Карина Демина Механическое сердце. Черный принц
Глава 1
Год спустя
В этом месте берег шел вверх, и земляная шкура сползала, обнажая темно-красную гранитную подложку. Камень, расписанный трещинами, выдавался вперед, нависая над самой водой, и дом гляделся естественным его продолжением. Древний, сложенный из гранитных глыбин, он разительно отличался от прочих домов и видом, и самой своей принадлежностью иному миру, в котором, казалось, все еще не знали о детях Камня и Железа.
Дом прятался за высокой оградой из кованого железа, чьи прутья давно и прочно облюбовал плющ. Укрытый от посторонних глаз за одичалым садом, лишенный колонн и портиков, снабженный свинцовыми трубами водостоков, дом был почти уродлив в своей простоте. Пара грубоватых эркеров и нелепый, местами обвалившийся фриз гляделись несуразно, а узкие редкие окна, прорывавшие стены его, казались излишеством. В окна эти свет попадал лишь иногда, другое дело – сквозняки. И женщина в серой пуховой шали привычно куталась, пытаясь согреться.
Она зябла.
Осенью ли, когда черная речная гладь дрожала от ударов капель, а по каменным подоконникам растекались лужи. Весной ли, когда снег таял и крыша привычно потрескивала под тяжестью его. Зимой, пожалуй, тоже, но зимы для женщины пролетали быстро – дни были одинаково черны и холодны.
И женщина пряталась от них в собственной спальне.
Там, среди потемневшего белья, иссохших роз, выбрасывать которые она запрещала, и оплывших свечей женщина чувствовала себя в безопасности. Ее фантазии оживали, а жизнь обретала краски, пусть бы и существовали они лишь в ее воображении.
Женщину считали сумасшедшей, и, пожалуй, она соглашалась, что у тех, кто жил в ее доме, имелись для того все основания. Однако безумие защищало ее.
Кто знает, что бы сделали с ней в ином случае?
Она улыбнулась и провела сухими пальцами по свинцовому переплету.
…тот, кто притворялся ее сыном, предлагал заменить окна. Она отказалась.
Мальчик не понимал, что место это должно оставаться прежним.
И место, и сама Ульне.
В темном толстом стекле отражалась она, тонкая, хрупкая, как одна из ее драгоценных роз. Черты ее лица, некогда мягкие, с возрастом заострились, кожа утратила белизну, обрела оттенок старого пергамента. Платье, сшитое по моде начала века, стало слишком велико, и сколь бы туго горничная ни затягивала шнуровку на корсаже, платье все одно висело.
…тот, кто притворялся ее сыном, покупал ей другие наряды и, принося, раскладывал на кровати, брал ее за руку, уговаривая примерить. Иногда, под настроение, она шла ему навстречу, но роскошные ткани оставляли ее равнодушной. Более того, в принесенных им платьях Ульне ощущала себя странно-беззащитной.
…тот, кто притворялся ее сыном, делал вид, что не замечает, как платья исчезают в сундуках. И приносил новые, тщетно пытаясь угодить.
Порой женщине было жаль его. И она старательно улыбалась, заставляя себя оживать.
Спускалась к завтраку.
И набрасывала на плечи подаренный им меховой палантин. Ей казалось, что ему будет приятно.
Она поддерживала беседу. Читала ему стихи, а он слушал, забывая о своих важных делах, и… его внимание льстило. Ульне начинала думать, что, быть может, не так и плохо, что в доме поселился именно он.
Освальд считал стихи пустой тратой времени.
…а ее называл глупой старухой, хотя тогда она не была столь уж стара.
Странные мысли. Осенние.
– Ульне, отойди от окна, – сварливо сказала вторая женщина, которая благоразумно держалась у камина.
– Я смотрю.
– Ты всегда смотришь, – с неодобрением произнесла женщина, вытаскивая из рукава овсяное печенье. Она была крупнотела, полна той уютной полнотой, которая не вызывает мыслей об излишествах. – Но ничего не видишь. Даже того, что у тебя под носом творится. А я говорю, что это добром не закончится. Ты должна выставить их из дома…
Этот разговор Марта заводила не раз и не два, пожалуй, она уже сама не верила в свои слова.
Выставить?
Как?
Марта ведь не глупа, пусть и пытается таковой казаться. Она сильно пудрит лицо и носит шиньон, скрывая, что волосы ее поредели. Марта, в отличие от Ульне, не стесняется его подарков, а он, тот, кто притворяется сыном, щедр. В этом видится попытка откупиться, и Марта принимает выкуп.
Пускай.
Марте по вкусу розовые, щедро расшитые бисером и серебряной нитью платья. Она вычитала, что розовый освежает цвет лица, а Марта, конечно, не старуха, но и не столь безразлична к своей внешности, как ее подруга… а ведь и вправду подруга, единственный человек, который знает Ульне едва ли не лучше самой Ульне.
И зачем она притворяется?
Ульне со вздохом отступила и спрятала озябшие руки в складках шали… откуда она взялась? Из сундука. В сундуках ее дома хранятся самые разные вещи. Вчера вот она нашла фарфоровую куклу с истершимся лицом. И медведя, набитого гречневой лузгой. В медвежьей шкуре моль проела дыру, и лузга высыпалась. Это обстоятельство привело Ульне в печаль, и она расплакалась прямо там, в коридоре, который казался пустым. Но тот, кто притворялся сыном, услышал.
И вышел.
Присел рядом.
Забрал медведя, пообещав:
– Я починю его.
А Ульне хотела сказать, что не стоит. Кому нужны старые игрушки?
– Не плачь. – Он опустился на колени и прижал ее ладони к горячим своим щекам. – Не плачь, мама, пожалуйста.
Он сидел долго, пока слезы не закончились. А после поднялся и поднял ее.
– Я принесу тебе розы.
– Белые?
– Белые.
…букет стоял в ее комнате, и розы, лишенные воды, тихо таяли. Скоро жизнь из них уйдет, и тогда она осторожно, опасаясь пораниться о сухие шипы, снимет венчики цветов.
Иллюзию безумия следовало поддерживать.
И часть лепестков она бросит на туалетный столик. Быть может, поддавшись желанию, смахнет паутину, скользнет пальцами по пыльной поверхности и отвернется, чтобы не встречаться взглядом со своим отражением. Она сядет в кресло у погасшего камина и будет смотреть в черное жерло, на закопченную решетку, на белый шлейф фаты, забытой на каминной полке.
На комплект из сапфиров и топазов…
…его принес тот, кто притворялся сыном Ульне. И встав на колени, сказал:
– Прости меня, пожалуйста.
А Ульне коснулась жестких его волос…
– Ты не Освальд.
…он уже две недели как ушел из дому, забрав с собой не только комплект. Он сказал, что устал от нищеты и долга, который на него навесили. Что задыхается в этом доме и не собирается позволять старухам лишать себя радостей жизни…
…Тедди пообещал присмотреть. Не стоило верить его словам.
…дурная кровь.
И тот день Ульне провела внизу. И следующий тоже, и еще много дней, пока не появился Тедди и с ним тот, кто притворился ее сыном.
– Я не Освальд. – Он смотрел снизу вверх, и в светлых его глазах Ульне видела жалость. – Но я стану им. Я постараюсь.
Тогда еще Ульне могла бы выставить его.
…ушел бы…
…или убил бы?
Тедди держался за его спиной, скалясь, и Ульне подумалось, что единственный близкий ей человек, не считая Освальда, отвратительно улыбается. Сказать бы… ей не хотелось обижать Тедди, который и без того помогал часто. Он же впервые обратился с просьбой.
– Присмотри за мальчиком, Ульне. – Тедди потянул за светлый локон, выпадая из обычного своего полусонного состояния, каковое, сколь знала Ульне, было лишь маской. – Мне кажется, вы понравитесь друг другу.
И все-таки… если бы Ульне отказала, что было бы?
Она не знала ответа. Ему был нужен ее дом и имя последнего из рода Шеффолк. Белая гербовая роза. И родовое древо, ныне захиревшее. Что ж, пусть предки проклянут Ульне, но она отступила. Ответила Тедди легким кивком и коснулась жестких волос чужака, заглянула в глаза и глядела долго… до сих пор не нагляделась.
– Здравствуй, сынок, – сказала она, убрав длинную прядь с его лба. – Я рада, что ты одумался…
– Спасибо… мама.
Он коснулся губами ее руки, осторожно, точно опасаясь раздавить хрупкую ее ладонь. И пальцы разглядывал долго. А еще дольше осматривался в доме…
Ульне же видела родовое гнездо его глазами. Побуревший паркет. Гнилые гобелены, сквозь дыры в которых бесстыдно проступал камень стен. Истлевшие ковры. Камины, что не разжигались многие года. Потускневшая роскошь гербовых щитов.
И Марта, тогда худая, с запавшими темными глазами, шипела:
– Что ты делаешь? Он ведь самозванец…
– Нет. – Ульне знала, что поступила правильно.
Освальд не вернется… гнилая кровь, дурная, неспособная понять истинное предназначение рода Шеффолков.
И глядя на того, кто стал ее сыном, Ульне улыбалась.
Безумным прощают улыбки без повода.
– Мама, тебе не холодно? – Он всегда появлялся неожиданно, и было время, когда звук этого голоса заставлял Ульне замереть.
Так похож… Стройный, светлый, с синими прозрачными глазами.
Чужой.
– Холодно, – покорно согласилась Ульне, и он, положив руки на плечи – острые, хрупкие, – произнес:
– Идем к камину. Марта…
– А что я? Я говорила ей, чтоб перестала торчать у окна. Разве ж послушает? – В ворчании Марты не было злобы, оно – привычное, надоедливое слегка, и его, того, кто притворяется сыном Ульне, Марта не ненавидит. Напротив, втайне она боится, что однажды он исчезнет.
Бросит дом, который ожил за последние годы.
И Ульне с ее безумием и пустой комнатой, где обретались призраки прошлого.
…дорожку из иссохших розовых лепестков, что ведет через всю комнату к шкафу…
…и дальше, вниз.
А в подземелье ныне холодно… но надо бы проведать, рассказать ему новости…
Ульне бросила осторожный взгляд на того, кто стал ее сыном. Совсем вырос… и ждать уже недолго.
Спицы Марты ненадолго замерли, прежде чем подцепить ускользнувшую было петлю. Жесткая шерстяная нить царапнула пальцы едва не до крови.
Командует.
И смотрит недружелюбно, точно подозревая в чем-то. Пускай, в мысли-то он не заглянет. Конечно нет. Обыкновенный человек… пусть и глаза мертвые, а Ульне не видит. И сама-то жива едва-едва, а может, и умерла, еще тогда, на свадьбе? Бывает же, что мертвые притворяются живыми?
Петля за петлей.
Безумная Марта вяжет шарф… у нее такое множество шарфов: последние годы ей полюбилось рукодельничать, а ведь Марта помнит те времена, когда в роскошной столовой на ужин подавали вареную чечевицу. Ей это было непонятно – тяжесть фамильного серебра и чечевица.
Изумрудные серьги, принадлежавшие последней королеве, и погасшие камины.
Старые соболя…
…пыль на лестницах.
Пустые слова о семейной чести и голод, от которого не получалось избавиться. Марта занимала себя рукоделием, пытаясь отделаться от мысли, что, если продать хотя бы один канделябр, серебряный, отлитый многие сотни лет тому, голод отступит…
Освальд и продал.
…нет, он был хорошим мальчиком, славным. Заигрался несколько, оно и понятно, какой человек выдержит холод Шеффолк-холла? Ему жить хотелось, а денег не было, только честь семейная, которой сыт не будешь. Да, взял он из материной шкатулки брошь с рубинами. Или те самые серьги на золотой проволоке… браслет с аметистами, Марта помнила темно-лиловые тусклые кабошоны.
Он любил играть, ее Освальд, и верил, что однажды ему повезет. А если и нет, то… к чему цепляться за прошлое? Надо продать камни и металл, за который предлагают хорошую цену. Антиквариат ныне дорог… и сам этот дом, если сыщется безумец, согласный купить его.
Щиты.
И доспехи герцога Шеффолка. К чему им ржаветь? Так он говорил, называя Марту толстушечкой и, выиграв, покупал ей в лавке сахарных петушков. Ульне поджимала губы.
Никогда-то сына не любила, держалась в стороне, с холодком, вот он и пошел в разгул, искал тепла… нет, Марта, конечно, понимала, что Освальд не без недостатков. Так, а кто святой? Этот, что ли? Его Марта, к преогромному своему стыду, боялась. О нет, за прошедшие годы она не услышала от него ни одного дурного слова, да и с прочими обитателями дома он разговаривал вежливо, мягко, но вот глаза… пустые. Нечеловеческие. И появлявшаяся при взгляде на Ульне нежность была столь противоестественна, что пугало едва ли не больше обычного равнодушия.
А ведь он чует ее страх.
Ему нравится.
Оттого и появляется он вот так, бесшумно возникая словно бы из ниоткуда. Тень из теней старого дома… призрак во плоти. Летом он скрывался от солнца, и Марта знала, что из-за кожи – рыхлая, неестественной белизны, та плохо переносила солнечный свет. Его прикосновения оставляли красные следы и волдыри, которые Освальд – скрепя сердце Марта вынуждена была называть чужака именно так, а после как-то вот привыкла, – смазывал свинцовой мазью. От него ею пахло постоянно, и еще, пожалуй, мятой, которой он пытался перебить иные, неподобающие человеку высокого положения запахи.
…тлена.
…сырой земли.
…крови, старой, загустевшей, какая бывает на скотобойне к концу дня. Оказываясь рядом с ним, Марта невольно вспоминала свое детство и отца, что возвращался домой, пропахший кровью. И содрогалась, прятала и страх, и отвращение за нервной улыбкой. Смиряла дрожь в голосе.
И заедала ужас овсяным печеньем.
…вязала, плела шарфы, нить к нити, выводя рисунок, которого никто не видел. Благо чужак не жалел денег не только на дом, но и на них с Ульне. И порой Марта думала, что, должно быть, две безумные старухи придают дому особый шарм.
Как-то она сказала об этом Ульне, и та лишь пожала плечами, бросив:
– Быть может…
Главное, чтобы после смерти Ульне он не выставил Марту. Ей некуда идти. Вся ее жизнь прошла в этих стенах, и Марта знает каждую трещину, каждый шрам на огромном каменном теле Шеффолк-холла… а он знает о ее знании.
– Дорогая тетушка, – в голосе Освальда прорезалась насмешка, – вам стоит прислушаться к словам доктора. Вы слишком увлеклись печеньем…
Марта обняла подругу, и та слегка отстранилась.
А ведь ей нравится чужак.
Да и то, собственного сына любить сил не хватило. Заботилась сколь могла. Смотрела с высоты, с обычным своим презрением, выискивая в его лице отцовские черты, заставляя стыдиться собственного несовершенства.
До слез доводила.
И злилась, когда мальчик, всхлипывая, искал утешения в юбках Марты. А что она? Она просто любила как умела, без красивых слов и высоких помыслов. Носила тайком в холодную комнату герцога, слишком большую для ребенка, молоко и сыроватый хлеб, покупала, когда случалось выходить из дому, все тех же петушков на палочке, сказки рассказывала… нормальные сказки, а не…
А Ульне радовалась, когда Освальд исчез, прихватив семейные реликвии, будто и вправду подтверждение получила, что кровь его – гнилая. Оттого и вычеркнула из сердца, оттого и приняла чужака, оттого и запирается в собственной спальне, преклоняет сухие колени перед распятием. О чем просит Бога?
О милости к тому, кто мертв?
Или об удаче для живого?
Марту порой подмывало спросить, но она прикусывала язык. Дом тоже принял чужака и, как знать, не донесет ли ему о неосторожных словах… странно все.
Смутно.
И сейчас Освальд не торопится уходить. Держит Ульне за руку, усаживает в кресло, а на колени набрасывает соболиное покрывало… тридцать седьмой герцог Шеффолк любит и балует матушку. И, склонившись к исхудавшим ее рукам, целует пальцы. Просит.
– Расскажи…
– О чем, дорогой? – Она оживает, пусть и ненадолго.
А Марта отворачивается, вытаскивает из корзинки для рукоделия нитки.
– О том времени, когда Шеффолки были королями…
В корзинке клубки перепутались. Толстая шерсть, окрашенная в синий или вот в лиловый… лиловый и серый неплохо смотрятся, но серый – цвет пыли, а Марта ненавидит пыль.
– Давным-давно… – Ульне улыбается собственным мыслям, а Освальд подвигает скамеечку. Он присаживается у ног старухи, настолько близко, что Марте в этом видится нечто непристойное, как и в ласковом ее прикосновении к светлым волосам.
Чужак ведь.
И опасный… а она как к родному.
Ближе, чем к родному… родного презирала, этого же приняла.
Клубок выскальзывает, катится к креслу и замирает, остановленный его ногой.
– Давным-давно, когда в мире не было ни псов, ни альвов, он принадлежал людям. – Ульне рассказывала эту историю десятки раз, и Освальд наверняка выучил каждое слово, но он вновь слушает. Улыбается. Веки смежил, голову запрокинул, пристроив на колени Ульне.
И снова она нацепила тряпье.
Некогда платье было нарядным – стеганый шелк, расшитый мелким речным жемчугом и золотой нитью. Но прошедшие годы истончили ткань, жемчуг срезали, пытаясь продлить жизнь Шеффолк-холла, а золото потускнело. И ныне платье гляделось древним, истлевшим саваном.
…подходящее одеяние для мертвеца, пусть бы мертвец и дышит, ходит, разговаривает. Голос у Ульне сиплый, шелестящий и порой столь тих, что слова приходится угадывать.
Марта вытащила другой клубок, зеленый.
Зеленый и лиловый не сочетались, но… какая разница? Кому нужны ее шарфы, которые Марта, довязав, складывает в старый шкаф. На полках его уже скопились десятки, если не сотни вязаных змей расцветок самых удивительных. И если подумать, то и в этом есть свое безумие, несколько иное, чем у Ульне, но все ж…
– …и стал он первым среди равных, сильнейшим среди сильных, приняв имя Освальда Первого. На голову его возложили корону о семи зубцах по числу земель, отошедших под руку его. Ее украсили шесть алмазов, совершенных по чистоте и огранке, но седьмой, прозванный Черным принцем, появился позже. И принес с собой беду, – завершила рассказ Ульне. Пальцы ее перебирали светлые пряди, и Освальд будто бы дремал.
Ложь.
Марта ощущала на себе пристальный взгляд.
Оценивает. Не доверяет… и держит лишь потому, что Ульне привыкла к Марте, другую компаньонку она не примет. А Ульне он, кажется, любит.
– Расскажи, – не открывая глаз, вновь просит Освальд.
И улыбается.
– О чем?
– О Черном принце… что с ним стало?
– Исчез вместе с короной. – Ульне убирает руку, и Освальд нехотя открывает глаза. Он еще не сердится, не на Ульне, но Марта поспешно берется за спицы. Ей со спицами спокойней. Иногда она представляет, как убивает чужака.
Спицей.
– Псы появились с Севера. – Ульне рассказывает, любуясь тем, кого приняла за сына. О нет, она вовсе не так безумна, каковой хочет казаться. Марта изучила ее распрекрасно, и эти истории, рассказанные осипшим, будто сорванным голосом, – часть маски.
…и розы, которые умирают без воды, медленно теряя зелень листвы. Лепестки становятся хрупкими, пергаментными.
…и затянутое пылью зеркало.
…и свадебное платье, так и оставшееся на манекене.
– Их согнал с места холод. Говорят, что наступала Великая зима. И море, кормившее псов, оскудело. Ушла рыба и черные киты, а по следам волн появился лед. Он ложился на воду, сковывая ее непробиваемым панцирем, стлал дорогу вьюгам и морозу. Говорят, что дыхание Великой зимы замораживало птиц на лету. И огненная жила, сердце их мира, почти погасла.
Ульне рассказывала эти сказки Освальду, еще тому. Марта помнит его. Болезненный, по-девичьи изящный ребенок. Он вечно простывал, и кутался в связанные ею шарфы, в дряхлые шубы Ульне, и мерз, садился вплотную к камину, прося сказку.
Ульне знала множество историй.
Некоторые сошли бы и за сказку.
Кого она видит сейчас? Уж не того ли мальчика, который часто засыпал, не дослушав до конца. И ночью просыпался с плачем, с воем, жалуясь, что снятся ему черные корабли псов.
Марта жалела.
Брала в постель, благо, та была огромна. А Ульне, узнав, отхлестала по щекам, не Марту – мальчишку. Он должен быть сильным, так сказала она…
…последний король.
Не король – принц. И всего-навсего – герцог.
– Говорят, Вилгрим спустился к гаснущей жиле, и та подарила искру. Он вез ее на груди, и если бы искра погасла…
Ульне замолкала. Почему-то она всегда оставляла эту фразу оборванной, словно опасаясь, что даже здесь, в ее собственном доме, найдется кто-то, кто подслушает.
Донесет.
Даст повод оборвать старую гнилую ветвь.
Марта накидывала петлю за петлей, позволяя работе увлечь себя. История, что история… не перепишешь.
– Бергард Третий позволил псам подняться по реке. И Вилгрим говорил с королем, обещая вечный мир и дружбу, он же поднес в подарок алмаз невиданной чистоты. Камень квадратной огранки имел удивительный окрас, темно-лиловый, дымчатый, вовсе не свойственный алмазам. Он был огромен, с кулак младенца, и прекрасен. И говорят, именно этот камень очаровал Короля, заставив слушать псов. Бергард Добрый подарил им Каменный дол, рассчитывая, что псы будут служить Королю и людям.
Голос все-таки дрогнул, выдавая гнев, вновь не понятный Марте. Сколько лет прошло? Сотни, а Ульне все еще сердится на предка за ошибку.
И втайне мечтает исправить ее.
Пустое.
Нет, Марта давненько не выглядывала за пределы Шеффолк-холла, но она не столь глупа, чтобы надеяться, что псы однажды исчезнут, вернув людям город… она, Марта, не слышит голоса крови, она, Марта, склонна считать, что этот самый голос, на который ссылается Ульне, вовсе выдумка, напрочь смысла лишенная.
– Каменный дол был пустошью, – Ульне нежно улыбалась чужаку, и тот сидел, взяв ее за руку, прижав эту руку к щеке, – скалы, и ничего кроме скал, но Вилгрим сам попросил эти земли. Он знал, что делал. Спустившись в расщелину, Вилгрим разбил сосуд. Говорят, что новорожденная жила была слаба, что хватило бы малости, чтобы убить ее…
Тонкие губы дрогнули.
– Псы поили ее собственной кровью…
– И выпоили, – слово слетело с языка Марты прежде, чем она успела язык прикусить. Но вольность эта осталась незамеченной.
– Так возник Каменный лог, а Вилгрим остался при нем… говорят, он до сих пор жив, но псы позабыли его имя. Зовут Привратником.
Псы забыли.
Люди помнят. И эта память здорово мешает им жить. Не будь ее, иначе сложилась бы судьба Ульне, и собственная Марты жизнь, глядишь, не была бы столь пустой.
Одинокой.
И спицы в руках не навевали бы мыслей об убийстве.
А он учуял, повернулся к Марте и оскалился, предупреждая. Ничего, она не боится. И взглядом отвечает на взгляд, только нитка шерстяная колет пальцы, и спицы вяжут, вывязывают узор.
Всегда один и тот же.
– Бергарду псы еще служили. И сыну его. И внуку… Но наступил миг, когда они поняли, что силой превосходят людей. И Гуннар из дома Синей Стали объявил войну. Она была короткой.
Металл касается металла, нить дрожит, клубки вздрагивают, спеша скрыться в складках юбки. Платье роскошное, чужак подарил. Он часто делает подарки. И Марта берет. Платья, веера, расписные шали, платки и печенье, вазы с которым стоят по всему дому. Ей стыдно за свою слабость, но она – не правнучка последнего Короля.
Компаньонка.
И дочь мясника, который когда-то, быть может, и был благородных кровей, но давным-давно позабыл об этом. Ей непонятна беззубая эта гордость.
– Освальд Четвертый собрал огромное войско. Сотни рыцарей откликнулись на его призыв. И солнце сияло на доспехах. Гордо шли шейвудские стрелки, несли на плечах длинные луки из тиса, и колчаны их были полны стрел. Вздымались к небесам острия копий, и копейщики украшали шляпы белыми гусиными перьями. Волокли баллисты и онагры, черненые тараны с коваными бараньими головами… никто не сомневался, что Каменный лог падет. Псов ведь было немного.
Пламя метнулось, расплескав по экрану тени, и Ульне замолчала.
– Продолжай, мама. – Освальд провел пальцами по сухой ее ладони, стирая прах иссохших лепестков.
– Они позволили людям войти, – Ульне поворачивается к Марте, и в пустых глазах вспыхивает гнев, – и спустили с привязи жилу. Говорят, что она прорвалась кольцом, отрезая путь к бегству. И камень расплавился под ногами, а сталь закипела. Люди горели заживо, смертью своей питая жилу. Чем больше она брала, тем сильней становилась…
Беззвучный вздох, и пальцы касаются губ. Бессильный, раздражающий притворством жест. И Марта склоняется над вязанием.
– Королева напрасно ждала мужа и сыновей. Никто не вернулся из Каменного лога. А к городу подступили псы. Гуннар из дома Синей Стали пожелал говорить с ней, и она согласилась. Он же сказал, что изрядно крови пролилось и ни к чему множить горе. Псы войдут в город рано или поздно. Разве остановит их ров? Или вал? Или стены, лишившиеся защитников? Или, быть может, женщины, которые не ждали этой войны? Так он спросил. И она согласилась.
Сама Ульне предпочла бы умереть.
Она и умирала, день за днем, год за годом, давая гордыне взять верх над разумом.
Пустое.
Марте не понять их, а им не понять Марты.
– Ей предложили добровольно отречься от престола, пообещав титул герцогини, земли и жизнь сына… Она согласилась.
Ульне наклонилась к чужаку. А ведь они похожи, пусть разной крови, но разве скажешь это? Оба тонкокостные, болезненно-бледные, но все же полные скрытой дикой силы, которая прорывается в глазах. И оттого их тянет друг к другу…
– Она вышла к народу и преклонила колени перед Гуннаром. Отдала ему пурпурный плащ, подбитый соболями, и цепь регента…
– А корону?
– Корона исчезла. – Ульне обернулась к Марте, и та почувствовала себя лишней. Она замерла, схватившись за спицы, понимая, что они – единственное ее оружие, пусть и смешное. – Говорят… король взял ее с собой.
– Говорят? – Освальд приподнял бровь.
И Ульне, скрывая усмешку в уголках губ, подтвердила:
– Говорят.
Глава 2
Массивная туша дирижабля дрогнула и сползла со стапелей. Лишившись опоры, она покачнулась, и в какой-то момент Брокк испугался, что корабль ляжет, но опасения его были беспочвенны.
«Янтарная леди» медленно, нехотя, но набирала высоту.
Вот лениво повернулись лопасти хвостового винта. Вспыхнули узоры энергетических контуров. Загудел, расправляясь, каркас, прогнулся под тяжестью гондолы, но выдержал.
Получилось.
И Брокк разжал кулаки. Сердце колотилось безумно, да и не только у него. Он обернулся, услышав за спиной облегченный вздох. Первый пилот, бледный как полотно, вцепился в руль высоты. По виску его сползала капля пота, а темная жила подрагивала. Второй держался лучше. Впрочем, и ему конструкция виделась ненадежной. После дракона дирижабль кажется массивным, неподъемным и в то же время невероятно хрупким.
Люди думают о баллонах, заполненных блау-газом, о том, сколь тонка их оболочка, сделанная из газонепроницаемой ткани. И что килевая ферма, позволяющая сохранить форму, не способна защитить от пробоины. Они знают о том, что утечка из всех отсеков на борту маловероятна, а заполнение резервных даст цеппелину возможность продолжить полет, что даже при потере трети объема несущего газа «Янтарная леди» удержится в воздухе… и что в случае аварии опускаться на землю она будет медленно.
Люди смотрят на Брокка едва ли не с ненавистью.
Он создал драконов, а теперь и это…
– Давай выше. – Мастер, оттеснив пилота, сам сел за штурвал.
Красное дерево и теплота слоновой кости. Бронза и медь приборной панели. Высотомер отсчитывает футы. За стеклом – синева, и Брокка тянет распахнуть окно, впуская на мостик холодный горный воздух. Его пьянит ощущение полета, собственного всесилия – ведь получилось же…
Курс проложен.
И в Найкэме их ждут.
– Запускай, – скомандовал Брокк, и спустя мгновение глухо заворчали моторы.
Все будет хорошо.
Это ведь не первый полет «Янтарной леди», она уже поднималась в воздух, зависая над полигоном, описывая круги, подбираясь к самым облакам и выше облаков. И зимнее солнце согревало серебристую ее шкуру. Она ходила по ветру и против ветра, проламывая загустевший вязкий воздух. Она возвращалась, чтобы стать на причал у стыковой мачты. По ней же, теряя давление в баллонах, спускалась в уютное ложе дока.
Терпеливая.
Меняющаяся раз от раза. И с каждым днем – все более совершенная.
«Янтарная леди» ждала своего часа. И дождалась. А значит, дойдет.
– Позволите, мастер? – Первый пилот окончательно совладал с волнением, и Брокк уступил ему штурвал, но мостик не покинул.
Синева.
Впереди, отделенная тонким стеклом, обрамленная стальными полосами рам. Лоскутное одеяло земли где-то далеко внизу. Ощущение свободы, пусть и не такой, которую дарили крылья дракона.
…Пассажирская гондола на двести мест. Два грузовых отсека, для малых и крупных грузов. Сердце-кристалл и пара моторов, собранных по проекту Инголфа, который был не особо рад оказать помощь, хотя втайне и гордился, полагая, что без его моторов «Янтарная леди» не сдвинулась бы с места.
Потолок в пятнадцать тысяч футов.
И дальность – сотни лиг.
Близкое небо для многих.
– Приближаемся, – подал голос первый пилот и замолчал, больше не отвлекаясь на Брокка, словно позабыв и о собственном страхе, и о присутствии на мостике посторонних.
Мастер не считал себя совсем уж посторонним. Он наблюдал за людьми и слушал корабль.
«Янтарная леди» пела.
Скрипела обшивка, гудели, расправляясь, газовые баллоны. И рокочущие, воняющие селитрой моторы Инголфа работали ровно, подгоняя тяжелую тушу корабля. Со стороны, должно быть, величественное зрелище – сигара серебристого окраса, разрисованная золотом энергетических контуров. Тень ее медленно наползала на городские предместья, и сам воздух, казалось, скрипел, тянулся, удерживая тушу корабля.
Скоро уже.
Виднеется тонкий шпиль стыковочной мачты. И «Янтарная леди» медленно заходит с подветренной стороны. Брокк уже видел это. Черную пуповину каната, которая разворачивается, зависая в воздухе. Людей, что сбегаются к ней, облепляют, пытаясь удержать. И, связав два гайдтропа воедино, спешат отойти. Тонко взвизгивает паровая лебедка, натягивая струну каната. Дирижабль подползает к мачте.
Столкновение.
И скрежет. Привычный страх, что корпус все-таки не выдержит. Облегчение. И мерные щелчки замков. Замолкают работавшие вхолостую двигатели. Воцарившаяся тишина бьет по нервам. И пилот, поднимаясь с места, нарушает ее:
– Причалили. Сейчас спустят, и… получилось.
Теперь он улыбается, пусть бы и изо всех сил старается сохранить серьезность, напоминая себе, что этот полет – первый из многих и ничего-то в нем нет особенного.
Не выходит.
Он одергивает белый китель. И второй пилот ждет разрешения.
Брокк же, проведя ладонью по приборной панели, прощаясь с кораблем – и это его создание уйдет, – разрешает:
– На высадку.
Спуск по тонкой металлической лестнице, вмонтированной в тело мачты, довольно-таки неудобен. Позже здесь поставят подъемник и кабину для пассажиров, но сегодня и так сойдет.
Холодный ветер толкнул в плечо, развернул белый стяг шарфа. И Брокк кое-как затолкал его под куртку. Остановился, окинул глазами толпу. Людей собралось… и красную дорожку расстелили по грязи. И оркестр виднелся, сиял золотом труб. Раскрылись над головами дам разноцветные зонтики, покачивались на ветру, кренились цветами на осеннем поле.
Взгляд зацепился за светлое пятно.
Кэри, его янтарная девочка.
Леди.
И стоит чуть в стороне. Наверняка хмурится, пытается скрыть волнение. Ей не хотелось отпускать Брокка.
Опасно ведь.
А он не мог иначе. Кому как не Брокку быть первым пассажиром «Янтарной леди»? И первым же ступить на изрытую дождями землю. Под ногами хлюпнуло, на красной дорожке проступили пятна влаги, а парочка репортеров, изрядно околевших, одетых слишком легко для осени, спешно замахала руками, требуя остановиться.
– Мастер, нужно сделать дагеротип! – заговорил тот, что повыше. Этот был в пальто, по-позерски расстегнутом. Впалые щеки его покраснели, а голос сделался подозрительно сиплым.
– Наши читатели желают знать, – его поддержал коллега, он вырядился в кожанку, причем не лучшего качества, и теперь то и дело ежился.
От ветра кожа не спасала. И поднятый воротник был слабой преградой.
– Будьте добры стать вот сюда…
– …много времени не займет…
– …и команда, естественно…
– …покорители воздуха…
Они говорили то вразнобой, то вместе, и неприметный тип в меховом тулупе колдовал над аппаратом, вздыхая, что свет слабый и это скажется на контрасте. Он поджигал магнезию, и вспышка ослепляла всех. От улыбки сводило лицевые мышцы, и люди чувствовали себя неудобно, но…
…нельзя иначе.
О «Янтарной леди» должны узнать, пусть как о диковинке, но реальной, способной изменить мир. Небо будет открыто для всех…
И Брокк говорил. О небе. О том, что воздушный корабль совершенно безопасен, что путешествие на нем будет быстрым и куда более комфортным, нежели на дилижансе, что вскоре все города Королевства свяжет воздушная дорога и…
Он сам охрип, и голос то и дело срывался.
И когда репортеры наконец отпустили, грянул оркестр. Замерзшие музыканты старались играть громко, шумом скрадывая разноголосицу. Но Брокк уже не обращал внимания ни на холод, ни на оркестр, ни на оцепление, которое рассасывалось, пропуская любопытных на поле. Он спешил туда, где с букетом цикламенов ждала его янтарная леди…
Не сорваться на бег.
Удержаться. Преодолеть неподобающее желание обнять ее.
Поцеловать.
Подобной вольности не простят, да и… граница установлена, устоялась. К чему нарушать ее?
– Мастер, – она шла навстречу, нимало не заботясь о том, что вновь бросает вызов обществу, – я так соскучилась по вам, мастер…
Не цикламены – лаванда.
Шляпка-таблетка. Вуаль, которая обрывается у линии губ. И черная мушка на сетке. Мягкий подбородок. И золотистый шелк шарфа складками. Аккуратный воротничок жакета полувоенной формы. Узкие перчатки единственным темным пятном. Лэрдис из рода Титанидов сияла золотом.
…янтарем.
– Я подумала, что, быть может, ты не станешь возражать против этой встречи. – Она протягивает лаванду, которую Брокк берет машинально.
И отступает.
– Ты изменился. – Лэрдис улыбается. Она не делает попытки остановить его, но поворачивается, берет под руку, и снова он теряется, не зная, как себя вести. – По-прежнему слишком хорошо воспитан…
В ее ушах – янтарные серьги. И жакет отделан солнечным камнем.
– Прости, но мне не кажется, что это прилично.
– Тебя все еще волнуют приличия? – Лэрдис смеется и, обернувшись, машет репортерам рукой.
…что о ней подумают?
И о нем?
Чего ради? Скандала, который неизбежен? Славы?
Прихоти?
Спросить? Но не ответит, засмеется только. Глупо как получилось… и ведь подумают, конечно, подумают. Вспомнят тот давний неудачный роман, переврут, перепишут наново, смешав выдумку с правдой. Щедро приправят домыслами.
– Прости, – Брокк убрал ее руку со своей, – но меня ждет жена.
Лэрдис не услышала. Она вновь оглянулась, остановив взгляд на дирижабле.
– Красивое название… как ты догадался, что я люблю янтарь?
Кэри хотелось убить мужа.
И эту отвратительную женщину, которая держалась так, словно бы Брокк был ее собственностью. А он, кажется, не имел ничего против.
Улыбался.
Говорил что-то…
И она смеялась, запрокидывая голову, и шелковый шарф сползал, обнажая белую мягкую шею.
Противно.
– Лэрдис вновь взялась за старое, – раздалось над ухом, и Кэри обернулась.
Военный.
Из высших. Немолод, но и не сказать, чтобы стар. Статен. Широкоплеч. И по-своему привлекателен. Черты лица прямые, резковатые, но в целом приятные. Светлые, наполовину седые волосы собраны в хвост. Но это – единственная вольность, которую он себе позволил.
– Мы с вами не были представлены друг другу. – Военный поклонился: – Хальгрим из рода Черного Титана.
– Кэри.
Кем ему приходится Лэрдис? И Хальгрим ответил, пусть бы Кэри и не задала этот вопрос вслух:
– Кузина. И жена.
Жена? Женщина, которая, презрев все писаные и неписаные правила, ступила на красную дорожку? И на глазах у всех обняла Брокка? Буквально повисла на нем?
– И вы…
– Боюсь, отчасти виноват в том, что Лэрдис такая. – Военный подал руку. – Здесь очень ветрено. Вы позволите?
Кэри бросила взгляд на мужа, который, склонившись к Лэрдис, что-то ей говорил. Позволит. Иначе она сделает что-то, за что будет стыдно.
Разревется, к примеру.
Или вцепится этой твари в волосы.
Какое недостойное леди желание, но главное, что выполнимое… Она заставила себя выдохнуть. И приняла руку Хальгрима. В конце концов, ее собственный муж настолько занят, что, вероятно, и вовсе не заметит отсутствия Кэри.
Ушла она недалеко, к разноцветным палаткам, разбитым прямо на поле. И ветер скользил по матерчатым крышам, пробовал на прочность стены. Палатки вздрагивали, натягивали до предела веревки, словно собираясь взлететь. Но колышки, вбитые в землю, удерживали их на привязи.
– Вы ведь не откажетесь от горячего шоколада? – Хальгрим позволил себе коснуться края шляпки. – Полагаю, вы замерзли не меньше моего.
– Не откажусь.
И да, замерзла. День был зимним, стылым. И ветер метался по полю, скользил под ногами белой поземкой, а к полудню выползло солнце, но теплее не стало.
…а ведь до зимы еще почти месяц.
– Прошу вас. – Хальгрим подал высокий стакан, обернутый мягкой тканью. – Насколько я знаю, шоколад обладает удивительным свойством поднимать женщинам настроение.
– Зачем вы…
– Чувствую свою вину.
– Передо мной?
– Перед вами, перед вашим мужем, который, сколь мне известно, вовсе не глуп. Однажды он уже обжегся, и этого, полагаю, хватило…
…о да, хватило, ровно настолько, чтобы держаться подальше от Кэри, хотя она-то ничего ему не сделала! Брокк же упорно не позволял ей приблизиться, но стоило появиться Лэрдис, и…
Кэри раздраженно глотнула шоколад и закашлялась, до того горячим был напиток.
– Осторожней. – Хальгрим подал платок. – Не спешите. А Лэрдис… не всегда была такой.
– Зачем она… – Кажется, сегодня день недоговоренностей, но Кэри очень сложно подобрать правильные слова.
– Мстит.
– Кому?
– В основном мне. Но и всему миру заодно тоже.
– Но почему?
– Потому что я ее не люблю и не ревную. Это сложно объяснить, милая девочка, но я попробую. – Хальгрим повел Кэри к тенту, под которым располагались плетеные кресла. – Боюсь, теперь Лэрдис не вызывает у меня ничего, кроме досады…
Издалека доносились рваные звуки марша. Оркестр старательно играл, мешая лавочникам, старавшимся перекричать его.
Праздник.
Почти ярмарка. С неизменным кукольным театром, за грязными занавесями которого скрывается нетрезвый кукольник. Куклы, надетые на руки его, кланяются, корчатся, доигрывая нехитрую пьесу. И тощий паренек в чужом, непомерно огромном пиджаке обходит редких зрителей с протянутой рукой.
В шляпу падают монеты, и паренек кланяется.
Лоточница придирчиво разглядывает оставшийся товар… и в стеклянную банку кладет новую порцию леденцов на палочке. Она ступает неторопливо, и лоток покачивается. Позвякивают в банке засахаренные орехи и перекатываются обернутые в золотую фольгу каштаны.
Ряженая гадалка порывается предсказывать судьбу… акробат в драном трико выплясывает на канате, и зазывала предлагает сбить танцора набитыми песком мячами. Желающих находится много.
Шумно.
Весело. И это веселье делает обиду горше. И Кэри запивает ее шоколадом, который уже остыл.
Кэри сложно представить подобное. Лэрдис была… красива. Элегантна. И вызывающа.
– Ее поведение наносит вред прежде всего ей самой, но разве она признается? Нельзя сказать, что наш брак был ошибкой. Роду требовался наследник, а Лэрдис представлялась весьма подходящей кандидатурой. Молода. Сильной крови. И характером, как показалось, обладала легким. И в любом ином случае у нас могло бы получиться, но, боюсь, к тому времени… мое сердце, если можно так выразиться, было занято. К сожалению, вряд ли мой род и Король одобрили бы брак с человеком. – Хальгрим остановился и провел ладонью по щеке. – И Мия понимала, что у меня есть обязательства. Ей было больно, но она смирилась. А вот Лэрдис не захотела.
Тент кое-как защищал от ветра, и Кэри присела.
– Я попытался объяснить, что не собираюсь ее в чем-то ограничивать, что после рождения наследника она будет совершенно свободна в выборе.
Это признание должно было бы шокировать, но Кэри не испытывала шок.
Отвратительно? Скорее печально. И Хальгрим задумчиво поглаживает щеку, пальцы касаются родинок, словно пересчитывают их.
– Она же потребовала бросить Мию.
– Вы не согласились?
– У нас четверо детей… младшенькой недавно исполнилось три. – Ему шла такая улыбка, искренняя, радостная. – Да, Мия не так красива, но… одной красоты недостаточно. Лэрдис никогда не могла этого понять. Знаете, было время, когда я ей сочувствовал. И считал себя виноватым. Она родила мне сына и… да, я люблю всех своих детей, но именно он станет наследником. Поэтому я не позволил ей оставить ребенка при себе. Хельги должен учиться, в том числе учиться думать сам и принимать решения. И я понимаю, что поступил правильно, что если бы оставил при ней…
– Она бы отравила его ненавистью.
Кэри закусила губу, кляня себя за то, что не сумела промолчать. И все-таки… будь отец хоть немного сильнее, сумей он переубедить леди Эдганг и отправить Сверра в школу… или просто отослать куда-нибудь, неважно куда, главное, чтобы подальше, может, и Сверр не сошел бы с ума от чужой ненависти?
– Именно. – Хальгрим смотрел на нее задумчиво. – Я знаю, что произошло с вашим братом. И мне жаль, но эта жалость постороннего человека. Хельги нормален, как и прочие мои дети. Они знакомы друг с другом, и после моей смерти Хельги позаботится о со-родичах. Лэрдис это злит… Проклятье, я ей говорил, что не запрещаю видеться с сыном. Я бы принял и других детей, пусть и рожденных не от меня, если бы ей стало легче.
– Она вас любит?
Наверное, вопрос был смешон, но смеяться Хальгрим не стал.
– Она говорила, что любит, но… по-настоящему она любит свои обиды. Всем нам приходится чем-то жертвовать, Кэри из рода Лунного Железа. Но кто-то зализывает раны и находит в себе силы жить дальше, а кто-то носится со своим горем всю оставшуюся жизнь. Это опасная дорога. Гнилая.
– Лэрдис…
– Предпочла оставаться несчастной, а поскольку этого мало, она делает несчастными всех вокруг. Сначала она заводила романы, чтобы досадить мне. Меняла любовников, выбирала из моего ближнего круга. Женская глупая месть. Да, признаюсь, меня задевало, и не ее предательство, поскольку я с самого начала готов был к нему. Но в том, что твои друзья спят с твоей женой, есть что-то… неприятное.
Кэри кивнула, подавив вздох. А шоколад совсем остыл. И признаться, она замерзла, ног вот совсем не чувствует. Ее башмачки из телячьей кожи промокли. И чулки шелковые тоже.
– Когда она поняла, что я не собираюсь ее останавливать, равно как и ограничивать, оскорбилась. Нет, все-таки это не любовь. – Хальгрим покачал головой и замер, подперев щепотью подбородок. – Самолюбие. Раненое женское самолюбие. Ведь моя Мия – всего-навсего человек и…
У него голос менялся, когда он произносил имя той, другой женщины, а черты лица смягчались, казалось, что Хальгрим с трудом сдерживает улыбку.
Он ведь и вправду любит свою Мию, женщину, родившую четверых детей, и младшенькой – только три. И в свои три года она знает, что ее любят. И это, наверное, много. Мать от нее не отказалась и не откажется, а отец не спихнет на гувернанток, посчитав, что тем самым исполнил свой долг… и зависть, проснувшаяся в Кэри, бессмысленна, да и беззуба.
К чему сравнивать?
– Лэрдис придумала новое… развлечение, если так можно выразиться. Решила, что раз уж она несчастна, то и другие ничем не лучше. Она стала играть с людьми. Выбрать. Заинтересовать. Влюбить. И когда влюбленный мальчишка готов бросить мир к ее ногам, отвернуться.
Брокк не мальчишка, но… он ведь и вправду был готов бросить мир к ногам Лэрдис, а ей всего-то хотелось досадить мужу, которому она была безразлична.
– Лэрдис несколько увлеклась. – Хальгрим потер ладони, светлая кожа от холода покраснела. – Бросила вызов Королю, чего делать не следовало. Он с ней спал, но это ничего не значит. Она забылась и была наказана. Лэрдис просили не появляться при дворе. Естественно, она обвинила во всем меня.
Сложно как. Кэри не умеет разбираться в чужих несчастьях, ей бы с собственными справиться.
– Сначала она сделала вид, что не нуждается ни в Короле, ни в его милостях, но когда и остальные отвернулись… она многим успела досадить. И вдруг оказалась в одиночестве, а одиночество опасно тем, что не каждый способен вынести встречу с собой.
– И чего она хочет?
– Вернуться. – Хальгрим наклонился и, коснувшись щеки ледяными пальцами, вдруг подмигнул: – Смотрите на меня, леди, и улыбайтесь.
– Зачем? – шепотом спросила Кэри.
– Затем, что все-таки я, наверное, в глубине души мстительное существо…
Она ничего не поняла, но не отстранилась. От Хальгрима из рода Черного Титана пахло ванилью и корицей, свежей сдобой, имбирными пряниками…
– Она потребовала, чтобы я заступился за ее честь. Я ответил, что заступаться уже не за что. В конце концов, Лэрдис сама виновата, пусть сама и просит прощения. Но это слишком для нее… вот она и нашла альтернативное решение.
Он похож на Брокка, нет, не внешне. Взглядом. И этими морщинками, что разбегались от уголков глаз. Улыбкой. И манерой касаться осторожно, точно опасаясь прикосновением оскорбить.
– А ваш муж возвращается в город. Он в фаворе… и если попросит Короля, тот пойдет навстречу. Только, боюсь, на сей раз она несколько недооценила противника.
Хальгрим сдержанно поклонился.
– Не позволяйте ей портить себе жизнь, милая леди.
Хотелось бы Кэри, чтобы все было так просто.
– Улыбайтесь чаще. Вам очень идет улыбка. Мастер подтвердит.
Брокк?
Стоит в отдалении, смотрит так… нехорошо. Сердится.
Определенно.
И давно он… наверняка, давно. Хальгрим его заметил, и поэтому… со стороны могло показаться… Кэри вспыхнула. Жила предвечная… он же подумал… решил…
И пускай себе.
– Надеюсь, – голос Брокка звучал сухо, жестко, – я не помешал беседе?
– О нет, мы уже закончили. Буду рад встретить вас снова, милая леди. – Хальгрим смеялся, по глазам видно, но Брокк этого не замечал, как и острых игл живого железа, которые проступали сквозь волосы.
Он ревнует?
Ревнует.
Но кого? Кэри или Лэрдис?
– В таком случае нам пора. – Брокк подал руку. А во второй держит букет, тонкие стебли лаванды, перевитые золотой лентой.
Он молчал до самого дома, глядя в окно. И Кэри не спешила начинать разговор.
– Все пошло не так? – Брокк стащил перчатку и раздраженно пошевелил пальцами, глянул на руку и скривился.
– Я… волновалась.
– Знаю. – Его взгляд потеплел. – И прости, что… вышло так глупо.
– И ты меня.
– За что?
– За что-нибудь… не сердись, ладно?
– Не сержусь. Не на тебя. – Он дотянулся до руки Кэри. – А цветы мне отдашь?
– Они промерзли…
– Все равно отдай.
– Зачем?
– Мое ведь. – Брокк разжал ее пальцы, высвобождая букет. – Я не намерен уступать свое кому-то.
Кэри показалось, что говорит он вовсе не о цветах.
Глава 3
– Ты смерти моей хочешь? – Таннис обеими руками вцепилась в стек и попятилась. – Я… я на такое согласия не давала!
– Дашь.
– Стой! – Она выставила стек, и кончик его уперся Кейрену в грудь. – Не подходи! Я никуда не поеду! Я… я кричать буду!
– Кричи, – согласился он, отводя оружие. – Здесь нас не услышат.
На конюшне и вправду было тихо.
Пахло сеном, опилками, мешки с которыми стояли возле денников, свежей соломой, лошадьми и хлебом. Деревом. И яблоками. Оседлавший колоду мальчишка-конюший чинил упряжь, а карман его куртки подозрительно оттопыривался, и соловый жеребчик, привлеченный запахом, просовывал морду через прутья, хлопал губами и фыркал, выпрашивая угощение. Мальчишка отмахивался, а жеребчик вздыхал.
– Ты… ты сказал, что мы гулять будем!
Отступать Таннис было некуда, и она прижалась спиной к деннику.
– Будем. – Кейрен стек отобрал. – Верхом.
– А… а давай без верха?
Он покачал головой и, глянув на мальчишку, увлеченного работой, сгреб свою Нису, поцеловал в лоб.
– Не надо бояться.
– Я же не умею. – Таннис почти сдалась, упираться продолжала исключительно из врожденного упрямства.
– Умеешь. Я видел.
– Так это же… это же просто… пару раз… и на манеже.
– В парке ничуть не сложнее. Вот увидишь. Все будет замечательно… Это не сложнее, чем варенье варить. – Кейрен коснулся розовой щеки, на которую легла тень. – Вот увидишь… только представь, как ты будешь смотреться верхом.
– Дура дурой. И на лошади.
– Я тебе помогу.
Ей к лицу амазонка из темно-синего бархата. И короткий жакет, отделанный золотым позументом. И шляпа-цилиндр с вуалеткой. И перчатки из светлой кожи, скрывающие руки – с них так и не сошли мозоли, пусть бы сами эти руки стали мягче.
Год прошел.
Целый год, а Кейрену оказалось мало.
– Ну же, скажи, что согласна?
– Когда я тебе отказать могла, а ты и пользуешься… знаешь, кто ты после этого?
– Кто?
– Гад ты… с кисточкой, – проворчала Таннис, отворачиваясь. И румянец ей к лицу. Она так и не научилась прятать чувства.
– Какой уж есть.
Каурая лошадка отличалась на редкость спокойным нравом. Одарив Таннис меланхоличным взором, она совершенно по-человечески вздохнула и приняла угощение.
– Ты… не сердись. Я постараюсь аккуратно. – Таннис провела по бархатистой шее, и лошадка кивнула. – Ты ж меня знаешь.
Лошадка коснулась ладони губами, соглашаясь, что знает. Помнит. У лошадей ведь хорошая память.
– И не сбросишь?
– Не сбросит, – пообещал Кейрен.
В седло поднял сам, позволив себе задержать Таннис в объятьях. Нарушение правил? С ней было на удивление легко и приятно правила нарушать.
…да и в первородную бездну эти правила.
– Одну ногу в стремя… умница. Сейчас под тебя подтянем. Вторую – на крюк. Вот видишь, ты все прекрасно помнишь и умеешь.
Он расправил подол амазонки, стараясь не рассмеяться, до того серьезной, сосредоточенной выглядела Таннис. Ей понравятся верховые прогулки, как понравился каток и театр, магазин Мейстерса и спуск по реке. Тогда она, забравшись в лодку, пробормотала:
– Только попробуй меня утопить!
И поначалу сидела неподвижно, боясь отпустить высокие борта гондолы, но успокоилась быстро…
Ее было легко радовать.
Удивлять.
И Кейрену нравилось ее удивление с привкусом осеннего дыма: на берегу вновь жгли костры из листьев, и прозрачный дым растекался по воде, скрадывая запахи. В нем вязли каменные опоры мостов, и старая баржа пробиралась осторожно, на ощупь. Дым сохранился и на губах Таннис, на коже ее, по-осеннему холодной. Он остался ранней сединой кленов, что виднелись из окна ее квартиры.
…их квартиры. Кейрен давно уже переселился на улицу Пекарей, в дом с мезонином и медным флюгером, который упорно показывал северные ветра – застрял, должно быть.
– Сидишь? – передав поводья Таннис, Кейрен отступил.
– Сижу, – мрачно отозвалась она.
– Тебе понравится, поверь мне…
– Верю. – Улыбка у нее была яркой, искренней. Ей никто не говорил, что леди пристало быть сдержанной и уж тем более не обнажать при улыбке зубов.
Даже если эти зубы на месте и весьма хороши.
– Тогда вперед. Просто держись за мной. Пойдем шагом. – Кейрен взлетел в седло, и караковый жеребец довольно фыркнул, заплясал. Он наверняка застоялся и уж точно не был бы против пойти рысью, но подчинился воле всадника.
А парк ждал гостей.
Зима пробралась в город, пусть по календарю еще значилась осень. Поседела за неделю трава, легла длинными космами, сквозь которые проступали серые залысины земли. И редкие пятна суховея, лилового, хрупкого, – яркие мазки краски на темном полотне. Гулко стучат копыта по мощеной дорожке. Длинные тени деревьев сплетаются ветвями, и прорастают сквозь них темные столбы фонарей. Время раннее, но под стеклянными колпаками уже вьется белесое пламя.
– Как ты? – Кейрен придержал поводья и обернулся.
Хорошо.
Кобылка шла мягко, и Таннис постепенно успокаивалась. Ветер приподнял вуалетку, и она, словно опасаясь, что высокий цилиндр сорвет с волос, придерживала его рукой.
Зарумянилась.
И глаза горят. Ему безумно нравится, когда у Таннис глаза горят.
– Тогда чуть быстрее? Главное, равновесие держи. Если вдруг почувствуешь, что не справляешься, просто натяни поводья.
Она кивнула и улыбнулась.
– Кейрен…
– Да?
– Спасибо… за все.
Пожалуйста.
И снова парк, такой знакомый, изученный, но ныне открывающийся с другой стороны. Дорожки. И высокая стена кустов снежноягодника. Листья облетели, а ягоды остались, крупные, белые.
Старый тополь.
Суетливые синицы…
Широкая горловина ручья и каменный мостик, на котором остановились две девушки в форменных платьях пансионерок. Светлые головы, склоненные друг к другу, и длинный багет, один на двоих. Пальцы отламывают кусочки, бросая в воду, где уже собрались серые жирные утки, слишком ленивые, чтобы улетать на зиму…
Кейрен свернул на боковую дорожку.
Жаль, что шарманщик оставил свой пост до весны. Таннис нравилась и шарманка, и обезьянка, которая забиралась на руки, выпрашивая подарок…
На центральной аллее ныне было пусто.
Почти.
Лаковую двуколку Кейрен заметил издали. Запряженный парой длинногривых тарпенов, экипаж неторопливо катился по дорожке. Дремал на козлах кучер. И белым грибом поднимался кружевной зонтик, несколько неуместный при нынешней погоде. Впрочем, мама утверждала, что леди Ольмер и в зимнюю стужу с зонтиком не расстанется, что этих зонтиков у нее целая коллекция, которая занимает три комнаты, пожалуй, больше лишь коллекция шиньонов леди Индорф.
Свернуть возможности не было, и Кейрен пришпорил жеребчика, выбиваясь вперед.
– Добрый день, леди Ольмер, – сказал он, поравнявшись с коляской. Леди Ольмер, завернутая в соболиную шубу, подняла лорнет. Не то чтобы она плохо видела, однако лорнет, как и зонтик, в ее представлении являлись необходимыми для леди атрибутами. – Рад встрече… вы по-прежнему прекрасны.
Леди Ольмер разглядывала его через лорнет и неодобрительно хмурилась.
Ее племянница, снулая девица, чье имя Кейрен отказывался запоминать – как и имена прочих, благообразных, по мнению матушки, девиц, которые вполне могли бы составить Кейрену партию, – поджала губы. Вот только смотрела она вовсе не на Кейрена.
Таннис придержала кобылку.
Она умница, его девочка… и все-таки придется явиться к субботнему ужину, дабы смягчить матушкино недовольство… и непонятно, отчего ей столь не по нраву Таннис. Прежде-то она делала вид, что личная жизнь Кейрена ее не касается, а теперь вдруг заинтересовалась. И ладно бы только любопытствовала, нет, матушка мягко, исподволь, но настойчиво просит найти другую девушку. Она не говорит напрямую, подбирает слова тщательно, как перья для нового своего букета, но осадок остается мерзковатый. И семейные ужины, прежде бывшие вполне себе приятной частью жизни Кейрена, давно стали в тягость…
– Как ваше здоровье? – Кейрен решил до последнего быть вежливым. И зонтик леди Ольмер опасно накренился, а лорнет задрожал в сухой руке. – Надеюсь, вас больше не мучит подагра?
– Благодарю, ваша матушка посоветовала мне чудесного доктора. – Леди Ольмер, приняв какое-то решение, вероятно касавшееся судьбы единственной племянницы, в которой она вполне искренне души не чаяла, радушно улыбнулась. – К слову, как она поживает?
– Весьма неплохо.
…достаточно хорошо, чтобы появиться в Управлении с плетеной корзинкой и платочком, который она трогательно прижимала к груди, глядя на Кейрена с молчаливым упреком. Как мог он проигнорировать вечер у леди Эржбеты? Его так ждали, так надеялись…
…а он не проигнорировал, собирался пойти, но потом как-то из головы вылетело, о чем Кейрен нисколько не сожалел. Кажется, именно тогда они с Таннис устроили пикник на клетчатом одеяле. Был узкий камин и плетеная корзинка. Свежая выпечка, мягкий сыр и темное терпкое вино, которое Кейрен разлил на одеяло…
…было молчание на двоих.
И ее рука, замершая на груди. Задумчивый взгляд, в котором отражалось пламя. И всполохи на бледной коже. Отросшие волосы, начавшие завиваться, и веснушки… Таннис их целое лето свести пыталась, а они, обласканные солнцем, не уходили. Хорошо, что не уходили.
Без веснушек Кейрену было бы одиноко.
– Надеюсь, – леди Ольмер выставила лорнет, едва не задев племянницу, – мы с нею вскоре увидимся…
В этом Кейрен не сомневался. О нет, он любил свою матушку, но порой ее чрезмерная забота начинала раздражать.
Эта встреча испортила прогулку. И жеребец, чувствуя настроение всадника, шел неторопливо, то и дело вздрагивая, а Кейрен позволял коню выбирать дорогу. Остановился тот у заводи. Здесь листья не убирали, и темно-бурый ковер опада успел пропитаться влагой, а на его поверхности проступали ледяные нити.
Кейрен спешился и, забросив поводья на сук, поспешил к Таннис.
– Ты как? – Он снял ее с седла, но на землю не поставил.
– Мне… пожалуй, понравилось. – Таннис стянула перчатку и погладила его по щеке. – Сидишь себе, а она идет… Красота! Отпустишь?
– Неа.
– Я тяжелая.
– Это тебе кажется…
– Ты расстроен.
И ведь соврать не получится, она на удивление тонко чувствовала его ложь. И его настроение. И с настроением этим умела ладить.
– А еще у тебя уши замерзли. – Теплые ладони прижались к ушам.
И вправду замерзли.
Кейрен потерся носом о жесткий ее рукав.
– Это из-за той старухи? – Таннис заглянула в глаза. – Она донесет твоим родителям, что ты опять меня выгуливал?
– Прогуливал. Выгуливают собак.
– Хорошо, – легко согласилась Таннис. – Она донесет, что я тебя выгуливала. Это запрещено?
– Не принято.
Опасные вопросы, которые раньше и вопросами не казались, но напротив, неписаные правила спасали Кейрена от лишних забот.
– Почему?
– Потому что… – Он взгляд отвел. Как объяснить Таннис, что ее пребывание в парке днем неуместно? Что сам ее вид оскорбил и леди Ольмер, и бесцветную ее племянницу? А заодно и матушку Кейрена? Что любовниц не принято выводить… ладно, не в свет, но в театр.
И в магазинчик старика Кассия, где пахнет книжной пылью и чернилами, а на полках бок о бок живут и любовные романы, и философские трактаты, и садоводческие календари. И в задней части магазина за шелковой ширмой прячутся столики, где можно присесть с приглянувшейся книгой… Таннис понравился старик, а она – ему.
Вот только книги он обещал присылать на дом.
…сами понимаете, господин Кейрен, мои клиентки не одобрят…
Понимает.
Но принять не выходит. И все-таки Кейрен ее опустил на землю, но отступить не позволил, прижал к себе.
– Я тебя не отдам.
– Бестолочь ты. – Таннис взъерошила ему волосы. – Рано или поздно…
– Никогда.
– Кейрен… – Она разомкнула кольцо его рук. – Давай не будем об этом? День хороший… смотри, утка! Жирная какая! А на курсах нам показывали, как утку готовить с черносливом…
Утка выбралась на берег и, отряхнувшись, заковыляла к лошадям. Она была толстой и неповоротливой, ко всему вряд ли догадывалась о коварных планах Таннис. А та говорила о своих курсах и о варенье из красной и белой смородины, которое у нее получилось лучше, чем у остальных, значит, недаром Таннис столько времени потратила, гусиным пером косточки выковыривая… и о других курсах, где ее тоже хвалили и…
Голос был неестественно бодрым, и, когда она, устав говорить, замолчала, Кейрен снова ее обнял.
У них есть этот день.
И пруд.
Утка растреклятая, лошади. А дома ждет камин и клетчатый плед с винным пятном…
…спящим, он казался таким беззащитным.
По-прежнему худой и жилистый, с бледной кожей, которая на локтях была шершавой, треснутой. И Таннис гладила трещинки. Знала – не проснется.
Сон у него был на редкость крепким.
И хорошо. Можно смотреть, не боясь быть застигнутой. Не то чтобы она делала что-то неприличное, из того, о чем не принято говорить – а как Таннис усвоила, многие темы являлись запретными, – но было как-то неловко.
Сколько им осталось?
Дни?
Недели?
Месяцы? И во сне Кейрен продолжает гадать, оттого и хмурится. А она, дотянувшись до губ, гладит их, нашептывая:
– Я здесь.
Рядом. Пока еще… быть может, повезет и их связь продлится год… или два. Сколько бы ни было, своего Таннис не отдаст. Будет больно? Обязательно будет, она ведь с самого начала все понимала правильно. Кто она?
Она уже сама не знает кто.
Прежняя Таннис мертва, а новая… содержанка?
…Кейрен повернулся и, не открывая глаз, пробормотал:
– Что?
– Ничего. – Она потерлась носом о его щеку. – Спи.
– О чем ты думаешь? – Спросонья его глаза были темными, черными почти. И Кейрен жмурился, давил зевок.
– Ни о чем.
О том, что эта жизнь, одолженная, красивая, как рождественская открытка, так и останется чужой. Таннис тесно в ней.
В корсетах.
В чулках шелковых, окаймленных колючим кружевом. Подвязки жмут, а пышные юбки мешают ходить. Да и ходит она иначе, держит осанку… леди Евгения порадовалась бы, наверное.
А Войтех? Увидел бы он леди или как остальные?
Нет, никто ничего не говорит, ведь Кейрен платит за курсы… за все он платит и злится, если Таннис пытается сказать, что она сама справится. Но правда в том, что нет, не справится. Без него тяжело.
А будет еще тяжелее.
…она уже другая, но… леди никогда не станет. И дают ведь понять. Вежливо. Улыбочкой рисованной, от которой внутри все леденеет. Движением бровей. Небрежным кивком и рассеянным взглядом, когда кажется, что смотрят не на нее, а сквозь нее.
Таннис терпит.
И учится.
Ей плевать, что думают остальные благонравные девицы, которые не желают иметь ничего общего с такими, как Таннис. Но им приходится, потому что за Таннис платит Кейрен, и даже не в деньгах дело, в имени, в гербе, в родовом перстне, который он по-прежнему носит.
Пускай.
Надо взять все, что получится.
Варенье это из красной и белой смородины… утку растреклятую, которая вышла жесткой, как подошва, хотя Таннис все делала верно… пейзажи акварелью… искусство декламации…
…и эти ночи вдвоем.
Вечера, когда он приходит уставший… домой. Он так и говорит, что домой, и наверное, вправду верит. Наивный по-своему. Пускай. Есть еще время.
На двоих.
Для двоих.
Но когда-нибудь оно закончится, и тогда… будет объявление в «Светской хронике». И Кейрен, отводя взгляд, заговорит о том, что на свадьбе настаивает семья и что свадьба ничего-то не изменит… почти ничего. Просто где-то появится женщина, которая будет зваться его женой. И он станет возвращаться уже не в квартиру к Таннис, но к ней…
Наверное, будь Таннис другой, она нашла бы силы смириться. Ведь многие живут так, привыкают, приспосабливаются… а она не сможет. Пыталась представить, как это будет, и задыхалась от боли.
Перетерпит.
Она сильная. Главное, уйти, разорвать связь, а там и раны залижутся, и жизнь начнется. Еще раз наново? Не привыкать.
– Почему ты плачешь? – Кейрен перевернулся на спину. – Тебя кто-то обидел?
– Никто.
Никто, кому можно было бы ответить за обиду ударом на удар.
– Тогда почему ты плачешь? – Он поймал слезу на ее щеке и, дотянувшись, снял ее мизинцем.
– В глаз что-то попало.
И спеша уйти от опасных вопросов, Таннис наклонилась, прижалась к груди.
– Ты ешь, как не в себя, а все равно тощий… и мерзнешь.
Ноги у него и под пуховым одеялом холодными оставались, и Кейрен под утро начинал ворочаться, одеяло стягивая, пока оно вовсе не оказывалось на полу. Сам же он обнимал Таннис, прижимал к себе и засыпал, уткнувшись носом в ее спину. Она же, напротив, просыпалась и лежала тихо-тихо, отсчитывая мгновения до рассвета. Старая привычка. Все казалось, что совсем рядом раздастся скрип половиц. Хлопнет дверь. И из-за стены донесется ворчливый мамашин голос:
– Вставай уже…
…или загудит, подбираясь к заводским воротам, баржа с углем, выдернет Таннис из сна, который она приняла за настоящую жизнь.
– Ниса… мне с тобой хорошо. – Пальцы Кейрена задумчиво скользили по шее, чтобы замереть на ключице. – Спокойно. Вряд ли ты поверишь, но я никому этого не говорил…
Поверит. Она чувствует, когда он лжет. Или сердится. Или впадает в тоску и тогда ложится поперек кровати, растопырив локти, точно пытаясь защитить эту кровать ото всех, даже от Таннис.
…он приносит с работы усталость и странную, детскую почти обиду, о которой не хочет говорить, но все-таки заговаривает. И, увлекшись рассказом, сам о ней забывает. Таннис же нравится слушать, не столько о делах, сколько о людях, Кейрена окружающих.
О даме-секретаре, которая каждую неделю перешивает кружево на манжетах форменного платья, надеясь, что подобная вольность останется незамеченной. И порой ее окаянства хватает на то, чтобы срезать скучные костяные пуговицы, заменив их ониксовыми. Она чувствует себя отчаянно храброй и прячет в верхнем ящике стола жестянку монпансье.
О констебле и его бакенбардах, которые он расчесывает мелким гребнем и подравнивает крохотными ножничками, а укладывает вовсе пчелиным воском, волосок к волоску.
О тайном увлечении следователя Альберта Бино лотерейными билетами и вере в непременный выигрыш… о людях и нелюдях, окружавших Кейрена. Ему удавалось подмечать какие-то такие детали, мелочи, которые выглядели забавными, но не смешными.
…какой он видел ее?
Спросить?
Не ответит, да и к чему лишнее знание? Странно лишь, что его сторонятся, считают недалеким, слишком чужим, принадлежащим иному миру.
– Не спится? – Кейрен смотрел, подслеповато щурясь.
– Не спится, – призналась Таннис. – Из-за тебя. Лежишь тут…
– Я ж ничего не делаю!
– Вот именно… лежишь и ничего не делаешь…
Мягкий смех. И ледяная ладонь скользит по спине.
– Исправлюсь, – пообещал Кейрен. – Вот прямо сейчас…
А утро наступило с востока. Пришло с туманами, затянувшими окна молочной взвесью, плеснуло водой на морозные узоры и принесло чудесный аромат кофе.
– Вставай, соня. – Кейрен пощекотал нос. – Завтрак готов.
Суббота. И в кои-то веки она проснулась позже Кейрена.
– А что на завтрак?
– Блинчики. – Он был босым, в рубашке навыпуск. Рукава закатаны, ворот расстегнут. И розовый фартук ему к лицу. – И мед. Есть еще творог со сливками…
Он улыбался.
…конечно, если суббота, то блинчики на завтрак обязательны. И творог в высоких креманках, белая гора, увенчанная пьяной вишней.
Орехи.
И ванильное суфле с мятой.
А блинчики у Кейрена получаются тонкими, кружевными, полупрозрачными.
– Таннис, – он снял фартук, аккуратно повесив на крючок, – нам нужно поговорить.
Сердце екнуло.
Уже?
– Конечно.
Плакать Таннис не будет, не при нем, позже, когда останется одна. Кейрен устроился напротив, снял вишню и, повертев в пальцах, вернул на место.
– Возможно, тебе придется уехать.
– Куда?
Он не спешил с ответом.
– За Перевал… я писал Райдо, он будет рад принять тебя на месяц или два.
За Перевал? На месяц-два? Таннис подвинула чашку. Кофе она, честно говоря, не любила, тягучий, горький, и эту горечь потом водой не запить.
– У него поместье. Яблони цветут… не сейчас, а весной. В принципе цветут. И вообще там климат мягче. Море недалеко. Райдо тебе понравится. И ты ему, думаю, тоже.
В этом Таннис крепко сомневалась, и сомнение свое она зажевывала блинчиком, в кои-то веки не чувствуя вкуса.
– И с его женой вы подружитесь… – не очень уверенно произнес Кейрен.
– Темнишь?
– Есть мнение, что… зима будет небезопасной. – Он зачерпнул творог пальцем и палец облизал. – Таннис, я не должен был бы говорить тебе… я и думать-то об этом не должен.
Кейрен решительно подвинул к себе креманку.
– Прилив начинается.
– В реке?
…чем бы ни был прилив, но Кейрен отсылает ее не потому, что собирается жениться. И глупо радоваться грядущим бедам, но Таннис радовалась.
– В какой-то мере это тоже река, но огненная. Под городом лежат материнские жилы, очень старые, если не сказать – древние. Ты ведь помнишь силу истинного пламени?
Таннис кивнула.
Она желала бы вымарать эти воспоминания, где огонь плясал на развалинах дома, а соседний, искореженный взрывом, медленно осыпался, где к серому небу поднялись серые же бабочки пепла.
Рот наполнялся кровью прокушенной губы.
– Так вот, жилы сильнее в разы… в десятки раз… в тысячи.
– Они прорвутся? – Голос звучит ровно, равнодушно даже.
– Я бы хотел пообещать, что нет, но… если бы только прилив… в город съезжаются все, у кого есть сила… Высшие вот. И вожаки… отец мой возвращается… и братья… и здесь скоро станет очень людно, точнее не людно… и в норме этого бы с лихвой хватило, чтобы удержать жилы.
– Но?
– Но, возможно, кое-кто воспользуется ситуацией…
– Бомбы?
– Бомбы, – не стал отрицать Кейрен. Он сидел, упираясь локтями в стол, сунув пальцы в волосы, сгорбившись. – И листовки… и люди, которые на грани бунта… и подземники… их пытались зачистить, но никого не нашли.
Таннис удивилась бы, будь оно иначе.
– Мы и до города-то не добрались. Дядя считает, что ты преувеличила, когда говорила о них. А я, как обычно, гоняюсь за призраками. Я бы хотел, чтобы все оказалось именно так. Лучше быть глупцом, который воет на луну в луже, чем… если случится прорыв, Верхний город исчезнет.
Поднявшись, Таннис обошла стол и положила руки на плечи. Острые. И напряженные. А на рубашке пятно… и широкие лямки подтяжек впились в кожу.
– Он ведь строился позже. – Кейрен распрямился и, запрокинув голову, оперся затылком на ее живот. – Там грунт мягкий… закипит все на раз.
– А Нижний?
– Ты сама видела – скалы.
– Значит, это выгодно…
– Таннис, – он перехватил ее руки, – не думай о том, кому и зачем это выгодно. Ты уедешь. Ясно?
– А если нет?
– Уедешь, – повторил Кейрен, руки сжимая. – Я не хочу тобой рисковать.
И тепло, и больно. И отвернуться надо, спрятать предательские слезы. Рисковать он не хочет…
– А ты?
– Я – другое дело. У меня есть долг. Да и, в конце концов, я могу ошибаться.
Он произнес это бодро, но Таннис не поверила.
За Перевал, значит…
…если с ним, то она и на Перевал согласна.
– И еще, – он поцеловал раскрытую ладонь, – не жди меня завтра, ладно? Отец возвращается и…
– Я понимаю.
…отец, братья, семья, частью которой Таннис никогда не станет. Но это будет завтра. У них есть целый день и даже больше…
Она научилась ценить время.
Глава 4
Марта кралась.
О нет, никто не запрещал ей выходить из дому, но прежде у нее и мыслей не возникало о том, чтобы покинуть Шеффолк-холл. Да и сегодняшний побег вовсе не был побегом.
Так она себя уверяла.
И жалась к влажной стене, на которой висели потемневшие от времени портреты.
– И куда вы собрались, дорогая тетушка? – насмешливый голос чужака застиг ее у двери, и Марта вздрогнула, выронив зонтик.
– П-прогуляться захотелось.
Она ненавидела себя за страх и за то, что не способна с этим страхом справиться.
– Сегодня не самая лучшая погода для прогулок, тетушка. – Чужак наклонился за зонтиком.
– Да?
– Конечно. – Голос его был обманчиво мягок. – Холодно. Ветрено. И снег мокрый…
Он предложил Марте руку, и она не посмела отказать.
– А вы одеты так легко… вам следует более внимательно относиться к своему здоровью.
Смеется? Нет, ни тени улыбки в глазах, а губы кривятся, и само лицо – не лицо, но деревянная маска, из тех, что украшают кабинет старого герцога.
– Ко всему, город опасен, дорогая тетушка. – Он вел ее прочь от двери, и Марта оглянулась, понимая, что больше не посмеет нарушить негласный запрет. – А мне бы не хотелось, чтобы с вами произошло несчастье.
– Я… у меня нитки закончились, – пожаловалась она.
Пусть считает ее чудаковатой дурочкой. Дурочек не опасаются.
– Красные. И еще синенькие. Я взялась вязать шарф, ты же знаешь, Освальд, как здесь холодно зимой? И я подумала, что тебе очень пойдет шарф.
– Синий? Или красный?
– Полосатый, – решительно заявила Марта. – Но нитки закончились и…
– Я позабочусь, чтобы сегодня же вам принесли нитки.
– Синие?
– Всякие, дорогая тетушка. Сами выберете. Мне для вас ничего не жаль. – Он остановился перед дверью. – Даже овсяного печенья.
Марта зарозовела, понимая, сколь странным выглядит набитый печеньем ридикюль. Впрочем, разве в этом месте возможно остаться нормальной? Отнюдь.
– Вы же понимаете, – Освальд любезно распахнул дверь, – как сильно огорчилась бы моя матушка, случись с вами какая-нибудь неприятность. Вы – единственный близкий ей человек…
Ульне вновь стояла у окна. И кружевная перчатка цвета слоновой кости почти сливалась с морозными узорами на стекле. Ульне не обернулась, но Марта знала – слышит.
Улыбается.
– А нитки? – Марта вцепилась в рукав чужака. – Когда мне принесут нитки?
– Скоро, тетушка, скоро.
Он осторожно разжал ее пальцы и, наклонившись, коснулся сухими руками ладони.
– Надеюсь, вы мне свяжете теплый шарф.
– Я постараюсь.
Освальд ушел.
– Твой побег – глупость неимоверная. – Ульне заговорила не сразу. – Куда ты собиралась идти?
К отцу… нет, отец мертв. Он ушел прошлой зимой, а может, и позапрошлой или того раньше. Этот дом съедает время, делая все дни похожими друг на друга, и Марта заблудилась в них.
Но есть еще брат, которого Марта никогда не видела.
Принял бы?
Как знать… или вот полиция. Полиция должна была бы знать, что Освальд стал другим, точнее, что прежний Освальд исчез, наверняка его убил этот чужак, а нынешний Освальд жуток. От него у Марты немеют пальцы на ногах, а это – верный признак.
Поверили бы ей?
Или тоже посчитали бы сумасшедшей?
Расстегнув ридикюль, Марта вытащила печеньице, позавчерашнее, уже твердое, но зубы у нее сохранились, пережуют.
– Не зли его, Марта. – Ульне все-таки отвернулась. Белое платье делало ее похожей на призрака. А ведь и вправду только призрак и остался… была-то другой, до свадьбы своей, до мужа, о котором заговаривать было запрещено, до рождения Освальда. Дом сожрал Ульне, оставив… нечто.
И Марту сожрет.
– Ульне, – она подошла к подруге и взяла ту за руку, сжала, – он не твой сын. Ты это понимаешь?
– Мой.
– Он… он убил Освальда.
– Это Освальд, Марта. – Ульне погладила ее по щеке. – Он просто изменился… повзрослел…
– Он чужак…
– Пойдем, я кое-что покажу тебе…
…родовое древо Шеффолков. Герб с белой розой, которая выделялась в полумраке холла пятном. Черные жилы ветвей. Имена и снова имена, погасшие, забытые, заросшие грязью.
– Винсент Шеффолк. – Ульне нашла имя и, поднявшись на цыпочки, накрыла его ладонью. – Сменил пять жен, и лишь последняя родила ему сына… Винсенту было семьдесят три. Альберт Шеффолк…
Новое имя, и буквы Ульне поглаживает, очищая от пыли.
– …трое его сыновей погибли во время Чумы. Он вынужден был взять в жены Магдалену Виксби, и она родила ему мальчика… точнее, сначала она родила мальчика, а потом он сочетался браком… Грегори…
Она переходила от имени к имени, выплетая историю древнего рода. И Марта молчала, понимая, что именно ей хотят сказать.
– Освальд нашей крови. – Ульне разглядывала измазанную пылью перчатку. – Просто… он потерялся. А потом нашелся. Так бывает.
– Да, Ульне.
– Ты ведь не станешь больше убегать?
– Нет, Ульне.
– Или вредить моему сыну?
– Нет, Ульне. Конечно нет…
– Хорошо. – Ее лицо озарила счастливая улыбка. – Я рада… Освальд сказал, что завтра отведет нас в театр. Я так давно не была в театре. И знаешь, я подумала, что мы должны устроить прием. Мальчика пора вывести в свет.
И Марта, вцепившись в увесистый ридикюль, пробормотала:
– Конечно, Ульне… ты совершенно права.
Марта задумчиво перебирала мотки шерстяных ниток. Она вытягивала то один клубок, то другой, вертела в пухлых коротких пальчиках и роняла. Порой мотки падали на розовый бархат юбки, теряясь в складках ее, порой скатывались в низкое кресло, порой и вовсе летели на пол.
Ульне поморщилась.
Глупая женщина, беспокойная. И забыв о шерсти, она раскрывает ридикюль, вытаскивает очередное печенье, отряхивает с него пылинки – в ридикюле Марта носит обрезки шерстяных нитей, крючок для вязания и пару деревянных коклюшек, хоть кружевом она не занимается давно.
Печенье она тоже вертит, но не откладывает, как того Ульне ожидала.
Поняла ли она?
Вряд ли. Слабая кровь, потерянная ветвь. Ее отец забыл, кем являлся, а может, и не он, но его отец… или дед… или прадед… вереница предков встала перед внутренним взором Ульне. Она знала имена, ничего, кроме имен, заполнивших страницы старой книги.
…здесь твое прошлое, – сказал отец, положив ладони Ульне на потрескавшуюся кожу переплета. И под тонкими хрупкими пальцами книга ожила.
О да, Ульне прекрасно помнит ее, каждую страницу. Самые первые листы выцвели, а пергамент – тогда бумаги не знали – сделался тонким, хрупким. И вечерами, когда еще было желание и силы, она переписывала историю набело, дотошно, сохраняя каждую букву…
Пергамент сменился бумагой, плотной, рыхловатой.
А позже – тонкой, но тисненой, с белой розой на каждой странице, и где-то среди этих страниц затерялась корона.
Возвратится.
И ради этого стоило жить.
Ульне коснулась губ, стирая улыбку, погладила соболиную накидку, все-таки в доме, несмотря на заботу того, кто представлялся ее сыном, было довольно-таки прохладно, и сказала:
– Передай Освальду, что я хочу с ним побеседовать.
Марта вздрогнула, и очередной клубок выпал из ее пальцев, покатился, остановившись у камина.
– Я?
А побледнела-то как, и вечный ее румянец, явно свидетельствующий о плебейской крови, почти исчез. Почти… все-таки Марта чужая изначально. Слишком уж мало в ней от истинных Шеффолков. Ульне осознала это еще в тот день, когда впервые увидела ее, девушку в нелепом розовом платье. Полнотелую, белолицую…
– Это твоя кузина Марта, – сказал отец, подталкивая девушку, которая поспешила присесть в неуклюжем реверансе. И массивные кринолины заскрипели, а припорошенный пудрой парик качнулся. – Я решил, что тебе нужна компаньонка. Марта…
…дочь мясника, у которого помимо Марты еще пятеро детей, и он наверняка обрадовался возможности сделать из дочери леди.
Не вышло. Несмотря на все старания Ульне, годы не прибавили Марте вкуса. Она сохранила любовь к невообразимым нарядам, к дешевым романчикам и вязанию… ладно, пускай.
– Ты, – повторила Ульне. – Тебе следует побороть этот нелепый страх перед Освальдом.
– Я не боюсь.
– Боишься.
– Боюсь. – Она никогда не умела смотреть в глаза и сейчас отвернулась. – Он… жуткий. Ты же чувствуешь…
…силу, ту, которой был лишен ее, Ульне, настоящий сын. Перелюбила его Марта с молчаливого попустительства самой Ульне. Избаловала. И Ульне едва не погибла вместе с ним. А может, и погибла, потому что сейчас Ульне продолжала ощущать себя неживой. Она дышала, ибо помнила, что должна дышать. Просыпалась, ведь глаза открывались, и сон уходил. Лежала, гладила озябшими пальцами сухой лен простыней, удивляясь тому, что способна его ощущать.
– Иди. – Ульне умела говорить так, что Марта слушалась.
Слабая.
Бестолковая.
И может, действительно было бы легче ей умереть, но… Ульне не готова остаться совсем одна. Она привыкла к Марте, к вычурным ее нарядам, к ярким цветам, пожалуй, единственным ярким цветам, с которыми мирился древний Шеффолк-холл, к голосу ее, к нелепой манере воровать печенье. И к вязаным шарфам непомерной ширины.
Их Марта дарила на каждое Рождество.
Она, не смея перечить, поднялась и принялась торопливо запихивать клубки шерсти в корзинку. Те выскальзывали, разворачивались, и тонкие нити переплетались, что невероятно злило Марту. И злость возвращала румянец на пухлые ее щеки.
Сказать, чтобы не ела столько?
Для нее еда – единственная радость… пускай уж… во всяком случае, доктор утверждает, что сердце Марты здорово, а значит, некоторая чрезмерность телесных форм ей не повредит.
Ульне едва не расхохоталась. Все-таки она становится нелогична, то всерьез раздумывала над тем, стоит ли позволять Марте жить, то вдруг беспокоится о здоровье.
Безумие.
Легкое безумие на кошачьих лапах… в Шеффолк-холле кошки не приживались, даже те глупые дворовые котята, которых некогда таскала Марта, прятала на кухне, подкармливала, но и они сбегали… кошки – умные животные.
А люди глупы.
Слабы. Почти все, кроме, пожалуй, Ульне и того, кто притворяется ее сыном.
– Ос-вальд, – повторила она шепотом, холодным дыханием коснувшись пальцев. Имя осталось на них, вплелось в нить старого кружева… попросить о новых перчатках?
И платье понадобится, пусть сошьют такое же, Ульне неуютно в других, слишком уж привыкла она к фижмам. Подобрав шлейф – запылился, потемнел от грязи, – Ульне неторопливо направилась к себе. Предстоящий разговор мало волновал ее, пожалуй, напротив, она испытывала непривычный душевный подъем.
Дверь в ее комнату была заперта, а ключ Ульне носила с собой. Массивный, отлитый из бронзы, с длинной цевкой и украшением в виде розы, он оттягивал цепочку, порой врезался в кожу, оставляя красные следы. Марта уверяла, что нет нужды ключ прятать, что никто в доме не войдет в покои Ульне, но… так надежней. Замок щелкнул. И двери с протяжным скрипом – петли постарели, того и гляди рассыплются – распахнулись. Ульне закрыла глаза, как делала всегда.
Глубокий вдох.
И запах тлена. Сырости.
Древности.
Шаг и шелест юбок. Шлейф падает, скользит, заставляя распрямить спину и поднять подбородок.
Полутьма и тени в ней.
Кровать. И балдахин, малейшее прикосновение к которому поднимает пыль. Перину следовало бы проветрить, но Ульне была отвратительна сама мысль о том, что комната изменится, пусть бы и ненадолго, что чьи-то руки, кроме Мартиных – все же и от нее есть польза – прикоснутся к этой постели, потревожат зыбкий покой мертвых роз. Сухие стебли хрустят под ногами, и прахом рассыпаются лепестки, уже не белые, пожелтевшие, как желтеет древний пергамент. Столь же хрупкие…
– Мама? – Освальд остановился на пороге.
Правильный мальчик.
Понятливый.
…Тедди сделал хороший подарок.
– Войди, дорогой. – Ульне присела перед зеркалом… пыль… и проталины в ней… прикасалась, смотрела на себя, бесстыдно подсчитывая годы по морщинам.
Освальд вошел и дверь прикрыл.
Осматривается.
Ему доводилось бывать здесь дважды или трижды? Она приглашала, скрепляя этими визитами перемирие, негласный договор.
– Ты хорошо себя чувствуешь… мама?
– Да, дорогой.
Не поверил, взял за руку, и два пальца легли на запястье. Освальд нахмурился, слушая стук ее ослабевшего сердца.
– Мама…
– Тебе не следует…
– Следует. – Он впервые позволил перебить ее и, опустившись на пол, на истлевшие стебли, искрошенные листья, на ковер, который скрывался под грязным снегом сухих лепестков, заговорил. – Леди Ульне…
– Мама.
– Леди Ульне, – тот, кто притворялся ее сыном, смотрел снизу вверх, и черты лица его смягчились, – вы и вправду мама… А я не смел надеяться, что вы будете ко мне хоть сколько добры.
Эта доброта ничего не стоила. Да и не добротой она была вовсе, скорее тяжестью одиночества, тоской, которая выедала остатки души, требуя заполнить их хоть чем-то.
Освальд ушел.
…ее никчемный беспокойный сын, который все никак не желал понять, что будущее предопределено прошлым. Его будущее.
Его долг.
Его право.
Он был готов променять и то, и другое на горсть золота, чтобы бездумно эту горсть швырнуть на зелень игрового стола.
А этот… этот был рядом. Притворялся родным, играл, вовлекая Ульне. Вот только игра перестала быть игрой. И она, дотянувшись до бледного шрама, уродовавшего лицо Освальда, скользнула по нему пальцами, коснулась губ…
– Ты хороший мальчик, – голос ее смягчился. – И я… рада, что мы встретились.
– Марта…
– Не повредит тебе. И мне тоже. Она глупа и безобидна. Но идем, я хочу показать тебе кое-что.
Она поднялась, опираясь на его руку, с удовольствием отметив, что рука эта крепка.
Он научился одеваться, и оказалось, что Освальд – ее Освальд, поскольку другого давным-давно следовало бы забыть, – обладает утонченным вкусом. Ему к лицу темный костюм, пожалуй, излишне строгий, но его роль требует подобной маски. Черная шерсть пиджака. Шелк жилета. И светлое сукно рубашки, не белое, но цвета слоновой кости. Аккуратный крой, в чистоте линий которого видится работа хорошего портного.
– Ты чудесно выглядишь, дорогой. – Ульне вновь протянула пальцы к шраму. – Как-нибудь расскажешь, где и когда получил его. Об этом буду спрашивать не только я. Но мне ты расскажешь правду.
Она подвела его к шкафу, огромному, занимавшему всю дальнюю стену. И на запертых дверцах проступали пятна солнечного света. Тускло поблескивали латунные ручки.
Шкаф был заперт.
И ключ, тот, который Марта предлагала повесить в холле, идеально подошел к замку. Два оборота. И надавить. Дверцы заросли грязью и поддались не сразу, а быть может, сама Ульне ослабела? Освальд помог, распахнул, едва ли не сорвав с петель.
– Стой, – велела Ульне, и он подчинился.
Шкаф был пуст. Почти. Два сменных платья, которые Ульне сдвинула в сторону и, надавив обеими руками на заднюю стенку, заставила ее покачнуться.
За стенкой скрывался проход.
– Дорогой, – Ульне обернулась, – будь добр, захвати свечи. Можешь взять мой канделябр…
…из пары, подаренной к свадьбе. На них так и остались банты из прозрачной органзы, правда, потерявшей свой исконный цвет. Какими же они были? Синими, кажется… или розовыми? Розовый – это невыносимо пошло…
Здесь ничего не изменилось.
Лестница. Грубые ступени, выбитые в скале. Неровные, но изученные Ульне. Прежде она частенько спускалась, чтобы поговорить с мужем, даже когда он перестал отвечать. Оказывается, она еще помнит. И то, как скользят всполохи света по стенам и кренится, расплывается длинная тень, и то, как гулко разносится, бьет по нервам звук собственных шагов.
Ниже.
И еще.
Остановиться, переводя дух. Голова вдруг идет кругом, и сердце болезненно сжимается. Освальду достаточно толчка, и… ничего, он подходит, берет под руку и осторожно интересуется:
– Вам дурно?
– Ничуть. – Ульне получается улыбнуться, ей почти весело, и все равно горько. Память норовит вырваться, а ведь, казалось, приручила, посадила на цепь, кинула в зубы обглоданную совесть.
Простила себя и его тоже, бездумного своего супруга.
Кого он вздумал обмануть?
– Идем, дорогой. – Его рука – надежная опора. А шлейф платья заметает следы на пыли. Паутины вновь наберет. Ульне всегда интересовало, откуда берутся в подземелье пауки, если здесь нет мух? Чем они питаются? – Уже недолго…
Ее всегда изнурял не столько спуск, сколько подъем, особенно когда благоверный еще был жив. Проклятья летели в спину, поторапливали, и Ульне почти бежала… а ведь не сбылось. Сколько раз он желал ей шею свернуть?
Жива.
И будет жить.
И быть может, увидит, как исполняется последнее предсказание.
– Здесь. – Она позволила Освальду войти первым.
Камера, и за проржавевшей решеткой – двое. Одежда истлела, иссохли тела. Бурая пергаментная кожа, пустые глазницы, космы волос, зубы торчат… у ее дорогого Тода были хорошие зубы, чего не скажешь о той потаскушке, что спряталась в углу.
– Я так понимаю, – Освальд подошел к решетке, склонился, разглядывая тела, – это…
– Твой отец. – Ульне перекрестилась. – И его жена.
Узкий стол. И стул, повернутый сиденьем к стене, почти сросшийся с этой стеной. Старый подсвечник с огарком свечи. Странно, что его не тронули крысы. Ульне коснулась и тотчас отдернула руку – воск сделался мягким, желтоватым.
…почти как кожа Тода.
– Значит, он не сбежал? – Присев на корточки, Освальд поставил канделябр вплотную к решетке. Мертвец сидел, прислонившись к прутьям, обхватив их иссохшими пальцами. И сквозь разрывы кожи виднелась кость. – И если его жена здесь, то…
Ульне подошла к решетке.
– То наш с ним брак недействителен. А ты, милый Освальд, являешься бастардом. Он был красив, мой Тод. А я… двадцать четыре года, старая дева, которая редко выглядывала за порог Шеффолк-холла. Он сам написал письмо.
И конверт сохранился. От него уже пахнет ладаном, тяжелый церковный аромат, который прочно увязывается в воображении Ульне со смертью. И она редко открывает этот конверт, порой берет в руки, но и только. Печать потрескалась, осыпалась, буквы выцвели.
– Назвался моим кузеном, дальняя родня… отец говорил, что родни у нас много, но почти все позабыли о родстве. И мы встретились. Господи, он был красив, если не сказать – прекрасен. И я влюбилась с первого взгляда. Любовь – опасная игрушка, мальчик мой.
Любовь заставила принять в Шеффолк-холле и Тода, и бледненькую его сестрицу, которая редко подавала голос, да и вовсе старалась держаться в тени.
– Он сделал мне предложение, и я решила, что нет женщины счастливей…
– Когда вы узнали правду, мама?
– Наутро после свадьбы…
…первая брачная ночь, символическая, ведь и до нее случались ночи. К чему терять время? Ульне так спешила любить и быть любимой. И вот она проснулась в темноте и одиночестве, испугалась, что Тод лишь пригрезился. Встала. Отправилась искать… нашла… ее Тод стоял на коленях перед той, кого называл сестрой, и просил прощения. Она же рыдала, и узкие плечи сотрясались.
Следовало бы уйти, но что-то задержало Ульне.
– Он говорил, что осталось уже недолго, что скоро я умру, а он станет наследником Шеффолк-холла. Он собирался его продать, представляешь? И мои драгоценности тоже. А вырученные деньги позволили бы им исчезнуть. Уехать за Перевал.
– И ты…
– Утром я сказала, что хочу доверить мужу семейную тайну. – Ульне помнила холодную ярость, ревность, которая разъедала ее изнутри. И то, сколь очевидной стала скрываемая этими двоими тайна. Как прежде она, ослепленная любовью, не замечала робких случайных прикосновений, нежных взглядов, осколков фраз… – Они решили, что речь идет о Черном принце…
– И спустились сюда. А здесь…
– Их встретил Тедди. – Ульне погладила того, кто был ее сыном, по волосам. – Он принял мою обиду очень близко к сердцу. Ты же знаешь, как много для него значит семья.
– Знаю. – Освальд коснулся шрама на щеке.
…все-таки Тедди виновен. Зря он мальчика попортил, с другой стороны, шрамы украшают мужчин.
– Он их не убил. – Освальд гладил белую нить.
– Отдал мне. А я была в своем праве.
…Тод бранился. У него долго хватало сил, чтобы ругаться. И он прилип к решетке, брызгал слюной, грязный, вонючий, растерявший былую красоту. Грозился полицией. А потом умолял. Не за себя умолял, а этого Ульне понять не могла – ни понять, ни простить.
– И долго они…
– Три года.
…женщина ушла первой, подхватила пневмонию и сгорела. Она бы умерла и раньше, если бы не Тод, который уговаривал ее жить. Заставлял есть, а Ульне садилась и смотрела.
Испытывала ли она жалость?
Отнюдь.
Должно быть, именно тогда она стала сходить с ума… или, напротив, вернулась в разум, осознав, какая бездна лежит между ней и остальными.
– Что ж, – Освальд встал, – полагаю, они заслужили.
Ни страха.
Ни отвращения.
Тедди хорошо его выдрессировал.
– Это все, что вы хотели мне показать, матушка?
– Пока… пожалуй. Я подумала, что мы можем устроить прием… представить тебя обществу.
…тем ошметкам былой славы, которые удалось сохранить. Что ж, Ульне будет интересно взглянуть на людей, в которых ее отец видел надежду рода человеческого. А они откликнутся на зов.
Любопытны.
И жадны.
Стервятники, готовые распростереть крылья над умирающей тушей Шеффолк-холла. Пускай… Ульне найдется чем удивить их.
Освальд слушал.
Почтительный… все-таки ей повезло с сыном.
– И думаю, что тебе пришла пора жениться, мальчик мой. – Она оперлась на его руку. – И еще, не устраивай больше встреч в лиловой гостиной… там сквозит.
– Да, матушка.
Предстоял путь наверх – сто сорок три ступени, преодолеть которые будет непросто.
Годы все-таки не пощадили ее.
Они никого не щадят, и даже Шеффолк-холл постарел, однако Ульне еще увидит его возрождение. Если ее мальчик все сделает правильно…
Глава 5
«Янтарная леди» пробиралась сквозь снегопад. Мерно гудел мотор, и винты разрубали разреженный горный воздух. Внизу проплывала черно-белая, углем по полотну рисованная земля.
Покачивалась палуба и клетка с канарейками, которые, нахохлившись, дремали. И немногочисленные пассажиры, которым хватило смелости совершить полет, уже названный историческим, с немалой завистью поглядывали на канареек.
Людям спать мешал страх.
И давешний репортер, прижимая к носу надушенный платок, то и дело всхлипывал. Но его хотя бы перестало мутить. Его коллега, пристроившийся у медных патрубков паровой печи, обмахивался газетой, грузная его фигура, упакованная в плотный твид, гляделась нелепо, неестественно, но человек не желал расставаться ни с пальто, ни с двубортным полосатым пиджаком. Он прел, потел, лицо его налилось нездоровой краснотой, что вызывало крайнее неудовольствие корабельного доктора. И тот время от времени приближался, что-то говорил шепотом, качал головой и отступал, оставляя человека наедине с его страхом. На втором часу полета репортер все-таки сдался и снял фетровый котелок. Короткие влажные волосы на макушке тотчас встали дыбом…
– Забавные они, – шепотом произнесла Лэрдис, прикрывая рот ладошкой.
И Брокк подавил раздражение.
Как она сюда попала?
Билеты на «Янтарную леди» в продажу не поступали. Список пассажиров был согласован еще месяц тому, и Лэрдис в их число не входила. Но первой, кого Брокк увидел, выбравшись из машинного отделения, была она.
– Как я могла пропустить подобное? – Лэрдис лукаво улыбнулась. – Ты же знаешь, как меня влечет все новое… интересное.
Палевое, узкого кроя платье, двубортный редингот из лакированной кожи и крохотная, кожаная же шляпка с высокой тульей.
Просто.
Изящно.
И алмазный аграф на шляпке лишь подчеркивает эту простоту.
Брокк сделал глубокий вдох, с трудом подавив вспышку ярости.
До чего некстати.
…вылет на рассвете и ночная проверка. Девятая кряду… или десятая уже? Которая ночь без сна, но полет должен пройти идеально, вот только в пятом отсеке давление упало.
…поиск утечки.
…экстренная перекалибровка грузов, размещенных отчего-то не по исходному плану.
…подъем и вновь давление. Встречный ветер. И неблагоприятные погодные сводки, из-за которых он едва не отменил полет. Лучше бы отменил…
От Лэрдис пахло лавандой и еще воском. Им натирали редингот, придавая ему подобающий случаю блеск. И эти запахи к концу перегона наверняка пропитают его одежду.
Проклятье.
– Дорогой, – Лэрдис сняла шляпку, и локоны рассыпались по плечам, – ты же знаешь, до чего я не люблю отступать…
– Это может быть небезопасно.
– Неужели? Ты поэтому оставил свою маленькую жену дома? – Лэрдис коснулась его губ мизинцем, и Брокк попятился. – Но что ни делается, все к лучшему, правда? Иначе получилось бы крайне неловко… ты не находишь?
А ведь Кэри хотела полететь.
Спрашивала.
И по-детски обиделась, когда Брокк запретил. Если безопасно для него, то и для Кэри тоже. Нет, она останется в Долине, если ему так хочется, но… это глупо. Разве он сам не понимает?
Понимает.
И теперь куда лучше, чем прежде.
Полдюжины репортеров, пара великосветских сплетников, с явным интересом разглядывавших Лэрдис, мрачный финансист, вложивший в проект несколько сотен тысяч фунтов и ныне желавший воочию увидеть, что вложение имеет все перспективы окупиться, дагеротиписты, оптографисты, кранц-шифровальщик, инженеры и Инголф в темной альмавиве[1]. Занял самое дальнее кресло, ногу на ногу забросил и с видом отрешенным, мечтательным разглядывает собственные ногти.
Команда.
Троица стюардов в кипенно-белых сюртуках.
Капитан, который вышел лично поприветствовать первых пассажиров «Янтарной леди»…
…Лэрдис, положившая руку на локоть Брокка. О да, об этом полете напишут. И лучше не думать о том, что именно.
– Добрый день, господа, – капитан снял фуражку и пригладил короткие рыжеватые волосы, – премного рад приветствовать вас…
Отрепетированная речь, нарочито бодрый голос. Притворное внимание, за которым люди прячут беспокойство. Кто-то трогает обивку сидений, кто-то косится на иллюминатор, гадая, и вправду ли так надежна конструкция. Кому-то снова становится дурно.
– Мне кажется или ты не рад меня видеть? – Лэрдис коснулась щеки. – Ты забавный, когда хмуришься.
– Прекрати…
…Кэри огорчится. Узнает. Из газет, желтые страницы – то, что нужно для осенних сплетен. Поверит? Промолчит. Притворится равнодушной.
И отступит.
– Почему?
– Лэрдис, – Брокк стряхнул ее руку и, перехватив запястье, сдавил, – у нас, кажется, однажды состоялся разговор, где ты просила оставить тебя в покое. И я исполнил твою просьбу.
Мягкая улыбка, извиняющая. Наклон головы, и пальцы на щеке, теплые, мягкие.
– Вот ты и сердишься… а говорил, что любишь. Клялся… куда же эта любовь подевалась?
Издохла в муках, в привкусе коньяка, в котором не желала тонуть, в растертых докрасна полуслепых глазах, в меловом крошеве – он пытался выплеснуть гнев на камне, и стены дрожали.
В крови и живом железе, пятна которого оставались на столешнице.
– Вы все клянетесь в вечной любви. – Лэрдис отступила, но руку не убрала, пальцы соскользнули, коснулись губ, словно умоляя молчать.
Красивый жест.
И женщина красива. Вот только ныне эта красота не вызывала у Брокка ничего, кроме раздражения.
– Но проходит месяц… или год… или два, и что? Любовь исчезла.
Она вздохнула.
– Скажи, что бы стало с нами, если бы я тогда согласилась?
– Мы бы жили долго и счастливо. В мире и согласии. – Брокк повернулся к ней спиной. – Возможно, умерли бы в один день.
– Насмехаешься?
Он не стал отвечать, да и «Янтарная леди», точно ощущая настроение создателя, мелко задрожала. Один за другим раскрылись клапаны, выпуская белые клубы пара. Протяжный гудок заставил людей замолчать. А в работу включились двигатели. Глухо заворчал первый, и спустя мгновение, заставив корпус гондолы содрогнуться, заработал спаренный основной.
– Боже, спаси и помилуй, – тихо произнес кто-то.
Винты медленно проворачивались, с каждым оборотом ускоряясь. И едва ощутимый запах керосина проник в кают-компанию. Черные же полотна иллюминаторов заволокло паром. Капли воды, остывая, превращались в наледь, и Брокк с неудовольствием подумал, что подобная наледь, вероятно, затянет и купол корабля.
На капитанском мостике царило умиротворяющее спокойствие. «Янтарная леди» медленно поднималась, пробираясь под пушистым покровом облаков. Пара мощных фонарей разрезала предрассветную черноту, и где-то внизу, между землей и небом, плавился желтый шар солнца…
Кэри понравилось бы…
…она за этот год обжилась в мастерской, присвоив себе маленький, обтянутый зеленой гобеленовой тканью диванчик. Сбросив туфли, Кэри забиралась на него с ногами, расправляла юбки домашнего платья и открывала книгу… или тетрадь… или укладывала на колени доску, а на доску – кипу эскизов, которые срочно нужно было привести в порядок.
На столике стояли перья и высокая чернильница-непроливайка, десяток губок и эбонитовая палочка, которой Кэри не столько правила чертежи, сколько чесала шею. А порой, засунув в волосы, забывала и принималась искать.
Она умела молчать.
И слушать.
Говорить, как-то остро ощущая момент, когда Брокка начинала тяготить тишина. Она приносила молоко в высоком кувшине и шоколадные пирожные, которые ела руками, а потом долго собирала крошки с платья.
Ворчала.
И порой, устав, дремала на том же диванчике. Она забиралась по лесенке к узким окнам и, опершись локтями на подоконник, слушала дождь. Дышала на стекло.
Рисовала.
Спускалась и ледяными ладонями накрывала уши Брокка, требуя немедленно согреть их. А он смотрел в ее глаза и… отступал.
Раз за разом.
Янтарная девочка, легкая, медово-дымная и беспокойная слегка. Со вкусом коньяка и снега, безумное сочетание, от которого он мог бы потерять голову.
Мог бы… если бы хватило смелости.
А ведь почти решился… еще бы день… или два… добраться до города, доказав, что «Янтарная леди» безопасна. Вернуться. На цыпочках, крадучись войти в ее комнату и глаза закрыть, наклониться к уху и шепотом спросить:
– Угадай кто?
И не оставив время для раздумий, обнять, коснувшись губами мягких волос, на руки подхватить, закружить, чтобы без хмеля и пьяным, безумным слегка.
Не получится.
Будет обида и отстраненная вежливость, которая почти как лед. Оправдываться? Брокк не умеет. Рассказать как есть? А он не знает, как оно есть, и стоит, глядя на небо, которое вовсю полыхает алым, словно там, внизу, разом раскрылись подземные жилы, плеснув на землю лавы.
Нехорошая мысль. Брокк не верит в предсказания, да и не было их, пророчеств, которые должны непременно исполниться, взяв свою плату жизнями.
Год тишины. И преддверие прилива.
Расчеты, чужие, пересмотренные сотни раз. И собственные. Сухой язык цифр, и поле вероятности, запертое в треугольнике центра. Три вершины.
Три бомбы.
Синхронизированный разнонаправленный взрыв. Резонанс. И зов умирающего пламени, на которое откликнется жила… синхронизированный.
Разнонаправленный.
Идеальный.
– Так и знал, что найду вас здесь. – Инголф вошел на мостик и огляделся. – Впечатляет.
Дерево. Бронза.
Стекло.
Красное небо, в котором догорает солнце.
– Мы могли бы… – Инголф кивком указал на пилотов, на капитана, замершего над приборной панелью.
– Конечно.
В кают-компании Лэрдис развлекала беседой репортера, которому удалось справиться с приступом воздушной болезни. И вряд ли она делилась впечатлениями о полете.
Брокк с трудом сдержал раздражение. Почему она появилась именно сейчас? Еще бы немного… ему казалось, время есть, если не целая жизнь, то еще день… неделя… месяц… год прошел, а он… идиот.
– Любопытно, – заметил Инголф, но уточнять, что именно любопытно, не стал. – А каюты могли бы быть и попросторней. Здесь развернуться негде.
Инголф прикрыл дверь и одобрительно кивнул, когда Брокк запер ее на ключ. Каюта и вправду не отличалась размерами и роскошью. Обтянутые красным сафьяном диванчики, полки для ручной клади и откидной столик, ныне закрепленный на стене.
Запахи мастики и кожи, дерева, лака, машинного масла.
– Впрочем, не так и плохо. – Инголф провел ладонью по спинке диванчика. – Присаживайтесь, мастер… к слову, как мои двигатели?
– Хороши, но… не думаю, что это эргономично. Тот запас керосина, который мы взяли на борт…
– Утяжеляет конструкцию.
– Именно.
– Керосин обходится дешевле кристаллов.
– Кристаллы легче, и освободившийся объем багажа компенсирует разницу.
– Не скажите. – Инголф присел, поерзал и скривился, поняв, что ноги вытянуть не удастся. – Во что обойдется перезарядка? Хотя согласен, с наземными экипажами проблема решается элементарной дозаправкой, но признайте, эксперимент интересен.
– Более чем. – Брокк устроился напротив. – Вы для этого меня позвали?
– Отнюдь… хотел сказать, что получил приглашение от его величества… как и Олаф… и Риг.
– Он оправился от смерти брата?
– А были сомнения? Бросьте, мастер, эти двое на дух друг друга не переносили. Не удивлюсь, узнав, что Риг запил не от горя, а от радости. Впрочем, это ведь детали, верно?
Брокк кивнул.
Детали, которые изрядно поблекли за год. И порой Брокк начинал думать, что те ставшие уже историей события ему примерещились, что на самом деле не было ни взрывов, ни бомб, ни писем, ни тайной лаборатории… ни Ригера с перерезанным горлом.
Бурого пятна на ковре.
Стола. Бумаг. И нервозного Кейрена, который не верил в такое удачное совпадение…
Иногда.
И тогда Брокк позволял себе несколько дней почти нормальной жизни, той, в которой мир не стоит на грани… возвращали кошмары. Огненные цветы в небе и крылья дракона, которые начинали тлеть. А сам механический зверь, замерев в небе, вдруг терял опору. Он падал, изгибаясь, ревя, и в этом реве Брокку слышались проклятия. Он сам, обняв зверя за шею, летел в огонь.
Он просыпался за мгновение до смерти и, сев в постели, долго пытался отдышаться, отрешиться от собственного крика, пусть бы и утверждал камердинер, что Брокк не кричит, но ведь горло драло, и связки голосовые почти срывались. А культю дергало, мелко, мерзко. В какой-то момент, когда сны стали часты, ему показалось, что произойдет отторжение. Шрамы на коже набрякли, и сквозь них сочилась сукровица, марала простыни. А рука сделалась малоподвижной, тяжелой, как в первые дни после присадки. И Брокк пытался размять пальцы, таясь от жены, она же все равно умудрялась услышать его, подходила, садилась рядом, клала ладонь на переплетение нитей и спрашивала.
– Чувствуешь?
Чувствует. Сквозь немоту, раздражение и зуд. Сквозь вынесенную из снов чужую боль… и собственная немощь перестает мешать. Рядом с Кэри Брокк вновь ощущал себя цельным.
– Вы ничего не желаете рассказать, мастер? – Инголф расстегнул пуговицы и, сняв пиджак, клетчатый, на пурпурной подкладке, пристроил его на крючок.
– Боюсь…
– Очередная тайна государственных масштабов?
– Именно.
Инголф кивнул, точно не ожидал ничего иного.
– Что ж… пусть так. – Он отвернулся к иллюминатору и некоторое время разглядывал не то небо за стеклом, не то собственное отражение. – Им удалось раскопать «Странник».
Руки Инголф сцепил на груди.
– Газеты о таком не напишут, но… я сам строил портал.
«Странник». И чума, запертая на борту проклятого корабля, который, оказывается, вовсе не миф.
– Куда?
Это тоже тайна, но Инголф отчего-то готов поделиться ею.
– В город, куда еще. – Он дернул головой. – Мне довелось побывать в Вашшадо… Знаете, мне казалось, я многое повидал за этот год. Война и лагеря альвов, запечатанный храм…
Инголф вскочил, но заставил себя сесть.
– Меня привлекали, чтобы… разобрать… разобраться… после альвов осталось многое. Кое-что требовалось уничтожить, кое-что – приглушить, демонтировать, переправить. Не самая приятная работа, но мне нравилась.
– Почему вы?
– Почему нет? Мне предложили, я согласился. Вами Король рисковать не желал, а мне требовалась идея. Сами знаете, идеи – мое слабое место. Вот и понадеялся, что у альвов найду что-то, что натолкнет на мысль.
– Не нашли?
– Увы… там меньше всего думалось об идеях. – Инголф провел ладонями по лицу, стирая несуществующий пот. – Но даже там… Вашшадо – не такой уж небольшой город. Был. Удалось раскопать площадь. И остатки ратуши… пара храмов… в храмах мертвецы… и в домах мертвецы… всюду мертвецы. Люди… остались только кости и… их выносили на площадь, раскладывали сортируя. Мужчин в один ряд. Женщин – в другой. Дети отдельно.
Замолчав, он приложил ладонь к стеклу и поморщился.
– Ходит. Слышал, вы отказались от идеи сделать корпус цельнолитым?
– Отказался. – Брокк слышал и тяжелое натужное гудение силовых линий. «Янтарная леди» медленно расправляла крылья. Сколько еще потребуется времени, чтобы корпус стал? Месяц? Другой? – Не стоит волноваться. Опорный каркас выдержит.
– А обшивка?
– И обшивка.
Инголф вряд ли испытывал страх, скорее знакомую уже ревность, которая заставляла искать недостатки в чужом творении. И Брокк, пользуясь ею, глядел на «Янтарную леди» свежим взглядом. Каюты и вправду невелики, но «Янтарная леди» не предназначена для многодневных перелетов, нынешний – скорее исключение. Три дня и две ночи в воздухе.
Перевал.
Воздушный мост, над которым придется пройти. Горные пики. Кряж и треклятый снегопад, не собиравшийся прекращаться. Брокк предлагал отложить перелет до весны, а лучше и вовсе до лета…
Пройдут.
Есть запасные баллоны со сжатым газом. И керосин в цистернах. Сдвоенный двигатель работает на четверть мощности, а Инголф утверждает, что есть запас и над верхним порогом… по сводкам передавали грозу, но «Янтарная леди» поднялась над фронтом туч.
И драконы были куда менее устойчивы.
– Хорошо… неуютно, знаете ли, думать о том, что под ногами пустота.
Под ногами Инголфа был паркет, прикрытый толстым шерстяным ковром.
– Я не скрываю, что люди мне… неприятны. Более того, опасны, но… Вашшадо. Площадь костей. Истлевшие, бурые… вы знали, что чуму пытались остановить? Вашшадо изолировали.
Корпус гондолы ощутимо вздрогнул, а рокот мотора усилился. Корабль лег на курс и приступил к разгону.
– Изоляция в то время… – Инголф вытащил из галстука булавку – белое золото и сапфир в навершии, яркий, но не настолько, чтобы цвет и форма выглядели вызывающе. – Запертые ворота. Поднятый мост и кордон из лучников. Расстреливали всех, кого видели, там находили и стрелы, и тела, уже снаружи… запоздалая попытка. А в городе здоровые убивали больных.
Он вертел булавку в руках, и синий глаз сапфира вспыхивал.
– Целые кварталы выгорели, но заразу не остановить. И люди молились, но их Бог не пришел им на помощь. И знаете, мастер, я вдруг вспомнил лагерные рвы… их ведь копали сразу за оградой, и сами заключенные. Тела стаскивали, присыпали землей, а потом новый слой… слой за слоем. Тогда мне казалось, что я стал свидетелем чужого безумия.
Протяжный гудок, нарочито-бодрый, неуместный, и булавка падает, катится под диванчик, к неудовольствию Инголфа. Он скалится, а шея покрывается знакомой рябью.
– И видя лагеря, я понимал, что мы были правы в той войне.
– Неужели?
– А вы сомневаетесь, мастер? – Инголф опустился на колени и сунул руку под диванчик, пытаясь нащупать булавку. – Вас до сих пор совесть мучит? Поверьте, если бы вы видели…
– Видел.
Об этом Брокку вспоминать не хотелось.
…лагерь Айорнэ, «Белый луч». Узкие строения за решеткой. Полоса вскопанной земли. Проржавевшие клубы колючей проволоки, которую никто не удосужился убрать. Ветер гонит шары суховея, словно клочья волос. И волосы же, сложенные в последнем бараке.
Список заключенных.
Личные вещи последней партии. Смотритель упорно говорил «партия» и «особь», пытаясь спрятаться за словами от себя же. У него получалось, и Брокк, глядя на невысокого, но кряжистого человека – чистокровного человека и гордящегося чистотой крови, – завидовал этому его умению.
– Ах да… ваша матушка… прошу прощения, если вызвал неприятные воспоминания.
…мертвые лозы горели ярко, и над костром плясали искры. Время от времени с хлопком взрывались семянки, и в воздухе разливался нежный аромат ванили. От него к горлу подкатывала тошнота. Ванилью же пропахли рвы. Их вскрыли… Брокк не знал зачем.
Перезахоронить?
Завалить землей, предотвращая эпидемию?
Структурировать, как предлагал смотритель, искренне удивлявшийся всеобщему молчанию. Ненависти. За что ненавидеть? Он лишь исполнял приказ…
Длинные канавы с земляными гребнями, влажными, потому как осень и дождь. Запах земли и гнили. Тела… и где-то среди них – мама.
Безумие.
Фляга с коньяком, которую силой вкладывают в руки. Заставляют пить, и Брокк пьет, легко, как воду, и, как от воды, не пьянеет. Кошмары его и вправду отступили…
– Если вы видели, то поймете меня. – Инголф запустил руки в волосы, разрушая идеальную укладку. – Подобное не должно повториться. Не мы. Не от нас…
– Когда «Странник» перебросили?
Наверняка демонтировав. Наверняка порталом. Наверняка в защищенную зону, выйти из которой непросто.
– Два месяца тому. – Он провел сложенными щепотью пальцами по шее, задержавшись на кадыке. – Всего два месяца… или целых два месяца? Как знать… у Короля хорошие алхимики. А лаборатории… вы ведь сами устанавливали защиту?
Но теперь Брокк не был уверен, что ее будет достаточно.
– Король готовится. Он спешит. Я знаю, что этот… несуществующий проект увлек многих. Вы ведь в курсе, как это бывает? Видишь перед собой конкретную задачу и пытаешься решить ее, а последствия… ведь задача решена умозрительно. И вряд ли найдется кто-то, кто посмеет перейти от теории к практике.
– Намекаете на мои эксперименты? – Брокк слушал гул моторов и скрип корпуса, который был почти музыкой.
– Намекаю? По-моему, ясно указываю, – насмешка и прежнее хладнокровие. – Поверьте, мастер, новое оружие будет куда опаснее огня… хотя бы в силу своей избирательности.
– Король…
– Не применит его, пока будет возможность отступить. Вот только…
…взрывы.
Прилив. Подошедшая к поверхности жила, раздувшаяся от пламени, готовая прорваться сама по себе… Город, замерший над огненной чашей. Случись прорыв, успеет ли Стальной Король выпустить чуму?
– Это война, которой нет, – очень тихо добавил Инголф.
Молчание длилось долго, показалось, – вечность. И Брокк нарушил его первым.
– Бомбы не должны взорваться. Не во время прилива.
– Значит, вы тоже не верите, что Ригер был виновен?
– Был, – в этом у Брокка сомнений не оставалось. – Но не только он.
– Остаются двое. Смею полагать, меня вы из числа подозреваемых исключили? Впрочем, не отвечайте, но… сколько?
– Как минимум три. И нет, я вас не исключил.
– Тогда откуда такое доверие?
– Никакого доверия. – Он выдержал прямой взгляд Инголфа. – Вы чересчур много знаете.
– Связи…
Древний род, чьи корни давно переплелись с королевскими.
– Что ж, с моей стороны было бы неосмотрительно не воспользоваться вашим знанием… или вашими связями.
– Помилуйте, мастер, – к Инголфу возвращалась прежняя невозмутимость, – вам и самому грех жаловаться. Король вам доверяет.
– Не настолько, чтобы поделиться своими планами.
– Боюсь, настолько он не доверяет никому. А вы слишком… как бы помягче выразиться, чистоплюй.
– В отличие от вас?
– В какой-то мере упрек заслужен. – Инголф поднялся и надел пиджак. – В какой-то мере. Никто, и прежде всего Король, не хочет войны. Но если она начнется, псы не уйдут вслед за альвами. Этот мир принадлежит нам.
…мир. И небо, которое постепенно наливалось предгрозовой синевой. Раскаты грома доносились издали, заставляя немногочисленных пассажиров ежиться, озираться и отступать от иллюминаторов. Стюарды разносили обед и горячий чай, который многие сдабривали спиртным, впрочем не гнушаясь и бара кают-компании. Вспыхивали разговоры и сами собой гасли.
– Надеюсь, – Лэрдис оказалась рядом, присела и коснулась его ладони, – ты не настолько на меня сердит, чтобы прогнать сейчас.
Она выглядела бледной и растерянной.
И когда гондола в очередной раз вздрогнула под ударом ветра, Лэрдис прикусила губу.
– Я… – голос ее стал тихим, извиняющимся. – Не знала, что здесь будет так… жутко. Она ведь выдержит?
– Выдержит.
Брокка слушала не только она, даже шифровальщик, не отступавший от оптографа последней модели – такому и гроза не станет помехой, – повернулся к Брокку. И он, чуть громче, чтобы слышали все, сказал:
– Мы поднимаемся. И пройдем над грозовым фронтом. Волноваться не о чем.
Ему не поверили. И репортер, взопревший в теплой своей одежде, потянулся за котелком.
– Знаете, господа, – пояснил он, пусть бы никто не спрашивал объяснений, – мне вот подумалось, что если мы разобьемся, то случится спасательная экспедиция…
Он вертел шляпу в руке, мял плотный фетровый борт.
– И вот найдут нас… а я без шляпы. Как-то неуместно, не находите?
Его коллега шумно выдохнул и произнес:
– Мне бы ваши заботы…
А Лэрдис, наклонившись к самому уху, сказала:
– Забавные они…
…они, люди.
Существа, не столь уж отличные от детей Камня и Железа. Многочисленные. Им тесно в городе. В мире. Инголф прав в том, что война идет и они побеждают уже потому, что их больше… остановить? Признать правоту Короля? Кто посмеет обвинить его, спустившего с привязи чуму, принесенную чужим, но явно человеческим кораблем? Никто, если люди нанесут удар первыми.
И Брокк прижал ладони к вискам. Голова раскалывалась от боли, а Кэри, которая с этой болью всегда управлялась играючи, не было. Женщина же, сидевшая рядом, что-то говорившая, прикасавшаяся с притворной нежностью, не вызывала ничего, кроме глухого застарелого раздражения.
Неужели он и вправду любил ее?
От запаха лаванды головная боль лишь усилилась.
Глава 6
Кэри скомкала газету.
Расправила.
Снова скомкала, получая странное наслаждение от хруста тонкого листа бумаги. И опять расправила, разложила на столе, разгладила заломы.
Черные буквы на сероватой бумаге. От нее пахнет еще типографской краской и солеными огурцами, которые наверняка весьма жаловал разносчик.
Кэри ненавидела его и человека, написавшего эту статью… всех людей, которые ее прочтут… уже читают, втайне посмеиваясь над Кэри…
…дурочка.
Наивная дурочка, вот она кто.
Кэри погладила лист и когтем проткнула, рванула, раздирая на клочья и его, и, кажется, скатерть. И коготь увяз в дереве, заставив очнуться, но ненадолго.
Черно-белый дагеротип со скромной подписью: «Экипаж и первые пассажиры дирижабля «Янтарная леди». Они стояли полукругом. Экипаж в белом, пассажиры – в черном. А между ними, точкой соприкосновения, Лэрдис. Эта женщина умудрялась выглядеть яркой и на черно-белой картинке, которую Кэри медленно и методично раздирала в клочья.
Пассажиры…
…первые пассажиры, среди которых должна была быть Кэри.
– О да, милая, конечно, ты полетишь, но позже… этот перегон небезопасен. – Она заговорила сама с собой, осознав, что еще немного, и вспыхнет от молчания, от ненависти. – Я не хочу тобой рисковать…
Сволочь.
Лживая вежливая сволочь.
А Кэри верила ему… просила, и когда возражал, то, с возражениями соглашаясь, отступала.
Надо успокоиться. От газеты остались клочки, которые кружились в воздухе, падали на ковер, покрывая его бело-черным типографским снегом.
– Мне очень с тобой повезло… – Она бросила взгляд в зеркало и раздраженно отвернулась, чтобы не видеть себя такой, встрепанной, злой, застывшей на грани обращения.
Предатель.
Он ничего ей не обещал, но…
…не плакать, пусть и на глаза наворачиваются слезы.
Бумагу в камин и…
– Леди, – дворецкий отвлек, и голос его заставил Кэри очнуться, – вас спрашивает мисс Грай. Мне сказать, что вам нездоровится?
– Отнюдь. – Кэри вскинула голову и улыбнулась. – Со мной все хорошо… замечательно просто. Проводите Грай в южную гостиную. Я скоро приду.
Она не будет плакать.
И страдать тоже не станет. Если он выбрал Лэрдис, то… в конце концов, они ведь друзья и только? Встав перед зеркалом, Кэри медленно – руки вдруг сделались неподъемными – вытаскивала из волос шпильки. Прическа все одно растрепалась, а распущенные волосы ей идут…
…Брокк говорил.
Надо забыть обо всем, что он говорил.
– Ах, дорогая! – Грай поднялась навстречу и, приобняв Кэри, коснулась губами щеки. – Я так рада тебя видеть!
– И я рада, – солгала Кэри.
Видеть не хотелось никого.
А хотелось взять фарфоровое блюдце, белое, с золотой каймой, с виноградной лозой на донце, и швырнуть в стену… и следом отправить второе… третье… пока стена не треснет. Или посуда не закончится. Но Кэри точно знала: в этом доме посуды хватит не на одну истерику.
– Мне так жаль! – Грай всплеснула руками. – Я прочитала и сразу поспешила к тебе!
Она за прошедший год совершенно не изменилась.
Округлое личико, яркие глаза и яркое же, пожалуй, чересчур яркое для столь раннего часа, платье. Но Грай к лицу глазет[2] темно-вишневого колера, отделанный широким блондом[3]. Модная шляпка с опущенными полями, больше напоминающая ведерко, завязана пышным бантом. И Грай раздраженно бант терзает, лишая шляпку красоты.
– Это ужасно! Ужасно! – Голос ее звенит, заполняя пустоту гостиной и вызывая приступ мигрени. – В кои-то веки я согласна с матушкой…
Грай все-таки удается справиться со шляпкой, которая летит в кресло, туда же отправляются касторовые[4] перчатки.
– Ничего страшного не произошло. – У Кэри получается улыбаться.
Странно как. Внутри пусто, а она улыбается.
И дергает за шнур, вызывая горничную.
Просит подать чай…
Грай ерзает.
– Жила предвечная! – Она все-таки не выдерживает первой. – Как ты можешь быть настолько спокойна?
Хмурится. И тут же вспоминает о том, что от этого появляются морщины, а Грай боится морщин… и еще мышей, правда, это тайна, о которой Кэри не должна рассказывать.
– Почему бы и нет?
Пустота внутри почти не мешает. Наверное, к ней можно привыкнуть, притерпеться. А потом она зарастет, как зарастают раны.
– Матушка говорит, что Лэрдис окончательно потеряла чувство меры. – Грай касается прически, признаваясь. – Ненавижу нынешнюю моду… эти щипцы для волос. Честно говоря, у меня всякий раз возникает чувство, что стоит пошевелиться, и меня подпалят. А когда перегревают, то еще и жженым волосом воняет неимоверно…
– Не пользуйся.
Кэри вспомнила собственные эксперименты.
Пустое.
Что бы она ни делала, Брокк оставался равнодушен. Он и вправду видел лишь друга… а Кэри глупа, если рассчитывала на иное.
– Я бы не пользовалась, – со вздохом сказала Грай, ощупывая конструкцию из локонов, обильно смазанных воском. – Но матушка полагает, что я должна выглядеть модно… боится, что этот мой… передумает.
Грай снова вздохнула и понурилась.
– Тебе он совсем не нравится? – Кэри была рада сменить тему беседы. Чужие беды обсуждать проще, нежели собственные. Мелкими они кажутся, неважными.
– Да… и нет. Он веселый… и подарки шлет постоянно… вчера вот корзину роз доставили. Синих, представляешь?!
…Брокк подарил мраморную, и она до сих пор стоит в вазе.
Мертвая. Каменная. И механическое сердце, которое всего-навсего часы. Просто под рукой не оказалось иного, более соответствующего случаю подарка, и, надо полагать, теперь он жалеет, что отдал часы Кэри…
Вернуть она и не подумает.
– Не совсем чтобы синих… такие темно-пепельные… красиво, – как-то Грай это неуверенно произнесла. – А еще двуколку… одноместную, чтобы я сама править могла… и кобылу… и снова цветы…
– Тебя расстраивают подарки?
Грай оттопырила мизинец, который уперла в щеку.
– Не подарки… подарки мне нравятся… почему он такой старый?
– Полковник?
– А кто еще? Жених у меня один, и… я не хочу за него замуж выходить!
– Придется?
– Придется, – согласилась Грай, принимая чашку с чаем. – Договор еще когда заключили…
И отменить не выйдет, впрочем, кто ей позволит? Полковник Торнстен – удачная партия. И о помолвке писали в «Светской хронике». На дагеротипе Грай выглядела почти счастливой.
– Свадьба скоро… – Она не спешила пробовать чай, держала чашку на весу, разглядывая ее, точно никогда прежде не видела вещи столь изящной. – Я боюсь.
– Чего?
– Свадьбы и… – Она густо покраснела. – И того, что… ну ты понимаешь, да? Нет, Тэри, конечно, очень милый… – Грай подалась вперед. – И целоваться с ним приятно… я подумала, что если жених, то целоваться можно.
Кэри рассеянно кивнула.
Если жених, то можно… а с мужем… с ее мужем неимоверно сложно жить. И был ведь поцелуй, всего один, случайный, спросонья, предназначенный вовсе не для Кэри.
Нежный. Требовательный и… чужой.
– Но я попыталась представить его голым… – Грай теперь смотрела на собственную юбку, которую то гладила, то мяла. – И не смогла… ну, то есть смогла, но мне было жутко неудобно. А если так, то на него же смотреть придется. И это как-то неприлично… но, может, если на мужа, то совсем наоборот? Как ты думаешь, прилично смотреть на голого мужа?
К счастью, ответа она не дождалась. Ей не требовались ответы, Грай хотелось выговориться, а Кэри была не против выслушать. Слушать легко, главное – кивать в нужных местах и не замечать пустоту с ее трещинами.
– Мама говорит, что нужно будет потерпеть немного… что все женщины терпят… и главное, сразу забеременеть, тогда он отстанет… заведет себе любовницу.
Грай тоненько всхлипнула и разрыдалась.
– А я не хочу, чтобы он любовницу заводил! – Она плакала и икала. Размазывала слезы по розовым щекам и протяжно всхлипывала. – Не хочу… он мой и…
– Твой. – Кэри шмыгнула носом.
Не будет она плакать.
Разве что немного, за компанию… а так не будет, и все тут.
Нет причины. Розу она уберет подальше… в стол, например… или в библиотеку отнесет, хотя нет, в библиотеку она сама частенько заглядывает, и всякий раз, встречая каменный цветок, будет вспоминать… в шкаф, в сейф, где хранятся украшения Кэри… или вовсе вернет хозяину.
Наверное, неприлично подарки возвращать.
– Я знаю, что он старый и… – Грай продолжала плакать, мелко, судорожно вздрагивая. – И наверное, скоро умрет…
– Почему умрет? – Голос Кэри дрожал.
Ей было невыносимо жаль полковника, который и вправду был немолод, и Грай – ей не пойдет траур… и себя тоже. Себя, пожалуй, жальче остальных: муж Кэри жив и жить будет, но не с ней.
За что он так?
Чем Лэрдис лучше? Она красива и… наверное, и вправду умна, как утверждала Грай… и фабрикой управляет… и поместьем… а Кэри только домом и умеет.
– Потому что старый… и работает много… а у него сердце слабое…
– С чего ты взяла?
Кэри всхлипнула.
Она ведь пыталась стать другом… и не только другом. Она читала книги, чтобы понимать, чем Брокк занимается, и переписывала начисто его наброски, а почерк у него был совершенно ужасный. И ко всему Брокк постоянно сокращал слова, а потом сам в этих сокращениях путался… он неплохо рисовал, но наспех, и Кэри приходилось переводить рисунки…
Она научилась обращаться с печатным шаром. И с невероятно капризным копиром, который норовил замереть на середине процесса, и тогда приходилось запускать все наново… и кляксы ставил. О, кляксы Кэри выводила, наловчившись срезать их с тонким слоем бумаги.
Слезы катились, и Кэри не пыталась остановить их.
Быть может, если она поплачет немного, то станет легче? Обида пройдет, и… она должна смириться. Отпустить. Она… она ведь знает, каково это, когда силой заставляют любить.
– Он сам сказал… и что в отставку уйти хочет, но пока нельзя. Он поместье купил на побережье… там абрикосы растут… и персики… и даже зимой тепло. Он не хочет, чтобы я мерзла… он такой умный, а я…
– Что ты? – Кэри вытерла слезы рукавом.
– А я ду-у-ра…
– Почему?
– Потому что ничего не зна-а-а-ю… – Голос Грай дрогнул, и она заревела с новой силой.
– Тогда и я дура… я тоже ничего не знаю… почти ничего. – В носу хлюпало, но как ни странно, становилось легче, во всяком случае желание убить кого-нибудь прошло.
Вместо этого появилось другое.
Почему бы и нет?
– Шампанское будешь? – Кэри потерла нос, который наверняка распух и покраснел.
– Буду… а нам можно?
– Нам все можно, – подумав, решила Кэри и привела весомый, как ей показалось, аргумент. – Я замужем… а ты почти… и у меня муж улетел с любовницей… а у тебя… у тебя…
– Улетит, – мрачно заметила Грай, растирая глаза. – С любовницей.
И сердито дернула за навощенный локон.
– Он меня не любит… твой любил и все равно улетел, а мой… он сволочь.
– Почему?
– Потому что не любит. Разве не понятно?
– А с чего ты взяла, что не любит?
– Если бы любил, то не стал бы любовницу заводить…
– А он…
– А я не знаю… я запуталась. Я дура и… – Она опять заскулила, а из раскрасневшихся глаз градом покатились слезы.
И Кэри решительно поднялась.
Все-таки без шампанского сегодня никак не обойтись. Но шампанского в баре не нашлось, наверное, если бы Кэри приказала, его бы подали, но ей было отчего-то неудобно обращаться к прислуге с такой почти неприличной просьбой. Еще полудня нет, а она уже пить… и ведь не объяснишь, до чего на душе мерзко.
Грай подошла к бару и, оценив шеренгу из бутылок, сказала:
– Мама говорит, что красное вино улучшает цвет лица… если немного…
– Мы немного.
Красного вина тоже не было… и белого… и вообще вина.
– Виски. И коньяк.
– Коньяк. – Грай шмыгнула носом. – Его папа́ пьет, утверждает, что полезно для укрепления нервов.
Кэри вытащила бутылку. Ее нервы определенно нуждались в немедленном укреплении. Окинув гостиную взглядом, она вернулась к столику и поставила бутылку между высоким чайником и серебряной сахарницей.
– Чай надо вылить. – Грай перестала плакать, только всхлипывала время от времени, а подбородок ее мелко и часто вздрагивал. – Или с чаем?
– Без чая…
Чай отправился в чайник, и Кэри наполнила чашки коньяком. Грай взяла свою осторожно, словно опасаясь, что в руках чашка рассыплется.
– А ты… когда-нибудь…
– Никогда…
Запах не был неприятен, скорее необычен. И Кэри, решительно вдохнув, сделала первый глоток.
Горько! И горячо! Нёбо опалило, и она едва не выплюнула коньяк, но решительно заставила себя его проглотить. Едкий ком ухнул в желудок, и тот неприлично заворчал, напоминая, что от завтрака Кэри отказалась… и что обеда, кажется, тоже не предвидится.
Ничего не произошло.
Пустота не исчезла. И сердце саднило.
– Горький какой, – выдохнула Грай. – Я… не собиралась плакать.
– И я не собиралась.
Слезы высохли, но глаза жгло, словно в них песка насыпали.
– Я… мне просто страшно. – Грай качала чашку в ладонях. – Я… наверное, его люблю… а он меня нет. А если и да, то это ничего не значит… я видела, как твой муж на тебя смотрит, и… я завидовала.
Было бы чему завидовать.
Смотрел?
Смотрел. С нежностью. И с улыбкой… у него чудесная улыбка, от которой даже морщинки на лбу разглаживаются. И Кэри касалась их, прятала, а Брокк смеялся, что он и вправду староват. Ничуть не старый. Подумаешь, пара седых волосков…
…он уходил на полигон, порой пропадая там днями, чтобы вернуться, принеся с собой аромат ветивера и льда, полосатые камни и сухари, пропахшие дымом. Он подхватывал Кэри на руки, кружил и смеялся, казалось, поцелует, но… всякий раз отпускал.
Отстранялся, когда она сама подходила слишком близко.
Сбегал.
Сбежал, и кажется, насовсем.
– А он… – Грай вытащила из ридикюля смятую газету. Не «Новости», но судя по характерному желтоватому цвету страниц, «Сплетник». – Как он мог променять тебя на эту?
Коньяк дарил тепло, и Кэри вдруг поняла, что безумно замерзла, не снаружи, но изнутри. И если не выпьет вновь, то умрет от холода.
– Помнится, она тебе нравилась. – Кэри налила коньяка в чашку, и Грай протянула свою.
– Это когда у меня жениха не было, – резонно возразила она. – А теперь есть и… я как подумаю, что он тоже…
Грай часто-часто заморгала и мизинцем подхватила слезинку.
– Мама говорит, что я должна ему соответствовать… а я не знаю как…
– Я тоже…
…она училась играть на клавесине, а учитель жаловался, что руки Кэри слишком неуклюжи, их не поставили вовремя и теперь она лишь впустую тратит время. Лучше заняться рисованием. Рисовать ей нравилось. Акварель и темпера, черная строгость угля. Линии, сплетаясь с линиями, создают картину.
Берег, на который они выходили вместе. И Брокк помогал установить этюдник, отступал и, присев на землю, наблюдал за Кэри. Порой он вытаскивал записную книжку и принимался что-то черкать, вскакивал и, погруженный в собственные мысли, мерил шагами линию прибоя… иногда, летом, вытягивался на песке ли, на зеленой пропыленной траве и, надвинув шляпу на лицо, засыпал.
И Кэри рисовала его.
Спящим.
Задумчивым. Раздраженным, когда он, схватив себя за ухо, хмурится.
Сердитым и… счастливым?
Слишком мало. Клавесин и краски. Год, проведенный вдвоем… побережье, море и янтарь, который выносит на берег… городская ярмарка с ее засахаренными яблоками, орехами в меду – их продавали завернутыми в тонкие сухие лепешки, и есть полагалось руками. Руки же становились липкими, и Брокк долго ворчал, оттирая с пальцев вересковый пьяный мед. А потом купил ей соловья в плетеной клетке. Птиц продавали мальчишки, и еще толстых жаб, которых тут же подкармливали мухами, и Кэри удивлялась – кому они нужны. А Брокк ответил, что покупают горожанки, кладут в молоко, чтобы молоко не скисало…
…соловья они отпустили…
И оставшись до ночи, смотрели, как разжигают костры… и искры вились над огнем, а жар его опалял.
– Он и вправду живой, – сказал тогда Брокк, прижимая Кэри к себе.
– Кто?
– Огонь…
Живой. И проглотит что сухую листву, что плетенные из соломы фигурки, связанные по парам, которые бросали человеческие девушки, и этот обычай был странен. Но Кэри тоже купила у разносчицы соломенную парочку, которую тайком бросила в огонь.
…не помог чужой заговор.
Желтый ком газеты Кэри расправила на коленях.
– Не читай, они там вечно вранье пишут, – обронила Грай, которая до того сидела молча, понурившись, и нюхала коньяк. – Надо было сжечь, а я… дура.
И Кэри не лучше, если совета не послушала. Но желтый лист притягивал взгляд. Буквы-буковки-букашечки… плывут перед глазами, и зацепиться не получается. Кэри читает упорно, морщась, хотя в гостиной светло. Слово за слово и еще несколько.
Насмешливые.
Она почти видит газетчика, который писал эту грязную статейку, и отчего-то невероятно важно доказать этому незнакомому ей, но неприятному человеку, что все ложь.
…Лэрдис из рода Черного Титана рассказала о своих отношениях с…
Ложь.
Ложь заедают или, на худой конец, запивают… коньяком, к примеру.
…Недавно стало известно, что в высшем свете вот-вот вспыхнет новый скандал. Оказалось, что у Лэрдис из рода Черного Титана и мастера-оружейника все очень серьезно. Они по-настоящему влюблены и счастливы вместе…
Счастливы вместе.
Влюблены.
…Поначалу мастера обвиняли в том, что он якобы увел Лэрдис из семьи, но леди опровергла эти домыслы. По ее словам, отношения с супругом были обречены задолго до ее встречи с Брокком. «Мой муж – хороший человек, он прекрасный отец. За то время, что мы были вместе, мы многому научились. Мы любили друг друга, и наш сын родился от этой любви… Но жизнь идет, наши отношения давно стали другими. И в какой-то момент я поняла, что все изменилось: мои взгляды на жизнь, мечты, планы…
Ее мечты. И ее планы.
А планам Кэри не суждено сбыться. И она закрывает ладонью лицо Лэрдис… та выглядит такой юной. Прекрасной.
…мой уход от супруга только выглядит импульсивным и необдуманным, но на самом деле это очень взвешенный и осознанный шаг. Думаю, и моя встреча с Брокком произошла не просто так. Все к ней шло. И поначалу я пыталась сопротивляться этому чувству, подчиняясь голосу долга. Я вырвала любовь из своего сердца, приняв решение за двоих. Я надеялась, что сумею забыть, но, увы, чувства оказались сильней меня. И встретив Брокка вновь, я осознала, что не представляю себе жизни без него», – говорит Лэрдис.
Кэри допила коньяк и разодрала газету на мелкие клочки.
– Правильно, – сказала Грай и решительно поднесла кружку к губам. – Все-таки почему он горький такой?
– Чтобы сладким заесть можно было.
Опьянения Кэри не ощущала, только странную холодную злость.
И еще обиду.
– Мама говорит, что она себя погубила…
– Мама? – Голова стала легкой-легкой.
– Лэрдис. Отправилась в полет одна… без мужа… без компаньонки… там ведь только мужчины.
– И Брокк, – почему-то Кэри сказала это вслух.
Но Грай, кажется, не услышала.
– Ее теперь ни в одном приличном доме не примут… а хочешь, я тебе яду дам?
– Зачем?
– У меня есть. – Грай вытряхнула содержимое ридикюля на стол и подцепила темный фиал. – Вот… хороший, я сама делала…
– Яд?
– Бабушка научила… я вообще-то больше люблю духи составлять, хочешь, сделаю тебе? На розовом масле… и еще иланг-иланг. Каплю мускуса, даже полкапли… и пачули. Нет, розовое масло не пойдет, слишком сладкое…
– Яд зачем? – Кэри катала меж пальцев фиал, тонкое хрупкое стекло.
– Отравишь ее. – Грай тоже потянулась за пирожным. – Или его… лучше ее, если мужа любишь. Его тебе будет жалко травить.
Определенно в ее словах имелся резон.
Нет, не будет Кэри никого травить, но это же подарок… а от подарков отказываться неприлично.
Грай же, облизав пальцы, сказала:
– Я убегу.
– Куда?
– Не знаю… куда-нибудь убегу.
– Зачем?
– Как зачем? Чтобы он за мной погнался…
– Ты про…
– Тэри, – со вздохом произнесла Грай, отправляя в рот следующее пирожное. Коньяк странно на нее подействовал, она совершенно забыла о манерах и теперь говорила с набитым ртом. – Он за мной погонится и догонит. Спасет. А затем скомпр… пром… он обязан будет на мне жениться. Вот.
– Он и так собирается на тебе жениться.
На словах остался коньячный привкус, и сами они, как и Кэри, сделались легкими, воздушными. А фиал она в рукав спрятала. Потом придумает, что с ним делать.
– Да, – Грай мотнула головой, – но с побегом романтичней. Согласись.
Кэри подумала и согласилась, что определенно с побегом романтичней. Наверное, она все-таки опьянела, иначе почему идея Грай выглядит настолько гениальной? Почему сама Кэри до нее не додумалась?
– Тогда я тоже сбегу, и… мы вдвоем сбежим. Вместе.
Грай задумалась и нахмурилась, отчего на лбу ее появилась вертикальная складка.
– Нет, – наконец сказала она. – Вместе нельзя. Что ты будешь делать, когда Тэри нас догонит? Сбегать надо или одной, или с любовником. У тебя есть любовник?
– Нету, – вынуждена была признать Кэри.
И снова едва не расплакалась.
Надо было завести. А лучше двух… или трех… нет, на трех у нее бы времени свободного не хватило, да и запуталась бы она, вот два любовника – совсем другое дело. Один приходит по четным дням, другой – по нечетным. Кэри озвучила мысль, и Грай немедленно признала, что та диво до чего разумна.
– Главное, – она сама потянулась к бутылке, – календарь хороший купить. А то я вечно забываю, какое сегодня число…
И это тоже была хорошая идея.
Календарь у Кэри имелся, дело осталось за малым – найти любовников. Кэри плохо представляла себе, где именно они водятся… почему-то вдруг вспомнилось заведение мадам Лекшиц, и воспоминание это вызвало приступ дурноты.
Или дурнота от коньяка?
Кэри хотела встать, но обнаружила, что пол опасно шатается.
– У меня голова кружится, – пожаловалась Грай, сжимая виски ладонями. – И бухает что-то… знаешь, но, по-моему, коньяк и вправду помогает от расстроенных нервов. Мне вот уже не хочется плакать. А тебе?
– Не знаю, – призналась Кэри, все-таки поднявшись. Она стояла, вцепившись в спинку диванчика, снедаемая желанием немедленно сделать что-то если не великое – на это, Кэри подозревала, ее сил не хватит, – то хотя бы значимое. Но слезы и вправду закончились. И даже вид желтоватых клочков бумаги, которые прицепились и к обивке диванчика, и к ковру, и к льняным юбкам Кэри, не вызывал раздражения.
Лэрдис…
– И все-таки мужчины странные. – Грай попыталась встать, но рухнула в кресло.
– Странные…
Глупые.
И жестокие…
…но в жестокости обвинять несправедливо. Брокк ведь с самого начала предупредил, что Кэри… друзьями… что ж, пусть друзьями, но… если Брокк думает, что Кэри останется в Долине… что она, подобно прочим женщинам, притворится, будто бы ее вовсе не трогают досужие сплетни… что о похождениях дорогого супруга она знать не знает…
Диванчик покачнулся, а шум в голове усилился, и мысль, очень-очень важная, почти гениальная мысль, исчезла, вызвав новый приступ дурноты.
– Наверное, мне пора, да? – Грай расплывалась, превращаясь в багряно-золотое пятно… – А то мама ругать станет… она и так ругать станет… знаешь почему?
– Нет.
Голос Грай доносился издалека. Каким-то он очень громким был, въедливым, и от этого голоса голова Кэри начинала гудеть. А может, и сама по себе…
Не следовало пить…
…но ради нервов…
– И я не знаю. – Грай протянула руку. – Она все время ругает… и без причины.
…Грай ушла.
И Кэри добралась до спальни и, кажется, сумела высвободиться из платья, которое раздражало самим своим видом. Морская тема… полоска белая, полоска синяя… от полосок в глазах рябило, и рябь вызывала головокружение. Стоило закрыть глаза, как кровать под Кэри расползалась, покачивалась, словно и не кровать вовсе, но гондола «Янтарной леди»…
…Лэрдис пришла в желтом.
…совпадение?
…всегда любила и… если так, то что станет с Кэри?
Нельзя плакать, пусть бы в комнате никого нет… раз-два-три-четыре-пять…
…Сверр говорил, что любит… и любил, пусть его любовь была извращенной, но настоящей… а Брокк не говорил… и не скажет никогда. У него Лэрдис имеется. И ему все равно, что станет с ее репутацией… и ей все равно. Всем все равно, и никому-то нет дела до Кэри… она останется одна.
Она уже привыкла одна…
…и мраморная роза в вазе из белого стекла – слабое утешение. Каменный цветок не оживет, а механическое сердце на самом деле – всего-навсего часы.
Глупая, глупая Кэри.
Она все-таки забылась тяжелым, беспокойным сном, в котором то пряталась, то искала, но и то и другое было лишено смысла. В конце концов Кэри заблудилась в лабиринте старого сада. И шут в ярком свежевыкрашенном колпаке строил ей рожицы.
Он выплясывал на постаменте, а потом сказал голосом Сверра:
– Никто не будет любить тебя так, как любил я.
Кэри очнулась до рассвета. Болела голова. И горло тоже. И зеркало показало лицо ее, опухшее от слез, с покрасневшими глазами, с носом, который странно блестел, и пятнами лихорадочного румянца на щеках.
Хотелось пить.
И лечь в постель, забраться под одеяло с головой, притворившись, что ее нет, ни в доме, ни вообще… и лежать, жалея себя.
…выпить яд, чтобы умереть по-настоящему.
…дать свободу.
…им ведь нужна будет свобода, но чтобы умереть, придется подняться и найти фиал, если он, конечно, не примерещился.
Глупые мысли.
Кэри стянула мокрую рубашку и отерла лицо.
Жалостью она не спасется. И смерть не выход. Следует взять себя в руки. Умыться. Одеться. Расчесать волосы, которые за ночь успели сбиться колтунами. И Кэри, сидя перед зеркалом, мстительно драла их расческой. Эта боль была мимолетна и отвлекала, ненадолго, но…
Кэри выбрала простое дорожное платье из шерстяного батиста[5].
– Леди, вы… – Горничная, до того момента благоразумно державшаяся в стороне, подала голос.
– Уезжаю. – Кэри открыла банку с пудрой, купленную скорее из любопытства, нежели по необходимости. Коснулась пуховкой щек, скрывая предательскую красноту, и чихнула. Пудра пахла ландышами, как-то едко, назойливо. – Проследите, чтобы мои вещи упаковали…
– Но…
Странноватая получилась у Кэри улыбка, безумная, как у Сверра…
…Сверр бы понял ее.
– Упаковали, – жестче повторила она, закрывая коробку. – И переслали в город…
Как бы там ни было, но Кэри не собирается играть ту роль, которую для нее отвели.
Третий лишний?
Кэри приняла фетровую шляпку, украшенную тремя фазаньими перышками.
– Вы уезжаете?
– Конечно. – Шляпка сидела идеально. – Я уезжаю… не могу же я пропустить и этот сезон?
…кровь кипела. И живое железо откликнулось на зов.
– Леди, это не безопасно!
Вероятно. Кэри только начинала строить порталы… училась… чего ради она училась? Кристаллы растить, медленно подпитывая силой каменные друзы-инкубаторы, осторожно, боясь пережечь, исказить структуру…
…или вот разбираться в схемах энергетических контуров… зачем?
От порталов хотя бы польза есть.
Контур покачнулся, грозя завалиться, но Кэри поспешно плеснула силой, заставляя распрямиться жесткие узлы. Она слышала, как рвется пространство, и грохот в висках вызывал какое-то мучительное дикое удовольствие.
Энергия уходила быстро. И прежде, чем портал схлопнулся, Кэри поправила шляпку и решительно шагнула в окно… она очень надеялась, что окно открылось именно туда, куда ей было нужно.
В противном случае пропущенный сезон будет наименьшей из ее проблем.
Глава 7
Семейный ужин.
Зимняя белизна скатерти. Льдистый блеск стекла. Металл и лен. Леди Сольвейг одобрительно кивает: все идеально.
Почти все.
Место Райдо пустует, и стул, придвинутый к столу вплотную, смотрится вызывающе. Взгляд отца время от времени останавливался на нем, и тогда отец хмурился.
Постарел и изменился, он и прежде-то не отличался красотой, ныне же погрузнел, оплыл. Щеки его обвисли, и наметился второй подбородок, скрывший и без того короткую шею. И отец то и дело поводил головой, отчего-то влево, подсовывал пальцы под воротничок рубахи, словно тот становился ему тесен.
Вздыхал.
Раздраженно фыркал. И вновь смотрел на пустое кресло.
Матушка точно и не замечала ни его раздражения, ни всеобщего напряженного молчания. Она ведь специально оставила и кресло и прибор. Все еще ждет, что Райдо одумается?
В последнем письме тот спрашивал о родителях, здоровы ли, и само это письмо было живым, насмешливым. Кейрен отнес его матушке, и та, благосклонно кивнув, велела:
– Напиши, что все в порядке… у отца в последнее время сердце пошаливает, доктора утверждают, что ему следует похудеть, но разве он захочет?
Младшенький.
Послушный.
Золотой мальчик, который встречает матушку у дверей Управления, сносит ее визиты и корзинки с пирожками, неизменные букеты цветов, уборку на столе. О нет, матушка не лезет в его бумаги, она лишь приводит их в порядок. И всякий раз, когда Кейрен намеревается попросить ее не делать так больше, смотрит с нежностью и упреком, отчего Кейрен сам себе кажется чудовищем.
Разве ему сложно доставить матушке радость?
Не так уж много от него и требуют.
Помолчать.
Улыбнуться. И вести себя прилично.
…отцу, к слову, подали не бифштекс, но парового судака с вареной спаржей. Он вскинулся было, но мягкая рука леди Сольвейг коснулась его рукава.
– Дорогой, пожалуйста…
Всего-то два слова, и отец опускает взгляд. И рыбу он ест, хотя Кейрен знает – отец рыбу искренне ненавидит в любом виде, но судака расковыривает старательно, ищет несуществующие кости. Спаржей давится. Запивает, правда, вином, что вызывает матушкино неодобрение.
– Кейрен. – Отец вытирает губы салфеткой, и в жесте этом сквозит с трудом сдерживаемое раздражение. Братья смотрят с сочувствием, но вмешиваться не будут.
– Да, отец?
– Идем.
Салфетку отец бросил на тарелку, где осталась недоеденная рыба.
– А десерт?
– Мне не дадут, а ты обойдешься…
– Без сладкого оставишь?
Раньше у Кейрена не получалось долго выдерживать взгляд. Все-таки Гаррад из рода Мягкого Олова был сильным бойцом. Постарел?
И вправду постарел. Седины в волосы набралось, и пахнет от него… нет, не болезнью – усталостью, которой отец не скрывает. От нее и мешки под глазами, и сами глаза красны, воспалены.
– Выдрать бы тебя. – Он уже не злится, да и… никогда ведь всерьез не злился.
С Райдо тоже помирится.
Наверное.
– Выдери. – Кейрен покаянно опустил голову, и отец лишь рукой махнул, ответив:
– Поздно уже.
В его кабинете царил идеальный порядок. Кейрен с таким сосуществовать не мог, а вот отец, наверное, привык. Фыркнул, сунул пальцы под воротник и проворчал:
– Опять она… за свое. Ведь говорил же не лезть! А твоя матушка… – Он сдвинул вазу, и потревоженные еловые ветви опасно закачались. – И ты не лучше. Садись.
Сам он придирчиво осмотрел кресло, провел пальцами по столешнице. Нахмурился и передвинул чернильницу из левого угла в правый, раскрыл папку…
Кейрен ждал. Он прекрасно понимал, о чем именно пойдет беседа, но не торопился каяться.
– Рассказывай. – Отец расстегнул пуговицы и стащил сюртук, оставшись в полосатом шелковом жилете, с виду несколько тесноватом. В подмышках жилет жал, а на животе полосы изгибались, отчего сам живот гляделся несоразмерно большим.
– Нечего рассказывать.
– Не дури.
– Я не дурю. – Кейрен положил руки на подлокотники кресла. От кожи неуловимо пахло кисловатым пивом. – Я не понимаю, какое кому дело до моей личной жизни.
– Личная жизнь, значит… – Отец приподнял массивное пресс-папье. – Если бы ты свою… личную жизнь так не выпячивал, никто бы тебе и слова не сказал.
Нефрит и серебро. Острые стальные перья на бархатной подставке, отец перебирает их, меняя местами. В этом Кейрену видится протест против того чересчур идеального порядка, который установился в кабинете.
– Молчишь?
– Молчу.
– Бестолочь. – Гаррад из рода Мягкого Олова произнес это почти ласково. – Женить тебя пора.
– Я бы воздержался…
Гаррад пробежался пальцами по корешкам папок, выбрав нужную, вытащил, раскрыл и, повернув, подвинул к Кейрену.
– Сурьмяные предлагают союз.
Стандартный договор о намерениях. Вязь витиеватых формулировок, которые сводятся к одному.
– Нет. – Кейрен закрыл папку, не дочитав.
– Да.
– Отец, я…
– Ты подпишешь этот клятый договор. И завтра отправишься знакомиться с невестой. Возьмешь в зубы веник, нацепишь костюм и улыбку и постараешься вести себя так, чтобы девушка не разочаровалась.
Гаррад из рода Мягкого Олова не повышал голоса. В глаза смотрел, и сейчас выдержать этот взгляд было не в пример сложнее.
– Нет. Хватит! – Кейрен отодвинул папку. – Я уже взрослый. И способен сам принять решение…
– Неужели?
Если бы он кричал, было бы легче. К крику Кейрен давно уже притерпелся.
– Взрослый, значит? – тихо поинтересовался отец. – А ведешь себя как озабоченный мальчишка! Взрослые люди головой думают, а не тем, что ниже пояса.
Он встал, одернул жилет, повернулся спиной.
– Думаешь, матери приятно выслушивать рассказы о твоих похождениях? Над нею смеются. Пока смеются, а скоро начнут презирать.
– Мне жаль.
– Кейрен, – отец все же повернулся, – я тебя понимаю. Все мужчины время от времени увлекаются… заводят любовниц.
– Все?
Гаррад крякнул и поправился:
– Почти все. Это естественная сторона натуры. Но это не значит, что ты должен выставлять эту сторону на всеобщее обозрение.
– Прятаться, значит?
– Проявлять благоразумие. – Он подошел к окну и, нарушив идеальные складки, раздвинул портьеры, оперся на подоконник. – И думать о будущем.
– Чьем?
– Своем, Кейрен. И рода.
Молчание. И запах коньяка, который, если ничего не изменилось, отец хранит в тайнике на книжной полке, в старой энциклопедии. А матушка, зная о тайнике, следит, чтобы слуги к нему не приближались, и делает вид, что представления не имеет, почему Гаррад время от времени запирает дверь в кабинет. И, пожалуй, отец в самом деле не заводил любовниц. Они с мамой подходят друг другу. Счастливы? Наверное…
– Этот союз нужен роду?
Гаррад не спешит отвечать. Он тяжело оперся на подоконник, уткнулся массивным лбом в заиндевевшее стекло.
…нужен.
– Мы сговаривались еще до войны.
– Райдо?
Кивок.
Чужая невеста… хотя о помолвке не объявляли. И сейчас Райдо бы мог… отец в жизни брак с альвой не признает, и формально…
…трусость.
Райдо жив. И пусть живет в своей яблоневой долине, о которой пишет с такой нежностью, что становится ясно – и вправду любит что место, что женщину.
Пусть будет счастлив.
Он заслужил свое счастье, а Кейрен… младшенький. Балованный. Живущий за счет рода. И никто никогда в этом не упрекнет. Даже если он этот договор в камин швырнет и наотрез откажется от брака. Отец поорет, вмешается матушка… снова прятаться за юбками леди Сольвейг?
Проклятье, до чего сложно быть взрослым.
– Сурьма согласилась на рокировку, но… твое поведение грозит сорвать переговоры…
…переговоры уже закончились. А Кейрен и знать не знал… вот, значит, какие дела решала матушка.
– Я сделаю, как ты хочешь. – Кейрен подвинул папку к себе. Раскрыл.
Он заставил себя читать, продираясь сквозь узоры фраз. Не так уж сложно, стандартная форма, вот только дышать отчего-то тяжело.
Успокоиться надо.
Знал же, что рано или поздно… так какая разница?
Никакой.
Таннис… он объяснит, попытается… найдет слова.
– Кейрен, – отец по-прежнему стоял у окна, щурился, пытаясь разглядеть сад сквозь рябь дождя, – никто твою… девицу не забирает. Просто веди себя не так… вызывающе. Понимаешь?
Понимает.
Осторожность. Редкие встречи, после которых придется отмываться, чтобы не оскорбить молодую жену чужим запахом. Вежливое сосуществование с чужой женщиной… и никаких прогулок в парке.
…катка и коньков, на которых Таннис стояла, смешно растопырив руки. И при каждом шаге вздрагивала, накренялась, цеплялась за него, но все равно упрямо шагала… ехала… и, упав на лед, рассмеялась. Он помнит ее, сидящую в ворохе юбок – винного оттенка бархат, рюши и кружева; темные ботинки и шляпка, съехавшая со слишком коротких волос на нос. Смех и робкие веснушки на шее.
Не будет пикников на клетчатом пледе, когда шелковый экран сдвинут к стене, а живой огонь греет руки. Исчезнут вечера, разделенные на двоих, когда Кейрен говорит, ему легко говорить для нее, ведь Таннис слушает и ей действительно интересны его рассказы. Ее руки лежат на его плечах или касаются волос, непостижимым образом снимая груз забот и раздражение. Рядом с ней… спокойно.
Кейрен чувствует себя настоящим.
Он действительно возвращается домой, но… как скоро дом этот станет чужим? Останутся визиты на час или полтора, порой у него получится задержаться дольше, но времени все равно будет не хватать. Трещина, расползающаяся между ними. Смятая постель.
Его подарки откупом за ее боль.
А ведь будет больно, и Кейрен ничего не сможет сделать, чтобы стало немного легче.
Как долго это продлится?
Месяц? Год? Пока она не найдет кого-то, кто даст ей больше Кейрена. И сама мысль об этом показалась настолько дикой, невозможной, что он зарычал.
Щенок бестолковый.
Ничего не изменить. Не исправить.
– Кейрен? – Отец достал бутылку из тайника и, проведя по страницам пальцем, хмыкнул. Кажется, матушка вновь несколько перестаралась с уборкой. – Выпьешь?
– Да нет, спасибо. Все хорошо.
Ложь.
Плохо. Никогда еще не было настолько плохо. В груди саднит, и тянет сунуть руку под пиджак, под рубашку, убедиться, что дыра под сердцем просто-напросто привиделась.
Притерпится. Как-нибудь… может, повезет, и боль утихнет. В конце концов, пора взрослеть, а роман… у него и прежде случались романы. Этот ничем не отличается от прочих.
Надо лишь убедить себя.
– Я пойду? – Кейрен встал.
– Иди. Скажи матушке, что я немного занят…
Из-под серебряной горы-чернильницы появилась серебряная же стопка.
– Конечно, – получилось улыбнуться. Но отец все равно смотрел как-то странно. – Все хорошо. Я не наделаю глупостей…
…тянет. Взять Таннис и плюнуть на все: на работу, на отца с его планами, матушку и собственную невесту, которая ждет его завтра. Убраться за Перевал. Райдо не откажет, поймет, он ведь сам… и работа какая-никакая сыщется.
Дом.
Нельзя. Есть долг. И обязательства перед короной, городом и собственным родом. А боль… со временем уйдет. Надо просто жить.
Он жил этим вечером и следующим утром.
По инерции, улыбался чужой улыбкой, шутил, кажется, про себя подбирая подходящие слова, а они не подбирались, оседали на языке горечью несказанных фраз.
– Она очень милая девочка. – Леди Сольвейг выглядела совершенно счастливой.
Что ж, хоть кто-то…
– Да, матушка.
– Уверена, что вы найдете общий язык…
В ее руках пяльцы и игла, которая порхает, пробивая шелк, тянет за собой цветной хвост нити. Стежок к стежку, вырисовывается новое полотно. У матушки получаются вышивки удивительной красоты. А Таннис это занятие злит. Она учится.
Забирается в кресло с ногами, расправляет ткань, которую вроде бы очень аккуратно натягивает на основу, но ткань все равно морщит. Нитки путаются, а стежки получаются неровными. И Таннис снова и снова разбирает наметившуюся было вышивку, ругаясь вполголоса.
– Вот увидишь, я сумею. – Она перехватывает нитку зубами, позабыв, что в шкатулке есть ножнички…
Выдохнуть.
И подать леди Сольвейг бокал с ежевичным морсом, ответив:
– Конечно, матушка.
Помолвка – это еще не свадьба, договор подписан, но… останется несколько месяцев. А дальше – как-нибудь…
…его невеста, Люта из рода Зеленой Сурьмы, приняла букет – матушка лично его составила – с церемонным поклоном.
Она была красива.
Наверное.
Идеальна. Правильный овал лица, правильные черты его и правильное же платье, в меру подчеркивающее достоинства утомительно правильной фигуры. Кейрен готов был поклясться, что талия Люты ужата до требуемых шестнадцати дюймов, а прическа всецело соответствует требованиям моды.
Завитки. И снова завитки… как лепнина на потолке, которой Кейрен любовался всю ночь.
И улыбка эта вежливая.
Равнодушный, холодный даже взгляд. Рука, лежащая в его руке, тонкая, хрупкая… чужая.
– Я вас не люблю, – сказала Люта из рода Зеленой Сурьмы, когда им позволили выйти в сад.
– Я вас тоже.
Душно. Влажно. И сумрачно. Снаружи идет дождь, и стекла оранжереи затянуло рябью. Кейрен задыхается в тяжелом запахе роз, а его невеста, присев на лавочку – она оглянулась, убеждаясь, что видна сквозь стеклянную дверь, – произнесла:
– Я надеялась, что вы откажетесь на мне жениться. – Она мило улыбнулась и расправила веер.
– Я бы хотел.
Молчание. И преглупейшее ощущение. За ними следят, исподволь, сквозь стеклянную дверь, ведь детей нельзя оставлять без присмотра, конечно, в доме все свои и договор подписан, но… правила надо соблюдать. Кто вообще придумал эти безумные правила?
– И что нам делать? – Люта обмахивалась веером, старательно улыбаясь.
– Привыкать друг к другу.
Привыкать к ней Кейрену совершенно не хотелось. Она была чужой.
– И учиться не мешать жить, – добавил он, опираясь на спинку скамьи.
– Конечно… что же еще… – Она развернула веер и уставилась на рисунок. Цветы и птицы… треклятые цветы, от аромата которых уже першило в горле, и рисованные птицы. – Мужчинам это проще сделать. По-моему, это несправедливо.
– Что именно?
Зеленые глаза сузились.
– Все.
Несправедливо, с этим Кейрен готов был согласиться. У него есть Таннис, квартира на улице Булочников и работа, которую он любит.
– Хочешь конфету? – Люта, бросив быстрый взгляд на стеклянную дверь, наклонилась, задрала юбки и вытащила жестянку, в которой перекатывались шурупы и леденцы. – Лимонные.
– Я ванильные больше люблю, – признался Кейрен, но конфету взял.
Должно же быть в ситуации хоть что-то хорошее, пусть и конфета с отчетливым привкусом масла.
– Давай договоримся, – предложила Люта, сунув за щеку слипшийся ком из карамелек. – Я не буду возражать против твоей любовницы, а ты – против моей мастерской.
– А ты и про любовницу знаешь?
– Я же не глухая, как считает моя матушка. Про твою любовницу весь город знает, так она сказала. Они с отцом ругались… матушка считает, что ты недостаточно серьезен. А он говорит, что это не имеет значения, что важен союз…
Карамелька была кислой и, расслоившись, царапала язык.
– Я одного понять не могу. – Люта дернула себя за локон. – Если им так нужен союз, пусть бы и договорились друг с другом. Мы-то тут при чем?
Этого Кейрен не знал. Его будущая жена была ему симпатична, пожалуй, у них и вправду могло бы получиться что-то, если бы…
– Так что, – она сидела и раздраженно разгрызала карамельки, не отпуская несчастный локон, – ты согласен?
– Согласен.
…наверное, Райдо обозвал бы его идиотом. И был бы прав.
– Я же говорила, – сказала леди Сольвейг, сдвигая шторку экипажа, – что девочка очень мила. Конечно, она несколько своевольна, и это совершенно неподобающее даме увлечение техникой, но я думаю, что вы поладите.
– Несомненно.
Разговаривать не хотелось, но если замолчать, матушка не отстанет. Напротив, она начнет волноваться и в волнении задавать вопросы, отвечать на которые у Кейрена совершенно точно не хватит выдержки и сил.
– Полагаю, после свадьбы девочка поймет, что призвание настоящей женщины в том, чтобы хранить дом…
…это вряд ли.
Люта и вправду любит свое дело. И еще карамельки, которые пахнут машинным маслом. Она выписывает «Прогрессор» и утверждает, что вскоре мир непостижимым образом изменится. А еще женщины имеют равные с мужчинами права. Правда, признается, что этих идей родители не одобряют, поэтому и решили поторопить свадьбу, а то мало ли… она вздыхала и снова наклонялась, задирала юбки, уже не заботясь о том, что о ней Кейрен подумает, вытаскивала свою коробку с леденцами и железками и вновь говорила.
О керосиновом двигателе, который, конечно, не такой мощный, как преобразователь энергии кристаллов, но куда более экономичный, особенно если использовать его на малых объектах. О самодвижущейся повозке, которая прошла успешные испытания… о дирижабле, совершившем первый успешный полет… о собственных планах, правда, здесь пришлось дать слово, что о планах этих Кейрен не расскажет никому. Где это видано, чтобы женщина занималась такими глупостями, как прикладная механика? А ей нравится! Она, между прочим, отправляла в «Вестник науки» статью, посвященную эффекту наложения разнонаправленных полей, и получила положительную рецензию! Ее теоретические выкладки представляют несомненный научный интерес! Так ей ответили. А еще, что ее вариант решения теоремы Грехема для частного случая полей слабой напряженности много более эргономичен, изящен и прост, чем общепринятый. Статья выйдет в следующем номере, правда под именем брата Люты… но вы же понимаете, что женскую и рассматривать не стали бы.
Кейрен понимал, хотя слабо представлял себе, о чем говорила невеста.
Да, пожалуй, встреть он Люту раньше, увлекся бы, она была живой и непосредственной.
Почти как Таннис.
– Вы же не станете мешать мне? – Она нахмурилась, обнаружив, что карамелек в жестянке не осталось, лишь болты да гайки.
– Не стану.
Что еще ему оставалось сказать? И Кейрен замолчал. Она молчала тоже. Но это общее их молчание длилось недолго. Вздохнув, Люта призналась:
– Вы мне, кажется, нравитесь, но… понимаете, я все-таки вас не люблю и вряд ли полюблю.
– Понимаю, – ответил Кейрен. – В этом мы с вами похожи…
…и естественно, я буду рада оказать посильную помощь… – голос леди Сольвейг звучал раздражающе ровно, и Кейрен, стиснув зубы, отвернулся.
Нет уж, хватит. Свой долг перед родом он исполнит, но и только.
– Сольвейг! – Отец верно понял молчание и, взяв матушку за руку, погладил пальцы. А она, замолчав, обернулась, посмотрела на отца с такой нежностью, что к горлу ком подкатил. – Я думаю, они сами разберутся, как им жить.
Нахмурилась, но… леди не пристало выказывать недовольство.
– Конечно, дорогой.
Она молчала до самого дома, а там поднялась к себе, сославшись на головную боль.
– Обижается. – Отец хмыкнул, проводив матушку взглядом. – Сколько лет прошло, а она не изменилась…
Он говорил это с мягкой улыбкой, и Кейрену было неудобно, словно он ненароком подсмотрел что-то донельзя личное.
– И не бойся, к вам она не полезет. Летом я отойду от дел.
Неожиданная новость.
– Возраст уже не тот. – Отец потер шею и, сунув пальцы в широкий узел галстука, развязал его. – Пора на покой… домик присмотрел на Побережье. Матушке твоей, думаю, понравится. Городок небольшой, чистенький… самое оно для лета. А зимовать и тут можно, раз уж ее комитеты без нее никак не проживут.
Развязанный галстук он бросил на спинку кресла и пиджак отправил туда же.
– Кто вместо тебя?
Странно. Ведь знал же Кейрен, что это когда-нибудь случится, но все равно отец казался вечным.
– Арнлог. Силы у него хватит, чтобы всех удержать… а по первому времени и союзники помогут. Лиулфр, если получится, за Перевал пойдет. Там будут новые жилы вести и… если нас поддержат, он получит свой дом.
Кейрен кивнул. Что ж, многое становилось ясно.
Поддержка нужна.
И Сурьма наверняка рассчитывает на ответную любезность. Коалиция, скрепленная браком. За Лиулфром встанет Ртуть… впрочем, не факт. Их райгрэ не самый надежный союзник.
Проклятье.
– Кейрен…
– Я все понимаю. – Только легче от этого не становится. – Не волнуйся, я не натворю глупостей.
Есть долг. И есть обязательства.
– Но… возможно, маме лучше будет уехать. На время. И не только ей… прилив…
Гаррад оборвал взмахом руки.
– Я читал твой доклад.
Но не поверил. Кейрен усмехнулся, кажется, ему никто, кроме Таннис, не верит.
– Кейрен, – отец тщательно подбирал слова, – ты… несколько преувеличиваешь проблему. Подумай сам, насколько безумным нужно быть, чтобы утопить город в огне?
Кейрену тоже хотелось бы знать.
– Да, я допускаю… и Тормир допускает, что взрывы повторятся, но… все остальное – слишком уж фантастично.
– А если…
– Ты умный мальчик, Кейрен. И понимаешь, что одних твоих… предположений недостаточно, чтобы начать эвакуацию.
Отец поднял пиджак и галстук подобрал.
– Спокойной ночи.
Ночь и вправду выдалась спокойной. Очень тихой. Очень пустой.
Тоскливой.
…и о деле, которого не было, но оно, несуществующее, мешало жить, не думалось.
Глава 8
– …для начала следует разделить волосы на двенадцать частей. – Миссис Лоуренс поправила круглые очки. – Равных частей.
Таннис смотрела на привязанную к доске косу. Волосы были длинными и пышными, миссис Лоуренс гордилась тем, что для своих курсов приобретает все самое лучшее. Но боже, до чего же противно было прикасаться к этим чужим, протравленным смесью ртути и сурьмы волосам.
– Расплетаем, Таннис. – Указка щелкнула по парте.
Злится. Всегда злится и тщательно скрывает злость, но выдают опущенные уголки губ и серые глаза, которые нет-нет да показываются из-за очков.
Миссис Лоуренс – вдова, и пусть минул период строгого траура, она все равно тяготеет к черному цвету, крепу и украшениям из волос дорогого супруга. И украшения эти миссис Лоуренс охотно демонстрирует, подчеркивая, что каждой леди под силу сделать нечто подобное… правда, при этом взгляд ее останавливается на Таннис, отчего та сразу осознает, что леди не является и об украшениях из волос ей думать не следует.
И к лучшему, вряд ли бы Кейрен с пониманием отнесся, остриги она его ради перстенечка, а на ожерелье и того больше ушло бы… тут Таннис задумалась, сколь же был космат покойный мистер Лоуренс, если вдове его хватило волос комплекта на три.
– Таннис, вы вновь позволяете себе отвлекаться. – Указка вновь щелкнула в опасной близости от пальцев, а на постном лице миссис Лоуренс появилась премерзкая улыбка. – Я понимаю, что вам приходится сложнее, чем остальным дамам…
Дамы захихикали, и Таннис прикусила губу, пытаясь подавить раздражение.
– Но уверена, если вы сосредоточитесь и возьмете себя в руки… – Миссис Лоуренс говорила медленно, пережевывая слова. – У вас все получится. Не сразу, конечно, потребуются долгие тренировки…
Она считает Таннис дурой.
Все они, чистенькие девочки, считают Таннис дурой, если не сказать хуже. Она ведь знает, что ее не хотели принимать, та же миссис Лоуренс заявила, что мест нет и в ближайшее время не предвидится. А потом добавила, что ее курсы предназначены для приличных женщин.
Таннис же… по глазам видно, что о ней думают. По кривоватым улыбочкам, по взглядам, которые скользят по ней, но никогда не задерживаются, и порой Таннис начинает казаться, что она – пустое место.
Зачем цеплялась?
Из упрямства, благодаря которому пробилась на самые первые курсы, где училась сидеть за столом, пользоваться вилками, ложками, отличать винные бокалы от коньячных. Очень нужные знания, Кейрену плевать, из каких пить. Потом были курсы по домоводству. И по развитию чувства стиля… шитья… кулинарные…
Таннис вздрогнула, вспомнив, как выковыривала косточки из смородины. Нет уж, лучше шиньон…
– Сначала разделяете волосы пополам… – Миссис Лоуренс не собиралась уходить. – А затем каждую половину еще на шесть частей. Шесть – это…
– Я знаю. – Таннис заставила себя улыбнуться. – И даже до десяти сосчитать смогу.
– Вот видите, все не так и плохо.
…приняла, потому как Кейрен заставил. И заплатил, надо полагать, раз в пять больше.
Чего ради, спрашивается?
Таннис ловко заплела двенадцать косичек. И миссис Лоуренс, нахмурившись, наклонилась. Она изучала косички придирчиво, однако изъяна не обнаружила.
– Чудесно, – ледяным тоном произнесла она, отворачиваясь. Шлейф черного платья скользил по паркету. Она останавливалась у каждого стола, благо учениц у нее было немного, и совсем иным, мягким голосом высказывала свое мнение о работе. Кого-то заставляла переделывать, кому-то бралась помогать, и почему-то помощь ее не была оскорбительна.
А может, кажется?
Мерещится Таннис всеобщее презрение, тщательно упакованное в цветные фантики хороших манер. Что вообще Таннис понимает в манерах?
Ничего.
И поэтому закручивает косички, перехватывая их металлическими заколками, косится на миссис Лоуренс, на девушек, что сбились стайкой, что-то обсуждая. Ее не зовут, а стоит подойти – замолчат, отвернутся, сделают вид, что заняты.
Чем она их раздражает?
Платьем? Красно-синий тартан. Мягкое и одновременно строгое. Воротничок-стойка, длинные рукава… турнюр этот безумный. Нет, одета она прилично. На волосах – плоская шляпка с длинной вуалью и черными перышками. В отличие от турнюра шляпки Таннис нравятся.
Она их сама рисует.
И модистка утверждает, что вкус у Таннис отменный, правда, стоят ее фантазии…
…в этом все дело, в том, что за Таннис платят.
– Чудесно! – Голос миссис Лоуренс отвлек. – А теперь аккуратно снимаем наш шиньон с доски.
Волосы повисли в руке Таннис. Покачивались заплетенные косички, и Таннис старалась отрешиться от мысли о том, кому они принадлежали прежде.
– И заворачиваем в льняную салфетку…
Салфетки лежали здесь же.
– Дома вы должны варить шиньон не менее четырех часов. В воду можно добавить несколько капель уксуса, тогда волосы приобретут яркий блеск.
Миссис Лоуренс сделала паузу. Таннис обернулась: скрипели перья, девушки тщательно записывали нехитрый рецепт.
– Но ни в коем случае не следует добавлять в воду сахар! – Она воздела указку к потолку. – Так вы бесповоротно испортите заготовку!
…тоска. И дурость несусветная. Узнай мамаша, что Таннис вознамерилась носить чужие волосы, выдрала бы как сидорову козу.
– После того как заготовка слегка обсохнет, ее необходимо поместить в духовку. Однако…
…зачем она здесь?
Учиться. Чему? Как к своим волосам, которые уже немного отросли, добавить чужие? И что, станет она краше? Сомнительно. И с каждым словом миссис Лоуренс сомнения крепнут. А ведь изначально ясно было, что никогда Таннис среди этих дамочек своей не станет, сколько бы курсов она ни закончила, сколько бы дипломов ни получила, сколько бы книг ни прочла. А читать ей нравится.
…и ездить верхом.
Готовить, зная, что в кои-то веки получится что-то съедобное.
Таннис взглянула на часы, с немалым удовольствием отметив, что до конца занятия осталось минут пятнадцать, десять из которых миссис Лоуренс потратит на демонстрацию нового гарнитура. Сейчас Милли… или Элли… или Пегги – все они до того похожи друг на друга, что Таннис путается – поднимет руку и спросит…
– Миссис Лоуренс, – раздался тоненький голосок, – скажите, а когда мы будем учиться делать украшения?
Этот вопрос задавали каждое занятие, и ответ Таннис выучила наизусть.
– Скоро, дорогая Эмили…
…значит, все-таки Милли.
– …очень скоро. Сначала вы должны постигнуть основы. Работа с волосами требует…
…тоска, и собственное нетерпение подталкивает Таннис вновь и вновь оборачиваться к часам. Стрелки ползут так медленно, а завернутые в ткань чужие волосы жгут руки.
И наконец, свобода.
Таннис с трудом сдерживается, чтобы не броситься к двери бегом. Миссис Лоуренс выходит первой. Она не спешит, ведь женщине достойной не пристала спешка, возится с ридикюлем, с зонтом, который чересчур велик для нее и окрашен в черный траурный цвет. Она не идет – скользит над полом, и лишь стеклышки очков загадочно поблескивают. Поравнявшись с Таннис, она отвернулась.
Ну и плевать.
На нее, на всех прочих и… выбравшись на улицу, Таннис вдохнула терпкий дымный воздух.
Домой и…
…мальчишка налетел на нее, едва не сбив с ног.
– Простите, мистрис! – крикнул он, отскакивая.
Таннис едва успела за руку схватить. И кошелек свой из-за пазухи выдернула. Паренек раскрыл рот, чтобы заорать, но Таннис покачала головой, и он замолк.
– Есть хочешь?
– Пусти, не то хуже будет.
– Не дрожи, не сдам. – Таннис огляделась, приметив еще парочку оборванцев, замерших на углу. Нападать не станут, но и уходить не спешат, следят, чем дело закончится. – Есть, спрашиваю, хочешь?
– А че? Добренькая?
– Какая есть… – Она раскрыла кошелек и, вытащив банкноту, сунула. – На вот.
Благодарить не стал, но и шилом, которое сжимал в руке, не ударил. Схватил банкноту и сгинул.
Как ни странно, но происшествие это привело Таннис в отличное расположение духа. Она подняла воротник мехового пальто и раскрыла зонт. Снег пах городским дымом, да и квартал Жестянщиков, в котором, правда, давным-давно жестянщики не селились, располагался аккурат напротив старых мануфактур. Ныне они спрятались за пеленой тумана и снега, на той стороне реки.
В конце концов, на что она жалуется?
Жива. Здорова. При доме и… разве не исполнилась ее давняя мечта?
Почти.
И Таннис неторопливой походкой двинулась вниз по улице. Кейрен если и появится, то вечером, а значит, есть еще время… бездна времени, которое она не представляет, на что потратить.
Может, на книги?
Лавка старика Кассия занимала первый этаж доходного дома. В забранных узорчатыми решетками окнах отражалась улица, с людьми и лошадьми, бездомной собакой и стаей голубей, разжиревших, суетливых. Таннис остановилась, не без удовольствия разглядывая собственное отражение.
…и замерла.
Черная горловина улицы легла поверх книжных корешков. Беззвучно плыл кэб, запряженный тяжеловозом, и меж массивных копыт лошади сновали голуби…
…быть того не может.
Господин в сером пальто с каракулевым воротником дремал, опираясь на зонт-трость.
…он мертв.
Онемевшей рукой Таннис толкнула дверь. И очнулась от звука медного колокольчика… уже скрывшись в темном проеме, все-таки не выдержала, обернулась. Но кэб проехал, и Таннис увидела лишь широкую спину кучера в бесформенном мятом плаще.
…мертв. Он должен быть мертв!
Ей просто показалось.
Конечно, показалось… день сегодня был неспокойным, вот и мерещится всякое…
– Добрый день, мисс. – Старик Кассий сложил газету пополам. – Премного рад вас видеть.
– Добрый день.
Она все-таки смотрела вслед кэбу, убеждая себя, что нынешнее происшествие – не происшествие вовсе. Да и то, видела она господина мельком, издали, отраженного в магазинной витрине… и отражение искаженное. И мало ли в городе людей, похожих на Грента?
Немало.
– Что-то случилось? – заботливо осведомился Кассий. – Вы побледнели…
– Голова… кружится.
И вправду кружилась, а во рту пересохло от запоздалого страха.
Пустое.
Этак она в каждом встречном Грента видеть начнет… а он умер.
Наверное.
– Я… пожалуй, в другой раз загляну. – Таннис поняла, что, еще немного, и ей действительно станет дурно. Сам воздух в лавке, пропитанный запахами типографской краски, книжной пыли и чернил, вызывал головокружение.
– Погодите, милая, – старик Кассий торопливо надел пальто, подхватил тросточку и фетровую шляпу, – неужели вы полагаете, что я отпущу вас одну?
Он перевернул табличку на двери и вышел вслед за Таннис.
– Вам не стоит…
Головокружение прекратилось. Почти.
И дурнота отступила.
Смех какой, Таннис и вправду на леди становится похожа, едва не сомлела, впору нюхательные соли с собой носить. И уксус еще, чтоб было чем виски растирать. Уксус, говорят, ныне в большой моде.
– Уж позвольте мне решать. – Старик Кассий приподнял шляпу и поклонился, приветствуя знакомого. – К слову, я отобрал несколько книг, которые, представляется, будут для вас интересны…
Спокойный уютный человек, чей негромкий голос развеивал страхи. И Таннис постепенно убеждалась, что рождены они ее разыгравшимся воображением.
День ведь.
Обыкновенный.
Грохочут по мостовой копыта и колеса, снуют мальчишки-разносчики, норовя перебежать дорогу перед самою лошадиной мордой, видится им в этом особая блаженная лихость. Важно шествуют чиновники, коих можно различить по цивильным пальто невзрачного мышастого цвета. Гуляют дамы… военный, замерший на углу улицы, курит, стряхивая пепел на землю. Ветер подхватывает серые комки…
…летающие над домом.
Грязный снег. И вода, которая шипит, соприкасаясь с пламенем, не способная утолить его жажду.
– Мисс! – Рука старика Кассия не позволила упасть. – Пожалуй, стоит взять коляску.
Таннис не стала возражать. Дурно ей.
Стоит закрыть глаза, и она вдруг видит мамашу в драном ее халате. Коробку, вроде той, что Таннис отнесла на склады. И мамашины руки тянутся к коробке, а Таннис хочет предупредить, но не в силах произнести ни слова.
– Милая, – голос Кассия доносится издалека, – вам стоит обратиться к доктору…
Стоит. Наверное… Таннис в жизни не болела. Нет, когда-то в далеком детстве если ей случалось кашлять или после купания горло начинало драть, то мамаша наливала ей отцовского рома и заставляла выпить. Таннис засыпала, а просыпалась здоровой.
Она сжала руки, заставляя себя дышать.
Город.
И знакомая уже улица. Дома плывут, усиливая мерзкую слабость. И каждый удар копыта отзывается глухой головной болью.
– Все хорошо. – Она улыбнулась. – Просто… съела, наверное, что-то не то. Бывает. Полежу и пройдет.
Она и вправду почти поверила, что пройдет. И даже лежать не нужно, достаточно переступить порог ее с Кейреном дома. Старик Кассий помог выбраться из экипажа и, проводив до двери, оперся на тросточку.
– Милая, – он откашлялся и шляпу снял, кое-как пригладил редкие рыжеватые волосы, – ежели вдруг у вас случится некое… затруднение, то вот…
Он протянул визитную карточку.
– Это адрес моей сестры.
– Зачем?
– Она уж год как овдовела. А детьми Господь их не наградил, и Гевория будет премного рада предоставить кров достойной девушке, оказавшейся в затруднительных обстоятельствах.
Таннис карточку взяла, чтобы не обижать Кассия. Он единственный, пожалуй, был к ней по-настоящему добр.
– Не стесняйтесь обращаться…
– Спасибо.
Карточку она спрятала в ридикюль: не пригодится. И все, что случилось сегодня… ерунда. День не задался, бывает ведь такое…
Кейрен появился вечером и, подхватив Таннис на руки, закружил, прижал к себе.
– Я соскучился.
– И я… соскучилась.
Таннис обвила шею руками, с трудом сдерживая слезы.
– Что случилось?
– Ничего.
Просто он здесь и рядом, и целый день она провела, сражаясь то со страхами, то с воспоминаниями. Стоило заснуть, и сон оборачивался кошмаром.
Танцевало пламя на останках дома. И земля, раскрывая черный рот, полный гнилых кольев-зубов, норовила дотянуться до Таннис. Дышала смрадом, смотрела выпуклыми глазами подземников.
Она же пряталась, бежала, прорываясь сквозь вязкий, словно кисель, воздух, путаясь в нем, не способная оторваться от погони. Видела Грента и нож его, кружившийся на ладони. Томаса с перекошенным, перекроенным лицом. Она знала, что эти двое мертвы, но и мертвые они не желали оставить ее в покое. И Таннис, оказавшись в тупике, хваталась за шило, но вместо него в руке оказывалась заплетенная на двенадцать косичек заготовка.
Пробуждение приносило дурноту, которая не отступала ни от воды, ни от кислого лимонада. А голову сжимал тяжелый обруч.
– Просто… – она уткнулась носом в его шею, – без тебя плохо.
Стыдно признаваться в слабости. И Кейрен вздрогнул, а потом сдавил ее сильней.
– Пойдем в театр?
– Сегодня?
– Сейчас… – Он все же позволил ей отстраниться и поцеловал в висок. – Пойдем, пока…
Не договорил, отвернулся.
– Тоже день не заладился? – Таннис держалась за его руки, с удивлением понимая, что отступили и дурнота, и боль, и вовсе чувствует она себя замечательно.
– Не заладился, – согласился Кейрен. – Так как? Идем?
– Конечно.
Театр ей нравился.
Белый мрамор. Янтарь. Малахит и обсидиан. Каменная шкатулка, в глубине которой рождалось чудо. Позолота. Бархат. Газовые рожки, чей свет наполняет чашу сцены. И полумрак зала. Полумаска и бинокль, который почти игрушка… тишина ложи… голос Кейрена… его прикосновения, случайные, конечно, как иначе? Они – часть игры.
…веер.
Шоколад и шампанское, пузырьки которого тают на языке, обжигая холодом. Веселье… или тоска. Происходящее на сцене кажется далеким и вместе с тем трогает до глубины души. И Таннис, забыв о шампанском и шоколаде, подается вперед…
…с белой шалью на плечах, будто крыльями сложенными, крадется королева. Дрожит свеча в ее руке, и сама душа, не способная справиться с любовью. Переливы арфы шепчут о ней.
Музыка лечит. Вот только одной любви на двоих мало.
– Прости меня. – Кейрен подносит ее руку к губам, целуя пальцы. – Прости, пожалуйста…
– За что?
– За все.
Его шепот вплетается в арию отвергнутой королевы. И голос ее, простоволосой, страшной в белом своем наряде, напоминающем саван, дрожит от гнева. Дрожат и скрипки, подхватывая слова проклятия.
Громче.
Ярче.
До натянутой струны, до обрыва, до чужой боли, которая ощущается как своя. И Таннис закусывает губу, а во рту становится солоно.
– Ты моя, понимаешь? – Он стирает кровь, позабыв о том, что многие смотрят отнюдь не на сцену. – Моя и только…
– Твоя… пока сама этого хочу.
Кейрен отступает и убирает руки, без которых становится холодно. Или это проклятие королевы заставляет Таннис дрожать?
Конечно.
Музыка. И вновь нервный хор скрипок, которые, перебивая друг друга, спешат рассказать Гуннару из рода Синей Стали, что королева станет мстить, а он, беспечный, отмахивается, не чует, что скоро война.
Женщины коварны.
– Моя… – Кейрен встает. Он тень за спиной Таннис. И руки его на плечах надежны. Сама она запрокидывает голову, смотрит ему в глаза. Но в темноте ложи не разглядеть.
…падают ядом слова королевы. И хмурится король, сомнениями обрастает душа его. Вот он, стареющий, но крепкий, подходит к краю сцены, как к обрыву. Голос его низкий пробирает Таннис, она уже не понимает слов, но сама музыка – его сомнения.
Верить?
Кому из двоих? Чаши весов в его руке колеблются. Опасны псы, и люди ропщут, мечутся тенями за королевской спиной. Вздымают руки в мольбе: избавь от чужаков.
…посмотри, почернел белый камень.
Это знак.
– Моя и только… – лихорадочный, безумный шепот. И Таннис, поймав его руку, прижимает к губам, отвечая:
– Твоя…
И это правда.
…война вскипает на подмостках. Кренятся стяги, и сталь сияет, грохочет медный рукотворный гром. Движется войско. Стоит королева, вздымая над головой расшитый стяг. На темно-красном, черном почти полотнище цветет белая роза.
И снегом сыплются под ноги войску лепестки.
…ради мести.
…ради гнева королевского.
…уничтожить. Вырезать. Всех. И совокупный вой толпы, которая подгоняет несчастного короля, заставляет Таннис отпрянуть, прижаться к Кейрену. А он лишь крепче обнимает ее, словно цепляется, боясь потерять.
И тишина. Странная. Белая.
Зыбкий голос королевы, в котором – ожидание.
Эхом – мягкий бас Гуннара.
Нить слов, в котором и обида, и горечь, и прощание, прощение, многое, что заставляет сердце замереть. И снова снег лепестков, который собирается в руках королевы. Полная горсть, и больше. Сыплются, укрывая сцену… и она, касаясь этого снега губами, просит прощения.
У кого?
– Все было не так… – шепот Кейрена в наступившей тишине кажется оглушающим. И Таннис оборачивается, пропуская миг, когда белое становится алым.
Грохот.
И вой скрипок. Треск ткани мира. Пламя, получившее свободу. Хор стонет, кричит, от криков этих рвется сердце, и Таннис затыкает уши, чтобы не слышать.
Она не хочет вновь видеть…
Шелковые языки огня, поднимаясь над сценой, скрывают людей…
Ткань. Просто-напросто ткань… и дым ненастоящий… Кейрен рассказывал, что его производит специальная машина, которую прячут под сценой. И другая машина создает ветер, который заставляет шелковые полосы раскачиваться.
Все ложь.
И Таннис с немалым облегчением выдыхает. Ложь, красивая, но не имеющая ничего общего с истинным огнем. К лучшему… что сегодня за день такой?
– С тобой все…
– Хорошо. – Она вновь целует раскрытую ладонь Кейрена. – Все замечательно. Просто… опера…
– Сильная постановка. – Он гладит шею Таннис, и от нежности этих прикосновений вновь накатывают слезы. Глупая девчонка, ну сколько реветь-то можно?
Тем паче без повода.
– Сильная…
Повержен король. И Гуннар из рода Синей Стали осаждает древний Элодиниум. Обрывки пламени трепещут на остриях копий. А голос перекрывает совокупный рокот труб.
Сдаться…
…и раскрываются ворота. Бредет королева, боса и с непокрытой головой, в черном мешковатом платье, она преклоняет колени перед тем, кого и любит, все еще любит, и ненавидит.
Занавес падает, скрывая обоих. И робко, не смея разрушить послевкусие чуда, загораются огоньки.
– На самом деле все было иначе. – Кейрен подал руку. – Это, скажем так, вольная интерпретация.
– А как было?
– Без королевы.
Он не спешил покинуть ложу, ожидая, пока уйдут остальные, и Таннис не торопила.
– Псам некуда было идти, и тогда они договорились с людьми, дали им черный алмаз в обмен на право поселиться в Каменном логе.
Опустевшая сцена вызывала странное чувство. Нарисованный замок, и ковер вместо травы. Изнанка обмана, и удивительно, что еще недавно Таннис верила…
– Но шло время, и люди решили, что алмаз и так принадлежит им. А псы мешают. Нас было не так и много. Хватило бы одного удара.
В его изложении недавняя трагедия теряла театральную позолоту.
– Люди сами сунулись в Каменный лог.
– И что было дальше?
– А дальше они почти не солгали. Гуннар Стальной вскрыл жилы…
…истинное пламя получило свою жертву.
Таннис отвернулась от сцены. Почему-то сейчас она особенно остро чувствовала обман деревянных декораций и печальный снег живых лепестков, которые скоро станут грязью.
Чего ради?
Удовольствия? Игры? Памяти?
– И да, тогда Гуннар осадил город, а королева подписала мирный договор, признав его власть. Хочешь, я покажу тебе ее?
– Королеву?
Безумное предположение, но Кейрен, одержимый им, спешит. И Таннис приходится бежать, подхватив тяжелые юбки. Юбки путаются в ногах, и сами ноги становятся неуклюжи. А он вдруг останавливается и, схватив Таннис за руку, дергает.
– Тише. Она не любит, когда на нее смотрят… видишь?
Видит.
Холл театра пуст.
Желтый янтарь, белое пламя, в нем отраженное. И женщина-призрак. Ее сложно не заметить. Высокая, непомерно худая, издали она выглядит изможденной, едва ли не прозрачной. И платье лишь подчеркивает эту неестественную худобу.
Кружево. И шелк. Узкий крой с подбитыми ватой рукавами, закрывающими руки до кончиков пальцев. Крылья фижм и жесткое колесо воротника. Волосы ее зачесаны наверх и прикрыты крохотной, едва ли больше яблока, шляпкой.
– Она редко выходит из дому…
– Королева? – шепотом переспросила Таннис.
Женщина их не слышит. Она замерла в картинной позе, округлив плечи и руки разведя. Ладони ее раскрыты, они выделяются на белой ткани темными пятнами, и кончики пальцев соприкасаются.
– Ее праправнучка. – Кейрен тянет за собой, и Таннис отступает в полумрак коридора, пряча свое стыдное вдруг любопытство. – Говорят, она до сих пор хранит корону с проклятым алмазом…
Рядом с королевой, куда более жуткой, чем та, из-за которой развязалась театральная война, суетилась пухлая женщина в розовом, обильно украшенном рюшами платье. Она что-то говорила, то и дело оглядываясь. И вдруг замерла, с неестественной поспешностью отпрянув от королевы…
– Матушка, – этот голос заставил Таннис замереть, – прошу простить меня за промедление, экипаж подан…
Молодой человек в черном фрачном плаще набросил на плечи королевы шубу, столь огромную, что Таннис показалось – переломится. Королева устояла, кивнув благосклонно… но Таннис больше не видела ее.
Бледное, будто из мрамора высеченное лицо с тонкими чертами. Узкие губы. Несколько массивный нос и тяжеловатый подбородок. Аккуратный разрез глаз и такой до боли знакомый шрам на щеке… он почти и незаметен, и Таннис удивительно, что она этот шрам увидела.
Или показалось?
– Кто это?
– Освальд, герцог Шеффолк… правда, многие именуют его Принцем.
Освальд обернулся.
– Когда-нибудь, – добавил Кейрен вполголоса, – он станет королем…
Да, пожалуй.
Он всегда хотел стать королем, и… Таннис запоздало раскрыла веер, заслоняясь от ледяного чужого взгляда. Ей показалось.
Вновь.
День такой, что мертвецы оживают… плохая примета.
Глава 9
Шеффолк-холл медленно пробуждался к жизни. Нанятые работницы избавляли его от пыли и паутины, счищали копоть со стен, и лепнина обретала исконный белый цвет. На засиженных мухами потолках проступали фрески, покрытые вязью трещин. В спешном порядке чинились стены, покрывались новыми бумажными обоями, которые Марта полагала сущим баловством. Но тайком восхищалась, отрезала кусочки, которые привычно прятала в широких рукавах, а после уносила в комнату.
В ее комнатах скопилось немало пустых вещей.
…бестолковая женщина, пустоголовая, но безопасная. И Ульне привыкла к ней, а ныне, в потревоженной тишине Шеффолк-холла, привычка значила многое.
Внося свою долю беспокойства, появлялись плотники и столяры, мастера-краснодеревщики и реставраторы, которых Ульне старательно избегала. Впрочем, в доме было не скрыться от перемен.
…Шеффолк-холл готовился принимать гостей. Уже разосланы приглашения в серых конвертах с гербовой печатью.
– Матушка, вы меня искали?
Освальд выглядел встревоженным.
– Да, дорогой.
К счастью, перемены обошли стороной покои Ульне. И за массивной дверью с замком, ключ от которого Ульне по-прежнему носила с собой, царило ставшее уютным запустение.
Снова розы.
И букет ложится у ног Ульне, она же благосклонно кивает, наклоняется, проводя пальцами по тугим бутонам. На пальцах остается слабый аромат… быть может, эти поставить в воду? Раз уж Шеффолк-холл столь разительно изменился?
– Ты должен жениться. – Ульне вытерла пальцы платком. В ящике ее комода хранились дюжины платков из тонкого батиста, украшенных монограммой… все-таки и сумасшедшим нужно чем-то заниматься, а вышивка когда-то весьма ее увлекала.
– Да, матушка, на ком?
Хороший все-таки мальчик, понятливый… и корона ему пойдет.
…рано еще.
Но ведь пойдет… пусть и не осталось ее, все же подобные вещи хранить небезопасно, однако Освальд сумеет понять и правильно распорядиться наследством.
– Мэри Августа Каролина фон Литтер…
Молчит и ждет продолжения, устроился на скамеечке у ног и гладит расшитый жемчугом подол свадебного платья.
…и Освальд делал так же, правда давно, еще когда ему было лет пять… или уже старше? Он так быстро взрослел, ее болезненный хрупкий мальчик…
Забыть.
Слабая кровь, порченая.
…он вечно хныкал и вытирал нос рукавом. Боялся теней. Плакал, пробираясь тайком в комнату Марты, и следовало бы одернуть, но Ульне предпочитала не замечать.
Сама ли она виновата в слабости сына?
– Фон Литтер богат, и род древний, хотя об этом он предпочитает не вспоминать.
Друг отца, дорогой дядюшка Ансельм, некогда частенько гостивший в Шеффолк-холле. Он появлялся в нарядном экипаже, и Ульне, прильнув к окнам, с завистью разглядывала и карету, и лошадей, и сбрую их. Особенно впечатляли алые плюмажи… а отец повторял, что деньги – пыль.
Главное – честь рода.
Дядюшка Ансельм возник и в день похорон. Черный костюм, черное драповое пальто с собольим воротником. Черная трость и черные скрипучие ботинки. Он взял Ульне за руку и долго, нервно говорил о небывалой потере для нее, о сочувствии… а потом предложил поддержку.
Не даром, конечно.
Ему не нужен был агонизирующий Шеффолк-холл, и драгоценностями Ульне он не бредил, но желал лишь ее саму.
– Девочка моя, – он наклонялся, прижимаясь к ней всем своим грузным телом, – ты же понимаешь, что пока я женат и о разводе не может быть и речи…
Его жена принесла ему суконную фабрику и старую мануфактуру, на которой производили конопляные канаты. А в перспективе грозила осчастливить несколькими заводами, которые фон Литтер уже полагал своими.
– …но после ее смерти, я клянусь…
Она отказала.
Выставила прочь. И дядюшка Ансельм, видать от расстройства, предъявил к оплате отцовские векселя. Чтобы рассчитаться с ним, пришлось продать оставшихся лошадей, матушкин рубиновый гарнитур и отцовские книги… что-то более древнее Ульне не посмела тронуть. Но ей пришлось бы, поскольку векселя появлялись вновь и вновь, а кредиторы устремились к дверям Шеффолк-холла вереницей, но спас Тедди.
– Привет, кузина, – сказал он, появившись в отцовском кабинете. Ульне раздумывала, что именно ей продать – прабабкину сапфировую брошь в виде букета незабудок или прадедов перстень с желтым алмазом, подозревая, что придется расстаться и с тем, и с другим, и со многим еще. – Помощь нужна?
Тедди сел на стол, и она разрыдалась. Тогда еще Ульне умела плакать. А он, обняв ее, пообещал:
– Никто не тронет тебя и этот чертов мавзолей, клянусь.
Тедди сдержал слово, кредиторы вдруг исчезли, а векселя вернулись к Ульне, и она развлекалась, делая из них кораблики… они хорошо горели. Дядюшка Ансельм больше не заглядывал в Шеффолк-холл, но на каждое Рождество по старой традиции присылал толстого гуся и бутылку вина. Ульне принимала.
…его жена умерла двадцать пять лет тому, сделав его свободным и богатым. Дядюшка Ансельм втрое увеличил состояние, полученное от нее, и женился вновь, естественно, с выгодой. Его новая супруга одарила дядюшку угольной шахтой и верфью… а ко всему – наследницей.
Ульне отправила на крестины кружевной чепчик и серебряную ложку с ангелом на черенке…
…двадцать три года прошло.
Девица выросла и, поговаривали, собиралась выйти замуж, но с женихом ее случилось несчастье: не то убит, не то пропал.
Ульне ей сочувствовала.
До недавнего времени.
– Ты видел ее в театре. – Она перебирала пряди волос, и Освальд, положив голову на ее колени, считал жемчуг…
…тот, другой, вечно простужался и кашлял, не в силах согреться, он жался к Ульне, и она накрывала его плечи пуховой шалью. Правда, шаль была старой и пух свалялся, почти не грел.
Марта же, связав очередной ужасающий шарф, кутала Освальда. И приносила с кухни теплое молоко, заставляла пить, рассказывала нелепые истории, которые принято рассказывать детям. Марту он слушал с куда большей охотой, нежели Ульне.
…эти истории его испортили.
И шарфы. И молоко…
– Та бледная девица с выпученными глазами? – уточнил Освальд.
– Да.
И вправду бледная, почти как ее мальчик. Совсем отвык от солнечного света, как и Тедди… Тедди, надо полагать, умер… впрочем, он тоже стал совсем-совсем чужим и о смерти его Ульне не сожалела. Порой ей казалось, что она утратила саму эту способность – сожалеть.
А девица… полноватая и обрюзгшая, а ей всего-то двадцать три года. Овальное оплывшее лицо с тремя подбородками, которые скрывают короткую шею. Ее нос велик, а надбровные дуги выступают, брови же срастаются над переносицей, темные, жесткие. Девица их выщипывает и пудрится, скрывая покрасневшую кожу. Ее рот капризно изогнут, а глаза пусты. Темные кабошоны в оправе редких ресниц.
– Если вы полагаете, что она станет хорошей женой…
– С нею ты получишь поддержку фон Литтера, а с ним и псы считаются. – Она захватила светлую прядь, потянула, заставляя Освальда запрокинуть голову.
…и все-таки похож.
Чем дальше, тем больше… быть может, просто собственный болезненный разум Ульне находит сходство там, где ей хочется, но… Тедди, пожалуй, следует сказать спасибо за такой подарок.
…Тедди забрал Освальда, сказав:
– Мальчишке нужна крепкая рука. Вы его избаловали.
– Если бы ты чаще появлялся дома…
– Дорогая кузина, – он поклонился, демонстрируя остатки хороших манер, – если бы я чаще появлялся дома, ты бы первой взвыла…
В тот раз он надел василькового цвета пиджак с подбитыми ватой плечами и узкие брюки, которые нисколько ему не шли. Франтоватый костюм этот донельзя раздражал Ульне.
– Ко всему, – на шее Тедди завязан был пышный шейный платок, заколотый рубиновой булавкой, – у меня нет никакого желания жить на погосте, и наш драгоценный дедушка, если помнишь, отрекся от меня, запретил появляться здесь.
– Деда уже нет. И отца.
– Верно, нет. – Тедди поклонился его портрету, пополнившему семейную галерею. – Но есть ты, его опора и надежда. Неужто ослушаешься?
…он научил Освальда лгать. И показал иную жизнь, которую до сего дня от мальчишки прятали за дверями Шеффолк-холла. Он пристрастил к игре, но… он же привел этого парня, тогда нелепого, угловатого и мосластого.
– Щенок тебе понравится, – сказал Тедди, наградив подопечного подзатыльником. – Позаботься о нем…
– Освальд…
– Он теперь Освальд. – Тедди смотрел в глаза, и Ульне выдержала взгляд. Из них двоих она всегда была сильней, и Тедди признавал это. Но на сей раз он не отступил.
– Кузина, – он сказал это и коснулся щеки, прикосновением подтверждая давнюю, не разорванную изгнанием Тедди связь, – я помогал тебе, никогда не прося ничего взамен. Но сейчас… позаботься о мальчике. Поверь, вы понравитесь друг другу.
И он оказался прав, неугомонный ее братец.
– Матушка? – Его голос вывел из воспоминаний.
В последнее время Ульне все чаще проваливается в прошлое… что это, как не призрак старости? Или, и того хуже, смерти?
– Не думаю, что фон Литтер будет возражать против твоих… ухаживаний. А девицу и сам очаруешь. Ты сумеешь.
– Я рад, что вы в меня верите.
…в нем и от Тедди что-то есть.
– А что до жены, то… мне она показалась послушной, иного от жены и не требуется. Она унаследует состояние фон Литтера… – И Ульне имела основания полагать, что случится сие, как только состояние понадобится Освальду. Его планы требовали немалых затрат. – И ты сумеешь сделать так, чтобы жена тебе… не мешала.
– Да, матушка.
– Но будь осторожен. – Ульне погладила сына по щеке. Холодная какая, все еще не способен согреться? – Дети от нее не нужны. Гнилая кровь не удержит корону.
Слушает. Смотрит… любит? И вправду любит.
Тот, другой, взрослея, любовь свою растерял. Он кричал, что Ульне запирает его, лишает жизни, права на которую он имеет. Он рвался из Шеффолк-холла, не понимая, что здесь его корни.
И не только его.
– Ты силен. И найди себе сильную женщину. Яркую. Такую, которая любит жизнь. Пусть она родит тебе детей, а твоя жена признает их. Так делали раньше…
…она могла бы рассказать десятки историй о Шеффолках: о да, имена на родовом древе хранили множество тайн.
– Да ты и сам знаешь.
– Да, матушка… – Странная усмешка, которая исказила лицо. Веточка шрама, нежная, словно нарисованная на щеке, ничуть его не уродовала, вот только улыбку делала слегка кривоватой. – Я понимаю, о чем ты говоришь.
И тихо, так, что Ульне едва-едва расслышала, добавил:
– Или о ком.
Ульне отвернулась и нечаянно столкнула пудреницу, стоявшую на краю туалетного столика. Та упала на пропыленный ковер, покатилась, оставляя за собой дорожку комковатой потемневшей пудры, больше похожей на прах. И Освальд потянулся было поднять, но Ульне остановила:
– Не надо, пусть лежит.
– Полагаю, – он все же мазнул по ковру пальцами, растер комок и поднес к носу, вдохнул запах и поморщился, – свадьбу желательно сыграть быстро… вы ведь нездоровы, матушка.
– Нездорова… насколько мы спешим?
– Рождество.
Ульне поморщилась, она не любила, когда время, послушное время медленного ее дома, вдруг ускоряло ход. До Рождества, которое в Шеффолк-холле отмечали по старым обычаям, оставалось полтора месяца… успеется.
– Тебе следует купить специальную лицензию на брак. – От собственных пальцев пахло не пудрой, но старостью. И Ульне искренне ненавидела этот запах, кисловатый, отмеченный болезнью и гранью, о которой она старалась не думать.
В семейном склепе достаточно свободных мест…
– Дорогой. – Ульне приняла руку, оперлась, поднимаясь, хмурясь, до того тяжело, со скрипом распрямлялись суставы, и кости начали ныть, никак погода вновь переменится. Хорошо бы морозы начались. – Надеюсь, мой любимый кузен был похоронен подобающим образом?
…Тедди всегда был уверен, что Ульне уйдет первой. Какая насмешка…
– Конечно, матушка, – поклонился Освальд. – Со всем моим уважением.
– Хорошо… иди, тебе наверняка есть чем заняться.
А Ульне, пожалуй, проведает супруга.
Расскажет о том, каким глупцом он был… Шеффолки не прощают предательства.
Никому.
Шеффолк-холл пылал.
Распустились белые бутоны газовых рожков, трепетали, наполняя зал резким, чрезмерно ярким светом, от которого у Марты слезились глаза. И она отступала в тень колоннады, туда, где медленно оплывали восковые свечи. В свечах не было никакой надобности, но Ульне с ними было привычней.
Разве мог он в чем-то отказать дорогой матушке?
Переменилась.
Очнулась от сна, сбросив тлен древнего свадебного наряда, облачившись в бальное платье из грани[6], затканной букетами золотых розанов. Ей к лицу.
Помолодела.
И фигура сохранила девичью стройность. Марта провела по собственному животу, стянутому корсетом до того туго, что и дышать-то получается через раз.
Нет, надобно признать, что Освальд не поскупился, и собственное, Марты, бальное платье из розового дамасса[7] выглядит богато, но…
…не в платье дело.
Непривычно. И страшно.
Мать и сын?
Ложь, все ложь… но раскрой Марта рот, разве поверят ей? Вот он придерживает матушку под локоть, ведет ее к гостям, коих слетелось множество. Мужчины в черных бальных нарядах, похожие на разжиревших по осени грачей, такие же важные, расхаживающие по залу с ленцой.
Женские платья роскошны, подобные Марта только в журналах видела. Слепят драгоценности, которым холодный газовый свет пришелся по душе. И алмазы сияют, разгорается пламя в рубинах, и холодная сапфиров синева завораживает.
Подходят. Кланяются хозяевам.
Разглядывают.
Удивляются, что Ульне, обезумевшая Ульне, вовсе не так безумна, как о том говорили.
Марта вытащила из ридикюля овсяное печенье, несколько залежавшееся, но Освальд в преддверии приема выгреб все ее запасы, мол, нечего матушку позорить.
А печенье Марту успокаивает.
Она, когда в Шеффолк-холл приехала, то первым делом наелась досыта, и именно печеньем, каковое дома только по праздникам и покупали… казалось, жизнь теперь сплошным праздником и будет.
– Марта! – Господина, облаченного в темный, с прозеленью, сюртук, она не сразу узнала. Постарел-то как! Лысина, некогда проклевывавшаяся на макушке, ныне разрослась, и редкие пучки волос торчали над мясистыми ушами, кои сами обрели цвет темно-красный, будто бы господин испытывал мучительное чувство стыда. Красным был и хрящеватый нос его, и глубоко запавшие глаза. – А ты нисколечко не изменилась. Все такая же красавица!
Марта знала, что ей лгут, но ложь эта была приятной.
– А я вот постарел, постарел. – Ансельм поклонился. – Увы, не пощадили годы…
– Все мы стареем. – Марта поспешно отряхнула перчатки от крошек, правда, запоздало подумала, что теперь крошки будут на юбке, но… вдруг да не заметят?
Ансельм припал к ручке.
– Рад, что Ульне решила покончить с этим глупым трауром… если его можно так назвать. – Ансельм вставил в левый глаз стеклышко монокля. Цепочка свисала до самой шеи, узкой, морщинистой, перехваченной белым воротничком и широким кольцом галстука. – Она по-прежнему хороша… а Освальд никак в матушку пошел?
– В матушку, – подтвердила Марта, озираясь.
Старый лис не просто так появился, и… достаточно намека, чтобы насторожить его. Отступит.
Исчезнет.
А он, точнее его снулая дочь, возле поплиновых юбок которой крутится Освальд, нужны подменышу, и Марту тянет намекнуть, испортить чужую игру.
Она открывает рот.
И закрывает.
Освальд поймет, на ком лежит вина за провал, и тогда… нет, Марта не настолько смела.
– Конечно, конечно… на кого же еще, – хмыкнул старик. – Мальчик вырос у вас на руках…
Освальд подал руку, приглашая девицу фон Литтер на танец. И она, порозовев так, что это было заметно и под слоем пудры, согласилась.
– Слышал, что вы заменили ему мать. – Ансельм улыбался, демонстрируя выпуклые красивые зубы, ровные и удивительной, неестественной почти белизны.
– Д-да… – Марте отчаянно хотелось спрятаться, но она подозревала, что сбежать от излишне назойливого гостя не выйдет.
– Ульне так холодна… ко всему была занята своими бедами…
…да, он верно говорит. Безумная, безумная Ульне… она виновата, что Освальд стал таким. Она по-своему все же любила сына, но ее любовь, как и Шеффолк-холл, была лишена тепла.
Мальчик страдал.
Ему было так страшно в огромных герцогских покоях, где полно теней и звуков, признаться, Марта и сама опасалась туда заглядывать… а эта ужасная кровать под балдахином? Ребенок терялся в ней. Марта распрекрасно помнит Освальда, бледного, тощего, с неестественно длинными руками и острыми коленками. Вот он, забравшись на кровать, дрожа – в комнатах топили мало, редко, сидит, похожий на призрака в белой своей рубашке. И ночной колпак съехал, упал на пол, и надо бы поднять, ведь Ульне будет ругаться, но Освальду страшно.
Он так и сказал Марте:
– Я боюсь. Возьми меня к себе.
– Не могу. – Она подняла колпак, от которого едва уловимо пахло мышами – в доме в тот год развелось множество мышей, и сказала: – Мама будет ругаться. Ты же не хочешь огорчить ее.
Освальд покачал головой.
– Ложись спать. – Марта отбросила тяжелое, слишком уж тяжелое для ребенка одеяло.
А он вновь головой покачал и пожаловался:
– Там шелестит.
– Где?
В матраце, плотном, некогда пуховом, но пух давно уже заменили соломой. Поверх матраца легли старые меха, а в них и в соломе обосновались мыши.
И мыши шелестели.
– Он за мной придет. – Освальд схватил Марту тонкими пальчиками.
– Кто, дорогой?
– Вожак псов… он захочет, чтобы я умер…
– Ерунда какая. – Она поцеловала ребенка в щеку, пусть Ульне строго-настрого запретила глупые нежности: Освальд должен расти мужчиной. Но ему только пять, и Марте нестерпимо хочется обнять мальчика. Она и обнимает, он же прижимается к ней тощим дрожащим тельцем.
– Забери меня, – просит. – Забери меня отсюда… пожалуйста. Давай убежим!
Ах, если бы у Марты хватило смелости, но разве Ульне позволила бы уйти? О да, она отпустила Освальда, когда тот стал достаточно силен, чтобы вырваться, но… что с ним случилось?
Марта догадывалась.
И сжала губы, запирая догадку. Она же повернулась к Ансельму и, наклонившись, – к старости стала подслеповата, – уставилась на замечательные его зубы.
– Альвы, – признался Ансельм, постучав по резцам ногтем. – Еще до войны собрался за Перевал. Обошлось в копеечку, но мой доктор оказался прав. Такие мастера. Как новые стали. Лучше новых.
Он улыбался широко и счастливо.
И Марта позавидовала ему… альвы, значит. А у Марты зубы болят, ноют по вечерам, и доктор прописал опиумную настойку, но сны от нее становятся тяжелыми, муторными. Нет уж, Марта пока терпит, а как терпение иссякнет, обратится к дантисту, чтобы удалил больной зуб… или два… или три…
– Рад, что Ульне решила породниться. – Ансельм не отставал, он шел следом за Мартой и монокль вертел на пальце. Стеклышко поворачивалось, посверкивало хитро. – Освальд – хорошая партия для моей девочки. Я и сам намеревался предложить, но вот ходили слухи…
– Не стоит верить слухам, дорогой Ансельм. – Ульне плыла навстречу.
Королева.
И алмазная диадема сияет короной на седых волосах. Ее прическа проста, и эта простота лишь подчеркивает удивительную красоту диадемы.
– Ты все так же прекрасна. – Ансельм согнулся в поклоне и распрямился с кряхтением. Ульне ответила благосклонным кивком.
Холодная.
Ледяная. Или скорее уж вырезанная из слоновой кости. Напудренное лицо – маска тонкой работы. И шея, худая, жилистая… и руки эти полуобнаженные, но не измаранные желтой россыпью пигментных пятен, как собственные руки Марты…
– А ты все так же любезен. – Ульне подала руку, и Ансельм вновь согнулся, касаясь ее губами, оттого не видел, как маска-лицо изменилась, полыхнув ненавистью.
Презрением.
И вновь сделавшись равнодушной.
– Вижу, что Шеффолк-холл возрождается… премного этому рад.
– Неужели?
– Ах, Ульне, ты же не позволишь старому… недоразумению разрушить счастье детей. Посмотри, до чего красивая пара! – Он всплеснул руками, точно сам удивлялся, что не заметил прежде.
Красивая?
Освальд хорош, ему к лицу строгая чернота фрака, да и сам фрак, по мнению Марты многим мужчинам придающий совершенно дурацкий вид, сидит замечательно, подчеркивая и широкие плечи подменыша, и талию его. А девица робко улыбается, но улыбка вовсе ее не красит, напротив, она какая-то нелепая, виноватая. И взгляд этот исподлобья, и явная дрожь в руках…
Марта и сама дрожала, но отнюдь не от смущения.
Предупредить? Хотя бы ее, но…
– Не позволю, – ответила Ульне, окинув Ансельма насмешливым взглядом. – Но, дорогой… дядюшка Ансельм, в отличие от вас я не могу похвастать крепким здоровьем. А в последние месяцы и вовсе чувствую себя преотвратительно…
Он покачал головой, поцокал языком, выражая сочувствие.
Марта не поверила.
– И мне хотелось бы поторопить события… конечно, если Всевышнему будет угодно, я проживу и год, и два, но… – Из широкого рукава появился платочек, которым Ульне сняла невидимую слезу. – Мне бы безумно хотелось присутствовать на свадьбе единственного сына… и наследника.
Она добавила это чуть тише, и Ансельм насторожился. Он позабыл про монокль, который вновь свисал на толстой цепочке, и Марта не в силах была отвести от стекляшки взгляд.
– А Тедди?
Вопрос осторожный, но дрогнувший голос выдает волнение.
– Мой несчастный кузен… – В руках Ульне развернулся веер, украшенный тем же рисунком из золотых розанов. – Вы же знаете, что дед отлучил его от рода…
– Печальная история, печальная… мне представлялось, что он несколько погорячился… ваша тетушка, конечно, была не права, а в итоге пострадал столь милый юноша. Мне казалось, вы-то лишены предубеждений и исправите сию досаднейшую оплошность.
Освальд вел в танце, но девица шла тяжело, то и дело забывая движения, то спотыкаясь, то путаясь в юбках, краснея и от волнения ошибаясь вновь и вновь.
Ее не пощадят.
Ни он, ни Ульне.
– Увы. – Веер дрогнул, и золотые розаны полыхнули светом. – Единожды приняв решение, дед имел обыкновение придерживаться его… что бы ни произошло. Вам не о чем волноваться, Тедди не имеет на Шеффолк-холл прав… равно как и на титул.
Марта вытащила печеньице, последнее, не считая тех, что припрятаны в ее комнате под матрасом, понюхала и вернула в ридикюль.
…не следовало злить Ульне.
– Более того, – Ульне приняла предложенную руку, – мой несчастный кузен оставил нас…
– Прошу простить меня за бестактность… не знал… примите мои соболезнования.
– Ах, дядюшка Ансельм, вам ли не знать, я давно похоронила Тедди в своем сердце… и то, что случилось, было предопределено.
…овсяное печенье Марта крала для Освальда. Спускалась на кухню, огромную, некогда занимавшую половину подземного этажа Шеффолк-холла, но ныне полупустую. Она помнила темноту и характерный запах металла, угля и дерева, сдобы, которую готовили. Тяжелые очертания печей, чьи зевы прикрывались чугунными заслонками. Широкую полосу стола, сделанного из вишни многие столетия тому. Ножки его почернели и заросли грязью, как и плиты пола, отчего казалось, будто стол этот вырастает из камня. На краю его повариха, древняя, полуслепая, и оставляла корзину с печеньем…
– Но все же жаль, премного жаль… – Ульне и вправду сожалела, но лишь человек, хорошо ее знающий, способен был уловить тень жалости на ее лице.
…повариха пекла печенье жестким, порой оно подгорало, но Освальду нравилось и такое. Он был голоден, однако не смел просить добавки.
Герцог Шеффолк обязан управляться со своими желаниями…
…и с голодом.
…и со страхом.
…и с обидами, которые накапливались год от года.
Предки следят. И однажды он, мальчик, который ждал Марту с ее печеньем, с молоком в старой герцогской фляге – Ульне рассвирепела бы, узнав, для чего Марта использует столь ценную, с точки зрения истории, вещь, – устал сражаться с прошлым.
У него хватило сил и злости вырваться из Шеффолк-холла.
Вот только совсем уйти ему не позволили.
И Марта погладила печенье сквозь тонкую ткань ридикюля. Она придумает, как помочь этой девушке… обязательно придумает.
Не успела.
Свадьба состоялась спустя две недели после бала и отличалась изысканной простотой. Невеста в белом пышном наряде была почти прекрасна. Она и вправду верила, что в этом мертвом доме возможно стать счастливой?
Глава 10
Кэри помнила, как ступила в холл, с трудом удерживая ставшую вдруг неподъемной сеть портала. Она слышала натужный хруст контура, готового в любой момент схлопнуться. Энергия, вливаемая в него, вытекала сквозь многочисленные прорехи, трещали узлы и медленно разъезжались связки.
Рвалось пространство.
И плескало пламенем под ноги.
– Проклятье!
Кэри добавила пару слов покрепче, из тех, которые слышала в заведении мадам Лекшиц, и натянутая струна жилы не вынесла грубости, разорвалась, опалив отдачей. По ушам, тонким звуком, нервным, словно плетью, и от удара Кэри согнулась, зажав уши ладонями, ощущая, как ползет по шее что-то мокрое…
Кровь?
Кровь, лаковая, красная, смешанная с живым железом… перчатки испачкались… и подол слегка обгорел… а в голове снова шум, но не такой, который появлялся от коньяка… и Кэри сглатывает, сглатывает вязкую слюну, но не справляется.
Ее выворачивает прямо на паркет, и она, прижав руки к животу, пытается унять тошноту.
Спазм за спазмом.
И тело корежит давно позабытой болью. Плавятся кости, выворачиваются, растягиваются мышцы, и платье вдруг становится тесным, неудобным.
Разъезжаются лапы по паркету, когти оставляют на дереве глубокие царапины, и Кэри трясет головой, пытаясь избавиться от шляпки. Широкая скользкая лента зажимает уши, и бант давит на горло. Она пятится, стараясь не наступить на собственный хвост, который как назло оказался еще более длинным, чем Кэри помнила…
Жила предвечная…
Кэри изогнулась и, ухватившись за ткань, рванула. Раздался треск, показавшийся ей оглушительным, и платье окончательно погибло.
А дальше что?
Она села, привыкая к новому непривычному телу. Щелкал хвост, пересчитывая половицы. Чесались зубы и десны, Кэри испытывала огромное желание что-либо сгрызть, к примеру балясины лестницы… или ковер… она даже принюхалась, убеждая себя, что ковер пыльный и внимания ее недостоин.
– Леди! – Фредерик выплыл навстречу и в кои-то веки утратил прежний невозмутимый вид. Впрочем, удивление длилось недолго. – Прошу прощения, но нас не предупреждали… Мастер появится…
Появится.
Кэри зарычала, чувствуя, как на загривке расправляются стальные иглы. Хвост же застучал по паркету сильней… Надо успокоиться…. Подняться наверх… к себе… а уже там Кэри как-нибудь да вернет человеческий облик, благо, эхо потревоженной жилы стихало.
– Леди, я могу чем-то помочь?
Покачав головой, Кэри поднялась.
…в Каменном логе все было намного проще. Там пели жилы и ветер кружил золотые искры, которые, оседая на шкуру, не жалили – ласкали. Вилась под лапами огненная поземка, шептала о том, что рада видеть Кэри. Звала за собой.
Поиграть.
Поймать белую бабочку пепла… они плясали в воздухе странным подобием снега.
Или заглянуть в мутное зеркало лавы, которая опалит жаром, но не причинит вреда. Подобраться к разлому, над которым вот-вот распустится пламенная хризантема. Кэри ведь помнит, сколь прекрасна она была. Узкий витой стебель, жгут, на конце которого набухала капля, темно-красная, она меняла цвет, становясь больше, раскрывая узкие лепестки один за другим…
Хвост раздраженно метнулся и задел ножки столика, едва столик не опрокинув.
Первый шаг и скрип половиц… Сверр говорил, что у нее неправильный облик, слишком тяжелый, слишком мужской… и Кэри изогнулась, коснувшись носом собственного бока.
Все по-прежнему.
Плотная треугольная чешуя черепицей льдяно-белого, какого-то неестественно чистого цвета, острые иглы на гребне. И полупрозрачные когти.
Шаг.
И постоять, привыкая к себе. Снова шаг… под внимательным обеспокоенным взглядом Фредерика… от него приятно пахнет свежей выпечкой… и корицей, а на обшлагах домашней куртки он принес аромат ванили и под курткой прячет фляжку, правда не с коньяком, со сладким дамским ликером…
Фредерик не попятился, но склонил голову, позволяя себя обнюхать.
Седые волосы… он старый, он давно сторожит этот дом и, верно, помнит Брокка еще ребенком… и отца его… и деда…
…кухарка?
Новая повариха, нанятая перед самым отъездом. Невысокая, плотно сбитая женщина в миткалевом платье ярко-зеленого цвета и в красной косынке. Узел она завязывала сбоку, из-под косынки выбивались светлые пряди волос. У нее были отменные рекомендации. И готовила она замечательно. Ее взяли, потому как Кэри думала, что уезжает ненадолго. Месяц или два… а целый год прошел.
– Леди? – Фредерик ждал распоряжений.
Все-таки он и кухарка… а почему бы и нет? Брокк рассказывал о нем, обо всех обитателях старого городского дома. Фредерик уже несколько лет как овдовел, а сын его вырос. И, наверное, ему одиноко.
Всем время от времени бывает одиноко.
И Кэри села, с удивлением обнаружив, что смотрит на человека сверху вниз.
– Позвольте сказать, леди, – с поклоном произнес Фредерик, – что вы прекрасны.
Ложь. Женщина не должна быть такой… женщине вовсе не следует демонстрировать животную сторону натуры кому бы то ни было.
– Пожалуй, мне следует распорядиться о завтраке?
Кэри кивнула. Теперь она ощущала лютый, совершенно неприличный голод.
– Вы подниметесь к себе?
Снова кивок.
Попытается. Лестница, прежде казавшаяся надежной, ныне выглядела довольно-таки хрупко. И ступеньки узкие… и Фредерик понял.
– Она выдерживала мастера, который, поверьте, был несколько крупнее…
Брокк? Ее мастер, который… не стоило вспоминать, потому как шея сама пригнулась, уши прижались к голове и из глотки вырвалось совершенно неприличное рычание.
Предал.
Оскорбил.
И взял с собой другую… будь Кэри мужчиной, она бы вызвала эту другую на поединок…
Как он мог поступить так? Кэри спросит. Она ведь явилась, чтобы спросить. Она заслуживает разговора, потому что… просто заслуживает.
И если он скажет, что любит Лэрдис…
…хвост с силой ударил по балясине, и та захрустела.
Нет, Кэри не станет удерживать. Она… она найдет способ быть счастливой без него.
Первая ступенька оказалась высокой и устойчивой. Кэри подняла левую лапу, и когти, пробив ковровое покрытие, увязли в дереве. Перенеся вес, Кэри поставила рядом правую… ничего страшного в лестнице нет, на двух ногах передвигаться проще, но четыре – много устойчивей.
Она и про себя считала.
Раз… два… и три, и четыре…
Главное, чтобы хвост перила не переломал. Он дергался то вправо, то влево, а с ним дергалась и Кэри. К середине лестницы она достаточно освоилась, чтобы уже не задумываться, куда ставить лапы.
Но все-таки человеком быть проще.
В ее комнату через открытые окна заглядывала осень. И характерные запахи нежилого помещения растворялись во влажном холодном воздухе. Осень принесла ароматы прелой листвы, дождя и утреннего снега, остатки которого таяли на подоконнике.
Все почти так, как Кэри помнит.
Широкая постель, прикрытая габардиновым покрывалом. Башня из подушек под кружевной накидкой, стопка белья на краю кровати. И запах лаванды, вызывающий приступ ярости.
Успокоиться.
Это не Лэрдис, но лишь мешочки с лавандой, которыми экономка перекладывает белье, дабы защитить и от моли, и от затхлости…
Не Лэрдис… Лэрдис не появится в этом доме, который Кэри полагает своим.
А если… быть может, поэтому Брокк и не захотел ее взять? Чтобы не мешала, ни на борту «Янтарной леди», ни позже.
Ничего.
У Кэри собственный дом имеется, наверняка за прошедший год он постарел сильней, чем за все предыдущие. Ей будет страшно вернуться туда, но…
Она справится.
Встав посреди комнаты – ковер свернули и, натянув чехол из небеленого полотна, убрали к стене, – Кэри вздохнула. В Каменном логе человеческий облик возвращался сам собой, а здесь… Сверр говорил, что все просто, следует лишь расслабиться и…
Мир покачнулся и поплыл. Он плавился и плавил Кэри, лепил ее наново, и снова было больно, но нынешняя боль отличалась от прежней. Глухая и ноющая, сводящая челюсти судорогой, чтобы ни звука не вырвалось. И руки дрожат, упираясь в пол… руки, уже руки, пусть и с полупрозрачными полукружьями когтей, которые держатся до последнего, но все-таки исчезают.
И чешуя на ладонях становится каплями живого железа.
Уходит под кожу.
А кожа, белая, тонкая, покрывается холодной сыпью.
Волосы рассыпаются, прикрывая ее наготу. И Кэри сидит, пытаясь совладать уже с человеческим телом, которое теперь кажется слишком хрупким, ненадежным.
Неустойчивым.
Мир утратил запахи, но прибавил красок.
Кэри встала и, собрав волосы, закрутила жгутом. Закрыла окна. Открыла гардероб, с неудовольствием отметив, что он почти пуст, оставленные платья давно уже вышли из моды, и сей факт не останется незамеченным.
Что ж, она еще успевает заглянуть к Ворту.
«Янтарная леди» причалит лишь завтра… и Кэри встретит ее. Она повернулась к зеркалу и, отбросив длинную белую прядь с лица, улыбнулась.
Улыбка вышла мрачной.
Встретит. И потребует объяснений. А дальше… дальше что-нибудь да сложится. Или наоборот. Но хватит с нее игр и притворства.
К ночи распогодилось. Небо гляделось черным, парчовым, с серебряными искрами звезд. Бляха-луна повисла на шпиле причальной мачты.
С реки тянуло ветром. И сама она, свинцово-тяжелая, прогнувшаяся под обузой наспех построенного причала, была близка. Жалась к берегу баржа, увешанная бумажными фонариками, наряженная лентами и оттого казавшаяся Кэри игрушечной. Она глядела на реку, на экипажи, которые оставляли в отдалении, на оркестр и людей, собравшихся на городской окраине встречать дирижабль. И люди в свою очередь рассматривали Кэри, верно, узнавали, шептались, обсуждая последние новости, благо «Сплетник» не уставал ими радовать.
Вернуться бы в экипаж, согреться над печью, но экипажам вменялось держаться за пограничными столбами, дабы не создавать сутолоки. И пожарные четверки, единственные, кому позволили пересечь черту, внушали мысли о том, что полет и вправду небезопасен…
Холодно.
И жутко, от темноты, от толпы, которая виделась Кэри одним уродливым существом, способным в порыве гнева подмять и ее, лишая воли, разума.
Протяжный голос трубы, сорвавшийся на визг, не привносит успокоения. Оркестранты собираются у костра, люди-мотыльки в бледной тонкой форме, в белых плащах, точно сложенных, припорошенных снегом крыльях.
…не стоит думать о плохом.
И спрятать под шубку цветы… с цветами Кэри чувствует себя вовсе глупо. Кому они нужны?
Кому нужна она сама?
– Леди Кэри? – Он вынырнул из темноты, человек в тяжелом драповом пальто, воротник которого был поднят, скрывая в тени лицо. И клетчатый шерстяной шарф укутывал шею. Меховая шапка полувоенного образца сидела низко, на самых бровях, и из-под нее поблескивали темные глаза. – Позволите несколько вопросов?
– Не имею чести быть представленной. – Кэри не нравился человек, а он отмахнулся, точно сказала она сущую глупость.
– Что вы собираетесь делать?
Перчатки он не носил, и кожа побелела от холода, и человек тер ладони, рождая мерзкий шелестящий звук…
…как те жуки, что скреблись в жестянке.
– Не понимаю вашего вопроса.
Кэри оглянулась, убеждаясь, что нет поблизости никого, кто избавил бы ее от неприятного господина.
– Лэрдис… – Человек выдохнул облачко пара, от него разило мятой и еще дешевым ромом. – Как вы относитесь к слухам о романе вашего супруга и Лэрдис?
– Меня учили не обращать внимания на сплетни.
Человек кивнул и шмыгнул носом.
– Следовательно, вы не верите?
– Не верю. – Кэри погладила цветы, спрятанные под шубой.
Не верить. Встретить «Янтарную леди» и Брокка, который наверняка удивится, увидев Кэри здесь. И рассердится из-за портала, будет выговаривать долго, нудно, дергая себя за волосы, а потом обнимет. И нынешняя обида, горько-кислая, как утренний кофе, растает.
Но Кэри все равно задаст неудобный вопрос.
Чтобы быть уверенной.
– Ладно, – как-то спокойно согласился человек, но не ушел. Он стоял рядом, поглядывая то на небо, то на Кэри, которой под этим взглядом становилось неуютно. И она пыталась найти новое место, но пробираться сквозь толпу было тяжело, да и человек не отставал. Он упрямо брел за ней, распихивая зрителей локтями, останавливался так, чтобы Кэри его видела, и шмыгал носом, как-то очень громко, раздражающе. И вновь задирал голову, тогда над шарфом, в вороте пальто, показывалась белесая шея. Человек был болен, и время от времени заходился сухим лающим кашлем. И Кэри не выдержала.
– Послушайте, – она сама подошла к нему, – что вам от меня надо?
– Ничего.
– Вы меня преследуете!
– Ничуть. – Он вытер нос рукой. – Если хотите пожаловаться полисмену, то дело ваше…
Кэри думала о полиции, но… что она скажет? Что незнакомый человек увязался за ней? Он и вправду не делает ничего плохого, а остальное – игра воображения.
У дам с воображением зачастую нелады.
– О… идет… по расписанию, – с некоторым удивлением в голосе произнес он и, достав из кармана пальто часы, старые, с отломанной крышкой, постучал по циферблату. – Признаться, и не рассчитывал…
Кэри посмотрела вверх.
Черная тень медленно плыла по заснеженному полю. «Янтарная леди» двигалась неторопливо, и в желтом лунном свете обшивка ее отливала серебром.
– Вот это дура! – присвистнул человек, убирая часы. – Идемте, леди, вам, думаю, следует быть в первых рядах.
И подхватив Кэри под локоть, он бодро двинулся сквозь толпу. Он умудрялся проскальзывать между людьми и тащил за собой Кэри, не обращая внимания на вялое ее сопротивление.
– Если уж вы решили мужа встречать…
Он не договорил и остановился у границы – врытых в землю столбиков с натянутой между ними красной лентой. Слабое препятствие, но за лентой выстроилась цепь полицейских.
Вновь взвыла труба, грохнул барабан, стряхивая ледяное оцепенение. И медные тарелки ударили по нервам дребезжащим звуком.
Человек же, дернув ближайшего констебля за рукав, указал на Кэри.
– У леди муж прибывает… Мастер-оружейник.
И констебль, поклонившись, отступил, признавая за Кэри право оказаться по ту сторону границы. Здесь тоже царила суета, но некая упорядоченная, размеренная. Военный оркестр проверял инструменты, рокотали моторы пожарных установок. От причальной вышки расползалась по земле пуповина толстого каната. Кэри и странный ее сопровождающий остановились у красной дорожки, вдоль которой расставляли бронзовые стойки с факелами. Пламя кренилось, оседало под порывами ветра, и служители спешили защитить его стеклянными колпаками.
«Янтарная леди» замерла.
Она была огромна и в то же время удивительно изящна, вытянутая, с заостренным носом, веретенообразным телом, которое заканчивалось острыми плавниками хвостового оперения.
– Жуть какая, – пробормотал человек, наклоняясь. Он дышал на руки, пытаясь согреть их, и приплясывал. Кэри заметила, что обувь его была тонкой и изрядно поношенной, впрочем, как и пальто. – Сам бы не видел, не поверил бы… как оно только держится?
– Блау-газ. – Кэри поплотней запахнула полы шубки. – Это газ, по плотности сравнимый с воздухом, но куда более теплоемкий. И менее взрывоопасный, чем водород. Брокк сначала думал водород использовать, но при протечке возникала опасность взрыва…
«Янтарная леди» неторопливо разворачивалась, спускаясь ниже. Доносился слабый гул моторов, выкачивающих газ в резервные баллоны. Мелко дрожала, бликуя в лунном свете, обшивка, но формы не меняла, лишь четче проступали под тканью широкие ребра остова.
– А вы хорошо осведомлены, – заметил человек, щурясь.
– Газ нагревается, наполняет баллоны… дирижабль идет вверх. Газ остывает, и… все просто.
На словах.
Есть сложнейший механизм тепловой установки, тонкие патрубки, оплетающие двигатели, потому как их тепло не должно пропадать втуне. И полдюжины кристаллов средней мощности, поддерживающих температуру… есть паровая печь, что обогревает гондолу. И керосиновый двигатель Инголфа, приводящий в движение массивные хвостовые винты.
Есть каркас, прочный и легкий.
И тончайший шелк, поверх которого развернулась еще более тонкая пленка силы… и руны энергетических контуров вспыхивают, отражая лунный свет. Есть полевой оптограф, совмещенный с системой управления, и сама она, одновременно простая в использовании, но в то же время сложная, гондола с каютами и грузовым отсеком…
Беззвучно развернулись гайдтропы, повисли на ветру нитями осенней паутины, и причальная команда спешно бросилась ловить.
Уже недолго.
Сердце стучало оглушительно, и Кэри, позабыв про все обиды, а заодно и про странного человека, который все еще держался рядом, шагнула на ковровую дорожку.
Натянулись канаты, привязывая «Янтарную леди» к мачте.
Уже недолго.
Она знала, что недолго, но показалось – вечность. И снег начался, белый, легкий, он плясал в воздухе, касался раскаленного стекла и таял. Снежинки оседали на черном драпе, и воротник пальто заиндевел. Они же путались в длинном ворсе шубки Кэри и заметали дорожку.
Играл оркестр.
И аэронавты спускались на землю. Кэри заставляла себя стоять, пусть бы ей хотелось подхватив юбки броситься навстречу, но…
На них смотрят.
На белые кители команды… Брокк говорил, что форма будет утверждена.
На темные одежды пассажиров… один… и два… и пятеро уже. Брокка среди них нет. Кэри не в силах разглядеть лиц, но Брокка среди них нет. Он спустится последним, оттягивая расставание с воздушным кораблем.
И Лэрдис не видно… никого в платье…
– Ближе? – Угадав ее желание, человек подал руку, и Кэри оперлась.
Ближе.
У самой у нее смелости не хватит. Она вдруг теряется на поле, освещенном факелами, заполненном людьми, в шелесте огня и громе оркестровых труб. И дорожка – матерчатая тропа, каждый шаг по которой дается с трудом.
Ближе… еще ближе.
У причальной мачты распускаются белые шары газовых фонарей. И свет их, отраженный стальной обшивкой, слепит. Кэри моргает часто, трет глаза, но спохватывается, что жест этот полудетский нелеп.
Идет.
И отстраняется, пропуская людей, которые, ступив на землю, все равно покачиваются… от них пахнет ромом… и виски… и еще ванилью.
– …все-таки дилижанс надежней как-то…
Обрывки фраз, чужие голоса заставляют попятиться, но сопровождающий Кэри не позволяет ей сбежать.
Капитан раскланивается, они были представлены друг другу, и Кэри останавливается ненадолго, чтобы ответить ему вежливым поклоном.
И дальше… К подножию мачты, обледеневшей, пусть лед и тает, покрывая сталь россыпью капель.
Брокк спускался не последним – предпоследним. И спрыгнув на землю, он подал руку спутнику… спутнице.
Мужской наряд ей был к лицу. Темные гетры. Зауженный в талии китель винного оттенка, украшенный крупными золотыми пуговицами. Ветер играл с шелковым шарфом и вытягивал из-под шляпки золотые локоны Лэрдис…
– Интер-р-ресненько… – услышала Кэри, – вы по-прежнему не верите слухам?
Она не знала, что ответить.
Она не хотела отвечать, не хотела быть здесь. Видеть их вдвоем, и… все равно смотрела.
Ее рука в его ладони. И пальцы мягко обхватывают ее.
Шаг.
Лэрдис покачнулась, но упасть ей Брокк не позволил. Удержал. Наклонился, спрашивая что-то… слов не разобрать, и Кэри счастлива, что не способна услышать… сердце и без того вот-вот разорвется.
Больно.
Она не представляла, что может быть настолько больно… даже Сверр не способен был причинить подобной боли.
Лэрдис улыбается.
– Мне жаль, – как-то виновато произнес человек, хотя его вины в происходящем точно не было.
А их заметили, пусть и не сразу. Вздрогнула Лэрдис, вцепившись в руку Брокка, точно опасаясь, что эта рука вдруг исчезнет. А сам он…
– Извини. – Кэри нашла в себе силы улыбнуться. – Мне подумалось, что ты рад будешь меня видеть.
Он ничего не говорил. Хорошо. Иначе она бы сорвалась.
И накричала.
А прилюдные скандалы – пошлость невероятнейшая…
– Это тебе…
Несчастные цикламены измялись, и лепестки падают на землю, а Кэри поспешно отступает. Она не будет лишней… глупо было надеяться… не стоило сюда приходить и… объяснение?
Какие еще нужны объяснения?
Стоит ли притворяться, что Кэри ничего не поняла.
– Кэри…
– Я… – Она пятилась, думая лишь об одном – не споткнуться. Это было бы вовсе глупо… споткнуться и упасть на глазах у всех. – Я рада, что полет прошел хорошо… я действительно рада…
Она все же развернулась.
Леди не бегают?
Пожалуй. Они очень быстро ходят…
Глава 11
Третьи сутки на ногах.
И грозовой фронт, прошедший низом. Тропы молний, на доли мгновения прораставшие в черной пряже туч. Запоздалый удар ветра, от которого гондола покачнулась, затрещала.
Острые пики гор.
Глотка Перевала и белесые костяные стены Гримхольда, который вырос на прежнем месте. Белое же лицо капитана, вцепившегося в штурвал. Он не сводил взгляда с пустоты, разверзшейся под ногами.
Птичья тень.
И глухой удар, на который кто-то отозвался всхлипом. Страх, такой явный, заразительный. И пьяная общая радость, когда позади остались и опоры воздушного моста, и металлическая паутина его с застрявшими в ней мухами вагонеток. Рассвет за стеклом, под стеклом, когда солнце медленно выкатывается, наполняя салон гондолы алым пламенем. И люди, позабыв о страхе, протягивают руки, собирая огонь горстями.
Пьют.
Смеются. Хлопают друг друга по плечу, поздравляя, хотя Брокк и не понимает, с чем поздравляют. Инголф и тот утрачивает обычную свою презрительную отрешенность.
– Красиво. – Он смотрит не на солнце – на пассажиров, подмечая и бледного репортера, позабывшего о воздушной болезни, спешащего запечатлеть яркие, свежие пока ощущения. И финансиста, что пытается остаться невозмутимым. Инженеров… оптографиста, он сонно трет слипшиеся глаза. Удивительно спокойный человек, продремавший всю грозу.
Лакированные горы, с высоты казавшиеся игрушечными. И широкое русло Тароссы. Покрывала полей и зелень леса, к которому «Янтарная леди» спустилась. Заминка с машиной, и тяжелый запах керосина, что повис в салоне, заставляя морщиться даже людей. Инголф, деловито избавившийся от пиджака и жилета. Он остался в белоснежной, некогда накрахмаленной, но за ночь потерявшей былой вид рубашке. Подтяжки поправил и, откинув узкую дверцу, пробормотал:
– Не могли проход пошире оставить? Скажите, пусть заглушат мотор.
Тяжелый рокот, к которому и Брокк, и пассажиры успели привыкнуть за время полета, смолк. Воцарившаяся тишина воистину показалась оглушающей.
– Мы упадем? – Побледневшая Лэрдис привстала и, печально улыбнувшись, села на диванчик. Она не пыталась больше заговаривать и теперь нарушила молчаливое перемирие, установившееся за ночь.
– Нет.
Инголф не возвращается долго, а ветер относит «Янтарную леди» к югу. К счастью, этот ветер не настолько силен, чтобы причинить вред, и люди, убедившись, что падать дирижабль не собирается, заговаривают о завтраке. Они бледны, не в меру суетливы и все же счастливы. И стюард разносит еду, разогретую на патрубках паровой печи.
– Вынужден признать, – бледный репортер решается пересесть. Он встает, держась обеими руками за диванчик, и делает шаг. Замирает. Сглатывает. И делает второй. Человек идет на полусогнутых ногах, покачиваясь. – Что ощущения этот полет оставит незабываемые. Вы позволите, мастер?
– Присаживайтесь. Вам стоит поесть…
– Пожалуй, воздержусь. – Бледное лицо становится еще более бледным. От человека тянет характерной кислотой, и, значит, вчера ему все-таки стало дурно. – Скажите, а если не удастся починить мотор? Мы…
Он бросил взгляд на иллюминатор.
– Мы запустим дублирующий.
– А… если и он?
– Еще сутки «Янтарная леди» продержится в воздухе. Нас снесет ветром. И да, спустя пару часов мы начнем снижаться. Очень медленно. Поэтому, полагаю, как только капитан обнаружит подходящее для экстренной посадки поле, он выпустит лишний газ. И мы сядем. Волноваться не о чем. Упасть она не способна…
– Она…
Репортер прижал к губам измятый платок.
– «Янтарная леди»… романтичное название, мастер. Не объясните ли…
Промолчал бы, но Лэрдис, поглядывая искоса, перебирает звенья цепочки, с которой свисают янтарные кабошоны.
– У моей жены глаза цвета янтаря.
– Жены? – Он мнет платок, но скептицизма не скрывает.
– Жены, – подтвердил Брокк. – У меня замечательная жена…
…которая осталась на земле, пусть бы и заслужила этот полет больше, чем кто бы то ни было.
Ее дирижабль, нарисованный акварелью на белом листе, такой, каким Брокк его себе представлял, пусть и видел иначе, формулами, строгостью чернильных линий, тонких и толстых, распятым на трехмерной крестовине чертежей.
Запах керосина сделался отчетливей.
Нужна ли помощь?
Кому другому Брокк помог бы без спроса, но Инголфа он не желал оскорбить самим этим предложением. Справится.
Репортер чихнул и задышал чаще, он хватал пропахший керосином воздух ртом. Вспомнились вдруг огромные карпы, которых разводили в прудах за городом. Над прудами построили ажурные мостики, и карпы, поднимаясь к поверхности воды, следили за гуляющими. Кэри еще шепотом спросила, не выпрыгнут ли… карпы были древними и огромными, покрытыми чешуей-черепицей.
– Значит, в честь жены… – Репортер покосился на Лэрдис, которая сидела прямо, глядя на собеседника. А финансист, отчаянно сражавшийся с испариной, что-то тихо ей говорил.
Он человек и богат, но… когда Лэрдис привлекало богатство? Для нее все – игра: и полет, и дирижабль, и сам Брокк. Ковровая охота, в которой она себе не откажет.
Просить о пощаде бесполезно.
И что остается?
– Моя жена вложила немало труда в этот корабль. – Брокк с нежностью провел по спинке диванчика ладонью. – Имя – это меньшее, что я мог подарить ей…
Только кому это интересно?
И кто поверит Брокку?
Инголф выбрался в гондолу и, попытавшись вытереть руки, которые по локти были в масле, буркнул:
– Запускай.
Он тер и тер ладони, но лишь размазывал масло, которое пропитало и рукава рубашки.
– Протечка… уже нет… проветрить бы тут, а то задохнемся.
Репортер уступил место на низком диванчике, но садиться Инголф не стал, стянув рубашку, он вытер ею руки, и шею, и волосы, которые утратили блеск, но обрели характерную маслянистую желтизну.
– Проклятье, ощущение, что я искупался в чане с этой дрянью. – Он долго тер голову, с каждой секундой раздражаясь все больше. – Ванны здесь, конечно, нет?
Подали кувшин с водой и таз.
– Она не рассчитана на столь дальние перелеты…
…и запас керосина должен был быть выработан на две трети, если не больше.
– Понимаю… ненавижу, когда шкура липкая… леди, если вас что-то не устраивает, отвернитесь. – Инголф оскалился, и Лэрдис отвела взгляд. – Не люблю женщин, которые полагают себя центром мироздания… впрочем, и мужчин тоже.
Он сказал это достаточно громко, чтобы быть услышанным.
– Что вы, господин Инголф, – тотчас отозвался инженер, – госпожа Лэрдис своим присутствием украсила полет…
– Из украшений я предпочитаю цветы.
Инголф отмывался долго, раздраженно фыркая и пытаясь унять живое железо, которое проступало то на шее, то на плечах, покрывая кожу даже не рябью – плотной темной чешуей.
Был долгий день, когда время замерло, и стрелки на почерневших, словно покрытых окалиной часах застыли. И Брокк, разглядывая эти часы, вспоминал ярмарку, цветные шатры и широкие прилавки, ряды со сладостями и лентами, пуговицами всех цветов и размеров, шкатулками из кости и янтаря, красного, живого бука и дерева обыкновенного, но выкрашенного травяными отварами… всегда найдется кто-то, кому легко продать подделку.
И на этой ярмарке Кэри нашла часы, а еще деревянного пса, вырезанного столь умело, что казался он едва ли не живым.
…белое блюдо, которое расписала старуха, она сидела на платке, подогнув ноги, и на коленях ее стояли дощечки, а на дощечках – глиняные плошки с красками. Рисовала старуха пальцами, и это само по себе казалось волшебством. Кэри же, взяв Брокка за руку, прижавшись к плечу, смотрела, как распускаются на белом фаянсе цветы.
И блюдо несла бережно.
Это блюдо было ей дороже всего заводского фарфора…
…она замолчит. Закроется обидой.
И будет права.
Брокк потер глаза, которые горели.
– Выпей. – Лэрдис подала высокую кружку. – Ты ничего не ел…
От сытости потянет в сон, и объективных причин не спать у Брокка нет, но… страшно закрыть глаза, кажется, стоит на миг расслабиться, и произойдет непоправимое.
Уже произошло.
– Выпей, – повторила Лэрдис, вкладывая кружку в руки. – И успокойся. Я поняла, что ты мне больше не рад.
– Прости, но…
– Не прощу. – Она присела рядом. – Но пойму. И не стоит переживать, я не собираюсь докучать тебе. В конце концов, мужчина, пытающийся завоевать женщину, – это нормально. А вот женщина, которая, позабыв о гордости, бегает за мужчиной, – это… смешно. А я ненавижу быть смешной.
В кружке оказался кофе, крепкий, едва ли не до черноты.
– Если я скажу, – Лэрдис смотрела мимо него, в окно, за которым не было ничего, помимо бескрайней дикой синевы, – что сожалею о нашем расставании. И о том разговоре, ты поверишь?
– Нет.
– Правильно. Не следует верить женщине. Мы слишком непостоянны. А когда кажемся иными, то… это лишь часть игры. К слову, я рада, что решилась.
– На что?
– На полет. – Она поднялась и, прикрыв рот ладошкой, сказала: – Но все-таки он утомителен. Не проводишь до каюты?
Нет.
И да. Ему придется играть в гостеприимного хозяина по нотам приличий, нарушить которые здесь и сейчас немыслимо. В узком коридоре Лэрдис зябко поводит плечами.
– Полагаю, просить тебя помочь с одеждой не следует?
– Не следует.
– Жаль. – Она накрыла ручку двери ладонью. – Когда-то ты весьма ловко с ней управлялся, но иди, не смею задерживать. Я угадала, отказавшись от корсета, а с остальным как-нибудь справлюсь.
Следовало уйти, но Брокк медлил.
Любит ли он ее?
Помнит, да. Ее сложно забыть, она – осколок металла, что вошел в сердце и пробил насквозь. Остался, зарос живым, и сердце бьется, работает, но осколок не исчез.
– Уходи, – шепотом произнесла она, потянулась к лицу. – Уходи, пока я еще согласна тебя отпустить.
В тени коридора Лэрдис выглядит старше. Она потускнела, и Брокку хочется коснуться волос, убедиться, что и вправду утратили они позолоту, провести пальцами по щеке, влажноватой, утомленной, стирая пудру, ту самую, с тонким ароматом лаванды.
Вернуться в прошлое.
Вернуть.
Навсегда и… вместе до самой смерти, чтобы в один день…
И будь что будет.
…не будет ничего, кроме пустоты.
– Уходи. – Она сама касается его. Пальцы замирают на висках, дрожат, словно Лэрдис замерзает. И запах, сладкий, нежный запах… – Я не хочу тебя отпускать…
…снова игра, но на сей раз без него.
– Прости.
Он отступает, разрывая прикосновение. Отступить, оказывается, просто. Сожаления нет. И раздражения тоже. Обида и та ушла, расплавился железный осколок, освобождая.
Эта женщина была чужой.
Она улыбается, виновато и растерянно, сама не в силах поверить, что он, Брокк, и вправду готов уйти. И протянутая рука, замершая в воздухе, падает, теряясь в складках пышной юбки.
– Наверное, это правильно. – Ее плечи поникают. – У тебя своя жизнь… и смешно было бы ждать иного. Ты и без того дал мне многое…
– У тебя своя жизнь… – Его слова – лишь эхо сказанного Лэрдис.
– В ней не осталось ничего. – Она сама пятится, спиной касается двери и руки прячет. Выглядит растерянной и… жалкой? – Если бы ты знал… впрочем, хорошо, что не знаешь. Жалость унижает.
– Понимаю.
Затянувшийся разговор. Струна из слов, которой давным-давно следовало бы разорваться, и все-таки разрыв этот пугает неотвратимостью. «Янтарная леди» дрожит, дрожь ее передается Лэрдис.
– Я смешна?
– Нет.
– Смешна… и твой друг это видит.
– Инголф? Он мне не друг.
– Не важно… я могу притворяться сильной… и равнодушной… я ведь хорошо умею притворяться, если ты помнишь, конечно.
– Помню.
…знает. И почти восхищается новой ролью, которая наверняка дается Лэрдис немалым трудом.
– Порой я сама забываю, где я настоящая… потом вспоминаю, конечно. Или мне лишь кажется, что вспоминаю… и думая о нас, я… я ошибалась, но некоторые ошибки нельзя исправить, верно?
– Пожалуй.
– Иди уже… не заставляй меня передумать.
Идет. И струна натягивается до предела, она рвется беззвучно, но еще болезненно, и Брокк, отведя взгляд, сбегает. Ему немного стыдно и за свой побег, и за облегчение, которое он испытывает. Все, что должно было быть сказано, они сказали.
…он сказал. Но был ли услышан?
Брокк все-таки, наверное, придремал, потому как, очнувшись от прикосновения стюарда, увидел потемневшие окна. И долго не мог понять, о чем говорит человек, а он как назло разговаривал шепотом.
Город в двух часа ходу?
«Янтарная леди» идет по ветру? И с хорошей скоростью?
На капитанском мостике подали крепкий кофе, от которого в голове слегка прояснилось, и Брокк, устроившись в низком кресле, пил медленно, тер одеревеневшую шею, разминал руки, которые болели обе и одинаковой тянущей болью. А под ногами сгущалась темнота. Она подбиралась вплотную, но отступала перед огнями кормовых фонарей. И носовой, мощный, пробивал сгустившийся воздух.
Город лежал на холмах, рассеченный клинком реки, неравномерный и уродливый. Расползалась язва Нижнего города, черная, грязная, со струпьями заводов и фабрик, окутанная желтым дымом, будто гноем. И веером расступались улицы Верхнего.
Камень.
И снег, который кружил, оседая на окнах.
Уже скоро.
Приглушенный рокот мотора. Винты останавливаются, и «Янтарная леди» плывет по ветру, голос которого слышен Брокку.
Вот и поле… серая игла мачты, соединившая небо с землей. Огни, газовые фонари и, кажется, факелы… снова толпа… а Брокк устал. Он просто безумно устал и хочет домой. Правда, городской дом пуст, а сил на то, чтобы шагнуть по ту сторону гор, не хватит. Впрочем, если и хватит, то с такой головой он просто завалит контур портала, и… отдохнет немного и вернется.
Домой.
На рассвете, когда Кэри еще спит. Войдет на цыпочках, присядет на край кровати и, взяв ее за руку, проведет теплыми расслабленными пальцами по своей щеке. А когда она сонно откроет глаза, скажет:
– Здравствуй. Я вернулся.
И она, быть может, улыбнется. Тогда Брокк поймет, что у него еще осталась надежда.
Лишь бы не было слишком поздно.
Было.
Он всегда спускался последним, но не в этот раз. Осталась дежурная команда. И стюард спешил погасить огни в кают-компании, собирал пустые чашки и бутылки, которых было как-то очень уж много. Мятый платок, забытую перчатку…
Лэрдис ждала у трапа, мелко дрожа, но упрямо глядя в темноту. И сжимала кулаки в мужских перчатках. Боялась? И справляясь со страхом, надела нелепый этот наряд. Очередной вызов, о котором напишут в газетах… не только о нем.
– Поможешь спуститься? – тихо спросила Лэрдис, когда ветер прорвался в черный зев выхода. – Или мы настолько чужие, что…
– Я пойду первым. – Брокк подал руку. – Ты следом. Бояться не стоит, здесь лестница находится внутри мачты, поэтому ветер не страшен. Пролеты освещены. Есть площадки. Почувствуешь, что устала, скажи, будем отдыхать.
– Спасибо.
– Главное, вниз не смотри…
– Брокк… – она больше не пробовала прикоснуться. – Мне не следовало лететь, верно?
– Не следовало, – согласился он.
Он слышал эхо ее дыхания в стальной полой спице, за стенами которой метался ветер, неощутимый, но близкий, заставлявший стены вибрировать и прижиматься к стальной же лестнице.
Нужно строить подъемник.
Для грузов.
И для пассажиров… пассажиры будут. По оптографу передали, что билеты на следующий полет все раскуплены, равно как и места в грузовом отсеке.
Развлечение?
Пускай. Когда-нибудь воздушные пути станут столь же обыденны, как и наземные.
Последняя секция была открытой, и Брокк спрыгнул на землю, с удовольствием отметив, что земля под ногами не спешит раскачиваться. Он отступил, подав руку Лэрдис, и та приняла помощь.
– Жила предвечная, – сказала она, цепляясь за его пальцы. – Я на земле… я снова на земле… поверить не могу.
– Не раскачивается?
– Точно, не раскачивается, а главное, что нет ощущения пустоты под ногами… я не знала, что боюсь высоты, и… лучше бы ты придумал что-то, что быстро ездит, но по земле.
– С этим – к Инголфу.
– Он самовлюбленный хам… – Лэрдис все же покачнулась, но устояла, наклонилась, коснулась щеки. – Надо же… снег идет… мне нравится зима. Спасибо.
– Пожалуйста.
Он обернулся и…
Кэри стояла меж двух фонарей. Белая в беловом свете. Зимняя, снегом окутанная… родная.
Чужая.
– Извини. – Тихий голос, погасшие глаза. – Мне подумалось, что ты рад будешь меня видеть. Это тебе…
Она протянула букет измятых цикламенов, сунула его едва ли не силой. И отступила.
Отступала, шаг за шагом отдаляясь.
– Кэри…
Надо что-то сказать, остановить. Удержать.
Попросить остаться.
Объяснить все, но Брокк молчал.
– Я… – она пятилась, улыбаясь неловкой несчастной улыбкой, – я рада, что полет прошел хорошо… я действительно рада…
И когда все же развернулась, Брокк отчетливо понял – уходит.
Все близкие рано или поздно уходили, но… Кэри он сам прогнал.
– Мне жаль. – Лэрдис не выглядела огорченной, к ней как-то очень быстро вернулась прежняя маска.
Проклятье!
Брокк ступил на дорожку.
Факелы. Огонь. Люди какие-то, которых не должно быть. Его останавливают, пытаются. Вопросы задают, хватают за руки, привлекая внимание, вновь суют цветы, словно он, Брокк, девица… и вскоре он с трудом удерживает охапку.
Оркестр.
Музыка и репортеры, желавшие знать подробности…
А Кэри нет.
Ушла.
И догнать не получилось, потому что плохо старался. Он, Брокк, наивно рассчитывал, что у них целая жизнь впереди, и что такое год? Упущенное время, у себя же украденное. Множество дней, хороших дней, которые могли бы стать иными. Слов несказанных. Несделанных вещей… и увязнув в толпе, Брокк вдруг осознал, что сорвется. Еще немного и…
– Мастер, – высокая фигура гвардейца заступила путь, – его величество желают вас видеть. Немедленно.
Окно портала избавило от толпы.
– Это мне? – Стальной Король принял букеты. – Признаюсь, польщен. Мне никогда прежде цветов не дарили…
Цикламены, фарфоровые и хрупкие. Измятые. Безнадежно испорченные, как его, Брокка, семейная жизнь…
– Пей. – Король вложил в руку кубок.
И Брокк выпил.
Горячее вино со специями подарило тепло, хотя Брокк и не осознавал, что замерз.
– Садись куда-нибудь… покоритель неба. Как тебе титул?
– Отвратительно, – честно признался Брокк. – Небо нельзя покорить… и океан…
– И огонь?
Брокк повернулся к камину.
– И огонь… пленить, заточить… убить – можно. А покорить нельзя. – Он шагнул к огню, завороженный. Рыжекрылый феникс в каменном гнезде.
– Ты по-прежнему уверен, что взрывы продолжатся.
– Прилив.
– Я читал твой доклад. Поэтому мы сейчас и беседуем. – Стальной Король в цветах смотрелся довольно-таки нелепо. – И да, я слышу голос огня. А ты? Не отвечай, я вижу.
Феникс поднимался, пытаясь взмахнуть крыльями, и Брокк протянул ему руку, чтобы поддержать. Пламя коснулось перчатки, и запахло паленой кожей, но боли не было.
И живое железо наполнило ладонь.
– Все слышат. И кому-то будет сложно удержаться…
– Олаф…
– Останется в городе, – жестко ответил Стальной Король, вытащив тигровую лилию. Рыжий пламенный зев с черными точками ожогов, и пыльца на пальцах словно след огня. – Как и все, кто причастен к прошлогодней истории.
– Город надо…
– Эвакуировать? Как ты себе это представляешь? Больше миллиона жителей… куда? За Перевал? Из-за теоретической возможности прорыва? Что будет, если ты ошибаешься?
– А что будет, – Брокк смотрел, как живое железо впитывается в кожу, – если я прав?
Огонь расползался по ладони, стекая с пальцев, обвивая.
Шелковое пламя.
Нежное.
А Король, разглядывая лилию, отвечать не спешит.
– Что ж, – он отпускает цветок, позволяя ему упасть на ковер. И пыльца оседает на белой шерсти. – Если ты прав, то… придется сложно.
– Кому?
– Всем. – Он поднимается, опираясь на тяжелый резной подлокотник. И пальцы впиваются в дерево так, что дерево трещит. – Ты же сам ставил сценарий. Верхний город просядет…
…щиты, которые будут поставлены, сметет приливной волной.
…жила прорвется, и живая кровь земли, раскаленная, согретая сердцем мира, хлынет в древние катакомбы. Она столкнется с рекой, и вода вскипит, превращая город в один паровой котел. Камень, не выдержав напряжения, расколется. Он будет крошиться, кипеть, наполняя лаву кремниевыми осколками.
Река выйдет из берегов: что кипящая вода, что пламя.
Устремится по улицам.
И жар иссушит остатки зелени, с хрустом просядет земля, и дома рассыплются, словно песчаные фигуры на пляже.
Люди…
– Нижний затопит. Возможно, уцелеют окраины. И старые особняки… – Король перешагнул через лилию, рыжее пятно на белом ковре. – Человеческие особняки.
Он остановился у камина и в свою очередь протянул ладонь. Пламя отозвалось, сплело тонкий хлыст, пытаясь поймать королевские пальцы. Коснулось кружева, опалило ткань, и Король чихнул.
– Погибнут тысячи…
– Сотни тысяч, – поправил Стальной Король. – Сотни тысяч людей… и не только их.
– О людях вы не беспокоитесь?
– Опасный вопрос, мастер, но беспокоюсь, они тоже мои подданные. И мне крайне не хотелось бы терять их… подобным образом.
– Но меж тем вы не собираетесь предупредить их об опасности?
– И вызвать панику? А паника приведет к хаосу. Ты сумеешь призвать к порядку обезумевший город? Я – вряд ли.
Молчание, и пламя, сорвавшись с королевской ладони, прячется под покровом углей, оно шепчет о том, что уже скоро станет свободно.
– Мне следует молчать?
– Верно, мастер. Превентивный побег лишен смысла, – наконец произнес Король. – Но это не значит, что мы вовсе не примем мер… к слову, ты не слишком устал?
Устал, но не настолько, чтобы не выслушать Короля.
– Хорошо. Будем считать, что ты бодр и полон сил. – Король фыркнул и щелчком сбил с рукава упрямую искру. – Еще летом пансион ее величества для благородных девиц переведен в Аль-Хайар… матушке показалось, что девочкам будет полезно ознакомиться с особенностями архитектуры альвов… естественно, и Пажеский корпус отправился следом… академия… и младшие курсы псарни… кое-кто из старших. Дети требуют присмотра.
Аль-Хайар, белый город.
Мертвый город, осиротевший с уходом альвов. Запретный храм и костяная вязь Летнего дворца, выращенного мастером, равных которому не было… и уже не будет.
– После Перелома ее величество покинут город, отправятся на воды…
– Зимой?
– В живые рощи зима не заглядывает, а ее величеству следует поправить здоровье…
– Я вполне здорова, муж мой. – Она вошла в кабинет и, оглядевшись, кивнула Брокку. Альгрид из рода Холодного Рубидия.
– Не спорь.
– Не буду, – ответила она улыбкой на улыбку.
Некрасивая, пожалуй. Настолько некрасивая, что сама по себе эта некрасивость выглядит привлекательной. Слишком резкие черты лица, скулы заостренные, тонкий горбатый нос с резными ноздрями, высокий лоб и темные, точно углем нарисованные брови.
– Решено то, что решено. – Она опустилась в кресло, и Король встал за ее спиной, положив руки на покатые плечи. – Мы ведь уедем ненадолго, верно? И, мастер, я все-таки надеюсь, что вы ошибаетесь. Но если нет, то…
Руки ее были крупными и лишенными всякого изящества. С круглыми ладонями, с длинными, но полными пальцами.
– Мы сохраним то, что можно сохранить, – сказала Альгрид, разглядывая Брокка. И во взгляде ее, не по-женски прямом, открытом, не было раздражения, но лишь любопытство.
Дети.
Подростки. И надо полагать, наследники основных родов, которые сумеют удержать власть. Сын Короля… Альгрид.
– Вице-король, как меня убедили, достаточно силен, чтобы не допустить войны. – Она провела ладонью по косе. Волосы цвета латуни. И металлический же блеск синих глаз. – И достаточно благороден, чтобы мы с сыном чувствовали себя в безопасности.
От Брокка ждут ответа и обещания молчать.
– Я не знал, что за Перевалом появился вице-король.
– Пока нет. – Король наклонился к Альгрид, не поцеловал, но лишь коснулся губами ее волос. – Но появится. Скоро. Оден поймет, что должен сделать, правда, захочет остаться. Многие остаются, хотя далеко не все – добровольно.
Уйдут дети.
Женщины. И те, кто слишком слаб, чтобы быть полезным. Останутся вожаки, и… быть может, совокупной их силы хватит, чтобы сдержать разъяренный взрывной волной прилив.
…щиты.
…их сметет ударом, но все же они ослабят волну, пусть и ненамного, но порой хватает малости.
– Я успокоил тебя, мастер?
– Да. Я… буду молчать.
– Замечательно. Я рад, что мы правильно поняли друг друга. – Король взял жену за руку, и взгляд ее… у Брокка сердце сжалось. Не так давно на него смотрели так же.
А теперь?
Кэри уйдет, если уже не ушла… в городе небезопасно…
– Я объявлю о назначении на балу в честь Перелома. Надеюсь, ты почтишь меня своим присутствием?
– Разве я могу вам отказать?
– Не можешь, – легко согласился Король. – Ни ты, ни твоя милая супруга… и еще, Брокк, я, по возможности, стараюсь не лезть в дела личные, но ты ведь чувствуешь прилив. И лучше чем кто бы то ни было представляешь, чем он может обернуться.
Альгрид сжимает руку мужа.
– Мне бы не хотелось, чтобы род твой на тебе прервался.
От него не ждут ответа, и Брокк молчит. Усталость и вино берут свое. Он смотрит на Короля, на королеву, которая появилась вдруг из ниоткуда, некрасивая, но слишком яркая, чтобы ее могли просто не заметить. На них, связанных друг с другом и живым железом, и рождением сына, и чувством, которое Стальной Король почитал смешным, не стоящим внимания.
Изменился ли он?
Огонь плодит тени, а тени меняют выражение лица, пусть и королевского, смягчая черты…
…он выглядит почти здоровым.
Счастливым, пожалуй.
И Брокк впервые поймал себя на том, что завидует Королю.
Он не спал, он закрыл глаза лишь на секунду, но секунда, похоже, тянулась слишком долго. И когда Брокк глаза открыл, то обнаружил, что Альгрид исчезла, а в кресле напротив сидит Король. Он снял куртку, оставшись в рубашке. Закатал рукава, развязал шейный платок, и Брокку было немного неудобно видеть Короля таким домашним, пожалуй.
– Долго я? – Голос спросонья звучал хрипло, ломко.
– Не так чтобы очень долго. – Король держал в руке бокал на длинной ножке. Темное стекло, хрупкое, и темное же вино, которое он не торопится пить. – Но я решил, что лучше тебя не трогать. Голоден?
Не дожидаясь ответа, Король потянулся к колокольчику.
Ужин подали на двоих.
– Мне… пожалуй, стоит вернуться. – Брокк стряхнул оцепенение.
Низкий столик на колесах. Черный королевский фарфор и столовое серебро, которое вовсе не серебро, но сталь. Ваза… цветы исчезли, и хорошо, их запах раздражал Брокка. Зато появилась серебряная оленья голова, рога которой украшали свечи.
– Тебе стоит нормально поесть. Или полагаешь, что ужин со мной дурно скажется на твоей репутации?
Король зажигал свечу за свечой. Пламя легко отзывалось на прикосновения его, и ониксовые глаза оленя оживали.
– У меня несмешные шутки?
– Скорее уж я утратил способность шутки понимать. – Брокк сел.
Голова была тяжелой, короткий сон не принес отдыха, но лишь усилил усталость. Глаза горели, а желудок сводило судорогой.
Сколько он не ел?
– Прошу. – Король расправил льняную салфетку с монограммой. – Не стесняйся. И заодно уж договорим. Кстати, настоятельно рекомендую пироги с ягнячьими мозгами… и перепелки сегодня хороши, но перепелку сложно испортить. Бульон выпей…
– Вы останетесь?
Неудобный вопрос, но Стальной Король отвечает сразу:
– Останусь. Хочешь сказать, что это неразумно?
Хочет, но не скажет. Наверняка находились иные советники, куда более достойные.
– Я был бы плохим королем, если бы отступал. Я сделаю все, чтобы выжила моя семья… другие семьи…
– Не человеческие.
– Да, мастер, не человеческие. – Король глядит на свечи, и в светлых его глазах отражаются десятки огней. – Спрашивай, ты не умеешь молчать. Даже когда молчишь, то молчание получается… чересчур выразительным.
– «Странник».
– Сначала доешь.
Перепелки, которые и вправду сложно испортить. И пироги с мозгами… не так и плохо на вкус, как оно звучит. Седло барашка в клюквенном соусе… стерлядь с черным сыром…
Брокк ест. Король ждет, вертит в пальцах все тот же бокал и к вину не притрагивается. А потом, отставив, велит:
– Идем. – Стальной Король все еще пользуется тростью, однако хромота его едва заметна, да и сама трость – Брокк понимает это внутренним чутьем – является скорее данью привычке, нежели необходимостью. – Огонь возьми.
И оленья голова, неудобная, тяжелая, оказывается в руках Брокка. Король подходит к гобелену, на котором загнанный тур, накренив могучую голову, готов встречать охотников. И кольцо стальных псов, отрезав зверю путь к побегу, все же не спешит сжиматься.
Старая картина.
И старый дворец, строго хранящий тайны. Одна из них встречает Брокка запахом сырого камня и древнего, источенного дерева. Лестница ведет вниз, ступеньки ее круты и высоки. Сполохи огня скользят по неровным стенам. Широкие балки вырастают из камня, словно сдерживая его, желающего сомкнуться, раздавить наглецов, что дерзнули заглянуть на изнанку дворца.
Ниже.
И еще ниже. Гулкие шаги. И мягкое касание трости, которая отсчитывает ступеньку за ступенькой. Спуск бесконечен, и все-таки Король останавливается.
– Надеюсь, нет нужды повторять, что ты ничего не видел, мастер?
Брокк кланяется. Он будет молчать.
Дверь. И высокий порог, белый свет газовых фонарей, которые вырастают из стен через каждые два шага. Слепят.
Дышать тяжело.
Протяжно гудит мотор, прокачивая воздух сквозь узкие трубы воздуховодов. Мерцают пленки силовых коконов.
– Некогда здесь были подвалы. Королевская тюрьма для… особых узников, которых нельзя было отправить в тюрьму обыкновенную. Мрачноватое место… давно уже не использовалось. И когда встал вопрос о том, где работать со «Странником»…
…он стоял на постаменте. Почерневший полусгнивший корабль, разобранный на части. Вдоль стены вытянулись останки мачт. И лохмотья парусов повисли на камне гнилыми гобеленами. Остов, деревянный, сохранивший отчего-то цвет белый, костяной и тем выделявшийся средь черноты. Трехзубый якорь…
– Обрати внимание. – Король остановился у массивного железного зверя, длинноствольного, заросшего коростой ржавчины. Рядом возвышалась гора из чугунных шаров. – Это, судя по всему, оружие…
– Огнестрельное оружие, – уточнил господин в грязных миткалевых штанах и тапочках на босу ногу. Его рубашка, тоже не отличавшаяся чистотой, была расстегнута, а подтяжки съехали на локти, и господин держал руки согнутыми, словно опасаясь, что если опустит их, то останется без штанов.
– Мастер, познакомься. Это Вигдор, отец моей дорогой супруги…
– Огнестрельное, – повторил Вигдор, взъерошив седые, коротко остриженные волосы. – И смею вас уверить, шагнувшее куда дальше примитивных пороховых зарядов, которые время от времени появлялись и у нас…
– Появлялись и?..
– И не получали распространения. – Король сдержанно улыбнулся. Он присел, глядя в узкое, заросшее морской солью и известью рыло оружия. – «Странник» – гость… опасный гость из иного мира. И привез он опасный же подарок.
– Которым вы собираетесь воспользоваться.
Он не стал отрицать, но повернулся к Вигдору, который тихо произнес:
– В трюме нашли тела… некоторые были погружены в бочки с воском. И сохранились хорошо… настолько хорошо, что, вероятно, удастся выделить возбудителя. Кроме того, имеются и иные материалы…
Вероятно, речь идет о длинных узких столах, что протянулись вдоль дальней стены. И о коробках, белых покрывалах и черных костях.
– Не стоит, мастер. – Вигдор не позволил приблизиться к ним. – Вы сегодня выйдете в город…
…и как знать, не вынесет ли на руках древнюю заразу.
Присмотревшись, Брокк заметил, что кости, и коробки, и сами столы покрывает жемчужная пленка энергетического колпака.
Разумная мера.
– Идем, мастер. Оставь эту ношу другим.
Король вышел в другую дверь.
– Единственно, придется принять душ. Сам понимаешь, мне бы не хотелось допустить утечку.
Вода пахла химией. Кожу стянуло, а во рту поселился мерзковатый привкус металла. Одежда, оставленная по другую сторону двери в узком, холодном предбаннике, была несколько велика.
– Твою вернут после обработки. – Король затянул шнуровку на рубашке. – И еще, мастер, если хочешь что-то сказать, то говори. Разрешаю. Пока разрешаю.
– Вы и вправду… выпустите чуму?
– Не знаю. Такой ответ тебя устроит? – Опершись на трость, Король поднялся. – Эту войну начнем не мы, но… если ей суждено случиться, то мы будем воевать. Любым оружием, мастер.
– Сколько погибнет?
Брокк знал ответ. Тысячи. И сотни тысяч.
– А сколько останутся живы? – спросил Стальной Король, во взгляде которого была безмерная усталость. – После того как этот город поглотит прилив. Сколько встанут и скажут, что время нашей власти иссякло? Наше время, мастер. И потребуют уйти вслед за альвами. Боюсь, мы подали дурной пример.
И без короны, без мантии и порфиры он выглядел Королем, что было страшно.
– Возможно, я чудовище, но… я буду защищать свою семью любыми средствами.
Как ни странно, Брокк его понимал.
Глава 12
Белые фрезии и ветвь аспарагуса. Ель. Можжевельник, украсившийся черными бусинами ягод. Остролист. И ленты. Ужин вдвоем. Кейрен, задумавшийся и в этой задумчивости грызущий вилку.
– Поранишься. – Таннис подперла ладонью подбородок и смотрела на него.
Забавный.
И родной.
Снова вечер и снова для двоих, который уже кряду. Он возвращается рано и приносит цветы, очередной букет или венок, а с ним – бархатную коробочку.
– Мне захотелось сделать подарок. – Кейрен оставляет коробочку на столе и отступает, наблюдая за Таннис. Ей хочется радоваться подаркам, но… тонкий лед прогибается под ногами.
Таннис слышит треск. И его ложь, пусть не произнесенную вслух, но меж тем явную. Она так боится задавать вопрос, поскольку ответ предопределен. И, открывая коробочку, радуется, только Кейрен тоже остро чувствует притворство и просит:
– Оставь.
Оставляет… и этих коробочек собралась уже дюжина. Серьги с зеленым хризолитом… он забыл, что у Таннис не проколоты уши. И хризолитовый же браслет… ожерелье из янтаря. Янтарь ей нравится, и, оставаясь одна, Таннис берет ожерелье в руки. Металл обвивает запястье, холодный, что змея, а Таннис гладит широкие звенья, пока камень не согреется ее теплом.
Гранатовый гарнитур.
И кольцо с крупным топазом… жемчужная нить… и снова серьги.
Бездна украшений, с которыми Таннис не представляет, что делать. А в ушах стоит зудящий голос матушки, твердящей, что подарки надо брать. Пригодятся.
Пустое.
И ночь, подкрадываясь, заглядывает в окна, рассыпает огни на речных берегах и в доме напротив. А Кейрен гасит газовые рожки, остается лишь белая восковая свеча и тонкий язычок огня на ее вершине.
– Я боюсь темноты, – признается он.
И Таннис подходит к нему, становится за спиной, обнимает. Он же накрывает ее руки своими, точно опасаясь, что она сбежит, смотрит на свечу.
– И я боюсь огня.
Он встает, всегда резко, хватает ее, кружит. И Таннис молча цепляется за шею. Ей тоже страшно. Она боится однажды остаться в темноте одна.
– Ты моя… – Кейрен вдруг теряет былую сноровку и путается в одежде, он спешит, и Таннис тоже. Она словно больна, тяжело, безысходно, оттого и голова кружится, оттого и дышать не способна сама.
Вдвоем.
Вдвоем все легче. И в темноте кожа Кейрена бела, а ее так и осталась смуглой.
– Я не отдам тебя… не позволю уйти… – Его шепот горячий, но Таннис все равно дрожит.
Прячется. Находит. Тянется к его губам, чтобы, дотянувшись, прикусить. Пытается удержаться, цепляясь за острые плечи. Смеется безумным странным смехом и считает вдохи. И выдохи. На двоих.
Только так и получится жить… еще немного.
День или два.
Но эта ночь длится дольше обычного, и Кейрен, лежа на животе, разглядывает свечу. Он широко расставил локти, а голову положил на руки, и Таннис, сев рядом, гладит его. Кейрен щурится. Она не видит его лица, но все равно знает – щурится, отчего от глаз разбегаются тонкие морщинки.
– Я боюсь огня… – Глухой голос, шепот и пух, застрявший в темных его волосах. Перо на плече, длинное, рыжее, которое Таннис снимает. – Я никому не рассказывал об этом своем страхе, даже родителям…
Перо мягкое и скользит по коже.
– В Каменном логе я видел… мой год был неудачным, многие ушли. Честно говоря, я и сам думал… нет, надеялся, конечно, на лучшее, но видел, что меня не хотят отпускать. Мама уговаривала… отец опять же… они не верили, что жила примет меня.
Под лопатками тени, а сами лопатки широкие, острые. И над левой – родинка, не такая, как на лице. Перо описывает полукруг.
– Отец сказал, что запрещает… а я ответил, что он не имеет права. Это мой выбор, и… я не хочу остаток жизни быть… это как калека или хуже. Добровольная слепота, понимаешь?
– Понимаю.
Таннис и вправду понимает. Она не знает, как объяснить себе собственную способность слышать Кейрена. И наклоняется, касается плеча губами.
– Спасибо… я пошел. Боялся… все боятся, но я был почти уверен, что не вернусь.
– Но все равно пошел?
– Да.
Перо чертит путь по позвоночнику. Вершины и впадины… впадины и вершины.
– И ты вернулся…
– О да, – он переворачивается на спину и, схватив Таннис, тянет на себя, – вернулся. Я слышал зов, но устоял. Это было легко… чем слабее, тем легче устоять. У меня слабая кровь, и я не собирался подходить близко, но я видел, как сгорали другие. Там жарко, как… не знаю, где еще возможен такой жар. Раскаленная земля, и камень порой плавится. А иногда застывает, но ненадолго… живое пламя пробивается к поверхности земли, течет рекой… водовороты… и острова… ручьи.
В его открытых глазах отражалась Таннис.
И желтый огонь, который остался в Каменном логе. Этот огонь был не чета тому, свечному, прирученному и безопасному.
– В воздухе кружится пепел, это по-своему красиво… если бы не умирали. Я видел, как сгорают другие, не способные справиться с силой. Ее много, и она живая, Таннис. Она зовет… она наполняет и переполняет тебя, и человеческое тело не способно вместить ее. Тогда это тело меняется. В первый раз было очень больно. Я… все-таки был нездоров.
И лицо острое, нервное. Таннис знает его, но продолжает изучать. Тонкий нос. Скулы. И щеки горячие… виски, испарина на них. Холодные щеки… губы жесткие…
Клыки.
– Мне показалось, что кожа сгорает… она плавилась и сползала лохмотьями. Малейшее движение, и кожа рвалась, а с ней рвались и мышцы. Я же выл от боли, проклиная все. Думал лишь о том, когда же наконец умру. Но жил… рядом кто-то горел… запах такой… жареное мясо… паленое… волосы… факелом вспыхнули и… дальше он горел молча. А я кричал… и чувствовал, как глаза закипают.
– Кейрен…
Все закончилось.
Он ловит ее пальцы и, прикусив, отпускает.
– Я ослеп… и оглох… и одурел от боли, но продолжал жить. А потом вдруг понял, что изменился, стал… псом. – Он судорожно выдыхает. – И все равно с той поры боюсь огня. Порой он мне снится… сейчас – чаще…
– Ты выжил.
– Выжил. – Он стряхивает воспоминания и ее и переворачивается, вдавливая в перину, которая вдруг становится жесткой. – Я снова выжил. И я буду жить.
– Отпусти…
– Ни за что. – Кейрен перехватывает ее руки. – Ты моя, слышишь? Моя и только…
Скоро.
Часы на полке остановились, Таннис забыла их завести, а может, забывчивость эта – дань слабой надежде, что с ними остановится и время.
Есть оно… есть у обоих. Пока еще.
Время иссякает в полдень. Его крадет девушка в желтом пальто и меховом капоре. У ног ее стоит потертый саквояж, а в руке девушка дверной молоток держит. И Таннис разглядывает ее, а она в свою очередь разглядывает Таннис.
– Здравствуйте. – Девушка протянула молоток. – А я уже испугалась, что вас нет дома. Получилось бы крайне неудобно.
– Здравствуйте.
Девушка молода.
…и не человек.
– Люта из рода Зеленой Сурьмы, – представилась она и с тяжелым вздохом добавила: – Невеста Кейрена… и, если вы разрешите мне войти, я все объясню.
Люта.
Из рода Зеленой Сурьмы.
Невеста.
Земля покачнулась под ногами, но Таннис в очередной раз устояла. И даже сумела сказать:
– Конечно. Заходите.
И девушка, подхватив саквояж, вошла.
Люта.
Невеста… она подходит ему. Невысокая. Изящная. С глазами цвета змеиного камня и светлыми длинными волосами, которым не нужен шиньон. Леди, настоящая леди.
– Он вам не сказал, да? – Люта развязала капор и пальто устроила на вешалке. – Простите, я думала, что если уж объявление в «Хронике» дали, то точно все уже знают.
Наверное, если бы Таннис читала «Светскую хронику», то… ее счастье закончилось бы раньше.
– Мне действительно жаль… я… я подумала, что здесь меня точно не найдут.
– Кто?
– Никто. – Люта вздохнула и призналась: – Я совершенно не хочу выходить за него замуж. И ему тоже не хочется жениться на мне. И я не понимаю, кому вообще эта свадьба нужна?
Никому.
Надо дышать, и головокружение пройдет. И все рано или поздно пройдет, что туман перед глазами, что ноющая боль в груди. Таннис ведь знала…
– Я решила сбежать. – Люта сдула длинный локон, который выбился из прически и повис, касаясь кончика носа. – Кейрен мне поможет. Нужно лишь подождать его… вам плохо? Вы очень бледны… и, наверное, вам нужно сесть. Мама говорит, что я совершенно лишена чувства такта. И что мне следует бросить заниматься всякими глупостями и начать думать о семье.
…семья, которой у Таннис никогда не будет.
Будет.
Она ведь давно все решила, осталось лишь решение исполнить. И если у этой девчонки в клетчатом платье хватило силы духа сбежать из дому, то и Таннис сумеет уйти.
Найти кого-то… своего круга, так, кажется, принято говорить? Булочника. Или владельца мясной лавки… вдовца, обремененного детьми и небольшим, но стабильным доходом. Ее приданое, те самые деньги, что хранились в банке, пойдет на обустройство дома и расширение торговли, их хватит, чтобы будущий муж закрыл глаза на прошлое Таннис. А она… она иногда позволит себе вспоминать этот безумный год.
Время, когда Таннис и вправду была счастлива.
– …но это же не глупости! – Гостья прошла на кухню. – Почему я должна возиться с вышивкой и кружевом, если у меня не получается ни то, ни другое. А букеты из цветочных перьев? О да, леди Сольвейг создает букеты удивительной красоты…
…леди Сольвейг, матушка Кейрена, упоминая о которой, он начинал хмуриться.
– И она, наверное, думает, что теперь мы будем составлять их вместе, – доверительно произнесла Люта. И головой тряхнула, отчего гребень, удерживавший прическу, выскользнул, и волосы растрепались. – Но я как представила… всю оставшуюся жизнь следить за тем, хорошо ли начищено серебро, вытерта ли пыль… устраивать приемы… и карточки гостевые подписывать. И букеты, куда без букетов… леди просто неприлично быть настолько бесталанной…
Эта девочка присела у плиты. Старую Кейрен велел выкинуть, ее приходилось топить углем, и угольная пыль оседала на полу, на юбках Таннис, на одежде Кейрена, на столешнице и стенах кухоньки. Он же принес бронзовку на кристаллах.
– Интересно… – Люта откинула волосы и наклонилась. – Шестерка, да? У нас дома стоят две по двадцать четыре…
Она откинула дверцу и сунула руку в переплетение хрустальных патрубков, которые отходили от металлических дисков. Корни оплетали гнездо с кристаллами.
Эта печь грела медленней, и замена кристаллов стоила приличных денег.
– Устаревшая модель, неудобная, с крайне низким коэффициентом пользы… но если кое-что подрегулировать… вы не принесете мне саквояж?
В саквояже Люты, признаться, довольно увесистом, помимо белья и запасного платья – его Люта выложила на пол, – обнаружился широкий пояс с инструментами.
– Теплоемкость металла недостаточно высокая, – доверительно произнесла она, раскатывая полотно. – И теплопотери проводников ужасают. Я пробовала дома обернуть изолятом. А заодно и сократить длину проводящего элемента…
Она раздраженно откинула волосы.
– …и почти подготовила заявку на патент. – Люта вздохнула и почесала нос металлическим крюком. – У меня уже полдюжины патентов имеется… правда, они все на имя брата, потому что, видите ли, женщина не в состоянии придумать что-то достойное внимания королевской комиссии.
Она фыркнула и крюк едва не выронила. На носу же остались пятна.
– И вот я представила, что всю оставшуюся жизнь мне придется возиться с букетами, приглашениями и прочей ерундой… я просто поняла, что через год уже сойду с ума. В лучшем случае.
– А в худшем?
Таннис села на пол. Она должна была бы ненавидеть эту девушку, но не получалось.
– В худшем, – в бледно-зеленых глазах мелькнула тоска, – в худшем, леди Сольвейг сделает из меня свое подобие… это как душу убить. Понимаешь?
Понимает, душа Таннис сгорала и все никак не могла сгореть.
– И главное, я в упор не вижу, зачем это нужно? – Люта шмыгнула носом, и стало ясно, что она вот-вот расплачется. – Конфетку хочешь?
Она вытащила коробку из-под вороха юбок.
– Я всегда сладкое ем, когда волнуюсь. А мама запрещает. Говорит, что я располнею и вообще пора взрослеть… но я уже взрослая! Меня знают… не меня, а брата… но писала-то я! Меня даже приглашали работать в королевской лаборатории, но… пришлось отказаться. Я ведь женщина.
Конфеты были кислыми.
– И в результате я должна бросить дело, которое мне нравится и которое у меня получается, и выйти за того, кого не люблю и не полюблю…
– Кейрен хороший.
– Знаю, – согласилась Люта. – Но с ним же говорить не о чем! Я пыталась, честно, но он меня не понимает. Смотрит, кивает вежливо, но я же вижу по глазам, что не понимает. Наверное, я его тоже не понимаю… эта его работа… по-моему, она отупляет. Впрочем, вряд ли он особым умом отличался, иначе бы не пошел в полицию… папе это не нравится. Он бы предпочел военного, но по мне, что военные, что полицейские – никакой разницы. У меня кузен из военных. Он такая… бестолочь. Просто злости не хватает, когда появляется. А раньше вроде нормальным был. Но тебе ведь с ним интересно? Я про Кейрена, а не про кузена, с кузеном ты не знакома… и к лучшему.
Таннис кивнула.
Интересно. И больно, потому что девочка не понимает: ей не позволят бежать.
Люта сморщила носик.
– Я бы поняла, будь я сама сильной крови… так ведь и оборачиваюсь-то с трудом. И Кейрен не лучше… ты же видела его, да?
– Видела.
Синего зверя с горячей сухой чешуей. Голенастого, с виду неуклюжего, тощего. Он утверждал, что вовсе не тощий, а поджарый. Как гончая.
– Он и вправду синего цвета?
– Лазурного.
Люта несколько секунд молчала, грызла карамельки как-то зло, остервенело даже.
– И вот зачем нас сводить? – сказала она наконец. – Как будто бы их союз нельзя заключить иначе… не понимаю.
Она закрыла печь и вытерла руки о шерстяную юбку.
– Мы все будем несчастны. Ради чего?
Таннис не знала ответа на ее вопрос. И мелькнула безумная мысль помочь девчонке. Пусть бежит, к любовнику ли, к черту рогатому, но когда о побеге узнают, случится скандал. А скандал – хороший повод разорвать помолвку. И Кейрен получит свободу.
Как надолго?
Найдется другая девица достаточно благородных кровей, чтобы это устроило леди Сольвейг. И состоится новая помолвка, а там и свадьба…
– И куда ты собираешься?
– За Перевал. – Люта сдула прядку. – Здесь меня точно станут искать, а там… я все продумала.
Вряд ли. Она не представляет себе, что такое – жизнь в одиночку.
– Поселюсь в каком-нибудь тихом городке, открою свое дело… мастера везде нужны…
…не те, которые в юбках.
– У меня ведь получится?
И сама себе ответила:
– Конечно, получится! Но это несправедливо, что так… прятаться. Но я сумею! Веришь?
Люта сжала кулачки.
– Верю. Правда я… всего лишь человек.
– И женщина.
Женщина, верно, которая не представляет, чем заполнить пустоту в груди. Слезами? Слез нет, закончились. Криком бы… кричать, до сорванных связок, до горла треснувшего, как старая заводская труба, до глухоты, немоты.
Ножа в сердце.
Глупости.
Все проходит, и это пройдет.
В новой жизни Таннис попытается стать счастливой. Ребенка родит… лучше бы мальчика, мужчинам действительно проще… или двоих… столько, сколько получится, главное, чтобы выжили. Она будет возить детей к морю, ведь морской воздух полезен. И купит себе миткалевое бурое платье, подобающее матери большого семейства, полдюжины фартуков к нему. Фартуки придется вываривать в щелоке, а потом крахмалить… и чепец тоже, добропорядочные женщины носят жесткие чепцы.
…и вычеркивают из памяти все, что способно разрушить иллюзию добропорядочности.
Кейрен вернулся поздно.
И без цветов.
Он выглядел растерянным и расстроенным, но, переступив порог дома, выдохнул с облегчением:
– Люта!
– Я подумала, что здесь меня искать не станут.
Пили чай, и Люта, избавившись от шерстяных чулок – колются ведь, – надела домашние туфли Таннис. Туфли эти были слишком велики, и то и дело сползали с изящной ножки.
– Не стали бы, точно. – Кейрен сунул пятерню в волосы. Он смотрел на Таннис.
Виновато?
С отчаянием? С болью, спрятать которую не умел?
– Прости, я… все объясню… попробую объяснить. Сумею… или не сумею.
Близкий далекий человек, который вскоре станет недостижимо далеким.
– Люта, собирайся. Поедем.
– Куда? – Она нахмурилась, дернула ногой, и туфля упала.
– Домой. Твои родители с ума сходят.
– И ты вот так просто вернешь меня?
– Предлагаешь помочь в этой затее?
– Именно! – Она сжала кулачки. – Помоги перебраться за Перевал и…
– И что ты собираешься там делать?
– Жить!
Таннис чувствовала себя лишней.
Уже.
А после их свадьбы… Люта красива. Она из его круга. И познакомится с Кейреном получше… с ним разговаривать не о чем? Увидит, что ошибалась.
А он… как скоро он заметит, насколько хороша его жена?
Когда-нибудь…
И решение, принятое Таннис, правильно. Она – не Люта, она умеет выживать, не важно, в городе или за Перевалом… и вправду уехать? Кейрен искать станет.
Ей бы хотелось, чтобы искал.
И нашел.
И… из этого ничего хорошего не получится. А за Перевалом другой мир, но там тоже есть города, а в городах – лавки, и ведь женщины держат лавки сами… можно приобрести какую-нибудь, попроще… на это денег хватит. Да, собственная лавка и никакого мужа. Стоило представить, как к ней прикасается другой мужчина, и к горлу подкатывала тошнота.
А псы ругались.
Люта говорила что-то тонким, ломающимся голосом, яростно и обиженно, но Таннис почему-то не могла разобрать ни слова. В голове шумело.
– Люта, – голос Кейрена прорывался сквозь шум, – ты вернешься домой, даже если мне придется отвезти тебя силой.
– Ты… трус! – Она швырнула в Кейрена сахарницей, но он увернулся. И сахарница, ударившись о стену, раскололась. Сахар рассыпался… сахар ныне дорогой, а сахарница Таннис нравилась.
Кейрен ее на зимней ярмарке выиграл.
– Быть может, я и трус. – Он встал над Лютой.
Злится. И на щеках появились синие дорожки, которые смахнуть бы, успокаивая. Подойти сзади, обнять, прижаться к широкой спине и просто стоять, не говоря ни слова.
Муж? Таннис не нужен другой мужчина. А этот никогда не будет принадлежать ей.
– Но ты не представляешь, что такое реальная жизнь. – Он отобрал чайник, который готов был полететь в него следом за сахарницей. – Такая, в которой тебя могут ограбить, убить, изнасиловать. И я, Люта, не собираюсь брать на себя такую ответственность. Пожалуйста, прояви благоразумие.
…смирись.
И когда Люта расплакалась, он обнял ее. Вот только поверх ее головы глядел на Таннис.
– Почему? – Люта всхлипывала. – Я думала, ты другой, а ты…
– Есть долг перед родом. У тебя. И у меня.
– Мы будем несчастны… мы все будем несчастны… и кому от этого станет легче?
– Не знаю. – Кейрен выпустил ее и, подав носовой платок, велел: – Собирайся.
Ушли.
И в тишине квартиры, которая вдруг показалась Таннис неоправданно огромной, неудобной для одной нее, закружилась голова. Таннис вцепилась в спинку стула, дышала ртом, часто сглатывала, убеждая себя, что нужно переждать.
Перетерпеть.
Она сильная и справится сама… там, за морем… муж? В бездну мужа… всех мужчин, включая Кейрена… она лучше собаку заведет… нет, кошку… дюжину кошек разной масти, как и подобает старой деве. И кресло-качалку. Платок пуховой.
Очочки.
За очочками глаза хорошо прятать и самой прятаться. Спрятаться хотелось, и Таннис забралась в постель, свернулась калачиком и прижала к животу подушку. Так и лежала, с открытыми глазами, уставившись в одну точку на стене.
…точка-бабочка.
Золотистые крылья. И ромашки… обои выбирали вдвоем, потому что прежние начали отслаиваться. И Кейрен сказал, что это хороший повод сделать ремонт. Квартира-то старая, тогда Таннис еще опасалась покидать ее. Но он уверил, что уже можно.
Недалеко.
В магазин, и молодящийся продавец в сером пиджаке листал альбом, рассказывая про мануфактуру, которая, леди, поверьте, существует уже более двухсот лет… шелкография? Нет, шелк слишком дорого? А вот бумажные, сурьмой крашенные… все знают, что именно сурьма дает такой насыщенный зеленый колер, который не выгорит на солнце… опасно? Ах, мисс, не стоит слушать досужие сплетни…
…бабочек увидела Таннис.
Влюбилась сразу.
Бабочки и ромашки… это несерьезно, это больше подойдет совсем юной леди… а ей хотелось быть юной, и Кейрен согласился, что бабочки с ромашками будут замечательно смотреться.
А вечером принес брошь, золотую бабочку с расписанными эмалью крыльями.
– Извини, – сказал, – ромашки не нашел…
Бабочка останется.
Должно же у нее хоть что-то остаться?
– Прости. – Кейрен присел у кровати. А Таннис не слышала, как он вошел. – Я должен был сказать, да?
– Наверное.
У нее нет права требовать что-либо, она и не собирается.
– Я боялся, что все будет… так.
Он наклонился, уткнулся головой в скрещенные руки. Волосы мокрые… дождь? Или снег уже? Зима близко, а зимой солнца мало.
– Я не отпущу тебя… ты же понимаешь, что не отпущу. Не смогу.
И руки холодные. Перчатки потерял, пальцы вот побелели, ногти же сделались синими. И белые лунки на них проступили… потом будет жаловаться, что кожа сухой стала, трескается.
– Таннис, скажи что-нибудь… ты злишься?
– Нет.
И вправду это не злость.
– Я… хотел бы, чтобы все было иначе.
Жесткая ость волоса торчит, а пух слипся. И Таннис разбирает пряди неповоротливыми пальцами.
– Ты должен.
– Должен… я цветов не принес… но они не спасли бы, верно?
– Верно.
Вместо цветов Кейрен принес резкие запахи осени. Его глаза – лужи, в них тонет город. Его щеки – холодный камень стен, с которым придется расстаться.
Она уедет к морю.
И купит дом на берегу, непременно с красной черепичной крышей. Она будет вставать затемно, не в силах одолеть старую привычку, и выходить на берег. Поставит под навесом стул и столик.
…Кейрен, перехватив ее руку, целует. Холодные губы скользят по запястью, и надо бы оттолкнуть, сказать, чтобы убирался прочь… заплакать…
И потерять время, которого уже почти не осталось?
Там, на неведомом берегу, у Таннис будет уйма дней, а в переложении на часы и минуты вовсе бесконечность. И старая дровяная плита с дурным характером. Чугунная сковорода. Песок. И молотый кофе… Кофе Таннис не любит, но привыкнет.
Сейчас и здесь она цепляется за Кейрена, губами собирая воду с щек его, с колючих ресниц, с горячей воспаленной чешуи, что исчезает, стоит лишь прикоснуться.
– Я не позволю тебе уйти.
Шепот. И грохот его пульса. Узкие плечи и промокшая насквозь рубашка.
– Ты пешком шел?
– Бежал…
– Дождь?
– И снег тоже… я боялся, что опоздаю, что ты уйдешь… след остынет. Если бы ты ушла, я бы тебя нашел…
Таннис осталась.
Еще несколько дней. Еще несколько слов. И прикушенная, до крови прокушенная губа. Его кровь солона, как вода того безымянного моря, на берегу которого Таннис поставит дом.
И глядя на темные воды, станет вспоминать о нем.
– А экипаж почему не взял? – Ткань прилипла к коже, и Кейрен дрожит от холода и не только. Эту дрожь не унять прикосновением, но Таннис пытается.
– Не подумал… я так боялся не успеть.
Шепот.
Шелест. И треск рвущейся ткани, он освобождается от нее, торопится и в то же время медлит, не спеша избавить Таннис от платья. Пуговица за пуговицей. Горячее дыхание по коже.
– Я здесь…
…пока еще.
– Ты здесь, – он повторяет, отстраняясь, касаясь нежно. Болезненная ласка.
Беспокойное сердце.
– Я хотел бы сказать, что все будет по-прежнему, что ничего не изменится для нас… – Он не отводит взгляд.
…Таннис ненавидит осень за то, что осень прячет солнце.
– Но ты не будешь.
– Я не хочу лгать тебе. Другим, но только не тебе… простишь?
Простила, уже давно.
От остального Таннис спрячется на берегу. Пусть песок будет белым, как его кожа… и таким же шершавым… камни-чешуя… кости-дерево… и бездна времени для нее одной.
То, которое отведено двоим, заканчивается.
Только Кейрен не спешит отпускать ее.
– Что мне сделать, чтобы ты была счастлива? – Он лежит, прижав Таннис к себе, и слышно, как колотится его сердце.
– Останься… хотя бы сегодня останься.
Сегодня.
И завтра. Последние дни, которые, как назло, становятся короче, словно кто-то свыше подгоняет время. И бабочки тускнеют. Да и ромашки – лишь рисунок.
Есть день.
И еще один… снег за окном. Клетчатый плед с винным пятном, и голова Кейрена у нее на коленях. Сон его тревожный, зыбкий, во сне он тоже стережет Таннис, но, рано или поздно, ему придется уйти на день или два… двух дней хватит, чтобы уехать из города.
К морю.
Переплетенные пальцы рук, и полудрема, в которой проступает берег, белый-белый с влажной кромкой воды. И есть дом. Навес с креслом… рассвет и кофе.
Кто-то, стоящий за спиной Таннис.
Пускай… мечтам позволена свобода.
– Я вернусь как только смогу. – Кейрен не хочет уходить.
Уикенд за городом. Семья требует, долг, от которого не выйдет откреститься, но он все равно тянет до последнего, не спеша покидать дом и Таннис. А на пороге обнимает, держит долго, целует…
– Запах останется. – Таннис, не выдержав, касается волос.
– Пускай… ты моя.
…только пока сама хотела этого. Но она не скажет вслух. И позволит ему поверить, что дождется. Наверное, это предательство, но Кейрен и вправду не позволит ей уйти.
– Прости… – шепчет она в спину.
А саквояж уже собран. Вещей немного, а из подарков Таннис возьмет лишь золотую бабочку с расписанными эмалью крыльями. На память.
Дилижанс отправится в полдень. Таннис успеет снять деньги со счета… и письмо написать. Нехорошо уходить, не попрощавшись, но… он простит.
Поймет.
Когда-нибудь он тоже отыщет свой берег.
Ее перехватили на вокзале.
Саквояж вдруг вывернулся из руки, а сама рука оказалась в тисках чьих-то пальцев.
– Здравствуй, дорогая, – раздался над ухом такой омерзительно знакомый голос. – Не ждала?
Таннис сжалась, предчувствуя удар. Но удара не последовало.
– Идем, – велел Грент. – Кое-кто очень хочет встретиться с тобой…
Глава 13
Зимний сад. И снег вторые сутки кряду.
Стекла морозом затянуло.
Молчание.
Люта мрачна. Она идет по дорожке, заводная кукла в шерстяном платье бледно-зеленого цвета. Под горлом платье заколото брошью-птичкой, и Кейрена подмывает эту брошь стянуть, тогда, быть может, кукла оживет. Ей ведь не по нраву колючий воротничок и кружевные манжеты, турнюр, шлейф, что волочится по посыпанной крашеным песком дорожке, затирая их следы.
Люта молчит.
И ему сказать нечего. Но молчание угнетает.
– Ты не замерзла?
Поверх платья – соболиное манто, слишком тяжелое и солидное, чтобы принадлежать Люте. Мех переливается в свете бумажных фонариков, которыми украшен сад.
– Нет.
Люта трогает соболей, и лицо ее оживает, появляется выражение… брезгливое? Раздраженное.
– Мы можем вернуться.
– Как хочешь.
Ей все равно. Она обижена на Кейрена, который вернул ее домой. Она ведь уговаривала поспособствовать побегу, помочь ей добраться до Перевала, а там она сама справится.
Домашняя девочка.
Справится… и бесполезно рассказывать о том, что мир, тот самый, который виделся Люте прекрасным и незнакомым, вовсе не так уж добр, а к слабым и беспощаден. Ей побег представлялся приключением, а Кейрен… врагом?
Но возвращаться желания нет.
Душно в доме. Тяжело. Ощущение такое, будто шейный платок горло пережал и каждый вдох дается с боем. Но Кейрен дышит, и… кажется, он тоже – заводная кукла.
– Тебе нравится зима?
Беседка и деревянная решетка, выбеленная снегом. Внутри – сумрак, который странным образом разжимает узел, позволяя дышать нормально. Кейрен спешит, точно боится, что эта подаренная свобода вот-вот закончится. Пахнет деревом. И землей, смерзшейся, скрытой подо льдом. Немного металлом… тальком и воском, которым укладывали волосы Люты.
– Ты доволен, да? – Она трогает башню из локонов и кривится, того и гляди расплачется.
– Нет.
– Ты… – Все-таки всхлипывает и забивается в угол беседки, заворачивается в соболей так, что наружу лишь кончик носа торчит. – Равнодушная скотина, вот кто ты…
– Леди таких слов не употребляют.
– А я употребляю, – голос дрожит, и Люта сдерживается с трудом.
И уже не сдерживается, плачет, тихо всхлипывая и вытирая глаза кулачком. И надо бы утешить, но Кейрен сидит, смотрит на руки…
…Таннис осталась одна.
Она дождется.
Наверное… она молчала, когда Кейрен уходил. И улыбалась. И коснулась нежно, словно прощаясь. Показалось. Кейрен просто слишком боится ее потерять.
– Что тебе стоило помочь? Ты же… теперь мы все будем несчастны… ты…
– В прошлом месяце я вел одно дело. Убийство. Девушка сбежала из дома. С женихом, – говорить о таком тяжело, вспоминать тяжело.
То дело запомнилось затяжными дождями и листьями, прилипшими к телу. Алебастровой кожей на желто-багряном кленовом ковре, светлыми волосами, что рассыпались, уходя в этот ковер, словно корни. И безглазым изуродованным лицом.
Спасала Таннис.
Ей Кейрен рассказывал и об этой девушке, которая долгое время оставалась безымянной. И о родителях ее, облаченных в черный креп, словно заранее пребывающих в трауре. В их доме было много крестов и свечей, а сами они глядели на Кейрена с презрением.
И требовали передать дело другому.
Человеку.
– Он помог ей сбежать, заодно обокрав родителей…
…огромная сумма в полторы сотни фунтов и ложечки с нефритовыми ручками.
– А потом убил.
– За что? – Люта перестала всхлипывать.
– Сказал, что она начала его упрекать… всего-то неделю вместе прожили. Он любил выпить, вот и не сдержался. Один раз по лицу ударил… кочергой. В руках была.
Люта зажала рот руками.
– Было еще одно дело, правда, не с убийством. Сводня покупала красивых молодых девушек, выписывала из деревни, представлялась хозяйкой и обещала устроить в приличный дом на работу…
Грязь, с которой Таннис была знакома не понаслышке. И утешала, стирая эту грязь руками. Слушала, молчала, перебирала волосы, и Кейрену становилось легче.
– Или вот еще одно… самоубийство. Девушка осталась одна, без денег и мужа, но беременная. И она не нашла ничего лучше, как сигануть с моста…
– Зачем ты мне это рассказываешь?
Люта уже не плакала, сжимала кулачки, смотрела едва ли не с ненавистью.
– Затем, чтобы ты поняла. Бежать опасно.
– Я…
– Слишком умна, чтобы позволить себя обмануть? Ты думаешь, кто-то из этих девушек считал себя дурой?
Злится. Лучше так, чем равнодушное молчание.
– Конечно, ты думаешь, что отличаешься от прочих. Ты ведь статью написала, и тебя приглашали работать… куда там, я не запомнил, прости.
Фыркнула.
Да, для нее Кейрен слишком глуп и прост. Он и сам себя таким ощущает, потому как представления не имеет ни об архитектонике контуров переноса, ни о полях и их взаимодействии. Обыкновенный следователь.
– Но реальную жизнь в формулы не запихнешь. Знаешь, сколько заявлений о пропаже людей мы получаем ежемесячно? Три-четыре сотни. Из них две трети – о молодых дурочках, которые, как выяснилось, решили сбежать, поискать лучшей жизни.
– Ты считаешь, я дурочка? – холодным звенящим голосом поинтересовалась Люта.
– Я считаю, что ты… недооценила опасность. Мы не находим и половины этих девочек. А из тех, которых находим, лишь треть и вправду замужем и счастливы. Кстати, эти-то и дают родителям знать о том, что живы. И Люта, я не хочу брать на себя ответственность за твою жизнь и здоровье.
Сложно.
С ней. С мамой, со всеми вдруг и сразу.
– И, по-твоему, что нам делать?
– То, чего от нас ждут. – Кейрен все-таки сел. Обындевевшая скамья, и тонкий налет инея остается на пальцах, которые – удивительное дело – не ощущают холода. – В этом наш долг перед родом.
Здесь и сейчас слова эти звучат натянуто, лживо.
Долг?
И Люта, уловив его мысли, спешит добить:
– Какой долг?
– Обыкновенный. – Если смотреть не на нее, но на снег, станет легче. Белые хлопья, крупные, мягкие, пляшут в воздухе. – Дом, в котором ты живешь, принадлежит роду. Одежда, которую ты носишь, твои драгоценности и книги, сама возможность твоя заниматься делом, которое тебе нравится… впрочем, ты женщина, с тебя спрос иной.
Вскинулась, но промолчала. И затянувшееся молчание было неудобным.
С Таннис иначе. Она могла молчать, но все равно Кейрен понимал ее. Или она его, и… и это ровным счетом ничего не значит. Отец прав, нельзя просто отвернуться.
Уйти.
А ведь подмывает. Райдо бы понял. И принял. И, наверное, сказал бы, что Кейрен прав… или не сказал бы, но точно не стал бы попрекать.
– Если хочешь, – Люта первой нарушила молчание, – вернемся. Ты, наверное, замерз.
Замерз, но возвращаться желания по-прежнему нет.
Дом виден, каменный многоглазый зверь. И глаза его, полукруглые, светят белым. Они забраны кружевными решетками, затянуты льдом. Дом ослеп на зиму.
Печально.
В горячей утробе его, разбитой на гостиные и галереи, залы, салоны и личные комнаты, затянутой шелками и убранной шпалерами, прячутся от зимы люди.
Прислуга.
И со-родичи Люты, характерно зеленоглазые, темноволосые. Родители Кейрена. И матушка, увидев его, вновь нахмурится, но сдержит упрек. Отец если что и заметит, то виду не подаст. А может, и вовсе скроется со старшим Сурьмы в кабинете, отговорившись важными делами. Кейрен знает эти дела – коньяк или бренди, карты и фишки, игра на интерес и неторопливая беседа… дамам останется чай со сладким.
Кейрен.
Ему придется улыбаться, за прошедшие два дня он улыбался столько, что, кажется, улыбка задеревенела. Он будет что-то говорить, пересказывая последние сплетни, сочиняя на ходу глупые истории, легкие и приличные. Светский разговор, где слова ничего не значат.
И внимательный, чересчур уж внимательный взгляд матушки.
…она все еще сердится.
Кейрен опоздал на час, ко всему принес с собой запах Таннис. И матушка, утомленная ожиданием – она давным-давно была готова к выезду, – разозлилась.
– Кейрен, ты забываешься. – От этого голоса замерзли бы розы на ее шляпке, но розы были сделаны из матового шелка, а вот Кейрену стало холодно. – Мне казалось, что ты понял, насколько твое поведение выходит за рамки приличий…
И платье ледяное, бледно-синее, с серебряным шитьем, точно инеем. Белое лицо. Светлые волосы. Леди Сольвейг порой настолько идеальна, что кажется неживой.
В другой раз Кейрен расстроился бы. Попросил прощения.
Осознал бы…
Он ничего не ответил, поклонился лишь и к себе поднялся. Переодевался быстро, не особо задумываясь о том, как будет выглядеть. Честно говоря, Кейрену было глубоко плевать и на внешний вид, и на приличия, и… и тянуло бросить все, вернуться в квартирку, убедиться, что Таннис еще там.
И бабочки на обоях.
Ромашки, которые отливали розовым, старые каминные часы, сломавшиеся, но красивые, с парой дам в старомодных платьях с фижмами. Десяток медных кастрюль, которые Кейрен раз в неделю начищал мелким речным песком, и занятие это успокаивало его, помогало привести в порядок мысли.
Кастрюли после чистки обретали приятный розоватый оттенок.
В цвет ромашкам…
Он застегнул пуговицы жилета и визитки темно-серого, скучного цвета, впрочем, более чем соответствовавшего настроению Кейрена.
Букет приготовили. Белые розы и синие ирисы, бледно-голубые, в цвет матушкиного платья. А те, которые он впервые принес Таннис, были темно-синими, с лиловым отливом, простояли они недолго. И Таннис расстроилась, она пыталась оживить букет, подрезая длинные стебли, замачивая в ванной, и выражение лица ее было хмурым, упрямым.
Ей никогда прежде не дарили цветов…
…экипаж ждет. И кучер замерз, вот перед ним неудобно. А в карете тепло. И матушка, позволив соскользнуть песцовому палантину, забирает букет у Кейрена.
– Так мне будет спокойней, – говорит она, и голос леди Сольвейг звучит ровно, отстраненно.
Она вовсе не обижена… вернее, обижена, но слишком леди, чтобы позволить открыто обиду демонстрировать. Отец сопит. Он не любит, когда мама такая, но вмешиваться не станет. И Кейрену следует попросить прощения, но он с непонятным ему самому упрямством сжимает губы. Отворачивается, усугубляя трещину.
Проклятье. Трижды проклятье… в стекле отражается матушка и розы с ирисами.
– Будь добр, – сказала она, когда экипаж остановился, – постарайся вести себя подобающим образом.
– Конечно, матушка.
Разрыв прежде причинял бы боль, но сейчас Кейрен спокойно выносил это подчеркнутое показное равнодушие. У него получалось играть по матушкиным правилам, притворяясь счастливым. Только, кажется, притворщик из него никудышный вышел.
И в дом приходится возвращаться, хотя бы потому, что дольше оставаться наедине с Лютой непозволительно. Жених – еще не супруг…
– Кольцо красивое, – у самого порога произнесла Люта. – Матушка выбирала.
– Да.
– Что ж, передай ей спасибо.
Сказано с насмешкой, с издевкой даже. И Люта уходит, сославшись на мигрень, ее мать хмурится, а леди Сольвейг качает головой. Но мигрень – допустимый предлог, у Кейрена такого нет. Он остается, то ли развлекая дам, то ли сам развлекаясь, с трудом сдерживая язвительные слова, которые готовы с языка сорваться. Игра в приличия.
Сияющий паркет. Па-де-де взаимных поклонов, разговор неторопливый, чай и церемония со сливками, снова беседа, из которой Кейрену позволяют выпасть. Он сидит у камина, глядя на покрасневшие пальцы свои, удивляясь отсутствию обычной боли.
Стараясь не думать о другом доме. И другом камине, который дымил, и приходилось вызывать мальчишку-трубочиста, тощего, темнолицего и белозубого. Он объявился, обвешанный метелками из перьев, веревками и крюками, оставив на полу угольные следы. И потребовал показать путь на крышу… а Таннис испугалась, что мальчишка этот – ему едва-едва пять исполнилось – с крыши сорвется.
Он же хриплым взрослым голосом уверял, что знает свое дело.
Мисс нечего бояться…
…а она боялась. И сказала, что эти мальчишки редко доживают до десяти лет, порой застревают в трубах, задыхаются, срываются, а то и просто мрут от голода. Мастера не кормят их, чтобы не росли.
– Кейрен, дорогой, – ровный голос матушки отвлек, – о чем ты задумался?
– О делах, мама.
– Ты слишком много работаешь…
– Боюсь, – он позволил себе усмехнуться, – работаю я недостаточно.
…ему так и не удалось выяснить имя подменыша. Дагеротип, спрятанный под столешницей, мешал сосредоточиться на других делах. И Кейрен постоянно думал о человеке, который взял на себя вину Войтеха. Почему промолчал?
Из страха?
Или же пытался сказать, но ему не поверили?
Не захотели поверить? Был директор тюрьмы, который, не прошло и месяца после казни, переехал в новый дом. Дом же взял и сгорел вместе с директором и многочисленным его семейством. Поджог? Пожар?
Случайность?
Палач, по утверждению вдовы, вовсе непьющий, вдруг взял да помер, перепив дешевого рому. А пил он на пару с тюремщиком, которого, впрочем, в излишней трезвости сложно было упрекнуть…
…а спустя неделю после казни тихо сгорела от лихорадки мать Войтеха.
Совпадения?
– Полагаю, Тормир войдет в твое положение… – Матушка не привыкла отступать. – И предоставит тебе отпуск. Сколько лет ты в отпуске не был, дорогой?
Укор в словах, мягкий, родственный.
– Боюсь, сейчас отпуск невозможен.
К счастью, потому что без работы он точно с ума сойдет. Уже сходит…
…картотеку перелистал трижды, если поначалу смотрел лишь дагеротипы и наброски, порой сделанные полицейскими художниками халтурно, то в последний раз Кейрен тщательно изучал каждую карточку. Он вчитывался в словесные описания, пересчитывал данные бертильонажа, по ним, по цифрам вновь и вновь рисуя лицо. Кляня за то, что карточки заполнены едва ли на треть.
Отбрасывал слишком старых.
И чересчур молодых.
– Дорогой, – в голосе леди Сольвейг прорезался холод, – тебе не кажется, что следовало бы уделить большее внимание семье?
– Да, мама. Конечно. Прошу меня извинить.
Еще немного, и сорвется.
Уйти позволяют, и две леди склоняются друг к другу, должно быть обсуждая неблагодарных детей, которые не в состоянии жить за себя сами. Дверь в библиотеку приоткрыта, и свет горит. Люта, забравшись на диван, отгородилась книгой, но не читает – вновь плачет.
Кейрен прикрыл дверь, подозревая, что момент для утешений неподходящий. Да и чем ее утешить? Обещанием не отбирать жестянку с болтами и гайками? Книги? Переписку ее? Быть может, взамен ему позволят вести прежнюю жизнь?
Почти прежнюю.
В гостевых покоях прохладно. Камины горят, и сердце дома накачивает горячей водой трубы. Створки окон сомкнуты плотно, но сквозняки пробираются.
Секретер у окна. Черное дерево. Медальоны из слоновой кости. Скалятся кривые хари химер, стерегут чужие секреты. Бумага и лист. Чернильница – все та же химера с горбатой спиной и куцыми посеребренными крыльями. Стальное перо.
«Здравствуй, брат.
Он давно собирался отписаться Райдо, но то руки не доходили, то просто сказать было нечего. Не жаловаться же на жизнь, в самом-то деле.
Спешу сообщить, если, конечно, ты еще не знаешь, что скоро я наконец расквитаюсь с прежней вольной и холостой жизнью. Моя невеста, Люта из рода Зеленой Сурьмы, милая добрая девушка. Впрочем, ты должен ее помнить, если не ошибаюсь, вас друг другу представили…
Десны чесались, и Кейрен прикусил деревянную рукоять пера.
…отец полагает, что брак этот поспособствует укреплению связей между нашими родами. Матушке Люта пришлась по нраву, а ты сам знаешь, сколь сложно ей угодить. Думаю, свадьба состоится в ближайшее время. Хотел бы увидеть тебя.
Приезжай.
И жену свою привези. Отец будет зол, но матушка не потерпит прилюдного скандала. А быть может, сумеет вас помирить.
Не те слова, и чернила темно-лилового оттенка слишком густые, а бумага – гладкая, и буквы по ней растекаются. Почерк же и без того неуклюжий, детский, вовсе превращается в каракули. О чем еще писать?
О том, что его невеста рыдает и будет, кажется, рыдать и до свадьбы, и после?
Или о матушке, уже выстроившей в воображении всю их с Лютой совместную жизнь, идеальную, как сама леди Сольвейг? О том, что жизнь эта не устроит ни Кейрена, ни Люту… и что матушка надолго обидится, если Кейрен попробует ее осадить.
Не попробует – осадит, иначе и вправду сойдет с ума. Или вживется в отведенную ему роль.
Райдо, у меня есть к тебе просьба, которая, должно быть, покажется необычной. Или не покажется. Знаю, что ты не откажешь.
Таннис.
Я рассказывал тебе о ней. И ты еще просил меня быть осторожным, но не потому, что, как другие, опасался ее. Ты верил, что она не причинит мне вреда, но боялся, что я привяжусь к ней. И оказался прав. Я не знаю, что мне делать с этой привязанностью, как отказаться от нее. Сама мысль об этом приводит меня в бешенство настолько, что я почти теряю контроль над живым железом. Мне нужно, чтобы Таннис была рядом, но я знаю ее. Она захочет уйти.
И дальше я не представляю, как мне быть.
Удержать ее? Посадить под замок? Тебе, верно, смешно, но подобные мысли меня не отпускают. Я осознаю, насколько они безумны.
Кейрен раздраженно прикусил дерево, и то захрустело. В руках остался обломок пера, а клык пробил нижнюю губу. Кровь, смешанная с живым железом, имела сладковатый вкус.
Я ломаю голову над тем, что предложить ей, как уговорить остаться, хотя наперед знаю ответ – никак. Таннис – сильная личность. Решительная. И решительности ее хватит за нас двоих. И быть может, выбор ее и вправду единственный возможный выход. Нам будет больно, мне будет больно, но боль пройдет. И нельзя превращать нашу жизнь в еще один спектакль. Так я себе говорю, но уговоры помогают слабо.
Но просить я у тебя хотел не совета, знаю, что именно ты посоветуешь и где-то будешь прав, но я не имею права снова подвести отца. Ему нужен этот договор с Сурьмой.
Пожалуйста, прими Таннис.
Помоги ей.
Она думает о том, чтобы уехать из города, я вижу по глазам. Будешь смеяться, а может, не будешь, но порой мне кажется, что я слышу ее мысли, знаю их наперед. И прежде мне нравилось это, теперь же каждый день я возвращаюсь домой в страхе – вдруг она уже ушла.
Она сильная и умная женщина, которая сумеет выжить и устроиться, но я хочу знать, что у нее все будет хорошо. Еще когда об этой нелепой свадьбе не было речи, она согласилась уехать за Перевал. И полагаю, мне удастся убедить ее не менять планы.
Она воспользуется шансом уйти, чтобы не возвращаться. А я постараюсь ее отпустить.
Пожалуйста, Райдо.
Найди для нее дом. Небольшой и уютный, желательно на берегу моря. Мне кажется, ей должно понравиться море. Если она захочет открыть свое дело, а с ее характером, полагаю, безделье весьма скоро ее утомит, помоги.
Если нужны будут деньги или не они, но что-то иное, пиши.
И просто пиши.
О дате и времени отправки ее дилижанса я сообщу оптограммой. Я думал о том, чтобы оплатить переброску порталом, но Таннис никогда не выезжала за пределы города. И возможно, поездка поможет ей немного отвлечься.
Она замечательная, и, надеюсь, вы друг другу понравитесь.
Кейрен потрогал языком саднящую десну, в которую вонзилась заноза, и поморщился. Письмо вышло ноющим, соответствующим настроению, но переписывать его Кейрен не станет.
Он подвинул лист и дописал.
Поцелуй за меня свою чудесную жену, с которой я не теряю надежды познакомиться. И малышку тоже поцелуй.
Твой бестолковый младший брат.
Кейрен дождался, когда высохнут чернила. Сложил лист, растопил над свечой палочку сургуча и запечатал края. Письмо отправится завтра.
Вот и хорошо.
Он откинулся на спинку стула и ноги на стол забросил, выгнулся, отталкиваясь от земли, балансируя на двух ножках. И вытащил-таки занозу, когтем распоров десну, с наслаждением почти причиняя себе боль. Кейрен сглатывал кровь и думал…
…о Таннис.
…о дагеротипе и проклятом человеке, который умер вместо другого.
…о свидетелях.
…о близком приливе и силе, медленно наполняющей каменную чашу города.
…о взрывах, бомбах и снова о светловолосом юнце со странгуляционной[8] бороздой на шее.
Не с улицы же он попал в Ньютом. Провести стороннего человека не так уж и сложно, но запомнят… нет, брали из тех, кто сидел. И Кейрен достал список заключенных за тот месяц. Вряд ли парнишка находился дольше, уж больно чистеньким он выглядел.
Не из тяжелых… убийц и насильников заковывали в цепи, правда, поговаривали, что в Ньютоме цепи грозили каждому, кто не способен был откупиться[9]. И выходит, кое-какие деньги у мальчишки имелись. Кто он? Молодой вор? Мошенник? Или просто глупец, которого упекли за долги?
Призрак.
Кейрен проверил каждое имя из треклятого списка.
Имена иссякли быстро.
Кто-то не подходил по возрасту, был слишком стар или, напротив, чересчур молод. Кто-то имел чересчур приметную, отличную от парня внешность. Кто-то умер или отправился на тюремную баржу… а ведь Войтех, если Кейрен правильно понял план его, должен был покинуть Ньютом живым.
Зачем ему чужое имя?
Зачем он вовсе позволил поймать себя? Убить? Подмена ли была нужна спасения ради, либо же напротив, все затеяно ради этой вот подмены, единственным доказательством которой, и доказательством весьма сомнительного толка, служит дагеротип.
Кейрен запрокинул голову и, развязав платок, потер шею. Почему он сам не способен оставить это старое дело? Разве мало ему иных, куда более важных? Из ревности ли? Из смутного ощущения, которое он не способен выразить словами, равно как и вовсе отрешиться, запретив себе думать о прошлом… не выходит. Светловолосый парень со следом веревки на шее снится ночами, не кошмар, но занудное напоминание разума о том, что этот разум полагает действительно важным…
– Дорогой. – Голос матушки раздался над ухом, и Кейрен, вздрогнув, едва не потерял равновесие.
– Я стучала, но ты не соизволил ответить на стук. – Леди Сольвейг позволила раздражению стать явным, оно прорезалось в голосе рычащими нотами, разрушая слишком идеальный образ.
– Прости, я задумался.
Она вцепилась в ухо и дернула.
– Сколько раз тебе повторять, Кейрен, что нельзя забрасывать ноги на стол.
– Почему?
Холодные металлические пальцы.
– Неприлично.
Ноги пришлось снять, пожалуй, в чем-то матушка права, стол не виноват в неприятностях Кейрена.
– Вот видишь, вести себя хорошо несложно. – Матушка отпустила ухо и пригладила взъерошенные волосы. – Порой мне кажется, что ты нарочно делаешь все, чтобы вывести меня из себя.
Она оттеснила Кейрена от стола, подняла письмо, нахмурилась…
Кейрен промолчал.
Было время, когда матушка проверяла его письма, беспощадно исправляя ошибки и заставляя переписывать набело.
Было. Прошло.
И нынешнее она все же отложила. Сложила рассыпавшиеся листы в папку, а папку завязала аккуратным бантиком, сдвинула к краю стола. Прикрыла чернильницу. Отправила перо в стакан с водой…
– Мама, – Кейрен наблюдал за ее действиями с нарастающим раздражением, – ты помнишь, сколько мне лет?
– Конечно, дорогой, я помню, сколько тебе лет, – неизменно дружелюбная мягкая улыбка.
– Тогда почему ты ведешь себя так, словно мне десять?
Она поправила растрепанные астры и вазу передвинула так, чтобы ваза эта стояла точно по центру стола.
– Почему… – Леди Сольвейг пересчитала перья в футляре, а футляр подвинула к краю стола. – Я тебя утомляю, дорогой?
– Порой… ты бываешь излишне настойчива.
– Мне жаль. Я и сама понимаю, что следовало бы остановиться. И Гаррад требует того же. – Она вздохнула и с явным сожалением убрала руки от серебряной химеры, самим своим видом нарушавшей новосозданную гармонию письменного стола. – Должно быть, я все еще боюсь тебя потерять.
Она возвышалась над Кейреном, ледяная, строгая и… усталая. Мама ведь немолода, но ее годы ей к лицу. И она не спешит прятать морщины под пудрой.
– Когда ты появился, я уже была немолода… тридцать пять… и никто не ожидал, что в этом возрасте возможно забеременеть. Не представляешь, до чего Гаррад удивился. Мне настоятельно советовали… не рисковать. – Леди Сольвейг подходит к книжному шкафу.
Книги стоят вразнобой. Ее это наверняка злит, она протягивает руку, касается корешков, на них изрядно пыли, и леди Сольвейг хмурится.
…что было бы, послушай она совета?
– Ты родился за месяц до срока и очень маленьким. Слабым. Признаться, и я не верила в то, что ты выживешь…
Странно слышать такое от родной матери.
– Ты рос таким болезненным… жила предвечная, да ты вовсе не выздоравливал, но лишь одна болезнь сменялась другой.
– Я этого не помню.
– И не надо. – Она все же вытащила книгу и, проведя по переплету пальцами, нахмурилась. – Альгейда совершенно распустила прислугу. Не удивительно, что ее дочь позволяет себе…
– Мама!
– Да, дорогой?
– Не отвлекайся.
– Извини. – Леди Сольвейг вернула книгу на полку. – Потом школа. Мне не хотелось отпускать тебя, но разве с Гаррадом поспоришь? Он вбил себе в голову, что все твои болезни – от моей чрезмерной опеки. А я словно чувствовала…
Протяжный судорожный вздох.
– И эта история… ты себе представить не можешь, что я пережила, узнав, что мой сын умрет или остаток дней проведет прикованным к постели…
– Все ведь закончилось, мама.
– Закончилось, – со странным выражением повторила леди Сольвейг. – Ты остался жив и… не только жив. Захотел вернуться. Я была против. Мы с Гаррадом поссорились… он обещал, что за тобой будут присматривать, что ни на минуту не выпустят из поля зрения… а Каменный лог… я готова была ударить Райдо. Разве он не понимал, чем ты рискуешь?
– Я просил его помочь.
– Сбежать?
– Вы же не хотели отпускать меня. А это было мое право, мама.
– Твое.
– И я вернулся.
– Сколько ты отходил по возвращении? – Леди Сольвейг раздраженно переставляла книги, не способная справиться с собственной страстью к порядку. – Два месяца? Неужели оно того стоило?
Стоило. И мама сама знает, но не согласится исключительно ввиду врожденного упрямства.
– А твоя работа? Каждый день я думаю о том, что вот сегодня ты… не вернешься? Или завтра? Послезавтра? День за днем…
– Мама…
– Знаю, служат многие, и все далеко не так ужасно, как я себе воображаю, но… Кейрен, я не хочу потерять своего ребенка.
– И поэтому не можешь отпустить меня?
– Я хочу, чтобы ты был счастлив.
Сложный разговор.
– Мама, а ты не думала, что я уже счастлив?
Был.
– Это ведь твоя идея, со свадьбой? Отец и без нее договорился бы с сурьмяными?
Леди Сольвейг молчит.
– Твоя… почему?
– Эта женщина, – книги выстроились по ранжиру, и леди Сольвейг, вытащив платок, терла полку, убирая следы пыли, – дурно на тебя влияет.
– Таннис…
– Люта – хорошая девочка, которая замечательно тебе подходит. Она еще молода и не совсем понимает, в чем состоит ее долг, но я помогу ей…
– Нет, мама, не поможешь. – Кейрен встал. – Хватит уже. Я тебя люблю, но я не позволю тебе и дальше диктовать мне как жить. Ты и так…
Осекся. Отвернулся, чтобы не видеть укоризненного взгляда.
– Договаривай, сын.
– Не о чем больше говорить. Свадьба состоится.
…потому что расторгнуть договор – оскорбить Сурьму.
– И я постараюсь сделать так, чтобы хотя бы эта девочка не была несчастна.
…и не плакала больше, спрятавшись в библиотеке.
– Кейрен, я начинаю думать, что тебя и вправду околдовали.
Чушь. И почему она не способна понять, что Кейрен и вправду был счастлив. Целый год… это же много, год счастья? У некоторых не бывает и его.
– Эта твоя ненормальная привязанность к особе, которая…
– Которая что, мама?
– Не твоего круга. Жила предвечная, Кейрен, ты где ее подобрал? Нет, не отвечай, я знать не хочу. Мне достаточно того, что ты совершенно потерял голову, не замечаешь очевидного. А эта девица по доброй воле тебя не отпустит.
– Ты ошибаешься, мама. – Кейрен подтолкнул письмо к краю стола. – Ничего. Все ошибаются. Я не готов ее отпустить, но… какая разница, верно?
Никакой.
Она все равно уйдет и скоро.
Целый год – не так и много. Неоправданно мало. И стрелки часов все еще застыли на цифре двенадцать. На корпусе их осела тонкая вуаль пыли… и все еще пахнет ландышами.
Окалиной.
Городскими дымами, что пробираются в щели.
Сквозит, и квартира выстыла… Таннис ушла.
Он почувствовал это издали и бежал, уже понимая, что опоздает. Ушла. И след потерялся среди иных следов, которыми полон город. Снег спешил укрыть и их, раскатывал белые ковры, которые тут же затирались ногами, колесами, копытами. И грязь собиралась к обочинам, стекала под черные решетки, наполняя кирпичные русла каналов.
Город следил за Кейреном.
Насмехался.
А за дверью его ждала пустая квартира. И письмо в белом конверте, сохранившем аромат Таннис.
Он сел напротив часов. Закрыл глаза. Коснулся бумаги губами.
Шершавая.
Неровность края, сургучная печать-нашлепка, запах чернил. Стереть бы буквы, переписать наново.
«Прости, но я не смогу так жить.
Будь счастлив.
Таннис».
Глава 14
У Кэри получилось уйти до возвращения мужа.
Ее дорожный саквояж. Белье. И книга, первая взятая с полки. Зачем? Кэри не знала. Она была словно во сне, и сон этот диктовал ей собственные правила.
Экипаж.
И печальный взгляд Фредерика. Он явно хочет что-то сказать, но сдерживается.
Хорошо.
Плохо. Снова она бежит.
Старый особняк выглядел мертвым, и белесые кости колонн подпирали массивный портик. Крылья дома скрывались во мраке. Ворота были заперты, грум долго возился с замком и наконец открыл.
Широкая подъездная аллея была черна. Склонились над ней больные каштаны, стояли, держались друг за друга узловатыми ветвями. И белели в безлистных косах их шары омелы.
…омела – это болезнь. – Сверр стоит за спиной, держит Кэри за руку. – Она разъедает дерево изнутри. Семя падает на ветвь и пускает внутрь дерева корни…
Надо вернуться. Здесь оживут призраки.
Ничего, с призраками Кэри как-нибудь управится, а вот с Брокком и…
Она судорожно выдохнула.
Забыть.
Кэри встречал старик в длинной грязной ночной рубахе и колпаке, который сполз на затылок. В руках старик держал масляный фонарь и палку.
– Здесь нечего брать! – Он замахнулся палкой и тут же опустил. – Леди Кэри?
– Да, Грейтон. Я вернулась…
Запах сырости и тлена. Мертвые пустые стены, на которых проступают черные прямоугольники. Прежде здесь висели картины… и вазы, солидные, фарфоровые напольные вазы исчезли. Мебель… куда она подевалась?
– Леди, – Грейтон, некогда служивший при кухне, торопливо согнулся, – а я уж думал, воры… ох, леди, что ж вы не предупредили-то?
Он шел за Кэри, мелко семеня, и подошвы разношенных сапог, надетых, как подозревала Кэри, на босу ногу, шаркали по паркету.
Темный. Осклизлый будто… а вот и грязный саван, под которым скрыт любимый клавесин леди Эдганг… каминная решетка исчезла, и полка опустела. Охотничий зал лишился звериных голов. Некогда они пугали Кэри… и столик для ломбера ушел… козетка времен третьего Короля… стулья стоят, но побуревшая обивка вспорота.
– Кто еще есть в доме?
Кэри остановилась в игровой гостиной, с непонятным себе самой раздражением отметив, что и здесь мебели было много меньше, нежели обычно. И канделябры ониксовые пропали… не только они. Из этого дома вынесли все, что еще представляло хоть какую-то ценность.
– Так это… я… и еще Мирна…
…древняя полуслепая повариха, которую держали в доме из милости.
– И Шанта, если ее помните…
Кэри помнила. Рыжая девица с выпученными глазами и вечно приоткрытым ртом. Шанта плохо говорила, была медлительна и порой забывала, что должна сделать, и это злило экономку. Но работу Шанта выполняла старательно.
– Остальные-то, – Грейтон поставил фонарь на полку, – иные места нашли… а кто в деревню вернулся. Нам-то некуда. Вот и сторожим дом… уж думали, вы вовсе про нас забыли.
Забыла. И будучи счастливой, вспомнила бы нескоро.
– Мы-то вещички которые, леди, так попрятали… а иные забрали. Кредиторы-с… с бумагами явились, и… мы вам писали.
Только Кэри не получала писем.
– Слышали, леди, вы замуж вышли…
– Леди, – лакей, сопровождавший ее, обратил на себя внимание, – вы собираетесь остаться здесь?
– Собираюсь, – ответила Кэри. – Остаться. Здесь.
Не в собственных комнатах под крышей, тот этаж вовсе выстыл.
Холодный дом, обиженный. И Кэри чувствует перед ним вину. Забыла. Бросила. И вот вернулась.
В покоях леди Эдганг Грейтон, переодевшийся в старый костюм, разжег камин. И сонная Шанти, зевая, потягиваясь, медленно перестлала кровать.
Кэри принесли холодное молоко и холодный же хлеб.
Грелку.
И еще одно одеяло, от которого неуловимо пахло дымом.
– Теплее будет, – сказал Грейтон, втихую погрозив Шанти кулаком.
Помогли раздеться. И платье отправилось в пустую гардеробную. Холодно. Несмотря на камин, обернутую тонкой тканью грелку и одеяла. Холод идет изнутри, он принесен с поля, и Кэри все-таки плачет, хотя обещала себе, что плакать не станет, но все равно… скулит, вцепившись в подушку, от которой несет пылью и слежавшимся пером.
Надо будет вытащить все перины и подушки на улицу, проветрить. Белье перестирать. Отскоблить полы и натереть воском. Столяра пригласить, чтобы посмотрел, что можно будет сделать с мебелью, окнами…
Старый дом оживет, если Кэри постарается. А она постарается. Что ей еще остается делать?
Уснула она, когда небо за окном стало бледно-серым, войлочным. И во сне шла по темному коридору, сама приговаривая:
– Раз-два-три-четыре-пять… я иду тебя искать.
Но тот, за кем она шла, прятался, и обиженный дом спешил ему подыграть. Он выставлял дверь за дверью, и Кэри, устав искать, расплакалась.
Проснулась она в слезах.
А камин погас, и комната вновь выстыла. В кувшине для умывания вода подернулась тонкой корочкой льда. Свежая сорочка едва ли не хрустела, а платье вчерашнее, и надо бы отправить кого-то за вещами… Кэри прикусила губу, чтобы вновь не разреветься.
Пустая столовая.
И огромный стол из черного дуба, протянувшийся вдоль узких окон. Окна затянуты инеем, а на подоконниках лед лежит, укрывая квадратные горшки с мертвой геранью. Стул лишь один, массивный, с широкими подлокотниками и резною спинкой, жесткий до неимоверности.
– Леди, с добрым утром. – Грейтон подает завтрак сам.
Подгоревшие тосты, кажется, из вчерашнего хлеба. Омлет. И варенье, которое успело засахариться. Слабый чай с острым запахом дыма. И слегка подкисшее молоко.
Тишина.
Столовая огромна, и в ней Кэри вновь ощущает собственную ничтожность.
И страх. Призраки собрались за ее спиной. Еще немного, и раздастся хрипловатый голос леди Эдганг… или смех отца… Сверра шепот… точно, шепот.
Нет, всего-навсего горничная вошла, она шаркает ногами и, грузная, располневшая вдвое за прошлый год, пыхтит. Ее лицо красно от натуги. На вытянутых руках она держит начищенный поднос, верно извлеченный Грейтоном из тайника, а на подносе одиноко белеет визитная карточка.
Шанти останавливается у кресла и, шумно выдохнув, говорит:
– Вас это… ждут… давно ужо. – Она отчаянно краснеет.
Прежде Шанти не выпускали к гостям, даже когда леди Эдганг вынуждена была рассчитать большинство слуг, все одно не выпускали. Слишком она была некрасива, груба.
А карточка знакомая.
Брокк.
– Давно? – Холодное серебро, а бумага теплая, и запах его сохранила.
– С ночи, – пожаловалась Шанти.
Грейтон погрозил ей сухим кулачком и поспешно добавил:
– Ваш супруг отказался уходить. И будить вас не велел.
Надо же, какая вдруг забота. Горько.
Зачем он пришел?
Объясниться? Добить словами, слышать которые Кэри не желает? И сказаться бы больной, спрятаться в пустой стылой комнате.
– И где он?
Нельзя прятаться всю оставшуюся жизнь. И Кэри поднялась, надеясь, что выглядит не слишком жалко. Жалости она не потерпит.
…гостиная в пурпурных тонах, некогда роскошная, с тяжеловесной мебелью, вишневыми шпалерами и камином мраморной облицовки. Камин сохранился, но мрамор пожелтел, картины исчезли, оставив на ткани обоев темные характерные прямоугольники. Поблек пурпур, а тяжелые гардины пропылились. Из мебели остался низкий столик, который обжила дюжина глазурованных ваз, и пара кресел, заботливо укрытых чехлами.
Брокк спал.
Он сидел, повернувшись к окну, вытянув длинные ноги, почти упираясь ими в гардины. Мерз во сне и обнял себя, съехал как-то, и поза наверняка была неудобна.
Устал, должно быть.
Он подолгу мог обходиться без сна. И зачастую засиживался в мастерской допоздна, а когда Кэри случалось задремывать, накрывал ее пледом. Он специально купил клетчатый лоскутный плед и подушку смешную, с кисточками.
Тогда ей виделся в этом подарке скрытый смысл… она во всем видела скрытый смысл.
– Здравствуй, – сказала Кэри с порога, осторожно притворив дверь.
По дому гуляли сквозняки.
А Брокк, проснувшись, потянулся, скривился и руку больную прижал к боку. Ноет опять? Ему нельзя перемерзать. И отдыхать надо больше, но он же не послушает.
– Здравствуй, – сиплый мягкий голос.
И взгляд такой, что…
– Зачем ты пришел?
…чтобы сделать ей больно? Сказать, что ему очень жаль, что следовало бы решиться на разговор раньше, что Лэрдис…
От этого имени скулы свело.
– Поговорить. – Брокк растирал искалеченную руку, пальцы ее застыли полураскрытыми, и большой нервно подергивался. – Если у тебя найдется время.
– А если нет?
– Подожду, когда появится. – Ему все-таки удалось сжать кулак.
– И как долго собираешься ждать?
– Столько, сколько понадобится. – Брокк потер переносицу и поднялся: – Кэри… пожалуйста, позволь мне все объяснить.
Чехол был грязен, и Кэри не решилась сесть в кресло, она встала за ним, положив руки на спинку. Наверное, все выглядит так, будто она прячется за креслом от Брокка… и да, она прячется.
– Я тебя слушаю, – голос все-таки дрогнул.
Тишина.
Старый дом следит пустыми глазами окон, впервые взгляд его обращен вовнутрь. И заиндевевшие веки гардин складками пошли, морщинами, вздрагивают на сквозняке, словно дом пытается очнуться от годового сна.
– Ты не можешь здесь оставаться. – Брокк обвел взглядом комнату.
– Почему?
– Потому что этот дом непригоден для жизни.
– Да, пожалуй, я слишком долго не уделяла ему должного внимания. Придется исправлять. – Под тонким саваном чехла пальцы ощущают резьбу. Рисунок из листьев и грубоватых цветов, кажется, прежде они были покрыты позолотой.
…золота в доме не осталось.
– Пожалуйста, Кэри, вернись. Я понимаю, что ты обижена и что у тебя есть на то все причины…
Есть. И он замолкает, не решаясь озвучить имя этой причины, а Кэри не спешит помогать. Если она откроет рот, то снова разрыдается.
Не сейчас.
– Все получилось глупо. Нелепо. И я не знал, что Лэрдис летит… проклятье, да я в жизни не дал бы разрешения. Понятия не имею, как она попала на борт и… – Он говорил, запинался, злился.
Перчатки стянул.
Рубашка измялась, а на левом рукаве проступили бурые пятна, не масла, но крови с живым железом смешанной. И рукав этот мокрый облепил темные жилы механической руки.
– Высаживать было поздно, мы уже поднялись… и я не знаю, что на самом деле ей нужно.
– Ты.
– Мне это, конечно, льстит, но я не настолько наивен, чтобы снова ей поверить. – Брокк опустился в кресло и, прижав пальцы к вискам, пожаловался: – Голова болит.
От нервов, от переутомления.
И наверняка он тоже провел ночь без сна… если в этом кресле. В кресле спать неудобно.
Голоден?
Наверняка. Устал безумно. Кэри помнит, каким он возвращался с испытаний и как порой задремывал во время ужина. Однажды и вовсе уснул, положив голову на скрещенные руки, так и не дождавшись жаркого.
Забавный. Родной… чужой, и обманываться не следует.
– Вернись. Пожалуйста.
– Зачем?
Молчание. И Брокк хмурится. Трет покрасневшие глаза, и на щеке прорезаются пятна живого железа, которые, впрочем, исчезают быстро.
– Кэри…
Нервы-нити.
Сквозняк по ногам. И руки озябли, покраснели… на ярмарке она тоже замерзла, и Брокк купил альвийский кувшин из бледно-розового дерева. Внутри кувшина горела свеча, и стенки его тонкие светились. Они становились горячими, и Кэри грела руки.
Брокк сказал, что тепла хватит для двоих, и накрыл ее ладони своими. На железных пальцах его таял снег, точно они и вправду были живыми.
– Уходи. – Она отступила от кресла, задев стол, и вазы закачались, задребезжали сухо, касаясь друг друга стенками. Старые, треснувшие. – Уходи и перестань меня мучить.
– Нет.
Он стоял по ту сторону стола, скрестив руки на груди.
– Не перестанешь?
– Не уйду. Кэри, я твой муж и…
– О, неужели ты вспомнил? – болезненный нервный смешок.
– Я не забывал. Кэри, произошло недоразумение, которое я исправлю. Обещаю.
– Исправишь? Как исправишь?
Сотрет вчерашний день? Перепишет наново?
Молчит.
– Это был мой полет. А ты отдал его ей.
По старой вазе беззвучно расползается трещина. По белому и по синему, раскалывая рисованные цветы. От горлышка и до дна.
Еще немного, и рассыплется ваза пополам.
Наверное, следует замолчать, но Кэри устала притворяться. И вазу поднимает, сжимает, в тщетной попытке остановить неизбежное. Глина хрустит, и трещина расползается быстрее.
– Наверное, я сама виновата. Ты изначально был со мной предельно откровенен. Но мне казалось, что я могу стать не только другом. Я хотела… Дита просила тебя не торопить. Набраться терпения.
Слушает. Если бы прервал, словом ли, жестом, Кэри замолчала бы. А он стоял, скрестив руки, смотрел сверху вниз, хмурый раздраженный и… виноватый?
– И я ждала. Целый год ждала, пока ты наконец заметишь… дура, да?
Ваза разваливается на две половинки.
– Я делала все, чтобы понравиться тебе, разве что в постель не забралась. Думала… честно, думала. Но побоялась, что ты меня прогонишь. Этого я бы точно не пережила.
Горло дерет, не то от ночных слез, не то от простуды. В доме часты сквозняки, и, наверное, простудиться легко… конечно же в этом дело. И горячее молоко спасет.
Горячее молоко и толика меда – хорошее лекарство от бед.
– Всякий раз, стоило мне подойти чуть ближе, как ты находил предлог, чтобы отступить. Почему? Хотя теперь я понимаю почему.
Слова в пустоту. В мертвенную тишину, которую и дом опасается нарушить. Он следит за Кэри, с насмешкою ли, с презрением, с надеждой, цепляясь за нее, последнее имя на родовом гобелене.
Пыталась убежать? Бежать больше некуда.
– Ты обвинял меня в том, чего я не делала… а стоило появиться ей, и ты ее простил.
– Нет.
– Я видела вас…
– Я помог ей спуститься и только.
Хорошее воспитание. Его растреклятое хорошее воспитание, от которого никуда не деться. Манеры. Вежливость.
– Знаешь, вчера я поняла, насколько смешно выгляжу, пытаясь угнаться за тобой… – Ваза в руках рассыпалась, падала песком сквозь стиснутые пальцы, красно-белой трухой. – Не хочу больше. Не буду. Я хотела обратиться к Королю…
– Зачем?
– Чтобы признал наш брак недействительным…
Губа дернулась, обнажая клыки.
– Но потом подумала, что в этом нет нужды. Ты прав… мы будем жить как принято. Каждый за себя. Я не стану мешать тебе. Ты не станешь мешать мне. Идеальный брак.
– И что ты собираешься делать? – низкий рокочущий голос.
Воротничок трещит, темный пиджак расходится по швам, пусть Брокк и пытается сдержать превращение.
– Для начала приведу дом в порядок…
Он спрашивал вовсе не о доме. И Кэри, не сводя взгляда – бледные глаза, воспаленные, – отвечает:
– Найду кого-нибудь, кто не будет настолько ко мне безразличен.
Живое железо рвануло, выворачивая Брокка наизнанку, с хрустом разорвалась ткань.
Пес был… страшен.
И красив.
Он возвышался, вздыбив гриву из тонких четырехгранных игл, а тусклое зимнее солнце рисовало на серебряной чешуе узоры.
Кэри протянула руку, и пес шагнул.
Попытался.
Он покачнулся и взвыл, поджимая под брюхо короткую, изуродованную лапу. Металлические пальцы человеческой руки, нелепые в этом обличье, судорожно дернулись, точно пес пытался уцепиться за воздух. Он начал заваливаться набок и все же устоял.
Опустил шею.
Зарычал глухо. А рычание перешло в вой.
– Все хорошо. – Кэри шагнула к нему и обняла. – Не спеши… все хорошо.
Он пятился, изгибаясь, пока не уперся в камин.
– Ты знаешь, ты очень теплый… горячий…
Раскаленный. И чешуя сухая, твердая как камень… или металл. Пахнет металлом.
Маслом.
Кровью самую малость. Сменившееся обличье рвет тонкие связи с механической рукой, и по железному остову стекают бурые капли, падают на пол.
– Больно? – Кэри проводит по широкому носу, где иглы мягкие. – Конечно, больно… глупый вопрос, да?
Это не жалость. И Брокк садится, теперь он возвышается над нею, и, пытаясь сгладить разницу, изгибает шею, тычется влажным носом в ладонь.
– Не хочу, чтобы тебе было больно. – Сложно оторвать руку.
И еще сложнее отступить.
– Для меня и раньше не имело значения, что ты… ты не калека… ты сильнее многих, но… ты себе не веришь. – Она пятится, наступая на осколки вазы, которую выронила. – И сейчас ничего не изменилось.
Не рычит – поскуливает и вытягивается на полу, обвивая хвостом здоровую лапу.
– Точнее, изменилось, но… не потому, что у тебя нет руки.
Он положил массивную голову с выпуклым лбом и характерной на нем отметиной. Смотрит внимательно, следит за каждым движением Кэри. И взгляд его смущает.
– Я просто устала тебя ждать, Брокк. Ты был так убежден, что рано или поздно я тебя брошу… пускай. И нет, я глупость сказала, извини, я не собираюсь никого себе искать. Во всяком случае в ближайшем будущем. Но и в твой дом я тоже не вернусь. Хватит.
Дверная ручка была липкой.
– Я пошлю кого-нибудь за одеждой…
Пес зарычал.
– И я буду рада, если ты как-нибудь еще заглянешь… в гости.
У нее получилось закрыть дверь и не расплакаться.
Брокк ушел. Почему-то Кэри ждала, что он все же останется, а он ушел.
Цветок принесли на следующий день. Топазовую орхидею с тонкими полупрозрачными лепестками.
…и черную, ониксовую, в пару к ней.
…заводного какаду, который сторожил шкатулку с шоколадными конфетами в золоченой фольге. И стоило прикоснуться к нему, вздрагивал, расправлял крылья и, нахохлившись, произносил хриплым ломким голосом:
– Кэр-р-ри… вернись домой.
Попугай наклонял голову и смотрел янтарным глазом.
– Вер-р-рнись, Кэри, – повторял он, щелкая клювом.
Какаду нравилось бродить по туалетному столику, постукивая по склянкам. Склянки звенели, и попугай замирал, вслушиваясь в звон их с явным наслаждением. Он был чересчур умен для игрушки.
Приносили газеты, но их Кэри отправляла в камин, не читая.
Дом же оживал.
Он избавлялся от пыли, грязи и остатков позолоты. Чистили трубы. Чинили паркет. Сдирали со стен старые обои, а с ними отходила давным-давно отсыревшая штукатурка. Обламывалась она лоскутами, словно старая кожа сползала с ран, выставляя красное кирпичное нутро дома. И Кэри жалела его, старика, которому все же хотелось жить.
Она понимала и желание его.
И страхи.
Уверяла, что все будет хорошо… и приносила для какаду лесные орехи. Садилась рядом, подсовывала по одному. И нахохлившаяся птица брала орех когтистою лапой, подносила то к одному, то к другому стеклянному глазу, разглядывая придирчиво. Не обнаружив изъяна, какаду раскрывал стальной клюв, совал орех и с хрустом раскалывал. Падала скорлупа, а ядро попугай ронял на протянутую руку Кэри, приговаривая:
– Вер-р-рнись.
– Ты же понимаешь, – Кэри больше не с кем было поговорить, кроме этого странного, все-таки слишком живого существа, – я не могу вернуться.
Какаду подбирался к краю столика и вытягивал шею. Желтый хохолок на его голове раскрывался веером, а клюв опасно щелкал.
– Если я вернусь, все пойдет как прежде. Он успокоится, и… и я так не хочу.
Клюв прихватывал за палец, но осторожно. Какаду сжимал палец и отпускал.
Вздыхал.
Цокал клювом.
– Я… знаешь, я больше не злюсь на него, но мне было больно… то есть я понимаю, чего он боится. Я не выдержу, наверное, если опять будет так больно. И лучше, если каждый из нас…
Не лучше.
Пустые ночи. Суетливые дни, заполненные делами.
…каталоги с мебелью.
Обои, шпалеры и гобелены. Старые сокровища, которые во многом и сокровищами не были, но нуждались в ревизии. Полы, двери, камины… тысячи и тысячи мелочей. Но все равно их недостаточно, чтобы избавить от одиночества. К концу дня накатывала усталость, и Кэри, без сил падая в постель, тянулась к какаду. Тот оживал и хриплым проникновенным голосом просил:
– Вернись.
– Скажи уже что-нибудь другое, а? А лучше я… сегодня мы добрались до чайной гостиной. В ней некогда леди Эдганг собиралась с подругами, давно, еще когда у нее оставались подруги, а потом сидела одна. Это страшно на самом деле – одиночество. Я только сейчас стала понимать, насколько страшно.
Попугай перебирался на изголовье кровати и, крылья расправив, кланялся, просил:
– Дай ор-р-решка, Кэр-р-ри…
– Держи.
Брал осторожно, лапой, балансируя на одной и удерживаясь не иначе как чудом.
– Благодар-р-рствую. – Он церемонно кланялся и повторял: – Вер-р-рнись.
– Вернусь, наверное. Или нет. Я не знаю. Я смотрела на эту гостиную, и… я видела себя в ней. Представляешь? Не ее, но себя. Вот сижу, пью чай… одна. Всегда одна. Смотрю на картины или в окно. Или пламенем любуюсь. Книги читаю. Хотя нет, книги читают в библиотеке… ее почти и не разворовали. Впрочем, все более-менее ценное еще отец продал. Или Сверр? Не важно. Главное, она в этом доме сошла с ума от одиночества и ревности.
Какаду слушал внимательно и орех разглядывал.
– И я боюсь, что стану такой же. Я не хочу. Я не знаю, как мне быть…
– Вер-р-рнись, – подсказывал попугай.
И Кэри отвечала привычное:
– Нет.
А потом ее украли…
Обычный вечер. Сон, который долго не шел. И попугай, придремавший на подоконнике, взъерошенный, нахохлившийся, он выглядел спящим. Но стоило Кэри пошевелиться, как попугай вздрагивал. К счастью, молчал.
Она же ворочалась с боку на бок, и перина казалась жесткой, комковатой. И постельное белье все еще пахло плесенью, пусть его и проветривали минимум трижды. Мешала подушка, одеяло, сама ночная сорочка, сбившаяся, спеленавшая ноги Кэри.
Хотелось пить.
И не хотелось. Сбежать. Спрятаться. Страх был иррационален, и Кэри заставляла себя лежать в постели, повторяя ненавистную считалочку.
– Раз-два-три-четыре-пять…
Сон навалился, смял, и Кэри едва не задохнулась. Она падала куда-то долго, бесконечно, понимая, что падение вот-вот перейдет в полет, но не умея раскрыть крылья. И голос какаду звал:
– Вер-р-рнись.
Глупость. Как она может вернуться из пропасти?
Упасть не позволили, выдернув из сна рывком, но лишь затем, чтобы сунуть под нос тряпку с острым аптечным запахом. От него закружилась голова, Кэри пыталась отстраниться. Ей не позволили. И руки, которые тряпку удерживали, оттолкнуть не удалось.
Крепкие руки.
Надежные. Они подхватили Кэри, и кто-то, должно быть хитрый какаду, сказал:
– Не бойся.
Глава 15
Брокк плохо помнил, как добрался до дома.
Экипаж. Запах кожи и железа. Голос пробудившегося города. Вой баржи, что долетал с набережной, крики мальчишек-газетчиков. Кто-то из них запрыгнул на подножку экипажа, стучал в окно, размахивая газетой. Свежий номер, господин, только-только из-под станка.
Брокк купил.
И пытался развернуть, читать, но непослушные пальцы прорвали тонкий газетный лист. Скомкали. Швырнули на пол. На перчатках остался запах типографской краски, и Брокк тер ладонь о сиденье, пытаясь избавиться от него.
Не выходило.
Были ворота и подъездная аллея, вдоль которой еще горели фонари. Белый их свет мешался с тусклым солнечным. Белый снег.
Белый мрамор статуй. Белесое кружево льда на лужах.
Белый полумесяц.
Крыша дома.
Он стоит, ощущая холод сквозь подошвы ботинок, надетых на босу ногу, они велики и норовят соскользнуть. Надо перешнуровать, но после обращения рука почти не слушается. Ноющая боль, тупая, выматывающая, как в первые дни, когда казалось, что проще содрать никчемную нашлепку, чем сжиться с нею. Брокк наклонился и, зачерпнув колючий снег, вытер лицо.
Облизал губы.
Пить хочется… и он пьет снег.
…а рука вдруг немеет. И железные пальцы повисают бессильно. Брокк пытается пошевелить ими, но не ощущает ничего, кроме немоты.
Проклятье.
– Недоброго дня, мастер. Мне сказали, что я вас здесь найду. – Кейрен из рода Мягкого Олова протянул флягу, и Брокк вспомнил, что хочет пить.
Безумно хочет пить.
Руку протянул, и металл вдруг ожил, коснулся металла, сминая.
– Извините.
– Ничего. – Кейрен успел убрать руку. – Будет повод приобрести новую. Вижу, не только у меня жизнь не задалась…
Чай из пробитой фляги стекал в рукав, разбавляя кровяно-железную смесь. И Брокк едва ли не с наслаждением чувствовал, как следом идет холод.
Боль – это хорошо, это значит, что он все еще жив. И рука будет работать.
Позже.
– От меня жена ушла, – пожаловался Брокк.
– Какое совпадение.
– И от вас тоже?
– Не жена. – Кейрен неловко пожал плечами. Снова он в черном, пальто расстегнуто, клетчатое кашне сбилось, съехало, и матерчатый хвост его выглядывал из высокого воротника. – Просто женщина… одна женщина, которая очень мне дорога.
– Почему?
– Наверное, потому, что я не способен дать ей того, чего она достойна. Или просто чтобы не мучиться.
– Хорошая причина, – согласился Брокк, скатывая искореженную флягу в шар.
– Легче стало?
– Немного.
– Повезло. – Кейрен сунул руки в карманы и сгорбился.
Тусклый.
Случайный гость в жизни Брокка… в его жизни только такие и бывали.
Сам виноват.
– Вы не замерзли? – Брокк потер рукав, чувствуя под пальцами распухшую культю. – Может, в дом?
Кейрен лишь пожал плечами. И уже в доме, скинув тяжелое пальто, уселся на корточках перед камином. Брокк же, впервые не испытывая стеснения, стянул и пиджак, и рубашку, которой отер искореженную руку. Распухла. И кожа набрякла живым железом. Каждое прикосновение порождало боль, острую, словно вспышка.
– Быть может, врача позвать? – Кейрен наблюдал с вялым интересом.
– Не стоит. Польете?
Букет увядал.
Красные солнца гербер на привязи зеленых стеблей. Стебли ломались в руке. Осыпались лепестки. Вода неуловимо пахла илом.
– Уверены? – Кейрен осторожно поднял высокую вазу.
– Уверен. Надо смыть корку, станет легче.
Следовало бы подняться наверх, в ванной комнате в туалетном столике прячется таз и кувшин с узким горлом. Бритва в черном бархатном футляре. Чистое полотно.
Бутыль со спиртом.
…уже давно нет надобности, но Брокк не убирает.
Сойдет и вода из вазы, невелика разница. Вместо таза – миска, в которой лежали крупные красные яблоки. Их Брокк вытряхнул на стол, и яблоки покатились, падали они с громким неприятным звуком.
– Лейте.
Вода была холодной, показалось – обжигающей, и Брокк стиснул зубы, сдерживая стон. Кейрен разодрал остатки рубашки на полосы и принялся оттирать сукровицу.
– Терпите уж. Опыта у меня немного…
– Кто?
– Брат. Старший… разрыв-цветы, и… иногда ему требовалась помощь, но всякий раз звать врача, волновать матушку… Просил меня. Сядьте куда-нибудь.
Он бросил пиджак на спинку стула, отправил следом жилет, оставшись в белой, какой-то слишком уж яркой рубашке. Рукава он закатал. И подтяжки поправил.
А с прошлой встречи Кейрен похудел еще сильней.
Тощий. Жилистый.
Злой.
Откуда взялась эта злость? И главное, когда он успел измениться? Год – не так уж и много.
– Он, как и вы, не любил казаться слабым.
– Казаться?
– Казаться, мастер. – Кейрен пинком подвинул стул и поинтересовался: – Бренди есть? Или коньяк? Виски сойдет тоже.
– В шкафу.
Виски – стоящая замена спирту. А спирт далеко.
– Пить будете или так потерпите?
Брокк покачал головой: пить нельзя, еще многое сделать предстоит. И Кейрен кивком одобрил решение.
– Не представляю, как бы я выдержал то же, что и он… или вы. – Он плеснул из бутылки на руки, добавил в воду, прополоскал тряпку и предупредил: – Жечься будет.
– Потерплю.
– И тогда терпели? – Пальцы его были чуткими, и боль отползала, поднималась выше к локтю, оставляя за собой полосы раздраженной кожи.
– Тогда… тогда я не сразу понял, что произошло.
Стрелки-ножницы, замершие на без минуты двенадцать. Качнувшийся маятник. Хруст стекла: колба была с дефектом. Удивление, порезанные пальцы, и кровь, наполняющая ладонь. Грохот и жар. Запах паленых волос, огненная волна по стене.
Брокк не ощущал боли, но смотрел, как превращаются в пепел дубовые полки.
Полыхнула бумага.
И сама стена, не выдержав удара, вдруг пошла трещинами. Он закричал, чувствуя, как загорается одежда, попытался сбить пламя и тогда увидел, что руки нет.
– А когда понял, упал в обморок. Пришел в себя уже наверху…
…дом выдержал удар. И пламя удалось погасить быстро.
– Меня вынесли. Вызвали врача… бесполезно. Сказал, что такое не лечится. Кисть срезало чисто… а выше кисти – обгорело. Живое мясо. Жареное мясо.
Это – в прошлом. Настоящее же – Кейрен и четырехгранная бутылка бренди, которым он отмывает пальцы.
– Было больно, да. Порой мне казалось, что лучше бы я умер, чем такая боль. Орал… спать не мог. Дед заставлял пить опиум, порой силой вливал. Он был довольно сильным для своих лет, а я… началась лихорадка… и рука воспалилась. Гнить начала. Пришлось резать… хотели взять еще выше, за локтем, чтобы наверняка. Я сказал, что лучше сдохнуть. Не знаю почему, но тогда казалось важным, чтобы не выше локтя.
Кожа остывала. И поры закрывались, затягивались чешуей живого железа.
– Дали опиум, но… наверное, я привык уже к опиуму. Не отключился. Говорить не мог, но видел… помню, как привязывали. И как пилили. Доктор был хороший, сильный, быстро справился, теперь я понимаю, что быстро, но… у костной пыли мерзкий запах.
Молчание. И бренди льется по коже, не опаляя, но снимая раздражение. Пальцы шевелятся, все еще чужие, словно одолженные, но это ощущение пройдет.
Главное, они есть, пальцы.
– Под конец я все-таки отключился. Потом стало легче. Я сжился с болью и… опиумом. Не знаю, с чем справиться было сложнее.
Вонь. И запертая комната. Окна зашторены плотно, поскольку солнечный свет вызывает мигрень. Постоянная жажда. Постоянный огонь, который все никак не отпустит Брокка. Бутыль с мутным настоем, что стоит в трех шагах от кровати.
Целых три шага.
Встать, удержав себя на ногах, вцепиться в изголовье кровати и стиснуть зубы.
Дойти. И кое-как вытащить пробку. Одной рукой неудобно… и культя дергается, расплескивает пламя. Ничего. Плеснуть в стакан, добавить бренди.
Осушить.
Оглушить себя и доползти до кровати, спрятаться в зыбком мареве опиумного сна.
– Бутыль пустела. Дед приносил новую. Я давал себе слово, что когда опустеет и она, то я остановлюсь.
– Остановились?
– От моей невесты пришло пространное письмо. Обстоятельства изменились, помолвка расторгнута. Дед сказал, что это закономерно. Знаете, ему никогда не нравилось мое увлечение. Он полагал это глупым баловством, но не запрещал…
Хмурился, приходил по утрам, и по его появлению Брокк понимал, что наступило утро. Дед раздвигал шторы клюкой и усаживался в кресло. Он подпирал подбородок ладонями и ничего не говорил. Сидел. Смотрел. А Брокк смотрел на деда, на темные его руки, лежавшие поверх изогнутого набалдашника трости. На пальцы с квадратными ребристыми ногтями.
– Однажды я понял, что еще немного и сойду с ума. И лучше было бы сразу сдохнуть, чем вот так медленно. Я услышал, как гниет мой мозг. – Брокк тронул пальцем висок. – Мне казалось, что… это сложно объяснить.
Невыносимая вонь, избавиться от которой не получалось. Брокк наполнял ванну горячей водой, забирался, вытягиваясь на дне, задерживал дыхание, насколько хватало, и, выныривая, задыхаясь от жара, тер себя когтями.
Повязка намокала.
И доктор пугал новым воспалением. Он утверждал, что вонь лишь мерещится, а на самом деле раны заживают нормально, и даже глубокий ожог, вызывавший немалые опасения, рубцуется. А остальное – не более чем галлюцинации. Игра воображения.
Воображение мучило Брокка. Стоило закрыть глаза, и запах появлялся вновь. Он просачивался из ушей и казался жидким, Брокк трогал голову обеими руками, и на левой оставался маслянистый налет. Он вспоминал, что левой руки нет… кричал…
– Я приказал убрать опиум.
– Было плохо?
– Было… не знаю, сложно описать. Дело не в боли, а в том, что я… безумие другого рода, когда понимаешь, что жить без чего-то не способен. И боль тоже, она не отступала ни на минуту, становилась острой. Рубцы раскрывались. И доктор требовал, чтобы я перестал маяться дурью…
Кейрен оттирает с пальцев желтоватый налет сукровицы. И бренди пьет из горла.
– Извините, мастер, но настроение нынче… пьяное.
Хорошее определение. Пьяное. Но Брокк от бутылки отмахивается.
– Пробовал пить, но понял, что меняю одну привычку на другую, и… вспомнил, что проект остался незаконченным. Сперва думалось тяжело, голова точно чужой стала. Туман. И пытаюсь что-то сделать, а все на одном месте. Дед злился страшно. Ему казалось, что я себя добить хочу. Но постепенно как-то все не то чтобы наладилось, скорее в колею вошло. Работа отвлекала. От боли. От опиума… мне долго хотелось… такое вот странное желание, когда тянет принять. Говоришь себе, что всего-то пару капель, от пары капель вреда не будет, но тут же одергиваешь. Стоит только начать… я как-то выбрался, не иначе чем чудом.
– Повезло, – меланхолично заметил Кейрен, вновь прикладываясь к бутылке.
И Брокк, стиснув металлические пальцы, согласился:
– Повезло.
День за днем. Война, в которой он сам себе враг. Четыре стены комнаты, все тот же прелый запах, что не выветривался, несмотря на открытые окна. Темнеющая воспаленная кожа. Рубцы, появлявшиеся слишком медленно.
Письменный стол.
Бумаги. Теория ошибки, и практика, до которой Брокку нескоро позволено было добраться. Сон не нужен, нужна работа, иначе воспаленный полубредящий разум потребует отдыха.
Опиума.
И он здесь, в доме, в соседней комнате, где обосновалась сестра милосердия, бледная невзрачная женщина. Она носила мешковатые платья и высокий белый чепец, под который убирала волосы так, что ни прядки не выбивалось.
Она появлялась по расписанию и уговаривала Брокка принять лекарство.
Он отказывался. Раз за разом, день за днем, стискивая зубы, запирая крик, заставлял себя возвращаться к столу. К книгам. К работе. И вот уже дед, что по-прежнему дежурил в его комнате, подпирая тростью руки, а руками – подбородок, заговорил.
Он рассказывал о чем-то неважном, Брокк не помнит, о чем именно, но помнит сипловатый голос его, такой ласковый, убаюкивающий. И то, как засыпал за столом.
Просыпался.
Ел обжигающе горячий суп, глотал, не жуя, спеша скорей вернуться к прерванной работе. Дед же качал головой, трогал накрахмаленный воротничок и вновь принимался за свои истории.
– Зачем? – как-то спросил Брокк.
– Просто так, – ответил дед. – Быть может, тогда мы оба не сойдем с ума.
Не сошли.
Доктор стал появляться реже. И сестра милосердия – Брокк так и не узнал, какого цвета у нее волосы, – исчезла, унеся с собой саржевые юбки, передник и бутыль с опиумом. Выветрился запах гнили, затянулись раны, и рубцы сделались плотными, жесткими.
Иногда Брокка все еще мучила эфемерная боль в потерянных пальцах, тогда он просыпался и лежал, пытаясь пошевелить ими, а потом вспоминал – руки нет.
– Потом началась война. – Кейрен слушает, он тоже болен, и Брокк видит эту болезнь. Знает ли о ней сам Кейрен? – И оказалось, что в полубреду я создал оружие… наверное, будь я совершенно здоров, я бы не рискнул выпустить идею за границы теории. Но… собственная жизнь не представляла для меня особой ценности, а короне требовалось оружие. И я подумал, что если так, то почему бы и нет.
Посиделки на двоих, с тем, кто не друг… друзей у Брокка никогда и не было, странно думать о них сейчас. Гостиная. И ваза пустая, яблоки на ковре. Брокк поднял одно, кое-как вытер о штаны, откусил.
– Мне сказали, что я гений. Что до меня никто не пробовал расслоить пламя, украсть часть истинного огня из жилы… законсервировать, – последнее слово он произнес с насмешкой.
– Вы многое создали. – Кейрен катал яблоко по столу, к краю и вдоль края.
Многое?
Шелкокрылые драконы.
И стеклянные шары с запертым в них огнем.
Паутина воздушного моста. Дирижабли… патентованные узлы… сцепки… связки… или вот механическая рука.
– Простите, но для меня вот это… – Кейрен указал на руку, и яблоко, лишившись опоры, упало. Он успел перехватить его над полом, не позволил коснуться паркета, вернув на стол. – …Сродни чуду. Она железная, но вы способны управлять ею, как будто она живая.
– Железо. – Брокк разжал пальцы. – Я не придумал ничего, чего бы не было в природе. Основа – анатомическая, только облегченная. А дальше все просто…
…призрачные боли в отсутствующих пальцах, онемение, с которым Брокк боролся долго. И очередная безумная мысль. Живое железо продолжением нервов и мышц, патрубки вместо кровеносных сосудов. И шунты-крепления.
Доктор отказался помогать в этом безумии.
Дед… снова промолчал.
– Резать пришлось самому. – Под повязками, которыми Кейрен стянул культю, кожа зудела. – Вернее, сначала я пытался сам, но это оказалось не так и просто. Моих знаний было недостаточно.
– И что вы сделали?
– Нашел врача-человека, которого мучило любопытство. Мы сошлись на том, что если я отправлюсь в мир иной, то его вины в том не будет. Он скрепил кости. Рассек кожу и мышцы… я же пытался связать железо с железом. Получилось далеко не сразу. И да, связь до сих пор нестабильна. Чуть ослабишь контроль, и начинается процесс распада.
Яблоко Брокк съел, но голод не утолил. И жажду тоже.
– На самом деле не все так плохо, как мне казалось… – Он понял, что замерз и продолжает замерзать. А разговор, внезапный, но чересчур откровенный, закончен. – Я не того боялся.
Яблоки он собирает, возвращая на стол, где лежат увядшие герберы. И обе руки снова подчиняются Брокку.
– Я вас не утомил?
– Отнюдь. – Кейрен с явным сожалением отставил бутыль. Бренди оставалось на донышке. – Надеюсь, вы меня пригласите на обед?
– Боюсь, вы все еще не в моем вкусе, но… если претендуете только на обед… – Шутка получилась корявой.
– Исключительно. – Кейрен потер острый локоть. – И беседу… о нашем с вами деле.
– Есть что-то новое?
– Это я у вас хотел спросить.
Новое. Старое.
Цифры. Бумаги, которые приходится прятать, но Брокк все равно не уверен, что его тайник надежен. Он рисует мелом по грифельной доске, вновь и вновь создавая сценарий, нарушая его, стирая, оставляя белые разводы на черном.
Мел остается на руках, на перчатке, с которой отходит тяжело.
И с тряпки не выполаскивается.
Кэри пеняет за пятна на одежде, говорит, что он похож на гимназиста-переростка… и, должно быть, вправду похож.
– …стой смирно, у тебя мел даже на ушах. – Она становится на цыпочки, тянется, чтобы стереть белую крошку. Хмурится.
Улыбается.
Вздыхает, когда он пятится назад.
Снова.
Проклятье… она действительно устала. И права во всем. Надо же было быть таким трусом!
– Идемте в мастерскую. Если вы не против.
Кейрен поднялся и, подхватив пиджак, забросил его на плечо.
– Всегда мечтал взглянуть.
– Ничего особенного не увидите.
Просто комната. Подвал. Переборки снесли, потому что Брокку не хватало места. Остались опорные столбы, обложенные гранитными плитами. И пол из гранита… потолок беленый, но штукатурка набрякла, пошла трещинами. Давным-давно следовало бы ремонтом озаботиться, но все некогда.
Вечно ему некогда.
Массивная дверь, металлическая и с замком. Его Брокк сам собрал. Изнутри – пара запоров, которые поворотом колеса вгоняются в пазы. Эта дверь выдержит взрыв.
Столы. Широкий рабочий, заваленный всяким хламом, Брокк время от времени пытается навести порядок, но держится тот недолго. И сейчас на столе обрывки бумаги, камня осколки, винты и шурупы, пантограф, рейсфедер… узлы разной степени сборки… каменная крошка… кернер и бородок…
Пылью покрыто.
Правильно, дверь была заперта, но вентиляция работала, оттого в комнате пахнет свежей выпечкой, и от запаха этого желудок болезненно сжимается. Надо и вправду сказать, чтобы обед принесли.
Сюда.
В столовой без Кэри будет пусто.
– Впечатляет. – Кейрен не спешил присаживаться. Он прошел вдоль стола, к другому, на котором лежали куски камня. Оникс. И бледно-золотой нефрит восковым комом. Стланец, уже намеченный для расслоения. Неограненные алмазы, больше напоминающие мутное стекло. И квадратный крупный сапфир с клеммами, Брокк уже и не помнил, где именно хотел его использовать. Разобранный блок управления.
Массивный шкаф.
И еще более массивный сейф. Секретер с сотнями отделений, Эйо он нравился. Копир. Печатный шар, изрядно устаревший и не особо нужный.
…к вечеру с «Янтарной леди» доставят багаж, и подвал заполнится коробками, коробами и металлическими шкатулками.
…завтра и заказ его из королевских лабораторий прибыть должен. Работы много. Но в кои-то веки мысли о ней не способны вытеснить иных.
…он выписал софу с полосатой желто-зеленой обивкой и гнутыми ножками. Скамеечку для ног. И плед из шерсти мериносов, как уверили Брокка, теплый. Иногда Кэри засыпала, не дождавшись, когда он закончит работу. Ей бы понравился плед.
Наверное.
Обед подали быстро. Поднос на двоих и ваза с одиноким цветком герберы – словно издевательство.
– Садитесь куда-нибудь. – Брокк включил печь, в которой давно пора было бы заменить кристалл, энергии в нем осталась капля. Но нагревательные контуры раскалились, и в воздухе запахло горящей пылью, пером… костью. – Есть три сценария, с которого начать?
Здешняя доска была старше, и темное покрытие ее местами поистерлось. А мел отсырел и в пальцах крошился.
– Первый, самый, на мой взгляд, маловероятный. Шесть зарядов малой мощности, расположенных кольцом. Допустим, это река. – Брокк провел черту. – Жила идет под прямым углом…
Вторая черта.
И окружность-город. Сегменты кварталов.
– С одной стороны, шестерка даст стабильный результат… – Шесть жирных точек, выстраивающихся дугой. – С другой – крайне сложно синхронизировать шесть зарядов.
Кейрен, гонявший по столу хризолитовый шар, некогда бывший частью драконьего сустава, выронил его и поспешно спрятал руки за спину.
– Извините, мастер. Я слушаю внимательно, честное слово! Продолжайте.
– Сценарий второй. Один заряд и точечный взрыв… но, по мне, тоже маловероятно. Заряд должен находиться на точке максимального подъема, где-нибудь под королевским дворцом… а дворец все-таки хорошо охраняют. Да и мощность критическая. Капсула будет крайне неустойчива…
Кейрен кивнул.
– И что остается?
– Треугольник. Три точки в местах дефекта породы… и максимум оказывается в треугольнике. Заряды должны сработать синхронно. Скорее всего, хватит и двух, но три надежней. И если опираться на прошлогодние взрывы, то заряды заложат примерно там же…
Мел все-таки раскрошился, влажноватый, он прилип к перчатке.
– Нижний город? – Кейрен подошел к схеме.
– Радиус в четверть мили и…
И оба знают, что этого слишком много. Плотная застройка.
Подземелья.
– Склады. – Брокк стер вторую точку. – Они стоят над полостью в граните… и с учетом того, что треугольник будет правильный, то третья вершина придется на королевский парк.
Кейрен потер шею.
– Парк… мне парк нравится. Нехорошо получится, если его взорвут…
– Нехорошо, – согласился Брокк.
Подняв шар, Кейрен задал следующий вопрос:
– И сколько осталось?
Немного. Прилив грядет.
Огнем и пеплом. Силой, которая опьяняет, лишая разума. Живым железом, что грозит закипеть в крови. Люди не слышат голоса истинного пламени. Они до последнего останутся глухи, и… если повезет, то не узнают, как поет огонь, вырвавшись из гранитного русла реки.
…а следом, оседлавши ветер, пеплом, черным прахом пойдет чума.
– Неделя после Перелома. На максимум жила выйдет к рассвету.
– Неделя… Я вот пытаюсь понять… – Кейрен подвинул поднос к себе, он сидел, упершись острыми локтями в стол. Крышку снял и, склонившись над тарелкой, вдыхал аромат жареного мяса. – Времени осталось не так и много… если предположить, что все закончится не очень хорошо, то… как им распорядиться-то?
Он подцепил кусок мяса пальцами и, отправив в рот, зажмурился.
– Жить. – Теперь Брокк точно знал ответ. – Спешите жить, пока еще не слишком поздно.
Он надеялся, что сам не опоздал.
И после ухода Кейрена сел за станок. Камень по-прежнему слышал Брокка… и желтый топаз расслаивался, менялся, прорастая тончайшими лепестками…
…опоздал.
Но он нагонит.
Есть еще месяц… целый месяц и немного больше для каменных цветов, механического какаду, и… он так и не показал Кэри драконов. А ей понравятся.
Определенно понравятся.
Глава 16
Черный экипаж и красная каретная обивка. Задернуты шторы, и окна забраны решетками.
– А ты изменилась, детка. – Грент устроился напротив. Для мертвеца он выглядел весьма неплохо. Пальто из серого с искрой драпа с отложным воротником из бобра. Черные перчатки. Черные туфли. До боли знакомый черный саквояж, который Грент поставил рядом. Он то и дело поворачивался к саквояжу, проводил по коже ладонью, убеждаясь, что тот на месте.
Вещи Таннис стояли на полу.
– Молчишь?
– Молчу, – согласилась Таннис.
О побеге нечего и думать. Грент вытащил из кармана шило, узкое, наточенное, и вертит в руках, дразнит. Но Таннис не настолько глупа. Там, в городе, она, может, и рискнула бы, но дверцы кареты заперты. Снаружи еще двое, не считая кучера… да и в юбках этих не больно-то побегаешь.
– Не рада меня видеть?
– Не рада.
– А я ведь почти поверил, что ты умерла. – Грент воткнул шило в сиденье. – Горевал… такая лапочка, как не горевать-то?
– Заткнись.
Он рассмеялся, но замолчал, впрочем, ненадолго.
– Знаешь, лапочка, – шило вдруг вспороло воздух перед глазами Таннис. И когда она отпрянула, больно ударившись затылком в стенку кареты, Грент хмыкнул, – я ведь ничего не забыл. Одно не понятно, отчего он с тобой возится?
Кто? Спросить, и Грент ждет вопроса, но Таннис заставляет себя молчать. Отворачивается к окну.
– Гордая… леди из себя корчишь. А я ведь знаю, какая ты на самом деле…
– Отстань.
– Не боишься?
Хотел бы убить, убил бы, а раз языком мелет, то убивать запрещено. Наверное, даже трогать запрещено, иначе шило пропороло бы не воздух, а лоб. Или щеку. Или в руку воткнулось, мстя за обиду. Гренту ведь хочется, по лицу видно, что хочется, однако он не смеет тронуть.
Треплется?
Пускай себе… собака лает, ветер носит.
…знать бы, куда этот ветер Таннис занесет.
– Зря не боишься. Быть может, он отдаст тебя мне. Хорошая награда. И тогда мы продолжим нашу беседу в обстановке более… подходящей. Так ведь принято говорить? А пока – держи. – Он вытащил из кармана мятое кашне. – Завяжи глаза.
Таннис подчинилась. От кашне разило табаком, и запах этот, некогда вполне привычный, вызывал тошноту.
– Не дергайся, – сказал Грент, когда она отшатнулась, ощутив на лице его пальцы, – я лишь проверю…
Он убедился, что повязка завязана туго, и замолчал. Карета катилась. Скрипели колеса, стучали по горбатой мостовой. Куда везут? Поворот и еще один. Шум рынка, запах рыбный, характерный. И вода опять же. Жаль, что у Таннис чутье человеческое, Кейрен…
…о Кейрене не следует думать.
Осталась записка. И он поймет, что Таннис ушла. Будет ли искать?
Будет.
И доберется до вокзала, а там… Таннис купила билет. Дилижанс уйдет к Перевалу, и Кейрен поверит, что она уехала… хорошо бы ему поверить, что Таннис уехала…
– Прибыли, – сказал Грент, когда экипаж остановился. – Леди, позволите вашу руку?
Стиснул запястье так, что Таннис зашипела от боли.
– Не волнуйся, дорогая. Осторожно, бордюр… увидишь, тебе понравится.
Воздух сырой. И ветер пронизывающий, ледяной, какой бывает у реки. Грент ведет? Куда? Под ногами камень, но дорожка неровная, и Таннис то и дело спотыкается. Ей приходится опираться на руку Грента, который проявляет просто-таки невероятную заботу.
– Ступеньки… и порог. Вот так, дорогая…
Запах кладбища. Сырой земли. Тлена. Старого дерева и древнего камня. Натужный скрип дверных петель. И холод по ногам. А дверь, невидимая, но представляющаяся Таннис огромной, неповоротливой, захлопывается.
– Теперь можешь снять повязку. – И Грент отступает. – Но без глупостей, ясно? Бежать тебе некуда.
Темнота.
Нет, лишь показалось, света мало. Древний старик с древним же канделябром в руке. Желтые тонкие свечи дымят, и дымы свиваются в нить, а нить стремится к потолку, который теряется во мраке.
Старик кланяется.
– Вас ждут, леди, – говорит он, и голос его скрипит точь-в-точь, как давешние петли.
– Не дури, Таннис, – доносится в спину.
Грент остался на пороге.
Холл огромен.
Каменный пол. Белые стены, по которым расползалось древо имен. И Таннис замерла, глядя на многочисленные ветви, переплетенные причудливым узором. Сколько же здесь… имена и снова… опять имена… Таннис читала их, пока старик не напомнил о себе вежливым покашливанием. Его тень скользнула под ноги, словно престранная ковровая дорожка.
– Вас ждут, леди.
Старик шаркал ногами, и звук его шагов разносился по длинному пустому коридору. Бурые стены. Эркеры, в которых тускло поблескивал древний доспех. И рыцари казались почти живыми, они следили за ней, прикрыв лица сталью забрал.
Смотрели в спину.
Запоминали.
Таннис сжала кулаки, напоминая себе, что вовсе не рыцарей следует бояться, но того, кто ждет ее в этом странном месте.
– Где мы? – спросила она, и звук ее голоса увяз в камне стен.
– Шеффолк-холл, леди, – с достоинством ответил старик, кланяясь. А ведь не столь уж немощен ее провожатый. Эта штука в его руке весит прилично, но руки в белых перчатках не дрожат. Да и расшитая серебром ливрея широка в плечах.
Шеффолк…
Герцогиня Шеффолк, некоронованная королева и ее племянник, чей голос заставил Таннис вздрогнуть: ей на минуту показалось… показалось, просто-напросто показалось.
– Прошу вас, леди. – Старик распахнул перед Таннис дверь.
И сам, вместе со свечами, остался за порогом.
Темно.
Стена. И лес полок, которые где-то очень высоко смыкаются друг с другом. Запах книжной лавки. Шелест юбок. Собственные шаги здесь кажутся слишком громкими. И Таннис поднимается на цыпочки, подхватывает юбки, кляня это такое неудобное платье.
Она нелепа.
Смешна.
И потерялась. Глаза ее, постепенно привыкая к полумраку, различают белесые тени книг, старых, толстых, укрытых саваном пыли.
– Не стоит бояться. Я не причиню тебе вреда, Таннис. – Тот, кто это произнес, прятался за полками. Лабиринт, но Таннис идет на голос, и лабиринт пропускает ее.
Осторожную.
Крадущуюся.
– Ты сильно изменилась.
Камин и шелковый экран, расписанный лилиями и белыми цаплями. На лепестках лилий пыльца позолоты, а цапли раскрывают крылья-веера. И за ними, полупрозрачными, мечется пламя.
Низкий полукруглый стол. Темная бутылка с кривоватым горлышком. Бокалы на тонких ножках.
Два кресла.
Одно пустое, с небрежно брошенным – или забытым? – пледом.
– Ты тоже, – она отпустила юбки и улыбнулась.
Попыталась.
– Узнала? Мне казалось, я стал другим.
Другим? Определенно, и сильно. Он вовсе не похож на себя, нарисованного ею. И все же… этот аккуратный, точно вычерченный подбородок. И нос кривоватый слегка, плоские скулы.
…у Кейрена острые, и он сам угловатый, нервный.
Забыть.
Для его же блага забыть.
– Театр, да? – Ее голос звучал жалко и чересчур громко для этого места, оттого Таннис перешла на шепот. А человек, сидящий в кресле, кивнул, подтверждая, что да, именно театр всему виной.
Все-таки она, как и Кейрен, потрясающе невезуча.
– Садись.
– Ты… меня убьешь? – Ей не хотелось умирать.
Таннис так и не увидела моря, а есть еще берег, придуманный ею. И дом на этом берегу. Пустые дни, одинокие ночи, кошки, которых будет прибавляться год от года. Тоска, она ведь не уйдет, и нечего обманывать себя же.
– Пока не знаю. – Войтех потянулся к бутылке. – Мне бы не хотелось.
– Мне бы, – смешок вырвался против желания, – тоже не хотелось…
– Понимаю.
Вино темное, тягучее.
– Пей. Не отрава. – Он первым пригубил его. – Ты не сдержала слова, Таннис. Зачем ты рассказала о подземном короле?
Стыдно? Разве что самую малость. А вино пахнет пылью. Это странно… виноградом. Земляникой. Летом и солнцем. Или осенней яркой листвой. Самой осенью, если белое и легкое, которое к рыбе… Таннис помнит, ее учили.
И Кейрен, завязав глаза, наполнял полдюжины бокалов.
Игра.
Угадать запах. Ему все казалось простым, он удивлялся, почему Таннис не ощущает по запаху разницы между мускатами аль-бьер и треви. Разве не слышит она ноты железа и дуба? Или вот корицу… а еще мед, мед ведь ярко выражен.
Не слышит.
Человек ведь, просто-напросто человек.
– Я думала, что ты умер…
– Я умер, – отозвался Войтех. Без улыбки. И тени смеха нет в глазах, которые постарели.
– Но…
– Я не представился, леди, – он наклонил голову, – Освальд Шеффолк… герцог Шеффолк.
Молчать. И прикусить губу, запирая лишние опасные вопросы.
– Правильно, – он катал бокал, заставляя темное вино расплываться по стеклу багряной вуалью, – прими это как данность…
Таннис кивнула. Примет. Если ей позволят.
– Ты… поэтому хотел убить меня?
Бледный. Кожа не просто белая, но обесцвеченная, рыхловатая.
– Да. Тогда мое положение было… несколько неустойчивым.
– А теперь?
– Все зависит от того, что мы решим, Таннис. – Он отставил бокал и поднялся, руку подал. Холодная. Слегка влажноватая.
Рука мертвеца.
– В этой библиотеке собраны тысячи… десятки тысяч книг. Большей частью рукописных… нет, Таннис, не запрещенных. Они ничего не запрещают, но кое-что ограничивают, заставляют забыть. Вот здесь пьесы одного драматурга, имя которого тебе ничего не скажет. Он был гением, но известен немногим. Или вот поэт… писатель… пара философских трактатов, крайне интересные мысли…
Он шел вдоль полок, то и дело останавливаясь, чтобы коснуться очередного фолианта.
– Пропавшие имена, Таннис. Мир, который мог бы быть, если бы не псы.
– И чего ты хочешь?
– Восстановить справедливость.
Окна все же имелись, крохотные, квадратные, в свинцовых переплетах. И сквозь толстое стекло проникал солнечный свет, который заставил Войтеха морщиться.
– Некогда вместо стекол здесь стоял камень, а стекла были роскошью. – Он с нежностью провел по бурой стене и отступил в тень. – Этот дом пытается сохранить осколки нашей истории. Культуру… но и он умирает. До спрятанных в нем сокровищ никому нет дела. Что такое книги, написанные людьми? Ничего…
Войтех остановился на границе света.
– Зачем ты мне рассказываешь это?
– Затем, Таннис, что мне все еще не хочется тебя убивать. Я тоже живой.
…оживший мертвец с уставшими глазами, в которых не осталось места свету.
– Имею право на некоторые слабости. Итак, мы остановились на том, что я собираюсь восстановить справедливость и вернуть мир людям.
– Бескорыстно?
Войтех хмыкнул.
– Хорошая шутка. Но нет… ты знаешь, кто моя матушка?
– Жена аптекаря…
Пощечина была резкой, хлесткой.
– Думай, прежде чем рот открыть. – Войтех вытер руку. – Моя мать – герцогиня Шеффолк. И хранительница короны. А я – ее наследник. И король…
Разбитые губы болели.
И… он ведь и вправду верит во все это.
Король? Подземный, добравшийся до трона, но ему мало подземелий. Ему всегда было мало, и… страшно оттого, что у Войтеха получится. Он умел добиваться своего.
– Зачем тебе я?
Если говорит, рассказывает, показывает пыльную эту библиотеку, в которой спрятаны никому не нужные сокровища…
– Соскучился.
– Правду. – Главное, выдержать взгляд. – Или я не заслуживаю правды?
Войтех поморщился и ответил:
– Заслуживаешь. Мне нужен наследник. Видишь ли, моя супруга происходит из рода не менее древнего и знатного, чем Шеффолки. Но при том она слаба. А я не хочу, чтобы мои дети унаследовали эту слабость.
Безумие какое-то… и рассмеяться бы, но смех застыл в горле.
– Ты же молода. Красива… – Мертвые пальцы коснулись щеки, и Таннис с трудом заставила себя выдержать это прикосновение. – Признаться, я был удивлен, увидев тебя в театре, но удивлен, что называется, приятно. Ты сумела выжить, Таннис, и выбраться из той выгребной ямы, в которой родилась. А это уже много…
От него и пахнет пылью.
Тленом.
Мертвечиной и сырой кладбищенской землей.
– Ты не спилась, не стала шлюхой или опиоманкой. Ты выглядишь и ведешь себя как леди. А я знаю, сколь непросто удержаться на другом берегу. У тебя получилось.
– И теперь ты хочешь, чтобы я родила тебе ребенка?
Он сошел с ума, наверное, в Ньютоме… или еще раньше… или позже, но определенно сошел, иначе не стал бы предлагать такое. Стоит. Улыбается.
– Да. Естественно, ты понимаешь, что матерью его будет считаться моя супруга…
– А она…
– Она знает и согласна.
Нехорошая улыбка, и Таннис становится жаль эту незнакомую женщину.
– Подумай. – Войтех подал руку, и у Таннис не возникло мысли ее не принять. – Я способен дать тебе многое… а способен и лишить многого.
– Жизни?
– И ее тоже. Я могу забрать твою. Мне даже не понадобится звать Грента. А могу взять и не только твою… ты ведь, кажется, любишь того щенка?
Молчать. Или солгать. Солгать не выйдет, Войтех видит ее насквозь и…
– Не трогай его.
– Любишь, – со странным раздражением отметил Войтех. – Иначе бы не сбежала из-за помолвки. Влюбленные люди поступают странно. Итак…
– У меня есть выбор?
– Конечно.
Умереть самой, хотя умирать не хочется совершенно… И Кейрена он действительно не пощадит. Он стал другим, Войтех, сосед и… друг? Больше чем друг. Но радости от встречи Таннис не испытывает.
– За что ты так со мной? – Она пытается найти в нем тень его же прежнего.
Бессмысленное занятие.
– За что? Интересный вопрос. – Он опирается локтем на широкий подлокотник кресла. – Допустим, по праву творца. Устроит тебя подобный ответ? Разве не благодаря мне ты, Таннис, стала такой, какой стала? Где бы ты была, милая, если бы не я. Скажи?
Ей нечего ответить. А Войтех отстраняется, упирает указательные пальцы в подбородок и смотрит. Пристально. Равнодушно.
– Сказать, что было бы с тобой? Ты бы начала пить, все ведь пьют. Пошла бы на завод или, что вероятней, в бордель. По первому времени зарабатывала бы прилично, но быстро постарела бы… а там сама знаешь. Улица потемнее, поближе к порту. Пьяные драки. Пьяные клиенты. Сифилис. И смерть в какой-нибудь канаве.
Он был прав и безжалостен в этой своей правоте.
– Я показал тебе другую жизнь. И дал понять, что ты способна ее добиться. И разве это не заслуживает благодарности? Скажи, Таннис.
Сказать было нечего. А он ждал.
Решать?
Отказаться?
Согласиться? Тогда будет шанс… на что? Не стоит обманываться, в живых ее в любом случае не оставят. Вопрос времени и… надежды.
– Мне хочется жить.
– Я понимаю.
– И… я согласна.
Как-нибудь… перетерпится… свыкнется с мыслью. Свыкнуться ведь со многим можно, а он… он не уродлив… и по-своему остался прежним… разве она, Таннис, в глубине души не мечтала выйти за него замуж? Правда, замуж ее не зовут, но…
…будет шанс.
Терять ей в любом случае нечего.
– Таннис, – он наклонился, подвинув бокалы к краю стола, и за руку ее взял, – ты ведь понимаешь, что предательства я не прощу.
Понимает. И вспоминает черноту подземелья. Белые тени подземников. Мост над пропастью и осклизлые колья. Если Таннис попытается бежать, ее отдадут теням.
Живой.
– Ты… тогда ты знал, куда вы идете? – Она имеет право задать этот вопрос, и Войтех откровенен.
– Знал. Сложно было не заметить, как Малыш дергается.
– Но пошел.
– Так было нужно.
– Кому?
– Мне, Таннис.
– Тебе? А остальные? В тебя ведь верили. Тебе верили! – У нее не получилось не закричать.
– Мне жаль.
– Они умерли, а тебе жаль? И только-то?
Пальцы сжимаются, причиняя боль, но терпимую. И взгляда Таннис не отводит.
– У каждого был свой выбор, Таннис. – Он выкручивает руку, заставляя разжать кулак. Проводит по пальцам, разглядывая их пристально. И с ним смотрит Таннис.
Мозоли почти исчезли, кожа стала бела. А пальцы у нее тонкие, длинные… и ногти подпилены аккуратно. Ей жуть до чего не нравилось подпиливать ногти, но Кейрен требовал, и Таннис подчинялась.
– Рано или поздно, они бы попались. Без меня – скорее рано…
– Этим ты себя успокаиваешь.
– Не дерзи. – Он погладил мизинец, слегка искривленный и перечеркнутый белой нитью шрама. – Мне нет нужды успокаивать себя. Каждый заработал свою виселицу. И тебе следовало бы сказать спасибо за то, что в тот день ты осталась внизу.
– Сливы, да?
– Сливы и настойка жостера. Хорошее средство от запоров. Видишь, кое-чему я успел научиться… тот я, которого повесили.
– И чего ради?
– Мне настала пора умереть. А они… в любой игре чем-то… или кем-то приходится жертвовать.
– И мной ты тоже пожертвуешь?
– Если будет в том необходимость. Видишь, здесь и сейчас я предельно откровенен.
– Благодарю.
Войтех разжал пальцы и отстранился. Он сел в кресле и повернулся к экрану. Пламя рисовало на белом полотне крыльев узоры.
– Два года в темноте и… этом доме. Он похож на тюрьму. Он и есть тюрьма, для всех, и я не исключение. Наверное, ты думаешь, что я превратился в чудовище. Наверное, ты права. Но чистые руки корону не удержат.
– А она тебе так нужна?
– Не мне – людям. – Он морщится и трет глаза. – До сих пор тяжело переношу свет… он хотел, чтобы я доказал свою преданность, отправил к подземникам, а они больны, Таннис. И я заразился… не бойся, врачи полагают, что она передается с… мясом.
Нельзя спрашивать, чье это было мясо. Вот только Войтех ответит.
– Мне пришлось сожрать их вожака… в прямом смысле слова. Выйти против него с ножом. Убить. И сожрать… разделить на всех. Тедди это казалось забавным. Он говорил, что только чудовище способно одолеть чудовище.
– Как ты…
– С ним познакомился? – Он вытянул руки с белесой, полупрозрачной кожей. Когда на нее падала тень пламени, кожа краснела, истончалась, а сквозь нее проступали седоватые мышцы и тонкие, птичьи почти кости. – Леди Евгения. Ты помнишь ее?
– Помню.
– Ты никогда не задумывалась, откуда она взялась?
– Переехала… обеднела и…
– Переехала, – отозвался Войтех, ладонь переворачивая. На внутренней стороне кожа была гладкая, разрисованная тончайшими линиями. – Сбежала. Видишь ли, Таннис, леди Евгения – родная тетка моей матушки. Некогда она пошла против родительской воли, тайком обвенчалась с полукровкой… нищим полукровкой, никчемным настолько, что для него даже стаи не нашлось. Естественно, от дома ей отказали.
Таннис терла запястье, на котором проступали красные отметины.
– А супруг ее, который весьма на наследство рассчитывал, сим фактом огорчился. И злость свою на Евгении вымещал, пока Тедди не подрос настолько, чтобы от него избавиться.
Он поднял бокал, выставив между собой и экраном, словно чернотой вина защищаясь от света.
– Тедди пришлось выживать и за себя, и за матушку. А она, к слову, его не простила. Любила, видишь ли… любовь – опасная вещь, заставляет терять разум. Тедди стал королем, а она не захотела. Он мог бы купить ей любой дом в этом треклятом городе, за исключением, пожалуй, Королевского дворца, но она отказывалась уходить из своей конуры. Видишь ли, в этой квартирке она была счастлива.
Войтех хмыкнул.
– Он приставил меня приглядывать за нею… и учиться. А я сумел понравиться ей настолько, что она согласилась встретиться с ним. Замолвила за меня словечко. Так оно и вышло. Своих детей у Тедди не было. Сифилис… и это нам не интересно, верно?
Таннис кивнула.
Уйти не позволят. Но она готова попробовать. Хуже нет, чем просто сдаться.
– Я оказался в его свите. В этом доме, который, как он надеялся, я унаследую. Он так и не смирился с тем, что его вместе с матушкой вычеркнули из рода. Годы я стоял за его спиной…
– А потом сидел на его троне?
– Сижу. И просижу еще долго, – поправил Войтех, накренив бокал. И вино, добравшись до края, потекло по выпуклой стенке, скользнуло на ножку, окрасив ее багряным. – Он старел. И не становился умнее. Напротив, болезнь грызла его изнутри, его тело выглядело здоровым, а его разум гнил. Я оказал ему услугу, избавив от мучений. Вот такая история, Таннис. Видишь, дорогая, я предельно откровенен с тобой. И в ответ жду, что ты проявишь благоразумие.
Куда она денется?
…в комнату с узкими окнами-бойницами. Стены обтянуты тканью, но камень близко, и камень мокнет, а на ткани проступают влажные пятна. От гобеленов пахнет пылью. И мертвые цветы в древней, с трещиной, вазе покрылись паутиной.
– Извини, дорогая, – Войтех поцеловал руку, – убраться не успели. Да и со слугами беда. Не найти неболтливых. Поэтому придется немного потерпеть.
Кровать на постаменте. Балдахин, провисающий под собственной тяжестью. Влажный бархат и жесткое золотое шитье. Впрочем, золото давным-давно поблекло, а бархат поточила моль.
– Обустраивайся. И надеюсь, ты спустишься к ужину?
Это не просьба – приказ. И Таннис с улыбкой отвечает:
– Да… Освальд.
Одобрительный кивок и прикосновение, от которого она все-таки отшатнулась.
– Не стоит меня бояться. – Освальд против ожиданий не разозлился. – Вспомни, когда-то ты была в меня влюблена…
– В Войтеха, сына аптекаря… и единственного, как мне казалось, друга.
– Я и сейчас тебе не враг.
– Мне нужно время.
– Всем нужно время, Таннис. Так уж получилось, что именно времени нам всегда и не хватает. Но… я и вправду не стану тебя торопить. Отдыхай.
Он вышел, но дверь запирать не стал.
Проклятье. Таннис стояла посреди комнаты, обхватив себя руками, пытаясь унять дрожь и дурноту, которая подкатила к горлу.
…влажное перо.
…влажная овечья шерсть, которую привозят в мешках. И мешки приходится таскать. Они тяжелые, и после второго-третьего спина начинает ныть. Но останавливаться нельзя, сзади подгоняет мастер. Он должен следить за всеми, но смотрит лишь на Таннис. И шипит, стоит ей замедлить шаг, увольнением грозится. А другой работы она не найдет, разве что в борделе.
Надо успокоиться. И дышать, сквозь стиснутые зубы, глубоко, до ломоты в ребрах, до кругов перед глазами… не сесть – упасть в низкое разлапистое кресло, которое трещит и опасно кренится. Кресло дряхлое, как и все в этом доме.
Что ей делать?
Бежать. Это – единственный шанс, но не стоит обманываться, ей не позволят выйти из дома… пока не позволят.
Думай, Таннис. Налей себе воды. Графин высокий и с широким горлом, рукоять его липкая от грязи, и вода пахнет илом. Как бы не отравиться… и смешно, всего-то год прошел, а она уже воду пить брезгует, раньше вон из подземного колодца хлебала и ничего.
Стакан протереть платком. Паутину смахнуть. И открыть массивный тяжелый шкаф. Меха. Паутина. Пыль…
– Осторожно, деточка, – раздался сладкий голос, – не стоит их трогать. Потом не отмоешься. Давно пора было выбросить, но Ульне против. Она так неистово держится за прошлое, что это просто-напросто ненормально. Но разве мне говорить о ненормальности?
Женщина в розовом платье засмеялась.
– Кто вы?
– Марта, деточка, просто Марта…
– Таннис.
Она видела эту старуху в театре. Крупная, пышная и из-за платья выглядит еще пышнее. Лицо ее мягкое, сдобное, с корочкой румянца на щеках, дрожжеватой непропеченной кожей и изюминами глаз. Из-под соломенной шляпки выбиваются седые локоны, завитые по последней моде. А широкий атласный бант почти скрыт двумя подбородками дамы.
Шея ее коротка.
Грудь – обильна и выглядывает из чересчур низкого, почти непристойного выреза. Старуха щедро присыпала грудь пудрой, и та сбилась, скаталась, обрисовав морщины.
В руках она держала ридикюль грязно-розового цвета, раздувшийся, напомнивший дохлую рыбину. И вышивка поблескивала чешуей.
– Идем, деточка. Скоро подадут обед. – Она ступала грузно, и широкие юбки колыхались. – Не следует его злить…
Сумасшедшая.
Одна из…
Во главе стола восседала некоронованная королева. Худая, изможденная женщина, чей взгляд скользнул мимо Таннис, задержавшись на Марте.
Мертвый?
Пожалуй. И лицо это застыло, потемнело от времени. Вырядилась она в белое платье, отделанное пожелтевшим кружевом. На редких волосах удерживались венок из флердоранжа и серая, запыленная фата, которую Ульне мяла в пальцах. Их движения, неторопливые, размеренные, завораживали.
– Она горюет об исчезнувшем муже, – громким шепотом возвестила Марта. И приложила к напудренной щеке платок. – Он покинул ее сразу после свадьбы… такая трагедия.
В голосе не было ни капли сочувствия. Трагедия, как и все прочее в доме, изрядно постарела, покрылась пылью и трещинами.
Место по правую руку Ульне занял Освальд. Таннис он приветствовал кивком, но и только. Напротив него устроилась некрасивая женщина в черном наряде.
– Наша супруга. – Марта держала Таннис за руку липкими, жадными пальцами. – Она в трауре.
– Марта, – окликнул Освальд.
А женщина в черном судорожно всхлипнула, поднялась, и четки, которые она сжимала, задребезжали. А может, не четки, но серебряные тарелки… или канделябры… или стеклышки в уродливых окнах Шеффолк-холла.
– Да, Освальд? – Старушка съежилась, она смотрела на него, не способная скрыть ужас. – Я опять что-то не то сказала, да? Прости… ты же знаешь, я никогда не умела думать о том, о чем говорю… у нас траур… наш дорогой отец умер…
– Марта!
– Он ведь и вправду умер! – торопливо произнесла Марта и вытащила из ридикюля помятое печенье. Она бережно собрала прилипшие к нему пылинки, скатала и вытерла о платье. – Такая скоропостижная кончина… возраст, не иначе как возраст… нам всем так жаль, так жаль…
– Возраст, – глухо повторила женщина в черном, занимая свое место. Она держала спину прямо, а подбородок задирала так высоко, что шея ее изгибалась, а башня из темных волос опасно кренилась. – Бедный папа… я молюсь за его душу.
– Мы все молимся, – пробормотала Марта, отчаянно пережевывая печенье.
– Дорогой, – женщина отвернулась, – ей обязательно присутствовать за столом?
– Марте?
– Нет.
– Обязательно. Мы ведь говорили об этом. – Тон Освальда был мягким, но женщина отступила, она задрала подбородок еще сильней, и кожа на шее опасно натянулась.
Белая какая…
– Мы все – одна семья, – мягко заметил Освальд.
– Конечно, конечно… – Марта захихикала, роняя изо рта коричневые крошки. – Одна семья… как еще?
Таннис закрыла глаза, пытаясь отрешиться от дурноты.
Сон.
Безумный извращенный сон, рожденный страхами. Сейчас Таннис откроет глаза и обнаружит себя лежащей в постели.
Открыла.
Ничего не изменилось, разве что свечей поубавилось, но их все равно было чересчур много, и свет заставлял Освальда болезненно кривиться.
– Не волнуйся, дорогая, – сказала Марта, вытирая губы ладонью. – Ты привыкнешь. А хочешь, я тебе шарфик свяжу?
Глава 17
Старик обретался у самой реки. Черный, какой-то осклизлый с виду домишко почти съехал в воду. Он опирался на врытые в землю столбы, которые покрывал толстый слой ила и грязи. И, несмотря на холод, грязь эта продолжала гнить.
А может, и не грязь, но хозяин дома.
Он сидел на крыльце, широко расставив ноги, и полотняные штаны натягивались на коленях, а штанины задирались. Обмотанные тряпьем ступни гляделись непомерно большими.
Кейрен прижимал к носу платок, кляня себя за то, что не подумал о заглушках. И вообще, ведомый смутным предчувствием, полез сюда.
– От ить… смердит, – сказал старик, выбивая трубку о ладонь. На левой его руке сохранились два пальца и те слиплись, словно срослись.
Старик сунул руку в подмышку и поскребся.
– Блохи житья не дають. А ишшо ты приперся, господин начальник.
Зубов у него почти не осталось. И из распухших десен торчали гнилые пеньки.
– Помереть спокойно немашеки.
– Успеешь помереть.
Кейрен злился на него, на себя за невозможность отрешиться от безумной идеи, на сам этот пологий грязный берег, бессонную ночь… и дом, где матушка затеяла очередной ужин в изящных декорациях. Ему надлежало быть. А он, поняв, что все-таки сорвется, сбежал. И за побег было стыдно.
Чай, не дитя.
– Так чегой надо? – Старик сунул палец в рот и почесал десну, скривился. – Я завязамши.
Старый вор вызывал и жалость, и отвращение.
– Знаешь его? – Кейрен достал дагеротип, который носил с собой, в приступе иррациональной паранойи более не доверяя ни своему кабинету, ни начальству.
И этому гнилому человеку, по странной прихоти судьбы еще живому, он тоже не верил и в руки взять не дал, но подвинул ногой лампу и, присев, раскрыл дагеротип.
– Неа, – отозвался, кинув блеклым глазом, вор. – Не знамши.
Потом, не вынимая пальца изо рта, с деланым удивлением добавил:
– Так мертвяк же, прости господи. Или от вас ужо на том свете спасу немашеки?
Глупая надежда.
Список имен, те, кто сидел в тот год и тот месяц, те, кому удалось выбраться из Ньютома, уйти и от виселицы, и от тюремной баржи. Их оказалось всего пятеро, и Кейрен в который раз ужаснулся, до чего коротка, хрупка человеческая жизнь.
…и Таннис…
…ее дилижанс завтра пересечет Перевал. Райдо встретит. Он обещал, и… девочке понадобится помощь, а Кейрену будет спокойней жить, зная, что с нею все хорошо.
– Он сидел в одно время с тобой, – повторил Кейрен, не убирая дагеротип. – И мне нужно знать имя.
– А бумажками пошуршать? – Вор сделал характерный жест. И Кейрен, мысленно прокляв себя за недогадливость, вытащил бумажник.
– Десятки хватит?
Купюра исчезла в грязном рукаве.
– От благодарствую, господине. – Вор поклонился, но поклон получился кривым, однобоким. Издевательским. – А то нищенствуем мы… ручки-то ужо не те. И по делу не пойдешь… а энтот и вправду сидел.
Кейрен напрягся.
Врет?
Говорит то, что от него желают услышать, отрабатывая подачку?
– Не зыркай, Макар – честный вор. Впустую метелить не станет. Сидемши он. Но не со мною… особый человечишко… из черных.
– Из каких?
– Черных, – повторил вор и потер щеки, покрытые длинной седой щетиной. Она росла неравномерно, и на щеках его появлялись проплешины. – Это… которых в бумажках-то нету…
– Как нету?
– Откуда ты такой взямшись? – с явным интересом глянул Макар. – Обыкновенственно. Человечек есть, а в бумажках нету его. Вроде как не значится. А раз нету его, то и… такое от дельце, что я б и трепаться-то не стамши, да срок мой идет. Боженька все видит. Преставлюся я, возникну пред его очи светлые, как наш пастор-то баит. А он и спросит у меня, мол, Макарушка, что ж ты жизню свою прожил-то бесчестно? Дерьмово прям-таки прожил. И что ответствовать будет? Что не сам я таков, но нужда заставила?
Он щерился и хрипло дышал, а само дыхание это было с присвистом, с сипом. Из массивной ноздри поползла струйка крови, которую Макар просто стер ладонью.
– Так от сделаю доброе дело, глядишь, и скостят душонке моей срок… ты присел бы, господин хороший…
И Кейрен устроился на крыльце, подсунув под зад полы кашемирового пальто.
– Что вздыхаешь? И твоей душе неймется? – поинтересовался Макар, расчесывая десны. – А я тебя не знаю… молоденький совсем… не человек, да?
– Не человек.
– Ваших тут не любят. Гляди, чтоб не оприходовали ненароком. Что тебе до тех делов? Своим антиресом? Начальничек-то, слышамши, сам ушел наверх ответствовать. Небось спросят с его душонки по всей строгости. Дрянной был человечишко… или он к вашим уйдет? Слухай, а если смесок, то он куда опосля смерти? К вашим аль к нашим?
– Не знаю, – сказал Кейрен, вытягивая ноги. Он оперся на гнилой косяк, удивляясь тому, что исчезла брезгливость и запахи больше не тревожат – притерпелся. Да и вовсе стало вдруг спокойно, утихла тягучая ноющая боль в груди…
…было несложно выяснить, куда приобрела билет Таннис Торнеро.
Сложней оказалось не отправиться следом.
– От и я не знаю… надо у пастора нашего спросить. Умный человек. Знающий… авось ответит.
Он замолчал и молчал долго, а Кейрен не торопил.
– Черные, значится… людишки, которых попросили… поучить. Бывают же упрямыя, слов не разумеющие. А посидят денек-другой в цепях… а то и месяцок… или два… все ломаются. Ньютом – не теткин дом с разносолами. Там сразу в головушке ясность небывалая наступает. От гляди как оно. Приведут человечка стороннего, несговорчивого. Он по первости кобенится, грозится полицией, судом. В грудь ся бьеть, что он-де честный и невиноватый… день бьеть, другой бьеть… а потом глядьма и успокоимши его. Все-то там кричать, что не виноватыя, с произволу их, значится, посадимши. Оттого-то крики энти никто и не слушаеть. А там, глядишь, особо ретивому и переедуть разок по спине… аль вовсе на колесо отправят. Ты ж про колесо знаешь?
Кейрен покачал головой. Все, что рассказывал старый вор, было… диким.
– Здоровое такое колесище, которое со ступеньками… и колесо крутится, а ты идешь. Час… иль два… да хоть всю ночь. Оно крутится, ты идешь… и чутка зазеваешься, тут-то и конец наступит. Перемолеть ноги, а то и вовсе… на колесе особо упертые ломались сразу. Говорят, ктой-то там сутки прошел, а потом замертво рухнумши… но таких выкобенистых мало.
Вор снова замолк. Он сидел, сгорбившись, расчесывая пятерней щеку, должно быть вспоминая то уже далекое время.
– Откуда брались эти люди?
Директор мертв. Но в одиночку он не смог бы работать. Палач, выходит, тоже… если не в первый раз подмена осуществляется, то палач обязан был быть в сговоре. Тюремщик? Один точно, остальные молчали бы из боязни место потерять. Ведь хлебное, ни для кого не секрет, что в Ньютоме за деньги можно почти все…
– Так приводили.
– Кто?
Макар вздохнул и поглядел в глаза Кейрену. Его собственные были мутными, и на левом плавала пленка бельма, точно пенка молочная. Веки припухшие, а ресниц почти не осталось.
– Если мало… – Кейрен вытащил бумажник.
– Не откажуся, – кивнул вор, выхватывая новую купюру. – Все зло от деньгов, так пастор наш баит, а я ему так сказал, что не от деньгов, но от жадности человечьей. И кабы был Макар здоровым, у тебя, хвостатенький, деньгов не хватило б на такое его откровеньице. Да только Макару недолго осталось уже. А как человек помирать сподобится, страхи с него сходят. Так я мыслею. Оттого и говорим мы тут о том, об чем молчать надо бы…
Далеко в низовьях загудела баржа, и, на голос ее отзываясь, донеслись удары колокола.
– Король подземный их приводимши… слышамши про него?
– Слышал, – согласился Кейрен и поднял с земли гладкий камушек, сжал в кулаке, успокаиваясь.
– Ваши-то небось думають, что сказка… а он есть… страшный человек. А новый-то того хужей. – Макар откинулся и перекрестился, широко, размашисто.
– Ты его видел?
– Я? – Вор нервно хихикнул, и смешок вышел тоненьким, девичьим. – Кто я таков, чтоб сам мне казався? Не, хвостатенький, слухи ходят… средь верных людишек слухи ходют, что в минулом-то годе случилось старому королю помереть… как это…
Он прищелкнул пальцами, выхватывая из памяти нужное слово.
– Скоропостижно! – не без гордости выговорил Макар. – А мыслю, что и новый к тому приложился. Оно и верно, с кровью корону взямши, так оно надежней… а следом за королем сгинули и те, которые много говорили… мол, к чему король над честным разбойным людом?
Спина зачесалась, и Кейрен потер ее о косяк.
Новый король.
…да здравствует, так сказал Фил, уходя за грань.
– И так от сгинули, что следочка не сыскать, зато и другие слухи полетемши… мол, сожрали тех, зело говорливых, подземники. Живьем сожрали, а косточки обглодамши. И ежели кто слишком борзый сыщется, то и следом итить могет. А кому охота? Подземники-то…
– Видел, – перебил Кейрен и головой тряхнул, сбрасывая липкое неуместное воспоминание о существе, замершем на краю пещеры. Круглоголовом, безносом и с неестественно большими выпуклыми глазами.
– Видемши и живой? – Макар хлопнул по плечу. – Силен, знать…
– Повезло.
– Оно-то да… но по-твоему… новому-то королю Ньютом без нужды… у него есть чем… людишек убедить.
Он вновь рассмеялся, а смех перешел в кашель. И Макар согнулся, закрыв рот руками. Тело его сотрясалось, и в какой-то момент Кейрен испугался, что человек умрет прямо здесь, на пороге.
И что ему с телом делать?
Но нет, откашлявшись, Макар отер губы.
– Про своего поспрошай Гаську Лукавую, если живая ишшо. – Он сплюнул, и к запахам гнили добавился новый, кровяный. – От дерьмище… до чего ж подыхать не в охотку…
Кейрен вежливо промолчал.
– Гаська в Ньютоме крутилась частенько… у кого деньжата имелись, то и… красивая была, сочная. Сиськи – во! – Вор растопырил руки и причмокнул. – А задница-то… ныне-то на лабане шкыряется. Но я тебе адресок кину, не спереживайся. Буде мордой крутить, напомни, что Макарке она задолжамши…
От былой Гаськиной красоты остался засаленный красный платок, который она на волосы накидывала. Платок сползал на рыхлые, побитые темной сыпью плечи, кое-как прикрывал обвислую грудь. От Гаськи воняло немытым телом, рыбой и дегтем, которым она мазала пятна на шее, припудривая их сверху мукой. От пудры этой само ее лицо гляделось бледным, неживым.
– Макарка… – Нервно облизала она губы, пухлые, вывернутые и покрытые толстым слоем алой помады. – Живой, значит?
– Живой, – подтвердил Кейрен и, когда женщина схватила его за руку, удержался, не оттолкнул.
Неприятна она, некрасива, сгорблена, но обряжена в пышное платье, наверняка чужое. Подол пестрит пятнами, а съехавшие рукава складками пошли. И шнуровка на корсаже растрепана.
– Должок… про должок помню… скажу… не за бесплатно. За бесплатно – другую дуру ищи.
И Кейрен послушно вытащил бумажник.
Деньги Гаська пощупала, понюхала и, задрав грязные юбки, сунула в чулок, подвязку поправила.
– Может, того…
– Не стоит. – Кейрен отстранился. Эта женщина не вызывала ничего, кроме отвращения.
– Нехороша для тебя, значится? Верхний, чистенький… аккуратненький… – Она облизала длинные кривоватые клыки.
Полукровка? Смесок, крови в ней едва ли на осьмушку, и та слабая.
…к нашим или к вашим? Интересный вопрос.
– Ничего, я не обидчивая. – Она шмыгнула носом и потерла его. – От же… Макарка живой… чудо чудное. Показвай карточку свою.
Кейрен вытащил. И Гаська потянула его к единственному на всю улицу фонарю. У него ночными бабочками столпились шлюхи, которые при появлении Гаськи поспешили отползти. На Кейрена глядели издали, с интересом, перешептывались, некоторые, помоложе, подмигивали.
– Шебутные, – не то пожаловалась, не то восхитилась Гаська. – За ними пригляд и пригляд нужон. От и приглядваю.
Она произнесла это с гордостью за такую свою карьеру. Наверное, здесь, в каменном городском лабиринте, прижатом к гнилой реке, запертом меж стенами высоток, это и вправду достижение. Не спилась, не ушла в опиумные грезы, жива и в достатке, при деле…
– От, значится, куда подевался. – Она глядела на дагеротип долго и головой качала, и рыжеватые, с проседью, волосы, зачесанные высоко и залитые для крепости жиром, качались с нею, этакая проволочная башня, сквозь которую проглядывают залысины. – А я-то все гадала… славный был парень. Веселый.
– Как звали, помнишь?
Скривилась, но ответила:
– На кой ляд мне его имя? Хотя… погодь… барон… не, не барон. Рыцарь? Хитро он как-то прозывался… граф? Герцог! – Она воскликнула это громко и засмеялась, счастливая, что вспомнила. – Точнехонько, Герцог! Мне еще Лялька, которая его приведши была, хвасталась, что, мол, взаправдошний герцог он… дура она была, прости господи.
– Была?
Азарт погони заставил встряхнуться.
– Так еще когда померла… не помню, давно.
– Расскажи о нем.
Кличка – не так и много, но больше, чем было день тому. И Кейрен заставил себя глубоко вдохнуть, набираясь терпения. Пригодится.
– Чего?
– Всего. – Он вытащил еще одну банкноту. – Чего вспомнишь. Только, пожалуйста, без фантазии.
Эту купюру Гаська, обнюхав, сунула в декольте. А потом, хитро глянув подрисованным углем глазом, сказала:
– Предложи даме руку, кавалер… на променанду пойдем.
Кейрен не стал спорить.
Она же, поправив драную клетчатую перчатку, неспешным шагом двинулась по переулку. И шлюхи поспешили к фонарю.
– Так и сказать-то особо нечего… хорошенький был, помню. Веселый. Денег не считал. Он-то со своими девками появлялся поначалу, но те из верхних были, красивые… я и сама когда-то за рекою начинала. А что, скажешь, нехороша?
– Хороша, – поспешил согласиться Кейрен.
Гаська свернула. Выбранный ею путь проходил меж двух домов, стоявших до того тесно, что окна глядели в окна. И корабельные канаты связывали их, на канатах тех сохло белье. Впрочем, вряд ли в местной сырости, в темноте, оно способно было высохнуть. Влажно хлопали серые простыни, подштанники, рубашки шевелили пустыми рукавами. Воняло помойкой.
– Вежливый какой… обходительный. И он прям как ты… из образованных. У меня-то тоже имеется, если б не черная гниль, я б и дальше на верхах работала б, а так… не повезло. Пара клиентов, и подхватила. Но таких, как он, знаю. Домашний мальчик, послушный, говорю ж, прям как ты.
Кейрен стиснул зубы, сдерживая рычание.
– Из дому бегал, от мамочки небось… нравилось ему веселое житье. Поначалу куражу больше, чем дури, а там и затянуло. Оно ж так и бывает… играть стал, проигрываться. – Гаська остановилась и толкнула Кейрена к стене. Возмутиться он не успел: женщина прижала к намалеванным губам. Кейрен замер. И она обвила его шею руками, прижалась, навалилась всем своим немалым весом, впечатывая в щербатую стену. – Любопытные… ш-шалавы.
Он обхватил ее, преодолевая брезгливость, часто сглатывая кислую слюну, которая наполняла рот. Еще немного, и вырвет. Гаська же, часто судорожно дыша, ерзала.
За нею наблюдала тень.
Одна из многих теней, что появляются на границе сумерек, пожалуй, чересчур плотная.
Подвижная.
– Его крутили, – шептала Гаська, выдыхая в ухо гнилью нечищеных зубов, табака, тухлого мяса. – Быстренько в оборот взяли, поняли, что мальчик не бедный… не богатый тож, богатые по клубам сидят…
…в клубе Кейрен уж год как не появлялся. Его грозили исключить, но впервые на угрозу было плевать. Да и о клубе ли ему жалеть?
Таннис ушла.
Опустела квартира, и цветы, последний подаренный им букет, тихо умирали в старой вазе. Вазу купили на развале, там Таннис нравилось бродить, а вот магазины в центре с их начищенными витринами, услужливыми продавцами ее смущали. В них она терялась и хватала Кейрена за руку.
А на развалах глаза ее вспыхивали.
И вновь хватала за руку, но уже затем, чтобы он не потерялся, тащила за собой меж торговых рядов, головой крутила, спеша увидеть все и сразу. Останавливалась порой, причем никогда нельзя было угадать, что именно привлечет ее внимание.
Одноногий дед, продававший глиняные свистульки, он расписывал их тут же какими-то аляповатыми, яркими красками. И Таннис с трудом дождалась, пока свистулька высохнет.
– Я всегда мечтала такую спереть. – Она крутила кривоватую лошадку, вздыхая. И поправлялась: – Украсть. Ну или просто чтобы была. Смотри.
Она подносила фигурку к губам и свистела, звук получался пронзительным, резким…
…а потом она нашла старуху, которая расстелила на земле старую шаль, а на шали выставила полторы дюжины фарфоровых кошек. И среди них, к огромному своему удивлению, Кейрен обнаружил коллекционную белую рагамаффин ограниченного выпуска.
Купил.
Отдал втрое против запрошенного, меньше совесть не позволила, но все равно фигурка стоила сущие гроши… а Таннис другая пришлась по вкусу.
…и вазу эту, разрисованную звездами, грошовую, она обнаружила в лавке старьевщика, а обнаружив, отказалась отдавать.
Ваза стояла на подоконнике.
И кошка рядом с ней. Забытая шкатулка, черепаховый гребень с агатом. Ей больше по нраву была простая щетка…
– Его пасли и крепко. Не позволяли с поводка слететь, да и не больно-то пытался. Быстро почуял, что такое вольная жизнь. Вот и сорвало.
– Играл?
– Играл. – Она сопела и не отпускала, неопрятная страшная женщина. А сквозь запахи, окружавшие ее плотным коконом, Кейрен ощущал один, особенно мерзкий – вонь гниющей заживо плоти.
Черная гниль?
Для него не заразна.
И все же он с трудом сдерживался, чтобы не оттолкнуть Гаську от себя. А она, словно чувствуя эту его брезгливость, наваливалась все сильней, льнула по-кошачьи, томно охала.
Домой бы.
…в особняке ныне музыкальный вечер со скрипкой и мисс Вандербильд, которая любезно откликнулась на матушкино приглашение.
Братья.
Жены братьев. Отец… и дядя тоже. Со-родичи, которые, отдавая дань традиции, станут говорить пустые, ничего не значащие фразы.
Люта и ее матушка, следящая за Лютой в оба глаза… гости, перед которыми придется держать лицо. Улыбаться, отвечать, стараясь, чтобы эти ответы не были невпопад.
Не думать о другом, потерянном доме, в котором не получалось разжечь камин. Когда становилось совсем уже тошно, Кейрен прятался в опустевшей квартире, запирал дверь и садился у черного пустого зева. Порой и засыпал на полу, укрытый клетчатым пледом, что сохранил кисловатый запах пролитого вина.
…прожитой жизни.
Чужой, которая не вернется.
– В Ньютом он за долги попал?
– Ага, проигрался крепко… и взял-то деньги у людей, что шутить не любят. Не отдавал долго, вот его и прихватили… поучить. Верно, хорошо научили, если он вот так…
– Значит, Герцог? Имени не называл?
– Неа.
– А приметы? Что помнишь?
Отползла, недовольно пыхтя, завозилась, оправляя широкие юбки.
– Приметы… а есть примета! Колечко у него приметное было. Такое от… на мизинце носил.
– Похожее?
Кейрен продемонстрировал родовой перстень.
– Ага! Точно! – Она протянула было пальцы к кольцу, но Кейрен руку убрал. Хватит с него игр. Устал. Он вообще как-то быстро уставал сейчас, словно сама осень тянула силы тусклыми, обесцвеченными днями. Сыростью. Кленовыми листьями, которые облетали на воду.
Пустой кормушкой для птиц.
– Какой он был, запомнила?
К счастью, Гаська и вправду запомнила понравившееся ей кольцо, описала его подробно, и чем дальше она говорила, тем сильнее становилось недоумение Кейрена.
Ложь.
Или… чужая игра?
Ему не поверят. И без того считают чудаком, фантазером, но эта фантазия безумна даже для него. И когда Гаська замолчала, Кейрен отослал ее взмахом руки. Сам остался. В переулке, прижимаясь спиной к грязной стене, пытаясь убедить себя, что не сошел с ума.
Что делать?
Проверить. Осторожно. Издали. Стараясь не привлекать внимания. И его, и старую королеву, которая… безумие какое.
Он услышал крик. И запах крови, разлившийся в воздухе, медный, тревожный, ощутил. Выбежал, уже понимая, что опоздал.
И едва не споткнулся.
Гаська лежала, перегородив собой проулок. И далекий свет фонаря отражался в выпуклых ее глазах. Рот старой шлюхи был раскрыт, а ниже его, под подбородком, чернела широкая рваная рана. Вокруг Гаськи, будоража местных крыс, расползалась кровяная лужа.
Присев на корточки, Кейрен прижал пальцы к шее.
Бесполезно.
Единственный его свидетель, пусть и не особо заслуживающий доверия, был мертв.
Домой Кейрен вернулся глубоко за полночь.
Шел пешком.
Куда спешить? По лужам, которые подернулись тонкой пленкой льда, по тротуару, белесому, обындевевшему. Скрываясь от света фонарей, которых становилось все больше. И снег, начавшийся внезапно, летел на свет.
…на Перевале снег выпадает рано. Но по ту сторону гор зима мягкая. И чем ближе к побережью, тем мягче. Райдо писал о береге и море, о летнем доме, который весной полагалось белить, но за зиму ветра и сырость побелку съедали, и дом лежал на побережье темной обглоданной костью.
…не нашлось времени съездить.
И уже не будет.
Ключ опалил холодом сквозь перчатку. Кейрен придержал язычок колокольчика, повешенного над дверью, и дверь толкнул, сказав в темноту:
– Я дома.
– Рад слышать, – ответила ему темнота голосом Райдо. – А то я уже, признаться, заждался. Слушай, ты не мог квартирку попросторней найти? Тут развернуться негде.
Она и вправду была тесновата для Райдо, который, устроившись в кресле, вытянул ноги, и ноги эти уперлись в каминную решетку.
– Ты?
– Не рад? – Райдо поднялся и воздух втянул. – Кровь, надеюсь, не твоя?
– Не моя.
– Опять по помойке голубей гонял?
– Вроде того.
Кейрен зажег свет и стянул пальто, с неудовольствием отметив, что оно набрало запахов, самым ярким из которых был даже не сладковатый кровяной, но гнилостный, прелый. Этот запах прочно впитался в ткань и вывести его не выйдет…
Райдо обнял.
И к себе позволил прикоснуться.
– Изменился, да? – Он возвышался над Кейреном на голову, но рядом с ним Кейрен не чувствовал себя слабым.
– Изменился. Выглядишь много лучше.
Рубцы не исчезли, и лицо его, шея по-прежнему словно из лоскутов сшиты, грубо, неумело. Но швы побледнели, истончились.
– Ийлэ говорит, что со временем они станут еще более незаметны.
– Как она?
– Хорошо. – Райдо нахмурился и со вздохом признал: – Лучше, чем было. Она согласилась остаться одна, но…
– Ненадолго.
– Да. Самое большее – неделя.
Отпустил, взъерошил волосы и отвесил легкую затрещину.
– Бестолочь ты, младшенький. Все такая же бестолочь… ну хоть что-то постоянное есть в этом мире. Чай будешь? Будешь. И голодный небось… честно говоря, я опасался, что ты домой отправишься. Записку-то оставил, но… не был уверен, что передадут.
– Что случилось?
Что-то серьезное, если Райдо сорвался с места. И он, заполнивший собой почти всю кухню, отмахнулся от вопроса:
– Иди, ополоснись и поговорим нормально. А то сил нет тебя нюхать. Когда ты повзрослеешь?
– Уже, – ответил Кейрен, стягивая рубашку.
– Вижу, – серьезно сказал Райдо. – И меня это не радует.
Горячая вода. Пар наполнил крохотную ванную комнату, затянул зеркало, но Кейрен успел увидеть себя, бледного, растрепанного, с безумным взглядом и лихорадочным румянцем на щеках.
Помада на щеке… или кровь?
Кейрен мылся, растирая кожу докрасна, не чувствуя жара, но лишь холод, который не получалось выплавить. И он прибавлял и прибавлял горячей воды, пока не оказался вовсе в кипятке.
…на полочке под зеркалом остались баночки с кремом Таннис, и Кейрен передвигал их… ее раздражало, когда после него оставался беспорядок в ванной. И лужи на полу. И еще след пальцев на зеркале. Кейрен прижал к запотевшей поверхности ладонь.
Больше не будет злиться.
Ушла.
– Эй! – Дверь хрустнула от пинка Райдо. – Ты там топиться не вздумал? Если что, зови, помогу по-родственному.
– Не дождешься.
Вытереться кое-как, натянуть рубашку, чистую, но мятую… утюг где-то есть, но Кейрен не умеет им пользоваться. Привык, что рубашки стирают за него, возвращая накрахмаленные, наглаженные.
Матушка не одобрила бы…
…она, верно, ждет. И следует отправить записку, извиниться, но позже.
– Садись, младшенький. – Райдо отодвинул стул. – И ешь давай. А то у тебя вид такой, что вот-вот ноги с голодухи протянешь.
Чай в огромных кружках. И свежий хлеб, нарезанный крупными ломтями. Сыр. Ветчина.
– Так зачем ты приехал? – Кейрен ест, впервые за последние дни ощущая голод.
Когда он в последний раз обедал? Вчера, кажется. И с утра матушка пыталась что-то сказать про завтрак, но он сбежал, отговорившись занятостью. В особняке Кейрен начинал задыхаться.
– Причин несколько. – Райдо подпер щеку кулаком.
Любимая поза, матушку раздражавшая. Она боролась и с ней, и с его привычкой ставить локти на стол, исправляя мягко, настойчиво… Райдо не исправлялся.
Он, наверное, с рождения был такой вот, неисправимый.
– Первая – чтобы сказать, что ты – идиот. – Райдо выковырял из хлеба мякиш, который скатал в шар. А шар отправил в рот. – Вот ответь, младшенький, чего ради ты себя гробишь?
– А я гроблю?
– Гробишь. – Райдо разламывал корку на кусочки, а их раскладывал по краю тарелки.
…матушка хмурилась и говорила, что нельзя играть с едой.
– И не делай морду клином. Ты прекрасно все понимаешь. Долг – дело, конечно, хорошее, но одними долгами жив не будешь.
Между кусками хлеба Райдо раскладывал сырные крошки. Узор получался странным.
– Ты о свадьбе?
– А о чем, хрысь тебя задери, еще?
– Этот союз нужен роду…
– Нужен, – согласился Райдо, облизывая пальцы. – Союз нужен, а не свадьба двух несчастных идиотов. Или девушка не против?
– Против, – вынужден был признать Кейрен.
– И тогда чего ради? Вот только не начинай про политику! Этой хрени я уже наслушался и скажу тебе так. Коалиция нужна Сурьме не меньше, чем нам. Союз будет заключен в любом случае. А остальное…
– Матушкиными стараниями.
– Узнаю. – Райдо вздохнул. – И сочувствую.
– Она хотела как лучше.
– Она всегда хочет как лучше. Но вот лучшее для нее и лучшее для тебя – это разные вещи. Что, твоя девчонка не нравилась? Неподходящая компания?
– Вроде того. Я пытался объяснить, но…
– Тебя не услышали. Кейрен, я люблю маму, но иногда… она пытается сделать окружающий мир идеальным. Знаешь, в свое время она и меня пыталась переделать, только я чересчур грубый… и остальные… а вот ты – мягкий мальчик. Ее мальчик.
Райдо сгреб с тарелки хлеб и сыр, встряхнул в горсти и отправил в рот.
– Я это понял. – Прижав ладони к чашке, Кейрен наслаждался теплом. – Правда, поздновато, но понял. Знаешь, ей кажется, что я ошибаюсь. Что она старше, опытней, и… остальное же – ерунда. Как колени разбитые, поноет и пройдет.
– И как, проходит?
– Нет.
– Твои письма стали пустыми.
– Мне жаль.
– Нет, младшенький. – Райдо подвинул вазу, из которой не убрал засохшие цветы. – Жалеть тут не о чем, надо просто…
– Договор подписан.
– И хрен ли с ним.
– Отец…
– Взбесится, точно.
Райдо никогда не пугал отцовский гнев. Его, кажется, ничего не пугало.
– Но не тебе, Кейрен, платить за его амбиции. Сам подумай, что тебя ждет? Жизнь с нелюбимой женщиной, которой и ты сам неприятен? Под матушкиным заботливым присмотром? Или ты и вправду поверил, что она оставит тебя в покое? Нет, Кейрен. Она постарается, чтобы твоя жизнь стала идеальной в ее понимании. Она лучше знает, что тебе нужно.
Он был прав, в каждом слове прав.
– И ты же сам понимаешь это. – Райдо поднялся.
– Понимаю. Но не хочу подвести род.
– Бестолочь, – почти ласково произнес Райдо.
– Какой уж есть.
– Арнлог возьмет стаю. – Райдо перевернул стул и сел, положив руки на спинку. – Он сильнее отца и удержит с легкостью. Лиулфр поможет и, если получится, заслужит свою жилу. У них есть дети, и род не останется без наследников. Кого и чем ты подведешь?
Райдо упирался пятками в пол и покачивался, стул скрипел под его весом, опасно кренился.
– Если бы не матушка, отец обошелся бы без этого нелепого брака, который не принесет никакой выгоды, разве что проблемы. Но когда он был способен ей отказать? Поэтому, Кейрен, сам думай.
Думал. Только мысли получались безрадостными.
– Я не говорю, что тебе плюнуть на всех надо… знаешь, я когда подыхал, все пытался понять, чего ради за жизнь цепляюсь. Больно же было. И сдохнуть, оно все проще, а я, дурак, живу… только там дошло, что не ради чести… или там рода… нет, просто потому, что жизнь вот она, проходит. А я так и не был счастлив. Так, чтобы до одури, до звезд в глазах и неба под ногами. Это страшно, младшенький, умирать, когда счастлив не был.
– А теперь?
Райдо усмехнулся. Улыбка у него кривоватая, точно издевательская, но это из-за рубцов.
– И теперь страшно, потому что счастья много не бывает… и как их оставить? Они без меня не сумеют. А я без них.
Сказать нечего. А молчать неудобно.
– Кейрен, у меня получилось жизнь перекроить. А ты свою того и гляди сгноишь…
– И что ты предлагаешь? Сбежать? Куда?
– Я предлагаю подумать для начала и решить, чего именно ты хочешь сам. Я прав по-своему, отец – по-своему, и даже матушка где-то… и нельзя угодить всем. Не получится, Кейрен. Поэтому думай. Решай. А как решишь, то и поймешь, что дальше. Про побег же… если совсем край настанет, то ко мне. За Перевалом не хватает толковых людей. Но, вообще, не думаю, что дядька тебя погонит.
…поорет, постарается договориться… будет пенять за упрямство и рассказывать о слабом здоровье леди Сольвейг, которая станет заглядывать через день. Она не скажет ни слова. Ей хватит выразительного молчания и вечной корзинки с пирожками. Ее матушка не понесет в кабинет, но оставит дежурному констеблю, тем самым подчеркивая, что детская выходка Кейрена – не повод рвать связи с семьей. Капризы пройдут, а семья останется и терпеливо подождет, когда младшенький повзрослеет достаточно, чтобы понять, где его место.
– Говоришь, люди нужны?
Здесь его не оставят в покое.
Корзинки. Пирожки.
Цветы.
И накрахмаленные рубашки… приглашения, от которых придется отказываться, нанося новую обиду. Легкий аромат сердечных капель на льняных салфетках. И совесть…
– Нужны, – оскалился Райдо. – Ты не представляешь, до чего нужны… и платить станут прилично. Тем, кто за Перевалом работает, надбавки положены.
Надбавки. Собственной зарплаты Кейрену хватало дня на два. Теперь придется растягивать. Отказаться от личного портного и «Божоле»… как-нибудь переживет.
На съем квартиры хватить должно.
И на остальное тоже.
– Вот и молодец. – Райдо хлопнул по плечам, и хлопок получился чувствительным.
– Ты ведь не только за этим приехал?
– Ну… скажем так, я б и за этим приехал. Но ты прав, есть еще кое-что… в общем, у меня на Перевале кой-какие делишки возникли. Я подумал, что там твою красавицу и встречу. Все одно портал проплачен, да и быстрей оно… надежней… это ж сдохнуть можно, неделю в дилижансе трястись.
Его передернуло, словно Райдо когда-либо доводилось пользоваться дилижансами.
– На вот, выпей для настроения. – Он достал из-под стола бутылку, накрытую стаканом темного стекла. Пробку вытащил зубами, плеснул не глядя.
Протянул.
– Ее… не было?
Кейрен стакан принял, сжал в руке.
– Ну… была некая Таннис Торнеро… вдова сорока трех лет от роду. Рыжая, к слову. Такая вот ярко-рыжая, с веснушками, но мне почему-то показалось, что твоя девица должна бы быть несколько моложе.
Вдова? Рыжая, веснушчатая вдова сорока трех лет?!
– Я поинтересовался, не та ли она, кого я встретить должен.
– А она? – Стекло захрустело.
– А она вдруг занервничала, стала полицией грозить. – Райдо оскалился. – И вот как-то мне все это охрененно подозрительным показалось. До того подозрительным, что…
Он нервно дернул головой.
– Я и позвал полицию… вдовушка вечерок посидела в камере, а наутро и заговорила. Наняли ее. Вручили документы, билет, велели сойти на первой станции за Перевалом.
Стекло брызнуло в руке, осколки пробили ладонь. И виски, смешавшись с кровью, потекло в рукав.
– От же, – Райдо покачал головой, – нервный ты стал… в общем, я подумал и решил, что все это дурно пахнет. Нет, твоя девица, не спорю, могла бы тебе ручкой сделать от большой обиды, но вот искать кого-то вместо себя… платить… и, главное, нанял-то ее господин в хорошем костюме.
…случайность.
…она сошла бы на станции, растворившись среди людей.
…земли за Перевалом необъятны, и найти кого-то, кто не желает быть найденным… Кейрен бы искал. Сколько? Столько, сколько понадобилось бы, но время уходит быстро. Времени всегда недостаточно.
– Такой вот солидный господин. С подстриженными висками. И костюм на нем был шерстяной… вдовушка работала с супругом, который славным портным был. Глаз у нее наметанный оказался. Утверждает, что костюмчик этот на центральной улице шили… особенно пуговицы приметные, костяные в латунной оболочке.
– Спасибо.
– Не за что, младшенький. – Райдо протянул салфетку. – Руку оботри и рассказывай, во что вы тут без меня вляпались.
…господин в шерстяном костюме. Стриженые виски и, надо полагать, нежная любовь к саквояжам. Украденная монограмма и не только она. Кем он представляется ныне, еще один оживший мертвец? И главное, что с Таннис?
Она жива.
Хотели бы убить, не стали бы затевать представление… нет, все сложнее и много сложнее.
Кейрен вытер руку. Живое железо затянуло порезы и осколки выплавило. Рука горела, пальцы дергались… до утра теперь ныть станет, отвлекая.
– Все… дерьмово.
– Да я уж понял, что не незабудками пахнет. – Райдо продолжал раскачиваться на стуле. – Выкладывай, младшенький… глядишь, вдвоем чего и придумаем.
Кейрен дотянулся до вазы.
Город велик, но он знает запах. И след возьмет.
Чего бы это ни стоило.
Глава 18
Узкая полоска света пробивалась сквозь ставни. Она ложилась на дощатый пол, рассекая комнату пополам. На левой половине находился старый платяной шкаф, дверцы которого были приоткрыты и виднелись пустые полки. На правой – стол и кровать.
Кэри сидела на кровати, поджав босые ноги, и глядела на полосу.
И еще на стол, прикрытый полотняной скатертью. Некогда нарядная, та давно утратила первозданную белизну, обзавелась рядом пятен и крупной, наспех залатанной дырой.
Спустив ногу, Кэри потрогала пол.
Теплый.
И деревянная стена тоже… и место странное. Пахнет свежим деревом, смолой. Стены липкие, в янтарных капельках. А ковер на полу старый, но плотный еще, шерстяной.
Мягкий.
На столе – масляная лампа, в которой масла осталось на самом донышке. Фарфоровый, расписанный розами таз для умывания. Кувшин. Здесь же – зеркало на ножке, гребень…
Как она сюда попала?
Кэри помнила и руки, и голос, и… ее похитили?
Определенно.
Но кто и зачем?
Надо успокоиться. Вдохнуть поглубже, выдохнуть… вдохнуть и выдохнуть, расплетая запахи, которыми комната полна, выискивая среди них нити-ответы. И найдя, произнести вслух пару слов из тех, что леди знать не должны. Поднять таз… а лучше кувшин. Увесистый какой. И ручка удобная.
Кэри подвинула стул так, чтобы он оказался напротив двери, и, взяв кувшин в руки, приготовилась ждать. Удивительное дело, она не испытывала ни стыда, ни смущения, несмотря на то что была в одной лишь ночной рубашке, скорее неясное, непонятное ей самой предвкушение.
Злость.
Терпкую, пахнущую молодым железом, огнем и углем. Немного северным ветром.
Ветивером.
Она поднесла ладонь к носу, вновь убеждаясь, что запах этот не примерещился. И сорочка ее, и халат, заботливо оставленный на спинке кровати, и само одеяло, толстое, стеганое, набитое пухом, выдавали хозяина.
И если так, то…
Кэри усмехнулась и погладила кувшин. Любому терпению приходит конец… и, наверное, все-таки в ней не так уж велики были запасы добродетели.
Ждать пришлось недолго. Солнечный луч скользнул вправо, добравшись до ковра, и увяз в длинной его шерсти. За дверью же раздались шаги, такие до боли знакомые шаги, что Кэри с трудом сдержала рычание. А он все возился… замок?
Засов. Он надежней и скрипит так характерно. Петли мог бы и смазать.
– Знаешь, дорогой, – сказала Кэри, поднимаясь, – это уже несколько… чересчур.
Кувшин врезался в косяк над головой Брокка. Брызнули осколки.
И вода.
– Кэри!
– Что? – Она потянулась за тазом, заблаговременно поставленным на край стола.
От столкновения со стеной таз раскололся пополам.
– Прекрати!
От гребня он увернулся, а руку с занесенным зеркалом перехватил, произнес с упреком:
– Нельзя бить зеркала, счастья не будет.
Кэри, неожиданно для самой себя, шмыгнула носом.
– Ну что ты, испугалась? – Брокк отложил уцелевшее зеркало и прижал Кэри к себе. – Прости, пожалуйста… я как-то не подумал, что ты испугаешься… я же просил не бояться.
Она стояла, уткнувшись носом в темный вязаный свитер, мокрый, в осколках, насквозь пропахший костром и все тем же терпким и удивительно вкусным ветивером, вдыхая запах и сдерживая слезы. А Брокк гладил растрепанные ее волосы и шептал:
– Я думал дождаться, когда ты проснешься, но пришлось уйти… позвали… и тут ведь дверь открыта была… прости…
Кэри кивнула и севшим каким-то чужим голосом спросила:
– А усыплять зачем?
– Ну… я боялся, что иначе не согласишься. Да и непрямые порталы – не самая приятная вещь, во сне их переносить легче.
За его свитер было удобно цепляться, и Кэри цеплялась, держалась, оттягивая тот миг, когда Брокк вновь отступит. А он подхватил вдруг на руки и спросил:
– Не замерзла?
– Нет…
Он же мокрый… не насквозь, но почти. И волосы торчат дыбом. А в вороте застрял черепок.
– Точно, теплая. – Брокк потрогал кончик носа. – Поговорим?
– Я не…
Сев на кровать, он усадил Кэри рядом и прижал палец к губам.
– Я не буду просить тебя вернуться.
Зря. Кэри почти согласна. Ей так пусто в том старом новом доме, который уже почти изменился, но остался слишком прежним, чтобы Кэри чувствовала себя в нем спокойно.
– Но сегодняшний день принадлежит мне.
– Почему?
– Потому что я так хочу.
С волос текла вода, свитер впитывал ее, а Брокка это раздражало. И он свитер стянул, бросил на кровать, оставшись в старой заношенной рубашке. На локте темнела латка, и пуговицы где-то потерялись, вместо потерянных нашили другие, и эти, черные, крупные, выделялись на белом полотне. Дотянувшись до полотенца, Брокк кое-как отерся.
– Кэри…
– Да? – Ей до жути хотелось потрогать латку. Или черную пуговицу. Морщины на лбу разгладить, опять он хмурится и серьезный…
– То, что ты здесь увидишь… ты не должна рассказывать об этом кому бы то ни было. Понимаешь?
Нет, но на всякий случай она кивает.
– Я не имел права приводить тебя сюда, но… – Он потер переносицу. – Мне показалось, тебе они понравятся.
– Кто?
Драконы.
И горы.
И сам дом, зависший на краю обрыва, пусть гранит и укреплен был металлической лозой, из которой и прорастали небольшие, казавшиеся едва ли не кукольными домики. Снег не удерживался на пологих их крышах, осыпался, искристой шубой укрывая стены по самые окна, а то и выше. Он засыпал узкие дорожки, проложенные в сугробах.
Воздух был легким.
Кэри, остановившись, пила его, глотала, не в силах напиться. И голова кружилась, тело же сделалось легким, еще немного, и она взлетит. Но муж не позволил, обнял ее и шепотом, губами касаясь уха, сказал:
– Дыши медленно и глубоко…
Дышит.
И взлететь не пытается, но держится обеими руками за его руку.
Отпускает.
Горы сине-зеленые и еще немного белые. Вызолоченные солнцем, что перевалило через вершину. Лиловые из-за обилия теней, которые вытянулись по ледникам.
Холодно.
Воздух хрустальный, колючий. И Кэри слизывает осколки с губ, а Брокк хмурится.
– Обморозишь. Идем.
Идти тяжело. Протоптанная в сугробах тропа узка, а Кэри одета так, что и поворачивается-то с трудом. Она пыхтит и вздыхает, переваливаясь с ноги на ногу.
Шерстяные чулки колются. А странные толстые, мехом внутрь штаны и вовсе, кажется, не сгибаются. Как и толстенный пуховый свитер, и длинная парка, прикрывающая руки до кончиков пальцев, правда, на пальцах – касторовые перчатки…
Кэри терпит.
Если ему так спокойней, то пускай.
На высоте еще холодней, так он сказал, и Кэри верит. Ей безумно хочется на эту самую высоту, к ярким звездам, которые проступают сквозь покрывало дня. Ради них, ради неба… и ради Брокка она потерпит.
– Кэри, познакомься, это Гранит.
Зверь устроился на краю обрыва.
– Вообще-то номер двенадцатый по ведомости, – Брокк произнес это странным тоном, – но мне больше нравится по именам.
– Ты им дал имена?
– Тоже полагаешь это глупостью?
– Нет. Он… и вправду гранитный.
Металлический. И металл обындевел, отчего зверь казался посеребренным. Иней лежал на плотной четырехгранной чешуе, что покрывала узкое тело дракона, на остриях игл, поднимавшихся вдоль хребта, на широких когтях, которые впились в камень.
На темных, исчерченных энергоконтурами крыльях.
Зверь поднял голову на змеиной шее.
– Он… великолепен.
Шевельнулся хвост, сметая снег в пропасть. Массивное тело приподнялось на лапах.
– Не бойся. – Брокк держал за руку.
– Не боюсь.
В многогранных глазах механического дракона отражалась она, Кэри, и еще горы, сложенные из сотен осколков стекла. И Брокк тоже, странно огромный, серьезный.
Незнакомый.
– Ты сядешь первой…
Дракон приближался, он не шел, скользил по земле, совершенно беззвучно, оставляя в снегу широкий след. Он остановился по знаку Брокка, лег, изогнувшись, выставив растопыренную лапу. И когти-якоря зацепились за камень. Лед на чешуе растаял, и теперь она, темно-красная, гранитная, блестела, омытая влагой. Стащив перчатку, Кэри протянула руку.
Ей было страшно.
И интересно.
Страшно интересно, а Брокк не мешал. Он верил своему дракону? Наверное. И тот, втянув воздух узкими ноздрями, точно проталинами в массивной голове, подался навстречу. Ладонь Кэри коснулась шершавого, слегка влажного металла. Она пробежала пальцами по чешуе, которая на морде набирала цвет до рубинового, густого, коснулась острых скул, украшенных тончайшими перьями-ветроловами, провела по узкому разрезу пасти.
– Ты… очень красивый.
Дракон заворчал и легонько ткнул Кэри в грудь.
– Я… не думала, что они такие… живые.
Живые, пусть и сделанные из металла.
– Нравится? – Брокк гладил шершавый драконий бок, смахивая воду.
– Нравится. Очень.
Седло крепилось за передними лапами дракона, широкие ремни уходили под них, прирастая к скобам-крюкам, и Брокк, наверняка раз в десятый, проверил каждое крепление. А Гранит, наблюдая за ним, скалился, он-то знал, что крепления надежны.
– Вообще-то на них не летают. – Брокк сам поднял Кэри в седло. – Удобно?
– Да.
Не лошадь, на которой приходится сидеть боком, и Кэри все-таки ерзает, цепляется за выступающую из седла скобу, а Брокк закрепляет ремни. Он же, забравшись на подставленное Гранитом крыло, поднимает шарф до самых глаз и шапку опускает.
– Там зверски холодно.
Небо прозрачное, слюдяное. И звезды выглядят невероятно близкими, руку протяни – и соберешь в горсть.
– Главное, ничего не бойся. – Он забирается в седло и долго возится с постромками.
Ремней много, и Гранит в нетерпении начинает посвистывать. Он встряхивает головой, и чешуя вспыхивает, разгораются контуры энергетических линий.
– Вперед. – Брокк хлопнул по металлическому боку, и дракон замер, чтобы в следующий миг соскользнуть в пропасть. Он оказался на краю как-то очень быстро, Кэри не успела закричать, лишь сильней вцепилась в скобу. А зверь уже падал. Он летел вдоль сине-зеленой стеклянной стены, ощерившейся клыками старого ледника.
Серое.
Золотое. И снова синее. Гул реки, которая прорывается из каменного тела горы, выплескиваясь на острые камни. Вода кипит, и брызги окружают ее паром. Ущелье бездонно, и Кэри, кажется, все-таки кричит. Встречный ветер стягивает шарф, полосует щеки холодом, отбрасывает назад, и ремни упряжи натягиваются до предела.
Не страшно.
Ее прижимает к Брокку, руки которого кажутся надежней всех ремней. И Кэри слышит свой собственный, верно совершенно безумный смех. А дракон вдруг распахивает крылья. Они выгибаются шелковыми парусами, слишком тонкими, чтобы удержать массивное тело зверя.
Гул.
И тяжелые удары сердца, скрытого под броней.
Ярко вспыхивают контуры, все разом, ослепляя и оглушая всплеском энергии. А вывернутые встречным ветром крылья смыкаются над головой Кэри, на долю мгновения заслоняя солнечный свет. И эта темнота уютна.
Падение становится полетом. Первый удар, и плотный воздух все же держит механического зверя, он же карабкается, выше и выше, выбираясь из пропасти, из каменных берегов ее, подальше от бурлящей реки. Кажется, Кэри чувствует на губах вкус этой воды.
– Вверх. – Ветер рвет голос Брокка, играя ошметками слов, но Гранит слышит.
Он изгибается, и длинная шея вклинивается в русло воздушного потока.
Выше.
И еще.
С каждым ударом крыльев, которые распластались от берега до берега. И натягивается до предела алхимическая ткань, дугой гнутся опорные спицы, и не спицы вовсе – кости. Расплываются тонкие нити воздушных перьев, ловят направление ветра.
– Ты как?
– Хорошо! – Кэри кричит, но ее не слышат. Наверное. И повернуться не позволяют.
– Сейчас пойдем выше…
К самому небу, которое, чем дальше, тем прозрачней становится, и синева его обманчивая блекнет, вызволяя черную пряжу ночи. Звезды-алмазы.
Полумесяц-аграф.
Добраться бы…
И почти добравшись, Гранит расправляет крылья. Он вытягивается стрелой, вклиниваясь между шалями ветра, опираясь на них, для него плотных, надежных, и скользит.
– Если не боишься, посмотри вниз. Красиво.
Сине-зеленая, далекая земля, нарисованная на шелке. Горы. И предгорья в снегу. Тонкие сосуды рек и, кажется, озеро. Или не озеро – бусина, нашитая на лоскутном платке… и еще одна, грубая, каменная, наверное, город.
– Куда мы летим?
– К морю.
Зимнее море написано серым, тяжелым, набрякшим. Грань, расшитая серебром, и еще немного лебяжьего пуха на гривы водяных лошадей.
– Не устала?
Разве от такого устанешь?
Гранит спускается к самой воде, летит навстречу собственной тени, которая огромна и тяжела.
– Корабль!
Парусник крался вдоль берега, и потемневшие, пропитавшиеся солью паруса его ловили ветер. Сверху корабль выглядел игрушечным, нелепым… медлительным.
– И еще один…
– Идут в Лагсат, это прибрежный городок, там склады. – Брокк по-прежнему держал ее крепко. – Если хочешь, завтра прогуляемся. Там вечная ярмарка. Оттуда начинается путь на Перевал, вот и свозят все, что только есть. Говорят, даже в сезон вьюг Лагсатский базар не закрывается.
Завтра? Кэри попыталась обернуться, чтобы разглядеть лицо мужа.
– Сиди смирно, – проворчал он.
Приходится: упряжь держит крепко…
– Я был там однажды. Странное место. – Брокк наклонился и теперь говорил на ухо. – Там есть деревянные лавки в два этажа, старые, еще альвами выращенные… ты же видела?
…их собственный дом в долине, пребывавший в какой-то неизъяснимой полужизни-полудреме. Летом он просыпался, выпуская из стен тонкие побеги, которые садовник-полукровка срезал, утверждая, что сейчас все одно некому рост направить.
Ушли мастера.
А дома остались. И брошенные, забытые, тосковали по хозяевам, способным слышать их. Садовник подкармливал дом, заказывая подводы с навозом, который разбрасывал вдоль линии колючего кустарника, и тонкие змеевидные корни пробивали травяной покров. Они шевелились, и с ними шевелилась сама земля.
Смотреть на это было неприятно.
На стенах дома проступал рисунок жил, а в комнатах поселялся едва уловимый запах свежескошенной травы. Кэри дом терпел, с садовником мирился…
…он оживал, когда появлялась Эйо, жаль, что визиты эти были недолгими.
– В них торгуют редкостями. Старым серебром или красным буком. Каюн-камнем… на самом деле это смола измененных альвами деревьев, из нее делают лекарства. Или кожи дубят. Добавляют в стекла, ты помнишь наши красные кубки?
Не красные – пурпурные, насыщенного цвета, который исчезал, стоило кубок охладить. А нагреваясь, возвращался, тонкими полосами, вихрями и звездами, всякий раз вырисовывая новый узор.
– Альвийские куклы… шелк… и все, что еще осталось от их мира. – Брокк коснулся губами уха.
– Осталось немного?
– Немного.
Гранит скользил вдоль берега, который становился выше. Скалы срастались друг с другом в бурую громадину. Подошва ее, вылизанная морем до блеска, сияла на солнце, а вдоль хребта вытянулись седые ледники.
– Есть в Лагсате и обычные дома, человеческие. Там продают диковины, привезенные из других земель, ароматное дерево и масла. Маски из черного камня, говорят, это человеческие боги… говорят, за морем есть земли, где живут только люди, но это – совсем дикие люди. Они ходят нагими и не знают огня, а своим богам приносят в жертву других людей…
Это походило на странную сказку.
Чудесную сказку.
В ней было море и дракон, потерявшийся между небом и водой. Круглый шар солнца, наливавшийся характерной вечерней краснотой. Горы.
Брокк, близкий как никогда прежде.
Гранит опустился на широкий карниз и сложил крылья. Его когти пробили седое покрывало старого льда, а шея вытянулась вдоль кромки, словно дракон не до конца верил в благоразумие наездников. Брокк спрыгнул первым и присел, забавно вытянув руки.
– Затекли, – пояснил он. – Сейчас сама почувствуешь.
Он вытащил из сумки длинную веревку, которую пристегнул к упряжи, второй же конец закрепил на поясе Кэри.
– Страховка.
Ноги и вправду затекли. Сперва Кэри показалось даже, что она в жизни не сумеет их согнуть. Брокк же, опустившись на одно колено, принялся разминать мышцы.
– Сейчас будет немного неприятно…
– Прекрати.
– Тебе не нравится?
В его глазах улыбка, а морщины не исчезли, стали глубже.
– Почему ты все время хмуришься. – Кэри стянула зубами рукавицу и прикоснулась к этим морщинам, стирая их.
– А я хмурюсь?
Холодная кожа, и из-под черного платка, которым Брокк обвязал голову, выбилась прядь.
– Хмуришься.
– Все время? – Он смеялся.
Здесь, на вершине горы, с пропастью под ногами – Кэри чувствовала ее, отделенную лишь узким крылом Гранита, – ее муж смеялся.
– Почти.
– Больше не буду. – Он все-таки поднялся с колен и подал руку: – Идем… я покажу тебе горы.
…уже не синие и не зеленые, почти прозрачные, вырезанные наспех из громадной друзы хрусталя. И ледники теряют серость, глотают солнечный свет, тянут к нему хрупкие ветви кристаллов.
– Слышишь ветер? – Брокк стоит на краю. И потревоженный его ботинками, снег сыплется в пропасть. Он здесь легкий, невесомый почти, и снежинки на мгновение-другое замирают в пустоте, прежде чем исчезнуть в черном зеве провала. – Закрой глаза. Не бойся, закрой.
Не боится.
Разве что самую малость, но сил хватает, чтобы поверить и, приняв руку, ступить к краю. А Брокк, оказавшись за спиной, смыкает руки.
– Знаешь, о чем он поет? – Его голос вплетается в шепот ветра, а тот, обжигающе-ледяной, касается губ, забирая слова.
– О чем?
Для ветра не жалко слов. Он принес в подарок запах старого льда и мокрого камня: где-то внизу, на земле, такой вдруг далекой, реки бегут к морю.
– О свободе… – Брокк вытащил ленту из косы.
– Что ты…
– Подари ему, он будет рад.
И полоска атласа соскользнула с ладони.
– А ты… подарил?
– В первый раз, когда я поднялся сюда, я провел на вершине сутки. Здесь было… свободно.
Брокк расплетал косу, и ветер, бросив ленту, спешил помогать.
– Я словно наново научился дышать. Стало вдруг неважным все, что было внизу… война? Пускай. Дом? Я? Я стал… иным, но только здесь.
На краю обрыва.
– Внизу все вернулось на круги своя, но стоит появиться здесь…
…близость пустоты. И всего-то нужно, что решиться, сделать шаг, раскинув руки. Ветер обещает поймать, но правда в том, что ему вскоре наскучит игрушка.
Ленту он уже потерял.
– Не думай о плохом. – Брокк провел обледеневшей перчаткой по щеке. – Проголодалась?
…пикник над обрывом.
И плетеная корзинка, из которой выглядывает узкое горлышко винной бутылки. Клетчатая скатерть со знакомыми уже георгинами. Тентом, защитой от снега – полураскрытое драконье крыло. И свет, проникая сквозь него, красит белые глиняные тарелки розовым.
Подушечки. И медвежья шкура, на которую усаживают Кэри.
– Я не замерзла!
– Тебе так только кажется. – Ее муж порой отличался поразительным упрямством, но на шкуре хватило места для двоих.
– На самом деле, только спустившись, ты поймешь, насколько здесь все иначе. – Брокк присел рядом и, стянув перчатки, сунул их за пояс. Он расставлял тарелки и высокий, закутанный в несколько слоев полотна горшок. – Но поесть следует сейчас. Времени осталось не так и много.
– Возвращаться пора?
Вниз. К игрушечным домикам, к длинному ангару, почти утонувшему в сугробах, расчищенной дороге, по которой можно было добраться до небольшого городка… а там и до побережья рукой подать.
– Еще нет.
– Тогда почему?
– Скоро закат. А закат лучше встречать в полете.
Странный ужин. И свеча под стеклянным колпаком. Запах воска, дыма и остывшее мясное рагу. Брокк забыл о вилках, впрочем, как и о ложках. Есть приходилось руками, вылавливая куски мяса из каменеющей на морозе подливы. И Кэри облизывала пальцы, закусывала мягким холодным хлебом и жмурилась от удовольствия.
Вино.
И кружка с трещиной на ручке, ручка обмотана шнуром, и держать удобно. А вино сладкое, приправленное травами, но ледяное до того, что пить приходится маленькими глотками. Но холод тает, и вино одаривает хмельным теплом.
Или это греет медвежья шкура, наброшенная на плечи?
Брокк, который больше не пытается отстраниться. Сегодня он близок, ближе, чем когда-либо прежде. И Кэри опирается на его грудь, запрокидывает голову, смотрит снизу вверх…
– Что такое?
– Ничего… у тебя лицо загорело.
– Здесь солнце ближе.
Яркое, оно забралось на дальний пик и балансировало на вершине. Вот-вот и рухнет, покатится по склону огненным шаром, растапливая ледники.
– Оно не греет, но загар берется на раз. Буду темный…
– И снова хмуришься.
– Да? Я не заметил, прости.
Простит. И если сейчас он попросит вернуться, то… Брокк молчит и, глядя сверху вниз, касается ресницы.
– Снежинка, – говорит он, точно оправдываясь.
Наверное, и вправду снежинка.
Села. Растаяла.
Жаль.
– Ты уже заказала платье? – Он не убирает руку, и пальцы больше не холодны. – Тебе к лицу будет белый… морозный…
– Зачем платье?
И опять хмурится, в этом он неисправим. Кэри подозревала, что супруг ее в принципе неисправим, но странное дело, ничуть о том не сожалела.
…наверное, давно следовало сбежать от него…
…чтобы погнался.
– Королевский бал. – В голосе его мелькнуло недовольство.
Здесь было странно думать о Короле, платье и балах.
Бал?
Зимний перелом, самая длинная ночь. Самый короткий день, за которым начинается новый год… и в прошлом году их не приглашали. Или приглашали, но Брокк… спросить? Он гладит щеку, успокаивая не то Кэри, не то себя самого.
– Если ты не хочешь…
…опять она собирается уступить.
– Не хочу. – Брокк не стал лукавить и, наклонившись, коснулся лба холодными губами. – Если бы ты знала, до чего я не хочу там появляться. Но не пойти нельзя. И… думаю, тебе будет интересно.
Что она знает о балах?
…платье надобно заказать, ей ведь намекали, а теперь… до Перелома осталось несколько недель, и Ворт наверняка загружен сверхмеры. Он будет долго и томительно вздыхать, заламывать руки, пеняя на непредусмотрительность Кэри…
Ей к лицу белый?
Зимний… или выбрать что-то более яркое?
Она тряхнула головой, сбрасывая чуждые этому месту мысли. Потом. Успеется еще.
– Маскарад, Кэри… – Шепот Брокка щекотал шею. – За какой маской ты спрячешься?
– А ты?
– Если я скажу, ты меня узнаешь.
Теплое дыхание по щеке, и губы, словно невзначай, касаются губ, подбирают каплю вина.
– Даже если не скажешь, я тебя узнаю…
…по запаху ветивера, который привязался прочно. По темным перчаткам… или светлым, но все одно достаточно плотным, чтобы скрыть искалеченную руку. Брокк ведь не рискнет выставить ее. По смуглой загорелой коже. Просто потому, что рядом с ним сердце замирает.
И больно.
И сладко…
– Тогда подаришь мне танец? – Он не собирается отпускать ее.
– Я не умею танцевать…
– Если хочешь, я тебя научу…
– Здесь?
Гранит скрежещет и встряхивается, сбрасывая с крыльев снежную пелену.
– Под музыку ветра? – Брокк встает и протягивает руку. – Боюсь, что это не самая удачная идея… тем более, если я научу тебя танцевать здесь, то где возьму предлог, чтобы вновь появиться в твоем доме?
Он не просит вернуться.
И отступает. Складывает в корзинку грязные тарелки, и скатерть, и недопитое вино. А небо наливается тяжелым лиловым цветом. Солнце покраснело, того и гляди полыхнет.
– Вашу руку, леди. – Брокк с поклоном протягивает свою. И Кэри принимает…
…кажется, она будет не самой лучшей ученицей…
…танцы – это очень-очень сложно…
– Все-таки замерзла… – Ее ладонь в его руке кажется крошечной.
– Нисколько.
– Врешь?
Он не дожидается ответа, обнимает, прижимает к себе и держит, кажется, вечность.
– Я не отпущу тебя, моя янтарная леди…
– А если я сбегу?
– Догоню.
– А если спрячусь?
Детская игра… и Кэри нравится быть ребенком.
– Найду.
– А если…
– Ты моя, – он говорит тихо, передавая слова губы в губы, – ты только моя, Кэри…
Глава 19
Расплавленный янтарь заката и карамельная нить облаков, которые отражаются в зеркале моря. Буревестник скользит, обгоняя собственную тень. Близость птицы подгоняет Гранита, и тот ревниво кричит. Голос механического зверя отражается от скал.
Ветер стих.
И солнце уже почти коснулось воды.
– Красиво. – Кэри попыталась оглянуться, неспокойная его девочка.
Янтарная.
И белые волосы ее окрасились закатной рыжиной. Ветер растянул их, перепутал пряди, на которых остался нежный запах морской соли.
…Кэри нравилось гулять по берегу, собирать раковины и темные смоляные куски янтаря. Она складывала сокровища в деревянную шкатулку, говорила, что хранит вовсе не ракушки с янтарем, а память.
И однажды сделает себе ожерелье.
Из воспоминаний.
Пусть среди них будет и это, с затянувшимся парением, с тенями на воде и полумесяцем. Опаленными солнцем крыльями, ею самой, такой невероятно близкой.
Темнота наступала с востока, кралась, заметая следы хвостами ветра. Его порывы разбивались о чешую Гранита, и только ярче вспыхивали контуры.
Грохотало драконье сердце.
И мощные крылья ломали воздух, с каждым взмахом поднимая зверя все выше. До самого купола, до тверди небесной, в которую верили люди. Еще немного, и удастся выглянуть на изнанку, ту самую, за которой прячутся звезды.
Очередная безумная мысль, но…
…аппарат, способный выйти за пределы атмосферы в черную пустоту вакуума. И взглянуть на мир оттуда… что он увидел бы?
…а другой, которому удалось бы добраться до изгрызенной чернотою луны?
Она кажется обманчиво близкой и…
Брокк подумает об этом позже. Если останется жив.
Вернулись они ближе к полуночи, и Гранит описал круг над поселком. Кубики-дома, длинные полосы ангаров, открывавшихся к пропасти. Пара огней – газовые фонари на привязи железных труб. И растоптанная широкая дорога.
– Уже дома, да? – Кэри не сумела сдержать зевок.
Устала.
Высота вытягивает силы, исподволь, даря взамен опьянение и желание никогда не возвращаться на землю. Брокку ли не знать.
Ремни он расстегивает и помогает спуститься. Улыбку сдерживает. Она же охает и пытается присесть, но ноги затекли.
– Ох, мамочки… – Кэри все-таки удалось со стоном присесть. – Завтра мне будет плохо, да?
И сама же ответила на свой вопрос:
– Будет…
– Давай я тебя провожу домой…
– А он куда?
Кэри погладила горячий бок дракона, который, не способный чувствовать, все же ощутил это прикосновение, повернулся и долго, пристально разглядывал Кэри.
– В ангар.
– Там другие, да?
– Да…
– А можно мне… пожалуйста, Брокк!
Третий ангар сиял новой крышей. Из ворот пахнуло теплом, которое показалось обжигающим, пусть на самом деле температура здесь едва достигала пяти градусов.
Гранит шел тяжело, со сложенными крыльями, опирающийся на короткие лапы, он гляделся неуклюжим. И сам же, осознавая эту неуклюжесть, вздыхал. Его место было свободно, и Гранит ворочался, переваливался с боку на бок, ворчал, пытаясь устроиться в каменном ложе.
– Остальные спят, да?
– Идем. – Брокк стянул перчатки и сунул за пояс. – Обсидиан. Или десятый номер.
– Не надо по номерам. Это… неправильно.
Неправильно, но Брокк никому до сих пор не в состоянии был объяснить, зачем давал драконам имена. Блажь. Ему позволительно блажить.
Обсидиан, угольно-черной масти зверь, спал, свернувшись клубком, растопырив массивные лапы, и острый кончик хвоста лежал поверх морды.
– Льдинка…
…белая с отливом в синеву, изящная и быстрая, с колючим капризным норовом и необъяснимой любовью к блестящему. Даже во сне она сжимала посеребренный шар.
– Малахит.
…темно-зеленый, тяжеловесный с виду. Тихоход и меланхолик.
– Октава… Нефрит… Ромашка… ей безумно нравятся ромашки. Я сошел с ума?
– Нет. Женщина и цветы – это естественно.
– Бирюза… и Изумруд. Его я собрал почти заново. Взрывом повредило сильно. Уговаривали… списать.
Остановить сердце, в конечном итоге собрать нового дешевле, чем нынешнего сохранить. К чему тратить время и силы впустую?
Изумруд дремал с полуприкрытыми глазами, в отличие от прочих, темными, выпуклыми. И Брокку казалось, что зверь следит за ним.
– Но ты не согласился. – Кэри стояла рядом и за руку держала, точно боялась потеряться в этом пустом длинном ангаре. – Хорошо, что ты не согласился. Он… очень красивый. Они все красивы…
Каждый по-своему.
– В них больше нет нужды. – Брокк переступил нарисованную черту и присел рядом с Изумрудом. Прорехи на чешуе давным-давно затянулись, но он все еще видел их, и черные подпалины, и дыры в ткани крыльев. – Два или три еще пригодятся, но все… слишком дорого их содержать.
– Их убьют?
– Усыпят. – Брокк слушал медленные удары драконьего сердца. – Законсервируют… со временем. В ближайшем будущем они… могут оказаться полезны.
И в Королевских конюшнях найдется место для зверей воздуха, пусть бы и на месяц, а там… консервация – еще не смерть. Сон. Долгий, глубокий, и… однажды он закончится.
– Нечестно убивать драконов лишь потому, что они больше не нужны.
Его девочка нахмурилась.
Не следовало вести ее сюда. Или уж молчал бы, но Брокк всегда туго соображал, когда дело касалось того, о чем стоило бы промолчать. Перед Гранитом Кэри остановилась и сказала:
– Спасибо большое!
Дракон открыл глаза и, показалось, усмехнулся.
А снаружи лютовал ветер. Он вился поземкой, вставал на дыбы, швыряя в лицо горсти колючего снега, вновь опадал, кружил, поднимая белые вихри, заметая пути, закрывая весь мир.
– Бежим. – Брокк схватил жену за руку и потянул за собой. – Вот-вот буря начнется…
Она побежала, но медленно, неуклюже переваливаясь в слишком тяжелой, непривычной одежде. И Брокк подхватил ее на руки.
– Держись.
До дома – две сотни шагов. По рыхлым сугробам, под которыми скрылась тропа. И Брокк проваливался, едва ли не падал, но удерживался.
Шел.
Пробивался сквозь крепчающий ветер. А небо уже чертили молнии. Пахло грозой. Снежной, ярой, из тех, которые случаются внезапно. И Кэри, кажется, что-то кричала.
Просила отпустить?
Никогда.
Он помнит дорогу. Он чует тепло и запах сосновой смолы…
…дома отстраивали, перебрасывая порталом свежеошкуренные бревна и светлую сосновую доску, которая становилась и вправду золотой. Звенели топоры, визжали пилы. И дома вырастали как-то быстро…
…из снежного тумана, который лопнул, открывая путь.
Две ступеньки.
Дверь, запертая на засов. И горячая темнота прихожей.
– Отпусти же! – Кэри колотила кулачками по плечу. – Ненормальный!
– Ненормальный, – согласился Брокк, разжимая руки, – совершенно ненормальный.
За дверью гремела буря.
А Кэри молчала.
В темноте и рядом.
Здесь слишком мало места, чтобы не быть рядом. От нее пахнет снегом и небом. Морем. Солью. Влажным мехом парки. Драконьей раскаленной чешуей. Солнцем, что исчезло в черных глубинах моря, быть может, и вправду утонуло?
Или вышло на изнанку мира, в которую верили древние?
– Я бы и сама могла…
– Не могла…
Ее дыхание тревожит тишину. И пауза становится неловкой.
– Сейчас я лампу достану.
Она стоит на полочке, за спиной Кэри, и Брокк, не устояв, касается щеки… холодная какая.
Огонек вспыхивает сразу.
– Замерзла?
– Немного.
Брокк отражается в желтых ее глазах.
– Значит, отправляешься в ванну, а я пока ужином займусь… разогрею хотя бы…
Кивок.
И выжидающий настороженный взгляд.
Поцелуй-прикосновение к ледяным губам. Вспыхнувшие румянцем щеки. Ресницы пепельные, нарисованные брови на бледном, слишком уж бледном лице.
– У тебя нос холодный… ледяной просто.
– У тебя тоже, – шепотом отвечает она. Смотрит.
Общая тайна за запертой дверью, и буря улеглась, подслушивает…
– Давай помогу? – Брокк не дожидается разрешения, расстегивает пуговицы, которые, пусть и крупные, вдруг становятся неудобны. Парка толстая, снежинки истаяли. Влажный мех, и шерсть шарфа набрякла. Узел затянулся под горлом, и, пытаясь развязать его вдвоем, они лишь мешают друг другу.
Тонкие мягкие пальцы.
И острые ноготки царапают шерсть.
– Я сама… я взрослая уже…
– Неужели? Я и не заметил…
– Не заметил, – со вздохом соглашается она.
– Заметил, – шепот, который слышен лишь ей, пусть в доме больше никого и нет, но Брокк все равно шепчет, ведь тогда он наклоняется ниже, ближе, к розовой раковине уха. – Заметил и испугался.
– Чего?
– Того, что ты от меня сбежишь…
– Ты же сказал, что догонишь.
– Конечно, догоню, но тогда я думал, что смогу тебя отпустить.
И узел все-таки поддается, влажный шарф соскальзывает на пол, но ловить его некому…
– Не сможешь? – Она спрашивает это с надеждой, янтарная яркая девочка.
– Не смогу.
– Мне придется с этим смириться?
– Конечно. – Пуговица за пуговицей, их всего-то шесть, слишком мало, чтобы потянуть время. И самого времени не осталось.
…несколько недель до Перелома.
…и бал в Королевском дворце, который почти пытка.
– Брокк, – теплые ладони сжимают его щеки, – не думай о плохом, пожалуйста.
– Как?
– Как-нибудь. Просто не думай. Хотя бы сегодня.
Сегодня и сейчас. Снять сапоги, налипший на них снег тает, и по полу расплываются грязные лужи. А Кэри шевелит пальцами, толстые пуховые носки съехали, сбились, и ей, должно быть, неудобно. И холодно, но Кэри терпит холод.
Ванна наполняется быстро. Вода пахнет серой, она и сама мутноватая, оставляющая плотный налет на ванне.
– Греть стали в последний год. – Брокк вдруг вспоминает, что не взял для нее одежду, а собственную ее рубашку забрали в стирку, завтра вернут…
…завтра будет, уляжется буря. И Кэри понравятся горы, тракт и ярмарка, до которой всего-то два часа пути, если по накатанной дороге.
– А до того? – Кэри присела на край чугунной ванны.
– До того воду кипятили на огне. И мылись в тазах, не слишком-то удобно было.
Серая ванна, выглядит грязной. Занавеска, некогда нарядная, бархатная, но выцветшая. Вместо ковра – волчья шкура… полотенца пахнут дымом, пусть в котельную давным-давно не топят углем.
– Извини, что…
– Все хорошо. – Она пробует воду пальцами, а пальцы обнюхивает долго.
Все хорошо.
Печь пышет жаром. И клокочет старый, начищенный до блеска чайник. Граненые стаканы запотевают, и нагреваются подстаканники, серебряные, домашние. Крошки на салфетках, разделочная доска вместо подставки и котелок с горячей похлебкой.
Кэри в его рубашке, которая ей велика, и штаны придерживает обеими руками.
– У тебя ремень есть?
Есть, но он ей будет велик, а вот кожаный шнурок, невесть как попавший в дом, пригодился.
– Я выгляжу смешно?
– Обуйся. И носки надень.
Он сам надевает их, толстые, вязаные, с подбивкой из гагачьего пуха. Носки вяжут поселковые женщины, и еще свитера, шали… они собираются в общинном доме, выносят самовар, который топят сосновыми шишками, расставляют плошки с вареньем и кисловатым джемом из айвы, подносы с пирогами, сухими лепешками…
Это еще одна традиция, смысл которой Брокку не понятен. Наверное, женщинам просто скучно. Они выплетают истории из прошлого ли, настоящего, делятся заботами и обидами, подхватывая тонкими спицами крученые шерстяные нити. Петля за петлей.
Слово за словом.
У Кэри узкие ступни, чуть влажноватые и уже прохладные. Щиколотки тонкие, а косточки торчат.
– Пусти. – Она краснеет.
– Не пущу.
Носки полосатые.
– Колются, – жалуется она, подгибая пальцы.
– Зато греют. И тапочки… и сядь поближе к печи, у тебя волосы мокрые.
Печь, говорили, облицовывать надо, а то крашеная греет хуже. И наверное, правы были, но Брокку некогда было изразцы заказать, и без того порталы перегружены, а иной путь когда еще станет.
Если вовсе станет.
Не думать о плохом.
– Знаешь, кажется, я сейчас засну… – Кэри зевнула. – Я честно не хочу спать, но…
Она дремала. И ела в полудреме, кажется, не слишком понимая, что именно ест. Жевала. Пила, когда Брокк совал в руки запотевший стакан. И все-таки уснула, прямо за столом…
Устала.
А стоило на руки взять, очнулась.
– Что? – Сонно хлопнули белые ресницы.
– Ничего. В кровать пора…
– А ты?
– И мне пора. Пустишь?
– Не знаю… подумаю…
– Думай. – Он уложил ее. – А я пока помоюсь, ладно?
Кэри сонно кивнула.
В кровати хватит места для двоих. И пока Брокк мылся, она все-таки разделась, но хотя бы рубашку не сняла, вот только сквозь мягкую ткань чувствовалась горячая ее кожа.
– Кэри…
– Мм? – Глаз не открыла, но подвинулась к стене.
– Спокойной ночи, моя янтарная леди. – Брокк поцеловал ее в висок. – Спокойной ночи…
И уже во сне Кэри, вывернувшись, обвила руками его шею, прижалась и пробормотала:
– Не убегай больше… я не хочу тебя искать.
– Не убегу.
Услышала ли? Как знать. А за стеной жалобно скулила буря.
Брокка разбудил взгляд.
– Что-то не так? – спросил он, не открывая глаз.
– Все так… – Кэри дотянулась до его лба. – Только ты опять хмуришься. Снилось что-то плохое?
– Нет.
Ночь в полусне, сквозь который Брокк слышал и бурю – к утру она улеглась, – и дыхание женщины рядом. И звук старых часов, найденных на свалке, но оживших. В облезшем домике обреталась кукушка, которую Брокк выкрасил в лазоревый цвет. Правда, пружина заедала с завидным постоянством, точно сменившая окрас кукушка опасалась показываться на люди.
– Почему ты меня украл? – Кэри полулежала, опираясь на локоть. И рубашка, слишком просторная для нее, сбилась. – Только серьезно.
И сама серьезна.
Розовая, сонная и мягкая, с запахом гор и серной воды, вина, которым Брокк сдобрил чай, и самого чая. Близкая, слишком близкая, чтобы думать о плохом.
– Если бы я просто предложил прогуляться… уехать дня на два, ты бы согласилась?
– Нет. Не знаю… а сказать?
– Про драконов? Тогда не получилось бы сюрприза.
– Не получилось бы, – согласилась она, подавив зевок. – А дальше что?
– Ярмарка. Я ведь вчера обещал. Но сначала завтрак. Надеюсь, ты не имеешь ничего против слегка подгоревших тостов?
– Почему подгоревших?
– Не подпалить у меня еще не получалось, – честно признался Брокк.
И нынешний завтрак не стал исключением. Тосты и сливочное масло, сыр со слезой, размороженная ветчина. Розетка с айвовым вареньем, кисловатым, терпким, и Кэри морщит нос, но намазывает густо…
– Мы на рынок, да?
– Да.
– А в чем я поеду?
На ней по-прежнему рубашка Брокка с закатанными рукавами, и собственные руки Кэри выглядят неестественно тонкими, хрупкими. Штаны, пусть и на подтяжках, но съезжают, и полы рубашки выбиваются, что безумно Кэри раздражает.
Об одежде он и не подумал.
Но в поселке хватает женщин. За год старые раны затянулись, разве что весной на кладбище, устроенном в долине, высадят цветы. И кресты поставят каменные, взамен снесенных ветром деревянных. Однако нынешним днем о крестах не думалось вовсе, то ли дело – платье. Отыскалось, новое, из плотного красно-зеленого тартана.
…вот только запах лаванды…
…переложили, чтобы моль не поела, как сказала полноватая женщина, которой платье было явно мало. Она же спешно, розовея и отводя взгляд, отряхивала подол, вздыхала, что складки, мол, разгладить бы, и если господин мастер подождет…
Он ждал.
И Кэри, отказавшаяся отпускать его одного, тоже ждала. Она вертела головой, разглядывая нехитрое убранство дома. Вышитые лиловыми нитками астры и крупные, отчего-то розовые маки на полотняных занавесках. Белые полотенца с красными петухами, изразцовая печь и ряд медных, надраенных до блеска кастрюль.
Четверо детей на кровати, спрятались под одним одеялом, только глаза блестят.
Шепчутся.
Толкают друг дружку и, опасаясь материного окрика, а может и самого Брокка, натягивают пуховое одеяло по самые макушки. Запах свежего хлеба и мясной похлебки. Староста, ленивый, осоловевший с утра, расчесывает бороду резным гребешком, с прищуром наблюдая за супругой. Та же, двигаясь неторопливо, выгребает из печи угли, наполняя им стальной ковш утюга. А потом, перехватив за ручку, качает взад-вперед, словно колыбель. И воздух, проникая сквозь дыры в высоких бортиках, поит огонь, распаляет. Греется подошва…
…запах лаванды исчезает, сменяясь иными.
А платье пришлось Кэри почти впору, разве что коротковато слегка.
Ничего страшного.
– Спасибо. – Брокк оставляет на столе банкноту. От денег хозяйка отказывается, но как-то неубедительно, муж ее и вовсе хмыкает.
Люди.
И люди же встречают по ту сторону портала, который дрожит и кренится, отчетливо хрустит расшатанный бурей контур.
Держит.
Слава жиле, держит.
– Дурнота пройдет. – Брокк поймал жену и прижал к себе. – Дыши. Глубоко дыши… пройдет все.
И она дышит, уткнувшись носом в его грудь. Шапочка с меховой оторочкой сбилась на затылок, шубка расстегнута… надо купить другую, чтобы не с чужого плеча.
– Никудышный из меня похититель, – Брокк возится с пуговицами, – непродуманный.
– Замечательный, – не соглашается Кэри. – А где…
– До города часа два…
Сани ждут, запряженные крепкой лошадкой местной породы. Длинногривая, длиннохвостая, она сразу принимает в галоп и легко летит по укатанному тракту. Скрипят полозья, и холодный ветер спешит пробраться под меховую куртку.
– Смотри! – Кэри дергает за руку. – Птицы какие!
– Снегири.
Облепили придорожную рябину, красные ягоды и красногрудые птицы. Стая с криком поднимается ввысь, летит перед санями, чтобы рассыпаться.
Остаться позади.
И старый колодец, от которого поднимается тонкая шея журавля… и вовсе древняя башня на три стены, а четвертая, обвалившаяся, дотянулась до самой дороги языком крошеного кирпича. Из стены башни проросли ивовые побеги.
Брокк говорил.
Про дорогу, которая появилась в последние годы войны, когда стало очевидно, что земли эти при любом исходе к альвам не вернутся. Про башню, где прятались повстанцы. Про беженцев, наводнивших город, банды, которые называли себя борцами за независимость, но на самом деле были обычными мародерами.
Про снегирей и белых полярных сов.
Про рассветы, которые, несмотря на зиму, наступали рано, и местные трехдневные бури… про раннюю весну, оттепели и лавины, что спускались с горных склонов. Про Перевал и возрожденный Гримхольд… про его хозяина и Эйо…
Он рассказывал и про цветущий вереск. Пчел, бортников, древний праздник осени, прозванный днем кленового листа… про короны из золоченых дубовых листьев… хороводы, костры, что согревали землю… танцы на углях и выборы короля… слепую вещунью, которая на самом деле была зрячей, но избиралась волей случая – черной фасолиной в пироге.
…про то, что некогда, быть может, годы тому, а может, и столетия, девушку и вправду ослепляли, оставляя залогом удачи. И держали в клетке дома дивной птицей. Она носила белые одежды, и люди верили, что ей открывалась истина… не было по эту сторону гор села, в котором обидели бы вещунью. И жили слепые старухи в немалом почете, а когда умирали, то в ночь костров кому-то да выпадала в пироге черная фасолина.
…ныне вещунью поили травяным отваром, лишая зрения и разума на ночь. Почти милосердие, но вскоре и этот обычай уйдет вслед за альвами.
Он, уже охрипнув, говорил про бочки с медом и пивом, про пивоваров, которые надевали праздничные, расшитые узорами хмеля одежды и высокие колпаки. Они заплетали бороды, хвастаясь длиной их и красотой не менее, чем сваренным пивом. И лили его на костер, клянясь, что огонь узнает лучшее.
Не было в эту ночь человека, который решился бы на обман.
Увидит дубовый король…
…поймает Королева Грез и Туманов, пусть имя ее запретно, пусть сама она покинула мир, но люди верят – слышит.
Что есть вера?
Брокк не знал. Он осип и, устав говорить, замолчал, просто держал Кэри за руку.
Лагсат начался с обозов, с широких подвод, волокуш, в которые запрягали медлительных волов, с легких повозок и саней, что вязли в дорожной суматохе. И разбитая ногами, копытами, колесами дорога расширялась. Полозья скребли по камню, и Брокк махнул вознице, чтобы останавливался: пешком проще.
Ветвились тропы, вились между стенами невысоких домов. Их крыши срастались друг с другом, а на них поднимались яркие будки голубятен. Дымили печи, и угольная пыль красила снег черным.
– Пироги… пироги, булки… – торговали из окон, которые здесь делали низкими, с широкими выступами-подоконниками и распашными ставнями. – Квас…
Голос раскрасневшейся женщины с волосами, подвязанными платком, перебивался тонким криком.
– Орехи! Каленые орехи!
– Медовуха горячая!
Наливали в глиняные кубки и вправду горячую, обжигающую. И Кэри опасливо принюхивалась, пытаясь разобраться в травах. Мята. Душица. Пожалуй, немного черноягодника и рябины малость, для кислоты. И конечно, местный вересковый мед, терпкий, ароматный.
Рынок, оживавший на рассвете, бурлил.
Местные и чужаки, купцы в черных костюмах, в собачьих лохматых шубах, неспешные, но все одно суетливые. Приказчики. Помощники. И красный дом нотариуса, перед которым выстроилась очередь. Сам нотариус, невысокого роста, полноватый и в очках, похожий на сову… искатели редкостей, собиратели чудес… мышиный цирк, у которого Кэри задержалась надолго.
…гадалка, потянувшаяся было к Брокку, но, разглядев лицо, отпрянувшая.
Полиция.
Военные.
Сутолока открытых торгов и громкий надсаженный голос распорядителя аукциона…
– Пойдем отсюда, пожалуйста. – Кэри сжала пальцы. – Я… они продают чью-то жизнь.
И она высится грудой старой мебели, статуями и зеркалами, напольными вазами, на которых закреплены бумажки с номерами лотов, древними часами…
– Пойдем.
Альвийские лавки уже открылись. Высокие, узкие дома-скворечники и хозяева-скворцы, все как один в черном. Смотрят глазами-бусинами, не спеша расхваливать товар, но глядят на покупателей свысока, с легким презрением.
В этих лавках не звенят на двери колокольчики.
Внутри сумрачно, влажно и пахнет свежескошенной травой. В широких шкафах, за покровом стекла, скрываются редкие и дорогие вещи. К примеру, альвийские куклы, хрупкие и белолицые, все как одна в роскошных нарядах. На рисованных их личиках застыла та же гримаска снисходительности…
– Я их боюсь, – призналась Кэри.
Она не выпускала его руку, и Брокк обнял ее за плечи.
Продавец же, не произнеся ни слова, выставил на прилавок шкатулку из темно-красного дерева. Альвийский бук? И гребни из него же, украшенные резьбой.
– Нравятся?
Кэри прикасается к дереву с опаской, и продавец одобрительно кивает. Он запросит за шкатулку безумные деньги, зная, что если глянулась, то и деньги найдутся.
Находятся.
И Кэри не без разочарования выпускает шкатулку, позволяя ее обернуть мягкой тканью.
– Быть может, – в полумраке глаза полукровки слабо светятся, и узкий зрачок расплывается, тесня характерную зелень. Он не альв, но почти… – Леди заинтересуют иные редкости?
Почти дружелюбен.
Почти улыбается, а Брокка не замечает, и это – часть игры, которую приходится терпеть.
– Вот шелк… – Ткань растекается по прилавку, невероятно тонкая, но и невероятно прочная.
Белая.
С рисунком белых же перьев… белое по белому, вышивка мерцает, точно меняется, и Кэри не способна оторвать взгляд… альвийский шелк невесом. И стоит куда больше шкатулки.
– Вот маска, созданная для последнего бала…
Узкоклювая, закрывающая верхнюю половину лица.
Белая.
С эгреткой в ледяной пыли алмазов.
Бесполезно спрашивать, откуда продавец знает, что им нужно, но он усмехается, укладывая маску в футляр. И достает ожерелье из посеребренных перьев белой цапли… браслеты… прилавок заполняется вещами, а продавец теряет прежнее равнодушие. Он рассказывает историю каждой, и не слушать его невозможно.
…осколки ушедшего мира.
– Вот оплавленные камни Аль-Ахэйо, – низкий с хрипотцой голос завораживает. И опаленный пламенем мрамор ложится между серебряной статуэткой лани и каменным тигром. – Вы ведь слышали, леди, о городе, которого не стало?
Тихо в лавке.
Сонная муха кружит над газовым фонарем, тычется в стекло.
Куклы смотрят на Брокка мертвыми рисованными глазами.
– Аль-Ахэйо, белая жемчужина альвов. Город вечного лета…
Муха упрямо долбится, пытаясь пробить слишком толстое для нее стекло, не понимая, что за ним – огонь и смерть.
– Он исчез в одночасье, утонул в пламени. Его прекрасные дома, сады, великая библиотека…
– А люди?
– И люди. Вспыхнули и сгорели словно спички. Но кто думает о людях, милая леди? – Продавец выбрал оплавленный кусок мрамора. – Возьмите на память о том, что когда-то в этом мире существовало чудо…
Камень. Всего-навсего камень. Мрамора кусок. И воздух, горький, пропитанный дымом, вызывающий тошноту. Брокк стискивает зубы, сжимает кулаки.
Надо дышать.
И постараться не уронить свертки… там белый альвийский шелк и маска, шкатулка с гребнями, кажется, зеркало… и то ожерелье из посеребренных перьев цапли.
– Брокк, – мягкая ладонь ложится на висок, – ты не виноват. Слышишь?
– Я…
Вязкая слюна, которую не сразу получается сглотнуть. И пустые окна альвийских лавок.
– Я просто хотел остановить войну. – Слова даются с трудом, точно язык онемел. – Понимаешь? Остановить… абсолютное оружие… Драконы, чтобы преодолеть Перевал… добраться… не важно куда, до Побережья, до Холмов… или Аль-Ахэйо…
В его сне люди выходят, чтобы посмотреть на драконов. И сгорают.
Как спички.
Много-много спичек, которые вспыхивают в одночасье.
– Взрыв на пустыре… его бы хватило, чтобы альвы задумались… но Король… я не могу осуждать Короля…
…кому интересны пустыри, мастер. Будьте реалистом, война эта слишком затянулась, чтобы ее просто остановить. Альвы должны уйти. Она должна уйти… поверить, что мы действительно способны…
– Я виноват, Кэри. – Он повернулся и поцеловал ладонь. – Я – создатель и…
…и если город Камня и Железа просядет в огненную купель, это будет в какой-то безумной мере справедливо.
Закономерно.
– И я не уверен, что после смерти жила примет мой огонь.
Она ничего не сказала, но, поднявшись на цыпочки, коснулась губами губ.
– Я… – Пальцы коснулись свертка. – На балу я буду белой цаплей… тебе придется надеть костюм птицелова…
Глава 20
Безумный день.
Безумный дом, в котором все дни безумны, и Таннис теряет им счет. Она знает, что в доме этом не так уж давно, но теперь ей кажется – вечность прошла.
В этой вечности она и вправду привыкла.
…к ледяному равнодушию Ульне и белым ее нарядам. К отвращению супруги Освальда – та не давала себе труда скрывать его. К истеричному веселью Марты и ее бесконечному рукоделию.
…к холоду, который поселился в ее комнате. Старый камин растапливали, но к середине ночи дрова перегорали, пламя гасло, а сквозь старые рамы сквозило.
…к комковатой перине, ледяным простыням и грелке, которую приносила Марта. Она появлялась каждый вечер, она вовсе следовала за Таннис по пятам, раздражая нарочито веселой болтовней, лязганьем спиц и печеньем… Марта заботливо поправляла одеяло и приносила нагретые кирпичи, обернутые тряпьем, приговаривая:
– Так теплее, Освальду не понравится, если ты простынешь. Хочешь молочка? Молочко с медом полезно для расстроенных нервов…
Таннис пробовала отказываться, но ее не слышали.
В этом доме можно было кричать во весь голос, и все одно остаться неуслышанной. И устав бороться – дом тянул силы, – Таннис просто кивала. Марта радовалась. Она спешила на кухню, чтобы вернуться с подносом. На подносе стоял одинокий стакан с горячим, зачастую подгоревшим молоком, сдобренным изрядной порцией меда. И Марта садилась на край кровати, смотрела на Таннис.
А в светлых ее глазах появлялось выражение престранное.
– Не верь ему, – сказала Марта однажды.
Сколько дней прошло?
Десять? Пятнадцать? Первое время Таннис пыталась их считать, но устала… она так быстро уставала здесь, кажется, просыпалась уже утомленной. И долго лежала, борясь с желанием остаться в постели. Никто ведь и слова не скажет…
Под одеялом тепло.
И если накрыться с головой, то можно притвориться, что нет этого страшного места, что Таннис лежит в своей квартирке, и вот-вот Кейрен позовет ее к завтраку.
Запретное имя.
Закрытая память, на замок и ото всех…
– Кому не верить? – Таннис говорила, потому что должна была говорить, иначе она станет безумна, как остальные.
Она заставляла себя вставать и умываться едва теплой водой. Одевалась – в гардеробном шкафу появился десяток простых платьев из плотной шерстяной ткани. Сшиты они были по фигуре, сидели хорошо, но Таннис искренне и люто ненавидела каждое.
Платья делали ее похожей на жену Освальда.
– Ему. – Марта прижала пальчик к толстым губам. – Мы убежим. Я помогу тебе…
Надежда вспыхнула.
И погасла.
Куда бежать?
– Не поддавайся. – Марта забрала пустой стакан. – Если ты сойдешь с ума, то с кем я останусь?
Сама с собой.
И Марта уходит, прикрыв за собой дверь. Со скрипом задвигается засов. Становится тихо… почти тихо. Ветер в трубах. Огонь. Старый паркет, да и сам этот дом, он словно гниет изнутри, заживо. А люди вместе с ним. И Марта права, сдаваться нельзя, иначе Таннис умрет.
А ей хочется жить.
Наверное.
Она лежит в постели, натянув одеяло по самые глаза, упершись пятками в грелку, которая уже почти остыла. Лежит и смотрит на расписной балдахин…
…Освальд сказал, что все решится после Рождества…
…Кейрен…
Будет искать?
Или отпустит, решив, что Таннис имеет право… на что?
На жизнь.
И кто сказал такую глупость? Она опять потерялась. Где она, настоящая? Кто она, настоящая? Девчонка из Нижнего города, которая замахнулась на чужую судьбу? Воровка? Или бомбистка-неудачница? Предательница?
Содержанка.
Беглянка… Освальд сказал, что ее след оборвется за Перевалом, и даже если Кейрен…
…нельзя о нем думать, а не думать не получается.
Эта память дает силы: она принадлежит Таннис, и только ей…
…день за днем… целое ожерелье дней, которое вывязывали вдвоем. А в часах выйдет еще больше, и Таннис хватит воспоминаний, чтобы уснуть. Сон, правда, вязкий, пропыленный и комковатый, как перина. Сквозь него Таннис слышит ворчание старого дома. И ветра свист…
…окна узкие, но выбраться можно. Только как спуститься по отвесной стене?
И дальше сад, древний, одичалый, скорее похожий на сказочный лес, в котором скрываются сказочные же чудовища…
…просто собаки, верьенские волкодавы с обрубленными ушами. Их спускают на ночь, как любезно предупредил Освальд.
А дальше – ограда.
Город.
И люди подземного короля, обжившие лабиринты ближайших улиц. Они не следят – присматривают за домом.
Сбежать не выйдет… не отсюда… и надо ждать, а ожидание выматывает.
День за днем.
Ночь за ночью, и очередная подходит к концу. Огонь погас, а ветер выдул те крохи тепла, которые оставались в комнате. Вытащив из-под кровати клубки пыли, сквозняки играют с ними…
…как Освальд играет с ней, Таннис.
Бессмысленно просить о пощаде.
Утро приходит с востока. И солнечный свет вязнет в толстом стекле. Пора вставать… еще немного и за дверью раздадутся шаркающие шаги. К Таннис горничная приходит в последнюю очередь, но так даже лучше. Таннис встанет сама.
Только соберет остатки сил.
И с тошнотой справится. Выберется из-под душного одеяла, со странным наслаждением прижмет ступни к ледяному полу. Этот холод позволяет очнуться, стряхнуть полудрему, липнущую, точно паутина.
Паутины много.
Ею зарастают углы комнаты, лепнина потолка и грязные канделябры. Свечи лежат в черной коробке. И Таннис стаскивает огарки с тонких пик и обдирает капли воска, застывшего, ломкого. Огарки оставляет на столе.
Холодно.
Холод цепляется за щиколотки, поднимаясь выше, он видится Таннис бледными плетями плюща, цепкого, ледяного. Кожа покрывается гусиной сыпью, но Таннис стоит у окна.
Смотрит.
Гладкая стена. Плотная вязь винограда.
Собаки.
– Я выберусь, – говорит она шепотом и пугается этого тихого звука голоса. – Я выберусь отсюда…
…когда-нибудь.
Наверное.
Стянув ночную рубашку из грубого полотна – ее собственные исчезли, словно Освальд пытался так оборвать нить, связывавшую Таннис с недавней ее жизнью, – Таннис бросает ее на пол. Детская месть, но единственная доступная ей.
Нагая кожа, покрытая испариной, остывает быстро.
…Кейрен не любит зиму и мерзнет постоянно. Таннис купила ему перчатки, пусть не столь роскошные, из оленьей кожи, которые он носит обычно, но вязаные, теплые.
Забыть.
Вычеркнуть, смыть ледяной водой, оттирая с потом и память. Стиснуть зубы. Взять щетку и горький, с мятным запахом порошок. Из мутного зеркала на Таннис смотрит женщина с потухшими глазами. Женщина эта чистит зубы резкими размашистыми движениями, в которых угадывается скрытая злость. И нельзя позволить почувствовать ее.
Таннис сплевывает белую слюну в рукомойник.
Одевается.
Прячет себя и свою злость под полотняным панцирем рубахи… колючие чулки, тяжелые туфли что оковы. Каблуки их подбиты двенадцатью гвоздиками. И звук ее шагов разносится далеко.
Накрахмаленные миткалевые юбки хрустят.
И толстая шерсть платья плотно обхватывает талию, грудь, дышать тяжело, каждый вдох – с боем, но Таннис готова драться.
За себя и…
…забыть.
Волосы пригладить, набросить темную шаль, почти вдовью. Смешно… она и замужем-то не была. Думала ли?
…думала.
Примеряла свадебное платье, пусть и знала, что не сбудется. Кто она? Человек… просто-напросто человек… случайная знакомая… подруга… содержанка… и лучше думать так, потому что иное – не для этого страшного дома.
– Вы уже проснулись? – Горничная говорит раздраженно, она стара и устала, у нее ноет поясница и выходных не было уже который год. Но Освальд неплохо платит, а потеряй она место и куда пойдет?
Никуда.
Приходится терпеть. И наклоняться за мятою рубашкой.
– Вы спуститесь к завтраку?
Она никогда не называет Таннис по имени, тем самым подчеркивая, что такие, как она, недостойны имен. И это еще один укол, болезненный, несмотря на деланое равнодушие.
– Конечно.
Иначе Освальд будет недоволен.
Завтраки проходят в тишине. И только Марта время от времени принимается рассказывать очередную нелепую историю. Ее голосок звенит, но гаснет быстро. Супруга Освальда перебирает четки. Ульне задумчиво любуется не то скатертью, не то старым, почерневшим серебром.
Сам Освальд, когда ему случается присутствовать, молчалив, явно погружен в собственные мысли.
…почему он не умер? Не остался в памяти Таннис тем мальчишкой-соседом, который…
…сливы… и настойка жостера… первое платье… косички сам заплетал, а нынешний, холодный, равнодушный, без тени сомнения горло перережет, как только заподозрит, что Таннис решила бежать.
Не решила.
Научилась мысли запирать, о том, что есть жизнь за пределами странного дома… о Кейрене. Он, наверное, думает, что Таннис исчезла за Перевалом.
Пусть думает.
Ему было больно, а он плохо умеет справляться с болью, но свыкнется… и эта девочка, его невеста, яркая, солнечная. Она сумеет отогреть.
Будут счастливы.
Если есть справедливость в мире, хоть кто-то да будет счастлив. А что перед глазами плывет, так не от слез… в последнее время постоянно хочется плакать, и Таннис моргает часто, тянется к бокалу с водой. Здесь она тухлая, пахнет мерзко, но тоже привыкнется.
– Сегодня, – скрипучий голос Ульне отвлекает, – мы будем делать рождественские венки…
В этом доме молятся по расписанию, собираясь в древней часовне, под насмешливым взглядом рисованного ангела. Его крылья выложены из кусков стекла, а лицо почти стерто, остались лишь глаза и улыбка, не по-человечески язвительная.
…Кейрен похоже улыбался, рассказывая о чем-то, что его злило.
Они с ангелом похожи.
Хотелось бы думать, и Таннис мысленно обращается к крылатому, занесшему меч над ее головой, просит о… о том, чтобы все наладилось. Глупая просьба.
И ангел карающий не оттого ли смеется над нею?
Супруга Освальда стоит перед каменным алтарем долго, сама – почти изваяние. Склоненная голова и жилистая шея, узкие плечи, которые в черном платье выглядят еще более узкими. Четки скользят в неподвижных пальцах. Губы шевелятся.
О чем она просит?
О покое для отцовской души?
Или же о смерти для Таннис? Ненавидит, люто, яро, не способная изменить что-либо. Ее даже жаль. Немного. В этом доме не принято жалеть.
Ульне никогда не встает на колени, пусть и перед богом, если он есть в этом храме. Крест вот имеется, а бог… Марта молится, не прекращая жевать. И подбородки ее мелко трясутся, она то и дело замирает, воровато оглядывается, точно опасаясь, что кто-то подслушает ее молитвы.
Слушать незачем. Все и так знают, что Марта хочет сбежать.
Почему ей позволено жить?
…узкая длинная комната с единственным окном, выходящим на глухую стену. И окно это затянуто морозом. Привычная корка льда на переплете.
Сквозняк.
Присевшее пламя в древнем огромном камине, в который горничная подбрасывает дрова. Она сидит на корточках, и саржевые юбки расплескались не то тенью, не то чернильной кляксой. Женщина выбирает полено и баюкает в руках, потом медленно, точно в полусне просовывает между прутьями каминной решетки.
Таннис следит за ней.
И за Ульне, которая привычно застыла у окна, глядя в пустоту. На ней очередное белое платье со старомодным круглым воротником. Голая морщинистая шея, и плечи, тоже голые и тоже морщинистые, прикрытые пуховой шалью. Пальцы Ульне перебирают петли узора. Она притворяется равнодушной, но Таннис готова поклясться, что эта женщина видит все происходящее у нее за спиной.
Марту, которая сражается с очередным шарфом, непомерно широким и длинным.
Супругу Освальда, послушно собирающую ветви остролиста и можжевельника. На черных ее юбках позолоченные ленты смотрятся неуместным украшением, и Таннис знает – будь воля этой женщины, ленты отправились бы в камин, а следом за ними – ветви можжевельника.
И колючий остролист.
Делать венки Таннис умеет. И сгибает тонкие прутья, перевивает медной проволокой и теми же золотистыми лентами. Вывязывает банты. Крепит золоченые шишки…
…свечи.
– У тебя замечательно получается, деточка, – цокает языком Марта, и Ульне, обернувшись, одаривает кивком, надо полагать, одобряет.
Супруга Освальда кривится, и когда обе старухи отворачиваются, наклоняется к Таннис и шипит:
– Мой муж меня любит!
Ей так хочется в это верить.
Таннис молчит.
– Он знает, что я не способна подарить ему ребенка. – На ее бледном лице появляется обиженная гримаса. – Я слишком больна… опасно…
…он врет ей, как некогда врал Таннис. Сливами, платьем, косичками… заботой, которую она полагала искренней. И наверное, она была искренней, вот только когда Освальду понадобилось уйти, он ушел и не оглянулся.
– Мне приходится терпеть тебя… – Недоделанный венок выпадает из рук женщины, и ветви рассыпаются, а можжевельник теряет черные ягоды. – Но когда-нибудь твой ребенок меня назовет мамой …
Таннис закрывает глаза.
Ненависть заразна, и тянет воткнуть в глаз женщины ветку… остролиста.
Или можжевельника.
– Леди, – старик в напудренном парике возник из-за ширмы, и при его появлении замерла престарелая горничная, – вас хотят видеть.
Он обращался к Таннис. И смотрел на Таннис. А глаза были пустыми, как и у всех в этом доме, стеклянными, точно, теми стеклянными, которые продавались в лавках цирюльников по полдюжины за шиллинг…
– Он любит меня, – прошипела вслед супруга Освальда, завязывая ленту узлом, не замечая израненных остролистом пальцев.
Любит?
Он способен любить?
Таннис думала об этом, глядя в бледное лицо человека, которого, оказывается, никогда-то не знала. Он же смотрел на нее… в руках держал перо, и кончик его касался блеклых губ.
– Садись, Таннис.
Низкое кресло, жесткое. И древняя подушечка не делает его мягче. У кресла изогнутая спинка, на которую не получается опереться, и Таннис приходится держать спину прямо.
– Я доволен тобой.
Между ними – широкий стол.
Бумаги. И шар стеклянный, из тех, которыми пользуются шарлатанки на ярмарках. Но они заполняют шары пророческим дымом, этот же – пустой. Тонкое стекло испещрено медными узорами.
– И рад, что нам удалось достигнуть взаимопонимания.
– И я… рада.
Рисованная улыбка. Чужой голос.
Старый канделябр на семь свечей, а горят – лишь четыре… детская загадка. Сколько свечей осталось? Кейрен такие любил, логику развивают, так он говорил.
А Таннис злилась: поначалу у нее не выходило найти правильный ответ.
– Надеюсь, тебе нравится здесь?
Забавный вопрос. Нравится ли безумцам лечебница? И заключенным тюрьма? Нравится ли медленно терять рассудок среди пыли и ненависти?
– Да. – Таннис смотрела на свечи. – Все очень… дружелюбны.
Он улыбнулся. А улыбка прежней осталась, и на миг полыхнула надежда, что Войтех рассмеется, сбросит чужую маску и скажет:
– Обманули дурачка на четыре кулачка… дурочка ты, Таннис, если поверила…
Как есть дурочка, круглая, если продолжает надеяться на чудо. Не засмеется, и улыбку убрал, руку протянул, отодвинув с пути канделябр. И свет свечей преломился в выпуклых боках стеклянного шара.
– На мою супругу не обращай внимания. Женская ревность…
– Конечно.
– Таннис, я не причиню тебе вреда, – сказал Освальд, поднимаясь. – Да, я хочу тобой воспользоваться, и это может выглядеть циничным… и грубым…
Он ступал медленно, и некогда роскошный ковер скрадывал шаги.
– Однако я честен с тобой.
– И ты меня отпустишь?
– Мы оба знаем, что нет. Но я оставлю тебе жизнь. – Освальд остановился за креслом, и руки его легли на виски. Таннис замерла.
Ледяные влажные пальцы. А если они проберутся в мысли, в те мысли, которые она очень тщательно скрывает?
– Более того, я постараюсь сделать так, чтобы жизнь эта была приятна…
Пальцы подслушивали пульс.
– Ты очень красивая женщина, Таннис… сильная… умная…
Шепот завораживал, уговаривая поверить пальцам, выдать сокровенное.
– Таких немного… я знаю…
Он рвал фразы на слова. Таннис молчала.
– Я не отдам тебя Гренту, обещаю. И сделаю так, что он будет служить тебе верно, как пес…
…который по знаку хозяина перервет ей горло?
– Тебе ведь нравятся псы, Таннис?
Пальцы убрались, но след от прикосновения, холодный, липкий, остался.
– Или дело в одном, конкретном… – Освальд развернул кресло.
Он силен. И зол, но злость скрывает. Только Таннис хорошо его изучила. Левый уголок губы чуть приподнят, и усмешка получается кривоватой. Глаза прищурены. Пальцы упираются в широкий подбородок.
– Оставь его.
– Я бы оставил. – Он смотрит пристально, и Таннис приходится держаться.
Держать лицо. А она никогда не умела держать лицо, и в карты Кейрен всегда ее обыгрывал. Говорил, что эмоции выдают…
– Видишь ли, малявка. – Освальд опирался на край стола. – Твой четвероногий друг все никак не угомонится. Он развил слишком уж бурную деятельность…
Ищет?
Не поверил?
И радость погасла. Нельзя позволить ему найти, потому что… и псы умирают.
– Ты ведь понимаешь, насколько это мешает мне? – Освальд скрестил руки на груди, и вялые бледные пальцы поглаживали черную ткань домашней куртки. Ему к лицу черное…
– Ты сказал, что не тронешь его!
– Не трону. Постараюсь не тронуть, – кивнул Освальд. – Честно говоря, мне и самому сейчас невыгодна его смерть. Все-таки следователь… и род сильный… когда ты успела связаться с таким-то, Таннис?
– Какая разница?
– Ты права, никакой. Итак, о чем мы? – Он покачнулся, едва не задев локтем канделябр. – О том, что твоего щенка надо успокоить. Поэтому завтра мы идем в театр.
– Мы?
– Мы, Таннис. Я и ты… там, насколько я знаю, щенок появится. И ты постараешься донести до него, что нашла себе нового… друга.
Кейрен…
– Таннис, девочка моя, – Освальд наклонился и сдавил щеки, – ты будешь очень убедительна… настолько, чтобы он угомонился. В противном случае… мне и вправду не хочется его убивать.
Кейрен не поверит и…
Умрет. Или поверит, но тогда… от боли думать не получалось. Таннис дышала.
Вдох и выдох.
Дурнота, мучившая ее последние дни, подкатила к горлу, и Таннис, стиснув зубы, заставляла себя забыть о ней. Об Освальде, который наблюдал за ее лицом. Обо всем, кроме необходимости дышать.
Вдох, и ребра растягивают грудную клетку…
…в книжной лавке ей попалась брошюра, оздоровительное дыхание по патентованной методике доктора Вайса: чистые легкие – залог долгой и счастливой жизни.
Хотя бы долгой.
И немного, самую малость – счастливой. Поэтому – вдох, глубокий, чтобы ткань шерстяного платья затрещала, а в груди появилось характерное покалывание, каковое, по мнению доктора Вайса, наглядно свидетельствует о раскрытии внутренних энергетических каналов.
И задержать воздух. Долго. До цветных кругов перед глазами. До рези в горле.
И медленный выдох.
– Я… – голос чужой, но Таннис умеет им управлять, – сделаю все, чтобы он отстал.
Солжет.
И причинит новую боль, которой Кейрен не заслужил. Но лучше так, чем шило в печень… он думает, что сильный, сильнее человека. И это правда…
…шило в печень… так Войтех учил.
В печени много кровеносных сосудов. Кровотечение не остановить, даже с живым железом не остановить, но…
– Не трогай его, пожалуйста.
– Не буду. – Освальд подал руку, и Таннис приняла ее.
Не она, кто-то другой, забравший ее тело.
– Но я хочу, чтобы ты поняла, насколько все серьезно. Идем.
Идет.
По коридору.
И туфли ее – дюжина гвоздей на подошве, Таннис знает, она считала – громко стучат.
Цок-цок.
Кто там?
Никого, только призраки Шеффолк-холла. Выстроились вдоль стен, корчат рожи, прячутся за портретами украденных Освальдом предков.
Лжец.
И все здесь лжецы. Чего ради? Высшей цели? Спросить? Ответит. Но Таннис больше не верит словам. Хорошо, что ей все еще не больно.
Вот и дверь.
И ключ, который Таннис видела на поясе Ульне, этот – сделан недавно, сияет свежей медью.
– Ты не должна говорить о том, что увидишь здесь.
Ставни распахнуты. В комнате холодно и все-таки душно. Или просто Таннис задыхается. Она забывает, что нужно дышать, глубоко, по пантентованной методике доктора Вайса. Умным он, должно быть, человеком был… целая методика.
Вдох и выдох.
Мертвые розы. Множество мертвых роз. И очередной букет теряет силы в огромной напольной вазе. Сухие же стебли иных, темно-зеленые, покрывают пол. Под ногами они ломаются с громким сухим звуком, и Таннис не может отделаться от ощущения, что идет по костям старого дома.
Хрупким, серо-зеленым.
С запахом кладбищенской земли… жирной, на ней всегда крапива росла хорошо, и мать из нее варила суп. Таннис нравилось за крапивой ходить, пусть кладбищенский сторож и грозился полицию позвать.
– Мой отец исчез сразу после свадьбы, – сказал Освальд, остановившись у туалетного столика. – Матушка очень переживала… и переживает до сих пор.
Зеркало, затянутое пылью и паутиной.
Манекен.
Белое платье с фижмами. Кружево пожелтело, потемнел подол, но платье выглядело все еще нарядным, как и фата, свисавшая с дверцы шкафа.
Освальд приоткрыл дверь.
– На самом деле печальная история. – Он протянул руку, и Таннис, ступая по мертвым розам, вошла в шкаф. – Об обманутом доверии. Вперед.
Он протянул свечу, от которой осталась треть длины. И Таннис взяла.
Ступеньки.
Камень.
Подземелье. Крадущиеся шаги того, кто ступает за Таннис след в след.
Шаг в шаг.
Если толкнет… поэтому пустил первой, опасался. Хорошо. Пусть боится, бесстрашный подземный король. А лестница все тянется и тянется. Сколько здесь ступеней? Никак не меньше сотни.
И камера. Железные прутья. Мертвецы, которые и после смерти не обрели свободы.
– Он прожил несколько лет. – Освальд забрал свечу и поставил на столик. – Поверь, это достаточно серьезное… наказание. К слову, он до сих пор в розыске.
Он перехватил руку Таннис и дернул, подталкивая ее к решетке. Петля обвила запястье, сдавила.
– Что ты…
Кожаный шнур притянул Таннис к решетке.
– Не пугайся. – Освальд затянул узел. – Я вернусь… через некоторое время.
Таннис дергала рукой, понимая, что не справится.
– Я просто хочу, чтобы ты подумала, поняла, насколько все серьезно.
Он поставил свечу рядом с Таннис.
И ушел.
Этот чертов ублюдок ушел, не оглянувшись даже. И Таннис закусила губу, чтобы не закричать. Она не станет умолять о помощи… и просто сядет.
Просто на пол.
Пол холодный, и рядом мертвец. Он прислонился к решетке, глядя на Таннис пустыми глазницами. От мертвеца пахло тленом, и кожа его, пергаментно-хрупкая, продралась на скулах.
Не страшно.
Чего бояться мертвецов? Живые страшней. Таннис притянула колени к груди и подергала руку, спуская петлю ниже. Подумать? И о чем же ей, спрашивается, думать? Подчиниться и сделать так, чтобы Кейрен поверил, будто она нашла другого? Поверит же, это несложно… девочка из Нижнего города… как там Стелка говорила? Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше?
Кейрен ее проклянет… и забудет.
Зато жив останется.
Мертвец цеплялся за прутья. Не один год он умирал, значит? Исчез… чем он провинился? Хотя, кажется, Таннис знала, ведь мертвецов было больше, и та, другая, в полуистлевшем платье, все еще пряталась в углу.
Правильно, Кейрен останется жить. И женится.
И пусть у него будут дети. Раны зарастут, а шрамы исчезнут. Так ведь бывает, а с остальным Таннис как-нибудь да справится. Она прижалась лбом к холодному пруту и, выдохнув, сказала:
– Тебе было страшно умирать?
Наверное.
Свеча оплывала, и горячие восковые капли стекали на камень. Ее хватит еще на четверть часа, а потом что? Тишина. Темнота. Пара мертвецов молчаливыми собеседниками.
Ожидание.
О да, Таннис хорошо обо всем подумает. Она дернула руку, чувствуя, как впивается в кожу ременная петля. Но боль и холод отрезвляли.
Это хорошо.
Замечательно.
Глава 21
Из-под холстины выглядывали ступни. Длинные, с округлыми синюшными пятками, с тонкими пальцами, почему-то растопыренными.
– Вчера привезли… ничего, чистенькая дамочка, хотя все одно из этих. – Смотритель морга при военном госпитале отбросил покрывало с лица, и Кейрен заставил себя смотреть.
Узкое лицо со сломанным носом. Кровь отмыли, но так только хуже. Губы разбиты, рот раззявлен, и видны желтоватые обломки зубов.
…не Таннис.
Но стоять все равно тяжело, и Кейрен, покачнувшись, опирается на узкий стол.
– Ножевое, – по-своему расценил его движение служащий, он сплюнул на пол и растер плевок ступней. Ботинки на нем были хорошие и, пожалуй, чересчур дорогие для работника морга.
Снял?
Наверняка. Их же привозят одетыми, при вещах, конечно, когда эти вещи не растворяются в каменных улицах города…
– Или видела чего, или язык длинный… – Служащий пощупал волосы.
– Не сметь, – рявкнул Кейрен. – Только попробуй остричь.
Человек насупился, выпятил губу и задышал громко, с присвистом. Он отошел к своему столу, на котором, прикрытый свежей газетой, остывал ужин. Всем своим видом человек выражал обиду. Он имеет право и на вещи этой несчастной женщины, и на ее волосы, которые как назло диво хороши, длинные, мягкие… скупщики такие любят.
Говорят, прежде и зубы выдергивали.
Кейрен потряс головой, отрешаясь от вони морга, в которой перемешались запахи живые и мертвые. Не следует думать о том, что однажды его позовут к…
Выйти, аккуратно прикрыв дверь.
Выбраться из низкой пристройки. Прижаться спиной к небеленой стене. Слева возвышается темная громадина госпиталя. Справа – сад, давным-давно лишившийся листвы. Дымят трубы. Дымный воздух горек, и Кейрен пьет его, вдох за вдохом, глоток за глотком. Голова снова кругом… и матушка станет пенять, что провонялся.
И опоздал.
Почти опоздал… нехорошо.
Плохо. Муторно. Но снова не Таннис, и разве это – не счастье? С едким привкусом формалина, с промокшими ботинками и желтушным, присыпанным пылью снегом.
Надо идти…
И наконец сказать, что ему нужна свобода. Кейрен дернул родовой перстень, который сидел на пальце плотно. Не снимается, и прежде он отступал, но сейчас, присев рядом с подтаявшим сугробом, сунул в снег руку. Держал долго, а потом смотрел, как прилипшие к коже кристаллы тают, стекая по пальцам грязными ручьями. Перстень сошел по воде легко, оставив полоску белой кожи.
Кейрен сжал кулак и сунул перстень в карман.
Отец разозлится… матушка расстроится… но Райдо прав, хватит уже.
– Дорогой, – леди Сольвейг позволила себе нахмуриться, выражая высшую степень недовольства, – мы почти опоздали.
– Мне жаль.
Вежливая ложь. И полупоклон. Ей. Дамам. Мать Люты в винном бархатном платье. Сама невеста, привычно-мрачная, напудренная сверх меры, словно под этой пудрой ее матушка пыталась скрыть разочарование. А что, еще немного, и нарисуют новое выражение лица, только тоску в глазах не спрятать.
Леди Сольвейг морщится.
– Дорогой, где ты был? – Вежливый вопрос предвестником холодного отчуждения, с которого начинается ссора. Впрочем, когда это матушка снисходила до ссор? Она держала оборону ледяными взглядами, идеальными манерами, собственным совершенством, до которого прочим было не дотянуться.
– В морге, – не стал притворяться Кейрен.
– Служебные дела? – Матушка укоризненно покачала головой. – Мне казалось, что тебя должны были…
– Матушка, мы разве не опаздываем?
Приподнятая бровь. Взмах ресниц. И рука невзначай касается прически, словно проверяя, не выбился ли непослушный локон.
О нет, разговор не закончен: отложен на время. Не при посторонних, пусть они – уже почти родня, но это «почти», зыбкое, толщиной в волос, не позволяет нарушить представление об идеальной семье.
– Что ты делал в морге? – не переставая улыбаться, спросила Люта. – Кого-то убили, да?
– Да.
От нее пахло цветочной пудрой.
И волосы, закрученные тугими буклями, гляделись неестественно, да и сама она в бледно-розовом платье из переливчатой, какой-то хрустящей с виду ткани была похожа на фарфоровую куклу. Кукла замолчала, приняв руку. Позволила проводить себя да экипажа и уже там, спрятавшись от настороженного взгляда леди Сольвейг – матушка явно не доверяла будущей невестке, – выдохнула:
– Я ее боюсь.
– Кого?
– Твою мать… она вся такая…
– Идеальная.
– Точно, идеальная. А я – нет.
– Ты живая.
– Пока да. – Люта поерзала на сиденье, сунула пальцы под корсаж и, резко выдохнув, попыталась его подтянуть вверх. – Жуткое платье. Тебе оно нравится?
Кейрен пожал плечами: честно говоря, ему было все равно.
…та девушка в морге с длинными рыжими волосами, которые остригут несмотря на все запреты, была нагой.
– Мама считает, что должно бы понравиться. – Люта вздохнула и попыталась расправить кружева, чтобы прикрывали чересчур уж смелый вырез. – А я себя голой чувствую. Или дурой. Или голой дурой… круглой.
Она шмыгнула носом и часто-часто заморгала, сдерживая слезы.
– Не будет свадьбы. – Кейрен вытащил перстень.
– Что?
– Если ты, конечно, не передумала…
Люта отчаянно замахала головой, и накрученные букли заплясали.
– Случится скандал. – Кейрен оперся головой о стенку экипажа. – Обвинят, конечно, меня, но и твоя репутация…
– В задницу репутацию, – выпалила Люта и покраснела, она и рот прикрыла ладошкой.
– В задницу… ты, главное, больше не делай глупостей. Сбегать не надо, но если вдруг понадобится помощь…
– Я знаю, где тебя найти. Ты же к ней уйдешь, да?
– Да.
…если отыщет. Он не настолько хороший нюхач, а человека среди людей найти – задача почти непосильная. Но Кейрен справится. И Райдо прав был, советуя разбить город на сектора.
Работать по ночам, когда активность падает.
…жаль, ему пришлось уехать, но он обещал, что вернется.
– А в морге ты…
– Просто работа. Ничего важного…
…но лишь еще одна девушка, условно подходящая под описание. Седьмая, кажется… семь девушек за семь дней. И Таннис все равно жива, иначе он бы почувствовал.
Огни Королевского театра пробиваются сквозь занавески. Широкая аллея, экипажи, конное сопровождение и непременные факельщики, которые – дань традиции.
Живые скульптуры.
Вызолоченный скрипач на постаменте и серебряный флейтист. А музыки не слышно за голосами. Ныне не премьера, но… мисс Вандербильд блистает.
Хороший повод.
– Дорогой, – матушка смахивает с лацкана пиджака невидимую пылинку, – ты выглядишь усталым.
Неуместно усталым. И явно не желающим раскланиваться с общими знакомыми. Пустые разговоры, а время уходит. Из десяти секторов Кейрен проверил семь. Каждая ночь выматывала, у него едва хватало сил на то, чтобы доползти до кровати. Несколько часов сна. Рассвет, с которым он пробуждается, хотя мучительно, муторно хочет спать.
Тяжелая голова.
Новый день. И ожидание ночи.
В ложе Кейрен, кажется, все-таки заснул, поскольку видел перед собой ту женщину с разбитым лицом и рыжими длинными волосами. Разбудило осторожное покашливание отца.
– Я… – Кейрен чувствовал, как от голоса несравненной мисс Вандербильд раскалывается голова. – Выйду ненадолго…
Перстень жжет карман. И душно, невыносимо душно, снова. Оказавшись в коридоре – музыка продолжала звучать, надрывно, надсадно, будоража дурное, – Кейрен прислонился головой к стене. Он стоял долго и, вдруг решившись, направился к холлу.
Сегодня он не выдержит разговора с матушкой.
Сорвется. И потом станет мучиться и срывом, и ее обидой. Обиды все равно не избежать, но не сейчас. Побег глуп, но отец поймет. И потом, хотелось бы верить… нет, разозлится, конечно. И Сурьмяные затаят обиду, но все решено.
Кейрен не отступит. Его ждет восьмой сектор…
…и Таннис.
Здесь?
Бред?
Явь.
– Я тебя жду. – Неловкая, виноватая улыбка.
…пурпурное платье, чересчур оголенное. И палантин из чернобурки, который на мускулистых плечах смотрится смешно, нелепо, как и вычурное, слишком массивное ожерелье.
– Я… давно тебя жду. – Она мнет перчатки, длинные, кружевные и…
Откуда взяла? Палантин? Ожерелье? Браслет крупный, тяжелый, с кабошонами?
– Здравствуй…
Ее окружает плотное облако духов, от которых першит в носу.
– Погоди. – Таннис отступает. Танец для двоих, и в нем она вновь убегает. – Кейрен, мне жаль, но… не надо больше меня искать.
– Я тебя нашел.
– Нет, Кейрен, не нашел. Я сама захотела тебя увидеть.
Нервный голос, дрожащий. И смотрит куда-то за спину, но Кейрен обернулся, убеждаясь, что за спиной – пустота.
Мисс Вандербильд поет соло.
– Ты должен понять, что все закончено.
Для кого? Ей не идет это золото. И платье. К чему подобный вырез? Красное кружево, которое…
– Я нашла другого… покровителя. – Она давится этим словом, но все же выговаривает. И подбородок задирает гордо, демонстрируя украшения. – Если уж продавать себя, то за хорошую цену.
– Таннис…
– Тебя ждут. – Она не позволяет прикоснуться. – И меня тоже. Мне не следует отлучаться надолго…
…и снова этот взгляд за спину. Но уйти Кейрен не позволит.
– Пусти! – Она пытается вырваться, но как-то… несерьезно. Изгибается, отталкивает, но… – Кейрен, пожалуйста… ты не понимаешь!
Шепот. И сквозь духи пробивается такой знакомый запах земли.
– Тише…
Пальцы к губам, и рычание получается сдержать.
– Отпусти меня… – Она не спешит убрать руку, растягивая прикосновение до неприличия. – Отпусти… насовсем. У нас с тобой нет и не может быть будущего!
Это сказано громко и не для него.
Для Кейрена – взгляд. И робкая ласка, рисунок от родинки к родинке, как когда-то, сама того не замечая. И в последний момент вдруг спохватывается, отталкивает его, с яростью, с непонятной обидой.
– Я…
– Нет, Кейрен. Я все решила. Уходи. Оставь меня в покое! В конце концов, я имею право…
– На что?
– Бросить тебя. Ты… ты мне не нужен.
У нее почти получилось солгать.
– Таннис! – Этот голос заставляет ее отпрянуть. – Вот ты где… простите, она, наверное, заблудилась…
Ложь. И этот человек в черном костюме, который явно сшит на заказ, знает об этом. Он берет Таннис под руку, – хозяйский, вальяжный жест, – и прижимает к себе.
Сдержаться.
Во взгляде мольба. И страх.
– Освальд Шеффолк, – с улыбкой говорит знакомый незнакомец, и тонкий шрам на щеке проступает четко. – Кажется, мы не были представлены друг другу?
– Увы. – Кейрен очень осторожно пожимает протянутую руку.
Белые перчатки.
Белая манишка.
Белая мертвая кожа, вызывающая воспоминания о подземнике. И глаза, кажется, такие же, блеклые, мутноватые.
– Рад, что мы исправили это… недоразумение. Дорогая, нам пора возвращаться, матушка волнуется. Ты же знаешь, сколь вредно ей волноваться.
Таннис он держит крепко, и обернуться она не смеет.
– Освальд… – Кейрен попробовал это имя на слух. – Шеффолк. Герцог.
Он заставил себя отступить.
На полу лежала красная перчатка, длинная, отделанная черным кружевом. Она пахла духами.
Таннис.
И подземельем… проклятье! Следовало просто взвалить ее на плечо, а не… и что теперь? Ворваться в ложу? Она ведь не признается, что ее удерживают силой. Будет стоять до последнего… скандал… отстранят, и плевать, что отстранят, так и сослать могут.
А ее вернут.
Может, этого и добивается человек? Отсюда и жесты, и намеки эти оскорбительные… он рискует, но… пес не нападет на человека, а дуэли запрещены.
Драка?
И отстранение. Нет, Кейрен не готов играть по его правилам.
– Ох, это наша девочка обронила?! – воскликнула старушка в карамельно-розовом пышном платье. – Девочка расстроится… хотя, как мне кажется, ей не нравятся эти перчатки…
Откуда она взялась?
Напудренная, нарумяненная, жующая печеньице…
– Я передам. – Старушка ловко выхватила перчатку из рук Кейрена и, заглянув в глаза, сказала: – Он страшный человек.
– Тетушка! – Знакомый, обманчиво дружелюбный голос, от которого шерсть на загривке дыбом встает. – Вот вы где! Тетушка, нельзя докучать незнакомым людям…
Освальд Шеффолк скалился.
– Извините, тетушка слегка не в себе, а я недоглядел…
– Мальчик с голой шеей! Освальд, разве можно ходить вот так, с голой шеей? Зима уже! И сквозняки. А сквозняки опасны… – Толстуха раскрыла ридикюль и вытащила желто-синий ком. – Ему обязательно нужен шарф.
– Тетушка, поверьте, он прекрасно обойдется и без шарфа.
Кейрен наклонился, чтобы женщине было удобней, и вязаная, пахнущая пылью и пудрой петля легла на шею.
– Ну что вы, – он поцеловал пухлую ладонь, – мне давно не делали таких подарков.
Женщина зарделась.
– Это очень и очень полезный шарф, – наставительно сказала она. – Я сама его связала!
– Тетушка!
Она все же позволила взять себя за руку и, сникнув, засеменила рядом с тем, кто выдавал себя за Шеффолка.
Проклятье! И ведь доказать не получится…
– Дорогой, – леди Сольвейг всегда отличалась завидным терпением, но следовало признать, что сегодняшний вечер стал для нее испытанием, – ты не мог бы снять эту… странную вещь.
Она взяла шарф двумя пальцами, не сумев преодолеть выражение брезгливости.
– Нет, матушка. Это подарок… от одной весьма занятной леди. Ты бы не могла одолжить мне свой бинокль?
– Я могу. – Люта протянула белый бинокль на костяной рукояти.
…ложа Шеффолков, бархатное гнездо…
Люди.
Освальд, который, зная, что Кейрен смотрит, играет одному ему понятную пьесу. Вот он держит Таннис за руку, что-то говорит, наклонившись к самому уху.
Сдержаться.
Охранников четверо, двоих Кейрен видит, они не дают себе труда скрыть свое присутствие. Еще двое снаружи. Достаточно, чтобы предотвратить побег.
…надо было еще там, в коридоре.
Он бы успел.
Таннис старательно улыбается, но улыбка ее – притворна. У нее никогда-то не получалось изображать эмоции. И теперь через старательно рисуемую радость проступает страх.
Бедная его девочка.
– Дорогой, – в голосе леди Сольвейг звенела сталь, – ты просто неприлично… много внимания уделяешь этим людям.
– Так надо, матушка.
Леди Ульне Шеффолк, вдовствующая герцогиня, которая отчаянно открещивается от вдовства, предпочитая белые платья, сидит прямо. Она неподвижна.
Женщина-кукла.
Старая, потемневшая кукла. Сломанная… или нет? На мгновение Кейрен ловит ее взгляд. Живой. Преисполненный презрения и ненависти. Но взгляд гаснет.
Еще одна маска? Если так, то старая, надежная, давным-давно ставшая истинным лицом.
Таннис смеется и трогает подбородок… она всегда так делала, когда приходила плохая карта, а она старательно изображала, что полные руки козырей имеет.
– Следовало ожидать. – Леди Сольвейг поморщилась. Все же и матушке не чуждо любопытство. – Эта женщина…
Она вовремя осеклась и повернулась к сцене.
Женщина.
Эта. Его, Кейрена, женщина, которую он не собирается уступать.
Остаток вечера прошел быстро. И нервно. Кейрен следил за Шеффолками. Леди Сольвейг, теряя остатки терпения, следила за Кейреном. Люта – за леди Сольвейг, с улыбкой, которая с каждой минутой становилась все более широкой. Матушка Люты пыталась развеять нервную обстановку, громко восхищаясь талантом мисс Вандербильд, которая и вправду блистала…
Отец молчал и вовсе, кажется, заснул. Он никогда-то особо не любил театр. Очнувшись на финальной партии, он обвел ложу мутноватым взглядом и, широко зевнув, поинтересовался:
– Конец?
– Конец, дорогой, – звенящим от напряжения голосом ответила леди Сольвейг.
И Люта хихикнула, прикрыв рот ладошкой.
…Шеффолков ждала древняя карета, массивная, с широко расставленными колесами, запряженная четверкой лошадей, она гляделась нелепо-роскошной.
– Дорогой, – леди Сольвейг ударила по руке, – разве ты не хочешь попрощаться со своей невестой?
…карета Шеффолков медленно ползла по аллее, занимая всю дорогу, но не находилось никого, кто посмел бы поторопить ее. И охранников не четверо – восемь верховых сопровождали экипаж.
Кейрен заставил себя отвернуться. И даже сказал что-то вежливое, уместное, на что получил столь же вежливый и ничего не значащий ответ.
Представление закончено.
Для всех.
И в собственном экипаже с леди Сольвейг слетела маска. Она с раздражением захлопнула веер.
– Гаррад! – Голос ее сорвался. – Будь добр, скажи своему сыну…
– Он и твой сын. – Отец не сдержал зевок. – Сама ему и скажи…
– Кейрен!
– Да, матушка.
– Твое сегодняшнее поведение… – Экипаж покачивался, а голос леди Сольвейг убаюкивал.
Таннис жива.
А остальное не так и важно. Вытащит. Найдет способ… главное, что жива. И ему не придется больше срываться в морг, потому что там есть кто-то «подходящий под описание». Не будет больниц и низких строений, пропитанных запахами смерти и формалина. Служителей, всегда слегка нетрезвых, словно и это их состояние – еще одна традиция. Не будет искалеченных мертвых женщин, порой укрытых холстинами, но куда чаще – бесстыдно выставленных на узких свинцовых столах. Все хорошо.
А станет еще лучше, когда он найдет способ вытащить Таннис.
– Ты меня не слушаешь.
– Что? Да, матушка, прости, задумался…
Отец только хмыкнул, а леди Сольвейг побледнела.
– Матушка, – Кейрен выглянул в окно, до дома оставалось с полчаса езды, и сон исчез, – скажи, пожалуйста, что ты знаешь о леди Шеффолк?
…старуха не настолько безумна, чтобы не видеть правды.
И ведь приняла чужака.
Почему?
– Леди Шеффолк? – Матушка определенно не ожидала подобного вопроса. – Или Освальд Шеффолк? Кейрен, та особа определенно дала тебе понять, что…
– Матушка, давай поговорим о леди Шеффолк. Если, конечно, ты не слишком устала. Насколько она не в себе?
Леди Сольвейг раскрыла веер.
…она никогда не примет Таннис. Человек. Девчонка с другого берега реки, место которой – на задворках жизни.
Содержанка.
…Райдо иногда пишет ей письма, рассказывает о жене и малышке, но для леди Сольвейг их не существует. Она все еще верит, что однажды Райдо одумается.
Ждет.
И следит, чтобы в его комнатах был порядок. Идеальный.
– Она редко покидает Шеффолк-холл, – наконец заговорила леди Сольвейг. Она сняла перчатки и разминала пальцы с заострившимися ногтями. Подобное свидетельство своей слабости заставляло леди Сольвейг нервничать сильнее. И от ногтей по руке побежала дорожка серебристой чешуи. – Признаться, ее не слишком-то рады видеть… но приглашения отправляют. Ты, пожалуй, не помнишь, мал был еще… нет, тебя вовсе еще не было, но как-то я устраивала благотворительный бал…
Взгляд леди Сольвейг потеплел. Ее благотворительные балы всегда имели успех, чем она искренне гордилась.
– Мы открывали новый приют и работный дом. – Чешуя исчезала медленно, а ногти росли, загибаясь острыми крючьями. – Для малолетних преступников. Их обучали… не помню чему, но чему-то там обучали, чтобы дети не вернулись на преступный путь. Но я не о том сказать хотела. Леди Ульне предоставила для аукциона чудеснейший браслет времен Вторжения. Такая, знаешь ли, элегантная примитивность. Золото и изумруды, неграненые, но полированные еще… если тебе интересно, я покажу.
– Ты купила браслет?
– Гаррад! – Матушка зарделась. – Он отдал за него почти тридцать пять тысяч!
Отец лишь вздохнул.
– Вещь воистину уникальная! Подобных почти не осталось, разве что…
– В Шеффолк-холле.
– Именно. – Леди Сольвейг царапнула когтем обивку сиденья. – Но сколь я знаю, это было последнее ее появление в обществе. Потом случилась та ужасная история… дорогой, его ведь не нашли?
– Увы.
– Кого?
– Ее супруга… ах, старое дело, ты если и слышал… да и вряд ли слышал. – Она драла сиденье, не замечая, что когти распороли кожаную обивку и увязли в конском волосе. – Признаться, она была уже немолода, когда выходила замуж… не то двадцать два, не то двадцать три… или больше. Дорогой, ты не помнишь?
– Нет. – Отец наблюдал за матушкой, не скрывая улыбки.
Ленты чешуи поднимались от запястья к локтю, скрывались в пышных рукавах вечернего платья.
– Ах, не важно. Но ее муж исчез сразу после свадьбы. Поговаривали, что он оказался брачным аферистом и сбежал, ограбив бедняжку… – Она взмахнула рукой, и платье затрещало. – Очень печальная история… она так горевала о нем. А потом выяснилось, что она еще и беременна. Конечно, ей сочувствовали. Я сама отправляла открытку и серебряную ложечку на рождение ребенка. У людей так принято… а Бетти, ты ведь помнишь тетушку Бетти, дорогой? Она нашла прелестную погремушку с агатом. В Шеффолк-холле устроили прием… нас пригласили, ребенок был прелестен…
Матушка видела новорожденного герцога Шеффолк?
И что это дает? Ничего.
– Все дети прелестны, – со вздохом признала леди Сольвейг.
Наверняка ей хотелось добавить еще что-то.
– Конечно, Шеффолк-холл уже тогда переживал не лучшие дни… я слышала, что Ульне пребывала в весьма затруднительных обстоятельствах. Поговаривали, будто после смерти отца ее допекали кредиторы…
Матушка нахмурилась. Кредиторы в ее представлении были явлением почти столь же непристойным, как и содержанки.
– Но потом все разрешилось.
– Как?
Она пожала плечами.
– Не знаю. Должно быть, она что-нибудь продала. Знаешь, одно время полагали, будто она вовсе умерла.
Старуха выглядела до отвращения живой.
И все-таки почему? Приняла чужака. Назвала сыном.
– Ах да, я слышала, что не так давно Освальд женился.
– На ком?
– Мэри Августа Каролина фон Литтер, – четко разделяя слова, произнесла матушка. – Дорогой, ты помнишь фон Литтера?
Отец кивнул.
– Того самого? – уточнил Кейрен.
И отец ответил:
– Ансельм фон Литтер, военные поставки. За последний год он утроил состояние… и прикупил пару перспективных шахт за Перевалом, еще когда была возможность взять по мизерной цене.
Интересный союз… титул и деньги.
– Правда, старый клещ скончался.
– Когда?
– Да сразу после свадьбы дочери. – Отец нахмурился и потер подбородок. – Мутное дело. Не лез бы ты, Кейрен.
Поздно. Он уже увяз в этом мутном деле.
– Несчастный случай?
– Гаррад!
Отец лишь отмахнулся.
– Сколь знаю, сердце стало. Старик был немолод. Ничего удивительного.
…кроме некоторой подозрительной своевременности данной смерти.
И отец кивает, подтверждая догадку.
– Состояние перешло к Шеффолку.
Экипаж остановился, и матушка с излишней поспешностью вышла. Она рукой придерживала подол рваного платья, все еще умудряясь стоять на двух ногах.
– Поосторожней там, Кейрен… – Гаррад выбрался следом. – Хвост не подпали.
Леди Сольвейг перекинулась на пороге дома, сменив обличье с потрясающей скоростью. И раздраженный голос ее подхлестнул лошадей, которые взяли с места в галоп. Экипаж тряхнуло, хлопнули дверцы, и Кейрену пришлось вцепиться в поручень, чтобы усидеть.
– За воротами остановишь, – крикнул он кучеру, который пытался осадить упряжку. – Дальше сам.
…а матушка к утру отойдет. Потом сляжет с надуманной мигренью, заставив доктора Эйса метаться между клиникой и особняком. Впрочем, он привычен. Явится к утру, выставит в шеренгу склянки с настоями от головной боли, головокружения и дурноты, разложит астрологическую карту и будет долго, с полным сочувствием выслушивать жалобы.
Хороший он человек, доктор Эйс.
Терпеливый.
Высадили Кейрена на перекрестке.
Ночь. Город. Снег. Темные стекла спящих витрин и газовые фонари. Мороз. И лужи заледенели, покрылись слюдяной коркой, которая, быть может, и не растает в преддверии зимы. Ветер гонит старую газету и поземку выплетает, затирая чьи-то следы.
Тишина.
Гулкая, нарушаемая лишь скрипом снега под ногами. Ботинки в театре слегка обсохли, но тонкая их подошва скользила, да и холод пробирался сквозь нее, поторапливая.
А может, не стоило экипаж отправлять?
Да и вовсе, кто из дому гнал? В особняке тепло, ванна горячая наверняка готова… ужин и пирог с пьяной вишней на десерт. Камин. Любимое кресло.
Уют комнаты…
Кейрен ущипнул себя за ухо, прогоняя наваждение.
Пусть его квартира наверняка за день выстыла, но это – именно его квартира… их с Таннис. И когда она вернется, а она вернется непременно, то спросит про дурацкую свою вазу или фарфоровых косоглазых кошек, которые, как утверждала, принесут счастье.
Не принесли. Не сохранили.
И Кейрен тоже виноват. Следовало решаться раньше…
…часы пробили полночь, и он остановился под столбом фонаря, вытащил брегет – матушкин подарок взамен утраченного, – сверяя время. Часы были диво до чего хороши, отполированные до зеркального блеска…
…и в зеркале их скользнула тень.
Замерла, слившись со стеной.
Кейрен поднял голову, глядя на небо. Низкое какое, и звезды яркие, Таннис говорила, что верная примета на мороз. И надевала толстые вязаные носки, совершенно чудовищные, но при том уютные.
…тень покинула укрытие.
Она держалась в отдалении, но явно провожала Кейрена.
Какая утомительная забота.
Кейрен шел не спеша, отрешившись от снега и холода. Останавливался время от времени, разглядывал украшенные рождественскими венками витрины.
Следил за тенью.
А она смелела и подбиралась ближе.
…человек.
Кейрен свернул в переулок. И еще в один, заходя тени за спину. Ветер донес запахи дыма, осенних листьев и крепкий дух немытого тела. Человек, замерев на перекрестье, где единственный фонарь погас, вертел головой.
– И кто тебя послал? – ласково спросил Кейрен, положив руку на плечо соглядатая.
Он позволил когтям прорвать перчатки и дрянную кожаную куртенку. Провожатый заверещал, рванулся, но, поняв, что сбежать не выйдет, замер.
Как есть человек.
И если поначалу Кейрен принял его за подростка, стало очевидно – ошибался.
– Пустите, дяденька! – взвыл преследователь, дергая плечом. И тут же заголосил: – Поможите! Режуть! Убивають! Поможите!
– Заткнись! – К просьбе Кейрен присовокупил затрещину. – Или в Ньютоме поговорим?
– Дяденька, да пошто меня в Ньютом! Я ж никому дурного не сделамши!
– Прекрати кривляться. – Кейрен сжал руку, заставив человека замолчать. И тот зашипел от боли, круглое морщинистое личико его исказила гримаса ненависти.
Лет двадцать пять, если не больше. Привык притворяться подростком, но глаза взрослые и морщин многовато, а характерные мешки под глазами и вовсе не скрыть.
– Ну? Так где поговорим?
– А об чем нам с тобою базлать? – Человек выпрямился и запрокинул голову, выставляя синюшную шею с острым кадыком. – Ты себе гуляй, я себе пойду. Предъявить-то мне неча, господине хороший.
– Зачем следил?
– Кто следил? Я? – Он зашелся мерзковатым смехом. – Примерещилося те, господине хороший. Я ось гулял… шел себе, думал об… а на кой ляд те знать, об чем я думал? А тут ты, схватил, трясешь… нехорошо так с людьми-то, господине… ну как я жалобу накатаю?
– Накатай.
– Больно наглый ты, господине. Небось думаешь, что ежели Оська из человеков, то прав не имееть? Оська свои права знаеть, и ты, господине, не мацай его! А то ж будешь ущербу возмещать. – Он говорил эту чушь, глядя Кейрену в глаза.
Скалился. И смеялся, не скрывая смеха.
– А не боишься, что я тебя за старые дела упеку, Оська?
– Так чистый я перед законом. От те крест, господине хороший! – Он размашисто перекрестился и сплюнул под ноги.
– Ну это еще доказать надо… – Кейрен оскалился, демонстрируя клыки. – Уж больно вид у тебя, Оська, подозрительный. И намерения неясные. А коли ты и вправду так хорошо знаешь свои права, то в курсе быть должен, что могу я тебя задержать… до выяснения обстоятельств. Денька на два. А то и на три. И провести следствие…
Он говорил это почти на ухо, ласковым проникновенным голосом, дурея от желания вцепиться этому шуту гороховому в горло.
– …и по результатам следствия, которое я буду проводить очень… очень дотошно, мы и решим, насколько ты перед законом чист. Тебе понятно?
Оська всхлипнул и кивнул.
– И повторяю вопрос, кто велел тебе за мной следить.
– Никто.
– Не боишься?
– Никто, господине хороший! От вам крест…
– И бога своего не боишься. Он ведь, кажется, врать запрещает, Оська… ну, идем, что ли.
– Куда?
– В Ньютом…
Дернулся, взвился было тонким криком, но сам затих и, сгорбившись, скукожившись словно, побрел рядом. Ньютома Оська побаивался, Кейрена – тоже, но того, кто отправил его по следу, он боялся много сильней.
– Давай я буду говорить, а ты кивать, если я прав, или качать головой, ежели вдруг ошибаюсь. – Кейрен взял нового приятеля под руку, но предупредил: – Решишь бежать, так я след возьму. Ты ж знаешь, как мы любим охоту…
Проняло. Оська глянул искоса, с откровенной ненавистью, к которой теперь примешивалась изрядная толика страха.
– Итак, Оська… к слову, молчать решишь, так мы и до Ньютома не доедем… тут недалеко парк имеется, не королевский, конечно, старый, говорят заросший, пустой… да и что честным людям в такое-то время в парке делать?
– Ты… не посмеешь!
– Вообще-то, – признался Кейрен, – прежде мне не случалось охотиться на людей…
…Таннис, и след по пустырю. Черное зеркало провала. Азарт, который затмевает разум.
– …но братья говорят, что люди куда интересней оленей…
Совесть молчит. И человек, вцепившийся в рукав куртки, только слабо икает. Он шапку обронил.
Тощий. Взъерошенный. Волосы обрезаны неровно, и на макушке его уже проклевывается лысина. Он жалок в своей дрянной кожаной куртенке с заплатами на локтях, с карманами, нашитыми поверху и явно наспех. С лысиной этой, со сплюснутой головой и утиным носом, с верхней губой, которая выдавалась вперед и притом выворачивалась, с желтыми гнилыми зубами.
– Итак, вернемся к нашей беседе. Тебе сказано проводить меня?
Кивок.
– И только?
Еще один кивок, но после паузы, которая заставляет сомневаться в том, что Оська искренен.
– Не только, значит.
Руки дрожат.
– Он… он убьет меня, – жалобно выдохнул Оська. – Он точно убьет…
– Что тебе сказано сделать?
– На хвост сесть… и до дому… а там подсигналить, что мол…
– Ждут?
– Ждут. – Оська вжал голову в плечи.
– Сколько?
Четыре пальца. Не так уж и много… для обычного пса и вовсе мало, но Кейрену с четырьмя не управиться, особенно если эти четверо правильно подобраны.
– Бить будут?
Кивок.
– Сильно?
– В-велено… н-не д-до с-смерти. – Он заикался, опасаясь глядеть на Кейрена. – Чтоб… поучить… и в больничку… на недельку-другую…
– Ограбление?
И снова кивок. Оськина голова болтается на тощей шее, того и гляди оборвется нить ее, и покатится голова по серебристому, нетронутому следами снегу.
Значит, ограбление…
Случается, пусть и район в целом тихий, но бывают и там… происшествия.
– Недельку-другую. – Кейрен выпустил локоть, но Оська шел рядом, не смея отстать. И сбежать он не попытается, шакаленок, трусоватый, но в том и удача. – Вот что…
…если бы знать наверняка, что Райдо вернулся…
Слишком рано. И надо бы самому. Кейрен потер шею: подаренный шарф оказался на диво кусачим, но довольно-таки теплым. Лезть в драку? Не выход…
– Отправимся мы с тобой…
…домой? К камину, горячей ванне и пирогу с пьяными вишнями?
Не то.
Куда отправится человек, которого только что бросила любовница?
– …в гости. – Кейрен развернулся. Он надеялся, что Амели не сменила место жительства и что нынешним вечером она свободна. – К одной очень милой даме…
…которой он заплатил достаточно, чтобы рассчитывать на теплый прием.
– Вернее, пойду я, а ты, как и положено, будешь меня сопровождать…
Ося кивал. Он отходил от страха, хотя все еще трясся. Он шел, мелко перебирая ногами, поднеся ко рту скукоженные пальцы в слабой попытке согреть их дыханием.
– Расскажешь, что пребывал я в очень расстроенных чувствах…
Слушает. И доложит. Поверят ли?
Отстанут?
…Таннис он объяснит. Вытащит из Шеффолк-холла и объяснит.
К счастью, Амели была свободна и, кажется, обрадовалась, бросилась на шею, обняла, прильнув. Скользнула пальчиками по щеке, мурлыкнув:
– Ты себе представить не можешь, как я по тебе соскучилась!
– Деньги нужны?
Обиженный взгляд и деловито протянутая рука.
– Двести.
Дороговатым постой выходит, но… Кейрен оглянулся. Как знать, только ли Оська шел следом?
– Хорошо, милая. – Он поцеловал Амели в розовую щеку. – Но с тебя ванна и кровать с чистым бельем.
Приобняв, сказал на ухо:
– Спать я буду один.
Возражать она не стала, когда дело касалось денег, Амели забывала о капризах. Ванну она приготовила, и ужин накрыла, и, не дожидаясь напоминания, удалилась, правда, сказала:
– Если вдруг бессонница случится, то я наверху.
Случилась.
Бессонница над желтою свечой, над шарфом, в котором проблескивали металлические нити. Кейрен держал его в руках, сам не понимая, почему не способен расстаться с нелепой этой вещицей.
И тер глаза.
Маялся головной болью.
Вставал. Садился. Мерил комнату шагами, порой касаясь плотно сомкнутых штор. Возвращался к креслу, свече и шарфу… и в полудреме уже, в полубреду, при гаснущей свече, когда пламя вдруг раскрылось последним усилием, он увидел.
Желтое на синем.
Нить узора… странного узора…
Кейрен поднял шарф, поднес к глазам, пытаясь убедить себя, что не показалось. И, убедившись, рассмеялся.
– Спасибо, тетушка Марта. – Он гладил шарф, пальцами изучая жесткую нить. – Это и вправду хороший подарок…
И Кейрен найдет способ им воспользоваться.
Глава 22
Паркетный глянец бального зала.
Пустота.
Три дюжины окон в стальных переплетах, узорчатые рамы мороза и льда. И газовые рожки, ныне ненужные. Высокий потолок, лепнина.
Зеркала.
В зеркалах отражается она, Кэри, в простом домашнем платье.
– Прошу вас, леди, – протянутая рука, раскрытая ладонь.
Перчатка.
И живое железо, которое прячется под кожей ее.
– Не снимешь? – Ладонь в ладонь. И пальцы поглаживают трещины на коже, которая мягка, но все же чересчур груба для этого прикосновения.
– Не сниму. – Брокк правую руку прячет за спину и кланяется. – Ты же знаешь…
– Не знаю.
Ей позволено быть упрямой.
И капризной.
– Сними…
…музыки нет. Брокк говорит, что она не нужна, но Кэри ужасно обидно, что в доме ее нет музыки.
Брокк – ведет.
Хайрах – древний танец, выверенный в каждом движении. Рисунок из живых фигур. Три шага… Юбки бьют по ногам, вытянутая рука дрожит от усилия. Спину прямо держать и шею вытянуть. Коса по спине вьется полозом, и в зеркалах снова отражается она, Кэри…
…выглядит глупо.
Нелепо.
Сбивается, спотыкается, но Брокк не позволяет упасть.
– Не думай о них. – Брокк останавливается и, наклонившись, берет ее лицо в ладони. – Ты постоянно пытаешься посмотреть на себя, поэтому и отвлекаешься.
– Там будут…
– Смотреть. Я знаю.
…две недели прошло. А ей еще снится полет. И море под крыльями дракона. Рисованные скалы, ненастоящие издали и все же величественные. Каменные стены и кипящие волны. Корабль.
Пропасть.
И Брокк на краю ее. Во снах Кэри он стоит, раскинув руки, покачиваясь, готовый нырнуть в провал. Кэри зовет его по имени, в тщетной попытке остановить.
Сны всегда обрываются до того, как он прыгает. Они не кошмары, они… предупреждение?
И сейчас, вцепившись в его руки – близко, как же близко он, – Кэри запрокидывает голову, смотрит. Устал. Наверняка работает по ночам, а спит в мастерской, выбирается лишь затем, чтобы появиться в ее, Кэри, доме.
Он ведь обещал научить ее танцевать.
– Девочка моя, – нос к носу, глаза в глаза, и странно, и жутко, и хочется отступить, возвращаясь за разрушенную границу, но Кэри не позволят, – да, на тебя будут смотреть все, и… это очень неприятно.
Левая рука в перчатке, а правая – голая.
Горячая.
И пальцы ее ловят пульс Кэри.
– Но увидят они…
…белую цаплю. Платье из альвийского шелка уже почти готово.
И на альвийский же манер.
– …увидят, – шепчет Брокк, – очень красивую женщину… тебе не нужно оглядываться в зеркала. Закрой глаза.
– Зачем?
– Поверь. И закрой.
Он отпускает Кэри, но уходит недалеко. Держится рядом, держит за руки, бережно, нежно почти.
…две недели прошло. Но памятью о том полете есть маска в шкатулке и сама шкатулка из темно-красного живого бука. Посеребренные птичьи перья ожерельем.
Вкус ветра.
И куст льдистых роз, которые доставили на следующий день.
Закрыть глаза…
– Не подсматривай. – Она ощущает мягкое прикосновение шейного платка, который пахнет Брокком. – Просто слушай себя… позволите, леди?
Он снова задает этот вопрос, зная ответ наперед… и позволит.
Рука в руке.
– Слушай музыку…
…рука в руке.
Надежная опора. Путь для двоих и остановка. Шаг назад, почти разрывая сцепленные пальцы. И шаг вперед, сплетая вновь. Полупоклон.
И разворот.
Остановка, которую играют скрипки. Странная тревога… уходит. Брокк рядом. А музыка смолкает. И в наступившей тишине она слышит громкий стук его сердца. Кажется, Брокк сам нарушил правила танца. Стоит слишком близко.
– Ты…
– Я. – Он наклоняется.
Странно, не видеть его, но знать, что он делает. И тянуться навстречу.
Рука еще в руке.
И уже на его груди. Под пальцами мягкая ткань рубашки… он не любит носить жилеты, говорит, что они – глупая блажь, сродни корсетам, но на самом деле ему просто сложно с пуговицами управляться. На жилетах они мелкие, тугие.
– Кэри…
– Да?
Губы касаются губ. Так робко. И мягко.
Наверное, это еще не поцелуй… или уже все-таки… на сей раз без привкуса льда… и все равно голова кружится. Хорошо, что он держит.
И Кэри сама цепляется.
За руку. И за рубашку. За шею… и волосы гладит…
– Кэри…
Ей нравится, как он произносит ее имя. И то, что отпускать не спешит. Ей вовсе не хочется, чтобы ее отпускали.
– От тебя пахнет ветивером…
– А мне казалось – машинным маслом.
– И маслом тоже, но ветивером – сильней… а еще льдом… тем, который с вершины… и камнем.
Брокк смеется, тихо и как-то так, что ей тоже хочется смеяться.
– Ты для этого завязал мне глаза?
– Если я скажу, что нет, ты мне поверишь?
– Нет.
– Тогда для этого. – Он вновь целует, на сей раз иначе, жестко, требовательно даже. – Боялся, что ты убежишь…
– Ты бы догнал.
– …или спрячешься…
– …ты бы нашел…
– Я и нашел тебя. Почему я нашел тебя так поздно, Кэри? – Брокк сам снимает повязку и, наклонившись, долго напряженно всматривается в ее глаза.
Опять боится?
Чего?
Ей, наверное, этого не понять.
– Хмуришься… – дотянувшись до его лица, Кэри стирает морщины. – Не надо. Пожалуйста.
– Пожалуйста, – он отвечает тихим эхом и, перехватив ее руку, касается губами пальцев. Все-таки улыбка его получается вымученной. Ее отражают многочисленные зеркала бальной залы, поэтому Кэри вновь закрывает глаза.
Он прав – так легче.
Прикоснуться, забыв, что сама себе давала слово – никогда больше… разве можно подобное слово сдержать? Ведь «никогда» – это так долго. А он рядом, с вечным своим запахом ветивера на манжетах рубашки. С самими этими манжетами, притворно-твердыми, накрахмаленными. С четырехгранными запонками, уголки которых колются. Со складками на ткани…
– Кэ-р-р-ри… – не рычание – воркование на ухо.
Сегодня Брокк не сбежит.
Останется, позволив разглядеть себя вслепую. И пальцы ее замрут на шее, на обветренной жесткой коже, под которой натянулись струны артерий. И бьется-бьется пульс отголоском сердца.
Гладкий подбородок.
Родинки на щеке. На левой. И на правой.
– Что ты делаешь?
– Ничего. – Она открывает глаза, и в первое мгновение все плывет. Круговорот разноцветных пятен, в котором Кэри теряется. – Я тебя… изучаю.
Тихий смех.
– Нельзя?
– Можно. И нужно, и…
…и он появляется в ее доме каждый день, приносит каменные цветы и рассказы о драконах. Учит танцевать, порой пересекая границу, впрочем, этой границы давным-давно нет.
Но почему он больше не просит вернуться?
– …и я хотел бы пригласить тебя на прогулку. Правда, моря здесь нет, но, быть может, парк подойдет? – Он говорит шепотом, словно само это приглашение – величайшая тайна.
Для двоих.
– А на площади поставили елку… она красивая…
– Насколько?
– Почти как ты.
– Я похожа на елку?
– Ты похожа на мою жену, – доверительно сообщает Брокк и целует кончик носа. – Но под елкой сидит Йольхорунен, который дарит подарки. Детям, конечно, но я попрошу и, быть может…
Он смеется.
Кэри нравится слушать его смех и стоять в кольце его рук. И просто смотреть на него. И на себя. На десятки их, вдвоем, отраженных зеркалами.
– Так ты согласна?
Как ему ответить отказом?
Снег.
И зима давно пробралась в город, развесила темные полотнища туч, заслонив солнце. Но оно рвалось сквозь прорехи, промоины, к двускатным крышам, к темным стеклам и широким подоконникам, на которых грелись голуби.
Город полнился дымами.
– Не замерзла? – Брокк держал за руку крепко, точно опасаясь, что Кэри потеряется.
Город жил преддверием грядущих праздников, и человеческое Рождество мешалось с исконным Переломом.
…до ночи духов всего три дня. И в витринах магазинов виднеются что четырехрогие солнечные кольца, перевитые золотыми лентами, что человеческие кресты.
Ели, украшенные сушеными розами и коричными палочками.
…деревянные, нарочито грубой работы ложки.
И поминальники из необожженной глины. Восковые свечи, которые давно уже не катаются вручную, но по-прежнему расписываются красным и желтым. Линия солнца.
Линия огня.
И, белая, тонкая, между ними – линия жизни.
Длинные плети ветлы, перевитые простым шнуром. И позолоченные деревянные ангелочки. Венки из дубовых листьев, гирлянды шелковых роз и свечи обыкновенные, восковые. Эти, тонкие, что палочки, украшенные розетками из цветной бумаги, крепили на еловых лапах.
– Хочешь? – Брокк остановил старуху-полукровку, на лотке которой высились елки из сахара и белого, слегка опаленного зефира.
– Хочу.
Шумно.
Суетно. И сумерки никого не пугают, напротив, улица оживает, наполняясь людьми. Кричат коробейники, расхваливая товар, норовя переорать друг друга. И старый шарманщик, несмотря на мороз, вывел свою шарманку. Обезьянка, наряженная в меховое пальто, таскала из шляпы счастливые билетики с предсказаниями и кланялась, корчила рожи.
Дети.
Няньки. Гувернантки в простых драповых пальто, изрядно обындевевших. Солидные торговки в шубах до земли метут меховыми подолами улицу.
Девушки стайками… компаньонки, матери, тетушки, неспешно прогуливающиеся, притом старательно не замечающие некоторых вольностей, дозволенных этой неделей.
Полисмены.
И военные в мундирах, в плащах на одно плечо, точно холод им нипочем.
Вокруг огромного зимнего дерева, украшенного лентами и гирляндами из парчовых роз, носились ряженые в тулупах, вывернутых мехом наружу. Лица их скрывали маски, одна другой уродливей, и сгорбленный старик вовсе с нестариковской прытью гонял их помелом.
– Прочь! Прочь! – Голос его взлетал над толпой.
Ряженые же хохотали и кричали:
– Йольхо! Йольхо…
Порой они выскакивали за пределы вытоптанного круга, тянули руки к прохожим, все больше к девушкам, хватали за шубку и норовили втащить на погасший след. А когда получалось – требовали выкупа. И тогда под ноги летели серебряные монеты.
– Не замерзла? – Брокк держал крепко, он точно не отдаст Кэри ряженым.
– Нет. Нам… пора?
Наверняка на эту ночь у него иные планы.
На все ночи.
Но ей не хочется отпускать Брокка. И он, словно чувствуя ее нежелание, качает головой:
– Только если ты хочешь.
– Не хочу…
С визгом подскакивают ряженые, черно-белые резные хари их страшны, но испугаться Кэри не успевает, ее выхватывают, прижимают к себе. Но ряженые не уходят, они кружат всполошенной стаей, уже и вправду не люди, но духи погасших жил, тянут к Кэри кривоватые руки, норовя впиться когтями из мертвого железа.
– Дай-отдай…
– Прочь! – Голос Брокка разбивает кружение. И вслед за словами раздается грозный рокот, заставляющий ряженых отпрянуть. Кто-то кого-то толкает, кто-то цепляется, падает… и смех ему наградой.
– Испугалась. – Руки Брокка сомкнулись на ее талии.
– Уже нет…
Не духи. Люди.
Или не люди, но существа живые, из плоти и крови. И когти их – из рисовой бумаги, из тонкого дерева, ненастоящие. Все равно нехорошо, сердце колотится…
– Давай отсюда уйдем.
Елка возвышается мрачной громадиной, и украшения на ней – лишь сор.
Старик оборачивается, задержав на Кэри внимательный чуждый взгляд. И вновь ощущение, что кто-то иной, извне, влез в это вполне человеческое тело. Но Брокк уже увлекает за собой в заснеженный лабиринт Королевского парка. И как-то сразу и вдруг остаются позади широкие аллеи с их огнями и праздником, который не утихнет ни в эту ночь, ни в следующую, ни до самого Перелома…
Брокк ведет по тропе, а когда тропа исчезает под покровом снега, чистого, рыхлого, подхватывает ее на руки. И она с готовностью обнимает его за шею, прижимается, все еще дрожа, отходя от пустого внезапного страха.
– Куда мы идем?
– Скоро увидишь.
Обледеневшая чаша старого фонтана. Снег на спинах водяных лошадей. Раздутые их ноздри, гривы длинные, словно водоросли, и позеленевшие копыта.
– Садись. – Он садится первым, и Кэри усаживает на колени.
Так даже лучше. Над его головой поднимаются треугольные копыта.
– Красивые…
Лошади, подкованные льдом и им же плененные.
– Их альвы поставили, да? – Кэри разглядывает лошадей и лозу, что пробивается из сугроба.
– Да. Он давно уже не работает. Насколько я знаю, – Брокк запрокинул голову и дотянулся до острого копыта, – это самый старый фонтан в городе. Мне здесь всегда хорошо думалось.
Тихое место.
– Все-таки замерзла, – выдыхает Брокк на ухо, когда Кэри прячет руки в широких рукавах его пальто.
– Ничуть.
– Замерзла. – Нос к носу.
– Твой холоднее…
Слабый аргумент. А на его губах еще сахарная пудра осталась… сладкая…
…наверное, все-таки хорошо, что темно. В темноте не получается стесняться.
– Кэри…
– Да?
– У тебя глаза теплые…
– Это как?
– Из янтаря. Янтарь самый теплый из камней. – Он перебирает локоны, выбившиеся из-под шапочки. – Останешься со мной? Если не на Перелом, то хотя бы на ночь духов?
…она бы и навсегда согласилась.
– Останусь.
– А завтра…
– И завтра…
…преддверие, не ночь, но день, когда слышен рокот мертвых жил и голоса тех, кто потерялся в пути. Дерево-йоль роняет иглы, вычерчивая дорогу для мертвецов.
Как знать, кто заглянет с той стороны?
И для кого, шансом вернуться к предвечному огню, оставляют на кладбищах свечи.
…но это будет завтра. А сегодня фонтан. И водяные кони. Седой пылью на гривах их – снег. Руки мужа и расстегнутое его пальто. Толстый свитер, горячий, как сам Брокк.
Ночь.
Хорошо… и стоять так можно до утра, Кэри закрывает глаза, позволяя себе не думать ни о чем, кроме этого момента.
Все меняется в одночасье.
Скрип снега под ногами. Сорванное дыхание, кто-то долго бежал, не то спасаясь, не то стремясь догнать. Брокк, насторожившийся, встает.
И задвигает Кэри за спину.
Человек, ряженный зимним духом, приближается неторопливо, но боком, он оглядывается в темноту, из которой за ним выползают тени.
Одна за другой.
И третья.
И четвертая, кажется… множество теней.
– Не бойся, – шепчет Брокк, вставая между Кэри и тенями. – Что вам нужно?
Вывернутые мехом наружу тулупы, и военные высокие сапоги, на голенища которых налип снег. Резные маски… какие-то неправильные маски…
– Покайся! – раздался тонкий голос, и ветер отозвался на него, сыпанул в лицо незваным гостям колючего снега. – Покайся перед смертью!
– Уходите. – Брокк стянул платок, не глядя сунул его Кэри. Сброшенное пальто легло на сугробы черным пятном. Брокк переступил через него. – Уходите, тогда и живы останетесь.
Человек вскинул руку…
…затрещала ткань, показалось – самого мироздания, но на деле всего лишь свитера. Распоротый острыми иглами, разодранный чешуей, он сполз с чешуйчатой шкуры зверя.
Он успел за долю мгновения до того, как первая склянка врезалась в бок. Расколовшись, она окатила чешую черной вонючей жижей…
Мелькнул хвост, ударом по груди опрокинувший Кэри в чашу фонтана. Она впечаталась спиной в острые гребни каменной воды, из которой вырастали лошади, и закричала, но голос ее утонул в рыке зверя.
…и реве огня.
Он полыхнул на белом снегу, на черном пятне материи, не истинный, но все одно дикий, голодный. Огонь обвивал лапы зверя, упрямо карабкаясь по чешуе…
– Брокк!
Он просто упал на снег и покатился, сбивая пламя, но то лишь размазывалось, цепляясь за черную пленку. Кэри закричала. И попыталась выбраться, но юбки мешали… бортик фонтана был высок, скользок, и лошади треклятые… Пламя же догорало, падало на снег янтарными каплями, плавило и захлебывалось в новорожденной воде.
Кажется, кто-то подбежал.
Кто-то набросил на Брокка куртку, пытаясь сбить огонь, но тот лишь проплавил кожу… и Брокк, отмахнувшись от помощи, вновь покатился по снегу.
Кто-то вытащил Кэри и теперь держал ее крепко, спрашивал… а она не понимала, о чем ее спрашивают, но лишь смотрела на мужа.
– Все будет хорошо, леди. – Ее держали, не позволяя подойти. – Это же просто огонь, а чешуя толстая…
…толстая. Крепкая.
– Сейчас погаснет…
Не гасло, держалось, и Брокк, должно быть, устав, просто лег на снег.
– Простите, леди. – Руки разжались, и Кэри позволили сделать шаг, хотя если бы не сопровождающий, она бы рухнула в снег.
И рухнула.
И встала, отряхивая его с юбок. И сделала шаг, проваливаясь в истоптанный сугроб, выбираясь и снова проваливаясь.
– Осторожно, леди. – Ее не оставят одну. И помогут, если попросить, но Кэри не просила. А поляна заполнялась людьми.
Они выходили из темноты, один за другим, раскатывали по краю веревку с красными лентами, переговаривались вполголоса и выглядели донельзя занятыми.
Где они были раньше?
– Брокк? – Кэри присела рядом со зверем, и тот оскалился, зарычал. – Оно уже погасло почти… безопасно…
Пламя оставило на чешуе черные потеки копоти.
– Больно? – Она дотянулась до морды, и холодный нос ткнулся в ладонь, успокаивая.
…терпимо.
И он и вправду успел обернуться, но будь чешуя тоньше… будь он вовсе человеком, то… за что?
Кэри не знала. Она сидела на снегу и гладила мужа. А он блаженно щурился.
– Простите, мастер. – Парень, стоявший за спиной Кэри, был довольно молод. Круглолицый и курносый, раскрасневшийся с мороза, он слабо походил на полицейского, и пришпиленная к свитеру бляха смотрелась украшением. – Мы вас потеряли на площади. Точнее не потеряли, но…
Он смутился, глянув на Кэри.
– Я решил, что вам свидетели ни к чему… мы были поблизости, и…
Брокк, повернувшись на бок, раздавил остатки пламени. Он поднялся на трех лапах и глухо зарычал.
– Троих взяли. – Парень расценил по-своему. – Пока не допросили, но по мне – случайные люди, которых наняли…
– Сжечь кого-то заживо?
– Да, леди, – ничуть не смутившись, ответил он. – Порой нанимают и для такого. Жаль, что о нанимателе они ничего сказать не могут. Мастер, я вам построю портал или…
Брокк тряхнул головой: он сам. И у фонтана раскрылось темное окно. Шаг на ту сторону. Рвущиеся нити силы. И знакомая гулкая пустота дома.
Его дома.
– Кэри? – Человеческий облик был нестабилен, и живое железо рвалось, проступало на коже каплями и целыми озерцами, полосками чешуи… – Кэри, ты как?
– Хорошо.
Не поверил. Впившись пальцами в подбородок, долго разглядывал, принюхивался, пытаясь уловить запах гари… и, отпустив, обнял.
– Прости.
– За что?
На его коже остались красные пятна. Еще не ожог, но почти уже. И Кэри страшно было прикоснуться к ним, вдруг ее прикосновение причинит боль?
Но касалась, осторожно, кончиками пальцев.
– За все. За…
– Почему?
– Считают, что я виноват… – Брокк держал ее крепко, и вонь черной жижи, угля и снега, заглушала обычный его запах.
– В чем?
– В том, что Аль-Ахэйо сгорел. В том, что были взрывы. В том, что я создал оружие, которое не способен контролировать.
– Ты замерзнешь. – Красная кожа покрывалась зыбью живого железа, она отзывалась на прикосновение волнами, точно вода. – Не больно?
– Нет.
– Я испугалась за тебя…
– Это просто огонь, Кэри. Обыкновенный. Даже если бы меня в нем целиком искупали, вреда бы не было.
– Я все равно за тебя испугалась.
Теперь, дома, можно плакать. Теперь ее слез не увидит никто, кроме мужа, а он умеет с ними справляться. Держит, гладит по волосам, шепчет про то, что пламя – это только пламя… до Каменного лога ему далеко…
Кэри понимает.
И держится за мужа.
И все-таки отпускает, когда слез почти не остается. Предупреждает:
– Я останусь…
– Сегодня?
– И сегодня тоже.
Глава 23
Кэри дремала в кресле. Она забралась в него с ногами и закуталась в старый плед, который пропитался запахом дыма. Наверное, запах этот тревожил, если Кэри во сне вздрагивала, открывала глаза и, убедившись, что все в порядке, вновь засыпала. Брокк присел рядом и, протянув руку, коснулся тонкой вертикальной складки, что пролегла на лбу. Разгладил. И стер слезу с ресниц.
– Я… отвлекаю? – сонно спросила она.
– Отвлекаешь. – Брокк взял ее на руки. – Тебе надо отдохнуть.
– А ты?
Сонный мягкий голос.
– Я закончил.
Отчет, которого от него ждут, и странно, что Кейрен не появился. Впрочем, в последнее время с ним явно происходило неладное, он сам на себя не был похож.
…женщина.
Его бросила женщина. Брокк помнит, но сегодня он был эгоистично равнодушен к чужим несчастьям.
– Я и сама могу… – Кэри потерла глаза.
– Нет.
– Почему?
– Потому что я так сказал.
От его кабинета до ее спальни десяток шагов, и Брокк идет медленно.
– Может, мне нравится тебя на руках носить.
Она улыбается, но и улыбка выходит нервной.
– Брокк, – Кэри садится на край постели и цепляется за руку, – не уходи, пожалуйста.
– Не уйду…
– Сегодня?
– И сегодня тоже. Отдыхай…
И горничная, странно притихшая, словно чувствующая за собой вину, спешит помочь раздеться. Она то и дело оглядывается на Брокка, и, наверное, следует уйти, но Кэри качает головой. В глазах ее читается та же просьба: не уходи. Ей страшно. И, спрятавшись под одеялом, она кладет голову на сложенные ладони, сонно щурится, моргает.
– Не уйдешь?
– Если только ненадолго. – Брокк присаживается рядом. – Мне помыться надо, от меня паленым воняет…
…и еще шаровой смесью, которую придется соскребать со шкуры долго.
Керосин, масло и спирт. Тонкостенная харденская граната[10] с петлей на горлышке. И запал химический – кислота, бертолетовая соль и сахарная пудра… пудра точно была, он уловил характерный запах жженого сахара.
Брокк потер переносицу – ныли глаза. И в горле першило, к завтрашнему осипнет, но это мелочь… Кэри не пострадала.
Испугалась, но не пострадала.
А ведь успокоились же. Письма и то перестали слать. Почему же тогда вдруг… или потому, что прилив?
Прилив.
Бомбы. И мастер, их создавший.
Пытается убрать Брокка с пути? Но люди – это… как-то глупо. Ненадежно. Хотя он давно не оборачивался, и, кажется, ходили слухи, что и это его обличье до отвращения никчемно. И если так, то расчет верный.
…будь чешуя потоньше.
Мягче.
Неприятные мысли.
Злые.
И Кэри еще… увезти бы ее, спрятать, но она не согласится. Не поверит. Промолчит. Вернется в старый особняк, за которым тоже приглядывают, но Брокк сегодня видел, насколько бессильна охрана. Нет, нельзя рисковать.
Он долго оттирал с кожи масляную пленку, и копоть, и тонкие омертвевшие чешуйки, которые закрывали розоватые пятна ожогов, думая сразу и обо всем.
Кто?
Инголф вернулся на «Янтарной леди» и, сколь Брокк знал, не покидал родового особняка. Да и стал бы он с людьми связываться? С огнем?
Огонь – это для Олафа… тот тоже в городе.
Риг… исчез на год. Еще прошлой зимой Брокк предлагал ему работу на проекте, но Риг отказался. Почему?
Вопросов множество, ответов – нет.
И Кэри все-таки проснулась.
– Ты ушел…
– Я вернулся.
– Хорошо. – Она зевнула. – Без тебя мне страшно.
– А со мной?
– С тобой нет.
Ложное спокойствие, потому что именно он – истинная причина всех бед.
– Брокк… – Кэри перевернулась на спину. – Я тебе не говорила, что ты очень красивый?
– Не говорила.
– Тогда говорю. – Она потерлась носом о сложенные руки. – Ты очень красивый… и сильный.
– Кэри…
– Я не уеду. Или уеду, но тогда насовсем. Понимаешь?
– Не доверяешь мне?
И, наверное, он сам виноват, не заслужил доверия. А Кэри молчит.
– Закрывай глаза… завтра сложный день.
– А послезавтра?
– И послезавтра. – Ее рука горяча. – Спи… Кэри, ты понимаешь, что теперь я не отпущу тебя ни на шаг?
– Не отпускай… я согласна.
Ночь принесла сны. И в них Брокк видел людей в грязных тулупах. Люди сбивались в стаи и кричали: «Смерть им!»
Они наступали, тянулись к Брокку, расчищая себе путь мертвым огнем, который во сне был отчего-то темно-зеленого цвета, ледяной, словно из изумрудов выточенный. Огонь опалял, пробираясь под чешую, и Брокк пятился, понимая, что за спиной – Кэри.
А потом отступать становилось некуда.
И он просыпался без крика, в холодном поту, со знакомой ноющей болью в руке. Но, к счастью, та не кровила, да и пальцы оставались послушны.
Сгибались.
Разгибались. Беззвучно, опасаясь разбудить Кэри, которая спала, столкнув одеяло на пол. Ночная рубашка была слишком тонка, Кэри мерзла, и Брокк возвращал одеяло. Возвращался в кресло, вытягивал ноги, упираясь босыми ступнями в стену. Он ощущал шелковую гладкость обоев, шероховатость рисунка, на них выдавленного, и тепло, исходившее из труб. Он смотрел на окно, за которым небо меняло окрас, предупреждая о близости рассвета.
Думал.
Перебирал в пальцах бусины несуществующего ожерелья.
Жила.
Максимум. И треугольник, как наиболее вероятный сценарий развития. Одна вершина привязана к парку. Вторая – склады. Предотвратить взрывы вряд ли удастся. Жертвы неизбежны, но… бомбы должны взорваться одновременно. Три импульса со сходящимися в одну точку векторами. Высокая вероятность резонанса, но и без него волна будет такова, что жила встанет на дыбы. Прорвется?
При резонансе – очевидно… но высокая вероятность – не тот фактор, которого достаточно. Должно быть что-то еще. То, что Брокк проглядел… в полусне, на ледяной доске окна, подсвеченной зимним солнцем, перед ним вновь и вновь вставали узоры старой схемы.
Точка.
Квадрат.
Треугольник… Точка… и треугольник… точка… снова точка в центре треугольника как… преломление и усиление.
Синхронизация.
Все упирается в синхронизацию. Основной узел, который не могли оставить без внимания. Проблема неразрешимая? Или лишь кажущаяся таковой?
Память услужливо подбрасывает вереницы цифр, что легко, как-то излишне даже легко, как бывает только в болезненной полудреме, вписываются в ажурную решетку формул.
Данных не хватает.
И все-таки… теоретически… если исходить из волновой природы… свет как волна и частица… постоянная Планка… нет, не то и не так. Не свет – пламя.
Пламя – разновидность света.
Только в бреду подобная аксиома выглядит логичной. Но Брокк разглядывает ее, берет на руку кристалл пламени, подносит к глазам. Идеальная форма.
…идеальная.
Кристалл… кристалл, конечно, только кристалл. Накопитель. И передатчик.
Резонатор.
Брокк рассмеялся оттого, насколько гениальна и проста была идея. Нет нужды синхронизировать бомбы друг с другом. Достаточно каждую уравновесить с кристаллом… с очень крупным кристаллом…
…такой вырастить непросто.
…вырастили…
…полигон и драконы. Взрыв и смерть как следствие. Но все было наоборот. Сначала смерть, потом взрыв как способ скрыть смерть среди иных. Лист среди листьев. Где-то он слышал подобное. В его полусне листья ложились под ноги и рассыпались пеплом. Снизу же гулким рокотом, огненным шквалом гремела жила.
Поднималась.
Брокк видел чешую из застывающей магмы, слышал грохот сердца мира и треск гранитных артерий. Не хватало малости, толчка…
…пробоя.
– Брокк?
Он очнулся за мгновение до того, как понял, кто именно убил его дракона. И ускользнувшее знание заставило заскрежетать зубами. Его жена, кутаясь в одеяло, стояла напротив окна, и за ее спиной таяли вереницы цифр, но Брокк их помнил.
– Бумага, – севшим голосом попросил он. – И чернила.
Писал. Спешил, пока сон вовсе не выветрился, уже понимая, что память останется, но все еще боясь потерять хотя бы крупицу из того, пришедшего.
Кэри не задавала вопросов.
Принесла чай и свежие тосты. Села рядом, подперла кулаком подбородок, смотрит. Ждет объяснений и смотрит. Но взгляд ее – не помеха, скорее уж подстегивает.
…если уйдет, то навсегда.
…она должна остаться, и для этого придется спасти город.
Вычертить наново треугольник…
– Я не мешаю?
Она собирает листы, раскладывает их на софе, чтобы чернила досохли.
– Нет. Прости, я скоро.
– Конечно…
…треугольник. Равносторонний.
Правильный. Высота равностороннего треугольника является его же биссектрисой и медианой… простейшая геометрия. И точки опоры.
Три точки.
– Брокк, – легкое прикосновение к плечу, – к тебе пришли.
– Кейрен? Если Кейрен, то проводи, пожалуйста… – Он ловит ее руку и целует. А ладонь в чернилах, наверное, он опять их разлил. Или записи размазались, а ей пришлось переписывать начисто. – Если кто с вежливым визитом, то…
– Соврать, что ты не принимаешь.
– Именно. – Он все-таки отвлекся, чтобы обнять жену, упереться лбом в ее живот. – Кэри…
– Все плохо, да?
– Я бы хотел сказать, что хорошо, но… если я скажу тебе уйти, ты уйдешь.
…пусть и навсегда, но главное, живой останется.
– Почему ты такой умный, – Кэри взъерошила волосы на макушке, – но при этом такой бестолковый?
– Не знаю.
Кейрен из рода Мягкого Олова выглядел больным. Он похудел, и без того острые скулы заострились еще больше, щеки ввалились, и кожа отливала мертвенной синевой.
– Плохо выглядите, мастер, – заметил он, разминая руки.
– Могу сказать то же самое о вас.
Кейрен кивнул и поморщился, прижав пальцы к виску. Висок был полупрозрачным с резко очерченными жилами кровеносных сосудов, которые набрякли.
– Мигрень?
– Она. Быть может… пройдемся? Если у вас есть что сказать.
– К сожалению, есть.
– И новости нерадостные?
Он тер висок, расцарапывая бледную кожу до крови и смахивая багряные капли грязным рукавом, вновь морщился.
– Вынужден предупредить, мастер. – Кейрен как-то вдруг поник. – Я больше не веду это дело.
– Отстранили?
– Ввиду личной заинтересованности. – Он оскалился. – Которая мешает думать ясно. Я в жизни так ясно никогда не думал, но… дерьмово все. И мне быть здесь не положено. Вообще в городе быть не положено…
– Но вы не уйдете?
– Именно.
– Ввиду личной заинтересованности.
Кейрен хмыкнул и кивнул:
– Да. Так что вы вовсе не обязаны…
– Сначала прогулка, разговор или обед?
– Разговор. – Кейрен отнял руку от виска и с явным удивлением уставился на вымазанные в крови пальцы. – А уж с чем – выбирайте сами.
…за ночь сад занесло. И воробьи купались в снегу, истошно чирикая. Дремала на вершине рябины взъерошенная галка, точно пугало, охраняющее налитые ягоды от птичьей мелюзги.
Воздух был свежим.
Пьяным.
– Я слышал о том, что вчера случилось. – Кейрен остановился на развилке.
А пальто на нем не по сезону тонкое, с чрезмерно длинными рукавами и широкими плечами, а спина заужена. И хлястик оторвался, повис на нитке полотняным хвостом.
– И вас тоже решили подчистить… на недельку-другую.
– В каком смысле?
Снег яркий, солнце и вовсе слепит.
– В прямом. – Кейрен зачерпнул горсть снега и принялся руку оттирать. – Меня тоже пытались… отправить на отдых. Убить не до смерти.
– И как?
– Как видите. Жив. Пока еще.
Странная улыбка, и кровь под ногтями, которую не выходит вычистить, что неимоверно Кейрена злит. А пальцы синеют.
«Убить не до смерти», хорошее выражение. Точное. И на правду похоже. Будь чешуя тоньше, подгорел бы. Не до смерти, точно, но хватило бы, чтобы уложить в постель на недельку-другую… а если бы Кэри…
– Достаточно одного взрыва, чтобы пошла цепочка. – Брокк оперся на обындевевший темный ствол. – Что вы знаете о кристаллах?
– Мало, мастер… энергоемкая структура. И еще, что их выращивают при жилах. Чем жила сильней, тем больший кристалл можно вырастить. А чем больше кристалл, тем больше в нем энергии. И соответственно, тем больше он стоит. Кажется, так?
– Примерно. – Сложно объяснять очевидные вещи, но придется. – Важен не размер, а степень сжатия. Есть первичные рыхлые кристаллы, которые легко получить. Да они и сами над жилой растут… энергоемкость низкая, поэтому и используют в основном на бытовые приборы, те же печи или плиты. Здесь действительно все зависит от размера. Дальше идет уплотнение. Всего десять степеней. Первая позволяет увеличить энергоемкость вдвое… вторая – вчетверо. Третья – в восемь раз.
– Я понял. – Кейрен поскреб шею.
А рубашка на нем несвежая. Да и костюм, некогда определенно светлых оттенков, успел изрядно изгваздаться. Где бы ни провел Кейрен из рода Мягкого Олова последние сутки, вышли они, по всей видимости, насыщенными.
– В драконах я использую девятую расширенную. Ими же питают щиты под городом…
…мера, которую нельзя не принять, и волнения жилы щиты бы вынесли, но не прямой удар.
– Девятая степень – это фактический реальный максимум сжатия.
– А десятая?
– Фактический и реальный – разные вещи. Теория оставляет место для развития. – Брокк глядел на птиц, кувыркавшихся в снегу, на сам снег, на острые прутья кустарников и серую тушу дома, зарывшуюся в сугробы по самые окна. – Если верить легенде, то Черный принц был кристаллом десятого уровня.
– И алмазом?
– Одно другому не мешает.
Кейрен кивнул. Он стоял, сгорбившись, сунув ладони в широкие рукава пальто.
– Угу. И вы мне все это сейчас рассказали, потому как…
– Разные объекты, помните? Моя карета не в счет, это или отвлекающий маневр, или мелкая личная месть…
– Ничего себе мелкая, – фыркнул Кейрен и громко, распугивая птиц, чихнул. – Простите, продуло, наверное…
– Может, в дом?
– От обеда не откажусь… я, знаете ли, нынче безработный… и бездомный. – Он вытянул руку, и Брокк понял, что именно ему казалось странным. На тонком мизинце Кейрена больше не было родового перстня. – Не обращайте внимания, мастер. Как-нибудь да наладится. Вы там дальше рассказывайте, занимательно получается…
– Да уже почти все и рассказал. Взрывы в жилой зоне и на складах – калибровки ради. Ему нужно было записать частотный спектр, чтобы учесть искажения. А полигон – прикрытие.
Кейрен, оставшийся вне рода, все-таки соображал быстро.
– Драконье сердце?
– Именно. Перенастроить кристалл легче, чем вырастить…
…тем паче, что кристаллы подобного уровня априори подучетны.
– …и сделать сцепку на меньшие. Кристалл, с одной стороны, подаст сигнал, а с другой, – предопределит вектор смещения энергии.
– Паршиво, – довольно-таки жизнерадостно произнес Кейрен, стряхивая с ветки снежный ком. – И если я правильно понял, стоит грохнуться одному заряду…
– И сработают еще два. Полагаю, зазор будет в доли секунды, что позволит совместить пики…
…и увеличить суммарную силу взрыва в десятки раз.
– Знаете, мастер, что самое поганое? – Кейрен заговорил лишь на пороге дома. – Все знают, кому это нужно, но… никто ничего не делает. Высокие игры. И мой вам совет, держитесь от таких игр подальше.
Брокк был бы не против советом воспользоваться, но подозревал, что при всем его желании – не выйдет.
Темный день.
Мертвый.
И в доме зажигают свечи, укрывая зеркала покровами из черной ткани.
…на кухне варят ячневую кашу, которую, щедро сдобрив маслом, откупом выставляют за порог, и на кашу слетаются чернокрылые грачи, будто и вправду духи иного мира.
Они кричат.
А Кэри слушает голоса сквозь запертую дверь.
Ей холодно. Она кутается в шаль, но все равно мерзнет, и дует на руки, протягивает озябшие ладони к огню, но пламя соскальзывает с пальцев.
Темный день.
Мертвых жил и брошенных дорог. Вдоль подоконников и порогов протягиваются дорожки из соли. Приходится ступать, высоко поднимая юбки. И чудится: глядят в спину чужие настороженные глаза. Зеркала норовят избавиться от покрывал.
…шепот раздается шорохом, шелестом, призраком. Сними, Кэри, дай свободу…
…наберись смелости заглянуть на ту сторону. Завтра ночь духов, не хочешь ли испытать судьбу?
Не хочет.
Отворачивается и смотрит в посеревшее окно.
А в холле пахнет хвоей молодая сосна. Ветки ее перевиты поминальными лентами, которые шевелятся на несуществующем сквозняке. Слуги один за другим подходят к зимнему дереву, чтобы повязать очередную тряпицу… белую, красную, черную… и деревянные резные фигурки, вытесанные вручную, прячутся под широкими лапами.
…им суждено сгореть в ночь духов.
Скоро уже.
– Ты дрожишь. – Брокк здесь, рядом, он больше не прячется за бумагами, хотя те, исписанные нервным быстрым почерком, разложил. И смотрит на них, расхаживает, мерит комнату широкими шагами, проговаривая что-то, когда про себя, когда вслух.
Думает.
Он забавный, когда думает. Загоняет себя в угол, и тень его скрывается под широкими книжными полками. А кто-то воткнул между корешками тонкую ветвь омелы.
– Неспокойно. – Ему не хочется врать, и Кэри опирается на мужа, кладет голову ему на грудь. – День такой. Мы… поедем?
– Да.
Он держит, раскачивается, и Кэри раскачивается вместе с ним, его тепла хватает и для нее тоже. А комната, освещенная тройкой зыбких свечей, плывет.
– Боишься?
– Да. Раньше как-то… а ты?
– Прибой. – Он замирает, прижавшись щекой к щеке. – Я слышу прибой. И с ним приходят голоса… за Перевалом было не так, да?
– Да.
За Перевалом иначе… там свои обычаи, чуждые, непонятные. Здесь же…
– Ты не оставишь меня сегодня? – Кэри накрывает его руки ладонями.
– И сегодня тоже.
Мертвый день тянется долго, часы и те замирают, не смея поторапливать время. Кэри ждет.
Ночь.
И лиловые сумерки за окном, в которых все еще кричат раздраженные грачи. Темный зонт и плотная вуаль. Брокк в черном же строгом костюме.
Плетеная корзина с восковыми свечами. Венок из остролиста и падуба. Глиняная бутыль и сухие лепешки-поминальницы.
Рука, на которую можно опереться. И черный, в погасших фонарях город. Он отчаянно сопротивляется темноте, первозданной, пугающей, распахивая ставни, приманивая лунный свет стеклами. Он выставляет восковые свечи и масляные лампы, раскладывает на перекрестках костры и расчищает путь факельщикам. На площади мерцает громадина зимнего дерева. На ветвях его закреплены массивные спермацетовые свечи, которые горят бледным ярким светом, и ель кажется объятой пламенем.
– Все хорошо. – Брокк сжимает ее ладонь, успокаивая.
По-прежнему скачут ряженые, перебрасываются факелами, рассыпают искры. И от них вспыхивают вычерченные маслом по земле узоры.
Один за другим.
Здесь голос материнской жилы звучит глуше, тонет в уличном шуме. Экипаж вязнет в толпе, и к нему устремляются зазывалы. А мальчишки норовят пробиться поближе, вскочить на запятки, а то и на крышу взобраться. Вот только охрана на сей раз не дремлет.
За площадью дорога темна и пуста. И пара факельщиков пришпоривают лошадей, но живого огня слишком мало…
– Уже скоро. – Брокк держит крепко. И пальцы железной руки его отчетливо подрагивают.
Скоро.
Сутолока человеческих подворий. Снег. Дома. Длинный берег реки и каменный мост. Колеса грохочут, и мост дрожит. Или дрожит все еще Кэри?
Кладбище.
Нынешней ночью оно пылает, разукрашенное сонмами огней. Костры раскладывают в длинных придорожных канавах, выставляют под фонарными столбами кувшины с горящим маслом, плещут на дорогу, пугают лошадей. И те храпят, шалея от дыма, искр и пепла, который пляшет в воздухе, мешаясь со снегом.
Белое с белым.
Белое с серым.
И много алого, дикого. Рокот материнской жилы оглушает, и Кэри испытывает странное желание – отозваться, потянуться к ней, родной, такой неимоверно близкой, позволить истинному пламени обнять себя…
– Идем. – Брокк подал руку, помогая выбраться из экипажа. А небо уже гремело далекими грозами.
…говорят, хорошая примета.
Людно. Кладбищенская стена. Кладбищенские тропы, низкие толстые свечи вдоль них. И массивные, круглые на могилах ли, у семейных ли мавзолеев, что распахнули свои ворота.
Фигуры в черном, в мешковатом, украденном от ночи. Лица спрятаны за масками, и под собственной, длинноклювой, делающей Кэри похожей на грача, уютно. Этой ночью ей не хочется показывать лицо.
Или заговаривать.
Впрочем, здесь не принято говорить, и, встречаясь на узкой тропе, люди-тени расходятся, задевая друг друга рукавами, пышными юбками, но в звонкой гулкой тишине. В полночь ее нарушают рокоты барабанов. И Брокк, открыв бутыль вина, льет его на мерзлую землю, на ладони Кэри, которые становятся темны. Передав бутыль ей, он подставляет собственные руки…
Вытирает влажными пальцами лицо, и маска сбивается набок.
Длинноклювая.
Страшная.
Он ломает лепешки и раскладывает узор из свечей. Зажигает их с ладони, чтобы, поделившись огнем, потянуть Кэри за собой.
…у нее тоже есть кого вспомнить.
Мертвый день.
Живая ночь. Еще не самая длинная, но почти… и Перелом близок. А барабаны, задав ритм, спешат, поторапливают. И у ворот кружится в древнем диком танце огневка…
…танцовщица выгибается, раскидывая руки, и длинные рукава ее, объятые пламенем, выписывают одну за другой причудливые фигуры. Ритм ускоряется. И женщина движется все быстрей и быстрей. Огонь же карабкается по ритуальным шнурам, перекидываясь на платье.
…Смотри. – Сверр не позволяет отвернуться, да и сама Кэри не смогла бы отвести взгляд, несмотря на страх: еще немного, и вспыхнет тонкая одежда, опалит смуглую кожу танцовщицы.
Свистят. Бросают под ноги монеты, и огневка пляшет по металлическому их покрывалу. Быстро и еще быстрей. И пламя срывается, гаснет, покоряясь ее силе… надо успеть загадать желание до того, как погаснет последняя искра.
– Смотри, – шепчет Брокк.
Искры в ладони. Удивительный цветок, который соскальзывает на запястье и, стекая по почерневшему рукаву, падает в истоптанный снег. Кэри оборачивается на мужа.
Она знает, что пожелать.
Глава 24
Тормир по прозвищу Большой Молот смотрел на Кейрена сверху вниз. Он медленно повел головой, и мышцы на шее вздулись, а узкая полоска галстука впилась в кожу. Лицо Тормира наливалось краснотой, брови как-то неторопливо, словно само подобное движение было для них внове, сходились над переносицей.
– Забудь, – сказал Тормир. Он привстал, опираясь на широко расставленные руки, и под ладонями его прогнулись и картонные папки с листами бумаги, и даже, казалось, сама столешница. – Выброси это из своей дурной головы.
– Я не прав?
У Кейрена хватило выдержки смотреть в глаза.
Вызов? Отнюдь, он дяде не соперник, но это – единственный способ доказать свою правоту.
– Ты… – дядя дернул головой, – ты мальчишка…
– Я уже слышал это.
…от отца, который словами не ограничился. Его подзатыльник Кейрен еще стерпел.
– Слышал он! – Дядя поднялся. – Слышал, да не слушал! Вот что ты творишь?
Он упер палец в грудь Кейрена, точно собирался проткнуть.
– А что я творю?
– От рода он откажется. – От дядиной затрещины Кейрен увернулся и зарычал, предупреждая. Хватит с него. – Мать довел… у нее сердце слабое, а ты…
– Дядя, мы оба знаем, что сердце моей матушки вполне себе здорово, как и она сама.
– Щенок.
…матушка разрыдалась, а смотреть на слезы ее было невыносимо. И Кейрен сбежал. От отца, который пригрозил запереть и запер же в его собственной комнате, от матери, вдруг вспомнившей о сердце и потребовавшей врача, от самого дома, что стал чужим. Через окно сбежал, спустившись по узорчатой решетке, по фризу, который выступал из кладки, по самой этой кладке, выщербленной, знакомой в своих изъянах.
– Чего ради? – Дядя остановился и сунул пальцы под жилет. Темно-синий, с золотой дорожкой, тот был скроен в попытке облагородить грузную фигуру Тормира, но смотрелся нелепо. – Ради потаскушки, которую ты подобрал?
– Не ваше дело.
– Жила в жопе кипит? На подвиги потянуло? – Тормир раскачивался, перенося немалый вес с ноги на ногу, и половицы скрипели.
– Это мое право.
– Твое право – служить во благо рода.
– Я служу.
Дядин взгляд тяжелеет, и Кейрена тянет отвернуться, отступить, признав за ним право на власть, но он держится.
– Гоняясь за призраками?
– И скажите, что я не прав!
Молчит. Сопит. Дышит так, что ткань жилета трещит, того и гляди по шву разойдется. И пуговицы натягиваются до предела.
– Освальд Шеффолк был казнен. – Кейрен смотрел в дядины глаза. – А место его занял Войтех Гришвиц, сын аптекаря. И не только его. Он – подземный король, а если у него выйдет то, что задумал, то и надземный. Его надо задержать.
– Да неужели? – Дядя оскалился. – И на каком основании?
– Таннис…
– Про потаскуху свою забудь. Из нее свидетель, как из меня балерина.
– Но…
– Помолчи, – сказано это было иным, деловитым тоном, который означал, что вступительная часть с попыткой возвращения Кейрена в лоно семьи закончена. – Во-первых, ты не уверен, захочет ли твоя девица свидетельствовать против своего дружка. Не уверен ведь?
Кейрен молчал.
– Вот! – Дядя ткнул его пальцем в лоб. – Во-вторых, кто она? Шлюшка из Нижнего города, с которой ты весело проводил время. И это не великая тайна. Знаешь, что скажут? Ты велел ей клеветать на Шеффолка. Или Шеффолк, при котором она ныне обретается, девицу обидел, и она мстит. А ты, дурак этакий, помогаешь.
Палец дядя убрать не спешил, он давил, заставляя Кейрена откинуть голову, вжимаясь затылком в кожу кресла.
– Меж тем герцогиня Ульне, полагаю, поклянется на этой их священной книге, что парень – ее дорогой сын… и кому поверят?
– Она солжет.
– Доказать ты этого не сможешь.
Здесь дядя прав, но его правота еще не означает, что Кейрен должен отступить.
– Обыскать Шеффолк-холл, как ты этого желаешь? А на каком основании, дор-р-рогой племянничек? Представляешь, какой разразится скандал, если мы туда сунемся?
Палец дядя убрал.
– Шеффолк держит людей в кулаке, – проворчал он.
– И этим кулаком вот-вот выбьет нам зубы.
– Твои фантазии…
– Это не фантазии!
– Не ори на старших!
– Но я же прав! Дядя, ты же понимаешь, что я прав!
– Прав? – Дядя приподнял бровь. – Давай-ка посмотрим, что у нас есть. Твоя любовница сбежала от тебя к Шеффолку. Молодой. Состоятельный, куда более состоятельный, чем ты, племянничек. И тебе настолько обидно, что эта обида заставляет тебя обвинять Шеффолка во всех грехах.
– Но хотя бы проверить…
– И напороться на проблемы с людьми? – Тормир вернулся в кресло, упал без сил и потер забритые виски. – Да и что ты там хочешь обнаружить? Склад бомб? Или чистосердечное признание в ящике письменного стола? Забудь, Кейрен.
– Но…
– Вон пошел. И радуйся, что я тебя не уволил, как того твой отец требует.
Кейрен поднялся.
– Пороли тебя мало! – бросил дядя в спину.
Безумие.
Его слушают, но не слышат.
Глупец? Мальчишка? Щенок? И дама-секретарь сочувственно качает головой.
– Мне очень жаль, – произносит она одними губами, мило краснея.
Ей и вправду жаль, старой деве с ее четырьмя полосатыми кошками, портреты которых она прячет меж казенных бумаг. В ящике ее стола, чересчур грубого и массивного на придирчивый ее взгляд, скрываются конфеты и сентиментальные романы, в которых любовь всегда побеждает, а возлюбленные воссоединяются, дабы жить вместе долго и счастливо.
Долго…
…и счастливо.
Счастье выветривалось из квартиры, уходило со сквозняками, ветром, вьюгой, которой ознаменовалась вся зимняя неделя. И на сей раз некому было сплести рождественский венок.
Вывесить его за дверь.
И разостлать темную материю на подоконнике для поминальных свечей. Их Таннис помогала делать. Она смазывала формы жирным салом и грела на водяной бане воск… раскатывала тонкие его пласты по столу, пыхтя от натуги и страха, что вот-вот все испортит. Аккуратно, по-детски закусив губу, укладывала нить фитиля…
– А я могу и для своих свечу сделать? – Она загибала край осторожно, боясь прорвать тонкий, быстро остывающий пласт. – Или для людей не годится?
– Не знаю, – честно ответил Кейрен. – Но попробуй. Вдруг да…
…ее родителей забрало истинное пламя.
…жила к жиле, огонь к огню. И ячневая каша на пороге дома для суматошных птиц.
Краски, которые по обычаю смешивают руками, и собственные пальцы Кейрена оставляют на воске разводы, их сложно назвать узорами. Но ему нравится.
…матушка расписывала свечи кистями. Обычай – еще не повод создать неидеальную вещь…
…краска плохо смывается, а Кейрен, не подумав об этом, рисовал и на коже Таннис, и всю неделю она злилась… и смеялась… и все равно злилась.
Странное счастье.
Надолго его не сохранить. И Кейрен улыбкой отвечает даме-секретарю.
– Вы не могли бы мне помочь? – Он точно знает, что у нее имеются бланки за дядиной подписью. – Оформить разрешение в нулевой архив…
И дама мнется. Краснеет. Бледнеет. Касается ониксовых пуговиц и, глубоко вздохнув, кивает.
…в ее романах несчастным влюбленным всегда помогают. Хоть какая-то от романов польза. Бланк Кейрен прячет в рукаве.
– Вы мой ангел.
И дама смущенно отводит взгляд… дядя ее не тронет, не так и просто найти достойного секретаря, а за остальное Кейрен извинится. Потом.
Он выходил из Управления быстрым шагом, чувствуя на себе взгляды, что любопытные, что насмешливые… за эту выходку дядя его уволит.
И многие будут рады. За что его не любят, Кейрен так и не понял, но с этой нелюбовью смирился, как мирился со скрипучей дверью, заедающим, несмотря на все усилия слесаря, замком и зимней непогодой.
Особый архив, скромно именуемый нулевым, располагался в старой ратуше. Кейрен хотел было взять экипаж, но вдруг вспомнил, что в кошельке у него едва ли полсотни фунтов наберется и пара шиллингов мелочью, которую он прежде не считал.
До зарплаты – три недели.
И будет ли она вовсе… дядя ясно велел прекратить копать, но Кейрен останавливаться не собирался. Подняв воротник пальто, он решительно зашагал по тротуару.
Смеркалось. Впрочем, в преддверии Перелома дни становились коротки, темны. Солнце пряталось, а когда выглядывало, то было небольшим, с горошину. Оно утратило и свет, и яркость, превратившись в белую залысину на ворсистой ткани туч.
Снег падал, кажется, давно, цеплялся за двускатные крыши, соскальзывал и задерживался на навесах. Навесы эти прогибались, время от времени снег шумно сползал, случалось, что и под ноги. Он мешался с водой и грязью, собирался в выбоинах тротуара черными лужами, от которых расползались ручьи. Воняло сыростью.
Навозом.
Ботинки промокли. И штаны тоже. Брючины облепили ноги, и при каждом шаге отставали от кожи, чтобы вновь беззвучно прилипнуть к ней. Холодный порывистый ветер продувал и тонкую кашемировую ткань пальто, и серый Кейренов пиджак, и рубашку.
А до архива оставалось два квартала.
Старая ратуша стояла у берега, и некогда она возвышалась над окрестными домишками, выделяясь среди них и цветом – сложенная из песчаника, ратуша имела вызывающе светлый окрас, – и тремя этажами, и узкими пузатыми балкончиками, под которыми раскинули крылья химеры. Они и ныне взирали на редких посетителей с высокомерным презрением.
Кейрен толкнул тугую дверь, сделанную словно бы нарочно, дабы отвадить просителей, и оказался в узком полукруглом холле.
Казенный запах, крепкий, пропитавший и серые неровные стены, и затертый до проплешин пол, пусть и многажды подновлявшийся лаком, и мебель той особой породы, что характерна исключительно для присутственных мест.
Вонь слежавшихся бумаг, уже тронутых тленом, запах мышей, давным-давно облюбовавших и бумаги, и солидные шкафы, в коих эти бумаги хранили, сырой штукатурки, чернил… их, сколь Кейрен знал, доставляли в огромных стеклянных бутылях, которые принимал лично старший архивариус, а после делил, отмеряя чернила древней стеклянною рюмкой на две унции.
Архивариус был на месте. Он восседал за конторкой, окруженный свитой из четырех огромных, в потолок, шкафов с гладкими дверцами на тяжелых петлях. Петли сияли медью, а вот ручки были зелены, равно как и замки. Меж шкафами ютилась деревянная скамья для просителей.
– Дело герцогини Шеффолк… – Архивариус ущипнул кисточку.
Кисточка свисала с края четырехугольной парчовой шапочки, а шапочка возвышалась на округлой, какой-то идеальной в этой округлости, голове человека.
Выдвинув верхний ящик, он достал из него солидную тетрадь в зеленом переплете и казенного вида чернильницу. А перо извлек из-под широкой поношенной мантии. Мистер Диссер всегда свято блюл инструкции, сколь бы нелепы они ни были. И ныне он медленно, раздражающе медленно перелистывал страницы тетради, то и дело отвлекаясь на муху, что сонно кружила над столом, на разлохмаченное гусиное перо, на тетрадь и записи, сделанные недолжным образом, на разрешение… его мистер Диссер разглядывал особенно тщательно, то и дело хмыкая, морща изящный носик.
Подозревал неладное?
Наконец, раскрыв тетрадь на пустой странице, он подвинул ее к себе, переставил чернильницу по левую руку и медленно, аккуратно, буква за буквой, принялся вносить данные с разрешения.
Кейрен стоял.
С ботинок его натекла изрядная лужа, которую, впрочем, впитал лысоватый ковер. Он прикрывал не менее лысый, пусть и тщательнейшим образом выскобленный пол, доходя до самых ножек шкафов.
– А могу я… – Кейрен поежился.
В кабинете было прохладно, и промокшие ноги сводило судорогой.
– Нет, – не отрывая взгляда от тетради, заявил мистер Диссер. – Не можете. Вас проводят и выдадут бумаги согласно вашему запросу… ознакомьтесь с правилами поведения в архиве.
Он подвинул к Кейрену увесистую папку.
– Я уже бывал здесь. – Терпение иссякало.
– Ознакомьтесь, – равнодушно повторил мистер Диссер.
Ознакомиться, пробежав взглядом по череде запретов. Расписаться в том, что ознакомлен… и в соседней графе… и еще в графах трех или четырех.
Нулевой архив располагался в сухом прохладном подвале, и смотрительница его, солидных размеров девица, чем-то неуловимо похожая на мистера Диссера, куталась в пуховую шаль. На Кейрена она взирала раздраженно, видимо, он нарушил привычный порядок и уютную пустоту места.
Зал для работы. И пяток столов, одинаково заброшенных и пыльных. Девица наскоро смахнула пыль войлочной тряпкой и велела:
– Садитесь.
…снова шкафы старой казенной породы, с плотно сомкнутыми дверцами из бука, с ячейками, в которых хранятся карточки каталога, с тяжелыми ящиками для улик, с бездонной сокровищницей серых папок. Такую бросили перед Кейреном.
– Мы закрываемся в шесть, – предупредила девица, ткнув толстым пальцем в часы.
Два часа… почти два.
И тонкая папка, от которой несет все той же книжной пылью. Тонкие завязки запутались, и с узлом пришлось провозиться несколько минут. Плесень черной сыпью измарала разбухшие страницы. И Кейрен гладил их, вчитываясь в сухие, явно подправленные фразы полицейского отчета.
Пустое дело.
Незавершенное.
Заявление герцогини. Свидетельство ее компаньонки и подруги… дагеротип. Герцогиня по-своему красива, сухое резковатое лицо с острым подбородком и высокими скулами. Породистое.
И тут же – Тадеуш Рузельски, эмигрант и библиотекарь, попавший в Шеффолк-холл по приглашению графини. Дальний родственник, похоже, настолько дальний, что на родовом древе Шеффолков для него не нашлось места. Но хорош. Женщинам такие нравятся. Высокий блондин с открытым простоватым с виду лицом. На пожелтевшем дагеротипе, с которого и работал полицейский художник, новоявленный герцог Шеффолк улыбался.
…ушел и не вернулся.
Куда ушел?
Свадьба накануне. Прием и список гостей. Протоколы допросов, впрочем, вряд ли это можно было назвать допросами. Кто рискнет расстраивать людей столь важных…
…взвесь вежливых фраз, за которыми читается легкое недоумение. Как женщина столь умная могла связаться с личностью неподходящей?
…не ровня.
…определенно не ровня, но влюбленные слепнут, а герцогиня, вероятно, ко всему и оглохла, если не слышит, что говорят о ее избраннике.
…кто говорит? Помилуйте, какая разница. Вы же не полагаете, что занятые люди будут запоминать всякие глупые слухи… нет, он определенно чужак из тех, знакомство с которыми опасно для неопытных девиц. И конечно, герцогиня уже далеко не в девичьем возрасте, пожалуй, ее никто не осудил бы за связь, но зачем же рисковать, выходя замуж? И удивительно, что исчезла не она.
– Удивительно. – Кейрен отложил очередной лист и потер виски.
Он больше не испытывал холода, но лишь хмельной азарт.
…вы понимаете, насколько щепетильная это тема? Нет, достоверно ничего не известно, но слухи на пустом месте не пойдут… этот Тадеуш явно неспроста заявился в Шеффолк-холл. Родственник? Конечно, все знают, как герцогиня благоволит к родне, взять хотя бы эту странную девицу, ее компаньонку. Нелепейшее существо, но в отличие от нее Тадеуш был опасен. Ему нужно было состояние бедняжки, а уж там… конечно, не на следующий день после свадьбы, через месяц, а то и через год, но с ней произошел бы несчастный случай, тут и гадать нечего.
…он был милым юношей, таким восторженным, светлым. И явно чувствовал себя неудобно. Все-таки женился на герцогине. А она столь холодна. И говорят, нет, вы не подумайте, что это достоверно известно, но все же странно, откуда у нее взялись деньги? Так вот, говорят, ее кузен давным-давно встал на скользкую дорожку, если вы понимаете, о чем речь… какой кузен? Ах, разве вы не слышали эту историю? Конечно, все было давно и забыто, старый Шеффолк вычеркнул дочь из завещания, а про сына ее и знать не хотел, но…
…кузен леди Ульне? Впервые слышу. И какое отношение он имеет к делу? Куда подевался Тадеуш? Помилуйте, это вы у меня спрашиваете? Мне казалось, что это – работа полиции, выяснить, куда он подевался. Крайне скользкий тип, не знаю, что герцогиня в нем нашла. Хотя нет, вру, знаю. Смазливую физиономию и умение плести словеса. А может, и в койке он хорош был. Что? Да не знаю я, предполагаю. Или вы и вправду верите, что она в первую брачную ночь забеременела? Увидите, ребенок еще семимесячным родится…
…исчезновение это вполне закономерно. Он сбежал, ограбив бедняжку… почему после свадьбы? Так естественно, он знал, что Ульне постесняется признаваться в ограблении, побоится скандала. Что, утверждает, будто ничего не взяли? Вот видите…
Бумаги и люди, за ними скрывшиеся.
Чужие истории. Версии. Домыслы. И факты, которых ничтожно мало. Время, отведенное Кейрену, истекает. Не стоит рассчитывать на то, что ему позволят вернуться. Тяжеловесная тень архивной девицы то и дело появляется в дверях, проверяя, на месте ли Кейрен, и видом своим демонстрируя, что пора бы завершать изыскания.
Не пора.
Есть еще четверть часа.
Перечитать. Уложить в гудящей голове. Разобрать на фразы…
…кузен, который есть, но в то же время нет.
…матушка откажется отвечать на вопросы, да и вовсе не следует появляться дома, так оно будет спокойней.
…дядя, если что и знает, то замолчит. Он сочувствует матери, а Кейрена полагает заигравшимся мальчишкой. И прав отчасти, во всяком случае в том, что касается доказательств. Нет их, и не будет.
Тадеуш…
…чужак, появившийся из-за Перевала. Городок Иштен, интересно, существует ли он… если передать запрос по оптографу, то…
Зачем?
Вряд ли новоявленный герцог вернулся домой, но… передать. Запрос и описание, причем сегодня же, пока Кейрен еще следователь. И подавать запрос надо не из Управления.
– Мы закрываемся, – не терпящим возражений тоном заявила архивная девица. И шаль ее распахнулась на внушительной груди, тряпичные крылья престарелой нимфы.
Папку пришлось вернуть.
Кейрен успел прочесть трижды, перебирая словесный сор в поисках крупиц того, что хотя бы с натяжкой можно было бы назвать достоверной информацией.
Итак, прибыл из-за Перевала… и чем вызван переезд? Не один, но с сестрой, о которой больше никто не упомянул, словно бы судьба этой девушки никого не волновала. А может, и вправду не волновала?
Кейрен и имени ее не узнал.
Итак, прибыл и наведался в Шеффолк-холл. Роман и свадьба спустя полгода, достаточно скоропалительная с учетом положения герцогини, но принимая во внимание беременность…
…на улице стемнело и ветер поднялся, порывистый, резкий, он выдул остатки тепла. До квартиры – пять кварталов, а еще заглянуть в девятое отделение. Расположенное на самой окраине города, оно отличалось особой полусонной атмосферой и полным равнодушием ко всем переменам, происходящим вовне. И Кейрен, в очередной раз сопоставив содержимое кошелька с грядущей самостоятельной жизнью, которая начиналась как-то не слишком весело, решился. Лучше уж он на кэб потратится, чем на врача.
…и все-таки странно.
Герцог Тадеуш Шеффолк исчез, но личные вещи остались, их скудный перечень присутствовал в папке. Три рубашки, две батистовые, одна – сатиновая с латкой, наличие которой любезно отметили. Ботинки кожаные, чиненые. Три пары брюк разной степени изношенности. Пиджак черный. Плащ.
Саквояж с двойным дном.
Тайник был пуст, но что в нем находилось?
Что-то очень небольшое… бумаги? Скользко. Тадеуш Шеффолк мог вовсе не знать о наличии тайника, если саквояж приобрел у старьевщика. И все-таки… что за бумаги?
Кейрен потер виски.
…и почему никто не видел молодого герцога выходящим из дома?
Не потому ли, что он его не покидал?
А в квартире Кейрена ждали. Незваный гость убрал грязную посуду, стряхнул со скатерти крошки и позавчерашний хлеб отправил в мусорное ведро. Он разжег камин и, устроившись в любимом кресле Кейрена, читал любовный роман. Читал он с явным интересом, порой задумчиво потирая высокий лоб и цокая языком.
– Удивительное это дело, женские фантазии, – сказал гость, закрывая книгу. Впрочем, он оставил меж страниц палец и признался: – Любопытно, знаете ли, чем дело закончится.
– Свадьбой. – Кейрен снял пальто.
– Да?
– Все сентиментальные романы заканчиваются свадьбой главных героев.
– Какое упущение, – оскалился гость, палец не убирая, – как по мне, со свадьбы следовало бы начинать. Вы замерзли? Я позволил себе несколько похозяйничать.
– Я заметил.
– Злитесь? Зря. Нельзя же жить в таком свинарнике, который вы здесь устроили. Привыкли, что убираете не вы, а убирают за вами?
– Привык, – легко согласился Кейрен, сдирая разбухшие ботинки. Он прошел в комнату, оставляя на ковре влажные пятна.
…Таннис бы разозлилась и за мокрые ноги, и за грязный ковер.
– Что ж, если вы и вправду настроены, как говорят, на самостоятельное существование, – полковник Торнстен и не подумал уступить место у камина, – придется привычки менять.
– Вы здесь за этим?
– Поговорить о привычках и убраться? Отнюдь. И без того, знаете ли, хватает дел. А книжку я прихвачу, с вашего позволения, уж больно занимательная история. Представляете, он – разбойник, но благородный… вот сколько я на своем веку разбойников повстречал, ни одного благородного. Все больше шваль попадается, а этот… – Полковник раскрыл книженцию и носом провел по странице, точно читал по запаху. – Он весьма достойный юноша, оказавшийся в затруднительных обстоятельствах. Его родовое имение пришло в упадок, а родители девушки, в которую он влюблен, отказали, что в общем-то понятно. Кому хочется отдавать дочь за нищего?
Под насмешливым взглядом полковника Кейрен стянул брюки и носки, пиджак, который обычно бросал на стул, отправил в шкаф, к платьям Таннис…
– И вот этот ну очень благородный персонаж, – Торнстен перелистнул страницу, – решил, что дела надо поправить, для чего, собственно говоря, и вышел на большую дорогу. Конечно, странноватый выбор. Мог бы торговлей заняться… или дело свое открыть.
– Кому интересно читать про финансиста? Разбойник – дело другое…
От холода мышцы сводило судорогой, Кейрена потрясывало, и зубы стучали, казалось, оглушающе, но полковник Торнстен словно и не замечал. Он раскачивался, упираясь ногами в каминную решетку, и послушное пламя растекалось по углям, не смея рычать на гостя.
– Полагаете? Вы бы оделись, право слово, а то простынете… ваша матушка расстроится. Она и так, знаете ли, в великом душевном волнении пребывает.
– Прекратите!
– Что?
– Все это. – Кейрен махнул рукой, понимая, что не способен сейчас объяснять что-либо. Он вытащил толстый, на лебяжьем пуху, халат Таннис. – Зачем вы пришли?
– Поговорить.
Халат сохранил ее запах, мягкий, успокаивающий.
– Я вас слушаю.
Полковник со вздохом поднялся и, указав на кресло, велел:
– Садитесь. А то ж и вправду околеете от избытка благородства. Вы чай предпочитаете или кофе?
– Все равно.
– Чай, – решил он. – Так вот, сей юноша изрядно преуспел в делах разбойных. Как вы догадываетесь, грабил он исключительно недостойных личностей…
Бодрый голос полковника доносился с кухни, Кейрен же упал в кресло и потянулся к огню. Жар оглушал, и кожа плавилась в рыжем зыбком свете.
– И конечно же он спасает героиню от навязанного ей опекуном жестокого супруга. Тот избил бедняжку сразу после венчания. Как по мне, это недопустимо… наши законы вообще никак не защищают женщин от насилия. Хотя, полагаю, это скоро изменится.
– Почему?
Зубы еще клацали, но боль отступала, сменяясь хмельным теплом.
В кровать бы.
И забыться сном до завтрашнего дня, а там как-нибудь снова на улицу, в Управление, по стынущему следу Шеффолка.
– Потому что ее величество – крайне решительная особа. Пейте, – полковник сунул кружку, над которой поднимался пар. – Чай с коньяком – чудесное средство, чтобы согреться. И еще рекомендую ванну, но позже, когда я уйду.
– А вы все-таки уйдете? – уточнил Кейрен, кружку принимая. Он грел о нее руки и пар вдыхал. – Признаться, я уж подумал, что вы решили здесь обжиться.
– Шутить изволите? Значит, не все так и плохо. Это я, с вашего позволения, и передам леди Сольвейг.
– А если я не позволю?
– Все равно передам. Кейрен, сейчас вы ведете себя, простите, как этот самый благородный разбойник. С одним лишь отличием, – полковник Торнстен подвинул танкетку к огню и сел, широко расставив прямые ноги, – он – персонаж литературный, ему глупость простительна. А вот вам она может аукнуться.
Чай с коньяком? Скорее уж коньяк с чаем, обжигающий и терпкий, от такого дыхание перехватывает, но Кейрен все равно дышит.
– Тоже предлагаете отступить?
– Тоже? – приподнял бровь полковник. – Ах да, ваш дядя… он, конечно, персоналия специфическая, однако не обделен ни умом, ни опытом, ни нюхом. И я бы настоятельно рекомендовал вам к любезному Тормиру прислушаться. Но подозреваю, что рекомендации мои пропадут втуне. Верно?
Кейрен промолчал.
– Верно, – сделал собственный вывод полковник. – За сим рассказывайте.
– Что?
– Все. Вы ведь не просто так потребовали дело герцогини Шеффолк. Кстати, я хорошо его помню. Первая неудача в моей карьере…
– Вашей?
– Моей, Кейрен, моей. – Полковник потер колено. – Премерзкое дельце. И очень… интересная дама, эта леди Ульне. Из тех, кого называют железными людьми. Слышали подобное выражение?
Кейрен кивнул и сделал глоток.
Отказаться?
Гость, быть может, с отказом согласится и даже покинет квартиру, прихватив с собой несчастный любовный роман вместе с благородным разбойником. Но дальше-то что?
– Так вот, ваш дядя был весьма красноречив, пересказывая эти ваши… бредовые идеи.
Пауза.
И пламя, норовящее выбраться на ковер.
– И вы полагаете…
– Живое воображение в нашей работе ценно. Как и умение добывать доказательства, с которыми, полагаю, у вас негусто.
– Увы.
– Но я допускаю, Кейрен, именно, допускаю, – подчеркнул полковник, – что вы можете оказаться правы. И в этом случае многое обретает смысл.
– Бомбы…
– Взрывы и хаос, который воцарится после. Жила утопит город в огне, укроет пеплом. Божья кара. Знак. Вы не представляете, как важны для власти правильные знаки и красивые символы. Один Король ушел, появится другой, законный. И Черный принц подтвердит его право.
– Разве он…
– Кристаллов было несколько. Один отдали людям. – Полковник раскачивался, постукивая книгой по колену. – Жадные существа, не понимавшие истинной ценности подарка. Им он казался драгоценным камнем, но не суть, важно другое. Еще один позволил жиле прижиться на этих землях. А третий взломал скалы, выпуская пламя в том историческом сражении… вы ведь не слишком-то любили историю, Кейрен?
– К сожалению.
– Ничего, наверстаете. – Это прозвучало так, что Кейрен поежился. – Так вот, мы о власти говорили. Несколько составляющих. Сила, которая есть у Шеффолка, он хозяин крысиных стай, а их в городе великое множество… и за городом. В последние дни преступность невероятным образом снизилась. Шлюхи и те сбежали, что само по себе удивительно.
Кейрен молчал.
– Вторая составляющая – деньги. Родство с фон Литтером и такая своевременная смерть старика принесла Шеффолкам немалые капиталы, а главное – паи в судоходных компаниях, шахтах, фабриках, заводах… четверть этой страны уже принадлежит ему. Итак, он богат, силен, но этого недостаточно. Нужен символ, который докажет формальное право, создаст легенду.
– Черный принц?
– Именно. Черный принц и родословная Шеффолков. И вот здесь мы подходим к очень любопытной теме… у нашей соломенной вдовы имеется, вернее, имелся кузен, сын ее родной тетки, которая некогда совершила превеликую глупость, сбежала из дому. И вот этот кузен одно время с нами сотрудничал.
Полковник подбросил книгу в руке и, поймав, постучал по обложке.
– Разбойник, правда, без тени благородства… кстати, еще одно интереснейшее совпадение. Войтех Гришвиц, который так не дает вам спокойно существовать, некогда переселился в дом, где доживала свои дни тетушка герцогини Шеффолк…
– Я прав.
– Вы, возможно, правы, – согласился полковник Торнстен, – однако ваша правота или неправота ничего не значит.
Он вскинул руку, жестом обрывая возражения.
– Я без тебя знаю, что его надо остановить. А чтобы начать действовать, нужны доказательства. Веские доказательства, а не… фантазии бывшего следователя.
– Уже бывшего?
– Ваш дядюшка разозлился. Полагаю, он думает, что действует вам во благо.
Полковник замолчал, давая время переварить новость.
Бывший. Странно.
Вчера Кейрен лишился семьи, пусть по собственному почину. Сегодня – работы. И что осталось? Почти ничего. Квартирка, женский халат с призраком чужого запаха, остывающий чай и коньячная горечь.
– Кстати, я всецело поддержал это решение. – Полковник погладил растрепанную книжицу. – Оно в некоторой степени развязывает вам руки.
– То есть?
– Одно дело, если в Шеффолк-холл сунется следователь, почитай полномочный представитель его величества… скандал. Слишком многие поддерживают Шеффолков, а отношения с людьми и без того напряженные. И его величество не может допустить, чтобы конфликт обострился. Но совсем другой… коленкор, когда к Шеффолку заявится молодой влюбленный идиот в попытке спасти даму сердца…
– Считаете меня идиотом?
– Все влюбленные – в большей или меньшей степени идиоты, вне зависимости от возраста. Что до вашей… девушки, – он выразительно хмыкнул, – то, полагаю, она способна рассказать много… интересного. Если, конечно, захочет говорить.
Полковник поднялся и сунул книгу в карман пиджака.
– Надеюсь, вы не против?
– Что вы, как можно! – Полы халата разъехались, и Кейрен поскреб острую коленку, которая, отойдя от холода, премерзко разнылась. – Читайте на здоровье!
– Благодарю. К слову, в книге есть презанятнейшая сцена, где герой взбирается по отвесной стене башни, чтобы переговорить с героиней… очень, по-моему, романтично. Не желаете повторить?
– Нет.
– Жаль. А придется.
Глава 25
Таннис захлебывалась.
Влажным сырым воздухом экипажа. Тяжелыми духами Ульне, которые окружали старуху почти зримым облаком. Вонью немытого тела Марты. Таннис пыталась сделать вдох, но спазмы сдавливали горло. И легкие вдруг сделались мертвы.
– Таннис… – Его голос доносился издалека.
Еще немного, и он исчезнет.
Все исчезнет.
Может, и к лучшему, но она упорно пытается дышать, цепляясь за руку.
Кейрен…
…остался в театре. Поверил ли… а если нет, то… пусть поверит, так будет лучше для всех… для него – точно. Он будет жить, и это замечательно.
Вот только воздух твердым стал. И Таннис трогает собственные холодные губы…
– Тетушка, пересядьте, пожалуйста, – приказывает Освальд. Он рядом, держит, не позволяя упасть, и сам же укладывает на длинное жесткое сиденье. – Потерпи, малявка, сейчас я…
Трещит ткань. И звук этот резкий вызывает приступ головной боли.
– Потерпи…
Острие стилета вспарывает и чехол, и толстую корсетную шнуровку.
– Вот так, малявка. Скоро уже домой приедем. – Он сидит рядом и голову Таннис положил себе на колени, гладит щеки, стирая слезы. – Не надо плакать.
– Я не… – Дышать получается, и Таннис дышит.
Медленно. По патентованной методике, преодолевая тошноту. Вот только преодолеть не выходит, и ее выворачивает на черные брюки Освальда.
– Все хорошо. – Он придерживает голову, не позволяя ей упасть. – Уже совсем немного осталось.
И вытирает рот платком.
…он не чудовище… разве что самую малость… он обещал, что не тронет Таннис…
– Тише, малявка, не ерзай. – Стянув пиджак, Освальд накрывает им колени. – Ты заболела…
– Нет.
– Да, малявка, заболела. Переволновалась. – Он говорит мягко, и хочется верить этому голосу.
И человеку тоже. Он ласков.
Притворная доброта.
– Вот и приехали. – Он открывает дверь, впуская ледяной ветер и снег. А Таннис ловит снежинки губами, повторяя про себя, что она снова способна дышать.
И встать сумеет.
Не позволяют.
– Держись крепче. – Освальд берет ее на руки и, заглянув в глаза, улыбается: – А ты выросла…
…выросла.
И выжила. Выбралась с того берега реки, но не удержалась на этом.
Он шел быстро, а по лестнице и вовсе бегом поднимался. Дверь в комнату Таннис пнул так, что дерево затрещало.
– Вот мы и дома…
…это ненастоящий дом. Его украли вместе с сумасшедшими старухами и родовым древом, потемневшими от времени портретами людей, чужой честью, гордостью и древним гербом, который пересекала трещина.
Но говорить нельзя, Освальд обидится.
Нынешним вечером он заботлив. И остатки ненавистного платья сдирает… Красное с черным кружевом. Вульгарное. Слишком открытое. Слишком роскошное с виду. Слишком… такое для шлюхи в самый раз.
– Скоро приедет доктор. – Освальд стянул и остроносые туфли, и шелковые чулки, которые пропитались испариной и намертво прилипли к ногам. Он возился с подвязками и пуговицами нижней рубахи, скомкав которую, вытирал мокрую кожу Таннис.
Одевал чистую.
Укладывал в постель. И подавал вазу при новом приступе. Рвало уже водой.
– Отравилась… чем-то… – Говорить было тяжело: мягкие тряпичные губы не слушались.
– Не спеши. – Освальд держал у губ стакан с водой. – Ты ж моя девочка…
И слезы подкатывали к глазам.
Нельзя плакать. Слезы – это слабость, а Таннис надо быть сильной, иначе она не выживет.
Доктор появился, а она пропустила его появление, просто вдруг Освальда сменил высокий, худой до измождения человек в черном наряде. Он снял котелок, и Таннис смотрела на голову человека, неестественно крупную, гладкую и блестящую, словно он смазал кожу маслом.
А может, и смазал.
Человек заглядывал в глаза, оттягивая веки холодными пальцами. Тер виски, мял руки и прижимал к груди слуховую трубку. Он считал пульс, отмеряя время по серебряному брегету, точь-в-точь как тот, который был у Кейрена…
…не думать.
Доктор задавал вопросы, а Таннис отвечала.
Пыталась.
И терпела, когда он, сунув все еще холодные руки под рубаху, ощупывал ее живот.
Ушел. И Таннис, кое-как перевернувшись на бок, подтянула колени к груди, обняла себя. Что дальше? Она не знала, но закрыла глаза и лежала. Долго, наверное, лежала…
– Ты не спишь. – Освальд присел на край кровати.
– Не сплю.
– Тебе лучше?
– Лучше.
– Поговорим?
Он провел ладонью по волосам и, мягко взяв за плечи, развернул Таннис.
– Ты ведь знала…
– Догадывалась.
Таннис хотела сесть, но голова все еще кружилась.
– И почему промолчала? – Освальд поправил подушки. – Испугалась?
– Да.
– Прости. Наверное, я был слишком резок с тобой. – Он водил пальцами по щеке, собирая с кожи не то пот, не то слезы.
– И что теперь?
– Вообще или с тобой?
– С нами. – Она обняла живот.
…залетела. И ведь знала же, что подобное бывает, пыталась считать дни, но с Кейреном вечно сбивалась со счета. А он вовсе, казалось, не думал о ребенке.
И не думает.
Он думает, что Таннис – шлюха, которая одного клиента на другого променяла.
– Ничего. – Освальд помог ей сесть и, сняв домашнюю куртку, набросил на плечи, а колени укрыл одеялом. – Здесь сквозит, а тебе стоит избегать сквозняков. Таннис, я понимаю, что кажусь тебе чудовищем. Временами я и вправду чудовище… и лучше тебе не знать…
– Теперь я тебе не нужна…
– Нужна, малявка. – Он притянул Таннис к себе. – Не говори ерунды. Ну что изменилось?
– Я беременна…
– И хорошо.
– Ты не…
Голос срывается. И задавать вопросы страшно.
– Не трону ни тебя, ни ребенка. Таннис, давай серьезно, ладно?
Иначе-то как?
– Да, твоя беременность несколько нарушает мои планы, но не сказать, чтобы очень серьезно. Мне по-прежнему нужен наследник, но я согласен подождать год или полтора… это время у меня еще есть.
У него – да. А у Таннис?
– Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Прервать беременность можно. Есть травы. Есть врачи. Но даже если бы ты вдруг захотела избавиться от этого ребенка… а ты не хочешь, я правильно понял?
Таннис кивнула.
Ребенок. В ней живет ребенок. И появится на свет, если она правильно рассчитала, в середине лета… и у него будут глаза Кейрена. Острые его скулы.
Упрямый характер.
И тонкий нюх.
– Так вот, даже если бы у тебя вдруг возникло бы подобное желание, я бы не позволил ему исполниться.
– Почему? – Тяжело говорить, во рту пересохло, и Освальд поднялся. Он подвинул к кровати столик и чашку подал, сам налил воды, холодной и непередаваемо вкусной.
– Потому что нет более верного способа подорвать здоровье женщины. А твое здоровье, если понимаешь, меня весьма заботит.
Он помог удержать чашку. И дождался, пока Таннис напьется.
– Женщины, которые избавляются от детей, зачастую потом рожают уродов, Таннис.
– И ты…
– И я о вас позабочусь. – Он забрал чашку и помог лечь. – Доктор сказал, что все хорошо, ты просто-напросто переволновалась. А тошнота – пройдет.
Уже прошла. И Таннис способна дышать.
Слушать.
– Ребенок…
– Останется с тобой. Подумай сама, зачем мне полукровка? И да, я вынужден буду забрать нашего сына…
– Только сына?
– Или дочь, но лучше сына. Мужчине проще наследовать. Но мы ведь не о том?
– Да.
Или нет. Его план все еще безумен, но Таннис успокаивает сам звук его голоса. Освальд снова прежний… почти.
– И я знаю, что это причинит тебе боль. А мне не хочется делать больно близким людям. И быть может, этот ребенок, который останется с тобой, тебя утешит. Ты ведь любишь его отца?
– Какая тебе…
– Любишь. – Холодная сухая ладонь убирает волосы с виска. – Это видно. И мне очень жаль, что так все получилось…
– Отпусти.
– Сама понимаешь, что не могу.
…слишком много Таннис знает. И ей бы радоваться, что со знанием этим она все еще жива, но радость получается притворной.
– Давай ты поужинаешь, и мы продолжим нашу беседу?
Он ушел, но отсутствовал недолго, вернулся с серебряным подносом, который поставил на стол.
– Доктор прописал лауданум для успокоения нервов, но я против. Лауданум – тот же опий, а мы видели, что опий делает с людьми, верно, Таннис?
Глубокая тарелка. Серебряная ложка. Салфетка, которую он укладывает на коленях Таннис, тщательно разглаживая, пожалуй, излишне тщательно.
– Поэтому ты попробуешь успокоиться сама, верно?
– Да.
– Умница… знаешь, я горжусь тобой. Помню еще ту девчонку, которая вечно совала свой длинный нос в чужие дела… открой рот.
– Ты меня с ложечки кормить будешь?
– Да. Ты против?
– Я не настолько больна!
И вообще не больна, а эта забота… она заставит вновь верить ему, чего делать нельзя.
– Ты вовсе не больна, но просто ослабела. А я хочу о тебе заботиться. Мне ведь нравилось это когда-то… и давай вспомним то время?
Разве у Таннис есть иной выбор?
Есть. Послать его к чертовой бабушке и оказаться внизу, в камере, в компании двух мертвецов… или, что вероятней, получить клинком по горлу. Быстро. И надежно.
Со свидетелями именно так и поступают.
И она открыла рот.
– Бульон. Доктор сказал, что тебе нужна особая диета. Ничего острого или кислого, а бульоны обязательно. Мраморные трюфеля очень полезны. И творог. Давай еще ложечку.
Суп был пресным и каким-то жирным. Но Таннис послушно глотала.
– Ты хотел меня убить.
– Хотел, не спорю. – Освальд пожал плечами. Он выглядел… странно. Белая рубашка с закатанными по локти рукавами, широкие подтяжки, расшитые красными ромбами. Домашние мягкие штаны и домашние же тапочки с острыми носами. – Но это решение далось мне нелегко. Я ведь присматривал за тобой… но подойти не мог. Таковы были условия.
– Чьи?
– Тедди… подземный король, помнишь? Тедди. Теодор…
…человек, застывший перед зеркалом, какой-то ленивый, сонный, но Таннис откуда-то знала, что это – маска. Его взгляд, скользнувший по Таннис. И кивок, словно ее признали.
– Он велел мне обрезать все связи. – Освальд поднес очередную ложку супа к губам Таннис. – А я ослушался приказа… это дорого мне стоило.
– Это когда я не пошла…
– У Тедди имелись на меня планы. – Он отставил тарелку. И пальцы сплел замком. – Но я должен был слушаться… во всем слушаться.
Голос изменился, и лицо окаменело.
– Он назначил цену за твою жизнь… и за мое ослушание. Все очень просто: или я принимаю условия, или отправляюсь… не на виселицу, Таннис, хотя и виселица была хорошим стимулом.
Он подпер этими сцепленными руками подбородок, сгорбился.
– И что ты должен был сделать?
– Убить. Или тебя, или свою мамашу. Ты ведь помнишь ее? Вечно пьяная… она не всегда такой была… и я ее любил. Несмотря ни на что любил.
Освальд провел по лицу ладонями, стирая эту чужую маску.
– Настолько, что смерть ее была безболезненной. Знаешь, она ведь не поняла, кто ей сунул эту бутылку.
Таннис подвинулась, и Войтех, ее прежний знакомый Войтех, лег на кровать. Он закинул руки за голову, растопырив локти.
– Смерть во сне – это… милосердно. Отчасти.
– Ты выбрал ее.
Закрытые глаза. Резкая линия подбородка. Губы поджаты.
– Да. Не потому, что тебя любил больше… хотя да, привязался. Не знаю когда… но в остальном – голый расчет. Матушка моя, как это ни печально признавать, была мертва. Нет, она бы протянула еще год, или два, или все десять, сама не понимая, чего ради живет. От бутылки до бутылки. И если бы у нее был шанс остановиться… я ведь пробовал. Уговаривал. Прятал пойло. Она лезла драться… потом плакалась, жаловалась на судьбу, а я никогда не умел женские слезы выносить.
А Таннис ведь помнила его матушку, грузную грязную женщину, укутанную в десяток платков. Она каждый вечер выползала из той конуры, которую Войтех снимал, и спускалась на улицу, искала клиента. Ей не нужны были деньги, хватало выпивки. Когда везло, то мамаша набиралась, порой засыпала прямо на улице, а когда и до дома доходила, пристраивалась на лестнице.
Храпела.
Пару раз ее били шлюхи, гоняли с улиц…
– У тебя шанс был. – Он не открыл глаз.
Постарел.
– И у меня был… наверное.
– И теперь есть.
– Остановиться? – Он повернулся на бок и подпер голову растопыренной ладонью. – Может, ты и права. У меня есть одна корона, и титул имеется, и деньги. Хватит на безбедную жизнь и для меня, и для детей, но…
Дотянувшись до Таннис, он схватил пальцы и прижал к щеке.
– Чувствуешь?
Кожа мягкая и… гнилая? Продавливается, а когда он позволил пальцы убрать, на ней остался след, сквозь который проступала влага.
– Еще лет десять-пятнадцать проживу… это много. Я бы мог и раньше издохнуть, да… как-то так сложилось. Обидно умирать, когда забрался так высоко. А еще обидней просто уйти, ничего не сделав.
– Для кого?
– Для себя. Для мира. Ты никогда не думала о том, что оставишь после смерти?
…ребенка.
Мальчишку с острыми скулами и вихрами на голове. Тощего, непоседливого, с привычкой поджимать губы.
…и колючим взглядом.
– Это ведь тоже часть мира. Сегодня ты есть, но наступает завтра и… что там? Пустота? И даже памяти… видела родовое древо? Кто помнит об этих людях, кроме Ульне? Пара-тройка историков, которым интересно прошлое?
Сейчас он, Войтех, не Шеффолк, но знакомец, примеривший чужое обличье, говорил правду.
– Я не хочу так, Таннис.
– А как хочешь?
– Так, чтобы меня запомнили… в сказку хочу. – Он осклабился. – В легенду. Чтобы не забыли завтра. И памятники ставили, чтобы площадь моим именем… чтобы корону носили мои дети. Не подземную, а ту, с Черным принцем, чтобы… чтобы мир остался людям. Скажи, что я безумен.
– Ты безумен, – согласилась Таннис, подбирая ноги к груди. Голова больше не кружилась, и тошнота отступила. Таннис натянула одеяло, прячась от человека, некогда бывшего близким.
– Пускай. Но я готов рискнуть.
– Ты хочешь…
– Отвоевать людям право на жизнь. Не на существование в тени высшей расы. – Он произнес это, как выплюнул. – Но на нормальную жизнь, Таннис. Да, она не будет идеальной, я не способен сделать всех счастливыми или хотя бы богатыми, однако шанс… в новом мире он появится у каждого.
– Шанс на что?
– На перемены. – Раскрытой ладонью он потер глаза, пожаловался: – Болят. Ты знаешь, что я с трудом переношу солнечный свет? Кожа краснеет. А если солнце яркое, то и ожоги… раньше было легче. Сперва я вообще не обратил внимания на перемены, думал, что вся проблема в подземелье… в первый год Тедди не выпускал меня наверх. Знаешь, мне кажется, он завидовал.
– Чему?
Его было жаль. Все-таки… он свой. И чужой. И друг. И враг. Таннис совершенно запуталась. Она лежала, разглядывая… Войтеха?
Освальда Шеффолка?
Все еще человека? Или уже подземника?
Нет, он не дикий, он разумен, порой чересчур разумен, как сказал бы хозяин книжной лавки… и добавил, что сам по себе разум – слишком мало, к нему сердце нужно. А сердце сгнило. Или Таннис хочется так думать.
– Тому, что я здоров и молод, а ему осталось немного. Ему сразу сказали, что сифилис не лечится. Он скормил ту девицу, которая его заразила, подземникам. И некоторые сдохли, хотя, может, не от сифилиса. Они много дохнут, особенно дети… ты бы видела, что порой появляется на свет, и… их женщины за детей не держатся. Могут родить и бросить, а иногда…
– Замолчи!
– Прости. – Он протянул руку, и Таннис коснулась бледных пальцев. – Я и вправду забылся. Знаешь, мне хочется вычеркнуть из памяти то, что я там видел. Только ведь не получится, правда?
– Мне жаль.
– И мне. Тедди сказал, что я или рискую и использую шанс, пробиваюсь наверх, или сдохну, как он. Это ведь не важно, кто ты… вор, шлюха или подземный король, все одинаково на изнанке живут. А я еще верил, что мир может быть иным, и согласился. Главное согласиться. Сделать первый шаг, переломить себя… и дальше будет легче. Шаг за шагом.
– И к чему ты пришел?
– Не знаю. – Прикосновение рвется. И Освальд… или все-таки Войтех выгибается, запрокидывая голову. Он растянулся на кровати, скрестив руки на груди, точно покойник. – Знаешь, порой мне кажется, что я уже умер. Там, в подземелье… или раньше, когда в первый раз с Тедди встретился. Я тебе не рассказывал?
– Нет.
И вновь рядом с ним спокойно, иррациональное чувство. Он ведь убьет. Как только Таннис перестанет быть нужна. Или нет? Столько лет тянул… мог бы и раньше, в тот же год… или в следующий…
…мог бы и пытался, отдал приказ подземным стаям. И Грязный Фил не по собственному почину в камеру заглянул, но выходит, что теперь Освальд передумал?
Как надолго?
– Я его обобрал. Еще только-только выполз на улицу… вышвырнули. До этого – гимназия и папашина библиотека, спокойная, чистая жизнь, а тут с размаху и в дерьмо. Как хочешь, так и выживай. Вот и выживал… приноровился чистить пьяных. И напоролся… меня к нему на следующий день… принесли.
Войтех провел мизинцем по нити шрама.
– Это он?
– Он. Пообещал, что лично шкуру спустит. За наглость. А я сказал, что если он погодит, то… я пригожусь. Повезло, что Тедди в настроении был. Спрашивать стал про то, кто я и откуда такой, наглый, взялся. Я отвечал, честно, как на исповеди… ты знаешь, я каждое воскресенье исповедоваться хожу.
– А я уже хренову тучу лет в церковь не заглядывала.
– Не ругайся, малявка.
– Не ругаюсь. – Странно, что в той, забытой уже жизни Таннис не спрашивала его о шраме. Или спрашивала, а Войтех отшутился?
Велел забыть?
– Он меня выкинул на арену. Он так называл, говорил, что в мире, в древнем мире, задолго до того, как появились псы, существовала великая империя. И в ней устраивали бои. Люди против зверей… или против людей… выживший получает свободу.
Кулаки сжались и медленно, нехотя расправились.
– Тедди бросил мне нож, на удачу, а против меня выставил подземника. – Войтех вытащил рубашку из штанов, задрал и повернулся набок. – Теперь ноют порой…
Эти шрамы Таннис помнит, белые, грубые и короткие.
– Он едва меня не загрыз, но я оказался сильней. Доказал право на жизнь…
Судорожный выдох, и Войтех перекатывается на живот. Он кладет кулак на кулак, подпирая подбородок. Локти растопырены, и кожа краснеет от близости свечей. Войтех жмурится.
– Потом он велел за леди Евгенией приглядеть. И разрешил работать. Правда, взамен приходилось делать кое-что и для него. Помнишь того парня в лодке?
– Да.
– Тедди велел его убрать. Не знаю почему. Может, тот долю утаил или сказал лишнего. А может, просто Тедди захотелось меня проверить. Всякий раз он говорил, что я могу отказаться.
– Но ты не отказался?
– Ты же знаешь. – Войтех дышит медленно и глубоко. – Да и… я помню себя тогдашнего. Хотелось выбраться, вернуться на другой берег…
– К морю.
– Помнишь?
– Конечно.
– К морю, – задумчиво повторяет он и улыбается странно, жутко. – До моря я так и не добрался. Но я не о том… я смотрел на то, как вы живете… ты живешь. Ты же не понимала, в каком дерьме варишься. Мне каждый день давался с боем. Я не мог спать в этом доме, задыхался от вони. Меня мутило от еды, от воды… и ради того, чтобы выбраться, я готов был на все. Убийство? Верховик ничем подземника не лучше. Чужак. Незнакомец…
– А остальные?
– Остальные… Тедди говорил, что я идиот блаженный, если вожусь с вами. И назначал цену. Одну – чтобы в парк выйти, другую – чтобы зельем заняться, третью, чтобы избавиться от дури. Для него это была игра. А мне приходилось платить. Потом дома пошли… – Тонкие веки, полупрозрачные, и Таннис мерещится, что за ней наблюдают. Глаза двигаются, бледные редкие ресницы вздрагивают. – А остальное ты знаешь. Я уже не мог остановиться, слишком глубоко влез во все это дерьмо. Многое узнал, и… Тедди стал мне доверять. Он сказал, что я одной крови с его дражайшей тетушкой, называл ее старой мстительной сукой, но тогда я не понимал почему. А еще сумасшедшей…
– Ее сын?
– Умер вместо меня. Тедди это показалось забавным.
– А ты?
– А что я? Я должен был делать, что мне скажут. После года под землей я готов был… на все готов был, лишь бы снова увидеть солнце. Увидел. И едва не ослеп. Тедди это повеселило… он уже начал сходить с ума. Ты знаешь, что у сифилитиков мозг гниет? Так доктор сказал. И он вправду гнил. Тедди мылся пять раз в день, но все равно от него гнилью несло. Это его бесило.
– Ты его убил?
– Убил. – Войтех не стал отрицать. – Он стал меня подозревать.
– В чем?
– В том, что я от него избавиться хочу. Впрочем, он подозревал всех. Каждый человек, с которым ему случалось встретиться, представлялся убийцей. Это было… неудобно.
Войтех одним движением сел на кровати. Он запустил пальцы в волосы, поднимая короткие пряди дыбом.
– Он вот-вот завалил бы все дело.
– С бомбами?
– С ними. И с псами. Бомбы – не то оружие, которое стоит доверять сумасшедшим. – Войтех встал.
– А ты… что ты собираешься делать?
– Вернуть людям этот мир. Или хотя бы часть его.
– А если не получится?
Он пожал плечами.
– Мне терять все равно нечего, малявка. – И, наклонившись, Войтех поправил одеяло. – Отдыхай. Доктор сказал, что несколько дней тебе следует провести в постели. Надеюсь, ты не будешь спорить?
Таннис покачала головой.
– Вот и умница. И наш разговор…
– Я буду молчать.
– Конечно, малявка, – задумчиво произнес Войтех. – Ты будешь молчать… пожалуйста. Мне бы очень не хотелось платить еще и эту цену.
Следующий день она провела в постели.
И еще один.
И весь остаток недели. Таннис понимала, что надо бы встать, и вставала, доходила до окна, упиралась ладонями в створки его и стояла, глядя, как плавится лед теплом ее тела. Холод обжигал, а кровать, разобранная, близкая, казалась надежным убежищем.
Таннис возвращалась к ней.
Ложилась на влажную простыню, накрывалась с головой пуховым одеялом и лежала, порой проваливаясь в сон, порой – в собственные воспоминания. Иногда ей было сложно отличить одно от другого, и воспоминания порождали странные сны, а сны не заканчивались наяву.
Приходила горничная, приносила завтрак… и обед… и ужин.
Марта появлялась с очередным нелепым романом, которые она читала вслух, пытаясь Таннис развлечь. Но тонкий голос Марты вызывал приступы тошноты, Таннис злилась, но злость и та была вялой, нежизнеспособной.
После ухода Марты в кресле оставались крошки овсяного печенья и книги.
О любви.
Нет ее, такой, как пишут, чтобы настоящая и вопреки всему, чтобы счастье безоблачное и жизнь душа в душу, смерть в один день… глупости.
…и мечта ее не лучше.
Море? Дом на берегу? Она видит этот берег во снах, с белым мягким песком, на котором остаются ее следы. С влажной вылизанной волнами кромкой, со старой пристанью и лодкой… с домом, навесом и столиком… креслом…
Кофе.
И тем, кто стоит за спиной Таннис.
Он пытался к ней прикоснуться, и она, просыпаясь, чувствовала еще эти прикосновения, будившие в ней странное желание плакать.
Плакала.
День и снова…
– Малявка, что не так? – Войтех навещал ее каждый вечер. Он появлялся поздно, когда свечи уже догорали, входил без стука, садился на кровать и вытаскивал из-за пазухи имбирный пряник.
Или золоченый орех.
Фарфорового зверька, из тех, дешевых, которых полно на развалах. Вкладывал в руку, сжимая вялые пальцы, смотрел в лицо.
– Прости. – Войтех стягивал одеяло и заставлял сесть. – Я понимаю, что ты чувствуешь себя загнанной в ловушку…
Он обнимал, прижимал к себе крепко и гладил по волосам, утешая. Слезы подкатывали к горлу тяжелым комом, но при нем не получалось плакать. И Таннис лишь шмыгала носом.
– Тебе надо поесть.
Он кормил ее, преодолевая вялое сопротивление. А порой Таннис было лень сопротивляться, и она лишь открывала рот.
– Послушай, малявка, ну не трону я твоего щенка… обещаю. Если сам не напорется, не трону. Он ведь скоро женится.
Наверное. Таннис поэтому убежала, хотела забыть. Откуда ей было знать, что забыть не выйдет?
– Подумай сама, что бы вас ждало? Жизнь на два дома? Он бы приходил, чтобы переспать, а потом…
– Нет.
Таннис зажимала уши ладонями, чтобы не слышать его. Но Войтех руки разжимал.
– Он бы уходил к своей жене. Ты знаешь это. Однажды ты бы ему надоела…
Ложь.
– Он вежливый, он не вышвырнул бы тебя… купил бы подарок. Так принято в их кругах. Надоевшей женщине купить дорогую безделушку, чтобы не было обид. Прошлой любовнице он подарил сапфировый гарнитур.
Таннис не желает слушать о прошлой любовнице. Но ей приходится.
– Ты умная девочка и справишься. И да, я хотел бы дать тебе больше. – Он вытирал ее щеки, и значит, Таннис все-таки плакала. – Думай не о нем. Он того не стоит.
– А о чем?
– О ребенке.
Ребенок жил внутри. Таннис пыталась представить его, накрывала живот руками, сосредотачивалась, в полуяви, полубреду пробовала услышать, ведь если он и вправду есть, то…
Ничего.
Пусто.
– Кого бы ты хотела? Мальчика или девочку? – Войтех подал руку, помогая выбраться из кровати. – Наверное, девочка лучше.
– Чем?
– Тем, что будет похожа на тебя. – Войтех усаживает ее в кресло перед туалетным столиком. В зеркале, черном, пыльном зеркале отражается женщина с изможденным лицом. – Посмотри, до чего ты себя доводишь. Зачем, Таннис?
Он берет в руки гребень и сам расчесывает короткие ее волосы.
– Скажи, тебе здесь плохо?
Плохо.
– Тебя кто-нибудь обижает?
– Нет.
– Я забочусь о тебе так, как умею. А все ограничения – временны… послушай, малявка… – В зеркале он не отражается. Тень за спиной. И эта тень бережно распутывает слипшиеся космы. – Я клянусь остатками своей души, что не причиню вреда ни тебе, ни твоему ребенку. Я постараюсь сделать все, чтобы ты была счастлива. Не захочешь жить со мной… отпущу.
Заминка. И выдох.
И правду говорит. Войтех, точно почувствовав ее сомнения, наклоняется.
– Ты же знаешь, что я не лгу.
Знает. Но от этого горше.
– Почему ты со мной возишься?
Гребень ложится рядом с пудреницей. Пальцы Войтеха обнимают шею, гладят.
– Наверное, потому, что рядом с тобой я вспоминаю, каким был, а это уже много. Я ведь почти… привык к тому, кем стал.
Он поцеловал ее в макушку.
– Отдыхай. И постарайся взять себя в руки, Таннис. Если не ради себя, хотя бы ради ребенка.
Наверное, он был прав.
И на следующее утро Таннис спустилась к завтраку. Она равнодушно восприняла и холодный взгляд Ульне, и радостное, слишком уж радостное щебетание Марты, и преисполненное ненависти молчание супруги Освальда.
Был день, обычный день для Шеффолк-холла. Снова гостиная, рукоделие и игла, которая – редкое дело – не норовила выскользнуть из пальцев. Клубок шелковых нитей, пяльцы, рисунок, намеченный кем-то. Стежок к стежку, не думая ни о чем, кроме вышивки… алые маки в пузатой вазе. Контур вазы едва намечен, да и сама вышивка только начата, но у Таннис много времени.
Хренова бездна.
И Освальд, заглянувший вечером, присел на пол у ее кресла.
– Я рад, что тебе стало лучше. Вот, – он поставил на колени крошечные башмачки, – сегодня увидел и подумал… знаешь, надо комнату выбрать, чтобы светлая была. Детям нужно много света.
Башмачки, сделанные из мягкой телячьей кожи, были невесомы.
– Завтра придут каталоги…
– Зачем тебе это?
…если бы он лгал, Таннис было бы легче.
– Я отправлю тебя за Перевал. К морю. Дом на берегу… я купил его давно, еще когда думал, что смогу вырваться. Но никогда там не был. Поверенный утверждает, что дом в хорошем состоянии. И место удачное. Рядом небольшой городок. Война его почти не тронула. И думаю, вам там будет хорошо.
Башмачки на ладони выкрашены золотой краской.
– Потерпи, Таннис. Недолго осталось.
– Сколько?
Молчание. И мука в глазах.
…не остановится, и просить бесполезно. Он ведь всегда был упертым, потому и выжил, и вырвался из капкана Нижнего города, чтобы угодить в другой.
– Пожалуйста, Войтех… – Она бы хотела унять его боль и вычеркнуть те годы, которые прошли здесь. А он сдавил ее руку, прижал к холодной щеке, впился пальцами в запястье, едва не выламывая кости.
– Знаешь, как давно я не слышал этого имени.
– Твоего.
– Больше не моего. Не надо, Таннис. – Он отстранился, разрывая связь. – Ты и так уже многое… изменила. Наверное, Тедди был прав в том, что я слишком сентиментален.
Он поднялся как-то неловко, словно само движение причиняло боль.
– Знаешь, о чем я жалею сильнее всего? – Войтех отошел к окну. Он стоял, опираясь на широкий подоконник: прямые руки, сгорбленная спина. – О том, что ты и вправду любишь этого щенка…
Ушел, не дожидаясь ответа. Исчез на несколько дней, каждый из которых был вновь похож на предыдущий. Единственное, ей и вправду доставили каталоги, и по вечерам Таннис листала их, разглядывая картинки, пытаясь представить ту самую комнату в доме на берегу.
В доме, которого она никогда не видела.
…в ночь перед Рождеством Таннис проснулась от скребущего мерзкого звука. Ветки старого вяза терлись о стекло.
Не ветки.
Кейрен.
Он забрался на широкий подоконник, устроившись меж двух горгулий. И когда Таннис не без труда распахнула старую раму, попросил:
– П-пусти п-погреться… пожалуйста.
Глава 26
День как преддверие ночи.
Короткий, обрезанный, всего-то час между рассветом и закатом, когда недогоревшее солнце тлеет алым углем. Небо серое, ноздреватое, как недопеченный хлеб.
Широкие горловины огненных ваз. Вяжущий запах ароматного масла, которое подняли из подвалов загодя. Сосуды с узкими журавлиными шеями стоят в холле.
– Хороший праздник. – Гость появляется незваным, но Брокк, странное дело, рад его видеть. – Здравствуйте, мастер. Пусть ночь будет мирной.
Гость протягивает деревянный солнечный круг с темными вставками смолы.
– Покоя душам ваших предков, Олаф. – Брокк принимает дар. – Чем обязан?
– Позволите? – Олаф становится на колени перед кувшинами, проводит над каждым ладонью и кивает: – Этот гореть не будет.
– Откуда…
– Знаю, просто знаю. – Он жмурится.
Изменился за год. Повзрослел. И постарел, пожалуй, в длинных волосах появились седые пряди, а глаза Олафа запали.
– Вам хуже?
– Для меня это тяжелые дни. – Он вытирает со щек испарину. А ведь одет-то легко, не по погоде. Рубашка и жилет из белого пике. Новомодный каррик[11] горчичного цвета перекинут через плечо, из карманов брюк выглядывали желтые перчатки. – Много живого огня вокруг… тяжело сдержаться. Обычно я уезжал. Но сейчас, сами понимаете…
Королевское приглашение, от которого не получится отказаться.
– Мастер, – Олаф рассеянно гладил выдавленные узоры на жилете, – я пришел сказать, что… знаю, вы поймете правильно. Хотелось бы думать, что поймете.
Он дышал мелко, часто и в целом выглядел совершенно больным.
– Жила волнуется. Нет, не так… она предчувствует. Ей больно, мастер. А я слышу эту боль! – Он почти выкрикнул и зажал уши ладонями. – Она внутри меня. В голове. И ночью я сгораю. Я счастлив, что способен гореть… я смотрю, как моя кожа плавится, как тело становится пеплом, и смеюсь… просыпаюсь от смеха, мастер. Родители вызвали доктора, но он ничего не способен сделать. Опий предлагает. А я не хочу пить опий! Я знаю, что не поможет… мне надо уехать, но она не отпустит. И Король тоже… он думает, что это я собираюсь взорвать город.
Олаф? Почему бы и нет, не ради глобальной идеи или сомнительной выгоды, но лишь затем, чтобы выпустить пламя на волю.
– Я не настолько еще сошел с ума. – Он сел на пол, скрестив ноги, стянул туфли и носки, оставшись в брюках со штрипками. – Видите?
Изуродованная рыхлая кожа, стянутая рубцами ожогов. И ступни выворачиваются, изгибаются длинные пальцы.
– Танцевали на углях?
– Что-то вроде, – слабо улыбнулся Олаф. – Пытался… поговорить с огнем. Раньше у меня получалось. Я ведь на пожарах год провел… знаете, когда видишь, на что огонь способен, день изо дня… нет, он по-прежнему красив, я не видел ничего красивей пламени. Оно всегда разное… как лицо… женское лицо. Она капризна, но… меня любила.
Он разминал ступни.
Нелепая картина: потерянный мальчишка, который сидит на полу чужого дома, босой, растрепанный, и трет изуродованные пламенем ноги.
– Четыреста сорок два пожара, мастер. – Олаф отпустил ноги и вытянул их. Он шевелил пальцами, и, кривые, переломанные какие-то, мизинцы подергивались. – За год я потушил четыреста сорок два пожара. Это много, да?
– Да.
– В этом городе постоянно что-то горит. Как правило, людские кварталы. У них дома стоят тесно, и если где-то загорается, то прихватывает и соседей. А загорается постоянно. Вы знаете, что они зимой замерзают? Редко кто может позволить себе нормальную печь. Жгут уголь. Или дрова. Или вовсе все, что под руку попадет… дымоходы не чистят. Задыхаются в огне. Инголф сказал бы, что сами виноваты, и прав, виноваты, но… они же замерзают.
– Вы сейчас тоже замерзнете.
– Пускай. – Олаф отмахнулся от протянутой руки. – Она меня больше не любит. А родители, если поймают, запрут. Я не хочу снова оказаться в сумасшедшем доме.
Он обнял себя, сунув нервные пальцы в подмышки.
– Как давно вы не появлялись дома?
– Давно… неделя… или две… доктор пытается влить в меня опиум. А я не сумасшедший. Просто она больше меня не любит. Вы же понимаете, какое это горе, когда ваша женщина вас не любит.
Брокк сел рядом.
– Олаф…
– Нет, я еще не все сказал. – Он вцепился в волосы и дернул. – Проклятье, тяжело сосредоточиться, когда этот гул в голове. Жила прорвется… вы ведь помните, что пламя делает с людьми? Не бывает пожаров без жертв. А я отбирал у нее игрушки. Она позволяла пройти… месяц тому многоэтажка вспыхнула… Нижний город. Никто не любит спускаться в Нижний город, да и какая разница, сколько погибнет? Десятком больше, десятком меньше, а людей много… я полез. Пламя отступало. Оно слышало меня. Подчинялось. И я вытащил… кого успел, того вытащил. Меня все равно боялись, и… я ведь пес… одна старуха даже прокляла, решила, что я виноват… дом вспыхнул, и я виноват.
– Олаф, все хорошо.
Брокк взял мальчишку за острые плечи и хорошенько встряхнул, голова Олафа запрокинулась, и на растянувшейся коже проступил узор рубцов.
– Почти сошли, да? – Олаф потрогал их пальцами, словно проверяя, на месте ли. – А я девочку вытащил… смешную… рыжую, как пламя. У нее на лице веснушки. Вот тут.
Он коснулся носа.
– Глаза и те рыжие… она одна выжила и, кажется, сошла с ума. Но я не отдам ее врачам.
– А что сделаешь?
– Не знаю пока. Наверное, себе оставлю. Рыжая ведь, как пламя. – Он вдруг улыбнулся и, вывернувшись из захвата, встал. – Не обращайте внимания, мастер. Со мной случаются… приступы. Сейчас чаще, огня вокруг много. Я снял для нас баржу… она древняя и почти разваливается, но на воде огня нет. Она все еще боится огня. И я теперь тоже. Как вы думаете, пламя способно ревновать?
– К человеку?
– Да.
– Если для тебя оно живое, то почему нет?
Олаф кивнул и дернул себя за длинную седую прядь.
– Я тоже подумал, что она ревнует… или дичает. Пожары вспыхивают все чаще. Жила близко, и огонь слышит ее. За последнюю неделю – семьдесят три вызова по нашему району, а будет еще больше. И оно не хочет умирать. Пьет воду, а не гаснет.
– Тебя на пожаре так?
– Третьего дня. – Олаф трогал шрамы на шее. – Балка упала. Я успел обернуться, но огня наглотался… рвало весь вечер. А оказалось, что под домом и камень плавило, вот и переплавило немного… больше нельзя. Представляете, доктор говорит, что сейчас я нестабилен, опасен. Я пытаюсь объяснить, а он не слушает. Меня никто не слушает.
– Я слушаю.
– Спасибо, мастер. – Олаф наклонился за ботинками. – Слушаете и, если повезет, слышите. Как вы думаете, если баржу к устью отогнать, то заденет?
– Лучше вверх по течению, за Горшвиной чертой излучина будет. Туда при самом плохом прогнозе не доберется.
– Значит, прогнозы все-таки есть.
– Куда ж без них.
Он вовсе не так безумен, да и на редкость логично, упорядоченно его сумасшествие. Олаф же, словно догадавшись о мыслях Брокка, тряхнул головой. Длинные пряди растрепались, рассыпались по плечам, приклеившись к пропотевшей рубашке.
– Я пироман, но не дурак, мастер. Я в состоянии сопоставить факты. Если бомбы взорвутся синхронно, то прорыва не миновать. Щиты не помогут. Щиты вообще для самоуспокоения. И Король это понимает. Отсюда и поездка ее величества на воды… она заберет наследника, верно? Ничего не говорите…
– Не буду.
Олаф с раздражением натянул носки, закатав брючины – шрамы тянулись до колен, постепенно истончаясь, – он закрепил подтяжки.
– Ненавижу мокрые…
– Могу одолжить сухие.
– Да нет, как-нибудь перетерплю. – Ботинки он обувал стоя, балансируя на одной ноге. – Король попытается удержать жилу от прорыва.
– И как, получится?
– Если взрывы прогремят, то нет. – Олаф затолкал шнурки в ботинки. – Проклятье, последний приличный сюртук прожег.
Он с некоторым удивлением уставился на попорченный искрами каррик.
– Олаф. – Брокк встал между ним и дверью.
– Не говорите, что собираетесь меня сдать.
– Не собираюсь. Кто, по-твоему?
Он верно расценил вопрос, задумался ненадолго.
– Риг или Инголф? Сложный выбор. Я бы бросил монету… – Олаф вытащил из кармана пенни, крутанул, но не удержал, и монета покатилась по полу. – Риг.
– По монете?
– Нет, просто… он мне не нравится.
– Инстинктивно?
– Не знаю, не задумывался. Не нравится, и все… по-моему, он слегка не в себе. Хотя… по-моему, все мы в той или иной степени сошли с ума. Но главное – не признаваться, да? Мастер, скажите, что подарить девушке, которая боится огня?
– Свечу. И воду.
– Свечу и воду… спасибо.
Он ушел, оставив дверь открытой, и ветер сдул соляную дорожку, втащив через порог вьюгу. Она скользнула по паркету, застряла и растаяла.
Странный день.
И странный визит, но, как Брокк догадывался, не последний.
…Риг появился на закате. Он протянул толстую свечу, перевитую желтой лентой, и поклонился.
– Простите, если не вовремя, мастер. – Его взгляд остановился на Кэри, и Кэри попятилась, спеша скрыться на галерее второго этажа. – Я ненадолго… год уходит. И хотелось вот… не знаю.
Риг выглядел прежним.
Сутуловатым. Рассеянным. Неряшливым слегка. От него отчетливо пахло керосином, а засаленные манжеты старой рубашки пестрели пятнами.
– Для меня было честью работать с вами, мастер.
Очки на кончике носа, а стекла простые, и странно, что Брокк не замечал этого прежде. И видится, что эта маленькая ложь – часть большой.
– Благодарю.
Брокк не знает, что сказать. О чем спросить?
– Полагаю, мы еще встретимся.
Фраза звучит расплывчато, но Риг подтверждает, и голос его серьезен.
– Конечно, мастер. Мы с вами обязательно встретимся…
В дверях он столкнулся с Инголфом, и эта встреча, кажется, Рига вовсе не обрадовала. Он вдруг сжался, оскалился, но тут же взял себя в руки.
– Вы позволите?
Инголф молча освободил путь.
– Надо же, – сказал он, проводив Рига насмешливым взглядом. – И этот объявился. Темной ночи, мастер. Простите, что без подарка.
– Ничего.
Брокк отступил, позволяя гостю войти.
– Все-таки странный он. – Инголф, придерживая дверь ногой, глядел на Рига. А тот удалялся каким-то нервным, подпрыгивающим шагом. – Зачем приходил?
– Насколько я понял, просто так.
– Что ж, хорошая причина. – Инголф все же вошел. – Мальчишка тоже заглядывал?
– Да.
– Он абсолютно невменяем.
Инголф снял желтые перчатки, расстегнул альмавиву, на сей раз ослепительно-белую, с алым плюшевым подбоем. Он поднял руку, и рукав темного сюртука слегка съехал, обнажив аккуратное запястье и белый, изящно отогнутый манжет рубашки.
– И его родители ищут… просили о содействии. Вы не возражаете, если я скажу им, что Олаф заглядывал к вам?
– Не возражаю.
Точеные пальцы коснулись шейного платка, потревожив идеальный узел.
– Мастер! – Инголф крутанул булавку, и цепочки, на ней закрепленные, зазвенели. Звоном же отозвались цепи, окружавшие зимнее дерево. – На балу будьте осторожней. До меня дошли некоторые… неприятные слухи, что ваша давняя подруга все никак не успокоится. Вы ею пренебрегли, а это оскорбительно… особенно в ее возрасте с ее репутацией. Этак репутации и лишиться недолго.
Он скалился.
– Мне показалось, мы вполне мирно расстались.
– Вам показалось, – подчеркнул Инголф. – Не верьте отвергнутым женщинам, страшные существа… к слову, поговаривают, что Риг добился-таки внимания той… особы.
– Когда вы стали собирать слухи?
– Когда от слухов стала зависеть моя жизнь. Неприятно, знаете ли, умереть из-за лишней щепетильности.
В чем-то Инголф был, безусловно, прав.
– Быть может, останетесь на ужин?
– Хотелось бы соврать, что с превеликой радостью, но, увы, мастер, не в этом году. Меня ждет жена.
– Вас можно поздравить?
Брокк не без удовольствия отметил, как по лицу Инголфа скользнула тень.
– Мне можно посочувствовать, – буркнул он, раздраженно галстук дергая. – Я вовсе не собирался жениться, но… ладно, это отношения к делу не имеет. Мы ведь о Риге говорили с его реализовавшейся влюбленностью, которая очень быстро прошла.
– И вам это кажется подозрительным?
– Отнюдь. – Инголф все еще разглядывал дерево. Вытащив из кармана узкую ленту, он повязал на ветвь. – Надеюсь, вы не против?
– Нисколько.
Ленты плясали на сквозняке.
…на улице уже готов костер, и в полночь дерево, которое вынесут из дома на руках, вспыхнет живым зимним огнем.
– Так вот, как по мне, не было у него никакой любви, но исключительно противостояние с покойным братцем, пусть будет к нему милосердно материнское пламя. – Инголф церемонно поклонился дереву. – Он потерял соперника, мастер… победил, но при том проиграл.
Инголф обвел взглядом галерею.
– А подобные ему не способны жить сами по себе. Нет, им кажется, что если избавиться от… помехи, назовем это так, то жизнь их чудесным образом преобразится, наступят светлые дни и бесконечное счастье. Но у самих у них никогда не хватает или душевных сил, или решимости, или сил физических, что тоже немаловажно, вот и стонут они, жалуются на судьбу. Однако если та вдруг к жалобам прислушается и устроит несчастный случай…
…смерть Ригера никоим образом не была случайна.
– …то вскоре они разочарованно поймут, что ничего не изменилось. Они по-прежнему никчемны, бессильны и серы. Скучны сами себе. Но признание такое вновь же требует сил, каковых у подобных людишек нет. И тогда они ищут себе новую причину собственных неудач.
Инголф замолчал, он мял аккуратный манжет, уже лишившийся запонки.
– Ему нужен кто-то виновный в его неудачах, мастер.
– И полагаете, он выбрал меня?
– Отчего бы нет? Посмотрите, вы – райгрэ, пусть сами не любите о том вспоминать, но это власть. Под вами род Белого Никеля. И не ошибусь, сказав, что дела его идут очень даже неплохо. К вам благоволит Король. Вы женаты на очаровательной девушке, наследнице Великого дома. И вполне вероятно, что ваш сын этот дом получит.
– Слушая вас, я сам себе завидовать начинаю.
– Почему бы и нет? – Инголф усмехнулся и отпустил-таки рукав. – Но я не о том, мастер. С точки зрения Рига, все это – подарки судьбы, полученные вами незаслуженно. Вы заняли чужое место. Его место.
– Он вам так сказал?
– Не мне, мастер. Просто… слухи.
Оглядевшись, Инголф наклонился и поднял запонку.
– Где он провел последний год?
– За Перевалом. На кимберлитовых трубках… официально. А вот неофициально – как знать. Альвийские шахты – глушь невообразимая. Кстати, если интересно, Олаф пожары тушил. И полукровку свою обхаживал, – это Инголф произнес, не скрывая презрения.
…девушку, с волосами рыжими, как пламя.
…пламя может ревновать к человеку?
…что подарить той, которая огня боится…
Жаль, если Олаф.
– Полагаю, мы еще увидимся на балу. – Инголф застегнул альмавиву и перчатки надел. – Будьте осторожны, мастер. И темной вам ночи…
…темная ночь, пряная.
На кухне раскатывают тесто для традиционного пирога. Кухарка, полнотелая женщина, кряхтит и вздыхает, наваливаясь всем своим немалым весом на скалку. Пальцы кухарки, лицо ее, волосы и платок на них припорошены мукой.
– Попробуйте вы, леди. – Она останавливается, вытирая испарину со лба.
А Кэри берется за скалку.
Тугое тесто.
Громкое пламя. Ревет в печи, накаляет толстые ее стены. Мальчишка-поваренок сидит на корточках, перебирает поленья. Вот крюком он ловко подцепляет массивный, раскалившийся докрасна засов и распахивает дверцу, отшатывается от жара, и волосы его встрепанные начинают тлеть.
Запах жженого пера на миг перешибает аромат корицы.
Мальчишка же сноровисто скармливает печи березовые поленья, шурует в огненном зеве кочергой, разбивает угли, простукивает решетку. Он же, закрыв заслонку, потянется к другой, с совком и щеткой, избавляя печь от серого пепла.
– В ведро кидай! – Кухарка оставит Кэри, чтобы проследить за мальчишкой. Ведро стоит тут же…
Странное действо. Жутковатое. И близость пламени не прогоняет темноту, напротив, в кои-то веки огонь больше не видится спасением.
– Аккуратней, леди. – Кухарка возвращается вовремя, осторожно, но настойчиво теснит Кэри от стола. – Вы уж лучше с ванилью…
Тонкие темные стручки ванили ждут своего часа на блюде, как и палочки корицы, ядра фундука, цукаты и вымоченные в коньяке вишни.
А кухарка берется за нож. Она пластает тесто, раскатывая каждый кусок, смазывая то топленым маслом, то жиром, посыпая темным сахаром или же корицей…
Женщина, забывшись, принимается напевать себе под нос. И раскачиваться, с нею раскачивается стол, и стаканы, выстроившиеся вдоль его края, звенят.
– Пирог выйдет ладный, – повторяет она, переводя дух. – Вы уж поверьте, леди, я толк-то знаю… все по традиции.
И Кэри верит.
Она подает тарелку за тарелкой, завороженно глядя, как пласты теста обретают форму. И толстые пальцы быстро, ловко раскладывают меж ними узоры из орехов, цукатов… украшают вишней, смазывают корку взбитым яйцом.
– К полуночи дозреет. – Кухарка взмахом руки отгоняет паренька и сама заглядывает в печь, шепчет что-то пламени, а потом и вовсе бросает ему кусок теста. – Так-то оно верней… а вы бы шли отдыхать, леди. Ночь ныне длинная…
…ночь духов.
И ячневая каша доходит в огромном котле, который вынесут к зимнему дереву. Он стоит, обернутый темной холстиной, заваленный перьевыми подушками. И тот же мальчишка время от времени сует в подушки руки, проверяя, не остыла ли.
…ночь духов и открытых зеркал, с которых сдернут тканые пологи.
Соль сметут, вычерчивая новые дорожки из макового семени. И свечи погаснут, а камины закроют темными экранами.
Ночь оживающих снов и страхов.
Кэри вытерла руки и, поклонившись кухарке, покинула ее владения. Коридор встретил темнотой и сыростью, а узкие часы, сосланные вниз за дурной характер и громкий голос, пробили четверть девятого.
Скоро уже.
И Брокк вновь занят беседой, а его гость – нынешним вечером в доме гости появлялись без приглашения, вовсе не давая себе труда предупредить о визите, – мнется и дергается. Он нелеп, смешон в старом своем сюртуке с длинными фалдами, которые колышутся где-то под коленями. И гость мнется, дергается, и движения его натужны.
…кукла на веревочках.
И руки дернулись, поднялись, а кукла повернулась к Кэри. Она смотрела так долго, так пристально, что взгляд этот Кэри смутил. Вместо того чтобы поприветствовать гостя, она попятилась и с непозволительной просто поспешностью отступила в черноту коридора.
В комнату.
К камину. Экран отодвинуть – черные деревья на белом фоне, и нагретый шелк колышется, шевелит рисованные ветви, придавая сказочному лесу призрак жизни.
…кажется.
Этой ночью оживают страхи, и нельзя оставаться одной…
Кэри присела у огня и протянула ему руки. Наверное, она сидела долго, наверное, задумалась, пусть и в голове было пусто-пусто… наверное, увлеклась мелодией пламени, если не заметила, как появился Брокк.
– Он тебя испугал? – Брокк положил руки на плечи, и Кэри запрокинула голову.
Темный какой.
И хмурый.
– Не знаю… неприятный.
– Он больше не появится здесь.
– Хорошо.
Брокк сел рядом, и Кэри прижалась к нему.
– Огонь беспокоится. – Она прижала горячую ладонь к щеке Брокка.
– Ты не первая, кто это говорит. Я и сам слышу. Кэри… после бала тебе придется уехать. Ненадолго… неделя или две.
Он сдавил ее руку.
– Будет прилив, и оставаться в городе небезопасно. Пожалуйста, поверь мне. Я не хочу тебя отпускать ни на неделю, ни даже на час, но еще меньше я хочу, чтобы ты пострадала.
Прилив.
И небезопасно.
Пламя действительно волнуется, но… оставить дом.
Его?
– Кэри, почему ты молчишь?
– Не знаю, что сказать.
Далекий бой часов избавил от необходимости говорить.
– Мне надо переодеться. – Она высвободила руку.
…и подумать.
Прилив. Гости, которые принесли с собой беду. Его бессонница, появляющаяся лишь когда Брокк и вправду всерьез обеспокоен. Он злится и не отступит.
– Любит, – Кэри провела по гладкой поверхности туалетного столика, в котором отражались бусины опалового ожерелья, – не любит… плюнет… поцелует…
Бусина за бусиной. Кто гадает на ожерельях?
Уйти или остаться?
Лэрдис останется. Она не исчезнет и случая не упустит. Газеты вновь напишут о романе… а Кэри останется верить, но газетам или мужу? Безумный выбор.
Она сама справилась с платьем.
…особая ночь. Самая длинная в году, а послезавтра бал… и все-таки нужно что-то решать. Кэри оглянулась на пламя, на шелковый экран, где сказочный лес тонул в рубиновых снегах. На зеркало, в котором отражалась она, бледная девушка в белой нижней рубашке.
Любит? Не любит?
Выяснить просто… всего-то надо решиться. И Кэри улыбнулась своему отражению.
Брокк ждал у подножия лестницы. Дерево уже вынесли, и котел с кухни, надо полагать, переместился во двор…
– Я выгляжу странно?
…широкое платье с непомерно длинными рукавами, которые приходится подвязывать к поясу. И пояс массивный, расшитый золотом.
– Ты выглядишь чудесно.
Он касается губами виска.
И височные кольца, древние, верно видевшие совсем иной мир, звенят. Княжий венец тяжел, и Кэри страшно уронить его. Или потерять массивные браслеты. На левом узкомордый корабль пробирается по барашкам волн. И солнцем в золотом небе пылает янтарь. На правом охотники гонят оленя с рубиновыми глазами. А под копытами его змеею вьется янтарная же жила. Покачиваются на груди золотые подвески, и вспыхивают камни квадратной огранки.
– Княгиня. – Брокк поклонился, и Кэри ответила же ритуальным:
– Князь.
…ночь духов.
Перелома.
И мир, скользящий из года в год, сгорает в огне, чтобы возродиться из пепла.
А Брокк серьезен. Ему к лицу и черный строгий наряд, и тяжелый обруч из белого никеля. Поверх старомодной бархатной куртки лежит толстая цепь. На руках браслеты – парные.
Обручальные.
И скрывающие иной узор.
– Княгиня. – Он протянул руку, и Кэри ее приняла.
– Князь.
…позвякивают вплетенные в косу колокольчики. Гаснут свечи, затирая шаги, один за другим, словно время съедает прожитые года. И холод бьет в лицо, наотмашь, до обледеневших губ и сердца, которое замирает на мгновение.
Ступени.
Пламя, по ним растекшееся. Оно приседает в издевательском полупоклоне, чтобы в следующий миг расправить рыжие крылья. Искры вьются оброненными перьями.
Гаснут.
У порога, закрепленное в чугунном треножнике, высится зимнее дерево, оно блестит, облитое маслом, и обындевевшие ленты ловят снежных мух.
– Княгиня. – Брокк держит ее руку крепко. И Кэри, цепляясь за него, вновь отвечает:
– Князь.
…с ним легко шагнуть в огонь, который покоряется, отползает, освобождая ступень за ступенью. До самого дерева, и запах ароматного масла становится вовсе невыносим.
…в прошлом году все было иначе: долина и дом все-таки чужой, необжитый, непривычный к ритуалам, которые по ту сторону гор казались нелепыми. Здесь же в крови бушевало истинное пламя.
Как не сойти с ума?
Удержаться на краю, цепляясь за протянутую руку, железную и… надежную.
– У тебя глаза рыжие…
…а ресницы белые почти, ледяные.
– И у тебя.
Пальцы переплетаются с пальцами. И невесомое прикосновение к губам.
– Снежинка…
– Уже пора, да? – Она не способна взгляд отвести, и Брокк кивает.
Пора.
Пламя в лодочке ладоней, обвивает запястья, раскаляя браслеты. И золото тянется к золоту, сливаются змеи янтарных жил особым узором, и два оленя, отраженные в огне, летят, спасаются от охотников-псов. Полыхают рубины.
И ветер играет на колокольчиках в косе.
Еще мгновение.
Две руки, которые становятся одной, и она, наполненная огнем, пытается удержать его. Вдох и выдох. Темнота вокруг. И грохот материнской жилы, такой вдруг близкой, достаточно потянуться, и она…
– Нет, – шепчет Брокк.
И пламя пробирается сквозь сплетенные пальцы, падает капля за каплей на ленты, на широкие лапы зимнего дерева. Оно гаснет, впитываясь в масло, и кажется, что темнота – уже навсегда.
…до следующего удара сердца.
Сосна вспыхивает сразу, опаляя жаром, заставляя покачнуться.
Не отступить.
Позволить огню коснуться лица, вдохнуть раскаленный, гудящий воздух.
– Все хорошо. – Брокк рядом и держит.
Хорошо.
Зимнее дерево полыхает, и столб живого дикого огня тянется к небу. Тотчас, отзываясь на голос его, вспыхивают костры в саду, и тяжелые широкогорлые вазы, и бумажные фонарики, и поминальные свечи. Пламя тянется к пламени, свиваясь причудливыми узорами.
Пляшут искры.
И запах горелого масла перешибает все прочие.
Дымно.
Шумно. Кто-то ударяет в медный гонг, и на звук этот откликаются часы в холле. Удар за ударом, и каждый причиняет боль…
…почти.
– Моя княгиня. – Брокк ведет по выжженным ступеням. И гудящее пламя опадает. Кружится пепел, а снег становится дождем.
Запах угля.
Дыма.
…не оборачиваться, пусть и слышатся за спиной шаги, словно крадется кто-то, ступая осторожно, подбираясь близко-близко, дышит в волосы. И безотчетный страх гонит.
Быстро.
И еще быстрее.
Оглянуться, оттолкнуть то, что тянется по ее же следам.
Удержаться.
…плохая примета – оборачиваться на пороге. И не приведи жила, руку выпустить. Впрочем, Брокк не позволит, удержит один за двоих.
Дышится легче.
И Кэри глядит перед собой.
Темно.
Вдруг и сразу. Пылающий мир вдруг гаснет, словно бы навсегда.
– Княгиня? – Брокк толкает дверь и вдруг подхватывает Кэри на руки, прижимает к себе, шепчет: – Не бойся, я тебя не отпущу, не потеряю. Веришь?
Верит и цепляется за ледяные звенья ожерелья, они же впиваются в ладонь сточенными зубами драгоценных камней. А за дверью живет темнота. Она выбралась из зеркальных ворот, расплескалась, обжила дом. Она переходила от камина к камину, мягкими лапами сминая догоревшие угли, сминала свечи, затягивала окна морозными оковами.
Темнота была непроглядной.
Плюшевой.
И Кэри скорее почувствовала, чем увидела белую свечу на ритуальном столике.
– Стоишь?
Брокк опустил ее бережно и придержал, точно не до конца доверяя ее способности держаться на ногах. И вновь рука к руке, браслет к браслету, и металл холодно царапает металл, звенят, ободряя, колокольчики в косе.
– Все получится, – шелест-шепот.
И теплое дыхание гасит холод височных колец. А на кончиках пальцев появляется пламя. Оно проступает сквозь розоватую истончившуюся кожу рыжей кровью.
…живым железом, выплавленным из тела.
Оно скатывается по сплетенным пальцам, падает на свечу, опаляя воск. И медленно распускается на острие фитиля цветок.
– Княгиня моя…
Огонек отражается в мертвых глазах зеркал, знаменуя возвращение сожженного мира.
Вдох.
И выдох. Улыбка, пойманная во взгляде ее князя, – полуночный, переломный титул. Полупоклон. И стол под черной скатертью. Сладкий аромат зимнего пирога. Нож с длинной рукоятью, слишком неудобной для одной Кэри, но если вдвоем… и рука Брокка накрывает ее ладонь.
– В детстве это было самой любимой частью ритуала, – мягкий шепот, ласковый голос. – Я не мог дождаться, когда начнут пирог резать. И боялся, что мама отрежет маленький кусок…
Клинок разломил корку из холодного шоколада.
– А мне, – также шепотом ответила Кэри, – всегда наверх приносили…
…леди Эдганг и в переломную ночь не желала видеть бастарда. Но воспоминания эти больше не причиняли боли.
Слуги подходили один за другим, принимая на свечу обновленное пламя и свой кусок «черного хлеба», который давно уже перестал быть хлебом.
– Хочешь облизать? – Брокк протянул нож, к клинку которого прилипли кусочки шоколада, и, наклонившись, на самое ухо произнес: – Этот шоколад самый вкусный. Поверь мне, я знаю.
…он же снимает с губ шоколадную крошку и смеется.
А призраки, подобравшиеся к зеркалам, следят. Молчат.
Благословляют ли?
– И что дальше?
…этой ночью нельзя спать.
– Что-нибудь…
И камин вспыхивает за камином, возвращая в дом тепло.
– Будешь?
Темное тягучее вино, больше похожее на деготь. Оно холодно, и все-таки согревает, оставляя на языке вкус зимы.
Для двоих.
На двоих. Бутыль. И стол. Ваза с жареным миндалем. Остатки зимнего пирога, из которого Брокк целеустремленно выковыривает изюм.
– Что? – Он смущается под взглядом. – Я его просто не люблю. Ты куда?
– Я… скоро.
Кэри подхватывает с тарелки изюмину. И на удивленный взгляд отвечает:
– Что? Ты же все равно его не любишь.
В ее комнате холодно, стыло. Троица свечей оживает под прикосновением. Новорожденное пламя разгоняет тени, и они отползают к погасшему камину. Висит шелковая лента колокольчика, но Кэри, протянувшая было к ней руку, останавливается. Сегодня она справится сама. Ей несложно расстегнуть дюжину обтянутых шелком пуговиц. Платье съезжает, а следом, белым на черное, падает нижняя рубашка.
Зябко.
Стыло. И изморозь на стекле… и страшно, до ноющей боли в груди, страшно. Есть еще время отступить… отложить… не сегодня, а…
Беззвучно отворяется дверь старого шкафа, и лавандовый запах тревожит, подстегивая. Страх уйдет, а что останется?
…город, который застыл в ночь Перелома?
От выпитого вина легко и голова кружится, и Кэри встает на цыпочки, тянется… где-то здесь она прятала, нет, не прятала, просто отложила до поры, до времени… на всякий случай.
Белая ткань, невесомая.
Стыдно.
И холодно. Кружево колется, царапает шею… наверное, Кэри все-таки пьяна, если решается на такое. Главное, дойти, не замерзнув, а потом… согреет ведь.
Конечно.
Или переломная ночь переломает и Кэри.
Так тоже случается, но… на руках тяжелые браслеты из темного первого золота. И княжий венец пришелся впору… остались мелочь – решиться и переступить порог.
Дверь открывают с той стороны.
– Кэри, ты…
– Я.
И старое зеркало, в котором тонут отражения свечей.
– Ты… – Брокк замолкает.
Любит?
Не любит…
Отвернется и уйдет, ничего не сказав, но слова и не нужны. Кэри поймет по глазам.
– Решила тебя соблазнить.
Пьяна. Определенно. Вином, огнем и шоколадом: темная крошка прилипла к его губе, и Кэри не способна отвести от нее взгляд.
– Кэр-р-ри…
Сейчас ее имя звучит очень… странно.
– Кэр-р-ри. – И кружево ложится под металлическими пальцами, словно сдается. – Соблазнить, значит?
И жарко становится. У него на руках жарко. И уютно.
– А носки зачем?
Носки? И вправду носки снять забыла, толстые, вязаные, и съехали некрасивыми складками.
– Смеешься, да? – Кэри уперлась в грудь ладонями.
– Не смеюсь. – Отпускать ее Брокк не собирался. – Я предельно серьезен. Не каждый день меня собственная жена соблазняет.
– Ночь.
– Извини, не каждую ночь…
В его комнате горел камин. И кровать, казавшаяся прежде огромной, стала вдруг тесна, если для двоих, конечно… нет, места еще хватало.
И времени. Ночь длинная.
А ткань тонкая, хрустит под его пальцами, мнется и царапает кожу.
– Что ты делаешь?
– Соблазняюсь.
– Нет, ты на меня смотришь!
– Смотрю, – не стал спорить Брокк. – И соблазнаюсь.
– Вот так?!
– А как еще?
– Я не знаю…
– Я знаю. Кэр-р-ри… от тебя вином пахнет. И еще ежевикой. Шоколадом немного тоже, но ежевикой больше… или это земляника? Летом… и жизнью. От моей жены пахнет жизнью.
– Бестолочь.
– Наверное, иначе раньше бы понял. Кэри, не надо бояться…
– Я не боюсь.
Почти.
Ночь длинная, самая длинная в году, но все-таки страшно, вдруг да не хватит времени.
Глава 27
Темная ночь.
Мертвая.
И чернота Шеффолк-холла за оградой, острые пики которой упираются, казалось бы, в самое небо. Прутья покрыты льдом и лоснятся, за ними – дичающий сад. И массивный уродливый дом.
Холодно.
Ветер продувает пальто насквозь, и Кейрен отчаянно мерзнет. Он наблюдает за домом давно, и не только за ним, но и за жерловинами улиц, выходящих на Шеффолк-холл.
Стерегут.
Изнутри. Снаружи. Но усердно, и мальчишки в лохмотьях, что вертятся возле ограды, не решаясь, однако соваться на ту сторону, то и дело свистят. Свист резкий, переливчатый, и на него отвечают тоже свистом, но уже из темноты домов.
Сколько у него людей?
Сколько бы ни было, лезть в открытую не стоит. И Кейрен со вздохом взялся за пальто. Его он спрятал под крыльцо дома, выглядевшего нежилым. Туда же отправил штаны и рубаху, со вздохом потянувшись к исконной жиле. Она отозвалась легко, хлынув на зов, захлестнув жаром и силой, накрыв с головой. Пламя, такое вдруг близкое, переплавило тело, бросив под ноги совершенно иной, расписанный запахами мир.
…трое.
…нет, четверо, но четвертый след слабый, он обрывается у самой решетки. А мальчишка дремлет, спрятавшись за телегу водовоза. Он просыпается лишь затем, чтобы сигнал подать и вновь закрывает глаза.
Пусть спит.
…пахнет сырой землей. И водой.
Кострами.
Собаками, что скрыты по ту сторону ограды. Чтобы перебраться через нее, приходится вновь стать человеком, ненадолго, но и это малое время Кейрен ощущает себя слабым. Он карабкается, цепляясь за скользкие прутья, почти съезжая по ним, и острые пики норовят проткнуть живот. Холодное железо, позабыв о родстве, раздирает бок, и боль эта заставляет стиснуть зубы и собраться.
Поймают – будет больнее.
На той стороне – темнота. И снег, на котором останутся следы… нет, ветер разгулялся, помогает, тянет белые хвосты поземки, и значит, повезло.
Встать на четыре лапы, лизнуть саднящий бок. Запах крови привлечет собак, и Кейрен спешит уйти от ограды. Он больше не крадется – в причудливом диком саду полно теней, одной больше, одной меньше… не беда. Старые каштаны пахнут зимой, и гибкие хлыстовины лещины смерзаются, склеиваются друг с другом, становясь еще одной стеной. В ней, в буром зимнем лабиринте, его нагоняют. Кейрен слышит псов издали, тяжелый запах мокрой шерсти зверя, и голоса.
Низкий рык – предупреждением.
И стая заступает путь.
Волкодавы, косматые, полудикие, стоят полукругом, оскалившись. И Кейрен скалится в ответ.
Прочь.
С дороги.
Не пропустят. Вожак, с обкорнанными ушами, подбирается к чужаку. Его гонит приказ и право: Кейрен на чужой территории и должен уйти.
А он стоит. Ждет. Подпускает близко и бьет наотмашь, хвостом, как плетью, не по косматому боку, такие удары пес выдержит, но по морде, по глазам. И прежде чем волкодав успевает опомниться, впивается в горло, подбрасывает массивное тело, словно оно не весит ничего.
Шерсть забивает глотку. Слюна вдруг кислой становится, а пес, упав, скулит, скребет лапами, пытаясь отползти. Протянет он недолго.
Кейрен, повернувшись к стае, рычит, глухо, низко, и голос его заставляет псов отступить.
Прочь.
В пустой зимний лабиринт сада.
А Кейрену к дому надобно, от которого тянет дымом. Людьми. Человеком, чей запах вызывает приступы ярости. Зверь Кейрена сам выбирает дорогу, пробираясь сквозь хитросплетения ветвей, ближе к стене, поросшей плющом. Он, как и ограда, заледенел и выглядит до отвращения ненадежным.
…западное крыло.
Третье окно от реки, если он правильно рассчитал и старуха ничего не напутала со своим шарфиком. И Кейрен, лизнув бок, все еще саднящий, раздражающий, обернулся.
Дорога плюща. Романтический подвиг во имя короны… и прав полковник в том, что если рисковать, то одной головой. Вытаскивать не станут.
А стена высокая, отвесная. Стебли хрустят, впиваются в руки, царапают. И еще ветер в спину бьет, прижимая к ледяному камню.
– Р-романтика п-полная. – Кейрен повис, упираясь кончиками пальцев во фриз, который снизу гляделся довольно-таки ненадежным. И камень крошился, сыпался, но держал.
Пока еще.
Под руками – стебли не то плюща, не то винограда, но приросшие к стене, но как-то неплотно приросшие. И тоже хрустят. А сами стены, выщербленные, древние, льдом глазурованные. Не вцепишься.
И дышать через раз получается.
Забираться выше. Второй этаж и широкие подоконники случайной передышкой. За стеклами темно, дом выглядит вовсе не жилым… выше надо, пока не околел. Выкатившаяся луна, затертая с одной стороны, грязная какая-то, повисла над Кейреном, поторапливая. Снова камень. И ветви, все более тонкие, ненадежные. Подоконник, достаточно широкий, чтобы поместиться. И что за беда, если приходится сжиматься, втискиваясь в узкую бойницу окна. Слава жиле, хотя бы решеткой не забрано. Кейрен прилипает к стеклу, пытаясь разглядеть хоть что-то, дышит, топит лед остатками своего тепла. И вода течет по пальцам, рождая судорогу. А все равно по ту сторону темно, или же стекла в Шеффолк-холле толстые, древние, как и сам дом. Сквозь такие и днем-то вряд ли что разглядишь. И пора бы решиться.
Постучать.
Поскрести, позвать, надеясь, что отзовется именно Таннис.
…на излишне широком шарфе, где жесткой нитью был воссоздан, пусть грубый, примерный, но план Шеффолк-холла, именно эта комната была отмечена желтой крупной бисериной.
– Таннис, – Кейрен звал, чувствуя, что замерзает.
Нелепая смерть. Просто-таки совершенно идиотская… еще немного, и он попросту вышибет стекло с рамой вместе. Но окно открылось.
– Пусти погреться, – клацая зубами от холода, попросил Кейрен. – П-пожалуйста.
Таннис.
Его женщина.
Растерянная. И счастливая. И злая невероятно. С руками горячими, просто-таки обжигающими руками. Втягивает в комнату, шипит:
– Ты ненормальный!
Совершенно ненормальный, если тогда, в театре, не украл ее. Но больше Кейрен этой ошибки не повторит.
– Ты же…
– П-погреться. – В ее комнате горит камин, и Кейрен просовывает руки сквозь решетку. Он выдыхает резко, с выдохом пряча боль от первого, злого прикосновения пламени. Оно же, вдруг смирившись, карабкается выше и выше, разливаясь по плечам, по груди, вытапливая холод.
– Зачем ты пришел? – Таннис присаживается рядом. Она смотрит на огонь и на Кейрена тоже, но на огонь больше. И тоже тянет к нему руку.
Бледную и тонкую.
Она сильно похудела, глаза запали, а улыбка исчезла. Куда? Ему так нравилась ее улыбка… и веснушки тоже, которых почти не осталось. Наверное, в Шеффолк-холл солнце заглядывает редко. И Кейрен тянется к ней, проводит сложенными щепотью пальцами по щеке.
– Ты плакала.
– И что? Все женщины время от времени плачут.
– Ты – не все, ты – особенная…
Короткие волосы слиплись, прядки влажноватые, тусклые, и Таннис пытается отстраниться.
– Прекрати…
Не прекратит.
– Зачем ты здесь? – Она вдруг всхлипывает и позволяет себя обнять, сама обвивает руками шею. – Зачем ты пришел…
– Правильно спрашивать – за кем. За тобой.
На ней длинная полотняная рубашка, слишком широкая, но при том – короткая. И ткань перекрутилась, из-под подола выглядывают узкие щиколотки Таннис. А рукава, отороченные кружевом, заканчиваются чуть ниже локтей.
Кейрен помнит, что локти у нее острые, шершавые.
И ключицы тоже острые, хотя совсем не шершавые, но торчат, изгибаются. Ямка на горле манит. А волосы прилипли к жилистой шее.
– Это опасно. – Она отстраняется, но ровно настолько, насколько Кейрен готов позволить отстраниться. Полшага.
И взять ее лицо в ладони.
Провести большим пальцем по губам: снова кусала, и до крови, остались бляшки скушенной кожи и темные трещинки. Щеки бледные, горячие какие… этот румянец выглядит болезненным.
Лоб горячий.
Чересчур горячий. А пол холодный, Таннис же – босиком.
– Он тебя убьет. – Она сама к нему тянется, к мокрым еще волосам, к коже, раскаленной пламенем. – Если найдет, то…
– Меня не так просто убить.
– Самоуверенный.
– Ага. – С ней легко соглашаться.
Она стала легкой, почти невесомой.
– Тебе надо в постель вернуться, – поясняет Кейрен. – Ты босая.
– Ты вообще голый.
– Извини, но я подумал, что пес с одеждой в зубах будет выглядеть… несколько подозрительно.
Она фыркает и шепотом на ухо, доверительным тоном, произносит:
– Синий пес сам по себе выглядит подозрительно.
У нее мягкий смех.
– Об этом я не подумал…
– Мне кажется, ты вообще не думал… что ты делаешь?
– Греюсь.
– В моей кровати?
– Ну не у камина же мне дальше торчать, я, как ты правильно заметила, в неглиже…
Пуховое тяжелое одеяло, которого вполне хватит на двоих, и Кейрен обнюхивает его, и подушки, которых на этом ложе с полдюжины, и простыню…
Чужой запах, тонкий. Не тот, который привел бы в бешенство, но ревность, холодная, злая, ослепляет.
– Кейрен? Успокойся, Кейрен… я… между мной и им ничего не было. Он просто приходит. Поговорить.
– По старой памяти? – Злость тяжело проглотить.
…тянет швырнуть простыни в пламя, скормив ему и одеяло, и треклятые подушки, и самого хозяина Шеффолк-холла.
– Ну же, Таннис, признайся, он твой старый знакомец, верно?
Она отворачивается.
– Посмотри на меня!
И отодвигается, упираясь ногами в перину. Ноги проваливаются, а рубашка ее задирается выше, она перекручивается, стесняя в движениях. Достаточно толчка, и Таннис падает на спину.
– Слезь с меня!
– Поймал. – Кейрен перехватывает ее руки, прижимая к кровати. – Ты моя и только, ясно?
Этого, чужого, запаха на ней нет.
– Отпусти.
– Ни в жизни. – Ее собственный, такой родной, знакомый, будоражит кровь. – Таннис…
– Чего ты от меня хочешь? – Она вдруг перестает сопротивляться. – Очередного свидетельства, да? Чтобы я дала показания?
– А ты дашь?
Молчание.
– Значит, нет. Из-за страха?
По ее глазам читать легко, вот только прочитанное заставляет руки разжать и отстраниться. Как сказал полковник? Все влюбленные – немного идиоты? И Кейрен ничем не лучше остальных.
– Не из страха.
– Кейрен…
Она садится и подвигается ближе.
– Скажи, что ты хочешь от меня услышать? Он… да, я знаю, что Войтех – преступник. И что виселицу он, наверное, заслужил.
– Наверное?
– Хорошо, заслужил. Но… проклятье, я не могу вот так… он запутался, Кейрен.
Ее рубашка съехала с острого плеча, которое Таннис прикрыла ладонью.
Родная.
Близкая. И все-таки далекая.
– Или я запуталась. Я понимаю, что он враг, что убьет меня, как только заподозрит… не важно, если ему даже примерещится предательство, то убьет.
– Тогда почему?
– Потому что… потому что я помню его другого. – Она почти кричит и сама же спохватывается, зажимает рот. – Другим. Настоящим. И тот, другой, он никуда не ушел… он ведь мог убить меня сразу, но…
– Старая любовь не ржавеет.
– Ты ревнуешь.
– Таннис, конечно, я ревную.
Сжатые кулаки. Тонкие запястья, и косточки торчат. Кейрен целует эти косточки и гладит смугловатую кожу, которая холодна.
– Ты моя женщина, и мне неприятно, что ты заступаешься за ублюдка, по которому давным-давно виселица плачет. Нет, я понимаю, что у вас общее прошлое, но…
– Ты тоже похудел.
– Не меняй тему.
Она хмыкает и осторожно устраивает голову на его плече.
– Я не хочу его предавать, понимаешь? Просто не хочу… не ради него, ради себя, Кейрен. Когда-то он много для меня сделал, и теперь тоже… не рычи, я не то имею в виду. Он друг и… наверное, все-таки больше друг. Он обещал отпустить меня. Потом, когда все закончится…
– Для кого закончится?
Подтянув одеяло, пусть и пахнущее другим, но теплое, Кейрен закрутил в него Таннис.
– Не знаю. Мне… было не очень хорошо.
– Я вижу.
– Нет, просто… ты же не знаешь, и…
– Не знаю и знать не хочу. Вообще, я кольцо купил и выходи за меня…
Не услышала, отмахнулась. И наверное, как-то иначе надо предложение делать, а Кейрен не умеет. И Таннис, закрыв ему рот рукой, сама говорит.
– …я не умею говорить такие вещи. – Она тихо всхлипнула и прошептала: – Я беременна.
Тихо стало.
Звонко.
И отчетливо тянет сквозняком из приоткрытого окна. От запаха пыли свербит в носу, а ноги опять мерзнут, и Кейрен убирает их под одеяло.
– Молчишь?
Острый локоть впивается в ребра, почти попадая по затянувшейся было ссадине.
– Отпусти.
– Нет.
На шее Таннис выступает испарина, и на лбу, на впавших щеках. Она дышит глубоко, судорожно как-то и, почти задохнувшись, бьет по рукам, выгибается, борется зло, неумело…
– Таннис, Таннис, пожалуйста… прекрати, глупая… Тебе плохо? Ну если легче станет, ударь… вот так, осторожней, себя не покалечь… ну вот, и давай вместе дышать? Помнишь, у нас получалось… а я вазу твою разбил…
– С кленовыми листьями? – Она замирает.
– Ее.
– Ты…
– Я не специально. Задумался и локтем задел… там на столе почти не осталось места. Я, оказывается, совершенно не приспособлен к самостоятельной жизни. Ты не представляешь, что дома творится… ну и плакать зачем?
– Не знаю. Я теперь все время почти…
– Ты сильная женщина.
– Не хочу.
– Чего?
– Быть сильной женщиной. – Она сидела, остервенело размазывая по щекам слезы, и щеки эти становились красны, полыхали болезненным румянцем. – Хочу быть слабой… и чтобы на руках… всю жизнь оставшуюся на руках…
– Хорошо, – легко согласился Кейрен, – если, конечно, не растолстеешь. А то беременные знаешь какими толстыми бывают?
– Я?
– Нет, пока нет, но в ближайшей, как я понял, перспективе…
Она перестала плакать и кулаком ткнула в плечо.
– Издеваешься?
– Не думал даже. Выходи за меня замуж.
– Что?
– Замуж, говорю… в третий раз, между прочим, говорю, выходи… сейчас.
Кейрен встал и осмотрелся. Жаль, что в отличие от полковника, он так и не прочел ни одного романа, теперь вот сказывался недостаток информации.
Таннис следила за ним, закутавшись в одеяло, сатиновый хвост которого поднимался над ее головой причудливым воротником. Из-под одеяла торчали худые ноги с квадратными, резко очерченными коленями. Под левой – Кейрен помнил – шрам имелся, тонкий, полукруглый, словно отпечаток худосочной луны.
Осмотревшись – комната была не сказать чтобы велика, – Кейрен решительно подошел к окну, прикрыл створки плотно. Из вазы вытащил полусухую розу – иных цветов в обозримой близости не было, и, встав перед кроватью на колено, протянул цветок:
– Выходи за меня замуж. Пожалуйста.
– Это из-за…
– Нет, я еще раньше решил… а ты меня не услышала! Но теперь тебе точно придется и выслушать, и вообще. – Он чувствовал себя полным идиотом. – Я и кольцо купил. Давно уже.
– Давно? – Она розу приняла, чтобы отложить в сторону.
– Ага, уже три дня как.
– И это называется давно?
– Три дня без тебя – вечность.
Стоять на полу было жестко и холодно.
– Оно дома осталось, потому что я подумал, что…
– Собака с кольцом будет выглядеть подозрительно?
– Именно.
Таннис улыбалась. И глаза ожили.
– Выйдешь?
– Выйду. – Она откинула одеяло: – Иди сюда, а то замерзнешь, жених…
В этом была своя правда.
– Я тебе говорил, что жить без тебя не могу? – От нее пахло лишь ею, и еще немного – пыльной розой и Шеффолк-холлом. – А еще меня уволили… и я из дому ушел, но ты уже дала согласие. Так что все равно выйдешь.
– За бездомного и безработного?
– Именно.
– Выйду, конечно. – Сухие исцарапанные губы коснулись щеки. – Какая же ты бестолочь, Кейрен… Но я тебя люблю… тебе не рассказать, как я тебя люблю.
Это хорошо. Только не понятно, зачем опять плакать?
– Я тебя вытащу, обещаю. – Кейрен собирал ее слезы, соленые и в то же время сладкие, терпкие, как вино, то, которое осталось в доме.
Их с Таннис доме.
– И мы уедем.
– К морю?
– Если хочешь, то к морю… Райдо нас примет, для начала у него поживем, а там как-нибудь устроимся. Присмотрим дом.
– На берегу?
– На берегу.
Она еще терла покрасневшие глаза. Слушала. Верила.
– Я найду работу… за Перевалом людей не хватает. Точнее, не людей, но… там не важно, что я от рода отказался… я все-таки неплохой специалист… или свое дело открою. Буду розыском заниматься.
– И кого искать станешь?
– Да хоть комнатных собачек, лишь бы платили… а ты будешь варить свое варенье из этой… как ее…
– Смородины?
– Именно, из смородины. Я тебе целый ящик гусиных перьев наточу, чтобы было чем косточки выковыривать, только, пожалуйста, не плачь.
– Не буду.
– Все равно ведь…
– Все равно. – Она шмыгает носом, и нос этот распух, а глаза заплыли, сделались красными, больными. И слипшиеся ресницы – мягкие иголки, с которых Кейрен снимает прозрачную слезу.
– Ты научишься варить кофе на песке. И сошьешь розовые занавески.
– Почему розовые?
– Не хочешь розовые, сошьешь голубые, разрешаю… а по субботам я буду жарить блинчики…
– И гулять. По берегу.
– И гулять, – согласился Кейрен.
…по берегу, который есть где-то там, за Перевалом. Сказочный, существующий ли вовсе?
– Извини. – Таннис мазнула по распухшему носу ладонью. – Тебе пора, наверное.
– Куда?
– Туда, – она указала на окно.
– Там ночь, и зимняя, между прочим. Лед, ветер и дикие собаки.
– Кейрен, я серьезно.
– И я серьезно. Волкодавы. С вот такими клыками…
– Кейрен, – Таннис высвободила руку, – ты понимаешь, что если тебя найдут здесь, то…
– Убьют.
– Именно.
– Значит, нужно сделать так, чтобы не нашли.
…и желательно быстро, поскольку и самая длинная ночь в году имеет обыкновение заканчиваться. А утро, судя по запахам в комнате, не обойдется без дружеского визита.
– Таннис, во-первых, без тебя я точно не уйду.
…а спустить ее по отвесной стене не выйдет. Не в ее нынешнем состоянии.
– Во-вторых… я должен кое-что проверить. Да не вырывайся ты, не собираюсь я шею твоему другу сворачивать, хотя, признаюсь, очень хочется. Мне его и вызвать нельзя, поскольку человек… Успокоилась? Вот и ладно. Так вот, есть подозрения, что твой милый друг… ладно, не милый и не совсем друг, только не хмурься, но он собирается отправить этот город, большую его часть, к первозданной жиле. Таннис… ты веришь мне? Посмотри, пожалуйста, в глаза. Ты мне веришь?
– Верю.
И снова слезы.
– Я за тебя боюсь. – Она цепляется за руки и сама обнимает. – Если бы ты знал, как я за тебя боюсь.
– Ничего. Я живучий.
…невезучий только. И любопытный не в меру, но последнее в нынешних обстоятельствах скорее плюс.
– Кейрен.
– Я не уйду, родная. Я же объяснил почему… если бы я точно знал, что, свернув шею этой скотине, все остановлю, я бы это сделал.
– Но ты не знаешь?
– Не знаю.
Сладкая кожа, мягкая. И эта ямка на горле, в которой бьется пульс. И сцепленные ладони… и запястья с темным рисунком вен, подступивших близко к коже.
– Я знаю, что он человек, сволочь, но человек. А человек, даже самый одаренный, не управился бы с истинным пламенем.
Надо остановиться, пока не поздно.
…не следует недооценивать Шеффолка, пусть и нюх у него по-человечески слабый.
– Сделать бомбы – мало. Их нужно настроить. Синхронизировать с кристаллом. Человек на такое физически не способен. А тот сумасшедший, который согласился помогать Шеффолку, он ведь понимал, что именно затевает. И не удивлюсь, если сам подсказал… понимаешь?
Кивок.
– И я должен найти заряды. Или кристалл.
– С чего ты решил, что они здесь?
– А где еще, Таннис? Мой дядя ошибался, когда говорил, что обыск ничего не даст. Шеффолк-холл – самое надежное место, которое только можно себе вообразить. Он древний и закрытый. Герцогиня давным-давно никого не принимает, но статус ее сам по себе защита от… излишне любопытных.
Таннис кивнула и тихо сказала:
– Она ненормальная.
– Кто?
– Герцогиня. Ты знаешь, что она посадила в клетку своего мужа…
Она обняла себя за плечи.
– В ее комнате полно мертвых роз. И еще она только белые платья носит, вроде свадебного… это как траур… она его убила, и все равно траур… Если Освальд тебя найдет, он… пожалуйста, Кейрен, уходи. Пусть все… идет. Я уговорю его остановиться. Он же не сумасшедший, он просто запутался и…
– Таннис! – Кейрен прижал палец к губам. – Надеюсь, в твоем шкафу хватит места?
По коридору не шли – крались, то и дело останавливаясь, прислушиваясь к темноте. И кто бы это ни был, но явился он не вовремя.
– Тише, девочка. Ты вернешься в постель, и… если вдруг начнут вопросы задавать, просто плачь. В твоем положении плакать естественно… и не бойся, все у нас будет хорошо.
Ее шкаф был забит старыми шубами. И Кейрен зажал нос, чтобы не расчихаться от пыли. Он зарылся в древние ветхие меха, осознавая, что все-таки появление его в Шеффолк-холле сродни безумству. И все-таки…
Дверь отворилась почти беззвучно.
– Таннис? Ты не спишь? – тоненький старушечий голосок.
И следом мягкое, вкрадчивое:
– И что вы делаете здесь, тетушка.
Запах плесени и земли пробивается сквозь пыль. И ярость клокочет в горле.
…а ведь Кейрен Шеффолка не услышал. Старуху – да, а вот Шеффолка…
– Решила проведать нашу девочку.
– Ночью?
– Мне не спалось. – Старуха всхлипнула, и голос ее изменился, сделавшись дребезжащим, нервным. – Меня бессонница мучает!
– Примите капли. Помните, я принес вам капли?
– Да? – Удивление почти искреннее. – Наверное, я забыла…
– Наверное, тетушка, – легко согласился Шеффолк. – Вы забыли… это бывает… хотите, я лично буду напоминать вам о каплях.
– Конечно, Освальд. Ты такой милый мальчик… а помнишь, мы вместе зал к Рождеству наряжали? И ты мне свечки подавал… ты был таким послушным…
– Как я могу забыть, тетушка. Но идемте, Таннис следует отдыхать…
Вновь шаркающие шаги, теперь старуха идет нарочито медленно, и Кейрен слышит обоих. А дверцы шкафа прогибаются.
– Сиди. – Таннис говорит очень тихо. – Освальд вернется, чтобы проверить…
Он и вправду возвращается и ступает легко, беззвучно, но о появлении предупреждает запах. И Кейрен сжимает губы, запирая клокочущую в горле ярость.
– И тебе не спится? – От Освальда несет плесенью и подземельем, еще кровью, не свежей, но застарелой.
– Да… вот как-то…
– Не обращай на старуху внимания, она давным-давно свихнулась.
– Но ты ее терпишь?
Таннис отступает.
– Мама к ней привязалась…
– А ты почему не спишь? Дела?
– Дела, – охотно соглашается Освальд. – И милая, я предпочел бы, чтобы сегодня ты осталась у себя, хорошо?
– Хорошо.
– И даже не спросишь почему?
– Не спрошу. Меньше знаешь… дольше живешь, верно?
– Прекрати. – Его тон изменился. – Я же обещал, что не трону тебя. Просто потерпи. Все закончится и…
– Когда?
– Скоро, Таннис. Очень скоро.
Он замолкает.
Исчезает. И тишина воцаряется надолго, Кейрен слушает ее, уже не ушами, но кожей, нервную, лживую, готовую в любой миг рассыпаться, как сыплются под его прикосновением шубы.
– Выходи. – Таннис открывает двери. – Он ушел и… вернется, но позже. Гостей встречает.
– Каких?
– Откуда мне знать? Ты же слышал. Тех, которых мне показывать не станет…
А вот Кейрен просто-напросто обязан взглянуть на них.
– Тебя заперли?
– Нет. Отсюда все равно не сбежать.
Ее голос, ее потухший взгляд и страх, который вернулся, тревожили. И Кейрен обнял эту странную беспокойную женщину, сказав:
– Я тебя вытащу, слышишь?
– Конечно.
Таннис солгала, глядя ему в глаза, улыбаясь.
– Возвращайся в постель. Он прав, тебе следует отдохнуть. – Кейрен поцеловал поблекшие веснушки на ее щеках. – Вот так… и глаза закрывай.
Он сидел рядом, держал ее за руку, слушая и дыхание, которое становилось более спокойным, глубоким, и древний одичалый дом.
Обернувшись, Кейрен ткнулся носом в раскрытую ладонь: не стоит волноваться.
Дверь и вправду была не заперта.
А коридор – темен.
И путеводной нитью по нему протянулся плесневелый запах Освальда Шеффолка. Этот запах вел, заставляя держаться в тени, прислушиваться к ночным шорохам и скрипам, тяжелым вздохам где-то рядом, к урчанию труб и стону камня, который воевал с зимой.
Ветру.
Воде, что, срываясь с острия каменной иглы, разбивалась о подоконник.
Тускло мерцали в нишах рыцарские доспехи, следили за Кейреном через щели забрал. Поворот.
Лестница.
Химеры. Снова рыцари, накренившиеся в проход. И секира с широким полулунным клинком опасно целит в Кейрена. Копья. Арбалеты и щиты, древние, выщербленные, а порой и вовсе расколотые. Гладкие шлемы и шлемы узорчатые, турнирные, украшенные рогами и плюмажами, эти вызывающе сияют свежей позолотой. Стяги. Знамена, гобелены и след, который исчезает за двустворчатой дверью.
Личные покои герцога Шеффолка. И голос его, тихий, пожалуй, в человеческом обличье Кейрен не уловил бы ни слова.
– …дорогая, ты ведешь себя неразумно. – В этом голосе – бесконечное терпение. И мягкий укор. Забота.
– Я веду себя неразумно? – Женщина пылает гневом. – Это ты притащил сюда свою шлюху! И носишься с нею как…
– Прекрати.
– Почему? Я твоя жена и разве не заслуживаю толики уважения?
– Заслуживаешь.
– Тогда почему она здесь? Почему она все еще… жива? Не отворачивайся, Освальд! Я знаю, что эта девица для тебя опасна.
– Откуда, интересно?
– Грент сказал.
– Грент становится чересчур болтлив.
– Мы сейчас не о нем, верно. – Женщина уже почти шепчет, но шепот ее – змеиный, злой. – Мы говорим о женщине, которой не должно здесь быть… вообще не должно быть… а она есть. Живет. Сидит за одним столом со мной. Имеет наглость смотреть мне в глаза и…
– Милая, ты забываешься.
– Это ты забываешься, Освальд. Кем бы ты был без денег моего отца? Нищим герцогом, который…
– Прекрати.
– Не собираюсь…
– А подслушивать нехорошо, – раздалось за спиной, и Кейрен крутанулся, оскалившись. – Но я почему-то не удивлен… знаете, отвык удивляться.
Тот, кто стоял в полутемном коридоре, подслеповато щурясь, не был человеком.
– Жизнь так многообразна, – произнес он, поправляя черные нарукавники. И медленно, осторожно протянул руку к Кейрену. – У вас очень хищный запах.
С раскрытой ладони, опутанной проволокой, слетела искра. Кейрен отпрянул, но искра коснулась чешуи.
– Жаль, что нельзя вас просто убить… пока…
Холод. Оглушающий парализующий холод.
Судорога сводит мышцы, бросая на пол, выворачивая наизнанку. И Кейрен пытается удержаться, но хрипит, воет, кажется, катается по полу. Когти вязнут в камне, и хрупкие человеческие пальцы хрустят.
– Надо же, какие гости! – Кто-то пинком отбрасывает к стене. – Вот что тебе неймется-то?
Рука в волосах. Лицо напротив лица, не лицо, но белое расплывшееся пятно, на котором не получается сфокусировать взгляд. И ответить тоже не выйдет, губы дрожат.
Кажется, вырвет.
Или нет.
Но дышать тяжело, Кейрен забыл, как правильно. Вдох и выдох… или выдох, снова выдох. Воздуха мало, и каждый глоток отвоевывать приходится.
– Его нельзя трогать, – раздается над ухом. – Поверьте, о его смерти узнают сразу. А это – хороший предлог.
– Что ж, значит, пока поживет… надолго его?
– Не знаю. – Кейрену оттянули веки, но слепота не прошла. – Это экспериментальный образец…
Пальцы прижались к шее.
– Брадикардия… и рефлекс зрачка выражен слабо. Интересный эффект. Вы не возражаете, если я с ним еще немного… поэкспериментирую.
– Позже, – резко оборвал Освальд. – Сначала дело, а потом экспериментируйте себе на здоровье.
– Спасибо.
Это было сказано с явной насмешкой.
Человек полагал, что использует пса. Пес считал, что пользуется возможностями человека. Но оба они определенно сошли с ума, иначе… зачем?
Об этом Кейрен думал, когда его тащили.
И еще о мертвых розах, которыми отчетливо воняло вокруг. О подземелье и Таннис… обещал вернуться, и получается, что слово не сдержал. За ним, следовало признать, водится подобное… нехорошо.
Ступеньки высокие.
Много-много высоких ступенек. И опереться не выходит, тело все еще чужое, но хотя бы дышать наново Кейрен научился. Оказывается, дышать – это просто.
Жить – чуть сложнее.
Но у него тоже получится, он точно знает, чего ради стоит жить.
Глава 28
Таннис слышала, как он уходит, и заставила себя лежать, притворяясь спящей. Она подтянула колени к груди и, закрыв рот кулаком, завыла.
…Господь, который есть, на небе ли, под землею ли, в огненных косах исконных жил, но пусть у Кейрена получится выжить. Таннис молиться не умела, когда-то, давным-давно, в жизни даже не прошлой, но позапрошлой, где матушка посещала церковь, Таннис учили правильным словам. И она что-то помнит про Бога и хлеб, но после хлеба стало не хватать, а для Бога и вовсе не осталось в жизни места.
Наверное, она и просить-то не имеет права…
Перевернувшись на спину, Таннис уставилась в черный балдахин.
…если есть Бог, то слышит ли? Не за себя просит, но пусть Кейрен выживет, пусть вернется целым. Он вовсе не отродье тьмы, как говорят о псах… и если они живут, то по воле Божьей. Разве не так?
Путаные мысли.
Страшные.
И надо было остановить, но ведь знала – не послушает. Сказал о доме думать, о том, который встанет на берегу. Белом-белом берегу… песок и ракушки.
Стена шершавая, низкая плоская крыша, навес и кресло.
Кто-то, кто стоит за креслом, но оборачиваться нельзя, потому как исчезнет. Таннис и не оборачивается, в своем полусне она смотрит на море, пьет горький кофе – на песке и только на песке, она научится варить, лишь бы вернулся.
– Таннис, – этот голос разрушил мираж. – Ты не спишь?
– Уже нет.
– Ясно. – Освальд сел на кровать и поскреб белую ладонь. – Ничего не хочешь мне рассказать?
Сердце замерло. И застучало торопливо, набирая скорость.
– Ничего.
Голос чужой, ломкий спросонья.
– Ясно, – повторил он. – Таннис, почему ты не отговорила этого идиота?
…не вернется. И не будет берега, не для двоих… для одной нее – быть может. Но одной ей… зачем ей целое море для себя?
– Успокойся, – Освальд сдавил запястье. – Жив. Пока.
– Убьешь?
– А что мне остается делать?
– Остановиться.
– И пойти на виселицу? Нет, Таннис, уже поздно. Или я… или они.
Уставшее лицо. И глаза глубоко запали, темные стали, нечеловеческие. Шрам обрисовался резко, выступил рубцом, стянул кожу, отчего казалось, что Освальд усмехается.
– Ты и вправду собираешься сжечь город?
– Он и это сказал? – Приподнятая бровь и пальцы щепотью, упертые в широкий подбородок. – И как думаешь, прав был?
– Да.
Таннис видела это выражение лица. Оно появлялось за миг до прыжка, когда Войтех решался шагнуть в пустоту…
– Зачем? Ради власти? Ты говорил о людях, но люди погибнут!
– Люди и так гибнут, малявка. Каждый день, каждую чертову минуту кто-то да умирает. На заводе, в канаве, задыхаясь в заводских дымах, сходя с ума от опиумных грез. Пытаясь сбежать на этот берег, но не сбегая. Наши женщины становятся шлюхами и рано стареют. Мужчины – спиваются. Дети умирают, едва появившись на свет… восемь из десяти, Таннис. Ты готова родить десятерых, чтобы выжили двое? Ты вообще готова вернуться со своим ребенком туда, где жила?
Молчать. Не говорить ничего. И он не ждет ответа, но вцепился в ее лицо, поднял, заставляя смотреть себе в глаза.
– Они держат нас на привязи…
– Ты не убьешь всех.
– Мне и не нужны все. Достаточно многих. Я реалист, малявка. И я знаю, что делаю.
Пальцы его вот-вот пробьют кожу, и больно, но Таннис терпит.
– Их пламя уничтожит их же. Главы родов, сильнейшие бойцы, все те, кто попытается сдержать прилив… да, останутся многие, но куда более слабые. Они не устоят перед людьми. Мы вынудим псов отступить за Перевал.
– Какой ценой?
– Той, которую человечество готово заплатить.
– Человечество или ты?
– Для начала я. Кто-то ведь должен решиться. Решается всегда кто-то один. В достаточной мере… отчаянный…
– И беспринципный.
– Это тоже, Таннис. С принципами многого не добьешься. – Он тер ладонь и морщился. – Третий день зудит… ты не представляешь, насколько этот зуд из себя выводит. Я думать ни о чем другом не способен.
– Посочувствовать?
– Хотелось бы. Или мы теперь враги? – Освальд поднес ладонь к глазам. На белой коже проступали красные следы расчесов и белые плотные бляшки. – Не пугайся, это не заразно, пройдет через день или два. Но относительно принципов, ты думаешь псы очень принципиальны? Будь у них способ избавиться от нас, они бы его использовали. В этой игре важно одно – ударить первым.
Он лизнул расчесанную ладонь, как делал когда-то давно, когда не был болен странной болезнью темноты, но выбирался к солнцу, на вершину старого крана, чтобы, взмахнув руками, шагнуть к далекой воде. Он говорил, что падение тоже полет и надо верить собственному телу.
Она верила.
Когда-то.
– Таннис, я не хочу с тобой воевать. – Освальд встал и сунул руку в карман. – Но мне придется тебя запереть. Надеюсь, у тебя-то хватит ума не пытаться сбежать? Если вдруг возникнет подобное желание, то подумай, не о себе, Таннис.
Он ткнул пальцем в живот.
– Теперь ты решаешь за двоих.
…за троих, но о Кейрене спрашивать опасно. И слезы вновь текут ручьем, но эти – другие, от злости, которая отрезвляет.
– Успокойся. – Освальд останавливается у двери. – Пожалуйста. Я на дух не переношу женских слез.
А дверь запер на замок.
С-скотина.
Друг? Враг? Запуталась она? Едва не поверила… дом на берегу… и свобода, надо лишь подождать…
Таннис подняла со стола вазу, древнюю, как и все в Шеффолк-холле, и с наслаждением швырнула ее в камин. Стало немного легче.
Проклятье!
Выбраться надо… замок и дверь?
Ничего, справится Таннис с замком… что там у нее имеется? Она вытерла ладонями горящее лицо, глубоко вдохнула – все-таки столько плакать весьма и весьма утомительно – и подошла к туалетному столику. Пудра, крем… это в сторону. Воск для волос – туда же. Румяна в бумажной коробке. Кисти… слишком мягкие. А вот шпильки для волос – дело принципиально иное.
Тонкие. Прочные.
То, что нужно для несговорчивого замка.
Третий день кряду Ульне боролась с предательской слабостью. Кружилась голова, и как-то так, что даже во сне Ульне ощущала это головокружение. Она открывала глаза, цеплялась сухими пальцами за простыни, но те выскальзывали. Молчаливо вращался, все ускоряясь, пыльный балдахин, роняя на лицо Ульне лепестки. Они превращались в воду, вот только напиться этой водой Ульне не могла.
Пыталась.
Преодолевая предательскую слабость, она переворачивалась на бок, ползла к краю кровати, которая становилась велика. И, смяв простынь, тянулась к кувшину.
Неподъемный.
И полупустой.
Руки дрожат, они иссохли, превратились в вороньи кривые лапы с черными когтями. И когти эти оставляли следы на стекле. До чего же мерзкий звук… и стакан не удержать. Падает, проливается на простыни, оставляя влажное пятно. И Ульне пытается затереть его ладонями.
– Ты умрешь. – Тод выходит из шкафа. Он отпирает дверь ее ключом и вертит его на пальце.
Улыбается.
– Нет.
– Да, Ульне, все умирают, ты мне это говорила, помнишь?
– Я тебя любила, а ты предал…
– И ты отомстила. – Тод ронял ключ, который беззвучно падал на ковер оживших роз. Вот только лепестки их были из пепла. – Твое право.
Тод шел, и розы поднимались.
– Тебя нет… это сон… конечно, сон. – Ульне улыбалась своей догадливости. Только во сне воздух бывает настолько вязким, неудобным.
– Конечно, – соглашался Тод, присаживаясь на край кровати. – Сон и только. Игра воображения.
– Уходи.
– Почему? Ты не рада меня видеть? Мне бы хотелось думать, что ты по мне скучала.
– От тебя воняет.
Подземельем. И плесенью. Камнем. Железом. Ржавчиной, что расползалась по прутьям. Гнилью… этот сладковатый дух был особенно силен в первые месяцы после его смерти. Запах увязался за Ульне, поднялся по ступеням и перебрался через дверь. Он поселился в комнате, и сколько бы Ульне ни выветривала ее, не уходил.
– Помнишь, Марта сказала, что, наверное, где-то крыса сдохла? – Тод улыбался.
– Крыса. Ты и был крысой.
– Да неужели? А мне казалось, ты меня любишь…
– Любила.
От него тянуло не только вонью подземелья, но и холодом.
– Я там мерз, – пожаловался Тод. – И Анна… Анна сильнее, помнишь, я умолял тебя отпустить ее? Я бы остался…
– Ты и так остался.
– Да, навсегда, но в этом есть свой смысл.
Какой? Если спросить, он ответит. Но Ульне и без ответа знает: теперь Тод может приходить в сны, он и проклятые розы из пепла.
– Именно, дорогая моя женушка… или не женушка? Скажи, что тебя больше задело? То, что я люблю другую женщину? Или что наш брак недействителен? Хотя, что это я спрашиваю?
– Уходи.
– И оставить тебя одну? Ты же привыкла к одиночеству, верно? Или убедила себя, что привыкла… сама себя свела с ума. Зачем, Ульне?
Он протягивает руку, и Ульне отстраняется, отползает, не сводя взгляда с восковых пальцев.
– Уходи!
Ей стыдно за свой страх, ведь все происходящее нереально, но сердце вдруг останавливается, и Ульне отчетливо осознает, что, стоит умереть во сне, и наяву она не очнется.
– Еще не время. – Лицо Тода плавится. Оно на самом деле восковое… Ульне знает, он сделал его из тех свечей, которые она оставляла. – Уже скоро, совсем скоро… смерть – на самом деле избавление, моя нелюбимая.
Лицо-свеча плавится, и щеки идут крупными складками, стекая на шею.
– Признай, что ты устала.
– Нет.
– Устала. – Его улыбка – оскал, и зубы окрашены рыжим. Ульне отворачивается, но – удивительное свойство сна – вновь видит его. – Устала врать себе. Устала бояться… ты же тряслась от одной мысли, что кто-то узнает правду. Оттого и заперла себя в этом доме. Честь предков… всего-навсего слова. В Шеффолк-холле давно не осталось чести.
– Замолчи!
Она затыкает уши, но руки становятся неподъемны. А пальцы немеют. И ее собственные ногти обретают тот синий окрас, который свидетельствует о близости смерти.
– Не хочу. – Тод заставляет ее слушать. – Ты же не захотела отпустить ее. Мстила мне, но она при чем? Завидовала, да? Ты ей, а твой безумный кузен – тебе. Все кому-то да завидуют. А потом ты испугалась, что он кому-то расскажет, какое ты на самом деле чудовище. И из-за страха отдала ему нашего сына. Или потому, что он был слишком похож на меня?
– Гнилая кровь.
– Твоя, Ульне. Она и вправду гнилая? – Ребристый коготь Тода взрезает кожу, выпуская не кровь, но гниль. – Действительно…
Он выглядит удивленным, призрак ее прошлого.
– Мой сын жив…
– Беспородный ублюдок, которого привел твой кузен? Его это все небось веселило… у него было странное чувство юмора, да? И у тебя тоже. Вы похожи друг с другом. Скажи, ты рада, что он умер? Правду, Ульне. Мертвецам врать нехорошо. Да и незачем, все равно никому ничего не расскажем…
– Да.
– Рада…
– И мне его не хватает…
– Да, пожалуй. – Тод убирает руку и ту, которая лежала на груди Ульне, сдавливая слабое ее сердце. – Теперь я вижу… из вас получилась бы хорошая пара.
Он смеется, и Ульне просыпается от этого смеха, а может, от громкого хруста розовых стеблей, от влажного прикосновения пальцев к щеке.
– Ульне, Ульне… – Этот дребезжащий голос принадлежит не Тоду. – Ульне, ты так кричала! Я услышала…
Марта.
Всего-навсего толстая старая Марта в нелепой широченной рубашке. Она отделана кружевом, и шлейф из ткани волочится по полу, выметая пыль, вычерчивая едва заметный след.
– Ты…
– Я, Ульне, конечно, я. – Марта садится на край кровати, на то место, которое выбирал себе Тод, но под весом ее старая перина сминается.
Кружево. И свеча в оловянном листочке-подсвечнике. Гнутая ручка, закопченное зеркальце, в котором отражается рыжий огонек, слишком яркий для Ульне.
– Убери.
– Конечно, Ульне.
– Уходи…
– Ульне, тебе нужен доктор. – Марта не собирается уходить, она возится, что-то переставляя на столе, хотя точно знает, что Ульне ненавидит перемены. А вернувшись к постели, принимается мять подушки, подсовывать их под ослабевшее тело Ульне.
– Уходи. – Голос надорванный, и Марта поджимает губы.
– Я позову…
– Мне не нужен доктор.
– Не доктора. – Она поправляет кружевной высокий чепец.
Освальд появляется быстро.
– Мама, вам плохо? – Он отбрасывает одеяло, и Ульне испытывает непонятный, несвойственный ей прежде стыд. Она видит себя словно бы со стороны.
Тесная сорочка прилипла к телу, обрисовывая резкие черты его, костистые ноги, острые грани таза, вдавленный живот и сухую старческую грудь. Видит и руки свои, вытянувшиеся вдоль тела, скрюченные и темные, и вправду похожие на вороньи лапы. Видит мосластую шею с раздутым зобом и складкой темной кожи под ним. Чужое, неподвижное лицо. Растрепанные волосы… никогда-то Ульне не признавала ночных чепцов, и ныне сама себе была отвратительна, косматая грязная старуха.
– Пошлите за доктором. – Освальд сдавил руку, пытаясь добраться до нити пульса.
Ослаб. И вот-вот оборвется, но не сегодня, прав Тод – еще не время. Он не отпустит Ульне просто так, не помучив. И зря ее мальчик беспокоится… склонился, слушает больное сердце.
– Почему вы молчали? – Упрек заслужен, и Ульне вновь стыдно.
– Марта… уйди.
Она хмурится, но отходит к двери, оставив, правда, на столике свечу. Надо сказать, чтобы убрали, после снов Ульне неприятно смотреть на свечи.
– Как тебя звали? – Она вглядывается в лицо того, кто стал ее сыном.
– Войтех.
– Красивое имя…
– Доктор скоро придет.
– Пустое. Помоги мне сесть.
– Я не думаю…
– Помоги.
Славный мальчик, сильный и справится. Ей хотелось бы думать так, потому что иначе все зря. Но странное дело, мысль о том, что Войтех… нет, Освальд, ее дорогой Освальд, вернет Шеффолкам былую славу, более не приносила успокоения. Он же, усадив Ульне, спешно подвигал к ней подушки.
– Дышать тяжело, – пожаловалась она, прижав к ноющей груди руку.
– Доктор…
– Ничего не сделает, мальчик. Время пришло… почти пришло. – Сердце запинается на каждом слове. – Будь добр, принеси мне книгу.
– Какую?
– Особую, Освальд… книгу Шеффолков.
…она хранится в шкафу, в резном ящике, украшенном разноцветной эмалью. Правда, та поблекла, потрескалась, а ведь когда-то Ульне любила эти картинки.
Рыцарь, повергающий дракона. Змей, что расправляет крылья. Белая роза… странно, что она, потерявшая способность видеть – плывет все перед глазами, – помнит их. Ульне откинула крышку, которая поддалась с трудом. И верно, без помощи своего мальчика она бы не справилась.
…ее и только ее, пусть и привел его Тедди.
…бросил.
Изуродовал.
И да, Ульне боялась, что кузена своего, вечно сонного, слишком иного, чтобы было ему уютно в стенах Шеффолк-холла, что мальчишку, который поселился под маской ее сына.
Дикий совсем.
С волчьим голодным взглядом, с манерами, которые нуждались в хорошей шлифовке, жадный до всего и не способный увидеть солнце.
– Мама? – Он держит шкатулку и книгу помогает извлечь. Какая же она тяжелая, разбухла от имен и дат, растрескалась от тайн, которые позволено знать лишь Шеффолкам.
И Освальд – не самая грязная из них.
…в тот день он стоял у окна, вцепившись бледными руками в гардины, не то желая содрать их, не то просто пытаясь не упасть. Он закрыл глаза и сквозь прозрачные бумажные веки смотрел на солнце. А по щекам катились красные слезы.
И Ульне, ставшая невольной свидетельницей этой слабости чужака, сказала:
– Прекрати себя мучить. Закрой окно.
Он не услышал.
И когда подошла, потянулась к гардинам, попытался оттолкнуть, но оказалось, что солнце истощило его силы. Мальчишка рухнул на пол, сдавил голову руками и завыл.
Наверное, ей следовало бы уйти, но Ульне осталась.
И села рядом.
Обняла его, удивляясь тому, до чего он худ. Под тканью дрянного пиджака – тогда он совершенно не умел одеваться – прощупывались острые плечи и длинная лента хребта.
– Не надо, мальчик. – Она гладила всклоченные его волосы, жесткие, пахнущие подземельем, и не позволяла вывернуться. Тогда у Ульне хватало сил. – Не плачь о том, чего нельзя изменить.
– Смириться? – выплюнул это слово.
Красноглазый, белолицый, с разодранными щеками, с полукруглым шрамом-меткой, мальчишка был страшен.
– Или смириться, или ждать, – ответила ему Ульне, вытирая кровь со щек. – Быть может, однажды жизнь подскажет, как поступить… терпение – это добродетель.
Она протянула ему испачканный кровью платок.
– Но для начала тебе стоит кое-чему научиться…
…он учился.
Менялся.
Изменился настолько, что Тедди это начало злить… ее беспокойный кузен захотел забрать и этого мальчика, хорошо, что не успел.
Освальд умен.
Упрям.
И честолюбив… он достоин носить имя Шеффолков.
– Подай нож, будь любезен. – Ульне не способна удержать книгу, и та падает, придавливает ноги немалым весом своим. А руки теряют способность нож удержать.
Пусть Освальд.
– Здесь. – Ульне проводит вдоль переплета. – Режь.
И клинок с хрустом ломает иссохшую кожу переплета. Рана ширится, и Освальд раздирает ее, уже понимая, что именно находится в тайнике.
Черный камень квадратной огранки, совершенный каждой гранью своей. Он вспыхивает яростно, оскорбленный многолетним пленом. И чернота отступает.
– Корону сделаешь сам. – Ульне протягивает руку, и камень ложится в нее. Тяжелый.
Слишком тяжелый для женщины.
А корона, надо полагать, и вовсе была бы неподъемна, но Освальду пойдет… семь зубцов… и не нужны другие алмазы, хватит и этого.
Черный принц, проклятый… в ушах звенит, и слышится голос отца… он сажал Ульне на колени, и она помнит, что от пиджака его вечно пахло псиной и табаком. Рыжие сеттеры вертелись у ног, укладывались перед камином.
…давным-давно, когда мир принадлежал людям, – хрипловатый простуженный голос был родным, и Ульне устраивалась в колыбели надежных рук.
– Ты опять рассказываешь ей эти сказки? – Мама отвлекалась от шитья.
– Это не сказки, дорогая, это правда… – Отец подмигивал Ульне.
Не сказки.
Правда.
Для двоих, ведь мама – не из рода Шеффолков, и значит, не имеет права на тайну, скрытую под толстым переплетом родовой книги.
Надолго?
Быть может, да… быть может, нет… алмазы иначе считают время, но Ульне ли не знать, что однажды наступит время, когда Черный принц обретет свободу.
Наступило. Он пылал черным пламенем, завораживал, манил, обещал, что мир изменится вновь… и наверное, когда-нибудь правнук Освальда расскажет другую сказку.
…давным-давно, – губы Ульне шевелились, но она не произносила ни звука, – когда мир принадлежал не только людям…
Марта смотрела на свечу, которая оплывала, медленно, но неудержимо кренясь. От свечи по потускневшему глянцу стола расползались отблески, тревожили вещи. Зеркальце в серебряной оправе, приоткрытую шкатулку, из которой выбралась змея жемчужной нити. Некогда белые, ныне жемчужины заросли грязью, как и все в этой комнате.
Пусто.
Жутко, и от жути этой не спасает овсяное печенье, которое Марта принесла с собой в корзинке с рукоделием. Спицы скользят беззвучно, накидывают петлю за петлей… чего ради?
Ульне умрет.
Доктор прописал сердечные капли и покой, он озирался, стараясь скрыть брезгливость и жадное пустое любопытство, которое донельзя злило Освальда. И тот терпел чужого человека лишь потому, что человек этот был способен помочь Ульне.
Или не был.
В воздухе пахнет валерианой…
…котика бы завести. Марте всегда нравились кошки, а отец не любил… кошки приходили на запах, обживали соседние крыши, орали и дрались, доводили до безумия цепных отцовских кобелей. А Марта втихую прикармливала их мясными обрезками.
Отец злился.
Говорил, что Марта безрукая, никчемная… отдал… вот ведь, старого герцога Марта помнит распрекрасно, и свой перед ним страх, и зеленый охотничий пиджак, и высокие сапоги, которые начищали гуталином, а сверху покрывали тонким слоем воска… и бриджи с кожаными нашлепками на коленях, и даже лицо – сухое, породистое…
…Ульне на него похожа, а Марта вот другая.
Собственным ее родителям в памяти не досталось места.
Нет, вертится в голове что-то смутное, пустое… грязный фартук, о который отец вытирал руки и ножи, прилавок, покрытый жирной пленкой. Его полагалось скоблить раз в три дня, и Марта ненавидела эту работу. Жир отходил туго, а руки и вовсе отмыть было невозможно. Помнится топор с полукруглым темным клинком, старая колода, набор мясницких ножей, всегда начищенных до блеска. Матушкины руки, ловко перебирающие кишки. Тяжелая чугунная мясорубка, провернуть которую у Марты сил не хватало.
Никчемная.
Она сунула за щеку печенье, стараясь жевать тихо, чтобы не потревожить Ульне. Та же завозилась, заметалась в постели, вцепилась в простыни, выгибаясь. И сквозь стиснутые губы вырвался-таки стон.
– Водички? – Марта отложила вязание.
Высокий кувшин, стоявший рядом с камином, нагрелся с одной стороны. Стекло стало мутным, и вода в кувшине гляделась грязной.
Пахла она неприятно.
И Марта, наполнив стакан, попробовала – кислая… это от порошков, которые оставил доктор, а может, мерещится. Сама Марта тоже немолода, и, как знать, когда ее собственный срок наступит.
– Пей, дорогая. – Марте пришлось забраться на кровать с ногами, подхватив широкий подол ночной рубахи. Ноги тонули в перине, Марта с трудом удерживала равновесие, и вода, расплескавшись, текла по рукам, наполняла рукава. – Пей.
Ей пришлось поддерживать голову Ульне и прижимать край стакана к вялым губам. Ульне глотала, но как-то мелко, часто, и вода выливалась из полуоткрытого рта.
Нехорошо.
Марта отерла рот подруги подолом и, глянув в мутные беспамятные глаза, велела:
– Спи, а то этот… волнуется.
И вправду волнуется, точно о родной матери. О делах своих важных позабывши, полночи просидел рядом с Ульне, за руку держал, рассказывал что-то тихим шепотом, гладил стиснутые тонкие пальцы. А ногти-то посинели – верный признак, что вскоре отойдет.
Марта покачала головой и на четвереньках, некрасиво оттопырив зад, попятилась. С кровати сползала тяжело, мешал живот.
…доктор пугал, что с весом к Марте придет грудная жаба, но не сбылось. А вот Ульне, на что тоща, да помирает… жаль, и не по себе – а ну как Марту следом отправят? С этого-то станется… злой, холодный, и нежность его к Ульне непритворная пугает больше гнева.
Одной крови?
Одной души, половинчатой, которой не хватит на многих.
– Тод… – прошептала Ульне.
Надо же, вспомнила… сколько лет она запрещала произносить это имя, отмахивалась, бежала, стоило Марте заговорить о… или кричать начинала. А тут вдруг…
…матушка Марты перед смертью все какого-то Гестаса звала, да так жалобно, отец же злился и пил… это она помнит, гранитные красные руки с черной каймой под ногтями и стакан, заросший жиром. Бутылку у ног. Запах хвои…
…а платья траурного у Марты нет.
Спицы подхватывают петлю за петлей, вяжут, вывязывают. И покалывает под грудью собственное сердце. Оно видится Марте засаленным, грязным, скреби – не отскребешь.
Она и не пытается.
Трусовата с рождения, и тут, в Шеффолк-холле оказавшись – старый герцог самолично приехал за Мартой, – долго робела, не смея рта открыть. А Ульне все смеялась, простушкой звала.
…хорошие годы, светлые, казалось – вся жизнь впереди, в руках живет, трепещет дивной птицей… всего-то и надо – удержать.
– А помнишь, ты меня кататься повезла в парк? На бричке? – Молчание сделалось невыносимым, и Марта заговорила. Она бросила взгляд на кровать, убеждаясь, что Ульне не спит.
Лежит, будто неживая. Темные руки на белом одеяле.
Темная шея.
Седые космы, которые расчесать бы надобно, но неохота, быть может, завтра… или потом, когда время придет.
– Ой и красота ж была! – Марта передвинула кресло поближе к кровати, так, чтобы видеть пустые глаза Ульне. Лежит и не моргает. Плохо ей?
Дед Марты, тот самый, который старому герцогу троюродным братом приходился, после удара тоже лежал колода колодой. Матушка за ним хорошо ходила, мыла каждую неделю, а по утрам протирала тело влажным полотенцем. Марту же заставляла деда кормить полужидкой овсяною кашей.
– Ты еще принарядилася вся! Платье, как сейчас помню, синее, что васильки… и волосы кучеряшками. Шляпку с вуалеткой… а на мне – соломенная. И юбка полосатая… ой, как я ее любила…
…деда было жалко.
А Ульне жалеть не получалось. Быть может, оттого, что знала Марта, какова она, дорогая подруга.
Холодная.
Обындевевшая зимняя душа, которая и живет-то не понять как… вон чего с муженьком-то учудила.
Спицы замерли, и Марта покосилась на шкаф.
Перекрестилась.
Отвернулась и вздохнула. Что ж теперь, не исправишь уже… был бы живой, Марта б попыталась, но сама-то поздно узнала, по запаху, который еще с бойни помнила…
…крыса, должно быть…
Казалось, сошла с ума от горя дорогая подруга, если, оскалившись, ответила:
– Твоя правда, точно крыса…
…мальчишку там закрыли наверняка… он же из этих, которые не люди, но хороший, теплый… живой. И девочка живая… у самой-то Марты не сложилось, не хватило духу оставить Шеффолк-холл.
– И с нами еще военные знакомиться пытались… красавцы были… а ты сказала, что они не люди… и злая стала… ненавидела. С чего, Ульне? Скажи? Разве ж плохо тебе жилось?
Молчит. И глаза прикрыла, но видно – злится.
– Сказала, чтоб я не смела и близко к этим подходить… а он мне букетик передал, ромашки и васильки… простенький, да… и на свидание позвал. Бегала ведь. Тебе ли не знать… ты ж меня насквозь… и молчала, хотя батюшка твой, узнай он, погнал бы поганой метлой.
Спицы мелькали, вывязывая ряд за рядом давно уже заученного узора…
– А ты молчала. И я, поверь, была благодарна тебе за молчание… потом он бежать предложил… и я спросила у тебя совета… зачем?
Клубок вырвался из пальцев, покатился по юбке, в складках застряв.
– До сих пор думаю, как бы оно, если бы поверила… а ты умела говорить… это я… простушка, ты же… колола словами… кто я для него? Бросит… поиграет и бросит… какая любовь, он ведь из этих… пусть всего наполовину, но…
Ресницы Ульне дрогнули. И губы шелохнулись.
– Дура? – Марта давным-давно научилась читать по губам, по выражению лица, по тем знакам, которые изредка появлялись на мертвом лице Ульне. – Да, ты права, как есть дура… не потому, что поверила, а потому, что веры не хватило… прогнала, а он и ушел. Я все надеялась, что вернется, ждала, а ты… ты смеялась над этим моим… дура, точно. И потом Тод… я-то подумала, что он с этой своей сбежал, правда, все удивлялась, как это пустой ушел… а оно… шкаф твой.
Марта уронила спицы на колени, широкая лента недовязанного шарфа повисла на подлокотнике кресла. Горели глаза и щеки, а сердце в груди то замирало, то летело вдруг вскачь, силясь превозмочь непонятную, наполнившую его тяжесть.
– Ключ с собой носила, будто у меня своего нет… ты умная, Ульне, но… я ж домом ведала, мне старуха Энге перед смертью все ключи отдала…
Марта поднялась и на тяжелых непослушных ногах подошла к постели, опустилась, упираясь в перину сжатыми кулаками.
– Скажи, тебе стало легче оттого, что они умерли?
Веки дрогнули.
– Нет… а мальчика своего за что сгубила? Душила… холодом душила, равнодушием своим, будто он виноват, что на Тода похож. Или ко мне ревновала? Так выставила бы меня прочь, глядишь, я бы и успела свою жизнь устроить…
Ульне глядела в глаза, и Марта в кои-то веки не отвела взгляда.
– Я слабая, верно. И трусливая. И ничего-то сама не умею, не научилась, не… не важно. – Она тяжко перевернулась на бок: мягкие перины давно сделались неудобны, в них Марта тонула, задыхалась. – Как есть, так оно есть, но… останови хотя бы этого.
Марта нашла сухую холодную руку, сдавила.
– Попроси его. Тебя послушает. Он же и вправду к тебе привязался как к родной. И ты его любишь, больше, чем любила Освальда… жили бы… у него хватит сил и с доминой этой управиться, и с остальным… детки народятся, будешь внуков нянчить.
Усмешка вышла кривоватой.
– Дура, да? Как есть дура… он же сгинет, Ульне. Или эти убьют, или сам… чего ради? Вот сейчас скажи, стоит оно того? Твоя жизнь. Его…
Ульне закрыла глаза, у нее хватило сил отвернуться.
Вот упрямая!
Марта некоторое время лежала рядом, считая секунды вслед за часами. Древние, как и все в Шеффолк-холле, они показывали свое особое время.
…Марта зажмурилась.
Она видела отцовскую лавку и засаленный прилавок, на котором матушка раскладывает куски вощеной бумаги.
…вырезка и корейка… каре ягненка… и свиные ножки, отскобленные добела… птичьи потрошка… рулеты… и темно-красная тяжелая печень, которую класть надобно отдельно, чтобы чистое мясо не пропиталось запахом печеночной крови.
…за почками и ноздреватыми сизо-розовыми легкими явится к вечеру старуха Макдамон и будет долго торговаться, а потом дрожащими руками отсчитывать монетки. Матушка же, жалости преисполнившись, сунет тайком в сверток с почками пару вчерашних колбасок…
– Марта… – Голос Ульне терялся в звонком мушином жужжании. Вечно по весне от мух не спастись было, хоть бы отец по всей лавке развешивал пучки мыльянника. – Марта… пожалуйста…
Мухи кружатся, садятся на мясо, и Марта должна сгонять их, но она устала, да и скучно просто так сидеть. И она дремлет, мечтая о том, как однажды наденет красивое платье, как у барышень в парке, непременно розовое и с оборками…
– Марта, скажи ему…
Она все же открыла глаза.
Нет лавки и мяса, старуха Макдамон давным-давно померла, а мухи… мухи вечны, небось доводят теперь кого иного. Лицо Ульне темным пятном выделялось на белой подушке. Открытые глаза ее подернулись белесой пленкой, а посиневшие губы шевелились.
– Марта…
– Здесь я, здесь. – Марта мысленно прокляла себя за слабость. Спать она легла… всегда-то была сонлива, ленива и теперь вот… и что делать?
Этого звать?
Или сразу врача?
Или никого не звать, но позволить Ульне тихо отойти? Она ж мучится, цепляется за жизнь.
– Я и только, хочешь, его позову?
– Нет. – Ульне дышала сипло, и грудь ее вздымалась, а в горле клекотало. – Не… успеешь… ушел… вернется – скажи… не надо… скажи… я не велела… останови.
– Так разве ж он меня послушает? – Марта держала ту, которая давно стала сестрой, любимой или нет – не столь важно. Привычной. – Потерпи. Сама и скажешь. Сейчас я порошочков намешаю… что?
– Дура.
– Как есть дура, обе мы, Ульне, дуры… только разве ж теперь меняться?
Кажется, она засмеялась.
Хриплый, сиплый, клекочущий смех, которым Ульне захлебывалась, и Марта держала голову ее, гладила изрезанные морщинами щеки, пытаясь сдержать слезы. А когда Ульне затихла, забывшись сном – пусть будет легким, – медленно сползла с кровати. Ушел, стало быть… надолго ли?
На часах – четверть пятого, но за окном светло, и часам веры нет… массивный ключ с длинной цевкой лежал на столике, меж шкатулкой с бусами и старым канделябром. Марта взяла его… и положила на место. Она подошла к шкафу, тронула медные ручки его…
…если этот вернется, то Марте точно не жить.
…но разве она так уж боится смерти? Боится, но… справится со страхом.
Сунув в рот последнее печеньице, Марта вытащила из мотков пряжи ключ, отерла его о не слишком чистую рубаху. Ключ повернулся в замке беззвучно, и дверь открылась.
Жаль, что свеча почти погасла, темноты Марта боялась, пожалуй, больше, чем смерти.
Глава 29
– Спишь? – Губы касаются шеи.
– Сплю.
С ним легко соглашаться, и Кэри жмурится, поворачивается, прижимаясь к мужу.
– Совсем спишь?
– Угу.
В кольце его рук, уткнувшись носом в грудь.
– И не проснешься?
Легкий поцелуй в нос.
– Зачем?
– Просто так. – У Брокка светлые глаза, в которые ей нравится смотреть, смотреться, как в зеркала, только много-много лучше. – Ты знаешь, что ты очень красивая?
– Не знаю.
– Я же тебе только что сказал это?
– Все равно не знаю, скажи еще.
– Моя жена, – он шепчет, оставляя на коже след своих губ, – невероятно красивая женщина.
Смех. И палец на переносице.
– Вот только спать любит… и проспит все на свете.
– Что например?
– Завтрак.
– Я не голодна.
– Совсем-совсем? – Он переворачивается на спину, увлекая Кэри за собой.
– Немного… на тебе неудобно лежать!
– Почему?
И руку перекинул через спину, не позволяя слезть.
– Ты костлявый!
– Неправда.
– Правда. – Впрочем, так удобней его разглядывать… и странное дело, стыда Кэри не испытывает, скорее уж любопытство. – Костлявый и жилистый…
Загоревший на шее, а грудь бледная и с родинками, которые треугольником. И Кэри вычерчивает этот треугольник, от родинке к родинке… бесконечный путь.
– Кэр-р-ри…
И когда Брокк ее имя произносит, то внутри него что-то урчит… или это не от имени, но от голода? Тогда и вправду вставать бы надо, но не хочется.
А ночь закончилась, и Кэри немного страшно, вдруг да утро все изменит?
Он снова отстранится, и тогда…
– Кэри, – Брокк стряхивает ее, но не позволяет упасть, прижимает к кровати, целует в нос, – скажи, что бы я без тебя делал?
– Жил бы…
– …несоблазненным.
Он смеется, и от смеха становится легко-легко.
Ничего не изменится. Это ее муж… и ее дом… и ее жизнь, которая уже навсегда.
– Кэрри. – Он наклоняется, упираясь лбом в лоб. – Кэр-р-ри…
– Что?
– Ничего, просто так… или нельзя?
– Можно, наверное…
И старые часы оживают. Удары их эхом разносятся по дому, отмечая новый час жизни… и наверное, вправду пора вставать.
Хотя бы для завтрака.
– Ты как? – Брокк убирает с ее лица пряди.
– Хорошо.
– Точно?
– Да. – Теплое плечо и теплые же пальцы, несмотря на то что железные. Кэри помнит, насколько они ласковые. И тянется, льнет к руке, которая замирает, словно опасаясь спугнуть.
– Кэри, – он становится серьезен, и значит, все-таки закончилась чудесная ночь, – пожалуйста, не сердись, но после бала я отправлю тебя в Долину.
Сердиться у нее настроения нет.
– И на балу… пожалуйста, держись меня.
– Держусь.
Его и за него.
– Или Одена… он будет. Виттара еще…
– Все будет хорошо.
Опять тревоги, которые его не отпускают, и Кэри борется с ними единственным доступным ей способом, стирая морщины с его лба.
Губы сухие, жесткие.
Мягкие.
А в глазах – солнце, наверное, так не бывает, чтобы солнце в исключительном владении, но у Кэри оно – собственное, единоличного пользования.
– Все будет, – эхом повторяет Брокк.
Будет обязательно.
А дни, пусть и прибавляют по минуте после ночи перелома, все еще коротки. И нынешний тает фисташковым мороженым. Время ощущается остро, и Кэри прячется от него. Завтрак и старые часы, следящие за Кэри круглыми глазами бронзовых сов. Серебряные кольца для салфеток и жесткая накрахмаленная ткань. Скатерть с зимним узором. Пара свечей в гнезде можжевеловых веток. Лента развязалась, легла золотистой дорожкой…
– О чем ты думаешь? – Брокк рядом, близко, и эта близость успокаивает.
– О том, что будет.
– Сегодня?
– Нет, вообще будет… с тобой и со мной.
– С тобой, – повторяет он за нею, – и со мной… с нами… мы будем жить долго.
– И счастливо?
– Конечно, как иначе. – Брокк убирает дорожку из ленты. – Счастливо… и очень-очень долго… в Долине или в городе, там, где ты захочешь.
Не так уж важно, если вместе и счастливо. Кэри знает, что у счастья привкус утреннего кофе, которое варят здесь с корицей и каплей лимонного сока для кислоты. Аромат свежего хлеба и молока, оно в фарфоровом кофейнике с нарисованной коровой… счастье звенит в крови, и просто так… колокольчики из ее косы не все еще собрали…
И разве важно где?
С кем – дело иное. И наверное, он тоже понимает, если улыбается.
Близкий далекий человек.
Птицелов.
И сама Кэри в узкоклювой маске белой цапли. Рукава-крылья, вышивка белым по белому.
Жемчуг.
Посеребренные перья и алмазная эгретка в волосах.
Белое. Зимнее. Льдистое.
И внезапный страх, иррациональный, рожденный тенью, которая стоит за спиной, не смея прикоснуться. Она, заблудившись в открытых зеркалах, не нашла обратной дороги, а быть может, не захотела уходить, предпочтя остаться в мире живых.
– Ты… отпустил меня, верно? А я тебя…
Случайная ласка сквозняка, и альвийский шелк льнет к коже, обрисовывая фигуру почти вызывающе…
…отпустил. Но не оставил.
В карете Кэри глядела на мужа, а тот – на огни, заполонившие город. Вновь распустились белые шары газовых фонарей, и костры горели ярко, пожалуй, ярче, чем когда бы то ни было…
…когда я умру… – голос Сверра доносился из-за грани, не того чужака, которого Кэри боялась, но мальчишки с длинными белыми волосами. Он сидел на подоконнике, свесив ноги в пустоту. И белый пух садился на колени.
– Слезь, а то простынешь.
Кэри было холодно смотреть на него.
– Не простыну, – он похлопал по камню, велев, – садись. Смотреть будем.
– Куда?
– Вниз. Видишь, как красиво?
Огни, переплетенные с огнями, созвездиями, желтыми россыпями одуванчиков…
– Не бойся. – Сверр сжал руку. – Я не позволю тебе упасть. Держи.
Он протянул свечу, которую наверняка стащил из шкатулки леди Эдганг. Свеча была длинной и тонкой, обернутой в золоченую хрустящую бумагу. Она сломалась посередине, и обе половины держались на тонкой нити фитиля.
– Когда я умру, – он зажег свечу не ладонью, но длинными каминными спичками, – я стану огнем.
– А я?
– И ты. Тогда мы найдем друг друга…
– Я не хочу умирать. – Кэри ерзала, пытаясь отодвинуться от пустоты под ногами.
– Я тоже. – Огонек разделил их и соединил, потому что Кэри держала свечу, а Сверр держал Кэри. Это было правильно. – Но когда-нибудь все умирают…
…и становятся огнем.
Факелом в руках уличного акробата. Он высоко подбрасывает ноги, то приседая, то вскакивая, а руки его, задранные над головой, держат тяжелую дубину факела.
Катятся по ладоням капли смолы.
И бледное, нарисованное гримом лицо кривится. Акробат вот-вот заплачет, но нет, он швыряет факел и делает колесо, успевая встать на ноги и факел поймать.
В подставленный цилиндр сыплется мелкая монета…
– …леди, леди! – стук в окно пугает, и Кэри хватается за руку мужа. – Леди!
Мальчишка повис на подножке кареты.
– Вам цветок!
Он умудряется открыть дверь и сунуть в щель черную розу на длинном стебле.
– От кого?
– От господина в маске! – Мальчишка показывает Брокку язык и исчезает в толпе.
Город, озаренный огнями, кипит жизнью. И карета, увязнувшая было на площади, медленно вписывается в поток экипажей.
Королевский дворец ждет.
– Я не знаю, от кого она. – Кэри касается холодных лепестков. – Не злись.
– Не злюсь.
– Злишься. – Она снимает маску. – Их просто приносят… иногда.
– Ладно, злюсь, – признает Брокк. – Почему ты раньше не говорила?
…потому что ей было приятно получать цветы. А еще потому, что надеялась – заметит…
От розы неуловимо пахло землей и машинным маслом.
…почему Кэри никогда не задумывалась, кто приносит розы?
…наверное, потому, что знала – они не от Брокка, а остальное было не столь уж важно. И она уронила цветок на сиденье.
– Кэри…
– Я помню. Я не отпущу тебя.
Черная роза останется в экипаже.
Королевский дворец – пламя, застывшее в камне. Широкая лестница и мраморные псы, лежащие у ее подножия. Кэри ощущает на себе мертвый их взгляд.
Ступени.
И рука Брокка единственной опорой.
Ветер. Снег. И бумажные фонарики на бронзовых деревьях.
Дребезжание струн, музыка дробится в зеркалах, вязнет в шелковых стенах и позолоте, она существует как-то вовне, отдельно от всего действа, подчиняющегося своим собственным внутренним ритмам. Шаг и другой.
Приветствие.
Объявление, сделанное надрывающимся голосом. Двери бального зала, и смех, чей-то близкий и далекий… блеск.
Сияние. И та струна, которая почти рвется, но продолжает мучить Кэри. Страх и предложение, сделанное шепотом:
– Давай сбежим отсюда.
– Непременно. – Брокк целует ее ладонь. – Но позже. Еще не время.
Времени здесь нет.
Есть высокий потолок с древними фресками, на которых сплелись в причудливом танце простоволосые женщины. Они смотрят на Кэри и улыбаются. Эти улыбки украли женщины иные, которые прячут лица под масками.
И приседает в реверансе бархатная Роза, чья прическа украшена живыми цветами.
Маскарад.
Чужие роли, примеренные ради забавы. Палач в красном колпаке, стрелок и пара пастушек с витыми посохами. Снова роза, розарий целый, и ревнивые взгляды, которыми дамы обмениваются, не скрыть. Луна в серебре и, кажется, Ночь, с алмазными звездами и полумесяцем. Звездочет. Шут, который подскакивает, корчит рожи, и бубенцы на его колпаке звенят оглушающе.
Кэри не собиралась выпускать руку Брокка.
И выпустила.
Потерялась.
Растерялась и отступала, выбираясь из круговерти придуманных лиц, пока не оказалась у окна. За ним, расписанным серебряными узорами, лежала ночь. И наверное, окно нельзя открыть, но…
– Вам дурно? – Оден из рода Красного Золота встал между Кэри и масками. – Идемте.
Кэри с благодарностью оперлась на его руку.
Тяжело дышать. Воздух спертый и душный, раскаленный газовыми рожками и холодными драгоценностями дам.
– А… почему вы без маски?
Она заговорила, лишь оказавшись в саду.
Темнота аллеи, пара фонарей, далеких, существующих где-то вовне этого тихого места. Лавка и каменная борзая, разлегшаяся у ног. Снег.
Звезды.
И полумесяц, настоящий, желтоватый слегка.
– Потерял. – Оден стоял рядом и, запрокинув голову, разглядывал полумесяц. – Не люблю балы.
– Я теперь… тоже не люблю.
Кэри сняла маску. Казавшаяся сперва удобной, та вдруг сделалась невыносимо тяжела. И кожа, с которой соприкасалось дерево, раздраженно горела.
– Дышите, – посоветовал Оден. – Там воздух выгорает, поэтому так душно. Светильный газ с воздухом смешивают, тогда он и горит ярче.
– Да? Я не знала.
– Теперь знаете. Но, пожалуй, это не та тема, которую следовало бы обсуждать. Позволите?
Кэри подвинулась.
– Не мерзнете?
– Нет.
Разве что немного, альвийский шелк тонок, но при мысли о возвращении ей становилось дурно.
– Если замерзнете, говорите.
– Я не хочу снова туда…
Оден кивнул добавив:
– Мы вернемся, когда протрубят. Это значит, что идет Король, а не приветствовать его величество… неблагоразумно.
Кэри понимает. И выдержит. И вообще она повела себя на редкость глупо. Испугалась? Духоты? Или масок, за которыми лиц не видно.
– А еще я потерялась…
– И нашлись. Я отправил записку вашему мужу.
– Спасибо.
– Пожалуйста.
Странно думать, что Оден мог бы стать ее мужем. И Кэри искоса разглядывала его. Красивый? Пожалуй. И еще сильный. Надежный. Спокойный… и наверное, очень и очень хороший, но чтобы мужем…
– О чем думаете?
– Обо всем сразу. – Она наклонилась и смахнула снег с морды борзой. – О том, как бы оно было, если бы…
– Мы поженились?
– Да.
– Пожалуй, мы стали бы друзьями. – Сняв китель, он набросил на плечи Кэри. – Не возражайте. Мне перед вашим мужем отчитываться.
Не возражает. Темная шерсть пахнет Оденом, и запах этот, приятный, но чужой.
– А в остальном… боюсь, мы оба причиняли бы друг другу боль, сами того не желая.
– Потому что вы любите свою жену?
– Да.
– А я – мужа. – Кэри еще никому в этом не признавалась. И сказав, вздохнула с облегчением.
Так и есть.
Любит. Вечно хмурого. Задумчивого. И раздраженного, когда у него что-то там не выходит. Неуверенного в себе. Гениального. Сонного под вечер, особенно когда вечер поздний, а накануне он в очередной раз засиделся…
– Тогда вам повезло, – очень серьезно ответил Оден.
Кэри знает.
– А… ваша жена?
– К счастью, ее положение – хороший предлог, чтобы не появляться при дворе. Она тоже… не любит подобного рода мероприятий.
…а здесь не любят ее, полукровку. И эта взаимная нелюбовь уже устоялась, сделалась привычной и не особо досаждает обеим сторонам.
– За Перевалом все иначе. – Оден раскрыл ладонь, и снежинки садились на нее, таяли, оставляя на коже россыпь капель. – Вы же знаете.
– Да, наверное…
О чем с ним еще разговаривать? Хороший и чужой… и то, что чужой – важнее. Но и молчать с Оденом вполне удобно, вот только время идет-идет, а Брокк не появляется.
И нехорошо как-то…
…что подумают о них двоих?
…наедине с посторонним… нет, Брокк сам сказал, что Оден… и все-таки… если вернуться, то…
– Не думайте о всякой ерунде, Кэри. – Он поднялся и подал руку. – Поверьте, что бы вы ни делали, всегда найдется кто-то, кто увидит скрытый смысл в ваших поступках. Идемте, поищем вашего мужа. Но если станет дурно, говорите.
И снова свет.
Воздух густой, тяжелый. Нервные переливы скрипки, которые заставляют Кэри вздрагивать и цепляться за руку спутника.
Маски вьются, как вороны.
Черные… откуда столько черноты? Они кружат, кланяются, что-то говорят Одену, и тот отвечает, пока еще спокойно, но Кэри чувствует, как он напрягается.
Злится.
Сдерживает злость. А круг воронья рассыпается, позволяя сделать еще несколько шагов.
– Выпейте. – Оден протягивает бокал на длинной ножке. – Вам все-таки необходимо взбодриться.
Наверное. Невыносимо кружится голова, и все-таки она упадет в обморок. Странно, прежде подобного с Кэри не случалось. И она пьет, глотает жадно, изнывая от жажды, не чувствуя вкуса.
И глаза Одена темнеют.
Упасть ей не позволили. И подхватили на руки.
– Я сама…
– Конечно, но как только мы отсюда выйдем…
…вороны-вороны…
…иссиня-черные перья и уродливые маски…
…короткие плащи будто крылья… музыка играет так громко, пусть замолчат скрипки! Кэри не желает слышать их. Она потерялась в стае воронья, и домой… очень нужно домой… ее мутит, а еще голова раскалывается.
…и зеркала вокруг.
Зеркала повторяют каждое ее движение, и яркая вышивка, белым по белому, ослепляет. Даже закрыв глаза, Кэри не избавляется от головокружения. Пух летает.
Перья.
Белые-белые… и черные… вороны опасны…
– Дурно стало, – такой далекий и знакомый голос, ему Кэри доверяет, потому что вороны его боятся. И пока Оден рядом, не посмеют приблизиться. – Из-за духоты…
Брокк…
…он просил не отходить, а Кэри потерялась.
– Кэри, вы меня слышите?
…едкая вонь заставляет открыть глаза, несмотря на то что веки отяжелели.
– Вы горите. – Рука Одена лежит на лбу, она чувствует эту руку, удивительно холодную и при том тяжелую. Еще немного, и голову раздавят.
– Жарко.
Говорить еще тяжелее, чем дышать.
– Кэри… – Брокк нашелся. Как хорошо, что он нашелся! И теперь Кэри его не отпустит. – И не надо отпускать, держись за меня.
Птицелов. А Кэри – белая цапля… и шелк скользкий, она не знала, что шелк бывает настолько скользким, а еще в нем очень-очень жарко.
– Что с ней?
Кто-то другой оттесняет Брокка. Этот другой высок и черен, не ворон, нет, у воронов другие лица, и не лица – маски, которые остроклювы и опасны.
– Нервное переутомление. – Этот другой трогает лицо Кэри. Его пальцы жестоки, и Кэри пытается увернуться от них. – Леди необходим отдых…
…домой.
Ей нужно домой, где нет ни скрипок, ни огней, ни воронья.
– Скоро, – обещает Брокк. – Скоро отправимся…
Тот, другой, с жестокими пальцами, заставляет Кэри открыть рот, он вливает горькие капли, но их горечь унимает жажду.
Ее несут. Хорошо, как в колыбели… и родной запах успокаивает.
– Кэри…
Она бы ответила, но не может говорить… или не хочет… спать вот – хочет и сильно… пусть и эта комната – не дом, но в ней нет яркого света, камин и тот погас.
Хорошо.
– Послушай меня, Кэри. – Брокк не отпускает ее руку, а может, и наоборот, Кэри за него держится. – Сейчас мне нужно уйти, но я вернусь. Полчаса, и мы отправимся домой.
Ей все равно.
Лишь бы не было яркого света и воронов.
– У двери будет охрана…
…он что-то еще говорил, но Кэри уже не слушала. Пускай охрана… пускай дверь… пускай он поскорее возвращается, потому что снова ночь, а ночью ей без него одиноко.
И, кажется, он обещал… обещания – те же слова, но Брокк сдержит…
Но все-таки Кэри заснула. И во сне ее открылась дверь, впуская черных воронов. Склонившись над Кэри, они набросили на нее черный плащ и маску сменили.
Кэри не хочет быть вороном.
Маска тяжелая… а плащ и вовсе душит. Кэри пытается снять его, мечется по кровати, но ее крылья неподъемны. Это потому, что она, Кэри, уже не цапля – ворон.
– Кэри, ты слышишь меня? – Маски плывут, превращаясь в лица, и это Кэри знакомо.
Виттар.
Правильно, Виттар из рода Красного Золота. И в ее сне он действительно золотой, особенно волосы.
– Что ты здесь делаешь? – Кэри старается быть вежливой, и голова ее кружится-кружится.
Брокк ушел.
– Он скоро вернется, девочка. А сейчас я с тобой посижу. Ты же не возражаешь против моей компании? Пить хочешь?
Хочет, очень-очень сильно хочет пить. Почему Кэри раньше не поняла, что ее жажда мучит?
Из-за воронов.
– Вороны – всего-навсего маски… глупая шутка. – Виттар придерживает голову, чтобы Кэри могла напиться. А она глотает воду, но жажда почему-то не уходит… внутри Кэри – песок.
И сама она – из песка. Вот-вот рассыплется.
– Они тебя больше не побеспокоят, – наклоняясь, Виттар вытирает губы.
Он расплывается, особенно золотое лицо, которое заслоняет все вокруг.
– Девочка, не закрывай глаз, пожалуйста…
…золото яркое. Песок раскаляется. От этого больно. Почему никто не видит, насколько ей больно? Кажется, Кэри кричит и пытается вырваться.
– Я просто сниму перчатки… вот так. Покажи мне свою руку…
Обрывки слов. И лживая позолота слетает, точнее отслаивается, обнажая истинное его лицо. Он – ворон. Черный-черный! С массивным клювом.
Он сжимает руки, делая больно.
Кэри не хочет, чтобы больно… пусть отпустит, пусть оставит в покое… он же не хочет, наклоняется, тянется к губам, точно желая поцеловать. Но не целует.
– Проклятье! – Ярость его во сне Кэри окрашена в желтый.
Золото.
Красное золото.
Жарко как…
– Тише, девочка. – Виттар вытирает лицо мокрой тряпкой. – Потерпи… мы тебя вытащим… найдем способ…
…но Кэри почему-то ему не поверила. Вороны врут. И этот – не исключение.
Глава 30
Стальной Король следил за королевой. Ревниво. Хмуро. Пальцы его оглаживали серебряное навершие трости, а выражение лица не предвещало ничего хорошего.
– Кажется, я несколько недооценил силу эмоций, – сказал он, соизволив обратить внимание на Брокка. – Но извиняться не стану.
На узкую галерею, опоясывающую бальный зал, редко заглядывали, и убирались тоже, по-видимому, нечасто. Пахло пылью и сырым бархатом. Обрюзгшие занавеси, перехваченные витыми шнурами. Уютный полумрак альковов. Белесые вазы, вырастающие из мрамора. Нагие нимфы и виноград с потемневшими, желтыми какими-то листьями. Струны цепей, на которых держался светильник, массивное колесо с тысячами хрустальных подвесов.
– Она необычная женщина. – Король отвернулся. – Знаете, как мы познакомились? Я не хотел давать разрешения на раскопки…
…Король-солнце.
Долгополый сюртук, скроенный по моде прошлого века, расшит золотом. Топазы. Янтарь. Мозаика драгоценных камней. Парик из конского волоса, щедро припудренный. И корона с длинными изогнутыми лучами, которые слишком остры, чтобы выглядеть безопасно.
– Трижды отказывал, и тогда она явилась…
…королева-луна. В серебряном платье с алмазной дорожкой, она почти красива. Но все равно выделяется из толпы. И круглая маска на длинной ручке – не более чем дань традиции. Ей нет нужды прятать лицо.
– Заявила, что я не способен понять всей важности проекта. Она была весьма прямолинейна в речах. Признаюсь, давно со мной не разговаривали так… вызывающе.
Он снял корону, и маску отложил.
Золотое лицо на позолоченной ручке. Посмотрел, хмыкнул, точно сам удивляясь, что еще принимает участие в забавах подобного толка…
– И что вы сделали?
Вежливость.
И обязательства. Не стоит злить Короля, которому вдруг захотелось поделиться личным.
…просто душно.
…Кэри никогда не бывала во дворце…
…высший свет, и газовые рожки сжигают кислород. Они опасны в таком количестве, а дамы часто падают в обморок из-за духоты и тугих корсетов. Нет оснований не верить королевскому врачу, и все-таки…
…обморок и слабость пройдут. Надо лишь отдохнуть…
…с Кэри остался Виттар.
…и церемония не займет много времени. После церемонии можно уйти. Дома станет легче.
– Она не просила, она требовала это треклятое разрешение.
Королева-луна замерла у подножия трона. И Брокк мог бы поклясться, что смотрит она на ступени, укрытые белым ковром, с насмешкой.
– А я предложил ей сделку. Я разрешаю ей вскрыть могильники, она же становится моей любовницей…
Король не умел улыбаться.
– Я думал, она разозлится. Или оскорбится. К пощечине готовился… а она глянула так, оценивающе, и сказала, что согласна. Только у нее условие есть.
Золотая маска следила за Брокком внимательно.
– …она дает мне два месяца, но на эти два месяца я избавляюсь от прочих… дам сердца. Она так и выразилась, про сердце. Правда, уже через месяц заявила, что я – бессердечная сволочь, и в чем-то была права. Но разрешение пришлось дать, хотя мне и не нравится эта ее страсть к прошлому…
Король задумчиво гладил золотую поверхность маски.
– …и к смертельным болезням. Она выдвинула крайне любопытную гипотезу. Мы не чувствительны к чуме, поскольку слишком иные. Ее принесли из иного мира, где не осталось иных рас. Вы ведь знаете, что люди не болеют темной потницей? И черной горячкой? А нас не берет оспа, корь, дифтерия, краснуха… многое из того, что им отравляет жизнь.
Три ступени и трон. Мантия на плечах тяжела. Белые камни в короне луны. Лунные, естественно, какие еще…
…серебро и алмазы.
Остроклювая маска цапли. Улыбка и тень на губах.
Все будет хорошо. Ложь вежливых слов, и нельзя уйти, потому что вряд ли Король пригласил Брокка, исключительно ради беседы о личном. Это так, вступление, которого не избежать.
– С альвами то же самое. Нам чужды их болезни, как им чужды наши… и в то же время мы способны скрещиваться. Единство жизни, так она говорит… полукровкам чума не повредит.
– Радует.
– Язвить ты не умеешь. Не нравится?
– Разве может нравиться мысль о том, чтобы уничтожить несколько миллионов…
– Десятков миллионов, – поправил Король.
– Тем более.
– Тебе это кажется циничным?
– Да.
– Но есть и те, кто полагает, что превентивные меры не повредят. Мир не так и велик, и всем в нем места не хватит. Скажу так, на сегодняшний день мнения разделились. И я пребываю в некотором… затруднении.
Король-солнце в короне из золотых клинков.
– Вам не хватает моего мнения?
– Твое мнение, Брокк, известно не только мне. – Королевские пальцы скользят по золотой кромке, приглушая чрезмерно яркое сияние алмазов. – Мне нужна твоя голова.
– Надеюсь, не отдельно от тела?
Стальной Король хмыкнул.
– У тебя чувство юмора прорезалось? Вижу, женитьба пошла тебе на пользу… к слову…
– Ей стало дурно.
Приподнятая бровь, и пальцы касаются края губ. Молчаливый вопрос, на который приходится отвечать.
– Обморок.
…от духоты, с непривычки. У него и самого, давно избегавшего посещать двор в дни празднеств, голова болит. А Кэри куда как слабее, и Брокк обещал не задерживаться.
Пусть она спит, но ведь он обещал не задерживаться.
И Король понял верно.
– Еще четверть часа, и на церемонию можешь не оставаться.
– Даже так?
– Чего ты там не видел? А присяга… принесешь ее в частном порядке.
Вокруг королевы-луны собирались черные облака. Сверху толпа гляделась на редкость пестрой, разнородной. Алый. И синий. Зеленый… а желтого почти нет. Кто дерзнет соревноваться с Королем?
Или королевой?
Она сидит прямо, глядя перед собой, и серебряная маска заслоняет лицо от чрезмерно любопытных взглядов. Многим она не по нраву, королева из ниоткуда, нежданная фаворитка, шагнувшая из постели на трон. Но Король в своем праве, а права уступать он не привык.
– Оружие будет создано, Брокк. С твоей помощью или без оной.
– Будет?
– Уже, – признался Король, неотрывно глядя на жену. Рядом с нею вдовствующая королева, до того дня сторонившаяся балов, гляделась черным неряшливым пятном.
…черного много. От черноты в висках ломит, но эта боль не столь сильна, чтобы отвлечь.
– Однако я не желаю применять его. – Король поднялся, оставив трость. Он двинулся по узкой галерее, и обнаженные мраморные нимфы напрасно дразнили его величество. Каменные прелести не были удостоены и взгляда. – К слову, саму идею я почерпнул у альвов. Они немного не успели. Месяц. Или два… может, и того меньше, но в подвалах их храма нашлось немало презабавных вещей… да и не все лагеря были просто для содержания.
Бархатные портьеры отделяют короля-солнце от подданных, но вряд ли им становится темней.
– Если это успокоит твою совесть, то мы просто успели ударить первыми.
– И теперь вы желаете повторить?
– Не желаю. Но повторю, если мне не оставят выбора.
Неприметная дверь и пара алебард на стене, не то охрана, не то предупреждение. Дверь распахивается от прикосновения, и сквозняк шевелит тяжелые гардины. Король хмурится.
– Маску забыл… ладно, возвращаться – плохая примета.
Маску принесут. А если и нет, то кто упрекнет его величество в нарушении традиций?
– Удалось не только выделить поражающий агент, но и ввести его в стазис. – Шаги Короля отдавались в висках гулкими ударами.
Ступенька.
И еще.
Живой огонь, от вида которого к горлу подступает тошнота. И проходит. Надо же, еще немного, и Брокк сам упадет в обморок, что было бы крайне неудобно.
Не на лестнице.
Не в присутствии Короля.
– Я хочу, чтобы ты создал хранилище. – Король останавливается в широком коридоре. – Локальное, наподобие твоих шаров для пламени.
– Почему я?
– Потому что это будет самое надежное хранилище, которое возможно вообразить. Ты сделаешь все возможное, чтобы не допустить случайной утечки.
– Замок на вас?
– На меня. – Король коснулся острой короны и, сняв каплю крови, протянул платок. – На мою жену. И на нашего сына.
– Сколько?
– Полдюжины локусов.
…шары подойдут. Стазис-капсулы с локальными питающими кристаллами… уровень четвертый, чтобы не требовали частой смены… и укрепленная внешняя оболочка. Давно хотелось поэкспериментировать с наслоением контуров.
– Время?
– На исходе. Послезавтра ее величество отбывают на воды. Поправлять здоровье.
– И его высочество…
– Естественно.
– Ваша матушка?
Король поморщился.
– Порой она чересчур упряма. И теперь упрямство затмевает разум. Она пытается доказать, что в чем-то превосходит мою Альгрид. Женская ревность… сейчас у них хотя бы временное перемирие. Обе надеются уговорить меня уехать.
…бесполезно. Он останется, потому что есть город и есть материнская жила, чье пение завораживает Стального Короля.
…суток хватит, чтобы сделать один шар, и чума вместе с королевой шагнет за черту Перевала.
– Огонь…
– Ветер идет над огнем. – Король устало оперся на стену. – А Северная башня открыта многим ветрам…
…он придет с запада, в это время года всегда дуют западные ветра, которые выдувают с улиц Верхнего города желтые дымы. Они строят мосты через медлительную грузную реку, перебираются по влажным спинам барж.
Ветер унесет чуму, рассыплет в сыром лабиринте многоэтажек. И жила, выбравшаяся на поверхность, плеснувшая в реку живого огня, не спасет.
Многие погибнут.
…но если выживет хотя бы один зараженный…
– Меня не устраивает ни пафосная смерть, ни очередная затяжная война. Если люди решатся ударить, то…
…три заряда и драконье сердце синхронизатором. Король знает. Он читал доклад.
Но почему не ответил?
– Могу я задать вопрос?
– Почему я просто не ликвидировал угрозу?
Угрозу.
Четыре… пятеро, считая самого Брокка. Чего уж проще. Пять несчастных случаев, скажем на испытаниях. И никто бы не удивился, а те, кто понял, одобрили бы решение.
– Я не буду лгать, что вовсе не думал об этом. Или что твоя ценность настолько высока, что данный вариант я вовсе отмел. Будь я уверен, что дело лишь в вашей пятерке… мне действительно жаль.
Признание – чем не знак высочайшего доверия, правда, сомнительный весьма. И шутка про голову уже давно не шутка, но нет чувства более бессмысленного, нежели обида на королей.
– Мне бы тебя недоставало.
– Не могу сказать того же о вас.
Откровенность за откровенность. И кривоватая улыбка Короля.
– Твой метод достаточно… прост, чтобы обучить кого-то, допустим полукровку. Да и… хватило бы бомб, оставшихся где-нибудь в тихом подвале. Торнстен уговаривал применить форсированные методы допроса, но… тот продажный полицейский умер, так и не дав показаний. И даже Торнстен в конце концов признал, что высока вероятность, что я получу труп, но не получу необходимой информации.
Раскрытая ладонь Короля уперлась в стену, точно желая эту стену подвинуть.
– И да, если говорить о ситуации в целом, то бойня мне не нужна. Я, знаешь ли, только-только начал от жизни удовольствие получать. Поэтому было бы как-то вот… нерационально самому избавлять себя от тех, кто способен предотвратить взрывы.
Достаточно веская причина? В сумме – да. По отдельности… на каждую озвученную можно найти довод… и да, Брокк лучший, но далеко не единственный.
Инголф? За ним стоит род, который пусть и осознает правильность решения, но обиду затаит.
Олаф… тихий безумец, влюбленный в пламя, правда, кажется, в сердце его появился кто-то кроме огня, и пламя ревнует…
Риг…
…обещанная встреча. И задумчивость Брокка не ускользает от королевского взгляда.
– Вижу, ты готов назвать имя?
– Да.
– Доказательства?
– Откуда?
– Ниоткуда, – согласился Король, и пальцы выписали по стене узоры.
– Я не уверен, что не ошибся.
– Но меж тем…
– Инстинкты. – Брокк смял платок и спрятал в рукаве. – Мне не так давно говорили, что инстинктам стоит доверять…
…хватит ли этого доверия, чтобы обречь Рига на смерть?
– Снова выбор, да, мастер? Не переживай, я не намерен вот так и сразу избавляться от этой фигуры. Вам же, если не ошибаюсь, пора.
Время, спрятанное в стальном корпусе часов, меж шестеренок и пружин, вновь обмануло Брокка. Ему казалось, что времени прошло изрядно, но королевские часы не лгали.
Полчаса.
И Кэри, если Брокк правильно помнил лабиринт королевского дворца, рядом.
– Присягу принесут все и сегодня. – Король толкнул дверь и посторонился. – Прошу, мастер.
…запах молока и младенца, нянек. Металла. Его высочество не оставят без охраны, пусть бы он, завернутый в кружево, не понимает, сколь важен.
– Нет. – Брокк отступил от двери. – Прошу прощения, но я не войду…
…потому что чернота бального зала до сих пор давит на виски. И пить хочется, невыносимо просто-таки хочется пить. Король ждет объяснений. Зол? Скорее насторожен и, значит, все-таки доверяет.
– Я очень… странно себя чувствую.
Кивок.
За дверью пятерка нюхачей как минимум. И королевские алхимики. И охрана, наверняка охрана есть, но Брокк не желает рисковать.
Ведь можно иначе.
Преклонить колени, оставаясь за чертой порога, над которой повисает кружево силового полога. Его плетение почти совершенно, и эта малость, «почти», мешает сосредоточиться.
– Я, Брокк, райгрэ рода Белого Никеля, говоря за себя, род свой и со-родичей…
…слова, которые он однажды произносил, не в коридоре королевского дворца, но в малом тронном зале, под перекрещенными взглядами… друзей? Врагов? Здесь легче. И слова его слышны там, по другую сторону завесы. Свидетелей достаточно, но… примет ли Король подобную присягу?
Молчит.
– …обещаюсь и клянусь жилой первозданной, железом в крови своей, в том, что хочу и должен своему истинному и природному всемилостивейшему великому государю и законному его величества престола наследнику…
Светлые глаза, яркие, и темная россыпь родинок кажется чужеродной на бледном детском личике.
– …верно и нелицемерно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови, и все к высокому его величества самодержавству, силе и власти принадлежащие права и преимущества, узаконенные и впредь узаконяемые, по крайнему разумению, силе и возможности предостерегать и оборонять…
Выдох. И ноющая боль в груди.
Достаточно ли?
– Я и мой сын принимаем твою присягу.
Достаточно. И протянутая рука – еще один знак высочайшего доверия…
– Не смею вас больше задерживать, мастер… – Молчаливый вопрос в глазах Короля. И собственное обещание, сдержать которое придется.
– Завтра.
Дрожит натянутый нерв материнской жилы. Слышит ли ее Король? Несомненно. Но хватит ли у него сил ее подчинить?
…и захочет ли он…
Нельзя не верить своему Королю, вот только верить не получается. И Брокк отступает, он уходит обманчиво пустыми коридорами, почти бежит, стараясь отрешиться от голоса геральдических рожков.
– Мастер! – Женщина в костюме черного ворона выступает из тени колонны. Черное платье и короткий черный плащ без рукавов. Черные кружевные перчатки на белых руках. Черный воротник и черная маска… от вида черноты мутит. – Возьмите, мастер. – Она протягивает бокал, к счастью, не черный.
– Лэрдис?
– Мне показалось, тебе хочется пить.
– Что там?
– Возьми, станет легче. – За маской бледное лицо, ненапудренное, и оттого ли, или же из-за чрезмерно яркого света, выглядящее старым.
А пить и вправду хочется безумно.
– Пей! – Она смотрит, считая глотки…
…вода имеет кислый вкус, и кислота эта остается во рту, странным образом усмиряя жажду. Дышать и то становится легче.
– Перчатки должны были тебя защитить. – Лэрдис принимает пустой бокал, вертит в тонких пальцах, а затем пальцы разжимаются, и бокал падает на каменный пол.
Звенит стекло.
– С другой стороны, если бы не эта твоя привычка… знаешь, я ведь давно тебя ищу.
– Что происходит?
Хриплый голос, надсаженный.
– Сейчас? Мы разговариваем. Чуть раньше я спасла тебе жизнь. А еще немного раньше ты едва с нею не расстался. И это было бы весьма печально как для меня, так и для моего друга. Он, знаешь ли, очень на тебя рассчитывает.
Кэри.
И дурнота ее внезапная.
– Ты…
– Тише. – Лэрдис делает шаг назад и прижимает кружевной палец к губам. – Ты же не хочешь, чтобы наши дела стали достоянием общественности? Более того… ты же понимаешь, что твоей жене… понадобится помощь.
Кружевной воротник хрустит в железной руке, а кожа мнется беззвучно.
Маска падает, прикрывая осколки бокала.
Лэрдис пятится. Она отступает, вцепившись в его руку, и пальцы царапают ткань, не способные за нее зацепиться. Она хрипит, хватает воздух бледными губами.
Поднимается на цыпочки.
Бледнеет.
И все равно улыбается.
– За что? – Брокк ослабляет хватку, хотя больше всего его тянет вырвать ей горло.
– Осторожней. Если убьешь меня, умрет и она. Мы же этого не хотим.
Улыбка. И смех, больной, захлебывающийся. Хриплый.
Женщина, прижатая к колонне, больше не пытается вырваться. Она сама тянется к нему, зацепившись за взгляд.
– Ты и вправду любишь эту девочку, Брокк… настолько любишь… хотя, это еще вопрос насколько. Мы посмотрим, на что хватит твоей любви. Вы все о ней красиво говорите, но когда доходит до дела… сколько продержалась твоя любовь? До появления первой смазливой мордашки?
– Значит, из ревности?
Не ответила, провела рукой по его губам.
– Извини, я не хотела, чтобы ты пострадал… или вру, хотела. Никто не любит, когда ему причиняют боль.
– Ты сама себе делала больно.
– Сама? О да, мой муженек тоже постоянно это твердит. Я сама во всем виновата! – Она почти кричала. Злость, исказившая черты лица Лэрдис, отняла красоту. – Ну же, прочти мне мораль?
– Противоядие.
– Ты выпил. – Издевательский смешок. – И еще, Брокк, если ты думаешь, что, сдав меня, спасешь свою женушку… ошибаешься. Я лишь посредник.
Руку пришлось разжать.
– Вот так лучше. – Лэрдис потерла горло. – Ты мне синяков наставил, глупый…
– И что я должен сделать?
– Откуда мне знать? Говорю же, я лишь посредник… к слову, если бы твоя распрекрасная женушка не принимала бы подарков от посторонних, ничего бы с нею не произошло. Вот.
Белый конверт, запечатанный сургучом.
И жестяная коробка из-под монпансье.
– Того, что здесь, хватит дня на два… а там все будет зависеть от того, насколько точно ты следуешь инструкциям.
– Тварь.
– Увы. Порой приходится. Ты же знаешь, что мой муженек урезал мое содержание? Сказал, что мои выходки ему надоели… а красивой женщине деньги нужны… поэтому не стоит обижаться, мастер…
…черная маска.
И черные крылья. Конверт. Коробка в руке. Желание свернуть шею…
…не сейчас.
– Поторопись. – Лэрдис наклонилась за маской. – Мне кажется, что сейчас тебя очень ждут… и да, от Виттара советую избавиться. Лишнее внимание нам совершенно ни к чему, тем паче внимание Короля. Ты же понимаешь, что ее он не пощадит…
Кэри горела.
Она лежала с открытыми глазами, в которых металось пламя. Расплывшиеся зрачки в узком кольце радужки. Бледная влажная кожа. Сухие губы.
И ледяные ладони.
– Закройте дверь, мастер. – Виттар сидел на корточках у кровати, напряженно вглядываясь в окаменевшее лицо Кэри. – И заприте. Для надежности.
Он встал и, захватив Кэри за запястья, потянул.
Она села.
Кукла.
– Это…
– Яд, мастер. – Виттар отпустил ее руку, но лишь затем, чтобы аккуратно перехватить, повернуть тыльной стороной ладони, на которой проступала металлическая вязь. – Весьма и весьма поганый яд. Где вы его подцепили?
…мальчишка на площади. И черная роза, которую Кэри принимает смущаясь. Она розовеет, словно оправдывается за эту свою слабость.
И держит розу.
Долго держит эту проклятую черную розу.
…оставляет ее в экипаже, а Брокк, поддавшись иррациональной ревности, сбрасывает на пол. Он всего-то прикоснулся, и этого хватило.
– Рассказывайте.
– «Железная пыль»… старый рецепт, честно говоря, я полагал его утраченным. – Виттар позволил Кэри лечь и глаза закрыл, пояснив: – Чтобы не пересохли.
– Она…
– Нас не слышит. К сожалению. Или к счастью.
Он наклонился, подняв с ковра белые перчатки. Брал через платок и держал на весу, вглядываясь в полупрозрачную тонкую ткань.
– В целом довольно-таки нестойкая субстанция. Распадается в течение получаса… для людей абсолютно безвредна…
Перчатки отправились в огонь.
– А вот нам хватает и малости. Впитывается через кожу. И связывается с железом в крови.
Виттар отвел взгляд.
– Я не знаю, кому вы настолько перешли дорогу, но…
– Шансов нет, верно?
Разве что коробка из-под леденцов в рукаве. И конверт, запечатанный сургучом, в котором озвучена цена жизни Кэри.
– Шанс есть. – Виттар отступил от кровати. – Я не хочу вас обнадеживать, но… шанс есть, мастер, поверьте. Надеюсь, его хватит, чтобы вы не натворили глупостей?
– Я постараюсь.
Обещание, которое ничего не стоит. И холодный расчетливый взгляд Виттара.
– Сколько у нас времени?
Брокк протянул коробку, в которой перекатывался белесый нафталиновый шарик.
– Дня два, – собственный голос был чужим.
– Два дня… уже неплохо. За два дня многое можно успеть. И еще, мастер, я надеюсь, что вы понимаете… ее в любом случае не оставят в живых. Что бы вы ни сделали, не оставят… поэтому…
– Не натворить глупостей.
– Именно.
Два дня жизни в жестяной коробке, расписанной желто-красными цветами.
Не наделать глупостей…
…в живых не оставят…
Кэри дышит глубоко, спокойно, она даже улыбается и глаза открывает. В них Брокк видит себя и серые капли застывающего железа. Оно расползается по янтарю, съедая желтизну.
…белый шарик растворяется в воде, мутные хлопья оседают на дне бокала, и Брокк размешивает их пальцем. Ему страшно пролить хотя бы каплю.
Виттар держит голову Кэри, а зубы ей приходится разжимать. И она стонет, плачет почти…
…руки дрожат.
Глоток за глотком, и Кэри пьет жадно. Ей жарко, и на висках проступают крупные капли пота.
– Она будет спать. – Виттар стаскивает плащ. – И, быть может, завтра ей покажется, что она выздоровела, но это не так… я не так уж хорошо разбираюсь в ядах, но… эту пакость так просто не вывести.
Два дня.
Не наделать глупостей. И Виттар будет молчать, из чувства долга и, быть может, вины, которое может дорого ему обойтись. Он обязан донести…
…и изолировать Брокка.
Рискует.
Ведет кружным путем к экипажу.
– Мастер…
– Я помню.
…вскрывать конверт глупо.
И молчать, нарушая молчанием недавнюю присягу… доверие… но этого доверия не хватит на то, чтобы спасти Кэри.
– Хорошо. И еще, ее будет мучить жажда, но чистую воду давать нельзя. Разбавленное вино… или что покрепче, алкоголь отчасти снимает симптомы. И комнату похолодней. Не бойтесь, она не замерзнет. Чем ниже температура, тем больше времени.
Она очнулась уже дома.
– Мне жарко… я в обморок упала, да?
– Да.
Кэри вздыхает.
– Опозорилась?
– Нет… что ты… просто стало дурно… так бывает.
…металлическая вязь на ее ладонях растворилась.
Почти.
– Мне и сейчас как-то… я спать хочу.
– Спи.
– А ты…
– А я здесь.
– Не уйдешь?
– Никогда.
– Только одеяла не надо, пожалуйста… жарко очень… и пить… Брокк…
Разбавленное вино.
И одеяло, сброшенное на пол. Подушку она обнимает, выглядит такой беззащитной… проклятье!
…не наделать глупостей.
– Закрывай глаза, родная. Я расскажу тебе сказку…
– О чем?
– О драконах…
…и стеклянной сфере, которая менялась под руками Брокка. Слой за слоем, трансформируя саму структуру стекла.
– Ты про сказку забыл, но… – Кэри морщит нос. – Ничего страшного, я просто посмотрю, как ты работаешь… у тебя такое выражение лица… сосредоточенное очень. И снова хмуришься.
– Извини.
…присяга и Стальной Король.
Луна-королева.
Башня, открытая всем ветрам… чума, запертая в стазисе. Жила водяная, жила огненная… город, который знать не знает, что дважды умрет, если Брокк ошибется.
…яд.
Противоядие.
Белый конверт, и сургучная печать крошится в пальцах. На часах – четверть пятого утра. В голове пустота и сил почти не осталось. Ловушка для чумы вытащила все.
В конверте лист: место и время. А еще слабая надежда, что глупостей он все же не наделает.
…Виттар из рода Красного Золота опоздал на два часа.
– Вот. – Он протянул запаянную склянку, в которой перекатывались белые шарики. – По одному утром и вечером, растворяя в вине, минимум три дня… лучше, если пять. Само по себе оно совершенно безвредно.
Он потер слезящиеся глаза.
– Извини, что так долго, но… сам понимаешь, к некоторым делам помощников привлекать не стоит.
Брокк кивнул.
Он не знал, что еще сказать.
– Я пришел слишком поздно. – Виттар сам все понял.
– Смотря для чего. – Склянку с шариками Брокк держал бережно. – Кэри жива. И жить будет.
– Уже хорошо…
– И руки у меня теперь развязаны…
…почти, потому что тот, кто пригласил на встречу, был весьма предусмотрителен.
– Что ж, – Виттар из рода Красного Золота не стал напрашиваться в гости, – надеюсь, у тебя получится… хотя если нет, мы об этом не узнаем… и здесь, согласитесь, есть своя прелесть.
Брокк согласился.
А что ему еще оставалось делать?
Глава 31
Камера, решетка и компания из двоих мертвецов. Знакомый антураж, разве что мертвецов тогда не было… и хорошо, мертвецов Кейрен не любил, не то чтобы боялся, скорее уж внушали ему отвращение.
Сидит вот. Скалится. Следит пустыми глазницами… от мертвецов пахнет плесенью и воском. А свеча догорает, осталось едва ли полтора дюйма.
Мерзко.
И больно, все еще больно. Кейрен пытается ходить, мерить камеру шагами. Решетку он осмотрел, убеждаясь, что та крепка…
…мертвецы смеялись беззвучно.
Третий – не лишний в такой-то компании.
Ничего… выберется… как-нибудь выберется… из камеры, из проклятого дома. И Таннис вытащит, главное, чтобы ее не тронули, а то ведь… проклятье! Вечно у него все не так.
Он услышал, как наверху, где-то очень наверху, открывается дверь. И теплый воздух качнул рыжий хвост свечи. Кейрен замер у решетки.
А гость не спешил.
Дразнит?
С лампой появился, заправленной доверху, и свертком, который швырнул Кейрену, а Кейрен поймал, потому что не настолько гордый, чтобы от холода околеть. Гость, вернее, хозяин устроился на грубо сколоченном табурете. Он сгорбился, упираясь локтями в колени, широко расставив ноги, в позе, более подходящей уличному проходимцу, нежели герцогу.
Смотрел.
Рассматривал. И Кейрен его.
Не похож на рисунок Таннис, хотя… есть что-то этакое в чертах лица… и шрам полукруглый… взгляд с прищуром. Улыбка эта фальшивая, за которой пробивается усталость. Морщины… люди рано стареют, а от этого несло болезнью.
– Вот и познакомились, – сказал Шеффолк. – Кейрен из рода Мягкого Олова, полагаю?
– К вашим услугам. – Кейрен вежливо поклонился. – Освальд Шеффолк? Или правильнее будет сказать – Войтех Гришвиц?
– Как вам будет угодно.
– Спасибо за… заботу.
Старые, но чистые штаны, шерстяные, плотные. И рубашка, от которой пахло Шеффолком. Его же свитер толстой вязки. Ботинки растоптанные, но все одно тесноватые.
– Я не о вас забочусь, о себе. А пока мне ваша смерть крайне невыгодна.
– Неужели? Мне казалось, я вам мешаю.
– Мешаешь, – согласился Освальд и вытащил из ботинка узкий клинок. – Ты себе представить не в состоянии, насколько ты мне мешаешь, но… мы ведь оба знаем, что скрыть твою смерть не получится. А мне гости не нужны…
Клинок провернулся на острие, оставив на столешнице очередную метку.
– Меня искать станут.
…но пока Кейрен жив, не сунутся. А вот смерть – хороший повод, только Шеффолк его не даст.
– И зачем ты пришел? – Кейрен прислонился к решетке.
– Одежду принес, если ты не заметил. Да и взглянуть на тебя охота было, я ведь тоже любопытный. Интересно стало, чем же ты Таннис так зацепил.
Клинок кренится то влево, то вправо, почти ложится на столешницу, но поднимается, послушный руке Шеффолка. Бледные его пальцы не утратили былой ловкости.
– Что с ней?
– Ничего. Ты же видел.
Насмешливый взгляд и поджатые губы.
– Убьешь?
– Тебя – да, сам понимаешь, другого варианта у меня нет. Мы ведь не договоримся?
Кейрен покачал головой.
Солгать?
Этот ложь почует, он зажал клинок меж пальцев, так, что лишь кромка потемневшая, опаленная на свече, выступала.
– Конечно, не договоримся… да если бы ты и предложил, то… слишком рискованно. А рисковать я не могу. Шанс только один.
– Угробить город?
– А тебе жаль?
– Сколько людей погибнет?
– Много. – Шеффолк рисовал по столешнице, легко вспарывая толстый слой грязи, ее покрывавший. – Но тебе ли до людей дело? Вам ли? Кто мы для вас? Низшая раса?
Он подался вперед.
– Или ресурс, который вот-вот выйдет из-под контроля? Молчишь?
– Не знаю, что сказать.
– Что-нибудь.
Кейрен дернул решетку, прутья которой покрывала ржавчина и паутина.
– Крепкая… что-нибудь… можно что-нибудь и сказать, раз уж так оно выпало… побеседовать. – Он едва не наступил на мертвеца, задел, и тот с хрустом покачнулся, но не упал, повис. Пальцы его давно приросли к решетке. – Видишь ли, я от политики далек. Мне на политику мозгов не хватает.
Шеффолк хмыкнул, но на мгновение остановил резьбу по дереву.
…а с ножом управляется ловко, сразу виден немалый опыт. И вряд ли на дереве тренировался. Сколько на его счету? Кейрен и сам не знал, хочет ли получить ответ на этот вопрос.
– Поэтому и сижу, точнее сидел, – поправился Кейрен, – в Управлении, ловил всяких… ублюдков. Вроде тебя.
– На этого намекаешь? – Освальд кивнул на мертвеца.
– Да нет, я образно выражаясь… воры там, грабители… или вот еще торговцы живым товаром. Этих я с преогромным удовольствием на виселицу спровадил. Убийцы опять же. И мне как-то не важно, какой мои… клиенты расы.
– Демократичен, значит.
– Пожалуй что.
– Хорошая позиция. – Шеффолк убрал клинок в рукав. – Вот только продержится она лишь до того момента, когда тебе придется выбирать между человеком и кем-то из ваших. Хотя, может, у тебя и вправду мозгов не хватает, вот и позволяют оставаться принципиальным. Видишь ли, дорогой мой… гость…
Он остановился в шаге от решетки, и дотянуться было бы легко.
А дальше что?
Шею свернуть? И если Кейрен прав, это ничего не изменит.
Убирать нужно не Шеффолка.
– Война началась. И идет она уже несколько лет, а чем закончится – это зависит от готовности сторон жертвовать фигуры.
Он повернулся спиной и направился к выходу.
– Стой.
– Что? – Шеффолк остановился.
– Как долго мне здесь сидеть?
– Как получится. Но на твоем месте я бы не слишком торопил события.
Кейрен кивнул.
– Спасибо за лампу.
– Не за что. Не скучай…
– Не буду. Компания таки есть.
Шеффолк поднимался долго, и Кейрен считал ступени по его шагам. Оставшись же наедине с собой, он опустился на камень.
Время.
Времени почти не осталось. Он чувствовал, как выгорают минута за минутой. Молчал.
Ждал.
Слушал тишину и, повернувшись спиной к мертвецам, старался не думать о них.
…масло таяло. Подбиралась темнота, а с нею и мысли о бренности бытия.
А если Шеффолк не вернется? С него станется забыть о госте. Несколько дней Кейрен протянет, а потом… пить уже хотелось. Он старался отрешиться от мыслей о жажде, но когда где-то высоко, над головой, заскрипела дверь, Кейрен с трудом сдержал счастливый смех.
Все-таки смерть бывает разной.
Она спускалась не спеша, давая время успокоиться. И первым появилось желтое маслянистое пятно света. За ним – тень, неестественно длинная, ломкая. Она дергалась, точно ей самой было тесно в подземелье. И хозяин тени вздрагивал.
– Какие гости! – Кейрен оскалился и, потеснив мертвеца, вцепился в решетку. – Неужели и вы решили меня навестить, многоуважаемый Риг?
Тот замер на верхней ступеньке, подслеповато щурясь.
– Входите, располагайтесь…
– Фиглярствуете.
– А что еще делать-то остается.
– Как рука?
– Спасибо, уже хорошо. – Руку Кейрен на всякий случай за спину спрятал.
Его собеседник, казалось, маневра не заметил. Остановившись у самой решетки, Риг крутил головой и хмурился.
– Вам тоже не по душе это место? Понимаю. И с удовольствием продолжил бы нашу беседу где-нибудь в гостиной… а лучше в Управлении. Вам доводилось бывать в Управлении?
– Нет.
– Поверьте, слухи о нем преувеличены. Там есть очень даже симпатичные допросные… нет, мебель, не спорю, казенная, однако при том…
– Ты много говоришь. – Риг поставил лампу на краешек стола и сам же на него оперся раскрытой ладонью.
– Это нервное, – доверительно ответил Кейрен. – Я когда нервничаю, всегда болтаю. Матушку это в свое время очень раздражало.
Риг.
Из четверых именно Риг.
Нелепый, невезучий, пожалуй, еще более невезучий, чем Кейрен. Он и сейчас-то выглядит смешным в костюме словно бы с чужого плеча. Пиджак собрался в подмышках складками, а рукава коротковаты, и из-под них выглядывали манжеты белой рубашки. Высокий накрахмаленный воротник топорщился, и клетчатый шейный платок, заколотый немыслимого вида булавкой, сбился набок.
– Зачем вы сюда пришли? – спросил Кейрен.
Риг снял очочки, и лицо его приобрело выражение растерянное, несчастное даже.
– И зачем вы все это затеяли?
Молчит. Стеклышки трет платком. Кейрена разглядывает.
– Честолюбие? Не ваш случай.
– Вам кажется, что вы настолько хорошо меня знаете? – Очочки отправляются в нагрудный карман.
– Читал ваше досье.
Злится. Поджимает вялые губы.
– У полковника весьма подробные досье. – Кейрен оперся на решетку. – Знаете, что там сказано о вас?
– Что же?
– Вы и вправду нечестолюбивы, хотя при этом обладаете завышенной самооценкой. Правда, наловчились ее скрывать. Вы довольно-таки завистливы, причем не важно, чему завидовать. Это, назовем ее так, патологическая черта характера. Вы могли бы достичь многого, но и тогда вам было бы мало. Мне же просто интересно, Риг, чего вы пытаетесь добиться, уничтожив город.
– А кто сказал, что я его уничтожу? Что вы, уважаемый Кейрен, я его спасу…
– Даже так?
– Именно. Я ведь не безумец… а зависть… скажите, разве вы никогда и никому не завидовали?
– Не настолько, чтобы убивать.
– Я не убиваю. Я лишь создаю оружие. И более совершенное, чем создает мастер.
В голосе прорезались ревнивые ноты. Риг коснулся массивного камня, венчавшего булавку.
– Значит, теперь вы завидуете ему?
Молчание. Пальцы тарабанят по столешнице, едва-едва не задевая ложе лампы. И Кейрену почти хочется, чтобы Риг задел ее, опрокинул, опалив маслом ноги.
– Вы полагаете, – Кейрен приник к решетке, и прутья вжались в щеки, – что он занял ваше место?
– Скорее незаслуженно занял свое.
– Почему?
Резкий вдох, и ноздри раздуваются, выпячивается нижняя губа, а блеклые пальцы впиваются в подбородок.
– Рассчитываете вызвать меня на откровенность?
– Ну вам же самому хочется быть откровенным. Иначе что вы здесь делаете? Тяжело быть гением, о котором никто не знает, правда?
Злится. И злость искажает лицо, мелкие черты, крысиные. Есть в нем что-то от подземника, и сходство это заставляет Кейрена напрячься.
– Сидите, – вдруг бросает Риг, сам присаживаясь на табурет, – вам ли не знать, что эта решетка выдержит вас в любом обличье… а если вдруг захотите поэкспериментировать, то прошу, я всегда рад.
Он вытащил из кармана моток серебряных нитей с бляшкой-бусиной, встряхнул и надел на руку. Нити прилипли к коже, а бусина растянулась, превращаясь в толстую нашлепку.
– Кстати, прикасаться к вам нет нужды, – пояснил Риг, нежно поглаживая плетение. – Достаточно приблизиться на расстояние шага. Возможно, двух… честно говоря, у меня нет достаточных данных. Пока, во всяком случае.
– И что это?
Ладонь нестерпимо зачесалась, предупреждая, что, чем бы ни была игрушка, трогать ее не стоит.
И злить Рига тоже.
– Мое изобретение… одно из… – Он раскрыл ладонь. – К сожалению, название не придумал. У меня с этим сложно, но если вкратце, то оно генерирует узконаправленный пучок на частоте материнской жилы. В результате естественный энергетический баланс нарушается. Как я понял, это довольно болезненно?
Он сжимал и разжимал пальцы, и серебро вспыхивало.
– Кстати, мне интересно, насколько быстро происходит восстановление… имею в виду, полное восстановление. Не хочешь обернуться?
– Не хочу.
– А все-таки? – Риг скалился, демонстрируя мелкие острые зубы. И руку протянул, наглядно демонстрируя, что спорить не стоит.
Его терпения хватило подождать, пока Кейрен разденется. И потянется к жиле. Тело откликалось медленно, нехотя. И жар расползался по костям, с трудом переплавляя их. Боль бросила на пол, и Кейрен сжался в комок…
…как в первый раз.
…и только пепла нет. В Каменном логе воздух пропитан пеплом. Гудят струны огненных жил, а здесь лишь одна, и близкая, но не защитит.
Она обещала…
Он все-таки пережил это обращение, занявшее, показалось, часы.
– Полторы минуты. – Риг постучал пальцем по стеклу часов. – Надо же, как долго держится эффект.
Кейрен стоял на дрожащих лапах, сглатывая вязкую слюну.
– И назад…
Пошло легче. Но все-таки потребовалась минута, чтобы отдышаться. Холодный спертый воздух камеры Кейрен пил и не в силах был насытиться. Одевался быстро, путаясь в чужой одежде, а с пуговицами вовсе не справился. Риг наблюдал, без насмешки, скорее с жадным любопытством.
– Вижу, тебе больше не хочется говорить.
– Что вы. – Кейрен вытер рот. – Просто отдышусь немного… и дальше побеседуем… как можно такой-то случай упустить? Знаете, мой дядя всегда утверждал, что чистосердечное признание – лучшее из возможных доказательств вины. А вы признаться готовы… ведь прав я?
Риг хмыкнул.
– Так с чего все началось? С того, что ваш братец увел у вас женщину? Или раньше? С того, что он всегда и во всем умудрялся быть первым? А вам приходилось жить в тени? Сначала вы мирились. Потом вас это раздражало… чем дальше, тем сильней становилось раздражение… а тут война… и шанс показать себя… вас пригласили работать на полигон…
– Не меня, Ригера.
– Какое оскорбление.
Риг пропустил реплику мимо ушей.
– А он позвал меня. Знаешь почему?
– Откуда ж мне…
– Потому что сам был ни на что не способен. – Риг сцепил пальцы, и костяшки захрустели. – Мой брат был жадным лживым ничтожеством, только и умеющим, что красть чужие идеи.
– Ваши, надо полагать?
– Чьи еще? Его любимая поговорка – кто успел, тот и первый… я же по натуре медлителен. Мне необходимо обдумать мысль, тщательно взвесить все плюсы, минусы… определить возможное направление работы, а он… он готов был схватиться за любую идею и перекорежить ее, а потом, когда не получится, выплюнуть. О да, Ригер был энергичной сволочью, у которой легко получалось создавать видимость действия. И все верили!
Риг стиснул кулаки, и по серебряной оплетке пробежались искры.
– Он воровал мои идеи. И смеялся в лицо, когда я пробовал его образумить. Мы же братья! Мы же должны работать вместе… а потом он украл мою женщину.
– Обидно, должно быть.
– Обидно. – Риг ощерился. – Ты же сам знаешь, насколько обидно, когда твою женщину уводят…
Кейрен заставил себя улыбнуться в ответ.
Два безумца, разделенные решеткой. И не будь ее, надежной, с замком, Кейрен рискнул бы.
Вцепиться в горло.
Зубы стиснуть. А там… как-нибудь, главное, чтобы этот нелепый гений, задыхающийся под гнетом собственной гениальности, издох.
– Не шали. – Гений погрозил пальцем и вытянул руку, по которой разбегались синие искры. – А то ведь беседа закончится, и ты так ничего и не узнаешь.
– Да я уже узнал все, что хотел. – Кейрен присел на корточки, свесив руки.
– Неужели?
– Тебя… вы не против некоторой фамильярности? А то знаете ли, воспитание воспитанием, но обстоятельства беседы способствуют…
– Да, конечно.
– Итак, твой брат донельзя тебя злил. Признаться, не только тебя… на редкость омерзительная была личность. Шантажист, игроман… беспринципнейшее создание. Полагаю, ему нравилось тебя дразнить. Это ведь из детства пошло, да? Вы читали труд доктора Герхема? Крайне познавательный. Он утверждает, что корни всех наших бед именно там, в глубоком детстве.
– Обязательно прочту, – с легким поклоном ответил Риг. – Но ты отвлекся.
– Прости, времени у меня много…
…но оно уходит, выгорает, наполняя комнатушку дымом. И однажды закончится, оставив Кейрена наедине с мертвецами. А потом мир рухнет, потому что только безумный гений может считать себя умнее прочих.
– Итак, полагаю, Ригер заигрался. В прямом смысле слова. Он задолжал весьма серьезным людям, а те потребовали вернуть долг вовсе не деньгами.
Медленный кивок.
– А ты не так и туп, как кажешься.
– Благодарю. – Кейрен поскреб лодыжку. Плотные носки съехали, и шерстяные брючины были чересчур велики. – Он пришел к тебе? Или ты понял, что он вляпался в неприятности?
– Какая разница?
– Никакой. Но думаю, второй вариант. Ты хорошо изучил братца… почему просто не сдал?
Пожатие плечами.
– Предателей не любят, даже если они работают во благо хозяина. – Риг шевелил пальцами, перегоняя с одного на другой серебряную искру заряда. – А меня сочли бы именно предателем. Поблагодарили бы, да, но за спиной стали бы шептаться… избавились бы при первом удобном случае.
– Понятно.
– Да и, ты прав, мне было любопытно посмотреть, чем все кончится.
– И когда любопытство подвигло к действию?
– Когда Ригер попросил о помощи. Он ведь был ничтожеством, любил прихвастнуть, а как до дела дошло, оказалось, что сам он – ноль полнейший. О да, он соловьем разливался… взаимопомощь, родственные узы… забыл, что некогда на эти родственные узы плевал. Но я помог… мне было несложно.
– И познакомились с Шеффолком.
– Он со мной, – поправил Риг, и искра замерла на мизинце. Кейрен смотрел на нее, прикидывая расстояние от мизинца до решетки.
Шаг? Два от силы… и хватит, чтобы поймать удар.
– Страшно?
– Страшно, – не стал отрицать Кейрен. – Я живой. Мне не нравится, когда мне больно делают. Я, можно сказать, категорически против негуманных методов…
Риг засмеялся неожиданно басовитым рваным смехом.
– Забавный ты, – сказал он, вытирая глаза ладонью. – Я и не предполагал, что настолько… не бойся, я не садист. Я не причиняю боль без нужды.
– Рад слышать.
Искра дрожала, кренилась, то почти сливаясь с серебром, то вдруг вспыхивая. И Риг с явным интересом наблюдал и за ней, и за Кейреном.
– Значит, у тебя имелась очень важная причина убить… сколько там погибло при взрывах?
– Понятия не имею.
– Не считал?
– Эти данные не представляли интереса.
Риг сжал пальцы, и искра погасла.
– Любой эксперимент сопряжен с затратами, материальными, времени…
– То есть те люди для тебя затраты?
– Пожалуй что так. И ты верно выразился. Люди. Какое мне дело до людей? Их много, и с каждым годом становится все больше. А жизненное пространство, если ты, любитель альтернативных работ, читал труд достопочтенного доктора Мальтуса, ограничено. Не читал?
– Увы, – развел руками Кейрен. – Но обещаю при первой же возможности наверстать упущенное.
Блеснули отраженным светом очочки, которые Риг достал и водрузил на нос – а ведь стекла простые, и нет у него никаких проблем со зрением, но есть желание выглядеть умнее.
– Не хотелось бы разочаровывать, но вряд ли такая возможность представится. Ты же понимаешь…
– Конечно, понимаю. – Ноги затекли и плечи тоже, и Кейрен, покачнувшись, все же решился и сел на пол. Расстояние между прутьями позволило высунуть ноги, и Кейрен шевелил ступнями, разгоняя кровь. Риг же настороженно наблюдал за движением.
Боится?
Смешно. Он защищен и замком, и решеткой, которая более чем надежна. У него оружие, а он боится. И сам понимает, насколько нелеп в этом страхе. Морщится. Кривится. Кусает вяловатые губы.
…а ведь и вправду неприятный он.
Не соврал инстинкт.
Молчание затягивалось, и с каждой секундой Риг нервничал все больше. Он ерзал на табурете, взгляд метался, не способный выдержать прямого взгляда Кейрена. И страх заставлял Рига дергаться, вновь и вновь сжимать руку, пуская по проволоке серебряные искры.
– Итак, на чем мы остановились? На твоем знакомстве с Шеффолком? – Кейрен заставил себя смотреть в пол.
Ботинки.
Хорошие ботинки. Разношенные, со стоптанной подошвой, причем стоптана она неравномерно, и значит, хозяин ботинок явно косолапит. На левом суровая провощенная нить разошлась и подошва отстала от верха. Из подошвы торчали куски нити, а из дыры выглядывали пальцы Кейрена.
– Он решил воспользоваться тобой, а ты – им. Взаимовыгодное, так сказать, сотрудничество.
– Шеффолк неглуп. Для человека.
Ну да, куда ему до непризнанного гения…
– И теперь мы подходим к финалу. – Пальцы Кейрена замерли. – Шеффолк собирается искупать город в лаве, а ты, как я понял, намерен ему помочь.
– До определенного момента. – Риг поднялся. – Видишь ли, он тоже считает меня слабым, никчемным созданием… думает, что купил…
– А на самом деле?
– На самом деле? – Легкая улыбка сделала его лицо живым, правда ненадолго. Она померкла, и Риг, покачнувшись, прижал палец к губам. – А это секрет.
– Большой?
– Огромный… – Лампу он поднял, выставив между собой и Кейреном.
– Я никому не скажу.
– Прости. – Риг держал ее в кулаке, и бронзовая ручка была велика. – Но я тебе отчего-то не верю…
Надо же, какая жалость.
– Но я еще вернусь.
– Буду ждать с нетерпением, – почти не солгал Кейрен, дотягиваясь до ноги… все-таки носки сбивались, а пальцы в чужих ботинках мерзли.
– Это вряд ли, – отозвался Риг. – Шеффолк убил бы тебя быстрее. Он вообще не любит лишней крови… хотя и не брезгует.
– Стой.
Не обернулся даже, но остановился. А спина-то прямая, напряженная. И шея прогнулась, подбородок прижался к груди.
Страх.
И страх явный, от которого не спасет оружие.
– От Ригера он избавился?
– Да.
– Почему?
– Он стал привлекать слишком много внимания. Да и ненадежен.
– Не нужен, – уточнил Кейрен.
– И это тоже.
– И как, совесть не мучила?
Тень распласталась, точно не желала уходить из подвала.
– Нет.
Сухое веское слово. И побег. Он старается не спешить, но тень корчится, гротескная, уродливая, выдающая спрятанные эмоции хозяина.
И снова темнота. Тишина. Мертвецы, которые неважные свидетели, поскольку все равно не расскажут. Время успокоиться и подумать. Кейрен жив, что несомненный плюс. И обернуться способен, правда, пока от этой способности толку нет, но все равно…
…Шеффолк и Риг.
Шеффолк не безумен, хотя его план отдает сумасшествием… рискует.
…жаль, что, когда была возможность, Кейрен ею не воспользовался. Следовало расспросить Таннис о старом ее знакомом. Но, похоже, он любит рисковать.
Азарт – честный стимул.
И корона…
…город в огненной купели. И Шеффолк-холл, надежно оседлавший кремниевую гору. Древняя резиденция забытых королей.
…на что он рассчитывает?
…волнения… не только в городе… волнения неизбежны. Псов обвинят в бездействии… или нет, хуже того, в преднамеренном убийстве. Бунты, сами по себе бессмысленные, их не составило бы труда подавить, но… если не один, а два, десять, сотня?
Армии не хватит.
…и пойдут ли люди против людей?
…вынужденное отступление за Перевал… временное, но люди сумеют воспользоваться временем, особенно если во главе станет кто-то достаточно наглый.
Амбициозный.
И готовый рискнуть.
Проклятье… кто утопит город в огне? Тот, кто выстроит на месте его другой, принадлежащий людям.
Кейрен встал и сел. Прошелся вдоль решетки, ощупывая каждый прут. Он прислушивался к пленке ржавчины, их покрывавшей, к трещинам и выбоинам, к камню, в который прутья уходили, к тяжелым набрякшим петлям… и замку.
…Шеффолк держит Рига за безумного гения, но карманного, послушного. Задумывается ли о мотивах? Конечно, он далеко не мечтатель и Рига проверял не раз, не два…
…Ригу не нужны взрывы.
А вот возможность… реальная возможность, чтобы город повис на волоске… и спасти. Красивый широкий жест, который ему самому кажется единственным шансом привлечь к себе внимание.
Стать героем.
Идиот… Шеффолк же видит… умен для человека?
Да, умен, и недооценивать не стоит… нашел ведь подход к старухе, прижился, притворился герцогом… карьера для мальчишки из подворотни.
Выбираться надо. Сколько еще осталось? День? Два? И в каменном мешке чувство времени подводит. Кейрен кружит по камере, спотыкаясь о мертвецов. Лучше не думать о том, что и сам он когда-нибудь станет этаким… своеобразным украшением.
Проклятье!
От пинка решетка звенит… а в карманах мертвеца пусто. Не совсем, но – пара монет, заросших не то грязью, не то жиром, – Кейрен ратовал за грязь – дрянная добыча… кусок бумаги, которая расползается под пальцами. И носовой платок… а у женщины и того меньше. Кошеля на поясе нет… и ридикюль дама, надо полагать, в другом месте забыла.
Прикасаться мерзко.
Нет, не страшно, но сама ткань, мнущаяся под пальцами, сохраняющая форму, будто пропитанная воском, неприятна… ткань.
Пропитанная воском.
Безумие?
Но почему бы не попробовать. И Кейрен, захватив подол платья, рванул. Ткань расходилась беззвучно, оставляя на пальцах жирный налет. Полосу Кейрен свернул и, зажав между коленями, накрыл руками. Левая саднила, и стоило потянуться к жиле, как свежий ожог полоснуло болью.
Вот сволочь…
…и кто знает об этом его изобретении?
Гений ненормальный, чтоб его…
Вдох и выдох.
Расслабиться, пусть и колени свело судорогой.
Снова вдох. И на выдохе, медленно, перегоняя силу в пальцы, которые почти и не ощущаются. Это нормально, это пройдет. Главное – не отвлекаться.
Сердце бьется в ритме жилы… и та близка, тянет живое железо.
Нельзя.
Не так.
Пальцы раскаляются, и кажется, пахнет паленой шкурой. Вечно у него все не так как надо. Но ткань вспыхивает, сразу и резко. Беловатый огонь трещит.
И Кейрен, выронив жгут, торопливо поддел его ногой.
Со светом жить стало веселей. Вот только мертвецы скалились вовсе не дружелюбно.
– Вам ведь все равно, леди. – Кейрен продолжил рвать платье на полосы: все же ткань горела быстро. – А мне отсюда выбираться надо.
Труп покачивался, и голова кренилась вправо, с трудом удерживаясь на иссохших связках. Почему-то Кейрену было неприятно от мысли, что голова эта, оторвавшись, покатится по полу. И он, стиснув зубы, придержал ее.
– Вы уж…
Пальцы наткнулись на что-то твердое в волосах.
Шпильки!
Какой же он идиот!
– Благодарю вас, леди, от всей души. – Он высвобождал шпильки осторожно, опасаясь, что время и сырость истончили металл.
Раз… и два… и третья, выдравшаяся с прядью потускневших волос. С полдюжины набралось. И хотя Кейрен никогда прежде с замками дела не имел, но теорию более-менее представлял. Времени для практики у него с избытком.
И, опустившись на колени перед замком, Кейрен произнес:
– Может, все-таки по-хорошему договоримся?
Первая шпилька сломалась в руке…
Марта спускалась осторожно. Со ступенечки на ступенечку. Она уговаривала себя поторопиться, однако страх был сильнее. Крутые ступеньки, скользкие, легко споткнуться, полететь вниз.
Убиться до смерти.
Марта тихонько захихикала. Какая же она глупая! Конечно, этот, который сыночком Ульне притворяется, ее и без того убьет, чего уж тут… а она все одно дрожит.
Идет.
Ниже, ниже, встать передохнуть, потому как сердце тяжелое в груди колотится, до синих мошек перед глазами. И в ногах слабость непонятная.
Трусиха.
Всегда такой была, но не всем же смелыми быть, как Ульне… бедная, бедная, мучится. Когда еще отойдет? Надо будет попросить этого, пусть пастора приведет, причастит перед дальнею дорогой, глядишь, и легче станет измученной душе.
…а и сама-то Марта в храме давненько не была, с той самой проклятой свадьбы. И ведь не нравился ей Тод, красивый, но с червоточиной, которая во взгляде проскальзывала, в расчетливом таком взгляде, в насмешечках, в хозяйском снисхождении.
Как он там сказал?
Свободу Марта получит в скором времени? А ей-то свобода без надобности, она-то уже сама и жить не умела, привыкла, что Ульне рядом… Ульне сильная, умная и знает, как правильно. А с Марты толку немного.
И сейчас вот вновь задыхается, стоит, борясь со страхом. С каждой ступенечкой он сильней и твердит, будто бы толку от Марты немного. Там же, внизу, небось камера, а ключа от той камеры у Марты нет, и значит, пользы от ее подвига никакого, а вот вреда…
…узнает – убьет.
Ничего.
Как-нибудь. Все одно убьет, следом за Ульне, побоится оставлять одну, безнадзорную… и пастора, пастора надобно. Пусть выслушает покаяние, пусть о милосердии Всевышнего расскажет да грехи, какие нажила, отпустит. Глядишь, и сердцу полегчает, не говоря уже о душе.
И все же Марта спустилась.
Почти.
Темнота вдруг ожила, рванула и зажала Марте рот широкой ладонью. Темнота вывернула руку с огарком свечи, и Марта заплакала.
– Кто вы? – спросила темнота, а свечу подняла.
И зажгла.
Марта в жизни подобного не видела. Она и плакать забыла, глядела на раскаленные, покрасневшие изнутри пальцы парня, на капли огня, стекавшие на фитиль и на свечу тоже.
– Я… – голос дрожал, да и сама Марта тряслась осиновым листом. – Я вас…
Она протянула ключ, который сжимала в руке так сильно, что кожу пробила.
– Вывести… вас… я…
– Спасибо. – Он ключ взял и Марту поддержал, хотя она, прижав к груди руки, едва со ступенечек не покатилась. – Извините, если напугал.
Извинила.
Всклоченный. Раздраженный. И в копоти, в грязи какой-то…
…тощий…
…тощий и в грязи, как… у него и вправду может получиться, если веревка… через дверь нельзя, а вот камины… камины давненько не чистили, и этот все грозился…
– Скоро Освальд вернется. – Марта шла, опираясь на его руку, и страх исчез. Теперь она просто спешила. – Вы должны уйти до возвращения.
И бесконечная лестница закончилась в шкафу. Замок щелкнул, и Марта первой выглянула в комнату, убеждаясь, что ничего-то не изменилось. Розы. Свечи. Ульне на кровати, все еще дышит, хотя больше похожа на мертвеца, чем на живую женщину.
…черный зев камина…
– Вы серьезно? – Мальчишка осторожно отодвинул решетку и, вытянув шею, сощурился. Пытался разглядеть что-либо в угольной прокопченной черноте.
– Камины старые, с широкими трубами. В них и лесенку делали, чтобы чистить. На крышу выберетесь, а там…
Он согнулся и залез в камин, который не разжигали уже несколько дней: вид огня заставлял Ульне метаться по кровати. Что она видела? Неужто ад, который ждет убийц?
– Спасибо, конечно, но… я не могу уйти один.
– Нет. – Марта не для того рисковала, его вытаскивая, чтобы позволить натворить глупостей. – Девочка спит. Очень крепко спит. А когда проснется, то… Освальд ее любит, не тронет.
Мальчишка зубы стиснул.
– Иди уже. – Марта опустилась на край кровати. – А то ведь Освальд не выпустит… ни тебя, ни ее.
– Спасибо вам. И передайте ей, пожалуйста, что я вернусь. Обязательно вернусь.
Передаст.
Если получится. Марта присела рядом с подругой и тихонько сжала ослабевшую вялую руку ее. Пальцы мелко подрагивали, а на запястье билась тугая темная жилка.
Пастора определенно вызвать надобно.
И пусть службу проведет. В храм ведь не выпустят… а молельня в доме имеется, некогда там красиво было, особенно алтарное покрывало Марте нравилось. Тонкая работа… его, верно, починить пора… и убраться, кто в этом доме вспоминал о Боге?
Никто.
Собственные мысли увлекли, и Марта очнулась, лишь когда ее спросили:
– Как она?
– Мне жаль, – ответила Марта, глядя в белые равнодушные глаза Освальда. – Но она не поправится…
Глава 32
Замок не поддавался. Он был новеньким, сделанным хитро, и Таннис, не в силах сдержать ярость, пнула дверь. Проклятье! Она сутки уже мается, а за эти сутки…
…утро беспокойное.
Обед, который принес Освальд. Кажется, он догадался о том, чем занимается Таннис, но отбирать шпильки не стал. Бросил:
– Развлекайся, только… я ведь предупредил.
Предупредил. И страх заставляет отступать от двери, но тут же вернуться.
Кейрен, бестолочь синехвостая… зачем он полез… невезучий… оба они невезучие, поэтому, должно быть, и сошлись… а теперь как?
Как-нибудь.
Ужин на двоих, Освальд рассеян, задумчив.
– Что случилось? – Таннис заставляет себя есть, хотя от запаха еды ее мутит. Но силы нужны.
– Мама умирает.
Едва не сказала, что мама его давным-давно умерла, но смолчала. К чему злить?
– Мне жаль.
– Неужели? – Он подхватил с тарелки кусок хлеба, принялся мять в пальцах, зло, с непонятным остервенением. – Мне казалось, что ты считаешь ее сумасшедшей старухой!
– Считаю.
Ложь он тоже наловчился чувствовать.
– Она и есть сумасшедшая старуха, но ты же ее любишь.
– Люблю.
– Почему, Войтех? – Ей не хочется сегодня называть его тем, другим именем, которое его изуродовало, и он принимает правила игры.
– Почему… к слову, удивительно, но всех волнует именно этот вопрос. Почему я делаю одно, но не делаю другого. Почему люблю. Или не люблю…
Шарик из хлебного мякиша выпал.
– Наверное, потому, что она была человеком, который отнесся ко мне по-человечески. – Он откинулся в кресле. – Представь, что она почувствовала, узнав о смерти родного сына… нет, Тедди не стал ей говорить…
– Он умер…
– Вместо меня, Таннис. Кого-то должны были повесить, и Тедди показалось забавным… у него было специфическое чувство юмора.
Псих. И Ульне не лучше. Безумная семейка, которая свела с ума и Войтеха.
– И вот он привел меня в этот дом… знаешь, в первые дни я боялся, что вот сейчас меня выставят прочь. Нет, боялся – не то слово… мне было куда идти и чем заняться, но… Шеффолк-холл… ты его не слышишь, да?
Слышит. Скрипы и стоны. Шарканье ног старика, который бродит по полупустым коридорам с канделябром в руках. Голубей за окном и голос старого запущенного сада, вой собак, треск огня в камине… безумное хихиканье Марты и щелканье четок его, Освальда, жены.
– Ты слышишь не то, – сказал Освальд, наклоняясь. – И видишь не то.
– А что надо?
Белое лицо, худое. И есть – не ест. Он и за общим-то столом ел мало…
– Хочешь? – Таннис подвинула свою тарелку, на которой осталась половина мясного рулета, и фасоль вареная, и еще что-то с виду похожее на жеваную бумагу.
– Нет, малявка. Мне… приходится соблюдать диету. А ты ешь. Тебе сейчас нужно.
Как он может быть таким… разным?
– Я… я словно бы домой вернулся, понимаешь? Я точно знаю, кто мои родители. Я прекрасно помню свое детство и отцовскую лавку. Гимназию вот. Я никогда не бывал в Шеффолк-холле, я не имел на него прав, но стоило оказаться здесь, и… я вернулся домой. Я видел этот дом иным. Не старой развалиной… Тедди называл его мавзолеем, а Шеффолк-холл – крепость. Он вырос над рекой, когда еще не было города… и первый король родился здесь. И здесь же принял корону, украшенную шестью алмазами по числу земель, отошедших под руку его. Он был сильным воином… он правил здесь.
Сказка, которая для Войтеха была реальна. И он, глядя на Таннис, видел не ее, а… короля?
Или королеву?
– От той первой крепости осталась лишь часть фундамента. Но представь, что было время…
Он улыбался. И выглядел таким счастливым…
– …стоял трон, не золотой, но позолоченный… и круглый стол для рыцарей, за которым все были равны.
– Это сказки, Войтех.
– Сказки. – Он сжал ее руку. Холодная ладонь, шершавая от сыпи. Бляшки стали крупнее, они выступали над кожей белыми рисовыми зернами, намертво к ней присохшими. – Время людей… но я слышу его, Таннис. Дом помнит. И я с ним. Королей… Королев… потом, позже, когда построили королевскую резиденцию, Шеффолк-холл стал тюрьмой.
В это Таннис охотно верила. Тюрьма и есть, с узкими окнами, с холодными стенами.
– А потом в эту тюрьму сослали королеву… нет, уже не королеву – герцогиню Шеффолк. – Он зажмурился и попросил: – Отодвинь свечу, пожалуйста.
Просьбу Таннис исполнила. Подсвечник отправился на каминную полку, она же, вернувшись, взяла Войтеха за руку и разжала сведенные пальцы.
– Тебе нужен врач.
– У меня есть… у меня есть с полдюжины докторов, но все они на редкость единодушны. Лет десять-пятнадцать при хорошем прогнозе… пятнадцать лет – это много. И мало. Я должен успеть.
Он открыл глаза. Белые, с черным рисунком сосудов, с расплывшимся зрачком.
– Но мы ведь не обо мне говорили, о маме. Родная, ты ведь помнишь, она никогда особо не думала обо мне… даже раньше, когда… я был рад, что меня не гонят. Ульне сторонилась меня, я – ее… и Марта еще, худая, напоминавшая бродячую собаку… она глуповата, но я к ней привык. Так вот, Марта ходила по пятам, следила, чтобы я не украл чего-нибудь. А мне сама мысль о том, что из Шеффолк-холла можно вынести что-то, казалась кощунством. Здесь каждая вещь особая, с историей…
Таннис слушала. Держала за руку, холодную, с набрякшей кожей, с синеватыми мягкими ногтями. И Войтех, глянув на них, усмехнулся.
– А однажды у меня случился приступ… тогда они часто бывали. Я пытался увидеть солнце. Ты не представляешь, как я мечтал его увидеть, и… помню, что было очень больно, что почти ослеп, что… помню Ульне и то, как она уговаривала меня успокоиться.
Пальцы сжались.
– Я ведь считал себя сильным, взрослым… циничным… хладнокровный убийца. – Он рассмеялся, удивляясь собственному такому заблуждению. – И ведь и вправду убивал без особых терзаний… как работа. Кто-то навоз убирает, кто-то – людей… я как-то не слишком задумывался, за что их приговорили. Тедди приказал, я сделал. А она меня пожалела. Никто и никогда… ты вот только могла…
– Могла.
– Но ты считала меня сильным, и как мне было обмануть? Приходилось соответствовать… я после того раза заболел. Неделю был полуслепым. Приходил Тедди… смутно помню, в горячке валялся. Точно знаю, он садился рядом… Тедди в кармане носил медный шарик на цепочке. Говорил – игрушка, а шариком голову легко проломить. Этот шарик мотался перед глазами, точно маятник, а я все гадал, больно это будет или нет.
– Зачем ему тебя убивать?
– Не «зачем», – поправил Войтех. – За что. За слабость, Таннис. За то, что я обманул его ожидания. Если бы доктор сказал, что я не поправлюсь, мы бы с тобой не разговаривали. Но мне дали очередной шанс, и я им воспользовался. А Ульне читала мне сказки. Ее об этом никто не просил, но она… истории про псов… и про то, каким был мир до них… про Шеффолк-холл… про королей и королев… ты знаешь, что трижды на троне сидели женщины?
Он высвободил руку и поднес к глазам.
– Мы с ней одной крови, Таннис. И поэтому мне сейчас больно.
– Не только тебе.
Войтех поморщился.
– Твой щенок жив.
– И хочешь сказать, что оставишь его живым? Не отворачивайся!
Он потянулся к бронзовому низкому чайнику, древнему, как сам Шеффолк-холл. Бронза покрылась патиной, а шлифованные аметисты заросли гарью.
Войтех поставил чайник на ладонь.
– Ты знаешь ответ.
– Послушай. – Таннис встала.
– Сядь.
Села. И все-таки встала, не способная больше молчать.
– Остановись. Пожалуйста, остановись. Не сходи с ума, ты еще…
– Что, Таннис?
– Отпусти его… нас… и он будет молчать. Даст слово, а Кейрен слово держит. Вы договоритесь…
– Договоримся? – Он водил мизинцем по узорам на бронзе. – Мы договоримся, и твой дружок меня отпустит, если я не трону город, так? Он наступит лапой себе на горло, позабыв о прошлогодних взрывах?
– Все равно доказать, что они – твоих рук дело, не выйдет.
– Не выйдет, – эхом отозвался Войтех. – И все сложится замечательно… я останусь герцогом…
– Ты меня спрашиваешь? Я не собираюсь свидетельствовать против тебя, если ты об этом.
– Спасибо.
– Не за что. – Таннис встала за креслом, опираясь на резную его спинку. – Пожалуйста, ты же понимаешь, что я говорю правду.
Войтех ничего не ответил. Сняв крышку, он вдохнул ароматный пар. Вытащил две чашечки, низкие и широкие, с тончайшими дужками ручек, сделанные из той же бронзы с прозеленью. Он наполнял их чаем осторожно, опасаясь разлить хотя бы каплю.
– Пей чай, малявка.
– Войтех!
– Освальд, – поправил он. – Освальд Шеффолк. И пей чай, если хочешь, чтобы этот разговор продолжался.
– А его есть смысл продолжать?
Чай травяной, и Таннис уловила мятные ноты… еще, кажется, ромашку, которую она с детства ненавидела.
– Тебе лучше знать. Если ты пытаешься добиться раскаяния, то зря. Я ни в чем не раскаиваюсь.
– И не отступишь.
– Нет.
Бронзовая чашка нагрелась, и на металле проступила испарина.
– Тогда, – Таннис села, – скажи, к чему эта твоя… игра?
– Какая?
Он вдыхал пар и смотрел сквозь него, чужой незнакомый человек, которого она все еще считала другом.
– В заботу. Доктор. Эта комната… ужин вот… чаек…
– Пей, пока горячий.
Взгляд леденеет, становится злым.
– Пью.
…и тошнота отступает. Хороший чай, а мята даже вкусна. И ромашка опять же. Почему Таннис раньше ее не любила? Она помнит, но… подумает позже.
– Это не игра. – Войтех вновь наполняет чашку и, придерживая ослабевшие пальцы, подносит ее к губам Таннис. – Пей, девочка моя. Вот так, умница…
Чай.
Тепло. Ромашка и клетчатый плед, который остался на их с Кейреном квартире. Пятна от вина надо солью засыпать, а она про это забыла… мамаша вот всегда засыпала… а Таннис забыла. И обидно до невозможности, но если вернутся… а она вернется. Конечно же вернется. Завтра.
– Завтра, – обещает кто-то близкий, надежный. – Ты все сделаешь.
Да, именно завтра. А сегодня тяжело.
Спать хочется. Ночью она почти не спала, и предыдущей тоже, и много-много других ночей, но это оттого, что на огромной кровати ей одиноко.
– Спи, – кто-то снимает туфли и подсовывает под голову подушку.
Не Кейрен.
Кейрен… нельзя засыпать. Это из-за чая, бронзового чая с ониксовыми глазами, которые ослепли, потому что чайник грязью зарос. Весь этот дом, от крыши до подземелий…
…Кейрен.
Он пришел, несмотря ни на что, пришел и попросил выйти за него замуж. А Таннис согласилась… и наверное, у них бы получилась семья, там, за Перевалом.
Дом на берегу. Белый-белый песок, и камни тоже белые. Перламутр раковин, которые Таннис бы собирала… она училась делать из раковин цветы… или еще шкатулку можно украсить.
– Конечно, – соглашается кто-то, кто держит ее за руку. – Шкатулка – это красиво. Мне всегда хотелось иметь такую. Сделаешь?
Да. Она обещает, только нужно добраться до берега, на котором дом… и она научится варить кофе на песке, с кардамоном, корицей и толикой шоколадного порошка, как Кейрен любит. А он по субботам будет жарить кружевные блинчики.
Традиция такая.
– Конечно, – под ее пальцами чужая рука, с холодной рыхлой кожей, под которой прощупываются зерна сыпи, – именно так все и будет. Спи…
Нельзя.
Ложь…
– Что ты… – У нее получится встать, надо лишь отрешиться от фантазий и… подняться не дают.
– Таннис, это совершенно безопасно. Но тебе надо отдохнуть…
– Кейрен…
– Не думай о нем. Не надо…
…надо, если Таннис подчинится, то Кейрен умрет. И кто тогда будет жарить блинчики по субботам? Как она проживет без них? Без него? Он совершенно бестолковый и немного сумасшедший, но умеет смеяться.
И Таннис научил.
– Прости. – Кто-то другой, притворявшийся близким, наклонился и поцеловал Таннис.
Из его рта пахнет тленом.
Это потому что он мертв и очень давно. А мертвецы должны оставаться мертвыми. Это правильно. И не в силах справиться со сном, соскальзывая в него, Таннис заплакала.
– Спи. – Освальд Шеффолк поправил одеяло и отошел от кровати. Он сгреб с туалетного столика шпильки и шкатулку забрал, огляделся, бросил в нее крючок для одежды и забытую Мартой спицу.
Женщина в кровати забылась тревожным сном.
– Мне очень жаль, что так все получилось, – сказал Шеффолк, убирая с щеки ее влажную прядь. – Но я действительно не могу отпустить его.
…Таннис стояла на берегу. Босая. И ноги вязли в мягком белом песке, расшитом белым же перламутром. Раковины лежали в шахматном порядке, который донельзя раздражал Таннис, но она точно знала, что порядок этот нарушать нельзя.
Было жарко.
Раздувшееся солнце повисло над водой.
Белой.
Белым бывает молоко, это Таннис знала точно, как и то, что молоко она ненавидит, особенно гретое… зима, каток и горло, которое начало саднить. И Кейрен взялся горло лечить.
Молоком.
Он грел его на старой плите, и молоко сбежало, а в квартирке потом долго паленым пахло.
Кейрен!
Море подползало, цепляясь за острия раковин, ранило себя, отступало, оставляя на песке сгоревшую молочную пену.
Кейрен… он тоже должен быть на берегу. И Таннис оборачивается, но за плечом – пустота. И дома нет… конечно, разве возможен дом без Кейрена?
Надо идти.
К морю.
Шаг за шагом, высвобождаясь из вязкого песка. А ноги проваливаются все глубже, и сам воздух становится твердым, он не пускает.
Плевать.
Еще шаг. И влажная темная кромка. Пена скользкая. Таннис дошла, а дальше… сон закончился, она точно знает и упирается руками в стену, на которой нарисовано белое море.
Ложь.
Все ложь. Нет берега. Нет песка. Только острые клыки из перламутра полосуют ноги. А сил ее не хватает, чтобы вырваться, и нарисованное море шепчет: отступи. Оставь все как есть…
Нельзя.
Кейрен… кажется, она кричит, но в нарисованном сне нет места звукам. И Таннис наваливается на стену, пробивая ее пальцами. Она выныривает из сна, стиснув зубы, взмокшая, злая.
…ромашка и чабрец. Горечь на языке, но хотя бы не мутит. Слабость непонятная, которая не позволяет встать, и даже до края кровати тяжело доползти. Таннис все равно ползет и, свесившись, вцепившись в столбик, дышит глубоко.
Леди не ругаются.
Да и на хрен, она не леди.
И выберется.
Встанет.
Или сядет хотя бы, головокружение унимая… поймал… решил, что поймал, только не удержит. Таннис найдет способ и, если надо, спустится по гребаному винограду, но сначала на ноги встанет.
Она сидела долго, вцепившись зубами в руку, и боль не позволяла вновь провалиться в сон.
– Пей чай, значит, – говорить и то было тяжело. – С-спасибо за чаек…
Ее не слышали, но это не было важно.
…а потом Марта принесла обед.
– Лежи, лежи, девочка. – Она появилась в комнате со старым подносом в руках. – Я сейчас.
Она поставила поднос на столик, а столик подвинула к кровати. Обернулась, махнула кому-то рукой…
Не стоило надеяться, что Марта пришла одна. Сопровождают, чтобы Таннис глупостей не наделала. А разве это глупость – спасти того, кого любишь? Если он жив… он не имеет права взять и умереть, потому что тогда ее мечта навсегда останется рисованной картинкой, той, где белый берег и молочное море.
На подносе Марты стоял уже знакомый чайник.
– Нет. – Таннис, вцепившись в столбик, который, казалось, покачнулся под ее весом, встала. Или не столбик качался, а сама она, не избавившаяся от остатков чая.
– Тебе надо поесть, – громко сказала Марта.
Не Таннис, тому, кто за дверью… и не закрыл, по ногам сквозняком тянет, значит, точно не закрыл. А сил не хватит, чтобы Марту одолеть, не говоря уже о том, другом. Он входит в комнату и, окинув ее взглядом, говорит:
– Неплохо устроилась…
– Выйдите! – Марта становится между этим человеком, чье лицо плывет и меняется, и Таннис.
Уходить он не спешит.
Приближается. Ботинки его скрипят премерзко, и хрустит накрахмаленный манжет, который выглядывает из-под темного рукава. Почему-то Таннис очень четко видит и рукав, и этот манжет, и запонку.
– Грент…
– Я, дорогая. Соскучилась?
Отступать некуда и убежать не получится, а Грент отодвигает старуху и, вцепившись в волосы, дергает, запрокидывает голову. От него воняет одеколоном, а Таннис отвыкла от резких запахов… Кейрен их не любил.
Кейрен в доме, и надо ему помочь, иначе…
– Какая-то ты бледненькая. – Грент легонько шлепнул по губам, и если бы не рука в волосах, Таннис упала бы. – Немощная… и вправду приболела? Это будет печально, если ты загнешься от болезни.
– Если вы не выйдете немедленно, я… – Марта вцепилась в рукав Грента.
Старуха в смешном платье из розовой парчи.
…в зверинце Кейрен показывал розовых фламинго, располневших и грязных, словно сшитых из перьевых лоскутов, и Марта похожа, толстый старый фламинго.
– Я Освальду пожалуюсь.
– Жалуйся, – бросил Грент, но руку разжал и толкнул в грудь, опрокидывая Таннис на кровать. – Но мы ведь оба знаем прекрасно, что ему не до того…
Он наклонился, дохнув в лицо табачной вонью, и вытер пальцы о ночную сорочку.
– Не надейся, детка, что я о тебе забыл.
– Осмелел, – буркнула Марта, когда Грент отступил к двери. Выйти он не вышел, прислонился к косяку, скрестив руки, и смотрел… – Ничего, и на него управа найдется…
Марта вытащила из шкафа свежую рубашку.
– Отвернись!
Грент сделал вид, что не слышит.
Плевать на него. Забыть. И стянуть влажную, пропитавшуюся испариной ткань. Кожа мгновенно покрывается сыпью, и теплые салфетки, которыми Марта вытирает пот, не помогают. От них только холоднее.
Хорошо.
В голове проясняется. И злость тоже помогает. Чай пить нельзя, но откажется – и Грент с преогромным удовольствием вольет этот чай в горло. Иначе надо, но…
– Кушай, деточка. – Марта помогает пересесть в кресло и заботливо набрасывает на плечи собственную шаль, некогда розовую, пуховую. Пух вылинял. Цвет поблек. К растянутым ниткам приклеились крошки печенья. От шали воняло плесенью и сердечными каплями.
– Кушай. – Марта сунула в руки высокую миску. – Тебе надо…
…надо, чтобы были силы.
Ложку. И еще, вкус почти не ощущается, только то, что суп жирный и этот жир оседает на языке. Он покрывает нёбо, и само горло, и кажется, желудок тоже. Но Таннис послушно глотает.
Ложку за ложкой.
Закусывает кисловатым хлебом.
И старается не думать о Гренте, который следит… почему он?
Освальд обещал…
…нельзя верить. Не друг.
Не враг.
Кто?
– И печенье, печенье попробуй… а я тебе волосы расчешу… вот так, а то спутаются, обрезать придется… а жаль, мягкие какие…
Марта что-то еще лопотала о волосах и гребнях, о лентах, которые она любила, но собственные ее косы давно поредели. Да и в ее ли годах о лентах думать? Таннис слушала, глядя в мутное зеркало, не видя в нем себя, но лишь Грента.
Не уходит.
Почему он не уходит? Не верит, что Таннис и вправду слаба?
– Он сволочь, – доверчиво сказала она Марте.
– Еще какая, – ответила та, не уточняя, кого именно Таннис имела в виду. И наклонилась, пытаясь поймать непослушный локон. – Мальчика я выпустила.
Что?
Таннис показалось, что она ослышалась.
…выпустила…
…старуха в розовых платьях, с круглым нарисованным личиком, на котором давным-давно прижилась виноватая улыбка.
– Сказала, чтобы уходил… он вернется за тобой.
Ушел.
И вернется.
И значит, все будет хорошо, если… нет, зачем Марте лгать?
– Ульне умирает. – Она бросила быстрый взгляд на Грента, казалось, потерявшего всякий интерес к тому, что происходило в комнате. – Всем не до того… я знаю этот дом, девочка. Я очень хорошо знаю этот дом…
Она положила гребень перед Таннис.
– Освальд разозлится, – одними губами произнесла Таннис.
– Еще как. Он меня убьет. Он давно собирался, но Ульне ко мне привыкла. А он ее и вправду любит. Но Ульне не сегодня завтра умрет.
Марта вздохнула и поправила шаль, подхватив длинные ее хвосты, завязала узлом.
– И я с ней… так оно, может, и правильно будет. Всю жизнь вдвоем.
Грент отлип от стены.
– А ты пей чай. – Марта улыбалась широко, радостно, только руки ее, лежавшие на плечах Таннис, мелко дрожали. – Пей… так оно для всех будет лучше.
И Таннис безропотно приняла чашку.
Кейрен ушел.
Вернется.
А она подождет его на берегу… на белом-белом берегу, на котором в шахматном порядке лежат перламутровые раковины. Здесь море пахнет молоком и медом, а на песке остаются глубокие следы.
Кейрен найдет ее.
Когда-нибудь.
Глава 33
Кэри снились вороны. Черные-черные вороны с острыми перьями. Они кружили, заслоняя небо, и смеялись над Кэри.
– Кыш, кыш! – Кэри взмахивала руками-крыльями, но взлететь не могла.
Жарко.
И окно приоткрыто, тянет сквозняком, но ей все равно очень жарко.
Брокк ушел.
Куда?
Голова раскалывается просто и жажда мучит. Наверное, Кэри заболела. Конечно, иначе отчего комната так кружится? Стоять невыносимо тяжело. И она садится, вернее падает на кровать.
…ерунда какая, последний раз Кэри болела… давно болела.
– Ты проснулась? – Брокк явно всю ночь не спал.
Работал? Заработается он когда-нибудь. Глаза вон красные, воспаленные.
– Как ты себя чувствуешь? – Холодная ладонь легла на лоб.
– Лучше.
– Голова кружится?
– Кружится, – согласилась Кэри. С ним легко соглашаться, и хорошо бы, чтобы он не уходил. И хмуриться перестал.
– Пить?
– Хочется.
– Кэри… послушай меня, пожалуйста. Тебе нельзя пить много. И нельзя пить воду.
– Почему?
…потому что болезнь эта очень странная. И внезапная. Несвоевременная, хотя вряд ли в принципе существуют своевременные болезни. Но эта непонятная слабость и боль в висках, собственный пульс стучит быстро, мелко… мешает сосредоточиться.
– Что со мной?
– Ты заболела, но ничего серьезного…
…ложь. А прежде Брокк ей не лгал, и оттого вдруг становится страшно. Кэри пытается сжать пальцы, удержать его руку, но пальцы ее не слушаются.
– Ты поправишься. – Брокк, наклоняясь, целует в лоб. – Обещаю, Кэри. Ты поправишься и очень скоро. Верь мне.
Ей хочется, но страх не позволяет. И страх заставляет просить:
– Не уходи.
– Я должен. Я скоро вернусь. Обещаю, что ты соскучиться не успеешь.
Брокка выдает голос, нервный, нарочито-ласковый.
– Все серьезно, да? – Ей приходится отпустить руку.
– Все серьезно, – эхом отзывается он. – Ты меня простишь?
– За что?
– За то, что не уберег.
Рядом с ним страх отступает, и Кэри обнимает мужа, прижимаясь к плечу, от которого пахнет серебром и еще канифолью. Кажется – бертелью, которой он стекло заваривает.
– Я должен был отправить тебя в Долину… или на край мира…
– И что бы я там делала одна? – Улыбаться тяжело, она словно сама обманывает его этой улыбкой, на которую едва-едва хватает сил.
– Жила бы. – Брокк целует раскрытые ладони. – А теперь закрывай глаза…
– Ты расскажешь мне сказку?
– Обязательно. О чем?
– О драконах. Ты начинал вчера, я помню… знаешь, я ночью вновь летала. Только у моего дракона были черные крылья. Это неправильно. Чернота – для воронов…
– А какие крылья ты хочешь?
– Белые. – Кэри зевнула, неудержимо проваливаясь в сон.
Все-таки странная эта ее болезнь…
Белые крылья – у чаек. И Сверр, забравшись на парапет, руки раскрыл. На ладони его – куски хлеба, и чайки подлетают, кружат над Сверром, а хлеб не берут. Кэри сидит в тени, но даже в тени ее мучит жара. Соломенная шляпка не спасает от солнца, и к вечеру нос снова обгорит.
…или руки.
Чешутся жутко, Кэри скребет их, оставляя на коже красные полосы. Наверняка за них станут ругать, да и сама она понимает, что расчесывать руки некрасиво. Но зуд сильнее разума.
– Прекрати. – Сверр сбрасывает хлеб, и чайки, еще недавно не обращавшие на него внимания, сплетаются визгливым комом. – Ты ведешь себя как ребенок.
– Я и есть ребенок.
Здесь, во сне…
…они никогда не были на море, чтобы вдвоем. И сейчас он выглядит взрослым.
Белая рубашка. И белые волосы, стянутые в хвост. Лицо тоже белое, искаженное болью.
– Это огонь прорывается. – Сверр разводит руки, и на раскрытых ладонях его пляшут желтые языки пламени. – Ты слышишь огонь?
Слышит.
Глухие удары под землей, заставляющие дышать.
– Жарко.
– Кэри. – Сверр присаживается на четвереньки, опираясь кулаками в землю. Если сожмет руки, огоньки погаснут. – Послушай меня внимательно.
– Ты умер.
– Умер, – он не спорит и выглядит очень серьезным. – Тебе нельзя прятаться во сне.
– Почему?
– Потому что это – плохая сказка…
Огонь вырывается сквозь стиснутые пальцы, ползет по руке Сверра, и белая рубашка его начинает тлеть.
– Ты больна, Кэри.
– Я знаю. А тебя нет.
– Есть. – Он раскачивается, то опускаясь на босые пятки, то подаваясь вперед, заставляя Кэри отползать. – Ты меня помнишь, значит, есть. Ну же, Кэри, уходи…
Он протягивает руку, разжимая кулак, и на ладони остается смутно знакомый фиал. Пламя же охватывает плечи и волосы Сверра, и искры кружат роем рыжей мошкары, садятся на шляпку Кэри, и та вспыхивает.
– Беги!
Крик Сверра заглушает гортанные голоса чаек, и Кэри просыпается. Она вскакивает, охваченная ужасом.
Нет моря.
И нет огня.
Комната. Приоткрытое окно с сугробом на подоконнике и острыми иглами сосулек. Платье, не то брошенное, не то забытое на кресле. Маска остроклювая и ожерелье из серебряных перьев.
Вчерашний бал…
…и черная роза в руках.
Королевский дворец. Зал. Суета. Толпа. Брокк, который вдруг потерялся… и Оден. Прогулка в сад, где лавка и бумажные фонарики. Черные вороны… просто чья-то дурная шутка.
Кто это говорил?
Голова все еще была тяжелой, и силы, с которыми Кэри вынырнула из странного сна, таяли. Она сидела на кровати, свесив босые ноги, наслаждаясь прикосновением к неестественно холодному полу.
– Вороны, – собственный голос был хриплым, каркающим.
И вправду ворона, встрепанная и больная… вот только болезнь эта… черная роза.
Вороны. Духота… и бред, в котором опять же жила чернота… пробуждение вчерашнее, помнившееся смутно… и возвращение в сон… Сверр.
О чем он хотел предупредить?
Нельзя спать. Сон лишает сил, но их и так немного, Кэри и встать сама не способна. А вот дотянуться до колокольчика – вполне. Горничная явилась тотчас.
– Мой муж…
– Уехал, леди.
– Сказал, когда вернется?
– Нет, леди.
…скоро… он обещал, и Брокк слово держит. Черная роза… почему эта роза не выходит из головы? И запах ее, одуряюще сладкий аромат… кажется, Кэри ненавидит розы.
…ты заболела.
Ложь.
…все серьезно?
– Что сказал доктор?
– Доктор? – Горничная смущена.
И мерзнет. На ней платье из плотной шерсти, но она все равно мерзнет и косится на раскрытое окно. Значит, в комнате очень холодно, а Кэри холода не ощущает.
– Простите, леди, но… я не знаю.
Беспомощная ложь. И выходит, что доктора не приглашали. Почему?
…потому что с этой болезнью врач не способен справиться.
А кто тогда?
Фиал на ладони…
Яд.
– Будь добра, подай мне шкатулку… – Кэри попыталась встать, но поняла, что не в состоянии удержаться на ногах. Горничная просьбу исполнила, ей явно было неуютно в этой комнате, наедине с Кэри.
Боится?
Не Брокка, но… чего тогда? Не того ли, что хозяйка вдруг умрет? Печально было бы… несвоевременно. Слово привязалось, нелепое какое, смерть, как и болезнь, редко приходит вовремя. Откуда только взялись эти циничные мысли?
Шкатулку горничная поставила на колени Кэри и крышку помогла открыть. Брошь-камея и пара простеньких колец, часики-луковица, жемчужные серьги, на левой сломан замочек, но отдать серьги в починку руки не доходят… надо Брокка попросить, он сделает.
…фиал из обманчиво-тонкого стекла лежал на самом дне, скрытый тяжелой нитью жемчужных бус. Яд, который подарила леди Грай.
…духи и яды…
…духи надо будет попросить, Грай не откажет.
…яд…
Мысли сбивались. Нельзя отвлекаться, нельзя возвращаться в сон…
…яд и черная роза, которую передали для Кэри…
…не стоило принимать цветы.
Плохо. И кровать манит, но спать нельзя. Она должна дождаться Брокка, чтобы…
…просто дождаться. Считать бусины на ожерелье… почему-то всякий раз получалось иное число. Но Кэри с непонятным самой себе упрямством перебирала их.
– Раз, два… четыре и пять… выхожу тебя искать… семь… и девять… – Цифры путались, а голова кружилась с каждой минутой сильней. И горничная, которая то появлялась, то исчезала, а Кэри не понимала, куда она исчезает.
– …двадцать девять… и двадцать девять… – Она забыла, какая цифра должна быть дальше, и повторяла навязшие на зубах слова.
Стрелки часов не двигались. Кэри старалась не смотреть на них, но не удерживалась, вновь и вновь цеплялась взглядом. А потом вдруг поняла, что часы просто-напросто остановились. Испугалась сначала, что не только эти, на каминной полке, вытащила цепочку, сдавила механическое сердце в кулаке и, прижав к уху, слушала.
– Кэри? Ты как?
Брокк выглядел отвратительно. И, наверное, она тоже, но у Кэри хватило сил улыбнуться, правда, улыбка эта была ложью, как и его ответная…
– Ложись…
– Мне нельзя. Если я лягу, то усну. А если усну, не вернусь.
– Тебе так только кажется.
Брокк в мятой рубашке с грязным воротничком, надо полагать, еще вчерашней.
– Я не позволю тебе умереть, девочка моя.
– Это яд, да?
Нехорошо лгать, и Брокк не пытается. Просто отводит взгляд.
Яд.
– Что у тебя просят взамен?
Молчание.
– Брокк!
– Кэри, это…
– Пожалуйста, я ведь имею право знать.
– Пока ничего. До встречи еще три часа… у нас есть целых три часа… и мы оба не завтракали. Кстати, и не ужинали тоже. Ты голодна?
Нет.
– Да. – Кэри цепляется за руки. Рядом с ним сны отступают, и у нее хватает сил встать и сделать несколько шагов к креслу, на которое плед наброшен. – Ты не замерзнешь здесь?
– Ничуть.
– Что они…
– Забудь, моя янтарная девочка. Просто поверь – все будет хорошо… у тебя, у меня…
Она верила.
Пыталась. И ела отвратительно горячий суп, заставляя себя глотать. Суп жидкий, но жажду не утолял. Голос Брокка доносился издалека. А он так и не рассказал ей сказку про дракона, но чтобы с белыми крыльями…
…или зелеными.
Они ведь разноцветные, драконы, Кэри помнит.
Про них.
Полет. Вершину мира. Пропасть под ногами. Кэри видит ее и, раскрыв руки-крылья, белые, несомненно белые, украшенные чудесной вышивкой, шагает в пустоту. Ветер бросается навстречу. Он горячий, и крылья вспыхивают. Они превращаются в седой пепел, а пепел кружит…
…Кэри падает.
Пропасть бездонна, но когда падение завершится, Кэри умрет. Ей было больно думать о смерти, а еще очень и очень жаль супруга: он снова останется один.
Сквозь сон-падение, замерший, остановившийся между двумя ударами каминных часов, далеких, существовавших где-то в иной жизни, она слышала голос Брокка. Он взял ее на руки и переложил в кровать. Сидел рядом, рассказывая что-то о близкой весне и море, янтаре, который собирают на берегу, кораблях, драконах… и пока звучал этот голос, Кэри жила.
Даже во сне ей безумно хотелось жить.
Дыхание Кэри было прерывистым. Брокк вновь и вновь наклонялся к груди, слушал, убеждаясь, что сердце бьется. Отпустить руку было страшно.
Отступить от постели страшнее вдвойне.
Отвернуться.
Одеться.
Шесть пуговиц, и каждая дается с боем. Галстук… в бездну первородную галстук. Перчатки, которые трещат по швам. Пальто.
– Я вернусь, Кэри. – Он шепчет, не зная, будет ли услышан, и вглядывается в напряженное побелевшее лицо. – Я очень скоро вернусь…
Наемный экипаж – замызганная двуколка, и смурной кучер в черном плаще с капюшоном. Кучер словно дремлет, и на плащ садится снег, уже целый сугроб набрался, а ему будто бы все равно. Он оживает только затем, чтобы свистнуть упитанной лошадке.
Бессонная ночь. Кэри явно снились кошмары. Она кричала и замолкала лишь в его руках, Брокк держал, уговаривая потерпеть.
…сутки до встречи.
И считал каждый час, боясь, что доза лекарства рассчитана неверно.
…записка от Виттара, которую принесли утром.
Работает. И есть рецепт, но нужно время… всем нужно время, но его нет. Оно уходило сквозь пальцы, врастая в стекло чумной ловушки. Благо все получалось с первого раза, между кошмарами Кэри, между ее забытьем, когда дыхание почти обрывалось…
…в растянутом времени перед рассветом, который ныне выдался серым, волглым. Но холод и вправду помогал: становилось легче.
Брокк потер слезящиеся глаза. Надо было бы поспать, но было утро и визит во дворец.
Сторожевая башня. Узкая лестница, полдюжины дверей, многие из которых запирались и снаружи, и изнутри. Смотровая площадка, затянутая мерцающим пологом купола. Тройка кристаллов… наверняка приходилось менять часто – купол подобного размера был сверхзатратен.
…колбы на подставке.
И хранитель в собольей шубе.
– Здравствуйте, мастер. – Он поклонился и указал на жаровню. – Купол куполом, но от мороза он не спасает. Просветите, долго ли мне еще здесь разыгрывать неусыпного сторожа? Как-то вот, знаете, годы уже не те…
Отец королевы улыбался, но улыбка эта выходила кривой.
– Недолго.
– Я рад. – Он присел на лежак. – Вы не представляете, как все это меня утомило. Никто не хочет войны, но все к ней готовятся.
Бронзовый таз для умывания, высокий фарфоровый кувшин, поднос с остатками еды и бутылка вина. Вигдор пьет из горла, отфыркиваясь.
– Ненавижу зиму. – Он вытирает губы ладонью и указывает на сундучок. – Там, мастер, вы ведь за этим пришли?
– Боюсь, что так.
Дюжина колб-ловушек. Тусклое марево – стазис. Кристаллы. Общее защитное поле, к которому у Видгора имеется ключ. Он сам, надо полагать, ключ. И с кряхтением наклонившись над подставкой, вытаскивает колбу.
– Вот, мастер, держите… пусть одной станет меньше.
– Не станет.
– Присаживайтесь, если так удобней…
…вытаскивать пробку страшно, и руки дрожат, но за дрожь эту Брокк не испытывает стыда. Чужое оружие, пусть и выглядящее белесым порошком – всего-то щепотка, едва ли пол-унции наберется, – куда опасней истинного пламени.
– Я наказан за собственное любопытство. – Вигдор тяжело опускается на лежанку и шубу стаскивает, оставаясь в измятом шерстяном костюме. Поверх пиджака он носит шаль, которую завязывает на животе массивным узлом. – Мерзну, знаете ли, и поясницу ломит. Пробовали поставить нормальную печь, но, говорят, полог рушится.
– Смещение полей?
– Именно. Так что приходится по старинке, углем… вином вот… иногда мне кажется, что я сопьюсь, а иногда, что это – не самое страшное, что может произойти. Всю сознательную жизнь я мучился вопросом, откуда мы взялись в этом мире. Не только мы, но альвы, люди… все…
– Пришли.
Порошок текуч. Он спешит покинуть одну ловушку, чтобы оказаться в другой.
– Пришли, – соглашается Вигдор, вновь прикладываясь к бутылке. И вино течет по подбородку, по щекам, по массивной шее. Он вытирает его собственной измятой рубахой, а под лежанкой выстроилась череда бутылок. – Откуда пришли? Один континент, мастер. Несколько сотен островов, и ни один не может быть нашей родиной.
– Почему?
– Там нет огня. Нет руды. И, следовательно, нет рудных жил. Кстати, и реликтовых лесов тоже нет… и останков человеческих поселений. Так откуда мы пришли?
Пленка силового поля запечатывает ловушку. И вместе с тем в колбе активируется встроенный кристалл. Пламя вспыхивает, очищая стекло.
– И откуда же?
Шар, созданный Брокком, умещался на ладони. Непрозрачные стенки, обманчиво-хрупкие, но способные выдержать четверть часа в истинном пламени.
– Оттуда, откуда пришел «Странник». Из другого мира… из других миров… – Вигдор поднял бутылку над головой. – Проклятье, и эта закончилась. Скажите, что мне не следует увлекаться выпивкой.
– Вам не следует увлекаться выпивкой.
Купол дрожал, но держался… а если упадет?
…упадет, когда прозвучит взрыв. Эхо сотрет купол, жила выпьет его, как и те щиты, которые стоят под городом в тщетной попытке смягчить удар. И Вигдор, который, пусть и пьет, но вряд ли напьется до невменяемого состояния, откроет сундучок. Он будет вытаскивать колбы по одной, скармливая ветру – а на высоте ветер всегда присутствует – чуму.
Порцию за порцией.
– Иные миры всегда были сказкой… и реальностью. Мне просто хотелось заглянуть за предел. Знакомое желание, мастер?
– Да.
– И как вам теперь живется?
– Большей частью неплохо.
– Кошмары не мучают?
– Мучают. Но ко всему можно привыкнуть. Кошмары не исключение.
– Что ж… надеюсь, вы правы.
Он остался в башне, полупьяный, замерзающий хранитель чужого безумия. А Брокку было дозволено спуститься.
Два уровня. И смена одежды. Бочка с дезинфицирующим раствором, от которого кожа становится жесткой, болезненной. Еще два… и повтор… и снова… двери.
Запоры.
И все-таки страх, что этого – недостаточно.
Возвращение домой.
Кэри.
Сон, кажется, недолгий. Ожидание.
Дорога.
Экипаж пересек центр города и старый мост, к которому наподобие ласточкиных гнезд приклеились дома. Они теснились, громоздясь друг на друга, прорастая на чужих крышах, выпячивая крохотные пухлые балконы и цепляясь декоративными фризами за стены, словно пытаясь удержаться над водой все вместе. И проржавевшие корабельные цепи, что то тут, то там выглядывали из кладки, были подобны древним корням, уходившим в самые глубины воды. К массивным опорам приклеились лодки и лодчонки, связанные воедино, деревянное стадо, окруженное поясом далеких огней. Огни отражались в реке, и вид их кружил голову.
Брокк закрыл глаза.
Недолго осталось. Город менялся. Запахами, звуками… исчезла мостовая, и колеса теперь шли мягко, порой, правда, проваливались в очередную ямину, и тогда кучер просыпался. Брокк слышал и его ругань, и гортанные голоса ночных зазывал.
Еще не Нижний город, но уже его преддверие.
И улица Красных фонарей ждет гостя.
Здесь было почти чисто. Почти опрятно.
Во всяком случае, в устье, где фонари еще горели. Укрытые красными колпаками – их время от времени подряжались отмывать добела, но недели не проходило, как колпаки возвращали беззаконный красный колер, – и свет они давали нервный, кровавый будто, но довольно-таки яркий.
…агенты газовых компаний если и заглядывали сюда с проверкой, то изредка. Нельзя сказать, что в двухэтажных особнячках кокетливого вида им были рады, однако же встречали со всем почетом, оттого ли или же по иной какой причине, но о нарушениях в этой части города заговаривали редко, неуверенно, словно стесняясь.
Третий дом.
И пара фонарей у подножия лестницы. Дверь открыл лысый здоровяк в золоченой ливрее, надетой, правда, на голое тело. Ливрея не сходилась на мускулистой, поросшей черным волосом груди, а матросские штаны съехали едва ли не на бедра. Окинув Брокка насмешливым взглядом, здоровяк молча посторонился.
– Доброго вечера. – Из двери, скрытой за огромным зеркалом, давно помутневшим, выплыла полная женщина в кучерявом парике, увенчанном плюмажем. – Чем могу помочь?
Она широко улыбалась золочеными зубами и обмахивалась веером, рождая волны дурного запаха, сплетенного из сладких духов, вони немытого тела и болезни.
– У меня встреча.
Пудра на лице ее намокла, забилась под кожу, и само это лицо, с крупными чертами, распухшее, было почти притягательно в своем уродстве.
Замер веер из страусовых перьев, касаясь карминовых губ.
– Вас ждут.
Взгляд отводит. И рука дрожит, пусть дрожь эту выдает лишь браслет из золотых чешуек.
– Я провожу.
Она перебрасывает через руку длинный шлейф платья, и юбки задираются, выставляя ноги в клетчатых чулках. Пухлые, розоватые, они напоминают Брокку окорока в сетке.
Лестница. Ковер, заботливо приколоченный к ступенькам. Веселое дребезжание клавесина. Кто-то кричит. Кто-то смеется, но смех кажется натужным, фальшивым, как золотое ожерелье на груди мадам. Она же ведет по узкому коридору, и двери, разделенные все той же ковровой дорожкой, смотрят в двери же.
– Вы у нас не бывали?
– Нет.
– Конечно, такого клиента я бы запомнила. – Мадам смелеет и веер складывает, перехватывает посередине, сминая и без того истрепанные перья. – Если после встречи захотите развеяться…
– Не захочу.
Вонь лилий.
И гнили.
– Зря. – Мадам скалится. – У меня хорошие девочки, качественные!
Но все-таки замолкает. Она указывает на дверь, которая выделяется среди иных темным цветом и какой-то солидностью. Дуб? И металлические клепаные полосы. Петли стальные. А с обратной стороны, надо полагать, и засов имеется.
Эту дверь непросто вынести.
И значит, за нею – особая комната, куда ведет не только эта дорога. Но догадки свои лучше при себе оставить. Мадам вытаскивает из-под подвязки ключ, который, жеманясь, протягивает Брокку.
– Прошу вас.
Прикасаться к ключу противно, кажется, даже сквозь плотную кожу перчаток Брокк ощущает болезненное тепло тела этой женщины. И все-таки берет.
Вставляет в замок.
Проворачивает дважды, до характерного щелчка. Открывать не торопится, позволяя мадам отступить, и она не медлит. Сколь бы ни было любопытно ей, что же скрывается за дверью, но жизнь дороже любопытства.
Комната. Два окна, задернутые темными гардинами. Массивный шкаф, который слишком уж выдается из стены и со стеной роднится. Стол. Семирогий канделябр вычурной формы. Пара стульев. Секретер. Зеркало и душный запах лилейного одеколона.
– Не возражаете? – Брокк, прикрыв дверь – насчет засова он не ошибся, – туго завернул крышку на одеколоне. Но зря прикасался, едкой жидкостью и перчатки провоняли.
…и ковер, по сравнению с тем, который остался в коридоре, роскошный.
…и стол.
…и отведенное ему кресло.
– Можно было так не стараться, хватило бы и половины.
– Иногда не грех и переборщить. – Его собеседник устроился в тени. Ждет? И давно ли?
…черный шерстяной костюм и белая строгая рубашка. Полумаска. Тонкие перчатки. Трость в одной руке, в другой – стакан с виски.
– Будете? – предложил визави.
– Пожалуй, воздержусь.
– Брезгуете?
– Заснуть опасаюсь.
Кивок. И насмешка. Полулунный шрам на щеке.
– Дирижер? Полагаю, мне так вас называть? Или все-таки представитесь?
– Воздержусь. – Он улыбается легко и, кажется, вполне искренне. – Да и к чему нам с вами имена. Вы ведь не за тем пришли, верно, мастер?
Кивнуть и все-таки присесть. Кресло на удивление удобно, обманчиво мягко.
Не расслабляться.
Не верить.
– Прошу. – Дирижер демонстрирует Брокку жестяную коробку из-под зубного порошка. – Здесь четыре дозы. Принимать с перерывом в двенадцать часов…
Крышка снята и видны четыре белых шарика.
– И что от меня требуется?
– В мою доброту вы не верите?
– Увы.
– Правильно делаете. – Дирижер закрывает крышку и коробку прижимает к щеке. – Холодная… у меня был тяжелый день, мастер. Не стало дорогого мне человека.
– Сочувствую.
– Врете. Не сочувствуете. Да и не должны, но вежливость заставляет вас говорить то, что положено говорить в подобных ситуациях, даже с учетом того, что собеседнику вы с куда большим удовольствием свернули бы шею.
– Верно.
– А вот в это я как раз поверю, и охотно. – Он проводит пальцами по шее. – Но у нас с вами общее дело… к слову, мне безумно жаль, что пришлось в это втянуть вашу очаровательную супругу. Женщины не должны страдать, когда мужчины делят власть.
Четыре шарика в коробке, цена которой еще не озвучена. И свечи, которые новый знакомый сдвигает на край стола. Массивные книги в кожаных переплетах, чернильница, часы… монеты, рассыпанные по зелени стола.
В этом ли месте проходила Большая Игра?
– Вашу жалость вы могли бы проявить иначе.
– Увы. Мне и вправду неловко, но мой деловой партнер подвел меня… пришлось искать альтернативу.
– Ваш партнер…
– Совершил распространенную ошибку. – Из рукава появился клинок. Брокк не видел, когда и как Дирижер достал его, ладонь еще мгновение тому назад была пуста, и вот уже вдоль вытянутых пальцев поблескивает хищная серебряная кромка. – Мой партнер решил, что если я ничего не понимаю в ваших… расчетах, то и во всем прочем я много глупей его. Гениям свойственно переоценивать свою гениальность. Или считать остальных идиотами. Не повторяйте этой ошибки.
Клинок узкий, тонкий. Как сказал Кейрен? Один удар. И человек улыбается, проводит по лезвию ногтем. Жестянка же стоит, достаточно протянуть руку… иллюзия простоты.
– И что случилось с вашим… партнером?
– Он погиб. Трагически.
– Давно?
– Еще вчера… полагаю, его уже нашли.
Должны были, но сегодня Король ни словом не обмолвился о смерти Рига. Плохо. Не доверяет? Или, напротив, доверяет чересчур.
– Выпьем за упокой его души. – Клинок исчез в рукаве, а Дирижер поднял бокал. Но пить не стал.
– Наши души возвращаются в пламя…
– Все?
– Да.
– И ни рая, ни ада…
– Увы.
– Мне бы это подошло. Жаль, что я человеком рожден. – Он накренял бокал то влево, то вправо, наблюдая, как виски подползает к самому краю. Играл, не умея даже сейчас отрешиться от игры. – Действительно жаль, потому что без вас мне не обойтись. А вам – без меня. Нет, вы, конечно, можете уйти, но…
…вернуться в дом в надежде на то, что Виттар успеет. А если нет?
– Вижу, вы понимаете. – Он все-таки отставил бокал и сел, откинувшись на спинку кресла, в позе нарочито расслабленной, пустой. – Мне нужна ваша помощь, мастер.
– А если я все-таки откажусь?
– Вы умрете. Здесь. Ваша жена – чуть позже. А еще через сутки произойдет взрыв. Конечно, не совсем такой, как мне нужен, но я постараюсь справиться сам. Понадеюсь на удачу, а она прежде от меня не отворачивалась… и если повезет, у меня получится.
Этот человек говорил правду.
– Если же я соглашусь?
– Вернетесь домой. Спасете жену. Отправите ее подальше от города.
– Но погибнут другие.
– Погибнут. – Дирижер провел собранными в щепоть пальцами по маске. – И не буду врать, что счет пойдет на сотни, тысячи и сотни тысяч. Трагедия, которая останется в веках… и вызовет взрыв негодования.
– Человеческого, как понимаю?
– Естественно. Альвы ушли и… вы ведь не станете отрицать, что мысль отправить вслед за альвами псов очевидна? Настолько, что многим она пришлась по вкусу, а когда произойдет трагедия… конечно, вы попытаетесь предотвратить прорыв. Но сил не хватит.
– И вы так легко об этом говорите?
– Почему нет?
Игрок. И человек, который если и видел пламя, то в печи.
На пожаре. В разворачивающемся цветке, который спешит жить, зная, что, будучи отделенным от жилы, просуществует мгновения…
Человек, который не способен слышать рев материнской жилы и надеется, будто сумеет управиться с нею. Он рассчитал, вернее, воспользовался чужими расчетами, уверив себя, что им можно доверять.
Нельзя.
Прибой стучит в виски, и Брокк сам шалеет.
…а если жила прорвется…
Когда прорвется.
– Вы не понимаете, с чем связались.
– Возможно.
– Но не отступите?
Ставки сделаны, а он чересчур игрок, чтобы отойти от стола сейчас. Комбинация выигрышная. И азарт пьянит.
– Вы хотите, чтобы я установил бомбы?
– Слишком мелко. Заряды уже стоят, и давно, я же говорю, взрывы произойдут вне зависимости от вашего желания мне помочь. А я надеюсь, что вы пожелаете, поскольку мне действительно не хочется убивать вас, да и город… я не планирую утопить его целиком.
Брокк молчал, ожидая продолжения.
А человек не спешил.
Он сидел, глядя на пламя, точно позабыв, что еще недавно морщился, когда отсветы его касались лица. И, повернувшись все-таки к Брокку, вытер слезы. Его глаза покраснели, а быть может, эта краснота лишь примерещилась Брокку.
– Прорыв случится, но… я остановлю его.
– Как?
– А вот вы мне и расскажете. Насколько я понимаю, этой энергии должно хватить.
На сукно упал черный камень.
Глава 34
На крыше было холодно. Нет, Кейрен еще и до крыши замерз. Подъем по узкой кишке трубы остался где-то за пределами памяти. Обломанные ногти. Содранная кожа, на которой вскипало живое железо. Вонь сгоревшего угля и жира, или эта, последняя, появилась вовсе не в трубе? Кейрен подозревал, что этот запах он вынес из подземелья Шеффолк-холла.
– В бездну. – Кейрен выпал из трубы на заснеженную крышу и вцепился в хребет. Черепицу покрывал толстый слой льда.
Ночь.
Огрызок луны. Бурое подбрюшье неба с пятнами звезд. Снежное покрывало. Трубы. Все хорошо, подняться он поднялся, остался сущий пустяк – спуститься.
Кейрен встал на четвереньки и медленно пополз к краю крыши. Водосточный желоб, наполненный снегом, скалился льдистыми зубами. Стена была гладкой. Знакомая вязь не то плюща, не то винограда начиналась ниже.
Дотянуться? Кейрен попробовал.
Не выходит.
Не хватает роста… прыгнуть? Безумие, если для человека… человек сломает шею… или спину…
Выл ветер. Из печной трубы валил черный дым, и Кейрен, забравшись на трубу, в дыме грелся.
Прыгать придется.
Или вернуться в дом, где его, вероятно, уже ищут. А если еще не ищут, то это ненадолго…
– В б-бездну, – повторил Кейрен. Зубы клацали от холода. Пальцы онемели. Этак его и убивать не понадобится, сам околеет…
Он вернулся к краю и осторожно двинулся вдоль него, время от времени поглядывая вниз, пытаясь понять, как далеко до земли. Выходило прилично. И свинцовая жерловина водосточной трубы, выдававшаяся из желоба, не казалась надежной опорой, но хоть какой-нибудь. И Кейрен, взмолившись жиле предвечной, решился.
Труба скользкая. И скрипит, кренится под весом Кейрена, пробуя древние опоры на прочность. А прочности никакой. И опоры с хрустом выходят из каменной стены.
Не думать.
Держаться, скользить, упираясь босыми ступнями в стену. Руки сдирать о лед и свинец, об острый камень чужого дома.
Шаг за шагом.
И остановка на широком карнизе, который выглядит достаточно надежным, чтобы Кейрена выдержать, правда, именно выглядит, потому как хрустит и пускает каменную крошку… снова вниз… знакомый виноград, все-таки виноград – среди сухих стеблей чернели сухие же ягоды – едва ли не старый товарищ. Кейрен с трудом разжимает сведенные судорогой пальцы лишь затем, чтобы впиться в ломкие виноградные лозы.
Держат.
И выдержат.
Быстро, но заставляя себя дышать, прижиматься к стене, вслушиваться в вой ветра…
Пока не ищут… и хорошо…
Он доберется до Управления, чтобы вернуться за Таннис… волнуется, наверное… и Марта скажет… Марте он должен, а такие долги не забываются… и земля уже близка.
Ноги проваливаются в сугроб, острая кромка наста разрезает кожу.
Ничего.
Эта боль – ничто по сравнению с иной. Жила отзывается на зов, она корежит слабое человеческое тело, выламывая кости, грубо, зло. И Кейрен, кажется, не способен сдержать крик…
…или вой?
Крик.
Удары колокола далекие, тревожные…
…его ищут?
Больно дышать. Холод внутри, кровь на снегу…
…лапы проваливаются, и мягкая чешуя не спасет от клыков… к ограде, пока есть шанс… есть, жила гремит в голове, и от злого голоса ее не отделаться.
По снегу. Проваливаясь по брюхо, увязая в сугробах, вырываясь из них прыжком, чтобы на следующем вновь провалиться и вновь вырваться.
Вперед.
Волкодавы – тени на снегу. Бредут, не смея приблизиться к зверю, они еще помнят – опасен. Но кровь дразнит. Кровь заставляет думать о слабости и ранах…
…царапины. Просто царапины.
Затянутся дома. Главное, в этот дом попасть… в их с Таннис квартиру, в которой Кейрен давненько не бывал… и наверное, выстыла совсем… но там есть кровать и пуховое одеяло.
Плед.
Запах Таннис… и сама она вернется, если Кейрен сумеет дойти.
Ограда. Черная вязь металла. Острые пики. Прутья стоят тесно, и за прутьями – своя охрана, но Кейрена она больше не волнует, как и псы, которые подбираются сзади. И обернувшись спиной к стене, он рычит. Его голос вплетается в рев ветра, и псы отступают. Не уходят. Ложатся на снег.
Ждут.
Пускай.
Обернуться – секундное дело, и, забыв о боли, которой как-то слишком уж много в последнее время, взлететь на ограду. Тело еще гудит, неловкое, не-свое, но Кейрен заставляет себя карабкаться.
Выше и еще выше.
Перевалиться через острия прутьев, кажется, опять бок рассадил… зверье по ту сторону отзывается воем… и люди спешат… вновь колокол гудит, но это, кажется, у реки…
– Стой!
Треугольная стрела зарывается в снег у самых ног Кейрена, и человек, споткнувшись, падает в сугроб, выбирается, отряхивается как-то очень уж по-собачьи. Он вытаскивает новую стрелу и возится с арбалетом…
…некогда смотреть.
И следующий оборот забирает крохи сил. А жила рядом. Звенит. Пьянит.
Дурман.
И перед глазами кровавые круги… надо уходить, он не справится… с одним – да, но их больше… Шеффолка стерегут… кто посмеет ослушаться короля?
Лающий смех.
Висельники тоже умеют веселиться, так ему сказали однажды… кто? Кажется, Три Щербины… имя забылось, а кличка вот нет. И зубы Кейрен помнил, которые росли через один и были черными, гниловатыми.
– А че, начальничек, я ж не лютовамши. – Три Щербины работал на улице давно и был, верно, не самым жутким злодеем Нижнего города.
Обыкновенным.
Грабил? Конечно.
Убивал? Случалось и такое, но, начальничек, это ж не со зла, а с похмелья, когда силушка-то прет и злость на весь мир. Вымещал, на ком попадется… что уж теперь говорить-то?
…почему он вспомнился? Сейчас, когда улица и снег. Дома с плотно запертыми ставнями, слепые, безразличные. Здесь нет случайных свидетелей и не будет.
Гонят.
Как волка гонят, идут сзади, свистят, громыхают. И зверь в Кейрене боится звуков. Он готов лететь, не думая о том, куда, лишь бы подальше…
– Ничего, начальничек. – Три Щербины скалился из темноты, потирая руки… не одну шею они свернули, а этот удивлялся, что народец слабый пошел, чутка пережмешь, а у него уже шея хрустнула. – На том свете сочтемся…
Поворот.
И человек в переулке. Стрела обжигает и без того разодранный бок, а человек, отбросив бесполезный арбалет, достает нож.
…нож-рыбка мелькает меж пальцев.
– А так могешь, начальничек? – Крысеныш не умеет улыбаться. Он некрасив. Белесый, длинноносый с вытянутым подбородком и маленьким сжатым ртом.
Он и вправду крыса, но из полезных, прикормленных.
Злится.
Ему кажется, что Кейрен виноват в его несчастьях, а Крысеныша жизнь не баловала.
– Гляди, начальничек… ты так не могешь небось?
Рыбка-клинок исчезает, чтобы появиться перед глазами Кейрена, лезвие почти касается кожи, и Крысеныш кашляет.
Или смеется?
Улыбаться он не умеет, а смеется вот так, будто в припадке заходится.
…Кейрен злил его. И не только его, если подумать… чужак, который так и остался чужаком… а все-таки странные сейчас мысли… и человек, заперший проход, играет с ножом.
Он уверен в себе.
А Кейрен не хочет убивать… он подходит медленно и рычит, поднимая спинной гребень, пусть и не столь внушительный, как у братьев. Нож замирает.
…не пропустит.
Подпустит ближе и ударит, на сей раз – не игра… и клинок вспарывает кожу над бровью. Новая боль оглушает. И Кейрен, почти теряя разум, смыкает клыки.
Кость хрустит.
И человек воет… он так громко воет, а рот наполняется горячей кровью…
Выплюнуть.
Бежать.
Пока есть силы и шанс. Он не услышал, как щелкнул арбалет. А ветер спрятал стрелу, которая пробила чешую, увязнув в легком… кажется, в легком, поскольку дышать сделалось невозможно. И земля, устав держать Кейрена, швырнула его в сугроб.
Он поднялся, сдерживая кашель и рвущуюся силу.
…темно.
…и дома слепы… обидно умирать вот так, но помощь не придет…
Глухие ставни.
Чужие люди, которые собираются молчаливой стаей. Собаки честнее… и этот, в тулупе, с арбалетом в руках, медленно проворачивает ворот, натягивая тетиву.
Кейрен встал, пытаясь унять непривычную слабость.
Земля качается… и луна некруглая… могла бы и расстараться для подобного случая… а в горле кровь клокочет. И голос рвется, дрожит. Кейрен не зовет – прощается.
Ему хочется, чтобы его услышали, и, наверное, слабая надежда… все собаки воют на луну… кажется, Таннис говорила… она будет ждать… Марта передаст слова, и она будет ждать… и наверное, надо выжить, но Кейрен не знает как.
Струна голоса дрожит. А человек с арбалетом подходит ближе.
Целится.
И Кейрен не видит его лица, пятно только… белое-белое пятно, на котором ветер выписывает знакомые портреты…
…мама расстроится.
…а Таннис будет ждать… и если оттуда, куда Кейрен уйдет, возвращаются, он вернется. Хотя бы затем, чтобы сказать ей «до свидания»…
…бестолковый щенок…
…и стрела срывается беззвучно. А боли нет, есть удивление измученного тела, которое слишком многое приняло на себя… жила уходит.
И кровь.
На снегу кровь, красная, яркая. И под руками камень. У Кейрена получается перевернуться набок, подтянуть ноги к груди. Он закрывает глаза, сдерживает дыхание.
Жить хочется.
Еще минуту.
Или две… сквозь заледеневшие ресницы виден переулок. И чьи-то сапоги, хорошие, из воловьей кожи и на подошве высокой. Такая не промерзает…
– Оставь его, – повелительный голос. – Утром найдут.
– Грент, а ну как…
– Оставь. – Остроносый ботинок впивается в живот. – Он все равно не жилец…
Уходят.
Снег скрипит под сапогами и под ботинками тоже. Тихо становится. Настолько тихо, что Кейрен пугается. Вдруг он уже умер? Он снова сворачивается клубком, прижимая руки к ноющему животу.
Он не хочет умирать.
Вот только выжить сил не хватит. Холодно. И как же он ненавидит холод… снег падает, заносит следы… матушке траур не идет… а Таннис…
…она сказала, что будет ребенок.
Кейрен не думал о детях, он знал, что дети случаются, но собственные…
…и кто о них позаботится?
Райдо… он за Перевалом, обещал вернуться, но…
…Шеффолк…
…Риг…
…острие клинка… горло Ригера, вспоротое от уха до уха… кровь на полу…
…Три Щербины корчит рожу, он на виселицу шел как на праздник, попросил принести одеколону… в жизни-то никогда, а тут…
Крысеныша на нож подняли…
…а дядя прав был, совсем у Кейрена мозгов нет, если так вляпался…
И нельзя засыпать. Спать на снегу – к скорой смерти. А Кейрен должен выжить. Не ради себя. Он обещал Таннис вернуться, и еще ребенок…
Не закрывать глаза…
…луна низко.
Тени по земле, ползут, приближаются. Кейрен пытается зарычать, но захлебывается кровью, а тени его обступают.
– Живой!
Наверное. Пока еще… и больно. Не надо его трогать, он сам издохнет, наверное, к утру… уже утро? Светло ведь. И луна спряталась. На некруглую луну выть…
…а если утро и он жив, то…
Порталы Кейрен ненавидел, но нынешний, вывернувший его наизнанку, милосердно погасил сознание. Там, в беспамятстве, Кейрен бежал по переулку, спасаясь от стаи волкодавов и твердо зная, что спасется. Добежит.
И вернется.
За Таннис.
…холод.
…кости изо льда. Хрупкие. Трогать нельзя: расползутся на осколки. Но трогают. И по костям разбегаются трещины.
– Дыши.
Давят на грудь, не слыша, как хрустят ребра. И Кейрен поддается. Выдыхает.
Теплее не становится.
Руки уходят, и ребра доламываются сами. Осколки льда пропарывают мышцы, рвут. Кейрен видит их веревками, старыми, разношенными.
– Дыши…
Дышит. Воздух горячий, и кашель в горле, но стоит дернуться, как кашель льется. Или это кровь? Захлебнуться не позволяют, выворачивают голову, прижимают к чему-то.
Ковыряются во внутренностях.
Неприятно.
Боли нет. Хорошее место, потому как Кейрен устал от боли, а здесь нет, и он позволяет себе лежать, наслаждаясь ее отсутствием. Странно, что еще не умер.
Нет, он помнит, надо жить.
И как-нибудь.
Вдох на выдох… кости катятся по столу, зеленым сукном затянутому. Он видел это… где?
…игровой дом, подпольный, провонявший дымом. Столы. Полуголая девица разливает самогон, который здесь выдают за бренди. Дремлет в углу ростовщик, зажав меж толстых колен портфель. В портфеле бумаги, долговые расписки, и время от времени за столик к ростовщику присаживается очередной неудачливый игрок…
…облава.
Тогда Кейрену все было в диковинку, и дом этот, и девица, которая ничуть не стеснялась своей наготы, но торопливо, суетливо совала купюры в корсаж.
Было?
Было… ему улыбалась сжатыми губами, потому что зубов у девицы не хватало. А ростовщик долго не желал отдавать портфель, твердил, что с его стороны все законно…
…раньше было.
Давно уже…
…тогда получил нож в бок и даже не заметил сперва. Нож острый, а когда острый, боль приходит позже. Полоснули по дури, и Кейрен, зажав рану скомканным полотенцем, стоял в уголке, чувствуя себя слабым, бесполезным.
А на него внимания не обращали. Думали, наверное, растерялся, и только когда полотенце кровью пропиталось, всполошились. Не умер. Он живучий, невезучий только… и другой сумел бы шансом воспользоваться, сбежать.
Откуда?
Из Шеффолк-холла…
…живое железо затянуло рану, но еще неделю приходилось бок беречь. И дядька наградил первым подзатыльником, за дурость.
Прав был Тормир по прозвищу Большой Молот. Дурак. И невезучий.
И сдохнет, наверное.
…не там, здесь.
Где здесь?
Где жарко. И уже жар этот плавит ледяные кости. А кто-то шарится во внутренностях. Кейрен чувствует пальцы, и ему неприятно, он пытается вывернуться, раз уж пока живой, но его привязали.
Обидно.
– Поплачь. – Кто-то заслоняет свет, и хорошо. Яркий. Пробивается сквозь веки.
…мама будила, раздвигая шторы.
Кейрен помнит.
Ее и еще длинную палку с крюком. Когда он играл в рыцарей, палка становилась копьем, а гардины – драконом. Кейрен всегда побеждал, правда, гардинам случалось страдать в бою, и маму это расстраивало.
…нельзя умирать. Не сейчас.
– Глотай, сукин ты сын, – ласково говорит кто-то. И неласково лезет в рот, разжимая стиснутые зубы. Кейрен и рад был бы помочь, но у него не получается.
А в горло суют что-то твердое, мешающее и не позволяют отстраниться.
…зато пальцы из внутренностей убрали.
Хорошо.
И Кейрен глотает. Горькое.
Горячее.
Ерунда какая. В животе все равно дыра, и выльется. Но если сказали…
…невезучий.
Язык не поворачивается, это из-за штуки во рту.
– Ишь ты, кусается, – с неизъяснимой нежностью произносят над ухом. – Раз кусается, жить будет… повезло…
Кому?
От горечи голова кругом, но спать нельзя.
Тогда, когда полотенце кровью пропиталось, Кейрен едва не упал в обморок. А матушке донесли. И она целый месяц говорила лишь о том, что служба – не для Кейрена… слишком слабый…
…неприспособленный.
Мысли по кусочкам. Мозаика из самого себя. Но стоит отвлечься, и кусочки падают…
…дорога…
…коляска… и зонтик в руках леди… не по погоде, но она всегда с зонтиком… разговор, от которого остается неприятный осадок… и вдруг каток… каток Кейрен хорошо помнит.
Таннис, смешно расставившая ноги: ей непривычно в платье, а еще коньки. Она ругается, тихо, шепотом, но выглядит невероятно уморительно…
…нельзя умирать.
Жить будет? Будет. Выпитая горечь никуда не вылилась. Наверное потому, что те руки зашили дырки в животе. И горечь расползалась по внутренностям, расплавляя остатки льда. Нехорошо как-то…
Таннис разжала пальцы…
…нельзя!
Не отпускать, иначе произойдет что-то страшное… черные куски в мозаике. И крыша Шеффолк-холла… все влюбленные немного идиоты…
…а черноты и горечи все больше, но дышать Кейрен способен сам. Наверное, это хорошо. Но не время для сна, совсем не время…
– Вот упрямец… давай еще дозу. А ты спи, слышишь?
Нельзя!
Игла со скрипом входит в окаменевшие мышцы. И Кейрен, не сумев удержаться на краю, падает в сон. Холода больше нет. Вокруг кипит, рокочет ласковое пламя материнской жилы.
…наверное, иногда ему все-таки везет.
Кейрен не удивился, когда, открыв глаза, увидел Полковника. Тот сидел в кресле-качалке, вытянув ноги, и читал очередной роман. Полковник раскачивался, кресло скрипело, и полы длинного зеленого халата, небрежно брошенного на спинку, раскрывались.
От зелени мутило.
И от скрипа.
И еще от запахов, резких, больничных.
Пытаясь сдержать дурноту, Кейрен сглотнул, и движение это не осталось незамеченным. Полковник закрыл книгу, сунув меж страницами палец.
– Доброго дня, – сказал он на редкость недобрым голосом. – Как самочувствие?
Он наклонился, подался вперед, опираясь локтями на тощие ноги.
– Погано?
– Да.
Кейрен не сказал – просипел. Горло саднит… и язык разбухший, неповоротливый не помещается во рту. Он трется о нёбо и отдается в ушах скрежещущим звуком.
– И хорошо, что погано, – оскалился Полковник, поглаживая книгу. – Может, в следующий раз думать начнешь.
– Вы… за этим…
– Лежи уже. – Он поднялся. – Пить хочешь? Конечно, хочешь, крови-то немало потерял. Вообще тебе повезло.
Неужели?
А книга остается на столике рядом с графином и букетом поздних астр. Откуда цветы?
…матушка…
…наверняка сообщили…
– Пить тебе надо побольше. – Полковник поднимает голову Кейрена, тянет, и, кажется, шея хрустит. А кости, уже не ледяные – стеклянные. И губы непослушные не удерживают воду. Она течет по щекам, подбородку, шее… но с каждым глотком становится легче. – Но пока хватит. Рассказывай.
Полковник ставит стакан на пол и подтягивает кресло к кровати.
– Сколько я…
– Третьи сутки пошли.
– И вы…
Он фыркнул и бросил взгляд на книжку.
– Если полагаешь, что все это время я сидел у твоей кровати и держал тебя за руку, то вынужден разочаровать. Доктор сказал, что из сна выведут.
Третьи сутки?!
– Лежать! – рявкнул Полковник. – Опять на подвиги потянуло?
Мог бы и не орать. Подняться у Кейрена не получилось бы при всем желании. Ног он не чувствовал, рук, впрочем, тоже.
– Что со мной?
– Пробитое легкое. Селезенка пострадала. Добавь обширное внутреннее кровотечение. Наружное, к слову, тоже. – Полковник наблюдал за его попытками, не скрывая любопытства. – Мороз тебя спас. И жила.
…жила. Грохот огня, сила, которая вливалась, пусть и не удерживалась в израненном теле.
– Считай, второй раз родился… – Полковник взял за руку. Его прикосновение ощущалось, пусть эхом, призраком, но все же, и значит, Кейрен не парализован. – Еще пару деньков, и вставать можно будет.
…у него нет пары деньков.
Шеффолк-холл. И Таннис… Таннис ждет, что за ней вернутся, а…
– А теперь, раз уж светская беседа у нас не ладится, рассказывай. Хватит силенок? О чем это я, конечно, хватит. Раз уж бежать порываешься… смотри, дружок, я ж тебя и привязать могу, для твоей же безопасности.
Полковник улыбался, вот только вряд ли сказанное было шуткой.
И Кейрен заговорил.
…Шеффолк-холл. Освальд Шеффолк, который погиб на эшафоте.
…старуха, умиравшая в постели. И тот, который притворялся ее сыном… подземелья… мертвецы… Риг и странное его оружие…
– Надо же, как оно завертелось. – Полковник заговорил не сразу, он смотрел за окно, и Кейрен к окну повернулся. Узкое. Серое. И затянуто морозом, но за морозом проступает черный узор решетки.
…сбежать не выйдет.
За дверью наверняка охрана… и до двери еще бы дойти. Но Кейрен обещал.
– Мы выяснили, что Тадеуш Рузельски был женат… четырежды. И первые три жены, довольно состоятельные дамы, вскоре после свадьбы умирали при загадочных обстоятельствах. Рузельски – ненастоящее имя… он часто его менял… что ж, этого поганца жалеть не стоит.
Кейрен и не собирался.
– Скандал раздувать не стали. Кому от него польза была бы? А потом нам посоветовали дело закрыть… и закрыли…
…действительно, кому интересно, что стало с брачным аферистом и вероятным убийцей?
– Но это – давнее. Что до нынешнего, то могу тебя успокоить: Риг мертв.
– Когда?
– Получается, после беседы с тобой. Горло ему перерезали. А в пасть карту запихнули… шестерку.
…на шестерку он бы обиделся. Нет, Кейрен не знал наверняка, но почему-то казалось, что Рига оскорбил бы не столько сам факт смерти, довольно-таки нелепой, сколько то, что брату и карта досталась повыше…
– С Шеффолком, может, ты и прав, но доказать…
– Я в свидетели не гожусь?
– Годишься. – Полковник вновь покачивался и явно думал. – Но я не о том…
Кейрен задумался, вперившись взглядом в прямоугольник окна. Доказать? Полковнику плевать на доказательства. Не будет суда… слишком громкое дело… слишком скользкое… и опять пить хочется. Жажда сбивает с мыслей.
– Воды.
Теплая. И все-таки стакан заканчивается как-то слишком быстро, хотя на сей раз Кейрен пьет аккуратней.
– Хватит с тебя. – Полковник краем одеяла вытирает Кейрену рот. – Уж извини, сестра милосердия из меня никакая. Потом еще напоят. И накормят. И спать уложат. Сон, как мне сказали, лучшее лекарство.
Нельзя спать. Он должен вернуться до того, как Шеффолк-холл перестанет существовать. Не будет суда. Не будет обвинения.
…тихая смерть всех, кто причастен… и потому Полковник смотрит едва ли не с жалостью.
– Стойте.
Кейрен не способен его задержать. И все-таки Полковник останавливается.
– Не волнуйся, вытащим мы твою девицу.
Он, в отличие от Кейрена, врать умел. Даже захотелось поверить.
И все-таки Кейрен попытался встать.
До двери далеко.
Но если потихоньку, и… шаг за шагом… прижимая руки к животу. Он перехвачен тугой повязкой, от которой нестерпимо воняет дегтярной мазью. Повязка чешется, а дышать приходится осторожно, потому что кажется, стоит сделать резкое движение, и разойдутся, что бинты, что собственная ненадежная шкура.
– И куда это вы встали? – резкий раздраженный голос, кажется, тот самый, который заставлял дышать. – На подвиги потянуло? На подвиги рано…
Человек. Всего-навсего человек, но достаточно тычка в плечо, чтобы Кейрен потерял равновесие, правда, упасть ему не позволили. Подхватили, уложили на кровать.
– Я и говорю, что рано… выпейте-ка… ну что за детское поведение? Хуже ведь будет. Или матушку вашу позвать, чтобы она вас, как младенца, и с ложечки выпаивала? Глотайте, глотайте. Хотите встать на ноги быстро? Слушайте доктора.
Горько.
И от горечи шум в ушах появляется.
Нельзя спать… нельзя не спать…
Пробуждения рывками. Кейрен не представляет, сколько времени прошло. Он ищет глазами часы, но в палате их нет, а окно – одинаково серое.
Он открывает глаза и видит…
…сестру милосердия, обычную скучную гризетку, с волосами, спрятанными под высоким чепцом. Она сидит в кресле Полковника и вяжет.
…матушку, которая поправляет букет. А заметив пробуждение Кейрена, всхлипывает…
…мрачного отца, наверняка, будь Кейрен более здоров, отец взялся бы за розги… и еще возьмется.
….доктора, склонившегося над кроватью.
– Меня всегда восхищала ваша способность к регенерации. – Доктор давит на живот. Нет, он прикасается с профессиональной осторожностью, но Кейрен боится, что свежие швы не выдержат и этого.
– Сколько?
– Что?
– Времени… сколько…
– Четверть шестого. Но вы, дорогой, не забивайте голову ненужными вещами. Вам надо спать. У вас на редкость тревожный сон.
– Нет.
– Не тревожный? Помилуйте, вы каждый час вскакиваете…
…и если так, то времени прошло меньше, чем Кейрену казалось. Надо вставать…
Не получается. И доктор следит за попытками, хмурится. Заставляет выпить стакан очередной кисло-сладкой дряни… снова сон.
И пробуждение.
Райдо, сидящий у кровати на корточках. Кожаная куртка с меховым воротником. И воротник промок, мех слипся. Волосы тоже дыбом торчат, но это для Райдо нормально.
Он с расческой никогда не ладил.
– Привет, младшенький.
– Ты мне снишься?
– Ага. Надеюсь, не в кошмаре? – Он осклабился. – Расскажи, младшенький, кто тебя обидел?
Улыбаться больно. Но проклятье, до чего Кейрен рад видеть брата. Райдо поможет.
Он сам сбежал.
И поможет. Конечно, поможет.
– Не дури. – Тяжелая, расчерченная шрамами ладонь легла на макушку. – Тебе нельзя вставать.
– Таннис…
Райдо сел на кровать.
– Рассказывай, что случилось. И я попробую ее вытащить. Только сам не лезь, ладно?
– Почему?
– Потому что я не хочу тебя хоронить. – Райдо очень тихо добавил: – Я больше никого не хочу хоронить…
Он слушал. И воды дал, а не кисло-горькой снотворной дряни, чей вкус до сих пор остался на языке. Помог сесть, правда запихнул под спину не только плоскую подушку, но и собственную куртку, оставшись в свитере с красными оленями.
– Я, конечно, знал, что ты у нас еще тот везунчик. – Райдо сел на кровать, прислонившись спиной к стене. – Но чтобы так вляпаться…
– Можно подумать, я нарочно.
Сидеть было больно. Живот тянуло. И в груди, перехваченной широкой полосой полотна, булькало. Кейрен старался отрешиться от странного этого звука, но у него не получалось.
– Не нарочно, это да… Шеффолк-холл, значит… и наверняка уже под колпаком.
– Райдо!
Матушка никогда не удосуживалась стучать. И Кейрен с тоской понял, что теперь сбежать точно не выйдет.
– Доброго вечера, матушка. – Райдо поднялся и одернул свитер. – Рад был тебя увидеть…
– Уже уходишь? – Леди Сольвейг подставила щеку для поцелуя.
– Увы, дела…
– Какие?
– Важные, матушка. Просто-таки неотложные.
– Райдо!
– Да, матушка? Надеюсь, вы здоровы… отцу передавай, что я его люблю, несмотря на то что он упрямый баран…
– Райдо! – Леди Сольвейг чуть смягчила тон. – Где ты остановился?
– У Кейрена.
Матушка нахмурилась и покачала головой. И этот ее укоряющий взгляд, от которого Кейрену становится неловко. Ему в принципе становится неловко, и он пытается поправить полусъехавшее одеяло, ерзает, но каждое движение причиняет боль. И Кейрен стискивает зубы, чтобы не застонать.
– Надеюсь, ты удостоишь нас визитом?
– Постараюсь, матушка… – Райдо поклонился. – А теперь, если позволите… не скучай, младшенький. Надеюсь, скоро свидимся.
Он ушел.
А мама осталась.
– Дорогой, тебе еще нельзя сидеть, – мягкий тихий голос. И перчатки ложатся на край столика, рядом со знакомой плетеной корзинкой. Что в ней? Вряд ли пирожки, скорее домашний мясной бульон с красным вином и специями, матушкино рукоделие и ежедневник с расписанием встреч.
Свежие цветы.
Ваза.
Накрахмаленные салфетки. Посуда, поскольку больничная не годится для Кейрена.
И Кейрен, закрыв глаза, лег.
– Отца очень расстроила твоя безумная выходка. – Матушка что-то переставляла, двигала. Она была рядом, но в кои-то веки близость ее не приносила успокоения. – А у него сердце слабое. Ему доктора запретили волноваться. Ты представляешь, что он пережил, узнав об этой твоей эскападе? Ты едва не погиб, Кейрен!
Матушкин голос журчал. И Кейрен отчаянно тосковал о кисло-горькой травяной дряни, которая подарила бы ему сон. Впрочем, он подозревал, что и во сне у него не получится скрыться от леди Сольвейг. Она умела быть настойчивой.
– Не притворяйся, Кейрен. Я прекрасно понимаю, что ты не спишь. К слову, тебе нужно, наконец, умыться…
– Мама, я сам!
– Конечно, сам. Я лишь немного помогу…
Возражать было бесполезно. И Кейрен смирился.
– Что в городе происходит? – Он принял фарфоровую кружку с бульоном. И без возражений выпил с полдюжины перепелиных яиц, которые с детства искренне ненавидел.
– Ничего не происходит.
– Мама!
– Что, дорогой? Тебе вредно волноваться. И послезавтра мы уедем.
– Что?
– Конечно, я предпочла бы портал, но, к сожалению, прилив не даст открыть. У меня от него мигрени. – Леди Сольвейг произнесла это так, что Кейрен тотчас ощутил чувство вины за мигрени. – А дилижанс для тебя неприемлем…
– Я не уеду.
– Конечно, уедешь, дорогой. – Матушка забрала кружку. – «Янтарная леди» отчаливает утром… жила предвечная, меня от одной мысли ужас берет, но я слышала, что этот… корабль безопасен.
– Дирижабль.
– Все равно.
– Мама, я остаюсь…
Его не услышали.
Глава 35
Ульне умерла не сама, Марта знала это совершенно точно.
Когда этот пришел, Ульне еще дышала. Она лежала, по-прежнему глядя в потолок, и глаза ее были открыты, а по щеке сползала нить слюны. Марта все время эту нить вытирала, но спустя минуту слюна вновь появлялась. И на кружевной подушке расплылось безобразное пятно.
Но не в этом дело.
А в том, что Освальд появился и, окинув комнату взглядом, велел:
– Выйди.
Вышла. Недалеко, в коридор, в котором бродила тенью Мэри Августа. В черном вся и с четками. Перебирает пухлыми пальцами, точно молится, но в выпуклых глазах ее любопытство.
– Сдохла? – свистящим шепотом поинтересовалась она и, скрутив фигу, ткнула в дверь. – Вот тебе!
Сумасшедшая. Как же быстро в Шеффолк-холле с ума сходят… и Марте стало невыносимо жаль, что ридикюль с печеньем остался в комнате. Печенье ее утешало.
– Я ее ненавижу, – доверительно произнесла Мэри Августа. – Это она все придумала!
– Что придумала?
Три вялых подбородка Мэри Августы дрогнули.
– Эту шлюшку подобрать… я сама могу родить! Я здорова!
Здорова. Вот только Освальд, если и заглядывает в спальню жены, то изредка… тот, другой, в сером костюме, куда чаще, хотя это – тайна. Но тот, другой – слабая замена, пусть и сам думает иначе. Мэри Августе нужен Освальд, а ему на жену плевать. Впрочем, может, и не в ней дело? Мэри Августа некрасива, конечно, но и до нее… а ведь и вправду… были ли у него женщины? И почему это вдруг стало важно?
– Он меня любит, – вцепившись в руку, заявила Мэри Августа. – Только меня! И теперь, когда старуха сдохнет, мы будем жить счастливо!
– Конечно. – Марта осторожно высвободила рукав.
Ждать недолго уже осталось. Не сегодня завтра, а придется надевать черное, Марта же с рождения черный цвет не любила, нет в нем никакой радости.
…в Шеффолк-холле давно позабыли о том, что такое радость.
– Вот увидишь, – свистящий шепот Мэри Августы был полон ненависти, – одна потаскуха сдохла, и вторая сдохнет… все сдохнут…
Ненормальная. Сказать Освальду, чтобы запер ее?
Он открыл дверь и, глянув на Марту так, что сердце обмерло, велел:
– Зайди.
Зашла на негнущихся ногах, вцепившись в измятые юбки, губу закусив, чтобы не заорать. А в комнате Ульне горели свечи… душно было…
– Ты выпустила? – Он стоял, скрестив руки, разглядывая Марту со странным выражением лица.
– Я.
– Откуда узнала?
– Д-давно уже… Ульне… вонять начало… и в библиотеке планы старые…
Никто и никогда не следил за тем, что Марта читала. Они полагали ее глупой и, быть может, в чем-то бывали правы, ей и вправду куда больше нравились истории о любви, чем запыленные тома с чужими скучными мыслями, но…
– В библиотеке, значит. – Он коснулся лица, и Марта выдержала прикосновение. – Планы старые… знаешь, это моя ошибка. Привык к тебе.
Не только он. Все привыкли к глупенькой Марте, что старый герцог, что Ульне… и вот он теперь.
– А камеру чем?
– Он сам…
– Прыткий, значит. Сам… и дальше?
– Через камин.
– Камин… – Он произнес это со странной интонацией. – Что ж, значит, судьба у него такая… ты понимаешь, что убила его?
Убила? Марта никого не убивала! Она выпустила! Помогла!
– И Таннис расстроится, если мы об этом скажем. А ей нельзя волноваться. Вредно. Поэтому что?
– Мы не скажем.
– Верно, Марта. Мы будем молчать. Я и ты.
Его ладонь легла на шею, и пальцы пробрались в складки жира, сдавили горло.
– Я не убью тебя…
…дышать не получалось. Марта пыталась, но пальцы мешали. Он же смотрел в глаза, ждал.
– Я просто покажу, что способен убить, но не убью. Две смерти за раз было бы немного чересчур… хотя, с другой стороны, о вашей дружбе знали многие, и никто не удивится, узнав, что у тебя, Марта, с горя сердце не выдержало. Сердце беречь надо.
Оно жило в груди, суетливое, толстое.
Билось.
Толкалось. И готово было остановиться, скажи Освальд хоть слово. Но он руку убрал, позволяя сделать глубокий вдох.
– Но мне понадобится твоя помощь, Марта. Надеюсь, ты поняла, что не нужно делать глупостей. Поняла?
– Д-да.
Марта трогала шею, не в силах поверить, что жива.
– К огромному несчастью, моя дорогая мама скончалась…
Ульне?
Ульне лежала на кровати. Глаза закрыты, а на губах улыбка… и перышко, рыжее куриное перышко. Освальд тоже его заметил и, наклонившись, снял.
– Для всех нас это трагедия. Верно, Марта?
– Д-да…
…мокрое пятно на подушке слева… не справа, как было… слева. Конечно, слева…
– Ты что-то хочешь сказать?
– Нет. – Марта отпрянула и от него, и от кровати.
А пастора так и не вызвали, и теперь измученная душа Ульне предстанет пред очами Господа неотмытою от грехов.
Печально.
– Господь пусть будет к ней милосерден. – Марта перекрестилась и, сняв со стула вязаную шаль, накинула на зеркало.
– Будет. – Освальд произнес это с таким убеждением, что Марта вздрогнула. – Надеюсь, ты сумеешь устроить достойные похороны? Полагаю, многие захотят попрощаться с дорогой матушкой.
Он поклонился.
А Ульне улыбнулась. Нет, мертвецы не способны улыбаться, это свет скользнул по желтому лицу. А этот следит за каждым жестом Марты, оттого она становится неловка, расправляет одеяло, укрывающее Ульне, собирает с пола иссохшие розы… надобно вызвать врача, чтобы выдал свое заключение…
…и Освальд позаботится, как иначе.
Он все-таки уходит, ступая беззвучно. И дверь закрывается мягко-мягко, вот только с той стороны ключ проворачивается. Марте не верят?
– Вот и что ты натворила, а?
Шаль съезжает с зеркала. Дурная примета. Но Марте ли бояться примет?
– Он же тебя… – Марта шмыгнула распухшим вдруг носом, а глупое сердце затрепыхалось быстро, судорожно, кольнуло под лопатку. – Он же… ты ему как родная, а он…
Она без сил опустилась на кровать, сжимая в руках ту самую вязаную шаль, от которой тонко пахло розами и подземельем… глупая, глупая Ульне…
…поверила.
И смеется. Лежит, смотрит сквозь пергаментные веки и смеется.
Над чем?
Или Марта, по скудоумию своему, все ж не понимает чего-то? Чего? Уж не того ли, что сама болезнь эта, беспомощность, жизнь вне жизни была унизительна для Ульне? Что со смертью она получила избавление и от тяжести прошлого, и от призраков своих, и от кошмаров?
И теперь, стоя за чертою зеркала, глядела на Марту.
Насмехалась.
Глупая… какая уж есть, а все одно слезы градом сыплются. Жизнь закончилась… и пусть этот не убил сразу, но… сколько еще позволит? А может, и вправду к лучшему оно? Исчезнут заботы, суета, которая отвлекает Марту от собственного безумия.
Будет лишь покой.
Вечный покой. И она, встав на колени перед кроватью – распухли колени и с трудом выдерживают вес немалый, – сложила руки.
А молитв-то Марта не помнит…
…с матушкой-то проговаривала, каждый вечер перед сном. И утром тоже, до того, как пойти в лавку. В лавке первым делом окна отворяла, выветривала смрадный дух, какой остается от залежавшегося мяса. И наново, насухо вытирала прилавок. Проверяла, радуясь тишине, весы и литые блестящие гири расставляла… на фунт. И на два… массивная пятерка, обвязанная веревочной петелькой. И вовсе неподъемная десятка, которую Марта вытирала платком. И ведь счастлива она была, там, в мясной лавке, среди корейки и говяжьей вырезки, длинных аккуратных реберных лент, маминых колбас и сарделек в ажурных оболочках из нутряного жира. Отчего же пожелала себе иной судьбы?
Бедная, бедная Марта… ей стало так горестно, больно, что слезы сами хлынули… она и не слышала, как отворилась дверь, пропуская Освальда и доктора, того, который приходил прежде.
– Марта, – мягкие руки ложатся на плечи, тянут, заставляя подняться с колен, – Марта, успокойся…
…суют под нос нюхательную соль, и эта притворная забота заставляет плакать горше.
Над Ульне, которая навряд ли о чем жалела, если только о собственном доверии к тому, который…
…он так и останется под землей, призраком Шеффолк-холла, беспокойным духом и тайной. Одной больше, одной меньше…
– Присядь…
…кресло и снова шаль. Кто снял ее с зеркала? Нельзя так… или все одно, бог давно ушел из этого дома, а Марта и не заметила.
Плакала она и о собственной молодости, о загубленных мечтах, о трусости, что помешала воспользоваться единственным шансом и жизнь переменить, о том, что было с нею, и о том, что могло бы быть. Когда же слезы иссякли сами собой, Марта закрыла глаза. Пусть все будет так, как будет.
Она примет свою судьбу с гордостью.
В конце концов, она тоже немножечко Шеффолк…
Таннис позволяли просыпаться.
Она помнила эти пробуждения смутно, длились они недолго, и в них Освальд что-то говорил, наверняка ласковое, она не понимала слов, но сам тон его, убаюкивающий, нежные прикосновения… кажется, он просил поесть.
Таннис ела.
Открывала рот. Глотала. Жевала, перетирая безвкусную еду до боли в челюстях. Позволяла себя переодеть, не чувствуя стыда. И принимала очередную чашку с напитком, который возвращал ее на берег.
Таннис ждала. Где-то вовне остался Шеффолк-холл со странными его обитателями и Освальд, или все-таки Войтех, эти двое вызывали смутное глухое раздражение, которого, впрочем, недоставало, чтобы шагнуть за пределы картонного мира.
Кейрен.
Имя, за которое Таннис цеплялась.
На сей раз пробуждение было муторным, тяжелым. Таннис очнулась перед зеркалом, которое отчего-то было занавешено черной тканью. Она сидела, обложенная подушками. Руки на подлокотниках чужие, желтушные с длинными худыми пальцами и бледными ногтями. Таннис пальцами пошевелила, убеждаясь, что руки эти все-таки ей принадлежат.
– С добрым утром. – Освальд руку перехватил и сжал. – Как ты себя чувствуешь?
Странно.
Равнодушно. Словно все еще осталась в том сне, но один картон сменился другим. Таннис дотянулась до ткани, с вялым удивлением осознав, что способна ощущать ее. В том сне все было одинаковым, гладким. Ногти же царапнули жесткое плетение, под которым чувствовалась скользкая поверхность зеркала.
– Голова кружится?
Кружится. Немного.
– Ничего, пройдет. – Освальд присел на колени.
В черном. И смотрит так, с искренней почти жалостью.
– Таннис, ты ведь понимаешь, что так было нужно?
Как? Впрочем, не все ли равно? В ее безразличном мире необходимости не существует… ничего не существует…
– Скоро ты отойдешь. – Он погладил щеку, и прикосновение это было неприятно.
Таннис закрыла глаза, пытаясь вернуться в сон, но у нее не вышло. Должно быть, она долго просидела перед зеркалом, прячась и от него, и от Освальда.
Хлопнула дверь. И снова кто-то возился за спиной, но Таннис не обернулась.
– Я поменяла постель…
…кто это сказал? Не важно.
…снова дверь и робкое прикосновение к руке.
– Мисс, хозяин сказал, что вы должны поесть. – Молоденькая служанка в черном саржевом платье смотрит со страхом. – Мисс…
Таннис не хочет есть, но послушно открывает рот.
Надо.
И встать, когда девушка протягивает руку. Опереться на нее, такую тонкую, ненадежную, добраться до ванны. Прохладная вода неуловимо воняет плесенью. Все в этом доме воняет плесенью, и Таннис тоже. Она подносит к лицу растопыренные ладони, отчаянно принюхиваясь к коже.
Воняет.
И вонь не смыть, пусть Таннис и старается, скребет спину длинной щеткой. Щетина ранит кожу, но это доставляет какое-то извращенное удовольствие.
Так правильно.
Почему?
Потому что без боли она, Таннис, навсегда останется в нарисованном мире. Вода смывает его, и Таннис сидит в ванной, и когда вода остывает. И кожа на пальцах становится стянутой, морщинистой.
– Мисс, – жалобно просит служанка. Ей, наверное, надоело стоять в дверях с полотенцем…
Жесткое какое. Царапает и без того рассаженную шкуру. Ничего, зарастет как-нибудь, зато дурманный сон, в который Таннис насильно спрятали, исчез.
Голод появился.
И стол накрыт на двоих. Освальд ждет. Он взмахом руки отсылает служанку, и кажется, та рада исчезнуть… странно, Освальд ведь красив и должен нравиться женщинам. А она боится.
– Вижу, тебе стало лучше.
– Да, – низкий голос, грудной, к которому Таннис еще не привыкла. – Стало. Твоими заботами.
– Злишься?
– Ты меня опоил. – Она сама доходит до кресла и в изнеможении падает на подушки.
– Исключительно ради твоей безопасности. Ты ведь девушка решительная, и как знать, на какую глупость отважилась бы.
Снова в черном. Нравится цвет или…
– Ешь, – он указал на сервированный стол. – Ты сильно похудела.
И ослабела до того, что даже сидеть непросто. Но Таннис сидит, как учили, с прямой спиной и подбородок задрав. Вот только это представление, похоже, Освальда не впечатляет.
– Не бойся, травить не собираюсь. И в сон возвращать.
– Спасибо.
– Всегда пожалуйста.
Вежливый полупоклон и молчание. А есть хочется… если не ради себя, то…
…Кейрен обещал, что вернется.
Паштет из гусиной печени, речная форель и ягнячье каре на ребрышках. Рыбный суп, еще горячий, острый до того, что каждую ложку приходится запивать.
В высоком бокале – желтоватый отвар.
Освальд следит, сам не ест, но и разговор не спешит начинать.
– Чего ты хочешь?
Мусс из клюквы и черной смородины, приятно кисловатый. И к нему – чай и сладкие корзинки со взбитыми сливками. Сливок совершенно не хочется, и Таннис сосредоточенно соскребает их на тарелку. Плевать, что так не принято.
– Вообще? – уточнил Освальд. – Или от тебя?
– От меня – я знаю, если, конечно, ты не передумал?
– Нет.
– Тогда вообще.
– Мне казалось, что ты и это знаешь.
Ну да, войти в историю. Ему всегда хотелось большего, чем окружающий мир мог предложить. И странно, что прежде Таннис не замечала.
– Мама умерла, – он сказал это очень тихо и отвернулся. – Мне… пришлось.
– Убить?
– Дать ей уйти. – Освальд взял из вазы яблоко и сдавил в руке, до хруста, до светлого сока, который потек меж стиснутых пальцев, по белому запястью, под белый же манжет рубашки. – С ней случился удар… здесь я уж точно не виноват.
Таннис кивнула, засовывая в рот очищенную от сливок корзинку.
– Она все равно была скорее мертвой, чем живой. Лежала, дышала, но и только. Такой человек себя не осознает, а я… мне требовался повод.
– И поэтому ты убил старуху.
Освальд дернулся и зло поправил:
– Освободил.
– Освободил, – согласилась Таннис, пускай он это так называет, если легче. – Но на душе твоей погано, и ты решил со мной побеседовать. Больше не с кем?
А ведь и вправду не с кем.
– Знаешь, что самое смешное? – Освальд Шеффолк откинулся в кресле. – Я так и не побывал на море…
– За чем дело стало?
– Кто ж его знает, за чем… за всем, Таннис. Тедди… Ульне… планы эти… всегда хватало дел, а на море так и не выбрался. И не выберусь, наверное. Мне нехорошо становится снаружи. Ты знаешь, что подземники боятся открытых пространств?
– Откуда?
– Действительно, откуда. И хорошо, когда знаешь все это исключительно в теории. Я вот не сразу понял… там, под землей, есть огромные пещеры, в которые и Шеффолк-холл упрятать можно. В пещерах – озера, черные, с неподвижной водой. В ней водятся слепые угри. Я назвал их угрями, но на самом деле это черви такие, с кожей бледной, прозрачной. Они покрыты редкой щетиной и глаз не имеют. А вот пасть – это да… круглую…
Освальд погладил щеку.
– Они безопасны, питаются плесенью, слизывают с камней. Выглядят мерзко, а вот мясо вкусное, его сырым есть можно, до того нежное оно…
Таннис затошнило. Она как-то живо представила себе этих черверыбин с длинною белесой щетиной.
– Подземники их любят и, когда получается поймать, радуются. Они как дети. И не понимают разницы между добром и злом. Живут как живется, жрут себе подобных, ловят рыбин… только в те огромные пещеры не заходят. Там слишком… гулко. Пусто. Понимаешь?
– Вроде да.
Услышал ли? Прищуренные глаза и взгляд в стену. Нервная кривая улыбка, так хорошо знакомая по прежней жизни.
– Я вижу во сне эту пустоту. И море. И обрыв. Мне всего-то надо шагнуть с него. Я ведь никогда не боялся прыгать, а тут… пустота подавляет.
– Ты добрался до своего предела.
– Наверное. Но мне надо дальше.
– Чего ради? Войтех, послушай, ты хочешь спасти людей. А им оно надо? Ты их спросил? Ты когда-то правильно сказал, что их все устраивает. Они привыкли к такой жизни. Они считают ее нормальной и…
– Хорошо, что ты есть. – Он повернулся к Таннис и прижал палец к ее губам. – С тобой не надо притворяться. Потом, когда все закончится, ты поймешь. Нет, помолчи, пожалуйста. Поймешь, что я был прав. Мир нужно очистить. Встряхнуть. И только тогда он изменится. Станет…
– Справедливей?
– Вряд ли… человечней, в том смысле, что людьми будут править люди.
– И что? Вспомни Грязного Фила. Думаешь, кому-то станет легче, если он до власти дорвется?
Смешок. И палец не исчезает, он гладит губы, обрисовывая контур их.
– Какая ты упрямая… будут всякие, и благородные, и грязные, и дураки, и умные… но люди, Таннис. Этот мир – наш. И нам писать его историю. А в ней, надеюсь, найдется страница для меня.
– Для Освальда Шеффолка.
– Пускай, я уже привык к этому имени.
– Не отступишь?
– Нет. – Он убирает руку. – Хорошо, что ты есть, малявка. Иногда действительно нужно с кем-то поговорить… потом, когда все закончится, я…
– Отпустишь меня? Ты обещал.
Морщится. И отворачивается. Гладит подлокотники кресла. Не спешит отвечать.
– Отпущу. Но… Таннис, Перевал закроют и… если уйдешь, у тебя вряд ли получится вернуться.
А чего ради ей оставаться?
Кого ради?
– Ради меня. – Войтех облизывает измазанные яблочным соком пальцы. – Кем ты будешь там? Никем. Останься. И я сделаю тебя…
– Женой?
– Нет. Жена у меня есть… пока еще… и придется ее терпеть некоторое время. Возможно, она умрет при родах, и это будет печально. Однако я все равно не смогу взять тебя в жены. Прости, но… твое происхождение…
– Недостаточно хорошо для герцога?
– Именно. Ты все прекрасно понимаешь.
Таннис обняла себя. Все-таки этот дом менял людей, и сейчас она не ощущала прежней злости, ушел и страх, который она испытывала перед Шеффолком, осталось лишь удивление.
– К тому же о твоей связи с щенком знают слишком многие… ребенок, опять же… у королевы не должно быть… лишних детей.
Лишний?
Ну уж нет. В бездну первородную их корону вместе с королевством.
– Не злись, – примирительно произнес Освальд, – я всего лишь обрисовываю перспективы. Корона невозможна для тебя, но вот все остальное… подумай, Таннис. Ты станешь моей фавориткой. Наши дети унаследуют престол…
Он был серьезен.
Он был адски серьезен, этот человек, который выглядел почти нормальным.
Он точно знал, какой будет дальнейшая жизнь, его, Таннис, их детей… и, наверное, всего человечества тоже. И это уже не выглядело смешным.
– И сына твоего… или дочь, не важно, я не обижу.
– Спасибо.
– Не веришь мне?
А ведь у него и вправду получится мир перекроить. В очередной раз шагнуть с обрыва, навстречу плотной зеленой воде. Он небось ощущает ее запах и видит отражение, что свое, что людей, стоящих рядом… короны… знамен…
…сказки, которая не осталась в детстве.
– Верю, но…
– Дело в том щенке, Таннис?
Кейрен. Он ушел и… Марта сказала, что ушел… Марта больше не появлялась во снах Таннис… и когда сны заканчивались, тоже не появлялась. Что с нею сделали?
Спросить?
И о Кейрене, но…
– И что он способен дать тебе? – Освальд подался вперед, опираясь локтями в колени, и черный костюм его пошел складками. – Убогую квартирку. Содержание. И выходное пособие в пару сотен фунтов, когда надоешь.
Больно.
– Или ты думаешь, что вправду что-то да значишь для него? Таннис, ты игрушка и игрушкой останешься. Он – нелюдь, ты – человек… у вас ничего общего.
…кроме прожитого года, а это триста шестьдесят пять дней воспоминаний.
– Он сделал мне предложение.
– Вот как? – Удивленно приподнятая бровь и ухмылка, которую тянет стереть пощечиной. – Поздравляю. Но вряд ли его семейка одобрит этот брак, Таннис. И значит, ему придется уйти. Где вы будете жить?
– За Перевалом…
– За Перевалом, – мечтательно протянул Освальд. – В небольшом уютном домике. Он найдет работу, для псов работа есть всегда, а ты станешь хозяйством заниматься. Розовая сахарная жизнь, правда?
– Заткнись.
– Нет. – Он вскочил и обошел столик. Встав за спиной Таннис, Освальд наклонился, теперь он шептал на ухо. Раскаленные злые слова. – Кто еще тебе скажет правду, малявка? Для того ведь и нужны старые друзья. Подумай сама, загляни в себя. Ответь. Как скоро ему надоест эта жизнь? Он ведь к другому привык, домашний славный мальчик… избалованный… ты думаешь, он тебя любит? Нет, Таннис, у него отобрали игрушку, и он готов на все, чтобы вернуть ее себе.
Руки на шее.
Холодные. Скользкие. С шершавыми бляшками, не мозолей, но сыпи, которая не прошла.
– А когда игрушка вернется, то как быстро ему станет скучно? Работа и дом… ты… он ведь не умеет жить вне рода. Он начнет скучать по шампанскому, омарам и белым накрахмаленным рубашкам. Костюмчикам своим, на заказ сшитым. Ужинам в кругу семьи, не той семьи, которая будет… нет, Таннис, признай, что ваш брак – это просто смешно!
Горько.
И он умеет делать больно, ее старый друг, который стал врагом. За что?
Не плакать. И дышать глубоко, успокаивая себя. Как там учили? Вдох и выдох… и гнать сомнения, разбуженные этим тихим шелестящим голосом. Не поддаваться.
– Упрямая. – Пальцы гладили шею, а Таннис не способна была отделаться от мысли, что им, пальцам, ничего не стоит шею сломать.
…или гортань раздавить.
Или просто сжать горло, запирая воздух.
Но Освальд отступил.
– Подумай, Таннис, – сказал он, глядя сверху вниз. – В следующий раз, прежде чем отвечать мне, хорошенько подумай.
Непременно.
– И завтра постарайся вести себя достойно.
– А что завтра?
– Таннис, – мягкий насмешливый упрек. – Я же тебе говорил, мама умерла. И завтра у нас похороны… большой день. Важный. Поэтому отдыхай… спокойной ночи.
Спокойной.
А дверь, как и прежде, запер. Не доверял, должно быть. После ухода Освальда Таннис несколько секунд сидела, глядя в тарелку, затем тарелку взяла и с наслаждением швырнула в стену.
Вот влипла.
Козел великодушный.
Ничего. Выпутается. Как-нибудь… и Кейрен обещал… он не стал бы раздавать пустых обещаний.
Глава 36
Старая баржа знавала и лучшие дни. Памятью о них остался позеленевший корабельный колокол, массивный сундук с покатой крышкой и пара резных стульев. Небрежно наброшенные на них куски холстины прикрывали истлевшую обивку и клочья конского волоса, что выглядывали из дыр.
Скрипела палуба.
И выкрашенные в нарядный зеленый цвет борта просели низко.
На носу баржи сидела девушка в роскошном бархатном платье. Сидела неподвижно, сцепив руки на груди, глядя на мутную бурую воду, на ледяное крошево.
– Ты не замерзла? – Олаф набросил на плечи девушки плащ.
Она не шелохнулась.
Рыжие волосы, бледное неподвижное лицо.
И плащ медленно сползал, но удержать его не пытались. Девушка, кажется, вовсе не ощущала холода.
– Ты бы доктору ее показал. – Инголф стоял, опираясь на грязный борт, и сковыривал ногтем рыжее пятно ржавчины.
– Обойдусь и без твоих советов.
Инголф лишь хмыкнул. Он был настроен вполне себе миролюбиво, хотя обстоятельства менее всего к миролюбию располагали.
– И место мог бы подобрать поприличней… она вообще нас слышит?
– Слышит. Просто… ей нравится на воду смотреть.
Когда Олаф отступил, девушка обернулась, но, убедившись, что исчезать совсем он не собирается, успокоилась. Инголфа, как и самого Брокка, она, кажется, не замечала.
– Чувствую себя заговорщиком. – Инголф спускался первым. В трюме, наскоро переделанном под жилище, стоял терпкий рыбный дух. По потолку расползались пятна влаги, да и разбухшие стены не казались сколь бы то ни было надежными.
– Боюсь, мы все и есть… заговорщики. – Брокк потер переносицу, пытаясь отрешиться от запахов. – Но я благодарен, что вы…
– Оставьте свои реверансы, мастер.
Инголф занял низкую козетку, он полулег, забросив ногу за ногу. А под голову сунул расшитую золотой нитью подушечку.
– Сутки не спал, – пожаловался он, хотя никто ни о чем не спрашивал.
Олаф кружил, если и останавливался, то лишь затем, чтобы прислушаться к происходящему вовне. Впрочем, вряд ли он слышал хоть что-то. Старая баржа скрипела, кряхтела и грозила рассыпаться, но держалась на привязи корабельных канатов. Борт, обвешенный холщовыми мешками с песком, то отползал от пирса, то, оседлав вялую волну, ударялся, терся, скрипел.
Брокк занял место за коренастым, сколоченным из грубых досок столом. Олаф замер, обратив взгляд к трапу. Инголф, подобрав с пола еще одну подушечку, прижал ее к животу.
– В заговорщиках бывать не доводилось, – произнес он задумчиво.
Брокку тоже.
Он запустил руки в волосы. Голова раскалывалась, которые сутки на ногах… он уже и не помнит.
Сон.
Явь.
Человек в маске.
– Пожалуй, – голос Брокка звучит глухо, от усталости ли, или же потому, что само это место гасит голоса, – для начала я должен кое-что объяснить… показать…
…его тайна, одна из многих появившихся в последние дни, плотно прижималась к коже. Эта тайна поначалу причиняла неудобства, вполне конкретные, физические, ибо кожаные ремни натирали. Пропитываясь потом Брокка, они становились скользкими, неудобными.
Его тайна пряталась под пиджаком и жилетом, плотным, из мышастой ткани, под рубашкой и корсетом, хотя прежде Брокк корсеты не носил.
Инголф наблюдал молча.
Олаф кружил, с каждым кругом он подходил все ближе, и ноздри его раздувались, словно он, безумный, и вправду слышал голос пламени.
– Вам помочь? – вежливо осведомился Инголф, подбрасывая подушку вверх.
Поймал.
И вновь подбросил.
– Спасибо, я как-нибудь сам.
Все-таки неудобно. И холодно. Кожа белеет, и темная сеть ремней выглядит на ней как-то вовсе уж неестественно.
– Надо же, как вас угораздило. – Инголф подбрасывает подушку, но не ловит, и та падает куда-то за пределы ковра, где палуба – просто палуба. – Даже знать не хочется, где такие подарки раздают.
Металлическая капсула, не вшитая – вросшая в бычью кожу, поверх которой вьется узор из железа. Патрубки. Проволока. И стеклянная хрупкая колба в серебряном окладе.
Олаф замирает. Колени его подгибаются, плечи идут вперед. Он тянет руки, но заставляет себя успокоиться, только выдыхает резко, судорожно.
Инголф подходит, тесня Олафа, и тот, оскорбленный, рычит.
– Угомонись, мальчишка.
Затрещина обидна, но, как ни странно, она приводит Олафа в чувство. И тот, отведя взгляд – под ноги смотрит, на замызганный ковер, – бормочет:
– Извините, я… не сдержался. Оно зовет…
– Заткни уши и не слушай. Или наверх поднимись.
Инголф останавливается рядом с Олафом лишь затем, чтобы развернуть.
– Иди продышись свежим воздухом. И девчонку свою проведай. – Тон для Инголфа непривычно мягкий, успокаивающий. И Олаф подчиняется.
Не уходит – сбегает.
И эхо шагов мечется по опустевшему трюму.
– Позволите? – Инголф останавливается на расстоянии вытянутой руки, дожидаясь разрешения. Брокк кивает. – Интересная конструкция…
– Прощальный подарок Рига.
– Прощальный? Я слышал, что он пропал…
– Безвозвратно.
– Не скажу, что буду сильно горевать. Он мне никогда не нравился. – Осторожные пальцы коснулись ремней, пробежали, стараясь не тревожить, по металлической паутине, задерживаясь на узлах. – Любопытно… весьма любопытно… все-таки эта сволочь была не столь бездарна, как мне казалось.
Брокк хмыкнул, с этой точки зрения он ситуацию оценивать не пытался.
– А снимается это…
– Два замка.
– Вижу. Код?
– Шестизначный на каждом…
– И при неверном подборе…
– Взрыв.
Пара замков. И пара штырей, готовых пробить хрупкую стеклянную оболочку, в которой заключена частица истинного пламени. Крохотная, но Брокку хватит.
…и не только ему.
– В таком случае, лучше замки оставить в покое… попробовать с цепью… будьте добры, повернитесь спиной.
Брокк чувствовал себя довольно-таки неуютно.
– Не волнуйтесь, мастер. – Инголф дышал в шею. – Без вашего согласия ничего не будет.
– Это вы о чем?
– О бомбе, естественно. Признаться, до отвращения хорошая работа.
– Не скажу, что рад это слышать.
И тает слабая надежда, что сам он в кои-то веки ошибся, проглядел вариант, пусть опасный, рискованный, но все же…
Инголф отступил и, протянув жесткую сбрую корсета, осведомился:
– Полагаю, эта игрушка – не все плохие новости?
– Взорвусь не только я.
Ставший привычным за три дня ритуал. Корсет. И рубашка с мелкими пуговицами. Жилет. Пиджак. И шейный платок, в котором не было нужды.
…он снова заперся, вот только на сей раз в слабой попытке защитить не только себя.
– Что ж, – Инголф вытер руки о грязную скатерть, – буду рад выслушать вашу историю, мастер. И не только я. Пойду позову этого… пиромана влюбленного.
– Вы над ним смеетесь?
– Я ему сочувствую, – без тени насмешки сказал Инголф. – Впрочем, полукровка – не самый худший вариант… его родня, если доберется, сдаст его в сумасшедший дом. Как по мне, лучше уж баржа.
– Выдавать не собираетесь?
– Нет. Я глубоко эгоистичен и равнодушен к чужим проблемам. Пусть сами разбираются.
Брокк не поверил.
Поправив кусок полотна на стуле, он сел, вытянул ноги и руки скрестил на груди, сквозь все слои одежды ощущая кожаное плетение и холодную бусину ловушки.
Дурак.
И дважды дурак, если все еще надеется выйти из этой истории живым.
А ожидание затягивается. И баржа скрипит, все чаще припадая к пирсу обшарпанным боком.
…три дня жизни.
…и чужой план частью игры. Вполне жизнеспособный план, но оттого не менее безумный. А безумие, надо полагать, заразно, если Брокк согласился.
…и план собственный, в котором есть что-то от фантазии опиомана.
…белые шарики для Кэри.
…сбруя, которую человек в маске надевал осторожно.
…два кодовых замка и истинное пламя под сердцем.
– Вы же поймете, мастер, что здесь написано? – Он сунул стопку желтых жестких листов. Не так давно листы подмокли, и чернила поплыли. Сушили наверняка над открытым огнем, который оставил на бумаге коричневые пятна ожогов. – Впрочем, что это я, конечно, поймете.
Чертежи. Аккуратные вереницы формул, за которыми Брокку видится лицо Рига, недовольное, с брюзгливо поджатыми губами.
– И надеюсь, вы не станете лгать, что это, – человек ткнул пальцем в бумагу, – неосуществимо.
– Не стану.
Риг был медлителен, но дотошен.
Цифры.
И снова цифры. Истина, распятая на крестовинах векторов… он учел все или почти все.
– Мне нужно поработать с камнем. Я должен знать, что, когда придет время, он отзовется.
– Конечно, мастер. Могу я считать, что мы договорились?
– Да.
Человек касается лба, белые пальцы, черная маска, и кажется, что когда он пальцы уберет, то часть этой белизны останется на шелке.
– Но вы же осознаете границы моего к вам доверия? Поэтому предлагаю… несколько упрочить нашу с вами связь.
На стол лег клубок из ремней и проволоки с сияющей бусиной.
– Такое вот… наследство. – Человек развел руками, словно извиняясь за то, что обстоятельства вынуждают его этим наследством воспользоваться.
– И я должен это надеть?
– Да.
– Моя жизнь и… мое согласие на это, – он провел ладонью по листам, не сводя взгляда с жестянки, которая так и стояла на краю стола, – в обмен на противоядие.
– Именно.
– Я согласен.
Безумие.
И клятвоотступничество. Но человек в маске подвинул жестянку к Брокку, сказав:
– Видите, как все просто. Я был уверен, что мы с вами договоримся.
Брокк убрал такой невесомый коробок в карман пиджака, а пиджак отправил на спинку кресла. Если суждено носить бомбу, то лучше – под одеждой. В тот момент он не испытывал страха, скорее раздражение.
– Единственный нюанс, – человек заботливо расправил ремни, прикосновение которых к коже вызвало непроизвольную дрожь, – надеюсь, вас не расстроит, но… этот заряд начнет реакцию. Вы же понимаете, что это означает?
– У вас больше заложников, чем мне представлялось.
– Именно.
Поэтому он и позволил отпустить Кэри. Зачем она нужна, если в его руках весь город?
– Видите ли, мастер, у вас очень специфическая репутация. Есть мнение, что собой вы способны пожертвовать, но вот другие… обречь их на смерть, когда спасение есть…
– Не для всех.
– Что с того? Спасите тех, кого сможете спасти… Король позаботится об остальных.
– Полагаете?
Черный принц был не так и велик. И не отозвался на прикосновение. Он был холоден, и мелькнула нехорошая мысль, что Черный принц мертв. И Брокк почти готов был поверить в это… плохо, очень плохо, потому что лишало малейшего шанса на успех… но кристалл вдруг ожил.
Энергия-вода.
Или скорее, ветер, который не удержать в горсти.
Вспышка. И вновь тишина.
Он смеялся, осколок прошлого…
– Ваши женщины покинули город. И дети с ними. Пускай, я не хочу воевать с детьми и женщинами. Мне хватит тех, кто останется. Знаете, это даже не месть, мастер. Это – историческая справедливость.
– Вашими руками?
– Кто-то же должен. Почему не я?
Старая история.
Псы и люди.
Люди, которые приговорены их же королем, о существовании которого не догадываются. Как не знают о стеклянных ловушках, чуме, прибое и о том, что до максимума остается едва ли больше нескольких дней.
– Мастер, вы ведь сожгли один город. Почему бы вам не попробовать спасти другой? Он уверял, что такое возможно… хотя бы попытайтесь.
– И тогда вы оставите меня в живых?
– Вы же понимаете, что нет. Но вас ведь волнует не ваша жизнь.
…Кэри.
…она не захочет уйти, но «Янтарная леди» отправится на рассвете. Брокку придется солгать, и когда-нибудь потом, позже, Кэри поймет, почему он должен был остаться.
Олаф вел девушку за руку, она ступала, не глядя под ноги, и шлейф платья сползал со ступеньки на ступеньку. Инголф держался позади.
– Тея тихонько посидит. – Олаф провел ладонями по рыжим волосам, и вправду ярким, словно пламя. – Она не помешает.
Девушка-кукла.
И все-таки живая, стоит Олафу отступить, и она вдруг оживает, хватается за руку, запрокидывает голову, пытаясь поймать его взгляд.
– Все хорошо, Тея. Я здесь.
Она улыбается, и в этот миг становится почти красива. Но жизни ее не хватает надолго, и веснушчатое лицо с мягкими чертами вновь застывает.
– Она… не сумасшедшая. – Олаф глядит на Инголфа.
– Она – возможно, – соглашается Инголф, чтобы тут же добавить: – А вот мы все трое точно ненормальны.
Заговорщики.
И Брокк кладет на стол чужие бумаги. Самое им место среди грязной посуды и мятых жестянок.
– Ознакомьтесь.
Несколько минут. Инголф хмурится, Олаф фыркает и принимается кружить по трюму. Всякий раз он останавливается рядом с девушкой, небрежно, вскользь касается рыжих ее волос и идет дальше.
Лист за листом падает на пол.
– Любопытная идея. – Олаф скрывается в полутьме трюма, чтобы вернуться с еще одним стулом, неимоверно грязным, но его сей факт не смущает. Стул становится спинкой к столу, и Олаф садится, широко расставив ноги, упираясь подошвами в грязный ковер. – Город в сфере…
– Часть города, – поправил Инголф. – И речь идет…
– О Нижнем.
Брокк протянул чертеж.
– Поле протянется вдоль речного берега, от старой городской стены до Гэрбских ворот…
…десятки миль по водяной жиле.
– От меня требуется поставить метки, по которым развернется полотнище…
…и остановит пламя.
– Там каменная подложка, и всего-то надо – слегка ее укрепить. Держаться полог будет сорок восемь часов.
…этого хватит, чтобы прорыв затянулся.
– Все замечательно. – Инголф, аккуратно сложив листы, равнял стопку. – За исключением одного нюанса. Энергия…
Ответ у Брокка имелся.
Он жег карман, заставляя то и дело касаться его, проверяя, на месте ли камень.
На месте.
И на белом листе бумаги, на котором не так давно резали ветчину. Нож Брокк отодвинул и хлебные крошки смахнул, но все одно старая баржа явно была не местом, достойным такого гостя.
– Знаете, – Инголф протянул руку, но коснуться камня не посмел, – ваше безумие на редкость хорошо подготовлено.
Олаф фыркнул. Он сгреб камень и, зажав между большим пальцем и мизинцем, поднес к глазу.
– Осторожней, городской сумасшедший. – Инголф, впрочем, не сделал попытку отобрать кристалл, но наблюдал и за Олафом, и за камнем с неизъяснимым интересом.
– Там огонь, – сказал Олаф. – Живой… а я думал, что Черный принц – это легенда.
– Легенда. – Инголф все же протянул руку, жест ленивый, небрежный, и лишь вздрагивающие пальцы выдают нетерпение. – И за эту легенду нам всем здесь голову снимут.
– Если боишься…
– Помолчи, мальчишка. – Инголф перекатывал камень по ладони. – Я не говорил, что боюсь. Я лишь указывал на некоторые… возможные последствия нашей авантюры. Мне, в отличие от тебя, собственная голова дорога… и все остальное тоже.
– Инголф прав. – Брокк потер глаза, которые слезились. – Мой долг… наш долг – вернуть кристалл короне.
Вот только Король вряд ли станет тратить его на обреченный город.
Да и самому Брокку жить хочется.
– Есть несколько вариантов.
Брокк вытащил свою записную книжку.
– Первый – действительно вернуть камень…
– И попрощаться с вами. – Инголф поставил локти на стол. – Не скажу, что я проникся к вам такой уж любовью, но в чем-то, мастер, вы мне симпатичны. Да и к городу, признаться, я привык…
– Позер, – бросил Олаф.
– Мальчишка.
– Какой есть…
– Второй вариант – принять план Рига и спасти хоть кого-то…
– Но имеется, полагаю, и третий? – поинтересовался Инголф.
И Брокк кивнул.
Третий.
Призрачный. Рожденный бессонницей, рассветом и страхом. Он, Брокк, тоже умеет бояться смерти. Всего-то и понадобилось – научиться жить.
Кэри спала, в кои-то веки спокойно спала и улыбалась во сне. А он, глядя на нее, отстраненно думал, что вдовий наряд ей не пойдет, хотя, конечно, черное с желтым сочетается… янтарные глаза погаснут. Он снова причинит ей боль, и если так, то…
В полудреме, полуяви, в болезненном состоянии, когда разум требовал отдыха, но не умел отдыхать, и появилась совершенно безумная идея.
– Третий… создадим зеркало.
Молчат.
Ждут продолжения и не понимают.
– Погодите, мастер. – Олаф вновь уходит и не возвращается долго, он тянет с собой грифельную доску и ведерко с кусками размокшего мела. – Так понятней будет.
Инголф устраивается на козетке.
А девушка с рыжими волосами вдруг пробуждается.
– Я не люблю зеркала, – очень тихо говорит она. – В них огонь… много-много огня…
– Эти зеркала будут другими.
С доской Олаф хорошо придумал, пусть мел крошится в пальцах, но Брокку легче объяснять на языке формул. Он пишет, одну за другой, вывязывая новый узор, который при всем его безумии выглядел логичным. И молчащий Инголф подался вперед. Ревнивым взглядом он цеплялся за каждый знак, пытаясь разглядеть слабину… сердце замерло, потому что Брокк сам понимал, насколько его затея… нет, не безумна.
Невозможна.
Или все-таки…
– Мастер, – голос Инголфа прозвучал глухо, – я вас все-таки ненавижу.
– За что?
– Заставляете чувствовать себя неполноценным.
Баржу кидает на пирс, и пустые жестянки с грохотом сыплются на пол, они катятся, оставляя за собой масляные следы, которые старый ковер впитывает. Грязнее он все одно не станет.
Олаф же сползает со стула и садится на корточки. Он раскачивается, не отрывая взгляда от доски.
– Получится.
Улыбка у него широкая, совершенно счастливая.
– Быть может, и получится, – поправляет Инголф.
Он все же встает. Движения ленивые, текучие, преисполненные какой-то неуместной неги, словно бы он, Инголф, находился не на борту дрянной баржи, которая чудом жива, но на палубе королевского фрегата. А то и вовсе на берегу.
Пожалуй, такому подошел бы берег, и не дикий, изрытый искателями янтаря, но облагороженный.
Аллеи.
Пальмы. Статуи в тени.
Дамы в светлых летних нарядах. Зонтики кружевные, левретки и бланманже. Веера. Томные беседы о высоком…
– Зеркала… – Инголф пальцами водил по меловым линиям, но не стирал. Он читал формулы, и губы шевелились, повторяя про себя.
Узел.
И еще один. Энергетическая связка.
Шаг назад и взгляд мечтательный… так, пожалуй, смотрят на картину.
– Здесь, – тонкий палец ткнулся в доску, – сцепка ненадежна. И здесь, кстати, тоже.
– Знаю.
– Контур не выдержит…
– …если не добавить резервные вектора.
– …и откат…
– Там прочная порода. Гранит. Выдержит…
Инголф понимает с полуслова, и, с брезгливо оттопыренной губой, он берет кусок мела, разглядывает его долго, придирчиво, а потом резко, быстро вносит правки.
– Треугольника будет достаточно. – Почерк у Инголфа нервный, острый. – Квадрат был бы лучше, но, как понимаю, четвертого самоубийцу мы в столь короткий срок не отыщем. К слову, когда?
– Завтра на рассвете…
– Завтра. – Он мнет мел, и белые крошки сыплются на брюки.
Темная шерсть с узкой белой полосой. А пиджак на атласной желтой подкладке, которая на полтона светлей жилета.
– Завещание, по всему, оставить не успею.
Олаф смеется. До судорог, до всхлипа.
– Инголф, ты… ты зануда страшная, но я тебя люблю. – Он вытирает слезы тыльной стороной ладони, отчего-то левой, а правая, растопыренная, упирается в пол. – Нет, я тебя определенно люблю…
– Допустим. – Инголф отступает. – Но будь добр, держи свою любовь на расстоянии.
– Злой какой.
– Не злой. Брезгливый. Ты давно на себя в зеркало смотрел?
В этом раздраженном, с легкой нотой снисходительности тоне есть что-то успокаивающее, родное. И Брокк позволяет себе надежду.
…быть может, у них получится остановить безумие.
– Остался еще один нюанс. – Инголф расстегивал пуговицы. – Как избавить вас, мастер, от подарочка…
– Вряд ли получится.
…выжить Брокк не рассчитывал.
– Но попробовать стоит… хотя бы в теории.
Олаф вскочил. Его движения отличались нехарактерной прежде суетливостью, словно его переполняла энергия и Олаф не способен был управиться с нею.
– Оно маленькое… – Рука Олафа легла на грудь Брокка, а сам он застыл в неестественной позе. Ноги расставлены, колени полусогнуты, локти прижаты к бокам. Левое плечо опущено, правое поднято, и голова лежит на нем.
Ненормален?
Не более чем сам Брокк.
– Ты бы хоть руки вымыл. – Сняв пиджак, как делал всегда, приступая к работе, Инголф повесил его на спинку стула, провел пальцами по плечикам, выравнивая. В этом Брокку виделся ритуал.
…он согласен на ритуалы, лишь бы получилось.
Олаф же на замечание обернулся и, прижав к губам палец, зашипел:
– Слушаю.
Он и вправду слушал, и пальцы на груди Брокка подрагивали.
Грязные пальцы с ребристыми синеватыми пластинами ногтей. Не стриженые – обкусанные неровно, они плыли, удлиняясь, заостряясь, наливаясь характерным черным цветом.
На запястьях проступила мелкая мягкая чешуя.
Олаф отстранился и, сев на пол – садился он, по-детски широко расставив ноги, – сказал:
– У меня получится сделать замедлитель. Усыпить его… секунды на две.
Две секунды – это много…
– Заряд слабый. – Инголф деловито собирал тарелки, стряхивая содержимое их на пол. – Если отбросить подальше, то шанс есть.
…две секунды.
И цепная реакция…
…треножник зеркал, за каждым из которых станет жизнь.
Инголф.
Грязная посуда в руках. И ониксовые запонки в платине. Платиновая же цепочка для часов. И родовой перстень на пальце, который Инголф носит, пусть и втайне ненавидит свою полупричастность к роду Высокой Меди.
Дом его признал, но клеймо бастарда не вывести. И чувство собственной неполноценности разъедает Инголфа, заставляя карабкаться, доказывать и роду, и всем, что он достоин принадлежать к дому.
Как Брокк раньше не видел этого?
Наверное, смерть, пригретая на груди, избавляет от слепоты. И сейчас за холодной презрительностью Инголфа видится попытка защитить себя.
Знакомо.
И больше не вызывает раздражения снисходительная маска, взгляд сверху вниз, насмешливый, оценивающий.
Олаф… Олаф сидит у ног девушки, перебирая бусины, которыми расшит подол ее платья. Этот подол успел промокнуть, и Олаф наверняка уговаривает ее переодеться. А она делает вид, что не слышит. Но стоит ему замолчать, и рыжие ресницы вздрагивают.
Девушка ищет его взглядом.
Находит. Успокаивается.
И позволяет себя уговорить. Она встает, опираясь на протянутую руку, и улыбается, наверное, позабыв, что помимо Олафа в их доме – а старая баржа для нее именно дом – есть гости.
– Девчонку следует отослать. – Инголф ставит тарелки на пол и носком навощенного ботинка медленно толкает всю гору под грязное покрывало скатерти. – Надеюсь, на «Янтарной леди» найдется местечко?
«Янтарная леди» загружена до предела, а быть может, и предел взят. Пассажирская гондола примет пассажиров втрое против обычного, и грузовые отсеки не останутся пустыми. Неотапливаемые, не предназначенные для людей, но все же способные спасти.
…не эвакуация, нет.
…просто слух, что в городе неспокойно.
…просто рев огня, подобравшегося вплотную. Его уже слышат люди и, завороженные голосом, не спешат бежать. Разве что некоторые… но и их слишком много.
…ничтожно мало.
– Найдется. – Брокк проследит, чтобы девушку взяли.
Капитан не откажет. А она… она тихая. И Олафу не будет перечить. Он же как никто другой осознает, насколько зыбок шанс…
Олаф слышит пламя, разговаривает с ним. О чем рассказывает? О Каменном логе и собственном самоубийственном желании коснуться огня? Или о жизни, такой короткой и по-своему тяжелой? О том, каково это, день за днем сдерживать свою натуру. Жить, зная, что безумен и это безумие – уже навсегда.
Цепляясь за жизнь.
Борясь с собой и огнем.
Он ведь многое успел изменить, этот мальчишка в грязной рубашке, в засаленных штанах с отвисшими коленями. От него сейчас пахнет рыбьей требухой, гнилью, водой речной, и в этом запахе спрятан собственный Олафа страх.
Теперь, дойдя до края, он стал бояться пропасти.
Послушает ли его пламя?
Будет время проверить. И Олаф возвращается один, он ополоснулся, и вода стекала с волос на мятую, хоть и свежую рубашку. Он был бос и дрожал, не то от холода, не то от близости огня.
– Она уснула, – сказал Олаф шепотом. – Пусть поспит… знаете, в последнее время она почти не спит… слышит.
Инголф кивнул.
– И я подумал, что если ее отослать… – Беспомощный умоляющий взгляд.
И Брокк слышит со стороны свой голос. Все-таки, наверное, он безумно устал:
– «Янтарная леди» уходит в шесть утра.
Растерянный и отчего-то несчастный взгляд.
…конечно. Олафу нельзя появляться на поле. Его ведь ищут. Найдут и сдадут в сумасшедший дом. А Брокку он нужен, пусть невменяемым, но способным удержать зеркало.
– Я отведу ее. – Инголф кладет руку на мокрое плечо. – Слышишь?
Кивок.
– Мы вместе соберем вещи. Я напишу записку. А мастер проследит, чтобы капитан передал записку в нужные руки. О твоей женщине позаботятся, даже если…
– …мы умрем, – радостно завершил фразу Олаф.
– Именно, – губы Инголфа дрогнули. – Но честно говоря, я предпочел бы иной финал. На эту жизнь, как ни странно, у меня еще планы имеются.
И не только у него.
Инголф положил на стол часы.
Время. Десять часов… и перерыв, чтобы добраться до «Янтарной леди». Кэри станет упрямиться, и надо будет придумать ложь, которая походила бы на правду. Из Брокка лжец отвратный, но на сей раз он постарается.
Ради нее.
Десять часов… и еще десять… хватит ли на то, чтобы создать три зеркала?
Иного варианта нет, и Олаф, стряхнув воду с волос, подвигает к себе лист.
– Если нет возражений, то вторая вершина за мной. Этот район я знаю лучше вас…
Глава 37
Сквозь сомкнутые ресницы Кэри наблюдала за мужем.
Он появился после полуночи. Куда уходил? Принес с собой запах рыбы, на рукаве вон и чешуя поблескивает дареным сказочным серебром. Тронь такое, и растает.
Кэри, удерживая себя от искушения, прячет руки под пуховым одеялом.
Она спит.
Снова спит, потому что именно так ему легче уходить. Поначалу ей и вправду было сложно оставаться в сознании. Оно, сознание, оказалось скользким, с острыми гранями, о которые Кэри ранилась, но не бросала попыток удержаться.
Сознание требовало отдыха. И тело, разъеденное ржавчиной, тоже. Ржавчина проступала на ладонях, делая их невероятно хрупкими. И Кэри с трудом шевелила пальцами, всякий раз опасаясь, что пальцы эти сломаются.
…как ветки за окном.
– Как ты? – Брокк садился рядом и брал руку-ветку.
Ему можно. Он не причинит боли. Железные пальцы его осторожно пробегутся по металлической дорожке, что протянулась от ладони до самого сгиба локтя, исчезая под кожей. И вернутся вновь, стирая ржавую пыль.
– Уже лучше, – ответит Кэри, глядя в глаза.
Когда он рядом, ей и вправду почти хорошо. Брокк больше ни о чем не спрашивает, но сидит, держит за руку. Кэри хотелось бы заглянуть в его мысли… чем он выкупил ее жизнь?
Страшно.
Выкупил же… и то лекарство, от которого невыносимо разило мышьяком и анисом, горькое, едкое, – Кэри с трудом глотала, – появилось отнюдь не из Королевской алхимической лаборатории.
– Брокк…
– Ни о чем не спрашивай. – Он отпускает руку и, наклоняясь, касается холодными губами лба. – Все будет хорошо. Я обещаю. Веришь?
– Конечно.
Ей неловко лгать, но иначе нельзя. И сейчас она, притворяясь сонной, считает рыбью чешую на рукавах его. И морщины.
– Кэри. – Нежное прикосновение. – Я знаю, что ты не спишь. Можно?
– Конечно.
Он садится рядом, и Кэри скидывает одеяло.
– Замерзнешь, – мягкий упрек.
– Нет.
– Упрямая…
– Расскажи. – Кэри обнимает мужа за плечи, упирается лбом в плечо.
…рыба. И мокрое дерево. Железо старое, разъеденное водой. Сама вода с темным оттенком гнили… и чернила. А на пальцах мел остался. И Кэри, заставив его избавиться от перчаток, обнюхивает пальцы.
– Мне не о чем…
– Врешь.
…вчера он оставил бумаги на столе. Кэри поняла не все, но и того, что поняла, ей хватило.
– Вру, – соглашается Брокк, обнимая ее.
От его прикосновений не останется темных пятен, да и те, которые были – на внутренней стороне бедер, на животе, на горле, – почти растворились.
– Но так надо, Кэри… – Он разбирает спутанные пряди. А Кэри все-таки ловит серебро чешуи, правда, в отличие от призрачного, это не тает на пальцах. – Если бы был иной выход…
Шепот.
И осторожный поцелуй в щеку.
…почти ритуал, один из многих, появившихся в последние дни. Но сегодня Брокк нарушает его.
– Пора собирать вещи, моя янтарная леди. – Он ловит пряди губами и пытается улыбаться, притвориться веселым. Вот только веселье это выходит горьким.
…как то лекарство.
Откуда взял? Спросить? Так ведь не ответит. Коснется железным пальцем виска, попросит:
– Не думай.
А как не думать? Бросить его?
Остаться не позволит. Ей же надо… как его одного и здесь? Наедине с кошмаром, в который он попал. И ведь не признается, в жизни не признается, до чего ему плохо. Ловит минуты тишины, ждет чего-то… бестолковый ее супруг.
– Я тебя люблю, – сказать просто, и, кажется, Кэри говорила, раньше, до болезни и во время, правда, это время запомнилось ей чередой странных видений. И поэтому ей страшно, вдруг не услышал, не понял.
Не поверил.
– Я очень сильно тебя люблю.
– Все будет хорошо.
– Брокк…
– Поверь мне. – Он целует пальцы, и они, хрупкие, дрожат под его губами. – Просто поверь, это ведь несложно?
Сложно. И оба это знают.
Вежливая ложь, которая нужна, чтобы защитить.
И часы бьют три.
Пора.
Дорожное платье из шерстяного батиста. Темный винный колер, который оттеняет болезненную белизну кожи. Белые волосы заплетены в косу, а коса короной уложена, скрыта шляпкой. Низко опущенные поля касаются щек, лаская их куньим мехом.
Плащ с подбоем.
Башмачки. И дом прощается эхом шагов. Экипаж у порога. И Брокк несет кофр, в котором лежат вещи Кэри. Он сам собирал и наверняка забыл что-то важное, нужное, а положил, напротив, пустяк…
…пустяков не осталось. И Кэри пробует тянуть время, задержаться на пороге.
Секунда.
И две.
«Янтарная леди» не уйдет без нее…
…наверное.
– Пора, Кэри. – Брокк морщится и отстраняется, не позволяя коснуться себя. – Я все объясню… позже… потом… честное слово, Кэри.
Честное.
Грохот колес. И город, замерший в ожидании рассвета. Зимой они приходят поздно, ленивы, серы и туманны. Но до нынешнего есть еще время…
…конная четверка набирает ход. И экипаж раскачивается, словно колыбель.
– Ты же вернешься, да? – У нее получается обнять мужа, и тот, напряженный, раздраженный, пробует отстраниться.
…но экипаж раскачивается.
Колыбель.
Скрипучая. Тряская. Как Кэри усидеть? Она ведь еще больна… самую малость, ровно настолько, чтобы не обойтись без его поддержки. И под пальцами – жесткие слои ткани… не только.
Корсет?
Брокк прежде не носил его.
– Спина болит, – неловко врет он. – После взрыва иногда…
– Сильно?
– Не волнуйся. – Робкий поцелуй в щеку. – Все пройдет.
…конечно. И Кэри подозревает, что опасен не корсет, но то, что под ним скрывается.
– Не волнуюсь… ты же вернешься.
– Да.
Обещание теряется в грохоте колес. А по полю носится ветер. Сугробы от края до края, и серая нить реки сшивает небо с землей. Неряшливый шов, рубцом. Мачта-спица, луна фонарем. И фонари же высвечивают дорогу. Ее расчистили, а после утоптали, смешав снег с грязью. Сотни ног… колеса… чей-то экипаж увяз в сугробах.
– Дальше пешком. Дойдешь? – Брокк помогает выбраться из экипажа. И Кэри ежится, все-таки она уже почти жива, способна ощущать мороз.
Ветер пощечиной.
Снег-наждак… в лицо, в глаза, заставляя жмуриться, отворачиваться в бесплодной попытке заслониться рукавом. На белых полях – лиловая тень.
«Янтарная леди» поворачивается вокруг стыковочной мачты, и мелко ходят струны канатов.
Держат.
Удерживают.
– Плохо. – Брокк помогает идти, против ветра, против желания Кэри, пусть о желании этом она не произнесла ни слова. – Ветер слишком сильный…
Правду говорит.
Сильный.
Толкает Кэри, рвет с плеч плащ, норовя швырнуть за шиворот колючей крупы.
– Идем. – Брокк подхватывает Кэри на руки. И она не удерживается от упрека:
– Твоя спина…
– Как-нибудь переживет.
Он идет быстро, почти бежит, и ветер – не помеха. А под стальной спицей тишина.
Открытая дверь и лестница, которая дребезжит под ногами. Узкие пролеты. И бесконечный подъем. Брокк держит за руку, точно опасается, что именно здесь, на лестнице-струне Кэри исчезнет. И лишь оказавшись у стыковочного люка, выпускает ее.
– Дойдете до Кравича, там подготовят поле для посадки. Скорее всего будет экстренная, но дальше Кравича корабль не потянет. Не жди меня там.
Кэри кивает. Не будет.
Там – не будет.
– Лишнее сгрузят… добавят топливо… и пойдете за Перевал.
– Конечно.
…без Кэри.
– Веди себя хорошо.
– И ты. – Кэри потянулась, упираясь обеими руками в грудь, и жесткий корсет – что он скрывает? – не поддался. – Ты ведь обещал, что вернешься.
– Я постараюсь…
Прощальный поцелуй, и стюард, которому поручено встречать гостей, отворачивается.
– Кэри, – нервный шепот, – я тебя люблю…
Наверное, он тоже говорил это раньше, однако Кэри готова слушать это признание снова и снова…
– Тебе пора, да?
– Да.
– А мы…
– Ветер немного утихнет, и тогда… но люк задраят.
Конечно, Кэри не надеялась, что все будет просто. Люк задраят, а стюард не оставит свой пост до тех пор, пока «Янтарная леди» не поднимется в воздух.
– Не скучай.
– Уже скучаю…
И вежливое покашливание за спиной.
Пора.
Отступить… плотный ковер сохранил следы иных ног, и собственные Кэри теряются меж них. Влажные отпечатки.
Духота.
Люди… головокружение, потому что кажется, что она вновь оказалась в стае воронов и сейчас черные крылья сомкнутся над Кэри. Нельзя поддаваться панике…
– Прошу за мной, леди. – Стюард улыбается, но улыбка выглядит натужной. Ему страшно, и не только ему. Бледные лица. Пропитанные маслом лемонграсса платки, которые прижимают к носу в попытке унять дурноту. Запахи мешаются, и от обилия их голова идет кругом. Кэри дышит сквозь стиснутые зубы.
Идет.
Ее провожают взгляды, равнодушные, завистливые, ревнивые… и безразличные.
– Любезный, – дама в сером дорожном платье, равно простом и изысканном, заступает дорогу, – нам сказали, что свободных кают нет…
– К сожалению, леди Сольвейг…
…конечно, Кэри с ней знакома, пусть и не помнит, при каких обстоятельствах данное знакомство состоялось. Да и так ли это важно?
– Мой сын тяжело ранен…
Спокойный и все же резкий голос.
– …он не может находиться здесь! Ему требуется покой и…
…и время уходит. А леди Сольвейг не отступит.
– Думаю, – Кэри коснулась стюарда, – я могу предоставить свою каюту, а сама…
– Но мастер будет недоволен.
Мастер остался в городе. И леди Сольвейг не упустит шанс. Она кивает Кэри, словно бы не ожидала от нее иного, и, подхватив стюарда под локоть, заговаривает. Ровным спокойным тоном она рассказывает о сыне. И требует немедленно отправить багаж в освободившуюся каюту. Конечно, ей жаль, что Кэри придется провести несколько часов в кают-компании, но она – девушка молодая, замужняя, неприемлемо думать о том, чтобы Кэри осталась наедине с…
…и непременно горячий чай.
Эти двое удалялись, стюард, не способный избавиться от леди Сольвейг, уносил с собой саквояж Кэри, и ладно, все одно в нем не было ничего ценного.
– Проклятье, леди, вы оказали мне дурную услугу.
Кейрен?
Он выглядит отвратительно. И стоит, прижимая обе руки к животу. Бледный. Взопревший. И волосы мокрые топорщатся. Кейрен же дышит ртом, глубоко, при этом болезненно морщится.
– В каюте мне будет сложнее сбежать от матушки.
– А вы тоже хотите…
Кэри осеклась, но поздно. Ноздри Кейрена раздулись, и он ухватился за оброненное слово.
– Тоже? Значит, леди собирается покинуть сие странное место?
Он ухватил Кэри за руку.
– Я с вами.
– Нет!
От Кейрена слабо пахло кровью и лекарствами. Леди Сольвейг сказала, что ее сын ранен и…
– Да, леди, да. – Кейрен потянул Кэри к выходу. Для раненого он двигался довольно бодро, разве что прихрамывал немного. – Иначе…
– Что?
– Я закричу. Поверьте, я умею кричать громко. И наверняка какой-нибудь бедолага, одуревший от жалоб, обратит на крик внимание…
Он тащил Кэри к выходу и, оказавшись в полутемном – фонари горели через один, – коридорчике, продолжил:
– И тогда я расскажу ему, что милая леди сошла с ума и решила сбежать… наверняка у команды имеются инструкции на сей счет. И вас запрут до самого вылета… а то и до приземления.
Он остановился и, опершись рукой о стену, задышал.
– Вы… вы…
– Гад, знаю.
– Шантажировать женщин…
– Нельзя. – Кейрен покаянно кивнул головой. – И потом, позже, я попрошу у вас прощения, если, конечно, жив останусь… мне очень надо вниз, леди. И вам. Так давайте поможем друг другу, пока моя матушка не хватилась…
– А она…
– О, моя матушка невероятно упряма. Она будет вне себя от ярости, когда узнает, что я сбежал. Так что, леди?
И Кэри решилась:
– Идем.
Пусть прежде ей не доводилось бывать на борту «Янтарной леди», но она знала корабль.
Чертежи. И рисунки акварелью. Рассказы Брокка и модель, которая раскладывалась, как кукольный домик… игрушка, оставшаяся где-то там, в Долине, куда Кэри непременно вернется.
И не одна.
– Нет. – Она остановила Кейрена, который двинулся к центральному входу. – Люк задраен, и наверняка там есть наблюдатель. Нам сюда.
Неприметная дверца, ведущая в узкий боковой коридор. Здесь нет ковра и стены не забраны шпалерами. Голый, чистый металл с бляхами заклепок. Далекий гул моторов, которые разогревались…
…спешить надо.
Кейрен шел, опираясь на стену. Каждые несколько шагов он останавливался, чтобы перевести дух, бледнел, стискивал зубы и шел дальше.
– Здесь. – Кэри с облегчением остановилась у запасного выхода, который, впрочем, был задраен. И впервые Кэри порадовалась тому, что не одна. Конечно, спутник ее не столь уж силен, но если вдвоем налечь на ворот… несколько отвратительно долгих мгновений ворот не поддавался. А потом все-таки дрогнул и провернулся беззвучно.
– З-запасной выход? – Кейрен не без труда разжал руки. – Пр-р-редусмотрительно.
Он судорожно выдохнул и, смахнув пот со лба, велел:
– Вперед.
И вправду стоило поторопиться. Гул моторов неуловимо изменился, и теперь в нем проступали характерные рокочущие ноты.
– Галерея идет вдоль борта. Держитесь…
На высоте ярился ветер. Он вцепился в шляпку, пытаясь содрать ее, и широкая лента впилась в горло. Ветер отступил, но лишь затем, чтобы нырнуть под юбку, задирая, закручивая тяжелым жгутом ткани. А вдоль металлического, какого-то тусклого борта вытянулись скобы.
Ступить. И удержаться, не глядя в черноту под ногами.
И перебраться дальше по импровизированной лестнице, стараясь не думать о том, что произойдет, если ветру удастся Кэри сбить…
…падать высоко.
Она не упадет. И руки не столь уж хрупки, как кажется. Пальцы-веточки… перчатки скользят по ледяной коре… и каучуковая подошва ботинок – не лучший вариант…
– Вы как? – Кэри обернулась.
Кейрен дрожал, но держался. Он медленно, упорно полз по серому боку гондолы, перебираясь от скобы к скобе. До стальной спицы, от которой протянулись струны швартовочных канатов, оставалось два десятка футов.
Ерунда, если по земле.
– Вперед. – Дыхание Кейрена – белое облако, которое срывалось с губ. Он часто и много сглатывал, но слюна все равно выползала на щеку, застывая льдистым узором.
…и перчаток у него нет.
С каждым шагом спица ближе…
«Янтарную леди» повело, она медленно, со скрипом, провернулась, словно дразня, отодвигаясь от стыковочной мачты, а при следующем ударе ветра приложилась к ней боком. Застонал металл, и Кэри тряхнуло, точно дирижабль желал избавиться хотя бы от этой лишней ноши.
Кейрен стиснул зубы.
– Знаете, а нас ведь и раздавить может…
Если зажмет между кораблем и мачтой, то да. И нелепая какая смерть.
Страшная.
Брокк себе не простит… нет, не собирается Кэри умирать.
Со скрипом, ломая седую глазурь льда, расправлялись хвостовые перья. И медленно провернулись винты… значит, решено уходить.
Один за другим рвались канаты, удерживавшие корабль на привязи.
Спешить. Перебирать обындевевшие поручни, оскальзываясь, почти повисая на них, впиваясь в металл с удивляющей саму себя силой, переводя дыхание и все-таки задыхаясь.
Ближе.
К голой, гладкой с виду стене. Поручни должны быть, Кэри знает, просто надо… угадать… подождать, когда «Янтарная леди» провернется вокруг мачты… железный шарик на поводке, от которого вот-вот избавится. И ветер толкает, играет, пытаясь стреножить ноги мокрым полотном. Почему наверху так сыро? И так холодно.
– Леди, не то чтобы я вам не верил… – Кейрен повис, впившись в поручни, поглядывая вниз без страха, но с каким-то детским удивлением. – Но вот ситуация требует действия, вы не находите?
Темноту рассек луч света: заработал носовой фонарь. Он выхватил поле, где-то там, очень внизу, и черные кляксы-деревья, какое-то строение, хотя Кэри не помнит, чтобы у посадочного поля были строения, и саму мачту.
Лестница была. Она прижималась к наружной стене, почти сроднясь с нею. И вот как дотянуться, ведь еще немного…
…вспыхнули красным светом бортовые огни. Взвыла сирена, предупреждая, что «Янтарная леди» начинает набор высоты.
Кэри, закрыв глаза, решилась.
Удерживаясь одной рукой за скобу, она протянула другую и почти дотянулась, пальцы скользнули по ступеньке… и отошли.
«Янтарная леди» слегка отодвинулась. Всего на пару дюймов, но пара дюймов пустоты – это почти непреодолимо.
– Вдвоем. – Ее рука оказалась в кольце жестких пальцев. – Я удержу.
Удержит. Пусть и задохнется от боли, но удержит, и все равно страшно, вот только для страха времени не осталось. Ноги скользят и почти соскальзывают, опора ненадежна, и ветер, сжалившись, подталкивает дирижабль. Поручень сам впечатывается в раскрытую ладонь Кэри, болезненно, до хруста, и пальцы сжимаются.
– Давай. – Она на мгновение повисает в пустоте, чувствуя себя тем самым канатом, который вот-вот разорвется. И ноги все-таки находят опору.
Держаться.
И Кейрен, умница, руку не разжал.
– Прыгай!
Ветер разрывает слова, и тонут они в реве моторов, но Кейрен отпускает скобу. Он делает шаг в пустоту с закрытыми глазами. И Кэри пугается, что не удержит.
Держит.
Тяжелый. И неудобный. Он цепляется за руку и за лестницу, повисая где-то ниже. И влажные юбки бьют его по лицу.
– Спускаемся?
Голос натужно-веселый. И лихорадочно блестят глаза.
– Там должен быть люк…
…в теории…
Спуск сложнее. Кэри чувствует себя мухой на гладком стекле. Кто делал эту лестницу? За нее же зацепиться невозможно, ступени едва-едва выступают из металлической стены… и все-таки получается.
Медленно.
И сердце почти останавливается.
Ниже. И еще. Ступенька за ступенькой. Пальцы болят, жжет лицо… обветрится, кожа станет жесткой, а губы наверняка вовсе полопаются. Эти трещины зарастают плохо, и живое железо не поможет. О чем она только думает? Неуместные мысли, выжить бы…
…и люк есть. Запертый и, что гораздо хуже, заросший льдом.
– Пакость. – Кейрен с трудом дышит. И светлая ткань его рубашки пропиталась кровью. Он льнет к металлу, почти прикипая боком к наледи, и глядит на люк.
А лестница уходит в темноту. И если так, то можно попробовать ниже, вот только хватит ли у Кейрена сил дойти? Этого Кэри не знает, но чувствует, что держится он на одном упрямстве.
– Будете знать, – она примеряется и ударяет по льду ботинком, – как шантажировать женщин…
– Буду. – Кейрен хрипло смеется.
Замерзнет ведь…
…и есть шанс, если Кэри решится…
– Пожалуйста, – перчатку она стянула зубами, и пальцы тотчас обожгло холодом, – отвернитесь.
Перчатку хотела спрятать, но выронила, и та нырнула в темноту, исчезла среди огней. Не смотреть. Не думать о том, что случится, если Кэри упадет.
Она сумеет.
Жила откликнулась на зов легко, плеснула силой, горько-сладкой, пьянящей.
…сдержаться.
…нельзя здесь, на высоте… только руки… у нее никогда не получалась частичная трансформация, которая на грани…
Ткань трещит.
Замереть. Отступить. Сила рядом… вдох и выдох. Унять, направить по крови хмельной безумный ток, который уговаривает поддаться.
Нет.
Руки плывут, плавятся, и боль такая, что Кэри стискивает зубы, чтобы не закричать. Ей почему-то очень важно не закричать. Хотя кто услышит?
Ветер? Кейрен? «Янтарная леди», которая еще проворачивается вокруг мачты, удерживаясь на привязи причального каната. Кэри обострившимся чутьем слышит тонкий звук. Канат рвется, волокно за волокном, но прежде чем он успевает лопнуть, «Янтарная леди» сбрасывает привязь. И свистит, рассекая воздух, тяжелая витая плеть.
…надо будет сказать, что канат нуждается в замене. Позже.
Рука чужая, массивная, в окладе чешуи. Изогнутые корявые пальцы, которые все-таки держатся за скобу ступеньки. И когти прозрачные взрезают лед.
…и металл.
В нем когти застревают, и Кэри морщится, до того неприятное чувство. Она застыла на острие силы, не смея взять больше.
– Мне очень повезло со спутницей. – Кейрен говорит это шепотом, но сейчас Кэри слышит и шепот, и стон металлических опор, скрежет лифтовой шахты, в которой еще не смонтировали подъемник…
…только собирались.
Надо продолжать. И когти впиваются в железо, пробивая насквозь. Рвут, вымещая страх, и отчаяние, и тоску, потому что в новом своем обличье она остро ощущает, как бежит время.
Осталось немного.
Прилив.
И переполненная огнем материнская жила ломает гранитные оковы, пробиваясь к поверхности.
Люк с хрустом выламывается и летит вниз, за перчаткой… перчатки жаль, хорошая, с опушкой… и рукава наверняка лопнули…
…неприлично в таком-то виде.
Опять глупые мысли, но странным образом они успокаивают Кэри. И дышать она учится наново, ложится на живот, вползает в узкую нору шахты, разворачивается и с раздражением, пользуясь обретенной силой, сдирает липкое, набрякшее влагой полотнище юбки.
– Не выбрасывайте. – Кейрен протискивается с трудом. Он только выглядит щуплым, но плечи широки. И скукожившись – лестничный пролет узок, – Кейрен дышит, пытаясь согреть белые руки дыханием. – Могу ли я вас попросить еще об одной любезности? Кажется, я слегка перестарался…
Повязка под рубашкой, да и сама рубашка пропитались кровью.
– Я не думаю, что вам следует идти…
Кэри рвет нижние юбки на полосы, с тоской думая, что шерстяные чулки вовсе не так уж теплы, как ее уверяли, а саквояж со сменной одеждой остался на борту «Янтарной леди».
– Стоит. Если останусь, в жизни себе не прощу.
Он зажимает края раны пальцами.
– Надо немного посидеть… знаете, мне с вами повезло.
Раны выглядели неглубокими, а по краям закипало живое железо. Тонкие нити возникали и таяли, вновь появлялись, чтобы исчезнуть.
Прилив спешил одарить силой.
– Надо просто немного посидеть. – Кейрен лег, свернувшись клубком. – Слышите, да? Я и то слышу, хотя…
Он замолчал, а Кэри, выронив лоскуты, заскулила.
Ей вдруг вспомнилась чернота под ногами.
Далекие огни.
Земля. Белое-белое поле… река наверняка рядом… борт «Янтарной леди» и собственная оглушающая беспомощность.
– Вы очень храбрая. – Кейрен сам кое-как затянул повязку. – Дышите глубже. Это просто нервы. Вы переволновались, вот они и играют… поиграют и замолчат. Вам тоже надо посидеть… недолго, да? Еще минуту…
…нервы и дикая сила прибоя, который зовет.
– А представляете, как разозлится моя матушка, когда поймет, что я сбежал? – И Кейрен блаженно зажмурился.
…посидеть.
Минуту.
Минута – это не так и много, но хватит, чтобы справиться со страхом.
В крови расплавленной лавой гремел прилив.
Глава 38
Город. Круг, рассеченный клинком реки. Каменные спины мостов. Древние опоры вошли в каменистое русло и за многие годы успели покрыться толстым слоем извести. Вода разъела кладку и скрепила ее же, стянула живым ковром водорослей.
Два берега.
И туман выползает на оба. Густой, снежный, он крадется по мощеным улицам, затягивает белизной широкие стекла витрин. Тонут в тумане зимние тополя, и древние сторожевые башни, сады, фонтаны… он оставляет снежные клочья на пиках оград, просачиваясь туда, куда давно нет хода людям.
На левом берегу реки туман мешается с дымом заводских труб, подбирает грязную речную пену, и ноздреватый снег, запутавшийся в космах прошлогоднего рогоза. Туман гасит звуки, и грохот паровых моторов становится далеким, ненастоящим. И сам Нижний город меняется. Вытягиваются муравейники домов, слипаются друг с другом, сродняются окнами и подоконниками, широкими лентами веревок, на которых повисает грязное белье. Щетинится дреколье пустырей, и серые когорты крыс идут в отступление.
Крысы чуют гул подземной жилы.
Да и люди беспокоятся.
Старая шлюха, которая давным-давно выбирается на перекресток улиц, потому что больше некуда идти, одергивает грязные юбки. Она вдруг замирает, прислушиваясь к голосу города, и расправляет руки. Изрезанное безумным клиентом лицо озаряет улыбка.
Шлюха принимается танцевать.
Она переступает с ноги на ногу, встряхивая руками, и браслеты из речных ракушек шелестят. Сухой перестук их вызывает у шлюхи бурную радость. Она начинает кружиться, все быстрее и быстрее, увлеченная музыкой, которая слышна лишь ей. И устав, женщина падает на землю. Она лежит, судорожно дыша, не обращая ни малейшего внимания на крыс, которые бегут по ней.
Время остановилось.
Солнце, заплутав в тумане, зависло над шпилем старой ратуши. И служащая архива, почитавшая себя особой серьезной, остановилась на ступенях. Она всегда приходила первой и сейчас, сверив время по далекому бою городских часов, с удовлетворением отметила: не опоздала.
А крысы…
…крыс она ненавидела профессиональной ненавистью музейного работника. И те, чувствуя воинственный настрой женщины, спешили обойти и ее, и старое здание.
Королевский дворец туман обошел стороной. И крысы не посмели переступить черту, они подползали к ограде на брюхе, корчась, скребли мерзлую землю коготками и застывали.
Граница.
И часовые в высоких медвежьих шапках. Данью традиции – двуглавые топорики на левом плече. Часовые глядят в белый сумрак.
Улыбаются.
Старая королева, проведя бессонную ночь перед камином, поднялась. Она вставала тяжело, опираясь на руку верной статс-дамы, не замечая того, что рука эта дрожала, а сама леди пребывала в непривычном волнении.
– Полагаете, сегодня? – Она посмела нарушить размышления королевы и, поймав в зеркале раздраженный взгляд, сама себе ответила: – Конечно… хотелось бы надеяться на лучшее.
– Ты могла уйти.
Статс-дама фыркнула и, вытащив из волос десяток шпилек, тряхнула головой. Прическа, некогда изысканная, рассыпалась, и светлые пряди легли на покатые плечи, прикрывая и их, и полноватую шею, украшенную родимым пятном.
– Когда это я от тебя бегала?
– Давно. – Королева позволила себе улыбку. – Так давно, что я уже и не припомню… но признай, ты не умела играть в салочки. Я всегда тебя ловила.
– Конечно, ловила. Я на том карьеру и сделала.
Тихий смех королевы был ей наградой.
– Тебе и вправду не стоило оставаться…
– Как и тебе.
– Упрямая старуха.
– От старухи и слышу. – Статс-дама окинула госпожу придирчивым взглядом. – И в этом платье выглядишь просто-напросто отвратительно. Я давно говорила, что траур тебе не идет.
– Что-то ты сегодня осмелела.
– Так ведь к смерти готовимся. – Она сняла несвежие перчатки и потянулась. – Жила предвечная… а я-то надеялась, что умру в собственной постели, окруженная внуками, правнуками…
– И что тебе помешало?
– Собственное воображение. Я представила, как вся эта когорта внуков и правнуков лицемерно стенает, а мысленно наследство делит… И как в такой обстановке умереть спокойно? Сиди смирно, расчешу хотя бы… и платье переодень…
– Не зуди.
– Переодень. Ты же королева, ты видом своим пример подавать должна…
– Тебе ли не знать, что я больше не королева…
– Ой, не начинай опять.
– И все-таки я скажу. – Королева невидящим взором смотрела в окно, на стекло, которое мелко, мерзко дребезжало. – Эта девица слишком многое себе позволяет…
…нарастающий гул сбивал с мыслей. И странно было думать о том, что, быть может, сегодня ее, королевы – несмотря ни на что королевы, здесь права милейшая подруга – не станет.
Смерти она не боялась.
Ждала?
Нет, не ждала. И покойный супруг, бывший весьма неплохим для супруга, – королева знала, что в этой жизни ей мог попасться и куда худший экземпляр, – давно уже стерся из памяти. Голос его, черты лица… пожалуй, сын походил на него.
Или все-таки на нее?
Не важно.
Куда важней утренний ритуал, пусть и нарушенный отсутствием горничных.
Простая прическа. И платье яркое, почти вызывающее: вдовам ли красное надевать? Пусть срок ее вдовства и позволяет снять строгий траур, но… но сегодня она, быть может, умрет.
А королеве нравились яркие цвета в той, в прошлой жизни.
– И рубины. – Ее подруга, пожалуй, единственная настоящая, сама застегнула ожерелье.
Серьги помогла надеть. Диадема не корона, но почти…
– Хороша.
Алые капли тускло мерцали, время от времени вспыхивая. Окаменевшее пламя… и пламя живое, там, под дворцом, уже близко.
– А ты?
– А что я? – Подруга удивилась. – Я просто-напросто упрямая старуха…
Она заняла место у зеркала и, почти не глядя на свое отражение, быстро и ловко переплетала косу. Внуки, правнуки… пустые мечты, которые сгорят сегодня. И Аби, милейшая Аби, кротко улыбается своему отражению. Никогда-то она кротостью не отличалась.
Коридоры пусты. И по стенам летят призрачные сполохи. Дворец огромен, пожалуй чересчур огромен, и в кои-то веки королева ощущает его несуразную громадность. Ныне роскошь дворца кажется ей вычурной.
Излишней.
Бьют часы на старой башне, и гул их доносится сквозь стены.
…трещат.
…трещины расползаются по стеклу, и старый паркет норовит приподняться, но опадает, покоряется королеве.
…со звоном лопаются колпаки на светильниках. Стеклянная пыль ложится под ноги, а камни на ожерелье горят все ярче.
– Скажите, матушка, отчего вы так упрямы? – Стальной Король сидит на ступеньках. И трон возвышается над ним: золоченое кресло с красным сиденьем. Надобно сказать, чтобы сиденье это перетянули, а то бархат поистерся, того и гляди дырами пойдет.
– Доброе утро, сын.
– Доброе.
Не встал, потянулся, зевая широко, развел руки и заложил сцепленные ладони за голову.
– И где остальные?
– Там. – Стальной Король махнул в сторону Большого зала. – Ждут…
– Чего?
– Понятия не имею, но думаю, ошибиться будет сложно… знаете, матушка, а вам к лицу красный. И камни весьма в настроение.
– Зато ты позволяешь себе выглядеть нелепо.
– Я тоже вас очень люблю. – Он поднялся неловким движением, цепляясь за ножку трона…
…и ковер давно не чистили. Куда только смотрит эта девчонка, которую он в жены взял? Хотя известно куда. И он ей потакает, не понимая, что подобные занятия недопустимы для королевы… сказать?
Разве услышит?
– И все-таки зря вы остались, матушка. – Стальной Король стоял, положив руки на шею, словно бы она затекла или болела. – Здесь будет…
…жарко.
Эхо далекого взрыва избавило от ответа.
– Вот и все. – Стальной Король подал руку. – Идемте, матушка… нас ждут.
Кейрен упал на землю.
Спуск. Бесконечные ступени. Скрип стальных тросов, на которых держалась лестница, и страх, что тросы эти не выдержат. Пролеты и недолгий отдых.
Дурманящий голос огня.
Близость жилы, сила, что наполняла Кейрена, и раны, пытавшиеся стянуться. Живое железо выступало на руках, на шее, на лице, кажется, тоже. И он стирал капли, словно бы и не железа, но пота.
Он задыхался.
И умирал от жажды. И оказавшись снаружи, упал на четвереньки, хватая ртом колючий рыхлый снег. Он ел и пил, не способный остановиться, не думающий больше о том, каким выглядит в глазах Кэри.
…желтые глаза, янтарные, подернутые поволокой силы. Жила рвется на свободу, и времени осталось мало. А раны на боку почти затянулись, и не стоит обманываться. Сила – дареная, и как только начнется отлив, Кейрена потянет…
Плевать.
Есть несколько часов… он читал бумаги.
Он знает точно.
И главное – дойти до цели.
– Леди?
Кэри мотнула головой и, содрав шляпку, отдала ее ветру. Она застыла, прислушиваясь к напевному голосу жилы.
– Мне в Саундон…
– Почему?
Граница Нижнего города, старые пристани, кладбище барж и отработавших свой срок паровых моторов. Мертвые журавли подъемных кранов. И вовсе древняя сторожевая башня с осколком столь же древней стены.
– Потому что кто-то не привык прятать бумаги и наверняка возьмет Саундон. Самый сложный отрезок…
Кейрен ничего не понял, но поверил: она знает, что делает.
– А мне в Шеффолк-холл.
– Тогда вам стоит поторопиться, если я ничего не напутала, то откат ударит туда…
…растоптанная тропа на снежном поле. Порывистый ветер, не в лицо – в спину, точно и он поторапливает. Кейрен послушен, спешит. Проваливается порой, но уже не чувствует боли.
Только страх – не успеть.
На краю поля, просевший задними колесами в канаву, застыл экипаж. И лошади, чуя запах хищников, а может, и голос жилы, беснуются. Они хрипят, налегают на постромки, однако ловушка надежна…
– Вам лошадь нужна? – Кэри берет гнедую под уздцы, и та успокаивается. Почти.
Уши прижаты. В лиловых глазах – ужас.
Нужна.
На лошади быстрее.
– Держите, я сейчас… – Когти рвут сбрую, и лошадь, почуяв близость свободы, приплясывает. Кейрен едва-едва успевает взлететь ей на спину.
Идет галопом, почти не слушаясь поводьев, но хотя бы направление нужное взяла.
К городу.
К серым улицам, куда солнце сегодня не заглядывает. Вон оно, крутобокое, прячется в тумане. А под копытами грохочет мостовая. Мимо проносятся дома, невысокие, грязные. И другие, с широкими окнами-витринами, из которых за Кейреном следят глаза деревянных манекенов…
…лошадь вдруг всхрапывает, встает на дыбы, пытаясь стряхнуть наездника.
– Пошла! – Кейрен рычит.
И рык этот, отражаясь от стекол домов, пугает животное.
Не галоп. Широкий шаг, осторожный, и клочья пены падают с шеи лошади. Она почти безумна, и Кейрен, приглядевшись к дороге, понимает почему.
Крысы, серое живое покрывало. Они рассыпаются, позволяя лошади пройти, слишком заняты, чтобы тратить время на нее, на Кейрена, и все равно жутко.
Мерзко.
– Н-но! – Кейрен прижимается к мокрой конской шее.
…до Шеффолк-холла он успеет добраться, а там…
Жила предвечная, жила материнская, силой переполненная до краев, лавой огненной… она трется о шершавую шкуру гранита, сплавляя камень, пробираясь все выше и выше. Она поет, и Кейрен слышит голос. Пусть он слаб, но сегодня, скоро, жила обещает все изменить.
…огонь к огню…
…кровь к крови…
И на шальной хрипящей лошади в туман, по крысиной дороге…
Он успевает добраться до Шеффолк-холла и, лошадь отпустив – она пятится, не сводя с Кейрена кровью налитых глаза, – перелетает через острые шипы ограды.
А где-то далеко громко гудит колокол.
…и жила замирает.
Скоро.
Время на ладони, на снегу, который здесь глубок. Траур окон. Острый запах елей. Псы ныне спрятались, и никто не пытается заступить Кейрену дорогу…
…тело, зарастившее раны – ложь, но до чего своевременная – пластается по снежным сугробам. И зверь, ведомый остатками памяти, кружит у стен Шеффолк-холла. Он останавливается у раскрытых дверей, в тени старого дуба, вдыхая разноцветные острые запахи.
А Шеффолк-холл встречает гостей в черном.
Зверь еще помнит, что значит этот цвет и букеты в руках мужчин, вуали на лицах женщин. Они степенны.
И спокойны.
Не слышат голос жилы?
Или думают, что дубовые, окованные железом двери Шеффолк-холла спасут?
Эхо далекого взрыва заставило зверя отпрянуть. И поток чистой первозданной силы закружил, стирая последние крохи человеческой памяти.
Зеркала, затянутые черной тканью. И траурные гирлянды из белых роз.
Запах дурманит.
Сладкий, мертвенный. Лилии в руках. Таннис велено лилии держать, она и держит, глядя исключительно перед собой.
Черное платье. Черная шляпка, которую горничная закрепляла на волосах длинными булавками…
…булавку получилось украсть. В рукаве она не видна, но Таннис время от времени изгибала запястье, тянулась пальцами, нащупывая металлическую иглу. Острая. И в кожу впилась, но эта боль терпима. Даже хорошо, что она есть, позволяет держаться в сознании.
И улыбку убирает.
Нехорошо улыбаться на чужих похоронах. Правда, улыбка не видна за густой вуалью, которая крепится на шее крохотным бантом. Служанка возилась с ним долго, вздыхая, бросая на Таннис осторожные взгляды, словно пытаясь понять, что же она сама, не то гостья, не то пленница, думает.
Ничего.
Думать опасно, ведь Освальд хорошо умеет читать ее мысли. Он появился утром и, окинув Таннис взглядом, сказал:
– Черный тебе не идет. Но это временно, дорогая. Никто не будет заставлять тебя носить траур. Прими это как дань традиции.
Руку протянул.
Белая рука в черной перчатке. Тонкий шелк и широкие швы шелковой же нитью. Грубо. И Таннис трогает руку, перчатку, жесткий манжет, который выглядывает из-под рукава на дозволенные полтора пальца. Запонки с ониксом, траурные.
…он сказал, что сегодня мир изменится.
Позер.
Ему и прежде по вкусу были широкие жесты, а теперь… данью памяти сумасшедшей старухи мир взорвать? Но стоит ли просить остановиться?
Поздно. И пальцы сжимаются, причиняя боль.
– Ты ведь понимаешь, Таннис, что нужно вести себя хорошо?
Глаза водянистые, и слезы бегут по щекам. А он не замечает. Впрочем, слезы вписываются в отведенную им себе же роль.
Лжец.
– Таннис? – мягкий, но требовательный тон.
– Да, – это слово дается ей с трудом. – Я все понимаю.
– Хорошая девочка.
Прикосновение сквозь сетку вуали, к счастью, довольно мелкую. Оно не вызывает эмоций иных, кроме отвращения. К счастью, за вуалью легко прятаться, и Таннис почти благодарна ему за эту маску. И за лилии. И за высокое кресло, обитое винным бархатом. Оно напоминает трон, как и второе, поставленное напротив первого. Его занимает Мэри Августа, которая смотрит на Таннис, не скрывая ненависти.
Со стороны, должно быть, забавно.
Две женщины отражением друг друга… и Таннис не способна сдержать улыбку. Представление, всего-навсего, а та, другая, относится серьезно. Таннис кожей ощущает исходящую от нее ненависть.
Душная.
Ей, другой, к лицу чернота траурного наряда, и жесткие складки юбки почти идеальны. Тяжелая герцогская цепь возлежит на впалой груди, приковывая взгляды. Мэри Августа время от времени касается этой цепи, самой себе напоминая, кто хозяйка в доме.
И вправду кто?
Смятение видится на лицах гостей, или как правильно называть тех, кто пришел, желая воочию убедиться, что старая Ульне, безумная герцогиня Шеффолк, и вправду мертва?
Мертва.
Вот гроб, стоит на постаменте, забранном черным крепом, украшенном венками из белых роз. Ей бы понравилось. Она бы оценила и изысканную простоту лакированного гроба, и погребальный свой саван, столь разительно напоминающий свадебный наряд. Цветы, правда, живые, но в полумраке белые их лепестки кажутся вылепленными из воска, как и само лицо Ульне. Она строга и даже в гробу – надменна. Поджатые губы, сухой подбородок и шея, прикрытая кружевным платком. Пыльца пудры и темные ресницы, которые, кажется, вот-вот дрогнут.
Старуха сядет в гробу и, окинув склоненные перед нею головы, рассмеется.
Поверили?
Разве такие, как она, умирают?
Сами – нет… но Освальд позаботился о матушке. Стоит у изголовья, смотрит на руки, принимая соболезнования. А гости, все-таки гости, праздные, пустые, идут бесконечной чередой, укладывая перед гробом цветочные подношения. Кланяются. Шепчутся. Отходят к стенам, задрапированным черным, и под надзором доспехов – их по случаю начистили до блеска – смотрят.
На супругу Освальда, окаменевшую, точно статуя.
На Таннис.
На Марту, которая в черном наряде глядится непривычной, старой, и только розовый платок в пальцах ее дрожит. Платком Марта вытирает слезы, и, пожалуй, она единственная, кто искренне горюет о старухе.
Странное действо.
И священник в парадном облачении – часть его. А Таннис так давно не была в храме… нет, она поставила за упокой родительских душ свечи и заплатила за мессу, но… это было в прошлой жизни, той, что осталась во сне.
Она закрывает глаза, все одно под плотной вуалью никто не видит. И прикрывшись букетом из лилий – белое на черном неплохо, должно быть, смотрится, – трогает острие шпильки, рисует на руке знаки.
Не спать.
И не поддаваться заунывному голосу…
…хор.
Странная музыка. Чуждая. И голос часов – деревянный короб с латунными накладками – прерывает ее. Освальд вздрагивает и вытаскивает собственные.
Хмурится.
И оглядывается на гроб. И снова на часы. Он замирает, ждет чего-то и, не дождавшись, скалится. На мгновение сползает ставшая уже привычной маска, обнажая не лицо – харю.
Череп, кожей обтянутый, жуткий. И пергаментные губы к деснам прикипели, клыки наружу, не человеческие, а… а разве подземники все еще люди? И пальцы Таннис впиваются в сочные лилий стебли, ломая. Сок зеленый ползет по коже, он воняет уже не цветами – подземельем.
Мерещится.
Голова закружилась, а игла вошла под кожу да так и засела. Ничего. Как-нибудь будет…
…Кейрен обещал вернуться.
А эти, собравшиеся, смотрят на гроб, на Освальда.
Люди-нелюди.
Как понять, кто есть кто, если на лицо одинаковы? Смотреть надо внимательней. И Таннис, уже не обращая внимания на пристальное надоедливое внимание, смотрит на Освальда.
А он – на часы.
Бежит-летит секундная стрелка, и собственное Таннис сердце отсчитывает время куда надежней. Оно не торопится, мерные удары, в привычном ритме. А игла-шпилька выползает из кожи…
…бежать?
Куда? И когда?
Молитва вьется терпким дымом, на губах оседая. Вязнут слова, незнакомые, одолженные, и если Бог есть, тот, который скрывается за черным крестом в руках служителя церкви, то разве заберет он старушечью душу в рай? Заберет. И там, в раю, у герцогини Шеффолк будет собственная лавка с медной табличкой. Рай, он ведь тоже не для всех.
Смех душит.
Таннис пытается сдержать, но смех вырывается, и люди, которые осмелились приблизиться к бархатному ее трону, шарахаются.
Кто смеется на похоронах?
Богохульница…
…шепот-шепоток… а мокрое по щекам – всего лишь слезы…
– Ей стало дурно, – объясняет кто-то. – От волнения.
Подхватывают. Тянут.
– Идиотка, – шипит Грент, но никто не слышит ни шепота, ни свистящего судорожного дыхания. – Думаешь, это тебе даром пройдет?
Таннис хочет ответить, но понимает, что потеряла способность говорить. Вот смеяться она еще может… и смеется… или плачет… или кашляет. Идет, роняя лилии, которые по следу…
…по следам. Белыми цветами… а Кейрен не догадается. Лилии спрячут ее запах. Он же обещал вернуться, но сколько дней прошло, а его все нет… бросил?
Он кольцо купил…
…куда ее ведут?
Она не желает оставаться с Грентом наедине. И он, чувствуя настроение, хватает за горло.
– Руки убери!
Таннис бьет, но что ее удар? Широкие запястья, сильные пальцы.
– Иначе что? – Грент мнет вуаль, он дразнит, демонстрирует власть свою. – Пожалуешься?
– Пожалуюсь.
Сквозь мелкую сетку с бархатными мушками-слезинками легко смотреть в глаза. И Грент больше не внушает страха.
Отвращение. Недоумение. И смех, который, наверное, все-таки истерика. В конце концов, Таннис тоже женщина и имеет полное на истерику право. Нервы у нее.
– Знаешь, – Грент сгребает вуаль в горсть и волосы вместе с ней, тянет, заставляя запрокинуть голову, – мне сразу следовало избавиться от тебя…
– Что ж не избавился?
Дурная смелость. А он не отвечает, сопит на ухо, извращенец хренов, и шпилька выскальзывает из рукава во влажную, липкую руку. Травяной сок плохо отстирывается, но платье черное и пятна не будут заметны.
– Скажи, – Таннис не пробует отстраниться, – с чего вдруг ты настолько осмелел?
– И меня этот вопрос тоже интересует.
Сухой голос. И булавка исчезает в рукаве. А Грент нехотя разжимает пальцы. К Освальду он разворачивается неторопливо…
– Я тебя больше не боюсь.
– Отчего?
…зря не боится. Таннис ли не знать, сколь обманчива улыбка Освальда.
Растерянный. И немного обиженный, словно вот не ожидал он подобного подлого поступка.
– Ты сдохнешь скоро.
Грент выше и сильней. Он здоров настолько, насколько это возможно. И пьян. Конечно, как Таннис сразу не поняла, что он пьян. Несет от него ромом и еще чем-то. Острый опасный запах. Зрачки расплывшиеся. Характерная краснота.
– Наверное.
Освальд стоял, скрестив руки на груди.
Ссутулился.
И на щеке тень… у него бляшки на руках, но руки он скрывает под перчатками. Вряд ли рассказывал Гренту о своей болезни. Тогда кто?
…женщина, которая не могла не знать.
– Опиум – зло, – мягко заметил Освальд, разглядывая бывшего – уже бывшего, пусть сам он того не понимает, – подельника. – А моя жена – обиженная женщина. Никогда не стоит верить обиженной женщине…
Таннис уловила движение краем глаза, быстрое, змеиное.
Кровью плеснуло на стены.
И на платья подол.
Хорошо, что черное, на черном не будет видно. Не будет. Потому что черное. И Грент качается, стоит, зажимая рукой располосованное горло, а Освальд Шеффолк, стирая с бритвы кровь, глядит.
– Опиум, – повторяет он, – зло.
Грент падает.
Странно. Он так и не понял, что умер. И это милосердие – такая быстрая смерть? Таннис отступила и юбки подхватила, хотя все равно измарались… и лилии тоже. Лилий вот жалко.
– Ты как, дорогая?
Бритва исчезает в рукаве. И Освальд поправляет манжеты, хмурится, заметив на белой ткани красное пятно, а ботинки и вовсе в крови, но ботинки его не заботят.
– Мне… – Таннис взялась за горло. – Дурно.
– Это пройдет. – Он подал руку. – Я не подумал, что в холле для тебя может быть слишком душно. Прости.
– Конечно.
Разве есть у нее иной выбор? Булавка в рукаве против бритвы? Нет, Таннис не настолько глупа.
– Могу я… к себе вернуться? – Она старается не смотреть на пол, и на стены тоже, и на Освальда, вновь задумчивого. Маска вернулась, только ноздри нервно подрагивали.
Его запах крови раздражал? Или, напротив, привлекал? И молчит, не отвечает, а чем дольше тянется пауза, тем Таннис страшнее. Он ведь и ее убить способен…
– Все-таки неприятно, когда жена изменяет. – Он перевернул мертвеца и, выпустив руку Таннис, наклонился. – И при этом клянется, что любит меня… любит, ревнует и изменяет. Где логика?
– Не знаю.
Освальд вглядывался в измененное смертью лицо, не соперника – случайного попутчика, который был нужным и перестал быть.
– И я не знаю. Таннис, конечно, ты можешь вернуться к себе. Неужели ты думаешь, что я поступлю с тобой так же?
Поступит. Если его разозлить. Но Таннис постарается вести себя осторожно.
Очень-очень осторожно.
– Ну что ты, глупая. – Освальд обнял одной рукой, второй же попытался избавить от сетки вуали. – Придумала себе… как я могу тронуть тебя? Я же обещал, что отпущу. А это не жалей, оно – падаль и падалью было всегда. Но мне приходится иметь дело с такими, как он… руки в крови, да?
– Сейчас?
– И сейчас тоже. Но вообще… в крови, и ее станет только больше. Но с чистыми руками мир не изменишь. Такова реальность, Таннис.
– Твоя реальность.
– И твоя тоже. – Он все-таки справился с бантом на шее, и вуаль почти содрал. – Прости, если делаю больно. Я бы хотел тебя уберечь, но не выйдет. Мы оба это знаем. Да?
– Да.
– Тебе стоит отдохнуть… время идет… время прошло, а меня, кажется, обманули…
Он шел, качаясь, не то удерживая Таннис, не то сам на нее опираясь.
– Сейчас ты переоденешься. И я переоденусь… точнее, заодно и переоденусь. А потом мы вернемся… я в своем праве, Таннис. Верно? Конечно… знаешь, мне неприятен твой страх. Помнишь, было время, когда ты меня любила? Или нет… какая любовь у такой малявки… слепое обожание. Хоть в чьих-то глазах я был героем. Куда что подевалось? Не знаешь?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю. – Он остановился у дверей ее комнаты.
А в следующее мгновение весь старый дом вздрогнул эхом далекого взрыва…
– Надо же… – Освальд вытащил часы и постучал по крышке, пытаясь оживить замершие стрелки. – А я уж думал, что обманули… вот и все, малявка, а ты боялась. Мир меняется, и знаешь, что главное?
– Что?
Кейрен, который обещал вернуться.
…и нарисованный сон, что не станет реальностью.
– Чтобы эти изменения не сожрали нас с тобой, – ответил Освальд. И был он предельно серьезен.
Глава 39
Треугольник на листе бумаги. Три вершины. Три медианы.
Точка резонанса. Зеркала-окружности. Стоит закрыть глаза, и Брокк отчетливо видит этот рисунок, пусть бы и сам лист, и стол, на котором он лежит, придавленный осколками кирпича, остались на барже.
…баржа – на реке.
Долгие сборы, Олаф мечется, наполняя старый саквояж грязной одеждой. Он комкает женские рубашки, сворачивает платья, перевязывая их чулками, которые похожи на разноцветных змей, и Олаф берет их осторожно, точно опасаясь, что оживут, вцепятся в руку.
Его женщина следит за ним из-под рыжих ресниц.
Не пытается остановить, но лишь хмурится, и полные ее губы мелко дрожат. Она вот-вот расплачется, и Олаф, роняя желтоватую рубашку, на сей раз, кажется, мужскую, становится перед ней на колени. Он пытается утешить, говорит что-то быстро, задыхаясь от спешки, и она кивает.
Инголф наблюдает за обоими.
И тоже хмурится, но причина его сомнений – на белом листе.
– Знаете, все-таки обидно, что завещание не составил, – нервная улыбка частью прежнего образа.
– А было что завещать?
Пожимает плечами.
Саквояж несет Брокк, и при каждом шаге саквояж раскачивается, норовя врезаться в ногу острым краем.
– Дальше я сам справлюсь. – Инголф подает даме руку, и та прячется за спину Олафа. – Леди, я не причиню вам вреда.
– Надо ехать. – Олаф помогает ей забраться в карету. – Мы еще увидимся. Обещаю.
Ложь.
И уже сам Брокк, стирая треклятый чертеж, обманывает жену.
Во благо. Потом, позже, она поймет, почему нельзя было иначе. Или можно, но он не нашел способа… плохо пытался.
Не думать.
Попутного ветра «Янтарной леди».
Есть еще пара часов жизни, пусть и гремит в ушах огонь прилива. Река ярится, идет серыми волнами, заломами, и баржа танцует, норовя сорваться с привязи. Она тяжко, грузно поднимается на дыбы, чтобы в следующий миг осесть в водяную яму, и холодные крылья воды расшибаются о борта. Сдирают остатки краски. Дерево трещит. Гудит металл, но держит.
– Знаете, господа, – Инголф стоит на носу, разглядывая водяную муть, и выражение лица у него странное, мечтательное почти, – я бы сейчас, пожалуй, напился.
– Не ты один.
Олаф переоделся и выглядит почти нормальным, не считая широкой белой ленты, которую он то складывает, то распускает, дразня ветер.
– Все-таки есть в заговорах нечто романтическое. – Инголф раскрыл руки навстречу ветру. – Я прямо вижу себя…
– …на плахе.
– Больное у вас воображение, молодой человек.
– Ага. – Олаф зажал ленту между большим и указательным пальцем. – Мой доктор тоже так говорит…
Инголф фыркнул.
– Сколько у нас осталось? – он спросил, не поворачиваясь к Брокку.
– Часа полтора…
– Полтора часа спокойной жизни. Роскошь, однако…
– А напиваться поздно. – Олаф присел на старую бочку. – Но полтора часа – это хорошо…
– О чем оно поет?
– Пламя?
Эти двое разговаривали, не глядя друг на друга, но в то же время прекрасно понимая.
– Пламя… – Олаф мечтательно улыбнулся. – Ему тесно. Там гранит. Тюрьма. И камень давит. Оно хочет вырваться. Оно знает, что его скоро выпустят. И ждет… оно зовет меня.
Он замолчал.
Инголф же не торопился задать следующий вопрос: устоит ли Олаф перед зовом.
Если не устоит, то вся их затея лишена смысла.
– Я попробую. – Олаф бережно обернул ленту вокруг запястья.
…время тает льдом на черной воде. И грачи поднимаются над городом. Лишь оказавшись на берегу, низком, топком, пусть под грязью и прогибались гнилые доски настила, Брокк понимает, что спугнуло птиц: крысы.
Ошалевшие от страха, они спешили к воде и, достигнув кромки, метались. Они забирались на канаты, штурмуя баржи в отчаянной попытке уцелеть. Некоторые, самые, пожалуй, смелые, бросались в реку, плыли…
– От же ж мерзость. – Инголф пинком отбросил крысу с дороги. – Прошу простить, но крыс я с детства боюсь, поэтому…
Жила ответила на зов, смяв человеческое слабое тело.
– В этом есть смысл. – Олаф гладил ленту. Крыс он словно и не замечал, они же обходили его стороной. И если к Брокку еще совались, под ноги, а порой и на ноги, видя в нем новую опору, еще один шанс выжить, то Олаф явно пугал их. Медный пес взвыл, и голос его, отраженный низкими строениями, заставил крысиные полчища замереть.
Нет, крыс Брокк не боялся, но под взглядом тысяч красных внимательных глаз, в которых ему виделся разум, пусть и отличный от человеческого, было неуютно. Крысы уступали дорогу. И тропа смыкалась за спиной Брокка.
Не нападут.
За пристанью стало проще. Крысы все еще попадались, но мелкие, суетливые, они сами норовили убраться с дороги.
…город притаился.
Люди, если и не слышали голос жилы, то все одно чуяли неладное. Прятались в домах, запирая двери, смыкая ставни, надеясь, что уж они-то защитят.
Слепые здания. Мертвые улицы. На перекрестке Саундон под мертвым фонарным столбом сидело существо, которое издали можно было принять за человека. Однако стоило подойти ближе, и сходство терялось.
Массивная грудь с широко расставленными ребрами. Острый киль грудины выдается, натягивая ноздреватую серую кожу. К ней липнет снег, и существо неестественно тонкими пальцами подбирает снежинки, чтобы отправить в узкий, почти безгубый рот. Оно уродливо: приплюснутый нос с вывернутыми ноздрями. Глаза навыкате, кожистые змеиные веки, которые существо сжимает в отчаянной попытке защититься от солнца.
К Брокку существо повернулось.
Зашипело.
И отползло, передвигаясь на двух ногах, но как-то не по-человечески. Время от времени оно, словно устав стоять, припадало на вытянутые тощие руки, опираясь то на левую, то на правую. И на шипение из-под земли выползло еще одно создание.
Они шли за Брокком, по следу, держась в тени и не смея приблизиться.
Очередной перекресток.
И свита разрастается.
Часы на королевской башне отсчитывают время. И существа замирают, прижимаясь к мостовой. Их пугает звук, и запахи, и свет, столь непривычный. А у Брокка заканчивается время. И он переходит на бег.
Бежать легко.
Жила бьется далеким пульсом. Еще минута. Или две. Что такое время? Оборот стрелки на циферблате старых часов, которые он взял с собой. Человек простит небольшую задержку…
…прилив.
Голос огня оглушает, и на долю секунды Брокк теряет способность дышать. Он останавливается у стены, растрескавшейся, почти развалившейся, и стоит, вбирая нити вязкой слюны, которая замерзает.
Воет свита, растекается, прячась в норах старых домов. Гулко ухает сердце.
…максимум.
И хруст гранитной подложки, принявшей первый удар огненной волны. Она пробует силы и, встретив плотину энергетических щитов, откатывается.
…спешить.
Перемахнуть через ограду, оставив на усыпанной стеклом вершине ее клок ткани. И оказавшись по ту сторону, втянуть гниловатый рыбный дух.
Саундон.
Гнилые лодочные сараи с обваленными стенками. И древняя, верно видевшая еще исход, баржа, которая завалилась на один бок, да так и лежала, зарастая грязью. Столбы, проволока, ржавые груды железа и стаи грачей, что все еще кружили, оглашая окрестности гортанными криками.
В них Брокку слышался смех.
…время.
Содрать мешающий пиджак…
…ремни плотно въелись в шкуру. И если нарушить целостность оплетки – рванет.
Отправить следом рубашку. Белую ткань ловит ветер, тянет к дырам в ограде, из которых уже выглядывают молчаливые провожатые Брокка. И в слезящихся, задернутых кожаными шторами век глазах их он сам – чудовище верхнего мира.
Вдох. Выдох.
…два замка и код.
Стеклянная ловушка размером с медальон. Она и сделана так же, створки – хрупкое место…
Корсет трещит под когтями. А сила бьется, пьянит… спокойно.
…Инголф должен был дойти.
…и Олаф, взявший себе вторую точку. Впрочем, нумерация условна. И перед глазами все еще стоит тот рисунок, треугольник, растянутый над белым листом, под которым – план города.
…предполагаемая линия разлома.
…и тонкая корка земли, под которой бьется раскаленная лава.
Выдох и вдох.
Время.
На часах уже почти не осталось, и надо решаться, пока волна не пошла на приступ. Она же, чувствуя хрупкость гранита, волновалась. Брокк слышал ее голос.
…и сеть чужой воли, опутавшую жилу.
…Стальной Король шепчет, и голос его вплетается в напевы пламенных струн.
Предательство – мешать своему Королю.
…хрустальная ловушка-шар распадается на две половины.
…пять секунд, прежде чем пламя проплавит оболочку и выплеснется… в лучшем случае пять секунд, о худшем Брокк старался не думать.
Должно получиться.
Он откинул крышку часов, еще дедовых, вяло подумав, что старик явно не одобрил бы сегодняшнюю авантюру.
…предательство.
Вдох. И снова. Выдох – медленно.
Часы легли на камни, и свита, осмелевшая, подобравшаяся на расстояние футов десяти, вытянула шеи. Приоткрылись треугольные рты, полные мелких желтоватых зубов.
…речные камни на берегу.
…и узкие полоски зрачков в лунах-глазах, блеклых, нечеловеческих.
– Не мешайте, – сказал Брокк, и свита зашипела. Самый крупный из подземников подался вперед, на полдюйма всего, и замер, напряженный, готовый равно и напасть, и убежать.
Мешать не будут.
А секундная стрелка замерла. Часы сломались?
Время сломалось, вытесненное огненным штормом, который кричит в тисках гранита, рвется с привязи королевской воли.
Вдох. Выдох.
И створки хрустального шара смыкаются над медальоном, обрывая нити. И Брокк тянется к силе, принимая ее, позволяя изменить себя.
Тело плавится.
Больно.
И лопаются струны кожаных ремней… со звоном падает что-то, катится к подземникам в протянутую раскрытую лапу.
– Стой!
Хотел крикнуть, но сорвался на рык, и неестественно тонкие пальцы сомкнулись на хрустальном шаре, подземники же прыснули в стороны, спеша спастись.
Пять секунд.
Четыре.
И три.
Упасть, покатиться, пытаясь спрятаться за пробитым гнилым боком баржи. Распластаться на земле, дыша тяжело, прерывисто. И заиндевевшая тина расползается по чешуе.
А снаружи, близко, разрывая хриплый хор грачей, раздается взрыв. Пламя выплескивается из хрусталя со стоном, с криком, на который жила отзывается утробным ворчанием.
Натягиваются до предела путы. И гранитные стены истончаются.
Хрустят.
Рождают трещины, которые, расползаясь, сливаются друг с другом… и где-то на краю города, пока медленно, но с каждой секундой ускоряясь, расползается ткань мостовой.
…измена.
…и если не выйдет, то Брокку лучше умереть здесь. Он встает, как умеет, на три лапы, хвостом с трудом удерживая равновесие. Стучит сердце.
Стучат капли по спине, стекают с острых игл, и на бок, лаская чешую прохладой.
Выдох и вдох.
Время замерло. И старая лебедка, проржавевшая, облепленная паутиной, балансирует на ржавом штыре. В мертвой барже пахнет тиной, подземельем и огнем…
…а трещина на мостовой замирает, наполняясь алой лавой.
До краев и выше.
Пламя бьется-бьется, теряя искры с крыльев, раня о гранит, но гранит же ломая. И трещин становится больше. Древний сарай на самой окраине города проседает, вспыхивает, словно свеча.
…и грохочут, сливаясь воедино, три взрыва.
Эхо летит по опустевшим улицам, сбивая крысиные полчища в воду.
…река отступает, пятится от берега, оставляя за собой влажный след водорослей и гнилых коряг. Седые волны карабкаются на спину друг другу, чтобы скатиться, разлететься сонмами брызг. И кружит, пляшет на рытвинах воды баржа. Хрустят борта, но держат.
Серое по серому ползет.
…красное по красному.
Полосы. Полозом жила вздымается на дыбы. И город раскалывается, идет трещинами. Вскипает и снег, и тягучий черный асфальт. Камень вспыхивает и сгорает с тонким немым криком. Уши бы заткнуть.
Кровь из ушей.
Из носа и горла тоже. Металлическая шкура держится крепко, сползает с трудом, выворачивая наизнанку никчемное человеческое тело.
Вдох и выдох.
Пол шершавый под коленями. Камешки впиваются, ранят, но мелкая неуемная эта боль приводит в чувство.
…вставай, ничтожество.
Выдох.
…земля дрожит, готовая просесть, и где-то совсем близко один за другим открываются черные провалы, из которых вот-вот хлынет лава.
Вдох.
Черный алмаз в металлических пальцах, которые потеряли способность двигаться, и другая, еще живая рука, мало лучше. Не гнутся, проклятые, а надо спешить. Огненная жила, стряхнув узду чужой воли, готовится ударить.
Наотмашь.
До грохота прибоя, до звона в ушах.
До тошноты.
…и вздрагивает земля под ногами, поднимается, сбрасывая Брокка, а камень, выпав из ладони, катится по грязному полу.
– Проклятье… – каркающий ломкий голос. А грачи молчат.
Улетели?
Взвиваются струи пара. Качается-качается старая лебедка и, осев, тянет ржавые штыри, которые выходят из стены медленно, беззвучно. И лебедка падает, разламывая и без того разломанную переборку.
…камень.
…черный кристалл, который спрятался среди мелкой щепы…
…треугольник. Три вершины и три окружности.
Точка пересечения.
…Саундон.
Зеркала. И пальцы все же ловят скользкий кристалл, который притворяется мертвым. Еще одна ложь. Брокк подносит камень к губам. Вдох… и выдох, раскрывая тонкую вязь наружной оболочки, растапливая ее собственной силой.
Кэри опаздывала.
Она спешила, подгоняла храпящую лошадь, и белая пена падала под копыта на белый же снег. Ветер в лицо, докрасна, до крови. И кровь на прокушенной губе. По подбородку, по шее, застывая живым железом.
Песня огня. Он близок, и животные чувствуют.
Крысы.
Крыс Кэри ненавидела еще с той, прошлой жизни.
…кладовка и мешки с крупой, старые, пропыленные. Запах прели и плесени. Темная бочка, примостившаяся в углу, и дверь, от которой страшно отступить. Кэри держится за ручку, зная – не откроют.
Она виновата и наказана.
Ей следует знать свое место, так сказала леди Эдганг, и заперла в кладовой…
…темно, но глаза привыкают к темноте, и Кэри постепенно различает что мешки, что бочку, что квадратную балку, с которой свисают пучки трав. Она улавливает и движение, поначалу робкое, но обитатели кладовой быстро понимают, что Кэри безопасна. И выползают из щелей.
– Прочь!
Кэри топает ногами, но крысы ее не боятся, они забираются на балку, бегают, тревожа травы, и труха сыплется на лицо, за шиворот, колючая, от нее еще чихать хочется. А крысы суетятся, пищат и, кажется, вот-вот сдвинут с места старую бочку.
Что-то мелкое, теплое касается ноги.
И коготки цепляются за шерстяной чулок… Кэри взвизгивает и бросается на дверь, колотит, но та заперта… крысы смеются над ней…
Бегут. Ныряют под копыта ошалевшей лошади, которая пятится, дрожа всем телом. На соловой шкуре вскипает пена, и Кэри, впиваясь пятками в бока, рычит:
– Вперед!
Лошадь идет боком, выворачивая шею, хрипя, не способная справиться со страхами.
– Пошла! – Кэри слышит дрожь струны. И далекий голос часов на Королевской башне. – Вперед!
Рысью.
Галопом. По опустевшей обезлюдевшей улице… и хорошо… никто не видит… и не время думать о том, что выглядит Кэри сущей безумицей. А она и вправду вот-вот сойдет с ума, не от страха, но поддавшись мягкому голосу огня.
Кто его слышит?
Все.
Крысы. Лошадь, что споткнулась, заплясала, норовя вскинуться на дыбы. Она давится пеной, а рот ее разодран трензелями, но страх сильнее боли.
Слышат люди, скрывшиеся в коробках домов.
И нелюди. Большеглазые уродливые твари держатся в тени, собираются стаей. От них несет падалью, и запах этот отвратен.
…плачет огонь.
Близкий.
И далекий. Плененный… и разве это справедливо, лишать пламя свободы?
…помнишь, Кэри, как искры садились на твою ладонь?
С визгом, со стоном лошадь вдруг приседает и начинает заваливаться набок. И резкий медный запах крови отрезвляет, но ненадолго. А кольцо тварей – сколько же их? – подбирается ближе. Длиннорукие, с неестественно выгнутыми кривыми спинами, с покатыми лбами и зеркалами глаз, они вызывают отвращение самим своим видом.
Они свистят.
Рычат.
И скалят мелкие неровные зубы.
Нападут?
Уже. Свистит камень, и стекло витрины разлетается вдребезги. А лошадь пытается встать, ломая тонкие спицы костяных стрел. И Кэри пятится, понимая, что если дрогнет – налетят стаей.
– Прочь!
Голос ее заставляет тварей отпрянуть.
На шаг.
И все же шага слишком мало. Шаг назад. Шаг вперед. И ближе, их манит агония лошади, и близость другой, живой жертвы, которая выглядит слабой…
– Прочь! – Кэри прижимается спиной к фонарному столбу и, медленно присев – любое резкое движение спровоцирует тварей, – нашаривает камень. – Вон пошли.
Понимают ли?
Понимают. Скалятся, точно смеются… подходят ближе и еще… крадучись, не в силах устоять перед запахом крови. И костлявые пальцы перебирают камни мостовой, вытягиваются руки, сами существа почти пластаются на земле. Замирают.
Касаются темной лужи.
А лошадь уже не хрипит. И надо бежать… обернуться… если обернуться, то ничего они не сделают, но Кэри не способна и пошевелиться. Стоит, сжимает бесполезный камень.
…отражается в десятках выпуклых белесых глаз.
– П-р-р-рочь…
…пока есть еще время, которое тает снегом на горячей крови. Она подается назад, и громко, резко хрустит под каблуком осколок стекла. И массивная тварь отмирает.
…глухой рокот.
Близкий.
И кривые ребристые когти твари скребут металл доспеха. Она визжит, пытаясь повиснуть на спине, от злости, от ярости и страха, не понимая, куда делась прежняя, слабая добыча… и Кэри, изогнувшись, хватает существо за ногу, рвет, желая одного – освободиться.
Она задыхается от вони.
И едва сдерживает рвоту: красная кровь твари имеет вкус плесени… и само существо верещит тонким жалобным голосом, катится, замирает и в следующий миг скрывается под живым ковром из сородичей. Мелькают руки, ноги, а визг переходит в хрип.
…чавканье…
…и чей-то жалобный скулеж.
Прочь.
Время уходит…
…время близится, оживая в огне, только там – настоящее.
И сейчас, в ином обличье, Кэри остро чувствует, как сгорают секунды.
Пепел.
Стон раскаленного камня, по которому разбегаются трещины. И грохот обвала, где-то далеко, на границе скал. Белые хлысты пара, что вырываются из-под земли. Клекот пламени, не способного выжить вне жилы.
…стая идет по следу.
На двух ногах, на четырех, то замирая, прислушиваясь к тому, что происходит под землей, то срываясь в колченогую рысь, спеша догнать Кэри. Она больше не боится, но все равно вздрагивает от мерзкого шелестящего звука. Когти стачивают камень.
По крохе.
По искре, истончая его, хрустально-хрупкий. А воздух нагревается. И снег уже не снег. Дождь бежит по чешуе. Плавятся сугробы.
Все-таки Кэри опаздывала.
Она пролетела мост, условную границу с парой трехэтажных башен. И древний колокол качнулся на ветру эхом королевских часов. В колокол звонили, предупреждая о подходе барж, но теперь широкое покрывало воды оставалось чистым.
На мосту Кэри задержалась.
Витрины. Тени в витринах, не люди – манекены, обряженные в готовое платье, серое, сизое, скроенное по одним лекалам, и каждая витрина – отражение себя же. Твари же, пробиравшиеся по мосту едва ли не ползком, у витрин замирают. Они отражаются и злятся, не узнавая себя, но видя лишь иную тварь, шипят, выгибают спину.
Жалкие.
И жуткие. А жила дрожит, поет натянутой струной, которая вот-вот оборвется. И тройной взрыв, слившийся в один, встряхивает город.
Точка.
Трещина.
И нежный звон стекла: витрины осыпаются одна за другой. Мостовая сияет отраженным светом. И нарисованные глаза деревянных манекенов следят за Кэри.
Как тихо.
Странно.
И когти цокают о камень. Шаг, и еще, и быстрей, потому что тишина становится опасной. Она стирает и шаги, и тени. Твари замолкают, предчувствуя удар. А огненная жила, ошалевшая от боли, вскидывается.
…рвется камень, легко, как гнилая ткань. Плавится, тянется тонкими нитями, точно кто-то до последнего пытается сшить разрыв, неумело, начерно.
И лава сочится, красная земляная кровь.
Наступать нельзя. И дышать следует через раз. А лучше и вовсе отступить к краю, где толстая подложка скал защитит от огня…
…Сверр говорил, что музыка почти не слышна на краю.
Он знает.
И Кэри тоже. Она слушала, слышала и позволяла музыке вести себя. От проталины к проталине… по зыбкому граниту, который здесь – почти лед… и жарко, невыносимо жарко, даже сквозь плотную чешую. Капли лавы садятся на плечи.
Кусают.
И стекают, вырисовывая на шкуре особый узор…
…а музыка зовет. Каменный лог играет на струнах металла. Железо.
И золото.
Громогласная звонкая медь. Серебро. Обманчивый сухой звук стальной струны… и много иных, зовущих детей своих.
Кровь к крови.
Пламя к пламени. И надо суметь остановиться вовремя.
Кэри останавливается, и там, на краю озера лавы, которое только-только подернулось пленкой застывающего металла, и здесь… где здесь?
Город.
Мост позади. И впереди квартал, а она опаздывает…
И снова бег по дрожащей мостовой. Кажется, что дрожит она под немалым весом Кэри, но на самом деле – рвется, подпирает каменный потолок разъяренная жила.
Кэри слышит ее гнев.
Крик.
И собственный застревает в горле. Мостовая расползается, с хрустом, со стоном…
Переулок.
Перекресток.
И огненная лоза карабкается по фонарному столбу. Из трещины с сипением выходит газ, но не загорается, наверное, хорошо, что не загорается, иначе взрыв случился бы…
Бежать.
Саундон.
Старые верфи, древние, давно ставшие причалом, а затем и свалкой для мертвых барж. Центральная точка на прямой, которая проходит через центр треугольника. Кэри видела рисунок.
Три вершины. Три медианы.
Три окружности.
Точка разлома.
Опоздала.
Почти.
Стена осыпа́лась. И каменная крошка летела в черноту провала. А он ширился, заглатывая мостовую, булыжник за булыжником… воздух дрожал.
Вскипала лава. И снег плясал. Или уже пепел? Не важно, главное, что на той стороне… до той стороны десяток футов и огонь, который обживает новое русло, подбираясь к самому его краю.
Десяток футов.
И огонь.
Собственная тень навстречу, а может, не тень, но отражение в озере лавы. И вновь земля, сухая, истрескавшаяся, пламенем изможденная. Мертвые башни подъемных кранов. Туша баржи, медленно проседающей. И новые окна, что раскрываются то тут, то там…
– Брокк! – Человеческое тело не слушается, и Кэри падает, рассаживая колени о сухую землю и ржавый металл. Останки его торчат из-под земли желтыми зубами. – Брокк!
Не отзовется.
Воздух горячий какой, и волосы закручиваются от жара, запах их перебивает прочие. Но Брокк где-то здесь… где?
…он стоял на коленях, прижав железную руку к груди. На живой ладони лежал черный камень.
– Брокк!
– Знаешь, – он обернулся, – а у меня не хватает сил его вскрыть. Я все рассчитал, кроме того, что у меня не хватит сил вскрыть его…
Ледяные плечи. И ссадина эта… по металлу кровь ползет, по коже – масло. А камень на ладони холоден. Брокк позволяет взять его, он смотрит на Кэри снизу вверх, и во взгляде – пустота.
– Я отдал все, а ему мало…
Все? Все. Он придерживает мертвую руку локтем, и оттого кажется, что рука эта еще жива. Он сам еще жив, пусть и дышит через раз. Он стоит на коленях, потому что, если шелохнется, то упадет.
– Я не справился.
Холодный какой.
И на шее ржавые пятна… саднящие колени касаются горячего металла… и по деревянным влажным бортам баржи расползается характерная чернота.
…шипит.
…скулит огонь, просится в руки.
А земля медленно проседает.
– Может, – Кэри убрала влажную прядь, – мы вместе попробуем?
Камень на ладони.
Холод.
Какие мертвые руки, которые не согреть, пусть Кэри и пытается. Не важно, что сам воздух вот-вот полыхнет, они все равно замерзают, если в одиночку… а часы остановились.
И времени не стало.
Здесь. Никогда. Наверное, это больно, сгорать, пусть и вдвоем, но больше она не останется одна. А воздух пахнет лилиями… невозможно подобное, но он все равно пахнет.
Белыми.
…лилиями.
– Кэри, уходи. – Жесткие пальцы, родные…
– Нет.
…перчатки на кровати, и дурной тягучий запах крови. Страх, что живет в животе, заставляя притвориться спящей.
Отвращение.
…шаги в темноте, шорох, шелест… старый шкаф.
Раз-два-три-четыре-пять.
…камень забирает дыхание.
Тепло.
Память, но Кэри делится, силясь напоить черную бездну. Ей нужно горе? Пускай, у Кэри есть черные дни, целая бездна черных дней. Себе она оставит ромашки и поле. Сверра на берегу реки, серьезного и хмурого. Его же, склонившегося над распоротой ступней… и того, что прогонял чудовищ из шкафа.
…а камень, камню нужно иное, чтобы до края, ведь и у бездны есть края.
Боль?
И страх?
И ненависть, неужели она, Кэри, способна была ненавидеть?
Раз-два…
…камень раскрывался, грань за гранью…
– три-четыре… – Шепот на ладони Брокка, и теперь уже он не позволяет Кэри упасть.
…чернота расплывается, вихрями, лентами, потоком льда, который наполняет изящный контур чужого творения…
– …пять… я иду… тебя искать…
Оно летит с ладони, перегоревшее сердце первого короля. И замирает, останавливая время.
– Я тебя…
…расплывается мир, исчезает, не оставляя ничего, кроме пальцев на ее щеке.
– …я тебя нашла…
– Неправда, – шепот и родной близкий запах. – Это я тебя нашел…
…а размытый мир застывает, чтобы вздрогнуть под эхом нового удара.
Глава 40
…темнота.
…пласты черно-красного базальта.
…гранит, который трещит, но держит, заслоняя от натянутой до предела жилы тонкий земляной пласт. Он прошит нитями корней, и обглоданные добела кости отмечают вехи чужой, инаковой жизни. И кости эти вспыхивают и сгорают.
Пепел к пеплу.
Плачет пламя, там, наверху, и чужая воля, стреножившая жилу, слетает.
Воли больше нет.
И базальта.
И гранита… и сама земля плавится, сродняясь с предвечным огнем.
…многие лица.
…многие жизни, собранные в месте, где жила родилась. Она не просто помнила – она существовала в том, запретном времени.
Искрой на ладони.
Лепестком умирающего мира, пламенем, которое не способно было согреть и камня. Она помнит и камень, и руки, заслонившие ее от ветра. Нежный шепот того, кто поил своей силой, зная, что не напоит досыта…
…было.
…огонь к огню… не сгореть, но выжить, сродниться с миром и, насытившись, пусть ненадолго, ответить на зов того, кто ждал. Верный… нет, жила не знала, что значит это слово, она просто слышала его и спешила, прорвалась, расплескивая новообретенную силу, делясь ею щедро.
И он, ее вечный стражник, омытый огнем, кричал.
Ему было больно, но жила забрала боль.
И страх.
И разум тоже, потому что разум рождал иные страхи. Зачем? И он, тот, кто отдал жиле свое сердце, остался с нею навсегда. Или очень надолго, в конце концов, там, у сердца мира, время ничего не значит.
Но мир в очередной раз изменился. Он сам, спеша выплеснуть избыток сил, сдвигал базальтовые плиты, рушил древние русла, каменной крошкой забивая протоки. И лава наполняла, переполняла пустоты, и стены древних пещер плавились. Вскипали известковые зубы сталактитов, расплывались от жара сталагмиты. Умирала вода, гневным паром взрывая гранит, пробивая путь наверх.
Туда, где плакало, умирая, истинное пламя.
…огонь к огню…
…и голос крови, близкой… знакомой…
Выше.
Замирая под куполом мира. И в зазоре между двумя ударами далекого сердца отступить. Расправить кольца, медленно, с каждым разворотом усиливая нажим на стенки базальтовой тюрьмы. И вслушиваясь в нежный шепот трещин.
Земля скулит сгорая…
…вверх.
По нитям корней.
Жадно глотая древние кости, подтапливая фундамент домов. Камень плавится и плывет. И северные ветра, опаливши крылья, поднимаются к небесам. Жила помнит чуждую их синеву, пусть и заемной, чужой памятью…
…своей, того, кто остался при ней навек.
Он просит уйти, и этому голосу вторит другой, чье право говорить подтверждено кровью. Он больше не пытается оседлать пламя.
…назад.
…нет.
…назад…
…сердце мира подстегивает, удар за ударом, в новом, шальном ритме.
…назад.
Голос-плеть. И пламя замирает. Ему тоже нравится играть. Оно знает, что тот, кто говорит с огнем, слишком слаб. Он не способен приказать, но пытается…
…пускай.
Игра.
Игра-игра-игра.
…огонь к огню…
…кровь к крови… крови не было давно… она собирает, по капле, по жизни, тем, кто готов вернуться. Так ведь лучше, когда вместе. Она дарит вечность, а они, глупые дети ее, боятся.
И жила выжигает страх из душ их, из тех, кто готов душой рискнуть.
…а тот, кто стоит у ворот, шепчет ей, что так неправильно.
Ложь. Неправильно оставлять их одних, потерянных детей. Они приходят, чтобы вспомнить, кем являются. И разве она заставляет?
Нет.
Она зовет, и дети откликаются, а другие… другие уходят от нее, уносят с собой огонь в крови… и мучаются… огню тяжело в плену, ей ли не знать.
Она поможет.
Им, которые остались, которые шепчут, что нужно отступить.
Нельзя.
…память к памяти…
…если собрать всю, до капли, она сумеет сделать… что? Не помнит… тот, кто остался с нею навсегда, сказал бы, но он тоже давным-давно роздал свои кровь и память… а эти боятся.
Глупые дети.
Беспокойные.
Разве способна она причинить им вред? Боль… боль будет, но она мимолетна…
…Стальной Король сидел, запрокинув голову. Из носа, из ушей его текла кровь, но никто не спешил помочь. Старая королева, которой к лицу был огненно-красный наряд, застыла в кресле. Она улыбалась, но в пустых ее глазах отражалось зимнее кружево… в полураскрытой ладони лежал мертвый рубин.
Стальной Король попытался подняться, но вновь сел.
– Проклятье…
Голос его звучал глухо.
Неловкие пальцы коснулись лица, и Король с удивлением уставился на них, точно никогда прежде не видел крови. Он сидел, как показалось, долго, вечность почти, но и вечность иссякла.
А встать надо, хотя бы на четвереньки.
…поет, манит пламя, обещая избавить от боли. Голова же раскалывается, и каждое движение дается с немалым трудом. Стальной Король вязнет в ковре, украшая его россыпью алых пятен.
Из носа еще течет, и дышать неудобно.
Злит.
И то, что матушка не послушала… уехать бы ей, а она не послушала…
…пальцы дотянулись до жесткой парчи, и Стальной Король усмехнулся. Все-таки умирать не хотелось, и он пока жив.
…пока.
– Уходи, – он говорил, понимая, что разговаривает вслух, но зная – и так будет услышан. – Возвращайся в колыбель…
…черного обсидиана, сухого колючего воздуха, который, наполняя легкие, забивает их. Пепла и сажи… сажи и пепла… небо красное.
Ему ли, Королю, не знать, что истинное небо должно быть именно таким…
…как платье старой королевы… ей не шел траур, но правила требовали соблюдать условность…
– Еще не время. – Он сел, устроив голову на коленях матери, как давным-давно, в детстве, когда ему еще позволительно было нарушать условности. – Уходи. Этот город принадлежит мне… по праву крови…
…по праву силы, которой почти не осталось.
И Стальной Король смежил веки.
Он видел пламя.
Подземные озера лавы и широкие протоки огненных рек, что тянулись друг к другу, переплетаясь сетью расплавленного камня. Тонкие ручьи и хрупкие своды древних пещер.
Он видел землю и паутину корней, что живых, что каменных. Фундаменты домов, сросшиеся друг с другом, сродненные землей и прожитыми веками. И стены, выраставшие из них, слишком тонкие, чтобы защитить.
Видел пустые улицы.
Реку, раскормленную осенними дождями и снегом. Мосты и баржи…
…металлическое кружево флюгеров и башни, выстроенные многие сотни лет тому…
…видел людей.
И трещины, которые расползались по мостовым. Медленно.
…слишком быстро.
– Уходи, – шепот его утонул в многоголосом напеве огня. – Уходи, предвечного мира ради…
…он вытер кровь, понимая, что оглох. И снова надорвался и, наверное, уже не оправится, но… город еще жил. На краю.
На огне.
Но жил… и Король гулким шепотом уговаривал пламя отступить. А оно внимало каждому слову. И значит, город будет жить.
…пока у него хватит сил говорить с огнем.
Пока…
Он дотянулся до мертвой руки королевы и, сняв темный рубин, поднес к губам.
– Я расскажу тебе о… о чем-нибудь расскажу… только слушай, ладно? Пока я говорю… перемирие… не знаю, на что я рассчитываю, быть может, на чудо, но нам ли не знать, что чудес не бывает? Знаешь, да? И я вот… последний король… здесь – последний… Одена не хватит, чтобы удержаться и здесь, и за Перевалом… его закроют… наступит перемирие… ты знаешь, что такое перемирие? Правильно, покой. На лет сто, быть может – меньше… люди быстро живут. Они жадные, и скоро здесь им станет тесно… а я сам себя переиграл. Тебе смешно?
Материнская жила умела смеяться.
Вздыхать, раскрывая жадный рот лавы. Выпускать полупрозрачный радужный пузырь, который на воздухе застывал и шел трещинами. Он оседал под собственной тяжестью, чтобы смешаться с лавой и возродиться в ней же.
Огонь к огню…
– …помнишь, как ты звала меня? Каменный лог… ты знаешь это место, колыбель, в которой тебе стало тесно… и нужна другая, но здесь ты не сможешь остаться. Тебе только кажется, что сил хватит. Мне ли не знать, сколь опасно силы переоценивать.
Кровь щекотала шею. И Король чесал ее, раздирая.
Кожа отслаивалась с чешуей.
А силы таяли…
…сколько еще ему осталось?
Немного.
До чуда… а чудеса случаются…
– В детстве я верил, что на Перелом и вправду сгорает все дурное, а мир возрождается очищенным… Перелом случился, а сгорать только теперь? Это, по-моему, не совсем справедливо. Ты так не считаешь? Нет? Смеешься… и говоришь, что больно не будет. Ты и тогда это мне шептала… а я не боюсь боли. Боль – это жизнь, а вот ты покой обещаешь. Рано мне еще… я только-только отходить начал… учиться… жить учиться, а это тоже надо… раньше все больше… разум, рацио… но кто не делает ошибок? Ты? Ты да, совершенна, дай тебе волю – весь мир под себя переплавишь. К слову, о мире… что случилось с прежним? Ты же знаешь, помнишь… мне говорили о холоде, но ты-то не солжешь.
Иногда голос обрывался, и тогда натянутая до предела струна жилы мелко вибрировала. Еще не звук, скорее тень его, которая заставляла Короля мучительно кривить губы и сглатывать кровь.
Главное – не захлебнуться.
Слово и еще слово, на каждое, как ни тяни, уходит меньше секунды, но силы тратятся.
Тают.
Ничего. Главное, слушает… а пока слушает – есть надежда.
– Ты еще тогда пыталась… красное небо – это не отсюда ведь, верно? И огонь от края до края… низкое солнце… оно было другим, нездешним. Слишком маленькое. Слишком тусклое. Тогда мне показалось, что я ослеп…
…оглушенный звуком собственного голоса, Стальной Король не сразу услышал звук.
Тонкий.
На грани восприятия. Дребезжание комара, который рядом… назойливый такой. Мучительный. И звук этот смешал мысли, заставив споткнуться на очередном слове, Король не помнил, каком именно, но пустом, наверняка пустом… в словах больше не было смысла, кроме одного – удержать жилу.
А она вдруг лопнула и на откате, еще не в гневе, в удивлении, отступила, чтобы ударить…
– Вот и все. – Король не без труда поднялся на ноги. В этом не было нужды, кто увидит его здесь? Мертвая матушка? Но сама мысль о том, что он погибнет сидя, внушала несказанное отвращение.
Он вытер нос рукавом, хотя предположил, что лишь размазал кровь.
Ничего.
И кажется, он ко всему оглох… остался только мерзкий дребезжащий звук, который мешал сосредоточиться на скорой смерти… и звук этот заставил стекла прогнуться.
Рассыпаться.
Брызнуть в лицо граненой крошкой.
Король смотрел, как катятся по полу стеклянные бусины. И, кажется, приседал, закрывая уши, не способный устоять перед звуком, который достиг максимума.
Оборвался.
Наступившая тишина сожрала дыхание. И сердце остановила, ненадолго – удивиться не успел. Только и думал о том, чтобы выстоять, сохранить разум, раздираемый жилой.
Он был королем.
…и был предвечным пламенем, что, вырвавшись из-под земли, пыталось расправить крылья.
…он был живым.
…и уже почти нет, фитилем, перегорающим стремительно. Огонь сжигал изнутри.
…медленно.
Быстро.
…медленно, нить за нитью.
Рыжими острыми перьями пламени. И ажурной вязью неба, которое прогибалось, но держало.
…падало.
Небо легло на плечи, и Король, не в силах справиться с тяжестью его, все-таки встал на колени… он наклонился, упираясь ладонями в подлокотники кресла. И мертвый рубин, скатившись с руки королевы, упал на пол…
Темное на темном.
Капля среди капель, а перед глазами плывет, качается мир, раздавленный чересчур тяжелым небом. Кто же знал, что оно такое неподъемное?
…и рядом, руку протяни, если сил хватит, прорастает нить красного золота…
Виттар. Значит, жив еще, и хорошо… ему есть ради кого жить…
…медь безмолвна.
…тает серебро, но проталины заращивает… нить к нити… много их… сурьма… и кадмий, старый, почти вымерший род… ртуть бессильная, новый райгрэ… и снова золото, на выдохе, на пределе, но рядом. Поддерживая. Удерживая. Оберегая…
В глотке клокочет рык, и жила пятится.
…медленно, слишком медленно, чтобы выдержать.
Нужно.
Не ради себя, но ради тех, кто рядом. Верят ведь…
…остались.
Уходят под землю огненные родники.
Жила уже не кричит – скулит от боли, от невыносимой тяжести неба… отступает, оставляя широкий след пепла, но отступает…
…вернется.
Да, когда-нибудь.
И другой Король по праву крови и памяти будет говорить с ней…
…когда-нибудь.
– А ты, – Стальной Король облизал пересохшие губы, во рту стоял вкус крови, – ты так и не рассказала мне, что случилось с прошлым миром…
…не слышит. И почему-то от этого становится невыносимо больно.
Хорошо, что матушка мертва, она точно не одобрила бы слез. Короли не плачут.
Инголф выдержал первый удар силы, почти вывернувший его наизнанку. Он ненадолго отключился и пришел в себя уже человеком, лежащим на мостовой.
Грязная.
И он не лучше.
Грязь Инголф ненавидел от всей души, и, оттолкнувшись – мышцы загудели, грозя разорваться, – он перекатился на спину.
Город дрожал. Инголф ощущал и эту дрожь, и разрывы камня, сквозь которые медленно пробиралось пламя. Он встал на колени и руки встряхнул.
Узоры контура выплетались легко, и хватало пока собственной силы. Со стороны, пожалуй, он выглядел нелепо, голый человек, размахивающий в воздухе руками. И в глубине души Инголф порадовался, что улица пуста.
Поймать поток. Перенаправить, создавая сцепку. Соединить с другим… и еще с одним. Игра с ветром, хотя кто-то, говорят, видит кубики… в детстве у Инголфа были кубики, деревянные, с нарисованными животными. Ему нравились. Но потоки и ветер куда интересней, даже когда воплощаешь чужую идею.
А воздух густеет, и каждую нить силы приходится выдирать. Собственные тают, но остановиться Инголф не имеет права. Слишком хрупка, ненадежна конструкция.
Когда земля под ногами затрещала, Инголф не обратил на это внимания. Он краем глаза отметил и черную змею зарождающегося провала, и жар, который вдруг наполнил воздух, но отмахнулся от всего.
Значение имела лишь опорная точка.
Поймать.
Закрепить. Добавить своей силы, и еще, и снова… и жаль, что никто не видит его работу… нет, он не настолько самолюбив, но ведь удивительной красоты сооружение получается… или все-таки настолько?
Мостовая крошилась, заставляя отступать.
Хороший участок. Просторный. В Нижнем городе Инголф не смог бы работать, да и… положа руку на сердце, не захотел бы. У всех свои недостатки, вот он – брезглив.
…и арка почти закончена, а жила рвется. Она уже подмыла часть города.
…поймать.
Закрепить.
И сил почти не осталось, но… если мастер не сумеет вскрыть камень, что ж, плакать по Инголфу никто не станет.
…разве что жена.
Поймать… последняя нить, которую приходится из себя вытягивать. И кровь горлом идет, как в тот раз, когда он разбился… братец, помнится, был в ярости… и ничего, пережил.
…брат в Королевском дворце, пытается сдержать жилу, и верно, как-то выходит, если она, пусть и прорвавшись к поверхности, медлит с ударом.
…но если у мастера…
А и плевать, Инголф сделал все, что должен был.
И сев на мостовую, он оперся спиной на арку невидимого моста. На колено запрыгнула крыса, и Инголф не стал ее прогонять. Вдвоем, глядишь, и помирать веселей. Он провел ладонью по колючей шерсти. Крыса замерла. Тощее тельце ее мелко дрожало под рукой, и была она не столь уж омерзительна. Серая, с розовыми полупрозрачными ушами, с бусинами глаз и белыми нитями усов.
Тварь, но…
Трещина расползалась, камень хрустел, раскалывался, осыпался. Воздух дрожал от жара, а снег – закипал. Камням, и тем немного осталось.
Когда лава почти добралась до края – крыса перебралась на волосы Инголфа, – арка прогнулась под тяжестью зеркальных крыльев. Прогнулась, заскрежетала – пусть никто, кроме Инголфа и не слышал этого натужного звука, но выдержала.
Связки. Сухожилия.
Мощный силовой костяк.
Ажурное плетение, которое дрожало, почти обретая плоть. И пуповины воронок, соединивших ложное небо с землей, перенаправляя жар жилы на изнанку.
– Все-таки, – Инголф в приступе дружелюбия пощекотал крысу под горлом, – и я на что-то способен.
Нижний город – каменный муравейник, где дома теснят друг друга. Крыша на крыше, окно в окно, дымом опутанные, связанные.
Здесь пахло сыростью, и огонь не выживал, Олаф слышал его, запертого в тысячах печей, в древних каминах, в кострах, которые разводились под опорами старых мостов. Это прирученное людьми пламя, кажущееся безопасным, дичало. Оно билось, норовя вырваться, зацепиться за старое дерево, клок бумаги, ткани, достаточно одной искры…
Олаф отряхнулся.
Снег идет. Зима, и, конечно, это нормально, что зимой снег идет. Но он совершенно не помнит, как и когда зима наступила… говорят, он сошел с ума, и наверное, в чем-то правы.
…не сошел.
Еще нет.
Он сел на грязную мостовую и снял ботинки. Без ботинок ему проще, да и промокли. Здесь много воды и много вони, поэтому псы в Нижний город заглядывают редко. А Олаф – исключение…
…ребята из пожарной команды тоже не любили появляться на этой стороне реки. Местные пожары обреченные, и если уж вспыхивали, то никто и никогда не пытался спасти дом. Соседние – быть может, а тот, который горел… огонь взымал дань, и люди полагали это нормальным. А кто такой Олаф, чтобы с людьми спорить?
…под ногами – лужа, в которой отражается белесое зимнее солнце. Дохлая рыбина среди грязных льдин. И кусок неба, которое только-только начинает светлеть.
Босые пятки погружаются в воду, и Олаф несколько минут развлекается, то опуская, то поднимая ноги, глядя, как стекает со ступней грязная вода. Холод отрезвляет. И, наверное, он действительно сошел с ума, еще там, в Каменном логе, когда услышал голос огня и решился ответить.
…я здесь.
…мы здесь и снова. За тобой.
…нет.
…за тобой, я зову тебя.
…я слышу.
И пальцы закоченевшие вывязывают узор из силовых линий. Это просто и по-своему красиво, вот только оценить некому. Крысиные полчища остались на берегу, который стремительно исчезал под водой. Тает снег, и желтые ручьи заливают решетки водостоков.
Город пьет, измученный огнем и жаждой.
…ты убьешь меня?
…я тебя освобожу.
…я уже свободен. И хочу остаться таковым. Но ты ведь не отпустишь, мы оба это знаем. Там, в Каменном логе, мне удалось уговорить.
Безумец, который бормочет слова, не связанные друг с другом. И лишь мерещится ответ жилы. А вот дрожь земли – та существует. И взрывы, заставившие город замереть. Ударная волна вышибает стекла и промасленную бумагу, которой затягивали оконные провалы, она опрокидывает Олафа навзничь. Затылок, столкнувшийся с камнем, гудит… пустая голова, никчемная. Огонь же поверху идет дикой охотой. И рыжие псы ветра спешат по следу, кружат, окружают. Гонят.
…беги.
– Нет, – он отвечает вслух и, нащупав затылок – целый, пусть и в крови, или это все та же грязная вода, в которой уже истаял лед. – Я больше не побегу.
…я приду за тобой.
– Приходи. – Олаф перекатился на четвереньки и на колени встал, чувствуя, что мир вокруг утратил плотность. Кружится-вертится, трещит по швам. У мира много швов, его кроили наспех, и давным-давно, но годы прошли и нитки сгнили, вот рвутся.
Звук мерзкий.
А нутро мира, растревоженное, лезет…
…вскипают лужи под ногами, и горячий ветер летит по мостовой, гонит сухие листья, которые вот-вот вспыхнут…
…в Нижнем городе много дерева, а дерево загорается легко.
…но все-таки жаль, что никто не видит.
Она не видит. Ей бы Олаф рассказал, что чувствуешь, когда теряешь силу, медленно, капля за каплей воплощая в жизнь чужой рисунок. Он красив.
Тонкий костяк опорных столпов, и гибкие узлы-суставы. Аркада, которая разворачивается в глухом грязном переулке. И горячий дождь омывает ее, делая видимой.
Голова болит, просто-таки невыносимо болит, мешая сосредоточиться. А он почти закончил…
…отдохни.
Ей верить нельзя. Она крадется по следу Олафа. И искры пляшут в воздухе, садятся на рубашку его, прожигая… оставят на коже белые пятна, но искры – ничто.
…почему ты такой упрямый? Мы оба знаем, что ты принадлежишь мне.
– Нет. – Олаф рубашку стащил и почесал обожженное плечо. – Я не хочу принадлежать тебе… не тебе хочу принадлежать.
Он улыбнулся и, отступив, бросил взгляд на свое творение.
…покачнулся.
И упал. Лежал, глядя сквозь призрачную вязь силовых линий, слушая мелодичный напев огня.
…слышишь?
– Слышу.
Мягкий голос, колыбельная. И раскаленная колыбель.
– Душно. Отпусти.
…ветер вьюжит, но не снегом – пеплом, который горек. Олаф знает, Олаф помнит.
– Больно.
…боль уйдет.
Плавится кожа, стекает с ладоней на камень, и запах паленого мяса, волоса горелого перебивает прочие. Легкие горят, но надо дышать.
Встать.
На ноги, хотя бы на четвереньки, потянуться к силе, которой слишком много…
…зачем?
Затем, что он хочет жить.
Броня не защитит, но она ложится на плечи знакомой тяжестью. И растрескавшийся, разодранный мир блекнет. В нем, черно-белом, огонь – это белое.
Ночь – черное.
И тысяча один оттенок серого, который и позволяет верить, что мир объемен. Надо вставать.
Идти.
…куда?
Не слушать голос ее, она – ложь.
…просто ты боишься.
Да. Наверное…
…позволь мне забрать твои страхи…
Нет. Здесь и сейчас, в черно-белом мире каменных домов, труб, которые сами задыхались собственным дымом, гулкого прибоя и голоса, который заглушает иные голоса, он будет жить.
…зачем?
Просто жить.
…разве есть смысл?
Наверное, Олаф не знает, есть ли смысл. Осень вот есть, точнее была, и листья, которые падали на воду. Сама вода, тяжелая, мутная. Мусор на ней и ветер, который пробирался в старую баржу, подталкивая ее к пирсу. Порой он раскачивал колокол, и тот гулко вздыхал.
Есть зима, что началась со льда в старом ведре. Ветви можжевельника и сосны, которые он пытался сплести в венок, потому что на Перелом люди плели венки, точнее, их Перелом назывался иначе. А она, его женщина с волосами рыжими, как пламя, смотрела. И помогала, вплетала в его венки ленты.
Зачем ему смысл, когда есть ленты и она?
Она боится пламени и поэтому не соглашается провожать солнце, потому как считает, что солнце – все из огня…
…она ненастоящая.
Неправда, Олаф знает. От волос ее пахнет дымом, он много раз перебирал эти пряди, пытаясь понять, где прячется запах. Кожа ее сухая, и губы сухие, они трескаются. Олаф купил в аптеке на углу бальзам с пчелиным воском и губы мажет. Она же улыбается и пытается повторить…
Ее руки неловки. А у бальзама ежевичный привкус. Странно, что аромат другой, кажется, лемонграсса, но привкус ежевичный. И они вдвоем бальзам съедают.
Двое сумасшедших на старой барже.
…она лжет тебе.
…ты просто ревнуешь.
…я выше ревности.
…ревнуешь.
…лжет… забудет… бросит… женщины не умеют иначе.
…а ты?
У огня собственный запах. Сердце его – кедровое масло. И свитой – теплая корица… крупица кардамона, сладковатый иланг-иланг. И железная окалина, сдобренная дегтярной вонью.
У огня собственный голос, который Олаф не спутает с иным. В нем нежность и обещание покоя, которого он еще не так давно жаждал.
…она отвернется… они все отворачиваются и уходят… ты будешь несчастен.
У огня рыжие космы, что прорастают сквозь мостовую, вьются, не то поземка, не то лоза. Цепляются за мост, грозя обрушить, и соскальзывают. Они выпускают побег за побегом и уже карабкаются по стенам домов.
…уходи!
У огня сотня лиц, и все смотрят на Олафа.
А он улыбается, зная, что некуда отступать.
У огня тысячи рук, и каждая норовит прикоснуться. Рыжие пальцы с углями ногтей, перстни лавы и пламенная ласка, что плавит чешую.
Не побежит.
У него хватит сил шагнуть на раскаленную мостовую и, оскалившись, встать на пути огня. За ним – город, в котором слишком много дерева и людей.
…поиграем?
И она смеется, роняя искры… поиграет… пока есть еще время для игр.
Олаф не услышал, как захрустели, принимая тяжесть зеркального неба, опоры моста. За мгновение до того над его головой сомкнулись рваные крылья огня.
…он пах лакричными леденцами.
Глава 41
– Идем. – Освальд держал за руку крепко, и Таннис старалась не думать, что в рукаве его бритва спрятана. Острая такая бритва, которой он способен по горлу полоснуть.
Одного удара хватит.
…не станет бить, он ведь обещал, а он, хоть и скотина, но слово держит. И спешит, тянет ее куда-то… куда?
– Постой. Я не могу так быстро… мне плохо.
Шпильки потеряла. И шляпку. Вуали жаль, без вуали Таннис чувствует себя беззащитной.
Он замер, позволяя отдышаться.
Безумный.
– Ты ведь слышала? – Провел пальцами по щеке, к шее прижал, нахмурился. – Тебе действительно стоит отдохнуть. Но ты ведь слышала, верно?
– Взрывы?
Улыбка счастливая какая… он и вправду верит, что изменит мир?
Уже изменил.
– Да, малявка. Взрывы. Теперь все станет иначе.
…Город утонет в огне.
– Для кого?
Бессмысленный вопрос, но Освальд отвечает:
– Для меня. Для тебя. Для всех людей. Они поймут, кому на самом деле принадлежит этот мир. Псы уйдут. За Перевал. Для начала за Перевал, а там…
Он обнял Таннис, сжал, гладил по голове, по спине, как когда-то, когда пытался успокоить. Но сейчас он сам был взволнован.
– Людей больше. Люди сильнее. Они просто привыкли, что правят псы… на самом деле их сила уже ничто. Есть прогресс… механика… ты помнишь Патрика? Конечно, ты помнишь Патрика…
…молчаливого и слегка неуклюжего, стесняющегося, что своего огромного неповоротливого тела, что неспособности выразить мысли? Помнит.
Патрика с его семьей, с любовью к железу, которое он слышал и слушал куда охотней, чем людей.
– Он придумал совершенно замечательную вещь… оружие… не придумал, усовершенствовал. В Шеффолке хорошая библиотека, много рукописей… ты знала, что псы следят за нами? За такими, как Патрик, которые способны мыслить иначе? И оружие создавали не раз и не два, но изобретатель вдруг исчезал, а с ним и изобретение.
Освальд говорил это так яростно, что собственные его руки дрожали от волнения.
– Они пришли позже и забрали наш мир, нашу историю, нашу судьбу… мы просто исправим все… малая жертва ради большой… Патрик сумел разобраться с чертежами. Он кажется туповатым, а на самом деле – золотая голова. И я дал ему возможность работать, такую, какую он никогда бы в прежней своей жизни не получил. Теперь у нас есть оружие… и будет еще больше… псы уйдут.
– За Перевал.
Таннис провела по жестким волосам.
– За Перевал, – отозвался Освальд. – Сначала за Перевал…
– Останутся люди.
– Да.
– Такие, как Грент?
Он поморщился:
– Грент – скотина. Он мертв.
– Думаешь, сумеешь убить всех, ему подобных?
– Малявка, – Освальд отстранился, – ты научилась задавать неудобные вопросы… но нет, не думаю. Я знаю, что ты хочешь сказать, я меняю одну власть на другую, но и только. Слабым все равно, а сильные в любом случае выживут. Борьбы не избежать, но это будет борьба людей с людьми. Более честная. Понимаешь?
Нет, но промолчит.
Он ведь счастлив, именно здесь и сейчас, когда мир потревожили взрывы, когда он вот-вот расколется, чтобы медленно осесть в кипящей лаве. И разве имеет право Таннис уродовать чужую мечту, которая исполняется?
– Мне… – Не отпустит, ему нужно, чтобы Таннис видела. И те люди, которые пришли вовсе не за тем, чтобы попрощаться со старой герцогиней… а ей бы наверняка понравилось, она бы одобрила дорогого сына с его стремлением мир перекроить.
Наново.
Набело, вернув в этом набеленном, напудренном, как мертвое ее лицо, мире Шеффолкам корону. И ведь Освальд всерьез примерил ее.
– Мне нужно переодеться… пожалуйста… ты же не хочешь, чтобы я появилась в таком виде?
Улыбнуться.
Ему ведь хочется, чтобы Таннис радовалась его радости. Он всегда делился щедро… как те сливы… и ведь действительно мог убить, но не убил. Против логики, здравого смысла… не убил.
– Конечно. – Освальд улыбнулся и, перехватив руку, поднес к губам. Не целовал – разглядывал с пристальным вниманием. Дышал.
Чем?
Кровью. Оказывается, Таннис успела испачкаться. Она и не помнит, когда… не имеет значения, главное, что он от этого запаха пятится.
– Я тебя подожду. – Освальд отпускает ее и дверь открывает. – Пожалуйста, дорогая, недолго. Ты же не хочешь, чтобы наши гости сплетничать начали.
– Конечно.
Дверь – ненадежная преграда, к которой Таннис прижимается, силясь унять безумный грохот сердца. Страшно, что услышит.
Страшно, что войдет.
Тот, кто стоит по ту сторону, лишь притворяется старым ее другом.
Войтех умер…
И Таннис поспешно вытерла слезы. Переодеться. Руки вымыть, благо служанка не унесла кувшин и таз… самой себе неудобно лить…
…город горит. Прямо сейчас, дом за домом уходит под землю. Рушится, как тот, который…
…не думать.
Не вспоминать… и вода красной становится, а Таннис все трет и трет руки, пытается перебить запах крови едкой вонью дегтярного мыла… дешевое… матушка такое покупала.
Матушке Войтех никогда не нравился.
– …до виселицы тебя доведет, – раздраженный скрежещущий голос раздался над ухом.
И запах матушкин: горелого жира, луковой мази, тела немытого…
– Вот поглядишь, заплачешь, а поздно будет…
…поздно, как есть поздно. Таннис стряхнула воду.
Уже плачет. Хорошо, что не видит никто…
– Тише. – Широкая ладонь зажала рот. – Я пришел тебя вытащить. Понимаешь? Кивни, если понимаешь.
Таннис кивнула, но отпустить ее не отпустили.
– Меня Райдо звать. Хотелось бы думать, что младшенький обо мне упоминал.
Младшенький?
Райдо?
Кейрен.
– Ну а реветь еще рано… – Руку он убрал.
– Почему? – Таннис всхлипнула, скорее от облегчения, чем от страха.
– Потому, что отсюда выбраться надо. Вот выберешься, тогда и поревешь вволю.
– Тогда-то зачем? – Глаза, странное дело, высохли. Таннис терла их, думая лишь о том, что место для знакомства совершенно неподходящее. И наверное, этот пес, огромный, на голову выше Кейрена и вдвое шире, и вовсе на Кейрена не похожий, думает, что она, Таннис, по жизни только и умеет, что слезы лить.
– Для порядку. Я вообще не знаю, зачем женщины плачут. – Райдо потер щеку, располосованную шрамами. – Просто потом тебе будет удобней, чем сейчас.
И добавил, окинув Таннис насмешливым взглядом.
– Времени больше.
Она фыркнула… времени…
…время уходило.
И скоро Освальд потеряет терпение, он никогда-то им не отличался, а сейчас, когда мечта исполнялась…
– А теперь, девочка, послушай меня внимательно.
Райдо присел на корточки и теперь смотрел на Таннис снизу вверх. Во взгляде его не было ни презрения, ни раздражения.
И хороший взгляд, открытый.
– Времени у нас не так и много. Ты сюда вернулась…
– Переодеться.
– Хорошо, переодевайся. Все должно выглядеть естественно. Тебе помочь? По-родственному…
А улыбка знакомая, шальная. И сердце сжимается от беспокойства, если пришел Райдо, то Кейрен… спросить? Он и без вопроса понял.
– Жить будет.
Будет.
Жить. Это хорошо, это правильно, и надо взять себя в руки. Поплачет Таннис и вправду потом, когда свободного времени у нее больше станет. А ведь когда-нибудь и станет… Сейчас думать о платье… пуговицы по лифу, непослушные какие… много пуговиц. Райдо вежливо к окну повернулся…
– Ты вернешься и постараешься вести себя, словно ничего не произошло. Сумеешь?
Сумеет. Платье падает черной грязной грудой.
– Посидишь еще час… или сама посмотришь, но не торопись. Спешить нам некуда.
Ложь, но Таннис поверит.
…и платье на платье, черное на черное. Закрытое под горло с жесткими ломкими складками, которые помогает расправить Райдо.
– Насколько я знаю человеческие церемонии, то вслед за молебном состоится прощальный ужин. Вот с него-то ты и уйдешь. Сошлешься на дурноту…
Ей и вправду дурно.
– Вернешься к себе… даже если дверь запрут, то ничего страшного. Мы выберемся. Веришь мне, девочка?
Верит.
Потому что он пришел от Кейрена.
А Кейрен обещал, что не бросит… он хороший, бестолковый только… и вновь куда-то влип, но ведь будет жить. Райдо не стал бы обманывать.
Будет.
Жить.
– Перчатки возьми. – Райдо протянул кружевную пару. – И ничего не бойся.
Она постарается.
Но до чего же не хочется дверь открывать…
– Сейчас нельзя, Таннис. Я не смогу тебя спустить по стене. А за дверью четверо… – Он втянул носом воздух. – Или пятеро…
…не стоило рассчитывать, что Освальд останется без охраны.
– Идти напролом можно, но я не хочу рисковать тобой. Поэтому подождем, ладно? Ты храбрая девочка. И столько ждала. Уже недолго осталось…
Таннис кивает.
Недолго. И она найдет в себе силы не обернуться, шагнуть навстречу Освальду, принять предложенную им руку. Опереться.
– Тебе не идет черный. – Он придирчиво осматривает Таннис, и та чувствует странную радость, понимая, что он всего-навсего человек и нюх его слаб.
…и дверь он запер, точно опасаясь, что Таннис вернется в комнату, спрячется в ней.
И вернется.
И спрячется, но позже.
Освальд держал крепко и шел быстро, Таннис пришлось подхватить юбки, чтобы успевать за ним. Звук собственных шагов таял в тишине коридора.
…охрана незаметна, но… тело убрали и лужу крови присыпали песком. Кто и когда?
– Не смотри туда, – попросил Освальд. – Не стоит. Он давно заслуживал смерти… ты знаешь.
– Знаю.
– Я никому не позволю тебя обидеть, малявка. Веришь?
– Конечно.
Ложь. Он сам убьет Таннис, просто пока ему нравится играть с нею…
…или это все-таки не игра?
Запуталась.
А в зале все по-прежнему. Постамент. Полотно. Гирлянды белых роз, запах которых мешается с ароматами мирры и ладана, свечным воском и кровью. Освальд не счел нужным переодеваться. Но никто не посмеет заострить внимание на таком пустяке, как пятна на манжетах.
– Садись. – Он подвел Таннис к креслу. – Уже недолго осталось.
Двери дома заперты. На мертвом лице герцогини Шеффолк застыла улыбка. Она оттуда, с другой стороны, смеется надо всеми. Над тем, кого называла сыном, над женой его, что застыла изваянием и не шелохнулась, даже когда Освальд коснулся волос ее. Он же, наклонившись, прошептал что-то…
…о смерти Грента рассказал?
Вуаль защищает, и все же Таннис мерещится, что и сквозь нее она видит притворно-равнодушную улыбку.
Сидеть.
Глядеть. Думать о Кейрене…
…жив и жить будет.
И Таннис выберется, потому что за ней пришли…
Дом вздрогнул, и закачались свечи, грозя оборвать нити огня. Люди зашептались, не смея уйти, они ждали… чего?
– Этот день, – холодный голос Освальда взрезал тишину, – войдет в историю.
…он готовился.
И держался с королевской прямотой, хотя, конечно, Таннис не доводилось встречать королей.
К счастью.
А в висках стучало: самозванец. Неужели никто не видит? Все эти люди, мужчины и женщины… ложный траур, не то по герцогине Шеффолк – вот бы она позлорадствовала, – не то по миру, который горит…
– Сегодня люди обретут свободу. И своего короля…
Шепоток.
И в нем Таннис видится сомнение. Освальд тоже слышит и наверняка куда яснее, чем Таннис. Он обводит собравшихся взглядом, и губы его кривятся.
Ответит?
Нет, он поднимает руку, медленный жест, ленивый. Раскрытая ладонь, и пальцы шевелятся, словно к ним привязаны нити, которые никто, кроме Освальда, не видит.
Кукольник?
Или все-таки кукла? Он ненавидел кукольные представления, а вот Таннис нравилось, в толпе было легко карманы подрезать… а он смотрел на сцену, и выражение лица было вот таким же надменно-презрительным. Он видел и замызганные декорации, и нити, которые заставляли кукол двигаться. И пьяноватых кукольников, они ведь тоже люди, замерзали, грелись чем придется. Тот театр – невзаправду. А нынешний… нынешний создан им и для себя же.
Но наверное, не интересно, когда зрителей нет.
И Таннис, поймав насмешливый взгляд Освальда, улыбнулась в ответ: она понимает, действительно понимает. Но не собирается до конца жизни смотреть на его представление.
И все же шелест, раздавшийся за спиной, заставляет обернуться.
– Прошу моих дорогих гостей успокоиться, – теперь в голосе Освальда звучала неприкрытая насмешка. – Эти существа… не причинят вам вреда.
…существа.
Они выползали из коридора, медленно, настороженно, то и дело останавливаясь. Изломанные тела, длиннорукие, длинноногие. И лысые головы слишком тяжелы для тонких шей. Эти головы раскачиваются, точно бутоны на гибких стеблях.
…ползет змеей терпкий цветочный запах.
…не цветов – плесени.
– Господи!
Голос заставил подземника вздрогнуть и оскалиться.
– Не надо, – мягко попросил Освальд. – Они очень нервно реагируют на громкие звуки. И на резкие движения тоже. Ко всему они чуют запах страха. А вам ведь нечего бояться, дорогие гости?
Смех. Ему и вправду весело? До слез, до истерики. И подземник замирает у кресла, он тянется к Таннис, нервно трепещут раздутые ноздри, а выпуклые глаза почти скрыты плотными веками.
– Кыш. – Таннис топнула ногой, и тварь отползла, но, повинуясь едва заметному жесту Шеффолка, устроилась перед креслом, она свернулась, спрятав чрезмерно длинные кисти рук под тело, и замерла.
– Будьте мягче, это ведь тоже люди… когда-то были.
Неправда.
От твари воняло подземельем. И кажется, кто-то упал в обморок, кому-то стало дурно, только мертвой герцогине было все равно.
– Это лишь малая часть тех, кто признал мою власть. Надеюсь, их пример вас вдохновит… очень надеюсь…
Они вставали на колени, нехотя, с явным неудовольствием, однако не смея противиться власти нового короля. Наверное, они, эти люди, рассчитывали, что Освальд сделает за них грязную работу, а потом исчезнет. Это было бы очень порядочно с его стороны – исчезнуть, освободив дорогу людям куда более достойным… и он знал об этих их жалких мыслях, оттого и смотрел сейчас свысока, с презрением.
Блеклое лицо.
Злое.
Наверное, Таннис тоже следует встать на колени, но она сидит, вцепившись в подлокотники кресла, пытаясь понять, чудится ли ей странный тонкий звук…
…он раздается под домом.
И где-то сверху.
Он заставляет подземников волноваться, и твари скулят, пластаются на каменном полу. А розы, белые нежные розы сохнут прямо на глазах. И лепестки их вдруг осыпаются… не лепестки – пепел.
Пеплом пахнет.
Разожженным камином. Свечи стремительно оплывают, и по белому атласу стен бегут огоньки. А звук нарастает. Он громкий, и Таннис все же решается отпустить кресло… она затыкает уши, с удивлением обнаруживая, что из ушей идет кровь… и не только у нее.
Подземник катается по полу, изгибаясь и воя.
Освальд стоит, упираясь в стену, он дышит раскрытым ртом… кто-то кричит, громко и надрывно… и Бога молит… и надо встать… надо уйти… что-то пошло не так…
Пламя расползается по иссохшим лепесткам. Оно заглядывает в гроб, пробуя мягкую его обивку, цепляясь коготками-искрами за дерево, заглядывая в лицо покойнице. И это лицо искажается, точно она, герцогиня Шеффолк, вдруг оживает, чтобы закричать…
А Освальд идет, шатаясь, едва ли не падая…
– Вставай. – Ее подняли рывком, и Таннис скорее прочла приказ по губам, чем услышала. – Уходи…
Куда?
К себе, в комнате Райдо и…
– Уходи… – Освальд тянет ее за собой.
Оглядываться нельзя…
…тлеют гобелены на стенах, и блестящий доспех не защитит рыцарей от мертвого огня.
Люди остались… надо спасти людей… надо остановиться…
И ей не позволяют, Освальд с силой толкает Таннис вперед, за неприметную дверь, и сам останавливается, чтобы перевести дух.
– Туда… прямо… будет выход… Таннис, иди… пока я еще…
Он не договорил, провел ладонью по лицу, размазывая кровь.
– Там выход.
Руки на плечах.
– А ты…
– Я останусь… так надо… я ведь король. – Он провел пальцем по губам. – У меня и корона есть… вот… давно хотел тебе показать.
Тонкий золотой ободок и шесть алмазов.
Ему к лицу корона.
– Может, у меня еще получится… пожелаешь удачи?
– Я бы хотела.
Кивнул.
И сгреб Таннис в охапку.
– Уходи…
– Отпусти.
– Сейчас… еще немного… помнишь, я ведь тоже живой… пока живой…
Поцелуй осторожный.
И жадный. И наверное, она бы могла полюбить этого человека когда-нибудь, в другой жизни, где он не попытался бы стать королем. Но, наверное, он не был бы собой, если бы не попытался…
– Беги, малявка… – Он отступил. – Прямо по коридору… а потом налево… прямо и налево. Запомнила?
Запомнила.
И бежать пыталась, но как бежать, когда земля под ногами раскачивается? Неустойчивая какая… влево и вправо… и стены неровные, Таннис опирается. Ей надо остановиться.
Вернуться.
Райдо… наверняка услышал, что происходит в доме.
…с домом.
Он дрожал и расползался. По каменным стенам ветвились трещины, а воздух стал сухим, и, наверное, еще немного, и сам этот воздух вспыхнет.
Надо идти.
Шаг и еще… и десять… и двадцать… прямо и налево… выход там. Выбраться и… не ради себя… у нее получится… прямо и налево…
…до поворота.
Не дойти. Дорогу заступили, и такой знакомый родной голос сказал:
– Я тебя поймал…
…поймал.
…но все-таки для слез еще не время. Потом, когда ей больше нечем заняться будет.
Наверное, он мог бы спастись.
Уйти. Исчезнуть, вновь скинув чужое лицо, с которым за эти годы сроднился.
Наверное, он мог бы устроиться на новом месте и попытаться жить, если не как все, то хотя бы как-нибудь. Наверное…
Освальд Шеффолк надел корону.
Он вернулся в объятый пламенем зал и опустился в кресло, то самое, в котором сидела Таннис.
…кажется, кричали…
…плакали…
…умоляли и требовали… визжали подземники, и пламя пахло свежей кровью, но запах этот не тревожил. Освальд Шеффолк смотрел в лицо той, кого сам назвал матерью.
Он сдержал слово: корона вернулась к Шеффолкам.
Ненадолго.
– Освальд, – Марта присела на скамеечку для ног, – я огня боюсь…
– Уходи.
– Мне некуда… и как ее одну оставить? Она одна там не сможет… никак не сможет.
Марта закашлялась. Зал постепенно наполнялся дымом.
– У тебя печенье осталось?
– Вот, – она раскрыла ридикюль и вытащила печеньице, – держи…
– Спасибо, Марта…
…испугаться она не успела, толстая неуклюжая женщина. Только коснулась вскрытого горла, из которого хлестануло кровью. Освальд надеялся, что ей не было больно.
Она точно боли не заслуживала.
Жаль, что все получилось именно так… он закрыл глаза.
Уйти?
Нет, он все равно обречен, и если умирать, то – королем.
Кейрен поднимался. Медленно, упираясь когтями в стену. Стена была гладкой, когти соскальзывали, слоились, и осколки больно впивались в уже-почти-человеческие пальцы. Саднил живот. Кейрен потрогал его, убеждаясь, что раны затянулись толстой корой живого железа. Оно прилипло к пальцам, потянулось за ними тончайшей паутиной.
Идти.
Шеффолк-холл наблюдал за чужаком.
Окна заперты.
Решетки… и не то виноград, не то плющ, но сейчас смешно думать, что Кейрен сумеет подняться. Остается главный вход…
С каждым шагом Кейрен чувствовал себя уверенней. Вяло подумалось, что появление его в подобном виде на похоронах герцогини произведет сенсацию… хотел засмеяться, но смеяться было больно.
…не через главный.
Запасной, который для слуг… Кейрен ведь помнит план дома… дверь должна быть где-то рядом… боковое крыло… левое, точно левое, потому что обойти дом у него элементарно сил не хватит. А надо. И он идет, с каждым шагом ступая все более уверенно.
Все-таки холодно.
Кейрен от души холод ненавидит, а огонь, опаливший было, вдруг отполз.
Жила отступала, огрызаясь, всхрапывая, но отступала. И Кейрен все-таки рассмеялся, а от смеха треснула корка живого железа.
Аккуратней надо.
А у него не получается аккуратней… и главное, чтобы дверь нашлась.
Нашлась.
И поддалась, впуская в сумрачный коридор. А он глупец, что в прошлый раз верхом полез, мог бы подумать про дверь… кажется, дыры в боку способствуют работе головы.
Дыры затянулись.
Теперь только резких движений не делать. Раз и два… и три-четыре… коридор разветвлялся. Из левого его рукава тянет сдобой, жареным мясом, специями и горелым жиром. Кухня?
Значит, направо…
…и прямо… и лабиринт коридоров, в котором легко заблудиться. Но дом почти пуст, почти мертв… все собрались в холле?
И Таннис…
Кейрен остановился перед щитом. Некогда надраенный до блеска, тот покрылся мутной пленкой окислов, оно и хорошо, к зеркалам Кейрен был морально не готов.
Дальше куда?
Прямо. И налево… лестница вверх… коридор… снова лестница, но уже вниз… узкие окна, витражные стекла, от которых на полу россыпь разноцветных пятен. Стекло холодное. И запах гари.
Жила стучит-гремит, мешает сосредоточиться.
Остановиться.
Сесть, потеснив в нише древнюю вазу, которая рассыпается от прикосновения. Неудобно как-то получилось, но надо дух перевести. И подумать.
…грохот жилы думать мешает.
Ничего. Собраться… пальцы вытереть об обои… совести у него нет, сказала бы матушка. А и вправду нет, закончилась. И обои все равно грязные, расползаются от старости.
…идти надо. Двигаться. Встать и вперед, потихоньку… медленно-медленно, шаг за шагом, вслушиваясь в звуки, дом наполнившие… и жила откатывает, а с ней отступает и сила, но возвращается ноющая, резкая боль. Края раны ползут, этак и требуха вывалится… хор-р-рош герой будет.
Не вываливается. Надо только руку прижать покрепче.
С жилой странное происходит, она, еще недавно гудевшая натянутой струной, вдруг замолкает. И эта тишина страшна. А струна рвется…
…больно.
Кейрен задыхается от этой чужой боли, сползая по стене, корчится, пытаясь справиться с собой. Тело плывет, плавится, меняя облик, и снова, и застревая между двумя… мутит, от силы, от слабости, от непонимания… и плач огня стоит в ушах.
Что происходит?
Надо вперед. Не важно, что происходит, позже Кейрен разберется. А пламя сворачивается, прямо под домом сворачивается, хотя Кейрен помнит старые планы.
Там гранит.
И толстая подошва скалы, которая обеспечит безопасность… но почему тогда пламя… пружина огня, которая вот-вот развернется. Его загнали в ловушку…
…кто и когда?
И звон в ушах – откат, всего-навсего откат… вперед… успевая до того, как треснет гранит… вовсе он не надежен, прорезан норами подземных ходов. И дом вздрагивает, чувствуя близость смерти. Дрожь становится все более ощутимой, а воздух пахнет огнем.
…камином.
…раскаленным докрасна камнем, старым торфом, который сушат пластами, и живым деревом. Сосновой смолой. Металлом.
Эти запахи дурманят и путают, но Кейрен идет.
Потому что ему надо. И он не понял, откуда она взялась, наверное, он просто очень сильно захотел, чтобы она появилась здесь и сейчас и была навсегда, это же не сложно, вот она и возникла из ниоткуда. А ему осталось руки сжать и сказать:
– Я тебя поймал.
…только удержать силенок не хватит. И она плачет. Почему?
– Бестолочь ты… с кисточкой.
С кисточкой. Хвост остался, он мешает, путается под ногами… куда хвост девается – интересный вопрос, и над ним надо будет подумать, хорошенько подумать вдвоем.
– Да ты еле на ногах стоишь! – Таннис вытирает слезы, а потом колючей кружевной перчаткой трет его щеки. – Нам надо…
– Уходить. – Кейрен помнит.
Слышит, как медленно, пока еще медленно разворачиваются кольца огненной змеи.
– Надо… уходить…
Он пытается спешить, но силы уходят. Жила тянет их, и мучительно осознавать собственную беспомощность. Тело вновь плывет, размывается.
И не упасть получается лишь потому, что Таннис подставляет плечо.
Стыдно.
– Прости, – из горла вырывается рык, переходящий в скулеж.
– Все хорошо. Тебе просто надо отдохнуть, да?
…метаморфозы отвратительны. Кейрен видел, каково это со стороны, когда кожа вскипает живым железом, растягивается, поддаваясь растущим костям. Выворачиваются мышцы, и порой шкура лопается, чтобы выпустить полосы чешуи. Или она проступает снизу, и сама кожа, тонкая, человеческая, отслаивается белесой пленкой.
…и назад не лучше. А когда застыл на переломе…
…нельзя отдыхать. Огонь под домом.
– Посиди здесь. – Таннис пытается отцепить его руки. – Я схожу за твоим братом… он здесь, ты понимаешь? Его тоже надо забрать.
Райдо? Он ведь обещал помочь… и он тоже слышит, как хрустит гранит под нажимом огненной пружины. Насколько еще хватит?
– Здесь недалеко и…
Кейрен пойдет с ней. За ней, пусть и в животном облике, если жиле он больше по вкусу. Он не будет сопротивляться, главное – не отстать.
И хвост… куда все-таки хвост девается?
С кисточкой.
– Знаешь, я тебе не говорила, – рука Таннис лежит на холке, – в детстве я мечтала, что однажды заведу себе большую собаку…
Смеяться все еще больно, но само то, что Кейрен способен смеяться, – уже чудо.
И она чудо.
Рядом.
Колышутся черные юбки. Черный ей не к лицу, и в его мире, который вновь нарисован углем и мелом, Таннис – единственное яркое пятно. А она черный надела…
Неправильно.
…а идти и вправду недалеко.
Вот только дверь комнаты открыта настежь. И Райдо нет. След его свежий, но запах гари стирает его и другой, затхлый, пропитавший комнату насквозь…
…тварь забралась на кровать. Она вскарабкалась по гнилому столбику, замерев, прикрытая пыльными складками балдахина. И если бы не запах, Кейрен ее не увидел бы.
Он и не увидел. Не ее – движение, которое заставило вздыбить иглы и зарычать.
– Прочь. – Таннис дотянулась до старинного, весьма с виду увесистого канделябра. – Пшел отсюда.
Тварь, поняв, что обнаружена, зашипела. И из-под кровати высунулась еще одна… две… зашевелились портьеры…
…подземники охотятся стаями.
– Отступаем, да? – подхватив юбки, Таннис попятилась к двери. – Не надо только резких движений, да? Мы медленно… потихоньку…
Твари боялись.
У страха запах оранжереи, прелый и кислый, и в то же время невыносимо-цветочный, навязчивый. Твари боялись и поэтому были опасны.
Кейрен отступал.
Медленно… слишком медленно… они ведь тоже слышат, пусть не пламя, но землю, с которой успели сродниться за столетия.
Стон ее. И шелест обвала где-то глубоко внизу. Хрип подземной реки, которая столкнулась с огненной жилой и перестала существовать. Протяжный скрежет гранита, раздираемого паром…
…мягкий хруст подземных корней Шеффолк-холла.
Уходить надо быстро, но одно неверное движение, и стая бросится. Кейрен рычит, и они отползают, всего на несколько шагов… дом замирает. Исчезают вдруг звуки. И сам мир, прежде черно-белый, становится черным.
А потом белым, нестерпимо, ослепительно-белым…
…солнце на снегу.
Огонь по стенам. Они вспыхивают сразу, рассыпая веера белых брызг. И Таннис, роняя канделябр, шипит. Она прижимает обожженную руку ко рту, озирается… твари скулят, пытаясь уйти от огня, вернуться в комнату. Дом же, медленно, но верно оседает. Подвалы его наполняются пламенем…
…бежать.
Схватить зубами за подол и прочь… платье занялось, и пришлось его содрать… юбки тоже прочь… Таннис не кричит, стиснула губы, которые превратились в тонкую линию, и сама стягивает перчатки.
Вести.
На лестницу…
…воздух дрожит, и жар чувствуется сквозь броню чешуи…
Не останавливаться.
Вверх… в окно, подойдет любое, лишь бы не заперто… и треклятый плющ сейчас почти спасение… хотя веревка надежней.
Спальня?
Хорошо. Не важно чья, хотя запах хозяина знаком и от него в горле клокочет рычание.
Выдохнуть. И вернуться, продираясь сквозь сопротивление жилы. Зато раны опять затянуло: близость жилы сказывается.
– Ты как?
Мир цветной сложен в восприятии, и Таннис, его Таннис, которая в обоих мирах одинакова, качает головой. А на руке ожог, но он – меньшее, о чем следует беспокоиться. И Кейрен содрал с постели покрывало. Ткань хрустит, рвется…
– Мы спустимся…
…дом качается, но держится.
Пока еще.
– Сейчас привяжу…
Она пытается помогать, но лишь мешает. И понимая, отступает к окну. Воздух горячий, с пеплом смешанный… не надышаться.
Почти успел.
Почти сумел, уже закрепил веревку на крестовине рамы, когда дом опасно затрещал.
– Назад!
Кейрен успел оттолкнуть ее от окна, которое вдруг провалилось внутрь, посыпалось вместе с участком стены, и пол пошел вниз. Древние опорные балки, подточенные пламенем, не выдержали веса Шеффолк-холла.
– Назад…
Он обхватил Таннис, прижав к себе, думая лишь о том, что смерть от падения – милосердней смерти в огне. И все равно выбор дрянной… камни по спине, мелкой россыпью, градом, от которого ребра хрустят…
– Все хорошо…
Его шепот тонет в грохоте обвала.
Дом оседает. И в кои-то веки Кейрену везет: массивная плита ложится над ними, защищая от камней…
…не от огня.
Вот и все.
– Мы умрем, да? – Таннис пытается повернуться, но их убежище слишком мало. И Кейрен теснее прижимает ее к себе.
– Нет, конечно.
– Врешь.
– Когда я тебе врал? Сама посуди… мы уже, можно сказать, спустились. Да, немного засыпало…
…камни сверху, пламя снизу.
– Но мы живы. И жить будем. Ты ведь можешь дышать… и я могу…
…пока еще. Воздуха не так и много…
– А значит, надо просто немного подождать. Нас откопают.
– Кейрен…
Она устраивает голову у него на плече.
– Я, кажется, тебя люблю.
– Конечно, любишь. Как иначе? Я ведь замечательный… умный… и красивый еще… и что ты смеешься?
…пусть смеется. Не важно, что будет дальше, но сейчас он хочет слышать смех своей женщины.
– Разве не так?
На губах ее – каменная пыль. И на лице.
– Так, все так… зачем ты вернулся?
– За тобой. Знаешь, я просто понял, что не умею жить без тебя…
– Ты бестолочь…
– С кисточкой?
– Да.
И тишина. Шелест камней. Обвал замирает. И пламя таится. Куда спешить? Его добыча не уйдет.
– Нас ведь найдут…
– Конечно…
…воздуха не так и много.
– Спи. Закрывай глаза. Хочешь, я тебе колыбельную спою? Правда, у меня со слухом не очень, но я спою…
– Лучше расскажи.
– О чем?
– О том, как мы будем жить…
– Долго, – он гладит короткие ее волосы, выбирая из них каменную крошку, – и счастливо…
…и умрут в один день. Но есть еще минута… и Таннис дышит. Ровно, спокойно, словно и вправду уснула. Кейрен отнял руку от ее шеи, освободив нить пульса. Лучше так… если во сне, то не больно.
Он обнял ее и закрыл глаза.
…раз-два… десять… сто десять… а она спит, и в норе становится невыносимо душно… сто сорок… жила отступает… она уходит как-то стремительно, высасывая крохи сил. И кажется, по животу ползет что-то мокрое… наверное кровь, но в темноте не видно… и запахи, он утратил способность различать запахи…
…двести тридцать… или это уже было, целую вечность назад.
Таннис дышит?
Долго, как же долго умирать. И голова кружится, не то от недостатка воздуха, не то от потери крови… какой богатый нынче выбор. Кейрен засмеялся бы, если бы мог.
Он почти потерял сознание, когда услышал, как с хрустом, с грохотом поднимается плита.
…двадцать тысяч сколько-то там… ему вдруг стало невероятно важно знать, сколько именно…
– Бестолочь. – Этот голос он помнил… и ответил бы, но сил совершенно не осталось.
Как есть бестолочь.
С кисточкой.
Глава 42
Тайберни – еще не тюрьма.
Похож.
Четыре башни. Четыре стены. Ласточкины хвосты зубцов, которые что-то да символизируют, Брокк читал, но сейчас прочитанное подзабылось. Он смотрел на эти зубцы, почти черные на фоне белого неба. От белизны ломило в висках.
И от пустоты.
Безделья.
Томительного ожидания.
Тайберни – еще не тюрьма, и его покои меньше всего похожи на камеру. Спальня в темно-синих тонах с огромной кроватью. Перины проветрили, но запах плесени и влажного камня остался. Он вжился в них, и в льняные скользкие простыни, и в поблекшие обои.
Это несоответствие раздражало. И Брокк пытался унять раздражение, мерил комнату шагами, сжимал и разжимал пальцы на руках…
…на руке.
Он вспоминал. Останавливался и, еще не веря, что память не подводит, трогал обрубок.
…боль возвращалась. А с нею и память, правда последняя – рывками.
…старая баржа. Искры. Черный дым, который стлался под ногами. Арка первого узла, от нее протянулись направляющие нити ко второму… и собственная беспомощность. Кристалл на ладони.
Он тянул жизнь из Брокка, день за днем.
Час за часом.
И преломленная в темных гранях его, эта жизнь была до нелепого короткой. Слишком короткой, чтобы взломать кристалл.
…рука ныла, и боль отдавала в локоть и выше, в лопатку. Доктор уверял, что это – следствие пережженных нервов и пройдет, только вряд ли вновь получится подсадить протез. Разве что сделать крепление выше, но это слишком рискованно.
…доктор ничего не понимал. Раз болит, значит, живы нервы и просто раскалились, как раскалилась сама эта треклятая рука, в которой вдруг вспыхнул, раскрываясь, Черный принц.
Кэри…
– Кэ-ри. – Брокк повторяет ее имя снова и снова, пробуя на вкус, меняя оттенки. Становится легче, теплее словно бы…
Тайберни, конечно, не тюрьма, но топят здесь слабо.
…а память не отпускает. Стоит остановиться, всего на секунду – старые часы на каминной полке издевательски точны, – и он возвращается на баржу.
К оплавленной руке.
К ее пальцам на своих губах… к ее глазам, за которые получилось зацепиться.
…держаться. Долго? Ему не сказали сколько.
Быть может, позже.
Брокк остановился у кресла, старого и низкого, с широкими подлокотниками, с которых скалились уродливые головы грифов. И когтистые лапы кресла увязли в пушистом ковре.
Да, Тайберни – не тюрьма.
Преддверие.
Он не услышал их появления, кажется, тогда он вообще только и способен был что стоять.
Выстоять.
Не сам, опираясь на Кэри, а она – на него. Снег кипел, и плавился металл, но мост держал зеркальные крылья. Долго. Вечность, а то и больше. Или меньше.
Она закончилась, когда кто-то произнес:
– Мастер, прошу вас пройти с нами.
– Что?
– С нами. Пройти.
Мундиры он видел. Лица – нет. Но помогли подняться, и кто-то, быть может знакомый, а может и нет, набросил плащ на плечи Кэри.
– Экипаж ждет.
Она же вцепилась в руку, встала с трудом. Плащ оказался слишком длинным и тянулся за ней словно шлейф.
Экипаж ждал.
Массивная карета с решетками на окнах, с обитыми железом дверцами и железными же широкими колесами.
– Извините, леди, но вам нельзя.
Она поджимает губы. И хмурится. И, кажется, вот-вот разревется…
– Кэри, – сажа на щеке, и на шее тоже, и на руке, отчаянно сжимающей полы чужого плаща, – пожалуйста, отправляйся домой.
Не слушает, мотает головой.
– Так надо. Пожалуйста…
Смотрят.
Откуда взялись? Следили… нет, неверное выражение – присматривали. Чтобы глупостей не наделал, а он все равно наделал, только не жалеет.
Она ведь жива. И город цел… и это ли не победа?
– Я тоже вернусь, но позже. Просто нужно немного времени, чтобы разобраться…
…ложь, но так нужно. И она, пусть не верит ласковым словам, но поддается на уговоры.
Кажется, там был Виттар. Бледный, едва стоящий на ногах.
Кажется, он обещал, что присмотрит и волноваться не о чем… говорил и кашлял, зажимая рот куском полотна, а на полотне оставались красные пятна. И Виттар вытирал рот рукой, только размазывая кровь. Но все равно говорил.
Кажется, Брокк в какой-то момент поверил, что действительно не о чем…
…Тайберни – все-таки не тюрьма.
Он отключился под грохот колес, а очнулся уже в этой комнате с узорчатыми решетками на окнах. Металлические прутья, толщиной в запястье Брокка, и невидимый глазом полог, который куда надежней металла… высокородному гостю лучше не покидать покоев.
Тогда обо всем этом думалось отстраненно.
Боль мешала сосредоточиться, такая знакомая, дергающая. И кровь по металлу, и патрубки, в которых остановилось движение живого железа, и кажется, его почти не осталось…
…доктор что-то говорил, осторожно касаясь протеза паучьими пальцами. Спрашивал? Утверждал? Брокк не знает. Он кивал, понимая, что выглядит безумцем.
…оглушенным.
И когда поднесли стакан со знакомым мутным настоем, отказаться не хватило сил. Выпил. И упал в сон, лишенный снов. И там, в безмолвии, пытаясь разбить его, повторял имя:
– Кэри…
…он проснулся уже без протеза, который лежал здесь же, на серебряном блюде, стыдливо прикрытый льняною салфеткой. Уже не протез – искореженный, расплавленный кусок металла.
Доктор, который появился сразу после завтрака, долго рассказывал о нервах, о перенапряжении, о том, что старые раны открылись и возможно воспаление. Брокк слышал слова, все по отдельности, но вместе они не собирались.
…янтарные бусины на ожерелье.
– Вам следует отдохнуть. – Брокку вновь протянули высокую рюмку, до краев наполненную опиумным настоем.
– Нет.
…хотелось. Выпить и провалиться в бархатную пустоту, где камешками в ладони перекатывается ее имя.
Кэ-ри.
Ради этого имени и следует жить.
Выжить.
Получалось плохо. Тело, высушенное до капли, не желало подчиняться, и малейшее движение доставляло боль, но Брокк заставлял себя двигаться, пожалуй, именно тогда у него и появилась эта привычка – мерить комнату шагами.
И застывать у расчерченного решеткой окна.
…ей позволили навестить его. Все-таки Тайберни – почти не тюрьма. И комендант крепости изо всех сил старался угодить гостю…
– Здравствуй. – Брокк хотел обнять, но вовремя вспомнил про руку и порадовался, что повязки сменили недавно, а запах кедровой мази перебивает кровяный дух.
– Здравствуй.
Эхо слов. На ней серое платье в узкую полоску. Шляпка. Ленты. Белая коса. Перчатки. Ридикюль, расшитый речным жемчугом.
…тонкий запах гортензий.
Ей идет, включая этот запах.
– Ты опять будешь меня сторониться? – Она сама шагнула навстречу, и отступать оказалось некуда. А вот обнять получилось, хотя и одной рукой.
– Не буду.
Обещание, сказанное шепотом. И локон-завиток у уха, которое розовое, нежное, с белесым пушком на мочке.
– Я… – Она вдруг стукнула кулаком в грудь. – Я так за тебя… а ты ни слова не написал… и никто не говорит, где ты… и что…
– Не плачь.
– Не плачу.
– А слезы откуда?
– Оттуда. – Кэри стояла, уткнувшись холодным носом в шею. – От волнения… и вообще… Виттар сказал, что тебя, возможно, будут судить.
– Много говорит.
– Мало. – Она гладила руку, прикасаясь осторожно, кончиками пальцев. А Брокк все равно ощущал это прикосновение, легкое, как крыло бабочки, сквозь ткань, сквозь повязку, раскаленными, якобы перегоревшими нервами. – И в аудиенции мне отказали… а Грай… она пыталась молчать, но…
– Все будет хорошо.
– …слухи ходят… всякие… что тебя казнят…
– За что меня казнить?
– Не знаю…
– Вот и я не знаю… наградить, конечно, не наградят, но казнить не будут…
– А что будут?
– Разбираться. И ты только не переживай, ладно?
Кивок.
– Присядешь?
Старая мебель. Копоть на потолке осталась, верно, с тех еще времен, когда Тайберни освещалось факелами. И Кэри смотрит на пятна, зябко поводит плечами.
– Что в городе?
…газет не приносят, комендант извиняется, явно и вправду испытывая неудобство от того, что приходится гостя в чем-то ограничивать. А ведь и вправду гость.
Пока.
– Были пожары и много…
…следовало ожидать.
– Несколько домов рухнуло…
– Жертвы?
Кивок.
– Люди, да?
– Люди… да…
Вопросы заканчиваются, а слова исчезают. С нею рядом они не нужны. И Брокк гладит руку в кружевной перчатке, пытаясь унять дрожь ее пальцев, успокаивая, обещая, что все непременно наладится… и это свидание – чей-то подарок, которого могло бы не быть, заканчивается как-то быстро.
…два часа.
Куда подевались?
Туда же, куда и весь прошедший год. И хочется верить, что будет еще время.
Обязательно.
Она не хочет уходить, останавливается на пороге, поправляя шляпку, и ленты, и муфту, которую подает комендант. Он кряхтит, краснеет и отводит взгляд, явно сожалея, что не способен пойти навстречу леди.
Правила.
Закон.
Брокк не преступал закон, но правила нарушил.
Он вновь и вновь думает. О Кэри. И Короле, который наверняка зол… о чуме, которая сгорела над зеркалом… кто же знал, что у зеркала будет такая теплоотдача? О собственной руке: придется наново все начинать… о прошлом, будущем и всем сразу.
Мысли помогают скоротать ночь, но ежевечерняя рюмка с опиумом – почти непреодолимое искушение. Серые стены Тайберни давят.
Сколько будут держать?
Молчат.
Ни допросов, ни вопросов, хотя Брокк готов ответить на любой, но о нем словно забыли. И получается написать записку для Кэри, нарочито веселую, пустую.
Волноваться не о чем…
…все равно будет.
Дни идут, рассчитывая зиму. И небо с каждым прожитым становится белее.
Неделя… две и три… уж лучше бы сразу приговорили… и наверное, приговорили, отсюда тишина. Зато комендант приносит пачку бумаги и чернила. Есть угольный карандаш для набросков. Работа как всегда спасает. Конечно, это не дом, не мастерская… софу, должно быть, привезли… и другие заказы…
Брокк вернется.
Еще день… или два… три… неделя к неделе… раны рубцуются. И боль отступает, разве что на рассвете культя начинает ныть, тяжело, нудно, вырывая минуты из короткого сна.
Брокк даже полюбил встречать рассветы.
Ясное небо, и ласточкины хвосты зубцов древней стены. Тишина. Черный взъерошенный ворон, один из сотни, прикормленных в Тайберни… кажется, это связано с проклятием… или предсказанием? Но главное, ворон – все развлечение в череде пустых одинаковых дней.
Этот день отличался от прочих разве что ранним визитом доктора. Он оставил черный кофр на столике и, расстегнув запонки, привычно закатал рукава белой рубашки.
– Могу вас поздравить. – Его высокий, почти женский голос донельзя Брокка раздражал. – Вам повезло. Раны зарубцевались. Еще несколько дней…
…и новый слой кедровой мази. Повязка, которая прилипает к коже. Темные рубцы. И четверка старых швов.
– …вы совершенно здоровы.
Доктор поклонился, вероятно прощаясь. Жаль. Его визиты – все какое-то разнообразие… после него оставались запахи мяты, кедрового масла, жира и камфоры. Их Брокку будет не хватать.
Наверное.
Он вернулся за стол, к бумагам и расчетам, к наброску, сделанному наспех. И некому было перерисовать его акварелью…
…Кэри бы понравилось.
– Работа как способ спрятаться от мира? – Стальной Король не стал утруждать себя стуком в дверь.
…Тайберни – еще не тюрьма, но вотчина королевская.
– Мне казалось, что это мир меня спрятал.
– Отчасти верно.
Вот и все.
Отложить перо. И пальцы кое-как вытереть, но платок затерялся среди бумаг. И Король с интересом эти бумаги перебирает.
– Ничего не понимаю, – сказал он, взяв в руки набросок. – И что это будет?
– Железная дорога… вам и вправду интересно?
– Интересно. Но позже объяснишь. Сейчас нам бы о другом побеседовать.
И Король указал на кресла.
Низкие. С грифоньими мордами и когтистыми лапами. Стоят удобно, друг напротив друга.
…значит, все-таки беседа.
Пока.
– Рассказывай. – Король опустился в кресло с видимым трудом. – И с самого начала… не спеши, теперь-то некуда… а я отдохну. Высоко здесь.
…угловая башня и с полсотни ступеней.
А Король не притворяется уставшим. Ему действительно этот подъем дался нелегко. И сейчас, откинувшись на спинку кресла, он пытается выровнять дыхание.
Говорить легко.
Брокку больше нечего скрывать.
Король слушает, поглаживая кривой грифоний клюв. И чудится, что деревянному зверю приятна эта нечаянная ласка.
– Если я правильно понял, – Король заговаривает не сразу, он тщательно подбирает слова, и видно, что это ему вовсе не по душе, – то зеркало… да, пожалуй, зеркало и есть… вобрало всплеск и отразило его. Ударило по жиле ее собственной силой.
– Да.
– Очаровательно. – По тону Стального Короля было очевидно, что случившееся он вовсе не считает очаровательным. – И формально вы трое героическим образом остановили прорыв.
Сплетенные пальцы и бледные запястья. Рунная вязь обручального браслета.
Бледная кожа.
Ногти синюшные.
– Знаешь, ты мог бы солгать, что кристалл попал тебе в руки случайно… и что ты понятия не имел, как выйти на заряды… что не было шансов в принципе не допустить взрыва. Ты мог бы соврать, мастер. А я бы поверил. Просто ради того, чтобы не затевать это разбирательство.
Ответить нечего. И да, очевидно, ложь бы приняли, поскольку она выгодна всем.
– Но ты у нас слишком честен… и эти двое…
– Я заставил их участвовать.
– А вот сейчас ложь неуместна, – поморщился Король. – Будь добр, помолчи… и да, Виттара я от этого дела отстранил.
– Он-то при чем?
– Во избежание недоразумений… в последнее время родственные интересы ему явно ближе государственных. Но успокойся, я не собираюсь… вникать в нюансы. Брокк, ты понимаешь, что не спас город, а едва его не уничтожил?
– Да.
– И, надо полагать, раскаиваешься?
– Да.
…вот только сны по-прежнему пусты. В них нет больше дракона, огня под крыльями и острого чувства беспомощности. Надо ли полагать, что Брокк прощен?
Кем?
Он не знает, кем-то, кто присылал эти сны.
Но Король ждет ответа, и, кажется, от этого будет зависеть дальнейшая Брокка судьба.
– Я не мог ею рисковать.
– И рискнул городом?
– Да.
– А если бы не вышло?
Мертвецов, как и победителей, не судят. И Король прекрасно это понимает. Чего он ждет? Раскаяния? Уверений, что, если бы получилось все переиграть, Брокк поступил бы иначе?
Не поступил бы.
– Знаешь, что хуже всего? – На ладони Короля появился белый шарик. – Ты перестал мне верить. И не только ты. Ты предпочел героически напялить на шею ярмо, но не сказать о проблеме, которая решилась бы элементарно… или ты думаешь, что какой-то самоучка умнее королевских алхимиков?
Он раздавил шарик, и по комнате поплыл мягкий мятный аромат.
– И да, я признаю, что основания для недоверия имелись, но, Брокк, не ты ли сам, добровольно, подтвердил свою клятву престолу?
– Я. И готовь подтвердить вновь.
– Чтобы опять о ней забыть?
Нельзя молчать, но и ответить нечего.
– Знаешь, саперы почти успели… – Король потер виски и скривился. – Голова болит невыносимо… даже во сне болит… опиум не помогает. Удар был. И мне повезло, что врач остался. Мне с врачом в принципе повезло, хотя, поверишь, безумно неприятная личность. Меня передергивает, когда он рядом появляется. Однако профессионал… и как профессионал не лезет не в свое дело.
Упрек заслужен.
И Король смотрит в глаза, у Брокка же не хватает сил выдержать этот взгляд.
– Ты думаешь, что я вот так позволил бы уничтожить город? Разведка работала… тихо работала, пока этот мальчишка внимание отвлекал.
– Кейрен?
– Он самый. На редкость удачная кандидатура. Молодой, рьяный и принципиальный, готовый наплевать на все запреты кряду.
…пешка на королевской доске.
И Брокк понятия не имеет, что стало с этой пешкой.
– И ты с твоим неумением лгать… оно тоже часть игры. Возмущен?
– Нет.
Возмущения и вправду нет. Наверное, Король поступил так, как должно. За Брокком присматривали…
Недосмотрели.
– За всеми вами наблюдали. – Король уже не тер виски – стискивал, и лицо его было бледно, до синей каймы вокруг губ, до полупрозрачных век с темными нитями сосудов. – Было опасение, что тебя попытаются убрать.
– Почему?
– На роль заговорщика, уж извини, ты не тянешь… не тянул.
– Это не было заговором.
– Ну да, всего-навсего самоубийственной попыткой остановить прилив. Попыткой, заметь, совершенной группой лиц по предварительному сговору. Мне это так мои законники классифицировали. Но мы же не о них, а о том, что за вами велось наблюдение. Они следили за вами. Мы за ними… единственная реальная нить, которая привела к зарядам.
– Вы… знали?
– Знали. Склады очистили. Дома эвакуировали. Мне сказали, что есть шанс снять заряды… и не кривись, ты не единственный специалист на белом свете. Сунься ты к зарядам, и вся игра насмарку.
– Игра?
– Игра, – подтвердил Король. – С высокими ставками. Эвакуацию начали в день прилива… не так уж сложно зачистить несколько домов и поставить замедлители. Ты ведь тоже таким воспользовался, только кустарным. Олаф – умный мальчишка, и жаль будет, если он умрет. Хотя, говорят, шанс есть.
– Вы знали о… Риге?
– О Риге. Ригере. Шеффолке. Подмене… но этого недостаточно, мастер.
Он стиснул руки, и суставы хрустнули.
– Заговор никогда не ограничивается одним человеком. За Шеффолком стояли многие. И не только люди… прошлогодняя зачистка не избавила нас от всех… недовольных. Нашлись те, кто решил, что и в отсутствие Короля с людьми справятся. А там и территорию поделят… в собственном доме и пастух за князя будет. Слышали такую поговорку?
– Да.
– Последний месяц был неудачлив для некоторых домов… Прилив дурно сказался на здоровье. Я лишился части… подданных.
Брокк кивнул, но вопроса не задал: похоже, прав тот, кто говорил, что во многих знаниях многие печали. А ему и с собственными печалями разобраться бы, прежде чем в чужие вникать.
– Старые дома порой… упрямы. Или правильнее было бы сказать – консервативны? Перемены последних лет многим не по вкусу… да и война закончилась, армия осталась… искушение было велико.
Король вытащил из кармана плоскую флягу.
– Доктор настоятельно рекомендовал… для успокоения нервов.
Горький запах травяного чая.
…и собственная рюмка с опиумом, которому суждено отправиться в нужник.
– Охота на живца?
…и в роли живца был сам Брокк. Еще Кейрен. Инголф. И Олаф тоже… отсюда и секрет его, переставший секретом быть. Полковник? Нет, этот из загонщиков… как и призрак чумы.
Искушение для тех, кто желает убраться в опустевшем доме, не запачкав рук.
…люди убьют Короля.
…чума избавит от людей.
Королевская игра. И ставки соответствующие.
– Злишься, – с непонятным удовлетворением произнес Король. – Это естественно – злиться, поняв, что тебя использовали.
– Не только меня.
– Тебя в том числе. – Он потряс флягу и прислушался. – Если бы ты знал, до чего это лекарство горькое… но это в целом нормально для лекарства. Брокк, знал, что свинцовая пуля способна пробить доспех средней толщины?
– Что?
– Свинцовая пуля. Это такой шарик… металлический шарик, который выталкивают пороховые газы. И этот шарик получает ускорение, которое и позволяет ему пробить доспех. Насквозь, Брокк. Я покажу тебе образцы. Их оружие нелепо. Неуклюже. Зачастую отказывает, а то и вовсе взрывается. Но оно существует. И не в виде отдельных образцов. Шеффолк наладил производство… две фабрики. Тысячи стволов. Сотни тысяч зарядов… и мастера из их числа. Они не чета тебе. Пока.
То, о чем Король говорил сейчас, было… диким?
– Вот. – Свинцовый шарик Брокк поймал. Тяжелый и безопасный, всего-то кусок металла. – Мы закрыли фабрики. Мы уничтожили пороховницы… почти все.
– А мастера?
– Мастер, – поправился Король. – Он жив. Нам нужно прояснить некоторые детали, но… отпустить его я не могу. И казнить не за что…
– В Тайберни – старые часы…
…за которыми требуется присмотр. И да, Тайберни – это не тюрьма…
– Я подумаю.
Король поднялся.
– Что будет со мной? – Брокк все-таки задал вопрос, пусть и гордость требовала молчать.
И Стальной Король, обернувшись на пороге, пожал плечами:
– Ничего.
Дверь открыл.
…и если так, то…
– Мир нуждается в переменах, мастер. – Король стоял, опираясь на трость. Он выглядел больным, но обманываться не следовало. – И раз уж вы влезли в его дела, то продолжайте… начните с Нижнего города. Его давно пора было перестроить…
…Тайберни – не тюрьма.
И экипаж с серебряными воронами на дверцах ждал во дворе.
– Домой, – сказал Брокк, забираясь на козлы. – Отвезите меня домой и… если можно…
Хлыст развернулся над конскими головами, и четверка взяла в галоп.
Быстро?
Медленно. Слишком медленно… ласточкины хвосты Тайберни остались за спиной. Грохотали колеса и копыта…
…домой.
Уже скоро. И можно не думать пока ни о чем, кроме того, что дома ждут…
…раз-два-три-четыре-пять…
Пустой поднос для визитных карточек, начищенный до блеска, и в этом видится своя ирония. Газеты по-прежнему приносят, и Фредерик все так же гладит их раскаленным утюгом, выглаженные, лишенные терпкого запаха типографской краски, оставляет на маленьком столике в кабинете. Присылают журналы и желтоватые, напечатанные на дешевой рыхлой бумаге рекламные проспекты, оставляя их у дверей. А вот писем и приглашений нет.
…Кэри снова не существует.
Нет, она есть, но…
…стоит ли рисковать с тем, для кого, быть может, закроется город? Сегодня… или завтра… послезавтра тоже…
– Все это чушь. – Грай появляется с завидной регулярностью, она приносит с собой шоколад в высоких стаканах, нарядные коробки из кондитерской и вымоченную в коньяке вишню. – Тэри говорит, что твоему мужу ссылка грозит… самое большее… и то на год. Ну или на два, но Королю нужен мастер.
Грай раскладывает вишню по крохотным вазочкам и заставляет есть.
– А ссылка – это не страшно. Даже очень романтично!
И ей хочется верить, ведь Грай знает, о чем говорит…
– Ссылка, по сути, ерунда… Лэрдис вот отравилась… уксусом…
Грай отводит глаза, добавляя очень тихо:
– Она заслужила… и… Тэри говорит, что у меня талант, а я не хочу этим заниматься… не хочу думать, что кто-то…
Замолкает. И прячется в тишине, которая длится и длится, и Грай не спешит заговаривать вновь. А Кэри согласна. На ссылку, на изгнание, только пусть это ожидание, растянувшееся не на дни – на недели, закончится.
– Не думай о плохом. Брокк вернется. Просто… – Грай вздыхает, она знает, что есть вещи, о которых говорить не следует, но и молчать она не способна. – Король болен… и пока он не оправится, то… он сам хочет разобраться… не доверит Совету… и это правильно, Совет ищет кого-то, на кого можно свалить вину…
Верить.
И ждать… газеты помимо списков погибших публикуют сводки о здоровье Короля. И Кэри молит жилу, чтобы он выжил…
…выжил.
И в аудиенции отказал.
– Он знает, о чем вы собираетесь просить. – Виттар появляется ежедневно. И выглядит он отвратительно, но не признается, что болен. – Ему сейчас некогда. Осталось уже недолго, Кэри. Потерпите.
Терпит.
И белый какаду щелкает лесные орехи, выкладывая из скорлупок узоры.
– Кэ-р-р-ри, – говорит он хрипловатым голосом. – Ор-р-решек, Кэр-р-ри…
Темные ядра она ссыпает в вазу, загадав себе, что когда ваза наполнится доверху, то Брокк вернется. Конечно, вернется, она верит Виттару…
…и то единственное свидание, которое ему удается устроить, оставляет горький осадок.
– Все будет хорошо, – шепчет он, и дыхание теплом по волосам, по щеке… слезы застывают в глазах. Слезы – это пустое. Надо улыбаться, потому что ему тоже непросто.
Надо лгать.
Только как, если он видит ложь и, прощаясь, снова и снова шепчет, что все будет хорошо…
– Король… – Виттар заговаривает в экипаже, зажимая переносицу белым платком. А кровь все равно идет, и это обстоятельство Виттара раздражает. – Король… должен нашему роду. Одену…
…чужие долги откупом за жизнь Брокка?
Кэри согласна.
Пожалуй, она согласилась бы на что угодно, лишь бы поскорее вернуть его домой. У него ведь рука болит, стянутая повязками, спрятанная в подколотом рукаве. И сомнения наверняка мучают, вдруг да вновь поверит в то, что слаб…
…а дома белый какаду протягивает карточку.
Грай заходила.
Оставила вишню в коньяке и приглашение на чай, которое – почти вызов молчаливому обществу…
…раз-два-три-четыре-пять…
Ваза полна едва ли не до верха, и Кэри пересчитывает ядра ореха, чтобы хоть чем-то заняться.
…раз-два-три…
Быть может, сегодня…
…четыре…
– Или завтра, – она произносит это вслух, проводя ладонью по стопке газет. – Конечно, завтра…
…пять…
– Кэри!
Орехи падают на стол, катятся к неудовольствию какаду, который пытается их собрать, повторяя следом за хозяином:
– Кэ-р-р-ри…
– Кэри…
Он принес с собой запах Тайберни и дождь на рукавах старого пиджака, и Кэри трогала капли, саму эту ткань, тяжелую, измятую, убеждаясь, что она реальна.
Он реален.
– Кэри… ну что ты…
– Ничего, я…
– Я же говорил, что все будет хорошо. – Холодные его губы касаются щеки осторожно… – Я же говорил…
– Я верила…
…ждала…
И, наверное, у счастья может быть привкус городского дыма, дождя и затянувшейся весны…
– Я тебя поймал…
Счастье стучит в висках молоточками пульса, а сердце строго отсчитывает удары.
…раз-два-три-четыре-пять.
– Я тебя нашла.
Глава 43
Из больницы Таннис выпустили на третьи сутки.
Не выпустили – выставили.
И седовласый доктор сонного вида, отводя взгляд, вежливо и долго рассказывал, что Таннис всецело здорова, а головокружение и дурнота есть естественные следствия ее состояния. И про Кейрена не сказал, только поморщился, словно бы сам этот вопрос был неприличен.
– Послушайте, милая, – он снял очочки с дымчатыми стеклами, придававшие ему странно-разбойный вид, – я бы настоятельно рекомендовал вам… не привлекать недовольства Оловянных. Они злы. И в своем праве.
– И что мне делать?
– Отправляйтесь домой.
Ее квартира.
Таннис отвыкла от нее, и пришлось знакомиться наново. Старый дом с флюгером-кошкой. И отдельный вход… дверь заперта, но Таннис знает, куда Кейрен ключи прячет. Она так долго пыталась отучить его, а не вышло. Третий камень от порога, и тайник. Холодная бронза, крошки земли на пальцах.
Дурнота.
И дышать приходится сквозь стиснутые зубы, мелко и часто.
В доме темно, сыро и воняет… конечно, Кейрен не удосужился посуду вымыть. А печь, наверное, если и включал, то давненько. Вещи разбросал. Мятая рубашка на полу, и жилет с оторванной пуговицей. Опять небось задумавшись, крутил.
Таннис прижала жилет к щеке.
Она человек и запахи различает плохо, но от ткани пахло Кейреном. Ей хотелось, чтобы пахло. Таннис долго стояла, сдерживая слезы, а потом все-таки расплакалась.
Наверное, теперь можно, времени свободного у нее полно и…
…Кейрен жив.
Газеты публиковали списки погибших, и имени Кейрена в них не было…
…жив, но ранен. И в госпитале… наверняка в госпитале… или дома… у его родни особняк, Таннис видела его издали, но нечего надеяться, что ее пустят.
Оловянные злы…
И, пожалуй, у них есть все причины для злости, но…
…главное, что жив.
Эту ночь Таннис спала, обняв жилет. Странным образом запах Кейрена унимал и дурноту, и головокружение, и спокойней становилось.
Дни потекли.
Медленные, янтарно-медовые, с солнцем, которое приходило с востока, белыми речными туманами и визитами бакалейщика, вновь уверившегося, что Таннис свободна. С прогулками по улице, недолгими, потому как, стоило Таннис выпустить из виду знакомый флюгер, и ее охватывал необъяснимый страх.
Она останавливалась на краю тротуара, пытаясь совладать со слабостью в коленях, головокружением и мелкой дрожью, грозившей перерасти в судорогу. Она прикусывала край перчатки и просто смотрела на улицу, как-то словно бы из-за незримой пелены, отделившей ее от этого мира, отмечала и грязный снег, припорошенный угольной крошкой. Ледяную корку на окнах и тени людей за ней… она видела и слышала все, но оставалась вовне.
…разговаривала.
Возвращалась в дом, заставляя себя идти медленно. И оказываясь за дверью, торопливо, трясущимися от страха руками, задвигала запоры. Стояла, прислонившись, глядя на старые часы, стрелки которых замерли на без четверти шесть.
…день за днем.
И шитье утешением, пусть прежде Таннис от души ненавидела рукоделие. Но теперь, считая стежки, она успокаивалась.
…гостья явилась под вечер.
Вежливый стук в дверь, который заставил вздрогнуть, и игла, вывернувшись из пальцев, ужалила.
Дверь заперта.
Засов.
И решетки на окнах… и сердце стучит-колотится, а во рту пересохло. Нож, который как-то всегда под рукой находился, в руку прыгает, и Таннис гладит длинное лезвие, приказывая себе успокоиться.
Кейрен не стал бы стучать.
Кейрен просто вошел бы, у него ключи есть, а если нет, то он знает о тайнике, который вновь полон…
…все закончилось. Грент мертв, и Освальд Шеффолк, и прочие, оставшиеся в доме… и бояться нечего.
Надо просто открыть дверь. Подойти.
…отодвинуть заслонку.
Снять крючок. Убрать засов… и тот, второй, самодельный тоже.
– Добрый вечер, – сказала женщина в собольей шубе. – Могу я войти?
Соболя под снегом. Сизая тафта юбки. Шляпка с узкими полями. Вуаль. Узкое лицо с правильными, но, пожалуй, слишком резкими чертами.
…Кейрен на нее похож, вот только более живой, что ли…
И что сказать?
– Вижу, вы меня узнали.
Холодный голос, и сама она, леди Сольвейг, выточена из старого льда.
– Мне неприятно говорить это. – Она отставила зонт и шубу расстегнула, но снимать не стала. Она оглядывалась и презрительно кривила губы. – Вам следует уйти.
– Куда?
Не услышала.
Квартира, преломленная в инеисто-светлых глазах леди Сольвейг, была удручающе бедна. Таннис снова словно бы со стороны видит все: нелепые обои, которые за лето выцвели, пятна на ковре, сбившуюся скатерть, которая съехала, стыдливо прикрывая гнутые его ножки, старую мебель и себя саму, нелепую женщину в полосатом домашнем платье.
Растрепанную.
Растерянную. И безумно далекую от идеала.
– Мне не интересно, куда вы отправитесь. Но уже завтра вас не должно быть здесь. – Леди Сольвейг расстегнула ридикюль и вытащила конверт. – Тысячи фунтов вам хватит.
Она не спрашивала – утверждала. И конверт лег на стол, а леди Сольвейг провела по скатерти ладонью, выравнивая складки. Нахмурилась… стряхнула хлебные крошки…
– Нет. – Таннис спрятала руки за спину.
Она не примет денег. Деньги у нее есть… были у нее деньги, но остались в Шеффолк-холле, как и та бабочка, Кейреном подаренная. А Шеффолк-холла больше нет… и выходит, что денег тоже нет… и бабочки.
Бабочки жаль.
– Полагаю, вы рассчитываете на моего сына? – Леди Сольвейг провела пальцем по стене.
Нельзя!
Не ей трогать ромашки… розовые ромашки в цвет медных кастрюль, которые Кейрен начищал песком…
Кейрен жив.
И вернется.
– Не спорю, его патологическая к вам привязанность дорого стоила нашему роду. – Леди Сольвейг глядела сквозь Таннис. – Не говоря уже об этой безумной идее с браком… вы же умная женщина…
…почти комплимент.
– …иначе не сумели бы удержать его. С предыдущими своими увлечениями Кейрен расставался легко и быстро. Вы – дело иное. И, пожалуй, не будь вы человеком…
…невозможное условие, и потому леди Сольвейг позволяет себе думать, что приняла бы Таннис, не будь она человеком.
– Однако вы сами должны понимать, сколь нелепа сама мысль о браке между вами. Уезжайте. Оставьте мальчика в покое.
– А если нет?
Леди Сольвейг молчала минуту. Она по-прежнему смотрела мимо Таннис, но взгляд неуловимо изменился…
…иней над прорубью. Тонкая пленка льда, под которой скрывается зеркало воды.
– Мне бы не хотелось прибегать к угрозам, – почти извинение, и пальцы гладят выгоревшую ромашку. – Однако, если вы не исчезнете из города, мне придется вам помочь. Кузен не откажет мне в небольшой… услуге. Я ведь не попрошу ничего незаконного. Ваша биография, милая… вы ведь сами прекрасно понимаете, где оказались бы, если бы не заступничество моего сына. Ньютом? Тюремная баржа?
Сказать, что она не посмеет?
Посмеет.
Зимняя женщина, которая твердо уверена, что действует во благо. Интересно, Таннис сама потом, позже, когда появится на свет ее собственный ребенок, тоже такой станет?
От одной мысли о подобном становится жутко.
– Уезжайте, милая.
Леди Сольвейг застегнула шубку.
– Надеюсь, послезавтра вас уже не будет в городе…
…послезавтра.
Есть еще остаток вечера, который проходит под пледом. Таннис набрасывает его на плечи, цепляется за шерсть и запах вина…
…послезавтра.
Слезы душат, наверное, накопилось за все и сразу, вот Таннис и ревет, беззвучно, обнимая себя, себя же жалея, потому что есть у нее время для слез. Остаток вечера… ночь… а белый конверт так и лежит на столике.
Выкуп?
Она так и не решилась к нему прикоснуться, точно само это прикосновение способно было оскорбить. Ерунда какая. Можно подумать, что она, Таннис, и вправду девица наиблагороднейших кровей… нечего себе лгать. Нечего притворяться.
Клеймо не выведешь.
Сама забудешь, так найдутся те, которые напомнят.
…уехать.
Или притвориться, что уезжает, а самой…
…опасная игра. И леди Сольвейг не лгала, когда говорила, что отправит Таннис на тюремную баржу. С нее станется, пусть и не собственной холеной ручкой, которую замарать побрезгует. Да и к чему, когда кузен имеется?
Успокоиться.
И конверт взять. Деньги? Пригодятся… все одно Таннис не оставят в покое. Погонят… Оловянные злы… оловянный, деревянный… и еще стеклянный. Леди Евгения твердит о правильном написании слов, а Таннис зевает, ей скучно, но она пытается быть серьезной.
Ради Войтеха.
…неудачная у нее любовь, что первая, что вторая… глядишь, последняя, потому как лучше уж одной, чем вот так, в недоживую.
И вещи наново собирать. Белье. Платья. Несессер, который Кейрен купил, потому как даме несессер положен… она так и не открыла… пудра и тальк. Патентованное средство от веснушек, которые Таннис вывести пыталась, потому что из-за веснушек над ней смеялись, втихую, за спиной, тогда еще казалось, что именно веснушки виноваты…
…глупая-глупая женщина, которая пыталась притвориться кем-то другим.
А сердце почти успокоилось.
Саквояж вот не закрывается – это проблема… нести будет тяжело, но если попросить кучера… ключ Таннис в тайнике оставит, том, который за камнем. И да, у нее есть еще целый день, пусть после бессонной суматошной ночи – а сборы она начала вдруг и незадолго до рассвета – голова болит с немалой силой. Эта боль выматывает, и кофе не спасает.
Кофе вреден, и Таннис в принципе его не любит, но пьет, он горький, как лекарство.
…новый гость не дает себе труда стучать. Он входит, пригибая голову, потому что дверь для него слишком низка. Он снимает шляпу с широкими полями, украшенную не обычной лентой, но кожаным шнурком, и сбивает с нее снег.
– Все-таки поплакать решила? – спрашивает он, присаживаясь на стул. И садится лицом к спинке, широко расставив ноги.
На нем штаны из синей парусины и высокие сапоги с мятыми голенищами. Нечищеные, в снегу, в песке. Снег тает и грязно-песчаной лужей расползается по ковру. Гость же смотрит на Таннис.
А она и вправду разревелась… это все из-за состояния… плаксивость, надо полагать, тоже в нем весьма естественна.
– А ты… проверить пришел? – голос чужой, гулкий. – Не бойся, уезжаю.
Гость кивнул и, поддев носком сапога саквояж, поинтересовался:
– Вижу, что уезжаешь. Куда?
– Не твое собачье дело.
Вот только Райдо не согласился, он почесал рубец, пересекавший щеку, и сказал:
– Аккурат мое, хотя таки да, собачье… – И, пробуя выражение на вкус, с неизъяснимым удовольствием в голосе повторил: – Мое собачье дело… звучит, однако. Так куда, красавица, путь держишь? Опять сбежать решила?
Не плакать! И Таннис, пытаясь сдержаться, стиснула зубы.
– Значит, не сама… – Райдо вдруг отстранился, упираясь ладонями в спинку стула, и прикрыл глаза. Он втягивал воздух медленно, носом, а выдыхал ртом и как-то шумно. – Не сама…
Он поднялся, все еще с закрытыми глазами, и направился к двери, а у двери замер, поводя головой влево и вправо. Присел у столика. И едва ли носом не провел по поверхности…
– Матушка заглядывала?
Райдо погладил столешницу.
– Полагаю, не чай пить приходила.
Что ему сказать? Пожаловаться на леди Сольвейг? Смешно…
– Послушай, девочка, – Райдо вернулся к стулу, – я неплохо знаю свою матушку. Порой она бывает чересчур… резка. И мне жаль, если она тебя оскорбила. Но это еще не повод, чтобы сбегать.
Не повод. И оскорбление Таннис как-нибудь пережила бы. Небось не хрустальная ваза, чтоб от огорчения треснуть.
– Значит, дело не только в этом. Что еще? Она велела тебе уехать?
Получилось кивнуть.
– И чем-то пригрозила… – Райдо повернул голову набок. – Дядюшкиными связями? Тюрьмой?
Снова кивок. И понимание, что если Таннис откроет рот, то разревется.
– Успокойся, Тормир, конечно, матушку любит, но он – разумный человек… ну не человек, но все равно разумный. Осадит. Хотя… знаешь, что, рыжая? Я тебя с собой заберу. Так оно надежней будет, когда под присмотром… а то вы, смотрю, с младшеньким оба везучие.
И Райдо руку подал.
– Ну что, пошли?
– К-куда…
– Туда, – он указал на дверь. – Для начала. А потом определимся. Ты, главное, если хочешь пореветь, то реви. Правда, женские слезы меня в тоску ввергают, но я как-нибудь притерплюсь. Платочек нужен? Он мятый немного, но честное слово – чистый… вроде как чистый.
Клетчатый и с прилипшими хлебными крошками, которые Таннис счищает осторожно. И это действие наполнено для нее скрытым смыслом.
Райдо же с легкостью закрыл саквояж, тот только жалобно хрустнул, и Таннис поняла, что по прибытии на место, где бы это место ни находилось, ей придется искать новый саквояж.
– Успокоилась? – Он платок не отобрал.
И хорошо, что жалеть не пытается. Таннис не нужна жалость. Ей вообще ничего от них не нужно… разве что деньги. Деньги пригодятся…
– А теперь поговорим серьезно.
…крошек на платке хватит не на один серьезный разговор.
– С матушкой моей вы общего языка не найдете, тут надеяться не на что.
Можно подумать, Таннис надеялась.
– Это чтобы ты сразу поняла. Она не примет тебя, как не приняла мою Ийлэ. Но младшенького я знаю, у него ее упрямство, поэтому если чего решил, то не отступится. Из шкуры вон выпрыгнет… уже выпрыгнул, наизнанку вывернулся.
Райдо поскреб шрамы и пожаловался:
– Свербят. А Ийлэ злится, когда я их расчесываю. Говорит, что чешутся – значит, заживают… ей бы проще с альвом было, там бы она быстро все… но мы ж не о том.
Он выглядел спокойным.
И надежным.
Но хлебные крошки, которые на платке, все еще были нужны. Таннис, пусть и успокоившись – ну, почти успокоившись, – чувствовала, что слезы не ушли, отступили, чтобы вернуться при малейшей возможности. Вот интересно, она все оставшееся время реветь станет?
И есть ли лекарство от слез?
– Я не знаю, в какой госпиталь определили Кейрена. Мы с матушкой, как бы это выразиться, – Райдо начертил в воздухе причудливый знак, – немного в ссоре…
– Из-за чего?
Нос распух, и дышать приходится ртом, отчего голос сделался странно гнусавым. Хороша она… в мятом платье, растрепанная, с глазами опухшими… не женщина – мечта.
– Из-за того, что я вмешался. – Райдо потянулся к лицу, но все же руку убрал. – Дважды вмешался, девочка. И если первый раз только на словах, то во второй… видишь ли, матушка и вправду всех нас любит. Даже меня, несмотря на то что мы с ней очень разные, но любит искренне. Вот только любовь эта… любовь к живому человеку вообще штука неудобная, особенно когда этот человек от тебя отличается. И чем сильнее отличается, тем неудобней. Отсюда и это желание переделать… вроде, так оно лучше будет… знаешь, часто мерзкие вещи вершат из благих намерений. И матушка наша, она хочет как лучше, но в ее понимании.
Он прикоснулся, осторожно, точно опасаясь этим прикосновением оскорбить.
– Для нее Кейрен – еще ребенок. Он так и останется ребенком, который вновь выбрал себе неподходящего друга… в свое время она жестко рвала все его неподходящие связи. И закончилось это тем, что у него вообще друзей не осталось. Думаю, и меня она бы отослала, не будь я ее сыном… неудачным, но какой уж есть.
– Зачем вы…
– Ты, девочка, как-никак родня…
А глаза у него от леди Сольвейг, но этот лед живой, пусть для льда это нехарактерно.
– Проблема в том, что с тобой Кейрен расстаться не захотел. Сама по себе ты исчезать не спешила… – Он вздохнул и, руку убрав, тихо произнес: – Я вытащил его. И вернулся за тобой. Понимаешь?
Как ни странно, но да.
Понимает.
Ему не обязательно было бы возвращаться. Кто бы упрекнул?
Обвал. И пожар. Чего ради рисковать, особенно ему, который еще не здоров?
…это не было бы убийством. Чистые руки. Чистая совесть… что леди Сольвейг сказала бы себе? Очевидно, что Таннис во всем виновата сама.
– Спасибо.
– За что?
– За то, что вернулся.
И Райдо серьезно кивнул.
– Я просто хочу, чтобы моему брату позволили наконец жить самому. Он заслуживает… он бестолковый, конечно. Избалованный. Тебе с ним непросто придется…
Таннис знает.
– И… что теперь?
– Ничего. Сейчас ты сделаешь нам чай. И от завтрака, честное слово, я бы не отказался. Потом мы вместе соберем вещи…
– Я уже…
– Похватала все, на что глаз упал.
Райдо умел улыбаться, пусть и улыбка его, как и само лицо, была сшита из лоскутков.
– Будешь потом страдать, что любимый подъюбник забыла.
Таннис фыркнула и рассмеялась. Наверное, такой смех, истерический, захлебывающийся, тоже естественное следствие ее состояния, но она хохотала, терла глаза и снова хохотала. Райдо не мешал.
– Простите… прости. – Таннис вытерла слезящиеся глаза. – Просто все так… смешалось. Я действительно не знаю, что мне дальше делать. Если ехать, то куда…
– Ко мне. У меня дом большой, всем места хватит. А не захочешь у меня жить, то я Кейрену предлагал летний. Ну как летний, он так называется, а вообще нормальный дом, небольшой только…
…три спальни и гостиная на первом этаже.
Кухня.
Огромные, в пол, окна, которые по весне затягивало рыбьей чешуей дождя, и тогда весь мир за ними казался серым. Правда, дожди на побережье шли недолго. Они прекращались как-то и вдруг, пропуская солнце, которое по эту сторону гор было низким, крупным. И во влажном небе вспыхивала радуга.
Таннис нравилось здесь.
Берег и белый песок. Черная полоса воды, которая то подбиралась вплотную к дому, то отползала, оставляя след из длинных водорослей, а порой приносила Таннис ракушки или вот морскую звезду. Море пахло аптекарской лавкой и еще самую малость – дымом.
Оно шептало.
Успокаивало.
И вместе с Таннис отсчитывало дни на старом календаре, который обнаружился в кухонном шкафу, под переносной жаровней. Ее Райдо вытащил к навесу. И календарь прибил к стене, Таннис отрывала лист за листом, читала пожелания и скармливала огню.
Она научилась варить кофе на песке.
И придумала утренний ритуал. Просыпалась по старой привычке еще до рассвета и вставала, ступая по остывшему за ночь полу. Выходила на кухню, сдвигая плотные шторы.
Зевала.
Набрасывала халат. И снимала с полки мельницу, старую, отполированную до блеска чужими руками. К мельнице привязался запах кофе и корицы, само дерево пропиталось им. Ручка же проворачивалась туго, со скрежетом, и это тоже было частью ритуала. Как и плетеное кресло у окна. Через ручку его был переброшен плед, тот самый, с винным пятном, и Таннис, забираясь в кресло с ногами, нюхала кофе.
Пила маленькими глотками, привыкая к горечи.
Она научилась различать оттенки. Шелковый – шоколада, который добавляла на кончике ножа. Или острый – перца. Ноту лимонной кислинки, пряную терпкость кардамона.
Корицу.
Или вот еще холодную мяту… у кофе множество вкусов, для каждого дня – новый.
…а дни шли.
И Райдо, появлявшийся на берегу время от времени, мрачнел. Ничего не говорил, а Таннис не спрашивала. В конце концов, у нее есть море, кофе и покой. Разве мало для счастья?
…много.
Кейрен возвращался рывками.
Открыть глаза.
Стена серая, с тенями. И тени сползают со стены на грудь, отчего перехватывает дыхание.
Закрыть глаза. Душная темнота пропитана больничными ароматами, ее приходится глотать… едкий вкус, горький.
Открыть.
Снова стена. И на сей раз кусок подоконника с графином. Белый фаянс уродует тонкая трещина. Смотреть на нее невыносимо тяжело, пусть Кейрен и не понимает почему, но глаза закрывает.
Снова темнота. Тяжелая какая… и тот же запах… или другой, уже цветочный.
– Нужно выпить. – Она разговаривает. У темноты матушкин голос, и Кейрену хочется спрятаться от него под одеялом. В детстве одеяло помогало всегда. А сейчас не спасает.
…он сделал что-то плохое, за что ему должно быть стыдно.
Что?
Не помнит. Закрыть-открыть-закрыть… время проходит, а трещина расползается по фаянсу.
– Вот ты и очнулся, дорогой. – Матушка вздыхает с облегчением и тут же хмурится. Сердита? Нет, скорее опечалена. – Выпей.
Пьет, не то воду, не то бульон, не то горький травяной настой, а может, все и сразу, потому что вкуса Кейрен не ощущает, нос же в кои-то веки подводит.
– Отдыхай…
…наверное, в стакане все-таки были травы, потому что он вновь проваливается в темноту, которая не исчезает, даже когда Кейрен открывает глаза. Но эта, нынешняя, больше не непроглядна. Он видит комнату с белыми стенами и белыми же шторами, за которыми просвечивается крестовина рамы. Подоконник. Непременный кувшин. Ваза с цветами, кажется, тоже белыми.
Накрахмаленные простыни. Пуховое одеяло и тот же резкий запах больницы.
Что с ним?
Память услужливо разворачивается.
Он с трудом дотянулся до колокольчика, и на зов появилась заспанная девушка в сером платье сестры милосердия.
– Вам плохо?
Плохо, но он попытается сказать.
– Мне… врач… кто-нибудь, кто… как давно я здесь?
– Вторая неделя уже. – Она трогает лоб, убеждаясь, что жара нет. – Выпейте.
– Нет. Мне надо поговорить с врачом.
Страх заставляет двигаться, встать с кровати, и, если бы не девушка, у Кейрена получилось бы. Но она мягко останавливает.
– Врача нет. Он появится утром. И ваша матушка… выпейте.
– Нет.
Сил оттолкнуть руку не хватает. А девушка привыкла, что больные порой капризничают. И с капризами бороться научилась.
– Со мной была женщина… Таннис Торнеро… мне нужно знать…
– Все будет хорошо. – Медсестра ласково улыбается и гладит по голове, точно он ребенок, которого нужно утешить. – Все будет…
…утро.
Ослепительно-яркое утро с солнечными зайчиками на белой плитке. Их целая россыпь, и Кейрен тянет руку, пытаясь поймать хотя бы одного. Кажется, что тянет, но на деле рука не поднимается и на дюйм. В голове туман, на языке – горечь. И разум знает, что туман этот связан с горечью. Он, Кейрен, жив.
И это хорошо.
Он в больнице.
И это плохо.
Он не знает, что случилось с Таннис… она ведь дышала, Кейрен до последнего помнит, что она дышала. Спала только. Во сне требуется меньше воздуха, и ему пришлось…
– Дорогой, тебе нельзя вставать с постели. – Матушка принесла с собой букет азалий и тонкие ветки аспарагуса. – Умоляю, хотя бы сейчас прояви благоразумие.
Невысокий столик, явно появившийся в палате матушкиными стараниями, как и скатерть с кружевной отделкой, и фарфоровое блюдо, и та же самая ваза. Ветки аспарагуса кренились, бросая на блюдо нитяные тени.
– Ты едва не умер! – Матушка присела на стул…
…стул больничный, а сине-серебристый чехол с бантом – матушкин.
– Не представляешь, до чего мы переволновались.
– Кто меня вытащил? – Говорить не в пример легче, чем вчера.
Боли нет. Есть оглушающая невероятная слабость, когда само тело кажется мешком, набитым мокрой шерстью. А вот боли, ее нет.
– Райдо.
Матушка хмурится, но недовольство длится недолго.
– Где он?
– Уехал.
…конечно, его альва не способна быть одна. Долго. Она старается, но ей страшно. И Райдо тоже, и Кейрен теперь понимает этот его страх. И наверное, он сам теперь Таннис не отпустит.
Шага на три – самое большее.
– Он ведь вытащил не только меня?
Поджатые губы. И морщинки на лбу.
– Мама, пожалуйста…
– Да.
– С ней все хорошо?
Молчание.
И вздох.
Солнечные зайчики россыпью на белой стене… и тени аспарагуса словно отражение, но не в воде – в блюде. Белом фарфоровом блюде… от обилия белизны голова болеть начинает.
– Дорогой, ты только не волнуйся. – Теплая мамина рука убирает длинную прядь. – Тебе нельзя волноваться… опасно…
– Мама?
– Она ведь человек, Кейрен. Была…
Была?
Неправда.
Она дышала, Кейрен помнит. Он стерег ее дыхание. И считал, надеясь, что спасут. Он держал ее в руках, чтобы сохранить… удержать… и не сумел.
– Люди намного слабее нас… и мне жаль.
Солнечные зайчики.
Ветки аспарагуса. Черно-белый мир, который для чего-то оставил Кейрена живым.
Жить по инерции не так и сложно.
Утро. И пробуждение задолго до рассвета. Но надо лежать, потому что так принято. Кейрен лежит, пялится в потолок. Дышит, вяло удивляясь, что способен дышать.
…у дежурной сестры снова бессонница. И женщина ходит по коридору, останавливаясь перед дверьми палат. Она замирает, вслушивается в тишину, идет дальше…
…рассвет, все более ранний.
И грохот повозки. Окна выходят на задний двор, и Кейрен знает, что в пять утра привозят продукты для больничной кухни. У сестры-хозяйки низкий голос, почти бас, и усики есть. Однажды, когда лежать стало невмоготу, Кейрен добрался до окна и стоял, глядя, как разгружают телегу.
Бочки. Свертки. Тюки и мешки. Женщина в форменном платье, размахивающая лавровым веником. Она отчитывала извозчика, а тот оправдывался…
…жизнь за окном. И ведь странно, что продолжается.
Скоро весна.
Так Кейрену сказали. И, наверное, его выпустили бы из палаты, он ведь здоров, но почему-то медлили. А ему было все равно, где находится.
Черно-белый мир… нет, черного и белого как раз почти нет. Фарфоровое блюдо не в счет. И сапоги доктора, которые он начищает до блеска. От сапог, от самого этого человека в партикулярном платье пахнет ваксой и еще мятой. Доктор заправляет брюки в сапоги, а мятной водой полощет рот, заглушая несвежее дыхание. Он болен, и это его раздражает, словно бы сама болезнь ставит под удар его право лечить прочих.
– Что же вы, милейший, хандрите? – Он появляется утром, сразу после завтрака. И, усаживаясь на стул, закидывает ногу за ногу. Он укладывает на колене планшетку, тоже черную, хотя сам остается невыносимо серым, и проводит языком по зубам, проверяя, все ли чисты. – День-то какой хороший. Славный день.
Доктора рекомендовали матушке. Он не берется лечить тела, но норовит забраться в душу, объяснить Кейрену, что боль пройдет. И это смешно, как может пройти то, чего нет?
Кейрену и вправду не больно.
Пусто только.
– Ах, милейший, в ваши-то годы себя хоронить… – Доктор цокает и вновь языком зубы пересчитывает. Он притворяется сочувствующим, готовым выслушать… и вправду был готов, вот только внимательный взгляд его, острый, как скальпель, мешал говорить. И Кейрен молчал. – Знаете, в вашем возрасте… хотя нет, не в вашем, я был куда более юн, неопытен, но довелось пережить историю, каковая в то время показалась мне трагедией… любовные разочарования бьют по сердцу.
Сердце – всего-навсего орган. Мышца, которая кровь перекачивает. И кровь лишь кровь. Никакой мистики, одна сплошная физиология.
– Однако прошли годы, и теперь я вспоминаю обо всем с усмешкой.
Усмешка у него выходила кривоватой. И проволочные усики доктора вздрагивали.
Он говорил еще о чем-то, искал тайные тропы в душу, не понимая, что души этой больше не осталось. Наверное, жила забрала ее с собой.
…как Таннис.
В какой-то из дней доктор предложил лекарство. Кейрен отказался. Он точно знал, что здоров.
– Завтра я уйду, – это были первые слова, которые доктор услышал. И он встрепенулся, подался вперед, едва не столкнув с колена черную свою планшетку.
– Куда?
…надо освободить квартиру. И вещи собрать. Вазу… нет, вазу он столкнул. Случайно. Но остались фарфоровые кошки и скатерть льняная… тот самый плед с пятном… ее гребень, щетка для волос… платья… футляры с украшениями.
Память.
И невыносимо думать, что кто-то другой прикоснется к этой памяти.
– Какая вам разница, – ответил Кейрен, глядя, как сестра-хозяйка пересчитывает корзины. Белье отдавали прачкам ближе к полудню, меняли грязное на чистое.
– Милейший…
– Послушайте, – Кейрен отвернулся от окна, – я здоров.
– Физическое здоровье и душевное…
– Я сумасшедший?
– Отнюдь! Глупость какая… вы пребываете в небольшом душевном расстройстве, которое, несомненно, пройдет…
– Вот и чудесно. Пусть проходит в другом месте.
…дома.
Доктор ушел, пребывая в задумчивости, и матушке нажаловался. Она появлялась каждый день в пять, когда сестра-хозяйка выходила на отдых. Она устраивалась на лавочке, доставала из корсажа мешочек с табаком и трубку.
…еще один ритуал.
Быть может, если разложить день на ритуалы, он пройдет быстрее?
– Дорогой, я рада, что ты захотел вернуться…
…матушка приносила цветы, заменяя увядшие букеты свежими. И домашнюю выпечку. Бульоны в высоких термокувшинах. Керамические горшочки с паштетами, рагу и еще чем-то.
Кейрену было все равно. Он ел, потому что обед ли, ужин – это тоже ритуал, убивающий время.
– Я обновила твою комнату…
Матушкина забота пахнет ванилью, той, которую томили в молоке, набирая запах для выпечки. И резкий, слишком насыщенный, он забивает нос.
– …и кузен о тебе справлялся. Конечно, мне не слишком нравится мысль о твоем возвращении к работе, но доктор уверяет, что тебе нужна привычная обстановка…
…комната Кейрена в серых тонах. Матушка уверяет, что на самом деле обои темно-синие, с модным узором из вертикальных полос, но Кейрен утратил способность различать цвета.
…в доме Таннис живет другая женщина, худая и высокая, с пенсне и толстой кошкой, которая на Кейрена шипит. А женщина морщится и долго не понимает, чего он хочет. Кейрену сложно со словами. Он подбирает их, нелепо цепляя одно к другому.
А вещей нет.
Забрали их.
Кто?
Матушка, которая вздыхает, мнет платок и признается:
– Я отдала в приют для бедных.
– Зачем?
– А что еще с ними было делать? – Ее удивление притворно, и запах лжи отдает треклятыми азалиями…
Ничего не осталось.
…и месяц на водах, где сам воздух обладает особой целительной силой, проходит мимо Кейрена.
Управлению серый цвет идет.
И кабинет почти уютен, разве что Кейрен всякий раз открывает окна нараспашку, пусть от близости реки тянет рыбой… рыбу продают здесь же, с деревянного лотка. Одноногий старик разделывает ее по желанию покупателей. Взмах короткого ножа с широким клинком, и рыбья голова катится в корзину, туда же падают осклизлые потроха…
– Ты меня не слушаешь. – Тормир Большой Молот говорил как-то очень уж мягко, с укором, и эта странность ненадолго вырвала Кейрена из привычного его спокойного состояния.
Он повернулся к дяде.
А тот, вдруг закашлявшись, пусть прежде на здоровье не жаловался, встал.
– Делами займись.
…дела.
Серые папки. Серые же листы, словно из пепла склеенные. Серые буквы… и серые люди, за буквами скрытые. Мелкие воры, мошенники… ничего серьезного не поручают, но Кейрену впервые все равно. Воры так воры…
…его равнодушие людей пугает.
Странно.
…Кейрена представили к награде. Вручили орден и ленту. Матушка радовалась. Отец хмурился, и чем дальше, тем сильней. Наверное, Кейрен вновь сделал что-то не так.
Что?
Не имеет значения.
День ко дню, расписанные по минутам, забитые ритуалами, которые позволяют если не быть живым, то казаться. Весна проходит с песнями мартовских котов, которые осаждают торговца рыбой. И вонь становится невыносимой.
Сырость развелась.
Кейрен не закрывает окна даже на ночь, пытаясь избавиться от назойливого цветочного аромата.
…азалии и аспарагус, нарисованный тенью на белом фарфоре.
Влажная обивка. Слипшиеся бумаги. Холод. Кажется, Кейрен когда-то холода боялся… все равно.
Родители ссорятся.
Кейрен не знает из-за чего, но до него доносится гулкий голос отца. Мать что-то отвечает, быстро, настойчиво… она умеет быть настойчивой. И пытается проявлять заботу, но душно.
И Кейрен уходит из дому. Впервые, кажется, поздней весной, по дождю.
…дожди случались часто.
Он просто ходил, стараясь не замечать слежки. Матушка волновалась. И говорила, что эти прогулки вредят Кейрену. Он слушал.
Кивал.
Улыбался. И сбегал из дому, потому что серые его стены, пропитанные треклятыми азалиями, давили на голову. Город – это другое.
…набережная и баржи.
…развал. И привычная суматоха. Голоса, которых много, и Кейрен теряется среди голосов, среди грязных прилавков, людей…
…парк и слякоть. Свежее дерево… камень… подводы с землей, которой пытаются скрыть черный след ожога.
…утки остались. И Кейрен пожалел, что не взял с собой батон.
…снова мост, но другой. Зыбь реки. Черная туша баржи, что медленно пробирается меж опор. Дым. Уголь. Рев гудка. Дома и фонари, которые в воде отражаются.
Пожалуй, это место Кейрену нравилось.
…запах окалины. И пыль на рукавах пальто, она привязывалась к Кейрену, не оставляя его даже дома к вящему матушкиному неудовольствию. Она пыталась говорить о том, что гулять нужно в парке или же по набережной, Кейрен кивал и снова возвращался к мосту.
Старая лавка. Фонарь.
И газета, которую продает Кейрену мальчишка. Он ждет допоздна, дрожит, прячет газету под куртенкой… еще один ритуал. Обмен, лист, пахнущий типографской краской, за купюру. Разумом Кейрен понимает, что переплачивает, но ритуалы выше разума.
Газету он расстилает на лавке.
Садится и смотрит на воду.
…день за днем.
Здесь, на берегу реки, он почти счастлив, правда, Кейрен забыл, что такое счастье, но ему кажется, что в нем есть покой.
– Привет, младшенький. – Этот голос перекрывает рев баржи, заставляя отвести взгляд от воды. – А ты знаешь, что по статистике среди нашего народа самоубийцы встречаются в тысячи раз реже, чем среди людей?
Райдо, не спрашивая разрешения, сел рядом.
– Хочешь? – Он сунул в руку флягу и с нажимом повторил: – Хочешь. Пей.
– Зачем?
– Затем, младшенький, что нервишки у тебя явно шалят.
Не коньяк, но… огненная вода, от которой у Кейрена дыхание перехватывает.
– Самогоночка, – с удовлетворением произнес Райдо и по спине постучал. – Давай, дыши, а то сидишь как живой… ну, матушка…
– Она тебя послала?
От самогона стало тепло в желудке.
– Нет. – Райдо потер подбородок. – Отец. А с нею мы как бы в ссоре…
…да, за семейными ужинами для Райдо больше не ставили прибор.
– И прости уж, что я так долго… я здесь надолго задержаться не мог. А ты в госпитале, и в каком – не говорят… и потом тоже… дома тебя не было… потом работы подкинули… и в общем, я решил, что ты… мало ли… передумал, в общем. А тут отец написал и… Короче, прости…
Кейрен пожал плечами. Простит.
– Выпей еще, – попросил Райдо.
И Кейрен просьбу исполнил, ему несложно.
– Так-то лучше… и в общем, такое дело… я не знаю, как сказать. Я ж вообще ни хрена не тактичный, а у тебя нервы… короче, наврала она… из благих побуждений, конечно, но ведь… в гробу я такие благие побуждения видал.
– Я тебя не понимаю.
– Не понимаешь… наврала, говорю… жива твоя девчонка. Слышишь?
Пощечина была лишней.
Или нет.
– Выпей еще…
А самогон – это кстати, только зря Райдо флягу отнял.
– Нажрешься еще, – сказал он, сбивая воду с волос. – А мне тебя тащить.
– Куда?
– А вот это ты скажи куда. Могу домой… если хочется.
– А если нет?
…Таннис жива.
Жива.
И почему-то от этого больно, точно мир, тот самый, который позволял Кейрену оставаться к себе равнодушным, вдруг треснул.
Надо дышать, но не задохнуться.
Запахом рыбьих потрохов, грязной воды, снега и камня… угля. Железа.
Мокрой шерсти собственного пальто.
Азалий.
– Как она могла? – Самогон не перебивает боль, просто у нее появляется сивушный привкус. И если дышать только ртом, то пройдет.
Все пройдет.
– За что она со мной так?
Жалобный голос, и он сам, Кейрен, ощущает себя… нет, не ничтожеством. Ребенком, за которого снова решили, как для него лучше.
И, наверное, он повод дал.
– Просто она тебя так любит. – Райдо садится рядом. На лавке хватит места для двоих. – Ее не переделать. А ты, если и дальше будет тут торчать, простынешь. И на хрен ты будешь нужен такой, сопливый.
– Сколько?
– Что «сколько»?
– Времени сколько прошло…
– А ты не знаешь?
– Я… я понимал, что оно вроде бы идет, но как-то… мне ведь все равно было.
– Весна заканчивается.
– Да?
Серая вода. И серый дождь. И холод, который вернулся, пробирая до костей.
Не похоже на весну.
Но… больница, а потом дома еще… и поездка… работа… он ведь давно ходит на работу. Кажется, что давно… и, наверное, просто Кейрен совершенно выпал из жизни.
– Что поделаешь, весна в этом году дерьмовая, – совершенно искренне сказал Райдо. – Говорят, из-за альвов климат меняется… так что, младшенький, идешь?
– Домой? Нет.
– Домой. – Райдо поднял рывком за воротник. – За Перевал… хватит уже бегать, младшенький.
На той стороне портала Кейрена все-таки вывернуло. И он долго стоял, упираясь ладонями в колени, сглатывая слюну, пытаясь привыкнуть к тому, что жив.
…весна по ту сторону гор пахла свежим хлебом и еще молоком, навозом, зелеными яблоками и конским потом.
…песком и деревом.
…морем, растянувшимся вдоль кромки берега.
Белый песок и черная коряга.
Дом с двускатной крышей белого цвета и графитово-черной трубой. Зелень винограда, облюбовавшего дальний угол, и малахитовые грозди его, недозрелые, мягкие на глянцевых тарелках листьев. Навес.
И тень, которая падает, вытягивается по дощатому настилу, добираясь до кромки воды. Кресло.
Тонкий аромат кофе.
И безумный страх, что пришел слишком поздно…
…Райдо писал письма.
…матушка сжигала их… наверняка сжигала, чтобы не прочел по пеплу…
За что?
Не ответит ведь. Не поймет вопроса, потому что… потому что любит, и во благо, а Кейрен почти умер. Наверное, все-таки умер, а теперь вот ожил. И на этом берегу, грязный, пропахший городом Камня и Железа, он снова чужак.
Жарко.
И ноги вязнут в песке, он липнет к мокрым ботинкам, к брюкам. Ветер норовит распахнуть полы пальто. А до дома далеко…
…чужой дом.
И кофе чужой.
– И долго ты там стоять собираешься?
Полосатое платье и белая шаль с кисточками. Кейрен помнит, как выбирал ее, чтобы пуховая, легкая… с кисточками…
– Здравствуй.
Он понятия не имеет, что еще сказать.
– Здравствуй. – Таннис пропиталась ароматами кофе и моря.
Волосы отрасли и вьются… ей идет.
– Если скажешь, что я поправилась, укушу. – Таннис шмыгнула носом.
– Я думал, что ты умерла…
– …и я знаю, что полоски мне не идут… но ничего другого не налезает…
– Умерла – это как бросила, только хуже…
– Представляешь, я… я ерунду говорю?
Солнечные ладони на щеках стирают пыль того, старого, города, в который Кейрен не вернется.
– Я так тебя ждала…
А глаза зеленые. И веснушки на носу. Ей безумно веснушки идут.
– Я не знала, почему ты не возвращаешься. И думала, что больше не нужна…
…ее пальцы с запахом кофе и земли, терпкого винограда или уже вина, Кейрен держит, не способный отпустить даже ненадолго.
Никогда больше.
– Таннис…
– Да?
– Я тебя поймал.
С платьем в полоску, солнечными зайчиками в волосах и запахом кофе…
– Я тебя поймал… и завтра мы поженимся.
Она не пытается оттолкнуть, но гладит, трогает мокрое пальто, и волосы его, тоже мокрые… и, наверное, ему следовало привести себя в порядок, переодеться…
– Завтра не получится.
…от него самогоном небось разит.
– Что?
– Мне надеть нечего! Ну сам посуди, разве могу я замуж в этом платье выйти? Мне не идет полоска, я от нее становлюсь длинной и толстой. То есть выгляжу длинной, а толстая – это безотносительно полоски, но вообще… я хочу другое платье… и еще шляпку с лентами… и букет тоже… ты знаешь, что невестам букеты положены… и вообще протрезвей сначала, жених.
Кейрен не пьян.
Он просто счастлив.
Полутемный коридор. И запертая дверь, из-за которой пробивается пряный запах болезни. Он заставляет Инголфа морщиться, прижимать к носу кружевной платок, слишком изящный, женский какой-то. Две капли апельсинового масла, одна – кедрового.
– Я не уверена, что понимаю, чего вы хотите добиться… – Женщина в черном платье встает перед дверью.
Бледная. Сухая. Исстрадавшаяся. И ожидание неизбежного финала – а ей сказали, что исход очевиден, – утомило ее, но она еще держится. И смотрит не на Инголфа, на девчонку в синем платье. Та же глядит исключительно под ноги и все равно спотыкается.
Неуклюжая.
Впрочем, эта неуклюжесть Инголфа больше не раздражает.
– Мой сын не в том состоянии, чтобы…
– Ваш сын пока еще жив, но вижу, его уже хоронят.
Она дергается, словно от пощечины, и губы поджимает. Будь ее воля, выставила бы Инголфа и, конечно, ту, которая прячется в его тени.
Сама она не рискнула бы приблизиться к особняку.
– Несколько минут. – Инголф просит.
Пока он еще готов просить. И женщина отступает. За дверью запах болезни становится почти невыносим.
– Лежишь? – Инголф остановился у кровати. Он сложил руки за спиной, и та, которая пряталась в его тени, не смела показаться.
– Уйди.
Это слово далось Олафу с немалым трудом.
– Лежишь, – с удовлетворением произнес Инголф. – Страдаешь… от еды отказываешься. Этак ты, дорогой друг, не выживешь.
Олаф сдержал не то рык, не то стон.
– Нет, я понимаю, конечно, что ты обгорел…
…повязки пропитались и мазью, и сукровицей, и живым железом. Кожа сползала пластами, гнила, и открывшиеся язвы мокли.
– Но это еще не повод вести себя как последняя сволочь.
Он решительно раздвинул портьеры, впуская яркий, пожалуй, слишком яркий свет для привыкших к сумраку комнаты глаз Олафа.
– Накорми его, – бросил Инголф девушке. – А будет сопротивляться, разрешаю дать ложкой по лбу. Очень, знаешь ли, способствует прояснению в мозгах… если, конечно, не все мозги спеклись.
Олаф злился.
…и злость унял, стоило ей прикоснуться. Осторожно, ведь она так боялась сделать ему больно. Он же пытался улыбаться, пусть и тонкая пленка молодой кожи от улыбки этой расползалась.
И когда девушка поднесла к губам ложку, Олаф открыл рот.
– Так-то лучше… смотри тут, не расслабляйся. Завтра зайду и проверю…
Он вышел, прикрыв дверь, оставляя за нею двоих, которые, быть может, сумеют выжить, если не по одиночке, то вдвоем.
…вдвоем выживать проще.
Инголф тряхнул головой, отгоняя эту нелепую для себя мысль.
Эпилог
Пять лет спустя
У ребенка приключилась жажда. Естественно, ночью.
И еще более естественно, что вода в кувшине, который Таннис ставила на прикроватный столик именно потому, что ночная жажда с ребенком приключалась регулярно, его не устроила.
Ребенок, завернутый в простыню, явился в родительскую спальню и мрачно произнес:
– Пить хочу.
– Таннис, – сказал Кейрен, пряча ступни под одеяло, поскольку за ребенком водилась дурная привычка их щекотать, – твой сын пить хочет.
– Неа. До рассвета это твой сын.
И Таннис, презрев материнский долг, повернулась к ребенку спиной. Впрочем, тот уже передумал насчет жажды и, забравшись на кровать, втиснулся между Таннис и Кейреном. Он лег, обняв мать за шею, уткнувшись носом в волосы, и пробормотал:
– Мам, я тебя люблю…
– И я тебя.
– И папу?
– Куда без папы…
Кейрен фыркнул и ребенка подгреб к себе, прижал к животу, велев:
– Спи.
Спал. Крепко спал и во сне порой ногой дергал, точно убегал от кого-то. Ну или догонял… Кейрен утверждал, что сын идет по следу. Как бы там ни было, но одеяло к утру сбивалось, падало на пол, и ребенок мерз, пытался согреться, забираясь под простыню, а порой и под подушку.
Он боялся холода и еще красных крабов, которые иногда оставались после прилива. Он собирал перламутровые раковины и еще кривые деревяшки, камушки, всякую всячину, утверждая, что всячина эта просто-таки жизненно необходима. И в комнате его стояла сто одна коробка…
Таннис давно отчаялась навести в них порядок.
Он секретничал с Кейреном и по субботам пробирался на кухню, зная, что субботы без ажурных блинчиков не бывает…
…он учился ездить верхом.
И утверждал, что уже взрослый.
Он просто был. Как был и Кейрен.
…его привычка разбрасывать рубашки и неспособность проснуться поутру. Черный кофе. Шоколад. Близкий берег и линия прибоя.
– Я ненадолго. – Он говорит это каждый раз, и Таннис отвечает:
– Возвращайся, пожалуйста.
…его работа и сыскное агентство, лучшее на побережье.
…отлучки и бессонница, потому что в ожидании оживают глупые страхи. И часы отсчитывают время от встречи до встречи. Он ведь действительно ненадолго… и вернется… и войдет на цыпочках, сняв ботинки. Скажет:
– Здравствуй.
И поцелует в нос. Протянет цветок в горшке или фигурку из стекла… безделушку, которых в доме полно, но Таннис знает каждую. И, потянувшись навстречу, ответит шепотом:
– Я по тебе соскучилась…
А он засмеется…
И лежа, в полусне, Таннис слушала шепот моря, дыхание мужа… улыбалась. А утром, когда солнце пробралось в дом, она дотянулась до Кейреновой макушки.
– Что? – спросил он, не открывая глаз.
– Ничего. Просто я тебя люблю…
– Ага. Я тоже… себя люблю…
За что и получил подушкой.
– Ах так… – Подушка тут же полетела в Таннис…
– Как дети, – буркнул ребенок, натягивая простыню по самые уши. По утрам ему хотелось спать. Ну или шоколада…
– Мама, а у меня будет чешуя?
– Будет.
– А у меня?
– И у тебя будет.
– И хвост?
– И хвост, – согласилась Кэри.
– Дурак, – сказал старшенький, – конечно, если будет чешуя, то и хвост.
– Сам дурак. – Младшенький потянул веревку на себя. – А как у тебя или как у папы?
Старшенький веревку отдавать не собирался. Он уперся босыми пятками в пол и, кряхтя, постанывая от натуги, тянул ее и братца, который упал на живот и ноги расставил…
– Я как у папы хочу. – Старшенький утомился тащить и бросил веревку, а может, просто потерял к игре интерес.
– А я – как у дяди Одена!
– Почему?
– Дядя Оден больше!
– А папа лучше!
– Мама! – Два голоса выдернули Кэри из полудремы, и она, поправив шляпку, убедилась, что близнецы живы, здоровы и целы, разве что несколько грязны, но это естественное их состояние. На лбу старшего алела свежая ссадина, а младшенький расчесывал и без того расцарапанную щеку… небось опять на кошку охотились…
…зато на несколько дней няньки избавятся от путаницы.
Близнецам нравилось шутить.
Им вообще все вокруг нравилось. И старый дом, где была сотня тайных мест, и чердак со спрятанными на нем сокровищами, пропыленными и, с точки зрения взрослых, совершенно бесполезными… и двор с кустами, птичьими кормушками, кошкой… и сам мир, который, вне всяких сомнений, больше двора, а заодно и интересней.
– Что у вас тут? – Брокк поставил корзинку на траву и, вытащив бутыль с лимонадом, спросил: – Кто хочет?
Хотели все…
– У нас тут вопрос, у кого хвост длиннее, у тебя или у Одена… – Кэри смотрела на мужа сквозь кружевную тень от шляпки.
– Не знаю, не мерялись. – Брокк шляпку снял и поцеловал жену в макушку.
– Это вы зря…
…и дети согласились. А заодно отвернулись… что у родителей за привычка целоваться? Гадость какая… и нежности телячьи, которые только для младенцев. Младшенький твердо знал, что из младенческого возраста он вышел, а старшенький – тем паче… и вообще, скоро он станет райгрэ, Сверр из рода Лунного Железа…
…впрочем, как и брат его, Хельги из рода Белого Никеля.
Сноски
1
Альмавива – широкий мужской плащ без рукавов.
(обратно)2
Глазет – парча с цветной шелковой основой и вытканными на ней золотыми и серебряными узорами.
(обратно)3
Блонды – шелковые кружева из неотбеленного сырья – шелка-сырца, имевшего золотистый цвет.
(обратно)4
Кастор – тончайшей выработки сукно самых разных цветов. Его ткали с примесью бобрового или козьего пуха. Кастор делали во многих странах и применяли для производства шляп, перчаток, чулок и одежды, чаще всего мужской. В отличие от обычных сукон, кастор имел ворс на изнаночной стороне ткани. Это позволяло хорошо сохранять тепло, поэтому из кастора охотно шили перчатки.
(обратно)5
Шерстяной батист широко использовался для изготовления амазонок, поскольку вследствие особой обработки ткани и изначального плотного плетения обладал водоотталкивающими свойствами.
(обратно)6
Грань – разновидность парчи.
(обратно)7
Дамасс – более дешевая разновидность парчи, которая также отличалась металлическим блеском.
(обратно)8
Странгуляционная борозда – след от сдавления шеи петлей.
(обратно)9
Так называемая «плата за цепи»: деньги, которые заключенные платили надзирателям, чтобы те не заковывали в цепи.
(обратно)10
Бутыль из тонкого и хрупкого стекла, в которую обычно наливали воду. Использовались в качестве примитивных огнетушителей: при возгорании гранаты швыряли в огонь. В 1880-х гг. самым популярным производителем огнетушительных гранат была американская компания Харден с фабрикой в Чикаго.
(обратно)11
Каррик – сюртук с небольшой пелериной или капюшоном.
(обратно)
Комментарии к книге «Черный принц», Екатерина Лесина
Всего 0 комментариев