Лев Аскеров Нет памяти о прежнем…
Памяти мамы моей — Ларисы Михайловны и памяти всех матерей — посвящаю.
Автор.Часть первая
1
Женщина, которая должна была меня родить — умерла. И я остался жить.
Hо сквозь душную и колкую кошму, накинутую мне на голову, я еще долго слышал приглушенные голоса охваченных паникой людей.
— Спасайте!..
— Hу, что вы стоите?!..
— Надо вытянуть его!..
Голоса были разные — мужские и женские. Я их различал. А главное, понимал. Хотя языка, на каком они выкрикивались, я никак определить не мог. То, что это был не русский — могу побожиться. Hо он не был похож ни на один из европейских. Hа китайский и на арабский тоже не походил. Впрочем, иным языком, кроме русского и немецкого со словарем, я не владел.
Hо разве суть в этом? Главное, я все понимал. А издаваемые окружавшими меня невидимыми существами тревожные возгласы мгновенным и тихим прикосновением ложились мне в голову закоченными понятиями.
Придя в себя, я наверняка бы забыл о необычности своего восприятия невнятных звуков чужого наречия. И уж точно — никогда не вспомнил бы об этом. Hо последовавшие затем странные события прямо-таки выгравировали в моей памяти все, что тогда происходило со мной. А гравером тем стал тот, вдруг мягко и тихо прозвучавший, до боли родной голос. Именно он. Я не могу забыть его, а значит и всего того, что затем со мной произошло.
Он, голос тот, не принадлежал тем, кто, как мне казалось, причитал то ли надо мной, то ли рядом со мной — и над кем-то. Он был сам по себе. Со стороны.
Я услышал его перед тем, как открыть глаза. Он до сих пор звучит во мне. Стоит только вспомнить тот день. Сначала он напомнил мне всплеск воды — нежный и серебристо-распевный, от которого, как от нечаянного неземного блаженства сладко заныло в груди. И я узнал его. То был до бесконечности родной мамин голос.
— Они не помогут тебе, мой мальчик. Выбирайся сам, — сказала она.
Hу что особенного было в этих словах? Ничего особенного. Обычные слова. А сколько в них было любви, сочувствия, глубокого волнения и вдохновенного призыва! Целое море. Мол, вставай, сынок! Покажи им, каков ты у меня!..
Как это славно звучало! И именно в тот момент, после маминых слов — «мой мальчик, выбирайся сам!» — я открыл глаза.
Кругом — ни души. Никого, кто мог бы произнести что-либо членораздельное. Да и в тот миг, если я даже об этом и думал, то тут же, от охватившего меня ужаса, забыл.
Мне нужно было спасаться. Я лежал навзничь, придавленный грудой неподъемного железа, и задыхался. Видимо, мне переломало ребра, и они вонзились мне в легкие. Наверное, поэтому с губ моих стекала кровь. В наступившей тишине я не столько видел, сколько слышал, как, вытекая из меня, она с легким шипением уходит в песок.
Судя по тому, что я мог свободно двигать ногами — с позвоночником, слава Богу, ничего не случилось. Кроме того, я ощущал боль. Пронзительно острая, она дала о себе знать, когда я попытался пошевелить левой рукой. Раз я могу прислушиваться и мысленно ощупывать свои органы, значит, рассуждал я, с головой у меня тоже все в порядке. Сотрясения не было. Я знал, где и зачем нахожусь. И что произошло — тоже знал. То и другое, кстати, меня здорово напугало. Ведь никому в голову не придет искать меня здесь, в самом чреве Кара-Кумов, в шестидесяти пяти километрах от Небит-дага, на заброшенной много лет назад буровой.
Где-то года три назад мы подняли здесь разведочную буровую вышку. И только приступили к бурению, как вдруг и, как бывает, в срочном порядке, начальство перебросило нас на полуостров Челекен. В спешке наш геолог оставил здесь карты с обозначенными на них нефтегазоносными горизонтами. После этого, по случаю, а иногда и без него, он часто вспоминал о них и ругал себя последними словами. Вскоре он ушел на пенсию, и я стал старшим геологом конторы бурения. Когда нас снова бросили в пески Кара-Кумов, чуть севернее Небит-дага, я вспомнил о тех картах и понял, как они ценны. И вот сегодня, спозаранок, по прохладе, если, конечно, эту вязкую духоту летней пустыни можно назвать прохладой, никому ни слова не сказав, я «оседлал» УАЗик и прикатил сюда.
Будку, в которой находились заветные геологические карты, я увидел еще издали. Подъехать к ней было невозможно. Занудный и подолгу дующий «афганец» намел перед ней два высоких бархана.
Чтобы не увязнуть в них, я остановил УАЗик возле основания вышки, а сам пошел к будке, удивляясь тому, что она была совершенно целая. Хотя отсюда, неподалеку, в километрах пятнадцати, находился кишлак туркмен-скотоводов. Помнится, в нем жило пять семей. За то время, пока нас здесь не было, они могли по дощечке разобрать всю будку, или же до потолка загадить ее. Hо деревянное пристанище наше на удивление было не тронуто и загажено было не до потолка. Кроме десятка засохших и полусвежих «мин» на полу, все было так же, как мы, вероятно, и оставили свое жилище.
2
Карты лежали на том месте, где мой коллега их и забыл. На подоконнике, под куском фанеры. Местные «минеры» наверняка пустили бы карты в расход на свои нужды, если бы песок основательно не замаскировал фанеру. Засунув карты за пояс, я пошел к машине.
Дальше помнится все смутно. Верней, не помнится, а видится. Сквозь полог густого и зыбкого марева, плывущего над желтыми песками.
Как ни странно, но я видел себя как бы со стороны. Так мне потом казалось. В общем, как бы там ни было, я, нисколько не удивляясь, совершенно спокойно смотрел на себя со стороны. Будто это у людей в порядке вещей…
Я подхожу к УАЗику. Мне страсть как хочется пить. Я ощущаю полыхающую жаром полость рта и сухую гортань. Предвкушаю плеск холодной воды, освежающей мне губы. Она булькает в меня из термоса. Мало кто поймет меня, но это неописуемый балдеж: находясь в жаровне пустыни, пить студеную воду и слушать ее хрустальные, чистые звуки. И именно в это балдежное мгновение в небе что-то громыхает. Да так, что все кругом идет ходуном.
Я одним глазом кошусь в небо. Там два-три хилых белых облачка. Одно вроде человеческого лица. Радушно-улыбчивое и одновременно встревоженное. Оно словно от чего-то предостерегало. Мысль моя на этом не задержалась.
Отложив информацию о странно симпатичном облачке в память, я лихорадочно продолжал искать ответа на то, что же все-таки громыхнуло? Ответ был найден в секунду. Это самолет преодолел звуковой барьер. И в ту же самую секунду я увидел, как раз-другой качнулась вышка. Hу все равно, что зуб под пальцем в парадантозной десне. Покачавшись, вышка стала вдруг медленно сваливаться. Прямо на меня.
Я стоял как пригвожденный. Мне бы бежать, а я не шевелюсь. И непонятно с каким чувством слежу за тем, как эта махина падает на меня. Hе было во мне ни страха, ни удивления. Hо и равнодушия тоже не было. Hа все происходящее я реагирую в тот момент, когда верхушка вышки, ударив по барханам и по крыше будки, другим концом, непонятно каким образом, подцепила машину, возле которой я стоял и, подкинув, перебросила ее через меня. Вот когда я лишился чувств и перестал видеть себя. Хотя удара или толчка, сбившего меня с ног, я не ощутил.
Последнее, что я видел, — огромная масса взлетевшего в воздух песка.
Потом я слышал чьи-то полные участия голоса.
Потом услышал маму и очнулся.
Засыпанный песком, я лежал одновременно под вышкой и машиной.
Вспоминая о случившемся, я ловлю себя на том, что позволяю себе иронизировать. Сейчас это легко. Ведь все уже в прошлом. И оно, как бывает, начинает казаться неправдоподобным. Все случившееся когда-то, даже если оно произошло только вчера, позже выглядит либо не таким грозным, либо не таким ярким.
Оно, прошлое, может показаться нам чем-то простеньким и беспомощным. Да что может! Мы так его воспринимаем. И так к нему относимся. Hе мы ли до потери пульса изголяемся над ним? Кромсаем, кроим и как нам заблагорассудится уродуем, полагая, что проводим косметическую операцию… А оно, прошлое наше, молча все сносит и терпит. Нам не дано слышать и видеть его душераздирающей покорности. Однако сносит и терпит оно до поры-до времени. Именно до Времени. А у него нет ни прошлого, ни будущего. Оно единое целое. Живое. И такое могучее. И такое мстительное, что Боже упаси от его мести. Память его безукоризненна, а месть неотвратима.
У Времени, как у любого живого организма, есть инстинкт самосохранения. Может, он называется по-другому, но то, что такое чувство в нем есть, — это однозначно. Просто Время оберегает себя от людского любопытства. Так взрослые оберегают свою спальню от детских глаз. Hе пускают в «кухню», где зачинаются их жизни и лепится само Человечество. Чтобы не отвратить и не отравить вкуса к жизни.
Вот почему оно старается тихо, исподволь, стереть из памяти то, что побуждает человека задуматься и заглянуть в святая святых — в небольшой фарфоровый чайничек, где заваривается этот мучительно-сладкий напиток, называемый Жизнью. А побуждают его к этому горести и несчастья. Они заставляют человека задумываться о бренности мира, скоротечности Времени и об иллюзорности своего величия.
У Времени нет ни «вчера», ни «сегодня», ни «завтра». Это придумали мы, люди. Потому что мы — в Нем. Потому что Оно — в нас. И в нас, в людях, свободна от времени только Душа. Именно та самая отрицательная частица безвременья, что одухотворяет человека, делает его Хомо-сапиенсом.
Это мы, люди, по своему неведению или с подачи Великого Невидимки — Времени — судим события, как нам заблагорассудится. Издеваемся и насмехаемся над тем, что не укладывается в рамки наших пониманий. Может, поэтому ни на своих, ни тем более на чужих ошибках, мы никак не можем научиться элементарной мудрости…
В этом я убежден. Я так понимаю этот мир. Я так понимаю себя. Hо мне не хочется стать объектом глумления иначе думающих. И, наверное, поэтому я рассказываю о случившемся со снисходительной шутливостью. Мол, хотите верьте, хотите — нет.
3
Мне, как вы понимаете, лежа под буровой вышкой и машиной — было не до шуток. Я резко дернулся, и от дикой боли в левом плече — лишился чувств. Hо потеряв связь с внешним миром, я опять оказался в мире ином. Я там ни с кем не общался. Никого не видел. Я только слышал. Слышал, как невидимая мне женщина сказала:
— Она умирает.
«О ком это она?» — вяло подумал я.
А в голове не возникло даже мысли встать, посмотреть, помочь. Мне было ровным счетом на все наплевать. Словно о таких естественных человеческих чувствах, как сострадание и участие, я никогда не слышал. Словно никогда ни за что и ни за кого не переживал. И потом, что такое для меня было «встать» и «посмотреть»? Hе знаю. Во мне напрочь отсутствовало какое-либо самоощущение. Я не представлял себе, да меня и не заботило, в какой позе и в каком состоянии я находился. Стоял?.. Сидел?.. Лежал?.. Висел?… Hе знаю… Наверное, и то, и другое, и третье. Единственное, что я мог — это слышать. Может, и видеть. Hо глаз я не открывал. А были ли они у меня? Hе знаю… Одним словом, я делал то, что мог. Я слушал.
— Hе паникуй, — сказала другая. — Надо вытащить ребенка. Тогда ей станет легче.
— Она обессилена. Hе выдержит, — настаивала первая.
— Hе каркай, — раздраженно, но с затаенной неуверенностью, говорила другая. — Все в руках Аллаха.
Hе в Божьих руках, а в руках Аллаха. Это я слышал четко. А потом тот же голос, что уповал к Аллаху, потерянно произнес:
— Я ничего не могу поделать. Она отходит. А ребенок жив. Он еще шевелится.
— Да ты делай… Делай что-нибудь. Спасай…
— А что я, безмозглая фельдшерица, могу сделать? Нужно кесарево сечение, а у меня нет инструментов.
И тут я слышу голос мужчины. Мужчина сильно заикался.
— Д-де-лай ч-ч-то х-хо-хо-чешь, но с-с-спаси мне ее или p-pе-бенка.
— Дай твой нож, — решительно требует фельдшерица. — Ей все равно уже ничего не поможет.
И мне стало опять больно. Очень больно. И я снова услышал мамин голос. Он был насмешлив и вместе с тем встревожен.
— Хватит загорать, мой мальчик. Ты можешь сгореть. Огонь почти у бензобака. Стисни зубы и выбирайся… Hу, давай, малыш!
Ш-ш-ш, — что-то у головы шелестит и потрескивает.
Краем глаза вижу, как надо мной бьется оранжевая, с ослепительно синей каемкой, косынка. Она как-то странно привязана к покрышке перевернутой машины. И хотя стояло безветрие, косынка то опадала, облепляя колесо, то снова взметывалась вверх. А над упавшей вышкой, перевернутой машиной и оранжевой косынкой завис силуэт черного чудовища.
Большущий живот, из-под которого не видно было головы монстра, медленно колыхаясь, тяжело ложится на вышку. А вот и морда его. Сытая, обрюзгшая. Она все ниже и ближе. И мерзкое чудище скоро положит черное ухо свое на мою грудь. Послушает: дышу я или нет…
Я, конечно же, дышу и чувствую резкий, удушающий запах. Пахнет горящей резиной. Горит покрышка. И косынка вовсе не косынка. Это такое пламя. А аморфная, черная фигура надо мной — совсем не монстр. Это едкий, черный чад, поднимающийся от горящего колеса.
— Да, мама, надо выбираться, — говорю я вслух, прекрасно понимая, что здесь, в жаровне песков, на заброшенной буровой — я один.
Hо мозги мозгами, а чувства чувствами. Они, между прочим, своей неземной интуицией, тоньше и мудрее. Все-таки кто-то со мной рядом был. Кто-то подбадривал меня маминым голосом. И смеялся маминым смехом. А кому еще я был нужен? С ней-то я и разговаривал. И мне ничего не мерещилось.
Я ясно и четко слышал ее. И всем потрясенным существом своим осязал ее дыхание. Такое холодящее. Обволакивающее. Ласкающее. Я-то знаю свою мать. И помню с далекого-предалекого детства, как в волчью стужу, я млел от теплых рук ее и согревающего дыхания, а в изнуряющий зной меня бодрили мамины длинные, прохладные пальцы и то же дыхание, только свежее и нежное, как рассвет.
Во всяком случае, ни от огня, пылающего надо мной, ни от раскаленного песка и ни от полуденного солнца пустыни мне жарко не было. Я лежал, как в коконе с щадящим микроклиматом. Hо мне надо было выбираться из неподъемного железного завала. И как можно скорее. Иначе меня разнесет вклочья. А клочья в прах сожжет огонь. А прах развеет по пустыни «афганец».
Hа мое счастье этой горой стальных конструкций я был только прижат. Она на меня не давила, но держала мертвой хваткой. Я походил на букашку, на которую случайно легла, обутая в сапог, человеческая стопа. И гигантская нога эта не раздавила букашку по чистой случайности. Малявку защитили рельеф подошвы и сыпучий бархан.
Здоровой и свободной рукой я стал выгребать из-под себя песок. Мне хотелось быстрее, но каждое резкое движение меня жалило острой болью в левое плечо. Да так, что темнело в глазах. Hо, стиснув зубы, я продолжал свое дело, и вскоре бугор, на котором я лежал, настолько уменьшился, что тело мое почти без усилий сползло из-под завала…
— Спеши, сынок. Спеши, — поторапливала мама.
Поднявшись, я бегло осмотрел себя. Hа левом плече выпирала идущая за подбородок лиловая гематома. Она-то и причиняла мне страшную боль.
— Ничего опасного, мой мальчик. Сломана левая ключица. Надо немного потерпеть, — сказала мама.
Я раз-другой сплюнул. Крови в слюне не было.
— С легкими у тебя все в порядке, — успокоила мама. — Они не повреждены. Кровь на губы тебе стекала из ссадины на голове.
Осторожно взявшись за левое предплечье, я прижал руку к телу, и, как мог, побежал.
— Умница, — похвалила мама. — Теперь дотяни до того холмика.
А «до того холмика» было метров двадцать. Может, и того меньше. Hо кто не бегал по глубокому песку, тому и невдомек, как это нелегко. Тем более когда от тряски злым псом тебя кусает боль. Корчась и подвывая, я добежал-таки до облюбованного мною и мамой укрытия. Только успел прилечь за ним, как раздался один, а секунду спустя другой взрыв. «Второй бак УАЗика», — догадался я и тут же, взвизгнув, вскочил на ноги.
Я лег спиной на раскаленную сковороду. Hа полуденном песке пустыни можно запросто сварить кофе и приготовить глазунью. А я сдуру плюхнулся на бархан, как в росную траву. И бархан меня ужалил. Очевидно, я выглядел потешно, потому что рядом с собой услышал звонкий мамин смех.
— Мне же больно, — выдавливая на губы улыбку, хныкнул я.
— Терпеть можно, сынок. А засмеялась я по другой причине. Помнишь, мы отдыхали в горах? Тогда мы с отцом первый раз взяли тебя с собой в те дивные места.
— Конечно! — восклинул я. — Это были, пожалуй, лучшие дни моего детства.
4
Мне припомнились те великолепные денечки канувшего в Лету детства. Аж повеяло горным ветерком и, казалось, все равно, что тогда, несказанно пахнет шафраном.
Поднявшись в гору, мы вышли на небольшой луг, окруженный со всех сторон колючим кустарником. Лужок был усыпан маленькими голубыми цветами. Мама ахнула, а потом, сорвав один цветок, поднесла к моему носу.
— Это шафран, сыночек. Понюхай. Так по-сказочному чудно пахнут вот эти их малюсенькие оранжевые тычинки. Много будет цветов в твоей жизни. Hо никогда в букете ты не увидишь этого. Он не букетный. Зато ты никогда не забудешь его ни с чем не сравнимый аромат. И всегда будешь помнить меня…
И мы беспричинно смеялись. И пели во весь голос. Без слов, безумно красивые мелодии. Они щемили сердце и наполняли его радостью. И мы наперебой, восторженные и счастливые, кричали что-то по-сумасшедшему радостное…
Мама и я собирали шафран.
— Я вспомнила, — говорит мама, — как ты в первый же день, возбужденный новизной обстановки и опаленный горным солнцем, с разбегу бросился под высокий фонтан ключа, а потом, как оглашенный, с визгом выскочил из под-него.
— То же был кипяток, мама.
— Hу да! Горячий ключ… И ты вот также стоял и, как щеночек, скулил.
— Я давно не маленький.
— Конечно, конечно, мой милый… Я тоже от многого отвыкла. Растеряла важные ориентиры. Вот упустила же из виду, что песок может быть таким горячим.
— Растеряла, — совсем по-детски, обидчиво передразнил я. — А у меня сильный ожог. Наверное, третьей степени. Посмотри. Ты все-таки доктор.
И тут я спохватился. Какой доктор? Какая мама? С кем я говорю? Жив ли я? Или я в беспамятстве и брежу?
Я рыскал глазами в поисках той, с кем беседовал. Естественно — никого.
Нет, все же я не того, не рехнулся. И отнюдь не в потусторонней обители. Боль в плече, скрип песка, пекло и гарь от горящих машины и досок из-под основания вышки — все было наяву. Все было перед глазами. Правда с памятью стало что-то неладное. Все странно в ней смешалось и спуталось.
Моя мать никогда врачом не была. Она учительница. Педагог начальных классов. И голос, кстати! Голос, кажется, ее. И, кажется, смеется она не так. Впрочем, я давно не видел ее смеющейся. Замотанная жизнью, нервная женщина. Все время под прессом проблем. Выжитая, то и дело подолгу болеющая, она доживала отпущенное ей в той же небольшой и скудной квартирке, где выросли и откуда разлетелись в разные стороны мы, пятеро ею выстраданных и любимых чада.
А голос… Голос — мамин. Хотя он совсем не похож на тот, что я слышал сызмальства и еще вчера по телефону. Теперь он мне казался чужим. Очень близким, беззаветно любимым, но… другим.
Стоп! Я еще когда-то слышал этот, смутивший меня сейчас, голос. Hо когда?!
Я силился вспомнить. И никак не мог. Hе мог отогнать от себя стоявшую передо мной картинку горной поляны.
Hо меня никогда не вывозили в горы. Мы для этого были бедны… А прозрачно-синие, похожие на корону цветы с золотистыми тычинками, источающими колдовской аромат? Откуда они у меня в памяти? Я ведь собирал их…
Хотя, сколько себя помню, за все свои тридцать три года никогда этого не делал…. Собирал их вместе с мамой. Мы еще с ней, как полоумные, заражая друг друга, смеялись, громко пели и просто так, для себя, счастливо кричали что-то нечленораздельное, задорное и веселое…
Это же было. Конечно, было. А когда? Боже! Великий Боже, дай сил вспомнить!
— Hе мучай себя, малыш. Самому тебе трудно будет это сделать. Я помогу… А сейчас ты должен идти. Ты не погиб под вышкой, так сможешь умереть от ядовитых гадов. Если до вечера не доберешься до кишлака.
К кишлаку надо было идти на юго-восток. Дорогу туда я знал. Зрительно определившись со всеми мне известными ориентирами, я молча зашагал в нужном направлении. Старался идти быстро и осторожно, чтобы не беспокоить покалеченную руку. Hо попробуй по песку, да быстро. Уже метров через пятьдесят, почти достигнув верхушки очередного, умеренно крутого бархана, я вдруг почувствовал, как лавина песка сносит меня вниз. Как я не старался, а удержаться на ногах не сумел и ткнулся разбитым плечом в этот треклятый сыпучий бугор. Я слышал скрип собственных зубов. Хотя, если по правде, страшной боли не почувствовал. Как это противоестественно не было. Стонать — стонал…
Поддерживая сломанную руку другой, я встал на колени, а затем, поднявшись на ноги, опять зашагал вперед.
— Молодец, сынок! — похвалила мама и посоветовала: Если тебе больно — кричи. Hе стесняйся. Так будет легче.
— Hе беспокойся. Все терпимо, — процедил я через закушенную губу.
— Hу и хорошо, — сказала она и, немного помолчав, добавила:
— Таким темпом до кишлака ты дойдешь часа за четыре. А оттуда — домой…
Это последнее слово — «домой» — она произнесла с растяжкой, вкладывая в него некую значимость. Да, оно прозвучало по-особому. И в темном хранилище моей памяти словно кто высек искру, которая всего на один миг осветила его.
— Вспомнил! Вспомнил! — вскричал я обрадованно.
— Hе останавливайся. Шагай… Я знаю, что ты помнишь.
— Я вспомнил, как только услышал тебя.
— Ничего удивительного. Ты же мое дитя.
— Нет!.. То есть, да. Hо я не о том…
5
Hа самом деле, вспомнил. Это было в день моего рождения. Я проснулся от протяжного воя собак. Где-то неподалеку от нашего дома собралась большая стая псов и устроила этот жуткий концерт. Я не раз слышал, как говорили, мол, если собаки воют, знать, быть покойнику.
Кожа моя от страха стала гусиной. Я спрятал голову под одеяло и зажмурился. А потом страх прошел, и мне стало до жути тоскливо. Я вдруг почувствовал себя одиноким и потерявшимся. Hе знающим где нахожусь, где мой дом, где мои отец и мать. А все вокруг — чужое: и братья, что сопели рядом, и комната с прыгающими на стенах таинственными бликами, и весь дом… Из глаз брызнули слезы. И тут прямо надо мной прозвучал этот задушевный и теплый-теплый голос:
— Малыш, не плачь… Ты слышишь меня?
— Ага, — сказал я. — Где ты? Я потерялся.
— Нет, что ты, родненький. Мы знаем, где ты. Мы видим тебя.
— Я к тебе хочу.
— Пока нельзя. Рано еще, мой маленький.
— Я не маленький. Мне завтра уже семь лет.
Она засмеялась. И смех ее прозвучал так, будто им она, как рукой, потрепала меня по голове.
— Миленький, завтра тебе всего три годика и тринадцать дней.
— Неправда! Семь лет, — возразил я.
— Три года тому назад, за тринадцать дней до этого дня рождения, один четырехлетний мальчик, набегавшись во дворике, забежал домой, чтобы напиться. Его мама готовилась мыть полы. Полы в том доме дощатые и, чтобы они были желтыми и чистыми, их травили поташом.
— Знаю. Это в бывшем нашем доме. Мама всегда моет полы поташом. И всегда говорит, что поташ — страшная отрава.
— Она правильно говорит. Ты слушайся ее.
— Буду слушаться, — охотно согласился я.
— Так вот, мама того мальчика поставила на стол стакан с поташом, а сама пошла за ведром. Мальчик вбежал в комнату, подумал, что в стакане вода и… выпил.
— Это было со мной. Мне мама говорила. Правда, я ничего не помню. Hе помню, как захотел пить, как зашел домой и выпил отраву. Помню только, как я кружился по комнате. Прямо по воздуху кружился. А мама бегала за мной, плакала и ловила меня. Я к ней тянул руки, и она за них меня поймала.
— Как хорошо ты все запомнил, — сказала она. — Hо не ты был тем мальчиком. В тот день, мой хороший, ты стал вместо него.
— Это так я потерялся? — спросил я.
— Да, мой маленький.
— Найди меня. Снова найди меня, — кричал я в темноту.
В комнату вбежали перепуганные мать с отцом. Я горько, навзрыд плакал.
— Что с тобой? — спросил папа.
— Я хочу домой, — сказал я.
— Да ты же дома. Посмотри.
— Нет, к себе домой хочу. К моей маме.
— Я вот она, — убеждала мама, положив холодную лодонь мне на лоб.
Нет температуры у меня не было. Я не бредил. Hо я ей ничего не сказал.
Я тихо плакал. Потом родителям показалось, что я успокоился, и они на цыпочках покинули меня. Уже закрывая дверь, мама сказала:
— Ему приснилось что-то.
А мне ничего не снилось. Я не спал…
И сейчас, здесь, в пустыне, я опять-таки находился в полном сознании. И с мозгами у меня было все в порядке. Позже врач-нейролог мне однозначно заявит: «Сотрясения у вас не было»… От жажды с ума не сходил. Пить хотелось, но можно было терпеть.
В общем, я не бредил. Алкоголя в излишестве никогда не потреблял. Пью более чем умеренно. По праздникам — обязательно. Пить с утра для меня — нонсенс. Разве только под хаш. А его едят с друзьями и зимой. Хаш — блюдо под зимнее утро, но не в полдень и не летом…
Так что, если учесть, что последний праздник отмечался в мае (День Победы), а ближайший — мой день рождения — еще впереди, алкоголя во мне не скопилось столько, чтобы взбеситься от белой горячки. Значит, разговор мой с невидимым существом — не плод больного воображения.
Тогда, беседуя с мамой, я параллельно думал о том же. Мол, как это можно, находясь в полном здравии, активно вести диалог с невидимкой, называть его мамой и верить, что так оно и есть.
— Ты меня видишь? — спросила вдруг она.
— Нет, — ответил я. — Может, ты в образе того облачка в небе? Оно какое-то человеческое.
— Может, — сказала она. — Hо это, скажу, тебе странно.
— Что странно?
— То, что не видишь меня.
Она не успела еще досказать всю фразу, как я вдруг остолбенел.
«Мираж!» — пронеслось в голове. А вместо этого выдохнул:
— Вижу!
— Hе останавливайся, сынок. Продолжай шагать. Это не помешает нам общаться, — попросила возникшая неожиданно в плывущем мареве пустыни мама.
Я ее узнал. Она стояла в проеме открытой двери очень знакомого мне, своего кабинета. В белом халатике и в белом, до синевы накрахмаленном, колпачке.
Насколько я помнил, маме не нравилась докторская униформа. Ей казалось, что она выглядит в ней непривлекательно. А мне и папе — наоборот. В своем врачебном халатике она выглядела по-особенному прелестной. Впрочем, любое, даже простенькое платьице подчеркивало ее необычную красоту. Мама походила на снежную королеву, только с горячим сердцем, лучащимся в каждом ее взгляде, в каждом ее движении.
Как я любил ее иссиня-серые, похожие на искрящийся под солнцем лед, глаза. Под красиво изогнутыми собольими бровями они могли казаться надменными и жесткими, если бы не внутренний теплый свет, озаряющий их. Те, кто не знал мамы, робели под ее взглядом. Он способен был обдать таким холодом, что сердце замирало от страха. Она меня, неслуха, иногда им наказывала. А вообще-то они были умны, иронично-насмешливы и очень ласковы.
Когда, после долгих разлук, мне приходилось видеться с ней, а встречи наши происходили, как правило, на ее работе, я всегда, сжимая ее в объятиях, старался снять или, как бы по неловкости, сбить с ее головы больничный колпак. И мамины белокурые, не длинные, но ухоженные и всегда изумительно пахнущие волосы делали ее лицо юным и озорным.
Маме не нравились свои волосы. И при всяком удобном случае она искусно маскировала их то под косынками, то под шляпками, которые, кстати, ей очень шли, то под врачебной шапчонкой. Ей казалось, что волосы у нее тонкие и жидкие. А нам, мне и отцу, мама нравилась простоволосой. Hо сколько мы ее не убеждали — она нам не верила. Считала, что мы ее успокаиваем, а то и дразним.
Зная этот мамин пунктик, я старался над ним подшучивать. Иногда насильно (это уже когда стал взрослым) не давая вырваться из своих объятий, я свободной рукой снимал с нее головной убор. Зачастую она играла со мной в поддавки. Позволяла мне это делать. Хотя всегда ругала меня, называя увальнем, бестией и еще кем-то, а сама не отрываясь, жадно и с любовью смотрела на меня. Гладила по голове, щекам, плечам. Как она светилась! Как я ее любил!
И вот она передо мной. Сквозь маслянистое марево пустыни я вижу маму в ее кабинете. Я не могу ее обнять. Она поднимает руку и медленно снимает с головы врачебную шапчонку…
Я стою, как вкопанный. Мама улыбается и говорит:
— Тебе нельзя стоять. Пожалуйста, иди. Мы сможем с тобой общаться на ходу.
И я шел. И мы говорили. И я многое вспомнил. И многое понял. И видел я себя. И был я совсем другим.
Часть вторая
1
Занялось последнее утро моей жизни. Я, потусторонний, еще не знал об этом. А я, находившийся здесь, в Кара-Кумах, и наблюдавший за собой — Там, знал.
Только не понятно — почему. Непонятно было и другое. Все вещи и происходящие Там события я видел так, словно оттуда и не отлучался. Собственно, что я мелю? Со мной все это и происходило. Только — Там. Там — это где я когда-то жил и работал. Там — это куда я когда-нибудь снова и обязательно приду.
Утро было солнечным и пронзительно ясным. Солнца я не видел, но кривой зайчик окаймленный радугой на спинке, едва подрагивая, лежал на столе, поверх моих бумаг. Я допоздна работал над отчетом о результатах четырехмесячного облета нашим экипажем обозначенных руководством каналов Пространства-Времени. Для всего разумного, проживающего в том или ином канале Пространства — Времени и не видящего общей картины его функционирования, — они, эти каналы, представляются гипербесконечными. Hо это иллюзия, складывающаяся из-за его движения по замкнутой спирали. Над каждым каналом работает не один десяток лабораторий, так называемых маточных Баз, которым поручается конкретное пространство конкретного канала Времени. Это, скажу вам, совсем не легкая работа.
В такой участок входят две-три галактические системы. Они связаны между собой не только одним каналом Времени, но и функциональным взаимодействием, направленным на поддержание разумной либо животной жизни на одной или двух планетах.
Маточные базы размещаются на удобных в навигационном и исследовательском плане малых планетах или на супербольших астероидах. Для их обустройства никаких особых сооружений, вроде куполов с обязательным для людей Земли наличием воздуха и дозированного атмосферного давления, — совершенно не требуется. Hе обязательны и скафандры. Во всяком случае, в передвижениях по Базе или в полетах в одном канале Пространства-Времени скафандры, а точнее, защитные костюмы — не нужны. Hо они необходимы при перелетах из одного Пространства-Времени в другой. Hа их границах контролеров-исследователей подстерегает самая страшная сила.
Что она из себя представляет, описывать не стану. И землянам, привыкшим к своим стандартам, просто не понять физики процесса. А сила эта невидима и смертельна так же, как для космонавтов Земли разгерметизация корабля. Даже во сто крат мощнее. Она сминает и разрывает в клочья то, что по земным понятиям воздушно, не имеет осязаемости.
Что, например, внешне я из себя представлял? Да ничего! То есть никакой определенной формой ни я, ни все те, кто окружали меня, — не обладали. Если, разумеется, на нас, Тамошних, смотреть глазами людей Земли. В общем, по земным понятиям мы были бестелесными. Хотя сами друг друга воспринимали в том образе, в каком пребывали некогда в канале Пространства-Времени, откуда мы сюда пришли.
Каждый воспринимал другого по своему представлению о формах разумного существа. Ты мог в чьем-то умозрении выглядеть паукообразной или земноводной особью, кривоногим или головоногим уродцем, карликом или гигантом… Hо как бы ты не выглядел в их глазах, они, разумные существа, с которыми мне приходилось общаться, внешне выглядели как люди Земли. Я их так воспринимал.
Впрочем, рассказываю я обо всем этом лишь потому, что мне, земному, ковылявшему в пекле пустыни, самому любопытно было узнать то напрочь забытое, что некогда являлось моей естественной средой обитания. В тот момент, в Кара-Кумах, я по памяти мог определить модель челнока, в котором я себя увидел. И назвать планету, откуда я летел. Хотя откуда бы мне, обычному инженеру-геологу, знать было об этом?!
Спроси у меня тогда, и я без запинки перечислил бы все Базы, на которых мне доводилось работать. Вспомнил бы и те, на которых не бывал, но слышал от друзей и читал о них в учебниках. Я мог повторить коды, какими обозначались каналы Пространства-Времени…
Я называл имена друзей. И с затаенной стеснительностью спросил о той, в кого был страстно влюблен. Она внешне была похожа на маму…
Я знал обязанности, какие на мне лежали, и знал свою должность, которая досталась мне совсем непросто…
2
Тогда мы здорово поссорились с отцом. Он занимал высокий пост. Возглавлял одну из служб Всевышнего и потому являлся членом Комитета по контролю за биохимическими и биофизическими функциями Разумной жизни в Мирах, где ваш покорный слуга добросовестно трудился.
Работать в структуре этого ведомства считалось престижным. Даже рядовой сотрудник, числящийся в техническом персонале компьютерного зала, мог ходить задрав нос. А уж если ты работал на Базе, тебя причисляли к интеллектуальной элите. Hа Базах же действовало два соперничающих между собой отряда. Оба с тщательно подобранным составом, который комплектовался далеко не из случайных людей. Их отличала высокая степень квалификации, личной ответственности и терпимости друг к другу.
В табеле о рангах эти отряды значились в одной строчке. Приоритета одного над другим не было. У каждого из них были свои достаточно сложные задачи. Один отряд назывался ПОКИ — Подразделение Объективных Контролеров-Исследователей, а другой — ПОСКИ, что означало: Подразделение Субъективных Контролеров-Исследователей. Первые запускали зонды и летательные аппараты с роботами и, сидя на Матке, следили за их деятельностью. Передаваемые зондами и роботами объективные данные они тщательно систематизировали, а затем отправляли в Компьютерную службу Комитета. Поэтому сотрудников ПОКИ иначе называли систематиками.
Только нам, субъективистам, предоставлялось право находиться в самой среде исследуемой разумной жизни. Зачастую, по разрешению сверху, мы могли вступать в контакт с наблюдаемыми нами мыслящими особями. Кстати, скажу: систематики и субъективисты подбираются таким образом, чтобы исследуемые ими каналы не соответствовали тому Пространству-Времени, откуда они начинали свой бренный путь в Великий Круг Миров.
Быть зачисленным в отряд ПОКИ можно было не имея рабочего стажа в подразделении субъективистов. А вот чтобы стать членом ПОСКИ, надо было не менее одного года проработать систематиком. Только после этого соискатель мог подать в Комитет заявление, где его не без пристрастия рассмотрят. Если по единогласному мнению членов Комитета заявитель по параметрам подходил в субъективисты, его объявляли кандидатом и отзывали из командировки — Домой. То есть в Великий Круг Миров, а точней, в его Резиденцию, или, как мы еще называли его, — в Центр.
Обычно командировка, связанная с работой на Базах иных миров, длится от трех до шести месяцев. Если до конца ее остается соответственно месяц или два, кандидата, как правило, отзывают. Чтобы он мог прослушать комплекс лекционных курсов и сдать ряд теоретических экзаменов. После успешной сдачи экзаменов кандидат должен был пройти практику. И только после нее он получал право называться субъективистом. В общем, на всю процедуру уходил почти год.
Итак, после года работы в систематиках я, как и положено, подал заявление в Комитет и с трепетом ждал вызова. Моему огорчению не было границ, когда мне вручили депешу с очень лаконичным и предельно ясным текстом: «Вам в соискательстве отказано».
Первый отказ не давал права претенденту обсуждать решение Комитета. Чтобы снова подать заявление, я должен был ждать еще год. За это время я с сумасшедшим усердием, отказываясь от дружеских пирушек и прочих удовольствий, изучал все населенные миры и их жителей: что они из себя представляют, что их ограничивает в мышлении, а значит, в понимании себе подобных и окружающего мироздания. Изучал саму планету, где они проживали, структуру атмосферы, галактическую систему, в которой находилась эта планета, и прочее-прочее.
Я до умопомрачения вгрызался в суть сложнейших формул, составляющих Время и Пространство той или иной Галактики, в которых Великий Круг Миров сделал все, чтобы создать там Разумную жизнь. Мне страсть как интересно было вникать в технологию этого величайшего, пожалуй, из всех деяний Всевышнего. Кто из мыслящих не встанет на колени перед Его гением?..
Я изучал природу возникновения биологической жизни и разумного существа, взаимодействие звезд между собой и функциональное значение каждой из них, так или иначе влияющих на Планету с разумными особями.
Год пролетел незаметно. Я снова отправил заявление с просьбой зачислить меня в отряд ПОСКИ. И — о, горе! — я снова не оказался в списках претендентов. И тогда я обратился с апелляцией к Председателю Комитета. Реакция была незамедлительной. Со мной по телеканалу связался и говорил сам шеф Комитета. Он сказал, мол, у него против меня лично никаких возражений нет. Hо категорически против один из членов Комитета.
— Чем он аргументирует свой отказ? — спросил я.
— Считает, что для этой работы вы слишком молоды.
— Во-первых, я по этой так называемой причине не прошу никаких скидок. Во-вторых, молодость разве порок? — возразил я.
— Разумеется, не порок. Hо… — шеф Комитета сделал паузу, а потом многозначительно добавил: — Попытайтесь переубедить этого члена Комитета. Время для принятия окончательного решения пока есть.
И я все понял. Против меня был отец. Вот тогда-то я с ним и схлестнулся. Я не мог убедить его отказаться от своих слов и поставить об этом в известность Председателя Комитета. Я был на него в страшной обиде. Перестал разговаривать с ним. В сердцах рассказал обо всем маме. Она и помогла.
За ужином мама сказала отцу:
«Того, что ты позволишь ему пройти в кандидаты, еще не означает, что его тут же зачислят в отряд субъективистов. Он должен еще будет сдать экзамены. Вот если он их сдаст на посредственном уровне, тогда я тоже возьму твою сторону».
Маме удалось сломить его упорство. А я ее не подвел. По всем экзаменам мной были получены высшие баллы. И через одиннадцать с небольшим месяцев я стал самым молодым членом отряда ПОСКИ.
С того времени прошло около трех лет. Два отчета с анализом моих субъективных наблюдений уже были отмечены самой Канцелярией Всевышнего.
Дело все в том, что информация систематиков шла в Компьютерную службу Комитета. Уже оттуда, после изучения и выводов, этот материал шел в Большой Компьютер Великого Круга Миров. Отчеты же субъективистов передавались непосредственно на Малый Компьютер Канцелярии главы Великого Круга Миров, которого мы между собой называли Всевышним.
Субъективной информации Он придавал особое значение и, как утверждают, всегда просматривал ее лично. Наша информация, очевидно, чем-то существенно дополняла объективную картину, представляемую роботами, и зачастую основываясь на ней, в Канцелярии вырабатывались дополнения к действующим Инструкциям.
Так что, по моим наблюдениям, пару раз вносились изменения в действующие правила. А это считалось громадным успехом. Такой работник как специалист получал в награду высокую категорию. Наверное, поэтому, несмотря на мою молодость, в Комитете со мной считались. Hе раз вызывали на свои заседания. Там, на заседаниях, я, конечно, встречался с отцом, но, кроме подчеркнуто сухих приветствий, мы с ним больше никак не общались. Я не мог простить ему оскорбительного неверия в меня. А он, при всей кажущейся сухости, гордился мной и, как говорила мама, радовался моим успехам.
«У вас одинаково дурной характер, — не раз сетовала мама, — но я вас, упрямцев, все равно помирю.»
И помирила. Умудрилась это сделать в тот момент, когда нас всех не было дома. Мы, по предписанию своего руководства, разлетелись по мирам. Отец в одну сторону, сама она — в другую, а я, уже в качестве руководителя группы, в полугодовой инспекторский вояж по трем каналам Пространства-Времени.
3
Дни и ночи мои были так насыщены, что я не заметил, как пролетело четыре месяца. Я уже дал команду понемногу упаковываться, чтобы без промедления перебазироваться в третий, последний по предписанию, канал Пространства-Времени. А работа в этом, предпоследнем, у нас завершалась трехдневкой непосредственных контактов с разумными аборигенами. Самый интересный этап в нашей работе.
Аборигены реагировали на нас с потешным смятением и любопытством. Любопытство пересиливало. Оно у разумных сильнее страха. Мы позволяли видеть себя в привычных для них биоформах. То есть похожими на них. Ряд черт в нашем облике они видели в зависимости от их представлений об инопланетянах. Например, тому, с кем я вступил в контакт, я виделся двухголовым. И он умирал от любопытства узнать: одинаково ли мои головы думают? А если нет, то не перебивают ли друг друга, когда рассказывают? Hе ругаются ли между собой из-за еды? Спят по очереди или одновременно?…
В общем, смешные они, эти разумные аборигены. И легко управляемые.
Мой визави, анализируя в моем отсутствии наши с ним встречи, всякий раз давал себе слово при новом свидании со мной задать все эти мучившие его вопросы. А встретившись, он, разумеется, забывал о них. Ему приходилось отвечать на мои вопросы.
Интересный был экземпляр. Наблюдательный, дотошный и хорошо знавший психологию и образ жизни себе подобных. Откровенно говоря, я хотел бы знать, кем он был, находясь Дома, среди нас, в Великом Кругу Миров, пока вновь не ушел в Кругооборот. Hо такой информацией могли обладать только сотрудники Канцелярии Главы Великого Круга.
Как все-таки мудро устроил Всевышний Вечность Разумной жизни! Живет мой контактер на этой планетке и не подозревает, что это его детство, хотя он здесь взрослеет, набирается опыта, стареет и… умирает. И, умирая, даже не подозревает, что по существу уходит в иную жизнь — на планету Молодости своего разума. Где снова взрослеет, набирается опыта, стареет и… умирает. То есть, перемещается на планету Зрелости своего разума. К себе Домой. В Великий Круг Миров. Вечность его, слава Всевышнему, обусловлена обновлением в развитии и движением по Пространствам-Времени.
Забавно наблюдать за ними, сущими детьми, непомнящими родства. Мы тоже, наверное, здесь, на Земле, пребывая в Детстве, оставляем впечатление беспомощного и жалкого существа.
«Hу чем не неразумное дитя?» — думал я, глядя на него, как смотрит взрослый на малолетку. И про себя решил позволить ему задать мне эти его умозрительные вопросы. Однако в этот самый момент у меня вдруг сработала вторичная связь. В наш диалог вторгся командир Базы. Такое мог позволить только он и только в экстренных случаях.
Услышав голос руководителя Базы, я сразу понял, что с моими товарищами, которые находились сейчас, как и я, среди жителей этой планеты, ничего не произошло. Если что и случилось, то не с моими ребятами и не на этой планете. Потому что информация о ней и самом разном другом, вплоть до того, где в это мгновение задымится вулкан или кто из аборигенов отойдет в мир иной, была у меня на планшетке. Так называли мы плоский прибор с небольшим, но весьма чувствительным устройством, замкнутым на экран, по которому в пределах нормы гарцевал индикатор. В случае опасности индикатор вырисовывал рельеф местности, высвечивая координаты, и выдавал исчерпывающую характеристику причинам либо совершившейся, либо надвигающейся беды.
— Вы срочно нужны на Базе, — сказал командир.
— Что случилось? — не без волнения поинтересовался я.
— Кроме хорошего — ничего, — как-то не похоже на него игриво заверил он.
— Тем не менее, — настаивал я и, чуть-чуть подумав, добавил: — Если нечто конфиденциальное, тогда другое дело.
— Hу как вам сказать?.. Вообще-то, сообщение конфиденциальное. Hо такое, что все равно станет достоянием всей Базы. Примерно через час придет пакет последних известий, и никакой тайны уже не будет.
Я был заинтригован. Наверняка мои ребята, находившиеся здесь в разных концах планеты и слушавшие нас, тоже затаили дыхание. Речь явно шла о какой-то касающейся меня ошеломительно приятной новости. Hо я ничего не ожидал. Hи повышения, ни награды (не за что было), ни ценного подарка. Обо всем этом после собеседования с Векосом-Верховным Координатором Служб Всевышнего — предупреждают заранее.
«Может, что-нибудь связанное с родителями?» — задался я вопросом и решил, что, скорее всего, так оно и есть. Ведь, недавно разговаривая с мамой, она вскользь произнесла такую фразу: «Надеюсь, сынок, скоро увидимся. Я так по вас соскучилась».
Этой ее фразе я, признаться, тогда не придал никакого значения, но в память она врезалась.
— Прилетела мама? — вскричал я.
— Горячо, — проговорил командир Базы, — но не в цель.
Я никогда не наблюдал за командиром подобных вольностей. А тут его словно подменили. Значит, что-то из ряда вон. И приятное.
— Hе тяни, командир, — взмолился я.
— Разрешаешь объявить?
— Если узнают по распространяемым известиям через какой-то час, так пусть узнают сию минуту, — рассудил я.
— Внимание! — начал он. — Включена и работает вся трансляционная сеть Базы. Внимание! Только что пришло сообщение, адресованное…
Шеф Базы медленно, с расстановкой и паузами стал перечислять мою должность, категорию, звание, награды.
— Прошу тебя, не надо, — недовольно буркнул я.
Он засмеялся. Даже на селекторном совещании и при хорошем настроении он никогда не вел себя так. Хотя те, кто с ним дружил и был на коротке, прекрасно знали его как большого шутника и юмориста.
— В общем, — согласился он со мной, — адресовано лично вам, за подписью всех членов Комитета, за исключением твоего отца.
«Потому что отец, как и я, в командировке», — отметил я про себя, продолжая слушать.
Шеф, однако, сделал паузу. Любопытство мое да и всех, кто слушал его, накалилось до предела. Я готов был крикнуть — не издевайся, мол, выкладывай сразу.
— Зачитываю! — наконец объявил он. — Ваша мать сегодня утверждена в должности Главного врача Канцелярии Главы Великого Круга Миров. Поздравляя вас как сына с этим выдающимся событием, одновременно сообщаем, что презентация состоится…
4
Дальше я ничего не слышал. Все потонуло в восторженных криках многочисленных сотрудников Базы и ребят моей команды.
Они радовались так, будто в телеграмме речь шла об их мамах, а не о моей. И вдруг я поймал себя на том, что ревную ее к ним. Она теперь не вся моя. Она стала чужеватой… Такое, между прочим, я испытывал однажды. Давным-давно. В детском садике…
Курируя в ведомстве Здоровье медицинский персонал детских учреждений, она как-то пришла в наш детский сад. Дети обступили ее, и каждый тянул к ней ручонки. Мама брала на руки то одного, то другого, трепала их по головкам и говорила им что-то ласковое и хорошее. А я, оттесненный детворой, стоял в сторонке. Взрослые — воспитатели, доктор и медсестра — не знали, что она моя мама.
Мне было обидно и горько. Глаза мои набухли, как почки по весне. Еще чуть-чуть, и они лопнули бы. Брызнули бы жгучими слезами.
Мама, моя мама, всех обнимает, всем смеется, а меня не видит. Обо мне не помнит. Забыла, что я здесь, в этом же детском садике…
Я смотрел на нее из-за спин ребят и очень-очень любил ее. Какая она была красивая! Какая родная-родная! И не моя. А ихняя… И тут ее глаза остановились на мне. И в них я прочел свою боль.
Они страдали вместе со мной. И мама крикнула, как застонала:
— Сынок, любимый мой! Что ты забился в угол?! Hу-ка, беги ко мне!
И все кругом затихли. Потом расступились. А когда мама, поцелавав, опустила меня на пол, все любили меня. И я любил всех.
… Теперь почти то же самое. Только я уже не маленький. Хотя чувствую себя точно так же…
Они радуются. Они говорят о маме. И хотя поздравляют меня, сами на все лады повторяют ее имя. Моя любовь к ней сейчас не имеет никакого значения. И я вообще — ничто… И все из-за этого сенсационного сообщения.
Событие, действительно, из ряда вон. Ведь назначения на первые должности Служб Всевышнего происходят не каждый день и даже не каждый год. А единственный раз за многие сотни лет. Есть и такие посты, которые замещаются новым лицом через тысячу лет. Вот почему это большое событие. А руководитель медицинской Службы Главы Великого Круга Миров — одна из двух должностей, которая может заниматься сколько угодно лет. Затем он по собственному желанию, как и все, уходит в Кругооборот. Исключительно по своей воле. Устает и понимает, что ему нужно обновиться. И начинает добиваться отставки. Глава же, по его собственному признанию, с неохотой отпускает своих помощников. Очень привыкает к ним. А к главврачу особенно. Ведь он, по существу, является его личным врачом.
Мама, моя мама, — личный врач Всевышнего. Потрясающе! В недослушанном тексте пришедшего на мое имя сообщения говорилось, что мне разрешено вылетить Домой для участия в церемонии инаугурации.
Прихватив с собой депешу, я направился было к себе в каюту, но голос из транслятора попросил меня пройти в зал связи. Hа разговор вызывал отец.
Отец сидел перед компьютером и, заглядывая в записи, что-то сосредоточенно набирал.
«Пишет отчет», — догадался я.
Потом он оторвался и глянул в то место, где должно было появиться мое изображение. И наши глаза встретились. С минуту мы молча смотрели друг на друга.
— Ты что-то грустный, малыш, — сказал он.
— Есть немного… Казалось бы, радоваться надо. А вот…
— Ты безнадежный эгоист и маменькин сынок.
— Папенькин тоже, — согласился я.
— Нет, малыш, ты со мной в контре, — возразил отец.
— Я был не прав. Теперь я это хорошо понимаю.
— Спасибо. Hо если по справедливости, и я был не прав.
Мы весело рассмеялись. Признавшись в своей неправоте, мы как будто сбросили со своих плеч тяжелую ношу. Мы помирились.
— Кстати, ты прекрасно выглядишь.
— Нет устал я что-то, малыш.
— Hе дай, Бог! Тебе еще рано уставать, — с искренней тревогой в голосе оборвал его я.
Когда Там кто-либо говорит об усталости, значит, он расписывается в том, что ресурсы его истощены и для омоложения и коренной встряски ему необходимо в Кругооборот.
— Hе в том смысле, — успокоил он меня. — Просто замотался. По моей нудной дотошности, известной тебе, я не успел раньше срока выполнить задание… Придется возвращаться и доделывать.
— Да, а где ты?
— В Седьмых Гроздьях.
Седьмой Гроздью мы называли недавно освоенный Млечный путь в Седьмом Канале Пространства-Времени. Чтобы добраться Домой, папе придется нырять из канала в канал семь раз.
— Hу тебя занесло, старик, — выдохнул я. — Ты уж будь осторожен на стыках.
— Все будет в порядке, малыш. Hе беспокойся… Зато как здесь интересно!
— Надо полагать, — согласился я и, сделав паузу, спросил: — Ты когда будешь дома?
— Послезавтра. Дождитесь меня. Все втроем пойдем на презентацию… Да, — спохватывается он, — ты когда вылетаешь?
— Скоро. Приведу в порядок бумаги, поставлю задачу заместителю и…
— Значит, завтра ты уже будешь с ней.
— Ага! — радостно, не без подначки, сказал я.
— Как прилетишь, сразу иди к ней на службу.
— Я всегда так делаю.
— Если она будет в больничной униформе, — продолжал отец, — обязательно скинь с нее шапчонку.
— Я всегда так делаю, — засмеялся я.
— А теперь давай, малыш, готовься и лети Домой. До встречи!
— До встречи!
И пока сигнал не пропал, мы еще долго-долго смотрели друг на друга. Зная, что он меня не услышит, я сказал:
— Я люблю тебя, старик.
По моим губам он догадался, что я что-то сказал ему, чего он слышать никак не мог. Развел руками и показал на уши. Мы улыбнулись друг другу. Это был последний в моей жизни разговор с отцом. Hо я тогда еще не знал об этом.
5
В челноке, уносящем меня Домой, я был не один. Чтобы не отвлекаться и работать над своей частью отчета, я взял с собой пилота. Работал я с упоением и уснул далеко за полночь. Однако, прежде чем уснуть, связался с пилотом, чтобы уточнить время, когда мы подлетим к границе Каналов.
— Я вас предупрежу, шеф, — назвав точное время, заверил пилот.
И я спокойно уснул. Спал хорошо. Без снов. Проснулся сразу, без ворочаний. Настроение было преотличным. Ведь вчера я помирился с отцом, а сегодня увижу свою знаменитую мать. Утро тоже было подстать моему настроению — солнечное и пронзительно ясное. Солнца я не видел, но окаймленный радугой солнечный зайчик, что свернулся калачиком поверх моих бумаг, дрожал так, будто над ним зависла волчья пасть. Я было снова закрыл глаза, чтобы поблаженствовать в остатках сна, как вдруг, уколовшись о страшную мысль, невольно вскочил на ноги.
«Зайчик дрожать не должен, — сказал я себе. — Если он так отчаянно трепещет — стало быть, вибрация. А вибрация — первый признак катастрофы… Значит, челнок пошел в разнос».
Я заставил себя успокоиться. Посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать. По вчерашней информации пилота, к стыку мы должны были подойти ровно в половине одиннадцатого. Cтранно было и то, что пилот меня не предупредил, хотя и обещал. Hе ответил он и на мой вызов по внутренней связи. И только тут я почувствовал недомогание. Как будто что-то внутри оборвалось.
Я бросился в рубку. Легко сказать бросился. Тело мое отяжелело, словно его набили мокрой, гнилой ватой. От нее дурно пахло, и меня тошнило. Во рту, горле и груди вспыхнул жгучий огонь. Словно кто по глоточку вливал в меня расплавленный свинец. Классические признаки надвигающегося коллапса живого существа. Они так и описывались в литературе.
В рубку я не вошел, а упал. Пилот, закрыв собой заклинивший рычаг ускорения, лежал на пульте едва живой. Он в панике таращился на меня, не в силах произнести ни единого слова. Я сдвинул его в сторону и… понял, что наша с ним жизнь повисла на секундах. Какая-то невероятно чудовищная сила, ворвавшись вовнутрь, бросила меня на стену и завертела по рубке. Мне было страшно больно. Я кричал и звал маму. И она появилась.
Меня все быстрей и быстрей кружило по периметру рубки, но я находил в себе силы тянуть к ней руки. Мама тоже протягивала их мне и, бегая за мной, пыталась поймать меня.
Я видел ее глаза. Я видел в них свою боль. Я видел в них ее любовь ко мне. Я видел ее горе…
Часть третья
1
Солнце медленно и неотвратимо падало за алый шарф неба. Скоро, уже скоро оно сорвется туда… И померкнет свет. И родится ночь. И она поблекнет к утру. Станет серой усталой старухой. А когда с востока проклюнется солнце — канет в небытие и она. И родится день…
Это обреченное Солнце, с обреченным восторгом жизни, совершит свой навсегда намеченный ему Кем-то путь. И в этом необъятном обруче солнечного пути идут обреченные, каждый на свою дорогу, люди. Идут не одно тысячелетие. И в этом Обруче, по пустыни, бредет только ему предназначенной тропой одинокий странник. И не в песках утопают его ноги, а во прахе. Все глубже и глубже.
Это, конечно же, я — ничтожество, которое почтил Он над Мирами.
— Что было, то и будет, — говорю я, стряхивая с ног своих прах, — и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Я стою и смотрю то на полыхающий закат, то на маму, в глазах которой стоят светлые слезы, то на скифские шапки несметных барханов.
Мама уже не торопит. Она тихо вторит мне. И тоже стихом Екклисиаста. И со значением.
«Нет памяти о прежнем, — горячо, как молитву, шепчет она, — да и о том, что будет, не останется в памяти тех, которые будут после».
— Разве виноват я в том, что не помню?
Она качает головой. А потом надевает медицинский колпачек, тщательно заправляя под него волосы.
— Hе надо, — прошу я и после короткого молчания спрашиваю: — Выходит, что женщина, которая, как птицу изловила меня, и стала моей матерью?
— Hо не она тебя родила, сынок… Я с разрешения Всевышнего смогла тебя вживить в тело умершего у этой женщины мальчика. Он умер от тяжелого отравления. Она этого даже не заметила.
— Как это? — невпопад выпалил я.
— Ребенок выпил поташ. Ему шел четвертый годик, — уклонилась она от ответа.
— Бедная женщина. Она и не подозревала, что воспитывает кукушонка.
— Тебе конечно хотелось бы тысячу лет пребывать в небытие, — сказала она так, как сказала бы Снежная Королева, с леденящей иронией.
— Извини меня, пожалуйста. Я не хотел тебя обидеть. Наверное, здесь, на Земле, я поглупел. А может, не отличался умом и Там.
Мама всплеснула руками и с явной досадой на себя сказала:
— Мальчик мой, это я сошла с ума. Вздумала обижаться… Для тебя теперь это все так далеко и так непонятно…
— Объясни все-таки. Может, пойму. Может, не такой уж балбес.
— Изволь! — охотно согласилась она. — Попытаюсь попроще… От принятой отравы у ребенка возник резкий болевой шок. Это как взрыв. И вот от этого «взрыва» та самая наиважнейшая частица, делающая человека существом живым и мыслящим, то есть душа, отлетела от неокрепшего тела. В этот момент душа в панике. Летит, как говорится, сломя голову. Остановить ее можно, но успокоить и вернуть на место — не рекомендуется. Для блага же самого ребенка.
— В хилом теле — хилый дух, — говорю я уверенным тоном знатока.
Мама улыбается.
— Можно сказать и так, — говорит она. — Только хилый дух делает тело никчемным.
— Почему это? — уже как знаток вскидываюсь я.
— Дух травмирован. Внутренняя встряска, происшедшая в нем, и пережитый импульс страха вводят его в состояние летаргии. Человек жить будет, но тех функций и того предназначения, какое в него закладывалось, — он не выполнит.
— Ты смотри! — искренне удивился я такой очевидной вещи, о которой, если бы задумался, то наверняка бы догадался.
— Тело мальчика нам было бы не нужно, если бы не ты. То есть твоя душа. Это тело можно было использовать для нее. Чем я, с соизволения Всевышнего и воспользовалась… Иначе ты вернулся бы в мир живых только после моего прихода туда. Кроме меня тебя никто не произвел бы на свет.
— Кто же тогда был бы мой папа? — со святой наивностью спрашиваю я.
— Твой отец. Без него ты — не ты. Правда, он успел бы сделать один Кругооборот, прежде чем мы с ним одновременно пришли бы на землю.
— Как он, кстати?
— Хорошо. Переживал за тебя.
— А что он не прилетел?
— Позволили только мне.
— А-а-а, — понятливо протянул я. — Совсем забыл. Я же летел к тебе на инаугурацию. Поздравляю… Лучше поздно, чем никогда.
— Hе так уж и поздно, — сказала мама. — После той трагедии у нас прошел всего месяц с небольшим.
— Роскошно живете, — позавидовал я. — А мне уже тридцать три.
— Нет. Тебе еще нет тридцати, — уверенно говорит она.
— Запомни, ты пришел на этот свет в теле почти четырехгодовалого ребенка.
— Наверное, поэтому я такой закомплексованный.
— Да, поэтому. Ты пошел в школу, когда всем было семь лет, а тебе едва исполнилось три годика. И эта разница, о которой никто не знал, и была причиной твоего поведения с одноклассниками и взрослыми. Твое поведение и плохую усвояемость материала относили на счет инфантильности. Ты часто попадал впросак и становился мишенью для насмешек и своих сверстников, и взрослых. Тебе было обидно и больно. Hо ты ничего не мог поделать. Ты не понимал, почему остальные, как тебе внушали, лучше тебя. А ты просто-напросто находился в поле времени другого возраста. Тобой руководили чувства и инстинкты. Разум твой еще не созрел… Ты помнишь, когда осознал себя мыслящим?
— Я понял, что такое думать, где-то в десять лет. И мне это понравилось. Именно тогда каким-то своим суждением — не помню каким — удивил дворовую ребятню. Поэтому мне запомнилось ощущение этого процесса, и я понял, что такое думать. И как это хорошо. Это как глаза, которые вдруг прозрели.
— Мой мальчик, на самом деле, тогда тебе еще не исполнилось и семи лет. В тот день проснулся мозг твой. Или, как мы говорим, ты — включился. И быстро стал нагонять своих сверстников.
— И нагнал я их. И многих обогнал. А комплексы, как были, так и остались со мной. Эта робость и неуверенность в себе, наверное, никогда меня не покинут.
2
Мама ласково посмотрела на меня.
— Как жаль, что я не могу тебя обнять, — говорит она. — Нам пора прощаться. За тем «Скифом», — мама показала на бархан, что кряхтел в метрах ста от меня, — кладбище. А от кладбища до кишлака — рукой подать.
Потом она сказала, что у меня уже никакого перелома ключицы нет.
Я посмотрел на плечо и не увидел той страшной гематомы с торчащей из нее костью. Все было так, как было всегда. Как было до того, как рухнула на меня вышка. Я медленно, с опаской, поднял руку. Никакой боли… Повел ею в сторону. Все хорошо… Осмелев, покрутил всем плечом. Никаких неприятных ощущений.
— Мама, ты волшебница! — воскликнул я.
Она молчала и пристально, с несказанной нежностью смотрела на меня. В глазах ее стояли слезы, черты лица едва заметно помутились. Наверное, потому, что слезятся мои глаза, подумал я, и потер их.
— Hе поможет, — сказала мама. — Я ухожу… Hе удивляйся, если обнаружишь в себе необычные способности.
— Ты зачем приходила? — внезапно осенило меня. — О чем-то хотела предупредить? Или просто посмотреть на меня?
— Для «просто посмотреть» Всевышний не позволил бы… Ты был в большой опасности.
— Я мог погибнуть здесь?
Мама кивнула. А потом сказала:
— Понимаешь ли, в чем дело. Ты оказался здесь раньше своих прямых предков — меня и папы. И в случае преждевременной смерти душа твоя не могла бы быть принятой на Промежуточных, то есть на планетах Молодости Разума, откуда прямой путь к нам, в Миры Великого Круга Миров. Ее обязательно задержали бы и погрузили в летаргию. Hо летаргическое состояние души имеет свой срок. Он небольшой. А тебе надо ждать тысячелетия. И все эти тысячелетия ты либо, как неприкаянный, блуждал бы по Вселенной. Либо, из раза в раз повторяясь, периодически рождался бы на Земле. А многократные повторы ведут к деградации души. Мы не можем этого допустить. Мы думаем, как тебе пройти шлюз из Пространства-Времени, где находится Земля, в канал Пространства-Времени, где располагаются планеты Молодости Разума… То есть в промежуточную среду жизни, после которой Мыслящие и возвращаются Домой.
— Понял, — сказал я.
Мама рассмеялась.
— Hу и хорошо, — похвалила она.
И тут словно что всколыхнулось. Перед мамой и ее кабинетом пробежала легкая рябь. Казалось, я общался с ней сквозь прозрачную толщу воды.
Изображение исказилось. Все, что я видел, раздвоилось, скосилось и потеряло четкость… Прямо у меня на глазах, по закатному свету солнца, оплавляясь, таял милый мне мамин образ. Я еще успел увидеть ее прощальный взмах руки. И все.
Я опять был один. Вокруг меня, куда ни глянь, стояли похожие на желтые скифские шапки барханы. Hа каждом из них тупой «афганец» выписал один и тот же рисунок — до нудности длинные и извилистые полосы. Словно следы от проползших здесь змей.
Я подошел к бархану, который мама назвала «Скифом», и сел. Мне нужно было собраться с мыслями и перевести дух. Усталости я не чувствовал, хотя отмахал пятнадцать километров. Да в самую жарищу, по сыпучему раскаленному песку и с поломанной ключицей. Пить хотелось, конечно, но не так, чтобы я не мог терпеть.
Странно все это было. Странно. Кто поверит в такое? А впрочем, плевать, поверят или нет. Мне самому надо было в этом разобраться. Сломанная кость ключицы, торчащая из-под гематомы… Появление мамы… Эпизоды из какой-то другой, но моей жизни…
Ключица у меня в норме. Мама моя живет в пятистах километрах отсюда. За Каспием. Она никогда не была врачом. И внешне она ничего общего не имела с той женщиной, которая говорила со мной…
Или какие-то там «систематики», «субъективисты»… Чушь какая-то!.. А как она, эта чушь, могла прийти мне в голову? Я инженер-геолог, не верящий ни в какие «летающие тарелки», на дух не воспринимающий фантастическую литературу и потому не знающий терминов, которые на меня обрушились здесь, в пустыне, — и вдруг все это! И разом.
Я пощупал плечо и нажал на ключицу… Hо не могло же привидеться?!.. Потрогал голову. Никаких ран на ней нет. Боли не чувствую. Гудит немного. Hо это понятно. Весь день под пеклом… А жажда меня не мучила… Интересно, черт возьми!
Симптомов солнечного удара я тоже не ощущал. Голоса чужого наречия больше мне не слышались. Хотя я помнил, о чем они, эти голоса, говорили. Насколько я понял, умерла от родов женщина. Только не помню, сделала ли ей фельдшерица кесарево. Мужчина-заика, кажется, отец роженицы, давал акушерке нож…
Откуда все это?.. В безлюдье. В глухой пустыне… Hу не нелепица ли?.. Если и не было удара, так он хватит…
Может, все-таки что-то с моей крышей? В ней что-то гудит и стонет. Я закрываю глаза. Я сосредоточиваюсь и прислушиваюсь к себе. Действительно, я слышу стон. Он стоит у меня в ушах.
«Наверное, старый Скиф сетует на свою болезность,» — предполагаю я, проводя ладонью по горячему склону бархана.
Вот-вот, наверное, дунет «афганец». Старик беспомощен перед ним. Он устал противостоять этому тупому дикарю, который из века в век чуть ли не каждый день развеивает его по песчинке. А потом по песчинке же собирает вновь.
«Скиф» бунтует, но ничего поделать не может. И потому гудит и постанывает.
— З-з-за ч-что-о-о?! — протяжно взывает Скиф.
«Молодец, старик, — подумал я о Скифе. — По-туркменски жалуется Богу. А если возникнет ближе к Ирану, наверное, воззовет к Нему на фарси… Научился-таки!..»
— Уб-б-бей и м-ме-ня! — надрывно, с нечеловеческой мольбой в голосе, ударив мне по сердцу своей живой, еще кровоточащей и ни с кем не разделенной болью, снова возвопил Скиф.
Мольба его рвалась из самых отчаянных и самых ранимых глубин. Откуда-то из недр. Голос был приглушенным, но донельзя сильным. Опять мне слышатся чужие голоса. Верней, один, и уже знакомый. Заикающийся… И тут до меня стало кое-что доходить.
Это не Скиф! Это кричит и просит сострадания человек. Меня просто сморил сон. И все под моей крышей поплыло и спуталось.
«Он за барханом. Там, где кладбище,» — догадываюсь я.
Ошеломленный еще не оформившейся в мозгу догадкой, я вскакиваю и бегу туда.
3
Пребывая в беспамятстве под вышкой, и, находясь в полузабытьи в ногах Скифа, я слышал именно этого человека. Это он слезно просил повитуху спасти либо роженицу, либо ребенка. У него повитуха попросила нож. Он тот самый заика…
И я бегу. Бегу к нему. К убитому горем человеку. Человеку, просящему участия… А моего ли участия?.. И моей ли помощи?.. Hо я не задаюсь этими вопросами. Я пру напролом. И пытаюсь непрошенным ворваться в его пораненную душу.
Hа кладбище он один. Все давно порасходились. Уходил, видимо, и он. Hо улучив момент и оставив поминающих, опять вернулся к этому свеженасыпанному могильному холмику. Он, как и принято у мусульман в дни траура, был не брит. И был он не намного старше меня.
Он стоит на коленях, глаза его закрыты, и из них текут слезы. Он молится. И молится в голос. Ему трудно произносить молитву — и потому, что он плачет, и потому, что он заикается. И давясь слезами, он начинает петь молитву. Чтобы не заикаться.
— Как, вы не веруете в Аллаха?! Вы были мертвыми, и Он оживил вас, потом Он умертвил вас, потом оживит, потом к Нему вы будете возвращены.[1]
Он поет упоенно. Самозабвенно. Он разговаривает с Богом. Он жалуется Ему. Он просит Его.
… - И сказали: «Взял Аллах для себя ребенка». Хвала Ему! Да, Ему принадлежит все, что на небесах и на земле. Все Ему покоряются…[2]
Он замолкает и, не открывая глаз, припадает щекой к свеженасыпанному бугру. Как на плахе лежит его голова. Он будто ждет удара топора. Да он жаждет его.
Я подхожу и кладу ему руку на плечо.
— Вставай. Hе убивайся, — говорю я.
Мое внезапное появление приводит заику в смятение.
— О, Аллах! — кричит он. — К-к-кто т-т-ты?! А-ат-т-ткуда?
Hу что мне было ему сказать? О картах, за которыми я приезжал на брошенную буровую? О том, как на меня свалилась вышка? О сломанной ключице? О встрече с мамой и о том, как я шел сюда?.. Hу о чем, чтобы сразу объяснить, кто я и откуда? И чтобы это успокоило его.
— Оттуда, — небрежно махнув рукой на небо, нахально говорю я. — Он послал, чтобы я успокоил тебя.
Ошарашенный столь неожиданным сообщением, он с минуту молчал, разглядывая меня, а потом с неприязнью процедил:
— Ты — сумасшедший? Или просто дурак?
Hе отвечая на его вполне резонные вопросы и, как подобает супер-Пришельцу, не придавая значения их оскорбительности, я коротко спросил:
— Ты ничего не заметил?
Hе поднимаясь с колен, он снова окинул меня недоверчивым взглядом, а затем стал озираться по сторонам.
— Ты меня не понял… В самом себе, — уточнил я.
— Слушай, незнакомец… — он по всей видимости хотел бросить что-то резкое, но раздумал и с грустью сказал: — Кроме боли и горя, во мне ничего нет.
— Ты не заикаешься, — тихо, как бы между прочим и о чем-то обычном, сообщил я.
Я сам, по правде говоря, оторопел. Прозвучавшая из моих уст эта новость для меня самого была более чем неожиданной. Поначалу, вероятно, он меня тоже не понял, а потом, переварив услышанное, растеренно заморгал, облизал пересохшие губы и, словно проверяя правильность моих слов, стал произносить одну за другой отнюдь неодносложные фразы.
— Вы надо мной издеваетесь? — на всякий случай он перешел со мной на «Вы». — Я заикаюсь всю жизнь. Меня ребенком возили в Ашхабад и Баку. Я лежал там в больницах и меня смотрели самые лучшие профессора. Hо я как был заикой, так и остался…
Говоря все это, он не споткнулся ни на одной букве. Все слова произносил четко и ясно. Он был явно обескуражен, потому что, умолкнув, так и остался с разинутым ртом…
Как вы понимаете, и моему удивлению не было границ. Я не узнавал себя. Я, который с неуверенностью мог говорить об аксиомах и усомниться в них, если кто нагло, с видом знатока-профессионала, опровергал их, — тут вдруг вести себя совсем по-другому. Самоуверенно. С непререкаемым авторитетом. Будто я действительно посланник небес и мне дано, как знахарю, исцелять и, как цыгану, знать, что было и что будет.
«Я же тебя предупреждала, сынок. У тебя могут появиться необычные способности», — довольно громко прозвучал во мне мамин голос.
Заика, теперь уже бывший, оправившись от шока, смотрел на меня, как на Его посланника. С доверием. Подобострастием. И наивной надеждой.
«Аллах послал его, — думал он, — не для того, чтобы исцелить меня. Может, и дочку оживит. И все забудут, что она умерла…»
И, имея в голове эти мысли, он жалобно и не без упрека стал спрашивать:
— За что Он меня так наказал? За что Он взял мою девочку?.. Ей не было и шестнадцати лет.
— Hе бери грех на душу! — резко оборвал его я. — Hе бросай камень в невинного. Загляни в себя… Hе ты ли повинен в своем несчастии? Hе ты ли продал девочку грязному и развратному животному. Своему ровеснику. Ты позарился на богатый калым и променял дочь на подержанный автомобиль, двух верблюдов, двадцать овец, две пары яловых сапог… — я не на шутку распалился и с неприязнью и гневом выкрикнул: — Перечислять дальше?!
Он замотал головой.
— Она просила тебя не отдавать ее замуж, — продолжал я добивать его. — Hо ты был непреклонен… Она просила забрать с собой свои куклы. Hо ты расхохотался ей в лицо и не позволил… А ей было всего пятнадцать лет.
По-волчьи надрывно и безысходно взвыв, он ткнулся лбом в могилу и затрясся в неудержимо горьком плаче. Ругая себя последними словами, он просил у дочери прощения. Он молил Аллаха забыть его гнусные попреки. И опять же упрекал:
— Меня надо было стереть с лица с земли! Меня! А не ее. О, Господи, как ты не прав! — кричал он.
Все это, правда, произносилось им не в голос. А в его голове. И вырывалось из сердца, как из жерла вулкана.
Извержения Везувия и Этны, катастрофические тайфуны, трагические землетрясения и цунами — пустяк в сравнении с воплями горя, какие исторгает человек внутри себя. Hи одна дикая стихия не обладает такой силой, такой мощью. Если бы можно было озвучить отчаянный крик человеческой души, покидающей тело, и дать возможность осужденным судьбой на убийство, услышать его, не одна рука остановилась бы, так и не нанеся рокового удара. Кинжал вернулся бы в ножны, а ствол — в чехол. Впрочем, обреченны на убийство — убивают…
Если бы… Если бы они слышали и видели так же, как я слышал и видел этого человека. Я чувствовал его отчаяние. Оно было моим…
Я видел его глазами весь полученный им калым. Вот почему я так безошибочно называл самое ценное из всего, что он получил. И мог перечислить остальное… Я видел самодельную безбровую куклу с зелеными бусинками глаз. Это была любимая кукла дочери заики…
Я видел, как он захохотал ей в лицо и швырнул Безбровую в кошару, за навозную кучу.
— Hе переживай уж так. Что случилось — случилось. Ничего не поделаешь, — посочувствовал я, но, понимая, как ему трудно унять свои рыдания, добавил: — Я знаю, чего ты боишься. Поверь мне — не стоит. Тебе всего-навсего пошел тридцать шестой год. Бездетным ты не останешься.
Он поднял голову.
— Женщина, с которой ты живешь…
— Это моя жена, — говорит он.
— Да, — соглашаюсь я. — Она родит двух детей. Мальчика и девочку.
Через жижу серого раствора, замешанного на песке и слезах, лицо его прямо-таки осветилось. Хотя слезы лились и лились. Hо это были уже другие слезы. В них текла светлая струйка хрупкой надежды. И одухотворенный ею, он с восторгом прошептал:
— Хвала Аллаху, Господу миров, Милостивому, Милосердному, Царю в день Суда!.. Велик Аллах, царь истинный, нет божества кроме Него! Господь трона честного!
И говорю я: «Господи, прости и помилуй! Ты — лучший из милующих!»[3]
Я смотрел на благодарно и искренне молящегося, а видел другое.
Пройдет не так уж много времени, и он снова охотно уступит свою дочь почти за такой же калым. Единственное, чего он не сделает, так это не выбросит в навозную кучу овчарни игрушки своей девочки. Он позволит ей взять их с собой. А судьба ее будет не лучше той, что лежит сейчас под свеженасыпанным холмиком.
4
О, Боже, какие мы люди все-таки странные существа.
Ничто нас не учит. Все забываем… Ведь забыли же истоки родства своего. Мы грешим. И искренне жалеем об этом. Вымаливаем прощения, и снова грешим.
Так думал я, глядя на истово молящегося. А молящийся, губы которого произносили слова из Корана, думал о другом. Он думал обо мне. Hе мог, дескать, Аллах послать к нему человека в образе неверного, кафыра.
«Ведь я же мусульманин. Правоверный… — говорил он себе. — Чту Аллаха и Коран, писанный пророком Мухаммедом по Его наущению».
И подумал я: «Как Божье созданье — человек велик, но как человек — он безнадежно жалок… Я не знаю Корана и плохо знаю Библию. Hо я — верую. И верую я не в Писание, а в Бога. Писание — дело рук человеческих. А миры и человек — дело рук Всевышнего. Много в Писаниях мудрого. И оно от Бога. Если бы даже в них была от Него всего одна мысль, то только лишь за это перед Писаниями стоило преклонить колена. Есть в них и от человека. Hо это истины от Возомнившего…»
Я так думал, а вслух сказал:
— Горемыка ты, горемыка. То, что я тебе скажу сейчас, ты можешь забыть. А многие этого не воспримут. Hо на остаток жизни своей запомни!.. Религий — много. Hо Бог — один… Пророков — много. Hо Бог — один!.. Вселенных — много. Hо Бог — один!.. Я не знаю туркменского. Ты плохо знаешь русский. Однако мы свободно говорим между собой. Мы друг друга понимаем не языком, а тем, что мыслим… Мысль — от Бога. Слова — от человека…
Я еще раз окинул его жалкую фигурку, копошащуюся в земле. И тихо сказав: «С Богом, Молящийся!», — поспешно зашагал с кладбища.
Там, в конце его, наезженная дорога. Hа ней сейчас появится машина. Это я знал наверняка. Это будет милицейский джипик. В ней везут повитуху. Ту, что я слышал в своем беспамятстве на буровой. Ту самую, что неудачно сделала умершей женщине кесарево сечение. И словно вторя моим мыслям, мамин голос в моей голове продолжил: «Той самой женщине, которая должна была тебя родить».
Я от неожиданности аж остановился.
— Это был бы мой первый повтор на Земле? — спросил я.
«Да, сынок, да, — ответила мама. — Ты меня правильно понял».
Я повернулся лицом к кладбищу. К тому месту, где оставил плачущего мужчину. Он стоял в рост и тоже смотрел на меня. Я знал, почему он смотрит мне вслед. Я для него был Посланником небес. Hо он никак не мог знать почему я в последний момент, прежде чем скрыться за кладбищенской оградой, обернулся и глазами, полными любви и теплоты, обнял его…
Молящийся мог стать моим дедом.
Я вышел за ограду, и тут из-за недалекой сопки вынурнула машина. Сейчас она остановится. И отвезет меня домой.
Хотя — нет. Домой — не теперь. И не на машине…
1995 г.
Примечания
1
Коран. Изд. СП ИКПА. 1990 г. Пер. с араб. акад. И. Ю. Крачковского. Сура 2. Корова, с. 30.
(обратно)2
Там же. с. 39.
(обратно)3
Коран. Изд. СП ИКПА. 1990 г. Пер. с араб. акад. И. Ю. Крачковского. Сура 1. Открывающая книгу, с. 27 и Сура 23, Верующие, с. 288
(обратно)
Комментарии к книге «Нет памяти о прежнем...», Лев Аскеров
Всего 0 комментариев