Олли Вингет СЕСТРЫ ОЗЕРНЫХ ВОД
* * *
Озеро было безмолвно. Ветер лениво играл с водой, и гладь ее шла мелкой рябью, не тревожа бездны. Казалось, все кругом сковал глубокий сон. В воздухе разлилась безудержная дрема. Не было слышно ни шепота листьев, ни плеска у берегов, ни крика птицы. Тишина эта и покой, бескрайние и плотные, больше походили на смерть, чем на отдых.
Озеро спало. Спало так долго, что некому было рассказать о том, что творилось, когда оно бодрствовало. Давно уже сгнили в земле те, кто приходил к его берегам, обнажая тела и души, чтобы славить Хозяина. Принося ему жертву, прося о благословении. Не было их, не было их сыновей, не было сыновей их сыновей. Ничего не было.
И только белые лебеди — тонкие, с длинными шеями и драгоценными бусинами глаз, — опускались на гладь, медленно склоняя головы к воде. Утолить ли жажду, поприветствовать ли того, кто спит на далеком дне, — кто разберет?
Они прилетали из-за леса. Белоснежные перья — как легкие локоны, хоть в косы заплетай, алый клюв — нежные уста молодой красавицы. Они рассекали воду грудками, ласкали ее крыльями, а после срывались в воздух без плеска и гомона, чтобы улететь прочь, за высокие деревья.
Так было всегда. Но не в этот раз.
Шесть теней появилось над границей лесных крон. И чем ближе они подлетали к озеру, тем светлее становились. В высоком небе, стремительно темнеющем, они были словно шесть отблесков лунного света. Саваном мерцали их скорбные перья.
Когда первая лебедушка прикоснулась к озерной глади, вода обняла ее, приветствуя, как возлюбленную, как молодую невесту, как желанную женщину. Ее товарки заскользили по легкой ряби, склоняясь к воде так нежно, будто целовали милого друга.
Не успел закончиться первый круг, не успело солнце спрятаться за лесом, как лебедушки замерли, вытянули длинные шеи, всматриваясь в даль. Тянулся миг, тянулся другой. А на третий в небе появилась седьмая сестра. Черная, будто смоль.
Натянутая, как струна, она спешила к озеру из последних сил, а когда опустилась на воду, белые лебедушки нежно заворковали, стремясь коснуться сестрицы.
Они заключили ее в кольцо, они кружились, они приветствовали ее, они ждали вестей. И вести эти стоили всех ожиданий.
ТА, ЧТО СПИТ
ОЛЕСЯ
Если лежать, сильно зажмурившись, то мир за границей век теряет реальность. Да и важность тоже. Там могут оказаться просторная комната с васильковыми обоями и кованой мебелью, мрачная палата с мягкими стенами, и просыпающийся город, и обшарпанный гостиничный номер, и поблескивающая в отсветах диско-шара барная стойка. Словом, все, что душе угодно. Эта неизвестность всегда казалась Олесе странно успокаивающей.
Она любила замирать в складках одеяла, как только будильник начинал новый день, и представлять, что за ночь ее тело чудесным образом сбежало от всех проблем. И стоит только открыть глаза, она в этом убедится. Глаз Леся не открывала, зная, что чудес в ее жизни не бывает. Когда в комнату заходила мама — чуть рассеянная, всегда опаздывающая, по капле теряющая молодость и красоту, — веки все-таки приходилось поднимать, чтобы увидеть перед собой линялый ворс ковра, а никак не волшебную страну, о которой так отчаянно она мечтала.
Лесе вспомнилось, как страдальчески вздергивались тонкие мамины брови, как она вскидывала руки, повторяя и повторяя:
— Олеся, ты опоздаешь… Олеся! Просыпайся, ты опоздаешь, Олеся!
И как от голоса этого, мельтешения вечного к горлу подкатывало раздражение.
Воспоминание было едким, оно дрожало в голове, разливалось внутри тяжелой болью. Так темная вода плещется на дне кувшина, стоит наклонить его в сторону. Когда к раздражению прибавилась тошнота, Олеся открыла глаза. Моргнула, прогоняя мутную пелену. Вокруг был лес. Деревья переплетались ветвями, склонялись к покрытой мхом земле, шелестели листвой. Олеся моргнула еще раз, надеясь, что картинка исчезнет, как дурацкая передача от клика пульта. И медленно опустила веки.
Теперь в ней билось не раздражение, а страх. Полное, тотальное непонимание. Она медленно втянула воздух, задержала дыхание и так же медленно выдохнула. В голове промелькнул образ просторного светлого зала. Подтянутые фигуры, пестрые ткани, мягкие коврики. И голос — тягучий, обволакивающий голос, просящий вдыхать и выдыхать. Так неспешно, как неспешно хочется жить. Настолько медленно, чтобы умирание, от которого никому никуда не деться, перестало пугать и тело, и разум.
— Просто дышите. В этом обретается главная мудрость, — напевно тянул голос, медленно растворяясь в памяти.
Леся попыталась ухватиться за это воспоминание, но оно уже исчезло, пропало, будто его и не было. Голову словно заполнил густой кисель. Мерзкий, с комочками крахмала и химозным красителем. Леся могла вспомнить долгое мучнистое послевкусие, но где и когда ей приходилось пить эту гадость — нет. Кажется, в детском саду. Страх стал еще отчетливее.
В нос ударил влажный землистый аромат. Леся тяжело сглотнула, в пересохшем горле будто поскребли наждачной бумагой. Все тело ломило, как после высокой температуры. Кожа казалась воспаленной и тоненькой, того и гляди лопнет. Но источник боли прятался чуть выше левого виска. Именно там она пульсировала, то утихая, то накатывая и разбегаясь мутными волнами.
Леся попыталась пошевелиться, но затекшая рука, на которой она лежала, не слушалась. Где-то высоко шумели кроны деревьев. Этот звук, похожий на шепот прибоя, убаюкивал. Свежий ветерок приятно холодил кожу. Пахло травой и землей. В бок упиралась острая веточка. Каждое ощущение было таким подлинным, таким ярким, упоительно настоящим, что не верить в его реальность значило не верить и в свою собственную.
Но всего этого просто не могло быть.
Паника разгоралась подобно голодному огню. Олеся попыталась собрать мысли в единый комок, но они растекались густым киселем. Вспомнить, кто же заставлял ее пить розоватую жижу, когда было это и, собственно, было ли, не получалось. Чтобы не закричать, Леся до боли закусила губу. Если она и правда в лесу, заявлять о своем присутствии — плохая затея.
Олеся сделала еще один вдох и снова открыла глаза. Все те же деревья, все та же мрачная хвоя и зелень листвы. Лес равнодушно поглядывал на лежащую во мху, поскрипывая и шурша.
«Смешанный», — пронеслось в голове, и мысль отдалась тупой болью.
Олеся заставила себя приподняться. Рука двигаться не хотела. Острые иголочки пронзали кожу, пробегали по ней и снова возвращались, когда Олеся наконец сумела перевернуться и вытащить из-под себя безжизненную бледную кисть.
Пальцы слушались с трудом. Шипя сквозь зубы, она заставила их пошевелиться, потом сжала в кулак и медленно разжала. Оказалось, если сосредоточиться на чем-то одном, остальное уже не так важно. Но стоило руке обрести чувствительность, как саднящая боль у виска снова дала о себе знать. Леся потянулась к голове, пальцы нащупали что-то холодное и вязкое.
В неверном свете, пробивавшемся сквозь листву, кровь казалась почти черной. Но это точно была она. Леся медленно поднесла пальцы к губам. Во рту сразу стало солоно. Воспоминания завертелись, словно клубок ускользающей из пальцев пряжи: вот она с головой окунается в синюю-синюю воду, и соль тут же начинает скрипеть на зубах, а рядом кто-то смеется. Она поморщилась, пробуя ухватиться за образ, раскрутить его дальше, понять, что за море это было, когда его волны принимали Лесю в себя и кто вытаскивал ее наружу.
Но все ускользнуло, и соленая вода снова превратилась в мерзкий кисель.
«Клубничный». — Воспоминание вспыхнуло, как молния в ночном небе.
Кисель был клубничный. Вязкий, с крахмальными комками, пить его заставляли в садике с табличкой «Василек» возле красной двери. Водила Лесю туда бабушка, единственная работающая бабушка во всей группе — деятельная, с морщинистыми руками. И так, из одних рук в другие, Олеся каждый день попадала в плен манной каши, киселя и послеобеденного сна. Садик она, конечно, ненавидела. Но молчала, чтобы не расстраивать маму. Та обещала, что будет забирать ее пораньше, но каждый раз опаздывала. И всю дорогу домой молча тащила за руку через облезлый сквер, отделяющий сад от их девятиэтажки.
Картинки обрушились на Лесю, словно лавина. И мама в желтом плаще, и кисель, едко пахнущий клубничным ароматизатором, и сквер этот с прелой листвой и скрипучим песком.
Она застонала и прижала ладонь ко лбу. На коже остались кровавые отпечатки. Голова болела отчаянно, солнечный свет, пробивавшийся через кроны деревьев, тускнел. Леся бессильно опустилась на землю. Стало холодно. По плечам побежали мурашки. Нужно было попытаться встать, оглядеться, понять, как она оказалась здесь и что теперь делать, но Леся никак не могла заставить себя пошевелиться.
Медленно погружаясь в сон, она словно опускалась глубоко под воду. Не морскую, где движение и соль придают сил, а в стоячий, уснувший омут. Все глубже и глубже. Не чувствуя, как мертвенная синева заливает губы и как твердеет в корку запекшаяся на виске кровь. Ветер скользнул по влажной коже, запутался в растрепанных волосах, приподнял подол длинной рубашки, и без того слишком большой, будто снятой с чужого плеча. Но и его холодные прикосновения не отрезвили. Леся плотнее прижалась грудью ко мху, втянула сосновый запах опавшей хвои и позволила сознанию неспешно ускользнуть еще дальше.
— Пошла! — Голос, сотканный из завываний ветра, заставил ее распахнуть глаза.
Небо успело стать непроглядно черным. Олесю обступал ночной, взволнованный бурей лес. Она рывком поднялась с земли, слабые ноги задрожали, перед глазами все поплыло.
— Пошла! — Порыв ветра наклонил тонкий молодой ствол березки, ветки зашуршали совсем близко, будто желая до нее дотянуться.
Олеся рванулась в сторону, в голове затрепетало пламя боли, пока еще слабое, но готовое разойтись в настоящий пожар, способный сжечь все, к чему прикоснутся его жадные языки.
— Пошла! — Ветер неистовствовал, шумели кроны, переплетались ветвями, подгоняли окаменевшую от страха Лесю.
Дурацкая рубашка, пропитанная влажностью мха, облепила ноги. Леся наклонилась, чтобы одернуть ее, удивилась было, откуда вообще взялась у нее эта грубая ткань странного кроя, но боль полыхнула, заполняя собою все пустоты, прогоняя мысли. Порыв холодного ветра ударил Лесю в грудь, пыль, которой он щедро осыпал ее с головы до ног, запорошила глаза. Не видя ничего вокруг, Олеся подхватила подол рубашки и побежала, не разбирая дороги.
Ветер гнал ее, завывая в беспокойных кронах. Леся вытянула вперед руки, чтобы в темноте не наткнуться на дерево, и все пыталась вспомнить, с какой стороны растет на деревьях мох, словно бы направление ее испуганного, бездумного бегства могло что-то исправить.
Голова отзывалась болью на каждое движение измученного тела, но Леся не останавливалась. Ей казалось, что ветер гонит ее вперед, точно зная конечную цель. И когда он внезапно исчез, Олеся тут же остановилась сама, тяжело переводя дыхание.
Лес вокруг безмолвствовал. Деревья больше не шумели, злой ветер стих. И шепот, который Леся слышала сразу со всех сторон, пропал вместе с ним. Теперь в плотном ароматном воздухе можно было различить тихий стрекот зарослей. Над ними с уханьем пролетела птица. Леся успела разглядеть, как блеснули в темноте ее большие глаза.
«Неясыть», — услужливо подсказала память.
Высокий мужчина держит Лесю за руку. То ли он правда почти огромного роста, то ли сама Олеся, глядящая на него снизу вверх, — еще совсем маленькая.
— Смотри, — говорит мужчина, крупные зубы блестят в полутьме. — Там, за кустами! Видишь? Неясыть.
— Это сова. — Леся вспомнила, как смех щекотал ей горло, но она сдерживала его, боясь испугать крупную птицу, что таращилась, не моргая, из колючей тьмы.
— Правильно, сова. — Он тянет руку и гладит Лесю по голове. — Сова-неясыть.
От его прикосновения, сильного, но осторожного, стало так спокойно, что темнота леса чуть отступила. Но воспоминание всколыхнулось липкой волной киселя, захлестнувшей и хмурую сову, и мужчину с крупными зубами и тяжелой ладонью.
Олеся застонала, машинально прижимая пальцы к источнику боли. Запекшаяся корка тут же лопнула, рана снова открылась, кровь заструилась по виску и дрожащим пальцам. Лесю замутило, лес качнулся перед глазами, и вот она уже осела на холодный мох, не чувствуя мигом ослабевших ног.
«Волки чуют запах крови за несколько километров». — Грузная учительница в твидовом костюме стучит по доске указкой.
Олеся вспомнила, как томительно скучно было на уроках биологии, если их вела Наталья Додоновна, — кажется, так ее звали. Как клонило в сон от ее монотонного голоса. Как Витя Петров подбрасывал девчонкам свернутые записочки, а те делали вид, что им это безразлично. Но краснели от ушей до корней волос.
Память всколыхнулась, смывая волной киселя Наталью Додоновну и острое чувство первого, совершенно безотчетного возбуждения, покрывавшего кожу мурашками, стоило бумажной записке упасть на ее, Олесину, парту.
Почему попытки вспомнить хоть что-то, кроме образов прошлых лет, вызывают тошноту и невыносимую ломоту во всем теле, Леся понимала смутно. Рана на виске пульсировала. Сил подняться не было. Леся попыталась крикнуть, но из пересохших губ вырвался только хрип.
— Если потеряешься в лесу, что нужно кричать? — В переливах света, мелькавшего между листвой, лица было не рассмотреть — только спутанную бороду и блестящие зубы.
— Ау…
Олеся тут же вспомнила и слово, и радость нахождения рядом с тем, кто ему учил.
— Ay! — вырвалось у нее за мгновение до того, как образ растворился в клубничной жиже. — Ау! Ау! — кричала она, надрывая и без того пылающее болью горло. — Ау! Помогите! Кто-нибудь! Ау!
Живая темнота ночного леса покорно впитала ее крик, зашумела, закачалась в ответ, и снова воцарилась тишина.
— Ау… — принимая поражение, прошептала Леся.
Сознание ускользало подобно воспоминаниям, которые яркими всполохами загорались в ней и тут же гасли. А без них и сама Олеся истончалась, теряла всякую вещность.
Что есть человек, если не клубок памяти? Теряя ее, он плутает в темноте гулкой комнаты совершеннейшей пустоты. Только жизнь такого не признает. Она тут же заполняется болью, липкой, как плохо сваренный кисель.
«Клубничный», — еще раз напомнил Лесе затухающий разум, а после наступила тьма.
* * *
Первым, что она почувствовала, приходя в себя, был чей-то взгляд. Легкой щекоткой он пробегал по коже — чуть ощутимо, но не давая ни мгновения продыху. Леся осторожно приоткрыла глаза.
Яркий свет ослепил ее. В широко распахнутые окна било солнце. В крохотной комнате было тепло и сухо, воздух пах нагретым деревом и какими-то травами — чуть горько, но успокаивающе.
Олеся попыталась приподняться, но притихшая боль тут же ощерилась, впиваясь в плоть. Леся потянулась к ране, мысленно содрогаясь от отвращения, но вместо спекшейся крови пальцы нащупали плотную ткань, которая надежной повязкой охватывала голову.
Кто-то нашел Олесю в лесу. Кто-то откликнулся на ее отчаянный крик. Кто-то принес ее в теплый сухой дом и сделал все, чтобы рана не воспалилась. Кто-то спас ее.
А теперь этот кто-то следил за ней, не сводя любопытных глаз.
Леся замерла, прислушиваясь. Под ногами невидимого наблюдателя скрипела деревянная половица. Он сопел и ерзал, прижимаясь всем телом к двери, а та легонько подавалась вперед, делая щелочку все шире. Одним рывком Олеся повернулась навстречу шорохам и тихо рассмеялась от облегчения.
В дверном проеме маячило круглое мальчишеское лицо. Курносый, с яркими веснушками и щербинкой между зубами, ребенок заглядывал в комнату. Но стоило его прозрачным, как утреннее небо, глазам встретиться с глазами Леси, как любопытство сменилось страхом.
— Эй, — прохрипела Олеся.
Мальчик тут же побледнел и попятился.
— Эй, поди сюда! — попросила его Леся, постаравшись улыбнуться.
Но получилось плохо. Мальчик вскрикнул, развернулся и побежал, мигом скрываясь в полутьме коридора, только мелькнула белая рубашка с вышивкой по воротнику да голые пятки застучали по деревянному полу.
Олеся со стоном опустилась на подушку. Ее слегка подташнивало, словно она только сошла с карусели. Это странное ощущение, когда твердая земля вдруг уходит из-под ног, а тело за ней не успевает, оставляя голову пустой и гулкой, а желудок — повисшим в невесомости, всегда было для нее упоительно приятным.
Ей тут же вспомнилось, как долго приходилось уговаривать бабушку, канючить и дуться, чтобы субботним утром сесть в автобус и с тремя пересадками добраться-таки до парка аттракционов. А там есть сладкую вату, облизывая липкие пальцы, и выбирать, на каких качелях прокатиться.
— Только два раза, — строго предупреждала бабушка. — А то опять плохо будет…
«Плохо» в бабушкином понимании было все, что вызывало в Лесе приступы звонкого смеха и легкую тошноту. А значит, весь этот парк был плохим. С его облаками сладкого сахара, ростовыми куклами и блестящими качелями.
Олеся точно знала, когда была на аттракционах в последний раз. Ветреный апрель, шестой класс, узкое в плечах пальтишко с розовыми лацканами. Но что за качели она выбрала тогда и почему никто больше не возил ее в парк, вспомнить не получалось. Только голова пульсировала от боли да таяли в киселе обрывки воспоминаний.
Леся сделала глубокий вдох, позволяя теплому воздуху комнаты наполнить грудь. Это было все, на что еще оставалось способно ее обессиленное тело. Тяжелая голова медленно вжималась в подушку, как камень, брошенный в болото. Руки безвольно лежали вдоль тела на цветастом, сшитом из лоскутков одеяле, а само тело под ним и вовсе не ощущалось. Олесе не было больно, да и страшно не было тоже. Однако равнодушный покой, захлестнувший все ее существо, никак не вязался с чужим домом и невозможностью вспомнить хоть что-то путное, кроме своего имени.
Она задремала, но прикосновение холодной ладони к лицу вырвало ее из вязкого полусна. Над кроватью склонилась женщина с длинной косой. Седые пряди блестели на солнце, как серебряные нитки, попавшие в медную пряжу. Она решительными движениями ощупывала Лесин лоб, проверяя, есть ли жар.
— Кто вы?
Серые глаза сверкнули, осмотр не прервался. Прикосновения чужих пальцев отзывались мурашками. Леся попыталась вырваться, но женщина прижала ее к кровати.
— Да не трогайте вы меня!.. — Жалкий хрип из сорванного горла мучительницу не впечатлил.
Она потянулась к Лесиной повязке, потянула за край. Мгновение — и ткань упала на покрывало. Леся успела разглядеть, как расплывается по внутренним слоям повязки алое пятно. Ее замутило еще сильнее.
Женщина наклонилась к столику у окна, зачерпнула из чашки что-то, остро пахнущее травами, и щедро смазала всю левую сторону Лесиной головы. Волосы у виска покрылись толстым слоем жира. Олеся охнула, зашипела сквозь сжатые зубы и упала на подушки. Рану жгло, будто ее щедро полили спиртом.
— Твою мать! — выплюнула Леся, пытаясь стереть мазь. — Мне же больно! Что это вообще?
— Закрой свой грязный рот, — процедила женщина.
Она вытащила из кармана фартука чистую ткань и принялась перевязывать рану, не обращая внимания на попытки Леси вырваться.
— Мне нужен врач! — твердила та, силясь не сорваться на крик. — Позвоните в скорую, спасателям… Я не знаю, кому-нибудь. У меня голова разбита!
— Я вижу.
Равнодушие и сила этих натруженных рук пугали Олесю больше прочего.
— Ну так сделайте что-нибудь!
— Я делаю. Ты умирала в лесу, а мой сын нашел тебя. — Женщина проверила, держится ли повязка, и отступила на шаг, зашуршало длинное платье. — Он забрал тебя у леса. А я — у смерти. И теперь ты в двойном долгу перед родом.
На мгновение Лесе показалось, что она ослышалась.
— Вам нужны деньги? — догадалась она. — Без проблем! Только позвоните в скорую. У меня с собой нет ничего… Но я найду… — Она запнулась. — Найду родных, и они будут рады заплатить вам за все, что вы сделали для меня…
Женщина насмешливо скривила губы и сразу стала похожа на хищную птицу.
— Мы заплатим сколько вы скажете… — залепетала Леся. — Сколько вам нужно? А? Просто скажите…
Ее ухмылка стала похожа на оскал, а хищная птица — на голодного зверя.
— Как вас зовут? — Олеся из последних сил удерживала себя на грани сознания, перед глазами все расплывалось, как невысохшая акварельная картинка, попавшая под дождь.
— Аксинья, — наконец ответила женщина, ее глаза недобро блеснули. — И мне не нужны твои грязные монетки. Нашла ценность, глупая ты курица… — И зашлась глубоким грудным смехом. — Спи, девка, после поговорим.
— Нет, постойте!.. — начала было Леся, но язык ее больше не слушался.
Она хотела сказать что-то еще — начать уговаривать, угрожать, визжать и биться, только бы не вязнуть во власти тяжелого серого взгляда, — но слова ускользали. Мысли разбегались, голова становилась гулкой и пустой. Но любая пустота жаждет быть заполненной. И на место сознания, покинувшего Олесю, пришел холодный кисель. Розово-клубничный, с крахмальными комочками.
Леся тонула в нем, липкая жижа забивалась в нос и уши. Она попыталась закричать, только голоса не было. Ничего не было. Был лишь кисель. Клубничный кисель.
ДЕМЬЯН
В чаще токовал глухарь. Скрытый хвоей, тяжелый, с иссиня-черными перьями, он все звал и звал к себе в объятия далекую птицу, чтобы разделить с ней одиночество леса. Зов его — ритмичный, цокающий — эхом разносился среди деревьев, но оставался безответным. Май — время встреч и знакомств — давно прошел, оставив в памяти медовый запах первоцветов. Птицы разбились на пары, свили гнезда, а теперь опасливо сидели по своим обиталищам, ожидая, когда новая жизнь проклюнется через тонкую скорлупу. Некому было ответить тоскующему глухарю, кроме эха.
— Запоздал чего-то ты, парень, — буркнул Демьян, прикасаясь ладонью к шершавому стволу ближайшей сосны, и тут же забыл про незадачливую птицу.
Дерево полнилось беспокойством. Жизнь бурлила в нем, от корней уходя к самой макушке и снова возвращаясь к корням. А через них и дальше, туда, где под толщей земли скрывалась истинная суть этих мест. Лес был встревожен, лес был опечален, лес негодовал, лес требовал объяснений.
— Ну-ну, тише вы… — Демьян осторожно провел пальцами по коре.
Кроны деревьев недовольно зашумели.
Демьян поморщился, вытер рукавом заношенной куртки вспотевший лоб и твердо произнес, обращаясь к сосне:
— Так было нужно.
Лес зашумел еще сильнее, взволнованно затрещали ветки. Где-то в отдалении с треском рухнуло старое дерево. Глухарь оборвал песню, поднялся на крыло и полетел, задевая грузным телом кусты. Ветер завыл совсем уж зло, принеся тяжелый дух непроходимой чащи. С мягким всхлипом всколыхнулась земля, потеряла твердость, обратилась в топь.
— Тише, я сказал! — Ладонь хлопнула по стволу. — Лето на дворе, не пора еще вам дары принимать. Я и без того за девчонку эту заплатил, что еще? Чего гневаетесь? Тише-тише… Это же я, лесовой ваш… Тише…
Рядом упала сухая ветка. Увесистая, острая на конце. Но ветер начал стихать. Демьян медленно отвел руку и попятился от сосны. Та мрачно высилась над ним — спокойная снаружи, гневающаяся внутри.
Стараясь не поворачиваться к ней спиной, лесовой отступил чуть дальше, снял с пояса теплую тушку зайца и осторожно положил к корням. Замер, сам не зная, то ли кивнуть на прощание, то ли поклониться, и скользнул в сторону, скрылся в чаще.
Мертвый заяц остался лежать во влажном мху, слепо глядя перед собой остекленевшими глазками-бусинками. Его пушистое тельце медленно погружалось в болотную гниль. Дар был принят. Шаткое равновесие восстановилось. На этот раз.
ОЛЕСЯ
Когда сознание, прорвавшись через кисель, все-таки вернулось, Леся попыталась встать, но потолок закружился перед глазами, так и норовя рухнуть, погрести ее под собой. Накатила тошнота. Олеся прижала ладонь ко рту, но успела только свеситься с края кровати, и ее вывернуло на пол.
За дверью послышались легкие шаги. Но вместо недавней мучительницы с медными волосами в комнату проскользнула молоденькая девушка в свободном платье. На секунду Олеся встретилась с ней глазами — серые, глубокие, точь-в-точь такие же, как у хищной птицы, назвавшейся Аксиньей. Только девушке они предавали робкий, почти испуганный вид.
— Меня тут… — сипло начала Леся, но сбилась. — Извини…
Девушка ничего не ответила, только шагнула к кровати, присела на корточки и принялась вытирать лужу. Ровный пробор ее длинных русых волос теперь маячил перед носом Леси.
— Мне очень неудобно, правда… — пробормотала она, чувствуя, как краснеет.
— Ты хворая, так бывает. Не думай, — чуть слышно ответила девушка и еще ниже склонилась над полом.
И тут же перед глазами встала совсем другая картина. Высокие потолки больничной палаты, тошнота и стыд, пробегающий по спине ознобом. Олесю рвет в пластмассовый тазик, а бабушка гладит ее по волосам. Коротким, остриженным кое-как. Бабушкина ладонь дрожит, и от этого дрожит и сама Олеся. Бабушкин страх множится в ней, оглушая.
Желчная горечь наполняет рот. Бабушка, куда более старенькая и осунувшаяся, чем в предыдущих воспоминаниях, тянется к стакану с водой — он стоит на окрашенном в зеленое шкафчике. Леся дергается от новой судороги, толкает бабушкин локоть. Стакан падает на пол и разбивается. Пол блестит от осколков и воды, Леся видит, как бегают по ним солнечные зайчики. Тянется пальцами — тонкими, длинными, худыми. Бабушка что-то говорит ей, но поздно. Осколок уже впился в кожу, по бледной коже струится кровь. Леся не может отвести от нее глаз, пока бабушка не промокает ранку салфеткой.
Олесю снова рвет в тазик, но красота алого на белом остается в памяти.
«Вот так же будет, когда я все закончу», — рассеянно думает она, и мысль эта остается с ней, когда все остальное заполняет кисель беспамятства.
Девушка тем временем уже вытерла лужицу и проворно поднялась, отступая от кровати.
— Пить хочешь? — спросила она, стараясь не встречаться с Лесей взглядом.
— Да, спасибо.
Шершавая чашка была приятной на ощупь. Леся сжала ее в пальцах, таких же длинных и бледных, как в странном воспоминании. Она точно помнила палату, и деревья за окнами, и тазик, и тошноту. Но где находилась больница, а главное, почему сама она находилась в ней, ускользало. Истончалось. Ни схватить, ни рассмотреть, ни понять.
— Ты пей. — Девушка продолжала стоять в паре робких шагов от кровати. — Матушка сказала, тебе пить нужно больше. Чтобы с водичкой и жизнь вернулась.
— Матушка? — переспросила Леся, делая первый глоток.
Вода оказалась холодной и очень вкусной. С легким, чуть заметным привкусом незнакомых трав.
— Матушка Аксинья.
— Так она… — Олеся вспомнила тяжелый взгляд серых глаз, цепкие прикосновения рук, властных и сильных. — Она твоя мама?
— Нет, — чуть заметно улыбнулась девушка. — Она мне теткой приходится. — И замолчала, словно побоялась сболтнуть лишнее.
— Почему же тогда матушка? — Леся допила воду и опустилась на подушки. Ей стало совсем сонно.
Девушка сделала два легких шага и подхватила чашку из слабых Олесиных пальцев.
— Она всей земле этой мама… — Шепот потонул в убаюкивающей волне, которая набежала на Лесю мягким течением. — И мне, и Степушке, и Демьяну, и Лежке, и Фекле… Всем она мама. И тебе теперь тоже. Поспи еще.
— Да что со мной?.. — в который раз попыталась спросить Олеся, только язык ее не слушался.
— Хворая ты, — донесся до нее голос. — Спи, сон на второй седмице самый сладкий… Спи, сестрица, спи…
И Леся уснула. А когда проснулась в следующий раз, то дурнота исчезла. И голова перестала гудеть, и сила вдруг наполнила ее, хоть вскакивай с постели да беги. Бегать Леся не стала, но с кровати осторожно поднялась. Попробовала силы, покачнулась на носках. Тело стало гибким и свободным. Только плотная повязка слегка стесняла ощущение полной и всеобъемлющей легкости.
Олеся тихонечко засмеялась и рванула на себя край ткани. Та легко скользнула на пол. Леся пригладила волосы — никогда еще она не ощущала их такими пышными. Взмахнула головой, и локоны — русые, чуть отдающие медью, — свободно рассыпались по плечам.
Где-то далеко, в отголосках памяти, вспыхнуло непонимание. Как же так? Русой она не была лет с тринадцати, когда первый раз покрасилась. Кажется, в темный. Или нет. В рыжий. Или это было потом? Или не было вообще? А что тогда было?..
Радость, было наполнившая ее беззаботным ликованием, тут же потускнела. Леся присела на краешек кровати, опустив руки на подол длинной рубашки. Небеленая ткань, жесткая, но приятная телу, легко мялась. Олеся попыталась вспомнить, почему выбрала именно ее. Но тут же поняла, что не помнит, как одевалась раньше.
И вообще ничего не помнит. Стоило только попытаться отряхнуть воспоминания от пыли, как голова снова тяжелела, наполняясь болью. Пальцы не могли нащупать рану, но Леся точно знала: она была. И кровь была, и страх, и бег по шумящему лесу, подгоняющему вперед.
Только осколки, на которые так легко крошилась память, не получалось собрать воедино. А тишина, окутывавшая дом, сбивала с толку. Олеся поднялась и осторожно подошла к двери. Снаружи было темно и пусто.
Она шагнула через порог и, хватаясь вспотевшей ладонью за стену, прошлась по коридорчику. Нога тут же задела пустую кадку. Та шумно завалилась набок. Леся замерла, ожидая услышать тяжелые шаги, но в доме, кажется, никого не было.
Ни испуганной девушки, ни ее суровой матушки.
Коридор быстро закончился двумя дверями. Одна — тяжелая, обитая звериной шкурой, — оказалась запертой. Вторая легко распахнулась. Леся зажмурилась от хлынувшего на нее солнечного света.
За порогом начиналась крытая терраска, деревянная, как все кругом. Дом стоял на широкой поляне, а ее со всех сторон обнимал лапами лес. Даже стоя в дверях, Леся могла разглядеть, как он вырастает, словно стена, густой и высокий. Будто кем-то прочерчена граница, разделяющая место человека и владения лесных жителей. В мрачном облике леса скрывалось что-то настолько жуткое, что Леся попятилась в темноту коридора.
Она вернулась в комнату и принялась мерить ее шагами, а та давила деревянными стенами, незнакомыми запахами и солнцем, бьющим в распахнутые окна. Никто не держал Лесю взаперти. Дверь свободно скрипела на легком сквозняке, открывай да беги. Только куда бежать?
Кругом лес. Один только непроходимый лес.
Из открытого окошка послышались голоса, и Леся испуганно осела на кровать. Она успела забраться под одеяло и закрыть глаза, прежде чем говорившие приблизились к дому.
— Я же говорила, спит еще озеро… Нет ему дела до наших бед. — Голос был женским, но Аксинье не принадлежал.
— Рано пока нам сдаваться, понятно, Глаша? — А вот это уже была она, эти стальные нотки Леся ни с чем бы не перепутала. — Девку только привели. Еще не очухалась, а ты уже все решила… Поглядим.
— А она сама-то какая? — Названная Глашей кашлянула, но любопытства это не скрыло.
— Хворая. — Аксинья тяжело вздохнула. — Хворых нам лес и посылает. Где ж других найти? Хорошо хоть эту Демочка привел…
— Пообвыкся уже?
— А куда ему деваться? Род позвал — он пришел. Я знала, что так будет. Сколько ни гуляй, если кровь в тебе кипит, то она сильнее…
— Уж в нем-то кровь всегда кипела! — Глаша визгливо засмеялась.
— Ты, сестрица, язык бы свой прикусила. — Сталь в голосе Аксиньи стала ледяной. — Вспомни, кто он теперь, Демьян-то наш, и прикуси.
Женщины помолчали и разошлись. Шаги одной быстро стихли во дворе, вторая же прошлась по терраске вдоль коридора и заглянула в комнату. Окаменевшая от ужаса Олеся осталась лежать без движения. Аксинья еще немного постояла над ней, прислушиваясь к дыханию, развернулась и вышла, заперев за собой дверь.
ДЕМЬЯН
Стремительно темнело. Идти по тропинке между двух болот было сложнее всего. Демьян то ускорял шаг, то проваливался почти по колено в гниль, подобравшуюся к самому краю людской тропы.
— Да чтоб тебя! — ругался он сквозь зубы.
Поминать лихо в вечернем лесу было глупой затеей. Особенно когда лес этот еще не решил, простить ли зарвавшегося человека или уронить ему на голову вековой ствол ближайшей осины. Демьян размял напряженную шею, потуже завязал пояс и ускорил шаг. Если он сегодня и поспит, то на старой прогалине, до которой еще идти и идти.
И пока ветви, разросшиеся по бокам тропинки, больно стегали его, норовя попасть прямо в глаза, он старался думать о чем-то другом. О чем-то, не связанном со злым непроходимым лесом, в который ему так не хотелось, но пришлось вернуться.
Например, о шести годах жизни вдали отсюда. В мире, где все виделось простым и логичным. В мире, где все, что требовалось, — учиться и быть как все. Учиться, чтобы жить в маленьком закутке студенческой общаги. Не выделяться, чтобы остальные не почуяли чужака.
В этом мир леса и мир обычный оказались похожи. Мало что можно придумать страшнее, чем выдать себя человеком в стае волков. Если у тебя вышло обмануть всех по первости, то будь добр — держи марку и дальше. Бегай на четырех лапах, носи шкуру и вгрызайся в теплое брюхо ошалевшего от страха и боли оленя. Иначе в следующий раз сожрут тебя.
Демьяну, прожившему как-то целую осень среди серых спин и собачьего скулежа, это правило было знакомо. Потому, оказавшись в городе, он тут же натянул на себя личину человека мрачного, не слишком злого, но в обиду себя не дающего. И ведь вышло же!
Вначале его сторонились, после попробовали на зуб. А когда зубы эти разлетелись веером от одного его не слишком уж сильного удара, поджали хвосты и долго скулили, катаясь на брюхе. Вожачество над ними Демьяну было ни к чему. Слишком многое стояло на кону, чтобы глупо красоваться в полной своей звериной мощи.
Но своего он брал ровно столько, сколько считал нужным. Приличные оценки на зачетах, быт в чистой, пусть и тесной комнатушке, и будущее, до которого — только руку протяни. Ему оставалась-то половина курса, и он умчался бы прочь с этой земли так далеко, как вышло бы. Защитить диплом, сдать пару экзаменов да разбежаться с незатейливой, приятной Катей, которую пригрел под боком, чтобы коротать бессонные, безлесные свои ночи. И все.
Даже себе он не признавался, как тяжело порой было ему в каменном мешке. Как хотелось выбраться на волю. Вдохнуть прелый запах листвы, прикоснуться рукой к стволу, услышать ток жизни. Почувствовать себя лесом.
Но другая сторона этой жизни с ее скользким берегом, стоячей водой и тиной, с ее законами и спящей силой, пугала куда сильнее. Как и сама необходимость становиться частью всего этого. Главной частью. Незыблемой и вечной.
— Коли сбежал, так и не дергайся, — ругал Демьян сам себя, стискивая кулаки. — Как хорек позорный мечешься. Выбрал, так сиди.
Шесть месяцев оставалось ему до точки невозврата. Он даже календарик завел тайком, зачеркивал в нем дни, считал пустые клеточки. Молился бы, да тот, в кого Демьян верил, был слишком далеко. И, наверное, до сих пор гневался на беглеца. А может, и забыл его. Кто знает?
Все закончилось в мае. Отгремели праздники. Пьяные, шальные, пахнущие мертвой хвоей и волосами Катерины, ее кожей, ее дыханием и смехом. Хорошо им было тогда. Демьян почти забыл, чем все должно завершиться, пригрелся в ее объятиях, как пес, взятый с цепи в дом.
— Ты же меня бросишь, как закончится учеба, да? — спросила Катя в последнюю ночь, опадая на подушки, бессильная и горячая.
Смоляные волосы липли к влажной груди. Еще мгновение назад Демьян впивался в эту сладость губами, рычал, переходя с человечьего на звериный. А теперь они затихли в холодной комнате. И только потолок мерцал над ними, казенный и равнодушный.
— Дема, скажи, мы расстанемся? — Голос предательски дрогнул.
Демьян не ответил. Не стесняясь наготы, встал, открыл форточку, напустил в комнату мороза. Вдохнул, привычно различая в городских запахах далекие отголоски леса.
— Мне просто знать нужно, я не стану тебя уговаривать. — Катя приподнялась на локте.
В свете фонаря, бьющего через стекло, она была по-настоящему красивой. Демьян никогда особенно не задумывался, какая она — женственная, мягкая, волосы длинные, густые, и смотрит так с поволокой, что низ живота наливается горячей тяжестью, стоит только поймать ее взгляд.
А тут понял: красивая. Страстная, влюбленная, несчастная. И красивая.
Подошел к ней, встал на колени у кровати, прошелся пальцами по скулам, по щекам, стер две влажные полоски слез, опустил ладони ей на плечи. Посмотрел на нее. Катя смотрела в ответ строго, но просяще. Не отвела взгляд. Только губу закусила.
Он ей тогда ничего не ответил. Поцеловал раз, другой, опустил на подушку, придавил своим весом и долго любил. Так, как умел. Телом своим человечьим, коль душа звериная любить не умеет.
А наутро пришла телеграмма. И кто в наше время шлет телеграммы? Только нет в их долбаном царстве-государстве телефона, как у нормальных людей…
батюшка умер тчк срочно возвращайся тчк аксинья
тчк твоя матушка тчк
Демьян не удивился тогда, будто знал, что так будет. Сразу пошел в деканат, показал бумажку с ничего не меняющим для них сообщением. Там поохали, пообещали академический отпуск. Откуда знать им было, что значат эти новости? Что мир их рухнул для Демьяна? Поманил-поманил — и исчез.
Пока собирал вещи, аккуратно и методично, представлял, как одетая в черный лен Аксинья идет через лес в город. Как расступаются перед ней звери, как замолкают птицы, как болото с чавканьем отползает прочь от ее ног. А она даже не замечает их раболепия. Шагает ровно, широко, без устали, смотрит только перед собой. И ни один мускул, ни одна морщинка не дрогнет.
— Вдовствующая, мать твою, королева… — процедил сквозь зубы Демьян.
Постоял немножко, пытаясь успокоить зверя, рвущегося наружу. Но не смог. Зарычал, швырнул в стену кубок по многоборью, который в шутку выиграл на первом курсе.
— Сука! — кричал он и метался по комнате, чуя, что попал в волчью яму. — Падаль! Тварь! Тварь!
У Катерины давно был свой ключ. Она приходила к нему между парами. Приносила горячего, убиралась потихонечку. Словом, делала все, что принято в мире человеческом, если ты спишь с кем-то четвертый год подряд. Демьян заметил ее, прижавшуюся к стене, с огромными, черными от страха глазами, только когда голос пропал окончательно.
— Демочка… — начала она, протягивая дрожащую руку.
Притронуться к себе он, конечно, не позволил. Рванул в сторону, застыл у окна, тяжело перевел дух.
— Что с тобой? — спросила Катя, немного помолчав. — Случилось чего?..
— Я уезжаю, — сипло ответил Демьян, удивляясь, что вообще может говорить.
Катерина дернулась, как от удара. Поджала губы.
— Это… из-за того, что я вчера… спросила?
Вчерашняя ночь казалась теперь чем-то очень далеким. Демьян не сразу понял, о чем говорит Катя.
— Нет. — Махнул коротко стриженой головой, подумал, что волосы теперь придется отрастить. — Нет, что ты? Нет.
— А что тогда? — Катя сделала робкий шаг к нему, но остановилась, словно заметила, как зверино горят глаза. — Тебя отчислили?
Мотнул головой еще раз. Досадливо подумал, что разговор этот только тратит время, и протянул Кате бумажку, смятую в кармане.
Катерина схватила ее, быстро прочитала, болезненно вздохнула и подняла на Демьяна глазищи, полные слез.
— О господи, Демочка, твой папа?.. Мне так жалко… Дема!
Папа. Так и сказала: папа. От слова этого, от мысли, что Батюшку вообще можно так назвать, Демьяну стало нестерпимо смешно. Он то ли всхлипнул, то ли подавился смешком. Но это его отрезвило. Сделал шаг к Кате, она чуть заметно дернулась, снова опустил ладони на ее плечи, втянул чутким, звериным носом ее дух — горячий, женский, сладкий — и покачал головой.
— Это неважно, Кать. Я все равно бы уехал.
Та отшатнулась, но он ее удержал.
— Ты правильно вчера спросила. И поняла все правильно. Спасибо тебе, правда, все же хорошо было… а теперь я… Поеду. Ладно?
Большие темные глаза пошли рябью слез. И это так отчетливо напомнило Демьяну воды спящего озера, что жалость, поднявшаяся было в нем, тут же утихла.
— Вот, значит, как, да? — спросила Катя, запинаясь. — Так, да?
— Да, вот так.
— Не зря мне девочки говорили… Что не надо с тобой. Что зверь ты, Дема. И нет в тебе души.
И вот тут он уже не сдержался. Захохотал. И смеялся, пока цокот Катиных каблуков за дверью совсем не стих. Теперь этот злой, неуместный хохот иногда еще звучал в Демьяне странным отголоском памяти.
Кажется, люди называют это совестью. Наверное, ее угрызениями это и было. Славная девушка Катя всегда была к нему добра. И не заслужила она такого прощания. А он, дурак, медведь бесчувственный, рассмеялся ей в лицо. Но как было ей объяснить, что глупые сороки-подружки первый раз в жизни оказались правы?
Зверь он. И нет в нем души.
ОЛЕСЯ
Леся спала и не могла проснуться. Странное состояние, описать которое не хватило бы слов. Она словно оказалась в другом измерении, где воздух, плотный, как стоячая вода, позволял парить над землей — легко и свободно, не прикладывая к тому усилий.
Так Леся и плыла над бескрайним лесом. Он раскинулся внизу подобно огромному существу, что грело спину под теплыми лучами вечернего солнца. Солнце не двигалось, не меняло расположения на небе — всегда стояло чуть выше горизонта, не скрываясь за ним, а лишь легонько трогая его красноватым боком. И эта неизменность доказывала Лесе, что все происходящее с ней — сон. Странный, долгий, а может, и бесконечный.
Может быть, она умерла? И этот лес, и этот воздух, держащий ее на лету, — последнее усилие затухающего сознания?
— Ну и пусть, — шептала Олеся, не слыша собственного голоса.
Вопросы перестали существовать. Сон ли это, смерть, чистилище, странный эффект забористой смеси? Да какая разница?
Главное, что лес под ней мерно шумел листвой. Такой разный, такой живой. Леся не могла отвести глаз от игры закатного света на его кронах. Они вспыхивали всеми оттенками зелени, как неспокойная, живая вода. Темная хвоя мешалась с молодой листвой, деревья-великаны высились над свежей порослью. Прогалины и круглые, как пятак, поляны. Вот на одну из них выскочил заяц, прижал длинные уши, припал к земле. Бока его тяжело вздымались. Леся чувствовала, как дрожит это маленькое худое тельце. Когда на поляну осторожно и медленно вышла оранжевая лисица, заяц понял, что обречен. Он взбрыкнул сильными лапами, комья земли полетели в стороны, но поздно. Одним грациозным прыжком лиса оказалась рядом и впилась в мягкую шею. Мгновение борьбы, и заячье тельце обвисло в ее зубах.
Леся смотрела, как капает на траву кровь, как лисица подхватывает мертвую тушку поудобнее и скрывается в зарослях, и не чувствовала жалости. Затейливые жизни леса не нуждались ни в чьем одобрении. Они просто были. И делали это хорошо. Лучше, чем Леся — что-либо в своей жизни.
Она так и не сумела восстановить непрерывную линию, которая бы нарисовала ее портрет. Но стойкое ощущение собственной незначимости, провальности всех начинаний, оставляла на языке явственный привкус железа.
Олеся не помнила, к чему стремилась, но точно знала, что стремление это осталось без результата. А значит, нет особой важности в памяти, ускользнувшей от нее. И жалеть об этом не стоит. И думать не стоит. Особенно когда под тобой плывет бесконечный лес, а воздух, податливый и плотный, нежно обнимает тебя, как давно уже никто не обнимал.
— Все спит? — прорвался через завесу сна чей-то дребезжащий голос.
Леся почувствовала, как натянулось полотно неба, как зазвенели нити, удерживающие тело на лету.
— Все спит и спит, сколько ж можно? — Голос негодовал.
Чья-то рука схватила Олесю и принялась трясти. Лес всколыхнулся, зашумел в ответ. Секунда — и Олеся поняла, что падает. Она бы закричала, но подавилась воздухом, потерявшим былую плотность и теплоту. Ее снова оставили без поддержки. Снова оставили одну. Она вновь доверилась кому-то, чтобы упасть и долго потом лелеять сколы. Так уже было. Леся летела вниз и не хотела вспоминать. А вот разбиться и закончить все это — да. Этого она определенно желала.
За мгновение до того, как первые макушки высоких сосен впились бы в нее, безмолвно падающую, чья-то рука тряхнула ее особенно сильно. И все закончилось.
Она наконец смогла закричать. Крик вырвался из горла — сухого, будто обожженного, — и прозвучал жалобным хрипом. Олеся рывком села на кровати, озираясь.
Леса не было. Была все та же маленькая комнатка с деревянными стенами. И окно, за которым занимался рассвет. Через приоткрытые ставни в комнату лился упоительно сладкий, холодный дух просыпающейся земли.
В темноте сложно было различить того, кто стоял рядом с кроватью. Но цепкая старческая рука была смутно знакомой. А голос и того больше.
— Проснулась наконец? — спросила старуха, отпуская Лесино плечо. — Сильна ты спать!
«Глаша!» — поняла Олеся и тут же все вспомнила.
Как лежала на этой кровати, делая вид, что спит. Как напряженно прислушивалась к злому шепоту за окном. Как Аксинья назвала старуху с противным дребезжащим голосом сестрой, а после и по имени. И что говорили они странные слова, и что слова эти были про нее, про Олесю.
— То вопит, то каменеет… Припадочная, что ли? — спросила Глаша и присела на край кровати.
Леся ожидала почуять от нее тяжелый запах старого тела и мысленно сжалась, чтобы не выдать отвращения. Но старуха пахла сухими травами и чем-то, похожим на дух сырой земли. Она была старше Аксиньи. Чуть сгорбленная, с седыми космами, собранными в растрепанный пучок. Во тьме блестели ее глаза — два темных колодца. Но Олеся точно знала: при свете дня они серые, словно озерная вода.
— Гляди-ка, пробудилась, гостья наша! — Вскинула руки, с издевкой покачала головой. — Что снилось сладкого?
Леся хотела промолчать. Она и не думала рассказывать злобной старухе о плотном воздухе, о лесе, который раскинулся под ней, как добрый пес, не страшась оголить брюхо. Показать свое величие и жестокость. Заячью кровь, капающую на зеленую траву поляны.
— Я видела лес. — Губы сами растянулись в блаженной улыбке. — Большой и сильный. Он лежал подо мной, а я летела над ним. Это был хороший сон.
И пока онемевший, будто чужой рот выговаривал слова, Леся отстраненно наблюдала за старухой. Как та отпрянула, как скрипнула под ее весом кровать, как судорожно сжалась старческая ладонь, сминая покрывало. И как глаза сверкнули во тьме комнаты, будто отражение луны в спящем озере.
— Хороший, говоришь? — проскрипела Глаша. — Ну, хороший, так еще посмотри…
И потянулась к Лесе.
— Нет! — дернулась та, не разбирая от страха и темноты, где стена, а где край постели. — Не смейте! Не трогайте!
Но старуха уже прижала к ее лбу горячую шершавую ладонь и принялась шептать:
— Спи, девка! Хороший сон грех не досмотреть.
ДЕМЬЯН
Сколько времени нужно, чтобы весть облетела лес от одного конца до другого? Сколько птиц успели пропеть песню о его возвращении? Сколько раз листва прошептала на ветру его имя? Узнал ли шатун-медведь? А старый лось — одинокий, седой, с отломанным правым рогом, — он-то знает уже? Или волчья стая, обиженная на него, оскорбленная внезапным бегством, худшим предательством на их волчий лад? Успели ли они провыть о нем песню новой луне?
Демьян отгонял мысли, как назойливую мошкару. Они отвлекали его от главного, они мешали сосредоточиться. До озера и так было идти два полных дня и еще половинку ночи, а если не смотреть по сторонам да под ноги, то и вовсе можно не дойти. Наступить в болотную лужу, одну из тех, которые все чаще встречались в местах, что годами оставались сухими и твердыми, такими, как должно лесу.
— Гнилая ты кровь! — шипел Демьян, перепрыгивая очередной болотный овражек, скользя по его краю. — И род твой гнилой!
Болото равнодушно смотрело на него в ответ. Было ли дело ему до проклятий какого-то человечишки?
«Я — Хозяин твой! — захотелось крикнуть Демьяну. — И земли, которую ты пожираешь, и леса, что гниет из-за тебя! Я — Хозяин всего, что только можно увидеть здесь, потрогать и почувствовать. Все, что рождается здесь и подыхает, все это мое. Я — Батюшка. Новый Батюшка!»
Но слова вязли на языке. Произнеси их хоть раз, и не будет пути обратно.
— Да пошло все… — только и буркнул Дема, отворачиваясь от болота.
Гниль появилась за год до смерти Батюшки. Теперь-то Демьян знал, как долго и мучительно тот угасал. Как тряслись его руки, как подкашивались ноги. Как по крупице терял он память и рассудок. Как себя терял он, проигрывая в битве со старостью и болезнью.
— Вы хоть врачу его показали? — мрачно спросил Дема, сидя за общим столом.
Аксинья тогда подняла на него тяжелый взгляд. Она сама изменилась до неузнаваемости. Похудела так, что ввалившиеся щеки облепили кости скул, — хоть бумагу режь. Руки-ветви безвольно лежали перед ней, будто она не имела над ними власти. Платье висело на высушенном теле мешком. Только взгляд оставался почти таким же, как раньше. Злую хищную птицу ни с чем не перепутать.
— Глупость не трепи, — выплюнула она, как тухлую кость, мало что губы не вытерла от отвращения. — Если я ему не помогла, то врачишка какой-нибудь из города помог бы?
Демьян попытался выдержать ее взгляд, но не смог. Опустил глаза, вцепился в катышек на скатерти. Помолчал.
— Батюшку нашего озеро выпило, — пробормотала Глаша, жамкая тонкими губами. — А лес не сберег…
— Молчи! — Окрик зазвенел в стеклах окон, Аксинья с силой отодвинула стул, встала. — Чтоб не слышала я больше этого! Время его пришло… Время пришло — он ушел. Закон жизни.
И выскочила из комнаты, прямая и цельная, ни единой трещинки.
— Альцгеймер у него был! — бросил ей в спину Демьян, но она не повернулась. — Старческое слабоумие, мать вашу… — Он опустил голову на сложенные ладони и закрыл глаза.
Выть хотелось отчаянно. Запах дома, лесной и теплый, бил в нос, рождая такую тоску, что зверь в Демьяне метался, как угодивший в капкан. Того и гляди бросится на прутья и рассечет о них грудь. Лишь бы выбраться наружу.
Дема и сам не мог понять, куда его так тянет. То ли обратно в город, к ставшим ненужными лекциям и диплому, или напротив — в лес. Ухающий, скулящий, шепчущийся во тьме живым доказательством их с Демьяном родства.
— Демочка… — Слабый голос, такой созвучный с другим, с Катиным, заставил его вздрогнуть.
Он медленно поднял голову и увидел перед собой Феклу. Сестрицу свою любимую. Спасенную великим чудом. Бледная в синеву, с лихорадочным блеском в глазах, она кусала рыжую косу и тянула к Демьяну тонкие пальчики.
— Де-ема-а-а… — позвала она еще раз и пошатнулась.
Они встретились взглядами. И целый миг Демьяну казалось, что сестра пришла в себя. Что она видит его, что понимает, кто он, а зло, терзающее ее тело и дух, отступило. Сдалось. Но миг прошел, ниточка, протянувшаяся было между ними, лопнула, и Фекла отвела глаза. Теперь она смотрела куда-то в сторону, через плечо брата, в темноту угла.
Демьян оглянулся, зная, что не увидит ничего особенного. Но Фекла затряслась, выронила из зубов кисточку косы, сделала робкий шажок назад и начала плакать. Первой к ней подскочила Стешка, схватила сестру за руку, притянула к себе, запричитала, раскачиваясь:
— Ну-ну, милая, ну… Тш-ш-ш… Дурное в окошко, сладкое в лукошко, да? Дитятко мое… Тш-ш-ш…
Фекла забилась в ее руках, но почти сразу обмякла, силы вытекли из нее, оставив полой. Совершенно пустой. Когда к застывшим сестрам приковыляла тетка Глаша, Демьян отвернулся. Невыносимо было смотреть на то, как потерянно озирается Фекла, а ниточка слюны тянется от полных губ к мягкому подбородку, пока Стеша не вытрет ее уверенным взмахом платка.
Так и сидел в молчании за столом, пока женщины не вышли из комнаты. Только тогда Демьян позволил себе пошевелиться, кинуть взгляд на брата. За шесть лет, что он не видел Лежку, из тихого мальчугана тот вырос в тонкого, будто тростинка, юношу с длинными темно-русыми волосами. Но глаза остались те же, точь-в-точь такие же, прозрачные, чуть серые, смотрящие на мир откуда-то издали. С другой стороны. Тревожные это были глаза.
— Ты как вообще? — спросил Демьян, чувствуя, каким деревянным делает его глупая неловкость.
— Ничего, держусь, — еле слышно ответил Олег, помолчал и добавил: — Папу только… жалко.
Он единственный называл Батюшку так. Не отцом даже — папой. Прямо как Катерина, прочитавшая телеграмму. Демьян подавил смешок.
— Такая жизнь, что теперь… Прорвемся. — Слова поддержки давались нелегко, он никогда не умел сочувствовать общему горю.
Лежка кивнул, только волосы закачались.
— Я спрошу?
— Спрашивай. — Ничего хорошего Дема не ожидал.
— Ты теперь будешь Хозяином?
Лежка всегда умел задавать вопросы в лоб. Все в его мире было легко и просто. Там можно было произнести, вместить в слова и просто выговорить, как ни в чем не бывало, любую боль. Демьян открыл рот, чтобы что-то сказать, но не сумел найти ответа.
— Прости, — поспешно проговорил Лежка. — Не время сейчас… Папа ведь… Папа…
Папа лежал сейчас на абсолютно круглой, будто циркулем очерченной поляне. Место силы. Место суда и просьб. Место вопросов, а иногда и ответов. Лобное место. Туда несли новорожденных и родившихся мертвыми. Туда Демьян на своих руках отнес Поляшу… Полечку… Пелагею. Воя и рыча, как зверь, плача, как ребенок. Но об этом нельзя вспоминать.
Туда отнесли и Батюшку. Чтобы лес принял его, простил и забрал, отдав все почести, причитающиеся Хозяину.
— Чтоб тебя волки драли семь дней и семь ночей, — прошептал Демьян, но тут же понял, что злобы больше нет.
Простит ли лес потерявшего силу, разум и жизнь Хозяина, это еще вопрос. Но сам Демьян его простил. Хотя, казалось, никогда такому не случиться.
— Шел бы ты спать, — пробурчал он, вставая на затекшие от долгого сидения ноги.
Олег тут же вскочил, подбираясь. Точно так они вскакивали, когда из-за стола поднимался Батюшка. Демьяна передернуло. Но он промолчал.
Правила леса Олег впитал с молоком матери. Двадцать лет прожил он под опекой сумасшедших теток и Батюшки. А теперь его мир покачнулся. Есть ли право рушить слабую башенку надежд, которые мальчик возлагал на него — нового Хозяина? Как объяснить брату, что Демьян лучше бы голым сел в улей, чем занял место отца во главе стола? Да и стоит ли? Если все и так предрешено.
Не чувствуя его смятения, Лежка шагнул вперед и наклонил голову.
— Благослови на сон.
И Демьян не смог отказать. Движением, изученным до ломоты в зубах, он положил ладонь на голову брата, замер, но губы сами проговорили нужные слова:
— Спи, дитя, лес укроет.
Олег шмыгнул носом, не поднимая лица, вытер его рукавом, кивнул и вышел из комнаты. А Демьян остался. Из этого капкана ему было не выбраться.
А теперь он шел через лес, бушующий недовольством, скрывающий свой страх перед гнилью, и сам боялся. Зверя, что затих внутри. Зверя, что рыщет кругом. А главное, зверя спящего — озера, бескрайнего и глубокого, дремлющего, а может, и мертвого, кто его разберет.
Когда-то очень давно Батюшка сумел растолкать его, сумел показать свою силу, сумел объяснить, что не озерный он Хозяин — лесной, и не будет беды, если озеро поспит еще немного. Может, лет сто или двести. Что ему эти лета? Что ему эти зимы? Спи себе, Великое, спи. Не нужна нам твоя мудрость, и память, спящая в тебе, нам тоже не нужна. Но Батюшки больше нет, а вместе с ним канули в небытие те договоры, что успел он заключить с этой землей за свой человечий век.
— Озеро еще спит, но неспокойно, Дема, — горячо шептала Аксинья, собирая его в дорогу. — А лес засыпает… Ему бы буйствовать, цвести, петь… А он уходит в гниль да дрему.
— А я что могу? — Демьян потянул лямку холщовой сумки и вспомнил, как ослепительно больно режет она плечи спустя час ходьбы.
— Ты все можешь! — Серые глаза сверкнули сталью. — Ты мой сын, ты его сын. Ты теперь как он. Только ты всегда был его лучше, Демочка… — И так по-бабьи всхлипнула, что Демьян почти поверил.
— Кажется, не в наших правилах вспоминать, кто из нас чей, а? — вкладывая весь яд, который был в нем, спросил Демьян. — Ты всем Матушка, он всем Батюшка… был. Так чего ж ты мелешь, баба? — И осклабился, как хорек, самому противно стало.
Аксинья тут же выпрямилась, шагнула к нему и сухой ладонью шлепнула по щеке.
— Постыдился бы… — Качнула головой, медная коса с серебряными нитями седины всколыхнулась в такт. — Не я наши правила писала. И даже не он. Лес их нам в дар протянул, принял нас. Мы по ним жили, по ним и умрем. Но я всегда помнила, что ты мой.
Демьян на мгновение зажмурился, чтобы не видеть стоящую перед ним мать. В ее присутствии он мгновенно забывал, что больше не тот голоногий мальчишка с хвоинками в волосах, которым был раньше. Но пока Дема трясся в вонючем автобусе по дороге сюда, успел поклясться сам себе, что старая ведьма больше не будет иметь над ним власти. Пора было исполнить клятву.
— Всегда помнила, говоришь? — спросил он и посмотрел ей прямо в глаза. — А когда волкам меня отдала? Когда секла до кровавых пузырей? Когда Полю… — И все-таки сбился, зашелся кашлем.
Пока утирал слезы, проталкивал воздух в грудь, Аксинья успела выйти из комнаты. Только собранный мешок остался в центре комнаты.
— Сука, — просипел Дема в темный провал двери.
Но ему никто не ответил.
Так и шел он по лесу, все дальше забираясь в чащу, да чуть слышно костерил глупую бабу, злобную ведьму, мерзкую тварь, мать свою по крови, Аксинью. Только ничего это не меняло. Он мог хоть выпью кричать на весь лес о своей ненависти, а она все-таки взяла свое.
Позвала, и он вернулся. Приказала, и он послушался. Даже когда лес зашумел, предупреждая нового Хозяина о чужаке, Демьян покорно пошел на запах, припадая к земле, пока не наткнулся на полуголую, полумертвую девицу.
И откуда только берутся они, хворые да безумные? Этот вопрос мучил их с Феклой все короткое, но такое вольное, такое счастливое детство.
Почему Батюшка порой замирал на полуслове, бросал все и спешил в лес? А возвращался уже не один. С девушкой или пареньком. Худенькие, хворые, как долго они спали потом! Как жадно следил за их сном Дема! Они даже пахли иначе, он и тогда мог различить в запахе леса чужие нотки. Как невыносимо было мучиться догадками. Куда уводят их, когда они наконец просыпаются? Почему они идут, спотыкаясь на каждой кочке, безумно улыбаясь в ответ на чуть слышный шепот-наговор?
Ответы стали камушками на весах решения сбежать. Но теперь Демьян сам, не раздумывая ни мгновения, подхватил безвольное девичье тело и потащил к дому. Отдал Глаше, не глядя той в глаза, и ушел так быстро, как смог.
Чтобы не слышать одобрительных слов Аксиньи, чтобы не отвечать на робкие поздравления Лежки, чтобы Стеша не успела сказать ему что-то жалостливое, а главное, чтобы Фекла не вышла на ступени крыльца, говоря сама с собою. Больше всего Демьян боялся разглядеть в ее неровной поступи тех, уходящих вслед за Батюшкой в лес, чтобы никогда не вернуться.
До озера было еще идти и идти по густой враждебной чаще, но Дема уже чуял его. Этот тяжелый запах стоячей воды, эту прелую траву, эти камыши, грубым ремнем охватившие берег. Этот лягушачий хор на мелководье. Когда ни приди, обязательно услышишь их песню. Демьян ненавидел лягушек, Демьян ненавидел камыши, ненавидел запах большой воды. Ненавидел озеро. Ненавидел того, кто спит на его дне. Но все равно шел к нему на поклон.
Под ногами теперь беспрестанно хлюпало. Сухих кочек становилось все меньше, под слоем мха скрывались вода и гниль — жижа болота, которое тянуло свои склизкие лапы дальше и дальше. Прочь от озера, в лес, где не было ему места и права быть.
Ноги Демьян промочил еще на рассвете, когда в полутьме выдвинулся вперед, окончательно промерзший за бесконечную ночь. Он кутался в тонкое стеганое покрывало, которое Стешка все-таки сунула ему в мешок, хотя не должна была.
«Хозяин не убоится ночи в лесу. Сама земля согреет тело, не позволит холоду одолеть дух», — так учила его Аксинья, отправляя в лес еще пацаненком, худым и испуганным.
Он дважды чуть не умер — метался в лихорадке, мучился от жара и удушья, а она лишь качала головой. Разочарованная им, как всегда. Батюшка хмурил брови, но не перечил своей первой, главной своей жене.
— Гарем, мать вашу, — прошипел Дема, натягивая покрывало.
Он бы и хотел не думать об отце. Закрыть глаза и не видеть его седую голову, восковое лицо, рубаху, не скрывающую костей, обтянутых кожей. На деревянных носилках они с Лежкой несли его мертвого через лес, а Батюшка высился над ними, грозный, как обычно, суровый даже, но какой-то маленький, высохший, а потому не казавшийся настоящим. Словно кукла. Жалкий муляж.
Ведь не мог человек, одним прикосновением умеющий остановить сердце зверя, стать таким — безвольным стариком, умершим от дряхлости и бессилия в собственной моче? Просто не имел права стать безумцем с трясущимися руками. А потому лесу в тот день Демьян отдал не отца, а незнакомца.
Ему было и правда жаль старика, которого они осторожно опустили на траву круглой поляны. Но признать в нем отца, а тем более Батюшку, Дема так и не смог. Прикоснулся губами к холодному лбу, как было принято, помолчал, вслушиваясь в сдавленные рыдания Глаши, и зашагал обратно к дому.
Ни единой струнки в душе его не зазвенело. А тут, гляди-ка, стоило только зайти в лес, как образ отца начал мерещиться в каждой тени. Сколько раз Хозяин ходил по этим тропам к большой воде? Сколько ночей мерз на еловых ветках? Брал ли он с собой запретное покрывало? Говорил ли с ночными птицами, кивал ли старому лосю? Что рассказывал ему никогда не засыпающий лес? Какие соки струились в стволах деревьев под чуткой его ладонью?
Мысль, что отец никогда не ответит ему, доставляла Демьяну странную тянущую боль в груди. Он давно не испытывал ничего, кроме тихо рокочущей злобы, и новые чувства казались теперь невыносимыми. Демьян долго ворочался, то уходя в беспокойную дрему, то вскакивая от ощущения, что кто-то смотрит на него немигающим взглядом.
— Конечно, смотрит, хорек ты глупый… Ты же в лесу. И что? — успокаивал он себя, но легче не становилось.
Казалось, отец стоит в тени зарослей, гладит бороду желтоватой мертвой рукой и смотрит на сына, как обычно смотрела мать. Мол, что ж ты, Дема, нас подвел? Что ж ты, мальчик наш, получился таким никчемным? Почему лес пугает тебя так сильно, что ты не смог встать с Батюшкой плечом к плечу? Почему сбежал, сын? Почему струсил?
Слишком много вопросов для одной ночи в холодном лесу, решил Дема. Поднялся с еловой постели и тут же угодил в глубокую болотную яму.
Демьян мог бы поклясться, что, устраиваясь на ночлег, этой ямы он не заметил. А значит, ее не было. А значит, Аксинья не соврала. Лес, оставшийся без Хозяина, засыпал. Но свято место пусто не бывает. На смену ему проснулась вода. И тот, кто ею правит.
Стоило поспешить.
До сумерек Дема прошагал, не останавливаясь на отдых. В животе тоскливо ныло от голода, он нащупал в сумке запрещенный кусок хлеба — очередную тайную весточку сестры — и ухмыльнулся.
«Лес прокормит Хозяина, — вдалбливала в его вихрастую голову мать, отправляя сына в чащобу без единой крошки. — Птица, ягода, корешок. Хозяин должен знать, что предлагает в дар ему лес, и брать это как присущее по праву».
Своего первого зайца Дема поймал в девять лет. Подыхая от голода, на пятый день скитаний, отравившись ягодами еще в первый. Заяц дергался в силках, смотрел на Демьяна налитым кровью глазом и никак не мог окончательно задохнуться в слабых мальчишеских узлах.
— Если я тебя отпущу, то помру, — долго объяснял ему Дема, склонившись к силкам. — Понимаешь, я сдохну… А мне нельзя… Никак нельзя.
Нельзя, потому что обещал Фекле вернуться, — она плакала, стоя на самой кромке леса, когда провожала брата в путь. Слезы горошинами текли по ее щекам. А она не замечала их, и те падали вниз с острого подбородка прямо на платье — легонькое, голубое, с неровно отрезанным подолом. Почему-то его Дема запомнил лучше остального. А еще Полю. Она держала девочку за плечо, не давая побежать следом. И только шептала что-то, чуть шевеля губами. Каждый раз, когда Демьян оборачивался на них, то ловил ее строгий печальный взгляд и чувствовал, как страх уходит.
Аксинья его не провожала. Никогда.
В тот день зайца Дема все-таки задушил. Ободрал шкурку, выпотрошил, подвесил над костром. Но заснул. Мясо пересохло — жесткое, несоленое. Забилось между зубами. От него Дему вывернуло в кустах. Только зря загубил животинку.
С тех пор много листьев опало, чтобы сгнить и дать силы новой листве. Но тот заячий взгляд, налитый кровью и страхом, Демьян помнил так же отчетливо, как глаза провожавшей его Пелагеи.
— Не смей! — прикрикнул он на себя.
Стоило оживить в памяти фарфор ее тонкой кожи, русые с рыжинкой волосы в мягких волнах, глаза, отдающие зеленцой, как все внутри скручивалось от боли.
Было время, когда он все пытался подсчитать, на сколько лет Полина младше своих сестер. Тетка Глаша всегда казалась Демьяну древней старухой. Родившая троих, раз в три года, как по часам, она отдала им силы и всю свою красоту. Аксинья же, средняя сестра, была вне времени. Правила жизни не трогали ее, не касались даже слабым отголоском. Только Полечка, последняя из трех отцовых жен, и была самой жизнью. Полной света, падающего через густую листву, звонкой росы на заревом поле, сладкой земляники и студеной ночи, когда звезды опускаются на плечи любому, вышедшему глотнуть мороза.
Как можно было сравнивать сестер? Как можно было выставить единым списком года рождений, если это не имело никакого смысла? Не описывало ничего из тысяч вещей, которыми они были?
Ребенком Демьян думал, что Батюшка, должно быть, очень хороший человек, если три жены отдают ему всю любовь, что в них есть. Перед самым побегом Дема ненавидел отца за каждый вдох и выдох, за каждый день, который тот проживает в мире, где нет больше Поли. В странном их быте на краю леса не было места той любви, которая пожирала Демьяна подобно смертельной хвори. А значит, ни одну из своих жен Батюшка не заслужил. Может, только Аксинью, в наказание за грехи.
Но, подходя к озеру, хлюпая ногами в болотной жиже, Дема осознал наконец: этот мир так далек от реальности, что его нельзя мерить человечьими рамками. Хозяин взял своих женщин по праву сильного, как брал эти земли. В тот самый миг, когда они перешагнули порог дома, правда человеческая в них сменилась правдой лесной. И смешно рассчитывать, что правила людей поимеют тут хоть какой-нибудь вес.
— Вот и ты, Великое, — проговорил Демьян, подходя к берегу. — Это я пришел. Хозяин леса.
Камыши приветственно качнулись ему в ответ. Стая серых уток с шумом поднялась в воздух, ветер разнес их запах — мокрое перо, рыбий дух. Дема осел на мокрую землю, рыжую от песка, тяжело качнулась в нем дурнота предчувствия, но отступать было поздно.
— Спи, Великое, — попросил он. — Спи, нечего нам делить.
За мгновение до того, как его ладони опустились в озеро, из подтопленных зарослей бесшумно взлетела черная лебедица. Но этого Демьян не видел: глаза ему заволокла мутная, тяжелая вода.
ОЛЕСЯ
Лесе снилось, как она идет по колено в траве, настолько густой, что не видно ног. Только ступни прикасаются к рыхлой влажной земле где-то внизу. Трава была мягкой и зеленой, без противного налета городской пыли, без желтых пятен, выгоревших на солнце. Если бы Леся не чувствовала, как колышутся от ее движений стебельки, то траву эту легко можно было бы принять за зеленоватую волну спокойной, большой воды.
«Надо же, как интересно», — думала Олеся, проводя ладонью по травяным головам, а те склонялись перед ней в приветственном поклоне.
Она лукавила. И трава эта, и высокое небо над головой не вызывали в Лесе особенного интереса. Не было ни любопытства, ни страха. Она не могла вспомнить, куда идет, но точно знала, что идти нужно. Обязательно. Просто шагать вперед, вдыхая аромат теплой травы.
Когда ветер принес ей отголосок девичьего смеха, словно серебряные колокольчики нежным переливом раззвенелись впереди, Олеся ускорила шаг. Она не любила опаздывать. Ей казалось, что в тот самый момент, когда она только движется навстречу чему-то важному, это важное уже свершается. Без нее.
Олеся смутно помнила, как часто она приходила намного раньше, чем следовало, в самые разные места. И томилась ожиданием, и злилась то ли на себя, то ли на того, кто только шел к ней. Но память эта утратила всякую нужность.
Так ли важно, снится ли ей этот лес, а может, Леся правда идет по нему, ощущая босыми ногами упругую силу земли? Так ли важно, что случалось с ней когда-то давно, когда-то раньше? Так ли важно это «раньше», если у нее теперь есть сейчас? Эта трава, эта лазурь неба, этот смех впереди.
Проход между высокими деревьями, по которому шагала Леся, становился все уже. Трава редела, ее сменяли колючий кустарник и прохладный мох на боках серых камней. Леся обходила их стороной, зябко ежилась. От лазурного неба ее отделяли перепутанные кроны деревьев. Может быть, там, высоко, солнце продолжало полуденно светить, но в чаще леса его сила меркла, запутавшись среди ветвей и коряг.
Смех раздался чуть ближе, эхо подхватило его, множа тысячью голосов, и Леся поспешила следом. Она шла, не видя ничего перед собой, то срываясь на бег, то оскальзываясь на болотных кочках. Голые ноги испачкались в грязи, глубокая царапина от острой ветки налилась кровью, очерчивая линию от щиколотки до бедра, но Леся не чувствовала боли. Каждый раз, когда смех звенел впереди, она рвалась к нему, моля чуть слышно, чтобы тот не исчез, чтобы довел туда, куда так отчаянно тянет ее через чащобы.
Что-то важное скрывалось в этом лесу. Олеся ловила на себе напряженные взгляды, слышала отголоски шепота. Но никто не спешил выходить на тропу, один лишь смех вел ее вперед. Когда деревья внезапно и резко расступились, Олеся обхватила серый ствол осины и спряталась за ним, всем телом прижалась к коре.
Ровные края поляны очерчивал жесткий кустарник, деревья высились чуть в отдалении, будто боялись приблизиться. И Леся разделяла их страх. Что-то пугающее было сокрыто здесь.
«Я сплю, я сплю, — твердила она. — Это сон!»
По ногам пробежал холодок влажной земли. Над ухом деловито жужжал круглобокий шмель. Полуденный дух леса был спокойным и плотным. Пахло теплой травой и мхом. Деревья шумели на ветру. Все это никак не походило на сон, но, когда на поляну выбежала девушка в невесомом платьице до самой земли, Леся облегченно выдохнула. Ну конечно же, это сон.
Девушка светилась изнутри, она будто вся состояла из света. Длинные волосы, заплетенные в свободные косы, развевались, когда она принялась кружиться, оглядываясь в поисках кого-то по сторонам.
Между деревьями снова зазвенел смех. Олеся вздрогнула, но отвести глаз от девушки не сумела. Та опустилась к земле, прижала к ней ладони, только платье светлым шатром раскинулась вокруг. Смех стал громче. Девушка подняла голову, тонкие черты ее лица лучились радостью.
На одно мгновение Лесе показалось, что это зверь смотрит на нее. И взгляд прозрачных серых глаз заставил ее отшатнуться, скользнуть за деревья, прижав ладонь к груди, чтобы сердце не выскочило наружу.
— Пусть сон. Пусть это сон, пожалуйста! — шептала она, не зная, у кого просит милости.
Смех раздался очень близко. Тонкий, совсем детский, переливчатый, томный, высокий и низкий. И когда смеющиеся вышли из-за деревьев, каждая со своей стороны — шесть девушек в таких же светлых платьях, с такими же косами, как и у той, ожидающей их на поляне, — Олеся уже не помнила себя от страха.
Они прошли так близко, что холод, растекающийся от них по траве и мху, настиг Лесю прежде, чем со всей ясностью она поняла: часть леса, живая, но мертвая, — вот кем были смеющиеся.
— Сестрицы! — радостно воскликнула одна из них.
— Сестры мои! — запричитала другая.
— Вот и свиделись… — выдохнула третья, прижимая к себе ту, что пришла первой.
Не чуя себя от страха, Леся попятилась, припала к стволу. Девушки стояли в самом центре, чуть раскачиваясь в объятиях, держась за руки, ласково проводя ладонями по волосам сестер. Самая старшая из лих, чьи русые волосы отдавали благородной медью, присела рядом с маленькой девочкой, прижала ее к себе и принялась горячо шептать ей на ухо. Зазвенели колокольчики смеха, понеслись по лесу, гонимые ветром.
— Ну тебя, Милка, весь лес взбеленишь! — Самая темненькая из них нахмурилась, поправила ворот белоснежного платья. — И ты, Поляша, угомонись, некогда нам, время течет…
Названная Поляшей поднялась, потянулась к ней рукой.
— Твоя правда, Дарена, берись скорее…
Та схватилась за протянутую ладонь своей, а второй взяла за ручку Милку, и девочка вмиг потеряла ребяческий вид. Гомон, воцарившийся было на поляне, стих. Никто больше не смеялся, никто не хватал подруг за тонкие запястья, не притягивал к себе. Свет падал на их бледные лица, заострял черты.
Ровный круг поляны теперь повторялся в ровном круге девичьих тел. Ладони сжимали ладони. Дыхание вторило дыханию.
— Здравствуй, лес, — пропела названная Поляшей. — Время твое проходит, Хозяин твой гниет в земле. Засыпай, лес, засыпай…
— Тише, лес, — подхватила Дарена. — Тише, нет в тебе силы, нет в тебе страха. Засыпаешь ты, засыпает жизнь… Тише.
— Спи, — чуть слышно шепнула пришедшая сюда первой. — Спи.
Они плавно склонились над землей и, не разжимая ладоней, заскользили по кругу. Их движения, легкие, как взмах крыла самой маленькой птички, убаюкивали Олесю. По телу разлилось тепло, ноги потяжелели, веки начали опускаться, и Леся погрузилась в беспросветную тьму.
«Это сон, — попыталась напомнить она себе. — Нельзя уснуть во сне».
— Тише-тише, спи, лес, ты так много трудился, так долго жил… Никто не станет больше лишать тебя силы. Хозяин ушел, ты можешь отдохнуть… — прошептали совсем близко.
Леся рванулась в сторону, под ноги попала сухая коряга. Шепот оборвался криком. Когда Леся сумела наконец подняться с земли, на поляне никого не осталось. Сестры исчезли, испарились, они вспорхнули, подобно птицам, оборвав свой сонный пленительный наговор.
Поляна больше не казалась опасной. Прогалина, лишенная деревьев. Ни страха в ней, ни силы. Там, где мгновение назад еще кружились светлые фигуры, не осталось ни следа. Ни примятой травы, ни сорванных цветков. Только перо, похожее на лоскуток легкой ткани, белело на зеленом полотне.
Леся потянулась к перышку, но пальцы схватили лишь пустоту. Внезапный порыв ветра поднял его в воздух, и оно понеслось вверх, выше деревьев, а может, и выше неба. Олеся проводила его взглядом, глаза слезились от лучей полуденного солнца. Ей почудилось, что это белая лебедица растворяется в лазурной синеве.
Леся и сама не поняла, как проснулась. Просто горячий воздух леса сменился прохладой чистой простыни, а высокое небо — деревянным потолком. Тело наполнилось пружинистой силой. Леся откинула покрывало, опустила ноги на пол, и внезапная боль обожгла ее раскаленным железом.
Длинная, с подсохшей кровью царапина тянулась от щиколотки к бедру.
ВОЛЧЬЯ ЯМА
ДЕМЬЯН
Демьян не умел плавать. Об этом он с кривой ухмылкой сообщил в институте, когда ему предложили выбрать занятия для физподготовки.
— Бегать могу, атлетика вся эта ваша… Тоже могу. А бассейн — нет, спасибо.
Пришлось соврать про детскую травму и стойкую боязнь воды. Соврать, конечно, наполовину. В истории про старый пруд и мальчишек, его туда столкнувших, правды было столько же, сколько и вымысла.
Вместо пруда — спящее озеро. Вместо мальчишек — волчья стая, решившая попробовать его «на слабо». В воду Дема прыгнул, куда деваться? И тут же начал тонуть. Просто шел на дно, сколько бы ни барахтал руками, ни бился, силясь всплыть. Но страшно было не это. Подумаешь, дышать нечем. Подумаешь, уши заливает водой. Мелочи. Жутким было иное. То, что Дема так и не сумел облечь в слова. Но стоило оказаться под водой, как его потянуло вниз. Ко дну. Словно что-то большое и сильное звало — ни поспорить с ним, ни побороться. Из озера вытащил старый друг — Рваное Ухо, как звал его Дема в своем человечьем желании давать имена всему, что дорого. Вытащил на берег, беззлобно кусаясь, отряхнулся, посмотрел на дрожащего Дему и зашелся кашляющим лаем — обсмеял дурака.
Но в этот раз на помощь бросаться было некому. Что стало за шесть лет с Рваным Ухом и остальными — блохастыми, серыми, воняющими псиной, но родными членами стаи, — Дема старался не думать. Шесть голодных зим, шесть изматывающих лет… За это время волчья свора сменяется от старого вожака до слепых кутят. Нет больше Рваного Уха. И точка.
Но зубы, схватившиеся за край рубашки, мышцы, играющие под жестким мехом, пока волк тащил Демьяна наверх, тут же вспомнились, стоило воде сомкнуться над головой. Как он попал на глубину, Дема так и не понял. Только потянулся, чтобы дотронуться до воды, опустить в нее ладони, послушать, спокоен ли сон, а вода сама пришла к нему, утащила, нахлынула, завертела. Вот тебе и Великое Озеро — спящее, мертвое даже. Вот тебе и Хозяин леса.
«Мокрый сморчок ты», — металось в голове Демьяна, пока тот рвался из цепких лап подводного течения.
Ничего не получалось: вода залила уши, в голове шумело, легкие рвались надвое от невозможности вдохнуть.
«Я сейчас утону», — совершенно спокойно понял Дема, опуская онемевшие руки.
Одежда стала тяжелой, все тело охватило отстраненное предчувствие смерти. Где-то очень высоко светило солнце, но через толщу воды Дема не мог дотянуться до его тепла, не мог забрать силу деревьев, не мог помочь себе ни единым из способов, которые не хотел, да перенял у отца.
Демьян рванулся еще раз, из чистой злости.
«Лучше бы плавать научился», — равнодушно подумал он, и озерное дно, рыхлое от тины и сна, приняло его в свои объятия.
ОЛЕСЯ
Засохшая царапина тянулась от щиколотки к бедру. Леся потерла глаза, посмотрела снова. Царапина продолжала быть. Леся потянулась, отдернула с окна занавеску, чтобы свет прогнал морок. Но царапина — бурая, грязноватая по краям — оставалась царапиной.
— Да быть не может, — пробормотала Олеся.
Ей было даже смешно от нереальности происходящего. Просто невозможно сидеть здесь, на этой скрипучей кровати, и смотреть, как царапина из сна пересекает кожу, настоящую, чуть влажную от холодного пота. То ли сновидение было таким изматывающим, то ли это прогулка по лесу так ее утомила. Теперь Леся не была уверена ни в чем.
Потому осторожно приподнялась, подошла к двери, толкнула ее легонько и даже охнула от облегчения. Не заперто. Легкий скрип рассохшегося дерева и черный провал коридора — иди себе, девица, куда ноги поведут.
Ноги повели прочь из дома. Она скользнула мимо двух запертых тяжелых дверей и выбралась наружу. Стоял жаркий полдень. Леся попыталась вспомнить, какое сегодня число. Перед глазами тут же всплыл разлинованный разворот школьного дневника. Пальцы сами потянулись дотронуться до верхнего столбца — понедельник, вторник ниже, среда совсем внизу, и на следующей странице уже четверг, пятница, а там и последний квадратик — суббота. А воскресенье — неловкий взмах в сторону. Автоматизм движения подсчета. Сколько бы лет ни прошло с твоего последнего дневника, ты все равно считаешь дни именно так.
Только Леся не помнила. Каким был этот последний дневник, а каким — первый? И были ли они вообще? Зато вспоминался запах школьной столовой — компот со сморщенными яблоками, сухая булка и ровный брусочек масла. И тефтели в томатной пасте, разведенной водой. А дальше — сплошной кисель из образов и их осколков.
Можно хоть весь день простоять так, бездумно вглядываясь в лес, шелестящий за границей поляны, но выудить из кисельного омута хоть один законченный, цельный кусочек воспоминания не выйдет. Леся потопталась на крыльце и медленно спустилась вниз.
На голове уже не было повязки, волосы свободно рассыпались по плечам. Олеся пропустила локоны между пальцев, удивляясь, когда же это они успели стать такими длинными, такими густыми и русыми. Но тут же поняла, что легко могла забыть пару лет жизни, за которые любой крашеный ежик вырастает в роскошную гриву — мягкую и ласковую, словно лесной ручеек.
Леся обошла крыльцо, чуть покачнулась от слабости, но под босыми ступнями приятно пружинила мягкая земля, вытоптанная, выметенная заботливыми руками. В тени дома было прохладно, но жар солнца лился на сонную поляну, и в короткой рубашке, надетой на голое тело, Леся не зябла. Только подтягивала вниз подол, чтобы тот прикрывал колени. Она прошла немного, держась за деревянную стену, и заглянула за угол. По внутреннему дворику чинно шагал большой петух. Грозный, с массивной грудью и алым гребешком, он зорко следил за куриным мельтешением возле его лап. Стоило серенькой курочке отойти чуть дальше, чем было позволено, петух начинал волноваться, внутри у него булькало, как в закипающем чайнике, и покорная курица возвращалась на место.
Леся оценила тяжелый острый клюв ревнивой птицы и тихонечко попятилась. Но было поздно.
— Ко-о-о? — с возмущением протянул петух и расправил крылья.
Ноги тут же онемели от страха.
Теперь огненная птица стала еще опаснее и злее. Распушив перья, петух медленно двинулся на Лесю, он клокотал и тряс красным хохолком, скрипели острые шпоры на когтистых лапах.
— Птичка, — робко попросила Леся. — Успокойся ты, а? Я сейчас уйду… Птичка!
Услышав ее голос, петух окончательно рассвирепел: он гортанно вскрикнул, задрав иссиня-черную лоснящуюся шею, и ринулся в бой. Мгновение — и его тяжелое птичье тело впечаталось бы в Лесю, повалило бы ее на землю, а острый клюв завершил бы начатое.
Леся закрыла руками лицо, вжалась в стену, но даже не попробовала убежать. Страх парализовал ее. Она слышала только, как взволнованно кудахчут курочки и как яростно клокочет петух.
— Ну-ка, пошел отсюда!
Мужской голос прорвал пелену бессилия, Леся бросилась в сторону, поскользнулась, запуталась в собственных ногах, упала и затихла в пыли, продолжая закрывать лицо.
— Пошел, говорю! Кыш! Кыш! — кричал кто-то, отгоняя петуха.
Он недовольно зашуршал крыльями, закудахтали куры, врассыпную кинулись прочь с вытоптанного дворика.
— У, холера тебя скрути! — прикрикнул им вслед хозяин.
Он приблизился, склонился над Лесей. Та сразу почувствовала его запах — сено, земля, чуть пьяная дрожжевая закваска. Именно так пахнут пекари. С их теплыми, мягкими руками. Отрывая ладони от лица, Леся ожидала увидеть добродушное круглое лицо, может, в россыпи веснушек, с рыжими бровями и прозрачными ресницами.
Но перед ней на корточках сидел небесной красоты юноша. Других слов она просто не могла подобрать. Тонкий, словно вылепленный из лунного света, сияющий изнутри, он смахнул со лба длинную темно-русую прядку и улыбнулся.
— Живая? Дурная птица, на всех бросается. Давно в суп его пора… Да Матушка не дает.
Леся судорожно сглотнула, не отрывая от него глаз.
— Ты бы встала… — осторожно предложил парень. — Тут скотина ходит к воде… Сама понимаешь.
И протянул ей ладонь. Тонкая кисть, узкое запястье, грубая ткань рукава. Фарфоровая кожа на пальцах загрубела от мозолей. От середины ладони, между большим и указательным, тянулся грубый рубец шрама, словно парень схватился за раскаленную ручку кастрюли или противня.
— Ты хлеб печешь? — невпопад спросила Леся, вдыхая исходящий от него дрожжевой запах.
Тот улыбнулся еще шире.
— Голодная, что ли? Так пойдем, я покормлю.
Ладонь оказалась теплой и мягкой. Он легко потянул Лесю к себе, помогая встать. В тонких руках скрывалась странная, почти пугающая сила.
— Меня Олегом звать, Лежкой, — представился он и повел ее через двор к низенькой постройке, откуда лился сытный запах хлеба. — А ты, стало быть, гостья наша?
— Да, — только и ответила Леся, внутренне сжимаясь от тревоги.
Если бы парень начал ее расспрашивать, если бы задал хоть один вопрос, на который внутри только кисель беспамятья и всколыхнулся бы, она точно не сдержалась бы и зарыдала. Пока никто, кроме тебя самого, не знает о случившейся беде, то и беды этой для мира почти не существует. Но признание овеществит ее, мигом отыщет выемку в мироздании, куда эта самая беда встанет как влитая, чтобы превратиться во что-то незыблемое и свершенное.
Но Олег просто шел вперед, поддерживая Лесю за локоть, и ни о чем не спрашивал. Когда они шагнули под навес у крыльца постройки, запах хлеба стал почти невыносимым. Желудок до дурноты свело голодом. Леся жадно глотнула сытный дух, такой плотный, что им, казалось, можно наесться. Не замечая ее терзаний, Олег откинул серую ткань, прикрывающую полки, и Леся увидела целый ряд толстобоких буханочек. Она с трудом сдержала стон.
— На вот, это с яблоком, — сказал Лежка, протягивая ей пышную булочку. — Молоко будешь?
Леся кивнула, но тут же задумалась. А вдруг на молоко у нее аллергия? А вдруг и на яблоки? А может, ей вообще нельзя мучного? Что она знает о своем теле и почему здоровый голод и пружинящая сила в нем кажутся Лесе такими необычными, забытыми чувствами?
Перед глазами всплыли холодные белые стены палаты. Измученный голос старой женщины, сидящей рядом. Ее седые волосы, ее иссохшее от переживаний лицо.
— Выпей, выпей молочка, Леся… — просительно твердит она, и белая кружка мелко трясется в руке. — Доктор сказал, что после… — Она тяжело проглатывает слово, так и не произнеся его. — Что тебе нужно молоко. Выпей.
И Олеся пьет, с трудом проталкивая белую, разведенную водой жидкость, и ее почти сразу мучительно рвет в тазик. В ушах гудит от напряжения, но всхлипы бабушки пробиваются через этот шум, бьют наотмашь, заставляют давиться молочной рвотой.
— Нет, — слишком резко ответила Леся, прогоняя воспоминание. — Я не буду. Не хочу.
Олег посмотрел на нее с удивлением, но ничего не сказал.
— Спасибо, — смущенно добавила она, хватая булочку. — Я правда очень голодная… Не помню, когда в последний раз ела.
Пушистое тесто и кисловатая начинка наполнили рот. Достаточно было схватить зубами пышный бок, чтобы вмиг перестать волноваться о белой комнате. Разве имеет значение то, что уже прошло? Разве может терзать то, о чем ты лишь смутно помнишь? Разве нет в забвении милосердия? Разве есть в нем хоть что-нибудь, кроме этого?
Чтобы не смущать ее, Олег отошел в сторонку и поднял крышку деревянной кадки. Олеся увидела, как оттуда выпирает подходящее тесто. Лежка осторожно умял его легкими похлопываниями и укутал бока кадки в ткань. Точные и ласковые движения умелых рук. Все это было ему понятно и знакомо, все это доставляло ему удовольствие. Кусая булочку, Леся наблюдала, как губы его чуть заметно трогает улыбка, как он что-то шепчет себе под нос, смахивая с лица прядки волос, чтобы те не мешались. Так может выглядеть лишь тот, кто оказался на своем месте. А значит, почти никто. Кроме странного красивого мальчика.
Когда пиршества оставалось на два укуса, Олеся поняла, что наелась. Она покрошила булочку, вышла на крыльцо и ссыпала крошки на землю.
— Откуда ты знаешь, что нужно делиться? — Олег оказался рядом, удивленно за ней наблюдая.
Леся попыталась вспомнить. Кажется, мужчина с большими и сильными руками, тот, память о котором так сложно выудить из самых глубоких омутов киселя, говорил ей когда-то: «Сама поела — дай другим насытиться. Что тебе крошка? А в мире будет равновесие».
Но как объяснить это парню, застывшему в дверях?
— Просто решила курочек покормить. Они перепугались сегодня, вон как кудахтали, — ответила она, слабо улыбаясь.
Олег постоял, взвешивая ее ответ, и кивнул.
— Неспокойное время, даже птица дурная чует…
И было в этих словах столько горечи, очень взрослой, даже стариковской, что Леся сжалась, будто в жаркий день угодила в глубокую яму, полную холодной воды. Мурашки пробежали по ногам, она тут же вспомнила, какая короткая рубаха прикрывает ее обнаженное тело, и дернула вниз подол. Ткань затрещала, оголяя бедро. Длинная ссадина на ноге, сероватая от пыли, слабо сочилась сукровицей. Леся потянулась к царапине и тут же зашипела от боли.
— Ты чего? — Олег соскочил с лестницы и присел у ее ног. — Нельзя же грязными руками!
Ссадина словно только и ждала, чтобы про нее вспомнили, — тут же принялась гореть болью. То ли от растерянности, то ли от смущения Леся всхлипнула, чувствуя, как жар заливает щеки. Олег сидел перед ней на корточках и рассматривал царапину, но, услышав звук, тут же поднял лицо.
В его серых глазах читалась растерянность.
— Ты где это так? — спросил он, и Леся обожглась холодностью его тона.
— Ну… когда упала… Из-за петуха, — соврала она, пытаясь успокоить бешено скачущее сердце.
— Нет. — Олег покачал головой и поднялся на ноги. — Это ты… — Он запнулся, помолчал, бросил на Лесю еще один взгляд. — Ты там была, да? В лесу?
Тревожные запахи чащи, шорох льна по траве, сестры, тянущие друг к другу ладони. Увиденное во сне встало перед глазами. Память, подобно ситу, просеивала каждый миг жизни, отбирая мгновения по своему собственному разумению. И каждый раз не те. Но стоило Олегу произнести это слово, как позабытый лес перестал казаться сном. Да и позабытым — тоже.
— Нет, — выдохнула Леся, делая шаг назад. — Меня там не было. Я спала. Я спала! — Она уже кричала, прижимая ладони к груди.
Слезы текли по щекам, испуганное лицо Олега таяло в их соленой пелене.
— Я спала! — надрывалась она, чувствуя, как цепкие руки подхватывают ее со спины. — Отпусти! — И сорвалась на визг: — Не трогай!
Ее крик подхватил внезапный порыв ураганного ветра.
— Отпусти! — кричала Леся, вырываясь из сильных рук.
А деревья, обступившие поляну, склоняли макушки от ее голоса.
— Не смей! — вопила она.
А ветер поднимал в воздух пыль и сор.
— Я спала! — надрывалась Леся, не помня себя и того, почему же она так кричит, и плачет, и воет, вторя буре.
Низенькая хлебная пристройка качалась, крыльцо скрипело, где-то вдалеке, шумно ломая ветки своим вековым соседям, упала сосенка. Слов уже не было, но Олеся продолжала кричать — так страшно, так больно, так невыносимо яростно ей было.
Это закончилось в одно мгновение. Из нее будто выбили дух, и Леся упала ничком, не чувствуя, как подхватывают ее мягкие сильные руки Олега. Не видя, какой смертельной бледностью залило стареющее бесстрастное лицо Матушки Аксиньи.
И пока они молчали, посеченные бурей, на середину двора шагнул петух. Он задрал голову и прокукарекал, словно бы в середине обычного летнего дня началось что-то иное. Что-то новое. Что-то, сулящее перемены.
* * *
Царапину Аксинья промывала долго и старательно. Не произнося ни слова, она опускала свернутую ткань в горячую, пахнущую травами воду, давала ей напитаться целебным отваром, а после принималась протирать воспаленную кожу. Леся жмурилась от боли и жара, закусывала губу, но тоже молчала, не решалась заговорить.
Олег помог ей подняться с земли, придерживая каким-то очень привычным, очень родным движением, — его рука покоилась чуть выше бедра, перенося большую часть веса Олеси на себя. Ей оставалось покориться и хромать вперед, стараясь поспеть за Аксиньей. Та решительно шагала к главному дому, прямая и грозная, только коса — седина и медь — покачивалась в такт.
Когда петух закончил кукарекать, скрипуче оборвав последнюю ноту, они, все трое, долго еще не двигались и, кажется, не дышали. Олеся лежала на земле, Олег склонился над ней, придерживая за плечи, а мертвецки бледная Аксинья высилась над ними, бесстрастная, только костлявые ладони сжаты в кулаки. А потом кивнула Олегу, развернулась и зашагала к дому.
— Пойдем, — шепнул Лежка, поспешно помогая ей подняться.
И Леся пошла, что еще ей оставалось делать? С каждым шагом случившееся во дворе становилось все запутаннее. Олеся испугалась вопросов о сне… И? Закричала, кажется. А потом поднялся сильный ветер. И она испугалась еще сильнее. А тут еще Аксинья подошла и схватила ее. Потому Леся кричала, пока совсем не выдохлась, а после упала. Ничего необычного, если брать в расчет, что под волосами еще нет-нет, да побаливает затянувшаяся рана.
Но почему тогда так напряженно молчит Олег? Тащит ее к дому, сопит чуть слышно, но не говорит ни слова. Мог ведь спросить, как она. Мог ведь подивиться странному порыву ветра. Но нет. Он шел рядом, услужливо предлагая свою помощь, но тепла в нем, которое так остро чувствовала Леся, не осталось. Ему было тревожно, он понимал, что произошло, но не мог в это поверить.
Леся точно чуяла это его смятение.
«Нет, не может быть, — будто думал он. — Она гостья, таких много было, откуда ж это… Не может быть».
А потом бросал на Лесю быстрый взгляд из-под пушистых ресниц.
«Обычная. Совсем обычная. Но ветер же! — металось в его голове. — Дурное время… Был бы Батюшка…»
И снова горький поток сожаления и тоски по кому-то, ушедшему в незримую даль.
Только добравшись до комнаты, в которую вела та самая обитая мехом запертая дверь, Леся поняла, что не гадала, о чем же думает Олег. Нет, она точно знала, слышала даже, какие мысли лихорадочно вспыхивали в его голове. А может, ей это только казалось.
Лежка помог ей забраться на высокую лавку у окна, не глядя кивнул и повернулся к Аксинье. Та смерила его взглядом и проговорила, поджав сухие губы:
— Можешь идти. Скоро Демьян вернется. К ужину должен быть хлеб. Свежий хлеб. Понял меня?
Олег кивнул еще раз и поспешил выйти из комнаты. А Леся осталась один на один с хищной птицей.
Аксинья долго звенела склянками, наконец отыскала нужную, поставила ее на край стола, постояла немного, раздумывая, и пошла к двери. Уже на пороге она обернулась и оглядела застывшую Лесю.
— Тронешь что-нибудь — в болоте сгною.
В ее голосе было столько презрения, что перспектива оказаться где-нибудь, пусть даже в болоте, только не в этой комнатушке, пропахшей странными ароматами сушеной травы, казалась не такой уж и плохой. Но Леся осталась сидеть на лавке, рассматривая деревянные, от пола до потолка полки. Кроме них, в комнате толком и не было ничего. Массивный стол с придвинутым к нему табуретом, залитый воском подсвечник да лавка, на которой сидела Леся. Все из дерева, потемневшего от времени и сырости.
Но обдумать это как следует она не успела. Аксинья уже вернулась, прикрыв за собой тяжелую дверь. В руках она несла исходящий паром таз.
— Покажи, — сухо приказала она, подхватила со стола пузырек и присела на другой конец лавки. — Рану свою.
Леся нехотя задрала подол, опустила глаза и подавилась криком. Царапина стала багровой. Воспаленные края вздыбились, засохшая корка налилась чернотой гниения. Серая пыль, сгустки крови и мертвой ткани. Нога должна была невыносимо болеть, но Леся чувствовала лишь далекое эхо этой боли.
Она испуганно поглядела на Аксинью — суровое лицо ее осталось бесстрастным. Морщинистые руки опустились в таз, выливая в него содержимое пузырька. Вода стала чуть зеленоватой, запахла сухой соломой. Когда горячая ткань опустилась на бедро, корка, покрывающая рану, лопнула. Леся почувствовала, как течет по коже что-то холодное и склизкое. В комнате еще сильнее запахло сыростью. Леся безвольно закрыла глаза и откинулась на стену.
Время тянулось бесконечно долго. Но все в этом мире имеет начало и конец. Даже самое страшное заканчивается когда-то. Плохо другое — порой дожить до финала не удается, и тогда смерть и становится им — концом всех бед. Единственным избавлением от них. Но не в этот раз.
Жар ткани и тяжелый запах горячего пара отхлынули. Леся, почти утонувшая в водах боли, открыла глаза. Аксинья сидела перед ней, сверля ее взглядом. Лесные озера шли рябью необъяснимой злобы.
— Ты принесла ко мне в дом эту мерзость! — прошипела она. — Притащила на мой порог подарочек от болота, мерзавка! Гниль!
Леся выпрямила спину, стараясь казаться старше и увереннее.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — начала она. — В лесу со мной случилась беда. Я очень благодарна, что вы мне помогли. Но теперь я хорошо себя чувствую… И мне бы нужно… уйти.
Леся говорила это на одном дыхании, глядя чуть выше худого плеча Аксиньи, потому не заметила, как дернулись в злой усмешке тонкие губы.
— Беда с тобой случилась, так? В лесу… — Она подтолкнула к Лесе таз с водой. — Это ты права, беда с тобой и правда приключилась. А вот уйти, говоришь? Ну, попробуй, девка, давай. Только погляди вначале на гниль болотную, что в себе таскаешь…
Олеся с трудом сглотнула, мгновенно пересохшее горло стало шершавым, как наждак. Ей понадобились все силы, чтобы совладать с обмершим телом, но Аксинья ждала. Леся протянула руку, наклонила край таза и заглянула внутрь.
Вместо зеленоватой воды деревянная кадушка была заполнена маслянистой, топкой жижей. Она блестела на солнце, лениво плескаясь в такт трясущимся пальцам, схватившимся за край. Леся медленно перевела взгляд на ногу: края раны стали белее, черноты в глубине почти не осталось. Но грязная тряпка, лежащая рядом, и гнилостные разводы на коже не оставляли места сомнениям: болотная жижа натекла именно из ее, Лесиной, раны.
Пусть этого и не могло быть, как не могло наяву быть и ссадины, принесенной из глубокого сна. Но это было.
ДЕМЬЯН
Демьян был волком. Он чувствовал, какой звериной силой пружинят его лапы, как легко вздымается поджарый бок, стоит чуткому носу втянуть плотный лесной воздух. Открывать глаза нужды не было: уши ловили каждый шорох в траве, каждый далекий отзвук. Вот между веточек сухолома пробежала мышь, пискнула, замерла, испугалась собственной тени и припустила что было мышиных сил. Вот в чаще ухнула сова, покрутила круглой головой, нахохлилась и снова уснула. До ночи еще было время. Пусть себе бежит маленькая мышка — как только солнце скроется за кронами сосен, начнется иное время. Время охоты. Время смерти и жизни как двух начал неделимого целого.
Все это Демьян слышал, чуял и понимал, не прикладывая особых усилий. Он сам был дитя леса. Кровное, приросшее к телу родича. Мгновение — и вскочит на лапы, встряхнется и побежит, куда глядят глаза и ведет чутье. А пока можно еще полежать, послушать, чем живет чаща, о чем судачат суетливые пичужки, как скрипит, роняя тонкие иголочки, старая сосна. И сама земля, укрытая палой листвой, мхом, травой и сухими ветками, мерно дышит с Демьяном в такт. Вдох — всколыхнулись осины. Выдох — пробежал легкий ветерок. Беспокойный покой, шумливая тишина. Лес живой, а значит, нечего тревожиться.
Демьян потянул носом, устраиваясь во мху. Вместо спокойного лесного духа в горло влилась затхлая вонь болот. Еще далекая, но приближающаяся. Настигающая живое мертвецкой жижей. Дема распахнул глаза.
Первым, что он увидел, была чуть смугловатая человеческая кожа. Она обтягивала человеческие кости и скрывала под собой абсолютно человеческое мясо. Слабые жилы людского рода. Дар, обернувшийся проклятием. Демьян даже зарычал от досады, но из человечьего рта вырвалось жалкое подобие того рыка — волчьего, могучего, громогласного, — который так восхищал, так пугал его с детских лет.
Для зверей Демьян зверем не был. Как не был человеком для людей. Чужой в любом стане. Подбитая утка, гнилой помет. Пальцы сами собой сжались в кулаки. Да только что были эти руки — сильные по людским меркам, бесполезные в битве со зверем?
— Жалкий хорек… — простонал Дема, но заставил себя замолчать.
Лес кругом притих. Демьян огляделся и понял, что снова ошибся. Он не был волком так же, как и лес кругом не был чащей. Самый край — редкий, побитый тяжелой жизнью на перепутье двух миров, — он казался жалким подобием могучего и непроходимого собрата, который начинался дальше. Как солдат заброшенного гарнизона, перелесочек еще держал лицо, но под ногами Демьяна жалобно хлюпала сырая земля, готовая в любой момент обернуться жижей.
По вине лесного Хозяина болото пришло в эти края. По его, Демьяна, вине.
Но как бы сильно ни пахло здесь гнилью, дух, который уловил Дема сквозь сон, был куда сильнее. Что-то двигалось по кромке леса, не переступая границу, пока еще не принадлежащего ему. Что-то сильное, ловкое, не-жи-во-е.
Демьян ощерился. Если бы у него был мех, то он тут же поднялся бы на загривке. Но меха не было, как и острых клыков, и сильных когтей. Были лишь злоба и страх. Рука рванулась к поясу и нащупала короткий кинжал.
— Это лезвие Батюшке твоему сам лес подарил, — шептала тетка Глаша, прижимая маленького Дему к теплому боку. — Вот вырастешь, тебе он перейдет.
— А когда? — Спрашивать ее было не страшно, и перебивать — не боязно, и утыкаться лохматой головой в мягкую грудь, вдыхая сонный, сытый запах дома.
— Тш-ш-ш… — Глаша делала большие испуганные глаза, но смешинки сверкали в них, как светлячки в сумерках. — Когда рак на горе свистнет.
Свистнул ли тот рак, но кинжал Демьяну вручила хмурая Аксинья и недели не прошло как. Это было уже после ссоры их гадкой и кашля, насланного старой ведьмой. Уходя из дома, Дема протер лезвие, повертел в ладони рукоять, привыкая к тяжести, и только плечами пожал. Нож как нож. Увесистый, потертый, ладно лежащий в руке. Как мог лес подарить его Батюшке, осталось неизвестным. Как и многое другое, канувшее в небытие вместе с рассудком Хозяина. Кто дознается? То ли лиса принесла его человеку в пасти, то ли заяц в старом пне нашел, то ли сам Батюшка отрыл во мху да выдал остальным за великий знак.
Но теперь Демьян сжимал в побелевших пальцах рукоять кинжала и чувствовал спокойную уверенность: он не один. Этот редкий лесок — на его стороне, старое лезвие — тоже. Трое против болотного выродка — так ли страшно? Так ли безнадежно?
Когда Дема различил первые шаги, он был готов к встрече. Кто-то шел прямо на него, скрываясь за поваленными деревьями. Жижа чавкала под ногами. Мысль, что чужак, так отвратительно воняющий болотом, имеет человечьи ноги, скрутила желудок.
Демьян фыркнул, размял шею и плечи, как зверь перед прыжком, чуть согнул в коленях расставленные ноги, снова жалея, что так и не научился обращаться волком. Выродок был все ближе, теперь Дема морщился от духа гнилья, разливающегося кругом.
— Лес, я твой Батюшка, защити да укрой. Да помоги. Да силой поделись, — сами собой зашептали губы.
Никто не учил Демьяна наговорам — слишком рано убежал он из дома, слишком отчаянно бился с матерью, слишком непримиримо ненавидел отца. Но память крови оказалась сильнее.
«Лес укроет тебя, дитя», — говорил Батюшка, прикладывая сильную морщинистую ладонь к его лбу, но Демьян не верил.
А теперь, стоя на жухлой полянке у самого края перелесочка и сжимая в ладони отцовский кинжал, он чуял, как через землю тянется к нему лесная сила. Как пытается укрыть его каждая веточка окрестных деревьев. Как живет в нем род, а он, Демьян, принадлежит роду.
— Лес, помоги, одолей со мною врага, победи гниль да умертвие, — шептал Дема, бешено озираясь по сторонам.
Выродок был совсем близко, что-то белое мелькнуло между веток, ветер пахнул в лицо болотным смрадом.
— Лес, да будет покой в тебе, а сила во мне. Я твой Хозяин, не оставь меня на битве… — успел проговорить Дема и бросился вперед.
В два звериных прыжка он оказался у бурелома, откинул ближайшие ветки свободной ладонью, взмахнул рукой с кинжалом. Лезвие скользнуло по белому, послышался вскрик, кто-то отпрянул, затрещал ветками. Демьян прорвался на другую сторону валежника мгновение спустя. Кинжал чуть не выпал из вмиг вспотевшей ладони. Натянутое, словно тетива, тело, готовое к бою, обмякло. Он упал бы, но схватился за тонкий ствол хилой осинки.
Огромные серые глаза испуганной оленихи смотрели на него с любимого лица. Демьян знал каждую черточку, каждую морщинку на нем. Он покрывал неумелыми поцелуями этот высокий лоб и скулы, и щеки с округлой родинкой на правой. Он знал, как счастливо замирает сердце, когда эти пушистые ресницы щекочут кожу, какими нежными бывают на рассвете прикрытые веки, как сладко умеют целовать эти губы, какими острыми кажутся жемчужные зубки, если хватают тебя за мочку. И шепот он помнил — хриплый, сорванный: «Волчонок мой, зверенок…».
Все это Демьян помнил. Со всем попрощался, когда нес Поляшу через лес.
Но теперь она стояла на кромке. В грязных обносках, оставшихся от белого савана, в который Дема собственными руками завернул ее гибкое тело, обтирая от крови, скуля, как побитая шавка. Смотрела серыми глазами, тянулась белой рученькой.
— Уходи, — прорычал Демьян, из последних сил стараясь не закричать. — Пошла прочь, гниль. Морок болотный. Не верю. Прочь.
Легкий шажочек ее босых ног разнесся хлюпаньем жижи. Еще один взмах руки, губы искривились, между бровями легла морщинка.
«Сейчас захрипит, — понял Дема. — Завоет, как лютая…»
И сжался, готовясь к прыжку. Рубануть по мороку, прогнать его, не позволить испачкать память о Поле болотной гнилью.
— Дема, это ты? — тихо спросила она, делая еще один шаг. — Демочка… Какой ты стал…
И заплакала. А нелюдь плакать не может.
Демьян и сам не понял, как успел отцовый кинжал упасть в траву, как сам он рванул вперед через острые ветки и сухую листву. Он уже представил, как все годы, что промелькнули одним неумелым мазком, оказались ошибкой. Вот она, рядом, его Поляша, теплая, мягкая, родная. Только обними, прижми к груди, заройся лицом в волосы, почувствуй, как бьется в ней ток крови. Только прикоснись к любимому, желанному телу. И Демьян прикоснулся.
На ощупь кожа ее была холодной и скользкой, как у болотной лягушки. Страшнее этого нечему было случиться.
* * *
Демьяну только исполнилось шесть, когда Поля переступила порог их дома. Тоненькая до синевы, с хрупкими плечиками и спутанными волосами, она была совсем непохожа на ту, кем нарек ее Батюшка.
— Ну, знакомьтесь, Пелагея это, жена моя, — сказал он, обтирая руки о поданное Глашей полотенце.
Что понимал тогда в жизни Дема? Что вообще мог разуметь в их странном существовании малыш, прячущийся от строгой матери в темном углу? Но по тому, как охнула тетка Глаша, прижала к щекам ладони, закачала головой, по абсолютно прямой, окостеневшей спине Аксиньи, по ее сведенным бровям, по хрустко лопнувшей в пальцах плошке, Дема понял, что случилась беда. И принесла ее чужачка, которую за руку привел в их дом отец.
— Ты давай, Поляша, — кашлянув, проговорил Батюшка. — Отдохни с дороги, с семьей своей новой… познакомься… — Но поймал яростный взгляд Аксиньи, съежился, скрипнул зубами и вышел из комнатки, чуть наклонив голову в дверях.
Волосы у него и тогда уже были седыми, а на лице лежали глубокие устья морщин. На сколько отец был старше третьей своей жены, Дема так и не узнал. На сколько жена эта была старше его самого — помнил крепко. Ровно десять лет и четыре месяца.
В памяти осталось, как застыла она в двух шагах от порога, совсем еще девочка, — в куцем, слишком коротком для этих краев платье, с обгрызенными до мяса ногтями.
— Здравствуй, сестрица, — первой нарушила тишину Глаша, комкая в руках полотенце, расшитое для мужа, которого теперь придется делить на троих.
Полина дернулась, подняла огромные серые глаза.
— Чего уставилась, как корова нетеленная? — Полотенце полетело на пол, в самый сор. — Все мы тут сестрицы… Куда деваться-то? — Глаша постояла, тяжело дыша, потом медленно наклонилась, подхватила упавшее, отряхнула, засунула в карман передника. — Коль он привел, коль ты пришла, так заходи. Поди умойся, серая вся с дороги… Воду во дворе найдешь.
Дема точно помнил, что от слов этих Полина тут же обмякла, тонкая рука ее, которой она подхватила полотенце, протянутое теткой, чуть заметно дрожала.
— Спасибо…
Демьян еле уловил ее шепот и шаги, но звук разбивающейся на осколки плошки, что швырнула в косяк двери Аксинья ей вслед, услышали, кажется, и в лесу.
Однако сколько бы Матушка ни лютовала, решенное Хозяином оставалось решенным. Полину поселили в дальней комнате, соседней со спаленкой, где обитали Демьян с Феклой. Так они и подружились. И месяца не прошло. Да и как можно дичиться той, что робко улыбается днем, но тоскливо всхлипывает по ночам? Тонкие стены и стали залогом их дружбы.
— Опять ревет, — нахмурив лоб, шептала Фекла и прижималась ухом к стене. — Как есть ревет.
Ей тогда и пяти не было. Тонкие косички, вечно мокрый нос и огромное сердце, умеющее любить даже самую маленькую букашку. Даже незнакомицу, принесшую в дом беду.
— Плакса, — дергал тощим плечом Демьян, делая вид, что всхлипывания за стеной его ни капельки не волнуют.
Но и он томился от жалости, ловя потерянный взгляд новой тетки за общим столом. Ее как молодую жену посадили по правую руку от Батюшки. Она теперь должна была подавать ему хлеб, шепча наговоры за здравие да силу, только сбивалась уже на первом слове, роняла крошки на пол, тянулась их поднять, словом, нарушала сразу все их негласные, незыблемые правила. Глаша хмурилась, но молчала, Аксинья и вовсе, кажется, разучилась говорить. А Батюшка словно и не замечал ошибок, только смотрел на Полину из-под бровей, а глаза его предательски теплели.
Демьяну и смешно, и тревожно было следить за взрослыми. Их мир для него казался куда непонятнее мира лесного. Но своим острым, детским чутьем он понимал, как одинока и слаба Поля, как враждебна к ней старшая Матушка, как мечется между ними тетка Глаша. И как сильно виноват во всем этом отец.
Первым он и сдался. Собрал мешок и ушел в лес, махнув рукой на женщин, которых назвал своими, да не знал теперь, что с ними делать. Провожая его на крыльце, Полина заплакала уже не таясь. Снег сыпал и сыпал, заметая следы Хозяина, трусливо поджавшего хвост. И воцарилась бесконечная ночь.
Теперь Демьян сравнил бы ее с болотом — рыхлая жижа, затхлый дух, болезные, гнилые пустоты тишины. Гнев Аксиньи сверкал грозовыми раскатами, никто не решался оставаться с ней наедине, волосы вставали дыбом от каждого взгляда, который она тяжело бросала на любого, кто смел обратиться к ней. Полина плакала по ночам все безутешнее, становилась все прозрачнее и бледнее. Дичилась и вздрагивала, как дикий зверек. Даже тетка Глаша забросила свою неуемную опеку над всем, обитающим в доме, и все чаще скрывалась в своем углу — штопала что-то, покашливая.
— Пойдем, — в одну из самых темных ночей решила за всех Фекла, соскочила с высокой кровати и выскользнула из спаленки.
Ее голые пятки зачастили по деревянную полу. В другое время Глаша схватила бы проказницу поперек живота, защекотала, запричитала бы, унося обратно в тепло и уют. Но никому теперь не было дела до детского сна. Демьяну такая голодная вольница успела надоесть. Зимой из дома не выйти — кругом снег, кусачий мороз да мерзлые тени шастают между деревьев. А тут еще и печка холодная стоит. Хлеб и тот пекли через раз.
Дом пора было спасать. И кому, как не единственному мужчине, оставшемуся под его крышей? Потому Дема одернул рубаху, приосанился и пошел по темному коридору на звонкий голос сестры. Пол скрипел, стены пахли деревом и ночной тишиной. Кто-то легкий ходил по крыше, точно шатун из леса забрел на запах дыма: пока не согреется о людское дыхание — не уйдет. Будет вздыхать, скрипеть соломой, шуршать по углам. Дема знал, шатун его не тронет, но идти в темноте было боязно.
Но коль девка не убоялась, ему ли бежать со всех ног обратно?
Когда он добрался до комнатки, отданной новой жене, Фекла уже с ногами забралась под Полинино одеяло, гладила ее по спутанным волосам маленькой ладошкой и шептала что-то на своем, детском еще, языке. В темноте мало что можно было разглядеть, только белело худенькое плечико, выбившееся из-под ворота рубахи. Раньше Демьян если и хотел защитить живое от зла, так щенка слепого или птенчика, выпавшего из гнезда. В ту ночь все изменилось. Это плечо было таким острым, таким беззащитным, что Дема впервые почувствовал к кому-то щемящую нежность.
Он осторожно подошел поближе, натянул на голое плечо молодой своей тетки одеяло и тихонечко присел рядом. Та искоса глянула на него, заплаканные глаза стали похожи на щелочки, и вдруг улыбнулась — робко, испуганно, но улыбнулась.
Эту улыбку Демьян запомнил навсегда. С нее-то все и началось.
Они долго шептались, так и уснули вповалку на узкой кроватке, а тусклые лучи зимнего солнца застали их уже совсем иными, связанными новой дружбой. Еще до того, как, охая, поднялась тетка Глаша, Дема подхватил в одну руку влажную ладошку сестры, в другую — прохладные пальцы тетки — и вывел их во двор. С визгом они носились по сугробам, расчищая дорожку, теряя валенки и спешно натянутые бабьи шали.
От морозного, свежего утра Поляша раскраснелась, и румянец этот мигом превратил ее в красавицу. Теперь-то Дема понимал, что сама она была еще ребенком, но тогда он глазам не мог поверить: тетка, выбранная самим Батюшкой в жены, с визгом носилась по двору, лепила крепенькие снежки, похожие на ранние яблочки, и швыряла их, звонко хохоча.
Успокоились они, когда на крыльцо вышла Глаша. Услышав скрип ступеней, Полина окаменела, выронила из рук снежный мячик, румянец мигом стал похож на лихорадочный жар.
— Извините… — пробормотала она, пробуя пригладить волосы. — Мы… мы вас разбудили?
Глаша окинула ее взглядом, делано нахмурилась, но Феклу было не обмануть. Девочка раскинула руки, ухватилась за новую тетку, потащила ее за собой и подвела к матери, стоящей на последней ступени.
— Вот, — деловито сказала девочка. — Поля это. Наша она теперь.
— Наша.
Демьян не мог вспомнить, какими в тот миг были лица двух этих женщин — зрелой и совсем юной, но с того утра болотная хмарь в доме принялась съеживаться и пропадать. Глаша напекла пирогов, пышных и румяных. Капусту для них рубила Поля, почти перестав стесняться и вздрагивать. Фекла еще вертелась под ногами у взрослых, а Демьяну почти сразу наскучила бабская болтовня. Он почуял: дело сделано, а мир восстановлен. И детским умением перестал об этом думать.
Полина просто шагнула в его жизнь, чтобы навеки там остаться, занимая все больше места, проникая все глубже в самую суть каждой мелочи, наполнявшей дни и ночи. Она ходила с Демой в лес, наблюдая вполглаза, как учится он ставить силки, а сама собирала ягоды, легонечко напевая. Она расчесывала Демины непослушные волосы и плела косички, заставляя Феклу заливаться смехом. Она возилась в снегу, она кормила белок и птиц, она рассказывала сказки, совсем не похожие на те, что слышали они от тетки Глаши. То были настоящие сказки. И Дема любил их за это еще сильнее. И ее, Полину, он тоже любил. Как еще одну сестру, как еще одну тетку.
По его разумению, все было ладно, так, как должно. Как было понять ему, ребенку, почему в одни ночи дверь в соседнюю спаленку остается открытой, а в другие ее изнутри запирает сам Батюшка? Почему из-за стены в такие ночи вновь раздаются всхлипы, а то и стоны? Почему наутро Поляша не хочет идти в лес сушить травы и смотреть волков? И почему Аксинья нет-нет да подходит к новой своей сестрице, проводит ладонью по ее плоскому девичьему животу да хмыкает зло?
Ничего из этого Дема тогда не понимал. А когда понял, то в жизни его появилась новая сила, клокочущая, жаждущая найти выход. Сила ненависти к отцу.
* * *
— Демочка… — Шепот был знаком до последней хриплой нотки. Поля быстро простужалась, стоило промочить ноги. — Как ты вырос, зверенок мой…
Давно уже Демьян не был так близок к потере рассудка. Кажется, только теперь, стоя рядом с той, что умерла столько лет назад, он понял наконец, почему так спешно, так бездумно сбежал с этой земли. Что-то внутри него всегда знало: чертовщина, творящаяся тут, так просто не отстанет. Мертвые, не преданные покою, а отданные лесу, не могут просто взять и почить в небытие. Ну конечно же, они возвращаются — мороком, злым духом. И приходят мстить тем, кто виновен в их гибели.
— Скучал, ну, скажи, скучал? — заискивающе повторяла Поля, привставая на носочках, чтобы заглянуть ему в глаза.
А он все отворачивался, пытался вырваться из ее мертвых объятий.
— Отпусти, — наконец сумел просипеть он.
Холодные руки тут же ослабли, Поля отстранилась. Бледные щеки, впалые глаза, косточки ключиц выпирают двумя крылышками.
— Демочка… — начала она.
— Ты чего пришла? — как учила его тетка Глаша, спросил он, скрещивая указательный и средний палец, проводя ими черту перед собой. — Упокойся, мавка, нет тебя. Дух твой отпущен в небо, тело отдано земле… — И запнулся, зная, что врет.
Тело ее по приказу Матушки он сам отнес на поляну. Холодное окровавленное тело в белом саване, в том, что теперь лоскутами прикрывало ее наготу. Тошнота поднялась по горлу. Дема с трудом сглотнул.
— Уходи, прочь, гнили гниль, жизни жизнь, — бормотал он, покачиваясь, а Поля стояла напротив, удивленно глядя на него мертвыми глазами.
— Демочка, не мавка я! — наконец крикнула она. — Разве дите я, матерью удушенное? Нет. Разве гниль я, Демочка? Я же говорю с тобой, я же тебя вижу… Это же я.
— Прочь, прочь, проклятая! — Руки дрожали от холода и страха, пальцы никак не желали складываться в охранный знак. — Лесом заклинаю, прочь!
Но лес был слишком далек. Он не слышал мольбы своего Хозяина. Поляша наклонила голову и сделал маленький шаг вперед. Лоскут ткани распахнулся, оголяя бледное в синеву бедро. Когда-то Демины пальцы — окостеневшие от ужаса сейчас, разгоряченные страстью тогда, — впивались в их мякоть, нарочно оставляя красные следы, чтобы Батюшка отыскал их, понял, что его право сильного давно уже перестало быть незыблемым. От мыслей этих Деме стало совсем худо, он скользнул ладонью за пазуху, нащупал в кармане кулек соли и швырнул пригоршню в замершую напротив Полю.
Та взвизгнула от боли. На груди, куда попали белые кристаллики, закраснели ожоги.
— Нечисть… — выдохнул Дема то ли с облегчением, то ли с чувством новой страшной потери. — Сгинь!
Поля попятилась, не сводя с него серых глаз. Рот ее искривился, блеснули жемчужные зубки — хищные, острые.
— Я уйду, Демочка, только ты меня послушай, — сказала она, и с каждым словом глаза ее наливались тьмой. — Умер Батюшка твой. Нет больше Хозяина. Не скажу, что скорблю по нему. Да только не о том речь. Засыпает лес, место силы пустым не бывает. Еще чуть, и проснется озеро жизни. Ты знаешь, что будет, когда великий на его дне откроет глаза.
Теперь уже Демьян пятился, не в силах отвести взгляда от тонкой фигурки, стоящей на самой границе двух миров.
— Сегодня я вытащила тебя из воды, как кутенка. За шкирку вытащила, Демочка. Стыдно-стыдно… — Покачала головой, слипшиеся от жидкой грязи волосы повисли сосульками, заблестели черные глаза. — Но не об этом речь, а вот о чем. Передай Матушке своей, стерве старой: как только граница падет, как только я смогу шагнуть на тропинку к дому… Я выгрызу ей сердце, Демочка. И скормлю дохлой рыбе.
Хохот, холодный, как стоячая вода в конце осени, эхом разнесся по перелеску. Полина подхватила белесые лохмотья, шагнула в сторону и мигом скрылась из виду. А Демьян остался стоять, не зная, то ли вторить ее мертвому смеху, то ли зайтись воем, как зверь, угодивший в медвежий капкан.
НЕБО СУХОЕ, СОЛНЦЕ ЗОЛОТОЕ
ОЛЕСЯ
Тишина в доме бывает разной. Сонной, ночной, когда все жители крепко спят, укутавшись в тепло и покой сновидений. Выжидающей, когда что-то почти уже свершилось, но пока еще не до конца. Предвкушающей встречи и великое благо. Опасной, за мгновение до склоки. Испуганной, когда тайное стало явным. Благостной, когда все в доме идет своим чередом, даже слов не нужно, так понятливо и ладно живется людям под общей крышей. Словом, тишина бывает всякой.
Леся не могла припомнить, когда бы на ее собственный кров опускалась тишина, но точно знала, что такое случалось. И молчание было разным. И приносило оно с собой разное. Но вот такого — предгрозового, тянущего под ложечкой, — Олеся еще не испытывала.
Отведя испуганный взгляд от таза с мерзкими темными ошметками жижи, натекшей с ее раны, она сжалась, не зная, чего ожидать от яростно молчащей Аксиньи. Но та словно забыла о сидящей перед ней — испуганной, с неловко вывернутой ногой и ссадиной, которая чернела от бедра к щиколотке. Что-то за окном так привлекло внимание Матушки, что она даже привстала со скамейки, чтобы получше это рассмотреть.
Леся скосила туда взгляд, но ничего особенного не заметила. Все та же поляна, все тот же лес, который все так же высился, очерчивая собою границу человечьего двора.
Только тяжелые тучи, медленно наступающие с горизонта, чуть меняли привычную уже картину. Небо потускнело, задул ветер. Собирался дождь.
— Лихо… — чуть дрогнувшим голосом проговорила Аксинья, помолчала, вглядываясь за окно и уже громче: — Глаша!
Дверь тут же приоткрылась, и в комнату заглянула печальная Стешка. Бросила на Лесю испуганный взгляд и тут же потупилась.
— Тетка во двор вышла, курицу режет… — прошелестела она, обращаясь к Аксинье.
— Зови сюда.
Стешка кивнула и скрылась за дверью. Леся опасливо поежилась — беспрекословное подчинение приказам, которое тут было в порядке вещей, ее пугало. Как и абсолютное непонимание, что же делать дальше.
— Послушайте, — начала Леся. — Я правда не понимаю, что здесь происходит… Но… Мне пора бы уже…
Аксинья вцепилась в нее взглядом, как острым клювом вгрызлась.
— Мне пора бы уже уйти… — не сдавалась Олеся. — К тому же нога. Это, наверное, какое-то заражение… а если гангрена? — От таких мыслей по спине заструился пот. — Если ничего не делать… Мне же тогда ногу отрежут, вы понимаете это?
Аксинья продолжала молча смотреть на сидящую перед ней — неподвижная, словно каменная.
— Нет, серьезно, это уже не смешно! — Леся постаралась придать голосу уверенность. — Что тут вообще происходит? Почему вы до сих пор не вызвали кого следует? Нашли меня в лесу, я ни черта не помню! Это что, в порядке вещей у вас?
Гнев клокотал в ней, распирал грудь.
— Ну и чего вы молчите?
— Что ты хочешь услышать от меня, неразумная? — спокойно, даже мягко спросила Аксинья. Чуть наклонила голову — тяжелая коса соскользнула с плеча, ее кончик опустился к полу. — Гангрена ли у тебя? Нет, но рано тому радоваться, уж поверь мне. Отрежут ли тебе нежную ножку? Если бы это могло спасти мой дом от гнили, что ты сюда притащила, я бы этими вот руками разрубила тебя на части, как молочного теленка к столу. Веришь? — И подняла сухие, морщинистые кисти, желая показать их Лесе как орудие мясника.
От ее голоса, равнодушного, без капли яростной брани, которую Олеся ожидала услышать в ответ, кажется, даже окна покрылись изморозью. Сказанное не было угрозой, сказанное было истиной в первой и последней инстанции. Истиной Матушки этих земель.
Леся сглотнула дурноту.
— Тогда… просто отпустите меня. Если я принесла вам… — Она сбилась. — Гниль. То давайте я унесу ее… — Сказанное звучало безумно, но, если мир вокруг сошел с ума, время начинать игру по его правилам. — Просто покажите мне, в какой стороне… я не знаю… Трасса, например. Город ближайший. Я просто пойду, вы меня больше никогда не увидите!
Аксинья ее не слушала. Она заметила, что коса растрепалась, и принялась переплетать ее, пропуская тяжелые, медные с сединой волосы через пальцы, распутывая их бережно, даже нежно. В этих движениях была скрыта особая сила. Олеся на мгновение засмотрелась, как, подобно реке, отражающей полуденный свет, блестят на солнце пряди. Мысли разбегались, думать стало сложно, муторно, да и не нужно. Леся расслабленно облокотилась на стену. Еще немного, и она бы уснула.
Но в ране что-то зашевелилось, налилось ртутной болью. Словно предупреждая о чужой воле, берущей верх. Леся встрепенулась и выпрямилась.
Аксинья посмотрела на нее с нескрываемым интересом.
— Отпустить, значит, ну что же… Иди. — Она пожала плечами, словно никогда и не запирала Лесю в доме. — Кругом лес, потом опять лес. И снова лес.
— Но где-то же он заканчивается, так? Должна же быть дорога… — Леся подвинулась к краю скамьи и осторожно спустила ногу на пол.
Боль заворочалась внутри, будто пес зарычал сквозь чуткий сон.
— Не советую тебе, девка, идти туда, где кончается этот лес, — только и успела бросить Аксинья, прежде чем в коридоре послышались шаги.
Дверь распахнулась, и в комнату шагнула старуха Глаша. Но когда на ее сморщенное лицо упали солнечные лучи, Леся поняла, что она не так уж и стара, как казалось на первый взгляд. Застывшая на пороге женщина была оболочкой другой, когда-то сильной и красивой, здоровой и крепкой. Из Глаши будто выжали всю силу жизни и оставили дряблой и блеклой доживать годы, полные тяжелого труда. В длинном платье из грубой ткани, с застиранным передником, она слеповато щурилась, поглядывая на сестру. В руке она сжимала окровавленную тряпку.
— Вот, курей порубила, раскудахтались больно, — без приветствия сказала Глаша и тяжело присела на край скамьи. — Умаялась… — Помолчала, словно вспоминая, зачем вообще пришла. — Чего звала-то?
И только потом заметила прижавшуюся к стене Лесю.
— Это что ж? Хворая наша? — Выбившиеся из пучка тонкие, почти прозрачные волосы закачались.
Аксинья молча кивнула.
— Ну-ка, девка, дай погляжу! — Глаша проворно встала, засунула тряпку в передник и подошла к Лесе. — Как голова-то твоя? Поджила? Я уж и углем ее сыпала, и крапивой обмывала… а ты все горишь да в бреду мечешься… Думала, помрешь… Куда мы б тебя потом? У нас так не бывало еще, чтоб в доме! Чужак…
— Помолчала бы, — предостерегающе оборвала ее Аксинья. — Вот лучше, полюбуйся… Может, лучше б и померла, меньше хлопот нам…
Они говорили о Лесе так, словно ее здесь не было. Словно бы она — еще одна курица, бродящая по двору, квохча и кудахтая. Неразумная птица, которой, если будет на то желание, легко отрубить голову. Олеся попыталась было встрять в разговор, но руки Глаши уже опустились на ее бедра, прижали к лавке.
— Это что ж такое-то? — плаксивым голосом запричитала старуха, склонившись над раной. — Это откуда тут? Это как?
Аксинья оттолкнула сестру в сторону, ее холодные пальцы сжали края раны. Леся мысленно охнула от боли, закусила губу, но не произнесла ни звука. Злить и без того взбешенную Матушку было определенно плохой затеей.
— Нету… — Глаша шумно выдохнула и утерла лоб рукой, чуть заметный красный развод куриной крови потянулся по сморщенной коже. — Гнили-то нету, может, обойдется?
— Обойдется? — Аксинья дернула плечом. — Вон, целый таз натекло. Это болотник нам приветы шлет, а девка неразумная их притащила… в дом притащила!
Глаша зыркнула на Лесю, словно бы та и правда была виновна в чем-то большом и гадком.
— И что теперь?
— В лес бы ее, поганку, свести… — начала Аксинья. — Она и сама туда просится, так?
Леся кивнула, в голове разливалась кисельная муть, этот разговор, эти сумасшедшие старухи… Все кругом сводило с ума. Одна только мысль, что не она теряет рассудок, а отшельницы эти свихнулись окончательно и бесповоротно, еще удерживала Лесю на грани сознания.
Просто соглашаться с ними, вот к чему вели все дорожки Лесиных суматошных метаний в поисках выхода. Кивай, делай вид, что веришь странным их словам. Повторяй за ними весь этот бред. Поступай так, как они говорят. А потом беги. По первой же тропинке. Как бы ни пугала тебя сумасшедшая Аксинья, нет в мире леса, который бы не закончился городом. А если Лесю, пусть измученную, но живую, нашел кто-то в чаще, значит, она добралась туда сама, на своих ногах. И выбраться тоже сумеет.
А память, разбитая на осколки воспоминаний, восстановится. Это временная амнезия, так бывает, если сильно удариться. И все происходящее тут — странное, необъяснимое, лесное — тоже последствия раны. Правда, теперь у Леси их было две: одна — поджившая, почти не беспокоящая, и вторая — воспаленная, гнилая. Но и от этого ее спасут, стоит только выбраться к людям. К нормальным людям.
Потому вопрос, заданный Аксиньей, показался Лесе лазейкой.
— Я унесу гниль от вас, вам же этого хочется? Я пойду… Пожалуйста, только отпустите.
Глаша топталась перед ними, смахивая со стола тряпкой пыль, по напряженной спине читалось, что старуха обдумывает что-то, пока руки заняты привычной работой.
— Да, надо бы лесу ее отдать. — Она словно и не слышала Лесиных слов. — Но ведь туда хворых Батюшка водит… Как теперь-то? Нету у нас…
— Есть! — Аксинья поднялась, грозно свела брови. — Все у нас есть. Это ума у тебя нету.
— Это что ж, Демьян ее поведет? — не оборачиваясь, спросила Глаша. — Не осилит…
— Молчи! — В одно движение Аксинья оказалась рядом с сестрой, схватила ее за плечо и с силой оттолкнула к окну. — Лучше вон, погляди, курица старая, непогода идет. Пока ты тут квохчешь!
— Да и что? — кажется, совсем не обидевшись на такое обращение, протянула Глаша и сама себя оборвала: — Демочка же там…
Аксинья молчала, напряженная, грозная, будто это она — буря. По лицу, обтянутому сухой кожей, невозможно было прочесть, какие тревоги бушуют внутри, но Леся своим новым чутьем ощущала ее страх, медленно, но верно переходящий в ужас.
— А успеет воротиться-то? — спросила Глаша, пожевала губами и ответила за сестру: — Не успеет.
— Надо тучи гнать, прочь, прочь, пусть озеро питают, а под Демьяновыми ногами не след болоту хлюпать. — Аксинья повернулась к полкам, заставленным пузырьками и баночками, и принялась открывать то одну, то другую. — Отгоним хмарь, мавок, болотниц от дороги его… Будет тепло да сухо. Будет.
— Зверобоя возьми! — подсказала ей сестра, но Аксинья только плечом дернула, не отвлекай, мол, не до тебя.
Леся вжалась в лавку, наблюдая за их суетой. Из окна и правда начал тянуть прохладный ветерок. В разгаре душного полдня он был скорее наслаждением, чем угрозой. Но в комнате витал страх, который быстро перекинулся от сестер к Лесе. Что-то надвигалось на поляну, спрятанную в лесу. Что-то шло от горизонта, чтобы обрушить свою мощь на крышу дома. Что-то гневалось там, за деревьями, что-то готовилось пронестись по чаще разрушительным ветром, иссечь ливнем, искромсать ее молниями, затопить так, чтобы и без того измученная лишней водой земля захлебнулась, обращаясь в топь.
Эта уверенность, появившаяся в Лесе, разрезала толщу киселя, в котором жалко бултыхалось ее сознание, и она вспомнила узкую тропинку между асфальтовой дорогой и склоном, поросшим жухлой травой. Ее ножки — маленькие, обутые в синенькие ботиночки, — с трудом поспевали за широкими шагами мужчины, идущего впереди. Он вез за собой два велосипеда. Один — большой и ржавый, другой — маленький, блестящий, с розовой пуховкой на месте звонка.
— Пойдем, пойдем! — подгонял ее мужчина, оглядываясь через плечо.
Солнце светило так ярко, что Леся щурила глаза, но его улыбка, спрятанная в окладистой бороде, виделась ей отчетливо.
Они спешно шагали вдоль трассы к большим домам. Кажется, позади был длинный день, долгожданный, а потому счастливый. Они уехали на велосипедах прочь от девятиэтажек туда, где шумели деревья, а под колесами скрипела опавшая хвоя. Кажется, это было запрещено, но мужчина лукаво улыбнулся, опустив тяжелую ладонь на ее макушку, и Леся напрочь забыла все правила, которым учила ее бабушка.
Но когда день этот, принадлежащий только им двоим, был в самом разгаре, мужчина вдруг поднял лицо к голубому небу и нахмурился.
— Непогода идет, — сказал он. — Поехали, Леся, обратно.
И они поехали. Теперь к радости прогулки добавился колючий страх, пружинящий еще большим счастьем, чем спокойствие. Они неслись по тропинкам, новенький Лесин велосипед — беззвучно, старый — мужчины — скрипя, а небо над ними наливалось грозой.
Дождь начался, когда они почти подошли к домам на отшибе города. Леся совсем измучилась, но виду старалась не подавать. Тогда мужчина остановился, стащил с себя тяжелую куртку, пропахшую его телом и дымом костра, накинул на Лесю и решительно бросил свой велосипед на обочине.
— Потом заберу, — отмахнулся он.
Подхватил Лесю на руки, закинул за плечо, весело охнул, делая вид, что ее тощее тело для него — неподъемная ноша, и заспешил по тропинке, везя за собой железного коня Олеси. А дождь бил ему под ноги, превращая придорожную пыль в грязь, топкую и мерзкую. Но что ему были эти мелочи? Он шагал вперед, весело переговариваясь с притихшей Лесей.
— Дождь на землю льется, в землю бьется, — повторял он. — Ты — земляная вода, запрети небесной литься, уведи тучи, осуши кручи. Небо сухое, солнце золотое.
Олеся не могла вспомнить, успели ли они до грозы, сильно ли ругалась бабушка, да и кто этот мужчина, она тоже не помнила. Но каждый раз, когда память открывала перед ней новый осколочек, он появлялся в самых счастливых, самых ярких моментах.
— Вот же зверобой, слепая я курица! — вернул Лесю к реальности окрик Глаши.
На столе у полок сестры успели разложить кусок чистой ткани. Сухие травы в аккуратных пучках, плотно закупоренные флакончики, острый серп, старый, но отполированный умелой рукой, свечи, кусок угля — все это больше походило на реквизит фильма про колдуний, чем на серьезные приготовления, но Аксинья обтирала от пыли бутылку из зеленого мутного стекла так осторожно, что Леся решила оставить сомнения при себе.
На нее и не обращали внимания. Глаша топталась у полок, то беря в руки связки трав, то приоткрывая баночки, поднося их к носу и снова возвращая на место.
— Да хватит уже, угомонись, — бросила ей Аксинья. — Куриц ты во дворе резала?
— А где ж еще.
— Так зови Стешу, пусть принесет… Будет лесу сытно, а нам спокойно.
Глаша кивнула и стремительно вышла из комнаты, бормоча себе под нос:
— Как бы в суп их уже не отправила, торопыга, девка, торопыга!
Аксинья проводила сестру тяжелым взглядом и повернулась к Лесе, будто только что вспомнив о ее существовании.
— Уходить собралась, так? — спросила она.
Леся коротко кивнула. Сидеть тут в порванной рубахе на низкой скамье, когда стоящая напротив женщина сжимает в пальцах острый серп и смотрит на тебя, с трудом сдерживая злость, было невыносимо.
«Соглашаться. Делать так, как скажут. А потом бежать», — повторяла она про себя, скрывая дрожь.
— Я бы тебя отпустила, да только должок у тебя перед родом моим. — Аксинья нахмурилась. — Вот пойдешь со мной, сделаешь так, как я тебе скажу, ну, а потом… Гуляй на семь ветров. Весь лес хоть обойди, нет мне до того дела. Договорились?
— Только пообещайте, что после меня отпустите, — дрогнувшим голосом попросила Леся.
— Обещаю.
— Нет, не так. — Сама не зная, что делает, Леся поднялась со скамьи и шагнула вперед. — Серпом этим поклянитесь, домом этим, лесом. Родом своим поклянитесь, что отпустите меня, как только я отплачу вам за помощь. Сегодня же отпустите!
— Гляди-ка ж… Неразумная девка, а как говорит. — Аксинья покачала головой, тяжелая коса осталась лежать на худом плече, словно змея. — Приперла к стенке бабку старую, да? — Фыркнула, потянулась было к столу положить серп, но замерла, подумала и снова покачала головой. — Ну, твое право. Клянусь. Серпом моим клянусь, домом, родом, чем хочешь. Лесом только клясться не могу, ничей он, мне не принадлежит. А все, что мое, пусть слышит. Долг мне отдашь, и я тебя отпущу. Прогоним хмарь, и иди себе с миром, девка.
Подняла серп и одним точным движением раскроила себе ладонь. Кровь потекла по запястью, края раны разошлись, обнажая податливую плоть, но Аксинья не издала ни звука, только точеной лепки ноздри затрепетали. Подняла на Лесю враз помолодевшее лицо, ухмыльнулась.
— А ты как думала? Клятвы на роду кровью закрепляются. Давай сюда руку.
Леся пошатнулась, схватилась за край стола. Хищные пальцы Аксиньи тянулись к ней подобно осоке в бегущей воде.
— Давай, говорю! Иначе никакой тебе клятвы. Сама ж хотела.
Леся сцепила зубы, зажмурилась, но руку подала. Ослепительная боль полоснула ее по ладони. Теплая кровь полилась вниз, закапала на пол. Олеся медленно открыла глаза. Аксинья смотрела на нее, не скрывая жадного оскала.
— Вот и напоили серп, вот и ладно, — сказала она, подхватывая рукоять порезанной ладонью.
Кровь пузырилась в ране, но Аксинье это и было нужно. Она распрямилась, спина ее, и без того идеально ровная, обрела царскую осанку. Даже в меди волос перестали сверкать серебринки седины.
— Пойдем, девка, твою часть уговора исполнять.
Потянула чистую ткань со стола за концы, схватила получившийся узелок и вышла из комнаты, оставив Лесю с окровавленной рукой и дурным предчувствием.
* * *
Когда они вышли во двор — Аксинья с побрякивающим свертком, прихрамывающая Леся и возникшая как из ниоткуда Стеша, тихая, неслышная, словно мышка, — ветер уже вовсю разгулялся. По двору летали пыль, куриные перья и ветки, принесенные из леса. Тучи подошли совсем близко — тяжелые, грозовые, полные воды, — и земля под ними словно съежилась, ожидая ливень, предчувствуя, что не сумеет его впитать.
Стремительно темнело, дом скрипел, в печной трубе завывало. Леся зябко повела плечами, и на них тут же опустилось что-то теплое и колючее. Стешка тенью встала за Олесиной спиной и укрыла ее шерстяной шалью, такой широкой, что концы опустились до земли.
— Холодно будет, а ты раздетая. Заболеешь, — прошептала Стеша, почти не шевеля губами.
Она сама, в легоньком платье, с волосами, убранными под косынку, была такой тоненькой, что почти сгибалась под ветром, как молодая березка. На ее лице читался то ли страх, то ли глубокая печаль, она все косилась на дом позади себя. Леся обернулась. Что-то мелькнуло в окошке, кажется, растерянное лицо рыжеволосой девушки, но быстро скрылось из виду.
— Там кто-то есть? — спросила Леся, перекрикивая ветер.
Но Стешка не ответила. Из дверей пристройки во двор вышла Глаша, в каждой руке у нее было по неощипанной безголовой курице.
— Там еще одна. Принеси, — кивнула она Стешке.
Та подхватила подол и побежала в сарай.
Леся бросила взгляд на окно, но больше никого не заметила. Только занавеска дрожала от ветра, то опадая, то надуваясь парусом.
Аксинья тем временем вышла на середину двора, посмотрела по сторонам, кивнула сама себе, бросила на землю тюк и принялась отсчитывать шаги. Она обошла узкий круг, за ней семенила Глаша, проводя по земле угольком. Темный след, тянувшийся за ними, чудесным образом оставался видимым, хотя ветер вовсю уже бушевал, поднимая с земли пыль и песок.
Когда Глаша замкнула круг, осторожно выпрямляя натруженную спину, Аксинья подошла к центру, развязала тряпичный мешок и вытащила связку травы. Стешка уже выбежала из сарайчика, таща с собой мертвую тушку. Во второй руке она несла зажженную свечу. Ее, как и след от угля, ветер тоже не мог потушить, хоть и силился сделать это, лютуя от ярости.
Аксинья приняла свечу и подожгла траву. Тонкий дымок поднялся от связки, заклубился над очерченным кругом, словно ветра и не было. Глаша откупорила бутыль и принялась поливать красным густым питьем землю перед собой. В нос ударил хмельной дух. Леся отшатнулась, но Стешка подхватила ее за руку.
— Стой, сестрица, стой, нужно быть внутри…
Они стояли в границе круга, все четверо — Аксинья в центре, Глаша напротив нее, Леся по левую руку, а Стешка отошла в сторону, чтобы встать по правую.
— Дождь на землю льется, в землю бьется, — хрипло пропела Аксинья. Дым от связки трав, тлеющей в ее пальцах, стал еще гуще, еще плотнее. — Ты — земляная вода, запрети небесной литься, уведи тучи, осуши кручи.
Леся вздрогнула, не понимая, почему слова странного наговора кажутся ей такими знакомыми.
— Небо сухое, солнце золотое, — проговорила Глаша.
— Небо сухое, солнце золотое, — откликнулась Стешка.
И просяще посмотрела на Лесю, мол, повтори, скажи это, ну!
Олеся представила, как дико и странно смотрятся они сейчас, стоя так близко друг к другу, очерченные угольным кругом на земле, залитой брагой. Но Аксинья стояла, сжимая в руке почти сгоревшую связку травы, и смотрела прямо на нее, не моргая, не шевелясь.
«Соглашайся с ними, — напомнила себе Леся. — Делай, как они велят. Ты же поклялась».
— Небо сухое, солнце золотое, — пробормотала она.
И ветер взвыл с утроенной силой. Аксинья пошатнулась. Испуганно вскрикнула Стешка. В отдалении вспыхнула молния, ей тут же откликнулся гром. Деревья заскрипели, где-то рухнуло со скрипом и скрежетом что-то большое и могучее, может, столетний дуб, может, гигантская ель. Леся попятилась, но поняла, что тело не слушается. Страх сковал его. Границы круга не давали убежать в дом.
— Дух лесной, помоги! — закричала Аксинья.
— Лес живой, лес могучий, помоги детям своим! — запричитала Глаша.
А Стешка подхватила лежащие на земле куриные тушки и побежала в сторону деревьев.
— Небо сухое, солнце золотое, — принялась повторять Аксинья. — Небо сухое, солнце золотое. Небо сухое, солнце золотое… — и яростно бросилась к Олесе. — Говори, паршивка, говори!
В порывах бури ее волосы расплелись, кожа на острых скулах натянулась, и вся она — худая, старая, могучая — стала похожа на ту самую смерть, что прячется под плащом, сжимая в руках косу. Только вместо косы в ее длинных пальцах блестел серп.
Не зная, что делает, Леся шагнула вперед, выхватила его из ладони Матушки и сжала лезвие. Рана, закрывшаяся было, полыхнула болью. Кровь снова потекла по запястью, но Леся ничего не чувствовала.
— Небо сухое, солнце золотое! Я тебе свою кровь, а ты мне защиту. Я тебе свое слово, а ты мне силу дай, — забормотала она, зная откуда-то, что силе не нужен ее крик, нужны лишь кровь и вера. — Прочь, хмарь, прочь, прочь!
Внутри нее натянулась звенящая струна, и чем глубже входило в плоть лезвие, тем тоньше звенела она.
— Я тебя прогоняю, хмарь! Уходи, прочь! — не своим голосом закричала Леся. — Не пить моей земле твоей воды, не сверкать моему небу тобой, не ломать ветрам твоим мои ветки! Прочь!
Ослепительный росчерк рассек небо надвое. Леся зажмурилась, предчувствуя гром. Но грома не было. Воцарилась напряженная, болезненная тишина. Только тучи, как нашкодившие псы, спешили расползтись, утаскивая брюхо грозы к горизонту.
Леся выронила серп, ноги стали ватными, она бы упала, но за локоть ее подхватила Глаша, побелевшая, постаревшая еще сильнее.
— Да что ж это… — начала она, но ее оборвал девичий крик.
— Матушка! Матушка! — кричала Стешка, бегущая к ним от кромки леса. — На поляне-то Дема! Матушка, он не дышит!
АКСИНЬЯ
Что есть страх, если всю жизнь боишься? Не переставая, как загнанный в силок заяц, задыхаешься, не в силах успокоить сердце. А оно бьется все быстрее. Того гляди лопнет, захлебнется кровью, вздрогнут и остановятся жалкие ошметки никчемной жизни в высушенной груди.
Бессонными ночами Аксинья представляла себе, как взмывает к небесам поток крови, вырывающийся из поломанной, лопнувшей груди, которая не сумела сдержать сердце, заходящееся страхом. Тяжелые капли, бурые, как вишневый сок, разлетятся по ветру и упадут к ногам того, кто виновен во всех ее бедах. Мысли тут же перескакивали на житейские вопросы, и становилось легче. А почистила ли ботинки Хозяина старая дура Глаша? А не стер ли он в мозоли свои длинные пальцы с желтоватыми ногтями, крепкими, будто скорлупки ореха? А не заболели по осенней сырости суставы, а не вернулся ли артрит, о котором-то и говорить нельзя в этом доме? Даже самый могучий подвластен времени. Можно менять погоду одним желанием, можно говорить с лесом и пить его силу, но когда твои годы вдруг обрушиваются, подобно лавине, на старые плечи, то ничего не поделаешь.
Смиренная красота принятия непреложного закона жизни всегда привлекала Аксинью. Она не боялась стареть. Да и смерть ее не пугала. Как не страшит лес осень, так и Аксинья покорно принимала морщины. Склоняла голову, пропускала волосы через пальцы, смотрела, как блестит серебро в меди, и чуть улыбалась, кивая: то-то же, то-то же, все под небом ходим.
Батюшка один и гневался на ход времени. Еще не прокричал петух, а он уже спешил просить у леса сил, таких, чтобы хватило для новой молодости.
— Угомонился бы ты, — ворчала Аксинья, обмазывая его больные колени настойкой чеснока с молоком. — Все есть, дом есть, скотина есть, сын растет. Угомонись.
А он только молчал да хмурил брови. Не спорил, но делал по-своему. Будто и тогда уже знал, что из сына толк не выйдет, а нового Аксинья ему не родит, сколько бы ни пыталась.
Страх пришел на третий раз. Когда третий кровавый сгусток вышел прочь. Не дитя — завязь, нет ни ручек, ни ножек. Ничего нету. И не будет. Аксинья выла над ним, стенала, потрясая руками, хотя первые два ушли рекой, будто и не было их. Но этот… в этого Аксинья верила, чуяла бабьей своей сутью: будет сын, тот самый, которого так ждут Батюшка, лес и она сама.
Выходила с ним на поляну, травы стегали по голому животу, но Аксинья шла, раздвигая их руками, как воду. Шла и пела своему ребеночку, сыночку своему долгожданному, какой он будет красивый и статный, какой сильный и мудрый, послушный какой. Какой благодарный. Ничем не похожий на волка, сучонка этого, что скалится на мать, а руки лижет проклятой девке. Лес шумел Аксинье, качал ветками, приветствуя своего Хозяина еще до того, как тот сделает первый глоток густого духа чащи.
Но не сбылось. Не было ни дурного предчувствия, ни страха в груди. Даже боли особой не было. Потянуло вдруг вниз, сперло дух, охнула Глаша, ухватила за пояс и потащила сестру прочь от стола.
— Пойдем, сестрица! — зашептала. — Скинула ты…
— Нет! — яростно прошипела Аксинья. — Нет! Не будет этого. Живой он, сынок мой, живой!
— Да как же? Вон, весь подол в крови… — Глаша довела ее до скамьи, опустила, застыла рядом, не зная, как подступиться.
— Уйди, дура! — заголосила Аксинья, видя, как расплываются багровые пятна по ткани домашнего платья. — Уходи!
Глаша потупилась и вышла, оставив их вместе. Аксинью и ее неслучившегося сына.
Она плакала до заката. То стонала, то всхлипывала, то голосила, как базарная баба. А когда слезы иссякли, просто сидела на лавке — скорчившаяся, пустая, — покачивала в руке тряпочку, а в ней кровавый сгусток, ни ручек, ни ножек. Сынок, Хозяин этой земли, которого у нее никогда теперь не будет.
Случившегося бояться нечего. Аксинья и не боялась. Когда дом затих тревожным сном, она вышла во двор и зашагала к лесу. Тот встретил ее настороженным шепотом. Сразу почуял могучей своей силою, что пришла она к нему одна. Матушка без сына. Матушка без наследника. Пустая, как старая бочка, крикни — и эхо разнесется в глубине бессильного чрева.
Рыхлая земля поляны приняла сверток, засыпала его, укрыла.
— Спи себе, сыночек, — шептала Аксинья, чтобы вновь не зарыдать. — Будет тебе земля перинкой, будет тебе земля пуховой. Нет тебе, сыночек, тревог да забот. И самого тебя, сыночек, нету.
А когда оторвала руки от могилки, то легла рядом и долго смотрела, как мерцают звезды, как путаются они в листве, как расходится дневным теплом земля. Лес почти забрал ее, почти принял, когда тишину разорвали чьи-то шаги.
Аксинья встрепенулась, отползла к корням сосны, растущей на самой кромке поляны. И снова ей не было страшно — чего бояться? Лес кругом. Свой, могучий, прирученный. Уж он-то защитит и от зверя, и от чужака. Аксинье и надо было, что затихнуть да переждать.
— Не беги, не беги, Поляша! — Голос Батюшки заставил Аксинью вздрогнуть всем телом. — Да погоди же ты, егоза…
Заскрипели ветки, послышался звонкий смех.
— Старый-старый, — заливаясь хохотом, дразнила Полина. — Догони! Не догонишь — целовать не буду!
Аксинья вжалась в корни, если и желая чего, так раствориться в этой грязи, в этом мхе и палой хвое. Лишь бы перестать быть той, кем она была. Но каждый рождается в теле своем и со своей же дорогой, которую, хочешь или нет, а придется осилить. До конца.
Кусты затрещали совсем близко, и на поляну выскочила Полина. Худые ноги белели из-под задранного подола, который она прижимала к груди. Жар на щеках виднелся даже в ночном полумраке, лихорадочно блестели глаза. Так умеет блестеть только юность. И любовь.
— Догони! — крикнула она, оглядываясь.
Из кустов, как большой неповоротливый зверь, вывалился Батюшка.
— А вот и догнал! — выдохнул он, хватая своими лапищами хрупкие девичьи плечи.
Та вскрикнула от неожиданности и снова залилась смехом, словно серебряные колокольчики рассыпались по лесу. Батюшка вторил ей низким утробным хохотом. Они повалились в траву поляны, продолжая смеяться, но тут же перестали, стоило только мужской руке сжать нежное белое бедрышко Поляши, — словно пташка небесная попала в лапы медведю.
Тут нужно было встать, выйти вперед да бросить в лицо старому дураку всю свою злобу, всю боль. Разрыть могилку, достать на свет лунный кровавый сверток, показать, как из завязи этой могла появиться жизнь — могучая, долгая, лесная. Но Аксинья осталась лежать. Слушать, как тоненько стонет под ее мужем молодая жена. Слышать, как рычит он на маленькое ушко, как хватается за копну ее волос, как дышит тяжело и жарко. Видеть, как лес кланяется им в ночи, укрывая, благословляя. Она не могла тому помешать. Отползла в сторону, отряхнулась да пошла в дом. И до зари потом лежала без сна, представляя, как изливается новой жизнью Хозяин, не зная, что под ним — свежая могила его нерожденного сына.
Вот тогда-то к Аксинье и пришел страх. Темным облаком он упал на нее, болотной жижей всосал в себя. Облепил, проник под кожу, заполнил жилы, заменил кровь, истерзал сердце. Страх, что молодая мерзавка родит для Батюшки сына. Сильного и крепкого, с ручками и ножками, а лес примет его, склонив головы сосен так же, как сегодня благословлял зачин. И это была первая волна ее неизбывного страха. С нее-то все и началось.
Много чего боялась в своей жизни Аксинья, много о чем бесслезно плакала по ночам, чтобы никто не услышал. Ни Батюшка, ни сестра, ни дети их общие, а значит, ничейные. Не было в Аксинье для них слез, все они иссохли от жара неизбывного страха.
Но за сына своего единственного, оступившегося и пошедшего не туда, она не боялась. Самая страшная из возможных бед с ним уже случилась. Он не стал тем, кем должен был. Утерял свой путь, растратился по мелочам, отдал себя на съедение паршивой шакалице и ничего не получил взамен. Даже волк — и тот из него не вышел. Позор для рода, обида лесу — вот кем был ее сын.
Но сейчас, прорываясь через колючие заросли бузины, Аксинья была еле жива от страха. Ноги стали ватными, не держали прямо, руки потяжелели, каждая, словно пуд, тянула к земле, даже во рту пересохло, обметало губы белой кашицей.
— Лес, защити да выдюжи, — шептала Аксинья, чувствуя, как немеет с левой стороны.
Сразу вспомнился муж — безумный старик, потерявший былую силу. Его вялое, как мешок, тело. Его рассеянный взгляд, гнев, вспыхивающий костром и тут же опадающий, и слезы, и тоненькая ниточка слюны, сползающая в бороду. И заскорузлые пальцы, и лысина на макушке. И запах. Запах. Запах. Болезни, немощи, смерти.
Что, если она сейчас упадет прямо здесь, в зарослях бузины и боярышника, забьется в судорогах, обмочится, обблюется горькой слюной? Что, если страх наконец победит, но принесет за собой не упокоение, а долгую болезнь? Кто тогда будет ходить за ней, как она за мужем? Обтирать, кормить и обмывать? Говорить, успокаивать, не гнушаться ничем из того, на что способно обессиленное тело?
Старая Глаша, теряющая последние знания, как монеты из прохудившегося кармана? Белесая до пустоты Стешка, оплакивающая безумную сестру? Услужливый, но никчемный Олег, маленький Степушка, рожденный оставаться лишь тенью того, кем он мог бы стать? А может, пришлая девка, сумевшая отогнать грозу? Знающая наговоры, которых в доме не ведают. Наговоры, которые сам Батюшка из леса и приносил?
Или, может, прямо сейчас, разбитая немощью, Аксинья станет последним камушком, что ляжет на чашу весов, отдавая эти земли, осиротевшие без Батюшки, спящему на дне безмолвного озера?
— Не дождешься, проклятое! — зашипела Аксинья и ринулась вперед, прогоняя страх и немощь, убегая от мысли, что во всех этих горестях, выпавших на долю ее рода, виновата она сама.
Она. И только она.
ОЛЕСЯ
Когда Стешка, ошалелая от ужаса, добежала до середины поляны, крича и плача, Леся еще не пришла в себя. Она стояла в центре круга, рассеянно поглядывая по сторонам, словно происходящее ее не касалось. По ногам тянуло свежим ветерком, но тучи расходились, оголяя голубые края неба. Даже солнце выглядывало из этих прорех. Не было больше хмари, и грозы не было. Но как случилось это, Олеся понять не могла.
Порезанную руку пекло, но боль не доставляла мучений. Она была очень далеко. Там же, где воспаленная рана, наполняющаяся гноем. Леся подняла ладонь, ожидая увидеть глубокий порез, мясо, может быть, даже кости, но ничего не было. Лишь розовая полоска шрама — свежего, но зажившего.
Так бывает на следующий год после беды, когда память запорашивает все плотным слоем новых воспоминаний, оставляя прошлое прошлому. Да только прошел не год — и часа еще не прошло. Под ногами у Леси валялся окровавленный серп. Ей даже показалось, что стертое временем лезвие довольно блестит на робком солнце. Напитое, умасленное, выполнившее свое предназначение, готовящееся хорошенько отдохнуть. Кровь еще алела и на запястье, куда хлынула рекой. Но сама рана сгладилась, зажила.
Леся вскинула глаза на стоящую рядом Глашу, но старуха на нее не смотрела, и окровавленная рука, застывшая в воздухе, ее не интересовала. Она подалась вперед, вся обращаясь в слух, подслеповатые глаза сощурились, ветер трепал выбившиеся из косы седые прядки. А лицо — морщинистое, не старое, но старческое, — сковало предчувствие беды.
— Матушка! — кричала Стешка, подбегая. — Там Дема! На поляне, Матушка!
Аксинья сорвалась с места, когда ветер донес до нее этот тонкий голосок. Как могла она бежать так быстро и легко, словно и не было в ней тяжести прожитых лет? Леся засмотрелась на ее ровный, стремительный бег. Ветер бил Матушку в лицо, волосы струились за прямой спиной, а длинное платье, схваченное пояском, было похоже на птичьи крылья, готовые к бою.
Следом за сестрой побежала и Глаша. Медленно, чуть заваливаясь в сторону, она устремилась к лесу, подхватив грязный подол, а Леся все еще стояла в круге, провожая их взглядом. Но когда из дома выскочил Лежка, волоча за собой рыжего мальчишку, оцепенение, сковавшее Лесю, отпустило. Она шагнула к Олегу, но тот даже не посмотрел в ее сторону.
— Пойдем, Матушка браниться будет… — канючил мальчишка, пытаясь утянуть брата обратно на крыльцо.
— Да помолчи ты, — резко одернул его Олег и подошел к кругу. — Что там?
— Не знаю… — сипло ответила Леся — горло пересохло от волнения. — Я вообще не понимаю, что за чертовщина тут…
Аксинья тем временем добежала до Стешки, схватила ее за локоть и потащила к лесу.
— Матушка высечет, как есть высечет… — понуро заныл мальчишка, но Олег его не слушал.
— Вы же хмарь гнали, да? — спросил он Лесю, не отрывая взгляда от деревьев, высящихся впереди.
— Кажется…
— И прогнали, чего они тогда… в чащу-то? Зачем? — Он нахмурился.
По высокому лбу тянулась мучная полоса.
— Все пропустил, — слабо улыбнулся он. — Дема скоро должен вернуться, хлеба свежего ему поднести…
Имя пронеслось в Лесе подобно разряду молнии.
— А кто он, Дема этот?
— Брат наш. — Олег наконец перевел взгляд на стоящую перед ним, улыбка стала чуть шире, говорить о брате было ему приятно. — И новый Хозяин леса. А приведет жену — так новым Батюшкой станет.
Леся заставила себя улыбнуться в ответ, но ей стало совсем уж жутко. Когда подобную глупость говорят свихнувшиеся бабки, принять это легче, чем услышать о Хозяине леса от красивого и молодого парня.
— Дема, значит… — протянула она, чтобы не молчать. — Кажется, о нем Стеша и кричала… — Хотела сказать что-то еще, но Олег больно схватил ее за руку.
— Что кричала? — дрогнувшим голосом спросил он.
— Не знаю, я не расслышала…
— Что она кричала? — повторил Олег, впиваясь длинными пальцами в ее кожу. — Вспоминай.
— Да отпусти ты меня! — вскинулась Леся и попыталась вырваться. — Что на поляне он какой-то… Кажется.
Хватка ослабла. Олег отшатнулся, попятился, бешено озираясь по сторонам.
— Мне нужно туда… — медленно проговорил он, обращаясь к мальчику, стоявшему рядом, и тот испуганно вскрикнул, округляя рот.
— Так нельзя же! — замотал он головой. — Не ходи, Лежка, не ходи…
— Если так… то я теперь старший. Нужно идти.
Конопатое лицо мальчишки сморщилось, вот-вот зайдется плачем, но руку, державшую Олега, мальчик отпустил. Смотреть, как жалобно он съежился, оставленный всеми, было невыносимо. Леся присела на корточки, вложила во влажную детскую ладошку свою ладонь и зашептала:
— Не бойся, я с тобой побуду. Тебя как зовут?
— Степушка… — выдохнул мальчик, шмыгая носом.
— А меня Леся. — Она улыбнулась и посмотрела на Олега. — Если тебе нужно — иди, я за ним пригляжу.
Лежка застыл, размышляя, но порыв ветра принес из леса отголосок крика, и решение было принято. Он коротко кивнул и сорвался с места. Степушка вздрогнул всем своим маленьким тельцем, но ничего не сказал.
— Пойдем-ка мы в дом, да? — спросила Леся, поднимаясь.
АКСИНЬЯ
Аксинья бежала через страх, как бегут сквозь неподатливую воду, рассекая ее всем телом, отталкивая руками, выдергивая ноги из топкого дна. Она не смотрела на лес, просто стремилась вперед, разделяя путь на отрезки. Вот рядом оказалась Стешка, испуганная зареванная корова — растрепалась, разнюнилась, тьфу. Аксинья схватила ее, сжала, одним яростным взглядом заставила замолчать. Не терять дыхание, а повернуться и бежать к лесу.
Так приблизился второй отрезок — четкая кромка деревьев, разделяющая чащу и дом. Когда-то Батюшка семь седмиц вышагивал по кругу, шептался с лесом, договаривался, где пройдет непреложная граница. И только потом, скрепив договор кровью, повалил первое дерево, чтобы выстроить дом. И этот рубеж осилила Аксинья, не глядя по сторонам, точно зная, куда ей нужно.
Продираться сквозь кусты и заросли было тяжелее. Но острые ветки и шум листвы чуть рассеяли страх, лес потянулся к ней, узнавая, разделяя ее беду. Аксинья вдохнула терпкий дух прелой листвы и хвои, благодарственно поклонилась и помчалась вперед. За ее спиной охала Глаша, судорожно всхлипывала Стешка, но ничего этого не существовало. Только путь через чащу к поляне — круглой, очерченной высшими силами. Куда меньше, чем та, на которой строился быт. Куда сильнее, куда кровавее ее. Лесное судилище. Алтарь для жертв и подношений. Место, где сам лес говорит с тем, кто достоин его услышать.
Уходя в топкое небытие безумия, Батюшка все твердил, что есть еще одна поляна. Совсем маленькая, поди найди ее в чащобе, но сила в ней скрыта особая. Что там, в самой гуще леса, он и стал Хозяином. Одолел себя самого, доказал, что будет править землей этой, беречь ее от топи да усыплять того, кто спит на дне озера жизни.
— Где? Где она? — допытывалась Аксинья, различая в куче перегноя умирающего сознания зерно правды. — Как нам найти-то ее, Батюшка, поляну эту?
Старик отмалчивался. Крутил головой, тонкие, прозрачные волоски метались по подушке. И только перед самым концом, когда начал чернеть от ног к груди, как старый дуб — от корней к кроне, прохрипел, скрипя зубами:
— Был бы сын, ему бы сказал, где поляну ту искать.
Аксинья обмерла, сглотнула ком, схватила старика за немощные плечи, встряхнула.
— Есть у тебя сын. Первый, старший. Ему поляну твою искать. Говори, стервец! — Голос обернулся карканьем злой вороны. — Погубишь нас всех! Говори, где поляна проклятая! Или придумал все, мертвяк болотный? Говори!
Батюшка поднял на жену водянистые, белесые глаза. В них плескалась ненависть.
— Падаль ты старая… Нет того сына, который бы вместо меня встал. Был, да ты не дала. Сердце твое гнилое… Проклясть бы тебя, да детей жалко… Глашу жалко. А тебя нет. — Тяжелые веки медленно опустились, голова склонилась на грудь. — Сама сдохнешь, а уж на том свете я с тобой разберусь.
А наутро он умер. И это были его последние слова. Эхом вторились они в Аксинье, стоило лишь закрыть глаза. Их шумели кроны в ночи. О них кудахтала дурная птица.
— Сама сдохнешь. Сама, — повторял и повторял Батюшка, пуская слюну из беззубого рта. — Нет у меня того сына. Был, да ты не дала.
Не дала. И ни разу в том не раскаялась. Но, выбегая на поляну, Аксинья уже не дышала. То ли от бега своего суматошного, то ли от ужаса, поднимающегося внутри.
На границе вытоптанной травы лежал Демьян. Растрепанные темные волосы шатром закрывали лицо, опущенное на ладони. Ими Дема впился в твердую землю, видать, подтянуться вперед хотел, но так и остался лежать: половина тела — на защищенной от лесного зверья да не-зверья поляне, а вторая — там, во владениях топи и мора.
— Демочка! — закричала Аксинья, не узнавая истошный свой голос. — Сынок!
И рванула вперед, и упала перед ним на колени, потянулась рукой. Холодная влажная кожа его колючей щеки заставила ее взвыть еще громче.
— Сынок! — голосила она, пытаясь перевернуть отяжелевшее, мертвое тело. — Лес, помоги… Ох, горюшко мое, горе… Сыночек!
Чьи-то руки, морщинистые и желтые, подхватили Демьяна с другой стороны, перевернули его на спину. Чьи-то белые нежные ладошки принялись очищать его лицо от грязи и хвои. Но Аксинья не могла ничего разобрать. Окаменевшая страхом, пылающая горем, она выла, царапая себя по щекам, желая вырвать глаза, лишь бы не видеть мертвецкую синеву родных сыновьих губ.
Кто-то оттолкнул ее в сторону, и она упала на землю, как была, боком, словно куль с мукой. Вытоптанная трава оказалась совсем близко. Под ней ползали жучки, тащили веточки маленькие муравьишки. Целому миру, несоизмеримо меньшему, было плевать на горе, расколовшее мир большой. Если бы Аксинья могла, она сожгла бы их всех. Если бы только страх ее мог обернуться пламенем. Но она осталась лежать, осиротевшая без мужа и сына баба, пустая и полая, не ведая, что лежит на давно истлевшей могиле сына другого. Ровным счетом ничего не ведая.
Аксинья равнодушно наблюдала, как склоняется над Демьяном седая старуха, как дует ему на губы, мертвые, холодные, как с размаху бьет его по щекам, как снова дует, как шепчет что-то. А девка, зареванная белесая девка, разминает в пальцах душистую травку и вкладывает ее между зубов мертвого, бесконечно и бесповоротно мертвого Демьяна.
«Глупые бабы, он умер, не спасти его вашей ворожбой…» — сказала бы им Аксинья и зашлась бы карканьем, но не было в ней слов и вороньего смеха.
Страх накрыл ее последней волной. Столько лет она бежала от него, столько лет была на полшага впереди. Но все закончилось. Единственное ее дитя лежало в траве, мертвое и холодное. И не было силы на этой земле, способной спасти его. Спасти их всех.
— Дышит, — издалека, как через непроходимую стену воды, донеслось до Аксиньи.
Она вздрогнула, приподнялась на локте.
Глаша медленно осела на землю рядом с Демьяном, обмякла и Стешка.
— Живой, говорю. Чего голосишь? Дышит.
Первый раз за их долгую жизнь Аксинье захотелось обнять названую сестру. Прижаться к ней, погладить по худой спине, поцеловать в морщинистую щеку. Испитая до дна детьми, которые, как голышки по воде, выскальзывали из ее благого тела. Не сумевшая принести того самого ребенка, наследника, которого бы принял лес. Бедная баба, не понимающая своего несчастья. Мать, но не Матушка.
— Дышит Демочка твой, угомонись, — повторила она. — Домой бы его оттащить…
— Мы оттащим.
Аксинья обернулась так резко, что в глазах потемнело. На краю поляны стоял Олег, испуганный, но решительный.
— И чего застыл тогда? — сиплым голосом спросила она. — В дом его несите, в дом!
Поднялась на ноги, отряхнулась от сора, прислушиваясь к себе. Страх отхлынул, затаился, признавая поражение. На этот раз.
ПРОКЛЯТЫЙ БОЛОТНИК
ОЛЕСЯ
— А это что? — спрашивала Леся, доставая то одну, то другую вещицу из небольшого сундучка, примостившегося у окошка.
Мальчик щурился, качал головой, мол, надо же, какая глупая девка, очень по-взрослому откашливался и принимался отвечать.
— Киянка это, молоточек такой, стамеску приложил, киянкой ударил. Вот тебе и елочка.
В маленькой, пусть и крепкой ладони деревянная кувалда смотрелась до смешного нелепо. Но Степушка держал ее ловко, чуть играя пальцами, как настоящий мастер, пусть ребенок, но все же.
— И что ты ими умеешь? — с наигранным воодушевлением спросила Леся, чутко прислушиваясь к миру снаружи.
Но во дворе стояла пронзительная тишина. Стройный ряд деревьев отрезал поляну от леса и всего происходящего в нем. Захочешь — не услышишь. Если только ветер принесет отголоски, да не было ветра. Он улетел куда-то прочь, унеся с собой и тучи, и непогоду.
Леся поежилась. Она почти не слушала мальчика, когда тот принялся обстоятельно рассказывать о своем ремесле. Из сундучка были вызволены две киянки — одна круглая, другая с острыми краешками, пара увесистых молоточков и главная ценность — пластинки, испещренные резьбой. Выемки, узорчики и елочки сплетались в четкий, со строгими линиями узор.
— И как ты это делаешь, маленький такой… — невпопад проговорила Леся.
Степа бросил на нее обиженный взгляд, но ответил:
— Какой же я маленький? — И дернул плечом, утопающим в свободной рубахе. — Лес меня не принимает, нужно в доме полезным быть. Стешка прибирается, за Феклой следит. Олег хлеб печет, он за старшего, пока Демьяна нет. А я вот… вырезаю. Тетка Глаша меня хвалит.
И замолчал. Шмыгнул носом, заторопился спрятать свои сокровища.
— А Аксинья? Она-то хвалит?
Щуплая спина вздрогнула, но мальчик был сыном леса и умел держать удар.
— Матушке некогда с моими деревяшками возиться… — очень по-взрослому ответил он, и Леся тут же поняла, что слова эти не его.
Злость к взбалмошной дуре, считающей себя главной среди таких же сумасшедших, как она сама, стала еще сильнее.
— Матушка твоя не права, — скрипнула зубами Олеся. — А ты настоящий молодец. Я бы ни за что ни единую веточку не вырезала бы, хоть и старше…
Степа недоверчиво обернулся, посмотрел на нее, чуть приоткрыв рот, и тут же расплылся в улыбке.
— Да что там делать? Давай научу?
И, не дожидаясь ответа, подхватил убранный было сундучок, подтащил его поближе, уселся на лавке.
— Садись давай, — деловито приказал он Лесе. — Будем листочки вырезать.
Вырезал, конечно, он сам. Пыхтел, шмыгал носом, утирал лоб локтем, но умело выцарапывал острой киянкой и черенок, и прожилки, а круглой прошелся по контуру, превращая безликий деревянный спил в нечто особенное. На круглой его поверхности теперь красовались три листика — друг за дружкой, прячась за соседом, чтобы уместиться. Вблизи орнамент мог показаться странной мешаниной, хаотичными углублениями на деревяшке. Но достаточно было вытянуть руку, сжимающую кругляшок, и все становилось ясно.
— Красиво… — выдохнула Леся, разглядывая листочки. — И аккуратно как!
Степан, раскрасневшийся от работы и похвалы, смущенно пробормотал что-то невнятное, а потом поднял на Лесю глаза и проговорил:
— Понравилось, так бери…
— Да нет, что ты! — Леся с трудом сдерживала смех, глядя на смущение мальчишки. — Это твое.
— Да у меня куча, девать некуда… — начал он, но крыльцо заскрипело, и мальчик тут же замолчал.
Леся обмерла. Скрипнула дверь, топот стал явственней, а среди голосов и вскриков стали различимы причитания Глаши.
— Ой, да не ходить мне по свету, коли упустим Хозяина нашего… Ой, да не дышать мне лесом, ой, да водицей не напиться… — выла она сильным поставленным голосом.
Степка сжался, сделался еще меньше, доверчиво прислонился к Лесиному боку.
— Не бойся… — сказала она тихонько, но в комнату уже вошли, зашумели, заголосили, и ее шепот утонул в водовороте всеобщего гама.
Первой внутрь шагнула Аксинья. Растрепанная, с веточками, застрявшими в косах, она показалась Лесе злым духом, который и на свет-то выходить не должен. Красные, налитые кровью глаза невидяще смотрели перед собой, лицо стало восковым, как у покойницы, но страшнее прочего были руки, сжатые в побелевшие кулаки. Вся она обратилась в натянутую тетиву, того и гляди сорвется, и несдобровать тому, кто попадет под горячую руку. Она прошла вперед, жестом приказала Степушке уйти с дороги, тот дернулся в сторону, утаскивая Лесю за собой. Аксинья медленно опустилась на лавку — спина прямая, руки не дрожат — и застыла, ожидая чего-то. На колени ей лег запыленный, вымазанный кровью серп.
В комнату тем временем уже заскочила Стешка, зареванная, опухшая, с глубокими царапинами на лице, будто бежала сквозь колючий кустарник, не пробуя даже прикрыться от шипов и веток. Она оглядела комнату ошалевшими глазами, схватила со стола связку сухой травы, скользнула взглядом по Лесе и замахала рукой, мол, поди-поди сюда, но попросить вслух не осмелилась. Как и Аксинья, она была безмолвной. Топала, скрипела половицами, но не произносила ни слова.
А Глаша, пока невидимая, сокрытая стенами дома, продолжала голосить, стоя на пороге:
— Не пущу беду, покуда стою, покуда говорю, не быть беде. Ой, да несите сюда, соловушку нашу, ой, да Хозяина нашего в родной кров, под родную крышу…
Леся замешкалась, не понимая, чего от нее ждут, но Степушка подтолкнул ее вперед, мотнул рыжей головой, а сам остался на месте. Леся поднялась на ноги, шагнула к Стешке, та схватила ее за руку и потащила в коридор. Влажные от страха ладони слиплись, пока они выходили к крыльцу, пока огибали замершую на пороге Глашу, которая даже не посмотрела на них, продолжая причитать:
— Не расти траве, не шуметь лесу, коли Хозяина нашего не спасем. Обернутся прахом все дали да выси. Ой, да не бывать этому…
«Что она делает?..» — почти спросила Леся, но стоило открыть рот, как Стешка сжала ее пальцы так сильно, что они хрустнули, и говорить расхотелось.
Но, сбегая с лестницы, она успела обернуться и посмотреть в лицо голосящей старухе. Глаша не плакала, как могло показаться. В ее глазах не было слез, лицо не свело судорогой несчастья. Она стояла на пороге и повторяла, повторяла заунывные свои причитания, оставаясь собранной и спокойной.
Солнце, стоящее в зените, как-то слишком быстро скатилось к горизонту. Тени удлинились. Земля, пережившая бурю и пекло, тяжело дышала сухим жаром, предвкушая вечерний покой. Стешка тащила Лесю вперед, к границе поляны, где сгорбившись стоял Олег. Он что-то держал, закинув на плечо. Что-то большое и бесформенное. Мешок или дохлого зверя. А Стешка рвалась к нему, подхватив свободной рукой пыльный подол.
Только приблизившись к стоящему вплотную, Леся поняла, что лежащее на Олеговых плечах не было ни мешком, ни звериной шкурой. Рослый мужчина с длинными темными волосами — вот что это была за ноша. Олег стоял, чуть покачиваясь, и будто не замечал, как пот заливает глаза, щедро намочив и лоб, и прилипшие к нему пряди.
Стешка рухнула перед Олегом на колени, обхватила за пояс, прижалась лицом.
— Братик, милый, потерпи, мы тут уже… Чуток осталось…
Олег слабо кивнул и сделал маленький шаг назад. Его колени бы подломились под тяжестью чужого тела, но Стешка была рядом. Она подхватила безжизненного мужчину за руки и приняла половину его веса на себя.
— Чего стоишь? — бросила она застывшей Лесе. — Помогай.
Не зная, как подступиться, Олеся топталась рядом.
— Да лес с тобой! — зло прошипела Стешка и протянула ей сушеную связочку. — Вот, иди за нами, в пальцах три и посыпай всю дорожку до дома. Поняла?
Леся судорожно кивнула, подхватила сухие травинки и принялась за работу Двигались они медленно. Мужчина, которого тащили на себе брат с сестрой, был без сознания и очень тяжел. Олег скрипел зубами, но шел вперед, Стешка то и дело охала, но тоже молчала, что-то беззвучно шепча одними губами.
А Леся просто шагала следом, рассыпая кругом пахучую пыль. Трава легко крошилась в пальцах, стоило к ней только прикоснуться, и оседала на тропинке, словно пыльца. Воздух наполнил медовый аромат — терпкий, но приятный, запах покоя.
— Что это? — спросила Леся, не ожидая, что ей ответят.
— Медуница. — Олег обернулся на одно мгновение и чуть было не оступился. — Та, что в чаще самой растет… Она любую беду отгонит. Духа лесного с пути собьет…
— Духа? — переспросила Леся.
— Зазовок да лесавок, — пояснила Стешка как что-то само собой разумеющееся. — А то и болотник выйдет, коль Хозяин-то наш в беде… — сказала и сама поняла, что лишнее, вздрогнула всем телом, подула через левое плечо.
— Ох, дурна девка, — проскрипел Олег так похоже на Глашу, что Леся фыркнула, но сдержала смех.
«Соглашаться с ними, — напомнила она себе. — Не спорить, кивать, делать вид, что все так, как должно быть. А потом бежать. Бежать что есть мочи».
Так они и шли до самого дома: Олег впереди, Стешка — на полшага сзади. Темноволосый мужчина лежал на их плечах — бессильно опавший, носок его сапога чертил по земле длинную полосу. А за ними Леся, стирающая в пальцах лесную медуницу, чтобы ни один лесной дух не нашел тропинки к дому.
А когда поднялись по скрипучим ступенькам, чуть живые от усталости и пережитого страха, то испугались тишины, мигом воцарившейся в доме. Это Глаша перестала причитать, стоило безжизненной ноге темноволосого мужчины прикоснуться к первой ступени.
— Вот и дома ты, Хозяин, вот и славно… — выдохнула старуха и медленно осела на деревянный порог. — Выдохлась я, дети, нелюдь проклятую заговаривать. Вы уж дальше сами, без меня…
Прислонилась к балке, что поддерживала крышу крылечка, и расслабленно закрыла глаза. Олег прошел мимо нее, пошатываясь, он все еще тащил на себе вес вдвое больше собственного, а Стешка на мгновение присела рядом с теткой, погладила ее по морщинистой щеке, распрямилась и скользнула в дом.
Когда они скрылись внутри, Леся растерянно замерла, решая, что делать дальше. Руки ее пропахли медуницей и слабо блестели на вечернем солнце, точно травяная пыль состояла из драгоценных камушков.
— Не стой столбом, — слабо проговорила Глаша. — В дом иди, пригодишься.
Леся кивнула, хотя старуха, продолжающая сидеть с опущенными веками, и не могла этого разглядеть. По двору степенно вышагивал огненный петух. Встречаться с ним Олесе не хотелось, заметно холодало, а солнце стремительно скрывалось за горизонтом, будто тоже страшась чего-то. Обтерев ладони о рваный подол рубахи, Леся тихонько ступила за порог и прислушалась.
Дверь в общую комнату была распахнута настежь, как и та, обшитая мехом, за которой скрывались полки с травами и снадобьями. Кто-то ходил там, звеня склянками и рассыпая проклятия. Леся подалась вперед и заглянула внутрь, спрятавшись за косяк.
Аксинья стояла к ней спиной. В распущенной косе виднелись сор и хвоя, длинная юбка была вымазана в грязи, словно ее хозяйка долго валялась на земле где-нибудь на опушке леса. В сухих пальцах оказывались то баночки, полные темной жижи, то благоухающие ветки, засохшие и живые, с зелеными почками и нежной листвой, чудом сохранившейся в темноте полок.
Но ничего из имеющегося богатства кладовой Аксинью не устраивало. Она искала что-то особенное, что-то, могущее помочь. Леся отступила в коридорчик, постояла там, собираясь с духом, и шагнула в общую комнату, откуда доносились встревоженный шепот и всхлипывания.
Это тихо плакала Стешка, застыв у стола, куда положили мужчину. Раскинув руки по сторонам так, что длинные кисти свешивались с краев, он не моргая смотрел в потолок. В первый миг Лесе показалось, что он пришел в себя. Но пустой взгляд говорил об обратном.
— Демочка, — звала его Стешка. — Братик… Демушка… — Всхлипывая, она гладила его по плечу, но тот не чувствовал прикосновений, не слышал ее мольбы.
Леся забилась в самый дальний угол и затихла, чтобы ненароком не помешать горю, сковавшему этих странных людей. Олег заметил ее, но остался на месте. На его лицо, красивое особенной красотой юности, легла тень страдания. Он был изможден, но рана, терзающая сердце, приносила куда большие муки. Лесе захотелось подойти к нему, прикоснуться, заставить его улыбнуться, сбросив груз несчастья, мигом прибавивший десяток лет.
Но рядом с ней уже оказался Степушка. Мальчик молча подвалился к ее боку, маленькое тельце вздрагивало от беззвучных слез. Леся опустила руку на его рыжую макушку и осталась на месте, ощущая себя чужой, но необходимой здесь, пусть и одному-единственному человеку.
— Демочка… — все звала брата Стеша. — Возвращайся к нам…
Но тот молчал, безучастно глядя в бревенчатый потолок. Его грудь чуть заметно поднималась, внутри что-то хлюпало, как при тяжелой простуде, выдох был похож на свист закипевшего чайника. Но на бесстрастном лице — смуглом, резком, обросшем жесткими волосами, — не было мук удушья. Названный Демьяном тихо умирал, лежа на столе, не слыша, не видя, не чувствуя этого.
— Да что же это? — по бабски заломила тонкие ручки Стеша, когда в комнату вошла Аксинья.
— Прочь! — бросила та, и Стеша мигом отпрянула, застыв у окна, в серых глазах вспыхнула надежда.
Аксинья подошла к столу, в правой ее руке была тонкая свечка, чуть тлеющая красным огоньком.
— Как свеча оплывает вспять, — проговорила она, склоняясь над столом, — воском мягким, так не бывать твоей смертушки, леса сын, время отдано молодым. Как песку не стоять скалой, мертвяку как не строить дом, так тебе умирать не дам, заклинаю к семи ветрам…
Окно со скрипом распахнулось, тяжелая деревянная рама ударила Олега по плечу, тот пошатнулся, но устоял. В комнату стылым потоком хлынул лесной воздух, надул тонкую ткань занавески, заиграл пламенем свечи. Леся вскрикнула от неожиданности, но не услышала своего голоса. Одна только Аксинья бормотала и бормотала, не замечая, как треплет ее волосы один из ветров, призванных ворожбой.
— Свечка стает, огонь сгорит, будешь весел ты, будешь сыт. Я тебя проведу дугой, тропкой верной, твоей тропой мимо смерти да в колыбель. Материнской крови испей!
И немедля поставила свечу в изголовье сына, подняла левую руку с зажатым в ней серпом и полоснула по худому запястью. Кровь вскипела в новой ране, но не пролилась. Аксинья наклонилась еще ниже — огонек свечи осветил ее бледное, неживое лицо, — и прижала рассеченное запястье к губам сына.
— Пей, покуда есть сил во мне, в чаще леса, в его земле. Пей, тебя защищаю я. Кровь моя станет кровь твоя.
Голос становился все неразборчивее, все слабее. Аксинья тяжело оседала на пол, вытягивая руку, чтобы не оторвать ее от губ Демьяна. Олег было рванулся к ним, но Аксинья отмахнулась, продолжая бормотать:
— Лес мой Батюшка, помоги. Против смерти да по крови след тяну от себя к нему. Я смогу. Я смогу… Смогу…
Леся чувствовала, как уходит жизнь из ее властного тела, как мертвеет в ней каждая клетка, как с кровью вытекает сила, как меняется тропа, по которой она должна была пройти, но теперь не пройдет. Откуда эти знания появились в Лесиной голове, она не знала, да и не хотела знать. Происходящее не вязалось с ее шатким представлением о сумасшедшей семейке, живущей в лесу Это солнце, ушедшее так быстро, этот ветер, примчавшийся в дом по первому зову, этот безжизненный мужчина на столе, Аксинья, поющая сына собственной кровью. И ужас, сковавший все кругом. Это сложно было назвать массовым помешательством. Скорее, совсем иным миром, существующим по своим правилам.
— Она же умрет сейчас, — только и смогла выговорить Леся, когда Аксинья со стуком упала на пол, оторвав истерзанную руку от губ сына.
А Демьян вдруг зашелся захлебывающимся кашлем, изо рта его хлынула темная кровь, а следом — болотная жижа. Ее Леся сразу узнала по резкому землистому запаху, который остро чуяла через ткань, скрывающую ее собственную рану.
К Демьяну, захлебывающемуся гнилью, поспешила Стешка, перевернула на бок, попыталась оттереть грязный рот, но Демьян безвольно откинулся на стол, только подтеки жижи заструились вниз, пачкая длинные волосы.
— Отойди от него, — глухо приказала Аксинья, приподнимаясь на локте. — Он обращается…
— В кого? — не веря, что осмелилась, спросила Леся.
— В болотника, — помолчав, ответил за тетку Олег, и его голос предательски дрогнул. — Был лес, был и лесовой — его Хозяин. А стало болото…
С губ Демьяна сорвался хриплый стон, грудь слабо поднялась и опустилась. И только гнилая топь жадно клокотала внутри нового своего Хозяина.
ОЛЕСЯ
Он был совершенно некрасив. Леся рассматривала резкие, даже грубые черты его лица, и ей казалось, что они вырезаны из камня небрежной рукой новичка. Крупный нос с широкими ноздрями, грубые брови, жесткие волосы на щеках, разрастающиеся в спутанную бороду. Если бы не мертвенная бледность и не заострившиеся черты, Леся признала бы в Демьяне зверя. Того, кем он являлся. Или мог явиться, сложись его путь иначе. Но мертвый волк слишком похож на пса. Так и Демьян на пороге смерти первый раз в жизни стал походить на человека.
А Леся все смотрела на него, внутренне ежась от неприязни. Лежащий на столе не вызывал в ней ни жалости, ни сочувствия. Хотя он был на самом краю. Это Леся чувствовала отчетливо, не задавая себе вопроса, откуда.
Может, по тому, как испуганно всхлипывала Стешка. Тянулась к брату, но не могла решиться и дотронуться до его влажного лба. А может, по оцепеневшему Олегу, который стоял у двери, по его побелевшим пальцам. Или по тому, как прижимался к Лесиному боку рыжеволосый мальчишка, доверчиво утирающий слезы о ее рубаху.
И уж точно по звеневшей в комнате ярости Аксиньи. Та кружила у стола, шептала себе под нос, вскидывая руки, складывала пальцы в горсть, рассыпала кругом пепел, пела что-то бессвязное. Но ничего не происходило. Внутри Демьяна булькало и клокотало, изо рта тянулась ниточка маслянистой, густой жижи.
— Обращается… Обращается… — проговорила Аксинья, словно наконец убедилась в том, что и так было очевидно, и медленно опустилась на пол.
— Матушка… — дрожащим голосом начала Стешка, но не посмела продолжить.
Аксинья подняла на нее глаза — черные от горя, бездонные от ярости.
— Я тебе не мать, поняла? — прорычала она. — Да пропадом вы хоть пропадите! Ты, и братец твой, и мать твоя дура, и выродок этот проклятый! — Она выбросила вперед ладонь, указывая длинным сухим пальцем на рыжего мальчонку, спрятавшегося за спиной Леси.
Повисло молчание, длинное, как осенний вечер.
— Помолчала бы ты, сестрица. Горе тебе глаза залило. Вот и несешь всякое.
Слабый голос Глаши раздался из сеней. Она поскрипела там половицами, вошла в комнату, сощурилась слеповато.
— Ах ты ж дитятко, — только и выдохнула, заковыляла к столу. — Ах ты ж малое…
Потянулась морщинистой рукой к длинным волосам Демьяна, но окрик Аксиньи ее остановил.
— Не смей! — завопила она, пытаясь вскочить. — Не трогай моего сына!
— Общий он сын, — тихим, усталым голосом ответила Глаша. — Все они у нас общие… Муж был один, дом один, жизнь одна… и дети общие.
Казалось, что время остановилось. Казалось, из щелей между бревнами стен уходит воздух и скоро в комнате останется лишь вакуум. Безвременное, безвоздушное пространство, полное боли двух несчастных женщин. Леся чувствовала, как прилипает к небу язык. И хотела бы если, то все равно не смогла бы вмешаться. Остальные так и вовсе перестали дышать, не в силах отвести глаза, заткнуть уши, чтобы не видеть, не слышать, как рушится их мир. Спятивший, но привычный. Как ломается он в безжалостных руках Аксиньи.
— Ничего у нас не было общего, дура ты старая, — зло процедила она. — Это старик думал, что будем мы тут жить-поживать в мире да покое. Верные жены его. Думал да обтерся, не было ничего! Ни мира, ни покоя. Один только бес под все его ребра.
— Не надо, Ксюша… — Старуха покачнулась, оперлась рукой на стол, прядь волос Демьяна скользнула по ее пальцам.
— Не тронь! — завопила Аксинья, вскакивая наконец. — Мой он. Мой сын!
— Что-то поздно ты о нем вспомнила! — глухо отрезала Глаша. — Как сечь его ни за что, как в лес к волкам ссылать…
— Он должен был понять, что Хозяин здесь!
— Не был он Хозяином. И сама ты это знаешь, — сказала, будто черту провела. — Сестрица моя, сестрица… Не был Демушка тем самым сыном, не принял его лес, и Батюшка ему ничего не передал…
— Молчи! — Аксинья вмиг оказалась рядом с сестрой и вцепилась ей в ворот. — Молчи, сука палевая, убью, молчи!
— Нет, я скажу… Он умрет сейчас, и молчать тогда придется. А пока скажу, — прохрипела Глаша. — Ты его выгнала. Из-за тебя он ушел… Может, и сладилось бы что с Батюшкой у них… а ты не дала. Отпустила сына из рода. А теперь мучаешься. Вот твоя вина, сестрица. И в болоте твоя вина. — Рука Аксиньи все сильнее сжимала ткань, лишая Глашу воздуха. — Хотела быть Матушкой, хотела быть главной… и всех нас погубила… — Губы ее посинели, лицо налилось кровью.
— Пусти! — закричала Стешка, скидывая оцепенение, как мокрую, тяжелую от воды ткань. — Мамочка, мамочка!
Откуда в ее хрупкой, совсем еще детской фигурке нашлось столько силы, чтобы оттолкнуть разъяренную Аксинью? Что за дух вселился в нее, сменяя кротость решительностью? И почему сама Леся осталась стоять в стороне, с постыдным интересом наблюдая за этой сценой? Но ответы искать было некогда. Время, замершее было, сорвалось с пружины и скачками понеслось вперед.
Олег ринулся вслед за сестрой, чтобы подхватить Глашу, почти задушенную, совсем обессиленную, с багровым рубцом от ворота на дряблой шее. За одно мгновение все изменилось, и Олеся просто не сумела за этим уследить.
Ее накрыло волной мутного киселя. Руки стали тяжелыми, веки так и норовили опуститься. Как в замедленной съемке, она видела, что Аксинья подошла совсем близко. Лесе показалось, что цепкие пальцы ведьмы сейчас схватят ее. Про мальчишку, тяжело дышащего ей в спину, она успела забыть. Но тут же вспомнила, когда Аксинья потащила его к себе. Бледный, упирающийся, он покрылся ледяным потом страха. Леся запомнила лишь, как на влажной коже Степушки вмиг потемнели веснушки. А из ладошки выпал деревянный кругляшок с вырезанными на нем листиками. Упал и остался лежать, никому не нужный.
Леся попыталась схватить мальчика, потянуть к себе, защитить от старой ведьмы, но вспотевшие пальчики сами выскользнули из рук. Когда их заметила Глаша, Аксинья уже тащила его к двери.
— Стой! — прохрипела она. — Не смей!
Но было поздно — ведьма шагнула за порог. Последним, что увидела Леся, были округлившиеся глаза мальчишки и порванный ворот рубашки.
— Нет! Нет! — сипела Глаша. — Остановите ее!
Первым к двери рванул Олег, второй, сама не понимая, зачем, — Леся. Они неловко столкнулись в проходе, мешая друг другу, и потеряли истекающие до чего-то неизвестного, но ужасного, секунды. Нестерпимого, невыразимого, а главное, непоправимого.
— Да уйди же ты! — прорычал Олег, разом теряя всю мягкость, которой наделил его неизвестный Лесе бог.
Она отскочила в сторону, прижалась к стене. Воздух стал горячим и душным, словно за дверью был не засыпающий на закате лес, а печка, готовая к обжигу.
— Что за?.. — пробормотала Леся, чувствуя, что еще немного, и волосы ее запылают.
— Не пускает нас… Ведьма! — В голосе Олега сквозил страх, помноженный на злость, неожиданную даже для него самого.
— Что она хочет сделать? — еще тише спросила Леся, страшась узнать ответ.
— Если болоту нужен новый Хозяин, оно возьмет любого из нас, — ответила за сына Глаша и вышла в сени, тяжело опираясь на притихшую Стешку. — Не Демьяна, так Степушку…
— Или меня, — откликнулся Олег.
— Или тебя… — Глаша покачала головой. — Только думать не смей. Зачем болоту ребенок? Не примет такой дар. Скажет: мало. Когда сильный да волчий есть, что от несмышленого дитенка взять. А тебя, Лежка, оно бы взяло. Но нет нам дела до этого больше. Мальчонку нужно вернуть. А эта… — она презрительно дернула плечом, — пусть хоть с сестрами самого озера якшается. Дура старая, не получится у нее ничего. Заберем Степана. И уйдем. В город уйдем. Да, девка? — и повернулась к Лесе, пронзила взглядом белесых глаз, как бабочку иголкой. — Выведешь нас?
— Выведу… — кивнула Олеся, понимая, что врет.
И она сама, не знающая дороги. И Глаша, неуверенная в том, что у старой дуры-сестры ничего не выйдет.
АКСИНЬЯ
Влажная ладошка постоянно выскальзывала из сильных пальцев Аксиньи. До ломоты в суставах она стискивала их, чтобы детская ручка осталась в плену, чтобы мерзкий мальчишка даже не пытался сбежать, чтобы все шло так, как идет. Как угодно лесу. Или не угодно. Аксинье было плевать на лес. В первый раз за ее бесконечно долгую жизнь в глубине этой живой, устрашающей чащи ей было плевать на все правила.
Перед глазами мелькало лишь безжизненное лицо сына. И черная гниль, медленно текущая из его губ, и мертвецкая белизна закатившихся глаз.
— Был лес — был и лесовой его, — бил по ушам чей-то голос, кажется, всех листьев, шепчущих на ветру. — А стало болото, быть и болотнику…
И слово это, мерзкое, склизкое, заполняло рот горькой слюной, стекало вниз до самого нутра, а там пухло, заполняло все полости, как мерзкий выродок мертвых земель, растущий в чреве.
— Не бывать, — рычала Аксинья, ускоряя и без того стремительный шаг.
А Степушка за ее спиной сопел, перепрыгивая через камешки и ямки, но уже не плакал. Только доверчиво сжимал ее старые пальцы своими мягкими пальчиками каждый раз, когда потная ручка выскальзывала из ведьмовской хватки.
Если бы знал он, куда ведет его грозная, но все-таки родная тетка, заверещал бы, как зверек, попавший в пасть волка. Но Аксинья и сама до конца не знала, что собирается делать. Или знала, но не верила. Или верила, но беззвучно молила лес, чтобы он ее остановил.
А лес шумел, медленно приближаясь, только рябь шла по темной листве, будто волны неспокойного озера. Озера, которое больше не желает спать.
Аксинья прибавила шагу, до кромки леса оставалось еще немного. Если бы она только могла, обернулась бы птицей и долетела туда за одно мгновение. Грозной хищной птицей с выпавшими перьями и битым клювом. Но казаться другим и быть на самом деле — разные вещи. Слишком разные даже для этого странного мира.
— Матушка… — заканючил Степа, тяжело дыша. — Я устал… Матушка…
Не оборачиваясь, Аксинья дернула его посильнее, тот всхлипнул и засеменил сбитыми ножками, покорный, как новорожденный телок. С такими же большими, глупыми глазами. Мальчик, не ведающий даже, кем суждено ему было родиться.
Как не думать об этом, когда впереди темнеет голодный лес, оставшийся без Хозяина? Аксинья встряхнула головой, выбившиеся из косы пряди облепили спину, но собрать их не было времени. Да и нужды.
— Матушка… — повторил Степа на судорожном выдохе.
Аксинья бросила на него взгляд через плечо. Рыжий, обсыпанный пятнышками и веснушками. Курносый. Расплывшийся детским жирком. Возьмет ли болото его взамен молодого волка? Обменяет ли Демьяна — настоящего сына Батюшки — на это ничтожное существо? Если бы Аксинья была болотом, то на обмен этот ответила бы одним гнилостным шлепком. Но болотом она не была. Да никем не была. Чего кривить душой, когда души этой и осталось-то на одну горсть, которой сегодня придется расплатиться?
— Молчи, гаденыш, — прошипела она, отворачиваясь. — Не мать я тебе. Молчи.
И пока Аксинья шла, путаясь в грязном подоле, пока тащила за собой упирающегося, наконец почуявшего неладное Степушку, в памяти ее, словно зарницы в ночном небе, вспыхивали и потухали долгие годы жизни, проведенные здесь. На первой поляне, ставшей домом их странной семье.
Ей было двадцать, когда мир, большой и шумный, выплюнул ее, прожевав. Слишком высокая, слишком надменная, слишком знающая цену себе и каждому, проходящему мимо. Жаль, что никто не предлагал ей и половины того, на что рассчитывало молодое тело.
Когда Батюшка пришел за ней, на дворе стояла осень. Ранняя, чистая до хрустальности, звонкая, медовая на цвет и вкус.
— Здравствуй, — сказал он, присаживаясь рядом.
Сердце вздрогнуло, кровь прилила к лицу, но Аксинья слишком долго ждала этого, чтобы испортить все глупым бабьим румянцем. Она сжала в пальцах тряпичные ручки сумки — потертой, с лопнувшим бочком, — посидела так немного, но кивнула, здравствуй, мол, здравствуй.
— Как тебя зовут? — Голос был мягким, обволакивающим, тот же мед, что разливался сентябрем.
— Ксения. — Собственное имя показалось ей глупым.
— Ксюша, значит… — Помолчал, подумал. — Хорошо.
Она скосила взгляд, но смогла разглядеть лишь тяжелые, большие ладони человека, умеющего выстроить и дом, и жизнь в нем, и мир вокруг. Руки спокойно лежали на коленях, но Ксении тут же представилось, как опускаются они на ее плечи, не грузом — опорой. Обещанием той цены, которой она заслуживает.
— А родишь мне сына, Ксюша?
— Рожу, — не задумываясь ответила она.
— Хорошо. Тогда пойдем.
И все. Вот так просто все и случилось. Она тут же отбросила старую сумку, а с нею и старую жизнь. И город этот, пыльный, душный летом, невыносимо серый зимой, и работу свою за прилавком с бакалеей, и даже мужчину, который ждал ее в доме с кирпичными стенами в три этажа. У них была целая комната, одна на двоих, и тихая старушка-соседка. Словом, жизнь подходящая всем, кроме нее, знающей собственную цену.
Ничего из этого больше не имело значения. Медовый голос, тяжелые руки, запах леса — плотный, незнакомый еще, — одурманили в одно мгновение. Казалось, вот только упала на пыльную мостовую сумка, и сразу же вокруг зашумели деревья, заголосили птицы, затрещали ветки под ногами.
— Пойдем, милая, пойдем, — повторял и повторял тот, кто вел ее в самую чащу.
И чем дальше шла она, тем понятнее все становилось. Вот ее место. Вот цена, которую она стоила все это время, потерянное среди людей, домов и машин. И кто-то большой и сильный, да что там, могучий, заплатил все до последней монетки, просто присев рядом. Выбрав ее.
От этого на душе становилось тепло и спокойно. И когда он привел ее на поляну, внезапно открывшуюся среди самого сердца чащи, она не испугалась. И когда раздел, шепча что-то неразборчиво, и поставил на колени, она не дрогнула. И когда одним движением старого серпа раскроил ладонь себе, а вторым — грязным лезвием прямо по нежной девичьей коже — ей, она не вскрикнула. И когда их липкие, влажные от крови пальцы сплелись, а лес зашумел, шепча листвой ее новое имя, она не противилась.
И лишь когда он повалил ее на землю, накрывая своим тяжелым потным телом ее белое ласковое тельце, она позволила себе заплакать. Не от боли, не от страха или отчаяния. Нет, то были слезы счастья. То были слезы мольбы, чтобы лес принял ее кровь, пот и слезы и подарил ей сына, который так нужен этому могучему мужчине с большими ладонями.
В тот день лес не подвел ее. Не успела Аксинья привыкнуть к дому, пахнущему деревом и солнцем, как внутри нее начала расти новая жизнь. Тот, чье имя она не спросила, а сам он его не назвал, улыбался в косматую бороду, кивал чуть заметно, мол, правильно все идет. Как должно.
И они жили себе. Он приносил из леса зайцев и куропаток. Иногда молодых оленей — взваливал их теплые тела на плечи и тащил через лес к дому. Аксинья сразу поняла, что лес этот не так прост, как казалось ей раньше. Она помнила, что за границей города, сожравшего первые двадцать лет ее жизни, начинался перелесочек, а дальше — и дремучие чащи. О них почти не говорили. Ну лес и лес, пусть растет себе, пока не придет время вырубить, чтобы город вырос еще на один безликий квартал.
Достаточно ли большой он был, чтобы спрятать в своих зарослях их новую жизнь, Аксинья не знала. Но страха не было.
— Не бойся ничего, — сказал он ей, поднимаясь по скрипучему крыльцу. — Нет в этих краях силы, что была бы меня сильнее.
И она поверила. Таскала воду из стылого колодца, месила тесто, потрошила жестких уток и просто жила, ожидая день, когда сын появится на свет. Прошла осень, настала зима — вьюжная, страшная, темная. Короткие дни сменялись бесконечными ночами. Тот, кто стал ей мужем, уходил все чаще, возвращался все реже. Отекали ноги, болело непривыкшее тело, наливался тяжестью живот, а в нем недовольно ворочался кто-то чужой.
— Сынок… — уговаривала его Аксинья и гладила через натянутую кожу. — Сыночек мой…
Не помогало. Живущий в ней был слишком похож на своего отца. Обещание, которое Аксинья так легко дала, сидя на лавочке в самом начале осени, к концу зимы стало неподъемным. Скрывать это у Аксиньи получилось до первой оттепели. Но когда одним мартовским утром она не смогла встать с кровати, проплакав всю ночь от боли и беспомощности, муж молча собрался и ушел. День Аксинья провела в забытьи. Сын ворочался, стучал изнутри, требовал внимания, заботы и ласки. А она уже ненавидела его, предчувствуя, что все ее мучения будут напрасны. То забываясь сном, то просыпаясь в холодном поту, Аксинья потеряла счет времени. В себя ее привел незнакомый голос в сенях. Аксинья подалась к краю кровати, не веря собственному счастью. Другая женщина показалась ей лучиком надежды в чаще кромешного ужаса, в который превратилась жизнь. Если будет с кем делить темные вечера, если будет та, что поможет, когда придет время, поддержит, вытрет лоб, заглушит крик, вытащит наконец из Аксиньи этого паршивца… Может, тогда все закончится благим исходом.
— Батюшка, батюшка, — громко зашептали в сенях. — Я уж тебя приголублю, милый мой, я уж тебя отогрею…
— Твое дело дом, — сурово ответил тот, кого Аксинья считала только своим. — Матушкой я другую выбрал. Рожать ей скоро. Поможешь.
— Помогу.
— А там посмотрим, может, и не сладит она. Ты покрепче будешь.
— Посмотрим.
— Нездешняя она, не нашенская, вот и расскажи ей все. Научи.
— Научу.
— Сестрой она тебе будет названой. Обе вы — мои жены. А друг другу сестрами придетесь.
— Придемся.
В ту ночь Аксинья поняла, что ничего не закончено. И пусть названный Батюшкой однажды выбрал ее из целого города, в любой день он может привести в дом другую, новую — ту, что подойдет лучше. Ту, что сможет выполнить обещание и родить ему сына.
Когда в спальню зашла дородная баба с двумя косами, сколотыми на лбу, больше всего Аксинье захотелось вцепиться ей в лицо, выдрать эти по-рыбьи круглые глаза и раздавить их в кулаке. Но она сдержалась. И когда Батюшка шагнул следом — большой, могучий, степенный, — единственным, чего желала Аксинья, было вырвать его сердце и скормить волкам, воющим в ночи за границей поляны. Но она сдержалась. Потому что всегда точно знала свою цену. А теперь узнала и предназначение — стать Матушкой, а кому, зачем и как, пусть объяснит ей новая названая сестра. Себе на беду.
Так и вышло. И Матушкой она стала. И сестрой названой. И беды им выпало столько, что не унести. И сын, чужаком ворочающийся в ее нутре той ночью, чужаком и родился. А теперь умирает чужаком. Но этого Аксинья не могла допустить, точно зная цену спасения. Цену, которую их род выплатит сполна. Жизнью каждого и ее собственной прогнившей душой, если придется.
— Матушка… — заканючил приговоренный к страшной смерти мальчик.
Тоже сын. Пусть и не ее.
— Матушка, — заныл он. — Я устал… Матушка.
В этот миг Аксинья переступила границу леса и позволила себе шумно выдохнуть, разгоняя жар, которым из послед них сил окутывала дом, чтобы задержать погоню.
— Скоро отдохнешь, — ответила она, не оборачиваясь.
Где-то в чаще раскатисто засмеялся филин.
ОЛЕГ
Лежка помнил все. Достаточно было пожелать, вспорхнуть над моментом сегодняшним, и прожитое становилось маленьким и плоским. Лети себе, выбирай день, на который хочешь приземлиться, чтобы вспомнить его. Иногда Лежка представлял себя большой и сильной птицей. Седым кречетом с крыльями, как два широких лоскута ткани. И тогда вспоминать становилось еще легче.
Он помнил себя младенцем, сморщенным и розовым, лежащим в деревянной люльке. Помнил мать, склоняющуюся к нему, молодую еще, без россыпи старческих пятен и морщин на добром лице. Помнил Батюшку — тот подхватывал его на руки, прятал улыбку, хмурил брови. А еще помнил тетку Аксинью. Та подошла ночью, третьей его ночью в этом мире, царапнула ногтем, провела подушечкой пальца по лбу, принюхалась к сладкому младенческому запаху молока и материнской плоти и отошла, успокоенная.
Только потом, стоя нагим на лобной поляне, он понял, почему Матушка подходила тогда, почему испытующе смотрела на него: она пыталась найти отпечаток леса, услышать его отголоски в бессвязном копошении, разглядеть янтарь и зелень во взгляде. Но Лежка не был тем самым сыном. Он узнал это на холодном рассвете, когда из чащи к нему так и не вышли ни старый лось, ни серая волчица, ни шатун-медведь, даже буря не разыгралась, даже соки в старой сосне не заструились от неба к земле. Словом, ни единого знака леса, которым бы тот признал Олега своим. И Демьян остался главным сыном.
Зато Лежка помнил всю свою жизнь от момента зачатия на этой самой поляне до каждой секунды, в которой пребывал в любой момент своих дней. Прошлое было для него открытой, изученной, но все равно любимой книгой. Настоящее же таило в себе тревоги, ожидания, а с ними и разочарования. Будущее и вовсе напоминало Олегу туман над гнилым болотом: не видно ни зги, только плещется что-то во мгле, живое и опасное. А понять, зверь ли там дикий или мавка мертвая, получится, лишь подойдя ближе, сделав будущее настоящим, а после — и прошлым. Узнав его и запомнив.
Так Олег жил в мире с миром, лесом и людьми. Он привык верить словам старших, привык слушаться, привык исполнять, привык быть тем, кем родился, — вторым мужчиной лесного рода. Ему не суждено было стать Хозяином, но это Олега не печалило. Он прожил ту безответную ночь на поляне, запомнил ее и смирился. Это Демьяна ломали, кромсали, дичили, готовили стать Батюшкой. Лежка же оставался в ладу с собой.
Даже одиноким он себя никогда не чувствовал, Стешка всегда была рядом, такая же покорная и молчаливая, сестра его кровная, погодка, тихая, ласковая, как слабый ветерок в поле. Олег помнил день, когда Глаша понесла ею. Он продолжал быть розовощеким младенчиком, а мать круглилась, тяжелела, лишая его сладкого молока. Батюшка совсем перестал показываться в доме, все бродил по лесу, возвращался, садился на пороге, потрошил дичь. Аксинья смотрела на него через окно, и Лежка помнил, как хищно сжимали подоконник ее худые пальцы.
Когда он рассказал об этом Глаше — намного позже, юношей, пытающимся разобраться в разладе семьи, который почти уже привел их к гибели, — тетка только махнула рукой:
— Не можешь ты этого помнить! Года не было тебе. Чего мелешь-то?
Но он помнил. Все помнил. И пусть родную мать ему приходилось звать теткой, он точно знал, чье чрево вытолкнуло его наружу в мир, полный законов и тайн, ему неподвластных, где Аксинья была им Матушкой, грозной и могущественной, как сам лес.
И теперь Олег торопливо шагал по родной поляне к лесу, понимая, что восстает против всех правил, на которых держится эта земля. И запоминал каждый свой шаг.
ОЛЕСЯ
Когда жар схлынул так же внезапно, как и возник, Глаша первой кинулась к двери. По ее грозному виду было понятно: она собирается не просто догнать спятившую ведьму, но и хорошенько ее поколотить. Леся и сама была бы не прочь как следует пнуть Аксинью, но рана на бедре опять болела — куда там пинаться? Поспеть бы за бегущими к лесу. Смотреть на воспаленные края, заполненные черным гноем, Лесе не хотелось. Она просто затянула потуже концы повязки и ринулась на крыльцо.
В последний момент ей показалось, что плотно запертая дверь, ведущая в соседнюю комнату, приоткрылась и в коридор через щелочку уставились огромные растерянные глаза. Но думать об этом не нашлось времени.
Бежали они втроем, спеша пересечь поляну, и ночь сгущалась над ними, сменяя стремительный закат. Седые космы Глаши растрепались, подол ее платья цеплялся за траву. Старуха то шла, то бежала, то застывала, чтобы отдышаться, и вновь пускалась бегом. Олег не отставал, но и не пытался вырваться вперед, его окаменевшее лицо скрывало бушующую тревогу. Леся догнала его, хотела дотронуться до плеча, но не решилась: поняла, какая битва разгорается внутри. Олегу, молодому и сильному, этот путь давался куда тяжелее старой Глаши. Что-то мешало ему обогнать тетку, устремиться в лес и первым вцепиться в сумасшедшую Матушку, оттащить ее от брата. Он медлил, он сомневался, он тревожился, а может, и боялся. Но почему? Разве не праведен их гнев? Спятившая ведьма утащила в чащу маленького мальчика — чем не сюжет для сказки, в которой обязательно должно победить добро? Они и есть это добро! Так вперед же! Чтобы скорее оказаться в моменте, когда все жили долго и счастливо. Но Лежка терзался виной, Леся чувствовала это. Он не знал, можно ли нарушить правила дурацкого леса, помешав Матушке закончить начатое.
— Спятившие идиоты, — прошипела сквозь зубы Олеся, утирая пот.
Сама она нисколько ни о чем таком не переживала. Пусть даже Стешка осталась в доме смывать черную жижу с лица брата, распластавшегося на столе, — втроем им под силу скрутить одну полоумную бабу. Если что и беспокоило Лесю, так это тропа, которую она пообещала отыскать среди осин, сосен и болотных кочек. Хорошо, если будет она плотно вытоптанной, широкой и короткой, чтобы к первым лучам солнца оказаться на трассе. А дальше все решится само. Остановить машину, откреститься от странных попутчиков, найти первый же травмпункт и рассказать о своей беде.
— Я очнулась в лесу, — скажет она жалобно, а слезы сами потекут по щекам. — Я ничего не помню, помогите мне!
Ей, разумеется, помогут. Определят в больничку, прочистят раны, начнут искать родню. А дальше… Дальше она не заглядывала. На память, бросающую ей жалкие ошметки прошлого, как скупой хозяин — пустые кости ненавистному псу, сложно было положиться, но и эти крохи складывались в странную картину. Надеяться, что ее отыщет ликующее семейство, не приходилось. Но любая проблемная семья лучше этой, свихнувшийся в своей лесной глухомани. Поэтому отыскать тропу виделось Лесе главной задачей. Достаточно, на ее взгляд, легкой.
Взгляд этот поменялся в ту же секунду, когда она последней из бегущих шагнула на хвойный ковер. Лес зашумел, приветствуя ее. Он был повсюду. Высокий, непроходимо густой, пахучий, влажный, живой. Скрывающий в себе все что угодно, только не тропу, которая на рассвете привела бы их к дороге.
СЛАВА ЕЙ И СМЕРТЬ
АКСИНЬЯ
Лобная поляна тускло светилась серебром. Это луна рассеянно роняла на нее мерцающие лучи, не понимая, как же так скоро прошел день, как же так быстро наступила ночь. Когда творишь большую ворожбу, время ускользает сквозь пальцы, сам не замечаешь, что стареет мир, что иссыхаешь сам. Отогнали бурю — вот и половина дня истлела. Пролили кровь за чужую жизнь — вот и вторая ушла в никуда.
А теперь Аксинья стояла на коленях, чувствуя под собой колкую хвою и палую листву, а ночь вступала в свои права, окутывая ее темнотой. Было время, когда тьма леса приносила покой и чувство невероятной силы. Тогда Аксинья была молода. Кожа ее была гладкой, тело — горячим и податливым, но разум уже заострился, а душа очерствела. Это было время ее ведьмачества, время заговоров и обрядов, время, когда лес принимал ее Матушкой, любил и благоволил ей. Сколько ночей она провела тут, нагая, с пальцами, перепачканными землей и кровью? Лучших ночей всей ее жизни. Ни вспомнить, ни подсчитать. Но одну из них Аксинья желала бы, да не могла забыть.
Мерзкая девица понесла. Это стало понятно на рассвете, когда Батюшка растворился в утренней дымке леса, а Полина вернулась в дом, пряча под растрепанными космами горящие щеки. Аксинья ждала ее на крыльце. Стояла там как вкопанная, не видя ничего, не слыша. Просто ждала, чтобы посмотреть в наглые глазища молодой жены да плюнуть ей в лицо едким словом.
«Ты пустая! — придумывала она обвинения. — Ты не родишь ему, так уходи! Сколько лет ты здесь? Пять? Семь? Десять? И не понесла еще. Ты даже не выкинула ни одного, ты просто не можешь. Лес не дает тебе права здесь оставаться. Уходи, проклятая тварь, уходи! Я сама рожу, я могу еще! Я! Могу!»
Она твердила это, цепляясь сведенными пальцами за резную балку крыльца. А сама представляла, как схватит голые плечи названой сестры, как оставит синие пятна на ее фарфоровой коже.
За спиной крепко спал дом. Утробно похрапывала Глаша, прижимая к себе голые пятки Стешки, — девка выросла, а все прибегает к ней по ночам греться да плакаться. А в девичьей спальне осталась полоумная Фекла: лежит, наверное, слюни пускает, косами подтирается. Правильнее было отдать ее лесу, оставить там, позволить начатому завершиться, но Батюшка поступил иначе, отобрал любимую дочку у спящего, и теперь жить им всем да вздрагивать. Кто скажет, какая беда придет в ответ на такое оскорбление?
Аксинья фыркнула, чуя, как приближается к поляне молодая жена — неторопливая, сонная, утомленная. Небось, лежать под стариком не так сладко, как племянничка названого седлать? Небось, у волчонка губы слаще да силы больше. Небось, глаза свои бесстыжие закрывает, пока Хозяин над ней старается, и представляет зверя молодого.
Мысли эти наполнили Аксинью нестерпимым жаром, еще чуть, и запылала бы трава под ногами. Но не вправе Матушка гневаться так сильно, мстить — да, ненавидеть — пожалуйста, но будь добра оставаться достойной имени своего. Коли имя — последнее, что тебе осталось.
Сына в доме не было. Он бродил где-то в лесу по своим тропам, не встречаясь с Батюшкой. Все надеялся отыскать впотьмах Феклу, ту, что осталась в чаще, привезти ее, привязать к телу, словом, сотворить ворожбу, никому не подвластную. Глупый мальчишка всегда считал себя лучше других.
Оставался еще один. Он беззвучно спал сейчас в горнице — тонкий, почти прозрачный, неспособный ни ворожить, ни заговаривать. Только хлеб печь, да и тот рыхлый. Сколько бы ни рожала Глаша, а все мимо. Бедная баба, глупая баба. Дал бы лес еще один шанс ей, Аксинье, все бы вышло по-иному. И выйдет. Вспомни только Батюшка, что есть у него самая первая, самая главная жена. Да перестань тратить ночи на пустую утробу смазливой девицы.
Когда Полина добралась до крыльца, Аксинья почти успокоилась. Гнев — не ее стезя, гнев — удел слабых. Тех, кто и родить не может, только скакать на чужих мужьях. Да на сыновьях чужих.
— Не спится, Матушка? — спросила Поляша, подойдя совсем близко.
В рассветном солнце она будто светилась изнутри ласковым женским светом. Аксинья почувствовала, как ноги вмиг стали мягкими.
— А тебе, гляжу, и дома не сидится? — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
«Ерунда, ерунда, быть не может!» — металось в голове.
— Батюшка меня позвал, сказал, роса больно сладкая в лесу, жаль ее упускать… — И потупилась, как девчонка, щеки порозовели, руки сжали подол, который Полина подняла, чтобы не намочить о траву.
Белая ткань собралась на животе, округляя его, и Аксинья завыла бы подбитой горлицей, если бы горло не перехватил страх. Она спустилась с последней ступеньки и оказалась с сестрицей лицом к лицу.
— И как?.. — вырвался из пересохших губ свистящий шепот. — Не обманул он тебя? Сладка роса?
Полина вздрогнула, но не отошла, только в испуге прижала к себе подол еще плотнее.
— Чего молчишь, когда Матушка тебя спрашивает? — Аксинья была готова вцепиться мерзавке в шею, но руки стали тяжелыми, не поднять.
Почувствовав ее беспомощность, Полина осторожно выпрямилась, посмотрела на сестрицу и склонила голову, будто оценивая. Солнечные лучи блестели в медных волосах. Она была красива так, как бывает красива природа в начале весны, когда в ней зачинается новая могучая жизнь.
— Чего уставилась? — прохрипела Аксинья.
— У меня будет сын, — ответила Полина, не спрашивая, а утверждая. — У меня будет сын! — Ее глаза округлились, щеки вспыхнули.
— Что ты несешь?.. — начала Аксинья, но воздуха не хватило.
— Я не знала… Я подумать не могла… — Полина прижала ладони к животу, ткань подола делала его круглым, будто дитя уже готовилось появиться на свет. — Но ты… Ты это почуяла, потому и вышла меня встречать! У меня будет сын!
— Молчи…
Но Полину было не остановить: она засмеялась, откинув голову, распахнула объятия, словно желая охватить ими весь лес, ткань упала к ее ногам, но круглый живот, которого еще не могло быть, незримо остался с ней. Она смеялась, кружась, как сумасшедшая, а Аксинья смотрела на нее, и надежда медленно умирала в ней. А с надеждой — и остатки того, что принято называть душой.
— Замолчи, я тебе говорю! — не выдержала она наконец, схватила девку за руку, заставила остановиться, но та легко вырвалась и вдруг отвесила сестре звонкую пощечину.
— Не смей меня трогать, гадюка! — выплюнула она, продолжая счастливо улыбаться. — Нет у тебя надо мной больше власти. Я рожу ему сына! Того самого сына, поняла?
Улыбка ее обернулась хищным оскалом, она клацнула зубами, развернулась и вспорхнула по лестнице, скрылась в доме. Лес шумел на утреннем ветерке. Аксинья осела на вытоптанную траву и завыла, кусая кулаки, чтобы мерзкая тварь, понесшая сыном, не услышала ни единого ее всхлипа.
А когда выплакала всю боль, то пошла в лес и долго бродила там, не разбирая дороги. Будь судьба к ней добрее, может, вышла бы и на заветную третью поляну, будь справедливее — привела бы ее на край обрыва да спихнула в спящие воды. Но вышло иначе.
До сумерек топтала Аксинья знакомые заросли, молчала, слушала, примечала да запоминала. А как пришла ночь, вышла на лобное место, как к алтарю, скинула платье, укусила себя за руку — сильно, до соленой крови на губах, — и отдалась земле.
Что было дальше, она не запомнила: память умеет стирать самые страшные, самые черные ночи, чтобы тот, кто пережил их, не лишился разума. Так и Аксинья забыла, как металась в траве, как шептала лесу, как звала болото, как проклинала завязь, которая еще только готовилась стать жизнью в молодом чреве. Кто вложил в ее уста заклинания? Кто подсказал, что говорить, кому кланяться? Лес ли пожелал этого, как она надеялась, или проклятая мертвая вода свела ее с ума и верной дорожки?
Ни понять, ни разобраться. Но плод был проклят. Плод и появиться не должен был. Но мерзкая девка все равно выносила — страдала, мучилась, но держала его в себе. Чтобы сдохнуть в крови и слизи, выталкивая на свет сына. Сына, да не того. Зачем пустой выблядок лесу? Он, как мешок, который спихнули с повозки, остался лежать на обочине своего пути. И каждый раз, когда Аксинья глядела на него, широколицего, конопатого, в ней вспыхивали воспоминания той страшной ночи. Никто не догадался, что она виновна. Что бы Глаша ни шипела ей в страхе, никто не догадался. Лишь она знала, какую тьму призвала своим проклятием. Знала и жила с этим.
А теперь Аксинья стояла на коленях в хвое и листве, а рядом пыхтел подросший мальчик, безмолвно разевая рот, как большая рыжая лягушка. Это она лишила его речи, когда совсем обессилела от нытья и причитаний. Одно движение хитросплетенных пальцев, одно прикосновение символом тишины к влажному лбу, и мальчишка подавился собственным плачем.
Легко творить ворожбу над слабым да утерявшим свой путь. Главное — не вспоминать, чего вместе с ним лишились и все они: Демьяна, который почти успел стать волком и сбежал от стаи, учуяв кровь ненаглядной своей Поляши за дни пути по бескрайнему лесу. В ту ночь род лишился и наследника, и зверя. В ту ночь Батюшка лишился третьей жены. Зато на свет появился рыжий мальчишка, и, если его не принял лес, так пусть возьмет болото.
— Гниль, да смерть, да пустая чаша топью полнится до краев. Было наше, пусть станет ваше, омертвевшее оживет. Я даю тебе всласть напиться жизнью свежею молодой, забирай его, гниль-водица, было наше — теперь твое.
Заклинание легко родилось в Аксинье. Она прошептала его, склонилась к влажной земле, прикоснулась губами, согревая ее своим дыханием. Повторять приглашение не пришлось. В чаще завыл ветер, забулькала жижа, застонало нутро леса, отчаянно сопротивляющееся тому, что выходило на свет лунный.
Степушка дернулся, пытаясь встать на ноги, но Аксинья оказалась проворнее — она уже поднялась с колен, подхватила мальчишку за ворот и прижала к себе. Птичье сердце задрожало в его маленьком теле, липкий от пота, скользкий, но живой, он доверчиво прижался к тетке. Может, Аксинья и не смогла лишить его жизни еще до рождения, но разума он лишился точно. Иначе бы не верил каждому, кто приводит его в темный лес.
Порыв ветра принес с собой запах гнили и разложения. Аксинья вдохнула его, прислушиваясь. Что-то шло через бурелом, не разбирая дороги. И было оно совсем близко, пряталось между деревьями на самой границе лобной поляны. Когда тусклый свет луны пробился сквозь листву, Аксинья разглядела тонкие руки — бледные, скользкие от темной жижи, что их облепляла. Тварь, вызванная заклинанием из самой топи, тянулась ими к мальчишке, а луна освещала пятна гнили, терзающей ее тело.
— Зазовка! — прохрипела Аксинья, чувствуя, как каменеет в ней ужас. — Это я тебя кличу, Матушка леса.
Старые сосны заскрипели в ответ. Возмущенный, испуганный лес не желал укрывать собой зло, происходящее под его сенью. Но некуда было отступать. Аксинья встряхнула одурманенного, обмякшего Степку и толчком в спину отправила навстречу мертвой твари.
Мальчик покачнулся, сделал шаг, другой, его била крупная дрожь. Даже через немоту, страх и дурман он чуял волны смрада, расходившиеся от зазовки. Та гортанно вскрикнула, подалась вперед, потянулась к мальчику гнилой рукой, но пальцы царапнули пустоту. Не под силу ей было ступить на поляну: пусть лес и ослаб, но последнюю защиту держал исправно. Болотной твари оставалось лишь шумно принюхиваться к мальчику да скалить мелкие зубы.
— Пусть болото возьмет его вместо другого. — Аксинья скользнула к Степе и осторожно взяла за плечо — мягкое, по-детски круглое. — Он — родник новой жизни, чуешь, как бьется? В полную силу! Я отдаю его вам.
— Он твой? — прошипела тварь, черные глаза подозрительно блеснули.
— Я — Матушка, тут все мое.
Зазовка осклабилась, наклонила голову, грязные космы разметались по плечам.
— Недолго править тебе, гнилая душа.
Аксинья забыла, как дышать. Каждый знал: болотная тварь ведает многое, да не делится ничем. А коль говорит, так тому и быть.
— Сама ты… гнилая… — пролепетала Аксинья.
— Я не гнилая, я мертвая, — откликнулась зазовка, оголяя черные зубы. — Это время мое вышло, и твое выйдет. А сердце скормят мертвой рыбе. Так сказала черная лебедица, а она все знает…
— Что ты несешь? — Где-то в отдалении затрещали ветки, кто-то бежал по лесу, не разбирая дороги, кто-то живой, пылающий праведным гневом, — родня была близко, и Аксинья оборвала сама себя. — Я не разговоры вести тебя позвала, забирай мальчишку и уходи!
Степушка застонал, слабо дернулся, но воля тетки сломила бы и взрослого. Достаточно было немножко подтолкнуть его, чтобы мальчик оказался рядом с болотной тварью и застыл, окаменев от ужаса. Зазовка наклонилась к нему, высунула длинный черный язык и лизнула Степу по пухлой щеке.
— Сладкий… — Язык скользнул по мертвым губам, Аксинья могла руку отдать на отсечение, что двоился он, как у болотной гадюки. — Мы заберем его, — решилась зазовка. — Но и тот, другой… Он тоже будет нашим. Все будет наш-ш-ш-ш-е-е-е-е…
Заросли бузины затрещали совсем рядом, и на поляну выскочила Глаша. Время будто замерло. Аксинья видела, как медленно и тяжело поднимается сухая грудь названой сестрицы, как округляется рот, как сам собой вырывается крик. Самый отчаянный, самый страшный вопль матери, потерявшей свое дитя.
— Степа! — Ее голос всколыхнул весь лес.
Но мальчишка уже стоял перед болотной жижей. Гибкое тело зазовки подталкивало его к последнему шагу.
— Уйди! — выдохнула Глаша, бросаясь к ней.
Тварь обернулась — гнилой оскал растянул грязное, острое лицо болотной гадины. Клацнули мелкие зубки, тонкая рука легко толкнула мальчика в спину, и тот повалился вперед. Жижа булькнула, принимая его. Зазовка пронзительно захохотала и бросилась вслед за добычей на самое дно болота.
ОЛЕСЯ
Жижа булькнула, принимая в себя коренастое детское тело. Леся зажмурилась. Кому-то срочно нужно было бежать, тянуться к утопающему в болоте мальчику и тащить его обратно. Кому-нибудь, только не ей. Лежке, например, который застыл на два шага впереди, тяжело дыша и вздрагивая своим тонким, но сильным телом. Хвоя хрустела под его ногами, холодные капли начинающегося дождя оседали на волосах. Леся не видела этого, но чуяла запах и хвои, и его дыхания, и мокрого меха накинутой куртки, и даже страха.
Но Олег стоял, не шевелясь. Только старая Глаша ринулась к сумасшедшей сестре, и обе они застыли у кромки поляны за миг до того, как кто-то чужой, скрытый в тени, толкнул мальчика в топь. Эта фигура, вся состоящая из мрака и тлена, сковала Лесю страхом. От нее пахло холодом и стоячей водой, страхом и смертью. Паршивый запах, который не сулил ничего хорошего.
Потому Олеся и зажмурилась, отдавая миру право самому решить, что будет дальше. А когда шепот леса вдруг сменился отчаянным криком и Леся открыла глаза, все изменилось. Одна секунда, а тела упавшего мальчика уже не разглядеть в болотной жиже. Одно мгновение, и темная фигура исчезла вслед за ним, оставив после себя лишь гнилостный смрад. Один миг, и Глаша вцепилась в растрепанные космы сестры, повалила ее на землю и принялась душить, шипя что-то бессвязное, яростное, полное ненависти.
— Тварь подколодная! — вопила она. — Гадюка дохлая! Сука смердящая!
— Отпусти, — хрипела Аксинья, пытаясь оторвать ее от себя, но тщетно.
В сухом старушечьем теле проснулась пугающая сила. Глаша прижимала сестру к земле, навалившись всем весом, ее пальцы впивались в шею Аксиньи так сильно, что побелели костяшки. Стоило на миг ослабить их хватку, как Глаша яростно завопила и принялась царапать лицо соперницы, не замечая, что та изо всех сил пытается ударить ее в живот вывернутой ногой.
— Разними их! — крикнула Леся, оборачиваясь к Лежке, но тот даже не смотрел на дерущихся теток.
Его глаза стали такими же прозрачными, как у Аксиньи. Черты заострились, он еще сильнее вытянулся, стал тонким и невесомым, еще немного, и слабый лунный свет начал бы проходить через него, не преломляясь.
— Олег! — Губы пересохли, Леся так испугалась, что даже облизать их не могла.
Лежка вздрогнул, встряхнул головой, прогоняя морок. Постояв так немного — только ветер шумел в кронах да хрипела придушенная Аксинья, — Олег ринулся к теткам, подхватил Глашу за локти и потащил. Вместе они повалились на землю.
— Уйди! — зашипела на него бабка. По впалым ее щекам расползлись багровые пятна.
«Как бы сердце не прихватило», — равнодушно подумала Леся, отходя подальше, чтобы не попасть под раздачу.
Дерущиеся бабки ее не тронули, а вот топь и мальчик, в ней пропавший, беспокоили все сильнее. Если подумать головой, не подпуская к разуму страх и сомнения, то Степушка скорее убежал по этой самой топи в лес, чем ушел в нее с головой, пока Леся стояла, зажмурившись.
— Степа! — позвала она, обхватив ближайшую осину рукой.
Лес зашумел, вторя ее голосу. Леся почувствовала, как нежно пульсирует под корой текущий сок, как дерево живет, повинуясь законам леса, незнакомым, но непреложным. Лес жил, осина жила, сама Олеся продолжала жить, а вот Степушка, скрывшийся из виду, не отзывался.
«Если потеряешься в лесу, что нужно кричать?» — спрашивали ее в детстве.
«Ау», — послушно отвечала она.
«Вот и кричи», — прошептал в ее голове чей-то чужой, вкрадчивый голос.
И она закричала.
— Ау! — Крик запетлял среди деревьев. — Ау! — Темнота леса обступала, Леся сделала шаг, влекомая чьим-то шепотом.
«Кричи… — повторял он. — Иди! — И еще. — Я жду!»
— Ау! — Олеся хваталась за следующее дерево и отпускала то, что оставалось за ее спиной. — Ау! Ау!
Она бы ушла далеко. Так далеко, как позволил бы лес, встречая каждую новую осинку, каждую новую сосну, каждый клен и березку, стоящие на ее пути, звонким отчаянным приветствием.
— Ау! Ау!
Неважно, сколько времени прошло. Если ты потерялся в лесу, то кричи. Кричи, что есть сил, глотай влажный дух леса, ступай на опавшую хвою, на гнилую листву и зови того, кто спасет тебя, кто отыщет и выведет. Забудь, что выхода нет, как нет тропы, ведущей из самой чащи леса, если он принял тебя своим. Кричи, покуда силы в тебе не иссякнут. Кричи и дальше, оборачиваясь этим криком, вторя сам себе, как эхо, пока не исчезнешь. Пока не забудешь, куда шел и зачем бежал. Пока не поймешь, что нашел искомое.
Пока сам не станешь лесом. Новой осинкой, новой сосной, новым кленом, новой березкой. И кто-то другой обхватит тебя ладонью, истошно моля о помощи, не зная еще, что выхода нет. И не нужно его. Не нужно.
— Ау! Ау! Ау!
Голос осип, ноги промокли, но не существовало больше ни холода, ни страха перед тьмой, пахнущей мокрыми ветками и сырой землей. Леся шла вперед, отсчитывая свои шаги прикосновениями к шершавой коре, ощущая под ладонью ток лесной жизни. И это было упоительно прекрасно. Окрик мелькал между деревьями, будто играл, поддразнивая: а ну-ка, догони! Под ногами скользила земля, медленно обращалась в болотную жижу, но Леся продолжала идти и кричать, чувствуя, как оживает от ее прикосновений лес, как просыпается он. Какое удовольствие скрывалось в простом движении через чащу! Какой немыслимый полет был в ее шагах! Леся снова видела под собой лес, снова поднималась над ним, но вместе с тем продолжала идти, увязая в траве, скользя по кочкам, спотыкаясь о коряги. Но и это было правильно и хорошо. Хо-ро-шо.
А когда это закончилось, внезапно и хлестко, как звонкая оплеуха, жаром отпечатавшаяся на нежной щеке, Леся подавилась криком и долго кашляла, согнувшись к самой земле. Земля оказалась холодной и топкой, вокруг шумели высокие деревья, холод кусал за промокшие ступни, поднимался до колен, облеплял бедра мокрым подолом. Прячась от него, втягивался живот, озноб мурашками топорщил грудь, соски терлись о грубую ткань, и последним своим рывком холод стискивал сердце, перша в горле, сковывая губы, дыбом поднимая волосы на голове.
Когда кашель отступил, Леся выпрямилась. Зуб не попадал на зуб, глаза слезились так, что во тьме она могла разглядеть только размытые пятна. Но нюх, обострившийся вместо зрения, не подвел. Что-то большое и жаркое стояло рядом, что-то живое, опасное, косматое и яростное. Зверь вышел на ее крик. Она звала, и лес откликнулся, посылая ей смерть.
Олеся вытянула вперед руку, та задрожала в воздухе.
— Не… не под… не подходи! — просипела Леся. — Пошел… Пошел прочь!
Зверь зарычал, глаза его блеснули во тьме опасным огнем, свет луны выхватил хищный оскал его морды. Пахнуло тяжелым духом крови и шерсти.
— Уходи, зверь, откуда пришел, уходи! — крикнула Леся, сцепляя пальцы в замок, сама не зная, что осеняет себя защитным знаком.
Зверь подался вперед, топь утробно заурчала под его лапами.
— Если я зверь, то куда ж мне идти? Я и так дома. — Рык обернулся человеческой речью.
Олеся вскрикнула и метнулась в сторону, прочь от тропы. Мгновение, и вот она уже по колено увязла в болоте. Затрепыхалась, закричала, попыталась вырвать ноги из скользких объятий, но только сильнее увязла. Жижа поднялась к поясу, жадно булькая, и не за что было ухватиться, чтобы удержаться на поверхности. Леся взмахнула руками, крик застрял в горле, еще секунда, и она бы оказалась по пояс в воде. А там и по грудь, и по шею, а после жижа хлынула бы ей в рот, забила нос, ослепила глаза. А на дне, куда Олесю утащила бы болотная сила, ее бы встретил Степушка.
Но Леся не думала о нем, она боролась — хрипела, скалилась, с каждым движением все глубже увязая. Ее руки бесцельно шарили в воздухе, не было надежды отыскать ни единую веточку, не было ни малейшего шанса спастись.
И когда Лесины пальцы нащупали в пустоте чью-то твердую ладонь, и когда кто-то схватил ее и потащил вверх, больно стискивая, она не позволила себе поверить в спасение. И даже оказавшись на твердой тропе, припав к ней всем телом, целуя землю, которая не желала поглотить ее, какая-то часть Леси продолжала тонуть, уходя на самое дно.
— Куда тебя понесло, дура? — рычал над ней зверь. — Там болото всюду!
— Я не знала, — пролепетала Леся, пытаясь отдышаться. — Я не знала, что там болото… я у поляны была… — Слезы пришли сами собой, спасение причиняло такую острую боль, которую и смерть не способна дать.
— Какой поляны? — Зверь высился над ней, яростно сопя.
— Лобной… — Слово само пришло на ум, Леся пробормотала его между двумя всхлипами.
— Твою мать! — Зверь встряхнул ее за плечо, грубо, зло. — Ты чего там делала? На поляне этой? Откуда знаешь про нее?
— Глаша… — Горло стискивали рыдания. — Глаша привела…
— Так ты что? — Зверь склонился над ней, повернул к себе, заставил поднять лицо. — В доме была?
Луна пробивалась через кроны деревьев, дробя весь мир на кусочки света в кромешной мгле. И морду зверя она разделила так же. Вот из тьмы выглянул серый в зелень глаз с темными ресницами и изогнутой косматой бровью над ним. Вот спутанная борода пошла от щеки вниз. Вот крыло широкого носа. Вот острый, выдающийся вперед белый клык заблестел над губой. Даже в лесной тьме нельзя перепутать морду зверя и человеческое лицо. Теперь Олеся видела, что перед ней склонился тот самый мужчина, которого они оставили в комнате лежать на столе, пускать черную жижу из приоткрытого рта. А теперь он смотрел на нее, присев на корточки, чтобы их глаза оказались на одном уровне. Но даже так он продолжал оставаться зверем, сколько бы луна ни пыталась доказать Лесе обратное.
— Ты зверь… — проговорила она, не в силах совладать с удивлением.
— А ты — куница глупая. — Зверь втянул влажный воздух леса широкими ноздрями. — Болото проснулось! Чего удумала к нему идти? Дура-девка! — Покачал косматой головой, капли дождя посыпались с волос, вторя воде, льющейся с неба.
Леся прислушалась к шепоту леса, но тот молчал. Никто больше не аукал ей из чащи. Никто не пропевал ее имя на тысячу голосов. Только зверь рычал, нависая над ней, да холод от сырой земли пробирал до костей грязное полуголое тело. Леся дотронулась до скользкой рубахи и сморщилась от отвращения.
— Я не к болоту шла… — не зная, зачем вообще оправдывается, сказала она. — Я искала тропу. К дороге.
— К какой дороге? — Зверь дернул плечом. — Ай, и дела нет! Говори лучше, где тетка Глаша?
— Там. — Она обернулась, уверенная, что за спиной откроется дорога обратно, но кругом равнодушно шумел ночной лес. — На поляне она была…
— С кем? — Зверь терял терпение.
— С Олегом. — Леся не хотела, но вспоминала. — И ведьма эта старая… Она мальчика утопила! — Выкрикнула и вдруг поняла весь ужас случившегося.
Мальчик, милый рыжий Степушка, конопатый и мягкий, умеющий вырезать из дерева листочки, упал в болото, и то поглотило его, накрыло с головой холодной жижей.
— Аксинья с ними? — то ли спросил, то ли прорычал зверь.
Лесе стало еще страшнее, она осторожно кивнула. Зверь оскалился, подобрался, готовясь к прыжку.
— И что она? — Вопрос зазвенел в воздухе.
— В болото толкнула, — чуть слышно выдохнула Леся. — Степушку.
Зверь отшатнулся, блеск его глаз померк, словно бы он зажмурился от острой боли, а когда зеленоватый их огонь вспыхнул снова, то в нем зримо налилась яростная жажда крови.
— Убью суку, — почти равнодушно, но от того невыносимо страшно сказал он. — Пойдем! — И схватил Лесю за локоть, одним рывком поднял на ноги.
— Я не хочу! — Она затрепыхалась, но куда там. — Не пойду я к ним! Они ненормальные! Опусти! Мне домой надо!
— Ненормальные, говоришь? — Встряхнул посильнее, привлек к себе, чтобы она почувствовала злобу, кипящую во всем его существе. — А сама-то что? Или не слышишь, как болото зовет?
Листья дрожали на ветру, под ногами хлюпала грязь, где-то надрывно скрипело подломленное дерево. Ничего странного, простые звуки леса. Но Олеся понимала, о чем рычит ей зверь. Она и правда шла на зов, аукалась с кем-то, ждущим ее впереди. Но было ли это болото? Как теперь разобраться?
— Вот и молчи! — Тишину в ответ зверь принял за признание его правоты. — Думаешь, не узнал тебя? На весь лес воняешь страхом, так я тебя и учуял в первый раз. Я спас твою мышиную душонку, притащил в дом. Ты в долгу передо мной.
— Я уже отработала… — просипела Леся, отводя глаза от мерцающего злобой звериного взгляда.
— Полы помыла? Курам зерна бросила? — Зверь оскалился. — Ты пойдешь со мной. И на лобном месте признаешь старую ведьму виновной. Поняла? Вот тогда я смогу ее убить.
Что было ответить ему, чующему кровь зверю? Леся кивнула, соглашаясь, и цепкие, злые пальцы ослабили хватку.
— Отпусти… — жалобно попросила она, но зверь ее не слушал.
Он повернулся лицом к чаще, наклонился к земле, потащил за собой Лесю. Так они и замерли, скорченные нелепым поклоном. Потянулись секунды, грузно взлетела из кустов большая птица, пузыри гнилого воздуха лопались в болотной топи, лес молчал, но зверь вслушивался в его молчание, а потом встряхнул головой и выпрямился.
— Не отставай, — бросил он, направляясь в чащу.
Его ладонь продолжала стискивать Лесин локоть. И она пошла следом — грязь облепила ноги, мокрая рубаха холодила тело, беспамятство слилось с усталостью в беспросветный морок. Никогда еще Олеся не чувствовала себя такой беззащитной, как влекомая зверем из ниоткуда в никуда.
ДЕМЬЯН
Вначале вообще ничего не было. Бесконечная тьма хлынула сразу изо всех щелей, затопила все кругом, заслонила Демьяна от леса, озерной глади и тварей с болота. Вот он стоял на кромке перелеска, говорил с той, что пришла на место его любимой женщины, а вот мир обратился во тьму. Так чувствует себя неразумная птица, если в полуденный зной накрыть ее клетку черной тканью. Дема застыл, ощущая под собой землю, слыша еще отголоски жизни леса, схватился за них, как за спасительную веточку над водоворотом, но тут погасли и они. Исчезли, будто не было.
На какой-то миг, стремительный, а может, и бесконечный, Демьян завис в кромешном нигде, еще понимая, кто он. А после пропало и это. Черная вода затопила его, залилась в рот и уши, наполнила легкие — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Если бы Дема мог размышлять, то решил бы, что это смерть. Пустая и беспробудная. Но разума в нем не было. Ничего не было. Одна тоска и черная вода.
Иногда она шла рябью, иногда стояла, а порой выходила из него, как из берегов. Мерзкая жижа, гнилая и мертвая. И Демьян сдался. Растворился. Исчез.
Первыми вернулись мысли. Слабый просвет бесконечной тьмы вдруг обернулся осознанным чувством облегчения: если все это смерть, то умер он, упав в спящие воды озера. А значит, все, что случилось после — и перелесок этот, и Поляша с гнилыми пятнами на нежной коже, — лишь ужас погибающего сознания. Демьян даже вспомнил, как объясняли на учебе видения умирающих. Туннели, свет, усопшие родственники — все это агония угасшего мозга. Так вышло и с ним. Но видит лес, если выбирать между смертью и Полей, на самом деле ставшей болотной тварью, лучше сдохнуть.
И Демьян успокоился. Повеселел даже. Пока не поймал себя на этом облегчении. Мертвые не размышляют, не ищут оправдания и разъяснений. Мертвые гниют в земле. А если он, хорек эдакий, снова ищет лазеечку, лишь бы совесть не сожрала его потроха, то жив он. А Поля до сих пор стоит на кромке болота и скалит острые зубы во тьму леса.
Он бы закричал от бессилия, но голос еще не вернулся. Вернулся нюх. Демьян чуял запах теплого дерева, огня и сухих трав. Значит, он в доме. Еще пахло влажным льном и волосами, омытыми отваром из ромашки. Выходит, где-то рядом сестра. Которая только? Но в запахе не различить горьких ноток лесного безумия. Не Фекла рядом, Стешка. И только потом Демьян понял, что перекрывает все остальное. Болотный смрад разливался кругом. Так пахнет неживое, бродящее во тьме засыпающего леса. Кто-то опасный, кто-то гнилой и злобный пробрался в дом. Но как? Не ступить на тропу лесную мертвым ногам. Так завещал Батюшка. За тот непреложный закон было отдано слишком многое. Чужие жизни, свои души.
Кто же посмел нарушить его?
Мысли разбегались, но на ум приходило лишь одно имя. Любимое, ласковое, привычное. Он даже представил, как Полина входит в дом, переступает порог, проводит ладонью по вырезанному из старого дуба лику старца с молодыми улыбчивыми глазами. Она всегда так делала, называла оберег Лесовичком, щекотала ему широкий нос. Аксинью передергивало от гнева, но она не вмешивалась. Копила злобу, старая ведьма!
Все так и было, наверное. Поляша пришла домой, как всегда приходила, вернувшись из леса. Только в этот раз холодной и влажной была ее грудь, а по ладони, гладящей Лесовика, расползалось гнилое пятно.
Демьян дернулся, тело отдалось тупой болью, но пошевелилось. Теперь он чувствовал, что лежит на твердом столе, вымазанный чем-то холодным и липким. Чем-то смердящим. Он попытался перевернуться на бок, но сил не было. Рывком поднял голову, но затылок налился пудовой тяжестью.
Прохладная ладонь прижалась к его лбу. Он втянул воздух, боясь и желая различить в нем мертвый запах Поляши. Но его не было, один лишь ромашковый отвар да сухой лен.
Стеша помогла ему приподняться. Он разлепил веки, мир плыл перед глазами. Размытое пятно вместо лица сестры, огненные всполохи там, где мерцал фитилек свечки.
— Дема, Дема… — жалобно позвала его Стешка, когда голос пробился через завесу тишины.
Так жизнь вернулась в Демьяна, но не было времени, чтобы разобраться, рад ли он этому.
— Ты меня слышишь, Демочка? — плакала сестра, покрывая его лоб поцелуями.
— Слышу, — прохрипел он и удивился, что помнит человеческую речь.
— Лес наш господин… — запричитала Стешка. — Выдюжил, вытянул брата моего из омута, я теперь до смерти твоя по праву и роду…
— Прекрати ты… — Слушать, как молодая девка причитает, словно старуха, было ему невыносимо. — Воды дай.
Рванула в сторону, только платье зашуршало. Тяжелая голова со стуком рухнула на стол, Демьян поморщился, но боль отрезвляла. Когда Стешка вернулась, он уже смог сесть и опустить дрожащие ноги на пол. Вода из кружки полилась в пересохшее горло. Дема закашлялся, зафырчал, допил до самого дна, а Стеша все топталась рядышком, жалобно на него поглядывая.
— Да хорошо все, хорошо, — успокоил он сестрицу. — Жив я. — Огляделся: дом тонул во мраке и тишине. — Где все?
Стешка вздрогнула, но покорно ответила:
— Мы тут с Феклой остались. Матушка… — Сбилась под тяжелым взглядом брата, продолжила: — Матушка к поляне пошла тебя у леса вымаливать.
Демьян досадливо поморщился. Этого только не хватало. Каким бы чудом ни вернулся, а приписывать свое спасение паршивой ведьме он не желал.
— Остальные где? — спросил он, ожидая услышать, что все спят, одну только Стешку оставили сторожить его сон, вот они с Феклой и сидят в горнице, слушают ночь.
Но сестра вдруг всхлипнула, прижалась к его плечу лбом. От неожиданности Дема застыл, потом осторожно погладил вздрагивающую спину Стешки, та зарыдала еще отчаяннее.
— Чего стряслось-то?
Худая спина задрожала, тонкие косточки проступили под кожей, хоть бери и считай. Но Демьян с силой оторвал Стешку от себя и посмотрел ей в глаза. Соленая вода заливала их предчувствием большого горя.
— Матушка увела Степана в лес… — выдохнула она, шмыгнула раскрасневшимся носом. — Тетка с Олегом за ней пошли. И девка пришлая, та, что ты в лесу нашел. Она с ними.
Дема вдохнул раз, вдохнул другой, заставил мысли разогнать ленивое движение. Спятившая ведьма увела младшего сына на лобную поляну, чтобы вымолить его, Демьяна, жизнь у леса. Для обычного человека это все показалось бы набором пустых слов. Но зверь, спящий в Деме, насторожился, поднял уши, глухо зарычал, готовясь к драке. Спятившая ведьма забрала мальчика, чтобы отдать его болоту взамен другой жизни. Жизни своего единственного сына. Жизни нового Хозяина.
— Сука!
Демьян зарычал, вскочил на ноги и чуть было не упал, но Стешка подхватила его, удержала, откуда только силы в этом тонком тельце нашлись?
— Давно они ушли?
— Не очень.
Значит, есть еще шанс успеть, остановить беду, задушить эту гнусную дуру, спасти маленькую жизнь.
— Я пойду. — Дема отстранился, шагнул к двери.
— Ты на ногах еле держишься… Не ходи. Жутко тут. Останься со мною, Дема, пожалуйста… — несмело пробормотала Стешка, а когда Дема бросил на нее злой взгляд, потупилась и отступила. — Прости, Хозяин, твое право, иди…
И слова ее, тихие, покорные, хлестко ударили Дему по лицу. На тебе, на! Такой же ты, как отец твой, живешь по праву силы, не умеешь ценить заботу и доброту. И любовь сестринскую, отважную, не просящую ничего взамен, тоже ценить не умеешь. Да и не достоин ее такой зверь, как ты.
— Прости… — пробормотал Дема, жар хлынул на щеки. — Стешка, милая, прости… Но там беда.
— Ничего-ничего. — Снова всхлипнула, вытерла нос рукавом. — Если надо, ты иди… я у окошка посижу.
Демьян шагнул к ней, чуть не упал, но осторожно обнял сестру, поцеловал в ромашковую макушку, та доверчиво затихла в его руках. Маленькая, почти ему незнакомая, но родная.
— А давай вместе пойдем? — предложил он.
— Нельзя Феклу одну оставлять. — Замотала головой, отстранилась, посмотрела бездонными озерными глазами, улыбнулась чуть заметно. — Ей из дому не выйти, помнишь?
Демьян помнил. Тех, кто был спасен великим чудом, отвоеван у леса да мертвой воды, легко потерять безвозвратно. Выйдет Фекла за порог, услышит, как тянет через лес свою песню спящий на дне озера, и пойдет к нему. Вспомнит, что почти успела стать его невестой, и не удержат в роду ее Батюшкин наговор да кровавая ворожба.
— Я вернусь. И всех приведу, — шепнул Дема и погладил сестру по нежной щеке. — Тетку Глашу, и брата, и Степушку. Все хорошо будет, веришь?
СТЕШКА
Свеча, оставленная на столе, слабо мерцала в глазах Стешки, но она больше не плакала, привычная верить обещаниям Батюшки. И когда Демьян вышел из дома, не обернувшись на последней ступени крыльца, и когда скрылся в чаще, по-звериному быстро проскользнув родовую поляну, Стешка верила, что он вернется и все будет хорошо.
Она осторожно вошла в дом, прикрыла за собой тяжелую дверь и долго стояла, вглядываясь в молодые глаза деревянного старца, который должен был защищать их род, да не сдюжил. Шорох в девичьей комнате ее не напугал. Пусть Фекла и лишилась разума, но тело ее оставалось сильным. Сестра любила кружить по комнате, беззвучно напевая что-то. Подходила к окну, рисовала на стекле невидимые знаки. Словом, жила так, как умела. Но открыть дверь, повернув ключ в скрипучем замке, Фекла не могла.
Только щелчок все равно раздался, и Стешка вскрикнула от неожиданности. На пороге стояла Фекла. Рыжая коса растрепалась, платье смялось, но взгляд больших глаз показался Стешке чистым, осмысленным.
— Сестрица?
Фекла всем телом подалась на ее зов, сморщилась, словно попыталась вспомнить что-то, но лицо тут же разгладилось, губы дернулись и растянулись в улыбке.
— Феклушка? — Стешка боялась поверить в то, что видит, но сердце ее уже трепетало от радости. — Фекла!
Бросилась к сестре, обняла ее за плечи, обвила руками, прижалась щекой к щеке, омывая их слезами.
— Сестричка моя, милая… — шептала она, не в силах оторваться от Феклы. — Вот же радость! Вот же счастье! Лес тебя вернул! Услышал молитвы!
Фекла продолжала стоять, она позволила обнимать себя, но сама не отвечала на объятия, только Стешка этого и не заметила. Как умеют лишь чистые души, она вся отдалась счастью.
— Ты голодная, наверное? — трещала она, увлекая сестру по коридору к общей комнате. — Пойдем, пойдем, милая, хлеба уж я найду… и молока! Хочешь молока?
Они вошли в горницу, сухие веточки, раскиданные Аксиньей, затрещали под их ногами.
— Ох и беспорядок тут! — засмеялась Стешка серебряным колокольчиком. — Ничего, расставим по местам, ты садись! Садись, милая! Я сейчас!
И принялась хвататься то за одно, то за другое, причитая, смеясь и плача. Но Фекла не смотрела на нее. Она медленно обошла комнату — ни одна половица не заскрипела под ее босыми ступнями, — подняла с пола веточку медуницы, поморщилась, отбросила прочь, вытерла ладонь о подол. Подошла к столу, опустила палец в черную жижу, натекшую с брата, попробовала на вкус, улыбнулась чему-то, заглянула под стол, провела рукой по верхней полке, заставленной снадобьями. Искомое Фекла нашла лежащим на крае скамьи.
Старый серп влажно блестел в отсветах свечей, которые успела зажечь Стешка. Стоило фарфоровой ручке Феклы прикоснуться к нему, каждый фитилек в комнате вздрогнул и потух. Воцарилась тьма.
— Ой… — испуганно охнула Стешка.
Увлеченная уборкой, оглушенная счастьем, она мигом ослепла, стоило свету погаснуть. Осталась лишь тень, что скользнула к ней от скамьи, лишь оголенное лезвие серпа, сверкнувшее рядом, лишь влажный блеск мертвых глаз, лишь ослепительная боль и холод пола, на который Стешка рухнула за мгновение до того, как соленое озеро сомкнулось над ее головой и утащило ее на самое дно.
— Тихо-тихо, — убаюкивающе прошептала Фекла, опуская ладонь на мягкую макушку сестры. — Время пришло большой крови, чистой твоей душе нечего видеть, нечего страдать. Рухнули все оковы. Живая кровь затопит лес, и придет вода мертвая. Ш-ш-ш-ш-ш-ш…
Стешка дернулась в последний раз, горячая кровь из рассеченного горла залила пол. Фекла укутала напившийся родовой жизнью серп в подол и пошла к порогу. Долгие годы ее заточения канули в небытие. Долгие годы тоски по свободе и мщению. Долгие годы жизни без жизни. Долгие годы старых законов, которым сегодня пришел конец.
Фекла устала ждать и почти перестала верить, но этой ночью болото обрело Хозяина.
Слава той, что нарушила ход вещей! Слава той, что предала свой род! Слава ей и смерть!
Фекла спустилась с крыльца. Босые ноги защекотала пыль. Ничто больше не держало ее в доме, никто больше не был ей указом. Фекла захохотала, втянула живой запах ночи и бросилась в лес.
СИЛА МАТУШКИ
ПОЛЯША
Сестры летели строгим клином. Три белых облачка по правое черное крыло, три — по левое. Тихие, легкие, невесомые — пушинки, что пускает по ветру разогретый июльским жаром тополь. Поляша чувствовала их внимательные взгляды, слышала, как шелестят перья на ветру. Достаточно было наклонить в сторону тонкую смоляную шею, чтобы они мягко ушли, снижаясь. А можно было, напротив, устремиться ввысь, и они последовали бы за ней, и не остановились бы, пока солнце не сожгло бы их, обращая в пепел.
Поля смутно помнила историю человека, который так мечтал о небе, что взлетел, но тут же потерял голову в погоне за высотой и разбился. Смешная сказка пыталась рассказать о чем-то важном, скрывала смысл между строк. Когда-то Поле нравилось видеть то, что прячется от первого взгляда, теперь она вообще не доверяла зрению, одно лишь сердце, чутко различающее ложь в правде, а главное — правду во лжи, оставалось ей опорой.
Это раньше славная девочка с необычным именем Пелагея зарывалась в толстые книги, пряталась от мира, мучала сердце смутным предчувствием чудес. А теперь она сама стала чудом. Чудом в перьях, как горько смеялась она, ведя нескончаемые разговоры сама с собой. С кем еще говорить, если сестры твои — лебедицы, а ты — главная среди них, к тому же черная как смоль?
Да и нет времени для разговоров, когда новое время стучится в дверь, а старое издыхает на пороге. Лес засыпал. Кружа над ним, Поляша видела это все четче, верила в это все крепче. Не ко времени жухла листва, опадала хвоя, пахло сыростью и стоялой водой. Все меньше зверья бродило по тропам, кто-то тонул в трясине, кто-то умирал от голода, кто-то спешил унести лапы, но куда? Чем дальше от чащи, тем ближе к человеку. И снова смерть. Только смерть. Гниль и вонь.
Некому защитить лес — дремучий, вековой, полный тайн, живущий по своим законам. Умер Батюшка, нет того сына, что заменит его. Скоро-скоро рухнут старые правила. Скоро угаснет последний огонек лесного рода.
Поляша почувствовала, как топорщатся перья от чистого, исконно человеческого предвкушения. Слишком долго она ждала этого! Нити семьи, в которой так мучительно жилось ей, натянулись до предела. На одной лишь злобе сумасшедшей старухи держатся они. Но ничто не вечно, даже Матушка способна оступиться, рухнуть наземь, подкошенная чужой силой — одним ударом мощного крыла, цепкой хваткой женских пальцев. Хрустнут под ладонью косточки, булькнет в горле, закатятся прозрачные глаза. И лес уснет, осиротелый, уступая место тому, кто пробудится на дне озера.
От мыслей об этом по телу, скрытому смоляными перьями, стройному женскому телу, пробежала волна нестерпимого жара.
Мало чего на свете можно желать сильнее, чем обнять любимого мужчину. Поляша и сама так думала в той, другой жизни, когда ездила по кругу на скрипучем автобусе, безвольно рассматривая мир за окном. Руки ее, ноги ее, впалый живот и острые бедра, тяжелая голова, синяки на предплечьях — вот что она оставляла, мыслями убегая прочь. Туда, где ее любили бы. Туда, где ее называли бы красавицей, где гладили по голове и шептали: «Полечка, Поляша, Полинушка». В мир грез, в мир, которого не было.
Тяжелое имя Пелагея она не любила. Большего, чем нежное прикосновение любящей руки, не желала. А когда пришел он, сильный и теплый, с мудрыми глазами и спокойным голосом, то все сложилось в неделимую картину.
— Как зовут тебя? — Прикоснулся к щеке, скользнул по шее, опустил руку на плечо.
— Пелагея. — Имя царапало горло.
— Не нравится? — тут же догадался он. — А как хочешь?
— Поляша… — Застеснялась своей робости, поглядела на него, залилась жаром смущения.
— Будешь Поляшей.
Они промолчали ровно три остановки. Потом его большая ладонь медленно сползла по плечу вниз, обхватила крепкую, мигом налившуюся теплом грудь. Поля дернулась было, но обмякла. Так они и сидели в тишине и жаре, а когда автобус, скрипя, доковылял до конечной остановки с облупленной надписью «Лесная», то вышли и тихонько побрели по тропинке.
— Вот что, Полина, — наконец сказал он. — Ты молодая девка, сильной вырастешь… А я уже старый, да?
Она оторвала взгляд от тающей среди опавшей хвои тропки и подняла на него глаза. Он был таким высоким, так крепко, так уверенно стоял на земле, что седых волос в бороде, похожих на серебро в густой меди, и морщин, бегущих от прозрачных глаз, Полина просто не разглядела. Он не звал ее Пелагеей, как отец. От него не пахло сивухой и грязным телом, как от отца. Он смотрел на нее с теплом, как никогда не делал папа. Только ее крепкая грудь, так ладно умещавшаяся в ладони, и роднила их. Но об этом Полина не хотела думать, она лишь крепче сжала его руку в своей. Он кивнул.
— Вот поживем, а там и сына мне родишь.
Шагнул с еле видной тропы и повел Полину в самую чащу.
«Обратной дороги в жизни не найду…» — испуганно подумалось ей.
Как в воду глядела. До конца жизни так и не смогла отыскать обратного пути.
Много листвы успело вырасти и опасть, но сына Батюшке Полина родила. И вот теперь обнять его она желала куда сильнее, чем когда-либо — прижаться к любимому мужчине. Хотя мужчин-то у нее и не было. Был старик, был мальчик. Может, потому так странно сложилась ее судьба, может, потому летит она в лебедином теле?
Да что гадать — главное, что сын ее скоро окажется рядом. И Полина наконец обнимет его, а руки ее будут теплыми. Не править больше нечисти в этих краях, не бывать здесь болоту. Скоро-скоро пробудится тот, кто не позволит гнили отравлять воду, потому что смерти не будет места на берегах озера жизни.
Еще чуть-чуть, еще немножко, и все случится. Поляша закрывала глаза и видела, как лежит в чаще ее звереныш, отплевывается от воды, трясется от страха, но вспоминает, что с ним приключилось. Эка вырос он, эка возмужал! Теперь и не вспомнить ей, сколько лет прошло с их последней встречи. Да и назвать ли встречей ту бесконечную, ту нестерпимую ночь, когда чрево ее разродилось ребенком и принялось изливаться кровью? Об этом не следовало вспоминать. Но как не вспомнить, если из злого, как волчонок, мальчишки Демьян вырос в мужчину — косматого, выпестованного одиночеством, будто утес на краю света?
Ей даже смешно стало на мгновение, когда их глаза встретились — ее, напускно-мертвые, обманно-равнодушные, и его — испуганные, тоскливые, яростные. Сам он и не знал, насколько похож стал на отца. Два кобеля, сцепившихся за сучку, два зверя, дерущихся за право сильного, два барана, застывших на месте не в силах уступить дорогу.
Это сейчас, увидев мир с высоты лебединого полета, Поляша могла посмеяться над их борьбой. А тогда сердце ее замирало, кровь в ней бурлила, тело томилось от желания и страха. Как любила она их обоих, каждого по-своему, как жалела! И что теперь? Один мертв, второй бродит не по своей тропе. А она так и вовсе застряла посередине. Не в лесу, да не в озере. Не в жизни, да не в смерти. Не в человеческом, да не в птичьем обличии.
Но стоит волчонку очнуться, приползти домой, передать слова старой ведьме, и безумную старуху ослепит злоба, бросится она прочь от спасительного крова, вот тут-то они и встретятся.
Лебединый клин медленно приближался к озеру. Сверху оно казалось литым полотном, серой тканью, наброшенной на луг. Лебедицы опустились на воду, наклонили длинные шеи, прощаясь, и заскользили прочь, готовясь отдохнуть перед новым днем, одна лишь Полина отправилась к отмели, туда, где темнели гнилостные язвы болота.
Там оседали берега, там поднимался ил, а по воде — спокойной, сонной — расползалась густая сплавина. Переплетение зеленых стеблей, коричневых щеточек камыша да шепота — тихого, но явственного, монотонного и мертвого. Бывало, взлетишь над водой, и отмель кажется тебе красивой. Темная гладь озера сменяется мшистым ковром, там и здесь яркими пятнами раскрываются душистые кувшинки, высокая травяная осока тянется вверх, а между зелеными веточками багульника алеет клюква. Где-то тихонько булькает квакша. Жизнь зацветает там, где был лишь озерный сон.
Но это обман. Только зазеваешься, только устало присядешь на мягкую кочку, как из топи вытянется холодная рука, вся в землистой слизи, смрад разложения наполнит воздух, затихнут квакши, заскользят во мху испуганные ужи. А цепкие мертвые пальцы взметнутся, схватят за теплое и мягкое и потащат вглубь, в смерть, в трясину.
Вот что бывает, если резать молодые нежные горлышки на берегу спящего озера жизни. Великому не нужны такие дары, нет. Смертью питается только смерть. Гнилью — гниль. Обескровленные тела уходили на дно, оставались там, обращались в жижу. Отданные Батюшкой в плату за сон и вечную жизнь, они не нужны были спящему. Он даже не заметил их. Но кровь не проливается просто так. Запах ее, вкус ее, цена ее — вот что чуют силы темные, силы мертвые, и приходят, чтобы забрать себе. Так родилось болото.
Зазовки да упыри, мавки да омутницы, багники да лопасты, лявры да кикиморы. Заложные покойники, усопшие по вине леса, обескровленные без вины озера. Неупокоенные, непогребенные. Жаждущие живого тепла. Их породил страх Батюшки перед старостью и бессилием, а спящий спал, не в силах помешать человеку. Только семерых он спас, только семерых принял во служение. Шесть белых лебедушек да одна темная. Как выбирал, чего хотел от них — не ведано. Так и летали они над озером, так и взывали к спящему, так и ждали своего часа.
Все было продумано до мелочей. Полина рассекала черной грудью спокойную воду и мысленно раз за разом возвращалась к каждому шагу, что привел их к сегодняшней ночи, полной томительного ожидания.
Чужака, пересекшего границу леса, они почуяли одновременно. Вскинули головы к небу, зашумели, забили крыльями по воде. На мгновение Поляше даже показалось, что спящий заворочался на дне, пробуждаясь. Но нет, конечно, нет. Им оставалось ждать, когда незваного гостя почует наследничек ушедшего в небытие Хозяина леса. Даже с последней жертвой они были согласны смириться. Но наследник пришел один. Опустился на колени перед озером, прикоснулся к воде ладонью. Поляша заметила его издалека, ловко скользнула вглубь, обернулась человеческим телом, подплыла, схватила за протянутые пальцы и дернула к себе.
Лишь потом посмотрела, кого принесла ей в подарок судьба. Ожидала увидеть тонкие черты красивого лица, острый подбородок, пухлые губы, словом, племянничка своего, Олежку. Но водой давился волк. Всклокоченный, яростный, испуганный до смерти Демьян. Она сама чуть воды не наглоталась, ослепленная секундной вспышкой боли. Любая женщина потащила бы утопленника вверх, спасла бы, выволокла на берег, завыла над ним, покрывая любимого мужчину поцелуями. Любая лебедица бы в испуге отпрянула, бросилась бы прочь от тонущего волка.
Но она не была ни женщиной, ни лебедицей. Да и он ни мужчиной, ни волком не был. Берегиня да лесовой. Хороша парочка. Так и бултыхались они, один — прощаясь с жизнью, другая — приветствуя ее. Поляша ловила бешеный взгляд прозрачных глаз Демьяна, слышала, как льется в грудь ему стылая вода, и думала: глупый мой, глупый. Такой же, как отец твой. Столько лет водить к озеру безумцев, но так и не догадаться, кого кормишь дарами этими.
Но всему приходит конец. Лесовой Батюшка умер, болотнику неоткуда взяться. Время закончить все, Великое. Время открывать глаза.
Вот тогда краям этим даруются покой и справедливость. Лесу останется лесное, озеру — озерное. Не станет больше злых людей, что пили чужую силу. Одни лишь верные лебедушки. Только сына бы успеть обнять, успеть окунуть его, как кутенка, в воды жизни, чтобы он прозрел и встал на путь истинный. Путь того самого сына. На путь лесного Батюшки. Вот тогда и заживем. Ох, как заживем!
Полина проскользнула мимо затхлой отмели и направилась прочь, к берегу, который не стал еще склизким и гнилым. Ей хотелось обернуться девушкой, пройтись по острым камням, размять ноги, закружиться с сестрами, переплетаясь нагими телами, тонкими веточками, жарким духом. Ей хотелось воспеть эту ночь — ночь великих надежд — и запомнить ее такой — предвкушающей, томительной, сладкой. Кто знает, может, в следующий раз в их хоровод вступит сам спящий? Пробудившийся, могучий, справедливый, знающий, как жить им и кем быть. Поляша первой протянет ему ладонь, склонит голову, почувствует, как легким поцелуем он отметит ее главной своей служительницей. А сестры-берегини звонко рассмеются от счастья, скрепляя их союз.
Так и будет, все так и будет. Поляша успела взлететь на крутой берег, скинуть перья, поежиться на ночном ветру, а потом пришла боль, а потом пришел страх. В горло хлынула густая жижа, тело сковал холод болотной топи. Она не помнила, как упала, не видела, как сестры ринулись к ней, а за ними следом потянулся лебединый пух. Обдирая нежную кожу о камни, они донесли ее до полянки, уложили на мягкую траву, принялись гомонить испуганно, словно забыли, что вовсе не птицы.
Но Поля видела только сына — круглое лицо, рыжие веснушки, на бледной коже они темнели, как брызги лесной глины, округленный в страхе рот, омертвевшие щеки, холодный пот, каплями застывший на лбу. Это был ее мальчик. Ее кровиночка. И его одним толчком опрокинула в болото мертвая рука кричащей от восторга зазовки.
Растворяясь в темноте безумия, Полина успела вспомнить спокойно, почти равнодушно в своей ярости: зазовки никогда не приходят сами, они не охотятся в ночи на чужих детей. Вызвать чудище, порожденное болотом, может лишь сила, равная ему Сила Матушки леса. Ненавистной старой ведьмы, которая, кажется, снова одержала победу.
ОЛЕГ
— Отпусти! — бушевала Глаша, отталкивая от себя руки сына. — Пусти! Пусти! Убью, падаль!
Ярость наполнила старое тело небывалой силой. Пусть по ввалившимся от времени и горестей щекам текли жгучие слезы, бабка продолжала рваться к поверженной сестрице, ведомая одной лишь жаждой мщения.
— Нельзя, нельзя так, — пытался вразумить ее Олег, оттаскивая в сторону, роняя на мох и хвою.
Он с трудом понимал, что происходит. Весь этот день связался в один узел бессмысленных блужданий между домом и лесом. Когда жар схлынул и тетка Глаша устремилась в лес, он побежал следом. А куда было деваться? В сердце билась тревога за братьев — и того, что остался захлебываться жижей на столе, и того, что ушел вслед за Матушкой. Он ожидал увидеть на поляне кровь и смерть, как бывало, когда род их приносил жертву лесу, а вместо этого заметил лишь тень, скользнувшую в топь. Тень, которая утащила за собой Степушку.
И пока тетка Глаша каталась по траве, силясь выцарапать глаза сестре, и пока пришлая девка смотрела на них, окаменев от ужаса, Лежка думал лишь об одном: он здесь чужой. Он помнил все, что случилось с ним, но ничего не понимал. Законы, по которым жил род, были для Олега лишь правилами, придуманными строгой Матушкой. Остальные же видели в них нечто большее. Как и в тени, вернувшейся в болото.
«Зазовка, — подсказала Олегу неутомимая память. — Это была зазовка».
Видать, кто-то говорил о ней, а Лежка услышал. Если постараться, он смог бы вспомнить тот разговор. Но какая с того польза? Какой прок? Помни хоть шорох каждой ветки в чаще — если она тебя не принимает, то не стать тебе лесу своим. Никому не стать, никогда, нигде.
— Разними их! — крикнула пришлая девица, странная в своем безумии, опасная в остроте зорких взглядов, и Лежка послушался, он привык слушаться женщин леса.
Разнял, повалился на траву вместе с теткой, пока Матушка пыталась вдохнуть пережатым горлом.
— С-сука! Что натворила… — Глаша сбросила с себя руки сына и сумела подняться. — Ты понимаешь хоть что?
— Получше тебя!.. — Голос Аксиньи совсем осип. — Я Демушку вернула, Хозяина нашего… Он сейчас сюда придет…
Глаша прижала ладони к щекам.
— Совсем спятила, сестрица… Болото не отдает своего, не меняет… Никого не слушает.
— Это тебя оно не слушает, старая ты дура. — Аксинья попыталась пригладить растрепанные волосы, стряхнула комья грязи, облепившие подол. — А я Матушка всему, что здесь живет.
— Живет! А болото мертвое. — Глаша вздрогнула всем телом. — И сыночек наш… Степушка… — Всхлипнула, зажевала губами, вот-вот зарыдает, но сдержалась, только шагнула к сестре. — Коли тварь эта тебя слушает, вели ей вернуть мальчика!
Аксинья быстро приходила в себя. Даже не взглянув на подступившую к ней старуху, она только плечом дернула и принялась заплетать волосья в косу. Лежка застыл, наблюдая, как медная с серебром копна послушно вьется в длинных сухих пальцах Матушки. Он чувствовал, что в этих ее движениях — спокойных, мерных — скрывается ворожба, но не мог противиться тому. Слишком уж послушно утихло в нем сердце, забилось ровно, в такт дыханию. И спать захотелось, и приятная тяжесть разлилась по телу.
— Прекрати! — крикнула Глаша, дергая сестру за локоть. — Мне твои космы что с гуся вода, перед мальчонкой красуешься?
Аксинья фыркнула, но руки опустила, волосы рассыпались по плечам, а Лежке опять стало холодно и тревожно.
— Кто ж виноват, что сынок твой никчемный такой вышел?
— Скажешь, не ты? — Глаша бросила на сестру злобный взгляд, обтерла сбитые руки о фартук и подошла к краю поляны. За ней начиналась топкая жижа молодого болота. — Вот так подарочек, вот так близенько подошло, проклятое…
— Твоих детей я не травила, — проговорила ей в спину сестра.
— И то хлеб. — Не оборачиваясь, старуха поманила ее пальцем. — Иди вот, погляди, чего дозвалась… — Аксинья приблизилась. — А ты… — Теперь корявый палец указывал на Олега. — Бери девку и возвращайтесь в дом… Не след там Стешку одну оставлять в такую ночь…
Лежка не сразу понял, что обращаются к нему. То, как мирно тетки теперь стояли рядом, по старинке ворча друг на друга, будто и не было жестокой драки, поразило его больше тени и болота, так внезапно появившегося на краю лобной поляны. Потому он застыл, не веря своим глазам, а Глаша и повторять не стала — потянулась к сестре, начала шептать ей что-то неразборчивое. Лес высился над ними, спокойный и уверенный, что все идет своим чередом.
У Лежки даже горло перехватило: он закашлялся, не понимая до конца, что душит его — страх, слезы или смех, а потом оглянулся, уверенный, что позади него стоит девка, Леся, кажется. Топчется на месте, тянет подол к коленям да озирается кругом. Вот она-то, пришлая, чужая, не привыкшая к роду и лесу, должна разделить его удивление. Олег уже представил, как они будут идти вместе, делясь увиденным и пережитым, вдвоем ведь любой груз легче. А потом вернутся тетки со Степушкой, и как-нибудь да все они заживут. Может, и девка тут останется. А может, его отпустят в город вместе с ней, проводить, чтобы не заплутала. Коль Демьян вернулся, что ж ему сиднем сидеть?
— Пойдем, — позвал Олег, оборачиваясь к Лесе.
Но ее не было. За спиной Лежки раскинулась полянка, а дальше — кусты боярышника, через которые они пробирались, спеша на выручку брату. А дальше был лес. Всюду был лес. Осины, сосны, дубы, ясени. Мох, трава, кудрявый папоротник, жимолость с синими ягодами, похожими на маленькие ноготки. Но никакой девки. Как могла она исчезнуть в лесу с ее испуганными глазами, растрепанными космами, тонкими щиколотками и разодранной ногой? Куда понесло ее, глупую? Какой зверь уже полакомился сладким мясом, похрустел косточками?
Олег кинулся на край поляны. Осинка, стоящая там, печально зашумела листвой.
— Леся! — крикнул он, но чаща заглушила голос.
Ветер качал кроны, лес жил своей дремучей вековой жизнью, он даже не заметил, как растворилась в нем еще одна душа. Олег заозирался, но помощи ждать было неоткуда. Тетки о чем-то взволнованно шептались, верная Стешка осталась в доме. И только от него, от безвольного Лежки, зависело, вернется ли пришлая девка в город, если она, конечно, уже не померла.
«Вот потеряешься в лесу… — спрашивал его Батюшка, усаживая на колено, — что кричать будешь?»
Олег пыжился, морщился, подыскивая слова, но молчал. Его всегда пугали вопросы о лесе. Это старшие дети плутали там, зная каждое дерево по имени, для Лежки мир за границей поляны был неизведанным и страшным местом. Матушка с тетками ругали его за трусость, Демьян с Феклой дразнились, только Батюшка и учил мальчишку лесу, жаль, что рядом его почти не бывало. Но это правило Олег запомнил крепко.
«Ну-ка, ты же знаешь, скажи! — улыбался Батюшка. — Что кричать будешь?»
«Ау…» — заливаясь жаром, отвечал Лежка.
И Батюшка ласково гладил его по голове.
«Правильно, сынок, ау».
Лежка никогда не терялся, да он в чащобу-то и не ходил. Дом, печь, горячий хлеб, скотина и куры. Зачем ему дремучий лес, когда и так дел полно? Но теперь от него зависела жизнь потерявшегося в лесу.
— Ау! — закричал Лежка. — Ау!
Вначале все стихло от удивления. Потом зашумела осинка, передала его крик сестрице, стоящей рядом. И так, от дерева к дереву, зов человеческий рассекал чащу, чтобы плутающий в ней нашел дорогу обратно.
— Ау! — кричал Олег, всматриваясь во тьму. — Ау!
Он замерз и обессилел, горло саднило от боли, но зов продолжался, пока в зарослях боярышника не захрустели чьи-то шаги.
— Ау! — еще громче крикнул Лежка, бросаясь вперед.
Он прорвался через кусты, чуть не упал на скользком мху, зацепился рубахой о корягу и не глядя обхватил пришлую девку руками, обнял, прижал к себе. На мгновение он почувствовал, как дрожит ее окоченевшее тело, как тяжело и испуганно она дышит, прикоснулся губами к ее волосам, пахнущим незнакомо, горько, опасно, и этого хватило, чтобы жар сердца разлился по телу тяжестью, дурманной Матушкиной ворожбой.
— Леся… Куда же ты? — бестолково залепетал он, сам не понимая, что творится с ним, извечно спокойным. — Я обернулся… А тебя нет! Нет тебя! Куда же ты?
Олеся что-то сдавленно проговорила, выскользнула из его рук, отпрянула, растерянно глядя на него, словно не узнавала. Только теперь Олег заметил, что вся она покрыта болотной грязью и стоит перед ним босая, полуголая и дрожащая от холода.
— Ты ж окоченеешь! — испугался Лежка, хватая ее за руку. — Пойдем в дом скорее!
Но Леся продолжала стоять, незряче глядя сквозь него.
— Ты бы не спешил так, братец.
Этот утробный рык, мало чем похожий на голос, заставил Олега схватиться за нож, висевший на ремне, но рык тут же сменился коротким смешком.
— И за игрушку свою не хватайся. Все свои.
Зверь снова хохотнул и вышел из тьмы. То был первый раз, когда при виде брата Лежка почувствовал глухую злобу. Легко чувствовать себя Хозяином, когда ты зверь, когда земля под тобой стелется мягкой тропинкой, когда деревья кланяются тебе при встрече, а старый лось приходит чесаться лбом о твою ладонь. Легко чувствовать себя Хозяином, когда ты и есть он. А попробуй всю жизнь быть слепым да глухим, не могущим разуметь закона, которым живет этот край. Смог бы Демьян тогда выходить из чащи, хватать за руку испуганную девчонку да тащить ее к поляне, будто ничего и не происходит?
— Отпусти ее… — чуть слышно попросил Лежка, послушно направляясь вслед за братом.
Но тот услышал. Повел плечами, мало что шерсть на загривке не встала дыбом. А может, и встала, да под курткой того не разглядеть.
— Что говоришь? — И нарочно как следует тряхнул Олесю, та слабо охнула, бросила на Лежку загнанный взгляд.
— Ей же больно… Отпусти, — еще тише попросил Олег.
Демьян застыл, поглядел на Лесю, словно только теперь ее увидел, и ослабил хватку. Та чуть было не упала, но удержалась на ногах, принялась тереть освобожденное запястье, злобно сверкая глазами.
— Псина позорная, говорю же, сама пойду…
— Гляди, какая языкастая! Некогда мне тебя учить, твоя удача… — Дема развернулся, только хвоя зашуршала под его ногами. — Веди ее давай, сердобольный наш.
Лежка кивнул, подошел к Олесе и протянул ей руку. Та подняла на него глаза, ни единой слезинки в них не сверкнуло, и молча схватилась холодной ладошкой. Так и пошли они к поляне: зверь впереди, два испуганных кутенка — следом. Лес укрыл их, сестры-осинки забыли человечий зов, стоило только утихнуть эху. Только плотный дух мокрой псины долго еще вился между деревьями, напоминая им, что ничего еще не закончилось.
ДЕМЬЯН
Девчонка отставала, цеплялась за каждую корягу, ныла, хлюпала носом, и пахло от нее, как от загнанного зайца — остро и горько. Страх лился из нее, жгучий запах был куда сильнее пота уставшего тела. Даже мертвый учует его из-под земли.
Дема шел к лобной поляне, почти не глядя по сторонам, когда почуял ее. Знакомый привкус страха в воздухе. Будто молочного поросенка приготовили резать, показали нож и нависли над ним, наслаждаясь отчаянным визгом. Демьяна передернуло. Кто-то слишком боялся в его лесу. Непорядок.
В его лесу. Он так и подумал, и чуть было не расхохотался. Засыпая и просыпаясь в общажной комнате, слушая чужие скрипы и чужой храп, чуя запахи пота, слюны, немытых волос и прочей гадости, он мечтал различить во всем этом духмяную нотку леса. С его сыростью низин, с хрустом сухих веток, с горьким дымом, терпким можжевельником, с хвоей и прелой листвой. Мечтал, но быстро прогонял опасные мысли, напоминая себе, что лес пахнет кровью, страхом и смертью. Болотом и предательством.
И вот теперь, шагая по знакомой тропе от дома, он ощутил все запахи, которые мог дать ему лес-господин. Хотел багульник? Вдыхай. Хотел низины? Вон, хлюпают под ногами. А вот тебе нестерпимую вонь чьей-то смерти, свершившейся и грядущей. Распишись, студент. Все как по заказу.
Ничего странного: в этом лесу страх давно стал извечным постояльцем. Вот идет его Хозяин и сам боится до глухого озноба. Думать, что случилось с ним и почему, Дема не решался. Ну, свалился в воду, ну, вылез как-то да потерял сознание, а пока плутал в закоулках воспаленного разума под бушующей хмарью, видел именно то, чего боялся больше прочего. Хорошо хоть, до дома ноги донесли. И то хлеб.
Оставалось разобраться с сумасшедшей старухой. И вернуть семью. А там настанет пора прогресса. Либо они все вместе переедут в город, либо город придет к ним. С электричеством, горячей водой и туалетом, а не зловонной ямой во дворе. Демьян сам не верил в это, но лучше уж думать о невозможном, чем вспоминать, как Поляша смотрела на него мертвыми глазами да шипела болотной тварью проклятия роду его, будто никогда и не была в нем. Не была им.
Дема почти добрался до поляны, оставалось то всего ничего, когда услышал тонкий дрожащий крик.
— Ау! — звал кто-то.
— Ау! — насмешливо отвечал лес, завлекая в самую чащу.
Страх лился оттуда. Тот, кто кричал, боялся, но шел вперед. Демьян втянул запах, распробовал, постоял, вспоминая, и рванул на голос. Он уже чуял его, он уже шел по этому следу. Девка, безумная девка, очередная сбежавшая из ниоткуда в никуда. Та, которую он отыскал в лесу и принес в дом, как овцу на заклание. Та, которую должен был отвести к озеру.
Дема скользнул в заросли, прикоснулся к ближайшей осинке, и она зарделась, словно девица, ответила на ласку, открылась ему. Пока был маленький, Демьян не понимал, как у Батюшки выходит говорить с лесом. Почему деревца кланяются ему, отдаются во власть человека. А теперь он сам творил лесовую ворожбу Стоило лишь понять, что в каждом дереве спит девичья душа. Жадная до тепла, ждущая ласки. Дотронься, приласкай ее, отогрей, представь, что она невеста твоя, а ты — жених. И осинка все расскажет, а березонька поделится соком да мудростью. Даже старая сосна, застывшая, будто камень, откроется тому, кто ласково приголубит ее.
Не понять этого ребенку. А станет мальчик мужчиной, то и объяснять уже нечего. Еще один счет у Аксиньи к младшей сестре. Мать сына такой ворожбе не обучит, а Поляша смогла. Так обучила, что каждый раз, прикасаясь к гладкой коре ладонью, Дема вспоминал, как скользили его дрожащие руки по нежной коже названой тетки, как разливался жар внизу живота. А деревцу что? Ему бы согреться. Не его забота, кого вспоминает Хозяин, если горячий он и живой.
Дема увидел, как бредет от осинки к осинке девка. Как дрожат ее посиневшие от холода губы, как спутанные волосы опадают на грудь, а ноги скользят по стылой земле. Он нагнал беглянку, замер в тени, прислушался. Медленно, но верно девица углублялась в самую чащу, еще чуток — и шагнет в болото. Дема хотел уже прыгнуть вперед, перехватить глупую, но та остановилась сама. Застыла, прислушалась, будто различила его в темноте. Но кто может учуять зверя? Уж не безумная чужачка!
Только ведь учуяла. Бросилась в сторону, угодила в болото, так еще и спорить с ним принялась. Откуда столько наглости в ней, откуда столько зоркости? Дема бы подумал о том еще, да только новости услышанные перечеркнули все, что волновало раньше.
— Не отставай, — бросил он, направляясь в чащу.
Но девчонка отставала, медлила, задерживала его. Как и братец, вышедший навстречу. Глупые дети, не разумеющие, что встают на пути зверя, готовящего мстить. За все. За детство, проведенное в сыром лесу. За вечное недовольство, за постоянные тычки, розги и страх. Страх, которым Дема вонял, сколько ни смывай с неуклюжего тела пот. А главное, за Поляшу. Не ту что скалилась в чаще. А живую, веселую, сладкую. Ту, что он потерял.
— Признаешь ее виновной, — повторял Дема, словно пришлая девка могла его слышать. — Признаешь. Признаешь. И убью. Убью суку.
О, как давно он мечтал это сделать. Чтобы не от старости, не от болезни какой, нет. Чтобы захлебывалась кровью, как Полечка, чтобы дышать не могла от страха, как он.
Демьян шагал к поляне, мысленно занося руку над старой ведьмой. Руку, что сжимала старый батюшкин кинжал. Как там повторяла и повторяла Аксинья?
— Только родовым клинком вершится суд. Только родовым серпом творится ворожба. Понял? Придет время, и будет твоим твое. Ты уж сбереги их, как сердце грудь бережет.
Тогда Матушка верила, что он — тот самый сын. А как разуверилась — прогнала к волкам. Но теперь кинжал плотно сидел в ножнах. Демьян был уверен: рука не дрогнет, когда наступит время вершить суд.
Ветер принес ему запахи и звуки раньше, чем он сам подошел к лобному месту. Дема замер, повел носом. Тетки были там. Он чуял их силу, чуял их слабость. Он точно знал. Обернулся, не глядя схватил девку за руку — та ойкнула — и потащил к себе.
— Признаешь ее виновной, — прорычал он, наклоняясь, чтобы лица их оказались близко-близко, чтобы беглянка почуяла его запах так же, как он чуял ее. — Поняла?
— Да, — еле слышно прошептала она, но глаз не отвела.
Верхняя губа сама собой приподнялась, оголяя зубы. Было в пришлой девке что-то еще, помимо страха. Что-то враждебное, что-то знакомое. И это злило.
— Сегодня обязательно прольется кровь, — процедил он. — Может, ее. Может, твоя.
И сам испугался своего голоса. Девица была младше его, куда ниже, куда слабее. В городе таких Дема обходил стороной — слабость никогда его не прельщала. Тело должно быть сильным, мясным, костным. Человек должен быть жарким, вещным. Испуганные глаза и хилые плечики не способны выжить холодной зимой. А зима эта может прийти в любой момент, даже в самое пекло середины лета. Разве стоит никчемная беглянка ярости, что вспыхнула в нем? Нет. Так чего скалишься? Иди вперед, тащи за собой, но постарайся не сломать ей шею до того, как она признает мать твою повинной и приговоренной. Иди, волк, не срами стаю.
Они вышли к поляне, когда холодный свет луны пробился сквозь листву, крася в серебро тяжелую еловую лапу, низко опустившуюся к земле. Опираясь на нее, Аксинья осторожно ступала на землю за границей поляны, а Глаша неразборчиво шептала ей в спину, складывая пальцы в защитный знак.
Это выглядело до того нелепо, что Демьян растерял всю ярость, которую так жадно копил по пути. Растерянные и всклокоченные тетки были словно большие птицы, попавшие под дождь. Перемазанная в жирной грязи Глаша начала грызть ногти, стоило ей закончить часть наговора и замолчать. Аксинья так и вовсе скакала на одной ноге — опускала вторую в траву и тут же бросалась в сторону. Это скорее походило на сумасшедший танец, а не на темную ворожбу, достойную жен Хозяина.
Дема фыркнул, повернулся к подоспевшему Олегу и хотел бросить ему что-нибудь насмешливое, но мальчик так побледнел, так заострились черты его лица, что по спине Демы побежал озноб.
— Что? — тихо спросил он, сам не зная, о чем спрашивает.
То ли что происходит тут, то ли почему брат так испуган. То ли что за бес привел их сюда, таких молодых, таких новых, к этим безумным старухам, прыгающим по границе поляны в дремучем лесу.
— Болото, — еле шевеля губами, проговорил Олег и кивнул в сторону теток. — Там.
Этого не могло быть. Болото пробиралось в лес со стороны спящего озера. Медленно подтапливало низины, хлюпало под лапами зверья, меняло извечные тропы. Неспешное, неотвратимое, оно обязательно добралось бы и сюда, но не так быстро. Годы понадобились бы ему для победного пути через чащу. Годы, не часы, пока Демьян валялся без памяти на столе. Но Аксинья продолжала пробовать на твердость землю под собой. А рука ее цепко держала крепкую лапу ели.
Демьян сделал шаг, сделал другой. Тетки, занятые делом, его не заметили. Он и сам не видел больше ни застывшего брата, ни растерянную девку — только жижу из земли, воды и мха, которая расползалась за вытоптанным кругом лобной поляны. Дема втянул носом лесной дух и тут же закашлялся: острый запах сырости, гнилой запах стоячей воды и грязи. Болото пришло к ним на порог.
Дема глотнул воздух, закашлялся, а когда сумел разлепить мокрые ресницы, увидел перед собой Матушку. Та подошла совсем близко, мигом бросив бесполезную ворожбу.
— Пришел… — выдохнула она, потянулась рукой, но не решилась. — Живой.
— Что здесь?.. — начал Дема, сбился, обвел невидящими глазами поляну, скользнул по бледным лицам родни, по девке, которую бросил на кромке леса. Вопросы роились в нем, сталкивались, гомонили, он не мог вычленить из этой кучи один-единственный. — Как это?.. Нет!
Все происходящее отдавало безумием. Столько лет они жили в ладу с лесом. Строгие границы нарушала топь, но и та вела себя смирно. Как появилась она здесь? Как сумела? Почему извечный закон перестал сдерживать ее именно сейчас? Дема понял, что дрожит, тело свело судорогой, зубы сжались так, что заскрипели челюсти, изо рта вырвался хриплый рык. Кровь оглушительно билась в висках, и Дема не слышал голос Матушки, она что-то говорила ему, а Демьян видел лишь, как раскрывается ее рот: тонкие губы растягиваются, черная дыра, ведущая в недра ее бездушного тела, то увеличивается, то уменьшается.
— Замолчи! — рыкнул Дема, усилием воли заставляя мир обрести звуки. — Слушать тебя не хочу.
— Нет, ты погоди, Демушка. — Сухая рука матери все-таки опустилась на его плечо, и Демьяна передернуло. — Это все потому, что ты не привел озеру девку! Вон же она стоит, живая, туда ее нужно, к спящему… Тогда болото и отступит! Тварь прожорливая спит на дне, ты бы сходил, Демочка, покормил бы ее!
Это был первый раз, когда Аксинья произнесла такое вслух. Возьми девку, отведи к озеру и накорми спящего. Будто в обряде не было ничего странного, ничего преступного. Вот чем занимается Хозяин леса — кормит Хозяина озера, вымаливает у него еще чуток времени, чтобы успеть прожить пару жизней за счет других. Кровь меняется на время. Жизнь — на смерть. Безумные, беспомощные и несчастные умирают, чтобы Хозяин жил.
— Значит так, да? — ровным, а от того жутким голосом спросил Дема, впиваясь взглядом в мать. — Так просто? Убить девчонку, прогнать болото. — Аксинья дернулась, но отвести глаз не смогла. — Так мы продолжим жить? Может, мне еще из города жен себе воровать? Насиловать их тут, на этой самой поляне? Чтобы они мне сыновей рожали? Да все не тех.
От спокойствия не осталось и следа, он уже кричал, наступая на Аксинью, а та пятилась. Еще чуть — и перешагнет границу.
— Демочка… — попыталась она, но Демьян не желал ее слушать, кровь снова стучала в висках, гонимая бешено колотившимся сердцем.
— Молчи! — рыкнул он, чувствуя, что утоптанная земля под ногами становится мягче и мягче. — Столько лет мы все тебя слушали! Матушка… Ты никому не мать! Я твой единственный, но ты и мне матерью не была!
— Не надо, Дема… — Тетка Глаша проскользнула между ними, спрятала сестру за спиной. — Коли ты Хозяин теперь, то будь милосердным…
— Милосердным? — Демьян даже остановился от удивления, хохот запершил в горле, но Дема сглотнул его вместе с вставшей там горькой водой. — Беглецов из психушки воровать да резать на берегу — это милосердие? Плодить детей в глуши, учить их жизни, как волки волчат своих не учат, — это милосердие?
Глаша дернулась, словно он ее ударил. Помотала головой — седые космы закачались в такт тонким веточкам опавшей ивы, — поджала губы, пожевала ими: совсем старуха, бессильная, пустая и гулкая внутри.
— Ты слишком молод, чтобы понять… — наконец ответила Глаша, продолжая удерживать Аксинью за спиной. — Угомонись, Дема, не кричи… Вернемся в дом, будем думать, как дальше…
Дема застыл, а под ногами его слабо хлюпала жидкая грязь — предвестник болотной топи. Тетки уже увязли в ней по щиколотки, он видел это и мысленно ежился от холода и страха.
— Ну, ты же не глупый, ты же сам все видишь… — примирительно пробормотала Глаша, позволяя Аксинье отойти в сторону и встать на твердую землю поляны. — Не время сейчас делить да мериться… Зазовка нам предсказала беду.
— Кто? — Убаюканный голосом тетки, который с детства имел над ним особенную сонную власть, Дема не сразу понял, о чем та говорит, но мерзкое полузнакомое слово быстро отрезвило его. — Кто предсказал?
— Демочка… — испуганно вырвалось у Глаши, и та в страхе оглянулась на сестрицу, понимая, что осторожная ее ворожба раскрылась.
— Ты позвала сюда эту тварь? — Одним рывком Дема сбросил с себя дурман и схватил мать за плечи, тряхнул как следует. Из худой груди вырвался стон.
Глаша запричитала, бросилась к ним, начала звать Лежку на помощь, поминая и Батюшку, и лес, который был им нерадивым господином, но Демьян того не заметил. Только испуганные глаза матери видел он, только ее загнанное дыхание слышал. Она молчала, не пытаясь высвободиться, принимая этим молчанием всю вину.
— Ты что, зазовку пригласила? Сюда? — Дема просто не мог поверить. — С ума совсем спятила, старая? Отвечай! — Он тряхнул ее еще раз, сильнее, голова Аксиньи безвольно откинулась. — Отвечай!
— Я пыталась тебя спасти… — пробормотала она и устало закрыла глаза.
Теперь кровь не только пульсировала в висках — она заливала глаза. Все стало розовато-алым, тревожным, злым. Только в таком мире Матушка и могла обратиться к самому мерзкому, самому мертвому колдовству. Вызвать на землю порождение болота, говорить с ним, делиться силой и частью души — на такое бы не решился никто, сохранивший хоть крупицу рассудка. Но мать решилась. Вот почему болото подошло так близко.
Еще чуть, и Демьян бы разразился смехом, а после б зарыдал. Что-то дрогнуло в нем, и Матушка тут же приняла это за слабость, позволила себе прикоснуться сухой ладонью к его щеке.
— Мальчик мой, я хотела тебя вернуть. Я пошла бы на все… Лишь бы болото не забрало тебя. Ты обращался… Ты становился его Хозяином.
От этих слов Демьяна затошнило. Батюшка любил пугать его в детстве: мол, не примет тебя лес, сынок, — станешь болотником. Жижа потечет в твоих венах вместо крови, говорил он, разверзнется топь и поглотит тебя. Так что кушай кашу да слушайся теток своих. Дема, конечно, не верил, но тут же подчищал тарелку с вязкой кашей, каждый противный комочек, до самого дна.
— Что было бы, потеряй мы тебя? — Его молчание длилось, а Матушка набиралась уверенности, теперь ее голос звучал громко и властно. — Сам подумай, был ли у меня выбор? — И сама же ответила: — Был! И я решила отдать ему ненужного нам, незначимого… Что этот мальчонка? Пустое эхо. Вторит, но не говорит. А ты… Ты — мой сын, Хозяин…
Аксинья совсем успокоилась. Она продолжала гладить Демьяна по щеке, вторую ладонь доверительно положила ему на плечо. Где-то позади них застыла родня. Целый лес прислушивался к ее речи, уверяясь, что Матушка вновь вышла сухой из воды.
Но бесполезный мальчонка был сыном Поляши. Рыжий колобок — темные веснушки, мягкие ладони, звонкий голос. Он нес в себе ее тепло, ее кровь и память о ней. Если Степушка и вторил эхом чьему-то крику, то ее — предсмертному. Материнскому воплю, с которым Поляша вытолкнула из себя новую жизнь и умерла. Обратилась в тварь с холодной кожей и черными глазами.
— Ты убила его? Степана, — сквозь зубы спросил Демьян, зная ответ.
— Я предложила болоту обмен… — примирительно начала Аксинья, в ее глазах мелькнула тень. — Кто-то должен был принять решение…
— И ты приняла его.
— Я — Матушка, я должна была…
— Да, ты — Матушка лесного рода. — Демьян наконец оторвал глаза от мокрой земли и посмотрел на Аксинью, та из последних сил пыталась скрыть испуг. — Так почему же отдала сына своего болоту?
— Я пыталась… — Она медленно убрала ладонь.
— Я не спрашиваю, что ты пыталась. Я задаю тебе вопрос: почему?
— Не говори со мной так, сын! — Она свела брови, но вместо гнева по лицу пробежала судорога.
— Я не твой сын больше. Я — Хозяин леса, ты сама же назвала меня так. Отвечай: почему позволила болоту забрать кого-то из нас, лесных?
Аксинья фыркнула, отступила, попыталась обойти Дему, но тот шагнул в сторону, преграждая ей путь. Теперь они стояли на самом краю. Позади Аксиньи расползалась болотная язва, впереди высился Демьян, черный от ярости. Она судорожно сглотнула и попыталась улыбнуться.
— Холодно тут, может, в дом пойдем — там и поговорим.
— Нет. — Дема покачал косматой головой, сощурил злые, звериные глаза. — Это лобная поляна, суд вершится на ней.
— Суд? — взвизгнула Аксинья. — Какой такой суд? Кто против меня шагнет, кто докажет, что я… виновна? — Вопрос зазвенел в воздухе.
Дема оглянулся на стоящих за ним. Олег, казалось, врос в землю, как молодое дерево, такой же неподвижный и зеленоватый от испуга. Глаша стояла рядом, схватившись за его руку, чтобы не рухнуть. Она не сводила глаз с сестры. Та кивнула ей.
— Ну, может, Глаша? А? Сестрица, отдавала я болоту проклятому мальчика?
Старуха покачнулась, через силу отвела взгляд, но промолчала.
— Нет, ты вслух скажи, а то Хозяин не поверит. Виновна я?
Глаша продолжала напряженно молчать, будто земля сейчас разверзнется под ней и это станет избавлением.
— Ну? — властно прикрикнула Аксинья, и сестрица сдалась.
— Нет. Не виновна, — прохрипела старуха.
Демьян только покачал головой. Он даже не надеялся, что тетка сумеет воспротивиться сестре, но затаенная боль, с которой Глаша, словно скотина, отданная на заклание, покорилась чужой воле, била наотмашь.
— У этого и спрашивать не будем, он, сморчок болотный, говорить-то толком не может. — Аксинья хмыкнула и посмотрела на сына. — Что ж, выходит, Хозяин, невиновна я. Мальчонка испугался и в лес убежал, не поймали его, тебя спасти пытались. Вот и потонул, бедняга. А как — и не видел никто.
— Я видела.
Во всей этой круговерти Демьян успел позабыть о девке, которую так остервенело тащил сюда через лес. Она пряталась в тени, молчала, слушала, а может, и понимала что-то. Потому шагнула вперед, подошла совсем близко. Ее полуголое тело мелко дрожало, но голос оставался ровным.
— Я видела, как ты говорила с темной тварью… — начала она. Скривилась от отвращения, но заставила себя продолжить: — Не знаю, что это было. Но пахло от нее… Гнилью. Падалью. Грязью.
— Зазовка, — кивнул Демьян.
— Да, зазовка. — Леся сделала еще шажок. — А потом ты… — Теперь она стояла напротив Аксиньи — тоненькая, хилая, уверенная в своих словах. — А потом ты толкнула мальчика к ней. Прямо в руки. А он… Он умел вырезать из деревяшек листики! Красиво умел! — По бледным щекам покатились слезы. Леся утерлась рукавом. — Не знаю, что тут творится, но ты отдала ребенка мертвой твари. И она забрала его в топь.
На мгновение поляна утонула в тишине. Застыл лес, утихли птицы, перестал шуметь ручеек, текущий между камней. Мир замер, ожидая решения Хозяина. Первой очнулась Аксинья. Она пожала плечами.
— Мало что безумной привидится… Мало что она говорит. Не было такого. Не было и все. Замерзла я. В дом пойду. — Она попыталась обогнуть сына, но тот с силой толкнул ее в грудь, и Аксинья повалилась на землю.
— Девка жила в доме, девка видела ворожбу, я ей верю, лес ее слышит. И слова ее — против тебя, — процедил он, нависая над матерью.
— Не наша она! Хлеба с нами не ела, кровью не платила. — Аксинья пыталась встать, но от страха совсем обессилела, лишь загребала руками грязь.
— Ела! — подал голос Олежка, отцепил от себя застывшую мать и повторил: — Ела! Я ломал с ней хлеб! И кровью она клялась на серпе. Было это, было!
Демьян хотел улыбнуться брату, но лицо его сковал холод. Ночь не была морозной, да и звериный жар всегда грел его, но Демьяна все равно колотил озноб. Он так давно мечтал об этом мгновении, так долго представлял его себе, а теперь, когда пришло время мстить, сердце заметалось в груди. Мать копошилась в ногах, болото под ней жадно хлюпало. Один удар ножа — и все закончится. Но как сделать его? Где найти силы? Как решиться? Эта смерть перечеркнет в нем все человеческое, оставляя звериное. А тело, породившее его, станет гнилью, уйдет на дно топи. Будет лежать там, безвольное и пустое.
Аксинья продолжала что-то говорить, тянулась к сыновьим ботинкам, порывалась обнять, а Дема все не мог заставить себя дотронуться до пояса. Только родовым кинжалом вершится суд, говорил Батюшка. А теперь этот кинжал окончит жизнь его главной жены.
Как жена эта прервала жизнь последнего его сына.
Дема опустил ладонь на пояс. Провел рукой в поисках холода старого лезвия и шероховатой кожи рукояти. Аксинья затихла в грязи, она дышала тяжело и прерывисто, глаза ее округлились, капли пота медленно стекали по лбу. Жалкая, стареющая баба, лишившаяся сил, не знавшая любви. Она бы захрипела, кинулась в чащу, надеясь, что лес защитит по старой памяти, но силы оставили ее, сменив гнев на слепое отчаяние. За годы жизни с Хозяином леса Аксинья научилась многому, но лучше прочего — чуять, когда решение принято им и ничего уже не изменить.
Вот и Демьян был готов свершить суд. А дальше? Да будь что будет. Еще один удар. Еще одна смерть. И все они станут свободными.
Только кинжала на месте не было.
ОЛЕСЯ
Бывает, что время замирает на половине шага. Вот одна его лапа — косматая, когтистая, а может, напротив, скользкая, в серебринках чешуи, — уже занесена над будущим, но остальные еще там, в застывшем мире бесконечной секунды. И в пронзительной тишине растворяются звуки, и затихает ветер, и не шумит листвой высокий ясень, одна только глупая птица чирикнет разок-другой, но тут же подавится собственным криком. Время поводит носом, опускает тяжелые веки: увидел бы кто — принял его за спящее, — и просто ждет, когда миг сменится, когда свершится то, что его задержало.
Леся не была знакома с временем, живущим в самой чащобе, она и чудищ-то толком не видела, но что-то в ней натянулось, зазвенело испуганно, восторженно, понимающе. Были бы у нее часы, она бы сразу поняла, что секундная стрелка не движется, но часов на ней не было, как не было ничего, кроме разорванной рубахи.
Влажная земля холодила и без того продрогшие ноги, холод поднимался выше, сковывал сердце, туманил голову. Потому Леся не раздумывая подала голос, спеша обвинить старую ведьму. Потому не испугалась ни ярости в глазах Аксиньи, ни растерянности Демьяна. Тот все продолжал топтаться на границе поляны, шарил по поясу, ища поддержку, но решиться на удар не мог. А сколько гонору было в нем, пока они тащились по лесу! Сколько угрозы, сколько злости! Куда все делось? Куда ушел зверь, почему на его месте стоит человек, к тому же не самый решительный? Ты же хотел убить ведьму, так убивай! Ты же обещал, что кровь прольется, так давай же! Лей ее, напои землю! Лесе казалось, что она кричит все это в спину Демьяна, горло напрягалось, связки сжимались, губы шевелились в такт обвинению. Но оледенелый рот не издавал ни звука.
Олеся продолжала стоять, дрожа всем телом, Демьян продолжал топтаться на краю, у ног его вилась Аксинья. И время застыло между ними: одна тяжелая лапа — в будущем, остальные — тут, на родовой поляне, в секунде, которой не было конца.
А после вязкую тишину разорвал хриплый шепот Аксиньи.
— Кинжал…
Демьян все шарил по поясу.
— Кинжал, — проговорила она чуть громче.
Леся не могла видеть, изменилось ли выражение некрасивого лица, но спина Демьяна окаменела. Он медленно опустил руку.
— Кинжал! — Аксинья перестала загребать землю руками и выпрямилась. — Ты потерял кинжал, волчий потрох! — Она помолчала, пробуя слова на вкус, запрокинула голову и захохотала. — Ты потерял кинжал!
Демьян отшатнулся, словно смех этот ударил его в грудь, но тут же ринулся вперед. Леся тихонько шагнула в сторону. Если б не холод, что сделал ее тело непослушным, она бы кинулась в заросли боярышника, лишь бы не попасть под раздачу. Только драки опять не случилось. Аксинья вскочила с земли, поскользнулась, но сохранила равновесие и выставила перед собой руку ладонью вперед. Бегущий к ней Демьян застыл, будто налетел на прозрачную стену.
— Я тут Матушка, сынок, на этой земле ты меня не тронешь! Только родовая сталь путь мой окончит, а ты, волчонок мерзлый, не пытайся даже!
— Убью, гадина… — прорычал Дема, но подойти ближе так и не смог.
— Не убьешь. — Аксинья покачала головой, взлохмаченные волосы чуть заметно трепал ветер, отчего старуха стала похожа на сухое дерево с длинными тонкими ветками. — Ой да глупый-глупый волк, силу рода не сберег! — Скривила губы, сплюнула в траву.
— И что теперь? — глухо спросил Демьян. — Так и будем стоять?
Леся почувствовала, как разливается по телу слабость. Холод больше не поддерживал ее за плечи, он начал давить на них, клонил к земле. Еще немного, и она упадет, и никто не придет ей на помощь. Ведь происходящее между ними было куда важнее холода и дождя, который принялся моросить с рассветного неба. И даже чудище-время признало это, замедлив свой бесконечный ход.
— Нет, не будем! — Аксинья продолжала держать перед собой выставленную вперед ладонь, но вторая ее рука властно потянулась к сестре.
Все это время Глаша стояла совсем рядом, хваталась за сына. Их фигуры словно слились в одну — беззвучную, бездыханную. Еще одно причудливое дерево с широким стволом или камень, что в туманные сумерки легко принять за человека. Но стоило Матушке позвать, Глаша тут же ожила и шагнула к ней.
— Не дури, сестрица… — начала она.
— Пусть сынок твой принесет мне серп, — не слушая ее, приказала Аксинья.
Лежка вздрогнул, но остался на месте.
— Серп! — повторила Матушка, продолжая сверлить глазами Демьяна. — Гонит мор, гонит лихо, зверя гонит, так и выгонит.
Демьян не сводил с нее звериных глаз. В чаще звонко запела иволга. Леся ее не слышала. Ей было холодно, она была голодна и напугана. И все, чего ей так отчаянно хотелось, — чтобы странные люди разобрались со всеми придуманными бедами и отпустили ее погреться в дом.
— Вот что удумала… — Демьян фыркнул и разразился оглушительным хохотом. Знал бы он, как похож этот злой смех на тот, что прозвучал здесь раньше, на смех матери его, то смешно бы ему быть перестало. — Прогнать меня решила? Из дома? Так пробовала уже, а потом сама же обратно и позвала.
— Я тебя не гнать буду, я тебя отважу. Как волка чумного. Чтобы ко двору моему ты больше не ступил, — процедила Аксинья. — Лес тебя не принял, кинжал ты потерял. Так чего еще? Уходи!
Ее ладонь чуть заметно дрожала, но Леся выхватила это во тьме и вдруг почувствовала бездонную горечь, необъяснимую тоску, боль в груди, которая и не была ее грудью. Но потом Демьян развернулся, пошел к застывшему Лежке, и боль сменилась яростью — слишком легко согласился сын на изгнание, слишком просто отказался от права быть Хозяином.
— Ты меня опередила, мать, — бросил через плечо Дема.
— Погоди… — Голос Аксиньи задрожал вместе с ладонью.
— А что годить? — Сын стоял к ней вполоборота, хищно улыбаясь. — Я сам хотел дать деру, а тут ты. Ну так гони, сейчас тебе Олег серп принесет, сотворишь ворожбу и все. Я б и так не вернулся, но тут точно знать буду, что вы меня назад не попросите. Кто б ни помер следующим.
Аксинья ничего не ответила, а вот Леся ахнула от вспышки невыносимой боли. Она не помнила, теряла ли когда-нибудь близких людей, предавали ли ее, оставляли, — образы прошлой жизни продолжали тонуть в липком киселе, но чувства, охватившие ее, были знакомыми. Только ей они не принадлежали. Это Олеся поняла, как только сумела отвести взгляд от поникшей Аксиньи. В тело тут же вернулся холод, но чужая боль ушла.
А Демьян уже шептал что-то брату, побелевшему от страха и предчувствия беды. Леся смогла разобрать только:
— Принеси, говорю!
Легкий кивок, и Олег бросился через поляну в лес, будто с берега нырнул в холодную воду.
— Подождем, — сказал Демьян и опустился на утоптанную землю. — Скоро ты получишь свой серп, ведьма, а я получу свободу.
Аксинья ничего не ответила, только растянула губы в тонкую линию, которую никак не вышло бы назвать улыбкой одержавшего победу. Так и сидели они — друг против друга, чужие так сильно, как умеют быть лишь единые по крови.
ОЛЕГ
Олег очень спешил, отталкивал от себя острые ветки и тут же бежал напролом, а те злобно стегали его по лицу, недовольные прерванным сном, но боли Лежка не чувствовал. Темнота будущего сгущалась. Чего ждать от него, если настоящее рассыпается подобно пересушенной хлебной корочке? Как жить в ладу с лесом и родом, если к родной земле подбирается болото, а Матушка отдает мертвой твари одного из сыновей, к тому же самого слабого, самого младшего? Во что теперь верить? А главное, как забыть смердящую тень, что скользнула в топь вслед за Степушкой? Стоя на поляне, Лежка был готов завыть от отчаяния, разрыдаться как маленький, но тетка Глаша держалась за него, и подвести ее он не мог. Пусть серп и лишит лес Хозяина, но отправиться за ним было единственным спасением.
В темноте Олег несся по зарослям, забывая, как дышать, в боку предательски кололо, щеки горели больным румянцем, но чем быстрее он бежал, тем дальше оказывался от семьи. От злых взглядов и слов, которые прозвучали, чтобы все изменить, сломать все, на чем держался этот мир.
«Я отважу тебя, как зверя», — сказала Матушка.
«Я и так хотел убежать», — ответил Демьян.
И ни забыть этого, ни стереть из памяти, что застывала в Олежке подобно тягучей смоле. Даже плотная темнота чащи — живая, дурманящая, глубокая, как старая запруда, — не исцеляла боли. Так и бежал Лежка, пытаясь скрыться от сосущей тревоги, пока не выбрался к дому.
Утоптанная тысячами шагов земля родовой поляны приятно пружинила под ногами. В деревянной пристройке мирно спали куры, тихонько покачивались на насестах, поджидая рассвет и первую звонкую песню их собственного Батюшки. Лежка знал двор лучше, чем себя самого. Шагнешь направо — будет просторный хлев, две коровы и пушистые овечки. Олег мечтал о лошади, да зачем она нужна в лесу? Только гладить по крутой шее, расчесывать гриву, смотреть в большие, умные глаза да кормить с руки яблоком. Но лошади не было, был ушастый ослик, которого все тайком звали Генкой, хоть тетки и не разрешали давать скотине имена.
А стоит выйти из хлева, свернуть в сторону, пройти по дорожке, так сразу уткнешься в его, Олежкины, владения: большая печь с теплыми даже в самую стужу боками, запах горячего хлеба, раскаленных углей и мучной взвеси. Все нужное для пирогов привозилось из города, но готовили они сами, с особым трепетом пекли ноздреватый, пышный хлеб. Лежка любил держать его в руках, вдыхать теплый, сытый дух спокойствия и дома.
Сам дом высился посередине: в два крепких этажа, с терраской и высокой лестницей — резные ставни, завалинки, покатая крыша — ее Батюшка успел заложить городской черепицей, чтобы не текла в дни октябрьской мороси. Он вообще не гнушался благ цивилизации, это Матушка не признавала их, но разве поспоришь с Хозяином? Кто теперь будет уходить к людям, чтобы принести в дом важные мелочи, которые ничем не заменишь, никак не найдешь в лесу? Олежка не знал ответа. Он просто шагал через родовую поляну, смотрел на очертания дома, с трудом различимые в кромешной темени, и никак не мог понять, что так пугает его в привычной картине.
Только ступив на первую, уютно скрипнувшую ступеньку, Лежка вздрогнул, запрокинул голову, чтобы увериться, и бросился наверх.
На него равнодушно смотрели темные провалы слепых окон. Да только в доме, где ждет новостей, мается, боится, тревожится Стешка, не может быть темно. Там должен гореть огонь печи, на каждой полочке — полыхать свечи, даже старую лампадку зажгла бы дрожащая рука сестры, и никак иначе. Уж Стешку Олег знал, уж ее большое, кроткое сердце успел выучить не хуже родного двора. Сестрица бы не уснула, не ушла бы к себе баюкать Феклу. Она бы застыла в окне — бледная, тоненькая, то ли живая девица, то ли дух лесного рода.
Но из окон лилась одна только тьма.
Лежка распахнул дверь, та скрипнула, отворяясь. Из коридора пахнуло безмолвием. Олег переступил порог, слыша, как бешено колотится в груди сердце. Иных звуков в доме не было.
— Эй… — чуть слышно прошептал Лежка.
Шепот его разнесся по дому, отскочил от стены, уперся в дверь Матушкиной спальни, скользнул в тонкую щель, что вела в комнату общую. Там должна была ждать их возвращения Стешка.
Олег постоял, моля лес послать им спасение, но сестра не отозвалась. Только дом легонько скрипел, продолжая вековое свое житье.
— Стешка!.. — уже громче позвал Лежка.
Теперь его голос прорезал тишину, проник в стены, отозвался в них новым скрипом. Но сестра молчала.
«Спит, — мелькнуло в голове. — Спит. Умаялась, прилегла на минутку и уснула».
Кого уговаривает он — себя ли, дом ли, тонущий в тишине, лес ли, равнодушно шумевший вдали, — Олег не знал, но твердил это, пока шел по коридору, с трудом поднимая ноги над полом, — тело вмиг стало непослушным. В общей комнате царила все та же тишина. Лежка заглянул в щелочку, но, ослепленный страхом, не смог ничего разглядеть.
— Стеша… — жалобно протянул он, чувствуя, как немеют губы. — Стеша!
Глаза привыкали к темноте не так быстро, как звериные, но мало-помалу Олег начал различать, что тьма комнаты рассеивается, что в ней скрываются линии, грани и силуэты. В центре раскинулся стол — еще недавно на нем бессильно распластанным лежал Дема. Полочки на стенах, склянки, расставленные по ним. Длинная скамья в углу, стеганое покрывало. Края мягко спускались на пол. Лежка скользнул по ним взглядом и лишь потом разглядел, что на полу лежит еще что-то. То ли коврик, принесенный кем-то из спальни и брошенный кулем, то ли куртка, скинутая с усталых плеч. Стешки в комнате не было.
Олег судорожно выдохнул, понял вдруг, что все это время не дышал. Сведенная внезапным страхом грудь не способна была на простое, изученное за годы жизни движение. Теперь же Лежка позволил себе перевести дух. Он легко распахнул дверь, вошел в комнату и зашагал к полкам — на одной из них обязательно найдется свеча. Олег уже представлял, как заиграет веселым огнем фителек, как вместе они войдут в девичью спальню и найдут там сестер.
Видать, Стешка увела Феклу в кровать и сама прилегла, тут сон ее и сморил. Лежат они теперь рядом, сплетясь руками, как ивы — тонкими веточками. И во сне их лица спокойны, ласковы и нежны. Лежка сглотнул, прогоняя внезапные слезы. Он не успел как следует привязаться к старшей сестре — слишком мал был, когда она ушла в лес по зову неразумного сердца, а вернулась пустой. Но Стешку он любил. Ему хотелось поскорее увериться, что все в порядке, что сестрицы спят, а ему остается лишь найти серп и вернуться в лес. Он почти добрался до полки, даже потянулся к ней, когда нога вдруг заскользила на чем-то липком. Олег взмахнул руками, теряя равновесие, и повалился навзничь, не успев даже вскрикнуть.
Это было смешно. Шлепнись он так при Демьяне, брат долго бы потом вспоминал его неуклюжесть. Вот тебе и лесной род, вот тебе и сын своего отца да брат зверя! Лежка попытался встать, оперся ладонью о пол, но рука тут же поехала в сторону. Липкое прикосновение чего-то густого заставило Олега вздрогнуть. Он опустил глаза. По полу расползлось широкое темное пятно. От него резко пахло смертью. Лежка поднес испачканную ладонь к лицу и наконец понял, что та густо вымазана кровью.
Крик застрял в горле. Олег попятился, размазал кровь по половицам. Остановился лишь, когда уперся спиной в стену. За ним тянулся след, будто раненый медведь полз в берлогу. Но Олег не был зверем, иначе не позволил бы себе еще один жалкий, просящий стон.
— Стешка… — Голос его достиг безжизненного тюка, что продолжал валяться на полу, раньше, чем Олег понял.
Он всхлипнул, дернулся, попытался, но не смог встать, и на четвереньках пополз к тому, что не было ни ковром, ни сброшенной курткой. Когда его вымазанная родной кровью рука нащупала ослепительно холодную ладошку сестры, в окно ударил первый луч солнца. Он разлился кругом, освещая и стол, и полки, и скамью, и дрожащие руки Олега, и кровавую лужу в центре комнаты, и Стешку, безжизненно лежащую в этой луже. Ее лицо было спокойно и нежно. Казалось, она просто уснула в странной, изломанной позе. Но широко распахнутые глаза не мигая смотрели в потолок, они не давали Лежке обмануть себя еще раз. Он попытался дотронуться до нежных век, но руки не слушались.
Так Олег и остался сидеть на полу, скорчившись над холодным телом сестры, пока в дом не вернулся род их, потерявший еще одно недолюбленное свое дитя.
ОЛЕСЯ
— Что ж так долго, за смертью только посылать! — ворчал Дема.
— Я за смертью его и послала, за твоей, сыночек, — злобно отвечала ему Аксинья. — Не будешь ты больше ни Хозяином, ни зверем. Так, шавка безродная.
— Даже представить не можешь, Матушка. — Обросшая темными лохмами голова качнулась в смиренном поклоне. — Как мечтаю я высвободиться от родства с тобой.
Они все препирались и препирались, сидя друг перед другом, и злоба их разливалась кругом, такая же зловонная и затхлая, как болото. Леся давно уже присела с другого края поляны, оперлась спиной о дерево и вытянула ноги. Ей было невыносимо холодно, она с завистью посматривала на плотную куртку Демьяна, но ни о чем не просила, только натягивала на голые колени обрывки грязной тряпки, в которую давно превратилась рубаха, да ежилась в предрассветном холоде.
Когда солнце нехотя начало пробиваться через кроны озябших деревьев, голос подала Глаша. Все это время она продолжала стоять, кренясь в стороны, будто ноги больше не были ей опорой. Тяжелый взгляд блеклых глаз сверлил заросли притихшего боярышника, откуда вот-вот должны были раздаться шаги Олега. Должны были, но не раздавались.
— Надо идти, — наконец выдохнула старуха, когда солнце опустило на землю первые лучи. — Беда там. Чую.
Ее скрипучий голос продирал до костей не хуже любого холода. Леся тут же вскочила на ноги, охнула от колючей боли в них, но сдержалась. Оказаться в теплом доме стало пределом ее желаний. Ради тепла и пусть мнимой, но защищенности, она была готова идти за Глашей хоть на край света.
— Нет, нужно серп дождаться, — раздраженно дернула плечом Аксинья.
Сухая ладонь Глаши опустилась на него и сжала так сильно, что Леся услышала хруст.
— Я сказала: беда. Идем.
И они пошли. Леся уже и не помнила, в который раз она преодолевает этот путь. Теперь они не бежали, просто шагали самой странной процессией, которую видел лес. Костлявая, будто смерть, Глаша, за ней — потирающая плечо Аксинья, следом Дема, мрачный и злой, впрочем, как и всегда, а за ним уже плелась Олеся, то и дело спотыкаясь босыми ногами о камни и кочки.
Поляна тонула в тишине, тишиной был заполнен и дом. Молча они поднялись по ступенькам, только под Лесей скрипнули доски пола. В этом же торжественном, мрачном молчании они и вошли в комнату.
Свет лился из окна, набирал силу Пустующий без Демьяна стол, лавка, укрытая стеганкой, полки, мерцающие скляночками со снадобьями Аксиньи. И двое, скорчившиеся на полу. Олег беззвучно раскачивался — то склонялся над мертвой сестрой, то откидывался назад, страшно изгибая спину.
Что Стешка мертва, Леся поняла сразу. Еще до того, как разглядела темную лужу крови, растекшуюся кругом. Просто родник силы — молодой, робкой, женской — перестал наполнять этот дом чуть слышным перезвоном. Теперь в нем осталось лишь рычание зверя, шелест рассохшихся старушечьих душ да плач Лежки, чуть различимый в тишине горя.
Первой опомнилась Аксинья. Она кинулась вперед, обошла кровавую лужу и след, что тянулся от нее к стене и обратно, принялась шарить на полках. Ее неуместная суета оживила Демьяна. Он было шагнул к брату, но дотронуться не решился, только присел на краешек скамьи, погладил рукой стеганку, задумчиво рассматривая ее, будто вспоминал, где видел раньше. Но если и мог Дема в этот миг думать о чем-то, кроме мертвой сестры, распластанной на полу, то дикий, первобытный крик, вырвавшийся из груди Глаши, спугнул все его мысли.
Старуха упала на колени там же, где стояла, ударилась лбом об пол, завыла, застонала и поползла к детям, разевая рот, из которого вырывался один лишь протяжный вой. Мгновение, и Глаша добралась до края кровавой лужи, но даже не заметила того, и прижала к себе Лежку, прерывая его бесконечное движение к сестре и от нее.
Так и застыли они, окаменевшие от горя, пока Аксинья судорожно искала на полках то, чего там не было.
— Сядь! — прикрикнул на нее Демьян, отрывая взгляд от покрывала. — Не мельтеши!
— Серп! — через плечо зашипела на него Аксинья. — Где мой серп?
Дема еще раз погладил стеганую ткань, будто та была живой, и медленно распрямил плечи.
— Он в лесу, Матушка. Кто пойдет к жениху своему долгожданному без подарочка? Вот и Фекла не пошла…
Аксинья отшатнулась, взмахнула руками, словно отгоняя прочь правду, да только так ее не изменишь.
— Что говоришь такое, волк ты паршивый… — начала она, но захлебнулась страхом и яростью.
— Тот, кто спит на дне озера, примет невесту свою, и кровь ее рода примет, и серп себе заберет. — От безразличного голоса Глаши веяло могильной стужей.
Леся с трудом отвела взгляд от ее сгорбленной спины, тяжело сглотнула, развернулась на голых пятках и побежала по коридору прочь. Туда, где за последней скрипучей ступенькой начинался лес. Туда, где прозрачные лучи рассветного солнца не вязли в луже застывшей холодной крови.
ЧЕРНАЯ ЛЕБЕДИЦА
ПОЛЯША
Плач разносился по лесу, вторился эхом, множился им, обращался в пустое отражение самого себя, чтобы новая волна его родилась в глухой чаще в тот же миг, как утихла старая. Кто-то безутешно плакал, подвывал, хватал воздух, выдыхал его, не сдерживая отчаянных рыданий. С кем-то случилось горе, непреодолимое, страшное, темное. Кого-то оставили в беде, бросили обещавшие холить да лелеять. Кто-то остался один во тьме, и слезы его не могли утолить ни страха, ни боли, ни отчаяния.
Лес тревожно шумел, клонил тяжелые ветви, тянул их на зов плачущего, но как разобрать, где стенает тот, чьи стоны несутся сразу со всех сторон? Человек ли, звереныш, попавший в яму, да только плакал он будто из-под самой земли. Кому страдать в ней, влажной и холодной?
Лес не знал, да знала лебедица. Черной тенью скользила она над верхушками сосен, спеша к дому, который покинула мертвой.
— Не ходи, — уговаривали ее сестры. — Не ходи, неразумная.
А она лишь кусала губу, не чуя, как холодная кровь течет по подбородку.
— Куда ты, Полечка, пойдешь? — шептала ей Дарена. — Псы они злые, нелюди… Сыночка твоего у болота не отобрать. Сама сгинешь — будет кому прок?
Прижимала сестру к груди, гладила по волосам, а сама — холодная, как ключевая водица.
— Вот проснется нынче озеро, а тебя нет, что делать будем? — Белянка хмурила тонкие прозрачные брови, морщила лоб.
Как понять ей, не помнящей жизнь до смерти, чем терзается старшая сестра? Как объяснить несчастной девочке, которая и разум-то обрела, только отдав всю кровь свою молодую стоячей воде, что есть на свете и другие силы, кроме долга да служения?
— Если есть к кому лететь, милая, так лети. — Оленька опустила на руку сестры свою легонькую ладошку и прикрыла глаза — два озера, полных печали.
Молчала Сения, крупные слезы текли по ее щекам. Не замечая того, плакала маленькая Милка, очень уж не хотелось ей расставаться с любимой сестрой, а Поляша лежала на земле, там, где рухнула, как подкошенная, и не могла заставить себя подняться. Оглушительный плач разносился по лесу, плач сыночка ее, кровинушки. Сестры не слышали его, что им какой-то мальчишка? Он далеко, а озеро — вот оно, рядышком, спит, но в любой миг может пробудиться, и как берегиням без седьмой сестры его встречать прикажете?
Пять лебедиц обнимали ее, пять лебедиц уговаривали остаться, но лишь у одной сестры Поля могла спросить совета. Веста стояла поодаль, прислонившись спиной к березоньке, почти слившись с нею. Такая же, как она, тонкая, такая же бело-черная. Шесть белых берегинь призвал к себе спящий на дне, одну черную. И вышли у него одна черная как смоль лебедица и пять белоснежных. А шестая с изъяном — на белой грудке ее чернело иссиня-смоляное перо.
Случись что с Поляшей, Веста скинет белое одеяние и станет той, кем мечтается ей.
Холодный взгляд темных глаз пронзил Полину, по лицу сестры пробежала тень. Злость и ревность в ней боролись с долгом и честностью.
— Говори как думаешь… — попросила ее Поляша. — Мне нужно пойти. Если в доме хоть что-то еще хранит его тепло… Моего сыночка… Я отыщу это, принесу сюда, вымолю его жизнь у болота. Я могу успеть! До полной луны седмица… Успею!
— Успеешь, — кивнула Веста. Длинная коса — смоль с ледяными нитями седых волос — качнулась за ее спиной. — Если найдешь, если поспешишь… Но, ступив на землю рода, идти тебе обратно по лесу человечьими ножками по корягам да кочкам.
— Знаю.
— Лес тебя не примет, мертвая ты для него, он тебя проводил, он с тобой простился. Будет тебя и зверь хромоногий гнать, и осина столетняя упадет, чтобы путь твой преградить.
Поля тяжело сглотнула, пересохшее горло отдалось колючей болью. Под землей, в болотной топи, надрывался ее сыночек.
— Знаю.
— Не обернуться тебе лебедушкой, пока не вернешься, пока ноженьки израненные в озеро не опустишь… А коль до седьмой ночи не возвратишься… Так лес тебе припомнит, что мертвая ты. Упадешь бездыханная да бескровная.
Оленька изо всех сил сжала ладонь сестры, зло обернулась на голос Весты.
— Что ж ты ее пугаешь? Не жаль совсем?
— Жаль мне тех, кто не выбирал свой путь. Кого силой привели, на колени поставили да горло вспороли. — Веста оставалась равнодушной, но березонька за ее спиной зашумела, закачалась без ветра. — Нас с тобой мне жалко. А сестрица сама в род пришла, душегубцу сына подарила. А теперь вот обратно просится. К живым.
— Прекрати… — Оленька поджала губы, отвернулась, прогоняя липкий след злых, правдивых слов. — Не надо так. Сестры мы.
— Сестры. — Веста глубоко вздохнула, усмиряя гнев, веточки березы в последний раз скрипнули и опали. — Потому и прошу сестру свою не творить беды. Оставайся, Поля. Время смутное, ты нам здесь нужна.
Но Поля ее не слушала. Всем телом, прижатым к земле, она чуяла, как волнует лес отчаянный плач покинутого ребенка. Ее ребенка. О чем говорить тут? Зачем спорить с безродными, бездетными да неживыми? Пусть и сестры они названые, но за лесом другая ее сестра отдала болотной твари рыжего мальчика. Не отменить этого, но, если поспешить, можно исправить.
— Простите, милые, — вздохнула Поляша, поднимаясь на ноги. — Нет у меня выбора. Я должна. — Задержала взгляд на Весте, замершей у березы. — А коли не вернусь к седьмой ночи, так тебе, сестра, наряжаться в смоль да темень.
Та глаз не отвела, только кивнула чуть заметно, мол, слова твои услышала и я, и сестры наши, и тот, что спит на самом дне озера жизни и не думает пробуждаться.
Поляша в последний раз обняла притихших берегинь, легонько поцеловала окаменевшую от горя Милку, сделала первый шаг в сторону, сделала другой… И вот уже взлетела над озерной поляной смоляная тень лебедицы, беззвучная в горе своем, сильная в праве решения.
Плач вел ее над лесом — все дальше от озера, все ближе к дому. Как отыскать в нем, враждебном и чужом, вещь, которая помнит тепло сыновьей ладошки, Поляша не знала, но продолжала лететь. Крылья становились все тяжелее, над глубоким оврагом Поля почти уже рухнула на землю не в силах совладать с недоброй волей этих мест, но дотянула до зарослей орешника. Когда ее ступни опустились на землю, боль пронзила Полю, будто тяжелая стрела, пущенная в упор.
Это лес отказывался принять ее, поминая, что мертвая она да оплаканная им.
— Ты уж потерпи, я ненадолго, — попросила его Поля и зашагала вперед — там лещина редела, уступая место родовой поляне.
Голые ступни полыхали холодным огнем, но что берегине боль? Что ей оковы старых законов? Почему мертвому не подойти к дому живых, если живые эти так легко отдают свою кровиночку мертвым? Поля шла вперед, властно расправив плечи, будто ей не страшно. Когда из-за колючих веток шиповника на нее зыркнули красные угольки глаз игошки, Полина скрипнула зубами, и тот скрылся как не бывало.
— То-то же, — шикнула она, чувствуя, как маленькая победа над лесной нечистью возвращает ей толику сил. — Берегиня я, черная лебедица, кто мне здесь указ?
Лес ответил ей шумом листвы, ветер принес отголосок сыновьего плача. Поля стерпела удар и поспешила вперед. До поляны она добралась, почти ослепшая от боли. Земля резала босые ступни, впивалась в них сотней ежовых колючек. Как раненая волчица, Поляша ринулась к границе, очерченной стараниями Батюшки, но переступить ее не сумела. Забилась о невидимую стену, зашипела на нее, твердя проклятия, но лес остался лесом, а поляна — поляной. Даже дом, чернеющий впереди, не заметил изломанную горем фигуру той, с кем попрощался однажды.
— Болото вас сгнои! Нелюди, бесы коряжные! Ненавижу! — завыла Поляша и упала на колени.
Она могла рыдать, вторя плачу Степушки. Могла выть побитой лисой. Могла кричать, как сумасшедшие, что нет-нет да приходили под сень леса, чтобы навеки остаться в нем, питая плотью своей корни вековых деревьев. Не могла лишь решиться и попросить помощи у того, кто ни в чем ей еще не отказывал.
Имя его горчило на пересохших губах. Зверенок ее, волчонок. Глупый мальчишка, недолюбленный, дикий, упоительно жадный до тепла. Демочка, Дема, волчонок ее, зверенок. Имя почти вырвалось из горла Поляши, когда от темноты дома отделился маленький комочек. Кто-то бежал, петляя, как заяц, от крыльца прямо к орешнику.
Поляша сглотнула слюну, в которую обратился непроизнесенный зов, вгляделась в рассветную мглу. Над вытоптанной травой стелился густой туман, влажно поблескивала роса. Бегущая — растрепанная и худая — смердела болотом, благоухала жизнью и неслась прочь от дома, то и дело поглядывая через плечо.
— Беги сюда, беги сюда, девочка… — беззвучно позвала ее Поля, и та, будто услышав, замедлила бег.
Ее грудь тяжело вздымалась, на бледных щеках горел румянец жара. Она уже не бежала — шла вперед, высоко подняв голову. Впереди высился рассветный хмурый лес. Ни тропы в нем, ни надежды.
Но надежда загорелась в Поляше.
— Стой! — крикнула она, поднимаясь с колен.
Тело скрутило огненной болью, но лицо осталось спокойным.
Девка застыла на половине шага, перевела взгляд от макушек вековых сосен вниз, встретилась глазами с Полиной, попятилась. Но куда отступать, если позади — утонувший в мертвой тишине дом, из которого так отчаянно бежала? Поля чувствовала, как разливается кругом страх. По нему девку было легко узнать — не по облепленным грязью коленям, не по волосам, превратившимся в спутанный колтун. По страху. Безумная, пришедшая в лес за погибелью своей. Еще одна жертва, ненужная спящему.
— Стой, неразумная, — проговорила Поля, делая осторожный шаг к девке. Та покачнулась, но не отпрянула. — Куда спешишь? Лес на рассвете голодный.
Девка повела плечами, будто не понимает речи, но страх исчез из ее глаз. Там вообще ничего не осталось — пустота, прозрачный свет, таким он бывает по весне, когда голые деревья напитаны соком, но еще не выпустили почки. Как и в них, что-то зрело в беглянке. Но что, Поля никак не могла разобрать.
— Не спеши в чащу, не спеши… — растерянно попросила она, зная, что слова ее должны дурманить, заговаривать, литься водой, лишать воли, полнить желанием.
Но как подступиться к той, в чьем взгляде весенний голый лес?
Поляша растянула губы в улыбке, заставляя себя видеть в девке лишь то, что в ней на самом деле было: худобу, болезненную бледность, безумие, страх. И никакого леса, откуда тому взяться?
— Тихо-тихо, слушай меня, просто слушай, — начала Поля, но беглянка шагнула вперед, удивленно подалась навстречу, покачала растрепанной головой.
— Ты же мертвая! — изумилась она.
Но не испугалась. Почему она не испугалась? Сама-то Поляша чуяла, как страх сжимает ее холодное сердце.
— Тише-тише! — жалобно повторила она. — Я не за тобой, не к тебе я! Не бойся, нечего живой меня бояться…
Девка смерила ее пустым прозрачным взглядом и, подумав, кивнула.
— Значит, ты за мертвой пришла? — И вдруг съежилась, теряя равнодушную свою лесную силу. — За ней, да?
— В доме покойник? — стараясь, чтобы голос не дрогнул, спросила Поля.
Девка кивнула, всхлипнула, переступила босыми ногами. Больше в ней не было ничего жуткого. Обычная девочка, такой же безнадежной дурой сама Поля и пришла в лес, чтобы сгинуть в чаще.
— Кто?
Смерть ведьмы Поляша бы почуяла, значит, старая Глаша. Теплые руки, доброе сердце, дух дома, впитавшийся в седые волосы… Тетку было жалко, да что там, до слез жалко, но мертвое сердце выдержит такую беду.
— Стешка. — В рассветной дымке ответ прозвучал коротко и безжалостно.
Поля вскинула глаза на девку: у той дрожали посиневшие от холода губы. Не врет. Вот оно как. Двух родовых детей потерял нынче лес.
— Мы пришли, а она… Мертвая. В крови вся…
Где-то далеко, на дне темного омута памяти, Поля хранила образ тихой девочки с тонкими волосами, собранными в тугую косу. Девочка и родилась-то хиленькой, молодость да сила Глаши давно канули в небытие, а та все пыталась родить наследника прожорливому лесу. Так и росла Стеша нежеланной, но любимой. В большом теткином сердце каждому нашлось место. А теперь безжизненное девичье тело осталось лежать в луже крови. Так поступает лес с теми, кто ему не нужен. Сбежать, сбежать бы прочь из него, оставить за спиной и орешник этот, и могучие сосны, и кочки, и низины, и нелюдь всю, прячущуюся в них. Да только сама Полина давно корнями проросла в чащу, а вот у девки был еще шанс спастись.
— Ты что ж, испугалась покойницу да сбежала? — спросила ее Поляша, добавляя в улыбку тепла.
Беглянка кивнула, утерла лицо, насупилась ребенком, ожидающим трепку.
— Глупо. — Поляша решила говорить с ней, как с неразумным дитятей, а лес весенний во взгляде, так тот привиделся с горя, и все тут. — Глупо одной в лес, босиком, без дороги. Сгинешь.
— Не могу тут. — Девка потянула разодранную ткань рубахи к грязным коленкам, острым, как речные камешки. — Мне в город надо… Куда угодно, только б не здесь.
Она говорила тихо, но так отчаянно, что даже Поляшу, давно позабывшую людские тревоги, пробрало. Куда идти ей, испуганной и чужой, Поля знала. Мимо орешника, по краю оврага, там наискосок по березовой рощеньке да к сосновому бору, а дальше… Дальше будет дом. Серый, в шесть унылых этажей, с обсыпающейся штукатуркой и скрипучими лестницами. Острая сетка, отделяющая заросший двор, безликие лавки, вбитые в землю. И шатающиеся без цели и смысла фигуры в длинных халатах. Сумасшедшие на прогулке. Целый дом сумасшедших. Место, что кормило болото свежей кровью. Место, откуда Батюшка уводил несчастных, чтобы продлить свою жизнь, прерывая их жалкое существование.
Отвести туда девку — невеликий труд. Два, ну, три дня в дороге. Куда легче, чем стоять тут, чувствуя, как рвется из земли враждебная сила да кусает босые ступни. А от дома того до озера рукой подать. За седмицу успеется. И пойдет Поляша на поклон к спящему, чтобы вызволить сына.
— Я знаю дорогу, — сказала она, принимая решение.
Девка встрепенулась, улыбка было тронула ее губы, но тут же завяла.
— Ты мертвая. С чего мертвой мне помогать?
Поля с трудом сдержала разочарованный стон — может, стоящая перед ней и была сумасшедшей, но точно не дурой.
— Потому что вначале ты поможешь мне, — ответила она и помолчала, подбирая осторожные слова. — Мальчик. В доме был мальчик. Этой ночью его отдали болоту.
— Степушка! — перебила ее девка, снова всхлипнула. — Рыжий такой, хороший очень… Добрый, милый… Он мне листочки показывал…
Ох, как хотелось Поляше вцепиться в беглянку, вытрясти из нее все до последней мелочи! Чтобы та рассказала ей, как смеялся мальчик, как дышал, как говорил, не успевая за резвыми своими мыслями, чем пахла его золотая макушка, какими мягкими были ладошки. Но Поля сдержалась. Потом, потом она все узнает сама.
— Да, он. — Повысила голос, чтобы девка перестала причитать. — Возвращайся в дом, найди вещичку какую-нибудь, чтобы помнила его, хранила еще тепло… Что-нибудь, что дорого ему было перед самой… — Сбилась, сглотнула слезы. — Перед самой гибелью. Найди это. И принеси мне.
Девица ничего не ответила, склонила голову, спрятала лицо за волосами — не разглядишь, не поймешь, о чем думает, что решает. В курятнике завозился петух, изготовился встретить новый день. Родовая земля терзала Поляшу, но та продолжала стоять в ожидании ответа.
— Значит, — медленно проговорила девка. — Я принесу тебе это… А ты выведешь меня из леса?
Ты ж моя умница. Ты ж моя хорошая, соглашайся, соглашайся, соглашайся скорее! Девочка моя, красавица, выведу, за ручку отведу, только принеси. Хочешь, на колени встану? Хочешь, сердце свое мертвое из груди вырву и тебе отдам? Все, что хочешь, все, что пожелаешь. За сыночка моего, за кровиночку!
— Да, — только и ответила Поля.
— Принесу и пойдем? — не унималась девка. — Прямо сразу пойдем?
Ах ты, тварь подколодная! Ах, куница гулящая! Ах ты, мерзкая сука! Да я тебя разорву, да я на кусочки разнесу по всему лесу, под каждым пнем тебя закопаю, не соберешься! Ишь чего удумала, цену себе набивает! Да я тебя под волка шелудивого положу! Да я космы твои паршивые по волосинке выдеру! Тварина подлая! Убью, как есть убью, не дрогну! Берегиня я, чего мне бояться!
— Да, — сорвалось с мертвых губ.
— Клянешься? — не унималась девка.
Ненавижу тебя, боюсь тебя, молиться тебе готова. Да я тебя в такую чащу заведу, что ты свет белый забудешь раньше, чем сгниешь в корнях!
— Клянусь.
— Чем клянешься? — И снова во взгляде беглянки засквозил пустой прозрачный свет, будто сам лес шумел где-то в его глубине.
— Озером клянусь, — послушно проговорила Поля. — Спящим на дне его клянусь. Крылом ночным, кровью родной, всем, что мое, клянусь.
Девка постояла еще немножко, прислушиваясь к себе. Поляше показалось, что она слышит, как шумят вековые сосны, которых рядом-то и не росло. Но думать о том было слишком страшно. Страшнее даже, чем стоять на этой земле, снедаемой ненавистью живого к мертвому.
— Хорошо, — кивнула наконец девка. — Жди. Я быстро.
Развернулась на голых пятках и зашагала к дому. Из курятника раздался первый пронзительный крик петуха.
ОЛЕСЯ
Мертвую, что пряталась в орешнике, Леся почуяла на бегу Она спешила прочь от дома, а в ушах звучал голос косматого зверя. Слова его были непонятны настолько же, насколько страшны. И холодное девичье тело в крови, и горе, скрутившее Глашу с Лежкой, и весь этот бесконечный ужас ночи навалились на Лесю, стреножили, сковали грудь.
Она могла рухнуть на пол, скуля, как побитый щенок, но вместо этого выскочила на холодный, прозрачный воздух и побежала. Лес раскинулся перед ней — высокий, непроходимый и, видимо, живой. Он равнодушно шумел, освещая верхушки в первых, еще холодных лучах рассвета. Те не грели, только очерчивали границы видимого, такие же бесстрастные к чужому горю, как и все вокруг.
— Ну помоги мне! — попросила Леся беззвучно и отчаянно. — Ну хоть кто-нибудь, помоги мне!
И тут же в нос ударил запах стоячей воды, камыша и мокрых тяжелых перьев. Кто-то прятался в лещине, кто-то неживой, посланный ей на помощь.
— Спасибо.
Леся не ведала, к кому обращается, но больше не сомневалась: ее слышат. Слышат, поддерживают за локоть, наполняют равнодушной, хрустальной пустотой, которая оказалась куда спасительнее любой смелости, любой решимости.
Черные глаза смотрели на Лесю из зарослей орешника. Бледная, даже на вид ледяная кожа обтягивала молодое, пугающей красоты лицо. В медных волосах запутались сухие ветки и черные перья. Та, что предлагала Лесе указать дорогу, не была ни молодой, ни зрелой. Застывшая во льду смерти прекрасная бабочка, над которой не властно время. Смерть до краев наполнила тонкое упругое тело, и теперь оно не могло страшиться или стенать.
Но мертвая страдала, горе ломало ее тонкие руки, судорогой сводило лицо. Сколько сил пришлось потратить ей, чтобы не броситься на Лесю, не заставить помогать себе болью и страхом! Все это Олеся чувствовала так же ясно, как если бы саму ее снедали сомнения мертвой. Откуда пришло к ней знание, почему на вкус оно было ароматной водой ручья, задумываться было некогда.
Путь из леса расстилался под ногами — всего-то забрать из дома ненужную деревяшку, чтобы начать его. Листочек, вырезанный детской рукой, хранил еще упорный труд Степушки. Зачем он мертвой красавице, Леся знать не желала. Прочь, прочь из леса, голодного на рассвете! Безжалостного в любой миг любого дня.
Ноги сами привели Олесю к крыльцу, первая ступенька предательски скрипнула, но дом остался равнодушным к беглянке. Никто не помешал ей проскользнуть в коридор, пройти мимо распахнутой двери, обитой мехом, мимо спальни, в которой Леся провела долгие дни дурманного сна, мимо темного угла, в котором кто-то подозрительно скрипел и охал, мимо-мимо, до самой общей комнаты. Олеся застыла на ее пороге, прячась в тени.
В комнате никого не было. Только темное пятно, смазанное, как большая чернильная клякса в тетради нерадивого школьника.
Такие нужно было накрывать промокашкой — мягоньким бежевым листиком, тонким настолько, что классная комната виднелась в нем на просвет. Кляксу промокашка не убирала, даже не впитывала ничего почти, но ощущение верности поступка грело. Леся часто гладила влажными от усердия пальцами мягкий листок — тот внушал ей уверенность, что любая беда исправима. Даже огромное чернильное пятно на белой глади прописи.
Память вновь вспыхнула в Олесе подобно яркой молнии, но тут же увязла в плотной жиже, съежилась и потухла. Но ощущение бархатной бумаги на подушечках пальцев осталось еще на одно короткое мгновение, которого хватило, чтобы согреть озябшие руки.
Жаль, что кровь, пролитую на деревянный пол, ничем не вывести, никак не забыть.
Силой заставляя себя отвести глаза от пятна, Олеся шагнула в комнату и, хватаясь рукой за стену, пошла к лавке. Под ней валялась забытая всеми деревяшка. Дня не прошло, как ее крутил в мягких ладошках солнечный мальчик, и вот теперь она лежит на полу, а солнце его успело зайти, утонуть в топком болоте.
Олеся скрипнула зубами, сдерживая слезы, наклонилась к лавке, заглянула под нее, нащупала в пыли деревянную пластинку и сжала в ладони. А когда поднялась, готовая выскочить вон, краем глаза заметила наконец, что у другой стены темнеет плечистая фигура. Зверь скрывался там, затаившийся, готовый к прыжку. Ни единого движения не выдавало его присутствия, только злые угольки глаз поблескивали во тьме, неотрывно следя за Лесей.
ДЕМЬЯН
— Положи на место.
Демьян даже не постарался скрыть презрение, которое сочилось из него, чуть разбавляя толщу усталой воды. В нее обратилось все существо его, некогда звериное.
— Положи на место и уходи.
Сам он стоял у стены, прислонившись к теплому дереву спиной. Руки еще помнили мертвое тело сестры. Она потихоньку остывала — окостеневшая, неожиданно тяжелая. Оторвать ее от пола оказалось непросто, кровь пропитала и доски, и ткань платья. Дема потянул ее на себя, с трудом просунул ладони под спину. Олег сдавленно всхлипнул, Глаша осталась безмолвной, как сама смерть. Смерть вообще была повсюду. Ею пропах дом, глаза ее сверкали из каждого угла, шаг ее скрипел половицами. Демьян то и дело ловил волны темного одеяния самым краем глаза, вздрагивал, озирался и только потом понимал: то Матушка вышагивает от полки к полке, а полы ее вдовьего платья шуршат подобно осенней листве.
Аксинью старательно не замечали. Когда умирает родная кровь, нужно скорбеть. Нужно плакать и молчать. Стоять ошарашенным. Бояться вдохнуть, пошевелиться, даже подумать о чем-то ином, кроме горя. Это быстро проходит. Но миг наивысшей скорби должен быть прожит. Это уважение и память. Это долг. Аксинья отмахнулась от него, как от мухи в жаркий полдень. Еще одна строка в нескончаемом списке ее прегрешений.
«Сука», — привычно, даже лениво подумал Демьян, но тут же прогнал эту мысль.
После. После он расплатится с матерью за все. А пока…
Холодеющее тело Стешки легло ему на руки, оторвалось от пола. Демьян понес ее через общую комнату по коридору в пустую девичью спальню. Отсутствие второй сестры ударило по нему даже сильнее смерти первой. Фекла всегда была здесь. Стояла у окна, бездумно всматривалась в пустоту. Раскачивалась, сидя на кровати. Грызла мизинец, пускала ниточку слюны, морщила прекрасное, наливное, как яблочко, лицо. Путала волосы, рвала на себе рубашку, кричала, пела, часами тянула одну и ту же мычащую ноту, будто и не дыша.
А теперь ее не было. Только запах остался — кисловатый пот да теплые сухие травы, которыми Стешка обмывала нежное свое тело. Теперь сделать это предстояло Глаше.
Демьян положил сестру на кровать, скользнул взглядом по ее спокойному, отчаянно мертвому лицу. Коротко кивнул тетке, что скорбной тенью шла за ним по пятам. В дверях он столкнулся с Лежкой, взглядом приказал не входить, тот вздрогнул, застыл, но остановился.
— Воды принеси, оставь тут. Глаша справится. — Голос стал колючим, Демьян сам его испугался.
Олег вздрогнул еще раз и заспешил прочь из проклятого дома, Дема даже позавидовал брату. Снаружи занимался новый день — холодный, росистый. Выбежать бы туда, разуться, пойти по траве все дальше и дальше в лес, чтобы самому не заметить, как раствориться в его власти. Стать им.
Но как убежать, если цепь, которой все они прикованы друг к другу, даже смертью не разрывается?
Пол мягко пружинил под звериной поступью. Дема ожидал увидеть в комнате мать, которая мечется между полками, ищет то, чего здесь нет. От мысли, что сестра его любимая сейчас бежит по лесу, сжимая в холодной руке старый серп, бежит, как сам он пожелал только что, растворяясь в чужой власти, вновь кольнула Демьяна то ли завистью, то ли ужасом. Он и не понял толком, что почувствовал, потому что в комнате матери не было.
Она исчезла. Без следа и весточки. Как всегда исчезали они, лесовые люди, не думая о тех, кто остался. Не было и девки, про которую Дема давно уже забыл. Но пес бы с ней, уговор она выполнила, назвала старую ведьму виновной, так пусть идет. Вдруг лес сжалится да подарит ей легкую смерть? Но не успел Демьян принюхаться к углам, чтобы вызнать, куда ушла дорогая Матушка, как заскрипело крыльцо и в комнату ввалилась пришлая девка.
Всклокоченная, бледнющая, воняет болотом, хотя и не бывала там, ногу за собой подтягивает, как подстреленный заяц. Тьфу.
Дема оперся на стену, не прячась особенно, просто застыл в тени, наблюдая, как рыщет беглянка по полу, как забирается под лавку и достает оттуда что-то маленькое — осторожно, будто великое сокровище.
— Положи на место.
Девка вздрогнула, медленно распрямилась, подняла на него глаза. Дема ожидал увидеть в них ужас загнанной мыши, но не увидел. Там вообще ничего не было. Прозрачная пустота. Странная, пугающая, никакая. Весенний лес, да и только.
— Положи на место и уходи. — Губы сами за него говорили.
Девка не шелохнулась, так и осталась стоять на полусогнутых дрожащих ногах.
— Можно я возьму? — прошелестел ее голос. — Мне очень нужно. Пожалуйста.
Как легко просить, когда ты слаб и ничтожен. Демьян и не помнил, когда последний раз это слово — тягучее, унизительно теплое — вырывалось у него. Может, только ночами беззвучно кричалось в Демьяне: «Отпусти меня, ну пожалуйста, отпусти! Я не знаю, кто я, где я, кем быть мне, чем стать. Я пустой и гулкий, я ничтожный. Отпусти меня! Дай уйти в никуда, в пустоту, в прозрачный весенний лес».
Только некого было просить, некому кричать. Ничто не держало его, никому он не был нужен. Потому Демьян молчал, изводя себя немой мольбой. Хоть сам себе в том никогда бы не признался.
А девка просила. Оперлась на лавку свободной рукой, ту, в которой зажала найденное, спрятала за спину. Будто так Демьян не отберет, что ему нужно.
— Это просто деревяшка, можно я заберу? Тебе она зачем? А мне нужно…
— Покажи.
Нужно было бежать за матерью, искать ее, тащить обратно, но Дема продолжал стоять, прислонившись к стене. Он слишком устал, чтобы делать что-то еще, кроме как быть тут, кидать короткие фразы и наблюдать за трясущимся тельцем ничтожной девки.
Она вытянула руку и показала ему ладонь — тонкую, почти прозрачную, а на ней — круглая деревяшка, обработанная зубилом. То ли гребешки узора, то ли листик. Бросовая вещица, ерунда.
— Вот, — чуть слышно проговорила девка. — Можно возьму?
— Да бери. — Дема дернул плечом. — Некогда с тобой возиться. Можешь прямо сейчас идти, никого за тобой не пущу.
Девка шмыгнула носом, потупила взгляд и попятилась к двери. Человек в Демьяне недовольно завозился — он-то понимал, что дарует беглянке не свободу, а смерть в дремучем лесу. Но зверя было больше, и зверю было все равно.
Уже у двери девка замерла, бросила на Дему короткий взгляд.
— А где?.. — Она сбилась и кивнула на темное пятно крови.
— Унесли. Лесу ее отдадим, пусть покоится, — сам не зная почему, но ответил Демьян, хоть стоило только рыкнуть, чтобы ее и след простыл.
— Так она?.. — И снова проглотила конец фразы.
— Мертва. — Скривил губы. — Тебе-то что? Беги себе.
Снова вскинула взгляд прозрачный свой, хрустальный, сделала шажок и не повернулась спиной к зверю, будто знала, что так безопаснее.
— Иди, говорю! — Внутри разгоралось недовольство. — Пока отпускаю…
Было достаточно сделать шаг, выйти из тени, как девка вскрикнула и зайцем шмыгнула в коридор.
Так-то.
Демьян опустился на скамью. Втянул носом запах смерти, пропитавший комнату. Но теперь в нем было что-то еще. Тонкая, свежая нить. Так пахнет мартовский лес — мокрым снегом и новой жизнью. Дом давно уже не пах ею. И привидится же во тьме! Дема помотал головой, мельком отметил, что волосы отросли до плеч, а борода расползлась по щекам и подбородку — жесткая, темная, царапает ладонь.
Озверел совсем, олесовел.
Сидит в мертвом доме на старой лавке. Отпустил на смерть сумасшедшую девку, да что там, девочку еще совсем. За стеной тетка обмывает холодное тело сестры, убитой другой сестрой. А младший брат застыл в дверях, окоченевший от горя. Отца нет, мать бежит по лесу за родовым серпом, чтобы последние законы лесного края не рухнули, утаскивая всех за собой в топь смердящего болота. А нынче они утопили в трясине мальчика, хорошего, доброго мальчика. Дема и не знал о нем ничего толком. Кажется, тот любил вырезать из дерева поделки всякие. Рукастый был. И нет его больше, никого нет, все пошло прахом.
Дема почувствовал, как свербят в горле слезы, запрокинул голову и захохотал. Нелепо, вымученно, лишь бы не зарыдать. Смех его отразился от стен, проникая за них, туда, где лежала покойница. Но Дема и не думал останавливаться. Он смеялся, оплакивая сестер, братьев и себя. Детей, которых заставили жить по лесным законам сумасшедшие тетки и убийца-отец.
Он смеялся, пока не вспомнил вдруг, что лежащее на ладони пришлой девки было деревянной пластинкой с вырезанным на ней листиком. Красивая, тонкая работа, странно даже, что сделали ее детские ручки.
«Мне нужно», — умоляюще просила беглянка.
Мелочь на память? Сувенир, который она принесет в палату и покажет подругам, таким же отчаянно сумасшедшим, как она сама? А может, вещь, хранящая тепло ушедшего в болото ребенка?
Дема вскочил, чуть было не рухнул, запутавшись в ногах, и бросился вслед за той, что отпустил на смерть.
ПОЛЯША
Петух успел трижды разнести песнь по округе. Когда стихла первая, девка скрылась в тени дома. Когда вторая — солнце полилось на траву широким потоком, стирая росу с нее, как слезы с девичьей щеки. На третий пронзительный крик Поляша была готова задушить проклятого петуха. Но земля жгла ее ступни, а невидимая граница родовой поляны продолжала делить лес и дом, смерть и жизнь. Полина застряла между, изнывая от тянущей боли и тревожной уверенности: все снова пошло не так.
Девка не возвращалась. Испугалась ли, осталась в доме, удерживаемая чужой волей? Или просто не сумела отыскать нужное им тепло маленькой ладошки?
— Иди, иди же, иди! Возвращайся скорее! Ты обещала! Ну, скорее! — шептала и шептала Поляша, стискивая холодные кулаки.
Петух отгорланил, закудахтали в ответ восхищенные куры. Их пора было выпускать на волю, чтобы нащипались травы, наклевались зерна. Но дом тонул в тишине и безмолвии. Только в хлеву начинала взволнованно мычать недоенная корова. Некому было ее облегчить, некому было выйти во двор.
Сколько раз Поляша первой выскальзывала из сонных комнат, чтобы начать день у теплого коровьего бока? Сколько плошек зерна склевали куры с ее ладоней? Но все это кануло в кровавое небытие. На смену пришли лебединое тело да холодные объятия озерных сестер.
Она не тосковала. Нельзя жалеть ушедшее безвозвратно. Но в миг, когда дом осветило утреннее солнце, Поляша вдруг поняла, что человеческое в ней до сих пор отчаянно противится лебединому. Она бы заплакала, по-бабьи жалея себя, но по ступеням крутой лестницы скользнула знакомая тень.
Девка шагала от дома, прижимая левую руку к груди, а правой размахивая, словно пыталась взлететь, но была подбита на одно крыло.
— Давай-давай, милая! — взмолилась Поляша. — Ну, чуток еще!
Дом молчал, солнце светило, со стороны леса доносился тихий шепот листвы. Слишком спокойно для утра после кровавой ночи. По рукам Полины пробежали мурашки, встали дыбом тонкие волоски.
— Ну же! — крикнула она. — Беги!
Девка услышала ее, сбилась с быстрого шага, перешла на бег, то вырываясь вперед, то путаясь ногами в траве.
— Беги! — Поля ударилась о прозрачную стену, но не почувствовала боли. — Беги же! — Голос ее сорвался. — Беги… — Это она уже прохрипела, обреченно сползая вниз.
На крыльце мелькнула еще одна тень. Плечистая, рослая, большая. За мгновение преследователь догнал девку, схватил ее за руку и рванул на себя. Та слабо затрепыхалась, но куда было ей справиться со зверем? Зверенком, волчонком. Хозяином.
— Беги же, глупая… — выдохнула Поля, пряча лицо в ладонях.
Она слышала звуки борьбы: как рычит тот, кто сильнее, как жалобно вскрикивает та, что беспомощнее.
— Отдай, отдай, пожалуйста! — канючила она.
— Зачем оно тебе? Говори!
Голос, глухой и опасный, совсем чужой — так и не поймешь, что принадлежит он мальчику, который умел заливаться пылающим жаром, если знать, как прикасаться к нему, знать, где.
— Мне нужно! Ну, мелочь же? Отдай! — Девка не сдавалась, все боролась, шипя от боли в руках, которые так безжалостно выкручивал Дема.
Поляша видела это через сцепленные пальцы, словно сквозь решетку клетки. Девка раскраснелась, Демьян оставался спокойным, только сводил густые брови да крепче сжимал пальцы на тонких запястьях беглянки.
— Откуда знаешь ворожбу эту? Говори!
Откуда сам он ведал о тайном обряде возвращения отданного, если знание это было даровано Полине в миг, когда она обернулась берегиней? Уж не Хозяин ли просыпался в нем, делясь мудростью векового леса? Поляша бросила на Демьяна быстрый взгляд и тут же отвела глаза в страхе, что тот почует. Но зверь был слишком занят добычей.
— Ничего я не знаю! Отпусти! Больно же! — Девка дернулась изо всех сил, Демьян рванул ее к себе, выворачивая руку под страшным углом.
Крик разнесся над поляной.
— Говори!
Дема склонил девку к земле, навис над ней, оскалился.
— Говори!
Послышался хруст, девка уже плакала, по ее бледному лицу текли крупные слезы, но глаза смотрели на мучителя с холодной ненавистью.
— В трясину иди, пес шелудивый! — процедила она и плюнула ему в лицо. — Мое это. Мое.
От удивления Дема ослабил хватку. Девка дернулась, но вырваться не сумела, только растянулась на траве.
— Уже и ругаешься как здешняя? Только из дурки сбежала, а гляди-ка, корнями проросла. — Он схватил тонкий подбородок, заставляя ее смотреть ему в глаза. — Говори, откуда ты и кто.
— Я не знаю. — Ответ вышел сиплым. — Отпусти…
— Не верю. — Дема покачал головой, Поляша успела разглядеть, как потемнело от гнева его лицо. — Ничему не верю. Говори.
— Я правда не знаю. Ничего не помню. — Девка попыталась отстраниться, но грубые пальцы сжимали все сильнее. — Очнулась в лесу, потом опять провал, потом очнулась в доме. И все понеслось. — Слезы потекли ручьем. — Знала бы — рассказала. Отпусти меня, пожалуйста, я уйти хочу. Обещал же!
— И куда ты так рвешься? В лес? В самую чащу без дороги? Голая и босиком?
Девка тяжело сглотнула, будто только сейчас поняла, что и правда лежит перед ним, пряча тело в разодранную рубаху. Поляша видела, как нежно белеют в траве ее бедра, как левая грудь выглядывает из порванного ворота. И глубокую рану — воспаленную, грязную — она тоже видела. Девка ни за что бы не смогла осилить путь до дома. Ни одна, ни с лебединой помощью.
— Отпусти… — всхлипнула она. — Ничего не помню… Лучше там сдохнуть, чем в киселе этом… Отпусти…
Лицо ее некрасиво сморщилось, она обхватила ладонями руку Демьяна и попыталась оторвать ее от своего лица. Зверь смотрел на нее с брезгливостью. Еще немного — и раздавит, как жучка.
— А деревяшка тебе на что, бедная ты, несчастная? — прорычал он, стискивая пальцы, под которыми уже разливалась краснота — предвестница синевы.
Поляша сжалась, ожидая, что правда сейчас выйдет наружу. И тогда Хозяин бросит одну добычу, чтобы ринуться к другой. Что еще оставалось девке? Вот сейчас она расскажет про их уговор. Вот сейчас…
— Нужна… — прохрипела несчастная и закрыла глаза.
Демьян зарычал, потянул девку вверх, та слабо дернулась, но подняться не сумела, лишь вытянула шею и запрокинула голову. Еще немного — и натянутые позвонки бы не выдержали. Поляша представила, как забьется в последних судорогах несчастная беглянка, как наполнится рот ее пеной, как она обмякнет и замрет.
— Кто сказал тебе о ворожбе? Кто? — в последний раз спросил Демьян. Рык его перестал походить на голос.
В ответ девка распахнула глаза. Воздух стал прозрачным, его наполнил звон ранней капели. Запахло промерзшей оживающей корой. Где-то далеко затянул первую песню свиристель. Хрустальный свет, льющийся между голыми ветками, потоком хлынул из глаз пришлой девки, сумасшедшей беглянки без памяти и рода.
Но Демьян продолжал скалиться, не видя ничего дальше своего волчьего носа. Полина поднялась с земли. Мертвое тело била дрожь.
— Это я. Я рассказала ей. Отпусти, зверенок. Я это.
Демьян тут же разжал пальцы. Девка упала на землю с глухим стуком и больше не шевелилась. Застыли и они — берегиня да лесовой.
— Мне он нужен, листочек этот, отдай… — попросила Поляша.
— Пришла, значит, — не слушая ее, прохрипел Демьян. — Пришла…
Он по-волчьи резко встряхнулся и двинулся на нее, в глазах полыхал черный огонь ярости.
— Как я тебя звал, так ты и не думала… А как понадобилось что, сразу и пришла!
Поляша попятилась. Ярость Демы, зверенка ее, волчонка, душно разливалась вокруг. Он подходил все ближе, еще шаг — и упрется в невидимую стену.
— Просто отдай мне… Глупость же… Мелочь. А мне о сыночке в память будет, — зачастила она, не слыша себя, не видя ничего, кроме злых этих, звериных глаз.
— И про Степана знаешь уже, быстро же в лесу разносится… — Остановился, бросил на нее быстрый взгляд. — Мне жаль, что так вышло. Я сам ее накажу…
Поляша и думать забыла о ненависти. О дуре этой старой, что с болотом связалась. Тот, кто решил перехитрить смерть родной кровью, недолго будет ходить по лесу да смотреть на небо. Сама себе яму выкопала, ведьма старая, пусть сама в нее и ложится.
— Накажешь, Демочка, накажешь… Ты сильный, ты вон какой вырос. — Поляша заставила свой голос потеплеть. — Отдай мне деревяшку, и я пойду.
Она вытянула руку, пальцы уперлись в невидимую, неприступную стену. Демьян помедлил. В его ладони пряталась тонкая пластинка. Ждать решения было нестерпимо, боль полыхала, ломала косточки, скручивала нутро. Поляша приготовилась виться ужом, лишь бы вымолить резной листик. Но делать этого не пришлось. Демьян легко перешагнул незримую черту родовой поляны и опустил свою ладонь на Поляшину.
Тепло — живое, пульсирующее в такт звериному сердцу, — охватило Поляшу от самой макушки до истерзанных ступней. Пальцы Демьяна были грубыми, шершавыми, с коротко остриженными ногтями, а ладонь — напротив, мягкая, еще хранящая далекий отголосок детскости. Поля обхватила его запястье, сжала, позволила себе на мгновение забыть, что стоят они сейчас в дремучем лесу, одинокие и несчастные, слабые и раздавленные, по разные стороны непроходимой чащи.
— Отдай мне листочек, — чуть слышно попросила она.
По лицу Демьяна пробежала тень. Четкие линии скул, крупный нос, злые глаза. Не таким он был, прощаясь с ней. Но теперь в нем остро чувствовалась сила, и ей сложно было противиться.
— Ну, пожалуйста…
— Ты хочешь… — Дема сбился, тяжело сглотнул. — Хочешь его вернуть?
Поляша кивнула. Под ее пальцами билась жилка звериного пульса, все чаще и чаще.
— А так можно?
Его взгляд никак не мог на ней остановиться, прятался за отросшими лохмами, скользил по траве, по кустам лощины, по гладким стволам осинок, только бы не встречаться с мертвыми глазами Полины. И его сложно было в том винить.
— Можно, Демочка, все. Главное, чтобы сил хватило. Моих, может, и хватит…
— Почему же тогда он тебя не вернул?
Хриплый вопрос этот прозвучал так больно, так честно. Поля захлебнулась нежностью к любимому своему мальчику, который вырос в незнакомого ей, опасного зверя.
— Не было в Батюшке твоем ни силы, ни мудрости… Сам не мог, помощи не просил… — Губы стянуло печальной улыбкой. — Не будем о том, хороший мой, отдай листочек и отпусти меня… Я пойду, нельзя мне тут…
Она сжала его запястье еще сильнее. Демьян ухмыльнулся, покачал головой.
— Вот, значит, как… Возьмешь что нужно тебе — и снова в лес? Медом вам там, что ли, намазано?
— А куда мне идти? Я лесная, я здешняя…
Время тянулось, ноги пылали, чужое тепло будило в Поляше дурные, лишние мысли. Холодные воды озера легко забирали себе все сожаления и печали. Но стоять так близко от горячего и живого, от того, кто чувствовал, злился и страдал, было опасно.
— А я чужой, да? — Дема наконец поднял глаза. — Да, плевать. Всем нам отсюда ноги уносить придется. Идет болото, хозяин твой спит, не станет леса, никого не станет…
«Глупый ты, глупый…» — хотела ответить ему Поля, но сдержалась.
— Так отдай, что тебе теперь? Если уходить собираешься. Отдай да беги. Лес держать не станет. Сам говориши, чужой ты здесь. Уходи.
Она бросала несправедливые слова, мучаясь от жалости. Знала, что врет. Знала, что нигде зверенку ее, волчонку, не найти покоя, если здесь, на родной земле он его не обретет. Это потом уже беги куда глаза глядят. Если лес отпустит, если сам захочешь. Нельзя ступить на тропу, а после сойти с нее, убоявшись. Начатый путь следует закончить. Иначе навеки застрянешь в своей никчемности, всюду чужой, всюду чужак.
Как много она могла бы объяснить ему, этому всклокоченному злому зверю, о человеческой его душе. Но ступни жгла земля, время истекало, мужское тепло будило пустые желания, а деревянная пластинка пьянила близостью. Потому Поляша повторила еще раз:
— Отдавай мне деревяшку и уходи. Я сама тебя выведу близкой тропкой. Хочешь?
Дема молчал, зло скалился в пустоту проснувшегося леса, но рука его уже обмякла, пластинка сама соскользнула с нее прямо в ладонь Поляши. Можно было бежать прямо сейчас, пока проклятый волк не связал ее обещанием, но Полина осталась на месте. Пальцы дрогнули, ослабили цепкую хватку и осторожно, со всей нежностью, что копилась в мертвом сердце, погладили широкое запястье.
«Волчонок мой, зверенок, бедный мой, покинутый, что за жизнь у нас окаянная вышла, что за холодная…» — почти сорвалось с Полиных губ, но она промолчала.
Черные овраги звериных глаз смотрели на нее, только прочесть в них ничего не получалось. Дема тяжело дышал, острый клык виднелся над закушенной губой. Когда-то Полина целовала эти губы — жарко, горячо, изнывая от невыносимого желания раствориться в каждом мгновении, проведенном вместе, в каждом миге, что крали они у привычного склада жизни.
«Волчонок мой, зверенок…» — почти шепнула она, но Дема ее опередил.
— Я не верю ни единому слову твоему. Ни единому, слышишь? Ты не Поля, ты — мертвая болотная тварь. — Он прищурил звериный глаз. — Не пытайся меня обмануть. Не будет от меня подарков… А увижу тебя еще раз у нашего дома… Разорву.
Быстрые, сильные пальцы подхватили с ее ладони деревянную пластинку, шершавую от резьбы. Поля и пискнуть не успела, как Демьян уже развернулся и шагнул за черту.
— Дема! Демочка! — крикнула она.
— Вон пошла. — Он даже не обернулся. Обогнул лежащую на земле девку и направился к дому.
— Стой! Я знаю, как сделать тебя Хозяином! Чтобы лес тебя принял, а ты — его. Я знаю как! Я знаю где! — Поля ударилась грудью о стену, распласталась на ней. — Вернись! Ты без меня не справишься! Вернись!
А далеко-далеко, за сосновым бором, густым и шумливым, за нежной березовой рощенькой, за глубоким оврагом, за орешником и бузиной, за седмицей пути по дремучей чаще темные воды озера пошли тревожной рябью. Спящий завозился на дне, недовольный черной своей невестой.
СЫН, ДА НЕ ТОТ
ОЛЕГ
Ведро, до самых краев наполненное водой, оттягивало руку. Олег топтался на пороге, но ступить туда, в полутьму комнаты, не решался. Глаша стояла к нему спиной. Сгорбленная, костлявая, она развела перед собой руки — в каждой по тлеющей связке сухой травы — и шептала что-то, но что — не разобрать. Лежка и не пытался, без того знал: тонкими языками дыма тетка указывает мертвой дочери своей путь наверх. Ведро звякнуло. Глаша медленно опустила руки, подула на траву, сгоняя тлеющие искры, и обернулась. Ее пустые, ввалившиеся глаза совсем потухли, она сама теперь больше походила на мертвую, чем та, над которой вершилась последняя ворожба.
— Уходи, — проскрипела Глаша.
Олег дернулся, но остался на пороге. Он задеревенел. Страх перед темнотой комнаты и тьмой, что сгорбила, высушила Глашу, не давал пошевелиться.
— Уходи, сыночек… Нечего глядеть. — Старуха с трудом сделала к нему шаг, еще один, лицо ее стало бескровным.
Теперь скрюченная временем и горем спина не скрывала девичьей кровати, а на ней лежала Стешка. То, что осталось от сестры, оказалось пустым, холодным, покинутым телом. Куда делись кроткая решительность, мягкая улыбка, глубокий взгляд озерных ее, оленячьих глаз? Почему на смену им пришли холод и тлен? Олег не знал ответов, а застывший разум даже не пытался их найти.
— Уходи. — Глаша подошла совсем близко, она шептала, но звук ее голоса оглушительно бил по ушам. — Сама я… Сама.
Ноги онемели, иначе Лежка давно бы уже сбежал отсюда, но сил хватило лишь на покорный кивок. Тетка ждала, пока он развернется и побредет по коридору, с тяжелым взглядом, — Олег чувствовал лопатками, — а потом вернулась в комнату и плотно прикрыла за собой дверь. Дом тонул в гнетущей, страшной тишине, только пол скрипел под ногами… Озноб пробежал по спине Лежки, разлился холодным потом. Дом всегда был для него убежищем. Большим и теплым, родным и понятным. Он даже пах по-особенному — домом.
Но теперь аромат сухих трав и теплого хлеба сменился тяжелым духом застывшей крови и смертью — холодной, безразличной, конечной. Лежка судорожно сглотнул и бросился к крыльцу.
В курятнике недовольно квохтали птицы, из хлева призывно мычала корова. Здесь жизнь продолжалась. Олег прошелся по притоптанной пыли — вот тут буквально вчера еще стояли они в кругу, отгоняя от Хозяина своего непогоду. Лесной род творил ворожбу, и та была ему посильной. А что теперь?
Лежке было невыносимо об этом думать. Но гнать дурные мысли он умел. Нужно занять руки работой, и голова тут же перестанет пухнуть от тревог и тяжелых дум. Привычные движения были легки. Ковшиком зачерпнуть зерно из мешка в углу, пройтись по курятнику, пересчитать кудахтающие тушки, кивнуть петуху, поглядеть, как тот переминается на высоких лапах.
Зернышки весело посыпались на пол. Куры ринулись под ноги, Лежка постоял немного, наблюдая, как исчезает корм, как успокаиваются сытые птицы, и вышел. Выпускать их на улицу он не решился. Привычный вид бродящих кур не вязался с непоправимостью этого утра. Но корову стоило подоить. Никакое человеческое горе не должно обрекать животинку на страдания.
Олег потянул на себя скрипучую дверь хлева, но остановился. Что идти туда с пустыми руками? Да только ведро он оставил в комнате. Тетка Глаша теперь черпала из него воду да обмывала холодное тело Стеши, настолько же обнаженное, насколько мертвое.
Голову повело, руки задрожали, пальцы свело судорогой. Невыносимо, как от высокого жара, заломило в висках. Нужно было спешить или лечь прямо тут, на земле у хлева, и зарыдать, забиться, издохнуть от ужаса. Олег сжал зубы, облокотился рукой на стену, оперся на нее и пошел. Можно не думать, а просто идти ведомым родной стеной. Лежка завернул за угол, прошел еще немного, обогнул дом и вышел к крыльцу с другой стороны.
Свежий ветер ударил в лицо. Он успел разогнать туман, что на рассвете клубился над родовой поляной. И теперь дорожка от дома ужом вилась к лесу. Лежка остановился, вдохнул поглубже этот воздух — пьянящий, бузинный, прелый. Глаза наполнились слезами, но сейчас они не были стыдными, просто ветер полнился лесной горечью.
Если бы Лежка не держался за дом, то упал бы — так дрожали ноги. Но и это было правильно. Горе нужно прожить. Наполниться им, как стылой водой, дать застыть первым льдом. А после разбиться, разнести его в себе на осколки да ссыпать на пол. И если сделать это вышло за одну ночь, значит, так тому и быть. А если за один век, так и это верно. Просто одна ночь может тянуться целым веком. А век — пролететь одной бессонной, дурманной ночью.
Лежка всхлипнул, вытер глаза рукавом, сморгнул слезы. Лес шумел ему одобрительно, любовно, как друг, как брат, как отец.
— Здравствуй, великий, — шепнул ему в ответ Лежка. — Славься и будь вечным.
На душе стало пронзительно легко. Так легко, что хоть бери и взлетай над кронами. Но вместо этого Олег огляделся в поисках ведра. В хлеву его ждала недоенная корова. Когда в траве Лежка разглядел пятно, он еще помнил о несчастной животине. Подумаешь, пятно. Обман воспаленных глаз. Но стоило обогнуть колодец, как обманом обернулось все остальное. Утро возле леса он встречал не один.
На самой границе застыл брат. Чуть в стороне от него бездыханной валялась полуголая пришлая девка. Ярость запылала на щеках Лежки. Так вот чему научился Демьян в городе! Так вот как он утоляет тоску и страх прошедшей ночи! Насильничает над слабым. Берет женское правом сильного!
Лежка ринулся вперед, не помня себя от злости. Но стоило выбежать из-за колодца, как гнев его обернулся пустой детской шалостью. Брат даже не глядел на голое девичье тело. Он тянулся к чему-то, сокрытому в чаще. К чему-то, что пахло тленом и смертью. Сыростью и болотом. Брат тянулся к чему-то мертвому, говорил с ним, а оно ему отвечало голосом их тетки, умершей так давно, что Лежка и помнить ее не мог, да только все он помнил. Все. И Поляшу тоже.
— Я не верю ни единому слову твоему. Ни единому, слышишь? Ты не Поля, ты — мертвая болотная тварь, — утробно прорычал Демьян, а Лежка сжался от страха, будто слова эти предназначались ему. — Не пытайся меня обмануть. Не будет от меня подарков… А увижу тебя еще раз у нашего дома… Разорву.
Олег попятился, присел за колодцем, опустил руки к прохладной еще земле. Он слышал, как бьется в груди сердце, и звук этот, казалось, разносился по округе набатом. Еще чуть, и Дема, нет, озверевший от ярости волк, поймет, что был подслушан, и ринется прямо сюда, чтобы за шкирку выволочь брата, растерзать его, растащить на кровавые лоскуты.
— Стой! — раздался истошный женский крик. — Я знаю, как сделать тебя Хозяином! Чтобы лес тебя принял, а ты — его. Я знаю как! Я знаю где! Вернись! Ты без меня не справишься! Вернись!
Секунды тянулись, Лежка чувствовал их всем телом, а потом послышались шаги. Тяжелые, быстрые. Поступью зверя брат шел прямо к колодцу. Олег зажмурился, уткнулся лбом в колени.
«Лес, великий, защити меня… От зверя яростного, от беды гнетущей…» — беззвучно шептал он, а Демьян подходил все ближе.
Ближе, ближе, и наконец поравнялся с колодцем. Теперь сердце билось во всем Лежкином теле. Оно дрожало на кончиках пальцев, багровело пятнами на лице, стучало в зажмуренных глазах, содрогало скрюченное тело. Еще мгновение, и сильная рука вцепится в ворот, вытаскивая из спасительного укрытия онемевшее от страха наполнение рубахи. Если бы горло не перехватило, Лежка бы закричал, но звуков не было. Были лишь бешено скачущее сердце и скрип травы под ногами брата.
Скрип все раздавался, уже совсем близко, а потом дальше, дальше, пока не сменился совершенно другим — деревянным, лестничным. Это Дема легко взбежал по ступеням и скрылся в доме. Хлопнула дверь. И на поляну опустилась тишина.
Сердце первым сбавило ритм. Язык больше не заполнял распухший от ужаса рот. Ноги не дрожали, в них только покалывало от напряжения. Багрянец страха сменился жаром стыда. Сидеть, как загнанный зверек, полевая мышь или белка, ждать, пока брат отыщет да растерзает, было унизительно. Хуже, что большего от Лежки никто и не ждал. Даже он сам.
Олег вытянул ноги, отдернул задравшуюся рубаху, мельком порадовался, что штаны остались сухими, и от этого ему стало еще гаже. Ладно уж родиться не тем сыном, но уж и мужчиной не стать! Слезы кипели в горле, но Лежка не позволил им пролиться. Он шумно задышал, заозирался, вспоминая, куда, собственно, шел. А потом услышал ее — пришлую девку, стонущую в траве. Девку, брошенную к ногам зверя. Девку, которую Демьян даже не заметил, точно так же, как и брата своего. Слишком мелкие, слишком незначимые были они в глазах Хозяина.
Теперь горло сжимал не страх. В Олеге зрело что-то, не изведанное прежде. Чувство, от которого грудь начинало распирать раскаленным паром, и пар этот заволакивал глаза — не разглядеть ничего кругом. Злость пришла из ниоткуда, спасая Лежку от унижения, и было в ней что-то упоительно прекрасное, что-то, наполняющее новой, яростной силой.
Олег вскочил на ноги и поспешил к стонущей в траве. С каждым шагом он выгонял из себя испуганного зверька, надеясь, что на место его придет зверь другой, зверь, способный одержать победу над всеми. И над самим Лежкой.
— Потерпи, потерпи… — все повторял и повторял он, склонившись над девкой.
По ее лицу разлилась свежая синева. Руки почти не дрожали, когда Лежка прикоснулся к впалой щеке, заставляя себя смотреть, чтобы навек запомнить, что сделал с беззащитным тот, кто должен был защищать всякого, ступившего под сень леса.
О стоявшей в зарослях орешника тетке Лежка просто не думал. Весь он был там, в лиловом синяке, расползавшемся по нежной коже пришлой девки.
«Нет, не девки, — одернул себя он. — Ты помнишь ее имя. Как лес — Олеся. Леся. Брат твой обидел лес».
Эта мысль оказалась такой ясной, такой острой, что сумела вмиг перерезать прочные нити, по привычке связывающие братьев силой рода. И когда глаза Олеси распахнулись — вначале задрожали ресницы, потом потянулись наверх, но опали, набрались силы и наконец поднялись, — Олег был готов к тому, что увидит. Леся была лесом. Прозрачным, хрустальным светом меж голых стволов. Лежка помнил чащу такой — на рассвете, когда сходят снега, оголяя ноздреватую, влажную землю, а деревья сонно хлопают ресницами-ветками — прямо как Олеся, медленно приходящая в себя.
— Тихо-тихо, — успокоил ее Олег, хотя она и не выглядела испуганной. — Он ушел, ты теперь в безопасности…
Ее взгляд растерянно скользнул в сторону, потом в другую, и остановился, вцепившись в Лежку.
— Где? — только и спросила она.
— Ушел в дом, он не вернется. Не бойся.
Леся позволила себя усадить, обвела встревоженным взглядом орешник и застыла, всматриваясь во что-то, сокрытое там. И Лежка вспомнил, что на поляне они не одни. Из зарослей на них смотрели черные глаза третьей тетки.
— Листок, — чуть слышно просипела Леся. — Где листок?
Лежка огляделся. Вокруг росла густая трава. Отсюда редко выходили к лесу, вот и вытянулась она, разрослась. Но до орешника было далековато, ни одного листика не видать.
— Листик! — Леся потерла лоб, будто подбирала другое слово. — Деревяшка! Пластинка! Степа на таких листки резал. Где?
Брат и правда любил копаться с деревом, целые вечера просиживал — тихий, увлеченный, — но откуда знать об этом пришлой девке? Лежка непонимающе уставился на нее, но та досадливо дернула плечом.
— Где?
— В доме, наверное. — Растерянный ответ повис в воздухе. — Там их целый сундук.
— Да лес вас дери! — донесся из чащи сдавленный голос. — Подойди ближе, мальчик!
Лежка судорожно сжал руку Леси, потянул на себя.
— Не слушай, — горячо зашептал он прямо в маленькое розовое ушко, такое трогательное, что у него даже в горле запершило. — Это тварь болотная пришла, нельзя с ней говорить…
— Да отпусти ты! — Леся дернулась, высвобождая ладонь, поднялась на ноги и зашагала к орешнику.
— Не ходи! Она же… — Олег смотрел на нее, уходящую, снизу вверх.
— Мертвая? — Девка бросила быстрый взгляд из-за плеча. — И что с того?
Больше она не оборачивалась, шагала вперед, чуть прихрамывая, а Лежка оставался сидеть на холодной земле. Трусливый хорек. Гнилая ворона. Он рывком поднялся на ноги, страх смешался со злостью, придал сил.
— Где листок? — требовательно спросила Леся, стоило ей подойти к границе поляны. — Где он?
— Сама же видела — зверь забрал. — Голос из чащи звучал приглушенно. — Это ты должна была принести его мне…
— Я принесла! Этот… — Девка поискала слово, но не нашла. — Зверь… Отобрал его на твоих глазах! Почему? Почему ты ничего не сделала?
Орешник затрещал, закачался в ответ. Лежка предчувствовал, что там, он даже успел подготовиться, но увиденное выбило из него дух. Когда лощина разошлась, выпуская из своих объятий женское тело, а солнце нехотя лизнуло его, освещая, Олег не сдержал крика. Идущее к ним когда-то и правда было женщиной — стройной и тонкой, с высокой грудью и округлыми бедрами. Наверное, когда-то она была очень красива. Но теперь всю ее покрывала плотная грязь. Комья виднелись в спутанных волосах, жирно облепляли длинные ноги. Порванная рубаха плохо скрывала наготу. Бледная кожа обтягивала скулы, превращая лицо в посмертную маску, и лишь глаза — две черные блестящие сливы — продолжали жить на нем устрашающей жизнью.
— Что, племянничек, не ожидал? — спросила она и оскалилась. — Гляди, какой тетка твоя стала. Хороша?
Может, Лежка бы и ответил, если бы нашел слова, но горло забилось болотной жижей. Он попытался откашляться — вышло одно лишь унизительное, жалкое кряхтение. Тетка тут же потеряла к нему всякий интерес.
— Что же мне было делать, девочка? — обратилась она к Лесе.
Та упрямо тряхнула головой.
— Ты же мертвая, чего терять? Вступилась бы за меня, силой бы забрала, что нам нужно…
— Силой? — Холодный смешок эхом разнесся над поляной. — У Хозяина-то?
Леся не нашлась что ответить. Тихо опустилась к траве, обняла себя за колени и уперлась в них лбом. Со злостью ее покинули последние силы.
— Он никогда не отдаст… — Теперь она позволила себе говорить, не скрывая слез. — Ты же меня не поведешь, да?
— Не поведу…
Лежка видел, как по мертвому лицу тетки пробежала тень. Она медленно осела на землю, укуталась паутиной грязных волос, свисающих спутанными сосульками, и тоже затихла. Обе они даже не смотрели друг на друга, но в тонких запястьях своих, в горестно спрятанных лицах были так похожи, что Лежка отвел глаза: слишком тайным, слишком телесным был этот миг, ему не предназначенный.
— Зачем листок? — спросил вдруг кто-то.
Олег оглянулся было, но по тому, как вцепились в него два взгляда — один живой, другой мертвый, — понял, что говорил он сам.
— Зачем?.. — повторил он еще раз, робея и не ожидая ответа.
Но тетка тут же отозвалась:
— Я сына хочу вернуть, Леженька…
Имя его она пронесла, не задумываясь, значит, помнила, все эти годы холодные хранила в памяти имя ребенка, к которому и привязана-то не была. В груди Олега затеплился огонек.
— Степушку? Так… умер он. Как вернешь?
— Я смогу! — Сбилась, смазала грязь со щеки. — Смогла бы… будь у меня тепло его. Вещица какая, чтобы его помнила.
— Листочек? — наконец понял Лежка. — Резьба?
— Да… Резьба. Вон, девка ее нашла… А зверь отобрал.
Перед глазами замаячила широкая спина шагающего к дому Демьяна. Тепло сменилось жаром. Вернуть брата было делом благим. А он… Зверь проклятый. Не разрешил. Не по нему это было. Отобрал, бросил их и ушел.
— Я найду! — Лежка почувствовал, как слова срываются с губ, он сам стал этими словами. — Я пойду в дом, я найду, если вы… Дождетесь.
Ему отчего-то показалось, что стоит уйти, как миг этот — поворотный, небывалый — испарится, а на смену придут извечная печь, опара и хлеб — привычные и от того такие ненавистные.
Тетка подняла к нему лицо, широко распахнутые черные глаза смотрели с удивлением и тревогой.
— Мальчик, что же это они с тобой так? — тихо спросила она будто саму себя и громче добавила: — Некуда мне идти, Леженька, ножки по земле вашей не идут, на поляну мне, мертвой, не выйти… Одна на тебя надежда, хороший. — Улыбнулась ему просяще, жалобно. — Ты пойди в дом, отыщи листочек… Этот, какой другой, главное, чтобы тепло сыночка помнил. Почуешь его?
Лежка кивнул, хоть и не понимал, о чем говорит ему тетка. Олеся, словно прочитав его растерянные мысли, оторвала голову от колен, поглядела на него, вздохнула.
— Представь, что Степушка еще там, в доме. Вспомни, где он сидеть любил, когда за резьбу брался. Ты почуешь… Найдешь.
В ней шумели голые ветки, стучались друг о друга налитые почки — вот-вот лопнут, даря новую жизнь. Лежка не видел ни синевы на ее щеках, ни ссадин, ни грязи, даже царапина, скрытая порванным подолом, перестала быть заметной. Пришлая девка Олеся, с которой он и успел-то перекинуться парой слов да разломить горячий хлеб, вдруг стала той, что в него поверила. И это было важнее всего.
— Я найду, — пообещал ей Лежка, скоро кивнул тетке и заспешил к дому.
В хлеву томительно замычала забытая всеми корова. Но Олегу больше не было до нее дела. Он бегом добрался до дома, вскочил на лестницу, скользнул в дом и только в коридоре заставил себя остановиться. Как отобрать у зверя то, что он сам вырвал из рук мертвой тетки? Решимость, наполнившая было Лежку, медленно испарялась, но обещание было дано, такое не забрать назад.
— Лес, помоги да выведи… — прошептал он, переступая порог комнаты.
…Свет тускло проникал туда через окна. Его лучи лились на пол, и темное кровавое пятно становилось еще темнее, еще кровавее. На лавке, придвинутой к столу, вполоборота сидел Демьян. Его лицо скрывалось в тени — не разобрать, в ярости ли тот, в задумчивости ли. Одну руку Дема бессильно опустил на колено, вторая лежала на столе и ритмично постукивала по нему чем-то, что сжимали сильные пальцы.
Лежка замер на пороге. Дема почувствовал его взгляд и медленно обернулся. Между густыми бровями Хозяина пролегла морщина. Он, вырванный из дум внезапным вторжением, на мгновение стал неотличимо похож на Батюшку. Та же тьма в потухших глазах, те же сила и беспомощность, тот же страх, тот же гнев.
— Ты куда делся? — хрипло спросил брат.
У Лежки перехватило горло, он сжал пальцы в кулак, разжал их и только потом ответил:
— Кур кормил.
Дема продолжал смотреть на него рассеянно, словно сквозь. Его веки опустились, он посидел так, после медленно открыл глаза, встряхнул головой, прогоняя слабость.
— Хорошо.
Рука снова задвигалась, застучала чем-то маленьким по столу. Дема молчал, собираясь с мыслями. Лежка же и вовсе растерял слова, переминаясь у порога и не зная, как поступить.
— Тетка закончила уже. — Низкий голос Демьяна скатился в рык, он кашлянул и продолжил: — Надо идти. В лес. Нести… Стешку. — Тяжело сглотнул ее имя. — В рубаху переоденься чистую… И дрянь всю эту… обереги там, штуки все эти ваши… Брать нельзя. Тут оставь.
Лежка испуганно кивнул. Когда они несли отца — чистые, свежие, оголенные перед волей леса, — было страшно, но страх тот притупляло неверие в произошедшее. Казалось, Батюшка просто заснул, последние месяцы он постоянно спал. Но Стешка умерла на самом деле. Ее кровь еще темнела под Лежкиными ногтями.
— Слышишь? — окрикнул его брат. — Неси, что там у тебя есть?
Лежка кивнул еще раз. Сделал пару робких шагов к столу. Тяжелая сила Хозяина расходилась от Демьяна, Олег чувствовал ее, на руках поднимались волоски, по коже несся колючий озноб.
Прочная нить, на которой висел главный оберег — узкий прозрачный кристалл с застывшими в нем желтыми лепестками войлочной травы, — скрипнула под дрожащими пальцами. Снимать оберег, который повесила на шею сама Матушка в ночь, когда Лежка вернулся из леса ни с чем, было жутко. Но как спорить с Хозяином, если тот не сводит с тебя тяжелого взгляда? Следом на стол легли переплетенные веточки — ими Олег обвязывал запястье, чтобы хлеб слушался руки, выходил пышным, ноздреватым, сладким. И даже кольцо, которое Лежка носил на мизинце, с тонким стебельком мышиного горошка, звякнув, покатилось к краю, но Демьян остановил его хлопком ладони.
Сам он уже снял кожаный шнурок, на котором висел застывший в смоле бутон лилейника. Матушка говорила: кто несет на себе его цвет, тому подвластны все стихии. На стол лег и вышитый Феклой браслет — тонкая ткань, грубая кожа. Обтрепанный от времени, он с укоризненным видом съежился. Дема мельком погладил его и положил рядом округлую деревяшку. Олег и не помнил, что у брата так много оберегов. Он уже открыл рот, чтобы спросить, но тут же захлопнул его, скрипнул зубами. Пластинка была непростой. Покрытая узором, она была похожа на искусный листок. Так в их доме умел мастерить только Степушка.
Демьян продолжал хмуро смотреть на разложенные перед ним амулеты, иначе сразу бы понял, что дело нечисто. Лежка почти уже протянул руку, чтобы схватить пластинку, но сдержался.
«Тихо, тихо, — успокаивающе прошелестело в ушах, словно ветер заиграл в березовой роще. — Тихо…»
— Чем мне помочь?
Дема пожал плечами. Куртка из грубой кожи скрипнула. Этот звук был таким нездешним, что стены тут же поглотили его без остатка. Одежду Демьян привез из города: что-то оставил в большом рюкзаке, а что-то отказался снимать, не отвечая на гневные взгляды Матушки. Куртку эту, потертые штаны и ботинки на толстой подошве. Их видом он словно подчеркивал, что вернулся не навсегда, что остался пограничным, пусть не там, но и не здесь. Лежка с завистью смотрел на городское, втягивал носом незнакомый запах. Но теперь чужие этому месту вещи лишь усилили его глухую злобу.
— Рубаху тебе принесу, — буркнул он. — Как Стешку провожать будешь?.. Таким вот.
Демьян не ответил. Поднялся на ноги, размял шею, весь — опасность, звериная мощь, нездешняя сила. Лежка почувствовал себя зайцем, попавшим в пасть волку.
— Сам найду, — только и ответил Демьян. — Ты пока тут… Приберись.
Прошел мимо брата, задел плечом и скрылся за дверью. Когда шаги его стихли, Лежка позволил себе пошевелиться. Медленно, прерываясь, чтобы не закричать, он выпустил из груди воздух, сделал такой же неторопливый вдох и осел на скамью.
Деревянная пластинка с вырезанным на ней листком лежала прямо перед ним. Только руку протяни. Все оказалось так просто, так незатейливо и легко, что Лежка никак не мог в это поверить. Ни тебе драки, ни хитрой кражи, ни падений в ноги к Хозяину с мольбой отдать искомое. Оказалось, достаточно просто захотеть чего-то, на самом деле пожелать и сделать шаг навстречу. Пусть было страшно, невыносимо, холодяще страшно, но ведь вышло! Вот она, Степушкина резьба. Лежит на столе, только возьми, и все!
Лежка поднял руку. Пальцы не дрожали, и это наполнило тело прыгучей, восторженной радостью. Олег погладил пластинку — дерево было шершавым и теплым.
— И куда же ты собрался, лучик мой?
Скрипучий голос — ведуний, женский и горестный — полоснул Лежку, как лезвие серпа.
Ладонь сама собой сжалась в кулак.
ГЛАША
Тряпка опускалась в воду с еле слышным вздохом. Глаша знала: так воздух покидает льняные складки ткани, но каждый раз бросала на лежащее перед ней тело быстрый взгляд. Тело оставалось бездыханным. Казалось, Стеша просто уснула, растянувшись на кровати. Легкие волосы укрывали ее, словно прозрачное кружево. Платье сбилось на узкой талии, оголило колени, ворот оттянулся к левой ключице, но руки не спешили его поправить — слишком глубок был сон. Потому не дрожали ресницами спокойные веки, потому мягко блестела в свете свечных огоньков восковая кожа, только чуть приоткрытые пепельно-серые губы обнажали жемчужинки зубов. Стешка спала, и сон ее был спокоен. Сон ее был вечен.
Вой почти вырвался из сухой груди, но Глаша проглотила его, на языке осталась ядовитая горечь. Сжатая костлявой рукой тряпка вынырнула на поверхность. Капли градом посыпались вниз, расплескали воду, растревожили ее, скованную ведром, будто в комнату ворвался буйный ветер. Только ставни были плотно закрыты. Глаша провела над ведром ладонью, и вода успокоилась, притихла.
Знающие свою работу руки отжали ткань, они же осторожно отерли молодое лицо спящей, они расстегнули платье, стянули его, отбросили и принялись отмывать тело от предсмертного пота и засохшей крови. Сама же Глаша была далеко.
Она не замечала наготы, не видела страшной прорехи в горле — ничего этого не было. Оставалась лишь память. И Глаша вспоминала, как рождалась эта девочка. Как чрево полнилось ей, а потом пошло судорогой, готовое выпустить дитятко на волю. Стеша родилась в этой самой комнате, без помощи, без мук и метаний. Она просто вышла на свет, когда наступил ее час, чтобы начать путь, ей предначертанный. Покорная судьбе, мудрая в своей покорности. Милая девочка, полная покоя. Глаша не позволяла себе отмечать среди детей самых любимых. Все они были не ее, и потому все — ее. И она любила их, любила изо всех сил. Даже волчонка. Но девочку эту — сильнее прочих.
За ласку, за робость, за тихую поступь. За то, как умерла она, приняв удар родовым серпом от сестры своей, которой отдала все тепло и заботу.
— Маленькая моя… Тоненькая… — прошептала Глаша, в последний раз пропуская легенькие волосы дочери между пальцев. — Ничего-ничего… Ничего. Потерпи еще, лучик мой… Росиночка. Обожди.
Стешка покорно молчала, принимая ее прощальную ласку. А Глаша никак не могла оторваться — ей казалось, достаточно убрать руку от послушной головы, и Стешка тут же обернется прахом. Глаша гладила-гладила дочку по плечам, перебирала пряди волос, поправляла платье, стирала влагу с кожи, беззвучно оплакивая. А когда наконец решилась — в последний раз провела по гладкой восковой щеке и оторвала ладонь, — то сама подивилась телу своему, успевшему окаменеть от горя.
Смерть всегда тянет за собою смерть. А та другую, а та — еще одну. Умирали от старости, умирали от стали, умирали от горя. Одна только Глаша, старая, бездонная и пустая, продолжала жить, вся — камень испытанных мук.
В соседней комнате уже гомонили, спорили, стучали, царапали пол ножками стульев, двигали лавки, скрипели, усаживаясь. Но девичья спальня погрузилась в тишину Стеша оставалась безмятежной, свет раннего солнца наполнял ее холодным сиянием. Глаша позволила себе запомнить прощальный миг таким, а после решительно встала и вышла вон, оставив дочь наедине с вечностью.
В коридоре было темно, пахло сухим деревом и тревогой. Глаша только прикрыла дверь в девичью, как из общей комнаты, словно ошпаренный, выскочил зверь. Зыркнул по сторонам, помятый и злой, и двинулся навстречу.
— Ну? — чуть слышно спросил он, подходя ближе. — Все?
— Все. — Если Хозяин спрашивает, нужно отвечать. Это правило Глаша знала назубок.
Она чуяла его, сильного и опасного, но память о мягкой голове, которую мальчик, ставший теперь зверем, подставлял под ее большую ладонь, была крепче. Волосы его тогда вились кудрями, глаза были полны нежности и тоски по материнскому теплу. И Глаша щедро делилась с ним всей любовью, на которую только было способно сердце. Жаль, что не хватило. Шустрый сорванец, сердечный и славный, стал зверем. А теперь и Хозяином. Стой перед ним, старая тетка, да не медли с ответом.
— Готова она… — Сглотнула ком в пересохшем горле. — Ждет последней дороги. Надо идти.
Демьян вскинул глаза и застыл, онемев. Вот тебе и зверь, вот тебе и лесной Хозяин.
— Она… что? Живая? — только и сумел выговорить он, уставившись на тетку, будто та подняла из мертвых сразу всех, кого они потеряли, прямо на его глазах.
Глаша только головой покачала.
— Не говори дурного, Дема. — Назвать Хозяином того, кто не ведает законов, язык не повернулся. — Мертвая сестра твоя. Холодная, бездыханная. Путь ее ждет последний, а она его ожидает. Чтобы завершилось все. Чтобы сама она… завершилась. Время настало, готово все. Идти нужно. Прямо сейчас. — Вздохнула коротко. — Ты б хоть рубаху надел…
Под тяжестью ее векового взгляда зверь сжался: того и гляди заскулит, покажет мягкое брюхо. Перед Глашей опять стоял мальчишка, только подросший слегка, ощетинившийся перед всем миром, но послушный и помнящий добро.
— Надену, — буркнул он и запустил руку в волосы, пригладил их. — Вот иду как раз. — Кашлянул, прогоняя внезапное смущение. — Ты поди пока, Олега поторопи, сейчас выходить будем.
Мальчишка, как есть мальчишка. Жалость заскреблась в измученном сердце. Глаша потянулась, поправила торчащий чуб жестких волос, зверь было дернулся от ее прикосновения, но замер, пригревшись секундной их близостью, застыл напряженно.
— Иди, Демушка, до полудня бы успеть… — сказала она и тихонько подтолкнула мальчишку.
Тот послушно затопал по скрипучему полу — высокий, поникший, уставший сам от себя. Не таким быть Хозяину в дни, когда лес отдается сну да болоту. Не таким. Глаша проводила его, а когда он скрылся за дверью, осенила защитным знаком — пальцы в щепоть, только мизинец в сторону: пусть идет Хозяин по дому, как по лесу, по лесу, как по дому.
Что за беда с молодой этой кровью? Что за разлад в них? Что за изъян? Глаша только головой покачала. Седые волосы лезли в глаза: заплести бы их, да руки не поднимутся — так устали. Цепляясь за стену, она вошла в общую комнату, хранившую стылый запах смерти.
Олег стоял к ней спиной. Весь — натянутая тетива. Весь — высшее ликование. Весь — жизнь. Таким не прощаются с любимой сестрой. Таким не стоят над пятном ее застывшей крови. Таким вообще не место в лесу. Лес таких не любит, лес таких не признает. Лежка, может, бывал и слеп, и глух, даже глуп порой, но таким он не был. До этого дня.
— И куда же ты собрался, лучик мой? — спросила Глаша, и голос ее был голосом леса, что приготовил для сына своего новую дорогу.
Спина вздрогнула, казалось, вот еще секунда, и искрящаяся сила покинет ее, обратив незнакомца в привычного мальчишку, но Олег выдержал испытание. Он легко обернулся, встретился с теткой глазами — ее пересыхающие озера с его живым, стремительным потоком, — и улыбнулся. Легко, даже с облегчением.
— Не бранись, — попросил он, шагнул к Глаше, остановился перед ней, потупил взгляд. — Мне до леса только, я обещал.
— До леса, говоришь? — Смотреть на него, такого схожего со Стешей, было больно, но эта боль исцеляла другую, черную, страшную. — Что ты, милый, лесу обещать-то мог?
С лесом у Лежки не заладилось. Не принял его великий, не понял его. Не разглядел. Хозяин хмурил брови, сестрица названая не скрывала злорадства, только Глаша тихонько радовалась. Значит, чаща не заберет у нее дитя. Значит, жить им под крышей, под защитой родных стен. Чем не радость для матери? Потому слушала сына вполуха, любуясь, как блестят на солнце легкие его волосы, точь-в-точь те, что гладили старые руки в девичьей спальне. Только живые.
— Девка там пришлая… — все говорил и говорил Лежка. — Девка, помнишь ее?
Слова с трудом проникали сквозь пелену тоски, но Глаша наконец ухватила их, заставила себя обдумать. Девка. Про девку-то все и забыли.
— Что ж она не убежала еще? — Пожала плечами, удивление слабым червячком защекотало в груди.
Сколько их было? Безумных да юродивых, тех, кто приходил сам, тех, кого приводил Батюшка. Сидели в углу и гукали, раскачиваясь, прятались в хлеву, давились водой и похлебкой. Одни пригождались уже к ночи, другие жили неделями, блеклые, как пыльная моль. Главное было не видеть в них человечью душу. Кормить, следить, приглаживать ладонью, будто бездумную скотину. И не смотреть в глаза — вдруг там, на самом дне омута, мелькнет что-то осознанное, разумное, страдающее? Вдруг там, за границей сумасшествия, прячется потерянное дитя с правом знать, куда ведет его Батюшка под полной луной? Знать, что ждет их на кромке леса, утопающего в спящих водах? Ответы ни к чему только безумным. Разумеющие свою судьбу знать обязаны, особенно если она определена другими.
Пришлая девка казалась одной из них — безумных, пустых человеческих оболочек. А после взбрыкнула, понесла, стряхнула сонную личину, обращаясь цепкой, странно пугающей. Уж точно полной. Так пусть бежит, коль очнулась так вовремя. Пусть бежит. Лес сам решит, как с ней быть.
— Дороги не знает, вот и не сбежала… — осторожно ответил Лежка и потупил глаза, словно было что скрывать ему, милому мальчику.
— И что же, это ты ее поведешь? — Глаша устало присела на край скамьи, вытянула короткие ноги.
Олег не ответил. Он продолжал топтаться рядом, буравя взглядом пол. Точь-в-точь провинившийся мальчишка — съел румяный пирог, а теперь мается, не знает, как скрыть бы, да только губы все измазаны алым соком проваренных ягод.
— Олег?.. — тихонько позвала его Глаша. Тот лишь упрямо вскинул подбородок. — Олег!
Сердце сжалось предчувствием новой беды. Глупая баба оплакивала дочь, не ведая, что другое дитя уже готово ее покинуть. За чужой девкой, через чащу, не видя ни пути, ни цели.
— Не пущу! — Глаша вскочила, вцепилась в рукав, подивилась, какой тоненькой оказалась его рука под грубой тканью. — Куда собрался? Ты ж в лесу-то и не был! Ты ж не знаешь его! Сгинешь! Костей твоих не найду! За паршивой овцой да на смерть? Не пущу, сказала!
Лежка вскинул глаза. Пушистые ресницы влажно топорщились.
— Я и не пойду! Не пойду, не пойду, не бойся… — зашептал он, в одно движение распахивая объятия. — Куда мне в лес? Не пойду, не пойду…
Обнял сухие материнские плечи и продолжал шептать, уговаривая то ли Глашу, то ли самого себя:
— Не пойду, не пойду…
— А что ж тогда обещал? — хрипло спросила Глаша, прижимаясь лицом к сыновьей груди — эка вырос-то, глупый, глупый мальчишка.
— Да вот, мелочь одну… От Степушки она. — Отодвинулся, показал ладонь, а на ней — деревянный листик, весь — сгусток тепла, переплетение нитей, комок змей — сами тут, а хвосты тянутся далеко-далеко, за поляну, за лес, за болотную тину, за край жизни, к месту, что смерти страшней.
Глаша слабо нащупала скамью, оперлась на нее, заставила ссохшуюся грудь впустить в себя воздух.
— А ей-то на что? Мелочь эта, а, сынок? — Голос стал чужим, скрипучим.
Лежка открыл было рот, чтобы сказать, но ответ не нашелся. Так мальчик и остался стоять, глупо раззявясь, в поисках лжи. Глаша покачала головой и спросила еще раз, добавив к словам своим капельку силы — властной, женской, лесной:
— Зачем ей листок? Девке нашей?
Откуда знать ей про ворожбу, могучую и древнюю, как сама земля эта, как недра ее, как ее нутро? Вопросы сгустились в воздухе, но Лежка продолжал молчать, противясь воле, а может, и не ведая ответа. Глаша оторвала от него тяжелый взгляд и было подалась к двери, чтобы самой выколотить правду из пришлой девки, но сын нарушил молчание первым:
— Я не девке обещал, не ей… Это другая. Мертвая меня просила.
Волна затхлости хлынула к Глаше, захлестнула ее, запершила в горле. Вот оно как. Вот оно. Даже мертвые чуют смерть родной крови. И приходят. А она, дура старая, ослепшая от горя, сразу-то и не поняла, кто пожаловал на порог. Сестрица названая, лебедица черная. Вот так гостья!
— Поляша вернулась… Ох и время.
Если кто и мог вернуть Степана, вырвать его из топких лап трясины, то лишь она. Пусть сердце ее и холодно, но материнская любовь в нем жива. Жива, если привела ее к дому. Жива, если указала путь к спасению. Деревянный листок продолжал лежать на вытянутой ладони Лежки. Глаша осторожно согнула тонкие сыновьи пальцы, укрывая пластинку с резьбой. По одному — мизинец, безымянный, средний, указательный, большой. Могла бы — каждый бы поцеловала, прижалась бы сухими губами, согрела бы любовью своей. Да не время.
— Ты беги, сынок, отнеси ей… — наконец проговорила Глаша.
Лежка кивнул, попятился, не сводя взгляда с матери. Прижал кулак к груди, кивнул еще раз. Растерянный, слишком маленький перед великой ворожбой, частью которой стал.
— Передай ей… — начала Глаша, но не нашлась. — Ничего не передавай. Беги только. Беги.
В свете, льющемся из окна, Олег был будто прозрачный. Чистый и тонкий, такой юный, что почти бессмертный. Глаша никогда не замечала, какие глубокие, какие лучистые у него глаза, а теперь не могла поверить, что они — его. Что мальчик этот — весь утренняя роса, хрустальный звон первого льда и ранней капели, — ее сын. Сын, ненужный роду. Кто придумал только, что подвластное ему — одна лишь мука да пышная опара? Кто решил, что он глуп и пуст? Если вот он, качается на тонких высоких ногах. Не волк, нет — подросший олененок. Вот-вот сбросит первые рога и станет вровень со всеми! Ничего не знающий, но могущий все.
— Беги, — кивнула ему Глаша, только бы он поспешил, только бы не заметил слез в ее старых слепнущих глазах.
И образ его пошел рябью, будто от материнского кивка на него подул легкий ветерок. Мгновение — и Олег сорвался с места, выскользнул, как студеная вода сквозь пальцы.
ОЛЕГ
Он был уверен, что Глаша его не отпустит. Не станет слушать даже, а если станет, так не поверит. Отправит к брату — помогать, готовиться, горевать. Да что угодно, но не даст шагу ступить из дома без указа. А она пустила. Заблестела глазами, зашаркала короткими ножками и отпустила. Беги, говорит, беги.
Лежка бежал. Не оглядываясь, не думая, заметит ли брат. Откуда-то он знал: Глаша его защитит. Придумает, чем Демьяна занять, чтобы Лежке хватило времени добежать до леса, отдать листок и вернуться. А может, передать тетке что-нибудь от сестры. Что-то, что сама Глаша не сумела высказать, хоть слова и рвались из нее. Это Лежка понял по тоскливому взгляду. Так смотрят пойманные в силки зайцы за мгновение до того, как решительная человечья рука свернет им шею.
«Глаша просила передать», — повторял он про себя на ходу.
Но придумать глубокую, верную фразу не получалось. Что она скучает? Ложь. Про названую сестрицу даже не говорили, уж Лежка бы запомнил. Что ей жаль? А кому не жаль Степушки? Всем жаль. Что она желает Поляше исправить все? Вернуть сына? Вернуться самой? Да, так было бы хорошо. Да где отыскать решимости выговорить такое, глядя в мертвые глаза тетки?
Как вообще говорить с теми, кто уходит навсегда? Что он скажет пришлой девке, когда придет пора протянуть ей руку на прощание? Я рад был встретить тебя? Ты так не похожа на нас, что показалась мне совсем иной породы? Можно я пойду за тобой? Можно я пойду с тобой?
Дыхание перехватило, закололо в боку от щемящей тоски. Вместе с той, что звалась, как лес, уходила другая жизнь. Как только чаща сомкнется за ее спиной, все станет как прежде. Только хуже, в разы хуже, без Стешки и Степы.
Но как удержать, если места для нее здесь нет?
Лежка вспомнил худые плечи, тонкие запястья и потерянный взгляд прозрачных глаз. Пришлая девка была до неприличия иной, инаковость ее ни исправить, ни припорошить. Что там жить — идти по лесу такой нельзя. Любой зверь почует за день пути и помчится на зов ее слабости. Нужно было скрыть наготу, защитить слабую душу от чужой воли.
Хоть это Олег мог сделать сам. Он вернулся к дому, обогнул его, пробрался по скрипучей лестнице, скользнул внутрь и чуть слышно шагнул к двери кладовки. Миг — и вот он уже внутри, благо, дверь никогда не запиралась: от кого скрываться, когда родовой дом сам хранит свой покой?
Много дней провел Лежка среди этих широких полок, складывая чистую одежду в стопки у одной стены, а привезенную из города ткань — у другой. Теперь он на ощупь выудил пару крепких рубах, длинный сарафан и просторные шаровары. Прижал их к груди, вдохнул запах сухой свежести, нагнулся, пошарил свободной рукой и отыскал крепкие ботинки — Стешкины, стоптанные уже, но новой хозяйке еще послужат. Тонкий ремень, чтобы свободная одежда не спадала с хрупкого тела, теплую, связанную Глашей из шерстяной нитки шаль, широкую настолько, что хочешь — платок, хочешь — одеяло. Вещей стало много, пришлось найти и мешок, чтобы все это сложить. Лямки ладно легли на плечи. Олег шагнул к другой стене — там, в платяных свертках, хранились сухари. Уж в дороге точно пригодятся!
Пряча их на самое дно, Лежка уже и не замечал, как судорожно бьется испуганное сердце. Он все прислушивался к шагам, но коридор оставался пустым. Это придавало решимости. Еще шаг, и Олег оказался у последней полки в самом дальнем углу. Там, бережно связанные в пучки, лежали травы. Одолень-трава, зверобой, иван-да-марья. Все, что прогонит с пути мавок и зазовниц, болотных девок да лесных упырей. Прочь-прочь! Скрывайтесь от дыма, уносите слюнявое рыльце, тащите по кочкам обвисшее брюхо! Не тяните к тонкой шее свои когтистые лапищи. Прочь!
Представляя, как будет идти Олеся вслед за мертвой теткой через тьму и чащу, Лежка не мог совладать с дрожью. Он должен был защитить ее. Не знал почему, но чувствовал, что должен. Поэтому не раздумывал, когда рука его потянулась к висящим на тонком сучке оберегам, хоть делать этого было нельзя. Нельзя сильнее, чем все остальное. Лучше сжечь кладовую, а с ней весь дом, чем взять прозрачный кристалл со спящей в нем медуницей.
Сильнее охраны не выдумать. От черта болотного, от духа лесного, от спящего на самом дне озера, от любой ворожбы, от злого умысла, от воли чужой. Нет у зла пути к тому, кто несет с собой веточку медуницы, что сорвана была знающей рукой да в нужный час. Если пришлая девка и осилит дорогу, то с оберегом — другого шанса ей не найти.
Кристалл закачался, повиснув на прочной тесемке. Лежка завороженно смотрел, как разрезает он гранями темноту. Сила в нем дремала, ожидая своего часа.
Больше Олег не медлил. Он вернулся на крыльцо, спрыгнул вниз, огляделся и побежал к лесу. Родовая поляна всегда казалась ему бескрайней, вмещающей целый мир со всеми бедами его, со всеми радостями. А тут ноги в миг пересекли ее, как ручеек в лесу — перешагнуть даже, не перепрыгнуть. Остановился Олег, только разглядев в траве пришлую девку.
Она продолжала сидеть, склонившись к коленям. Острые позвонки проступали сквозь грязную ткань рубахи. Болью отдалась в Лежке нежность к этой худой спине. Он подошел ближе, опустил на землю мешок. Олеся вздрогнула и подняла голову. Заспанная, растерянная, будто напрочь забывшая обо всем, она смотрела на Лежку и не узнавала. Тот застыл, не зная, как начать. Леся моргнула раз, другой, напряженное лицо разгладилось, и она наконец улыбнулась.
— Вернулся, — проговорила она. — Эй, ты видишь? Он вернулся!
В орешнике затрещали ветки, расступились, выпуская из лощины мертвую тетку. Та успела стать еще бледнее. Жуткая, нездешняя, она, поморщившись, загородилась от солнечного света рукой.
— Долго же ты.
Лежка почувствовал, как тускнеет охвативший его восторг от помощи, которую он так бескорыстно предложил.
— Я вам в дорогу собирал… Вот. — Кивнул на мешок с раздутыми боками.
— А листок? — Тетка недовольно кривилась, пытаясь скрыться от назойливых лучей.
— И листок. — Покопался за пазухой и выудил деревянную пластинку.
Черты мертвого лица исказились в одно мгновение. Полина хищно бросилась вперед, вытянула перед собой руку, пальцы жадно заскребли воздух.
— Дай! — прошипела она.
Лежка сделал осторожный шаг и замер. Тетка не была похожа на тоскующую мать, скорее на болотную лярву, опасную и гнилую.
— Не мучай ее. — Легкий шепот Леси окутывал, баюкал, лишал страха. — Видишь же, ей больно, отдай скорее…
Повинуясь чужой воле, Лежка осторожно потянулся к тетке и вложил в ее распахнутую ладонь резной листок. Полный наслаждения стон вырвался из округлившегося рта. Остатки человеческого соскользнули с тетки, как шелуха. Теперь Олег увидел ее такой, какой сделали ее смерть, влага и время: расползающиеся по коже темные пятна тлена, синие белки бешеных глаз, земля в уголках синюшных, обкусанных губ.
Тетка была мертва. И никакая любовь к сыну не могла этого изменить.
— Пойдем, пойдем же! — прохрипела она, скаля острые зубы. — Ну же!
Та, что когда-то была Поляшей, больше не смотрела на Лежку. Он выполнил свою задачу и тут же стал помехой, стоящей на пути. Как и обещание, которое тетка дала Олесе. С помехой не станут церемониться, ее не будут хранить в пути от бед и проклятий. От нее избавятся при первой же возможности. Как можно скорее.
— Пойдем! — Поляша извивалась, притоптывала на месте грязными ступнями. — Давай-давай, идем!
Олег обернулся. Леся неуклюже поднималась с земли. Он успел подхватить ее за локоть, сунуть в руку лямку мешка.
— Вот, смотри, — зачастил он. — Там все есть. Там одежда, ты обязательно рубаху под сарафан… Там еще шаль, как холодать начнет, повяжи у пояса… И на холодное не садись, подстилай… — Щеки горели, но Лежка не замолкал, пытаясь уместить в миг прощания всю заботу, всю тревогу.
Леся удивленно смотрела на него и, кажется, почти не слушала. Только сжимала его ладонь в своей, и этого было достаточно, чтобы Олег решился. За тесемку вытащил из кармана оберег и одним движением повесил на тонкую девичью шею. Леся опешила, еще крепче впилась пальцами. Лежка даже не почувствовал — он уже весь пылал этим жаром, этим нестерпимым пламенем.
— Вот, не снимай… Там медуница, она…
— От зазовок да упырей, — улыбнулась вдруг девка. — Ты уже говорил. Тогда, в лесу…
Лежка замер. Конечно, он помнил и разговор тот, и как шли они от леса, оттаскивая к дому обмякшего Дему. И она помнила! Помнила же!
— Да, там медуница. Она тебя сохранит…
Леся продолжала улыбаться, теперь ее пальцы сжимали кристалл, а глаза лучились теплым светом, будто солнце через молодую листву. А Лежке столько еще нужно было сказать! О ботинках, которые могли промокнуть, если наступить в топь, о ягодах, которые можно найти и съесть, и тех, что есть нельзя ни в коем случае. О чистых ручьях. О травках, успокаивающих голод. О медведе и старом лосе. Обо всем, чего сам он не знал, но слышал от других, а значит, помнил. Помнил. Помнил.
Но пришлая девка уходила. Робкий шажок в сторону, еще один. Она смотрела с жалостью, то ли жалея Олега — что тот остается, то ли себя — что уходит.
«Стой! — вопило в Лежке. — Стой! Не ходи! Останься!»
Но Леся уже подошла к орешнику. Первая же ветка больно хлестнула ее по щеке, и без того синюшной, истерзанной чужой силой. Олеся охнула от боли, а в Лежке что-то затрепетало, как рыбка, выброшенная на берег.
— Что ты там копаешься? — донесся из лощины злой окрик.
Леся вздрогнула и поспешила на него, будто привязанная. Поникшая, дрожащая, она шла за болотной тварью, не зная, что ждет ее дальше. Будущее всегда было для Лежки неведомой тропой, он не умел предвидеть его. Но смерть, ожидающая пришлую девку под каждым пнем, на дне любого оврага, в чаще валежника, среди берез и сосен, виделась ему отчетливо и ясно. Она погибнет. Не успеет солнце зайти, как ее не станет. И он тому виной. Потому что знал, первый раз в жизни точно знал, что будет. Но ничего не сделал.
О границе, защищающей родовую поляну, Лежка слышал сотни раз. Зимними вечерами Батюшка рассказывал, как силой своей, потом и кровью очертил ее, договорился с лесом, и теперь ни одна тварь, ни один зверь к дому не подойдет. Детьми они тайком оббегали поляну, все искали, выглядывали тропу, по которой кружил когда-то Батюшка, но не находили. Будто границы и не было.
«Может, и правда не было?» — рассеянно подумал Лежка, перешагивая ее.
Покинуть дом оказалось очень просто, куда проще, чем топтаться на месте все эти тоскливые годы, проведенные в нем.
ЗВЕЗДА БЕЗУМЦЕВ
ДЕМЬЯН
Прикосновение старой морщинистой руки горело на лбу, как позорная метка. Дема то и дело смахивал его, оттирал, будто грязь, но тепло Глаши жгло кожу стыдным голодом до чужого участия. Вот тебе и волк.
Пальцы подрагивали, пока он перебирал сваленные в единый комок тряпки, — они служили ему верой и правдой в городе. Линялые футболки и свитера с вытянутыми рукавами отлично бы подошли к неспешной прогулке по лесу. Только впереди у Демы было не гуляние, а последняя тризна по невинно убиенной сестре. Он с отвращением отбросил рюкзак. Задышал тяжело, пропуская гнев через тело, позволяя ему, как электрическому разряду, уйти в дерево пола.
Свежие рубахи стопочкой лежали на краю стола, придвинутого к окну. Раньше все это принадлежало Батюшке. Самым большим искушением детства было для Демы пробраться сюда, переступить высокий порог, осмотреться в поисках великих чудес, скрытых и тайных, как сам Хозяин. Жаль, что ничего чудесного в старой спальне не пряталось. Все та же пыль, все то же дерево, все та же тоска, что и повсюду.
Дема взял верхнюю рубаху, встряхнул ее, распрямил — слишком широкая, из небеленого хлопка — и положил на кровать. А сам легко высвободился из куртки, стянул футболку — горький запах болотной жижи и человечьего пота — замер так, голый до пояса, подрагивающий от нервного озноба, и потянулся к отцовской рубашке. Грубая ткань прошлась по зудящему телу, натянулась на плечах, свободно повисла на поясе. Дема вдохнул запах ее чистоты и сухости, и на сердце стало чуть легче.
Он обмыл лицо и шею холодной водой из таза, стоявшего в углу, вытерся куском холщевины, постоял еще немного, собираясь с духом, и вышел из спальни Батюшки. Прикрывая за собой дверь, Дема точно знал, что никогда больше сюда не вернется. Но в знании этом не было горечи — одна чистота и сухость отцовской рубахи да горячая метка теткиной руки на лбу, которую не смыла даже самая ледяная, самая колодезная вода.
Глаша дожидалась его в общей комнате. Из окна лился солнечный свет. Он оттенял сухую фигуру тетки — казалось, что вся она, сгорбленная на лавке, как на насесте, состояла из сгустившегося сумрака своего горя. А может, так оно и было. Дема потоптался на пороге, привлекая внимание. Глаша не обернулась. Кашлянул, робея, как последний дурак. Глаша осталась недвижимой.
На мгновение Деме показалось, что она мертва. Застыла, окоченела, схваченная смертью, и никогда уже не распрямится ее сгорбленная спина, не вытянутся короткие ноги. Так и придется тащить ее вместе с лавкой на лобную поляну. Смех засвербел в горле, Демьян сглотнул его, еще раз кашлянул.
— Готов я. — Вышло равнодушно и грубо. — Сама торопила, а теперь сидишь…
Глаша медленно обернулась. Дема мог поклясться, что услышал, как заскрипели ее старые кости.
— Так пойдем, Демушка, пойдем. Тебя поджидаю.
Оперлась на лавку, поднялась тяжело, но молча, как и жила всегда — принимая боль благом жизни. Не глядя отряхнула подол и пошла к двери, а Дема — за ней, покорный, как дворовый пес. Только на пороге очнулся от ворожбы ее медленных движений.
— Олег-то где?
Худая спина дрогнула, Глаша отмахнулась костлявой рукой.
— Плохо ему, плачет… Зачем слабость в лес тащить, пусть дом сторожит.
Дема фыркнул, но сдержался. Малец никогда не был крепок, лес понял это раньше других, а теперь и кровная мать приняла простую истину: сын ее мало что не тот, так и не сын почти. Пустой да хилый, как болотный сморчок. Ничего, и вдвоем сдюжим. Не Хозяина провожаем, свита прощальная ни к чему. Подумаешь, девку родная сестра серпом посекла, невелика беда для леса.
Все это — гнилое и жестокое — ворочалось в Деме голосом Аксиньи. Кружилось, вторило, отдавалось эхом. Даже бросив их, старая ведьма оставалось где-то рядом, отравляя род изнутри. Дема попытался заглушить ее бормотание собственными мыслями, но тоска и скорбь, пришедшие вместе с ними, оказались куда тяжелее привычной материнской брани. Заходя в тихую спаленку сестер, Демьян спрятался за ворчанием Аксиньи, как за непробиваемой стеной. Спокойно шагнул к кровати, поднял на руки остывшее тело. За спиной тихонько застонала Глаша.
Дура старая, совсем с ума сошла, слезы лить, когда путь прощальный начат. По ним, как по дорожке, все охочие до чужого горя сбегутся. Молчи! Молчи, неразумная. Дема бросил на тетку взгляд — его хватило, чтобы старуха подавилась плачем. И то хорошо, и на том спасибо. Демьян двинулся было к выходу, но тут из приоткрытого окна подул слабый ветерок, шевельнул занавеску, та пошла рябью, пропуская в комнату луч света. Разрезанное им надвое лицо Стешки вспыхнуло в почтительной полутьме. Та половина, что осталась скрыта, продолжала принадлежать мирно спящей — нежный овал лица, прикрытые веки, губы, тронутые легкой улыбкой. Но свет был куда безжалостнее, он высветил заострившийся нос, восковую кожу и безвольно приоткрытый рот. Стешка была красива нежной, сонной красотой, но мертва. Бесконечно, непоправимо мертва.
Аксинья внутри Демы подавилась бранью, всхлипнула кашлем и замолчала. А он остался один на один с мертвой сестрой на руках. Колени задрожали, вот-вот подломятся. На лбу выступил холодный предобморочный пот. Дема рухнул бы прямо там, уронил бы Стешку и сам повалился бы на нее. Но Глаша, забытая им, выставленная за скобки горя, оказалась рядом. Подхватила Дему за локоть, прижалась щекой к плечу. Хлопок отцовской рубашки тут же промок от ее тихих слез.
— Пойдем, сыночек, пойдем… Не стыдно тосковать, не стыдно плакать. Что бы ведьма проклятая тебе ни говорила, знай сам, что не стыдно.
И они пошли. Прочь из пустынного дома по тропе к лобной поляне. Эта дорога стерлась из памяти, будто в омут болотной топи канули шаги, пройденные по ней. Демьян не ощущал ни тела, ни мыслей. Он стал волей леса, который готовился принять дочь свою, окончившую земной путь. От Стешки пахло сухой ромашкой и чистым льном савана. Дема вдыхал ее запах, пытаясь запомнить его, сохранить в себе. Горе по капле наполняло его. Отрывая пудовые ноги от земли, он все глубже увязал в неясном чувстве вины и боли.
— Не ходи, — попросила его сестра.
Но он ушел.
— Жутко тут, — призналась она.
Но он не поверил.
— Останься со мною, Дема, пожалуйста… — молила родная кровь, которую он должен был защитить.
Но он не защитил.
Погнался в лес, прикрываясь заботой о младшем. А на деле-то все, что нужно было ему, — отомстить проклятой ведьме. Матери своей. Ни того не сумел, ни этого. Глупый ты хорек, вонючий олух! Дема зарычал бы от бессилия и злости, но Стешка хранила молчание и он не мог нарушить его. И просто шел, чувствуя, как шаг в шаг с ним спешит Глаша, посыпая за собой дорогу дурманной медуницей.
Лобная поляна встретила их полуденным покоем. В зарослях стрекотало, легкие былинки кружились в разогретом воздухе. Земля пружинила под ногами могучей силой летней жизни. Перешагнув границу поляны, Дема поклонился лесу и осторожно положил холодное тело Стеши на притоптанную траву. В этот же миг исчезли все звуки. Онемели кусты боярышника, воздух стал прозрачным и холодным, как ранняя капель. Лес почуял кровь, лес почуял смерть и отделил людей, полных горя, от полуденной неги неразумных тварей.
— Здравствуй, господин, — поклонилась ему Глаша и осела на колени. — С болью мы к тебе, с плачем и слезами.
Лес зашумел в ответ, треснула ветка ближайшей осины, полился сок из березонек, обнимающих кронами поляну. Демьян попятился, покидая круг. Ворожба, которой провожали в последний путь нецелованных да безгрешных, была делом женским. Никто не прольет таких горючих слез, никто так не протянет тоскливую песню, размыкающую объятия леса, как женщина. Сила ее нутра, сила ее горя.
— Ступай, — бросила через плечо Глаша. Пергамент старой кожи натянулся, морщины обратились глубокими бороздами, рисующими на лице узоры времени, проведенного в печали. — Отыщи сестру мою… Матушку отыщи. И верни в дом.
Дема кивнул, горло перехватил страх. Он — зверь и Хозяин — мигом заробел перед старой теткой. Темная глубинная сила плескалась в ней, миг — и захлестнет любого, вставшего на пути. Будто грозовая туча, Глаша нависла над мирно спящей в траве Стешкой. Белый саван укрывал молодое тело от подбородка до узких ступней. Демьян в последний раз посмотрел на нее — красивую особенной красотой умершего без печати мук. Чистая душа не успела поверить в удар сестринской руки. Вот и хорошо. Вот и славно.
— Береги тебя лес, — пробормотал Дема, скрываясь в зарослях боярышника и жалея лишь о том, что лес раз за разом оберегает совсем не тех, кого должен.
…Из всех умений, пусть без желания, но все-таки проросших в Демьяне, лучше всего он умел выслеживать и нагонять. Пугливый заяц, брыкнувший по влажной земле, тяжелая поступь лося, осторожный шаг лисицы — оказавшись в лесу, Дема читал их как открытую книгу, понятную и полезную куда больше городских учебников.
Он вернулся к дому, потоптался, прислушиваясь к себе. Чем глубже Демьян погружался в умение видеть след, тем меньше замечал мир вокруг. Первыми исчезли звуки — жалобное мычание коровы, запертой в хлеву, возмущение кур, оставленных без зерна и свободы, даже шелест орешника, даже жужжание мошкары, даже скрип веток под подошвами.
Дема наклонился к лестнице, провел пальцами по нижней ступени, ощутил сор и пыль, поднес руку к носу, фыркнул, принюхиваясь. Здесь Аксинья сбежала вниз, не оглядываясь, не сомневаясь. Не думая даже о роде своем. Серп жег ее мысли, потертая рукоять колола пустую ладонь. Обезумела ли Матушка сильнее, чем обычно? Потеряла ли себя от страха и гнева? Демьян давно уже не решался гадать, о чем думает Аксинья, что чувствует. Да и неважно это. Дема закрыл глаза и увидел, как тянется во тьме красная нитка ее пути. Аксинья бежала прочь от дома в самую чащу. И Дема рванул за ней.
Он и сам не понял, как увяз в болоте. Вот еще дом мелькал за спиной, поглядывал на Демьяна между зелеными кронами, провожал взглядом, а вокруг уже сгустился тревожный лес — темный и влажный. Дема бежал, гонимый жаждой охоты. Сердце билось быстро, пот выступал над верхней губой и скатывался к бороде. На губах было солоно. Путь тянулся под ногами, подгонял, пульсировал, и Демьян стремился вперед, не думая ни о чем, кроме движения.
Соскользнув с очередной кочки, он приготовился перескочить на следующую, но ухнул в пустоту. Правая нога по колено ушла в зыбкую жижу топи, левая неловко подвернулась, и Демьян завалился на бок. Ужас накрыл его с головой. Он забился, как слепой щенок, раскинув руки, принялся хвататься за жалкие веточки, сгребая под себя грязь и сгнивший лишайник. Болото лениво всколыхнулось, нехотя поддалось и выплюнуло перепуганного волка. Но Демьяну показалось, что он барахтался в жирной, скользкой грязи целую вечность. Твердая земля, на которую он выполз, стиснув зубы от ужаса и отвращения, легонько покачивалась в такт ударам сердца. Дема перевернулся на спину, скинул промокшие сапоги и бездумно уставился в голубой клочок неба, виднеющийся в переплетении ветвей.
Болото подошло слишком близко. Оно обступало дом со всех сторон, стремительное в своей неспешности. Красная нить пути, по которому бежала Аксинья, мерцала над заболоченной низиной. Матушка никогда бы не спустилась туда, она не могла терпеть и духа влажной грязи, не то что вымазаться в ней с головы до пят. Выходит, пока бежала она, болота не было. А теперь, гляди-ка, булькает чуть слышно, лопается пузырями, расползается в стороны, как язва на отмирающей ноге.
Дема перевернулся на живот, встал на четвереньки и медленно поднялся. Выплескивая из ботинок жижу, он старался не вдыхать ее запах — затхлость стоячей воды, смердящий дух мертвых, обитающих в ней. Обулся — поморщился, но выбора не оставалось.
Огибать болото пришлось по широкой дуге. Больше о мерцающей нити пути мечтать не приходилось. На ходу Дема поглаживал шершавые стволы, выбирая самые молоденькие деревца, — они разговорчивее. Тонкая, чуть скривленная, будто вполоборота стоящая сосенка первой заметила бегущую через чащу Аксинью. Демьян провел ладонью по чешуйкам коры, мол, хорошо, милая, покажи мне, умница моя, покажи. Ствол потеплел, сок заструился в нем еще быстрее. Дема увидел, как затряслись кусты молодой калины, когда Матушка прорывалась сквозь них, отталкивая рукой ветки. Не успевшие покраснеть ягоды падали на землю, лопались под тяжелой человечьей поступью. Растрепавшиеся космы скрывали глаза Аксиньи, на щеках краснели царапины — лес умел давать отпор тому, кто несся по нему без тропы, напролом. Матушка пробралась на опушку, пересекла ее и скрылась из виду, углубилась в чащу, только темный подол вдовьего платья мелькнул между лиственницами.
— Покажи, раньше что было. Кого до Матушки видела? — попросил Дема, почти касаясь губами коры.
Сосенка молчала. Дрожь пробивалась из древесного нутра. К ногам Демы посыпались тонкие хвоинки, он вдохнул их аромат, позволил лесной силе пропитать себя и повторил:
— Покажи, что раньше было.
Перед глазами помутнело. Демьян увидел, как на залитую светом опушку опускается зябкий сумрак. Будто туча, гонимая ветром, набежала на солнце, скрыла его из глаз, и мир тут же погряз в холоде и тьме. Вздрогнула калина. Ветви сами поспешили убраться с пути идущего через них. Первым Дема увидел сжатый в тонкой руке серп. Старое серебро тускло блестело, на нем, словно потеки ржавчины, темнели следы родовой крови. Демьян тяжело сглотнул, но не позволил видению рассеяться.
Фекла выбралась на опушку миг спустя. В длинном платье, с распущенными косами цвета меди, она не выглядела ни потерянной, ни заспанной. Привыкшее к равнодушному спокойствию лицо искажала злобная гримаса — Фекла скалилась на деревья, стоящие перед ней, чуя в них враждебную силу. Она больше не принадлежала роду, и лес знал это. Она пролила родную кровь, и это лес тоже знал. Но родовое серебро хранило хозяйку, пусть и временную. Свободной рукой Фекла подхватила подол и побежала к лиственницам. Дема успел только различить, что глаза ее, чистые, как горный ручей, потемнели, налились чужой волей, подернулись болотной взвесью, и сестрицын след простыл.
Сосенка дрожала. При полном безветрии она тряслась, будто ураган терзал ее, — вот-вот склонит к самой земле. Демьян благодарно погладил ствол, пропустил силу Хозяина через кончики пальцев, успокаивая, обещая защиту. Он лгал. Перед болотом, надвигающимся на лес, он был наг и беспомощен. А вид сестрицы, бредущей на зов спящего, так и вовсе оглушил его. Милая Фекла — нежная, сильная, верная. Сколько боли выпало на твою долю? Сколько безумия и несчастья? Сколько не-сво-бо-ды? Столько, чтобы хватило. Столько, чтобы ты — нежная наша, сильная, верная, — обагрила кровью старый серп, умыкнула его да сбежала без тропы на зов, который слышишь одна только ты — нежная наша, сильная, верная, пока живая, но почти уже мертвая.
Демьян многое отдал бы, чтобы повернуть обратно. Только нечего было отдавать. Да и некому. Кровь он заметил, добравшись до первой хвойной лапы. Только вдохнул смоляной дух, и сразу понял: беда уже случилась. Трава у корней была смята, будто на ней хорошенько потоптались. Мягкие шишки попадали вниз, словно кто-то стряхнул их, ударившись о ствол.
Дема наклонился, чтобы поднять одну, и застыл — темная капля блестела во мху. От нее несло едким страхом. Демьян смазал каплю, растер пальцами и бросился вперед. Теперь путь ему указывала не красная нить. Красные капли крови вели его через опушку туда, где темнели ягоды жимолости. Веточки расступились, пропуская Хозяина. А за ними начиналась маленькая поляна, вся поросшая разнотравьем. Среди щавеля и ревеня желтыми огоньками мелькал цветущий одуванчик. Над зеленью высились столбики люпина. Дема вдохнул медовый запах травяного полудня — с ним мешался металлический дух пролитой крови — и вошел в зеленое море, дотрагиваясь до цветущих голов ладонями. Внутри него леденела пружина тревоги. Крови становилось все больше. Капли растекались, орошая травинки, стекая по ним к земле. Дема чувствовал их — каждую пролитую как свою. Это и была его кровь, просто натекла она из другого тела.
Тело это Демьян нашел на палом лапнике. Кровавый след стал густым и пахучим, еще чуть — и на него придут другие охотники. Лежавшую среди сухой хвои Аксинью они не пугали. Бледное лицо сковало мертвенное равнодушие. Ввалившиеся глаза смотрели тускло. Но живот, рассеченный ударом серпа, еще поднимался и опадал, судорожно и упрямо, как вся жизнь, прожитая старой ведьмой.
Демьян упал на колени, не дойдя до матери двух шагов.
ФЕКЛА
Это был сон. Долгий, вязкий, невыносимо скучный. Фекла спала и никак не могла проснуться. Ей снилось, что она заперта в девичьей спальне, — все кругом знакомо, все любимо когда-то, но будто подернуто серой дымкой. Рука постоянно порывалась смахнуть пыль, осевшую на мир вокруг, но безвольно опадала на покрывало, стоило только пошевелить ею. Сил не было, мыслей тоже. Одно только желание — проснуться. Проснуться как можно скорее.
Но куда там.
Слишком странный сон. В нем можно было открыть глаза на рассвете, вскочить с кровати, отбить голыми пятками дробь, вторя старику-дятлу с красной лысеющей макушкой. И не проснуться. Можно было встать у окна, всмотреться в туманную даль, уловить, как шепчет там кто-то чуть слышно, нежно и ласково. И не проснуться. Можно было выучить песню леса и тянуть ее, чтобы поющему не было так одиноко. И не проснуться.
Фекла не ощущала тела — так, мешок, полный опилок, что таскался за нею, пока сама она скользила по комнате, пытаясь пробудиться. Пудовые ноги волочились по полу, отросшие волосы лезли в глаза, Фекла закусывала их, жевала непослушными губами, а слюна стекала по подбородку. И тут же из ниоткуда, из кисельной, туманной пустоты появлялась ненавистная девка — ключница ее, тюремщица. Хватала, тащила, угукала с ней, как с малолетней, утирала лицо, целовала щеки, гладила по голове. О, с каким наслаждением Фекла вцепилась бы в нее, задушила бы, истерзала, да только откуда взять силы, если спишь и сон твой глубок?
Потому изо дня в день Фекла металась в клетке спальни, как раненая зверица, кидалась на стены, дышала на стекло, оставляла непослушными пальцами следы и ждала спасения. Но тот, кто мог бы ее спасти, исчез. Фекла силилась разглядеть его в темноте углов, вскакивала среди ночи, бежала, опрокидывая на себя склянки, чашки и горшки. И каждый раз ее перехватывали сильные руки, скручивали, больно впивались, вели обратно. А углы хищно темнели, равнодушные к страданиям увязшей во сне.
Фекла уже отчаялась, когда он вернулся. Тот, кто мог бы ее спасти. Она сидела в постели, прислонившись спиной к подушкам, и медленно погружалась в них, будто в болото. При мыслях о поросшей мхом топи в животе становилось колко и зябли кончики пальцев, а почему — кто разберет? Фекла наматывала волосы на запястье, виток за витком, — все ждала, когда же они прорежут кожу, чтобы острая боль встряхнула тело, чтобы горячая кровь разлилась по белым простыням. Бездушная тюремщица прятала острое, опасное и желанное. Даже кормилась Фекла из ее цепких рук. Деревянная ложка утыкалась в губы, с силой разжимала их, проникала в рот, поворачивалась там, оставляя на языке безвкусное варево. Вот и вся снедь — моченый хлеб, кислое молоко, перетертое в кашу мясо. Выплюнуть бы в лицо тюремщице, только не слушался рот.
Фекла думала так и наматывала волосы, когда услышала его — голос спасителя. Кто он — не помнила, знала только, что принадлежит другому миру, где явь сильна, а тело молодо, горячо и живо. С силой рванула она прочь из болота своей постели, побежала, чуя, как наливаются резвостью ноги, дернула дверь, и руки послушались. Темнота коридора уставилась на Феклу сотней глаз, но она легко отмахнулась от чудищ, живущих там. Не время! Вот он — спаситель! Вот оно — спасение. Свет, льющийся из комнаты, откуда раздавался низкий голос, похожий на рык, ослепил на мгновение, но Фекла прикрыла глаза рукой и пошла прямо на него, замирая радостно, — еще чуть, и проснется. Она выбежала из тьмы, запыхавшись от счастья, огляделась: стол, за ним люди. Лица злые, припорошенные извечной пылью сна. Фекла даже рассматривать их не стала. Сразу поняла, кто пришел, чтобы ее спасти.
Он изменился. Короткие волосы, мелкая поросль на щеках, одежда незнакомая, запах острый — пота и дороги. Но глаза! Глаза его Фекла узнала. Волчьи, звериные глаза. Вспомнила вдруг, как гладила его по вихрастой голове, а он поскуливал, дурачась. Сердце сжалось от боли. Вспомнила еще, как уходила с ним в лес, как учил он ее выслеживать зайца и хохотал — коротко, будто лая, когда она отпускала пойманного зверька, вдоволь натискавши пушистое тельце. Сердце облилось жгучими слезами. Вспомнила вдруг, как шептал он ей в сумраке сеней, как отговаривал от чего-то, а она не слушала, горела щеками, мотала головой. Сердце застыло не в силах выдюжить боль.
— Демочка! Дема! — Имя вспыхнуло в памяти, само выскользнуло наружу, запершило в горле пылью нескончаемого сна. — Дема!
Спаситель посмотрел на нее, в глазах его была та же боль. Сердце благодарно затеплилось. Фекла распахнула объятия, шагнула навстречу брату. Но между ними, как всегда, из ниоткуда, выросла ненавистная девка, обхватила Феклу, оттеснила из света во тьму. Силы тут же покинули тело: стали неподъемными руки, стали непослушными ноги, омертвела память, все подернулось пылью, засыпалось ею, как могильной землей.
Но встреча ее разбудила. Фекла чувствовала это при каждом вдохе — чуть щемило в груди эхо далекой боли, и она выдыхала, позволяя себе пропитаться ею.
«Дема, — беззвучно шепталось губами. — Демочка».
Так, выдох за вдохом, вдох за выдохом, Фекла вспоминала, что спаситель не был существом высшим, нет, напротив, глупым мальчишкой, обросшим волком, братом ее возлюбленным. Она закрывала глаза и вспоминала, как спали они в тепле общей постели, как задыхались от придушенного хохота до самой зари, как дышали лесом, как собирали на опушках сладчайшую малину, как слушали птиц, выдумывая им смешные имена. А потом все закончилось. Оборвалось за одно мгновение, как и заканчивается любое детство. Это только кажется, что растет человек потихоньку, день за днем. А на деле все меняется резко и навсегда. С первой горячей волной, что проходит от макушки до пяток и долго потом пульсирует под пупком. И постели стали разными, и думы.
Фекла никак не могла вспомнить, что же произошло, кто виноват, как исправить это. Но точно знала: случившееся разделило их. И она погрязла в бесконечном сне. А спаситель ее исчез, бросил изнывать под слоем пыли. Бросил, как ненужную. Бросил, как чужую. Предал. Исчез.
Боль, острая, как удар ножа между ребер, ослепила Феклу. Перед глазами померкло все, кроме печали. А когда хмарь развеялась, вместе с ней исчезла и пыль. Девичья спальня тонула в ночном полумраке, но он переливался всеми оттенками черноты. Фекла подняла руку, та легко оторвалась от покрывала. Затекшее от лежания тело с удовольствием потянулось, напряглись мышцы, заструилась кровь в жилах. Фекла вскочила с кровати, и та легко выпустила ее из топкого плена. Фекла сделала шаг, недоверчиво притопнула ногой, но и пол не спешил разверзнуться под беглянкой.
Еще шаг, еще. Окно мерцало летней ночью, из приоткрытой щелочки дул сладкий ночной ветерок. Фекла жадно вдохнула его: спящая листва, влага низин, отдыхающая после дневного зноя земля. Смола и хвоя, приторный аромат неспящей фиалки, палая листва, далекий запах стоячей воды. Лесной дух хлынул в горло, Фекла захлебнулась им, но не раскашлялась, а обмерла от счастья.
Сна как не бывало. Она пробудилась! Чаща побери тюремщиков ее и предателей, она сама воротилась обратно из пыльного края дурмана!
Миг ликования был упоительным и коротким. Шепот, доносимый ветром, заглушил его. Фекла распахнула окно, легла животом на широкий подоконник — звякнул, разбившись об пол, горшок с геранью — и закрыла глаза. Где-то далеко, так, что не видно самому зоркому глазу, не слышно самому чуткому уху, кто-то повторял и повторял одно только слово.
— Серп, — шепталось за деревьями. — Серп.
Фекла распробовала на языке — серп. Словно ветер подул в узкую щелочку между ставнями. Серп. Резкое, острое, стальное.
— Серп, — прошипело в чащобе. — Серп.
И перед глазами Феклы встал он — старый, с обмотанной кожей деревянной ручкой, с тускло блестящим лезвием.
— Серп, — еще напористее повторил невидимый. — Серп!
Он принадлежал кому-то могучему и злому. Фекла и сама не знала, откуда пришло это знание, но было оно точным.
— Серп! — возликовало в лесу. — Серп!
И кто-то этот принес Фекле столько боли, что сердце защемило от эха ее. Нестерпимое горе, черная беда. Вот как звалось чудище, держащее серп при себе. И плевать, что имени его Фекла не помнила.
— Серп… — повторила она. — Серп. — Оттолкнулась от подоконника и выбежала из спаленки прочь, чтобы никогда больше в нее не вернуться.
Все, что случилось дальше, почти не запомнилось. Стоило шагнуть за порог, как под ноги кубарем выкатилась ненавистная девка. Только не было больше в ней силы, и власти не было. Фекла скалилась на нее, а глупая курица принимала оскал за улыбку. Тянула куда-то, кудахтала о стряпне, суетилась под ногами, но Фекла ее не слушала. Скользнула по лавкам, ощупала полки. Серп ладно лег в ладонь. О, как зол он был, как голоден! Фекла чуть не выронила его — так ожег он ее ненавистью.
Но и тут все сложилось само собой. Горячая кровь тюремщицы примирила старое серебро с новой хозяйкой. Фекла лишь увидела, как удивленно распахнулись прозрачные глаза девки, и та кулем рухнула в натекшую из рассеченного горла лужу. Глаза быстро затянулись мутной пленкой, будто вода стоячая начала цвести. В груди остро кольнуло — Фекла вдруг вспомнила, как пахла макушка этой девочки молоком и светом, а тоненькие волосики смешно топорщились в разные стороны. Фекла наклонилась к сестре, погладила ее, мягкую еще, уже неживую, зашептала что-то, а что — и сама не поняла. Но серп зудел в ладони, и наваждение быстро сгинуло — фух! Только ветер надул занавеску у приоткрытого окна. Фекла распрямилась, попятилась, не решаясь повернуться спиной. Но стоило только выйти за порог, как колючая боль в груди исчезла, будто ее и не бывало.
Ночь била в лицо упоительным духом свободы, за поляной начинался лес — живой, вечный, дремучий, а за ним кто-то звал Феклу без имени. И зов этот заставлял кровь бежать быстрее. Косы сами собой распустились, укрыли плечи медным покрывалом, босые ступни грела набравшаяся дневного тепла земля. Фекла запрокинула голову: звезды смотрели на нее, приветствуя. Хохот сам вырвался из груди. Никогда еще Фекла не была так свободна и бесконечно счастлива, но зов манил ее настойчиво и властно.
Фекла и не заметила, как переступила границу родовой поляны. Столько сказок слушала она когда-то. Большой и могучий рассказывал их, а они, дураки, верили. На деле все оказалось очень просто: шаг — и утоптанная тропинка сменилась тропинкой, поросшей травой. Высокие осины зашумели над головой, приветствуя Феклу, но та не поклонилась. Это раньше прочная нить соединяла ее с каждым, живущим в лесу. Но время меняет все, подтачивает любые связи. Нить обвисла, истончилась, порвалась. Фекла легко отмахнулась от нее, будто от паутины в начале осени.
Она шагала в самую чащу. Темнота ночи не мешала любоваться серебряными переливами луны на спящих листьях, мох пружинил под босыми ногами, идти было легко и славно. Ветер приносил запахи — разные, духмяные, сонные, — и Фекла вдыхала их, чтобы выгнать прочь затхлость, в которой пробыла так долго, проспала так глубоко.
Тот, кто звал ее через лес, не спешил, не подгонял. Он просто шумел вместе с ветром, чуть слышно пропевая имя:
— Фееек-лааа…
И она шла, поглаживая тонкие стволы молодых березок, опуская кончики пальцев в студеные воды ручья. А потом услышала шаги за спиной. Замерла, притихла, прячась во мраке, слилась с ним, стала частью его, стала им.
Та, что спешила за ней, не разбирала дороги. Фекла слышала, как ломаются злыми руками ветки, как ягоды лопаются под тяжелой поступью. Так не ходят сквозь ночной лес даже самые неразумные: первая же растревоженная осина стеганет по лицу — останешься без глаза. Но идущая не боялась сонного гнева, а лес и не смел гневаться. Он расступался, нехотя, не спеша, но расступался.
Страх накрыл мерзлым пологом. Заныло в груди. Фекла вспоминала. По тяжелому дыханию, по ее запаху, по шагам. А когда идущая показалась между стволами лиственниц и глаза их встретились, Фекла вспомнила. Все вспомнила.
* * *
Он долго не мог сказать, как же его зовут. Чесал пушистую бороду, погружаясь в себя, но не глубоко, лишь плескаясь на поверхности памяти, а потом пожимал плечами, мол, а дело ли есть кому до имени этого?
Фекле дела не было. Она смотрела не отрываясь, разглядывала его, как небывалое. Длинные руки с тоненькими пальцами, узкая грудь, безволосая и оттого смешная, острые колени, худые ноги. Иноземный зверь — несмышленый, трогательный. Он даже улыбался не так, как принято было в доме, — широко и открыто, не разжимая губ. Не оскал — улыбка. Настоящая, теплая и живая. Это потом они решили, что имя у него должно быть простое и звучное — Петя. Но это было потом.
Первый раз Фекла увидела его мельком. Батюшка привел двоих в хлев ближе к вечеру, не глядя толкнул в пахучую тьму, припер дверь палкой. Мазнул по дочери равнодушным взглядом. Фекла мигом покрылась мурашками, потупилась, подождала, пока Батюшка пройдет мимо. Но тому и дела не было — как испуганные курицы к раззадоренному петуху, к нему уже спешили тетки.
— Рубашки им снеси, — бросил Батюшка, не обращаясь ни к кому, отдавая приказ всем. — Один совсем плох, с ним поспешить бы. А второй обождет, да… Второй обождет.
Смотреть на них пошли после полуночи. Фекла выскользнула из девичьей спальни, когда надоедливая Стешка давно уже смотрела тоскливые свои, праведные сны. Застыла у двери, за которой спали братья, поднесла ко рту кулак, подула в него, ловко свернув язык трубочкой, и получился совиный крик. Прислушалась. За дверью заворочалось, закряхтело. Вот тебе и волк.
Дема выбрался в коридор, будто зверь из берлоги, — теплый со сна, всклокоченный, ошалелый. На голой шее краснели следы жадных губ. Фекла презрительно фыркнула, но глаза отвела. Молодая тетка оголодала совсем, вот и несет ее, как кошку мартовскую, что тут поделать? В память о детской дружбе Фекла не давала себе злиться. Но ревность, глухая и стылая, нет-нет да колола под ребром.
— Пойдем?
Шептаться нужно было тихо, тетка Аксинья спала чутко, «а ночью спать надобно, неразумные вы дети, спать, а то утащит вас в подпол анчутка, будете плакать, будете тетку звать». Давно уже из темных углов не следили за ними красные бесовьи глазки: одно дело детишек голоногих пугать, другое — скалиться на лесовых хозяев, но Фекла все равно скрещивала пальцы защитным знаком, пробегая в ночи по спящему дому.
Шли они молча, скорее по привычке, чем гонимые интересом посмотреть, кого на этот раз принесло к ним из леса. Выбрались на крыльцо, огляделись, подышали темнотой и сыростью ранней осени. Демьян, горячий еще от чужих объятий, прохлады не чувствовал, а Фекла тут же продрогла, покрылась мурашками. Они кололи ее, будто маленькие иголочки, всю дорогу к хлеву. И потом ей казалось, что не от холода тряслась она — от предчувствия. От предвкушения.
Петя лежал на спине у самого входа. Демьян, первым вошедший в хлев, по звериному наитию переступил через его длинное тело, но сестру предупредить не успел. Та запнулась, взвизгнула приглушено и чуть не повалилась на пол. Дема схватил ее за плечи, прижал к себе, ощерился в темноту, готовый броситься на обидчика.
Обидчик смотрел на них широко распахнутыми глазами. Цвета было не разобрать. Но Фекла в тот же миг поняла, что глаза у него синие. Яркие, небесные, полуденные глаза.
— Я прошу прощения. — Голос был слабый и тихий. — Разлегся тут самым неудобным образом.
Пришедшие из леса не говорили. Мычали, пускали слюни, мочились, плакали и лопотали что-то бессвязное. Но говорить — нет. Откуда разум в них, потерянных? Откуда слова, если любая скотина человечней будет, осмысленней, чем они? Но этот был другим. Фекла жадно всмотрелась в темную его фигуру, лежащую на земле, присыпанной соломой.
— Вы не ушиблись?
Вопрос повис в воздухе, воздух стал плотным и жарким, Фекла схватила его губами, но не смогла протолкнуть внутрь, так и застыла с открытым ртом. За ее спиной тихо зарычал Демьян.
— Я вас напугал? — Фигура зашевелилась, приподнялась на локтях. — Простите, простите, пожалуйста. Я не хотел.
Если бы он попытался встать, если бы только потянулся к ним, Демьян разорвал бы его на куски голыми руками — так испуганы они были, сбиты с толку. Но он опустился на землю, вытянул длинные руки вдоль худого тела и выдохнул так сладко, будто позади у него был долгий день труда, а впереди — бескрайняя ночь отдыха.
— Вы видели звезды? Мне кажется, сегодня должно быть очень звездное небо…
Вместо ответа Демьян схватил Феклу за локоть, обогнул лежащего по широкой дуге и поволок сестру во двор. Она не сопротивлялась, но все оглядывалась через плечо, чтобы еще раз посмотреть на того, кто видел звезды через темный потолок хлева.
И весь день потом старалась о нем не думать, и весь день думала и думала, замирала в двух шагах от хлева, прислушивалась, закусывала губу, спешила прочь. Не дай лес, заметит тетка Глаша. Не дай озеро, узнает Матушка.
К ночи Фекла измаялась, мысли разливались звоном тревожного колокольчика. Она уселась на широкий подоконник спаленки, как надоедливую муху, прогнала от себя Стешку:
— Иди давай, простокваша скисшая!
Та надула губы, но тут же улеглась на кровать и затихла. Зашипи сестрица в ответ, схвати Феклу за косы, ущипни хоть до синяка, может, не случилось бы ни счастья большого, ни беды. Сцепились бы они, завизжали, как белки, грызущиеся за орешек, прибежала бы на крик Глаша, развела бы, заперла. Но спаленка полнилась тишиной, только Стешка сопела вначале обиженно, потом глубоко и сонно. А Фекла все смотрела в ночь, обнимая себя за колени. Огромные звезды гроздьями висели над двором: то скрывались за тучами, то выглядывали между ними, как в прорехи тяжелого плаща.
Фекла спрыгнула на пол. Обиженно закачала листьями потревоженная герань. Стеша заворочалась во сне, когда дверь спаленки скрипнула, затворяясь. Больше никто не заметил, как Фекла на цыпочках выбралась из дома, забыв погрозить переплетенными пальцами сонной анчутке. Та клацнула меленькими зубками, ощерилась, но броситься следом не решилась. В доме спали глубоко и беспокойно, ей и без беглянки голоногой было чем поживиться: дурной сон чем не лакомство?
Дверь хлева оказалась тяжелой — не распахнешь бесшумно, не отворишь. Фекла уперлась плечом, сжалась, предчувствуя скрип, и ухнула в темноту. Сделала два неровных шага, взмахнула руками, останавливая падение, слепо огляделась.
Он стоял у дальней стены, склонившись над чем-то, безвольно лежащим на полу. Медленно повернулся на шум, но его полуденные глаза уже привыкли к мраку, потому он сразу разглядел Феклу, узнал, улыбнулся даже. Она не увидела это — почувствовала. Просто воздух стал теплее. Улыбнулась в ответ.
— Здравствуй. — В его тихом приветствии было куда больше смысла, чем во всех словах, слышанных Феклой. — Как это хорошо, что ты пришла.
Никто и никогда не радовался ее приходу. Может, только Дема, да и тот давно уже перестал. А незнакомец, безумный беглец, дарованный их роду лесом, смотрел на нее, улыбаясь так радостно, что Фекла наконец перестала дрожать.
— Ты не могла бы принести воды… — Просьба звучала робко и обеспокоенно, но все так же тепло.
Фекла кивнула, выскочила наружу, понеслась к колодцу, огибая дом, не страшась, что заметят. Им было запрещено подходить к хлеву, когда в нем пришедшие из леса. Феклу высекли бы за одну только мысль протянуть безумному чашку с водой, но тепло, исходившее от него, наполняло ее бесстрашием. Холодные капли текли по запястью к рукаву, когда она шагала через двор, даже не думая прятаться. Рука чуть дрожала, пока она тянула чашку через полумрак хлева. Их пальцы не встретились, но оказались рядом — Фекла почувствовала, задрожала сильнее. Она заставила себя распрямить плечи, чуть вздернуть подбородок, бесстрашно уставиться на безумца. Но тот не смотрел в ответ. Он присел на корточки перед тюком, безвольно брошенным на землю, подсунул под него ладонь, приподнял с одного края и начал поить.
Вся наигранная важность тут же слетела с Феклы. Она жалобно сморщилась: ее безумец и правда оказался безумцем! Как жаль, знал бы лес, как же жаль! И отступила к двери, чтобы не спугнуть, не нарушить зыбкий покой потерянного в собственной тьме. Пусть себе нянчит сырую ветошь, а ей самое время идти спать подальше от запретных мыслей.
Но сверток на земле зашевелился. Раздался сдавленный стон, и кто-то принялся жадно пить, шумно сглатывая воду пересохшим горлом. Фекла застыла на месте. А тот, кого она мысленно уже прозвала своим безумцем, дождался, пока чашка опустеет, уложил товарища поудобнее и повернулся к ней, сияя благодарностью.
— Как же вы вовремя! — начал он. — Я уже собирался кричать, право слово, начал бы вопить, как потерпевший. В его состоянии нужно пить! Обязательно нужно пить, обезвоживание смертельно опасно, да… — Замолчал, взмахнул длинными руками. — Хотя что такое смерть по большому-то счету? Вы знаете?
Фекла не поняла ни слова из сказанного, но слушать его голос — тихий, ровный, глубокий — она согласилась бы до самой зари. Только он молчал, ожидая ответа. Фекла покачала головой. Этого оказалось достаточно, чтобы он засмеялся — коротко и смущенно.
— Вот и я не знаю. Скажу вам по секрету… — Он сделал шаг к ней, наклонился, не замечая даже, как окаменела она от страха. — Никто из живущих не знает. Но в свое время узнает обязательно. Каждый. Вот такие дела. — Отошел назад, полюбовался ее растерянностью и наконец спросил: — Как вас зовут?
Фекла с трудом оторвала тяжелый язык от пересохшего неба. Разлепила губы. Изо рта вырвался хрип, похожий на последний крик больной вороны. Безумец смотрел на нее не отрывая глаз, полных сочувствия.
— Вы… вы немая?
Столько лет Фекла жила с уверенностью, что пришедшие из леса потеряли не только разум, но и речь. Но первый же, к кому она решилась приблизиться, посчитал ее неспособной назвать своего имени. В пору было расхохотаться в лицо чужаку и убежать. Но вместо этого она собралась с силами, подняла взгляд от земли, сглотнула вязкую слюну и сделала это — назвала имя, данное ей лесом и Матушкой, чтобы безумец услышал его, чтобы запомнил.
— Фекла, — сказала она, заливаясь румянцем. — Меня зовут Фекла. А вас?
Тут-то они и поняли, что имени он своего не знает. Постояли еще немножко, потоптались неловко, придумывая, что еще сказать, чем еще заполнить полумрак хлева, кроме смущений и разности странных их судеб.
— Вам принести напиться? — спросила Фекла, отступая к выходу.
— Лучше оставьте вот ее, если можно. — Он повертел в длинных пальцах кривоватую чашку, вылепленную из глины Лежкой. — Сам я могу напиться из бочки, а вот он… — Оба повернулись к тряпичному тюку. — У него жар, его я буду поить…
— А вода? — чуть слышно спросила Фекла, застыла у двери, и без того зная, кто принес беглецам воды.
— Тот… тот, кто привел нас сюда. Он наполнил бочку до краев, да… Но до нее еще нужно дойти.
Фекла кивнула и вышагнула из дверей во двор. Ее пылающие щеки больно стянуло ночным холодом. Она глотнула тьму и обожглась ею, будто хлебнула студеной воды, которой поделился с безумцами Батюшка. В спальню Фекла пришла шатаясь, словно хмельная. И до самого утра ей снились звезды, плавающие в бездонной бочке. И Фекла обмирала от ужаса, понимая, что под толщей черной воды медленно тонет безумец с полуденными глазами.
Они увиделись на третьи сутки безмолвной борьбы страха и желания, мечущихся в ней. Больше ходить к безумцу нельзя. Нельзя говорить с ним, нельзя слушать. Он — один из многих, пришедших из леса. И как все они, он уйдет, уйдет, ведомый Батюшкой туда, куда следует уходить таким, как он. Хозяин знает, как вести их прочь от лесных земель. Ни один еще не вернулся, и этот не вернется. Зачем ходить тогда, зачем смотреть, зачем слушать? Только сердце рвать… а оно и так болит, и так мучается. Просится еще разочек посмотреть, послушать. Оказаться рядом, вдохнуть чужой запах, услышать чужой голос, разглядеть чужие черты. Зачем ходить к безумцу, если скоро он уйдет навсегда? Как не ходить к нему, если скоро он навсегда уйдет?
Все валилось из рук. Тетка Глаша в сердцах стеганула ее по спине мокрой простыней, которую Фекла развешивала во дворе да уронила в самую грязь.
— В голове тина болотная, девка! Тина одна, квакши заливаются! — ворчала старуха до самой ночи, уворачиваясь от объятий. — Чего лезешь теперь? Завтра стирать будешь до кровавых мозолей!
Но к утру злость иссякла, и старая Глаша сама оттерла и простынь, и Батюшкино исподнее, жалея нежные еще девичьи руки. Их Фекла ломала, сидя на низком суку яблоньки, примостившейся на самой границе родовой поляны. Раньше туда они прибегали с Демьяном. Грызли маленькие горькие яблочки, болтали о всяком, мечтали о побеге из дома.
— Прямо в город пойдем! Я дорогу узнаю! — повторял Дема, скалясь неловко, по-щенячьи еще. — Прослежу за Батюшкой — по ней он безумных уводит.
Потом Демьян стал волком и сам привязал себя к лесу стаей и ворожбой. А к дому его привязали совсем другие, не сестрины руки. Так что к яблоньке Фекла теперь убегала одна, забиралась на низкий сук, гладила старое дерево, помнящее еще и тепло их, и дружбу.
— Здравствуй, яблочко мое, здравствуй, — шептала она, прижимаясь щекой. — Одно ты у меня осталось… Только к тебе и тянет меня поплакаться.
Слезы сами текли из глаз, Фекла и не знала почему. Что оплакивает она? О чем страдает? Это потом, в ту страшную ночь, когда она бежала через спящий лес, обмирая от ужаса и горя, от предчувствия конца всему, что дорого ей, слезы вспомнились ей, как первая весточка мерзлых времен. Да не с кем было поделиться. Старая яблонька скрипела ветками далеко позади, исчезая, растворяясь на веки вечные в прошлом, ушедшем слишком быстро.
Во всю свою древесную силу яблонька любила Феклу, скрывала от ветра и чужого глаза листвой, делилась теплом и даже яблоками, которые чудом одним могло еще родить ее измученное временем нутро. Вот и от глаз Батюшки яблонька спрятала Феклу в ночь, когда он повел в лес первого безумца.
Тряпичный тюк с трудом держался на ногах. Он спешил вслед за могучей фигурой Хозяина, спотыкался, размахивал руками, но шел. Шел упорно, шел бездумно, будто на привязи. А может, и на ней.
Фекла забыла, как дышать. И пока они не скрылись в орешнике, просидела не шелохнувшись, слышала только, как бьется испуганное сердце, как пытается оно вырваться из клетки-груди. А когда поляна опустела, Фекла кубарем скатилась с яблоньки и побежала к хлеву, не чувствуя под собой ослабевших ног.
Чужак сидел на земле, прислонившись спиной к тюку соломы. Поникшая голова лежала на груди, волосы упали на лицо, скрыли его от Феклы, но та сразу поняла, что безумец плачет. Миг, когда она бросилась на колени перед чужаком, обхватила его голову руками и прижала к себе, растянулся на целую вечность. Фекла запомнила, как дернулся он в первое мгновение, как не увидел — почувствовал ее и обмяк, разрешая обнять себя.
— Тихо-тихо… — зашептала Фекла, покачиваясь вместе с ним. — Не плачь, не плачь, хороший мой. Не страшно, не тебя… Все прошло, теперь отдыхай. Ну-ну… Не плачь.
Так успокаивала их, ободранных, потерявшихся в лесу, тетка Глаша. Это потом она ругалась, потом стегала прутом, но сначала всегда жалела. И жалость ее исцеляла страх перед скорым наказанием.
— Он увел его… Человек, который нас здесь запер. Увел. — Голос его стал хриплым от слёз.
— Я знаю, знаю…
— Куда?
— Я не знаю, не знаю…
Он всхлипнул, задрожал еще сильнее.
— Ему же нельзя в лес, у него жар!.. Я пытался сказать, но тот… Не послушал. — Он все бормотал и бормотал, захлебываясь в страхе, как волчонок, попавший в полынью, еще чуть, и последний рассудок покинул бы его, но этого Фекла допустить не могла.
Она оторвала тяжелую голову от себя, поймала мечущийся, безумный взгляд и медленно проговорила:
— Мой Батюшка знает, как ему помочь. Он выведет твоего друга из леса, слышишь? Он всегда уводит тех, кто потерялся… — Сбилась, подбирая слова. — К людям. Он уводит их в город!
— Да? — Опухшие красные глаза смотрели с недоверием. — Вы не врете мне?
— Не вру! Лес мне господин, не вру! — поклялась Фекла и сама в тот миг поверила, что это правда.
— Хорошо, вам я верю, — пробормотал безумец, успокаиваясь. — Отчего-то именно вам я верю.
Он расслабленно прикрыл глаза и тут же уснул. Нужно было уходить, только Фекла не могла отвести глаз от его заплаканного лица. Никогда еще она не видела ничего прекраснее. Из оцепенения ее вывел надсадный крик петуха. Петя всегда просыпался самым первым, но следом за ним во двор выходила тетка Глаша, — времени любоваться спящим не оставалось. Фекла укрыла безумца куском мешковины, убрала с его лица тонкие прядки волос. Он пошевелился, но не проснулся. В первых лучах солнца, что пробивались через щели в стенах хлева, чужак будто светился изнутри — тусклым, но истинным светом.
Фекла поднялась на ноги и тихонечко вышла во двор. Петух прохаживался по своим владениям и недовольно заворчал, увидев незваную гостью, нахохлился, готовый закричать еще раз. Фекла прижала к губам палец:
— Тихо-тихо, Петя… Тихо.
— Какое имя знакомое. Петя… — Безумец стоял у приоткрытых дверей хлева, которые Фекла должна была, да забыла припереть. — Вы заприте меня, а то заметят. И запретят ко мне ходить. — Он слабо улыбнулся. — А я хочу, чтобы вы приходили. — И отступил в темноту.
Руки дрожали, пока Фекла подкладывала в углубление под дверью выточенное бревнышко. Петух следил за ней, не отрывая черных бусинок-глаз, но молчал. Лес защищал дочь свою от зла и чужого гнева. Пока еще защищал.
…Они виделись каждую ночь. Словно тень, Фекла слонялась по дому до заката, зевала, терла кулаками глаза, отвечала невпопад, кивала поспешно, мол, да-да, все слышу, все сделаю, но ничего не слышала, ничего не делала. Фекла ждала вечера, Фекла предвкушала ночь. Как только дом заполняла тьма, тетки стихали в спальнях, забывалась сном Стешка, а братья, намаявшись за день, дрыхли без задних ног, Фекла выбиралась из-под покрывала, босиком кралась к двери и бежала в хлев.
Ночь скрывала лихорадочный блеск глаз и пересохшие губы. А Петя — имя легко слетело с губ той ночью, и осталось, и прижилось, — ждал ее по другую сторону припертой бревнышком двери. Он широко улыбался, распахивал руки, будто собирался обнять плечи гостьи, а вместе с ними и весь ее странный мир, но не обнимал, а продолжал стоять так — нелепый, худой, безумный, — а Фекла каждый раз замирала в ожидании его объятий и каждый раз думала: ничего, в следующий раз.
Они садились на ворох соломы и молчали. Иногда Петя брал ее кисть, подносил к лицу и рассматривал. В темноте рука белела расплывчатым пятном, а он все смотрел и смотрел, радостно щурясь.
— Такая вы тоненькая, такая хрупенькая…
Фекла молчала, стараясь не выдать себя сбитым дыханием, и молила только, чтобы лес даровал ей умение навсегда запомнить этот момент. Пыльную тьму, тепло чужого тела, прикосновения худых пальцев к ее руке и шепот:
— Такая вы тоненькая. — Пауза, вдох и удивленный выдох. — Такая хрупенькая.
Лес слышит своих детей, да только желания их понимает по-своему, и ночи, проведенные в хлеву, запомнились Фекле странной мозаикой, кусочками целого, которое уже не собрать.
— Я люблю смотреть на звезды, — говорил Петя, растягиваясь на посыпанной соломой земле. — Они делятся вечностью даже с тем, кто на пороге смерти.
А еще:
— Когда-то я писал… Что вы смеетесь? Я писал книги! Не верите? Но я не лгу! Настоящие книги!
— А почему же бросили?
— Они оказались никому не нужны.
— И что было дальше?
— А дальше я потерял рассудок от горя. Так бывает, когда большие надежды оборачиваются маленькой пошлостью.
Но лучше всего Фекла запомнила, как блестели его глаза, когда он улыбался. Как нервно ломал он пальцы, вспоминая о прошлом. И как закусывал губу, когда вскользь размышлял о будущем.
— Я бы хотел вернуться назад. Не туда, откуда пришел, а в жизнь, понимаете? Заниматься простыми делами, не страдать об упущенных возможностях. Я мечтаю сходить за хлебом. Выйти из дома, найти лавку, выбрать свежий батон и расплатиться мелочью. И ничего лишнего, и ничего большего.
На следующий день Фекла выждала, пока Лежка скроется из виду, занятый вечными своими делами, проскользнула в пристроечку, где остывал свежий хлеб, выхватила самую ближнюю буханку и спрятала под платком, накинутым на плечи.
— Оголодала? — Рык, пока насмешливый, но уже опасный, пригвоздил ее к месту. — Только от стола, а ты к столу уже.
Фекла равнодушно дернула плечом, развернулась, вскинула подбородок.
— А тебе что? Может, и оголодала.
Прошла мимо, задев плечом, подивилась, каким каменным стал брат, каким звериным. Даже пахло от него опасностью — жаром тела, глухой чащобой и женщиной, которая ему не принадлежала.
И до ночи кружилась по спаленке, прислушивалась к шагам, гадала: выдал ли ее Дема? Но кому? К Матушке он и в голод за крошкой не пойдет. Хозяин из леса еще не вернулся. Одной только любице своей и мог. А уж та — кто знает ее, не побежит ли к старшей сестрице Глаше за советом? Мысли кружили в голове, как мухи, запертые в стеклянном светильнике. Но время шло, день медленно склонялся к вечеру, дождливому и холодному. Хлеб, надежно укутанный в платок, лежал под подушкой.
Фекла вышла к ужину. Ни на кого не глядя, размазала кашу по тарелке, прислушалась к разговорам.
— Птичник к зиме утеплили, осталась малость самая, поспеем… — бубнила Глаша.
— Надо б поторопиться, холодает. — Аксинья вертела чашку, духмяный пар вился затейливыми спиралями.
— Поспеем, да, Олег?
Послышался скрип — это Лежка отодвинулся от стола, выпрямил спину, кивнул молча, не поднимая глаз. Стешка чуть заметно погладила брата по локтю. Их нежность, детская еще, смешная, как у кутят, держалась на стеснении и родстве. Другие же родства своего не стеснялись. Раскрасневшаяся Поляша ерзала на стуле, поджимала губы, сдерживая смех. Демьян сидел по правую ее руку, свои же руки он держал под столом. Что делал он ими, видно не было. Но темный румянец заливал его поросшие первой бородой щеки. Даже если он и заподозрил сестру в запретном, то уже забыл, погрязший в запретности по самые уши.
Успокоившись, Фекла с удовольствием доела кашу, поблагодарила за нее лес, теток и Хозяина и почти уже вышла из дверей, когда услышала голос Аксиньи:
— Батюшка наш воротится, не пройдет и дня, а дом в запустении. Завтра с утра принимайтесь за дело. Слышали?
Завтра. То, о чем Фекла старалась не думать. То, что нависало над ней все эти бесконечные дни и быстротечные ночи. Оно случится завтра. Батюшка вернется из лесу и станет зорко следить за оставшимся безумцем. А потом, очередной холодной и дождливой ночью, уведет его прочь из хлева, чтобы тот никогда больше не вернулся.
Ноги сами понесли Феклу в спаленку. Ее догнал гневный окрик Матушки:
— Девка! Поди сюда, сейчас же поди!
— Хворая я, прилягу… — бросила через плечо Фекла и скрылась за дверью.
Страх, куда больший, чем привычное опасение разозлить Аксинью, наполнил ее до краев, и не было средства, чтобы утолить его. Завтра — скрипели половицы. Завтра — шумел воздух, который с трудом проходил через перехваченное горло. Завтра — скрипнула кровать, когда Фекла рухнула на нее, чтобы никто не услышал, как она плачет.
Не услышали. Быстро стемнело, дом молчал, молчали жители его, укутавшись в ворох бед своих и тревог. Фекла поднялась с постели, обтерла лицо, вдохнула глубоко, прогоняя слезы, подхватила сверток с хлебом и выбежала прочь из спаленки. Лежащая на своей кровати Стешка проводила ее долгим тоскливым взглядом.
Это потом Фекла поняла, что все они знали. О побегах ее в ночи, о терзаниях, а может, и мечтах. Знали, посмеивались, закрывали глаза: мол, пускай позабавится девка, недолог век ее забавам. Время выходило этой ночью. Фекла выскочила во двор, вдохнула прелый запах пришедшей осени. Хлев темнел в стороне. Ей отчаянно хотелось броситься туда, не теряя ни секунды. Но другая ее часть, смирившаяся со скорой разлукой, медлила, растягивая предвкушение последней встречи, как последний глоток терпкого меда.
— Не ходи. — Глухой голос Демы она услышала раньше, чем разглядела во мраке брата. — Не нужно сегодня, останься дома.
Сил прикидываться глупой курицей не осталось. Фекла вцепилась в резные перила, чтобы обмякшие вмиг ноги не подвели ее, и покачала головой.
— Я совета у тебя не просила.
— А я и не советую. — Демьян шагнул к ней — горячий, живой, родной до боли. — Это я так прошу. Не ходи к нему сегодня…
И Фекла тут же сникла, замерла в одном шаге до объятия.
— Так последняя же… Ночь. Завтра Батюшка…
Демьян смотрел на нее черными глазами. То ли злился, то ли печалился. То ли сочувствовал. Тошнота поднялась к горлу, Фекла обхватила шею, сглотнула горечь.
— Что? — прохрипела она. — Говори.
— Не завтра, — коротко бросил Дема. — Он уже вернулся. Хозяин наш.
Крыльцо опасно закачалось под ногами. Фекла почти не слышала брата, так оглушительно стучала в ушах кровь, но слова легко читались по губам.
— Пришел и тут же увел чужака в лес. Сразу, как стемнело.
— Почему? — не спросила, подумала Фекла, но брат разобрал.
— Ведьма старая тебя в хлеву видела… и вчера видела, и неделю назад. — Опустил на плечо тяжелую ладонь. — Она все здесь видит, все знает… и Батюшке рассказала, как только он вернулся. Я сам не слышал, Стешка из окна их разглядела, Поляше рассказала, та у тетки Глаши дозналась…
Он все бормотал и бормотал, но Фекла больше не слушала — она судорожно собирала мысли в одну песчаную кучу, готовую засыпать ее саму, только дернись неловко. Батюшка увел Петю на закате. Пока она оплакивала свою несчастливую судьбу, как последняя тетеря, они уже шли прочь. Оглядывался Петя напоследок, искал ее в слепых провалах окон?
Зубы впились в губу, кровь потекла по подбородку. Фекла смахнула ее ладонью, вскинула глаза на брата. Тот смотрел с жалостью, но не тревожась: уверен был, что эту беду Фекла выплачет и забудет. А сам уже нетерпеливо топтался на крыльце: скорей бы утешить дуру да уйти в дом. Туда, где ждет его другая. Нужная, желанная, ставшая роднее родной. Фекла отступила, смахнула с плеча ладонь брата, сощурилась зло.
— И ты все знал? Про Аксинью, про Батюшку? Знал ведь?
В ответ только ветер прошелестел листвой по пустому двору.
— Пока за столом сидели, пока тетку свою тискал, знал?
— Может, и знал, — нехотя проговорил Дема. — Да что с того? Сколько их было, Фекла? Безумцев, беглецов. Сегодня этот, завтра тот. Чего ты привязалась-то? Чего взъелась?
Он и правда не понимал. Фекле стало смешно. Горький смех, похожий на карканье вороны, почти сорвался с губ, но она лишь прикусила их еще сильнее. Солонота потекла в рот.
— Не поймешь ты, Демушка, чего я взъелась. — Отошла еще чуток, к самому краю первой ступени.
— Нет, ты скажи! — Густые брови встретились над переносицей, зверь в Демьяне начинал злиться. — Что тебе с чужака этого?
— А может, я люблю его, Дема! А? — Фекла посмотрела на брата с чужим ей, неизведанным чувством злого превосходства. — Что на это скажешь?
— Дура. — Оскал растянул губы. — Не такая она, любовь.
— А какая? Тетку свою трахать по темным углам?
Дема вздрогнул, как от удара. Никогда еще Фекла не пробовала говорить о том, что связывало его с Поляшей. Никогда и не думала, что скажет это так — больно, грязно, словом нездешним, привезенным из города, будто оно — грязь на подошве ботинка. Но отступать ей было некуда. Пока Дема оправлялся от нежданного удара, Фекла успела сбежать вниз по ступеням — так просто не схватишь, не остановишь.
— Не ходи… — прорычал ей Демьян, понимая уже, что проиграл.
— Ты мне, волк, не указ! — громко, не страшась и не прячась, крикнула Фекла. — Я его люблю! Люблю, слышишь? Он мне про звезды говорил!
Развернулась и побежала. Мимо пустого хлева, мимо колодца, мимо спящего курятника, где видел праведные сны петух, мимо старой яблоньки, через родовую поляну, в самую чащу за Петей своим ненаглядным побежала.
Пробираясь через орешник, Фекла не чувствовала ни холода, ни страха. Только кровь прилила к лицу, застучала в висках. Ноги скользили по размытой дождями земле, капли падали за ворот платья, когда Фекла отстраняла ветки, чтобы те не хлестнули по глазам. Она спешила изо всех сил. Батюшка же шел по лесу неторопливо, как положено Хозяину. Эта мысль грела Феклу изнутри. Что будет, когда она догонит путников, думать было некогда. Главное — не оступиться, не упасть, не опоздать, а там уже лес поможет.
Помогать лес не спешил, но и не мешал. Лишь посматривали с интересом его пытливые глаза. Белки сбегали с верхушек сосен, упуская из маленьких лапок полные семян шишки, замирали пушистыми комками, следили за бегущей Феклой бусинками глаз. Каркал ворон, то ли приветствуя, то ли предупреждая, тяжело отрывался от веток, по сторонам осыпались жухлая хвоя и сухая листва, летел за Феклой, кружил, шумел насмешливо, но та не оборачивалась. Бежала, перепрыгивая через канавы, скользила, размахивала руками, но бежала. Остановилась, лишь когда из чащи медленно вышел старый лось, — поросшая жесткой шерстью впалая грудь, узкая морда с блестящими, влажными глазами цвета дубовой коры, разлапистые рога — один отломан наполовину. Их взгляды встретились. Фекла тяжело дышала, волосы прилипли к влажным щекам. Она потерлась щекой о плечо, смахивая их. Поклонилась молча. Лось покачал тяжелой головой и скрылся во мраке. Фекла дождалась, пока еловые лапы перестанут покачиваться, и рванула вперед. Ворон опустился на сухую ветку, лежащую на земле, каркнул в последний раз оглушительно и зло и застыл, будто не птица, а вещий знак. Дурной знак.
С каждым шагом земля под ногами оборачивалась топью. Скользкие кочки, влажный мох, раскисшая земля, а в низинах так и вовсе воды по колено. Фекла вязла в холодной жиже, выдергивала ноги, не глядя оттирала ботинки о траву и бежала дальше. Холодного воздуха не хватало изнывающей груди. Казалось, что раскаленная кожа должна исходить паром, но вместо этого тело покрылось больным ознобом. Фекла дышала хрипло, разевала рот и даже не пыталась запомнить обратной дороги. Спокойной уверенностью приговоренного она чуяла, что домой уже не вернется. А когда разглядела между деревьев понурую спину Пети, поняла, что и не хочет этого.
Застыла, прижавшись к разлапистому клену, породнилась с ним за мгновение — стоило только услышать, как бьется в нем ток жизни, и понять, что сердце ее молодое трепещет вместе с ним. Лесные создания — братья друг другу, сестры. В детстве Фекла знала это лучше собственного имени, упивалась радостью кровного родства. А после забыла, утомившись однообразием, а вместе со счастьем быть кому-то родной исчезли и силы, дарованные лесом. Но, стоя в ночной тиши, Фекла будто сбросила пустые годы, вернулась к истоку своему и бесстрашию.
Легкой тенью она скользнула следом за Петей, не думая даже, что заметит Батюшка. Он и не заметил — шел себе впереди, безмолвный и грозный, как подобает Хозяину. Фекла скрывалась за стволами, припадала к ним щекой, набираясь древесной силы. Мокрый подол лип к бедрам. Она подхватила его, заткнула за пояс, по обнаженной коже побежали колючие мурашки. Пахло стоячей водой, тиной и камышом. А вот городом не пахло. Спасением не пахло. Не пахло людьми и дорогой к ним. Так почему же Батюшка остановился, обернулся к лесу и поклонился ему размашисто, дотянувшись ладонью до мокрой земли?
А потом схватил застывшего в нерешительности Петю и потащил вниз по склону, туда, где не было больше деревьев, одна лишь тьма — сонная, пахучая, почти уже не лесная. Нужно было спешить за ними. Но Фекла не могла пошевелиться. Она словно увидела себя со стороны: растрепанная, зареванная курица, бегущая без дороги за Батюшкой, не ведая, что сделает, если догонит. Вот нагнала, а дальше что? Как вернуть Петю? Как спасти?
Оробевшая, она стояла, обнимая осинку, а ночь медленно сменялась рассветом. Свет забрезжил между опадающими деревьями, и воздух тут же стал прозрачным, звенящим и студеным. Фекла вытерла набежавшие слезы, вдохнула утро, промерзая до самой сути своей и только потом поняла, что именно видит перед собой.
Лес заканчивался обрывом. С возвышения открывался вид на мирную гладь озера. Столько раз Фекла слышала про него от теток и Демы. Столько жутких сказок было рассказано, столько выдумано небылиц! А теперь оно раскинулось перед глазами, даже не замечая ее, — сонное, ленивое, вечное.
— Здравствуй… — прошептала Фекла.
И тут раздался первый всплеск. А вслед за ним — сдавленный крик. И удар. И снова всплеск. Фекла оттолкнулась от осинки и бросилась к краю оврага.
Батюшка стоял по колено в воде. К груди он прижимал оглушенного, испуганного Петю. Из разбитой брови по бледному лицу чужака, все такому же красивому невыносимой своей чистотой, текли первые алые капли.
— Прими горячую кровь, великое, укройся ею, согрейся ею, и спи, спи, покуда свет стоит.
Фекла не успела разобрать, кому сказал это Хозяин. А через миг, бесконечный и мучительный, это уже не имело никакого значения. Старый кинжал, который Батюшка носил на поясе, чистил за общим столом, обмывал вином, окуривал травами, блеснул в первых лучах солнца и ястребом устремился к длинной Петиной шее.
— Нет! — хотела закричать Фекла, но не издала ни звука.
Петя удивленно обхватил рассеченное горло тонкими пальцами, между ними густо сочилась кровь. Батюшка осторожно, почти ласково оттолкнул его от себя. На мгновение Петя застыл, покачиваясь. Свет обволакивал его, проходил насквозь, захлестывал, будто волной. Чужак еще жил, еще принадлежал этому свету, этому миру, этой жизни и себе самому. Но колени подломились, и Петя ничком повалился в воду. Кровь смешалась с ней, окрашивая ее в цвет ранней зари.
Батюшка неспешно выбрался на берег. Он дождался, пока озеро успокоится, огляделся кругом, то ли ища подтверждение, что спящий на его дне принял дар, то ли любуясь царившим покоем. А когда повернулся к дому, то Феклы уже не было.
Не было ее у оврага, не было на опушке леса, не было в лесу, не было на родовой поляне. Даже в себе Феклы больше не было. Сон настиг ее, когда алые круги на воде скрыли от глаз спутанную макушку Пети. И она уснула, пусть тело ее и шагало, не разбирая дороги. И она спала, когда в чаще ее нашел Демьян, испуганный и виноватый. И она спала, когда Батюшка отправился вымаливать душу ее у озера, но не вымолил. И она спала, долго-долго, глубоко-глубоко, лишь бы не вспоминать алые круги на спящей глади великого озера.
* * *
А теперь Фекла открыла глаза и увидела перед собой Матушку. Побледневшая от тревоги, покрывшаяся холодной испариной от бега сквозь чащу, она стояла в тени разлапистой сосенки и держалась за нее костлявой рукой — точь-в-точь сбитая с крыла ворона. Студеные глаза смотрели цепко, но стоило Фекле ответить им пробудившимся взглядом, как ведьма попятилась, на лице, испещренном злобой и временем, промелькнуло что-то, похожее на страх.
Внутри Феклы тихонечко ухнуло, будто сова пролетела, задев крылом. И тут же пришла боль. Бездонный ее колодец пахнул холодом, наполнил серебром лунного сияния. Фекла схватила ртом воздух, почувствовала, какой обжигающий он, ничуть не похожий на сон. Теперь он виделся ей спасительным. Так вот откуда пришли морок, безразличие и скука! Так вот почему так хотелось спать, так не хотелось жить и так издали, так приглушенно томилось сердце!
Ни один живущий не выдержит этой боли. Ни один помнящий, как текла в стоячую воду горячая кровь, не сможет выжить. А она смогла. Назло всем. Себе на беду. Смогла. Слезы закипели, но не пролились. Фекла не чувствовала под собой ног, не видела ни травы, ни сосенок, ни сладкой жимолости, темнеющей на опушке. Только Матушку, застывшую в темноте под защитой хвои. Нужно было что-то сказать, только язык не слушался, нужно было что-то сделать, но тело обмякло. Само собой вышло, что она бросилась через полянку, вцепилась свободной рукой в окаменевшую от страха Матушку и притянула к себе. Чья-то решительная воля управляла Феклой, и та была ей за это благодарна.
— Пробудилась? — Побелевшие губы плохо слушались Аксинью. — Я уж думала, совсем ушла. Спряталась…
Сколько слов хотелось выплюнуть в ее постаревшее лицо, но Фекла онемела. Только и могла, что хрипеть в ответ, тяжело дыша.
— Эка невидаль, мальчонку Батюшка зарезал… Первый, что ли? Последний? — Аксинья смотрела с презрением, страх покидал ее. — Вырастили вас белоручками, вот и разум прочь, как жизнь унюхаете.
Мальчонку. Батюшка. Зарезал. Перед глазами Феклы всколыхнулись и разошлись широкие алые круги. И спутанная мальчишеская макушка, что медленно скрылась в толще сонной воды, вдруг всплыла на поверхность, повернулась к Фекле лицом и сверкнула мертвыми полуденными глазами.
— В дом бы воротиться. — Аксинья глянула через плечо. — Вон куда тебя бесы озерные потащили, а я за тобой по кочкам должна скакать, как лягушка колодезная? — Выдернула руку из ослабших пальцев Феклы и совсем другим, властным голосом приказала: — Серп мне отдай. Слышишь, девка? И домой пойдем.
Отвести взгляд от Пети, снова и снова исчезающего в кровавой глади, было невыносимо тяжело. Фекла всем телом чуяла, что видит его в последний раз, и никак не могла наглядеться. Но руке вдруг стало тяжело, что-то налилось в ней холодной яростью, старинным серебром. Это серп захотел разрезать воздух простым движением, таким привычным ему, таким излюбленным. Это серп легко вошел в плоть, острием впился в мякоть, лезвием прорезал себе путь. Это он глотнул раскаленной крови, узнал в ней матушкину силу, захлебнулся было, но распробовал вкус и захотел еще.
Аксинья не издала ни звука, только скрипнула зубами и отшатнулась, соскальзывая с серпа. Алая капля упала на траву. А за ней вторая. А следом третья. Помнящие еще силу руки обхватили живот, пережали рану, но тут же стали мокрыми от крови. Матушка опустила на них растерянный взгляд, слабо улыбнулась, будто все это было дурацкой шуткой, и подняла глаза на Феклу.
— Ну! — Голос не дрожал, губы слушались Матушку, как и все вокруг. — Серп мой. Отдай.
Тот, кто звал Феклу через лес и родовую поляну, проникая песней своей за створки окон, чуть слышно прошептал: «Не получишь…».
— Не получишь, — повторила Фекла.
Аксинья еще стояла, опершись на сосенку, но тело уже накренилось в сторону, вот-вот упадет. Фекла хотела удержать ее, но не шелохнулась — руки перестали слушаться, пальцы, сжимающие рукоять серпа, оледенели.
— Ты в ворожбе чужой, как я в крови… — прохрипела Матушка, оседая на землю. — Борись, девка… Не меня слушай, себя спасай. Отнеси серп домой. — От краешка губ к подбородку потекла кровь, Аксинья смахнула струйку плечом, но только размазала ее по лицу. — Дема… Дему найди… Он защитит.
«Что ты о любви-то знаешь? Разве она такая? — оскалился брат из чащи памяти. — Сегодня этот, завтра тот. Чего ты привязалась-то? Чего взъелась?»
А Петя уходил на дно, скрывался от Феклы, исчезал, унося за собой звездное небо и запах свежего хлеба. Она попятилась, не сводя загнанного взгляда с Матушки, — та уже не могла говорить, только хрипела что-то, кровь пузырилалась на губах, окрашивала губы в красный, будто брусничный сок.
«Брусника растет там, где проливается кровь невинного», — вспомнилось вдруг Фекле, слезы забурлили в груди, вырвались нервным смехом.
— Домой иди, дура… Домой… — повторяла и повторяла Аксинья.
Слова жалили Феклу, она отмахнулась от них свободной рукой — та, что держала серп, чудилась ей неподъемной, красной от родовой крови. Лезвие сыто блестело серебром. Фекла залюбовалась им и сама не заметила, как медленно отошла от теряющей жизнь Аксиньи. Жимолость скрыла опушку раньше, чем Фекла успела подумать, что видит Матушку в последний раз. А когда подумала, то ничего не почувствовала. Петя ушел под воду, забирая с собой всю боль, весь страх и тоску.
Фекла легко побежала по тропинке, потом свернула с нее, заскользила между переплетений веток и лапищ, запрыгала по кочкам, не замечая холода, когда ноги проваливались в затхлую жижу. Болото началось так же внезапно, как закончился лес.
Чахлые покосившиеся деревца кривились над его бугристым телом, раскинувшимся так далеко, как только можно было разглядеть. Вдали заунывно прокричала выпь, всколыхнулся тяжелый дух увядания, обдал Феклу гнилью, теплом и влагой.
— Сюда! Иди же, иди же сюда! — позвал тот, кто вел ее сквозь чащу.
Фекла закрыла глаза и шагнула в топь, ничуть не страшась. Тому, кто успел потерять самое дорогое, и страшиться нечего. Только если страха. Но Петя забрал и его.
ДЕМЬЯН
Когда-то очень давно, еще во времена щенячества своего, Демьян пробрался в комнату Батюшки, обошел ее по кругу, принюхался и нашел искомое с легкостью настоящего волка. Плотно заткнутая деревяшкой бутылка стояла на полке, придвинутая к стене. Дема встал на носочки, вытянулся, не глядя схватил ее за горлышко и потянул. Скользкие бока приятно холодили пальцы. Сердце бухало в ушах, коленки подрагивали то ли от страха быть пойманным, то ли от предвкушения запретного питья.
Питье оказалось горьким. Оно обожгло рот, полилось в горло, запылало в груди. Демьян выскочил из Батюшкиной спальни, не видя ничего перед собой от слез, споткнулся о порог, вывалился в коридор и замер, не зная, куда деться от пожара внутри. Его, вмиг охмелевшего, нашла Пелагея. Жалела сквозь смех, гладила по голове, а он ничего не слышал, почти ничего не чувствовал, уплывая куда-то, легонько покачиваясь. А когда пришел в себя, то мир вдруг стал вязким, серым и поникшим.
— Никогда не пей, дружочек, — продолжая смеяться, посоветовала Поляша. — Дурное это дело. Сам дураком станешь.
Дема тогда решил, что ни за что больше не будет пробовать эту гадость, — дурь одна и жар. А когда целый год заливал хмельным свой побег из леса и тоску по нему, вспоминал себя щенком и скалился в темноту. Дураком он и правда стал. Только выпивка тут ни при чем.
Это странное чувство зыбкости и тягучести времени первого своего похмелья он почти забыл, но вспомнил сразу, как только подломились ноги и он повалился на колени в траву, не дойдя до умирающей матери.
— Пришел, значит… Волк, — прохрипела она, не поднимая век. — Я все думаю: поспеешь, нет. Поспел.
С уголка губ степенно текла алая струйка. Дема уставился на свои руки, побелевшие пальцы сами собой сжимались и разжимались. Опавшая хвоя впивалась в ладони, под слоем сухих веток и травы мельтешила бесконечная жизнь: маленькие муравьишки спешили по своим делам, из ноздреватого холмика выглядывал серый червь, земля была влажной и живой. Весь лес был таким — полным благодатной силы. А Матушка его исходила кровью, лежа на поваленной еловой лапе.
— Кинжал… где?
Еще один хрип заставил Дему опустить голову ниже. Темный в рыжину муравей тащил за собой толстую белую тлю, видать, убежала с выгула, а теперь ему, бедолаге, волочь ее обратно — тяжело, неудобно, а надо. Тля не сопротивлялась, муравей спешил. Солнце долго еще будет на небе, но любой день краток, любая ночь подобна смерти. Знание это муравьи передавали друг другу, а те другим, а те новым, чтобы род их жил, чтобы после любой тьмы наступал рассвет. Глупые муравьишки стремились сохранить свой дом, оградить семью от краха. Глупые муравьишки оказались умнее Хозяина леса.
— Кинжал!
Сухая хвоя зашуршала под Матушкой. Дема вскинул глаза. Аксинья сумела приподняться, обхватив распоротый живот обеими руками. Подол вдовьего платья набух от крови. Дема с трудом сглотнул подкатившую тошноту.
— Не нашел.
Аксинья задержала на нем тяжелый взгляд и опустилась на лапищу. Лицо ее стало восковым, заострилось, но даже близкая смерть не стерла с него властной суровости.
— Найди. Кинжал Хозяина. Найди. — Поджала сухие губы и затихла, будто бы больше и нечего ей было сказать.
Демьян глубоко вдохнул прелый дух чащи, помолчал, веря еще, что мать скажет что-нибудь, хоть что-нибудь еще, но она молчала. Только грудь ее поднималась с утробным всхлипом, а опускалась с чуть слышным стоном. Муравьишки продолжали копаться в траве, лес продолжал шуметь, Матушка — умирать. В один миг все это увиделось Деме со стороны, и он ужаснулся. Перед его глазами истекала кровью женщина, подарившая ему жизнь. Погибала, зарезанная племянницей своей. Нет, не так. Погибала от удара дочери мужа своего. А единственное ее дитя, первенец, сын, сидит, как истукан, не может осилить двух шагов, что их разделяют.
Дема бросил себя к валежнику раньше, чем решил сделать это, раньше, чем приказал бы себе остаться на месте.
— Мама… — Незнакомое слово застряло во рту, засвербело в горле отзвуком нежданной боли. — Мама.
Веки дрогнули. Аксинья открыла глаза — холодные серые воды подернулись первым льдом. Она уходила, решив, что прощаний жизнью своей не заслужила. Родовое лезвие разорвало последние нити, что связывали ее с лесом. Не Матушка — мать. Не ведьма — умирающая женщина. Дема понял это, прочитал в растерянном взгляде и задохнулся от жалости.
— Мама… — только и повторял он. — Мама…
Аксинья уже не могла ответить, но смотрела, не мигая, без слез и страха, жадно, пытливо смотрела на него, словно и не видела никогда. Демьян гладил ее по тяжелым волосам, перебирал медь с серебром, стирал кровавую струйку с подбородка и все повторял, повторял, как заклинание, как лесовую ворожбу:
— Мама… Мама. Мама.
А она смотрела, пока грудь еще слабо поднималась, чтобы опуститься. А потом опустилась, но уже не поднялась. Дема позволил себе еще немного постоять рядом, уложил растрепавшиеся косы на груди, поправил платье, не решаясь посмотреть на кровавый разрез, а потом наклонился к матери и легонько поцеловал ее в лоб. Она продолжала смотреть на него, пока он осторожно не опустил ей веки. Уходя, он подумал, что и не вспомнить, когда в последний раз она была так внимательна к нему, а он к ней так нежен. Никогда, наверное. Наверное, никогда.
О теле Демьян не печалился: лес знал, как упокоить ту, что посвятила ему всю свою жизнь. Скоро к валежнику придут звери, скоро за дело примется мир, живущий в траве и земле. А хвоя засыплет все, что останется от Матушки леса. Тело, как и дух ее, не были печалью Демьяна. Все, что занимало его мысли, легко крепилось на поясе, славно лежало в руке и было теперь болото знает где. Только болото и знает.
ГЛАША
Дом опустел. Тропка к нему через родовую поляну поросла травой. Ослепли провалы окон, скособочилось крыльцо, провалились ступени, обвисла дверь. У самой крыши деловито сновали маленькие пичужки — строили гнезда, обживали быт. Лес мигом прознал, что род его истончился, покинул родные стены, устремился последними своими душами куда глядят ослепшие глаза.
Кутята, а не лесовые. Сморчки, а не могучие завязи бескрайней силы.
Но не было на них злости, не было горечи, не было презрения. Тоска одна, тянущая боль в груди да руки, вмиг обессилившие от горя. Долго шла Глаша из леса к дому. На губах холодел последний поцелуй. Стеша осталась на поляне — ждать, пока выйдут из леса те, кто примет тело ее, защитит от гнили, разнесет по лесу молвой о великом пиршестве. Таковы правила, таков закон. И пока душа дочери — светлая, невесомая, юная, как сама жизнь, — летит прочь в дали, неведомые живым, Глаша брела к дому. Пустому и омертвевшему.
Куры встретили ее недовольным кудахтаньем, бросились на волю, заклевали траву с пшеном, что щедрым потоком сыпалось с немощной старой ладони. Эта же ладонь огладила теплый коровий бок, успокоила страдалицу, облегчила вымя и вылила парное молоко в землю.
— Пей, родимая, — прошептали сухие губы. — Пей.
Земля не ответила, но что-то шевельнулось в застывшем воздухе, отогрелось чуток. Глаша покивала седой головой, распахнула дверь хлева, обогнула дом и села на завалинку у крыльца. Умелые пальцы расплели косу, перебрали прозрачные волосы, распутали колтуны. Седая копна опустилась на плечи. Глаша вытянула уставшие ноги, оправила платье. Сердце билось все медленнее, все тише, все неслышнее.
Пусть гуляет на воле скотина, пусть бродят по поляне куры. Пусть день сменяется ночью, пусть ночь изгоняется днем. Пусть сияют в полуденном небе звезды безумцев. Пусть шумит лес, пусть наползает болото. Пусть просыпается тот, кто спит на дне озера, а жены его, лебединые сестры, пусть встречают новые времена.
Есть те, кому суждено умереть при рождении. Есть те, кто издыхает от старости. Есть нерожденные и незачатые. Полнится лес жизнью. Полнится смертью. Кому-то суждено вершить чужую судьбу. Кто-то и над своей не властен.
А кому-то сидеть у покосившегося крыльца. Смотреть, как шумит на ветру лес. И ждать вестей.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ
Комментарии к книге «Сестры озерных вод», Ольга Птицева
Всего 0 комментариев