«Планета МИФ»

2094

Описание

В книге В. Александрова три повести: «Заповедник», «Альфа Центавра» и «Планета МИФ». Действие первой из них отнесено к нашим дням. События второй, небольшой повести разворачиваются так, что как бы перебрасывают мост из настоящего в будущее. Новеллы, слагающие третью повесть, хронологически относятся к двадцать второму веку. Писатель то и дело «опрокидывает» фантастические картины в нашу современность и, напротив, проецирует сегодняшний день в будущее. Три повести, написанные в разных жанрах, на различном тематическом материале, обнаруживают в результате глубокое внутреннее единство. Роднит все эти три повести авторская концепция мира. В восприятии В. Александрова важнейшая пружина человеческой жизни — мысль, нацеленная в будущее, мысль, пронизанная чувством, мысль — мечта. Мера всех событий — дело, озаренное мыслью, дело — творчество.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Вильям Александров Планета МИФ

О повестях В. Александрова

Мы, читатели, привыкли ждать от любого литературно-художественного произведения, будь то роман или поэма, стихотворение или комедия, рассказ или киносценарий, — обязательного отклика на наши весьма многочисленные и разнородные запросы. Мы не принимаем произведение, которое лишено высокой мысли. Мы отвергаем произведение, в котором идея скомпрометирована беспомощным воплощением, обделена художественностью, не заискрилась новой жизнью в ярком образе. Мы остаемся равнодушными к произведению, которое и само несет на себе печать равнодушия к прекрасной земле людей и к людям этой земли с их чувствами, мечтами, с их борьбой.

Говорят, искусство требует жертв. Это верно. И прежде всего в искусстве надо жертвовать голубой бездумностью, творческой ленью, безмятежным покоем, чахлой умиротворённостью, атрофией сердца.

Подлинной литературе присуща еще одна особенность. Всеми доступными ей средствами, содержательными или формальными, жанровыми и словесными, литература стремится уловить — и выразить — связь времен, ход истории, как они преломляются в биении человеческих сердец, в речах и поступках героев, в малых и больших событиях, слагающих на страницах книги многочисленные личные жизни — в одну, общую жизнь.

На мой взгляд, лучшие произведения художественной литературы претворяют острее ощущение связи времен в сюжетные формы, хотя сюжетность я данном случае может принимать метафорический, иносказательный, неявный вид, раскрываясь то как движение мысли, то как движение чувства, то как развитие характера, личности.

Вес эти, казалось бы, отвлеченные размышления — прямой читательский отзыв на повести, собранные в этой книге. Они почти рецензия на эту книгу, так как целиком — от начала до конца — навеяны судьбами ее героев и авторским пониманием этих судеб.

В книге В. Александрова три повести: «Заповедник», «Альфа Центавра» и «Планета МИФ». Действие первой из них отнесено к нашим дням. События второй, небольшой повести разворачиваются так, что как бы перебрасывают мост из настоящего в будущее. Новеллы, слагающие третью повесть, хронологически относятся к двадцать второму веку. И вот он — магический мотив связи времен! Писатель то и дело «опрокидывает» фантастические картины в нашу современность и, напротив, проецирует сегодняшний день в будущее. Три повести, написанные в разных жанрах, на различном тематическом материале, обнаруживают в результате глубокое внутреннее единство.

Роднит все эти три повести авторская концепция мира. В восприятии В. Александрова важнейшая пружина человеческой жизни — мысль, нацеленная в будущее, мысль, пронизанная чувством, мысль — мечта. Мера всех событий — дело, озаренное мыслью, дело — творчество.

Оглядим «ретроспективным взглядом» писательский путь В. Александрова. Перед нами одна за другой встанут в ряд книги, завоевавшие любовь обширной читательской аудитории: «Ночной вокзал», «Чужие — близкие», «Люди и звезды», «Блуждающие тони» и другие. В большой библиотеке советской литературы у В. Александрова есть уже своя — и не такая уж маленькая — полка. Теперь на этой полке появится новый томик.

«А что произойдет дальше в писательской жизни В Александрова?» — спрашиваю у себя чисто по-читательски. И сам себе отвечаю — Будут еще многие и многие книги. И раз уж писатель начал пробовать себя в новых жанрах, то, вероятно, — многие и многие жанры. Но во всех жанрах автор останется самим собой.

А. ВУЛИС, доктор филологических наук.

Заповедник

1

После сердечного приступа врачи сказали: никаких гор, про горы надо забыть.

— Позвольте, Бе-рес-тов… — старичок профессор, смотревший его последним, поднял глаза к потолку, словно там было написано его имя, и еще раз по слогам произнес: — Бе-рес-тов… Так вы же, по-моему, всю жизнь только и делали, что рисовали горы?! Хватит! Переходите на что-нибудь другое. Лес… Море… Мало ли приятных вещей на свете…

Берестов медленно застегивал рубашку на своей груди, и глаза его не были видны врачу, а когда он поднял их, профессор смутился.

— Вот вы, — сказал Берестов врачу, — всю жизнь вы слушаете сердце. А вам скажут: слушайте радио… Или музыку… Мало ли приятного на свете!

— Ну, знаете… — развел руками профессор.

* * *

…Два дня он ходил из угла в угол своей мастерской, потом быстро собрался, уложил кисти, краски, выбрал несколько самых лучших холстов, которые хранились для особого случая, сложил этюдник и через несколько часов, доехав на попутной машине до Чаткала, уже спускался в ущелье, в заповедник.

К хижине он подошел в сумерках. Быстрые горные сумерки наползали из узких расселин, размывали очертания гор внизу, и только в вышине, на фоне светлого еще неба, видны были острые зубчатые края.

Стало прохладно, невдалеке шумела река. Тоскливо, отрывисто кричали птицы.

Он постоял немного у входа, посмотрел снаружи. Все было, как в прошлую осень. Камышовая крыша еще держалась, только порыжела за зиму да вроде бы тоньше стала — снегом прибило. И стены, сделанные из прутьев, стояли крепко, даже подновились как-то, глиной обмазаны. Курбан заботится.

Он постоял еще немного, вынул из дверного кольца деревянную палицу, круглую, аккуратно очищенную от коры, и вошел внутрь.

И сразу на него пахнуло свежей хвоей. Он даже покачнулся от ее густого теплого духа, сделал шаг в темноте и опустился на пухлый настил из плоского мягкого кедрача.

Он лег, блаженно вытянулся и лежал так долго, в забытьи, наслаждаясь покоем, присутствием гор, душноватым хвойным запахом.

Потом он встал среди ночи, нащупал под потолком висячую керосиновую лампу, зажег ее. Потрескивая, медленно разгорался фитиль, оттаивало запотевшее стекло. В слабом мерцающем свете стали видны предметы — большой деревянный ящик в углу, карагачевый пень, заменяющий стол, два складных стула с брезентовым верхом.

Берестов открыл ящик, вынул оттуда шерстяную подстилку, ватное одеяло, небольшую, набитую шерстью подушку. Все это было аккуратно сложено, вычищено, даже зашито кое-где. И стулья, и пень, и подстилка — на всем этом был след чьей-то неутомимой руки. Пень, от природы темный, был заботливо выскоблен сверху. Выскоблен и вычищен до блеска шкуркой.

Берестов провел по нему ладонью, нащупал вмятину ближе к правому краю, задержал руку, постоял так, хмурясь, чуть улыбаясь грустно.

Когда это было? Да, кажется, весной, в тот первый приезд… Обвалом выворотило карагач, Курбан водил их с Алисой, показывал, откуда шёл камнепад и как огромный валун ударил в дерево. Оно выдержало, не сломалось, отбросило камень в сторону, и он с грохотом полетел в реку. Но что-то в дереве повредилось. Оно стало клониться набок, с каждым днем наклонялось все больше и больше, пока однажды не полегло совсем — еще живое, с мощными зелеными ветвями, но с разорванными, вывороченными корнями.

Им было жалко трогать его тогда, Алиса попросила не трогать его, оставить так, и они оставили. Он написал тогда этот склон, трещину в горе, и дерево, полегшее, умирающее, но живое еще, выстоявшее перед камнями, но теперь полегшее… Ветвями оно упиралось о каменистые бугры и словно приподнималось на руках, оглядывало мир — такой живой, такой прекрасный, — прощалось с ним.

Он назвал этюд «Прощание», написал его быстро, в одно утро, но столько пронзительной силы было в нем, что Алиса расплакалась, когда увидела. Они еще не были женаты, только узнавали друг друга, и эти слезы растрогали его тогда. Может быть, они-то и решили их будущее, кто знает… Он подарил ей тогда этот этюд, надписал его на обороте, помнится, написал что-то напыщенное, но смысл был в том, что он благодарил ее за самую большую награду, какую может получить художник. А потом уже, намного позже, они спилили с Курбаном комель, сделали такую колоду, откатили ее вверх, поставили вокруг нее шалаш. Так началась вторая жизнь карагача. Дерево давно уже истлело — там, на горе. А колода жила и была необходима людям — на ней ели, пили, строгали; и краски он размешивал здесь, и письма писал, и подрамник ставил.

Несколько раз ее приходилось перекатывать, менялось место шалаша. Однажды, когда перетаскивали, не удержали на склоне, и она, подпрыгивая на выступах, покатилась вниз, но уцелела. Только вмятина с тех пор. Последние несколько лет стоит она здесь, в хижине.

Он еще раз провел ладонью по обглаженной поверхности дерева, накинул на плечи куртку и вышел. Было холодно. В чёрном небе висели большие звезды. А дальше видны были целые россыпи мелкой звездной пыли. Она клубилась под колесами вечности, пересекая все небо из конца в конец, не оседая и не разлетаясь, вот уже миллионы лет… И опять, как всегда в такие мгновенья, он явственно ощутил это оглушающее безмолвие, этот непостижимый биллиоинолетний круговорот…

И опять, как всегда, страстно захотелось передать это ощущение на холсте.

Но как?

Он сказал уже, кажется, все, что можно было сказать о горах. Он передал звенящую медь восхода и органную тревогу заката, и безмятежное величие летнего дня, и щемящую тоску наползающих сумерек…

Но вот это… Это ему еще никогда не удавалось, и он знал, что не имеет права уйти, пока не напишет это. Он стоял так, впитывая в себя все — ночь, тишину, безмолвие, дыхание вселенной… Стоял, пока не продрог.

Он вернулся в хижину, постелил кошму, приготовил одеяло, загасил лампу. И лежал еще долго, вспоминая, что еще он Должен.

А когда открыл глаза, было уже утро. Рядом сидел Курбан и смотрел на него.

Они обнялись.

— Я знал — придешь, — сказал Курбан. — Сегодня придешь. Или завтра.

— Почему?

— Так. Вершина увидишь. Снег увидишь — придешь.

Дальние горы действительно открылись только вчера. Из окна мастерской он впервые увидел их прошлым утром, они возникли вдруг, словно по волшебству, там, где много дней подряд, казалось, было сплошное, бесконечное небо, и непонятно было, откуда они взялись, как-будто декорацию сменили в театре, поставили задник с такими отлично выписанными, рельефными горами и снегом на их вершинах. Он еще застыл тогда, потрясённый. Может, прав Курбан.

Курбан… А он все такой же — немногословный, меднолицый, в своем неизменном стеганом чапане. И глаза его, острые, мудрые, все понимающие, кажется, еще глубже ушли во впадины.

— Здоров как? — Курбан вглядывался в его лицо, и Берестов не решился лгать.

— Не очень… — И тут же добавил торопливо: — Но ничего, горы помогут, они мне всегда помогают, ты знаешь…

Курбан не ответил. Он продолжал неподвижно смотреть в лицо Берестова. Потом сказал:

— Кумыс пить нада. Кумыс… Джура носит…

— Спасибо, Курбан. Как он, внук-то?

— Хоро-ó-ша… — Глаза его потеплели. — Четвёртый класс уже…

— Чудный парень, — сказал Берестов. — Подрос он?

— Мал-мал… — покачал головой Курбан, в голосе его послышалась нежность и вместе с тем некоторое сожаление. — Совсем маленький…

— Ничего, — утешил Берестов. — У него еще все впереди…

Он сказал это и замолчал надолго, ушёл куда-то мыслями, нахмурился.

Курбан тоже молчал, не решаясь нарушить безмолвие.

Потом Берестов как бы очнулся, посмотрел вокруг.

— Ну а заповедник? Как твой заповедник поживает, Курбан?

— Пожива-а-ет, — как-то неопределенно качнул головой горец, — вот пойдешь, сам посмотришь…

Послышались быстрые легкие шаги, что-то зашуршало около приоткрытой двери, и в узкую щель проскользнула маленькая хрупкая фигурка мальчика с бурдюком в руках. Он остановился, привыкая к полутьме, потом разглядел Берестова, подошел к нему.

— Здравствуйте, дядя Саша, — сказал он звонко и очень чисто по-русски. — Это вам.

Он поставил бурдюк перед гостем.

— Спасибо, сынок, — Берестов привлек к себе мальчишку, поцеловал его в стриженую голову. У него были короткие жестковатые волосы. Потом он заглянул в его глаза — темные, блестящие, как переспелая вишня, увидел зрачки, светящиеся в глубине, — и почувствовал: стало теплей на душе.

— Ну, как ты живешь, дружок? Что нового?

— Хорошо живу, — сказал мальчик серьезно. — Я вас давно жду.

— Да вот не мог никак, понимаешь… — Берестов, словно извиняясь, провел ладонью по голове мальчика.

— Я камень интересный нашел, — сказал Джура. — Хотите, покажу?

— Очень хочу…

— Тохта, Джура, — укоризненно покачал головой Курбан, — человек отдыхать нада, работать нада…

— Нет-нет, работать сегодня я не буду. А походить мне полезно. Мы пойдем с Джурой. Обязательно. Я хочу посмотреть твой камень.

Мальчик радостно глянул на деда, потом развязал бурдюк, осторожно налил в глиняную пиалу прохладного кумыса.

Даже сквозь стенки сосуда Берестов ощутил прохладу. Он предложил пиалу Курбану, но тот отказался, приложив руку к сердцу.

— Гость — первый, — сказал старик.

Берестов выпил и тут же почувствовал легкое приятное головокружение. Потом Джура налил деду, и тот очень медленно, словно священнодействуя, отпил несколько глотков, остальное отдал внуку, и тот уже допил до конца.

— Все, — сказал Берестов. — Теперь можем идти.

— Сиди немного, — тронул его Курбан. — Так нада…

2

Они спустились к реке, и Джура пошел впереди по тропинке. Это была не очень широкая и не очень глубокая река, хорошо просматривались камни, лежащие на дне, а некоторые, самые большие, выступали сверху, над водой, и вокруг них закручивались пенистые буруны — течение было быстрое, вода с шумом катилась под уклон.

Тропинка тянулась по берегу, потом углубилась в заросли, а затем стала круто взбираться вверх к какому-то странному нагромождению больших, в человеческий рост камней.

Джура шёл легко, ровным степенным шагом, нисколько не замедляя его на подъеме. Он легко вскидывал свое хрупкое тело, переносил его вперед, плотно ставил ногу в изодранных кедах.

А Берестов задыхался. Он смотрел на мелькающие перед ним старенькие, совсем потерявшие свой вид и цвет резиновые кеды, которые привез он Джуре прошлой осенью, и ругал себя последними словами, что не догадался привезти мальчишке новую обувь и еще что-нибудь из одежды. Собственно, не то чтобы не догадался, он всегда привозил что-нибудь Джуре и Курбану, просто уехал он на этот раз неожиданно для всех и для самого себя, потому что правы, кажется, Все-таки врачи, черт бы их побрал…

— Постой, Джура! Передохну немного…

Он прислонился к угловатому, торчащему из земли камню, постоял немного, присел на выступ. Подступала тошнота, противно ослабли ноги, единственная мысль: «Не упасть!»

И сквозь туман, застилающий глаза, почему-то упрямо всплывали какие-то туфли, не кеды, а именно туфли, какие-то новые темно-коричневые мужские туфли, с металлическими застежками сбоку… Он никак не мог понять, откуда он знает эти туфли, где он их видел совсем недавно…

…Алиса шумно вошла в комнату, как-то слишком торопливо и радостно улыбаясь.

— Посмотри, Саша, какие чудесные!

Она держала в руках эти туфли, поворачивала их и так и эдак против света, и они отсвечивали своей темной коричневой кожей, золотистыми пряжками, желтой подошвой.

— Виталию как раз по ноге, — сказала она, любуясь туфлями. — Он давно мечтал о таких.

— Ничего, — сказал он, глядя с неприязнью на туфли. Они раздражали его своим лоснящимся самодовольством. Он лежал после приступа, и все его раздражало.

— Ты купила?

— Да нет еще, — она как-то замялась. — Тут женщина принесла. Просит дорого — пятьдесят рублей, а у нас всех денег тридцать пять…

— Что ж я могу сделать… — он не смотрел на нее, глядел в окно, туда, где за дальними облаками угадывались горы.

— Жаль, — вздохнула она. — Оки так ему нравятся…

Она еще раз полюбовалась туфлями и вышла, тихо притворив дверь.

А он повернулся к стене и стал смотреть в угол, где стояла под чехлом его последняя, еще не принятая работа — «Водопад», любимое и, пожалуй, самое трудное детище…

— …Дядя Саша, Вам плохо? — услышал он голос Джуры, долетавший откуда-то издалека и звучавший приглушенно, словно пробивался сквозь густые заросли.

Он сделал над собой усилие, оттеснил пелену, застилавшую глаза, и увидел: Джура стоит рядом, дергает его за рукав, смотрит на него испуганно и жалостно. Лицо мальчика как-то странно искривилось. Берестов провел пальцами по стриженой голове и постарался улыбнуться.

— Ничего… Уже проходит.

Он медленно и глубоко вобрал в себя воздух, так же медленно выдохнул, потом еще и еще…

Отступала тошнота.

— Ну вот, — сказал Берестов, — видишь, какое дело… — Он посмотрел вверх, туда, куда уходила тропа, откуда сбежал к нему Джура. — Придется потихоньку идти, помедленней, ладно?

— Ладно, — поспешно, с готовностью закивал Джура, и, глядя в его широко раскрытые испуганные глаза, Берестов понял, что вид у него, должно быть, неважный. И чтобы не видеть этих тоскливо-жалостных глаз, он встал, оперся рукой о плечо мальчика.

Они пошли теперь вместе, и Джура повел его не по прямой тропе, а в обход, так что крутизна почти не ощущалась, и постепенно сердце успокоилось, но время от времени он ловил на себе тревожный, исподтишка, взгляд мальчика.

Джура подвел его к огромному, в два человеческих роста, валуну. Он был не закругленный, как все остальные, а угловатый, отдаленно напоминающий куб неправильной формы. Вверху он раздваивался, словно дерево, расщеплённое молнией, — края были подняты, а посредине видна была расщелина. Они обошли камень Вокруг, и с северной стороны, где валун потемнел и оброс мхом, они увидели, что он совсем плоский, как будто срезали его когда-то гигантским ножом.

— Вот, смотрите! — Джура залез на выступ, протянул руку и стал показывать на что-то, находящееся на плоской поверхности камня чуть выше головы Берестова.

Скачала Берестов ничего не мог разглядеть. Он видел только, что здесь камень отчищен от мха и глины, видел выщербленную поверхность, потемневшую от времени, — больше ничего. Но потом, когда он пригляделся, заслонившись ладонью от света, ему показалось… Он зашел с другой стороны, стал спиной к свету, так, что выщербленная поверхность находилась под углом к нему, и вдруг ясно увидел человеческое лицо, высеченное в камне.

Это было женское лицо. Прекрасный античный профиль был повернут вполоборота в сторону Берестова, но женщина смотрела не на него, она смотрела куда-то поверх головы, поверх холмов и ущелий, куда-то туда, за горную гряду, и в чуть приоткрытых губах ее, в закинутой назад тяжёлой копне волос, в глазах, широко открытых, устремлённых вдаль, в ладонях, поднятых почти на уровень головы и тоже направленных туда же, — было столько жгучей тоски, столько всепоглощающей устремлённости, неутолимого ожидания, уходящего туда, в глубь веков, что Берестов застыл, потрясённый. Он долго стоял так, вглядываясь в мертвый камень, запечатлевший чью-то любовь, чью-то тоску и надежду, пронесший ее сквозь столетия, а, может быть, и тысячелетия… Дымились века над планетой, рушились города, и целые империи стирались с лица земли, уходили народы и страны, а эта женщина, увековеченная чьей-то любовью, стояла здесь и все звала кого-то, все ждала кого-то и смотрела туда, за горизонт, — сквозь века и страны…

Сначала он боялся пошевелиться, боялся, что оно исчезнет — это видение, и больше никогда он его не увидит. Потом он сделал шаг и притронулся к камню рукой. Он убедился, что изображение существует, оно даже рельефно, и снова отступил назад: ему не хотелось утверждаться в грубой реальности материала, разрушать то удивительное чувство прозрения и восторга, которое охватило его. Все мрачное, что угнетало последнее время в связи с болезнью, вдруг отступило, распалось, облетело, как шелуха, и вдруг осталось предельно ясное и звонкое сознание величия и бессмертности искусства, его неподвластности времени, его нетленности и вечности в мире людей.

Вдруг пришли на память слова, когда-то давно слышанные и, казалось, забытые:

И если что нетленно в этом мире, И если что векам не схоронить, То это гимн любви, хранящий в звонкой лире Живого сердца трепетную нить…

Вот она, эта нить, протянувшаяся из глубины веков, тончайшая, казалось бы многократно прерванная, затерянная, и все-таки живая, единственно уцелевшая, связавшая вдруг людей, разделенных тысячелетиями.

Он все еще стоял, завороженный, когда услышал робкий голос Джуры, окликающий его.

— Да… — обернулся он к мальчику. — Прости, Джура… Ты говорил что-то?

— Это, наверно, очень давно, да? — Джура говорил полушепотом, словно боясь потревожить кого-то. Ему, видно, тоже передалось ощущение знобящего трепета.

— Давно, — глухо сказал Берестов. — Очень.

Он помолчал, потом добавил:

— Спасибо тебе, Джура. Ты хорошо сделал, что привел меня сюда.

— Интересный камень, правда?

— Интересный?! — Берестов привлек к себе мальчика. — Ты и сам не знаешь, милый, что ты нашел! Но дело даже не в этом.

Берестов радостно улыбнулся, потянул на груди ремень, сдвинул вперед кожаную сумку, с которой здесь, в горах, он никогда не расставался, достал четвертушку ватмана и, пристроившись на небольшом выступе поблизости, принялся набрасывать карандашом то, что мог разглядеть с первого раза в камне. Он рисовал быстро, не пытаясь что-либо довершить или очистить, стараясь перенести на бумагу все так, как он это увидел впервые.

Он сделал несколько набросков и только тогда немного успокоился, словно уверился, что теперь-то уж нить не прервется — что бы ни произошло с этим камнем. Даже если его расколет ночью молнией, или сбросит каким-то чудом в реку — все равно что-то останется.

Он рисовал, а Джура, стоя за его спиной, настороженно заглядывал через плечо.

— Ну вот, — сказал Берестов, пряча последний набросок в сумку. — Теперь как-то лучше на душе, спокойнее.

Он оглянулся, увидел напряженные, широко раскрытые глаза мальчика и встал.

— Вот видишь, — сказал он ласково, — а еще говорят — мертвая природа…

Вряд ли Джура понял до конца, что он хотел сказать, да и вряд ли он сам мог бы толком объяснить весь ход своих мыслей, но почему-то сейчас, в эту минуту, он возвратился мысленно к своей картине, к «Водопаду», к тому далекому дню…

…Когда это было? Лет двадцать назад, году так в пятидесятом. Он приехал сюда как-то поздней весной, когда начали бурно таять снега, и услышал грозный неумолчный шум — там, вверху. Он пошел на этот шум, долго пробирался по ущелью и вдруг замер: перед ним, с высоты примерно пятидесяти метров, падала вода. Она вырывалась откуда-то из расселины, летела вниз плотной сверкающей массой, ударялась о выступ и тут же, разворачиваясь веером, падала на дно ущелья, дробясь и пенясь, взбивая в воздух каскады водяной пыли, радужно сверкающей на солнце.

Бот тогда-то он впервые «открыл» будущую картину. Потом это у него часто бывало — вдруг в какой-то момент словно молния осветит нечто давно знакомое, виденное раньше тысячу раз, осветит своим, особым, пронизывающим светом, — вот тогда, в некую долю секунды, вдруг увидишь картину, откроешь ее для себя, знаешь — вот оно то, что надо сказать людям.

Потом можно еще долго искать, мучиться, браковать и начинать снова, но дело не в этом. Главное, что ты знаешь — вот здесь! А тогда это было для него впервые. Он видел и раньше водопады — более мощные, эффектные. Но в том, что он увидел тогда, было нечто свое, особое, важное. Он вдруг ощутил РАДОСТЬ воды. Радость от того, что она вырвалась из тесных гранитных объятий и хлынула на простор, на свободу, пусть навстречу своей гибели, но навстречу солнцу.

Он написал тогда первый вариант, написал быстро, торопливо, несовершенно, вероятно, он торопился запечатлеть вот это главное ощущение, и он схватил его — он чувствовал это сам, чувствовали и другие.

Но на обсуждении все приняло неожиданный оборот. Пожилой мэтр, прославившийся батальными полотнами, наполненными хрипящими в агонии лошадьми, вонзающимися в человеческое тело пиками — долго с иронической ухмылкой разглядывал его картину.

— Воды много, — изрек он наконец. — И притом, мой милый, она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта — мертвая.

Реплика мэтра задела: «Она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта — мертвая». Здесь была доля правды, он сам это чувствовал. Он постарался выразить общую идею, самое общее, главное-ощущение, и это чувствовалось во всем — в композиции, в перспективе, в выборе планов, в цвете, наконец. Но вот то самое ощущение стремительно летящей воды ему не удалось, она висела, а не падала. Мастерства не хватило.

Он забрал картину, долго не прикасался к ней. Вернулся к замыслу лишь десять лет спустя, в совсем иное время.

И опять было обсуждение. Были те же люди, та же комната в том же доме. И мэтр пришел. Он изрядно одряхлел, потускнел как-то, сошел с него лоск, спеси поубавилось. Он уже не писал, только заседал в различных комиссиях, сидел в президиумах.

Он сразу вспомнил картину, смотрел долго, с серьезным, несколько печальным лицом. Сказал только: «Льется! Льется!» И отошел в сторону.

Но теперь к нему уже мало кто прислушивался. О картине много и хорошо говорили. Мэтр посидел немного, зевнул, похлопал кончиками пальцев по губам и вышел, вежливо поклонившись.

Картину уже собирались купить, все было договорено, предполагалась выставка, и «Водопаду» отводилась почётная роль, однако в последний момент Берестов вдруг отказался от продажи, сказал, что хочет подождать, картину оставил пока у себя. Никто ничего не мог понять, друзья считали, что это блажь. Алиса решила, что он это сделал в отместку ей; в доме — ни копейки, за картину дают крупную сумму, а он вдруг: не отдам — и все.

Берестов лежал после приступа притихший, отрешенный и хмуро смотрел в угол, где, свернутая и укутанная в чехол, стояла его лучшая, как говорили, картина, и думал… Если завтра судьба подведет последнюю черту, выдаст ему свою самую долговечную раму и он уже ничего не сможет прибавить к тому, что сделано им — ни объяснить, ни переделать, — увидят ли люди то самое главное, самое сокровенное, что хотел он выразить? Если нет, зачем тогда перевел столько холстов, красок, нервов — своих и чужих? Сколько ему осталось, сколько отпущено месяцев, дней, часов? Успеет ли он?

Он вставал, подходил к окну, смотрел на шумную людную улицу — асфальт отсвечивал под моросящим дождем, в нем отражались тупоносые ботинки, туфельки на микропоре, высокие сапожки разных цветов и оттенков. Люди куда-то спешили, к чему-то стремились — они меньше всего думали о том, что будет после их смерти, они хотели счастья сегодня, сейчас, они искали его повсюду — в красивых вещах, в любимых людях, в самих себе! Почему же он должен все время думать о том, что останется после него? Наверно, чтобы чувствовать себя счастливым сейчас, он должен знать, что будет с его работой потом. Уж такое он выбрал — теперь поздно менять. Это, наверно, трудно понять. Нормальному человеку не свойственно жить все время завтрашним днем. Но уж если ты взял на себя эту работу, надо делать ее до конца, не переставая, не сетуя, что не принимают, или принимают с раздражением, даже с неприязнью. Так, значит, надо. И если на кого можно обижаться, к кому можно быть беспощадным — к себе. Только к себе.

Он вдруг представил себе все, что сделал до сих пор, представил, как бы это выглядело, собранное вместе. Довольно внушительное зрелище: несколько десятков полотен, целая галерея пейзажей — горы утром, горы днем, горы вечером, на восходе и на закате, под палящим солнцем и под снегом, под пронзительно голубым небом и под тяжёлыми набухшими тучами. Целая поэма о горах, вместившая в себя почти всю его жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми радостями и горестями, взлетами и падениями, находками и потерями. Гигантская, в общем-то, работа… И все же он чувствовал неудовлетворённость, не было здесь чего-то Важного, сокровенного, что он еще может и должен сказать, но пока не сказал еще… Что-то смутно зрело в душе, зрело мучительно, настойчиво, он все время прислушивался к себе, к этой невнятной, пока еще слабой музыке внутри себя и, как всегда бывало в такие минуты, был хмур, нелюдим, его раздражало все, что отвлекало от сосредоточенности. Это его состояние, наверно, еще больше усугубляло отчужденность, которая в последнее время возникла между ним и домашними.

Виталий целыми днями возился в своей комнате с магнитофоном и гитарой, оттуда доносились голоса бесчисленных друзей, взрослеющих мальчиков и девочек. Бремя от времени Алиса передавала им на подносе сладости и фрукты, и тогда из полуоткрытой двери валил папиросный дым — десятиклассники усиленно торопились жить. Иногда выскакивал Виталий, всклокоченный, разгоряченный, несуразно длинноногий и длиннорукий, кидал на ходу «Привет, папаня!» и, пряча глаза, бежал вниз за сигаретами. Он тоже дулся за что-то, то ли за туфли, то ли за кинокамеру — бог знает, во всяком случае, последнее время они почти не разговаривали… Вот тогда-то, в одно прекрасное утро, увидев на горизонте снежные вершины, он вдруг собрался и, не говоря никому ни слова, ничего не объясняя, уехал сюда.

И сейчас, впервые за последнее время, он почувствовал, как что-то отпускает в душе, что-то проясняется и как бы восстанавливается утерянное равновесие. Он посмотрел вокруг, увидел ближние скалы, отблескивающие на солнце темно-коричневым и красным, увидел дальние горы, синеватые, с размытыми очертаниями, и совсем далекие, колеблющиеся в туманной дымке, где-то там, в немыслимой дали, за всеми горизонтами; он увидел все это сразу, одним взглядом, услышал эту бесконечную, оглушающую тишину и в который раз подумал: как хорошо, что все это есть на свете…

— Пойдем, Джура.

Они стали спускаться. Мальчик шёл впереди, сдерживая шаг, и все время поглядывал назад, на Берестова, видно, опасался — не утомит ли он опять художника. Он все время порывался что-то сказать, но Берестов молчал, погруженный в свои мысли, и Джура тоже молчал, не решаясь нарушить его задумчивость. Они спустились к реке, пошли вдоль каменистого берега. Слева под ногами вскипал и пенился, перескакивая через валуны, горный поток.

И вдруг Джура остановился, указал на что-то рукой, крикнул:

— Палатка — видите? Там геологи. Говорят, море здесь будет. Водохранилище. Разве так бывает?

3

Курбан поднял двумя руками глиняную касу с раскаленной шурпой, поставил ее перед гостем — инженером из геологоразведки. Это был плотный парень, с массивными круглыми плечами, с круглым багровым от ветра лицом, и голос его почему-то показался Берестову каким-то круглым, когда он сказал:

— Вот это славно! Чую на расстоянии — настоящая шурпа, не то что наша походная баланда!

Он принял касу в свои широченные ладони и тут же передал сидящей рядом с ним девушке. Она неловко взяла миску тонкими узкими ладошками, чуть не выронила, видно, не ожидая, что такая горячая, страшно смутилась, так, что даже слезы навернулись на глаза, потом она вскинула голову, виновато посмотрела на Курбана, затем на Берестова, и он поразился тому, какое у нее славное, беззащитное лицо. Девушка была в толстой мужской куртке, великоватой по размеру — рукава доставали почти до середины пальцев, угловатые плечи выступали и чуть обвисали. У Берестова отчего-то защемило на сердце и какая-то теплая, давно забытая волна прихлынула к горлу. Он сидел и смотрел на девушку не отрываясь, она еще больше смутилась, низко наклонила голову, темно-каштановые волосы с золотистым отливом упали вперед — он видел только ее белый крутой ясный лоб между волнистыми прядями и края глаз — огромных, вздрагивающих…

— Кушай давай.

Он очнулся, когда Курбан коснулся его руки, поставил перед ним такую же касу с дымящейся шурпой.

— Все кушай… Тут трава есть — больной не будешь. Только здоровый будешь.

— Спасибо, Курбан. Я все съем… Обязательно! — Берестов опустил в кассу деревянную ложку, слегка помешал густое ароматное варево с темно-бурой радужной пленкой жира поверху, втянул воздух дрогнувшими ноздрями.

— Чем болеете, ежели не секрет? — деловито осведомился геолог, звучно прихлёбывая. — Желудок, печень, легкие?

— Сердце… — не сразу сказал Берестов. — Есть такая штука… Может, слышали?

— Куда нам! Мы все больше по части рук и ног.

Геолог выловил кусок жесткого мяса, взял его пальцами, поднял на уровне головы, рассмотрел со всех сторон, оторвал зубами часть и стал с хрустом жевать сильными белыми зубами.

— Это, знаете, привилегия — болезнь сердца. Как в прошлые века подагра… Признак благородного происхождения… А я вот, признаться, даже не представляю себе, как это оно может болеть. Ну — зуб, или там нарыв какой — это я представляю… А вот сердце… Честно говоря, для меня загадка…

Он продолжал с хрустом жевать мясо, время от времени поглядывая на Берестова своими насмешливыми красноватыми глазками. На соседку свою он не смотрел, но Берестов чувствовал — все это рассчитано на нее.

— И вот ведь что интересно, — продолжал он, со смаком жуя свое мясо, — на первое место в мире вышел инфаркт, давно уж заткнул за пояс и рак, и все остальное… Но рак — тот лупит без разбора, как шрапнель — в кого угодит — никто не знает, а этот — не-е-ет, шалишь, бьет снайперски, с выбором, и по ком? В основном по творческой интеллигенции! Я так полагаю, что это не случайно. Это, если хотите, месть природы! — он поднял вверх указательный палец.

— За что же она, по-вашему, мстит?

— За то, что оторвались от нее. Да, да… И вы правильно сделали, что приехали сюда. Вас она, может быть, и помилует.

— Благодарю. — Берестов наклонил голову. — Особенно за то, что причислили меня к творческой интеллигенции.

— Ну как же! Я слышал, вы художник? Горы рисуете?

— Да. Всю жизнь.

— Вот видите. Вы всю жизнь рисуете горы. А мы всю жизнь лазим по ним. — Он растянул свои твердые губы в некоем подобии улыбки. — Только нас не рисуют. Разве что так, иногда… На каком-нибудь камне, в профиль… Рядом с фамилией… А чаще без профиля. Одну фамилию… — Он замолчал, посмотрел в окно, где на фоне почти погасшего неба резко выделялись горы, они сейчас потеряли объемность, казались плоскими, словно вырезанными из жести. Потом он перевел взгляд на Берестова. — Но мы не в обиде. Нет… Мы знаем, что мы делаем и для чего… Вы вот всю жизнь рисовали эти горы, любовались ими, других приглашали полюбоваться, и невдомек вам, что там, в глубине, у вас под ногами, лежит, быть может, ценнейшая руда, которую во всем мире сейчас ищут. А мы вот придем, прощупаем и найдем. Вот и выходит, что вы только наружное открываете людям, форму, так сказать, а мы содержание, суть. Глядишь, не пройдет и пяти лет, как вы тут вокруг ничего не узнаете: чашу затопят, поставят гидростанцию, и километров на десять все займет огромный горно обогатительный комбинат. Любоваться красотами мешать, будет. Представляете?

Геолог с насмешливым любопытством глянул на Берестова.

— Ну что ж, возможно, — сказал Берестов, и брови его сдвинулись. — Это жизнь. Остановить ее нельзя. Да и нелепо было бы…

— Вот именно — жизнь! — Геолог поднял вверх ладони. — И мы ее делаем вот этими руками. А вам жалко, не так ли? Гор этих жалко. Верно?

— Верно, — вздохнул Берестов.

— Вот видите! — воскликнул геолог и во рту его сверкнула золотая коронка. — Вот и выходит, что мы двигаем жизнь вперед, а вы ее… ну как бы это сказать?..

— Задерживаю?

— Ну, не совсем так… Я бы сказал… пытаетесь удержать!

Геолог удовлетворённо откинулся к стене и как бы нечаянно глянул на девушку.

— Удержать? — повторил Берестов это поразившее его слово. Он будто вслушивался в него, потом сказал — Ну что ж, пожалуй, в чём-то вы правы… Удержать… Запечатлеть, оставить людям то, что уйдёт, то, чего больше не будет… Разве людям это не нужно? — Он обернулся к девушке. — Вот вы, как вы думаете?

Он видел, что она прислушивается к их разговору. Несколько раз она поднимала глаза то на своего соседа, то на Берестова.

— Не знаю, — сказала она низким грудным голосом. — Может, и прав Сергей Романович… — Она глянула на геолога. — Но только мне кажется, ничего в этом нет плохого, что вы стараетесь удержать в своих картинах какие-то мгновенья жизни, которые исчезнут и, может быть, никогда больше не повторятся. Ведь если бы этого не было, люди потеряли бы так много!

— Например? — снисходительно улыбнулся геолог.

— Как же вы не понимаете! Мне кажется, искусство — это память человечества. Память его сердца. Вот есть память ума — она в науке, в истории… А это память сердца. Без нее люди не стали бы людьми… Я так думаю. Может, я не то говорю?

Она взглянула на Берестова.

— Спасибо, — сказал он взволнованно. — Вы сами не знаете, как это верно!

— О-о… Да вы я вижу заодно! — Геолог шутливо поднял вверх руки. — Ну что ж, сдаюсь! Предлагаю выпить за союз науки и искусства.

Откуда-то из глубин своей кожаной куртки он извлек бутылку с темно-бурой жидкостью, одним движением сорвал жестяную пробку, ловко, единым махом, налил коньяк в пиалушки — Берестову, себе и ей. Когда он поднес бутылку к пиале, стоявшей перед Курбаном, старик покачал головой.

— Не надо…

— Ну-у… аксакал! — Геолог укоризненно и в то же время с глубоким огорчением развел руками. — Хотя бы чуть-чуть… Так, за компанию.

— Одна капля возмешь — вся жизнь портишь. — Курбан налил себе чаю. — Я только это пью. И еще кумыс. Другой ничего не пью. И ты не надо! — Он слегка повернул голову в сторону Берестова.

— Ладно, Курбан… Я только так, символически. За такие слова просто грех не выпить. Вы и сами не знаете, что для меня значат ваши слова!

Он отпил глоток, поставил пиалу и поднял голову. Геолог с торжественной медлительностью запрокидывал пиалу, держа ее снизу всеми пятью пальцами, а девушка смотрела не отрываясь куда-то в пространство, поверх голов, и в глазах ее, во всем ее облике он уловил что-то удивительно трогательное и знакомое. И никак он не мог понять, что это, откуда, где и когда он это видел совсем недавно.

4

Ночевал он в хижине. Немного почитал при свете коптящего фитиля, потом прикрутил его, задул и лег на подстилку. Но уснуть не удавалось. Долго лежал с открытыми глазами, вглядывался в кромешную черноту перед собой, пока от усталости не начали выплывать из нее странно деформированные, тускло светящиеся образы. Он положил ладонь на глаза, прижал ее, но медленно скользящие, будто флюоресцирующие пятна не исчезли — наоборот, стали ярче.

Он медленно поднялся, накинул куртку, вышел. И опять, как всегда, как в первый раз, это небо — необъятное и бездонное, с миллионами дальних и ближних звезд, — оглушило его. Он стоял, подняв голову.

И вдруг услышал тихие голоса.

— Странный вы человек, Сергей Романыч, — говорила она. Он сразу узнал ее мягкий грудной голос. — Хотите, чтобы у женщины сразу возникло ответное чувство. Так не бывает.

— Ну уж сразу! Скоро месяц, как вместе вкалываем.

— Обычно у вас это быстрее получается, да?

— Быстрее! — хохотнул он. — Это уж точно!

— Интересно, — сказала она, — что ж, ни разу не было осечки?

— Смеетесь? Ну, это все так поначалу. А потом… Вот я потом погляжу на вас!

— А вам не кажется, что вы слишком самоуверенны?

— Самоуверен? Да. Но не слишком. Как раз столько, сколько надо.

— А может, вообще не надо? Может, это лишь оттолкнет кого-то от вас, а не притянет?

— Не было еще такого случая.

— Не было — так будет.

— Сомневаюсь.

Наступила пауза. Видно, она раздумывала над его словами, потом сказала:

— Так вот, Сергей Романыч, чтоб у вас не было иллюзий насчет меня, я с вами больше шагу не сделаю. Вы идите на базу, а я сама приду.

— Ну уж это вы бросьте, я вас одну ни за что не оставлю. Придем на базу — тогда, пожалуйста, проявляйте свой характер, я с характером даже больше люблю, интересней как-то… А здесь я вас не оставлю, даже не думайте.

— А я не думаю, я решила. А что я решила, то делаю, вы бы знать должны. Вот решила к вам в отряд — и попала. Много слышала про вас, хотела посмотреть, что за зверь такой… А теперь не хочу больше смотреть. Надоело. Так что идите. Я приду позже.

— Слушай! — в его голосе зазвучали железные нотки. — Шутки шутками, а я за тебя отвечаю, поняла? Так что слушай мою команду, ясно? Налево кругом — марш! Ясно? А не то подниму и понесу, я ведь не таких таскал, не впервой!

— Командовать будете завтра, на работе. Там — пожалуйста. Там я признаю ваше право, а здесь я на прогулке, так что будьте добры отстаньте, а не то я могу и по морде влепить.

— Вот дура баба! — это вырвалось у него искренно, от досады. Он помолчал немного, не зная, видимо, как себя вести, потом, как видно, решил сменить тактику.

— Слушай, да ты что, не понимаешь, не могу я тебя здесь оставить, ты с первого обрыва грохнешься! Ну хочешь — я пойду впереди метров на десять, а ты иди за мной, я и разговаривать с тобой не буду. Иди только за мной — и все!

— За меня не беспокойтесь, я к горам привычна, с детства в горах. Фонарик оставьте, если хотите.

Они замолчали, и Берестову, у которого поначалу родилось отвращение к этому типу, шевельнулась даже жалость к нему — вот попал в историю. Он ведь прав, что не хочет оставлять ее одну!

Геолог щёлкнул фонариком… Обозначился круг света, где-то в стороне, пониже того места, где стоял Берестов, и голос геолога произнес:

— Ну, в последний раз спрашиваю — идешь?

Потом он ругнулся, кинул ей фонарь и пошел по тропинке, перескакивая через рытвины и проклиная вслух всё бабское отродье. Когда голос его затих, она включила фонарик, выключила, еще раз включила — выключила, посидела немного в темноте, о чём-то, видно, размышляя, затем встала и медленно пошла по тропе, включая фонарь время от времени.

Берестов хотел окликнуть ее, но побоялся испугать. Он тихо пошел за ней следом.

Но она услышала. Шаркнул камешек под подошвой или споткнулся он, но только она вдруг повернула фонарь в его сторону.

— Кто там?

— Это я, художник, — сказал Берестов. — Вы не бойтесь.

— А я и не боюсь, — сказала она спокойно, но с видимым облегчением. — Как вы здесь оказались?

— А я живу — здесь. Во-он моя хижина, видите?

Он уже подошел к девушке, они стояли рядом. Она долго всматривалась туда, куда он указывал.

— Теперь вижу. Не страшно вам здесь одному?

— Я привык, — сказал Берестов. — Много лег здесь провожу весну и осень. Люблю я эти места.

— Да, места красивые… — Она помолчала. — А можно я приду как-нибудь, посмотрю, как вы работаете?

— Пожалуйста. Я буду рад… Вы на базу возвращаетесь? — сказал он, чтобы рассеять неловкость, чтобы не подумала она, что он следил за ними.

— Да, на базу.

— Разрешите, я вас провожу. Я здесь каждую тропку знаю.

— Ну зачем вам потом в такую даль возвращаться? — Ока посмотрела ка него и вдруг засмеялась. — Был у меня один провожатый, так я его прогнала…

— Надеюсь, меня не прогоните.

— Нет, конечно.

Они пошли по тропе.

— Извините мою назойливость, — сказал Берестов, — но что он за человек — ваш начальник? Я сегодня присматривался к нему и, признаться, не понял — то ли играет в хамоватого простака, то ли действительно…

Она не ответила сразу, молча продолжала идти за ним, и он тут же счел необходимым добавить:

— Если не хотите об этом говорить, не отвечайте, я ведь понимаю.

— Да нет, чего же… Я ведь и сама об этом думаю… Одно только могу сказать — не так он прост, как кажется… И сегодня в разговоре с вами грубил, конечно, намеренно. Только зачем — не знаю.

— А я допускаю, что знаю.

— Ну?

— Хотел произвести на вас впечатление.

— Нелепо. Хотя на него похоже… Он, знаете, человек очень сильный, всех людей железно держит, результаты отличные группа дает, слава о ней гремит повсюду, ну а если я прибавлю к этому, что он имеет категорию по шахматам и разряд по боксу, то можете составить некоторое представление…

— Да… Шахматы и бокс… Несколько неожиданное сочетание…

— В этом он весь, пожалуй. Умён, но ум какой-то грубый, бескомпромиссный, что ли… И уж если что решил — все, бесповоротно, хоть умри…

— Силу уважает?

— Уважает.

— Скажите, Галя, а вам не боязно рядом с ним?

— Знаете, нет. Иногда неприятно бывает, а боязни нет… Наоборот, пожалуй.

— То есть?

— Ну, как бы это сказать… Чувствую себя за таким мощным щитом. И уверена, что никогда ничего плохого мне он не сделает.

— Откуда такая уверенность?

— Не знаю. Интуиция женская, что ли… Все-таки истинно сильный человек никогда не обидит женщину.

Берестов не ответил. Он молча шёл рядом.

— Вы не согласны? — спросила она.

— Истинно сильный человек, вы говорите? Но бывает сила разная. Есть сила рыцарская, благородная… А есть — тупая. Она упивается своим могуществом, для нее нет ни женщины, ни ребенка…

— Нет, это не то! — Она убежденно тряхнула головой, зачем-то зажгла фонарик, посветила куда-то вверх, в небо. — Мне кажется, есть в нем что-то настоящее, только очень глубоко, внутри… Он, может, и сам об этом не знает…

— Бот как?! Вы что же, перевоспитать его хотите? Вытащить хотите наружу то, что спрятано глубоко внутри?

— А что! Интересно ведь… — в горле у нее колыхнулся смех. — Вот вы… Помогаете же вы людям увидеть в себе хорошее… Или, по-вашему, это может сделать только искусство?

— Что ж… — сказал Берестов. — Как говорится, дай вам бог удачи.

Они прошли еще немного, потом тропа сделала крутой поворот, и сразу послышались людские голоса, звяканье посуды, бренчанье гитары… На плоском взгорье маячили тут и там крошечные светляки электрических лампочек — они почти не отбрасывали света, он тонул в огромной пучине горного мрака, и только желтые точки мерцали, раскачиваясь под ветром.

— Ну вот. Я пришла. Спасибо.

Она остановилась. Прижала рукой подхваченные ветром волосы.

— Вы сейчас уйдёте? — спросил он, и это вдруг прозвучало так жалобно, что ему самому не по себе стало.

— Да, — сказала она, — а что?

— Нет, ничего… Просто… Хотелось еще поговорить с вами.

— Вы хотите что-то сказать?

— Не в этом дело. Просто… мне жаль, что вы уходите.

— Вам, наверно, тоскливо одному там, в вашей хижине…

Она подняла к нему свое лицо, и на какое-то мгновенье он увидел на фоне звездного неба ее профиль. Увидел и задохнулся от прихлынувшего в один миг озарения.

— Послушайте, — вдруг сказал он с силой, — я должен написать ваше лицо. Да, да… Вот так, как я его сейчас увидел… Это то, что я искал все время и никак не мог найти, не мог понять…

— И так вот сразу — поняли?! — голос ее зазвучал насмешливо, — А я-то думала… Он хоть грубо говорит, но прямо. А вы… Откуда заехали!

— Нет, нет, вы не понимаете… — волнуясь, говорил он. — Это судьба послала мне вас…

— Нехорошо! — сказала она мягко, но укоризненно. — Придумали бы чего-нибудь правдоподобней. А то ведь так сразу — увидели, поразились и решили! Нехорошо…

— Так бывает, — быстро сказал он. — Вы потом поймете. В один миг, в одно мгновенье я увидел и понял, что я искал все это время… — Он говорил быстро, волнуясь, и это волнение, видно, что-то поколебало в ней…

— Вы это серьезно? — спросила она тихо, и голос ее прозвучал приглушенно и низко. Он уже заметил, когда она волновалась, голос ее приобретал низкий, грудной оттенок.

— Вы даже не представляете, как это серьезно… И как это важно для меня… Понимаете, я всю жизнь писал горы, писал природу. В ней, в живом дыхании, в ее изменчивости и оттенках я находил все, что хотел выразить — тоску и радость, восторг и печаль, торжество жизни и ее увядание… Но вот в последнее время почувствовал, что мне чего-то не хватает, я не мог найти в природе чего-то очень важного для себя сейчас… И вот теперь я понял — я должен написать живое человеческое лицо… Лицо, которое воплотит в себе идею бессмертия любви, понимаете?

— Понимаю, — сдавленно сказала она. — Только…

— Что?

— Нет, ничего… Просто с собой никак связать не могу. И все мне кажется, что вы шутите. А если нет, то уж не знаю, как себя вести.

— Будьте сама собой. Это все, что мне нужно.

— Хорошо, — сказала она, — постараюсь. Хотя боюсь, что теперь это будет не так легко…

5

Она пришла под вечер, солнце уже скатилось за горы, в небе стоял тот ровный предвечерний свет, за которым приходят горные сумерки.

Берестов сосредоточенно мешал краски. Он давно ждал ее, все приготовил, сидел на пеньке возле шалаша, но ее все не было, свет уходил, он нервничал.

— Простите, я никак не могла раньше… — Она перевела дыхание, видно, быстро шла, поднимаясь сюда к хижине.

— Что, не отпускали? — спросил мрачно Берестов. Он не сказал, кто не отпускал, ко она поняла.

— Это не важно, — сказала она. — Главное — я пришла. Или уже поздно?

— Ничего, немного времени еще есть. — Он посмотрел на небо. — Садитесь вон туда, на тот складной стул, отдохните… Вам отдышаться надо.

Он продолжал мешать краски на палитре, ожесточенно работал кистью. На нем был его рабочий костюм — вельветовая куртка и синие полосатые брюки со следами многочисленных стирок. Эта старая куртка и брюки были для него священны, он работал только в них, ни в чём другом не мог писать, таскал их повсюду с собой. Когда надевал их, к нему приходила уверенность, рабочий азарт. Но странное дело — сейчас он испытывал беспокойство, какую-то внутреннюю неустойчивость, словно впервые взял кисть в руки. Это злило, порождало раздражение. А может быть, другое — то, что ждал ее долго, нервничал, а теперь вот снег уходит. А он до сих пор не знает, как ее будет писать. Видит внутренним взором какой-то неопределенный общий образ, знает, к чему он стремится, но как это будет конкретно — еще не знает…

И она, видно, чувствует неловкость. Впервые, конечно, в такой роли, не знает, как себя вести, не привыкла позировать, а от этого скованна, надо ее отвлечь как-то…

— Ну, что там у вас в партии? Как дела идут? Нашли что-нибудь?

— Пока нет. Готовимся к сейсморазведке.

— Что это значит?

— Взрыв готовим. А на расстоянии будут записываться сейсмические волны. По характеру этих волн можно будет сказать, подтверждаются наши предположения или нет.

— Понятно. И если подтвердятся?

— Ну, тогда доложим свои выводы.

— А потом?

— Ну что — потом… Потом все будет зависеть уже не от нас. Если сочтут, что залежи стоят того, возможно, начнутся разработки. Вам же говорил Сергей Романович…

— Да, говорил… Но признаться, не верится… Неужели сюда, в заповедник, придут машины, будут строить, копать, взрывать… Наполнят все грохотом и шумом… Неужели это возможно?

— Отчего же нет. Вполне… Если только подтвердятся наши выводы.

— А что — здесь могут быть ценные залежи?

— Могут…

Он быстро стал набрасывать контуры. Но день угасал. На двигались сумерки, становилось серо, свет уходил…

— Как жаль! — сказал он, теперь уже находясь в том радостном творческом возбуждении, которое предвещает приход чего-то настоящего. — Как жаль! Свет ушёл! Вы ведь обещали пораньше!

— Я бы пришла, ко понимаете… Он, видно, почувствовал, что я пойду сюда. И стал загружать меня всякой ерундой, которую в общем-то вполне можно было сделать завтра…

— Обидно! — Берестов опустил кисть. — Но все же кое-что я схватил… Кое-что… А почему он так?

— Не знаю… Впрочем, догадываюсь.

— Соперника во мне увидел?

Она резко повернула голову, колыхнулись волосы, срезав часть лба, тревожно-вопрошающе засветились глаза.

— Нет, — сказал Берестов, — я не в том смысле… Не подумайте превратно… Просто он привык, наверно, к тому, что сам всегда в центре внимания. А тут какой-то сердечник…

— Возможно… — согласилась она как-то грустно и откинула волосы со лба.

Она все еще стояла там, возле дерева, и он уже с трудом различал ее глаза — темнело быстро, сумерки неслышно катились с гор, затемняли все вокруг.

— Давайте зажжем костер, — сказал он. — У меня тут собран хворост.

Он принес охапку сухих ветвей, чиркнул спичкой. Словно нехотя пополз огонь, затрещали ветки, он пошевелил их, и вот уже яркие языки пламени заплясали в воздухе. Она присела возле костра, стала подкладывать хворост. Жаркий белый огонь появился внутри, он медленно разгорался — сначала крошечной яркой точкой, потом превратился в жужжащий маленький комок, а затем выплеснулся вверх. Берестов увидел ее лицо в этом смешении белого и красного света, и рука его потянулась к краскам.

Она сидела у костра, задумчиво глядя в огонь, казалось, забыв обо всем, разглядывая в бушующем пламени что-то свое, видимое ей одной, а он всматривался в ее лицо и быстро набрасывал краски — его поразила необычность освещения, создающая какую-то таинственность, неуловимую переменчивость ее глаз.

— Скажите, вот вы пишете лицо человека — вы стараетесь раскрыть его внутренний мир, его душу, или оно для вас просто модель, форма, в которую вы вкладываете свое содержание?

— Бывает и так.

— А сейчас?

— Сейчас, мне кажется, произошло и то и другое. То, что хотел сказать, я увидел, как мне показалось, там, за вашим лицом.

— Как это «за»?

— В том, что мы называем внутренним миром, в душе.

— А если бы ошиблись! Если это лишь кажется?

— Пусть кажется — неважно… Важно то, что я это вижу… И это, если удастся мне, может быть, увидят другие тоже.

— Скажите, а так может быть, — человек увидел свое лицо со стороны, на портрете, и сам что-то понял в себе?

— Не знаю, наверно, может… Не поднимайте голову! Вот так, пожалуйста… — Берестов старался уловить тот странный отблеск, который так поразил его. — Пошевелите огонь, пожалуйста… Вот так… Очень хорошо… Так о чём это я? Да… Может ли портрет открыть что-то самому оригиналу?.. По-моему, может… По-моему, в этом, если хотите, и заключается главная задача искусства — открывать что-то в людях… Что-то такое… Что-то такое, что есть в них, но еще неизвестно им… Это, кажется, Толстой сказал?

— Скажите, это только искусство может? Живопись, музыка, литература? Или в жизни вообще люди должны присматриваться друг к другу, стараться понимать друг друга, открывать в себе и в других что-то невидное, скрытое, но настоящее?..

— В идеале, наверно, так, — сказал Берестов. — Но для этого надо, чтобы настоящее было в каждом — понимаете? — Он оторвался от полотна, резко повернул голову. — Не в отдельных личностях, а в каждом.

— А оно и есть в каждом, я уверена. Что-то свое, иногда глубоко скрытое, далеко упрятанное, иногда самому человеку неведомое, но что-то лучшее в нем… Этот заповедник, что ли. Только открывать его мы не научились… Вот что я думаю.

— Странно, — сказал Берестов и тоже посмотрел на огонь. — А впрочем, может быть, вы и правы…

6

С тех пор она приходила часто, почти каждый день, под вечер. К ее приходу Берестов разжигал костер, готовил краски, ждал ее, прислушивался. И когда улавливал легкий звук ее шагов, чувствовал, как мгновенно отзывалось что-то в его груди. Он даже злился на себя за это, хмурился, напускал нарочито мрачноватый вид, когда она появлялась, и некоторое время сидел молча, чтобы не выдать свою радость.

Она чувствовала, что он заждался, но относила все это к профессиональному недовольству тем, что работа затягивалась. Она присаживалась на свой пенек у костра и сидела так некоторое время тоже молча, глядя в огонь и пошевеливая его обугленной суковатой палкой.

— Опять не отпускали? — ворчливо спрашивал Берестов.

— Опять, — устало с оттенком насмешливой грусти отвечала она.

Он уже научился определять ее состояние по голосу, чувствовал: сегодня она в хорошем настроении, а вот сегодня что-то случилось неприятное, видно, нервничать пришлось.

— Устали? — спрашивал он сочувственно.

— Есть немного, — говорила она. И добавляла тут же: — Чепуха! Пройдет…

Она встряхивала головой, и волосы ее разлетались и снова косо ложились на лоб, тяжёлым полукружьем закрывая часть щеки и глаз.

— Просто крику много, шума, оттого и устала.

— Он кричит?

— И он, и другие. Это не, знаете, как запевала в хоре. Чем выше начнет, тем выше все петь будут.

Он орет — и все орут. Стиль такой… Иначе работа не пойдет…

— Взрывать скоро будете?

— Скоро. Через неделю, наверно. Вы услышите.

— Не опасно это для вас?

— Ну что значит — опасно? Все опасно, если делать неграмотно. Просто ходить по горам тоже опасно, если не умеешь. Это ведь наша профессия…

— Да… Простите… Никак не могу свыкнуться с мыслью, что вы геолог. Знаете, как-то не вяжется. Ваши суждения о жизни, об искусстве, ваше понимание многих вещей…

Берестов вглядывался в ее лицо, но оно почему-то не давалось ему сегодня. Что-то замкнуто было в нем.

— Понимаете, мне все время кажется, что вы случайно попали в геологию, что ваше истинное призвание — музыка или живопись…

Она улыбнулась.

— А вот, представьте себе, ошиблись. Учили меня в детстве и музыке, и рисованию. Даже балетную студию посещала. А геология перетянула. Я ведь в семье геолога росла. С пеленок, можно сказать, окружали меня минералы, мудреные названия, карты, приборы. И с самого детства привыкла я к тому, что наука о земле, о ее богатствах — одна из самых нужных и важных для человека наук. Она больше, чем какая другая, способна сделать людей счастливыми. И с самого детства все было для меня решено.

— Отцом вашим, наверное?

— Что вы! Отец, как ни странно, всячески противился. Хотел сделать из меня кого угодно — только не геолога. Считал — не женская эта профессия.

— Правильно, — сказал Берестов. — И я так считаю.

— А я вот считаю иначе. Я ведь упрямая. Как решила — так сделала.

— И не жалеете?

— Пока нет.

— Дай вам бог и дальше.

— Спасибо.

— И все-таки честно, — неужели вас не тянет в город, к людям, к театрам, к концертным залам? Вот я тоже устаю от всего этого, бегу сюда, в горы, отдыхаю душой. А потом не могу. Должен возвращаться. Наверное, все-таки люди недаром собираются вместе — в городах, в селах. Общение с природой дает радость, но по контрасту. Оставьте человека один на один с природой надолго — и он сойдет с ума от одиночества.

— Конечно, тянет… Часто дни считаешь, часы. А потом снова — считаешь… Горы зовут! Есть в них, знаете, что-то такое притягивающее.

— Уж мне ли не знать! Вы мои работы не видели?

— К сожалению.

— Может, и к счастью… Впрочем, будете в городе — посмотрите. И напишите мне. Хотелось бы знать, что вы об этом скажете.

— Вам действительно это интересно? — спросила она.

— Очень. Даже важно. Поверьте…

— Хорошо. Обещаю вам…

— Вы знаете, я ведь не случайно задаю вам эти вопросы… — Берестов, разговаривая, кидал мазки на полотно. Он все время занимал ее разговорами, он видел, что так освобождает ее от скованности, отвлекает от мысли, что ее рисуют. — То, что я пишу сейчас, так далеко от геологии, от науки, от вашей профессии. Это, если хотите, гимн мечте, устремлённости к ней, к чему-то далекому, недостижимому и вечно прекрасному, передающемуся из поколения в поколение.

— Странно! — она вскинула голову, посмотрела ему в глаза. — Мечта людей, устремлённость, вера в нее… Это же геология… Точный портрет. Не заметили?

Она негромко засмеялась. И он засмеялся тоже.

7

Она стала сниться ему по ночам — его «Девушка у костра». Она сидит в куртке, в сапогах, руки опущены прямо вниз — она оперлась ими о сруб дерева и смотрит в огонь. Багрово-желтый отблеск пламени — на ее лице.

Он все время видел по ночам ее лицо, освещенное пламенем костра. В нем и задумчивость, и мечта, и предвестье радости, и в то же время еще что-то, чего он никак не может пока уловить и что должно прийти — он знает. Раз начало сниться — значит, придет.

Теперь он жил своей картиной. Вставал утром, спускался к Курбану, пил с ним чай, разговаривал, потом бродил по окрестностям, иногда делал наброски, но думал только о ней, о ее лице. Ему казалось, что он только сейчас начал по-настоящему понимать, в чём заключается сила великих произведений искусства. Как бы ни было прекрасно и совершенно по мастерству произведение, оно умрёт вместе со своим временем, если оно однозначно, если оно слишком конкретно. И наоборот — некая загадочность, многозначность дает возможность новым поколениям толковать произведение по-своему, вкладывать или отыскивать в нем свое — отсюда его бессмертие. Сколько бы новых людей ни приходило в мир, столько будут стоять перед загадочной улыбкой Джоконды, перед поразительным лицом Мадонны — потому что каждый видит в нем что-то свое. И «Гамлет», где разворачиваются вполне определенные события и произносятся вполне определенные слова, велик тем, что эти слова многозначны, что каждое поколение читает их по-своему и читает в них свое.

Несколько раз приходил он к тому камню, вглядывался, стараясь понять, как это, каким чудом волнует его этот едва различимый отголосок далекого, может быть, тысячелетнего прошлого…

Значит, есть она, эта нить, тончайшая, почти неощутимая, но протянутая оттуда… И каким-то непостижимым образом соединялась она сейчас в его воображении с «Девушкой у костра», словно эстафету он принимал у своего невидимого предка. Странно, но почему-то, когда он стоял у этого камня, у него все время было такое чувство, что он должен торопиться, что ему отпущено не так уж много времени, словно столетия, прошедшие до этого дня, истощили свою силу, передав ему свою ношу…

Может быть, поэтому он так торопился, старался не пропустить ни одного дня, нервничал, когда она задерживалась.

А в один из вечеров она не пришла совсем. Он сидел у догорающего костра, и когда понял окончательно, что она не придет, решил идти в лагерь, к геологам. И в это время услышал сзади резкий скрип сапог, взбирающихся по каменистому склону, и тяжёлое мужское дыхание.

Он обернулся. Рядом с ним, глубоко сунув руки в карманы, стоял геолог и разглядывал полотно на подрамнике.

— Та-ак… Ждете, значит?

— Жду, — сказал Берестов.

— Напрасно ждете. Не придет она. — Он вытащил руку из кармана и постучал пальцем по полотну. — Между прочим, не похоже.

— Почему не придет? — с трудом сдерживаясь, спросил Бэрестов.

— Потому. Услал я ее к соседям.

— Зачем?

— По делу. У нас ведь работа — не игрушки. — Он опять постучал пальцем по полотну. — Непохоже рисуете, говорю.

— Это не ваша забота.

— Как же не моя? Вы у меня работника отвлекаете, голову ей заморочили… Вот я и решил посмотреть, стоит ли…

— И пришли к выводу, что не стоит?

— Нет, не стоит. — Он блеснул своей коронкой.

— Знаете, есть такая поговорка, насчет полработы.

— А-а… — Он смерил Берестова насмешливым взглядом, перешагнул через бревно, сел. — Слушай, поговорить надо!

— Говорите!

— Садись, чего стоишь. В ногах правды нет.

— Постою.

— Ну, как хочешь… — Он щёлкнул зажигалкой и прикурил, затягиваясь. — Слушай, уходил бы ты по добру отсюда!

— Что-то не понял…

— Чего ж тут не понять. Мало тебе гор вокруг? Иди в Хумсан, в Бричмуллу… Там знаешь виды какие!

— Мне и здесь хорошо.

— Тебе-то, может, и хорошо… Другим — не очень.

— Я мешаю вам чем-нибудь?

— Мешаешь. Голову ей задурил — вот что!

— Чем же это я «задурил ей голову», как вы выражаетесь?

— Болтовней своей. И этим… — Он презрительно кивнул в сторону полотна. — Думаешь, я не понимаю, зачем это тебе нужно? Нигде в мире такого лица не нашел, одно единственное нашел! Так вот что я тебе скажу — ничего тут у тебя не выйдет, понял? Напрасно стараешься, время тратишь, краски переводишь! Напрасно! Эту девку не такие, как ты, испытывали!

— А вы ей, простите, кто будете — муж, отец, брат?

— Не твое дело! Я за нее в ответе, понял? Так что выбрось из головы!

— Вообще-то говоря, следовало бы прекратить этот разговор… — тихо сказал Берестов. — Но я все-таки скажу… Меня действительно поразило ее лицо. Как художника, понимаете? Хотя, — он махнул рукой, — все равно не поймете!

— А может, пойму. Ты попробуй, скажи.

— Нет настроения… Но дело не в этом. Насколько я понимаю, не это вас волнует. Так вот, во всем, что касается остального, можете быть спокойны. Никаких дурных мыслей у меня нет и не было.

— Правду говоришь? — быстро спросил геолог. Не поворачивая головы, он пытливо глянул на Берестова.

— Абсолютную правду.

— Что ж, может, оно и так… Да только у нее мысли всякие появились.

— Откуда вы знаете?

— Чую. У меня на это дело чутье!

— Что ж теперь делать, — сказал Берестов. — Она живой человек. И, к счастью, мыслящий человек. Естественно, у нее и мысли могут быть разные… Кстати, вот о вас она все время говорит хорошо. Мы тут спорили с ней.

— Вон как! Значит, хорошо?!

— Да.

— Что-то не видно по ней.

— Это естественно, — сказал Берестов. — Чем больше будете нажимать, тем больше сопротивления встретите. Это уж характер такой.

— Верно. Тут ты прав. Я и сам так думаю.

— Ну, а если понимаете, чего ж себя так ведете?

— Черт его знает, тоже ведь характер! Понимаю, а ничего поделать с собой не могу! Все мне надо, чтоб только по-моему было. И во всем. Иначе покоя мне нет, изведусь. Сам себя съем!

— Так вы, значит, других едите, чтоб себя не съесть? Так, что ли?

— Бывает и так.

— Странный вы человек, — Берестов покачал головой. — Но хорошо, что сознаете это. Осознать — это почти преодолеть. Это уже — ничего…

Берестов ободряюще глянул на геолога.

— А ты, вроде, парень тоже ничего. Только, сам понимаешь, отпускать ее к тебе больше не буду. Ты уж не обижайся.

— Мне работу закончить надо, поймите.

— Приходи к нам. Там работай, пожалуйста.

— Послушайте, Сергей Романович, — он впервые назвал геолога по имени, — я не смогу там работать. Не смогу… Я прошу вас — не препятствуйте ей, пусть приходит. Даю вам слово — ничего не произойдет. Клянусь вам!

Геолог некоторое время изучающе вглядывался в Берестова.

— Понимаешь ты, какое дело… Очень боюсь я…

— Упустить ее боитесь?

— Не совсем так… За нее боюсь…

Геолог сидел, наклонив голову, набычив свою шею, и Берестову на какой-то момент даже стало жаль его.

— Послушайте, Сергей Романович, не мое это, в общем-то, дело, но раз уж пошел у нас такой разговор… Скажите, вот вы — начальник партии, человек опытный, сильный, в жизни повидали многое, да и старше ее вы намного… И вот вы пришли ко мне сюда, беспокоясь за ее судьбу… Я все это могу понять… Если бы я случайно не услышал вашего разговора с ней…

— Какой разговор?

— Когда вы бросили ей фонарик и пошли, ругаясь, в поселок. Не судьба ее вас волнует, и не любовь к ней вас ведет, а ущемлённое самолюбие. Вы, видите ли, получили отказ — вот ведь в чём дело!

— Не любовь, говоришь, — геолог шевельнулся, чуть скосил глаза в сторону Берестова. — А где ты ее видел — эту любовь? В романах, в кино? Сошёлся ты — вот тебе и любовь. А не сошёлся — так и нет любви. Вот и вся премудрость.

— Как просто! — сказал Берестов.

— А ты думал! Это вы — художники там разные, поэты — наворотили в своих картинах и стишках… А я вот тут, в жизни, все видел, да и сам на ощупь знаю… Так что называй как хочешь — суть одна.

— Дело не в названии, — согласился Берестов. — Но суть… Уж больно примитивно бы все толкуете. Ну, не сошёлся с этой, как вы выражаетесь, что же — другую нашел, и все?

— А ты думал! Только не было еще такого. И не будет.

— Боюсь, что на этот раз будет.

— А ты не бойся. Только не лезь в мои дела, не мешай.

— Я не лезу, — сказал Берестов. — Я своим делом занимаюсь. Оно-то, надеюсь, вам не мешает.

— Как знать! Может, и мешает… Ну, да ладно. Поглядим…

Он встал, кивнул головой и стал спускаться вниз, уверенно перескакивая в темноте с камня на камень. Берестов еще долго слышал глухой топот его сапог.

Потом и он затих.

8

Спал Берестов беспокойно. Что-то мешало все время, гул какой-то или взрывы отдаленные мерещились в горах. А под утро проснулся от грохота страшной силы прямо над головой. Проснулся, сел в темноте, и тут же опять оглушающе треснуло и белым светом вспыхнул на мгновение проем открытой двери. Понял — гроза бушует снаружи. Кинулся в темноте, нащупал подрамник с полотном, успел сунуть в ящик, и тут же обрушились на хижину потоки ливня.

Берестов закрыл ящик, накинул сверху одеяло, потом подобрался к двери и долго глядел во тьму, схватывая мгновенья, когда все озарялось ослепительной вспышкой, выступали из тьмы обнаженные, какие-то ощетинившиеся острыми краями горы, клубящееся низкое небо, и снова все пропадало куда-то» а затем грохотало и гремело так, словно разламывалась земная твердь и обваливалось все вокруг…

Он посидел так у проема, зябко поеживаясь, вздрагивая то ли от холода, то ли от жутковатого чувства восторга. Потом стало затихать, грохотало уже в стороне, по тонким стенам с порывами ветра ударяли последние капли дождя. Берестов добрался до постели, потрогал настил над головой — вымок кое-где, но не протек. Он еще раз с благодарностью подумал о Курбане, о том, как хорошо ему всегда было здесь. И тут нее поймал себя на этом «было». Почему было? Вспомнил вчерашний разговор. Собственно, не вспомнил — это теперь неприятной тенью все время стояло рядом, и ночью, во сне, тоже. И вдруг подумалось — а не собраться ли утром и не уйти ли домой… Он тут же отогнал эту мысль, даже разозлился на себя — раньше никогда такого не было, он всегда отдыхал здесь душой — что же случилось? Неужели присутствие какого-то типа может испортить все — горы, тишину, даже эту грозу?

Близился рассвет, становилось холодно. Он залез под одеяло, лежал с открытыми глазами, глядя, как светлеет прямоугольный проем, и старался думать о своей картине, но ничего не получалось, все время лезла в голову всякая чушь, и пустила какая-то охватывала душу по мере того, как светлело. И в этом холодном сером свете нарождающегося нового дня он вдруг с тоскливой ясностью понял, что дело не в геологе, не в этом идиотском разговоре., а в том, что последние дни жил в ожидании ЕЕ. Не хотел признаваться себе в этом раньше, связывал все это лишь с картиной, но картина здесь, с ним, вернее, в нем самом, он теперь может продолжать и без НЕЕ, но это не принесло ему радости, наоборот, все потускнело как-то, стало неинтересно… Значит, ждал он каждый день ее прихода не из-за картины. Она сама нужна была ему — ее голос, ее глаза, ее присутствие… Значит, прав геолог? Значит, лукавил он вчера, сам с собой, когда убеждал того, что работа его интересует и ничего больше? Так… Значит, надо и в самом деле собираться и уходить. А почему, собственно? Почему он не имеет права ее видеть? Наверное, потому, что ни к чему хорошему это не приведет ни ее, ни его… Он полежал еще немного, с грустью прислушиваясь к голосам наступающего дня, к далекому блеянью овец — их, видно, перегоняли на новое пастбище, к радостным крикам птиц, встречающих солнце. И от этих голосов, которые всегда пробуждали в нем жажду к жизни, радость бытия, ему сейчас сделалось еще более грустно. Странно, как бывает в жизни. Войдет в нее светлое, озарит тебя своим сиянием, к тут же какая-то нелепая уродливая тень омрачит все, все испортит… Неужели не может быть в мире хорошего без плохого, неужели у каждого ангела есть свой дьявол, который неотступно следует за ним, боясь, как бы слишком много радости не пролилось в чью-то душу?

Берестов решил собираться. Он стал укладывать в рюкзак все необходимое, потом открыл ящик, достал подрамник с натянутым полотном, подержал его немного перед собой, вглядываясь в едва намеченные контуры женского лица, ставшего за эти дни таким дорогим и близким…

Защемило сердце… Но поддаваться нельзя было. Решил — значит, надо уходить. Промедлишь — потом труднее будет. Он достал плоскогубцы и принялся с ожесточением вытаскивать крепящие гвозди. И в это время услышал чьи-то легкие торопливые шаги.

— Здравствуйте, дядя Саша, — услышал он голос Джуры. — Можно к вам?

— Конечно, можно. Заходи, милый. Заходи.

Джура перешагнул порог и остановился, видно, привыкая к полутьме хижины. В руке у него был наполненный бурдюк.

— Это вам дедушка прислал, — сказал он и поставил бурдюк на складной стульчик, — Дедушка сказал, что пить надо обязательно.

— Спасибо, дорогой. Большое тебе спасибо.

— Вы не промокли тут ночью? Дедушка очень беспокоился, думал, придете к нам.

— Все в порядке, Джура. Передай дедушке, что хижина отлично выстояла под дождем. Ни капли не прошло.

Он взял бурдюк, развязал его, налил себе в кружку. Остальное отдал мальчику.

— Это забери обратно. Скажи, что мне срочно надо вернуться в город. Приеду через месяц — полтора. Тогда уж напьюсь кумыса вдоволь…

Джура стоял не шевелясь, смотрел снизу вверх на Берестова.

— Почему вы уходите, дядя Саша?

— Надо, сынок… Ничего не поделаешь! — Он вздохнул. — Я скоро вернусь. Кеды тебе привезу. И чаю для дедушки…

Он старался не смотреть на мальчика, а тот стоял по-прежнему не шевелясь.

— Вам письмо просили отнести. Вчера ещё. А я не успел.

Он сунул руку за борт своей овечьей куртки, достал конверт.

Вот…

Берестов молча взял конверт и почувствовал, как сердце его взволнованно колыхнулось. Даже пальцы задрожали. Он разорвал конверт, вывернул фитиль керосиновой лампы.

«Простите, что не приду сегодня, — прочел он крупные торопливые буквы, — неожиданно приходится ехать. Через день — два вернусь и тут же приду. Галя».

И уже после подписи, видно, в последний момент, было приписано: «Пожалуйста, дождитесь меня!»

Он стоял возле лампы, перечитывал эти корявые, видимо, на ходу написанные строки и чувствовал, как радостно дрожит у него все внутри. И чтобы успокоиться как-то, сделал вид, что не может разобрать, вышел наружу и еще раз прочитал все при свете дня. Потом оглядел все вокруг — сияющее солнце, всплывающее из-за гор, пронзительно голубое небо, ослепительно белые снежные шапки на дальних вершинах — и вдруг ощутил, как мир снова стал прекрасным.

— Джура! — крикнул он мальчику. — Скажи дедушке, что я никуда не еду. Остаюсь!

Днем он работал. Вдруг словно прорвало. То, что никак не давалось раньше, виделось смутно, вдруг пошло само собой, слоено пелена какая-то спала с глаз. Видно, перестал он таиться от самого себя, перестал глушить в себе то, что просилось на полотно, но не находило раньше выхода. Он работал с таким увлечением и радостью, как давно не случалось, и от этого, от сознания, что пошло, он загорался сильнее. Ему хотелось, чтобы к ее приходу было сделано как можно больше, чтобы она увидела, что он тут не бездельничал, не сидел просто так в ее ожидании.

Он и не заметил, как день ушёл. Только тогда, когда сумерки сгустились, он разжег костер, подогрел еду, принесенную Джурой, поел. Потом спустился к ручью, тщательно помыл котелок, свою складную ложку…

Теперь, когда делать было нечего, он почувствовал тоску. Раньше его никогда не угнетало одиночество в горах. Он наслаждался им. А тут что то мучило его, не давало покоя…

Он пошел дальше, к дому Курбана. Но пройдя полдороги, остановился. Вдруг подумал: а если она придет? Поднимется по обратной тропе, не найдет его и уйдёт? Он стал быстро подниматься обратно. И тут же сердце дало себя знать. Но он не остановился, пересиливал себя, стиснув зубы, поднимался по склону и, уже с трудом переводя дыхание, поднялся на свою верхотуру. Слабо потрескивал костер — никого не было…

Он присел на первый же камень, усмехнулся. «Так тебе и надо, старый дурак! Валидол тебе сосать, по теренкурам прохаживаться с палочкой, а не бегать на встречу с молоденькими девушками!» Он отдышался, подошел к тлеющему костру, затоптал его и отправился спать.

9

Весь следующий день он работал. Острая тоска, нахлынувшая вечером, отступила, вернее, нашла выход в работе. Он писал с нервным ожесточением, и это, видимо, было то, что нужно, потому что когда к вечеру, обессилевший, присел на камень, глядя в землю, а потом отдохнувшими глазами глянул на полотно, то сам поразился — что-то появилось неожиданное, необычайное, смелое. И что-то пронзительное было в этом лице, хватающее за душу, заставляющее сильней биться сердце. Он сидел так, исподлобья, несколько удивлённо поглядывая на сделанное, словно это не он создал, а кто-то другой, когда рядом хрустнула ветка. Возле него стоял Джура и словно завороженный смотрел на полотно. Теперь уже Берестов поглядывал на мальчика. Сначала лицо его не выражало ничего, кроме любопытства, но постепенно оно менялось. В нем появилось напряжение, некое тревожное напряжение. Он сделал еще шаг, приблизился к картине, стал всматриваться более внимательно. Берестов видел, как менялись его глаза, в них появился теплый свет и все лицо его осветилось в какое-то мгновение, будто увидел он нечто поразившее его, невиданное до сих пор, как если бы внезапно открылось перед ним море и где-то там, вдали, он увидел крошечный белый парус в бесконечной синеве… Слабая улыбка тронула его губы, и эта ребячья улыбка была сейчас для Берестова, дороже всяких слов.

— Что скажешь, Джура?

— Дедушка просил позвать, — проговорил мальчик, не отрываясь от картины.

— Передай дедушке большое спасибо, Джура, но я кушать не хочу. Устал очень. Я лягу лучше…

— Не кушать, — сказал Джура.

— Что-то случилось?

— Не случилось. Просто поговорить хочет… Очень хочет поговорить один человек…

— Ну, брат, какие-то загадки ты мне задаешь… Ладно, погоди немного, я сейчас соберусь.

Он промыл кисти, сложил краски, оттер руки. Подошел к картине, чтобы убрать ее, и только тут Джура сказал, показывая на полотно:

— Она поговорить хочет.

* * *

Она сидела в углу комнаты, в доме Курбана. Сидела как-то сжавшись, втянув голову в плечи, подняв воротник своей куртки. Впечатление было такое, что ее колотит озноб и она старается унять его.

Берестов подошел к ней, взял ее руку и действительно почувствовал, как мелко вздрагивают ее пальцы.

— Что с вами, Галя! Что-то случилось?

Она подняла на него глаза, они были какие-то затравленные, измученные.

— Я хотела поговорить с вами, — сказала ома тихо, — простите, что потревожила вас.

— Очень хорошо, что потревожили, — сказал Берестов. — Я извелся там, ожидая вас. Чувствовал — что-то неладно…

Она смотрела на него, и вдруг глаза ее стали быстро наполняться слезами. Она в досаде тряхнула головой, но слезы потекли по щекам, она со злостью смахнула их рукавом.

— Давайте выйдем, — попросила она.

— Да, да, пойдемте…

Они вышли наружу и медленно пошли по тропе. Берестов чувствовал: ей трудно начать, и он молчал, только снова взял ее руку.

— Вы оказались правы, — наконец проговорила ока. — Он повел себя как последний подонок… — она опять замолкла, и он почувствовал, как похолодела ее рука.

Они прошли еще вверх по тропе.

— Сначала он стал требовать, чтобы я перестала ходить к вам по вечерам. Когда я сказала ему, что это не его дело, он услал меня в соседнюю партию, якобы по делу. А вчера… — Она задохнулась. — Я приехала и узнала, что готовится взрыв. Я сказала ему, что иду к вам, предупредить, а он запер меня в кладовой с решетками на окнах…

— Идиот! — ругнулся Берестов.

— Погодите, это еще не все… Ночью он ворвался пьяный, стал требовать, чтобы я вышла за него замуж. Я погнала его. Тогда он… Уж не знаю, что было б, я шведским ключом его… Благо, люди услышали, выволокли его… А сегодня утром он пришел трезвый, с перевязанной головой, и сказал мне совершенно спокойно и убежденно, что без меня все равно жить не будет, поэтому я должна выбрать: либо выйти за него, либо он убьёт вас и себя.

— Болтовня пьяного идиота…

— Не говорите… Во-первых, он был абсолютно трезв… А во-вторых… Я поняла, что он на все способен… Я хотела попросить вас — уходите лучше отсюда, я боюсь за вас…

Она остановилась и подняла к Берестову измученное лицо. В ее глазах был страх.

— Я очень боюсь за вас…

Он долго вглядывался в ее глаза, потом улыбнулся успокаивающе, провел ладонью по ее лицу, словно снимая с него все темное.

— Знаете, позавчера, когда вы не пришли, я решил уходить… Но сейчас я ни за что не уйду… Ни, за что!..

— Я боюсь за вас… — повторила она снова, и в голосе ее прозвучало столько тоски, что у Берестова сжалось сердце.

— Не бойтесь… Уверяю вас, ничего он не сделает… Не совсем же он сумасшедший…

— Не знаю… То, что я видела вчера… Это было так страшно…

— Знаете что, давайте уедем вместе. Одну я вас тут не оставлю.

— Нет. Это невозможно… — Она медленно покачала головой. — Это лишь укрепит его подозрения, он решит, что я удрала с вами, и действительно натворит что-то…

Берестов долго молчал.

— Скажите, Галя, он и в самом деле любит вас?

— Не знаю… Иногда мне кажется, что это просто психоз самодура, который привык иметь все, что захочет, а тут — осечка. И он готов пойти на все, даже на преступление.

— А может, вы ошибаетесь… Вы же сами говорили, что где-то глубоко в кем запрятано человеческое…

— Может быть… Может, это и в самом деле любовь, если только любовь может быть такой уродливой и страшной.

— Все может быть… — Берестов задумался. — Знаете что, поговорю-ка я с ним сам…

— Ради бога! — она схватила Берестова за руки. — Умоляю вас, не делайте этого. Он сейчас не в себе… Подождите… Может, он остынет, одумается. Надеюсь, все-таки хватит у него ума…

— Ладно… — вздохнул Берестов. — Подожду. Только что же нам делать? Ехать со мной бы не хотите, оставить вас одну я не могу…

— Ничего не надо… Если я буду там, если мы с вами какое-то время не будем видеться, он успокоится, я знаю. А потом… Потом я сама с ним поговорю… Меня он послушает…

— Хорошо, — согласился Берестов. — Но вообще-то говоря, по всем правилам полагалось бы вашего начальника взять под стражу и отправить куда следует.

— Нет, нет… Не надо… Я прошу вас — никому ни слова, вы обещаете?

— Обещаю, — мрачно сказал Берестов.

— Спасибо! Я вам очень верю…

— Чем это я заслужил ваше доверие?

— Наверное, тем, что вы хотите написать. Я говорю не о себе, я понимаю, что я для вас только модель. Я говорю о том, что вы хотите сказать своей картиной…

— Ну что ж, спасибо на добром слове… Но мало ХОТЕТЬ сказать, надо суметь сказать. А это не всегда получается…

— Я уверена, у вас получится… Должно получиться… Я понимаю, вся эта нелепая история вам ни к чему, она вас, наверно, выбила из колеи, хотя вы тут абсолютно не при чём…

— Бы в этом убеждены? — перебил Берестов.

Она запнулась, прикусила губу.

— Мне казалось… — проговорила она неуверенно.

— Мне тоже казалось, — сказал Берестов. — А сейчас я начинаю думать, что не так уж он не прав, хотя и понимает все это по-своему — предельно грубо, примитивно…

Он сорвал с куста сухую ветку, сломал ее в пальцах.

— Мне надо закончить картину, — сказал он. — Потом я уеду.

— Да, да, картину, это главное, — она ухватилась за эту мысль. — Я очень хочу помочь вам… Когда мне прийти?

— Когда сможете. Когда все успокоится. Я буду ждать… Только не делайте глупостей, не рискуйте. Если увидите, что нельзя, пришлите записку с Джурой… Ладно? А теперь — надо идти, уже поздно. Я вас провожу…

— Нет, нет, не надо. Я вас очень прошу. — Она умоляюще притронулась к его плечу. — Возвращайтесь к себе. Мне так будет спокойнее… Прошу вас…

* * *

Он не стал заходить к Курбану. Вернулся к себе, посидел еще немного у костра. Он представил себе, как она вернулась в поселок, подошла к своей комнате и вдруг чёрная тень загородила ей дорогу… Чёрная тень с широкими круглыми боксерскими плечами, и руки — здоровенные, огромные чёрные руки — протянулись к ней. А лица не видно — видна только чёрная тень вместо лица… И настолько явственно увиделось все это, что Берестов почувствовал, как мгновенно пересохло во рту и сердце стало проваливаться куда-то.

Он встал, сделал несколько шагов по своей площадке, потом быстро стал спускаться на дорогу, ведущую к поселку геологов.

Где найти Бугрова, Берестову указал бородатый парень лет двадцати. У него было совсем юношеское, белое лицо с румянцем во всю щеку, и на этом почти девичьем лице театрально-приклеенной выглядела чёрная квадратная бородка.

— Бугор в яме, — бросил он на ходу, не останавливаясь.

— Что? — не понял Берестов.

— Ну, у себя, в вагоне, во-он там, возле радиомачты, видите, — указал он в центр поселка. — Только разговаривать он с вами сейчас не будет — планерка идет.

— Ничего, подожду, — сказал Берестов и направился к вагончику на колесах, в окнах которого горел свет. Он поднялся по деревянной лесенке, вошел в крашеную прихожую и увидел вторую приоткрытую дверь, за которой слышались мужские голоса. Он заглянул сбоку — в небольшой комнате дым плавал клубами, и сквозь него Берестов разглядел человек шесть, которые сидели за грубым дощатым столом. В центре он увидел Бугрова. Тот восседал во главе стола в одной рубахе, с сигаретой в зубах и, рубая ладонью воздух, говорил, перекрывая всех хрипловатым баритоном:

— Мы стоим вот здесь, в центре, с аппаратурой в танке. Сигнал на взрыв — красная ракета. После каждого взрыва — зеленая ракета — можно передвигаться. Между зеленой и желтой — предупредительной — меняем датчики, перезаряжаем ленту, если надо. В это время можно двигаться. Только в это время — понятно? Между зеленой и желтой — заруби себе это, Стрельцов. Ты не дальтоник? Какая этикетка?

— Коньяк, — послышался голос.

— Что ты коньяк от водки отличишь за три километра, я знаю. Ты мне цвет скажи!

— Ну желтый…

— То-то — желтый! Так и запомни. Как увидишь цвет коньяка — все, кончено хождение, все в укрытие. А как увидишь красный., Ну как тебе объяснить — портвейн знаешь?

Раздался дружный хохот.

— Чего издеваешься?! — послышался утробный голос Стрельцова.

— Ты не обижайся, не обижайся, я ж хочу, чтоб тебе понятно было, на самых доходчивых примерах тебе объясняю, а то, как в прошлый раз, угодишь под камень, а мне за тебя отвечать.

— Не угожу, не твоя забота.

— В том-то и дело, что моя. Я ж за вас, паразитов, в ответе, это вы понять можете? Ежели со мной что произойдет, ни один из вас отвечать не будет, в суд никого не потянут, вот только что разве перед богом — так он далеко. А с кем из вас что случится — так мне расхлёбывать. Поэтому мотайте на ус сейчас — завтра будет поздно. После красной ракеты — не шелохнись до зеленой. Ясно?

— Ясно! Что там! Не маленькие… — загудели все.

— Тихо! — перекричал всех Бугров. — Всего взрывов будет пять! Ясно? Кто считать не умеет, пускай загибает пальцы на руках. Сколько тут звездочек, Стрельцов?

— Пошел ты…

— Ладно, не кипятись.

— Если очередной взрыв отменяется, даю две зеленые ракеты подряд. Ясно? Подряд! А три зелёные ракеты подряд — полный отбой — ясно? Та-ак… Связь по рации держу с Костей Белкиным, со взрывниками. Остальным следить за ракетами. Начинаем в восемь. Первый взрыв ровно в восемь ноль-ноль… Теперь пишите… Пишите все. Первый взрыв на высоте 312, второй — в лощине — отметка 243, третий — на склоне у того камня — отметка 291, четвёртый — высота 350 и пятый — высота 400. Записали? Та-ак… Подъем завтра в шесть. В семь выходим. Хочу предупредить, перед выходом сам, лично, буду проверять каждого — хоть малейший запах услышу — с операции снимаю и лишаю годовых премиальных, с вычетом зарплаты за неделю… Стрельцов, понял?

— Понял… — гробовым голосом отозвался Стрельцов. — Одно только не понял…

— Говори!

— Кто тебя проверять будет?

Опять громовой хохот потряс стены вагончика.

— Вот ты меня и будешь проверять, — невозмутимо разъяснил Бугров. — Да, да, я не шучу… Если учуешь — снимай с работы — при всех говорю. И доктор будет. Так что я не шучу, дело серьезное, кто хочет выпить — пожалуйста, сами знаете, я не фарисей, наше дело без этого не бывает. Но когда нельзя, все, закон! И уж потом пеняйте на себя — никакими слезами меня не возьмешь. Ни жены, ни дети, — ничего не поможет. Зарубите все, чтоб ни грамма. Вопросы есть?

— Есть! — послышался юношеский голос.

— Слушаю.

— Ну а потом, после боевой операции, как нам знать, когда можно?

— Чего — можно?

— Ну, это… — раздался звонкий щелчок.

— А вам, молодой человек, я бы вообще не советовал — ни до, ни после! — голос Бугрова вдруг стал строго официальным. — Здесь бывалые люди шутят, так им можно, огни и воды мы вместе прошли, а вы не с того карьеру геолога начинаете. Не этим интересоваться вам на первых порах надо. Вы меня поняли?

— Понял… — упавшим голосом проговорил юноша, и по звуку отодвинутого стула было ясно, что он встал.

— Еще вопросы есть? Нету? Ну, тогда все! — Бугров ударил ладонями по столу.

Они стали расходиться. Первым выскочил, видимо, тот молодой человек, которого отчитал Бугров, он пробежал мимо, нахлобучивая на ходу шапку. Потом тяжёлыми шагами прошел Стрельцов. Один за другим выходили остальные, и странное дело, если раньше, по дороге сюда, Берестов с некоторым страхом думал о предстоящем разговоре с Бугровым, то теперь, после этой планерки, страх прошел, он обрел спокойствие, более того, ловил себя на том, что этот странный человек при встречах внушает непонятную симпатию.

Во всяком случае Берестов был убежден, что ничего неприятного не произойдет, и смело шагнул в комнату. Бугров стоял у окна, разглядывал что-то среди огней поселка. Он обернулся, увидел Берестова и, ничуть не удивившись, протянул дружелюбно руку.

— Здорово! Хорошо, что пришел! Я как раз хотел к тебе посылать кого-то. Завтра взрывать будем, так что сиди там у себя и не двигайся, пока не кончим — до тебя не достанет, а пойдешь куда — можешь под камень угодить.

— Я слышал, — сказал Берестов. — Сидел тут, пока вы инструктировали.

— Ну вот и отлично. Так что ты теперь в курсе… Надо вот еще старика предупредить, и мальчишку. Неровен, час вылезут. Мы тут посты расставим, но ведь черт их знает, откуда они, могут пройти. Все тропы не перекроешь…

— Я зайду к ним, предупрежу, — сказал Берестов. — Не беспокойтесь.

— Очень хорошо. Значит, это за тобой. Не подведешь?

— Что вы, я же понимаю. Мне все равно надо было зайти к Курбану.

— Отлично… Ты садись, чего стоишь.

— Сергей Романович, я уж не знаю, как мне говорить об этом… — Ой присел на край стула. — Может быть, я не в свое дело лезу…

— А-а… Натрепалась все-таки! — Бугров беззлобно махнул рукой. — Ну было! Было! Перебрал, понимаешь, а тут злость подпирает, очумел совсем. Я ж тебе говорил, характер заедает. А она, видишь, тоже стерва с характером… Бот и нашла коса на камень. Наговорил я черт-те чего… Самому стыдно… В глаза ей глядеть не могу… Я уж прощения у нее просил, так ведь голову воротит… Ты бы, что ли, поговорил с ней, ведь доведет меня опять…

— Сергей Романович, мне работу закончить надо. Дня два или три еще… Потом я уеду…

— Добро! Взрывы проведем, я ее отпущу! Только с условием — нам всем покажешь свою работу. Идет?

— Ладно, — сказал Берестов. — Договорились.

— Ну вот и отлично. А ты не обижайся, уж такой сумасшедший у меня характер. Сам страдаю больше всех… Вот сейчас, не поверишь, настроение — хоть в петлю лезь, оттого, что обидел ее, а поддаваться нельзя, я ведь начальник, люди, этого Замечать не должны — я для них железо и камень — вот кто я для них должен быть.

— Ну а то, что они вчера видели?

— Не говори! — Бугров потемнел сразу, напрягся так, что желваки выступили на щеках. Тяжело прошёлся по комнате. — Ты это забудь, слышишь! Не было этого. И ей скажи — не было! Вот так-то лучше будет для всех нас. Понял? — Он вздохнул шумно, наклонился куда-то, вытащил из-под кровати початую бутылку коньяка.

— Выпьешь?

Берестов покачал головой.

— А я выпью, надо мне сейчас. — Он налил себе полстакана, опрокинул разом, утерся рукавом. — Ну все, теперь спать. Завтра вставать рано…

10

Первый взрыв потряс окрестность ровно в восемь часов утра. Берестов видел со своей возвышенности, как чёрный столб мгновенно вырос над соседней вершиной, стал расширяться вверху, превращаясь в гриб на зловещей вытянутой ножке, и лишь затем тяжёлый удар потряс все вокруг, отдаваясь эхом в горах. По промежутку времени Берестов определил: километра полтора отделяло его от места взрыва. Потом он услышал, как падают камни. Они сыпались где-то неподалеку, так во всяком случае казалось, он слышал, как перекатывались они по склонам, ударяясь о скалы, подпрыгивая и вновь ударяясь, постепенно затихая где-то там, внизу, в ущелье.

А затем, когда все затихло и чёрный столб превратился в темно-серое облако, в небо взлетела зеленая ракета. Она прочертила наискосок расстояние от плоскогорья, расположенного невдалеке от поселка геологов по направлению к месту взрыва, и рассыпалась в небе зелеными искрами. Берестов разглядел в бинокль плоскогорье и танк на нем. А невдалеке копошились люди. Они что-то протягивали, закапывали в землю. Видимо, провода, догадался Берестов. Тянут провода, закапывают в землю датчики. Он пожалел, что не попросил у Бугрова разрешения присутствовать там — теперь уже поздно, не пройдешь. Впрочем, возможно, тот и не согласился бы — бог его знает… Берестов попытался разглядеть в бинокль людей, их лица, но это было невозможно, — только крошечные фигурки копошились, словно в немом кино…

Потом он перевел бинокль на соседнюю вершину и, как ему показалось, узнал ТОТ камень, он выделялся своей необычной форткой, и Берестов еще подумал о том, как бы не повредило его взрывом…

Что-то коснулось руки Берестова, он оглянулся и увидел Джуру. Мальчик тяжело дышал, видно, бежал сюда, он хотел что-то сказать, но не мог, задыхался.

— Зачем ты вышел, Джура?! Я же предупредил: пока не кончатся взрывы — ни в коем случае не выходить! Ты что — бежал сюда, когда камни сыпались?

Джура отрицательно покачал головой.

— Я бежал… Я побежал потом, после, когда ракета полетела…

— А зачем?! Для чего надо было рисковать?

— Я сказать хотел… Тот камень… Тот камень взрывать будут.

Берестов почувствовал, как все сжалось внутри. Но вида не подал.

— Что ты, Джура? Откуда ты взял? Ну-зачем он им, тот камень?

— Не знаю, дядя Саша… Только я сам видел… Там взрыв положили и проводку туда провели… Я сам видел…

— Постой, постой, ты говоришь — проводку туда тянули? — И тут Берестов вспомнил, что во время планерки, когда Бугров перечислял места взрывов, он сказал о каком-то камне. Тогда это скользнуло мимо сознания, и все-таки запомнилось — как же он сказал? «На высоте, возле того камня…» Господи, как же это он не сообразил, что речь идет об этом камне, как же это он мог… Почему? Зачем? Неужели надо было обязательно взрывать там? Или это месть, назло… Но все, что было вчера, весь разговор — все это так непохоже… А может быть, он просто ничего не знает? Какой же это был по счету взрыв? Кажется, третий… Да, да, третий… Первый — на горе, второй — в лощине, третий — у камня… Значит, они должны произвести еще один взрыв, потом снова будет перерыв…

— Побежали, Джура! Быстро! До красной ракеты у нас еще есть время.

Он первым сбежал на тропу. Они успели пробежать метров триста, когда взлетела желтая ракета.

— Ничего, еще можно — до красной! — кричал Берестов на ходу Джуре. — Быстрее, вон до того валуна.

Они успели добежать до здоровенного валуна, когда полоснула красная ракета. Берестов пригнул мальчика к земле, возле самого камня, закрыл его собой.

— Лежи?

Прошло еще минуты две, а может, и меньше, Берестов точно не знал, потом грохнуло, раскатилось эхо и опять посыпались осколки, но теперь они падали где-то совсем близко. Их обсыпало песком и пылью, но, благо, ни один камень не угодил сюда.

Когда утихло, Берестов поднялся, отряхнул мальчика.

— Пошли!

Они снова побежали по тропе вниз. Бот уже миновали дом Курбана, свернули вправо и увидели плоскогорье, на котором стоял небольшой танк, вокруг него суетились люди.

«Готовятся к новому взрыву!»— подумал Берестов и решил прибавить ходу. Но тут дало себя знать сердце. Оно противно заныло, сразу ослабли ноги, сделались ватными. Он прислонился к скале.

— Джура, беги вперед, время еще есть, скажи, чтоб подождали, не взрывали, я сейчас, вот отдышусь только…

Мальчик побежал было, но тут же вернулся.

— Дядя Саша, они меня не послушают. Ругать будут…

— Беги! — закричал Берестов. — Скажи, что я крошу не взрывать. Я прошу… Найди главного, того геолога, скажи…

Влетела желтая ракета.

Берестов сделал усилие, оттолкнулся от скалы, пошел по тропе.

Мальчик бежал впереди, оглядываясь.

Берестов видел, как люди залезали на танк и скрывались в люке. Вот остался кто-то последний. Он взобрался на броню, поднял вверх руку, и Берестов увидел, что в руке у того ракетница. Он хотел крикнуть, но из горла вырвался лишь невнятный хрип.;

— Дя-я-дя! — пронзительно, что есть силы кричал Джура, он кинулся вперед и отчаянно замахал руками. Человек на броне, видимо, услышал крик, но палец, лежавший на спуске, уже успел шевельнуться. Раздался хлопок, визжа взлетела в небо ракета, рассыпалась там красными хлопьями, и в тот же миг человек обернулся.

Берестов узнал Бугрова. Тот увидел мальчика, и лицо его исказила злоба.

— Куда вылез! — орал он хрипло. — Я же сказал: сидеть в доме, сейчас камнем саданет — и поминай как звали!

Мальчик уже подбежал к танку, он говорил что-, то, жестикулируя, но Бугров не слушал его, он схватил мальчишку за руки, втащил на танк, затолкал в люк и только было собрался лезть сам, как заметил Берестова. Тот, шатаясь, шёл по тропе, держась за каменные выступы, и в первую секунду Бугров решил, видно, что художник пьян. Он разразился бранью, но потом соскочил с машины, побежал навстречу Берестову.

— Ты чего, очумел, что ли? Сейчас рванет, быстрее!

Он подхватил Берестова, поволок его к машине.

— Камень… — хрипел Берестов. — Нельзя взрывать… Нельзя… Отмените…

— Какой тебе камень? Чего ты бормочешь? Давай залазь скорее, залазь…

— Я никуда не полезу… — Берестов стоял, упёршись руками в броню. — Я буду стоять вот здесь, пока не отменишь… Там ценность, понимаешь? Великая ценность… Свяжись по радио… Я буду стоять здесь…

Ну и стой — закричал в лицо ему Бугров. — Стой, а я подыхать не хочу — из-за твоего идиотского камня? Тоже псих нашёлся!

Он прыгнул в люк, захлопнул крышку. Берестов смотрел вверх, туда, где виднелся двугорбый край древнего камня. Он резко выделялся на фоне чистого утреннего неба, и только Берестов подумал, что, наверное, в последний раз видит этот уступ, а может быть, и это небо, как заметил, что по склону горы к уступу взбирается человек. Сначала он не поверил, решил, что галлюцинация, но вот человек остановился, выпрямился, замахал руками, ветер подхватил волосы, и Берестов увидел, как они светлой медью блеснули на солнце…

— Галя! — закричал Берестов. — Там Галя! — Он принялся стучать кулаками по броне. — Эй! — кричал он. — Эй, ты! Гад проклятый! Галя там! Слышишь — Галя там!

Крышка откинулась. Бугров высунул голову.

— Ну чего, одумался? Полезешь?

— Галя там! — прохрипел Берестов и не узнал собственного голоса.

Бугров резко обернулся, увидел ее на горе, что-то хотел крикнуть, приказать кому-то там, внизу, в танке, но в это время тяжело ухнуло, и чёрная тень заволокла солнце…

* * *

…Остальное Берестов вспоминал смутно, как во сне. Перекошенное орущее лицо Бугрова, его хрипящее дыхание, когда они все вместе лезли на гору и несли оттуда Галю. Потом он услышал какие-то ржавые, скрипящие звуки, как будто старый замок пытались открыть, и не мог понять, что это так ржаво и надсадно скрипит. А потом с удивлением обнаружил, что это Бугров: стоит на коленях перед Галей, возле ее накрытой чьим-то платком головы и дергается, и где-то там, глубоко внутри, в кем что-то сдавленно и страшно скрипит.

Подбежал доктор, откинул платок, посмотрел глаза. Нащупал пульс.

— Жива! — сказал он. — Но дело плохо…

И тут Бугрова как подменили. Он перестал дергаться, провел рукавом по лицу. Встал.

— Плохо, говоришь?! Так на то ты и врач, чтоб действовать, когда плохо! Давай, приказывай! Все сделаем, но чтоб жила, слышишь! Чтоб жила! Чтоб жила! — повторял он все громче, как заклинание. — Иначе… Иначе… Нет нам всем жизни иначе — понял?!

Он уже кричал — хрипло, неистово. Врач поднял руку.

— Не ори! Это прежде всего… Самолет не сядет. Машиной везти нельзя. А здесь тоже сделать ничего нельзя…

— Нельзя?! — беззвучно закричал Берестов. — Все нельзя!? А что можно?! Что можно сделать, скажи?

— Вертолет вызвать, если сумеет подняться к нам.

Бугров уже не слушал его. Он кинулся к танку, одним движением влетел внутрь, и оттуда донесся его хриплый голос:

— База! База! Это я — Бугров. Это я — Бугров! У нас беда, несчастье у нас! Человек при смерти, слышите?! Передайте в Ташкент: нужен вертолет. Сейчас же, немедленно, вертолет! Вертолет! Слышите — вер-то-лет!

11

Прощаться Берестов пришел к Курбану хмурым дождливым утром. Целую неделю перед этим моросил дождь, иногда переставал, изредка небо прояснялось, но вскоре снова затягивалось тучами. Думалось, вот завтра, наконец, кончится. Но приходило завтра и послезавтра, а погода не улучшалась. Как, впрочем, и настроение. Наконец он решил собираться и ехать, тем более, что после всего происшедшего ничего не клеилось, валилось из рук.

Он все приготовил с вечера и вот теперь стоял на пороге дома старика с рюкзаком за спиной, с альпенштоком в одной руке и с чёрным круглым, наглухо закрытым футляром — в другой.

— Ну вот, Курбан — собрался. Пойду…

Старик смотрел на Берестова своими внимательными, глубоко посаженными глазами, и тому вдруг показалось, что они как-то странно блестят, слезятся, что ли, под нависшими седыми бровями. И походка у него была шаркающая, стариковская, когда он пошел Берестову навстречу, обнял его.

— Когда придешь?

— Не знаю теперь, Курбан. Может, летом, когда потеплеет.

Курбан опять внимательно посмотрел на него, и от этого взгляда Берестову стало не по себе, словно прощались они навсегда.

— Чаткал не забывай, — сказал Курбан. — Геолог пришел и ушёл, а ты… Ты не забывай…

— Ну, что ты, Курбан! Куда же я от ваших гор денусь… Что привезти тебе?

— Сам себя привези, — сказал старик и пошел в глубь комнаты. Оттуда он вернулся с осколком коричневатого камня в руке. — Вот, — проговорил он. — Тот камень… Что осталось…

Берестов взял осколок, подержал в руке, сунул в карман своей куртки.

— Спасибо, Курбан. Будь здоров. Это Джуре от меня передай.

Он положил на супу свой фломастер, обнял старика и вышел. Сырой ветер ударил в лицо, подхватил полы куртки, Берестов стал спиной, застегнул куртку, натянул на голову свой походный берет.

Он вышел на дорогу, прошел немного до моста, и в это время возле него резко затормозил зеленый газик под брезентовой крышей. Открылась дверца, и он увидел потемневшее, осунувшееся лицо Бугрова.

— Уходишь? Что ж не зашел?

Берестов стоял молча, стараясь не глядеть в это тяжёлое лицо с лихорадочно блестевшими глазами.

— Садись, довезу…

Берестов не шевелился.

— Не бойся, не гробану, — Бугров переключил скорость. — В больницу еду…

Берестов сделал движение, чтобы пройти мимо, но что-то во взгляде геолога остановило его: он взялся за борт и перелез назад, вглубь, сел там на боковое сидение.

Бугров хлопнул дверцей и остервенело взял с места.

— Что, рядом со мной сидеть не хочешь? Думаешь: зверь, гад, сволочь — да? Так вот что я тебе скажу… Сидел я в тот вечер в больнице, возле операционной, когда хирурги осколки черепа у нее удаляли, и думал — если не выживет, я тоже жить не буду… — он крутанул руль, объехал рытвину. — Не потому, что наказания испугался. Мне ведь бояться нечего, я все меры принял, под камни сама выскочила… Просто представил себе — нет ее на свете, и так страшно стало — представить себе не можешь. Вдруг понял: что угодно — только бы жила. Пусть парализованная, пусть изуродованная, но только бы жива была, только бы в мире не остаться одному, без нее. Так и решил тогда: если умрёт, значит, двустволку в рот — и ногой… Видно, пощадил меня кто-то там, наверху, помиловал… А то бы шагать тебе пешком, не слышал бы ты ничего этого, и не узнал бы даже, кто такой Сергей Бугров, решил бы — ответственности испугался, струсил, сбежал от суда людского… Так ведь?

Он не оглядывался, смотрел на дорогу, прямо перед собой, но в зеркале Берестов увидел его лицо — покрасневшие, горящие лихорадочным блеском глаза, набрякшие мешки под ними, твердую, застывшую линию губ — и подумал: «Сделал бы! Именно так, как говорит, сделал бы!»

— Что врачи говорят? — спросил он.

— Говорят, жить будет… В сознание пришла… А что уж там дальше — неизвестно, сейчас никто не знает… — Придерживая одной рукой баранку, Бугров щёлкнул зажигалкой, закурил. — Я вот все спросить ее хочу — зачем она под камни выскочила? Да только нельзя, не разрешают… Может, ты знаешь?

— Догадываюсь.

— Так зачем? — Он обернулся, и лицо его вдруг болезненно скривилось. — Зачем!?

— Хотела тот памятник спасти. Думала, увидят ее на горе — взрывать не станут.

— А сказать мне нельзя было? Что я — не человек, зверь какой-нибудь?

— Тогда я спрошу… — сказал Берестов. — Зачем вам понадобилось закладывать заряд именно там, под этим камнем? Что — места другого не было?

— А черт его знает! — Бугров с ожесточением перекинул сигарету из угла в угол рта. — Со зла, наверно, приказал — тогда еще, когда все это у нас с ней получилось. А потом забыл… Вот ей-богу забыл! Думаешь, я тут о каждом камне помнить могу? Да и понятия я не имел, что там ценность какая-то… Ну мало ли, думал, чего там намалевано может быть… Блажь, думаю, какая-то, дурь бабская от разговоров твоих, вот и решил тогда — рвану-ка я этот камешек, так, что и следа от него не останется…

— Вот и не осталось… — с тоской сказал Берестов. — Ничего не осталось…

— Господи, так если бы я знал! Если бы только я знал! Да я бы этот твой камень проклятый колючей проволокой в три ряда оградил, близко к нему никто бы не подошел! Скажи хоть, чего там нарисовано было?

— Сказать! Разве можно это сказать!.. — Берестов хотел еще что-то прибавить, но махнул рукой и замолчал. И Бугров молчал.

Теперь он старательно Бел машину по мокрому шоссе, сигналя фарами, когда шёл на обгон. Было пасмурно, серо, тяжёлая мгла опустилась на землю, и дорога просматривалась не на много вперед. Они уже въезжали в город, когда он вдруг съехал к самому краю обочины и остановился.

— Слушай, — сказал он Берестову и обернулся, — покажи мне картину свою, а?

Берестов некоторое время смотрел в эти сухие красноватые умоляющие глаза, потом открыл футляр, снял целофановую обертку и развернул полотно.

Бугров бережно принял его, долго всматривался-в лицо девушки, сидевшей у костра. Пламя, словно вздрагивая, отсвечивало на ее лице, и казалось, что веки ее едва заметно вздрагивают и щурятся от огня.

— Слушай, — сказал Бугров глухо. — Продай мне ее, а? Я тебе сколько хочешь уплачу. У меня деньги есть, ты не сомневайся, сколько скажешь, столько уплачу…

Он с надеждой смотрел на Берестова, и тому не по себе стало от этого взгляда.

— Зачем она вам? — спросил он.

— Понимаешь, у нее ведь плохи дела, я ведь даже не знаю, сможет ли она двигаться… А тут она как живая…

— Картина не кончена, — сказал Берестов. — Я должен над ней еще работать…

— Ну а потом, когда закончишь?

— Там видно будет…

Бугров вздохнул медленно, свернул полотно, подержал его зачем-то в руке и протянул Берестову. Потом, ни слова не говоря, завел машину и поехал…

12

И еще одна встреча была с Бугровым. Берестов приехал в больницу, но его не пустили к Гале, сказали, что надо разрешение главного врача. Он сидел в коридоре, ждал, когда главный вернется после обхода, и тут откуда-то из боковой застекленной двери, задев ее, шумно вышел человек и пошел по коридору, на ходу натягивая узкий белый халат на свои массивные круглые плечи. По этим плечам Берестов и узнал Бугрова. Он встал, шагнул ему навстречу. Бугров остановился, протянул руку.

— Здорово, — сказал он, — Чего, здесь?

— Узнать пришел… Как она? — волнуясь спросил Берестов.

— Ничего. Отошла после операции… Теперь в Москву повезу, в Институт. Там, говорят, продолжат лечение.

— Сами с ней поедете?

— Сам. А кто же еще? Сам все натворил, сам и поеду.

— А работа? Группа ваша?

— А что группа? Там люди грамотные, они дело знают… Без меня обойдутся. И вообще…

— Что?

— Кончать пора, закругляться. Наработали! — Он отвел взгляд в сторону, и лицо его стало на мгновение насупленно-злым. Потом он устало потер пальцами веки, и тут только Берестов заметил, что глаза у него воспаленно-красные, видимо, от длительного недосыпания. Он хотел спросить, но Бугров опередил его:

— Ну, а ты что? Картину кончил?

— Нет еще… Вот стараюсь. К выставке хочу.

— Когда же она — выставка?

— Недели через три-четыре.

— Жаль. Не будет меня. В Москве буду.

— Да, жаль… А так — пришел бы?

— Конечно. Уж больно хотелось поглядеть… Ну, ладно, я пошел, тут еще дел по горло.

— Постой, — схватил его за руку Берестов. — Я хотел увидеть ее, поговорить. Не знаю, можно ли?

Бугров нахмурился.

— Не надо сейчас. Рано еще. Она ведь говорить еще не может, так, еле-еле… Все слышит, понимает» узнает всех, а говорить не может. Увидит тебя, разволнуется, бог знает что получиться может. Так что лучше потом, когда из Москвы приедем. Ладно?

— Да, наверно, ты прав… — грустно сказал Берестов, впервые называя его на «ты». — Я тут принес кое-что: апельсины, лимоны… Передай, пожалуйста. И скажи, что молюсь я за нее. Каждый день, как подхожу к полотну, разговариваю с ней и молюсь за нее, чтоб все было хорошо. И пишу я ради нее… Вот, понимаешь, поверил я: напишу ее, как живую, такую, какой она мне увиделась тогда, и будет она опять такая же — живая и радостная… Верю я, понимаешь, верю — вот так ей и передай!

13

На открытие выставки собралось много людей, говорили торжественные речи, особенно много толковали о «Девушке у костра».

Возле картины образовалась толпа. Стоявшие позади вытягивали шеи, кто-то принес даже две скамьи, и молодежь — студенты из художественного — залезли на них и бесцеремонно разглядывали полотно поверх голов своих маститых коллег. А Берестов сиротливо жался в стороне, до него долетали отдельные отрывочные фразы, и он чувствовал себя тек, словно это его самого разглядывали сейчас со всех сторон, оценивали, обговаривали.

— В этом что-то есть… — услышал он гнусавый, с аристократическим прононсом, голос мэтра, — особенно вот здесь, в этой игре света на лице… — последовала пауза, и он понял, что старик поднял свою знаменитую, инкрустированную серебром палку и тычет ей в лицо на картине. У Берестова аж сердце зашлось. Но тут же послышался чей-то звонкий голос со скамьи:

— А мы считаем, что все здорово!

— Что именно? — насмешливо и снисходительно отозвался мэтр.

— Все! И мысль, и композиция, и цвет. А главное — то, что не скажешь словами — то, что в глазах, во всем облике… Она же вся светится изнутри, вся в порыве, как птица…

— Браво, браво! — слегка грассируя, воскликнул мэтр и иронически похлопал в ладоши. — Красиво сказано. Правда, все это больше из области литературы, но насчет птицы подмечено тонко. Что-то птичье, — он голосом выделил это слово, — в ней действительно есть.

И, видимо, довольный своей остротой, он вышел из круга и, грациозно выбрасывая вперед свою палку, постукивая ею, пошел через зал к выходу.

И тут дорогу ему преградил молодой человек с темной шкиперской бородкой на румяном лице. Чем-то он показался Берестову знакомым.

— Погодите, — сказал молодой человек, — я услышал ваши слова. Вам не нравится эта картина?

— Я же сказал: кое-что любопытное в этом есть, особенно в цвете…

— Я не о том, — перебил молодой человек, — не о частностях. О них я судить не берусь, я геолог. Но вот в целом, в главном, в том впечатлении, которое она вызывает…

— А какое, смею спросить, впечатление она вызывает у вас? — высоким голосом, почти фальцетом спросил мэтр, и Берестов понял, что он раздражен до крайности, его голос всегда становился визгливым в такие минуты.

— Если одним словом, то я бы сказал: сильное!

— Ну, вот, видите… — мэтр улыбнулся и развел руками. — А я бы сказал: ни-ка-ко-го!

— Что ж, могу вам только посочувствовать, — геолог галантно поклонился. — У вас глубокая сердечная недостаточность, вам надо лечиться.

— А вам… А вам… — задохнулся мэтр, но геолог уже не слушал его, он широко зашагал к Берестову, подошел к нему, молча пожал руку. И тут только Берестов вспомнил его — это был тот самый парень, который встретился ему в поселке геологов в тот вечер, когда он отправился искать Бугрова.

Потом стали подходить другие. Подходили друзья, просто знакомые, студенты. И все говорили о «Девушке у костра». Говорили по-разному, но все взволнованно, искренно. И Берестов разволновался. За свою жизнь он немало выслушал всяких суждений о своих работах, но то, что было сейчас, происходило впервые. Он увидел, что задел людей, растревожил их чем-то, а некоторых даже взволновал по-настоящему. И это волнение сейчас передалось ему. Он комкал в пальцах незажженную сигарету и только повторял: «Спасибо! Спасибо!»

Кто-то обнял его за плечи, поцеловал, и он увидел рядом с собой лицо сына. Оно было тоже взволновано.

— Молодец, папаня, — сказал Виталий тихо. — Ради такого дня стоит жить!

Быстро подошла Алиса, она сияла восторгом и счастьем.

— Родной мой, это чудесно! — Она вглядывалась в его лицо влюбленными глазами, словно впервые видела его. — Мне кажется, это новый период в твоем творчестве, об этом будут еще много писать — вот увидишь! Ее в Третьяковку возьмут или в Русский — помяни мое слово. Ты посмотри, какой успех, как все сразу почувствовали одно и то же, это ведь не так часто бывает… Что? Ты не согласен? Ты почему-то не радуешься, смотришь все время куда-то в сторону… Тебе плохо? Ты ждешь кого-то?

— Ну что ты… — слабо улыбнулся Берестов. — Это просто так… Я никого не жду…

14

«Дорогой Александр Иванович! Вчера принесли нам вашу «Девушку у костра», с дарственной надписью. Я как увидела ее, все вспомнила и расплакалась. Ну я-то — не удивительно: полгода провела в больницах, в санаториях разных, перенесла три операции, намучилась очень. Но сейчас все позади, уже хожу, правда на костылях еще, но врачи говорят, что теперь это дело времени и через год — полтора буду совсем здорова. Все эти полгода Сергей от меня не отходил, ухаживал за мной как нянька, привозил лучших докторов, доставал самые дефицитные лекарства. Он и работу сменил из-за меня, из полевой партии ушёл, работает теперь в Геологоуправлении. Изменился он очень, совсем другим человеком стал, все мне тут в больнице завидуют, говорят — какой замечательный человек, таких, говорят, днем с огнем поискать, а я молчу и думаю: знали бы вы его до всей этой истории — что бы вы сказали тогда! И все время думаю — неужели все должно было так трагически случиться, чтобы он изменился, чтобы открылось в нем вот это — хорошее?! Ведь он сейчас действительно другой человек, он ведь не только мне — и другим помогает как может… Сколько хорошего он сделал для многих, которые лежат тут вместе со мной. Его все полюбили — и врачи, и няни, и сестры… А мне тяжело. Вижу, что это у него настоящее — может быть, в первый раз в жизни, но не знаю, смогу ли я ответить ему тем же.

Так вот, я говорю, что расплакалась, когда увидела вашу картину, и это было не удивительно. Но потом я посмотрела на него и увидела, что и у него в глазах слезы. И это поразило меня больше всего. Вы ведь знаете, как он относился с искусству, к литературе, ко всем так называемым «высоким материям», в которых он видел лишь некое украшение, вроде побрякушек каких-то: можно, дескать, ими побаловаться, а толку от них, в общем-то, ни на грош… Но самое поразительное я узнала после этого. Оказывается, это он добился, чтобы работы в заповеднике прекратили, доказал, что надо оставить этот район неприкосновенным, так как эстетическая и научная ценность этого заповедника выше, чем любая практическая польза, которую можно здесь получить. Он мне никогда этого не говорил, это мне рассказали наши друзья — геологи, которые были на вашей выставке. Вы бы видели, с каким волнением они рассказывали о ваших рассветах и закатах в горах, в тех самых горах, которые они облазили вдоль и поперек!..

Они оставили свои записи в книге отзывов, вы сможете их прочесть и убедитесь: то, что вы делаете, понятно и близко им.

И вот еще о чем я думаю. Если все, что вы создали, способно пробудить человеческое хотя бы в одном человеке, то можете считать, что вы жили не зря. А я думаю, что это произошло не с одним и не с двумя…

Спасибо вам за все. Жаль только, что не уцелел тот камень, но тут уж ничего не поделаешь…

Я надеюсь, что немало ваших новых работ еще увижу, и они всегда будут приносить мне радость. А «Девушку у костра» отдайте в музей, ее должны видеть все, это не годится, чтобы она была скрыта от людей.

Привет вам от всех наших. Будьте здоровы и счастливы.

Галя»

Альфа Центавра

I

Рассвет еще не наступил, ко вдали, за посадочной полосой, окаймленной синими и красными огнями, чуть брезжило серовато-дымное небо.

Огромный современный аэропорт, днем и ночью сотрясавшийся от грома реактивных самолетов, затих в эту предрассветную минуту. Только что, мигая огнями на крыльях, пробежал по полосе приземлившийся самолет, прибило траву на посадочном поле, теплая волна ударила в лица встречающих, стоящих у ажурных железных загородок, и на какую-то минуту все стихло. Стало так странно, так необычайно тихо, что мужчина в кожаном пальто и мальчик в вельветовой куртке переглянулись, улыбнулись друг другу и снова стали смотреть вперед, туда, откуда шли пассажиры.

Они шли, молчаливо оглядываясь по сторонам, высматривая знакомые лица, а над ними, над посадочным полем, над самолетами, над просыпающимся миллионным городом занимался рассвет очередного дня последней трети двадцатого века.

И тут мальчик указал на большой продолговатый стеклянный ящик, который несли двое мужчин. Один, тот, что шёл впереди, был в форме морского летчика, второй, который придерживал ящик сзади, был одет в обыкновенный дорожный костюм, но на голове у него тоже была чёрная фуражка с белым верхом.

Они двигались медленно, стараясь идти в ногу, так, чтобы удобней было нести ящик. Он был довольно длинный, примерно метр с четвертью или даже около полутора метров, и в нем, во всю его длину, помещался макет странного летательного корабля с небольшими, едва выступающими по бортам крыльями и узким, вытянутым в длину, сигарообразным туловищем.

— «Альфа Центавра», — произнес мальчик.

— Как? Как ты сказал? — резко обернулся мужчина.

— «Альфа Центавра». Корабль так называется. На борту написано.

Мужчина стал оглядываться, но моряки уже успели пройти вперед, ящик вышел из полосы света, и в предрассветном сумраке был виден теперь лишь заостренный силуэт корабля — разглядеть на нем ничего уже было невозможно.

Еще некоторое время мужчина смотрел вслед морякам, в руках которых покачивался, тускло поблескивая, стеклянный ящик. Потом мужчина опять стал смотреть в сторону летного поля, откуда все шли и шли пассажиры, Взгляд его скользил по их лицам, но чувствовалось — он видит сейчас нечто совсем иное, где-то там, в себе.

Потом они с мальчиком встретили женщину, красивую статную женщину средних лет, целовали ее с двух сторон, и она, смеясь, целовала их по очереди. Они втроем пошли к выходу из аэропорта, мужчина усаживал их в машину, затем он сел рядом с шофёром, и они поехали по предрассветному городу, который еще только зажигал первые огни в окнах.

Женщина что-то оживленно рассказывала, мальчик радостно слушал ее, прижавшись плечом, мужчина тоже слушал, обернувшись вполоборота, вставляя иногда два-три коротких слова. Но по всему было видно, что в мыслях он далеко отсюда. И сквозь дымок сигареты, сквозь слегка изогнутое, чуть отливающее радугой лобовое стекло он по-прежнему видел что-то свое, очень далекое, расплывающееся в предрассветной мгле, но встающее, по-видимому, перед ним все более настойчиво, по мере того как он, хмурясь, вглядывался в него.

Он привез женщину и мальчика домой и, пока они распаковывали вещи, слонялся по комнатам, не находя себе места, потом заперся у себя в комнате и стал выгребать бумаги со дна нижнего ящика своего стола. Он долго рылся, разбросал все, нервничал, потом нашел какую-то старую пачку конвертов, перевязанную шпагатом, разыскал в ней старое фото девушки, стоящей возле дерева, опершись на него рукой, и застенчиво улыбающейся. Фотокарточка была совсем старая, выцветшая, да и делал ее, видимо, любитель: белая блузка девушки слилась с фоном, и поэтому лицо ее как бы висело в воздухе, юное, слегка растерянное, с приоткрытым ртом и большущими сияющими глазами.

Он долго смотрел на фотографию, ходил по комнате, курил. Его звали обедать, но он сказал, что очень срочная работа, попросил извинить, и опять глядел на фотографию, перебирал конверты, старые письма. Потом сел за стол и стал писать, быстро, пойти лихорадочно, не задумываясь, не перечитывая, как будто слова сами всплывали одно за другим в его душе.

II

Когда я впервые заметил ее? Пожалуй, в тот самый день, когда нас — все седьмые классы — повели в обсерваторию.

Притихшие, настороженные, стояли мы полукольцом возле главного телескопа, направленного через разрез купола в ночное небо. Что-то огромное и таинственное должно было открыться сейчас перед нами, и мы чувствовали, как холод вечности вползает в наши замирающие сердца…

Нам казалось, что мы увидим нечто совсем изумительное. Какие-то особые миры, другую жизнь, не видимую простым глазом, знаменитые каналы на Марсе и, может быть, даже марсиан, плывущих по этим каналам… Но все было тихо, спокойно. Никаких марсиан, никаких каналов, такие же звезды, только они стали почему-то еще меньше. Какие-то острые, колючие, как иглы, они вызывали непонятную тревогу и некоторое разочарование…

— А почему они не увеличиваются? — спросил чей-то писклявый голос.

— Дура, — негромко сказал Виктор, мой закадычный друг, — угол практически равен нулю, какое тут может быть увеличение!

— Правильно. Звезды удалены от нас настолько, что оптический угол равен нулю, поэтому увеличения быть не может, — подтвердил сопровождавший вас молодой ассистент. И тут же добавил: — Вот только первое слово было абсолютно лишним.

Мы все с благоговением смотрели на Виктора — он считался самым умным парнем нашей школы, и я очень гордился дружбой с ним. А первое слово… Ну, то ли еще бывает!

— А кто скажет, как называется вот это созвездие? — ассистент протянул длинную, словно кий, указку в сторону карты звездного неба. Но все молчали. Виктор тоже. Ассистент подождал немного, затем сказал, чуть улыбнувшись:

— Это созвездие Центавра. А вон там, слева, видите, звездочка такая, не очень яркая. Да и в телескоп ничего особенного в ней не увидите.

Мы стали смотреть по очереди на карту южного полушария, и действительно, ничего особенного — такая же, как и все остальные, звездочка, крошечная, да и послабее светит. Так себе, в общем, звездочка.

— Поглядели? Ну, хорошо. А теперь кто скажет, чем она примечательна, эта звездочка, которую называют Альфа Центавра?

— Это самая близкая к земле звезда, — сказал Виктор.

И вот тогда-то я увидел ее глаза! Она смотрела на Виктора, потом долго смотрела на эту звезду.

Обыкновенная белесая девчонка, каких миллион в нашей школе, на которых я, а тем более Виктор, и внимания никогда не обращал. Но я на всю жизнь запомнил, как она смотрела тогда, сколько мечты и восторга было в ее взгляде и еще чего-то, непостижимого для меня тогда и очень понятного теперь, по прошествии стольких лет… Она словно клятву какую-то давала себе самой или этой звезде, а потом она опять посмотрела на Витьку, и я позавидовал ему всем сердцем… Только он, по-моему, и тогда ничего не заметил. Он был выше всего этого; С тех пор и пошло.

* * *

Витька дружил с самыми красивыми девчонками нашей школы, он появлялся на вечерах то с одной, то с другой, ему писали записки, целые письма, даже стихи…

А где-то в стороне, молчаливая, незаметная, глядела на него исподлобья белесая девчонка из седьмого «Б». Она ни разу не подошла к нему, не заговорила, даже не попыталась обратить на себя внимание. Она только глядела на него из какого-нибудь дальнего угла и еще вот так же глядела на звездное небо, когда мы приходили в обсерваторию.

После первого нашего посещения мы часто бывали здесь, помогали им фотографировать, делать замеры. Потом многим надоело, да и времени свободного было мало, нас оставалось все меньше и меньше, к восьмому классу сюда приходили человек шесть, а когда перешли в девятый, осталось только четверо — Виктор, я, она и Елена — красавица из восьмого «А», которую все так и называли — Елена.

Чего ей надо было в обсерватории — не знаю. Небо ее, по-моему, не интересовало, далекие миры — тем более, к телескопу она не прикасалась. Думаю, приходила она сюда из-за Витьки. Ведь не всегда пустят из дома вечером. А тут — обсерватория, звезды… Днем-то их не увидишь!.. Потом он провожал ее домой. Это было очень удобно.

Меня Витька сажал в трамвай, благосклонно помахивал рукой. И его Елена Прекрасная удостаивала меня кивком головы.

Я ехал на трамвае, они прогуливались по вечернему городу, а белесая Инка исчезала невесть куда, словно сквозь землю проваливалась.

Сколько раз я давал себе слово проводить ее или, по крайней мере, предложить ей пойти с нами. Мы собирались все вместе, потом шли по территории к выходу, а потом ее вдруг не оказывалось рядом, словно растворялась в ночном воздухе — и все тут.

Но однажды я увидел ее. Она оказалась со мной в одном трамвае. Стояла, забившись в угол вагонной площадки, и плакала.

Народу в трамвае было много, на нее никто внимания не обращал, и она стоит, взявшись руками за металлическую перекладину, прижавшись лбом к стеклу, и плачет.

И так мне стало жалко эту худенькую белесую девчонку с плоскими соломенными волосами, хоть соскакивай на ходу и бей Витьке морду, хотя, в общем-то, если разобраться, он ни в чём не виноват.

Но то, что я сделал, было, наверно, еще хуже. Я протолкался к ней и тронул за плечо.

— Послушай, — сказал я, — не надо… Не стоит из-за этого.

Она вздрогнула, напряглась и стояла так еще некоторое время, не оборачиваясь. Потом зло оглянулась, я поразился: у нее были сухие глаза. Красные, но сухие, И лицо было сухое — уж не знаю, как она это сделала.

— Ты чего? — проговорила она сдавленно.

Я стоял растерянный, не зная, что теперь надо делать или говорить. А она еще некоторое время недобро смотрела на меня, потом отвернулась и сказала уже вроде помягче:

— Ты иди…..

И я ушёл. Что мне еще оставалось делать! Слез на следующей остановке и пошел по ночному городу.

С этого вечера что-то переменилось. Она сторонилась меня, я старался тоже не смотреть в ее сторону, но тем не менее появилось нечто такое, что связывало теперь нас обоих.

Несколько раз я ловил на себе ее настороженный взгляд, потом я стал замечать в ее зеленых глазах меньше недоверия, меньше беспокойства, а потом мне показалось, что она даже с благодарностью смотрит на меня.

А однажды, когда лаборант ушёл из башни, оставив нас с ней вдвоем присматривать за телескопом, фотографирующим звезды и запущенным на часовой механизм, она вдруг сказала, глядя в чёрный разрез неба:

— А знаешь, я вот думаю, будет же когда-нибудь так: полетят люди туда, к звездам, и кто-нибудь вот отсюда будет следить за ними, за их кораблем.

— Конечно, — сказал я, — только не так скоро все это будет.

— Ну, пускай. Может, мы будем совсем уже взрослыми или даже старыми. А вот такие, как мы сейчас, школьники будут следить в телескоп за нашим полетом. Представляешь?!

— Да, — сказал я не очень уверенно и тоже посмотрел в разрез купола, где был виден чёрный прямоугольник неба, пронизанный бесконечно далекими иглами звезд.

— А вот сказали бы тебе: полетишь, первым из людей достигнешь звезды. Но не вернешься, сгоришь. Полетел бы?

— Н-не знаю… — проговорил я.

— А я полетела бы. Не задумываясь…

Она смотрела туда, вверх, и в глазах ее, широко раскрытых, мерцающих каким-то блаженным зеленоватым огнем, было столько сияния, что я поверил — полетела бы.

— А знаешь, куда я полетела бы? Во-он туда, на Альфу Центавра.

— Ну, конечно, ведь самая близкая… — согласился я.

— Да, — как-то грустно сказала она, — самая близкая…

И вдруг нахмурилась, стала что-то внимательно рассматривать в тетради.

Я оглянулся. В дверях стоял Виктор.

— Так куда же это вы вдвоем лететь собрались? — насмешливо спросил он. — На Альфу Центавра? Бедняги. Пока долетите до нее, будет вам каждому лет по восемьдесят, а обратно — соответственно, так, по полтораста с хвостиком…

Он окинул сочувственным взором ее, потом меня и засмеялся.

— Ну, правда, если в полете у вас детишки появятся, тогда, как говорится, можно надеяться…

Я не успел еще ничего понять, как она рванулась с места, задержалась на какое-то мгновение возле него, что-то хотела сказать или крикнуть, но мы услышали только невнятный сдавленный всхлип, и она выбежала в темноту, распахнув настежь дверь.

— Чего это она? — Виктор поднял вверх правую бровь. У него были очень красивые брови, будто нарисованные, и глаза тоже были удивительно красивые, карие с томной влажной поволокой. Но мне вдруг захотелось съездить его по глазу, по тому именно, над которым была поднята надломленная бровь.

До того захотелось, что я даже отвернулся.

Но он понял это иначе.

Я стоял растерянный, не зная, что теперь надо делать.

— О!.. Да я, кажется… Извини, — сказал он миролюбиво, — не знал.

— Дурак! Она ведь любит тебя…

Как это вырвалось у меня, сам не знаю, но произошло это как-то само собой, нечаянно, сказал и тут же задохнулся — что ж я наделал! — но было уже поздно.

Несколько секунд он остолбенело смотрел на меня, потом сел, полистал зачем-то тетрадь.

— Ты что, правду говоришь?

— Правду.

— Вот уж никак не ожидал… — Он помотал головой, перевернул тетрадь. — Честное слово, понятия не имел.

— Я знаю.

Он посидел еще немного, побарабанил пальцами по столу. Потом усмехнулся досадливо.

— Что ж, придется исправлять ошибку. Утешать придется.

— Лучше не надо, — сказал я. — Если просто так, то лучше не надо. Не примет она твоих утешений.

— Много ты понимаешь в этих делах! Подрасти тебе еще нужно… — Он усмехнулся, на этот раз весело. — Хочешь пари?

* * *

Самое убийственное было то, что он оказался прав. Когда через несколько дней я увидел их на школьном вечере, они кружились в вальсе, она смотрела снизу вверх прямо ему в глаза, и на лице ее было написано такое, счастье, что я тут же ушёл из зала, свет для меня померк, я бродил весь вечер по улицам, чувствовал, что сердце мое разрывается от боли, решил, что надо немедленно поговорить с Витькой, вернулся к школе, но тут они снова вышли вдвоем, пошли рядом, заглядывая друг другу в лицо, и я понял, что делать мне здесь больше нечего.

И с Витькой наши отношения разладились. Не то чтобы мы поссорились, но как-то все дальше и дальше отходили друг от друга.

И все чаще я видел его с Инкой. То они идут вместе в школу, то стоят на перекрестке у киоска с мороженым, то отправляются после школы в кино.

Я никогда не подходил к ним, но если они замечали меня, то издали приветливо махали и кричали что-то, и вид у них был безмятежно-счастливый. Инка, по-моему, даже как-то похорошела, а Витька, пожалуй, попроще стал, естественней, что ли.

И только одного я никак не мог понять — что это? Неужели просто так, чтобы доказать, что он все может?

На выпускном вечере мы оказались с ним рядом в коридоре. Там, возле открытого окна, толпились наши парни, отчаянно дымя папиросами, то и дело прикуривая друг у друга — это было так приятно: курить на виду у всех… Я тоже курил, хотя раньше не увлекался этим, и вдруг кто-то положил мне руку на плечо.

Оглядываюсь — Виктор. Стоит рядом со мной, разомлевший, с распущенным галстуком на белоснежной рубашке, и говорит так благодушно-снисходительно:

— Взрослеем, значит…

Честно говоря, не думал я в тот момент ни о чём таком, а тут опять нахлынуло, чувствую — не могу, задыхаюсь…

— Послушай, — говорю я ему, — ну, пари ты выиграл, согласен. А дальше что?

— Какое пари? Ты о чём?

Он смотрел на меня с искренним недоумением, и я понял, что он действительно ничего не помнит. А значит…

— Нет, ничего, — сказал я облегченно, — взбрело что-то… С Инкой-то у вас как?

— Все хорошо, — кивнул он радостно, — вот вместе на геофизический решили… Завтра документы сдавать.

— Ни пуха вам, — сказал я. — Ты ее береги. Она ведь, знаешь…

— Знаю. — Он весело блеснул своими темными глазами. — Пойдем к ней!

Но я отказался. Сослался на что-то неотложное и ушёл.

Я шёл по предрассветным улицам нашего города и слышал, как впереди, и сзади, и по другой стороне! Едут ребята с гитарами, напевают вполголоса, басовито перебрасываются словами, смеются негромко. И в голосах их, и в песнях была радость, и грусть, и ожидание… Они прощались со школой, с детством…

И я почувствовал, как отпустило что-то в груди.

Тихо звенели гитары, кто-то звал кого-то, и девичий голос смеялся счастливым смехом где-то у реки…

Впереди, над городом, над домами, над мостами, занимался рассвет нового дня.

Что он принесет нам?..

III

Прошло пятнадцать лет. Жизнь разбросала нас в разные стороны, и редко приходилось встречать кого-нибудь из своих, узнавать, где кто.

И все же о некоторых наших я кое-что знал. А вот о Викторе и Инке — ничего.

Судьба литератора завела меня как-то в один из крупных городов Средней Азии. Пришлось выступать по телевидению.

Сразу по возвращении в гостиницу — звонок.

Незнакомый мужской бас с вельможной хрипотцой спрашивает меня.

— Это я, — говорю.

— Не узнаешь? — спрашивает бас.

— М-м-д-д-а… к-кажется… Н-нет… — мучительно напрягаюсь я.

— Значит, не узнаешь? Та-ак… Стал, значит, этим самым… писателем и друзей, значит, узнавать перестал…

— Ну почему же, я…

— Ладно, — милостиво говорит бас, — сейчас за тобой придет машина, садись, ждем тебя к обеду.

— Погодите, — взмолился я, — ну вы хоть букву скажите!

— Букву? Ха-ха… Ну, букву можно… Зэ… Загребельного помнишь?

— Виктор! — кричу я. — Виктор! Ну как же я тебя сразу не узнал?! Инка где?

Но в трубке уже отбой.

* * *

И вот я иду по дорожке, усыпанной красным песком, по бокам пламенеют огромные, нахальные, до одури пахучие цветы, а впереди, у открытой веранды большого двухэтажного особняка, стоит, заложив руки за спину, тучный лысеющий мужчина в просторном домашнем костюме и, откинув голову, торжествующе улыбается, глядя на меня.

В этом повороте головы да в прищуре насмешливых глаз мне увиделось что-то знакомое, но только тогда, когда он расставил руки мне навстречу, я окончательно понял, что это Виктор.

Мы обнялись, и я ощутил его тугой выпирающий животик.

— Растолстел же ты!..

— Есть немного… — проговорил он без особого сожаления и отодвинул меня, чтобы рассмотреть получше.

— Ну, а ты все такой же, не меняешься…

Он подозрительно рассматривал меня, хитро прищуриваясь, словно я сделал что-то не совсем приличное тем, что мало изменился. А я против воли все поглядывал через открытую дверь в глубину дома, туда, где мне мерещилась женская фигура.

— Ну входи! Входи! — Он широким жестом увлек меня к двери, и в это время из дома вышла женщина в ярко-красном платье.

«Инка!»— чуть не вырвалось у меня, но, благо, я вовремя сдержался.

Какая там Инка!

Передо мной стояла дебелая дама с надменно-красивым, властным лицом, правда, несколько смягченным гостеприимной улыбкой.

— Знакомься, моя жена, — сказал Виктор.

— Много о вас слышала, — сказала приветливо женщина. — Вы учились вместе в школе…

— За одной девушкой когда-то ухаживали, — хохотнул Виктор. — Обсерваторию помнишь? Ну да ладно, рассказывай о себе.

Мы сели в низкие кресла возле такого же низкого, неправильной формы столика и закурили. Жена Виктора с интересом разглядывала меня, ожидая, как видно, чего-то необычайного. А у меня почему-то отпало всякое желание говорить, вдруг испортилось настроение, и я никак не мог понять, о чём я должен рассказывать.

— Да что вам сказать, — тянул я безо всякого энтузиазма, — вот пишу, ездить приходится…

— Слушай, а ведь, говорят, жизнь у вас, писателей, страшно интересная. — Виктор наклонился ко мне. — Все время кто-то… чего-то… — Он покрутил в воздухе растопыренными пальцами и подмигнул мне левым глазом. Правая бровь при этом вздернулась. И тут я вспомнил, как когда-то хотел съездить по этой брови. Вспомнил, и как-то легче стало. Засмеялся.

— Ты чего? — пробасил он. — Не бывает, что ли?

— Бывает. Все бывает. Я ведь сегодня по телевидению выступал, устал… Ты-то как живешь, что делаешь? Я же ничего не знаю…

— Как живу? Неплохо, в общем-то. Мы вот с Натальей Игнатьевной в институте заправляем… Она по административной линии, а я, значит, по научной — заведую кафедрой, понимаешь…

— Так это же здорово, — сказал я с почтением, но, вероятно, несколько преувеличенным, потому что он даже смутился немного, а Наталья Игнатьевна внимательно посмотрела на меня, потом на него, и под ее взглядом он сразу оправился и сказал тем же бодрым басом:

— Да, конечно, кафедра астрофизики — это ведь, знаешь, как сейчас модно… Не то, что тогда… Помнишь, смеялись над нами — отвлеченная наука, звездочеты… Никакой перспективы… Я ведь из-за этого специальность тогда сменил.

— Как?!

— Да вот так уж… Разошёлся с друзьями даже… Оставил астрономию и кинулся на твердое тело. А вон ведь как все обернулось. Космос… Полеты… Кто мог подумать?

Наталья Игнатьевна укоризненно покачала головой, хитровато прищурилась.

— Все вы такие! Чуть что — от законной жены бежите. А потом, глядишь, возвращаться приходится. Извините, я сейчас…

Она встала и вышла в соседнюю комнату.

— Значит, старушка астрономия обернулась юной красавицей, — сказал я, — и ты к ней вернулся!

— Вернуться-то вернулся. Но, знаешь, как это бывает… Возникли разные сложности… Вот защиту никак не пробью… А из-за этого с должностью не все в порядке… — Он быстро глянул на меня. — Нет, ты не думай чего, но вот, например, приставочка есть такая: «И.О.», — знаешь?

— Знаю.

— Так вот, никак не могу, понимаешь, избавиться от этой приставочки сколько лет. А что это значит, понимаешь? Не поладил с кем-нибудь, и тут же — привет. — Он снять глянул на меня испытующе и засмеялся своим сочным басом. — Но я, как видишь, не робею, спуску сам не даю, так что еще вопрос, кто кого…

Вошла Наталья Игнатьевна. На серебристом подносе она внесла графинчик с коньяком, рюмки, лимон, тонко нарезанный, присыпанный сахаром, и небольшую вазочку с шоколадными конфетами.

Виктор разлил, коньяк.

— Ну, за встречу! Это надо же… Сколько прошло?

— Пятнадцать.

— Вот так, Наташа, — сказал он и поднял вверх палец, — пят-над-цать!..

Одним махом он осушил рюмку и тут же налил снова.

— А после института десять?

— Десять, — подтвердил я.

— Да… Ну, еще по одной, за дружбу.

Мы снова выпили. Потом еще. И еще.

Наталья Игнатьевна внимательно следила за графинчиком и, когда он опустел, тут же принесла другой.

Виктор расстегнул свою шёлковую пижаму, он как-то обмяк, и, пожалуй, даже несколько поубавилось в нем веселости. Он все больше предавался элегическим воспоминаниям, вспоминал школу, обсерваторию, наш город. Я все ждал, что он произнесет имя, но он упорно обходил все, что могло коснуться этого. И время от времени восклицал: «Пятнадцать! Пятнадцать лет, представить только! А ведь кажется, вчера стояли мы с тобой в коридоре, курили, и все было еще впереди. Ты помнишь?»

Это он меня спрашивал! И тут, воспользовавшись тем, что Наталья Игнатьевна вышла, я сказал, глядя ему в глаза:

— Инку помнишь?

Он вдруг съежился, сник весь как-то, словно мяч, из которого выпустили воздух.

— Помню, как же… Детство то было… Расстались мы давно… Еще на втором курсе.

— Где она?

— Не знаю. Говорили, в Крыму где-то, на какой-то горной станции… Но то давно было. Впрочем, там, наверное, и сидит… Идеалистка была и осталась, видно…

Он налил остаток с донышка, посмотрел на вошедшую жену и, встретив ее твердый взгляд, вдруг опять взбодрился:

— Ну, давай, чтоб не последнюю!

Потом вдруг придвинулся к о мне и сказал доверительно:

— Слушай, а ты мог бы это, по дружбе, пропесочить в газете одну личность?

— А что?

— Да, знаешь, завелась там у нас одна зануда, покоя нет: Жили хорошо, мирно, тихо — так нет, ему все не так, все что-то надо переиначить, переделать! Все его, видите ли, не устраивает, теперь уже под меня копать стал… Я, видишь ли, недостаточно разбираюсь в новейших теориях!.. Так как, не смог бы?

Я сказал, что к газете давно уже не имею отношения, потом вспомнил, что у меня еще назначена встреча, мы распрощались, и я ушёл.

IV

Горная дорога сделала еще один крутой поворот, и перед нами открылось море. Близился вечер, наползали сумерки; внизу было уже, наверно, совсем темно, а отсюда, с высоты, виднелась на западе яркая полоса какого-то странного, почти лимонного цвета. Ближе к берегу море отсвечивало голубым, потом синим. Самого берега не было видно, — его заслоняли горы.

Маленький автобус, натужно воя, преодолевал последний подъем, — впереди уже открылись куполообразные башенки горной обсерватории. Они прилепились то тут, то там на склонах и напоминали песочные бабки, вылепленные детьми на пляже…

Морской пляж… Песочные бабки… Железные купола обсерватории.

Я вдруг почувствовал, что мысли мои странно скользят, будто съезжают по какому-то склону, независимо от моей воли, и я пытаюсь удержать их, уловить что-то очень важное, очень ясное, но никак не дающееся…

Автобус уже остановился на площадке перед аркой, из него стали выходить те немногие пассажиры, которые приехали сюда, а я все сидел, не шевелясь, стараясь удержать эту ускользающую, такую нужную мысль…

Не знаю, сколько бы я еще сидел, но водитель вернулся, заглянул в кабину, сказал:

— Приехали. Просыпайтесь!

И мне пришлось проснуться.

Я вышел, постоял немного. Потом пошел к небольшому домику, смутно темнеющему в сумерках.

— Инна Михайловна? Да, она здесь работает, но ее сейчас нет. — Человек, отвечавший на мой вопрос, старался, видимо, рассмотреть меня в сумерках, так же, как я его. Он стоял у входа в домик и курил. В тусклом свете я видел лишь большие роговые очки да темный мохнатый свитер.

— А вы по какому делу? Есть Геннадий Семенович, ее заместитель по научной части. Есть Станислав Борисович, если по аппаратуре. Может, кто из них сумеет заменить…

— Нет, — сказал я, — заменить никто не может. А она сама не скоро будет?

— О, нет, не скоро. Она в экспедиции, вернется месяцев через пять, а то и позже…

— Да… Ничего не поделаешь… — Я постоял немного и пошел к автобусу, но он окликнул меня.

— Простите. А вы кто будете? Что передать?

— Передайте… Передайте, что приезжал старый школьный товарищ.

— А-а… — он сказал это протяжно и как-то многозначительно, однако без тени иронии. — Я, кажется, знаю, кто вы. Погодите, пойдемте со мной.

Он провел меня полутемным коридором, затем попросил подождать, исчез куда-то, появился с ключом, отпер дверь и зажег свет.

— Вот, Заходите, — сказал он. — Это ее комната.

Я стоял на пороге, не решаясь переступить, но он позвал меня, подвел к письменному столу, выдвинул верхний ящик и достал запечатанный конверт.

— Это вам, — сказал он. — Она ждала вас все время. Знала, что вы когда-нибудь придете.

Он посмотрел мне в глаза, и стекла его очков как-то настойчиво и укоризненно блеснули.

Я взял конверт, растерянно повертел его. Надписи не было.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо…

Я оглядел комнату. Стеллажи с книгами, диван, шкаф, письменный стол и еще небольшой столик, заваленный журналами. Карта полушарий во всю стену.

— Далеко она сейчас?

— Далеко-о… — Он подошел к стене и отыскал на карте крошечный островок между Австралией и Огненной Землей. — Где-то вот здесь, а может, поближе сюда. Они там на корабле… Звезды южного полушария…

Мы смотрели вдвоем на эту крошечную точку и молчали.

Потом рядом с картой я увидел звездный календарь. Это был многолетний календарь, и пометки ка нем, сделанные, видимо, ее рукой, шли откуда-то очень издалека.

— Сколько же лет она здесь, на этой станции?

— Да, пожалуй, лет пятнадцать будет. Раньше нас всех. Но дело не в том, что раньше. Поглядите… — он указал на маленький столик, заваленный журналами и книгами.

Я подошел к столику, взял несколько журналов, полистал. Всюду звездные снимки, туманности, спирали… И всюду ее имя на разных языках.

— Весь мир ее знает, — сказал он с гордостью, — нашу Инну Михайловну.

Он постоял еще, подумал и вдруг сказал:

— Послушайте, а чего вам ехать назад, на ночь глядя. Оставайтесь здесь, в этой комнате. Переночуйте. А завтра поедете…

— Не знаю… Имею ли я право?..

— Право? Она ругать меня будет, если узнает, что я отпустил вас, оставайтесь!

— Ну что ж…

Он принес подушку, матрац, одеяло, пожелал спокойной ночи и ушел.

А я сел на диван и сидел так бог знает сколько — без движения, без мыслей, просто так, наедине с этими огромными молчаливыми полушариями на стене и крошечной точкой где-то внизу, в правом углу.

Потом я достал конверт, разорвал его и прочел:

«Здравствуй! Я знала, что ты придешь, ты не мог не прийти. Где бы ты ни был, ты не мог не думать обо мне, потому что, вспыхнувшая для нас обоих однажды, эта звезда не могла погаснуть для одного. Она погасла бы и для меня. А для меня она светит всю жизнь, я лечу к ней, и я благодарна тебе за это, хотя тебя нет со мной. Но это не важно. Вернее, не в этом дело. Главное, что она светит мне, согревает меня все эти годы. Спасибо тебе! Если б ты знал, сколько писем я написала тебе, сколько слов самых лучших наговорила тебе, сколько раз вместе с тобой решала, как поступить, и, кажется, решала правильно.

Сейчас я уезжаю надолго.

Другие звезды будут светить надо мной, другая года будет плескаться за бортом, и небо, и берег, и скалы — все будет совсем другое. Но ты не думай, она всегда со мной, наша звезда, самая далекая и самая близкая.

Прощай!»

Была уже глубокая ночь, все стихло давно вокруг, а я все сидел в темноте, зажав в руке этот проклятый листок, вместивший столько тоски и счастья, и все пытался вдохнуть полной грудью воздух, но никак не мог это сделать. А потом, когда я почувствовал, что мне совсем уже нечем дышать, я подошел к окну и распахнул его настежь.

Огромные, невероятной величины звезды висели в чёрном небе. Они ударили в сердце своим холодным светом, и от этого стало еще тоскливее.

А там, дальше, далеко-далеко, где угадывалось неслышимое отсюда море, слабо светился какой-то огонек. Он то вспыхивал, то умирал во мгле, потом опять вспыхивал и опять угасал… Но от этого такого слабого света почему-то стало теплей на душе.

Потом я увидел еще другие огни, они слабо светились там, за дальним склоном, их было много, они тихо мерцали, это были чьи-то окна, чьи-то дома, это была жизнь…

* * *

Уже утром, на рассвете, я открыл пишущую машинку, стоящую с краю стола, и напечатал три слова: ПРЕКЛОНЯЮСЬ ПЕРЕД ТОБОЙ. И подписался: ВИКТОР.

* * *

Он стоит теперь в музее нашего города, в главном зале на самом видном месте — первый звездолет, ушедший в глубины вселенной и пропавший без вести.

Иногда я прихожу сюда, стою неподалеку, смотрю сквозь стекло на его прекрасное вытянутое серебристое тело, устремлённое куда-то в самый верхний угол высокого венецианского окна, и мне кажется, что он просто прилег передохнуть, что по ночам, когда никто не видит, он бесшумно взлетает отсюда и продолжает свой путь к звездам…

Одна за другой приходят экскурсии — курортники, курсанты военных училищ, но чаще всего — школьники. Они стоят вокруг, затаив дыхание, и слушают экскурсовода, который рассказывает им, что в составе экипажа была уроженка нашего города, ее имя выбито на постаменте первым.

Экскурсовод рассказывает, какая это была замечательная женщина, перечисляет ее научные труды, говорит, что всю свою жизнь она посвятила науке, а я вспоминаю белесую девочку, которая стояла тогда на трамвайной площадке, прижавшись лбом к вагонному стеклу, и плакала…

Планета МИФ

Машина

Домой я вернулся поздно. Заседание юбилейной комиссии по проводам двадцать второго века затянулось. Никто и не предполагал, что возникнет столько вопросов, связанных с нашим Университетом — я уж не рад был, что попал в число почётных выпускников. На меня взвалили доклад о проекте Всемирного кибернетического центра; доказывать, что на мне висят еще две несданных рукописи, было бесполезно — на каждом что-то висело, и каждый должен был что-то делать…

Разъезжались мы безмерно усталые, и все-таки настроение у всех было приподнятое, я видел. Пусть пока еще многое было неясно, далеко не все учтено и осмыслено, — общая картина идущего к своему завершению века начинала вырисовываться перед нами во всей своей грандиозности.

Дежурный автолет доставил меня к моей сто двадцать седьмой башне за три с половиной минуты, а скоростной лифт перенес с третьего — транспортного — на второй, жилой, ярус города еще быстрее — минуты за две. Еще минута в горизонтальном лифте, и я входил в свою квартиру, входил и слышал, как торопливо, словно жалуясь, защёлкали электронные реле: включались душевая, гостиная, информатор и кухня — там уже давно был готов заказанный мной ужин, и теперь он, видимо, готовился заново — дефектоскоп забраковал его.

Информатор только стал мне рассказывать, кто звонил и по какому поводу, как тут же вспыхнула вогнутая стена-экран в гостиной и я увидел на ней человека, которого любил, боготворил и которого уже потерял надежду увидеть.

— Аллан! — кинулся я к стене. — Наконец-то! Как я рад!

Я протянул руки, он протянул свои, и, хотя я натолкнулся на холодный, безжизненный пластик, создающий иллюзию глубинного изображения, мне показалось — мы все-таки почувствовали друг друга.

— Где вы сейчас, Аллан?

— Дома, — сказал он и подвернул регулятор. Изображение отодвинулось, я увидел комнату, его знаменитую, описанную в тысячах репортажей комнату, тахту, застеленную пятнистой шкурой, и его самого — он сидел на краю тахты, закинув ногу на ногу, в своем мохнатом чёрном глухом свитере, и мрачно рассматривал что-то на своей ладони.

— Теперь убедились? — спросил он.

Я увидел Юну, его жену, она сидела в другом углу тахты, поджав под себя ноги. Она заметила меня, слабо улыбнулась, помахала рукой.

— Убедился, — сказал я. — Господи, даже не верится. Вот если б не Юна, ни за что не поверил, решил бы, что вы морочите меня, как в прошлый раз, находитесь где-то в созвездии Лиры, или еще дальше, а говорите, что дома.

— На этот раз я действительно дома, — проговорил он как-то странно, я не услышал радости в его голосе. И вообще вид у него был какой-то, я бы сказал, подавленный.

— Что-то случилось, Аллан? Почему вас так долго не было?

Он шевельнулся, поежился как-то, — впечатление было такое, будто его гибкая, обтянутая чёрным фигура придавлена невидимой тяжестью. Он словно бы хотел стряхнуть с себя этот груз и не мог.

— Приезжайте, Виктор, — сказал он отрывисто.

— Обязательно! Завтра буду у вас.

— Нет, сейчас! — Он встал, подошел ближе к экрану, и я увидел крупно его лицо — гордое, прекрасное лицо сына Земли, сына двадцать второго века, знаменитого космонавта, поэта, учёного. Око было прекрасно, это лицо, еще совсем молодое, с абсолютно белыми, седыми, волосами. В нем соединилось все лучшее, что могла дать человеку Земля, — мысль, мужество и поэзия…

— Я жду вас сейчас, — сказал он настойчиво. — Берите дежурную ракету… «Молнию» берите… Что хотите!..

— Что-то случилось?

— Со мной — ничего… Как видите. — Он прикусил свою трубку. — Приезжайте!

Я хорошо знал своего друга. Если он звал меня посреди ночи, значит, он должен рассказать мне что-то совсем уж необычное, с чем столкнулся Там. Пока не расскажет, не успокоится.

— Хорошо, Аллан. Я сейчас.

Экран погас.

Благо, я не успел переодеться в домашнюю одежду — ее мне услужливо протянули руки автомата-гардеробщика.

Тем же путем я проехал до башни. Поднялся на самый верх, вышел на площадку.

Дежурные ракеты повисли на пусковых рамах, нацеленные в звездное небо, — три белых, две желтых и одна — небольшая — красная. Звезды горели рядом. В чёрном бархатном небе они казались тоже созданием рук человеческих, светляками, зажженными вокруг Земли для красоты, для мечты, для того, чтобы звать людей в неизведанное…

Внизу, где-то в полукилометре под нами, словно отражение звездного неба, застыл на втором ярусе ночной город — такие же светляки, разбросанные на огромном пространстве для удобства людей, живущих и работающих здесь, над землей.

А еще ниже, на самой земле, шумели густые леса, росли сады, цветники, декоративные деревья. Их отсюда не было видно, они только угадывались по слабому, едва слышному шуму и волнам ароматного воздуха, долетающим время от времени до верхнего яруса.

Я вошел в пустынное здание ракетной станции, прошел в комнату дежурных пилотов. Они сидели за столом, играли в шахматы. Их было пятеро — к полной готовности, в комбинезонах, только шлемы лежали рядом.

Четверо играли, а пятый просматривал свежий номер журнала «Поэзия»— я узнал его по обложке.

— Здравствуйте, — сказал я, — извините за беспокойство, но мне надо срочно вылететь в Крым.

— Что-то случилось? — спросил один из них, переставляя фигуру.

— Вернулся мой друг из космоса. Он ждет меня. Это Аллан.

При имени Аллана все четверо обернулись ко мне и взялись за шлемы, а тот, который просматривал журнал, отложил его и встал.

— Оставайтесь, ребята, — сказал он тоном старшего. — Я сам поведу «Молнию».

Он подошел к программному пульту, нажал несколько клавиш. Машина тут же выдала перфокарту полета, с учётом погоды на всем пути, времени суток, а также всех трасс, действующих в данный момент.

Он посмотрел на экран.

— Лучше описать дугу вокруг шарика, чтобы зайти в Коктебель с запада. Не возражаете?

— Как вам будет удобней. Время намного увеличится?

— Минут на двадцать.

— Ничего, давайте.

Он надел шлем, подключил наушники. Мы пошли к выходу, и тут ко мне подошли все четверо. Каждый протягивал фотографию Аллана, вырезанную из какого-нибудь журнала. Он был тут и во всем космическом облачении перед стартом, и на пляже — обнаженный, загорелый, сверкающий радостной улыбкой — в буйной морской пене, и склонившийся над приборами в Главном Космическом Центре, и на трибуне какого-то всемирного форума… Где они только выкопали в одно мгновение эти фотографии — ума не приложу, скорей всего таскали их с собой все время.

— Попросите его, если можно, — проговорил один из них, — автограф…

Я пообещал, собрал фотографии, сунул их во внутренний карман. Затем пожал каждому из них на прощанье руку, и они, видно, были очень довольны. Им казалось, что через меня они как бы приобщились к нему.

Мы с пилотом поднялись в ракету, заняли свои места в креслах — он впереди, я — подальше, в глубине и сбоку. Это была маленькая, аварийная ракета, рассчитанная на троих-четверых, не больше. Мой пилот заложил перфокарту, включил обрабатывающее устройство и, пока оно выдавало сигналы на пульт, задраил люк.

— Ремни пристегнули? — спросил он меня, не оглядываясь.

— Пристегнул.

— Хорошо. Перевожу в горизонтальное положение.

Кресло подо мной стало выпрямляться, превращаясь в лежанку, и в то же время я почувствовал легкую вибрацию, сознание затуманилось, наступил сон. А когда я проснулся, то увидел на экране проплывающие под нами очертания континентов.

— Проходим Камчатку… — услышал я голос пилота. — Идем над Тихим океаном.

Некоторое время он молчал. Потом сказал со вздохом:

— Вот так мы работаем — космические извозчики… Возим по ночам по всяким экстренным вызовам.

— И часто приходится вылетать за ночь?

— Когда как… Вы сегодня третий. Одного я в Антарктику возил, у него там жена в экспедиции. Другой — старичок, физиолог, помчался на ночь глядя на Борнео, там сложная операция по его методу…

— Ну что ж, я считаю, у вас благородная миссия.

— Благородная, конечно… Да разве ж это работа для космонавта?! Давно уже пора перейти на беспилотные перелеты — дискуссию в «Литературной газете» читали? Садитесь, нажимаете кнопку и выходите в точно назначенном пункте. Ведь моя роль сейчас к чему, собственно, сводится? Вот развлекаю вас — и только… А так ведь все автоматы делают.

— А в дальнем космосе?

— Что вы! Совсем другое дело! Там — творчество, решение неожиданных задач… То, что делает ваш друг Аллан, это достойно преклонения!

— Ничего, — утешил я его. — И у вас будут свои галактики.

— Прошли Америку, — сказал он, — идем над Атлантическим…

Вскоре мы пересекли южную часть Европы и вышли к Чёрному морю точно на широте Коктебеля. Началось торможение, ракета переходила на режим воздухоплавания, затем мягко причалила к мачте коктебельской станции.

— Ну вот, — сказал пилот с грустной улыбкой, — путешествие окончено. Про автограф не забудьте, пожалуйста.

— Не сомневайтесь! — Я похлопал себя по карману. — Доставлю на обратном пути. Вас зовут Александр?

Он просиял.

Мы попрощались, я вышел на площадку, спустился на второй ярус, проехал немного по горизонту и, минут десять спустя, входил в прозрачную спиральную галерею аллановского дома, нависшую прямо над морем.

Меня встретила Юна. Она была в таком же, как он, темном облегающем костюме, и это еще больше подчёркивало мраморную белизну ее лица, грацию каждого ее движения.

Она взяла меня за руку.

— Простите, Виктор… Но он места себе не находит. Вы же знаете…

— Все правильно, — сказал я. — Пойдемте.

Мы пошли по галерее, по мягкому полупрозрачному ковру, сквозь него, прямо под собой я видел кромку берега, ночной порт и какой-то сверкающий огнями, видимо, прогулочный корабль, который выходил в открытое море. Мы обогнули галерею, вступили на площадку, и тут же раздвинулись створки стены, пропуская в комнату.

Аллан встал мне навстречу.

Мы обнялись.

— Садитесь, Виктор, — он показал глазами на свое рабочее место справа от экрана. — Садитесь… А я ходить буду.

Я сел за наклонное бюро с набором клавиш. Когда он возвращался, он всегда усаживал меня здесь, и на время я как бы превращался в пилота его корабля, а он имел возможность посмотреть на все, что было, со стороны. Это, видимо, помогало ему.

— Вы знаете, куда я уходил?

— Да, знаю, — сказал я. — Вы летали в созвездие Лиры.

Он поморщился. Понятие «летать» он считал чисто земным, воздушным. Он считал, что при помощи космического аппарата человек сдвигается во времени, уходит в дальние временные сферы и тем самым перемещается в пространстве.

— А зачем я уходил к Лире, вы знаете?

— Знаю, вы искали эту странную блуждающую планету, которая все время меняла свою орбиту.

— Это верно, как факт. А почему она меня интересовала, вы знаете?

— Ну… Я полагал, что с точки зрения науки важно понять, почему она меняет орбиту. Разве не так?

— Так… Так…

Он ходил по своему прозрачному ковру, отмеривал одинаковое число шагов туда и обратно, потом ему, видно, надоело, он вышел за пределы комнаты, пошел по галерее. Я хорошо видел его стройную темную фигуру, пересекающую световой коридор. Он Погасил большой свет в галерее, за стеклянными стенами обозначилось звездное небо, оно надвинулось, приблизилось вплотную, и впечатление было такое, будто темная фигура Аллана движется сейчас прямо по звездам.

Он быстро шёл по галерее, что-то высматривал в небе, а голос его я слышал здесь, рядом с собой, у пульта.

— Все это так, Виктор. Для всех я ушёл, чтобы понять, почему она блуждает. Но был один человек в мире, который знал кое-что еще, которого интересовала не столько физическая, сколько человеческая проблема.

— Человеческая? Там, на этой планете?

— Да, был человек, которого волновала судьба людей. Этот человек был я.

— Ничего не понимаю. Погодите…

— Сейчас поймете. Вы видите, во-он там, слева от Беги, видны крайние звезды Лиры… Они видны не часто, лишь в такие вот ночи. Видите?

Он протянул руку, и я увидел над морем несколько слабых звездочек. Они то появлялись, то исчезали, затуманенные расстоянием.

— Так вот, — продолжал Аллан, — в одну из таких ночей мы стояли вот здесь, вместе с Юной, и она сказала… Ты помнишь, Юна, что ты сказала тогда?

— Помню. Я сказала, что нашла любопытный документ в Космической библиотеке.

— Совершенно верно. Все началось с Космической библиотеки, с этого документа.

Аллан вынул из подкладки свитера несколько листков, показал нам.

— Это фотокопии. В одной из книг о полетах двухвековой давности оказались вот эти листки, своеобразный манифест группы американских учёных. Из него явствовало, что группа, именовавшая себя «кибернистами», разочаровавшись в возможностях корпорационного капиталистического государства и в то же время отвергая путь социалистического переустройства общества, выдвинула идею создания совершенного кибернетического устройства, которое, по их мнению, только и могло решить проблему создания идеального капиталистического общества.

В своей критике корпорационного капиталистического государства кибернисты ссылались на многие социальные исследования, документы, книги. Но более всего они цитировали книгу американского философа XX Бека Чарльза Рейха «The greeting of America». Там было много выдержек, ноя приведу лишь одну. «Американское корпорационное государство, в котором мы живем, — читал Аллан, — это безмерно могущественная машина, — упорядоченная, узаконенная, рациональная, но при этом полностью находящаяся вне человеческого контроля и безразличная к человеческим ценностям… В апартаментах руководства на стенах могут висеть Леже и Брак и стоять столы из стекла и металла, но то существо, которое в этой комнате выглядит как человек, на самом деле является лишь выражением того, что требует от человека организация. Он не руководит машиной, он лишь обслуживает ее…»

Какие бы законы люди ни придумывали, — заявляли кибернисты, — какие бы правила взаимоотношений они ни устанавливали, контролировать и регулировать точное соблюдение этих правил они сами не в состоянии. Это, по мнению кибернистов, могло сделать лишь идеальное программное устройство с обратной связью, которое, в отличие от бездушной машины корпорационного государства, сможет обеспечить расцвет гуманного капитализма. Такое устройство они разработали и решили проверить правильность своей идеи «в чистом виде», то есть на новой планете.

Они снарядили целый ракетный комплекс «Лира», собрали несколько сот единомышленников и стартовали из района Флориды к созвездию Лиры, где к тому времени была найдена планета, сходная по условиям с Землей.

Аллан замолчал. Он по-прежнему стоял в том самом месте галереи, стоял к нам спиной, лицом к той, едва различимой точке звездного неба, и я чувствовал, как напряжены его плечи, словно он держал на себе какую-то тяжесть.

— Это было более двухсот лет тому назад! — сказал я. — И с тех пор ничего не было о них известно?

— Было. Спустя несколько лет промелькнуло сообщение, что из созвездия Лиры поступают радиосигналы. Мне пришлось перерыть горы газет, прежде чем я обнаружил кое-какие упоминания о содержании этих сигналов. Просто поразительно, до чего же коротка оказалась память людей. Когда пришли эти сигналы, долго вспоминали и гадали, пока наконец сообразили, что это экспедиция кибернистов дает о себе знать. Правда, возможно еще и другое объяснение: в связи с тем, что человечество в то время было занято активными социальными преобразованиями общества, к экспедиции кибернистов никто всерьез не относился, да и не до них было. Тем не менее из нескольких туманных сообщений можно было понять, что по сведениям, поступившим с Лиры, экспедиция увенчалась успехом, и что они якобы зовут землян последовать их примеру.

— Кто-нибудь последовал? — спросила Юна.

— Да. Лет пять спустя туда вылетел еще один комплекс, теперь уже из района Австралии, — несколько тысяч человек. И снова через несколько лет поступили сигналы, из которых можно было понять, что общество их существует и управляется оно совершенной кибернетической машиной. Кончалось сообщение словами: «Да здравствует Машина!»

— Значит, и эти долетели? — спросил я.

— Видимо, так, — сказал Аллан. — К Лире пробудился интерес, одно время о ней писали в прозе и в стихах, кое-кто пародировал, кое кто высказывал фантастические предположения… Родилось даже такое бюро «Земля — Лира», которое собиралось заниматься переброской туда желающих, но таковых больше не оказалось, да и сообщений больше не поступало. На все запросы с Земли Лира молчала, и постепенно о ней стали забывать. К середине нашего века забыли уже настолько прочно, что когда обнаружилась блуждающая планета, никто не связывал это с Лирой. И я бы, пожалуй, не вспомнил, если бы Юна не натолкнулась тогда в Космической библиотеке…

Аллан уже вернулся из галереи. Он сел на тахту рядом с Юной, она прислонилась к нему плечом. Он не шевельнулся.

— Скажите, Аллан, а почему вы связали в то время эти два факта — манифест кибернистов и блуждающую планету?

— Законный вопрос. Если бы меня спросили тогда, я вряд ли мог бы ответить. Теперь я, пожалуй, знаю, отчего возникла в моем сознании эта связь, а тогда… Казалось, просто интуиция. Я стал изучать все, что было известно о блуждающей планете. Известно было немного: она постепенно меняла свою орбиту, вытягивала ее, и, таким образом, в поле ее притяжения попали другие планеты системы «Лира», стали ее спутниками. Вот и все, что было известно. Официально я возглавил экспедицию, чтобы разобраться с этим, но уже тогда я подозревал кое-что другое…

Он встал, опять прошёлся по кабинету.

— Включите запись, — сказал он мне.

Я нажал клавишу. На экране вспыхнул большой оранжевый диск.

— Дайте увеличение, — попросил он.

Я стал поворачивать ручку, диск приближался, заполнил весь экран, и вот стали различимы на нем отдельные пятна, соединенные тонкими нитями.

— Вот это увидели мы, когда подходили к планете, — сказал он. — Казалось бы, все нормально, это был типичный пейзаж обжитой, заселенной планеты, и в то же Бремя чем ближе подходили мы к ней, тем больше нарастало беспокойство. Тревожное, щемящее чувство возникало в груди, когда я стоял у экрана, видел эти огромные, прекрасно спланированные города, какие-то колоссальные промышленные сооружения, великолепные магистрали и не мог понять, почему она молчит, почему не отзывается, почему ни один радиосигнал не прорывается оттуда. Кто-то из наших высказал предположение, что какой-то непроницаемый для радиосигналов слой закрыл планету. Но, во-первых, радиосигналы раньше поступали; во-вторых, можно было вывести искусственные спутники поверх этого слоя, в-третьих, наша радиолокация показала, что сигналы свободно проходят, отражаются от поверхности планеты и беспрепятственно приходят обратно.

Следовательно, что-то там произошло. Но — что?

Мы уже легли на эллиптическую орбиту, подходили в перигелии совсем близко к планете, и тогда на наших экранах можно было различить многоэтажные сооружения, судя по всему, жилые массивы, промышленные комплексы, расположенные отдельно. Мы видели ракетные станции, башни, ракеты… Но ни одного живого признака, подтверждающего присутствие человека, мы не обнаружили. Впрочем, для этого мы были довольно далеко.

Мы перешли на круговую орбиту, стали выбирать место для посадки. Зонды, запущенные нами раньше, показали, что атмосфера планеты близка к земной, радиация — в пределах нормы, температура — 25–30 градусов.

Мы выбрали большую площадь, судя по всему, отведенную когда-то для посевов, а сейчас покрытую ровной желтоватой растительностью.

Корабль посадили благополучно и несколько часов ждали, думали, увидим какие-то признаки жизни, людей — ведь посадка космического корабля не может пройти незамеченной.

Ничего…

Только ветер раскачивал высокую желтоватую траву вокруг нас, да какие-то огромные чёрные птицы пролетали в отдалении, вскрикивая резкими гортанными голосами.

Так мы провели в корабле ночь, стояли возле иллюминаторов, глядели в багрово-фиолетовое небо, по которому плыли одна за другой оранжевые луны, стянутые с других орбит, и нам казалось, что это чьи-то воспаленные, предостерегающие глаза следят за нами с неба…

А под утро, часа за два до рассвета, произошел необычайной силы волновой разряд. Это был очень короткий, мгновенный импульс, но сила его была колоссальной. Наши приборы показали, что если бы не обшивка корабля, этот волновой удар мог бы оглушить человека, лишить его сознания.

Но все это без малейшего звука, без движения… Все было так же тихо, спокойно. Так же покачивалась под ветром желтая трава и оранжевые луны плыли по фиолетово-багровому небу.

Потом наступил рассвет. Небо сделалось темно-синим, затем зеленоватым, затем желто-лимонным. Померкли луны. Исчезли птицы. Ушла зловещая напряженность ночи, и все вокруг показалось не таким уж мрачным…

Команда ждала разрешения выйти из корабля, я их понимал — долгие месяцы полета, анабиоз, переход к субсветовым скоростям — все это, конечно, не могло пройти даром, люди устали. Но я удерживал их, ждал новых сюрпризов, вроде того волнового удара.

Однако больше ничего не было. Только на следующую ночь, перед рассветом, повторилось то же самое — короткий мощный разряд — и все.

Я приказал всем надеть защитные шлемы.

Мы вышли на третье утро. Выходили группами, по очереди — одна группа на воздухе, примерно часа полтора, остальные на корабле. Я приказал своему заместителю следить за этим распорядком, а сам с двумя людьми вылетел на предварительную разведку.

Мы полетели на малой авиетке, облетели район посадки, убедились, что ничего интересного нет, определили по снимкам, сделанным с орбиты, направление к ближайшему городу, примерное расстояние до него, радировали на корабль и двинулись к городу, прикинув, что будем там примерно через час.

Под нами шла все та же заросшая желтой травой равнина, такая же плоская и такая же колышущаяся под ветром. Больше ничего… Только в одном месте мы пересекли какую-то желтую полосу.

— Посмотрим поближе, — сказал я пилоту.

Мы вернулись и полетели вдоль этой линии. На высоких опорах из светлого прочного материала шла над землей труба, сантиметров двадцати в диаметре, ярко-желтого цвета. Ясно было, что это линия передачи. Но какая? Что она передавала? Откуда и куда? Мы только отметили по снимку эту линию и полетели дальше.

Примерно, через полчаса полета нам встретилась другая такая же линия, только труба была побольше диаметром. Шла она под некоторым углом к первой. Проложив по карте направление, мы пришли к выводу, что они должны пересечься в стороне, противоположной той, куда мы летели.

Вот и все. Больше ничего любопытного не было за время нашего полета, если не считать того, что, подлетая к городу, мы увидели отходящую от него такую же линию, идущую примерно в том же направлении.

Город открылся сразу. Здесь не было пригородов, не было окраин. Сразу за огромным бетонным кольцом автострады начинался многоэтажный, расположенный по типу наших, земных, — в три яруса — город. Нам пришлось подняться выше — к транспортному ярусу, предназначенному для ракет и авиеток.

Мы летели над городом. Внизу, на почве, бушевали буйно разросшиеся деревья. Вверху, на уровне с нами, летали птицы. А во втором, предназначенном для людей, ярусе шла своя удивительная жизнь.

Двигались горизонтальные лифты, открывались и закрывались их двери; в товарные галереи сплошным потоком поступали по конвейерам новые товары, по другим — увозились старые товары; в домах работали кухни, подавались на столы обеды и ужины, затем убирались со стола; включались и выключались многочисленные реле — обогрева, информации, питания, уборки… Словом, здесь делалось все, что нужно было людям, было предугадано малейшее их желание, великолепно продумано все, что только могло понадобиться им в любой момент дня и ночи…

Вот только самих людей не было.

Мы летели вдоль яруса, видели работающие конвейеры, лифты, кухни, но ни одного живого существа не было на всем протяжении нашего полета. Только птицы — эти огромные чёрные жирные птицы, иногда спускались до уровня второго яруса, хватали что-нибудь с тележки конвейера и взмывали ввысь, радуясь своей добыче.

Мы облетели весь город, просмотрели каждую линию, каждую магистраль — всюду одно и то же… Все работало, двигалось, закрывалось, открывалось… Людей нигде не было.

— Может, они внизу, — упавшим голосом сказал Адриан, наш пилот. — Может, они сегодня отдыхают?

— Все до одного? До единого?!

И все же мы спустились вниз, полетели над деревьями, над садами, над озерами. Здесь все было великолепно: зелеными волнами колыхались под нами гигантские деревья, сверкали озера, окаймленные песчаными берегами, совершали рейсы прогулочные теплоходы… Мы видели сверху, как они с точностью до минуты подходили к пристани, стояли положенное время, затем отчаливали, делали круг по озеру и подходили к пристани снова… Даже музыка играла на них — мы слышали. И даже флажки выбрасывались в нужный момент, когда эти теплоходы (или самоходы — не знаю, как их назвать) встречались друг с другом. Но все это совершалось само собой, как в игрушечном царстве, где под действием невидимой пружины все движется, кружится, вертится, прыгает, играет, но все это лишь подобие жизни, лишь ее бездушный отголосок.

И единственное живое во всем этом были чёрные птицы. Они и здесь появлялись иногда, разрывая тишину гортанным, режущим криком…

Стало жутко. Я видел, как Адриан ведет машину рывками, видел, как вцепился наш астрофизик Гей в поручни возле иллюминатора, как подрагивают его светлые усы…

— Куда же они все делись? — крикнул Адриан.

Он хотел добавить еще что-то, но голос его сорвался.

— Поднимайся вверх! — я показал ему рукой. — Вверх! На сегодня хватит. Возвращаемся на корабль.

Мы летели обратно, опять пересекали желтые трубы, но теперь смотрели на них с жутковатым чувством — черт знает, что они несут в себе, и черт знает вообще, что здесь происходит, на этой идиотской планете.

Мы уже подлетали к кораблю, когда Гей произнес первые слова:

— Если предположить — что-то случилось и они все погибли, то почему нет никаких следов? Где развалины? Где останки? Почему все идет, как ни в чём ни бывало?

— Музыка играет… — сказал я.

— Да… Музыка. — Он еще больше нахмурился. — Что вы думаете, Аллан?

— Не знаю, — сказал я, — подождем Валентина.

Группа под руководством нашего физиолога Валентина должна была вылететь через час после нас в другом направлении.

Мы вернулись на корабль часам к четырём по местному времени, а к пяти прибыл со своей группой Валентин. Они облетели другой такой же город и видели то же самое… Ни одного человека не встретили — ни живого ни мертвого. На обратном пути они натолкнулись на промышленный комплекс, он весь был в глубине, и только продукция его — какая-то темная паста в банках — непрерывным потоком выдавалась на поверхность и развозилась в разных направлениях точно по графику подъезжающими платформами.

Валентин взял с собой две банки, и одну мы тут же отправили в лабораторию на анализ — хотя не трудно было, догадаться — результат вряд ли что-нибудь прояснит.

Мы собрались в зале. Настроение у всех было мрачное.

Долго молчали, потом словно прорвало, стали наперебой высказывать предположения, куда могли деваться люди. Были рассмотрены самые невероятные варианты, но ни один из них не мог объяснить всего, что мы видели.

— Я хочу знать, куда идут эти трубы. Куда и зачем? Может быть, тогда мы что-то поймем…

Они смотрели на меня с недоумением — при чём тут трубы, когда такое творится?

Принесли результаты анализа: витаминный концентрат высокого качества. Кого собирались кормить этим концентратом? Кто собирался кормить? Уж не смазывают ли им орбиту планеты, чтобы удлинять ее?

Они продолжали спорить, а я спустился в свою каюту, вызвал наш спутник, который мы оставили на орбите, дал команду на максимальное увеличение объектива.

На экране проходили равнины и изгорья, время от времени проплывали города. Они видны были крупными пятнами, и от каждого отходила тонкая нить. Этих нитей на экране становилось все больше и больше, вскоре они превратились в густую сходящуюся сеть… Я так и думал…

Наконец я увидел то, что ждал, — огромный город, к которому со всех сторон тянулись нити. Он, словно паук, стоял в центре своей паутины, охватывавшей всю планету…

Это был колоссальный город, намного больше тех, что мы видели. Он состоял из концентрических кругов, а в самом центре было что-то бесформенное, непонятное, похожее на груду поваленных кубиков — разглядеть подробнее было трудно — сооружение промелькнуло и опять пошли концентрические круги. Теперь я видел другую сторону спрута, и опять — эта густая паутина, расходящаяся по всем направлениям…

На следующий день я дал всем своим людям задания. Они должны были изучить близлежащую местность, уточнить координаты корабля, его положение относительно полюсов и экватора, уточнить наклон оси планеты, ее орбиту, период обращения…

Словом, я надавал им работы, а сам взял малую авиетку и сказал, что хочу совершить прогулку один. Это было не по правилам, но я все-таки командир, я мог позволить себе исключение из правил.

Я оставил заместителем Гея, договорился с ним обо всем, обещал держать связь, наметил запасные пункты встречи, установил контрольный срок и вылетел по направлению к Спруту, как я его теперь мысленно называл.

Я летел к городу-спруту и видел, как постепенно сходились к нему все желтые нити. Дороги к нему не доходили, транспорт не приближался, но эти нити, как кровеносные сосуды, проходили сквозь все заграждения, сквозь густые высокие сетки, сквозь ряды каких-то сверкающих прутьев, сквозь толстую стену из плотного чёрного материала, опоясывающую весь город снаружи.

Я хорошо видел эту стену, она была уже почти подо мной, когда авиетку качнуло и отбросило в сторону. Она как бы наткнулась на невидимый шарообразный барьер, скользнула по нему и пошла по касательной. Я ожидал чего-то подобного. Если все так тщательно ограждалось снизу, было бы нелепо оставлять все открытым сверху. Здесь, видимо, существовал какой-то магнитно-силовой купол, пройти который не так просто.

Я стал облетать вокруг. Теперь я видел вблизи квадратики и прямоугольники, выстроившиеся концентрическими кругами. Это были многоэтажные дома, если можно так назвать колоссальные каменные коробки, состоящие из каких-то ячеек. Каждая ячейка отличалась окошком, в котором беспрерывно вспыхивал и угасал свет. То он был ярким, то средним, то едва различимым; то он был белым, то голубым, то темно-красным. Таких окошек в каждом каменном небоскребе был миллион, и все они переливались, ежесекундно меняя яркость и цвет… Зрелище было завораживающее — оно гипнотизировало, притягивало своим беспрерывным мельканием — впечатление было такое, что это живет и дышит многомиллионный город, что за каждым таким цветастым окошком — чья-то судьба, чьи-то радости, тревоги… Но я понимал — здесь нет ни одного человека. И мне снова стало жутко.

Я летал вокруг города-спрута, раздумывая над тем, не вернуться ли мне обратно, и тут увидел, что в одном месте стена, опоясывающая город, разрывается и сквозь нее проходит движущаяся лента, по которой непрерывным потоком идут в город материалы — готовые ячейки (из них, видно, складывались дома), какие-то трубы с проводами, целые блоки приборов, закрытые чаны с жидкостями или растворами, металлические и пластиковые конструкции… Внутри города материалы автоматически сортировались, направлялись по разным каналам и потом, насколько я мог понять, доставлялись к местам, где автоматы быстро собирали из готовых ячеек все новые и новые небоскребы, мелькающие цветастыми окошками.

Широкая, метров пятнадцать, лента безостановочно несла в город материалы, а лента поуже выносила из города отходы. Все совершалось с поразительной чёткостью и точностью, особые контролирующие устройства, видимо, придирчиво наблюдали за каждым поворотом подаваемой детали, не давали ей сдвинуться с положенного места ни на сантиметр — механические лапы тут же поправляли ее, и все шло, как заведенное, дальше.

Я подумал о том, что эта беспримерная чёткость могла быть действительно образцовой, если бы во всем этом была хоть капля одушевленности, если бы здесь была хоть одна живая душа…

Живая душа! Лента… и живая душа! Ну, конечно! Это, пожалуй, единственная возможность. Я посадил авиетку вблизи конвейера, дождался, когда мимо проезжала ячейка на подставках, прыгнул на ленту и лег между подставками — так, что был прикрыт сверху деталью.

Я соскочил, как только лента прошла все заслоны, не дожидаясь, пока ячейку подхватят механические лапы. Соскочил, ощутил под ногами слегка шероховатое пластиковое покрытие — им был устлан весь город, — и меня охватило странное чувство… Все вокруг меня было творением человека — его разума, его гения, его действия, — и в то же время все это существовало теперь уже отдельно от человека, жило какой-то своей, собственной жизнью, было чуждо, а может быть, и враждебно человеку. Я даже не знал, ступала ли сюда нога человека, не я ли единственный из всех людей проник сюда…

Я шёл к центру, к тому самому очерченному тремя кругами центру, который я видел только одно мгновенье на экране. Сюда влекла меня неодолимая сила, убеждение, что именно здесь я найду разгадку этой странной тайны. Но чем больше приближался я к центру, тем труднее становилось продвигаться. Я начал сталкиваться с неким нарушением порядка — то проход был загроможден материалами, то лифт не работал, даже стали попадаться какие-то обломки.

Сначала это не очень затрудняло движение, но чем дальше, тем больше я встречал обломков, развороченных строений, а когда пересек последний круг, увидел, что надо перебираться через горы камней, металла, спутанных проводов… И все-таки я не останавливался, карабкался, проваливался, снова взбирался и упорно шёл вперед, чувствуя, что близок к цели.

«Вперед! — говорил я себе. — Еще немного! Совсем немного!»

В одном месте, перебираясь через обломки разбитого дома, я, видно, нарушил равновесие, и глыбы камней пришли в движение. Они начали сползать, падать, одна ячейка грохнулась возле меня и словно взорвалась — во все стороны разлетелись крошечные разноцветные кристаллы. Я весь был обсыпан ими, они были похожи на бусы, только у каждого была своя, особая, сложная форма. Я решил набрать пригоршню, стал собирать их, и тут увидел странный плоский блестящий предмет, вернее пластинку. Я подобрал ее и стал пробираться дальше, карабкаясь вверх по обломкам.

Когда я взобрался на самую верхнюю глыбу, день уже был на исходе, подступали сумерки, в их багрово-сером свете я и увидел центр. Это была груда поваленных небоскребов. В середине зияла огромная воронка, а вокруг нее, словно детские кубики, лежали поваленные друг на друга колоссальные каменные коробки. Они были мертвы, они были выворочены с корнем невероятной силы взрывом, но их окошки все еще мерцали — тусклым, безжизненным светом… Или это мне показалось?

В тот день я больше не мог оставаться там, уже темнело, и меня вдруг охватил страх, мне показалось, что я не выберусь отсюда. Уже в темноте я добрался до авиетки, заночевал в ней. На корабль я радировал, что все в порядке, вернусь через день — два. А следующим утром я полетел в город, нашел библиотеку и весь день провел там, просматривая их книги, газеты, журналы — благо, автоматы послушно Выдавали мне все, что я просил, по первому требованию. Потом я снова полетел к Спруту, я бродил по развалинам, подбирал обрывки магнитоленты, пленок, куски перфокарты. Я собрал все, что можно было унести с собой…

Перед тем как уйти, я снова взобрался на груду обломков и долго смотрел на чёрную обуглившуюся воронку, из которой все еще шёл запах гари. Я думал о судьбе того, кто сделал это…

Я вернулся на корабль, собрал людей, рассказал им обо всем, что видел. После долгих споров было решено, что мы разделимся на несколько групп. Одна займется изучением города-спрута. Другая будет изучать материалы в библиотеках, выберет оттуда все, что поможет восстановить истину. Третья, четвёртая и пятая обследуют всю планету, проведут съёмки.

Так мы и сделали.

Я периодически навещал каждую группу, но основное время проводил в библиотеке, которую нашел в первый раз. Я считал (и потом выяснилось — справедливо), что книги, газеты и журналы дадут больше всего материала для того, чтобы понять до конца, что здесь произошло.

Так мы работали без передышки около месяца.

А затем, уже на обратном пути, мы обработали все документы, сопоставили факты, и картина разыгравшейся здесь трагедии встала перед нами со всей очевидностью.

Они создали кибернетическое устройство с обратной связью, регулировавшее всю их жизнь, и на первых порах оно им действительно помогло. Постепенно они все больше, передавали Машине функции управления, и она разрасталась непомерно, превращаясь из большого дома в комплекс домов, а затем в целый кибернетический город.

Потом они сделали последний шаг, они отдали ей власть над каждым человеком в отдельности. И это погубило их окончательно.

Бы спросите, как это произошло?

На каком-то этапе Машина, в которую была заложена идея постоянного совершенствования, потребовала связи с мозгом каждого члена общества. Она мотивировала это необходимостью правильно регулировать их жизнь.

Так, например, после того как она стала выбирать сферу предпринимательства каждого, учитывая его данные, наклонности, возможности, стала выбирать сама — кому где жить, чем заниматься, — опять же из соображений наилучших возможностей предпринимательства — она пришла к выводу, что вопрос о нахождении человеком пары может наиболее рационально и правильно решить только она. Ну, в самом деле, может ли мужчина сказать, что он женится на той единственной женщине, которая из всех существующих на планете ему больше всего подходит? Может ли то же самое сказать женщина? А Машина могла — ведь в нее закладывались данные о каждом человеке. Первоначальные данные. Но для того, чтобы точно контролировать все изменения, происходящие с человеком, она должна постоянно, ежесекундно быть в курсе всех изменений. Отсюда появилось требование Машины о постоянной связи с мозгом каждого человека. Требование исходило из соображений о будущем — ведь речь шла о здоровом потомстве. Кроме того, Машина аргументировала свое требование необходимостью иметь постоянную информацию об изменениях в области знаний, в области эмоций, чтобы правильно регулировать конъюнктуру производства и рынка. Тем не менее они долго сопротивлялись, не соглашались на это, дискутировали очень много, я это видел по их газетам, но в конце концов согласились. К этому времени Машина играла уже такую роль в их жизни, они все уже так от нее зависели и так ей верили, что пошли и на этот, видимо, роковой для них шаг… Потому что, получив связь с каждым в отдельности, она получила и власть над каждым в отдельности. В случае надобности она могла уже воздействовать на каждого, используя свои собственные волны…

Вы спросите, как она это делала, каким образом? В книгах по этому поводу не было ни слова, возможно, об этом не принято было говорить. Но на всех картинках стали появляться люди с изогнутым металлическим гребнем, охватывающим затылочную часть головы. Гребень был блестящий, красивый, с зубцами по верхнему краю, и сначала я думал, что это украшение, вошедшее в моду. Но потом я обратил внимание — с этим гребнем не расставались никогда, он был на них и во время купания, и во сне, и дома, и на работе, он был на глубоких стариках и на годовалых детях. Его, видимо, получали при рождении и носили до смерти, к нему привыкали так, что без него человек чувствовал себя, как без одежды. Этот гребень, судя по всему, служил антенной, через него осуществлялась постоянная связь с Машиной…

С этого времени и пошло их порабощение. Сначала они этого не замечали. Они восхваляли Машину — им казалось, что она обеспечила им идеальные условия частного предпринимательства, при которых у всех равные шансы на успех и каждый достигает того предела богатства и благополучия, о котором он мечтает, и поэтому все одинаково счастливы, независимо от того, кто он — владелец предприятия, инженер или рабочий. Словом, они были убеждены, что Машина помогла им создать тот самый капиталистический рай, о котором столько фантазировали на земле, но создать который там еще никому не удавалось.

Между тем они постепенно превращались в огромную, разветвленную сеть роботов при этом гигантском кибернетическом мозге.

А когда поняли — было уже поздно, они полностью находились в ее власти. Не она обслуживала их — они обслуживали ее. Круг замкнулся.

Вы можете спросить, почему же не сбросили они с себя эти путы, ведь так просто — снял гребень и все. Но в том то и дело, что не так-то все это было просто. Видимо, с детства внушалась им мысль, что снять гребень — значит совершить тягчайшее преступление. Кроме того, они уже чувствовали себя беспомощными без нее, испытывали страх перед необходимостью самим решать какие-то принципиально важные проблемы…

А Машина уже решила, что планета для нее мала, что пора завоевывать Вселенную. Она уже именовала себя Солнцем Вселенной и решила, что все планеты должны вращаться вокруг нее. Каким-то образом она сумела воздействовать на магнитное поле системы и начала менять орбиту, захватывая другие, соседние планеты, превращая их в свои спутники…

Когда это ей удалось, она возомнила себя центром Вселенной, она решила, что все вокруг должно служить ей, понимаете, ОНА СОШЛА С УМА, Виктор!

Аллан встал, и не в силах побороть волнение, опять пошел по галерее. А мы с Юной сидели пораженные, подавленные его последней фразой. Чем-то леденящим повеяло на меня с экрана. — Бог знает, к чему все это привело бы, — продолжал Аллан, — но случилось то, что в конце концов должно было случиться: нашёлся человек, который преодолел власть Машины. Как он это сделал — не знаю. То ли набрался смелости и сбросил гребень, то ли сила человеческого разума в борьбе с Машиной выработала какой-то иммунитет, во всяком случае появился на свет человек, который видел всю нелепость происходящего, который думал над этим, а Машина узнать об этом не могла.

Он попытался пройти в ее логово и взорвать центр, управляющий людьми. Но она не допустила его, засекла, уничтожила. С тех пор она, видимо, стала ограждать себя — строить стену заграждения, силовой купол. Но чем больше она себя ограждала, тем больше было попыток прорваться туда. Я не знаю, сколько их было. Может быть, сто, может быть, тысяча — тех, которые жертвовали собой для спасения людей… Но в какой-то раз, в сотый или в тысячный, попытка, видимо, удалась. Человек прошел через все препоны, преодолел все хитроумные преграды, обманул всех электронных сторожей, проскочил через все ловушки и барьеры, он пронес в логово Машины атомный заряд, дошел до Центра, управляющего людьми, и рванул все это, превратил в груду развалин, разорвал цепи, которые Машина набросила на людей.

Аллан замолчал. Он подошел к краю галереи, поглядел на море, которое фосфоресцировало под нами, на причальные мачты, мигающие цветными огнями, и вздохнул, словно освобождаясь от пережитого.

— А люди? — спросила Юна. — Людей вы нашли?

— Нашли, — сказал он. — Сейчас я вам покажу. Включите экран.

Я нажал клавишу, и мы увидали бесконечный полутемный коридор. По стенам, с двух сторон, тянулись какие-то полки или нары, а на них лежали рядами странные длинные неподвижные предметы, напоминающие свернутые ковры.

— Дайте увеличение, — сказал он.

Предметы стали приближаться, ж вдруг я разглядел человеческое лицо, второе, третье, четвёртое…

Они все лежали на боку, вплотную друг к другу, видимо, для максимальной экономии места, и на затылке у каждого поблескивал металлический гребень.

— Они мертвые? — с трудом проговорил я.

— А это как считать, — сказал Аллан. — По-видимому, Машина готовилась к захвату новой планеты, это сопряжено с сильными ураганами, магнитными бурями, и людей она решила сохранить. Видите, как заботливо, как экономно она уложила их в подземных штольнях. Они сами спускались сюда, сами укладывались и погружались в летаргическое состояние. Она могла делать с ними все, что хотела…

— А теперь? Что же теперь? Ведь ее власти больше не существует?

— Да. Но и разбудить их некому. Она одна знала, как это сделать…

— Значит… Этот человек пожертвовал собой напрасно? Он их не спас?

— Я считаю, что спас, — сказал Аллан. — Спас от чего-то худшего. Пусть они еще не люди, но уже не рабы.

— Аллан, а есть какая-нибудь надежда? — Юна, волнуясь, заглядывала в его лицо. Он погладил ее гол осы и впервые за все это время улыбнулся.

— Есть надежда. Вот разберемся, что это за состояние, и попробуете прервать действие импульса, который она все еще продолжает посылать… — Потом он снова обернулся ко мне. — Я слышал, на юбилейной сессии будут слушать проект создания Всемирного Кибернетического Центра?

— Да, есть такой проект.

— Я вас очень прошу, Виктор, когда вы будете выступать по проекту, покажите им вот это!

И он кинул на пульт передо мной блестящий изогнутый гребень с высокими зубцами по верхнему краю…

Вызов

1
О, если бы покой маячил нам вдали И мы когда-нибудь к нему прийти б могли! О, если бы в веках, как зелень луговая, Мы расцвели опять из глубины земли!

Голос Аллана звучал глухо, казалось, он срывался с утёса и падал вниз, туда, где под нами рокотало ночное море. Мы стояли почти на самом краю — стеклянные створки галереи были раздвинуты, буйное звездное небо обнимало нас со всех сторон, мы словно висели в нем, а под нами, невидимое, но ощутимое, неумолчно шумело море.

Аллак прислушался к его невнятному рокоту, потом спросил:

— Вы знаете, когда написаны эти стихи?

— Лет тысячу назад, наверно? Омар Хайям, если не ошибаюсь.

— Да… Но они могли быть созданы и две тысячи лет назад, и десять тысяч… Потому что этот вопрос волнует человечество с того самого дня, как человек стал осознавать себя и окружающий мир.

— Пожалуй, и сейчас этот вопрос не снят с повестки дня, — сказал я. — Да и вряд ли будет снят вообще, Наверно, есть вопросы неисчерпаемые. Каждое поколение отвечает на них по-своему. Но никто никогда не решит до конца. Вероятно, в нем, в этом вопросе, заложена вся движущая сила человеческого разума.

— Возможно. — Аллан нагнулся, подобрал со склона камешек и зашвырнул далеко в море. Мы долго ждали, но не услышали ни малейшего всплеска. Только ровный, вечный, невозмутимый шум моря. Камешек словно растворился во тьме. Словно его никогда не было.

— Вот так исчезал человек, — сказал Аллан. — Жил среди людей, ходил, работал, любил, творил — и вдруг исчезал бесследно, словно его никогда и не было. Оставались его дела, его дети, вещи и идеи, им созданные, а его самого уже не было, и нигде никогда он не повторялся. Это всегда было мучительной загадкой для людей, и это породило легенды и мифы во всех религиях — о загробном мире, о переселении душ — люди не хотели мириться с тем, что человек может исчезнуть бесследно.

— Вы говорите: «исчезал», «было», «не хотели мириться»… Разве сейчас не так?

— Не совсем так.

— Что вы имеете в виду? То, что мы знаем: нет загробного мира? Или знаем теперь уже наверняка, что нет жизни во всей солнечной системе, кроме Земли… Разве от этого легче? По-моему, еще острее мы ощущаем утрату, когда уходят в ничто живые люди. Почему они уходят? Куда? Простите, я, кажется, начинаю говорить словами вашего Омара Хайяма…

— Не надо извиняться, Виктор, — я почувствовал тоску в его голосе. — Эти слова каждый из нас произносит рано или поздно.

Светящаяся полоса мгновенно и бесшумно прочертила небосвод и так же мгновенно погасла.

— Вот так на фоне вечности выглядела в прошлом человеческая жизнь. Может быть, поэтому раньше считали, что это души умерших отправляются куда-то… — .Аллан посмотрел в небо. — Вчера исполнился месяц со дня смерти Валентина, нашего физиолога. Вы ведь знали его?

— Знал. Удивительно яркий был человек — разносторонний, талантливый. Что с ним случилось?

— Взорвалась установка, на которой он проводил испытания. Почему-то он оказался в камере, хотя мог быть у телеэкрана. Когда камеру открыли, в ней ничего не было — сработали аварийные клапаны и вытяжная система. Лишь тонкий слой пепла осел на стенках…

— Страшное дело!

— Да. Почему-то людям легче, когда они могут положить хоть что-то в землю… Вчера я был у него дома. Там все, как при нем: на столе его неоконченная рукопись, его ручка лежит наготове, диктофон хранит его голос, автомат-гардеробщик протягивает его домашнюю одежду, бар выдаст его любимый напиток из зерен Тау, который мы привезли с Плутона, помните? Словом, во всем, в каждой вещи — он, а его самого нет… И вот, понимаете, можно сказать, что он живет — в своих книгах, в своих учениках, в своих идеях — они еще долго будут разрабатываться, давать пищу исследователям. В своих детях, наконец. Но все-таки его нет, нет человека.

— Как переносит все это Лина?

— Вот о ней я и хочу сказать. Она ходит по дому в каком-то трансе. Трогает его вещи, листает его рукописи, и все не может поверить… Ждет, что он появится. Она говорит, что поняла сейчас, почему когда-то, у древних, жен хоронили вместе с мужьями. Говорит, что ей было бы легче сейчас умереть, она чувствует себя так, как будто отняли половину ее души, сердца, тела — разве может жить половина человека, если другая половина умерла?

— Это пройдет.

— Пройдет, конечно, со временем. Но вот, обратите внимание, Виктор, смерть, биологическая смерть, сопутствует человечеству на протяжении всей его истории с самой зари, с первобытных времен, когда он жил в пещерах, одевался в шкуры, к высшим благом для него была удачная охота и зажженный очаг… Смерть сопутствует ему на протяжении всей его истории до сегодняшнего дня, а он никак не может с ней примириться. Почему? Ведь с точки зрения природы все естественно — переход из одного состояния в другое. Почему же этот переход неприемлем для человека — он ведь тоже часть природы. Чем вы это объясните?

— Не знаю… Наверно, дело в том, что живая материя — это высшая форма по сравнению с мертвой. И возврат от высшего состояния к низшему противоестествен, он противоречит эволюции.

— Ну почему же — противоречит? В природе всегда был круговорот веществ. Появилась жизнь, ока развивалась — от простейших водорослей к могучим растениям, от моллюсков к животным, но все потом возвращалось к исходному материалу — к атомам. И растения, и живые существа, пройдя свой путь, всегда возвращали природе исходный материал. Почему же человек противится этому?

— Постойте, Аллан, постойте. Тут что-то не так. Если бы дело было лишь в том, что живому существу надо возвратить природе материал, который она дала ему на время, взаймы, так сказать, все было бы проще. Видимо, дело в том, что с появлением мыслящей материи кое-что изменилось. Видимо, само существование материи мыслящей — это еще более высокая форма, особая форма… Может быть, она еще только начинает свой путь в человеке, и вдруг ей надо гибнуть, прекращать свое существование из-за того, что обветшала оболочка или еще что-то случилось с ней, вот как в случае с Валентином. А может быть… — Я замолчал. Что-то не совсем еще ясное маячило где-то там, в тумане моего сознания, но никак не могло определиться, найти словесную форму.

Темнота вокруг нас, кажется, еще больше сгустилась, шум моря усилился, теперь оно уже тяжело ухало внизу, под нами, ударяясь о камни, — поднялся ветер, начался прибой.

— Так что же? — крикнул Аллан. Ветер отбрасывал его голос, но я все же услышал, что он волнуется. — Что — может быть?

— Не знаю, Аллан! Что-то мелькает, но я не могу вот так просто сказать… Может быть… Пойдем в дом, я замерз.

Мы прошли в галерею, створки бесшумно сдвинулись за нами, стало тепло и тихо.

— Ну, — проговорил он, — я все-таки хочу, чтобы вы довели свою мысль до конца. — Он смотрел на меня ободряюще. — Не бойтесь, прыгайте через пропасть!

— Я подумал… Может быть, она вообще не должна умирать?

Несколько мгновений он смотрел на меня в упор, закусив в зубах свою трубку, потом сказал — Вот эту идею разрабатывал Валентин. До последнего дня…

— Разрабатывать идею бессмертия и погибнуть так нелепо, в расцвете сил… Какая ирония судьбы!

— Погодите, — сказал Аллан. — Пойдемте, я вам кое-что покажу.

Мы прошли через галерею, затем миновали обширный полутемный сейчас холл, тоже застекленный, уставленный по стенкам всевозможными растениями, которые Аллан навез сюда со всей вселенной. Холл был почти круглый, чуть вытянутый, он как бы продолжал галерею, только чуть расширялся, и та часть его, которая примыкала к другой половине дома, состояла из передвижных, тоже изогнутых по окружности перегородок. Одна из перегородок мягко отошла в сторону, и мы очутились в рабочем кабинете Аллана, с его знаменитым пультом и экраном во всю стенку.

— Садитесь сюда, Виктор, — указал он мне на тахту. — Мне придется немного поработать у пульта.

Не он не успел положить руку на кнопки. Зажегся экран, и мы увидели Юну.

— Здравствуйте, Виктор, — сказала она. — Аллан, я звонила, тебя не было.

— Мы с Виктором на утёсе стояли. Ну, как там? — спросил он.

— Плохо, — сказала она. — Состояние подавленное, я даже боюсь задевать этот вопрос. Как бы хуже не было.

— Ну, ты погоди. — Сказал он. — Мы тут с Виктором посоветуемся. А потом я тебе скажу, что делать, ладно?

— Хорошо. Я буду ждать. — Экран погас.

— Она у Лины сейчас, — пояснил Аллан. — Тут вот какая история…

Он нажал кнопку, и в стеке, справа от пульта, открылась ниша.

— Вы видите этот ящик?

Я подошел поближе. В нише стоял на подставке большой металлический ящик, величиной, пожалуй, со старинный сундук. Он был ровный, гладкий, нигде никаких швов или отверстий. Только со дна его отходил толстый полиэтиленовый шланг. Странно толстый, примерно в целый обхват. Он уходил куда-то в пол.

— Вижу, — сказал я. — Ну и что?

— А вот что. Сегодня ровно месяц, как погиб Валентин, вы знаете. Так вот, сегодня утром мне доставили этот ящик вот с этим письмом. Читайте.

Он подал мне листок белой бумаги, и я прочел ровные отроки, написанные от руки:

«Дорогой Аллан! Сегодня месяц, как меня нет в живых. Я это знаю, так как завещал одному из сотрудников Института доставить тебе этот ящик ровно через месяц после того, как будет точно известно, что меня нет в живых.

Подключи его к своему телекомпьютеру.

Валентин.»

— Вы подключили? — спросил я.

— Да.

— Ну и что?

— Сейчас увидите.

Он нажал кнопку. Экран засветился, но как-то мутно. Какое-то туманное, расплывчатое изображение появилось на нем. Аллан убавил свет в комнате, стал регулировать ручками настройки на пульте.

И вдруг на экране, очень чётко и ясно, показалось лицо Валентина. Изображение отодвинулось, и мы с Алланом увидели, как Валентин, во весь свой рост сделал шаг нам навстречу, оглядел кабинет, заметил Аллана, потом меня, и улыбнулся своей обычной, чуть грустной улыбкой.

— Здравствуй, Аллан, — сказал он спокойно, и впечатление было такое, что он здесь, в комнате. — Здравствуйте, Виктор.

Я сидел похолодевший, не в силах шевельнуться.

— Здравствуй, Валентин, — сказал Аллан. Он старался тоже говорить спокойно, но голос его звучал хрипло и сдавленно. — Ты хорошо меня слышишь?

— Да. Вполне… — ответил Валентин. Он замолчал, некоторое время внимательно рассматривал наши лица, потом помрачнел, оглянулся, придвинул к себе кресло и сел напротив нас.

— Меня, по-видимому, нет в живых? — сказал он как о чём-то само собой разумеющемся, и тут я почувствовал, что слабею, еще секунда — и упаду. Я прислонился к стене. Аллану, видно, тоже было не по себе. Он взялся за ручки на пульте.

— Да, — проговорил он наконец.

— Месяц прошел? — спросил Валентин.

— Да, — выдавил Аллан.

Валентин сидел в кресле, опустив подбородок на сжатые кулаки, и лицо его было хорошо видно нам. Оно мрачнело все больше и больше. Вот появились скорбные складки у губ, вот сдвинулись брови и стала подергиваться левая щека. Он прикрыл ладонью глаза. И сидел так еще некоторое время.

Мы молчали.

— Лина знает? — спросил Валентин и отнял руку.

— Знает, — сказал Аллан.

— Как она?

— Ничего, — сказал Аллан. — Держится. Юна там у нее.

— Спасибо, — сказал Валентин. — Ты уж поддержи ее…

— О чём ты говоришь!

Валентин встал, отодвинул кресло, прошёлся по комнате. И мы увидели, что это его рабочий кабинет в Институте.

— Что со мной случилось, Аллан?

Я ждал этого вопроса. И Аллан, видимо, тоже ждал. И все-таки ему было трудно, я видел.

— Ты… Ты ко всему готов, Валентин?

— Абсолютно. Я потом все объясню. А сейчас говори все, не бойся.

— Ты работал в камере, произошел взрыв.

— Понятно. — Теперь он был уже спокоен. — Кто-нибудь еще пострадал?

— Нет, ты один. Почему ты был в камере, когда мог быть у экрана?

— Не знаю, — сказал он. — Наверно, так надо было… — Он обвел глазами свой кабинет, выдвинул ящик стола, посмотрел какие-то бумаги.

— Установка погибла?

— Да. Ничего не осталось.

Аллан не объяснял дальше, но Валентин понял.

— Бедная Лина… — сказал он и замолчал надолго, задумался.

— Ты хочешь ее видеть? — спросил Аллан. Валентин не ответил.

Он стоял у стола, опустив голову. Потом подошел к нам.

— Не надо этого делать, — сказал он. — Ей будет слишком тяжело.

— Я могу сделать так, что она тебя не увидит. Только ты ее.

Валентин нахмурился.

— Нет, — сказал он. — Пока не надо. Подожди. Поговорим сначала… Я должен привыкнуть к этой мысли. К своему новому положению…

Он опять стал ходить по кабинету, осматривать все. Подошел к стенду, где были смонтированы какие-то приборы.

— Установку можно будет восстановить, — сказал он, — она у меня вот здесь, — он притронулся рукой ко лбу. — И чертежи у меня тут, в шкафах.

Он говорил так, словно действительно ходил сейчас по своему кабинету. Впрочем, для него это было, видимо, действительно так.

— Ладно, — сказал он. — Давайте разберемся что к чему.

Он опять подошел к нам вплотную и сел в кресло.

— Ты все понял, Аллан?

— Не совсем. Но — догадываюсь.

— Сейчас объясню. — Он обернулся ко мне. — Виктор знает, над чем я работал?

— В общих чертах, — сказал я, — только идею.

Он кивнул, провел пальцами по подбородку, ощутил, видимо, небритость, нахмурился, подумал о чём-то и печально усмехнулся.

— Я исходил из того, что смерть молодой мыслящей материи — противоестественна. Она умирает не потому, что износилась или исчерпала себя, она умирает потому, что природа не нашла еще способа продлить ее существование. Исследования показали: серое вещество мозга погибает, как правило, в расцвете сил, погибает из-за того, что износилась оболочка, одряхлевший организм пе в состоянии поддерживать необходимые условия существования мозга. Тело состарилось, а мозг еще молод — отчего такое несоответствие? С точки зрения биологической жизни организм за 70–80 лет существования вполне успевает выполнить свое назначение — дать начало новой жизни. Он прошел свой цикл и может уходить спокойно. Но высшая форма жизни, заключенная в нем, — мыслящая материя — только начинает свой путь. Она должна совершить еще очень многое, ее способности и возможности, неизведанные пока еще никем, неисчерпаемы. И вдруг, в самом начале пути, когда еще все впереди, она должна прекратить свое существование. Не отсюда ли яростный протест мозга против смерти, его нежелание подчиниться гибели и его трагическое бессилие вырваться из плена биологического распада оболочки, без которой он пока не может существовать? Я говорю — пока, потому что на этот счет у меня есть особые соображения, по об этом после. Теперь — о главном.

Валентин встал, сделал несколько шагов по кабинету, подошел, видимо, по привычке к охну, и тут же отвернулся, чтобы не видеть бушующей жизни — там, на всех трёх ярусах города.

Он снова подошел к нам, но в кресло не сел, отодвинул его. Вместо него придвинул чёрную экранную доску на подставке, — так, чтобы нам хорошо было видно. Взял в руки чертёжный электронный фломастер.

— Итак, о главном, — сказал он, собираясь, глядя на доску. — Если природа пока еще не может сохранить мыслящую материю, значит она сака должна позаботиться об этом, найти способ продлить свою жизнь после гибели оболочки. Тут можно было идти разными путями. Можно было попытаться сохранить в искусственных условиях жизнь мозгу. Такие попытки делались, вы знаете. Но мозг, живущий в банке с раствором и ждущий возможности переселиться в какое-нибудь молодое тело, — слишком жалкое зрелище для окружающих и слишком унизительное состояние для мыслящего мозга. Не говоря уже о том, что тут нарушаются связи со средой, то есть происходит изменение личности.

Я попробовал идти иным путем — более сложным, но, как мне кажется, более перспективным. Он состоит из двух этапов. Первый — при помощи биотронного запоминающего комплекса записать личность… — Валентин быстро набрасывал на доске схему: человек и идущие от него импульсы, попадающие в запоминающее устройство. — Второй этап — воссоздать затем личность при помощи того же запоминающего комплекса. Ну, с первой задачей я как будто справился, — грустно усмехнулся он. — Тот ящик, который вы получили, Аллан, и есть биотронное запоминающее устройство, в котором содержится моя личность. В течение пяти последних лет вся моя умственная деятельность записывалась этим устройством. Большей частью ото происходило в Институте, так как последнее время я, в основном, проводил там. Записывались не только импульсы мозга, записывались при этом и изображение, и голос. Таким образом, в ящик было введено все — весь запас моих знаний, весь мой предшествующий опыт, все мои привычки и даже все мои недостатки. Для полноты картины я старался записывать себя не только в Институте, но и дома, и во время путешествий. Помните, Аллан, вы все потешались надо мной, когда во время полета на Эру я и днем и ночью не расставался с кожаным шлемом, вы еще говорили, что он прирастет к моей голове. Так вот, в этом шлеме находились датчики и портативное записывающее устройство. Потом я ввёл его все в тот же ящик. Так, постепенно, я вводил туда все, что касалось меня, все, что, конечно, поддавалось фиксации. Можно сказать, что постепенно, шаг за шагом, я переселялся в этот ящик со всеми своими потрохами… И вот, как видите, переселился…

Он обернулся к нам, у него было улыбающееся лицо, но улыбка была какая-то жалкая…

— Переселиться — переселился, — повторил он, — и, как видите, довольно удачно. И далее, я бы сказал, вовремя. Не так ли? Вы ведь воспринимаете меня, как живого?

— Да, — сказал Аллан. — Абсолютно.

— Ну что ж, значит, с этой задачей я справился…

Он стоял задумавшись, с фломастером в руке.

— Я смогу работать дальше, смогу направлять работу лаборатории… — он говорил, словно убеждал себя в чём-то, словно доказывая себе, что был прав.

— Да, конечно, — сказал Аллан. — А если хочешь, мы возьмем тебя в космос, полетим, как прежде… — Он словно оправдывался в чём-то перед Валентином, словно убеждал его, что положение у нас у всех равное, что мы с ним — живые и Валентин, записанный в ящике, — это одно и то же. Но все трое мы одновременно почувствовали неловкость. Видимо, оттого, что в воздухе все время висело что-то недосказанное.

— Ну хорошо, с первой задачей ты справился прекрасно, я бы даже сказал, удивительно. Мы воспринимаем тебя сейчас, как если бы ты был, ну, скажем, в космосе, и мы с тобой держали связь. Верно я говорю, Виктор?

— Да, — согласился я. — Это, пожалуй, наиболее близкое сравнение. Я, например, никак не могу осознать, что мы разговариваем сейчас… с биотронным ящиком, хотя понимаю, что это так.

— Не совсем так, — быстро поправил меня Аллан и посмотрел на экран. — Общаемся мы все-таки с ним самим, с его личностью, а ящик, он, ну как бы явился соединительным мостом между нами и Валентином… Так ведь, Валентин?

— Да, пожалуй, — сказал Валентин, но не очень уверенно. — Я ощущаю себя так, как раньше, я чувствую себя все время связанным с ящиком, но не чувствую своей зависимости от него. Скорей, наоборот. Я знаю, что он зависит от меня. При желании я могу его выключить, при желании могу стереть ту или иную запись, могу даже…

Мы с Алланом застыли, разинув рты. Вид у нас, судя по всему, был довольно глупый, потому что Валентин замолчал, перевел взгляд с него на меня.

— Как ты обычно включал ящик? — спросил Аллан.

— Нажимал кнопку на пульте. Вот эту, красную. — Он подошел к большой вертикальной панели, смонтированной на стене. — Видите, она сейчас нажата и горит красный свет. А когда хотел выключить, нажимал соседнюю, чёрную. Вот, смотрите…

Аллан поднял руку, но не успел звука вымолвить — Валентин нажал чёрную кнопку и экран стал гаснуть. Сперва он затуманился, изображение расплылось, размылось, потом оно совсем пропало, наступила какая-то странная полутьма, и голос Валентина пропал, но в то же время на экране мелькали неясные тени, и какие-то странные обрывки звуков, перемешиваясь, слышались в отдалении, то усиливаясь, то замирая совсем.

— Валентин! — закричал Аллан. — Валентин! Нажми красную кнопку! Ты слышишь меня? — повторял он властно, — Нажми красную кнопку!

— Ничего не понимаю, — пробормотал я. — Ведь никакой кнопки в действительности нет…

Но Аллан не слушал меня.

— Валентин! Валентин! — кричал он. — Ты слышишь меня?

— Сейчас, погодите… — услышали мы какой-то сонный голос с экрана. — Тут темно, я ничего не вижу… Ага, вот, нащупал…

Экран вновь засветился. Валентин стоял у панели и щурился от света.

— Не нажимай больше чёрную кнопку, — сказал Аллан с облегчением. — Что ты чувствовал, когда, выключил ящик?

— Я, кажется, уснул. Потом услышал сквозь сон твой голос. Ты звал меня?

— Да.

— Раньше этого не было… — виновато сказал Валентин.

— Ты понимаешь, что произошло? — спросил Аллан.

— Кажется, понимаю… Когда я раньше нажимал кнопку, ящик отключался, а я продолжал действовать без него. Теперь я нажал ее…

— Ты нажал ее в своем воображении.

— Да. Отключить его по-настоящему я не мог. Но он повел себя так, как если бы его действительно отключили. Сознание мое затуманилось… Видимо, я спал.

— Больше не делай этого, — сказал Аллан. — Бог его знает, сумеешь ли ты включить в следующий раз. Ты говорил, что можешь стирать записи?

— Да, вот этим рычагом.

— Никогда не прикасайся к нему, слышишь?

— Хорошо.

— Ну, а теперь я отключу тебя. По-настоящему отключу, а потом включу снова. Так что ты не бойся.

— А я не боюсь, — улыбнулся Валентин.

— Садись в кресло.

Валентин послушно сел и спокойно посмотрел на Аллана.

— Готов?

— Готов.

— Выключаю.

Он вынул вилку, отключающую питание ящика.

Экран совсем погас. Теперь мы видели только его холодную вогнутую матовую поверхность. Несколько секунд мы молча смотрели на экран.

— Что он должен сейчас чувствовать? — спросил я.

— Не знаю. Скорей всего — ничего. Полный провал.

Он подождал еще немного. Затем включил. Валентин сидел в кресле, в той же позе.

— Что ты чувствовал?

— Ничего. Мне казалось, что ничего не изменилось. Ты выключал?

— Выключал. — Сказал Аллан. — С этим ясно. Ты возвращаешься к себе на той же точке, на которой ящик был отключен. Ты не устал? Может быть, на сегодня хватит?

— Может быть… — задумчиво сказал Валентин.

2

— Ну? Что вы обо всем этом думаете? — спросил меня Аллан, когда мы остались вдвоем.

Я не оговорился, не могу подобрать другого слова. Мы действительно только что были втроем, но вот Валентин ушёл. Ушёл куда-то к себе.

Аллан вызвал Юну. Сказал, что мы ждем их с Линой, но больше ничего объяснять не стал и выключил экран.

Мы сидели, молчали. Он набил свою трубку, закурил. Дым был совсем прозрачный, почти невидимый, и удивительно ароматный. От него шло чудесное волнующее тепло, словно открыли дверь в цветочную галерею. Собственно, и делал он этот табак из цветов по какому-то особому, им самим придуманному способу. У меня сладко закружилась голова.

— Ну так что вы обо всем этом думаете?

— Мне кажется, он бросил вызов самому господу богу.

— Мы все время бросаем ему вызов. Когда создаем межпланетные станции. Когда пробиваем пространство. Когда сдвигаем время.

— Нет, Аллан, это не совсем то. — Я поднялся с тахты, подошел к его огромной космической карте. — Все, что вы говорите, совершается в пределах существующего в природе. И пространство, и время, и планеты существуют в природе независимо от нас. Мы только научились… ну, как бы это сказать, состязаться с космическими скоростями и расстояниями, с движением планет и звезд. А он сделал то, что неподвластно природе.

— Что?

— Сохранил мыслящую материю.

— Он ее не сохранил. Он ее воспроизвел, вернее, даже записал, снял с нее слепок. Природа делает то же самое ежечасно, ежесекундно. Она воспроизводит мыслящую материю все время. И во все больших количествах.

— Вот именно, — сказал я. — Каждый раз заново и каждый раз сначала, с пустого места. Вот вы ему сказали: не смей нажимать рычаг, помните? А она что делает? Каждый раз нажимает рычаг, стирает все до тла, а потом воспроизводит чистую пленку, на которую все надо записывать заново, с самого начала.

— Ну, не совсем сначала…

— Нет, именно сначала, с самого начала! — убежденно говорил я, увлекшись своим сравнением. — Качество пленки несколько улучшается, она становится более восприимчивой, может быть, более емкой, но запись надо начинать с самого начала — вы же знаете, что происходит с людьми, которые с младенческого возраста оказываются изолированными от общества!

— Да, — согласился он. — Тут вы правы, она действительно каждый раз нажимает на этот проклятый рычаг. А общество затем заново пишет все на ней. Значит, общество играет роль хранителя информации. В обществе, в его материальной и духовной культуре сохраняется все, что накоплено мыслящей материей за все время ее существования.

— Я не отрицаю роли общества… И воспитания… Именно оно делает человека человеком. Все верно. Однако обратите внимание — жизнь мыслящей материи не увеличивается, человек по-прежнему живет 70–80 лет, ну пусть мы сумеем продлить продолжительность жизни до ста лет. А период, который требуется, чтобы записать информацию на чистую пленку, катастрофически увеличивается. Чтобы передать только основную информацию, общую и специальную, еще недавно достаточно было 20–25 лет. Сейчас уже требуется 25–30 лет. Что же остается на долю активной деятельности человека?! И все потому, что каждый раз надо начинать сначала. Вспомните, Аллан, что говорил Валентин — мыслящая материя умирает в самом начале пути, гибнет из-за того, что изнашивается оболочка. В чём дело? Почему такое несоответствие?

Я разошёлся, распалился так, как будто это он, Аллан, был тем самым господом богом, который что-то — не предусмотрел, и я требовал от него исправить ошибку.

Он улыбнулся, выбил свою трубку.

— Одно из двух, — сказал он. — Либо в этом есть какой-то смысл, либо Валентин прав: природа оказалась просто неподготовленной для сохранения высшей формы жизни.

— Если бы в этом был какой-то смысл, мыслящая материя не воспринимала бы свою смерть так трагично, не протестовала бы так яростно против смерти. Значит, что-то тут не так, что-то не так! Вот почему я говорю: он бросил вызов богу! И вызов справедливый!

— Пожалуй! — сказал Аллан. — Пожалуй, вы правы. Вот только что из всего этого получится?..

3

Аллан посмотрел на часы.

— Сейчас подойдет их ракета. Пойдемте, Виктор, посмотрим.

Мы прошли в галерею. Оттуда хорошо было видно, как к причальной мачте, обозначенной своим, светящимся остовом, медленно подплывала по воздуху тоже светящаяся сигарообразная полоска. Ракета шла сейчас в режиме воздухоплавания, на раскинутых тормозных крыльях, но их не было видно, они лишь угадывались по тому, как ракета мягкими толчками опускалась, приближаясь к вершине мачты. Вот еще один толчок — и она застыла в неподвижности — легла на мачтовую площадку.

— Красиво, не правда ли? — сказал Аллан приглушенно. — Уж сколько и куда ни приходилось отправляться на ракетах, а вот этот момент всегда волнует. Наверно, в этом сказывается одно из самых древних и глубинных свойств человека: ждать встречи и грустить при расставании.

Вскоре мы увидели, как сверху вниз по мачте проехала кабина лифта. А еще через несколько минут услышали мягкий хлопок — это открылась пневматическая дверь горизонтального лифта.

Две женщины вошли в галерею и пошли нам навстречу.

Какие они были разные! Собранная, стройная, словно выточенная из цельного куска мрамора Юна, с холодновато-прекрасным лицом античной статуи, и вся порывистая, чуткая, худенькая Лина, с лицом, которое не назовешь уж очень красивым, но удивительно живым, переменчивым, излучающим какое-то внутреннее сияние. Сейчас оно было исполнено страдания, но и это не портило его, а делало, если можно так сказать, еще более человечным и в этой человечности прекрасным.

По дороге Лина, видно, сдерживалась. А тут, увидев Аллана, сразу потеряла выдержку, кинулась к нему, прижалась головой к его плечу.

— Аллан, — говорила она сквозь слезы, — Аллан, это ведь неправда, да? Этого ведь не может быть, чтобы он умер?! Он не мог умереть, Аллан! Он обещал мне, что никогда не умрёт! Он много раз говорил мне, что никогда не умрёт…

Мы переглянулись.

— Она все время твердит это… — сказала Юна. — Она не верит, что… Она все время ждет его, говорит, что он придет.

— Он знал, что я не могу жить без него, так уж получилось, мы росли вместе, жили по соседству, он был старше меня на пять лет, но я не отставала от него ни на шаг, со всеми своими вопросами и обидами бежала к нему, не к отцу, не к матери, а к нему — он всегда защищал меня и учил меня всему, что знал сам, все свободное время был со мной — мальчишки над ним потешались, дразнили нас женихом и невестой, а он никогда не обижался, только улыбался своей доброй улыбкой и говорил мне, чтобы я не расстраивалась. Когда ему исполнилось двенадцать, ему подарили воздушную лодку, он пошел ее пробовать, а я прибежала на берег, увидела, как он скользит над водой в своей лодке, и кинулась вплавь, чтобы догнать его, но сил не хватило, мне было семь лет, я стала тонуть… Я не кричала, звука ни одного не издала, только билась изо всех сил, захлёбывалась, чувствовала, что теряю сознание, и последняя моя мысль была, я помню: он так и не узнает, что я плыла ему навстречу. А он почувствовал что-то, помчался к берегу, пролетел надо мной, увидел меня сверху, кинулся в воду и спас меня. С тех пор он никогда не оставлял меня одну, брал с собой во все свои путешествия, ничего не делал без меня, всегда все мне рассказывал, каждую минуту, каждую секунду я знала, где он, что с ним, я была ему всем — женой, матерью, другом, помощником. У нас родились дети, двое детей, но вся моя жизнь была в нем, я не мыслила себя без него, и он всегда говорил, что не проживет и дня без меня, что мы, наверное, составлены из чего-то единого, и если один из нас умрёт, то в тот же миг умрёт и другой, поэтому, если когда-нибудь с ним что-то случится, и мне скажут, что его нет в живых, чтобы я не верила, он все равно придет, он не может уйти без меня… А я живу, Аллан, я не умираю, значит, и он жив, он не мог умереть, правда ведь, Аллан?!

Она говорила все это захлёбываясь, заливаясь слезами, ее колотила дрожь, и Аллан держал ее худенькие плечи в своих руках, прижимал ее к себе, гладил по голове, как маленькую, и я впервые увидел в ого глазах слезы.

Он привел ее в свой кабинет, усадил на тахту, сам сел рядом, а с другой стороны села Юна, и так вот, обняв Лину с двух сторон, они немного ее успокоили. Видно, выплеснув все, что накопил, ъ в душе за эти дни, она обессилела, затихла, только вздрагивала время от времени, прижавшись лицом к груди Юны.

Аллан спросил меня глазами. Я кивнул. По-моему, это надо было сделать.

— Лина, — сказал он, — Валентин не обманул тебя. Он вернется.

Она подняла голову, глаза ее умоляюще смотрели на Аллана.

— Значит, он не умер?! Значит, это правда, — он не умер?!

— Я не знаю, как это тебе объяснить. Считай, что он в длительном космическом полете, считай, что он далеко, очень далеко, и когда он сумеет вернуться — неизвестно. Если ты обещаешь, что ни одним звуком, ни одним жестом не обмолвишься о смерти, ты сможешь видеть его, разговаривать с ним вот здесь, у этого экрана.

Она растерянно смотрела на нас.

— Я… Я не понимаю.

— Ты хочешь его видеть? Живого, такого, как всегда. И разговаривать с ним?

— Да! Да! Да! Это можно сейчас?

— Можно… Но только… Помнишь, что ты мне обещала?

— Я постараюсь, Аллан. Я сделаю все, что нужно, я… — она подавилась слезами.

— Пойди умойся. Приведи себя в порядок. Чтобы следов твоих слез не было. Чтобы ты была такая, как всегда. Он же разговаривал с тобой из космоса?

— Да. Всегда.

— Считай, что так и будет.

Она все еще недоверчиво смотрела на нас, потом сорвалась с места, выбежала и вернулась буквально через минуту. И я поразился тому, что может сделать с собой женщина за какие-то несколько мгновений. У нее было другое лицо — полное ожидания и надежды.

— Помни, что ты обещала! Это очень важно.

Она не ответила. Ока не сводила глаз с экрана.

Аллан включил ящик. Экран засветился, и мы увидели Валентина. Но, странное дело, он не сидел в кресле, где мы оставили его в прошлый раз. Он стоял у панели и что-то делал. Когда включился экран, он обернулся, увидел нас, потом ее, и по лицу его прошла судорога.

— Лин… — голос его сорвался. Он хотел сказать что-то еще, но не смог. Он сделал шаг к экрану, протянул руки. Она бросилась к стене, прижалась к ней, стала гладить ее ладонями.

— Ты живой! — говорила она. — Я знала, что ты живой! Раз я живу, значит, и ты живой! Господи, какое счастье, что я тебя вижу! Я знаю, ты очень далеко, ты в космосе, но это ничего, главное, что ты жив, а значит, вернешься, пусть не скоро, пусть, когда-нибудь, но вернешься!

Слезы безостановочно текли по ее лицу. Она прижалась мокрой щекой к экрану, и Валентин, там, по ту сторону, провел ладонью по ее щеке.

— Не плачь, — сказал он, — не надо плакать. Ты же видишь — все в порядке.

Я видел, ему трудно держать себя в руках, еще секунда — и он сорвется.

Я дал знак Аллану.

— Валентин, — сказал он, — сеанс связи сегодня короткий, сейчас она оборвется. Ты хочешь что-то сказать?

Он кивнул головой и через силу улыбнулся.

— Поцелуй ребят, — сказал он. — В следующий раз приведи их. И не волнуйтесь. Все будет хорошо. Слышишь — хорошо! Я ведь никогда не обманывал тебя, верно?

Она стояла, как распятая мадонна у экрана, прижавшись к нему всем телом, раскинув руки.

Аллан нажал кнопку.

4

Мы проводили Лину, вернулись обратно. Всю дорогу Аллан был мрачен, почти не разговаривал. Только когда вошли в галерею, он сказал:

— Вы заметили — он стоял у панели.

— Да, я тоже удивился.

— А ведь в прошлый раз мы оставили его в кресле, не так ли?

— Да… Может быть, вы тогда забыли отключить питание ящика, только выключили экран?

— Я выключил ящик, я это хорошо помню. Экран выключается кнопкой, а питание ящика — вилкой. Я отключил ее от сети.

Мы вошли в комнату, Аллан подошел к пульту, мрачно осмотрел вилку. Не включая ее в сеть, нажал кнопку. Экран был темен, но мы услышали какой-то слабый шелестящий звук: как будто листы бумаги переворачивали. Аллан вставил вилку, экран вспыхнул, и мы увидели Валентина. Он стоял возле письменного стола и решительно листал какую-то книгу.

— Валентин, — сказал Аллан, — в прошлый раз мы оставили тебя в кресле, а потом ты оказался у рычага. Что это значит? У ящика есть собственное питание?

— Да, Аллан, есть. Я не хотел говорить вам об этом… Оно слишком слабое, чтобы я мог общаться с вами, но достаточное, чтобы я мог думать и работать. Когда вы отключаете ящик, я остаюсь в полном одиночестве, один на один с самим собой, но я продолжаю думать. В прошлый раз, когда я остался один, мне вдруг сделалось очень тяжело. Я представил себе синее-пресинее весеннее небо, белые плывущие облака, зеленую траву, представил себе жизнь с ее воздухом, светом, простором и людьми, и мне так тоскливо стало от сознания, что я обречен на долгое, может быть, вечное одиночество, что я решил нажать рычаг.

Я уже подошел к панели — и в это время вы включили экран, я увидел Лину… Вы хорошо сделали, что привели ее. И хорошо, что не сказали ей всего, пусть она думает, что я в космосе. Она действительно умрёт, если узнает, что меня нет совсем. Собственно, ради нее я придумал эту штуку с ящиком. Я знал: всякое может случиться. Теперь, когда я увидел ее, я понял: я не напрасно сделал это. Для нее я живой — это главное. Но я постараюсь быть живым не только для нее. Я буду работать круглые сутки, я совершу невозможное… Перевезите завтра ящик в Институт, пусть поставят его в лаборатории, пусть соберутся все, кто может и хочет поспорить о богом, я думаю, общими силами мы его одолеем!

Планета МИФ

1

Мы сидели в библиотеке Аллана — небольшом круглом зале.

Был дождливый зимний вечер, за продолговатым, горизонтально вытянутым, изогнутым окном, напоминавшим лобовое стекло космического корабля, расплывчато светились сигнальные огни порта. Включенные на полную мощность, они пробивали завесу тумана, разноцветными лучами прощупывали тяжёлую свинцовую гладь воды, плотное облачное небо. Они словно подбадривали идущие в тумане корабли и ракеты, словно приветствовали их, давая знать о близости порта, хотя вели их в тумане совсем другие лучи — невидимые, электронные.

Я подумал о том, что все это не больше, чем иллюминация, что если бы вдруг почему-то погасли все эти мощные прожектора, — морские и воздушные корабли все равно шли бы заданным курсом, все равно причалили бы в точно назначенном месте и в точно назначенный срок. Но людям, как видно, этого мало. Им надо видеть живой переменчивый свет, собственными глазами чувствовать его цветное тепло…

— А знаете, Виктор, я иногда завидую людям двадцатого века.

В недоумении я обернулся к Аллану. Он сидел в кресле, откинув голову назад, фокусируя свои бинокулярные очки. Он только что просмотрел очередной выпуск «Рассказов Аллана», записанных мной и вышедших в свет миллионным тиражом. Я привез ему сигнальный экземпляр кассеты и, как всегда волнуясь, ждал, что он скажет. И как всегда, он сказал нечто неожиданное.

Он снял очки, извлек маленькую, с пятак величиной, кассету, подержал ее на ладони, подбросил, словно взвешивая, повертел в пальцах.

— Люди прошлых веков могли позволить себя роскошь создавать большие книги — весомые, ощутимые, — в голосе его я услышал неподдельное сожаление. — Они могли листать их, рассматривать, они сживались с ними, как с живыми существами — я говорю, конечно, о настоящих книгах… — Он глянул на меня и, видно, почувствовав мое смущение, тут же поправился: — Я не хочу сказать ничего плохого о вашей работе, Виктор. Вы записали все очень ярко, интересно, я бы так никогда не смог… Да и смонтировано все умело — музыка, цвет и голос чтеца подобран хорошо, хотя я предпочитаю глазами читать, без всякой музыки и цвета — они мне мешают. А вообще — хорошая работа, и иллюстрации отлично выполнены, со вкусом, без аляповатости… Все хорошо. Но вот я кончил читать… — он снова подбросил на ладони маленький чёрный кружочек с цветной наклейкой, — и все! Ни зрительно, ни эмоционально я это не воспринимаю. Разве что наклейку.

Он стал разглядывать цветную наклейку, где был изображен он сам и было написано название книгофильма.

А я снова подумал о лучах прожекторов в порту — не в этом ли их назначение?..

— Да, наверно, вы правы, — сказал я, рассматривая стены библиотеки, сплошь испещренные крошечными ячейками. — Но, согласитесь, надо же чем-то платить за выигрыш в объеме. Сколько у вас книгофильмов?

— Что-то около ста тысяч.

— Вот видите! Представьте себе, что вам надо разместить сто тысяч томов… Да вам всего вашего дома не хватило бы!

Он кивнул, подошел к стене, отыскал глазами какую-то надпись, выдвинул ящичек, положил туда кассету.

— Ну вот, — сказал, он. — Одной кассетой больше.

Он Стоял лицом к стене, переводил взгляд с одной надписи на другую, и я догадывался, что каждое название рождало в нем множество воспоминаний — ведь это был раздел библиотеки, где хранились описания его путешествий, рассказы об экспедициях и исследованиях, в которых он принимал участие. И лица друзей, наверно, проходили перед ним — иных уже не было в живых…

— Я у вас в долгу, Виктор, за вашу работу. Если б не вы, многое так и осталось бы неописанным, у меня не хватает терпения описывать во всех подробностях, да и времени жаль, хочется больше сделать.

— Напрасно, — сказал я. — Убежден, у вас это получилось бы лучше. Стихи ведь у вас получаются.

— Стихи — другое дело. Это непроизвольно, нахлынет в какой-то момент — и все, А так…

Он выдвинул нижний ящик побольше, стал перебирать в нем что-то.

— Хотел бы сделать для вас приятное, да сам не знаю, что вам подарить. На этих пятаках и надписи не сделаешь…

— Подарите мне еще одну вашу историю, для меня это лучший подарок, вы знаете.

— Постараюсь… Только, право, Виктор, мне кажется, все, что могло вас интересовать, я вам уже пересказал.

Я засмеялся.

— Если б я не знал вас так давно, Аллан, то мог бы испугаться. К счастью, мне доподлинно известно, что вы ошибаетесь. Более, того, я даже хотел бы вам напомнить об одном вашем обещании.

— Сделайте милость, Виктор… — он продолжал перебирать кассеты, но я видел, что он насторожился, он всегда великолепно угадывал мои мысли.

— Вы обещали, что когда-нибудь раскроете тайну планеты МИФ.

Он еще некоторое время стоял, наклонившись над ящиком, потом выпрямился и рассмеялся.

— Поймал все-таки! Я думал, забыли давно. Сколько лет прошло?

— Десять. Как видите, я тактично молчал все эти годы. Вы ведь сказали тогда: «Может быть… Когда-нибудь… Лет через десять». Вы уж простите, но я подумал: может быть, оно уже наступило —. это «когда-нибудь»?

— Да… Планета МИФ…

Он посерьезнел, подошел к окну и долго стоял, глядя в сырую ночную мглу, прорезаемую лучами прожекторов.

— Аллан, — сказал я. — Бог с ней, с этой планетой. Нельзя — так нельзя.

— Пожалуй, теперь можно. — Он снова подошел к библиотеке, нажал какую-то замаскированную кнопку, открыл ящичек на высоте своего плеча, стал перекладывать что-то. — Но только с одним условием, Виктор, я буду называть ее не тем именем, под которым она была широко известка в свое время, а так, как она числится у меня здесь, в моем каталоге: Могучая Ипсилон Феникса — сокращенно МИФ. Согласны?

— Разумеется, Аллан. Разве только, если я опубликую потом ваш рассказ, кое-кто не поверит, решит, что все это выдумка.

— Поверят! Дело тут не в названии. Впрочем, надо все по порядку…

Он стал выбирать из ящичка кассеты, какие-то карточки с перфорацией, потом, видимо, вспомнив, принялся разыскивать еще что-то, наконец, решив, как видно, что так будет лучше, вынул весь ящичек из ячейки и перенес его на стол вместе со всем содержимым, поставил бережно и прикрыл ладонью.

— Здесь хранится все, что связано с этим делом… Вернее, почти все. Десять лет я пе прикасался к этим материалам по причинам, которые вы поймете потом. — Он отнял ладонь от ящика. — С чего же начать?..

2

Ее открыли в начале века. Какой-то астроном Северной обсерватории обратил внимание на странное расположение вновь обнаруженных звезд в созвездии Феникса. Они располагались точно по окружности, а в центре была непонятная пустота. Никакими известными тогда радиотелескопами нельзя было обнаружить внутри ни малейшего признака твердого тела или излучения. Вращались звезды вокруг этого центра. Внимание учёных всего мира было привлечено к данной точке Вселенной. Можно без преувеличения сказать, что в какой-то момент все астрономические трубы, все приборы земли оказались направленными в одну точку. Раз звезды вращаются вокруг какого-то центра, значит там должно быть мощное тело, обладающее огромной массой. Но никто ничего прибавить не мог — в центре созвездия зияла пустота.

Страшно заинтересованные учёные предположили, что существующие приборы просто не улавливают волновых колебаний. И вот тогда-то появился на свет сверхмощный мазерный телескоп. В его создании участвовали физики всего мира. С огромным интересом ждали они того дня, когда раскинутые на просторах Сахары колоссальные излучатели будут направлены в сторону Феникса. Наступил этот день. И снова — ничего. Ни малейшего проблеска.

Тогда принялись за расчеты. Они показали, что в центре симметрично расположенных по кругу звезд должно находиться гигантское тело колоссальной плотности. Только такое тело, обладающее невероятной массой, может держать «на привязи» целую звездную систему. Эта сверхзвезда, а вернее, сверхпланета, так как она должна была быть твердой, получила название Могучая. Но открыта она была «на кончике пера», как некогда Леверье теоретически открыл Нептун.

Надо было найти какие-то физические признаки ее существования.

Началась целая астрономическая эпоха, проходившая под знаком Могучей. Состязаясь друг с другом в изобретательности, величайшие умы первой половины века, целые творческие коллективы, лаборатории, объединения строили удивительные приборы, разрабатывали проекты один другого великолепнее чтобы засечь наконец ее, поймать, так сказать, на ощупь. В погоне за Могучей были открыты гравитационные волны, новые частицы, были найдены принципиально новые способы локации…

По ходу были сделаны важнейшие открытия в области физики и техники. Появились даже новые ответвления в физике — такие как гравитационная статистика, галактическая магнитная теория. Если мы открыли магнитный резонанс — это благодаря Могучей…

Я не хочу сказать, что всего этого не было бы без охоты за Могучей. Конечно, со временем пришли бы ко всему, но погоня за ней подстегнула умы, она раззадорила всех, она не давала покоя…

А тут еще было высказано предположение, что огромной мощности силовое поле вокруг Могучей как бы захватывает радиосигналы, посылаемые с Земли, они движутся возле нее по замкнутому кругу, поэтому локация с Земли безуспешна, необходим штурм Могучей при помощи межзвездных зондов.

Эта идея дала новый толчок развитию космонавтики. К середине столетия был создан первый фотонный двигатель и ракета, разогнанная до скорости, близкой к скорости света, покинула солнечную систему, ушла в направлении Феникса, неся на борту мощнейший квазерный генератор для автоматической локации. Но когда по всем расчетам зонд был уже вблизи Могучей, сигналы прекратились. Последние сигналы показывали, что зонд попал в сферу мощного магнитного поля, и все попытки автоматов изменить траекторию его движения не дают результатов…

Было еще много попыток зондировать Могучую, были придуманы остроумнейшие системы, позволяющие использовать силу магнитного поля для торможения и перевода ракеты на круговую орбиту, но ничего не помогало — участь всех зондов была похожа. Они приближались к району Могучей, но как только делались попытки «прощупать» ее, сигналы тут же прекращались — внезапно и навсегда.

Было высказано много теорий, предположений — от самых простых до самых фантастических, вплоть до того, что Могучая обитаема, там высокая цивилизация, и чувствительные станции, едва уловив сигнал, тут же перехватывают волны, так как жители Могучей не хотят никаких контактов с иными мирами…

За пять десятилетий была создана обширная литература о Могучей, история ее штурма занимала уже несколько десятков томов, многие учёные, институты целиком посвятили себя этой проблеме. Несколько Академий наук учредили почётные премии за разрешение этой загадки.

Несколько раз поднимался вопрос о посылке экспедиции, но Всемирный Космический Центр всякий раз налагал вето, считая, что нет достаточных гарантий надежности.

Наконец, где-то лет тридцать тому назад, когда открыли способы гравитационной защиты, ВКЦ дал разрешение на экспедицию.

Подготовлена она была очень тщательно, возглавил ее один из самых крупных учёных и астронавтов того времени, в составе экипажа были специалисты многих направлений. В подготовке участвовали ведущие научные центры мира, координировал подготовку ВКЦ.

Они стартовали в начале 2170 года и через двадцать девять месяцев по земному исчислению, идя с субсветовой скоростью, приблизились к району темного пятна. Учитывая опыт прошлого, они шли с таким расчетом, чтобы лечь на дальнюю орбиту Могучей, и оттуда, с расстояния примерно в три четверти пути, они подтвердили, что все идет нормально. Сигнал, разумеется, был получен с большим опозданием, к моменту его прихода они должны были находиться уже на расчётной орбите, на Земле ждали дальнейших сообщений, но сигналов больше не поступало. Это предвидели заранее и не волновались — считалось, что пока «Дальний» будет находиться на орбите Могучей, связи может не быть, когда же он ляжет на обратный путь, связь возобновится и мы наконец узнаем что-нибудь. Но прошло еще пять месяцев, затем десять — связи не было. Теперь уже волновались, но еще надеялись. Когда же прошло еще десять месяцев и с «Дальнего» не поступило ничего, надеяться перестали. Правда, еще через некоторое время был принят какой-то странный, очень слабый сигнал, но шёл он совсем с другой стороны, откуда-то из туманности Андромеды. О нем поговорили и перестали.

Хотели посылать поисковую экспедицию к Фениксу, но ВКЦ запретил. Было объявлено, что до тех пор, пока не прояснится природа Могучей, больше людей туда не пошлют — хватит жертв.

Зона Могучей была объявлена запретной. Всем космическим кораблям предписано не приближаться к темному пятну ближе чем на пять световых месяцев — то расстояние, с которого «Дальний» послал последнее сообщение. На звездных картах это место помечено красным.

3

Аллан подошел к звездной карте, занимавшей полстены в библиотеке, и показал мне ярко-красную точку с рвущимися от нее во все стороны зловещими острыми клиньями. Таких точек на всей карте было три или четыре, но эта была самая большая.

— Что ж, так и осталась она загадкой? — спросил я с откровенной разочарованностью, больше чтобы раззадорить его.

— Погодите, это была, так сказать, предыстория. Я рассказал вам все это, чтобы вы могли представить себе, как обстояло дело к моменту, когда я вступал в космонавтику.

Красное пятно на карте предписывало строжайший запрет. Выполнение его — обязательное условие для каждого, кто допускался к выходу в Космос. Оно записано в Кодексе космонавта, содержится в клятве, которую дает каждый, вступающий в звание космонавта. Нарушение Запрета влечет за собой лишение Диплома и звания — это известно любому выпускнику Академии Космонавтики. И, насколько мне известно, попыток нарушить запрет за последний лет двадцать не было. Правда, за это время перед ВКЦ несколько раз поднимался вопрос о снятии запрета, но предложения эти всякий раз отклонялись. Мотивировка была та же: пока природа Могучей не разгадана, риск нельзя считать оправданным.

— Если не ошибаюсь, Аллан, вы ведь тоже член Высшего Совета ВКЦ?

— Я был избран пять лет тому назад, но в качестве кандидата, то есть без права решающего голоса. Но послушайте все до конца…

Десять лет назад я возглавил экспедицию в район Гаммы Феникса. Там, на небольшой планете, естественном спутнике Гаммы Феникса, сходном по условиям с Землей, работала наша станция. Мы должны были доставить новое оборудование, сменить людей, забрать оттуда научные материалы.

Мы прибыли в заданный район без особых происшествий, легли на орбиту вокруг Эры (так называется планета, спутник Гаммы), подготовились к приему МТР — малой транспортной ракеты. Она должна была доставить с Эры людей и материалы, увезти обратно новый состав экспедиции. Подготовили кают-компанию для торжественной встречи.

Вы ведь знаете, какой это волнующий момент, когда принимаешь на борту людей из дальней экспедиции, пробивших вдали от Земли несколько лет. По традиции происходит торжественная встреча нового состава экспедиции со старым, и всегда в такой встрече за внешней веселостью присутствует элемент скрытой грусти. Люди, возвращающиеся на землю после длительного отсутствия, испытывают несколько растерянное, я бы даже сказал, подавленное состояние, близкое к прострации. Психологи называют его обратной ностальгией, объясняя это тем, что когда человек очень долго о чём-то мечтает и вдруг мечта осуществляется, возникает на какое-то время чувство пустоты — человеку не хватает мечты. И тогда из потребности заполнить пустоту появляется тоска по тому, что он оставляет. Как правило, все это быстро проходит, но иногда остается и надолго, порождая странные, с точки зрения окружающих, поступки.

Люди, которым предстоит работать на дальней станции, психологически настроены на это, они жаждут дела и, как правило, внешне возбуждены, шумно острят, смеются, но за всем этим скрывается грусть от сознания, что вот сейчас, через несколько часов, они покинут корабль — последнюю частицу Земли, пусть оторванную от нее, унесшую их за миллиарды километров, но все-таки ее частицу. Они выйдут из корабля, спустятся на станцию. Там все будет напоминать Землю, все будет оборудовано по земному образцу, но все уже будет иное.

Я много раз присутствовал на таких торжественных встречах-проводах, и всегда было одно и то же. Так было и на этот раз.

В кают-компании было шумно, весело, произносились с обеих сторон остроумные тосты. Внешне прибывшие с Эры мало чем отличались от наших: такие же парадные куртки с эмблемой ГУКСа — Главного Управления Космических Станций, так же тщательно выбриты, подстрижены, подчеркнуто бодры, но если присмотреться, то легко можно было увидеть разницу. Наши — все Бремя держались вместе, это был коллектив, которому предстояло делать совместную работу. Они же — эту работу выполнили, их теперь одолевали воспоминания, они легко погружались в себя, как только прерывался разговор.

Особенно выделялся одни из них — с нашивками пилота-космонавта первого класса, плотный, мрачноватого вида человек лет тридцати пяти, заросший неряшливой бородой, скрывавшей почти все его лицо. Он сидел все время молча, как-то криво облокотившись о стол, так же молча наливал себе наш розовый напиток, причем делал он это в основном между тостами — возле него стояло уже несколько пустых бутылок. Ну, напиток наш вы знаете — он безвреден в умеренных количествах, поднимает настроение, и поэтому разрешен на борту по особым случаям. Правда, в больших количествах и он способен вывести человека из равновесия, но, поглядывая на этого флегматичного парня, я мало беспокоился: пусть отведет душу, думал я, в конце концов он свое дело сделал, посидит немного и спать завалится. И все-таки чем-то привлекал он мое внимание, глазами, что ли. Нет-нет, да вдруг сверкнет из-под зависших бровей, словно вспышка лазера, проткнет тебя насквозь и опять погрузится в свою лениво-неряшливую неподвижность.

Я спросил о нем, мне сказали, что он вообще такой, особенно последнее время, видно, затосковал по Земле. Но специалист прекрасный, дело свое знает великолепно, незаменим в критических ситуациях — выдержка колоссальная. Звали его Юлий Бандровский. Фамилия показалась мне знакомой, но я не мог вспомнить, откуда.

Потом мы разместили вновь прибывших по каютам, погрузили отряд в транспортную ракету, дождались, пока они причалили к станции на Эре, увидели их еще раз на телеэкране, попрощались и, облетев Эру, легли на обратный курс.

Должен сказать, что наш путь на Землю пролегал не по прямой. Между землей и Эрой, прямо в створе, находилось то самое темное пятно с его коварной Могучей. Поэтому, в соответствии с инструкцией, мы описывали дугу, чтобы обойти это место стороной. Это удлиняло путь, и без того немалый, но иного выхода не было. Мы разгоняли корабль до субсветовой скорости и при том нам предстояли долгие месяцы полета.

По положению, в длительных полетах весь состав сменяемых экспедиций поступает в распоряжение командира корабля и используется в полете по его усмотрению — как для проведения научных исследований, так и для поддержания в действии всех систем корабля.

Поэтому, когда на третьи земные сутки в рубке управления появился Бандровский и попросил использовать его в качестве вахтенного инженер-пилота, я ничуть не удивился, только вид его меня опять неприятно поразил. Всклокоченная, неряшливая борода, лихорадочно блестевшие глаза, предельно мятая куртка, из под которой виднелась далеко не первой свежести рубашка… Впечатление было такое, что он все трое суток валялся на своей койке, не раздеваясь, не умываясь и, кажется, не сомкнув глаз.

«Что-то неладно с этим парнем, — подумал я тогда, — но, может, работа пойдет ему на пользу…» И дал распоряжение дежурному инженеру постепенно вводить Юлия в курс дела.

В течение нескольких дней я наблюдал за ним. Я видел, с каким жадным интересом он осваивал новые для него приборы, знакомился с системой управления. За время его пребывания на Эре кое-что прибавилось в оснащении кораблей. И в том, с какой быстротой схватывал он все новое, как ловко и умело оперировал приборами и расчётными механизмами, виден был специалист высокого класса. Я убедился, что характеристика соответствовала истине. Он даже менее мрачным становился, когда общался с приборами. В такие минуты я даже нежность замечал в его взгляде, в движениях его пальцев. Однако с людьми он по-прежнему был неприветлив, цедил сквозь зубы, как будто мы все обиду ему нанесли какую-то.

И все же, по мере того как он входил в курс дела, что-то в нем менялось к лучшему. В тот день, когда он впервые заступил на самостоятельную вахту, он появился в чистой сорочке, причёсанный, и кажется, даже бороду свою привел в порядок.

Я поздравил его, пожелал счастливого дежурства. Он пробурчал что-то невразумительное и сел за пульт. В своей каюте я несколько раз включал контрольный экран — Бандровский внимательно следил за приборами, расхаживал вдоль щита, любовно притрагивался к рукояткам.

Утром я проверил журнал — все записи были сделаны в строгом порядке: чётко, толково, лаконично.

Я успокоился.

Так прошло примерно около месяца.

На корабле жизнь текла, как обычно, каждый занимался своим делом, работа велась по намеченной программе. Я тогда, помнится, увлекся межгалактической магнитной теорией и тоже с головой ушёл в свое дело.

Можно сказать, что все шло нормально, если бы не одно обстоятельство: все время ухудшалась связь и вскоре совсем пропала. С Эрой мы ее уже потеряли, а с Землей она никак не налаживалась. В принципе такие вещи в Космосе не редкость — иногда проходишь зоны сильных магнитных влияний и связь на время исчезает. Однако на всем протяжении от Земли до Эры связь сохранялась. Сейчас мы шли тем же путем, но связь почему-то исчезла. Приборы показывали соседство очень мощного магнитного поля. Его тоже не было раньше.

Как-то во время дежурства Бандровского я вошел в рубку. Он сидел у пульта, перед ним лежал книгофильм, но смотрел он не его, он оглядывал главный щит, приборы, и во всем его облике, в осанке, во взгляде светилось такое торжество, — что я удивился.

«Вот, — думаю, — расшевелило даже эту сонную тушу!»

— Что, Юлий, нравится корабль?

Он посмотрел на меня, и мне показалось, что во взгляде его мелькнула насмешка. Впрочем, он тут же погасил этот огонек в своих глазах.

— Первоклассный корабль! — проговорил он как-то зло. — Наверное, лучшее, что мог выдать ВКЦ?

— Пока — лучшее… Вот только связь барахлит. Непонятно, откуда взялось это мощное магнитное поле.

— Непонятно? — он чуть повернул ко мне голову, и мне показалось, что по лицу его прошла гримаса. — В Космосе много еще непонятного. Чтобы раскрыть непонятное, надо уметь рисковать, а не ставить на карте красные кляксы! — Он с презрением отшвырнул фильмоскоп, лежавший перед ним. Я посмотрел название кннгофильма — это был Бертье, «Белые пятна».

— Вы считаете, что мы недостаточно рискуем?

— Я считаю, что некоторые пятна, которые здесь именуются белыми, это чёрные пятна на совести ВКЦ.

Мне показалось, он даже зубами скрипнул.

— За что вы так невзлюбили Космический Центр?

— Жалкие трусы! — Он встал и, не в силах сдержать себя, заходил по рубке. — Сидят в своих апартаментах и делают в штаны от страха!..

«Странно, — подумал я тогда, — обычно эта жажда риска проходит с юношеским возрастом. А ведь ему не восемнадцать лет. И даже не двадцать восемь… Такой может наделать беды. Пожалуй, нельзя оставлять его одного».

И хотя от вахтенного мало что зависит, курс выдерживается по заданной программе приборами, малейшее отклонение исправляется автоматически, я отдал приказ, чтобы одновременно с Бандровским дежурил кто-то из экипажа.

Но было уже поздно.

Странности следовали одна за другой.

На следующий день мне доложили, что скорость корабля возрастает. Это было непонятно, так как двигатели давно не работали — после разгона корабль шёл по инерции с постоянной скоростью. Объяснение могло быть лишь одно: мы испытывали действие сильного магнитного поля, совпадающего по направлению с курсом корабля.

А затем, еще через день, ко мне пришел наш астроном, старый учёный Горт и, волнуясь, сказал, что он ничего не понимает. В соответствии с направлением и пройденным путем прямо по курсу должна находиться Бега, а впереди справа от нас должны быть Солнце и Земля. Между тем, как видно из астрономической башни, прямо по курсу лежит какое-то беспросветное пятно, а Солнце почему-то впереди слева от нас, примерно градусов на тридцать.

Уже тогда, когда он сказал про темное пятно, страшное подозрение шевельнулось во мне. Когда же мы прошли с ним в астробашню и он показал мне все воочию, я уже почти не сомневался: мы шли прямо па Могучую и находились под ее влиянием!

Теперь мне стало понятно все: и потеря связи, и увеличение скорости — все объяснялось.

Скажу честно, никогда — ни до, ни после — я не испытывал такого страха, какой испытал в то мгновение: корабль, люди, все, за что я отвечал, как начальник экспедиции, все находилось сейчас в смертельной опасности, и я еще не знал, как далеко все зашло, сумеем ли мы исправить положение.

Любопытство учёного, сознание того, что, может быть, наконец мы проникнем в эту многолетнюю тайну, — все отступило, затмилось чувством опасности, Внушенным с юности строжайшим запретом, чувством ответственности за судьбу людей и корабля.

Тем не менее я постарался сделать вид, что все это чепуха какая-то, стал убеждать старика, что он, видимо, ошибся в расчетах, так как скорость оказалась несколько выше намеченной. Наш астроном был очень опытный учёный, звездную карту он знал лучше, чем свой собственный дом, мне было неприятно убеждать его в ошибке, но иного выхода не было — экипаж пока не должен был знать ничего.

Я уговорил Горта, чтобы он спустился отдохнуть, сапер башню и кинулся в рубку.

По расписанию должен был дежурить Бандровский, но его не было. Находившийся в рубке бортинженер сказал мне, что Юлий вот уже второй день не выходит из каюты, сообщил, что болен.

Я отослал бортинженера, сказал, что хочу сам провести кое-какие расчеты, и остался один.

Прежде всего надо было попытаться изменить курс корабля. По расчетам Горта, Солнце должно было находиться справа градусов на двадцать по курсу. Сейчас оно слеза градусов на тридцать. Значит, поворот влево на пятьдесят градусов! Вы представляете себе, Виктор, что это значит для космического корабля, идущего с субсветовой скоростью! Какая нужна огромная дуга, чтобы корабль изменил курс более чем на половину прямого угла!

Тем не менее, надо попытаться. Я включил левый боковой реактивный двигатель, и когда приборы показали, что корабль поворачивается вокруг своей оси, стал следить за стрелкой. Двадцать градусов, тридцать, сорок, сорок пять… Я включил правый двигатель, остановил вращение корабля. Пятьдесят градусов! Нос корабля повернут на пятьдесят градусов влево по отношению к оси движения. Теперь — задний, главный реактивный двигатель.

Я включаю его. Сначала на небольшую мощность. Легкая вибрация говорит о том, что он начал действовать, прибавляю мощность. Еще! Еще! Вот уже он работает на полную мощность, добавляю оба боковых… Представляю себе, какое море пламени бушует сзади… Гляжу на приборы. Должен быть хоть какой-то сдвиг по отношению к прежнему курсу — пусть на четверть градуса, на десятую долю… Ничего! Ни на йоту! С повернутым носом, боком, правым бортом вперед, мы продолжаем лететь по прежнему курсу прямо в пасть Могучей. Она держит нас в своих лапах, она схватила нас в свой капкан, и нет такой силы, которая заставит ее нас выпустить!.

В холодном поту я стискиваю зубы и включаю аварийный двигатель. На полную мощность! Корабль сотрясается от напряжения, кажется, что он развалится сейчас на части, две силы раздирают его в разных направлениях — Могучая тянет его к себе, а все четыре двигателя пытаются сдвинуть вбок…

И в это время я услышал чей-то хриплый голос, кто-то звал меня по имени. Я оглянулся и увидел на боковом экране заросшее лицо с лихорадочно блестевшими глазами. Это был он, Бандровский.

— Напрасно, Аллан! Напрасно! Вы только даром выбрасываете горючее!

Несколько секунд я смотрел в страшное, воспаленное лицо, заросшее спутанной бородой.

— Мы идем на Могучую, и ничто нас теперь не остановит, даже если вы сожжете все атомное топливо, Аллан.

Кажется, он был прав. Я снял газ и, обессиленный, чувствуя, что у меня подгибаются ноги, присел на выступ щита.

— Так это ваша работа, Бандровский?

— Моя. Уже на третий день полета я подправил приборы и вместо того, чтобы описывать дугу, мы пошли к Земле прямым ходом. Прямо через Могучую…

Его борода дрогнула в усмешке.

— Вы совершили преступление, Бандровский! Двойное преступление!

— Перед кем?

— Перед Уставом. Вы самовольно изменили курс корабля. И вы нарушили Запрет!

— Запрет, который сочинили эти дохлые крысы в ВКЦ? Плевать я хотел на их запреты и их законы. Они гораздо большее преступление совершили, наложив свой Запрет!

Я смотрел на него и не мог понять, кто передо мной — сумасшедший или преступник.

— Запрет был необходим, — сказал я устало, уже понимая, что ему теперь все равно ничего не докажешь. — Он спас многие сотни людей…

— Спас?! — зло сверкнул глазами Бандров-ский. — А может быть, погубил?! Об этом вы никогда не думали, Аллан?! Лучших, достойнейших оставил без помощи, бросил на произвол судьбы!

— О ком вы говорите? О первой, пропавшей без вести экспедиции?

— Да, я говорю об экспедиции отца.

Бандровский! Так вот откуда мне была знакома эта фамилия! Как же я сразу не догадался!

Несколько секунд я сидел ошеломленный, осмысливая то, что услышал. Я всегда преклонялся перед подвигом Станислава Бандровского и его товарищей.

— Так это был ваш отец! Я не знал… Почему вы сразу не сказали мне?

— А что бы это изменило? Запрет вы все равно не нарушили бы! Так ведь?

— Так. Но… Вы что же, полагаете, что спустя столько лет мы сможем узнать что-то о вашем отце, о его друзьях? Даже если предположить, что каким-то чудом мы уцелеем?

— Нет, Аллан, я все понимаю… Мы их не найдем!

— Так какого же дьявола… — Я кинулся к экрану и, не в силах себя больше сдерживать, ударил кулаком по этой бородатой физиономии. — Какого дьявола вы это сделали?!

Но он только усмехнулся.

— Прекратите истерику, Аллан. Вам это не идет… Сейчас я вам все объясню. Еще в детстве я дал клятву, что пройду путем отца, узнаю, что здесь кроется. Как видите, я стал космонавтом, специалистом высокого класса. Несколько раз я обращался в ВКЦ с просьбой снять запрет, но каждый раз получал отказ.

— И тогда вы решили…

— Да. Я специально попросился на Эру. Десять лет я ждал удобного случая…

— И дождались?!

— Дождался.

— Но ведь это преступление — вы понимаете? Жестокое и бессмысленное преступление! Вы обрекли на гибель целый экипаж — во имя чего?

— Во имя истины, Аллан. Во имя истины, за которую отдали свои жизни мой отец и его друзья.

— Хорошо, предположим, что мы узнаем некую истину, какая польза от нашего знания, если поделиться им мы ни с кем не сможем. Связаться с Землей у нас нет возможности, вы знаете, а долететь до нее — тем более…

— Значит, надо уцелеть, Аллан!

— Уцелеть! Может быть, вы знаете, как это сделать?! Лечь на орбиту Могучей?!

— Ну хотя бы… — Он пожевал губами. Он явно издевался над моей беспомощностью. И тут я не выдержал.

— Слушайте, вы, Мефистофель новоявленный, вы прекрасно знаете, что от меня теперь ничего не зависит — всей мощности наших двигателей не хватит, чтобы сдвинуть корабль хоть на йоту в сторону от той орбиты, на которую нас несет. Мы попали в капкан по вашей милости. Единственное, что вы можете сделать — это, по крайней мере, молчать сейчас, никому ничего не говорить, пусть хоть люди не знают, что их ждет. Если мы врежемся в нее или сгорим в ее атмосфере — пусть это будет внезапно — они ничего не успеют понять.

— Это я вам обещаю, Аллан, никто ничего не узнает. А вам я хочу дать один совет: идите спать.

— Нет уж… Останусь здесь… До конца. А вам, Юлий Бандровский, могу обещать одно — если мы каким-то чудом уцелеем и когда-нибудь попадем на Землю, то первое, что я сделаю, отдам вас под суд. И потребую самого сурового наказания!

— Ради бога… Вот уж что меня нисколько не волнует. — Он пожевал губами. — Ладно, не хотите спать, тогда включите экран и дальнюю локацию, может быть, это вас позабавит. А я спать хочу.

Изображение исчезло.

А я сел в кресло перед пультом, положил голову на руки и застыл так в отчаянии от бессилия и беспомощности. Знаете, Виктор, были у меня в жизни тяжкие минуты, терял друзей, стоял на краю гибели, не один раз мысленно прощался с Землей, с Юной, со всем, что дорого, но как бы ни было тяжко и трудно, всегда оставалось одно — бороться, бороться до конца, и я боролся, как ни мала была надежда. Боролся за то, чтобы спасти людей, корабль, за собственную жизнь, наконец, боролся, пока оставался малейший шанс, и это сознание, что Надо бороться, придавало силы, помогало выстоять. Но никогда я не чувствовал себя таким беспомощным, никогда я еще не был в положении, когда надо сидеть сложа руки и ждать решения своей судьбы, которая зависит от слепых сил. Это всегда было противно моей натуре. А тут… И еще было обидно, что так нелепо, так глупо приходится погибать, хоть бы польза какая-то была от нашей гибели, хоть бы рассказать кому-то можно было обо всем. И тут я подумал, что не выполню свой долг, если не запишу все в журнал. Кто знает, может быть, найдут нас когда-нибудь в космосе, если не сгорим и не превратимся в атомы от удара.

Я стал писать, и это меня немного успокоило. Все-таки какое-то дело. И все-таки какая-то надежда. Может быть, когда-нибудь прочтут.

Надо было записать координаты. Но вычислить их точно было невозможно. Скорости я не знал, стрелка прибора давно дошла до края шкалы, а что там дальше — неизвестно.

Чтобы определить как-то положение корабля, я включил астробашню и стал просматривать на экране звездное небо слева и справа от нас. По сетке экрана было видно, как смещаются звезды. Я сделал грубый подсчет, заложил в вычислительное устройство и получил какой-то фантастический результат скорости. Тогда я стал вглядываться в расположение звезд вокруг и поразился еще больше — выходило, что мы уже почти в центре круга, то есть приближаемся к Могучей! Это подтверждало фантастическую скорость, а значит, остались считанные минуты… Я включил локаторы, они должны были дать очертания гигантского, увеличивающегося диска… Но на экранах, на всех экранах — одна сплошная муть. Пыль какая-то. Ни малейшего признака твердого тела. Я меняю дальность — даю на самое большое расстояние, перевожу на ближнее — ничего, только клубится звездная пыль…

Гляжу через астробашню и еще раз поражаюсь — выходит, мы должны находиться сейчас уже в самом центре Могучей!

В это мгновение щёлкнул боковой экран, на нем снова появилась сардоническая физиономия этого проклятого Мефистофеля, и от его хриплого смеха у меня мороз по коже пошел.

— Что, Аллан, врезались уже? В самом центре находимся?

И снова этот ужасный, какой-то хлюпающий, клокочущий смех.

А я стою, окаменев, не в силах вымолвить хоть слово, только гляжу в это страшное, лохматое, усмехающееся лицо и ничего не могу понять.

Он, видно, вдоволь насладился моим нелепым, растерянным видом.

— Что все это значит? — наконец выдавил я из себя.

Он снова засмеялся, потом закашлялся.

— Это значит, Аллан, что никакой Могучей нет. Никогда не было и нет.

Если бы он сказал, что Земли никогда не было, я бы, наверно, поразился меньше.

— Чушь! — словно убеждая себя, проговорил я. — Откуда же это невероятной силы поле?

— Магнитный центр Галактики, Аллан. Нас втянуло в него, а теперь вышвырнет с обратной стороны. Магнитная праща, представляете?

Только теперь я начинал кое-что понимать.

— Вы это раньше знали, Юлий?

— Догадывался, потому и направил сюда. Теперь держитесь, Аллан, представляете, куда вынесет корабль из этой пушки. Какова скорость?

— Что-то несусветное… — сказал я.

— Вернее — сверхсветное? Так?

— Кажется, так…

— Ну вот, видите. Вот вам и разгадка Могучей.

Признаться, у меня голова кругом пошла. Столько лет связывать все представления с Могучей, с коварной планетой — и вдруг…

Я поднял глаза, встретился с его взглядом и еще раз поразился — я не увидел злобы, не увидел злорадства, я увидел огромную усталость и огромное облегчение, как у человека, который долго, слишком долго тащил непосильную ношу и только что свалил ее, наконец донеся до цели.

— Идите сюда, Юлий, — позвал я его. — Выходите из своего склепа и идите сюда. Давайте вместе прикинем, что получается.

Но он покачал головой.

— Извините, Аллан, но сейчас я не могу. Я ведь действительно болен. До завтра!

— Погодите, Юлий, еще один вопрос… Что, по-вашему, произошло с экспедицией отца? Ведь они прошли тем же путем.

Он помолчал, облизнул пересохшие губы. Потом сказал устало, как что-то давно обдуманное.

— Их, как видно, вынесло из нашей Галактики. Возможно, они все еще летят куда-то к Андромеде…

— Так вы полагаете… — Я задохнулся. — Так ведь это значит…

— Да, Аллан, это значит, что магнитную пушку можно будет использовать для межгалактических перелетов. — Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, потом он, видно, прочитал вопрос в моих глазах и добавил: — Но мы не вылетим, не волнуйтесь, мы зашли с обратной стороны и под другим углом.

И тут только я все понял. Он все рассчитал, все предвидел заранее.

4

Бы представляете, Виктор, что я испытывал в ту ночь, когда выключился экран, и я снова остался один в рубке управления?! Экипаж ничего не подозревал, люди спокойно спали, а мы неслись сквозь магнитное жерло Галактики с невероятной скоростью, и только два человека на борту знали, что происходит — Юлий и я. Но он оставался в каюте, а я один находился в рубке, и вся ответственность за дальнейшую судьбу корабля была теперь на мне. И не только за судьбу корабля, за жизнь людей. Мы должны были во что бы то ни стало донести до Земли то, что узнали: ведь значение открытия, сделанного Бандровским, трудно было переоценить. Оно означало принципиальную возможность выхода в другие Галактики. Но не только это. Можно было использовать магнитную пушку для разгона кораблей и тем самым во много раз сократить время внутригалактических полетов.

Ради того, чтобы сообщить об этом на землю, действительно стоило пожертвовать всем, и в душе я уже простил этого парня, понимая, что у него не было иного выхода, как только практически доказать свою правоту. Он это сделал, остальное должен был сделать я.

Нужно было срочно рассчитать, куда нас вынесет, а тогда можно будет решить, что делать дальше.

Я кинулся к вычислительному устройству, заложил в него данные. Выходило, что нас вынесет куда-то очень далеко от Солнечной системы, но это при условии полета по инерции, без участия двигателей. Значит, задача состояла в том, чтобы определить наиболее благоприятный момент их включения и рассчитать запасы атомного горючего — его ведь оставалось не так уж много, я перестарался тогда, пытаясь вырваться из объятий Могучей — мысленно я все еще называл ее так.

Я посмотрел по журналу, когда началось увеличение скорости под влиянием Могучей. Это было примерно за пятнадцать земных суток до сегодняшней ночи. Значит, еще через пятнадцать суток мы выйдем за пределы ее зависимости. Вот тогда-то и надо будет включать двигатели и попытаться изменить траекторию полета, приближая ее к Солнечной системе. Где мы будем в тот момент? Я прикинул по карте — получалось, что нам придется описывать большую дугу и заходить на Землю с другой стороны… Но это уже не страшно. В крайнем случае надо было максимально близко подойти к любой промежуточной станции, а там можно радировать и произвести дозаправку.

Всю ночь я провел у вычислительного устройства. На экран смотреть почти не было времени, я включил видеозапись, чтобы все осталось на пленках — они вот здесь, в этих кассетах. А наутро (условное утро, конечно), когда экипаж поднялся и приступил к своим обязанностям, я объявил, что под влиянием сильного магнитного поля приборы дали отклонение, мы сбились с курса и теперь придется идти совсем иным путем.

Записи, которые я делал в журнале в ту ночь, я вырвал, пленки удалил. Никто так и не понял, что произошло на самом деле. Все только удивлялись, как далеко мы зашли в сторону. Когда я передал вахту дежурному, мы уже прошли магнитный полюс, удалялись от него.

Я шёл к себе счастливый, представлял, какой переворот произведет наше сообщение в ВКЦ, представлял себе триумф Бандровского, радовался за него.

Проходя мимо его каюты, постучал, но он не ответил, — спал, видимо.

Я пришел к себе, включил экран внутренней связи. Юлий Бандровский сидел неподвижно в кресле, откинув голову назад, с посиневшим отекшим лицом. Врач констатировал смерть от кровоизлияния в мозг, наступившую три часа тому назад.

5

Аллан нашел свою трубку, накурил, потом встал и принялся расхаживать по кабинету. Видно, вся эта история здорово разволновала его. Места в кабинете было мало. Он вышел в галерею, пошел по ней, постоял над морем, глядя сквозь стеклянную стенку на маяк, периодически вспыхивающий во мгле, на причальные башни, горящие разноцветными огнями.

— Никогда не прощу себе, — сказал он жестко, — Если бы тогда ночью я вызвал врача, может быть, ничего бы не случилось…

— Но ведь тогда решалась судьба корабля, — сказал я, стараясь как-то его успокоить. — Вам и в голову тогда не могло прийти…

— Вот именно! Я думал тогда о чём угодно, только не об этом. А должен был думать и об этом. Он ведь сказал мне, что болен, да я и сам видел — лицо у него было такое… — Он хотел как-то объяснить, какое лицо было у Бандровского, но только махнул рукой. — Оно стоит у меня перед глазами. Я часто вижу его по ночам. И буду видеть до самой смерти…

— Скажите, Аллан, он ведь сделал большое открытие?

— Величайшее. Пожалуй, самое великое в нашем веке.

— Почему нее тогда неизвестно его имя? И вообще о магнитной пушке я слышу впервые.

— Скоро услышите. Скоро имя Юлия Бандровского золотыми буквами впишут во все энциклопедии, во все учебники. Скоро ему памятник в пантеоне поставят… Ему и его отцу!

— Позвольте, но ведь с тех пор десять лет прошло!

— Да, десять лет. Вы хотите понять, почему все эти десять лет никто ничего не знал? Сейчас поймете. Я вам все расскажу, но и вам придется помолчать еще некоторое время — до официального извещения.

Он еще раз прошёлся по галерее, вернулся и сел на свое место у пульта.

— Мы вернулись на Землю месяцев через пять. И первое, что я сделал, поехал с докладом в ВКЦ. Я попросил приема у Председателя Совета и выложил ему все — все документы, пленки, расчеты. Сами понимаете, я был уверен, что он будет поражен и запрет тут же снимут.

Но странное дело, этот великий старик выслушал все довольно спокойно, а когда я кончил доклад, он попросил меня пока ничего никому не рассказывать до заседания Совета, которое он назначил на следующий день.

Я приехал на заседание Совета и снова сделал подробный доклад. А потом выступил Председатель и сказал, что наша экспедиция практически доказала то, о чём Совет давно догадывался, но так как человечество к межгалактическим перелетам не готово, держал в тайне все эти годы, оградив Запретом неразумные попытки горячих голов пройти через магнитный центр и выйти в межгалактическое пространство. Он сказал, что сейчас ведется разработка теории межгалактических перелетов и как только она будет завершена и будут построены первые межгалактические корабли, Запрет будет снят, и тогда доклад, сделанный сегодня, сможет быть обнародован. В настоящее же время распространение сведений о магнитной пушке может привести только к новым напрасным жертвам. Поэтому он предлагает сохранить Запрет еще на некоторое время.

И Совет проголосовал за сохранение Запрета.

— И вы согласились с этим?! — закричал я. — Вы — Аллан!!!

Он улыбнулся.

— Вот точно так же закричал тогда и я. И еще я сказал им, как называл их Бандровский.

— А они?

— Они покачали головами, улыбнулись печально и сказали, что в дни их молодости, когда они летали в Космос, они тоже находили для Совета хорошие прозвища. Потом меня увёл к себе Председатель. К вот что он мне сказал:

— Дорогой, Аллан, я прекрасно понимаю, что вы сёйчас чувствуете. Но поймите, дело не только в риске, которому подвергнет себя и других каждый, кто захочет воспользоваться магнитной пушкой.

Дело в том, что еще на какое-то Бремя надо сохранить миф о Могучей. А когда его не станет, возможно, родится новый научный миф или гипотеза, называйте как хотите. Вот так-то, мой дорогой, лет восемь, а то и десять придется подождать;.

И он взял с меня слово, что я буду молчать до тех пор, пока не построят первый межгалактический корабль.

Вот и вся история, Виктор. История Планеты МИФ..

— Да… Странная история. Значит, и я должен молчать?

— Совсем немного, Виктор. Через месяц — два будет официальное сообщение. А пока вам, как писателю, представляется возможность поразмыслить обо всем…

(обратно)

Плывущие листья

— Через полчаса у меня лекция в Академии, — сказал Аллан Хотите, поедем вместе?

Я согласился. Мне давно хотелось побывать на его лекциях в Академии Космонавтики, но все никак не получалось — то он был в экспедиции, то я был загружен работой.

— Тогда подождите минуту, Виктор. Я сейчас. Переоденусь только.

Он вышел и буквально через минуту вернулся в парадной форме — светло-сером облегающем костюме из мягкой ворсистой ткани с бледно-голубыми нашивками на отворотах. Крошечные золотистые звездочки на них обозначали количество дальних космических рейсов, в которых он принимал участие. Их было что-то около тридцати.

В сочетании с его ослепительной сединой, моложавым лицом и гибкой атлетической фигурой все это было очень красиво. Я откровенно залюбовался им. Он заметил это и смутился.

— Ненавижу этот парад! Гораздо лучше чувствую себя в рабочей форме. Но нельзя, не разрешается.

Он быстро собрал нужные кассеты, уложил их в плоскую металлическую коробочку, напоминающую древний портсигар, сунул ее в боковой карман. Надел на запястье радиобраслет, взял в руки берет из той же мягкой светло-серой материи.

— Ну вот и все. Поехали.

Мы вышли в горизонтальный лифт, проехали минут пять, перешли в вертикальный лифт, и он вынес нас на среднюю площадку башни. Здесь уже ждала дежурная авиетка.

Молоденький сияющий пилот, видимо, счастливый тем, что ему выпало везти самого Аллана, распахнул дверцу, усадил нас в кресла.

— В Академию? — спросил он, не сводя восторженного взгляда с Аллана.

— Да, да… И побыстрей, пожалуйста. В нашем распоряжении двадцать минут.

— Я мигом, оглянуться не успеете.

— Мигом не надо, — улыбнулся Аллан. — Лети на второй скорости.

Мы мягко оторвались от башни, описали дугу над морем и полетели в глубь полуострова, в сторону Старого Крыма, где прямо в центре лесного массива, в окружении могучих многолетних платанов, стояли корпуса Академии.

Когда мы разворачивались над морем, Аллан указал мне на скалу, напоминающую гордый профиль человека.

— Скала Волошина. Помните? «И на скале, замкнувшей зыбь залива, судьбой и ветрами изваян профиль мой…»

— Интересно, — я вгляделся в темный утёс, — фантазия поэта загипнотизировала десять поколений людей. И все верят, что это на самом деле его профиль.

— А это действительно его профиль!

— Ну да? Вы что, сверялись?

— Сверялся. По автопортретам. Он же еще и художник был отменный. Вот напомните, я вам покажу его акварели.

— Художник мог невольно подпасть под влияние природы, — сказал я.

— Это, конечно. — согласился Аллан. — Художник всегда под влиянием природы. Но и она тоже чувствует художника. Вы не верите?

— Мистика!

— А я верю. И я вам докажу, вот увидите…

Мы приземлились на посадочной площадке, расположенной прямо посреди лесного массива, и тут же к авиетке подкатил открытый сигарообразный автокар с эмблемой Академии, напоминающий небольшую ракету со срезанным верхом.

— Ну вот и отлично, — сказал Аллан. — Кажется, вовремя. Спасибо! — поблагодарил он пилота.

Тот покраснел, как девушка, и вдруг достал из кармана комбинезона плоский кружочек с яркой наклейкой. Я сразу понял, в чём дело: последний мой книгофильм об Аллане. Парень застенчиво протянул его Аллану и попросил:

— Надпишите, пожалуйста.

Я уже привык к этому и не удивлялся.

— Нет уж, — сказал Аллан. — Сначала пусть автор оставит свой автограф… Если найдет место.

И он, улыбаясь, выставил свою ладонь, на которой красовался кружочек. На обратной стороне его я с удивлением обнаружил свое изображение.

— Простите, я не знал, — проговорил пилот, пожирая меня глазами.

Поистине слава моего друга начинала осенять и меня.

Я расписался кое-как под своей крошечной цветной фотографией в ярко-голубом овале. То же самое сделал Аллан на лицевой стороне под своим изображением.

— О! Вы даже не представляете себе, какой это для меня подарок! — запинаясь, проговорил парень, пряча кассету в нагрудный карман, — Это ведь на всю жизнь!

— Ну уж на всю! — Аллан притронулся ласково к его плечу. — Желаю тебе пересесть на ракету.

Мы поехали через лес.

Была славная осень, деревья стояли притихшие, отяжелевшие под грузом увядающей листвы. Подсвеченные солнцем, охваченные багряно-желтым огнем осени, они наполняли душу сладостной печалью.

Возле небольшой речки, почти ручья, через который перекинулась, окунув ветви в воду, старая ива, Аллан попросил остановиться. Мы вышли из машины, подошли к этой иве. По воде плыли опавшие листья. Они цеплялись за ветви плакучей ивы, останавливались, кружились и плыли дальше.

— Вот здесь прошла моя юность, — вдруг сказал он. — Когда я учился в Академий, я часто приходил сюда, очень любил это место… Оно мне дом напоминало.

Он спустился к воде и, придерживаясь одной рукой за почерневший ствол, опустил другую в воду, выловил небольшой листок, подержал его на ладони, улыбнулся чему-то, достал платок, завернул в него лист.

— Поехали, — сказал он.

Потом, уже в машине, когда мы подъезжали к главному корпусу Академии, я спросил его, как это решились разместить жилые и учебные помещения прямо тут, в лесу, а не на жилом ярусе Города.

— Сделали исключение для будущих космонавтов, — объяснил он. — Было специальное решение Высшего Совета. Люди, которые покидают Землю, должны хорошо помнить, какая она.

Мы прошли по длинному пустому вестибюлю, уставленному кадками с пальмами, поднялись на второй этаж, подошли к двери с надписью «Зал № 9».

Аллан посмотрел на часы.

— Пора, — сказал он и открыл дверь.

В небольшом зале с какими-то особой конструкции пюпитрами, расположенными амфитеатром, сидели юноши и девушки в темных облегающих костюмах, напоминающих спортивное трико. Перед каждым на наклонной доске пюпитра стоял маленький экран, лежали наушники и серебристый шлем.

— Здравствуйте, друзья, — приветствовал их Аллан, — Садитесь, пожалуйста.

Он поискал глазами свободное место поближе — для меня, но я показал ему, что сяду дальше, мне так будет лучше. Я прошел в самый конец, сел в последнем ряду, с краю. А он поднялся на возвышение, на котором был смонтирован пульт управления.

Всю заднюю стенку занимал экран.

Аллан подошел к пульту, привычно потрогал рукояти, провел пальцами по кнопкам и клавишам, оглядел приборы.

— Итак, в прошлый раз мы говорили с вами о критических ситуациях в космосе, о тех случаях, которые заранее предусмотреть невозможно, к ним можно готовиться лишь психологически. Необходимо выработать в себе быструю и верную реакцию, иметь крепкие нервы, ясную голову, сильную волю. Это все верно, и отработкой всех этих качеств вы здесь занимаетесь практически. Но есть еще одно качество, без которого могут оказаться бесполезными все эти навыки, полученные здесь и приобретенные длительным опытом. Я говорю о вашем духовном мире, о способности чувствовать, любить, понимать Землю. Тот, кто хочет осваивать Космос, должен обладать большим сердцем, способным вместить не только Космос, но и Землю…

Я вижу, некоторые из вас улыбаются, думают, наверное: Вечно Аллан со своими парадоксами, нашел что сравнивать — безграничный океан Космоса и ничтожную песчинку, какой на самом деле является со своим размерам Земля в мироздании. Но я не оговорился, не пошутил ради красного словца. Земля, с историей ее цивилизации, с многострадальным путем человечества от варварства к вершинам человеческого счастья, к величайшим достижениям разума и любви, дает нам, людям, неизмеримо больше, чем весь необъятный Космос вместе взятый, со всеми его мирами — открытыми и еще не открытыми. Они ведь только потому и представляют для нас интерес, что мы, дети Земли, познаем их в сравнении. И какими бы чудесами ни удивлял нас Космос, какие бы примеры иной жизни он нам ни преподносил, ничего дороже Земли у нас нет, потому что это наш родной дом. Каждый человек когда-нибудь уходит из родного дома, он может полжизни или даже всю жизнь провести в странствиях, поражаясь невиданным красотам мира, но родной дом, Родина — всегда с ним, в нем самом, это его корни, без них он зачахнет, перестанет быть Человеком.

И горе тому, кто не понимает этого!

Я знаю, вы все рветесь в Космос, во вселенную, вам не терпится вырваться на ее просторы, унестись к неизведанным мирам, с улыбкой поглядеть оттуда на крошечную точку, которая когда-то была для вас такой большой, такой необъятной… Но, поверьте мне, именно тогда, глядя оттуда, вы поймете, что она значит для вас, эта точка, вы поймете, что если не станет ее, то все остальное для вас лишится смысла: все поиски, все открытия, все гениальные догадки — все окажется ни к чему.

Мне приходилось встречать людей, которые этого не понимали. Они отдавали свои сердца Космосу, а для Земли там уже не оставалось места. И они всегда расплачивались за это. Расплачивались и в Космосе, и на Земле.

Когда мы ехали сюда с моим другом, я думал, что бы вам рассказать, чтобы яснее подтвердить свою мысль, я перебирал в уме множество историй, которых сам был участником и свидетелем, можно было рассказать и то, и другое… В это время мы подошли к вашей маленькой речке, почти ручью, по ней плыли листья…

И я вспомнил.

Мы прилетели на странную планету. Она поразительно напоминала Землю: вода, небо, холмы, воздух — все было такое же. Но на ней росли удивительные цветы, они все время меняли окраску, они переливались всеми возможными цветами, и мы, как завороженные, глядели в иллюминаторы, не в силах оторваться от этого феерического зрелища.

Но надо было выходить, и, как положено по правилам, я отправил сначала двоих. Они вышли в скафандрах, но вскоре радировали, что воздух прекрасный, напоенный ароматом, приборы показывают, что состав атмосферы земной, скафандры не нужны… Потом они сообщили, что здесь чудесные плоды, по вкусу напоминающие кокосовый орех, только гораздо вкуснее, просили прислать чехлы, чтобы наполнить их плодами, принести на корабль. А еще через некоторое время связь прекратилась. Вернее, они не отвечали на наши вызовы, а их радиобраслеты продолжали посылать периодические сигналы.

Мы подождали еще некоторое время, затем я выслал на поиски еще группу из трёх человек. И — то же самое. Воздух, сообщают, удивительный, плоды действительно валяются повсюду, напоминают по виду огромные груши, но товарищей пока не нашли, идут по пеленгу. А примерно через полчаса доносится по радио странная песенка:

Пляшут мухи на слонах, Пляшут блохи на конях, Пляшут все, пляшут все, Ой, подохнешь, — на овсе, Ой-ха-ха, ой-хо-хо, Как приятно и легко!

И опять сначала: «Пляшут мухи на слонах…» А сквозь эту дикую неразбериху слышу голос одного из троих: «Выходите все, идите сюда!»

Я заподозрил неладное. Дал команду никому больше не выходить, и если от меня не будет сообщений, поиск вести только на авиетках в скафандрах. Затем надел скафандр и пошел по пеленгу.

Я шёл через заросли этих огромных переливающихся цветов, не в силах оторвать глаз от этого буйства красок, и в какой-то момент почувствовал, что у меня голова кружится и туманится сознание, качать меня начинает даже. Или это цветы странные раскачивались? А в наушниках все громче звучала эта идиотская песенка. Благо, она служила мне пеленгом, я шёл на нее. И, странное дело, мне показалось, что цветы раскачиваются в такт ей…

Я прикрыл ладонями стекло скафандра и шёл теперь уже почти вслепую, на звук. Наконец песня зазвучала совсем рядом, и я увидел их. Все пятеро стояли без скафандров, раскачиваясь, каждый напротив своего цветка, не сводя с него глаз, и горланили что-то, глаза мутные, лица блаженные… Но самое-поразительное было то, что цветы раскачивались вместе с ними.

Они увидели меня, и не успел я опомниться, как они окружили меня, стали плясать вокруг, орать что-то, сорвали с меня скафандр…

И я почувствовал, как меня захлёстывает волна одуряюще-сладостного аромата…

Остальное помню смутно. Помню только, что все происходящее показалось мне страшно смешным, я стал хохотать, а они вместе со мной. И чем больше я хохотал, тем смешнее мне становилось.

А потом я засмотрелся на огромный цветок, с длинными, лианообразными извивающимися в воздухе лепестками, они напоминали гибкие тонкие руки балерины, переливались волнами и, казалось, звали к себе, манили…

Я стал раскачиваться вместе с ними. И душу стало наполнять блаженное чувство легкости и счастья. Наверно, такое состояние испытывали курильщики опиума… Нельзя сказать, что я полностью потерял сознание, я даже думал о том, как нас будут искать и какое это будет зрелище, а где-то, краем сознания, даже думал о том, как бы их предупредить, говорил что-то в радиобраслет, но не было чувства опасности, было блаженное спокойствие, эйфория какая-то…

А потом, через некоторое время, я увидел всех остальных, весь экипаж корабля. Они подходили к нам с такими же идиотски-блаженными улыбками и так же раскачивались все до одного и кричали мне: «Молодец, что ты нас вызвал! Такого действительно на Земле не увидишь!»

Как выяснилось впоследствии, я передал им по радио: «Выходите все, идите скорей сюда, такого больше никогда не увидите!» И они пошли, прямо так, без скафандров, и пока дошли сюда, были уже одурманены. Они хохотали до слез, держались за животы от смеха и раскачивались вместе с нами.

Не знаю, сколько продолжалась эта пляска.

А потом начались странные видения.

Я увидел, как с неба спускается огромный серебристый шар и из него выходят удивительно красивые люди. Они все были в облегающих серебристых одеждах, стройные, веселые, приветливые. Они радостно улыбались, кричали нам что-то, их глаза сияли восторгом и счастьем. Ни одного хмурого, серьезного, ну просто равнодушного лица. Из всех глаз струился такой свет радости, какой можно увидеть только у очень счастливых людей.

Они подошли к нам, обняли каждого, и я увидел по лицам товарищей, что им передавалось это ощущение безмятежности и радости.

Ко мне подошла прекрасная светловолосая женщина, посмотрела на меня с нежностью, как смотрят на давно ожидаемого любимого человека, она ласково прикоснулась к моим вискам своими тонкими пальцами, и я почувствовал, как удивительное умиротворение и счастье вливаются в душу.

Она повела меня к серебристому шару.

Мы вошли в шар, он поднялся, полетел, и вскоре перед нами раскинулся сказочный край, напоминавший древние изображения райских кущ — прозрачные реки в сверкающих песчаных берегах, чудесные сады, изумительные по простоте и изяществу дома, и всюду, всюду — эти радостные, счастливые, красивые люди.

Они катались па лодках, резвились на пляжах, гуляли в садах, пели, играли, танцевали, и нигде ни одного печального лица, ни одного существа, которое было бы чем-то озабочено.

— Праздник? — подумал я.

— У нас всегда так, — ответила она мне мысленно и опять ласково прикоснулась к моему виску.

— Но ведь должны же вы работать, что-то делать, создавать все это?

— У нас все есть, — ответила она так же. — Мы любим друг друга, радуемся жизни, веселимся, стараемся сделать друг другу приятное…

— Но кто-то должен добывать пищу, строить дома, делать одежду, машины?

Она улыбнулась.

— Это было раньше, давно, очень давно. Мы не помним этого. С тех пор, как мы изобрели генератор счастья и облучаем им вот эту ткань, — она притронулась к своему серебристому костюму, — все изменилось. — Тебе трудно понять, но скоро ты наденешь такой костюм и все поймешь, и станешь таким, как мы.

Шар опустился на площади прекрасного города, мы вышли и увидели толпы серебристых людей, которые приветствовали нас.

Потом нас провели в сверкающий зал, где стояли какие-то странные аппараты, вроде рентгеновских, нас подводили к ним каждого по очереди, что-то включали, смотрели на круглую шкалу. Там было три черты — белая, зеленая и красная. И каждый раз, после того как включался аппарат, стрелка переходила белую черту и серебристые люди удивлённо качали головами, потом стрелка доходила до зеленой, и они хмурились, когда же она переваливала за красную, они в ужасе бросались в стороны и о чём-то громко и взволнованно говорили…

— Не пугайся, — сказала мне моя провожатая. — Это мы измеряем степень вашего страдания, чтобы знать, какую дозу облучения счастьем вы должны получить. Честно говоря, мы даже не знаем, хватит ли всей мощности наших генераторов, никогда мы не видели такой степени страдания… Но ничего, мы надеемся, скоро все пройдет, и вы забудете все, что было раньше.

Скоро принесли облученные костюмы и предложили переодеться. При этом, сказали они, ни одной вещи, ни одного предмета из привезенных с собой нельзя брать, иначе от несовместимости может случиться неприятность.

Потом они все исчезли, оставили нас одних, и мы стали переодеваться.

Когда я снимал свой земной костюм, из записной книжки выпал желтый кленовый лист. Я положил его перед отлетом и забыл про него. А сейчас мне стало жаль его оставлять, я поднял его и спрятал на груди, под серебряным костюмом.

Нас осмотрели, вывели на площадь, и толпа приветствовала нас восторженными криками. Потом посадили каждого в отдельный шар и в сопровождении своих провожатых мы полетели в разные стороны.

Мы летели над их удивительной планетой, и всюду я видел те же чудесные цветы и веселых людей. Но почему-то все подернулось дымкой.

Моя провожатая показала мне на что-то внизу и стала говорить, но, странное дело, — теперь я не слышал ее, более того, — ничего уже не понимал. Она удивлённо посмотрела на меня, потом улыбнулась, взяла меня за руку.

И в тот миг, когда она прикоснулась к моей руке, все вдруг исчезло — серебряный шар, чудесные цветы, серебристые люди — все затуманилось и пропало куда-то, а вместо этого я увидел нечто совсем иное.

Я увидел небольшую речку, петляющую в осенних зарослях, старую иву, повисшую над водой, опустившую в нее ветви, и маленького мальчика в коротких штанишках. Мальчик залез на почерневший ствол ивы, обхватил его одной рукой, а другую опустил в воду и ловил плывущие по воде листья…

— Аллан, — долетел откуда-то женский голос. — Ты же сорвешься!

— Нет, мама! — звонко закричал мальчик. — Я держусь крепко!

— Ну смотри не упади! — опять послышался голос, и молодая красивая женщина в белом, улыбаясь, вышла на противоположный берег.

И так явственно, так реально было это видение, что я закричал и очнулся.

В тускло мерцающем фиолетовом небе стояли чужие звезды, рядом слабо светились, свернув свои ластообразные лепестки, ядовитые цветы, а возле них лежали и сидели без движения мои товарищи, застыв в самых нелепых позах.

Голова тошнотворно кружилась, я с трудом одолевал дурноту, тяжёлая пелена застилала глаза, но сознание вернулось — на долго ли? Я стал с трудом вспоминать… Что это было? Сон? А дальше что? Скоро будет рассвет, опять раскроются гипнотические цветы, и снова начнется эта пляска. Пляска смерти…

Что можно сделать? Что?! Что?!

Я попробовал сдвинуться с места, но руки и ноги были как тряпки. И все-таки… Я со стоном перевалился на живот и пополз. Куда? Я еще сам не знал. До корабля не добраться — это было ясно. Значит, нужно что-то сделать здесь, на месте.

Я ползал вокруг, толкал своих товарищей, но они были как мертвые. И тут я вспомнил про скафандр, они же сорвали с меня скафандр, он должен быть где-то здесь…

Я нащупал его не скоро. Долго еще ползал вокруг и как только прикасался к этим проклятым цветам, они тут же начинали шевелиться и переливаться во тьме. Потом опять затихали.

Наконец я нащупал его. Отыскал в темноте запасной кислородный баллон, отвинтил трубку и стал дышать. Сознание прояснилось, но сил было мало. Я подтащил баллон к одному из наших, приложил трубку ко рту, зажал нос. Когда он зашевелился, я стал тормошить его, но он отбивался, что-то мычал, стонал: «Отпусти! Не хочу!»

Он не хотел просыпаться.

Но я все-таки заставил его открыть глаза, насильно поднял на ноги. Он дико озирался и все норовил снова лечь, досмотреть свой сон…

Наконец мне удалось вернуть его к сознанию, и он, шатаясь, как пьяный, побрел за мной.

Мы нашли скафандры первой двойки, надели на себя и кое-как пошли к кораблю.

Прежде всего включили вентиляцию. Потом снарядили авиетку. Положили в нее сколько могли баллонов с кислородом, подвезли туда, где лежали наши товарищи…

Взлететь с этой проклятой красавицы нам удалось лишь на третий день — люди никак не могли прийти в себя.

Уже на обратном пути, в полете, они стали рассказывать друг другу — кто что видел во сне.

Один рассказывал, что они прилетели в город влюбленных — там тоже повсюду росли пылающие багровым дурманные цветы и возле каждого из них целовались девушки и юноши.

Другой говорил, что был в храме поэзии — там звучала райская музыка и пели восхитительные песни.

— А вы? — спрашивали они меня.

— Я увидел свое детство, увидел, как листья плывут по воде, — говорил я им.

И они пожимали плечами.

Нарушитель

Открытие доктора Бадалова, сумевшего классифицировать волновые колебания коры головного мозга разных людей и на этом основании разработать систему из пяти групп и методику определения этих групп, взволновало в свое время многих, вызвало ожесточенные споры.

Одни утверждали, что, подобно открытию групп крови, открытие психогрупп избавит человечество от многих неприятностей. Однако если значение открытия групп крови в основном ограничивалось сферой медицины, то открытие психогрупп будет иметь последствия гораздо более широкие, так как оно вторгается в область человеческих отношений.

На первых порах предсказывали особую роль, которую сыграет открытие доктора Бадалова при комплектовании изолированно действующих коллективов, то есть в первую очередь при комплектовании космических экспедиций.

Говорили, что при помощи аппарата Бадалова и пользуясь разработанными доктором таблицами, можно быстро и легко подобрать наиболее работоспособный, цельный коллектив, исключив из него слишком разнородные, несовместимые элементы.

По утверждению других, определение психогрупп может иметь какое-то значение при сугубо специальных исследованиях, но распространение этого метода в сферу, социальную может повлечь за собой множество ошибок с неприятными последствиями, так как в области человеческих отношений никакие приборы пока еще не могли заменить живого человеческого общения.

Бее эти споры были в разгаре, когда мне как-то вечером позвонил Аллан и весело сказал, что завтра, в десять утра, в Голубом зале ВКЦ доктор Бадалов будет демонстрировать преимущества своего метода при подборе состава космических экспедиций.

— Хотите присутствовать? — спросил он меня, И по боевому блеску его глаз на экране я понял, что завтра предстоит нечто интересное.

У меня, правда, были дела, но упускать такой случай было бы преступлением.

И все же я спросил:

— Скажите, Аллан, вы всерьез верите, что какой-то, пусть самый гениальный аппарат может подобрать вам спутников для полета лучше, чем это сделаете вы сами?

— А вот посмотрим, что он нам покажет — этот доктор Фауст, — так же насмешливо и задорно проговорил с экрана мой друг. — Ну как, приедете? Обещаю вам интересное зрелище…

— Приеду, — сказал я____ Обязательно.

* * *

И вот мы в огромном куполообразном Голубом зале ВКЦ. Бездонный голубой купол, созданный голографическим изображением, рождает полную иллюзию реального неба. Когда надо, оно становится вечерним, когда надо — ночным, и любой звездный участок появляется на нем.

В центре зала, на возвышении, меняющем по необходимости свою высоту, находится стол, рядом — два кресла. На столе — небольшой аппарат и шлем.

В круглом, амфитеатром поднимающемся вверх зале — весь цвет земной космонавтики — прославленные пилоты, учёные, исследователи.

Мы с Алланом заняли места где-то в десятом ряду — как раз на уровне демонстрационной площадки.

На возвышение поднялись двое — лысоватый старик с лицом Вольтера и высокий плотный человек атлетического сложения с могучей шеей и большими сильными руками.

— Вот это он и есть, — усмехнулся Аллан. — Доктор Фауст нашего века.

— А старик?

— Председатель Совета. Умнейший старик.

Председатель подошел к столику, чуть поодаль остановился доктор Бадалов.

— Прошу внимания, — негромко сказал Председатель, и зал мгновенно затих. Голос у старика был глуховатый, с хрипотцой, но акустическое устройство доносило его к каждому креслу так, как-будто он говорил рядом.

— Сегодня доктор Бадалов расскажет о сущности своего открытия и продемонстрирует его в действии, — продолжал Председатель в полной тишине. — Я попрошу отнестись к объяснению и к демонстрации опыта со всей серьезностью. Это не фокус, не цирк, как может показаться с первого взгляда, а научный эксперимент. Я знаю, многие из присутствующих относятся к идее комплектования при помощи системы, предложенной доктором Бадаловым, весьма скептически. Попрошу отбросить предубеждение, подойти к делу по научному объективно. От этого будет зависеть многое. Прошу вас, доктор…

Он пригласил Бадалова к столу, а сам осторожной старческой походкой стал спускаться вниз. И пока он спускался, в зале стояла такая же мертвая тишина. Он занял место в перлом ряду, сбоку.

Доктор Бадалов подошел к столу, провел ладонью по верхней крышке своего аппарата, потрогал ка-кие-то ручки, переложил шлем. Видно, он волновался, но когда заговорил, голос его — густой, басовитый — звучал уверенно и спокойно.

— Сущность моей идеи проста. Волновые колебания работающего мозга имеют общую природу у всех людей, но имеют и специфические различия, которые можно разделить на несколько основных групп. Условно эти группы я бы сравнил с диапазонами волк — длинными, средними, короткими и ультракороткими. Различия, правда, в другом, не в длине волн, а в их форме, в характере. Таких форм — великое множество, но по самым общим признакам они делятся на пять групп, причем законы взаимодействия таковы: лучше всего взаимодействуют одноименные группы, затем — соседние. Через одну группу взаимодействие слабое, через две, — то есть первая — четвёртая, вторая — пятая, — вообще отсутствует, а крайние, то есть первая и пятая, дают неожиданный эффект: иногда полное противодействие, иногда полное взаимодействие. Третья группа, стоящая посредине, взаимодействует со всеми, но лучше, разумеется, с соседними. Вот и вся премудрость.

Доктор Бадалов развел руками и улыбнулся. Улыбка у него была приветливая, он как бы приглашал всех полюбоваться простотой и стройностью его системы.

А зал загудел, и в этом гуле чувствовалось недоверие, даже неодобрение. Видно, людям, сидевшим рядом, хорошо знавшим друг друга, трудно было вдруг начать делить своих друзей на какие-то группы.

— Ну как? — спросил Аллан сидевшего справа от него крепыша в чёрной куртке, с падающими на лоб темными волосами. — Нравится?

— Черт его знает! — проговорил тот мрачно и еще глубже ушёл в поднятый воротник своей куртки. Он сидел, вытянув ноги, весь как-то вжавшись в кресло, мрачно глядя исподлобья на все происходящее.

— Что же вы предлагаете? — закричали из зала. — Разделить всех нас на группы?

— Может, все человечество опять разделить, расселить по континентам?!

Доктор Бадалов поднял руку.

— Прошу понять меня правильно. Я не отдаю предпочтение ни одной из групп. Каждая группа — самоценная творческая категория, не имеющая никаких преимуществ перед другой. В обычных условиях все они прекрасно уживаются, даже дополняют друг друга. Но когда речь идет о комплектовании экипажей, то лучше всего отбирать одноименные и соседние группы — это обеспечит наилучшее взаимопонимание и наилучшую работоспособность коллектива. Вот и все.

Он опять развел руками и опять улыбнулся.

А зал снова загудел.

Председатель покачал головой и поднялся на возвышение.

Стало тихо.

— Сейчас мы проведем опыт, — сказал он. — Вот здесь, в этом списке, шестьдесят человек из разных концов земного шара. Все они нам хорошо известны, но неизвестны доктору Бадалову, во всяком случае, он не знает их лично. Все шестьдесят человек пройдут здесь, на ваших глазах, определение групп, а затем доктор Бадалов на основании своей системы составит из них три экипажа. Итак, начинаем!

И первым он назвал Аллана.

Тот нехотя встал и пошел к центру зала, поднялся наверх.

— Садитесь, пожалуйста, сюда, — указал ему на одно из кресел доктор Бадалов. — Наденьте вот этот шлем и отвечайте мысленно на вопросы, перечисленные вот здесь.

Он положил перед Алланом листок. Тот пробежал его глазами, кивнул головой.

— Все, — сказал доктор Бадалов. — Следующий.

Аллан шёл на место, а в это время из зала выходил другой.

— Все отвечают мысленно на одни и те же вопросы, — пояснил доктор Бадалов. — Группа определяется автоматически, счётно-решающим устройством.

Аллан прошел между рядами, плюхнулся в кресло рядом со мной, зло закинул ногу за ногу.

И вдруг расхохотался.

— Никогда не чувствовал себя таким идиотом!

— Погодите, может, в этом что-то есть.

— Может быть. Только уж больно смахивает на шарлатанство.

А из зала один за другим выходили люди, мужчины и женщины, садились в кресло на возвышении, надевали шлем, прочитывали бумажку и возвращались на место. Все это занимало не более двух кинут.

— Вопросы там хоть стоящие? — спросил я.

— Вполне идиотские вопросы.

Наконец процедура была окончена. Доктор Бадалов сидел за столиком, снимал показания счётно-решающего устройства, выписывал что-то.

В зале царило заметное оживление, люди развеселились, посмеивались, но за всем этим чувствовалась некоторая нервозность.

Доктор Бадалов встал, передал Председателю три списка. Тот просмотрел их, подошел к столу.

— Итак, внимание. Читаю три списка предлагаемых экипажей. Список первый… — Он медленно прочитал двадцать фамилий, и в зале стояла мертвая тишина, пока он читал.

— Список второй!

Он снова стал читать неторопливым хрипловатым голосом.

— Список третий!

И снова двадцать фамилий.

Председатель закончил чтение, снял очки, обвел зал своим острым взглядом.

— Если есть возражения, прошу высказываться. Он сел в кресло рядом с доктором Бадаловым и стал ждать.

Но все молчали.

— Что? — спросил я Аллана. — Чушь?

— Нет, не чушь… Подобрано здорово, ничего не скажешь.

И вдруг он поднял руку.

— Разрешите?

— Да, пожалуйста.

— Можно, я буду говорить отсюда?

— Да, конечно, Аллан, — Председатель махнул ему рукой. — Вас хорошо слышно.

— Списки составлены хорошо, я думаю, все это понимают. — Аллан говорил негромко, но голос его равномерно звучал во всех концах зала. — В этом смысле к методу доктора Бадалова у меня претензий нет. Судя по всему, он действительно может определить состав, исходя из изложенных им же принципов, то есть по принципу наилучшего контакта. Но вот что меня беспокоит — верен ли сам принцип? Всегда ли нужно исходить из него?

— Мы всегда исходили из него, вы это знаете, — сказал Председатель_____ И до сих пор он, по-моему, себя оправдывал, не так ли?

— Тогда разрешите мне рассказать один случай из своей практики. Можно?

— Я думаю, можно. — Председатель вопросительно поглядел в зал. — Мы все послушаем.

— Хорошо, — сказал Аллан. — Я постараюсь покороче.

Готовилась экспедиция на Гамму Эридана, экипаж был подобран со всей тщательностью, все ужа было готово к полету, и в последний момент вдруг сообщают, что я должен взять на борт правонарушителя для перевоспитания. Вы помните, было решение правового Совета направлять нарушителей в дальние экспедиции для перевоспитания в слаженных коллективах.

— Да, было такое, — подтвердил Председатель.

— Так вот. Я противился, как только мог, доказывал, что Космос это не Антарктида и не океан, что с Космосом шутки плохи, что здесь один нерадивый может погубить всех, но они были неумолимы. По профессии он был техник, вот они и сунули его нам, чтобы мы его перевоспитывали в полете. Что уж он там натворил, я не знал тогда. Потом узнал, что он самовольно оставил пульт управления на шахте во время смены, и там произошла авария.

Можете представить, с какой охотой я его брал, но ничего не поделаешь — пришлось взять. Всех предупредил, глаз с него не спускали, к ответственным участкам, конечно, близко не допускали, но под наблюдением он работал, помогал, где надо. Строптивый был парень, все ему надо было делать по-своему, не так, как положено, не так, как показывали, но, в общем, толк от него был какой-то. Мрачный, правда, какой-то был парень, замкнутый, неразговорчивый, но постепенно оттаивал вроде. Леон его звали.

Когда мы подлетали к Гамме Эридана, у нас случилась неприятность — метеоритом пробило обшивку, повредило энергопитание. Пришлось совершить посадку на необжитой спутник Гаммы, похожий на нашу Луну — почти нет атмосферы, нет укрытия, сплошные кратеры, вулканические породы, огромный слой пыли… Сесть-то сели кое-как, стали ремонтировать, пробоину заделали, энергоблок начали чинить. Видим — дело долгое, не выдержим, холод собачий, температура минус 85, от Эридана тепло сюда еле доходит. Что делать? Связь наладили, радировали на Эру, на ближайшую станцию. Оттуда сообщили, что помощь высылают, но ждать надо около месяца. Как продержаться? Выход один — искать действующий вулкан, там лава должна быть, вблизи нее можно продержаться. Я скомандовал всему экипажу разбиться на группы, двигаться на вездеходах в разных направлениях — благо, в них тепло, пока в движении. У нас вездеходов четыре.

Распределили по два человека на каждый. Сам я сел с этим провинившимся и двинулись в четырёх направлениях.

Ползли мы так часов пять. Вижу: питание на исходе, кислорода тоже мало.

— Стоп, — говорю. — Будем стоять на месте, теплом изредка согреваться. Так дольше протянем. Может, другие найдут тепло, они нас по следу разыщут.

Стали. Время от времени батареи включаем. А кислорода все меньше и меньше. Я уж его подачу сократил до минимума, чувствую — в сон клонит. И чтобы не уснуть, стал я Леона расспрашивать про дом, про Землю, про то, как он попал к нам. И тут он разоткровенничался. Рассказал мне, как было дело.

Оказывается, влюбился он в девушку, она учится в Академии искусств и увлекается воздушной гимнастикой. Во время выступления он увидел ее на телеэкране и что-то, говорит он, словно толкнуло его в сердце, ему показалось, что их глаза встретились и она почувствовала то же самое, не сводила глаз с объектива камеры, летела ему навстречу…

Он понял, что они должны увидеться, что она ждет его. Он сел в дежурную ракету, полетел через весь континент — состязания проводились на берегу Байкала, — но когда прибыл туда, все уже было кончено, участники разъезжались в разные концы Земли. Но он узнал, откуда она, и успел сесть в ту ракету, которой она возвращалась домой.

Она сидела рядом с другим парнем, видно — ее другом. Ее все поздравляли, говорили восторженные слова, она всех покорила своим выступлением. И парень, который сидел рядом с ней, тоже говорил ей что-то нежное и ласковое, улыбался радостно. Только она почему-то не радовалась, сидела задумчивая и словно искала кого-то взглядом. И Леону показалось, что она ищет его. Леон подошел к ней, она увидела его, и вдруг лицо ее озарилось, они смотрели друг на друга не отрываясь, и Леон понял, что всю жизнь искал ее, и ока, наверно, тоже ждала его, хотя и не знала этого. Но когда он заговорил с ней, она вдруг рассмеялась и сказала:

— Вы мне напомнили кого-то, а кого — не пойму. Мне показалось, что я вас давно знаю, но, видно, показалось… Извините.

И стала болтать со своим парнем, который, как оказалось, был ее женихом. Задумчивости больше не было и следа.

А Леон больше не находил себе места. Он чувствовал, что не может жить без нее.

Потом они встречались несколько раз, и она говорила ему, чтобы он не мучил себя, забыл ее, потому что она дала слово другому и скоро выйдет замуж.

Она говорила ему все это, убеждала, что ничего такого она не чувствовала, что все ему показалось, но он видел, что она боится признаться сама себе, потому что дала слово тому.

Ока просила его забыть ее, не приезжать к ней, и все-таки они встречались, разговаривали все время, в он видел, чувствовал, что она тянется к нему, но борется с собой.

В одну из ночей, когда Леон дежурил на пульте шахты, он позвонил туда, к ней, и вдруг узнал, что сейчас, в ту минуту, когда он сидел за пультом, там, за три тысячи километров, в городе, где жила она, начинается свадьба. Она, видно, решила таким образом отрезать себе путь к отступлению и назначила свадьбу раньше времени, неожиданно для Леона, чтобы все было кончено, чтобы прекратить его и свои мучения.

И вот тогда он бросил свой пост, схватил дежурную ракету, примчался туда, вошел во дворец в тот момент, когда все собрались уже для начала церемонии. Играл электроцветовой орган, колоссальный шарообразный зал весь был наполнен торжественными звуками и меняющимися красками, казалось, этот гигантский шар вместе со всеми, кто находился в нем, катится куда-то в волшебную страну… Все были так поглощены музыкально-цветовой симфонией, что никто не обратил внимания на Леона. Но она тут же увидела его, бросилась к нему, стала целовать его и потом объявила, что свадьбы не будет.

Он забрал ее с собой, прилетел вместе с ней, а когда они вышли из ракеты, он узнал, что на шахте авария. Из-за того, что он бросил дежурство, произошло много бед. Его осудили на год перевоспитания в слаженном коллективе, и направили к нам, в экспедицию. И вот теперь он сидел в остывающем вездеходе, на мертвой планете, делил со мной последние глотки кислорода и говорил:

— Знаете, Аллан, мне теперь уже все равно. Даже если мы спасемся каким-то чудом, я все равно не вернусь. Мне там нечего делать… Она меня ждать не будет.

— Глупости, Леон, — стал я его успокаивать. — Именно теперь она будет вас ждать, хоть год, хоть три года. Ведь это из-за нее вы попали в такую историю.

— Нет… — горестно покачал он головой. — Вы ее не знаете. Я уверен, если он придет сейчас к ней, она пойдет за ним. Она уже наверняка с ним, она легко поддается влиянию…

— А мне кажется, Леон, это вы ее не знаете. Судя по тому, что вы рассказали, — это, человек слова. Именно поэтому она и боролась с собой, отталкивала вас. Она же полюбила вас сразу — это ясно. Но она дала ему слово раньше и считала себя не вправе нарушить его. А уж если решилась, значит, поняла, что вы ее судьба. И теперь уж она будет вас ждать хоть всю жизнь, поверьте мне…

Так я говорил ему, стараясь внушить ему веру в жизнь, веру в то единственное существо, которое было для него дороже всей вселенной, без которого жизнь теряла для него смысл. Говорил, а сам думал: «Бедняга, он еще только жить начинает, еще ничего, в сущности, не видел, а вот приходится погибать так трагически и нелепо. Пусть хоть последние минуты его согревает сознание, что она верна ему, что она ждет его…»

И еще я подумал сквозь пелену, застилавшую сознание от удушья, что кислорода совсем уже мало, часа на четыре, не больше, и когда он уснёт, я выйду из вездехода и пойду вперед, буду идти сколько смогу, а ему одному кислорода часов на восемь, десять хватит — может быть, к тому времени подоспеет помощь. В конце концов, я свое дело в жизни сделал, а ему еще все предстоит. И кто знает, может быть, он еще вернется и будет счастлив.

Ко вышло иначе.

Он был моложе, сил у него оказалось больше, и я впал в забытье раньше, чем он. А потом я очнулся, как от толчка, словно кто-то звал меня по имени. Очнулся и увидел, что его нет. И увидел записку:

«Аллан, если вернетесь, скажите ей, что я думал о ней до последней секунды. Простите меня, но так будет справедливей, вы один дольше продержитесь…»

В смотровое стекло были хорошо видны глубокие следы на пылевой поверхности. Они уходили по направлению нашего движения. Значит, он пошел вперед, сделал то, что собирался сделать я… Я знал, что в баллоне его скафандра кислорода осталось мало, самое большее часа на полтора, а ушёл он, судя по всему, около часа тому назад. Надо было спешить, может быть, еще успею. И я двинул вездеход по его следу. Я выжимал из батарей все, что мог, но его все еще не было видно — поразительно, как далеко он ушёл за это время.

Я проехал километра три — четыре, а потом увидел, что след стал широким, превратился в сплошную рыхлую полосу — значит, он полз еще…

А потом я увидел его. Он лежал в своем скафандре, почти весь уйдя в пыль, только шлем виднелся и правая рука торчала, выброшенная вперед, по пути движения, словно он хотел указать на что-то…

Я вылез, стал тащить его к вездеходу. И вдруг мне показалось: теплей, вроде, стало. Вытащил термометр — минус 26…

Я втащил Леона, снял скафандр, приложил кислородную трубку ко рту, стал растирать его.

Он открыл глаза.

— Что ж это ты, дурак, делаешь?! — говорю. — Почему пошел?

— Там сверкало… — проговорил он и снова потерял сознание.

Тут уж я нажал на полную мощь, проехал километров пятнадцать и, что вы думаете, дополз до тепла, где-то невдалеке сверкало, видно, извержение было. Температура — плюс восемнадцать…

Радировал я своим: все бросайте, берите кислород, продукты — все, что осталось, — и скорей сюда. Вскоре прибыли остальные, и вот здесь, в тепле, мы продержались до прихода аварийной ракеты. А двое все-таки погибли. Остались в вездеходе — и замерзли.

И вот теперь я хочу задать вопрос доктору Бадалову. Если б не этот нарушитель, если б он не прошел такое расстояние и не увидел отблеск извержения, мы бы все, вероятно, погибли. Как же согласовать это с вашим принципом подбора экипажа?

Аллан замолчал. В зале повисла напряженная тишина. Все смотрели на доктора, даже Председатель повернул к нему голову.

— Этот человек, о котором вы говорите, он… далеко отсюда? — спросил доктор.

— Он здесь, в этом зале, — сказал Аллан.

— Можно его пригласить схода, к аппарату?

— Иди, — сказал Аллан своему соседу справа. — Иди, не бойся.

— А я не боюсь, — ворчливо отозвался мрачноватый парень и все так же, сутулясь, вжимая голову в плечи, пошел через зал.

Он нехотя поднялся на возвышение и доктор ободряюще прикоснулся к его плечу.

— Садитесь, пожалуйста, — указал он на кресло. — Всего одна минута.

Парень сел, доктор надел на него шлем. Дал ему текст. Парень стал, читать, а доктор следил за показаниями приборов.

— Так, хорошо, спасибо, — сказал он. А затем обратился в зал, к Аллану. — У вас какая группа? Первая, если не ошибаюсь?

— Да, первая.

— Ну вот, так я и думал. А у него — пятая. Помните? Полное противодействие или полное взаимодействие! И у девушки вашей, — доктор Бадалов обернулся к парню, — тоже пятая. Наверняка. Она ведь дождалась вас?

— Она моя жена! — обиженно сказал парень. И весь зал облегченно засмеялся.

Здравствуйте, люди!

1

Сообщение о том, что из созвездия Паруса стали поступать странные радиосигналы, вначале было воспринято довольно спокойно — за два века, прошедших с момента зарождения и развития астрофизики, человечество слишком часто волновалось напрасно. То тут, то там возникали какие-то необычные радиосигналы и на первых порах вызывали всеобщее волнение, порождая надежду, что вот наконец мы получили весть от какой-то иной, затерянной в Галактике цивилизации. Но очень скоро наступало разочарование, оказывалось, что странные сигналы порождены естественными причинами: то это были пульсары, то квазары, а в последнее время было открыто даже такое радиоизлучение, которое получило название «биения плазмы».

Чем дальше, тем спокойнее воспринималось каждое новое такое сообщение, их уже не торопились объяснить тем, что инопланетяне дают о себе знать. А после освоения планет Солнечной системы и дальних космических полетов к иным звездным системам человечество вообще стало с горечью смиряться с мыслью о своем одиночестве в нашей Галактике.

Никто не торопился высказывать новую надежду — слишком велико было бы разочарование. Искали физического объяснения новых сигналов, выдвигались теории за теориями…

И вдруг я узнал, что с борта космической обсерватории поступило пока еще не обнародованное сообщение группы известных учёных, вот уже несколько недель занимавшихся изучением непонятных сигналов: «Ведем расшифровку. Есть все основания Полагать, что на этот раз действительно получены сигналы от разумных существ».

Легко представить себе, что я испытал в этот (момент. Сразу всплыли в памяти многочисленные картины встречи с инопланетными цивилизациями, созданные выдающимися фантастами прошлого от Уэллса, Жулавского, Ефремова, Лема — до Гонги и Бурова, а позднее Коста де Риа и Стожарова… Какими только ни представляли их — и прекрасными, стройными, человекоподобными, и отвратительными спрутами, и в виде океана мыслящей материи, и в виде трансформирующихся в различные образы существ, и даже в виде особого излучения, способного преодолевать со скоростью света умопомрачительные расстояния! Они были и добрыми и злыми, и умными и ограниченными, настроенными на одну-единственную цель… Они были и щедрыми, готовыми поделиться с нами всеми своими достижениями, и злобными захватчиками, решившими воспользоваться плодами человеческой цивилизации…

Все уже было. Не было только их самих.

И вот…

Понятно, первое, что я сделал — кинулся искать Аллана.

— Я не вижу его третью неделю, — сказала мне Юна по видеотелефону. — Как вылетел на эту космическую обсерваторию, так даже не поговорили ни разу. Только радиограмму прислал: «Не волнуйся, все в порядке». И все… — ока грустно свела брови. — Но я не обижаюсь… У них там все каналы перегружены, со всего мира ведь съехались. И весь мир хочет знать, что происходит.

— А что происходит?

Она улыбнулась.

— Судя по всему, нечто чрезвычайное. Но толком никто ничего не знает. Видно, боятся еще раз ошибиться и опять напрасно обнадежить. Поэтому и молчат.

— Ну, вам-то, Юна, он мог хоть что-то сказать?

— Как видите… Наверно, они договорились молчать.

— Юна, а нельзя туда попасть, как вы думаете?

— Боюсь, что это невозможно, станция перегружена.

— А если я попробую вызвать его на разговор?

— Погодите, Виктор, я сама попробую поговорить с ним сегодня или завтра. Я ведь тоже хотела попасть туда. Я попробую поговорить, потом вам позвоню, ладно?

На том мы и расстались.

А на следующий день она сообщила мне, что разговаривала с Алланом и он сказал, чтобы мы были наготове — может быть, ему удастся получить для нас разрешение, — на днях три человека должны покинуть станцию.

А еще через день она вновь позвонила мне и грустно сообщила, что поездка отменяется, Аллан включен в состав экспедиции, которая отправляется завтра. Сегодня вечером он будет дома, и если я хочу, то могу его увидеть…

— Конечно, хочу! Я приеду обязательно! Но почему такая спешка? Ведь об экспедиции не было и речи!

— Не знаю, Виктор… — глаза ее наполнились слезами. — Он обещал, что весь этот год проведет дома, мы собирались поехать в морское путешествие… И вот — опять… Сколько можно, Виктор?

— Наверно, там что-то экстренное, — постарался я успокоить ее. — И ненадолго. Не стали бы они в такой спешке отправлять дальнюю экспедицию.

— Не знаю… — горестно покачала она головой. — Знаю только, что он пригласил на сегодняшний вечер несколько человек.

— Уверен, что все будет в порядке, Юна. Не горюйте. А я приеду обязательно.

2

В доме Аллана было необычно шумно в тот вечер. Он собрал человек десять старых друзей — здесь были и его соратники по космическим полетам — астрофизик Гей и пилот Адриан, старый астроном Горт, две женщины, видимо, подруги Юны, и Лина была, он никогда не забывал ее.

Сам он был необычайно возбужден, я бы далее сказал, наэлектризован, и в то же время торжествен. Может быть, это ощущение создавалось его парадной формой, а может быть, сдержанным волнением, которое чувствовалось в голосе, в каждом его движении.

Это волнение угадывалось всеми, оно передалось всем нам и оттого, наверно, за столом было так шумно — за разговорами и шутками мы старались скрыть свое состояние и нетерпение — все ждали, что же он скажет.

— Ну, кажется, все, — сказал он, оглядывая нас. — Спасибо, что собрались. Завтра мы уйдём навстречу Великому Неизвестному, и мне хотелось видеть всех вас сегодня здесь.

С тех пор как человек более двухсот лет назад вышел в Космос, он ждал встречи с иными цивилизациями. Сначала ему казалось, что это дело ближайшего будущего, но чем дальше мы проникали в Космос, тем больше сознавали, какая это редкость — разумная жизнь во Вселенной. Мы обследовали десятки и сотни ближайших звездных систем, обследовали при помощи мощных радиотелескопов тысячи дальних космических объектов и нигде не нашли даже следов цивилизации. Но мы не теряли надежды, понимая, что те особые условия, которые возникли на Земле, не могли возникнуть лишь однажды, они наверняка должны были иметь повторение — просто среди ста миллиардов звезд нашей Галактики не так просто отыскать ту, возле которой есть населенная планета.

Много раз казалось, что вот уже мы нашли собратьев по разуму, тем более, что расчеты вероятности показывали: в окрестности ближайших ста световых лет таких существующих одновременно с наше цивилизаций должно быть не менее десяти. Но каждый раз оказывалось, что это ошибка. Многие уже потеряли надежду…

И вот недавно нам удалось расшифровать сигналы, поступившие из созвездия Паруса…

— Расшифровали?!

— Что там, Аллан?!

— Говорите скорей!

— Погодите, все по порядку. Прежде чем перейти к этим сигналам, мне придется сделать небольшой экскурс в прошлое, иначе мы ничего не поймем.

Он медленно отпил немного розового напитка из бокала, так же медленно и осторожно поставил его на глянцевую поверхность стола.

— Более тысячи лет тому назад, а точнее 4 июля 1054 года китайские и японские астрономы оказались свидетелями необыкновенного явления — на небе вдруг загорелась новая звезда, причем с каждым днем она становилась все ярче, затмила свет всех близлежащих звезд в созвездии Тельца. Это записано в старинных китайских и японских хрониках. Потом она стала постепенно тускнеть, пока не погасла совсем.

— Сверхновая? — блеснул я своими познаниями в астрономии.

— Да, сверхновая, как неудачно назвали это явление в XX веке. То есть взорвавшаяся звезда. Сейчас нам хорошо известен механизм этого явления. После того как в недрах нормальной звезды, такой примерно, как наше Солнце, но с большей массой, выгорит весь водород и превратится в гелий, давление газа не в состоянии удержать массу вышележащих слоев, звезда как бы обрушивается к своему центру. Она сжимается до невероятно малых размеров, при этом выделяется огромное количество энергии. Это и есть взрыв звезды. Большая часть выделившейся энергии образует туманность, а на месте бывшей звезды остается крошечное, быстро остывающее тело размером порядка 10 километров в радиусе с колоссальной плотностью — так называемая нейтронная звезда.

Так родилась тогда Крабовидная туманность и нейтронная звезда, обнаруженная впоследствии, через 1000 лет, — Пульсар NP 0527.

— Ее открыли где-то в конце 60 годов XX века, если не ошибаюсь, — сказал Гей. — Я это помню. Но какое все это имеет отношение к сигналам, идущим из далеко лежащего созвездия Паруса?

— Чуточку терпения, сейчас поймете. Вы правы, ее открыли в 1968-м или 69-м году. Тогда все радиотелескопы были направлены в эту точку неба, так как учёных заинтересовала чрезвычайно малая периодичность импульса, посылаемого пульсаром, — 0,033 секунды.

Вначале предполагали, что это искусственный сигнал, потом поняли, что он создается колоссальной скоростью вращения пульсара, который делает 30 оборотов в секунду. Но суть не в этом. Главное для нас сейчас заключается в том, что уже тогда существовали мощные радиотелескопы и они были направления в сторону Пульсара NP 0527, прошу запомнить это, иначе мы не поймем последующего. И еще интересно, что тогда же было высказано предположение, что вокруг взорвавшейся звезды существовала планетная система.

— А почему так думали? — спросила Юна. — Какие были для этого основания?

— Основанием послужило некоторое изменение периода пульсара. Оно могло объясняться присутствием вблизи него осколка планеты. Тогда поахали немного, представили себе размеры катастрофы и постепенно забыли об этом участке неба — благо, нашлись более интересные объекты.

— Так что за сигналы восприняли вы, Аллан? Неужели оттуда?

— Сейчас все узнаете, — улыбнулся о. — Сначала их сочли результатом неизвестного излучения. Но по мере того, как они изучались, отпадали один за другим возможные естественные источники. Это были ультракороткие радиосигналы очень высокой частоты. Причем весь цикл повторялся примерно каждые полчаса. Мы пытались установить зависимость, закладывали их в вычислительные устройства — ничего не получалось. Наконец кто-то высказал предположение: а что, если это видеосигналы? Изготовили специальную аппаратуру, заложили их…

— Ну? — не выдержал кто-то из нас.

— Сейчас все увидите сами. Пойдемте.

Аллан повел нас в кабинет, подошел к пульту, нажал кнопку. Засветился экран. И мы увидели странную картину.

В центре светилось большое круглое оранжевое пятно. А вокруг него, примерно на равных расстояниях, вращались по эллиптическим орбитам пять точек. Линии орбит обозначались тоже.

— Планеты, — проговорил в волнении Гей. — Планетная система. На схеме!

— Смотрите, смотрите! — закричал кто-то. — Вторая подмигивает!

Да, вторая по счету точка время от времени вспыхивала зеленым огоньком, словно сигнальная лампочка на борту корабля.

— Это… Это они свою планету показывают?

— Да, — сказал Аллан. — Это, по-видимому, их планета. На схеме, конечно. Смотрите дальше.

Оранжевый шар в центре вдруг ожил. Он начал пульсировать, то раздуваясь, то уменьшаясь. При этом с каждым разом раздувался он все больше.

— Готовится катастрофа, — сказал Аллан. — Вы видите, они показывают, что их звезда, их солнце, готовится к взрыву…

— Смотрите, — закричала Юна, — смотрите! Орбита планеты меняется!

Действительно, мы увидели, что подмигивающая планета стала двигаться быстрее, ее орбита вытягивалась. И вдруг, в какой-то момент она пошла по касательной и стала удаляться от звезды…

— Как они это сделали? Неужели они могли управлять планетой?!

— Они поняли, что готовится катастрофа, и нашли выход. Сейчас увидите, как они это сделали…

Схема исчезла. И вдруг мы увидели на экране планету на большом удалении. Это походило на снимок Земли, сделанный с отдаленного спутника. Сквозь пятна облаков виднелись материки и океаны — видно, съёмка велась с большой высоты. Диск планеты медленно вращался — это спутник двигался вокруг нее. Проходили странные, незнакомые очертания морей, островов, ломаная линия материков…

И тут мы увидели, как на одном из полюсов планеты что-то вспыхивает. Вот диск повернулся еще немного, еще…

— Глядите, — закричал Гей, — глядите! На полюсе что-то непрерывно горит, пламя рвется наружу, непрерывный столб пламени!

— Реактивный двигатель, — сказал Аллан. — Они превратили свою планету в космический корабль, они повели ее на поиски новой звезды!

Он нажал кнопку. Экран погас. Мы стояли пораженные, побледневшие, смотрели на пустой экран, не в силах еще осознать увиденное.

— Вот так, — сказал Аллан. — Он взволнованно прошёлся по кабинету, затем подошел к пульту, заменил кассету.

Мы молчали, пытаясь осмыслить то, что узнали сейчас.

— Ничего не понимаю, — проговорил я наконец. — В космическом пространстве — без звезды, без тепла, да ведь они все должны были погибнуть от холода! От потери атмосферы!

__ Не торопитесь, Виктор, не торопитесь. — Аллан включил свет в галерее, медленно пошел по мягкой прозрачной дорожке, остановился у стеклянной стены, глядя в звездное небо. — Можно представить уровень их цивилизации, если они могли задолго предвидеть взрыв своей звезды и создать огромный реактивный двигатель, способный изменить орбиту планеты, увести ее на безопасное расстояние к моменту взрыва. Мы не знаем, какое они нашли атомное топливо, скорей всего, нашли способ регулировать постепенный распад самого вещества планеты, иначе невозможно представить себе гигантские запасы другого топлива. А если так, то сами понимаете, они позаботились и о том, чтобы сохранить все живое.

— Но как? Как они могли это сделать?

— Тепло они могли получать от своего реактора, — сказал Гей. — Такого мощного источника энергии могло хватить… Но атмосфера… Она должна была погибнуть в космосе!

— Да, — согласился Аллан. — Должна была. Значит, они нашли способ воссоздавать ее искусственно. Ведь создаем нее мы искусственно условия, пригодные для жизни в космических кораблях.

— Значит, они… Они превратили свою планету в гигантский космический корабль?!

— Да, выходит так. По-видимому, они пришли к выводу, что это более разумно, чем строить многие тысячи космических кораблей…

— У корабля имеются стены, — сказал я, — они защищают от холода, от метеоритов, они удерживают воздух. Не могли же они окружить свою планету колпаком!

— Кто знает, — сказал Аллан. — Может быть, и окружили. А скорей всего, стены дала им сама планета.

— Ты хочешь сказать, что они ушли внутрь? — проговорила, волнуясь, Юна. — Что они создали в глубине целые города и все, что нужно для жизни?

— Да, я предполагаю так. Если мы можем создавать все это в кораблях, почему нельзя сделать это внутри родной планеты! Ее поверхность взрастила их, давала им все необходимое для жизни — пищу и воду, одежду и энергию. Теперь они сами дали энергию своей планете, а она в благодарность возвращает им жизнь, она опять дает им и еду и воду, и все необходимое, но уже не на поверхности, а в своих недрах.

— Значит, там должно быть налажено и производство? — спросила одна из женщин. Ведь и одежду, и предметы быта — все надо делать!

— Да, — улыбнулся Аллан. — Все надо делать. Ведь они рассчитывали на очень длительное путешествие.

— Сколько же лет, по-вашему, они находятся в пути?

— Тысячу сто лет… — раздельно проговорил Аллан. — Тысячу сто!

— Невероятно!

— Тем не менее, это так. Смотрите!

Он опять включил экран.

Мы увидели карту звездного неба. Знакомые созвездия Тельца, Ориона, Малого Пса, Гидры. И вдруг мы увидели движущуюся точку, она медленно двигалась от Тельца к Ориону. Здесь она остановилась на время, затем опять пошла дальше — к Малому Псу. По пути она останавливалась. И опять двигалась по направлению к Гидре, а затем стала двигаться дальше, влево вниз…

— Они показывают нам свой путь! — воскликнул Горт.

— Да. Они показывают нам свой путь, — повторил, как эхо, Аллан, и в голосе его прозвучало восхищение. — Вы видите, они останавливались, то есть ложились на орбиту то одной, то другой звезды… А лотом двигались дальше.

— Куда же они идут, Аллан? — Юна нервно мяла в пальцах незажженную сигарету Почему они не остались, достигнув ближайшей звезды?

— Им мало звезды. Они ищут братьев по разуму. Смотрите — от созвездия Гидры они пошли дальше к Центавру…

— Значит?!.

— Да, значит, они идут к нам, к нашему Солнцу!

Как завороженные, смотрели мы на крошечную точку, движущуюся к созвездию Центавра. Она приблизилась к самой яркой звездочке созвездия и остановилась возле нее.

— Они подошли к Альфе Центавра, к ближайшей нашей звезде! — сказал Аллан. — Их отделяет от нас всего четыре с половиной световых года!

— И оттуда они послали это сообщение?

— Раньше. Несколько раньше. Можно предположить, что они засекли радиосигнал, посланный с земли двести пятьдесят лет тому назад в направлении Пульсара. Они находились тогда, по-видимому, где-то вот здесь, в созвездии Паруса. И тогда же, после получения сигнала, двинулись к Центавру.

— Позвольте, но ведь они сами показывают, что находятся здесь, возле Альфы Центавра?

— Они показали, где будут находиться в момент, когда мы получим их сообщение. Но это еще не все. Они еще кое-что показывают, вернее, спрашивают. Смотрите!

На экране появилась новая схема.

Мы увидели большой оранжевый круг в центре, напоминающий тот, который был на первой схеме. Но теперь вокруг него вращалось уже не пять, а девять точек. По мере удаления от круга точки увеличивались в размерах, самая большая была пятая, потом они опять уменьшались. Следующая за пятой — шестая точка чем-то отличалась от всех остальных, напоминала что-то очень знакомое. Мы вгляделись…

— Да ведь это же Сатурн! — воскликнул Горт, указывая на шестую точку. — Вокруг него кольцо, видите — кольцо! Это наша система, наши планеты. И Солнце!

— А эта вот, третья — Земля! Ну конечно, Земля! Видите, она тоже подмигивает. Они отметили, что знают, где наша Земля!

— Да, — сказал Аллан. — Они отметили, что знают: Земля обитаема, и адресуют это нам, землянам… Но это еще не все, главное впереди. Смотрите…

И тут мы увидели, как сбоку, из-за края экрана появилась другая точка. Она медленно двигалась по прямой в направлении Солнца. Затем она начала переходить на кривую, и мы увидели, что она стала вращаться вокруг Солнца по орбите, близкой к земной. Она вращалась и мигала зеленым огоньком, словно спрашивала нас о чём-то.

— Как видите, — торжествующе проговорил Аллан, — они спрашивают, могут ли стать нашими соседями, могут ли поселиться вместе с нами в Солнечной системе!

— Вы ответили, Аллан? Что вы ответили?

— По решению Всемирного Совета мы послали им изображение такой же схемы и показали на ней, что к ним с Земли вылетает корабль. А вопрос, который они задают нам, будет решен после встречи.

3

Он выключил экран. И опять наступило молчание. Я бы сказал, какое-то неловкое молчание.

— Но почему?! — взорвалась, вдруг Юна. — Почему после встречи, Аллан?! Они совершили беспримерный подвиг — прошли миллиарды километров в поисках собратьев по разуму, ты ведь сам говоришь — они могли остаться у других звезд, ко двигались и двигались дальше — тысячу лет! Значит, из поколения в поколение передавалась эта мечта, эта великая цель — найти во Вселенной иную цивилизацию. Они нашли ее, пришли к ней, запрашивают ее, и вдруг мы отвечаем игл: подождите, мы сначала посмотрим, какие вы! Чего они там боятся, в Совете?

Аллан подошел к ней, обнял за плечи.

— Не горячись, мы тоже так думали сначала. А потом поняли — они все-таки правы. Надо сначала встретиться. И надо предусмотреть все последствия.

— Какие последствия?

— Солнечная система находится в равновесии. Появление новой планеты может привести к нарушению этого равновесия, надо все рассчитать. Только после этого можно решать вопрос, не приведет ли это к новой катастрофе.

— Уверяю тебя, если они прошли такой огромный путь, были на других орбитах, значит они сами уже все давно рассчитали.

— Возможно. Но надо быть в этом уверенным. Однако есть и другие соображения.

— Какие?

— Они двигались со скоростью, равной примерно одной десятой световой. Значит, им понадобится еще сорок пять лет, чтобы дойти до нас. А мы можем развить скорость корабля, близкую к световой. Значит, мы преодолеем это расстояние лет за пять — шесть.

— Ну, это другое дело, это нас как-то оправдывает… — она невесело улыбнулась. — Но ведь это значит, что вы вернетесь лишь через десять лет!

— Погоди, Юна. Если они вышлют нам навстречу корабль, идущий с такой же скоростью, то мы встретимся через два года.

— Ты думаешь, они догадаются?

— Не сомневаюсь.

Она подошла к нему.

— Аллан, я так хотела побыть с тобой этот год. Я так соскучилась. Но ради этого… Я горжусь тобой.

4

Рано утром мы вылетели на восточный космодром. Огромное оранжевое солнце всплывало справа от нас над морем. Оно было еще по утреннему холодное, не слепящее, на него можно было смотреть не отрываясь, и я смотрел, и впервые по-настоящему осознал, что передо мной Звезда, наша собственная Звезда, которая сопровождает все человечество от рождения до смерти, щедро светит и греет всем поколениям, светила всегда, и мы как-то не задумываемся над тем, что она может когда-то иссякнуть… Я представил себе, что испытали те люди, или как их там назвать, — разумные существа, когда они поняли, что через некоторое время их звезда взорвется… Сколько понадобилось мужества, таланта, работы, чтобы суметь спасти цивилизацию, спасти все, созданное на их планете, пронести сквозь холод мироздания в поисках новой звезды, в поисках собратьев по разуму! Это должны быть удивительные существа — дружные, самоотверженные, стойкие, умные…

— Аллан, — перегнулся я через спинку переднего кресла, — какие они, как вы думаете?

— Полагаю, что по духу своему они близки нам, по разуму — выше нас, а внешне… Тут я ничего не могу сказать. Этого, пожалуй, никто пока не может сказать.

— Аллан, — Юна прикоснулась щекой к его щеке, — почему они не послали нам свое изображение? Показали нам свою планету, свое взорвавшееся солнце, показали свой путь, а себя ни разу не показали? Ведь они могли это сделать?

— Конечно, могли. Я тоже думал об этом. И знаешь, я полагаю, они не сделали этого неспроста. Они понимали, что мы можем быть совсем другими. И они не хотели, чтобы внешнее различие отпугнуло нас. Они послали нам свой разум, и если хотите, свою душу, и, как видите, мы прекрасно поняли их. И вот сейчас мы вылетаем им навстречу без всякого страха, хотя, может быть, увидев их, смутимся немного.

— А я почему-то уверена, что они похожи на людей. — Юна оглянулась, посмотрела на нас. — Должны быть похожи — я верю!

— Хорошо бы, — сказал Аллан. — Но это не обязательно. И это не главное.

И тогда я решился задать ему вопрос, который мучил меня со вчерашнего дня.

— Скажите, Аллан, помимо тех причин, о которых вы говорили, есть еще одна?

Он обернулся, мы встретились глазами, и он понял, что я угадал.

— Да… Совет хочет удостовериться в их миролюбии. Но я в этом убежден!

Мы приземлились на огромном поле и увидели космический корабль. Он стоял, направленный отвесно вверх, как стрела, и со всех сторон поля шли к нему люди, чтобы проводить своих посланцев на первую встречу с разумными существами вселенной.

Корабль был ослепительно белый. И по всему его борту, от нижних дюзов до заостренной головной части, было написано огромными буквами: ЗДРАВСТВУЙТЕ, ЛЮДИ!

Оглавление

  • О повестях В. Александрова
  • Заповедник
  • Альфа Центавра
  • Планета МИФ
  •   Машина
  •   Вызов
  •   Планета МИФ
  •   Плывущие листья
  •   Нарушитель
  •   Здравствуйте, люди!
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Планета МИФ», Вильям Александрович Александров

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства