Пролог. Первый день
В глухом склепе Ромео тихо и мирно ждал, когда проснется Джульетта. День незаметно сменялся ночью, неделя — неделей, месяц — месяцем, год — годом, столетие — столетием. Полусумрак перемежался полусветом, — а он всё сидел, скорчившись, на каменных иглах, лиловая щетина которых устилала пол, с выдержкой опытного йога. С виду это был, однако, лишь мальчик лет четырнадцати, от силы пятнадцати, очень, хотя неясно почему, красивый: с кожей то ли смуглой, то ли сплошь поросшей темным пушком, и худощавый. Лоб и подбородок его были слегка скошены назад, веки полузакрыты, губы пухлы и слегка выпячены, как у негра, а в постоянной и немой жестикуляции рук с гибкими, тонкими пальцами было нечто нервное: как будто в полусне он говорил сам с собою на языке немых. Изредка веки приподнимались, и тогда видно было, что глаза у него серые, но не из тех, что способны останавливаться на лице говорящего или следить за бликами изменчивого огня. Впрочем, женщина молчала, а светлый огонь, что шел от ее лица и лона, отражаясь в игольчато-бугристых стенах пещеры, пребывал постоянно.
Сама она улеглась на своем ложе из белого мрамора с непринужденностью надгробного памятника крестоносцу. Голова и вся фигура, кроме кистей рук и ступней ног, были закутаны в густо-фиолетовое покрывало, овальное в плане и смятое длинными мелкими складками. Как выяснилось впоследствии, число подобных покрышек составляло ровную семерку. Все они были придавлены сверху роскошным ожерельем из квадратных золотых звеньев, усыпанным изумрудами, рубинами, сапфирами, алмазами и шпинелью размером в добрый лесной орех. Так же расточительно были украшены и браслеты, заковывавшие ноги в сандалиях и руки, что сжимали рукоять прямого меча с лезвием, извилистым, как язык пламени. Ножен не было, и блики света, отражаясь от драгоценностей, рассыпали по вороненой стали радужные искры.
Благодаря сему феерическому сиянию несуществующий зритель только через десяток минут мог сообразить, что постав фигур имитирует захоронение не столько христианского бойца за святую веру, сколько язычника-викинга: с рабом в головах и собакой в изножье. Ибо в торцевой части саркофага прорисовывался мощный силуэт то ли пса, то ли волка, с жесткой сивой шерстью и темной полосой вдоль хребта. Животное тоже дремало, сложив тяжелую голову на передние лапы и временами подрагивая чутким ухом. Щетка из натурального самоцвета и ему, по всей видимости, не доставляла почти никаких неудобств — так толста и пышна была шкура.
Еще через десяток-другой мгновений лицезреющий картину незнакомец прорвался бы глазом через мерцающие блики к стенам и с изумлением начал угадывать в очертаниях их бугров и наростов бывшие предметы солидного аристократического интерьера. Чем дальше, тем зримее воплощались следы его взбудораженного воображения: там платяной шкаф раскорячился на таксиных кривых ножках с бронзовыми накладками, здесь низкий стол удерживал на себе высокую вазу, что за минувшее столетие, покойное и мирное, несколько раздалась в бедрах. На каменной полке нагая, вроде бы фарфоровая девица с зонтиком застыла в игривой и неустойчивой позе, мало приличной для переносного светильника, коим по сути являлась. Далее глаза гипотетического зрителя, пообвыкнув, начинали узнавать стулья и бра… угловую кушетку… холодильник… телевизор с плоским кинескопом… персональный компьютер… «Чур меня, чур!» — закричал бы тут обыватель, и протер бы очи кулаком, и выскочил бы прочь из этого тайника с суеверным страхом.
Хотя — куда же это «прочь»? Пространства здесь, можно сказать, отроду не было, время и то шло так до бесконечности долго, что давно прекратилось.
Монотонность здешнего пребывания иногда разнообразилась тем, что мальчик, внезапно вздергивая голову и как будто пытаясь разглядеть нечто вовне, приподнимался и уходил — то ли через известную ему щель, угадывая ее по направлениям силовых линий и изломам, то ли просто сквозь стену. При нем постоянно был глиняный черпак, и мальчик приносил его наполненным какой-то жидкостью. Иногда пил сам, но чаще сразу подсовывал под морду Волкопсу, усевшись рядом на корточки. Женщину поить он даже не пытался.
Вылакав свою порцию, Волкопес потягивался, скреб пол когтями, что превосходили своей крепостью любой кристалл, скалился, показывая в недоброй усмешке белоснежные клыки и густо-розовый язык с темным пятном у самого корня — признак бойцовского темперамента. Полунехотя заводил беседу:
— Что за пойло ты там пьешь и мне приносишь? Густое, пахнет как от кропильного веника, смоченного в фиалковой воде, а ни сытости, ни крепости: один дурман.
— Это из амфор, или из тануров. Люди называют эти сосуды всякий на свой манер. Такие бокастые и вкопаны в землю до проушин, а дна нет.
— Как так — совсем нет?
— Я пробовал кидать камешки — не слышно ни стука, ни плеска. Значит, предела не поставлено. Это питье подступает к самому краю и не убывает, сколько ни черпай, — почти прошептал мальчик. — Я думаю, мы пьем древнюю кровь земли.
— А скорее всего — доброе старое вино, моя обезьянка. Не обижайся, ты и в самом деле смахиваешь на своего выдуманного предка. Только вино это переродилось и загустело, как гремучий студень. Хмеля нет, а пламя в крови и чреслах зажигает. Виноградный напалм, так сказать.
— Напалм? Не слышал.
— И не надо. Пакость… Однако же, забавное явление!
Впрочем, ничего ровным счетом забавного Волкопес не видел.
— Что тебя потешает?
— То, как мы его… того… наружу выводим. Сколько себя здесь помню, мне по малой нужде ни разу не понадобилось.
— Я, по-моему, понял тебя. Это вино испаряется: от моей кожи и твоих десен и языка отлетает как бы влажный туман или облако и оседает на стенах и предметах.
— И верно: вот почему у меня перед глазами дымка колыхается. Надо сказать, не слишком аппетитная гипотеза происхождения аметистовых жеод.
— Жеод?
— То есть дырок, полостей в камне, усыпанных изнутри игольчатыми кристаллами. Имей в виду, я немножко геолог, рудознатец, как Бируни. Вот только либо наша жеода ненормально большая, целый грот, либо мы сами поменее жука-древоточца.
— Что такое «большая» и что такое «малая»? Ты часто говоришь это.
— Опять пошло-поехало. Побеседуй вот с тобой, придирой! Сравнивать надо одно с другим. Все познается в сравнении: вот ты с виду моложе, меньше годами, чем я, сивый и седоватый. Ты подросток, я зрелый муж во цвете сил.
— Неверно. Я старше.
— Здорово! Когда же ты начал быть?
— Я был здесь всегда, с самого начала.
— Заливаешь. Придумай что-либо поумней.
— Придумать? Я был Горец Мак-Леод. Нас осталось двое Бессмертных после всех сражений, а последнему из двоих суждена была власть над миром. Мне она ни к чему, поэтому я упросил моего друга отрубить мне голову и забрать мое могущество себе.
— Тогда почему ты живой? Или мне это почудилось? — хмыкнул Волкопес. — Фига с два я тебе поверил. Небось, по телеку подслушал в те времена, когда экран еще не зарос этой щеткой. Так что давай гони другой вариант, посвежее, о мой человекообразный брат.
— Свежее не могу, только старее. Если я и родился, то этого не помню. Сначала… сначала было нечто, и оно пошло во все стороны сразу. Шесть сторон света: север, юг, восток, запад, замт и надир. И когда оно установилось и легло коридорами, водоемами, куполами и руслами рек, я уже был внутри. В те времена еще не было ни того, что ты называешь теплом, ни того, что ты считаешь холодом, и свет не отличался от тьмы. Не полагай, что я тогда попросту не мог отличить вторые состояния от первых — между ними есть связь и различие. Я никогда не боялся заблудиться или утонуть в этом лоне — ведь нельзя ни потерять себя, ни пропасть в самом себе.
— Ты так думаешь? Современные мне философы утверждали, что вполне можно. Более того, это и есть их обыкновенное мироощущение.
— Они сами сузили свои границы и отделили себя от жизни. Жизнь… ею здесь было заполнено всё, и всё указывало на протяженность и центр, место и смысл отдельных частей. Я бродил по каменным дворцам и садам так легко, как если бы они произрастали в моем сердце.
А потом… лоно сотряслось и начало сжиматься. Я слышал голоса многих существ, иные замолкали, тихо и безропотно растворяясь в камне, но некоторые кричали от страха и боли. Они были по своей природе горячи, как ты. Из жалости я брал их тепло в себя и так раскалился, что боялся перестать быть. Да, тогда я впервые испугался этого! Мир сжимался вокруг и заталкивал меня в свое средоточие, его части истончались и вдвигались друг в друга. Был огромный шум и рев, и жар — почти такой же или тот же, что у меня внутри. Когда же это прошло, я стал только тем, кто есть сейчас. И вы двое уже были рядом.
— Затейливо. То ли третья мировая, то ли апокалипсис. По правде говоря, у меня обширные провалы в памяти, по-видимому, связанные с облучением или с тем, что переел общежитейской стряпни. Так что проверить истинность твоих слов не могу и приму на веру. Да, имя себе ты вынес из твоих подземных приключений?
— Имя? Имя. Ярлык. Да, Джирджис или Акела.
— А я — Уарка или Тутыр. Волк или Волчий Пастух в одном лице, как, впрочем, и ты. Хозяева меня называли двояко.
— Хозяева — это кто?
— Опять не знаешь, ну да где тебе, одиночке. Ну, те, кто тебя кормит, поит, обучает, прогуливает, моет с лучшим мылом и лечит от болячек — словом, семейная опора и щит от житейских неприятностей. Хозяева должны быть у каждого порядочного животного.
— Животного. Не человека?
— Опять стоп машина. Слушай, ты разве не понимаешь, что тоже животное, как и я?
— Нет. У меня никогда не было хозяина.
— А ты поищи вокруг, авось найдешь, — оскалился Волкопес. — Имя ты сам себе, что ли, нарек?
— Не знаю. Оно тоже было внутри. Однако я знаю, что имена даются старшими в роде. Есть они у детей и скота, прирученных зверей и домашних любимцев: собак и кошек, ослов, верблюжат и лошадей…
— О, лошади, — с некоей долей мечтательности произнес его собеседник. — Из за них, вернее, из-за одной из них, та самая штука и вышла. Длинная, в общем, история, как дурной сон, и не по твоему пылкому нраву.
— Я не тороплюсь, Уарка, — хладнокровно промолвил Джирджис. — Незачем меня пугать.
Волкопес перемялся с лапы на лапу.
— Тогда… верь или не верь, а появился я на свет совсем не таким. То есть родился я почти таким, как ты меня видишь, и от захода солнца ровно до пяти ноль-ноль утра был самым обыкновенным щенком, а также, будь уверен, доподлинным сукиным сыном. Всеобщий баловень и активный член клуба «Щенки против вещизма» и общества «Тихая Сапа». Ох, сколько ножек от кресел и столов, диванных обтяжек и ковровых покрытий, телефонных проводов и телевизионных кабелей я извел, пока у меня резались зубки! О туфлях, юбках, галстуках и более интимных предметах умолчу. Сколько вкусных кусочков я спер со стола и даже из холодильника! Сколько царапин и кровоподтеков получили мои младшенькие хозяева во время наших совместных игр! Сколько кошек было развешано по ветвям и загнано в подвалы во время прогулок — я так полагаю, любимый город, если он еще существует, до сих пор держит первое место в состязаниях на лучшую кошачью дрессуру. Да, право, приятно вспомнить на старости лет! Таковы, значит, были мои вечера — ночью-то я спал зубками к стенке. Но вот днем я был человечком, почти как ты, только вот шерсть была куда пореже и посветлей. И рос с человеческой скоростью. Восемь лет человеку — и только четыре года собаке. Человек ходит в школу — пес дом сторожит по ночам. Семнадцати лет мы поступили в институт. С таким вторым «я» мне, конечно, прямая дорожка была в ветеринары или зооинженеры, вот я и пошел в академию коннозаводского дела. Там и других зверей изучали, так что мне было интересно.
На первом курсе был я по натуре даже не солидная восьмилетняя собака, а щенок щенком: зубастый, задиристый и полный гонора. За мной тащилась и вокруг меня хороводилась целая компания таких же неукладистых личностей. Хотя, собственно, славные были парни и девушки: умненькие и широкой души. Вот зубрежки, пиетета и законничества, которые у нас процветали, на дух не могли терпеть и стыдились поэтому показать преподавателю даже те знания, которыми без спору обладали. Ну, в большинстве своем наши доценты и ассистенты были люди понимающие и умели к нам приноровиться. Но вот один, патологоанатом и морфолог, мы его прозвали Гомункулусом… Нам приходилось и в прозекторской работать, а что это такое на вкус, цвет и запах, позволь не объяснять: это было его исконное царство, чем всё сказано — смотри выше о власти закона. Так вот он вечно подбивался ко мне, чтобы я тайком усыпил одну смирную пожилую кобылу, на которой мы учились верховой езде: лет ей было почти двадцать, но еще бодрая. Препаратов, видите ли, из нее понаделать захотелось! Я же его намеков не понимал наотрез. Опасное дело, между прочим: все мы знали, что экзамен по своему предмету он принимал собственнолично.
Черед мой настал аккурат в канун Рождества. Он нам экзамен назначил именно на этот день — из вредности, как я думаю. Хотя всех через себя пропустил без особых телесных повреждений: ну, трояк с лишением стипендии, подумаешь. Однако меня оставил на закуску и вызвал последним. Я уж волноваться начал: о моей ночной ипостаси знали исключительно студенты из самых верных.
И вот представляешь себе? Узкая, как гроб, лаборатория, в полу — осклизлый желоб, с одной стороны — цинковый стол, заставленный формалиновыми препаратами в стеклянных банках, с другой — ящик, а на нем красуется надпись: «Кости студентов». За другим столом, посередине, — Гомункул наш любимый в грязно-белом халате с бурыми потеками и соответственной красоты ассистентка. А на заднем фоне — самый настоящий человеческий скелет, колышимый трепетным сквознячком. Видать, бедолага завалил не один экзамен, а целую сессию…
И тут речет мне наш родимый преподаватель:
— Студент Хазаров, расскажите нам за череп.
Беру в руки нечто бывшее седалищем логического разума, и начинаю поименовывать кости одна за одной. Как по-латыни, как по-человечески, для чего служит при жизни и после нее. Он кивает. Я продолжаю и, представляешь, увлекаюсь всё более. Уже из чистого вдохновения припоминаю такие подробности, что можно найти только в дорогих зарубежных атласах издания прошлого века. Он кивает, хотя, ручаюсь, в этом ни бельмеса. Наконец, я выдохся. А он кивает! Снова начинать, что ли? Вздохнул я, сделал паузу, чтобы набрать воздуха… Гомункульчик вздрагивает, будто укушенный оводом, поднимает свои гляделки — и ассистентка прямо-таки дико ржет: этот гад, оказывается, спал всё это время!
А Гомункул мне вещает:
— Так я от вас и слова по теме не услышал, потомок хазарского кагана. Придется вам осенью прийти.
Что тут скажешь? Он ведь сразу на такой выбрык запрограммировался — из мести. Мне бы проглотить обиду или хотя бы уйти, гордо хлопнув дверью, а я доказывать начал. Пособачились, одним словом. Вот он меня и заколдовал таким образом, что человек во мне перекинулся в волка. На собачью мою натуру это почти не повлияло — я ведь и псом был необычным: ни лапку давать, ни вилять хвостом не соизволял, а гавкал только по крайней необходимости. Поэтому и подвоха сразу не обнаружил: встретил Рождество в своей компании, хлебнули шампанского, хором повыли на луну в ритме хард-рока, по улицам прогулялись, кто в наморднике, кто без. Под утро все, кроме меня, заснули. Солнце начало всходить, а я всё никак не меняюсь, хоть тресни! Боже мой, что я домой напишу!
Потом, когда ребята проспались, они мне показали полосу вдоль хребта и объяснили, почему шея как деревянная. Уж тут как они позвонили домой и оформили мне академический отпуск, как вывели на поводке и куда спрятали — неинтересно. А кобыла та, по слухам, долго еще пощипывала травку и проедала свой пенсионный овес. До самого того подавления тюркских бандитов, они же мирное население, всеармейскими силами. Эх, знать бы, кто она сейчас — препарат или скелет, а, может быть, иной виток перерождения…
— Сейчас она — памятник себе самой, — женщина внезапно открыла глаза и одним рывком села на своем надгробии, крепче зажав двуручную рукоять меча. Переливчато звякнули цепи и цепочки: браслеты оказались прикованы к камню. — Кто это постарался обеспечить меня этими каторжными украшениями?
— Я, — ответил мальчик без тени смущения. — Ты ходила во сне и легко могла повредить свои члены или что иное. Но помни: твой сторож мне не препятствовал.
Волкопес кивнул в подтверждение его слов.
— Практично, ничего не возразишь, и даже весьма. Как я, по-вашему, смогу передвигаться в трех измерениях?
— А зачем? И накормим, и напоим. Есть у нас такая похлебка, от которой дикие становятся ручными и ручные — дикими, — резонерски заметил Уарка. — И впредь запомни: у женщины измерений всего два. От печки до стола и от стола до постели.
— Не болтай лишнего, Волк, — ее руки безуспешно пытались приподнять меч для удара, но в этом движении, как и во всей их пикировке с начала до конца, чувствовался наигрыш. — Учтите, между прочим: я все ваши беседы слыхала и запоминала, даже надоело.
— Вот потому ты и не спешишь броситься на шею своим благодетелям?
— Не думаю, чтобы ты очень тосковал по моей благодарности.
Мальчик взирал на них с недоумением.
— Скажи, она и вправду кобыла?
— Клянусь! Да ты на ее конечности посмотри, наивняк!
Вместо ногтей у женщины были костяные наперстки наподобие ацтекских, но из рога; на руках и такие же на ногах. Помимо этого, средние пальцы ног казались несколько толще других и чуть выдавались вперед, а большие пальцы были плотно прижаты к остальным, будто ступню заковали в подобие китайского башмачка-копытца.
— Убедился? Вот-вот. Кобыла, и притом буйная, — подтвердил Волкопес. — Да что там говорить! Здесь, в склепе, вообще всё может случиться. И назвать бы ее следовало по-конски, Ипполитой или Ксантиппой, точно амазонку или жену Сократа. Будь я палеонтологом — факт уговорил бы на Мезогиппу, Эогиппу…
— Я так понимаю, что это всё красивые имена для благородной женщины, — отвечал Джирджис без юмора, — и сама она красива и благородна. Я чувствую очертания ее тепла и запаха. Ты тоже ее любишь?
— Успокой свою душу. Меня этот оживший аптечный пузырек с оборочками на пробке не прельщает, чем бы от него ни тянуло, — съехидничал Волкопес. — Ксанточка, оставь ножик в покое, чего размахалась? Женщине это не к лицу. Хотя лица-то твоего как раз и не видно.
— Мне лично покрывало не мешает. С моей стороны оно прозрачное.
— Значит, всё к лучшему для всех нас троих. Судя по кое-чему, внешность у тебя, как, впрочем, и у нас, мужчин, странноватая. Да и положение. Ты как сюда попала, Ксанта?
— Может быть, у меня иное имя, ты не подумал?
— У нас тут у всех иные имена. Только мы их не знаем. Полузвери, полубоги, засыпаем на пороге новой жизни молодой! Фу, вот некстати в поэзию затянуло.
— А узнать имя — узнать себя, — задумчиво сказал Джирджис.
— Да, кое-что мы о себе помним, а кое-что забыли, — ответил Уарка в том же тоне. — Нам нужно… просто необходимо допроизойти до человека, подвинуть в себе эволюцию, иначе выйдет что-то неописуемо жуткое. Так говорит наш приматный сотоварищ.
— А именно? — спросила женщина. — Конец света уже состоялся, судя по вашим разговорам… И вообще, что может быть хуже, чем находиться здесь одним?
— Мы не одни, — отозвался мальчик со сдерживаемым страхом. — Я выхожу из зала амфор и колонн на поверхность. Там есть некто, по очертанию похожий то ли на веретено с пряжей, то ли на комок жара. Окаменевшее пламя. Он спит, как и мы спали, и видит грозные сны. Во время нашего общего забытья он напасть не может, почему — не знаю. Кажется, тогда его нет, ибо он создается нашим бодрствованием. Только когда хотя бы я один пробуждаюсь, мне приходится остерегаться его и искать защиту.
— Сплошная мистика, — хмыкнул Уарка. — И как же ты остерегаешься?
— Ищу, чтобы сразиться. Ты не дашь мне свой меч… Ксантиппа?
— Разве что в обмен на моё настоящее имя, — чуть капризно рассмеялась она. — Полно, малыш, он пока не придется тебе по руке. Иди так, как и прежде, если тебе это надо. И вот что: теперь, когда я восстала из камня, я не смогу обратно заснуть от вина, как это делаете вы, потому что не хмелею. Так ты, Джирджис, принеси мне сверху колыбельную сказку, хорошо?
Мальчик ушел. Было слышно, как он нащупывает путь — шуршат мелкие камешки. Потом будто некая струя зашелестела по полу, и все стихло.
Наступило молчание.
— Уарка, зачем ты насмешничаешь и отворачиваешься, когда говоришь со мной?
— Такова моя оборотневая природа… И просто я тебя боюсь, — докончил он с удивительным чистосердечием. — У тебя стало светлое лицо, и его сияние пробивает все покровы. Мальчик тоже это чувствует.
— Вот как. А ведь я подзабыла, как выгляжу. Здесь имеется зеркало, не покрытое этим самым… выделенным аметистом?
— Одно есть. Вон в той стене. Правда, оно темное и будет скрадывать твой свет, но это лучше, чем ничего.
— Такие стекла делают лицо и фигуру стройнее и благороднее — я думаю, оно мне даже польстит. Да, Волк, а как же я дойду до стены? Браслеты тугие, как у индийской супруги, только разбить можно. Жалко, не стеклянные.
Уарка хмыкнул на свой манер.
— Захоти — и преодолеешь.
— Как?
— Просто… стань вовне их. Переверни себя. Выверни наизнанку и собери в нужном месте. Тебе столько раз приходилось делать это во всех твоих параллельных жизнях, что, я полагаю, возникла привычка, ощущение. Ведь я помню, как ты взлетала над препятствиями и рвала препоны на пути, моя кобылица Киншем!
— Да. Я презирала их и делала что должно.
Женщина пристально смотрит на руки — и вот они свободны: звенят о камень обручи, спавшие с запястий, потом и со щиколоток. На ложе остаются меч с бороздчатым клинком и ожерелье — безоружной стоит Киншем рядом со своим Волком.
— Отвернись, ты, робкий. Чтобы взглянуть на себя, я должна скинуть и покрывала, — командует она чуть хрипловато.
Она стоит перед зеркалом будто бы из полированного обсидиана.
«Вся моя жизнь состоит из повторений, — почему-то думает женщина, — и во всех зеркалах я ищу себя истинную и не удовлетворяюсь».
То ли зеркало, то ли просто окно в узкой и высокой нише отражает узкое безбровое лицо: только выступ над миндалевидными карими глазами, в которых нет белков. Прямой нос с круглыми ноздрями и кожа цвета старого золота: резец скульптора изобразил на овале из полированного дерева букву тау, крест в виде древней литеры «тав» как символ конца, думает Ксантиппа. Ее пухлые губы совсем темны. Волосы такого же цвета, как и глаза, изгибаются надо лбом волной и спускаются вдоль спины чуть ниже лопаток. Почему-то они топорщатся, как грива ахалтекинца-стригунка. Вот удивительно, они же растут и на шее, и между воскрылий! Поджарое, легкое тело — небольшие груди, — сосцы их совсем черны, — узкие бедра, длинные, стройные ноги. Оно создано для ристаний, это тело, но в нем, тем не менее, угадывается несомненная женщина: линии выгибаются и струятся, как шелк.
— Ну что, налюбовалась? Только учти: кто смотрит в зеркале на себя, не видит самого зеркала. А оно примечательное! Натяни-ка снова свои оболочки, я покажу тебе.
Волкопес подошел сзади и протянул лапу. Она погрузилась в полированную поверхность, как во мглу, и уперлась. Отдернул. Теперь в зеркале не было никого из живущих, только крутился первородный вихрь: песок, и блестки слюды, и нечто непроницаемое — или просто ничто?
— Ступай туда, — приказал. — Из нас троих доступ открыт одной тебе. Меня выталкивает, а мальчик — он занят иным.
— Как же я пройду на ту сторону?
— Да почти совсем так же, как и из оков вышла. Преврати зеркало в небытие, а потом сложи в бытие, но позади себя. Делай!
…Теперь она то ли видела, то ли ощущала мертвые, секущие частицы песка, влажные — воды, колючие, как иглы, — тех древних излучений, что сопровождают хаос; ледяное касание тьмы. Всё это вращалось, затягивая, вовлекая ее в колесо. Звук и вид сливались в единый грохот.
Безумное коловращение пространства, где были растворены частицы времени, проталкивало ее к центру — но что таилось внутри? Пытаясь устоять, она всплеснула руками, верхнее фиолетовое покрывало, не удерживаемое более никакой тяжестью, взлетело и воспарило птицей. Повисло на миг и скользнуло в глубь вихря. Реликтовый свет собирался на него, крупицы его множились и слипались в узорные шестигранники, похожие на снежинки, что облепляют крышу деревенского дома, а темные токи ниспадали вниз и оседали прахом. Все отделялось друг от друга и, отделяясь, успокаивалось.
Женщина вздохнула, отшагнула назад — и снова очутилась в пещере.
— Вот ты и побывала за пределом, Ксанта, — Волкопес уже улегся на свое прежнее место. — Сделала, что было надо?
— Вроде. Хотя ничего не знаю наверняка, только чувствую. Это пространство — то ли снаружи, то ли внутри — чего-то хотело от меня и получило. И, знаешь, я поплатилась одним покрывалом за свою вылазку.
— Не рассуждай попусту, а укладывайся назад. Чую, что сейчас принесет назад нашего путешественника.
— Как думаешь, он не заметит, что покрывало сменило цвет? Стало по-иному отражать тепло, например…
— Уверяю тебя, ему не до таких тонкостей.
Вверху зашелестело, со стен и потолка просыпались блестящие крупицы. Мальчик вошел сквозь невидимый проем, отряхиваясь.
— Так никого и не нашел. А ведь дышит, я знаю: вся земля трясется. И пребывает настороже. И ждет меня.
— Ладно, утихомирься. В нашем сне он, ты сказал, не нападает, так что давай выпьем — и баиньки, — ответил Уарка.
— Да, а ты отыскал для меня сказку? — спросила женщина. — Твое дело нынче — меня убаюкать. Иначе пеняй на себя — изо всех оков вырвусь и пойду воевать вместо тебя.
Она не хотела и намеком выдать, что знает куда лучший способ освобождения.
— Я не успел ничего выдумать, прости.
— Зачем же выдумывать? — Ксанта в упор глядела в его слепые очи, и глаза ее жгли из-под покрывал. — Ты сам — поэма. Говори о том, что было записано в тебе от рождения. Сядь рядом со мной, коснись моих колен и слушай внутренность свою…
— Ты права, во мне сокрыто многое. Я жил когда-то вверху, и это была не та земля, что сейчас. Тоже скудная, однако и зелень на ней росла, и бродил скот. Восьми лет я вошел в эту пещеру. Местность вокруг называлась — погоди! Самария. Самарра. Вошел — и выход исчез: то есть нет, он открывался в иной мир, пугавщий меня по моему малолетству. Времена смешались — что было раньше и что стало позже. Оттого я почти не взрослею.
(«Верно: только внешность твоя втихомолку вернулась к самому началу возникновения человечества, — подумал Уарка. — К великому счастью, о психике того не скажешь; хотя мы просто не ведаем, какова душа у животных, не говоря о питекантропе и прочих тупиках творения. Может быть, не хуже той нашей, что пребывает явно — я имею в виду, поддерживает нашу земную жизнь.»)
— С тех пор я все время вспоминаю. До восьми — или после них? — мне было двенадцать лет, и в ту пору я тоже терялся, хотя скорее нарочно: здешние подземные коридоры были полны народу, и мне хотелось найти закоулок, чтобы спрятаться от людей моего опекуна Льва и помечтать. Я бродил и — сам не знаю, как — очутился в Зале Статуй. Некий сумасшедший художник взялся в одиночку придать им, Мужу и Жене, Тергу и Терге, — человеческое обличие. Я наблюдал за его работой, сторожил его сон и в самом конце говорил с ним. Мы вышли вдвоем…
— И что? Вспоминай дальше!
— Стоя у врат совсем иного храма, что попирал собой лицо земли, я узнал в нем тот прежний или, скорее, вечный, вневременной. Я отстал от семьи, вошел. Помню, что я (или не я, а кто-то во мне) говорю с мудрецами-хакамами. Я сижу посреди них — длинные бороды их белее снега — и учтиво задаю им вопросы, и отвечаю, когда они желают ответа от меня.
Они удивлены, как хорошо знает Танах мальчик за год до своей взрослости, но как мне объяснить, какая иная сила говорит через меня!
— Ты перестал быть им, этим мальчиком в Йершалаиме? — резко проговорила Ксантиппа, повернувшись к нему и опершись на локоть.
— Не знаю. Все мои обличья спят во мне. Все мои воплощения и слепки, повзрослев, отлетают от меня, — сказал мальчик словно в трансе.
— Прекрасно. Однако это мечтания, а не выдумки, я же просила сказку, волшебную поэму, то, что хотя и есть в тебе, но пока не проявилось. Роди из себя новое и невиданное!
— Это… это уже есть. И будет называться, — заговорил Джирджис-Акела сбивающимся голосом, будто нащупывая в себе скрытый путь, — баллада… нет! Касыда. «Касыда о влюбленном караванщике».
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь первая
«Рассказал мне куст терновника то, что слышал от заросли камыша, а камыш — от барана круторогого, что водил стадо на водопой, а баран — от пастушеского пса, что стерег стадо, а пес — от хозяина своего Имру-уль-Кайса…
— Славно ты меня убаюкиваешь, — промолвила женщина. — Так, глядишь, и до времени следующей твоей вылазки суть не успеем уловить. Не переменить ли тебе ритм повествования твоего, дабы всем нам троим не заснуть слишком рано?
— Пусть будет, как ты хочешь. Услышал я от них о прекрасной Хадидже из племени-бану Ханиф. «Предводительницей племени» звали ее, хоть она была всего лишь женщина, и «Непорочной», хотя ко времени моего рассказа похоронила она двоих мужей, и «Прекраснейшей», хотя было ей не менее сорока. И всё говоримое о ней было чистой правдой.
Хотя запечатал Аллах чрево ее, и не было у нее ни сыновей, ни дочерей, однако всё равно была она желанной невестой для любого, ибо мужья оставили ей богатство. Двадцать лет было ей в год Слона, когда племя прогнало завоевателей от своего города. Впереди вражеского войска выступало невиданное кочевникам, грозное чудовище, разъяренный слон в полной боевой броне. Тогда первый муж Хадиджи выступил из рядов с одним дротиком в руке и поразил слона в брюхо, и умер под ним. Он был смелый и удачливый воин, и велика была доля военной добычи, что осталась у жены после него.
Второй муж Прекраснейшей взял ее за себя в том же году после выжидания условленного срока, и был он купец, отважный и предприимчивый. Торговал с другими племенами, ходил с караваном в иные земли: Рум и Миср, Иран и Туран, и в Хинд, и даже в северные государства франков. Не столько прибыль и богатства добывал он в своих походах, сколько всякие редкости и диковинки, и не столько редкости, сколько рассказы о обычаях и богах чужаков, о красоте их гор и долин, о глубине их небес, о чудищах, что водятся в их жарких и студеных морях и населяют неприступные высоты. Воплощенное и запечатленное знание привозил он, украшая его своим красноречием, — как и почти все жители города, был он прирожденный поэт. Хадиджа внимала ему с приоткрытым ртом и говаривала, бывало:
— Если бы Аллах дал нам сына, который своими очами увидел бы всё это.
— Погоди, Он, если будет Ему угодно, даст тебе наилучшее, — отвечал купец.
И снова уходил, оставляя жену дома. Ибо никогда не должна супруга следовать за своим мужчиной в его странствиях: она — средоточие мира и сердце супруга своего, а разве перемещается та ось, на которую всё нанизано, и разве не следует надежно укрывать самое для себя ценное, чтобы спокойно странствовать и с радостью возвращаться к нему в конце любого кочевья? Поистине, женщина — не сухой лист и не крупица тамарисковой манны, чтобы носиться по воле ветра!
Всё же как-то однажды и второй супруг Хадиджи не вернулся к ней. Он умер вдали от нее от неведомой болезни, товарищи по каравану принесли его жене последнее напутствие и писаное слово о том, что она отныне свободна и наследует всё, что муж приобрел: богатства, товары, дирхемы и динары, а также тягу к скитаниям, восхищение неведомым и тоску по тому, что закрыто для человека во всех мирах Аллаха, их повелителя и господина. Всё это должна была Хадиджа приумножить и сохранить для того мужчины, который захочет ее — и кого она сама захочет.
И не стало с тех пор в племени ханифов женщины более властной, чем Хадиджа, дочь Хувайлида.
А Камиль, сын Абдаллы, был сирота из сирот. Рожден был он как раз в тот достопамятный для всех год Слона; отец его был среди многих погибших в решающей битве, мать, родив сына, вскоре ушла вслед за мужем. Семьи и с той, и с другой стороны были знатные, но не слишком богатые — почти всё сбереженное в конце концов расточалось на тех, кому не из чего было копить на черный день. Родичи Камиля жили, как цветок в весенней пустыне: одна забота — раскрыться и процвести, сколько ни пошлет судьба, радуя свежестью наряда и чистотой благоухания. Однако многие руки — и мужские, и женские — касались подрастающего Камиля; хоть были они зачастую грубы, но также и ласковы. В груди его кормилицы все те два года, что Камиль сосал из нее, не иссякало молоко; его многочисленных молочных сестер и братьев не касались болезни, и на удивление прирастали овечьи стада заботами отца детей и мужа кормилицы.
Да и сам Камиль в пору младенчества своего пас овец и гонялся за шустрыми козами, слушал стрекот насекомых тварей в жесткой и редкой траве и шелест пресмыкающихся по камню, приклонял ухо, чтобы ощущать течение глубинных вод под покровом то сухой и звонкой, то зыблющейся и летучей земли — той, из которой, смешав пять ее видов, слепил Аллах первого человека.
Холодной же пустынной ночью вбирал он в себя смеющиеся голоса звезд и рокот хрустальных небесных сфер, что терлись друг о друга в неизмеримой вышине, и сердце его омывалось и полнилось небесной музыкой.
Ни одно живое существо, на его взгляд, не было похоже на другое, а перевидал он их множество. Не раз случалось ему помогать суягным овцам и держать на руках новорожденных верблюжат, таких беспомощных и слабеньких по сравнению с конскими детенышами. Жеребят тоже приходилось ему видеть, но редко: кони были здесь дороги, считались ценностью поистине царской.
Когда он мало-мальски вошел в возраст, оказалось, что родные хорошо о нем помнят. Муж кормилицы привез его в город и сдал с рук на руки старшему брату отца, чтобы тот научил Камиля чтению и письму, счету и торговому делу.
Город был купеческий, и родичи преподали Камилю отнюдь не навыки суемудрия и каллиграфии. Вся их наука ограничивалась умением красно говорить с клиентом и делать значки и зарубки на пальмовых листьях и верблюжьих лопатках. Однако мальчик был удовлетворен и этой малостью.
Камиль оказался единственным среди всех здешних торговцев, менял и ростовщиков, кто не искал в чужом деле великой прибыли для себя: поэтому его охотно нанимали блюсти чужой интерес. Требовалось, правда, чтобы интерес этот был безукоризненно честным, иначе юноша наверняка бы отказался. Удивительно — в купеческом деле Камиль приобрел недюжинную сноровку и даже ухватистость. Кроме того, он ведал, казалось, все дороги в стране, где их постоянно засыпает песком, умел находить старые источники и откапывать новые. Так стал он водителем караванов.
И тогда Хадиджа бинт Хувайлид обратила на него взор своих огромных черных глаз…
— Наняли тебя, уважаемый Камиль, потому только, что рассчитывают огрести большую прибыль с благословения легкой твоей руки, — так говорил Майсара, любимый раб и наидовереннейшее лицо достойной Хадиджи. Был он невысок ростом, объемист в талии, добродушен и донельзя важен. — Но теперь поручили тебе везти в Рум дубленую кожу, серебро домодельной ковки и ячмень, а с этого великий барыш никак не нарастет, хоть ты из кожи вылезь. Вот оружие бы взять — оно у бану Ханиф отменно выходит с тех пор, как Кабил выковал рядом с нами первую в мире саблю. Только ведь никто не захочет дразнить людей кесаря видом дамасской стали.
— И верно. Меч показывают в бою, а не на прилавке. Но если нашей госпоже понадобился приказчик именно для поездки в Рум, — спокойно ответил Камиль, — наше дело не рассуждать, а стараться достигнуть успеха.
— Так и я бы сказал, будь я один. Только вот двое нас. Мое дело малое — надзирать, а вот ты — человек вольный: на разумное предприятие идешь, от неразумного отказываешься. Ради чего нынче-то согласился?
Камиль нахохлился и отвернулся. Его спутник прав был только отчасти. Ячмень, который везли трое из семи верблюдов, был отборный и в Руме ценился. Известное дело: там, где много роскоши, всегда в насущном нехватка. Выделанную кожу и серебро, задешево купленное у бану Сулайм, охотно возьмут мастера самого Безанта, румской столицы, и живо превратят в изящные поделки, а потом втридорога отдадут Степи, Лесу, да и той же Пустыне, откуда получили. Этим товаром были гружены еще трое самцов-мехари. А седьмой в караване шла Варда, девятилетняя верблюдица-«базил». Она за всю свою долгую жизнь ни разу не приносила потомства и поэтому работала наравне с мужчинами. Сейчас она несла во вьюках то, что необходимо для самих путешественников: жареное зерно, вяленую баранину, финики и воду в бурдюках.
Коли речь зашла о животных, следует добавить, что под Камилем шла молодая каряя мулица Дюльдюль, изящно перебирая копытцами, а грузноватый Майсара придавил собою пожилого ишака по имени Хазар, «Запыленный». Осел в юности отличался сомнительной нравственностью; на его кроткой седоватой морде (и в самом деле будто присыпанной серым песком) до сих пор лежал отблеск лукавства и двоемыслия, а взгляд временами проницал самую толстую шкуру, и оттого красавица Дюльдюль вынуждена была то и дело отворачиваться, потупив глаза с длинными ресницами. Других скакунов в отряде не было: слуги и рабы то шли пешком, то усаживались на горб тому или другому верблюду, стараясь без крайности не отягощать его лишним весом.
— Путь до Рума долог, о прекрасный и мужественный водитель людей, ослов и верблюдов, — начал после краткой паузы Майсара, иронически подмигнув сам себе. — Не расскажешь ли ты повесть или не сложишь ли касыду о том, какой должна быть прекрасная женщина, соблазнительнейшее создание Аллаха и самый краткий путь к Нему — или в джаханнам, обитель грешников?
Майсара был по возрасту старшим в караване, к тому же доверенным лицом самой госпожи, и мог позволить себе некоторую фамильярность по отношению к юному начальству.
— Я не поэт, о Майсара, и плохой рассказчик, — хмуро сказал Камиль.
— В долгом пути все мы становимся немножко поэтами и безумцами, — с печалью ответствовал Майсара. — Вот и я вспомнил одну девчонку из племени бедави, на которой чуть не женился в юности. Хозяин тогда брал меня в боевые походы, а потом я остался при вдовой хозяйке…
— Она разве запрещала тебе жениться?
— Что ты. Тем более, что в тот раз она сама вдовела недолго. Просто она такая, моя благородная госпожа, что после нее ни на какую другую и смотреть неохота. Словом, истинная женщина.
— Истинная женщина, — вдруг подхватил Камиль, — это значит: не тростинка, гнущаяся под ветром, но стройная пальма, что горделиво красуется на широком песчаном холме. Крепок стан ее и мощны бедра, а ноги белы, гладки и прохладны, точно слежавшийся снег. Груди ее — источник меда для супруга, молока для дюжины крепких детей. Темные кудри ее — гроздья фиников, свисающих в кроны. Шея высока и пряма, как сторожевая башня; кожа — цвета благородного сандала; лицо ее сквозь загар сияет, подобно луне четырнадцатого дня. Глаза глубоки, как ночь — охранительница путешественников. Поступь легка и стройна: это шаг верблюдицы, которая не оступится и не провалится в песок, и не отяжелеет она после целого дня пути. Но главная прелесть женщины не в этом, а в тайне, в скрытом. Душа ее вздымается, как дым над ароматной курильницей, и от мыслей исходит благоухание мирры, алоэ и мускуса. Благовоние это куда более ценно, чем красота, ибо остается, когда красота уходит. Такая жена — губительница мужей и сокрушительница сильных.
— Э, да ты не просто поэт, а мудрец, о Камиль!
— Я ни то, ни другое, Майсара, повторяю тебе.
— Значит, есть кое-что, на время сделавшее тебя и тем, и другим. Или кое-кто. Удивительное дело! Ведь госпожа моя — дама целомудренная, порядочная и в разговоре с мужчинами тесно сближает края своих покрывал. Как ты умудрился ее разглядеть?
— Зачем мне было ее видеть? Запах ее души — запах почек по весне. Он окутывает ее всю и наполняет воздух, а этого не скрыть под тканью.
— Теперь мне до конца стало ясно, отчего потревожили мои старые кости. Видно, побоялась моя хозяйка полностью довериться такому сумасброду!
На этом беседа их пресеклась. «Одного я ему не скажу: я уверился теперь, что Камиль ибн Абдалла, который стал бы торговать не за страх, а за совесть даже ради дряхлого огрызка, кривого на один глаз и согнутого в дугу, тут превзойдет самое свою природу, и мое дело при нем будет легким,» — думал Майсара, довольно покряхтывая. «О Хадиджа! Ты обыкновенная смертная женщина; как случилось, что любовь моя к тебе распростерлась на весь широкий мир?» — говорил ей Камиль в своих мыслях.
Так, беседуя и размышляя, двигались они с бархана на бархан, через красные пески и белые пески, пока не достигли оазиса Симла, что рядом с городком по названию Босра. С десяток чахлых и тощих пальм росло на нем, в отдалении, посреди рощицы, стоял небольшой глинобитный монастырек от силы на два десятка братий-киновитов. Посередине, у самого торного пути, раскинуло свои несоразмерно длинные ветви кряжистое дерево с лепечущей сердцевидной листвой, чуткой к малейшему ветерку. Оно источало звук и запах прохлады среди полуденного зноя. Вокруг него, в приличном отдалении, лепились черные козьи палатки какого-то мелкого кочевого народа. Все замыкалось кольцом невысоких холмов. В их склонах понарыли себе нор дикие лисы и монахи-анахореты.
И вот когда наши странники только что расположились в тени, предстал перед ними юный монашек, веснущатый и розовощекий. Были на нем черная скуфейка и долгополый подрясник, который сзади мел песок на дороге, а спереди казал босые и все в цыпках ноги. И вскричал пришелец петушиным фальцетом:
— Привет и поклон вам, о караванщики! Из-за пришествия вашего случилось у нас в монастыре чудо из чудес. Знаменитый наш пустынножитель, отец Сергий по прозванию Бахира-«Бахарь» (ибо в миру был он весьма красноречивым философом) двенадцать лет кряду не выходил из пещеры своей, которую сам отрыл, на вольный воздух; весь зарос диким волосом во славу Божию, и из дремучей его бороды вырывались на волю одни дремучие молитвы. А нынче поутру изволил он перемениться: вылез наружу. подозвал зычным воплем нас двоих, монастырских прислужников, что в очередь носили ему хлебово, и так сказал:
— Явилась мне ночью Приснодева в синих и пурпурных одеяниях, с чудно светлым ликом и звездным венцом вокруг головы, с месяцем под косой и алой розой в тонких перстах, и промолвила:
— Ах ты, такой-сякой немазаный! Засел безвылазно в нутре земли, вздымаешь дух свой горе, о том же, что под носом твоим, и слыхом не слыхивал! А идет сюда караван, не так уж велик и не столь уж богат, но славен. Вожатого каравана ты пятнадцать лет назад приметил, когда он был еще по колено верблюдице, и в первый раз в жизни своей порадовался: до того он был пригож собою и лицом чист. Теперь же погляди на дорогу и приметь его хорошенько: я его плащом своим от жара укрою и пыль от него своим дыханием отгоню. Да проследи, где он остановится: никто, помимо него, не осмелится устроить свой лагерь под самым деревом пророков, под смоковницей раскидистой с говорящими листьями, что семь веков тянется к небу; той смоковницей, которая накормила меня и сына моего на пути в Миср. Тогда пошли к нему гонца и зови на пир — ибо всякий, кто странствует и путешествует и не имеет над собою крова, благословен Богом, а этот юноша — вдвойне и втройне!
Тут он перевел дух, с непривычки утомившись, перекрестился лопатой и направил стопы свои в рощицу, где незадолго до своего затворничества закопал неведомо где и тайком от самого себя все свои деньги, дабы не вводили в искушение и грешных мыслей не навевали. Всю рощу как есть перекопал: то-то апельсин в этом году родится крупный и наливистый! И ведь нашел-таки. Велел нам накупить у феллахов, что пришли к монастырю торговать, молодых барашков, сыру козьего и овечьего, инжиру и фиников, груш и урюка, орехов и меда сотового. Припасено у нас вволю риса и тонкой белой муки для лепешек, да и чем глотку промочить найдется, была бы охота. Целое утро до полудня мы готовили, ибо отец Сергий — человек уважаемый. А он сам все это время, ухмыляясь, распевал песенки о любви и вине, розах, кипарисах и соловьях, из чего мы заключили, что он напрочь спятил и даже немного с ума тронулся. Но каковое событие более всего монахов в сем утвердило — то, отец наш впервые за эти годы вымылся в ручейке и даже гриву и бороду ножницами подровнял.
— Ты хочешь сказать, что до этой поры святой человек говорил с Аллахом грязный? — подозрительно спросил Камиль.
Но монашек и ухом не повел, а поманил всех на широкую поляну перед монастырской оградой из саманного кирпича, не деля на рабов и хозяев. Там на земле были расстелены лучшие монастырские циновки и ковры и брошены на них нарядные кожаные подушки.
И удивительное то было зрелище! Кочевники вперемешку с чернецами чинно сидели за скатертью-самобранкой, за чудесной трапезой на белом камчатном полотне, что в свое время подарил монастырю сам городской глава. Коленопреклоненные верблюды чинно перемалывали свою жвачку в близлежащих кустах. Во главе стола уселись Камиль и Бахира. Последний, за вычетом шевелюры и толстого слоя грязи, оказался мужем вполне еще средних лет и бодрого вида. Был он крепок духом и телом, порывист в движениях и горяч в мыслях. Когда кончились извержение взаимных приветствий и витиеватая вязь тостов, а также были утолены первый голод и первая жажда, отец Сергий обратился к Камилю со словами:
— Ты еще так молод, о водитель каравана, а уже давно сам обеспечиваешь свою жизнь и, говорят, искусен в своем деле?
— Майсара преувеличивает, отец.
— Кто твои почтенные родители и живы ли они?
— Отец мой Абдалла умер еще до того, как я родился, а матушка Амина пережила его лишь ненадолго и умерла, не успев ни разу покормить меня своим молоком. Я круглый сирота.
— Да-да, так и было предсказано… А скажи, не случалось ли с тобою чего-либо странного, когда ты был совсем малым ребенком?
— Я помню… но боюсь, что мне привиделось. Двое как бы людей, но высоких и в белоснежной одежде, раскрыли мне грудь и вынули оттуда сердце; отмыли его в снегу от пятен и вложили назад. Кормилица страх как напугалась, отвела меня за руку к своему мужу и велела ему отправить меня в город, а мне — ничего не рассказывать ни своему супругу, ни моим дядьям.
— И последнее. Заклинаю тебя твоими богинями Ал-Лат, Ал-Узза и третьей — Манат…
— Не произноси их имен, для меня нет ничего ненавистнее этих трех. Они просто ведьмы, которых выдумали в придачу Аллаху!
— Если они суть ведьмы, то как же их выдумали, юноша? — рассмеялся отшельник. — Хотя ты прав: никому не удавалось сочинять ложных богов и идолов безнаказанно. Они, знаешь ли, оживают оттого, что в них верят, и вытягивают из людей силу, поворачивая ее на зло. Но как бы то ни было — прошу, ответь мне во имя Того, кто воистину надо всеми нами!
— Во имя Его я охотно тебе отвечу. Спрашивай!
— Есть ли у тебя между крыльями лопаток алое пятно, похожее на солнечный диск в час его захода?
— Да, о монах, но мне всегда казалось, что оно гораздо больше смахивает на след от кровососной банки.
Бахира невольно улыбнулся, но продолжил со степенностью:
— Значит, ты и в самом деле тот, кого я жду и о ком прочел в своей Книге — поэтому и укрыли тебя плащом от зноя. Послушай, ты настоящий человек и ты храбр, иначе я бы сказал: возвращайся назад и побереги свое славное будущее от той неведомой мне, но грозной опасности, что маячит на твоем пути! Быть может, эти… ведьмы готовятся сотворить тебе в отместку что-то совсем уж дрянное. Однако скажу я лучше так: никто и ничто не сможет по-настоящему ни повредить тебе, ни тебя остановить. Всё предначертанное о тебе исполнится. Будь только осмотрителен и без страха!
На том они распрощались со всей сердечностью. Ковры и скатерти свернули, блюда и подушки унесли, объедки скормили бойким и тощим монастырским псам. Путники переночевали, потому что час был поздний, и поутру направились далее.
Но не успели они поднять с земли верблюдов, как возник тихий, воровской ветер: шелестел песком, затягивая следы, вился змеей, вертелся кубарем, заворачивался кольцом, словно блудливая собачонка. Всё же непонятное самому ему упрямство заставило Камиля идти вперед по древнему караванному пути. Он знал, что такие гадостные ветерки в настоящую песчаную бурю обычно не перерастают, а вечно выжидать — до цели не дойдешь. Кроме того, не так далеко знал он еще один оазис, поменьше, где можно было переждать непогоду с некоторым даже успехом для торговли.
Однако в начале пути, когда они отдалились и от монастыря, и от Босры, ветер оторвался от земли, голос его стал мощен. Затрубил в трубы, застучал в бубен, хищно завыл и понес кучи песка. Сквозь них насилу мерцал рыжий диск солнца, но ему невмочь было сражаться с наступающей серо-лиловой тьмой.
— Смотри, Камиль! — Майсара еле дотянулся до его руки.
В оке самума, в котле, где варилась непогода, смутно завиднелись три гигантские фигуры. Три лохматые тени в развевающемся отрепье хватали песок в горсть, плевали на него и пускали по ветру, рвали у себя с головы пряди волос и вязали из них узлы.
— Знаешь, кто это? — боязливо прошептал слуга Хадиджи, показывая на устрашающие силуэты, которые трудились на перекрестке бурь.
— Сам, наверное, догадался, — шепотом же ответил Камиль. — Те, о ком предупреждал Бахира.
Ветер все плотнее облегал тело, как смирительной рубашкой, слепил глаза, запорашивал ноздри даже через ткань чалмы, которую каждый из них размотал, чтобы укутать лицо. Сначала люди и животные еще пытались идти, надеясь достичь хоть какого укрытия, потом пали на колени, прижимаясь друг к другу. Камиль подтянул свою Дюльдюль к себе, обхватил ее морду руками, пытаясь защитить глаза мулицы своим плащом. Но тут на них точно опрокинуло жаровню с раскаленными угольями, откуда валил бездымный жар; они успели еще увидеть три бешено крутящихся грязно-желтых смерча, похожих на колонны, — и провалились в окончательное забытье.
Очнулся Камиль от резкого холода и тяжести песка. Они с Дюльдюль разгреблись и поднялись на ноги, кто на две, кто на четыре. Рядом так же трудились Майсара с Хазаром.
— Поистине оказал нам милость Аллах и избавил от мучения самума! — воскликнул Майсара, отрясая прах с плеч и подошв.
— И убрал от нас свою «супругу» и «дочек», — мрачно добавил Камиль. — Теперь ты убедился, что никакие они не богини?
— Сила-то у них есть. Ты полюбуйся, Камиль, будто в другое место перенеслись! Где был бархан — там впадина, где была впадина — там холмик вырос.
— Такое всегда творит самум-бадех. Ты ведь бывал в пустыне еще чаще, чем я. Скажи лучше, где люди и верблюды?
— Если бы засыпало насмерть, холмики видать было бы. Нет, разбежались со страху, наверное. Испугались этих… — предположил Майсара.
У него пока язык не поворачивался обзывать высокочтимых дам так же беспардонно, как до него Камиль, и всё же страх его перед ними, вопреки всему, заметно поубавился. Отсутствие рабов и верблюдов если и не означало гибели, то было на редкость близко к ней; однако оба караванщика и их ослы уцелели, а это вселяло надежду.
— Отойдем немного и попытаемся добраться… — начал Майсара и внезапно воскликнул: — Стой-ка, а ведь это старуха Варда!
В самом деле, она приближалась из отдаления неторопливой и гордой иноходью, как в далекой молодости. В карих глазах светилось ликование, шея грациозно покачивалась из стороны в сторону, брякая колокольцем, вьюки с водой и съестным припасом окончательно и бесповоротно съехали на один бок. А за нею трусило, спотыкаясь, нечто длинновязое и трогательно неуклюжее, но во всех мельчайших подробностях напоминающее ее саму.
— Верблюжонок. Правда, верблюжонок! — воскликнул Камиль.
— Откуда она его привела только! Она же самцов на дух не подпускает. И сильный какой ибн лабун, сам идет. Как будто от двугорбого из Турана, — восхищенно поцокал языком Майсара.
Варда — это значило для них теперь почти всё: подкрепить силы, вернуться к людям и начать поиски пропавших. Люди бросились развьючивать верблюдицу, дивясь, как это она выдержала передрягу и ничего с себя не сронила.
— Что запас уцелел — это не главное. Молоко будет — не пропадем ни от голода, ни от безводья, — говорил Майсара, оглаживая попеременно Варду и ее сынка. — Только беречь дитя надо. Без него она молока нипочем не даст, я ее вот как знаю.
Но сейчас — вот чудо! — молока хватило и на ее сына, и на обоих мужчин, умученных, с покрытыми коркой губами и горлом, будто стянутым удавкой. Жирного и сытного молока. Сначала они было попытались пить прямо из вымени, притворяясь верблюжатами, потом опомнились от своей дури, подобрали какую-то странного вида посудину (Камиль, уж точно, такой не помнил среди их утвари), подоили Варду и напились уже по всем правилам и без торопливости.
— Новые люди стали, — хвалился Майсара, поглаживая себя по животику, где красноречиво булькало.
Перевьючились. Чтобы не утяжелять Варде существование, кое-что добавили в ослиные переметные сумы. Хазар не проявил восторга, да и Дюльдюль попробовала обидеться, но что поделаешь! Проверили пояса. Динары, взятые, чтобы расторговаться, никуда не делись. В теперешнем положении их казалось даже в избытке.
— Какая теперь торговля. До Босры бы дойти, — сокрушенно вздохнул Камиль.
Однако лишь только путники попытались повернуть к городу, перед ними возникла невидимая и будто бы упругая стена, совершенно прозрачная: сквозь нее отлично, как через лупу, виделись монастырь, палатки и дерево пророков на фоне крошечных городских башен. Вот были они, как и песчаная окрестность, еле узнаваемы: зелень листвы ярче, войлок палаток — темнее, глина холмистых склонов совсем красна, камень монастырских стен — бел, а золото куполов небольшой церковки так и сверкало, будто после редкого в этих местах дождя. (Много позже Камиль дивился: почему они в то мгновение вообще не удивились белому камню и золотым маковкам — убогий ведь был здешний монастырь.)
— Шельмы завесили нам путь своими волосьями! — ахнул Майсара. Благоговение перед непочетной троицей сползало с него с быстротой, непостижимой уму. — То-то узлы вязали. Теперь нам туда никак не пройти.
— Что же, нельзя назад — пойдем вперед, — ответствовал Камиль без тени досады, как будто повторяя чье-то прежнее решение. — Стыда, по кайней мере, не обретем, и укора не будет.
Для его спутника это было невеликим утешением, однако делать нечего: закутались поплотнее, ибо оттуда, где только что пыхало жарой, давно валил холод, не сравнимый даже с ночным, уселись в седла, Майсара взял повод верблюдицы в руку — и тронулись потихоньку. Ибн лабун послушно затрусил следом за матерью.
О том же, что ждало их впереди, сказано будет в другой раз».
Второй день
— Славно же ты меня убаюкал, — сказала женщина, просыпаясь и закинув звенящие руки за голову. — Давненько так весело не спалось.
Джирджис приподнялся со своего места, кивнул. Речь его как-то незаметно перешла в сон; он подозревал даже, что сказка длилась уже помимо его речей и теперь зашла так далеко, что он не сможет найти оброненную нить повествования.
— Что же, тогда хватим по этому случаю твоего пещерного винца для опохмела и разойдемся по делам? Я хочу сказать — ты разойдешься.
Мальчик глянул на говорящего эти слова Уарку с подозрением, однако повиновался. В его движениях появилось нечто новое: они обрели большую свободу и в то же время крепость.
Мужчины отхлебнули по крошечному глотку, и от каждого послушно отлетело розоватое облачко, ближе к стенам и полу рассыпаясь на искорки, точно фейерверк. Это показалось женщине довольно красивым: она хотела попросить каплю для себя, но тотчас же поняла, что даже капля станет помехой в предстоящем ей испытании.
— Ты верно чувствуешь: снова ждет нас работенка, — произнес Уарка после того, как мальчик выбрался наверх. — Прошлый раз тебе не было боязно, а?
— Нет, то есть не знаю. Если бы мне хоть понять, что за действие запускается сразу, как я туда вхожу…
— Вот и глянь туда еще разок.
— А ты со мной не сможешь?
— Не смею, лапочка. Это ты у нас катализатор, а наше дело собачье: дом сторожить.
Оковы снова пали, закутанная фигура вмиг оказалась у зеркала и потом — по другую его сторону…
Здесь возвышались черные, строгой огранки колонны из непрозрачного обсидиана, расширяющиеся сверху. Своды исчезали, как бы расплывались в темноте, и эта иная чернота была бездонной. Ледяные хлопья мрака падали вниз и оседали жалящим песком у подножий. Голубоватое свечение исходило из тьмы, ни капли ее не разрежая и не смешиваясь с нею; оседало на колонны, отчего их нагота и блеск казались еще более безнадежными.
Женщина сдернула с себя сине-сизое покрывало и взмахнула им. Оно надулось, поднялось колоколом, принимая в себя влажные токи, что шли от пола, и перекрыло дорогу свечению. Вода радужно блестящими шариками скапливалась на ткани и мелкой моросью возвращалась на землю. Необъятное пространство вверху еще более отдалилось, унеслось в безбрежность. Возник мирок, с виду уютный, как парниковая теплица или шатер, незаселенный, но ждущий пришествия жизни.
Женщина осталась в голубом шелке. Легкие оттенки зелени переливались в его складках.
И снова неведомая сила выжала ее обратно, где, беспокойно погрузив свой взгляд в темноту зазеркалья, ждал Волк.
Вновь пришел мальчик Акела, и Тутыр, сонно бурча, вытянулся у ног, и начались дозволенные речи, и потекла сказка…
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь вторая
«И вот, после самума путники вновь пошли вперед: Майсара — держа за уздцы осла Хазара, к которому была привязана мулица Дюдьдюль, к которой была прицеплена Варда, пожилая верблюдица с крепким верблюжонком, что неутомимо трусил за ней. Позади всех шагал Камиль и погонял мальца тонкой палочкой, следя, чтобы с ним не стряслось чего худого, и время от времени подхватывая его на руки. После первых часов пути люди, не сговариваясь, решили, что незачем быть животным в тягость: неведомая дорога казалась опасна, других скотов под вьюки было, похоже, не найти, да и самим некуда было торопиться и незачем лезть на рожон.
Местность к тому времени изменилась разительно. Перед путниками простиралась еще худшая пустыня, чем прежде. Земля была исчерна-серой и глухо звенела под ногами. Шепчущий черный песок, похожий на гарь, вился по ней зловещими струйками. Лес, что рос из нее, был в точности как ребра давным-давно издохших зверей, отполированные ветром и холодом, а, может быть, и давним зноем. Потому что внутри леса клубком стоял застывший жар, который никак нельзя было вдохнуть в себя: путники сунулись было туда, желая обогреться, однако тотчас же выскочили и вторично не пытались. И не шныряли по здешней холодной равнине бойкие зверюшки, не видно было ничьих нор, и даже скользкие гады, скрюченные скорпионы и мохнатые пауки не бороздили поверхности. Одни чахлые колючки и какие-то белесые трости с кисточкой наверху рождала здешняя почва; сама Варда, уж на что неприхотлива, наотрез отказалась их брать. Кости погибших существ и те были дряхлыми и серыми, как зола.
Странного вида руины были здесь вместо холмов и огромные конусы — вместо гор: они голубовато светились, и по склонам здешних пирамид текли струи ядовитого тумана. Неба не было; ни света, ни тьмы, ни дня, ни ночи. Стояла мертвая тишина, и дико звучал колокольчик, привязанный к шее верблюдицы.
— Пропащее место, — проворчал Майсара. — Есть и то нечего. Ясное дело — отравимся, если даже Варда брезгает.
— Может быть, это ненадолго. Откуда нам знать? А пока можешь брать из тюков, если голоден.
— Нет, ты смотри, они тоже покрылись этой светящейся мерзостью! Совсем скверное дело, куда ни поверни. Единственная надежда — на Вардино молоко, оно, как-никак, у нее внутри.
Камиль молча кивнул. Почему-то эти рассуждения его убедили: к живым голубоватое пламя совершенно не липло.
Путь вел их от руины к руине. Каким-то непонятным образом странники угадывали в них прошлое могучего города, непревзойденного в своем величии. То ли повисшие среди эфира искры и брызги потустороннего света прорисовывали контуры прекрасных колонн и зданий, амфитеатров и купольно-луковичных храмов, силуэт извилистой стены с зубцами, раздвоенными наподобие ласточкина хвоста, и круглыми, сведенными шатром башнями, образы ступенчатых гробниц пирамидальной формы; то ли просто воздух был заряжен воспоминаниями о былом.
Караван вступил на территорию, увенчанную циклопическим строением, что сохранилось почти полностью. Посреди нескольких огороженных камнем дворов на широком и плоском холме возвышались слегка сходящиеся кверху стены такой толщины, что поверху могли разъехаться две колесницы. Грубые четвероугольные башни пробивали собой облака. Створки ворот, имевших великанский размер, до сих пор казались окованы золотом, хотя оно некогда расплавилось и потекло. Под сапогами и копытами лопались осколки черепиц, которые были покрыты в давнее время сияющей драгоценной глазурью. Что-то виденное в давнем детском сне или просто описанное каким-то бродячим певцом припомнил Камиль, а Майсара солидно произнес:
— Врата города пророков Илийасина и Закарии или старинные захоронения земли Миср. Я много видел, ох, много…
— Да? — рассеянно отозвался его спутник. Ибо в это самое мгновение от великолепных каменных останков отделилась и перерезала путь диковинного вида человеческая фигура верхом на не менее удивительном звере. Впрочем, наметанный глаз Майсары сразу же признал в последнем лошака — с крошечной жеребячьей головкой, короткими тупыми ногами и длинным хвостом с кисточкой. Вот только бока у этого лошадино-ослового бастарда были жутко впалые, а брюхо несуразно толстое: как выяснилось почти сразу же, не от обжорства, а по прямо противоположной причине. Да и мослы несчастной скотины прямо-таки выпирали из мертвенно-белой шкуры, будто щедро рассеянные вокруг кости наспех восставили из праха и обтянули скудной плотью, даже не потрудившись как следует выкрасить поверхность сего бедолаги. Впрочем, седло из добротной синей кожи и притороченная к нему небольшая золоченая арфа создавали яркое цветовое пятно и хоть как-то украшали незадачливого скакуна. Да, именно седло и арфа, но никоим образом не всадник. Его собственный тощий скелет был облечен в довольно нелепую узкую одежду, состоящую из двух частей, отдельно для верха и для низа: бурый кафтан вплоть по телу и такие же шаровары, заправленные в высокие сапоги с раструбами и гигантскими шпорами в виде колес. Плащ за спиной болтался грязной тряпкой, широкополый головной убор нависал над глазами подобно крылу подбитой птицы, однако меч, длинный, прямой и тонкий, был по виду отменное оружие. С лица незнакомец был, пожалуй, не так безнадежен, как с фигуры. Из-под шляпных полей ниспадала на плечи пышная волна темных с проседью кудрей, усы, сливаясь с узкой бородкой, чинно и благостно струились на грудь, нос вздымался посреди узкой морщинистой физиономии гордо, как корабельный румпель, а посреди этого растительного и скульптурного великолепия кротко сияли бархатисто-черные глаза насмерть обиженного ребенка.
— Стойте, вы, невежи, что попирают лицо моей возлюбленной! — вскричал он, делая судорожные попытки извлечь клинок из проржавелых ножен.
— Что ты городишь о женщине, почтенный? Да мы кошки драной — и той не видели окрест! — заорал в ответ Майсара. — Да здесь вообще никого нету живого, ты сам и то, наверное, призрак или джинн захудалый. Точно, ты посмотри, Камиль, он же хромой, как Иблис!
В самом деле, когда всадник во время его речи сошел с седла и двинулся им навстречу, держа руку на эфесе, стало заметно, что шаг его несколько неровен.
— Напрасно ты говоришь о том, что тебе неведомо, пришелец, — покачал головой арфист. — Я не дух, а человек. Много раз я покидал мою милую и бродил в чужих землях, но, возвращаясь, как и прежде, заставал запертый виноградник, тенистый сад с ручьями, что текли между дерев, где в союзе росли маслина и смоковница. Вертоград, обнесенный крепкой стеной: плоды его тихо созревали под солнцем и наполнялись соком жизни, кровью земли. Каждый таил в себе маленькое светило. Окраины сотрясались войной, в городах один царь сменял другого и сыны царя убивали друг друга, но сердце возлюбленной моей пребывало в покое, а лицо сияло. Однако в последний мой приход хищники в железной чешуе пробили стену и ворвались в виноградник. Я встретил их в одном из проломов и был поражен в бедро. Оттого и хромаю…
Да, они все опустошили и изломали, кроме одной хилой лозы, которая изверилась и устала жить. Отрасли виноградника моего обрублены, осиротел дом мой: точила вместо вина переполнились кровью, напиталась ею вся земля и потеряла былую плодовитость. Лицо возлюбленной моей почернело от скорби и гари пожарищ, волосы ее поседели от горя и пепла — клочьями рвала их она, рыдая о погибших детях. Где серьги ее и диадемы? Где благовония и ароматы, коими она умащала себя в час нашей встречи? Где звенящие обручи на руках и браслеты на щиколотках, соединенные цепочкой, что хранили девство ее? Где ее города, крепости и башни? Нет их. Потускнели глаза ее озер, и пленка затянула их, точно у больной птицы. Нет неба над нею — оно помутнело от дыма пожарищ и источает теперь один холод. Нет солнца и света — только злое мерцание, что разъедает кости и лишает кровь ее алой силы. Всё погибло. Все погибли. Один я, вечный скиталец, в недобрый час возвратился ее оплакать.
— Печально, — сказал Майсара, — но мы-то при чем? Ни над кем не ругались, ничего не рушили. Мы вообще народ мирный и нетутошний.
— О нет! Именно такие, как вы, равнодушно и бездумно оскверняют мою любимую и смешивают с прахом память о ней. Но она — самая прекрасная дама изо всех, как и прежде, и горе тем, кто с этим не согласен! Защищайтесь, сеньоры!
Тут он совершенно совладал со своею шпагой и бросился прямо на Камиля. Осел Хазар свирепо икнул и сморщил губу в зловещей ухмылке, Дюльдюль тревожно заревела, но ее хозяин в одно мгновение обнажил саблю и отпарировал выпад. Клинки звякнули друг о друга. Удивительно — первое же их столкновение оказалось таким сильным, что Арфист пошатнулся, дрогнул и упал навзничь.
— Я что, его ранил? — в смятении спросил Камиль. — Аллахом клянусь, я и не собирался с этим чудаком…
— Ну конечно, — Майсара подобрался поближе к трупу, сопя, наклонился. — Дышит он, не сомневайся. И шкура цела. Голодный он всего-навсего, наш печальный рыцарь. Ты представляешь, столько веков подряд не есть? Это ж развалины Йершалаима, клянусь моей бородой. А костюмчик рыцаря вообще не соответствует историческому периоду. То ли Испания времен Кордовского Халифата, то ли Провинция Басков во времена Контрреформации…
— Ты чего несешь? Тоже с ума сдвинулся?
Майсара воззрился на него, по-прежнему стоящего с обнаженной саблей, и потряс головой.
— В самом деле, что за помрачение на меня нашло? Ладно. Берись-ка за плечи, а я за ноги — и потащили к месту питания.
Вдвоем они второпях подсунули старого иудея прямо Варде под брюхо и дернули ее за набухшие сосцы. Теплое, пенистое молоко облило тому лицо и бороду, Арфист в полусознании поморщился, облизнулся и вдруг, приподнявшись на локтях, зачмокал навстречу струйке. Тут догадались и арабы: остатки молока были у них сцежены в небольшой мех и запрятаны для безопасности в самую глубину вьюка. Поднесли бурдючок к губам и надавили, стараясь, чтобы старик глотал не захлебываясь. Вскоре Арфист открыл глаза и даже сел. Нити густого молока повисли на бороде и усах, придавая его облику еще более фантасмагорический вид. Внезапно он оттолкнул сосуд:
— Сыны Измаила напоили мой народ из пустых мехов воздухом вместо воды, когда Ассур гнал его в плен мимо черных палаток, и многие дети Израиля оттого погибли. А ведь наши племена и их — те же дети Авраамовы!
— Если и вправду был этот позор — ни я, ни мое племя Ханифов в этом не участвовали, — ответил Камиль с достоинством. — Наши арабы не обижают пленных, ни своих, ни чужих, да и не пропустили бы через свое поселение чужое войско. А сейчас мы двое предлагаем тебе вовсе не воду — ее у нас недостаток — а нечто более ценное. Молоко верблюдицы, которая ходила праздной семь лет и родила, когда никто этого не ожидал: как Сарра, жена пророка Ибрагима. О, это молоко лучше всего на свете! Сам посуди: всё, что она готовила своим детям, своему ибн лабун и своей бинт лабун, копилось в ней и продолжало копиться тогда, когда ее сестры перестали зачинать. Да и само то, что она сложила — Аллах ведает — лучшее из лучших! Никогда мы не видели такого чудесного детеныша. Он родился в час самума, когда наступило время смерти, и он очень сильный. Воистину, он достоин молока, и молоко достойно его!
— Вы ввели меня во грех, ибо запрещено живущим в Законе мясо и молоко тех, чье копыто раздвоено и кто жует жвачку, — с горечью засвидетельствовал иудей.
— Это сейчас ты живешь в своем законе, а раньше ты в нем помирал, — хмыкнул Майсара.
— Ты прав. От единой капли дух во мне оживился, а глаза увидели то, чего не могли узреть ранее, и вижу я, что был неблагодарен к дающим. Прости, что возвел на вас напраслину и обидел незаслуженно. Как ваши почтенные имена?
— Я Майсара, человек солидный и одновременно азартный: недаром мое имя созвучно названию игры «майсир». Поэтому я и отправился в рискованное путешествие.
— А я Камиль, что значит «Прославленный» и «Совершенный».
— Мое же имя Барух, «Благословенный», хотя вернее было бы назвать Проклятым. Родина моя под гневом Адонаи, и я принял на себя его тяжесть. Без конца скитаюсь я по чужим землям и могу возвращаться в родной дом лишь тогда, когда новая кара настигает его, и раз от разу всё более страшная. Жизнь моя безотрадна; даже верная арфа моя онемела и не издает звучаний.
— Что нам делать с тобой, Барух? Ты ведь здесь того и гляди совсем помрешь вместе со своей любимой землей.
— Пусть.
— Однако ведь он храбр и вооружен, а нашей силы маловато, чтобы охранять караван, — вмешался в их беседу Майсара. (Слушая это, Камиль внутренне усмехнулся: какой там караван! Но вида не показал.) — Может быть, почтеннейший согласится пойти с нами по нашему пути? Правда, мы сами его не ведаем, но уж как-нибудь обойдемся.
— Ты прав. Мы оба тебя просим, Благословенный, да принесешь ты нам удачу!
— На кого же я брошу свою любимую, о арабы?
— Это ведь не навсегда. Когда ослабнет сила проклятия, ты вернешься, и это возвращение будет, наконец, счастливым. Пока же наклонись и возьми от ее праха. Сожми в горсти память о родной земле и решимость воссоздать ее красоту!
Произнося это, Камиль почему-то чувствовал, что не просто уговаривает, пользуясь счастливой выдумкой Майсары, но угадывает чистую и несомненную правду.
— Будь по-вашему. Ведь уже одно то чудо, что вы сюда явились, почему бы не случиться и другому, куда большему? — тяжко вздохнув, Барух наскреб себе в тряпицу темной, пережженной пыли, завязал и спрятал за пазуху.
— А лошака твоего кличут как ни на то, добрый человек? — деловито спросил Майсара. — Вместе с нашими пойдет — подозвать понадобится.
— Россинантом. Мать его была славная кобыла, иберийских кровей, а предок носил на себе последнего их рыцаря.
— Мудреное имечко. Ладно, будем поспешать, пока не сдохли от голода, холода и этой самой… лучистости».
Третий день
— А ведь здесь заметно получшало, — доложил Уарка, заглядывая внутрь окна. Он поставил передние лапы на край ниши и с удовлетворением обнаружил, что может слегка продвинуть внутрь свою голову.
— Выходит, не зря стараемся, — откликнулась женщина.
В самом деле, вверху колыхалась серовато-голубая пелена самых чистых тонов; вдали зеленовато-желтым неподвижным стеклом стояла влага — то ли река в разливе, то ли водоем. А у самых ног ее топорщились миниатюрные растеньица, похожие на макет, но гораздо более нарядные и блестящие.
— Волк, а это что за диво?
— Поделочные камни, Ксантиппушка. Трава — уваровит, то бишь такой зеленый гранат, который встречается только в виде щетки, вон те игольчатые, как бы моховые кусты — скарн, а вон те, с красноватыми почками, — клинохлор. Как бы костяные, в иголках — кальцит. Золотые деревца и просто «спаржа» — пириты, ягоды на всех них — кварц или гранат: альмандин и пироп. А вон та сирень, лиловая с зеленым изножьем, — флюорит. Ручаюсь, что белые лишайники с зелеными листочками — он же. Да тут и небо из минералов, клянусь хвостом и гривой! Дневное — флюоресцирующий шпат, белый с синим отблеском, ночное — лабрадорит, почти черный и с синей искрой.
— М-да, названия у этой красоты самые прозаические.
— Это так их заколдовали. Ты же видишь, всё живое застыло от скуки: ни ветра, ни дождичка. Да, стоит только вместо имени навесить классификационный ярлык — и пропало. Даже небо не смеется и не плачет, потому что каменное.
— Небо, говоришь? Это мысль!
Она сорвала с себя зеленовато-голубое полотнище, свернула в комок и подбросила кверху. Оно распростерлось, принимая в себя воду и пар. Сгустились круглые, как воздушная кукуруза, хлопья, потемнели, набрякли дождем, стали расти. Живая вода опрокинулась на землю, шумя, как карнавал, стуча по неподвижным листьям, иглам и бутонам. Как только дождь перестал, в ответ ему зашелеcтела трава, затрепетала зелень на кустах и деревьях, зазвенели нежно колокольчики — вся флора двинулась в буйный рост. И, наконец, великолепная семицветная дуга, отливая чистейшими оттенками спектра, перекинулась с неба на землю и навечно связала их.
— Всё, отходим! — крикнул Уарка. — Я его слышу, нашего отрока.
Он второпях пробежался на задних конечностях и плюхнулся в изножье гробницы, на крышке которого смирнехонько, как ни в чем не бывала, улеглась женщина.
— Ну и что же дальше случилось с нашим маленьким, но быстро растущим караваном? — спрашивала она с ленивым лукавством у Джирджиса, который только что появился на своем обычном месте.
— Лучше скажи, что случилось с тобой! — крикнул тот. — Я угадал в тебе чужое и вернулся.
В эту минуту он как раз дотронулся до ее руки и сжал наперсток в пальцах. Тот отделился — под ним оказался обычный ноготь, нежно-розовый, с белой лункой, такой аккуратный, будто его только что отманикюрили.
— Чему ты так удивился? Ты ведь принял на веру, малыш, что у меня вместо коготков копытца. Нет чтобы сразу тогда попробовать.
Однако она и сама в душе изумилась происходящему.
— Пусть так. Это не моя забота. Главное — я принес тебе продолжение сказки. Слушай же!
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь третья
«Вскоре им удалось покинуть Черную Землю, словно чем больше их становилось, тем скорее можно было передвигаться. С каждым шагом каравана местность разительно менялась: вначале как бы испарилось зловещее свечение, потом вверху развиднелось, и свинцовая пелена уступила место обыкновенному бледно-голубому с легкой зеленцой небу. Снизу навстречу небесам потянулась яркая растительность: сперва робко, затем со все большей необузданностью. Варда немедленно принялась ее щипать; за ней прямо-таки тянулась дорожка, проеденная в окружающей их среде. А к середине дня всех путешественников обступило такое изобилие листвы, цветов и плодов, что небеса опять от них спрятались — но теперь за купами деревьев, переплетенных змеевидными лианами, и высокого кустарника. И теперь ветви протягивали навстречу им уже человеческую еду.
Многоопытный Барух почти всю ее узнавал:
— Апельсины. Это вы могли видеть, Камилл.
— Редко, — Майсара сорвал штучку, надкусил сильно пахнущую кожуру, сплюнул и стал сосать из середки душистую жидкость.
— А Варде нельзя, молоко будет едкое и куртизанкой пропахнет, — радостно сообщил он чуть погодя. — Барух, скажи: бананы для нее тут не водятся? А финики?
— Должны быть. Стоит поискать. Тут, похоже, всё перемешано. Вон, смотрите, это манго, его нельзя перевозить — портится. Я, когда впервые его увидел, спутал с яблоком.
— А какое оно, яблоко? Я слышал, что хорошо пахнет, — заинтересованно спросил Камиль.
— Наверно, когда ваши поэты читали Песнь Песней царя Сулаймана? Оно такое же округлое, но более нежных цветов. Боюсь, тут ему будет слишком жарко. Вон грушевые деревца плодоносят, смотрите. Вот и бананы вживе — такая огромная гроздь, поодиночке-то вы их видели. Вон абрикосы, это вам также представлять не требуется. А вот та большая-пребольшая шишка с колючим хвостом наверху — ананас. Его надо чистить и резать, тогда он почти такой же вкусный, как земляника.
Общество принимало каждую его реплику в качестве непосредственного руководства к действию.
— А самой земляники ты не видишь? — спросил Майсара, по уши погружаясь в ее перерослое подобие.
— Нет. Хотя в некоторых местных притчах она водится. Это маленькая рубиновая ягода, вся в косточках поверх мякоти. Только боюсь, здесь ей сделается совсем дурно от зноя.
— Да, хорошо бы оказаться в месте, где нет ни солнца, ни мороза, — сказал Майсара. Тут, если вникнуть, жарило еще почище, чем на его родине, потому что воздух был влажный и липкий. — Только не сразу, а когда все наедятся.
Наконец, они устали шествовать через накрытый стол и решили передохнуть в тени, продуваемой сквозняком. Неподалеку пролегала широкая дорога, и на ней уже начали попадаться местные жители, еще более смуглые, чем двое арабов, голые по пояс, белозубые и приветливые.
Улыбались — без тени удивления или неприязни — всему на свете: и красивому Камилю, и его спутникам, и их верховым ослам, и Варде с ее ребенком, и деревьям, и цветам, достигающим здесь гигантских размеров, и птицам. Дорога шла вдоль обрыва, а за ним, под его укрытием медленно струилась навстречу путникам река. Бурые воды ее дробили солнце на мелкие искры. А далее здешний мир открывался во всей красе и будто с вышины птичьего полета. Ветви были похожи то на опахало, то на длинные перья, свисающие с петушиного хвоста. Птицы были величиной с муху и переливались, как драгоценный камень; бабочки — размером с птицу и еще более яркие. Дома с плоскими крышами и большими окнами, которые были наполовину прикрыты чем-то вроде тростниковых циновок, будто вырастали из земли, как и ее плоды. Еще дальше по обоим берегам реки открывались диковинные дворцы, бело-голубые, с галереями, башенками и куполами, похожими формой на женскую грудь, что готова была брызнуть прямо в небо молоком этой изобильной страны.
— Вон туда, против течения реки, стоит сходить на разведку, — произнес Барух. — Там, безусловно, город, где обитает местная знать, имеются постоялые дворы, храмы, базары… Ну, всё, что положено. Я отправлюсь…
— Верю, что ты — человек опытный, видел многое и выходил целым изо всех переделок, — мягко ответил Камиль. — Но твоя обязанность ныне оберегать.
В самом деле, Арфист сколько-нисколько отошел не более часа тому назад, и посылать его в незнакомое место было бы не только рискованным, но и просто немилосердным делом. Что же касается Майсары, то он как следует объелся фруктами и сделался тяжек на подъем.
— Пойду я, — объявил Камиль, — как старший. Узнаю, можем ли мы купить в запас еды, которая не портится, и в каком источнике вода более всего пригодна для питья. Здешняя река уж очень странного цвета.
До города Камиль добрался без приключений. Туда же двигалось множество народу, пешком, изредка на повозках, почти никогда — верхом. Будто на паломничество, подумал он, хотя скорее — на ярмарку. Волокли на веревках всякую живность, в общем, знакомую Камилю, — овец, коз, кур и петухов. Несли в кувшинах молоко, тащили в корзинах лепешки, овощи и — что вызывало мысли — местные фрукты. Своим ходом передвигались степенные коровы, толпа вокруг них завивалась, как водоворот. Весь этот поток несся стремительно и настойчиво, и Камиль только и успевал, что озираться по сторонам, ловя чудеса здешней архитектуры.
Особенно потрясло его вытянутое в длину четвероугольное здание, обставленное сплошными колоннами, и еще одно, сходящееся кверху в точку: вокруг него завивалась арочная галерея. Вокруг иного дома вздымались и взлетали, подобно струям фонтана, тонкие и стройные башенки, и Камиль замирал в восхищении. Но тут впереди, перекрывая путь, встал кружевной дворец, святилище, возносящееся к небу пышным и легким куполом. Крылья его колоннад были распростерты по обеим сторонам, как руки в объятии, и между ними плескался водоем в форме звезды.
Народ здесь поворачивал — видно, ярмарка была в стороне от храма, но Камиль, напротив, приблизился.
Здесь на подстилке, скрестив ноги и слегка напрягши стан, в горделивой позе сидел монах или жрец. На лысом черепе играли солнечные блики. Лицо было гладким, — ни бровей, ни ресниц и бороды, — а туловище, еле прикрытое желтым полотнищем, перекинутым через плечо и обмотанным вокруг бедер, — крепким и могучим, как скала, и без единой морщины или жировой складки на коже. Поэтому догадаться о возрасте священнослужителя было невозможно. Справа от него лежал посох с медной ручкой, слева — пустая чаша для подаяний из половинки скорлупы кокоса. Удивительное для здешних суматошных и жарких мест ощущение чистоты и прохлады исходило от этого человека.
Камиль помедлил — и, достав из поясной сумы, бросил в чашу серебряную монетку. Жрец обратил к нему свой благоухающий лик, который был выточен будто из сандалового дерева.
— О юноша, мы, отшельники-биккху, не берем подаяния деньгами, но только пищей нынешнего дня. Золото и серебро — скверна.
— Прости великодушно, я невежда в ваших обычаях, — говоря это, Камиль удивился тому, что он, оказывается, совсем не невежда в здешнем языке, — но еды у нас почти нет. Мы хотели купить ее.
— Так ты, наверное, голоден, — монах пружинисто поднялся с корточек и выпрямился во весь рост. — Мы, монахи-биккху, никогда не садимся есть сами, пока не приведем хотя бы одного гостя. Прошу тебя, окажи нам честь! Это близко, наши братья живут в роще на берегу Желтой Реки, там, где она еще может быть названа Голубым Ручьем.
Он подхватил чашу и посох, и они двинулись — у Камиля просто не хватило духу что-либо возразить или объяснить.
Монахи жили в низеньких хижинах из тростника, почти незаметных среди зелени. Жар дня спадал, и наступило самое подходящее время для того, чтобы насытить воскресший голод. На поляне у одной из хижин были в ряд положены огромные пальмовые листья, рядом с ними садились какие-то люди, одетые еще более скудно, чем заставляла жара. Биккху, сами золотистые то загара и в золотисто-желтых накидках, приносили и расставляли перед этими людьми блюда со снежно-белым рисом и приправами.
Камиль быстро уловил, что надо делать: брать рис щепотью, окунать в густую приправу, скатывать в комок, положив на лист, служащий тарелкой, и отправлять в рот. Еда была несказанно приятного вкуса, но такая острая, что казалось, будто глотаешь огонь.
— Рисом нам подают милостыню, и мы берем, хотя в наших краях это вторые деньги, — говорил между тем биккху, — а фрукты и пряности для соусов выращиваем сами. Извини, мяса мы не едим и не просим — жалко быть причиной убиения невинных животных. Вот так мы каждый день кормим тех, кто не в состоянии уделить нам хоть крошку, за счет тех, кто гордится своим избытком и своей набожностью.
Он усмехнулся:
— Сегодня подавали щедро. Ты огорчился, увидев пустую чашу? Это был просто знак того, что я еще взываю к милости. Мой послушник уже унес мешочек с рисовым подаянием, чтобы повара успели его сварить.
— Кормить голодных — поистине добрая радость. Но ведь леса кругом полны хорошей еды. Мы ею насыщались. Скажи, мы что, сделали неверно?
— Боюсь, что да, но молчи об этом при других. Всё, что растет на кустах, деревьях и в траве, — собственность князя, сардара, который живет во дворце-пирамиде. (Может быть, биккху произнес «в башне»; во всяком случае, Камиль представил ту самую винтообразную штуковину в форме вывернутой воронки муравьиного льва.)
— Ох, как бы мои друзья, которых я оставил на окраине города, не попали в беду по причине своего незнания!
Биккху прислушался.
— Да, ты прав, если ты имеешь в виду двоих людей, при которых три осла или им подобных зверя и неизвестное мне животное с длинной шеей и детенышем. О, я слышу его пронзительный и жалостный голосок, будто на него нападают!
Он приподнялся и метнул свой посох медной ручкой вперед. Тот со свистом рассек воздух, взлетел, будто подхваченный мощным течением, — и пропал из виду.
— Зло погибло. Нечто необходимое уже совершено, однако что это такое? — задумчиво спросил себя монах. — Пойти, что ли, посмотреть: палка мне необходима как знак моего внутреннего странствия и поиска, хотя я ни в коем случае не должен всерьез на нее опираться.
Поманил за собой Камиля, и они двинулись по течению.
— Много необычного для нас произошло сегодня и еще произойдет, — говорил Камиль. — Я, Камиль ибн Абдалла, до сих пор не видел ничего подобного ни вашему многоколонному городу, ни твоему радушию, о Биккху. А как твое имя?
— Мы не любим называть себя перед другими, как ты, может быть, заметил, Камиль, сын почтенного Абдаллы, Раба Бога; чтобы добро, что мы делаем, оставалось безымянным или хотя бы за него благодарили весь наш род желтых монахов. В самом деле, оно, это добро, не наше: не мы сами становимся, но нам позволяют быть добрыми, сильными и умелыми. Но тебе я скажу. Имя мое — Субхути, что может значить и «Тот, кто возвращается вспять», и «Старец», и «Дитя». Ибо рассказывают — или, быть может, шутят, — что река моей жизни спутала исток с устьем и началась с конца, так что я родился дряхлым старцем. Хотя все новорожденные младенцы походят на маленьких старичков. Я сам помню себя только таким, как теперь, но говорят, в ранние мои лета я существовал бездумно, как дерево. А еще судачат, будто я потому живу на берегу Великой Реки, что стоит мне пройти несколько шагов по течению — и я молодею, поэтому бессмертен. Чудаки, ведь я всякий раз возвращаюсь в нашу рощу, поднимаясь к истоку!
Они вышли из города и шли теперь над самым обрывом, слушая журчание струй, лепет мелких волн, набегающих на песок, и легкий звон камешков на дне. На берегу с мостков нагибались женщины, стирая белье в янтарной воде, и мыльная пена убегала вниз: они почтительно приветствовали отшельника и лукаво улыбались юному красавцу. Из реки пили буйволы и быки, тяжело пришлепывая губами, и жирные комки грязи срывались в нее с их крутых боков. Худой, как жердь, человек промывал из пригоршни горло и с усилием отхаркивал пену; рыбаки закидывали снасть; женщина с розовым в полоску покрывалом на черных волосах обмывала голенькую, плачущую девочку; а чуть дальше вопящая, причитающая толпа в белоснежных одеяниях обступила мертвеца на высоком помосте. Потом к его просмоленному савану поднесли факел, подожгли — и вскоре пепел сыпался в ту же вечную реку, прибежище и путь для живых и мертвых.
— Она всё омывает и очищает, не бойся, — утешал Камиля Субхути. — Это священная река, и она ни разу не принесла несчастья на себе и не послужила его причиной. Поветрия и войны в равной степени обходят ее берега стороной.
— Я не реки боюсь, о Субхути, — ответил Камиль. — Если ты почувствовал беду, то как бы там ни было, нам следовало бы поторопиться.
— Уверяю тебя, мы придем как раз вовремя, как бы ни медлили и ни спешили. Мир — клубок взаимодействий, и мы, биккху, умеем найти в нем ту нить, что нам подвластна, и крепко держать в руке.
И вот они оба, наконец, оказались близко от стоянки каравана, но как здесь изменилось всё! Берег был запружен народом, скудно одетым и горячо жестикулирующим. Ничего нельзя было понять — только горделивый профиль Варды царил над суматохой, и это вселяло некоторую надежду на то, что главное и в самом деле в полном порядке.
Майсара и Барух при виде Камиля пробились к нему через толпу, почти не обращая внимания на его сопровождение.
— Что случилось, друзья? — спросил он.
— О Камиль! — вскричал Майсара. — Варда — она ужасно хотела пить. Понятное дело, после такого перегона. Трава и эти… бананасы — это для нее не главное. Стоило только тебе уйти, как она бросилась к реке, нашла крутой спуск и стала вовсю тянуть в себя воду. Клянусь Аллахом, в жизни не видывал, чтобы верблюд пил так много и так быстро, хотя и в этом они мастера. Ну конечно, мы все ее порядком-таки выдоили… И вот поверь мне — вода отступила от берегов на ладонь, столько наша мамаша в себя истребила!
Тут вокруг нас и стал собираться этот народец — биться о заклад, по-моему, что приключится раньше — животина лопнет или река кончится. Они ничего, дружелюбные, только из-за них очень со стороны стало заметно.
— Оттого и появился их сардар со свитой, — вставил Барух. — Его слуги купали слонов неподалеку и донесли.
— Этакий пузырь в алом шелку и накладном золоте, — Майсара взмахнул рукой, указывая. — Мы, видите ли, нездешние, налогов не платим, а чужую воду тратим и грязним бессчетно. Видано ли, чтобы вода была чья-то? Варда тем временем выбралась на ровное. Мы бы ушли потихоньку-понемногу, да нам не давали, а потом по приказу их… срадара и вовсе начали пускать стрелы: ладно бы — поверх голов. Варда-то привычна, а Ибн Лабун жутко испугался и заорал. И тут откуда-то прилетела палка и стукнула этого… как его? в висок набалдашником, так что он вроде немножко умер. Почему-то рабы, свита, слоны и лучники сразу разбежались. Они еще все кричали: Ассока, Ассока… Это кто еще такой?
— Я, так мне думается. Это мое воинское имя, — огорченно сказал Биккху. — Они узнали мой посох.
Все присутствующие обернулись на его голос, кое-кто указывал пальцем.
— Здесь хорошо меня знают. В пору моей зрелости я стал прославленным полководцем и убивал людей из земли, враждебной моему повелителю. Вначале я увлекался этой игрой, а затем пресытился славой и смертями. Горечь вошла в мои чувства и замутнила дух. Тогда я поклялся залечить все раны, которые нанес этой стране, и поселился в ней. Я решил стать святым, чтобы через меня изливалось дыхание Вечного и Прямого Пути. Ибо из-за моих жестоких мыслей и действий нарушились всеобщая гармония и равновесие. Если я достигну Прямоты в себе, достигнет ее и этот мир, почти не изменившись внешне.
Люди смотрели ему в рот с благоговейным вниманием.
— Ты что, так силен, святой жрец? — почтительно спросил Майсара.
— Скажи лучше — я так слаб! Мы не должны убивать — ни своими руками, ни своими орудиями — и даже быть невольной причиной убийства. Пролитая кровь взывает к Источнику Пути и замыкает Путь в кольцо. А мое орудие убило и еще более повредило ту нить, которую я едва наметил.
Он с сокрушением поднял посох и стал его осматривать.
— Да ты не гляди, а помолись как следует, — предложил Майсара. — Крови ведь нет ни капли. Может, его просто оглоушило, так еще отойдет. И вообще он был тиран и злодей, кого хочешь спроси, если сам еще не вник. Мы тут с простым народом пообщались, верно я говорю, Барух? Ты сам погляди, как они радуются, восхваляя твою чудотворную силу. Можно подумать, им всем не только Вардина молочка перепало, но и кой-чего позлее.
— Не знаю, что этот начальник делал в прежней своей жизни, — произнес Барух, наклоняясь над неподвижным туловом и отыскивая пульс, — но сегодня он был просто гадок. Пытаться прикончить родительницу и дитя — ну куда это годится! Да дышит он, успокойтесь, люди. Я немного врач и в этом понимаю. Одежда его стесняет — вот бы снять ее. И шлем с алмазной насечкой. И изумрудный ошейник в три ряда. И саблю. Верно я говорю?
Его слова были встречены таким дружным и бурным пониманием, что странники и их животные еле успели выбраться из толпы, которая мигом приступила к выполнению медицинских рекомендаций.
— А ты, оказывается, не такой блаженный простофиля и тронутый чудак, как думалось! — заключил Майсара с уважением.
— Я многое видел на своем веку, — степенно ответил Барух, — и убедился, что человек, у которого отняли символы и регалии его власти и силы, опять становится нормальным и добрым гражданином, хотя не сразу. Лечение надо проводить систематически. Ну, а пока не мешало бы нам удалиться без шума. Тебе тоже, наш святой заступник.
Субхути, которого Камиль вытащил из толчеи и теперь держал за руку, покачал головой:
— Куда уйдешь от себя, странники?
— А зачем «от себя»? — удивился Майсара. — Иди с собой и, кстати, с нами. Ты общество недурное. Камиль, да посуди: это будет такой охранник для нашего каравана, что любо. Силы в нем немеряно, дух самый что ни на есть возвышенный, и приключится нам от него великая польза. А, Камиль?
— Что до меня, я с радостью.
Барух только улыбнулся. Он исчерпал все свое красноречие раньше.
Лицо Биккху просветлело.
— Больше всего я боялся, что меня сделают вождем вместо этого несчастного, потому что меня помнит здесь не один простой люд, но и вельможи. Теперь я вступлю на ваш путь, и он, надеюсь, меня очистит. Решено, я иду с вами! Только, Камиль, сын Абдаллы, позволь мне взять воды от истока Реки.
Это требовало времени: река в том месте, где они находились, была широка и тиха. Однако Камиль успел на своем личном опыте понять ту избитую истину, что длинный путь почти всегда преодолевается быстрей короткого.
Биккху решил спрямить дорогу. Он, как здешний человек, двигался впереди каравана, широко ступая своими сандалиями и посохом раздвигая заросли. Удивительно — живые плети, усеянные колючкой, не спешили вернуться на прежнее место и пропускали людей и животных невредимо. Более того: Камилю показалось, что они с готовностью поднимаются перед странниками наподобие арочного свода и защищают их от самого лютого солнца: хотя, скорее всего, то была прихотливая игра света и тени.
В этом лесу было куда больше открытых пространств, но и мелкого, частого кустарника, лиан и бурелома, чем в том, где они ели плоды, и идти казалось труднее. К тому же раньше странники не замечали диких зверей, а теперь между веток то и дело мелькали темная шерстистая спина или хвост, который свешивался сверху, как живая плеть, на дальней поляне — чей-то желтовато-бурый в полоску бок или белое пятно, похожее на салфетку.
— Я видел подобную растительность в Маньчжоу-Го, — вслух думал Барух свое непонятное. — Там тигры крупнее здешних, Субхути, однако, судя по рассказам, не столь свирепы. Ты их не боишься?
— Я не ем мяса, уважаемый; ваши звери, как я понимаю, тоже. Тигры и прочие хищники это чуют и не таят на нас обиды.
Камиль только дивился их рассуждениям. Выходит, лев не должен трогать антилопы, потому что она травоядная? Но так не бывает!
— Так — нет, конечно, — услышал Биккху смятение его мыслей. — Животные и растения — единый мир и, поедая друг друга, не наносят себе ущерба. Но человек создан править: и если от него и его младших братьев пахнет ужасом убитого ими живого существа — они не просто иные для Дикого Мира. Они становятся врагами по своей сути. Это им убыток, поэтому бойся и единожды умертвить!
Постепенно стало прохладнее. Солнца не было даже над низкими лугами и перелесками, но рассеянный свет из-за тонких облачков наполнял всё вокруг. Туманные полотнища его свисали с веток и ниспадали в проемы лесных арок. Сквозь траву и жесткие кустики прорывались нежные и яркие соцветия, то собранные в голубую или алую кисть, то рассыпанные белыми или желтыми звездочками. Прямые ветви часто были в иглах вместо листьев.
— Лютики… Гвоздики… Кислица… Фиалки… Незабудки… Ландыши, — тихо смеялся Арфист. — Это ведь Эркский Лес. Куда ты завел нас, вожатый?
Варда той порой меланхолично пожевывала эту прелесть всю дорогу, но с разбором: золотистые и как бы лакированные цветы с изящно разрезанными листьями не трогала, словно тот, кто подсказывал Арфисту имена цветов, сообщил и ей, что это яд.
— Названия этой земли не знаю, но не беспокойтесь, место верное: я ставлю вехи и делаю зарубки на пнях. А что живая раcтительность каждый раз меняется, я привык. Изменчиво всё, одна Река постоянна, хотя здесь это лишь ручей, бегущий из-под скалы. Смотрите!
Странники, очевидно, уже пересекли петлю, что делала река, по прямой линии, и теперь она предстала перед ними узким бурливым ручейком. Он бежал по ложу из белой гальки, и почти вплотную к его струе подступала густая трава. Вода его была чистой, как хрусталь, а там, где у красноватой глыбы стоял Биккху, выбивался наружу по-настоящему голубой ключ.
— Наберите ее в мехи, эту воду, — произнес Субхути с важностью.
Теперь он был истинным властелином. Камиль не просто понял — убедился: всякий раз, подымаясь к истоку, он становился старше внутри себя. Живой обелиск: шея пряма, как колонна, массивный стан отлит из живой бронзы, из глаз на странников глядит тысячелетняя мудрость. — Вода, взятая от истока, не портится и почти не меняет цвета; не делается гнилой, горькой или теплой. И хотя голубизна ее со временем тускнеет, она по-прежнему исцеляет недужных и прибавляет силы тем, кто считает себя здоровыми.
Люди поспешили исполнить его приказание, потом напились досыта сами. Тут же рядом, у круглого озерца, пили сладкую голубую воду Варда с детенышем и трое ишаков со звучными именами.
— А теперь — в обратный путь! — скомандовал Биккху.
И они тронулись, изрядно потяжелев и изнутри, и снаружи, но с легким и окрыленным сердцем. Лес вокруг сделался окончательно северным и светлым, даже кустарник расступился. Мох лежал по обеим сторонам тропы подушками из мелких зеленых звезд.
— Вот теперь стоило бы поискать земляную ягоду, — добродушно заметил Барух, — только для этого потребен опыт. Она в траве и мху прячется и из-под листьев подмигивает. Хотя была бы она тут — верблюды нюхом бы учуяли гораздо раньше нас. Верно, мамочка? С земляники молоко и душистое, и нежное, не то что с цитрусовых.
— Откуда ты столько знаешь, Арфист?
— Я же говорил, Майсара, что меня носило по свету. Но я был как дерево без корней: ни в Галлии не укоренился, ни в Иберии, ни в Колхиде.
Странное дело — Камиль готов был поклясться, что не столько окружающие лесные картины будят в иудее воспоминания, сколько внутренняя река его памяти размывает видимость и преобразует ее в иное. Вот и сейчас, когда Барух помянул земли своих скитаний, разнотравье стало исчезать, листва сделалась темней и шире, стволы — суше и причудливей изогнуты, холмы — круче, почти как горы, а невидимое пока небо дохнуло знакомым зноем и только что не село им прямо на головы.
Завечерело. И в узкой расщелине перед ними встало дерево с перекрученным, как бы мускулистым стволом, похожим на стан борца. Его корневища опирались на крутой склон, длинные ветви были распростерты до соседних вершин. В быстро падающих на землю сумерках лиственный гигант заслонил мироздание, и странники, не сговариваясь, поняли, что это конец нынешнего пути.
Они положили Варду на колени, расседлали, спутали ослам передние ноги, чтобы не разбрелись, и задали всем животным корма. Сами поели нехотя, ибо изнутри каждого из людей точила некая неясная тревога.
— Спите, — произнес Биккху. — Нас, может быть, ожидает непростая ночь. Я же буду бодрствовать, ибо хочу предаться размышлениям.
— Барух, — опасливо поинтересовался Майсара, укладываясь под своим плащом в аккуратный клубок, — а в Колхиде змеи водятся?
— Конечно. Только не такие ядовитые, как в пустыне, и верблюжьего духа не выносят.
— В песках Варда их копытом била, — добавил Камиль, услышав. — Спи, Майсара! Будь что будет, а по-настоящему нам ничто не принесет вреда. Помнишь, как говорил нам отшельник людей насара?
И они в самом деле уснули, а дерево, звеня широкой листвой в поднебесье, навевало им грезы. Камиль видел в них Бахиру с его утешительными и полными скрытого смысла речами, Арфист Барух, как живого, представил себе пожилого ребе, меламеда, у которого они мальчиками выпрашивали повестушки из Аггады вместо ржаного хлеба Галахи, а, может быть, он сам был тем учителем в Вавилоне или Любавичей, всё смешалось причудливо… Майсара представлял себе объятия чернокожей Зайнаб, своей женщины, горячие, темные и обволакивающие тебя, как ночь… глубочайшая в мире ночь… Один Биккху не спал. Он сидел в позе лотоса, опустив свой взор долу, и напряженно вслушивался в себя».
Четвертый день
Снова женщина вошла в зеркало. Заколдованный мир ожил и встрепенулся: светлая морось наверху сгустилась, туман посерел и казался тучами. Земля тихо и ритмично дышала, с каждым выдохом посылая в мир тысячи мелких существ, составляющих одно с растениями. Булавочного размера насекомые, полупрозрачные тюлевые стрекозы, живые цветы бабочек, трассирующие пули пчел и шмелей — всё жужжало, стрекотало, свиристело и оплодотворяло в бешеном темпе.
— Удивительно: земля в цвету, зелень ожила и преизобилует, всякая насекомая мелочь прямо кишмя кишит, а настоящего света не видно: одно мерцание, — поделилась с Волком Ксанта. Тот окончательно перевалился через раму зеркала передними конечностями, а заодно и половиной туловища, занимая животом всю нишу.
— Точно: чего-то нам тут не хватает для счастья, — ответил он. — Свет пополам с тьмою. Перманентная полярная ночка с северным сиянием. Правда, мерцает: то ли остаточная радиация, то ли первичное реликтовое излучение. Это плохо — детки же вот-вот перетрудятся без смены времен суток. Каторга норильская!
— По-моему, ты соображаешь не только в коневодстве и минералах, а и в политике, — заметила женщина. — Не догадаешься ли, как нам сделать солнышко и прочее, что к нему прилагается?
— Как всегда, Гиппушка. Отдаться на волю ветра.
Она сбросила с себя зеленое покрывало, и оно унеслось кверху длинной полосой, истончаясь и вытягиваясь в длину, извилось серпантином. Игольчатые изумрудные звезды зажглись на небе, как люстры. Семь из них постепенно остывали и размещались в вышине, занимая разные уровни: это были планеты — заклепки на семи небесных сферах. Роса, которую по пути наверх собрало на себя покрывало, сгустилась в голубовато-серебристыйь комок млечной туманности. Месяц, чуть закачавшись, утвердился на престоле ясного неба, раздернув тучи, и стал трудолюбиво менять фазы, пока не обратился в узенький рог, в серп, изогнутый влево, что означало этап роста. Все эти диковины пели наподобие музыкальной шкатулки. Мироздание устоялось, согрелось. Понемногу, неспешно настало робкое, младенчески наивное утро, которое связало обе половинки суток так же, как до этого радуга соединила небо и землю. И, наконец, из-за гладкого, как зеркало, дальнего моря встала иззябшая розовая заря, предвещая явление Солнца.
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь четвертая
«Камилю снился сон. Будто бы он вместе с Субхути сидит под деревом, а оно и то, что прежде, и совершенно другое — в цветах, золотисто-белых, крупных и благоухающих. Лепестки сыплются на Биккху, и сверху, из листвы, слышится шепот:
— Мы благодарим тебя за беседу о пустоте.
— Но ведь я ничего не говорил о пустоте, — отвечает Субхути.
— Ты не говорил о пустоте, мы не слышали пустоты, — отвечает дерево. — Это и есть истинная пустота, где теряется твое «я» и всё вокруг, где сливаются воедино то, что ты по ошибке именуешь собою, и то, что ты неверно считаешь иным. Это и есть истина…
И снова цветы дождем сыплются на голову и плечи Биккху.
— Субхути, что это за голос, шепчущий ночью? — спрашивает почему-то Камиль.
И голос, шепчущий ночью, отвечает ему:
— Помни! Нет голоса, шепчущего ночью!
Камиль удивился — и провалился в другое сновидение. Снова он сидит и беседует с Биккху, а глаза его отдельно от тела путешествуют по берегу широкой и мутной реки. Та ли это Вечная Река — неизвестно, только многие гигантские города теснят ее, обступают буро-серыми каменными боками, извергают в небо тяжелые дымы великанских очагов. Копоть садится на стены святилищ и дворцов, соленые и кислые дожди размывают ее, от того по мостовым тянутся ручьи, набитые грязной пеной. Людей тут много, гораздо больше, чем Камиль может себе представить, они толкутся, как мухи на куске падали, и спешат непонятно зачем, без видимой цели, потому что уйти им некуда. В этом тусклом мире ярки только огни письмен, что вертятся и мигают на верху и фасадах зданий, отражаются в лакированных боках закрытых тележек.
— Какой неприятный мир, — говорит Камиль. — Одни люди и жилые горы, а просторов нету. Ни гор, ни лесов, ни пустынь. Будто их вынули из своей скорлупы и посадили в чужую.
— Он еще не создан, — отвечает Субхути. — Этот мир ворует свет настоящего бытия и украдкой живет им, а сам того не понимает и пыжится от чувства собственной значимости. Жизнь же его — случайная. Нет в ней ничего, что было бы сутью: она только Майя, случайная игра явлений, небытие, принятое за чистую монету.
Между домами время от времени возникали свободные пространства, выглаженные, равноугольные, как лист пергамента без единого значка. По ним прохаживались человечки в красно-черном и пятнисто-зеленом, то плюхались, то вставали, то били друг друга ногами попарно, то целились из палок в мишень, то выстраивались в ряды и двигались в лад, попеременно задирая обувь под одним и тем же неестественным углом и впечатывая в землю с такой силой, что земля тряслась.
— Кто эти люди? — спрашивает Камиль.
— Никто и ничто. Однако их в этом мире случайного зовут воинами, защитниками отечества и солдатами — от слова, обозначающего монеты, — потому что они получают плату. Они сражаются.
— А за что сражаются, если у них тут ничего нет, Субхути?
— За право бесповоротно стать ничем.
В этот момент Камиль замечает, что вокруг полей натянуто ограждение — железные нити с колючками, в полный человеческий рост.
— Зачем их обвели оградой, Субхути? Они так опасны?
Но здесь плоскость Майи накренилась и исчезла. Камилю почудилось, что он проснулся среди непроницаемой темноты. Одно лицо Биккху сияло, как расцветшая луна. Он сидел в прежней позе и прислушивался к сердцу ночи.
— Удивительно. Я стремился очистить себя от земных устремлений и не доверял простым земным радостям, ибо в каждой сладости таится острая игла страдания. Хотел объять многообразие видимого и невидимого мира, чтобы так проникнуться его законом, — но дух мой и внутренность моя были слишком узки и тесны. Одиноко бродил я от одного места к другому, то исчерпывая до конца все наслаждения, дабы убедиться в их бренности, то бешено изнуряя плоть — всё всуе! А стоило мне двинуться по большой дороге вместе с такими же Странниками — и оно пришло, чувство вселенской Пустоты, белое сияние, посреди которого растет многоцветное древо. Я сделался так широк, что вся вселенная уместилась в моей груди, как дитя в колыбели, и следил за развитием младенца, и скорлупа моей самости истончалась под напором его роста. И хотя он вывернулся, вырвался и оставил меня помимо себя, я похитил крупицу света, получил путеводную нить, что вернет меня Неведомому.
— Я ровным счетом ничего не понял, о Субхути, кроме того, что исполнилось твое заветное желание, — Камиль повернулся со спины на локоть, чтобы не задирать головы.
— Да, и в том моя заслуга — я отважился идти, — отозвался Биккху. — Но сейчас демон Майи изготовился отомстить нам всем опасностью, и беда эта приближается, она торопится. Просыпайтесь все!
Майсара вскочили захлопал глазами спросонья.
— Кто-то ломит прямо на нас, — сообщил он. — Постель наша гудит и трясется. Барух, ты тоже слышишь?
— Слышу. Они скоро пойдут на приступ, — Арфист мигом встал на ноги, оперся о ствол. — Нам потребуется вся наша сила, чтобы отбиться и отстоять Дерево. Так было со мною в иных снах и иных временах, и всегда я проигрывал. Но я всегда был один, даже если рядом были боевые слоны или машины, воины и рабы.
— Как и я, — сказал Субхути. — Хотя внешне я был победоносен.
Издали послышался треск барабанов, резкие команды, ритмичный топот — «те из сна» вовсю долбили уже лесную почву. Шеренги мундирников и камуфляжников стройно двигались через священную рощу, и где ступала их нога, никли цветы и травы, падали наземь деревья, растворяясь в пустоте, и всем видимым завладевало ровное, укатанное поле строевого плаца… Так всё живое проваливалось в ничто, которое не было ни прозрачным, ни густым, ни белым, ни черным — а вообще не поддавалось никакому определению: это было в нем самым страшным.
Армия приблизилась настолько, что стала видна: уродливые прямые или мешковатые куртки, перекрещенные боеприпасом, черные или пестрые шаровары, тупорылые башмаки, которые попирали цветущую землю Леса. Ритмичный бой барабанов и гудение дудок завладевали кровью, проникали в душу и сердце и казались мощнее всякого оружия — а оно тоже катило в арьергарде. В раскаленном алом полумраке было видно, как прислуга тащила нечто похожее на гигантскую многорядную свирель на колесах.
Странники вытянулись плечом к плечу и попытались выглядеть как могли бесстрашней — остро ощущая, что это всё, на что они сейчас способны. Арфист дотронулся рукой до эфеса, но от его шпаги было ровно столько же проку, сколько от сабли Камиля.
— Знаю я эту механику не понаслышке, — процедил сквозь зубы Барух, — со времен второй всемирной бойни. Тогда она была вроде бы на механической тяге.
Поверху запрыгали огненные зарницы, Роща наполнилась гулом, глумом м смрадом. Тусклые огоньки запорхали по вершинам.
— Неподатливы деревья, хоть это благо, — заметил Барух.
Варда поднялась с лежки, загораживая телом своего сына. Ослы и Ко давно уже сгрудились с обратной стороны ствола — ноги у них как-то сами собой развязались. В этот момент что-то звучно лопнуло на самом верху Дерева, и все морды, как по команде, задрались туда. Внезапно им стало ясно, что они, оказывается, ничуть не испугались, просто шум и треск не понравился, а когда угроза коcнулась самого их крова и шкуры, так вообще сделались храбрецами из храбрецов.
И вот, как оглашенный, заорал лихой ишак Хазар, вздев к пожарищу на верхних ветвях толстую морду и прядая ушами. Он орал вдохновенно и устрашающе, так что огонь и тот почти перестал от сотрясения воздухов, а когда ему было надобно перевести дух, тотчас включался дуэт Росинанта и Дюльдюль, двух непризнанных соловьев.
Солдатня дрогнула, замерла, но отступать пока не собиралась.
Вдруг откуда-то сбоку скользнула и стала в шеренгу Странников высокая, тонкая фигура с развевающимися волосами, и негромкий, с легчайшим оттенком юмора голос скомандовал:
— Что, герои, потерялись? А ведь самое время хватать подручный шанцевый материал и играть контрнаступление!
— Я забыл про свой посох, — удивленно сказал Биккху. — Вернее, не подумал о нем как об оружии.
Камиль вытащил саблю, как есть, в ножнах, смутно сообразив, что ее увесистость будет поценнее остроты. Майсара занес над головой ослиную погонялку. Арфист, покряхтывая и согнувшись в три погибели, почему-то стащил с хромой ноги сапог и грозно замахнулся голенищем. Но пришелец раньше их всех снял с себя опояску и, приговаривая:
— Кожа так себе, даже не спиртовая, зато пряжка из кованого железа со свинчаткой, — завертел над головой так, что причинился ветер.
Ряды противника попятились от него, откатились на опушку лощины — и рассеялись в той же пустоте, которая их породила. Трубчатые метатели громов и молний с перепугу стрельнули еще разок, но как-то несолидно.
— Полнейший афронт, — констатировал чужак. — Да иначе и быть не могло. Вся эта шушера — компьютерная графика и виртуальная реальность в виде этюда в багровых тонах — лопается, как мыльный пузырь, когда получает отпор от настоящей, а не поддельной действительности. Теперь уж в этом конкретном виде не сунутся: получили.
— Хорошая из тебя подмога вышла, незнакомец, — выдохнул из себя Майсара, опустив руку и слегка приосанившись. — Благодарим ото всего сердца.
— Да вы, собственно, без меня обошлись, — тихонько рассмеялся тот, надевая пояс обратно. — Мы, мастера, учим людей одному: тому, что они хотя и знают, да подзабыли. Вы бы вот-вот обнажили клинки, а это по сути то же, что сразиться. Сразиться же — значит одержать победу.
Одну ошибку вы только допустили с самого начала. Видимость нельзя принимать всерьез, если не хочешь, чтобы она тебя всерьез победила. Не так ли, Субхути?
— Ты знаешь моё имя?
— Разве ты не назвал себя тем, что поднял свой монашеский посох?
— И моё? — спросил Барух.
— Конечно. Ты ведь видел сон о нас обоих, ребе Агасфер.
— Я не люблю этой клички. Один борзописец ее препорядочно-таки опорочил в своем знаменитом бульварном романе.
Тем временем занялся рассвет над полем недавней битвы, и Странники смогли без недомолвок разглядеть своего нежданного помощника. Впечаление он производил тройственное. Во-первых, он и в самом деле был высок, не столько, правда, строен, сколько поджар, как афганская гончая, и от этого создавалось немного курьезное впечатление, будто всё в нем безвольно струится книзу: прямые волосы цвета спелого каштана и такая же бородка, изящные тонкие пальцы, стройные ноги в удивительного вида шароварах, сине-серых, со складкой напереди и без сборок внизу. (Такова же, кстати, была и куртка.) Во-вторых, движения его, вопреки такому «растительному» виду, были гибки, как у юной женщины, и сильны, точно у зверя. А в-третьих, вопреки и первому, и второму, золотистые глаза его, где дремали одновременно глубокая ласка и яростный гнев, незатейливый юмор и добрая печаль, глаза, что буквально притягивали к себе, как янтарь притягивает солому, — принадлежали мудрецу, который на редкость в ладу со всем окружающим и поэтому всегда умеет его изменить в надлежащую сторону.
— Назовись и ты, чтобы нам знать, — попросил Камиль. — Я, караванщик, из рода Ханифов, а зовут меня Камиль ибн Абдалла.
— Ну, а я — Камилл Инсанов, из рода человеческого. Как видишь, мы с тобой почти тезки.
— Камилл? — вмешался Барух. — Я думал, что твое имя теперь звучит иначе. Какой же ты национальности?
— Русский француз.
— Из германцев-франков или из тех русов, которых по всей Европе понасыпано с давних пор мелкими островками — русы, руги, рутены, россомоны?
— Да нет, не из первых и не из вторых, а скорее из тех, что нынче в городе Биробиджане, — усмехнулся Камилл. Никто, помимо Баруха, не понял, о чем это он, но по виду — о грустном.
— Дерево погибло, — с горечью сказал тут Майсара, прервав их обоюдное молчание. — Эта видимость так ударила в верхушку, что вся сердцевина кака есть иссохла.
В самом деле, из пышной кроны торчала как бы белая кость.
— Не горюй; так всегда бывает с деревом боддхи, а иногда — и с его сородичами. Стоит появиться отросткам, и материнское дерево становится не таким нужным. Посмотри: ночью маленькие деревца, что сидели у него на ветвях, почти нащупали своими корнями почву. Пока им еще нужна опора, но ведь и главное дерево еще будет длить свою жизнь не одно столетие, окруженное детьми.
— Они ведь разные, и листвой, и очертанием ветвей, — удивился Камиль. — И непохожи на свою мать.
— Уж такое это дерево — священный баньян. Самые разные у него члены семейства: дают и плоды, и волокна, и бумагу, и каучук, и хлеб, и молоко, и лекарства, и сырье для шелковой нити, — ответил Камилл. — Приходилось мне видеть около него и родственников, которых можно считать разве что троюродными: лотос, маслину. Но это другой разговор.
— А ты, видать, человек многознающий. Кто ты по ремеслу — ведь ты так и не ответил Камилю?
— Ремесло у меня не одно. По профессии я — электронщик-компьютерщик. Это, Майсара, значит, что люди попробовали изо всяких железок, медяшек и проволок слепить мозги и заставить их думать на свой человеческий лад. А получилось — ну так обрадовались, прямо донельзя! Но ведь это штука опасная. Видишь ли, люди сами в полной мере не понимают, что такое думать. Поэтому если человеческий мозг возьмет себе в подмогу механику, то вскоре может срастись с нею намертво и заработать так, как эта штука его предрасположит и в конце концов заставит… Я этому мешаю по мере своего умения. Ну, а по увлечению я и строитель, и архитектор деревянных домов, и плотник, и каменщик, и кое-что ещё. Древесных дел мастер, в общем говоря.
За приятным разговором Странники позабыли о своих героических животных. Той порой Ибн Лабун, пользуясь затишьем и тем, что оказался под брюхом у матери, присосался к ней и звонко, на всю рощу, зачмокал, поверчивая хвостиком.
— Ну, теперь не отвалится, пока не раздуется будто пузырь, — горестно всплеснул руками Майсара. — Добро еще, Варда изобильна, а для угощения осталось от прошлого раза. Не хочешь ли выпить молочка с устатку, ибн Нэсин?
— С охотой, почтеннейший, — Камилл принял булькающий мех из его рук. — Перевел ты мое родовое имя верно — Сын Людей. Хотя оно, собственно, не отчество, а фамилия, обозначение моего большого рода-племени.
Сказав это, он вытащил из глубин куртки невиданного вида стопку — складную, из широких колец, — и отлил в нее из бурдюка.
— Ты бы прямо из горла, Древесный Мастер.
— Не стоит рисковать, Майсара. После битвы повсюду понасыпалась невидимая гадость, вроде свечения.
Барух понимающе кивнул.
— Теперь ты один из наших. Молочный брат, — произнес Камиль. Он снова ощутил себя старшим. — Если бы ты к тому же захотел стать одним из охраняющих караван и путешествовал с нами!
— А далеко ли вы путь держите?
— Сами не знаем. Куда он нас сам выведет.
— Замечательно! Я вижу, мы единомышленники. Так что ваше предложение мне как нельзя более кстати. Ваш путь — мой путь, караванщики!
И они двинулись. Тем временем сгустились облака, слегка затенив игривое утреннее солнце. Полил крупный дождь, раскинулась радуга; капли прибили к земле ядовитую пыль и гарь, и от нее произросли пышные цветы и долгие травы. Люди и животные ясно чувствовали, как раньше одна Варда, в каких растениях вредное полностью перегорело и стало пользой, а в каких — нет. Ото всех путников постепенно отдалялось дурное ночное марево. Скоро оно совсем исчезло, и от недавнего приключения остался один Камилл.
Он шел пешком посередине цепи. Мастеру предложили было Хазара, но он отказался:
— Я привык на своих двоих.
И отпустил знакомую Камилю шутку:
— Говорят же, что не всякий ишак пригоден для Мессии.
На самом деле он просто не желал никому быть в тягость. Это было ясно любому, и даже Хазар не обиделся тому, что он «всякий».
Когда утро начало клониться в полудню, перед Странниками снова открылся путь. Как-то само собой они вышли на плотно убитую дорогу, только сказочного тропического великолепия уже не застали. Однако безбрежная река по-прежнему дышала рядом, плескала в основание крутого берега.
— Куда дорога ведет нас, интересно, — вслух подумал Камиль.
— Ты же видишь — к устью реки, что всё вбирает в себя: и хорошее, и дурное, — точно сама жизнь. Да она сама и есть жизнь, ее глубинный смысл и стремительное внешнее течение, — говорил Камилл. — Я знаю, я почти что оттуда родом.
— Она очищает нашу грязь, но как же трудно ей самой очиститься от скверны, — вздыхал Субхути.
— Не легче, чем воде, низводимой с неба, — отвечал Древесный Мастер. — Камиль, ты слышал когда-нибудь сказку о верблюдицах Аллаха так, как ее рассказывают не в вашем городе, а вблизи границы с Ираном?
— Да. По небу идет, грузно ступая, стадо дойных верблюдиц с верблюжатами. Они огромные и мохнатые, как горы на севере, — задумчиво начал юноша. — Копыта их высекают молнии. Они пьют воду, что испаряется с лица земли. До того, как самудяне подрезали поджилки чудесной верблюдицы, которая была им дарована по слову брата их Салиха, ее сестры очищали в своем чреве земную воду и возвращали ее на землю чудотворной влагой, которая омывала раны земли и обновляла ее лицо. Но после убийства они пропускают через себя воду, не изменяя ее, и яд льется сверху на наши головы и плечи, на камни строений и металл куполов, усугубляя наши страдания.
— Говорят, в Руме теперь любую воду стали кипятить, — вмешался практичный Майсара. — Чтобы убить вредное.
— Любую жизнь, даже самую маленькую, — поправил Барух. — Только неживая отрава остается как была, а маленькие существа есть и полезные, и необходимые. Так что невеликая от того помощь человеку.
— Мы встречались с тобой у меня на родине, Плотник? — спрашивал тем временем Субхути.
— Я там, во всяком случае, не бывал и не учился, — отвечал Камилл. — Но когда я спускался вниз по течению Великой Реки, чтобы заложить свой возлюбленный город, ты шествовал к устью по другому ее берегу — славнейший и победоносный седой полководец, — и стяги трепетали над головами твоих воинов.
Странники, тихо беседуя, шли через населенные места: ноги ступали здесь по булыжнику или окаменевшей смоле, и ее жесткость отдавалась во всем теле, от пяток до маковки. Стены были высокие и нависали над грязью боковых улиц — такая архитектура завелась еще с времен Безанта. На караван почти не обращали внимания: все жители заняты были своим делом, по виду скучным, и своею прибылью.
— Города — настоящие отстойники цивилизации, того, что здесь сходит за культуру и самобытность, — переговаривался Мастер с Барухом. — Как на отмель реки выносит всякий дрязг, так и в города — и оседает там.
— Какие нескладные дома! — вторил ему Арфист. — В эту эпоху, которую мы проходим, их называли инсулы. Сухопутные жилые острова. Хотя где-то после седьмого города стены все в язвах — стало быть, это уже двадцатый век, век кислотных дождей.
— Кислот… кислые — это как? — переспросил Камиль. — Неужели они, жители городов, так согрешили перед Аллахом? Ведь дождь всегда был радостью для нас, жителей пустыни. И на тучи взирали мы с надеждой, хотя однажды одна из них, черная и мрачная, принесла адитам огненный вихрь.
— Весь мир извратился, — вздохнул Арфист. — Люди так пачкают всё вокруг, что небеса не выдерживают. Какие уж тут Аллаховы верблюдицы! Грязные деяния и порочные мысли так же легко вздымаются кверху, как и добрые, и отражаются оттуда. Все небесные кары — прямое отражение наших прегрешений. Очисти тело и мысли — и верхнее зеркало отразит лишь душевную и телесную чистоту.
— А если пятьдесят раз в день в воде мыться — поможет? — вмешался Камиль. — От кожи и до души доберется.
— Зачем хлопотать? — подхватил Субхути. — Не тронь, не отражайся в живой природе своей пагубой, она неизбывна. Умали себя до того, чтобы стать незаметным, как воздух в тихий, погожий день, как солнечное тепло на стыке между студеной ночью и прохладным днем, как простая одежда из куска полотна, навернутого на тело или голову. Отбрось заботу о своем несовершенстве — и Великое Совершенство само заговорит с тобой.
— Я бы отбросил и умалился, почтенный Биккху, только куда деть мне мою любовь? Она растет и требует новой пищи. Чем дальше я от возлюбленной моей, тем чаще обращаются к ней глаза моей души, — внезапно для себя самого возразил Камиль. — Все воспоминания мои бросаю я в костер любви; я кормлю ее собой. Уже моя любовь встала со мной вровень и скоро перерастет меня. Не могу я от нее никак отказаться.
— Мальчик, ты красноречив! — улыбнулся Камилл. — Но зачем спорить? Каждому из нас воздаст то, к чему он взывает, то, что он в себе вырастил; подобное притягивается подобным. Белая Чистота. Сияющее Всё — или Ничто. Пламенеющая Любовь. У Того, кто отвечает, не три, а сто имен, и девяноста девятью его можно призвать, если ты жаждешь чего-либо. Но лишь одно содержит в себе повеление, потому что это имя раскрывающейся тебе навстречу Любви.
Так беседуя, то детски просто, то непонятно, шли они вдоль дороги, шумящей день и ночь, как железная река, несущая в своем нутре камни. Повозки двигались по ней нескончаемой чередой — самой странной формы, такие же разные и такие же похожие, как города. Запряженные онаграми повозки с балдахином: трепетали занавеси от нежного девичьего дыхания, сокрытого изнутри. Тяжеловесные палатки на обручах, поставленные на цельные колеса: тянули их медлительные волы или мощные, зверообразные кони, заложенные сразу по шесть-восемь. Экипажи, все резные, как высокие ларцы с драгоценностями: раззолоченные скорлупы для женоподобных мужчин со стальным взглядом и хрупких женщин-пери, несомые горячими скакунами, которые грызли удила. Боком, сторонясь от толчеи, скользил над затуманенной поверхностью низенький возок-волокуша на стальных полозьях: три лошади взбивали белую пыль, гнули шею. А там — черный кошель, неустойчиво закрепленный над двумя огромными и легкими колесами, грустный мерин в очках, сонный возница в черной трубе с полями на поникшей голове… Ритм их движения всё убыстрялся.
Путники теснились на более мягкой для ног и копыт обочине дороги, иногда спускаясь на дно рва, ее окаймляющего. Там же и спать ложились, держа своих собственных скакунов в поводу. Варду, как наивысшую ценность, укладывали на колени в центре. Ибн Лабун притыкался к ее боку, сопел, сладко вздыхал. Он был единственный, кому не приходилось нести никакой службы по хозяйству, но он был совсем маленький и уматывался прямо-таки жутко.
Случались с ними по и небольшие приключения. На одном из перекрестков дороги, откуда на центральную трассу языком выползала калорийная, жирно блестящая грязь, стояла, боясь переправиться, изящная девица, чьи формы были заправлены в подобие черного скрипичного футляра. (Для ясности: Камиль, не сговариваясь с другими, вспомнил рубаб, Арфист же — виолу д-амур, на которой он игрывал при дворе короля Наваррского.) Из нижней части футляра произрастали бесконечно длинные и стройные ножки; еще дальше начинались башмачки на каблуке, зашнурованные до половины икор. Сверху видимость с обеих сторон — как снаружи, так и изнутри — закрывали пышные белокурые патлы. Каким-то чудом у Странников, отделенных от девицы широкой дорогой, возникла уверенность, что за патлами прячется не просто мордашка, но мордашка пресимпатичная и с умоляющим выражением. Выражение это было адресовано всем, но в особенности Биккху, как самому высокому, холеному и — да-да! — моложавому.
Майсара ханжески отвернулся, Камиль покраснел, Барух сделал вид, что ничего ровным счетом не происходит. Мастер странновато заулыбался, но внезапно Субхути с криком: «А ну-ка, девушка!» преодолел черноземную жижу вброд, подхватил «мордашку» в объятия и перенес так ловко, что на ее одеянья не попало ни капли, зато к его собственным сандалиям присовокупились длинные черные носки. Поставил неподалеку от Странников на твердый грунт и дал отечески-направляющего шлепка по круглой задничке.
Девица, покачивая бедрышками, продолжила свой путь, удаляясь и от селевого потока, и от перекрестка, и от группы людей и животных. Странники продолжили свой путь молча.
На ночлеге у ручейка, когда все отмылись, напились и поели, Майсара, наконец, прервал паузу, затянувшуюся на полдня:
— Вам, монахам и отшельникам, по-моему, запрещено и глядеть на женщин, тем более касаться. А ты ее вовсю на руках носил.
Субхути воззрился на него с недоуменным и одновременно лукавым выражением:
— Ну и что? Я эту особу еще вон где оставил, а ты весь день напролет нес. И не тяжело тебе было?
— И вообще, мужчина должен быть рыцарем, — потдвердил Барух. — И овцу следует вытащить из ямы, будь то хоть субботам суббота, а заблудшая красотка поценнее какой-то там паршивой овцы.
— И для того, чтобы помочь, не требуй справки о благонадежности, — добавил Камилл. — Помни, что здоровым ты не так нужен, как больным. Ты заметил, Майсара, что в этой девушке от прикосновения горячих рук и мощного торса Биккху явно взыграла добродетель: она ведь сначала вовсю строила глазки, а потом и не подумала нам докучать.
— Ты хочешь сказать, брат, что мы тем более должны были выручить ее из затруднения, ведь никто, кроме Субхути, не связан обетом? — спросил, наконец, Камиль.
Древесный Мастер снова улыбнулся, но уже без контекста.
Дорога постепенно выпрямилась, отошла от речного берега и окончательно застыла в твердой корке. Отряд Странников перегруппировался и вытянулся в нитку.
— Ну зачем дорога такая жесткая? Устаешь, как на поденной работе, — жаловался Камиль. Его названный брат объяснял:
— Это злые силы стараются всё на свете заковать. Даже — погляди туда! — реку одели в каменный парапет. А когда дороги спрямляют, желая, чтобы было прочнее, выходит наоборот. Смотри, там ее вспучило, там осело, там по краям раскрошилось и кое-где быльем поросло. Река тоже подмывает свои гранитные борта, я уверен. Ведь дорога стремится идти, как хочет она, а не как задумали люди. Старые дороги ложились извивами — по местам, где самый прочный грунт, самая плотная основа. А потом человеку захотелось во всем быстроты — он назвал это прогрессом — и пути земные изнасиловали. Но ведь и под асфальтовой смолой, и под плитками сохраняется Великая Дорога, она никуда не исчезает и всё равно задает тон и ритм жизни. Травы и цветы набирают такую силу, что взламывают, казалось бы, безнадежно затвердевшее покрытие и укореняются в нем. Вот и получается, что хотя прямая, торная дорога по видимости короче и легче узкой и извилистой, но такой путь менее надежен, чем тот, что подчиняет себя естественному ходу вещей.
— Это так же верно, как и то, что женское начало сильнее мужского и притягивает его к себе, — неожиданно вступил в их разговор Арфист.
— Тогда мужчина непременно должен вернуться к своей возлюбленной?
Мастер обнял своего «тезку» за плечи.
— Барух уже ответил тебе. Он вышел из своей любимой земли и бродил вне ее, скитаясь по временам и землям, но всё время возвращался, хоть и горькие то были возвращения.
— У него получится вернуться счастливо?
— А это уж от него зависит, мальчик.
— Почему ты обращаешься со мной, как с дитятей, Камилл?
— Потому что вспоминаю свое детство среди почти таких же, как твои, сухих песков и холмов. Самую малость разве позеленее. Еще у нас были горы, менее суровые, чем ваши. Я пас коз, полушутя клал камень на камень и пробовал обтесывать дерево… Самая лучшая часть человечества — дети: не поддаются фальши действительности, не мудрствуют лукаво, открыты знанию, чутки в различении зла и добра, хотя почти не видели примеров последнего и потому не ожесточились. Потом это теряется. Особенно быстро в городах — там куда больше взрослых, чем среди сельских жителей или кочевых родов.
— Городские — скверные люди?
— Нет, ни в коем случае. Просто им труднее сохранить себя. Люди земли, ам-хаарец, — сердечнее, натуральнее, но не так надежно испытаны. И если уж среди камня рождается хороший человек, он и впрямь хорош, безо всякой подделки.
Дорога, в согласии с дальней Рекой, стала расширяться, и покрывали ее теперь квадратные светло-серые плиты, уложенные встык и промазанные чем-то черным. По ней с совершенно неправдоподобной скоростью пролетали повозки, каких раньше не Камиль не видел — металлические, лакированные и почти совсем закрытые, — оставляя за собой облако дурного запаха.
— Автомобили, — назвал их Барух. — К счастью, я знаком только с начальными модификациями, да и то шапочно. Перед самым концом времен они так усовершенствовались, что подойти к смирно стоящему и то боишься.
Камилл подхватил:
— Не скажи: если взяться с умом, то полезное изобретение. Можно иногда автостопом проехаться. Хотя для наших совместных целей меньше автобуса просто нельзя отлавливать. Барух, а ты никогда не охотился на такси и ему подобные разновидности?
Тот покачал головой.
— Так. Давайте учиться. Поскольку нас много, основная масса должна затаиться в роще, как те сыны колена Вениаминова, которые похищали невест. Дальше присматриваем себе дичь покрупней и желательно крытую, с большим шатром или палаткой над сидениями, Камиль, чтобы Варде не сильно нагибаться. Я, как одетый наименее экзотически, выхожу на обочину и показываю большим пальцем себе под ноги: тонкий намек на то, что у ботинок подошвы горят и отваливаются. Здесь стоянка по требованию, но это ничего для нас не значит. Если, паче чаяния, транспорт в самом деле остановится, отряд дружно выбегает из засады и штурмует все двери сразу. Учтите — их бывает от двух до четырех в среднем, но практически чаще всего одна. Даже у исправного автобуса двери открываются в том количестве, в каком пожелает его водитель, но совсем исправными они никогда не бывают, так что будьте бдительны и смотрите по обстановке.
— Вот как раз оно приближается. Само длинное, рыло плоское и дымит сбоку. То, что надо? — спросил Майсара.
Они спешно договорились между собой о мелочах предстоящего, затаились в хилых кустиках у дорожного полотна — спасибо, цвета они носили малозаметные, одежда к тому же потускнела. «Водитель» (еще его именовали «шофер») не успел заметить ничего подозрительного. Мастер дал условный знак. Автобус неторопливо приближался. Это была довольно пожилая особь: что-то лязгало при каждом ее движении, да и дымила она с перебоями. Камилл встретил ее самой обаятельной из своих улыбок — и механизм мало того, что остановился, — он открыл двери! Все три!
— С первого раза! — тихо воскликнул Барух, штурмуя среднюю дверь с Россинантом в обнимку. Майсара м Камиль со своими ослами тем же порядком загрузились в крайние. Других «пассажиров» пока не было, а потрясенный шофер молчал: отверз уста он только тогда, когда виновник всего — Камилл на пару с Биккху осторожно завел в салон Ибн Лабуна и его мамашу, придерживая машину за заднюю дверь, чтобы та не взумала дернуться с места.
— Эй! Куда с верблюдом прешь? Нельзя с верблюдом! Зоопарк, что ли, или Средняя Азия? Гони штрафт, зайцы чертовы! Штрафт, говорю, гони!
И захлопнул двери так резко, что передняя едва не поперхнулась человеком, то бишь Майсарой, но вынуждена была удовлетвориться Хазаровым хвостом, да и то самым концом кисточки.
Четверо не поняли из этой тирады ничего, кроме того, что дело худо. Пятым, к счастью, был Камилл. Он снова улыбнулся:
— Так мы и сами не хотим прослыть зайцами. Если вы приглядитесь — размеры у нас покрупнее. Одна беда: деньги у нас есть только наcтоящие, а не бумажные. Хождения здесь не имеют. Натурой вон не желаете? А то молочка верблюжьего надоим. Целебное, сладкое, ароматное, способствует росту тела и души, а также вырабатывает устойчивость к микробным и вирусным заболеваниям, в том числе СПИДу, Эболе и прочим признакам развитой цивилизации!
Водитель, обернувшийся на такие его слова, разинул рот от наглости пассажира, но сказать ничего не успел, потому что как раз доехали до очередной стоянки.
Здесь влез одиночный мужчина со здоровенным чувалом, в котором нечто стеклянно погромыхивало. Мужик был крепкий, с ярким цветом лица, но какой-то засаленный от шапочки с козырьком до латаных подошв. Шофер судорожно задернул за ним створку двери — нервы у него были явно на пределе — и с заученной галантностью объявил:
— Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка — город Петра. (Ударение он поставил на первом слоге.) Заранее пробивайте проезд и не забывайте своих вещей, а то подорвутся!
И неприрученным, хриплым голосом:
— Ну чего бутылками общественный транспорт поганишь, пьянь несчастная? В Петре только пивные принимают, а у тебя винно-водочные и бомбы из-под шипучки!
— Так у вас бутылки из-под шампанского? — обрадовался Камилл. — Мы могли бы и вам налить верблюжьего молочка. Оно, знаете, парное, с пеной, в самый раз…
— Не затрудняйся, паря. Мне бы для опохмела молочка от бешеной коровки кто налил.
Биккху изумился:
— Корова, конечно, священное животное, однако ты, пожалуй, слегка хватил через край в своем поклонении.
— Через край — это не беда, — подмигнул Камилл. — Тара чистая?
Откуда-то раздобыл воронку, на ходу розлил по толстым зеленым бутылям молоко из небольшого меха, в самом деле сдоенное у Варды перед самой погрузкой в машину, и вручил одну водителю, другую — пассажиру с мешком.
— Даром.
— Задарма можно, — довольно заметил пассажир, — а то работай за что ни попадя. Верблюд я, что ли?
— Нет, разумеется. Я так понял, вы существо совсем иной породы.
Шофер тем временем, не отрывая одной руки от руля («баранки», вспомнил Камиль), вытащил зубами бумажную пробку и хлебнул.
— Так я и говорю, — продолжал Камилл, спрятав воронку в карман и доставая оттуда ярко блестящую серебряную монету, — мы не зайцы, а, напротив, экологи. Служебной машины нам по штату не положено, а личной и вовсе отроду не было. Вот и переправляемся на перекладных.
— Экологи, говоришь? — водитель обернул к нему свою широкую, добродушную морду. — Да ладно, оставь деньгу при себе, у меня ни талончиков стольких не найдется, ни сдачи. Брат мой был тоже этот самый — зеленый. Гринписовец и по профессии егерь. Так год назад браконьеры подстрелили. Техники никакой вашим не дают, это точно.
Не доезжая до города, стеклотарщик вылез.
— Мой пункт сдачи тут рядом. Бывайте, добрые люди! — сказал он на прощание.
— Послушай, брат, не забудь про молоко-то, хоть глоток сделай, — попросил Камилл. — Вдруг понравится — да так, что ничего больше пить не захочешь. Выгода получится.
Они сошли позже, на окраине, и механизм, скрежеща, укатил.
— Почему ты сказал шоферу, что ты эколог, Камилл? — спросил Майсара. — Это разве то же самое, что архитект?
— Не то, но очень похоже. Эколог — тот, кто следит за природой, блюдет в ней порядок и путь, такие же прихотливые и своенравные, как дорога в степи. Понимаешь, весь мир выстроен точно невидимая музыка, и внутри него как бы протянуты струны, пучок струн. Они невидимы, но их сплетением отмечены места, где должны стоять города, чтобы ветры, трясения почв и нашествия диких орд их не разрушили; где будут возвышаться пирамиды и столпы, возникнут оазисы и рощи; где, напротив, деревья не захотят ступить, и возникнет широкая поляна в лесу или водоем. Есть узлы отталкивания — и узлы притягивания, которые созданы для храмов и лечебниц; они втягивают в себя дурное из человеческих мыслей и чувств, болезни трав и деревьев, скорби животных, тоску земли и песка — отдавая тому, что вовне из и мира. Если в такой точке поместить дерево — оно засохнет с вершины, дом покрывается копотью, железо — окалиной, бронза — патиной, а камень непременно чернеет. Однако эти несчастья ложатся одним лишь пятном и не разрушают, а делают крепче.
— Кажется, я знаю такое место в моем городе, — сказал Камиль. — Оно ограждено стенами, и белый яхонт за ними в самом деле потемнел.
— Их гораздо больше, чем думают люди, — ответил Мастер. — Над одним из них как-то зависла юная дерзкая звездочка. Люди твердили — зажглась сверхновая, планета взорвалась солнцем. Вот только никто не понял, каким образом она могла указать путь магам — одна из сияющих точек на ночном небосклоне. А вся хитрость в том, что Хозяин Миров стянул их все к этой точке и держал, как на привязи, пока нечто не родилось во все миры сразу…
Дорога бежала прямо и всё круче сворачивала в сторону от течения Реки. Наконец, она влетела в некое подобие ущелья и точно выбросила Странников на мель — пошла в сторону от города, унося вдаль свой рев, грохот и зловоние. Путники пошли прямо.
— Вот это и есть Петра, Город Фасадов, — представил ее странникам Камилл. — Или, по-старому, Раким.
Люди жили здесь внутри гор, что стояли по обеим сторонам ущелья: наружи были только двери, окаймленные либо полуколоннами и фронтоном, либо примитивной каменной или кирпичной кладкой, а чаще всего — толстым, ровным и блестящим хрустальным стеклом, походившим на зеркало в фигурной раме, разделенное на прямоугольники. Камиль за время их странствий составил кое-какое понятие об этой венецианской выдумке и дивился расточительству жителей, тратящих напоказ так много хрупкого материала.
По причине этого стекла народ жил здесь и открыто, и прикровенно. Сзади полукруглых перепончатых окон, доходящих о полу, не бывало занавесей — но непременно присутствовала решетка на парадной двери или падающие вниз шторы из железных пластин — «жалюзи». (Что-то вроде них видел Камиль на окнах вельмож в городе Субхути, но те были из тростника.) Возникало подобие витрин в лавках, продающих соблазнительные горы плодов и фруктов, дорогие ремесленные изделия, старину или людской товар. А возможно, то были живые картины на тему «Семейство за парадным приемом пищи», «Послеполуденный отдых» «Прием сановитого гостя» и даже нечто более интимное. Камиль отворачивался, но глаза притягивало точно ниткой. Уж больно красивы были здешние дамы, в чьей бьющей напоказ прелести было так же мало тайны, как и во всей жизни. Они бросали вокруг взоры, обведенные черными, лиловыми и алыми тенями, пропускали через длинные ногтистые пальцы массу волос, оттенок которым придавался куда более изысканными средствами, чем хна и басма. Их лица оберегала от красок первородного стыда тончайшая маска из порошков и драгоценной муки, неотличимая от истинного вида красавиц, но куда более нарядная, а любовное искусство, заставлявшее причудливо изгибаться их удлиненные, жемчужно мерцающие из-под тонких шелков тела, превосходило всякое воображение.
Их властители непроизвольно шуршали в карманах ценной бумагой, позвякивали монетами, щелкали замками жестких коробчатых сумок и вперяли взор в видимое и невидимое содержимое своих домов с гордостью не столько владельца, сколько хранителя музея редкостей. Ибо внутри домов, не переставая, шла неясная для зрителя суета. Из вершин жилых холмов валил дым, пронизанный искрами, как из вулкана. Могучая дрожь время от времени сотрясала каменистые склоны, осыпая камешки и штукатурку. Нечто клокотало изнутри, время от времени взревывая, как живое, рвалось наружу. И прирученным воплощением этих пребывающих под спудом стихий казались огромные, холеные сторожевые собаки со свисшими до полу языками, которые маялись пока от жары и безделья.
Камиль непроизвольно остановил взгляд на единственном зашторенном окне, которое ему попалось во всей шеренге. Оттуда немедленно вывалилась брыластая, слюнявая морда и обложила их всех виртуозным собачьим матом. Варда хотела было в ответ плюнуть гадостному псу в рожу, но сдержалась. Ее опыт по части невидимых преград был невелик, но достаточен, чтобы сообразить, что своим действием она причинит докуку одним хозяевам, по всей вероятности, ни в чем не повинным. Да и невелик был пес, хотя пасть акулья: строго говоря, в иной ситуации его можно было бы покрыть одной хорошей порцией духовитой верблюжьей слюны, а это показалось Варде неспортивным.
Жилые пещеры время от времени перемежались длинными и узкими зданиями, что стояли между холмов, как перемычки: казармами для взрослых и детей. «Это на их языке именуется «очаг», «сад», «школа» и «военно-торговая академия», — переводил Мастер бесстрастным тоном. — В них жители изготовляют людей по своему образцу». Были тут в немалом числе и лавки, настоящие, где открыто продавали и покупали. В таких всё, чем располагал владелец, было приближено к стеклу витрины и разложено пособлазнительней: фрукты и овощи ярчайшей окраски, розово-алое копченое и вареное мясо, набитое в кишку или перетянутое шнуровкой по всей длине, белые и желтые сыры, прозрачные сосуды с жидкостями, что били в глаза своим цветом еще сильнее, чем плоды. Картина была так живописна, что Камиль усомнился про себя, годится ли это для настоящей еды и питья. Вот изделия из серебра, бронзы, дерева и кожи были здесь хороши и не подделывались под что-то иное, разве что набавляли себе лет. Камиль соблазнился было — захотел приобрести для Варды верховое бедуинское седло, обшитое красной кожей, с передней лукой в виде креста и инкрустированной спинкой в форме сердца — но пожалел дирхемов. Судя по всему, не зря.
— Со всех концов земли гребут товар и спрашивают тройную, а то и семерную цену, — ворчал Барух тихонько. — Перекупают. Во времена моей молодости так широко торговали в Набатее — до того, как там побывало землетрясение.
— И их верх сделался их низом. Можно поклясться, у здешних молодцов тоже гири, пружины и коромысла работают в пользу хозяина, — посплетничал Майсара. — Я на глазок умею вес товара угадывать. Да и плута по виду распознаешь — больно у него всегда глаза честные и вид неподкупный и добродетельный.
Они продвигались дальше по городу, вытянутому в струнку и стоящему во фрунт. Иногда строения расступались; на ухоженных, подстриженных щеткой лужайках статные молодцы охранно-сторожевой породы прогуливали — на поводке или без — крупных собак, тоже стриженых, откормленных и злобных. Морды кое-кого были в кожаных или проволочных обрешетках. Один из таких, мускулистый и совсем уж начисто голый кобель, поднял голову, оглядел караван и без звука рванул своего пастыря в сторону Ибн Лабуна, роняя хлопья слюны и с вожделением на него облизываясь. Варда остерегающе рявкнула. Пес попятился и отдавил ногу вожатому: как все злобные существа, он оказался трусом.
В одно мгновение вокруг наших путников набежало и собралось чуть не полтора десятка таких же тварей в ошейниках с торчащими шипами и к тому же без намордников, и скандально завопило. Верблюжонок тихонько и перепуганно пискнул — от страху у него перехватило дыхание. Это окончательно привело его матушку в ярость. Она бросилась вперед, вырвав повод из рук Майсары, — и следующее, что восприняли Странники, было зрелище Варды, которая в бешеном темпе носится по кругу, преследуя здоровущего пса, и плюется в него с потрясающей меткостью. Его собратья пошли вдогон, кто повергнув, кто потянув за собой прислужника.
Они пробовали вцепиться шальной верблюдице в тощие ляжки, подскакивали чуть не до промежности, стараясь вырвать кишки, — но Варда превосходила их и скоростью, и вышиной холки, и коварством. Как только самый злой и шустрый из кобелей достиг, наконец, ее расставленных задних ног, она чуть приостановилась и излила на него накопившееся внутри негодование в самой категорической форме, на какую была способна.
Тут собрались все псовые слуги.
— Это что же, — начал один с ленцой в голосе и праведным гневом в глазах, — собачка моя никого не трогает, щиплет, значит, себе травку для витамина, а ваша хищная тварюга наплевала на нее своей желтой ядовитой слюной и чуть не затоптала когтистыми мозолистыми лапами!
— А моего на глазах у всех опозорила. Хозяйка его каждую неделю со специальным шампунем моет, «Ароматы Мертвого Моря» называется. Он у нас благородный, — добавил другой, кладя руку на карман, оттопыренный вовсе не кошельком.
Варда остановилась — не потому вовсе, что беда миновала, а потому, что она грозила перекинуться на всех ее двуногих и четвероногих друзей — и приготовилась оборонять их тоже. Люди, ослы и верблюды в который по счету раз стали плечом к плечу.
— Что вы хотите? Это же беговая и бойцовая верблюдица, она в настоящих сражениях участвовала, — раздался тут спокойный голос Камилла. — Темперамент у нее соответственный, взрывчатый. Но понять ее можно. Скажем, твоих щенков обидели бы, красавица (народ с удивлением сообразил, что среди собак есть по крайней мере одна женского пола и понимающая человеческое обращение), так ты бы защитила их, ни с чем бы не посчиталась?
Та наклонила корноухую треугольную башку, прислушиваясь, и только что не кивнула в ответ.
— Так ли велики ваши убытки, уважаемые, помимо обиды? А туда же, зубами хватать нацелились. Это женщину-то и мать. Стыдно!
Собаки отступили, ворча. Камиль взял Варду за болтающийся повод.
— В следующий раз, если захотите поставить верблюда на место, — плюньте на него тоже! — докончил Камилл.
Во время его речи что-то происходило с пространством Города Фасадов — оно скручивалось в кокон, окукливалось, как гусеница, удалялось с пути… Камилл только успел договорить себе в бородку:
— А вот заднюю лапку в ответ задирать на верблюда, как будто это столб при дороге, — совсем лишнее.
И ничего не стало, кроме ровной, гладкой, по-утреннему пустой дороги — и вольного дыхания Великой Реки совсем рядом от них.
— Ну что за город, — еле отпыхивался от переживаний Майсара. — Со зверьми договорились, а от их людей бы Камилл так просто не отделался.
— Как бы их не поразило, как Набатею и Гоморру, уж очень жители бесстыдны, — чинно добавил Арфист.
— Они всё-таки люди, Барух, — ответил Древесный Мастер. — Хорошо, что я нас всех оттуда убрал — собаководы еще колебались, стоит ли травить чужаков собаками и обстреливать из пистолета. Тогда бы и я их не спас. Город-то на волоске повис, а задуман был правильно — чтобы люди в нем становились лучше, а не хуже. Один из любимых моих проектов.
— Так это ты его придумал, брат? — спросил его Камиль.
— Нельзя сказать, что совсем придумал. Я же говорил, что всего-навсего учу людей не бояться того, что у них в голове? Предки нынешнего поколения горожан знали, что в пещерах очень ровный, здоровый климат без перепадов от зноя к холоду, целебный воздух и глубинный покой. О тамошних водах я так скажу тебе: недаром лучшие реки начинаются под землей и в землю уходят. Вот поэтому люди старых времен и захотели подарить своим детям, украсить для них оба мира: верхний и нижний. Только потомки не смогли жить в них без бахвальства. Подземный мир для них страшен, вот они и выставляют напоказ земной.
— Значит, люди живут и внутри земли, брат мой?
— Да нет, Камиль, как они могут жить там, где нет солнца? Разве что спят день-деньской, — перебил его Майсара.
— Почем тебе знать, — заметил Субхути. — Если, обратясь вовнутрь себя, в свою собственную тьму, ты видишь Путь, который пролегает вовне, и Свет, которое освещает все мироздание, то почему в земных глубинах не может быть своего солнца — такого же, как внешнее, или просто того же?
— Опять вы говорите сказками, — хмыкнул Майсара. — Лучше объясните мне, что нам делать дальше.
— То, что всегда, — ответил ему Камилл. — Идти к устью. Там Субхути оставил свою молодость, Барух — мелодию, а я построил самый любимый свой город. И там — там море».
Пятый день
— В самом деле, отдавать Джирджису меч всякий раз, когда он отправляется в поиск? — подумала вслух женщина. — Рискует. А мне клинок не нужен, всё делается иным способом.
— Пока и ему не надобно, — Волкопес прижался к ее колену, она поглаживала жесткий темный волос на спине, чесала за ухом, как обыкновенной собаке. Оба стояли посреди бесконечной зеленой рощи. Не леса: в последнем понятии содержится нечно величественно-угрюмое, застыло-вековечное. Роща же — этимологически место, где всё растет, изменяется, пребывает в постоянном движении мельчайшей жизни. В ней — как бы велика ни была — нет тесноты, нет тихой, ожесточенной давки за место под солнцем. Деревья стоят широко, луговины простираются между березовых, дубовых, буковых и ясеневых островов, точно озера разнотравья, а окна темной воды посреди лугов иной раз распахиваются к горизонту подобно морям.
Именно такой пейзаж находился теперь перед ними двумя.
— Как здесь удивительно, — говорила Ксанта. — Вода точно прозрачное стекло, золотой песок и камушки отсвечивают и бросают искры, а рыбы стоят неподвижно чуть ли не у самой поверхности. И в самой роще птицы свернулись на ветвях, застыли: не вьют гнезд и не поют песен. Как в ясный, жаркий полдень, когда жизнь замирает от своего совершенства и полноты.
— Значит, нужно что-то для того, чтобы всколыхнуть эту зрелость, — заключил Уарка. — Строго говоря, от тебя всегда требуется одно и то же.
— Разумеется. На мне осталось так мало покрышек, что я за тебя побаиваюсь. Как бы тебе от моего сияния не потерять сознания. Ты ведь, в отличие от малыша Акелы, зрячий.
— Смотря на что, Ксантушка. Лица до сих пор не вижу, а вот волос у тебя стал долгий. Ты быстро меняешься, верно?
Женщина, не отвечая, распахнула желтое покрывало, как парус. Парус породил ветер, ветер подхватил полотнище, поставил на угол, как яхту, оно вырвалось из рук и заскользило по озеру наискосок. Проснулись, всколыхнулись воды, рыбы пошли бороздить морскую ткань, то уходя в глубину, то снова замирая у поверхности — однако плавники шевелились и слегка раздувались в ритме дыхания бока. Птицы встрепенулись, и запели в честь ясного дня, и полетели за кормом и за прутьями, травинками и глиной для гнезд, а выше всех взлетел жаворонок, отпечатавши свой силуэт на солнечном диске. Поплыли по морской шири разноцветные острова, смутно похожие на зверей: Медведь пил воду, сгорбившись, Лев приподнял гривастую голову с лап, неслышно трубил Лебедь, раскинув гигантские крылья и вытянув шею, Левиафан выставил пестрый гребень из пучины, и свернулся в кольцо коралловый Змей — атолл, запирающий собой круглую лужицу пресной воды.
— Весна света! Весна моря! Весна морских странствий! — пел вверху и по всем сторонам света хор небесных и земных голосов.
А женщина стояла в рыже-огненном шелке поверх развевающихся волос и тихо смеялась.
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь пятая
«Далее путники шли по такой же гладкой и торной, как и прежде, однако куда более извилистой дороге. Бортовой камень был неровный, дикий; вместо крашенных поперечными белыми полосками столбиков над обрывами, топями и другими неприятными местами высокую насыпь окаймляли валуны, бледно-серые и угольно-черные вперемежку. «Камень белый — камень черный, много выпил я вина», озорно пелось в душе Камиля под вольный степной ветер, что наносил запахи полыни и бессмертника, меда и большой воды. Великая Река вольно несла свои воды. Одним берегом повторяя изгибы дороги, она потеряла другой, оставила в необозримой дали. Здесь начиналось царство камышей, империя лилий, белых, желтых и цвета огня, княжество розоватых лотосов. Цветы подступали к самой насыпи, но не могли взобраться на сухую, крепкую гальку и уступали место цветущей и плодоносящей колючке. Варда, а за нею и люди передвигались от одной стороны шоссе к другой зигзагом — набивали животы пресноватой сладостью черной ягоды, слепленной из крупиц. Ослы, знатоки чертополоха, поиском пренебрегали, зато усердно тыкались носами в кулак или горсть того, кто собирал ягоду вручную.
— Твою любимую землянику ты тоже здесь найдешь, Арфист, — весело говорил Древесный Мастер. — А чуть подальше, на горных склонах, — виноград. Сок у него золотистый и сладкий, как сикера; он не так уж хорош для вина, весь хмель в нем — не от бродила, а от солнца.
— Здесь, должно быть, тепло и тучная земля, если растет лоза, — ответил Барух.
— Мой город стоит в самом устье, а мы близко к нему. В дельте оседают весь ил и вся грязь, которую несет река. Удивительная штука: дай им перегореть и переверни — получишь доброе. А поселение я спроектировал без особых вычур. В Венеции бывал? Там то же самое, только в тысячу раз красивее. У нас Река вовсю архитектурой распоряжается: паводки каждую весну.
— Паводки? — переспросил Камиль.
— Это когда от тающих снегов и дождей воды в притоках и самой Реке становится так много, что она сносит дома и мосты.
— Какое расточительство, Камилл! У нас дожди бывают раз в году, и воды никогда не было в достатке. Когда ее много, она становится буйной и непокорной. Вот в Магрибе она разрушила плотину, которая держала ее в хранилище много веков, и ушла навсегда.
— Разве магрибинцы не знали, что нельзя держать воду в плену? И воду, и зверей, и птиц, — добавил Камилл, наблюдая, как зачарованно его брат следит за пролетом огромных бело-розовых фламинго и пеликанов, похожих на ожившие цветы.
На очередном витке дорога отошла от гор и поднялась на опоры, пропуская реку под собой. Теперь уже нигде не было и следа земных насаждений, будто их смыло распростершейся водой; да и самой земли не стало — она слилась с небом. Биккху жадно впивал ноздрями крепкий, влажный ветер, лицо его сделалось мокрым, дерзким и совcем юным.
— Солью пахнет. Я однажды был у моря, в мангровых зарослях, но там вода тяжелей и пахнет тухлым. Люди не хотели там жить — боялись гнилой лихорадки, — сказал он. — А здесь дух чистый. Барух, ты долго жил в Венедиксе?
— Пока не прознали, что я иудей. Пришлось переехать в Россию, в Санкт-Петербург. Я читал, что он тоже весь в каналах, а оказалось, что хоть это и правда, но там почти нет воды. Пресную заперли и пустили по узким протокам, под узкими мостиками и между гранитных парапетов, а соленую морскую отяжелили тюремной крепостью. Поэтому вода там все время бунтует и затопляет город. Я пробыл в нем до первого в том веке наводнения. Чуть не потонул. Хотя, строго говоря, бесповоротно умереть не мог — хоронить было некому. Ни друзей, ни близких. Жаль.
— Зачем же тебе умирать в в чужих людях? — удивился Камилл. — Вернись на свою землю, укрась ее и возроди, сделай достойной вечности, и тогда вместе приложитесь к народу своему.
— Я ведь уже возвращался, не забывай.
— Да, я знаю. Ты попал в тайник времени, тупик мироздания. Время там застыло, убито. И это не мое… не истинное время. Оно конец всего, который предсказан, все витки истории собираются в нем, сколько бы спектаклей ни сыграла она с нами, сколько бы наших одежд и своих декораций ни сменила.
— Удивительные и мало правдоподобные вещи говоришь ты, Мастер. Моя память чувствует, что это так и есть, что многое повторяется, но не может ни вместить, ни выразить…
— Я тоже не могу выразить в ваших понятиях — вон Биккху воспринял это как идею перевоплощения, греки — повторения. Но натолкнуть на мысль, способствовать пониманию — это я в силах.
— …Ибо память моя о странствиях то возгорается, то погасает; из нее выпали целые страницы. Иногда мне кажется, что я — вся иудейская история и Бог пишет ее, выбрасывая случайное и спрямляя лишние петли, рисуя спираль. Кругами идет наша летопись: от Завета и послушания до предательства и гибели. Сама порождает свой конец — это и есть Суд, Мастер? — который влечет за собой, снова и снова, — безрадостное начало. Стать стрелой, что устремится вовне…
— А тебе не приходило в голову, Барух, как можно вырваться из спирали, из бесконечного Колеса перерождений? — вмешался в разговор Субхути.
— Разве что как ты сам: идти от рождения к смерти и от смерти к новому рождению, не погружаясь полностью ни в одно, ни в другое?
— Нет, — снова заговорил Камилл. — У нас всех — свободная воля; она похожа на ветер, а не на смерч, вьющийся вокруг себя самого, на стрелу из лука, а не на бумеранг — кривую палку, которая возвращается к пославшему ее. Нужно совершить с ее помощью некий поступок, подобного которому еще не было на витках истории. Свой личный поступок, а не такой, что рождает в тебе инерция Колеса.
— Брат, закон Колеса — это Майя? — спросил Камиль, сам не зная почему.
— Нет. Майя — костюмы и декорации представления, условия игры в шахтрандж, если это тебе понятнее. Случайности бытия, которые мы принимаем за непреложность. Сущность же бытия — одна во всех его повторениях. Знаешь, это и не стрела, скорее — упругий клинок, свернутый в кольцо и стремящийся развернуться. Клинок, подобный твоему дедовскому мечу, извилистому и прямому одновременно.
— Кажется, я понял, о чем ты, только не знаю, что это такое, — задумчиво произнес Камиль.
— И вовремя. Потому что вот он — мой город!
Город Камилла распустился на стебле дороги — прямого пути, уходящего в речное море — и производил удивительное впечатление. Река здесь почти остановилась в своем течении и как бы распалась на прядки. Деревянные мостки улиц расходились веером, повторяя рисунок протоков. Дома стояли близ них привольно. Были они глинобитные, с глазастым рисунком в красно-зелено-желто-синих, на редкость чистых тонах, или резные деревянные, а то и похожие на плетеную корзинку. Иные домики имели вместо стен легкие щиты, которые отодвигались целиком, открывая всё обиталище от пола до потолка. Крыши — покатые, почти все из травы, лежащей волосок к волоску, но бывали и из черепицы.
Все огороженные строения — дома, сарайчики, конуры для задумчивых лохматых собак — были поставлены на сваи, вода нередко плескалась в днища домов и бросала отблески в щели пола. Заборы были из прутьев или саженые — кустарник с ярко-алыми сладкими ягодами: низкие, чтобы и видеть соседа, и обозначить свою территорию — не слишком навязчиво, но твердо. На створках дощатых ворот — делящийся пополам рисунок или деревянное узорочье: солнце с лучами, птица, кораблик с парусом. Часто от ворот или калитки отходил причал, стояли на приколе, покачивались от шлепков воды в борт остойчивые лодки с бортами, раздутыми от здешнего рыбного изобилия. С причалов и лодок женщины стирали белье, подоткнув юбки: белые икры сверкали на солнце, белые зубы — тоже. При виде необычной группы всё спешно приводилось к благочинному знаменателю: подолы опускались, как сценический занавес, на лицо в пожарном порядке натягивался платок, глаза и губы принимали постно-благопристойное выражение, и только белье терли о рубель, выжимали и колотили вальком с удесятеренным азартом — не поймешь, от всего сердца или в сердцах.
По другой стороне улицы тяжелым галопом проскакали всадники в высоких сапогах и штанах из кожи; длинные волосы и широкие рубахи стлались по ветру. Кони были высоки в холке, мускулисты и толстоноги.
— Молодежь развлекается, а то першероны застоялись, — усмехнулся Камилл. — Тут на конях не гарцуют, а возят и пашут; в прошлый мой визит они и до рыси не снисходили, не то что до галопа.
Детки — тут были и юноши, и девушки, почти неотличимые друг от друга по причине сходства занятия — замахали руками, приветствуя караван. Держались они свободнее и радушней среднего поколения. Их жеребцы тоже заржали. Дюльдюль кокетливо потупилась и отвернулась, Варда приняла особо горделивую позу — она тоже почувствовала себя дамой. Вообще-то было не очень многолюдно: основной народ на работах, объяснил Камилл.
Поперек улицы-канала проплыла собака, выставив наружу часть лба, глаза и черный нос: на ее загривке восседала важная кошка, брезгливо подняв мокрую лапку. Величавый старик на паре увязанных бревен, толкаясь шестом, поплыл наискось через свою озерную усадьбу, причалил к высокому, узкому строению легко узнаваемого типа и в нем заперся.
— Пес гребет до будки, старец до нужника, — пояснил со смехом Майсара. — Веселая жизнь! Куда им воды столько?
— Еще не то будет, — ответил Мастер. — Дальше тут море, водная пустыня. Верфь, где строят корабли. Ну, это дело хоть важное, но завтрашнее, а нынче вы — мои гости.
Домик Камилла стоял на отшибе и от этого казался не таким водоплавающим, как остальные. Вид у него был проще простого — «ни резьбы, ни узора, ни глянца», как сказал бы поэт, ни дверей, ни окон — высокие щиты свободно ходили в пазах и пропускали любой шаловливый ветер. Вне дома росли деревья, стоявшие на корнях, как на ходулях, — весной вода, похоже, вовсю старалась их подмыть. Внутри были всего-навсего четыре светлых и довольно хлипких стены, изрисованных черными значками и лаконичными набросками романтических пейзажей (горы, причудливо изогнутые деревья, водопады), и золотистый свод пышной крутой крыши, с которой вода — при всем здешнем ее изобилии — могла стекать беспрепятственно. Во время любого дождя внутрь не попадало ни капли, похвастался Камилл, даром что это такая же пшеничная солома, как и везде. К тому же она съедобная. Снял, смолотил и лепешек напек. Мебель же здешняя — циновки из тростника, толстые и упругие.
— Ну и хижина у тебя! — удивился Майсара. — В бурю, наверное, ходуном ходит.
Так, конечно, и есть, подумал Камиль. И именно это создает в ней тот особенный уют, к которому житель пустыни привыкает в своей палатке, туго растянутой, распластанной по земле, пришпиленной крепкими кольями. От порывистого ветра она вся трясется, но ограждает тебя своей тонкой скорлупой не хуже глинобитного дома. Чуточка страха даже веселит, придает азарт — ну как вывернет шест, выбирайся потом наружу прибивать камнем, борись с непогодой один на один! Тем же, кто слушает злой хамсин сидя за стенами каменной крепости, он внушает ужас не своим воем, а своей отдаленностью.
— Вот, размещайтесь, — бодро сказал хозяин. — До ветру ходить туда, где ветер, спать и сидеть на циновках — пол отменный: гладкий, прохладный, жара не донимает. Кормиться… да, Майсара, что там Варда?
— Всё молоко выжрали, одному Ибн Лабуну осталось. Что в ее тюках — неприкосновенный запас, — проворчал тот. — Малыш растет, ему усиленное питание требуется. Вот разве рыбки поудить. Она у тебя в городе как, идет на серебряный крючок и золотую блесну?
— Без них — куда охотнее. Ты сходи, поговори с людьми. Они ведь видели, что я приехал.
Майсара удалился.
— Сразу видно, ты без семьи живешь, оттого и бродяга, — нравоучительно сказал Барух. — У нас в Иудее раньше считалось, что раввин должен быть женат, иначе он поросль без корней. Ни жить, ни учить. И сам пропадешь, и ученики, и друзья твои…
— Зато в моем доме светом лампадки можно закусить, — усмехнулся Мастер, — и тем, что комары ручные. Хоть на свет летят, но меня и моих гостей не жалят.
— Пищат зато противно, — проворчал Барух. В отсутствие Майсары он отчасти перенял его взгляд на окружающее. — Если бы не то, что начинает темнеть, лучше бы сидеть без твоего светильника.
То была высокая глиняная ваза с широкими прорезями в стенках, которую хозяин достал из ниши в стене и водрузил в центре круга, составленного сидящими. Тихий, нежный аромат исходил от тонкой свечи, и крошечное розоватое пламя металось в вазе, как крыло бабочки.
— Дом у тебя, однако, на диво основательный, — продолжал Барух. — Жердочка с жердочкой, как лист с листом, перешептываются.
— Зато фундамент крепкий. Стены оторвутся — будет к чему приделывать.
— Плотник без дома — хуже, чем сапожник без сапог. Построить некому?
— Так я раз десять строил: выдумывал идеальный дом, в каком и мне будет жить приятно, и ученикам привольно. Жить бы да жить — а тут меня прямо подмывает уйти в летние бега. Я ведь по натуре homo viator, человек странствующий. Бродяга, ты верно подметил, Арфист. Уходя, оставляю тем, кто в нем и так живет, — слушатели мои ведь живут подолгу, семью, бывает, заводят; новопоселенцы обязательно заявляются к генеральному архитектору с визитом вежливости и заводят дружбу. Возвращаюсь — а в доме уже вовсю население расплодилось. Одним словом, стоят те мои дома. хорошеют, обустраиваются — и таких полгорода набралось. Я этот свой нарочно сколотил на живую нитку, чтобы никому, кроме меня, интересно не было. Не для укоренения, чтобы и мне не обрастать имуществом. Это дом-палатка. Вы что думаете — его каждый раз по-новому собирают к очередному моему приезду, чувствуют, когда примерно понадобится. Дом — чистая доска: приходя, пишу внутри новые письмена. Дом — будто мысль: что ни день, облекаю ее в новые одежды. Истинный дом Странника должен быть всегда в движении — неважно, изнутри или снаружи, относительно чего и благодаря чему… Ибо то, что останавливается, делает это к своей смерти.
— Ты прав, — ответствовал Субхути. — Жизнь — вечное превращение. Однако остановка — еще не вполне смерть, скорее — иная форма той же жизни. Часы нашего тела начинают идти в обратном порядке, и мы нисходим к тому, что нас породило — к земле, перегною, праху. Однако перед тем, как телу распасться на частицы земли, нечто может войти в него и изменить, вплетаясь в его ткань. Это как движение маятника в иной плоскости и случается крайне редко.
— Если такое существование — тоже жизнь, то есть ли, по-твоему, смерть, Биккху?
— Есть. Она — вдох жизни, когда Владыка Пути вбирает в себя то, что порождено Путем — сразу или каждое создание в его срок — а потом выдыхает обновленным. Бытие дышит, втягивая в себя формы, переплавляя и вновь разбрасывая их в мир. Колесо горшечника крутится, и с него сходят новые вещи — но в то же время это вещи старые.
— Да, — добавил в его речь Барух, до того прислушивавшийся, свою цитату. — «Отворачиваешь лицо свое — смущаются… Раскрываешь руку — и оделяешь их благоволением…»
— Что же заставляет Горшечника безостановочно вертеть колесо? — задумчиво спросил Камиль, подперев рукой щеку. — Во имя чего волнуется его грудь и что за сила побуждает его к творчеству?
— То нам неизвестно, — ответил Биккху. — Кто человек, чтобы вопрошать Путь о его истоках?
— Любовь и жажда дарения, — ответил Барух. — Познающий хочет быть познанным.
— Любовь, — подтвердил Камилл. — Одна любовь, которая возвращается к себе, пройдя свой круг.
— И это всё? — разочарованно спросил юноша еще раз.
— Зачем ты говоришь о любви с таким пренебрежением, о Камиль, когда на тебе самом — оттиск металла ее печати? — на сей раз Арфист подхватил нить разговора как бы через силу. — Неужели ты не понял, на что любовь может подвигнуть человека: простая любовь — простого человека?
— О. Неужели ты знаешь по себе, Барух?
Иудей кивнул. На лицо его набежала тень:
— Когда Неемия обнес Иерусалим стеной каменной, а Эзра-первосвященник оградил стеной Закона, я был одним из колена Левиина, и у меня была златокожая рабыня-наложница. Я купил ее на рынке Вавилона задешево, потому что она не казалась никому зрелой женщиной, способной к деторождению и тяжелой семейной работе. Моя же супруга не могла иметь детей и никогда не терпела возле себя соперниц в этом деле. Но случилось так, что когда Эзра, разодравши не себе одежды, потребовал ото всех, чтобы удалили от себя жен-язычниц, моя маленькая Уаркха уже понесла дитя во чреве. По закону Моисееву я давно бы мог отослать от себя женщину, иссохшую, подобно пустынной колючке, от сварливости и неплодия, и взять в жены мою дикарочку. И сделал бы так — но она ведь никогда не захотела бы принять веру народа Адонаи. Нет, язычницей и многобожницей она не была, но иные миры, более древние, чем Земля Обетования, бродили в ее агатово-черных зрачках. Ее слушались все животные и все вещи в доме; шаги ее были неслышны и не пригибали травы, а тело не было подвержено телесным скорбям и поветриям. От нее кругами исходил покой… Даже моей жены он коснулся, хотя не вполне, как я узнал впоследствии.
Однако Эзра возопил, что у нас в доме поселилось нечестие и мы поклоняемся идолам. Их ни одного не было под нашей кровлей, просто Уаркха целовала цветы, и листья сикоморы гладили ее по щеке зелеными ладонями.
Тогда я вспомнил другую супругу былых времен, которая не захотела терпеть в своем доме соперницу на мужнином ложе и второго сына в мужниных объятиях. Совсем как моя законная, чьим гневным молчанием было подогрето усердие нашего ревнителя. И вспомнил другую рабыню, что скиталась по знойным пескам с пересохшим горлом и отчаянием в груди по вине той, старшей жены. И — не смог бросить мою вторую женщину. Я ушел от них ото всех — пускай меня проклянут! — и покинул служение в новом храме, выйдя с моей Уаркхой из ограды, которую сам и строил вокруг него. Путь нас двоих пролег через пустыню, лошади наши пали. Я нес ее на руках, когда она уже кусала губы от первых схваток. Тогда вдруг появились всадники на одногорбых верблюдах и отвезли нас в свое поселение. Там, внутри одной из черных палаток, на каком-то тряпье, брошенном прямо наземь, появился на свет мой первый и единственный сын, а его мать умерла от тяготы и зноя. Я оставил мальчика жене хозяина, чтобы она выкормила его вместе со своим младенцем, а сам ушел скитаться по всему свету. Не могло быть для меня возврата к убившим мою милую…
— Однако ты возвращался, — сказал Камиль.
— Возвращался — во все те дни, когда Земля Обетованная являла собой образ моей погубленной любви. Всегда и во веки веков — прах и пепел, и пагубное мерцание, насылаемые за грех; я не понимал, к концу или началу времен я вернулся.
— Не сам ли твой гнев стал кольцом и стеной вокруг твоей страны, Арфист? — подумал вслух Мастер.
— Кольцо времен… Конец его не есть ли всегда его начало? — отозвался Субхути на их речи. — В том начале моем я страстно жаждал прозрения и способа избавиться ото страданий, которые вездесущи, и долго умерщвлял в себе всё плотское. Тогда ко мне, почти гибнущему от голода, жажды и отчаяния, вызванного сознанием тщеты моих усилий, пришла крестьянская девушка. Кожа ее пахла жарким зверем, крупные зубы белы, а глаза, огромные, как у священной коровы, бездонны; и бездонна была ее кротость и доброта. Она почти силой заставила меня съесть принесенное ею — кислое и прохладное молоко буйволицы, пресный рис и дикий мед из дупла. Я поел, утешился и после еды и питья захотел также и ее саму. Бездумно и весело перечеркнул я свои упования ради живой жизни, ее прелести и аромата.
— И не раскаялся? — подозрительно спросил Барух.
— Что было в этом пользы! Хотя вначале — о, конечно. Я знал, что изменил Пути, желая спрямить его петлю и получить дары, для которых еще не созрел. Потому и пал. Когда мой Путь в конце концов вернул меня к себе, я счел поражением ту уступку своей животной природе. Да, до сегодняшнего дня я так и думал — поражением и стыдом. Но послушай, Барух: когда она ушла от меня наконец, моя возлюбленная и мать моего будущего мальчика, я увидел вещий сон, который запомнил.
Будто бы проходил я пустыней и видел, как женщина, несколько недель назад родившая ребенка в жалком шатре, бросив сына, металась в поисках воды, потому что сухи были бурдюки, в которых оставил ей запас тот, кто поселил ее здесь, вдали от гнева своей жены, и сухи груди ее, не могшие дать молока для дитяти. Когда она вернулась в полном отчаянии, сын ее сидел в озерце чистой воды, у родничка, который пробился через пол оттого, что он, плача, сучил ножками и разрыл песок. Он давно напился, а теперь шлепал по воде ладошками и смеялся радостно.
— Я слышал в детстве похожую историю о нашем священном источнике, — сказал Камиль.
- А вот чему я сам был свидетелем, — добавил его названный брат. — Тогда, в стране Сипангу, жил я в доме одного деревенского торговца. Как-то в нашу дверь постучали поздно вечером, когда совсем стемнело. Пришла молоденькая женщина, миловидная и в добротном по виду платье, и попросила продать на грош сладких тянучек. Я не захотел будить моего хозяина и обслужил ее сам. На второй и на третий день всё повторилось сначала. А на четвертый она подала мне в уплату сухой листок. «Что это значит? — спросил я. — Если ты бедна, скажи прямо, и мы поможем тебе задаром. Где твой дом?» Она не ответила и казалась очень смущенной и перепуганной. С тем и ушла. Я постеснялся за ней шпионить.
Утром мы с лавочником пошли по ее следам и — верите ли? — дошли до кладбища и уткнулись в свежий могильный холмик. Тут мой хозяин вспомнил, что месяцев девять назад, еще до моего появления, в нем похоронили юную женщину, умершую в дороге, положив ей в рот, по обычаю, три мелких монетки. Женщина эта была беременна. Мигом собрали людей и раскопали могилу: мать была мертва, а ребенок жив. И представьте, во рту у него была та последняя тянучка! Значит, она так любила свое дитя, что выносила и оберегла его и после своей смерти.
— Сомнительно мне, — покачал головой Субхути. — Сказку эту сочинили давно, хотя мало кто ее помнил в стране Ниппон, когда я туда приехал. Как же ты не угадал сразу обстоятельства той твоей ночной посетительницы, едва на нее глянув?
— Понимаешь, Биккху, угадал-то я куда больше, чем признался деревенским жителям. Еще на самой окраине деревни я услышал биение двух сердец — большого, пораженного неизлечимой болезнью, и маленького, едва народившегося. И понадобилось много терпения, красноречия и хитрости, чтобы убедить моих маловеров нарушить запрет и потревожить покойницу, уснувшую летаргическим сном.
— Но следы, как же следы? И могила была цела. Неужели ты, такой правдолюбец, подделал…
— Нет, конечно; ей не так трудно было оставить их самой, выбравшись с оборотной стороны пространства, когда она уже насовсем померла для этого света.
— Много мы наговорили друг другу сегодня, — сказал Барух, — но затейливей нас всех, пожалуй, ты, Мастер. Только мы рассказали о своих женщинах, а ты — ты нет. У тебя самого была когда-нибудь любимая?
Камилл уклончиво усмехнулся, как человек, которому неохота говорить зря, но и уйти от прямого ответа не представляется возможным.
— Субхути. Ты знавал кочевников-рома, ведь так? Они одной с тобой земли, но переняли многие иранские и туранские обычаи, пока изгнанниками шли через эти земли. Как-то ты проходил мимо их становища — по пути в Китай или в иное время, неважно, — и увидел девчонку лет девяти-десяти. Она лепила тесто на раскаленную внутреннюю поверхность земляной печи-тамдыра со сноровкой бывалой хозяйки, и ты залюбовался ею: у нее были мохнатые ресницы, брови как ласточкино крыло и крупные белые зубы, а сама она была черна, легка и певуча, будто кузнечик. Перехватив твой взгляд, она сняла готовую лепешку с самого верха стопки и, положив на широкий древесный лист, вручила тебе — легче пуха и нежнее поцелуя оказался ее огнедышащий подарок.
— Но, Камилл, так давно, — начал тот. Однако Мастер, не останавливаясь, продолжил:
— Барух. Помнишь, ты и твои колхидские приятели наезжали в горное селение — покупать некие особенные груши, которые только здесь и росли? На повороте узкой дороги стояла усадьба, и черноволосая молодуха показала вам дубовое корыто, долбленое из целого ствола, куда их стряхивали прямо с дерева — они были точно из камня! — и сказала: «Берите сколько угодно.» Ярко-зеленые бугристые плоды должны были улежаться недели через две-три, стать золотыми и полупрозрачными от медового сока. Походка юной женщины была горделива, в глазах было чаяние нового материнства; годовалый ребенок держался за юбку, а старший, лет пяти, следил за гостями с дружелюбной настороженностью. Отец его, будучи в отлучке, оставил вместо себя истинного хозяина и защитника.
— Правда, Камилл. Но я и сам еле то помню…
— Камиль, брат мой, — рука Мастера опустилась на тонкое плечо Водителя Караванов. — Помнишь, ты пас овец, живя в доме кормилицы, и они заблудились? Ты нашел их на удивление быстро, в маленьком поселении земледельцев, которые их переняли ради того, чтобы вернуть хозяину. У старухи во дворе ходили черные козы — из пуха таких делают войлок для ваших палаток. Было жарко, и тебе почему-то так захотелось козьего молока! Старуха видела, как ты облизнул губы…
— Старуха! Ее прямой стан был в два обхвата, а волосы вились стальной проволокой и были спутаны, как узор на ладно откованной сабле. Чумазые внуки ее дочерей и невесток с воплями носились по дворику и дергали меня за полы и волосы, вызывая на игру, только я не поддавался — у меня было тут дело.
— Старуха изловила козу с самым большим выменем, облила его водой и обтерла и, пока ты собирал своих блудных овец, подоила; а козлята и дети носились вокруг, едва не опрокидывая ведерко. Струйки звенели о его дно немудрящей музыкой, шипела и пузырилась шапка пены…
— Оно было совсем невкусное, это молоко! Но я выпил, не поморщившись. Старая женщина — я никогда не видел подобной. Она возвышалась точно плодоносная пальма, в ней была сила, и стойкость, и юмор, и она подарила мне сразу всё то, чего я был лишен по причине своего сиротства.
— Ну вот, я вам и рассказал, и напомнил. Все они и есть мои любимые.
— Камилл, но если ты такой старый, почему ты такой молодой, почти как я?
— Разве я один такой несуразный? Погляди на Субхути. На берегу моря он стал совсем юнцом, а веков ему немало. Или Барух. Он прошел не только через иудейскую — через всю земную историю, а на взгляд молодец молодцом. Так и я: родился в сердцевине времен, дошел до конца, а потом возвратился к началу.
— Как такое можно?
— Ну вот представь себе. Время — клубок. Тебе-то кажется, что оно растянуто в длину, но это просто мы так его читаем. Или еще так: мир, данный нам в наших ощущениях, — полый шар. Запусти в него, скажем, комара, и он будет летать, покуда живет. Ему будет казаться, что его метания — это вселенная, а на самом деле — просто ловушка, если глянуть снаружи. Можно из нее вырываться, приходить и уходить — если знаешь куда — только сие комару не по плечу.
— А кто может, Камилл?
— Тот, кто чувствует притяжение любви.
— Такой, как у тебя — ко всем женщинам Земли?
— И к женщинам, и к мужам, и к зверью всякому. И идет по путеводной нити.
— Удивительные вы люди, брат мой. Я хотел бы стать…
— Почему ты думаешь, что не стал уже? Только тебя надо разбудить.
— Ну вот, — победно ворвался Майсара. — Стоило им только сказать, что я от тебя, Камилл, — так всякого-разного надавали. Я даже запутался, как что готовят. Вот эту толстую белую рыбину вроде варят, красную так едят, она копченая, — а эти тощие хвостишки за один раз в рот кладут и жуют вместе с костями. Вот хлеб. Вот зелень. Эти уши из сырого теста надо в кипящую воду бросить и ждать, пока всплывут. Ягоды тоже имеются на сладкое — нарочно дали, чтоб косточками в цель плеваться, они круглые и увесистые. Я уже всего напробовался по завязку. Да вы, я смотрю, никакого интереса не проявляете. Не голодные, что ли?
— Мы сыты воспоминаниями о былых любовях, — ответил за всех Субхути.
Они, конечно, пожевали-таки кое-чего и заснули на том же полу, прижавшись для тепла друг к другу. Дом, полый и легкий, высушенный ярым солнцем, звенел от ветра.
— Как гитара, — полусонно пробормотал иудей. — Хотел бы я знать, каково тут, когда на ней разыгрываются симфонии!
А еще дом раскачивался, как верблюд-мехари, и убаюкивал; лежа на спине, легко представить, что он медленно движется и ты плывешь по морю песка, думал Камиль. И во сне, и наяву ты продолжаешь путешествовать, не прерывается твое странствие, поэтому и твой сон длится и когда ты открываешь глаза, только ты этого не замечаешь. Тянутся нити, соединяющие сон с явью, тело с его жильцом, обе половинки мироздания; и мы всегда потеряны и запутаны в них. Мы обречены на странствие, ибо нет у нас дома. Встречая любимых, думаем, что его обрели, но это не совсем так и совсем не так. Встречи с милой — у колодца. Встречи пастухов — у колодца. В центре мироздания вырыт колодец, это его ось: чистая вода стоит в нем вровень с краями. Все пути ведут к месту встречи караванов…
Камиль заснул.
И тотчас же проснулся оттого, что звал его чей-то звонкий, как бы ребячий голосок. Он отозвался, не голосом, а чем-то иным, и сразу же — не шестым, а неким седьмым чувством — понял, что его перенесло в мир, одновременно прозрачный, как весеннее утро, и непроницаемый, как броня. Карагачи смеялись в нем глянцевой листвой, нежно алел восток, и на сухую, трещиноватую почву пустыни пал розоватый отблеск.
Вокруг бродили козы — белые, с шелковистой шерстью. Вид у них был деловой, загадочный и слегка усталый, будто только из ночного, где пастухи разъезжали на них верхом по каким-то не совсем респектабельным делам.
За пределами этого хрустального мирка осталось всё: три пророка и Майсара, их животные, диковинные города, Река и вроде бы даже сам Путь, оставив по себе чувство ждущей пустоты. Мир этот, позвав Камиля, молчал, ожидая от него еще одного душевного движения: знака, вопроса, пароля или просто радости?
И конечно, тут был колодец, какой он придумал в своем полусне. Такой же, к каким он привык — низкий, круглый, заваленный тяжеленным камнем. Около него стояла длинная каменная колода на опорах: ее почему-то пододвинули совсем близко и приставили к верхнему краю.
Снова его позвали:
— Путник, не хочешь ли напиться?
Камиль оглянулся. При стаде, разумеется была и пастушка — девочка лет семи-восьми, в простенькой серой рубахе и шароварах, черные косички спрятаны под покрывало, чтобы голову не напекло. О лице из-за этого нельзя судить; вот ручки на виду, они слегка шершавы, а маленькие ступни — босые. Все двадцать ноготков любовно выкрашены хной.
— Пожалуй, я не против.
— Тогда дай попить и моим козам, а то мне никак не отвалить камень — я маленькая и не очень сильная.
— Зачем же тебя такую одну отпускают пасти? — спросил он, трудясь над глыбой и одновременно пытаясь заглянуть под сень тяжелой покрышки.
— Все дети моей нянюшки и кормилицы пасут: чем я их лучше? А помощники вроде тебя всегда находятся, только позови.
(Издалека же ты меня вызвала, подумал он про себя. Наверное, сама не понимаешь, откуда, и я тоже не знаю.)
— Кормилица, значит. А родители есть у тебя?
— В Городе Мира — есть. Отец мой имеет прозвище Аль-Сиддик — Правдивый, потому что он не умеет обманывать, а мама Зулейха — самая красивая в мире.
Он улыбнулся:
— Так всегда бывает. А ты сама красивая?
— Рано хвастаться. Вот вырасту — увидишь, — деловито отрезала она. — Ну старайся же, овцы давно пить хотят.
В ее тоне звучала властность ребенка, которому никогда не отказывают в просьбах, если они насущны, и поэтому не возникает никакой почвы для капризов. Вдвоем они. уперев в камень рычаг — лежащую тут же палку — освободили колодец от замка и заглянули туда. Глубоко внизу блеснуло чистое полнолуние влаги.
— Ой, как далеко стала. Источник тут — подземная река, а она своенравная, вечно блуждает и меняет русло. Такого, правда, нету, чтобы совсем высыхала. Ты умеешь подманивать воду?
— Разве что кувшином или ведерком на цепи или кожаном ремне, а этого здесь не видать.
— Ну-у, так неинтересно. Знаешь, давай споем песенку Хозяину Чистой Воды. Я умею, у нас все в роду умеют. А ты?
— Нет.
— Хочешь, научу?
Девочка взяла его за руку и наклонилась над краем, ткань сдвинулась с кос на затылок. Профиль ее был тонок и изящен, ресницы загнуты над темно-карими глазами, губы чуть оттопырены, как лепестки юной розы. Тягучая мелодия, которую она завела, была полна прохлады и печали, тихие переливы звучали так, как звучит потаенный родник. Камиль пытался подпеть, но робко — боялся испортить красоту.
Вода внезапно дрогнула и начала подыматься кверху, вскипая ледяными брызгами, — пока не стала вровень с краями и не хлынула в поилку. Пили козы. Двое детей, одному было двадцать, другой — восемь, из горсти умывались ею и плескали друг в друга. На вкус она была как виноградный сок из давильни, пока тот не перебродил.
— Вот теперь я точно знаю, что ты и поешь красиво, и сама красивая, — сказал Камиль. — Не скучно тебе тут с одними козами?
— Ты не видел нашей жизни — зачем говоришь? Тут отдают детей в Степь, чтобы они знали: на земле есть не только дома, улицы и каналы, а всё вот это, — она взмахнула руками. — В городе никак не научишься тому, что вода — драгоценность, а те, кто дает мясо — живые.
— Умница ты. Хочешь, я познакомлю тебя с моими друзьями? — Камиль подумал о них и почувствовал, как его потянуло за пределы этого мирка.
Девочка покачала головой:
— Не надо. У них свой путь, у меня свой. Прощай: я погоню стадо дальше.
— Я увижу тебя еще раз?
— Да, но только не скоро. Пока рядом с тобой нет места для меня. Пройдет время — много времени. Тебя посетят заботы, ты родишь детей от твоей красивой жены, будешь участвовать в кровавых сражениях, таких, о которых мы здесь знаем только понаслышке; виски и борода твои поседеют, а ты всё жди… жди…
Она махнула рукой, подняла с земли свой пастушеский посох.
— Как имя твое? — крикнул вослед Камиль.
— Айше, — ответила она, не оборачиваясь. «Если бы она обернулась, я бы вмиг умер,» — подумал он.
И проснулся — посреди ночи, когда еще не развиднелось за щелями тонких стен. Слышно было, как ослы наружи вздыхали, придремывая, Варда пожевывала то ли траву, то ли колючку, Ибн Лабун совсем по-мужски поварчивал, уткнувшись в материнский бок. «Всё спокойно, всё как надо», — подумал Камиль.
Утром этого мира, когда Странники умывались из кувшина и завтракали, удивлялся Майсара:
— Хозяин, чего ты улыбаешься, как дурень, и не ешь ничего толком? Или случилась с тобой очередная нелепица?
— Не приставай к нему, — сказал Камилл. — Он попробовал несозревший плод с дерева своего будущего.
— Ты уходил из нашей Майи в иную, — заметил Субхути с легкой укоризной. — Не очень это было по-дружески с твоей стороны.
А Барух, ничего не сказал — только усмехнулся по-новому и взял беззвучный аккорд на своей молчаливой арфе.
Часом позже они стояли у плоского, слегка заболоченного лимана. Мечевидные листья торчали из какой-то буроватой колосящейся травы. Они держались крепко, хотя ветер раскачивал вокруг них тонкую поросль на кочках. Столбы комаров роились над поверхностью вод, роясь и вздымаясь к небесам, и была их такая прорва и таких чисто по-бабски злых, что не кусались они здесь, по всей вероятности, из одного лишь междусобойного соперничества, которое поглощало все их силы. Кое-кого они в былые времена, однако, обглодали начисто: чуть дальше по берегу лежал кверху хребтиной дубовый остов то ли карбаса, то ли баркаса.
— Ну и верфь соорудили — на самой топкой топи, — с легким презрением сказал Майсара. — Сколько мест изъездил, а никогда такого не видал.
— Плоскодонки для рыбной ловли, может быть, и стоит делать на плоском месте, — со скептическим раздумьем добавил Арфист. — Или тихоходные баржи, скажем. Чтобы сразу на соответствующую им влагу спускать.
Утром Камилл, которого они четверо негласно признали старшим над собою, объявил, что поскольку сухое место кончилось, огибать земную ширь им придется по морю.
— А корабль будет? — поинтересовался Камиль. — Это не пустяк — на него подрядиться, а золота у нас немного, сам знаешь.
— У меня здесь не только дом, братья, но и прогулочная яхта, — с шутливой важностью произнес Камилл. — Друзья построили: как у графа Монте… забыл. И даже еще получше. А монета у нас не в ходу, я уже предупреждал.
— Задаром, выходит? — удивился Майсара. — Щедрый у тебя народ.
У четверки возникла неясная надежда, что эта «яхта» будет попрочнее странноприимной хижины, однако полной уверенности в этом не было: отсюда и скептический настрой.
— Раз говорили — яхта, значит, должна быть яхта, это такое кривое и косое, то есть с косым парусом, — подбавил юмора Субхути. Он выглядел тут, на морском берегу, совсем мальчишкой, и настроение у него стало легкое. — Только может ли быть корабль в этом туманном мире? Вон какое покрывало стелется по воде: чуть подними взгляд — и уже не видно ни волны, ни неба, ни верха, ни низа.
И тут он замолчал — они все замолчали, — потому что корабль уже двигался им навстречу, распустив округлые от ветра паруса, и ничто не было ему помехой: он почти не погружался в белесоватое марево, и от этого казалось, что плывет он по небу. Был он невелик и изящен, крутобок, точно половинка грецкого ореха, и весь одет резьбой. Терпкий и свежий запах соли и йода зацепился за его изобильную оснастку: Барух, который немного смыслил в корабельном мастерстве, подумал, что она никакая не яхтовая, скорее как у бригантины, и как только это чудо не перевернется кверху килем.
— Он у нас неплохо вышел, — говорил между тем Древесный Мастер. — Своенравен немного, игрив — чистое дитя или девушка. Характер уже вовсю проявился, а зрелой воли пока нет. Такой материал дерево: вроде бы и мягкий, податливый, лепи и режь его как угодно. Только вдруг оказывается, что это «как угодно» само дерево и диктует. Пойдешь ему наперекор — создашь безобразие или вовсе обломишь. Усилия не приложишь — так и останется кургузой деревяшкой, Двоякое сырье: неясно, кто кем владеет, творец творением или творение творцом.
— Как же им управлять, твоим суденышком? — полюбопытствовал Камиль.
— Так оно ручное. Я его начинил всякой электроникой.
— Элек… Она ведь железная.
— Смотря какая. Я вам про железки для простоты объяснял. В моем городе материал не так тяготит мастера, как замысел, и в ход идет многое. Главное дело — внутри кораблика почти то, что у нас в голове, и работает похоже.
— Так он… оно… думает?
— Хм. Как по-твоему, Камиль, мы чем думаем? Мозгами или… Хотя это тебе пока непонятно. В общем, кораблик улавливает желание хозяина, а поступает, как хочется. Точно девушка. Не зря англичане называют корабль местоимением женского рода! Однако наперекор мне он никогда не поступит и быстро учится, потому что я его люблю — и он тоже начинает меня любить.
Кораблик тем временем подошел совсем близко, заполоскал парусом и повернулся боком, чтобы люди могли рассмотреть белую с золотом надпись.
Субхути, желая показать, какой он полиглот, прочел:
— «Стелла Мару». Звезда и Глаз. Только слово «Глаз» ты тоже написал по-латыни, а не иероглифом. Почему, Камилл?
— Потому что ты прочел не совсем так, Биккху. Надо — «Стелла Марис». Морская Звезда.
— Красивое имя, — Субхути не желал сдаваться. — Но тогда получается, что корабль у тебя незрячий — как он будет прозревать Путь через морской туман и соленые брызги?
— Так нарисуй его — и не знак, а сам этот глаз.
— Я сделаю его синим, с черными ресницами.
— Это ты прекрасно выдумал! У моей Звезды в самом деле были такие очи, они меняли цвет, как небо, в зависимости от настроения, но синий означал полноту любви.
История умалчивает то, как Странники загружались на корабль и откуда они взяли провизию и запас пресной воды — в сущности, эти технические подробности неинтересны. Разве не было у Мастера множества друзей в его собственном городе? И как устроили в трюме Варду, ее сына и верховых ослов, сделав им комфортные денники… И как сами расположились в легкой деревянной палатке, называемой «каюта», устланной коврами местного тканья — без ворса, но зато ярко-полосатыми, черно-бело-желто-зелено-розовыми, как тигр на цветочном лугу. Высокие оконные рамы насквозь просвистывал ветер, память Странников ночью всякий раз возвращала их на берег, откуда они отплыли, и снились им такие же необыкновенные сны, как и Камилю в его последнюю сухопутную ночь.
Трюм, тем не менее, заслужил особого упоминания. Денники, ящики и мешки с провиантом заняли в нем изрядную часть. Оставшееся пространcтво было вроде бы небольшим, но когда Росинант, внезапно решив показать свой характер, вздумал поразмяться, оставив за флагом Баруха и Майсару, которые кричали и топотали вослед по настилу, оно мигом раздалось до размеров хорошего караван-сарая.
На гвалт явились Камиль под руку с Мастером.
— Я же предупреждал — озорует она, — сказал Камилл. — Ну будет, Стелла, успокойся, незачем так расходиться. Загоняй этого гуляку в стойло. Если потакать всяким ишакам и лошакам, скоро не люди на них, а они на людей сядут. Вообще-то ты права — морская дорога длинная, а скакунов необходимо выгуливать, чтобы сохранили форму.
— Какая «Стелла» огромная, прямо город, — изумился Камиль. — Это ж мы ее не направим куда надо.
— Ерунда. всего-навсего тут свернутое пространство. Когда удобно — раскинется вдоль и поперек, когда надо — снова стиснется. Чего бояться? Арабы — прирожденные мореплаватели, это у них с молоком матери всосано. Они пустынножители, а пустыню, как и океан, не назовешь твердью.
— И руля я не увидел.
— Правильно. Стань на капитанский мостик — и «Стелла» будет знать, что ты командир. Куда ты захочешь — туда и пойдет и еще подcтрахуется от скал и подводных рифов. У нее глаза получше наших, видят на фарсах в темноту и на два фарсаха в глубину. Это помимо того ока, что Биккху ей пририсовывает.
Сам Субхути сидел за бортом в люльке и найденными на борту красками усердно малевал пониже названия огромный лазурный глаз с мудрым и лукавым выражением. Слова «STELLA MARIS» изогнулись над ним, как крутая бровь.
Работников и помощников было у Странников довольно, и всё равно — уминались и устраивались день и часть ночи. Отплыли наутро, в виду у половины городского населения. Солнце, едва взойдя на небо, заплескалось и раздробилось в дорожке, что шла за кормой, ветер оживил море, и крутобокий кораблик — морской конек — поскакал с волны на волну, неся в своей утробе неисчерпаемость бытия. Небо было ясное; громоздились на нем белоснежные крепости, еще не накопившие в себе громов и молний. На палубу летели шальные капли. Камиль облизал солоноватые губы:
— Сколько хвастовства у моря, брат мой. Шум, брызги, просторы — а для питья непригодно!
— Зачем это ему нужно, братишка? — отозвался Камилл. Оба стояли на носу, свесившись с узорных перилец. — Море и так внутри нас и нашего бытия. Оно солоно как кровь, а лучше сказать — кровь солона, как морская вода. Все мы вышли из моря, разве ты не слышал этого? Человек начался с соленой капли, что обросла костяком и плотью, а та прекрасная жизнь, над которой он возвышается, зародилась в глуби соленых вод и выплеснулась на полосу прибоя в пригоршне горькой влаги. Мы несем в себе Мировой Океан, который омывает сушу.
А сам Океан в это время беззлобно играл с кораблем, раскачивал его на длинной волне. День стоял теплый и ясный — блаженный день. Странники свыкались с обстановкой и нравом «Стеллы» — было ясно, что она определила себе целью пересечь большую воду и ни за какие команды от нее не отступится.
— И конечно, будем заходить на острова, — сказал Камилл. — Иначе какие мы искатели приключений?
— По-моему, мы так и ждем, когда они свалятся нам на голову, эти приключения! — проворчал Майсара. — А ведь как простенько и мило начиналось наше с Камилем странствие.
Собственно, его настроение было куда более благодушным, чем он хотел показать — ибо сразу же обнаружил поблизости от жилого помещения чистенькую кухню, по определению Камилла — «камбуз», где готовить еду было легче легкого: сама режет, сама чистит, сама жару поддает. И животным не нужно было задавать корма — он поступал по мере потребности, знай себе хрупай в уютной полутьме обширного трюма.
Ближе к вечеру, когда солнце стояло еще высоко, на горизонте встал первый остров: плоский и издали сияющий, как золотое блюдо. Когда кораблик стал вблизи и Странники спустили шлюпку, они увидели, что остров до самых краев зарос пшеницей. Колосья от спелости пригибались к воде и роняли в нее зерна, которые ниспадали с легким шорохом. Каждое было размером с крупную жемчужину. Шустрые, круглобокие грызуны: суслики, бурундуки, тушканчики, — споро растаскивали и раскатывали их по норкам, хоронили в землю. Деловитый писк, возня, постукивание сухих стеблей наполняли окрестность.
— И урожай же тут — скоро острова не хватит, — заметил Майсара. На его с Камилем родине засевались небольшие клочки вблизи гор, и здешнее расточительное великолепие потрясло его до самых печенок. — Земля аж изнемогает. Из любой норы весной целый сноп прорастет.
— Верно. Заполонило всю землю, — Мастер сложил узкие ладони ковшиком, и округлые золотые бусины ссыпались в него, мгновенно заполнив горсть. Поднес ко рту, надкусил одно. — А и сладка здешняя пшеница, братья мои! Жарить и то не обязательно: разотри в руках, сдуй шелуху и ешь.
Барух повторил его жест.
— Да, поистине сладкое зерно — точно сон о родине, Камилл.
— Ты верно понял. На твоей земле в годы первых судей росли именно такие злаки, и длилось это до тех пор, пока вы давали полям отдыхать от вас в седмицы и юбилейный год.
Они оба, мечтательно щурясь на горизонт, стояли по пояс в хлебах, наполненных вечерним светом, и держали друг друга за руки.
— Уд-Рест, один из островов блаженных у скандинавов, — говорил иудей. — На нем растут еще цветки Солнца, в человеческий рост, с прямым грубым стеблем и венцом ярко-желтых лепестков на голове, и синие-синие, пятилепестковые и с зубчатой коронкой, цветы владык-василевсов.
— В камбузе этом, — как бы между прочим заговорил Майсара, — веялка и зернотерка имеются. И даже малая пекарня, чтобы те, кто совсем заелся, могли печь себе свежий хлеб и пышные лепешки вместо сухарей и галет месячной давности.
Это был поклеп: корабельный хлеб в особых прозрачных завертках был свежий, как будто вчера испекли. Конечно, вчера — не сегодня…
— Трюм наш ведь бездонный, — прибавил Камиль.
Его брат обернулся с улыбкой:
— Что, думаете, как набрать зерна для нашего путешествия?
— Сил всё равно не хватит.
— Если захотели — то хватит, — азартно сказал Субхути. — Ведь не один я умею чертить пути в воздухе и командовать ветром. Попробуем?
Легко веющий бриз оборотился маленьким смерчем. Поле заколыхалось. Между смерчиком и палубой корабля дугой протянулось нечто радужно переливающееся — полукруг высоко изогнутого моста, торжественная арка, световод. Колосья вытянулись, обратились кверху; зерно, шелестя, втянулось в него и струей ниспало в открытый навстречу люк.
— Надеюсь, она догадается растянуть свое вместилище, — озабоченно сказал Майсара. — Животных как бы не засыпало: а то придется им проедать себе выход.
— Не беспокойся, она ведь умница, — Камиль, как и все Странники, не стоял изумленным столбом, а работал. Собирали зерно горстями в расставленную одежду и подкидывали навстречу живому смерчику. Постепенно они вошли в азарт и даже стали насвистывать какую-то немудрящую песню.
Грызуны от перепуга замерли; вытянулись столбиком у своих жилых нор и подземных закромов, глядя на пришлецов с немой укоризной.
— Жадюги, — рассмеялся Камилл. — Ведь у самих уже на две зимы и три лета натаскано. Верно я говорю, хвостатики?
Мышь-полевка, каряя и с темной полоской по хребту, взобралась по его джинсовой штанине и храбро уселась на подставленную ладонь, свесив хвост шлейфом, прихорашиваясь и поводя усами.
— Мыша, вас тут никто не обижает? И большие птицы не прилетают? Ах, никакие. Значит, бывают всё же, иначе б вы спросили, какие-такие птицы… Да нет, мне надо не какую попало, а самую-самую. Ну конечно, для вас они все огромные и страшные, все набивают зерном полный зоб и улетают. Но одна из них…
Тут Камилю, что стоял к нем всех ближе, почудилось, что среди этого шутливого монолога прозвучал крошечный голосок:
— Однажды весенней ночью на нас опустилась туча: она была белая-пребелая и сияла, как луна. Мы вышли из нор и стояли у них, как сегодня, готовые туда шмыгнуть при малейшей опасности, и нам было очень боязно. Только и хорошо вместе с этим: всё звенело внутри, как от радостного смеха, и казалось нам, что этот смех мы не можем в себя вместить, даже разделив. Мы ведь такие махонькие! А потом мы услышали что-то похожее на стрекот королевского оркестра из тысячи кузнечиков или на трели огромного жаворонка в поднебесье, и это, наоборот, вместило в мебя нас. И ослабло, отдалилось, улетучилось. Мы же сидели три дня и три ночи, будто зачарованные, и потом долго не было у нас аппетита ни на зеленые полочные колоски, ни на горох старого урожая, ни даже на луговую клубнику с бело-розовым бочком. Но была ли то птица, о которой ты спрашиваешь, мы не знаем.
— Спасибо, сударыня, — он поцеловал мышь в полосатую спинку и опустил наземь. — То была она, конечно. Ничего не поделаешь, и людям невозможно вместить ее в себя — только быть поглощенными…
— Неужели, Камилл, ты понимаешь язык зверей, как царь Сулайман ибн Дауд?
— Как сказать. Языков, и звериных, и человеческих, так много, что не охватишь. Но главный из них знаем и я, и ты, брат. Только тебя еще надо приучить к тому, что ты его знаешь.
* * *
…И снова расстилалось перед ними море — старый путь и вечно новый, существующий от века и обновляемый ежеминутно. Игра небесного света в мелких бурунчиках, колыбель земной жизни, влажная пустыня, где не остается следов — только струи запахов, по которым находят дорогу дельфины, рыбы и диковинные существа глубин. Ясность и покой кругами расходились от кораблика. Осадка «Стеллы» поуменьшилась, и не так легко она танцевала на волне, однако в ее движениях появилась особая грация и удовлетворенность, точно у женщины, почувствовавшей в себе счастливый плод брака.
Когда ветер дул навстречу и чуткие паруса спадали, «Стелла» виртуозно лавировала — крошечная ртутинка, прижатая воздухом к водяной стене, — жадно вбирала парусами попутный ветер, отдыхала в полнейший штиль, едва скользя по сонной морской глади. Арфа Баруха висела на гвозде, вколоченном в грот-мачту, нерешительно пробовала голос. Сам он, сидя на бухте троса, начищал свою неизменно ржавую шпагу в чаянии грядущих битв, глядел вдаль острым и пытливым взором вековечного бродяги. Море разглаживало горестные складки на лбу, смиряло мысли; сладость упокоения была в нем для Арфиста, тревога колыбели.
Субхути скрестил ноги на видавшей виды циновке, которую бросил поверх чистого палубного настила, медитировал, вперив очи то в тусклый солнечный диск за пеленой кружевных облаков, то в блистающую солнечную дорожку. Внезапно это надоедало ему, он вскакивал, потягиваясь всем исхудавшим и совсем отроческим своим телом, подбегал к вантам и карабкался по ним наверх, раскачивался на рее, точно обезьяна, тихонько смеялся — и снова проваливался в недеяние.
Камиль сидел в корзине впередсмотрящего: море совсем его заворожило. Глаза, привыкшие видеть поразительное многообразие страны песков, не усыплялись монотонностью Океана: его малые и великие тайны разверзались перед Водителем Караванов подобно восточной сказке, где сюжет вписан в сюжет и «китайские резные шарики» повествований тянутся как бусы, нанизанные на нить времени.
А Камилл почти всё время пребывал на высоком капитанском мостике — то ли в самом деле управлял своим детищем, то ли просто бездельничал с приятностью и пользой для натруженной души. Ничего иного не мог дать ему «Батюшка Океан» — ни покоя, ни отваги, ни мечты, ни сказки: это было рождено вместе с самим Древесным Мастером.
Варда, Ибн Лабун и трое ослов стояли внизу не только в сытости, но и в холе: шерсть их почему-то не требовала ни щетки, ни скребницы.
Итак, все Странники и их животные отдыхали, один Майсара в камбузе развивал кипучую деятельность. Эта моряцкая кухня не только сама варила, пекла и жарила, но сама же и прибирала за собой, однако ей нужно было обязательно подать идею, чтобы ухватиться и развить; аппетитных же идей у Майсары за время пеших странствий поднакопилось в большом избытке.
Другой блаженный остров появился на горизонте на следующее утро. Сначала он выступал неясной темной громадой с пологими склонами, но чем ближе, тем становился зеленей и нарядней. Вблизи это была круглая гора, вся в кудрявой и глянцеволистой шевелюре. Густо-розовое восходящее солнце сидело на ее маковке, точно шляпа, а склоны были изрезаны поперечными террасами, продольными рядами аккуратных кустов. Неяркая серо-белая каемка песчаного пляжа, поросшая низкими, увитыми хмелем деревцами, была здесь единственно ровным местом.
Шлюпка Странников тут не просто сама спустилась на лебедке в воду с ними, уже сидящими внутри, а спрыгнула и помчалась от кораблика по резвым волнешкам. Пристала к берегу и зацепилась причальным концом за большой камень.
— Кажется, она знает, что тут за страна, — улыбнулся Биккху.
— Наверное, ты ей подсказал, о Субхути? — с лукавством спросил его Камилл. — Ты ведь ездил сюда.
— Погоди! Этот остров…
— Остров Чая, конечно.
— Я медитировал — тогда я был еще стар, и кровь воина не давала мне достичь желанного покоя. Измучился и вместо просветления попал во тьму глубокого сна. А проснувшись, во гневе вырвал у себя ресницы, брови, бороду и волосы на голове. Вот отчего кожа на моей голове так девственно чиста и равномерно гладка, и вот почему я кажусь валуном, что обточило море, — жрец с улыбкой погладил себя по черепу. — Позже ученики мои разнесли по всему миру сплетню, что из моих волос, брошенных на землю, вырос куст, напиток из листьев которого помогает не спать во время молитвы. А еще он открывает в человеке глубинный родник духовной и телесной силы, просветляет дыхание, очищает мысль и служит защитой и лекарством от сотен болезней.
— Говорят еще, что ты сам и привез его в страны Чин и Ниппон, — вступил в разговор Барух. — Там церемонию его заварки и питья сделали предметом любования.
— Это снова мои ученики-монахи. Я был только здесь, на Острове: в другом моем сне, светлом и истинном. И пил чай.
— Я тоже пил, — кивнул Арфист. — Сначала в Китае, потом в стране синих монголов, которые делают на основе его сытную и вкусную похлебку, потом у восточных склавов, которые переняли у китайцев их особого вида сосуд для приготовления напитка и, переделав, сочли его символом своего образа жизни. Только русы почему-то до бесконечности мешают заваренный чай с водою и сластят: видно, сила его их страшит.
— Есть множество оригинальных способов заваривать чай, — в азартом перебил его Биккху, — и все они чем-то хороши. Кто добавляет сладости, кто жира, кто взбивает веничком в невкусную пену и рассуждает о красоте метелки, сосуда и чашек, кто настаивает до черноты и едкости дегтя, — но суть чая от всего того нимало не меняется. Он дарит духовную бодрость и воскрешает угасшую жизнь.
— Одного не надо из него никогда делать, — добавил Древесный Мастер. — Святыни. Всё-таки раз это напиток, то рано или поздно заваривать его придется.
Камиль удивленно прислушивался к беседе: к известным чудачествам своих спутников он привык, но описанные ими свойства чая его прямо-таки заворожили.
— Вот бы, Камилл, и у нас в Хиджазе был такой чай, — вздохнул он. — Я люблю думать во время между бодрствованием и сном, но пленка этого полусна так тонка.
— Будет. И кое-что еще сходное появится. Потомки тех коз, которых ты пас в детстве, помогут вам открыть питье, куда более ароматное и густое, чем чай, и так же просветляющее мысль, хотя оно будет совсем другим.
Беседуя, пятеро Странников приблизились к самой подошве Горы Чая и теперь видели на ее душистых склонах хлопотливые фигурки в чем-то светлом.
— Сборщицы, — объяснил Камилл. — Берут сверху самые нежные, новорожденные листочки; от них и польза самая большая, и вреда растению не причиняется.
На сборщицах были конические шляпы, гладкие и блестящие, и по ним бегали солнечные зайчики. Иной раз вся поверхность вспыхивала, как — рефлектор, сказали бы Арфист и Мастер. Высокие и длинные корзины были привешены у каждой к боку. Пальцы порхали над рядом кустов, как бабочки, и их плетенки с необыкновенной быстротой наполнялись. То одна, то другая сборщица делала знак соседке по междурядью, и они вдвоем, держа за ручки, оттаскивали полную до краев корзину вниз. Там корзину принимали в объятия фигурки еще поменьше и скопом отволакивали в сторону.
— Занятой народ, — кивнул на них Майсара. — Это ж детишки трудятся. А в нашу сторону и не глянут, даже не спросят, чего это мы сюда заявились.
— А что бы ты ответил, если спросили? — улыбнулся Камилл. — Что любопытство заело?
— Ну, я человек дела. Мог бы попросить чая на пробу, чтобы купить партию.
— Так он у них непродажный. Собирать его можно только до полудня, потому что на ярком солнце он грубеет, наливается темной и терпкой зеленью. Поэтому и рвут только те его листочки, что распустились с первыми лучами. Работа тонкая и спешная. Я, правда, не думаю, что они нас не заметили. Одна «Стелла» чего стоит. Но любопытствовать о цели приезда никогда не станут. Недобрый человек солжет, добрый сам скажет, если захочет.
Так они стояли и наблюдали. Работа долго еще не прекращалась, но чем выше по небу взбиралось солнце и чем белей становился его свет, тем больше работниц в свободных и тонких одеяниях собиралось на окраинах — запускали руки в груды зеленого листа, скручивали его в пальцах, оценивая. Дети, наоборот, заходили в ряды, цеплялись за борта плетенок или подлезали под узкое донце, пытаясь его облегчить или просто из игры и озорства.
— О чужеземцы, — вдруг послышались откуда-то снизу, будто в ответ на недовольство Майсары, тонкие и смешливые голоса. — Наши матери послали нас, чтобы попросить вас разделить с нами полдник.
То было двое детишек лет пяти-шести, мальчик и девочка: у обоих темно-каштановые волосики забраны на самой макушке в косицы, виски и лоб подбриты, от чего выражение мордашек стало забавно-удивленным.
Вокруг недлинной белой рубашки каждого обмотан пестрый плетеный поясок, а ноги обуты в сандалии с толстой подошвой. Это были явные близняшки, однако мужчина смотрел решительней, его сестра — более доверчиво. Узкие глаза обоих уставились на Баруха как на самого старшего.
— Мы это сделаем охотно, — сказал он, невольно улыбаясь навстречу лукавым рожицам. — Вот только не создадим ли мы помехи вашей работе хлопотами вокруг наших персон?
— Гость — никогда не помеха; только после сердцевины дня, когда чай убран в сушила, ему может быть оказана куда большая честь, чем в начале, полном заботы, — с важной миной сказал мальчик гладкую, заученную фразу и, не удержавшись, фыркнул.
— Наши отцы как раз в полдень присылают нам свежее молоко, простоквашу и сыр от своих стад. И хотя сегодня у них что-то не получилось, запасов у нас хватит на всех. Есть все время в одной и той же компании страх как скучно, правда? — с непосредственностью семейного баловня добавила девочка.
— Где же пасутся стада ваших отцов? — спросил Барух.
Она махнула рукой куда-то в сторону водного горизонта.
— Чудесные детишки, — говорил иудей немного погодя, поспешая за ними. — Почему я не завел себе нигде таких внуков? Да ведь у меня, с моим мафусаиловым веком, и дети-то генетически не могли появиться. Я ходил по земле и не видел на ней теплого угла для себя…
— Так ведь потому и замечательно быть Странником, что все места твои, и все дети — твои внуки. Стоит только изменить ракурс. И не мучаться поисками своего кровного сына от златокожей, — тихонько возразил Древесный Мастер.
Барух слегка вздрогнул.
— Брат, а, может быть, нехорошо, когда человек стремится отделить для себя клочок мироздания и отгородиться в нем вот это моя жена и дети, мой дом, мое селение, моя страна? — Камиль внезапно подумал это вслух и испугался.
— Чудак! Ведь все народы — кочевники, и ни у одного из них нет прирожденного владения ни на других людей, ни на землю, ни на отечество. Прежде чем отделить, надо завладеть, а прежде чем завладеть — дойти, — ответил ему брат.
Тут они в самом деле дошли.
Женщины окружили их — все в чистом и светлом; шляпы они сняли, и лица их были обведены, как рамой, большим платком. От этого они казались молодыми и прекрасными. Гостей усадили в тень коренастого деревца. Здесь настланы были гладкие и блестящие циновки и растянуты поверх узорные светло-кремовые скатерти, шитые гладью. Девять цветов белого являли собой одежды и полотнища, и девятью девять цветов чая появилось на скатертях перед сотрапезниками: чая в фарфоровых круглых посудинах с носом, как у трубящего слоненка, совсем не страшного. Чай разливали в фарфоровые же звонкие стопки с двойными стенками, гладкой и узорчатой, — чтобы руку не обжечь. Напиток, от которого шел тонкий пар, был коричневый и нежно-зеленый, почти черный и бледно-соломенный, темно-красный, как рубин, и золотисто-желтый, как янтарь. Его цвет просвечивал сквозь стенки, аромат наполнял собой всю окрестность, вытесняя обычный воздух. Жар его освежал и прогонял духоту и зной, а теплота самым удивительным образом расширяла дыхание. От нежности его прошли истома и усталость, от терпкости сделался более острым взгляд, и в мире появились сотни оттенков цвета, вкуса и запаха, точно единый белый свет распался на полный спектр радужных цветов, оттенков и переходов.
— Какой напиток для водителя караванов, о брат мой! — то и дело восклицал Камиль.
— Погоди, и твоя земля родит не хуже, я ведь сулил тебе.
А потом, почти что нехотя, ибо волшебный чай едва не заменил им и еду, — они ели плотный, белый сыр, рассыпающийся на влажные крупицы, и кисловатое, нежно пузырящееся молоко розового и желтого цвета. Сыр пахнул молоком, молоко — земляникой и грушами.
— Кого они доят, здешние пастухи, интересно? — вслух размышлял Майсара. — Нашей Варде хоть мешками скармливай всякие фрукты-ягоды — не проймет. Еле-еле отдушка получится.
— Всё хорошо таким, как оно есть, — философски ответил Барух, нацеливаясь рукою на какие-то бледно-золотые стружки, что лежали кучкой на небольшом подносе. — Конечно, это масло, — добавил он с удовлетворением, — но совсем нежирное и во рту тает. Хлебушка бы им сюда, а то пища не слишком основательная.
В последнее время иудей заметно ожил, и возвышенное уныние стало покидать его на почаще и подольше.
— Я тоже подумал о хлебе, — кивнул Камилл. — Оставим женщинам немного нашего уд-рестского злака; он даже самосильно растет и множится, а в их руках даст урожай сам-тысячу.
Поели, ополоснули руки и лица в одном из многочисленных родников. За пшеницей был послан Майсара, а прочие Странники вошли в разговор с хозяйками.
— Где обитают ваши мужчины? — начал Биккху.
— На другом острове. Они навещают нас ради детей, — объяснила старшая из женщин. На вид ей было лет сорок, и волосы ее были темны. Старух же на Острове Горы вообще, кажется, не было. — Им скучно здесь. Они могли бы прожить рядом с нами гораздо большую жизнь, ведь чай дарует молодость телу, а спокойная жизнь — благодать душе. Но они любят бурную деятельность: скачки на лошадях, арканы, луки и стрелы, — и сманивают в нее наших сыновей, стоит им подрасти. Мы не противимся; здесь ничью волю не насилуют.
— Я полагал, что пастушеская жизнь скучна, однообразна и располагает к размышлениям, — удивился Субхути. — Потому и мечтал о ней, даже посох у меня такой, как у всех пастырей — с тяжелой загнутой рукоятью.
— Годится и овцу направить, подтянуть к собратьям поближе, и волка прогнать, — усмехнулся Мастер.
— Там не волки и даже не собаки, — бурно вмешалась молоденькая девушка. — Они были как мы…
— Да, я понял, — кивнул он. — И вашим пастухам приходится защищать уже не только стада и табуны. Поэтому они и перестали всякий день вас навещать?
— Да. Мы видимся, но реже и реже. Когда-то они приплывали на своих лодках каждый день по семеро, и жены не скучали без своих мужей и сынов, — вступила Старшая. — Потом по четверо, по трое, поодиночке, а нынче и совсем никого не видно по неделе.
— Но вы не бойтесь за них и за нас — они удержатся. Это воины! — с гордостью продолжила их молодая собеседница, когда замолкла ее мать.
«Какие они красивые, чистые и сильные, — подумал Камиль. — Я желал бы видеть всех наших женщин такими. Только я бы разрешил им носить гладкий цветной шелк, который струится и шелестит, и звонкие золотые бусы, серьги и браслеты, чтобы каждый их шаг овевался музыкой.»
— Прекрасные сборщицы чая, не видели ли вы здесь Белой Птицы и не откладывала ли она яйца на вершине вашего холма? — спросил Камилл.
— Нет, давно не видели. Она прилетает со стороны Острова Пастухов раз в году и на вершину не садится. Когда начинается первая летняя жара, Птица пролетает между солнцем и вершиной, накрывая наш остров тенью крыльев, и после этого чай зацветает. Мы обираем, сушим и храним тогда эти мелкие белые цветы, и чай из них — самый лучший.
— Я слышал о таком чае. Он нам и надобен. Не подарите ли немного сухих лепестков Странникам Океана?
— Мы хотели бы, чтобы все люди заваривали и пили наш чай, но цветы даем лишь тому, кто знает, что он такое по существу своему, — строго произнесла Старшая. — Их нельзя употреблять для забавы, как листья, иначе можно поплатиться очень дорого.
— И это я знаю. Отвар их может и убить, и воскресить, а иногда делает это одновременно, правда? — ответил Мастер. — Я однажды испытал его действие на себе, потому что я сродни всему растущему.
— Зачем тебе сейчас понадобился чай?
— Пока не знаю, но во вред или по легкомыслию я его не использую. Это я могу твердо обещать.
— Тот, кто заваривает или учит заваривать, рискует прежде всего собой, — предупредила она, — Ты и к этому готов?
— Я готов и к этому.
— Но даже этого мало. Известно ли тебе имя Белой Птицы, о которой ты узнавал?
— Оно из тех, что нельзя произнести губами и переложить в звук. Его не имеют права ни назвать, ни не называть. Оно созвучно с тем именем, что является сотым по счету, но между этими словами — зазор, в который бьет молния.
Женщина удивилась:
— Ты мудр и очень стар, если так рассуждаешь, а по виду совсем юнец. Хорошо, мы дадим тебе ларец с цветом чая, но соблюди три условия.
— Я слушаю и повинуюсь тебе.
— Вы посетите Остров Пастухов.
— Разумеется, — кивнул Камилл. — Туда ведет нас и наш путь.
— На твоем корабле осталась мать с детенышем — это не спутник для воинов, которыми вы теперь станете, и ее молоко отныне не ваш напиток — это питье мира, а вы выходите на дорогу войны.
— Хорошо, Варду мы вам отдадим, и тем более охотно, что она уже подвергалась опасности, а у вас того и гляди начнется нехватка молока.
— Чай мы даём в руки не тебе и не кому иному, а твоему брату — пусть он с ним не расстается до конца вашего пути и решит, когда надо будет заварить его.
— Я это сделаю, госпожа, только почему мне такая честь — не понимаю. Или ты видишь куда дальше всех нас? — ответил ей Камиль.
Странникам понадобилось время, чтобы переправить на берег Варду и Ибн Лабуна; потом несколько женщин отошли в деревню, что прилепилась к противоположному склону горы и была отсюда не видна, и принесли гладкий можжевеловый ящичек с крышкой. Камиль принял его на руки, да так и держал, пока они садились в лодку и грузились на борт «Стеллы».
— Жалко разлучаться с нашей Вардой, а уж с ребенком — тем более, — сказал Майсара. — И с третьей стороны, какой же мы тогда караван — без верблюдов?
— Хоть бы корабельная флотилия была. Цепочка торговых судов тоже именуется караваном, — пошутил Арфист. Он разглядывал ларец.
— Совсем простой работы. У нас был куда больше и украшен изображениями. Мы носили его на шестах перед войском. Там хранились наши святыни: позже он пропал или, что то же, был отнят от нас Адонаи за наши прегрешения. Но мы верим, что он вернется к нам в день последней битвы.
— Ничто не пропадает насовсем, — ответил Камилл. — Ни ковчег, ни человек, ни цель. Только наша битва не последняя, а этот чайный ящичек требует хотя бережного, но не благоговейного обращения.
Так они беседовали, а женщины, юные и пожилые, стояли на береговой полосе, смотрели на кораблик по имени «Стелла Марис», и их распущенные белые покрывала бились на ветру.
Вскоре после отплытия море вокруг «Стеллы» замерло и сделалось совсем недвижным; паруса заполоскали и поникли. Камилл сошел с палубы остановившегося кораблика, перегнулся за борт и прислушался к чему-то в глубине.
— Подводное течение, — догадался Барух. — Ты именно его хочешь услышать?
— Посреди моря тоже текут реки, — кивнул Мастер. — В этих застывших водах только они и могли бы еще двигаться и звучать под толщей волны. Но пока я ничего не могу поймать.
Камиль покинул свой высокий пост на верху мачты и по веревочной лестнице вантов слез на палубу, где собрались на совет остальные Странники. Вечер стоял ясный, солнце садилось не в облака, а в какую-то неразличимую хмарь: вроде и нет ничего, а свет расплывается и исчезает, не доходя до линии горизонта.
— Брат, слушай, — Камилл пододвинулся, взял его руку в обе свои. — Глубоко под водой не то колоколец бьется, как на шее мехари, не то струя из вымени его самки ударяет в серебряное ведерко — тихо, тихо. Так, как кровь пульсирует в кончиках пальцев, моих и твоих одинаково.
Один и тот же ритм живет под кожей океана и в глубине наших тел. Чувствуешь его?
— Я чувствую тепло твоих рук, брат.
— Слушай дальше.
Крошечный бубен отозвался в запястьях, дошел до локтя, перекинувшись на предплечье, ударил стрелой в сердце и иглами в виски — они оба, названные братья, стали биением одного сердца и звоном одного колокола. Тихое, как бы струнное гудение сплелось с этим звуком. Барух бы вспомнил орган в городе Реймсе — но это загудела, отзываясь, океанская глубь. И вдруг совсем близко послышалось упорное однотонное пение — двинулась, плеснула длинная морская волна, и на ее хребте чуть приподнялся кораблик; колыхнулся и прытко побежал по взволнованному морю.
— Мы вызвали к себе на помощь сильную подводную реку! — торжествующе сказал Древесный Мастер. — Теперь она будет нести нас и «Стеллу» к цели.
Странники разошлись на ночь по каютам. Остался один Субхути — была его очередь выступать на ночную вахту. За полночь его сменил Камиль. Он высыпался быстрей прочих: сказывалась не столько молодость — тут Биккху его перегнал — сколько близость к заветному ларчику. Однако и он придремал на капитанском месте, положась на разум корабля. На рассвете же, едва открыв глаза, он вскочил и даже крикнул от испуга: на «Стеллу» наплывала огромная скала, которая наклонилась вперед, грозя обрушиться. Мелкие камни беззвучно срывались с нее прямо в воду, немые чайки кружили над волнами.
Тут проснулись и сбежались все.
— Это и есть Остров Пастухов, да? — вскричал Майсара в непонятном возбуждении. — Нас притянуло? Скажите мне!
— Это очень похоже на Остров Пастухов, — раздумчиво начал говорить Камилл. — Руа… мне описывали его как обширное плато у горной цепи, что обрывается в море почти отвесно. Войти можно в бухту с изрезанными краями, узкую, как лезвие ножа. Дно там, однако, глубокое и чистое.
Течение, медленно кружа, обносило их вокруг острова, но ни прорехи не было в каменной стене. Сверху свисали ветви; диковинно извитые, тяжелые листья их были похожи на старинные монеты из серебра, покрытые налетом, или рассеченное на ленты опахало. Водопады без шума и плеска обрушивались на узкую прибрежную полосу и растворялись в море. Воздух пахнул душными тропиками.
Наконец, открылась бухта, но не тесной расщелиной, а почти озером. Сквозь серую кисею предутренней дымки виделись корабли, стоящие у причалов, яркие флаги трепетали по ветру, богатый и оживленный порт вставал за ними…
«Стелла Марис» замедлила ход.
— Подводная река не пускает, — озабоченно сказал Майсара. — Может быть, бросим якорь на рейде и лодкой доплывем, как всегда? Ну их, удобства!
— Помни, Майсара, у нашего корабля есть глаза, — веско произнес Биккху. — Даром я, что ли, рисовал самый красивый из них?
— Так разве они лучше моих видят?
— Я вам как раз это и говорил, а ты мне, похоже, не поверил, Майсара, — ответил ему Мастер. — Приборы…
— Твои приборы чувствуют правильно, — возразил Субхути, — но они слепы, как летучая мышь в подземелье. А мой Глаз в самом деле умеет видеть сквозь Майю. Майя написана поверх истинной жизни, как ремесленная подмалевка поверх картины великого живописца.
— Да-да, и повторяет настоящий Остров почти дословно, однако со смещением и кое-какими приманчивыми деталями. Порт, скажите на милость! Копия пиратской Тортуги! Увидя его, я окончательно понял, что дело неладно.
— Как же нам избавиться от неверного видения и долго ли оно протянется, Камилл? — потеребил Барух свою бородку.
— Хм. Говорят, подобное лечится подобным. Ты помнишь про свою арфу, заколдованную и немую… Немую, как и та картина, что перед нами?
Все внезапно услышали тот прежний органный звук, на он был громче, яснее, чище. Он повторился еще и еще. Необычайная мелодия полилась над островом. Там, где она протекала над струями и скалами, природа оживала и начинала играть: бликами на волне, купами мелких, но ярких цветов и листьев, которые вырывались из расщелин, дрожью эвкалиптовых ветвей. Видение бухты, города и судов ушло. От скального обрыва простирался склон, довольно пологий и поросший травой. Огромные камни скатились с него вниз в воду.
— Моя арфа обрела голос — впервые за многие века моих блужданий. И я даже не касался ее пальцами! — воскликнул Барух.
— И вовремя: она развеяла Остров Майи. Мы могли бы погибнуть, если бы понудили «Стеллу» идти среди рифов.
— Не так она проста, моя девчушка, — весело возразил Мастер. — С нее сталось бы и какую-нибудь хитрость придумать, если бы корабельщики заупрямились. Ну ладно, а теперь в самом деле поищем гавань и пастухов.
Было, однако, удивительным делом, что наши путешественники вообще их нашли. Берега естественной пристани, где, наконец, бросил якорь их кораблик, были пологи, растительность на них низка. Широчайшие естественные уступы вели к однотонно сереющему небу, переходя в цепи снежных гор со срезанными верхушками. Верхушки курились дымами, которые тянулись кверху столбом и растекались по плоскому куполу. Только одна вершина стояла без снежного плаща и дымного султана. Ее темная масса казалась головой, тогда как вытянутые вереницы ее соседок — руками, охватывающими равнину. А на плоской равнине, еле различимый посреди гигантских явлений природы, пасся пугливый скот и пребывали люди.
Они сбились на проплешине, точно неподвижные комки грязной шерсти: мелкие и более светлые — овцы и сторожевые собаки, темные и массивные — люди и кони. Дети прятались в середине стад, в кругу маток, под войлочными бурками отцов и старших братьев. Одни посохи торчали кверху — сухие древесные стволы без листьев, рога барана, вставшего на дыбы. Одежда, бесформенная и неуклюжая с виду, казалось, оберегала последние крохи жизни в телах. Все спали, и только один, видимо, сторож, поднял голову, чтобы встретиться глазами с прибывшими.
— Мир вам, люди! — поприветствовал их Древесный Мастер.
— И вам мир, — сторож выпрямился. Теперь только Странники увидели, насколько он был тощ. Щеки втянулись внутрь, глаза запали и погасли, и морщины струились по лицу подобно руслам иссохших ручьев. — Если может быть кому-нибудь мир на нашей земле.
— В чем же ваша беда? Что бы там ни было, она не в людях, ведь нас вы не опасаетесь.
— Ты понял верно. Бед у нас две. Одна — обычная: птицы. Они свили гнезда на вершинах огнедышащих гор. Зимой, когда горы спят, их дым и тепло греют и оберегают яйца. Новые птенцы становятся на крыло и выходят из гнезд уже зрелыми, и тогда пылающее содержимое горных недр, раскаленный жидкий камень и кипящая грязь реками изливаются к их подножью, а птицы, старые и молодые, летят над валом и бьют всё, что в страхе бежит перед ним. Так бывает ранним летом, в заранее известные нашим мудрецам дни, и мы всегда успеваем укрыться. Однако тяжкое это время: оно стоит жизни самым слабым из наших скотов и многим старшим из людей укорачивает пребывание на этой земле.
— Вы хотели бы, чтобы птиц не стало? — спросил Барух.
— Как сказать, чужеземец. Зачем тогда будут дышать горы? Если они перестанут быть зимней колыбелью, напрасно будут раздувать в себе жар и испускать парящие дымы, внутри которых сердца зародышей растут и птенцы вылупляются вдесятеро скорее, — почему бы им навсегда не утихнуть? Они ведь утомляются, как любое живое существо. И некому тогда будет посыпать наши пастбища плодородной почвой, которая остается, когда сожжен камень и осел книзу пепел из горячих туч. Утихнет, прекратится и наша здешняя жизнь — а мы любим ее, как она ни опасна, и любим именно потому, что она такова.
— Тогда вторая ваша беда — худшая.
— Да. К нам повадились непонятные животные: свирепы, как одичалые псы, но клыки у них выше глаз, как у кабана, что водится в речных зарослях. Когти тупы и толсты — прямое подобие копыта, редкая шерсть так жестка, что не берет ее ни стрела, ни дротик. Обыкновенно они приходят ночью, но, хотя и не так часто, можно видеть их и днем. Режут овец и жеребят, душат собак и даже уносят самых маленьких наших сыновей, когда обнаглеют. Откуда они берутся и куда деваются — неведомо: нам никак не удается их выследить.
— Есть-то вы хотите? — вмешался Майсара.
— Нет, спасибо за твою заботу, — пастух ответил неким подобием улыбки. — Хотя мало нам в этом радости — мы отбиваем у наших врагов тела мертвых животных. Хуже другое: нам никак не удается выспаться. Свинопсы делаются хитрее день ото дня.
— И давно это с вами так? — поинтересовался Камиль.
— Полтора года. Мы скрывали это от наших женщин, что живут в другом месте, пока могли, не желая их беспокоить.
— А они всё-таки узнали. Мы приплыли с Острова Чая, о пастухи, и кое-что слышали от них.
— Конечно, мы ведь не смели больше брать у них детей. И они умеют провидеть.
— Вот так и длится ваша война без роздыха? — спросил Камиль.
— Нет, однажды пришло нам облегчение в самый крайний час. В прошлый прилет птиц была с ними одна белая, такая большая, что вся стая уместилась бы под одним ее крылом. Скоты испугались, провалились в свой мир и не появлялись в течение всего брачного времени. А потом горы наслали на нас только камнепад — выросшие птенцы, конечно, подбирали отставших овец перед отлетом с острова, но убытка мы почти не ощутили. Да, говорят, что Беляна тоже отложила яйцо в жерло Великой Горы, что не извергается и не дымит, а только греет: но оттуда еще никто не вылупился.
— Ты слышал, Камилл? Ведь ты ищешь Птицу. Мы непременно должны увидеть яйцо и узнать, что из него родится.
— Ты так думаешь? — Камилл стиснул его голову жаркими пальцами. — И что выйдет для тебя из этого видения и знания?
— Не пойму сам. Только тянет меня, как на то место, где я родился и где закопана моя пуповина.
Камиль помедлил и добавил, подумав:
— Конечно, мы бы могли проследить за врагами пастухов, только кажется мне, что ничего у нас не выйдет.
Его брат понимающе кивнул:
— Они появляются из другого мира. С другого острова. Так что ты прав, надо докончить то, что надлежит сделать тут, а потом уже искать остров оборотней. Я пойду с тобой — нам ведь велели не расставаться.
— И мы с Барухом, — сказал Биккху. — Вы друзья нам.
— И я, — вспомнил Майсара. — Хадиджа ведь поручила мне тебя, непутевого, хотя с тех пор много вышло такого, о чем и подумать немыслимо.
Какого мнения были об их совместном предприятии пастухи, показалось им неясным. Бывает, человек настолько устал и изверился, что с одинаковым равнодушием принимает любые усилия, подвигнутые к его спасению: даже явно бессмысленные и такие, чей смысл непонятен даже самим подвижникам. Всё же их оделили сыром и молоком. Мяса не осмелились ни предложить, ни попросить, ибо оно несло на себе слишком явные следы насилия.
Кораблик «Стелла» смирно стоял на приколе, издавая на этот раз хрустальные звуки своим новообретенным голосом — арфа по-прежнему висела на его главной мачте. Ослы, погрустневшие без компании, стояли внутри на приколе — брать их в горы поопасались, птицы еще заклюют или со склона свалятся. Пусть лучше «Стелла» за ними присмотрит.
И странники зашагали: Субхути — упругой походкой юноши-горца, помахивая своим посохом, опираться на который по-прежнему считал несовместимым с уставом Священной Рощи; Камиль — резво и пылко, точно жеребец, что почуял весну; Барух — распрямив плечи, не совсем ровной, но удивительно четкой была его железная поступь. Майсара перекатывался пыхтящим живым мячиком. Об одном Камилле, что шел замыкающим, нельзя было сказать ничего красочного: идет человек и идет себе, не горячась и не торопясь особо, зато и не уставая, легко балансирует на камнях, перепрыгивает через овражки и трещины в сухой земле, размахивая длинными руками, и слегка улыбается тому, что под ним нечто твердое и пока незыблемое. Всё же на корабле плавать не было у него привычки: продвигаться вперед он любил так, чтоб это осязаемо чувствовалось.
Лезть в гору им, по правде говоря, почти не пришлось. Возвышенности оказались изрезаны террасами, почти такими, как на «чайной горе», только куда сильнее заросшими. Плодородная почва то тут, то там виднелась из-за каменных глыб и шаров, что приволокли сюда потоки лавы и селя. Приходилось лавировать между ними почище их кораблика, с постоянным риском упасть, поцарапать щиколотку или сломать ногу. Чем выше и дальше поднимались Странники от мест бытования пастухов, тем жарче становилось: снизу земля согревалась и вздыхала, оживая, сверху пекло — серая мгла разошлась, наконец, и солнце засветило в прорехи со всею силой опаляющей своей любви. Путники сняли с себя одежду и закутали головы, благо их нагие торсы были покрыты загаром, как броней. А спустя какое-то время и разулись. Для Биккху разгуливать босиком, с сандалиями в заплечной котомке, вообще было делом привычным. Его дубленые ступни даже змея побоялась бы прокусить. То же с небольшой оговоркой относилось к арабам. Бледные ноги обоих оставшихся свидетельствовали о несколько большей причастности к цивилизации, но Камилла и Баруха попросту допекло: захотелось проветрить подошвы на теплом сквознячке.
Дивно плодородная земля всё гуще одевалась яркой травой и цветами, лозы вились по стволам низких кустов. Живность, по виду вполне безвредная, прыскала из-под ног в разные стороны, как брызги из луж.
— Горы-наседки, — рассуждал вслух Арфист, озирая заснеженные вершины в голубоватых потеках ледников. — Такого я не видел, хотя много природных чудес пропустил через себя. Ливневые леса, например: там растительность куда богаче, но уж и гадов всяких на каждой ветке и под любым камнем по десятку. Кратер Килиманджаро. Мы там еще до заповедника охотились вместе с масаи, ну и на нас кое-кто поохотился тоже. Атоллы — коралловое кольцо, брошенное в море. Там беда могла прийти и из внешней, и из внутренней воды. Но здесь я не чувствую никакой опасности, несмотря на рассказы местных жителей. А ты, Камилл?
Тот кивнул:
— Беда приходит из иного пространства. Если бы мудрейшие пастухи чувствовали ее так точно, как вылет птиц! Но пока здесь мирно. А уж что до растений — травная кухня и аптека. Золотой корень, смотри. Фейхоа. Аральник. Элеутерококк.
— Удивительно, как только тут эти хищные птицы гнездятся, если кругом сплошная полезность, — саркастически заметил Майсара. — Да, а почему они на нас не нападают? Хотя, наверное, попросту не сезон.
— Никто не называл их хищными, — возразил Камиль, — и никто не посылал нас вести с ними войну.
— Пастухам докучают и они.
— Мужчина, в отличие от женщины, должен уметь сражаться, — жестко сформулировал Барух. — А здесь мы вообще потому, что захотели сами. Не пастухи же нас погнали сюда?
— Нас вообще никто никуда не гнал, да еще в босом виде. Хотя, раз тут такая благость кругом, то и от шипов, поди, не нагноится.
Ехидство Майсары имело под собой реальную основу: хотя в детстве он и расхаживал зачастую босиком, но, в отличие от Камиля, скота не пас. Его, как любого потомственного интеллигентного раба, обучали в совершенстве владеть благородным оружием и каламом. Поэтому он сразу же засадил в большой палец левой ноги длинную и гладкую колючку и, не без труда ее вытащив, изобразил легкую хромоту.
— А ты не страдай напоказ, — ответил Арфист. — Оглядись кругом: где шипы, там и ягоды водятся. Вроде бы морошка или абрикосовая малина, хотя пресноватым вкусом больше куманику напоминает. Интересное дело, Мастер: обычно они не скрещиваются. Радиация?
Верхние ярусы гор казались голы и бесплодны даже там, где льды и снега расступались. Странники смотрели на них уже с вышины главного конуса, куда они забрались с нежданной для себя легкостью. В провалах и внутри жерл дым сгущался полосами, а жар заставлял воздух колебаться, но именно здесь — то тут, то там — были нагромождены кучи суковатых прутьев, вокруг обложенные для крепости булыжниками. Размером эти солидные сооружения были, пожалуй, с гнездо орла. Только яйца были другие: темно-бурые или иссиня-черные, они сливались с гнездом и почти не давали себя заметить, а заметив — пересчитать.
Совсем иное зрелище явила путникам вершина большой горы, коронованная щедрой и крупной зеленью. Склоны здесь извергли из себя совсем уж невиданное изобилие трав-гигантов и цветущих кустарников: страшно было ступить на ковер круглых бархатистых листьев размером с блюдо, раздвинуть коленом двухаршинные живые мечи, в сердце которых возносился скипетр, усаженный пурпурными колокольчиками каждый размером в твою пригоршню, вдохнуть аромат золотисто-желтой розы, что возвышалась всеми цветами и шипами далеко над головой. Твоя алая кровь поминутно грозила смешаться с зеленой кровью этого поднебесного сада, но почему-то такого не приключалось.
Гнездо Белой Птицы было устроено не сбоку горы и не на склоне кратера — всю стесанную вершину закрывал венец из цельных древесных стволов, что проросли ветвями и покрылись листвой, как ива на берегу озера. Ветви сплелись, образовав дуги. И там, полускрытое тенистой и влажной зеленью, возлежало одно-единственное яйцо, сияюще белое с голубым отсветом, овал удивительно совершенной формы. Радуга мельчайших капель одевала его своей игрой, оно походило на купол и на парус, и зеленые ладони, смыкаясь над ним сверху и снизу, не давали ему ни выпасть, ни улететь ввысь.
— Яйцо Птицы Рух, — зачарованно произнес Камиль. — Мне казалось, что это сказка.
— Красота, — подтвердил Майсара. — Э, да оно надтреснутое, поглядите! Испорченное, что ли?
Действительно, от более широкого конца тянулась еле заметная зигзагообразная полоска, похожая на след молнии.
— Что вы. Тогда бы потускнело, а здесь цвет прямо играет, — ответил им Мастер. — Просто скоро вылупится птенец. Это для него, конечно, скоро, а для нас — через месяц, а то и через год.
— Может, расколупать чуточку и заглянуть, — хищно поинтересовался Майсара. — Это ж такое сокровище — неописуемое!
— Ты что, убить его хочешь? Один мой приятель, тоже араб, Синдбад по имени, был свидетелем, как матросы с его корабля вот так же поинтересовались. Ну и никто, кроме него, увы, домой не вернулся, — возразил Барух. — Погибли от гнева Птицы.
— Не рассказывай страшилок, — остановил его Древесный Мастер. — Она-то не мстительна. Просто не стоит будить несозревшее дитя ради досужего любопытства. Чему должно наступить — наступит в свой черед. А пока — слышите? Это стучит его сердце.
Тупой ритмичный звук слился с могучей вибрацией изнутри вулкана. Вдруг пышный султан пара взмыл из-под яйца целым страусиным хвостом, издавая громкий, нестерпимо мелодичный свист.
— Ишь, охраняет, — уважительно заметил Майсара, отряхиваясь от брызг. — А красив, ничего не скажешь.
— Здесь всё прекрасно и невыносимо для человека, — отозвался Камиль. — Я думаю, нам пора уходить.
— Ты убедился в том, в чем хотел убедиться? — спросил его брат.
— Да. Оно зреет, яйцо, и его птенец будет шахом птиц, прогонит всех на свете хищников и покорит себе небо и землю.
— Так что мы сделали, в конце-то концов? — спросил Майсара.
— Ничто — и многое, — ответил Субхути. — Избежали убийства.
— Обрели уверенность в том, что наступит некий день, — вторил ему Барух.
— И просто увидели своими глазами прекрасное и понесем его с собой. Разве одного этого мало? — усмехнулся Камилл.
Они повернулись — с каким-то сладостным сожалением — и начали спускаться.
Пастухи ни о чем не спросили их, но Камиль негромко и со значением проговорил:
— Мы видели Яйцо. Вам недолго осталось терпеть.
Снова день за днем, ночь за ночью плыли Странники по застывшему Океану, оседлав могучий внутренний поток.
— Камилл, сколько островов мы миновали? — допытывался Водитель Караванов. — Четыре или только три? Тот, двойной Остров Птиц, его Майя и настоящий образ — как его посчитать?
— Как хочешь. Ведь если верить нашему другу Субхути, любая вещь вокруг есть Майя. Соединение случайных признаков. Зачем тебе?
— Да говорят, что в сказках всего бывает по три, семь или девять, а потом наступает благополучный исход.
— Успокойся. Наши приключения не подошли еще к концу, и мы пока не оживили море. Лучше поднимись на мачту, следи за горизонтом — течение должно привести нас к следующему в цепи островов. Они нанизаны на него, точно бусины на нитку.
В самом деле, новый остров не замедлил. Он лег перед носом «Стеллы», как округлая спина допотопного чудища, горбушка плесневелого каравая, — заросший сероватыми кустиками полыни, деревьями-кривульками, деревянными и глинобитными домами. Это было карикатурное подобие города Камилла: деревья почти не давали тени, вода реки текла обочь домов и была мутной, вместо каналов вдоль узких улочек текли ручьи жидкой грязи. Ею же были вымазаны заборы и стены: кое-где все археологические наслоения отлупились, и пролысины обнажали дранку, положенную крест-накрест, или паз, откуда нахально торчала пакля, тряпка или просто трава. Такая же гниль и ветхость была нахлобучена вместо крыши — раздерганная, будто в голодный год. Однако даже у сравнительно чистой соломы или сена вид был категорически несъедобный: серый и задымленный. И трава обочин, окаймившая срединную грязь, была какая-то неживая, и пыльные деревья будто насильно были выволочены из земли за вихор, и застыл на верху одного из крайних домов странно изогнутый, крашенный ржавым суриком флюгер, что давно показывал не ветер, а вселенскую сушь, тишь и гладь. Было тихо и безлюдно.
— Жаль, арфу на борту оставили — разбудить здешнее сонное королевство, — ехидно прошептал Барух.
— Тоже и ослов. Я так думаю, здешним обывателям их песнопение придется куда более ко двору, — с холодцой в голосе ответил ему Биккху. На этих словах он почему-то с силой воткнул посох в землю и огладил медную оковку рукояти.
— Бросьте, — вмешался Камилл. — Наше дело здесь — смотреть. Не думаю, чтобы понадобилось вмешаться.
Так дошли они до площади — или того, что могло быть ею названо.
Здесь царила обширная, по впечатлению — никогда не просыхающая лужа; ее тягучие волны наплескивали на заборы окрестных домов при малейшей попытке нарушить девство ее поверхности. Странники, которые давно уже брели по щиколотку в прохладной жиже, без страха свернули к ближайшему частоколу из бревен, грозно поставленных на попа, и оперлись на него спиной, наблюдая.
Тут зазвенело вроде бы бронзовое било — сначала мерно и глухо, потом с трезвонами и переливами. «Б-блин, блин», звякал основной голос, «Б-блинохват», отзывались подголоски. Откуда-то из параллельного, что ли, пространства на середину с плюхом приземлилось корыто на ножках, длинное, долбленое из целого полубревна, как дикарская лодка, красноватое и жирно глянцевое изнутри. Еще раз ударили звоны, и вдруг улицы и переулки закишели народом, выбегавшим из домов навстречу корыту. Оно стало стремительно наполняться едой и питьем самого, впрочем, изысканного вкуса и запаха: в фарфоровых блюдах и хрустальных кубках, узких матовых бутылях и крошечных серебряных судках с тонкой ручкой сбоку. Майсара ахнул, облизнулся и рванулся было тоже на площадь, но Барух, куда резче и злее, чем всегда, дернул его назад к забору.
— Нельзя. Стой смирно и гляди. Это не мираж, но куда опаснее. У вас, арабов, и на этот счет завелась сказка.
— Что, снова твой друг Синдбад? — уныло спросил Майсара.
Народец, округлые формы которого были облачены в пестрое и блестящее, обступил кормушку, давясь и толкаясь. Одежды покрылись свежим слоем грязи, но существам было всё равно. Ни огорчения, ни радости не отразилось на лицах, мясистых и невыразительных, которые носили некое клеймо порочного сходства: и ни мужчин, ни женщин, ни детей нельзя было различить в этой массе. Издавая нечленораздельные возгласы и повизгивая, все стали пожирать содержимое корыта, нагибаясь над ним и хватая прямо ртами. Руки у них не действовали: Странники с ужасом и омерзением отметили, что пальцы тварей как бы поддуты изнутри и растопырились от ожирения.
И еще с большим ужасом наши путники увидели, что, покончив с обыкновенной едой, жители грязевой деревни стали с хрустом пожирать посуду и утварь. А та еще прибывала: расшитые полотнища, золотые вазы, статуэтки, ювелирные украшения, картины на холсте и пергаменте, ковры, книги-кодексы и книги-свитки, бронзовые астролябии и стальные телескопы, некие плоские черно-серебристые коробочки и зеркальные диски с надписями и картинками на обороте.
— Поглощают разнообразную культурную и научную информацию, — с презрением сказал Камилл. — Ничего не давая взамен, кроме натуральных животных отходов.
Пожирая свою пищу, существа на глазах менялись. Спины сгорбились, рты выпятились вперед, лбы и подбородки исчезли, зубы вылезли за верхнюю губу, вывернулись наружу ноздри — они на глазах становились чудовищной смесью кабана, пса и обезьяны. Похрюкивая и подвывая, они докончили свой паек, вылизали дно и стенки до лоска и начали было плотоядно поглядывать друг на друга и на свидетелей их обжорства, как снова блямкнуло незримое ботало. Сразу их одолела дремота. Еле пошевеливаясь от ожирения, полуживотные повернули назад, к своим лежбищам. Корыто покачалось — и растаяло в изумленном воздухе.
— Вот видишь, Майсара, — подытожил Камилл, — что в конце концов ждет любого, кто соблазнится. Это ведь были люди, и не худшие в своем роде, — моряки, кругосветные путешественники, ученые, исследователи… да мало кто еще.
— Их съедят великаны, о Камилл? — с некоторым испугом спросил его брат. — Я тоже помню ту легенду.
— Ох, если бы так. Но нет. Ты заметил красноватый отлив и потеки на днище? Когда скоты совсем отупеют и станут ненасытны, их бросят кормить тем, что мы видели, и станут приучать к человечине. Сначала будут бросать куски ее им под рыло. Потом кстати позволят пожирать и друг друга, чтобы выявить самых сильных и бессовестных. Метод, опробованный на крысах… Они пройдут отбор и сами выйдут на охоту, чтобы добывать пропитание себе и тем, кто еще не прошел все круги. Первое называется «война», второе — «плен».
— Вот зачем им маленькие пастушата, — кивнул Биккху. — Съедят или уподобят.
— Потом их научат передвигаться по островам, а тем временем им подоспеет достойная смена.
— Кто научит, Камилл?
— Само Зло, которое розлито в мирах, подобных этому.
— Есть и еще такие миры?
— Да, братья.
— Почему бы не перебить скотов сейчас? — спросил иудей. — Субхути ты запретил. Но я-то никогда не принимал на себя обязанностей миротворца.
— Всему свое время, помнишь, как сказал Когелет? Мы ведь не раз читали эти слова в синагоге.
И снова они плыли. Постепенно поднялся резкий ветер, срывая клочья пены: стриг верхушки им же созданных волн, колыхал «Стеллу Марис», которая с трудом улавливала его своими парусами. Казалось, пассат хочет свернуть кораблик с его подводного пути. Над головой бродили сизые и вороные тучи; в глубине их зловеще алело, но они были молчаливы. Зато непрестанно звенела Барухова арфа, разгоняя копящиеся громы и молнии, и в голосе ее была торжественная печаль. Животные, которым передалось общее неприкаянное настроение, бродили по палубе, ластились к хозяевам, как собаки, и во взоре их светилась мировая скорбь. Росинант, было округлившийся, снова отощал и стал нервным, Дюльдюль немного погрубела, зато отрастила мышцы, а Хазар, чтобы не впасть в уныние окончательно, то и дело репетировал свой боевой клич — по счастью, в четверть голоса.
— Чуют запах битвы, — иронизировал Мастер. Шла ночная вахта, и тезки стояли у штурвала вместе.
— Потому ты и остановил тогда наших спутников, брат? Нам надо копить силы, — спросил Камиль.
— Не только потому. Что нам чести избивать неосмысленных, недавних жертв?
Водитель Караванов почуял на плече длиннопалую руку и вздохнул. Тьма кругом, тьма и безгласность: спит арфа, немые тучи над головой набухают дождем и бурей, ни луны, ни звезд наверху, только и есть в этом мире, что почти невидимое прикосновение друга.
… Наутро снова поток вынес перед ними остров — уныло плоский, только что не ниже уровня моря, оцепленный кругом рукотворной колючкой. Рассматривали его попервоначалу с палубы. По усыпанному щебнем периметру на скорости кружили огромные пегие животины отвратительного вида: то серые с буро-черными пятнами, то желтовато-белые в коричневую крапину. Они не были похожи ни на шакалов, ни на гиен, ни на обычных собак или свиней — но тем не менее, были и тем, и другим, и многим еще. Задницы их проросли хвостами, вдоль хребта встала дыбом клочковатая и жесткая шерсть, белесо-красные глазки были одновременно свински тупыми — и злобными, как у бешеного пса. Клыки в пасти так остро наточены, что посверкивали, как железные, передние лапы кончались когтями, задние — подобием раздвоенного копыта. Зловонная слюна капала наземь с высунутых языков, и смрад из пасти был достоин в равной степени помойки, хлева и густонаселенной курной избы.
— Как я понимаю, это предшественники наших вчерашних знакомцев, которые уже выросли и заматерели, — процедил Барух. — Что ты думаешь по этому поводу, Субхути?
— Я вижу здесь куда более достойное приложение для моего посоха, чем вчера, — хладнокровно ответил тот, и по его лицу юного аристократа пробежала гримаса. — Но мне нужен повод для насилия и вмешательства.
— Аллах! Да поглядите прямо перед собой — туда, за изгородь, — не выдержал Майсара. — Какого еще повода вам надобно?
За проволокой вплотную стояли люди. Полуголые, похожие на свою собственную тень, туго обтянутые своей сухой кожей и в клочьях сопревшей одежды. Со слабо мерцающим взглядом и выступившими скулами и ключицами. Среди них ясно выделялись ребятишки. Не только ростом — они смотрели куда более живо, глаза взрослых были уже обессмыслены страданием. Всех их было набито внутри так плотно, что и умирая, они не могли лечь наземь и стоя превращались в скелеты.
— Это те из пленников, кто с самого начала не был способен есть человечину, — полуспросил Камиль у брата.
А Камилл ничего не сказал, кроме одного:
— На этот раз наших скакунов берем с собой. Как я понял, они отнюдь не трусливого десятка.
Шлюпку бросили на мелководье и в два прыжка достигли береговой полосы. Еще задолго до этого круговое движение замедлилось, хотя и ненамного: свинопсы были подслеповаты. Зато теперь, непосредственно почуявши противника, они напрочь остановились и воззрились на Странников. Сзади набегали новые особи, грудясь на узкой твердой полосе перед отрядом, пока не сбились в один плотный зубастый ком, ощетинившийся шерстью. Мерзкий звук, долгий и скрипучий, режущий уши и утробный, нарастал внутри кома; пасти оскалились, уши прижались к черепу, клыки задрались наверх, как бивни, когти высунулись наружу из как бы кошачьих пазух на передних конечностях.
— Как называют твой меч, брат мой Камиль? — воскликнул вдруг Мастер, и его голос молнией пронесся сквозь вой и скрежет зубовный.
— Зульфикар — Рассыпающий Пламенные Искры! — крикнул Камиль в ответ.
— Так что же ты? Покажи им его огонь!
Чуть позади юного Караванщика Субхути, решившись раз и навсегда, перехватил покрепче свой посох, Барух, ни мига не промедлив, выхватил из ножен шпагу и пришпорил белого лошака. Майсара, положив на правое плечо саблю, левой похлопывал по спине удалого Хазара — вид у обоих был торжественный.
Камиль набрал в грудь побольше воздуха, сжал коленями бока Дюльдюль и поднял клинок над головой:
— Не подведи, красивая моя!
Увидя решимость чужаков, передние псокабаны развернулись строем и пошли на них. И уже накатывался первый вал, когда Зульфикар затрепетал в руке Камиля, посылая живое тепло в его руку: то ли Караванщик отдавал всего себя мечу и сражению, то ли сам клинок раскалялся и дрожал от нетерпения впиться в горло противнику. Пламя заструилось по извилистому лезвию. Камиль взмахнул им и резко опустил руку — клинок прошел через туловище ближайшего зверя почти без усилий, как будто был лучом света, и даже не замутился кровью. Тот упал, но сзади напирала новая волна. Точно крысы, подумал Камиль. Меч опускался и поднимался помимо его воли, чудища скатывались в морскую воду; по бокам Камиля стояли Странники и тоже разметывали толпу хищников. Свистела сабля Майсары, с тупым стуком посох обрушивался на чугунные черепа, беззвучно прореживало ряды жало шпаги.
А Мастер стоял позади их всех, безоружный. Лицо его окаменело и напряглось, вспухла и запульсировала на лбу темно-синяя жила, а глаза сияли так, что и самих Странников наполнило это свечение. «Как это я их всех вижу, — удивлялся Камиль, — то ли оборачиваюсь проверить тылы».
Ряды тварей, наконец, поредели, попятились в страхе. До них дошло, что уцелеть они не смогут, однако и деться было, похоже, некуда. И вот последний, девятый вал ринулся вперед, перекатился, погребая под собой и пришельцев, и их животных сразу: Майсару, Камиля и Биккху, Арфиста и Мастера — всех.
— Брат! Архитект! — отчаянно и пронзительно закричал из-под низу Камиль, чувствуя, что вот-вот они пропадут пропадом. Он чувствовал, как его мулица брыкается и лягается из лежачего положения, рядом так же молча боролись оба остальных скакуна — всем, кроме него, ужас сковал рты.
И тут отважная Дюльдюль заорала победной трубой, отчаянно и дерзновенно. Тогда, под Деревом, она проявила себя не совсем с лучшей стороны и жаждала как следует отыграться. Другие боевые скакуны тоже влили свои голоса в хор. Их рев нарастал, становился почти музыкальным, издали в него вступила арфа Баруха, и ее звон глушил уши, переходя с вибирующе низких на нестерпимо высокие тона. Свинособаки ощерились и еще больше прижали уши: кажется, им хотелось прикрыть их лапами, но тогда бы они остались почти что беззащитны перед железом. Наступательный азарт был потерян окончательно. Скоты в панике отхлынули, приподнялись над щебнем — и растворились в воздухе, лопаясь наподобие мыльных пузырей: с некоторой задумчивостью и пахучими брызгами.
Воители вставали на ноги, отряхивались, трясли гривами и выбивали шапки о колено. Все… кроме Мастера.
— Камилл! Мы победили! Слышишь, Архитект? — юноша тряс брата за плечо, пытаясь пробудить. Тот приоткрыл один глаз.
— Вот хорошо, молодцы… Я таки пробил тоннель… — пробормотал Камилл и замер окончательно.
— Он истратил себя без остатка ради того, чтобы нам победить, — скорбно произнес Барух над неподвижным телом. — И прилепился к народу нашему.
— Ушел дальше по своему пути, исчерпав все витки перерождений, — добавил Биккху со странной флегмой. Истонченное лицо его было неестественно спокойным, как у индуса на погребальном костре.
— Ну почему он не сражался обыкновенным образом? — с отчаянием спрашивал Майсара. — Зачем он безоружный ходил?
— Он сам был своим оружием, и куда более совершенным, чем мы полагали, — вполголоса обяснил Субхути. — Мы носим на себе знаки своей внутренней силы, а Мастер обходился и без этого. Ничтожны перед ним были любые клинки, стрелы и ружья!
— Что теперь делать-то? — рыдая, спросил Камиль.
— С ним — ничего. Перевезем на борт нашей «Стеллы». А тебе и всем нам предстоит еще немалая работа — нельзя бросать ее на полдороге. Мы истребили сторожей и мучителей, но за колючей проволокой остались живые люди.
— Если Зульфикар согласится разрезать колючку, они же сразу попадают — отучились держаться на своих ногах, — сказал Барух. — Я такое не однажды видел: пригоняют в лагерь вагоны, а в них народу стоймя напрессовано. Так и едут неделю, иногда больше, пока половина не перемрет, а остальных впору бульдозером выпихивать.
— Что верно, то верно, — подтвердил Майсара, понявший его только наполовину, — только я вам одно скажу: первый враг человека — голод. Вот что: ты, Камиль, режь ограду и вытаскивайте с Барухом этих доходяг на волю, а мы с Биккху отвезем Архитекта, в нашем камбузе мигом смелем зерно, замесим лепешки на голубой водице и притащим сюда.
— Привезите еще и мой ларчик, — попросил их Камиль. — Сдается мне, что самое для него теперь время. Женщины Острова Чайной Горы были провидицы и в том, что придется нам решать одним, без брата… И, быть может, осталось хоть немного Вардина молока, чтобы в него добавить?
— Тогда уж и мою арфу везите, — добавил Барух почти весело. — Изображу Орфея, великого музыканта, который мог своим пением и игрой даже камни двигать. Это чтобы нам всем спорее работалось.
Камилла укрыли Баруховым плащом и бережно перенесли в лодку. Все остальные трудились без остановки, даже ослы выстроились на мелководье живой цепью — передавали из шлюпки вещи и готовую снедь. Народ, подкрепив силы, немного приободрился и повеселел.
— Куда их всех денем, подумали? — спрашивал практичный Майсара.
— Перевезти на Остров Птиц, откуда украдены, — предложил было Барух.
— Думаешь, здесь нет иных уроженцев? И вообще, остров не безразмерный, да и мы на перевозки не нанимались.
— Зато у «Стеллы» всегда места довольно, особенно для доброго, — возразил Камиль. — Но вот думается мне, что нельзя нам поворачивать вспять. Течение не позволит, которое мы с братом…
Он замер на полуфразе — не только от того, что слишком свежим было чувство потери, но и просто потому, что чья-то маленькая ручка подергала его за полу рубахи.
Это был ребенок из бывших пленников, такой щупленький, что в нем не поймешь ни пола, ни возраста, однако глаза на чумазом личике были уже вполне умные и задорные.
— Дядья, послушайте, что скажу. Этих свиноглавцев, когда они уходили на промысел, в воронку втягивало, а потом из нее выплевывало назад. Мы тоже пробовали удрать — не выходило. А теперь получится. Мы с братаном уже разведали. Земля там совсем провалилась, и гладкие стенки видать.
— Тоннель, — сообразил Барух. — Его последние слова…
— Да, это прямой выход. Ты думаешь, рискнем их отпустить в неизвестность? — спросил Субхути.
— Мы тоже уходим в неизвестное. Кроме того, ведь тот коридор — надежная работа моего брата, — сказал Камиль.
И его слова послужили решающим аргументом.
На эту ночь все Странники вернулись в каюту, кроме Камиля. Он решил, что останется на обе ночных смены.
— Вы все должны выспаться без помех, — объяснил он, — а я буду наблюдать звезды — как в них записан наш завтрашний путь.
(И сторожить моего брата, чтобы оказать ему последнюю честь, сказал он про себя. Астролог-то из меня, по правде, никакой.)
Его услышали и поняли верно. И вот настала эта ночь…
Из-под палубных досок слабо ржали Хазар и Дюльдюль, Росинант постукивал копытом о переборку; в обшивку корабля с тонким ласковым плеском били волны, и могучее подводное течение выгибалось кольцом, как игривый и ласковый зверь. От далеких островов наносило запах корицы и миндаля, роз и гвоздик, свежего хлеба и парного молока, терпкого чая и человеческого дыхания. Всё смешалось, и ничего не понять! Огромные, как белые хризантемы из того стихотворения о родине, что Субхути любил читать наизусть, цвели звезды на густо-синем бархате небес, и теплый ветер надувал паруса «Стеллы», увлекая ее по верному пути. Близ грота с арфой, завешенной черным, распростерлось большое тело Камилла, оно было тяжелое и негибкое, но почему-то жаркое, как ночь, которая их связала. «Я с тобой, брат», — внутри себя произнес Камиль и услышал ответ: «Я тоже. Не бойся ничего». «Мы разбудили Океан, верно?» — спросил Камиль. «Разбудили, — сказало ему нечто. — Зато сам ты спишь куда как крепко». «Неправда, я на вахте», — рассердился Камиль и проснулся.
Оказывается, разбудил его незнакомый свет, как будто вращался на небесах шар из маленьких зеркал и бросал вниз осколки радуги. Дюльдюль, несравненная мулица, трогала его изостренным копытцем за руку, ее шерсть тоже сияла. Камиль вскочил, не понимая, что происходит с ночью. Ибо все кругом пело: звезды и небо, и волны, и палуба, а грот-мачта и арфа на ней покрылись иголками цвета яркого индийского сапфира. Дюдьдюль тоже была наряжена не как всегда: от ее лопаток на аршин в длину простерлись голубые крылья наподобие стрекозиных, грива ниспадала вдоль шеи крутыми кольцами цвета спелого каштана, а лицо, белое и черноглазое, с союзными бровями и пухлым ротиком, иногда казалось ну совсем человеческим, хотя по большей части все-таки сильно отдавало лошадью. Собственно говоря, получалось так: если он думал об этом создании как о своей всегдашней четвероногой подружке, женское в ней расплывалось и уходило. Но стоило ему мысленно увлечься одухотворенностью общего выражения, как на секунду появлялось перед ним точное подобие гордой и страстной Хадиджи бинт Хувайлид в то единственное и неповторимое мгновение, когда она отпустила руку, соединившую половинки чадры у сочных алых губ. («По-моему, она тогда выбранила одного из слуг за нерасторопность, — подумал Камиль. — Уж в кокетстве ее не заподозришь».)
— Ты в самом деле моя Дюльдюль? — спросил он вслух. — Если да, то отчего ты так похожа на госпожу моего сердца и властительницу живота моего, а если нет, то почему при всех превращениях у тебя неизменно остаются длинные уши, которые растут выше лба, волнистый хвост, что достигает до бабок, и копыта, хотя и унизанные крупными самоцветами?
— О глупый мальчик, которому, тем не менее, суждено вырасти в наимудрейшего из смертных! — засмеялась она, как будто зазвенели в стеклянном бокале чистые льдинки. — Я ни то ни другое, а небесная кобылица Борак, то бишь «Молниеносная», и во мне соединились, сделавшись бессмертными, многие ценные свойства, рассыпанные по вашим трем досточтимым боевым скакунам.
— Как получилось, что ты говоришь, коли ты животное?
— Разве ты можешь судить верно о небесных обитателях, когда не видишь в истинном свете и большинства земных? Впрочем, последнее у тебя пройдет с возрастом. Одно скажу: мы, младшие братья и сестры, изъясняемся с помощью грубых звуков, а понимание старших идет от сердца к сердцу и от души к душе, как если бы они были одно. Но полно, что-то я с тобой заговорилась, а надобно исполнить поручение. Садись-ка на меня верхом и держись крепче, только, пожалуйста, не за крылья и не за уши, а хотя бы за гриву!
И они прянули вперед и ввысь прямо с палубы «Стеллы» и понеслись над морем… над облаками… между поющих звезд, похожих сразу на мохнатые цветы, новые монетки и на лукавые ребячьи рожицы… всё выше и выше. Сердце Камиля заходилось от восторга и стремительности их полета.
— Это мы в рай едем?
— Пока нет, увы: сколько в извозе ни работаю, а на самое высшее, девятое небо ход мне закрыт, — проржала Борак. — Заслужить требуется. Разве что ты походатайствуешь — тогда дело верное.
— Я бы с радостью. Только вот послушают там меня?
Она не ответила, потому что они оба то ли снизились, то ли, наоборот, воспарили куда-то в неведомую высь головоломным штопором, как ученый голубь; и в конце концов очутились они на улицах изумительного города из полупрозрачного зелено-золотистого камня. Двенадцать кованых ворот было во внешней стене — это Камиль угадал не считая — и в каждой из двенадцати арок горел гигантский самоцвет. Очертания внутренней архитектуры поминутно менялись, в существе своем оставаясь незыблемы. Мощь излучали они, надежность и тепло. Весь город был пропитан музыкой — стройные лады искрились и рассыпались, как звездная пыль и россыпи мелких бриллиантов. «Это Барух играет на своей арфе», — догадался Камиль. А сам Барух, нарядный, статный и величавый — никакой хромоты! — в самоцветном нагруднике до пят и в благородно-седой волнистой бороде до самого златотканого пояса, — лента на лбу, арфа в руках — уже стоял рядом с кобылицей.
— Привет и мир тебе, мой Водитель Караванов, — сказал он рокочуще.
— И тебе мир и привет. А Биккху тоже здесь?
— Он ожидает нас внутри храма, — ответствовал иудей. — И с ним третий из нас.
— Кто, Майсара? — говоря это, Камиль отчетливо понимал, что выставляет себя глупцом, но боялся истинным именем спугнуть радостную правду.
— Нет, конечно. Майсара из земных людей. Я говорю о твоем брате и почти тезке.
— Разве он не умер?
— А разве ты не знаешь, что смерть — просто нелепая выдумка?
Тут они останавливаются у стены Храма — это Храм Арфиста, хотя и не вполне тот, который был разрушен. У того не было золотого купола, похожего на яйцо Белой Птицы или на поддутый ветром парус, и не возносили его кверху тонкие, как тополь, башенки по четырем его углам.
— Вот мы и прибыли, — сказал Барух. — Сойди с кобылицы и привяжи ее за это кольцо.
Когда Камиль, слезая, для удобства поставил ногу на камень, в нем отпечатался его след.
— Это потому, что ты пока несешь в себе земную тяжесть, — объяснил Арфист. — Наш милый Майсара вообще бы по шею провалился и выпал наружу.
И тихо рассмеялся, как бывало.
А внутри Храма ждут их двое — Камилл — о Камилл! и Биккху, оба в развевающемся, и радужном, и поющем. Барух царствен; Субхути — воплощение божественного покоя; а Мастер так и лучится любовью.
— Возьми книгу у меня из рук и читай! — повелевает Барух.
— Но я не умею читать, — противится Камиль. (Я младший из вас, хочет он сказать — и понимает, что это не оправдание.)
— Читай, ты сможешь, — повторяет Камилл. — Ты всё сможешь, что предназначено тебе. Ты юн, но ты плод, ради которого растут ветви дерева и распускается его цветок.
Над ними сведен воедино Храм, и Храм этот создается тут же словами Камиля; Храм — они сами. Поют стены, повторяя слова Книги Мироздания, поют близость и дальность, широта и высота, поет всё пространство внутри и вовне — и это потому, что четверо нашли Путь, подчинились Пути, стали Путем. И их слитная радость вовеки не может пройти.
…Камиль очнулся и с перепугу схватился рукою за плащ Баруха: никого не было под ним, только остывающее тепло человеческой плоти, неясный аромат. Сам же Камилл сидел, прислонившись к соседней мачте, и вдыхал полной грудью йодистые морские благовония. Светлел горизонт, звезды гасли, как лампады, и усиливался попутный бриз.
— Брат, ты разве живой? Я тебя сейчас во сне видел!
— Ну и что теперь — коли снюсь, так сразу и помер?
На Камилле было не то переливчатое одеяние из Храма, но и не обычный синий парусиновый костюм, а что-то белое с узкой вышивкой по вороту, застежке и вдоль всего пояса: единственная неувязка во всем деле.
— И все наши Странники мне снились.
— Вот видишь, — сказал Камилл с шутливой нравоучительностью, — а они спят в каюте и, ручаюсь, живехоньки. Так что произошел не перенос на тот свет, а обычное раздвоение личности.
— Но ты-то не просто спал, а лежал как пласт!
— Точнее, как деревяшка. Что поделаешь, временно выдохся и решил поднакопить силы. Так мне, выходит, отдохнуть непозволительно? Довели, прямо довели!
Камиль подобрал ноги, обхватив колени руками, загляделся не стынущий, полупрозрачный месяц, на розовую пенку облаков.
— Что тогда было с нами? И Дюльдюль стала иной, и мы все. Ты не объяснишь, Архитект? Ты-то всегда хорошо понимаешь.
— Ну, всё, что пришло к тебе ночью, — только отзвук того, что сбудется. Чтобы ты не очень испугался, когда оно случится взаправду. На сон вообще многое можно свалить: необыкновенно — значит примерещилось. А, может статься, мерещится нам именно скука нашего всамделишного существования… Или, может быть, просто звезды в эту ночь были такие шальные, что пробрались в твои сны. Тогда тебе суждено начисто забыть свое сновидение. Но ты не забудешь, ручаюсь. И вот что. Заметь себе, что настоящая жизнь, не сон и не сон во сне, — невыразима. В ней нет ни меня, ни тебя; это лишь слова, которые делят единое, или знаки для передачи своего впечатления от него другим людям.
— Ох, как мудрено. В моем сне я был куда умнее, чем сейчас, когда у меня от дневного боя и ночного недосыпа всё в голове путается. Слушай, раз ты проснулся — можно, ты и по кораблю подежуришь? Совсем чуть осталось.
— Можно. Отдыхай, братик.
Уж как устроил Камилл — но никто из путешественников не удивился его воскрешению. Положим, все мы в том замечательном сне побывали, размышлял Камиль, а Майсара? Когда с ним-то договорились?
… И снова день и морской простор, ночь и морской простор. Соленая колыбель и брызги Океана на губах. Камиль пообвыкся за это время, будто век был корабельщиком, сидел на носу, пел на немудрящий мотив нескончаемые касыды, которые сам и слагал, признаваясь в любви широкому миру — слово, которое в одном из языков созвучно обозначению моря.
На приволье и в однообразии водных просторов мечталось о зыблющихся равнинах и холмах пустынь, о звенящих сухих травах степей, отраде зеленых оазисов. О Хадидже он не думал много — она стала частью его самого. В «воронье гнездо» по вантам лазил последнее время Субхути: от постоянной близости живой морской воды он стал похож «на своего собственного сына», как нередко пошучивал, и выглядел заправским юнгой.
Однако по-настоящему порога взрослости он таки не переступил, и угроза стать сосунком над ним не висела.
— Это потому, что мы далеко отошли и от устья, и от истока, между которыми пребывают все его возрасты, и плаваем в водном междуречье, — объяснял Камилл. — Вот пристанем к суше — будем снова искать начало Реки или сами его сотворим.
— Как и где?
— Увидишь.
Так беспечны стали они после недавней победы и так надежен казался им попутный ветер, что никто вроде бы и не заметил, когда теплая внутриводная река, что так верно их сопровождала, перестала их нести.
А днем позже нечто грозовое появилось в воздухе, до того беспечном, набухло черным дождем в тучах, и в водной толще возникло подспудное напряжение. Мощное, длинное и извилистое тело смутно просвечивало там, сгусток гремучей стихии.
— Левиафан или Раав, — говорил печально Барух. — Воплощение злобы Океана.
Ко всем подступила прежняя тревога. Один Камилл хоть и ходил озабоченный, но не тем ожиданием ключевой битвы, что овладевала ими на подступах к Острову Лагеря, а скорее желанием поставить точку в завершенном деле.
Где-то к полудню этого, как оказалось, последнего морского дня водная гладь вздыбилась, сморщилась, словно гигантская незримая рука ухватилась за поверхность и потянула кверху. Кораблик взлетел на вершину волны и развернулся носом к беде.
— Великий Морской Дракон ополчился на нас, — произнес Субхути со спокойным отчаянием.
Навстречу «Стелле» разинулась шиловатая каменная пасть. Целая флотилия могла бы разместиться там, как в заливе. Алый гребень вдоль хребта пропорол воду. Глаза, набрякшие лютым огнем, сверкали безмозглой свирепостью. Затем из глубей выпросталось замшелое тулово, похожее на горный кряж, новые волны ударили «Стеллу» с обоих бортов, однако она была увертлива и избежала самой гибельной атаки: с носа. Тут чудище заревело так, что уже и самому, наверное, не слыхать было собственного голоса. Но тогда закричал Камилл ото всей своей души, и сердца, и разума — так громко закричал, что зов его проник во все уголки Вселенной:
— Сестра! Сестра! Иди и помоги нам!
Сверху и со всех сторон сразу послышался рокот как бы чистого металла, рвущегося шелка небес, шелест осыпающихся с него светил. Огромная сияюще-белая пелена стремительно заволокла окоем, оттеснив тучи — точно единое крыло, в центре которого бился очаг сияния, — и спикировала вниз. Море зажглось до самого дна, где обнаружился разлом, пересекший его по косой линии от края до края. Сверкнули там, внизу, разноцветные коралловые города и дворцы. Прыснули в стороны нарядные и блестящие чешуей рыбы самого невероятного облика. Всколыхнулись лохматые кусты и пастбища придонных трав. Выстрелили клубом дыма, улепетывая подальше от фейерверка, осьминоги, кальмары и просто каракатицы. А Змей от невиданного им прежде света весь извился и закаменел в судороге, уронив голову на когтистые передние лапы и прикусив зубами хвост. Задние лапы, похожие на лопасти, гулко плеснули раз-другой и тоже замерли.
— Вот и конец, который венчает дело, — с облегчением заметил Древесный Мастер. — Я так и думал, что на сей раз обойдется и без нашего брата Странника. Вышел новый остров, седьмой по счету. Как Исландия.
— Скорее как тихоокеанский атолл, — поправил Арфист.
Белое крыло поднялось выше, унося на себе бессильно клубящуюся грозу, и теперь стало видно, что это все-таки птица — снежно-белая, с клювом и ногами светло-рубинового оттенка. Правда, очертания ее творил поднебесный ветер, словно она и сама была только облаком.
— Полетела за яйцом присмотреть, — свидетельствовал Камилл. — Что же, ее явление означает конец морского приключения, братья мои. Разве ты не чувствуешь поблизости большую землю, мой Водитель Караванов?»
Шестой день
— Эта страница твоего повествования оказалась весьма длинной, — сказала женщина. — Герои не успокоились, пока не утвердились на пьедестале победителей. Кстати, что за яйцо ты воспел в твоей замечательной касыде?
Ее взор, поднявшись кверху, остановился на тончайшей трещине в своде, который выгнулся куполом, похожим на сферу планетария или внутренность собора Святого Петра в Риме.
— Уарка, — позвала она, — ты не помнишь? Мы вроде бы стояли друг против друга на таких постаментах, нас все время убирали цветами, а вверху был люк с вечно синим небом? Мы постоянно удивлялись, почему оно одинаково в любую погоду. Снаружи дождь каплет, а там всё едино как бадахшанская бирюза.
— Не выдумывай. Мраморные статуи не могут удивляться, будь они хоть сто раз Руками Бога. Я вот что заметил: клинок Зульфикар так походит на твой — будто близнец.
— О, мой клинок! Его ковал сам Каин в горах Дамаска, взявши за образец тот меч, которым ангел Гавриил преградил его семейству дорогу в райские пределы. Означало это границу между двумя мирами: реальным и материальным, идеальным и затронутым порчей. Субстанциональным и это… как его… концептуальным, то бишь акцидентальным.
— Оставь свое псевдофилософское словоблудие. Тебе не кажется, что магический клинок или хотя бы его изображение или подобие — такой же символ перехода и рассечения препоны между миром ложным и миром истинным, как икона, поверхность гостии, кораническая надпись на колонне мечети?
— Рассечение препоны. Это лишние слова, — задумчиво сказала Ксанта. — Но в них есть нечто от задачи сегодняшнего дня. А ты, Джирджис-Акела: видно, мой меч тебе уж больно полюбился, раз ты вплетаешь его в свои россказни?
Мальчик кивнул, отводя глаза, чтобы невольно не высказать большего, чем хотел.
— Что же, я только хранительница. Меч был мне дан в одной из моих жизненных нитей… не помню, для чего. Бери. Красивая сцена, хотя в известной мере ходульная: мать или супруга вручает воину меч перед боем и благословляет… Знать бы только, на что мне тебя благословить.
— Я знаю, — кратко ответил мальчик, принимая оружие. Он хотел поцеловать руку и клинок, однако удержался.
Когда Джирджис, расправив плечи, легко взобрался под купол по видимым ему одному ступеням или, быть может, выпуклостям в стене и исчез, женщина покачала головой:
— Он выпрямился и обрел полетность. Это полностью человек, даже — более…
— А мы оба?
В самом деле, им с каждым разом становилось легче преодолевать зеркальную преграду: она не то чтобы истончалась, но делалась более гибкой и как бы тянулась за ними, как далеко они двое ни проникали в мир творения. Преодолевать? Женщина подумала, что раньше она становилась по ту сторону, а теперь что же: это один уровень с их пещерой — да и с Залом Статуй — и одно пространство?
Тут мысли ее переменились. Моря в зазеркалье не было и следа. Только дальнее его дыхание, теплое и влажное, овевало ей лицо, проходя через тропический лес во всем его великолепии. Разноцветные змеи висели на ветвях, как гирлянды, и раскачивались. Бабочки с ладонь величиной опыляли цветы, похожие на расписное блюдо. Ящерицы — миниатюрные драконы с коронкой на голове — раздвигали плечами и хвостом траву. Птицы лениво перелетали с дерева на дерево, кичась своим брачным оперением. Фимиамы повисли в воздухе ощутимо, как туман.
— Снова что-то здесь не так, Уарка. Жизнь великолепна, но какая-то неполная.
Он подошел, обозрел территорию.
— Ну конечно. Здешние существа все либо хладнокровные, либо земли не касаются. Хоть одного зверя ты тут видела?
— Погоди. Вон на той открытой сверху полянке.
Там в лучах щедрого солнца лежали вповалку фигуры, как бы резанные из мыльного камня, моржовой кости или яшмы. Весь зоологический сад собрался здесь, неподвижный, зачарованный, будто его высыпали на короткую густую траву из великаньего ящика игрушек. На коленях, подогнув хобот, стояли слоны. Дремали обезьянки, сплетясь руками и хвостами в замок. Лошади застыли на прямых ногах, соединив шеи и гривы. Жираф растопырил свои ходули, полулежа на брюхе, и трогательно вытянул шею. Подальше виднелись целые тигриные семейства и львиные прайды; ленивцы висели на низкой ветке целой связкой, как груши в сезон сбора фруктов; волки, соболи, лисы, белки и прочие зверюги помельче и посеверней сгрудились на окраине лужайки без разбора, кто как и кого ест, и разделения на чистых и нечистых.
— Да, это мир с холодной кровью, — пробормотала Ксанта. — Свет яркий, тепло сильное, но вовнутрь их не попадают. Постой, а как же птицы?
— Видно, высоко летают и о солнышко греются. Или, допустим, на поляне почва холодная, как бывает весной. Влажность в тропиках большая, вот и не просохло.
— Костер бы разжечь, мигом бы и снаружи высушило, и внутренность согрело, — полушутя ответила она. — Как по-твоему, где его добыть, да еще такой, чтобы леса не спалил?
Волкопес фыркнул:
— Оборотись на себя саму и погляди на свою голову. Какого ты цвета?
— Ну разумеется. Снова платись одним из покрывал — предпоследним, учти.
Она сняла с себя невесомую огнисто-оранжевую чадру, и та послушно взвилась, точно язык прозрачного пламени. Огонь ожил, затрепетал, повис в пяди от земли многолепестковым небесным георгином. Легкое движение прошло по поляне. Звери спросонья потягивались: жираф наконец-то достиг полной собранности, львы шумно вздыхали, зевая во всю обширную пасть, зубастую и языкатую, слон, подымаясь, пихнул спиной ветку, и с нее в комической панике посыпались ленивцы и лемурята, на лету цепляясь за долгий конский волос. Кони в тревоге поднялись на дыбы и заржали, из отдаления им откликнулись жирафы, тарпаны и лошади Пржевальского.
— Ну, дело сделано, — удовлетворенно буркнул Уарка. — Ручаюсь, суматоха получится не на час, а на побольше. Первотолчок получен, а далее пускай сами как-нибудь эволюционируют. Отходим, отходим, Ксантиппушка, а то ненароком лапы в толчее поотдавят!
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь шестая
«Итак, без каких-либо дальнейших приключений путники достигли берега континента и причалили к нему.
— Это не моя земля, наверное, — удивился Камиль. — Пышна и изобильна, точно Миср или страна индов.
Камилл усмехнулся:
— Оборотная сторона монетки. Есть такая притча.
— Да, я слышал от людей насара: как один динарий разделить между кайсаром и Аллахом, чтобы воздать каждому свое. У ромеев ведь на одной стороне монеты изображен очередной их владыка, на другом — один из идолов. Только насара так и не догадались о смысле сказанного.
— Ты, можно подумать, догадался.
— Нет, но надеюсь на это. Аллах даст. Я… я так думаю, брат, что начало истинного пути в царство Неба — в нашей земле, а потом как-то повертывает… один фокусник брал полоску бумаги и склеивал ее, поменяв лицо с изнанкой, так что вместо двух сторон получалась одна… И кончается Путь в том саду, где Адам и Хавва свободно говорили с Аллахом.
Мастер снова обхватил его плечи.
— Ты многое понял, брат мой, за время наших похождений. Но теперь оглядись по сторонам: тебе было нужно попасть на землю румов — вот и она, только хозяин у нее иной, не кесарь. А потом мы вступим в страну, которую один историк назвал «Счастливой Аравией», а другие историки объяснили это имя опиской третьих, потому что Йемен стал к тому времени бесплодным. Но ошибки не было. Смотри во все глаза!
Земля стояла, как огромный оазис, и мощной стеной простиралась поперек ее древняя плотина: замок чистой воды, крепость небесной влаги, она копила внутри себя редкие здесь дожди, чтобы постепенно отдавать жаждущим людям и пересыхающей земле. И два сада стояло по обеим ее сторонам, как к старину.
— Мне рассказывали, как ее разрушило трясением земли, эту плотину в Сабе, — изумился Камиль. — Она уже тогда была совсем дряхлая, и обновлять ее не было сил у людей.
— Тогда дрогнула земля и повергла старые стены за грехи людские, — сказал Барух.
— Только и это оказалась Майя, — подтвердил Субхути. Едва коснувшись твердой земли, он слегка повзрослел и снова обрел склонность к учительству. — То, что могло быть или не быть, но в истине отсутствовало. Последствия уклонения людей от Пути воплощаются зримо и весомо, иначе как им служить уроком? Как быть соблазном? Люди больше и больше запутываются в порожденной ими самими неправде и начинают следовать ее законам.
— Однако мир, данный человеку во владение, стоит вокруг него прекрасен и ненарушим, — подхватил Древесный Мастер. — Ждет, пока человек ужаснется сну, который произошел от нечистоты его собственных мыслей, проснется и обернется через плечо.
— Как же увидеть Истинное Царство? — спросил Камиль.
— Так ты его и видишь сейчас. Оно земное и небесное сразу: в нем дурное исчезает, если его не питать и не поддерживать, а хорошее как бы само собой расцветает. Иначе в Майе — там действуют законы разрушения благого.
— Вы показали мне — а если вы уйдете, я забуду.
— Но ты не уйдешь и не забудешь, даже если глаза твои закроются на него, и в глубине души своей будешь помнить. Цвет, запах, дыхание Царства отныне станут рядом с тобой, и ты их будешь ощущать, сильнее или слабей.
Таковы были слова Камилла.
— Скажите мне о нем еще, пока оно не стерлось, о Странники!
— Оно — тот же мираж в пустыне, но наоборот. На унылую действительность накладывается образ цветущих дальних стран; из одного места одеяния вырезают лоскут, чтобы залатать дыру в другом, — так начал Барух, — к этому и мы часто прибегаем, не только природа. Однако создание миражей мало что самообман — ибо нельзя в ветхий мех лить новое вино, будь он хоть сто раз починен за счет крепкого и нового. Мираж — это совмещение кусков одной и той же неправды и лжи. Да что там! Мы прочитываем это бытие по-другому, чем оно скроено, видим логику и последовательность там, где всё перепутано. А как же иначе — мы ведь существа логически мыслящие.
— И такое стало возможным лишь потому, что вся в целом ощутимая жизнь есть несуществование, — подтвердил Субхути. — Она существует, конечно, однако без необходимости, соединяя в себе необязательные признаки, и вынут изнутри нее стержень, на который она нанизана. Мы, учителя, вынуждены говорить нашим ученикам перевернутые слова, ибо они живут в перевернутом мире.
— Ну вы, мыслители, полегче, а то моего братишку совсем перепугали своим высокомудрием, — пошутил Древесный Мастер. — Стоите посреди самой что ни на есть всамделишной жизни и ругаете красавицу почем зря. И видимость-то она, и вся в заплатках, и вообще умерла. Да нет же! Просто мы напялили на нее посмертную маску из гипса. Вот даже сейчас она хоть тонюсенькая, а есть. Мы своими косными, чугунными мозгами не умеем изучать движущееся и дышащее. Но остановив — как бы убиваем. И все наши писаные и неписаные законы, наша юрисдикция и нравственность, наше хозяйствование и наша наука — выведены из смерти и грязи и, раз возникнув, тянут нас книзу мертвым грузом.
— Постой, брат, — перебил Камиль. — Хоть я и в самом деле не понимаю и половины ваших мудреных слов, главное до меня дошло. Когда учишь людей поступать верно, надо исходить из из привычек и необходимостей, их теперешнего положения дел — и стоять в этом твердо.
— Как Моисей на камне своей скрижали, — кивнул Барух.
— Но каждое слово должно иметь глубину, чтобы через него можно было дойти до вечности. Быть не тяжким камнем, а растущим деревом. Менять свой смысл, не меняя. Выращивать новую листву, укореняясь в той же почве, — Камиль заволновался и спутался.
— Скажи-ка, молодой человек делает явные успехи, — отметил Арфист. — Мысль о живых словах, одежде разума, которая растет вместе с ним…
— Только я не знаю: ложный мир диктует нам и лживые описания. Мы идем как в тумане, не чуя под собою ног, — перебил Камиль его и себя. — Как распознать настоящее?
— Человек всё время ошибается и сомневается именно поэтому, что знает о том, — покачал головой Субхути. — Он чувствует фальшь. Но вот когда ты сам прикоснешься к истине, она даст тебе ни с чем не сравнимое ощущение радости, остроту подлинности. До того ты имел мнение, тогда будешь обладать знанием. Это — нить для возвращения!
Биккху помолчал.
— Однако это еще не нирвана, хотя и путь к ней. Через мироздание лишь пролегает дорога к тому, что есть чистое бытие и незамутненная радость.
— Истина и любовь, — тихо добавил Мастер.
Пока они глубокомысленно беседовали, кораблик «Стелла Марис» отплыл от берега, подобрав на борт шлюпку, и бесследно исчез.
— Ох, какая беда! — вскричал Майсара.
— Ты оставил там что-либо или кого-нибудь? — вежливо поинтересовался Камилл.
— Да нет. Скоты все присутствуют, хлеб смолот — одна горстка зерен за мою пазуху завалилась, — чай выпили, хотя у Мастера за поясом или на донце можжевелового ларчика пожалуй, осталось несколько сушеных цветочков. А вода из Голубого Родника…
— Ее несет мой брат Камиль в крепком бурдюке, перекинутом через плечо.
— И она — увы! — единственное наше достояние и прибыль. Как же я, несчастный, покажусь на глаза моей доброй и достойной госпоже! И чем отчитаюсь — пустыми россказнями, нимало не похожими на правду?
— Положим, у вас с Камилем найдутся и свидетели, если понадобится, — донесся до них от ближних деревьев бархатный и чуть деланный голос — и оттуда выломилась Варда в сопровождении своего сынка. За время морских, сухопутных и инопространственных скитаний он как-то незаметно подрос, и сквозь дитячью нескладность уже начала проступать та грация, которая повсеместно в Аравии служит эталоном женской красоты.
— Варда! Ибн Лабун! Как это вы вернулись?
— Так же, как убыли и прибыли во время самума. Вы с Камилем и не подумали даже, что зачать, выносить и тем более родить такого чудного ребенка под слоем песка никак невозможно, — ответила Варда чуть кокетливо.
— Ага. Я ведь родом с Острова Чая, и мамочка все время щипала чайные цветы, — добавил Ибн Лабун ломающимся голоском озорника-мальчишки.
— Фу. Вы еще и говорить наловчились, что ли?
— Надо заметить, мы, животные, всегда умели связно излагать свои мысли на человеческий манер, — брюзгливо промолвил Хазар. — Большинству людей не мешало бы как следует прочистить уши, как однажды пророку… да, Валааму. Правда, Камилл?
— Значит, верно говорила Борак, — ахнул его тезка. — Кольцо пророка Сулаймана и его власть над зверями и джиннами существуют.
— Ты был ко мне очень ласков и добр, — Дюльдюль скромно потупила ресницы и зарделась.
— Так же, как и мой хозяин ко мне, безродному, — прибавил Россинант.
— И поэтому наша прекрасная и вечная подруга подарила тебе такое же небесное кольцо, какое было у самого страстного любителя лошадей в мире. Конечно, и у ребе Баруха оно есть. Они, эти кольца, сами невидимы, а дар их то исчезает — хотя не совсем, — то проявляется во всей силе.
— Всё живое на свете имеет язык, — сказал Биккху, протягивая верблюжонку финик. — Мудр тот, кто вполне достигнет его понимания. Понимание приходит и развивается на верном пути. А Путь — достояние лишь тех, кто странствует и скитается, не обременив себя привязанностью, ничего не имея, кроме посоха, чаши из половины кокоса да одежды — прикрыть наготу.
— Говоря фигурально, я имел и имею поболее того, — Барух потрепал по спине лошака и поправил пояс со шпагой. Арфа смирно висела у него на плече, как и раньше. — Главное имущество — не вещи, а то, что у человека внутри: это никогда от него не отчуждается. Благородное искусство фехтования. Дар слагать песни. Ну, я иногда и попросту деньгами был богат, только никогда не делал из них проблемы. Но больше всего любил странствия. Вот мы с тобой, старина, и общаемся потихоньку от других давным-давно. Ох, сколько подков и набоек мы, вселенские бродяги, сносили вдвоем — не счесть!
— Не одни вы, — веско и строго возразил Субхути. — Скитаться можно не только вне, но и внутри себя. Человек по своей природе широк, и вмести он в себя хоть целое мироздание — останется бесконечность. Умей себя расширить. А тогда станет всё равно: искать снаружи или внутри, находить или терять, понимать или быть понятым…
— Протирать ботиночки или покупать их, — нахально вмешался осел Хазар. — У вас, о Совершеннейший, немного логика подкачала. Арфист кончил рассуждением об обуви, а не книгой Экклезиаста.
— Где этот ишак понабрался наисовременных веяний? Ко мне в голову, что ли, заглянул? — расхохотался Камилл.
Они шествовали по дерзко зеленеющей земле, и Майсара то и дело бросал в нее зернышки из своей горсти, которая казалась необъятной: чтобы и тут росла пшеница Блаженных Островов.
— Посев — когда нечто из земли тянется к небу. Руки, протянутые сверху и простертые снизу, встретятся в объятии, когда созреет неизбежность их встречи, — говорил меж тем Древесных Дел Мастер.
— Однако если любовь, изливаемая сверху, неизменна, постоянна и не ищет своего, то привязанность тех, что изменили предназначению, слабо и переменчива, вспыхивает и угасает, точно пламя на ветру, и эгоистично требует выгод — земных или потусторонних. От нее мало что зависит, — ответствовал Барух.
— Правда. Но она дерзновенна, ей в помощь приданы воля и разум. Если она не жаждет рая и не боится ада, да и ответа свыше не домогается, именно такая любовь предопределяет, состоится ли встреча возлюбленного с Любящим, — возражал ему Архитектор.
— О чем это вы спорите, братья? — интересовался Камиль.
— О любви, — сказал Барух, и Камилл подтвердил его слова глубоким кивком.
— Я снова не понял сути, потому что не учен ничему.
— Не печалься. Главное — услышал и сохранишь в сердце своем.
Так двигался караван через Рум и Магриб, Сабу и Босру в Хиджаз, землю отцов, и отовсюду стекались люди посмотреть на него: так величавы были люди и красивы животные. И любой, кто желал, мог даром выпить глоток верблюжьего молока.
Странники были уже в виду города Камиля, когда тот понял, что они и в самом деле подходят к нему с обратной стороны. Нет, не совсем так: маршрут был обычным и земли теми же, через какие следовали все купцы, уходя с товаром и возвращаясь с другим, но на удивление богатыми и цветущими, а вот город, в который они готовились вступить через ворота, противоположные главным, — совсем прежним. Скупой и безотрадный ландшафт опоясал его песчаным кольцом, и ни родника, ни лужицы, ни капли утренней росы не увлажняло здешнюю почву.
— Древесный Мастер указал на небольшой холмик: из-под него торчали углы каких-то полузасыпанных плит или низкой стены.
— Что ты можешь сказать об этом, брат?
— То был колодец Хаджар и ее сына, который вспоминали мои спутники. Из этих камней бил источник, и все племена Хиджаза собирались вокруг его воды. Но он иссяк еще до моего рождения, и вода ушла глубоко под землю.
— Попробуй вылить туда голубую воду из твоего меха, и пусть одна струя позовет другую.
— Но это будет безумием, Камилл.
— Так что же, разве не одни славные и достопамятные безумства мы творили на пару с тобой и в союзе с другими Странниками? Развязывай-ка живее горловину!
Вода, что была стиснута в темноте косматой шкуры, вырвалась наружу веселым фонтаном; брызги ее оросили почву, а тугая струя ушла вниз наподобие бурава. Холм раскрылся, как уста. И оттуда навстречу хлынула иная вода, прозрачная не как сапфир, а как диамант: ледяная, суровая и чистая.
— Теперь она не успокоится до тех пор, пока не выроет себе котловину и не отмоет сама себя от песка. И тогда уже не буйный ключ, а тихая струя станет вечно наполнять каменную чашу и поить народы земли.
— Зато в бурдюке не осталось ни капли, Камилл.
— Ну и брось его. Он честно отслужил свой срок; ни воды он не сможет вместить и удержать, ни молока, ни вина. Вода твоего источника, мой Камиль, — для иных сосудов.
Они вступили в город. Окружили их памятные Камилю глинобитные заборы и внутри их — невзрачные с виду дома, и прежняя сухая жара окутывала хитрое переплетение улочек, похожее на вязь письмен, купола большой базарной площади, крепостцы кварталов, обнесенные вторым рядом стен, чуть пониже наружних городских, и в центре открытого места — Дом Небесного Камня с изваяниями богов и богинь на стенах без кровли, и двор Хадиджи, дочери Хувайлида, и дом родичей Камиля ибн Абдаллы…
— Мы прибыли. Будьте все моими гостями, — сказал Водитель Караванов. А навстречу бежали слуги и ребятишки, женщины, почти неотличимые одна от другой в своих серо-синих накидках, которые побросали ради такого события свои иглы, жернова и поварешки, и не торопясь поспешал сам Камилев дядюшка Абу-Талиб в окладистой белой бороде, с некоторым усилием переставляя затекшие ноги.
— Ну, тут у тебя полный порядок. Уж коли тебе рады, остальное приложится, — вздохнул Майсара. — А я пошел: подобающий отчет составить. Вот, всё мне да мне отдувайся. Хоть бы прознать втихомолку, сколько ж это мы в нетях были. Да, уж Восток дело тонкое, Камиль, ох какое тонкое. Не приведи Аллах.
С первых слов домочадцев обнаружилось, что отсутствовали караванщики долго, и поэтому беспокойство успело перенестись от их товаров на них самих. В честь возвращения богатый дядюшка устроил приличествующий случаю пир, на котором поедали лепешки, вяленые финики, инжир, варенный в меду, и жареную яловую верблюжатину. Потом все трое Странников как-то незаметно исчезли, не сказав Камилю ни слова. Что-то недоговоренное чувствовалось и в том, как дядюшка оглаживал свою достопочтенную бороду, пряча в ней усмешку, и в том, как шибко, будто масляный колобок, катался Майсара между своим домом и домом дядюшки, да и в общем настроении домашнего праздника. Хотя сам Камиль в эти дела нарочно не вникал, знай обихаживал свою Дюльдюль и лошака. Хазара взял Майсара, а Варду и верблюдика, дивясь красоте и ладности обоих, сразу отправили ко всем раздоенным мамашам. Камиль уж и туда бегал, и с двумя ослами переглядывался — хотел посоветоваться, но все они либо на самом деле потеряли дар речи, либо вступили во всеобщий заговор. Пофыркивали и переглядывались они с очень даже заметным юмором.
Ну, а среди дня явился в дом важный-преважный Первый Раб Хадиджи бинт Хувайлид во всем новом, чуточку раздобревший от хлопот и треволнений. Камиль как раз чинил свой единственный плащ, что немало претерпел от поворотов судьбы.
— Думали мы тут с дядюшкой твоим Абу-Талибом, и со Странниками, и кое с кем еще — и пришли к единому мнению. Что дела твои имущественные обстоят скверно. За неудачную торговлю на тебя не гневаются, риск есть риск, и мы много чего порассказали обо всех нас. В меру разумения слушателей, не бойся… Однако поправиться твоему кошельку не помешало бы. Без этого ни дом свой не поставишь, ни жену в него не введешь.
— Сам понимаю. Ну и что? — буркнул Камиль без особой вежливости. Уж этот Майсара с его приземленностью!
— А то, что порешили мы: ты юноша и собой красивый, и рода знатного, так что самое для тебя разумное и своевременное — поправить дела свои женитьбой на богатой женщине.
— Вряд ли за меня и беднячка из племени бедави согласится выйти: махр мне впору платить дырками и заплатами на одежде.
— Зря говоришь. На тебя, между прочим, многие заглядывались, и многие красавицы в твое отсутствие источали из глаз влажные жемчужины.
— Назови хоть одну, болтун!
— Ай, обижаешь. Но одну назову: надеюсь, ее хватит? Девятки не понадобится, о благородный и совершенный Камиль, сын Абдаллы сына Шейбы?
Камиль поднял голову: судя по титулованию, происходило нечто удивительное и шуток не терпящее. А Майсара продолжал с полной невозмутимостью:
— Это Хадиджа, наиславнейшая и добродетельнейшая дочь почтенного Хувайлида. Сам-то почтенный воспротивился было, но она сказала так:
— Оба моих супруга добыли мне богатство как войной, так и торговлей, а я его приумножила умелым ведением дел и отяжелела от него, как пчела в дождь. Но никто не смог научить меня достойно его тратить, кроме Камиля, сына Абдаллы, да будет милостив Аллах к ним обоим на том свете и на этом! Поистине, руки его щедры раздавать то, что ему дано по милости Всевышнего, и ничто не прилипает к его ладоням, но изливается в мир людей. Он потерял, правда, мой товар, который немногого стоил, но приобрел во сто раз более ценное и редкое: всех насыщающий хлеб и чай, дающий ясное понимание истины, и живую воду, омывающую грязь с души и печаль с сердца, и молоко от бесплодной верблюдицы. Поистине, ему ведом источник щедрот, который не иссякает!
Вот так мы и сладили дело.
— Но я, сирота, не смогу заплатить ей ни того, что следует вначале, ни того, что надо дать потом, и позор падет на мою голову. А уж сама свадьба…
— Ха! Разве я не сказал тебе в самом начале, что твой дядюшка тоже был на нашем совете? А коли уж он одобрил решение благородной Хадиджи — он всё и устроит от щедрот своих. Поистине, тебе не о чем беспокоиться, когда брат твоего отца так великодушен, а твоя невеста — сильна характером!
Так и посватался Камиль к дочери уважаемого Хувайлида и принес ей полагающийся брачный дар: и то, что следует представить сразу, и то, что надлежит вносить позже, — в полновесных звонких динарах, что и в сравнение не идут с более поздними денежками, от которых только шороху наслушаешься. Весь многолюдный род Камиля готовил свадьбу. Стадо барашков изловили и пустили на жаркое, горы лепешек испекли, обтрясли все пальмы в округе, и обобрали весь рынок, и по всем домам, дворикам и улочкам их квартала целую неделю носилось туда-сюда войско добровольных стряпух, подметальщиц, одевальщиц и наряжальщиц. Что до самого жениха, то ему и носу не давали высунуть ни на двор, ни на конюшню; мыли, одевали, белили и сурьмили, как женщину, чтобы узрела Хадиджа воочию, сколь прекрасен и пленителен ее выбор. Вряд ли ей самой так доставалось от бабок: уж кто-кто, а она умела за себя постоять.
Только поздним вечером последнего перед свадьбой дня вырвался Камиль из любящих рук своих мучительниц и пробрался в каморку, где на циновках, брошенных на земляной пол, беспечно спали спутники по каравану, устроители и завершители. Густое и уютное дыхание сна стояло здесь. (Мы бы объяснили и прозаичнее: храпение во все носовые завертки — если бы самый из них громогласный, Майсара, не отсутствовал: он изменил друзьям ради не то своей Зайнаб, не то кого еще и вообще пожелал ночевать под своим родным кровом.)
Никто из троих Странников не пошевелил рукой навстречу искрам и потрескиванию масляного светильника, и Камиль без помех вгляделся в лица, от которых отлетела суматошная дневная жизнь, и тела, одетые в загадочную и пышную черноту ночи. Царственно благороден лежал в луче света Барух, и горбоносый иудейский профиль его был подобен рулю корабля, устремленного в небесные выси — прямо в узкий месяц, что виднелся сквозь оконце, пробитое под самой крышей. Белоснежные, лунно сияющие кудри стекали на изголовье, серебряная река бороды струилась на мерно вздымающуюся грудь. Неземной покой наложил печать на темно-смуглое чело и разгладил морщины. Столь же красив был патриарх, сколь и в те дни, когда пленял сердца мемфисских фрейлин и юной дочери Шуайба, вавилонянки Сары и египтянки Хаджар, и еще прекрасней. Ибо истлевает с годами непрочная женская прелесть, но от мужской лишь отлетает прах, из коего она создана первоначально, и через бренность тела проступает нетленная краса зоркой и взыскательной души. Так воплощался в Барухе атрибут Праведности или, что сходно, Справедливости.
Прохлада, удивительная в эту знойную ночь, лежала на блистательном челе Субхути с неподвижными алебастровыми веками, тени и блики попеременно скользили по гладкому и чистому, юношескому плечу. Он и был во сне — не старцем и не отроком, но прекрасным юношей с неуловимой, томной и слегка язвящей усмешкой. Тончайшее жало, ядовитый шип горечи был для него во всех земных радостях, однако и он сам был шипом и иглой, которыми извлекают отраву из бытия, теми устами, что высасывают яд. Мощное тело, упругое и неутомимое, не нуждающееся ни в какой подпорке, — в самом деле, только в знак своего жреческого сана и своих бескровных битв имел он посох, — тело это было обточенная ветрами гранитная глыба, на которую медленно, почти незаметно сеется пыль тысячелетий, оседает плодородный ил Великого Водного Пути, хлопьями ложится пепел из вулканической тучи, — фундамент и опора Нового Мира. Субхути воплощал в себе атрибут Покоя.
А Камилл, двойник и брат, укрылся под стеной в самой глубочайшей тени, повернувшись на бок и вытянув своё долгое, чуточку нескладное во сне тело, которое текло в тиши, точно река. Пальцы его устали извлекать гармонию небес, рука была под щекой — он лег на нее, как на грудь женщины, но ясно было: какая бы женщина ни привлекла его на грудь и не поцеловала, такому поцелую суждено быть лишь материнским. Выражение лица под темным покровом было задумчиво, мягко и печально, как сама ночь в ее сердцевине. Схлынули веселье и бодрость, которыми он всех поддерживал: тихая скорбь одевала его как тень, нежность пронизывала эту преграду, и сам мрак, что окутал его, казался светлее, чем озаряющая лица его сотоварищей лунность. Этот удивительный свет был невидим и в то же время неоспорим, как неслышен и бесспорен голосок летучей мыши, по легенде, самого удивительного из его созданий. Красота его, будучи также незримой обыкновенными очами, ощущением своим превосходила красоту всех прочих; и тех, кто спал, и того, кто стоял с лампой в трепетной руке. Атрибут Тайны лежал на челе Древесных Дел Мастера, и расшифровывался он как Любовь, или Милосердие, или Радость.
Тут приуныл и смутился в сердце своем Камиль, сын Абдаллы сына Шейбы по прозвищу ибн Муталлиб, подумав, что и Хадиджа, говоря с этой троицей в тиши своего дома, могла видеть сию красоту и оценить по достоинству, а также мельком показать свою, самому жениху не вполне ведомую, — и возревновал.
Однако в этот миг горласто закричал гонитель ночных демонов — петух, соединяя небо и землю гулкой серебряной струной своего победоносного кукареканья. Трое спутников Камиля открыли глаза, и потустороннее спало с них.
Тогда сказал Камилл, весело глядя в глаза названному брату:
— Не горюй ни в своих мыслях, ни о своих мыслях, ни о том чуждом для тебя и лукавом, что их в тебе породило! Каковы мы ни будь, у нас — свои возлюбленные, у тебя своя. А ведь каждой любимой нужен только один человек — безразлично, стар он или молод, прост или умен, хорош собою или не очень-то. Тебя истинно любят, и ты отмечен. Ведь где начинают оценивать, выбирать и перебирать — там нет любви, запомни это!
— И явлено тебе было то, что явлено, дабы ты понял, в чем настоящая красота человеческая, и умел ее распознать в любом обличии, — добавил Арфист. — Красота всегда одна и едина в своем истоке, и Любовь тоже, как они ни многообразны в своих воплощениях.
— Когда же ты научишься уходить к истоку всех проявлений и нащупывать корень любой вещи, — заключил Биккху, — подымись к тому, что их породило, к истоку всех истоков и корню всех корней, к пустоте — оси, к которой сходятся спицы мирового Колеса, к тому Ничто, которое есть Всё. И слушай его голос! Мне уже поздно: нерушимой стеной встал передо мной свет, и только растворившись в нем и став им, смогу я длить свое существование.
— Если дело обстоит так, как вы сказали, и вы не соперники мне, я не смогу радоваться, что вы уходите, — только и сумел сказать Камиль в своей печали.
— Поглядите-ка! Оказывается, наш младшенький выдумал свою ревность только потому, что угадал разлуку, — проговорил Камилл. — Хотел добавить в дикий мед хорошую ложку своего дегтя, чтобы убить его собственную горечь, — экий хитроумец! Полно, брат. Жизнь — это постоянные встречи и расставанья, но тебя в конце концов снова ждут встречи — не печалься. Пусть будет сегодняшний день ничем не омраченным праздником для тебя и нас!»
Седьмой день
— Ничего не скажешь, вовремя ты бросил свою сказку — на пороге завершения, — женщина покачала головой. — Любопытно, что было дальше.
— Это еще предстоит написать, — сказал мальчик. — Разве ты не поняла? Я возвращаю тебе легендой то, что ты творишь взаправду. Одеваю покровом выдумки твое действие. Можно подумать, я не догадывался о том, чем вы заняты в мои отлучки.
— Значит, и ты бродишь внутри своего мира, испытывая приключения, — сказала Ксанта. — И они кругами сходятся вокруг главного. Бракосочетания в конце времен.
— Венца моих поисков и победы, — мальчик не глядя отыскал у бедра ножны, вытянул клинок на четверть его длины и вбросил назад. Обтяжка ножен была сделана из багряно-бурой кожи, покрытой шипами и небольшими выпуклыми зеркальцами с перламутровым блеском. Отдал церемонный поклон обоим — Ксантиппе и Волкопсу — и удалился.
— Кого это такого страшного он ободрал на футляр, Уарка? Аллигатора или тигровую акулу?
— Подымай выше — Левиафана. Ты не помнишь его россказни?
— Он ведь почти слепой.
— Как сказать. Ведь вдобавок к тепловому и звуковому зрению у него постепенно открывается настоящее. Ты же видишь, мы меняемся все трое. По тебе это не так заметно, ты была и так почти что вочеловечена. По мне тоже — как был зверь, так и остался.
— Да, если не считать передвижения по зазеркалью.
Оба воззрились друг на друга.
— Постой. Ты, Ксанта, умела выворачивать то ли Вселенную, то ли себя во Вселенной, я же нет. Но тебе это уже не требуется, ты обрела проходимость и не замечаешь разницы. И я с тобой — тоже.
— Да-да, ты прав, вечный скептик и задира, — прошептала женщина. — В детстве знаешь, что стоит особым, невозможным образом перекувыркнуться через голову — и попадешь в мир с запахом и цветом истинности. Потом оно уходит — нереализованное стремление. Но в какой-то миг ты снова видишь через грязные потеки на стекле тот же чудесный потерянный рай, пытаешься пройти через зеркало…
— И не догадываешься, что надо только обернуться через плечо — и вот он стоит вокруг! — крикнул Волк. — Идем скорее!
Они оглянулись. Изящная колоннада вокруг была им по колено. Шашечный черно-белый пол — камень черный, камень белый — рождал в мыслях давний, хорошо забытый ритм пляски, обряда, медитации и полета. Две небольших статуи стояли на постаментах под их ногами, Мужчины и Женщины.
— Терга — это я, но непохожая, — сказала она.
— А Терг — я, выросший в человека. Хотя абсолютно не те черты, однако сходство потрясающее, прибавил он. — Но поспешим, потому что мы уже стали куда больше Джирджиса, и отверстие в потолке нас не пропустит!
Оба взмыли над полом, стремительно втягиваясь в открытый воздушный колодец: купол вокруг треснул, края линзы обвалились, однако синева, как и прежде, широко струилась оттуда.
Снаружи, тем не менее, ничего не было живого, кроме этой синевы, которая и то обрела зловещую тяжесть в окружении голой каменной пустыни. Серый гранит глыб, разбитых на куски плит и опрокинутых стел источал изнутри алый жар, будто то были уголья. Время от времени с гулким хлюпаньем рвалась между ними тугая пленка грязи, выметывался фонтан зловонной сероводородной воды и так же шумно опадал. В иных местах чрево земли было вспорото, просевшая черная корка расползлась лохмотьями, а дальше зиял горнодобывающий карьер. Горы тоже были тут по виду рукотворные — правильной конической формы. Скаты едко дымились: время от времени с одного из них, зловеще шурша, скатывалась туча пыли, рождая новый могильный холм. Посреди же хаоса, наполовину созданного стараниями людей, ворочалось гигантское неуклюжее базальтовое тело, слышался огнедышащий рев, и среди округлых, четко, как на иконе, прорисованных клубов дыма мелькал светлый, молниеносно разящий меч.
— Он его отыскал, в конце концов, главаря всех сил! — закричал Волкопес Тутыр. — Только и никудышный же он фехтовальщик! Я иду помогать!
Тут он потерял дар человеческой речи, грозно взвыл и скачками пошел вперед, с быстротой пули погружаясь в зловонный мрак, который распространило вокруг себя чудище.
Ксанта думала тоже ринуться вперед, но тут сверху ее накрыло белое облако, обхватило огромными лапами бледно-красного оттенка и взмыло ввысь, шумя крылами.
— Успокойся, воительница. Разве твой живой меч, твоя охрана в этот час не на поле сражения? — донеслось из вышины подобие всеохватной мысли. — Это его дело и ему победа.
— Кто ты?
— Птица Рух из восточной сказки, как я осмеливаюсь полагать, — синий глаз поглядел из облака с нежной усмешкой, алый пояс охватил талию женщины мягким и надежным замком. — А желаешь наблюдать — делай это сверху и из некоторого отдаления.
Теперь прямо под ними лежало нечто лучшее, чем хаос, к которому вернулось мироздание, — девственная степь, по которой плела свой робкий узор сизая полынь, местами перекатывались мелкие волны ковыля, конопля крепила собой барханы, а в почти безлистых кустиках робко шевелилась мелкая, но бесспорная живность.
Вдали багрово вспухало зарево, истончаясь по краям во тьму, и, приглядевшись, они видели внутри крошечные фигурки: Тутыр подскакивал и кружил с вездесущием целой стаи, вырывая у змея куски плоти, Джирджис-драконоборец с размаху рубил извилистым мечом, выпуская на волю щедрые огненные ручьи змеевой крови. Однако мрак наступал на них; беда, которую они пригибали к земле, сгущалась вокруг, обволакивая холодом и зловонием смерти.
— Спаси их, о Птица, ты же умеешь! — в отчаянии вскрикнула женщина.
— Зачем? Разве ты не понимаешь того, что твои мужчины уже победили, и того, что победа всегда оборачивается гибелью? Чем больше гасят пламя, тем больше его проникает внутрь — победитель огненного ифрита сам испепелен.
— Это жестоко.
— Нет. Они оба согласны. И знаешь причину? Они несут в самих себе перевернутый мир, где жизнь и смерть поменялись местами. Его надо убить и в себе, чтобы стать собой настоящим.
— Хватит. Теперь неси меня вниз — мое время настало! — резко оборвала ее женщина.
Они камнем пробились через тьму, и женщина стала на ноги. Cияющее красное полотно окутывало ее всю с ног до головы и делало похожей на каплю огненной крови, отлетевшую во время минувшей битвы. У непомерной издыхающей громады вытянулся Джирджис, меч тускло блистал через кровавую поволоку. В свете двух этих источников Уарка добрел до тела своего сотоварища, уронил голову на его неподвижную руку.
— Он умер, — сказал с тоскою, — я нет.
— Умер? Неужели это возможно? — возразила женщина. — Ведь вас не двое, а один в двух отражениях. Не двое полулюдей, а один человек — муж и воин. Так соединитесь! Ты потерял свою людскую оболочку — надень на себя чужую.
— Как возможно это?
— Разве не ты учил меня, как встать по ту сторону? Напомни ему, Белая Птица, которая высидела, наконец, свое яйцо!
— Сбрось свое последнее покрывало, — донеслось из вышины, — и накрой им обоих.
Когда же кровавое покрывало растаяло, растворилось от жара, — вот он стоит перед женщиной, Джирджис-Тутыр, пастырь волков и победитель драконов, облики же Уарки и Акелы исчезли. И прекрасней его нет! Высок его рост, лицо полно отваги, но глаза полуприкрыты и опущены.
— Почему ты не глядишь мне в лицо?
— Я боюсь его блеска, хотя ничего до сих пор не страшился. Ты ярче тысячи солнц и убьешь меня этим своим светом. Я умру на пороге…
— И обретешь новую жизнь за ним, — доканчивает она с горделивой простотой. Взоры их, наконец, сливаются и поглощают друг друга и всё вокруг.
— Теперь мы оба родились, и мы тоже одно, хотя и двое по-прежнему. Знаешь ли ты свое имя? Произнеси!
— Я Адам, что вылеплен из красной глины и обожжен огнем нечестия, которое я победил. Все ключи от мира у меня, и все имена его мне ведомы.
— Так назови меня, чтобы и мне себя найти.
— Ты Хавва, матерь всех живущих.
Они сплетают руки. Теперь говорит женщина:
— Докончи сказку, сложи конец касыды, чтобы и нам стать супругами!
И он начинает повествовать.
Касыда о влюбленном караванщике. Ночь седьмая
«Длилась свадьба Камиля ибн Абдаллы и Хадиджи бинт Хувайлид из племени Ханиф ровно семь дней и семь ночей, и перед каждой ночью снимали свахи и подружки перед женихом по одному из семи покрывал Прекраснейшей:
Первое покрывало было фиолетовое, цвета мрака.
Второе покрывало — синее, точно туча, что несет бурю.
Третье покрывало — голубое, как небо с луной, солнцем и светилами.
Четвертое покрывало — зеленое, цвета весенних трав.
Пятое покрывало — желтое, цвета солнечной дорожки на морской воде.
Шестое покрывало — оранжевое, цвета огня и зари.
Седьмое покрывало — красное, цвета солнца сияющего.
Да, как солнце, выходящее поутру из тумана, было покрывало, и подобно солнцу сияло лицо молодой супруги, освещенное изнутри неизреченной ее чистотой и радостью, солнцу, что взошло в полночь ради одного Камиля ибн Абдаллы.
Каждый день много хвалебных песен и пожеланий, касыд и газелей и просто хороших слов было сложено и сказано в честь и похвалу новобрачным, но лучше всех сказал речистый дядюшка жениха Абу-Талиб:
— Слава Аллаху, который даровал нам неприступный Дом и безопасное святилище и открыл теперь запечатанный источник! Этот вот сын моего брата Абдаллы: если взвесить его вместе с любым человеком, он обязательно перевесит его. А в будущем, клянусь Аллахом, о нем разойдутся великие вести и ждет его великая судьба. Поистине достоин он благороднейшей из благородных дочерей наших!
Трое Странников в честь всего этого как следует поели и выпили на пиру, хотя сидели не на самых почетных местах и не слишком были замечены другими гостями. Видно, так они сами захотели: люди то были скромные.
На утро после брачной ночи, когда и Камиль переоделся из жениховского в обычное платье, хотя стараниями жены — новое, и Хадиджа скромно закуталась в одно-единственное покрывало, явились Странники к нему попрощаться. И так промолвили:
— Прекрасная Хадиджа! Мы тоже хотим дать тебе в махр имущество, ибо Камиль, супруг твой, — нам брат и родич. Но давай ему пользоваться дарами во счастье и во здравие его и тебя. Пусть и он войдет через тебя во владение всем этим, потому что дары наши на то и рассчитаны.
— Мой дар — плодовитость, — сказал Барух. — Не смейся, вон праматерь Сарра, будучи тебя старше, тоже рассмеялась, когда ей посулили ребенка, а кто родился у нее потом, ты знаешь. И еще — дар сладостной речи. Поэтом твой Камиль от любви не станет, но будет лучшим, чем просто поэт.
— Я ведь иной раз двух слов связать не умею, хотя все наши мужчины речисты, — воспротивился Камиль, — как это случится?
— Послушай, братец, при нас ты забывал о своем косноязычии нередко, да и при Майсаре, он свидетель, — с хитростью улыбнулся Арфист. — Видно, мой дар — немного дерзости вам обоим, чтобы вы могли поверить в свои силы. И да витает над вами лучшая мелодия со струн моей самозвучной арфы!
— Я дарю тебе, о Хадиджа, способность любить и понимать всё живое, и наши младшие друзья по путешествию — тому порукой, — произнес Биккху. — Можно и так сказать: у мужа твоего будет одна половина кольца премудрого Соломона, у тебя другая, и когда вы будете едины мыслью, сердцем, духом и телом, вам будут подчиняться тайные силы земли. Только не ждите блистательных чудес; многие принимают за них подобие китайской шутихи, а вещи поистине необычайные считают переделкой старых россказней.
— Я же хочу, чтобы вы были стойки в испытаниях и отважны перед неведомым, — сказал в свою очередь Камилл. — Видишь ли, брат мой, как это ни обидно говорить, но никому: ни гостям твоим, ни соплеменникам, ни дяде, ни твоей чистой супруге и даже самому тебе нельзя о нас помнить с достоверностью. Майсара, Абу-Талиб и прочие уже во время своего нынешнего сна всё позабывали, а вы оба… гм… слишком были счастливы, чтобы спать. Но постепенно и между вами двумя и нами станет туман. Вы будете помнить совсем иное прошлое, однако всё то, что приключилось после самума, станет томиться в вас, как алый уголек под слоем пепла. Земля ваша и Город Небесного Камня также слегка потускнеют в ваших глазах и станут далеко не такими добрыми. Одно пусть тебя утешит: забудете и потеряете блаженное зрение вы не вполне. Иное знание расширило твою душу, Камиль, сделало сердце чуткм и чистым, как будто его и в самом деле вымыли в горном снегу. Это навсегда останется с тобой, а значит — и с душой твоей души, прекрасной Хадиджой. И когда неведомое и властное придет по твоему зову — встретьте его достойно!
Камилл поцеловал брата и задержал в своих руках нежно-смуглую ручку дочери Хувайлида.
— Увы! Я так сросся с вами троими, а вы меня покидаете, — сказал Камиль в горе. — Никакие дары этого не возместят.
— Так предначертано, — ответил Мастер. — Ведь мы трое — камни, что катятся по земле и не обрастают мохом. Мы ищем.
— Что вы будете искать? — спросил у них Камиль.
— Каждый свое, — ответил Барух. — Я — мой город. Тот, где мы соберемся все трое, а ты придешь как четвертый. Город Людей. Он сто раз погибал и девяносто девять — воздвигался заново, а сотый ход в игре шахтрандж будет в пользу белого шахиншаха и навсегда завершит игру.
— Я — мое дерево, — скупо улыбнулся Субхути. — Не то, гибнущее, а юное, говорливое, каким оно было в самом первом Саду, когда лелеяло на широких ветвях сосну и кедр ливанский, баньян и фикус, сикомору и туту, смоковницу и хлебное дерево. Я хочу притянуть к настоящему то, что миновало.
— А я ищу способ, чтобы сделать из сиюминутного стрелу, которая достигнет будущего, — сказал Древесный Мастер и обратился к одному Камилю:
— Знаешь, брат, увидел я в твою свадебную ночь то дерево боддхи, которое мы защитили. Оно, как я и думал, не до конца погибло. Напротив, некое странное деревце лежало ветвями на материнских ветвях, едва касаясь земли нежным щупальцем своего корня. Это была не совсем смоковница, в отличие от матери, скорее маслина; оно светилось, как лампада, заправленная чистым маслом, помещенная в хрустальный сосуд. Чтобы достичь этого деревца, нужно долго странствовать и коснуться стопой самого края земли.
— Земля ведь шарообразна, к сожалению, — заметил Барух.
— Какой ты ученый! А мы, люди племени ханифов, полагаем, что она плоский диск с краями, что стоит на спине тельца, телец — на черепахе, черепаха на слоне… дальше не помню, — сказал Камиль.
— Удивительно! Наши братья, архитекторы и математики, тоже пришли к выводу, что у Вселенной есть предел. Вот ты да я с тобой на пару и найдем ту маслину, — пошутил Камилл так серьезно, что его брату не захотелось улыбнуться. — Именно ты, Камиль мой, посадишь ее в твоем саду и соберешь блудные земли вокруг нового ее сердца.
— Так мне суждено снова путешествовать?
— Как же иначе! Ведь ты мужчина, воин и предводитель, — ответил Камилл.
— «И идти по следу любви?» — сказало нечто внутри Камиля — лишь внутри, ибо рука его лежала на гибком стане Хадиджи и ее свежее дыхание овевало его щеку.
— И терпеть невзгоды и лишения? — спросил он вместо этого.
— А как иначе? Без этого как огранится алмаз твоей души, и изострится меч тела твоего, и отмоется сосуд твоего духа, чтобы наполниться чистейшим маслом? — ответили Странники.
— «И тогда ты найдешь свою любовь», — был дан ответ его сердцу вопреки разуму и устойчивости того, что его окружило.
— Что же, мир вам, достойные супруги! — пожелали Странники.
— И вам мир, и милость, и благословение Аллаха на всех ваших путях! — поднял Камиль руку в последнем приветствии.
Пока они прощались, настал ранний вечер. И вот новобрачные долго стояли и смотрели, как уходят прямо в низкий солнечный диск три фигуры, становясь, вопреки оптическим законам, всё выше и одеваясь багрянцем. Субхути шагал пешком, покачивая свой посох в ритме бесконечного пути, Барух оседлал лошака по имени Россинант, а Камилл на сей раз трусил на почтенном осле Хазаре, что значило «запыленный»; ибо пыль всех земных дорог осела на шерстинках его серой шкуры.
— Пойдем в наш дом, о Хадиджа, — обратился к ней Камиль, глубоко вздохнув. И отвернулся. Но еще успел увидеть в самом центре солнечного диска совсем крошечную, ярко-белую кобылицу Борак с голубыми стрекозиными крыльями. Перебирая копытцами, она стояла на ладони у девочки Айше, и девочка говорила в ответ на некий пока не заданный им вопрос:
— Ну да, о пророк и муж мой, это крылатый конь. Разве ты не слыхал, что и у царя Сулаймана ибн Дауда были такие?»
Восьмой день
Мужчина и женщина соединяют руки, не разрывая взоров. Зеленый мир, которому они сообщили движение, как бы вновь зарождается внутри их объятия, опрокидывается вовне и расцветает по всей обновленной весенней земле, и с нее сползает грубая кора судной зимы. Неслышимый ухом вальс опутывает двоих цветущей гирляндой мелодии, душистый ветер кружит голову, и вихрь розоватых лепестков черешни и маслины служит покровом.
— Мы — возрожденное человечество, и это наш дом и дом наших детей, — говорят они друг другу, смеясь от счастья.
В подземной зале с обвалившимся и треснувшим, подобно оболочке яйца, куполом статуи величественно поднимаются со своих постаментов: Терга — высвобождаясь из тесных пелен, Терг — отбрасывая меч и кинжал, пояс и перевязь. И предстают друг перед другом во всем сиянии неподдельной своей наготы.
— Они там, наверху, стали то же, что мы. Не грубые, но совершенные воплощения атрибутов Мужественности и Женственности.
— Им подарен украшенный космос, блаженное мироздание. Но они пока не знают, что в нем, освобожденном от законов распада, как и прежде, существуют добро и зло. Только, как и обещано, добро постоянно прирастает, а зло, напротив, гаснет, если его не раздувать.
— Они не станут будить зло.
— Да, но дети… близнецы… Каин и Авель, Хабил и Кабил… Им тоже найдется место в этой параллели. И вся тяжесть ответа ляжет на тех, кто знает имена вещей.
— Тогда идем и соединимся с нашими воплощениями, чтобы подарить им ведение.
— Чтобы они всегда делали правильный выбор и не поили землю кровью невинного.
— Кормили тех, кто голоден, и одевали того, кто наг.
— Не ковали железа и не пожирали мяса, ибо пища их — плоды и злаки, отдаваемые им землей по доброй воле.
— Не разрушали храма природы и не совершали насилия над своей матерью.
— Не вели войн, оскверняющих великое Равновесие.
— Не распинали Иешуа Га-Ноцри и не травили Мухаммада.
Купол распался под напором их плеч. Синий и зеленый, теплый и влажный, раздольный и холмистый, в огнях цветов и расцвете звезд, мир Нового Завета и Нового Залога лежал у их ног. И они в него вступили.
© Copyright: Тациана Мудрая, 1996
Комментарии к книге «Сказание о руках Бога», Татьяна Алексеевна Мудрая
Всего 0 комментариев