагнара был перекрыт голосом Костанди:

— О, эта ледяная кровь викингов! Он веселится даже перед лицом наших мук…

Спиридон подошел, церемонно согнувшись в поясе и приложив правую руку к сердцу:

— Рад приветствовать юность и красоту… Осмелюсь ли предложить чашечку кофе, сваренного неумело, но от чистого сердца?

Виоле никогда не нравились такие мужчины — горячие, полнокровные, постоянно кокетничающие своим обаянием. И зачем напрашиваться на комплимент, когда все прекрасно знают, что Костанди варит кофе тридцатью двумя способами и на борту «Перуна» у него в этом искусстве соперников нет?

— В крайнем случае предложим ваш кофе химерам. Вы еще не пробовали?

Он разом опустил голову и молча свернул в лес, ведя от опушки к базе. Виола, устыдившись, что необдуманно задела больное место шефа группы, нарочито весело спросила:

— Спиро, а Спиро, я умру от любопытства: зачем вы нас пригласили?

И взяла его под руку. Костанди сразу оттаял:

— А-а, тут намечается некий спектакль с неизвестной развязкой. По расчетам планетологов, утром должен ударить в полную силу гейзер. Он, видите ли, периодически оживляется на короткое время: когда мы впервые облетали Химеру, стоял столбом в четверть километра, а через десять минут увял. Посмотрим, как будет завтра вести себя почтеннейшая публика…

Под куполом базы — уменьшенной копии центральной — с наслаждением сбросили доспехи. Сидели тесно и уютно. Худенькая некрасивая Наиля, с широким лицом и прилизанными короткими волосами, мечтательно оперлась щекой на ладонь, приспособив для опоры локтя высокое мощное колено Рагнара. В присутствии друга Наиля всегда опасливо косилась на красавицу Виолу и старалась быть поласковей с обоими. Массивный Даниельсен сказал, далеко расставив рубчатые подошвы и смачно прихлебывая кофе из антикварной чашечки:

— В старину венгры говорили: хороший кофе должен быть черен, как дьявол, горяч, как адское пламя, и сладок, как поцелуй…

После чего поцеловал Наилю. Молодые ксенопсихологи засмеялись.

— Вот не уснешь сегодня после такой порции, и будет тебе дьявол, — проворчала Наиля.

Рагнар, будучи сторонником движения «естественников», никогда не спал электросном, а потому призадумался. Однако природная беспечность взяла верх, и он попросил вторую чашку. Спиридон, возбудясь и сверкая маслеными глазами, достал бутылку старого коньяка.

— Вот бесценный дар солнца, — начал он, приложившись губами к ветхой этикетке, — вряд ли известный нашим друзьям-химерам… Вообще, боюсь, что все они — жалкие прагматики, начисто лишенные всякого артистизма. Что им Гекуба?

— У них есть своя этика, — возразила Виола, — а значит, и нравственный мир, и какая-то духовная культура, несомненно включающая эстетическое чувство…

— Возможно, — торжественным голосом ответил Спиридон и протянул руку ладонью вверх, — возможно, но насколько эта культура чужда нам! Пускай даже мы когда-нибудь научимся говорить с ними на языке пифагоровых штанов и таблицы Менделеева, но и через тысячу лет не понадобятся им ни Шекспир, ни Фидий. — Ладонь Костанди повернулась вниз. — Нет! Ничто не роднит нас, ничто не станет общим, кроме холодной математики…

— Странно, что вы с такими мыслями стали заниматься Контактом, — отозвалась Виола, подобравшись для возможного боя. (Сюда бы язвительного Куницына!)

Но Спиридон, благодушно улыбаясь, разливал «бесценный дар солнца» в маленькие хрустальные рюмки-колокольчики и журчал при этом:

— Вот-вот, мне и самому странно, уважаемая Виола Вахтанговна… Наверное, просто люблю вращаться среди оптимистов. Как-то молодеешь в столь пылком обществе… Кстати, вы обратили внимание, что это ваш соотечественник — Варцихи?

Найдя неожиданно встала и ушла в гермотамбур, где и завозилась, одеваясь. Потом резко хлопнул наружный люк.

— Это с ней бывает, — сообщил Рагнар, благоговейно, двумя пальцами поднося рюмку ко рту, причем локоть его поднялся вровень с плечом.

Виола гневно покосилась на него и тоже вышла; Костанди сообщил ей в спину, что долгое отсутствие девушек будет для него трагедией.

Огненным дождем пролился и погас молниеносный закат. В сиреневой полутьме за опушкой сидела на корточках фигура с блестящим пузырем на голове, а перед ней — как будто темный гребень волны накатывался на берег, вздуваясь и опадая… Виолу морозец тронул между лопатками, когда через наружный микрофон услышала голос Наили:

— Ну чего же ты молчишь? Я ведь знаю, какая ты умненькая, ты ведь все понимаешь и, конечно, сейчас меня слышишь. Правда? Так зачем ты всех нас мучаешь? За то, что Корин убил твоих братиков или сестричек? Но ведь это было случайно, он подумал, что вы напали, — может быть, вы умеете сразу отличать разумное существо, а мы вот не умеем… Ну хочешь, мы все попросим прощения? Кто у вас главный?

У химеры мерцал фасеточный глаз. Две волны ритмично пробегали по перепонкам от головы к хвосту, сообщая огромному телу выражение готовности взлететь. Услышав приближение Виолы, Найдя всхлипнула, медленно встала.

— Как они могут заниматься всякой чепухой, когда… когда…

— Если тяжело на душе, стараешься отвлечься — это же так просто! А Спиридон в конце концов отличный парень и первоклассный ученый, просто любит эффектные фразы. Пойдем, пойдем…

— Слушай, сестричка, а она так внимательно смотрела на меня и слушала, наверное, передаст теперь своим?

Обняв подругу за плечи, Виола повела ее к базе, но у опушки обе оглянулись.

Большой химеры, «собеседницы» Наили, не было на месте — она бесшумно сорвалась в черную метель.

Поутру Виола вскочила с постели, закричав от ужаса — таким оглушительным воем и надрывным свистом взорвался гейзер.

Расчеты не подвели: бросив на полнеба радугу, осыпая прозрачный купол водяной пылью, стоял над лесом чудовищный белый столб, и ветер косо относил от него полотнища пара, словно знамя от флагштока. Стая химер кружилась бешеной воронкой. Из кают, расположенных по кольцу, вылетали в салон заспанные «прямые» в майках и плавках. Только Спиридон явился, сияя белой рубашкой, синевой бритых щек и пробором, словно давно уже встал и готовился к торжеству. Вошел, изящным жестом поднес к глазам бинокль — и громко воскликнул что-то по-гречески.

Леса больше не было. «Полипы» увяли, мгновенно съежились под ливнем кипятка, свернули розовые слоновьи уши листьев, скатали, как шланги, стволы и лежали теперь массой дрожащих клубков по всему острову, внезапно открывшемуся от края до края. А потом, захрипев и захлебнувшись, осел кипящий столб, пропала радуга, и снова кудрявый кочан булькал, ворочался на вершине мокро блестящего холма.

Тогда с голубой омытой высоты, задрав перепонки-крылья, упала маленькая химера и взмыла, держа щупальцами под брюхом багровый клубок.

Посыпались. Стая «детей» собирала споры, в которые свернулись деревья, и с ними, красными и оранжевыми, как яблоки и апельсины, носилась по спирали.

Затем, словно получив недоступный людям сигнал, вся масса химер повалила к озеру, покидая остров.

Первой сориентировалась Виола. Схватила Наилю за руку и поволокла к гермотамбуру. Помогая друг другу, лихорадочно сращивали швы, застегивали пряжки. В салоне одурело завопил Костанди:

— По машинам!

Справедливо опасаясь сутолоки, девушки выскочили из тамбура. Стоял плотный низовой туман по грудь. Из него проклевывались по одному, разворачивали хоботы заметно поредевшие «полипы». Химеры не летали. Только от ног несколько раз шарахнулись невидимые великаны, зыбью волнуя туман. На полпути к гравиходу девушек догнал Рагнар.

Виола с места дала машине форсированный режим. Она знала, что люди Спиридона так не смогут, и потому чувствовала азартную радость. Уходил, проваливался остров — клякса растекающейся мыльной пены на синем зеркале. Дикие, брошенные в каменный хаос, выскакивали навстречу озера, по ним бежало пауком солнце. Вот изогнулся впереди черный шлейф стаи, Виола резко сменила курс. Дугой, уловимой уголком глаза, солнце метнулось за спину. Слева пустила в глаза вспышку отраженного света главная база, на пустом плоскогорье умчался за горизонт красно-белый шахматный купол «Перуна».

Путая мысли, рокотала под шлемом уставная скороговорка Костанди:

— …внезапную массовую миграцию, захватив споры «полипов». На месте остались только химеры, достигшие значительных возрастных величин, и нелетающие детеныши. Направление юго-восток, скорость около тысячи километров в час. Наблюдение ведет пилот Мгеладзе, экипаж гравихода — Шекирова и Даниельсен. Высылаю два гравихода, пилоты…

И в ответ — деловитым воробьиным голосом капитан Нгуен Чонг:

— Да-да, мы следили телелокатором до предела видимости. Будьте осторожны, не натворите там дел, не лезьте ни в какую кашу.

«Не лезьте в кашу» — как бы не так!» — засмеялась Виола.

Жизнь безудержно разбухает на дрожжах разума, крошит вдребезги самые чудовищные преграды; затопив планеты, стекает с них — и вот в непомерную, равную смерти даль мчатся хрупкие капли жизни, предвестники вала, в котором рано или поздно утонут галактики… Сила жизни заставляет химер нести в урочный день через полматерика споры родного «леса». И она же, она, единая для всей вселенной, швырнула через тысячи световых лет осторожного Нгуен Чонга, и наверняка не лежать старику рядом с дедами-прадедами на буддийском кладбище. Она, эта ослепительная и непобедимая сила, сделала отличным работником легкомысленную Наилю и посадила в корабль трижды заживо сгоравшего Куницына. Не лезьте в кашу! Виола вспомнила об Алексее Сидоровиче, и в каком-то уголке ее летящей души шевельнулась нежность.

Вокруг старых, разрушенных хребтов охрой пылали равнины зонтиков. Будто пропитывая их чернилами, сиреневой стеной наползала линия терминатора. Найдя, устав от напряжения, закрыла глаза и ворчала, что нельзя снять шлем и устроиться так, как она любила, — по-кошачьи свернувшись около Рагнара. А ксеномикробиологу все было трын-трава, даже розовые щеки не побледнели, и восхищался он, причмокивая губами:

— Ай да лепешечки, такую скорость выдать! Нет, брат, на ихних перепонках так не полетаешь — здесь что-то другое, может быть, и антигравитация…

И декламировал по-русски Пушкина:

Мчатся бесы рой за роем В беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне.

Впрочем, какие бы там хитрые механизмы ни держали в воздухе химер, в зоне сумерек эти механизмы выключились, и темные листья густо опали на широкую реку. За горячими болотами дымились неизменные кратеры. Вероятно, переселенцам нужен был именно такой район, похожий на родные места: может быть, деятельность вулканов или гейзеров была обязательным условием превращения «полипов» в споры…

Сказывалась усталость — Виоле не удалось чисто приземлить гравиход. Сели боком на отмель, глубоко распахав наклоненным бортом воду.

Распластанные химеры тихо ползали по каменистому пологому скату, их перепонки, волочась, повторяли форму камней. Над гребнем берега, растекаясь и клубясь, лениво, как молоко в сиреневой воде, колыхался пар.

Рагнар откинул колпак машины, вылез, начал делать приседания.

Совсем близко уже проклюнулась издалека принесенная спора: лопнувшая морщинистая кожура, словно рот до ушей, подразнила извилистым языком. С быстротой ртути в термометре, взятом горячей рукой, с нарастающим треском и шелестом вырастал «лес». Наилю взбесило, что Рагнар спокойнехонько приседает, как поутру у себя на вилле под Тронхеймом, и она закричала, обводя рукой берег:

— Смотри! Да посмотри же ты, какие умницы! Ты понимаешь, это же дети, молодежь, они осваивают новую страну!

— Я смотрю, — ответил пристыженный Рагнар и разминаться перестал.

…Подрастут белесые, мягкие детеныши на острове среди Теплых Озер, и старики расскажут им, что обязанность нового поколения — освоить пустынную страну. И снова ударит великий гейзер, и вымуштрованная извержениями «флора» Химеры свернется в тугие клубки. Тогда молодые подхватят споры и будут сеять… Разве мы не заняты тем же самым? Может быть, пройдут столетия, и возникнет новое, невообразимое пока единство первопроходцев — людей и химер.

Виола шла по берегу, осторожно обходя ползающих детенышей. «Лес» уже достиг полного роста, в нем было совсем темно, и только маленькие химеры зажигали свои нежно-голубые «габаритные огни», которые у взрослых гигантов достигали прожекторной яркости. Так, при собственном свете, осваивались переселенцы. Виола видела, как из-под кольчатых жирных «корней» с тихим плеском бросались в черную воду реки и мерцали, пролетая над близким каменным дном, быстрые, как ласточки, тени…

Сзади переговаривались Рагнар с Наилей. Торжественность обстановки подействовала даже на толстокожего варяга, и он высказывался театральным шепотом.

— Ой, братики, — восхитилась Наиля, — неужели с ними большой летел? Это как учитель, да? А почему мы его не заметили?

Сияние широким нимбом вставало из-за стволов, двойное радужное сияние на боках колоссальной химеры. Лежала она, с целую поляну шириной, толстая и лоснящаяся, как некий невообразимо громадный живой язык, и на ее спине приютилось уже не меньше десяти детенышей…

Виола знала совершенно точно: взрослой химеры в стае не было.

И вообще не было на Теплых Озерах химеры такого размера и вида, круглой как блин, с толстыми, непригодными для полета краями, с белесыми мраморными пятнами на коже…

— Вот вам ваша промежуточная форма, причем живехонькая, — мрачно заскрипел голос Куницына, и певуче согласилась Тосико йоцуя:

— Да, скорее всего родственная тупиковая ветвь, аналогичная нашим гориллам… А может быть, иной вид?

Значит, над «лесом» уже кружили гравиходы с телелокаторами. Но те, кто сидел там у экранов, явно не понимали того, что вдруг с потрясающей ясностью сообразила Виола. И Рагнар с обвившейся вокруг него Наилей тоже ничего не поняли; даже тогда, когда рванулся со спины великана детеныш, но не взлетел — что-то держало его намертво, он весь переливался огнями и бился, как бабочка в руке… И другие забились, пытаясь оторваться, но не смогли, и все вдруг обмякли, стали плоскими и на глазах побелели.

И тогда, глядя на вялые, растекшиеся, как медузы на воздухе, тела детенышей, Виола вдруг ощутила, что они мертвы. Мертвы, бедняги, пионеры, усталая молодежь, с радостью устремившаяся на спину «старика», приманившего ее знакомыми сигналами дома и уюта…

Бедные малыши.

Зло многолико и неожиданно, особенно на путях поиска.

Очевидно, придя к тем же выводам, что и Виола, крикнул с гравихода, как ножом по ржавому железу процарапал, Куницын:

— Ах ты, пакость!

Несколько новых маленьких летунов, радостно трепеща, опустились на гостеприимную спину.

Но для Виолы было достаточно крика Алексея Сидоровича; она точно знала, что бы сделал Алексей Сидорович после крика «ах ты, пакость», если бы оказался рядом, что бы он сделал даже с опасностью снова обгореть заживо. И Виола без колебаний вырвала из кобуры пистолет-парализатор, предписанный к ношению на планетах, где предполагается разумная, но незнакомая жизнь. Ей теперь было наплевать на электрические железы, на гамма-лучи, на ультразвук и магнитное поле, на все, что могла выбросить из себя эта пакость.

«Не тронь его, всех нас погубишь!» — в самую барабанную перепонку завопил Рагнар, больно хватая за плечи. Наиля с неожиданной силой отшвырнула его на ближайший ствол.

Виола выстрелила, закусив губу. Тварь задрала и опустила передний край. Огромная волна прошла по всему ее телу, испуганно взлетели малыши, отрываясь от сразу ослабевших спинных присосков. Стоя перед пляшущим маслянистым грибом, перед живой многотонной медузой, то обнажавшей, то прятавшей в конвульсиях клубок чудовищных щупалец под животом. Виола стреляла до тех пор, пока тварь не утратила способность двигаться и мозг ее не оцепенел…

А тогда, убедившись в своей победе, облегченно залилась слезами. Наиля попыталась погладить — резко отбросила ее руку. Ревела вволю, во весь голос — нужды нет, что слышал весь экипаж «Перуна», — ревела, срывая разом и преодоленный ужас, и досаду на неудавшийся Контакт… С детства так сладко не выплакивалась.

Опять коснулось что-то воротника… Она резко, со злостью обернулась.

Кругом, словно в изумлении, причудливо изогнулись «полипы». С неба празднично сияли лучи прожекторов, держа в перекрестии поляну с людьми и парализованным хищником, а на плече Виолы лежала, волнуясь перепонками и часто дыша пушистой спиной, маленькая универсальная химера.

Лесной царь

Безымянная планета, пока что обладавшая только номером в каталоге ЗП (земноподобных), не была чрезмерно опасной для земных Разведчиков (видали пострашнее), но и не радовала их уютом. Была она заключена в двойной кокон, две оболочки — облачную и болотную. Можно было хоть всю жизнь путешествовать по ней — и не видеть ничего, кроме тусклого блеска мелких стоячих вод, кроме ядовито-зеленой плесени с отдельными островами джунглей. В мировом болоте копошилась обильная прожорливая жизнь, рожденная темно-красным солнцем. Огромное солнце покрывалом пара окутывало единственную уродливую дочь, с материнской стыдливостью прятало от чужих глаз.

Но катер земной разведки все-таки повис на орбите над облачным покрывалом, поскольку в заманчивой близости от болотного мира серебрился на небе объект Икс.

Во время полета Виола, обычно мало интересовавшаяся космологией, задала неожиданный вопрос:

— Слушай, ты мне можешь объяснить по-человечески, не на языке посвященных, что это такое ваш объект Икс?

— По-человечески! — Улдис отставил чайный стакан, фыркнул, но, заметив обиженное движение бровей Виолы, тут же замолил грех: — А впрочем, Ви, ты права — я слишком привык к специальной терминологии… В общем, это действительно, Икс, он совершенно не похож ни на что известное… Он видим, поскольку отражает свет звезд, у него есть линейные размеры, но полностью отсутствуют масса, тяготение, вообще какие-либо признаки стационарного вихря континуума…

— Спасибо. Считай, что я поняла.

— Ну-у, девочка моя, я даже не подозревал, что Разведчики не знают азов теории абсолюта!

— Так же как физики не знают азов навигации, что для них еще более стыдно, поскольку корабли называются абсолютистскими.

Улдис давно убедился, что способность Виолы язвить намного превосходит его собственную, а потому пошел на мировую:

— Хорошо, согласен, слушай. Вокруг любого сгустка вещества — даже вокруг элементарной частицы — должна быть область энергетических полей — гравитации, электромагнитного и других. Ясно? А вокруг Икса ничего такого нет.

— Ага, — сказала Виола, стараясь не выглядеть слишком невежественной. — Значит, Икс — это не вещество?

— Похоже, что так. Бьернсон предложил интересную идею: по его мнению, Икс представляет собой самостоятельную изолированную вселенную, метагалактику… со своим собственным пространством-временем. Если это так, вся энергия сбалансирована внутри Икса и не может излучаться в наши измерения.

— Забавно! — обрадовалась Виола. — Вселенная — карлик, которая плавает в нашей… в большой.

— Да, с нашей точки зрения — карлик, не больше Юпитера.

— И там, внутри, тоже есть галактики, звезды, планеты — может быть, разумная жизнь?

— По законам абсолюта, возникающие континуумы подобны.

Виола прихлебнула остывший чай. Ее взгляд, уставленный в глубину голоэкрана, стал шальным и отрешенным, губы тронула блаженная улыбка. Улдису нравились в ней эти внезапные переходы настроений, но они же и печалили физика, потому что являли всю неуловимость, непредсказуемость Виолиной души. Архаический мужской инстинкт требовал исчерпывающих сведений о подруге. Иначе оставались вечная тревога, боязнь спугнуть, потерять…

— А мы когда-нибудь проникнем туда… внутрь Икса?

— Кто знает!

— А если проникнем, что с нами случится?

— Ничего особенного. Наши частицы будут восстановлены в местном континууме и, стало быть, совместятся по масштабу с частицами Икса. Эта вселенная будет для нас такой же необъятной, как наша.

Виола нехотя оторвалась от созерцания черного провала. С привычной ясностью и твердым прищуром глянула на Улдиса.

— И вы собираетесь… ломать, обстреливать эту вселенную из ваших страшных ускорителей?

Теперь, во время четвертой экскурсии после посадки, их окружала равнина цвета бриллиантовой зелени, — бескрайнее поле больших и малых мохнатых пузырей монотонно убегало под закругленный нос гравихода. Приближаясь, разводила концы в стороны, разгибалась тупая подкова сиреневой опушки леса.

И Виола жалобно сказала Улдису:

— Видишь — начинается.

Он уже и сам видел. Над машиной металась, то рассыпаясь в стороны, то почти облепляя обзорный купол, стайка маленьких летучих веществ. «Лицо» каждого из них представляло собой один сплошной глаз под складчатой шапочкой верхнего века. Каждый летун то вдруг надувался скользким мячом, то, резко выбросив из себя воздух, делался тощим и стройным. Пролетал несколько метров, а затем распускал белесый цветок тонких перепонок, медленно планируя и надуваясь для нового прыжка.

Прямо по курсу лопнула в нескольких местах плесень. Выбросившись из воды, короной мощных присосок влипла в купол мускулистая овальная тварь. Фактически все ее тело представляло пару губ. Черные губы смыкались и размыкались, пытаясь выпустить язык.

Виола с трудом справлялась с тошнотой, возникавшей при виде обитателей болот. Улдис тоже сидел бледный, вжавшись лопатками в спинку кресла и стиснув подлокотники.

Разведчица сняла тяготение вокруг купола — и тварь, мигом свернувшись в тугой кулак, отлетела и плюхнулась в воду. Очевидно, ее напугала потеря веса.

Виола и Улдис уже несколько раз испытывали на себе странный обычай местной фауны, скапливавшейся вокруг лесистых островов, — нападать в определенном порядке, будто по составленной кем-то программе. Сначала появлялись летучие наблюдатели, затем гравиход атаковали мелкие вредоносные особи, их сменяли все более активные и сильные твари, вплоть до гигантских экземпляров, и наконец, если гравиход не обращался в бегство, наваливалась масса жадных тел, заливала купол бурой и красной слизью и бесновалась до тех пор, пока машина не уходила прочь от леса. Тогда чудовищный груз сползал, сваливался в воду, но долго еще провожали глазастые летуны… вернее, летучие глаза.

Увы, на сей раз отступать не приходилось. Болотный мир был избран физиками для строительства колоссальных ускорителей. Отсюда, и только отсюда, можно было вести правильную осаду объекта Икс, обрушивать на него удары различных энергий. Перед высадкой Улдис и Виола вывели катер на орбиту спутника планеты и несколько дней собирали данные с ее поверхности. Остров, к которому они теперь приближались, — шапка непроходимого леса диаметром в пятьдесят километров — относительно сухой и богатый рудами, был самой удобной строительной площадкой.

…Тогда, на катере, Улдис подумал: «Вот так она всегда меня ловит. Всегда? Весь полет. Я вынужден обдумывать каждое свое слово более тщательно, чем когда бы то ни было. Я просто робею. Такой сильный человек, как Виола, неуютен в тесном общении.

…А я уже, честное слово, плохо помню, что было со мной до полета. Как будто всю жизнь смотрел в карие глаза Виолы и напряженно подбирал слова для разговора. Виола никогда не хитрит, и я «ловлюсь», попадаю в неловкие ситуации со своим профессионально изощренным мышлением именно благодаря ее прямолинейности. Что, если бы полет происходил сотни лет назад, на старинном звездолете, и мы с ней действительно летели бы всю жизнь? Как летят еще где-то прадеды, которых наши современники снимают с медлительных кораблей или ждут в местах назначения…»

— У нас нет другого выхода, Ви. Надо же как-то исследовать Икс. Если будем ожидать, пока появятся лучшие методы исследования, — просто остановится прогресс науки. Ясно? Новые методы можем создать только мы сами, и только всесторонне проверив старые, на базе экспериментального материала.

— Но ведь там могут погибнуть целые населенные галактики! Я думаю, это стоит прогресса твоей науки?

— Еще не факт, еще далеко не факт, что Икс действительно Вселенная.

— Все равно! Раз есть хоть один крошечный шанс — нельзя трогать Икс! Нельзя!

Вот такой он ее просто обожал. Может быть, именно робость на высшем этапе перерастала в обожание, — увы, Улдис был по натуре ведомым, хотя тщательно скрывал это от всех. У него дух захватывало, когда Виола, разрумянившись, ослепительно сверкая карими глазищами, обрушивала на Улдиса порыв радости или гнева.

— …В конце концов сам Бьернсон должен быть против! Это… это чудовищно, это будет самое большое преступление в истории! Я заставлю Совет Координаторов выслушать меня, я подниму все Круги Обитания! Даже если меня никто не поддержит, имей в виду: в день эксперимента я поставлю свой корабль между излучателями и объектом Икс!

«И заставишь, и поднимешь, и поставишь свой корабль, если захочешь; кто перед тобой устоит, звезда моя, — мысленно восторгался Улдис, — мой главный объект Икс!» Хотелось уткнуться ей в плечо и со всем, со всем заранее согласиться, но мужское самолюбие приказывало не поддаваться, переспорить, победить:

— Как это все нелепо, милая моя! Триста лет назад многие считали, что некоторые элементарные частицы тоже могут быть микровселенными, галактиками с разумной жизнью. Но из-за этого никто не перестал строить ускорители, сталкивать частицы друг с другом! Так почему же мы должны, в угоду отвлеченным домыслам» отменять реальный физический эксперимент?

…Позже, с орбиты катера, они увидели однажды зрелище, неправдоподобное даже с точки зрения Разведчика. В изумрудно-зеленом проливе между островами столкнулись две лавины болотных тварей, словно каждый из островов выслал свою армию. Плесень была взбаламучена, пролив быстро стал грязно-бурым. А на следующий день зелень опять затянула пролив, и острова соединила, словно мост, выросшая за ночь лесная перемычка…

Сейчас же, во время четвертой экскурсии, остров пытался всей своей силой раздавить гравиход. Из тесноты стволов, чьи кроны напоминали бурую цветную капусту, изо всех щелей живой, волнующейся чащи поползли, будто взбудораженные пожаром, темные стремительные тела. Среди зеленой плесени и сизо-бурых лишайных стволов разворачивалась атака животных, странно похожих на самостоятельные части тела. Тяжело скакали, скрючив перед собой пальцы, неуклюжие подобия кистей рук. Раздуваясь, пульсировала некая горловина, которая вполне могла оказаться входом во всепереваривающий желудок. На длинных выростах качались над деревьями не то паруса, не то чаши локаторов, а скорее всего чуткие уши…

Но гравиход, повинуясь пальцам Виолы, резко увеличивал и уменьшал тяготение вокруг себя, то высоко подбрасывая атакующую массу, то обрушивая ее со стократно увеличенным весом на воду и на берег. Тела лопались, мускулы рвали скользкую кожу. Так двигался гравиход, по касательной взлетая над берегом, и лес рывками расступался и смыкался под его днищем, как шерсть, в которую дуют.

И атака прекратилась, только новые летуны — наблюдатели стайкой взмывали из чащи взамен уничтоженных, повисали парашютиками, надуваясь…

…Заканчивая тот болезненно-напряженный разговор в салоне катера, Виола сказала категорически:

— Я знаю долг Разведчика, и я выполню его. Ваша группа получит все необходимые данные. Но если мы вернемся, я тоже сделаю все, что обещала.

Разведчики никогда не говорили: «после возвращения», а всегда только: «если вернемся». Нежелание загадывать на будущее превратилось у них в суеверие, так же как привычка напутствовать друг друга фразой: «Большой удачи, легкой смерти». У Виолы шансы прожить еще год были в десятки раз меньше, чем у Десантника, приходившего по следам разведки; в сотни раз меньше, чем у Строителя, с целым флотом являвшегося в мир, изученный разведкой и освоенный десантом. Улдис почти не надеялся, что его отношения с Виолой продлятся дольше полета. Разведчики жили мгновением; к тому же он прекрасно чувствовал, что восторг первых дней угас у Виолы, наделенной как способностью увлекаться, так и изрядным скепсисом, — угас и сменился разочарованием, равнодушием. Неужели она тоже искала ведущего?

Человек эпохи абсолютистских кораблей никогда не чувствовал необходимости что-либо скрывать, поэтому Улдис знал во всех подробностях историю не столь давнего странно однобокого, «духовного», но тем не менее очень яркого романа Виолы. Романа с искалеченным, начиненным протезами ксеноэволюционистом Куницыным на планете Химера, где оба они — Виола и Куницын — налаживали контакт с негуманоидным разумом. В описаниях сердечной подруги, да и в космических хрониках Куницын выглядел просто святым: сплошной научный подвиг, постоянная игра со смертью, редкое самоотвержение. Вот это был экземпляр мужчины, подходящий Виоле. Ведомый по причине физической ущербности и безусловный лидер по силе духа. А он, Улдис? Он ощущал себя лишь калифом на час, ловким говоруном, подвернувшимся в момент женской слабости… или, что еще менее лестно, опустошенности.

Куницын умер, успев изменить всю жизнь Виолы, — именно после его смерти она бросила десантную базу на Химере и страстно занялась разведкой новых миров. Куницын умер, но образ его царил. Это было обидно — чувствовать, что никогда не сравняешься с покойником, что к тебе только снисходят. Улдису очень хотелось вызвать в спутнице более горячие чувства…

И Улдис, окончательно помрачнев после категорических слов Виолы, молча выплеснул остатки чая в утилизатор, бросил обе чашки в моечный шкаф и занялся полетными расчетами. Но не успел он еще положить пальцы на биопанель ввода, как его шею вдруг обвили гибкие руки и шелковисто-сухие губы Виолы прижались к его щеке…

…Испуганно дернулись губчатые осклизлые стволы, росшие словно из сплошного ковра пористой резины. Жирные ползучие канаты вобрали свои белесые, слепо шарившие по воздуху отростки. Гравиход мягко лег на днище в центре острова. Лес окружал большую, голую, болотистую прогалину, красновато-бурую глиняную топь, на которую по краям наползали шевелящиеся фестоны резинового ковра. Не показывались перепуганные твари, и даже бесстрашные летуны деликатно парили в отдалении. Машина выбросила паучьи ноги эффекторов, вооруженных бурами. Предстояло взять на разной глубине образцы грунта.

Во время погружения буров никакие скачки тяжести не были допустимы, поэтому приходилось защищаться иначе. Улдис открыл нижний сегмент купола и сел на борт с пистолетом в руке. Но никто не спешил нападать. Томясь молчанием и не зная, как подступиться к Виоле, Улдис вздумал быть сентиментальным:

— Да, гнусное местечко, но, честное слово, мне почему-то не хочется улетать. Хотя и делать нам тут больше нечего. Мне кажется, что на Земле…

Виола, отчужденно следившая за приборами, так и не узнала, что же должно произойти на Земле. Шкала отметила вход бура-3 на глубину 1034 сантиметра и резкое падение сопротивления, словно бур внедрился в желе. После этого все буры были выброшены из почвы с такой силой, что блестящие лапы эффекторов лопнули в сочленениях и со звоном ударили по куполу, разбив его, как яичную скорлупу.

При открытом куполе земляне не могли «мигать» гравитацией — погибли бы сами, — потому гравиход беспрепятственно захлестнула налетевшая, словно по неуловимому сигналу, бешеная свора болотных жителей. Оставалось только удивляться, какая сила торпедировала со всех сторон эти неуклюжие сгустки мяса и перепонок… Стараясь не смотреть ни на что, кроме биопанели, Виола рывком, против всех правил, дала машине вертикальный взлет. Липкое и тяжелое ударило сзади по шлему, пенистые белые сосульки мазнули панель, оставив полосы слизи. Затем из-за спины сверкнула радужная вспышка выстрела и яростно закричал Улдис.

С надрывным свистом гравиход мчался вверх — присоски и клейкие тяжи лопались, соскальзывали с его боков.

— Ви, у меня пистолет забрали, — сорванным голосом просипел Улдис. — Просто из рук вырвали!

Она обернулась. Друг сидел мешком, уронив руки на колени, и жалобно моргал. Прямые рыжие пряди волос прилипли к его лбу. Улдиса хотелось приласкать, и одновременно он вызывал раздражение, как неудачный, непутевый и все-таки собственный ребенок. Скафандры отталкивали жидкость, но пол и сиденья были залиты багровой, в молочных разводах секрецией, густой, как кисель и, очевидно, смрадной.

— Как вырвали?

— Не знаю. Я одного расквасил, а тут… смотрю, уже весь пистолет опутан какими-то нитями, вроде грибницы. Ну и выдернули, ясно?

Ох, как ее раздражало это вечное «ясно»! Ничего еще не было ясно, а если бы и стало, то наверняка не в пользу Улдиса, — отношения сделались вынужденными, последние дни Виола была ласковой только из чувства морального долга. Ее отношения с людьми всегда определялись именно этим чувством.

Она протянула руку к Улдису — и отдернула. В шлеме друга отразилась радужная вспышка. Хорошо знакомая радужная вспышка пистолетного выстрела над головами, в стеганом ватном небе.

Промах.

Еще вспышка — гораздо ближе и ярче. Плазменная «пуля» взорвалась рядом, гравиход задрал правый борт, и к нему угрожающе рванулся снизу, на мгновение встав дыбом, шевелящийся мохнатый лес.

От толчка Улдис повалился прямо на биопанель, машина заплясала, заметалась, и физик, отброшенный Виолой на сиденье, завопил, пригибая голову ниже борта:

— Так вот кто здесь главный! С чем и поздравляю родную Землю и лично нас с вами…

Выстрел. Очевидно, беспорядочные рывки гравихода спасли его от попадания. Улдис ползком пробрался к Виоле, схватил ее кобуру. Виола, также пряча голову, молча боролась, не давала вытащить пистолет. Но физик был сильнее…

Едва освободившись от хватки друга, она заставила гравиход продолжать танец, и Улдис, успевший прицелиться, опять позорно грохнулся между креслами.

— Не смей, слышишь, ты! Я не собираюсь из-за тебя здесь подыхать!

— Прошу тебя, Ул, милый… — бормотала Виола, не снимая пальцев с панели и глядя только на приближавшуюся зеленую гладь. — Не надо, не надо, мы уже сейчас улетим отсюда, не стреляй, не…

Она не хотела оглядываться на Улдиса. Виоле было страшно, как никогда в жизни, и совсем не потому, что сзади красивыми замедленными прыжками догоняла машину стайка глазастых летунов…

— Имитаторы! — орал Улдис, лежа животом на крышке продуктовой камеры. — Я о таких читал — не помню, в какой звездной системе они водятся. Это никакой не разум! Они просто подражают моим действиям! Ясно?

Теперь его только радовало отсутствие купола. Поерзав, Улдис зацепился носками ботинок за опоры кресел, прицелился через кормовой борт. Он был охотником, был воином на тропе войны — до чего звонкое, полноценное ощущение! А главное, он впервые почувствовал себя сильнее Виолы. Где-то в подсознании шевельнулось предчувствие расплаты, но тотчас же сменилось отчаянной лихостью, злорадной насмешкой над самим собой: «чем хуже, тем лучше!» Это было глупо, по-мальчишески, но Улдиса «несло», как в юные годы, когда он специально говорил жестокие слова девушкам, которые ему нравились…

Он выстрелил — и попал.

Передний летун, тащивший пистолет в сетке белых нитей под парашютиком, вдруг вспыхнул, почернел, коряво растопырился, и оружие кануло вниз, намного обогнав в падении пепел стайки.

— Они только имитируют, Ви, это у них такая форма борьбы за существование, честное слово, я читал! — молодецки кричал Улдис, поскольку необходимость оправдаться безудержно росла. Шлемофон ответил только неровным дыханием подруги.

Над опушкой, где бахрома плавающих корней шевелилась в цветущей тине, Виола сбросила высоту полета. Машина почти коснулась днищем зеленых пузырей. За ней волочились мертвые эффекторы, прокладывая рваную черную дорожку чистой воды.

И тогда от опушки, от самых корней моргнула радужная вспышка, и гравиход завыл, получив смертельную рану. Встал на дыбы, грязный, облепленный тиной, — и забулькал, проваливаясь в болото…

Улдису совершенно не верилось, что вот пришла последняя минута его жизни, что сейчас перестанет существовать Улдис Гаудиньш, физик-абсолютист, любитель красных и желтых тонов в одежде, коллекционер немецкой гравюры XV века, единственный сын… Улдис Гаудиньш — единственная неоспоримая реальность. Я, автономная вселенная, объект Икс…

Он не был трусом, даже любил легкое чувство опасности. Часто, особенно в полетах, воображал себе последнюю минуту, но воображал ее какой-то возвышенной, Последней Минутой, героически-торжественной. А реальность оказалась иной. Организм застраховал себя от лишних страданий, наслав оцепенение на мозг. И Улдис стоял с пистолетом, уже по щиколотку в болотной жиже, стоял и почти безучастно смотрел, как, совсем близко ворочаясь в зелени, бурые многопалые «кисти рук» передают друг другу маленький блестящий предмет. Так готовили выстрел эти новые имитаторы, и летуны как ни в чем не бывало трясли парашютиками и поскакивали, чуть не задевая шлемов.

— Дай, — сказала Виола и отобрала пистолет. Улдис не сопротивлялся, даже закивал одобрительно, когда она выстрелила в сторону, — просто так, в белый свет, для демонстрации, — а потом швырнула их последнее оружие в тут же сложившуюся чашей морщинистую «ладонь». Он начинал кое-что понимать и почти не удивился, увидев, что защитники острова отступают, вся эта путаница агрессивного мяса тащится обратно к берегу, и даже летуны покинули свой пост. И еще внезапно уловил он нечто вроде системы в расположении «частей тела»: пальцы и рты как бы выброшены перед туловищем острова; за ними, ожидая добычи, страшная раздувающаяся горловина, и надо всем этим — глаза и уши. Зыбкое, но осмысленное единство, точно уцелевшие фрагменты портрета; намек на образ колоссального существа…

Виола приказывала катеру выслать второй гравиход, называла координаты. А Улдис, как и она, уже по колено в воде, завороженно смотрел на ее резковатый, почти мужской, но такой юный и совершенный профиль, с невысохшими ленточками слез на оливковых щеках, с буйными кольцами черных волос, которым тесно в пузыре шлема.

Неужели это она говорила, что не может уснуть, если не обнимет подушку?

Есть люди, созданные для космоса, для опасного мира вечных сюрпризов. И необязательно это самые эрудированные, самые логичные, даже самые талантливые в своей области. Необязательно — самые храбрые, выносливые, уверенные и веселые. Вероятно, все дело в том, что люди, созданные для космоса, умеют с ним договариваться. Может быть, это просто самые добрые люди? Так сказать, гении этики?..

Ему вдруг представилась странная, сказочная картина. Виола (без шлема, во всей красоте реющих волос) стояла, грудью и распростертыми руками заслоняя что-то огромное, бесформенное, какую-то пульсирующую громаду, местами непроглядно-темную, местами сияющую. Сгусток мрака и огней, покоя и бешеного движения.

Возможно, был там и объект Икс, отныне на долгие годы спасенный от всяких экспериментов, поскольку Земля не позволит опустошить под строительство даже клочок планеты, _на которой применима этика_. А может быть, стоит почаще вспоминать слова Виолы о проникновении внутрь Икса, развивать исследования именно по этому пути?

Возможно, в странно-упорядоченном хаосе за спиной Виолы-защитницы гнездился и сам болотный мир. Затейливая планета, пастбище разумных воюющих островов. Надо же! В центре каждого из лесных массивов отсиживается под почвой некто, управляющий легионом движущихся глаз, ушей, ртов, рабочих и кормящих органов, каждый из которых, очевидно, был когда-то самостоятельным живым существом. Эх, посмотреть бы на него, «лесного царя», что поработил местную фауну, превратил могучих тварей в придатки своего неподвижного тела…

А может быть, придатки тела — в могучих тварей…

Когда-нибудь узнаем. Скоро здесь величаво опустится крейсер Десанта, из него выползет армия машин, и начнется работа. Тотальное освоение того, что Виола поняла и освоила интуитивно, не имея почти никаких на то оснований, еще до того, как «глаза» и «руки» леса начали передавать друг другу похищенный пистолет.

Виола не только договорится с тем, к кому — или к чему? — неприменимо само понятие «договариваться». Она согреет в ладонях существо, внешность которого заставляет ее же, Виолу, бледнеть и закрывать глаза.

Я верю в Виолу, заслоняющую собой всю Метагалактику.

Но я не выдержал экзамен, при всем своем самомнении, при всей абсолютистской эрудиции. Я провалился, и моя судьба решена. Пожалуй, лучше будет сделать усилие и уйти самому, якобы по собственной инициативе.

— Двадцать два семьдесят пять, даю пеленг… Не надо, Ул, тебе не о чем беспокоиться, у нас все хорошо, правда? Я только вначале перепугалась, а теперь все прошло. Ну, улыбнись же!

Вода, к счастью, была вязкой, широкий и плоский гравиход погружался очень медленно. Улдис послушно улыбнулся («уйду, уйду, если будут силы…»), послушно улыбнулся, потому что он тоже был из этой Метагалактики, а значит, Виола заслоняла и его, и не могла говорить иначе…

Рай без охотников

Он приехал на Дикий Запад из старушки Европы — фоторепортер крупной газеты, любопытной ко всему на свете. Покинув дилижанс, который пять минут назад чудом избежал ограбления, фотограф стоял посреди взрытого колесами проселка — главной улицы деревянного городка. На европейце, невероятно худом и длинном, был нелепо нахлобучен котелок. Горячий ветер прерии трепал его клетчатые брюки. Допотопную камеру — черный ящик с треногой — фотограф держал, как ружье, на плече…

Очевидно, перед смертью косуля отчаянно билась. Весь окружающий мох перепахан копытами, разбросана его желтая песчаная подложка. Снуют крупные черные муравьи, то ли поверженные в панику копытной бомбардировкой, то ли в приятном возбуждении от разбрызганной повсюду крови.

Николай Николаевич поймал себя на том, что ужасная рана в черепе косули — точь-в-точь второй оскаленный рот — не вызывает осознанного гнева или хотя бы отвращения. То ли мы действительно избыли суеверия и смотрим на мертвеца, как на куклу; то ли сказывается жестокая закалка, полученная на сеансах Восстановления. Навидались мы, — во всяком случае, те, кто интересуется прошлым, — навидались раздробленных голов, звериных и человеческих. И пострашнее вещей навидались, блуждая в океане прошлого. Наш современник, вызывающий на себя энергию Восстановителя, подобен тому бледному, как творог, мальчику, которого видел Николай Николаевич в одной темной, чопорной, раззолоченной библиотеке XVIII столетия. Комкая манжетные кружева, мешавшие листать, мальчик смаковал фолиант — черный с железными застежками том напоминал демона в кандалах, бессильно взмахивающего крыльями.

«Молот ведьм» — средневековый прототип грядущих порнобоевиков, сплав сумасшедшей похоти с изощренным садизмом… Зачарованный отрок дрожал всем телом, в ямах глаз его уже копошились ночные гости.

Перестав убивать, мы воспринимаем кровь и трупы, как фантом, как терпкий волнующий символ. Впрочем, так, вероятно, и следует. Не быть в рабстве у отдельного факта, а вырабатывать глубокое, смелое отношение ко всей санскаре[2] — цепи смертей и рождений. Мальчика, листавшего «Молот», звали Ганс, полное имя — Иоганн-Вольфганг, и был он нервозным сынком почтенного франкфуртского советника Гете…

Николай Николаевич шагнул было к косуле, но тут бронзовая муха, ползавшая по ране, взлетела и зацепила щеку Главного Координатора. Лавиной обрушилась тошнота.

Остановить. Как говорит Кришна в «Махабхарате», «направить свой взор напряженный в межбровье». Это высшая йога, растворение Атмана — духа, венчающего личность, — в надличном, всеобъемлющем Брахмане. Но Николаю Николаевичу, как большинству людей его эпохи, удается заглянуть в себя лучше и глубже, чем йогинам. Вот копошащийся водянистый хаос мозговых клеток, муравейник ядер. Созрев, огненной каплей сочится по нервным путям приказ мышцам желудка и пищевода — сжаться! Еще ступень вглубь. Время замедлено в сотни раз. Клетки и волокна рассыпаются праздничным фейерверком частиц. Медленно сочащийся импульс уже не более чем вуаль искорок — мерцающее ничто… Развеять его усилием воли проще, чем урагану одуванчик.

Остановка, включая медитацию, уход вглубь и возврат, продолжалась не более трех секунд.

…Впрочем, кажется, власть над собственной плотью — свойство не такое уж частое…

И даже простая сдержанность присуща не всем.

Главного Координатора Этики, по старинке называемого генеральным прокурором, начинали изрядно раздражать причитания Сальваторе. Человек, можно сказать, дневавший и ночевавший в прошлом, — Сальваторе выбрал в этом самом прошлом заповедную лужайку, где паслись косули, и не сделал даже шага в сторону…

— Но почему?! — опять восклицал маленький, бледный, буйноволосый биоконструктор, бросаясь то к Николаю Николаевичу, то ко Второму прокурору Гоуске. — Почему… если уж была такая необходимость — убить… убили именно так, дико, грубо, жутко? — Он трогал ногой липкий, в мокром песке камень.

Прокурор стоял, даже не оглядываясь на тех, кто прибывал в лес из разных секторов Кругов Обитания. Вздрагивает крона, мечется птичья мелочь, падает сверху гнилой сук. И вот уже шагает, отдирая от брюк плети ежевики, местный Координатор Этики или эксперт, только что мирно попивавший чай где-нибудь за Нептуном.

…Как бишь это называлось сокращенно? НЗ, что ли? Нет, НЗ — значит неприкосновенный запас. Так как же все-таки?..

— Все на месте, Николай Николаевич, — сказал Гоуска, жестом прерывая очередную тираду Сальваторе.

…ЧП! Ну конечно же. Чрезвычайное происшествие. Николаю Николаевичу не хотелось ни оборачиваться, ни говорить, но он все-таки поклонился собравшимся и коротко, сухо объяснил:

— Прошу отнестись со всей серьезностью… Со всей серьезностью. Вы, очевидно, знаете, что на протяжении ста тридцати трех лет в Кругах Обитания не было насильственно лишено жизни ни одно живое существо. Последний случай — убийство ребенком щегла… (Всхлипывание Сальваторе.) Мы могли бы считать… гм… чрезвычайным происшествием умерщвление любого, даже самого распространенного животного. Но неизвестный варварским способом (новый стон маленького конструктора) расправился с уникальным экземпляром, европейской косулей, полностью вымершей и недавно воссозданной присутствующим здесь Сальваторе Войцеховским… Извините меня, но вам сейчас лучше уйти!

Слова, неожиданно завершившие гладкую речь прокурора, относились к Сальваторе. Гоуска мигом подхватил раскисшего ученого под локти и бережно, но твердо повел в глубь сосняка.

Губы Николая Николаевича брезгливо поджались. Эксперты были невозмутимы, только в голубых глазах рыжего здоровяка, похожего на викинга, зазмеилась насмешка. И прокурору стало легче, словно он встретил единомышленника.

…Почему-то пришла на ум фраза из доклада Войцеховского о воссоздании косули. Оказывается, эти красивые животные с великолепными ресницами вовсе не были выбиты охотниками. Косули перестали размножаться в заповедниках. Ленивые, беззаботные, закормленные подачками туристов…

Сосредоточившись, мысленно произнеся нужную формулу, он вызвал на поляну энергию Восстановления.

Сразу изменился цвет неба сквозь дубовый полог. Листья, вскипая массой, загремели, как жестяные, — утром, в минуты События, царило ненастье. Из-за стволов быстрым шагом вышел коротко стриженный, коренастый брюнет в облегающей безрукавке и узких брюках.

Восстановленный миг услужливо застыл, давая возможность покопаться… Какое-то нарочитое, утрированное лицо. Все в нем слишком «мужское», вульгарный примат пола: подбородок утюгом, кованые скулы, мясистый горбатый нос. Точно ступени пирамиды, символизирующей силу и незыблемость. Карикатурны и мускулы — на ходу они ядрами перекатываются под кожей, так и ждешь тупого стука соударений…

Тот, кто способен увидеть свои нервы, ткани, кости роем частиц, — может пересоздать усилием воли собственную плоть, убить болезнь, заживить любые травмы, вылепить себе новое тело и лицо. Тот, кто не способен, пользуется для всего этого услугами Великого Помощника. Как бы то ни было, этот сверхмужчина сам придумал свою внешность. Или пользовался эталоном, обложкой одного из ярких и дешевых комиксов, которые издавались когда-то в XX веке.

Пошел! Застучала листва, взвились мотыльки, висевшие над колокольчиками и медуницей. Вслед человеку бежала, выплясывая на камышинках ног, привязавшаяся косуля. Должно быть, просила сладкого…

Герой комикса — таких называли еще «суперменами» — вдруг словно на стену налетел. Взгляд его затуманился, ноги дрогнули в коленях. Руки метнулись к вискам и крепко-крепко сжали голову. Он стоял, опустив веки и шатаясь, как будто боролся с внезапной обморочной слабостью.

Потом, отогнав что-то, помотал головой. Выпрямил скрюченные пальцы. В открывшихся глазах сверкнула ярость.

— Слюнтяй, кролик паршивый! — изрек он, почти не шевеля ртом. — Можешь орать на меня сколько угодно, я это сделаю, понял? Специально для твоего удовольствия…

Недолго поискав, супермен схватил камень, пару раз подбросил на ладони, взвешивая. Косуля потянулась мордочкой к камню — сплошной нервный трепет…

Кто-то из комиссии подавленно вскрикнул, когда камень обрушился на шелковистый лоб.

Убийца, жадно глядевший на агонию, словно услышал крик. Разом поднял голову, осмотрелся и исчез, как стоял.

Нет, сеанс продолжался, гремело жестью ветреное, давно прошедшее утро. Просто человек «переместился», совершил прыжок сквозь пространство-время, чтобы вынырнуть в иной точке мерного мира. Это право и возможность любого жителя Земли. В пределах Кругов Обитания людям не требуется транспорт. Восстановитель же по внепространственному следу идти не может…

Николай Николаевич вернул на место солнечный послеполудень. Все так же держа за спиной руки, повернулся к собравшимся и медленно, пытливо обвел глазами их лица.

На поляне долго не мог установиться разговор. Ерзали, переглядывались; кто-то прибывший вместе с конем стал затягивать подпругу, равнять стремена. Рыжий викинг стоял с мрачной думой на челе, картинно прислонившись к стволу. Случилось неслыханное, и дело было не только в убийстве. Вместе с обликом супермена, вместе с его нарочито невнятным голосом и запахом пота Восстановление принесло картину мыслей и чувств, запись на языке психополя. На языке, которым теперь владел почти каждый.

— Я подозревал нечто подобное, и именно со стороны психомоделистов, — медленно, хмуро сказал Николай Николаевич, — но до такой степени… До такой степени…

Будучи не менее других поражен оборотом дела, прокурор, к собственному стыду, испытывал также радостное нетерпение. Пришел охотничий азарт. Конечно, случались трагедии, но давным-давно никто на Земле не ловил настоящего преступника…

Оставив на площади перед банком двоих убитых, банда Белого Койота в беспорядке отступила. Перепуганный хозяин табачной лавки поднимал на крыльце деревянную статую индейца. Род Самнер опустил дымящийся кольт, хлопнул по плечу молоденького кассира: «Годишься, парень!» Тот только ртом воздух ловил, приходя в себя после неожиданного боя.

Через несколько секунд открылись ставни в гостинице и в доме напротив. Фотограф из своего окна послал галантнейший поцелуй крошке Фэй за геранями. Но взгляд крошки, разумеется, был намертво прикован к Самнеру.

…Желтый, как сыр, свежеструганный, пахучий, уютно поскрипывающий… Что может быть веселее светлого деревянного дома? Доски так и светятся насквозь, так и вздрагивают от каждого шага, словно ты — любопытный гном, забравшийся в скрипку послушать музыку изнутри. Вот-вот проснутся струны…

Предметы здесь не исчезают, выполнив свое дело, а только еще прочнее устраиваются на местах. Непривычно стучит отставленный дубовый стул. Опускаясь на столешницу с заполированными сучками, обнаруживает грубую материальность глиняная кружка. Из нее пьет молоко вечно жаждущий Гоуска.

Перед сидящим Николаем Николаевичем струится, вися над красно-черным ковром, чуть видимый искристый шар домашнего кибернетического помощника. Редкая и не слишком нужная роскошь. Обычно земляне для любых расчетов и исследований обращаются к Великому Помощнику — искусственному мозгу Кругов, способному разрастаться, множить ячейки-клетки. В сущности, этот струящийся пузырь — единственная современная вещь в комнате.

Николай Николаевич ведет допрос не на интерлинге, а по-староанглийски, переводя затем для Гоуски.

— Так кто же вы все-таки?

«Вэси, Джон-Франклин Вэси, мастер-сержант спецполка «Панама»! — беззвучно надрывается на волне психополя, мерцает шар. «Я Вэси, понимаешь ты! И я тебя не вижу, ни черта собачьего не вижу, будьте вы все прокляты!»

— Год вашего рождения, сержант Вэси?

«А кто ты такой, чтобы я тебе исповедовался? Поп? Или ты вернешь мне тело?»

— Возможно, и верну. Я генеральный прокурор Земли.

Опалово передергивается шар-блик, эфемерная луна над коаром.

«Извините меня, сэр, я совсем одурел от этой напасти! У меня были не такие уж плохие руки, ноги, глаза и все прочее. И сразу все пропало, будто я вдребезги разбился на машине. Только ум остался. Да вот под ухом иногда побаливает, там, где вошла пуля, — но я-то знаю, что и шеи у меня нет. Ему, видите ли, понадобилось сознание человека двадцатого столетия — я ведь 1956 года, сэр, и мне было двадцать пять, когда эти подонки устроили засаду в джунглях под Вальверде. За каким-то чертом именно мой котелок понравился ему на военном кладбище — мумификация, так, что ли?»

— Совершенно правильно. Значит, он… Сент-Этьен реконструировал ваше сознание по информации, оставшейся в мозгу?

«Ну да, а я о чем! Дескать, чем наше сознание отличается от вашего и какие там агрессивные рефлексы. Это его диссертация, что ли, я не понял — агрессивная психика перед объединением Земли, вроде так?»

— Подождите. Следовательно, он переписал ваше сознание в машину…

«А с машины к себе в голову. Ему, мол, мало со мной разговаривать, он должен почувствовать сам. Стало быть, второй раз мою душу возобновил, нашел ей место в своей башке…»

— Что же дальше?

«Дальше? Тот, второй Вэси, взял вожжи в свои руки. Знай наших из спецполка! «Это теперь, говорит, мое тело, и все!» Потом ко мне обращается: «Не дрейфь, говорит, близнец, я теперь про ихнюю Землю все знаю от нашего дурачка. Будет и тебе тело. Какое хочешь, хоть самого первого красавца, можно машине заказать… Поживем еще, тут все смурные, даже коров не убивают — бифштексы в колбе из отдельных клеток выращивают. Одни мы с тобой люди…» Извините, сэр. А потом слышу, он ругается и говорит: «Таки вмешался, олух, все время зудит, как зубная боль, надо мне его затравить в себе…» Так и ушел, ругаясь. Вернулся, опять вышел. Видно, боролся с тем… И того, Сент-Этьена, я слышал. Смутно так бормотал, как через радиопомехи».

Когда в городок, подгоняя коней топорищами томагавков, на полном скаку ввалились расписные, полуголые команчи, фотограф был одним из немногих, кто не поддался панике. Он даже успел вытащить треногу с аппаратом и сделать моментальный снимок конских задов. Индейцы всего-навсего спешили на бракосочетание своего друга Самнера с обольстительной крошкой Фэй…

…В конце концов разговор на поляне вокруг трупа получился бурный. Особенно горячился Второй прокурор.

Двадцативосьмилетний Гэсэр Гоуска отнюдь не играл при генеральном роль безгласного доктора Уотсона. Если применить к Николаю Николаевичу банальное прозвище «кремень», то Гоуска, несомненно, был стальным огнивом.

Происхождение, имя, внешность Второго — все легко разнималось пополам. Косые амбразуры глаз, плоская переносица — и рыхловатая, мягкая, с ямочками нижняя часть лица, прекрасно сочетавшаяся со старинной чешской пивной кружкой. Отстаивая свои принципы, Второй, по мнению Николая Николаевича, то превращался в Гэсэра и совершал лихой кавалерийский наскок, как положено потомку Чингисхана, то вдруг становился Гоуской, плел беседу застенчиво и многословно…

В этот день Николаю Николаевичу очень не хватало последнего представителя верховной тройки Координаторов Этики. Но Виола Мгеладзе, трезвая и чуткая, как никто из известных прокурору людей, разбирала сложный конфликт между далекими звездными колониями…

— Психомоделисты! — восклицал Гэсэр, гневно расхаживая по траве. Так и чудилось, что владыка мечет громы на пограничное племя, осмелившееся совершить набег. — Свободные художники! Каких еще монстров произведут они на свет? И это в те годы, когда наша психика испытывает все большие нагрузки! Когда идет перерождение самого человеческого существа! Прорыв к центру Галактики, в другие координаты… А Восстановление? Океан живого прошлого? Уродовать вместо того, чтобы лечить и укреплять… Нет, таких, как Сент-Этьен, необходимо поставить под строгий кибернетический контроль!

Николай Николаевич подумал, что люди становятся слишком зависимыми от собственных творений. Разумеется, Круги Обитания — космический город, раскинувшийся от станций Группы Проникновения за Плутоном до приемников Энергии Абсолюта в ядре Солнца, — Круги не обойдутся без универсальных машин. Они берегут и снабжают сведениями своих хрупких властителей, отважно идущих над краем небытия. Великий Помощник принял некросигнал умиравшей косули и указал место убийства; Восстановитель разом дал направление следствию… Не перечесть достоинств машин. И все-таки…

— Послушайте, хан, — чрезвычайно вежливо сказал Николай Николаевич. — Может быть, мы вообще возложим на машины наблюдение за этикой? Снабдим нашими собственными полномочиями?.. Они бы могли, например, находить в общем психополе вспышки агрессии и сразу же изолировать потенциально опасных… Давайте, а?

Викинг, со скрещенными на груди руками подпиравший сосну, густо захохотал:

— Да, да! Скажем, меня охватывает злость на уравнение, которое не желает решаться, и тут р-раз… Изолировали. Уравнение цело!

— Вы шутите, — с надменным прищуром ответил Гэсэр. — А пока вы шутите, по свету бродит живой суперсолдат, рейнджер из исторических романов, которому убить проще, чем нам с вами побриться! Бродит и радуется, что попал в страну прекраснодушных идиотов, где нет ни полиции, ни детективов, ни картотек!

— Нет и не будет, естественно.

— Может быть, для вас естественно и то, что Земля, победившая смерть, осваивающая несколько вселенных, не в силах обезвредить питекантропа с камнем в лапе?! Вы, непротивленец злу, безгрешный архат,[3] называемый прокурором?

Многие улыбнулись — сравнение было точным. Николай Николаевич, темнокожий, сухой и жилистый, в самом деле напоминал тибетского отшельника, знающего лишь голые скалы да чашку рисовой затирухи.

— Будет вам, Гэсэр! — царственно улыбнулась золотоволосая, синеглазая женщина, эксперт-психиатр, недавно выбравшая себе внешность Венеры Боттичелли, но уже успевшая вжиться в образ. — Не так уж все страшно, и найдем мы его скоро. Он чужд Кругам, как заноза телу, общество скоро отторгнет его! — Лилейной рукой эксперт показала, как именно общество отторгнет чужака…

— Нет, Линда, я настроен не так оптимистически, — к удивлению Гэсэра, вдруг сказал Николай Николаевич. — Возможности менять внешность у него неограниченные. Как у любого из нас. А общество… — Он вздохнул и долго, при общем молчании, покачивал головой. — Мы не можем ручаться за все общество в целом. Боюсь, что многие окажутся бессильными… м-да… бессильными против питекантропа с камнем. При всей нашей технической мощи. И тому уже есть подтверждение.

— Какое? — грациозно удивилась пенорожденная, а викинг подмигнул генеральному с видом полного понимания.

— Сент-Этьен. Человек, вообразивший себя богом. Позволивший себе играть с человеческой личностью: воскрешать, перезаписывать, удваивать. Так или иначе, Сент-Этьен подлежал ведению прокуратуры, ибо нарушил этику опытов. Но случай распорядился иначе. Бог наказан потерей тела…

Ох, как они хотели узнать, о чем думает сейчас Николай Николаевич! Но генеральный не спешил высказываться. Пусть, пусть сами придут к нужным выводам…

Один только викинг. Координатор колонии на далекой и опасной планете, относившийся к землянам, как пропахший порохом фронтовик к штабным чистоплюям, уже определил свою позицию.

Огладив огненную бороду, он решительно пробасил:

— Ха, всемогущий! Да он никто, помимо своего профессионализма! Как назвать человека, позволившего загнать в подвал собственное «я»? Позволившего захватчику даже отнять внешность, заменить ее каким-то шаржем? Абсолютное ничтожество!

Правда, подумал Николай Николаевич. А вот вам еще один бог — Сальваторе Войцеховский. Он может построить не только косулю, вымершую четыреста лет назад. Когда-то Сальваторе вылепил бронтозавра, ныне приносящего урон пальмовым лесам Флориды. В другой раз — гиппогрифа, доселе жившего только в фантазии поэтов. Он много лет собирает очередное существо, как невообразимую головоломку. Сутки напролет склеивает в микропространстве атом за атомом какую-нибудь хромосому или нервное волокно. И в то же время чуть не падает в обморок при виде крови, рыдает, его надо приводить в чувство внушением. Вот сидит, уткнувшись лицом в колени, у копыт чужого коня…

Конечно, не для каждого приемлем путь Виолы Мгеладзе, нестареющей, практически бессмертной амазонки, киборга с полностью перестроенным организмом. Но уж наверняка недостоин почтения другой полюс…

Вопреки мрачным прогнозам ни изобилие, ни всеобщая кибернетизация не сделали нас вырождающимися потребителями. Мы — человечество творцов. Есть другая опасность…

— Настоящая опасность, — уже не говорил, а трубил викинг, — утрата мужества. Атрофия выносливости и воли. Пусть даже у малой части. Когда-то с изменений в одной клетке начинались злокачественные опухоли!

— Что вы предлагаете? — спросили с одного конца поляны.

— Снова воевать? — насмешливо откликнулись с другого. — Есть мясо убитых животных? Поощрять драчливых детей, вернуть в мир конкуренцию?

Викинг опустил голову. Его левый кулак непроизвольно сжался. Лихому колонисту очень хотелось сказать «да», но он молчал, боясь попасть впросак. Все вокруг слышали, сколько «за» и «против» клубится в сознании викинга. Николай Николаевич поспешил на помощь.

— Крайности, крайности, — сказал он ворчливым тоном. — Когда мы уже избавимся от крайних взглядов? Не в них истина… Делать человека полностью зависимым от машины или возобновлять жестокую борьбу за существование одинаково бессмысленно. Первое окончательно лишит нас защитных свойств. Второе обесценит все жертвы предыдущих поколений.

— И все-таки, — мелодично заговорила Линда, — вы не сможете не согласиться, если я скажу, что появление этого… сержанта не только символично, но и в чем-то нам всем полезно!

— Не смогу, — учтиво и чуть лукаво улыбнулся прокурор.

Привычным волевым усилием Николай Николаевич нарисовал себе некую вещую совокупную картину страстей Джона Вэси. Жаркая, пыльная рыже-зеленая листва; привкус крови; рифленая, скользкая рукоять в судорожном кулаке. Кичливое упоение собственными мышцами; упоение дразнящей популярностью сорвиголовы, славой опасного парня, упоение, заставляющее встревать в любую кабацкую потасовку, топтать или быть затоптанным, но не отступать, лишь бы не утихли страх и восторг окружающих. Упоительная ненависть ко всему интеллигентному, рассуждающему; к человеку, который осмелился читать книгу, сидя рядом в автобусе. Упоительное презрение ко всем «телячьим нежностям», к словам и прикосновениям женщин. Упоение собой, своей мужской исключительностью. Мускульный саркофаг, в котором корчится, не желая умирать, ласковый мальчик Джонни, счастливый владелец губной гармоники и голубятни, обожающий засыпать под плеск материнской стирки.

Хорошо. А кто такой Сент-Этьен?

Вэси дал точную характеристику: смурной, лишенный способности сопротивляться насилию. Не помогла даже воля, выкованная неустанной тренировкой. Волей управляют сильные желания. Первобытный нахрап помог сержанту Васи узурпировать мозг Сент-Этьена.

Увы, не столь уж мало таких, как этот моделист, — изнеженных и рафинированных более, чем фарфоровые маркизы, ловившие китайских рыбок в прудах Версаля. В отличие от бездельников — маркизов, вечно занятых лишь птичьим флиртом, наши «смурные» знать не хотят ничего, кроме своей работы, но работы, подобной утонченнейшему флирту. Достижение цели намеренно откладывается: гурман, подобно бабочке, обшаривает хоботком любопытства изгибы цветка впечатлений.

Восстановитель Событий, дивная проекция Великого Помощника, способная выуживать из небытия и складывать в сплошную мозаику давно умершие формы, краски, запахи, слова и мысли — Восстановитель для наших версальских пастушков все равно что для их исторических прототипов толпа в деревянных сабо, орущая «Карманьолу». Им ли, виртуозам философского рукоделья, в тиши зеленых усадеб и коралловых атоллов, лелеющим вычурные, как орхидеи, мысли, — им ли нырять в сумрачную, могучую круговерть? Зачем им, детям солнечно-прозрачного, апрельского мира Кругов, кислый чад городских трущоб, голодные болячки на детской коже, анатомические экспонаты пыточных застенков?

О, хрупкие гидропонные ростки Кругов, чуждые густо унавоженному чернозему эволюции! Теперь одному из них следует возвращать тело и лицо, похищенное прошлым… Конечно, «зеленый берет» Вэси — отвратительная крайность. Но как знать, менее ли вредны для нашего будущего оранжерейные Сент-Этьен и Войцеховский?

Неожиданно, точно услышав думы прокурора, Сальваторе поднял мокрое, измятое лицо. Шмыгнул носом. Пытаясь встать, машинально схватился за ногу коня. Конь отпрянул, а его владелец помог биоконструктору.

— Я сам во многом виноват, — в нос, как наплакавшийся ребенок, дрожащим голосом произнес Сальваторе. — Надо было думать сразу, сразу, еще до начала работы… Я воспроизвел не только тело, но и привычки полудомашней твари. И хотел скоро выпустить в лес самца… Чтобы спокойно размножались в раю без охотников… И без доброхотов с сахаром в кармане, которые еще страшнее охотников… — Он хотел всхлипнуть, но сдержался. — Надо было подготовить… Научить искать корм и убегать от хищников… Она все равно погибла бы, нынешний лес — не заповедник. А теперь я сам кажусь себе… косулей, глупой, неприспособленной к настоящей жизни!

— Не торопитесь каяться, — как можно мягче прервал его Главный Координатор. — Опять-таки — бойтесь крайних решений! Они оба неприспособлены к нашему времени, бедные искусственные создания, балованная косуля и злой мальчик Вэси.

Николай Николаевич постоял, послушал, как за ближними деревьями громко и независимо барабанит дятел. Словно в детстве, удивился: обходится же птичка без сотрясения мозга! И весело сказал:

— Забыли, забыли, что надо искать преступника… Ну ничего, к Сент-Этьену я подамся в одиночку… разве что с паном Гоуской.

Это было настоящее свадебное фото. Академическая композиция — розовая Фэй в кружевах и газе, белоснежный стетсон Рода Самнера над его скупой улыбкой. Горделивые морщины вождя Орлиное Сердце. И, безусловно, наш общий любимец, юный кассир, показавший себя таким героем.

— Вы знаете, почему мы начали искать вашего двойника в теле Сент-Этьена?

«Не могу знать, сэр».

— Потому что он убил косулю.

«Я так и думал, сэр, что он что-нибудь натворит. Это специально, чтобы тот… ну, основной… отключился, и… тогда можно будет полностью завладеть его мозгом».

— А почему вы решили, что Сент-Этьен так восприимчив?

«Как же! Вы не поверите, сэр, я тут рассказывал ему анекдоты, очень смешные, а он, вместо того чтобы смеяться, все время ругал меня за жестокость…»

Что-то словно вспыхнуло перед Николаем Николаевичем. Еще не смея поверить в удачу, он торопливо сказал:

— Интересно, расскажите-ка что-нибудь мне.

Кольцевые радужные волны бегут от полюсов прозрачного шара, выпячиваются толстым карнизом на экваторе. Исчезают Вэси думает.

«Он больше всего возмутился от такого… Значит, один ковбой… (Вопросительный взгляд Гоуски, мгновенный жест генерального в ответ: «Не мешать, потом объясню!») Один ковбой встречает ребенка и говорит ему ласково: «Съешь конфетку, сиротка». — «Я не сиротка, — отвечает ребенок, вот мои родители». Тогда ковбой вытаскивает свой кольт и убивает родителей. А потом опять говорит: «Съешь конфетку, сиротка!» Видите, и вы не смеетесь. Но ведь вам не стало страшно, правда? А ваш товарищ прямо кипит, совсем как Сент-Этьен…»

Николай Николаевич откинулся на спинку стула и посидел так несколько секунд, блаженно потягиваясь и жмуря глаза. Все оказалось просто, как удар камнем. А Гоуска воистину кипел, но, порастратив пыл на лесной поляне, повел себя кротко.

— Это даже не парадоксальная логика, — бормотал он с видом крайней растерянности. — В чем смысл рассказа? Убить родителей специально для того, чтобы настоять на своем определении — «сиротка»? Или сделать ребенка сиротой, чтобы появилась возможность пожалеть его и вручить конфетку? Неужели над этим смеялись?

— Смеялись, смеялись, — все так же крепко жмурясь, подтвердил шеф. — Над чем только не смеялись! Вы уже забыли цирк?

В глубине эпохи земных распрей, в пропасти двадцати пяти веков когда-то сидели они вдвоем на каменной трибуне. И солнце было просто отчаянное. Не солнце, а белая блестящая лампа в пыльном театре марионеток, где сцена пахнет зверинцем, а кольцо зрительных рядов — розовым маслом, мускусом и винным перегаром. Босыми ногами меся липкий песок, облитый маслом ретиарий медленно, на потеху публике, приканчивал опрокинутого, опутанного сетью мирмиллона.[4] То и дело отнимал он трезубец, проводил пальцами по лезвиям и снова наносил раны… Кукла в стальной маске взбрыкивала ногами. Трибуны стонали от гогота. Наконец прибежал служитель цирка в звериной шкуре и с привязанной бородой — он был одет Хароном, перевозчиком через реку в загробном царстве. Харон оттолкнул кривляку-ретиария и добил лежавшего деревянным молотком. На плебейских местах кто-то свистнул, другой загорланил по-петушиному…

Человек медленно, но верно учится состраданию. Даже тогда уже немного нашлось бы людей, способных смеяться над мучительным умерщвлением. Сейчас на дворе прекрасная эпоха всеобщего братства. Сомкнулись и смешали воды в бассейне Кругов Обитания традиционные культуры Востока и Запада. Больше не сталкивается ни в науке, ни в этике техницизм — с углубленным самопознанием, самосовершенствованием.

Несмотря на тревожные ростки изнеженности, с которыми мы, безусловно, справимся, наше общество вполне здорово, и ему нет нужды ожесточаться. Когда ближний падает и ушибается, мы не смеемся. Мы помогаем. И в этом не слабость наша, а сила.

«Съешь конфетку, сиротка», — последний оскал прошедших эпох…

Пожалуй, Второй Координатор испытал наибольшее изумление за весь этот потрясающий день, когда сухой, как кузнечик, генеральный прокурор вскочил и защелкал пальцами, словно кастаньетами. Николай Николаевич был счастлив. Его интуиция опустила голову на плечо рассудка.

Через несколько секунд все подчиненные прокурора были загружены спешной и ответственной работой…

Внезапно фотограф, накрытый черной попоной, увидел через визир аппарата страшную тень в сомбреро. Тень медленно поднималась от коновязи за спинами Фэй и Самнера…

Он снова позабавился, сделав из воздуха стакан с ананасным соком. Залпом выпил и почувствовал в темноте, как растворилась тяжесть на ладони. Стакан исчез так же, как появился.

Он не был теперь суперменом с подбородком-утюгом. Человек, сидевший в скрипучем жестком, упорно не желавшем обволакивать тело и оттого таком родном кресле кинотеатра. (Когда-то, во время своей первой жизни, близкой родне этого кресла он приклеивал к исподу сиденья разжеванный «чуинг-фрут».) Курносая, конопатая физиономия, два заячьих передних зуба, красно-медный вихор на лбу — вовремя вспомнилась физиономия лейтенанта О'Доннела!

Просидев почти весь фильм в тишине полного зала, боясь повести себя иначе, чем публика, он наконец расслабился. Какого черта! Вам это прогулка по музейным залам, вроде Восстановителя, а мне — детство. Милуоки, летний кинотеатрик с зеленым глухим забором. Мы подтаскивали снаружи к забору пустые железные бочки, ящики от пивных банок, влезали на них и смотрели бесплатно, пока сторож не подкрадывался и не разваливал пинком наши вавилонские башни. Тогда, много веков назад, увидел я впервые Орлиное Сердце, и Самнера, и крошку Фэй, и смотрел раз восемнадцать, причем дважды за деньги с мамой, и всякий раз ожидал вот этого, самого смешного места в конце!

Кому бы здесь ни пришло в голову устроить фестиваль антикварных кинолент — спасибо ему! Джонни может вспомнить невозвратный двадцатый век, и никто ему теперь не помешает отдыхать сколько влезет. Год. Сто лет. Двести. Бывший хозяин, нокаутированный убийством косули, больше не проявляет себя даже чтением дурацких стихов…

Вот оно. Дождался!

…Еще секунда — и фотограф, вышколенный к концу фильма Диким Западом, не отрываясь от визира, левой рукой послал пулю в задний план будущего снимка. Горбатый, изъеденный оспой Билл Подкова, последний из приспешников Белого Койота, выронил огромный револьвер и рухнул прямо в корыто с баландой для свиней.

Вэси от души, визгливо расхохотался. Все друзья детства, все взрослые в летнем кинотеатрике от души хохотали, когда Билл падал в корыто. Вэси разразился хохотом. И вдруг остро, с предсмертной чуткостью ощутил безмолвие соседей. Хлопотливо трещал прадедовский проектор, подергивался его дымный луч над рядами. Множество бесцветных, безглазых лиц обернулось к сержанту, смотрело со всех сторон. Точь-в-точь телефонные диски без отверстий. Диски, на которых не наберешь номер, не позвонишь.

Он откинул голову, принял самую непринужденную позу, еще пытаясь поспорить с чувством катастрофы, еще надеясь доказать себе и другим, что все в порядке, киносеанс продолжается.

Но темя сержанта спружинило о невидимую стену силового кокона. Ловушка захлопнулась.

Дорога к источнику

Потом Виоле иногда снилась эта женщина. Женщина, которой не существовало. Почему-то представлялась она невысокой крепкотелой блондинкой с прозрачными, полными отчаяния васильковыми глазами. Блондинка в розовом комбинезоне, с криком бегущая по кольцевому коридору под зловещий вой экстренного ускорения. Восстановитель дал другую картину катастрофы и другую внешность погибших членов экипажа, но сон продолжал повторяться, и Виола много лет не хотела убирать его из памяти.

…Падая, катер горел заживо.

Виола пыталась подойти к огромному крейсеру, висевшему над полюсом Аркадии, однако крейсер молча выбросил бело-фиолетовую вспышку. Мирный, просторный корабль — на таких путешествуют со всей своей техникой Строители или колонисты-переселенцы, патриархально окруженные детьми и стадами. Ныне крейсер был во гневе и оттого окрашен черным бархатом, словно мрачный кит, глотающий звезды.

Катер корчился, его исковерканный мозг лихорадочно творил бессмыслицу: гнал пятна всех цветов по коже корпуса и обивке каюты, выращивал из пола мебель, захлебывался музыкой или информсводками. Наконец, умирая, катер отстрелил, как голотурия собственные внутренности, спасательную капсулу.

Вот уже пробито лохматое одеяло туч, проносятся ледяные языки Заполярья, бурое мелководье осенней тундры. Виола заставила себя не думать о противнике, о возможной гибели, о боли в обгоревшем плече. Практика аутотренинга уже давно позволила ей когда угодно переходить в состояние сознательного управления организмом. Но в последние сто лет ее организм был начисто перестроен, и потому воля могла внедриться глубже, туда, где человеку становятся видимы и подвластны мельчайшие частицы тела. Командуя вязью молекул, Виола срастила порванные сосуды. Дала бурный рост эпителию. Еще более сосредоточившись, бросила послушные массы лейкоцитов к левому плечу… Пока парила над Аркадией капсула, ожог зарубцевался, а потом исчез и рубец. Виола расстегнула куртку, помассировала новую кожу.

Сумасшедший корабль больше не стрелял. В средних широтах по зеленым кудрявым равнинам ветвились спокойные реки. У предгорий лес был изъязвлен черными проплешинами. Она присмотрелась повнимательней. Река в глубоком каньоне петлей сжимает купол лесистых скал. Между обрывом берега и первыми утесами выжжена длинная седая полоса. Там угадываются ряды ромбовидных теней, квадраты стен без крыш. Природа нигде во вселенной не создает столь унылой геометрии. Развалины поселка.

Капсула подняла вихрь пепла, плюхнувшись посреди центральной улицы. Строго говоря, улица была единственной. Линия крепких двухэтажных домов. Когда-то они стояли в глубине сплошного фруктового сада, теперь — среди серебристых пустырей с обугленными стволами и пнями. Когда-то окна домов были широко распахнуты, веранды увиты виноградом, хозяева по-соседски перекликались, вечерами играла музыка. Теперь глазницы фасадов пусты, трауром одет кирпич руин. Жизнь ютится внизу, в блиндажах и подвалах.

Раскрыв капсулу, Виола сделала несколько шагов по легчайшему пеплу, по древесным угольям. Осмотрелась, осторожно крикнула:

— Эй, есть тут кто-нибудь?..

Наконец встреча! Круглоглазый и крючконосый, как ястреб, буйно-бородатый мужчина словно из пепла вынырнул, хлопнув бронированным люком, и свирепо вскинул десантный плазмомет. Одетый в брезент и высокие сапоги, он так сверкал желтыми глазищами из-под нахлобученной широкополой шляпы, так сжимал дедовскую, видавшую виды пушку, точно не безоружная женщина стояла перед ним, а инопланетное чудище.

Виола почувствовала еще троих по бокам и за спиной, но не оглянулась.

— Здравствуйте, — тоном спокойного дружелюбия сказала она. — Я к вам с Земли. Меня зовут Виола Мгеладзе. Третий Координатор Этики, иначе — прокурор по делам колоний.

Раструб, направленный под солнечное сплетение, неприятно сковывал мысли и язык. Память предков. Сколько раз смотрели на них тоннели в мир иной — оружейные стволы?

— С Земли? Чем докажешь? Почему не предупредила заранее? Не вышла на связь? — посыпал цепкими вопросами желтоглазый.

— Так ведь дама же, что ты прицепился? — примирительно сказал тот, что стоял позади слева. Пришлось изобразить испуг от неожиданности. Второй колонист был нелепо высок, костляв и покрыт медным загаром; веснушчатое лицо длинное и как бы прогнутое над огромным подбородком; потертая шляпа, надвинутая на переносицу, в рыжих руках — разрядник, модель для Разведчиков. Остальные двое блаженно юны, с пухом на щеках, и ничего, кроме снедающего любопытства, у них в лице не выражается.

— Откуда мы знаем, кто там у них… — Ястреб явно проглотил несколько злых слов, поджал губы. — Может, как раз женский экипаж. Если это люди, конечно…

Поразительно, что человек еще способен так остро ненавидеть, подумала Виола. И может быть, не так уж плохо… Впрочем, человек ли, в полном смысле слова? Аркадия — одна из самых дальних галактических колоний. Многовековая автономия. Свой, упрямый уклад жизни. Иной путь. Неземной.

— Дело ваше, верить мне или нет. — Тон Виолы стал нарочито небрежным. — На запросы с Земли ваш абсолют-транслятор не отвечал, а по радио связаться я просто не успела, мой катер расстреляли с другого судна, вероятно — вашего… (Протестующий жест долговязого.) Хорошо, не вашего. Тем более незачем встречать меня как врага. Я здесь для того, чтобы помочь… (Ястреб презрительно скривил рот.) Ладно, убив меня, добьетесь только закрытия колонии. Решайте.

В желтых глазах мелькнуло что-то вроде недоверчивого уважения. Верзила подобострастно закивал, юнцы переглядывались, не зная, на чью встать сторону. Наконец Ястреб дернул плечами — «была не была», — показал сутулую спину и первым полез в люк.

Наскоро вырытый блиндаж помещался в конце низкого земляного хода. Материал — переплавленный грунт — придавал комнате вид бурой лаковой шкатулки.

Общий стиль помещения был — поспешность и неумение подражать как следует воинственным предкам. Растрескавшийся потолок при каждом шаге сыпал комья на составленные в ряд столы. Хозяйка, полноватая, с ацтекским профилем и великолепной иссиня-черной косой, расстилала скатерть, сердито гремела тарелками, ревнуя «своих» к красавице из метрополии.

Виоле подвинули кресло. Приходили суровые усачи и бородачи, сваливали оружие в угол, клали шляпы на стол и откровенно уставлялись на гостью. Обед был готов, но есть не начинали, ждали кого-то, называемого в разговоре «стариком» и «Сократом». Она попросила объяснения происходящего. «Мы вас не звали, нам Земля в няньки не нужна», — огрызнулся Ястреб; долговязый шикнул на него и стал рассказывать нечто путаное, помогая себе жестами, изо всех сил стараясь понравиться. Мужчины стали помогать рассказчику, перебивать, вспоминать детали.

Месяц полтора назад, по земному счету времени, дозорные заметили большой звездолет, несомый в дрейфе мимо Аркадии. Попробовали связаться — не ответил. Заподозрили беду, послали бот. Блудный гигант обратил его в ничто. Возмущенные аркадцы произвели атаку всем наличным флотом и, на свое несчастье, кажется, повредили ходовую часть крейсера. С тех пор дракон вращается по орбите вокруг Аркадии — наибольшее удаление двадцать три мегаметра — и методически уничтожает поселки, сжигает массивы леса. Скромный флот колонии перебит еще в первом бою, абсолют-транслятор взорван, потому-то и Земля не смогла связаться с Аркадией, и Аркадия была не в силах вызвать Землю. («Если б и хотела», — ввернул Ястреб.) Что думать о корабле-убийце, не знали, предполагали даже агрессию чужого, нечеловеческого разума.

…Действительно, кровожадность крейсера представляла загадку. Секрет скрывала и психика аркадцев. Все они чуть ли не больше, чем смертью близких, возмущались ущербом, нанесенным лесу, поскольку чувствовали некое кровное родство с деревьями…

На все затруднительные вопросы Виола получала один ответ: «Дождитесь старика, Сократ все растолкует».

Наконец в комнату вступил человек, действительно напоминавший лобастого и курносого афинского мудреца. Только он был в пыльных сапогах, обвисшем комбинезоне, маленьком кепи с зеленым козырьком и с резонансным деструктором за плечами.

Войдя, старик прежде всего стал, кряхтя, освобождаться от тяжеленного деструктора — к нему подскочили помочь, сняли широкие ремни. Затем, косолапо ступая, подошел прямо к Виоле, и она невольно встала. Судя по архивным видеопленкам и сеансам Восстановления, такие глаза бывали у землян на закате жизни, когда земляне еще умели стареть. Светлые озера в кратерах морщин, младенчески ясные и кроткие, с насмешливым блеском у самого дна.

Она ответила на пожатие жесткой, как корень, руки — «какие ужасные вздутые вены, и пальцы теряют гибкость!..» В прищуре старика мелькнула насмешка и обида, будто бы он прочел ее мысли.

Сели.

Помолчав, Сократ спросил с хорошо спрятанной, мягкой укоризной:

— Почему Земля вспомнила о нас… именно теперь? Кроме того, как вы узнали, что у нас… непорядок?

— Мы встревожены, поскольку в вашем районе стала преобладать энергия распада.

Мужчины перестали галдеть, прислушались.

— Любая цивилизация, — продолжала Виола, — излучает энергию созидания, когда творит и строит, и энергию распада, когда воюет. Наши приборы могут найти очаг творчества даже на другом краю Галактики. Так же как и…

— Язву, да? — сварливо перебил старик.

При общем нелегком молчании хозяйка раскладывала по фаянсовым тарелкам пахучее темное мясо, облепленное травами, и ломти ноздреватого свежего хлеба. Пошла по рукам первая бутыль.

— Ваши часовые чуть не убили меня, — улыбнулась Виола, принимая полный стакан. — А может быть, вы просто не любите землян? Мне порой кажется, что вас мало радует наше вмешательство.

Старик молча пригубил, потом вдруг поставил посудину так резко, что вино разбрызгалось по скатерти.

— Да не копайтесь вы во мне, ради всего святого! Я же чувствую, прямо пальцами роетесь в мозгу… Любим, не любим, плюнем, поцелуем. Дайте пять минут покоя! — К нему быстро вернулась наивно-хитроватая беспечность. — Вот земляне — вечно спешат куда-то, и других в шею гонят, да! Несерьезный народ, суетливый…

За столом облегченно засмеялись, напряжение было снято. Долговязый через троих полез чокаться с Виолой. Веселились от души, вроде бы и не жили второй месяц в бункерах, и не стояли снопом в углу деструкторы, плазмометы, разрядники…

Вечером они вышли на поверхность, Виола и старый колонист, именуемый Сократом. Ясный закат червонным золотом разлился над шапкой скал. Старик галантно и бережно вел Виолу под руку.

Так и осталось загадкой родство аркадцев с лесом. Глубокий зондаж выявил некие каналы, уходящие за пределы личных психополей. Куда? Сами колонисты искренне считали, хотя и не говорили об этом вслух, что жизнь каждого из них зависит от состояния одного из деревьев. Это пахло бы чуть ли не античной наивностью — мифами о дриадах, рождавшихся и умиравших вместе с деревом, — если бы не каналы, уводившие в область, пока неподвластную анализу.

— Стало быть, стыдно, что приходится зависеть от Земли? Хотите сами справиться, даже ценой человеческих жертв?

Сократ развел руками, снял свое кепи с зеленым козырьком — гуляя, они вступили на кладбище.

— Есть такой грех, Виола. И еще… честно говоря, мы всегда боялись привлекать к себе ваше внимание. Нет, ничем преступным мы не занимаемся… просто слишком уж непохожи на другие колонии. Слишком, да. — Он подавленно вздохнул. — Ну, теперь вы нам, конечно, не дадите жить по-своему. Вон какой суровый подход: «ценой, человеческих жертв!»

Со стариком приходилось особенно трудно. В отличие от большинства аркадцев, не жаловавших теории, он точно знал, что за нити сращивают людей с лесом. Знал, но таил, а прощупать его мысли незаметно Виола не могла. Сократ сразу чуял зонд.

— Чем же все-таки непохожи? — вкрадчиво, прилично месту действия, спросила Виола. — Раз уж я здесь, зачем скрывать?

Он ответил не сразу. Из-под снежных дедморозовских бровей всматривался в надписи на обтесанных валунах: «дорогая мамочка… спи с миром… здесь покоится… любящие сестры, жена, сын». Под большинством камней, под ухоженными холмиками в цветах никто не лежал. Условные памятники, пустые гробницы — кенотафы хранили только имена испепеленных плазмой, рассыпавшихся в атомную пыль.

— Вам знакома такая фамилия — Саянов? Жан-Этьен Саянов?

Виола на губах поймала слова откровенного признания. Саянов родился позже, чем она, но не принял бессмертия, серии обновлений. Это был странный, мужественный философ, оригинальный мыслитель, вышедший в конце двадцать третьего века из движения «естественников». Виола слышала выступления Саянова, даже участвовала в диспутах по поводу его идей, отстаивая противоположную точку. Позже Жан-Этьен исчез, вероятно, в большом космосе. Сейчас ему было бы… Но Сократу, старику в девяносто два, незачем знать возраст Виолы.

— Саянов? Слышала. Что-то связанное с энергетикой растений?

— Шире, гораздо глубже и шире. Энергия резонанса. Динамическая первооснова всего, что растет и развивается. Деревьев, рудных жил, вулканических котлов, рек, пробивающих русла. Саянов учил, что есть резонанс расширяющейся Вселенной с каждым локальным процессом развития…

Они забрели в самую старую часть кладбища, ютившуюся под отвесным утесом, среди чешуйчатых свисающих корней горного леса. Узловатые слепые змеи сползались по обрыву на поклон к тяжелым плитам с вделанными бронзовыми кольцами, настоящим надгробиям, скрывавшим прах первых переселенцев и самого чудаковатого основателя аркадской колонии.

— …Он считал, что победа над индивидуальной смертью — фальшь, самообман, да. Живое вечно живо и без ваших обновлений. Вы нарушили резонанс, искусственно зафиксировав себя на месте. Саянов говорил, что нестареющий организм подобен голограмме. Развитие на Земле окончено, скоро перестанут рождаться дети и новые мысли… Ваши приборы перестанут отмечать созидание, да…

Виола улыбнулась, ощутив, как что-то щемящее подкатывает к горлу. Дух диспутов, провалившихся в головокружительную пропасть веков. Пыл юных собеседников за столиками. Ей было тогда уже под пятьдесят, но она горячилась не меньше, чем эти парни и девушки, радостно спешившие зачеркнуть неторопливый, выстраданный опыт отцов. О эти хлесткие фразы, лихие афоризмы, ракетами взлетавшие над сумятицей московского кафе-клуба! А дети рождаются до сих пор, дети бессмертного человечества, ничуть не менее горластые и непримиримые, чем те, за столиками с сухим вином и кофейным мороженым…

— Поверьте, мы мало похожи на голограммы, — почти нежно сказала она.

Старик присел на каменную лавку у растрескавшейся стены с древними стихами. Отдышался и спросил тихо, почти торжественно:

— Кстати, вы не знаете, отчего Саянов покинул Землю?

— Не знаю, — честно призналась Виола.

— Как же так? У вас ведь есть Восстановитель Событий!

…Забавный старик. Кто такой Саянов для Земли, для Кругов Обитания? Мы просто не интересовались. У нас сотни звездных колоний, и у каждой — свой основатель. Разведчик, ученый, беглец, художник, мечтатель, раб навязчивой идеи.

— Я всегда слишком занята и мало бываю на Земле, — сказала Виола. — А Саянова можно понять в выборе места для колонии. У вас действительно прекрасная планета, я мало видела таких…

— Верю, — ответил Сократ, оторвав взгляд от ромашек, затопивших подножие стел, и вдруг жестко, неприязненно уставившись на гостью. — Верю, что Аркадия получше Химеры или той планеты, где вы чуть не погибли и которую потом назвали вашим именем.

— Ого, какие сведения!

— Мы не такие уж отшельники, как вам кажется. Тем более, кто в Галактике не знает Виолу Мгеладзе! — Голос старика стал ядовитым: — Завоевываете наше доверие… Зачем? Доверяйте нам сами, Виола Вахтанговна. Нет у нас комплексов неполноценности, поняли? Нет! Никто здесь не позавидует вашей гладкой коже, и буйным кудрям, и белым зубам в триста лет от роду! Так что давайте будем откровенными…

— Давайте, — сказала Виола, сразу почувствовав огромное облегчение. Щадить каждым словом — изнурительный труд. — Для начала покажите мне ваш дуб, дорогой Сократ. Вы как раз очень нежно подумали о нем.

…Перед вылетом пилот единственного на Аркадии судна, маленького десантного бота образца прошлого века, надежно спрятанного под толщей скал, объяснился Виоле в любви.

Это был пахнущий молоком, черноволосый, румяный, широкоплечий молодец, один из тех юношей, что встречали Координатора вместе с ястребом и долговязым. Брови у него срослись летящей ласточкой. Молодец имел на редкость чистое национальное происхождение и носил имя Хорхе Эредиа Муньос. Уверения Сократа в том, что «никто не позавидует», и его же призывы к откровенности пропали втуне. Поразмыслив, возраст и возможности Виолы от аркадцев все же скрыли. И Хорхе трепетал, полагая, что прекрасной гостье не меньше двадцати пяти и видывала она не таких мужчин, как восемнадцатилетний аркадский пастушок. Ибо пилот Муньос, лишенный возможности летать, воистину пас овец, стриг руно и в свободное время высекал из камня. Вырубив бюст Виолы, он не успокоился. Частенько плакал, обнимая свое дерево, ровесницу-акацию, и акация успокаивала Хорхе гулом ветра в шатре кроны, неслышным звоном растущих побегов, таинственной работой корней и листьев. Проспав ночь перед ответственным вылетом в обнимку с зеленым, цветущим двойником, он поднялся на рассвете с пылающей головой, переполненной токами древесного поля, и сумел преодолеть робость.

Поджав длинные ноги — предмет черной зависти женщин поселка, — гостья сидела на рыхлом поваленном стволе великана-ясеня, своего ровесника, давно рухнувшего от старости и теперь дававшего приют губчатым грибам, муравьям и змеям. А Хорхе все говорил, сидя у ног Виолы. Хорхе прикрывал, как птица, тонкие смуглые веки, и смущенный басок его ломался, мечась между криком и шепотом:

— У нас, когда двое полюбят друг друга… они выбирают деревья, растущие рядом, и деревья знают, что их выбрали влюбленные… сплетаются ветвями, срастаются навеки! Возле моей акации стоит чудесная молодая сосна, она темная и стройная, как ты. Я подарю ее тебе, ты увидишь… Это такое счастье — обнимать свои деревья и смотреть при этом друг другу в глаза! Нет, не читаешь мысли другого — просто двое становятся единым существом, у двоих возникает одна мысль, одно чувство…

Она слушала, улыбаясь задумчиво и немного лукаво, так, чтобы не подавать и не гасить надежды. Слушала, всерьез жалея, что не сможет пробыть даже сутки рядом с этим страстным и чистым мальчиком. Потому что предчувствие не обещало мальчику и нескольких часов жизни.

Виола не отвела взгляд от Хорхе, не изменила выражения лица, но обратилась к внутреннему отсчету секунд и поняла, что надо спешить. Орбита крейсера склонялась к нужной точке.

«Гуманность — это когда один погибает, чтобы жили многие», — вспомнила она фразу, так поразившую ее в детстве. И положила руку на плечо Муньоса.

— Ты такой счастливый. Ты пилот, и скульптор, и поэт, — тебе многое дано, а я всю жизнь только летала, летала… Видишь, прилетела. К тебе…

Вздохнув, она внезапно наклонилась, обвила рукой шею Хорхе и крепко прижалась губами к его губам. Ошарашенный, он не сразу ответил на поцелуй.

— Пора, — сказала она, вставая и ласково увлекая его за собой.

План был элементарен, как древние военные хитрости. План родился у Виолы внезапно, когда они с Сократом покидали кладбище.

Застигнутый врасплох предложением показать дуб, старик поначалу насупил брови, а затем, как всегда после приступа дурного настроения, беспечно махнул рукой:

— Ну ничего от вас не скроешь!.. Пойдем, пойдем к моему братцу. Только не сейчас, а то солнце садится и крейсер будет скоро пролетать над нашими местами. Учует нас на поверхности и выстрелит.

— Значит, он стреляет только по живому? — быстро спросила Виола.

— Да, по людям или по лесу. Как будто знает, что мы связаны… Видите, кладбище целехонькое, тут ему делать нечего, да…

Обогнув планету, бот пролетел над терминатором — размытой границей дня и ночи. В ночной половине мерцало багровое расползающееся пятно — колоссальный лесной пожар. Там проплывал крейсер, стремясь к неизбежному, рассчитанному Виолой сближению.

Крошечное суденышко, исправно ведомое Муньосом, тоже шло с выключенным двигателем по орбите вокруг Аркадии. Бог притворялся пустым и терпящим аварию. Виола полностью блокировала психополе вокруг себя и Хорхе, а судну приказала подавать автоматический сигнал бедствия.

Любой нормальный звездолет с нормальным экипажем давно откликнулся бы на зов о помощи — опустил бы собственный бот или захватил аварийное судно силовым каналом. Но крейсер, невидимый, с погашенными огнями, с каждой секундой становился ближе на пятнадцать километров — и молчал. Еще немного, и корабли разминутся на перекрестке орбит.

Вот он, точно выбранный миг! Успокоив дрогнувшее сердце, Виола левой рукой подала нетерпеливый знак Хорхе. Ожил бот, забил радужным сполохом на корме, как рыба хвостом, и двинулся навстречу темному дракону.

Теперь надо было нанести удар. Парализовать всех на борту крейсера, пока они не спохватились, что бот внезапно «ожил» и обзавелся экипажем. Но сначала — настроиться на биоизлучение чужой жизни.

Виола, как положено, замедлила собственное время и сосредоточилась. Палец Хорхе медленно, как усик вьюнка, полз по зеленому квадратику биопанели, на самом деле пилот лихорадочно разыгрывал мелодию сложного маневра.

Спустя десятую долю секунды она поймала частоту.

И впервые с тех пор, как более ста лет тому назад техника перестроила ее восприятие, не поверила себе.

Нежное, как у новорожденных, чуть теплящееся психополе. Слабая, временами замирающая рябь неосмысленных импульсов. Ни огненной пляски порывов и настроений, ни строгих повторяющихся волн рассудка. Под рябью — спокойно мерцающий фон. Лениво, сонно шевелятся дряблые, плохо развитые органы. Сокращаются сосуды, принимая извне порцию питательных веществ. Два центра дремлющей полужизни. Двое упакованных в силовые коконы, искусственно питаемых крейсером. Болезнь? Летаргия?

Раздумывать было некогда.

Пиратский крейсер — биомашина высшей сложности, живая, мыслящая, способная к любой форме ухода за экипажем — наверняка одного возраста с ее погибшим катером. Стало быть, крейсер подчинен единому психокоду Звездного Флота.

Виола отчетливо произнесла формулу, состоявшую из цифр, слов и образных представлений, и крейсер ответил по уставу.

Ровный бесцветный голос проговорил в ее уме, как те странные, без внешнего звука голоса, что иногда окликают нас по имени или бросают короткую фразу; пращуры считали такой зов недобрым предвестием…

Тогда Виола отдала приказ. Поскольку тот, кто знал психокод флота, мог приказывать кораблю _без хозяина_. Произвести торможение, открыть трюм, впустить бот.

…Вряд ли Хорхе Эредиа Муньос владел аутотренингом, не говоря уже об управлении субъективным временем. Не далекая ли акация помогла ему увидеть ближайшее будущее и мгновенно изменить ход событий?..

Тогда, возле дуба, кряжистого, узловатого, как бедро натурщика-каменотеса; возле дуба, смягченного в своей гранитной косности лишь салатовым поздневесенним кружевом, Виола впервые ощутила мощную энергетическую пуповину между деревом и человеком. Тренированным взором она видела нечто вроде сияющих, ветвящихся тяжей между стволом и головой, плечами, животом, коленями Сократа.

— …Меньше думайте о себе, о своей уникальной, сверхценной личности, о том, какая будет катастрофа, если угаснет это крошечное «я», которое вы так лелеете на Земле. Я привык ощущать свой резонанс с дубом. Когда дуб сосут паразиты, я болею; когда он впервые после зимы пьет талую воду, я бодр, как мальчишка! Придет время, когда наши организмы будут резонировать с подъемом горных хребтов и циклами горения звезд. И это будет реальная долговечность, знающая счет годам, возрастные этапы, старость и необходимый, неизбежный в свое время конец. Мы возьмем тысячелетия у секвой, мы проживем геологические эпохи вместе с горами, но ни нам, ни вам не пережить нашей живой, стареющей Вселенной! Только Аркадия в отличие от Земли умрет просветленно, тихо и мирно, а вы будете выжимать из своих чудовищных машин силы для агонии!..

— Кто вам сказал, что Вселенная умрет? — спросила Виола, прочно стоя высокими пилотскими ботинками на белых, как бычьи черепа, выходах скалы. — Разве мы позволим ей перестать существовать?

Из-под шапки дуба, стоявшего на краю плоского плато, из-под зеленого козырька своего кепи долго смотрел старик, прозванный аркадцами Сократом, на рослую подбоченившуюся гостью.

— Извините, никак не могу понять, когда вы шутите, а когда…

— Если не можете, буду сообщать. Сейчас не шучу. — Она сделала несколько длинных, неторопливых шагов. Наклонилась к самому лицу Сократа. Тверд был янтарь под срезом смоляной челки.

— Слушайте. Я вижу вас насквозь, вы это знаете. В прямом смысле. Горные хребты — хорошее будущее, но… Пока что у вас очень устала печень. Сердечная мышца работает вяло, стенки сосудов обросли всяким хламом. А мозг! Клетки просто изнемогают — им мало пищи! Пощадите свой мозг, Сократ. Целые слои мертвых клеток. Слизь… Хотите, я все исправлю? Я могу!

Он заглянул в ее бешеные, озорные, горькие глаза со страшно расширенными зрачками — и увидел там себя, миниатюрного, бородатого, серебряного, как игрушечный гномик.

— Этого я и боялся. Испугался сразу, увидев вас. Искушения, опасного всей общине. — Старик нашел мужество весело прищуриться и спросить: — Скажите, Виола, а вам никогда не бывает жутко, что вы… такая?

Словно уколотый, Хорхе взвился из кресла — в тихой ярко освещенной каюте, на фоне провала звездной черноты, он вскочил бледный, обтянутый свитером, раскинув руки, как будто хотел заслонить Виолу от беспощадных звезд.

Жгуче-фиолетовая вспышка возникла на месте его головы. Ослабленная преградой, струя пламени ударила в грудь Координатора.

Меткий плевок крейсера вспорол кожу Виолы, разворотил драгоценный ларец ребер, сжег и испарил насыщенную кровью губку легкого, безобразно взломал спину и погас, опалив коричневым стену каюты.

…Каким горячим, тесным, липким стал мир! Кажется, целые годы барахтается Виола в кипящей трясине. Задыхается, не может разлепить веки, вытолкнуть изо рта и ноздрей едкую жидкость. Где она? На болотной планете «лесных царей»? Ах, нет, оттуда она спаслась, и позднее планету назвали ее именем. Давно, давно, четверть тысячелетия тому назад…

…По крайней мере убрать боль и замедлить время. Еще… еще… Не может быть все так нелепо. Идиотский конец — от чьей руки?!.

…Что? Терять жизнь? Бесконечную жизнь?!

…Наша неистовая любовь к жизни — дочь нашего бессмертия. Того, которое так презирает Сократ.

…Ничего нельзя сделать, разрушен спинной мозг. Уходит кровь, трепещет угасающая воля.

Сократ.

Хорхе.

«Вы разорвали цепь».

«Просто двое становятся единым существом».

Кровь хлещет из горла — откуда ее столько в теле?

…Совсем растворяясь в удушливой, слепящей трясине, зацепилась она памятью за старика Сократа. Позвала.

…Что это? Почему вдруг распахнулись голубизна неба и зелень лесных равнин и сверкнула далеко внизу кривая сабля реки на бархате каньона? Откуда у нее, раздавленной, гибнущей, бодрое, могучее чувство собственной прочности?

В глубь сочной земли, до самых скал уходят ее корни, каждым волоском всасывая терпкие земные соки; она купается в солнце, она подставила жаркому свету тысячи ладоней-листьев, и по каждому листку перебегают веселые иголочки, словно электрический душ.

Почти не чувствуя слабости, точно зная, что надо делать дальше, Виола позвала Славомира ибн Хусейна, того, что в день прилета показался ей похожим на ястреба, а потом предстал тишайшим семьянином, добряком и гитаристом-виртуозом. Окликнула, и вдруг распахнутая ширь, доступная горному дубу Сократа, непостижимо слилась с уютом лесного уголка: мазки скупых лучей, нежные перья папоротника, алые капли ягод на изморози мха. Корни узнали вкус хвойного перегноя; крона груши-дички, странно слившаяся с дубом, транслировала напряженную радость прорыва к небу сквозь пласты еловых лап.

Через пустоту она обратилась к долговязому веснушчатому Аттиле Томашеку, так старавшемуся загладить перед ней военную резкость сограждан. К Аттиле, отцу восьмерых детей, посвятившему себя только их воспитанию. В зеленое буйство ее души вплелась раскидистая береза о многих стволах на одном корне. И каждый отросток гремел своей, особой песней…

Так, одного за другим призывая колонистов, она получала энергичные дружеские ответы, собирала в своей телесной оболочке волю десятков людей и необоримую мощь леса.

Время было сжато, спрессовано до полной неподвижности. В яме экрана застыл округлый лоб крейсера, озаренный новой фиолетовой молнией.

Выстрел не достиг цели.

Волевой заряд, собранный Виолой от людей и деревьев, сокрушительно рухнул на биомашину. Вихрь токов взорвал кристаллы, немым песком осыпалась их чаща, подобная коралловому рифу. Корабль умер. Земная гостья пощадила лишь систему, поддерживавшую питательный бульон в камере с «экипажем».

Потом Виоле много раз снился этот сон. Женщина, которой не существовало, блондинка в розовом комбинезоне, с криком бежит по кольцевому коридору крейсера под зловещий вой экстренного ускорения. Ее дети, полугодовалые близнецы, единственные, кого пощадила катастрофа, внезапный удар жесткого излучения звезды. На время полета несмышленышей спрятали в специальный сверхзащищенный бокс. Последняя, отчаянная мольба женщины обращена к кораблю: сохрани! Сбереги от любой опасности!

Взрослые переселенцы погибли, их трупы истлели в каютах и на постах, а крейсер, оставшийся без экипажа, выполнил приказ матери. Слишком хорошо выполнил. Почти девятнадцать лет в искусственной среде. Ровесники Хорхе, вялые, белесые, словно черви, способные только расти в длину. Силовые коконы вокруг них — и вечная, застывшая на пределе яркость механического раба, расстреливающего всех, кто приближается, кто пытается проникнуть на борт и, следовательно, представляет возможную угрозу хранимым…

Кто виноват? Никто. Аркадцы повредили ходовую часть, и взбесившийся дракон воевал с целой планетой. Теперь его врагом стало каждое живое существо. Смутным наитием постигнув родство людей и деревьев, он жег леса, целые материки обращал в пустыни. Ах, высокосовершенный крейсер! Кто, когда мог предусмотреть для тебя подобную ситуацию?..

Великовозрастные младенцы во власти сатанинской няньки, да в самом ли деле нам уже не грозит такое будущее? Не слишком ли мы надменны в своей непогрешимости, вечно юные олимпийцы? Не пора ли приобрести немного смирения и поучиться даже у тех, кто не обладает техническим потенциалом нашего чудовищного околосолнечного города — Кругов Обитания? Кто идет иным путем, быть может, слишком узким, но самостоятельным?

Бедная перепуганная мать, вызвавшая джинна, мы не осудим тебя. Мы только станем более осторожными…

Белая в тончайших свилях, словно пронизанная нервами, мраморная стела. Две ступени. Аккуратный холмик горит только что посаженными пионами.

— До сих пор я никак не могла понять, почему на Земле так долго продержался обряд похорон, — сказала Виола, решив, что молчание длилось больше чем достаточно.

— А сейчас поняли? — спросил Сократ. Они стояли рядом, не глядя друг на друга, снова и снова перечитывая тройное имя, высеченное на стеле, и две даты — промежуток между ними восемнадцать лет.

— Я, кажется, окончательно поняла вас. Аркадию.

— Вот это самое главное, — с еле уловимой иронией кивнул старик. — Кто из ваших… вернее, тогда еще наших мудрецов сказал: истина подобна источнику, к которому идут с разных сторон; все дороги верны, если они приводят к источнику?

— Не совсем так, — чуть задумавшись, ответила Виола. — Боюсь, что к истине можно прийти только по нескольким дорогам сразу…

— Значит, не оставите нас в покое?

— Нет, — виновато сказала она. — Мы — человечество, понимаете? Не Земля, не Аркадия, а…

— Несчастные дети, — без видимого перехода прошептал Сократ.

— Почему же несчастные? Их бесконечность будет короче на два десятка лет, чем у нас с вами, но разве от этого она перестанет быть бесконечностью?

— У нас с вами? — встревоженно переспросил Сократ. И вдруг отвел слезящиеся глаза от шелковых ресниц Виолы, бросавших густую тень на оливковые щеки. Проследил направление ее взгляда.

По тускнеющей синеве от местного севера спускались, точно по невидимой горке, три ярко-алых огня — звездолеты Спасательной Службы, вызванные Координатором Этики.

День рождения амазонки

Виола первой освободилась от жестких объятий леса. До края осыпи был всего десяток шагов. Виола стремительно преодолела их и остановилась у края настолько неожиданно, что Хельга чуть не налетела сзади. Ни один человек не сумел бы приноровиться к движениям Виолы. Только что скользила пантерой, вроде бы не замечая густого колючего самшита, и вдруг — будто остановили видеопленку… Хельга взмахнула руками, чтобы удержаться. Куда там! Надо было успевать вслед.

Спускаясь по шатким ржаво-красным глыбам осыпи, Виола часто обдавала спутницу вспышками радости: «Мой край, моя родина, мой дом…» Хельга как могла повторяла головоломные скачки. И не удержалась, конечно. Упала, чуть не вывихнула ногу, окровянила левую ладонь. Зная провожатую, она старалась вести себя мужественно — терпела уколы хвои, хлесткие удары ветвей. Теперь не смогла перенести боль. Молча взмолилась — «погоди!».

Виола обернулась мгновенно, раньше, чем позвала Хельга. Чужое страдание она чуяла изумительно. Из-под круто вьющихся прядей на лбу тревожно смотрели немигающие глаза. Твердые, как янтарь, и цветом подобные янтарю, они обладали диковинным свойством. Взгляд, словно теплый сквозной ветер, проходил через тело Хельги, щекоча каждую клеточку. Но это совсем не казалось страшным. Наоборот: Хельга согревалась под взглядом Виолы.

Остановившись, девушка показала руку. Вид у Хельги был слегка виноватый. Секундная слабость прошла. Царапина заживала на глазах, кровь темнела; гусеницей прополз по ладони и тут же отпал струп, розовый шрамик продержался чуть дольше, побледнел, исчез. Сфера Обитания знала свое дело. Даже грохнись Хельга в пропасть, изломай вдребезги все кости — они были бы тут же восстановлены по «импульсному двойнику».

В душевном спектре Виолы — точнее, в видимой его части — погасли багряные отсветы беспокойства. Хельге почудилась искорка легкой насмешливой неприязни. А может, и не почудилась. Виола не одобряла мелочной опеки Сферы. Но, как бы то ни было, в следующую секунду Хельга уже созерцала буйные смоляные кудри, потертую замшу Виолиной куртки. Прыг-скок, прыг-скок по козьей тропе…

Они придержали бег на гребне, где когда-то остановился большой обвал. Отсюда была хорошо видна долина, окаймленная мягкими, как облака, зелеными горами, наполненная, словно чаша, ленивым воздухом июня. В рощах, рассыпанных по лугу, пробиралась река, меняя на ходу и нрав и цвет. Вырвавшись из ущелья, седая и яростная, как старуха горянка в скорби, река билась о камни. Потом, обогнув громады, перегородившие русло, успокаивалась и голубела. За туманом, за черными широкими воротами ее ожидало море.

Впечатление Хельги было двойственным, потому что смотрела она одновременно двумя парами глаз. Волей Виолы разобрала под зеленым покровом рисунок бывших улиц, фундаментов, подмятых корнями одичавших садов. Здесь стоял дом рода Мгеладзе, мало того — целый город. Он напоминал о мужественных людях прошлого.

Погружаясь в память Виолы, Хельга видела городок. С улочками, то бетонополимерными, то мощенными желтым кирпичом, прихотливо взбегающими от реки к ближним склонам; с глухими заборами родовых гнезд и кристаллами жилищ более новых, однако по старинке лепившихся, точно трутовики к стволу, к морщинистой матери-горе; с синими в полдень звездчатыми тенями платанов, с немыслимой путаницей огородов, пристроек и сараюшек, вкусными дымками печей, перекличкой женщин; с запахами хлеба, золы и винного сусла.

Задолго до рождения Виолы городок опустел, в нем остались только старики. Молодые ушли искать счастья в мегалополис за горами; детей забрал учебный город, уединенная община, недоступная ни для кого из взрослых, кроме наставников.

Настоящая жизнь полыхала в ночном небе отблеском соседних автоматических заводов; ароматом плодов и смол накатывалась со стороны моря, где автоматы обхаживали широкую кайму садов, виноградников и промышленных лесопосадок. Настоящая жизнь порой лилась хрустальным длиннотелым гравимобилем по проселку вдоль берега со сгнившими помостами для стирки; проплывала в высоте цветными огнями орбитальных станций…

Ту пору помнил прадед Виолы, которого она застала в живых. Местные старики жили долго и хранили странную замороженную бодрость. Девяностолетний Годердзи был показан Хельге сидящим посреди родного двора, в тени полотняного навеса. Скрестив ноги в толстых белых вязаных носках, он выводил тушью витиеватые буквы на плотной зернистой бумаге. Кругом были расставлены и разложены священные предметы его ремесла — и не дай бог изменить их порядок! Виоле в ее нечастые дозволенные отлучки из учебного города нравилось, повинуясь сварливым приказаниям главы рода, бегом носить готовые страницы через улицу к дяде Левану. Тот рисовал вокруг текста богатую узорную раму с виноградными листьями, голубями и барсами. Два старика воскрешали ветхую рукопись, недавно обнаруженную при раскопках…

Скоро заводы покинули Землю. Их целиком подняли на орбиты. А потом всю индустрию заменили центры квантового копирования — узлы Всеобщего Распределителя. Стало достаточно сделать один предмет, чтобы затем, в случае надобности, завалить весь мир его точными до атома подобиями. Небо очистилось от плавающих огней: орбитальные заводы одряхлели и были свалены в топку Солнца. Еще столетие, другое, и земляне, снабженные мгновенным транспортом — Переместителем, успешно развивавшие мысленную связь, окончательно утратили потребность селиться рядом…

Вдруг Хельга почувствовала особую, пронзительную нежность к Виоле. Даром, что та может спокойно внедриться в чужие мысли. Виола волнуется, увидев родные места; она умеет помнить, она любовно выбирает из памяти и запах домашних лепешек, и монотонное мурлыканье старого каллиграфа, и чернильные пятна от раздавленных тутовых ягод на сухой горячей земле.

Хельга нашла пальцы Виолы и пожала их. Та ответила благодарным пожатием, беглой улыбкой — и по обыкновению исчезла. Когда Хельга пришла в себя и устремилась вслед, ее длинноногая ловкая спутница легче перекати-поля мчалась далеко впереди. С камня на камень, с камня на камень, рождая внезапный скрежет, пыль, ручейки щебня. Вниз, к реке.

Перемахнув подвесной мостик, сделанный по образцу древних — с перилами из канатов и зыбким бревенчатым настилом, Виола подождала Хельгу. Они вместе ступили на церковное подворье.

Здесь гостям предстали белесые дряхлые плиты; простой дощатый стол и лавки под корявым миндальным деревом; красная глина посуды; огромный розоволицый блондин с широкой улыбкой, ждущий у стола, и за всем этим — строгий шершавый фасад с черным дверным проемом, похожий на лицо аскета, и подступающий с двух сторон, забитый лопухами и сухостоем непроходимый сад.

Роман пошел навстречу. Прежде чем обнять обеих женщин, бросил им целый ворох веселых, цветистых образов. Радость по поводу начала торжества рассыпалась синим фейерверком. За ней встало перед Виолой и Хельгой нечто вроде серебряного зеркала, где обе отражались в великолепном ореоле. Роман был ценителем красоты и восхищался искренне. Наконец он создал и внушил гостям несколько смешных шаржей на самого себя. Оказывается, в поисках секретов национальной кухни Роман заставил Сферу восстановить облик страшно далеких времен. Чуть ли не на пиру у царя Ираклия побывал Роман — и теперь готовился к ответственной роли тамады (последний мысленный шарж: Роман в папахе и бурке, с кинжалом у пояса и рогом в руке).

Стол производил впечатление отдельного гармоничного мира, располагая к себе и грубой плотью глиняных мисок, и грудами свежайшей зелени, всех этих сказочных кинзы, цицмати, праси, кудрявой петрушки, зеленого лука, похожего на пучки упругих стрел. Телесного цвета ноздреватые лепешки; только что ошпаренный, влажный сыр сулугуни с отпечатанной сеточкой марли; ветчина в уксусе; фасоль под густым коричневым соусом — лобио; сам по себе способный довести до неистовства знатока, этот ряд лишь предварял появление горячего. Основное Романове хозяйство помещалось под специально сколоченным навесом за углом храма. Заглянув туда, женщины увидели силовые сосуды с питательной смесью и растущие в них клоны бараньего мяса — точь-в-точь алая цветная капуста. На углях уже томилась в массивной посудине каурма. Все богатство было местное; только барана-донора, давшего клетки для клонирования, выбрал Роман в элитном австралийском стаде мясной породы…

Романа молча, но пылко похвалили и расцеловали. Приосанившись, воссел он во главе стола; женщины устроились на лавках по обе стороны от искусника. Хельга вздумала было подцепить кусочек курятины из сациви, но отпрянула, получив притворно-гневную вспышку чувств тамады: «Еще не все гости за столом!»

…Впрочем, Хельге, по-детски радовавшейся роскоши блюд, не было дано уловить иной, молниеносный разговор, произошедший рядом с ней. Голубоватая чиркнувшая искра; вопрос Виолы, от которого, как от боли, исказилось лицо Романа: «Готов ли ты? Сегодня последний день…» И — ответом — заслон световой ряби, точно игра лучей, отраженных потоком на сваи моста: «Не готов, подожди, не торопи меня, я еще не готов…»

Гости объявились скоро и весьма картинно.

Первым возник, сгустившись из ничего, Ларри — очень гибкий, с высокими дугами бровей и надменным складом рта. Ларри был празднично одет в белое и держал на руках деревянный ящик потрепанного вида, некогда, без сомнения, крытый лаком. Ступив на край квадрата, выложенного плитами, — Перемещение было отменно точным, — он послал Виоле затейливый комплимент, который приняла она зрительно, как узор, напоминающий о цветах и жемчуге, а может быть, то был белый, сверкающий прибой или снег. Подо всем этим, несомненно, таилось преклонение, и чуть-чуть рисовки своей утонченностью, и видимая только Виоле застарелая робость.

Внезапный ветер взъерошил русую гривку Хельги. Длинные аквамариновые глаза ее сузились, инстинктивно скрывая блеск. Двое непричастных уловили только трепет воздуха вокруг пламенного луча, посланного девушкой навстречу Ларри. Она получила не менее жаркий ответ.

Ящик был вручен Виоле. Легким нажимом воли она постигла назначение подарка; других намеренно оставили в неведении, чтобы сюрприз оказался полным.

Ларри уселся рядом с Хельгой; ему был послан предупреждающий образ страшного кинжалоносного тамады, и он тут же отказался от намерения раскопать салат. Птицы шумно завозились в миндальной кроне. У тропы вырос последний гость.

Как и Ларри, он решил совершить точное Перемещение, но не сумел сосредоточиться на открытом дворе. Сфера воткнула его в заросли чертополоха рядом с дорожкой от моста. Гость нарушил тишину звучащим словом, и была это энергичная фраза с упоминанием бога, хотя и сказанная по-венгерски, но, конечно же, понятая чтецами душ.

Волна жгучей досады достигла стола. Гость хотел появиться иначе — самолюбивый, полнокровный мужчина в душном белом кителе с серебряными пуговицами, в черных брюках, с дурацким арканом крахмального воротничка и галстука на шее. Он казался существом иной породы… Даже плечистый, тяжелорукий Роман был лишен малейшей рыхлости, а обеим женщинам и Лании только крыльев за спиной не хватало.

Скомканно улыбаясь, капитан Дьюла Фаркаш по возможности очистил брюки от паутины и цепких репейных шариков. Затем вперевалку тронулся к столу, где и вручил Виоле букет, пестрый и растрепанный, как чучело петуха. Имениннице пришлось изрядно нагнуться, чтобы отблагодарить капитана поцелуем. Пробормотав нескладные поздравления, все еще переживая свой конфуз, Фаркаш опустился на скамью и с вытаращенными глазами начал платком вытирать лысину. Он надрывно дышал. На него было жалко смотреть.

Из толстостенного кувшина, запотевшего в холоде церковных подвалов, разлил Роман похожее на кровь и на вишневый сок терпкое, с дразнящим запахом вино. А затем откашлялся и заговорил, стоя с полным бокалом.

Он уже много лет не говорил вслух; язык с трудом подчинялся Роману. Но таков был долг хозяина, человека новой формации, по отношению к капитану, не владевшему искусством мыслепередачи. То есть сотрапезники, конечно, могли внушать Фаркашу свои думы и читать его ответы; но при этом капитан, и без того огорошенный фантасмагорией века, в который он неожиданно свалился, чувствовал бы себя распятым, выставленным на всеобщее обозрение…

Звуки Романова баса заставили примолкнуть испуганных птиц. Стайка на миндальном дереве вообще редко видела людей и воспринимала их как создания совершенно бесшумные, выходящие прямо из воздуха и в нем же исчезающие…

— За кого мы пьем сегодня? Странный вопрос, скажете вы. Ну конечно же, мы пьем за новорожденную. Но при этом каждый из нас пьет за другого человека. Капитан Фаркаш чествует свою спасительницу. Ларри — бывшую наставницу. Хельге, должно быть, особенно приятно поздравить свою мать, которую она впервые, в жизни видит несколько дней подряд… Не спорь, Хельга, я не осуждаю: к Виоле неприменимы обычные мерки… И наконец, я. За кого же я поднимаю этот бокал?..

Роман задумался, опустив пшеничные выгоревшие ресницы. Виола положила свою ладонь на левую руку тамады, любовно заглянула снизу вверх в его лицо. Круглая раскрасневшаяся физиономия капитана, украшенная щеткой полуседых усов, взялась лукавыми морщинами, и Фаркаш сказал вполголоса:

— У нас в таких случаях говорили, что вино выдыхается.

— Роман! А вино не выдохнется, пока ты думаешь? — спросила Хельга. С непривычки она не рассчитала силу своего высокого голоса, и получился трубный клич. Эхо прокатилось по темной церкви и угасло бормотанием в алтаре, где остатки золотого фона тлели вокруг смутной Матери.

То была нелепейшая из случайностей, уготованных испытателю. Вместо того чтобы отправить Романа Альвинга на курортную планету Аурентина, своенравный Переместитель забросил человека в неведомое землянам жуткое звездное захолустье. И хорошо еще, что не оказался Роман в пекле какого-нибудь светила или, того хуже, за пределами родной четырехмерности…

Наступали последние деньки корабельных сообщений. До сих пор Переместитель действовал только в пределах Кругов Обитания. Так называлась область, сплошь занятая человеком вокруг Солнца: планеты, орбитальные города, базы Флота и сама заповедная Земля. Новые открытия позволили прямое мгновенное Перемещение через сотни и тысячи световых лет.

Альвинг был одним из первых. Флот поискал его положенное время. Затем Романа восстановили по «импульсному двойнику». Новый Альвинг не желал подвергать себя риску — жил в лесу, плотничал, разводил пчел. Переместитель тем временем прорубал тоннели во все стороны от Солнца. За двадцать лет он подчинил людям больше миров, чем Флот за пять веков. Человек, любопытный, как кошка, жаждавший свободы, точно степной конь, и обилия впечатлений, как ни одно другое существо, сделался еще более подвижным и независимым…

Пока разворачивалось это победоносное шествие, подлинный герой-испытатель Роман Альвинг коснел на совершенно безжизненном, покрытом водой шаре величиной в полторы Земли.

То было странное местечко даже для опытного космонавта. Сплошной океан, день и ночь неразборчиво бормочущий — будто он разумен, как в одной жутковатой старинной повести, и обсуждает сам с собой мировые проблемы. Удивительно спокойный грифельно-серый океан под сумрачным зеленоватым небом. Струистая дымка висела над морем — ни туч, ни ясной погоды. Мертвенный покой.

Океан вяло плескался у подножия бесчисленных островков, вернее, голых заостренных скал. Как один, черные, тускло блестящие, с гладкими обрывами к воде, гигантскими памятниками высились монолиты размером от десятков до тысяч шагов. У крупных островов было несколько вершин, собранных вокруг главного подоблачного обелиска.

Роман, конечно, выбрал скалу побольше, но не веселее прочих: сухая жесткая твердь, бездонные разломы, редкие вкрапления медного блеска белых и красных пород.

Хотя кислород в воздухе и присутствовал, дышать здесь было невозможно из-за обилия иных, ядовитых газов.

Впрочем, Альвинга мало беспокоила пустота и безжизненность мира, случайно оказавшегося под ногами. От удушья и голодной смерти его спасал энергококон — в годы пробных Перемещений обязательная принадлежность испытателя. Замкнутая область энергетических полей; непроницаемое яйцо. Так были устроены теперь все земные машины. Никаких грубо вещественных деталей, трущихся поверхностей, передач. Работало само пространство, расчлененное на мириады ячеек; запоминало, мыслило, исполняло собственные решения.

Кокон Романа был вечен и всеяден. Его питали: магнитное поле планеты, тяготение, лучи тусклого, размытого дымкой оловянного солнца. Кокон обеспечивал кровом, которому не страшен ядерный взрыв. Мог двигаться в воде, в воздухе или напролом сквозь скалу. При нем состоял (вернее, по команде отделялся) шустрый киберпомощник, летающий анализатор, подобный шаровой молнии. Наконец, в коконе жила колония простейших — множество видов, пожиравших и поддерживавших друг друга. Это называлось — экоцикл. Микробы очищали кислород и воду; извлекали из самых едких газов белково-витаминную массу, принимавшую вкус любого блюда. Они были также способны выделять «на заказ» целебные ферменты. В общем, до конца Романовых дней мог заботиться об отшельнике чудо-кокон. Только вот Роман не желал оканчивать свои дни в океане, уставленном черными надгробиями. Он положил себе вернуться домой, на Землю.

Для начала Альвинг попытался наладить радиосвязь. Не менее чем половину земного года круглые сутки, с недолгим перерывом для сна, посылал он, настроив послушный кокон на выброс магнитных волн, отчаянный и безадресный SOS. Потом сообразил, что может посвятить этому занятию и во сто раз больше времени — с прежним успехом. Должно быть, уж очень далеко от человеческих путей горело оловянное солнце. Иначе Романа обнаружили бы и без его передатчика. Флот. Локаторы, засекавшие даже биоизлучение насекомых. И главное — люди, более чуткие, чем любые локаторы; люди, которые сумели бы найти на необъятной планетной равнине бьющееся, как огненный мотылек, сердце сородича…

Когда Роман отменил радиосеансы, стало совсем тошно. Впору наложить на себя руки. Под глухим колпаком тишины, где раздавалось лишь бормотание старого безумца-океана, Альвинг спасал себя от помешательства чтением вслух. Хорошо, что мы не совсем еще потеряли дар звуковой речи; можно даже в одиночестве как бы слушать собеседника. Память у Альвинга была цепкая, детская. Он пересказывал себе все, что прочел или услышал за сорок лет жизни. Классику и собственные любовные вирши, пьесы и психофильмы, анекдоты, сказочные истории, на которые столь щедры собратья-космонавты.

Невыносимо медленно проползали дни — каждый вшестеро длиннее земного. Сезон покоя сменился другим, загадочным временем года. Багровела, траурно полыхала ночами небесная дымка; струи тумана сновали резвее, вертелись водоворотами. В полном безветрии начинал низко гудеть океан, подергивался острой зыбью, как миллионами акульих плавников. И вдруг, словно подточенный снизу, бесшумно кренился и падал какой-нибудь далекий обелиск. Или сползала целая многобашенная крепость. Много позже докатывался грохот. Можно было предположить, что так постепенно исчезла вся суша. Причина оставалась непонятной. Поглядев на очередную катастрофу, Роман силой возвращал себя к декламации. Читал громко, в лицах.

Однажды, пережив припадок бешенства (показалось таким гадким микробное желе, что чуть не вышвырнул вон весь экоцикл), Роман успокаивал себя давней, времен Звездной школы побасенкой. Речь в ней шла о том, что вроде бы Пишотта, или Гржимек, а может быть, капитан Ульм еще несколько столетий назад посетил затейливую планету. Как водится в подобных апокрифах, память машины по ошибке вытер программист, и найти планету заново тоже не удалось. А жаль. Там якобы процветала цивилизация. И не культура каких-нибудь монстров, вроде знаменитых химер или «лесных царей». Самая что ни на есть человеческая, та, которую с незапамятных времен ищут корабли Флота в нашей Вселенной и машины Проникателей — в параллельных мирозданиях. И более того, цивилизация, во многом подобная земной. С одним только резким отличием. Туземцы (сущие люди!) не знали металла.

…Вот именно. Все из камня, кости, дерева, смол. Ни одного рудного месторождения. Развитие ремесел и техники там длилось не сотни — миллионы лет. Медленно, но верно, с чудовищным терпением учились тамошние мастера. Делали они деревянные станки и часы, базальтовые котлы и камеры сгорания; самолеты из железного дерева, телескопы и микроскопы с алмазными и слюдяными линзами. У них были шелковые аэростаты, сердоликовые буквы для книгопечатания, обсидиановые скальпели, стеклянные бритвы, резиновые водопроводы. Для тонких работ пользовались костяными орудиями. Знали до сорока видов бетона, в том числе пенобетон для строительства морских судов. Умели получать сверхпрочный фарфор — из него делались корпуса космических ракет…

Терпеливый и глубокомысленный жил там народ. Войны не знал издревле. Никто никуда не торопился; разведчик, открывший их землю (Ульм, Лобанов или еще кто-то из легендарных), даже в раздражение впадал, беседуя и по нескольку минут ожидая ответа. Дети мудростью и беззлобием походили на буддийских мыслителей. Что ж, ничего удивительного. Век туземца был не длиннее природного человеческого. Какая тут могла быть суетность, какое нетерпение, если иглу для медицинского шприца приходилось месяц вытачивать из рыбьей косточки; если деревянно-фарфоровый автомобильный мотор забирал триста рабочих смен, а янтарную электростанцию строили пять поколений!

Разведчик-первооткрыватель, по-видимому, отлично договорившийся с туземцами, видел их главную святыню, «магнум опус»[5] целой расы — атомный звездолет. Его корпус вытесывали из отменно твердой скалы. Здесь автор побасенки сделал скидку несчастной планете. Радиоактивные металлы на ней все же нашлись. Потому «каменные люди» и затеяли работу, конец которой увидят лишь отдаленные потомки…

…Альвинг нараспев произнес последнюю фразу и вдруг почувствовал, что задыхается. Грудь была переполнена, слезы хлынули из глаз. Он закричал от восторга, один посреди шепчущей, посмеивающейся воды. Выход был найден.

Не менее месяца Роман прикидывал и рассчитывал, давал задания киберпомощнику. Шансов на успех было меньше, чем у человека, вздумавшего с зонтиком прыгнуть с Эвереста. Но никакой другой путь вообще не сулил надежды. Потому с уходом сезона катастроф Альвинг начал дело, сочетавшее великую математическую трезвость с великим безумием.

Он выбрал один из пиков острова, кряжистый, богатый металлом и без трещин. По приказу Романа кокон вырастил раскаленный палец. Альвинг представлял себе, как невидимый резак отсекает порцию камня то с одной, то с другой стороны утеса — и глыбы послушно валились вниз. Поначалу такое занятие казалось увлекательной игрой. Скоро заломило в висках; Романа сразила нестерпимая головная боль. Он заставил экоцикл выдать лекарство, но понял, что надорвется, если не будет чередовать виды работ.

На следующее утро он спустился с обрыва. Умело перестроив связи в экоцикле, «научил» бактерии добывать из воды растворенный уран. Петля цикла, заброшенная в океан, быстро окрепла, невидимки размножились. Полученные сгустки металла Роман раскладывал порознь, чтобы не возникла критическая масса.

Так он и жил — до тошноты однообразно, потеряв счет дням. Крошил скалу: вскоре она стала напоминать сидящего Будду в остроконечной шапке. Уставая, боясь за свой мозг, на несколько суток уходил к унылому серому морю — накапливать уран. Постепенно начал страдать экоцикл. Буйно расплодившиеся урановые бактерии потеснили прочих, культуры стали хиреть от радиации. Дыхательная смесь казалась Роману все более бедной. Не хватало и воды. Ослабели вкусовые качества теста, теперь оно смахивало на пресную кашу. Лечебные, бодрящие ферменты и витамины исчезли вовсе. Альвинг торопился. Он понимал, что долго не протянет. Кроме того, близился новый сезон катастроф. Кто знает, может быть, его остров уже отмечен, как дерево для поруба?

Кончились надежды. Оборвалось даже отчаяние. Роман трудился озверело и тупо, точно забытый кем-то автомат. Наскоро хлебал все более водянистую кашу, спал вполглаза. Именно полный ступор, отключение сознания помогли ему выжить и довести дело до конца. Появись сейчас земляне, пригласи его в корабль — только покосился бы диким глазом на спасателей и снова принялся рубить камень или ждать, пока затемнеет урановое ядро в студенистом шаре экоцикла.

Вытесав заостренную башню, он разделил ее по высоте глубокими опоясывающими канавами. В каждом из грубо оформленных цилиндров просверлил шпуры для урана. «Ракета» мыслилась многоступенчатой. Нижняя ступень, истаивая в горниле взрыва, должна была толкать вперед следующие. Наверху, перед самым сужением, Роман сделал пещерку для себя — «капитанскую каюту».

Конечно, ни об изяществе форм, ни тем более о настоящем управлении каменным «звездолетом» не могло быть и речи. Роман намеревался лишь совершить прыжок в открытый космос. Вылететь, точно из пращи, в приблизительном направлении Солнца. (Родную звезду отыскал киберпомощник, блуждая за атмосферой.) Единственное, что могла дать обтесанная глыба, более похожая на метеорит, чем на межзвездный корабль, — это скорость. Взять сумасшедшее ускорение, замедлить время. Хотя бы приблизиться к Солнечной системе. Там Великий Помощник, он контролирует каждый метр пространства. Там Альвинга подберут.

…Однажды утром Ротман отделил «корабль» от монолита. Теперь стал фатальным даже ничтожный толчок. Повторить работу Альвинг уже не сумеет. Он стар. Вернее, изношен, изжеван нелюдским напряжением. Надо спешить… Спешить…

…Когда он завершил отделку и начинил шпуры топливом, пришла усталость. Очевидно, она только и ждала сигнала, зрелища готового «корабля». Усталость подмяла Романа, как гигантский медведь, клоня долу, распластывая, расплющивая. Слиплись веки. Успев сказать себе, что _все окончено_, Роман рухнул ничком, и чрево кокона надежно укрыло его. Так прошло несколько земных суток. Повинуясь сонным желаниям Романа, кокон лил теплую воду. Человек лежал в мелкой воде, изредка бессознательно начиная пить. Тщетно уколами биосвязи пытался разбудить его киберпомощник: скала повернута в нужную сторону, пора взлетать!

…Потом произошло необъяснимое. Роман внезапно обрел себя стоящим на ногах, вполне трезвым и трудоспособным. Ясность сознания поражала. Краски, звуки, запахи — все было густым и ярким, как никогда. Сейчас он мог бы разрушить еще одну гору. Киберпомощник пронзительно верещал где-то под теменем, словно это были собственные мысли Романа. Остров на линии старта: скорее, скорее!

Вдруг пастью отворился ближний разлом. Загудело, ходуном заходило серо-серебристое море. И под струящимся фосфорным небом скорбно наклонились с разных сторон три утеса с бородами камнепадов. Гром ударил по ушам Романа, стон и треск рушащегося кряжа. Альвинг прыгнул вверх, поплыл, подхваченный коконом. Втиснулся в узкую, как гроб, пещерку. Еще секунда, и раскаленный палец возбудил реакцию в зарядах…

Остроконечную глыбу, оплавленную и растрескавшуюся, притормозили и подобрали месяца через два, по счету Романа. Кокон сослужил последнюю службу, защищая от миллионократных перегрузок во время взрыва очередной ступени. Команда большого транспорта, возвращавшегося из колоний в Змееносце, была немало поражена, когда приборы засекли «астероид», летевший под углом к их курсу со скоростью в две трети световой. Явление человека из червоточины в глыбе вызвало настоящий шок.

Романа боязливо расспрашивали. Когда он шел по коридору, следовали поодаль. Прижимались к стенкам, пропуская. Так, наверное, вели себя жители Равенны, встретив Данте. А Роман, улыбаясь, благодаря, пожимая руки, смотрел мимо лиц, смотрел застывшими расширенными глазами. Неведомо где витал его ум, будто и впрямь заглянул человек в адскую пропасть.

Самые любопытные пытались исподтишка порыться в мыслях Альвинга. Роман без труда находил осторожные лучики их воли, выталкивал вон. Ему не хотелось открывать ближним одно впечатление перелета. Где-то на полпути к Солнцу в совершенной черноте за устьем пещеры Роман поймал движение цветовых пятен. Это не могли быть звезды — на околосветовой скорости зримый свет меркнет. В изумлении выглянув из укрытия, он увидел женщину. Одетая во что-то светлое, молодая женщина плыла, огибая шершавый бок «ракеты». Оглянулась через плечо на Альвинга — темные завитки лежали на лбу, лицо казалось меловым. Сделав движение руками, словно отгребая в воде от препятствия, женщина исчезла.

Роман молчал об этом, сомневаясь в собственном здоровье. К тому же его подавляло число лет, проведенных вне дома. Оказывается, борьба с камнем и полет, действительно здорово сжавший время, заняли около четверти века.

Его привезли в Сферу Обитания. На Землю. Как водится, во избежание удара Романа не познакомили с его восстановленным двойником. Просто слили два «я» в одном теле. Болезненная осторожность и любовь к уединению, свойственные «земному» Альвингу, были умножены на подавленность Альвинга «космического». Бывший испытатель поселился на ласковой и наивной, как клумба, Аурентине. Опоздав на двадцать пять лет, он оказался у намеченного финиша…

Весь околосолнечный муравейник жил бурными переменами. До недавних нор желания людей в Кругах Обитания подхватывали и исполняли четыре полуневидимые мировые машины, похожие на бледные звезды; четыре области перестроенного пространства. Земляне хорошо знали, в какие часы, в какой стороне восходят и заходят на ночном небе рукотворные светила: Всеобщий Распределитель, творивший квантовые копии любых предметов и рассылавший их заказчикам; Восстановитель Прошедших Событий — глаз, устремленный в прошлое; Переместитель; Великий Помощник, наблюдавший за всей жизнью в Кругах, ведавший полетами, обновлением организмов, хранивший весь запас человеческих знаний. Но как в свое время четверка заменила машинную оболочку Земли, сейчас ее упразднила Сфера. Вернее, включила в свою напряженную ячеистую плоть. По сути, вокруг Солнца замкнулся энергококон, вроде того, в котором жил Роман. Сфера — единая мыследействующая машина — не нуждалась в командах. Земляне стали ее частью. Их потребности и желания осуществлялись по мере появления; малейшая «неисправность» в теле исчезала, едва возникнув. Стали ненужными регулярные чистки клеток от продуктов распада: человек в Сфере не заболевал и не старел. За его состоянием следили на уровне элементарных частиц. Пределы Сферы росли, она выбрасывала отростки до самых дальних колоний, по дорогам, проложенным Переместителем. Люди спокойно работали в ледяных и грозовых мирах. Они были неуязвимы под покровом всей земной мощи.

Старые капитаны пророчили закат мужества. Бывшие Разведчики и Десантники сокрушались о гибели духа, который отныне лишен препятствий, а потому-де неизбежно захиреет. Поэты оплакивали радужный парус звездолета, одиноко и непреклонно штурмующего тайну. Альвинга считали одним из последних могикан «эры больших перелетов». Его ставили рядом с первооткрывателями земель и полюсов, героями древних экспедиций на утлых топливных ракетах.

Сам же Роман, чуждый спорам, и шумихе, и головокружительным делам, и их противникам, бродил, волоча ноги, под вечно летним солнцем Аурентины. Бродил в голубой траве, каждым шагом обрывая пышные лиловые вьюнки. Приустав, ложился отдыхать под зонтичным деревом или на коралловом песке возле кроткого, младенчески лепечущего морского наката. Сфера посылала ему еду.

Там и нашла Романа Виола Мгеладзе.

Кто знает, случайно ли оказалась она в тот час на тихой курортной планетке?

…Роман очнулся, лежа вниз лицом в тени акации. Он не услышал шагов, но почувствовал, что над ним кто-то стоит. Обычно Альвинг сразу чуял отношение к себе, общий строй мыслей и намерений. Тот, кто сейчас стоял рядом с ним, был наглухо закрыт для прощупывания, однако сам излучал мощное, насквозь пронизывающее тепло.

Роман медленно, с усилием повернул голову. И вдруг опрокинулся на спину, не зная — защищаться ли, бежать или ждать молнии… Сунув руки в карманы кожаного пиджака, отставив локти, немигающими янтарными глазами из-под смоляных завитков на него смотрела _та самая_ женщина.

…Тронулось застывшее время. Словно могучий насос откачивал сонную одурь. Проклятая вялость покидала члены и мышцы. Внутри открылась сосущая морозная пустота. В нее хлынули звуки, краски, запахи. И шорох копошившихся в траве жуков стал грохотом, и солнечный зайчик на паутине ослеплял…

Неужели и там, на черной скале посреди мертвого океана, она заставила его сбросить оцепенение, и встать, и без колебаний взорвать под собой атомный заряд? Он тогда ощущал то же самое: удивительную яркость мира, и пустоту внутри, и жажду ворочать горы…

…А это скольжение вдоль каменного борта «звездолета» — как ни в чем не бывало, безо всякой защиты, на скорости в три пятых световой…

Роман оступился, но ему были протянуты сухие шелковистые пальцы, крепкие как сталь.

Виола осталась с ним. Они прожили вместе около тридцати лет. «Вместе» — не совсем подходящее слово, потому что Виола пропадала на месяцы и годы, да и Роман вернулся к прежнему занятию. Опасения Разведчиков не оправдались. Надо было кому-то наводить мосты перед фронтом разбухающей Сферы, первым ступать под чужие небеса. Несколько раз Альвинг чуть не погиб. В самых безвыходных положениях вдруг вспыхивали перед ним немигающие карие глаза и руку его сжимали твердые шелковистые пальцы. Роман мог только догадываться, из какой дали являлась Виола на его немой зов, какие бездны перемахивала. Жизнь ее протекала по непостижимым законам…

Хотя Виола была знаменита в Сфере, как немногие из ее современников, о ней, в сущности, никто ничего не знал.

Нынешняя общность людей была куда теснее, чем раньше, в пору миллионных городов. Земляне постоянно чувствовали биение всечеловеческого душевного моря, при этом легко выделяя волны и струи отдельных сознании, «заговаривая» с кем угодно и когда угодно на языке оголенной мысли, непосредственного ощущения. Но в море этом, во всю ширь доступном каждому, лишь изредка пробегал одинокий торопливый бурун, след Виолы. Сфера тоже не давала справок, потому что — исключительный случай! — не могла наблюдать за бывшей звездолетчицей. Во всяком случае, Переместителем Виола в последние годы не пользовалась.

Ее слава была сродни известности какого-нибудь дуба в пятьдесят обхватов или грота, где не умолкает эхо. С ней не пытались сравняться. Ее поступки поражали воображение, как, скажем, картина работы урагана: чудо природы, и только… Самые старые знакомые, помнившие времена звучащей речи и вежливое обращение «Виола Вахтанговна», и те не могли ручаться, что понимают намерения Виолы. Добра ли она? Да, безусловно. Гений сострадания — глубокого, деятельного. И вместе с тем что-то заставляет настораживаться возле нее. Чего-то она уже не в силах скрыть, проступающего сквозь образ энергичной и обаятельной брюнетки под тридцать, — не имеющего названия, грозного, как начальная дрожь горного сдвига…

Иногда, в редкие часы близости, Роман осмеливался выразить прежнее мучительное любопытство: как же все это случилось? Как Виола нашла его на глухой безвестной планете и почему именно его взяла под опеку? Ведь они раньше даже не были знакомы…

Роману всегда отвечали только одним: молчаливым признанием в любви. И никаких разгадок.

Так и не решив, чем окончить непривычно-витиеватую словесную цепь, Роман обрубил ее:

— За счастье Виолы!

Черные мотыльки Виолиных ресниц признательно взмахнули крыльями. За столом пригубили вино — душистое, терпкое и темное, похожее на кровь и на сок незрелой вишни. Несколько минут подряд гости ели. Стряпня Романа удостоилась немых, но красочных похвал. Когда наступило мгновение сытости, капитан Фаркаш извлек потемневшую кривую трубку и шелковый кисет. Эти вещи были с капитаном на «Индре». Капитан Фаркаш достал из мешочка волокнистый, пахнувший медом и смолой табак; священнодействуя, заправил прокопченную чашечку, примял начинку желтым наждачным пальцем и стал раскуривать от зажигалки. За ним очарованно наблюдали. Неведомо для Дьюлы легкими стрелами проносились через стол шутки. То был подлинный ритуал пращуров.

Затянувшись и с наслаждением выпустив дым (в сторону сада, чтобы не травить некурящих), капитан заметил, что молчаливая трапеза прервана. То есть молчаливая для него, дикаря, чужака. А для прочих — несомненно, украшенная живой застольной беседой, разноцветьем посылаемых друг другу метафор…

Отложив вилки, бросив недоеденную зелень, говорящие обратили взоры к Ларри. Должно быть, он призвал их к вниманию.

Убедившись, что все ждут его действий, Ларри вдруг поднял потрепанный ящик, недавно врученный им Виоле, протянул перед собой — и отнял руки. Ящик повис в воздухе. Ларри открыл безжалостно исцарапанную крышку. Зажегся круглый оранжевый глазок на передней панели. Под крышкой лежал, поблескивая, будто лужица смолы, черный диск. Уверенным движением Ларри опустил на его край хрупкую жучиную лапку, чем-то щелкнул, и…

Неторопливо зазвучала музыка, мелодичный перезвон и печальные вздохи; ритм, напоминавший о желтых листьях, о прозрачном дожде начала осени. Погодя, запел женский голос. Не слишком молодой, не слишком звонкий, с налетом светлой обреченности.

У природы нет плохой погоды, Всякая погода — благодать. Дождь ли, снег, любое время года Надо благодарно принимать…

Роман поначалу выказал небольшое удивление. Звучала речь его далеких предков, язык древних стихов, настолько прекрасных, что Роман когда-то научился читать их в подлиннике. Поняв же смысл песни, Альвинг растроганно усмехнулся. Васильково-синие глаза его, забавно оживлявшие широкое мясистое лицо, потеплели и увлажнились. Фаркаш тоже знал этот язык, считавшийся международным во времена отлета «Индры». Для Виолы язык был одним из двух родных. Она мысленно переводила Хельге.

Смерть желаний, годы и невзгоды, С каждым днем все непосильней кладь… Что тебе назначено природой — Надо благодарно принимать…

Сам даритель слушал, склонив золотистую голову на стройной шее, грустно и задумчиво, словно впервые. Замерли последние нежные вздохи. Капитан Фаркаш выждал надлежащую паузу, смущенно кашлянул и сказал:

— Н-да, конечно, музейный экспонат… Даже в мое время за такими гонялись. Знаете, кто любил свой дом под старину обставлять… Где-нибудь годы двухтысячные, а?

— Плохо вы обо мне думаете! — с шутливой надменностью ответил Ларри. — Тысяча девятьсот семидесятые. Та-к-то.

— Мы ждем тоста, — вмешалась Хельга и подставила бокал.

Очевидно, виновница торжества этот тост уже услышала, поскольку мотыльки опустили крылья и губы сложились, будто скрывая забавный и грустный секрет. Но Ларри все-таки оказал вслух, потому что здесь был Фаркаш:

— Виола, давай выпьем за слабых!

Воцарилась тишина. Снова осмелев, подала голос робкая птица. Роман поднял одну бровь, потом встал и с преувеличенной серьезностью отправился под навес. Довольно долго гремел там чем-то, должно быть, крышкой; подсыпал специи, в общем, доводил до готовности каурму.

Неловкость повисла над столом, и капитан Фаркаш снова пошел на приступ:

— Что-то я не понимаю, извините… За каких слабых?

— Я объясню, — кивнул Ларри. — Вот эта песня…

— В ней есть нечто рабское, — перебила Хельга.

— Возможно. Но она точно выражает настроение эпохи. Короткая жизнь, отягощенная болезнями, неудобствами — действительно, непосильная кладь… Оставалось закрыть глаза на правду и убеждать себя: что естественно, то прекрасно, у природы нет плохой погоды…

— Значит, по-вашему, — тихо, но с явной угрозой спросил Фаркаш, — наша эпоха была эпохой слабых?

Ларри запнулся. Со всех сторон его обстреливали возбужденными сполохами, просили не задевать капитана. Но привычка к откровенности оказалась сильнее. Ларри сказал:

— Вы не могли иначе. Вы были не в силах трезво смотреть на собственную жизнь. Глубокое понимание своей конечности убило бы любого из вас. Я выбрал эту песню, потому что хорошо понимаю тех, кто ее сложил и пел. Я такой же. Исчезни сейчас хранящая Сфера; окажись я перед лицом болезней, дряхлости, смерти… Наверное, покончил бы с собой. Нас оберегает Сфера, капитан; у ваших современников был внутренний предохранитель… нечто вроде смягчающей вуали перед глазами… Единственный человек, не нуждающийся ни в какой защите от реальности, — это наша новорожденная!

Вероятно, решив, что тема исчерпана, Ларри потянулся чокаться с именинницей:

— За слабых всех времен, стальная, огненная Виола! За капитана Фаркаша, за Хельгу, за меня! Право, мы в чем-то очень похожи на своих предков. И нас так же надо щадить. С той поры, когда была спета эта песня, и до сегодняшнего дня, — мир все-таки принадлежит нам.

Вдруг остановился на полушаге Роман, несший к столу чугунную посудину с каурмой. Стал как вкопанный и с новым интересом воззрился на капитана. Другие мигом отвели глаза от Ларри. Будто разом изменил облик почтенный, окутанный табачным дымом Дьюла, коротыш с багровым лицом и седеющими, точно присыпанными пеплом, усами. Такую могучую кольцевую волну обиды и гнева родил, неведомо для себя, воинственный Фаркаш.

— Зря вы нас так, ей-богу, — ласковее прежнего начал Дьюла, и что-то заклокотало у него в груди. — Вы, извините, не знаете, о чем говорите. Нас не знаете… ну, тех, кто, по-вашему, тащил непосильную кладь и старался уговорить себя, что так и надо. Конечно, хлипкие среди нас были… так сказать, смирившиеся. И просто были черные пессимисты, слушать страшно. Но не они, можно сказать, погоду делали. Нормальный человек, он жил без ваших предохранителей! Вот что я вам скажу, да!.. — Капитан, разволновавшись, взмахнул трубкой. Уголек алым метеором влетел в крону. Стайка птиц вспорхнула с дерева; лопоча крылышками, вонзилась в садовые дебри. — Он жил себе, и все: работал, любил, добивался своего. А о старости, о смерти вовсе не вспоминал. Будто и нет их на свете. Шутка ли! Какие болезни на ногах перехаживали, голод, холод терпели; не могли идти, так ползли! А все почему? Цель имелась. Идея. Понимаете? — Корявым пальцем Дьюла постучал себя по изрытому морщинами лбу. — Идея, товарищ дорогой…

Замолчав, успокоившись, он попытался было затянуться из трубки, но трубка только хлюпала. Пришлось набивать и разжигать заново. Окутываясь дымом, Фаркаш с прежней хитрецой сказал, одним глазом поглядывая на взгрустнувшего Ларри:

— И меня в свою компанию не вписывайте. Я в семи щелоках варен. Нашли слабого…

…Не так давно Ларри был учеником в ашраме, вместе с Хельгой. Все они — девятнадцать человек — сходились то ли по зову наставницы, то ли по собственному желанию в уютных закоулках Земли. Но больше всего любили заниматься под замшелыми сводами университетских аудиторий или в стрельчатых, окропляемых фонтанами галереях медресе. Здесь стояла, смыкаясь над головами, невидимая вода памяти. Бессчетные поколения студентов оставили свой след, вполне доступный сверхчутким потомкам. Было наслаждением включаться в душевную жизнь тех, кто слушал уроки Галилея, Ломоносова или Ибн Сины…

Ашрам гордился наставницей. Виола, как положено, не давала знаний (за ними любой, не выходя из дому, мог обратиться к Сфере), но учила обращать их в собственный опыт. По ее велению в место занятий сходились силовые линии мира: любой процесс, идущий в большом и исчезающе малом, в глубинах и высях, становился доступным и наглядным. За считанные минуты ученик узнавал прошлое, будущее и самого себя подробнее и точнее, чем за все предыдущие годы, до вступления в ашрам. Излюбленным приемом Виолы было сжатие времени. От восхода до заката ученик мог прожить целую жизнь, нисколько не сомневаясь, что она подлинная. И горе ему, если в той, искусственной, миллионократно ускоренной жизни вел он себя недостойно, терялся, был жесток или неблагодарен! Неотступно следя за каждым мигом борьбы, Виола определяла питомцу тяжкие испытания, а подчас и гибель. Потом, когда дрожащий, взмокший юнец, раскрывший полные боли глаза по ту сторону собственной кончины, начинал понимать, что все было только практическим занятием, «жизнеподобным» тренажером, — тогда наставница щедро ласкала, лечила, возвращала радость бытия…

Однажды попался и Ларри. В ужасной стране, сотканной для него во всех чувственных мелочах воображением Виолы, дрогнул он перед опасностью, подвел под удар призрачных своих спутников — и теперь тонул, сгорал, задыхался, всасываемый воронкой, безымянным, бесформенным омутом. И Хельга, участвовавшая в опыте, любящим сердцем угадала муки юноши. Хельга молила облегчить внушенную, но оттого не менее страшную участь Ларри. Обычно дочь не получала никаких льгот в сравнении с прочими учениками, да и не просила их: но на сей раз мать смилостивилась…

В преддверии застолья, дня рождения наставницы, Ларри вдруг захотел отомстить за прошлое. Отомстить изящно, полушутливо, но чувствительно. Чтобы вместе с вечером своего юбилея запомнила «сверхженщина» подарок и слова обыкновенного мужчины, возлюбленного ее обыкновенной дочери. И вот Виола, как ни в чем не бывало, сидит с опущенными ресницами, смакуя вино; и показывает зубы этот живой анахронизм, капитан погорелого звездолета; и тоска берет Ларри, как после давешнего провала во внушенном мире…

Но опять, как в годы ашрама, вступилась за любимого Хельга.

— Мы не вписываем вас в свою компанию, стальной, огненный капитан Фаркаш! Для нас было бы честью оказаться когда-нибудь в вашей компании. Но вряд ли это случится. Не всем быть героями. Ларри и я, мы не можем прожить без нашей Сферы, без ее опеки. И — более того — не хотим! Ларри делает росписи по фарфору, я учу гусениц шелкопряда выпускать все более прочную и блестящую нить. Это наше призвание, смысл нашей жизни. Мы радуем многих. У меня заказы от лучших модельеров, у Ларри каждый год выставки. Не думаю, что без нас легче обойтись, чем без Разведчиков или Проникателей. — Торжество выплеснулось в высоком голосе Хельги, она рывком вознесла бокал. — За слабых, Виола, Роман, Дьюла! За нас с Ларри!

— За вас, — мягко ответила Виола. — Только не за слабых. Не вписывайте себя в их компанию.

Хрустальные колокольцы зазвенели, столкнувшись…

…Ширк! Голубая горячая искра послана Роману: «Ответь мне, ответь наконец: ты решил?! Сегодня последний день…» И суетливая рябь речных бликов на скользких сваях: «Не знаю, еще не готов, не готов, не готов…»

Синие глаза Романа становятся потерянными.

Суперзвездолет «Индра», выстроенный на Первой орбитальной верфи еще в те времена, когда металл клепали молотами, а тела космонавтов защищали капроном и резиной, был предназначен для решительного и беспощадного опыта. В обязанности экипажа, набранного не столько из ученых, сколько из мужчин безупречного здоровья, не входило посещение иных солнц. Только разогнаться и, если удастся, проломить световой барьер. А там, буде уцелеют, прямо домой, восстанавливать здоровье и почивать на лаврах.

Полет «Индры» заранее называли чудом. Фанатичные сторонники кричали о ниспровержении кумиров; о том, что пора печальным усам старого скрипача пылиться в галерее хрестоматийных портретов рядом с оксфордской мантией сэра Айзека… На самом деле опыт был воплощением принципа более старого, чем пирамиды…

Некогда два десятка воинов, спрятавшись под передвижной крышей от стрел и камней с крепостной стены, дружно ухая, раскачивали таран. Доброе бревно, завершенное бронзовой бараньей головой, било в ворота крепости, размочаливая кованый переплет, дробя дубовые доски. Если хватало силы воинов и прочности бараньего лба, створки рано или поздно, но сдавались. Если не хватало — подтаскивали другой таран, повнушительнее, цельный ствол с головой быка, и сотня вспотевших парней била, била, била в ворота…

Строители «Индры» собирались опрокинуть мировую константу, никуда не ускользая из мерности, не пользуясь обходными путями. От обычного светолета корабль-таран отличался лишь добавочной магнитной ловушкой для антивещества. Он был похож на муравья, несущего толстую куколку. Крупнейшие земные ускорители пять лет накапливали атом за атомом антиматерию для решающего штурма.

…Когда корабль приближается к световому порогу, каждый следующий миллиметр ускорения стоит все дороже… Чтобы чуть-чуть пришпорить судно, приходится ежесекундно тратить силу целых каскадов электростанций. Что, если у самой черты дать кораблю сокрушительный толчок? Бросить в фокус отражателя запас топлива, достаточный для рейса на край Галактики? Пусть целая армия качнет таран из ствола секвойи со слоновьей головой на конце! Мироздание, не выдержав, «лопнет и пропустит «Индру», и свет колоссальной вспышки не догонит его…

Стратеги, придумавшие аннигиляционный таран, доказали свою правоту формулами. Земля дала добро. Земля решила рискнуть…

Под гром телевизионных оркестров и гул восторженных речей «Индра» дотащил свою «куколку» и отражатель на немыслимо длинных тяжах до Плутона. Дальше начинался свободный разгон. На финишной линии длиной в десятки миллиардов километров ждали рядовые трудяги-звездолеты. Их делом было подобрать героев — на то, что «Индра» сможет сам совершить обратный рейс, во всех случаях не надеялись.

Наконец настал вожделенный миг, сковавший оцепенением всю Землю, в частности юного Георгия Мгеладзе, застывшего с разинутым ртом, сидя на коленях у матери перед стареньким головизором. Увидев, что столбик указателя скорости вот-вот упрется в алую черту под буквой С, капитан Дьюла Фаркаш, ветеран, волк светоплавания, недрогнувшей рукой открыл ловушку. Если кто-нибудь из ближних наблюдателей на звездолетах забыл опустить хороший черный фильтр, он, несомненно, ослеп. Солнце показалось тусклым, как раскаленная сковорода, рядом с этим пламенем. Затем «Индра» пропал с экранов навсегда. Надо было созреть и обрести новую сущность правнучке деда Годердзи, чтобы открылась тайна и снова вошел в жизнь ничуть не состарившийся экипаж. Но нашла Виола людей Фаркаша не логикой, не математикой, а всегдашним наитием, чутьем беды.

Просто что-то скребло на душе всякий раз, как она появлялась в ничем не примечательном, пустынном месте за орбитой Плутона. Точно мерцало что-то в сердцевине пустоты. Так лихорадочно, воспаленно мерцало.

…Нет, не перехитрили скрипача. Согласно его предсказаниям время для «Индры» на подходе к барьеру сжалось в ничто, по сути, остановило свой ход. Когда же запасный бак антивещества швырнул таран в последнюю атаку, время сделало шаг назад. Крошечный шаг. Секунда в сравнении с ним была огромна, как возраст горы. Но «Индра» опять очутился на подлете к световому порогу, и опять был отброшен в недавнее прошлое, и в третий раз уткнулся в барьер, и барьер спружинил, и опять…

Ни пилоты, ни Проникатели, разумеется, не могли отыскать корабль, выпавший из всех мыслимых Вселенных, из самой последовательности событий. Поскольку после каждой «отдачи» частицы вещества приходили в прежний порядок, никто на «Индре» не мог ни ощутить, ни запомнить колебаний страшного маятника. И бравый Дьюла Фаркаш, ветеран, волк светоплавания, год за годом, столетие за столетием все так же сидел в командирском кресле, только что отняв палец от биопанели, ожидая, что будет с кораблем? И команда его, дюжина атлетов, облитых глазурью светлой или темной кожи по огнеупорной глине мышц, тяжело вздыхала, из предосторожности лежа в каютах.

…Когда бледная кареглазая женщина со сдвинутыми бровями, в замшевой куртке и узких кордовых брючках, пройдя сквозь вихревую оболочку и броню «Индры», прямо из стеганой обивки шагнула к главному пульту, капитан даже не закричал. Уполз в свое нашпигованное электроникой кресло, точно рак в нору, и таращился оттуда, глядя, как деловитая красавица врубает экстренное торможение. Только когда она обернулась и назвала Фаркаша по имени, осознал; завизжал неожиданно тонко, стал съеживаться, словно пришел его конец. Об этом капитан никому не рассказывал, стыдился. Виола тоже молчала — из деликатности.

Спустя недолгое время солнце, добравшись до завитого руна гор, очертило западную гряду широкой желтой каймой. Стройная башня старинной церкви силуэтом из черной бумаги вырезалась на лимонном фоне. Птицы, кажется, вернулись в миндальную крону, но уже не щебетали, а только хозяйственно возились, шурша листьями. Исподволь вступали цикады, стрекотом подавали друг другу знаки в наливавшемся сумраке.

За столом, нахваливая, доели каурму, хлебом вымакали подливу. Польщенный Роман поставил блюдо с народными сластями — чурчхела. Тамада достал откуда-то еще один мокрый, холодный кувшин с вином. Тарелки и миски с остатками были небрежно сметены со стола; панически застучав и зазвенев, посуда растаяла в воздухе. Капитан Фаркаш, сильно охмелев, посмеивался и курил запоем. Гости, не препятствуя винному дурману, все чаще обращались к звуковой речи; текла мирная беседа, не распадаясь на отдельные тосты. Хельга, видимо, решив подразнить сердечного друга, напропалую кокетничала с Дьюлой. Когда ушел в сгустившуюся тень, под навес, смущавший ее Роман с потерянными синими глазами, Хельга совсем разрезвилась.

— Вы знаете, капитан, я очень благодарна Виоле за то, что она вас спасла и пригласила! — играя бровями и дыша в самое ухо Дьюлы, льстиво говорила она. — Вы как-то удивительно здесь на месте, словно родились специально для того, чтобы попасть сюда, к нам. Виола любит таких… настоящих. Я тоже люблю, но побаиваюсь.

— Спасибо, милая моя, — хрипло ответствовал Фаркаш. — Если бы еще я сам чувствовал себя на месте и не шарахался из стороны в сторону, как деревенская курица на автогонках… — Он неуклюже, как-то по-отцовски чмокнул руку Хельги, потом удержал ее в своих красных лапищах, похлопал: — Вы вообще меня о-очень жалеете, я же понимаю… Постепенно приучаете… Чтобы голова кругом не пошла у мужичка и не пришлось его потом лечить-спасать. А сразу мне сделать какую-нибудь вашу прививку, чтобы я все уразумел и стал таким, как вы, это вам совесть не велит. Или, скажем, вера… Уважаете чужую свободу…

— Хотите? — вдруг спросила Хельга, гибко отстранившись и положив руки на плечи Фаркаша.

— Что хочу? — недоуменно заморгал тот.

— Как что? Прививку. Чтобы не шарахаться…

Капитан втянул голову в плечи, глаза его забегали. Точно крестьянская кровь ударила в набат — не верь, подвох…

— Вам необходимо срочно обновиться. Сменить тело. С телом связаны и чистота восприятия, и чувство уверенности в себе, и… — Хельга, мигом загоревшись собственной выдумкой, пыталась говорить как можно быстрее и досадливо морщилась: о, сколь громоздка и неповоротлива словесная речь! — Что, если вам прямо сейчас, за столом, совершить преображение? Любезный друг… нет-нет, не возражать дочери именинницы! Ну-ка, сосредоточьтесь, представьте, каким вы хотите себя видеть. Впрочем, я кое-что подскажу. Первым делом надо помолодеть лет на тридцать; ну, рост, фигура, само собой… Черные кудри и усы, как положено мадьяру! А потом подеретесь с Ларри — из-за меня… Устроите поединок. Вы ведь были собственниками и дрались из-за женщин, правда? Ну так я заранее желаю вам победы… Собирайте волю! Считаю до трех. Один…

Внезапно Хельга резко осеклась, побледнела, уронила руки. Будто вечерний ветерок тронул разгоряченные лица гостей. Будто темная птица скользнула над столом, Но ни ветерка, ни птицы не было. Все почему-то оглянулись на Виолу. А та, полуобняв ошеломленную Хельгу, доверительно сказала капитану:

— Простите ее, Дьюла. Те, кто родился в наше время, не считают нужным сдерживать свои порывы.

— Так ведь зла не видели, оно и понятно… — ответил, утирая пот, сразу протрезвевший Фаркаш. — Но я теперь понимаю, что насчет меня вы правы. Своим умом надо прийти…

Ларри бережно повернул к себе голову Хельги, и девушка, облегченно закрыв глаза, прижалась лбом к его плечу. Из полутьмы вынырнул огромный Роман с подносом, стал расставлять чайные причиндалы — тонкие, как мыльный пузырь, чашки, пузатую сахарницу с чернеными серебряными щипцами. Он уже взялся за ручку фарфорового чайника, когда его вдруг удержала Виола.

— Хватит пока, — сказала она неожиданно громким, озорным голосом. — Дадим отдохнуть тамаде, гости дорогие? А заодно своим челюстям и глоткам… Хочу танцевать!

И тут же серебристый, ниоткуда идущий, паутинно-нежный свет окутал стол, и миндальное дерево, и плиты двора — до той черты, где были они взломаны корнями сада. Виола легко соскочила со скамьи и встала, запрокинув голову и подняв руки. Замшевая куртка, ковбойка с расстегнутым воротом, джинсы под ремень и пыльные сапожки — все растаяло. Фаркаш едва успел отвернуться. Спустя секунду он понял, что никто не следует его примеру. Он снова взглянул на именинницу и увидел, как разворачивается, покрывая до полу длинные смуглые ноги, темно-синее открытое платье. Поведя обнаженными плечами, Виола достала из воздуха и приколола к лифу шафрановую розу; покачалась на каблуках лакированных туфелек, сделала пробный поворот. У края освещенного круга, на фоне сразу сгустившейся мглы, мелькнула словно отлитая из стеарина узкобедрая фигурка Хельги, облекаясь бледно-сиреневым платьем в белых цветах, с рюшами и кружевной нижней юбкой.

Хельга первая пригласила на танец капитана, церемонно присев перед ним и очаровательной гримаской прося прощения за свои выходки. Ненавязчиво зашептал, защебетал кларнетом среди вкрадчивого струнного шума легкий игрушечный фокстрот. Он был придуман кем-то недавно и записан в необъятную фонотеку Сферы, но повторял настроение той поры, когда молодые люди, одетые с цирковой элегантностью, переступали на зеркальном полу в свете цветных гирлянд под нарастающий гул великих войн.

Ларри повел Виолу по всем правилам, щека к щеке, создав для такого случая на своих плечах почему-то бутылочно-зеленый бархатный пиджак. Один только Роман, по-прежнему в просторной домашней рубахе и мятых брюках, стоял, скрестив руки и прочно прислонив спину к миндальному дереву. Музыка вела обе тесно обнявшиеся пары, кружила их по белесым плитам перед строгим фасадом, похожим на лицо старого аскета.

…Ширк — голубая искра… Последний день… Но он не готов, еще не готов к ответу!

Оторвавшись от ствола, Роман поспешно пересек двор и вошел в церковь.

Конечно, Виола найдет и здесь, но, может быть, даст передышку? Ему вспомнилось незапамятно древнее право убежища, право, которое предоставлял храм.

В провале входа стоял сплошной мрак. Тепловое зрение помогло Альвингу разобрать очертания тесного зала, разгороженного квадратными столбами. Везде, на стенах, столбах и в опорных арках, были фрески со спелыми одуванчиками нимбов вокруг голов святых. По мере того как Роман приближался к алтарю, его другое, электрическое чутье все явственнее рисовало мерцающий, местами осыпавшийся ковер смальт.

Зачем-то, стараясь неслышно ступать по истертому полу, он остановился перед самой алтарной апсидой. Мать в синем омофоре обратила к нему продолговатое, как подсолнечное семя, с поджатыми губами бледное лицо и узкие воздетые ладони. Тот, ужасный, перед кем она предстательствовала за сирых, таился в вышине под свинцовым шатром, и хоровод ангелов со знаменами-лабарами окружал его.

Альвинг поник головой и покорно опустил плечи, приняв кожей спины настойчивый зов. Она танцевала там, во дворе, в объятиях Ларри, и метко отвечала на замысловатые комплименты партнера, и одновременно задавала Роману вопрос, важнее которого не могло быть на свете.

Исполнялся срок пребывания Виолы на Земле и вообще в пределах Сферы. Одной из немногих, бывшей Спасательнице и Разведчице, открылась истина нового человеческого воплощения. Того, что рано или поздно станет всеобщим, но пока есть удел отважных.

Тело, созданное природой, преображенное вмешательством в наследственность, дополненное дивными чувствами и свойствами, все же остается тюрьмой духа. Дух, неудержимый, как свет, закован в панцирь из костей и мяса, и до сих пор между желанием и исполнением — несовершенство природного инструмента. Вне материнской Сферы мы слепы, глухи, беспомощны и недолговечны, как мотыльки. Это оскорбляло Виолу, угнетало, мучило ее, пока…

Виола готова заменить плоть единым полем; костные клетки — вихрями самой мерности. Она убедилась, что это возможно. Испытала на себе. В одном из первых свободных странствий спасла «Индру», раздвинув повторяющийся миг. В другом, куда более далеком, — обнаружила человека на черной скале, и опекала его, и берегла в полете.

…Вначале думала она исчезнуть, доведя до цели каменную «ракету». Но не тут-то было. Виола увидела в Романе человека, с которым можно остаться навсегда. Окончены опыты. В день юбилея решила она сделать давно обдуманный шаг. И теперь, стоя перед открытой дверью, ожидает лишь его. Виола не хочет уходить одна — туда, в уютное мироздание, отныне родной, пронизанный покоем высокий дом, где звездные рои не сжигают и не раздавливают чудовищным тяготением, но светят празднично и мирно, как золотой дождь и стеклянные шары на ветвях новогодней елки.

…В ответ, так и не обернувшись, Роман послал Виоле упрощенный до предела символ самого себя. Маленького, скорченного, как зародыш. Ему страшно. Он не скрывает — разве можно что-нибудь скрыть от Виолы? — ему очень страшно! Хватит на его век сумасшедших просторов. Конечно, она может приказать, внушить, как тридцать лет назад на Аурентине, как пятьдесят лет назад над серым океаном; и он пойдет упругим шагом к перестройке, к освобождению от бренной плоти, ко всему, что она захочет. Но это будет не спасение, а насилие. Роману нравится разводить пчел. Сочтет нужным Виола — будет иногда спускаться к лесным ульям вместе с предрассветными звездопадами. Не сочтет… Что ж, памятной будет пасечнику любовь небожительницы. И еще — останется где-то поблизости со своим сердечным другом учительница тутовых шелкопрядов, дочь Романа и Виолы, мечтательная, но полностью земная Хельга…

«Не останется», — сказали сомкнутые губы Матери.

То ли возлюбленная навеяла такое, то ли само разгоряченное воображение Альвинга подбросило ему эту странную, в золотистом мареве, сцену… Но только увидел он, как, витая среди новогодних роев, манит пронизанная светом Виола кого-то, оставшегося внизу. И со счастливым смехом, протягивая руки, взлетает к ней русая Хельга. И, поколебавшись немного, устремляется в черноту задумчивый Ларри. И капитан Дьюла Фаркаш, уже совсем другой, по-особому улыбаясь, плывет сквозь созвездия, чтобы встать рядом…

Рядом.

Рядом с Виолой.

С Виолой.

С Виолой?!

…Когда Роман выскочил во двор и встал, задыхаясь, на границе очерченного серебром овала, четверо чинно пили чай за столом. И о чем-то основательно толковали мужчины, и Фаркаш дымил как вулкан; и Хельга чуть жеманилась, подкладывая всем варенье; и кивала каким-то репликам капитана порозовевшая от танца, часто дышавшая Виола; и в воздухе колебало струны танго, которое намного старше Виолы, хотя ей сегодня и стукнула ровно тысяча лет.

Бегство Ромула

…Любовь, что движет солнце и светила…

Данте Алигьери

Трехцветная кошка охотилась. Почти ползла в гуще трав, длиннолапая, тощая, мускулистая, сплошной каучук. От холеных пращуров осталась у кошки только неудобная для охоты, некогда престижная окраска.

На расстоянии прыжка хищница сжалась, готовая схватить ближайшую птицу, но белые ширококрылые птицы, давно косившиеся в сторону шороха, вдруг тяжело вспорхнули, паническим кудахтаньем воскрешая образ нелетающих домашних предков.

Кошка досадливо зашипела и тут же поняла, что не виновата. Кур, летевших теперь к лесу, к своим огромным гнездам на вершинах сосен, кур спугнул другой охотник. Круглый, блестящий, горячий, он стоял в поле, невесть откуда взявшись, и дышал опасностью. Какой опасностью, этого кошка не знала. Вместе с нелепой расцветкой она унаследовала от тех, городских, страх перед всем большим, блестящим, движущимся, внезапно появляющимся, подозрительно живым, хотя и непохожим на живые существа. Страх перед машинами. Он жил в крови, хотя машины исчезли давным-давно.

Блестящий бок лопнул вертикальной щелью, щель начала расширяться…

Поражаясь самому себе — насколько хладнокровно он все делает, — Ромул отстегнул кнопку белой кобуры, достал массивный старинный пистолет. Перламутр на рукояти не грел, не холодил — машина сама легла в руку, змеей пристроилась вокруг пальцев.

Благо Лауры в том, что мы дисциплинированны и не переоцениваем собственную жизнь.

Первым делом он прострелил голову робота, чтобы тот не вмешался, слепо следуя программе защиты хозяина. Сиреневый ореол погас, померкла белизна; черная, как свежей смолой облитая, статуя грохнулась на ковер.

Он обвел взглядом салон корабля — последнее, что суждено увидеть. Настоящий островок Лауры. Восточные ковры под ногами и на стенах, яркие и строгие, как стихи Корана. Кинжалы столь драгоценные и вычурные, что даже мысль об их мясницком предназначении кажется кощунством. Эмалевые миниатюры — колибри в пестром птичнике живописи, прелестные родственницы золотокрылых музейных кондоров. В салоне отсутствовали приборы — корабль вела воля пилота. Ромул сосредоточивался, глядя в яшмовые зрачки священного тибетского льва.

…Стоя посреди красно-желтого ковра, он расставил ноги пошире и прижал ствол к виску, прямо к бьющейся вене.

Скорей, скорей, пока не вздыбилась волна самосохранения…

Они не остановят, ибо чтут чужую свободу. Они сделали все, что могли, — прочли проповедь…

Спуск. Такой податливый. Подушечка пальца почти не чувствует сопротивления. Спуск…

Когда лаурянин, в белоснежном камзоле с золотой нагрудной цепью, коротких белых штанах и лайковых сапогах с кружевными отворотами, ступил, небрежно откидывая широкий струисто-синий плащ, в луговое разноцветье, — голова его закружилась от запахов. Полынь и мед, пряное и приторное, смола и высушенные солнцем травы, и пугливый воздушный след пробежавшего зверя, и гнилая струя болот.

Впереди заросли глубиной по колено, а то и по пояс — скромные белые лепешки тысячелистника, лиловый железный чертополох, нежная медовая кашка, обильный желтый дрок… Дождевые липкие русла. Подкова кряжистых сосен. Яростный щебет в куполе одинокой яблони-дички. В лесу — серые, угловатые не то утесы, не то бастионы. Космодром Земля-Главная.

Отсюда стартовали первые переселенцы на Лауру.

Здесь окончит свой печальный путь по Земле их далекий потомок, пилот Ромул.

Он осмотрелся и увидел трехцветную, черно-бело-рыжую кошку, притаившуюся в безопасном отдалении. Взглядом и позой кошка излучала испуг и ненависть. Ромул сделал шаг, она сорвалась с места и беззвучно исчезла.

Пилот шагал, подставляя заоблачному ласковому светилу бледно-смуглое, костистое, остробородое лицо; шагал, высоко поднимая колени, отмахивая перчаткой в перстнях наглые одуванчики чертополоха. За лаурянином упругой походкой атлета спешила полупрозрачная статуя, молочно-аметистовый Дискобол, очерченный огнем по контуру мышц и каменно-кудрявой слепой головы, — ангел Второго Возрождения. Антиутилитаристы, поднявшие «эстетическую революцию», вложили бездну выдумки и вкуса в каждый тогдашний инструмент, корабль, робот.

Лес расступался молча, только хрустели под сапогами сухие шишки. Птицы давно отыграли свадьбы, учили оперившихся птенцов мудрости осеннего перелета и голос подавали редко.

Сосны боязливо касались стены. Ноздреватая серая кладка замыкала цирк. Тысячелетняя шуба винограда щетинилась очередной свежей порослью. Ромул вскарабкался на осыпь, прошел проломом, подобным ущелью.

Он остановился, не видя смысла идти дальше; робот замер, полуоторвав ступню от щебня. Подкравшись, ворвался в проломы ветер, напоенный цветочным медом и смолой, принес сухую пыльцу, и чешуйки сосен, и крылышки мертвых насекомых; взвихрил тополя, заиграл изнанкой листьев — белыми зеркальцами…

Счастье обретения покоя, сон безлюдных просторов, глухая боль потери — неужели так много может навеять ветер прародины? Бормочет, смеется, игрой белых зеркалец завораживает Земля, покинутая, но незримо полная — до самого облачного свода — чувствами ушедших, памятью об ушедших. Он, Ромул, — беглец, отщепенец. Разорвана нить духовной связи с общиной Лауры, с Учителями. Он один против шелестящего колдовства июльской Земли.

…Костром загудели, затрещали встопорщенные тополя, истаяла пелена полудня, и в щербатую кружку диспетчерской молодым вином хлынуло солнце. Ослепленный вспышками зеркалец, осыпанный пылью и лепестками с луга, Ромул на одно сладкое, обморочное мгновение почувствовал все сразу, все, что его окружало и было в нем самом. Струны магнитного поля гремели под пальцами солнечных потоков; вторя мощным аккордам, играли оркестры в каждом уголке его тела, делились клетки, толчками плыли но венам густые, горячие ручьи, — а может быть, то текли соки в корнях тополей и винограда?

За этот миг, более насыщенный, чем вся его предыдущая жизнь, успел постигнуть Ромул послушное, размеренное бытие своего робота — Дискобол не был чужд природе, но относился к ней, как наручные часы к запястью.

Потом все ушло; снова подали голос потревоженные шмели, где-то рухнула отмершая ветка, и гость понял, что он уже не один.

— Разумеется, вы всемогущи, — заговорил он, протянув руку туда, где в бликах зелени ощущал взгляд и улыбку. — Но расправа с беззащитным пришельцем не принесет вам чести. Оставьте мне мою волю — смотреть и выбирать.

— Так и быть, — смотрите! — совсем с другой стороны ответил чуть насмешливый женский голос. Изменив лаурянской сдержанности, Ромул обернулся так резко, что робот вообразил угрозу хозяину и принял боевую стойку.

…Все они знали с детства, пилоты и те, кто не думал покидать Лауру: полет к Земле — гибель. Хуже, чем просто гибель. Невообразимые для лаурянина последствия. Плен в мире невидимых и могучих существ, чуждых всему людскому, живущих «по ту сторону добра и зла». После разрыва с Розалиндой и ссоры с Учителем Ромула потянуло к Земле, как тянет в пропасть: было захватывающе и жутко улетать. Одичавшая прародина успокоила его плеском, шелестом и птичьими голосами. Теперь в одну секунду вернулось предстартовое чувство.

У опушки рощи стояла молодая женщина. Ромул, с его академическим вкусом, предпочел бы, чтобы ее плечи были поуже, а бедра — пошире. Но все-таки женщина была хороша. Безупречно стройная, рослая, свежая, с выпукло вырезанным ртом и крупными кольцами смоляных волос. Широко расставленные глаза на тонком загорелом лице сочетали, подобно янтарю, тепло и твердость. Зоркий, воспитанный шедеврами взгляд пилота подметил противоречия, слагавшиеся в странную гармонию. Грудь высока, но кости ключиц сквозят под оливковой кожей в распахнутом вороте рыжей безрукавки, и худы сильные темные пальцы, по-мужски обхватившие ремень тугих брюк. Она внушает тоску и тревогу, как этот ветер, утихший по ее приказу.

Решив не сдаваться до конца, он выставил правую ногу, склонил голову и, плавно поводя кистью от сердца, сказал, как говорили с дамами на его родине:

— Очень любезно с вашей стороны принять для встречи странника столь очаровательный телесный облик!

Она пожала крепкими плечами:

— Я ничего не принимала, это мой настоящий вид.

Внутренне посмеиваясь, Ромул еще галантнее поклонился фантому:

— Как вам будет угодно!..

Женщина порывисто мотнула черной гривой:

— Вот чудак-человек! А какими же вы нас представляете?

— Такими, какие вы есть, — рискнул сказать Ромул. — Бестелесными, живущими в космической пустоте, и незримыми, покуда вам не будет благоугодно воплотиться.

Шаг навстречу, другой… Поборов леденящий ужас, Ромул позволил ей взять обе свои руки.

— Скажите, зачем вы здесь? Что собираетесь делать дальше?

…Однажды он сам задал подобный вопрос Розалинде. Открыл душу тонкой, чуткой девушке, которую считал пожизненным вторым «я». Выплеснул сомнения многих лет — концентрированную кислоту одиночества — и спросил: «Что же нам делать дальше?»

Не мне делать, а нам, потому что не отделял себя от нее… И Розалинда испугалась. Ромул никогда не видел ее лицо таким искаженным. Несколько секунд она смотрела на Ромула, широко раскрыв рот, со слезами в распахнутых глазах. Затем громко всхлипнула и бросилась вниз по лестнице, грациозно подбирая белое платье со шлейфом. Бежала, точно Золушка с последним ударом часов, вниз по розовым ступеням, мимо надраенных бронзовых фавнов и нереид, вниз, в галдящую сутолоку набережной, где под фонарями ползли кареты и прогуливались разряженные пары, сопровождаемые роботами Второго Возрождения: изумрудными рыцарями, беломраморными девами, диковинными жуками или ящерицами.

У Розалинды был фарфоровый робот, увитый живыми розами. Она плакала, но быстро утешилась. По канонам Лауры, где никто не изменял свой врожденный облик, девушка была прекрасна: округлые узкие плечи, тяжелые бедра, пухлые детские ладони и ступни. Облагороженный вариант Венеры Виллендорфской, божественная родильница. Розалинда утешилась восторгами обожателей, а Ромул понял, что не может больше оставаться на Лауре…

— …Так все-таки зачем вы здесь?

Не поддаваться! Собрать всю волю! Это только игра. Такая же игра, как черные туфельки напротив лебединой пары его сапог. Замшевые туфельки в пыли, носок правой чуть потерт. Можно подумать, что этому существу не дано читать мысли, узнавать прошлое, предвидеть будущее и управлять им. Цель игры недоступна, но выбор скуден: либо без оглядки бежать к кораблю, либо вести себя так, словно перед тобой действительно живая девушка, нуждающаяся в твоих ответах на вопросы.

Итак…

— Прошу великодушно простить меня, но прямой ответ весьма затруднителен. При всем желании могу сообщить вам единственное. Я разошелся с Учителями, старейшинами нашей общины, в понимании того, что есть истина, и взалкал запретного плода.

Она отпустила его руки и медленно покачала головой, словно не веря тому, что слышит; в янтарных радужках качнулись черные точки, подобные мошкам в настоящей окаменевшей смоле.

Ромул витиевато представился и спросил «имя прелестной хозяйки».

Он мог бы поклясться, что она смущена. Ресницы опустились, и на лице блуждает какая-то тихая, обращенная внутрь полуулыбка.

— У нас теперь нет имен, они уже не нужны.

Если это ложь, то бессмысленная. Таким признанием не приблизишь к себе, не завоюешь доверие. Но если это существо не лжет, то… прикажете считать правдой и маскарад с женским телом?

— …Впрочем, если вам удобнее как-нибудь называть меня, то зовите Виола. Я родилась задолго, очень задолго до Перехода; до того, как Лаура стала автономной общиной. Кажется, даже раньше, чем на вашей планете основали колонию! — Ее улыбка стала чуть кокетливой.

— Имя, вполне достойное своей носительницы, — поспешно сказал Ромул, чтобы не услышать точной даты рождения Виолы. — К тому же одно из тех, что слывут красивейшими в нашей общине, где каждый стремится наречь дитя в память героя древности либо прославленного образа искусства. Виолой звалась дивная героиня шекспировской «Двенадцатой ночи»…

Просияв, хозяйка хлопнула в ладоши:

— Как чудесно! Меня назвали именно в честь этой Виолы!

И сразу погрустнела. Спросила трепетно, почти заискивающе — переходы ее настроений были мгновенны:

— Почему вы не верите мне? Как мне доказать, что я не замышляю зла против вас?

Ромул только вздохнул.

— …Учитель обожал готику. Шоколадный дуб стен. Пестрые клинки витражей. Епископские резные кафедры и кресла со спинкой в рост жирафа, увенчанные зубцами и крестами. Учитель сказал Ромулу, боком сидя в кресле-небоскребе, раскинув пурпурную мантию по подлокотникам:

— Соблаговолите объяснить мне, почему столь огорчена ваша нареченная невеста? Как вы, рыцарь, дерзнули быть жестоким с Розалиндой, кроткой голубицей, беззаветно любящей вас?

— Разве она не открыла вам свою душу. Учитель?

— Нет. — Дрогнули козырьки седых бровей, судорога гнева зазмеилась по длинному сухому лицу. — Она уязвлена, но чувство Розалинды к вам не остыло. Она молчит, хотя надлежало бы…

— Учитель, — впервые в жизни решился Ромул перебить того, кому поверяли самое сокровенное все три тысячи жителей братства. — Учитель, спасите меня, ибо пришли губительные сомнения, и нет мне покоя даже ночами.

— Рассказывайте, рыцарь. — Старик величественно откинулся на спинку кресла, смотрел свысока, надменностью скрывая раздражение.

Горло Ромула сжалось. О чем же рассказывать? О том, как год за годом проходил он по центральной площади столицы, по гигантской мозаике, изображающей Муз и Гениев с Дарами Свободных Искусств? Проходил под сахарным портиком Эрехтейона, а по левую руку рыбой-пилой, вставшей на хвост, целился в желтое неземное небо Кельнский собор, а по правую руку надувал затканные барельефами паруса башен храм Кандарья-Махадева, а прямо за спиной Микеланджелова Давида лезли в глаза, оттесняя друг друга, и арка Тита, и колонна Траяна, и православные золотые луковицы… Рассказать, как год за годом накапливалось в нем пресыщение всеми этими подлинниками; как начало вызывать тошноту всеобщее безудержное преклонение перед каждым старинным кирпичом или бубенцом от конской сбруи? Как раздражали вечные лаурянские самовосхваления — с высоких трибун и в интимном застолье: мы-де последние, истинные блюстители человеческого естества, стражи нетленных ценностей?.. Страшно превращение целой планеты в музей, декорацию, кладбище!

Ромул выдавил из себя лишь одну короткую фразу:

— Учитель, мне необходимо побывать на Земле.

Наставник братства, великий философ и художник, должен был понять молодого пилота. Успокоить мудрым, терпеливым словом, доказать справедливость уклада Лауры. Тогда Ромул еще не ожесточился; стоя перед готическим троном, лихорадочно ждал сострадания, прохладной руки на пылающий лоб. Ждал раскрытия каких-то светлых, человечных тайн, несходных с назойливой повседневной пропагандой.

Но Учитель задышал прерывисто и яростно: побелели, стиснув подлокотники, холеные пальцы, злобно сверкнул на них гранатовый пастырский перстень. Сотни лет не слыхано в братстве, да что там — во всей планетной общине подобного кощунства! Он вдохновенно обличал. Высоким сварливым голосом обрушивал громы на прародину. Самообновление, бессмертие… Наконец, этот Переход! Отказ от тела, выстроенного эволюцией! Путь Земли — не ошибка, а чудовищное преступление. Возгордившийся вид. Последний островок подлинного, исконного человечества — колония на Лауре, а так называемые земляне — только искусственные монстры, без морали, без чувств…

Все те же общие места; стереотипы, жесткие, как ошейник. Внезапно в груди Ромула сгустилась тошнота. Он отвернулся и не попрощавшись пошел к выходу — высоченным костельным дверям с рельефами из священного писания…

— …После всего того, что говорят нам об отступниках-землянах наши Учителя и книги, мне чрезвычайно сложно было бы сразу довериться вам, Виола. Не обессудьте, но даже вы, совершившие Переход, не в силах представить себе…

— Мы представляем, — кивнула Виола. — И очень, очень вам сочувствуем. Нам горько, потому что мы ничем не можем помочь. Пока вы не позовете сами.

— Увы, сочувствие и жалость всесильных оскорбительны для столь гордого существа, как лаурянин, — сказал Ромул, успокаиваясь, поскольку уже отчетливо представлял свое ближайшее будущее и не противился року. — Более оскорбительны, чем поражение в открытом поединке, пусть даже он закончился бы моей гибелью.

— Какой поединок? Какие оскорбления? О чем вы, Ромул? — Она опять схватила его руки, изо всех сил сжала. — Поймите же, поймите, со всей вашей гордостью — вы вернулись домой. В свой настоящий дом. На Землю.

Бережно и решительно он освободился от ее пожатия, отступил на шаг, церемонно склонил голову.

— Изволите ошибаться. Мне нет места ни на Лауре, ни среди бестелесных и всемогущих. И если вы воистину благородны и терпимы, вы не отнимете у меня права поступить по своему усмотрению.

— Ромул, поверьте, мы остались такими, как были… Только перешли на новую энергетическую основу, понимаете?

— К великому своему стыду, нет.

Виола нетерпеливо топнула ногой. Она была так по-девчоночьи непосредственна, что Ромул на мгновение перестал верить в ее геологический возраст, в Переход — во все, кроме самой Виолы, которая мучится, объясняя тупице-гуманитарию азы абсолютистской физики.

— Ах, это же так просто! Вымирают животные, разрушаются планеты, гаснут звезды, но Вселенная в целом не стареет, она все время развивается, рождает новые миры… Понимаете? Целым правит закон, обратный закону части. Мы овладели первичной созидающей силой, потребляем ее, как раньше — химическую энергию пищи и воздуха, наши нынешние тела — модулированные участки единого поля… Теперь мы сильнее, быстрее и универсальнее любых машин. Но при этом остаемся мужчинами и женщинами, ибо природа развития — в борьбе и слиянии двух начал. У нас разнообразные характеры, мы совершаем массу глупостей, только… Мы свободны, Ромул. Переход не был ни экспериментом, ни чьей-то прихотью. Он закономерен, как утро после ночи, он не наступил внезапно. Сначала механические костыли для стремящегося к покою, смертного белка: регенераторы, киборгизация. Затем регулярные обновления клеток. И наконец, превращение тела в упорядоченное энергетическое поле…

— Все это более или менее постижимо для такого дикаря, как я, — в смиренной позе выслушав Виолу, тихо проговорил Ромул. — Но, с вашего милостивого разрешения, я все же поступлю так, как мне подскажут мои принципы.

— Извините, — так же тихо откликнулась Виола. — Мы обычно не проникаем без разрешения в чужую психику… Я прочла кое-какие ваши мысли. Любопытство, каюсь. И знаете, что я вам скажу? Ваша настоящая любовь здесь. Нет, не я. Но я знаю ту, которую вы полюбите, а она вас. Навсегда. На миллиарды лет.

Ветер бросил черные пряди на лоб Виолы: янтарь сверкнул, словно сквозь водоросли, — и все погасло. Момент исчезновения был неуловим. Лаурянин поймал себя на том, что уже довольно долго стоит и рассматривает вязь морщинистого ствола.

…Все-таки оружейники древности достигли совершенства в ручном стрелковом оружии, форму пулевого пистолета улучшить невозможно. Он буквально прирастает к ладони, служит продолжением пальцев. Ромул впервые убедился в этом еще на лаурянском космодроме, прорываясь к своему кораблю, — когда молодцы из Стражи Духа, в оранжево-золотых колетах, прятались за вычурными колонками ограды, и никто из них не осмелился поднять парализатор, а пули бегущего пилота свирепо взвизгивали над их шлемами…

Тогда он хотел жить и действовать.

Ах, Виола!.. Какой же неистовой жадностью к жизни надо обладать, каким сокрушительным любопытством к миру, чтобы пройти двадцать, сто, пятьсот обновлений организма и дождаться Перехода, отменившего власть времени!..

Путь, недоступный человеку, потерявшему свое место во Вселенной. Потому что этот человек слишком горд.

Спуск. Такой податливый. Подушечка пальца почти не чувствует его. Спуск…

Он услышал собственный выстрел как бы извне, словно стоял в нескольких шагах и наблюдал. И сразу увидел сходящийся тоннель, пробитый пулей в воздухе, — той самой пулей, что вышла сквозь оба его виска. И еще Ромул понял, что может, если ему будет угодно, наблюдать круговерть молекул в статуэтке льва, оцарапанной тщетным выстрелом, и может слушать песню, которую пел угрюмый мастер в кожаном фартуке, некогда отливший эту пулю…

Ошеломленный, он стоял на ковре над поверженным роботом, а рядом задорно и громко смеялась Виола, и ей вторили другие звонкие, громкие, веселые голоса.

Уход и возвращение Региса

…Пятно осталось навсегда. Регис досконально изучил его грушевидную форму, зеленоватый отсвет нижнего края и туманное дробление центра.

Слепого, искалеченного Региса окружили самой нежной заботой. Вечерами его кресло выезжало на балкон. Нора осторожно брала руки мужа, покрытые нежной послеожоговой кожей, и клала их на прохладные подлокотники. Регис пил крепкий чай. Его лицо было почти неизменно обращено к небу, а глаза прикрыты толстыми темными очками.

Нора принимала друзей и сотрудников Региса, сидела с ними за столом, грустно улыбалась. Она похудела, стала бледной и постоянно настороженной. Она срывалась с места, когда с балкона вдруг доносился скрипучий голос, медленный и невнятный, как старая граммофонная запись:

— Солнышко мое, дай мне сигару…

Когда разъезжались друзья (многие с облегчением), Нора весело спрашивала:

— Тебе ничего не надо, мой повелитель?

— Кроме твоего поцелуя.

Она смеялась, поправляла плед на ногах мужа, проверяла исправность механического кресла, выполнявшего также и роль сиделки, целовала Региса в забинтованный лоб и уходила к себе. Часто, не раздеваясь, падала ничком на постель, лицом в подушку, и лежала так всю ночь.

Медленно, тяжкими трудами одолевал Регис сопротивление сраставшихся конечностей, учился владеть ими. Кресло — огромный блестящий агрегат — перестало охватывать его, как кокон. Регис приподнимался, делал предписанные упражнения. Но тело было все сплошь облеплено датчиками, вживленными шприцами; запрограммированное кресло кормило его, умывало, производило гигиенические и лечебные процедуры.

Чем лучше Регис двигался, тем больше угнетала его слепота. Однажды он заговорил о самоубийстве. Нора позвонила другу семейства, профессору Косову. Тот сообщил, что явится через несколько дней с каким-то очень приятным сюрпризом. Пока что советовал Норе почаще усыплять больного, по возможности без его ведома.

Скоро явился Косов. Электросон Региса был потревожен мелодичным басом мощного двигателя. Возле крыльца разворачивался, зеркальными крыльями подметая газоны, широченный плоский «кальмар». Из машины выскользнул маленький, румяный, стремительный профессор Аркадий Косов, на бегу махнул Норе, жестом запретил спускаться с балкона, взлетел по винтовой лестнице холла. Не останавливаясь, приложился к руке Норы, влетел в гостиную и затормозил на каблуках рядом с креслом.

Забинтованный, покрытый до груди пледом, без кровинки в лице лежал перед ним неподвижный Регис. Свежее солнце удвоенно отражалось в черных озерцах очков, видимые участки землисто-желтой кожи были изувечены шрамами, нос казался собранным из мозаичных смальт.

Его разбудили. Он подал профессору кисть, твердую и холодную, как у манекена.

— Алло, доктор! — зашипел, заскрежетал старый, бессильный граммофон. — Ну, на кого я похож, а?

— На бабочку, которая выбирается из кокона и хочет взлететь.

— Давай взлетим, доктор. С условием, что ты меня поднимешь повыше, а потом уронишь…

Нора закусила губу, на глазах ее выступили слезы; Косов неуловимым властным движением приказал ей успокоиться.

— Давай, Регимантас, Взлетим. Захочешь — упадешь. Не захочешь? Знаю, что не захочешь. Есть разговор. Терять тебе нечего. Обретешь весь мир.

Не обращая внимания на тревогу Норы, он заговорил настойчиво и убедительно:

— Тихо. Молчите оба. Катастрофа не повредила твоих глаз. Дело обстоит хуже. Глаза бы тебе давно сделали новые…

— Я знаю, но…

— Молчать. Повреждены зрительные участки мозга и проводящие пути. Не думаю, чтобы в ближайшие годы мы их вылечили. Бывают случаи, мозг сам исправляет повреждения, но редко. Предлагаю другое.

— Что?

…Оставьте мне мое пятно перед глазами и мое спокойствие. О, господи, опять больница! Стальные иглы жадно, как шашель, точили его тело, оно множилось, вскрытое, распоротое, на экранах телеустановок; он возвращался к сознанию, чтобы стать беззащитным перед болью, и опять терял память и чувства, и нависало над ним оружие хирургических машин. Нет уж, не хочу ни за какие блага…

— Никаких операций. Все быстро и безболезненно. Никаких больниц. Все произойдет дома. Сегодня. Сейчас. Решайся, не думай, не испытывай колебаний. Иначе не отважишься никогда.

При всей самоуверенности, профессор не смог заставить себя обернуться к Норе.

…Он вернулся, словно вынырнув из теплого моря, с памятью о пляшущих бликах, косматом коричневом дне и белых обкатанных камнях, по которым мелькают тени рыб. Слава богу, во сне зрение работало. Но что-то произошло и наяву. Что-то изменилось.

— Слушай, Аркадий, я не вижу пятна.

— Страдаешь по этому поводу?

— Нет, но…

— Все. Больше не увидишь своего пятна.

Легкое жужжание возле самого лица, приглушенный крик Норы. Регис рванулся так, что едва выдержали захваты кресла; два-три шприца выбросили в его тело заряды успокоительных веществ.

— Что это, доктор? Вертикальные полосы, голубой и зеленый цвета…

— Сосредоточься. Сфокусируй.

— Ограда балкона! Честное слово, ограда балкона! Нора, где ты, Нора!

— Я здесь, здесь, милый, смотрю тебе в глаза…

— Аркаша, почему… Почему я ее не вижу? Что это такое? Откуда здесь дерево… вишни…

— Профессор, как ему управлять этой машинкой?

— Стоп. Молчите оба. Регимантас, я заменил твои поврежденные клетки кристаллоблоками. Они вмонтированы в кресло. А сигналы извне транслирует передатчик типа «Флаинг». Твой летающий глаз.

— А, телекамера с обратной связью!

— Да. Новейшая. Неисчерпаемый запас движения. Скорость — до тысячи километров в секунду. Питается любой энергией. Гоняй куда хочешь. Управляется твоим желанием. За два-три дня научишься. Летай!

Нора смотрела на профессора с обожанием. Регис держал двумя руками его руку и горячо, беспорядочно, невнятно благодарил. Косов почувствовал неловкость, откланялся и слетел вниз. Когда он выезжал к воротам, от ветрового стекла шарахнулась ярко-алая летучая вещица, трепетная, как бабочка, вся пронизанная ритмичными вспышками. Регис учился управлять…

Но установившийся мир Регимантаса и Норы не был разрушен.

Вечером больной сидел на балконе и пил крепкий чай. «Флаинг» висел, трепеща алыми огнями, над развернутой газетой. Воздух насыщался запахами близкого цветочного луга, по реке скользили тени лодок, горел костер на дальнем берегу, под обрывом.

— Звезда движется, — сообщила из своего кресла Нора.

— Где? — захрипел Регис, и ярко светящийся «Флаинг» заметался над садом. Он описывал запутанные зигзаги, потому что именно так движется ищущий взгляд человека.

— А-а, вижу… Это, наверное, высотный самолет.

— А может быть, спутник? Посмотри, милый…

И летучий глаз, сверкнув молнией над верхушками яблонь, исчез.

Регис быстро настиг звездочку. Не звездочку — конус густого бело-фиолетового пламени, свирепое огненное сверло. У него не болели теперь глаза даже от самого яркого света.

— Нора, ты знаешь, это ракетный катер. Идет на планетарном режиме. Сейчас облечу вокруг… Бока обуглены, защитный слой сгорел. Наверное, издалека! Так и хочется что-нибудь написать на черном боку!

— Дать тебе мел?

Они смеялись, они полностью отдались смеху, и Меру уже не пугали шорохи и скрипы в механическом голосе мужа.

Скоро она сказала:

— Милый, покажи мне Луну.

Целую ночь бродил «Флаинг» над Луной, дикой, лишь кое-где отмеченной огнями герметических городов и космодромов. Нора, опустившись на ковер, прильнула щекой к локтю мужа, и Регис нежно скрипел ей о странных скалах, похожих на процессию монахов в капюшонах. На освещенной стороне он нашел очаровательную равнину внутри кратера, где поверхность была подобна сплошному слою золотистых виноградинок. Он опускался в глубокие черные щели, в разрывы каменных масс, не выдержавших перепадов температуры, и там вдруг начинал ощущать дрожь и холод, и чуткое кресло спешило его согреть.

Шли дни. Регис окунулся в озера возле полярных колпаков Марса, где в раскаленный полдень клубится туман, горячий как кипяток, а ночью вздуваются и застывают ледяные пузыри. Он почти ничего не видел, пока передатчик не обсох и не осыпался с объективов мокрый песок. Коричневый, мрачный, раскаленный мир Венеры оттолкнул его. К тому же Косов ничего не сказал об устойчивости «Флаинга» к едким газам и кислотам…

Он уже не возвращался на Землю. Он погрузил пальцы в ничейное золото пояса астероидов. Перебирал металлические обломки, друзы кристаллов. Видел, как отражается горящий красный «Флаинг» в чистых гранях ледяных планеток. Разгоняться здесь было опасно, и Регис целую неделю потихоньку лавировал, выводя глаз в пустой космос, чтобы ринуться затем по прямой, как луч, линии к чудовищному, сплошь кипящему шару Юпитера.

И мир супругов был нарушен.

Все реже и отрывистее становились рассказы Региса. Нора буквально выжимала из него слова. Он с трудом собирался, чтобы вспомнить о ней, о Земле, о своем беспомощном теле, прикованном к креслу-сиделке. Возвращения доставляли ему боль. Оцепенелые мышцы рта сложились в постоянную блаженную улыбку. Улыбка относилась к тому, что Регис видел перед собой в космосе.

Последнее, о чем он рассказал жене, было — за Нептуном — видение золотого зверя с длинными лапами, ехидно улыбающейся пастью и целой короной спиральных рогов. Статуя висела в пустоте, ее бока были изъедены метеорной пылью.

Муж был потерян. Мумия в темных очках нехотя жевала свои завтраки и обеды, прихлебывала чай из рук Норы, страдальчески морщилась от любого обращения, даже самого ласкового. Нечеловеческая свобода опьянила Региса, заставила его забыть о самой жизни. Он перестал делать упражнения, призванные вернуть ему подвижность. Он месяцами не менял позы. Он молчал.

Косов мотался по всей планете, налаживал производство своих передатчиков, и пришлось вызвать лечащего врача, молодого энергичного брюнета с ухватками актера эстрады. Он тормошил Региса, пытался отвлечь. Однажды врач потянулся было отключить блоки восприятия, но больной каким-то образом почуял это намерение и разразился таким отчаянным, бессловесным мучительным воем, что сама Нора запретила дальнейшие попытки.

За столом Нора играла роль радушной хозяйки, даже испекла для врача пирог. Рассказывала своему вынужденному гостю про прежнюю жизнь с мужем. Вспомнила, какой это был гибкий, веселый, легкий на подъем, остроумный человек; сколько сил он отдавал своему Двигателю Времени — вплоть до страшного дня катастрофы…

Однажды Норе удалось отвлечься и даже посмеяться. Она вспомнила одну ночевку на реке, дымный костер из веток, намокших под дождем, и тщетные усилия установить палатку. Тогда они ели говяжью тушенку. Нора уронила хлеб на землю, и Регис рассердился. Сказал, что есть такого хлеба не будет, потому что песчинки противно скрипят на зубах. «Не будешь есть?» — лукаво спросила она тогда, взяла в зубы кусок хлеба и протянула ему. Конечно, он откусил половину — чтобы добраться до губ Норы…

Да, она смеялась, вспоминая, но в этот момент в комнату ворвался обиженный скрежет, вой, сильный, как сирена. Только выучка спасла врача от замешательства. Заставила вскочить и броситься к балкону.

Он не успел.

Нора закричала: «Регис!» — и заткнула себе рот кулаком. Послышался слабый скрип, шорох, позвякивание. С забинтованной головой и плечами, сбросив плед, на исхудавших ногах стоял покрытый шрамами Регис. Он мотал головой и выл. Вокруг него шевелились еще укрепленные одним концом на теле шнуры датчиков, змеи соединительных трубок. В углу беспомощно мигало огоньками искалеченное кресло-сиделка.

— Я разбил «Флаинг», — с неожиданным спокойствием доложил Регис, поворачиваясь к вошедшим. — Он ударился о самую высокую из Рубиновых Пирамид.

Нора невольно подхватила его. Врач помог ей, бормоча что-то о нарушении режима и необходимости нового обследования. Неожиданно Регис оттолкнул обоих.

— Да ну вас всех с вашими обследованиями, — сказал он, снимая свои громадные очки. У Региса оказались серьезные, круглые серые глаза. — Я разбил «Флаинг». Я уже месяц как здоров. Наверное, клетки сами восстановились. Где Косов?

— Кажется, в Буэнос-Айреее, я не знаю точно, он почти не звонит. Милый, это неважно, мы найдем его, я так счастлива, что ты…

— Хватит. — Он оттолкнул ее руки и снова встал. — Я несчастен… Я мог за три секунды попасть в Буэнос-Айрес…

Норе стало по-настоящему страшно. Муж, не обращая больше внимания ни на нее, ни на врача, захромал по комнатам. Заперся в ванной. Слышно было, как он сдирает с себя бинты, только сегодня заботливо смененные роботом-сиделкой, как болезненно вскрикивает, выдергивая из кожи шприцы, щупы и электроды. Врач попробовал было штурмом взять дверь ванной, но Регис жутко захрипел изнутри: «Вон из моего дома!» Нора словно ничего не замечала. Врач пожал плечами и вышел.

— Где, черт побери, мой синий галстук? Ну, тот, в полоску?

Ему все еще было больно: он морщился, повязывая галстук. Нора жадно рассматривала совсем новое, изборожденное следами катастрофы, впалое лицо мужа.

— Господи, куда же ты?

— В аэропорт. В Аргентину. Не знаю. Провалиться бы мне.

Он шагает к лестнице в холл. Боком, неуверенно, неуклюже спускается, поминутно спотыкаясь и язвительно хохоча:

— Ура, я прозрел! Какое счастье! Какая свобода! Какое богатство впечатлений! Обратите внимание, насколько лучше и быстрее я теперь передвигаюсь! Пожалуй, если плотно поесть, можно даже обогнать дождевого червя…

Она выскочила из ворот на несколько секунд позже, чем Регис.

К мосту через реку бежало светящееся шоссе, по нему время от времени бесшумно лилась размазанная скоростью хрустальная, туманная машина. Он шел наперерез движению, шел странным, путаным путем, словно еще не научился соразмерять свои усилия с преодолеваемым пространством. И вот упал. Пытается встать на колени, как человек на льду…

Сияющий прозрачный автобус — скелет кита, наполненный огнями, — мелькнул мимо Норы. Закричав, она бросилась вслед. Но автобус вдруг свернул со светящейся полосы, сделал низкую воздушную пробежку над кюветом и клумбой и опять вернулся на дорогу. Автоматика сработала безукоризненно.

…Регис глухо всхрапывал, уткнувшись в плечо Норы. Так он плакал со времен замены погибших голосовых связок искусственными. Стоя на обочине шоссе, Нора все крепче гладила волосы мужа, а он бесконечно повторял одно слово, вобравшее боль, и страх перед возвращением к жизни, и счастье жить, и жгучий стыд:

— Прости, прости, прости, прости…

Ответный визит

Нежным июньским утром по колено в ромашках, клевере, мяте и ржавом конском щавеле стоял Координатор Святополк Лосев, подняв глаза к ясному небу. Руки Координатор глубоко всунул в карманы кожаных брюк, ноги твердо расставил, словно готовился простоять так сутки. За спиной Лосева пилот Мухаммед аль-Фаттах делился воспоминаниями со старейшиной Центра Прямых Контактов Марчеллой Штефанеску.

— …Когда переходишь границу контроля — это почти световой год от оболочки, — двигатель сразу выключается, а тебя охватывает жуткая слабость. Просто падаешь навзничь и лежишь, пока корабль буксируют в порт… Можно умереть со страху.

Марчелла терпеливо кивала, не отрывая глаз от неба. Только оператор телевидения показывал профессиональное безразличие, сидя с камерой на груди и выстругивая ножом свисток из ольховой ветки. Святополк попробовал долго не мигать, почувствовал резь и зажмурился. Наперебой верещали кузнечики, дивная акустика безветренного утра приблизила к самому уху фырканье коней за рекой, и посвистывание прибывающих гравиходов, и шорох луга под ногами любопытных.

Возникнув странным образом, словно не извне, а в самом сознании, покрыл всю пестроту звуков мелодичный звон басовой струны. Лосев разжал веки, но все-таки упустил момент появления гостя. Впрочем, этот миг остался неуловимым, как погружение в сон, и для всех встречавших, и для телезрителей, и даже для тех, кто просматривал потом тысячекратно замедленную видеозапись.

В небо же смотрели, по земной привычке ожидая корабля или, по крайней мере, какого-то видимого приближения. Но гость, неоспоримо реальный, в ярко-голубой рубахе и белых брюках, возник ниоткуда. Он зашагал по траве навстречу внезапно налетевшему порыву ветра и без колебаний протянул руку Святополку. Координатор уважительно стиснул и потряс цепкую холодную кисть, решив, что такой шелковистой кожи не бывает даже у пятилетних детей. Конечно же, гость был настоящим человеком, хорошо сложенным и красивым мужчиной. Может быть, даже слишком красивым, вернее, каким-то эталонным, с утрированно правильными чертами лица.

Ветер стих. Гость поцеловал руку Марчеллы и сказал, что Центр Контакта имеет образец совершенного существа в лице своего старейшины. Невероятно пластичный и точный в каждом движении, он прямо-таки весь переливался, как сделанный из дыма. Пилот Мухаммед аль-Фаттах был радостно узнан, обнят и спрошен: как добрался обратно? «Ничего, знаете ли… У вас рука легкая», — замешкавшись, ответил пилот Мухаммед. Белозубая улыбка оператору — тот давно уже на ногах, ищет наилучшие ракурсы съемки. Затем обе руки гостя поднимаются над головой и, соединяясь, энергично встряхиваются — это предназначено любопытной толпе за рекой. Оттуда крики, аплодисменты.

Святополк подумал с неожиданной неприязнью, что гость умеет, все умеет. Не успев появиться за Земле, как ни в чем не бывало отпускает комплименты, целует ручки, раскланивается с публикой, изображая на лице именно то, что следует изображать. Вероятно, они привыкли перевоплощаться, попадая в чужие цивилизации, особенно в такие, как наша — моложе на десятки тысяч лет… Пилот Мухаммед аль-Фаттах, чьи предки три века назад царапали деревянным плугом сухую землю в Аравии, случайно напоролся на его родину.

«…Так я и поверю, что ты не знаешь, как он летел обратно. Небось сами же и вычистили ему дорогу до самого Солнца, опекали корабль Мухаммеда — первобытную пирогу, занесенную в ваш космопорт…»

Они там сблизили чуть ли не двадцать звезд, полторы сотни планет переплавили в одно тело, окружили все это мощной скорлупой напряженного пространства. А мы в этом месте отметили на картах гигантский «коллапсар» и обходим его десятой дорогой. Мухаммеда занесло дрейфом после аварии отражателя, он уже по экстренному каналу связи попрощался со всей родней.

Приветственная речь лилась быстро и свободно, как по написанному тексту, — отточенные формулировки, емкие образные фразы, местами почти стихи. Неудержимая экспансия разумной жизни, слияние отдельных ручейков разума в единую реку, в перспективе — вступление Земли в Союз Систем.

В перспективе… Пожалуй, до тех пор, пока Земле выдадут удостоверение Союза Систем, над прахом Святополка Лосева сгниет не один слой мертвых деревьев, а уважаемый гость, вечно молодой и энергичный, щеголяя идеальной дикцией, будет держать речь на галактическом собрании, с необидной иронией вспоминая свой первый визит к землянам…

Открыв подкупающе широкой улыбкой великолепные зубы, гость опять соединил руки над головой. Святополк жестом велел прекратить телепередачу; упругим балетным движением гость повернулся к Лосеву:

— Ну, какая у нас на сегодня программа, Координатор?

«Скорее всего, он читает наши мысли, но если гостю угодно задавать вопросы, поддержим эту игру».

— Прежде всего: вы нуждаетесь в отдыхе?

«Честное слово, его физиономия стала чуть ли не виноватой».

— Думаю, что не нуждаюсь. («Конечно, прогулялся в белых брюках через Галактику».)

— Отлично. Тогда мы сначала проведем маленький диалог в Совете Координаторов. Затем, если вы, конечно, позволите, вас обследует комиссия ксенобиологов на Мальте.

— Я, конечно, позволю. Не думаю, чтобы мы с вами захотели что-нибудь скрывать друг от друга.

— Конечно, это не в наших интересах. Ну а с Мальты, если успеем до ночи…

«Не думаю, чтобы мы с вами захотели что-нибудь скрывать друг от друга…»

Тут Святополку пришла в голову настолько шальная, захватывающая мысль, что он даже забыл про ласковые светлые глаза гостя, глаза, лишенные возраста и, возможно, читающие в чужих мозгах. Он сам толком не знал, почему внезапная идея показалась ему настолько удачной. Чувствовал одно: если он, Святополк, не выполнит задуманного, его странная неприязнь к гостю вырастет до размеров непозволительных… Неприязнь, в которой стыдно признаться самому себе и которая очень похожа на голос ущемленного самолюбия. Все-таки привык человек считать себя совершеннейшим из существ.

— …Если успеем до ночи, посетим один… памятник.

Они шли к ожидавшему гравиходу Совета, и Лосеву казалось, что ласковые глаза стали жестче и все лицо гостя приобрело новые, более твердые очертания. Неужели угадал? Странная, невообразимая встреча… Летящие шаги гостя с легким зависанием в воздухе были изящнее любого балета, и туфли, сплетенные красивым узором из полосок белой замши, тоже являли шедевр, несмотря на то, что его мир до сегодняшнего дня не имел представления о замше…

Диалог в Совете получился превосходный. Координаторы ликовали: встреча с посланцем Галактического Союза открывала новую эпоху, едва ли не самую серьезную в мировой истории, неуклюжему застенчивому пилоту аль-Фаттаху уже готовился пьедестал в галерее благодетелей человечества.

Один только Святополк Лосев, хотя и понимал причины такого ликования и сам подписался под восторженным посланием Совета ко всем землянам, сохранял в душе глухие, щемящие сомнения. Ему удалось подробнее разобраться в себе, когда машины биоцентра в Валетте подвергали гостя обследованию. Ни бездонные энергетические ресурсы гостя, ни его неуязвимость и бессмертие, ни способность путешествовать между звездами без всяких машин не вызвали у Лосева обострения неприязни. Значит, вовсе не зависть управляла Координатором, не попранное самолюбие землянина, еще вчера мыслившего себя пупом вселенной. Чудилась в изысканно правильном нежном лице, осененном густыми ресницами, некая… нет, не фальшь, мудрость и могущество были несомненны… а некая нехватка очень важных свойств, которые человеку безусловно присущи, а вот гостю — кто его знает! Святополка бес дергал за полу, собственная шальная идея стала для него совершенно понятной, и он едва дождался окончания кибернетического шабаша на Мальте.

…Осторожно, чтобы не задеть юные деревца, Лосев приземлил гравиход возле березовой рощи. За белыми праздничными стволами в медном предзакатном свете начинались бархатные переливы ровного до горизонта поля высокой травы. Тонкая роща была, видимо, в несколько раз моложе старинного рва, прямой линией распоровшего степь, рва, чьи отвесные стены давно сгладились, мягко слились с дном, утонули в могучей траве, лопухах, бесчисленных одуванчиках.

За рвом зеленый и рыжий мох весело испятнал бетонные столбы с верхушками, изогнутыми прочь от рощи, и целые ковры вьюнков шевелились на ржавой многоярусной проволоке, протянутой между столбами, на странной проволоке, подобной злому растению, через равные промежутки ощетинившемуся пучками шипов. Кое-где проволоку оборвал своей тяжестью вековой виноград. Уцелевшие фарфоровые изоляторы на столбах блестели, не поддаваясь разрушению.

Святополк первым перепрыгнул через клубки сухих виноградных стеблей, спутанных с железом в месте обрыва проволоки. Гость, почему-то утративший элемент полета в походке, стал перелезать, высоко подобрав брюки.

Унылым шахматным порядком ютились вросшие в землю почернелые кирпичные бараки с двускатными крышами. В тылу бараков плоское широкое здание подпирало высоченную дымовую трубу. Трава освоила за два века жесткий щебень плаца, и буйный кустарник врывался в распахнутые двери бараков.

Лосев молчал, щурился в сторону. Хрустя щебнем, подтянутый и стройный гость шагал вдоль угрюмой стены. Перейдя ржавые, словно запекшейся кровью покрытые рельсы узкоколейки, они вошли в широкие, обитые железом ворота здания под трубой. И гость, не сказав ни слова, с лицом строгим и неподвижным, прогулялся вдоль длинного ряда душевых колонок и потрогал на полочках каменные кубики мыла, так ни разу и не использованные триста лет назад. Святополк своими мыслями заставил гостя поднимать глаза к дырочкам душа и подолгу стоять так, изучая остатки облупившейся краски, поскольку не воду давал этот душ…

А потом они поднялись к печам; поднялись по ветхой лестнице, потому что огромные грузовые площадки — лифты, некогда поднимавшиеся к печам из душевой, давно приросли к фермам своих шахт, да и не поехал бы на них никто из землян, будь они трижды исправны.

Многочисленные печи встретили гостя по-разному. Одни, наглухо прикрыв и задвинув засовами толстые стальные заслонки, другие — распахнувшись настежь и обнаружив затхлое нутро, где, кроме пушистой пыли, ничего уже не было на острых ребрах колосников.

Гость провел холеным пальцем по ребру, счищая пыль, и оттого показался Лосеву чуть более близким, человекоподобным.

Но ничего не было сказано ни возле печей, ни после спуска на первый этаж, в демонстрационный зал музея. Гость бегло осмотрел стенды с пожелтевшими фотографиями, документы, увенчанные изображением птицы. Задержался перед витринами.

Там, за стеклом длиной в пятьдесят метров, давно слежалась бурой массой женская, мужская и детская обувь — она и в новом-то виде была такой нелепой, тяжелая старинная обувь, а теперь еще сохла три века слоем выше человеческого роста, и трудно было разобрать подробности. Игрушки тогда тоже были не чета нынешним… Во всю длину зала, высотой почти до половины стен — срез толщи линялых медведей, грузовичков и мячей, сморщенных, как печеные яблоки. Множество совсем убогих кукол-самоделок из мешковины, размалеванных сажей…

Витрины были сделаны сразу после того, как здесь все кончилось. Огромные витрины, реклама древней всемирной парикмахерской, где выставлен напоказ целый стог волос: жестких, курчавых и черных, шелковистых русых, длинных, льняных детских кудряшек и седин, состриженных целиком, до корня. И маленькие витрины, полные радостного блеска, — золотые россыпи, сказочная пещера, аквариумы с яркой радостью, до половины заваленные золотыми и серебряными коронками, иногда и с зубом в середине, заваленные искристыми драгоценностями, обручальными кольцами…

Закат немыслимо раскалил перисто-кучевое небо, когда они выбрались на плац. Дальше несколько бараков были в натуральную величину сделаны из черного мрамора, и гнутые столбы ограды тоже, и посреди плаца огромные, выше бараков, изломанные мраморные фигуры с гигантскими провалами глазниц сплелись, протянув руки к Вечному огню.

Собственно, в реальной части разрушение тоже было остановлено: железо, дерево и прочие материалы законсервированы в те времена, когда люди сумели надежно это сделать.

Остановились возле огня в бронзовом венке. Маска гостя, суровая, заострившаяся, оживлена только пляшущими бликами. Суровость можно объяснить по-разному. Как знать, может быть дойдет он из чистой вежливости до ограды, извинится и исчезнет, струнным аккордом колыхнув траву. Исчезнет вместе с немыслимо радужным будущим, со всеми надеждами на новую эпоху, потому что одно дело — прочесть в сознании землян память о кровавом прошлом, прошлое у всего Союза Систем, возможно, было не лучшим, и совсем другое дело — самому явиться в такое место, где еще каких-нибудь три века назад, в масштабах Союза — вчера, трудилась вот этакая фабрика, образцовое промышленное предприятие. Явиться, имея в качестве гида самолюбивого Координатора, который испытывает гордость по поводу того, что его далекий предок свалил гусеницами танка ограду этой фабрики и навсегда прекратил работу в ее цехах. И не просто гордость, а еще и чувство превосходства: на, мол, смотри, чистоплюй, вы там уже сто тысяч лет на арфах бряцаете, праведники, а мы… Да, снова закроется для нас мнимый «коллапсар», и теперь, видимо, очень надолго.

Святополк представил себе, как недоумевающего Мухаммеда или другого пилота на подходах к оболочке берут этак бережно вместе с кораблем и возвращают на стартплощадку. Или стирают память о координатах «коллапсара» в мозгу всех землян. Или…

— Идемте, — ровно и мелодично, как всегда, выговорил гость, резко повернулся и зашагал вдоль полотна к железнодорожному въезду. Сгустились сумерки, и Святополк явственно представил себе другой возможный исход своей авантюры.

В том ли беда, что закроется «коллапсар» и Совет отдаст Лосева под суд?

Ведь Союз Систем из чисто гуманных соображений — поди знай, как они там понимают гуманность, — может не только не отозвать посла, но и, наоборот, слишком заинтересоваться Землей. Гость говорил, что такой молодой и еще недавно столь жестокий мир они обнаружили впервые. Ну что ж, вот и начнут нас… гм… переделывать, избавлять от вредных наследственных свойств. Действительно, было ли их прошлое таким же страшным? Может быть, земляне — космические выродки, раса садистов, а все остальные цивилизации даже мух убивали, крепко посовещавшись? Ведь это в конце концов даже опасно — космическая экспансия вчерашних любителей душевых с сюрпризом…

Святополк шел на подгибающихся ногах, боясь даже поднять глаза на упруго шагавшего спутника. Попытаться изменить ситуацию? Поискать какие-то мудрые, точные слова? Даром. Нужны ему твои звуковые волны. Вероятно, ты для него теперь объект исследований, возможно, грядущих экспериментов, но уже никак не субъект, не существо, к которому применима этика. Объект, а не субъект… Знакомое словосочетание. Разве не тех же взглядов придерживались строители фабрики? Существо, к которому неприменима этика. Низшая раса. Нидерменш. Непригодные уничтожаются, изолируются, так-так…

Столбы, загнутые внутрь, ярусы хищной проволоки.

Скорлупа напряженного пространства.

Гость остановился и обернулся, уже стоя за воротами в пышной траве, в лиловом свежем воздухе, и было трудно разобрать выражение его глаз.

— Что мы будем делать дальше, Координатор? Вы еще что-нибудь мне покажете?

Святополк, чувствуя, что безудержно краснеет, ответил:

— Я — нет, извините… Скоро меня сменят. Мы ночью отдыхаем, восстанавливаем силы.

— Хорошо, тогда и я отдохну до утра. А завтра вы будете со мной?

Лосев молча кивнул. Ему никогда в жизни не бывало так стыдно.

«…Я убедился, что мою бедную голову, пожалуй, и в самом деле надо чистить, всерьез чистить от гнусных комплексов, от позорной подозрительности. Прости меня. Я примерил твой мир к образцам земной этики. Я оказался непростительно горячим, я совсем запутался и ничего уже не понимаю. Мы в самом деле слишком молоды. Уйди в свою страну, где двадцать солнц горят над невообразимым раем бессмертных селений. Дай нам созреть. Вы там даже не представляете, какое непомерно гордое, ранимое, страстное, противоречивое создание — землянин. Как самозабвенно он совершает ошибки, как сладко раскаивается потом. Я пошел в своих выводах дорогой, подсказанной суровыми предками, и тем обнаружил, что раны человеческой души еще не зажили. Уйди и прости».

Легко, словно пар, гонимый ветром, гость подошел к Святополку, ласково положил руку ему на плечо:

— Раны не заживают никогда, Координатор, любимый брат мой.

И, наклонившись, сорвал несколько белых кашек и несколько головок клевера и спрятал их под рубашкой, ярко-голубой даже в сумерках.

Посещение отшельника

Тогда верни мне возраст дивный.

Когда все было впереди…

Гете

— Сегодня чудесный день, Эли. Почему ты еще не на озере?

— Рей не вернулся из города, папа. Когда вернется, пойдем.

— Ну иди пока одна, позагорай.

— Я тебе мешаю, папа?

— Ты мне никогда не мешаешь, девочка. Просто я сейчас буду заниматься одной неэстетичной работой.

— Это… настурции, да?

— Они самые.

— Тогда я пойду. А ты скажи Рею, где я… Ой, папа!

— Ну что такое?

— Я забыла тебе сказать. Когда мы с Реем вместе ходили вчера по городу, один старик бежал за мной и окликал по имени, и у него текли слезы. Раньше никогда такого не было.

— А вы что ему сказали?

— Как обычно: «Извините, вы ошиблись». А он так смотрит, головой качает и шепчет: «Не верю, не верю!»

— Молодец старик… О, вот и Рей подлетает. Беги встречай…

…Хорошая все-таки штука — отшельничество! Если бы, конечно, не настурции. Каждый год толстым слоем садится на них тля. Вот просто дразнит: «Что, съели с вашим сбалансированным биоценозом?» Ядохимикатов бы тебе!

Андрей Ильич начал было пальцами обирать мягких, лопающихся тлей, но скоро понял, что не очистит клумбу и за целое лето. Тогда он разогнул задубевшие колени, хрустнул спиной и встал, снова исполняясь благодушием. Кругом цвела его усадьба. Усыпительное жужжание золотых пчел на жасмине; ручей, заросший лютиком и стрелолистом и какими-то еще лиловыми зонтиками, и загадочного происхождения пес Кудряш, каковой валяется с рассвета в лопухах за ручьем на боку с разинутой пастью. Околела собака, да и только. Впрочем, опасения напрасны, — вот тявкнула, не просыпаясь. Нет уж, сейчас я потерплю это нашествие, но следующей весной… Будь я проклят, если еще раз изгажу клумбы хоть одной настурцией! Посажу георгины, вьюнок, золотой шар…

Совсем успокоив себя, Андрей Ильич засунул руки в карманы белых штанов и повернул было к дому, когда спиной почувствовал холод и тень, а ушами — характерное сиплое посвистывание. За посадкой розовых растрепанных пионов, за джунглями крыжовника лавировал чей-то белый гравиход.

— Куда, будь ты проклят! — завопил Андрей Ильич и бросился, потрясая кулаками, навстречу машине. Гравиход кабаном пропахал луг, всей тяжестью подмял крыжовник и окончил свой путь, навалив носом гору земли на пионы.

Наверное, ожил в Андрее Ильиче кондовый патриархальный самовладелец с зарядом соли в ружье и электрифицированным забором. Во всяком случае, Ведерников чуть не сорвал голос, крича что-то оскорбительное женщине-водительнице и единственной пассажирке.

Вдруг он узнал эту женщину.

Совсем по-другому видел он теперь; он видел, какие усилия прилагает она, пытаясь вручную поднять колпак кабины. Может быть, один гравиход из тысячи — нервная, чуткая, как лошадь, почти разумная биомашина — мог вот так разладиться на ходу, стать равнодушной и косной глыбой, подобной легендарному паровозу. Но теория вероятностей не для этой женщины.

Ведерников, пыхтя и обливаясь потом, помогал откидывать купол. Пожалуй, искреннего желания помочь было не так уж много; преобладал восторг от фантастической встречи, приправленный, впрочем, некоторым злорадством.

Тридцать лет тому назад Ведерников не менее двух-трех раз на дню воображал себе такую встречу с Ней. Именно такую, обязательно связанную с какой-либо аварией или несчастным случаем, причем он, Андрей Ильич, отводил себе роль спасителя.

Наконец купол уступил их усилиям и откинулся. Женщина подобрала колени, намереваясь спрыгнуть, и протянула руку за опорой. «Нельзя сказать, чтобы три десятилетия не наложили на нее отпечатка, — думал Андрей Ильич, спешно подставляя ладонь, — и тем не менее отпечаток лестный. Новое качество. Обаяние стало величием, женщина — королевой».

Все те же экономно-уверенные движения крупного гибкого тела и знакомый жгут соломенных волос на темени… Даже углы воротника сорочки, как всегда, длинные и острые; рукава закатаны до локтей, пестрая девчоночья безрукавка, замшевые брюки в обтяжку — может, может себе позволить!

Разумеется, Ведерникова она не узнала, но не изумилась, когда он назвал ее по имени-отчеству: Элина Максимовна. Слава есть слава.

Андрей Ильич предложил пройти в дом. Да, нынешняя техника омолаживания может многое: кожу Элины не оскорбила дряхлость, и сердце ее билось легко. Почему же ни голос ее, ни глаза, ни походка не были молоды?

…Это больше, чем усталость. Душа осторожничает, и даже не рассудок главенствует над ней, а постоянная боязнь всякого беспокойства. Носим себя, как вазу из тонкого хрусталя. Старость людей, не знающих, что такое одышка, бессилие, возрастные болезни…

Элину определенно порадовала усадьба. Со всем пристрастием к уюту, от прабабушек-домохозяек унаследованным сквозь века, Элина восторгалась пятиоконной красного кирпича «кельей». Восхищалась будочкой садового душа, малинником, где в дикой путанице огромных кустов так и чудился медведь. Когда сели за черный дубовый стол на веранде и Андрей Ильич стал подносить ранние огурцы с огорода, нежно-салатовые, скромно предлагать хлеб, сметану, холодное мясо, великая актриса совсем растаяла и больше не заикалась об аварийной гравиплатформе. Перед ней сидел мужчина, интересный уже хотя бы тем, что живет отшельником. До торжественного вечера в Центре Витала оставалось еще восемь часов; полет на гравиходе был прогулочным, — почему бы не позавтракать и не пообедать в усадьбе?

Острый глаз Элины усмотрел с воздуха круглое озеро в лесу и весельную лодку на нем. Греб мужчина; широкополая шляпа женщины, сидевшей на корме, сверкала, как солнечный диск.

— Неужели и озеро ваше?

— Во всяком случае, пока что никто на него не претендует.

— А в лодке?

— Мои дети.

— Они приезжают к вам из города?

— Нет, живут со мной.

Осуждающе поднялась бровь, но Элина помедлила отвечать, поскольку хозяин явно уходил от темы: разговор о детях был ему не слишком приятен. Она еще раз окинула взглядом диковинную обстановку, как бы вписывая в нее Андрея Ильича с его чудачеством: струганые столбы веранды с гирляндами сухого прошлогоднего перца, фигурные — ферзями — столбики ограды, паутинный угол под потолком, выгоревший ситец занавеси и за ним темная кухонька, поблескивающая перламутром мелких стекол огромного буфета, пахнущая сырой гнилью и яблоками, старым деревом, стеарином.

И все-таки, привыкнув к безнаказанности, она не удержалась и сказала укоризненно:

— А по-моему, все-таки нет ничего лучше города. Пусть он и суматошный, и черствый, но это настоящая жизнь, полнокровная, не сюсюкающая. Город выковывает. — Ее ноздри на миг страстно раздулись и опали. — И меня он выковал. Я всегда работала на износ, иногда прямо навзрыд плакала, хотела все бросить, а потом понимала, что не могу иначе. Без этих чашек кофе, которые пьешь, обжигаясь, где-нибудь между линейным лифтом и круговым экспрессом…

«Может быть, вы лишили своих детей чего-то очень важного?» — спросил прищур актрисы.

«Не судите поспешно», — ответила уклончивая улыбка Ведерникова.

«…Да, да, это я хорошо помню, Элина Максимовна, тридцать лет назад. Как вы бегали. Не ходили, а именно бегали, и никогда у вас не было для меня времени. Или не только для меня? Не берусь решать, я тогда ровным счетом ничего о вас не знал, доходили какие-то сплетни, да о ком из популярных актеров не болтают? Вы стремились ничего не упустить, во всем участвовать: витал, психофильмы, телевит, живой театр — заполнили собой целую эпоху. Понятно, что такая расчетливо-безумная трата жизни возможна только в городе. В иной среде вы бы просто перестали быть самой собой. Быть собой? Перестали быть, хотел я сказать. Вероятно, любое, самое правдивое сообщение о вашей интимной жизни все равно сплетня, ложь, по существу. Ну и что, если вы разошлись с одним мужчиной — громкое имя — и сошлись с другим — еще более громкое? Ведь это для вас так малосущественно. Я думаю, вас интересует по-настоящему только один мужчина. Имя ему миллиард. Тот самый, для которого вы давно стали символом горожанки: раскрепощенной, но глубоко чувствующей, немного слишком деловитой, однако ранимой и в общем не очень-то счастливой. И все это при вашей красоте. Ну разве не о такой подруге мечтает миллиард, устанавливая ваши фотоскульптуры в квартирах, лабораториях, салонах звездолетов? О искусительница, отдающая себя всем и никому!

Единственное место, где я вас мог поймать — живой театр, смешное старинное здание на горизонте «гамма»; вертикальный ствол «северо-восток-33». Триста лет тому назад в этих желтых стенах над лестницами в медных купеческих украшениях двое благообразных мужчин совершили революцию в театральном искусстве. Поэтому дом сохранен, и снят с фундамента, и надежно законсервирован в монблановой высоте горизонта «гамма». И в нем до сих пор каждый день идут живые спектакли.

Ровно в 18:30 внутри прозрачного столба, который чуть ли не толще самого театра, падает капсула линейного лифта. На пандусе появляетесь вы: шапочка на самый нос, чтобы по возможности не узнавали и не цеплялись прохожие, широкий шаг, руки в карманах пальто, локти отставлены, лицо бледно. Цок, цок, цок — пробегаете двором к проходной. Узнали меня, и — щелк! — лицо, как лампой-блиц, озаряется приветливой улыбкой, на бегу подана прохладная сухая рука: «Будете на спектакле? Я очень рада!»

— Это значит — еще десяток минут потом, когда разойдется толпа зрителей и лишь несколько фигур застрянут на бывшем автомобильном дворике, чтобы поглазеть на звезду вне сцены, а я буду ощущать глупейшую гордость оттого, что все видят меня разговаривающим с вами… Ах, где мои двадцать восемь лет! Цок, цок, цок — каблучки. Бах! — дребезжа стеклами, сотрясается дверь проходной (настоящая деревянная дверь на металлических петлях), и ваша шапочка мелькает, исчезая.

…Начинал клокотать самовар, как здоровенный обиженный кот, и ждала своей очереди чувственно-алая клубника в корзинке.

— Скажите, вы действительно меня не помните? Совсем, совсем?

Она положила вилку и уставилась не мигая на благодушного Ведерникова со стаканом в руке. Андрей Ильич, стараясь не дрогнуть, сидел и напряженно желал: ну узнай, узнай же, черт тебя побери, актриса, докажи мне хоть задним числом, что есть в тебе что-нибудь, помимо целеустремленности для себя и улыбчивого безразличия для других?!

Хочешь ты или не хочешь, но я твоя молодость.

…Нет, не подашь виду, даже если давно узнала. Если с самого начала не сочла нужным, то теперь-то уж не сдашься. Вот в губах и бровях появляется полуигривое, полувиноватое выражение: «Пощадите, жизнь так длинна, столько встреч, подскажите; будьте наконец джентльменом!» Почему, почему до сих пор не верю я в твою искренность? Горе мне!

— Центр Витала, — сказал он и назвал точную дату. — Встреча с молодыми учеными, ваша премьера «Взгляд с высоты».

— Тридцать лет, — прошептала она, поддаваясь очарованию, и Андрей Ильич невольно подумал: почему сегодняшней, почти не стареющей женщине так же свойственна ностальгия по прошлому, как и ее рано отцветавшим прабабкам?

— Потом мы ужинали в ресторане Центра. Нас познакомил Арефьев.

Вспомнила! Не сумела скрыть внезапную дрожь ресниц. И не Арефьева вспомнила, а его, Ведерникова, несуразнейшего из ее знакомых.

Он тогда перебрал коньяку с Арефьевым, бывшим пилотом-Разведчиком, седым, ястребиноглазым и ушлым, как сам сатана. Стал через три столика призывно смотреть на актрису, блиставшую в своей компании, и говорить старому пилоту, как давно хочет он познакомиться с ней, до какой степени близка она к его идеалу женщины… Андрей Ильич и сейчас не мог бы сказать, насколько все это было правдой и насколько — следствием выпитого. Быть может, в форму порыва к Элине отлилась в тот вечер его всегдашняя тоска по красоте и гармонии? Тоска, из-за которой и стал он биоконструктором? Арефьев доел кружочек лимона, салфеткой промокнул рот и пошел по залу. Ох, решительный народ Разведчики! Андрей Ильич холодным потом облился, раскаиваясь, что пооткровенничал, но было поздно. Маленький Арефьев галантно жужжал над ухом Элины, не показывая открыто в сторону их столика, только так склонив лоб, чтобы актриса поняла, куда смотреть.

Пилот знал всех на свете. Через минуту Ведерников был позван и посажен рядом с Элиной. Он не запомнил толком, о чем они тогда говорили. Так, застольный треп, понемногу обо всем. «Биоинженерия? Но разве может быть что-нибудь прекраснее человеческого тела?» — «Извините, какого тела? Квазимодо или Дискобола? Диапазон слишком велик…» — «Если все будут похожи на Дискоболов и Артемид, на Земле станет скучно». — «Тогда мы дадим человеку пластичное тело, принимающее различные формы по его воле… Сегодня ты один, завтра другой!»

Поговорили о только что прочувствованном витакле. Разнеженный Андрей Ильич насыпал похвал, что было очень кстати: неприметный человек напротив оказался режиссером. Впрочем, плевать было Ведерникову и на режиссера, и даже на услужливого друга Арефьева. В скромной лимонной сорочке мужского кроя, с черным грузинским браслетом на худом запястье, потягивала ледяной «Либфраумильх» изумительная женщина и чуть ли не застенчиво улыбалась вымученным остротам Ведерникова. Пахло от нее чем-то миндально-горьким, непонятным и кружащим голову. Андрей Ильич стремительно сходил с ума и чувствовал, что сходит, и было ему так страшно и сладко, что даже не пытался остановиться…

…Чуть ли не самым трудным было потом, через двенадцать лет, когда он смог воспроизвести этот запах. Никому не пожелаю загружать целые комплексы машин, толком даже не умея сформулировать задание. Какие букеты выдавали машины! Одоэффектор травил и глушил Ведерникова чудовищными смесями мускуса и горелой шерсти, мяты, формалина, орхидей — или это одурманенный мозг подбирал аналогии?..

— Подождите, — сказала наконец Элина, радостно и растроганно отворяя ореховые глаза. Глаза у нее были странной формы: правильно закругленные сверху и как бы подрезанные прямым нижним «веком. Оттого и сиять умели по-особому. Дорого бы дал Андрей Ильич тогда, тридцать лет назад, за такой взгляд при встрече у живого театра.

Она так долго качала головой, не отрывая зачарованных глаз от лица Ведерникова, что у того в глубине души, опоздав на треть века, шевельнулось сожаление: а не рано ли он тогда отступил? Обиделся, видите ли, на черствость, балованное дитя!

Но Андрей Ильич был мудр и сразу понял: годы. Сейчас она — по привычке к самовнушению — навеяла себе сентиментальную грусть, а он, Ведерников, выступает в роли материальной приметы давних лет наряду с какими-нибудь воробьями или весенними лужицами.

— Я, я самый. И под театром торчал, и письма вам писал на семи страницах, и стихи.

— Помню, — все так же завороженно глядя, нараспев сказала она. И опять Ведерников понял, что речь идет не о нем, а о молодой Элине…

…Ты умница! Как ты тогда выступала по телевиту! В одной из своих любимых цветных сорочек с длинными углами воротника, распустив массу льющихся солнечных волос, ты сидела в моей комнате, за моим столом. А слева, упираясь спиной в мои книжные стеллажи, оседлал бархатный бабушкин стул Родайтис, постоянный ведущий «Панорамы искусств». В комнате стоял неповторимый запах твоей парфюмерии, дразнящий и убаюкивающий.

Как всегда, взвешивая каждое слово, ты говорила о том, почему до сих пор существует живой театр, почему не задохнулся сей древний старец, родившийся в повозке Фесписа, даже под натиском управляемых снов — психофильмов, псевдожизни — пятичувственного витала и его отрасли, телевита, позволяющего вам с Родайтисом сидеть и разглагольствовать одновременно в миллиардах жилблоков.

Не так давно под крик рекламных фанфар первые добровольцы возложили на свои буйные головы электрокороны сублиматоров. Новая эра в искусстве! Каждый может стать автором, режиссером, художником и исполнителем главной роли! Причем в отличие от психофильма сублиматор сохранит вам ясное сознание, даст возможность оценивать события и произвольно управлять сюжетом. Машина лишь эстетически освоит ваш замысел, насытит его всеми реалиями. По желанию к сублиматору прилагаются информкассеты: «Древний Египет», «Эллада», «Тибет», «Планета кристаллической жизни», «Дно океана» и так далее, так что достоверность обстановки обеспечена.

Но все-таки и сублиматором не будут попраны маска, котурны и бутафорский кинжал — ты была тогда уверена в этом, и ты оказалась права. Живой театр не претендует на подмену реальности, но несет в себе то, что не под силу смоделировать никакой биотронике, — свободу _выбора точки зрения_. Непосредственное участие в таинстве, имя которому — _игра_. Биотронные чувствилища уязвимы именно тем, что они всамделишные, ты их раб. А здесь ты ребенок, которому предлагают считать ковер океаном, а четыре стула — каравеллой Колумба. Ассоциации распряжены и выпущены в чистое поле. Актер на сцене только заводила, самый озорной участник игры.

О да, витакль «Ромео и Джульетта» позволит тебе станцевать на балу в доме Капулетти, пригубить сладкого вина с пряностями и узнать, как пахнет мышами и пергаментом в келье Лоренцо. Психофильм по той же пьесе превратит тебя в тигра семейной чести Тибальта либо в злосчастного остроумца Меркуцио, ты погрузишь в чужую грудь железо или почувствуешь его в своей груди. Сублиматор перед «Ромео» вообще бессилен, разве что Шекспир даст тебе повод для собственных экзерсисов. Тогда ты переберешься в средневековую Верону и наведешь там порядок: растащишь дуэлянтов, помешаешь этим соплякам покончить с собой и вообще примиришь оба враждующих дома, для острастки расплавив лучевым пистолетом фонтан на площади.

А в темной коробке живого театра ты сделаешь выбор. То ли упьешься божественным стихом, то ли встанешь над шахтой шекспировских проблем, то ли просто и горячо оплачешь несчастных любовников.

…Тогда ты защищала жизнь; так почему же так раздраженно оборвала меня в нашу последнюю живую встречу? «Мне некогда, некогда…», — пробежала, почти не глянув, к служебному входу. Дребезжа, громыхнула дверь, а я стоял и почему-то внимательно рассматривал медную табличку с птицей — символом театра. О да, чужая любовь тяготит и раздражает. Но можно ли так демонстративно, не видя в упор? Как Треплев — тобой же играемую Машу…

Ничего, ничего. Я ждал восемнадцать лет — с тех пор, как сделал. Чувства перегорели, как перегной, и выпустили новые ростки, я уже только отец, не влюбленный, но шрам остался. Сам того не зная, ждал я сегодняшнего дня.

— Извините, одну минутку, я сейчас покажу вам кое-что, — сказал Андрей Ильич и встал. Кивнув, она все с тем же мягким, растроганным выражением обернулась к саду. Замерли приземистые шатры яблонь на каркасах гладко-серых ветвей; кудрявые легкомысленные клены мерцали и шептались, дремотная паутина полудня опутывала все. К веранде приплелся двухмастный Кудряш, смотрел на гостью просительно и вызывающе.

— Ты же не будешь есть огурцы, собака, а мяса уже нет, — рассудительно сказала ему Элина. — И клубнику ты тоже есть не будешь, так что проси у хозяина.

Услышав ласковый голос. Кудряш прижал уши, затанцевал, изгибая голову, и бешено завилял хвостом.

— Нечего, нечего попрошайничать, — твердо сказала актриса.

Ей вдруг вспомнился только что ушедший Ведерников, его глубоко сидящие черные глаза, несколько маниакальный склад лобастого лица. Бедняга, наверное, она тогда крепко обидела его, тридцать лет назад. А что же оставалось делать? Продолжать эту глупую историю, нелепые встречи между театром и линейным лифтом с мужчиной, которому ты ничего не хочешь, да и не можешь дать? «Какие все эгоисты! Ведь он наверняка и не задумывался, что у меня, может быть, есть моя, скрытая от посторонних жизнь, в которой нет места никому, кроме… кроме главных действующих лиц. Я правильно сделала, что была жестокой, что не оставила никаких надежд. Он излечился и благополучно живет на свете. Вон какое поместье, и взрослые дети катаются на лодке. У него свой пьедестал, мировое имя — гениальный биоконструктор Ведерников, счастливый соперник эволюции.

…Я правильно сделала, и все-таки стихи он писал хорошие, и очень жаль, что сейчас не тот год и не встречает меня у служебной двери высокий сутуловатый мужчина с тревожными огнями в ямах глазниц, каждым движением старающийся понравиться».

Задумавшись, она вздрогнула, когда на стол между тарелками шлепнулся пакет из жесткой черной бумаги. Старинушка-матушка, плоские двумерные фото; сейчас это редкое хобби, как, например, вышивание по канве.

Андрей Ильич вытащил первый снимок и показал его Элине, как фокусник загаданную шестерку пик: вкрадчиво положив, резко отдернув пальцы.

Она поняла все сразу. Точно резиновая рука на мгновение сжала горло — пришлось бороться, возвращать дыхание. Вмешалась сорокалетняя актерская дисциплина: человек, нанесший удар, ничего не заметил, хотя и рыскал глазами по ее лицу. «Ты ничего не понимаешь, все это забавный технический трюк. Совершенно ничего не понимаешь. Ты заинтригована, удивлена, не более».

Решив нипочем не сдаваться, она весело воскликнула, округляя брови и зачем-то рассматривая снимок на свет:

— Ото! Как вы это сделали?

На фото была все та же веранда, ситцевая занавеска кухоньки, и у самоварного крана, наливая чашку, она, она сама, Элина, только не такая, как сейчас, а тридцатилетней давности, озорная, упругая, в каком-то пышно-широком затейливом кимоно с огромными цветами по белому.

…Все-таки фигура стала куда более массивной. Сейчас она бы уже не перегнулась таким натянутым луком, не обхватила бы руками колено, поджатое к подбородку. А здесь загорает в лодке посреди озера. Небрежно брошены весла. Летит тополевый пух над темной водой.

…Вместе укладывают рыхлый чернозем в деревянную раму будущего парника — довольный Андрей Ильич с отеческим одобрением на лице и молодая старательная Элина в шортах и линялой рубахе с засученными рукавами.

Еще фото. Над стеклянным двускатным парником, счастливо жмурясь, сама молодость в лице перепачканной Элины обнимает за шею седого, нынешнего, Ведерникова.

— Неужели вы научились фотографировать мозговые образы? Наверное, через сублиматор?

— Это не мозговые образы, — ответил несколько обескураженный биоконструктор. «В самом деле не сообразила или притворяется? А, все равно, недолго тебе капризничать». — Хотите, познакомлю?

«Отступать некуда. Как я не подумала с самого начала, что у него все козыри? Еще секунда, и буду выглядеть глупо и фальшиво».

— Робот, — сказала Элина тоном детектива, разоблачившего страшный заговор, и чайную ложку наставила на Ведерникова вроде оружия.

— Больше, намного больше. Я бы сказал — робот-двойник, идеальная белковая копия.

Ей захотелось упасть на этот видавший лучшие времена, исцарапанный стол и крикнуть что есть голоса: «Какое право? Какое вы имели право?!» Пустая истерика. Право художника пользоваться любым материалом: глиной, красками, оловом, гаммой нот или искусственными аминокислотами.

— Так хотите увидеть в натуре? Сейчас позову.

— На озере? В лодке?

— Да.

Она медленно покачала головой — не надо.

Андрей Ильич засмеялся, сел напротив — скрипнула спинка ивового плетеного стула, — скрестив руки на груди. Вот они, странно подрезанные снизу, чуть раскосые ореховые глаза, в которых впервые за тридцать лет я сумел вызвать волнение: они влажнеют, слезы накапливаются над нижним веком. С тебя достаточно, с меня тоже, давай звони в аварийную гравиходов. Триумф не удался. Грустно. Я не создан для сведения счетов. Вот сидит, еле сдерживая слезы, моя давняя полувыдуманная любовь, и я уже чувствую себя преступником. Конец игре.

— Вы… счастливы с ней?

— Нет, Элина Максимовна. Я делал ее в каком-то угаре, не понимая, что затея обречена. Чтобы полюбить ее, надо было поместить ее на ваше место и окружить вашей славой, и чтобы я ждал у служебной двери, и чтоб мне было двадцать восемь.

— И, может быть, чтобы она относилась к вам так же, как я?

Мстит… Как это сказано у поэта? Вечно женственное… Чтобы она простила, мне надо бы привести к порогу ни в чем не повинную Эли и деструктировать, обратить в лужу студня. Но потерпите, Элина Максимовна, эта история кончится лучше, чем вы предполагаете, и, может быть, мы станем величайшими друзьями. Ибо крепка дружба, основанная на ностальгии по прошлому.

— Существует категория мужчин с собачьим характером, но я, к сожалению или к счастью, не из их числа и не целую бьющую руку. Мне нужны были вы, но с ответным чувством, с лаской, преданностью, полным пониманием. Двойник все это смог.

— Кажется… кажется, мне все ясно, — звонко расхохоталась она, и Андрей Ильич порадовался, что Элина оттаивает.

— Слишком много сладкого, а?

— Н-не совсем.

— Так в чем же дело?

— Я уже говорил: в отсутствии служебной двери живого театра.

— Ого, как вы тщеславны! Неужели я вам понравилась только потому, что была известной актрисой?

…Это уже шутливый турнир. Как хорошо, хорошо! Если бы все сложилось иначе, жестче, я бы, наверное, испытал сегодня темное ликование, а потом долго мучился бы раздумьями. Чего доброго, возненавидел бы бедняжку Эли.

— Нет, просто понятие «вы» складывалось из всего. Внешности, голоса, умения расцветать на сцене, ума, славы…

Она заговорила о другом. Глядела словно внутрь себя, мечтательно и стыдливо:

— Я вдруг почему-то представила себе театр двойников… Я раздваиваюсь, учетверяюсь, и каждая моя новая ипостась воплощает иную черту характера героини. Представляете? Ведь в каждом из нас существуют несколько «я», и вот все они выходят наружу, спорят между собой…

Будто всплыв из глубины зеленых осенних вод, ее взгляд вернулся к миру и вновь обрел Андрея Ильича, веранду, снимки.

— Мне было очень интересно опять познакомиться с вами… Андрей. Если позволите, я вызову платформу.

«Хэппи энд», — только и успел подумать он, услышав топот, шелест и смех в малиннике.

Вылетела на дорожку, перепугав Кудряша и чуть не осыпав лилии, Элина молодая, босиком, в блузке узлом на пупе и брезентовых шортах. На шее у нее стетоскопом болталась кувшинка. Изображая мимикой непосильный труд бурлака, Эли тащила за руку молодого мужчину, одетого еще более скудно, зато с мокрыми брюками через плечо.

— Папа! Рей упал с лодки и не кочет в этом признаваться!

Затем они заметили гостью. Эли выпустила руку Рея и стала рядом с ним — голенастым, чуть сутулым, с черными огнями под карнизом лба двойником двадцативосьмилетнего Андрея Ильича.

Чудо

Гравиход опустился, подмяв одуванчики. Вся семья отставила недопитые стаканы и смотрела, как приближается незнакомый мужчина.

Он шел по колено в траве меж двумя рядами яблонь — старый и крепкий, одетый в черную кожу. Углы его рта были навсегда опущены, улыбка только приподнимала губы над передними зубами; седой «ежик» подползал к самым бровям и шевелился вместе с ними.

Мужчина остановился перед чайным столом.

В пышной раме жасминовых кустов сидело семейство из трех человек. Массивная рука Максима держала на краю стола дымящуюся трубку; Ольга, жена Максима, приветливо улыбаясь, придвигала четвертый стул; Родион, шестилетний сын хозяев, прибывший на отдых из учебного города, откровенно любовался кожаным костюмом гостя.

— Садитесь, — сказал Максим. — Можете сразу рассказывать, потом пить чай. Можете наоборот или одновременно. Можете ничего не рассказывать, но чаю вы выпьете.

— Ладно, я буду одновременно, — сказал старик, пряча под стол острые длинные колени. — Тем более, очень люблю зеленый сыр.

— Мед с нашей пасеки, — вставила Ольга.

— Моя фамилия Бхасур. Рам Анта Бхасур, из Совета Координаторов. Старший консультант отдела настроений.

— Чем можем служить?

— Только одним: постарайтесь не удивляться, что бы вы ни услышали. Примите все как должное.

— Вообще-то я люблю удивляться, — ответил Максим. — Но, если вы хотите, попробую этого не делать.

— Надеюсь, ничего неприятного? — осведомилась Ольга, подвигая вазочку с вишнями.

А Родион допил чай, держа стакан обеими руками, буркнул что-то маловразумительное и умчался в дебри сада — ловить жуков или играть, лихо отсекая палкой головы крапивы и лопухов.

— Итак, — начал старик, добравшись до вишен, — итак, меня привела к вам статистика. Вы оба талантливые люди и прекрасные работники в своих областях, на вашего сына уже обратили внимание руководители учебного города. Прекрасное здоровье. Уравновешенная психика. Одним словом, ваша семья признана самой счастливой на Земле.

Максим добродушно засмеялся, помотал своей крупной кудрявой головой, головой ребенка и атлета:

— Попробую, попробую не удивляться!

Ольга же только смотрела в маленькие сверлящие глаза Бхасура, смотрела, почти не мигая. Может быть, шевельнулось в ней древнее поверье: нельзя искушать судьбу, нельзя прямо говорить людям, что они самые счастливые в мире…

— Что же, вы хотите, чтобы мы поделились с вами счастьем? Милости просим. Если, конечно, у вас есть машина, которая позволит это сделать.

— Нет. У меня есть другая машина. Портативный реструктор.

Воцарилось молчание. Две осы без зазрения совести полезли в розетку с медом, и никто их не прогнал. Максим выпустил клуб дыма и долго смотрел, как он расплывается под жасминовым куполом, обращаясь в длинные легкие волокна, в прозрачные нити. Ольга вздрогнула от последних слов так, что чуть не опрокинула стакан, и принялась вытирать лужицу на столе.

— Значит, вам удалось добиться портативности? — заговорил наконец Максим.

— Как видите.

— И мы должны быть вашими кроликами?

— Почему же кроликами? В конце концов люди испытывали на себе даже действие вакцин. А реструктор не только не причинит вам вреда, но даже… Только с одним условием: пользоваться самим, но никому не передавать.

— Хорошо, — ответила Ольга. — А вы будете следить за нашими настроениями?

— Вы же привыкли, что Медицинский мозг следит.

— Но он обнаруживает себя только при сильных отклонениях от нормы, когда есть опасность для здоровья.

— А мы и тогда не вмешаемся. Просто заберем машинку. Но я не думаю, чтобы это понадобилось. Я немножко разбираюсь в людях.

— Много шуму вокруг этих реструкторов, — сказал Максим. — У нас в лаборатории тоже говорят о них почти каждый день. Некоторые считают, что они развратят людей. Конец придет всей человеческой культуре. Может, и правда.

— Может, — подтвердил Бхасур. — Вот вы нам и поможете установить истину. Видите, какую важную работу вам поручает Совет.

Ольга еще раз переглянулась с Максимом, вздохнула и спросила:

— Почему вы мед не едите? Кыш! (Это относилось к осам.) Берите прямо ложкой (это опять Бхасуру).

Уходя, он поставил на стол серый толстостенный ящик, похожий на маленький сейф. Если надо было создать предмет больших размеров, чем полость ящика, — из верхних углов выдвигались упругие серебристые усы с чашечками на концах. К ящику было приложение: объемистый том, напечатанный мелким шрифтом, под заглавием: «Каталог предметов централизованного распределения. Экспериментальная группа «Чудо».

Похвалив сыр, мед и домашнее печенье, по-старинному приложившись к руке Ольги, Бхасур ободряюще улыбнулся и улетел на своем сером гравиходе. На взлете его обстрелял из «пугача» Родион, гордый своей победой над целым войском крапивы.

Максим сидел перед ящиком реструктора, задумчиво перелистывая том каталога. Тоненькая Ольга прильнула сзади, спрятав подбородок в его кудрях и-обняв руками шею мужа.

— Ну, что нам надо? Чего не хватает? — спрашивала она, смеясь над растерянными гримасами Максима. А он читал, нередко присоединяясь к смеху жены:

— «Стержни графитовые для реактора такого-то типа»… «Ставни оконные узорчатые, из с. Холмогоры, XVIII век»… «Строительная машина…», «Сумка женская, крокодиловой кожи». Не нужны нам стержни?

— Нет, — хохотала Ольга. — Бедный крокодил, ободрали его на сумку!

— Ладно, поехали дальше… «Трехскоростная мясорубка, производительностью до 25 кг/ч». Что нам, волчью стаю кормить? «Топор…» Ты послушай только! «Топор из Оружейной палаты Московского Кремля. XV век, работа миланских мастеров, золото, слоновая кость», так, так… Подарить, что ли, Рассохину? Он любитель антикварных вещичек. Дальше…

— «Фауст» Кристофера Марло, Лондон, издание 1789 года», — прочла Ольга. — «Форма для печенья «Привет»… «Футбольный мяч»… «Филигранные серьги, серебро, бирюза»… «Ходовая часть гравихода Д-108, в комплекте с автоматом, реагирующим на препятствие»…

Листали опять, сначала, ездили пальцами по строчкам. Вдалеке воинственно орал Родион, изображая пулеметную стрельбу.

Перед ними стоял ящик, снимавший квантовые копии с предметов, перечисленных в каталоге, — копии, абсолютно ничем не отличавшиеся от оригинала. Нажатием кнопки они могли создавать мебель и лисьи шубы, детали машин, обувь, стаканчики с мороженым и лазеры, инфракрасные бинокли, военную форму государства Коста-Рика (XX век); сотворить венецианское зеркало или порцию кафельных плит для бассейна, рыболовный ультразвуковой «манок» или набор слайдов «Памятники Грузии», переносный катер на воздушной подушке, бриллиант «Орлов», скворечник, 200 типов электронно-вычислительных устройств, отрез серебряной парчи, зефир в шоколаде, кофейную мельницу, библиотеку из 100000 томов…

— Ага! — вдруг торжествующе крикнул Максим, и его палец задержался на одной из строк. — Как это мы раньше пропустили! Смотри, воробышек: «Микротом квантовый для генных операций, личный экземпляр Мейсснера, 2097 год». Вот это я беру. Старина Мейсснер сам собрал его, и с тех пор ни у одного генного инженера не было лучшего инструмента. Ну а теперь я король! В лаборатории все полопаются от зависти…

— Не полопаются, — успокоила Ольга. — Тот же Рассохин посмотрит на тебя умильно, и ты ему подаришь такой же. И остальным тоже.

— Там увидим, — сказал Максим. Нажав кнопку, он через секунду вытащил из ящика микротом, чмокнул Ольгу и убежал в лабораторию — пробовать новый инструмент. Ольга же сидела еще долго, почти до заката, заварила себе новую порцию чая. Будучи человеком благоразумным и запасливым, она сотворила с десяток хрустальных розеток для варенья (Родион бьет их немилосердно, а есть из пластмассовых не так приятно), затем подарила себе запас фотобумаги и несколько отличных объективов — Ольга работала фотографом в журнале мод. Наконец, решив, что неплохо будет проветрить голову перед сном, она вынула из реструктора сборник детективных повестей XX века.

Было совсем темно, когда вернулся Максим, сияя блаженством и потирая руки на ходу. Рассохин не только засматривал в глаза, но и сулил отдать за микротом половину своих смен на главном регенераторе. Другие не отставали: наутро Максим должен был сотворить еще шесть копий микротома Мейсснера, зато главный регенератор принадлежал ему безраздельно…

Совместными усилиями они загнали Родиона спать и легли сами, посмеиваясь и обсуждая план трехдневной прогулки на байдарках по маршруту, предложенному одним из коллег Ольги. А в саду, на дощатом столе, стыл под жасмином ящик, способный завалить всю землю императорскими коронами, шоколадом и транзисторными схемами любого предназначения.

…Гравиход опустился, подмяв одуванчики. Максим с Ольгой отставили недопитые стаканы и смотрели, как приближается Бхасур. Он шел по колено в траве меж двумя рядами яблонь, с которых ветер уже начинал стряхивать спелые плоды. Шел и смотрел, как в нежной полутьме сумерек пили чай самые счастливые люди на Земле, закусывая сыром, яблоками и медом. Только чайничек для заварки был другой, затейливый, из черненого серебра. Да на кустах жасмина давно осыпались цветы.

— Садитесь, — сказал Максим. — Можете сразу спрашивать, а потом пить чай. Можете…

— Но чай я выпью обязательно, — улыбнулся Бхасур, садясь и сразу же придвигая к себе зеленый сыр.

— Хорошо, тогда я спрошу, — сказала Ольга. — Как поживает Медицинский мозг?

— По-старому.

— Вы хотите сказать, что…

— Да. Никаких изменений в сигналах. Все та же пара людей, самая счастливая на Земле. Вот только ваш Родион поначалу дал какую-то непонятную кривую, огромный взлет. Потом линия круто пошла вниз… и недавно опять поднялась. До прежнего уровня.

Максим с Ольгой переглянулись, как заговорщики, — смущенно и лукаво.

— Вы уж простите нас, Бхасур… Но у мальчика недавно был день рождения, и мы…

— Подарили ему вашу машинку.

— Он сначала был на седьмом небе, понаделал себе рыцарских лат, золотых монет… начитался, знаете ли…

— А потом ему надоело, и он забросил реструктор, так что мы можем вам вернуть…

— А Родька теперь строит из песка и сучьев запруды на ручье, как бобер! — решительно закончила Ольга. И не удержавшись прыснула в ладонь.

Память (Наследники)

Недавно я впервые в жизни обратился к психиатру.

Чувство, охватившее меня при входе в его кабинет, нисколько не напоминало ту щемящую тревогу, которой обычно полны приемные врачей. Наоборот, мне захотелось поскорее окунуться в зеленый свет больших папоротников, что так уютно сомкнулись над глубокими креслами. И сам врач, восседающий в своем светлом тропическом уголке — великий Валентин Вишневский, — казался удивительно «своим парнем». Молодой, с мягкими нервными глазами на худом носатом лице, с нежной и длинной мальчишеской шеей, выступающей из открытого ворота белой рубахи, — неужели ему ведомы шахты человеческой души? Назвать бы его не доктором, а просто Валиком, да пригласить в мою гасиенду пить чай на веранде и слушать ночной концерт леса…

— Здравствуйте, вы, наверное, Иржи Михович?

— Да, доктор.

— Зовите меня просто Валик… Что вы стоите? Хотите лимонаду? Астро-кола?

— Если вы уж так любезны, рюмочку коньяку.

— С удовольствием.

Он поставил на стол две старинные рюмки из хрупкого стекла.

— Двенадцатилетний… Ну, выкладывайте, Иржи. Как говорится, каким ветром вас занесло в мою келью?

Я прекрасно понимал, что вся эта увертюра преследует одну цель: заставить пациента довериться, погасить его болезненную настороженность. Но следует отдать справедливость — увертюру играл мастер. Разве можно передать на бумаге полурадостные, полувиноватые улыбочки Вишневского, его дружеские, ласковые манеры, его чуть звенящий голос, одинаково далекий и от заискивания и от фамильярности?

Однако я и не собирался ничего скрывать.

— Не сочтите за обиду, Валик, но… я не тот, за кого вы меня приняли. Да, я старший в группе Пятой координаты и потому уже много лет болтаюсь в пустоте. Мы очень редко видим даже станции внешнего пояса, не говоря уже о населенных планетах. Сами знаете, наши опыты… И все-таки я вопреки вашим ожиданиям не гоняюсь за космическими призраками. Мне тридцать два года, я идеально здоров, моя генетическая линия чиста, как луч света, — ни одного угнетенного комплекса на двадцать поколений предков. Да… Вы знаете, наверное, эти дальние пращуры оставили мне необъяснимую любовь к лесу. Когда мой корабль опускается на лесистую планету, меня охватывает шальная радость. Лес — самое прекрасное, что создала природа. Горы круты и неприступны. В степях печет солнце, гуляют дожди и грозы. Море только и ждет, как бы тебя проглотить. А лес… Я невольно говорю сейчас категориями древних. Пытаюсь понять, откуда это во мне, родившемся за пятьдесят парсеков от ближайшего дерева… Извините.

— Ничего, продолжайте.

— Да, конечно, вы суммируете наблюдения… Короче говоря, я люблю отдыхать в одном из лесных заповедников Северной Америки. Кругом чудесный сосновый бор… Знаю, что многие мои друзья облюбовали для отдыха атоллы в Тихом океане, пальмовые рощи Инда, прерии Техаса и Гималайские кряжи, но я не мог иначе… Вы когда-нибудь видели сосну?

— Тут у нас есть сосны.

— Очень хорошо. Я назвал свое жилище гасиендой… Сам дом построен из настоящих сосновых досок, сбитых деревянными же клиньями. Недавно я получил отпуск и, разумеется, полетел в прекрасный сентябрьский Орегон… Вообразите себе: веранда, вечер, мошкара под колпаком настольной лампы, чашка черного кофе… Наверху, в вершинах, бормочет ветер, а под стволами тихо, тепло, темно.

Так вот посидел, попил кофе и отправился спать — такой умиротворенный, на себя непохож. Среди ночи просыпаюсь. Тишина. За окном — силуэты стволов и звезды. Лежу и думаю: чего проснулся? А на душе тревожно. Голова в огне. Никогда со мною такого не было. Так ясно мне представилось: ведь это же преступление — не спать, рассвет скоро, а тогда… уже и калачиком свернулся, и глаза закрыл прилежно. Но слишком силен был во мне анализ, и я уцепился за свой непонятный страх — что «тогда»? Кругом был холод, Валик, жестокий холод. Вернее, ожидание холода… Хвататься за последние крошки сна, а потом идти, спешить куда-то…

Мне чудился промозглый, невиданно унылый путь, блуждание по мертвому, тесному, разделенному на клетки пространству. Там нет опасности, есть только убийственная монотонность работы, когда хочешь спать — и не можешь. Иначе случится что-то ужасное. День за днем, год за годом, как вечный двигатель… И глаза в темноте комнаты! Я был не один. Кто-то осторожно и тихо следил за мной, боясь обеспокоить — следил по-собачьи, голодными глазами. Жизнь его зависела от меня, только от меня. Я — грязный, отупевший человек-двигатель — был кормильцем, хозяином жизни нескольких еще более слабых существ. Они ждали меня, когда я возвращался вечером, как первобытный охотник из джунглей; они хранили мой короткий сон, боясь кашлянуть в душном воздухе моей конуры… Я чуял их запах…

Нет, утром все кончилось. Позже мне удалось узнать… Когда-то на месте моего леса стоял огромный город. Даже сейчас еще археологи находят среди сосен ржавые каркасы домов, обвалившиеся туннели. А в городе жили миллионы людей. Они рождались, росли, растили свою злость: им не хватало кислорода, света, простора. Они грызли себя и других, завидовали, строили иллюзии… И работали: однообразно, ординарно, все, как один, из поколения в поколение — сначала мучились, потом привыкали, тупели, рефлекторно делали заученные операции. Старели, умирали… В эту ночь я стал одним из них…

— Ясно, — сказал Вишневский и встал из-за стола. — Вы не первый и не самый трудный. Дело в том, что у Земли громадное прошлое. Его отголоски лучше всего слышны в пустынных заповедниках. Остаются не только ржавые каркасы — во времени ничего не теряется. Вы здоровы, Иржи. Это просто неизвестный науке вид информации, так сказать, долгосрочная телепатия, записанные непонятным кодом чувства и мысли наших предков.

Он достал из ящика стола небольшую трехмерную фотографию, подал мне. Я повертел ее в руках. Фотография изображала голову мужчины средних лет. Жилы на его шее были напряжены, как буксирные тросы, волосы ощетинились над сморщенным лбом, зубы закусили нижнюю губу, словно мужчина сдерживал крик боли… Глаза были светлые, бешеные и вместе с тем молящие.

— Это один из моих пациентов. Он живет неподалеку от Вислы.

— Что же это он так?

— Вы хорошо знаете историю, Иржи?

— Думаю, что неплохо.

Валик положил изображение на стол.

— Лет четыреста назад там был город. И назывался он Освенцим…

Примечания

1

Нирвана — в буддизме цель всех стремлений, состояние совершенной удовлетворенности.

(обратно)

2

Санскара — в данном случае термин традиционной индо-тибетской философии.

(обратно)

3

Буддийский святой, поклявшийся не причинять вреда ничему живому — даже в целях самозащиты.

(обратно)

4

Ретиарий, мирмиллон — разновидности гладиаторов в Древнем Риме.

(обратно)

5

Величайший труд (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • Андрей Дмитрук НОЧЬ МОЛОДОГО МЕСЯЦА (сборник)
  •   Ночь молодого месяца
  •   Улыбка капитана Дарванга
  •   Служба евгеники
  •   Скользящий по морю жизни
  •   Летящая: Повесть в рассказах
  •     Аурентина
  •     Доброе утро, химеры!
  •     Лесной царь
  •     Рай без охотников
  •     Дорога к источнику
  •     День рождения амазонки
  •     Бегство Ромула
  •   Уход и возвращение Региса
  •   Ответный визит
  •   Посещение отшельника
  •   Чудо
  •   Память (Наследники)
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Ночь молодого месяца», Андрей Всеволодович Дмитрук

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства