Сергей Малицкий Вакансия
VICE VERSA[1].
Пролог Ad avisandum[2]
Над головой у женщины висел нимб. Дорожкин хмыкнул, скосил взгляд на пыльный пол, обнаружил привычно распущенный шнурок на кроссовке, снова посмотрел на незнакомку, протер глаза, почувствовал тонкий аромат. Удивился — откуда запах мяты в метро? Пошарил взглядом по вагону, прищурился, ущипнул себя за запястье и только тогда окончательно уверился — ему не почудилось. Нимб ничем не напоминал знакомые по иконам золотые окружности или колечки над головами святых, но в том, что это был нимб, сомневаться не приходилось.
Женщина выглядела скользнувшей за пятьдесят, но если бы не усталость в глазах и уголках губ, не утомленное, под стук колес, подрагивание коленей, наблюдатель счел бы ее даже не молодящейся, а вполне еще бодрой дамой. Хотя в любой другой ситуации, скорее всего, не разглядел бы ни ее усталости, ни бодрости. Не разглядел бы даже ее саму. Чего там было разглядывать? Нет, взглянуть, конечно, не возбранялось. Скользнуть глазами по лицу, представить на мгновение, что, если бы вот у этой дамы да была бы дочка… Да что дочка? Представить ее саму собственной ровесницей. Умозрительно поделить фигуру незнакомки на полтора, возраст на два, чуть подтянуть кожу, разгладить морщины, побрызгать свежестью на щеки и лоб, закрасить молодостью седину в пышных, собранных в пучок волосах да сменить бесформенное платье на что-нибудь легкое или просто стянуть его тонким поясом на талии… Да представить результат…
— Тьфу, — сквозь зубы пробормотал Дорожкин. — Вот ведь что делает с человеком длительное воздержание.
Ничего особенного, кстати, представить не удалось. Но нимб…
От головы женщины исходило сияние. Оно не было чрезмерно ярким, скорее напоминало столб солнечного света, искривший клочок залетевшего в него тумана. Но ни тумана, ни солнца над головой женщины не наблюдалось, какой уж мог быть солнечный свет в метро, да еще на подземном перегоне между станциями? Свет исходил именно из головы. Поднимался желтоватым столбом, образуя над незнакомкой мерцающую дымку, и таял на высоте глаз. Низко таял (не мог Дорожкин похвастаться высоким ростом), другой вопрос, что женщина была на голову ниже его метра семидесяти шести.
«Было, — почувствовал Дорожкин укол в сердце и зажмурился, наморщил лоб, пытаясь восстановить едва различимое воспоминание-ощущение. — Было то же самое. Или почти то же самое. Светилось. Кто-то светился. И я это видел. Даже ярче, чем теперь. Значительно ярче. Точно видел. Чувствую, что видел. Но где, когда, как? Или приснилось? Приснилось то же самое? Может, я и теперь сплю?»
Дорожкин нащупал старый шрам на запястье и ущипнул себя еще раз, но поморщился не от боли в руке — мучительно заныли виски, и засвистела, затомила непонятная, мучительная пустота. Он открыл глаза. Женщина стояла на прежнем месте и по-прежнему светилась.
— Нимб, — одними губами усмехнулся Дорожкин и снова скользнул взглядом по вагону. — Ну и что? Никто его не видит, значит, и я его видеть не должен.
Пассажиры и в самом деле не обращали на женщину никакого внимания. И на Дорожкина они не обращали никакого внимания. Его вообще редко кто замечал, тем более что Дорожкин и сам старался не провоцировать внимание к собственной персоне. Например, никогда не садился в общественном транспорте, но не потому, что тренировал ноги, — ленился уступать место, а сидеть возле стоящих людей не мог. Поэтому и в метро сразу отходил в противоположный от дверей угол и, уткнувшись в электронную читалку, полировал плечом край схемы метрополитена. Там до него никому не было дела. А он мог украдкой пошарить взглядом по незнакомым лицам. Рассмотреть людей, знакомиться с которыми не собирался. Еще с деревенского детства, в котором встреча с любым незнакомцем была событием, Дорожкину казалось, что нет ничего интереснее чужих лиц. Но он не любил, когда изучали его собственную физиономию. Тем более взглядом жестким и требовательным. Как теперь.
На него смотрел спутник женщины.
Он был высок, поэтому смотрел на Дорожкина сверху вниз, и его взгляд выражал одновременно и раздражение, и интерес. Дорожкин мгновенно разглядел длинный мясистый нос, мешки под глазами незнакомца, слипшиеся на лбу, спускающиеся с лысины редкие пряди волос, нервные губы, рыхлые щеки на худом лице… Проглотив комок раздражения, еще раз мысленно зафиксировал нимб над головой его спутницы, отвернулся и задумался о том, что, вероятно, с экологией в окружающем пространстве полный швах и существуют где-то вредные облучатели, которые заставляют светиться затылки незнакомых женщин. Или, того хуже, наделили самого Дорожкина способностью видеть то, чего нет. В медицине Дорожкин не разбирался, но некое весьма приблизительное представление о шизофрении имел. Вздохнув, Дорожкин посмотрел на отражение странной пары в черном стекле двери и понял, что от внимания спутника женщины все еще не избавлен. Высокий щелкал пальцами. Щелкал так, словно задавал ритм невидимым оркестрантам. Щелкал и направлял щелчки в спину Дорожкину.
Дорожкин вздохнул, сунул читалку в сумку, повернулся и показал класс. Выщелкал двумя руками сразу, выделяя сильные доли и помогая себе пристукиванием каблуками, ударное соло, закончив ритмический рисунок имитацией звука откупоренной бутылки с помощью щеки и пальца.
Поезд выкатил на станцию «Рязанский проспект». В ответ на злобу, почудившуюся ему в суженных глазах незнакомца, Дорожкин старательно улыбнулся, с облегчением отметил, что нимб над головой спутницы высокого исчез или поблек и сама она как-то поблекла и скукожилась, и шагнул к выходу. Распущенный шнурок на кроссовке натянулся, и Дорожкин не вышел из вагона, а выпал, приложившись носом о голубоватую мраморную колонну и воткнувшись коленом в собственную сумку.
«Наступил, — сквозь боль и досаду мелькнула в голове Дорожкина догадка. — На шнурок наступил! Специально! И что это затрещало? Что в сумке затрещало? Неужели читалку раздавил? Нос-то хоть не сломал?»
Механический голос в вагоне призвал пассажиров к осторожности, двери захлопнулись, и вагон умчался в тоннель. Если бы Дорожкин не был занят накатывающей болью и хлынувшей из разбитого носа кровью, он неминуемо бы разглядел, что из вагона на него смотрели двое — спутник женщины с поблекшим нимбом и незамеченный Дорожкиным черноволосый сухой мужчина с властным взглядом. Сама женщина даже не повернула в сторону Дорожкина головы.
Часть первая Ad notam[3]
Глава 1 Август и чуть-чуть
Жаркий август оборвался в двадцатых числах. Температура упала с тридцати с лишним до пятнадцати, горячий ветер остыл; остыв, приободрился и даже попытался предстать ураганом, обрушив на припаркованные во дворах столицы машины не меньше сотни деревьев. Потом начались дожди. Дым от горящих лесов Москву покинул, лето переломилось, как столбик пепла на непотушенной сигарете, и жизнь двадцативосьмилетнего парня, почти столичного жителя Женьки Дорожкина, который возвратился в Москву из родной деревни, переломилась вместе с ним, пусть даже сам он и не курил никогда. Удивляться не приходилось. В августе всегда происходило что-нибудь пакостное, и, если оно выпадало на начало месяца, это значило только одно: в конце августа отольется чем-то еще более горьким. Хотя бы для одного человека. Так и случилось. Дорожкин потерял работу.
В понедельник, смахивая с ветровки капли дождя, он нырнул в ставший уже до зевоты привычным офис и не обнаружил фирмы, которой отдал почти два года жизни. Ни мебели, ни компьютеров, ни образцов товара, движение которого отслеживал Дорожкин, на привычных местах не оказалось. На полу валялись листы бумаги, на окнах висели жалюзи с мятыми ламелями. Из пары горшков торчали стебли засохших цветов, не переживших лето. Из гнезд на подвесном потолке вместо ламп выглядывали концы провода.
— Дорожкин! — обрадовался, запирая дверь бухгалтерии, шеф. — Ты где пропадал? Не думал уже с тобой столкнуться!
— В отпуске был, — пожал крепкую начальственную ладонь Дорожкин. — Вот, приехал. Вышел на неделю раньше. Вы же просили. Или нет?
— Да, точно, — с очевидной досадой хлопнул себя по лбу шеф. — А я все никак не мог вспомнить, что же я еще… Что же ты в Сеть-то не выходил? Я ж намыливал тебе насчет наших проблем…
— А мы куда-то переезжаем? — начал озираться Дорожкин, пытаясь сообразить, о каком мыле — электронном адресе — говорит шеф, если имеющийся он никому не светил.
— Точно так, — кивнул шеф. — Я так вовсе улетаю за границу нашей родины, а остальные кто куда. Закрываемся мы. Фирма ликвидирована.
— Ликвидирована? — удивился Дорожкин. — А… почему? Все вроде бы шло нормально…
— Нормально? — Шеф прищурился, прижал кейс к боку локтем, потер виски. — Кому нормально, а кому… Устал я, парень. Понимаешь…
Дорожкин напрягся. Шеф редко переходил на доверительный тон, но уж если переходил, то, как казалось Дорожкину, неизменно говорил правду, то есть вещал о каких-либо неприятностях, из которых правда по преимуществу и состояла. А Дорожкин, судя по его житейскому опыту, был как раз постоянным проводником, железным штырем, через который уходили в землю электрические разряды правды. Причем правды самой неприглядной и огорчительной. Чему тут было удивляться? Судьбе уже давно следовало завершить его унылое благоденствие, почти два года на одном месте и так были удивительно долгим сроком.
— Понимаешь… — Рука шефа по-приятельски легла на плечо Дорожкина. — Всякий бизнес, Женя… — шеф замычал, подыскивая нужное слово, — должен приносить пользу, но частенько приносит неприятности. Наемному работнику что… Он может и в ус не дуть, лишь бы платили вовремя. А вот предпринимателю приходится порой весьма туго. Бонусы, брат, иногда оборачиваются неприглядной изнанкой. И если это происходит слишком часто, — шеф на глазах скучнел, — появляется вопрос: зачем все это?
«Чтобы покупать еду, одежду, оплачивать съемную квартиру, откладывать чуть-чуть да еще отправлять матери в деревню», — подумал Дорожкин, но ничего не сказал, вряд ли всплывшую в его голове пользу шеф относил к таковой.
— Наша страна больна, — вздохнул шеф. — Ты думаешь, вся та мерзость, которая тут творилась за последние лет сто, да что там сто… все это здесь, с нами, никуда не делось. Впиталось в почву. И мы дышим этим, Женя. Нет, кто-то, конечно, не сдается, борется, роет землю, поливает ее потом, иногда и кровью, а кого-то все устраивает. Он эту землю ест, Дорожкин. У него огромная пасть. Скоро он съест все. Потому что этот «кто-то» заказывает музыку. Я сейчас тебе банальности буду говорить, но истина, как известно, банальна. Все, чего мы добиваемся, приходит к нам вопреки гнусному общественному устройству. На этой территории, Дорожкин, гнусность всегда побеждает. Понимаешь?
Дорожкин кивнул и с удивлением почувствовал приступ тошноты. Обычно он чувствовал тошноту не от банальностей и пафоса, а от вранья.
— Больше не могу, — продолжал шеф. — Надоело. Хочу спокойно спать, спокойно жить, спокойно работать. Хочу, чтобы мои дети жили нормальной жизнью и зависели только от собственных усилий, а не от… понимаешь?
— Я тоже, — кашлянул Дорожкин. — Тоже этого хочу.
— Отлично! — отчего-то обрадовался шеф. — Значит, ты меня поймешь. Вот. — Он крутанул на пальце связку ключей. — В бухгалтерии твоя трудовая. Там же выходное пособие, отпускные. Мы ведь не выплатили их тебе? Да, и твой оклад за два месяца вперед. Подъемные, так сказать. Не забудь расписаться в ведомости. После себя все закроешь и оставишь ключи на вахте. Мой тебе совет — вали отсюда. Ты парень честный, надежный, такие всегда нужны. Извини, приятель. Удачи тебе. Пригодится.
Шеф еще раз похлопал Дорожкина по плечу, едва не прослезился и быстрым шагом направился к выходу. Дорожкин пробормотал запоздалое «спасибо», загремел ключами, с трудом справился с замком и конечно же не нашел в разбросанных на полу бумагах ни денег, ни ведомости, ничего. Хорошо еще, отыскалась его затоптанная трудовая книжка, приказ об увольнении в которую был вписан тем самым числом, когда Дорожкин отправился в отпуск. С этой самой трудовой книжкой и смешком во рту он и выбрался из подъезда многоэтажного офисного здания, размышляя, подавать ли ему на исчезнувшего шефа в суд и есть ли у него, у Дорожкина, какие-нибудь ресурсы, которые позволили бы заблокировать вокзалы и аэропорты и задержать бывшего руководителя на пути к честной жизни.
Ресурсов у Дорожкина не было. К счастью, однокомнатную квартирку на Рязанском он оплачивал на месяц вперед и, значит, до конца августа мог не беспокоиться о жилье. К несчастью, август должен был закончиться через неделю, поэтому избежать беспокойства не удалось. Будь у него хотя бы месяц форы, Дорожкин бы выпутался, но теперь…
Вдобавок и обратиться за помощью было не к кому. Со старыми знакомыми Дорожкин за два года как-то разошелся, что не потребовало особых усилий, а новых приобрести не успел. Приходил на работу раньше всех, уходил позже. Девчонки на ресепшене, подчиняясь необъяснимым пассам рук шефа, менялись через месяц, Дорожкин даже имен их не успевал запомнить, бухгалтерия существовала обособленно, офисные менеджеры числили Дорожкина серым трудягой и в свой круг не звали, хотя над его шутками охотно смеялись. Разве только График Мещерский, который заведовал компьютерами и порой в обмен на свежие анекдоты делился с Дорожкиным локальными успехами на любовном фронте, мог ему помочь.
Дорожкин набрал номер, услышал гордое представление — «Евграф Николаевич Мещерский у телефона» — и тут же бросился в атаку.
— Граша! Ты как там?
— Нормально, — насторожился Мещерский. — Это ты, что ли, Женька? Ты где пропадал?
— Я был в отпуске, — объяснил Дорожкин. — На курорте. Скажи еще, что не знал. Что тут происходит вообще?
— Как что происходит? — не понял Мещерский. — Ты там отдыхал, а мы тут вообще дымом дышали целый месяц.
— Там, где я отдыхал, — обиделся Дорожкин, — дыма было еще больше. Можешь меня поздравить, теперь я еще и тракторист — две недели родную деревню опахивал от огня. Что с фирмой?
— Так все, — недоуменно протянул Мещерский. — Накрылась фирма. Ну точно не знаю, но кто-то из конторских подгреб под себя наше направление на рынке, или еще что, только шеф все понял, быстренько все свернул, пока не замели, распродал да умотал. Я бы на его месте еще года три назад уехал из нашей дурындии. Да и он давно за кордон глядел. Не знал?
— Не знал, — вздохнул Дорожкин.
— Он тебя кинул, — понял Мещерский. — Вот оно как. Сочувствую я тебе, парень. Отпуск отпуском, а отключать сотовый на время отдыха — не самый лучший вариант.
— Скажи еще, что ты мне звонил, — обозлился Дорожкин.
— Нет, — признался Мещерский. — Ты же при мне телефон отключил. Кто орал на весь офис, что логист должен отдыхать в вакууме? Еще и симку в бумажник сунул.
— Пуст мой бумажник, — пожаловался Дорожкин. — Деньги нужны, Граша. Хотя бы тысяч тридцать. Квартиру оплатить за сентябрь и немного на прокорм. Пока другую работу найду.
— Тут такое дело… — Мещерский замялся. — Денег у меня свободных нет. Да и работу теперь найти… Могу одолжить компьютерами. Мне ж шеф тоже задолжал за пару месяцев, так я компьютерами взял. Они, конечно, не очень, но сервер ничего так. Поставлю кому-нибудь, но когда это будет?
— Граша… — Дорожкин почесал мобильником лоб. — Компьютерами я и сам могу одолжить. Ну одним компьютером. Помнишь, ты мне собирал в мае? Я тебе сороковник за него отдал. Возьмешь обратно? А я пока обойдусь стареньким ноутом.
— Двадцать пять, — тут же ответил Мещерский. — Могу взять за двадцать пять. Со всей приблудой и с монитором. И то только из-за знакомства.
— Граша! — возмутился Дорожкин.
— Одно лишнее слово — и не возьму, — отрезал Мещерский.
Мещерский приехал за компьютером в среду. Протянул потную ладонь, оттер Дорожкина в узком хрущевском коридоре толстым животом в сторону, быстро проверил аппарат, опустил его в коробку, упаковал монитор, клавиатуру, колонки и отсчитал пять оранжевых пятерок.
— Не обижайся, — сказал небрежно, но с видимым сочувствием. — Если бы я был такой, как ты, я сейчас бы и жил как ты. Только ты сотри с лица оскорбленную добродетель-то. Я ж с тобой по-честному. Просто все имеет свою цену. Я теперь твой аппарат по-любому за сорок не сдам. Кризис, Женя, кризис.
— Это ты по-дружески меня выручаешь или по-кризисному? — спросил Дорожкин, убирая двадцатник — на квартиру — под обложку паспорта. — Ну так, на будущее. Чтобы знать.
— А ты разве сам считаешь меня другом? — прищурился Мещерский в дверях, и Дорожкин не нашелся что ответить. Он бы не сказал Графику ничего и тогда, когда тот вернулся за монитором и бесперебойником, но Мещерский сам опустился на галошницу и пробормотал, рассматривая растянутые коленки штанов бывшего сослуживца.
— Жениться тебе надо, Дорожкин.
— На ком? — сделал заинтересованное лицо тот.
— Ну мало ли? — пожал плечами Мещерский и хитро прищурился. — Ты веселый, неунывающий, симпатичный. Не пьешь… много. У тебя ж был кто-то год назад? Помнишь, ты нас знакомил как-то? Ее вроде Машкой звали? Один раз смог и еще сможешь.
Дорожкин промолчал. История его переезда от приятельницы на Рязанский проспект не вызывала приятных воспоминаний.
— Ты не можешь быть сам по себе, Дорожкин, — объяснил Мещерский. — Это не ущербность, это анамнез. Факт. Данность. Таких людей, кстати, много. И среди них есть успешные. Ты должен быть при ком-то. Ну раз не получилось, два, и что? Жизнь ведь не кончилась? Пробуй дальше.
— Ага, — скривился Дорожкин. — Там, где анамнез, там и диагноз.
— Не можешь вылечиться — учись жить больным, — развел руками Мещерский.
— Где б найти такую дурочку, чтобы пристроить придурка? — попытался пошутить Дорожкин.
— Я серьезно, — не оценил шутку Мещерский. — Я, конечно, плохой советчик, но, если шуруп не выкручивается, если грани сорваны, нечего ладони отверткой рвать, высверливать надо.
— Какой шуруп? — не понял Дорожкин.
— Я выражаюсь фигурально, — отмахнулся Мещерский. — А если не высверливать, тогда можно руки загубить. Или отвертку. Тем более если она не очень. Из дерьмовой стали.
— Я, выходит, не очень? — сообразил Дорожкин.
— Какой уж уродился, — фыркнул Мещерский. — Не идет, тогда лучше всего вовсе бросить этот шуруп. И заняться чем-то другим. К примеру, деревни опахивать. На тракторе.
— Это теперь только в следующие пожары, — пожал плечами Дорожкин. — Как раз подлесок поднимется.
— Значит, найди такое место, где горит всегда, — повысил голос Мещерский. — Ты еще не понял? Тебе жена нужна, чтобы мозги вправляла. У каждого должен быть шуруп, который откручивается. А лучше много шурупов. Мне вот плевать на нашего шефа, у меня таких клиентов, как он, с десяток. И столько же в очереди. Да, я впахиваю без выходных да живот вот отрастил, но я свой живот как камень в горку толкаю и знаю — вниз он не покатится. А ты, Дорожкин, катишься под горку, хотя даже забраться никуда не пытаешься. Запомни: если не подниматься, это то же самое, что скатываться.
— Спасибо за науку, — обиженно пробормотал Дорожкин. — Что же, значит, предлагаешь мне в деревню вернуться?
— А вот это не моего ума дело, — крякнул, тяжело поднимаясь, Мещерский. — Хотя если б там имелись спелые да румяные молодки, я бы на твоем месте даже не раздумывал. Есть у тебя, в конце концов, отвертка или нет? Ты, парень, определись, чего хочешь, а там уж думай. Но если тебе на пятый или десятый этаж надо, в подвал спускаться ни к чему.
— Поэт, — буркнул вслед Мещерскому Дорожкин. — Символист!
— Реалист, — откликнулся из-за двери График. — Некрасов, практически.
Хозяин пришел вовремя, принял у жильца двадцать тысяч и, вздохнув, сообщил, что цена подрастет с октября. На пяток.
— На пяток? — растерялся Дорожкин.
— Кризис, — вздохнул еще глубже хозяин, пятясь к двери. — Должны понимать. И так демпингую почем зря. Квартира в порядке, с мебелью. Метро рядом. Лоджия застеклена. Телефон опять же.
— Понимаю, — кивнул Дорожкин, закрывая за хозяином дверь и накидывая цепочку.
Понятным было только одно: когда у всех начинается кризис, у кого-то неминуемо наступает полный абзац. Все правильно. Во всякой беде должен быть если не виноватый, то крайний. В этот раз крайний он.
«И в другие разы тоже», — пришла в голову простая и очевидная мысль.
Дорожкин хлопнул в ладоши, выбил каблуками короткую дробь, упал на продавленный диван, уставился на низкий, обклеенный дешевыми полистирольными плитками потолок и попробовал задуматься о собственной никчемной жизни. Задуматься не получалось. В голову лезла какая-то ерунда — вспоминались работы, которые не приносили толком ни денег, ни удовлетворения, армия, не оставившая внутри него ничего, кроме досады и грязи, разочарованное лицо Машки, потратившей на него, Дорожкина, полгода жизни, хорошо хоть не расписались. Собственно, эта ерунда и была отражением его жизни. Дорожкин сам был ерундой. Нет, конечно, он не считал самого себя ерундой и жизнь свою не считал ерундой, но жил начерно, и черновик ему не нравился. Он словно вычерчивал год за годом линии и буквицы по белому листку, но там дрогнула рука, там пропустил букву, там ошибся, и получался черновик, и вот уже листок исписан на треть (если не наполовину — поправился Дорожкин), а написалось что-то несуразное. Сейчас бы в самый раз зачеркать его, скомкать и разорвать, так другого-то листка нет. Или отрезать исписанный край и начать на остатке начисто? С краешка? Мелким и убористым почерком?
И все-таки расслабляться не стоило. Дорожкин рывком поднял себя с дивана, шагнул в ванную, умылся холодной водой, выдавил на зубную щетку пасту, старательно растянул губы в улыбке. В зеркале отразился круглолицый молодой мужик (уже не парень, к сожалению, хорошо еще, что пока еще молодой мужик) с добрым взглядом. Растерянность и беспокойство были почти неразличимы, доброта и оптимизм сияли в полную силу, пусть и были выстроены напряжением лицевых мышц. Да и чего бы им было не сиять? На месяц крыша над головой имелась, макарон и подсолнечного масла в шкафу хватало, сбережений, правда, не осталось, зато лето провел с пользой, помог отстоять от огня деревню, да и крышу дома заодно матери подновил, санузел со двора перенес в тепло — все польза. Если что в Москве не срастется, будет куда отползти, чтобы зализать раны. Солений у матушки целый погреб, на хлеб денег хватит, картошку сосед поможет выкопать, Дорожкин с ним договорился. Одно было плохо в деревне — прохода мать не давала: когда женишься да когда женишься?
— Когда женишься? — спросил Дорожкин сам себя и собрал лоб в складки над переносицей. А и в самом деле, может быть, ему стоило не только изучать объявления о найме на работу офисных менеджеров и логистов, но и по брачным разделам пробежаться? А ну как требовались молодые и перспективные да без вредных привычек? — А также без жилья, денег и особых способностей, — пробормотал Дорожкин, выплевывая зубную пасту и размазывая по щекам пену для бритья. — Давай-ка, дорогой, ноги в руки, и ищи работу. Список вакансий скачал? Скачал. Маршрут составил? Составил. Так что долой хандру и нытье, и вперед.
«Вперед» начало отрабатываться в понедельник. К вечеру понедельника Дорожкин уже имел пару не слишком удачных вариантов трудоустройства и неминуемо добрался бы и до удачных, если бы во вторник не разбил нос. Хорошо еще, что не сломал. Кроме носа пострадала еще и электронная читалка, что могло превратить поездки по Москве в унылое времяпрепровождение, но разбитый нос избавил Дорожкина от дорожной тоски. Человек с распухшим носом имел шансы на работу, близкие к нулевым. Ночью Дорожкин прикладывал к лицу лед, а утром отражение в зеркале объявило ему, что в ближайшие дни из дома лучше не выбираться. Но до магазинчика, в который упирался торец хрущобы, Дорожкин решил все-таки дойти.
Выглянув из подъезда, он обнаружил, что на улице настала уже натуральная осень, подтверждением чему служили не только лужи и плавающие в них желтые листья, но и возвращающиеся из школы празднично одетые дети. Дорожкин покосился на сидевшего на лавочке у подъезда черноволосого сухого мужчину в синем плаще с поднятым воротником и поплелся к магазину. Там он отчего-то застрял надолго. Сначала прикидывал, сколько может потратить денег, чтобы не обречь себя на голодное существование во второй половине сентября. Потом размышлял, что ему следует купить в первую очередь, что во вторую, а чего покупать не следует, потому как в ближайшее время придется обойтись и без колбасы, и без ветчины, и уж тем более без красной рыбки. Наконец покупки были сделаны, и Дорожкин поплелся домой. Мужчина с напряженными скулами и остановившимся взглядом по-прежнему сидел на скамейке. Дорожкин даже замедлил шаг, чтобы удостовериться, что незнакомец дышит. В подъезде отчего-то стоял уже знакомый запах залитой кипятком мяты, и дверь в его квартиру была открыта.
Дорожкин осторожно шагнул через порог, расслышал какое-то сопение и заглянул в кухню. За кухонным столом сидел маленький мужичок, морщил занимающий большую часть головы красный блестящий лоб и старательно дул на исходящее паром блюдце. Заметив Дорожкина, мужичок блеснул глазками, разгладил усы, шмыгнул носом-картошкой и скрипуче произнес:
— Евгений Константиныч? Заходи, дорогой! Сейчас чаевничать будем!
Глава 2 Гость и еще один гость
Люди, которые часто попадают впросак, или, если быть более точным в формулировках, не вполне уверены в том, что собственная судьба хотя бы в мало-мальской степени покорна их воле, порой обретают умение соединять в единое целое два таких разных чувства, как обреченность (именуемую также покорностью року) и любопытство к развитию собственных злоключений. Пожалуй, Дорожкин, уставившись на досуге во все тот же низкий потолок хрущобы, не согласился бы с данным утверждением, потому как продолжал бы со смешками трепыхаться даже на сковородке, но именно любопытство заставило бы его одновременно и озираться по сторонам. Сковородка пока, к счастью, была занята яичницей, которая скворчала или даже шкварчала и издавала донельзя аппетитный запах.
— Только так, — снова разгладил топорщащиеся усы мужичок, соскакивая со стула и обнаруживая удивительно малый рост. — Яичница должна жариться только на сливочном масле. Я, конечно, милый друг, готов согласиться, что само по себе сливочное масло не самый полезный продукт, но тут ведь как… — мужичок приподнялся на носках и потянулся к сковородке носом-картошечкой, — что в рот полезло, то и полезно, а то вкусно, от чего не грустно. Сам посуди, если перед тем, как раскокать яички, обжарить сухарик дарницкого, да с чесночком, да пару помидорных кружочков, да перевернуть…
«Три последних яйца, последняя помидорина и комочек масла из масленки», — почти безразлично отметил про себя Дорожкин, с удивлением разглядывая галоши на ногах мужичка.
— Жаль, колбаски нет, — прищурился мужичок и тут же заковылял к Дорожкину, оказавшись ростом тому по пояс. — С чем пожаловал, Евгений Константиныч? А ну-ка? Так-так. Колбаски опять нет, однако. Но это пока. Молочко. Хлебушек. Яички опять. Рисок. Хорошо, что не пропаренный. Баловство это, пропаренный-то. Сыр. Дешевенький сыр-то, Евгений Константиныч, берешь. Но ничего, на горячие макарошки, да через терочку — при случае и такой сойдет. Сахарок. Кефирчик. А мясного совсем ничего нет? Ты чего, дорогой? Не травоед, случаем?
— Нет, — закашлялся Дорожкин.
— Ну тогда ничего, ничего, мы это поправим, — расплылся в улыбке, показав ряд ровных, чуть крупноватых зубов мужичок. — Ты садись, сердешный, садись. Я сейчас яишенку-то располовиню.
— А вы, собственно, кто? — наконец вымолвил положенную фразу Дорожкин. — И как вы вошли в квартиру? Вам хозяин ключи дал?
— Хозяин? — звякнул тарелками мужичок и задрал брови куда-то немыслимо высоко. — Какой хозяин? Вот этой халупы? Да какой же он хозяин? Так… недоразумение. Хозяин — это кто-то вроде меня. Не этой, конечно, квартирки, другой, но… неважно, в общем. Я здесь, правда, по другой надобности. Кстати!
Мужичок подхватил сковородку и ловко сбросил по половине яичницы на каждую тарелку, вернул сковородку на плиту, прикрутил газ и вытер крепкие ладони с короткими толстыми пальцами о белую вышитую рубаху.
— Извольте знакомиться. Фим Фимыч или Ефим Ефимыч. Загоруйко.
— Дорожкин, — пожал Дорожкин теплую ладонь. — Евгений.
— Константиныч… — подмигнул Дорожкину гость и с ухмылкой полез на оставленный ненадолго табурет. — Налегай на яичницу, дорогой, налегай. Разговор предстоит долгий, а долгие разговоры пустым желудкам вредят. Да и мысли не на то отвлекаются.
Дорожкин хотел было возмутиться и потребовать отчета, по какому такому праву в его доме оказался неизвестный ему Фим Фимыч, почему он позволяет себе распоряжаться остатками его продуктов и с какой стати он, Дорожкин, должен вести с ним разговоры, но вместо этого неожиданно для себя уселся напротив карлика и взял в руку вилку.
— Ой, — воскликнул мужичок, резво соскочил со стула, нырнул под стол и через мгновение показался оттуда с мутной бутылью, заткнутой свернутым в чопик газетным листом. — Про надобность-то я едва не забыл. Семь секунд. Надо, надо опрокинуть по шкалику, пока закуска горяча.
Чпокнула пробка, Дорожкин поморщился, ожидая запаха сивухи, слишком памятна была деревенская «табуретовка», которая при каждом глотке занозила горло, но по кухне неожиданно пополз аромат аниса.
— Свойская, пятерной очистки, — захихикал мужичок. — Мягонькая. — Он зацокал языком. — Да еще на смородиновой почке настоянная. Ну и, кроме того… разное там. Есть в наших лесочках корешки не хуже женьшеня. Потому и выходит… эликсир, можно сказать. Ну Константиныч, за знакомство?
Дорожкин подхватил стаканчик, наклонился, чтобы чокнуться с мужичком, поднес стеклянный ободок к ноздрям, втянул дивный запах и опрокинул все пятьдесят граммов мутноватой настойки в горло. Гортань наполнилась теплом, которое тут же поползло в грудь, в живот, в руки и ноги.
— А? — довольно крякнул мужичок и загремел вилкой. — Ты закусывай, закусывай сразу. В ноги ее спускай. В ноги. А то в голову вдарит, а голова тебе, Константиныч, светлая нужна.
Дорожкин ткнул вилкой в яичницу, которая запузырилась прозрачными поджаренными пленками, поймал кислинку помидорки и вдруг подумал, что жизнь-то у него не так уж и плоха. Работу он разыщет, лет ему еще немного, а как проплатит хозяину квартиры еще месяца за два, так и задумается, что и как поменять в собственном существе, чтобы не срывать шлицы у отвертки, а найти свой собственный шуруп. И откручивать его. Или закручивать.
Яичница все не кончалась, или Фим Фимыч сообразил новую, благо в сумке, принесенной из магазина, был и десяток яиц тоже, только во рту стало вкусно, в горле тепло, а засиженная мухами лампа под потолком вдруг растроилась или распятерилась светящимся хороводом. Дорожкин было удивился, отчего это горит лампа, если на улице белый день, посмотрел в окно, увидел сумрак, удивился еще больше, перевел взгляд на Фим Фимыча, но вместо него разглядел незнакомого, впрочем, нет, того самого мужика, что сидел возле подъезда на скамье. Плаща теперь на мужике не было, но и синий костюм с синим галстуком поверх голубоватой рубашки показался Дорожкину все тем же плащом, только поделенным на части. И поверх этого «разделенного» на части плаща обнаружился пристальный, чуть мрачноватый взгляд.
— Удивительно, — с трудом шевельнул языком Дорожкин. — Вот вы сидели у подъезда? Ведь так? И я точно знаю, что я видел вас там впервые, почему же тогда мне кажется, что мы уже встречались где-то еще?
— Потому что я вас видел еще раньше, — сухо ответил незнакомец и покачал головой. — Однако удивительно, как вы, Евгений Константинович, быстро преодолеваете действие загоруйковской настойки? Помнится, даже Марк Содомский сутки лежал пластом после каких-то двух стопок, а вы с Фимой без малого литр уговорили на двоих. Конечно, Фима — мужичок, можно сказать, огнеупорный, но вы-то рохля рохлей… а ведь туда же… Впрочем, это даже и неплохо. Но на будущее я бы не рекомендовал…
— Я вообще не пью, — почти твердо выговорил Дорожкин и понял, что если голова у него и начинает проясняться, то ноги не просто не слушаются, а даже и находятся где-то так далеко, что и не докричишься.
— Это еще лучше, — кивнул незнакомец и критически окинул взглядом крохотную пятиметровую кухню. — Только зря вы сейчас, Евгений Константинович, голову забиваете всякой ерундой. Никто вас спаивать не собирался, хотя испытать вас следовало. Но не таким образом, как вы себе уже напридумывали. Ну посудите сами, зачем кому-то везти вас в лес, да еще и пытать, чтобы переоформить на кого-то эту квартиру? Я уж не буду апеллировать к ее убожеству, она же просто не ваша. Вспомнили? Вот. Получайте облегчение. И не думайте, что я могу читать ваши мысли. У вас на лице все написано.
— А… зачем… тогда? — снова шевельнул непослушным языком Дорожкин и постарался смахнуть с лица еще более непослушной рукой какие-то там надписи.
— Хороший вопрос, — едва заметно качнулся незнакомец и протянул руку. — Вальдемар Адольфович Простак. Мэр одного маленького подмосковного городка. Можно называть просто, Адольфыч.
— Дорожкин, — протянул руку Дорожкин и едва не отдернул ее — столь холодной ему показалась ладонь собеседника. — Только… что-то мне кажется, что вы далеко не простак.
— Старая шутка, — кивнул Адольфыч. — Со своей стороны могу ответить, что вы, Евгений Константинович, не простак во всех смыслах, хотя вроде бы проще некуда. Поэтому позвольте перейти сразу к делу.
— Слушаю вас, — поставил локти на стол, чтобы поддержать заваливающуюся на грудь голову, Дорожкин.
— Я хочу пригласить вас на работу, — твердо сказал мэр.
— В к…к…каком качестве? — сдвинул брови Дорожкин.
— Ну скажем так… — Адольфыч ненадолго задумался. — Младшим инспектором. Для начала.
— Инсп…пектором чего? — не понял Дорожкин.
— Охраны правопорядка, — объяснил мэр. — Нет, конечно, речь не идет о патрулировании улиц города, этим есть кому заниматься, но представлять городскую власть при разборе правонарушений, возможно даже при расследовании каких-то преступлений, придется. Да вы не волнуйтесь уж так. В штате мэрии есть еще один инспектор, есть и старший инспектор, начальник управления, наконец, администрация города не поплевывает через плечо, один на один с проблемами не останетесь. Да и проблем-то у нас не так чтобы…
— Да вы что? — удивился Дорожкин. — В органы? Никогда.
— Никаких органов, — покачал головой мэр. — Дело в том, что органов в нашем городке вовсе нет. Городок… почти научный. Закрытая территория. Режимный объект, можно сказать. Так что ни милиции, ни ФСБ, ни, извините, ГИБДД. Все своими силами.
— П…подождите… — Дорожкин заморгал. — Вы, н…н…наверное, не в курсе. У меня нет образования. То есть вроде бы есть, но… я педвуз окончил. По специальности «Технология и предпринимательство». Трудовик, по-старому. В армии тоже ничему не научился. Копать, спать и отбиваться во всех смыслах. А так-то логист, менеджер… очень среднего звена. Офисный планктон. Самоучка.
— Это вы бросьте, — не согласился Адольфыч. — Планктон планктону рознь. Или вы думаете, что я просто так приехал в столицу да ткнул пальцем в первого попавшегося менеджера среднего звена? Да еще пожаловал к нему в гости? Все не так просто. Почему мне нужны именно вы, я еще скажу, а вот почему я здесь, объясню немедленно. Я здесь потому, что уверен: вы мне не откажете.
— Неужели? — пьяно рассмеялся Дорожкин.
— Вот смотрите. — Адольфыч побарабанил пальцами по столу. — Вы — безработный, причем внезапно безработный. Так?
— Так, — нехотя согласился Дорожкин.
— Это во-первых. Во-вторых, вы не москвич, с жильем у вас проблемы, да и вообще положение у вас довольно сложное, — продолжил мэр. — Нет, с вашей ответственностью вы, безусловно, найдете работу, но в нынешней ситуации на рынке работу найдете менее оплачиваемую, так что концы с концами сводить будете труднее. Вряд ли сможете помогать матушке так, как помогали раньше, да и цену на данную лачугу хозяин явно собирается задрать к новому году тысяч до тридцати.
— Можно снять комнату, — икнул Дорожкин. — Простите. Найти приятелей…
— Приятелей у вас нет, — усмехнулся Адольфыч. — Вы неприятелеспособный, Евгений Константинович. Иначе говоря, нелюдимый. Даже эта ваша веселость ведь на самом деле всего лишь способ защититься, не так ли? Вы слишком погружены в себя, в работу. А для той работы, что я вам предлагаю, это только на пользу. Опять же — вы одиноки, что тоже упрощает дело. Убедить в переезде нужно только вас.
— В переезде? — поднял брови Дорожкин.
— Для начала пятьдесят тысяч рубликов в месяц, — прищурился мэр. — Освоитесь, через полгода можно будет прибавить. Хорошо прибавить. Учтите, что закрытый городок в нашем случае подобен зоне дьюти-фри. Цены на бытовые товары в магазинчиках ниже, чем на Большой земле. Общественного транспорта почти нет. Четыре маршрутки. Бесплатные, кстати. Весь городок меньше чем два на два километра, плюс поселок, еще пара деревенек и промзона. Воздух аж звенит от чистоты. Озеро, река, лес, болото. Да, да. Болото. Знаете какая клюква? Как вишня. А какие девушки у нас? В Москве, чтобы таких сыскать, ноги собьешь. А найдешь, так соискатели затопчут.
— Подождите, — почти окончательно протрезвел Дорожкин.
— От Москвы не так уж далеко, прямиком где-то километров сто, по трассе чуть больше. Причем, когда я говорю, что городок закрытый, это то и значит, что он закрытый. Для тех, кто не в городе, — первый раз улыбнулся мэр. — Ну кроме командированных, гостей и прочее. А все горожане вправе поехать куда угодно. Да хоть за границу. Уровень допуска вполне себе позволяет.
— А жилье дорогое? — начал растирать ладонями виски Дорожкин.
— Не слишком, — сложил брови домиком мэр. — Свободного жилья немало, но то, что есть, — все под мэрией. И если вдруг освобождается, что случается крайне редко, его обычно сразу выкупает администрация.
— Почему? — не понял Дорожкин.
— Вот из-за таких случаев, как ваш, — проникновенно объяснил Адольфыч. — Да и зачем нам запредельные цены на жилье? И как еще привлечь специалистов? Все сейчас Москву окучивают, мотыгами друг другу по ногам стучат. Я вот что вам скажу. Наш городок, конечно, не столица, но все провинциальные неудобства перебиваются преимуществами влет. Может быть, у нас и не самые большие зарплаты, но с учетом всего остального — куда уж там Москве? Для вас жилье будет бесплатным, Евгений Константинович. Квартирка из особого резерва. По умолчанию вам будет начисляться сумма, превышающая пятьдесят тысяч, разница пойдет на оплату жилья. Причем, я бы подчеркнул, на оплату в смысле его выкупа. Через лет пять оно перейдет в вашу собственность полностью. Захотите переехать куда-то, администрация обратно его у вас выкупит. По хорошей цене, заметьте. Или найдете покупателя сами.
— И что за жилье? — постарался говорить как можно небрежнее Дорожкин. — Хорошее?
— Хорошее, — кивнул мэр. — Дома старой постройки, послевоенные, немцы трудились. Потолки три с половиной метра. Но коммуникации все современные. Комнаты большие. Вам я бы предложил двухкомнатную квартиру. Комнаты изолированные, санузел не просто раздельный — а их два, кладовка, просторный коридор. Балконов вот только у нас нет. Зато кухня — просто замечательная. Двадцать четыре метра. Как вам?
— Такие бывают? — удивился Дорожкин.
— Бывают, — изобразил улыбку Адольфыч. — Вот только мебель пока в квартирке обычная. Инвентарная. Но со временем прикупите, если захотите. У нас и мебельный магазин есть, да и краснодеревщик собственный имеется, и печник, если к камину претензии случатся…
— К камину? — эхом отозвался Дорожкин.
— К камину, — со всей серьезностью кивнул Адольфыч. — Кстати, в квартире имеется неплохая библиотека, к вашему приезду мы и холодильничек пустым не оставим.
— Но почему я? — недоверчиво прищурился Дорожкин.
— Почему именно вы… — задумался мэр. — Важный вопрос. Я отвечу, тем более обещал. Понимаете, городок наш расположен в особом месте. В особой зоне, так сказать. Слышали о разломах в земной коре? Нет, не волнуйтесь, никаких землетрясений у нас не бывает. Да и ближайшее пересечение разломов южнее нашего городка, но в земной коре бывают не только разломы. Но и отверстия. Даже в материковых плитах. Как дырки в сыре.
— Вулканы, что ли? — сделал умное лицо Дорожкин.
— Ну только не в Московской области, — рассмеялся Адольфыч. — К тому же за миллионы, может быть, миллиарды лет Земля сама залечила свои, так сказать, раны. Заполнила их, чем придется. Но раны оставляют шрамы. Иногда невидимые, но дающие о себе знать. Своеобразным путем. Воздействием, можно сказать, на людей. Может быть, газом радоном или еще каким, может быть, какими-то особыми факторами магнитного поля, может быть, еще чем-то. Незаметным воздействием, микроскопическим, проживи всю жизнь, у тебя от этого и насморка не случится, но за столетия, за поколения так вышло, что народ у нас получился… особенный. Со способностями.
— То есть? — не понял Дорожкин.
— Ну способности различные, — потер подбородок Адольфыч. — Люди-то в основном простые. И те, что были, и те, что после приехали. Те, что были собраны по всему бывшему Союзу. Собраны в месте, в котором их и так была самая большая концентрация. Причем подавляющее большинство и не подозревает о собственном потенциале. Тем более что теперь-то, в смысле приезжих, речь идет уже о третьем, четвертом поколении. А так-то в основном имеются способности к телекинезу, чтению мыслей, предсказанию, ну и прочее по мелочи и не только по мелочи. Но все не оформлено, дико, хотя народец-то в основном мирный. В свое время был построен даже институт для изучения этого феноменального свойства территории, под этот институт, собственно, и прочее народонаселение подбиралось. Хотели использовать аномальные способности человеческого фактора на пользу народному хозяйству. Да и разобраться, что да к чему. Высказывалось предположение, что под бывшей деревенькой залежи каких-то особых ископаемых. Было организовано даже предприятие, научное производство, пробиты шахты, пробурены скважины. Ничего, правда, кроме неплохой минеральной водички, не нашли, но к тому времени уж и городок появился, и народец… осел, можно сказать. Семьями обзавелись. Но прошло время, да и в стране многое поменялось. Институт с тех пор перепрофилировали, потом вовсе законсервировали, опытное научное производство, сиречь лаборатории, забрало военное ведомство, а ввиду неразумения своего засекретило их еще сильнее, чем они были, и что оно там с ними делает теперь, не нашего ума дело. А городок-то остался. И причем благодаря всем этим обстоятельствам сохранил особый статус. Понятно?
— Не очень, — признался Дорожкин. — А как же эти… ну телеки…ки…незисты, чтецы мыслей, предсказатели?
— А что им сделается? — пожал плечами Адольфыч. — Живут себе. Рабочие места мы стараемся организовать на месте. Поддерживаем предпринимательство. Так что социальной напряженности в городе нет. Как и не было никогда. Смотрите, — Адольфыч стал загибать пальцы, — мигрантов нет, бандитов нет, наркоманов нет, милиции, что в наше время весьма важно, тоже нет. Признаюсь, что и «гостей с юга» практически нет. Горожане даже радуются, что городок закрытый. Нас ведь не только голодные восьмидесятые, лихие девяностые да гнилые нулевые пощадили, до нас даже Хрущев Никита Сергеевич в свое время не добрался. Пытался, правда, Конотоп Василий Иванович, был такой правитель Московской области, разворошить наше гнездышко, тем более что рядышком были его охотничьи угодья, но интересы военного ведомства возобладали. Да и не так просто до нас добраться. Так что живем себе. И если кто и читает чужие мысли, так он, скорее всего, и сам не понимает, что в его голову приходит. Чужие мысли — это, Евгений Константинович, обычно такая каша…
— И вы думаете, что я в это поверю? — недоверчиво усмехнулся Дорожкин.
— А верить я вас и не заставляю, — ответил усмешкой мэр. — Я хочу, чтобы вы работали в нашем городе, потому что именно вы нам нужны. Ваши потенциальные способности и даже уже имеющиеся возможности нас устраивают. В том числе и черты характера.
— Откуда вы знаете о чертах моего характера? — удивился Дорожкин.
— Вы вменяемы, — сказал Адольфыч. — Эта самая загоруйковская настойка, влияние которой вы преодолели феноменально быстро, кроме всего прочего будит в человеке самые низменные инстинкты. Если бы в вас была хотя бы сотая часть мерзости, она неминуемо всплыла бы и засияла во всей красе. А вы только смеялись и мрачнели от каких-то раздумий. Впрочем, мрачнеть-то вам и в самом деле есть из-за чего. Откажись вы от моего предложения, одна вам дорога — возвращаться в родную деревню.
— Не самый худший выбор, кстати, — огрызнулся Дорожкин. — Там хотя бы опытов над людьми не проводят… с помощью загоруйковки.
— Там их травят «табуретовкой», — отрезал Адольфович. — А мы угощаем полезным для здоровья продуктом. Травы-то в напитке и в самом деле знатные. К тому же мы не можем просто так довериться первому встречному.
— Я, выходит, — скривился Дорожкин, — все-таки первый встречный?
— Не первый, но тот самый, — смягчил тон мэр. — Нам хватило бы и вашей выпивки с Фим Фимычем, но мы проверили вас досконально. Поверьте, за сутки можно сделать многое. Побывать в вашей деревне под Рязанью, оценить вашу заботу о матери, отвагу на пожаре. Отзывы односельчан немалого стоят. Ни одного злого слова. Удивительно. И это при той дремучей непосредственности, которая свойственна истерзанной русской глубинке. Поговорили с вашим знакомым Мещерским, интересный тип, кстати, любопытный, весьма любопытный, заинтересовал он нас, знаете, всегда приятно обнаружить под оболочкой какого-нибудь растолстевшего циника хорошего специалиста, ну да ладно. Всему свое время. И у него мы тоже получили весьма благожелательную характеристику на вас. И ваша бывшая девушка, Маша, не сказала о вас ни одного злого слова. Вы уж простите, что пришлось так влезть в вашу жизнь, но все люди, с которыми мы разговаривали, уже забыли об этом разговоре.
— Забыли? — не понял Дорожкин.
— Забыли, — кивнул мэр. — Кое-кто в нашем городке все— таки владеет своими способностями. Но вы не забудете. И в этом одно из ваших достоинств. На вас это не действует. Понимаете?
— Что «это»? — поморщился Дорожкин: голова все-таки побаливала.
— Это, — щелкнул пальцами Адольфыч. — Называйте как хотите. Гипнозом, внушением, колдовством. «Это» работает. Почти всегда. Но не против вас. Согласитесь, это немаловажно. Это — способность. И эта способность нам необходима. Нам нужен человек, который, скажем так, не поплывет, когда кто-то из местных попытается окоротить его своими особыми способностями.
— Это все? — спросил Дорожкин, чувствуя странную, накатывающую на него из какой-то глубины тоску.
— Нет, — качнулся на стуле мэр. — Вы видите.
— Вижу? — не понял Дорожкин.
— Нимб, — пояснил мэр. — Над головой женщины. В метро, в давке, среди тысяч, десятков тысяч москвичей находилась женщина с нимбом, но увидел его только один человек — вы, Евгений Константинович. Это редчайшая способность. Это чудо! Как и то, что вместо прекрасной девушки, которую видели все в вагоне, вы один разглядели обычную женщину, правда, с нимбом. Как и то, что, когда Марк Содомский попытался вами… управлять, у него ничего не вышло. Но еще более удивительное, редчайшее, почти невозможное чудо то, что все эти способности совпали в одном человеке. Это тоже очень важно.
— Настолько важно, что вы сделали мне подножку? — потрогал распухший нос Дорожкин. — Вот, выходит, откуда ноги растут?
— Подножку Марк сделал по другой причине, — объяснил мэр. — Чтобы проверить вашу человеческую реакцию и поймать ваш образ. Зафиксировать, не упустить. Для этого ему нужна была ваша кровь. Должны же мы были как-то отследить вас?
— Это ваши обычные методы? — огорчился Дорожкин.
— Только при проверке будущих сотрудников, — твердо сказал Адольфыч. — Мы должны быть уверены в них на все сто.
— Это все? — спросил Дорожкин.
— Это — самое главное. То, что вы должны знать, чтобы принять правильное решение, — улыбнулся мэр.
— Сколько у меня есть времени на раздумья? — посмотрел на ночь за окном Дорожкин.
Воспоминание о падении в метро не добавило ему хорошего настроения. Но и не убавило тоже. В животе разливалось приятное тепло, в голове клубилась некая легкость и, что было странно, ясность. Хотя и тоска оставалась где-то поблизости.
— Ну… — Адольфыч посмотрел на часы. — Минут десять.
— А если я не соглашусь? — готовясь совершить явное сумасбродство, вздохнул Дорожкин.
— Вы согласитесь, — переплел пальцы мэр. — Вероятность — девяносто восемь процентов. Вы уже согласились, я вижу. Хотя хлопоты с вами все равно будут. Излишняя доброта и порядочность сотрудников, знаете ли, — это бремя для руководителей. Ну а если бы не согласились, я был бы огорчен. Вы нет. Вы же не знаете, от чего вы можете отказаться. Ведь мои слова — это пока что только слова.
— От чего я могу отказаться? — повторил слова мэра Дорожкин.
— От шанса, который выпадает один раз, — отчеканил Адольфыч. — От возможности прожить очень интересный кусок жизни.
Повисло молчание. Мэр демонстративно посмотрел на часы и начал, негромко посвистывая, оглядывать крохотную кухню. Дорожкин, преодолевая слабость в ногах, поднялся, плеснул в стакан воды.
— Наверное, есть какие-то условия, о которых я должен знать? Бумаги надо подписать?
— Бумаги никакие не нужны, — пожал плечами мэр. — Достаточно честного слова. Но некоторые предварительные условия имеются. Городок у нас маленький, режимный, хотя несколько тысяч населения — это вам не какое-нибудь сельцо заспиртованное. Порядок в городе — почти идеальный. Частного транспорта, как я уже говорил, нет. Для тех, кто прибывает на своих машинах, на подъезде имеется охраняемая стоянка. По городку курсирует, повторяюсь, бесплатная маршрутка, но весь город можно пересечь пешком за полчаса. Причем не торопясь. В мэрии имеются грузовики на случай каких-то перевозок, пара комфортабельных автобусов. В городке не работает сотовая связь, но родным можно звонить с почты, опять же бесплатно. Соответственно и с Интернетом, только с почты. Режим. И болтать лишнего не следует. В случае чего, мы — «почтовый ящик». Тем более что по соседству с нами имеется подобный «почтовый ящик»[4]. Для окрестных, кто в курсе, мы называемся просто — городок. А так-то секрета нет. Название у города самое обычное — Кузьминск. Но на карте его искать бесполезно. Да, последнее: первый отпуск через одиннадцать месяцев после поступления. Так что почти на год всякий новичок становится почти невыездным. Исключая выходные дни. Видите, и тут никакой дискриминации, столица-то рядом.
— А что с Трудовым кодексом? — сделал серьезное лицо Дорожкин.
— Действует в полном объеме, — поднял брови Адольфыч. — Пенсионные отчисления производятся. Ограничения касаются только некоторых моментов, связанных с режимностью самого города.
— Город хоть ничего так? — все еще колеблясь, спросил Дорожкин.
— Замечательный, — твердо сказал мэр. — Своя больница, кинотеатр, стадион, бассейн и многое другое.
— Это все? — Дорожкин тоже окинул взглядом кухню с закопченным потолком, заколебался. — Ну…
— Ну? — прищурился Адольфыч.
— Ну ладно, — с облегчением махнул рукой Дорожкин. — Не в Антарктиду же поеду, в конце концов? Допустим, что я согласен. Допустим! Когда я должен прибыть на место? Мне же надо собрать вещи, отдать ключи хозяину.
— Хозяин появится через пять минут, — еще раз посмотрел на часы мэр. — Надеюсь, вы не будете пытаться заполучить с него ваши двадцать тысяч обратно? Вещи ваши собрал Фим Фимыч. Уж простите наше самоуправство, но так и вещей у вас кот наплакал. Пока, смею заметить. Кстати, вы еще успеете побриться и переодеться. Или сделаете это уже в более достойных условиях?
— А кто он? — растерянно мотнул все еще тяжелой головой Дорожкин. — Кто он такой, этот Фим Фимыч?
— Фим Фимыч? — удивился Адольфович. — Да никто. Отличный старикан. Рыбак. Мастер по всяким железным штуковинам. Мой приятель. Знаменит тем, что может подобрать ключик к кому угодно. Душевный ключик, душевный. Он консьержем служит в доме, в котором вы будете жить. Но загоруйковки у него больше не просите. Не даст. Такой жмот, я вам скажу…
Глава 3 Дорога и еще немного
Половину пути до Кузьминска Дорожкин проспал. Собственно, и ту часть пути, которую он старательно пялился в окно старого громоздкого «вольво», он помнил кусками. Две объемистых сумки с вещами плечистый мужик, лица которого Дорожкин не рассмотрел, поставил в багажник, сам Дорожкин плюхнулся на заднее сиденье, где и обнаружил, что передняя часть салона, в которой поместился возле водителя Адольфыч, отгорожена матовым стеклом. Машина выкатила на Рязанку, домчалась до МКАД и пошла в сторону Ярославки. Дорожкин еще успел отметить, что Фим Фимыча в машине нет, и решить, что карлик вполне мог поместиться в багажнике вместе с сумками, как голова его окончательно отяжелела, и он уснул. Сквозь сон Дорожкин еще пытался вспомнить, откуда Фим Фимыч взял эти сумки, неужели с собой принес, и не упаковал ли он в них что-то хозяйское, но потом темнота затопила все.
Первый раз Дорожкин проснулся все еще на кольце. Он протер глаза, удивился, что при затонированной перегородке в салоне стекла машины прозрачны, разглядел проносящийся за окном ночной пейзаж и понял, что справа — Митино. Затем машина покатила вниз, Дорожкин прочитал на коробках выставочного комплекса «Крокус Экспо» что-то о международном автосалоне, прикрыл на мгновение глаза, а когда открыл их, машина уже уходила с МКАД на Ригу.
Следующее пробуждение пришлось на развязку у Новопетровска. Дорожкину мучительно захотелось пить. Он оглядел широкое сиденье, повернулся назад, осмотрел карманы в дверях, наклонился и обнаружил на полу пакет с парой бутылок минеральной воды «Кузьминская чистая». Напившись, Дорожкин плеснул воды на ладонь, промыл глаза и снова уставился в окно на темную полоску леса. Ночь вместе с лесом убегала куда-то за спину, и точно так же убегала за спину его прошлая жизнь. Так же, как и в две тысячи пятом, когда недавний студент Евгений Дорожкин не сумел откосить от службы и загремел в армию. Откашивать тогда он не слишком и пытался, законных и не слишком хлопотных способов остаться дома не нашел, поэтому в один не самый счастливый день оказался в компании храбрящихся призывников. Тогда, в холодном автобусе, который вез Дорожкина навстречу неизвестности, он впервые ощутил поганое чувство беспомощности. Его будущее от него не зависело. Дальнейшее существование Дорожкина должен был определять случай и ничего больше, потому как случай был сильнее и его сомнительной стойкости, и неуемной веселости, и недостаточной храбрости, и даже безусловного старания и трудолюбия деревенского, несмотря на пятилетку в стенах педвуза, парня. Дорожкин еще тыкался лбом в грязное автобусное стекло, а случай, в виде огромного карьерного самосвала или какого-нибудь страшного армейского механизма, уже прогревал двигатель. Скоро-скоро он поедет по дороге, по которой будет ползти военный бесправный муравей с дурацким образованием и непутевой судьбой, и одному богу известно, расплющит он Дорожкина в лепешку или оставит жить, подарив выемку в протекторе.
Дорожкин поежился и вдруг понял, что и в этот раз он чувствует ту же самую беспомощность. Теперь ему уже не казалось, что он принял правильное решение. Успокаивало только одно: никакой пользы от уничтожения скромного логиста просто не могло быть. Богатств Дорожкин не скопил, никакого наследства ему не причиталось и не могло причитаться, ибо отец его умер так, как и подобало большинству пьющих механизаторов, — замерз в снегу по дороге домой после очередной пьянки. Других родственников, кроме здравствующей матушки, у Дорожкина не имелось. Близких друзей не было тоже, но так и врагов не случилось скопить ни одного. То есть, с учетом собственной малозначительности, Дорожкин вообще не должен был ничего бояться? Хотя кто может знать, что за секретный объект на самом деле обосновался в этом Кузьминске? И какие вообще могут быть закрытые города в то время, когда все бывшие секреты выбалтываются где угодно и кем угодно? Ну уж не для каких-то опытов везли сейчас глупого полупьяного офисного менеджера на край Московской области?
Дорожкин подумал еще раз, обозвал себя болваном, нащупал в кармане оставшиеся три с половиной тысячи и решил попроситься в Волоколамске в туалет. А там уж сбежать и на первой утренней электричке отправиться обратно в Москву, чтобы вылезти на Рижском, нырнуть в метро, докатить до Казанского и поспешить дальше домой, домой, домой, где не так уж интересно, но все понятно и просто. Однако планы пришлось менять уже через несколько минут. Машина, не доезжая Волоколамска, ушла с трассы и покатила по узкой асфальтовой двухполоске. Дорожкин сплющил о стекло нос и вдруг подумал о главном. Там, за спиной, в Москве, в которой у него не осталось ничего, кроме нескольких не самым удачным образом прожитых лет, все-таки осталось что-то важное. Что-то настолько важное, что перевешивало и его страх перед неизвестностью, и необходимость что-то менять в жизни, и даже самые сладкие посулы и радужные мечты. Только что?
Дорожкин потер виски, скорчил гримасу, снова уперся в холодное стекло лбом и едва не расплакался от бессилия пьяными слезами. Никакими стараниями он не мог вспомнить то, о чем не имел ни малейшего представления, кроме слабого, едва различимого ощущения. Точнее, даже памяти об ощущении. Ощущении безграничного счастья, которое было сродни счастью раннего деревенского утра, когда в окно заглядывает солнце, во дворе выкрикивает бодрые глупости петух, в ногах мурлычет кошка, скрипят ступени крыльца, гремят ручки на ведрах с водой, слышатся легкие шаги, и к лицу маленького Дорожкина прижимается молодое и дорогое лицо мамы. Но ведь Дорожкин далеко уже не малыш и в последние несколько лет не испытывал даже тени похожего? А если и испытывал, то не мог этого забыть. Так ведь не забыл вроде? Окончательно-то вроде не забыл? И когда же вспомнил? Когда вспомнил? Там, в метро, когда увидел нимб над головой женщины? А если он его снова увидит? Может быть, он вспомнит еще что-нибудь?
Сон снова начал тяжелить веки Дорожкина, некоторое время он еще пытался бороться, затем выудил из кармана шариковую ручку, написал на запястье левой руки крупно — «вспомнить», разобрал на придорожном указателе название поселка — Чисмена, упал на сиденье и снова уснул.
В очередной раз Дорожкин проснулся оттого, что машина резко свернула влево. Он едва не свалился с сиденья, с трудом выпрямился, посмотрел в окно и увидел магазины и темные домишки какого-то села. Машина повернула еще раз, на этот раз направо, за окном мелькнула полуразрушенная церковь, и колеса запрыгали по ухабам. Черная в ночи луговина сменилась силуэтами дачных домиков, разбитый мосток через речушку привел в деревеньку со странным названием Чащь, но машина не остановилась и повезла Дорожкина вовсе в какую-то глушь. Сквозь очередной приступ сна Дорожкин подумал, что, возможно, жизнь его уже предопределена и трепыхаться ему не стоит вовсе. Разве только покорячиться немного для того, чтобы все-таки выпросить у Фим Фимыча стакан загоруйковки и встретить все прочие неприятности и даже смерть вот в таком же полусонном и безразличном состоянии или даже с бодрым смешком. Откуда-то накатил холод, Дорожкин подтянул к груди колени и не вывалился из сладкого сна окончательно только потому, что из-под матового стекла подул теплый воздух. Слегка согревшись, Дорожкин приоткрыл один глаз, увидел, что окна затянуты туманом, испугался, но машина шла ровно и медленно, и Дорожкин снова попытался уснуть. Мотор продолжал уверенно урчать, Дорожкину даже послышался какой-то то ли скрип, то ли шорох снаружи, он нащупал бутылку с водой и снова попытался смыть с лица сон. Дорожкин попробовал было открыть окно, но ручка подъемника не работала, крутилась вхолостую.
— Нет, — пробормотал он недовольно. — Больше никакой загоруйковки. И вообще, хочу к маме в деревню.
Сказал и снова уснул — на секунду или на час, не понял. В салоне стало тепло, Дорожкин вытянулся, насколько позволяло сиденье, и тут же понял, что на самом деле он и вправду едет к маме. И даже мама сидит тут же, гладит Дорожкина по голове и что-то бормочет про крышу, про теплый туалет, про отвагу на пожаре, про то, что Дорожкин молодец, что в деревне четыре девки на выданье, одна другой лучше, а ей больше прочих дочка учителки нравится. Ну и что, что ростом мала? Так на руках легче носить будет. Маленькая — значит, шустрая. Опять же можно одежду в детском мире брать, дитятское все дешевле. «А свадебное платье тоже в детском мире покупать?» — только и успел возмутиться сквозь сон Дорожкин, пытаясь вспомнить, как же она выглядела, дочь учителки, если не было у них в деревне никакой учителки, все учителя на поселке жили, как машина встала.
— Приехали, — раздался за дверью бодрый голос, и Дорожкин проснулся окончательно. Пошатываясь, он выбрался из машины и обнаружил, что на улице по-летнему тепло, машина суха, но покрыта толстыми разводами то ли грязи, то ли клочьями какой-то пряжи или тряпья. Впереди возвышалась громада дома, сложенного, судя по отсветам фонарей на подъездах, из темного, почти черного кирпича. В небе мерцали привычные созвездия. Под ногами шелестели опавшие листья.
— Что это? — снял со стекла клок паутины Дорожкин.
— Не обращайте внимания, — бодро ответил стоящий рядом Адольфыч. — Так… Местная природная аномалия. В городе подобного не бывает. У нас, кстати, климат мягче, чем в Москве, хотя мы и на сотню километров севернее. Тут леса кругом, знаменитые охотугодья — Завидовский заповедник. Слыхали? Влияет, наверное. Мы уже на месте. Ну и как вам?
— Днем бы посмотреть, — завертел головой Дорожкин.
— Вот днем и посмотрите, — кивнул Адольфыч, — а сейчас спать. Павлик, отнеси вещи Евгения Константиновича!
Оказавшийся Павликом водитель загремел крышкой багажника, а Адольфыч только развел руками:
— На этом пока моя миссия заканчивается. Дальнейшую ответственность за ваше благополучие я перекладываю на Марка, ну вы с ним опосредованно уже знакомы. А уж он назначит вам шефа на первое время. Но это все будет послезавтра или уже завтра. Сегодня спать, отдыхать, с обеда можете прогуляться по городу, осмотреться. Если что, Фим Фимыч вас проинструктирует. А вот и он.
Из подъезда и в самом деле выскочил карлик, замахал руками, но Дорожкин его уже не слушал. Недолгий сон в пути оказался явно недостаточным, и Дорожкин снова начал засыпать и уже почти спал, пока пожимал холодную руку Адольфыча, пока грузился в старинный лифт с двойными дверями вслед за похожим на медведя Павликом. В полусне же он с трудом разбирал бормотание Фим Фимыча, что кого другого после такой порции загоруйковки вовсе бы на носилках несли, силился открыть глаза, когда консьерж гремел ключами у высокой, покрытой заклепками стальной двери, но когда заснул, так и не вспомнил. Зато проснулся со свежей головой и ощущением здоровья во всем теле.
«Однако», — удивленно подумал Дорожкин, не открывая глаз. Ни в голове, ни во всем организме в целом не было не только нотки похмелья, но как бы даже наоборот; он словно снова обратился в едва оперившегося юнца, и некоторые части тела сообщали ему об этом недвусмысленно и задорно. Дорожкин улыбнулся и решил понежиться еще несколько минут под одеялом, а заодно уложить в голове неожиданно ясные воспоминания о вчерашнем дне и прошедшей ночи. Итак, он нанялся на непонятную работу к непонятным людям и, более того, уже прибыл на новое место жительства, расположенное примерно в ста километрах севернее Москвы. И не просто прибыл, а выспался и продолжал лежать в мягкой постели в квартире, которая через пять лет должна перейти в его собственность. Начало было интригующим и где-то даже обнадеживающим.
Дорожкин приоткрыл один глаз, посмотрел на потолок, не обнаружил его на привычном месте, открыл оба глаза, прищурился и понял, что потолок находится неприлично высоко. Нет, тут было не три с половиной метра пространства, а как бы не все четыре. «Первый плюс, — подумал Дорожкин. — Наконец-то перестану сбивать люстру руками, надевая свитер. Жаль, Машка этого уже не оценит. Собственно, а почему жаль?»
Дорожкин откинул толстое, но неожиданно легкое одеяло и, опустив ноги на пол, точно попал в толстые войлочные тапки. Утро или, судя по ослепительно-синему небу в огромном окне, день начинали нравиться Дорожкину все больше. Комната была такой просторной, что, повесив в ее торце кольцо, компания высоченных негров вполне могла бы разыграть партию в дворовый баскетбол, и Дорожкин нисколько бы им не помешал. Он сидел на широкой металлической кровати с блестящими никелированными шарами на спинках и казался сам себе лодочником, заплывшим на довольно приличной посудинке в огромную гавань. Слева от него стояла тумбочка из красного дерева, сравнимая размерами с комодом, напротив, метрах в четырех, собственно комод, напоминающий выполненный из того же красного дерева тяжелый танк, а левее, ближе к окну, обнаружился не менее тяжелый письменный стол с двумя тумбами и обтянутой зеленой тканью столешницей, на которой блестел черный массивный телефон. Кресло перед столом было вполне современным, на колесиках, с кучей регулировок и высокой спинкой. Прочий периметр, исключая четверку антикварных, с позолотой, стульев, пустовал, хотя дверцы пары стенных шкафов оставляли простор для фантазии. Дорожкин лег на спину, чтобы дотянуться до желтоватой стены, на ощупь решил, что она выкрашена акрилом, встал, обнаружил, что беленый, с гипсовой лепниной, потолок ближе не стал, и зашаркал по явно дубовому паркету к окну.
За окном и в самом деле стоял день, хотя полдень, кажется, еще не наступил. Окна квартиры Дорожкина, судя по отчетливой тени дома на траве и дорожках, смотрели на север, но даже и отраженного небом и сентябрьской травой света хватало, чтобы комната казалась по-летнему солнечной. Чуть тронутый осенью газон выбирался из-под тени дома и, прервавшись на (ничего себе) полосу брусчатой мостовой, скатывался по крутому склону к узкой речке с еще более узким пешеходным мостом. За речкой зеленела луговина, паслось с пяток коров, начинались огороды какой-то деревеньки, и уже за ней синел мутными зубцами лес.
— Ну-ну, — пробормотал Дорожкин. — Несколько тысяч населения. Однако какой это этаж? По высоте как бы не десятый!
Он отодвинул тюль, повернул шпингалет, неожиданно легко открыл окно и подставил лицо теплому сентябрьскому ветру. Этаж был пятым. Прямо над головой свисал край крыши, справа и слева из темно-красного кирпича торчали вырезанные из известняка морды то ли каких-то горгулий, то ли еще какой пакости. Дом был двухподъездным, но производил впечатление огромного. Улица, на которой он стоял, справа вместе с речкой поворачивала за угол, а прямо перед домом раздваивалась и уходила половиной своей вдоль реки куда-то к северо-западу, а второй половиной, обрастая домами, подобными тому, из которого высунулся Дорожкин, просто к западу. Из-за угла соседнего здания выполз микроавтобус, повернул налево, остановился, выпустил трех школьников с ранцами и поехал дальше. Детвора побежала по дорожкам к ближайшим домам. И без того бодрое настроение Дорожкина сразу улучшилось.
Он захлопнул окно и, разминая шею и делая взмахи руками, обошел комнату. Поднял тяжелую телефонную трубку, покачал головой, глядя, как медленно выползают из эбонита хромированные рычаги, послушал гудок. Потрогал стопку своей одежды на стуле, достал сотовый и уверился, что тот и вправду находится вне зоны действия Сети. Затем погремел ящиками комода, открыл тумбы стола, убедился, что они пусты. Нашел несколько комплектов белья и стопку полотенец в тумбочке-гиганте у кровати. В первом стенном шкафу, который можно было сдавать малоимущим студентам в качестве комнаты без окна, провел рукой по плечикам и с некоторым сожалением узнал в зеркалах на внутренней стороне дверей в слегка помятом молодом мужике в трусах и майке самого себя. Открыл второй шкаф и обнаружил там беговую дорожку, которая была немедленно вытянута наружу, подключена к ближайшей розетке и опробована. «Однако», — обрадовался Дорожкин, чувствуя, как икры наполняются усталостью, а на плечах и лбу выступает пот. Жизнь продолжала налаживаться. Через тридцать минут, когда квартира была осмотрена полностью, Дорожкин был почти счастлив.
Коридор лишь немногим уступал размерами спальне, и это было еще ценнее оттого, что от огромной кухни он отделялся широкой аркой, через которую падал вполне себе дневной свет. Вместе с комплектом мягкой кожаной мебели и настоящим камином это превращало коридор в гостиную, тем более что собственно прихожая с галошницей и стенным шкафом для верхней одежды отделялась от коридора такой же аркой. В коридоре имелась еще и кладовка, куда Дорожкин тут же перетащил стоявшие в прихожей сумки с вещами, после чего заглянул на кухню и во вторую комнату.
Гостиная оказалась именно такой, какой и представало в мечтах Дорожкина логово состоятельного мужчины средних, а еще лучше молодых лет. Она была почти квадратной, причем одну стену ее занимало такое же огромное окно, как и окно спальни, а три других — застекленные книжные стеллажи под потолок, оставляя проемы для дивана, пары кресел и тумбы из черного дерева с огромным телевизором. На все том же дубовом полу лежала белая медвежья шкура, а на ней стоял аккуратный стол с настольной лампой, украшенной вырезанным из белого камня орлом.
Дорожкин приблизился к одной из полок, звякнул стеклянной дверцей и вытащил отлично сохранившуюся, но, судя по желтизне бумаги, старую книгу. Так оно и оказалось, в нижней части обложки значилась дата издания — 1827 год. Выше выделялся заголовок «Tamerlane and Other Poems»[5]. Дорожкин повертел книгу в руках, открыл ее, вгляделся в ряды строк, не нашел имени автора и аккуратно поставил книгу на место, как ему показалось, в ряд не менее древних изданий. Да, пожалуй, одни только книги на этих полках стоили больше, чем вся роскошная квартира. Хотя кому теперь были нужны бумажные книги? Дорожкин вспомнил о ноуте, метнулся в кладовку, разыскал в одной из сумок видавший виды аппарат и с огорчением убедился, что вайфаем в квартире и не пахнет. Впрочем, с таким количеством книг… Конечно, если не все они представляют собой сборники поэзии, да еще на английском языке.
Если библиотека привела Дорожкина в состояние восторга, то кухня обратила его в трепет. Особенно холодильник. Он напоминал двухстворчатый стальной гардероб и в последнем обиталище Дорожкина занял бы половину кухни, а с учетом раковины и газовой плиты, то и всю. На новой кухне Дорожкина он скромно ютился в уголке, не выделяясь в длинном ряду мебели, наполненной множеством совершенно неведомой Дорожкину утвари и поблескивающей столешницей из натурального камня. Дорожкин плюхнулся на диван, ощутив голыми ногами приятный холод кожаной (на этот раз светло-бежевого цвета) обивки, и понял, что, даже если счастье есть категория мгновенная, это нисколько не отменяет его возможной материальности. Отчего-то ему тут же вспомнились слезы матери, которая однажды приехала к Дорожкину в Москву, когда он перебивался вовсе в убогой комнатушке, села на кривой стул и начала горевать над непутевостью собственного сына. Сейчас бы ее слезы были светлыми и счастливыми.
Дорожкин с удивлением почувствовал, что у него защипало в носу, громко и ненатурально расхохотался, поднялся, открыл холодильник, уже без особого удивления нашел на одной из ярко освещенных и забитых продуктами полок чуть слышно урчащего чуда какой-то йогурт и, забрасывая в рот сладкое кушанье, отправился в ванную. Ванных было две. В одной, которую Дорожкин сначала счел довольно большой, имелись душевая кабина, компакт и широкая раковина у зеркальной стены. Во второй, которая своими размерами превращала первую в маломерку, нашлось все то же самое, но душевая кабинка блестела какими-то многочисленными соплами, и сверх стандартного набора обнаружилась изящная чугунная двухметровая ванна с фигурными ножками, чудной фаянсовый «зверь» биде, а также огромный полотенцесушитель, зеркальная плитка на потолке, черная на стенах, теплый пол и прочее, прочее, прочее. Через минуту Дорожкин уже стоял в душевой кабине под струями теплой воды и был бы близок к громогласному исполнению какого-нибудь торжественного гимна, если бы не одна ужасно неудобная и колючая мысль, которая вгрызалась ему в голову, словно сверло перфоратора, — никакой теоретической пользой и старанием он не мог оправдать предоставленную ему роскошь. Даже с учетом его немедленного расчленения и продажи всех органов, вплоть до мозгового вещества, по максимально возможной цене. Хотя если счесть предоставление жилплощади недолгой арендой… И все-таки с нормальной логикой мирились только два варианта развития событий: или этот самый Адольфыч вместе со всей своей мэрией сошел с ума, или с ума сошел сам Дорожкин, и в настоящее время он не стоял под душем в ванной комнате, которая одна была больше его бывшей съемной квартиры, а лежал где-нибудь в психушке под действием каких-нибудь транквилизаторов и бессмысленно вращал глазами.
— Или работа, которую мне придется работать, связана с какой-то дрянью, — сделал вывод из бесплодных размышлений Дорожкин. — И квартира эта как переходящий приз. Один инспектор умирает или погибает, на его место берут нового. И все довольны. Значит, таки аренда? Бесплатного сыра не бывает, Дорожкин. Или бывает?
Вода продолжала ласкать тело. Острые струйки ударяли не только по макушке и плечам, но и били со всех сторон, заставляя Дорожкина ощущать всю его, надо заметить, не слишком богатырскую стать. Он взял в руки флакон с каким-то диковинным гелем для душа, заметил на запястье уже почти смывшееся слово, нащупал ближайшее полотенце, намочил его и уже мокрым затянул несколько тугих узлов, повторяя при каждом усилии: «Надо вспомнить, надо вспомнить, надо вспомнить». Теперь отчего-то водяные уколы уже не казались Дорожкину мягкими и ласковыми.
— Честное слово — честным словом, а как отработаю квартиру, непременно потребую на нее документы, — твердо сказал Дорожкин. — И зарплату буду при первой возможности класть на книжку или отправлять матери. А то мало ли? Вот бы мамку сюда притащить да показать ей все. Нет. Пока не надо. А если лажа какая?
Дорожкин открыл глаза и вдруг увидел в стекающей по черной плитке воде старуху. Она стояла в паре метров от него, голого, — высокая, крепкая, с всклоченными над узким лбом светлыми с сединой кудряшками, и, уперев кулаки в бока и оттопырив синеватую с прожилками губу, с видимым презрением рассматривала Дорожкина.
— Черт! — заорал он, выпрыгивая из душевой кабинки, поскользнулся, грохнулся на пол, но в последний момент успел разглядеть: прежде чем растаять, старуха фыркнула и покачала головой.
— Сам ты черт, — услышал Дорожкин еле слышный голос. — Хотя куда тебе, сосунок.
Глава 4 Променад и лимонад
В полдень Дорожкин вышел прогуляться. Покачал головой, приглядевшись к древнему лифту со стальными решетками-дверями, и сбежал по высоким ступеням пешком. Фим Фимыч сидел за стойкой у входа в клубах канифольного дыма и тыкал паяльником в нутро туристического телевизора.
— О! — воскликнул карлик, увидев Дорожкина. — За новыми впечатлениями?
«Со старыми бы разобраться», — раздраженно подумал Дорожкин, но консьержу улыбнулся.
— Доброго здоровьица, Фим Фимыч. Вот вышел прогуляться.
— Прогуливаться — не прогуливать, — подмигнул Дорожкину карлик. — Совет какой нужен? Если насчет перекусить, сразу говорю, кафе «Зюйд-вест» лучше прочих. Несильно, но лучше. В смысле пива и настроения. Остальное и сам разглядишь. Как ночевал?
— Более чем, — с сомнением ответил Дорожкин и в свою очередь подмигнул карлику. — Интересуюсь вот, отчего Адольфыч сказал, чтобы я у тебя, Фим Фимыч, загоруйковку не просил? Так и сказал: не проси, все равно не даст.
— А хрен его знает, — громко ответил Фимыч, но шепотом добавил: — Будешь просить, не дам, а без спросу угощу. После поговорим. Если прирастешь тут.
— Вот и отлично, — кивнул Дорожкин и толкнул тяжелую дверь. Оказывается, в этом самом Кузьминске еще надо и прирасти? А что же бывает с теми, кто не прирос?
Прирасти к городку на первый взгляд казалось проще простого. Вокруг сияла чистота, травка была аккуратно пострижена, в урнах поблескивали вывернутые краями наружу пакеты для мусора, но мусора не видно было не только в урнах, но и вокруг них. Камни брусчатки блестели, словно смазанные маслом. Дорожкин начал озираться уже через десяток шагов, когда вдруг понял, что отсутствие бумажек и даже обычных окурков под ногами выбивает его из привычного мира покрепче, чем нимбы над головами, разговаривающие старухи в черной плитке или колтун паутины на машине теплой осенней ночью. Однако все перечисленное вполне можно было списать на временное помрачнение рассудка, а улица существовала наяву, под ногами, по ней можно было шагать, ее можно было разглядывать и даже трогать руками. Не запачкав ладоней, кстати. Еще через десять шагов Дорожкин начал относиться к чистоте как к само собой разумеющемуся и даже подумал, что бросить что-нибудь под ноги в такой обстановке довольно-таки непростая задача. Впрочем, с соблазном Дорожкину бороться не пришлось, потому как бытовым свинством он не отличался с детства, да и бросать ему было пока что нечего.
Дорожкин обошел детскую площадку, на которой пара карапузов копалась в песке, миновал торец очередного пятиэтажного гиганта, уважительно хмыкнул в сторону красной, в английском стиле, будки таксофона с надписью «Местная связь», пригляделся к табличкам на перекрестке и понял, что отныне его адрес — улица писателя Николая Носова, дом номер пятнадцать, квартира тринадцать. Ничего мистического в собственном адресе Дорожкин не обнаружил, пожал плечами и пошел вниз по улице писателя Бабеля, по которой ему навстречу ползла очередная маршрутка. На лобовом стекле старенького, но бодрого «мерседеса» сияла неоном цифра «два», а на боку значился ее маршрут — «улица Бабеля — улица писателя Николая Носова — улица Сталина — улица Мертвых — улица Бабеля». Дорожкин вздрогнул, перечитал еще раз, но слово «Мертвых» никуда не делось.
«Угораздило же кого-то заполучить такую фамилию, — подумал Дорожкин. — И не только заполучить, но и прославить ее. А если серьезно, чем лучше фамилия, к примеру, Долгих или Косых, чем та же фамилия Мертвых? Да ничем». Тут же в голове всплыло, что и улицы имени Сталина до сей поры Дорожкину не попадалось, ну так чего было задумываться по этому поводу? Городок закрытый, один раз назвали, а потом просто не стали переименовывать.
«Просто не стали переименовывать», — успокоил себя Дорожкин, хотя перекресток улицы Сталина и улицы Мертвых представился ему не самым приятным для полуденной прогулки местом в любом городе.
Тем не менее под ногами царила все та же чистота, кроссовки не расшнуровывались, солнце светило в лицо, теплый ветерок ласкал через ветровку спину, а щебечущие детишки с ранцами, которые то и дело попадались навстречу, способны были привести в хорошее расположение духа даже закоренелого неудачника. За спиной заурчала маршрутка, которая двигалась в направлении, противоположном движению маршрутки номер два. И точно, на стекле у нее сияла цифра «один», а маршрут был указан обратным образом — «улица Бабеля — улица Мертвых — улица Сталина — улица писателя Николая Носова — улица Бабеля». Водитель маршрутки помахал Дорожкину через стекло, Дорожкин помахал ему в ответ и на первом же перекрестке перешел через широкую улицу, которая, как и следовало ожидать, называлась улицей Ленина. У тротуара Дорожкин уступил дорогу мальчишке-велосипедисту, помахал водителю еще одной маршрутки с номером четыре, которая, скорее всего, курсировала именно по этой улице, и продолжил движение вниз по Бабеля, приметив следующий перекресток, за которым поднималось особенно высокое и громоздкое здание все из того же темно-красного кирпича.
Город явно выражал готовность нравиться новому горожанину, и нравиться не только на первый, но и на все последующие взгляды, несмотря на то что его здания были похожи друг на друга как близнецы и каждое украшали выложенные из того же кирпича вертикальные пилоны с вырезанными из известняка уродливыми рожами. Зато, в отличие от каменных, лица встречных детишек были как раз улыбающимися, к тому же в каждой стайке ребятишек, независимо от их возраста, непременно находился один ребенок, который с важным видом говорил Дорожкину: «Здравствуйте». Ну точно как в родной деревне. Вот если бы еще не было ощущения нехватки воздуха, словно в высокогорье, ну так должна же была вчерашняя загоруйковка сказаться на самочувствии хоть как-то?
Следующая улица оказалась улицей Николая-угодника. Именно так и было написано на белой в синей рамочке табличке, разве только после последней буквы «а» был добавлен еще и аккуратный крестик. Дорожкин почесал затылок, но не нашелся что сказать и пошел дальше, тем более что огромное здание по левую руку уже перегораживало часть неба.
Здание занимало целый квартал, то есть длилось ровно до следующего перекрестка, за которым город, видимо, заканчивался, потому что начинался низкий забор и кусты. Но темно-красная громада не давала Дорожкину оторвать от нее взгляд. Огромные окна как будто с черными стеклами, в которых отражались желтые липы, заканчивались стрельчатыми арками, над ними начинался следующий ряд таких же окон, и если бы не обычная черепичная кровля и не подмосковная осень вокруг, то Дорожкин готов бы был принять здание за какой-нибудь обезглавленный готический собор. Тем более что окружено оно было чугунной оградой, в орденах которой явственно проступали изречения на латыни. Впрочем, их было всего два, и они просто чередовали друг друга.
— Vice versa и et cetera[6], — услышал Дорожкин тонкий дребезжащий голосок и разглядел у красного кирпичного столба растрепанного старичка в мешковатом костюме и в черных, свойственных слепцам, очках. — Именно так и звучит. Вице вэрса и эт цэтэра. Благословенная латынь. Что означает: «наоборот, наизнанку, в обратном порядке, противоположным образом» в первом случае и «некое множество, следующее по пятам познания или учета» — во втором. Профессор Дубицкас к вашим услугам. Антонас Иозасович.
— Дорожкин, — растерянно представился Дорожкин. — Евгений. Константинович.
— Праздное времяпрепровождение несвойственно этому городу, — продолжил дребезжать старичок, снимая очки, под которыми оказались вполне себе зрячие глаза. — Хотя на первый взгляд является его сутью. Вы кто, Евгений Константинович?
— Я новый инспектор, — постарался выпрямить спину Дорожкин.
— Вы уверены? — нахмурился старичок.
— Да вроде бы пока не было причин сомневаться, — пожал плечами Дорожкин.
— Hominis est errare insipientis perseverare[7], — причмокнув, вздохнул старичок. — И все-таки, возможно, я слишком безапелляционен. Не торопитесь именовать непознанное, сначала попробуйте проникнуть в суть вещей, и тогда вы, может быть, поймете, что целью познания как раз и является установление имени всего. Подлинного имени.
— Вряд ли название моей должности изменится, если я проникну в ее суть, — втянул полной грудью запах липовой листвы Дорожкин. — Конечно, если не пойду после этого на повышение.
— Есть множество повышений, но ни одно из них не гарантирует возвышения над самим собой, скорее наоборот, — снова насадил очки на нос старичок и неожиданно улыбнулся. — Надолго к нам, Евгений Константинович?
— Как пойдет, Антонас Иозасович, — ответил улыбкой Дорожкин и вспомнил фразу, с которой отправлялся на сдачу зачетов в институте. — Alea jacta est[8]. Завтра заступаю.
— Не заступайте, да незаступимы будете, — безжизненно, словно и не было мимолетной улыбки, посоветовал старичок, развернулся и побрел, шелестя листьями, к тяжелым дверям.
Дорожкин пожал плечами и двинулся дальше, подошел к захлестнутым на тяжелую цепь воротам, на которых в увеличенном размере красовались все те же латинские фразы, и сначала разглядел на каменных парапетах у лестницы двух несколько странноватых, лишенных фараонских головных уборов сфинксов, а затем уж и надпись желтыми металлическими буквами над входом: «Институт общих проблем».
Прогулка становилась все интереснее. Уже быстрым шагом Дорожкин миновал правое крыло огромного здания и подошел к следующему перекрестку, где и остановился в некоторой растерянности. То, что он принял за кусты и границу города, скорее всего, ею и являлось, только за невысокой оградой тянулся не редкий перелесок, а кладбище. Против правил, принятых в родной деревне Дорожкина, да и на всех прочих отечественных кладбищах, на которые судьба забрасывала его волей печальных обстоятельств, здесь никаких оград, кроме общей, не наблюдалось. Зато памятники, кресты, обелиски, могильные плиты и даже склепы за не слишком широкой полосой бурьяна торчали в изобилии, и редкие березки, шелестящие желтыми прядями, не могли скрыть безудержную фантазию безутешных родственников. Именно здесь и начиналась улица Мертвых. Улица Бабеля пересекала ее под прямым углом и уже через десяток шагов плавно заворачивала вдоль кладбища на юго-запад, огибая, судя по штабелям бруса и досок и приглушенному визгу пил, внушительную пилораму, за которой полуденное солнце золотило маковки небольшой церквушки. Улица же Мертвых, стартуя у очередного красного таксофона, уходила вправо. «Как в Нью-Йорке, — подумал Дорожкин, который никогда не выезжал за границу. — Параллельные улицы пересекаются с параллельными. Или почти параллельными». В голову ему тут же пришло, что название улицы вряд ли имеет отношение к кому-то по фамилии Мертвых, но неприятная мысль сменилась успокаивающей, что ничего страшного в данном названии нет, тем более что и мертвые находятся тут же. Лежат в земле, придавленные камнями и крестами, омытые слезами родных и друзей.
На противоположной стороне улицы стояла водонапорная башня, которая от времени лишилась изрядной доли высоты и прежнего предназначения. Теперь ее венчал черепичный конус, под которым крупными буквами было выведено: «Урнов, сыновья и дочь», а еще ниже колыхались два бледно-голубых полотнища с надписями: «Гробовая мастерская» и «Вам понравится». Тут же на нехитром приспособлении медленно вращался обитый бордовым плюшем миниатюрный гроб, крышка которого, обнажая розово-кремовое нутро, торчала в небо под углом в сорок пять градусов.
— Уважаемый! — услышал Дорожкин оклик, остановился и разглядел худощавого мужчину лет сорока, который двигался к нему как раз из открытой двери между двумя вышеупомянутыми плакатами. Одет мужчина был в черный, тщательно отутюженный костюм, а на лице имел скорбную гримасу, свойственную, к примеру, собакам породы бассет-хаунд. — Уважаемый! — Мужчина слегка запыхался, догнал Дорожкина, но руку ему не протянул, а приложил ее к груди и вежливо спросил: — Метр семьдесят шесть?
— То есть? — не понял Дорожкин.
— Я владелец заведения, — объяснил мужчина. — Владимир, для вас можно просто, Вова. Ваш рост метр семьдесят шесть, вес восемьдесят пять килограмм?
— Восемьдесят четыре, — поправил Дорожкин гробовщика. — А вам, собственно, зачем?
— А что со здоровьем? — почесал гробовщик тщательно выбритый подбородок. — Не жалуетесь? Язвы там, гастрита нет? Курите? Как с печенью? Хотя нет, белки у вас в порядке. Жаль. А что с предками? Онкология встречалась?
— Вы чего хотите-то? — попятился от гробовщика Дорожкин.
— Поймите, — гробовщик вздохнул, отчего его нижние веки опустились как минимум на пару миллиметров, — я, лично, желаю вам крепкого здоровья, но обстоятельства…
— Какие обстоятельства? — не понял Дорожкин.
— Разные, — уклончиво моргнул гробовщик. — Ну дорожно-транспортные происшествия у нас сведены к минимуму, но прочие факторы вполне себе способствуют смертности. К примеру, бытовые ссоры, сердечные заболевания, инсульты, всяческие лихорадки. А лес? Лес — это клещ. А где клещ, там и энцефалит. Впрочем, энцефалит по нынешним временам — это так, баловство. Но даже если вы и не из баловников, в конце концов, имеет место и смерть от естественных причин. Да собственно, почему нет? От естественных причин — моя любимая смерть. Редко до нее, правда, кто доживает…
— Стоп! — ошарашенно поднял руку Дорожкин. — Какое отношение ко всему этому имею я?
— Самое непосредственное, — ухватил Дорожкина за локоть гробовщик. — Вам несказанно повезло. У меня имеется изумительный гробик как раз на вас. Снаружи темно-синий с волной муар, изнутри бледно-голубой атлас. Подбивка холлофайбером. Тут вам и мягкость, и тепло, и никакой аллергии. Имеется специальный глазок в крышке. Легко открывается изнутри. И поверх всего ленты под серебро. И все это удовольствие за полцены. Причем, покупая этот гроб до конца сентября, на каждый последующий гроб вы будете иметь скидку еще в пятнадцать процентов.
— Извините. — Дорожкин содрал с локтя кисть гробовщика. — Обязательно. При случае. Но пока у меня несколько иные планы.
— Ну как знаете, — оскорбленно крикнул вслед Дорожкину гробовщик. — В другом месте придется переплачивать, да еще перевозка обойдется в копеечку, а тут все рядом! Не понимают некоторые собственной выгоды…
Дорожкин передернул плечами, еще раз обернулся вслед возвращающемуся в покинутое логово гробовщику и ускорил шаг. Улицу Мертвых хотелось миновать как можно быстрее.
Между тем она оказалась довольно оживленной. Сразу за бывшей водонапорной башней высились три, как понял Дорожкин, обычных для Кузьминска пятиэтажных дома, первые этажи которых занимали соответственно рюмочная, распивочная и шашлычная. Из последней приглушенно доносился шашлычный шлягер «Черные глаза», у второй сидел на скамье аккуратный, но, судя по всему, мертвецки пьяный человек в дорогом костюме, а у первой лицом друг к другу молча стояли трое сутулых и умеренно пузатых стариков. Едва Дорожкин обратил на них внимание, как старики одновременно повернулись в его сторону и с одинаково оттопыренными нижними губами стали сверлить его глазками. Это продолжалось секунд пять, после чего на дряблые лица синхронно наползли гримасы разочарования, три правых руки синхронно махнули в сторону Дорожкина, и безмолвный диалог, глаза в глаза, продолжился.
«Интересно, — подумал Дорожкин, рассматривая на ходу крохотный стадиончик, который, скорее всего, принадлежал школе, доверившей свой фасад не улице Мертвых, а параллельной улице Николая-угодника, — бывают ли тройные сиамские близнецы? И имеется ли опыт их успешного разделения? И как в таком случае должны делиться органы, которыми изначальное существо укомплектовано не полностью? И не представляют ли собой мифические существа, к примеру трехголовые драконы, образчик сиамского соединения? И можно ли разделить дракона на трех полноценных ящериц? Или с гарантией только на трех огнедышащих змеюк?»
Именно с этой глупой мыслью Дорожкин и вышел к пересечению с широкой улицей Октябрьской революции, обнаружив на ее углу не что иное, как аккуратное здание в три этажа из стекла и бетона с надписью «Управление общественного порядка и общественной безопасности» и светящейся табличкой на высоте трех метров «Участок». У стеклянных дверей здания стоял раскрашенный в защитные цвета уазик и торчали между стальными дугами несколько велосипедов. Сразу за участком, который, как сообразил Дорожкин, и был местом его будущей работы, высилась коробка уже привычной для Кузьминска архитектуры, но тщательно облепленная белыми плитками под мрамор. Над ней колыхалось бело-сине-красное полотнище. Напротив участка и здания администрации, вероятно на бывшей площади, бугрился пластиком ангар с бегущими по фасаду огнями, складывающимися в вывеску «Дом быта». За ним виднелся торец следующего ангара, а уже через перекресток призывно горела надпись «Почта. Телеграф». Пару мгновений Дорожкин колебался, не двинуться ли ему именно туда, чтобы позвонить матушке, но решил отложить звонок на будущее, которое хотелось представить с возможно большей отчетливостью. Поэтому он пропустил маршрутку с номером три и зашагал дальше по улице Мертвых. По левую руку начались какие-то магазинчики или мастерские, а справа, за Домом быта, показался остаток бывшей площади, на краю которой, спиной к дороге, высился памятник, изображающий Иосифа Сталина, согнувшегося в позе мыслителя над зажатой в кулаке трубкой. Сталин был выкрашен серебрянкой, хотя края трубки показались Дорожкину покрытыми копотью. Зато стоявшая посередине площади фигура Ленина была щедро вызолочена. Ленин, вероятно, пытался докричаться через крышу «Дома быта» до мэрии Кузьминска. Судя по всему, напротив Сталина некогда находилась еще какая-то скульптура, но кто именно должен был замыкать композицию, Дорожкин определить не смог, поскольку весь край площади по улице Николая-угодника занимал тот самый ангар с надписью «Торговые ряды», торец которого смотрел на здание администрации.
— Чиню велосипеды, — услышал Дорожкин странно знакомый голос, обернулся и увидел мужчину в синем комбинезоне, который чем-то напомнил ему гробовщика. Разве только вместо страдания на его лице сиял оптимизм, под хитрым прищуром топорщились пшеничные усы, а под усами сверкали золотые зубы. — Чиню велосипеды, — бодро повторил человек в комбинезоне, зловеще наматывая на кулак велосипедную цепь. — Оборудую. Тюнингую. Прицепы, багажники, фаркопы. Ставлю генераторы, моторы. От стиральной машины. К примеру. Проблесковые маячки.
— Где вы видите велосипед? — наклонился, расставив ноги, Дорожкин.
— Продаю велосипеды, — изменил репертуар золотозубый и прищурился. — Бэушные, но с гарантией. Ставлю сигнализацию на велосипеды.
— Сколько? — спросил Дорожкин, прикидывая, что в его коридоре можно хранить их с десяток.
— Всего лишь две тысячи рублей, — оживился золотозубый. — Будете довольны. Еще никто не жаловался. Гарантия.
Дорожкин пошелестел в кармане купюрами, подумал, что вряд ли ему дадут тут умереть с голоду, да и его будущий начальник, малознакомый пока что Марк Содомский, некоторым образом ему должен, и в холодильнике достаточно продуктов на месяц сытого существования, и зашагал вслед за золотозубым к одной из мастерских. Насторожили Дорожкина надписи над входом. На кусках жести нетвердой рукой было выведено масляной краской: «Все виды ремонта», «Велосипеды и все от них и все для них», «Не подмажешь — не поедешь, не заплатишь — не уйдешь», «Урнов и сыновья».
— А дочь? — недоуменно спросил Дорожкин.
— Дочь там, — махнул рукой в сторону гробовой мастерской золотозубый. — У брательника. У меня только сыновья. Александр. Можно просто…
— Саша, — продолжил за него Дорожкин, с интересом вглядываясь в тронутую ржавчиной велосипедную раму, которую золотозубый держал в руках.
— Санек, — поправил его золотозубый.
— Это что? — не понял Дорожкин.
— Велосипед! — гордо сказал мастер. — Кузов, можно сказать. Самой надежной, рамной конструкции. Модель типа «Прогресс». И всего две тысячи рублей. Покраска в любой цвет обойдется вам в копейки — от тысячи рублей. Металлик — тысяча триста. Колеса на выбор. По семьсот пятьдесят. Резина любая. Крылья, багажник, звонок, все сделаем. Да куда вы? Дешевле все равно не найдете! Сейчас даже квартиры голыми продаются!
— Это уж кому как повезет, — крикнул через плечо Дорожкин и поспешил продолжить прогулку, тем более что желудок начинал сигнализировать о пустоте.
Ускорив шаг, Дорожкин миновал улицу Сталина, вдоль которой вытянулось двухэтажное здание ремесленного училища, чугунную ограду, как оказалось, колхозного рынка и подошел к последнему перекрестку. Сразу за ним улицу Мертвых встречал трехметровый бетонный забор, обвитый по верхнему краю колючей проволокой. Там же, за перекрестком, перед ощерившимися видеокамерами тяжелыми воротами, обнаружился памятник то ли Чехову, то ли Циолковскому, правда, в довольно сытый период их жизни. Знаменитый писатель или ученый стоял, согнувшись, подняв над стилизованными очками брови и разведя руки в стороны, словно сию секунду был охвачен внезапным изумлением и пытался произнести что-то нецензурное. От ворот, следуя изумленному взгляду памятника, начинался и уходил к юго-востоку проезд Конармии, видимо названный так в честь известного произведения Бабеля, а за ним сиял стеклом тепличный комплекс. Потянувший от него ветерок донес уже знакомый запах мяты. Дорожкин подошел к памятнику, прочитал короткую надпись: «Тюрин Б. А.», снова вспомнил о пустом желудке, потоптался на месте, повернулся и бодро зашагал вдоль бетонного забора по улице Сергия Радонежского, раздумывая о том, что в симпатичном вроде бы городке он обнаружил уже и институт, и телефонные будки в британском стиле, и сумасшедшего велоторговца, и его родственника гробовщика, и некоторое количество любопытных названий и удивительных персонажей, но так и не встретил, не считая «Торговых рядов», ни одной булочной, ни одного ларька и ни одной, хотя бы квасной, бочки. Размышляя так, Дорожкин второй раз пересек улицу Николая-угодника, дошел до улицы Ленина, которая, как оказалось, упиралась ровнехонько в главные проходные, судя по одной вывеске — промзоны, а по другой — производства «Кузьминский родник». Видеокамеры имелись и здесь, но вместо памятника под их объективами сияли нержавейкой пять автоматов газированной воды. Тут же сидела бабулька, которая меняла сотенные и полусотенные купюры на желтые кругляшки-десятирублевки, удерживая в свою пользу пять рублей с каждой полусотни. Дорожкин немедленно вспомнил юность, омыл стакан в поднимающихся со дна устройства струях воды и сообразил два двойных мандариновых сиропа. Настроение его улучшилось, дальнейшее пешеходство показалось чрезмерным, поэтому он запрыгнул в подошедшую маршрутку номер четыре, проехал на ней два квартала и вышел в центре города.
Площадь, центр которой занимала огромная клумба с торчащим из нее в виде стелы стеклобетонным термометром, естественно, называлась Советской. Здания, окружающие ее, были похожи на четыре каменных бастиона, помеченных крупными буквами — «NO», «SO», «SW» и «NW». Дорожкин вспомнил совет Фим Фимыча и решительно направился к буквам «SW». Под буквами отыскался уютный пивной ресторанчик, в котором, несмотря на послеобеденное запустение, подавались сырные палочки, вобла, люля-кебаб и еще куча разных вкусностей под разливное «Тверское» пиво и закольцованную песню «Чистые пруды, застенчивые ивы, как девчонки, смолкли у воды». Дорожкин поморщился, потому как предположил, что Фим Фимыча пленила именно песня, но кружку пива заказал и уже собрался было приложиться к запотевшему стеклу, как дверь ресторанчика скрипнула, и в зал вошла высокая брюнетка с ослепительно красивым, если бы не излишняя жесткость во взгляде, лицом. Она мгновенно нашла взглядом Дорожкина и решительным шагом направилась к нему. Расстегнула короткий блузон, показав полоску обнаженного тела над широким ремнем, сдвинула на бок кобуру, села, выдернула из руки оторопевшего Дорожкина кружку пива, отпила половину, изящно слизнула с верхней губы пену и с ласковой усмешкой сказала:
— Евгений Константинович, сначала инструктаж, а уже потом какие-то действия. Поэтому для начала — ничего ни у кого не брать и не покупать. Ничего не пробовать, не пить, не есть, здороваться за руку только с проверенными людьми, да и то с оглядкой. После восьми вечера советую на улицу не выходить вовсе. День станет короче — значит, домой бежать раньше. Излишнего любопытства не проявлять. Всякому овощу свое время, а некоторым только глубокая заморозка. Все ясно?
— А вы кто? — растерянно промямлил Дорожкин.
— Я, Евгений Константинович, на ближайшее время твой непосредственный начальник. Старший инспектор управления общественной безопасности — Маргарита Дугина. Для близких, к которым ты, Евгений Константинович, не относишься, Марго. Для тебя — инспектор или Маргарита. Если дело решают секунды — можешь кричать «мама». Вопросы есть?
— Много, — закивал Дорожкин.
— В рабочем порядке, — отрезала Маргарита. — Завтра в девять утра жду в участке.
Глава 5 Наставления и знакомства
Сентябрь оказался самым длинным месяцем в жизни Дорожкина. Тем более что прошел впустую, и к его окончанию Дорожкин не только не почувствовал себя в инспекции тертым калачом, но лишь тому и научился, что удерживать рот в закрытом положении, а глаза в прищуренном. Правда, в начале месяца у него не получалось ни того ни другого. Кроме Дорожкина и Маргариты в инспекции работали еще двое: инспектор Вест Ромашкин и начальник управления Марк Содомский, которого за целый месяц Дорожкин не увидел ни разу и даже подумал, что тот выжидает, когда у его жертвы не только заживет нос, но и очистится память.
Управление общественной безопасности, а проще говоря, инспекция, занимало третий этаж участка, на первом располагались дежурка и обычно пустующий «обезьянник», а на втором властвовал резкий и угловатый, постоянно страдающий от похмелья начальник управления охраны правопорядка, а по его собственному убеждению — начальник полиции, — Николай Сергеевич Кашин. В его подчинении находились четверо полицейских, или, как их с юморком обзывал Кашин, околоточных, с которыми Дорожкин сошелся почти накоротке, потому как перекусить он бегал в дешевую столовку ремесленного училища, где обедали и полицейские и которую они ему, собственно, и присоветовали при первом же знакомстве. Ребятами они все были компанейскими, на жизнь не жаловались, анекдотам Дорожкина смеялись, но к его появлению в городе отнеслись радушно-безразлично, тем более что на их посменную работу — трое на службе, один в отгуле — появление еще одного инспектора в управлении никак не влияло. Жизнь у них была — не бей сидячего, ходячего и лежачего. Один полицейский постоянно сидел в дежурке, а второй и третий чаще всего околачивались или у кинотеатра, или у стадиона, или на площади, исключая те дни, когда Кашин уходил в глубокий запой и служебный уазик оставался во владении всего участка. В такие дни двое полицейских торчали в дежурке, иногда потягивая пиво, а двое, чаще всего с семьями, тут же собирались на машине Кашина или на рыбалку на Святое озеро, или в лес за грибами, или на шашлыки, или, в соответствии со временем года, на пляж. Конечно, если Маргарита или Марк, как жаловалась четвертка, не забирали машину для каких-то неотложных поездок. Но обычно ничего подобного не происходило, и жизнь управления общественного порядка текла, как кузьминская речка Малая Сестра после плотины, притормаживая в омутах и ускоряясь на перекатах. Хотя в редкие дни, о которых Дорожкин пока еще находился в неведении, случались и категорические отмены отгулов и выходных, что называлось — «работой по усиленному варианту». Дорожкин, кстати, очень удивился, узнав, что порядок в городе обеспечивается всего лишь четверкой полицейских, на что ему было указано тем же Кашиным категорически, что работать надо «не числом, а умением».
Между командой Кашина и Содомского никаких противоречий не наблюдалось, и не только потому, что Содомский, по еще одному предположению Дорожкина, продолжал кататься в московском метро, а потому как между собой два управления ничего не делили, интересы имели сходные, разве только у полицейских работа была повременная, а у инспекторов, по сомнительным словам Ромашкина, сдельная, то есть связанная с какими-то неизвестными Дорожкину конкретными делами. Но ни на тех ни на других, как понял Дорожкин, мэр Кузьминска особо не давил, а результатом работы считал общую ситуацию в городе, о которой даже через месяц работы или, что подчеркнуть следует отдельно, через месяц безделья Дорожкин ничего определенного сказать не мог. Более того, он даже не мог сказать, чем все-таки занимается инспекция по существу.
К девяти часам, когда Дорожкин уже сидел в выделенном ему кабинете, под окном раздавался скрип колес велосипеда Ромашкина, который бросал своего «железного коня» как придется и чинно поднимался на третий этаж, иногда заглядывая в кабинет к Дорожкину и с задумчивым выражением сонного лица произнося при этом: «Ну-ну». Минут через пять внизу слышались шаги Маргариты. Начальница тоже заглядывала в кабинет к Дорожкину, но никакого инструктажа не совершала, а либо строго приказывала ему быть на связи, либо быть на месте. Иногда она, правда, присаживалась напротив, окидывала Дорожкина презрительным взглядом, произносила нечто ничего не значащее, усмехалась в ответ на попытки подопечного связать между собой несколько слов и удалялась, не заикнувшись о долгожданном инструктаже. На этом чаще всего деятельность инспекции и завершалась. Минут через пять каблуки Маргариты стучали к выходу, чтобы прозвучать точно так же только следующим утром, а Ромашкин вываливался наружу с тонкой белой папкой, в которой, по убеждению Дорожкина, был подшит один и тот же листок бумаги, и, качая головой, снова садился на велосипедное седло. Изредка, чаще всего именно во время очередного запоя Кашина, которых Дорожкин за месяц зафиксировал не менее полудюжины, Ромашкин заходил в инспекцию и по вечерам. В такие дни он прикладывал дрожащую руку к груди и слезно просил Дорожкина сбегать за бутылью пива, после чего рассчитывался с гонцом до копейки, почтительно кланялся ему и опять-таки удалялся к своему велосипеду. Несколько раз Дорожкин замечал на лице Ромашкина ссадины, которые никак не походили на порезы от неуверенного бритья, а, скорее всего, напоминали хват разъяренной кошки, если бы она была размером с овцу. Иногда что-то вроде ссадин чудилось Дорожкину и на лице Маргариты, но ни Ромашкин, ни тем более Маргарита даже и не пытались объяснить их происхождение Дорожкину, тем более что и следа от ссадин ни у того ни у другого не оставалось на следующий день. Радовало уже то, что эти отметины не совпадали по времени. То есть если Ромашкин и Маргарита и получали раны в одном и том же месте, то уж никак не во время взаимного обмена любезностями.
Но даже и это не слишком беспокоило Дорожкина. Он был почти уверен, что его коллеги не только отказываются загружать его работой, недоуменно поднимая брови в ответ на робкие просьбы о каких-то заданиях или поручениях, но и сами не делают ни черта. И это обстоятельство напрягало Дорожкина не на шутку. Весь предыдущий, пусть и не слишком длительный, трудовой опыт Дорожкина свидетельствовал — работа может быть сколь угодно тяжелой и бесконечно долгой, но любое безделье рано или поздно имеет бесславный конец. Именно поэтому все чаще Дорожкин задумывался о том, как тяжело ему будет отвыкать от комфорта и благоденствия, когда его вышибут из предоставленных ему апартаментов, и подобные размышления заставляли его прислушиваться, принюхиваться, приглядываться и присматриваться к происходящему вокруг.
Вообще говоря, чем старательнее Дорожкин пытался погружаться в происходящее, пусть оно и исчерпывалось утренним моционом по дороге на работу и видом из окна его кабинета, тем все более ему казалось, что от него ускользает нечто главное. Все чаще ему представлялось, что он стоит перед ширмой кукольного театра, смотрит скучноватую пьесу и одновременно слышит шорохи и звуки, никак не относящиеся к публичному действу. Город словно играл с Дорожкиным в прятки. Тайно подметал улицы, чтобы Дорожкин мог в очередной раз восхититься их чистотой, улыбался из-за богатых прилавков действительно недорогих магазинчиков, разливался каким-то неестественным детским смехом после звонков в близлежащей школе, но при этом старательно дул щеки, чтобы не сказать чего лишнего, или, не дай бог, не фыркнуть в лицо круглолицему младшему инспектору. Город был подобен часам без циферблата и стрелок — внутри него что-то крутилось и щелкало, но не только не показывало время, но и вовсе не позволяло хотя бы догадаться о предназначении механизма. Город притворялся нормальным городом. И все вокруг Дорожкина притворялись. Маргарита и Ромашкин притворялись, что работают. Околоточные притворялись, что их околачивание имеет смысл. Кашин в перерывах между запоями притворялся, что на нем держится общественный порядок Кузьминска. Водители маршрутки притворялись, что перевозят пассажиров, а пассажиры притворялись, что хотят добраться куда-нибудь с помощью маршруток. Иначе почему никто не возмущался, когда тот же водила третьего маршрута останавливался у «Торговых рядов» и отправлялся попить пивка? А ведь в автобусе оставалось когда пять человек, а когда и все десять, и все они сидели в нем тихо и не возмущались, пусть даже проводили в железной коробке минут сорок, а когда и целый час. Нет, если Адольфыч не врал, что под Кузьминском находится какое-то отверстие в тектонической подмосковной плите, то мироздание явно закручивалось над этим отверстием водоворотом.
Насколько проще было в родной деревне. Деревня всегда жила одним днем, причем, скорее даже, не днем сегодняшним, а днем вчерашним. О вчерашнем дне говорили между собой бабки, о нем же сокрушались протрезвевшие поутру мужики, им прикрывались загулявшие на речке или в лесу парни и девчонки. Москва пребывала в завтрашнем дне, любовалась собой завтрашней, спешила в себя завтрашнюю, надеялась на себя завтрашнюю, мечтала о себе завтрашней, говорила о себе завтрашней, а Кузьминск… Он не был ни тем ни другим. Он словно… спал. Спал и спросонок притворялся солидным городом.
«Ничего, — ухмылялся Дорожкин, просыпаясь по утрам в роскошной квартире с крепнущим ощущением того, что спектакль, в котором ему отвели роль статиста без слов, затянулся, — если нельзя объять необъятное, надо дробить его на части и переваривать их по отдельности. Рано или поздно количество перейдет в качество, достаточно будет встряхнуть сосуд, в котором копятся разгаданные пазлы, или собственную голову, как они сами займут положенные им места, создав, таким образом, общую картину действительности».
Раньше, по крайней мере, всегда было именно так. Взять хотя бы все прошлые работы того же Дорожкина. Как бы ни запутывали его предшественники системы учета и отчетности, он всегда наводил в них идеальный порядок. Просто всегда следовал одному и тому же правилу — изучай то, что доступно изучению, сгрызай то, что попадает на зуб, и невозможное станет возможным, а недоступное само собой откроется в самом полном виде.
Вот и теперь ему приходилось заниматься изучением доступного. Во-первых, он наблюдал за коллегами, отмечая время их появления, гардероб и даже составляя краткий словарь используемых ими слов. Во-вторых, он смотрел в окно. Подсчитывал скорость движения маршрутных такси, пялился на не слишком многолюдные тротуары, запоминал лица прохожих, таращил глаза на торчащие из-за высокого забора корпуса промзоны, о которой Дорожкину за месяц жизни в городе не удалось узнать не только ничего определенного, но и ничего абсолютно. Посматривал на часы, заранее предвкушая сытный столовский борщ, который обходился ему в сущие копейки. Интересно, думал Дорожкин в перерывах между сеансами наблюдения, если так вкусно кормят в захудалой столовке провинциальной ремеслухи, как же тогда кормят в столовке этой самой промзоны? И есть ли там столовка? И зачем она нужна, если открытыми ворота промзоны Дорожкин, к примеру, никогда не видел? Кто бы смог прояснить ему этот вопрос? Все шло к тому, что никто. Кого бы он ни спрашивал, что это за предприятие «Кузьминский родник», ему отвечали недоуменным взглядом, а Вест Ромашкин делал испуганные глаза и прикладывал к губам оба указательных пальца сразу.
Но таинственная промзона все-таки априори относилась к пока еще необъятому необъятному, а вот сами жители города… Нет, на вид они были почти нормальными. Но и они все что-то недоговаривали. Они не только притворялись добропорядочными горожанами вместе с городом. Они все знали что-то такое, чего не знал Дорожкин. Видели что-то такое, чего не мог разглядеть, как ни озирался, он сам. Чувствовали какой-то запах, и не только запах мяты, которым одаривал город ветер со стороны тепличного комплекса, но и что-то такое, чего нос Дорожкина уловить был не в состоянии. Он был почти уверен, что все его новые знакомые, а также малознакомые и незнакомые вовсе, немедленно перемигивались друг с другом, стоило ему отвернуться, или презрительно кривили губы, как кривила губы продавщица в булочной, когда Дорожкин покупал половинку черного и направлялся к выходу. Просто продавщицу Дорожкин разглядел в отражении в стеклянной двери, а прочих жителей разглядеть не удавалось, потому что, проходя под окнами его кабинета, они словно знали, что на третьем этаже участка сидит бестолковый младший инспектор и таращит на зрителей закрытого городка Кузьминска недоуменные глаза. И это знание Дорожкин ощущал в полной мере, вздрагивая от беспричинно накатывающего на него холода. Наверное, так же чувствовал бы себя настоящий, живой, из плоти и крови кукольный Петрушка, оказавшись волею случая в каком-нибудь балагане среди надетых на руки матерчатых муляжей.
Дорожкин изо дня в день смотрел в окно и снова и снова представлял себе, что никакого Кузьминска нет, а он томится в психушке или в самом деле обгорел на лесном пожаре и теперь лежит в рязанской больнице на искусственной вентиляции легких, и все, что видит, есть не что иное, как его медикаментозный бред.
Хотя постепенно он и сам начал привыкать или, точнее сказать, пропитываться бытовым абсурдом Кузьминска. И в самом деле, может быть, причиной его подозрений было именно безделье? Может быть, душевное напряжение Дорожкина объяснялось тем, что в Москве ему не удавалось просидеть целый месяц у окна в бессмысленной праздности? И если ничего странного вокруг не происходило на первый взгляд, первым взглядом следовало и ограничиться?
Горожане мужского пола тянулись по улице Октябрьской революции все к тем же рюмочной, распивочной и шашлычной, кланяясь по пути окнам Кашина, как будто давая ему слово не напиваться до бесчувствия. Женщины с авоськами, наполненными бутылками, баночками и свертками, ежедневно следовали тем же маршрутом, но питейные заведения миновали и шли дальше, куда-то к церкви или кладбищу, откуда возвращались повеселевшими и налегке. Бесплатные маршрутки курсировали по городу. Дети бежали в школу и возвращались из школы. Полицейские отправлялись за борщом в столовку. Стайки студентов выбегали из ремеслухи к памятнику Сталина покурить и притушить окурки в его трубке. Дородные хозяйки собирались в парикмахерской «Дома быта», чтобы покрасить головы в очередной цвет или побродить по «Торговым рядам», меж которых Дорожкин в первые же дни обнаружил памятник Троцкому, когда-то располагавшийся напротив памятника Сталину. Бронзовый Троцкий сидел, склонившись над бронзовым столом, и в голове у него виднелся пропил. Дорожкин, который разглядел пропил со второго яруса «Торговых рядов», специально поинтересовался о его предназначении у Веста Ромашкина, на что получил ответ, что в пропиле согласно исторической правде должен был торчать ледоруб, но из-за ледоруба вся композиция площади распадалась. Акцент получался на не самой значительной фигуре, поэтому ледорубом решили пожертвовать, и теперь он хранится в кабинете у Адольфыча. А потом фигуру Троцкого и вовсе накрыли ангаром, отправили, так сказать, в эмиграцию.
Дорожкин кивал, соглашался, косясь на тонкую белую папку в руках Ромашкина, и думал о том, что не могла же вся уличная городская жизнь предназначаться только для того, чтобы прилипший к окну Дорожкин забивал себе голову домыслами и подозрениями? Ну что особенного в том, что какой-то мальчишка с ранцем ежедневно вскакивал на один и тот же бордюр, ежедневно проходил по нему ровно тридцать два шага, после чего падал на одном и том же месте, одинаково ныл и одинаково тер ушибленную коленку? Что с того, что трое молчаливых дедов шествовали вниз по Октябрьской улице одним и тем же строем и в одно и то же время с точностью до минуты? Или же газ радон и в самом деле выбирался из земных недр, только влиял он не на горожан, а на самого Дорожкина, забивая ему голову всякой ерундой? Хотя мальчишка все-таки оказался упрямым, когда Дорожкин выскочил на улицу и подхватил его, не дав ушибить колено, он тут же затрепыхался, вырвался, снова вскочил на бордюр и все-таки упал через четыре шага, но разбил на этот раз нос. Ну и что?
Да ничего, ответил бы сам себе Дорожкин, если бы кое-что не было действительно неприятным: почему-то никто из горожан не рвался разговаривать, а уж тем более знакомиться с Дорожкиным. Даже улыбчивые полицейские смотрели на Дорожкина как на пустое место, и в дежурке, и в столовке, отделываясь от его попыток более близкого знакомства или более тесного общения общими фразами. Что же было говорить о вовсе незнакомых людях? Никто из случайных или неслучайных собеседников никогда не отвечал на поставленные Дорожкиным вопросы, а если уж и выдавал какую-нибудь тираду, то понять его было невозможно. Или же сам Дорожкин очевидно пасовал перед вполне себе внятными и недвусмысленными ответами? Или ему вообще не стоило открывать рта? Или единственным разговорчивым жителем Кузьминска был его мэр? Даже Фим Фимыч, наполнявший запахом канифоли парадное дома, отделывался от вопросов Дорожкина непонятными прибаутками. Хотя справедливости ради, следовало отметить, что тот же Вест Ромашкин был способен выдавать вполне осмысленную информацию безо всяких вопросов. Так, на второй день службы, когда, якобы по указанию Марка Содомского, он в первый и последний раз устраивал Дорожкину велосипедную обзорную экскурсию по городу, Вест, к примеру, мотнул головой на сидевшего возле распивочной аккуратного пьянчужку и заметил:
— Директор института. Дядя Жора. Георгий Георгиевич Неретин. Голова!
— Бывший директор? — удивился Дорожкин, накручивая педали.
— Почему же? — покосился на Дорожкина Ромашкин. — Нынешний. Всегдашний. Постоянный.
— А что он здесь делает? — не понял Дорожкин.
— Все, что хочет, — раздельно повторил Ромашкин. — Дядя Жора — зубр. Бык. Гора. Великан. Авторитет. Даже если просто лежит вусмерть пьяный у порога какой-нибудь забегаловки. Один из самых больших умников и порядочных людей, которых мне приходилось встречать. И если он пьет, то не только потому, что не может не пить, а потому, что так надо. Но, кроме всего прочего, он демократичен. Попробовал бы ты вот так подойти к какому-нибудь директору поговорить? Черта с два. А к Неретину запросто. С ним даже выпить можно.
— А что делает этот самый институт? — поинтересовался Дорожкин, решив пока не забивать себе голову странными обстоятельствами жизни его директора.
— Изучает, — пожал плечами Ромашкин, поворачивая на улицу Бабеля у заведения «Урнов, сыновья и дочь». — Все институты что-то изучают.
— Хорошо, — согласился Дорожкин. — А что такое — «общие проблемы»?
— Ну это как раз просто, — хмыкнул Ромашкин. — Вот, к примеру, у каждого из нас есть какая-то проблема. Ты, Дорожкин, испытываешь интернетный голод и тоску от безделья, я… впрочем, неважно. На наши проблемы всем наплевать, поэтому они не общие, а частные. Но если не в духе случайно окажется Марк, проблема у нас будет общая. Огорчится по какому-нибудь поводу Адольфыч, зацепит уже и Содомского, и Марго. А если, к примеру, накроется турбина на плотине? Всем мало не покажется. Глобально надо мыслить, Дорожкин. Понял?
— Понял, — кивнул Дорожкин, хотя не понял ничего. Но интернетный голод он и в самом деле испытывал. На почте, куда он наведался в первый же обеденный перерыв и откуда сделал бодрый звонок матушке, имелся выход в Интернет, но на допотопном компьютере висела табличка «интернетчик заболел», и все попытки Дорожкина объяснить дородной телеграфистке Марии, что он не нуждается в услугах интернетчика, не вызвали у нее ничего, кроме раздраженного недоумения. Нельзя сказать, что Дорожкин так уж мечтал пробежаться по скучающим в браузере его ноута закладкам, но о том, что происходит в мире, он привык узнавать из Интернета, тем более что положительно все телевизоры в городе демонстрировали странную избирательность к развлекательным и официозным каналам.
— Тут ведь как, — продолжал Ромашкин, выруливая на улицу Николая-угодника и поворачивая к городскому стадиону, — если бы институт занимался чем-то простым и понятным, какого лешего он вообще был бы нужен? Понятное понятно и без института. Всякий институт полезен именно тогда, когда он разбирается в непонятном.
— И не дай бог, разберется, — продолжил размышления Ромашкина Дорожкин. — Едва понятное станет понятным, институт надо немедленно закрывать.
— Именно так, — кивнул Ромашкин, скатываясь с горы и огибая трибуны стадиона. — Или перепрофилировать. Хотя у меня есть подозрение, что некоторые институты занимаются как раз тем, что превращают в непонятное — понятное. Вот. Смотри. Озеро Святое.
Дорожкин слез с велосипеда и подошел к глинистому берегу. Вдоль серого пласта воды рос ивняк, метрах в четырехстах на противоположном берегу озера вставал лес, но ни с той стороны, ни с этой никакой святости не чувствовалось.
— Вот, — махнул рукой вправо Ромашкин. — Там в озеро впадает река Малая Сестра, а вон там, слева, запруда и подстанция. Весь город питает. Ну конечно, в аварийном режиме, хотя я не электрик. А так-то река потом уходит к болотам, дальше впадает в Ламу, Лама в Шошу, Шоша в Волгу, а Волга в Каспийское море. По крайней мере, так мне рассказывали.
— Так это не озеро, а водохранилище, — догадался Дорожкин.
— Озеро, — отрезал Ромашкин.
— А почему же тогда Святое? — не понял Дорожкин.
— Назвали так, — снова начал седлать велосипед Ромашкин. — Имя красит предмет. Назвали бы Болотным, воняло бы тут сейчас. А вот назвали Святым — насчет святости не скажу, а легкий трепет чувствуется.
Легкий, а местами даже весьма ощутимый, трепет Дорожкина не оставлял весь месяц. И не только потому, что в трепет его вводили горожане, скорее подозрительность Дорожкина к горожанам обострялась внутренним трепетом. Весь город в целом, при всей его внешней обыденности и простоте, не от безделья Дорожкина, а сам по себе казался занозой в голове. Так, словно, подойдя к краю этой самой простоты, он обнаруживал, что изрядный кусок земли вместе с городом, озером, рекой, деревней за рекой, промзоной и окружающим город лесом висит в воздухе, а уже где-то внизу идет действительно нормальная и заурядная жизнь. Это ощущение жило в Дорожкине постоянно, и объяснений ему он не находил, разве только черпал объяснения в собственной мнительности и впечатлительности. К тому же Дорожкина изводили шорохи. Он их слышал постоянно: то за спиной, когда шел утром на работу, то в спальне, когда сидел в библиотеке, или в библиотеке, когда устраивался в постели, то вовсе за закрытыми окнами. Вдобавок, о чем он стеснялся пожаловаться даже Ромашкину, в его замечательной ванной время от времени, если не сказать ежедневно, вынуждая Дорожкина принимать водные процедуры в трусах, появлялась подозрительная старуха, которая с разными интонациями, но неизменно повторяла примерно одно и то же — что-нибудь о сосунке, недотыкомке или столичном обалдуе с рязанскими корнями.
Но главной, на самом деле самой главной подлинной причиной трепета Дорожкина была Маргарита. Она просто-напросто излучала непереносимую сексуальность. Каждое движение ее гибкого, идеально сложенного тела приводило Дорожкина в состояние ступора, и дар речи к нему возвращался не раньше чем через минут пять после того, как она садилась напротив своего подопечного и замирала, небрежно поправив волосы и бросив Дорожкину выжидательное — «Ну?». Впрочем, говорил, а точнее сказать, нес Дорожкин в таких случаях всякую ерунду, что вызывало на лице Маргариты презрительную усмешку, отчего временная способность к словоизвержению покидала Дорожкина окончательно. Но самым неприятным оставалось то, что, по словам Ромашкина, это самое «Ну» означало в устах Маргариты высшую степень презрения, и, пока Дорожкин не услышал «Ну-ну», он мог считать себя существом самой бесполезной породы и бестолковой сущности.
— А вот когда ты сделаешь что-то не просто удовлетворительно, а так, как надо… — Ромашкин прикладывал к щеке только что принесенную Дорожкиным бутыль пива, закрывал глаза и откидывался назад на мягком диване, который в его кабинете заменял и стол, и стул, и всю возможную мебель сразу, — тогда она протянет руку и потреплет тебя по голове.
Рука Ромашкина начинала гулять по его гладко выбритому черепу, а Дорожкин думал, что, если подобное когда-нибудь случится с ним наяву, он неминуемо выпадет если не в астрал, то свалится с кресла, поэтому следует обеспокоиться подобной перспективой заранее и приспособить к рабочему месту что-то вроде ремня безопасности.
Маргарита даже начала сниться Дорожкину по ночам. Причем, что было самым удивительным, Дорожкин прекрасно понимал, что он ни одного мгновения не был влюблен в собственную начальницу, он просто и беззастенчиво изнывал от похоти, он ее хотел. И хотел так, что даже сама мысль о подобной возможности (или, скорее, невозможности) почти доводила его до соответствующей разрядки.
Скорее всего, она об этом знала. Или предполагала, что состояние Дорожкина должно быть во время общения с нею именно таким и никаким иначе. Хотя сам факт, что Дорожкин ни разу так и не попытался подбить, так сказать, под ее расположение клинья, не дал воли рукам, словам, не упал на колени, не ткнулся носом в ноги, вероятно, ее озадачивал. В противном случае как было объяснить, что весь первый месяц нахождения Дорожкина в выделенном помещении Маргарита заходила к нему не иначе как в блузках с откровенным декольте и в штанишках, которые держались не на естественном и соблазнительном расширении ее фигуры, а на откровенно нечестном слове. Однако на первый инструктаж, который случился только через месяц после появления Дорожкина в Кузьминске, когда, кстати, и осень уже намекала на скорое окончание бабьего лета, Маргарита явилась со строгим хвостиком, в строгом костюме и с более строгим, чем обычно, лицом.
— Вот, — поставила она на стол заткнутый ваткой пузырек. — Нашатырь. Если что, нюхни. На короткое время помогает. Не смущайся. Обычное дело. Марк и Вестик и то принюхиваются время от времени, а уж тебе сам бог велел.
— Ничего, — прокашлялся побагровевший Дорожкин. — Я потерплю. Месяц уже терплю. Даже нравится.
— Ну-ну, — как показалось Дорожкину, с удивлением и долей досады произнесла Маргарита и начала инструктаж.
Первый инструктаж касался, как это было ни странно, сослуживцев Дорожкина. Маргарита уделила каждому всего лишь несколько фраз, но фразы эти были короткими, хлесткими и, как и все последующие фразы Маргариты, не слишком понятными.
— Вест Ромашкин, — закурила тонкую сигарету Маргарита. — Инспектор. Стаж четыре года. Хороший работник. Немного ленив. Из недостатков — нытик. Но работе нытье не вредит. Можно положиться. Ложиться нельзя. Иногда опасен. Занимается бытовухой, разбирает всякие дрязги, ссоры. Всю ерунду, в которой нет криминала, крови и так далее. Что выпадет, короче. Выполнял и твои обязанности. До сегодняшнего дня. Не все, конечно, тянул, так, по мелочи. Полное имя — Вестибюль. Почему так назвали — не знаю, вопрос к родителям. Родители неизвестны. Холост.
Маргарита Дугина. — Маргарита перешла к собственному представлению. — Вела все направления, сейчас занимаюсь общей безопасностью. В отсутствие Марка замещаю его. Имею право на ношение оружия. Резка, напориста, откровенна, обладаю хорошей реакцией. Недостатков нет. Одинока, — добавила она с издевательской усмешкой.
Марк Содомский. — Маргарита прищурила один глаз. — Начальник нашей конторки. Умен, быстр, практически неуязвим. Раздражителен. Я бы даже сказала, почти непереносим. Отличный специалист. Занимается общим анализом, координацией. Размышлениями.
— Остальные, выходит, размышлениями не занимаются? — с трудом справился с непослушным языком Дорожкин.
— Остальные, — она выпустила клуб дыма в лицо Дорожкину, — работают. Тебе будет поручено криминальное направление. Преступления против личности, кражи, грабежи и все прочее. Полистай УК, пригодится.
— Еще что полистать? — осторожно проговорил Дорожкин. — Может быть, мне на какие-нибудь курсы?
— Курсистки тут не нужны, — отчеканила, поднимаясь, Маргарита, открыла сумочку и бросила перед Дорожкиным пачку тысячных. — Это за первый месяц. Твои пятьдесят. И хватит зарабатывать гастрит в ремеслухе. Рекомендую кафе «Норд-вест». Крепкого горячительного, вроде водки или виски, днем не подают, зато горячим кормят как надо. И недорого. А учиться будешь по ходу. Станет трудно, помогу. Но лучше бы тебе справляться самому. Рабочее место твое здесь до тех пор, пока не придется куда-то поехать. Велосипеды внизу. Твой — черный, у крайнего турникета. Если что пойдет не так, дежурка откликается на телефон «ноль два». Таксофоны в городе все местные, но зато бесплатные. Все ясно?
— Ничего не ясно, — признался Дорожкин и торопливо добавил: — Пока.
— Пока, — помахала изящной ручкой перед носом Дорожкина Маргарита. — Удостоверение и рабочую папку получишь у Кашина. Картотека на жителей города в конце коридора. Ключ у Марка. Если Марка нет — в дежурке. Все. Начали. И запомни, чудес не бывает.
Кашин долго вертел в руках паспорт Дорожкина, потом бросил его тому в руки и достал из ящика стола красную книжечку.
— Паспорт спрячь. Здесь он тебе не пригодится. У нас тут паспорта не в ходу. У горожан временные удостоверения личности по форме № 2П с фотографией анфас. Без головного убора и без уголка. Черно-белая, три на четыре. Инструктаж прошел?
— Прошел, — ответил Дорожкин, прикидывая, стоит ли отвечать крепкому поджарому мужичку, майорские погоны которого были пристегнуты не к форменному кителю, а к подбитой ватином клетчатой ковбойской рубашке, «так точно» или обойтись развязным «а то»?
— Прошел — значит, работай. Вот, держи.
Кашин наклонился, покопался у себя под столом, зазвенел пустыми бутылками, что-то разбил, помянул черта, но наконец извлек покрытую пылью папку. Вытащил из кармана скомканный носовой платок, чихнул, вытер платком нос, а затем им же протер и картон и вооружился изгрызенным карандашом.
— Дорожкин или Дорошкин?
— Всегда через «ж», — предупредил Дорожкин. И на всякий случай добавил: — Я о фамилии.
— «Рабочая папка инспектора Дорожкина», — прочитал Кашин через минуту карандашную строчку и подмигнул новоиспеченному хозяину папки. — Работает просто: открываешь и читаешь, что написано. Если надпись, скажем так, после выполнения тобой служебных обязанностей стерлась, значит, ты — молодец и можешь ждать следующей надписи. Если не стерлась, продолжаешь исполнять. Понятно?
— Новая технология? — не понял Дорожкин.
— Старая, но надежная. — Кашин открыл папку и вытаращил глаза: — Ого. Вовремя. Двигай в деревню. Был уже? Не был? Центральная улица называется улицей Тараса Бульбы. От нее отходят три отростка. Слева улица Остапа Бульбы, по центру улица Андрия Бульбы, а вот как раз за запрудой — Ляховская. Или Паночкина, это уж кому как. Через Яблоневый мост, кстати, быстрее будет. Как раз у твоего дома.
— Что случилось-то? — не понял Дорожкин.
— Похищение, — мрачно объяснил Кашин.
— Человека? — вытаращил глаза Дорожкин.
— Еще чего, — размашисто перекрестился и три раза плюнул на пол Кашин. — Коровы. Найдешь дом номер девять, потерпевшая Марфа Зосимовна Шепелева. Там все и узнаешь.
— Когда произошло-то? — спросил Дорожкин, принимая все еще пыльную папку.
— Да только что! — воскликнул Кашин. — Ты поторопись, парень, а то ведь с Зосимовной шутки плохи.
Выскочив в коридор, Дорожкин опустил папку в пакет, повторив при этом с сомнением слова Маргариты — «чудес не бывает», затем посмотрел на удостоверение. Под неведомо когда сделанной фотографией Дорожкина, с еще распухшим носом, и синим штампом с надписью «Кузьминский ОВД» значилось — «Младший инспектор по всяким поручениям Дорошкин Е. К.».
— Вот ведь! — вздохнул Дорожкин и побежал в кабинет — пририсовывать ножки к корявой кашинской букве «ш» в собственной исковерканной фамилии.
Глава 6 Закрутка и кручина
Велосипед нуждался в смазке и, возможно, переборке. А скорее всего, рассчитывал развалиться возле ближайшей помойки. Дорожкин с немалым трудом проворачивал педали и думал, что, если бы не противный скрип, велик вполне мог быть востребован в качестве велотренажера, но никак не в качестве средства передвижения. Для обзорной экскурсии Ромашкин явно занимал Дорожкину аппарат или у Маргариты, или у самого Содомского. Похоже, визит в мастерскую Урнова откладывать не стоило.
— В мастерскую «Урнов и сыновья», — смахивая со лба пот, на всякий случай вслух поправился Дорожкин, — в ту, где нет дочери.
Погода, которая радовала с утра, внезапно завершилась или взяла паузу, небо потемнело и уже на углу института принялось поливать Дорожкина дождем. Когда он наконец добрался до узкого пешеходного моста невдалеке от собственного дома, то успел изрядно промокнуть. Но на берегу реки дождь кончился, и подул холодный ветер, который немедленно пробрал младшего инспектора до костей. Дорожкин слез с велосипеда и затянул молнию ветровки до подбородка. Веревочные перила гудели от ветра, река под мостом казалась холодной даже на вид. Дорожкин оглянулся на город и с удивлением понял, что ни дождя, ни ветра над ним нет, потому как и кроны лип вдоль Яблоневой улицы не колыхались от его порывов, и дома по улице Носова купались в солнечных лучах. Посмотрел через пожухлую уже луговину на деревеньку и увидел, что и над ней сияют столбы света. У реки же ветер просто пытался сорвать с пешехода одежду. Подумав мгновение, Дорожкин выудил из кармана позаимствованный в дежурке велосипедный замок, пристегнул «железного коня» к столбу и побрел через мост пешком. Справа, в двух сотнях метров, бурлила вырывающаяся через плотину вода, а под мостом в этой воде что-то шевелилось, изгибалось и закручивалось. В какое-то мгновение Дорожкину показалось, что он видит в речных бурунах женские тела и слышит нежный смех, но мост был слишком узок, канат, за который он держался, неприятно колол ладонь, и Дорожкин, стиснув зубы, все-таки перебрался на другой берег. С высокого откоса река казалась обычной деревенской речкой-переплюйкой. Дорожкин поднял комок глины, кинул его на середину, подождал несколько секунд и заторопился через луг к деревне, раздумывая о том, что прекрасно проживет и без медали за спасение утопающих.
За мостом снова начался дождь. Но и ветер не отстал от Дорожкина, заставив младшего инспектора порядком продрогнуть, и деревня показалась ему холодной и мрачной, хотя мокрые коровы на лугу провожали младшего инспектора такими взглядами, словно именно он и был причиной разыгравшегося ненастья. Дорожкин дотопал до околицы, сделал небольшой крюк, обходя бородатого козла, что силился вырвать из земли забитый кол, осмотрелся и не нашел никаких отличий в открывшейся перед ним улице от его родной деревушки. Разве только избы на родной Рязанщине были крыты шифером, а иногда и железом, а тут каждая вторая щетинилась почерневшей от времени дранкой. Зато наличники вокруг окон расцветали разноцветными кружевами на загляденье.
Центральная улица деревни была заасфальтирована, но Дорожкину идти по ней не пришлось. Тропинка от моста вела прямо в нужный ему переулок, который, судя по табличке, все-таки был улицей и обзывался вовсе даже не Ляховским или Паночкиным, а Польским.
Нужный дом оказался пятым по правой стороне, что удивило Дорожкина, хотя он тут же припомнил, что и во всем городе нечетные дома были с правой, то есть с четной стороны улиц. В отличие от огороженных легкомысленным штакетником соседних строений дом Шепелевой окружал двухметровый глухой забор, над воротами была устроена отдельная крыша, а вместо калитки имелась самая настоящая дверь с глазком и врезным замком.
Дорожкин оглянулся, поежился, подергал за свисающий из щели разлохмаченный на конце шнур, не услышал за забором ни звона, ни звонка, поэтому ударил в дверь кулаком и закричал что было силы:
— Марфа Зосимовна! Это из инспекции! Инспектор Дорожкин.
— Что ж ты орешь-то, оглашенный? — послышался странно знакомый голос у самого уха Дорожкина. — Заходи, если дошел.
Дорожкин вздрогнул, обернулся, но дверь уже заскрипела, перед глазами мелькнуло темно-синее платье в белую крапину, и ноги словно сами понесли инспектора внутрь. За воротиной обнаружился двор, почему-то тоже ярко освещенный солнечными лучами, за двором сени, за сенями передняя, за передней горница, за ней опять какие-то сени. Платье то мелькало лоскутом в дверном проеме, то развевалось как наброшенный на огромную живую куклу штапельный чехол, и Дорожкин шел за ним как завороженный, словно торопился увидеть, что закончится в первую очередь — переходы или крапины на синем фоне, как вдруг провожатая встала. Остановилась в крохотном дворике, закряхтела, поставила на скамью невесть откуда взявшееся у нее ведро, обернулась и расплылась в редкозубой улыбке.
— Ну что, соколик, сам пришел, гляжу, и зазывать не пришлось?
Старуха раскинула руки в стороны, уперлась ими в бревенчатые стены и раздвинула, раскинула их в стороны. Выпрямила ноги или даже начала расти, потому что секунды не прошло, а Дорожкин уже не просто смотрел на нее снизу вверх, шею ломал, чтобы разглядеть обвисший гигантский подбородок. Опустил взгляд и понял, что стоит посреди поля выкопанной картошки, за мерзлыми грядками замер покосившийся плетень, а за ним нет ни озера, ни города, только канава речки, болотистая луговина, полоса разбитого асфальта, серая весовая да обшарпанный коровник. Над головой что-то завыло, захлопало крыльями, Дорожкин почувствовал, что все его тело обдает холодом, отшатнулся, ударился затылком о тяжелую дверь, которая вдруг отказалась открываться, обнаружил в руке пакет, выдернул из него папку, почти машинально открыл ее и громко прочитал слова, которые были выведены на единственной вшитой в нее желтоватой странице:
— Первое октября, пятница. Деревня Кузьминское, улица Польская, дом номер девять, домовладение Марфы Зосимовны Шепелевой, дело о хищении коровы. Ну что, красавица, будем разбираться с твоей коровой или как?
Последняя фраза удивила самого Дорожкина, он заморгал, обнаружив, что вновь стоит в тесном дворике, и еще раз заглянул в папку, чтобы определиться, во рту ли у него сложился затейливый оборот или был вычитан с листа, но под картоном последней фразы не оказалось.
«Красавица», которая перещеголяла возрастом суммарные годы сразу трех Дорожкиных и к тому же, судя по комплекции, скорее всего и проглотила их вместе со всей возможной амуницией, стерла с лица зловещую улыбку и снова стала той самой старухой, которая целый месяц донимала Дорожкина во время водных процедур.
— Сдурел ты, что ли? — укоризненно покачала головой женщина. — Ты, конечно, не зыркун никакой не всевидящий, то все ерунда, что ты сам про себя вообразил или что тебе кто-то другой в башку втемяшил, глаз тебе залепить нечего делать, но уж я-то и не пыталась тебя заморочить. Незачем мне, соколик. К чему на мелкую мушку топором махать, тебе и щелчка хватит.
— Ну так как? — вдруг почувствовал странное облегчение Дорожкин. — Щелкать будем или корову искать?
— Еще чего — искать, — обиделась Шепелева. — На месте моя корова, доена и поена, пригожена и ухожена. Да и кто искать-то будет, ты, что ли?
— Вот.
Дорожкин вытянул из кармана, развернул и выставил для обзора красное удостоверение.
— И что? — Старуха теперь уже и вовсе ничем не отличалась от обычных старух, к которым Дорожкин привык в родной деревне. — По всяким поручениям? Я вот тоже напишу на бумажке, что я самая главная ведьма в деревне, и что тогда? Нешто мне это славы прибавит? Пошли, бедовый, покажу тебе корову. Она в сарае сейчас стоит, да. С обеда гроза грозилась, вот я и загнала. А теперича чего уж выгуливать? И спрячь свою папку, спрячь. Нечего меня казенным колдовством дивить. Я захочу — ваш Кашин-Малашин, из-за стола не вставая, обделается, и обделывался уже, а в папке этой и строчки не появится о том, кто это умыслил. Вот, смотри. Увидел? Что замер-то? А? Что?
Коровник, к которому старуха подвела Дорожкина через заполненный вальяжными курами двор, был пуст. Запах навоза мешался с запахом животного, которое исчезло из коровника только что. На присыпанных сеном половицах лежал свежий коровий лепех и валялось чуть примятое оцинкованное ведро, а коровы не было.
— Запираете? — Дорожкин вытащил из кармана авторучку, подумал, сунул папку под мышку и выудил из другого кармана блокнот.
— Что? — ошеломленно переспросила старуха и тут же начала краснеть и надуваться.
— Я насчет дверей, — объяснил Дорожкин. — Двери были заперты? И куда могли увести вашу корову? Наверное, далеко-то увести не могли? В лес если только? А зачем? Как она выглядела-то?
— Как все коровы! — зарычала старуха и запричитала что-то вполголоса, закатила глаза, выставила руки перед собой и пошла, пошла странной, покачивающейся походкой по коровнику. Зашевелились, поползли в стороны соломинки, взметнулась вверх крохотным блестящим смерчем вода в поилке, зашуршали веревки и тряпки, развешанные по гвоздям. Дорожкин было шевельнулся, открыл рот, чтобы предупредить о сохранении следов, но старуха выставила в его сторону два пальца, и лицо младшего инспектора обожгло льдом.
«Чудес не бывает», — постарался приободриться Дорожкин, но не смог вымолвить ни слова, попятился из сарая наружу и только и успел увидеть, что старуха подхватила вилы и что-то вычерчивает по полу коровника, размазывая все тот же коровий лепех.
— Все. — Через минуту Шепелева вышла во двор, захлопнула за собой ворота и устало опустилась на скамью. — Сейчас.
— Что «все»? — наконец справился с окоченением Дорожкин и принялся корчить гримасы, разминая замерзшие щеки.
— Все, — повторила старуха и вытащила из кармана платья пачку болгарских сигарет. — Куришь?
— Нет, — утомленно пробормотал Дорожкин.
— Молодец, — кивнула старуха, щелкнула по пачке, вытащила губами подскочившую сигарету, чиркнула спичкой, затянулась. — Да ты не стой, болезный. Садись рядом, места много, не бойся, не трону.
— Те самые, болгарские, «Ту-104»? — поинтересовался Дорожкин, присаживаясь на край скамейки. — Мне в деревне заказывали, что-то я не нашел прежних.
— Плохо искал, — выпустила кольцо дыма старуха. — Хотя кто знает. У меня-то запас. Как тебе городок?
— Хороший городок, только какой-то ненастоящий, — пожал плечами Дорожкин. — Мы корову-то искать будем?
— А чего ее искать? — снова пыхнула дымом старуха. — Корова ведь не курица, в окно не сунется. На заднем дворе у меня собака. Хорошая собака, поверь на слово. Такая только посмотрит на тебя — просить будешь, чтобы проглотила, не разжевывая. За курятником гуси. Забор. Да и ворота пусть и не на замке, а не умеючи не откроешь. На месте корова, считай, что на месте. Только подождать надо. Еще минут пять.
— Как же на месте? — не понял Дорожкин. — Ее же не было? Вы же по коровнику ходили, там нет никого!
— На нет и суда нет, а от прибытку жди убытку, — пробормотала старуха. — Ты раньше времени не трепыхался бы. Думаешь, сразу щуку за хвост ухватить? Нет, милок, ты сначала пескарями побалуйся, если воды не боишься, а там уж посмотрим…
— Так где корова-то? — вконец запутался Дорожкин.
— На месте, — уже спокойнее повторила старуха и посмотрела на Дорожкина с прищуром. — Тебе кровосос Лизку показывал?
— Какой кровосос? — не понял Дорожкин.
— Марк Эммануилович Содомский Лизку Уланову — дурочку с нимбом — показывал? — повысила голос старуха.
— Показывал, — после паузы пробормотал Дорожкин, которому в этот самый момент вдруг подумалось, что было что-то неприличное в том, как он разглядывал ту женщину в метро. — Показывал, потом еще щелкал зачем-то.
— Общелкался, смотрю, — крякнула старуха. — Если бы как надо щелкал, ты бы щелчков его не запомнил. Хотя… — она недоверчиво покосилась на Дорожкина, — … ладно, пробовать не буду. Лизку видел?
— Видел, — кивнул Дорожкин. — Правда, не заметил, что дурочка она.
— Дурость дурости рознь, — отмахнулась старуха. — Какой она тебе показалась?
— Да никакой, — засмущался Дорожкин. — Обычная женщина. Лет пятидесяти или чуть старше. Она невысокая, добрая по лицу, усталая такая. В платье. А над макушкой у нее это… светилось так.
— Это у нее бывает, — задумалась старуха. — Хотя моим глазом не разглядишь, но так не только глазом смотреть надо. А что насчет молодости? Хоть краем глаза не приметил в ней молодости? Гибкости девичьей, красоты, свежести?
— Так это… — вовсе заерзал Дорожкин. — Хотел представить, да не вышло.
— Это у Марка не вышло, — буркнула старуха и посмотрела на Дорожкина уже с интересом. — Или как раз наоборот. А ведь у нас тут в деревне Лизку все за молодку считают. Даже я уж забывать порой стала, что ей за девяносто выстукало да как она с лица. А когда-то мы с нею крепко… повздорили. Хотя нимб на башке у нее детишки деревенские не так давно примечать стали. Я не верила, думала, привирают, а Содомский сразу за нее ухватился… А ты, постреленок, все как есть разглядел?
— Откуда же я знаю? — пробурчал Дорожкин.
— Ладно, младший инспектор, младшее не бывает, — тяжело поднялась со скамьи старуха. — Я тебя знать не знаю, хотя уж донага разглядела, поэтому болтать пока не буду. Глазки у тебя вроде есть, да вот только тебе надо смотреть еще научиться. Знаешь ведь как, по одежке встречают, а когда одежку не видишь, так и встретить не знаешь как. Что толку, что ты исподнее зыркаешь? Ни голяка не оценишь, ни одежонкой не подивишься. К тому же взгляд взгляду как крыло поперек крыла. Видимое невидимое застит. Идет человек по пояс в воде, а вышел из воды — чудище непонятное. Не то твое разумение корчит, что ты видишь, а то, что невидимым остается. А Лизка что? Дурочка, одно слово. Давно уже дурочка. Ворожит, а что ворожит, самой невдомек. Морок в явь потащила, прилепила плотно, да не под всякий глаз. Да и то потащила, а потащила ли? И по своей воле ли? А ну как вовсе о том не думала?
— Что-то я совсем ничего не понимаю… — развел руками Дорожкин. — Вы как-то путано выражаетесь.
— А что тут непонятного? — скривилась старуха и прищурилась, разглядывая Дорожкина. — Тут народишко в основном на яблочко наливное любуется, а ты, дорогуша, мало того что яблочко насквозь без румянца сверлишь, так еще и зернышки в нем выглядываешь, а вкуса-то яблочка не знаешь. Понял?
— Нет, — честно признался Дорожкин.
— Тебя за какие доблести инспектором-то зачислили, убогий? — подняла брови старуха.
— Ну так это… — совсем растерялся Дорожкин. — Нимб разглядел, на какой-то… морок, что ли, не поддался. И на щелчки тоже.
— И все? — прищурилась старуха.
— И все, — кивнул Дорожкин. — Ну характеристики еще на меня собирали. Сказали, что подхожу.
— Кто сказал-то? — поджала губы Марфа.
— Адольфыч, — ответил Дорожкин.
— Адольфыч, значит, иглу в колено, — зло пробормотала старуха и щелкнула сразу двумя пальцами перед носом Дорожкина. — Ладно, о том не мое дело, но раз уж ты ко мне пришел, выходит, без меня не срастется. Ты, конечно, по-всякому должен был обделаться, да обделанным домой бежать, когда я тут на тебя руками махала. Будь уверен, Вестибюль уже тебя с дезодорантами и мылом в участке дожидается, но так не всегда и необделанностью гордиться следует. Все до тебя обделывались. Ну… — лицо старухи вдруг сделалось недобрым, землисто-серым, — или почти все. Только ведь когда черед в одном шаге рушится, вся походка кувырком идет…
— Не получается, — с трудом разомкнул губы Дорожкин, хотя чувствовал, что склеены они накрепко, только что клея язык не чувствовал. — Может, я и не то вижу или не вижу того, что надо, так я и на слух, кажется, мало что соображаю. Я так понял, что меня на зуб к вам послали? Кто-то вложил листок в папку, и вот я здесь. Это как испытание? Эта… как ее… инициация?
— Это еще неизвестно, кто непонятней говорит, — вытаращила глаза старуха и снова принялась щелкать пальцами, не сводя удивленного взгляда с Дорожкина. — Ин… инициация, растудыть ее. А ну-ка скажи что-нибудь?
— Например? — уже легче разомкнул губы Дорожкин, хотя как раз теперь вкус клея почувствовал.
— Ведьмы, лешаки в предках были? — Старуха отошла на шаг, скрестила руки под тяжелой грудью, поочередно прикусила сначала верхнюю, потом нижнюю губу. — А может, кто и посерьезней? Хотя что мне посерьезней, я сама посерьезней. Ну что молчишь?
— Не знаю, — признался Дорожкин. — Бабушка врачевала деревенских, но не заговаривала ничего, так, молитвы читала. Да и что там за врачевание? Мед, прополис, подорожник, зверобой, мать-и-мачеха. Каждый так может. А так-то… А вы что же, верите в ведьм да в лешаков?
— Верю? — удивилась старуха и растерянно опустилась рядом с Дорожкиным. — А ты веришь? Скажи, парень, вот ты в траву веришь? А в небо над головой веришь? А в камень? В камень, из которого дом твой сложен, веришь?
— А что в них верить-то? — пожал плечами Дорожкин. — Трава, небо, камень. Они же есть. Верят в то, чего… как бы нет.
— Вот! — погрозила Дорожкину пальцем старуха. — Так и ведьмы… Как трава. Чего в них верить-то? Их… косить надо.
Глаза ее вдруг загорелись, из глотки раздался почти мужицкий хохоток, старуха шагнула к воротам коровника и рванула на себя створку. Корова стояла там, где и положено ей было стоять. Вздымала дыханием бархатистый рыжий бок, блестела сопливыми розовыми ноздрями, косила коричневым глазом, а у ее ног барахтался в коровьем лепехе маленький всклоченный человечек. Пытался встать, но и ножки, и ручки его подламывались, словно не было в них ни силы, ни точности.
— Никодимыч! — всплеснула руками Марфа. — Никак ты опять?
— Я, — жалобно проблеял маленький мужичок, ростом поменьше самого Фим Фимыча.
— Ты ж пять лет не попадался, сердечный, — уже знакомо уперла руки в бока старуха. — Или я тебя плохо учила? Зачем корову-то смаргивал? Здесь не мог отдоить? Сколько сцеживал-то?
— Прости дурака, — продолжал барахтаться мужичок. — Что я сцеживал-то? Хозяину кружку цельного парного, с тебя ж не убыло бы? А смаргивал вынужденно. Тут у тебя попробуй сцеди, каждая веревка на наговоре, того и гляди захлестнет.
— Вот я не догадалась коровку-то заговорить, — покачала головой старуха.
— Так от наговора молоко-то киснет, — расплылся в улыбке перемазанный навозом мужичок.
— И это знаешь, — качнулась с носок на пятки старуха. — И что же мне теперь с тобой делать? Опять плетьми учить?
— Не надо плетьми, — захныкал мужичок. — Больно злые у тебя плети, матушка.
— Уж какие есть, — развела руками старуха. — Ладно, я, конечно, понимаю, что ты, Никодимыч, не от озорства, а от лени корову вымаргивал. Мог бы и ножками до моей калитки добежать, не отказала бы. А теперь не обессудь. Хотя…
— Что замыслила-то, матушка? — заныл мужичок, раскинул в стороны руки и ноги, замер посреди размазанного в жижу лепеха.
— Кручину свою отдай, Никодимыч, — процедила сквозь зубы Марфа. — Не всю, конечно, а на три щелчка.
— Да ты ополоумела, матушка, — заскулил Никодимыч. — С корнем кочку мою выдрать хочешь?
— Да что мне твоя кочка? — хмыкнула старуха. — Скажи еще, что я на корешок твой покусилась. Или, думаешь, мне до твоей кручины надобность есть? Вот, пареньку хочу подсобить, опять же на три щелчка только, у тебя и мозоль с трех щелчков не вырастет.
— Не дам, — заверещал Никодимыч. — Адольфыч узнает — не пожалует. А его плети горячей твоих будут.
— Не будешь болтать — не узнает, — повысила голос старуха. — А плетьми с Адольфычем мериться я и не собиралась. И его плети, и мои в зачет пойдут. А не хочешь ли закрутки попробовать?
Сказала, прищелкнула да вокруг себя и оборотилась. Завыл тут мужичок да вслед за Марфой и сам закрутился, да не просто закрутился, а обратился волчком, серым комом, юлой на дощатом полу. Даже брызги навоза полетели во все стороны, вот только на старуху да на Дорожкина ни одна не попала.
— Ну как, не надумал? — закричала старуха.
— Нет! — донеслось едва различимое через вой или визг.
— Подождите, — растерянно заговорил Дорожкин. — Зачем вы так?
— А как еще? — подняла брови старуха и начала переплетать пальцы и мять, заламывать их. И такой же треск послышался из вращающегося волчка, пока сквозь истошный, рвущий за сердце крик не донеслось хриплое «Да!».
— Вот и все.
Старуха разжала ладони, волчок, а стало быть, и мужичок-недомерок исчез, а на ладонях у Марфы остались три сухих коробочки мака.
— Зачем же так-то? — потрясенно прошептал Дорожкин, не зная, пойти ли ему немедленно к Фим Фимычу просить бутыль загоруйковки или лучше отправляться пешком куда-нибудь в сторону Москвы, пока и в самом деле не понаехали санитары из ближайшей дурки.
— А ты думаешь, когда сам под раздачу попадешь, тебя не ломать, а по голове гладить будут? — нахмурила лоб старуха. — Или думаешь, что те, кто до тебя был, хорошо кончили? — Голос ее зазвенел металлом. — Вот, держи. Коробки пустые, без семян, да не в том их толк. Если припечет, раздавишь одну. Никодимыч выручит. Он, на самом деле, добрый малый, правда, с хитрецой, но против собственного щелчка не попрет. Понял?
— Понял, — кивнул Дорожкин, пряча коробки мака за пазуху. — То есть нет, конечно, но в общих чертах. Спасибо. А как же дело-то?
— А ты папочку-то открой, — ухмыльнулась старуха.
Дорожкин раскрыл картон и вытаращил глаза; желтый, на ощупь пергаментный, лист был чист.
— Только зря картон не заламывай, — посоветовала старуха и снова двинулась дворами и переходами, — а то будешь один за весь свой отдел вкалывать. Только если зуд в пальцах почувствуешь. Вот и весь совет от меня. Пошли, провожу к выходу.
— Подождите, — заторопился за хозяйкой Дорожкин. — Но вы же еще что-то говорили, что я то ли не так смотрю, то ли не то вижу.
— Видишь ты то, что надо, только не все, — отрезала старуха. — Но с глазными болезнями не ко мне. Это тебе… Всякий сам своего доктора ищет. И ты поищи… доктора…
На этой фразе она собралась уже вытолкать Дорожкина на улицу, на которой сразу образовались и кошки, и собаки, и деревенские дети, но младший инспектор вцепился в ее рукав мертвой хваткой:
— Еще три вопроса. Только три вопроса.
— Ну что тебе еще? — нахмурилась Марфа.
— Этот… ну Никодимыч, он кто? — спросил Дорожкин.
— Банник, — отрезала старуха. — Ну домовой, в общем, но по сути — банник. И хороший банник, кстати. Просто ему не повезло под Адольфыча попасть. Об Адольфыче не спрашивай, это не на мой зубок сплетня.
— Где мне Лизку Уланову увидеть? — сдвинул брови Дорожкин.
— Зачем тебе? — не поняла старуха.
— Вспомнить кое-чего надо, — объяснил Дорожкин.
— Вот уж нашел вспоминалку, — хмыкнула старуха. — Она сама вчерашнего дня своего не помнит… Ну да ладно, нет ее в деревне, по делам она уехала. В Москве, наверное. Ну еще что хотел? Говори.
— А зачем вы в ванной-то? — собрался с духом Дорожкин. — В ванной-то вы зачем? И так спать не могу, то шорохи какие, то стуки, еще и вы в ванной. Что ищете-то?
— Да уж не тебя, сорванец, — вдруг наполнила глаза болью Марфа и ударила в грудь, вытолкнула Дорожкина со двора.
День пролетел как один час, куда только время подевалось. Уже в сумерках Дорожкин добрел до моста, перебрался на свою сторону, не слыша ни плеска, ни нежных голосов между обрывистыми берегами, и увидел, что рама велосипеда по-прежнему заперта на столбе, но ни колес, ни крыльев, ни руля, ни сиденья — ничего на ней нет. И именно это обстоятельство почему-то заставило Дорожкина рассмеяться впервые за целый день.
Глава 7 Заботы для субботы
Дожидался ли Ромашкин младшего инспектора с первого задания с мылом и дезодорантами, Дорожкин так и не узнал, потому как отправился ввиду надвигающихся сумерек не в участок, а домой. Фим Фимыч, который сидел с окуляром в глазу над разобранным на части импортным фотоаппаратом, поднял голову на звон дверного колокольчика, заметил в одной руке у Дорожкина велосипедную раму, удивился, в другой разглядел торчащую из пакета папку, расплылся в улыбке, уронил окуляр, задвинул ящик с запчастями под стойку и выставил на нее парочку граненых стаканчиков.
— Как раз тот случай, — провозгласил он свистящим шепотом, оглянулся и начал свинчивать крышку с китайского термоса. — По чуть-чуть.
— Да уж, в самый раз, — вздохнул Дорожкин.
— Ну с почином? — подмигнул младшему инспектору карлик, когда тот опрокинул стаканчик загоруйковки. — С кем разбирался?
— А это не секретно? — похлопал Дорожкин по папке, подумав, что с загоруйковкой надо завязывать. Тепло теплом, но вместе с ним вдруг пришло ощущение рискованной свободы и ухарства. К счастью, пришло, но телом и духом Дорожкина пока не овладело.
— Еще? — подмигнул Фим Фимыч.
— Не, хватит, — испугался Дорожкин.
— Молодец, — кивнул карлик, спрятал термос, смахнул со стойки стаканчики, выудил из-под нее фотопотроха и снова вставил в глаз окуляр. — Забористая больно в этот раз вышла. А забористая не просто забирает, бывает, что забирает, да не отдает. А насчет секретности что тебе сказать? Секретности, конечно, никакой нет, — протянул он задумчиво, вглядываясь в нутро фотокамеры. — Вот ведь закавыка, ну да ничего, малой кровью обойдемся. Шлейф перетерся, и вся недолга. Но еще проверять придется. Я и говорю, секретности никакой нет, но это ж ведь как старенький «Кэнон». В том, что у него внутри, тоже секрета никакого нет, а вот поди подступись. Я просто насчет того, может, посоветовать что тебе?
— Я у Марфы был, — погладил папку Дорожкин, радуясь, что никакого зуда в его пальцах не чувствуется. — У Шепелевой.
— От это ты задвинул! — восхищенно причмокнул Фим Фимыч. — И не обделался?
— А должен был? — не понял Дорожкин.
— Да как сказать, — пустил в усы усмешку карлик. — Я, конечно, тебе ничего не говорил, но годика так с четыре назад один приятель с архитектурным именем сильное расстройство поимел по ее поводу.
— Вестибюль? — догадался Дорожкин.
— Светла вода в облацех[9], — закатил глаза Фим Фимыч. — Ну и как?
— Ничего так, — пожал плечами Дорожкин. — Поговорили.
— И вопросов никаких нет? — прищурил свободный глаз карлик.
— Много вопросов, — оперся на локти Дорожкин. — Но вот один есть точно к тебе. Если не обижу, конечно.
— Давай попробуй, — снова сбросил окуляр Фим Фимыч. — Я не из обидчивых.
— Ты банник, Ефим Ефимыч? — прошептал Дорожкин.
— Да не, — махнул рукой карлик, возвращая на место окуляр, — даже и не пытался. Сырость не люблю. Овинным вот хотел стать, да и то не вышло.
— Почему? — не понял Дорожкин.
— По конкурсу не прошел! — закатился скрипучим хохотком Фим Фимыч, откинулся на спину, прослезился и замахал руками Дорожкину, иди, мол, малец, не доводи до греха.
Ночью Дорожкин спал плохо, хотя вечером Марфа в душевой так и не появилась. Перед сном он покидал в солидную немецкую стиральную машину накопившееся белье, вспоминая, какой бы ор подняла Машка по поводу смешения нижнего и верхнего в одной стирке, помял в руках полотенце с окаменевшими за месяц узлами, вернулся в спальню и повязал его на рукоять беговой дорожки. Затем сунулся в кладовку и перетащил в спальню же обе так толком и не разобранных сумки. Все завершай да доделывай, учила его матушка, а то ведь недоделанное всю жизнь за тобой хвостом тащиться будет. Об этом и еще о чем-то неясном он и думал, лежа в постели и прислушиваясь к шорохам и ночным перестукам во все еще толком не обжитой квартире. Странно, но страха он больше не испытывал. Может быть, оттого, что увидел у Шепелевой, может, из-за загоруйковки, а может, потому, что количество страхов достигло критической точки, датчик испуга нагрелся и отключил пугательное устройство. Открыв глаза, Дорожкин некоторое время смотрел на затянутый мглой потолок, пока едва не задохнулся от накатившей на него тоски. Опустив ноги на пол, он не стал надевать тапки и не поспешил к выключателю, а подошел, шлепая босыми пятками по паркету, к окну.
Небо над окраиной Кузьминска сияло звездами. Помаргивала, разворачивая вокруг себя ковш Большой Медведицы, Полярная звезда, мерцала пойманными в отражение искрами ленточка реки, колебались редкие огоньки в деревенских домах, а за ними темной непроглядной пеленой стоял лес.
— Ерунда, — пробормотал Дорожкин. — Все эти секреты, все эти тайны, газ радон, дырки в земной коре, все без исключения, все — ерунда. И моя неподвластность этим идиотским щелчкам — тоже ерунда. Или не ерунда? Ведь обожгла же как-то меня холодом Марфа и рот почти сумела мне запечатать, а уж глаза-то точно отвела. Ага, отвела… Нужно быть полным идиотом, чтобы поверить в пропажу коровы, в это верчение какого-то… банника в коровьем навозе. Гипноз. Внушение. А может…
Он прошлепал босыми ногами в коридор, прислушался к тихому гудению в кухне стиральной машины и подхватил с вешалки ветровку. Вернулся в спальню, расстегнул клапан, вытащил пачку тысячных, ущипнул себя за запястье и только после этого пересчитал бумажки. Нет, пятьдесят тысяч были на месте. Конечно, если он вообще мог доверять собственным чувствам — зрению, осязанию, слуху, обонянию. И этот надоедливый запах мяты… Тянет-то со стороны теплиц. Зачем они ее выращивают? Ну ладно Фим Фимыч ее в чай добавляет… А весь город? Или все-таки ничего этого нет, потому что просто не может быть?
Дорожкин бросил деньги на письменный стол, покосился на белую папку, опустился на край кровати, посмотрел на едва различимую в сумраке спальни беговую дорожку. Полотенце выделялось на ней светлым штрихом.
Но если все это мираж, видение, обман чувств, значит, нет и того самого светлого, что он никак не может вспомнить? Так, может быть, пусть лучше все это будет на самом деле, лишь бы было забытое светлое, что согревает его даже в беспамятстве? А что он будет делать, когда вспомнит? Вернется в Москву? А может быть, только там он и может вспомнить? Стоп. Впервые он почувствовал утраченное воспоминание, когда рассматривал нимб над головой этой самой Лизки Улановой. Так, может быть, его воспоминание как-то связано именно с Кузьминском? Но так ведь он не был никогда не только в самом Кузьминске, вовсе никуда не выбирался севернее Москвы. Сколько собирался доехать до Питера, чтобы погулять хоть по Невскому, и то не срослось…
Откуда-то издалека послышался протяжный, леденящий кожу вой, в деревне загавкали собаки, и тут же что-то завозилось, заскрежетало за окном. Дорожкин снова поднялся и точно так же, как он делал в юности, когда заставлял себя, возвращаясь с дискотеки затемно из поселка, идти через непроглядную темень леса, а не в обход луговиной только потому, что именно ночной лес вызывал у него панический ужас, подошел к окну и потянул за шпингалет. Запахи и звуки дикого леса ворвались в квартиру лавиной. Перед глазами замелькали какие-то тени, крылья неразличимых тварей зашелестели над срезом крыши, и рядом, в каких-то метрах, послышался каменный скрежет. Чувствуя, как холод заставляет шевелиться волосы на затылке, Дорожкин выглянул из окна и повернул голову. Половина луны висела над крышей соседнего дома, но что-то было не так на стене. Он потер глаза и застыл. Вырезанная из камня морда, которая торчала из стены через два окна от него, выглядела теперь как-то иначе. Он не мог разглядеть точно, тени скрывали очертания, но он больше не видел силуэта оскаленной пасти. Морда словно была повернута в его сторону. Дорожкин наморщил лоб, хмыкнул пришедшему в голову предположению и уже хотел закрыть окно, но в то же мгновение со стороны леса снова донесся истошный вой. Теперь он был яснее и отчетливее, и деревенские собаки ответили на него уже не гавканьем, а поскуливанием, и все каменные морды на доме, которые, как мгновенно понял Дорожкин, только что смотрели на него, разом повернулись в сторону леса и заскрежетали клыками.
Он проснулся позднее обычного. Не вскочил, не побежал в ванную, чтобы побрызгать в лицо холодной водой и, вполне уже придя в себя, потоптать беговую дорожку, представляя, как будет смывать липкий пот струями теплой воды. Нет. Он лежал и вспоминал, но не светлое и теплое, которое не мог вспомнить, а колючее и больное, которое сам старался до сего дня забыть изо всех сил. Оно вернулось ночью, когда он понял, что каменные чудовища на стенах кажутся ему живыми. Вернулось на мгновение, но вместе с тем дало понять, что никуда и не исчезало. Он осознал это не сразу, сначала окаменел от ужаса, потом очнулся, закрыл окно и лег в постель, понимая, что рано или поздно придется делать выбор между собственным сумасшествием и реальностью невозможного, иначе и то и другое настигнет его одновременно. Он лег в постель и постарался представить что-то приятное. Например, запах свежескошенной травы, мамку, которая стоит на верхушке растущего на глазах стожка, батю, подхватывающего и отправляющего ей на верхотуру пласты сена, но вместо этого пришло другое. Колючее и больное. То самое, которое он почувствовал в начале мая, когда летом еще и не пахло и весна только-только разобралась с остатками снега.
Шеф устроил на майские выезд на природу, который, считай, не удался. Сам шеф вскоре укатил по срочным делам, компания быстро распалась на мелкие группки, а попытка Дорожкина собрать вместе и расшевелить сотрудников успехом не увенчалась. Поэтому он, кривя губы от собственной ненужности и тоски, отошел за кусты, подобрал с травы осиновый сук и, лениво ковыряя его перочинным ножом, послушал, как разгулявшийся Мещерский пересказывает скачанные из Сети анекдоты безымянным девчонкам с ресепшена. Девчонки смеялись во все горло, Дорожкин махнул рукой и пошел к станции. «Выхино» он проспал, вышел на «Новой» и побрел домой, постукивая по оградам резной палочкой, пешком по Авиамоторной, по Пятой Кабельной, по Фрезеру к Карачаровскому переезду, мимо храма Троицы на Рязанский проспект и уже дальше по Рязанскому к кварталам хрущоб, где снимал квартирку на третьем этаже. Не то чтобы он любил пешие прогулки или ленился спуститься в метро, просто, наверное, как раз в тот день ему хотелось весенней свежести, одиночества и чувства пространства, которое измеряется его шагами и послушно перекочевывает спереди за спину, спереди за спину. Он дошел до фальшивой мельницы — ресторана, уже в темноте пересек улицу Паперника, а потом… А потом проснулся дома с колючим и больным в груди. Когда добрел до ванной комнаты, то увидал в зеркале худую, страшную физиономию с проваленными небритыми щеками и глазами и странное пятно на груди — красноватый, напоминающий легкий ожог, неправильный овал с неровными краями, в центре которого явственно выделялся рубец или несколько рубцов, словно подсохшая короста только что отвалилась с наконец зажившей раны.
Тогда Дорожкин отлежался только к Девятому мая, хорошо еще, что шеф и сам устроил весенние каникулы в фирме, чего раньше за ним не водилось и что должно было навести на подозрения еще тогда. Но тогда ему было не до подозрений. Он ломал голову, отчего провалялся без чувств, как оказалось, два дня и во что такое вляпался, пока с некоторым сомнением не решил, что где-то возле универсама, почти у метро, почувствовав близость дома, купил паленой водки и отравился. Отравление имело последствие в виде частичной потери памяти и какого-то инцидента, следы которого и предстали в виде отметины на груди Дорожкина. «Надо меньше пить», — целую неделю твердил Дорожкин, хотя выпивать он позволял себе редко, водку не пил никогда, и уж тем более на улице. Версия о случайной выпивке никуда не годилась, но другой версии у Дорожкина не нашлось, он постарался забыть об этом нелепом случае, и забыл бы, если бы не колючее и больное, которое вернулось и освежило память.
Теперь Дорожкин смог прочувствовать его в полной мере и начисто. Боль вновь обожгла его ночью, но и под утро от нее осталось явственное воспоминание. Она не пекла кожу, она уходила вглубь, пронзала сердце и вырывалась наружу на спине под лопаткой. Дорожкин даже закинул за плечо руку и попробовал нащупать это место, но не дотянулся, подумал, что пробелов в памяти у него все-таки многовато, и открыл глаза.
Утро давно уже прошло. Дорожкин было встрепенулся, но вспомнил, что сегодня суббота, успокоился и решил обойтись без беговой дорожки. Принял душ, покрутился у зеркала, но никакой явной отметины на спине не нашел, да и шрама на груди практически не было, а то, что было, скорее напоминало пигментное пятнышко. Почти сухое белье было извлечено из машинки и развешано на полотенцесушителе, каменные рожи за окном оставались недвижимы и безжизненны, вдобавок небо затянули тучи, из которых моросил мелкий дождь. Дорожкин вспомнил, что надо бы все-таки разобрать сумки и заодно посмотреть, что в них упаковал Фим Фимыч, да и в каком состоянии его теплая куртка, которую он не надевал с весны, и не пора ли пробежаться по местным одежным магазинчикам, но и это опять-таки отложил на вечер, или на завтра, или на послезавтра. После вчерашнего похода к Марфе Шепелевой не хотелось ничего, хотя перекусить все-таки следовало. Утеплившись свитером, Дорожкин покосился на лежавшую на столе папку, подхватил короткий китайский зонтик и отправился в город. Сегодня он намеревался прислушаться к совету Маргариты и посетить кафе «Норд-вест».
Однако дела были и до кафешки. Дорожкин запрыгнул в маршрутку, извинился перед пожилой матроной, что вынужден был потеснить ее толстые колени велосипедной рамой, и вскоре выскочил наружу у мастерской Урнова. Мастерская оказалась закрытой, объяснением чему было неровное объявление на двери, на котором суббота и воскресенье выделялись веселым оранжевым шрифтом. Рядом торчал железный костыль, на нем висело велосипедное колесо и листок картона с выцарапанной надписью: «Сделай хорошо. Вова». Дорожкин перевел взгляд с костыля на дверь и подумал, что если кто и снимает с велосипедов колеса и прочее запасные части, то, скорее всего, это тот самый умелец, который их и ремонтирует, и повесил раму поверх колеса, присовокупив к ней листок из блокнота, на котором написал: «Сделай, как было, только хорошо. Договоримся. Инспектор Кузьминского ОВД — Дорожкин».
Повеселев, Дорожкин раскрыл зонтик и под продолжающимся дождем зашагал по улице Октябрьской революции, помахав по дороге уже почти родным окнам инспекции. Интернетчика на почте по-прежнему не было, что не помешало Дорожкину заполнить бланк квитанции и отправить двадцать тысяч рубликов матушке на Рязанщину. Это повысило настроение младшего инспектора еще на несколько градусов. От почты до кафе Дорожкин добежал за каких-то пять минут, ощупывая грудь и радуясь, что колючее и больное снова почти стерлось.
Внутреннее убранство кафешки оказалось простым и непритязательным. Кирпичные стены и своды были выбелены, деревянные, выскобленные до белизны столы окружали деревянные же табуреты и скамьи. На окошках висели короткие занавески из тюля, полы были застелены домоткаными половичками. В беленой печи потрескивали угольки и томились внушительные чугунки, для обращения с которыми имелась целая пирамида ухватов. Зато и запахи в кафешке стояли натуральные, те самые, которые бывают в не просто хлебосольной избе, а в избе, в которой и живот не пустует, и душа поет. К тому же и хозяйка кафе, которая по совместительству являлась и официанткой, явно добавляла аппетита посетителям мужского пола, а при желании могла бы служить живой рекламой пенному напитку. По крайней мере, бейджик с набранным крупными буквами именем «Наташа» выглядел на ее груди как номерной знак на огромном внедорожнике.
Подумав, Дорожкин заказал жареную картошку с луком, речную рыбу на углях, квашенную со свеклой капусту и кулебяку с мясом. Из питья выбрал горячий чай, в который попросил не добавлять мяту, после чего проверил, не красится ли стена, развалился и принялся изучать телефонный справочник города Кузьминска. Из справочника выяснилось, что телефонов в городе кот наплакал, да и те, что имелись, ограничивались количеством где-то в три сотни номеров, поскольку цифр в каждом номере насчитывалось всего три, а первая из них могла быть единицей, двойкой или тройкой. Дорожкин сунулся было посмотреть, за кем числился его номер, но тут же вспомнил, что номера собственного телефона не знает, а номера в справочнике были расставлены по организациям и фамилиям без указания адреса. Зато на одной из страниц отыскался телефон больницы, чем Дорожкин решил немедленно воспользоваться. Он пошарил вокруг глазами, нашел пластиковый аппаратик с дисковым номеронабирателем и тут же позвонил в регистратуру. Записаться на прием к глазнику оказалось предельно простым делом. Хотя тетка на том конце провода зевала в трубку через слово, она довольно внятно объяснила, что глазник принимает в понедельник, среду и пятницу с шестнадцати до двадцати, но никаких талончиков брать не надо, поскольку народу почти не бывает, и доктор будет рад любому больному так, как будто больной на самом деле здоровый. После дальнейших расспросов выяснилось, что и психиатр принимает в те же самые дни, поскольку обязанности офтальмолога, психиатра, а кроме всего прочего, и отоларинголога исполняет один и тот же доктор. Дорожкин поинтересовался, а не исполняет ли он вдобавок ко всему и обязанности проктолога, но тетка была непробиваема. За проктолога практиковали терапевты, которые вели прием ежедневно с утра.
Дорожкин усмехнулся и вернулся к столу, намереваясь еще раз полюбоваться крепкими бедрами и наливной грудью хозяйки кафе. Золотистая картошечка источала ароматы в небольшой сковородке, рыба выгоняла слюну только при одном взгляде на нее, а в тарелке с капустой обнаружилась не только свекла, но и пара горстей моченой клюквы.
Дорожкин кивнул, исполнил самую обаятельную из запаса улыбок, попросил принести кулебяку и чай сразу, подхватил вилку и тут только заметил Маргариту, которая шествовала к нему через практически не заполненный посетителями зал.
— Поел? — спросила она, садясь напротив.
— В процессе, — пробубнил Дорожкин, кивая на только что поданную кулебяку. — Хотите присоединиться?
— Для завтрака поздно, для обеда рано, подожду, — отрезала Маргарита. — Но ешь быстрее. Есть срочная работа. Как вчера все прошло?
— Да все в порядке, — пожал плечами Дорожкин. — Не так страшен черт, как его малюют.
— Может быть, может быть, — сузила черные глаза Маргарита, обдавая Дорожкина жаром одним только изгибом губ. — Вопросы какие есть?
— Есть, — вспомнил Дорожкин, торопливо тыкая вилкой в картошку. — Забыл спросить, какой у меня номер телефона?
— Простой, — ответила Маргарита. — Один-один-один.
Дорожкин тут же зашелестел страницами справочника, повел пальцем по цифрам и вскоре нашел нужную строчку. Против номера в три единицы стояло имя Вальдемара Адольфовича Простака.
— Ничего не значит, — пожала плечами Маргарита. — В этой книжке все номера нашего управления записаны на Простака. Так удобнее, никто не пытается накручивать диск, беспокоить. Адольфыча уважают в городе. Больше никаких вопросов?
— Что за срочная работа? — спросил Дорожкин.
— Охота, — коротко бросила Маргарита.
— На кого? — оживился Дорожкин.
— На зверя, — отрезала Маргарита.
Глава 8 Охота на обормота
Кирзовые сапоги, брезентовые штаны и куртку Ромашкин вручил Дорожкину прямо в машине. За рулем сидел сам Кашин, рядом с ним кривила губы Маргарита. Двое околоточных вполголоса ругались в «собачнике» за решеткой. Дорожкин, чертыхаясь, с трудом натянул штаны поверх джинсов, и, хотя большую часть службы ходил в носках, с портянками управился ловко, чем заслужил одобрительное хмыканье Кашина.
— Служил?
— Было, — кивнул Дорожкин, поднимая воротник ветровки, чтобы не задрать шею брезентом куртки.
— Тогда будь мужиком, — крякнул Ромашкин и воткнул прямо через штаны в бедро Дорожкину шприц.
— От энцефалита? — скривился от боли и желания засадить довольному коллеге по физиономии Дорожкин.
— От всего понемножку, — хмуро бросила Маргарита.
Уазик миновал перекресток с улицей Носова, Дорожкин разглядел через плечо Кашина бело-зеленые корпуса больницы, успел прочитать на кинотеатре «Октябрь» афишу о премьере американского фильма «Хищники» и осторожно спросил Кашина:
— Хищник?
— Кто? — не понял Кашин.
— Ну зверь этот.
— Ну как тебе сказать… — Начальник полиции вытащил из кармана сигарету, покатал ее между пальцев, но, посмотрев на Маргариту, со вздохом сунул обратно в карман. — Обормот он, скорее. Хотя тут разные мнения могут быть.
— Хищник, — твердо сказала Маргарита. — С клыками, когтями, плотоядный, значит, хищник. А уж обормот или нет, там увидим.
— Откуда начнем?
Уазик переехал узкий мост через речку и остановился на деревенском перекрестке.
— На Макариху пойдем или на Курбатово?
Кашин смотрел на Маргариту вопросительно, и в его взгляде, что удивило Дорожкина, не было насмешки. Он и в самом деле ждал ее решения.
— Ромашкин? — обернулась Маргарита к Весту.
— На Курбатово, — бодро отозвался Ромашкин. — Про Макариху я знаю, но ночью его в той стороне слышали, да и Дир сказал, что у заимки его надо искать. Корову Никуличны он на Курбатовскую сечу утащил. Там же и половину кабанчика видели. Недоеденную. Опять же собака у Дира пропала, а у Дира просто так ничего не пропадает. Да и следы.
— Понятно.
Кашин тронул ключ в замке зажигания, машина зачихала, затряслась, но завелась и, слушаясь руля, повернула направо. Колеса загрохотали по разбитому деревенскому асфальту.
— Волк? — осторожно спросил Дорожкин.
Маргарита повела подбородком, но Ромашкин пробормотал вполголоса: «Тепло», и она кивнула.
— Тогда медведь, рысь, собака одичавшая? — начал перечислять Дорожкин.
— Холодно, — покачал головой Ромашкин. — Волк — тепло. Все остальное — мимо. Не спеши, инспектор. — Вест хмыкнул. — Подстрелим — разглядим.
— Медведей тут давно не было, — согласился Кашин. — Рысь тоже редкий гость. Правильно говорит Вест. Подстрелим — узнаем.
Дорожкин уставился в окно, разглядел, что машина минует дом Шепелевой, потом деревенское кладбище, на котором Дорожкину почудились кучи заросшей бурьяном земли, и поползла к перелеску. Вскоре показались домишки еще какой-то деревеньки. Дорожкин хотел было спросить, из чего ему-то стрелять, но Ромашкин уж слишком явно ждал этого вопроса, и он решил промолчать. Хорошо хоть одели для лесной прогулки, еще и привили неизвестно от чего. Словно в ответ на его размышления в голову ударил жар, а потом уже в глазах начало все троиться, и вскоре Дорожкин уже ничего не видел, только стучал зубами и словно все глубже и глубже погружался сначала в теплую, а потом уже и вовсе в горячую ванну.
— В Курбатове-то спокойно? — спросила Маргарита Ромашкина.
— Спокойно вроде, — ответил Вест. — Ну так они здесь ученые. Попрятались от греха. Видишь, улица пустая, нет никого. Кулаки сломаешь, не откроют. Черт. А Дорожкина-то разогрело не на шутку. Он же должен был через полчаса только скиснуть? Как раз к вечеру бы и отошел.
— По зиме хорошо новичка на охоту брать, — откуда-то издалека донесся голос Кашина, — вчухаешь ему вакцину, его — в жар, разогревается, как печка. В машине тепло сразу становится.
— Ничего, — ответил ему Ромашкин. — Потом спасибо скажет.
— Ага, — хмыкнул Кашин. — Если только по физиономии тебе не съездит. Я видел, кулак-то у него сжимался.
— Не съездит, — загоготал Ромашкин. — Он из добряков. Да и куда ему? Слабак. Только и умеет, что зубы скалить да вышучиваться.
— Не болтай попусту, — оборвала Маргарита Веста. — Ты хоть знаешь, каково ему теперь? Если тебе прививаться не надо, так нечего насмехаться. Или я сейчас посмеюсь, вспомню, как ты к Шепелевой на крещение ходил.
— Так, может, он тоже сплоховал? — огрызнулся Ромашкин. — Домой побежал подмываться. Посмотрим, как он нынешнюю работку перенесет. По-любому, размазня твой подопечный, Марго.
— Языком болтай, да прикусывать не забывай, — ответила Маргарита. — А ну как не на камень твои семечки сыплются, а в землю? Мы тут все в одной упряжке пока.
— В упряжке-то одной, да только кто-то тянет, а кто-то на упряжи висит, — пробурчал Ромашкин. — Да ну его. Один черт — раньше чем через пару часов не очухается. А то и того больше.
Дорожкин, чувствуя, как колыхание уазика по ухабам сливается с пробирающей его дрожью, медленно, преодолевая тяжесть и жар, повернул голову, с трудом открыл глаза и прошептал или прокричал отчего-то побледневшему Ромашкину:
— Может, и размазня, но чем раствор жиже, тем вернее схватывает.
— Не скажи, — не согласился Кашин, а Маргарита вдруг зашлась в хохоте, и Дорожкин начал понемногу выползать и из жара, и из лихорадки. Через полчаса, когда едва заметный проселок вился в непроглядном ельнике, у Дорожкина дрожали только колени да саднило в груди.
— Ну вот. — Кашин заглушил мотор и выпрыгнул наружу. — Теперь можно и расслабиться, пока не стемнело.
— Не стоит расслабляться, — хлопнула дверью Маргарита, и Дорожкин вслед за оживившимся Ромашкиным вылез из салона.
Кашин выпустил из «собачника» околоточных, Дорожкин кивнул знакомцам, но здороваться не стал, тем более что и подопечные Кашина не изъявили особого желания брататься. Судя по недовольным рожам, они не только были раздражены ночной службой, но и не испытывали от предстоящей забавы особой радости.
— Не дрейфить! — приободрил околоточных Кашин и выудил из кармана поллитровку. — Маргарита, твоим не предлагаю, знаю, что они и без согрева герои.
— Итожить с утра будем, — отрезала Маргарита и кивнула Дорожкину. — Пошли, познакомлю тебя с Диром. Он здесь царь и бог. Пришлый, из пермских краев, а уж так корни пустил, что и не выкорчуешь.
Дорожкин покосился на Ромашкина, который, скинув брезентуху, сапоги и оставшись в одном трико, прямо под дождем, медленно, крадучись пошел к раскинувшим лапы елям, и двинулся за Маргаритой.
Заимка открылась внезапно. Она не стояла избушкой на поляне, а мостилась в самой гуще ельника. Просто, наклонившись под полог очередной зеленой великанши, Маргарита вдруг распахнула неведомо откуда взявшуюся дверь, и Дорожкин вслед за ней оказался внутри сложенного из замшелых бревен сруба, опорой которому служили все те же еловые стволы, прорастающие по углам внутри сооружения. Крыши у сруба не было, или Дорожкин не смог ее разглядеть в скрещивающихся над головой сучьях, но между еловых лап неожиданно сверкнули солнечные лучи, под ногами зашелестела не хвоя, а упругая зеленая трава, и в лицо пахнуло луговыми цветами и весенней живицей.
— Ну здравствуй, Дир, — поклонилась Маргарита, и Дорожкин, который до этого таращил глаза на траву, на пеньки-стулья, на блестящую медную жаровню на ножках и висевшие на сучьях медные котлы, чашки, ложки и плошки, вдруг разглядел у дальнего ствола человека. Он сидел на таком же пне-стуле и казался высоким даже в сидячем положении, а уж когда встал, то взметнулся над Дорожкиным, да и над Маргаритой на локоть. Лобастая, наголо обритая голова наклонилась вперед, глубоко посаженные глаза прищурились, и подобие улыбки заставило в ответ улыбнуться и Дорожкина. Хотя улыбка далась младшему инспектору нелегко — мало того что ему приходилось смотреть на хозяина лесного логова снизу вверх, так вдобавок на плече у того сидел какой-то зверь и скалил на Дорожкина зубы.
— Кыш, — согнал зверя Дир и неторопливо пояснил: — Куница это моя, ну вроде кошки, всегда на незнакомых шипит. Ты, выходит, новый инспектор, парень?
— Пока еще не выходит, но скоро выйдет, а не выйдет, так уйдет, — заметила Маргарита, едва Дир закончил неторопливое рукопожатие с Дорожкиным. — Что новенького?
— Пошли, — едва ли не со скрипом шевельнулся и наклонился перед низкой для него дверью хозяин лесного жилища. — Видела?
Тут только Дорожкин заметил, что скрывающий снаружи дверь ствол ели покрыт вертикальными бороздами, ободран. Высоко ободран, почти в трех метрах над землей. За дверью заимки Дира вдруг стало холодно, да и сумрак под елями или сгустился, или и был почти непроглядным. Маргарита выудила из кармана фонарик и осветила отметки неведомого чудовища желтым кружком.
— Под стать тебе зверек-то, — заметила Маргарита. — В метр девяносто, а то и все два в лежке будет.
— Необязательно, — покачал головой Дир. — Может быть и ниже. Если толстый. Есть кто на примете?
— На примете много кого, да вот в кого целиться — непонятно, — проворчала Маргарита. — И что ж ты его упустил?
— Не было меня дома, — объяснил Дир. — На болота ходил, голубики хотел туесок набрать. Это он без меня тут отметился. Затем и отмечался, что попугать пытался. Сосунок. Но здоров. Беда может быть, если не окоротим.
Дорожкин вздрогнул, услышав слово «сосунок», вспомнил присказки Марфы и заерзал, закорчился, вытряхивая упавшую за шиворот хвою.
— Поздно окорачивать-то, — негромко бросила Маргарита. — Если бы дело коровой ограничилось да кабанчиком, окоротили бы. У тебя чья собака тут обреталась?
— Так Тамарки-травницы, — поднял кустистые брови Дир. — Она ж за папоротником пошла к Макарихе, за брусникой и прочей надобностью, а там клещ нынче лютует, так и прислала ко мне пса. Я уж измаялся, что ей говорить буду.
— Нет уже Тамарки, — вздохнула Маргарита. — О том пока молчок, а то околоточные Кашина прямо у твоей заимки кучи наложат. Но имей в виду, зверек наш за собачкой к тебе приходил не просто так, а по Тамаркиному запаху. До кучи сковырнул и пса, чтобы под корень.
— Да уж какой это был корень — так, корешок, — нахмурился Дир, и Дорожкин вдруг почувствовал, что хозяин заимки вот теперь, сию секунду, мог бы разорвать неведомого зверя голыми руками, пусть и лохматились полосы еловой коры на высоте трех метров. — Значит, окорачивать поздно? Но так он же не сам по себе вызверился? Не из норки выполз? Кто пакостит-то, Марго, не удумала? Кто его завел-то? Марк что говорит?
— Марк по старому делу не разгребется никак, — покосилась на Дорожкина Маргарита. — Не волнуйся, привезет тебе и аккумулятор, и книжек накачает. Все, что ты любишь. О том, кто завел, говорить будем, как завод рассмотрим. А теперь давай-ка займемся делом. Сегодня будем брать. Я так поняла, нычку свою зверь уже прикончил?
— Вчера еще, — кивнул Дир. — Одни кости остались. Я слышал, ночью он на край деревни выходил, да не обломилось там ему ничего.
— Не обломилось, — двинулась к машине Маргарита. — Шепелева товарок в оборот взяла, отбили деревеньку. Отпугнули зверя. За речку он не пойдет, пока не подранок, а деревню еще пару дней Марфа продержит. Жаль, Адольфыч запретил ей своего пса с цепи спускать. Так что будем действовать по старинке. Ромашкин сейчас кабанчика возьмет, нарежет спиральку кровью километров в пять диаметром да заложит тушу в Волчьем овраге. Там и будем ждать зверя. С лежки он поднимется в полночь, на месте будет в час, ну в два.
— Значит, от меня звериный отворот на несмышленышей, — Дир подмигнул Дорожкину, — да утренний отмор, чтобы глаза не слиплись?
— Это уж как водится, — задумалась Маргарита. — Однако и без твоей помощи не обойдемся. Мало ли, здоров уж больно, вдруг мои пули его не возьмут? Сам знаешь, подранку что отворот, что наговор. У Кашина-то хороший калибр, да начинка стандартная.
— Хорошо, — спокойно сказал Дир, шагнул вперед, поднял над головой еловую лапу и добавил, махнув рукой Кашину, что раскинул на капоте уазика газетку с бутылкой и закуской: — Если что, я ему голову откручу за Тамарку. Ну что, Николай Сергеевич? Опять паленкой заливаешься? Нешто тебя фирменная не пробирает?..
Ромашкин вышел из леса уже перед сумерками. Козырнул Кашину, подмигнул горящим пьяным глазом Дорожкину и начал натягивать спрятанную в машине одежду.
— Надеюсь, на приманку что-то осталось? — прищурилась Маргарита.
— Думаю, что половины туши хватит, — довольно рыгнул Ромашкин. — Хорошего кабанчика завалил. Правда, задок я уговорил, но требуха вся на месте. Сделал все в лучшем виде, устроил схрон, приметил место для стрелка, отход, спиральку завернул на два кольца. Что еще надо? Вы-то готовы?
— Готовы, — пробормотала Маргарита, посмотрев на пошатывающихся околоточных. — Дир должен уже подходить к Волчьему оврагу, все проверит и будет ждать нас там.
— На поражение? — вдруг как-то странно то ли прищурился, то ли оскалился Ромашкин.
— Был бы здесь Марк — взяли бы живым. — Маргарита сдвинула кобуру на живот, сорвала клапан, вытащила небольшой револьвер с блеснувшими на деревянных вставках в рукояти золотыми медальонами, откинула в сторону барабан, прищурилась. — А так рисковать не будем.
— Не будем, — подошел Кашин с карабином на плече. — Марго! А что, Марк до сих пор не списал этот детективный кольт с золотыми жеребятами?[10] Да он скоро развалится у тебя в руке!
— Он еще тебя переживет, — спрятала оружие в кобуру Маргарита. — Несмотря на то что у тебя на плече его младший брат. Девяносто процентов успеха в стрелке, так что не обольщайся, коммандос. Ладно, двинулись. До темноты от силы часа полтора, а нам еще два километра по буеракам пробираться, да и на месте надо все по-умному устроить.
— Не сомневайся, Дир устроит все в лучшем виде, — расправил плечи Ромашкин. — Хотя если по уму, ходу-то здесь десять минут.
— Ты хочешь, чтобы и мы на четыре кости встали? — расхохотался Кашин, но Ромашкин только фыркнул и первым раздвинул руками густой ельник.
Идти пришлось около получаса. Дорожкин смотрел на ладную фигуру Маргариты, очарование которой не могла скрыть даже грубая одежда, и думал о том, как живется такой женщине в одиночестве? Правда, с чего он взял, что Маргарита живет в одиночестве? Потому что она сказала о себе, что она одинока? Сейчас одинока, а раньше? Дорожкин попытался представить ее возможного мужа. По всему выходило, что личностью он должен был быть выдающейся. Одно дело согреваться возле жаркого огня, совсем другое — самому оказаться в пламени. Хотя кто он такой, чтобы судить о чужой жизни? Своей-то так и не получилось устроить. Двадцать восемь лет, скоро двадцать девять, а он идет на ночь глядя в странной компании на охоту за еще более странным, если не сказать опасным зверем, да еще при этом не имеет ни оружия, ни малейшего понятия о том, что ему предстоит делать. Чего было хорошего в его жизни после того, как несколько лет назад он вылез на Казанском вокзале из рязанской электрички? Нет, кое-что хорошее было, конечно, вот Машка была хорошей. Она и теперь оставалась хорошей. Просто ошиблась. Приняла веселого парня и трудягу Дорожкина за надежного и удачливого добывальщика благ и обеспечителя достатка. Может быть, так оно и вышло бы, имейся для обеспечения достатка у Дорожкина какой-никакой специальный талант. А симпатия была у нее к Дорожкину, была, еще бы, поначалу даже словно искры летели. А вот у него? Тоже была. Если бы прирос, так бы и тянул из девчонки соки. Или она из него. Отчего же развалилось-то у них все?
— Пришли. — Маргарита остановила процессию на взгорке, за которым начинался поднявшийся после давнего пожара подлесок, и показала на уходящий в бурелом овраг: — Вот он. Где след?
— С той стороны, — оскалил зубы Ромашкин. — С этой стороны даже я ноги переломаю. Но стрелять надо только отсюда, здесь ближе всего. А на выходе встанет Дир. Его зверь не почует, пройдет, Дир ловушку и захлопнет.
— А склоны? — спросила Маргарита.
— По склонам наиболее вероятны четыре пути, — прищурился Ромашкин. — Ну то есть я бы, в зависимости от опасности, ломанулся бы по одному из четырех подъемов. Если бы обратная дорога оказалась занята. Ну там мы поставим околоточных, Дорожкина и Кашина. Опасность минимальна, чего им.
— Я тебе поставлю! — икнул Кашин. — Ты что, майора в загонщики поставить хочешь?
— Николай Сергеевич, — Маргарита стерла с лица гримасу брезгливости, — никаких загонщиков. Твоя убойная мощь так по главному калибру и пройдет. Встанешь здесь, у буераков, но стрелять будешь только после меня.
— Марго, — поморщился Ромашкин.
— Цыц! — повысила голос Маргарита. — Через полчаса тут и в десяти метрах ничего не увидишь. Потом будем спорить. Дир где?
— Здесь я, здесь.
Только что никого не было среди почти донага облетевших березок, и вот он. Стоит, блестит лысиной да ухмылку прячет. На плече охапка каких-то жердей, в другой руке пук пожухлой травы.
— Вот… — Дир протянул траву Маргарите. — Этим надо натереть подошвы, чтобы тут карусель ароматов не устраивать. Давайте быстрее, потом всех расставлю, отворот дам, да и отмор принять надо, тем более что кое-кто уже спички под веки мостит.
— Да ни в жизнь, — встрепенулся Кашин. — Мои молодцы и не такое видели. Все-таки на земле работают.
— Ага, — ухмыльнулся Дир. — Камень топчут.
Дорожкина Дир ставил в последнюю очередь. Сначала пристроил над крутым склоном околоточных, потом возился в буреломе с Кашиным, заставив того бурчать и возмущаться какими-то обстоятельствами майорского существования. Затем поставил Маргариту и поманил к себе пальцем Дорожкина.
— Ты последний, — подмигнул Дир младшему инспектору.
— А Ромашкин? — оглянулся Дорожкин на развалившегося на куче листвы Веста.
— Ромашкин свою работу уже сделал, сейчас на заимку его отправлю, — объяснил Дир. — Он нам теперь не помощник. Ворон ворону глаз не выклюет.
— Так мы на птиц охотиться будем? — сдвинул брови Дорожкин, пытаясь скрыть вновь начинающую пробивать его дрожь.
— Нет, — удивился Дир. — Но ворон, кстати, птица тоже с характером. Смотри. Встанешь здесь. — Он показал на раздваивающийся на высоте метра от земли ствол липы. — Видишь колоду на дне оврага, у бурелома? Ну пятно темное? Там туша. Тут ведь как. Зверь пойдет мимо меня с самого начала оврага. Я бы его на подходе взял, но он очень быстр. А с учетом что свежий, так еще и глуп. Не по уму, по глупости вывернется. Но когда его припечет, он по-любому как зверь дышать будет. Тут уж на глупость рассчитывать не придется. Знаешь, что это значит?
— Нет, — затаил дыхание Дорожкин.
— Это значит, что он на тебя пойдет, парень, — сдвинул брови Дир, закряхтел, присел на раздвоенную липу, но все равно остался выше Дорожкина. — Ты уж не обессудь, но, кроме тебя, сюда ставить некого. Я ведь и отворотом тебя мазать не буду, но ты не волнуйся, я, конечно, не такой шустрый, как он, но буду здесь же секунд через пять, а то и раньше. Но ты справишься.
— Вы уверены? — хрипло спросил Дорожкин. — Как все пройдет?
— Да просто, — махнул ручищей Дир. — Зверь подойдет к туше. Маргарита в темноте видит прилично, стреляет без промаха. Она как раз над буреломом засела, но с этой стороны, на склоне. От тебя метров тридцать. Да ее видно пока еще. Вон. Так вот, зверь подойдет к туше. Как только примется за еду, а он, по моим прикидкам, очень голодным будет, она его подстрелит. Не знаю, положит ли сразу или нет, но попадет — это точно. А уж если попадет, то будет такая штука, ну заискрится он, что ли. Увидишь. Тут вступит Кашин. Уж в светящуюся мишень хоть одну пулю майор положить должен. Если попадет в голову, зверь, считай, готов. В ногу — тоже хорошо. К тому же не забывай, что и у Маргариты в барабане не один патрон.
— Я не забываю, — кивнул Дорожкин.
— Вот, — смешно подмигнул Дорожкину сразу двумя глазами Дир. — Но если даже случится невозможное и никто в него не попадет, он может рвануться обратно, на тропу, по которой вошел в овраг.
— Это вряд ли, — понял Дорожкин. — На меня он пойдет.
— Вот, — обрадовался Дир. — Ты все уяснил. Одной дорогой такой зверь не ходит. Не ходит, когда за него не разум, а инстинкты работают. Так вот, на Марго не пойдет, там склон слишком крут, на Кашина не пойдет, застрянет. Тот берег тоже не очень, да и на пареньков тех я и отворота не пожалел, да и обделаются они, скорее всего, от страха или побегут, а шум это еще лучше отворота. А вот ты не побежишь.
— Не побегу, — кивнул Дорожкин — и вдруг понял, что если бежать, то только теперь и ни минутой позже.
— Молодец, — кивнул Дир и протянул ему жердину, вырезанную из молодой ели, с заостренной вершиной, острым комлем и розеткой ветвей в локте пониже вершинки. — Это твое спасение. Смотри. Подниматься он будет вот так. Деться ему некуда. Локоть вправо, локоть влево — терн. Здесь ручей в овраг сбегал, вот и промыл дорожку. Если что, упираешь комель вот сюда, в корни липы, а верхушку опускаешь и придерживаешь. Никаких усилий, он сам на вершинку наскочит, почует твою плоть, рванется вперед и наскочит. А вот эти веточки его дальше-то и не пустят. А там уж и я подберусь, и у Маргариты не заржавеет. Но случиться этого не должно.
— Не должно, — повторил Дорожкин. — А отмор? Ну чтобы не уснуть?
— А тебе не нужно, — серьезно сказал Дир, шагнул было вниз по склону, но вдруг остановился, сунул руку за пазуху, выудил оттуда читалку. — Видал?
— Отличный аппарат, — кивнул Дорожкин. — «Сонька» пятьсот пятая. У меня такая же была. Жаль, сломал. Не новая, но по мне, так лучшая.
— С этим я согласен, — расплылся в улыбке Дир. — Только батарея плохо заряд что-то стала держать. А подзарядить — только в городе. А если на заимке, надо бензоагрегат запускать, а от него и вонь, и грохот. Заказал Марку, но когда он еще из столицы вернется, да еще и забудет. Ты там, если что, выручишь?
— Конечно, — пожал плечами Дорожкин. — Жив буду — не забуду.
— Это я тебе гарантирую, — махнул ручищей Дир. — И вот еще. На телеграфе интернетчик уже месяц хворает, а эта… — Дир запнулся, — неразумная женщина, телеграфистка, без него не пускает в Сеть. А у меня книжки на исходе. У тебя ничего нет?
— Да есть вроде, — сдвинул брови Дорожкин. — В ноуте есть библиотечка. Но классики мало, фантастика в основном.
— Вот! — поднял палец Дир и уже почти в полной темноте зашептал: — Если выручишь, с меня магарыч. Ты не представляешь, какая тоска одному в лесу, да еще без чтива. Нет, летом тут бывает народишко, но к зиме, словно дустом посыпано, никого…
Дир не знал, кто такой Дорожкин, а недавно испеченный младший инспектор не успел объяснить добродушному здоровяку, что если что-то может пойти не так, то пойдет обязательно. И пусть вины в этом Дорожкина не будет, но все это самое «не так» пойдет именно в его сторону и пробежится именно по его голове. Зверь появился, едва миновала полночь. Дорожкин не увидел его, даже тени не разглядел, просто почувствовал ужас, который забурлил и в мгновение наполнил Волчий овраг до краев. И тут прогремел выстрел из карабина. Или Кашин разглядел что под пасмурным ночным небом, или нервы у майора не выдержали, но из-за бурелома ударил сноп огня, а в следующую секунду Дорожкин увидел летящую вверх по склону гигантскую черную тень и опустил приготовленную жердину. Удар был страшным. С хрустом переломились веточки, оставленные для задержания зверя, уши Дорожкина заложило от истошного воя, нос забило непереносимой вонью, выгнулся, заскрипел сам ствол, переломился под страшной тяжестью — и внезапный удар отшвырнул Дорожкина на ту самую кучу листвы, на которой еще недавно нежился Ромашкин. Все остальное младший инспектор видел так, словно смотрел мутный ютубовский ролик на своем ноуте. Защелкали выстрелы из револьвера. Черная воющая тень заискрилась светом, оделась огненным контуром, а потом над нею поднялась фигура Дира, и вой оборвался.
— Вам здесь не рады, — услышал Дорожкин неожиданно спокойный голос хозяина леса.
— Кто там? — через мгновение послышался со дна оврага злой голос Кашина. — Черт. Чуть ноги не переломал. Кто там?
— Кто, кто, — заворчал Дир. — Подожди, торопыга полицейская. Надо увериться, что не оживет. Мигалкин это.
— Какой Мигалкин? — закричал, чертыхаясь, Кашин.
— Тот самый, — рявкнул Дир. — Интернетчик. Как есть обормот. Вот ведь и вроде не шибко большой был, а разожрался за неделю. Иди околоточных своих собирай, майор. Дезодорант-то есть с собой? Где молодой?
— Где Дорожкин? — послышался обеспокоенный голос Маргариты.
— Я здесь, — постарался бодро ответить Дорожкин, но едва подал голос.
— Ты в порядке? — двинулась к нему Маргарита.
— В порядке, — прохрипел Дорожкин и опустил руку на что-то жидкое на животе. — Только мокрый весь.
Глава 9 Бред и велосипед
Бредил Дорожкин недолго, всего, судя по запомнившимся ему сменам дня и ночи, суток трое. Причем бредил не постоянно, потому как череда кошмаров, в которых то в родной деревне, то в московской съемной квартире, то в участке, то в каком-то лесу его окружали и рвали на части неразличимые тени, не была бесконечной. Время от времени он открывал глаза и почти ясно видел или незнакомого врача в белом халате, или Марфу с трехлитровой банкой молока, или смешно выглядевшего в синем джинсовом костюме Дира, который сидел за больничным столом, упершись взглядом в электронную читалку, или золотозубого с сияющим металликом роскошным велосипедом, или Кашина с бутылкой водки, или Фим Фимыча со стаканчиком загоруйковки, или брата золотозубого в черном костюме с рулеткой, или Ромашкина, гонящего прочь гробовщика, или опять Дира.
— Я, конечно, не повар, — бормотал, поглаживая поблескивающую голову Дир, — но если у тебя в холодильнике есть лучок, чесночок, помидорки, свинина, маслице, да что угодно, то ты уже на коне. А у тебя-то всего этого в достатке. Я уж наведался, прости, без твоего разрешения, но уж больно хотелось до книжек в твоем ноуте добраться. Но не думай, все под контролем Фим Фимыча, он за каждым моим шагом следил и лично дверь за нами запер. Ничего, скоро ты опять сам хозяйствовать будешь. Завтра по-любому тебя домой отправим. Доктор сказал, что так спящего и повезут. Оно и к лучшему. А я к твоему приходу что-нибудь сварганю. Главное, есть из чего. Я заглянул в холодильник-то. Узнаю руку Фим Фимыча, он запас составлял, поверь моему слову. Гурман. Но дело ведь не только в продуктах. Хорошая посуда тоже важна. Сковорода, конечно, должна быть чугунной, но на крайний случай сойдет и антипригарная. Первым делом надо почистить лук…
— Дир, — шептал Дорожкин, — у меня живот тянет. Я есть очень хочу, но пока не могу.
— Еще бы у тебя живот не тянуло, — удивлялся Дир. — Тебя же вскрыли, как консерву. Аж кишки в штаны вывалились. Но я-то там не зря был рядом. Кишки собрали, травки нужные приложили — и в больницу. А уж там есть хирурги, есть. Так заштопали, точно ботиночек зашнуровали, а шнуровки-то и не видать. Задал ты им задачку. Да не тем, как тебя вытащить, а тем, как бы ты с привязи не сорвался. Ведь вроде бы обычный, можно сказать, парень, без взбрыков и подсосов, а заживает на тебе все как на собаке. Я бы даже сказал, как на ящерице. Но ты не волнуйся, я не в смысле регенерации. Ничего тебе не отрывали, только пузо заштопали, все, что надо, внутрь вложили и лишнего ничего внутри не оставили. А уж то, что тебя на третий день домой воротить хотят, толкуй в свою пользу. Если бы тебе успокоительного не вкачали, ты б уже как козленок прыгал. Тут и начальство уже побывало, сам Адольфыч заглядывал, оставил тебе премиальные, в верхнем ящике стола, сто тысяч рублев, бумажка к бумажке, в банковской упаковке. Ты уж прости, я это дело все в отдельный пакетик заныкал, да еще скотчем прихватил, пропасть не должно. Адольфыч хороший мужик местами. Обещал тебе и прочие послабления, оплатил Саньку, который по моторным делам, ремонт твоего велика, только просил передать, чтобы в городе ты об этом Мигалкине особо не болтал, тем более что они уж другого интернетчика из Москвы выписали, да не одного, а с женой. Она будет в ремеслухе литературу вести, а он, значит, на почте заправлять, потом опять же компьютерный класс собирается наладить в школе нашей, обещался за информатику взяться. Адольфыч для детишек никаких денег не жалеет.
— Дир, — шептал через силу Дорожкин, — а ты сам-то кто?
— Как кто? — таращил глаза Дир и, перед тем как снова кануть в месиво теней, пожимал плечами. — Дир и есть Дир. Директор леса. По жизни. А по профессии, или, я бы так сказал, по призванию, по роду, — леший, лешак, называй как хочешь.
— Дир, — почти уже во мглу спрашивал Дорожкин, — а вот у тебя дома круглый год тепло как летом? Травка там, солнце.
— Конечно, — отвечал Дир. — Это легко устроить. Лето просто накопить надо. Выходишь на солнце и копишь. Если бережливо к нему, зря не проматывать, то на всю зиму хватит. А если так-сяк, не всякий раз и до нового года достанет.
— А как же дождик? — не понимал Дорожкин. — У тебя же там крыши-то нет?
— Ну нет крыши, — уныло соглашался Дир. — Понимаешь, какое дело. Крышу накопить невозможно, да и вырастить ее проблемно. Ее крыть надо, иначе никак. Зато у меня зонтик есть. Да и что там летний дождик — в радость. Это я осенью лысый, видел бы ты, какие у меня кудри к июню пробьются.
— Увижу еще, — бормотал Дорожкин и снова проваливался в вязкую темноту.
Окончательно Дорожкин пришел в себя уже дома. Потянулся, почувствовал напряжение в животе, не открывая глаз, сунул под одеяло руку, удивился отсутствию бинтов, провел ладонью по коже и не нащупал шва. Сбросил одеяло, сел, уставился на чистый живот, на котором всего-то и было что полоса розовой, молодой кожи, и вздрогнул, когда услышал низкий хохоток.
— Удивлены, молодой человек? Признаться, что и мы тоже удивлены. Вы же, так сказать, обычный человек, а тут ведь…
На одном из антикварных стульев Дорожкина сидел полный мужчина в белом халате и натирал тряпочкой стекла очков.
— Нечаев Владимир Игнатьевич, — прогудел он неторопливо, надевая очки и взъерошивая над широким лбом черные с сединой кудряшки. — Глава больницы, ну и терапевт, и хирург в одном круглом лице и круглом теле. К вашим услугам — ваш лечащий врач. Только вы не думайте, что я тут из-за излишнего служебного рвения или в связи с необходимостью какого-то контроля за вашим состоянием. Меня Дир, знакомец мой, просил тут поздравить вас с пробуждением. Он там соорудил для вас настоящий плов, но у него ж служба, лес, а вы тут в последние сутки разоспались крепким здоровым сном, короче, просил кланяться. Встретить вас, так сказать, на пороге из обморочного состояния в дневное, хотя вы бы и без меня справились. Вы, молодой человек, сейчас как новенький. Хоть призывай вас снова на военную службу. Вы же отслужили уже?
— Отслужил, — кивнул, хлопая глазами, Дорожкин.
— Молодец, — улыбнулся доктор. — Не в смысле какой-то доблести, а по факту. Вернулся живым-здоровым, уже хорошо. На вас и раньше все так заживало?
— Владимир… — поморщился Дорожкин.
— Игнатьевич, — подсказал доктор.
— Владимир Игнатьевич, а где шов? — провел рукой по животу Дорожкин. — Ну зажило, понятно, но тут же ничего нет?
— Как раз все есть, — снова хохотнул доктор. — Кишочка к кишочке, а вот шва нет. Так его и не должно было быть, медицина, дорогой мой, кое-что может, тем более с нашими возможностями, но заживление прошло ненормально быстро. Так что вы теперь, кроме всего прочего, еще и объект изучения и даже, честно сказать, любопытства. Такой организм!
— Обычный организм, — пробурчал Дорожкин. — Все детство с простудами, даром что деревенский. Два раза воспаление легких, каждая весна — фурункулез. Бронхит хронический… был или есть. Да нет у меня никакого особенного здоровья. Вот месяц назад разбил нос, так две недели, извините, высморкаться без гримасы не мог.
— Интересно, — задумался доктор. — Впрочем, как я предполагаю, порой особые способности организма проявляют себя именно в нестандартных ситуациях. Ну ладно, на этом считаю свои обязательства перед Диром выполненными, если что — заглядывайте. Впрочем, вы и так заглянете, у нас теперь беспокойство одно, этот самый Мигалкин-то как раз у нас наблюдался. У доктора Дубровской. Ну по линии гнойной ангины месяц, считай, хворал, что уже странно для нашего контингента, то одно осложнение, то другое, вроде пошел на поправку, неделю назад выпросился на амбулаторное, а там вот как получилось.
— Владимир Игнатьевич… — Дорожкин остановил доктора уже в дверях комнаты. — Скажите мне, это все было на самом деле?
— Конечно, голубчик, — закивал доктор. — Потроха зверь вам не повредил, врать не буду, но брюшную стенку разворотил. И ведь что любопытно: Ромашкин, конечно, привил вас от соответствующего риска, но вакцина вам не понадобилась. Антитела мы в вашей крови не обнаружили. То есть зараза, которую занес вам в кровь Мигалкин в своем, так сказать, зверином обличье, просто-напросто попала в среду, в которой существовать не могла.
— Я не об этом, — мотнул головой Дорожкин. — Я о звере, о Фим Фимыче, о Дире, о Никодимыче, о Шепелевой, о Ромашкине, наконец. Это все на самом деле или карнавал? Ну лешие, домовые, банные, овинные? Оборотни, если я правильно понял, ведьмы? Кто еще? Это все на самом деле?
— А как вам угодно, так и считайте, — медленно произнес доктор и захлопнул за собой дверь.
Бесполезный в Кузьминске мобильник исправно показывал дату и время.
— Среда, шестое октября, — пробормотал Дорожкин, отсчитал на пальцах воскресенье, понедельник и вторник, еще раз недоверчиво провел по животу и отправился в кухню. Плов был закутан в пару полотенец, поэтому остыть не успел и на поднятие крышки ответил залпом соблазнительного аромата. Дорожкин вернул крышку на место и побежал в ванную, всерьез опасаясь на ходу захлебнуться слюной. Слюной он не захлебнулся и уже через полчаса блаженно остывал после горячего душа и поглощал солидную порцию плова, с тревогой прислушиваясь, как поведут себя после пережитого его потроха. На первой стадии пищеварительного процесса потроха не подвели, поэтому, решив, что ему таки положен за испорченную субботу отгул, Дорожкин решил заняться наведением порядка в собственном жилище, а заодно и размяться, особо не напрягая пострадавшую во время охоты часть туловища. За какой-то час он смахнул во всех доступных местах пыль, вооружился найденной в кладовке шваброй и заставил пол блестеть по-настоящему, после чего закинул в стиральную машину упакованную в наволочку со штампом кузьминской больницы не слишком старательно отстиранную одежду. Разбирая ее, он удивился, обнаружив в отдельном пакете не только деньги, оставшиеся от его зарплаты, перемотанную скотчем пачку купюр от Адольфыча, ключи и собственное удостоверение, но и три пустых маковых коробочки от Никодимыча. Разодранные в клочья ветровку и рубаху пришлось выбросить в ведро, похоже, подобная участь постигла несколькими днями раньше и брезентуху. Почувствовав, что лоб пробила испарина, Дорожкин подтянул к кровати сумки, разобранные за месяц пребывания в Кузьминске лишь на четверть, и взялся за ревизию нажитого в Москве имущества.
Одежда выглядела аккуратно, но уложена была рукой самого Дорожкина. Фим Фимыч, похоже, совал ее в сумки так, как она и занимала места на полках платяного шкафа на последней съемной квартире. Зато все прочее карлик, не мудрствуя лукаво, просто ссыпал в полиэтиленовые пакеты. Теперь все это барахло Дорожкину предстояло перебирать. Он расставлял на столешнице комода какие-то свечи, неведомо как прилипшие к холостяцкому быту Дорожкина непонятные фарфоровые фигурки, любимую чашку, детскую игрушку, пачки фоток, флешки с забытым содержимым, диски, еще что-то, но мысли его текли куда-то далеко-далеко. Нет, Дорожкин пока еще не думал о забытом светлом, хотя не только разглядел, но и потрогал затянутое узлами полотенце на беговой дорожке. Не думал о колючем и больном, пусть и связал в голове быстроту собственного выздоровления в кузьминской больнице и ту странную отметину на груди, которая уже не раз напоминала о себе. Он думал о последних словах доктора. «Как вам угодно, так и считайте».
— Да ладно, — наконец тряхнул головой Дорожкин, когда понял, что все его размышления сводятся все к той же к ущербной формуле «Этого не может быть, потому что не может быть». — Считать я и в самом деле могу как угодно, ну так реальность-то от моего подсчета не изменится? Что тут происходит на самом деле? И как это может повлиять на меня?
«Уже повлияло», — пришла в голову очевидная мысль. Поежившись, Дорожкин ущипнул себя за живот, подумал, что вот уж действительно прав был Адольфыч, говоря, что предстоящий ему кусок жизни в Кузьминске должен быть очень интересным, и достал со дна последней сумки аккуратно свернутую теплую замшевую куртку, которую не надевал с весны. На ее левом борту, как раз напротив сердца, прилипла нитка. Дорожкин снял ее, пощупал ткань и подошел к окну. Куртка была разорвана на груди и зашита, но зашита так аккуратно, ниточка к ниточке, что, если бы не случайное внимание и не ощущение на пальцах, Дорожкин бы и не заметил починки. А между тем зачиненная дыра была размером сантиметров в пять, к тому же имела рваные края. Над курткой поработала не просто рукодельница, а искусница швейного ремесла.
— Или искусник, — пробормотал Дорожкин.
Изнутри на атласной подкладке шов был заметнее, но тем аккуратнее выглядели стежки. Короткий, сантиметра в два, шов имелся и на спине.
Еще не вполне понимая, что он делает, Дорожкин вдохнул запах чистой ткани, пощупал карманы, надеясь неизвестно на что. Разве только на то, что сдал тогда спьяну куртку в ремонт и чистку, квитанция же должна быть в кармане, но ничего не нашел и сунул руки в рукава. Отверстие в куртке и почти неощущаемое теперь колючее и больное на груди совпали. Дорожкин распахнул стенной шкаф, покрутился минуту перед зеркалом и понял, что и отверстие на спине совпадает с колючим и больным.
— Ну и что? — спросил Дорожкин собственное отражение — Не хочешь же ты сказать, что полгода назад тебя напоили, проткнули насквозь какой-то острой штукой, залечили, а потом, на всякий случай, зашили тебе куртку? Рубашку, кстати, выбросили. Вот я, дурак, искал теплую ковбойку. А что? Ходил бы сейчас, как Кашин, только без погон.
Нет, что-то не складывалось. Весь предыдущий опыт подсказывал Дорожкину, что объяснение должно быть простым и очевидным. Проткнуться насквозь Дорожкин не мог хотя бы потому, что на Рязанском проспекте никакого Дира не было, и приложить какую-то там травку к его проткнутой тушке никто бы не смог. Да и не помогла бы травка пронзенному моторчику. Скорее, он и в самом деле либо выпил какой-нибудь дряни (на этом месте рассуждений Дорожкин с сомнением скривился) или просто попал в какую-то передрягу, мало ли что могли брызнуть в лицо окраинные гопники, хорошо хоть ножом не пырнули или по голове не ударили. Украсть они ничего не украли, может, спугнул кто, но в грудь ему саданули. А потом в спину. Или он сам ударился обо что-то грудью, порвал куртку, рассадил кожу, отшатнулся и наткнулся, абсолютно случайно наткнулся на какую-то железку, которая оказалась точно напротив раны на груди.
— Ага, — начал расстегивать куртку Дорожкин. — А потом какая-то супербелошвейка подобрала израненного обалдуя, отвела его домой, залечила, зашила, постирала и высушила его куртку, ушла, захлопнула за собой дверь и не оставила даже записки. Нет, ну если бы это было на Новый год, я хотя бы знал, на кого подумать, а тут…
Что-то блеснуло на рукаве. Дорожкин подошел к окну и снял с коричневой ткани волос. Он отливал золотом, конечно, не был золотым, но светился у северного окна дорожкинской квартиры так, словно отраженный солнечный луч все-таки нашел дорогу в хоромы младшего инспектора.
— Осторожно, господин детектив, — прошептал Дорожкин, пропустил волос, который тут же завился кольцами, между пальцев и сунул его в прозрачный пакетик. — Следствие начинается.
Фим Фимыч встретил появление Дорожкина на лестнице стоя, нацепив по этому случаю невесть откуда взявшуюся офицерскую фуражку и приложив крохотную ладонь к виску. Дорожкин раскланялся с консьержем, скромно потупившись, выслушал уместные и не слишком уместные славословия и собрался уже было к выходу. Но Фим Фимыч спрыгнул с табуретки, которая прибавляла ему роста и солидности, и выкатил из-за стойки сверкающий бронзовым металликом велосипед.
— Держи, дорогой. Санек расстарался как никогда. Еще и какие-то извинения принес. Работает этот шедевр отечественного велопрома от ножного привода, но работает бесшумно и легко. Скоростей всего с десяток, но все рабочие. Справишься. В подсумке визитка мастера, скидка на установку моторчика, но насчет моторчика я тебе не советую. От розетки больше чем на длину удлинителя не отъедешь, а все попытки Санька протянуть по городу электролинии Адольфыч отвергает. И правильно делает.
Фим Фимыч прыснул хохотком, а Дорожкин выкатил действительно сверкающий новее нового велосипед на улицу и тут же его оседлал. Впрочем, и после обзорной экскурсии с Ромашкиным Дорожкин понял, что народная мудрость не лгала: разучиться ездить на велосипеде, равно как и разучиться плавать, было невозможно. Но не на всяком велосипеде езда была способна доставить такое удовольствие. Педали крутились легко, колеса бежали ровно, в лицо ударял прозрачный октябрьский ветерок, развеивая в пространстве последние крохи осеннего тепла, шины шуршали чуть слышно. Мокрые после ночного дождя, облепленные желтыми листьями дома Кузьминска казались смешными, каменные чудики на их стенах — жалкими.
Дорожкин выехал на Советскую площадь, разминулся с маршруткой, подумал, глядя на четыре кафешки, что, пока не доест плов, не пойдет ни в одну из них, и покатил вниз по Октябрьской. У телеграфа он остановился, с некоторым сожалением слез с железного чуда и вошел внутрь, где потратил некоторое время, чтобы придумать разумное объяснение внезапному переводу крупной суммы. Ничего умнее: «Мама, меня премировали за хорошую работу» — ему придумать не удалось. Дорожкин заполнил квитанцию, передал пачку купюр толстой телеграфистке, получил чек и шагнул к стеклу, за которым целый месяц висело объявление, что интернетчик заболел, а теперь маячила какая-то громоздкая фигура.
— О! И ты здесь? — послышался изумленный голос старого знакомого.
Интернетчиком стал График Мещерский.
Глава 10 Причины и обстоятельства
— Ты знаешь, я даже рад тебя видеть, — бухтел Мещерский, вышагивая вслед за Дорожкиным вверх по Октябрьской. — Нет, я понимаю, что народ тут приличный, городок уютный, мне Адольфыч в общем и целом ситуацию с его режимностью прояснил, но некоторая нехватка знакомых рож слегка напрягала.
— Ты же вроде бы с женой сюда перебрался? — поинтересовался Дорожкин, придерживая велосипед рядом и почти физически страдая, что не может запрыгнуть в седло и разогнаться по пустой улице.
— Знаешь уже? — покосился на Дорожкина Мещерский. — Да, с женой. Летом обженился, как раз перед твоим отпуском. Так вышло, Женька, поймешь когда-нибудь. Не в смысле, что вышло так, и потому женился, нет, так вышло в смысле, что повезло. Человек хороший попался. Я ей нужен. Вроде. И она мне нужна. Очень. Понимаешь?
— Да, — отчего-то почувствовал тоску Дорожкин. — Повезло.
— Именно! — обрадовался Мещерский, оглядываясь и качая головой. — Вот уже третий день здесь, а все никак не привыкну. Словно за границей, брусчатка всюду, чисто, дома такие… солидные. Рожи эти каменные на домах. Цены в магазинах, хоть перекупай товарец да волочи в Москву, озолотиться можно.
— Ты как попал-то сюда? — перебил Графика Дорожкин.
— А ты? — заинтересовался График. — Нет, я уже догадался, что я здесь благодаря тебе отчасти. Мне Адольфыч-то сказал, что искали какого-то специалиста, пробивали его по, так сказать, порочащим связям и наткнулись на меня, навели справки, ну и решили, что я им тоже нужен, только я уж голову сломал, кого я там мог опорочить? На тебя бы никогда не подумал. Ты тут кем?
— Да так… — Дорожкин почесал нос. — Кем-то вроде участкового, но по гражданке. Инспектор по всякой ерунде. От городской администрации. Такого как раз и искали. Как я. Чтобы с образованием, но из деревни. Ну менталитет тут такой… провинциальный. Чтобы человек был попроще.
— Да уж, — кивнул Мещерский. — Проще уж некуда. Ты только не обижайся, Дорожкин. Это ж хорошо. Осядешь в хорошем месте. Тут и девчонки красивые есть, ко мне многие забегают, ну там вроде бы в Сети посидеть, а на самом деле похихикать. Жена даже ревновать начала. А я всего-то на почте толком второй день. А у самой-то в ремеслухе местной такие мужички на старших курсах, это мне ревновать надо!
— Ты сам-то как сподобился? — спросил Дорожкин. — С чего это вдруг сюда перебрался?
— Адольфыч уговорил, — хмыкнул Мещерский. — Я же объясняю, что он, наверное, тобой интересовался, выходит, и на меня наткнулся. Ну и оценил, стало быть, достоинства личности.
— Я не об этом, — пробормотал Дорожкин, запирая велосипед у «Норд-веста». — Пошли, угощу обедом. Я о другом. Что тебя заставило Москву оставить?
За столом разговор продолжился не сразу. Мещерский сначала было задумался, начал что-то пережевывать в голове, скашивая тревожный взгляд на Дорожкина, но хозяйка кафе времени на раздумья не оставила, почти сразу принесла и дымящийся борщ с пампушками, и заливное, и баранину в горшочке, и бутылочку массандровского хереса, который, как помнил Дорожкин, График предпочитал на всех корпоративных празднествах. Мещерский взял дело раскупорки в сильные руки, с энтузиазмом накинулся на борщ и вскоре раздобрел, а когда хозяйка выставила в качестве подарка блюдо белых сухариков с кунжутом и чесночком, восторженно закусил губу и показал Дорожкину сразу два больших пальца.
— Это не Кузьминск, Дорожкин, — прошептал он, отпивая золотистого напитка. — Это Эльдорадо! Шамбала! Шангри-Ла! Беловодье![11] Ты видел эту Наташу? Ручаюсь, что натуральная блондинка! А формы? Да что Наташа? Тут жрачка — как в лучших ресторанах. А цены, прости, конечно, но цены смешные. Я тут со своей зарплатой вообще могу жену не напрягать на кухне, вот только в кафешках этих и питаться. Нет, надо записаться, что ли, в какую-нибудь секцию, а то вовсе растолстею. Тебе Адольфыч не говорил? Тут на стадионе есть хороший бассейн. Конечно, только двадцать пять метров, зато дорожек не меньше десяти. Жаль только, машину на стоянке пришлось оставить, но так целее будет.
— График, — напомнил Дорожкин, — почему ты здесь?
— Да вот, — сразу поскучнел Мещерский. — Говорят, что беда не ходит одна. Мне еще повезло, что она ходит вместе с удачей, а по первости я думал, что зря у тебя компьютер покупал, решил уж, что заразился от тебя непрухой. Короче, кинули меня все мои клиенты. И потенциальные тоже поисчезали. В полмесяца рассосались. Кого переманили, у кого Сеть вдруг полетела, да так, что на меня всех собак спустили. Кто закрылся. Ну просто канализационное стечение обстоятельств. Не было такого никогда, хотя в экономике сейчас сам знаешь, что творится. А чтобы подвинуть кого, ну там пристроиться к администрации какой-нибудь, ресурс нужен, а я вот сразу как-то без ресурса оказался. Расслабился. Надо было давно лыжню протаптывать в какую-нибудь управу. Черт возьми, Дорожкин, стране все хуже, а чиновникам все побоку. Ну не всем, тем, кто повыше, но все равно. Жируют, как мародеры. Неужели им, чем больше трупов на поляне, тем лучше? Пилят сук… Ну ладно. Не все ж такие. Вот Адольфыч, к примеру. А теперь представь. Я без денег и без работы. Ну сбережения были, но пришлось кое-какие отступные… Короче, скважина. В прихожке штабелем стремительно устаревающая техника. У жены на работе скандал в сентябре месяце, какое-то сокращение штатов. Ага. А о чем они летом думали? Да еще эта смена градоначальника, все на нервах. Все чего-то ждут, просто оцепенение какое-то. За квартиру нечем заплатить. И тут…
Мещерский снова глотнул из бокала.
— И тут появляется маленький мужичок… — подсказал Дорожкин.
— Нет, — отмахнулся Мещерский. — Не было никакого мужичка. Звонок был от Адольфыча. Представился. Сказал, что мэр подмосковного городка. Ну там, что вот рекомендация у него на меня есть от кого-то, я уж забыл, кого он упомянул. Короче, ему нужен компьютерный класс в школе, спросил, не мог бы я его укомплектовать и настроить? А я с ним говорю, смотрю на гору техники, которая на голову в любой момент свалиться может, и понимаю, что вот это и есть мой шанс. Ну вкрутил, естественно, ему цену, а он даже торговаться не стал. Попросил о встрече. Ну познакомил его с женой. Поговорили. Сначала с ним. Потом с ним же вместе с женой. И что ты думаешь, вот мы здесь. А теперь прикинь. Квартиру я свою сдал, это прибыток очень даже немаленький. Весь свой неликвид и твой комп в том числе продал за хорошую цену, ты уж прости, Дорожкин, на такой случай я даже рассчитывать не мог. На устройство компьютерного класса у меня очень хороший договорчик, и дело уже пошло. И аванс получен! Здесь у меня работа не бей лежачего, за которую мне платят столько, что я вообще могу в потолок до пенсии плевать. К тому же и жена учительствует. Часов имеет в неделю меньше десяти, а получает в два раза больше, чем в Москве. И вдобавок ко всему у меня шикарная трехкомнатная квартира, которая мне ничего не стоит, а только, наоборот, постепенно переходит в мою собственность.
— О бесплатном сыре не вспоминал? — прищурился Дорожкин.
— Вспоминал, — кивнул Мещерский. — Только не слишком ли велика мышеловка? На несколько тысяч грызунов. А? Ты подумай об этом, я навел справки. Тут все так живут. Ну может, не все так сладко, но никто особо не напрягается. Это, мой дорогой, называется просто — халява. Я допускаю, что она не вечна, но, пока она есть, ее надо хлебать полной ложкой. Сосать ее надо. А ты думаешь, что наши правители, которые на трубе сидят, по-другому рассуждают?
— Не знаю, — задумался Дорожкин. — Я на трубе не сидел. А так-то халява ведь разная бывает. Если как родник, то ничего. Бьет из земли — пьешь. Перестал бить — к другому роднику идешь. Или колодец роешь. А если эта халява как самолет? Раз, и закончилась на высоте тысяч так в десять метров?
— Так кто ж тебе мешает, пока ты в этом самолете, парашютик себе сообразить? — с жаром зашептал Мещерский. — Да если с умом, тут можно и на аэростат выкроить.
— Ну если только так… — потер живот, в котором было не так уж много места, Дорожкин. — Как тебе город? Я об общем впечатлении. О людях. Странным ничего не показалось?
— Да ну, — махнул рукой Мещерский. — Город как город. Я ж тебе сказал, что почти заграница. Ну так я поездил, насмотрелся, удивить-то меня сложно. Народец слегка такой индифферентный здесь, с ленцой, я бы сказал. Так и я скоро здесь обленюсь. Ночами, правда, звуки какие-то. Ну так надо думать, природа, лес рядом. Мало ли зверья. Да и птицы. Зато воздух какой. Я сам, правда, сплю как убитый, а вот Машка…
— Машка? — переспросил Дорожкин.
В голове все соединилось мгновенно. Сердце в груди замерло и застучало размеренно и больно.
— Так ты что, — поперхнулся Мещерский, — не знал?
— Теперь знаю, — сложил губы в улыбку Дорожкин.
— Ну так это… — Мещерский принялся тереть блестящий подбородок салфеткой. — Ты ж ушел от нее? Или она от тебя. Мне дела до того нет, но она свободная была, а мне нужна. И я ей. Понимаешь?
— Понимаю, — ответил Дорожкин.
Действительно, стоило ли ему волноваться по этому поводу? Или он не знал, что рано или поздно она одна не останется? Может, и не особая красавица, но глаз-то просто так не отведешь, особенно когда смеется. Одни ямочки на щеках чего стоят. А запах? Какой у нее был запах…
— Прости, — начал подниматься с места Мещерский. — Я сам рассчитаюсь.
— Брось, График, — достал бумажник Дорожкин. — Я же сказал, что угощаю. Тем более что не только тебе повезло, но и мне. Ну может быть, не так, как тебе, но все же. Знаешь, мы сделаем вот так. К тебе же приходят девчонки на телеграф? Повесим там мою фотографию и какой-нибудь текст. Ну типа, что без вредных привычек и чрезмерных запросов. Как?
— Легко, — расплылся в улыбке Мещерский. — Ты знаешь, вот без балды, я тебе за Машку по гроб жизни должен.
— Евгений Константинович? — Хозяйка кафе принесла трубку. — Вас к телефону.
В трубке послышался голос Маргариты:
— Дорожкин? Выздоровел? Почему не на работе? Или у тебя бюллетень на руках имеется? Нет? Тогда прекращай празднование окончания подвигов и двигай ко мне. Я в больнице. Нет, со мной все в порядке. Хочу тебя кое с кем познакомить.
До больницы от кафешки был всего один квартал, но Дорожкин проскочил мимо нее и опомнился только на мосту в деревню. Остановился, посмотрел в мутную осеннюю воду, в которой ничего и никого уже разглядеть не мог, слез с велосипеда и пошел к больнице пешком.
С Машкой отгорело и рассыпалось еще с год назад, Дорожкин и сам теперь не мог объяснить, отчего так вышло, но уж не сомневался в этом. Но что-то внутри у него еще оставалось. Не разочарование, и не обида, и не нежность, то на недостаток, то на избыток которой жаловалась Машка в последний месяц их совместного житья-бытья, а, наверное, что-то такое, что появляется, когда заканчивается и нежность, и любовь, если она, конечно, вообще была. Мать Дорожкина говорила, что у всякого в душе место для любви есть, и пустеть оно не должно, оттого и любится на безрыбье часто тот, кто под руку попадется. И еще как любится. А как не любится никто, все равно место пусто не бывает. Что-то да захлестнет, да заполнит. А что именно, то уж от человека зависит. Кого-то тоска затопит, кого-то печаль, кто-то любовью к ребенку спасается, а кто-то такую ненависть скопит, что уж никакая любовь в нем не приживется. Вот и вопрос, что скопил внутри себя Дорожкин, если любви в нем к Машке нет, а все одно — думает о ней как о родной?
— Дорожкин, — послышался от входа в больницу резкий окрик Маргариты, — ты что, в объезд через Яблоневый мост поехал? Или тебе мотор на велосипед поставить?
Уже в больнице, когда по почти пустому гулкому коридору они миновали регистратуру, в которой дремала какая-то квашнеобразная дама в белом халате, Маргарита протянула ему папку:
— Не оставляй дома. Если припозднился, утром все одно на работу тащи. Фима мне передал ее. Она не должна попадать в чужие руки. Пальчики еще не зудели?
— Да нет вроде. — Дорожкин старался не смотреть на Маргариту, так, не глядя, и папку из ее рук принял. — А Фим Фимыч, значит, не чужой?
— Не чужой, — отрезала Маргарита. — Несколько лет назад был инспектором. На твоем месте, кстати. Так что он твою папку не откроет. Зачем ему на свою голову заботы кликать? Кто открыл, того и забота.
— Когда я к Шепелевой ходил, ее Кашин открывал, — напомнил Дорожкин.
— Кашин вообще пустое место, — фыркнула Маргарита, и Дорожкин в секунду поверил ей, Кашин и вправду пустое место. Узнать бы еще почему? Или пустота в глазах отражала действительное положение дел?
— А кто последним до меня был? — спросил он, глянув на Маргариту искоса, и замер. Она смотрела на него и в самом деле искала его взгляда.
— Зачем тебе? — холодно спросила начальница, продолжая сверлить его глазами.
— Кто знает? — Дорожкин выпрямился и, чувствуя, как грудь вновь начинает жечь колючее и больное, посмотрел на Маргариту в упор. — Может, захочет опытом со мной поделиться?
— Не переживешь ты такой опыт, — почти прошипела, прошелестела, пропела Маргарита и заполнила вдруг собой все. И белый стерильный коридор, и всю больницу, и весь Кузьминск, и всю землю от Полярной звезды и до горизонта, до самых дальних закоулков и улочек, до чащ и пустынь, степей и морей. Заполнила, наклонилась и посмотрела огромными глазищами на маленького, крохотного человечка Дорожкина Евгения двадцати восьми лет, как посмотрел бы оживший сфинкс на сантиметровую пластиковую поделку самого себя. И огромные, жадные губы, которые могли бы высосать из Дорожкина жизнь одним только дыханием, приблизившись, отчетливо различимым беззвучием обожгли младшего инспектора. — Побереги себя, парень. Не то обидно, что в огне мотылек сгорит, а то, что сгорит, до огня не долетев.
— Я, Маргарита Евстратовна, — пролепетал пересохшими губами Дорожкин, вновь оказавшись в больничном коридоре, — мог бы, конечно, обойтись без знакомства с моим предшественником, но не спросить еще кое о чем не могу. Вы на самом деле просто одиноки или разведены? А то, может, с вашим темпераментом… Он жив хоть, муж ваш бывший, или тоже… как мотылек?
Секунду еще Маргарита сверлила Дорожкина взглядом, наверное находя забавным наблюдать, как смешивается в маленьком человеке едва переносимое влечение, которое словно зыбкая плотина на бурной речке, и ужас перед все той же бурностью. Потом рассмеялась и пошла по коридору, бросив через плечо:
— Ну-ну, Дорожкин. Стойкий оловянный солдатик. Имей в виду, олово легко плавится. Будь у меня муж, тут земля бы под его ногами прогибалась. Такого не прикончишь, а другого мне и не надо. А уж что было, да как, да где те косточки, что я выбросила, когда обсосала их, если обсасывала, конечно, не твоего ума дело, Дорожкин. Спишь без кошмаров, радуйся. Ты папку-то не тереби зря. Повторяю: не зудят пальцы — не трогай, а то замучаешься всякую ерунду разгребать, для этого у нас Ромашкин есть. Оттого и папку он с собой таскает. А сейчас у нас дело с тобой помимо папки. Ты сейчас с доктором Дубровской будешь говорить, а я смотреть буду и слушать.
— Экзаменовать меня собираетесь? — спросил Дорожкин.
— Экзаменовать, — кивнула Маргарита. — Но не тебя.
Все-таки больница пустой не была, хотя сомнений у Дорожкина не осталось, что горожане либо не болеют вовсе, либо лечатся у знахарок и ведуний, которых, судя по некоторым соображениям, должно было хватать и в той же деревне. Больных действительно встретить не удалось, но санитарок и даже санитаров или медсестер и медбратов и прочей медродни в больнице обнаружилось изрядное количество. Люди в белых и бледно-голубых костюмах, шурша бахилами, беспрерывно, хотя и медленно, натирали линолеумные полы, замывали крашенные масляной краской стены, двери, полировали стекла и шпингалеты на окнах. И вот это молчаливое и почти бесшумное движение казалось Дорожкину еще более ужасным, чем полное отсутствие в здании больницы пациентов.
— Адольфыч пропагандирует здоровый образ жизни, — бросила через плечо Маргарита. — Стадион, бассейн, все его стараниями. Летом на плотине работает секция гребли. Все условия. Больных в городе мало.
— А стариков нет разве? — удивился Дорожкин.
— Старость бывает разной или не бывает вовсе, — остановилась Маргарита у двери, на которой было написано в столбик «Доктор Дубровская Таисия Павловна. Офтальмолог. Отоларинголог. Психиатр. Невропатолог». — Ну Дорожкин, посмотрим, каков ты в ближнем бою. Нас интересует Мигалкин, но нападать советую с флангов.
— Разрешите?
Дорожкин приоткрыл дверь, сунул в светлый кабинет голову и сразу же столкнулся взглядом с изящной женщиной в белом, которая расположилась за широким, перетекающим столешницей из овала в овал столом. Даже кресла в кабинете были белыми, цветом выделялись только темно-рыжие, почти медные, короткие волосы врача и черный воротник тонкой водолазки, что выглядывал из-под халата. Женщина отложила в сторону книжку с дракончиком на корешке[12] и сняла аккуратные круглые очки.
— Вы по какому вопросу?
— Мы по служебному. — Дорожкин посторонился, пропуская вперед Маргариту. — Есть у вас время для разговора?
— Времени у меня сколько угодно, — улыбнулась врач. — С нашей загрузкой только дополнительное образование получать. Еще пару лет, и на дверях моего кабинета появится что-нибудь вроде гомеопата или косметолога. Вы ведь Дорожкин Евгений? Уже на ногах? Когда попали к нам, врачи чуть не в очередь выстраивались, чтобы принять участие в операции, но Владимир Игнатьевич все сам…
— Спасибо ему, кстати, — кивнул Дорожкин и расстегнул куртку, кивнув на спутницу. — Это вот Маргарита Евстратовна, старший инспектор.
— Мы знакомы, — сразу подобралась Таисия Павловна и нажала на клавишу селектора. — Вы не будете против, если я подключу главного врача? Он нам не помешает, но мне бы хотелось, чтобы он был в курсе… обстоятельств разговора.
Дорожкин посмотрел на Маргариту, но та словно оцепенела. Откинулась в кресле, сложив руки на груди, и смотрела и не на врача, и не на Дорожкина, и даже не в окно, а куда-то в сторону, будто дремала с открытыми глазами.
— Так каков же предмет разговора? — обратила на себя внимание Таисия Павловна. — Я так понимаю, вас интересует…
— …многое, — закончил за нее фразу Дорожкин и постарался улыбнуться. — Вы уж простите меня, что использую свое, так сказать, служебное положение. Поговорить есть о чем, но не могли бы вы попутно меня проконсультировать?
— Проконсультировать? — с некоторым облегчением рассмеялась врач, сдвинула волосы с висков, и Дорожкин с удивлением разглядел, что, несмотря на очевидные ее лет сорок или того больше, на коже не было заметно даже и следа морщин. — По какому же поводу я могу вас консультировать, Евгений Константинович? Вот уж, думаю, после золотых рук Владимира Игнатьевича мои консультации где-то даже неуместны.
— Но Владимир Игнатьевич ведь терапевт и хирург? — заметил Дорожкин. — А мне бы понадобился скорее психиатр. Ну на крайний случай офтальмолог.
— Это вы о вопросах из разряда «не дурак ли я»? — сузила взгляд Таисия Павловна. — Или «отчего я не могу читать мелкий шрифт на винных бутылках»?
— Шрифт мне пока поддается, — признался Дорожкин, — но зрение интересует тоже. Правда, не в смысле какого-то врожденного дефекта, а в смысле возможного осложнения в психосоматической форме. Ну я как раз о том самом случае — «а не дурак ли я».
— Вопрос сложный. — Таисия Павловна взяла из вазочки и прокатила по ладони простой карандаш. — Вы же, Евгений Константинович, должны понимать, что в слове «дурак» кроется не только медицинский, но и бытовой смысл?
— Должен, — кивнул Дорожкин и улыбнулся. — Так вот между этими двумя смыслами и колеблюсь. Я, конечно, рассчитываю, что ни к какому из них не склонюсь, но уж больно расхожусь с реальностью во взглядах.
— И чем же вам не угодила реальность? — заинтересовалась Таисия Павловна.
— Она мне кажется концентрированно ирреальной, — заговорщицки прошептал Дорожкин, словно и не дремала в соседнем кресле Маргарита. — Я, конечно, человек в городе новый, перед приездом сюда был проинструктирован о некоторых особенностях своего будущего местопребывания, но действительность определенным образом все эти посулы превзошла. Одно дело телекинез, гадание или там предсказание, и совсем другое — вполне себе реальное существование ведьм, домовых и прочей… даже не знаю, как и классифицировать.
— Нечисти, — подсказала Таисия Павловна. — Чего уж стесняться-то? Есть же вполне себе объединяющее понятие — нечисть. Или еще одно — нелюдь. Последнее, правда, несколько неточно, потому как противоречит главному свойству тех существ, классификация которых вызывает у вас затруднения. Основа-то все-таки человек. Именно человек. Не что-то, принявшее облик человека, а человек, обретший ряд новых способностей, свойств, черт, да чего угодно. Или утративший их. Поэтому, скорее, нечисть.
— Вы это мне как психиатр говорите или как офтальмолог? — осторожно поинтересовался Дорожкин.
— Как офтальмолог я вам помочь ничем не смогу, — покачала головой врач. — Ваши глаза — суть окуляр вашего мозга. Если они не замутнены, проблемы в голове. Но с чего вам беспокоиться по этому поводу? Или вы не видите, к примеру, меня?
— Вижу, — задумался Дорожкин. — Но чем дальше, тем больше задумываюсь, все ли я вижу?
— Все видеть не всегда приятно, — улыбнулась Таисия Павловна. — Мне кажется, я понимаю, о чем вы беспокоитесь. Только я вам это не как врач говорю, а как практик обыденного существования. Мы ведь все в какой-то степени практики. Хотя конечно, в Кузьминске эта практика имеет особенности. Отсюда и ваши претензии к зрению. И они понятны. Ведь зрение только одно из чувств, и, когда все остальные чувства сигнализируют о чем-то, что не подтверждается зрением, наступает некоторый диссонанс.
— И наоборот, — вставил Дорожкин.
— И наоборот, — согласилась врач. — Дело в том, что всякое существо, как я полагаю, и не только я, имеет несколько уровней воплощения. Материальность, или вещественность, этих воплощений зависит от силы, от воли существа. Хотя собственно физическая составляющая, она этой воли требует меньше всего. Или, скажем так, не у каждого требует дополнительного волевого усилия. Хотя чуть ослабишь его, и вот уже ваша физическая воплощенность начинает претерпевать ряд искажений. Но полнота бытия ею не исчерпывается. Есть еще и тот уровень, который мы создаем себе сами. Как женщина, которая подбирает наряды, скрадывающие недостатки ее фигуры и подчеркивающие достоинства. Которая наносит на кожу макияж. Прибегает к услугам пластического хирурга. Да возьмите хоть мимикрию в животном мире. Вот он, новый уровень. Это то, какими мы хотим себя показать. Другой вопрос, что он развит не только в качестве производного от физического воплощения, но и ментального. Это все привороты, личины, образы. И тут мы приходим к третьему уровню, а на самом деле к первому. Если есть скорлупа, тело — физическая оболочка. Если есть ментальная проекция, образ самосотворяемый. То есть и образ корневой. Подлинный. Я бы сказала, матричный. То, что определяет все прочее. Вы это хотели разглядеть?
— Вы сейчас о чем? — не понял Дорожкин. — Что я могу разглядеть? Матрицу личности? Это вообще кто-то может разглядеть? Это вообще есть? Нет, я допускаю, что психотип личности запрограммирован в человеке, что он не является полностью, с ноля, созидаемым качеством и может лишь корректироваться тем же воспитанием, условиями жизни, но ведь не хотите же вы сказать, что суть существа заложена в его ментальной основе? Выходит, все прочее — ее производное? А как это стыкуется с вашим же утверждением, что все эти… нечисти есть производные от человеческого существа? Получается, что мутации, если мы говорим о мутациях, диктуются ментальными векторами? Разве изменения не определяются, простите дилетанта, какими-то генными сочетаниями?
— Скажите еще, что характер, то, что вы назвали психотипом, тоже передается с генами, — усмехнулась врач. — Нет, я не говорю, что полнота признаков физического существа не находит отражения в его геноме. Я просто допускаю, что геном сам является отражением, проводником ментальной сущности, простите за тавтологию, каждого существа. Хотя я бы не стала проводить прямую зависимость. Вопрос очень сложный…
— Что же это такое — ваша ментальная сущность? — откинулся в кресле Дорожкин. — Мы ведь о душе говорим?
— О душе нужно молиться, — с веселой укоризной заметила Таисия Павловна. — Сходите к отцу Василию в церковь, он вам доходчивее объяснит. К чему о ней говорить? И уж тем более… пытаться ее разглядеть. Оставьте дефиниции в покое, постарайтесь обратиться к сути. А то так и в самом деле недолго перевоплотиться из здорового молодого мужчины в бытового или, не дай бог, клинического дурака. Знаете, мне кажется, что вы усложняете проблему. Вы видите все, и видите это точно так же, как видят окружающие. Просто вам нужно попытаться верить тому, что видят ваши глаза. Ну а если сомнения все-таки одолевают, поговорить с близкими, с очевидцами. Только осторожно. — Она рассмеялась. — Чтобы сопоставить ощущения. К тому же уверяю вас, видеть все три уровня не дано никому. Разве только…
Таисия Павловна со значением посмотрела на потолок, Дорожкин последовал ее примеру и с серьезным видом поинтересовался:
— Вы хотите сказать, что кабинет Владимира Игнатьевича ровно над вашим кабинетом?
— И он в том числе, — весело кивнула Таисия Павловна. — Но его инструмент — скальпель. Вам он не поможет. Будьте проще. Еще раз напомните себе, что Кузьминск населяют люди со способностями. С необычными способностями. Не все из этих способностей не только объяснены наукой, но и признаны ею. Послушайте совет, не пытайтесь вывести формулу. Рассматривайте каждого, кого видите, как индивидуальность. Неповторимую индивидуальность. И получайте удовольствие. Удовлетворяйте любопытство, наконец. Это же ведь кроме всего прочего и интересно.
— Вы, я смотрю, — Дорожкин кивнул на книжку, — читаете тем не менее фантастику. Даже популярное фэнтези. И о ведьмах, кстати. А могли бы просто сходить в деревню. Вот где фантастика.
— Помилуйте, — воскликнула врач. — Ходила, и не раз. Я и это ваше фэнтези в наших условиях читаю как современную деревенскую прозу.
— А то, что произошло с Мигалкиным, — спросил Дорожкин. — Это как-то вписывается в современную деревенскую прозу? И как бы посмотрела на его заболевание, конечно, если это можно назвать заболеванием, наука?
— То, что произошло с Мигалкиным — это трагедия, — скрестила руки на груди Таисия Павловна. — Наука, конечно, могла бы назвать произошедшее с ним заболеванием, если бы исследовала его. К сожалению, в нашем случае наука занималась воспалением дыхательных путей. Довольно тяжелым вирусным заболеванием. Кстати, Мигалкин был отпущен из больницы на амбулаторное лечение почти здоровым. За неделю до произошедшего. И на все дни его пребывания в больнице у нас имеются не только результаты его обследований, но и анализы крови. Их легко проверить.
— То есть все это время, пока Мигалкин был в больнице, вы были уверены, что он человек? — переспросил Дорожкин.
— А вы-то сами уверены, что вы человек, а не нечисть? — наклонилась вперед Таисия Павловна и с некоторым напряжением, косясь в сторону неподвижной Маргариты, засмеялась. — Я как раз нет. А Мигалкин был обычным человеком. Не слишком умным, белокурым обаятельным парнем, склонным к выпивке и немудрящим развлечениям. На гитаре любил побренчать. Вполне допускаю, что в поисках острых ощущений он мог попасть в какую-то историю, которая привела к тому, к чему привела. Мне его искренне жаль.
— Скажите… — Дорожкин и сам покосился на сохраняющую безмолвие Маргариту. — Ну чисто теоретически, представим, что вы бы не отпустили Мигалкина…
— Сейчас он был бы жив, — отрезала врач. — В нашей больнице он был бы застрахован и от случайностей, и от соблазнов. Вы видели, какой у нас штат? Да наши санитарки тройным кордоном окружали его, когда он здесь лежал. Брать анализы у него вставали в очередь. Это же практика, а практика бесценна.
— Интересно. — Дорожкин сдвинул брови и с каким-то гадливым чувством произнес: — Но что бы вы сказали, нет, я ничего не утверждаю, просто интересуюсь, что бы вы сказали, если бы те анализы тела погибшего, которые серьезные специалисты сейчас исследуют… Я говорю не только о судмедэкспертах, но и о нетрадиционных экспертах, тем более мы тут живем в условиях, когда фэнтези оказывается современной деревенской прозой. Что бы вы сказали, если бы получили заключение о том, что заражен Мигалкин был до того, как покинул стены вашей больницы?
— Я бы рассмеялась автору этого заключения в лицо, — снова скрестила руки на груди врач. — И предъявила бы наши анализы. С подписями и свидетельствами санитаров и лечащих врачей.
— Их тут у вас так много, — пробормотал Дорожкин. — Нет, я не хочу сказать, что у меня есть сомнения в подлинности тех анализов, которые вы подготовили. Пока их нет. Но у вас так много санитаров, и у них так мало работы. Они встают в очередь к больному, чтобы сделать ему анализы. Перепроверяют друг друга. Дублируют. Тем более что парень был молодым, красивым, да и не слишком умным. Я, честно говоря, не сразу понял, почему на одного больного имеется даже не две линейки анализов, конечно, ваша самая главная, но…
Она ли швырнула в Дорожкина белый стол, который оказался довольно тяжелым, или стол сам полетел из-за ее прыжка. Только Дорожкин, который успел закрыться руками, взвыл от боли в локтях и коленях, после чего отлетел к противоположной стене, где счастливо ударился спиной о диван. В кабинете раздалось рычание, выстрелы, и когда Дорожкин выбрался из-под стола, все было кончено. На полу лежала мертвая женщина, ничем не отличимая от Таисии Павловны. Разве только почти вся ее одежда была разодрана по швам, обнажая сильное мускулистое тело, да длинные когти с нелепыми следами маникюра на остриях медленно втягивались в мертвые пальцы.
— У нее не было шансов, — сказала Маргарита, промокая кровь на разодранной на груди коже. — Я слишком близко села, но у нее все равно не было шансов. А ты провокатор, Дорожкин, провокатор. Параллельных анализов-то ведь никаких нет. Хотя думаю, мы в любом случае ничего бы у нее не выведали. Она знала, что не сможет со мной справиться, и все-таки решилась. Владимир Игнатьевич… — Маргарита подошла к селектору. — Мне кажется, что придется провести отбор анализов у всего персонала больницы. Причем специальной комиссией.
— Согласен, — послышался печальный голос Нечаева. — Обдумаем этот вопрос, хотя он стоит шире, в рамках всего города. Кстати, а ваш провокатор, как бы это смешно ни выглядело, оказался прав. Параллельные анализы есть, и именно по той самой причине, о которой он и говорил. Браво. Другой вопрос, что мы не успели их проверить, но законсервировать успели.
— Ну-ну, — хмыкнула Маргарита, отключая селектор.
— Маргарита, — с трудом выговорил Дорожкин, не сводя глаз с лохмотьев кофточки начальницы, сквозь которую была видна почти обнаженная грудь, — а вы уверены, что вам не нужно срочно пройти… вакцинацию?
— Уверена, — ответила Маргарита и добавила, глядя в глаза Дорожкину: — По многим причинам, но в том числе и потому, что не все, что имеется в мире нечисти, является производным от человека. Тебе, кстати, в этот раз повезло. Смотри-ка, и тебя сумела достать.
Дорожкин перевел взгляд на себя. Его рубашка свисала лоскутами, на куртке рядом с местом прошлой починки был выдран клок, но кожа не пострадала.
— Ты отстранился, — сузила взгляд Маргарита. — На сантиметр отстранился. Гордиться, кстати, нечем, благодари реакцию своего тела. Хотя я вот не отстранилась… Кстати, я бы и тебя отправила на обследование. Как-нибудь, при случае. Только не рассчитывай, что Адольфыч будет после каждой потасовки премировать тебя пачкой купюр.
— На отгул я хотя бы могу рассчитывать? — прокашлялся Дорожкин.
— Знаешь, — Маргарита еще раз пристально посмотрела на Дорожкина, — а ведь она при всем прочем была отличным врачом и хорошим человеком.
— Хорошей нечистью? — вытолкнул поганые слова изо рта Дорожкин.
Глава 11 Кофе и хандра
Вечером Дорожкин разделил остатки плова с Фим Фимычем, но от загоруйковки отказался, поэтому с утра топтал беговую дорожку с ясной головой. Однако самому Дорожкину ясность казалась мнимой. Или, как говорил его школьный учитель истории, абсолютной. Второй присказкой учителя было пожелание, чтобы в головах у учеников хотя бы гулял ветер. Полный штиль в его представлении был неизмеримо большим бедствием. В утро четверга Дорожкин соответствовал обоим критериям интеллектуального опустошения — абсолютной ясности и полного штиля. Зато за окном нависли тучи, и пошел дождь.
Дорожкин принял душ, поймал себя на мысли, что способен перенести появление Марфы без излишних эмоций и начатков эксгибиционизма, затем открыл холодильник и столь же равнодушно проверил продукты на предмет срока годности. Все, что заканчивалось в течение недели, выдвинул на передний план. То, что истекало в ближайшие два дня, сложил в пакет, раздумывая, едят ли такие, как Ромашкин, йогурты и творожки. Туда же сунул и разодранную куртку. Готовить самому категорически не хотелось. Хотелось пойти в кафе, заказать хороший кофе, тосты и сидеть, смотря на дождь через окно. Потом перейти в другое кафе, съесть, к примеру, порцию зажаренной с чесночком курочки, послушать хорошую музыку и перейти в третье кафе. Или в четвертое. И там уже под плохую музыку нажраться до потери пульса. Хотя если бы удалось сделать два первых пункта в компании милой девушки, третий бы отпадал. А если бы девушка была еще и любимой…
Дорожкин постарался представить лицо Машки, но трепета не испытал. Ноющее ощущение пустоты появилось, но не трепет. Тогда он натянул теплый свитер, сунул ноги в кроссовки, высунулся в окно, разглядел в конце улицы Носова маршрутку, слетел по лестнице, гаркнул что-то бодрое Фим Фимычу, выбежал из дома и покатил в полупустом салоне по улице Бабеля. Город за окнами еще не стал родным, более того, теперь сквозь собственное равнодушие Дорожкин чувствовал и не отпустивший его испуг, и напряжение, и уже знакомое ощущение какой-то разреженности воздуха или собственного существования в целом, но все вместе отдавало уже вкусом привычки.
Он вышел возле управления, но направился в «Дом быта». Сдал куртку в ремонт, попросив зашить как можно аккуратнее, коротко постригся, заняв кресло между двух горожанок, которые шумно сравнивали качество хлеба из обеих городских хлебопекарен и того самодела, что удавалось извлечь из электрической хлебопечки. Потом заглянул в «Торговые ряды», прошелся по магазинчикам и купил дешевую китайскую куртку, хотя рядом продавалась более качественная одежда. Ему было отчего-то все равно.
Его даже почти не обрадовал голос матери, до которой он дозвонился с почты и которая беспокоилась по поводу крупной суммы, спрашивая, что с ней делать и кем же теперь работает ее Женечка.
— Начальником, мама, — постарался как можно убедительнее произнести в трубку Дорожкин. — Небольшим, но начальником. Но взятки не беру, не волнуйся. Вот за то, что не беру, заплатили премию. Деньги или положи на книжку, или потрать на что-нибудь. Не волнуйся, это не последние. Надеюсь, до Нового года еще увидимся.
Дорожкин разговаривал с матерью, а сам смотрел на распечатанное на принтере объявление, на котором над словами: «Девушки! Вот он! Молодой, перспективный и без вредных привычек. Встречайте на улицах города» — красовалась его фотография полуторалетней давности, которую Мещерский мог взять только у Машки. На фото круглолицый Дорожкин уминал чебурек на Казанском вокзале, на который привез Машку, пытаясь склонить к знакомству с мамой. Но Машка в последний момент от поездки отказалась, верно, чувствовала, что ничего у нее не выйдет с Дорожкиным. А фотография осталась.
— Интернетчика нет, — объявила телеграфистка, когда Дорожкин подошел к объявлению. — Он в школе занимается компьютерным классом, будет после обеда. Это вы ведь на картинке?
— Был я, — кивнул Дорожкин, сорвал объявление, скомкал его и у выхода из почты нарушил девственную чистоту урны для мусора.
День только начинался.
— У тебя же отгул! — удивился Ромашкин, развалившись на диване. — Или передумал?
— Нет, — мотнул головой Дорожкин, ставя на пол пакет с продуктами. — Вест, как оборотни относятся к молочным продуктам? А то я слегка пожадничал в последний поход в магазин, а потом три дня в больнице провалялся. Нет желания посодействовать? По всем позициям имеется запас в два-три дня.
— Об оборотнях не скажу, а инспекторы очень даже приветствуют молочнокислый продукт, — подхватил пакетик Ромашкин. — А сам-то? За пару дней легко бы справился!
— Хандрю, — объяснил Дорожкин. — Готовить не хочу, открывать йогурты ленюсь. Слушай, я был в «Норд-весте» и «Зюйд-весте». В первом отличная сытная еда и легкая выпивка, вечерами подают что покрепче. Во втором неплохое пиво и все к нему, но слишком сладкая музыка. Интересует кофе и легкая закуска.
— Тебе сейчас помогла бы жаркая ночь с жаркой красавицей, — погладил лысину Ромашкин. — Но кофе тоже неплохо. Хотя йогурты полезнее. А вот жаркие красавицы еще полезнее. Исключая одну из них. Я о некоторых сотрудницах нашего отдела. Я, конечно, в тех морях не окунался, но даже пребывание на некоторых пляжах способно не только хандру, но и коррозию головного мозга вызвать. Береги себя, парень.
— Так где кофе? — повторил вопрос Дорожкин.
— В «Норд-осте» очень хороший чай, — закатил глаза Ромашкин. — Выпечка замечательная, но это все-таки скорее чайная. Вполне себе приличный кофе в «Зюйд-осте», но там самые высокие в городе цены, да и детворы многовато, детское кафе, считай. Посоветовал бы тебе туда, если бы не шашлычная. Не удивляйся. Именно там самый лучший кофе. На песке, по-турецки. Хозяин, кстати, турок. И тоже оборотень. Перекидывается в собаку. Сдерживается изо всех сил. Представляешь, какая это невезуха для мусульманина?
Последние слова Ромашкин произнес со смешком, но Дорожкин почувствовал, что зацепил инспектора. Но извиняться не стал. Зашел в свой кабинет, покосился на лежащую на столе папку, которую обещала после больницы забросить в кабинет Маргарита. Зуда в пальцах не наблюдалось. «Интересно, — подумал Дорожкин, — а если ее вовсе не открывать, будут ли там копиться надписи или зуд перерастет в какую-нибудь экзему? Или экзема для жителей Кузьминска неактуальна, как и прочие болячки?»
— Маргариты нет, отбыла по делам, — буркнул сунувший в дверь голову Ромашкин. — Если что, имей в виду, у тебя свобода до понедельника. Правда, Марго просила не уезжать, мало ли что, но в городе-то она тебя всегда найдет. Похоже, ты становишься ее любимчиком.
— Это не опасно? — спросил Дорожкин.
— Ты бы спросил об этом у Адольфыча, — посоветовал Ромашкин.
— Почему? — не понял Дорожкин.
— А у кого еще? — пожал плечами Ромашкин. — Все говорят, что Маргарита разведенка. И что в городе она давно. Теперь скажи, кто еще годится на пост ее мужа?
— Я не задумывался, — пожал плечами Дорожкин.
— И правильно делал, — кивнул Ромашкин и, приложив к губам ладонь, прошипел: — Ее даже Содомский побаивается. И самое главное, никто не знает, кто она. То ли суккуб, то ли навь, то ли еще какая пакость. Короче, если представить всех нас различными породами собак, то она что-то вроде крокодила.
— Мне это ни о чем не говорит, — признался Дорожкин.
— И хорошо, — показал большой палец Ромашкин. — Так что парень, только Адольфыч. Больше некому. Или никто.
— Слушай… — Дорожкин отступил на шаг, пристукнул каблуками, выбил короткую дробь. — А может быть, и я суккуб?
— Не, — с сомнением покачал головой Ромашкин. — Ты, дорогой мой, обыкновенный людь. Обыкновенней не бывает.
— Ну а если сравнить меня с какой-то породой собак? — спросил Дорожкин. — Могу рассчитывать на ассоциацию с лохматой здоровенной дворнягой?
— Не, — скривился Ромашкин. — Но на пуделя потянешь. Может быть, даже на королевского. Если постараешься.
На улице не прекращался дождь. Дорожкин накинул на голову капюшон и перешел через улицу Мертвых. В дверях шашлычной под все ту же песенку «Черные глаза» пахло пряностями и мясом. Внутри темного, украшенного мозаиками и чеканкой помещения стояло с десяток обычных круглых кафешных столиков, у одного из которых на пластмассовых стульях сидели, смотря друг на друга, три молчаливых деда. Один из них повернулся к Дорожкину, прищурился и тут же махнул рукой, словно хотел сказать: «Опять этот». Двое других не шелохнулись, но Дорожкин был уверен, что его разглядели все трое.
За обитой деревянной планкой стойкой в квадрате света на фоне батареи кавказских вин и почему-то связок баранок суетился невысокий, чуть полноватый блондин, все сходство с турком которого ограничивалось алой феской на голове. Тут же под внушительной жестяной вытяжкой исходили соком на шампурах куски баранины и витал запах кофе.
— Вы турок? — оперся локтями на деревянную стойку Дорожкин.
— Никто не верит, — с явным акцентом пожаловался блондин. — В Турции так никто не сомневался, как здесь сомневаются! Угур Кара[13], — приложил он руку к груди.
— Дорожкин, — таким же жестом ответил Дорожкин. — Скажите, Угур, вам нравится эта музыка?
— Я ее ненавижу, — прошептал, наклонившись, Угур. — Но она как визитка. Как фотография анфас. Надо терпеть. А потом, один умный человек сказал, если в кафе тишина — никто не будет платить за тишину. А если играет какая-то пакость, всякий достанет денежку, чтобы была тишина. Или другая музыка. Бизнес, дорогой.
— И кто же этот умник? — спросил Дорожкин.
— Слушай, — выпучил глаза турок, — ты не поверишь, но это я.
— А сколько стоит посидеть в тишине? — поинтересовался Дорожкин и покосился на противень с барханчиками золотого каленого песка. — Глотнуть настоящего турецкого кофе? Выпить хорошего сладкого вина? Уговорить пару шампуров баранины?
— Баранину уговаривать не надо, — посоветовал Угур. — Ее надо кушать. С томатом и кинзой. Кофе сейчас будет. Вино советую Алазань. Это не та Алазань, которая в Москве Алазань. Это настоящая «Алазанская долина». Со вкусом грузинского винограда. Из верных рук. Почти контрабанда. Целый час без «Черных глаз» будет стоить пятьсот рублей. Но в стоимость входит кофе и презент от заведения.
— Пятьсот рублей, — кивнул Дорожкин и положил бумажку на стол. — Я сяду вон там, у окна.
— Сейчас все принесу, — расплылся в сладкой улыбке светловолосый турок. — Тишину будешь слушать? Или какую музыку поставить? Все есть.
— Музыку? — Дорожкин прищурился. — Коэна[14] или Криса Ри[15].
— Как насчет «Looking For The Summer»[16]? — важно надул щеки Угур.
— Вполнакала, — попросил Дорожкин.
Получив чашку кофе, который и в самом деле оказался восхитительным, и презент в виде сувенирного графинчика, как сказал Угур, настоящей турецкой анисовой водки, Дорожкин достал из кармана блокнот, ручку и уставился на угол участка, из-за которого торчала корма кашинского уазика. С голосом Криса Ри шашлычная казалась даже уютной. Вот только червоточина внутри Дорожкина не унималась.
— Я не убивал ее, я не убивал ее, не убивал, — несколько раз одними губами повторил Дорожкин и снова вспомнил пятна маникюра на остриях кривых когтей.
Да, судя по тем ссадинам, которые иногда появлялись на лице Маргариты и Ромашкина, происшествие в больнице не было каким-то из ряда вон выходящим событием. А между тем порядок в городе по-прежнему поддерживали только четверо околоточных да трое инспекторов, один из которых сам был из этих, второй ни черта не понимал и не умел, а третий… А третья — стоила всех прочих вместе взятых. И никого вокруг ничего не волновало. Разве только качество хлеба из хлебопечек.
Дорожкин допил кофе, посмотрел на светловолосого турка и показал ему два пальца. Кофе был не просто восхитительным, а единственным в своем роде. Сама мысль о его возможной повторимости выглядела крамольной. Но попытаться стоило.
И тут в кафе вошла Машка.
Машка нисколько не изменилась. Особенно это стало ясно после того, как она привычным жестом закинула за ухо прядь волос и смахнула дождинки с плаща. Разглядела Дорожкина в дальнем углу, пошла к нему, на ходу меняя радость на лице на сосредоточенность.
— Привет. — Он поднялся, принял у нее плащ, подал стул. — Садись.
— Привет! — Сквозь запах дождя Дорожкин почувствовал и ее бывший когда-то привычным запах. Черт ее знает, каким парфюмом она пользовалась. — Что ты здесь забыл? График сейчас в школе в компьютерном классе возится, позвонил мне в ремеслуху, сказал, что Дорожкин в забегаловку нырнул, беги, пока не упился с горя. А у меня как раз пустая пара.
— А если по правде? — усмехнулся Дорожкин.
— По правде сказал — иди разберись, чтобы не копилось ничего, — вздохнула Машка. — Смотрит сейчас на окна этого гадюшника и ревнует. А ты вот не ревновал меня никогда.
— Это не гадюшник, — не согласился Дорожкин. — Тут кофе лучший в городе. Я даже не уверен, что такой кофе в Москве есть. А вот и Угур. Кофе для девушки. Угур, давай вино и мясо. Спасибо. Не спорь. Я вижу, что ты голодна. Боишься опьянеть? Разве ты пьянела хоть раз?
— Пьянела поначалу.
Машка приложила чашечку кофе к губам, прикрыла на мгновение глаза, глотнула, удивленно подняла брови.
— Просто удивительно, как быстро гадюшник превращается в мое любимое заведение!
— Тут играет ужасная музыка, — заметил Дорожкин. — Чтобы звучала такая, как теперь, нужно заплатить денежку.
— Теперь у меня есть денежка, — сказала Машка.
— Для такой красавицы я всегда буду ставить любую музыку бесплатно, — возвысился над столом с подносом Угур. — Я правильно понял про два бокала? И вот еще от заведения. Боржомчик. Почти контрабанда. Даже не почти. В Москве почти нет. Я это ваше правительство не понимаю! Вместо того чтобы запрещать ковырять в носу, они пальцы запрещают!
— Почему ты перестал ревновать меня, Дорожкин? — спросила Машка.
— А График сейчас смотрит на окна шашлычной и представляет наш разговор, — наполнил вином бокалы Дорожкин. — Я, наверное, должен сейчас говорить тебе: «Давай останемся друзьями, Маша». А ты мне с серьезным видом: «Только не близкими, Женя».
— Я спросила.
Она поджала губы. Это была не самая последняя степень злости. В последнюю у нее белели крылья носа и мочки ушей. Тогда она могла и запустить чем-то тяжелым. Если же собиралась расплакаться, то покрывалась красными пятнами. Точнее, начинала плакать и покрываться красными пятнами одновременно. Обязательно плакала после того, как запускала в Дорожкина чем-нибудь тяжелым. Как он мечтал однажды не увернуться от очередной вазы и упасть на пол, обливаясь кровью. Но инстинкты всегда брали над ним верх. Да именно тогда он и стал приносить домой мелкие фигурки из тонкостенного фарфора. Так сказать, расходный материал. А когда собирал вещи, высыпал их прямо в баул. Те, что не побились, в итоге доехали до Кузьминска.
— Потому что ты меня разлюбила, — объяснил Дорожкин. — А ревновать — себе дороже. Знаешь, ревность не простое чувство. Оно с бонусом. В качестве бонуса скверное настроение. Ревность уходит, бонус остается. Так что ревности лучше избегать.
— Опять страдальца изображаешь? Тебе не идет, фальшивишь. И слова произносишь пошлые, — скривилась Машка, подхватила бокал, глотнула и подняла брови во второй раз. — Надо же? И вино здесь отличное.
— Нет, — мотнул головой Дорожкин. — Не изображаю. И не страдаю. Из-за тебя не страдаю. Будешь смеяться, но ты мне кажешься родным человеком. Но не так, как было. Как сестра.
— Троюродная, — залпом допила вино Машка. — Или, скорее, сводная. С такой и секс не будет инцестом.
— Брось, — потянул из бокала вино Дорожкин. — Тебе никогда не нравился секс со мной.
— Да, — вдруг призналась Машка. — Никогда не нравился. Не совпали мы, Дорожкин. Ты неплохой на самом деле. Непутевый вот только. Ты и здесь, в Кузьминске, останешься непутевым, вот увидишь. Но секс важно. Я не хочу сказать, что ты какой-то там плохой в постели, ты очень даже хороший. Но ты многого хочешь. Не в смысле там разного, а многого. Ты хочешь, чтобы твоя баба была влюблена в тебя как кошка, чтобы разум потеряла от любви к тебе. Знаешь почему? Потому что ты сам так влюбляешься. Но если она хоть на пару градусов ниже, чем ты, то и ты начинаешь остывать. Поэтому и не ревнуешь. Понял?
— Вот ты и все объяснила, — заметил Дорожкин.
— А Мещерский не такой, — улыбнулась каким-то своим мыслям Машка. — Я ему просто нужна. Нужна такая, какая есть. И он ревнует меня бешено. Вебку хочет поставить в ремеслухе да кабель бросить, чтобы только меня видеть. И мне это нравится.
— Я рад за тебя, — сделал серьезное лицо Дорожкин.
— И я рада, — запнулась Машка и вдруг забормотала скороговоркой: — Мне не по себе в этом городе, Дорожкин. Но я привыкну. Мещерский говорит, что тут все, наверное, работают на секретном заводе, поэтому ходят с фигами в карманах. А я не люблю, когда фиги в чужих карманах. Поэтому тоже фигу складываю и руку в кармане держу. И знаешь, легче становится.
Она рассмеялась как прежде, с ямочками на щеках.
— Вот дура ведь, а? Слушай, у нас там, в ремеслухе, химичка есть, у нее дочь пропала полгода назад. Алена Козлова. Ты бы занялся. Или хотя бы дело поднял. Она говорит, что никто не занимается.
— Хорошо, — кивнул Дорожкин. — Поинтересуюсь.
— Ну я пойду.
Машка вскочила с места, ловко накинула плащ, да так, что Дорожкин не успел его подать. Протянула руку:
— Ну пока?
— Пока.
Он вложил ей в руку графинчик анисовой.
— Это что?
— График сказал, что должен мне за тебя по гроб жизни, — пожал плечами Дорожкин. — Вот, пусть выпьет за мое здоровье, и его долг сразу уменьшится.
— И все-таки ты мне изменил.
Машка подошла на шаг и прошептала с полуметра так, словно наклонилась к самому уху:
— Ты изменил мне, Дорожкин. Год назад. Так же, осенью. Приехал домой после этого вашего гребаного корпоратива поздно, очумелый, как будто тебе пыльным мешком по голове заехали. Ты отнекивался, и я поверила тогда тебе, но теперь уверена, что изменил. Не потому, что переспал с кем-то, куда тебе, ты без реверанса и в щеку не поцелуешь, но изменил. Ты влюбился в кого-то. Не знаю в кого, может быть, выдумал себе кого-то, но влюбился. Я посмотрела тебе в глаза, а тебя нет. Ты потерялся. Я два месяца истерила, пыталась до тебя докричаться, но куда там. Ты и теперь потерянный. Год уж как потерянный. Или тебя сглазили? Ты даже смеяться перестал, совсем перестал. Ты стал грустно смеяться. Кто она?
Дорожкин недоуменно пожал плечами. Он не понимал, о чем она говорит. Машка застучала каблучками, хлопнула дверью, вышла под дождь и заплакала. Дорожкин не видел ее лица, видел только силуэт да быструю походку, смотрел, как она перебегает стадион и спешит к ревнивому Мещерскому, но был уверен, что она плачет. Но нисколько не гордился этим. Даже наоборот. И все-таки… Он не помнил. Он был уверен, что расстался с Машкой потому, что она захотела, чтобы он с ней расстался. Значит, не только что-то было полгода назад, но и год назад тоже? У него амнезия?
— Эта женщина, — один из стариков повернулся и, растягивая слова, медленно, как будто делал это нечасто, произнес, — что говорит, то и думает. Не врет. Редко бывает. Не все думает правильно, но говорит, что думает. А что ты думаешь, мы не слышим. Но ты думаешь что-то. Это точно.
— Думаю, — кивнул Дорожкин, спрятал в карман блокнот, в котором так и не написал ни строчки, быстро доел шашлык, встряхнул бутылку вина и опрокинул остатки «Алазанской долины» в рот из горла. Рассчитался с турком и тоже вышел под дождь.
Небо становилось все ниже. Дорожкину показалось, что среди косых струй кружатся снежинки, но и это был только дождь.
Гробовщик стоял у мастерской с большим черным зонтом.
— Метр семьдесят шесть, восемьдесят четыре килограмма, — еще издали крикнул ему Дорожкин. — Заказывать не буду, а спросить хочу. Зачем вам вес?
— Все просто, — привычно сложил губы в скорбную линию гробовщик. — Если вес больше ста килограмм, нужно приделывать к гробу не четыре ручки, а шесть. Во избежание. Тут бывают маленькие клиенты, но плотные. Тяжелые. Да и дергаются некоторые.
— Дергаются? — не понял Дорожкин.
— Точно так, — уныло кивнул гробовщик. — Гробовое дело в Кузьминске самое выгодное. Новые мертвецы — редкость, но нам и старых хватает. Хороший мертвец гроб за год снашивает. А если побойчее, то и за полгода.
— Послушайте… — Дорожкин поежился, покосился на кладбищенскую ограду, поплотнее затянул капюшон. — Неужели вы больше ничего не умеете?
— Почему же? — вдруг превратился в живого человека гробовщик. — Печки могу класть, камины. Хорошо кладу. Недорого.
— Буду иметь в виду, — козырнул гробовщику-печнику Дорожкин и повернул на улицу Бабеля.
Через забор кладбища у самого начала ограды института перелезал человек, укутанный поверх дорогого костюма в полиэтилен.
— Неретин! — оправившись от испуга, воскликнул Дорожкин. — Георгий Георгиевич!
— Мы… знакомы? — с трудом выговорил человек.
Директор института уже был пьян.
— Нет, — признался Дорожкин. — Надеюсь, пока. Но я всего лишь младший инспектор. Ну из участка. Дорожкин… Женя. Хотел бы с вами познакомиться. Любопытствую, чем занимается ваш институт. Конечно, если это не секрет и если у вас найдется время.
— Секрет, — после минутной паузы пробормотал Неретин и добавил: — Полишинеля. Завтра в восемь утра приходите сюда. Без церемоний. Интерес — это хорошо. Это очень хорошо. И двигайтесь по тропинке. И имейте в виду, я люблю хороший коньяк.
Глава 12 Tarde venientibus ossa[17]
Будильник Дорожкин занял у Фим Фимыча. Когда старинный, напоминающий начиненную шестеренками стальную кастрюлю агрегат зазвонил, Дорожкин слетел с кровати пулей. Еще бы, минута такого звонка подняла бы не только весь дом, но и все окрестные дома. К тому же забить кнопку звонка удалось только с третьего раза. Судя по ее поверхности, Фим Фимыч делал это молотком. Вот только где он применял часового монстра?
Тряся головой, чтобы унять продолжающийся в ушах звон и потирая отбитое основание ладони, Дорожкин отправился в ванную комнату, где уже привычно привел себя в порядок. Кофейная машина в кухне сотворила для него чашечку кофе, который недотягивал до кофе от кузьминского турка, но дал бы фору всем остальным местным разновидностям кофейного напитка. Завтракать Дорожкин не хотел, но, когда два куска хлеба выскочили из тостера, да и яичница зашумела на сковородке, аппетит откуда-то появился. Покопавшись в баре, который был обнаружен еще полмесяца назад, Дорожкин выбрал одну из темных с зеленью и как будто с сединой бутылей, которая, судя по скупой надписи, была наполнена коньяком, и спрятал ее в брезентовую сумку. Еще через полчаса Дорожкин спустился на первый этаж, выкатил из закутка за стойкой велосипед и двинулся вниз по Бабеля.
Он был на месте ровно в восемь. Небо выдалось пасмурным, но день на первый взгляд обещал быть сухим. Дорожкин пристегнул велосипед к ограде, перешагнул через покосившийся забор и пошел по вытоптанной в гуще крапивы, репейника и лебеды тропинке. Путь оказался достаточно широким, чтобы уберечь пешехода от гроздьев собачника, и достаточно узким, чтобы коснуться, вытянув руку, покрытых изморозью пожухлых стеблей хмеля и дикого винограда, который с этой стороны здания обвивал чугунную ограду почти сплошным ковром. Неожиданно Дорожкин подумал, что, когда Кузьминск завалит снегом, он вовсе не будет отличаться от какого-нибудь забытого богом и градостроителями уголка Москвы. По краям дороги встанут сугробы, улицы покроются льдом, с крыш и каменных морд горгулий спустятся сосульки, и таинственные ночные дворники, которые поддерживают улицы Кузьминска в идеальной чистоте, вынуждены будут появиться на них с лопатами и днем.
— Однако, — в удивлении остановился Дорожкин у резкого поворота.
Напротив заднего угла здания тропинка резко поворачивала вправо и уходила в глубь кладбища. Впрочем, именно здесь в чугунной ограде имелся лаз. Несколько прутьев были вырваны из кирпичного основания, верхняя балка выдернута из столба, и вся часть конструкции отогнута в сторону.
— Рвали изнутри, со стороны института, — определил Дорожкин и поспешил покинуть территорию кладбища. — Да, такие здоровяки мне пока что не попадались. К счастью, — добавил он, стряхнув с одежды налипшие листья.
Уже не столь тщательно выстриженный, как с парадной стороны здания, газон пересекала довольно плотно утоптанная тропинка, из чего Дорожкин заключил, что пешеходы, которые тут обретались, предпочитали с территории института отправляться сразу к центру кладбища.
— Или, наоборот, с кладбища в институт, — решил, поежившись, Дорожкин и, шурша золотой листвой, вышел к тыльной стороне огромного здания.
От передней она не отличалась почти ничем. Точно такие же стрельчатые окна поблескивали черными стеклами, точно так же были тщательно выметены дорожки. Разве только надписи не имелось на входе да вместо сфинксов на парапете у ступеней стояла тележка, наполненная листьями, и собранные в пирамидку грабли, лопаты и метлы. Дорожкин поднялся по ступеням, положил руку на дубовую рукоять высокой двери и потянул ее на себя. Дверь медленно и тяжело пошла наружу. Он дождался, когда щель станет достаточно широкой, и почти протиснулся внутрь, остановив дверь в том самом положении, которое позволяло ему выйти, но и не давало ей открыться настежь. Впереди была мгла, но Дорожкин не стал ее рассматривать, а метнулся назад, подхватил совковую лопату и сунул ее под дверное полотно. Только потом шагнул внутрь.
В коридоре горели тусклые лампы, но под ними была именно мгла. Нет, Дорожкин ясно видел и серую плитку на полу, и деревянные панели на стенах, и коричневые перила и желтые ступени лестницы, которая уходила вверх чуть ли не у него над головой, но вместе с тем все пространство внутри заполняла какая-то субстанция. Именно мгла. Пусть даже она была прозрачной. Прозрачной, но почти ощутимой на пальцах. И еще одно ощущение резануло Дорожкина. Когда он вошел внутрь, ему показалось, что он вышел. Он вышел с улицы в институт. Вышел из одного мира в другой. И это ощущение было тем сильнее, чем более ему казалось, что, открывая дверь, он не впустил внутрь коридора холодное октябрьское небо, а выпустил наружу прозрачную мглу.
— Я схожу с ума, — хмыкнул Дорожкин, и сказанные им слова гулко полетели вверх и утихли только на исходе лестничных пролетов, словно были выкрикнуты во все горло. Он расстегнул куртку и пошел дальше.
Узкий коридор заднего хода вывел его в просторный зал вестибюля. И сразу ощущение иного мира начало стираться. В вестибюле было довольно светло. Горели пышные светильники под потолком, да и через, как оказалось, затонированные стекла стрельчатых окон падал довольно-таки яркий свет. Дорожкин даже разглядел за стеклом липы, ограду и ползущую по улице Бабеля маршрутку. В отходящих от вестибюля коридорах, также освещенных лампами и дневным светом, копошились уборщицы, отличаясь от таких же старателей в больнице только цветом халатов — здесь он был черным или темно-синим. Дорожкин оглянулся, ожидая увидеть вахтера или дежурного, разглядел за стойкой у запертых изнутри тяжелой цепью парадных дверей старичка, подошел к нему, чтобы справиться о кабинете Неретина, и вздрогнул. Место вахтера занимал гипсовый бюст Ленина, наряженный в шапку-ушанку, все тот же халат и почему-то респиратор.
— Вы кого-то ищете? — раздался за спиной уже знакомый голос.
Дорожкин вздрогнул, обернулся и увидел Дубицкаса. Старичок стоял в центре вестибюля, заложив руки за спину, и покачивался с носок на пятки, с носок на пятки. Как китайский болванчик. Только в отличие от китайского болванчика у него неподвижным было не туловище, а голова. На носу по-прежнему торчали очки.
— Говорят, что помогает от остеохондроза, — объяснил Дубицкас. — Подумать только, где остеохондроз и где я… Впрочем, какое нам дело до болезней, если они не вредят молодости? Edite, bibite, post mortem nulla voluptas![18]
— Я не понял, Антонас Иозасович, — признался Дорожкин. — Не силен в латыни. Вы, кажется, упомянули смерть?
— Разве есть более достойный обсуждения предмет? — удивился Дубицкас. — Впрочем, вы находитесь не в том возрасте, чтобы уделять ему достаточно внимания, Евгений Константинович. И это правильно. Даже в это время и в этих стенах. Следует desipere in loco[19].
— Антонас Иозасович! — послышался почти трезвый голос Неретина. — Перестаньте мучить господина инспектора «Одами» Горация. Евгений Константинович мой гость. Прошу вас.
Георгий Георгиевич быстрым шагом подошел к Дорожкину, потряс его за руку, приложив ладонь к груди, поклонился Дубицкасу и повлек гостя за локоть по коридору. Нет, он не был трезв, но был именно в том возбужденном и бодром состоянии, которое на некоторой стадии возлияния испытывает всякий алкоголик.
— Идемте, идемте, — торопил Неретин Дорожкина. — И повторяю, без церемоний. Не знаю, чем вы отличились, но в городе уже поговаривают о новом инспекторе. Лишь бы Дубицкас за нами не увязался. Нет, не думайте, я нисколько не сторонюсь Антонаса Иозасовича. Он отличный старикан. Да, занудлив, как и все старики, но безопасен. Конечно, если у вас нет аллергии на латынь. Вы ее почти не понимаете? Ну значит, аллергии нет. Старика можно понять, он думает на латыни. Не сказал бы, что это добавляет его мыслям стройности, но упорядочивает их несомненно. Я не слишком быстро иду? Понимаете, через полчаса я буду уже не слишком хорошим собеседником, так что надо торопиться, если вы действительно хотите что-нибудь тут вынюхать. Или как это называется у вас в участке? Да идите, идите, не обращайте внимания. Такая, в сущности, ерунда.
Дорожкин уже почти бежал за Неретиным, но, когда разглядел, кто именно корячится с ведрами и швабрами, едва не споткнулся. Это не были согнувшиеся в пояс технички. Это были существа высотой в половину роста человека. У них были узкие лбы, длинные, вытянутые вдоль тяжелых челюстей уши, мясистые синеватые носы и покрытая оспинами желтоватая кожа. Все остальное туловище, на котором явно имелись и горбы, и животы-шары, скрывала синяя ткань. Из-под безбровых лбов на Дорожкина смотрели огромные глаза.
— Нет, не лягушки, — ответил на незаданный вопрос Неретин и остановился у высоких дверей с надписью «Директор Института общих проблем Неретин Г. Г.». — Просто… такие персонажи. Кстати, на всех окнах светозащитная пленка именно из-за них. Не переносят солнечного света. Но зато трудятся на совесть. Ну да ладно…
Георгий Георгиевич выцарапал из кармана ключ, вставил его в отверстие, повернул и почти силой затащил Дорожкина в кабинет.
— Ну давайте же, давайте. — И добавил с судорожным смешком: — Nunc est bibendum[20].
Дорожкин сунул руку в сумку, извлек оттуда бутылку коньяка, Неретин мгновенно избавил ее от пробки и булькнул янтарного напитка в подхваченный с тяжелого старинного стола стаканчик. Опрокинул жидкость в горло и замер, блаженно жмурясь и поглаживая грудь. Еще не придя в себя после увиденного в коридоре, Дорожкин нервно огляделся.
Кабинет директора не был слишком узким, совпадая шириной с размерами одного громадного стрельчатого окна, но из-за высоченного потолка казался пропастью, расщелиной в леднике или покрытой инеем скале, тем более что стены от потолка и до высоты Дорожкина были тщательно выбелены, а на полу сияла после недавней уборки белая мраморная плитка. По одной из стен кабинета и вдоль окна стояли длинным рядом мягкие стулья, у другой располагался тот самый стол, на котором гнездился так необходимый Неретину стаканчик. За столом стояли друг на друге три ящика с водочными бутылками, большая часть которых была уже пуста. Но следов беспробудного пьянства Дорожкин не заметил. Стол сиял почти девственной чистотой. Отделанная черным мрамором столешница несла на себе гранитный брусок с гнездами для пары утраченных перьевых ручек, нож для резки бумаги и пачку перфорированного картона, на котором лежали начатая буханка хлеба, солонка и пучок зеленого лука.
Неретин словно пришел в себя, с интересом уставился на коньячную этикетку и взглянул на Дорожкина с восхищением.
— Милый мой, да вы восприняли мои слова буквально, я бы довольствовался и среднего качества бренди, но это… это же настоящий Реми Мартин! Нет, это не в моих правилах, ну тут я не могу им следовать скрупулезно.
Неретин шагнул за стол, опустился в огромное кресло, спинка которого возвышалась над ним на метр, даже когда он стоял, загремел ящиками, извлек из недр стола еще один стаканчик, плеснул туда граммов тридцать напитка и бережно подвинул сосуд Дорожкину.
— Попробуйте и запомните этот вкус навсегда. Понимаете, у каждого человека должен быть внутри каталог идеальных образцов. Ну к примеру, самое солнечное утро, самый сладкий поцелуй, самое жадное лоно, самое теплое море, самое лучшее путешествие, самое полное счастье… Он может быть бесконечным, этот каталог, если только удовлетворяет главному принципу — все упомянутое в нем должно быть самым! Понимаете? Самым! А теперь представьте себе подобный же каталог, составленный на основе сравнения предпочтений всех людей, которые когда-либо топтали сей мир? Причем предпочтений подлинных, настоящих, прочувствованных. Я вас уверяю, за вкусом этого напитка в нем будет зарезервировано самое почетное место.
Дорожкин кивнул, с максимально возможной почтительностью принял стаканчик, вдохнул действительно манящий аромат и выпил. Коньяк оказался очень хорошим. Он облизал горло и каплями нектара ушел внутрь.
— Не говорите ничего, — печально произнес Неретин. — Вы не прониклись тайной божественной жидкости. Конечно, молодость не порок, но в любом случае недостаток. О чем мы будем с вами беседовать? Что может удовлетворить ваше любопытство?
— Любопытство? — Дорожкин дождался кивка Неретина и сел напротив. — Простите, что я отрываю вас от каких-то, наверное, важных дел, но… Вы знаете, слово «любопытство» представляется мне несколько легковесным. Я нахожусь в Кузьминске уже месяц с небольшим, но испытываю некоторые затруднения. Не материальные. Затруднения по поводу осмысления местного бытия. Уж простите за невольный пафос. Так что мне бы хотелось получить объяснения по многим вопросам. А любопытство… Любопытство применимо разве только к смыслу существования вашего института.
— Никакого смысла в его существовании нет, — быстро ответил Неретин. — Конечно, если не считать смыслом кров для созданий, которых вы видели в коридоре. Этих и подобных им. Опять же институтская библиотека. Она еще не оцифрована, поэтому тоже претендует на часть смысла. А в ней есть уникальные документы, возьмите хотя бы историю нашего городка. Да и крыша для вашего скромного слуги тоже зачтется, надеюсь, в качестве толики смысла существования этого заведения?
— То есть изучение общих проблем уже неактуально? — не понял Дорожкин.
— Голубчик, — удивился Неретин и булькнул еще напитка в стаканчик, — где вы видели слово «изучение»? На фасаде здания нет такого слова. Есть словосочетание — «Институт общих проблем», но нет даже намека на изучение.
— Но разве… — растерялся Дорожкин.
— Вы насчет такой категории, как «подразумевается»? — усмехнулся Неретин и опрокинул стаканчик в рот. — Да. Она имеет место. Или имела место. Категория «подразумевается» родственна категории «разум», а значит, изменчива и летуча.
— То есть, — нахмурился Дорожкин, — института как бы и нет?
— Как бы нет, а как бы есть. — Неретин откинулся в огромном кресле, растопырил пальцы, пытаясь ухватиться за широкие подлокотники. — Поймите, молодой человек. Я вовсе не хочу вас запутать. Но в нашей стране, а мы пока еще формально хотя бы находимся в нашей стране, существование некоторых учреждений определяется не наличием зданий, людей в их штате, результатов их деятельности, а наличием финансирования. Есть финансирование, значит, есть и учреждение. А нас пока что содержат. Как и весь город, впрочем.
— То есть это все синекура? — не понял Дорожкин. — Ну если институт не функционирует…
— Считайте как хотите, — усмехнулся, блестя глазами, Неретин. — В какой-то степени весь этот городишко синекура. А я вам скажу вот что, наиболее действенным способом познания мира является наблюдение за ним. В этом направлении работа вверенного мне учреждения ведется непрерывно и качественно.
— Но раньше институт ведь занимался не только наблюдением за миром, — заметил Дорожкин, покосившись на ящики с бутылками. — Подскажите, в связи с чем он был перепрофилирован? Ведь создан-то он был для изучения каких-то особых свойств данной территории? Ну чтобы… как там рассказывал мне Вальдемар Адольфович… «использовать аномальные способности человеческого фактора на пользу народному хозяйству». Выходит, эта задача уже неактуальна?
— Не повторяйте лозунгов, — мрачно хмыкнул Неретин, наполняя очередной стаканчик. — Вы видели этих уборщиков в коридоре? Как вам этот человеческий фактор? Как их применить в народном хозяйстве? Или вы думаете, когда горит лес, следует задумываться о возможном использовании лесного пожара для целей зимнего отопительного сезона? Его надо тушить, деточка. Вы еще не видели ведьму на метле или в ступе? Увидите кое-что похлеще. А теперь представьте себе, что подобных… — Неретин поморщился, постучал пальцами по столу, подбирая слово, — актов нарушения привычной картины мира можно набросать с тысячу, с десяток тысяч. И ни одно из них не сможет найти разумного объяснения в пределах постулатов академической науки. Я уж не говорю о самом существовании нашего городка. Прогуляйтесь, просто прогуляйтесь в любую сторону километров так на двадцать. Без Адольфыча, сами по себе. Прогуляйтесь, пока не упретесь.
— Нет, — покачал головой Дорожкин. — Так я запутаюсь еще больше. Стоит мне задать один вопрос, как я получаю повод задать их в два раза больше. А мне хочется ясности. Ясности здесь, а не в двадцати километрах отсюда.
— Помилуйте, Женя, — вытаращил глаза Неретин. — Зачем вам ясность? Готовой ясности не бывает. Не хотите топать, вовсе забудьте о ясности. Там, за туманом, огромная страна, которая прекрасно обходится без ясности. Вам платят деньги? Платят. Вам делают больно? Пока вроде нет. Что вам еще надо? Зачем винтику механизма, какой-нибудь втулке знать, куда этот механизм ползет? Ей нужно только одно — смазка. И все.
— Тогда я так и не понял, зачем вы меня сюда позвали… — пробормотал Дорожкин. — Втулка, винтик… Я не то и не другое. И каждый человек не то и не другое. Даже если используется как втулка или винтик.
— Или как снаряд, как мина, как нож, как гравий, что смешивается с бетоном, — расхохотался и размазал по щеке слюну Неретин. — Да, это мерзко, но это так. Так было, и так будет. По крайней мере, в обозримом будущем. Плюньте. У вас проблемы с осмыслением действительности? Бред. У вас проблемы с терпением. Наблюдайте, и все встанет на свои места. И не торопитесь. Принимайте все как есть. Я понимаю, что осознание бытия коррелирует с уровнем его непереносимости, но уверяю вас, то, что приходится испытывать большинству наших с вами соотечественников, имеет к непереносимости гораздо более прямое отношение. Смотрите и фиксируйте.
— Вы хотите сказать, что все-все, что я вижу, именно так и выглядит? — не понял Дорожкин. — Что вся эта иррациональность, вся эта нечисть, все это есть на самом деле?
— Эта нечисть, — Неретин икнул, выплеснув в горло остатки коньяка, — сейчас моет в коридоре института пол. Бродит по коридорам второго этажа. Спит на балках перекрытий. Выбирается по ночам в город, в лес. Охотится, ест, пьет, размножается, испражняется. Вот это и есть реальность. Не нужно ее осмысливать и тем более оценивать. Ее нужно учитывать. Et cetera, дорогой, et cetera. И вот еще один мой вам совет. Раз уж вы решили док…к…копаться до к…корней, ищите того, кто оплачивает музыку. Ищите того, кто платит. Понятно? Того, кто платит…
— Промзона? — предположил Дорожкин, хотя глаза Неретина стремительно стекленели. — Предприятие «Кузьминский родник»?
— Нет, — почти захрипел от хохота Неретин. — Нет никакой промзоны. Нет. Вы только Адольфычу об этом не скажите, а то ведь и вас не будет…
Неретин хотел еще что-то сказать, но прикусил язык и плюхнулся щекой о мраморную столешницу.
«Точно рассадил скулу», — мрачно подумал Дорожкин.
— Эй… — В дверной щели показался нос Дубицкаса. — Молодой человек, вам лучше всего отправиться восвояси.
— Да, конечно. — Дорожкин вышел в коридор. Фигурки уродцев исчезли. Над головой что-то поскрипывало, словно этажом выше неторопливо прогуливался великан.
— Теперь до завтрашнего утра, — вздохнул Дубицкас. — Георгий Георгиевич в последние годы стал несколько… впечатлительным.
— Зачем он это делает с собой? — не понял Дорожкин и быстро перебрал в голове все известные ему фразы на латыни. — Или это все входит в процесс познания? Per aspera ad astra?[21]
— Делает с собой? — округлил глаза старичок. — Он предохраняет вас от себя. Вы видели его трезвым? Не рекомендую. Раньше надо было приходить к нему, раньше. Много лет назад. Много. Tarde venientibus ossa.
Дубицкас развернулся и засеменил куда-то в глубину здания, бормоча одно и то же: «Tarde venientibus ossa. Tarde venientibus ossa. Tarde venientibus ossa».
Дорожкин постоял полминуты в опустевшем коридоре и поплелся обратно в сторону вестибюля. Там он остановился, пошарил глазами по стенам и подошел к стендам, на которых были укреплены уже пожелтевшие от времени фотографии. В ряду незнакомых лиц Дорожкин обнаружил фото точно такого же, каким он был и теперь, Вальдемара Адольфовича Простака с пометкой «начальник полевой лаборатории института», стоявшего возле открытого газика, рядом — портрет мордастого, уверенного в себе мужчины с подписью «директор института Перов С. И.» и далее в ряду — более молодого и подтянутого Неретина Георгия Георгиевича, числящегося «научным руководителем института», и портрет Дубицкаса Антонаса Иозасовича, еще чьи-то портреты и фотографии. Напечатанные на слепой машинке, да и почти выцветшие буквы под фотографиями были едва различимы, но Дорожкин приподнялся на носках и все-таки разглядел. Под фотопортретом Дубицкаса, как и под многими другими, значилась не только дата рождения, но и дата смерти. Дорожкин отпрянул от стенда и кинулся вон из здания.
Глава 13 Заповедник
Фильм «Хищники» оказался весьма уступающим оригиналу тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года. Вариации «Кровавого спорта»[22] в инопланетных джунглях навевали скуку, даже с учетом того, что образ русича продемонстрировал — заокеанских кинопроизводителей питают не только штампы, но мифы. Единственное, что показалось Дорожкину симпатичным, так это целеустремленность главного героя. Дорожкин и сам бы с удовольствием демонстрировал целеустремленность, если бы у него за спиной стояла надежная компания приятелей в составе кинорежиссера с внятным сценарным планом, нескольких дублеров и приличного инструктора по восточным единоборствам. Конечно, не помешал бы и отдельный вагончик, и симпатичная девчонка в качестве массажистки. Впрочем, ничто из перечисленного не отменяло необходимости отснять каждую сцену по нескольку раз. Дорожкин был нисколько не уверен в собственных доблестях.
Пятисотместный зал так и не наполнился. Дорожкин насчитал в полумраке с полсотни голов, но, когда после финальных титров зажегся свет, обнаружил, что все зрители, кроме него, остались на местах. Кто-то из них дремал, кто-то негромко переговаривался с соседями, кто-то продолжал смотреть на белое полотнище экрана.
Дорожкин вышел из кинотеатра, разглядел у центрального входа в больницу «вольво» Адольфыча и переминающегося возле машины Павлика, оседлал велосипед и покатил вдоль речки по Яблоневой улице. Дело шло к ужину, но думать о еде Дорожкин не мог. Он не мог думать вообще ни о чем. Попытки сформировать в голове хотя бы какую-нибудь внятную мысль размазывались в кашу через секунду. Справа от него промелькнул дом с тремя его окнами на пятом этаже. Дорожкин было подумал, что так и не познакомился с соседями, да и не сталкивался с ними еще ни разу, но и эта мысль канула куда-то в бездну.
Он остановился у входа на стадион. Обнаружил у ограды велосипед Ромашкина, оставил рядом свой и побрел к дверям под плакатом, изображающим взлетевшую над волнами русалку. Внутри пахло хлоркой и сыростью. Дорожкин заплатил в кассе сто рублей, получил резиновую шапочку, плавки с пластиковой блямбой на поясе, открыл с помощью этой блямбы ячейку в раздевалке, сложил туда одежду, показал нахохлившейся врачихе на еще одном входе подошвы и пальцы ног и через минуту стоял под горячим душем. Идти к бассейну, в котором слышались вопли детворы и визг девчонок, не хотелось. Хотелось стоять под струями горячей воды и растворяться в них, растворяться и растворяться. Но Дорожкин стиснул зубы, закрутил вентили и пошлепал к свету.
Вода была той самой температуры, на которую Дорожкин и рассчитывал. Холодной в первое мгновение и почти неощущаемой потом.
— Дорожкин! — раздался довольный вопль Ромашкина. — Ты в шапочке? А я нет. Я лысый. Лысым можно и без шапочки.
Ромашкин брызнул Дорожкину в лицо, расхохотался и, бравируя накачанными плечами, двинулся брассом к противоположному краю бассейна, у которого хихикали с полдюжины пухлых старшекурсниц ремеслухи. Невдалеке от них инструктор в плавках и почему-то толстовке руководил стоявшими по грудь в воде объемистыми горожанками, заставляя их крутить бедрами и махать руками, а в дальнем углу визжала ребятня, скатываясь в воду с причудливой пластиковой горки.
— Все в порядке, — прошептал Дорожкин. — В конце концов, это ведь не лепрозорий какой-нибудь? Просто такое место. Лукоморье. Кузьминское Лукоморье, правда, без моря, зато с озером и даже с бассейном. Со временем дуб срубили, море высохло, цепь заложили. Ну что там еще сделали? Русалку запустили в Малую Сестру. А кот спился. Или перекинулся в Ромашкина. И все.
Дорожкин закрыл глаза, оттолкнулся от бортика и легко, размашисто, как умел с детства, поплыл саженками или, если объяснять деревенским мальчишкам, презрительно сплевывая подсолнечную шелуху, кролем вдоль поплавков. Двадцать пять метров. Двадцать пять метров туда, перевернуться, оттолкнуться ногами, двадцать пять метров обратно. Двадцать пять метров туда, двадцать пять метров обратно. Сквозь прищуренные глаза помаргивали расплывающиеся люминесцентные лампы. По борту бассейна двигались чьи-то ноги. При каждой смене рук вода окатывала лицо, затем следовал короткий вдох, и снова мелькали в глазах то лампы, то уже пустой борт бассейна. Постепенно Дорожкин сбился со счета. Потом он сбился с ламп и борта и уже не мог определить, что мелькает у него перед глазами. Потом устали ноги, и он продолжал волочить их за собой почти недвижимыми. Потом руки перестали вытаскиваться из воды и плечи наполнились тягучей болью, но Дорожкин продолжал бы плыть, пока не утонул, если бы не уперся головой в твердую ладонь и грубый голос все той же врачихи не объявил ему:
— Все, молодой человек, завтра приходи. А то скоро от твоих стараний вода закипит.
Он даже не смог подняться на борт бассейна. С трудом, по-собачьи, доплыл до трапа, выбрался наверх и пришел в себя уже бредущим в обнимку с велосипедом по Озерной улице к дому. Фим Фимыч помог ему расправиться с тяжелой дверью, ринулся было к стойке за заветным термосом, но Дорожкин помотал головой, прислонил велосипед к стене и загремел дверью лифта. Затем соединил одну решетку, другую, кивнул отдающему ему честь консьержу и поехал к небу с остановкой на пятом этаже.
Утром Дорожкин проснулся рано. С интересом понял, что ни руки, ни ноги, сделавшись горячими и как будто тряпичными, его не слушаются. Открыл глаза, повернул голову и подумал, что представить на соседней подушке лицо Машки еще может, но уже не хочет, а лицо Маргариты хочет…
— Но не дай бог, — буркнул вслух Дорожкин и сполз с кровати на пол. Именно так, ползком, стискивая зубы, он добрался до беговой дорожки, поднялся, цепляясь за рулевую колонку, щелкнул клавишей и понемногу, медленно, начал переставлять ноги. Сердце зашлось в обиженном стуке, колени и плечи заломило стынущей болью, но Дорожкин продолжал медленно переставлять ноги, пока они не стали подчиняться ему снова.
— Дурак я, конечно, — резюмировал Дорожкин вчерашний заплыв, когда стоял в душевой кабинке. — Ну и пусть. Главное, по делу не сглупить.
О каком деле он говорил, Дорожкин пока еще не знал, хотя был уверен, что может сглупить по любому делу. Тело все еще продолжало ныть, но способность к мыслительной деятельности, кажется, начала возвращаться.
— Суббота, — вдруг сообразил Дорожкин и начал одеваться.
Кофе в «Зюйд-осте» действительно был весьма приличным. Не восхитительным, а очень приличным. Как раз такой и нужен был Дорожкину. Машка как-то сказала ему, что восхитительный секс — это очень хорошо, но чаще всего достаточно просто хорошего. А порой и мимолетного перепихона выше крыши.
— Врала, конечно, — пробормотал Дорожкин, глотая густой горячий напиток. — Во всех трех вариантах врала.
В кафе было полно детишек, чему способствовал его ассортимент. Кроме кофе, дорогого коньяка и какой-то расфасованной в пластик ерунды на витрине имелось не меньше сотни сортов мороженого. Худощавый мороженщик с бейджиком «Гарик» прыгал вдоль повизгивающей очереди со стальным дозатором и умудрялся каждому маленькому покупателю зачитывать какой-то новый, особенный стишок.
— Всего сто стишков, — зевнула стройная, ослепительная брюнетка-барменша, как прочитал Дорожкин на ее карточке, Нонна. — Сколько сортов мороженого, столько и стишков. Ну и имя можно вставлять в каждый. Гарик жжет. Детишкам нравится. По субботам и по воскресеньям у нас всегда тут детвора. Хотите попробовать?
— Меня Евгений зовут, — ответил Дорожкин, расплачиваясь. — Рифмы подходящей к нему нет. Зачем мучить Гарика?
— Почему же? — не поняла Нонна. — Евгений — гений.
— Нет, — не согласился Дорожкин. — Тогда уж «Евгений — не гений».
Он вышел на улицу, вдохнул запах леса и луга, который не покидал улиц Кузьминска, если ветер не дул со стороны теплиц, согнал с велосипеда оседлавших его сорванцов и покатил по Октябрьской. Мимо сырых домов с потемневшими от дождей каменными рожами на стенах, мимо почты, здания администрации, «Торговых рядов», «Дома быта», участка, шашлычной и велосипедной мастерской, мимо длинной одноэтажной ткацкой фабрики и пилорамы, от которой пахло свежеубитым деревом, пока не завидел перекресток, на котором сходились улицы Конармии и Бабеля, теплицы и угол кладбища. На одной стороне перекрестка стояла церковь, а на другой на бетонном постаменте машинка. Точно такая же, как и на фотографии в институте, на которой рядом с ней расположился Адольфыч. Дорожкин спешился и подошел к постаменту. На бронзовой плите была вырезана надпись: «ГАЗ-67Б», а ниже добавлено «На этом автомобиле водителем Простаком В. А. в пятницу 13 октября 1950 года был открыт город Кузьминск».
Дорожкин перечитал надпись еще раз и еще раз, отошел в сторону, разглядывая не единожды перекрашенную машинку, и недоуменно почесал затылок. По всему выходило, что если на фотографии в институте был тот же самый газик и Простак В. А. совпадал с нынешним мэром Кузьминска, то за прошедшие шестьдесят лет последний нисколько не изменился? И что значило: «Был открыт город Кузьминск»? Или то самое и значило?
— Ну и что? — пробормотал Дорожкин.
Действительно, стоило ли зря ломать голову? Или удивительная сохранность Адольфыча была самой большой загадкой Кузьминска?
Дорожкин козырнул антикварному автомобильчику, развернулся и пошел через дорогу. Поодаль высились кладбищенские ворота, возле которых толпились те самые горожанки с авоськами, которых Дорожкин ежеутренне наблюдал из окна своего кабинета. Слева стояла церковь. Массивный, беленый четверик накрывал восьмерик, над ним щетинился деревянной осиновой плиткой шатер, а уж его венчала медная луковица с крестом. Территорию храма окружала низкая кирпичная ограда. За скромными воротцами притулился бревенчатый ларек с набором крестиков, икон, лампадок и свечей, тут же спала у дощатой будки дворняга.
Дорожкин пошел к церкви и, еще не доходя до ее дверей, вдруг услышал музыку. Чудесным образом такты мелодии оживляли и церковную ограду, и саму церковь, и даже серое небо над головой. Знакомый волшебный голос задорно и глубоко пел, выговаривал столь же знакомые слова. Странно его было услышать именно здесь. Едва ли не столь же странно, как слышать, видеть и пытаться понять все прочее, что происходило с Дорожкиным в маленьком подмосковном городишке.
Allez, venez, Milord! Vous asseoir a ma table, Il fait si froid, dehors, Ici c'est confortable. Laissez-vous faire, Milord, Et prenez bien vos aises, Vos peines sur mon сoeur Et vos pieds sur une chaise. Je vous connais, Milord, Vous ne m'avez jamais vue. Je ne suis qu'une fille du port, Une ombre de la rue…[23]Легкая мелодия мешалась с печальными паузами и медленным речитативом, чтобы вновь с французским прононсом окатить задором маленького гениального существа. У дверей музыка стала громче, Дорожкин потянул на себя створку, и музыка, только что гулявшая под сводами церквушки, утихла.
— Здравствуйте, — сказал Дорожкин священнику, который сидел в центре зала на скамье. Рядом стоял старенький проигрыватель.
— Здоровы будете, коли не шутите, — кивнул священник, снимая с винила звукосниматель и расправляя полу рясы.
— Не торгуете в храме?
Дорожкин вдохнул запах ладана, окинул взглядом резной иконостас, киоты, покрытые цветастыми фресками колонны и своды, поднял взгляд к тяжелой люстре. Сквозь окна в куполе церкви падали лучи света, но их было мало, и огонь одиноких свечей на массивных многоярусных подсвечниках не терялся.
— А вы купить что хотите? — прищурился священник, поглаживая короткую, но окладистую светлую бороду.
— Нет, — пожал плечами Дорожкин.
— А что тогда спрашиваете? — Взгляд у священника был усталым, глаза покрасневшими. — Я же не спрашиваю вас, отчего вы у входа не перекрестились?
— А я отвечу, — остановился у одной из икон Дорожкин. — Не хочу.
— Почему? — не понял священник. — Вы не христианин?
— Христианин, скорее всего, — задумался Дорожкин. — А по крещению, так православный. Но не хочу. Клясться не хочу. А для меня крестное знамение как клятва. Зачем?
— Клятва? — задумался священник. — Это вас гордыня корежит. Какая уж тут клятва? Почитание Господа Бога. Изображая крест на теле своем, показываем мы, что принадлежим Спасителю и служим Ему. Хотя да… Клятва. Зарок. Наверное…
Священник покачал головой, затем кивнул, словно спорил и одновременно соглашался сам с собой, поднял звукосниматель, с шорохом опустил его на грампластинку и, прикрыв глаза, негромко запустил под своды церкви все ту же песню.
— Музыку слушаете, — пробормотал Дорожкин. — Странно как-то. Я думал, что в церкви должна идти служба.
— Она и идет, — не открывая глаз, кивнул священник. — Но я ночью служу. Почти всегда только ночью. Всенощную.
— Почему так? — не понял Дорожкин. — Разве всенощную не накануне воскресных дней служат? Ну или праздников?
— У нас так, — почти безразлично произнес священник, покачивая головой в такт мелодии. — Прихожане мои приходят ко мне ночью, поэтому служу я ночью.
— А днем слушаете Эдит Пиаф? — улыбнулся Дорожкин. — Почему?
— Слушается, и слушаю, — ответил священник. — Такой талант только от Бога мог быть. И женщина эта пронесла свой талант через свою жизнь в муках и трудах, претерпела многое, но не зарыла его в землю, донесла до ушей и сердец. Голос ее от Бога, так почему ему не звучать в церкви?
— И не поспоришь… — едва слышно прошептал Дорожкин и подошел к иконостасу. Вырезанные с удивительным мастерством виноградные гроздья и листья оплетали каждую деталь деревянного шедевра. Дорожкин даже протянул руку, чтобы убедиться, что это не литье из золоченого пластика.
— Липовый, — подал голос священник. — Краснодеревщик местный резал. Редкий мастер. Молодец Борька.
— Почему днем никого нет? — спросил Дорожкин, рассматривая иконы. — Почему народ днем не ходит в церковь?
— Не хочет, — прищурился священник. — Не до того ему… пока.
— Пока? — остановился Дорожкин. — Как вам, святой отец, то, что творится в городе?
— А что там творится? — поднял брови священник.
— Разное, — пожал плечами Дорожкин. — Некоторые говорят, что ничего не происходит, некоторые, что нечисть разгулялась. Как вы относитесь к нечисти, святой отец?
— Напрямую, — ответил священник и щелкнул пальцами, заставив вспыхнуть сразу все свечи, густо торчащие в подсвечниках и песочниках. Пламя затрещало, по церкви пробежала волна тепла, лицо вздрогнувшего Дорожкина обдало жаром.
— Не пугайтесь, — вздохнул священник. — Больше ничего не умею. Все прочее трудом, молитвой и упованием. Только нечисть — плохое слово. Не судите. Судящий калеку уродом кличет, а не судящий братом своим страдающим. От какой чистоты нечисть отмеривать предлагаете? Или с дара разбираться начнем, а там и до цвета волос и цвета кожи доберемся? Конечно, дар может быть и божьим, и родительским, и сторонним, и вовсе не даром, а проклятием, но нет греха на дароносице. Грех может только внутри божьей твари зародиться. Так что не по ликам, а по делам различать надо. Но к ликам тоже присматриваться не зазорно. Особенно если речь о собственном лице идет. Конечно, не для того, чтобы гордыню тешить, а чтобы мнимое и подлинное сверять. А вот если я стану рубеж класть между чистым и нечистью, так и вовсе храм закрывать придется. А кто об отпущении молиться станет? Всякого приму: и того, кого любопытство в храм ведет, и кого страх о расплате за содеянное гонит.
— А вам не страшно? — вдруг выговорил Дорожкин.
Выговорил и снова вспомнил втягивающиеся когти Дубровской с маникюром на окровавленных кончиках.
— Не страшно, а тяжко, — шевельнул ладонями священник. — Тяжести страшиться не следует, страшиться нужно собственной слабости. Так и слабость — не преграда непроходимая. Она же не преграду городит, а возможности меру дает. Наша доля не из простых, но уж не из тяжких. Был такой католический священник — патер Дамиан[24]. Он проповедовал среди прокаженных, возвращал людей, потерявших и облик, и нутро человеческое, к сути своей. Сам стал прокаженным. Умер от проказы. До последнего мига собственной жизни службы не оставлял. Так что мне страшиться? Или мне труднее, чем ему? Может, я в способности этой своей огненной и болен, вот только болезнь эта не душевная, а телесная, да и то смерть-то мне от нее не грозит. По крайней мере, от существа моего. Так в чем страх?
— Не могу объяснить, — признался Дорожкин. — В неизвестности. В невозможности. В необъяснимости.
— Ни к чему погружаться в то, что отринуть следует, — медленно произнес священник. — И то, что принять можно, тоже без погружения обойдется. По делам следует различать, по делам. Не размышляя, а примечая. Разум душу терзает и может затерзать до смерти, а порой и в посмертии не оставляет.
— В посмертии? — обернулся Дорожкин уже у двери, но ответа не получил. Священник вкрутил громкость и снова опустил иглу звукоснимателя на пластинку.
Allez, venez, Milord! Vous asseoir a ma table…У ворот стоял «вольво». Адольфыч что-то покупал в ларьке, а здоровяк Павлик переминался с ноги на ногу у велосипеда Дорожкина.
— Евгений Константинович! — воскликнул Адольфыч. — Чего это ты к отцу Василию забрел? Совесть замучила? А ты ее коньячком. Ну несильно да нечасто, чтобы не привыкла, а время от времени. Очень помогает. Совесть-то ведь, как давление, снижать надо, а то и вправду замучает. Ты не позволишь Павлику прокатиться на твоем велосипеде? Должен выдержать, подумаешь, каких-то сто двадцать килограмм.
Дорожкин развел руками. Павлик хмыкнул, задрал ногу, с не слишком обнадеживающим хрустом сел в седло и выехал на Октябрьскую.
— Куда отогнать-то? — поинтересовался Адольфыч. — К участку или к Фим Фимычу доставить?
— Сразу в мастерскую, — буркнул Дорожкин и закричал вслед Павлику: — К Урнову! Который «Урнов и сыновья»! На первое техобслуживание! После обкатки!
— Садись, — открыл правую дверь «вольво» Адольфыч. — Прокатимся. Я поведу.
Колеса шуршали ровно. Теплицы, пилорама, церквушка, фабрика, газик на постаменте — исчезли за лесопосадкой, потом за спиной остался и КПП, вокруг потянулась болотистая луговина, впереди замаячил другой лесок.
— Ну с километр отъехали, — притормозил Адольфыч и щелкнул каким-то тумблером. — Тут низина. Туман густой. Особенно осенью. Даже зимой бывает. Поэтому только с противотуманками.
Дорожкин удивленно посмотрел вперед, где только что видел серый, чуть тронутый пятнами оттаявшей изморози асфальт, как вдруг заметил клочья и целые пласты тумана, пересекающие дорогу. Машина прошла еще несколько метров, как все потонуло в светло-сером месиве, а еще через минуту вокруг сгустилась мгла.
— Ужасное место, — с сожалением заметил Адольфыч, снизив скорость до минимальной. — Видно метров на пять, не больше. Да что там? Меньше. Но аварий не бывает, все берегутся. Хотя если по пьяни… Но тут, сразу скажу, практически никто не ездит. Только если я или Павлик, ну может быть, фура наша пройдет и вернется, автобус… Но опять же рядом с водителем или я, или Павлик. А то и сам за рулем. Особенное место. И ведь что обидно: включаешь дальний, так еще хуже видно. Прям как в снегопад. На ближнем плохо видно, на дальнем — ни черта. Тут недалеко село, в нем ткацкая фабрика когда-то была, ну да мы оборудование там кое-какое скупили, у нас будем налаживать. Та фабрика скатерти ткала. Ну мальчишки местные утащат шпульку с вискозой и ночью ее поперек дороги натягивают. Вискоза-то нитка слабая, руками легко рвется, а ночью под светом фар что твой канат. Ну и что? Жмешь на тормоз, так что колодки дымятся, а этим сорванцам что? С визгом бежать.
Дорожкин наклонился вперед. Лучи противотуманок не разрезали туман, а упирались в него. Он был готов поклясться, что перед машиной нет ни метра свободного пространства, еще немного, и туман сожрет и капот «вольво», но, судя по звуку, колеса катили все еще по дороге.
— Павлик не любит эти места, — усмехнулся Адольфыч. — Даже просил меня ему прибор ночного видения купить. А какой от него толк? Туман-то холодный… Хотя надо подумать. Хорошо, что недолго вот так-то. С полкилометра. Да и туман… не всегда такой густой… Проще, когда две машины идут, задняя в полуметре держится, дальше даже габариты не видно, а переднему не так страшно: если в кювет свалится, задние вытащат. Но все равно тяжко. Тут скоро слева дорожка полевая будет. На Курбатово, через брод. Теперь-то брода нет, как речку запрудили, но раньше, ума не приложу, как они, да по такому туману… Хотя что там лукавить, такого тумана раньше не бывало. Вот как речку запрудили… Ничего, сейчас должно кончиться уже…
Адольфыч вдруг напрягся, заиграл желваками, стиснул руль так, что тот заскрипел, отщелкнул коленом тумблер и уже через минуту стирал со лба капли жаркого пота. Туман снова поплыл клочьями, слоями, и через мгновение «вольво» выбрался на свет. Вокруг снова был лесок, слева под соснами за забором стояло двухэтажное кирпичное здание, за ним тянулась полосой колючая проволока.
— Тоже «почтовый ящик», — объяснил Адольфыч, облегченно вздыхая. — В советское время эти воинские части на каждом шагу торчали. Сейчас уж позакрывали большую часть. Но здесь какое-то воинское подразделение еще стоит. Связисты, кажется. Я бы вовсе ничего о них не знал, но мы машины тут оставляем, у кого из приезжих они есть, конечно. Мещерского машинка тоже здесь стоит. Ну во-первых, мало ли кто из ухарей в тот же туман залетит, а потом так уж решили — Кузьминск пешеходная и велосипедная зона.
— Мы на обочине, — заметил Дорожкин и посмотрел в зеркало.
Заднее стекло машины отгораживала матовая перегородка, а боковые зеркала были затенены. Но тумана за машиной Дорожкин не разглядел.
— Конечно, на обочине, — согласился Адольфыч и остановил машину. — А ну как я бы вылетел на какого-нибудь местного тракториста или на рейсовый автобус? Тут тридцать первый номер ходит пять раз в день. До Волоколамска где-то километров тридцать или чуть больше.
Дорожкин открыл дверцу, вышел наружу. Промерзшая трава хрустела под ногами. Тумана за спиной не было.
— Дальше будут дачи, — хлопнул дверью Адольфыч, оперся локтями о покрытый инеем капот. — С правой стороны. Когда-то тут такие грибные места имелись! Теперь все дачники затоптали. Замусорили лес. Видишь, как отпечатался простор в русском характере? Гадить можно где угодно, всегда свободное место найдется. А где-нибудь западнее, чуть сильнее плюнул — уже кому-то на голову. А у нас… — Адольфыч с досадой махнул рукой. — Если еще дальше ехать, лес кончится. Потом поле, деревенька Чащь. Мостик через речушку — Локнаш называется. Опять поле. Потом опять дачи, будь они неладны. Только слева. А когда-то на том месте лесок был маленький. Маленький, но грибной. Коноплево назывался. А за ним уж поселок, село и поворот на Волоколамск. А там Рига, по ней недалеко и до Москвы…
— Тумана за спиной нет, — сказал Дорожкин. — Был и нет. И подъезжали мы когда, он словно ниоткуда появился.
— Да, — признался Адольфыч, скривив губы в усмешке. — Чего скрывать? Приложили мы руку к этому туману. Кто-то отгораживается колючей проволокой, а мы вот туманом. Тоже неплохо, кстати. О нашей стороне тут дурные слухи ходят. Но мы заповедником прикрываемся. Видел? Даже охрана на КПП в егерской униформе. Местные особо и не лезут — нынешняя власть шутить не любит, когда на ее привилегии рот разевают, — народ напуган. Ну мало ли, оштрафуют или в милиции отмутузят. Но КПП все равно бдит. Может, кому и туман не помеха, и с ОМОНом познакомиться что почесаться. Но туман все-таки дело такое, разное может случиться в тумане. Сегодня ничего прошли, а то паутиной все забивает. Так если что — вон стоянка машин, можно позвонить в администрацию, машину вышлем, а самому не советую. Ничего не выйдет. Но я сейчас не о том. Ты думай, парень. Отсюда до Москвы чуть больше часа. Ну если на перекладных, то часа три. Если что, я не обижусь. Вещи пришлю. И зарплату выплачу за два месяца вперед. Не так, как твой последний шеф. Прямо сейчас.
— А почему вопрос встал именно так? — не понял Дорожкин.
— А он всегда встает именно так, — объяснил Адольфыч. — Ну с особенностями, конечно. Обычно, если человек начинает метаться, корни волочить, вместо того чтобы врасти в почву, я сажаю его в машину и везу сюда. Но так-то нечасто бывает. Хотя я всякого везу. Недавно, кстати, Мещерского с женой возил. Думать надо на свободе, а не за забором. Тут по-другому думается. А тебе подумать надо, такое уж за месяц навыпадало, некоторым на всю жизнь бы хватило. Понимаешь?
— Отбор, что ли, такой? — удивился Дорожкин.
— Считай, что отбор, — пожал плечами Адольфыч. — Если уедешь, ничего страшного, а останешься — значит, сам остался, никто не неволил. Мещерские вот решили остаться, хотя Маша Мещерская сильно перепуганная была. Ничего, привыкнет.
— Что там происходит? — обернулся назад Дорожкин.
— Где? — с деланым недоумением оглянулся Адольфыч.
— В Кузьминске этом самом, — не сводил взгляда с мэра Дорожкин.
— Садись, — коротко бросил Адольфыч, дождался, когда Дорожкин займет место рядом, положил руки на руль. — Что-то не так?
— Не так, — кивнул Дорожкин. — Вы обещали тихую мелодию, а там громыхает оркестр. Видел я, как ваши экстрасенсы по лесу прыгают. Много чего видел, не поверил почти ничему, да только объяснения толкового все одно не подобрал.
— А нужно объяснение? — спросил Адольфыч.
— Да уж хотелось бы, — нервно усмехнулся Дорожкин. — Голова так устроена, что нестыковки состыковать хочется. А если не стыкуются, значит, что-то не так или в голове, или вокруг.
— Мне как-то Неретин, который, как ты уже понял, бо-о-ольшой оригинал, — Адольфыч щелкнул себя по гортани, — сказал умную вещь. Наука должна не только отвечать на поставленные вопросы, но и честно говорить, что нет ответа, а не кричать и не стучать ногами, что нет вопроса. Отсутствие ответа еще ничего не значит. Вопрос-то есть. Но еще вернее, что есть и ответ. — Адольфыч щелкнул пальцами. — Но он почти никому не известен. Или вовсе никому.
— Так вопрос-то в чем? — поинтересовался Дорожкин. — Я-то с каждым днем убеждаюсь, что мне известна только часть вопроса.
— Вопрос… — Адольфыч опустил голову, прикрыл глаза. — Тут недавно посидел у того же Мещерского в Интернете, посмотрел, что там интересного в науке творится. Нашел новость, что, оказывается, у современных людей наличествует в геноме какая-то часть генов вытесненных или истребленных неандертальцев. Ну где-то так. Как думаешь, стоит попробовать со временем вычленить эти кусочки, остатки исчезнувшей цивилизации, чтобы восстановить ее? Мамонтов же пытаются как-то так же воскресить?
— Зачем? — не понял Дорожкин. — Я не про мамонтов. Зачем нам еще неандертальцы? Мало, что ли, собственных проблем у человечества?
— Точно так! — поднял палец Адольфыч. — Своих проблем достаточно. А если бы неандертальцы продолжали существовать? Ну обитали где-нибудь в укромных местах планеты? Есть же леса или джунгли, где на сотни километров нет ни одного человека?
— Некоторые считают, что они и обитают, — заметил Дорожкин. — Только доказательств тому нет. Пока нет. Но, боюсь, открытие неандертальца означало бы его гибель. Замучили бы.
— Вот, — обрадовался Адольфыч. — Ты сам все сказал. Не дали бы существовать привычной жизнью. И не дают. Хорошо хоть не убивают. Почти не убивают. А раньше так просто-напросто казнили. С мучениями и истязаниями. Суставы выворачивали. Кости дробили. А потом на кострах сжигали.
— Неандертальцев? — удивился Дорожкин.
— Ведьм, колдунов, волхвов, — перечислил Адольфыч. — Каждого, кто отличался от обычного человека хоть чем-то. С тайным народом лучше обходились, он людей всегда сторонился, но с каждым столетием и сторониться было все труднее и труднее. Некуда постепенно стало сторониться. Отсюда и вырождение.
— Тайный народ… — сморщил лоб Дорожкин. — Это…
— Числа ему нет, — ответил Адольфыч. — Кто это, описать не могу. Больно уж разное иногда попадается. Но если выражаться проще, то тайный народ — это те существа, которые или еще не приблизились к человеку, или уже ушли от него. Да хотя бы вот в институте. Видел, кто там у них полы моет? Не буду даже называть кто, а то совсем уж за дурака сочтешь.
— И что же получается… — нахмурился Дорожкин.
— Там, — Адольфыч мотнул головой за спину, — не только какие-то изменения и какие-то способности. Там заповедник. Тех, кого хотели истребить, да не успели. Тех, кто хоронился в укромных уголках земли. Видишь как, возьми того же Дира. Обаяшка, отличный парень. Сидел себе под Пермью лет двести, никому не мешал, а тут пошло. Лес стали пилить, под корень выводить. Куда ему было деваться? На Северный Урал пехать? Там солнышко просто так не накопишь. Вот он познакомился с каким-то туристом, пожил у него пару месяцев, затосковал в камне, посидел в Интернете, да недолго думая ляпнул в каком-то блоге, что, мол, имеется леший без леса, ищет лес, порядок гарантирует. Ну а мы-то тоже мониторим это дело понемногу. Отыскали мужика, притащили сюда. Счастлив. И пользы от него вагон. Ну остальных по-разному отыскиваем. Как тебя нашли, ты и сам знаешь.
— Что же, — не понял Дорожкин, — и я, что ли, из этих?
— Из этих, — кивнул Адольфыч. — Ну я не скажу из каких, скорее всего, просто есть в тебе какой-то дар, ты ж человек, тут уж без сомнений, но из этих. И ты нужен городку. Единственному на Земле. Жителей у нас пока не так уж много, зато детишек много. Учим их. Ремеслу, врачеванию. Большая часть не очень и понимает, что они не такие, как обычные люди. А некоторые, большинство, обычные люди и есть. Со способностями, но так-то — обычные. А тайный народ мы особо стараемся не светить и в городке. Да и мало их сохранилось. Совсем мало. А детишки что, выучатся, даже если и разъедутся по стране, будут уж знать, как себя вести, чтобы лишнего внимания не обращать на свою персону, да и вернуться им всегда будет куда. А ведь придется возвращаться, Евгений Константинович. Люди жестоки. А здесь — убежище, можно сказать. А убежище нужно охранять, инспектор Дорожкин. Порядок в нем поддерживать. Горожан оберегать как самых обычных людей. Понимаешь?
— И убивать их? — спросил Дорожкин.
— А там, — посмотрел вперед Адольфыч, — там не убивают? Там не убивают, если кто-то начинает убивать всех вокруг? Там-то как раз чаще убивают, и часто убивают невиновных. А у нас все по чести. И законы российские действуют, и правила. Чего скрывать, и понятия. С некоторыми особенностями, конечно. Есть и суд, и суд присяжных, и налоговая, все, как на Большой земле. Только все по-честному. Подожди, через годик еще и выборы мэра будут, еще и побороться придется за место.
— И давно уже боретесь? — спросил Дорожкин.
— Давно, — серьезно кивнул Адольфыч. — И еще поборюсь, сколько отпущено мне будет, столько и поборюсь.
— А промзона? — попытался собрать в единое наболевшие вопросы Дорожкин.
— Промзона есть, — согласился Адольфыч. — Что там делается, я тебе не скажу. Хотя вот, кроме всего прочего, водичку кузьминскую там разливают. Хорошая водичка, кстати. С городка мало кто там работает, но работают. Этот завод еще один наш поплавочек. Если бы не он, с властями труднее было бы общаться.
— А деньги? — продолжал задавать вопросы Дорожкин. — Тут все дешево, зарплаты большие, жилье роскошное. Содержание городка в год обходится в сумму со многими нулями. Откуда деньги? Что-то я не заметил тут нефтяных вышек или золотых приисков.
— Ну, — Адольфыч рассмеялся, — спасибо року, что он уберег нас от нефтяных вышек. Нынешних правителей тогда бы никакой заповедник, никакой туман бы не задержал. И золота тут нет. Но кое-что есть. Нет, я не о пилораме, граница Завидовского заповедника рядом, так что много не напилишь. Ты в больнице ведь был? Ничего не удивило?
— Удивило, — согласился Дорожкин. — Больница огромная, но пустая. Никто не болеет?
— Почему же? — удивился Адольфыч. — Вот ты же заболел? Ну обстоятельства-то мне известны. Герой, даже дважды герой, еще и умелец вести допросы. И где твои болячки? Ну ладно, с тобой случай особый, но и будь ты обычным человеком, через полторы-две недели прыгал бы как новенький. Ты еще в главных корпусах не бывал, не знаешь, какое там оборудование! Так дело не только в оборудовании. Ты бы видел, какие лекарства мы выпускаем в седьмом корпусе. Не панацея, но очень действенные снадобья имеются. Фармацевты берут, отбоя нет.
— Вам бы еще загоруйковку в темное стекло закатывать, — посоветовал Дорожкин.
— Не, — махнул рукой Адольфыч. — Это товар штучный, да и Фим Фимыч не бизнесмен. У него все по дружбе да по интересу. Но больнице иногда помогает. Есть там больные. На закрытой территории, которая за поликлиникой. И много. Особые больные. Богатые, которые готовы заплатить большие деньги за свое исцеление. И не только за свое, но за исцеление дорогих им людей, некоторые даже содержат специальные фонды, с которыми у нас неплохое сотрудничество. К взаимной выгоде. А ты думал, что я печатаю эти деньги? Или, думаешь, нынешние правители что-то отваливают от щедрот? Отваливают, когда кондрашка за печенку схватывает. Лечение у нас, кстати, не дороже, чем в зарубежных клиниках, а результат не в пример лучше. Иногда на грани чуда.
— А иногда за гранью, — продолжил Дорожкин.
— За очень большие деньги, — отчеканил Адольфыч. — За деньги, которые помогают выживать тем, кого почти не осталось.
— Да, — погладил Дорожкин панель приборов. — Уже то, что администрация обходится такой машиной, внушает уважение. Вы просто бессребреники в мэрии.
— Хорошая машина, — кивнул Адольфыч, — привык я к ней. Знаешь, «девятьсот шестидесятая» мне дороже любых новомодных. Универсал, двести четыре лошадки. Да не нынешние лошадки, а те самые, из девяностого года. С запчастями бывают проблемы, но все решаемо. Но в гараже есть и кое-что пороскошнее. Для особых случаев. Так что не наделяй нас нимбами. Хватит с нашего городка и одной Лизки Улановой. От нимбов, говорят, слабоумие случается. — Адольфыч рассмеялся и погрозил Дорожкину пальцем. — Может, это побочный эффект мозгового полураспада? Дорогая машина у нас есть, но не для собственного форса. Это зачастую некоторым из наших партнеров важнее оказывается мишура, чем суть. На первой стадии знакомства. Но — клиент платит, значит, он прав. Что скажешь, Евгений Константинович? Я обещал, что будет интересно.
— Интересно, — согласился Дорожкин. — Но отдышаться все-таки хотелось бы. Могу я попросить денька три за свой счет?
— Нет вопросов, — развел руками Адольфыч. — Считай, что у тебя еще не закрыт бюллетень. Ты же не виноват, что быстро выздоровел? Ну что, через три дня будем ждать. Работы много. Вот телефон. — Адольфыч протянул Дорожкину визитку. — Позвонишь, пришлю Павлика за тобой. Или сюда, или на вокзал. А знаешь, пожалуй, я подброшу тебя до Волоколамска, тем более что дела там есть… Тут ехать-то — полчаса. Если не гнать. Ну что? Привезешь мне из деревни квашеной капусты? Я страсть как деревенскую капусту люблю…
Часть вторая Ad valorem[25]
Глава 1 Не с листа
Она сидела в коридоре с утра, маленькая, издерганная, ни красивая ни страшная, — как маятник. Качнешь в одну сторону, подаришь толику счастья — расцветет, умоется, спрячет морщинки, подправит реснички, и где там ее сорок — сорок пять, опять чуть за тридцать, опять цветет и наливается соком. Качнешь в другую — и вот она, беда, не в старости, не в немощи, а в себе самой, а где беда, там и старость, и немощь. Сейчас ее маятник был в руках Дорожкина. Или тень от маятника.
Дорожкин посмотрел в окно. Ноябрь только-только сковал землю заморозком, погнал по тротуарам Кузьминска первую поземку, еще и снегопада не было, земля голая, а то ли изморозь, то ли отголоски чужих снегопадов уже неслись между голых лип, путались в серой траве, укладывались белыми строчками вдоль бордюров. Нина Сергеевна Козлова пришла просить за дочь. И вот теперь она сидела в коридоре, а Дорожкин у себя в кабинете. Перебирал фотографии девчонки-девушки, листал ее тетрадки, какие-то детские рисунки. Окончила кузьминскую школу, училась в волоколамском техникуме на бухгалтера, работала на заводе «Термометр» в Клину. Вышла замуж, но с мужем что-то не срослось, развелась, в двадцать два года вернулась к матери. Ребенка не родила. «Ребенка не родила», — со слезами бормотала ее мать, а Дорожкин слушал и все никак не мог понять, радуется ли мать, что ее дочь не родила ребенка, и, значит, не удружила ей заботой, или горюет, что даже кровинки от пропавшей дочери не осталось?
«Алена Козлова», — написал Дорожкин на конверте и ссыпал туда все фотографии и бумаги. Мать — вот она, в коридоре. Отец девчонки никому не известен, разве только самой матери, фамилия у девчонки от матери, а у нее от собственного отца — деда пропавшей. И отчество у девчонки дедово, которого и в живых уж давно нет. Приехала девчонка к матери оплакать свое неудачное замужество, устроилась в прачечную приемщицей, собиралась перейти в администрацию, да только в конце апреля рано утром вышла из дома, но до работы не дошла. Там, по крайней мере, ее не видели. И с тех пор никто ее не видел, никто о ней не слышал. Приходил к Нине Сергеевне другой, показывал белую папку, лист, на котором было написано имя — Алена Козлова. Дал знать, что будет искать. Но не нашел.
— Кто другой? — спрашивал Дорожкин.
— Другой, — набухали слезами глаза Нины Сергеевны. — Не вы.
— Лысый? — хмурился Дорожкин.
— Не лысый. И не этот, — в ужасе шептала она, провожая взглядом проходившего по коридору Марка Содомского. — Другой какой-то. Я его больше и не видела никогда.
Разговор был с утра, а теперь она — в коридоре, Дорожкин — у себя в кабинете, конверт на столе.
— Кто она? — спросил Дорожкин Ромашкина, скрипнув дверью его кабинета.
— В смысле? — зевнул, растянувшись на диване, коллега.
— Вот эта, Козлова Нина Сергеевна, которая в коридоре, кто она? — настаивал Дорожкин. — Ты же мимо проходил.
— Кто-кто? — пробурчал Ромашкин. — Баба. Я чего тебе, рентген? Может, ведьма, может, травница, может, еще кто. А может, и вообще никто, из местных. Но даже если и ведьма, она и сама о том может не знать. Это краснодеревщик на глаз электорат сверлит, да все одно никому ничего не говорит.
— А если мать ведьма, то кто будет дочь? — продолжал приставать к Ромашкину Дорожкин.
— А кто ее знает? — вытаращил глаза тот. — От отца зависит. От обстоятельств. От генов, наверное. Еще от чего. У них, думаешь, это в голове? Им бы лишь бы замуж выйти, да чтобы муж был без вывертов. А знаешь, какая самая страшная баба? Та, которая по всему никакая не ведьма, но дома ведьма и есть!
— Кто-нибудь занимался? — нахмурился Дорожкин.
— Тебе зачем? — вовсе вскинул брови Ромашкин. — Ты, что ли, хочешь взяться?
— А ты считаешь, что могу не браться? — вздохнул Дорожкин.
— У тебя в папке ее имя появлялось? — не мог понять Ромашкин.
— Ее — не появлялось, — соглашался Дорожкин.
— Значит, — резюмировал Ромашкин, — не твоя забота. Не дергайся. Отправляй ее к Кашину. Пусть заводит розыскное дело и прячет в шкаф. Бумага в хороших условиях столетиями храниться может. Слушай, ты и так, как белка в колесе. Тебе мало, что ли?
За последний месяц дел на Дорожкина навалилось невпроворот, тот же Ромашкин присвистывал, когда Дорожкин получал в день по три-четыре рукописных вызова на происшествия и преступления. Другой вопрос, что особо серьезного почти ничего не случалось, самым трудным было разобрать спор двух товарок на улице Остапа Бульбы. У какой-то из двух бывших подруг перестала доиться коза, та обвинила в колдовстве соседку, соседка тоже что-то припомнила, женщины сначала вцепились друг дружке в волосы, а потом разбежались на десять шагов и начали шарашить друг друга наговорами. Чуть полдеревни не спалили. К счастью, Дорожкин успел прикатить на своем «Прогрессе», подхватил у какой-то молодки из числа сотни зевак два ведра с колодезной водой и вылил сначала на одну, потом на другую. Ну еще минут пять постоял, пока тетки колдовской пыл не потратили, пытаясь обратить всю свою ненависть на появившегося разнимателя. На том и помирились, тетки побежали греться да заливаться самогоном в баньку, а Дорожкину что? Позвонил из автомата на деревенском перекрестке на почту да попросил Мещерского сбегать в «Торговые ряды», прикупить ему новые штаны, поскольку старые с одной стороны гниль наведенная попортила, с другой гарь разъела. Так и сидел в телефонной будке, пока Мещерский не привез покупку на кашинском уазике. Кашин потом неделю над Дорожкиным потешался, а Маргарита только и заметила:
— Запись в папке исчезла? Исчезла. У коллег появилась? Нет. Значит, доделывать не придется, все правильно закруглил.
По поводу Козловой она сказала коротко:
— Вся наша жизнь — как папка. Откроешь — будешь работать. Не откроешь — слова тебе никто не скажет. А тетка эта? Что тебе тетка? Поплачет и перестанет. Ты думаешь, она полгода рыдала? Да ничего подобного. Работает, летом ЕГЭ по химии принимала в школе, некогда плакать было. Решай сам. Зуда в пальцах нет?
— Здесь зуд, — приложил ладонь к сердцу Дорожкин.
— Почеши, — отрезала Маргарита и застучала каблучками к выходу.
Дорожкин со вздохом проводил начальницу взглядом, подумал, что так и не поинтересовался, как идет расследование происшествия с Дубровской, и двинулся к начальнику рангом повыше.
— Марк Эммануилович? — постучался он в обитую медными пластинами дверь.
— Что тебе, Дорожкин? — с раздражением щелкнул пальцами Содомский. Каждый раз щелкал — в спину щелкал, говорил — щелкал, катил на уазике по Октябрьской, обгонял едущего на велосипеде Дорожкина — и то щелкал в окно. Словно никак не мог поверить, что не действуют его щелчки на инспектора Дорожкина.
— Поговорить, — сделал озабоченное лицо Дорожкин. — Кто был мой предшественник?
— Дальше, — мрачно посмотрел на Дорожкина Содомский, что означало посягательство на информацию, недоступную для разглашения.
— У него была личная папка, — вздохнул Дорожкин. — В апреле месяце там появилось имя — «Алена Козлова», имя девушки, которая тогда же, в апреле, исчезла. Девушка до сих пор не найдена.
— И?.. — выцарапал из портсигара дорогую сигарету Содомский.
Кабинет Марка Содомского напоминал антикварную лавку. Стол был инкрустирован перламутром, на стенах висели тяжелые бордовые плюшевые шторы с золотыми кистями, мебель была обита в тон шторам сафьяном и приличествовала бы скорее одному из залов Лувра. Стилистика была выдержана безукоризненно вплоть до рисунка на паркете, который назывался «Версаль». Только Содомский вываливался из выбранной им стилистики. Он более всего напоминал сошедшего с пиратской шхуны головореза, сохранившего в неприкосновенности оба глаза и обе ноги благодаря необъяснимому капризу судьбы.
— Я хочу видеть папку своего предшественника, — объяснил Дорожкин.
— Ее нет, — щелкнул зажигалкой Содомский.
— И что мне делать? — поинтересовался Дорожкин.
— У тебя об этой Алене Козловой что-нибудь есть в твоей папке? — выпустил облако табачного дыма Содомский.
— Ничего, — вздохнул Дорожкин.
— Тогда делай что хочешь, — разрешил Содомский. — Но не в ущерб основной работе.
— Хорошо, — ответил начальнику Дорожкин, хотя прекрасно понимал, что ничего хорошего в его замысле нет. Хотя с другой стороны, время у него свободное все еще было? Было. Неудача в поисках девушки грозила ему неприятностями? Да вроде бы нет. Тогда отчего бы было не заняться ее розыском, может быть, удастся приблизиться и к каким-то другим тайнам?
— Как это работает? — допытывался он еще в середине октября у Маргариты. — Каким образом появляются записи в папках?
— Колдовство, — пожимала плечами Маргарита.
— Я понимаю, — не отставал Дорожкин. — Нет, конечно, не понимаю ни черта, но понимаю абстрактно. Но одно дело наколдовать надпись на бумаге за сколько-то там километров или метров, а другое — знать, что и где происходит! Причем, зачастую, едва ли не в самый момент совершения преступлений!
— Колдовство, — повторяла Маргарита. — Настраивала эту систему, насколько мне известно, одна из лабораторий института, да только теперь уж и концов не найдешь, увял он. Знаю только, что папка становится твоей в тот момент, когда кто угодно, да хоть тот же Кашин, напишет на ней, что эта папка принадлежит тому-то и тому-то, а там уж все сделает демон.
— Ага, — кивал Дорожкин.
Что Ромашкин, что Маргарита любили спихнуть все необъяснимые вопросы на совесть каких-то демонов, кои не материальны, но которых некоторые умельцы (как обычно безымянные и таинственные) вполне могли когда-то использовать в произвольно выбранных технологиях. Отчего же тогда, выводя сообщения о преступлениях в папке Дорожкина, этот демон ленился указать, кто же преступник, куда он делся и где его искать? А казалось бы, не самая трудная задача на фоне уже добытой информации.
— Нина Сергеевна, — позвал Дорожкин женщину.
За дверью послышались шаги, дверь заскрипела, и женщина замерла в дверном проеме.
— Нина Сергеевна, — постарался говорить деловым тоном Дорожкин, — я буду заниматься вашей дочерью. Ничего не обещаю, но сделаю все, что смогу.
Она кивнула.
— Так что не удивляйтесь, — продолжил Дорожкин, — если мне придется прийти к вам домой, осмотреть комнату дочери, получить еще кое-какую информацию. Хорошо?
Она снова кивнула.
— Тогда идите, — вздохнул Дорожкин. — Мы скоро увидимся.
Она кивнула еще раз, прошептала что-то вроде: «Спасибо, до свидания» и не застучала, а зашаркала подошвами по коридору. Уже на лестнице зарыдала.
Кабинет стремительно застилал сумрак. День был пятничным, и участок уже опустел. Дорожкин посмотрел в окно. Над «Домом быта» торчала вершина громадной ели. Адольфыч объявил, что администрация с этого года будет наряжать только живую елку, Кашин счел это руководством к действию, перетряс с Диром, договорился с курбатовскими мужиками, и вскоре на двух тракторах с сечи была доставлена лесная красавица. Умельцы с пилорамы соорудили лебедку, студенты выдолбили яму, Дир вышептал какой-то то ли наговор, то ли промурлыкал какую-то песню, и елка была торжественно водружена на место своего последующего роста, к которому она немедленно и приступила. Теперь золоченый Ленин показывал простертой вперед рукой непосредственно на верхушку дерева.
Дорожкин расстелил на столе носовой платок, достал из кармана чехольчик для тонких, щегольских очков, который он прикупил в оптике в «Торговых рядах», и аккуратно вытряс из него три маковых коробочки и пакетик с золотыми волосками. Волосков было уже два…
Тогда, в начале октября, Адольфыч и в самом деле довез его до Волоколамска. Дорожкин проторчал час на станции, потом еще почти два часа тащился со всеми остановками на пригородной электричке до Москвы. Окунулся в осеннюю столичную толчею, добрался до Казанского, сел было в рязанскую электричку, но потом отчего-то вернулся в метро, доехал до «Авиамоторной» и вышел в город. Через полгода после того, как с ним случилось колючее и больное, решил повторить свой путь от «Новой» к Рязанскому проспекту. День уже перевалил далеко за половину, но до темноты еще оставалось три или четыре часа, и Дорожкин должен был успеть. И он почти успел. Шел с трезвой головой, не отсчитывал шаги, а смотрел по сторонам, пытаясь подметить любую мелочь. Добрался до храма Троицы, удивляясь собственной бесшабашности и проклиная стародавнее решение идти пешком, выбрался на Рязанский проспект, побрел по его нечетной стороне, миновал путепровод, пересек улицу Паперника и у первого же дома за нею согнулся от острой боли. Схватился за сердце, опустился на ступени почты, закрыл глаза, отдышался, встал и медленно-медленно двинулся обратно. Зашел под тонкие липы на стрелке двух улиц и именно там понял главное. Они совпали. То колючее-больное и светлое произошло с ним в одном и том же месте и в один и тот же миг. Он не знал, что из произошедшего дольше длилось и не было ли и то и другое одним и тем же событием. Он не знал, чему и кому обязан таинственным совпадением, но ясно ощутил — нечто, непонятным образом стершееся из его памяти, пришло к нему именно здесь и именно после его весенней долгой пешей прогулки. Впрочем, ему тут же вспомнилось, что прогуливался он этим маршрутом не раз. Но зачем?
Тогда он обнюхал там все. Осмотрел стены почты, ближайшего ларька и пары домов. Уже в сумерках потоптался по осенней траве и даже зачем-то переворошил ее пальцами. Пытался даже забраться на каждое из деревьев. Только что в урнах не ковырялся. Спускался в подземный переход. В темноте побрел к своей квартире. Дверь открыл какой-то заспанный южанин. Он не сразу понял, чего от него хочет бывший обитатель снятой им жилплощади, но, когда Дорожкин зашелестел купюрами, отказался от понимания в пользу денег. Дорожкин вошел в квартиру, поморщился от успевшего пропитать его бывшее жилище запаха каких-то пряностей и пота, разуваться не стал, прошел в комнату и сел в кресло. На разложенном диване, накрывшись байковым одеялом, спала какая-то девчонка. Она открыла глаза, но не удивилась, а стала смотреть на Дорожкина как на старого знакомого. Волосы у нее были черные.
— Зоя, — послышался голос южанина из кухни, — не вставай. Это бывший жилец. Он просил десять минут посмотреть. Деньги заплатил. Сейчас уйдет.
— Я и не встаю, — похмельным голосом прохрипела девчонка и спросила Дорожкина: — Курить есть?
Он помотал головой, оглянулся. От его обстановки не осталось ничего. Нет, шкаф, диван, шифоньер, кресла, стол — все осталось на месте, даже занавески на окнах не поменялись, но все стало чужим. Вот на этом диване он и лежал, когда пришел или когда его принесли домой после колючего и больного. Сам, конечно, пришел. Кто бы его сюда принес? Кто знал этот адрес на окраине суматошной Москвы? Но один ли? Он лежал на диване, а тот, кто его привел, может быть даже именно источник светлого, сидел… Сидел как раз в этом кресле. Сидел и чинил его разодранную куртку. Или чинил самого Дорожкина, почему бы и нет? Или сначала сделал одно, потом другое. «Сделала, зачинила, привела», — поправился Дорожкин, вспомнив волос. Обернулся, завозился, встал, снял с кресла наброшенный новым жильцом плед и принялся ощупывать обивку, осматривать каждый ее сантиметр, пока у болта, которым крепился к изогнутой спинке ободранный подлокотник, не обнаружил то, что искал. Золотистый волос. Поднял его, посмотрел на свет, вытащил из кармана пакетик и отправил к его собрату.
— Ты дурак? — спросила девчонка.
— Несомненно, — ответил Дорожкин и двинулся к выходу. Южанин, с которым он столкнулся в коридоре, видно, прочитал что-то на лице у Дорожкина, потому что побледнел и натужно прошептал:
— Ты что, земляк? Я не просто так. Я жениться хочу.
Дорожкин успел в Выхино на последний автобус до Рязани. Приехал туда глубокой ночью, взял такси до родной деревни и порядком напугал мать, постучав в ее окно уже за полночь. Принял на лицо ее слезы и поцелуи, поужинал, лег спать, а с утра взялся за неотложные дела, которые делаются ни шатко ни валко, но которых в любой деревенской избе всегда в достатке, и чем богаче изба, тем их больше.
Двенадцатого октября, во вторник, он сел все на тот же автобус, добрался до Москвы, проехался на метро, позвонил Адольфычу и уже через пару часов увидел на вокзале Волоколамска «вольво» и фигуру Павлика возле него.
— С возвращением? — выставил на стойку стаканчики Фим Фимыч.
— С ним самым, — согласился Дорожкин, прислушиваясь к самому себе, есть ли в нем ощущение, что он вернулся домой или нет…
Он еще думал, что будет привыкать и врастать, но уже на следующий день у него зазудели пальцы, он открыл папку, получил какое-то немудрящее задание, а там уж понеслось, и думать стало некогда. И вот прошел месяц…
Дорожкин ссыпал обратно в футляр маковые коробочки и пакетик с волосами и вдруг подумал, что поиски Козловой надо начинать с установления того, кто был его предшественником. И если он, Дорожкин, не сможет установить этот не слишком уж сложный факт, то грош ему цена как Пинкертону, Шерлоку Холмсу и мисс Марпл вместе взятым или даже их сотой части.
Глава 2 Краснодеревщик и Еж
Дорожкин не был суеверным, но, когда оказался в Кузьминске, обнаружил, что суеверие может быть такой же частью жизни, как распорядок дня, необходимость вовремя наполнить желудок и опорожнить кишечник, необходимость движения и отдыха, сна и секса. С сексом у Дорожкина пока не складывалось, отчасти выручал бассейн, в котором он теперь ежедневно отмерял по нескольку километров кролем, но суеверие проникало во все. Причем это не зависело от желаний и предпочтений самого Дорожкина, когда суеверными были все вокруг, с этим приходилось считаться и людям практического, и трезвого склада ума. Именно об этом Дорожкин подумал, когда не обнаружил с утра на месте Фим Фимыча. Нет, он, конечно, отлучался временами от своей стойки, но тринадцатого числа его не могло быть по определению. Дорожкин даже предположил, что если тринадцатое число совпадет с пятницей, а такая беда должна была случиться в мае следующего года, Фим Фимыч не только исчезнет сам, но и утащит в укромный уголок свою стойку. Впрочем, с отсутствием Фим Фимыча мириться еще можно было, неудобным оказалось другое: как заранее предупреждал Дорожкина Ромашкин, тринадцатого числа не работало большинство лавочек, магазинчиков и мастерских, а те, что работали, неминуемо должны были попытаться выкинуть какой-нибудь фортель — или гадостью какой обрызгать, или обвесить, или вовсе продать не то, что ты собирался у них купить. Ромашкин даже пивом запасся заранее, чтобы не искушать судьбу. Дорожкин только покачал головой, но возможные затруднения в работе учел. Впрочем, прачечная, которая располагалась в середине проезда Конармии, была открыта, но грязное белье не принимала, а только выдавала чистое.
— Почему? — спросил Дорожкин черноглазую приемщицу Оленьку, пытаясь вникнуть в тонкости обхождения с календарными датами.
— Тринадцатого всякую пакость могут принести, — подобрала губки приемщица, приглаживая и так гладко зачесанные в пучок волосы, — а за чистым сегодня все равно никто не придет.
— Почему? — удивился Дорожкин.
— Потому что боятся, что мы вместо чистого белья выдадим какую-нибудь пакость, — прищурилась на непонятливого инспектора приемщица. — Вот скажите, могли вы прийти к нам в какой-нибудь другой день?
— Мог бы, — уверенно сказал Дорожкин.
— Нет, — улыбнулась приемщица. — Только тринадцатого. Ведь от вас никакой пользы, одна забота.
— Ну так я сдавать вам ничего не собираюсь, — успокоил женщину Дорожкин. — Я как раз пришел получать. И мне все равно, какой день на календаре.
— И что же вы хотите получить? — Приемщица с подозрением наклонила голову, потом выпрямилась и окинула взглядом полки с тщательно выстиранным, выглаженным и упакованным в пакеты постельным бельем. — Вы же мне ничего не сдавали? Я всех клиентов в лицо знаю.
— Информацию, — четко и раздельно произнес Дорожкин и достал из кармана блокнот. — Информацию о девушке по имени Алена Козлова. Она работала в прачечной, но пропала. Примерно в апреле месяце. С тех пор ее никто не видел.
— Точно никто? — сдвинула брови приемщица.
— Ну никто из тех, кто заинтересован в ее нахождении, — уточнил Дорожкин. — Из тех, кто мог бы подсказать, где ее искать.
— Чудак вы, инспектор, — усмехнулась приемщица, оперлась на локти и подмигнула Дорожкину. — Как же я могу дать вам информацию, если Аленку никто не видел? Если никто не видел, значит, и информации никакой нет. И вообще, вы бы были поосторожнее. В прошлый раз это плохо кончилось.
— Для Алены? — поинтересовался Дорожкин.
— Не поймаете, — с хохотком погрозила Дорожкину пальцем женщина и игриво поправила грудь. — Для инспектора. Вот уж не могу припомнить, как его звали, но тоже приходил. И как раз с тем же вопросом. Высокий такой, на голову вас выше, сильный, красивый и очень, очень, очень страшный. В глазах у него что-то было… — восхищенно зажмурилась приемщица. — Спрашивал об Алене Козловой. А потом пропал. Как будто его и не было. Я вот даже имени его вспомнить не могу.
— Он, этот инспектор… — Дорожкин с трудом сдержался и не привстал на носки, чтобы выглядеть повыше. — Он пропал сразу после того, как побывал у вас, или позже? Откуда вы узнали о его исчезновении?
— А я откуда знаю? — удивилась приемщица. — Узнала откуда-то. В воздухе что-то такое носилось, или сболтнул кто из клиентов. Разве теперь упомнишь? Это уже после было, через неделю или через две, как он здесь ошивался. Да. Я на колхозном рынке была, и в очереди говорили, что вот только что инспектор высокий пропал, до обеда был, а потом словно растаял. И что ищут его. Но я не оборачивалась, так что точнее не скажу.
— А какая она была, эта Алена Козлова? — поинтересовался Дорожкин.
— Какая? — сдвинула брови, как будто что-то пыталась вспомнить, приемщица. — Обыкновенная. Плакса. Чуть что — в слезы. Ребенка хотела, да не вышло у нее что-то там. И с мужем у нее не вышло. Все — не вышло. А я так скажу: не вышло — значит, не сильно хотела. Или другое что замышляла. Потому как если что шло не по ее, могла и в лицо вцепиться. В мое не вцеплялась, я сама могу в кого хочешь вцепиться, но она могла. По ее лицу было видно. А слезам я ее не верила. Неправильные у нее были слезы. Пустые. Когда баба плачет, она о том, о чем плачет, о том и думает. А она не здесь была. Плачет, а сама где-то не здесь. Дурная девка. Говорили, что умелая была на колдовство, да только тут не колдовство нужно, а аккуратность. Вообще не любила она потрещать о том о сем. Сидела тут в уголке, чай пила, смотрела на людей. Ну, — приемщица криво усмехнулась, — короче, на того, кто приходил, на того и смотрела. А уж выглядывала кого — того я не знаю.
Дорожкин посмотрел на тот стул, на который показала приемщица.
— Она всегда там сидела?
— В свою смену, — как можно ласковее улыбнулась приемщица. — В мою смену там сижу я.
— Какого цвета у нее были волосы? — спросил Дорожкин.
— Обычного, — поджала губы женщина. — Рыжеватого. Но она могла покраситься.
Иногда у Дорожкина появлялось ощущение, что он что-то пропустил. Запланировал и не сделал. Назначил встречу и не пришел на нее. Обещал и не выполнил. Чувство это возникало как будто на пустом месте. Оно было ему знакомо с детства. Обычно забытое вспоминалось в школе, когда учитель требовал отчета о домашнем задании, или в институте при сдаче зачета. Иногда, что было гораздо неприятнее, предметом забывчивости являлась какая-нибудь подружка, которая, как правило, возвращала Дорожкину память, не стесняясь в выражениях. Дорожкин боролся с собственной забывчивостью всеми способами: таскал всюду блокнот, повторял то, что он должен был сделать, по пятьдесят раз, завязывал узлы на носовых платках и носках, писал на руках. Через год после увольнения из армии забывчивость растворилась. Сама работа Дорожкина, связанная с цифрами, проводками, балансами, диктовала ему обязательность и точность. Правда, образовавшаяся скрупулезность и памятливость одарили его другой заботой, что-то гнетущее стало копиться внутри. Дорожкин не мог отработать и забыть. Не мог закрыть план счетов и вычеркнуть его из головы. Он был так устроен, что если плыл, значит, плыл, а если сидел на берегу, значит, сидел на берегу. И если какая-то работа требовала у него неделю времени, то всю неделю он ею и занимался. И думал о работе даже дома, приводя, к примеру, в бешенство ту же Машку. Мещерский заметил нешуточную упертость веселого логиста еще в первый год работы Дорожкина в последней фирме. Сказал ему после недолгого знакомства, запихивая за щеку очередной пирожок:
— Хороший ты парень, Дорожкин, анекдотов много знаешь, пошутить можешь, но неправильный.
— Сейчас умные товарищи укажут нам на наши недостатки, и мы их немедленно искореним, — отозвался Дорожкин, щурясь на выстроившиеся в столбики числа.
— Тебе не хватает здоровой доли пофигизма, — объяснил Мещерский.
— Пофигистов тут хватает и без меня, — покосился Дорожкин на воркующих у входа в ватерклозет менеджеров.
— Нет, — не согласился Мещерский, раскручивая системный блок. — Я говорю о доле пофигизма. Она необходима каждому, и тебе в том числе. Запомни, пофигизм не вредит работе, он ее разбавляет. И это важно, Дорожкин. Я вот за тобой наблюдаю, считай, месяц. Ты делаешь свою работу. Отлично делаешь. Затем ты ее проверяешь. Молодец. Затем ты ее с шуточками и прибауточками проверяешь еще раз. Уже не очень хорошо, но ладно. Затем ты пробиваешь ее по линии вот этих молодцов, что сейчас перекуривают и вообще очень неплохо себя чувствуют. Черт с ними. Тут ты находишь, естественно, нестыковки. И что ты делаешь? Ты же начинаешь искать ошибки!
— И что? — не понял Дорожкин.
— Это их ошибки, — прошипел Мещерский. — Твои цифры верны на все сто. Это их проблемы. Они должны искать ошибки, они должны песочить свои файлы и учетные записи. И они бы делали это, но зачем? Ведь есть веселый и безотказный трудяга Дорожкин. Он все сделает. Что? Шоколадку ему? Но разве он девушка? Тогда, может, бутылочку вискаря? Да вы что? Это дорого. А водочки неудобно. Пусть работает, ему это нравится. Так?
— Так, — с усмешкой согласился Дорожкин.
— Не так! — со стуком бросил на стол отвертку Мещерский. — Тебе, Дорожкин, это не нравится. И я это вижу. И мне больно, Дорожкин, на тебя смотреть. Я ведь тоже трудяга. Но у меня есть доля пофигизма. Я не мешаю людям ошибаться. Я не беру на буксир лентяев. Не цепляю к своему моторчику чужие прицепы. У меня одна жизнь, Дорожкин, и она не половик, чтобы расстилать ее перед этими.
— Они, в общем, неплохие ребята, — заметил Дорожкин. — Хотя График, кое в чем я мог бы с тобой согласиться. И все— таки я не могу позволить себе долю пофигизма. Она может навредить моей работе. Возможно, когда-нибудь у меня будет другая работа…
— Другая работа? — изумленно поднял брови Мещерский. — Так ты устремлен в завтра? Послушай, а другой жизни у тебя не будет? Ну эта так себе, ничего, потом будет другая? Идиот. Жизнь всего одна. Вот та, которая идет сейчас. Улетает. Проносится. Улетучивается. Нет, возможно, что-то нам еще предстоит за чертой и что-то было до черты, но мы об этом ничего не знаем, поэтому лучше примем за рабочую гипотезу, что небо в алмазах не для нас. Поэтому, пока у тебя нет детей, пока, как я понял, у тебя достаточно молодая мамка и тебя не придавил груз проблем и ответственности, остановись, Дорожкин. Оглянись и подумай, что тебя заставляет спускать твою жизнь в унитаз? Что тебя заставляет выполнять работу, которую ты ненавидишь? Не спорь, ненавидишь, я вижу. Слушай, а кем бы ты хотел быть на самом деле? Ну предположим, у тебя не было бы проблем с денежкой, куда бы ты навострил лыжи?
— Понятия не имею, — признался Дорожкин. — Мне хотелось бы чего-то не очень большого, но своего. Чего-то надежного, интересного, красивого. Ну не знаю даже. Маленький ресторанчик, магазинчик антиквариата, ювелирную мастерскую, букинистическую лавку. Чтобы работать, раз или два в год путешествовать по паре неделек по миру и опять работать. Вот как-то так. Но в нашей с тобой стране, График, это сродни несбыточной мечте.
— У меня один приятель был в армии, — фыркнул Мещерский. — Так он мечтал заиметь собственную сосисочную. Думаешь, для того, чтобы деньги зарабатывать? Нет, для того, чтобы жрать сосиски. А тебе подошла бы будка сапожника. Она маленькая, красивая, и вся твоя. Там ты и пофигизм себе сможешь позволить. Если что и забыл, так оно все тут же. Хотя в нашей стране я бы не рискнул. Тут ты прав.
— Я холода боюсь, — отказался от будки Дорожкин. — И уличных хулиганов. И еще я слышал, что все сапожники в будках — армяне или ассирийцы, ну не знаю, и у них даже есть какая-то будочная мафия. Вот ты бы сам сел в будку?
— Нет, — замотал головой Мещерский. — Я толстый. Поем, могу и застрять. А потом, представляешь, ее разламывают, а я уже квадратный!
Пофигизм себе Дорожкин так и не позволил, случая не было. Ни в Москве, ни тем более в Кузьминске. И в первый месяц, и теперь, когда границы его пофигизма легко задавались желтым листом папки. Отчего же тогда к нему вернулось ощущение чего-то пропущенного? Ну не из-за утраченного светлого и забытого колючего и больного? Или было и еще что-то?
Мастерская краснодеревщика отыскалась последней в ряду лавочек и павильончиков флегматичных кузьминских предпринимателей. За ней высился какой-то серый ангар, а уже за ним поднимался одноэтажный корпус ткацкой фабрики, которая делила последний отрезок улицы Октябрьской революции с пилорамой и церквушкой. Дальше по проезду Конармии стоял только газик на постаменте. Дорожкин щелкнул пальцами, вспоминая, как ловко отец Василий зажигал свечи во вверенном ему заведении, но от щелчка Дорожкина не поднялась с брусчатки даже высушенная ноябрьскими заморозками пылинка. На покрытой тонким узором двери висел строгий указатель — «Тюрин Б. М. Д. Н».
— Почти «Тюрин БДСМ[26]», — хмыкнул Дорожкин и оглянулся на стеклянную стену тепличного комплекса, за которой курчавилось что-то зеленое с алыми плодами, нисколько не напоминающее мяту, наморщил лоб, пытаясь разгадать столь же диковинные буквы «КАСК» над тепличными проходными, не разгадал, махнул рукой и нажал на звонок. Ждать пришлось довольно долго, но маленькая бронзовая табличка под звонком трезвонить не позволяла. Надпись строго предупреждала: «Ждать, попусту не звонить, позвонили — не обижаться». Наконец минут через пять за дверью послышались шаги, ключ с той стороны повернулся, и Дорожкин увидел коренастого черноволосого мужичка с черными же усами под аккуратным носом и внимательным взглядом из-под больших очков в роговой оправе. Мужичок смерил Дорожкина взглядом с головы до ног, но на голове задержался, снял очки и протер тряпочкой стекла, словно разглядел на прическе гостя что-то неприличное. Дорожкин даже на всякий случай взъерошил волосы на макушке.
— Ну? — Мужичок поправил лямки фартука, подвернул рукава фланелевой рубашки. — Будем молчать или как?
— Послушайте… — Дорожкин с трудом удержался от нервного смешка. — Возможно, мне показалось…
— Нет, — серьезно ответил мужичок. — Не показалось.
— То есть вы хотите сказать, что у южных ворот промзоны… — Дорожкин замялся, подбирая слово, — стоит памятник вам?
— Я бы сказал, бюст с ногами и с руками, — поправил Дорожкина мужичок. — И с животом, куда ж без ливера. Сразу добавлю, бюст установлен без каких-либо усилий с моей стороны. Я бы даже сказал — вопреки моим усилиям. Что делать, выпало по жребию. Кому-то все равно бы поставили. Повезло, в кавычках, мне. На прошлом Дне города. Называется — «памятник почетному горожанину». Это все, что вы хотели узнать?
— Мне нужен краснодеревщик, — опомнился Дорожкин.
— Он перед вами, — буркнул мужичок. — Тюрин Борис. Дальше?
— А вот это? — Дорожкин ткнул пальцем в указатель. — Что значит — «М. Д. Н.»?
— Магистр деревянных наук, — терпеливо объяснил мужичок.
— Это вас кто-то так назначил… — удивился Дорожкин, — или это какая-то официальная степень?
— Нет. — Голос у мужичка был грудным, но не низким, приятным. И речь казалась очень правильной, такой, какой она бывает у проработавших несколько лет в школе или еще где-нибудь, где необходимо много и отчетливо говорить. — Никто мне ничего не присваивал. Я вообще по образованию — учитель. Просто я так себя ощущаю. Вот вы как себя ощущаете?
— Как Дорожкин Евгений, человек, доживший до двадцати восьми лет, но так толком никем себя и не ощутившим, — признался Дорожкин. — Я вообще-то инспектор местного управления безопасности, но инспектором себя тоже не ощущаю.
— Тогда заходите, — пропустил Дорожкина внутрь краснодеревщик и захлопнул за его спиной дверь.
Павильончик оказался обманкой. В крохотной комнатке стояли несколько искусно выполненных дверных полотен, блестел позолотой крохотный, для дома, киот и висели на стенах резные деревянные рамы для зеркал или для картин. Дорожкин уже собрался выразить восхищение мастерством краснодеревщика, но строгий взгляд его остудил. Тюрин вышел через вторую дверь во двор, отгороженный от улицы рядом павильонов, и повел Дорожкина в серый ангар.
— Не слишком удобно так далеко ходить, — заметил Дорожкин.
— Полезно размяться, — не согласился Тюрин. — Да и редко кто звонит. Договариваюсь со всеми по телефону в основном. Кому очень надо, могут найти меня в ремесленном. Я там деревообработку веду и географию. А тут дочь моя командует в основном. Но сегодня суббота.
В ангаре было прохладно, но не холодно. Все пространство под тусклым светом немногочисленных ламп заполняли штабеля дерева. Бруски, доски были разной длины, разной толщины, разного цвета, но все проложены рейками, торцы каждой деревяшки залиты какой-то серой массой, и всюду висели таблички с датами, с цифрами, торчали градусники, стояли напольные весы.
— Клен, липа, ясень, дуб, — прочитал Дорожкин. — Сушите?
— Само сушится, — ответил Тюрин. — А мы приглядываем, переворачиваем, взвешиваем, измеряем влажность. Это все, дорогой мой, великая ценность. Живое дерево, да грамотно высушенное. Без него ни столярку толковую не выгонишь, ни балалайку не склеишь. У меня клиенты из Москвы, из Питера имеются. Из заграницы. Адольфыч способствует. Все через него.
— Подождите, — растерялся Дорожкин. — Но ведь вы краснодеревщик?
— Есть маленько, — кивнул, поднимаясь по высокой лестнице, Тюрин. — Но это так, для души. В свободное время.
— А лес где берете? — не понял Дорожкин. — Тут же заповедник.
— Заповедник? — хмыкнул Тюрин, открывая дверь в подвешенный под потолком ангара блок, и тут же закричал куда-то в дальнюю комнату: — Еж! Гость у нас. Сообрази-ка нам чайку. Да приглядись к гостю, приглядись. Заповедник, дорогой мой, за речкой, к Макарихе ближе. Да и то… Не наша эта забота. Леса и тут много. Выборочно берем, сберегаем. Одну рубим, пять сажаем. Не волнуйся. Дир содействует, кто, как не он, деревяшку живую сохранять будет?
Из узкой двери выскочила с чайником невысокая плотная девчушка, похожая на Тюрина как маленькая капля воды на большую. Такие же очки, такие же глаза, такой же серьезный взгляд, только волосы были длинными, усов не наблюдалось, и везде, где у краснодеревщика имелась надежность и основательность, в его дочери очаровывали изящество и женственность.
— Еж это, — объяснил, садясь за стол, Тюрин. — Это мы меж собой ее так. Она, если что не так, и уколоть может. А ты, Танька, приглядись к гостю, приглядись. Твой глаз вернее моего.
— Вы во всякий раз смотрины устраиваете? — смутился от уставившихся на него огромных глаз Дорожкин. — Стар я уже для такого чуда.
— Вы на наше чудо губы-то не раскатывайте, — пустил усмешку в усы Тюрин, насыпая в заварник чай. — Оно само свою жизнь устроит. Ну что скажешь?
— Есть, — прошептала чуть слышно девчонка. — Точно как у Лизки Улановой проблескивает. Но ярче. Много ярче. И как-то странно. Не по-бабски. И горит ровно, не гаснет. Но вполвдоха назад. Если бы Лизку не выглядывала, не увидела бы. Ну и что? Пусть горит. Ничего страшного. Никто ж не увидит. Это даже Фим Фимыч не разглядит. И ребятишки не разглядят. Только мы с тобой.
— Что горит-то? — не понял Дорожкин и снова взъерошил ладонью макушку. — Вы скажите, а то, может, пожарную охрану надо вызывать? Есть пожарка в городке?
— Не поможет она вам, — приподнял крышечку заварника Тюрин. — Да и беды-то особой нет в том, что мы разглядели. От той напасти ни горя ни прибытка. У Лизки-то он рваный, словно обрывок или отблеск какой, его и Фим Фимыч разглядел, ейный довесок в глаза бьет, хотя мало кто его видит, да и то, думаю, недавно появился или прорезался. Тут некоторые считают, что на том ее внешнечество держится, а я Лизку помню, когда над головой у нее ничего не моргало, а она уж молодилась своим талантом. А у вас ровно дышит, но просто так не разглядишь. Давно хоть? Или вы ни сном ни полусонью? Глаз-то у вас хороший. Лизку-то встретите, точно разглядите. А сами себя?
— Да вы о чем хоть? — нахмурился Дорожкин. — Что хоть разглядели-то? Ну видел я Лизку, нимб у нее над головой. Померк, правда, потом, но был. Может, и опять есть. И что?
— Так и у вас, — хмыкнул Тюрин. — Ну чисто сполох какой-то. Не знаю, как уж назвать. Но нос-то особо не задирайте. К святости он никакого отношения не имеет. Так. Аномалия какая-то. Бесполезная, кстати, на мой взгляд.
— У меня нимб? — оторопел Дорожкин и снова начал ощупывать голову.
— Нет, — фыркнула девчушка. — Спиртовка у вас на голове разбилась, сейчас припечет.
— Да вы что? — испуганно вскочил с места Дорожкин. — Откуда? Да я к вам совсем по другому делу. Да я бы увидел. Наверное… Почему нимб?
— Это как же бы вы его разглядели? — не понял Тюрин. — В зеркале? Да вы садитесь, чай заварился. Обсудим все. И дело ваше.
— Не врет ведь? — с интересом заметила девчонка. — И вправду не знал. Хотя не так прост, как Лизка. Есть в нем что-то непонятное, чего даже я разглядеть не могу.
— Ну ты его с Лизкой-то не равняй, — с укоризной покачал головой Тюрин. — Она хоть существо и безобидное, но убогое. Последние года так уж точно. Понятно, что не прост…
— Алле. — Дорожкин поднял телефон, постучал по рычагам. — Господа Тюрины! Я туточки, рядом.
— Да видим мы. — Тюрин протянул руку и коснулся груди Дорожкина. — А ведь точно, что-то есть в нем. Что-то странное. Вот здесь. А ну-ка, Ежик, ладошку положи на спину. Ага. Точно напротив.
Девчушка вскочила с места, шмыгнула к спинке стула, коснулась спины Дорожкина.
— Ну? — напряженно проговорил Дорожкин, боясь шевельнуться. — Там тоже светится?
— Нет, — отчего-то побледнел Тюрин. — А ведь убили вас, господин инспектор. И давно уж. С полгода как. Убили и подтерли за собой. Все ниточки повыдергали. Отчего ж вы не в мертвяках? Можете мне это объяснить?
Глава 3 Жизнь после смерти
В воскресенье Дорожкин встал поздно. Просыпаться начал с пяти утра, минутами бессмысленно смотрел в потолок, затем незаметно проваливался в сны, которые забывал немедленно по пробуждении. Снова смотрел в потолок и снова видел какие-то сны. К десяти утра организм, приученный за последний месяц к ежеутреннему плавательному марафону, взбунтовался и выгнал Дорожкина на беговую дорожку. Отмерив себе рубеж в десять километров, он принялся перерабатывать комнатную пустоту в липкий пот, раздумывая о том, что гораздо полезней было бы натянуть спортивный костюм и выпилить те же самые десять километров через Яблоневый мост, по деревне, через главный мост к больнице, спуститься к церквушке по Радонежского и Конармии, миновать кладбище, обогнуть озеро, благо, по словам Ромашкина, имелся какой-то мосток у впадения в него Малой Сестры, да вернуться к дому опять по Яблоневому.
— Или больше десяти выйдет? — пробормотал Дорожкин. — А выйдет больше десяти, — тут же поправился он, — останусь на кладбище. Там мне самое место.
Из зеркала на него смотрел все тот же самый Дорожкин, в меру круглолицый, из тех, кому улыбка идет как красный цвет клубнике. «Тебе бы клоуном работать, — уверяли его одноклассники, — ты, когда анекдоты рассказываешь, светишься уже после второго слова, пусть даже сам как кремень держишься». Клоуном Дорожкин быть не хотел. А кем же он на самом деле хотел быть? Ну не сидеть в сапожной будке, это точно. Многое хотел. Хотел, начитавшись книжек Арсентьева[27], бродить по тайге. Хотел, прочитав не слишком толстую книжку Ефремова[28] о палеонтологах, колесить по монгольским пустыням и отыскивать в них кости динозавров. Хотел раскапывать древние города. Хотел смотреть на небо в телескоп. Хотел писать интересные книги. Хотел научиться играть на саксофоне, бить чечетку и рисовать картинки в духе Питера Брейгеля Старшего и Ван Дейка, чтобы, к примеру, на большом полотне можно было рассматривать маленькие фигурки, и чтобы у деревьев была видна каждая веточка, и лед казался настоящим, и холод… Ну с саксофоном и живописью разрешилось быстро — слуха и дара живописца у Дорожкина не обнаружилось. Чечетку он бить научился, только так и не нашел, где применить свое умение. А все остальное переехала по хребту жестокая реальность. Хотя чего было жаловаться? Трудно было, но вот так, чтобы брало за горло да выбивало об асфальт, никогда.
Дорожкин набрал в ванну воды, высыпал в нее пакет какой-то голубоватой морской соли и опустился на дно, чувствуя, как кристаллы впиваются в спину и ягодицы, и раздумывая теперь уже о том, что ни черта он не умеет обращаться с возможностями обеспеченного образа жизни и опять сделал что-то не так.
В дверь позвонили. Дорожкин вздрогнул, потому как звонили ему в дверь впервые, выскочил из ванной, смахнул со спины соль, закутался в полотенце и прошлепал к двери. В глазке разглядел Маргариту. Почему-то громко спросил: «Кто там?» — и тут же открыл дверь. Выглядел, скорее всего, как законченный идиот. Мокрый, в полотенце, лужа воды под ногами. Нет, конечно, имей он рост Дира, а плечи Павлика, можно было бы выйти к дверям, небрежно прикрыв чресла ладонью, но куда ему до атлетов и баскетболистов? Пожалуй, и Маргарита была повыше его на пару сантиметриков.
— Помылся? — спросила она без тени насмешки.
«Может, зайдете, Маргарита Евстратовна!» — прозвучал в голове Дорожкина вопрос, но вместо вопроса получился только судорожный кивок.
— Вытирайся. — Она посмотрела на часы. — Через пятнадцать минут будь возле участка. Поедем на пикник. Будет Марк, я, ты, Ромашкин, Адольфыч, само собой, ну еще кое-кто, кстати, директор промзоны. Глупых вопросов не задавать, помогать, пошлых анекдотов не рассказывать, отвечать на вопросы без подробностей. Понятно?
— А… — промычал что-то неопределенное Дорожкин.
— Оденься поприличнее, — усмехнулась Маргарита и легко побежала вниз по лестнице, демонстрируя, что прекрасная женщина — это не только совершенная статика, но и умопомрачительная динамика. В жизни юного деревенского паренька Женьки Дорожкина была еще одна книжка, того же Ефремова — «Таис Афинская», — и она вспомнилась ему незамедлительно. Если бы Маргарита могла читать мысли младшего инспектора Дорожкина, она немедленно бы развернулась и дала ему по морде. Почему же у него не получается в нее влюбиться? Впрочем, он и не пытался. Хотя еще в школе красивые девочки делились в соответствии с подростковыми мечтами на две категории — влюбиться и любиться без перерыва.
— По морде, — уверенно пробормотал Дорожкин, глядя в зеркало, и с некоторым облегчением заметил: — Ну какой же я мертвый? Я очень даже живой.
В самом деле, разве мог мертвец выглядеть совершеннейшим балдой?
Кавалькада из трех машин: уазика Кашина, «вольво» под управлением Павлика и огромного, темно-красного, практически бордового, «хаммера», — отъехала от участка через минуту после того, как Дорожкин спрыгнул с велосипеда. Ромашкин помахал ему из «вольво», Дорожкин плюхнулся на заднее сиденье и тут же обнаружил, что в машине кроме него, Ромашкина и Павлика находятся Маргарита и сразу двое карликов — Фим Фимыч и Никодимыч. Последние громко спорили о том, стоит ли добавлять в спиртовую настойку зверобой и какие последствия для вкуса, аромата и здоровья подобный ингредиент может обеспечить. Добавление к экипажу Дорожкина их от спора оторвать не смогло. Под колесами уже промелькнула речка, и машины повернули в сторону Курбатова. Дорожкин еще успел подумать, глядя на одевшегося в брезентуху Ромашкина, что его кроссовки, джинсы, связанный мамкой свитер и китайский пуховик выглядят на фоне экипировки остальных членов веселой компании клоунским нарядом, как машина миновала разоренное кладбище у окраины деревни и повернула по открывшемуся среди облетевших осин, просыпанному гравием проселку обратно к озеру.
Путь был наезженным. На берегу отыскался вполне уютный пляж, на котором имелись и традиционные грибки, и большой навес от дождя. Под ним стоял длинный стол, и уже исходил дымком садовый камин. Установленный чуть в стороне на треноге над углями котел тоже подавал признаки жизни, тем более что выбора у него не было. К изумлению Дорожкина, командовала им Марфа Шепелева.
— А ну-ка! — зычным голосом скомандовала старуха. — Кто ко мне в помощь? Опять, что ли, Колька Кашин? Никодимыч! Может, ты пособишь по старой дружбе?
Выпрыгнувший из «вольво» Никодимыч тут же, выкатывая на губу матерные скороговорки, засеменил куда-то в сторону, а Кашин козырнул старухе и начал выгружать из уазика какие-то ящики, пледы, пятнистые костюмы, диковинные приборы и шезлонги, на первый из которых он осторожно водрузил извлеченного с пассажирского сиденья Неретина. Директор института был мертвецки пьян. Третьей машины не было. Дорожкин повертел головой и обнаружил, что «хаммер» только-только миновал курбатовское кладбище.
С озера, вздымая стальные бурунчики, поддувал легкий ветерок, небо было серым, как и вода, но высоким, словно Кузьминск накрывали не тучи, а огромное матовое стекло. Лес стоял почти голым, будто раздумывал, окунаться в слякоть, изморозь и снегопады или оставаться в зацепившейся за ноябрь октябрьской сухости. Кроме шелеста волн о желтый песок и потрескивания угольков под котлом Шепелевой, ничто не нарушало тишину.
— Бояться! — скомандовала старуха, подняла крышку, и до Дорожкина тут же докатился дивный запах какого-то варева.
— Цельная картошечка с бараниной на косточке, — закатил глаза, проходя мимо Дорожкина, Ромашкин. — В этом деле даже Дир Марфе не конкурент. Хотя он сам говорит, что все дело в размерах посуды.
— Инспектор? — окликнула Дорожкина Маргарита. — Что у тебя с галантностью? Организуй даме стульчик у кромки воды. Парочка пледов тоже не помешала бы.
Дорожкин словно очнулся и побежал к уазику, проклиная себя за нерасторопность. Навстречу ему уже шел Павлик, подхватив огромными ручищами сразу с полдюжины шезлонгов и внушительную пачку одеял. Но Маргарита села в тот, который установил Дорожкин. На ней была короткая курточка с меховой оторочкой по воротнику, манжетам и полам, теплые штанишки и высокие сапоги, но Дорожкину показалось, что его начальница не замерзла бы даже голой. И тем не менее он, холодея от собственной наглости, не только постелил на шезлонг одеяло, но и набросил его свободные концы Маргарите на плечи и закутал ей ноги.
— Молодец, — равнодушно произнесла та.
Дорожкин вздрогнул, но тут же понял, что похвала относилась не к нему, а к Ромашкину, который стоял на берегу озера и неторопливо стягивал с широких плеч футболку. Коллега явно собирался искупаться. Дорожкин поморщился, вспоминая, какие он в спешке натянул трусы, но тут же махнул рукой и пошел к Ромашкину, расстегивая на ходу отвратительно шелестящий пуховик.
— Дурак, кретин, балда, — шептал он самому себе, пока его пальцы путались в молнии и липучке. Нет, стесняться было нечего, лишний жирок с поясницы и живота месяц в бассейне выгнал, да и плечи стали чуть шире, чем в прошлой офисной жизни, но к воде он побежал, словно собака по свистку. Да и не по свистку вовсе, а по намеку на свисток. Нет, воды Дорожкин не боялся, приходилось на крещенские и в прорубь окунаться, когда пытался разобраться с хроническим бронхитом, но никогда и ничего он не делал напоказ, на спор, на слабо, ради куража. И вот пожалуйста.
— Смотри, Дорожкин, — скривил губы Ромашкин, поигрывая мускулами. — Придется тебя спасать — будешь должен упаковку «Тверского». Рубеж сто метров. Видишь поплавки? За них заплывать не рекомендуется, хотя сейчас на озере никаких гидроциклов, но мы ж только ножки помочить? Или как?
Ромашкин шагнул в воду, развернулся, плеснул на Дорожкина обжигающе холодной водой, заставив того до зубной боли стиснуть челюсти, и тут же нырнул, чтобы выпрыгнуть из воды через десяток метров и пойти вперед, мощно вскидывая над водой крепкие руки.
— Или как, — пробормотал себе под нос Дорожкин, сделал пять, десять быстрых шагов, нырнул и пошел на полводы нырком, удерживая воздух в легких. Самый первый нырок всегда самым дальним получался. Деревенские мальчишки все хорошо плавали, но за середину пруда нырнуть мог не всякий. Дорожкин мог. Правда, в деревенском пруду в ноябре он не купался, и вода никогда еще не казалась ему таким тяжелым, леденящим кипятком.
Он вынырнул едва ли не на полпути к поплавкам. Удивился теплому воздуху, схватившему его за макушку, услышал на берегу чьи-то аплодисменты, но оборачиваться не стал, Ромашкин уже подбирался к поплавкам. «Нет, — мелькнуло в голове, — никаких соревнований. Не тот случай. Расслабься, Дорожкин, и получай удовольствие». Плылось неожиданно легко. Дорожкину даже показалось, что он мог бы и в самом деле догнать Ромашкина, который продолжал брассировать над водой, надувая щеки и фыркая, как тюлень, но делать этого было не нужно. «Не нужно», — согласился Дорожкин со словно загоревшимися у него перед глазами словами и медленно и плавно поплыл к поплавкам, за которыми полежал на воде, подняв нос к серому небу и удивляясь, как же он раньше упускал возможность окунуться в ледяную воду, потом лег на живот и размашисто, красиво, почти без брызг двинулся к берегу.
— Я первый! — крикнул ему Ромашкин, застегивая куртку, но Дорожкину было все равно. Теплый ветерок оказался холодным, леденя спину и макушку, но впервые он чувствовал, что у него есть запас. Запас силы, здоровья, уверенности, что завтра он не сляжет с насморком и головной болью.
— И все-таки надо быть осторожнее, — ответил его мыслям Фим Фимыч, протягивая одеяло и шкалик загоруйковки. — Что этому охламону сделается? Перекинется пару раз, задавит зайца в березняке, и опять как новый. Беречься надо.
Старик был, конечно, прав. Дорожкин отправил бесценный бальзам внутрь, закутался в одеяло и принялся скатывать с ног мокрые трусы, чтобы надеть сухие штаны на голое тело, благо только что хлопавшие ему зрители вместе с шезлонгами двинулись к навесу. Через пять минут Дорожкин к ним присоединился, а еще через десять минут, когда на тарелки были положены аппетитные куски мяса и овалы румяной картошки, когда было разлито по бокалам что-то тягучее и янтарное, он уже смог и разглядеть приглашенных, тем более что Фим Фимыч присоседился на тугой подушечке рядом и шептал на ухо про каждого, на кого Дорожкин устремлял взгляд.
Собственно, незнакомых, выбравшихся вместе с Адольфычем из припоздавшего «хаммера», было двое. Всех остальных Дорожкин уже неплохо знал — и встречал всего во второй раз одного только Никодимыча. Кашин помогал Марфе, Неретин, перенесенный Павликом вместе с шезлонгом к столу, дремал, Ромашкин довольно улыбался, Маргарита улыбалась едва заметно, Содомский не улыбался вовсе, оглядывая присутствующих с выражением хозяина, который не пытается изображать радость по поводу внезапного приезда нелюбимых родственников, Никодимыч толкал в бок локтем сидевшего рядом с Дорожкиным Фим Фимыча. Адольфыч все внимание уделял незнакомцам или, точнее говоря, незнакомкам, поскольку обе они были дамами. Одна — породистой, роскошной женщиной с классическими чертами лица и волнами светло-русых волос, другая — ее юной карикатурой. Лет молодой особе, которой, как понял Дорожкин, Адольфыч доверил управление «хаммером», было от семнадцати до двадцати четырех — двадцати пяти, волосы ее были покрашены в ядовитый лиловый цвет, и отблеск этого цвета ложился на все: громкий визгливый смех, гримасы, сальные шуточки, резкие движения. Причем, Дорожкин это понимал отчетливо, юная особа ничем не уступала красотой своей соседке за столом, вдобавок располагала юностью, но, чтобы докопаться до ее красоты, пришлось бы потратить немало мыла и, может быть, порки. Впрочем, сам Дорожкин порку не приветствовал, хотя, по мальчишеству, крапивой по голым ляжкам получал.
— Перова Екатерина Ивановна, — зудел в ухо Дорожкину Фим Фимыч. — Директор промзоны. Уже лет… много. Как муж ее, Перов Сергей Ильич, на пенсию ушел, по инвалидности, так она и заступила. Умница. Хватка — стальная. Очень большой человек, очень. Под стать Адольфычу. Хотя решает-то в итоге не крутость, а высота полета, но все-таки.
«Очень большой человек», которая вряд ли была ростом выше Дорожкина и, наверное, немало лет балансировала на грани между молодостью и зрелостью, поворачивалась к Фим Фимычу и грозила карлику пальцем, одарив попутно доброжелательной улыбкой Дорожкина. Того от доброжелательства Екатерины Ивановны обдавало холодом, и он волей-неволей переводил взгляд на вторую особу.
— Перова Валерия, — продолжал Фим Фимыч. — Лерка-тарелка. Оторва и непоседа в степени. Головная боль и заноза в заднице. Большая заноза! — Фим Фимыч начинал разводить крохотные ладошки в стороны. — От задницы до головы достанет, потому и головная боль. Берегись, лучше под удар молнии попасть, чем под нее. Окончила какой-то вуз, то ли в столице, то ли в британской столице или еще где, вот только что прибыла тянуть соки и деньги из маменьки. Заодно и порезвиться, стало быть.
Резвилась Валерия громко. Отпускала шуточки в адрес Ромашкина, старательно тянула уголки губ к ушам в ответ на шутливые замечания Адольфыча, строила плаксивую гримасу, когда что-то шептала ей мать, таинственно подмигивала Дорожкину.
— Осторожнее, — повторил Фим Фимыч. — Если, к примеру, с ее маменькой или с той же Марго можно порошинкой запылать и пеплом осыпаться, эта тебя оближет, потом укусит, потом съест, испражнится тобой, воткнет головой в кучу дерьма, да еще дерьмом сверху польет. И пошинкует на всякий случай. А потом наступит еще.
— И дерьмо бывает сладким, — вдруг наклонилась над Дорожкиным Маргарита и, прикурив от мгновенно оказавшейся в ладони Фим Фимыча зажигалки, вернулась на место.
— Недолго, — мгновенно парировал карлик. — До первой ложки. И только во время насморка.
— А ее отец, он вообще-то кто? — поинтересовался Дорожкин.
— М… отдельный разговор, — поморщился Фим Фимыч и тут же закинул в рот пучок соленой черемши, словно чтобы не сболтнуть чего лишнего.
— Человек-тетрис, — захихикал через Фим Фимыча Никодимыч.
— Друзья! — Адольфыч поднялся, погладил большим пальцем бокал. — Сегодня мы собрались не просто так.
— Мы каждый год во второе воскресенье ноября собираемся не просто так, — с улыбкой заметила Екатерина Ивановна.
— Согласен, — закивал Адольфыч. — Сегодня общий праздник. Вечером будет фейерверк на площади, ночная ярмарка, песни, музыка. Костер. Но мы тут собрались в узком кругу, потому что потом, когда праздновать будут горожане, мы будем работать. Сегодня исполняется ровно шестьдесят лет, как наш город начался. Ровно шестьдесят лет назад на низменном кочковатом поле была поставлена первая армейская палатка и поднят российский, тогда еще красный флаг.
— Советский флаг, — поправила Адольфыча Екатерина Ивановна.
— Конечно. И вот, — мэр обернулся к озеру, за которым блестели стеклами темно-красные дома, — идеальный город, который может гордиться не только своими фасадами и благоустройством, но и своими жителями, живет. Пожелаем же ему долгих лет.
Приступ тошноты подступил Дорожкину под горло, но он сдержался, поднялся вместе со всеми и опрокинул коньяк в горло. Даже Неретин, который до этого напоминал бесчувственную куклу, вскочил, зацепил скрюченной ладонью бокал и проглотил его одним махом.
— Ты ешь, ешь, — подтолкнул локтем Дорожкина Фим Фимыч. — Если холод накатит, топливо должно быть для растопки. А где у организма топливо? Знамо дело, в пузе. Так что набивай в пузо побольше груза.
— Жуй только хорошо, — высунулся из-под локтя Фим Фимыча Никодимыч.
Дорожкин жевал старательно. Против ожидания, еда была простой, да и не слишком разнообразной, но именно такой, какую Дорожкин и любил. Из горячего присутствовали большие блюда извлеченной из котла картошки и баранины на ребрышках, которую Марфа Шепелева разбрасывала по тарелкам увесистым черпалом, да пара объемистых тазиков жаренных с луком белых грибов. Закуски же все были привычными, деревенскими: капуста, огурцы, помидоры, черемша, маринованный чеснок, перчик и все те же, но уже соленые, с хрустом, грибочки. Ну и, конечно, хлеб-самопек, разведенный из черносмородинового варенья морс и настоящий армянский коньяк.
— Загоруйковка, конечно, получше будет, — шептал Дорожкину на ухо Фим Фимыч, — но иногда надо конницу поберечь да пустить вперед пехоту. Да хоть и армянскую.
Адольфыч больше тостов не произносил, предпочтя негромкую беседу с директрисой. Стаканчики коньяком полнили поочередно Павлик и Кашин. Ромашкин громко рассказывал старые анекдоты, Неретин приходил в себя только на время, чтобы влить в горло очередной стаканчик, Валерия пыталась рассказывать Маргарите о каких-то столичных делах. Пиршество шло само собой. Вскоре Дорожкин, который вроде бы только что пытался сдерживать аппетит, понял, что есть больше не может.
— Развлечения! — наконец захлопала в ладоши Валерия. — Развлечения!
— Ну, — хмыкнул Адольфыч, — чего хочет женщина…
— …она и сама не знает, — пробормотал Неретин и снова откинулся на шезлонге без чувств.
— Знает, знает! — повысила голос до тонкого Валерия.
— Что ж, — ухмыльнулась Шепелева. — Если все сыты…
— Да сыты, чего уж там, — потянулся, раскинув ручки, Фим Фимыч. — Удружила, Марфа Зосимовна. Впрочем, как всегда.
— Тогда приступим, — кивнул Адольфыч и шагнул к сложенной на раскладном столике пятнистой одежде.
— В чем смысл развлечения? — поинтересовался Дорожкин, натягивая пятнистый маскхалат. — Пейнтбол?
— Отчасти, — проворчал Фим Фимыч, для которого, как и для Никодимыча, нашелся мини-комбинезон. — В этом слове мне нравится «Пей» и «Бол», а вот с «н» и «т» как-то не сложилось. И то сказать, половина народу стреляет, половина убегает. Не волнуйся, никакой дедовщины. Участвуют все мужчины, которые стоят на ногах. Да, дорогой, нам убегать придется. Но не это меня тревожит…
Старик покосился на соседний столик, на котором лежали маркеры. Возле него стояли Екатерина Ивановна, сбросившая по такому случаю длинное пальто, оставшись в теплом спортивном костюме, Валерия, Маргарита и Марфа. Кашин проникновенно, в основном Валерии, объяснял правила обращения с причудливым ружьем.
— Это все не только повод посмеяться и расслабиться, Евгений Константинович, — заметил Адольфыч, затягивая под подбородок молнию и надевая защитную маску. — Жизнь вообще в какой-то степени шутка. Живешь себе, живешь, трепыхаешься, а потом — бац, и в землю. Вот это шуточки. Пейнтбол гораздо гуманнее. И полезнее, кстати. Вот женишься, Евгений Константинович, обязательно займись пейнтболом. Дать женушке раз в месяц погонять безоружного муженька по лесу с маркером — святое дело. Зато потом в семье будет тишь и благодать. Иногда мужчина просто обязан давать женщине возможность разрядиться. Так что это все не просто так. Ближайший кусок леса, метров в триста шириной, отгорожен от остальной чащи просекой. Вот на этом, можно сказать, пятачке наши дамы будут избавляться от неврозов, отстреливая представителей мужского пола. Попадание считается поражением, пораженным положено выползать вот все к тому же столу. А уж там охотница сама будет решать, оставлять ли ей добычу на месте или использовать по назначению.
— А назначение бывает разным, — расплылся в улыбке Ромашкин.
— Надеюсь, — Дорожкин приложил к лицу маску, — среди охотниц нет каннибалок?
— О, — развел руками Адольфыч, — ты, Евгений Константинович, недооцениваешь женскую фантазию.
— Прекратите меня пугать, Вальдемар Адольфович, — попросил Дорожкин. — Так я вообще никогда не женюсь.
— И останешься счастливым, — процедил Марк Содомский.
— Не знаю, не знаю, — пробормотал Фим Фимыч и толкнул Никодимыча, который никак не мог разобраться с выделенным ему костюмом. — Вот скажи, Никодимыч, если бы ты был ростом с Павлика, ты бы все равно боялся Марфу или нет?
— Дело не в размере, — вздохнул Никодимыч, — дело в неотвратимости.
— Ну все, — скомандовал Адольфыч. — Отделение! По росту стройсь! Равняйсь! Смирно! Вольно.
Дорожкин хмыкнул. В этом строю он не был последним. Правда, меньше его ростом оказались только Фим Фимыч и Никодимыч, но все-таки.
— Дорогие мои, — сделал серьезное лицо Адольфыч, — уже традиционно мы предоставляем нашим дамам возможность поохотиться на серьезную и… — Адольфыч перевел взгляд на все еще меряющихся ростом карликов, — ценную дичь. У них четыре маркера, каждый из которых стреляет краской своего цвета. Таким образом, если нам и суждено стать добычей одной из прекрасных Диан, споров об их приоритетах в праве обладания поверженными мы счастливо избежим. Не принимайте нашу игру слишком всерьез, но и не расслабляйтесь. Сигналами о начале и окончании игры будет выстрел из карабина Николая Сергеевича. После первого мы удаляемся в лес…
— Убегаем, — озабоченно заметил Фим Фимыч.
— Через десять минут за нами идут дамы, — продолжил Адольфыч.
— Обязательно, — прокашлялась Марфа.
— После второго выстрела игра закончена, — хлопнул в ладоши мэр. — Уцелевшие смогут вернуться к столу и получить призовые бутылки хорошего коньяка. Обычно игра длится около часа-полутора, заканчивается тогда, когда все ее участницы сочтут, что охота уже доставила им удовольствие.
Дорожкин перевел взгляд на четверку охотниц. Маргарита была погружена в себя, Марфа корчила рожи Фим Фимычу и Никодимычу, Екатерина Ивановна слушала Адольфыча, Валерия возбужденно прикусывала губу.
— Николай Сергеевич? — повернулся к Кашину Адольфыч.
Кашин поднял над головой карабин и нажал спусковой крючок. Из ствола вырвался сноп пламени, громыхнул выстрел, и в следующее мгновение в чаще что-то затрещало, над окраинными осинами взметнулась сосна, над нею взлетело что-то тяжелое и упало в полусотне шагов от навеса и от стола. Это был человек.
— Класс! — восхищенно взвизгнула Лера.
Адольфыч напряг скулы и медленно пошел вперед. Остальные двинулись за ним.
— Баба, — крякнул Фим Фимыч.
Полная, рыхлая женщина лежала на животе, с вывернутой назад рукой. Одежда на ней была разодрана в клочья, на исцарапанной спине виднелась рана с подтеком засохшей крови.
— Насквозь били, — заметил Содомский и тут же засопел, зашевелил ноздрями, сузил взгляд.
— Да нет уже никого рядом, — почти спокойно проговорил Адольфыч. — И на веревке, что лопнула, наговор был с отсрочкой. На сильный хлопок. Уймись, Марк. Раньше надо было нюхать. Теперь землю рыть и камень грызть надо.
— Месяц уже роем и грызем! — прошипел Марк.
— А не полгода ли? — нахмурился Адольфыч и почему-то посмотрел на Дорожкина. — Ну-ка, Фима.
Карлик закряхтел, подошел к мертвой, положил руку на рану и через секунду с сожалением причмокнул губами:
— Поздно. Вчера еще преставилась, не выкликаешь. И наговор потерся уже, по уму все наложено. А ведь силен, озорник. Чтобы этакий бройлер подбросить, кустиком не обойдешься, а подобающую сосенку согнуть — тут и с десятком Павликов не управишься. Ну или пятком, если по изнанке мерить.
— Да, с вечера заряжена была, — согласился Содомский и, окинув взглядом выстроившихся вокруг тела, тоже задержался на Дорожкине. — Вот и поохотились. А ну-ка.
Он снова согнулся, подхватил мертвую за плечо и рывком перевернул ее на спину. Дорожкин узнал телеграфистку. Глаза ее были вытаращены, лицо искажено ужасом. На груди, залепленная песком, зияла рана, отголосок которой все видели и на спине.
— Насквозь, — повторил Содомский и посмотрел на Марфу. Та стояла полузакрыв глаза.
— Финита ля комедия, — крякнул Фим Фимыч.
Маргарита подняла маркер и выстрелила в Дорожкина. Удар был болезненным, Дорожкин едва не согнулся, но устоял, стиснув зубы. На животе растеклось пятно желтой краски. Дорожкин с недоумением посмотрел на Маргариту, она мрачно усмехнулась:
— Хоть душу отвести. Не спи, парень. Взбодрись.
Шепелева подбросила маркер в ладони, посмотрела на присевшего от ужаса Никодимыча и бросила оружие на стол.
— Не боись, Никодимыч, — приободрил приятеля Фим Фимыч. — После свистка по воротам не бьют. Если только так… по субординации.
— А был свисток-то? — прищурилась Маргарита.
— Николай Сергеевич? — словно очнувшись, посмотрел на начальника полиции Адольфыч.
Кашин прокашлялся, стянул с плеча карабин и снова направил его в небо. Валерия с визгом зажала уши. Громыхнул выстрел, но второго тела из леса не появилось.
— Охота отменяется, — виновато развел руками Адольфыч. — Праздник — нет. Марфа, надо бы присмотреть за деревней.
— Чего ж не присмотреть, пока гляделки над лесом не взлетели, — выговорила Марфа.
— Надо все обсудить, — неожиданно жестко проговорила Екатерина Ивановна. — Жду тебя у Сергея.
— Обязательно, — кивнул мэр, и Дорожкин понял, что еще неизвестно, кто кого опасается больше — Адольфыч неведомого Сергея или Сергей Адольфыча.
— Моим всем собраться в участке, — процедил сквозь зубы Содомский.
— Ну-ну, — взъерошила волосы на голове Дорожкина Маргарита.
Глава 4 Пистолет и томограф
Имя телеграфистки появилось в папке у Дорожкина на следующий день. В понедельник он проспал до восьми, второй день подряд отказавшись от утреннего бассейна. Сказалось и бдение до часа ночи на городской площади, где происходило, как оказалось, обычное празднество, именуемое по городам и весям «Днем города», и предварившая его накачка Содомского, который зазвал в свой кабинет всех троих и полчаса медленно и тихо рассказывал, что будет, если они не разыщут и не уничтожат очередного зверя. Из этой заунывной говорильни Дорожкин понял только одно: если зверь не будет выловлен, многим не поздоровится, но первой в длинной очереди будущих страдальцев станет тройка присутствующих. Слова увещевания, от которых у Дорожкина холодело в груди, Содомский в первую очередь направлял Маргарите, но ее зловещий тон начальника словно вовсе не трогал. Она вытянула ноги, сложила на груди руки и смотрела на Марка точно так же, как смотрела на стену в кабинете доктора Дубровской. К счастью, Содомский вроде бы не собирался выпускать когти или еще что-нибудь подобное. Более того, Дорожкину даже показалось, что происшедшее не слишком задевало Содомского, а задевал его именно младший инспектор, потому как заключительную часть речи тот произнес, глядя пристально на Дорожкина. Так или иначе, но беседа сменилась празднеством, на котором Дорожкин бродил как неприкаянный, сознавая всю свою никчемность в качестве хоть сколько-нибудь серьезного охранителя правопорядка. Празднество завершилось выключением Кашиным в час ночи караоке, устроенного под рукой золоченого Ленина, и последующим его же истошным криком: «Хорош на сегодня, пора уж дворников выпускать!», хотя произнести это же самое минутой раньше он мог в микрофон. Утомленный народ побрел по домам, вместе со всеми домой отправился и Дорожкин, в очередной раз заметив, что в его дом не пошел никто, да и светящихся окон в собственном доме он тоже не обнаружил. Впрочем, его возможные соседи могли или уже спать, или идти где-то позади. Фим Фимыч давал за стойкой легкого храпака. Дорожкин поднялся на свой этаж, принял душ и упал в постель. А утром почувствовал зуд на большом пальце правой руки.
На желтом пергаментном листе привычным почерком было выписано — «Мария Колыванова». Дорожкин уже знал, что именно так и звали дородную телеграфистку, чье истерзанное тело взлетело над лесом менее суток назад, но отчего-то почувствовал холодок. С этим холодком он и явился в участок.
Ромашкин встретился ему на входе. Буркнув хмурое «привет», Вест сунул за пазуху свою замусоленную папку и помчался куда-то на велосипеде. Маргарита ждала Дорожкина в его кабинете. Он молча развернул перед ней полученное задание.
— Есть вопросы? — Она, как всегда, была немногословна.
— Насчет Колывановой — нет, — занял место за столом Дорожкин. — Сейчас же отправлюсь к ней домой, на работу, все выясню. Все, что смогу, выясню. О другом есть вопросы. Я так понял, что и Мигалкин, тоже, кстати, бывший работник почты, и Колыванова, и Дубровская, и этот зверь, ну который все это завел, — все это цветочки из одного букета?
— Отчасти.
Она медленно потянула из пачки тонкую сигаретку, что значило готовность продолжить разговор.
— Так хотелось бы как-то определиться, — признался Дорожкин. — Ну не то что получить план действий, но какое-то представление, что вообще происходит? Если это зараза вроде бешенства, то чего остерегаться? Что там с проверкой больницы? Что произошло с той же Дубровской? Она вроде бы на первый взгляд бешеной не выглядела? А то уж месяц прошел. И про Колыванову много вопросов. Если ее зверь убил, то получается, что это очень умный зверь, или он не один? Тут тебе и кровь, тут тебе и наговор, и замысел какой-то? Зачем надо было запускать труп в небо? И почему Адольфыч и Содомский сверлили меня глазами? И почему Марфа не слишком сильно была удивлена? И что это за Сергей? И если это Перов, то почему он человек-тетрис?
— Ящик открой, — выпустила кольцо дыма Маргарита.
Дорожкин отодвинулся назад, потянул на себя ящик стола. О деревяшку громыхнуло что-то тяжелое. В ящике лежал довольно большой пистолет, запасная обойма к нему и желтая открытая кобура с ремнями.
— «Беретта» девяносто два эф эс[29], — процедила Маргарита. — Патроны калибра девять на девятнадцать, парабеллум. Магазины у этой модели емкостью по пятнадцать патронов. Приходилось стрелять?
— Пару раз из «макарова»[30], десяток раз из автомата, — пробурчал Дорожкин, рассматривая магазин. — Еще из пневматики. В тире. А почему пули в патронах белые? Серебряные?
— Золотые, — фыркнула Маргарита. — Состав сложный. Мигалкина я подстреливала как раз такими. Надо бы опробовать пистолетик, но обычных патронов пока нет, а эти жалко. Поэтому запомни: осваивать и тренироваться только при выдернутом магазине. Ясно?
— Ясно, — кивнул Дорожкин. — Что такое патрон в патроннике, вдолблено в голову еще с армии.
— Тогда прилаживай — и за работу, — поднялась начальница. — С пистолетом, пока прятать его не умеешь, прогуливаться только по городу и окрестностям, ясно?
— Подождите! — Дорожкин в панике задвинул ящик. — А мои вопросы?
— После, — отрезала Маргарита и застучала каблучками к лестнице.
Дорожкин прильнул к окну. Начальница никогда не пользовалась велосипедом. Пожалуй, у нее его вообще не было. Вот и теперь она вышла из дежурки и пошла в сторону «Торговых рядов». На середине улицы развернулась и показала Дорожкину кулак.
Через час из участка выбрался и он. Полчаса были потрачены на то, чтобы приладить на плечо неудобную кобуру да поместить в нее громоздкий пистолет, с которым Дорожкин разобрался за пять минут. Еще полчаса Дорожкин потратил на тренировку в скоростном выхватывании оружия и подборе самой угрожающей гримасы, пока появившийся в дверях Содомский не щелкнул пальцами и с разочарованием не заметил:
— И за это скоморошество я плачу некоторым по полсотни тысяч в месяц.
К счастью, на этом интерес руководства к подчиненному иссяк, и Дорожкин поторопился покинуть участок. На улице неожиданно задул холодный ветер, Дорожкин накинул на голову капюшон и почувствовал, что повысивший его самооценку пистолет от холода не защищает. Надо было идти на почту, но видеть Мещерского не хотелось, и Дорожкин выбрал между «Домом быта» и «Торговыми рядами» — последние. Преодолел карусель вращающегося входа, скинул капюшон, слегка расстегнул куртку и поднялся с продовольственных рядов наверх, где немногочисленные покупатели бродили среди секций одежды, обуви, мебели, посуды и еще чего-то столь же необходимого кому угодно, но только не младшему инспектору Кузьминского управления общественной безопасности. Прогуливаясь и подумывая, что бы такое прикупить, чтобы занять время, да еще и занять его с пользой, Дорожкин зашел в книжный, пощупал глянцевые корешки, полистал какие-то энциклопедии и с тоской посмотрел на сутулого, чуть лысоватого юркого рыжебородого продавца, который посматривал на случайно забредшего в его логово покупателя как на мышь, обнюхивающую придавленный смертоносной пружиной сыр.
— Скажите, — начал Дорожкин и тут же понял, что книжник скажет ему все, что угодно, лишь бы он купил у него хотя бы одну книгу. — Почему тут так?
— Как? — пустил ехидную улыбку в редкие усы продавец.
— Ну… — Дорожкин неопределенно повел вокруг себя рукой. — Улица Сталина. Улица Мертвых. Вон прямо под вами памятник Троцкому. Где у нас еще есть памятник Троцкому? Да и вообще названия улиц такие странные. Писателей, литературных героев. Памятник Тюрину стоит по какому-то жребию, непонятно зачем. Да еще в такой позе.
— Какую позу принял, когда ему жребий выпал, в такой и зафиксировали, — хмыкнул продавец. — Скульптору что, щелкнул фотиком да поехал глину мешать, а Борьку уж все заклевали за этот памятник. Впрочем, ему-то что, у него кожа толстая. Хотя, говорят, ходит иногда, чистит свое бетонное подобие. Под утро, когда народу мало. Радуется, что тут голубей маловато.
— И все-таки? — не унимался Дорожкин. — Почему? Что тут происходит? Может, у вас есть какие-то книжки по истории города, ну хоть брошюры?
— Не, — скривился продавец. — У меня фантастика, фэнтези. Но много. Альтернативка, криптоистория, киберпанк, стимпанк, турбореализм, сакралка, космоопера и космооперетта, юмэфэ. Вот, — он подошел к стеллажам, — тут про попаданцев, тут про выползков, тут про эльфов, тут, значит, о ведьмах. На этих полках ведьмовская классика, тут эпигоны, но тоже ничего так бывает. Народ хорошо берет.
— И читает как деревенскую прозу, — с усмешкой уточнил Дорожкин.
— А что делать? — пожал плечами бородач. — Чистой НФ вот маловато, говорят, что возрождают ее сейчас, но процесс пока затянулся. Тут ведь без гарантии, через девять месяцев не родится. Да, может, они не туда втыкают? — Продавец хихикнул. — А если серьезно, мое мнение — субъекты не должны вмешиваться в объективный процесс, а то вообще неизвестно, что родится, а нам потом продавай… Пока, кстати, в основном постапокалиптика получается да закос под мейнстрим. Как бы получается. На любителя, короче. А так ничего, торгуем. Серийку хорошо берут, про вампиров неплохо идет.
— Ага. — Дорожкин представил Марка Содомского, который роется на полках с книжками про вампиров, и невольно дотронулся до кобуры. — А есть что-нибудь и в самом деле хорошее? Мне для приятеля надо. Ну чтобы сначала казалось одно, а потом все бы перевернулось наоборот. И главное, чтобы цепляло.
— Чтобы цепляло? — с интересом повторил рыжебородый и полез под прилавок. — Есть, как не быть. Вот. Каждого свое цепляет, но вот это вроде бы на всякого действует. Тут название на латыни, но сама книжка на русском. Очень хорошая. Зацепит, мало не покажется. Переводится примерно так — «жизнь наша»[31]. Ну, мол, коротка и так далее. А что? Разве не так?
— По-разному, — уклончиво ответил Дорожкин, вспомнив поблекшую фотографию Адольфыча в институте, но бело-голубой томик взял, зашелестел купюрами. — Сколько с меня? Хватит?
— Точно, что по-разному, — стал отсчитывать сдачу продавец. — У кого-то короткая, а у кого-то еще короче.
Он оглянулся, понизил голос и заговорщицки прошептал:
— Скоро будет Дивов. Написал новый роман.
— А почему шепотом? — не понял Дорожкин.
— Потому что когда он будет, то его почти сразу и не будет, — объяснил продавец. — А что касается города, я тут уже лет шесть как торгую. Нормально, не бедствую, да еще и поборов никаких, ни тебе бандитов, ни тебе проверяющих, даже вспомоществование от администрации имеется, но не верю я все равно.
— Кому не верите? — не понял Дорожкин.
— Никому, — еще тише заговорил рыжебородый. — Домам, улицам, памятникам, людям. Никому. И вам тоже, кстати. Из осторожности.
— Подождите, — удивился Дорожкин. — Ну людям или нелюдям верить вовсе не обязательно, но дома-то вам чем не угодили?
— У меня есть одна знакомая, — прищурил глаз рыжебородый. — На Большой земле. Так вот она крыс разводит. Ну не только, она человек важный, есть у нее и другие таланты, дай бог каждому, да не даст, но еще и крыс. Для души, скажем так. Ну там у нее клетки, в клетках домики для крыс, игрушки, ну разное, короче. Так вот, с точки зрения крыс — эти домики вполне себе годятся быть домиками. И клетки годятся быть домиками. Участками, так сказать, крысиного бытия. А с точки зрения хозяйки — это просто такая игра. Забава. Обманка. Паноптикум.
— Так мы вроде крыс? — сообразил Дорожкин.
— А, неважно, — расплылся в улыбке продавец. — Дело не в нас, а в хозяйке. Отсюда и эти домики, и названия, и памятники, да все! Ну и крысы, так сказать, тоже разные имеются. Всех расцветок.
— И кто же эта здешняя хозяйка? — заинтересовался Дорожкин. — Или хозяин? Тоже, наверное, талантом не обделен?
— Не знаю, — прищурился продавец. — Но бежать отсюда надо срочно куда глаза глядят. Пока бежалки не вырвали.
— Так что же вам мешает? — не понял Дорожкин.
— Интересно, чем все кончится, — пожал плечами рыжебородый и серьезно добавил после нервного смешка: — До жути. Но вам Дивова заказывать или как? У меня тут список уже на полста книжек, сколько закажут, столько и привезу. Если на складе столько будет. Возьмите визитку, меня Гена зовут.
— Добрый вы человек, — заметил Дорожкин, убирая в карман визитку. — Заказывайте.
В столовой ремеслухи, куда забрел Дорожкин, вместо того чтобы заниматься делом, никого уже не было, но повариха по доброте душевной отыскала оставшиеся от завтрака макароны по-флотски и кофе с молоком, в котором ничего не было от кофе, но что-то было от школьного детства. Дорожкин повесил на спинку стула брезентовую сумку, которую прикупил в «Торговых рядах», сунул туда купленную книгу и принялся постукивать по тарелке вилкой, понимая, что на самом деле он просто-напросто тянет время и ему все-таки придется столкнуться взглядом с Мещерским и еще раз представить, как тот обнимает Машку. Хотя что там было представлять, никакой ревности он не испытывал и оттягивал визит на почту из-за какой-то непонятной самому себе брезгливости. Дорожкин скользнул взглядом по стене, разглядел в ряду портретов преподавателей училища физиономию Тюрина и вспомнил субботний разговор с папой и его шустрой дочкой. Тогда, после заявления, что Дорожкин был убит, но не стал мертвяком, он словно онемел. Тюрин и его дочка говорили еще что-то, но он смотрел на них, не слыша, и почти физически ощущал, как колючее и больное шевелится у него в груди, отзываясь на спине, пока не подал голос и хрипло не вымолвил:
— А мертвяк — что такое?
Тюрин и дочка невесело переглянулись, после чего слово взяла Еж.
— Я скажу. — Она поправила очки, вернула их в розовую отметинку на переносице и начала со вздохом: — Просто я лучше вижу. Они на ниточках.
— Кто? — не понял Дорожкин.
— Мертвяки, — объяснила Еж. — Тут многие на ниточках, почти все, но мертвяки на толстых нитях. На канатах. На невидимых. Почти невидимых. Я вижу. Папка только то, что внутри. А я почти все. И у мертвяков они не серые. Черные.
— И я? — поежился Дорожкин.
— Вы нет, — улыбнулась Еж и глотнула чаю. — А то я бы и говорить не стала с вами. То и удивительно: мертвый, а не в мертвяках. И без ниточек. Но точно мертвый. Это как линия. Соскочила рука, потом опять на место легла, а все одно пробел. Две линии получается. Вторая у вас уже идет. Кстати, насчет того, что у кошек девять жизней, вранье. И у котов тоже одна жизнь.
— Я же не кот вроде, — потрясенно прошептал Дорожкин. Отчего-то ему не хотелось верить девчонке, но одновременно с этим нежеланием в нем каждую секунду крепла уверенность — так оно и есть.
— Вы не дергайтесь зря, — крякнул Тюрин. — Вас же трупаком не обзывал никто? Мало ли? Может, вы клиническую смерть перенесли? Ну не Лазарь[32] же вы, в конце концов. Я ж вам не томограф какой, так, вижу чуть больше прочих. Да и не консультирую никого, просто так уж совпало, что разглядел вас да удивился. Из-за ниточек. Нет их. А нимб есть.
— Нет, — покачала головой Еж. — Какая там клиническая смерть? Самая натуральная. Потому и чудно. Навскидку, похоже, словно вы умерли, а вас, вместо того чтобы подвесить, ну как местных, кладбищенских, развернули и завели по новой. Ну как будильник. Вот вы и тикаете дальше. Как все. Так что Лазарь он, папка. Натуральный.
— Подождите… — Дорожкин растерянно потер грудь. — И что же, вот эти, которые самые настоящие мертвяки, они как? Так и болтаются… на канатах? И не соображают ничего? Как эти… зомби?
— В том-то и дело, что нет, — вздохнула Еж. — Они изнутри как живые. Только в клетках. Соображают. И управляются как-то сами с собой, но словно не напрямую, а через эти… канаты. Днем на кладбище топчутся, а ночами по городу разбредаются, только домой их все одно никто не пускает, плохая примета, говорят.
— А остальные… — прошептал Дорожкин. — Которые на ниточках. Тоже будущие мертвяки?
— Нет, — замотал головой Тюрин. — Они как на поводке. Ну этого я вовсе не могу объяснить. Ну словно окорочены как-то.
— Окорочены, — попытался вспомнить, где он слышал это слово, Дорожкин.
— Не все окорочены, — пробормотал Тюрин и с предостережением посмотрел на дочь. — Но то не наше дело. Как говорится, смотри, да не засматривайся. Вы-то сами по какому делу сюда?
— Да! — вспомнил Дорожкин. — Девушка пропала весной. Алена Козлова. Она приемщицей работала в прачечной. Да вот, — Дорожкин полез в карман, вытащил маленькую фотографию девушки, которую он вложил в удостоверение, — посмотрите. Ну может быть, подскажете, видели где. А может быть… — Он замялся. — Определите по фотографии, кто она была. Если это возможно. Если вообще возможно, что она кем-то была.
— Это вы в смысле, на метле она летала или в ступе? — развернула очередную конфету Еж. — Мы в прачечную не ходим. У нас стиральная машина есть.
— Не, — вернул фотографию Тюрин. — Не помню такую. Имя слышал, а саму не помню. Да и то, может быть, она недавно в городе? Из Клина приехала? Ну откуда… Я на работу иду, стараюсь зря по сторонам не зыркать, а то еще увидишь что лишнее. Себе дороже встанет.
— Отец Василий хвалил вашу работу, — вспомнил Дорожкин. — Сидит у себя в церкви, слушает Эдит Пиаф. Служит ночами. Говорит что-то о посмертии и об отпущении. Я, правда, не понял, кого он отпускать собирается. Если этих самых… мертвяков, вот вы бы с ним и сошлись. Вы бы различали, а он отпускал.
— Кого он может отпустить? — звякнул чашкой Тюрин. — Отпускают тех, кто сам уйти может, а уж кто перехлестнут поперек, за тех молить не перемолить.
— А вот этот, — нахмурился Дорожкин. — Тот, кто спрашивал об Алене Козловой. Вы же слышали имя? Значит, о ней кто-то спрашивал. Он ведь высокий такой был, говорят, что сильный, красивый и очень страшный. Он вам кем показался?
Закашлялась, побледнела Еж. Замер с поднятой чашкой Тюрин. Медленно, очень медленно поставил ее на стол, расплескивая чай, и прошептал так, словно кто-то мог его услышать:
— Вы, господин инспектор, уходите. И не приходите больше. Я высверливать для вас никого не буду. И различать тоже. Мне еще Ежа надо поднять, да я и сам пока что в полном порядке и никаких перемен к худшему не желаю. Уходите.
— Уходите, — повторил теперь его слова Дорожкин и снова, через день от того разговора, почувствовал, как его обдало чужим страхом. Поднялся, вытер пот со лба, потому как не решился скинуть куртку в столовой, сунул руку в нагрудный карман, чтобы ощупать кобуру (надо было бы что-то придумать с одеждой), с благодарностью кивнул поварихе, подхватил сумку и вышел в ноябрьский холод. На улице было свежо, в воздухе кружились снежинки. «Да, — подумал Дорожкин, — неужели и здесь правоохранителей боятся больше, чем кого бы то ни было»?
Надо было идти на почту. Узнавать адрес Колывановой Марии, которая не так давно отказывала Дорожкину в доступе к Интернету, да и просто так переговорить с тем же Мещерским, мало ли, может быть, она сболтнула что Графику, к примеру, зачем ее понесло в лес? И одна ли она туда ходила? Или все-таки начать следовало с ее дома, с соседей? А почему он, Дорожкин, до сих пор не заглянул в картотеку? Может быть, и на почту не пришлось бы идти?
Мысль была настолько очевидной, что Дорожкин даже остановился уже на пороге почты, но все-таки пересилил себя и шагнул внутрь, успев подумать, будет ли он хвастаться перед Мещерским пистолетом или нет?
Мещерского на месте не оказалось, зато портрет Дорожкина вновь украшал стеклянную перегородку. Дорожкин торопливо протопал вперед, сорвал объявление, скомкал его и только после этого услышал голос.
— Холодно на улице, Евгений Константинович?
Глава 5 Женя и Женя
Ничего глупее, чем спросить: «А мы знакомы?» — Дорожкин сделать не догадался. Хотя он не был уверен, что сказал именно эти слова. Он даже не был уверен, что вообще сказал хоть что-то. Однако вопрос о том, холодно ли на улице, он услышал точно. И следующую фразу незнакомки тоже:
— Как вам сказать… Кое-что я о вас знаю точно. Вы молодой, перспективный и без вредных привычек. У Графика целая пачка этих объявлений. Только обычно их не рвут, а снимают, аккуратно складывают и прячут на груди. Девушки в основном, не волнуйтесь. Так График говорит, я-то здесь случайно…
Она говорила с ним, просматривая наколотые на стальную спицу квитанции. Сказала, не поднимая головы:
— Тут многие отправляют деньги домой, не только вы. В Кузьминске неплохие зарплаты. Вот, забежала на минутку вещи соседки забрать, а здесь непорядок. Ну и как тут уйдешь? Я раньше иногда приходила помогать тете Марусе, разбираюсь немного. Не знаю, может, и завтра еще прийти? Тети Маруси больше нет. Завтра похороны. Когда человек уходит, после него все должно быть… прибрано. Знаете, не хочу на похороны идти, но придется. Тетя Маруся была хорошая. Да какая бы ни была. Вы будете деньги отправлять? Я видела ваши квитанции. Ваша мама жива? Везет вам. Вы простите меня, это я от горя такая болтушка…
Она подняла глаза и, как показалось Дорожкину, мгновенно окинула его взглядом с головы до ног.
— А где Мещерский? — почему-то спросил Дорожкин, хотя никакого дела ему до Мещерского не было.
— В школе настраивает Сеть, — ответила девушка, снова уставившись в бумажки. — Но скоро вернется.
Дорожкин приблизился на шаг. Осторожно поставил локти на стойку. Медленно выдохнул. Это была она. Не в том смысле, что Дорожкин уже когда-то видел это лицо, чуть спутанные темно-русые волосы, но он отчего-то был уверен, что это она. Та самая женщина, девушка, девчонка. Мамка ему как-то сказала об этом, когда Дорожкин еще был в возрасте, позволяющем мальчишке задавать матери откровенные вопросы. Совсем маленьким был Дорожкин, но запомнил ее слова.
— Как угадаешь, как угадаешь… И угадывать не придется. Увидишь и сразу поймешь. Она.
— Ты так же увидела папку? — спрашивал мать маленький Дорожкин.
— Так или не так, какая теперь разница, — отмахивалась от сына мать. — Под взгляд попался, вот и увидела. А потом, увидеть можно одно, а получить другое. Что выросло, то и выросло. Выросло, да засохло. Чего теперь говорить? Приросло же? И что, что отсохло? И сухую ветку ломать дереву больно.
Вот и у Машки с Дорожкиным могло прирасти, да вот не схватилось. И засохнуть не успело, а все больно было. И что она за ерунду говорила, что он в кого-то влюбился? Не мог он ни в кого влюбиться, потому что тогда бы не было вот этого столбняка.
— Холодно на улице. — Он ухватился за заданный минутами раньше вопрос как за спасительную соломинку. Она отложила бумаги и внимательно посмотрела на него. Посмотрела так, будто хотела разглядеть что-то знакомое. Дорожкин даже дышать перестал. Стоял и, пугаясь встречного взгляда, смотрел на прямой нос, тонкие брови, чуть вздернутую линию губ, высокий лоб. Обычное лицо. Хорошее лицо.
— Это правда, что вы были женаты на Маше Мещерской? — вдруг спросила она, и Дорожкин на мгновение разглядел ее глаза. Они были карими.
— Я не был женат, — кашлянул Дорожкин и тут же добавил: — Да я их и познакомил, собственно… Но одно время собирался жениться на Маше… еще не Мещерской.
— Зачем? — спросила она.
«И в самом деле, зачем»? — удивился Дорожкин и даже попытался оправдываться:
— От одиночества хотел спастись, наверное. Думал, что срастемся.
— Говорят, что редко получается, — снова углубилась в бумаги девушка и пробормотала, как бы задумавшись о чем-то: — Когда спасаешься, редко получается. Вот если спасаешь, тогда может быть… У нас жарко, вы бы сняли куртку.
— Не могу, — признался Дорожкин. — У меня пистолет… Я младший инспектор… ну через дорогу. Управления безопасности.
— Но ведь вы не будете здесь стрелять? — поинтересовалась она, записывая что-то в толстую тетрадь.
— Не должен, — смахнул пот со лба Дорожкин.
— Тогда снимайте куртку, — посоветовала она и поднялась, чтобы положить пачку разобранных квитанций на стол за спиной.
«Стройная», — подумал Дорожкин с какой-то бессмысленной радостью.
— Евграф Николаевич, конечно, пунктуален, насколько я успела заметить, но вы вспотеете, потом выйдете на холод и обязательно заболеете.
Она поймала взгляд Дорожкина, чуть-чуть, самую малость разрумянилась, одернула платье.
«Уже заболел», — с каким-то непонятным, щенячьим восторгом подумал Дорожкин и принялся стягивать куртку.
— Привет, Женя!
Мещерский ворвался на почту раскрасневшийся, усыпанный снежной крупой, словно за окном вовсю уже властвовала зима. Он на ходу положил на стойку перед девушкой шоколадку, потопал по затертому линолеуму, стряхивая снег с ботинок, сбросил дубленку и полез за фанерованную перегородку на свое рабочее место.
— Привет, — с недоумением и досадой пробормотал Дорожкин.
— И тебе, Дорожкин, привет, — откликнулся Мещерский. — Ты что, охмурять личный состав пришел? И пистолет где-то раздобыл? Наверное, пластмассовый, для понтов? Женечка, рекламе верить нельзя. Он, конечно, в какой-то степени и в самом деле парень перспективный, но вы достойны лучшего.
— Женечка? — удивленно повернулся к девушке Дорожкин.
— Тезки, — улыбнулась она и снова углубилась в работу. — Женя Попова, соседка тети Маруси. Бывшая соседка. Но я уже говорила…
— Сегодня никого не будет, — зевнул Мещерский. — Понедельник, тем более вчера гуляния были. Я уже приметил, когда народ идет, когда нет. Но класс сейчас в школе занят, так что я вот сюда решил вернуться, пока Машка моя не распознала, кто тут у меня нарисовался, да не прибыла с контролем и проверкой. Кстати, Дорожкин, что там с подельницей моей стряслось-то? Правда, что ли, зверь какой в лесу напал или вранье?
— А кто говорит? — повернулся к Мещерскому Дорожкин.
— Все говорят, — погрозил ему пальцем Мещерский. — А там не знаю. Хорошая тетка, кстати, была. Только бестолковая. И чего ей вздумалось в лес идти? Да еще в одиночку… Какие грибы в ноябре?
— Она снадобья собирала, корни, — подала голос девушка. — Сейчас для некоторых — самое время. Корень стальника в ноябре надо брать. Ольху щипать.
— Нет, ну вы посмотрите? — картинно возмутился Мещерский. — И это двадцать первый век, между прочим. Женечка, я вам ответственно заявляю, что это все — мракобесие.
— График, — спокойно ответила девушка, — не заводите меня, я все равно не завожусь. Вот заболеете, приглашу какую-нибудь травницу, сразу и определимся, что мракобесие, а что нет. А познакомите меня с женой, я ее сама научу парочке отваров. Еще спасибо скажете.
— Нет, ну может ли что-то быть глупее? — вздохнул Мещерский. — Я буду знакомить собственную жену со своей новой молодой сотрудницей. Не думаю, что это ее обрадует. Женя, может, останетесь?
— Не надейтесь, — усмехнулась Женя. — Я тут ненадолго. Хотя буду заглядывать. Может быть. Мне вот с детьми больше нравится работать. В детском садике, к примеру. Не волнуйтесь, без телеграфистки не останетесь, пришлют сюда кого-нибудь.
— Как это пришлют? — нахмурился Мещерский. — Нет, а со мной посоветоваться нельзя? Ну там фотографии хоть показали бы? Я б выбрал. Кастинг бы устроил. Кстати, Дорожкин. Ты чего приперся-то? Пистолетом похвастаться? Ну похвастался и иди. Не видишь? Люди работают.
— Это… — Дорожкин снова потянул на плечи куртку. — Женя… Подскажите адрес.
— Лучше не сегодня. — Она вздохнула. — Похороны завтра, вынос в двенадцать. Раньше нельзя, на кладбище посетители. Позже — никого не найдешь, чтобы подсобили. Она одна жила. Но есть добрые люди, хлопочут. Только ничего вы дома у нее не найдете. У нее врагов не было.
— Это точно, — кивнул Мещерский, разворачивая стопку бутербродов и вытаскивая из сумки термос. — Но дела-то не меняет. Вот возьмите обычного поросенка. Живет он себе в хлеву, ест комбикорм, толстеет, а потом бац, и вот вам пожалуйста — докторская колбаса. А вроде бы врагов не было. Понятно?
— Фу, График, — поморщилась Женя.
— Хорошая колбаса, кстати, — удивился График, прожевывая отхваченный от бутерброда кусок. — Надо будет посмотреть, чье производство.
— Вот. — Женя протянула Дорожкину листок. — В среду я буду дома, если ничего не случится еще. Позвоните в домофон, я спущусь или открою, разберемся. Посмотрите квартиру, но точно говорю, ничего не найдете.
Дорожкин развернул его уже на улице. На листке было написано: «Улица Мертвых, дом номер семнадцать, квартира номер четыре». В лицо задувал ветер, в воздухе кружились снежинки. Дорожкин потоптался несколько секунд, потом подхватил со стальных поручней у входа в почту горсть сухого снега, размазал его по лицу. Подумал мгновение, перешел через дорогу и через пять минут уже тащил в дежурку пару полиэтиленовых сумок, в которых плескались четырехлитровые бутыли «Тверского» и шуршала пара здоровенных вяленых лещей. Почему-то Дорожкин был уверен, что Ромашкин окажется в участке. Так оно и вышло. Дежурный, с которым Дорожкин столкнулся на первом этаже, с уважением посмотрел на сумки и сказал, что Ромашкин в картотеке на втором этаже. Дорожкин поднялся по лестнице и, миновав кашинский кабинет, оружейку и кладовую, подошел к серой, с зарешеченным оконцем двери в картотеку и толкнул ее коленом.
По площади картотека равнялась кабинету Содомского, под которым и располагалась. Но о комфорте или хотя бы удобстве работы в ней речь не шла. Святая святых квартирного учета представляла собой заставленную по периметру стальными стеллажами комнатушку, в центре которой стояли сдвинутые лицом друг к другу два стола, за одним из которых у настольной лампы сидел Ромашкин и мурлыкал песню про то, что «ромашки спрятались, поникли лютики».
— Поешь? — спросил Дорожкин.
— Это звуковая дорожка моей жизни, — отозвался Ромашкин, закрывая серую папку. — Саундтрек фактически. Причем, что важно, — поникли лютики, а ромашки спрятались. Уцелели то есть. Ты чего притащил?
— Ну как же, ты ж меня обогнал? — напомнил Дорожкин, выставляя на стол сумки.
Ромашкин вытянул за хвост леща, шелестя чешуей, провел по нему пальцами, приложил к носу, втянул аромат, недоверчиво прищурился.
— Подожди, ты ж не взялся на «слабо»?
— Полез в воду, значит, взялся, — буркнул Дорожкин, садясь напротив. — Но тебя на «слабо» ловить не буду, просто посоветуй, как быть.
— Это ты насчет твоего последнего задания? Наслышан, наслышан.
Ромашкин ловко распаковал сумки, дернул на себя ящик стола, в котором загремели, покатились граненые стаканы. Тут же сполоснул их водой из бутыли «Кузьминской чистой», что стояла перед ним, плеснул в стаканы пива, умудрившись не поднять шапку пены, сдернул с одного из стеллажей пожелтевшую от времени старую газету с заголовком «Заветы Ильича» и разложил на ней моментально распущенного на темно-бордовые и желтоватые волокна леща.
— Ловко, — оценил Дорожкин.
— А то, — хмыкнул Ромашкин и пригубил напитка. — Каждый должен уметь хотя бы что-то сделать хорошо. Вот, — Вест простер перед собой руки, — я умею быстро и грамотно организовать прием пивасика. И не только это, но именно это только что смог продемонстрировать. Так какой тебе совет-то требуется? Насчет Колывановой? Хрен его знает, что советовать. У меня тоже так бывает, ну не в том смысле, что имена трупаков выскакивают, а просто выползает чье-то имя, а что с ним, непонятно. Вот иду сюда, узнаю, кто это, а там уж двигаю к нему или к ней домой, на работу. Выясняю, что да почему. Бывало, что человечка уж нет, ну там уехал куда или помер, без криминала, конечно, а его имя у меня висит. Что будешь делать? Тупо перебираешь обстоятельства его жизни. Расспрашиваешь, сплетни собираешь, короче, бродишь вдоль берега и гребешь веслом. Так вот, проверено — рано или поздно имя пропадает. А нам только того и надо. Бумага должна быть чиста, как совесть. Тогда можно и пивка.
— Понятно, — приободрился Дорожкин и окинул взглядом полки, на которых стояли и лежали папки. — И как ты тут что-то выясняешь?
— А тебе зачем? — не понял, отправляя в рот волоконца леща, Ромашкин. — Ты же знаешь, кто такая Колыванова? Адрес выяснил?
— Выяснил, — кивнул Дорожкин. — Но там похороны, не хочется пока топтаться. Завтра вынос, там и навещу место жительства. А пока хоть что-то подсобрать.
— Ну так это просто, — пожал плечами Ромашкин. — Здесь, правда, кроме адреса, подсобрать ничего не удастся, но хоть соседей по именам узнаешь. Вот, вокруг стеллажи, на каждой полке — отдельная улица. Каждый дом — отдельная папка. Выбирай и листай. Информации не много, но зацепиться есть за что. А если не знаешь, где твой объект перекантовывается, вот эта папочка для распознавания и служит. Пишешь имя карандашиком на обложке и получаешь ответ внутри.
— На бумаге? — нахмурился Дорожкин.
— А ты что, никак не привыкнешь? — ухмыльнулся Ромашкин. — На бумаге надежней. Ни тебе программ каких-то, ни вирусов, ни электричества. Делай свое дело да поглядывай, чтобы листочек был чистым. И все. Ты чего пиво не пьешь?
— Да не хочется что-то, — помотал головой Дорожкин. — В ремеслухе набил живот макаронами…
— Ну, — поднялся Ромашкин, — тогда прощевай. Не обессудь, пиво заберу, а то сюда Кашин иногда заглядывает, нечего его баловать. И рыбку.
— Никаких вопросов, — поднял руки Дорожкин.
— Ключ в дежурке оставишь, Содомский сейчас с Маргаритой землю роет, — звякнул связкой ключей Ромашкин и посоветовал: — Не кисни, лютик.
— Прячься, ромашка, — парировал Дорожкин и, дождавшись, когда за Ромашкиным захлопнется дверь, подтянул к себе папку.
Обложка ее была неоднократно исчеркана, исписана карандашом и затем безжалостно затерта, приобретя серый цвет, который свойственен учебным пособиям нерадивых школьников. Дорожкин осторожно приоткрыл ее. В папку был вшит точно такой же желтоватый лист, как и в личную папку младшего инспектора. Никаких надписей на нем не имелось.
Дорожкин выдвинул ящик стола на своей стороне и обнаружил в нем несколько простых карандашей и большой мягкий ластик. Помедлил несколько секунд и осторожно, стараясь не нажимать сильно, вывел на картоне «Мария Колыванова». Выдержал недолгую паузу и открыл папку. На желтоватом листе появилась ровная строчка — «Мария Степановна Колыванова. Проживала по адресу: г. Кузьминск, ул. Мертвых, д. 17, кв. 3». Почерк был идеальным, словно рукописным шрифтом управляла невидимая машина, впрочем, таким же почерком вычерчивались надписи и в папке самого Дорожкина. Он перевернул лист, но на его оборотной стороне ничего не появилось. Дорожкин закрыл папку и осторожно стер имя с обложки. Информация на листке тоже исчезла.
— Обалдеть, — будничным тоном произнес младший инспектор, хотя обалдеть следовало уже давно. Ну или обратиться к специалисту по психическим заболеваниям. Только не к доктору Дубровской.
Дорожкин взял оставленный Ромашкиным стакан с пивом, выпил его залпом, с сожалением вспомнил об унесенных лещах, но тут же отвлекся, подумал, что с некоторым неудобством он смог бы заполнять обложку папки, не закрывая ее и поглядывая, как на желтом листе выписываются невидимой рукой буквы, но пока решил отказаться от экспериментов. Посмотрел в узкое окно, за которым в месиве начинающегося снегопада колыхался российский флаг, вспомнил о недавнем знакомстве и едва сдержал себя, чтобы не бросить все тут же и не побежать обратно на почту.
— Спокойно, младший инспектор, — прошептал Дорожкин и вывел на обложке папки: «Бывший инспектор управления безопасности города Кузьминска, высокий, красивый и очень страшный». Открыл папку — безрезультатно. Стер, написал: «Евгений Дорожкин». Открыл и прочитал: «Евгений Константинович Дорожкин. Проживает по адресу: г. Кузьминск, ул. Николая Носова, д. 15, кв. 13».
Вскоре Дорожкин убедился, что справочная система картотеки Кузьминского управления общественной безопасности работает по твердо установленному алгоритму. Вписываешь имя, получаешь адрес. Главное, не склоняться к излишествам. К последним относились не только запросы, не содержащие фамилии горожанина, но и запросы, относящиеся к таким уважаемым людям, как мэр города, директор промзоны, директор института и весь личный состав управления общественной безопасности и поддержания правопорядка, исключая самого Дорожкина. Впрочем, возможно, информацию о Дорожкине мог получить только сам Дорожкин.
Однако никакой информации об Алене Козловой он не получил тоже, хотя адрес ее матери папка выдала незамедлительно. Младший инспектор прикинул, кого еще он мог вписать на затертые ластиком строчки, и начертил имя Дубицкаса Антонаса Иозасовича. Папка не замедлила с ответом. «Дубицкас Антонас Иозасович. Проживал по адресу: г. Кузьминск, ул. Бабеля, д. 8, кв. 8. Выбыл в связи со смертью».
— Ага, — пробормотал Дорожкин, в который раз почувствовав охватывающий его холод. — Мария Степановна Колыванова, выходит, пока еще не выбыла? А Алена Козлова если и выбыла, то в секретном порядке?
Он захлопнул папку, стер с нее последнее имя и отправился прогуливаться вдоль стеллажей. На полке улицы Бабеля имелось десятка два папок, среди которых папка дома номер восемь ничем не выделялась. Дорожкин смахнул с нее пыль и, разложив ее на письменном столе, именно на восьмой странице обнаружил лаконичную запись: «Квартира номер восемь, две комнаты, общая площадь 110 квадратных метров, полезная — 85 квадратных метров. Проживает Шакильский Александр Валериевич, егерь».
В следующие полчаса Дорожкин проштудировал папку с перечнем жильцов дома номер семнадцать по улице Мертвых, обнаружив среди уже знакомых имен Марии Степановны Колывановой и Евгении, как оказалось Ивановны, Поповой и имя Угур Кара. Турок жил в том же самом доме, в каком находилась его шашлычная. Дорожкин с тоской подумал о кофе и подошел к стеллажу улицы Носова. Дом номер пятнадцать оказался пуст. В папке был подшит один-единственный лист, на котором значилось имя самого Дорожкина и указана немалая площадь его жилья. Дорожкин тут же вернулся к справочной папке и написал на ней — Ефим Ефимович Загоруйко, но результата не получил. Или справочная система все-таки давала сбои, или Ефим Ефимович был весьма важной персоной. В конце концов Дорожкин решил, что карлик мог быть исключен из списков, как бывший инспектор управления, и направился к стеллажам с названиями деревенских улиц. Дом Лизки, а точнее Елизаветы Сергеевны Улановой, отыскался в самом конце улицы Остапа Бульбы. Дорожкин сделал пометку у себя в блокноте и перешел к Польской улице. Папки с домом Марфы Зосимовны Шепелевой на полке не оказалось. Дорожкин недоуменно почесал в затылке, вернулся к столу и накорябал на обложке ее имя. Справочный лист остался чистым. Он принялся стирать написанное ластиком, как вдруг что-то почувствовал. От строчек на обложке осталось только: «Шепелев…» Дорожкин открыл папку и увидел короткую запись: «Шепелев Владимир Владимирович. Проживал по адресу: г. Кузьминск, ул. Николая Носова, д. 15, кв. 13. Выбыл в связи со смертью».
Мучительно зазудели пальцы правой руки. Дорожкин поднялся, вышел в коридор, запер картотеку и побежал в свой кабинет. Он почти не сомневался, чье имя обнаружит в рабочей папке.
Глава 6 Мертвяки и трупаки
Утром Дорожкин отдал час времени бассейну, но уже в девять был на работе. Маргарита, на скуле у которой багровел свежий кровоподтек, к появлению в папке Дорожкина под именем Марии Колывановой имени Владимира Шепелева отнеслась почти равнодушно. Скривила губы, словно несносный мальчишка прибежал к воспитательнице жаловаться на разбитую коленку, и посоветовала к Шепелевой соваться в самом крайнем случае.
— Она весь октябрь меня в ванной караулила, — признался Дорожкин в ответ на предупреждение начальницы. — Я месяц душ в трусах принимал.
— Не думаю, что ты чем-то рисковал, — бросила через плечо Маргарита, собираясь уже скрыться в своем кабинете, в который Дорожкину пока что не удавалось даже заглянуть, но остановилась, обернулась и внимательно проговорила, глядя ему в глаза: — Он пропал, понимаешь?
— Как это, «пропал»? — напряг скулы Дорожкин.
— Так и пропал, — ответила Маргарита. — Был — и нет. Пообедал в «Норд-весте» вместе со мной и Марком, потом отправился по делам куда-то на проезд Конармии и исчез.
— Почему вы скрывали от меня его имя? — удивляясь сам себе, но с трудом сдерживая раздражение, спросил Дорожкин. — Почему от меня вообще что-то скрывают? Я работаю здесь или подпрыгиваю?
И он вдруг выбил ногами классную чечеточную связку, закончив ее энергичным стомпом.
— У вас тут танцы? — высунул лысую голову из кабинета Ромашкин.
Маргарита обернулась, прошипела что-то едва различимое, и Ромашкин поспешил скрыться.
— Тебе говорят то, что тебе нужно знать. — Она приблизилась к Дорожкину на шаг, делая паузы между словами и произнося каждое отчетливо и негромко. — И сейчас я говорю тебе то, что тебе нужно знать. А ты работаешь и получаешь за это деньги. Танцы — только в свободное время.
— Он искал Алену Козлову, — стиснув зубы, но не двинувшись с места, напомнил начальнице Дорожкин. — На проезде Конармии прачечная, где она работала.
— У него там была какая-то встреча, — остановилась в полуметре от Дорожкина Маргарита, так близко, что он вдруг понял, чего ему не хватало в ее образе. Она никогда ничем не пахла. Ни парфюмом, ничем. — Важная встреча. После нее он отправился домой к Алене Козловой. И тогда же пропал.
— Пропал, когда искал Алену Козлову? — уточнил Дорожкин.
— У него было еще одно задание в папке.
— Какое было вторым? — спросил Дорожкин.
Она словно застыла.
— Он не нуждался в моем опекунстве.
— А кто может знать? — Дорожкин не собирался сдаваться.
— Марк, — не сводила с него глаз Маргарита. — Хотя я не уверена. Это все? Или исполнишь еще один танец?
— Нет, — сглотнул Дорожкин. — Вопросов еще много, но могу ли я их задавать? А вдруг ответы на них вне моей компетенции?
— Шепелева ищет сына. — Взгляд Маргариты потемнел, голос стал чуть слышным. — Квартира, в которой ты обитаешь, раньше принадлежала ему. Вся мебель, библиотека от Адольфыча, но несколько лет Шепелев числился хозяином этого жилья. Хотя вряд ли ночевал там хотя бы однажды. Маменька его не отпускала от себя. Она знает, что он мертв, с этим ее не обведешь вокруг пальца. Но она не знает, где его тело. Поэтому она колдует на его поиск или на поиск его убийцы. Найти его пока не может, что уже само по себе странно. Наверное, колдовство почему-то не удается или не удавалось, и ее постоянно сбрасывало на эту квартиру.
— На душевую комнату? — удивился Дорожкин.
— Откуда мне знать привычки Шепелева? — сделала полшага назад Маргарита. — Может быть, он проводил там большую часть времени? Насколько мне известно, в доме его маменьки, кроме баньки, удобств никаких. Так что считай это сбоем колдовства.
— И часто у Шепелевой сбоит? — поинтересовался Дорожкин.
— Практически никогда, — покачала головой Маргарита.
— Тогда о чем думать? — почесал затылок Дорожкин. — Выходит, что я он и есть. Ее пропавший сынок. Ну уменьшился немного, измельчал, а так точно он. Второй вариант — именно я его и убил. И в землю закопал.
— Не шути, — еще на полшага отодвинулась Маргарита. — Ты не убил бы его, даже если бы у тебя было десять таких же пистолетов, что топорщится теперь под курткой. Кстати. Советую приспособить его на пояс. Великоват. Возьми подходящую кобуру у Кашина.
— Хорошо, — постарался оставаться спокойным Дорожкин, хотя глаза Маргариты, зрачки которых уменьшились до неразличимых точек, приводили его в дрожь. — Приспособлю на пояс. Когда я должен из него стрелять?
— Только в одном-единственном случае, — она вовсе закрыла глаза, — когда не сможешь не выстрелить.
— А кем был Шепелев? — буркнул Дорожкин.
Маргарита ненадолго задумалась, вдруг посмотрела на Дорожкина своими всегдашними, завораживающими глазами и прошелестела негромко:
— Кем-то вроде меня. Только злым. Как все люди.
Она сказала это так, как будто смотрела на людей со стороны. Смотрела с ненавистью. Или с досадой?
— Кто искал Шепелева? — спросил Дорожкин. — Кто им занимался?
— Я, — пожала плечами Маргарита, и это простое движение вдруг рассмешило Дорожкина, он едва сдержался, чтобы не прыснуть.
— И?..
— Никакого результата. — Она была серьезна. — Не волнуйся, иногда надписи в папке исчезают сами собой. От времени. Считай это влиянием срока давности.
— Выходит, иногда надо и поспешить, чтобы успеть выполнить работу? — не понял Дорожкин. — Или можно и помедлить и она сделается сама?
Она шагнула вперед и поймала указательным пальцем подбородок младшего инспектора, словно хотела рассмотреть его получше или снова попробовать проглотить нерасторопного подопечного. Ничего не вышло.
— Ты изменился, Дорожкин.
— В смысле?
Он растерялся — так внезапно переменился и ее тон, и ее взгляд.
— Да, в смысле, — ответила она негромко и скрылась у себя в кабинете.
Марка на месте не оказалось, поэтому Дорожкин сбегал на второй этаж, обменял у мучившегося от похмелья Кашина кобуру, потратил несколько минут, чтобы приспособить ее на пояс, еще немного потренировался с выхватыванием пистолета, затем засунул папку в брезентовую сумку и побежал на почту, пытаясь на ходу придумать какое-нибудь оправдание внезапному визиту. Оправданий не потребовалось. Жени на почте не оказалось. На ее месте, подкрашивая глаза, сидела сытая и крашеная блондинка с именем «Галя» на высокой груди. Наверное, выражение лица Дорожкина сказало ей больше, чем он хотел показать, потому что она фыркнула и отгородилась от посетителя картонкой с надписью: «Перерыв на тридцать минут».
— Все-таки Интернет тут не очень, — пожаловался Дорожкину Мещерский. — Линия, что ли, плохая? Не понимаю. Я тут, кстати, заказал кое-что из оборудования. Позавчера с утра отнес список Павлику, пообещали доставить все на днях. Не знаешь, может, у них тут какой-нибудь склад есть?
— Не знаю, — ответил Дорожкин.
— Ты чего нос повесил? — не понял Мещерский и прошептал, тыкая пальцем в сторону новенькой: — Ты посмотри, какая роскошная деваха заступила на службу. Имей в виду, тут Машка с утра забегала, так я ей сказал, что это твоя знакомая. Не вздумай отрицать.
— А где Женя? — спросил Дорожкин.
— Какая Женя? — вытаращил глаза Мещерский.
— Женя Попова, — выговорил Дорожкин. — Вчера она сидела здесь, замещала Колыванову. Забыл?
— Женя Попова? — наморщил лоб Мещерский и вдруг удивленно хмыкнул: — Дорожкин, черт тебя побери. Вспомнил. Что ж это такое? Я ж только что был уверен, что проторчал тут вчера весь день один, даже толком отойти-то не мог. Ага, «доктор, у меня провалы в памяти». Ну точно. Женька Попова. Женечка. Нет, Женька Попова, конечно, отличная девчонка, но чтоб эту красоту уравновесить, — Мещерский повел глазами в сторону новенькой, — таких, как она, три надо.
— И таких, как я, три, — буркнул Дорожкин. — Чтоб тебя уравновесить, График.
На часах было еще только десять утра. Вчерашний снег успел растаять, на брусчатке кое-где темнели лужи, но ледок все еще похрустывал под ногами. Так он и хрустел до входа в ремесленное училище. Дорожкин вошел внутрь и направился к расписанию занятий, чтобы выяснить, где ведет занятия Нина Сергеевна Козлова, но уже через минуту застрял, вычитывая названия диковинных предметов вроде адаптивной подготовки и начал постижения и реализации.
— Женька?
Судя по голосу, дела у Машки шли прекрасно. Она и сама выглядела так, как не выглядела на памяти Дорожкина никогда. Глаза горели, к ямочкам на щеках добавился румянец, некогда болезненная кожа на скулах приобрела гладкость. Волосы струились волнами. Дорожкин даже удивленно присвистнул:
— Что на тебя так влияет? Природа? Или местные хлопцы адреналин в кровь вгоняют?
— Все понемногу. — Она прищурила глаза, которые вдруг засверкали зеленоватыми искрами или отблесками флуоресцентных ламп. — А знаешь, больше прочего — легкость.
— Это График-то легкость? — удивился Дорожкин.
— Не хами, Дорожкин, — лениво потянулась Машка. — Ты не представляешь, как много для женщины значит легкость. Ты думаешь, отчего бабы у богатеев как на картинке? От легкости. Мы, конечно, не богатеи, но само по себе отсутствие забот насчет одеться, пожрать, сделать ремонт в убогой халупе, не потерять работу, да еще не идти в школу и не терпеть всякую невоспитанную, избалованную мерзость это, Дорожкин, большое дело.
— Тут, выходит, мерзости нет? — поинтересовался Дорожкин.
— Как везде, — пожала плечами Машка. — Но тут она воспитанная. Ты чего приперся-то? Только не говори, что на меня посмотреть. Не поверю. Мещерский сказал, что ты там на новенькую телеграфистку запал? Зря. Я сегодня посмотрела на эту Галю. Дура дурой. А тебе ведь, Дорожкин, всегда хотелось, чтобы рядом с тобой была умная баба. Да и здорова она больно. Такую ты не прокормишь.
— От себя отрывать стану, — пообещал Дорожкин.
— Смотри. — Машка вдруг сузила взгляд. — Лишнее не оторви. Зачем пришел?
— Нужно поговорить с Козловой, — объяснил Дорожкин. — Насчет ее дочери. Я ж обещал? Вот. Занимаюсь.
— Нет ее в училище, — мотнула головой Машка. — Болеет. Второй день дома сидит. Вроде бы до конца недели не появится.
— Разве тут болеют? — удивился Дорожкин.
— Как видишь, — хмыкнула Машка и пошла по лестнице вверх, бросив через плечо: — Кто-то болеет, а кто-то выздоравливает.
Дорожкин остался стоять внизу. Он знал, где живет Козлова, но идти теперь к ней не хотелось. Точнее, мало было времени. Обернуться за полтора часа до излета улицы Сергия Радонежского и делать было нечего, даже пешком, велосипед, по совету Фимыча, с первым снежком и ледком Дорожкин поставил на прикол, но нормального разговора бы не получилось, а Козловой требовался именно нормальный, неспешный разговор.
Дорожкин примостился на подоконник, достал из сумки папку, прочитал никуда не девшиеся фамилии Колывановой и Шепелева, выудил из кармана карандаш и написал чуть ниже: «Козлова Алена».
— Дурак ты, Дорожкин? — спросил он себя и ответил себе же, прислушиваясь к трелям звонка и шуму множества ног на втором этаже: — А почему нет? Да, тут кто-то выздоравливает, кто-то заболевает, а кто-то остается самим собой.
Мерзлая брусчатка у дома Колывановой была забросана еловыми ветвями. Тут же, между домом и забором пилорамы, стояла лошадь, запряженная в узкую телегу, которая сама по себе напоминала половину гроба с колесами. На передке сидел гробовщик-печник.
— И вы здесь? — спросил его Дорожкин.
— Как видите, — притушил о скамью сигарету Урнов. — Хотя что это за работа? Гроб дешевенький, одноразовый. Рамка из рейки, оргалит да ситец. До кладбища довезти, и то ладно. Подниметесь или как? Читалка вон уже идет, скоро выносить.
Из дверей подъезда и в самом деле вывалилась крепкая рукастая тетка, которая с интересом покосилась на Дорожкина и бросила на телегу пук ремней.
— Не пригодились. Опять ты, Володька, прав оказался. Трупак, трупее не бывает. Оно конечно, и магарыч пожиже, зато и поспокойнее. А ты, молодой человек, поднялся бы. Этаж, конечно, второй всего, а все помощь требуется. Там кроме басурмана белобрысого только три деда-оглоеда да девки. Смотри, Володька, уронят они твой гроб. Чего сидишь-то?
— Спина у меня, — проворчал Урнов и покосился на Дорожкина точно таким же взглядом, каким на него смотрела и коротконогая гнедая лошадка.
Дорожкин кивнул, закинул сумку за спину и заторопился в подъезд, дверь которого по случаю похорон была открыта и подперта какой-то деревяшкой. В подъезде, не в пример дому Дорожкина, пахло отчего-то квашеной капустой и кошками. На подоконнике стояли пыльная герань и пепельница. Тут же курили две бабки.
— Наверх, наверх, соколик, а то Угурчик-то наш пуп сейчас надорвет.
Дорожкин шагнул на ступеньку и тут же посторонился в сторону. Навстречу ему с раздраженным лицом спускался Марк Содомский. Увидев Дорожкина, он плюнул под ноги и, не здороваясь, прошел мимо. Дорожкин пожал плечами, взлетел на второй этаж, толкнул приоткрытую дверь и тут же оказался в свечной духоте, запахе грязной обуви, верхней одежды и еще чего-то, что неминуемо выдает накатывающую на любое жилище беду. В квартире толпились женщины в черных платках, Жени среди которых не было. У выставленного на табуретки гроба пыхтел турок и копошились сразу три деда. Дорожкин коснулся плеча крайнего, показал на крышку и тут же подхватил гроб у ног покойной и попятился, попятился к выходу и лестнице.
— Тут коридоры широкие, хорошо, — задвигал покрасневшими щеками Угур, но дверь уже осталась позади, и Дорожкин пошел по ступеням, поднимая гроб над головой, чтобы турку не пришлось надрывать живот, удерживая его перед собой на вытянутых руках.
— А ты здоров, братец! — с уважением покачал головой шашлычник, когда гроб был поставлен на телегу и из подъезда потянулись добровольные плакальщицы. — Все ж таки в Маруське-то за сто килограмм было, точно тебе говорю.
— Угур… — Дорожкин посмотрел на выстраивающихся за телегой женщин, но Женю опять не разглядел и только кивнул довольным незапланированным облегчением дедам, которые прилаживали на телегу крышку. — Вопрос у меня есть. Ты где продукты закупаешь? В Москву ездишь?
— Нет, редко, — замотал головой турок. — Далеко, да и хлопотно. Надо оказии ждать. Баранину, свинину, спаси аллах, говядину беру в деревне. А вино, минералку, гастрономию разную, баранки опять же, все в Москве. Но не сам. Заказываю в администрации. Быстро доставляют. И по тем ценам, что мне нужны. А я уж только получать хожу. И когда в Москву езжу, тоже только набираю товар, а доставляют уж ребятки из администрации. Павлик в основном. Все по-честному. Но я редко сам езжу, зачем? Да и заведение оставлять…
— И где получаешь? — поинтересовался Дорожкин.
— Так в ангаре на колхозном рынке, — пожал плечами Угур. — Там все получают. И одежду, и еду, и книги, и учебники, и мебель — все. Да и если что отвезти надо, тоже туда везут. Скатерти там с фабрики или еще что. А там уж Павлик подгоняет фуру и все устраивает. А вот Борька Тюрин деревяшки свои, если их надо куда отправить, уже на пилораму тащит. Но там-то, наверное, так же все устроено.
— И все на одной фуре? — спросил Дорожкин.
— Не знаю, — выпятил губу турок. — Может, на автобусе. У них еще вроде и «газель» есть. Или не одна? Так мне какая разница? Ты когда письмо получаешь, разве спрашиваешь, на какой машине его привезли?
— Да это я так, — снова оглянулся Дорожкин. — Мало ли, вдруг захочу что-нибудь от матушки сюда привезти.
— Так это к Павлику, — посоветовал Угур. — Там не знаю, кто в администрации за это отвечает, но лучше напрямую к Павлику. Ну я побегу, а то даже шашлычную пришлось закрыть, Адольфыч ругается, если кто расписание не соблюдает. Спасибо тебе, выручил!
Турок поклонился, сложив ладони у подбородка, и побежал к шашлычной. Урнов хлестанул лошадку вожжами, и она потащила телегу со двора. Мария Колыванова лежала в гробу спокойно, направив длинный прямой нос в мутное ноябрьское небо, и Дорожкину казалось, что никакой телеграфистки и не было, а была восковая кукла, которая заменяла ее на почте, запуская спрятанную внутри шарманку: «Интернетчик заболел, заболел интернетчик», и вот пришло время, завод кончился, и везут куклу на свалку.
— Здравствуйте.
Женя вынырнула ниоткуда, поймала Дорожкина за локоть.
— Спасибо, а то никого не могла найти, народ не любит мертвяков.
— Так то мертвяков, — прошептал Дорожкин, которого накрыла жаркая волна, и покосился на девушку. Она шла рядом, кутаясь в темный платок, подняв воротник обычного, до колен пуховика.
— Да. — Она по-будничному отнеслась к словам Дорожкина. — Объяснять просто ничего не хотелось.
— Вы давно здесь?
Телега с гробом поравнялась с башней гробовщика. Урнов на ходу спрыгнул, подхватил ремни, свистнул, сунув в рот два пальца, и тут же из дверей башни выбежала смешная троица — коренастый кудрявый парень с озабоченным выражением лица, еще один паренек помладше и пошкодливее на вид и девчонка лет четырнадцати. Все трое напоминали лицами отца, разве только кудрявый своим обликом отчасти подсказывал, что в увеличении семейства Урновых принимала участие и мать. Кудрявый подхватил поводья и пошел рядом с телегой, а оставшиеся двое заняли место отца, где тут же начали толкаться и щипать друг друга, не обращая внимания, что везут на телеге мертвого человека.
— Не очень. — Она говорила негромко, словно боялась, что ее услышат. Дорожкин оглянулся. Народ понемногу начал рассасываться, и уже на улице Бабеля за телегой шли всего лишь с десяток женщин, да какой-то мужик маячил у башни гробовщика. Деды, кажется, завернули вслед за турком к шашлычной. — Я жила с отцом далеко отсюда. Когда он умер, стала наведываться сюда, к матери. Потом и ее не стало, а я вот осталась. А на самом деле даже и не осталась. Я тут… наездами. Где-то даже урывками… Хотя пыталась зацепиться, вот устраивалась в детский сад, помогала на почте, еще пыталась работать… в разных местах…
Она посмотрела на Дорожкина так, словно именно он должен был дать ей ответ, давно ли она здесь и здесь ли она.
— А вы?
— Просто позвали на работу, — осторожно пожал плечами Дорожкин, боясь, что ее рука соскользнет с локтя.
— А что вы умеете? — Она не сводила с него глаз.
— Ничего, — прошептал он вовсе чуть слышно. — Был обычным логистом, менеджером. В Москве работал, снимал квартиру. Но потерял работу, тут и подвернулся Адольфыч. Позвал меня в Кузьминск.
— Что вы умеете? — Она ждала ответа на свой вопрос.
— Ничего особенного, — усмехнулся Дорожкин. — Сначала нимб какой-то разглядел в метро над головой одной женщины, а потом выяснилось, что какие-то магические щелчки на меня не действуют. И все. И вот я здесь. А вы?
— Подождите.
Телега, которой кудрявый отпрыск гробовщика управлял не в пример резвее, чем его отец, поравнялась с церковью. У ограды стоял отец Василий и издали крестил процессию. Дорожкин оглянулся. Кроме него и Жени, за телегой уже никого не было. Несколько женщин торопливо заворачивали вдалеке на улицу Мертвых. Да фигура мужика оставалась все там же, на перекрестке.
— Стой, шалава! — закричал кудрявый и придержал лошадь.
Тут же двое младших Урновых подхватили крышку, накрыли гроб и резво застучали молотками. Впереди, в сотне метров, вздымалась овитая засохшим хмелем арка кладбищенских ворот. На снегу валялись какие-то пакеты и пустые пластиковые бутылки. У тронутых ржавчиной створок стояли четверо даже издали кажущихся неопрятными мужиков.
— Вот. — Женя зашелестела купюрами. — Четыре тысячи рублей. Передайте. Я не могу туда подходить. Прошу вас.
Дорожкин кивнул, взял купюры. Кудрявый словно ждал этого. Свистнул, согнал с телеги сестру и брата, начал понукать лошадь. Заскрипели оглобли, лошадь захрапела и, неуклюже переступая, стала медленно разворачиваться. Дорожкин пошел к воротам, но чем он ближе подходил к ним, тем тяжелее давались ему шаги. Он даже посмотрел на ноги, но на них были все те же кроссовки, и мерзлый камень под ногами был тем же самым камнем, что и во всем городе.
— Что ползешь, быстрее давай, — раздался от ворот хриплый голос.
Дорожкин похолодел. Четверо у ворот могли бы напоминать московских бомжей, которые нет-нет да попадались на глаза всякому, кто иногда бывал на вокзалах или, к примеру, спускался в переходы под московскими площадями, но эти четверо были не просто грязными и запущенными. Они были лежалыми. Всех четверых с одной стороны покрывала пыль и прилипшие листья, а с другой пятна сырости и как будто даже комья земли. И лица их, опухшие, заросшие щетиной, с просинью, тоже были лежалыми, перекашиваясь на одну сторону. Дорожкин невольно втянул воздух, но запаха мертвечины не почувствовал, и здесь пахло мятой.
— Чай с мятой — никогда больше, — пробормотал Дорожкин, когда ворота заскрипели, створки пошли внутрь, подгребая ворох листвы, и мужики остановились по сторонам от входа.
— Шелести шустрее, — протянул серую руку с зелеными ногтями самый высокий из четверых и, подцепив купюры, довольно засопел, крикнул: — Ну что ты там, резвей подавай свою шалаву, Сергунчик!
Дорожкин оглянулся, увидел сына гробовщика, который вынуждал пятиться лошадь, заводя телегу в ворота, увидел стоявшую на полпути между церковью и воротами Женю, и поплевывающих семечки еще двоих отпрысков гробовщика, и отца Василия, все так же накладывающего крестные знамения из-за ограды храма, и мужика, который шел теперь в сторону кладбища или в сторону Жени, и посторонился. Телега до половины вошла в арку, двое из мужиков неожиданно резво залезли на ее борта, двинули гроб, еще двое его подхватили, подняли на плечи, и вот уже четверка довольно бодро зашагала в глубь кладбища, куда уходила усыпанная листьями аллея.
— За мертвяка по две тысячи на нос берут, — пробурчал кудрявый, выводя лошадь из арки. — С трупаком дешевле выходит, но их мало бывает. Помогите ворота закрыть.
— Это тоже мертвяки? — спросил Дорожкин.
— Они самые, — кивнул кудрявый. — Но это отбросы, считай. Так-то там и нормальные есть, от человека не во всякий раз и отличишь. Эй! А ну хорош! Кончай дурью маяться!
Двое младших из ритуального семейства выдернули из-за поясов рогатки и принялись обстреливать удаляющуюся процессию. Наверное, один из выстрелов достиг цели, потому что тот из лежалых, что шел сзади, на ходу поднял руку и погрозил кулаком.
— Они только днем за воротами, — объяснил кудрявый, — а ночью могут по всему городу разгуливать. Эти придурки по ним из рогаток стреляют, а потом ночами ими обстрелянные в двери стучатся. Понятно, что безобидные, а все равно не по себе.
— Зачем им деньги? — спросил Дорожкин. — Разве мертвяки едят?
— Едят, наверное, — пожал плечами кудрявый, запрыгивая на телегу. — Я почем знаю? Но ночами некоторые торговцы на Конармии павильончики открывают. Говорят, водка хорошо идет, вино молдавское. Ну и прочая ерунда. Можно просроченный товар сбывать. Только цены гнуть не надо, а то осерчают, нахулиганят, а с них какой спрос?
Кудрявый встал в телеге на ноги, залихватски свистнул, вдарил поводьями по спине лошадке, но секундами раньше там же оказались и двое его младших, и лошадка побежала, застучала копытами, унося веселую компанию от кладбища к близкому дому.
Дорожкин посмотрел на Женю. Она стояла на том же месте, притопывая от холода. Священник ушел. Мужик остановился на полпути. Дорожкин даже мог разобрать его лицо.
— Спасибо вам, — крикнула она Дорожкину.
— А показать квартиру Колывановой? — спросил он, шагнув в ее сторону.
— Не сегодня. — Она помотала головой, посмотрела на замершего мужика и, хотя Дорожкину осталось пройти до нее каких-то пятьдесят шагов, вдруг стала удаляться, уменьшаться, исчезать, как будто там, где она только что стояла, образовалась гигантская прозрачная труба, и Женю Попову понесло вдаль, засосало, потащило стремительным прозрачным эскалатором, пока она не уменьшилась до точки и не исчезла вовсе. Сказала она «пока» или ему показалось?
— Перебор, — прошептал Дорожкин, смахнул с головы колпак капюшона и, если бы вокруг была не мерзлая пыль, а снег, разбежался бы и ткнулся головой в сугроб. — Перебор.
Мужик, который стоял на дороге, развернулся и быстрым шагом пошел прочь. Где-то в отдалении послышалась музыка. Дорожкин прислушался. Из дверей храма доносилось все то же:
Allez, venez, Milord! Vous asseoir a ma table…Глава 7 Смотри на небо
— Нет, есть и еще один вариант. — Мещерский прихлебывал борщ, подмигивал хозяйке «Норд-веста» и вышептывал Дорожкину идеи одну невероятнее другой. — Это не кома, потому что в коме одновременно двое не могут лежать. Это дурдом.
— Ага, — вяло соглашался Дорожкин.
Вчера Женя так и пропала, не оказалось ее и дома, поэтому настроение у него было не очень, не помог даже утренний бассейн и пара свежих кровоподтеков на физиономии Ромашкина; тем более что до обеда ему пришлось усмирять на улице Андрия Бульбы упившегося самогоном мужичка, который отчего-то решил, что пространство его жизни ограничено личным забором и этот самый забор сужается вокруг него кольцом. Мужик разносил забор топором, дети мужика визжали, жена рыдала в голос, а Дорожкин, которого привез на место происшествия Кашин, не знал, что ему делать, пока взбеленившийся селянин не попытался зарубить собственную жену. Дорожкин нырнул под топор, принял довольно ощутимый удар топорищем по плечу и приложил мужика коленом в живот, заполучив персонального врага в лице рассвирепевшей жены обезвреженного безумца. Так или иначе, мужик был связан, жена утихомирена, хотя Кашин, позевывая, предлагал пристрелить обоих, а Дорожкин увеличил сомнительную славу специалиста по дракам и сварам на еще одну бессмысленную историю. Вдобавок ко всему прочему, отправившись пообедать в «Норд-вест», он столкнулся на входе с Мещерским да еще ввязался с ним в бестолковую беседу.
— Дурдом, — повторил Мещерский. — Или ты думаешь, что все это происходит на самом деле? Маша тут задержалась на работе, взяла себе еще несколько часов в ремеслухе, так знаешь, что она рассказала? Говорит, что ночами по улицам города бродят мертвецы и всякая прочая нечисть!
— Так ты бы встретил ее, заодно и проверил, — посоветовал Мещерскому Дорожкин.
— Я проверял, — еще активнее начал шипеть Мещерский. — На следующий же день. Не могу тебе описать, что я увидел, но, отойдя от дома на десять шагов, я оказался в собственной квартире уже через десять секунд. Пятый этаж, между прочим. У меня чуть живот не оторвался, пока я по лестнице взлетал. Ты знаешь, что за уроды работают дворниками?
— У вас где квартира-то? — поинтересовался Дорожкин, глядя в собственную тарелку без всякого аппетита.
— Второй дом на Ленина, — промокнул салфеткой вспотевший лоб Мещерский. — Квартирка угловая, но теплая. В спальне два окна. Одно на улицу Ленина выходит, а второе на промзону. Я иной раз смотрю в окно, никак понять не могу, что они там делают? Людей — никого. Словно вымерли.
— Может, и вымерли, — пробормотал Дорожкин и вспомнил мужиков у ворот кладбища. — Дворники, наверное, маленькие горбуны с пузами, оплывшими страшными рожами и огромными глазищами?
— Маленькие, да, — недовольно пробурчал Мещерский. — Ты что, думаешь, что я их еще и рассматривал?
— Тебя разве не предупреждал Адольфыч, что тут у них что-то вроде заповедника? — спросил Дорожкин.
— Предупреждал, — неохотно ответил Мещерский. — Ну не до такой же степени? Так-то смотришь — обычные люди вокруг. Разве только не смеются. Понимаешь, да, улыбаются, хохочут даже, но никогда не смеются. Я у тебя вот еще что хотел спросить, только ты не подумай чего…
— Ты о чем? — отодвинул тарелку Дорожкин.
— Машка никогда ничем не болела?
Мещерский смотрел не в глаза Дорожкину, а на его подбородок, но в его взгляде все равно чувствовался испуг.
— Нет, — ответил Дорожкин после паузы. — Как все женщины, впрочем. Хотя она не делилась со мной особенно, не получилось же у нас ничего.
— Понятно, — откинулся назад Мещерский и потянул к себе блюдо с мясом. — Спина у нее что-то начала болеть. Нет, так движется, все в порядке. Не жалуется, но до спины дотрагиваться не дает. Обгорела, что ли? Я посмотрел, потемнела чуть, наверное, перележала в солярии. Она в больницу ходила, там солярий. Ничего, я крем купил…
— Ты что-то недоговариваешь, — заметил Дорожкин.
— Изменилась она, — проворчал Мещерский. — Так-то нет, все в порядке, и у нас с ней все в порядке, но она бояться перестала.
— Чего бояться? — не понял Дорожкин.
— Города, — снова припал грудью к столу и натужно прошептал Мещерский. — А я вот начал. Что я здесь делаю, Дорожкин?
— Могут и двое, — поднялся из-за стола Дорожкин. — И двое могут лежат в коме. И десятеро. И тысяча. Я вот думаю, им одинаковое кажется, если они подсоединены все к одной капельнице? А насчет того, почему ты здесь… Потому же, почему и я. Сколько тебе капает в месяц, График? Тридцать тысяч, сорок, пятьдесят?
— При чем тут деньги? — обиделся Мещерский.
— Я логистом работал, — заметил Дорожкин. — Так вот что я тебе скажу, График, по всему выходит, что ты здесь по плану. Я, скорее всего, по случайности, а ты по плану.
— По какому плану? — едва не подавился Мещерский.
— По какому-то, — наклонился над столом Дорожкин. — Вот смотри, когда меня Адольфыч сватал сюда, он тебя упомянул, мол, заинтересовал ты его. А ты на тот момент был вполне себе счастливым и самодостаточным. И вот в короткий срок ты лишаешься всех клиентов, оказываешься на мели, да еще с кучей старой техники. И тут как из-под земли…
— Как черт из табакерки, — задумался Мещерский.
— Если угодно, — кивнул Дорожкин. — Адольфыч. И вот ты здесь. И что самое интересное, все, что тебе было сказано, все оказалось правдой. Тебе платят вполне натуральные деньги. Тебе дали квартиру. Тебя ценят. Ну а то, что Машка переменилась… А я, График, я переменился?
— Переменился, — кивнул Мещерский. — Ты стал какой-то… решительный, что ли. Помрачнел. Раньше ты по случаю и без случая анекдотики, шуточки… а теперь словно… наелся. Это на тебя так пистолет влияет?
— Не знаю, — покачал головой Дорожкин. — Но у Адольфыча все идет по плану, поверь мне.
— Как говорил один мой работодатель, из хохлов, — зло процедил сквозь зубы Мещерский, — не плануй, дураче, Бог переiначе[33].
Третья среда ноября выдалась теплой. Снежной крупы, еще вчера забивающей выбоины в брусчатке, не было и в помине. Бордовый столб на торчащем посередине площади памятнике термометру поднялся выше наполовину синего, наполовину красного ноля и застыл у цифры «пять». Под ногами хлюпали лужи, но в остальном вокруг царила уже привычная чистота. В папке у Дорожкина в виде заданий если уж не от Адольфыча, то от мистического работодателя имелись два имени — Колывановой Марии и Шепелева Владимира и одно рукописное — Козловой Алены. Были еще какие-то заботы, но поперек всех возможных забот захлестывала тоска. Чувство было знакомым. Точно так же захлестывала тоска, когда однажды он почувствовал ненависть во взгляде или в голосе Машки. И когда шеф на последней работе с какой-то неестественной ухмылкой подписывал ему заявление на отпуск. Тоска была сродни маячкам, которые ставятся на трещины в капитальных зданиях, пошла в сторону пломба, развалилась, значит, и здание разваливается. Тоска Дорожкина значила только одно: он снова, вместо того чтобы вычерчивать жизнь начисто, продолжал заполнять черновик. Хотя если он и в самом деле в кого-то влюбился год назад, может быть, и ненависть во взгляде Машки была справедливой?
Год назад? Или полгода назад? Не это ли было важнее всего?
Дорожкин сунул руку в карман, вытащил футлярчик, вытряс на ладонь три маковых коробочки и пакетик с двумя золотыми волосками. Так может, если волею обстоятельств он оказался в месте, где реальность претерпевает странные флуктуации, этим следовало воспользоваться? Раздавить одну из коробочек да потребовать у Никодимыча отыскать владелицу золотых волос, или разъяснить, что кроется за всем происходящим в городе, или… или подсказать, где разыскать Женю Попову?
— Нет, — пробормотал он, зная, что сказанное вслух действует сильнее и на него самого. — Это на крайний случай.
Мать его так учила. Всегда откладывать немного денег на крайний случай. Какой-то запас. Какую-то ниточку, за которую следует ухватиться, чтобы спастись, когда уже ничто больше спасти тебя будет не в состоянии. Откладывать и забывать, не пользоваться, запрещать себе пользоваться. Не пользуешься, значит, и случай не крайний, есть еще надежда на то, что все срастется, а не рассыплется, свалившись с обрыва в пропасть.
Дорожкин спрятал футлярчик в карман, потрогал через куртку пистолет на поясе, похлопал по сумке, что висела на плече, и неожиданно для самого себя направился не к матери Алены Козловой, которая проживала через квартал, в доме номер семь по улице Сталина, а двинулся к дому, в котором числился до убытия «в связи со смертью» Дубицкас Антонас Иозасович. Надо было разобраться именно с этим. Перед глазами все еще стояли оплывшие мужики, или мертвяки, у входа на кладбище, вспоминался чистый и аккуратный старичок из института в черных очках и страшные цифры под фотографиями, указывающие годы жизни руководства института. Когда же он умер?
Дорожкин невольно хмыкнул, осознав, что он говорит «умер» о человеке, с которым уже разговаривал дважды, причем явно после даты его кончины, но смешок у него вышел неубедительным. Какая же дата была под фотографиями? Явно из прошлого века, потому что тысяча девятьсот он разглядел точно, но дальше… Нет, никуда не годный получался из бывшего рязанского паренька инспектор управления безопасности.
— Придется посетить институт еще раз, — решил Дорожкин, подходя к восьмому дому по улице Бабеля, который находился как раз напротив входа в странное научное учреждение.
Дорожкин нажал на домофоне «восемь», «вызов», долго ждал, пока наконец не услышал удивленный мужской голос:
— Вы к кому?
— Мне нужен Шакильский Александр Валериевич.
Удивления в голосе прибавилось.
— Зачем? Вы разве не знаете, что его сейчас не должно быть дома? Он егерь. Он не во всякие выходные дома появляется.
— То, что он егерь, знаю, остальное — нет. — Дорожкин сделал шаг назад, чтобы взглянуть на окна на втором этаже, справа от подъезда, повысил голос: — Я — инспектор управления безопасности. Дорожкин Евгений Константинович. И дело у меня, собственно, не к вам, а к вашей квартире. В связи с ее прошлым жильцом, Дубицкасом Антонасом Иозасовичем!
— Заходите, — коротко ответил неизвестный.
И в этом доме не было никакого консьержа. Вдобавок в подъезде горела всего одна лампа, и Дорожкину пришлось подниматься почти в темноте, держась рукой за поручень. Дверь открылась через пару секунд после того, как Дорожкин подошел к ней. Глазка в ней не имелось, но Дорожкин в секунду уверился, что человек за дверью его рассматривает. Наконец загремел замок, дверь открылась, и из полутемного коридора выглянул незнакомец. Он посветил Дорожкину в лицо фонарем, провел желтым кружком по его одежде от воротника до кроссовок, затем посветил в лицо себе.
— Шакильский Александр Валериевич, а вы, простите?
Дорожкин представился еще раз и хотел уже было начать о чем-то спрашивать нынешнего жильца квартиры Дубицкаса, но тот кивнул и двинулся внутрь квартиры, бросив через плечо:
— Заходите, чай будем пить. На кухню давайте.
Шакильский был выше Дорожкина почти на полголовы, но не казался слишком уж широким в плечах, обладал округлыми щеками и добрым взглядом под высоким лбом, темной, коротко остриженной шевелюрой и производил впечатление человека, не отказывающего себе в кружечке пивка и сытной трапезе, но при всем при этом двигался настолько мягко и плавно, что младший инспектор мгновенно уверился в его абсолютной опасности. Но когда тот обернулся, то обезоружил Дорожкина искренней улыбкой в секунду.
— Снимайте куртку, садитесь, я ненадолго заглянул домой, надо было пополнить кое-какие запасы, да и полежать в ванной, впрочем, теперь буду наведываться чаще. Зима!
Дорожкин огляделся. Квартира Шакильского, наверное, была точной копией квартиры, в которую он так и не смог дозвониться и в которой должна была обитать Женя Попова. Оба жилища находились на втором этаже, разве только первый этаж в доме Жени занимала шашлычная, да и вид из окон был разным; за окнами квартиры Шакильского высился за скелетами лип институт, а окна квартиры Жени смотрели, вероятно, на пилораму.
— Извините за отсутствие уюта, — пожал плечами Шакильский, проследив за взглядом Дорожкина, который рассматривал пожелтевшие от времени обои, потолок, закопченную газовую плиту, обветшавшую мебель. — Я тут не так давно, года два с небольшим, и все никак не обживусь. Все время в лесу, иногда проще договориться с какой-нибудь селянкой в той же Макарихе, чтобы баньку растопила, чем тащиться в город. Вы ведь тоже недавно в городе?
— Именно так, — кивнул Дорожкин, принимая из рук Шакильского чашку горячего чая. — Два с половиной месяца.
— О! — оживился Шакильский. — Вы варенье берите, вот черничное, вот голубичное, брусничное, малиновое, земляничное. Врать не буду, варил не сам, есть в деревне отличная бабка — баба Лиза, вот она и варила. Я у нее лошадок своих оставляю. Умница, да еще и красавица. Но варит не всем подряд, а кто ей глянется. А наше дело ягоду собрать да сахар купить. Обещаю, такого варенья на Большой земле нет. Да что я все про варенье? Как вам город?
— Улица Остапа Бульбы, дом пятнадцать, — вспомнил, наморщив лоб, Дорожкин. — Елизавета Сергеевна Уланова. Ее варенье?
— Точно, — поднял брови Шакильский, присаживаясь напротив. — Вы знакомы?
— Нет, — глотнул горячего чая Дорожкин. — Хорошо, что без мяты. Этот запах уже, кажется, пропитал все. Мы незнакомы с ней. Один раз виделись. Можно сказать, что издали. Но вы сказали, что она бабка? Я, правда, слышал, что она не молода, но на вид-то уж никак не бабка. Ну чуть за пятьдесят, сказал бы.
— А по мне, так не больше двадцати пяти — двадцати восьми, — усмехнулся Шакильский.
— Но вы назвали ее бабкой? — уточнил Дорожкин.
— Так она бабка и есть, — пожал плечами егерь, не сводя с Дорожкина странно спокойных глаз. — Я даже думаю, что ей не пятьдесят, а как бы не два раза по пятьдесят. Но тут люди хорошо сохраняются. Живые хорошо сохраняются. Да и…
— Да и… — продолжил Дорожкин, но Шакильский ответил ему простодушной улыбкой. — Вы спросили, как мне город, — вспомнил Дорожкин. — Почему?
— Обычный вопрос, дань вежливости, — рассмеялся Шакильский. — А вы во всем ищете второе дно?
— И третье, и четвертое, и пятое, — пробормотал Дорожкин и вдруг, поймав какую-то искру, огонек в глазах Шакильского, буркнул: — Я уж отчаялся найти тут человека, с которым можно хотя бы что-нибудь обсудить!
— Что-нибудь обсудить, — эхом отозвался Шакильский, поднялся и отошел к окну. Потом обернулся, присел на подоконник. — Зачем обсуждать?
— Чтобы разобраться, — не понял вопроса Дорожкин.
— Хорошо. — Шакильский обхватил руками плечи. — Представим такую ситуацию. Допустим, мы встречаемся в Москве. Вы приходите ко мне домой, я спрашиваю вас, как вам Москва или даже как вам Россия, и этот вопрос вас вдруг удивляет. Вы тут же начинаете искать в нем неизвестно какое дно и пытаться что-то обсуждать? Абсурд. Хотя обсуждать есть что. Да хотя бы то же самое воровство сплошь и рядом, чтобы пафоса тут не выкатывать. Но ничего из этого не обсуждается.
— Обсуждается, — не согласился Дорожкин.
— Ага, — кивнул Шакильский, — где-нибудь в Сети, в блогах, в уютных форумчиках и кворумчиках. На кухоньках, как прежде. До уровня констатации фактов. Или, что чаще, домыслов. Где тут попытка разобраться? Только потрындеть, да и то без всякого удивления.
— И с удивлением, — снова глотнул чаю Дорожкин. — Представьте себе, что в страну прибыл иностранец. Вот уж у него было бы много вопросов!
— Да наплевать на наше болото иностранцам, — вдруг скривился Шакильский, но тут же снова расплылся в улыбке. — Им бы лишь не пахло да не булькало, а если уж булькает, так чтобы не брызгало. Или вы здесь в городе кем-то вроде иностранца? И давно ли у нас стали брать в ведомство Марка Содомского иностранцев? Да еще выделять им оружие? Да еще снаряжать его патронами с серебряными пулями?
— Как вы узнали про серебряные пули? — поразился Дорожкин. — Как вы вообще узнали про оружие? Я два месяца без оружия ходил.
— По запаху, — усмехнулся Шакильский. — Я очень хорошо слышу. Звуки, запахи. Серебряные пули же не литые, конструкция пористая, при вхождении в тело разрывается. И снаружи и в порах хлорид серебра. Вы не слышите его запах, а я слышу. И запах оружейной смазки ни с чем не спутаешь. У вас на спине тяжелый пистолет, скорее всего «беретта». С этим легко, все ваши с «береттами» ходят, кольт только у Маргариты. Я же егерь, если идет охота на зверя — без меня или без Дира не обходится.
— Дир не егерь, — не согласился Дорожкин.
— Конечно, — кивнул Шакильский. — Дир проходит по другому ведомству, но по функциям не один ли черт? Порядок в лесу, границы, нечисть и пакость.
— Границы? — не понял Дорожкин.
— Границы, — снова осветился безмятежной улыбкой Шакильский. — Вы на зверя охотились с Диром? Ну это ведь вы тот молодой перец, которого Мигалкин выпотрошил?
— Какой перец? — в сердцах махнул рукой Дорожкин. — Скорее уж кабачок.
— Неважно. — Шакильский вдруг стал серьезным. — А вы не думали, почему зверь пасется вокруг города? Почему он не уйдет на север? Да ходу-то всего километров десять, и вот уже Тверская область, там деревня на деревне. Жируй, когда еще местная власть спохватится? На восток, на запад — всюду деревни. На юге вовсе шагу не ступишь: или дачи, или деревни, или трассы. Что он здесь забыл?
— Подождите, а туман? — не понял Дорожкин. — Мне Адольфыч показывал, ну когда вывозил меня к почтовому.
— И вы думаете, что того зверя, который полоснул вам по животу когтем, остановил бы какой-то там туман? — усомнился Шакильский.
— Не уверен, — признался Дорожкин.
— Я в выходные пойду за Макариху с Диром, — снова повернулся к окну Шакильский. — Надо кое-что посмотреть. Хотите со мной?
— А что там смотреть? — не понял Дорожкин. — Там же Завидовский заповедник. Проход туда закрыт. Или нет? В Тверскую область хотите заглянуть?
— Просто заглянуть, — уклонился от прямого ответа Шакильский. — Если уж любопытство вас обуяло, уж побалуйте его. Подбросьте пищи. Вы вот Дубицкасом интересуетесь, а я куда более простыми вещами. Выйдешь так иногда на лесную полянку или сядешь с удочкой на макариховском пруду, поднимешь голову, чтобы на небо посмотреть, и думаешь…
— О чем? — прервал паузу Дорожкин.
— Где следы от самолетов? — повернулся к нему Шакильский. — Где эти самые cirrocumulus tractus?[34] А?
— Дубицкас каждое второе слово на латыни говорит, — пробормотал Дорожкин.
— Дубицкас был выписан из квартиры еще в шестьдесят первом году, — заметил Шакильский. — В связи со смертью. Так что можете представить мое состояние, когда он приперся сюда среди ночи. Я отправил его, конечно, куда подальше. Потом немного обжился, хотя тоже редко появлялся здесь, но при следующей встрече пообещал нашпиговать его серебром. Старик кое-что понял, больше не появляется. Да и что ему тут делать? Квартира была пустой, я так понял, ему, кроме вида из окна, у которого он мог бы погрустить и произнести свою любимую фразу — infelicissimum genus infortunii est fuisse felicem[35], — ничего и не надо было. Я, конечно, мертвяков не шугаюсь, з одного дерева ікона й лопата[36]. Но мне-то он тут зачем?
— Да уж, действительно, — проговорил Дорожкин. — И мне было бы не по себе. Я, правда, и украинский с трудом понимаю.
— А вы думаете, что я латынь знаю? — усмехнулся Шакильский. — Нет, запомнил фразу, пошел к Мигалкину, нашел перевод в Интернете. Понравилось. А украинский и понимать необязательно. Его слушать надо, как музыку. Да по сторонам смотреть.
— Я уже тут насмотрелся кое на что, — мрачно признался Дорожкин. — Значит, говорите, нет следов от самолетов?
— Идете с нами? — спросил еще раз Шакильский. — Тогда в субботу утром у дома Лизки Улановой. Приходите часам к девяти. Хотя можно и пораньше, Лизка рано встает.
— А ее вы тоже… расслышали? — спросил Дорожкин.
— Именно так, — кивнул Шакильский. — Она звучит так, как звучит женщина лет шестидесяти. А пахнет так, как пахнет бабушка лет девяноста. Или больше. Нет, ничего срамного в этом запахе нет, просто у каждого возраста запах свой. Но выглядит молодой девчонкой.
— Она… нормальная? — поинтересовался Дорожкин.
— Не в себе она, — откликнулся Шакильский. — Но не дурочка. То есть не глупая. Увидите сами. Вы, я так понял, разглядели ее такой, какая она есть?
— Потому и попал сюда, — кивнул Дорожкин.
— Ну и я примерно так же, — прищурился Шакильский. — Приятель мой где-то в Сети сболтнул, что, мол, есть человек, у которого нюх как у собаки, да и слух неплохой, мной и заинтересовались. А уж когда выяснилось, что я имею… некоторые лесные навыки, да и вижу кое-что… К примеру, сквозь не слишком толстую стену или через дверь, как вас недавно, то вопрос тут же и решился. И вот я здесь.
— В заповеднике? — уточнил Дорожкин.
— В субботу, — погрозил ему пальцем Шакильский. — Меня, кстати, можно звать просто Саша.
— Женя, — с готовностью протянул руку Дорожкин. — Скажите, Саша, а что вас поразило здесь больше всего? Или мы будем на «ты»?
— На «ты», — как показалось, с некоторым облегчением ударил по руке Дорожкина Шакильский. — Поразило многое, но обычно ведь поражает то, к чему не привык. А когда привыкаешь, поражает то, чему не можешь найти объяснения.
— Вроде отсутствия следов самолетов в небе? — пошутил Дорожкин.
— Нет, — остался серьезным Шакильский. — Как-то ночью я стоял у этого самого окна и смотрел на здание института. Приятно, знаешь ли, жить напротив серьезного научного учреждения. Я еще никого не знал, Адольфыч только собирался мне что-то объяснять насчет лесной службы. И вот стою я, смотрю на эти липы, на черные окна, на звездное небо, как вдруг понимаю: что-то не то. И через секунду понимаю, что — не то. Сфинксы.
— Да, — согласился Дорожкин. — Сфинксы необычные. Непохожи на питерских, скорее похожи на большого сфинкса. И что с ними?
— Их не было, — обернулся Шакильский. — Они ушли погулять. Вернулись под утро. Специально стоял, ждал.
— Неужели? — прошептал Дорожкин и с дрожью вспомнил оживающие морды чудовищ на стенах. — Я так понимаю, что объяснения этому нет?
— Есть, — пожал плечами Шакильский. — Они живые. Объяснение как раз есть.
— И эти морды на стенах тоже живые? — спросил Дорожкин.
— Иногда, — серьезно кивнул Шакильский.
— Выходит, — Дорожкин невольно поежился, — всему есть объяснение?
— Нет, — заметил Шакильский. — Просто объяснения могут быть неясны, различны, многовариантны. Но есть кое-что, чему у меня объяснения нет. И не только город сам по себе.
— Мертвяки? — прошептал Дорожкин.
— Маргарита, — ответил Шакильский. — Я многое могу предположить насчет Маргариты. Но ни одно из предположений не объясняет главного. У нее нет запаха.
— Она не пользуется парфюмом? — предположил Дорожкин.
— Не пользуется, — кивнул Шакильский. — Она охотник, Женя, охотнику парфюм ни к чему. Но я не об этом. Конечно, есть запах одежды, пыли, приставшей к сапогам, чего угодно. Но у нее нет ее собственного запаха.
— И что это значит? — не понял Дорожкин.
— Как минимум она не человек, — развел руками Шакильский.
Глава 8 Убить человека
Ночью Дорожкин спал плохо. Уже часа в три решил, что в бассейн утром не пойдет. Открыл окно, впустил в комнату холод, долго смотрел на каменные рожи, торчащие из стен. Они были неподвижны. Под тусклыми фонарями у подъезда копошились темные фигуры, которыми могли оказаться и те уборщики из института, да и кто угодно. Дорожкин хотел что-то крикнуть, но слова застыли у него в горле. Наконец ему показалось, что кто-то смотрит на него с крыши, он не стал поднимать глаза, резко отпрянул в комнату, захлопнул окно и задернул шторы. Постоял с минуту, прислушиваясь к едва раздающемуся снизу чирканью метел по камням, потом встал под душ и провел так не менее получаса. Все упиралось в воду. Это было очевидно. Всякий раз, когда Шепелева добиралась до него, он стоял под душем. Черт его знает, как могла работать эта самая магическая практика, но она работала. И работала именно в эти минуты. Он становился доступен для ворожбы Шепелевой, когда стоял под душем. Точно так же, как сухая тряпка становится проводником, если намочить ее водой. Но он не убивал никого. Едва ли сам не стал жертвой. Или стал? Стал. Ведь сказал же об этом краснодеревщик? И Еж?
Он завернулся в полотенце, прошел в спальню. Вытащил папку, еще раз взглянул на три имени на страницах, достал чехол, извлек из него пакетик, чтобы посмотреть на волоски почти с раздражением, но при виде золотистых искр неожиданно успокоился. Так и уснул, зажав пакетик в кулаке. Встал в восемь утра с ясной головой. Вскочил на беговую дорожку и отмерил пяток километров, на ходу распустив зубами окаменевшие узлы на полотенце, подумав, что пора бы уже развязывать все узлы. В девять он был в участке, но ни с Содомским, ни с Маргаритой переговорить не успел. От участка отъехал уазик, за рулем которого сидел Кашин, рядом дул губы Марк.
— И Маргарита, и Вестибюль тоже уехали, — доложил ему дежурный полицейский. — Деревни объезжают. Неспокойно там, нечисть разная раздухарилась, не иначе перед зимней спячкой пожировать торопится. — Полицейский ехидно подмигнул Дорожкину. — Маргарита передала тебе, чтобы ты работал. Чистил свою папку до благородной желтизны.
— Обязательно, — пообещал Дорожкин, развернулся и отправился в тот дом, из которого во вторник выносил вместе с турком гроб Колывановой, но дозвониться до квартиры Жени вновь не удалось. В шашлычной все так же залихватски звенели «Черные глаза», звук которых Угур немедленно приглушил, едва завидел Дорожкина.
— Кофе, шашлык, что хочешь, дорогой?
Дорожкин скользнул взглядом по полупустому зальчику, в котором сидели две женщины, напоминающие утомленных детьми учительниц, и уже знакомые по лицам водители маршруток, точнее, свободная их смена.
— День рождения у маршрута номер четыре, — с готовностью объяснил турок. — Не будешь ничего? Ай-ай-ай! Ну ничего, в другой раз будешь. Если спросить чего хотел, так спрашивай. Или садись, выпей хорошего вина…
— Я Женю Попову ищу, — сказал Дорожкин.
— Женю Попову? — удивился турок, нахмурил лоб, сдвинув феску, почесал затылок и вдруг выпучил глаза и по затылку же сам себя хлопнул. — Нет. Ну надо же? Как я мог забыть? Никогда ничего не забываю, а тут как мел дождем смыло. У меня же тут для тебя кое-что есть. Да, сама Женя сказала, что ей нужно отлучиться, она и на работе в садике отгулы взяла, но вот обещала тебе квартиру показать Колывановой, так ты пойди посмотри сам. Вот ключ. Только занеси потом. Слушай. Как я мог забыть? Я же вообще о ней забыл…
Дверь в квартиру Колывановой открылась неожиданно легко. Ключ повернулся в скважине, словно в нее плеснули маслом. Дорожкин вошел внутрь, вдохнул все тот же запах смерти, который мешался с запахом свечей или состоял из него, огляделся. Если не считать обширного коридора и больших комнат, одна из которых была проходной, огромной кухни и высокого потолка, квартирка по своей планировке мало чем отличалась от тех хрущоб, в которые чаще всего и закидывала жизнь Дорожкина. Она напоминала увеличенный до размеров карьерного самосвала «горбатый запорожец». Но то, что в маленькой квартирке казалось штрихом безысходности, здесь отзывалось оттенком равнодушия. Пол был деревянным, крашеным. Стены покрывали дешевые тонкие обои. Потолок когда-то был побелен, но почти уже забыл об этом. При этом в квартире было чисто. На полу лежали связанные из тряпья деревенские половички, в проходной комнате стоял стол, на котором выстроилась в ряды и стопки вымытая после поминок посуда. Там же лежал листок. Дорожкин подошел к окну, сдвинул в сторону простенькие шторы, прочитал аккуратные строчки.
«Женя, спасибо Вам. Простите, что исчезла так внезапно. Обстоятельства были сильнее меня, или, точнее говоря, я не захотела покоряться обстоятельствам. Надеюсь, мы еще с Вами увидимся и поговорим. То, что произошло с тетей Марусей, в некотором роде трагическая случайность. Я ее предупреждала, но чувствую себя виноватой. До свидания. Женя».
— До свидания, Женя, — повторил вслух Дорожкин, аккуратно сложил листок и убрал его в футлярчик — к маковым коробочкам и пакетику с волосками. — И о чем же вы ее предупреждали?
В комнате кто-то был. Дорожкин почувствовал это внезапно, испуг пришел чуть позже, но присутствие постороннего он ощутил явно. Мгновение он стоял неподвижно, потом стал медленно разворачиваться, одновременно расстегивая куртку. Когда он повернулся к окну спиной, пистолет был уже у него в руке. Еще через мгновение Дорожкин был готов к стрельбе, правда, готов технически, ужас от того, что ему придется выстрелить, заметно уменьшал ужас от того, что в квартире есть кто-то посторонний. Впрочем, кто в ней мог быть? Не сама же Колыванова вернулась с кладбища? Днем мертвецы не разгуливали за его пределами, разве только Дубицкас за оградой института, да и «трупее не бывает» — сказала о ней читалка.
— Я буду стрелять, — предупредил Дорожкин неизвестно кого, но никакого шума не услышал. Медленно прошел в следующую комнату, в которой стоял обычный платяной шкаф с распахнутыми дверцами, быстро присел, посмотрел под кроватью. Подумал внезапно о том, что в городе нет кошек. Он, по крайней мере, не видел ни одной. Посмотрел в окно. Управление безопасности стояло через дорогу, Дорожкин даже разглядел окно коридора, которое выходило как раз на улицу Мертвых. Через пять минут Дорожкин убедился, что никого нет ни в кухне, ни в ванной, ни в кладовке. Он выглянул в коридор, обнаружил, что приоткрытая дверь в квартиру подрагивает от сквозняка, облегченно вздохнул и, направляясь к выходу, зацепил темный платок, закрывающий высокое, в рост, зеркало.
В зеркале стояла Колыванова. За спиной у нее серел октябрьский лес, под ногами торчала пожухлая трава. Она была босой, с распущенными волосами, в расстегнутой, свободной, но целой одежде. Колыванова смотрела на Дорожкина и что-то беззвучно кричала, раскрывая рот и укоризненно качая головой. Чувствуя, что оторвавшееся сердце жжет его внутренности холодом, Дорожкин шагнул к зеркалу и, сотрясаясь от дрожи, с трудом расслышал:
— Женька! Женька! Женька!
— Женька, — прошептал он непослушными губами, и в то же мгновение зеркало с треском осыпалось осколками на пол.
— Плохая примета, — сокрушенно покачал головой Угур, когда Дорожкин все-таки вернулся в шашлычную. — Само разбилось? Еще хуже. А что ты там видел? Что видел в зеркале? Ничего? Что значит: ничего особенного? Эх, парень, я, конечно, не православный, хотя где-то даже христианин, пусть и мусульманин, но зеркало трогать было нельзя. Хотя бы до середины следующей недели. А так даже не знаю, что тебе предложить. Ты к председателю иди. Тебя же трясет всего? Ну точно, к председателю.
— К какому еще председателю? — не понял Дорожкин.
— Ну как же? — удивился Угур. — Да тут рядом. Дойдешь по Трупской улице, это мы так нашу Мертвяческую называем, до памятника Борьке Тюрину — и налево. Тепличный комплекс видел? Это ж колхоз имени Актеров советского кино. Там председателем Олег Григорьевич Быкодоров. Он обычно на месте, но, если его не будет, подойди к Лиде, она у него в замах. Ты ее видел, она у Маруси читалкой сидела. Неважно, короче, или он, или она тебя и определят.
— Куда? — насторожился Дорожкин.
— В этот, как его… — Угур мучительно зацокал языком. — В релакс. У них там релакс-кабинет. Знаешь, те, кто в город впервые приезжают, иногда сильно нервничают с непривычки. Особенно если на кладбище забредут перед тем. Их даже врачи в этот релакс отправляют.
— Угур… — Дорожкин поморщился, сердце начало подниматься из живота на привычное место в груди, что тут же отозвалось стуком в висках и болью в затылке. — А ты сам-то как попал в город? Ты гражданин России или Турции?
— Какая теперь разница? — погрустнел Угур. — Я болел сильно. Совсем сильно болел. В Стамбуле работал. Знаешь, сам ведь целительством баловался, руками боль снимал, мог хворь в человеке за пять шагов распознать да выгнать ее потом, а самого себя не углядел. Но так-то я поваром и там был. Ты бы попробовал, что я там готовил, ты бы теперь собственную память как косточку обсасывал. Адольфыч в моем ресторане был, пришел поблагодарить за стряпню, пригляделся ко мне и сказал, что я болен. Он людей насквозь видит, веришь? То видит, что я не вижу. Я побежал к врачу, и правда. Жить осталось мне полгода. Потом Адольфыч еще зашел и сказал, что может устроить меня полечиться в его городе, в России. Одно за другое, и вот я здесь, болезни у меня больше нет, шашлычная есть, и все вроде хорошо, если сильно по сторонам головой не крутить да забыть кое о чем.
— О чем забыть хочешь, Угур? — спросил его Дорожкин.
— Сильно спать днем хочу, — прошептал Угур. — Ночью не хочу, только с таблеткой, а хочу днем. Но я борюсь, дорогой, борюсь. Я же не шайтан какой-нибудь, я человек, понимаешь? Инсан![37]
Нет, Дорожкин вовсе не думал идти в какой-то релакс-кабинет колхоза имени Актеров советского кино. Он собирался сначала заглянуть в участок, чтобы узнать, не вернулись ли его коллеги и чем там закончилась их поездка, потом зайти на почту, чтобы позвонить матери. Вместо этого он постоял возле золотозубого Урнова, который у входа в свою мастерскую прилаживал к детскому снегокату что-то вроде зубчатого колеса, спросил того, не собирается ли он торговать лыжами. Потом Дорожкин обошел поочередно едва ли не все павильоны, в которых обнаружил и ключника, и обувщика, и торговца крепежом и инструментом, и столяра, и стеклореза, и еще каких-то дремлющих за прилавками сытых людей. После этого он посетил колхозный рынок, где попробовал волоконцев ледяной капустки из эмалированных ведер. Наконец, зашел в ремесленное училище и съел тарелку пельменей, но в итоге все равно оказался у входа в тепличный комплекс перед обычной, обитой дерматином дверью в крохотном шлакозаливном домике, встроенном в зеркальную стену тепличного комплекса как совершенно чужеродный предмет. Дорожкин надавил на кнопку звонка и показал высунувшей из двери нос читалке удостоверение инспектора.
— Мне бы к директору или к этому… председателю. Хотелось бы переговорить, да заодно и посмотреть на ваш релакс-кабинет. Вас Лидой зовут?
— Что, красавчик, припекло? — Женщина растянула губы в улыбке. — Лидией Леонтьевной Твороговой меня зовут. Пошли, а то Олег Григорьевич собирался уже на объекты.
Домик оказался только преддверием тепличного царства. Уже через полминуты Дорожкин шагал по длинной оранжерее, над головой у него вились огуречные плети и свисали вполне себе аппетитные огурцы.
— Вот, — Творогова показала на виднеющуюся за помидорными деревьями дверь, — Олег Григорьевич пока на месте. Общайтесь, а я на вахту вернусь. Да не тяните, скоро колхознички придут, ему не до вас будет.
Под стеклянными сводами было жарко и душно. Дорожкин расстегнул куртку, сдвинул пистолет на спину, натянул поверх него свитер и постучал в дверь, на которой была привинчена черная табличка с золотыми буквами:
«Бессменный председатель
колхоза имени Актеров советского кино
Быкодоров Олег Григорьевич».
— Заходите, — послышался из-за двери чуть хрипловатый голос.
Быкодоров был именно таким председателем колхоза, к образу которого, памятуя просмотренные в юные годы фильмы о советской сельскохозяйственной мечте, привык Дорожкин. Он был невысок, одного роста с Дорожкиным, плотен и коренаст. Над лицом его природа-скульптор трудилась топором и рашпилем, над голосом только рашпилем, всего остального председатель, скорее всего, добился сам. Во всяком случае, во вкусе ему отказать Дорожкин не смог бы: к имеющемуся лицу, коротким седым волосам и медленному полупрозрачному взгляду подходили именно хромовые, с голенищем в гармошку, сапоги, коричнево-зеленый френч и галифе, орденская планка и поплавок какого-то техникума. Собственно и кабинет соответствовал тому же вкусу. Стены его покрывали панели из темного дерева. Потолок — панели из светлого дерева. На полу лежали красные ковровые дорожки. Стол изображал букву «Т». В углу отсвечивало бордовым плюшем и золотым профилем Ленина знамя. За спиной председателя висели портреты президента и премьера России, мэра Кузьминска Простака, а рядом красовалась уже знакомая мордатая физиономия бывшего директора кузьминского института, под которой Дорожкин прочитал: «Перов С. И. — почетный гражданин и пожизненный председатель горисполкома Кузьминска». Портрет Перова был перехвачен за уголок гвардейской лентой.
— Здравствуйте, — вышел из-за стола председатель, подошел к Дорожкину, пожал ему руку твердой и теплой сухой ладонью. — Олег Григорьевич Быкодоров. Председатель.
— Дорожкин… Евгений Константинович, — представился Дорожкин. — Инспектор управления безопасности.
— Образование? — поинтересовался председатель.
— Педагогическое, — вздохнул Дорожкин.
— В Коломне заканчивали? — поднял брови председатель.
— Нет, в Рязани, — ответил Дорожкин.
— Все равно, почти земляки, — кивнул председатель и ткнул пальцем в эмалированный значок. — Коломенский сельскохозяйственный техникум. Плодоовощеводство. Ученик Иосифа Борисовича Фельдмана. Не слышали? Большой человек был. Редкий. Я в пятьдесят третьем выпустился. Можно сказать, что по особому графику, ну да неважно. В списках я там под другой… И тому были причины… Пятьдесят третий, да… Трагический год был, я вам скажу. А вот это медали. — Он стал водить желтым пальцем по орденским планкам. — Медаль «За трудовую доблесть», «За трудовое отличие». Вот эта желтенькая с черными полосками — за восстановление угольных шахт Донбасса. Это — за восстановление предприятий черной металлургии. Это — «Ветеран труда». Вы не жмурьтесь, Евгений Константинович, это я не от излишней скромности объясняю, а чтобы было понятно — боевых наград не имею, в воинских сражениях не участвовал, чужих подвигов и наград не присваивал. Вопросы есть у вас какие по процедуре?
— По процедуре в вашем релакс-кабинете? — не понял Дорожкин.
— По процедуре знакомства, — сдвинул брови председатель.
— Нет, — замотал головой Дорожкин. — Разве только одно. У вас табличка на двери. Там ошибка. Бессменный пишется с буквой «с», а не «з».
— Это не ошибка, — не согласился председатель. — Это вполне продуманное фонетическое усиление смысла. Ладно. С процедурой покончено, пойдемте, покажу вам релакс-кабинет. Сразу скажу, сегодня расслабиться вам не удастся, сейчас колхознички придут, поливка, то да се, а вот если будет угодно, завтра с утра или, к примеру, часика в три, то милости просим.
— Так, может, я завтра и… — спросил Дорожкин.
— Нет уж, никогда ничего не откладывайте, если можете не откладывать, особенно если можете, — отчеканил председатель и подтолкнул Дорожкина к двери. — Пойдемте, инспектор, вам будет интересно.
В оранжереях, через которые вел Дорожкина председатель, было еще душнее. Всюду парила сыростью черная жирная земля. Блестели каплями влаги листья салата, петрушки, кинзы, укропа и еще что-то вовсе непонятное и незнакомое Дорожкину.
— Не простое это дело — тепличное хозяйство, — вычеканивал за спиной Дорожкина председатель. — Вот возьмите свет. Он ведь должен быть определенной яркости, да и дневной свет мало что может заменить. Чуть-чуть со светом не угадал, не учел, и вот уже уровень содержания нитратов в продукции становится чрезмерным. А это, скажу я вам, не есть хорошо. Даже вредно. Даже вовсе нельзя есть.
— Скажите, — обернулся Дорожкин, — а почему колхоз так называется — имени Актеров советского кино?
— Потому что в советском кино было много замечательных актеров, — ответил председатель, — и мы, когда определялись с названием, не смогли выделить хотя бы кого-то из них.
— Но почему все же именно речь шла об актерах? — не понял Дорожкин.
— Жизнь состоит из разочарований, инспектор, — вздохнул председатель. — Как ни изгаляйся, разочарований не минуешь. Тут недалеко колхоз был, да и есть — «Заветы Ильича». Вот скажите мне, какие теперь, к едрене фене, заветы Ильича? А актеры советского кино были и будут. Ни прибавить ни убавить. И чем дальше, тем роднее они кажутся. Понятно?
— Понятно, — кивнул Дорожкин. — А зачем столько мяты?
Они словно вошли в лес мяты. Она вставала стеной и даже сплеталась над головой, образуя сумеречный тропический тоннель.
— Она еще у вас и какая-то странная! — воскликнул Дорожкин, невольно зажимая нос, запах мяты был почти невыносим.
— Это местный сорт мяты, — уклончиво ответил председатель. — Специально выведенный. Но пахнуть сильно не должно, у нас вон там насосы стоят, запах постоянно откачивается и выпускается в город. На самом деле он почти неощутим, проявляется только тогда, когда концентрация превышает норму, ну из-за направления ветра, к примеру. Но вы проходите, проходите. А вот и наш релакс-кабинет.
Дорожкин толкнул очередную дверь и замер на пороге. Перед ним расстилалась травяная поляна. Размерами она была метров пятьдесят на пятьдесят, по периметру имела деревянные скамьи, стеклянный потолок с лампами где-то раза в два выше, чем в остальных оранжереях, но все остальное… Воздух был легким, не сухим, не влажным. Трава чуть не достигала до колена. Где-то в стороне журчала вода, и даже как будто шелестел легкий ветерок.
— Сказка, — важно отметил председатель. — Почва имеет строгий процент влажности, так что можно и нужно ложиться прямо на травку, особенно зимой помогает. Идиллия. Некоторые приходят на сеансы вместе с супругами, если и увеличивать народонаселение, то где, как не здесь? И с точки зрения гигиены все предусмотрено. Тут по соседству и душевые кабины, и туалетные комнаты. Да и трава после каждого сеанса вычесывается, можно сказать, вручную. И надо вам сказать, что особенно полезны процедуры в нижнем белье или вовсе без белья. Ну и как вам?
Трава и в самом деле манила к себе.
— Мне нравится, — просто сказал Дорожкин.
— А знаете, какие здесь травы? — выговорил председатель. — Тимофеевка, пырей, бухарник, ежа, овсяница, полевица, мятлик — травинка к травинке.
— И помогает? — спросил Дорожкин.
— Обязательно, — строго отметил председатель. — Монетку бросьте.
— Не понял? — удивился Дорожкин.
— Бросьте монетку, — повторил председатель. — Вон туда, в сторону родничка. Хорошая примета. Обязательно вернетесь, проверено.
Быкодоров дождался, пока Дорожкин отыщет в карманах монетку, и стал подталкивать его к выходу.
— Не сегодня, конечно, но ждем вас, ждем. Поспешим, а то сейчас смена заступит, а они не любят, когда посторонние на объектах.
— И сколько у вас колхозников? — поинтересовался Дорожкин, теперь уже вышагивая за спиной председателя.
— Двое, — отрезал тот. — Я и Лидия Леонтьевна. Но у меня два голоса на собраниях, с учетом заслуг, конечно, потому я и бессменный.
Председатель старательно засмеялся.
— Подождите, — не понял Дорожкин. — А кто ж эта рабочая смена? Ну эти колхознички?
— Все просто, — остановился председатель. — Есть колхозники, и есть колхознички. Вам порядок в городе нашем как?
— Чисто, — только и нашелся что сказать Дорожкин.
— Вот, — поднял палец председатель. — Это мои колхознички стараются. А днем они здесь работают.
На выходе Дорожкина опять провожала читалка. Он остановился в дверях и спросил ее:
— Лидия Леонтьевна, зачем столько мяты?
— Да ты что? — удивилась женщина. — Нешто непонятно? Специальная мята эта. И не в том ее дело, чтобы мятой пахнуть, это, можно сказать, побочный продукт. Ее дело, чтобы другие запахи уничтожать. Она ж, можно сказать, зеленый дезодорант.
— И что за запахи она уничтожает? — не понял Дорожкин.
— Вот ведь… — всплеснула руками читалка. — Запах мертвечины, чего же еще?
В прачечной Дорожкину пришлось выстоять очередь. Полные горожанки выкладывали на стол мятое, лежалое белье, шелестели купюрами, забирали чистое, попутно не забывая делиться с приемщицей новостями, в основном обсуждая какие-то сериалы. Когда Дорожкин добрался до прилавка, за ним еще судачили пять или шесть женщин.
— Здравствуйте, Оля, — помахал полами расстегнутой куртки Дорожкин. — Жарковато тут у вас.
— А вы бы разделись, — усмехнулась приемщица. — Что, прибыли? Белья вы мне не сдавали, выходит, и получать вам нечего? Неужели соскучились? Или поболтать заглянули? Кстати, что там с Аленкой слышно, не отыскалась?
— Пока нет, — ответил Дорожкин, закладывая руки за спину. — Ни среди живых, ни среди мертвых. Но разговор у меня и в самом деле есть. Я не помешаю, если оторву у вас пару минут?
— Да хоть всю жизнь, — таинственно прошептала приемщица. — Девочки подождут, их доля бабская: не бей лежачего, у него работа такая. Должны понять. Вы, я смотрю, вроде уж как и освоились в городе? Такой мужчина и все еще без эскорта? Ну побалуйте меня беседой хотя бы. Сюда вообще мужчины редко заходят.
— Я как раз об этом, — начал Дорожкин. — Помните, когда я был в прошлый раз, вы упомянули, что к вам заходил инспектор, чье имя вы запамятовали? Ну высокий такой, сильный, красивый и очень страшный. Вы еще сказали, что он спрашивал об Алене Козловой, а потом пропал. Помните?
— Ну? — Улыбка медленно сползала с ее лица.
— Его звали Шепелев Владимир Владимирович, — продолжил Дорожкин. — Теперь, кроме поиска Алены Козловой я уточняю и обстоятельства его исчезновения.
— Ну и уточняйте, я-то тут при чем? — сложила руки на груди приемщица.
— Понимаете… — Дорожкин вдруг почувствовал странное напряжение, глаза его словно запылали огнем, но моргнуть он не мог, веки словно застыли. — Вы совершенно точно указали, что пропал он через неделю или две после визита к вам. Я бы не обратил на это внимания, но, по моей информации, он пропал именно в день визита к вам и, возможно, с кем-то встречался здесь непосредственно перед своим исчезновением. Таким образом, вы зачем-то пытаетесь меня обмануть…
В дверях, ведущих во внутренние помещения прачечной, загремела многоэтажная тележка с бельем. Приемщица, которая оцепенев смотрела на Дорожкина остановившимися, расширяющимися зрачками, вздрогнула, и Дорожкин разглядел, что коготки ее сложенных рук удлинились на сантиметр. Он выдернул из-за пояса пистолет почти мгновенно, но стрелять начал через пару секунд, в которые уместился и устремленный на оружие удивленный взгляд Ольги, и треск ее рвущегося платья, и прыжок через стойку, и попытка вырваться из прачечной через главный вход. Дорожкин выстрелил в уже вогнутую, мускулистую спину зверя и, когда тот забился, взрываясь искрами на полу, выстрелил еще. А уже потом, сквозь визг четырех женщин и предсмертный хрип еще одной, крикнул замершему возле тележки, вытаращившему глаза парню:
— В участок звони, быстро! И в больницу! Есть тут «скорая» или нет?
Глава 9 Стрельба и ворожба
— Она не хотела тебя убивать. — Маргарита курила и пускала дым в сторону полок с чистым бельем, не задумываясь о том, что белье будет пахнуть не только мятой, но и табаком. — Хотела бы — убила. Она окороченная была, да и спокойная. Я, правда, не знала, что она способна перекидываться. Наверное, это ей Шепелев удружил. Было там у них что-то. И все-таки интересно, что ее заставило бежать?
Дорожкин только-только начал приходить в себя. Последние три часа он сначала сидел и смотрел на визжащих в углу приемки женщин, на два тела, лежащих у входа, на пяток людей в белых халатах, которые появились минут через десять и начали осматривать тела и успокаивать потерпевших. Затем подъехали Кашин, двое полицейских, Марк, Маргарита. Марк повел куда-то в подсобку четверку женщин вместе с ошалевшим рабочим, бормоча на ходу что-то вроде «ничего не было, все в полном порядке, вы сходили в прачечную, но она была закрыта». Кашин предложил Дорожкину сигареты, но, получив отказ, закурил сам и сдернул с полок несколько чистых сложенных пододеяльников.
— Вот, — бросил полицейским. — Заворачивайте.
— Можно уносить, — кивнула Маргарита и уехала вместе с полицейскими, а Дорожкин остался на месте. Вышедший из подсобки Марк покосился на него, для порядка пару раз щелкнул длинными сухими пальцами и затем плеснул на пол ведро воды или какого-то раствора. Вслед за этим из подсобки появилась техничка и, удивленно посматривая на Дорожкина, стала замывать полы, бормоча что-то про грязь, безобразие и разгильдяйство. Маргарита вернулась уже в сумерках. Протянула Дорожкину бутылку «Кузьминской», закурила и словно нехотя произнесла те самые слова:
— Перекинуться успела быстро, меньше чем за секунду. Она не хотела тебя убивать. Хотела бы — убила. Она окороченная была, да и спокойная. Я, правда, не знала, что она способна перекидываться. Наверное, это ей Шепелев удружил. Было там у них что-то. И все-таки интересно, что ее заставило бежать?
— Она была в напряжении, — водой и усилием воли победил сухость в горле Дорожкин. — Зачем-то соврала мне в прошлый раз, что Шепелев пропал не в тот день, когда справлялся у нее об Алене Козловой, а неделей или двумя позже. Я стал ей объяснять это, упомянул про встречу Шепелева с неизвестным, а она застыла и смотрела на меня так, словно я ее гипнотизировал. У нее даже зрачки расширились. А потом этот парень в дверях неожиданно громыхнул тележкой, у нее ногти… когти сразу на сантиметр выскочили, а уж там она сиганула через стойку к выходу…
— И?.. — затянулась Маргарита.
— Я выстрелил в спину, — сказал Дорожкин. — Два раза. Убил… человека.
— Это точно, — задумалась Маргарита. — Отрежь от человека голову, пришей ее к туловищу свиньи, да не дай получившемуся сдохнуть, все равно человек получится. А уж так-то… Тебе повезло, Дорожкин, что зверем она стала уже в прыжке, а то разорвала бы тебя на месте. Ей одного взмаха лапы хватило, чтобы женщине вырвать несколько ребер с куском легкого. Через зимнюю одежду, заметь. И все-таки ты убил человека.
— И что теперь будет? — спросил Дорожкин.
— Снаружи ничего, — хмыкнула Маргарита. — А внутри. Что будет внутри тебя, Дорожкин, я не знаю. Это твое дело.
— Что значит «окороченная»? — спросил Дорожкин.
— Ромашкин окороченный, — ответила Маргарита. — Павлик. Дело это тонкое, тут вроде как с наркотиками. Наркоман может и десять лет наркотики не принимать, но он не перестает быть наркоманом. В любой миг может опять вернуться к наркотикам. А вот когда окороченный… Это значит, что он вроде бы как в наручниках. Постоянно пристегнут к батарее. Не может пойти куда хочет, не может делать что хочет. Как делается, не скажу, но чтобы ты знал. Все окороченные на поводке, на цепи. А когда цепи нет, получается то, что было с Мигалкиным. Но необязательно. Если силы внутри достаточно, то все бывает, как с доктором Дубровской.
— Это что же? — не понял Дорожкин. — И Ромашкин однажды может вот так прыгнуть на меня? Что же это за окорот такой?
— Не прыгнет. — Маргарита бросила сигарету в приоткрытую дверь. — Окорот действует надежно, если, конечно, что-то не оказывается сильнее его. Тогда ничто не удержит. Ни цепь, ни смирительная рубашка. Возможно, что внезапный звук и вправду сорвал лавину со скалы, но вот что эту лавину подготовило?
— Я просто отрабатывал Шепелева, — пробормотал Дорожкин.
— Да, — протянула Маргарита. — Уж не знаю как, но возможно, что Шепелев и в самом деле именно после общения с этой самой Олей сгинул со всеми потрохами. Знаешь, если между двоими есть связь, да еще один из двоих обратил другого, считай, что двое становятся почти одним и тем же.
— Что это значит? — спросил Дорожкин.
— Почти ничего, — усмехнулась Маргарита. — Чувствуют похоже, ненавидят похоже, боятся одного и того же.
— Разве Шепелев кого-то боялся? — не понял Дорожкин. — Мне казалось, что как раз наоборот.
— Боялся не боялся, а нет его больше, — заметила Маргарита. — Нет, что-то ее спугнуло посерьезнее обычных вопросов… Ладно. Поехали.
Она управляла уазиком сама. Довезла Дорожкина до его дома, дождалась, когда он выйдет наружу, и тут же рванула с места. Дорожкин посмотрел ей вслед и с облегчением вздохнул, не хотелось ему, чтобы Маргарита Дугина вдруг решила проводить своего непутевого подчиненного до дверей его квартиры. Он и в самом деле изменился. Но не в прачечной. Чуть раньше.
Фим Фимыч понял его без слов. Молча выудил стаканчик, молча плеснул загоруйковки и так же молча приложил ладонь к виску в ответ на такой же жест Дорожкина. Младший инспектор поднялся на лифте на свой седьмой этаж, разулся и упал на постель, не раздеваясь…
Утром Дорожкин снова месил воду в бассейне. Когда же он, чувствуя приятную тяжесть в плечах, выбирался на бортик, по плечу его похлопал холодной ладонью Адольфыч:
— Как настроение, инспектор?
— Помнится, бывало и получше, Вальдемар Адольфыч, — отозвался Дорожкин.
Засосавшая его со вчерашнего дня пустота не отпускала.
— Вот в чем беда, — закивал Адольфыч. — В памяти. Не то что ее вовсе не следовало бы сохранять, ведь память — это еще и опыт, но, когда опыт излишне окрашен эмоциями, это излишество. Жизнь превращается в беспрерывную ломку. А провокацией служат воспоминания. Пережитое счастье подобно пережитому кайфу. Наркоман страдает от отсутствия наркотика, а обычный человек от утраты молодости. От старости, другими словами. От старости, которая сама по себе есть усталость от ломки по невозвратимой молодости.
— Усталость от жизни, как мне кажется, в вашем городе грозит не всем, — заметил Дорожкин.
Мэр был сухощав, но сухощав не болезненно, а естественно и гармонично. Вряд ли у него были проблемы с суставами или сердцем. Да и муки совести никак не проявляли себя в твердом взгляде.
— Это точно, — заметил Адольфыч. — К примеру, Олечке из прачечной удалось прекрасно без нее обойтись.
— И одной из женщин, — добавил после короткой паузы Дорожкин. — Я не пытаюсь оправдаться, но жертв могло быть и больше.
— Может быть, может быть, — заметил Адольфыч. — Я слышал, что ты почти все деньги отправляешь матери?
— Это меня характеризует с отрицательной стороны? — не понял Дорожкин.
— Наоборот, — поднял брови Адольфыч. — Забота о матери — это просто ценз порядочности. Тем более твои деньги — это твои деньги. Я, кстати, не хочу сказать, что отслеживаю каждый твой шаг. Просто покойная, я о Колывановой говорю, была простой женщиной, делилась с подругами некоторыми почтовыми секретами, вот дошла информация и до меня. Как тебе живется, Евгений Константинович?
— Сложно, Вальдемар Адольфович, — проговорил Дорожкин. — Не могу привыкнуть.
— Что так? — удивился Адольфыч. — Смутили мужички за оградой кладбища? А что ты предлагаешь с ними сделать? Может быть, порезать их на куски на лесопилке? Знаешь, а ведь они вполне себе чувствуют боль. Ну не так, как живые, но чувствуют. Страдают об утрате близких, с которыми могут видеться, но уже не чувствуют эмоциональной связи. Мы сейчас не будем с тобой рассуждать о причинах этого парадокса, но он существует. У каждой медальки есть не только аверс и реверс, Евгений Константинович, но и гурт, а также колодочка на грудь, и документик, и еще много всего разного. И дырочка в пиджачке тоже.
— Я как раз о дырочках хотел спросить, — проговорил Дорожкин. — Колыванова, Мигалкин, Дубровская, эта Олечка. Женщина из деревенских. Не многовато ли?
— А ты работай лучше, Евгений Константинович, — улыбнулся Адольфыч, пряча в глазах стальной блеск. — Знаешь, очень часто благотворное недеяние одних оплачивается упорным трудом прочих. Ты, господин инспектор, относишься ко вторым. Подумай об этом.
— Подумаю, — прошептал Дорожкин, стирая с лица брызги от ушедшего в воду Адольфыча.
Ромашкин был не в духе. На приветствие Дорожкина не ответил, хмуро прошел мимо, шелестя на ходу своей многострадальной папкой. Зато Кашин показал Дорожкину из-за стекла дежурки большой палец.
— Пришел в себя? — спросила встретившаяся Дорожкину на лестнице Маргарита. — Сопли подобрал? Тогда начинай работать. Сегодня пятница, так что впрягайся, чтобы отдохнуть с чистой совестью. Имей в виду. У тебя два имени в папке.
Сказала и побежала вниз по лестнице. На лице опять ни шрамов, ни царапин.
— Три, — проворчал Дорожкин.
Еще перед бассейном он открыл папку и обнаружил, что имя Алены Козловой хоть и осталось написанным его рукой, но обрело цвет и фактуру прочих надписей. Что ж, по всему выходило, что он сам себе нашел дополнительную работу. Правда, был соблазн попробовать написать рядом еще что-нибудь. Например, задать какой-нибудь вопрос. Хотя бы о том, почему ни Марк, ни Маргарита, ни даже Ромашкин не пытаются все-таки включить работу Дорожкина в тот план действий, который они должны выполнять? Ведь должен же был у них иметься какой-нибудь план?
— Работай, Дорожкин, — хлопнул его по плечу проходивший по коридору Марк, но щелкать, по обыкновению, пальцами не стал. — Только имей в виду, что количество жителей в городе ограничено. Не слишком усердствуй со стрельбой.
Содомский зашагал к лестнице, и Дорожкин снова почувствовал себя работником одной из столичных фирм, уход начальства из которой с утра по пятницам означал две вещи: либо дела у фирмы идут слишком хорошо, либо из рук вон некуда. Порой эти категории совпадали. Дорожкин вошел в свой кабинет, обнаружил на столе два патрона для «беретты», начатую картонку, из которой эти патроны и были извлечены, и набор для ухода за пистолетом в кожаном чехольчике. Ко всему прочему только не хватало хорошего бронежилета. Патроны Дорожкин вставил в магазин взамен отстрелянных, оставшиеся пересыпал в пакет и сунул в одно из отделений сумки. После этого почистил пистолет и еще тридцать минут потратил на отработку скоростного выхватывания оружия, пока не почувствовал приступ тошноты. Закрыл глаза и явственно вспомнил разверстую плоть пострадавшей женщины. Вчерашнее полуобморочное состояние почти прошло, но мерзкий осадок внутри остался. «И уже не пройдет никогда», — подумал Дорожкин и понял, что однажды все произошедшее накроет его долгой депрессией.
Минутой позже он вспомнил, что не спросил у Марка о том, что же было вторым заданием в папке Шепелева, но теперь уже догонять Содомского было поздно, и Дорожкин оделся, закинул на плечо сумку и сам двинулся вниз по лестнице, раздумывая о том, во что он может впрячься, чтобы уйти на выходные с чистой совестью. Сначала следовало разделаться с Козловой. Потом отправиться к Шепелевой, должна же она быть заинтересована в успехе Дорожкина? Затем сходить в институт, переговорить с Дубицкасом, уточнить дату его смерти. («Зачем? — спросил сам себя Дорожкин и сам же себе ответил: — Просто так, пусть будет».). Наконец, поискать Женю.
«Нет, конечно, — поправил себя Дорожкин. — Сначала поискать Женю».
Детский садик находился внутри квартала, ограниченного улицами Ленина, Бабеля, Николая-угодника и Октябрьской революции. За зеленым штакетником мерзли голые кусты шиповника и акации, на разноцветных качельках и карусельках лежала изморозь, на маленьком деревянном домике на курьих ножках сидела растрепанная ворона.
«Птиц тоже почти нет», — отметил Дорожкин, вспомнил слова Шакильского о следах самолетов и поднял глаза к небу. Оно было затянуто тучами.
Детский садик назывался «Солнышко». Дверь открыла седая старушка, которая тут же приложила палец к губам и повела Дорожкина за собой. Коридор был застелен дорожками, откуда-то слышался детский смех, пахло кипяченым молоком. На стенах висели детские рисунки.
— Галина Андреевна?
Бабушка сунула голову за приоткрытую дверь, вероятно, получила какой-то ответ и кивнула Дорожкину: «Заходи».
В обычном кабинете на первый взгляд обычного детского садика за желтоватым письменным столом сидела классическая директриса. Осветленные кудряшки топорщились вокруг напудренного лица трогательным ореолом, глаза смотрели спокойно и равнодушно. Она оглядывала Дорожкина ровно секунду, потом выстроила на лице улыбку, встала, протянула руку:
— Яковлева Галина Андреевна. Заведующая «Солнышком».
— Дорожкин Евгений Константинович. — Пожав тонкую сухую руку, он недоуменно осмотрелся. Общаться с заведующей в его планы не входило никак.
— И кто у вас? — спросила Галина Андреевна.
— В смысле? — не понял Дорожкин.
— Мальчик, девочка? Сколько лет? — Она зашелестела бумагами. — У нас никакой бюрократии, пять минут все оформление. И врач у нас свой. Все анализы, осмотр — на месте.
— Нет, что вы, — пробормотал Дорожкин, испытывая смутное сожаление, что не может быть охвачен подобной заботой. — Я по другому вопросу. Я инспектор. Из управления безопасности. Тут по одному делу должен опросить соседей, а среди них как раз ваш работник. Так вот я решил ее на работе и застать.
— И как же ее зовут? — сдвинула брови Галина Андреевна.
— Женя Попова, — сказал Дорожкин.
— Попова? — подняла брови Галина Андреевна, несколько секунд напряженно похлопала ярко накрашенными ресницами, пока не осветилась несколько вымученной улыбкой. — Кто бы мог подумать? Вот ведь склероз. А я-то… Ну, конечно, Женя Попова. Так у вас к Жене Поповой разговор? Бросьте, господин инспектор. За такими девушками, как Женя Попова, надо не с разговорами бегать, а с предложением. Вы знаете, как ее малыши любят? Да она у нас нарасхват. И всего-то успела неделю поработать… А хозяйка какая? Шьет как!
— Знаете, я подумаю и об этом аспекте, — улыбнулся Дорожкин. — И все-таки…
— А вот с «и все-таки» ничем не помогу, — развела руками Галина Андреевна. — Отпросилась в отпуск. До конца следующей недели. Вот ведь, как же я ее отпустила? Она ж и проработала всего ничего… Я, кажется, знаю, в каком деле у вас интерес. Это ж вы о Колывановой говорите? Она на почте работала? Она дружила с матерью Жени. А когда мама Жени умерла, не то что сама вместо матери ей стала, но старшей подругой, так уж точно. Мне Колыванова сама рассказывала. Знатная была травница. Да. Вот такая беда случилась. Я потому и отпустила Женю-то. Да, кажется, именно потому. Но она вряд ли теперь в городе, наверное, уехала. Она ж не так давно у нас. Вот с мамой как с год назад у нее случилось тут… так и приехала. И задержалась. Поработала в разных местах, везде ею были довольны, но вот у нас как-то… хотела остаться. Надо же, забыла ведь о ней, начисто забыла… А раз уехала, у Павлика о ней справляйтесь. Или у Адольфыча. Отсюда иначе не уедешь, только через них.
— Значит, где-то через неделю? — спросил Дорожкин, почувствовав какую-то фальшь в улыбке и дружелюбии директора.
— Должна выйти на работу, — радушно закивала Галина Андреевна.
— Через неделю, — повторил Дорожкин уже на улице.
Внезапно он подумал, что все те, с кем он говорил о Жене Поповой, вспоминали ее так, словно забыли о ее существовании внезапно и, может быть, не по своей воле. Он даже не был уверен, что та же директриса детского садика не вычеркнула из памяти собственную сотрудницу во второй раз, едва он закрыл за собой дверь кабинета. Следовало бы проверить это, но уж больно она не понравилась Дорожкину. Если и проверять, то на Угуре. Но не теперь, и хотя время подходило к обеду… Дорожкин сдвинул к локтю рукав пуховика, вытащил из кармана авторучку и написал на внутренней стороне запястья: «Женя Попова. Не забыть». Подумал и дописал ниже и чуть мельче: «Светлое, колючее и больное».
Через пятнадцать минут Дорожкин стоял у входа в дом номер семь по улице Сталина. Квартира Козловых находилась на первом этаже. На звонки долго никто не открывал. Дорожкин даже забрался на скамью, чтобы взглянуть на окна, но они были плотно задернуты шторами. Наконец в домофоне послышался уже знакомый утомленный голос:
— Кто это?
— Инспектор из управления, — представился Дорожкин. — Евгений Константинович. Вы у меня были. Разрешите войти. Я по поводу Алены Козловой.
— Вы нашли ее? — Голос задрожал.
— Пока нет, — как можно убедительнее проговорил Дорожкин. — Мы так и будем говорить через домофон?
В этом доме люди жили. В подъезде горели лампочки, у лестницы валялся мусор, на стенах были выкорябаны какие-то надписи. В квартире Козловой, по крайней мере в ее коридоре, даже оказалось уютно. Горело бра, отсвечивали полировкой какие-то полочки, поблескивали стеклами фотографии с морскими видами. То же самое было и в комнате. Дорожкин словно перенесся в конец восьмидесятых, когда ездил с матерью в Рязань к каким-то родственникам и первый раз ночевал в городской квартире. Глава родственной семьи был офицером, и быт в его жилище был офицерским, почти роскошным. Маленький Дорожкин рассматривал мебельную стенку, хрусталь за стеклом, тщательно подобранные корешки книг на полках, чешскую люстру на потолке, шторы не с пол-окна до подоконника, как в деревне, а от потолка до самого пола, щупал мягкий палас на полу и думал, что когда-нибудь он и сам будет жить именно так. Теперь все это казалось чем-то ненужным и странным. Ту же самую мебель, тот же самый хрусталь он увидел и в квартире Козловой. Правда, сама обстановка заставила его в недоумении замереть.
— Пойдемте на кухню, — предложила Козлова.
На ней был махровый застиранный халат, туго завязанный в поясе. Волосы прихвачены пучком.
— Болеете? — посочувствовал Дорожкин, расстегивая куртку.
— Нет, — призналась Козлова, шаркая стоптанными тапками. — Ворожу на дочь. Сил много уходит, почти неделю уже ворожу. Несколько дней даже на работу не хожу.
— И что же вы хотите… выяснить? — спросил Дорожкин, оглядываясь на портрет Алены, который стоял возле мойки, на выставленные там же оплывшие свечи, какие-то горшочки, вазы.
— На место ворожу, — прошептала Козлова, садясь напротив Дорожкина. — Ворожба схватывается, только место не показывает. Не дает что-то. Она сама не дается, или кто-то не дает. Но схватывается, значит, жива дочка. Что бы ни было с ней, жива.
— А что ж вы раньше-то не ворожили? — спросил Дорожкин. — Сразу-то, если у вас способности есть?
— Сразу-то? — Она устало прикрыла глаза.
Теперь, когда она сидела напротив Дорожкина без единого штриха косметики, она казалась ему одновременно и младше своих лет, и старше. Младше, потому что кожа у нее на лице оказалась не старой, да и морщины не прорезали еще ткань молодости, нанесли лишь пунктир. Старше, потому что глаза оставили эту молодость далеко позади.
— Как же сразу-то? — И в голосе главной была усталость. — Надо ж научиться. Вылупиться, как тут говорят. Мало ли кого сюда собирали, ведьмочек или еще какую нечисть. Это ж как в хор собирать голосистых да со слухом. Думаете, собрали, и все? А учить как? Учить еще надо.
— Это чьи слова? — спросил Дорожкин. — Насчет вылупиться? Это ведь не ваши слова? Кто вас учил?
— Марфа учила, — прошептала Козлова. — Она всех учит, кто хочет. Только мало кто хочет, если хотелка за хвост не укусит. Я все лето, считай, у нее провела. За коровой ходила, за птицей, свиньям корм задавала. Ну и училась понемногу. На старости лет взялась. Она ж не учит специально, умение свое как пшено сыпет, не лень нагибаться — склюешь, лень — ходи голодным. Но на метле не полечу, не думайте. Да и Шепелева ни на метле, ни в ступе. Это сказки.
— И что же? — нарушил паузу Дорожкин. — Вылупиться удалось?
— Вроде и удалось, а вроде и нет, — пробормотала Козлова. — Ворожбу раскинуть могу, вопрос задать могу, а разглядеть нет. Темнота одна. Шепелева, кстати, и сама бралась помочь, хотя на кровника кровнику ворожить лучше, по-всякому лучше складывается, но и она темноту не проглядела. Да и что говорить, если она и сына своего проглядеть не может. Хотя я б такого и не выглядывала. Но с ним другое, он-то уж точно мертв.
— Подождите, — насторожился Дорожкин. — Откуда вы знаете, что он мертв?
— Шепелева выворожила, — безучастно проговорила Козлова.
— Но вы сказали, что такого бы и не выглядывали, — не отставал Дорожкин. — Значит, вы что-то о нем знаете? Или видели его?
— Он приходил сюда, — с трудом выговорила Козлова. — Я не могла сразу о нем сказать, у меня словно кость поперек горла вставала…
— Когда он был? — напрягся Дорожкин.
— Весной, — ответила она. — Через день, как Алена пропала. Он искал ее. Хотя как по мне, так, наоборот, словно радовался чему-то.
— Вы сказали об этом Шепелевой? — спросил Дорожкин.
— Нет. — Она переплела пальцы. — Зачем мне ярость на себя волочь? А вдруг это дочка моя его приложила? Она у меня была… сильная. Тихая, но сильная. А я умею закрываться. Лучше многих умею закрываться. И дочка моя в меня. Потому и найти ее сложно. Но дочка в ремесленном училась, она и там была на голову выше прочих, а я так, от столба да от земли.
— А кто преподавал у нее в ремесленном? — спросил Дорожкин.
— Там много преподавателей, — пожала плечами Шепелева. — Ее группу вел Адольфыч.
— Мэр? — удивился Дорожкин. — И чему же он их учил?
— Чему учил — не скажу, — она поджала губы, — а предмет назывался «начала постижения и анализа». Она сдала с отличием. Но поступать сразу в те вузы, в которые наша администрация детей направляет, отказалась. Уехала. Помоталась. Замуж сходила. Хлебнула без мамки и вернулась. Сидела в прачечной, готовилась к поступлению в институт. В какой — не говорила…
— И пропала… — задумался Дорожкин. — А через день к вам пришел Шепелев. Он говорил с вами?
— Говорил? — удивилась Козлова. — Он не из тех, кто говорит. Если бы я не закрывалась… умерла бы от страха. Он мог только приказывать или убивать. Это я точно говорю, и если его и в самом деле кто-то убил, то этот «кто-то» — великий человек. Если не еще больший негодяй. И это я еще видела Шепелева только человеком…
— Так он не был человеком? — уточнил Дорожкин.
— Тут все человеки, — пожала плечами Козлова. — Или почти все человеки, а те, кто не человеки, все равно под человека рядятся. Мать его человек, отец его человек, значит, и он человек.
— А кто его отец? — спросил Дорожкин.
— Не знаю, — опустила глаза Козлова. — Но когда Шепелева ворожила на сына, она на плечи родителей человеческие знаки клала. А там-то…
— Значит, — Дорожкин старался быть спокойным, — Шепелев приходил к вам, но он не из тех, кто говорит. И что же тогда он у вас делал?
— Ничего. — Козлова побледнела. — Осматривал комнату дочери.
— А потом? — напрягся Дорожкин.
— Ничего, — пожала плечами, задрожала Козлова. — Выставил вперед кулак, сжал что-то в нем и пошел. Там и остался.
Глава 10 Паутина
Дорожкин проснулся без пяти минут семь, открыл глаза, с некоторым смятением посмотрел на потолок собственной спальни, словно тот должен был растаять и смениться ноябрьским небом, затем прибил кулаком не успевший начать трезвонить будильник, а через пятнадцать минут уже рассекал уверенными гребками пахнущую хлоркой воду бассейна. Еще чуть позже, выбравшись из воды, он посетовал врачихе, что она-то уж с внешностью матерой ведьмы в любом случае могла бы заменить хлорку каким-нибудь колдовством, и, заполучив в спину парочку не слишком доброжелательных наговоров и еще менее доброжелательных реплик, побежал к дому. Погода обещала быть сухой и безветренной, небо ясным, так что прогулке или даже маленькому путешествию по окрестностям Кузьминска ничего не препятствовало. Дома Дорожкин подхватил все ту же брезентовую сумку, с которой уже не расставался, натянул теплые джинсы, теплые ботинки со шнуровкой, надел куртку, шапку, в общем, все то, что, по его мнению, не позволило бы окоченеть в первые часов десять нахождения на открытом воздухе. В сумку рядом с патронами и папкой поместилась смена сухого белья и носков, а также бутыль воды, не последняя бутыль Реми Мартин, книжка, палка копченой колбасы, полбуханки хлеба, соль, спички, перочинный нож, туалетная бумага и еще что-то, превратив удобную сумку в ее раздутое, тяжелое и неудобное подобие. Набивать так набивать, подумал Дорожкин и затолкал между папкой и книгой ноутбук. Последнее, что он сделал, так это потренировался еще раз в выхватывании пистолета, который занял свое привычное место на широком ремне левее пряжки, и уже в половине девятого утра выскочил из лифта, козырнул сонному Фим Фимычу и зашагал по Яблоневой улице вдоль речки к мосту.
На самом деле утро не казалось слишком уж солнечным. Другой вопрос, что и возможная непогода, и мутное небо, и холодный ветер таились внутри Дорожкина и причиняли ему если не страдания, то неудобства именно изнутри. Снаружи все складывалось самым наилучшим образом. Но ему все еще было тошно от того, что он сотворил позавчера, и страшно от того, что он пережил днем позже.
В тот самый момент, когда Козлова сказала, что Шепелев «там и остался», Дорожкину очень захотелось немедленно отправиться в здание администрации, в которое заходить ему пока не случалось, разыскать Адольфыча и объявить ему, что он слагает с себя полномочия младшего инспектора, отказывается от квартиры, от зарплаты, сдает оружие и просит его отпустить на все четыре стороны. Кто его знает, возможно, он так бы и поступил, если бы не написанное на его запястье имя. В отличие от всех его собеседников, которые страдали удивительной амнезией по одному и тому же поводу, Дорожкин ни на секунду не забывал о том, что существует девушка по имени Женя Попова. Нельзя сказать, чтобы он сходил по ней с ума или представлял ее в каких-то фантазиях. Нет. Ничего этого не было. Он просто дышал ею. Дышал, хотя и видел ее всего дважды, и перекинулся с ней только несколькими словами, и всего лишь ощутил ее прикосновение к собственному локтю через одежду…
— То есть? — спросил вчера Дорожкин Козлову за несколько минут до одного из самых страшных испытаний в собственной жизни. — Вы хотите сказать, что он вошел в комнату вашей дочери и там остался?
— Да. — Женщина отвечала безучастно, словно думала о чем-то другом.
— А ваша дочь… — начал Дорожкин.
— Возможно, и она там, — кивнула женщина. — Хотя я не уверена. Когда она пропала, ее не было дома. Но может быть, она там.
— В комнате? — переспросил Дорожкин.
— Там, — неопределенно махнула она рукой.
— И вы не осматривали ее комнату? — спросил Дорожкин.
— Нет, я не смогла, — прошептала Козлова.
— Подождите… — В представленной женщиной версии событий что-то явно не сходилось. — Допустим, что вы не могли войти в комнату дочери. Ну по каким-то причинам. — Дорожкин недоуменно почесал запястье. — Допустим, в комнату вашей дочери зашел Шепелев, который… по убеждению его матери и некоторых других источников, — Дорожкин вспомнил справку из картотеки, — уже мертв.
— Точно так, — еще тише прошептала Козлова.
— Но почему вы думаете, что он все еще там? — не понял Дорожкин. — Он мог выйти через окно или…
— Мы на первом этаже, — продолжила шептать Козлова. — С улицы не слишком заметно, но внутри окно перегорожено решеткой. Алена побаивалась ночного города. Решетка не открывается. И подвала под нашим домом нет. Тут до вас спрашивали, мог ли он взломать полы…
— Кто спрашивал? — напрягся Дорожкин.
— Маргарита, — объяснила Козлова. — Она искала Шепелева, когда приходила ко мне в первый раз. Но не нашла.
— Надеюсь, она заходила в комнату? — спросил Дорожкин.
— Заходила, — кивнула Козлова.
— И не нашла никого? — Разговор все больше превращался в бессмыслицу.
— Не нашла. — Козлова была готова разрыдаться. — Три дня искала и никого не нашла.
— Три дня? — не понял Дорожкин.
— Три дня, — закивала, стряхивая на пол наконец покатившиеся слезы, Козлова. — Я уж не думала, что дождусь ее обратно. Она оттуда такая страшная вышла, прямо как Шепелев, страшная. Но не глазами, не лицом. Одежда вся изодрана…
— Почему вы мне и об этом не рассказали? — нахмурился Дорожкин.
— Молчать приказала, — испуганно прижала ладонь к губам Козлова. — Запечатала накрепко. Она ведь пострашнее Шепелева будет. Вы бы не зашли ко мне — я бы так и не выговорила о ней. Ничего бы не рассказала больше. И о комнате тоже.
— Пойдемте, — поднялся Дорожкин. — Что зря болтать?
— Она еще тут недавно была, — прошептала, поднимаясь, Козлова.
— Маргарита?
— Да. Сказала, что вы придете, так чтобы я вас в комнату не пускала. И еще сказала, что если вы все равно полезете туда, а вы, мол, полезете, скорее всего, то чтобы я привязала вам за пояс веревку, а другой ее конец за батарею. Я купила веревку-то. И за батарею привязала. Да. Большая бухта, сто метров. Еле дотащила. Но она сказала, если вы больше чем на двадцать метров уйдете или пробудете там больше десяти минут, чтобы я вас вытаскивала. Вы вроде бы не очень большой, должно получиться.
— Я что, в колодец буду спускаться? — не понял Дорожкин. — Какие двадцать метров?
— И еще она просила предупредить, чтобы вы не болтали где ни попадя об этом, а то я вовсе дочку не отыщу. Сказала, что никто об этом не должен знать.
— Понял, понял, — махнул рукой Дорожкин и снова шагнул в общую комнату.
Да, эта квартира, как и все те кузьминские квартиры, в которые занесли инспектора обстоятельства его работы, не могла похвастаться той роскошью, которая окружала Дорожкина в его жилье. Хотя оценить обои Дорожкин не смог бы при всем желании. Вдоль одной из стен стояла все та же стенка, на другой висел дешевый, но большой ковер, под которым вольготно чувствовали себя пожившие кровать, письменный стол, стулья. У большого окна уместились диван, с наброшенными на него несколькими одеялами, и два просиженных кресла, на одном из которых и в самом деле красовалась внушительная бухта капроновой веревки. По той стене, где находилась обычная, квартирная белая дверь, не стояло ничего. Но вся она, от потолка до пола, была обклеена фотографиями Алены.
— Тут и живу, — прошептала Козлова.
Дорожкин вздохнул, начал стягивать с плеч куртку, но Козлова остановила его:
— Там холодно, не раздевайтесь. Летом-то было холодно, а сейчас так вообще холоднее, чем на улице.
Дорожкин покосился на женщину, подошел к двери и толкнул ее. За ней стояла тьма.
Он дошел до середины моста и остановился. Речка наконец посветлела, вода перестала отдавать желтым цветом, который, замыливая русло, надоел Дорожкину за октябрь, но все не иссякал, словно выше по течению работала осенняя драга. На посеревшей траве по берегам лежала изморозь. Дорожкин посмотрел на серые струи воды, под которыми виднелись ленты речной травы, и снова окунулся в воспоминания о вчерашнем дне.
Тьма была почти абсолютной. И открытая дверь тоже исчезала в этой тьме, оставив наблюдателю только дверной торец с петлями. Дорожкину показалось, что вся квартира Козловой повернулась набок и комната ее дочери наполнилась какой-то тягучей черной жидкостью. Он даже пошатнулся и оперся рукой о дверной косяк, чтобы не упасть, не провалиться в прямоугольный колодец. Тьма отдавала холодом. Дорожкин сделал шаг вперед и протянул руку. Он был почти уверен, что ему на палец ляжет пятно тяжелой маслянистой жидкости, но палец остался чистым. Вместо пятна в сердце накатила тоска и безысходность.
«Вы, мол, все равно полезете, — раздраженно подумал Дорожкин. — Сказала, а сама сейчас смеется, наверное. Получается, что заочно на „слабо“ взяла? Или все равно полез бы? Полез бы, куда уж там».
— Давайте веревку, — обернулся Дорожкин. — Давно это у вас… творится?
— Полгода, — прошептала Козлова, захлестывая петлю на животе Дорожкина. — Сначала вроде как сумрак был. Но я не заходила. И Аленка не любила, чтобы я заходила в ее комнату, да и не по нутру мне было. Я только шаг к двери делаю, а меня уже выворачивать начинает. Не выдержу. Не смогу. Я чувствую границу, там я не протяну. Сразу отлечу. А мне дочку еще отыскать надо.
— Ну, — постарался приободриться Дорожкин, — если и я начну крыльями махать, вы уж мне далеко отлетать не давайте. Тяните назад.
— Я лоскут подвязала, — ответила Козлова. — На двадцати метрах.
«Очень интересный кусок жизни», — вспомнил Дорожкин слова Адольфыча и шагнул вперед.
Маленьким Дорожкин очень боялся темноты. Отхожее место в деревенском доме было во дворе, за дощатой перегородкой, конечно, не на улице, хотя и на холоде. Да и тусклая лампочка имелась под потолком, которая, впрочем, больше множила, чем разгоняла тени, но пять шагов до выключателя, а после справления нужды и пять шагов после выключателя делались в полной темноте. Темнота на улице была другой. Если поблизости не оказывалось подрагивающего на ветру уличного фонаря, который сгущал тьму, она немедленно истаивала. Ее протыкали отверстиями звезды, разбавляла бледным сиянием луна, оживляла колышущаяся под ветром трава, но под крышей да на черных ступенях двора Дорожкин всякий раз стискивал кулаки, чтобы не помчаться бегом до выключателя и обратно, и при каждом шаге, как ему казалось, чувствовал чужое дыхание у себя на затылке.
Теперь это дыхание обожгло ему лицо.
Он сделал шаг вперед и немедленно оказался во тьме. Тьма была и впереди, и сверху, и снизу, и по бокам, и сзади. Через секунду лицо защипали иголки изморози, в нос ударило запахом гнили и дыма одновременно, словно где-то неподалеку горело что-то, тронутое тленом. Дорожкин нащупал веревку на поясе, поймал ее конец, тянущийся к невидимой матери Алены Козловой, сделал еще один шаг. Под ногами заскрипела галька или битый кирпич, и все это с шуршанием посыпалось, покатилось куда-то вперед, словно Дорожкин стоял на склоне оврага или ямы.
— Эй! — попробовал подать голос Дорожкин, но его окрик тут же погас, словно он шептал, уткнувшись носом в подушку. В тлеющую гнилую подушку. И немедленно после этой мысли он почувствовал прикосновение к лицу чего-то мягкого и липкого. Дорожкин вздрогнул и, давясь тошнотой, махнул рукой, сдирая с лица отвратительную маску, и тут же замер, потому что откуда-то издалека донесся тяжелый вздох. И в этот момент он осознал, что стоит с закрытыми глазами. С самого первого шага он зажмурился и так и не открыл глаз. — Сейчас, — снова как в вату произнес Дорожкин и медленно открыл глаза.
Это была все та же тьма.
Он постоял неподвижно, привыкая или стараясь привыкнуть к темноте, пытаясь разделить ощущения подлинные и мнимые. Холод был. И тяжелые вздохи, которые скорее напоминали медленное фырканье гигантских поршней, тоже были. И паутина была. Она мелькала перед глазами черными лентами. Или шнурами. И как только Дорожкин понял, что он видит паутину, он увидел и все остальное. Комната напоминала выполненный углем на черном листе эскиз. На черном окне висели темно-серые шторы. За спиной Дорожкина прямоугольником чернел проем двери. Рядом с ним серым квадратом на серой стене выделялся выключатель, Дорожкин поднял голову и понял, что лампочка под потолком комнаты была включена, она горела, но вместо света излучала точно такие же серые лучи. Серым было все: и кушетка вдоль стены, и письменный стол, и трехстворчатый гардероб с покосившимися дверцами, и парочка стульев, и картинка на стене, и половики на сером полу, и сам Дорожкин, который стоял, утонув в половицах по колени.
Он оказался на ступенях собственного двора в тот самый миг, когда понял, что стоит, углубившись в пол. Вся серость комнаты обратилась абсолютным мраком. Сквозь гниль и чад донесся запах отхожего места, и землистый дух курятника, и запах капусты из стоявшей за спиной кадушки. Дорожкин задрожал, сделал один шаг, другой, встал ступенькой ниже, протянул руку, нащупал сквозь паутину старый знакомый выключатель и щелкнул им.
Он стоял на склоне, который появлялся из мглы и во мглу же уходил. Мгла повисла и над головой и лежала под ногами. Над головой она сияла серым, словно Дорожкин двигался по дну какого-то водоема, наполненного грязной водой, и солнце, проникая сквозь ее толщу, тоже светило грязным светом. Под ногами мгла обращалась твердью. Это была плоская, как стол, равнина, наклоненная в одну сторону, усыпанная чем-то вроде угольной пыли. Точно такой пыли, какой Дорожкину приходилось топить печь-колонку во время армейской службы. Угля хорошего в части не было, и солдаты растапливали печь каким-то мусором, а потом мешали угольную пыль с водой и комками бросали ее в топку. Сейчас эта угольная пыль скользила куда-то по склону, убегая из-под ног Дорожкина.
Он качнулся, посмотрел вперед, туда, куда катились угольные крупинки, и вдруг понял, что и сам стоит, наклонившись туда же. То есть угольки не сваливались вниз по склону, а катились вверх по нему. Дорожкин расширил глаза, затряс головой и почувствовал, как паутина, которую он отчего-то перестал видеть, липнет к его лицу. Он замер, поднял ладонь и смахнул все, что налипло на скулы, на лоб, на щеки. Потом медленно выпрямился. Угольные крупинки замерли. Дорожкин наклонился вправо, и плоскость, на которой он стоял, снова предстала склоном, вверх по которому вправо побежали черные крупинки. Он выпрямился, и они снова остановились. Наклонился назад, крупинки покатились ему под ноги. Его накрыло удушье.
Где-то вдалеке, или внизу, под ногами, или над головой, снова раздался тяжелый вздох. Дорожкин оглянулся. Веревка, которая начиналась от пояса, изгибалась и уходила вверх, где таяла на высоте его роста. Он сделал шаг вперед, замер, прислушался, снова шагнул вперед. Плоскость была бесконечной. Осознание этого пришло к Дорожкину мгновенно, словно он знал это всегда, но вспомнил только что. Он снова обернулся и попробовал закричать: «Алена»!
Ничего не вышло. Челюсти сводила судорога. Зубы выстукивали дробь. Дыхание прерывалось. Дорожкин задыхался, и задыхался не только от недостатка воздуха, который был густым, почти осязаемым и непригодным для приема внутрь, но и от ужаса.
— Спокойно, — прошептал или подумал Дорожкин. — Это и в самом деле интересно. Это очень интересно. Это очень, очень, очень интересно.
Невидимая паутина продолжала липнуть к щекам. Дорожкин, пытаясь делать медленные и глубокие вдохи, так же медленно поднял руку и в который раз очистил лицо. Рука замерла у глаз. Он то видел, то не видел паутину. И всякий раз оказывался где-то в другом месте. Или, точнее говоря, каждый раз видел что-то иное. Нет, понятно, что видение собственного деревенского двора только видением и было, тем более что он уже давно перестроил двор и туалет перенес в теплое место, и кадушка с капустой прописалась в погребе, но все остальное проистекало из его взгляда. Он был в том месте, которое видел, или перемещался куда-то с помощью взгляда.
— Этого не может быть, потому что не может быть, — на всякий случай прошептал Дорожкин извечную формулу и попробовал прищуриться. Затем он поморгал, повращал глазами, попытался сфокусировать взгляд на чем-то далеком, пока клочья паутины внезапно не забили взгляд.
Он замер и вновь оказался на грязной плоскости. Вновь повторил тот же непонятный ему самому «взгляд внутрь» и вновь оказался в сплетении паутины. Она заполняла все, но легко рвалась, словно была выполнена из пакли, словно она была отражением, копией настоящей паутины, попав в которую Дорожкин уже бы не выбрался, а висел бы туго стянутым коконом в ожидании зловещего клацанья клыков невидимого паука. Дорожкин посмотрел еще глубже и тут же схватился за уши. Огромные поршни или что-то выдыхающее и вдыхающее удушливую газообразную плоть приблизилось почти вплотную. Под ногами скрипела колючая и цепкая трава, в черном беззвездном небе плыли черные облака, сквозь черноту которых что-то мерцало багровым, как мерцает в ночи выброшенный из котельной раскаленный шлак, а впереди… Впереди зияла пропасть. Дорожкин сделал шаг, еще один шаг и остановился на краю.
Пропасть была заполнена костями, но не останками истлевшей плоти, а целыми костяками людей или еще каких-то существ. И сквозь эти костяки к багровым облакам вздымались шнуры и ленты, которые Дорожкин принял сначала за паутину. Но там, где они начинались, ворочалось и дышало что-то огромное и страшное, которое знало о Дорожкине все или почти все и сейчас хотело только одного: чтобы маленький глупый презренный червяк по имени Евгений Константинович Дорожкин полз обратно в отведенную ему нору и делал, делал, делал назначенную ему работу.
— Алена Козлова? — еще успел сквозь охвативший его ужас крикнуть в бездну Дорожкин, но в следующее мгновение уже выныривал на поверхность: через паутину и плоскость, через паутину и черные ступени собственного двора, через паутину и вычерченную углем комнату, пока не выбрался на серые половицы и не щелкнул выключателем.
Мать Козловой стояла в дверном проеме с выпученными глазами.
Дорожкин огляделся, снова включил свет. Повсюду в комнате лежала пыль. Он посмотрел на себя. Одежда его была тоже покрыта пылью и липкими прядями паутины, которая исчезала на глазах.
— Нина Сергеевна… — Голос Дорожкина дрожал, срывался. — Долго я… там был?
— Нет. — Она и сама с трудом справлялась с трясущимися губами. — Часа три, не больше. Вы и десяти метров не выбрали. Я хотела вас вытащить, но не смогла.
— Она жива, — постарался отдышаться Дорожкин. — Не знаю, что с нею, но там ее нет. Значит, она жива. Вы приберите тут. Я в другом месте буду ее искать. Не знаю пока где, но постараюсь найти. Но там ее нет. Хорошо, что там ее нет.
— А Шепелева там нет? — с плохо скрываемым ужасом вымолвила Козлова.
— Я не спросил, — прикусил от досады губу Дорожкин.
Глава 11 Лизка-дурочка
Дорожкин стоял на мосту и сквозь накатывающий на него вчерашний ужас думал, что если он ошибся, если что-то понял, почувствовал неправильно, то уже не может вернуться обратно и уточнить. И не хочет. Как раз теперь, наверное, Козлова убирала комнату дочери. Или убрала ее еще вчера, если, конечно, справилась с трясущимися руками и губами. И все-таки что это было, если исключить из возможных вариантов бред сумасшедшего? И что там делала три дня Маргарита? И что она видела?
Дорожкин прищурился, повращал глазами, попытался как-то изменить собственный взгляд, но видел одно и то же: аккуратный темно-красный город на одном берегу реки и деревенскую улицу, развернутую к реке огородами, — на другой. Закрыл глаза и в секунду уверился, что ни города, ни деревеньки нет. Хотя деревенька все-таки была, разве только другая. Совсем другая. Дорожкин снова открыл глаза, обнаружил город на прежнем месте и еще несколько минут усердно насиловал собственный зрительный аппарат, пока не подумал, что если город исчезнет и в самом деле, то исчезнет и мост, и он плюхнется в холодную ноябрьскую воду. Еще и ноги переломает, вряд ли речка была глубже метра. Дорожкин посмотрел на часы и поспешил вперед, до девяти оставалось каких-то минут тридцать.
Улица Остапа Бульбы не могла похвастаться не только асфальтом, но и гравием, который покрывал улицу Андрия Бульбы, уходящую к Макарихе. Тележные колеса нарезали в деревенском проселке глубокую колею, которая, замерзнув ночью, теперь под лучами ноябрьского солнца начала оплывать, и Дорожкин, прыгая между колдобинами, проламывая ледяную корку, старался не вымазаться в грязи. Пятнадцатый дом и в самом деле был крайним по правую руку. За ним начиналась кочковатая луговина, разгороженная жердями на выгоны для скота, но скота на обратившихся в серую мерзлую болотину выпасах не наблюдалось. Дом Лизки Улановой укрывался за высоким, выше роста человека, тыном, составленным из заостренных кольев, которые были просмолены и обложены у основания валунами. Из-за внушительной изгороди торчал конек крыши, крытой почерневшим от времени тесом. Дорожкин подошел к тяжелой воротине и постучал по ней кулаком. За тыном залаяла собака, затем послышались шаги, звякнула задвижка, и показалось лицо Шакильского. Егерь расплылся в довольной улыбке, тут же ухватил Дорожкина за руку и почти втащил его во двор.
— А я уж думал, что не придешь, — поспешил по дощатому настилу в собранную из массивных бревен избу Шакильский. — Да не тянись ты, пошустрей давай, пошустрей. Мы как раз завтракать начинаем. Я еще в семь здесь был, хозяйке помогал. Дира на Макарихе встретим, на все про все еще час, так что шевелись.
Дорожкин оглянулся, успел рассмотреть двух коняг, задумчиво смотрящих на нежданного гостя из-под обширного навеса сбоку от избы, высунувшего язык кудлатого пса и пошел вслед за Шакильским, который выглядел забавно в теплых синих подштанниках, поддевке и обрезанных валенках, болтающихся на его ногах, как маленькие войлочные корытца. Дверь избы была собрана из толстенных, в кулак, дубовых досок и висела на не менее внушительных кованых петлях. Однако проем оказался низким, и если Дорожкину пришлось наклонить голову, то Шакильскому и вовсе согнуться. За дверью оказались сени, заполненные, как понял Дорожкин, привыкая к рассеянному, падающему сверху свету, всяким хламом, а уж за следующей дверью в лицо инспектору пахнуло и домашним уютом, и свежей выпечкой, и теплом.
У беленой русской печи суетилась красавица. Дорожкин видел ее красавицей всего мгновение, но успел оценить и свежесть лица, и тонкость стана, и округлость форм. Но мгновение минуло, и перед взглядом его предстала уже виденная им однажды Лизка Уланова. И нимб ее был на месте, только он не стоял столбиком света над головой, а словно ниспадал волнами на ее лицо, плечи, руки… Дорожкин повел глазами в сторону, посмотрел на подшитый белеными досками потолок, на старинную утварь, словно вывезенную из музея, на половички и занавески, на печку и оконца с крохотными стеклами, удивился, что в избе для таких оконцев слишком светло, и тут только понял, что свет идет от самой Лизки, и понял еще и то, что если он не смотрит на нее прямо, в упор, а видит ее краем глаза, то ее красота никуда не девается. Да и так-то не сползала она с облика, как сказала ему Шепелева, Лизки-дурочки, а уходила внутрь.
— Ты чего остолбенел, инспектор? — толкнул в плечо Дорожкина Шакильский. — А ну-ка скидывай куртку да садись за стол. А я сейчас самовар со двора занесу. Поедим и почаевничаем заодно.
— Здравствуйте, — пробормотал Дорожкин, разрывая застежку-липучку, и Уланова словно вздрогнула от неожиданного звука. Замерла у печи, прислушалась, посмотрела на Дорожкина, закивала чему-то творящемуся у нее внутри, одернула вручную расшитый льняной сарафан и снова зашевелилась. Бросила на стол деревянный кругляшок, подхватила прихваткой чугунок, перенесла его на деревяшку. Затем опять метнулась к печи, кочережкой выволокла из нее противень с румяными пирожками и плюшками, бросила его на скамейку, подхватила оттуда же похожий противень с бледными подобиями первых, взяла банку с маслом и пером ловко мазнула по будущей выпечке, где надо присыпала сахарком и отправила в пышущий медленным жаром зев.
— А вот и я, — перешагнул через порог Шакильский с самоваром в вытянутых руках. — Нет, точно столбняк у тебя, парень. Ты чего застыл, инспектор? Разувайся, суй ноги в опорки. Кожушок на обушок, задницу на лавку, зубы на полку. Шучу, шучу. Давай, время не терпит, а живот и вовсе терпение потерял. Не завтракал? И это правильно.
Еда оказалась самой простой, но именно такой, о которой сам Дорожкин нет-нет да и вспоминал с тоской, когда набивал живот московским фастфудом или тем, что ему иногда приходилось приготовить для самого себя. Из горячего на столе была только желтоватая рассыпчатая картошка из чугунка, присыпанная укропом, зато из закусок… Соленые хрустящие огурцы, соленые же, упругие и холодные черные грузди, квашеная капуста с клюквой и яблоком, вилочек того же засола на отдельном блюде, мягкое, с чесночком и прозрачной слезой сало с полосками мяса, которое Шакильский тут же разложил на деревянной плашке и настругал тонкими ломтиками.
— Елизавета Сергеевна, конечно, хозяйка хоть куда, — извлек из-под лавки высокую бутыль с мутноватой жидкостью Шакильский. — Вот, самогончик варит, загоруйковка Фим Фимыча и рядом не стояла. Нет, загоруйковка штука хорошая, но она человека по-своему корчит. А вот самогончик от Лизки Улановой, — егерь подмигнул усевшейся со строгим видом за стол хозяйке, — ничего в тебе не убавит и на надрыв тебя брать не будет. Согреет, и только. И мозги прочистит.
Шакильский выставил перед собой руку и показал большим и указательным пальцами — на сколько.
— Сколько выпьешь, на столько и прочистит. Ну а выпьешь много, вовсе все вычистит. Так что не переусердствуй. Ты клади картошечку на тарелку, клади. И вилочкой тыкай. В грибы, огурчики. Хлебушек свойский. Ты такого точно не пробовал никогда. И сало бери. Тут уж, каюсь, я приложил ручку. Насолил, пока Лизку Марк Содомский в Москве, считай, месяц мурыжил. Бери стаканчик-то, бери. Сало без горілки що свиня без рила[38].
Дорожкин тыкал вилкой, куда указано, давил в тарелке желтую картоху, смотрел, как тает в ней комочек «свойского» масла, слушал жалобы Шакильского, что ему пришлось управляться и с Лизкиной коровой, и поросенку корм задавать, пока он не решился в сердцах его порешить, и не сводил глаз с Лизки. Она сидела за столом ровно, ела аккуратно и не смотрела ни на Шакильского, ни на Дорожкина, словно вовсе никого не было рядом, а имелся стол, еда и какие-то потаенные мысли, от которых наползала иногда на ее лицо непонятная, но светлая и сияющая улыбка.
— А что Содомский искал в Москве-то? — спросил Дорожкин, опрокинув граненый стаканчик в горло и в самом деле уверившись, что никакой холод ему ни в избе, ни за ее пределами в ближайшее время не грозит.
— Что искал, не знаю, а нашел так вроде тебя, — хмыкнул Шакильский. — Я так понял, что они всякую рыбку ловили, но потребовалась именно такая, которая на Лизу клюнет.
— Дочку мою найти надо, — вдруг подала голос Лизка.
Она сидела как сидела, уставившись перед собой, держа в руке вилку с наколотым на нее огурцом, но теперь словно прислушивалась к разговору двух вроде бы не замечаемых ею мужчин.
— Какую дочку? — все с той же улыбкой спросил Шакильский и добавил вполголоса с досадой: — Ну вот, пошло-поехало.
— А вот.
Лизка встала и сняла со стены фотографию в коричневой раме.
— Вера. Верочка моя. Верунчик.
— Что я говорил? — вздохнул Шакильский. — Или плачет, или о дочке говорит, или ходит и улыбается. А так-то нормальная. Все делает, работа в руках так и горит. Только молча все. Словно узлом у нее в голове на дочке все завязалось. Но при этом послушная, все понимает, кивает. Ведь поехала же с Содомским в Москву? Тоже небось дочку пообещал ей найти… Ты посмотри на фотографию-то, Жень. Карточке уже лет пятьдесят, если не больше. А девчонке на фото лет двадцать пять, если не тридцать. Если она и в самом деле была, так уж по-любому дожила бы почти до восьмидесяти.
— Ну если самой Лизке, как говоришь, под девяносто… — пробормотал Дорожкин.
Он протянул руку, и Лизка неожиданно отдала ему фотографию. Даже посмотрела в его сторону, но слепо, скользнула глазами, как по пустому месту. Под тяжелым стеклом была вставлена чуть помятая фотография простоволосой девушки с простым, милым лицом. Ничем она не походила ни на Алену Козлову, ни на Женю Попову и вместе с тем была едва ли не их копией. Могла бы учиться с ними в одной школе, жить по соседству, носить похожую одежду, сплетничать о чем-то общем, и со спины бы их путали знакомцы. Дорожкин перевернул рамку. Картонки с обратной стороны пожелтевшей фотографии не было, карточка держалась на подогнутых гвоздях, от которых на ней появились пятна ржавчины. Между пятнами виднелась карандашная надпись. «Вера Уланова. МамG съ любовію на добрую память».
Ниже чернилами другим, неровным, срывающимся почерком было дописано: «30 октября 1961 года».
— Почему старая орфография? — не понял Дорожкин. — Она что, до революции школу заканчивала?
— Думаю, что не заканчивала вовсе, — прищурился Шакильский и снова плеснул в стаканчик самогона. — О том после поговорим. Давай по второй и по последней, я сейчас пойду лошадок седлать, а ты посиди тут пока, может, и разговоришь старушку.
«Старушку», — с сомнением подумал Дорожкин и вспомнил показавшуюся ему у печи красавицу. Лизка и теперь ничем не походила на старушку, да и не пахло от нее, как говорил Шакильский, старушкой. В избе пахло свежей выпечкой. Вот хозяйка перестала кивать, словно услышала какой-то сигнал, поднялась и принялась вытаскивать из печи второй противень. Дорожкин достал телефон и щелкнул фотографию.
— Тоже телефон с собой таскаешь? — хмыкнул появившийся на пороге Шакильский с овчинным кожушком. — Я вот как часы его здесь пользую. На-кась, держи. Так ловчее будет, а куртку свою здесь оставь. Баловство китайское, а не одежда. Ты еще из деревни не выбрался, а из нее уже пух летит. Месяцем раньше я б тебя еще и сапоги заставил надеть, ну сейчас-то ладно. Все не пешком пойдем. И вот еще, треух на голову натянешь.
— А что это за дата? — спросил Дорожкин. — На фотографии? Тридцатого октября шестьдесят первого года? Написано другой рукой, человек явно был не в себе. День рождения дочери?
— Вряд ли. — Шакильский сморщил лоб. — Я думал об этом. У Лизки ничего не добился, а так-то — больно фотография старая. Если бы ее дочь родилась в шестьдесят первом году, то пропала бы где-то в восемьдесят пятом или рядом. Ее бы помнили, а так-то только старики чего-то припоминают о ней, да и то так смутно. Пока не ткнешь их лицом в фотку, имя не назовешь, тогда только что-то появляется. А на следующий день опять ни черта не помнят. Я ж занимался этим делом, помочь хотел Лизке, я ж к ней на постой определился, пока Адольфыч квартирку подобрал. Дир сосватал, сказал, что светлая бабка. И не обманул ведь. Так что я думаю, что дочь ее пропала в этот день. Эх, нельзя расспросить ее толком, жаль…
Шакильский крякнул и снова хлопнул дверью.
Дорожкин убрал телефон, покосился на Лизку, которая двигала у печи чугунки, словно никто и не обсуждал только что судьбу ее пропавшего ребенка, и достал из сумки папку. На желтоватом листе по-прежнему были вычерчены три имени: Колывановой Марии, Шепелева Владимира и Козловой Алены. Дорожкин помедлил несколько секунд, потом достал ручку и аккуратно вписал еще одно имя — Уланова Вера.
— Лучина, лучинушка березовая! Что же ты, лучинушка, не ясно горишь?
Лизка не запела, нет, скорее она принялась бормотать знакомые Дорожкину с самого детства слова. Прошептала обе строчки до конца, набрала в грудь воздуха, но не стала петь дальше, а замолчала. И тогда так же негромко, почти шепотом продолжил петь Дорожкин.
— Не ясно горишь, не вспыхиваешь? Или ты, лучинушка, в печи не была?
Лизка замерла, потом стряхнула на широкое блюдо последние пирожки, продолжила:
— Или ты, лучинушка, не высушена? Или свекровь лютая водой залила?
Допела, выжидательно взглянула на Дорожкина и стала петь вместе с ним, пусть и не на два голоса, а на два шепота, но вместе. И про подружек, и про постелишку, и про сны, и про милого. Дорожкин пел, вспоминал отчего-то, как эту песню пела его мама, и всякий раз пела не в обычный вечер, а когда вдруг в деревне отключали свет. Тогда мамка несла из сеней керосиновую лампу, а если не было керосина, лила в банку подсолнечное масло, накрывала ее картофельным кружком, протыкала через него тряпичный фитиль, зажигала и под несусветную копоть в избяном полумраке затягивала негромко «Лучинушку» или еще что-нибудь такое же — напевное, негромкое и нежное. Почти точно так же, как это делала теперь Лизка Уланова. И Дорожкин смотрел на нее, застывшую у печи, краем глаза и видел одновременно и юную и хрупкую девчонку, и усталую пятидесятилетнюю женщину, и где-то там же древнюю, ветхую бабку.
— Вот ведь чертяга, — прошептал откуда-то взявшийся на пороге Шакильский. — Молодец. Она и при мне пела, но так я только эхом могу работать. Нет, ну если бы она затянула «Несе Галя воду» или «Ніч яка місячна»[39], я бы еще подпел.
— Пирожки в сумку холщовую сложу, — вдруг негромко проговорила Лизка и оборотилась той, кого Дорожкин видел в метро. И Шакильский, наверное, тоже увидел ее такой же, чуть за пятьдесят, с усталым лицом и подрагивающими губами. Увидел и сразу же помрачнел. Не рассмотрел, видно, что свет в лице остался, даже ярче стал.
— Которые вилкой наколоты — те с капустой. Гладкие — с грибами. А я пойду курям корма задам. Тридцатого октября шестьдесят первого года Вера пропала.
Сказала и пошла к выходу, подхватила с гвоздя телогрейку, сбросила с ног вышитые тапки, сунула ноги в валенки, набросила на плечи серый шерстяной платок, перед тем как хлопнуть дверью, обернулась.
— Дочку мою найди, Дорожкин. Жива она.
— Вот как, — ошалело прошептал Шакильский, схватился за голову, сел на порог и постучался лбом о собственные колени. — Ты хоть понимаешь, парень, что я первый раз за два года от этой бабы осмысленные слова слышу?
— А разве ее слова о дочери не были осмысленными? — спросил Дорожкин.
— Пошли, — поднялся Шакильский. — Время. Дир — мужик пунктуальный. Слова лишнего не скажет, а посмотрит так, что мало не покажется. На лошади сидел?
— Сидел в детстве, — пожал плечами Дорожкин. — Но чего там было сидеть? Отец мальцом сажал на лошадку, так она все одно в телегу была запряжена.
— Ничего, я тебе серую дам, — кивнул Шакильский. — Она поспокойнее. К Макарихе освоишься. Тут всего ничего, пара километров. Ты чего в сумку-то свою набил? Патроны? Еда? Ладно, приспособим ее на месте. Пистолетик, смотрю, взял с собой? Молись, чтобы стрелять нам сегодня не пришлось.
Сам Шакильский, судя по всему, стрелять собирался. Когда примерно через километр Дорожкин приноровился к неторопливой поступи серой лошадки, которая еще во дворе Улановой посмотрела на него если не с презрением, то с явным огорчением, он разглядел, что у Шакильского имелось сразу два ружья. Одно висело за спиной, второе торчало в чехле на лошадином боку, словно егерь насмотрелся фильмов об индейцах. Дорожкин не мог разобрать, что там торчало в чехле, но агрегат, который ерзал по бушлату Шакильского, внушал невольное уважение.
— Четвертый калибр, — услышал незаданный вопрос Шакильский. — Агрегат не то чтобы очень уж чем-то, кроме калибра, выдающийся, но на крайняк незаменим. Бывает такая напасть, что ничем больше не остановишь. Пару раз приходилось… применять. В Туле такие делают, вот с патронами беда, но запас у меня есть. Приспособил тут гильзы от ракетницы, пожертвовал несколькими серебряными ложками, еще кое-что добавил по совету умных людей. Короче, выручит, если что. Но стрельнуть не дам, даже не проси.
— Чего так? — не понял Дорожкин. — Я, правда, не любитель, но…
— А чего попусту громыхать? — скривил губы Шакильский. — Да и опасно это. Как минимум — упадешь от отдачи, а там можешь и ключицу сломать. Да и тут такое дело, быстро с ним управляться надо. Бить лучше в упор, не попадешь — перезарядить все одно не успеешь.
— А второе ружье? — поинтересовался Дорожкин.
— Второе на все прочие случаи, — улыбнулся Шакильский. — На дальность, на точность, на быстроту. Тут Адольфыч не поскупился, попросил я у него хороший отечественный карабинчик под девятимиллиметровый патрон и получил вот этого девятого тигренка[40]. Да и мало того что патрончики мне немецкие[41] предоставили, так еще и снарядили как надо. Так что я вооружен нисколько не хуже тебя.
— Бред какой-то, — пробормотал Дорожкин, покачиваясь в седле и поглядывая по сторонам. — Вроде бы взрослые люди, а туда же… И ведь понимаю вроде бы все, а все одно бредом кажется. Осталось только осиновые колья запасти да чеснока наесться.
— Конечно, — стал серьезным Шакильский. — Сало как раз с чесноком было. И без кольев никуда. Тут у нас Дир первейший специалист. Он огнестрелку не признает, кстати. Знаешь, я, когда сюда только попал, тоже относился к этому ко всему с изрядной долей скептицизма, но потом…
Шакильский замолчал и резко выдернул из чехла карабин. Приложил его к плечу и начал поворачиваться вокруг себя, понукая коленями поворачиваться и лошадь. Гнедая лошадка слушалась егеря беспрекословно. Застыла и серая, что несла Дорожкина. Инспектор, поежившись, потянул из кобуры пистолет.
— Тсс, — покачал головой Шакильский. — Не теперь.
Дорожкин огляделся. До Макарихи оставалось, как он прикидывал, не более полукилометра, вокруг тянулось голое, прореженное осенью до чистоты мелколесье.
— Что случилось? — спросил Дорожкин, когда Шакильский опустил ружье.
— Шел кто-то за нами, — пробормотал егерь. — Плотно шел, не отставал, и, главное, лошади мои его не почувствовали. Это плохо. Да и я его не вполне ощутил. Так, по наитию. Ты смотри что делается? Уже белым днем беречься надо. Но я его не увидел. Даже тенью не разглядел. Что же получается, неужели он паутиной бежал? Что же это за погань такая?
Дорожкин только пожал плечами. Запоздавший испуг схватил его за шкирку, запустил холодные ладони за воротник. Или это и было ощущение неизвестного преследователя?
— Зачем ее посылали в Москву? — спросил Дорожкин, когда Шакильский сунул карабин на место и вытер со лба пот.
— Ты о Лизке? — переспросил Шакильский. — Так вот из-за этого и посылали, скорее всего. Я, правда, больше по лесным делам в курсе, что в городе творится, не очень знаю. По весне трое курбатовских погибло. Но зверя поймать не смогли. Потом Шепелев пропал, тут вроде все утихло. Некоторые даже подумали, что Шепелев и был тот самый… зверь. Я тоже, кстати. Но в конце лета, даже, считай, с июля, опять понеслось. Вначале только скотина, потом ребенок на Макарихе пропал, нашли только куски плоти. Ну а уж при тебе считай — Тамарка-травница, Мигалкин, тетка эта с почты, я слышал, что докторша еще одна из больницы. Опять же приемщицу ты в прачечной кокнул. Мне Ромашкин рассказал. Понятно, что она по лесу не бегала, но что-то мне говорит, что неспроста она… Ну наверное, никак Содомскому без еще одного инспектора было не обойтись? Да и вроде оправдались их ожидания или нет?
— Да черт с ними, с ожиданиями, — процедил сквозь зубы Дорожкин. — Почему именно Лизу в Москву потащили?
— А кто их знает, — развел руками егерь. — У вас же в управлении каждый в свою сторону заточен, выходит, твою заточку по Лизке сверяли.
— А как заточен был Шепелев? — спросил Дорожкин.
— Очень остро, — прошептал Шакильский, озираясь вокруг. — Я бы даже сказал, что чересчур остро.
Глава 12 Тайное и потайное
Дир, тщательно упакованный в зимний камуфляж, сидел, уткнувшись в читалку, на деревянных мостках над холодным зеркалом пруда. Тут же на берегу стояла удивительная маленькая, но крепкая лошадка неопределенной масти. Голова и живот у нее были белыми, ноги и спина рыжими, а роскошные, заплетенные косами грива и хвост — желтыми, почти золотыми. В отдалении, у окружающих пруд приземистых изб, у заборов и плетней по мерзлой траве бродили куры.
— А вот и рыцарь печального образа со своим коньком-горбунком! — приветствовал лешего Шакильский.
— Сань, ты бы определился, — пробурчал Дир. — Если я рыцарь печального образа, то лошадка должна зваться Росинант. А если конек-горбунок, тогда я не Дир, а Иван-дурак.
— Тогда уж, скорее, Иван-Дирак, — хмыкнул Шакильский, спрыгивая с гнедого. — Ты смотри, кого я тебе привел!
— Да уж вижу, — расплылся в улыбке Дир. — Привет, инспектор. Что? Как здоровье?
— Нормально, — улыбнулся Дорожкин и выудил из сумки книжку. — Это тебе.
— Елки-палки-сучья-моталки, — покачал головой Дир. — Я ж бумажных книжек не беру, Женя. Куда ж мне бумажные? Я ж лесной человек… А ну-ка… дай хоть посмотрю-то… Слушай, а ведь возьму эту. Зачитаю, конечно, но все одно возьму. Я ж, когда первый раз ее читал, полночи просидел, пока не осилил. Возьму, помусолю еще разок, в охотку, в охотку…
— Вот чудак, — покачал головой Шакильский, глядя, как Дир прячет за пазуху вслед за читалкой и подаренную Дорожкиным книгу. — Правда ли, что у тебя там тысячи книжек, в устройстве этом? И ты их все читаешь?
— Все не читаю, — покачал головой Дир, подходя к своей лошадке. — Пролистываю несколько страниц, откладываю, если не то. С первых же страниц ясно, стоит читать или можно обойтись. А Дирак[42], Александр Валериевич, кстати, был весьма умным мужиком. Книжку хорошую написал. «Принципы квантовой механики» называется.
— Подожди! — не понял Шакильский. — Ты же только фантастику читаешь?
— Не только! — поднял палец Дир. — Просто нужен повод. А повод есть всегда. К примеру, однажды мне в руки попала книжка с названием «Море Дирака»[43]. А от хорошей фантастики до науки один шаг. Или наоборот.
— Дир, — удивился Дорожкин, глядя, как леший садится на лошадку, — да ты на ней, как…
— Не надо! — сделал строгое лицо Дир, который и в самом деле, сидя в седле, опирался ногами о землю. — Не надо лишних слов. Коняга очень обидчивый у меня. Зато, если что-то вдруг не так, так быстрее слезать. Выпрямил ноги, и уже на земле.
— Дир любознательный, — заметил с улыбкой Шакильский, когда отряд из трех седоков покинул деревеньку Макариху и углубился в лес. — Ты думаешь, как он ко мне прибился?
— Это еще неизвестно, кто к кому прибился, — возразил Дир. — Ты же после меня сюда прибыл?
— Ну после не после, а кто в кого впадает, смотри по руслу, — заметил Шакильский.
— А хоть бы и по руслу, — гордо расправил плечи Дир.
— Все, я пас! — рассмеялся Шакильский. И продолжил: — Я тут, когда осмотрелся, начал все исследовать да проверять. Раз столкнулся с Диром, другой, смотрю, а он вроде меня. Тоже в каждый овраг нос норовит вставить, в каждую сторону глаза выпучить.
— И стали тут мы пучиться хором, — с усмешкой проскрипел Дир.
Леший ехал на действительно крепкой лошадке, расставив ноги в стороны, и с любопытством смотрел, как шуршит и пригибается задеваемый ими кустарник.
— Ты, кстати, вот еще вспомни что, Женя, — подал голос егерь. — Сам-то ты почему здесь? Не любопытство ли и тебя привело ко мне домой? Или только работа?
— Далеко нам? — спросил Дорожкин, ерзая в седле. Первые полчаса, в которые он, казалось, привык к верховой езде, прошли, и теперь каждый шаг серой отдавался во всем теле.
— Ты не смотри на Дира, — оглянулся Шакильский. — Он, считай, что деревянный. Ноги в стремена вставил? Вот и опирайся на них, ногами работай, а то полуденную раскоряку я тебе обещаю. Впрочем, по-любому обещаю.
— Так куда мы? — вновь спросил Дорожкин. — Никак в Тверскую область нацелились?
— Ты забыл, — показал на небо Шакильский. — Забыл про cirrocumulus tractus!
— Ну нет их, и что? — не понял Дорожкин. — Может быть, над нами нет авиамаршрутов. А что касается военной авиации — в стране кризис, экономят топливо.
— Давненько они его экономят, — пробурчал Дир, который и на ходу умудрился уставиться носом в читалку.
— Ладно, — хмыкнул Шакильский. — Часа через два будем на месте. Ну или через три, если ты задницу сотрешь и мы медлить начнем. Там и посмотрим. Тут в любую сторону больше двадцати — двадцати пяти километров не пройдешь.
— Почему? — удивился Дорожкин. — Ну здесь-то заповедник, это понятно, а на юге — там же дорога, дачи, деревни.
— Ну просто как малое дитя, — пробурчал, не отрывая взгляда от читалки, Дир.
— Это пройдет, — неожиданно строго ответил Шакильский и во второй раз за день резко поднял вверх руку. И серая Дорожкина, и конек-горбунок Дира замерли одновременно, словно были выдрессированы именно на этот жест.
— Слышишь? — прошептал егерь через секунду.
Дир подобрал под себя ноги, поставил их на землю, на которой виднелись слабые, отпечатавшиеся в мерзлой земле следы уазика, спрятал читалку за пазуху. Стянул вязаную шапку, покрутил лысой головой.
— Слышу, — сказал через минуту. — Но он близко не подходит, да и не возьмем мы его, пока он грязью движется. Я туда не полезу, испекусь. К тому же кто его знает, вдруг он и меня переможет? Есть у меня подозрение, что это не маленькая собачка.
— О ком речь? — негромко, но как можно бодрее спросил Дорожкин, пытаясь скрыть замешательство. Вокруг стоял светлый и прозрачный сосновый лес, в котором не наблюдалось никакого движения. — Кстати, давно хотел спросить, что тут… с птицами?
— Мало тут птиц, — с ленцой ответил Дир. — И зверья мало. Обычного зверья мало. Да и необычного нет, считай. Почти нет. Уходит он отсюда… Потом расспросы, потом. Адольфыч завозил сюда и птиц, и зверье выпускали, но толку нет. Не держатся, бегут. Или гибнут. Ну я у себя кое-кого сберегаю. Кабанчиков там, косуль, лосей, еще кое-кого по мелочи, а тут мало. Гибнут.
— Говори уж как есть. — Рука Шакильского по-прежнему лежала на прикладе карабина. — Не сами гибнут, а их гибнут.
— Тогда… — Дорожкин нервно сглотнул. — Тогда какой смысл работать егерем, если нет зверей?
— А не буду работать егерем, так их и не будет никогда, — прошелестел Шакильский и вдруг расплылся в нервной улыбке. — Отстал вроде. Или в обход пошел. Затаился. Прибавим чуть-чуть. До полудня хочу успеть.
Отряд двинулся дальше, и Дорожкин, еще раз посмотрев на след уазика, пробормотал:
— Маргарита и Ромашкин то и дело в каких-то ссадинах возвращаются, а в чем дело, не говорят. А меня один раз позвали на охоту, так я чуть не…
— Подчищают они территорию, не охотятся, а подчищают, — объяснил Шакильский. — А когда тебя вот позвали, именно что охота была. То, что они подчищают, в грязи таится. Или в паутине, если по-другому. Тут, говорят, грязь близко. Оно выбирается наружу, тут его и… Но я в таких делах не участвую. Мое дело — чистый воздух да граница…
— Опять граница, — вспоминал давний разговор Дорожкин и вдруг вздрогнул, стиснул кулаки, зажмурился. Как же он мог упустить? Вера Уланова пропала в шестьдесят первом году. Ну так и Дубицкас был выписан из квартиры в шестьдесят первом году. Совпадение? Выписан был в связи со смертью, но все еще бродит по институту. Может быть, и Вера Уланова бродит где-то?
— Ничего странного не заметил сегодня с утра? — обернулся Шакильский.
— Да все странное, — пожал плечами Дорожкин и, с окатившей его уже в который раз волной ужаса, вспомнил вчерашнее приключение в квартире Козловой. — Уланова странная, ты странный, лошади странные, небо вот странное, чистое какое-то, как ты говоришь, дом Улановой странный.
— Вот, — кивнул Шакильский. — О том и речь. Запомни это, парень. Дом у Улановой необычный. Я, когда впервые его увидел, рассматривал долго, потом только постучался. Постучался, да чуть не пожалел. Каюсь, сначала испугался. Когда человек не в себе, это очень страшно. Потом едва не влюбился, но сразу почувствовал, что-то не то с ее красотой. Но так или иначе, а к домику-то прирос. Помогаю частенько. А все почему? Из-за любопытства. Любопытство — важная штука.
— Но очень опасная, — заметил Дир, все так же вычитывая что-то в своей читалке.
— Согласен, — кивнул егерь, и Дорожкину в который уже раз показалось, что светлый бор по сторонам дороги наполнен не только тишиной и свежестью, но и опасностью.
— Прибыли, — спрыгнул с лошади Шакильский, когда тыльная часть Дорожкина отчаялась уже дождаться окончания мучений. — Смотри-ка, еще пара метров в плюсе. А когда ты, парень, появился, на пятьдесят метров отыграло сразу.
Дорожкин в недоумении обозрел округлую полянку, на которую выбрался отряд, сполз на сухую мороженую траву. Попытался сделать один шаг, другой и так и пошел, расставив ноги и жалея, что не может сию секунду завалиться на мягкий диван и забыть и о собственном любопытстве, и о возможном сумасшествии, и о городке Кузьминске со всеми его обитателями.
— Не слишком спеши, — посоветовал ему Дир. — Сначала надо оглядеться как следует, подумать.
— Лошади? — вспомнил Дорожкин.
— О лошадях не беспокойся. — Шакильский передернул затвор карабина. — Они просто так не убегут. А если кто нападет на лошадок, радоваться надо, что не на тебя. О том, что вокруг, думать надо. В лесу без думки нельзя.
— Мы уже в Тверской области? — спросил Дорожкин, разглядывая по-особенному темный и высокий лес на дальней стороне поляны. Издали казалось, что под лапами елей стоит ночь.
— А кто его знает? — пожал плечами Дир. — С одной стороны, вроде как да, а с другой…
— Ну ладно, — закинул карабин на свободное плечо Шакильский. — Хватит мучить инспектора.
— Так пусть он дурака выключит, я сразу и мучить его перестану, — улыбнулся Дир, и Дорожкин тут же подумал, что и Дир, и Шакильский не просто так взяли с собой бедолагу инспектора развеяться на выходные, а именно что сопровождали его в нужное место. В нужное им место.
— Все просто, — сказал Шакильский, поглядывая в сторону темного леса. — С каждым из нас происходит нечто такое, что кажется нереальным, неправильным, невозможным.
— Ну не с каждым, — скрипнул Дир, поймал улыбку егеря и поправился: — Или не всегда.
— Весь вопрос, как на это реагировать, — продолжил Шакильский. — Можно решить, что ты сошел с ума.
— Или сошли с ума все вокруг, — заметил Дир.
— Можно решить, что все это сон, — прищурился егерь. — Не самый плохой вариант, кстати.
— И даже попытаться проснуться, — добавил Дир.
— Но если не получится… — Шакильский замолчал.
— …продолжать спать, — закончил Дир.
— Долго репетировали? — спросил Дорожкин.
— Думали долго, — отозвался Шакильский. — Что тебе сказал Адольфыч? Меня интересует последняя версия.
— То, что это заповедник, — пожал плечами Дорожкин. — Для всякой нелюди, нечисти, людей с особыми способностями. А вам разве говорил что-то иное?
— И нам говорил то же самое, — кивнул Шакильский. — Мне, по крайней мере. Дир слишком занят чтением, ему не до откровений Адольфыча.
— Это ему не до меня, — заметил Дир, — к счастью.
— Хорошо, хорошо, — поднял руки Дорожкин. — Вы меня убедили. Если это сон, надо продолжать спать. Если это коллективное сумасшествие, надо расслабиться и находить в этом определенный кайф. Или интерес. Мне Адольфыч сказал, что будет очень интересно. Пока не обманул. Кстати, он не обманывает. Он ведь просто уточняет, не так ли?
— Вот, — расплылся в улыбке Шакильский. — Я все не мог слово подобрать. Адольфыч уточняет. Точно. Уточняет. Ну так давай и мы попытаемся уточнить? Пошли, парень. Сумку свою возьми, у тебя ж там колбаска копченая? Я почуял. Не обратно же ее тащить?
Полоса проходила метров за десять до леса. Дорожкин бы не заметил ее вовсе, но Дир расставил руки, да и Шакильский поймал его за шиворот.
— Смотри.
Трава под ногами менялась, словно была отсечена невидимой линией. Там, где стоял Дорожкин, она была сухой, желтоватой, побитой заморозками. Через шаг становилась серой и как будто живой. Только не торчала вверх разнотравьем, а курчавилась, изгибалась вдоль земли.
— Граница? — недоуменно спросил Дорожкин, но Шакильский уже обогнал его и шагнул через линию. Шагнул и мгновенно и сам стал серым, и потерял в росте полметра, если не больше. И Дир шагнул вслед за ним, но не уменьшился, а как будто еще вырос и раздался в стороны, вовсе предстал великаном.
— Иди сюда, — сказал Шакильский, но его голос был глухим, словно говорил он сквозь стену.
— А сможет? — повернулся к нему Дир.
— Сможет, — кивнул Шакильский. — Должен. У него ж нет этой дряни над головой.
— Какой дряни? — спросил Дорожкин, шагнув вперед.
Ничего не изменилось, только Шакильский и Дир стали прежними, да серость вдруг оказалась за спиной, а цвет появился именно там, где теперь стоял Дорожкин. Трава стала зеленой, пусть цвет ее и отличался от цвета обычной травы, был того странного оттенка, которым могут похвастаться разве только ели, которые Дорожкин привык называть «голубыми». Да и огромные деревья, которые вздымались над головой, тоже были чуть иными.
— Расстегивайся, — посоветовал Дир. — Тут теплее, чем там.
— Как это может быть? — не понял Дорожкин. — Здесь стена, что ли? Или еще что?
— Что-то вроде стены, — кивнул Дир и посмотрел на Шакильского. — Ну и что дальше?
— Продолжим концерт, — решил Шакильский, вставил в рот два пальца и оглушительно свистнул. Откуда-то издалека донесся едва различимый свист.
— Чего ждешь? — с интересом посмотрел на Дорожкина Дир. — Садись. Видишь, два бревнышка лежат? Вот наша столовка. А на том камне мы закуску раскладываем.
В отдалении в траве и в самом деле высился плоский валун, возле которого в траве тонули два сухих бревна, причем они не были отпиленными кусками ствола, а скорее выломанными, с торцов торчала щепа.
— Вот. — Шакильский поставил на камень бутыль самогона, плюхнул пакет с солеными огурцами и мочеными яблоками. Развернул кулек с Лизкиными пирожками, примостил стопку одноразовых стаканчиков. — Что у вас?
— Брусничка и мед, — стукнул туесками Дир.
— И вот. — Дорожкин выложил колбасу, хлеб, соль и коньяк.
— Ничего себе! — присвистнул Шакильский. — Ты что, сын губернатора?
— Тракториста, — буркнул Дорожкин и покосился в чащу. — Просто мини-бар в квартире пока бесплатный. Мне кто-нибудь объяснит, что тут происходит? И как я должен дальше действовать: продолжать смотреть сон или держать руку на кнопке дурака? Кто там за деревом?
— Грон, Ска, Вэй! — крикнул Шакильский. — Идите сюда. Он вас все равно увидел.
— Вэй не пойдет, — заметил Дир, но Дорожкин уже не слушал лешего.
Кусты, раскинувшиеся под крайними соснами, зашелестели, и вниманию Дорожкина предстали две фигуры. Одна принадлежала высокому существу, обладающему абсолютно человеческим, открытым, даже изящным лицом; все остальное скрывалось под длинной зеленоватой хламидой. Другая была человеческой вся, но ее человечность казалась шутейной, игрушечной. Пухленькие красноватые щечки окружали пухленькие же губки над круглым подбородком. Из-под длинных ресниц смотрели настороженные глаза, над красноватым лбом торчала щетка непослушных волос. И все тело второго гостя было точно таким же, округлым, крепеньким, красноватым, по крайней мере, все, что не скрывалось меховой жилеткой на голое тело и короткими меховыми штанами.
— Здрасте! — поклонился камню маленький и плюхнулся напротив Дорожкина, взъерошив волосы ухватистой пятерней. — Грон — это фамилия. Звать же меня Ша. А длинного зовут Й. Не, вообще-то у него длинное имя, но из приличных звуков только — Й. А Ска — это фамилия. Раньше как-то без фамилий обходились, а тут что-то проняло, да. Заразное это дело оказалось. Все теперь фамильничают.
Высокий кивнул и занял место рядом с маленьким, хотя присел он или замер, Дорожкин так и не понял. Впрочем, он даже размышлять об этом не стал, хватило уже того, что абсолютно человеческое и даже красивое лицо высокого было в полтора раза больше лица обычного человека.
— А Ф не выйдет, да, — махнул короткой ручкой Грон. — Вэй-то тоже фамилия. А зовут Ф. Только не Фэ, не Фу, не Эф, а Ф. Да. Такое имя, да. Он, правда, говорит, что В его зовут, но на самом деле-то мы знаем… Он не боится, нет. Но у него так принято. Как нового человека увидит, два дня стесняется. Там стоит, за елками. Причем если двух новых увидит, то один день стесняется. Ну а больше двух, так сама наглость. Вовсе не стесняется. Ничего, я ему принесу перекусить. В стаканчик отолью да в туесок соберу чего, да.
— Тайный народ старается по трое ходить, — объяснил Дир.
— А как же еще? — удивился Грон. — Знамо дело, один работает, один спит, один караул держит. Заодно и стесняется. По трое и надо. Опять же, если сообразить что…
— Рот закрой, — посоветовал Дорожкину Шакильский. — Неприлично так рассматривать гостей.
— Ты себя вспомни, да, — посоветовал Грон, жадно оглядывая угощение. — Еще шире рот разевал, когда тебя сюда Дир первый раз привел, да. Тогда, правда, вся поляна еще наша была, а теперь только край…
— Скоро и края не останется, — пробурчал Дир и подмигнул высокому. — Давай, что ли, Ска. Чем порадуешь?
Полы зеленой хламиды раздвинулись, и оттуда показалась столь же огромная, как и лицо, рука. Показалась и исчезла, а на камне появился сплетенный из лыка коробок, в котором горкой лежала крупная и свежая земляника и торчал пяток деревянных ложек.
— Как это? — удивился Дорожкин.
— Наш человек, да, — тряхнул головой маленький. — Тому, что из леса два урода вышли, удивился, но не шибко, а на спелую землянику в ноябре глаза настежь распахнул.
— Напрасно ты так, Шанечка, — мягко заметил высокий. — Я, к примеру, себя уродом не считаю.
— Вот ведь, — всплеснул руками маленький. — Теперь я Шанечка. Пользуется, гад, что я к его однобуквию никакого суффикса присобачить не могу, а с приставками только похабщина получается.
— Я не в обиде, — улыбнулся высокий. И Дорожкин вдруг почувствовал, что этакое гигантское человекоподобие кажется ему еще более ужасным, чем любое возможное и невозможное чудище.
— Ладно, — крякнул Шакильский, избавив коньячную бутылку от пробки. — Сначала выпьем, потом разговоры будем разговаривать. С этого начнем или с Лизкиного пойла?
— Давай с желтенькой, да, — шмыгнул носом маленький. — Чтобы градус потом не снижать. Лизкина-то к водке в полтора идет? А эта к одному или как?
— Сейчас и увидим, — заметил Шакильский, и скоро стаканчики захрустели в крепких ладонях.
Коньяк обжег горло, Дорожкин тут же схватился за ложку, сыпанул в рот порцию свежей земляники, подбил ее пирожком с капустой и в пару секунд уверился, что город Кузьминск и его окрестности не самое плохое место на земле.
— Это точно, да, — хохотнул маленький. — Нет, ты не думай, я мысли не читаю, но самое главное схватываю. Вот когда тут в первый раз сидел Санька Шакильский, он о другом думал. У него тогда обычная двустволка была, так он сидел тут, выпивал с нами и размышлял, положит ли меня и Ска с двух серебряных жаканов, если мы клыки покажем, и не наваляет ли ему после этого Дир.
— И навалял бы, — подтвердил Дир, закусывая пирожком.
— И положил бы, — рассмеялся Шакильский.
— Так что все нормалек, да, — рыгнул маленький и потянулся к Диру. — Дирушка, а ну-ка рубани мне колбасную попку. Я колбасные попки страсть как люблю. Да не снимай скорлупу, сам отшелушу.
— Ну? — посмотрел на Дорожкина Шакильский. — Что скажешь, парень? Где тут у нас заповедник?
— Подождите… — Дорожкин потер виски ладонями. — Я правильно понимаю, что за спиной у меня граница Кузьминского… заповедника. А дальше Завидовский заповедник?
— Неправильно, — не согласился Дир, и тут же закатился в хохоте маленький, улыбнулся высокий, хмыкнул Шакильский.
— Нет тут никакого Завидовского заповедника, — заметил высокий. — Отсюда пойдешь на север — дойдешь до моря, никакого заповедника больше не найдешь. И городка ни одного не разыщешь. И этих, как их… — высокий посмотрел на Шакильского, — cirrocumulus tractus здесь тоже нет. Это, конечно, парень, Земля, но не та Земля.
— То есть? — нахмурился Дорожкин. — Как же не та?
— А вот так, — развел руками Дир, почесал лысину, сунул руку за пазуху и вытащил книгу. — Вот, смотри. Вот это обложка.
— О! — вскинулся маленький. — Дашь почитать? Та самая, о которой ты рассказывал? Vita nostra brevis est, brevi finietur?[44] Неужели в бумаге купил?
— Цыц, Шанечка, — оборвал маленького Дир. — Остуди пыл. После. Вот смотри, инспектор, это обложка. А это, — он открыл книгу, — подложка, изнанка, оборотная сторона. Понял?
— Два мира? — не понял Дорожкин. — Это что ж выходит, я что, попаданец, что ли?
— Ага, — хихикнул маленький. — Попаданец, как кур в ощип.
— Все мы тут попаданцы, — заметил Шакильский. — А те, что на земле остались, еще попаданнее нас.
— Не два мира, — не согласился Дир. — Один. Просто ты был с одной стороны, а оказался с другой. Понял?
— Нет, — пробормотал Дорожкин.
— Я, честно говоря, — заметил Шакильский, — и сам до сих пор ничего не понял. Просто согласился с умными… существами.
— А я не обиделся, — задрыгал ногами маленький. — А если ты еще плеснешь этой желтенькой, я и вовсе не обижусь.
— За те деньги, которые эта желтенькая стоит, можно полсотни бутылочек водочки купить, — заметил Шакильский. — А если паленой, то и все сто.
— Ой! — прикусил язык маленький.
— Поподробней насчет обложки-подложки можно? — попросил Дорожкин.
— Смотри. — Дир встал, закрыл на мгновение глаза. — Ты радио слушал? Слушал. Тебя не удивляет, что в одном и том же пространстве вещает сразу несколько станций и никак их волны друг в друга не утыкаются?
— Подожди! — Коньяк не ударил в голову, но язык Дорожкину развязал. — Но ты говоришь об обложке и подложке, а волн-то много, а не две!
— Ну ты лоб в лоб-то не копируй, — усмехнулся Дир. — Может, и обложек-подложек много. У Солнца вон сколько планет, а погулять-то вот так, налегке, только по одной в радость. Значит, говорить много не буду, но что скажу, или бери на веру, или просто мотай на ус.
— На нос, — брякнул маленький, — у него усов нет. Или на…
Хламида у высокого чуть дрогнула, но щелчок, от которого на лбу маленького тут же появилось красное пятно, разнесся далеко по лесу.
— Есть земля, где есть и Завидовский заповедник, и Москва, и шестая или уже седьмая часть суши и прочее, и прочее, и прочее, — как ни в чем не бывало продолжал Дир. — А есть ее подложка. Вот здесь. Одно без другого никуда. Там, откуда ты пришел, Саня пришел, да и я, живут люди, звери, всякие гады, птицы, ну и прочее. Здесь тоже есть и свои звери, и гады…
— Гадов много, кстати, — торопливо вставил маленький, потирая лоб. — Один как раз тут поблизости окопался, да.
— Там лес рубят, тут он гнилью рушится, — бормотал дальше Дир. — Здесь его рубят, там он сохнет. Там кровь проливают, здесь порча землю жрет. Тут убивают тайный народец, там плесень черная разбегается. Тут речку прудят, там она тиной затягивается. Там горы срывают, тут земля проваливается. Понял?
Промолчал Дорожкин.
— Ты в институте учился? — спросил Дир.
— Учился, — кивнул Дорожкин.
— Да тут и школы хватит, — улыбнулся высокий.
— Правильно, — задумался Дир. — Вот представь себе систему координат. Четыре линейки. Верх-вниз, вперед-назад, вправо-влево, из вчера в завтра. Где б ты ни оказался, в этой системе всегда для тебя точка найдется. А теперь представь, что есть еще одна линейка.
— Может, и не одна, — заметил высокий.
— Пусть хоть одна, — махнул рукой Дир. — Вот по этой линейке на пядь в сторону, и ты уже не на обложке, а под ней. Понял?
— Стараюсь, — пробурчал Дорожкин. — А чем отличается потайной народ от тайного?
— Потайной — это вроде Дира, — вылил остатки коньяка в стаканчики Шакильский. — Или вроде того же Фим Фимыча. Живет на земле, а схорониться может и в подложке. Я не антрополог, но, думаю, это что-то вроде людей. Почти людей.
— Не всегда, — надул губы Дир. — Помнишь, ты ходил с Кашиным кикимор из западных болот выкуривать? Что в них от человека-то?
— Ну не знаю, — махнул рукой Шакильский. — Поверь мне, приятель, такие бабы иногда попадаются, что против них и с кикиморой за счастье посидеть да перетереть о том о сем. А тайный народ — это тот, что вовсе перебрался в подложку. Так и живет здесь. Он и в Кузьминске есть. Только там он…
— В рабстве, — со все той же улыбкой ответил высокий. — Днем за стеклом дурман выращивает, ночью город чистит.
— Пока чистит, да, — понюхал стаканчик маленький.
— Вы тут революционную ячейку затеваете или что? — не понял Дорожкин.
— Зачем? — удивился маленький. — На кой нам твоя ячейка? Мы с людями всегда миром ладили, в подложке людей в достатке бывало. Не только тайному народцу порой схрон требуется. Только вот напасти такой не было. Ты что думаешь, город твой всегда тут стоял? Вскочил, как прыщ на заднице…
— Ну если он на заднице, то где тогда ты? — спросил маленького Шакильский и повернулся к Дорожкину. — Никто пока ничего не затевает. Как затевать, если разобраться сначала надо? Просто объясняем, что и к чему. То, что сами успели понять. Ты же хотел узнать да понять?
— Узнать не значит понять, — подхватил еще ложку земляники Дорожкин, но есть не стал, задумался. — Допустим, что все так. Здесь подложка, над ней обложка. А там? — Он обернулся на поляну, на которой пофыркивали лошади. — Там же что подложка, что обложка, одно и то же почти. Слиплись они, что ли?
— А вот не знаю, — задумался Дир. — Только я вот что тебе скажу, парень. Я когда под Пермью лес держал, в подложку легко уходил. Есть я, и вот нет меня. Но там лес сильно попортили. И подложка в засох пошла. Но все равно она там есть. А здесь, в Кузьминске, вовсе подложки нет. Волдырь какой-то вместо подложки. Все, что чуть в сторону или чуть ниже, называй как хочешь, а мы называем — паутина или грязь. Ходу туда нет. Это как в трясину, ноги замочить можно, а если глубже — засосет.
— Если ты не кикимора болотная, — хихикнул маленький.
— Ты, кстати, когда в словарь полезешь, Женя, имей в виду, — Шакильский хмыкнул, — там все вранье. Там написано, что кикимора жена лешего. Так вот, ни разу. Да и не любит Дир грязи, а кикиморам в ней самый кайф.
— В ту грязь, что под Кузьминском, даже кикимора не полезет, — покачал головой Дир. — И я не могу. Да никто, считай. Кроме разве самой последней пакости или умельца какого. Но дело не только в этом. Вот здесь, — леший провел рукой по траве, — самая подложка и есть. Но только ты здесь наверх тоже не выберешься. И сверху грязью затянуло. Паутина, туман, топь, которая и под ногами, и над головой.
— Можно выбраться, — протянул высокий. — Но далеко отходить надо. Аж к Волге. И с каждым годом все дальше и дальше.
— Подождите, — нахмурился Дорожкин. — Но Адольфыч ведь как-то выбирается?
— Ты только языком-то зря не болтай, — заметил Шакильский. — Адольфыча на просвет не разглядишь. Он ведь, может, тоже кругаля дает. Или нора у него какая есть… Я вот еще что скажу: бойся его, парень.
— Ладно. — Дорожкин протестующе поднял ладони. — Хватит. Перегрузка. Допустим, что все так и есть. Допустим, что я даже не сошел с ума и не сплю. Но как все это вышло и что нужно делать?
— Сначала понять, потом делать, — пробормотал, прислушиваясь к чему-то, Шакильский. — Разобраться, как так вышло. Это ты точно заметил. Вышло же как-то? Я, может быть, тебе расскажу кое-что попозже, есть что рассказать. Эх, если бы Лизка была в своем уме, она бы могла поболе меня рассказать. Да и Ска может кое-что поведать. Но в Кузьминск тайному народу ходу нет. Если только в дворники…
Из-за стволов, где таился стеснительный Ф, раздался тихий, но тревожный свист.
— А ну-ка? — Егерь сорвал с плеча винтовку и шагнул к границе. Дир вскочил на ноги, вытащил откуда-то заостренный сук. Дорожкин потянулся за пистолетом.
Лошади сбились в кучу, но не ржали, не переминались с ноги на ногу, а замерли, словно невидимый пастух стреножил им ноги, прихватил упряжью морды и залепил тьмою глаза. Первой упала серая. Шею лошадки пересекла алая полоса, и лошадь беззвучно повалилась в мерзлую траву. Вслед за ней чуть слышно захрипела гнедая. Но Шакильский уже бежал туда, отбросив в сторону карабин, сдирая с плеча четвертый калибр и выкрикивая что-то, но Дир был быстрее. Непостижимо, в один-два шага он опередил Шакильского, как вдруг перед ним выросла тень. Раздался хруст, Дир дрогнул, но тень, обретая очертания уродливого зверя, уже летела в сторону, пронзенная суком. Со страшным грохотом Шакильский разрядил в него свой четвертый калибр, но уже истерзанный, вспыхнувший серебром зверь вновь поднялся в воздух и тушей полетел в сторону Шакильского, сбив его с ног. И над бойней, от которой на трясущихся ногах пятился конек Дира, поднялась еще одна тень, которая превосходила размерами первую раза в три… Рука, или лапа, или что-то непостижимое со свистом разрезало воздух, и переломленный пополам Дир отлетел куда-то за спину Дорожкина. Но над поляной уже гремели выстрелы, и кто-то, да не кто-то, а сам Дорожкин, со звериным ревом бежал к чудовищу, стреляя из пистолета, и каждое попадание отмечалось на теле монстра серебряной вспышкой.
Окатывая холодом, чудовище смотрело на Дорожкина. Ощущение длилось всего мгновение, но он отчетливо понял, что чудовище смотрит на него и боится. И боится не чего-то, связанного с выстрелами, а боится именно самого Дорожкина, который и сам был обуян ужасом, но которого поверх ужаса захлестывала лютая ненависть к непонятной, непостижимой, отвратительной мерзости.
Оно изогнулось и исчезло.
— Ушло, — услышал Дорожкин голос Ска и рванулся к Шакильскому.
Тот дышал с хрипом, и при каждом вздохе у него что-то булькало в груди. Первый зверь лежал рядом. Дорожкин пригляделся к появляющемуся из уродливой плоти лицу и вздрогнул. Это был Нечаев Владимир Игнатьевич. Главный врач кузьминской больницы.
— Сейчас.
Дир уже был рядом. Сам бледный, словно вылепленный из снега, он со скрипом наклонился над егерем, коснулся рукой лба, щек, приложил лысую голову к груди, прохрипел, потирая собственную грудь:
— С час у нас есть. Но вытащить сможет только Лизка. Эх, пень в тебя корень! Не успеем за час, да и растрясем.
— Разве она врачует? — спросил Дорожкин.
— А куда она денется? — сузил взгляд Дир. — А ты куда хотел, к Шепелевой? Нет уж… Эх, далеко… Делать нечего, хорошо, хоть одна коняга осталась. Грузить будем. Тут почти двадцать километров…
— Подожди.
Дорожкин рванул застежки кожушка, запустил руку за пазуху, выхватил чехол, вытряс на ладонь маковые коробки и тут же раздавил одну.
— Никодимыч? Явись сюда!
Карлик появился перед Дорожкиным мгновенно. Верно, как сидел в подштанниках за столом с чашкой чая, так и предстал перед инспектором. Еще и ошпарился с перепугу.
— Никодимыч! — Дорожкин судорожно подбирал слова, в то время как тот с выпученными глазами смотрел на трупы лошадей, на хрипящего егеря, на согнувшегося Дира. — Никодимыч, срочно нужно это… выморгнуть, или как там… отправить егеря к Лизке Улановой, да чтобы она сразу его спасала! Понимаешь? Сразу!
— Коробку мни, — прищурился карлик.
— Так уже… — не понял Дорожкин.
— Так я явился уж, одну кручину ты на явление мое и закоротил, — расплылся в улыбке Никодимыч. — Теперь вторую мни. И будет твой егерь в целости и сохранности. И сам удержу, и дурочку настропалю.
— Быстрее, — сплющил вторую коробочку Дорожкин.
— Секунду, — попросил Никодимыч. — А себе что попросишь? Домой тебя доставить? К той же Лизке? На работу? Или девку тебе какую привести? Спрашивай!
Дорожкин закрыл глаза, ровно мгновение думал о Жене Поповой, о светлом, о колючем и больном, но вместо всего, нахлынувшего в голову и сердце, сказал, прежде чем раздавить третью коробочку, совсем другое:
— И чтобы ни полслова, ни слова, ни мысли, ни намека, ничего о том, что ты здесь увидел. Никому и никогда.
И раздавил коробочку. Злая гримаса исказила лицо банного, но он тут же исчез, и исчез и Шакильский.
— Кто кручину тебе дал? — выплюнул на мороженую траву сгусток крови Дир.
— Шепелева выколдовала у Никодимыча, — пробормотал Дорожкин. — Давно.
— Вот ведь хитрющая баба, — с гримасой боли покачал головой Дир. — На себя бы кручину потратил — считай, твоя кручина в руке Никодимыча. А значит, по-любому в руке Шепелевой. Никодимыч очень силен, но на дух слаб. Мнет его под себя всякий. Или не всякий. Не позавидовал бы я тебе, попади ты под него. Слабый правитель самый мерзкий из всех. Ладно. Ты, конечно, не оплошал теперь, это мы с Санькой расслабились, но имей в виду и на будущее — не обращай на себя чужой наговор. Если наговор от недоброго ведуна идет, власть над собой дашь.
— А Шакильский как же? — испугался Дорожкин.
— Ему Никодимыч кручину не давал, так что и власть над ним никак не возьмет. — Дир с усилием выпрямился, свистнул, подозвал все еще дрожащего конька. — Вот что, парень. Собирай ружья, садись да двигай к Лизке. Меня приложило крепко, надо будет отлежаться. Я тут останусь пока, сам тебя найду. Будешь говорить об этом деле, говори все как есть, но троллей не упоминай.
— Троллей? — вытаращил глаза Дорожкин. — Это ж что-то скандинавское? Где мы и где Скандинавия?
— Называй как хочешь, — прошептал Дир. — Слов повсюду разных много, а суть везде одна. Не говори о них. Не надо. Скажешь, что выбрались на круглую поляну перекусить, да вот так и вышло. Можешь даже и Шакильского упомянуть, главное, троллей не касайся…
— Это не предательство, не думай! — выкрикнул маленький, который только что при появлении Никодимыча как сквозь землю провалился, а теперь подобрался почти к самой границе. — Я не к тому, что ваш Адольфыч и сам не человек, а потому как все мы вроде бы как люди.
— В том-то и дело, что как бы, — пробормотал Дир и снова сплюнул кровью. — Не волнуйся. Коник мой сам дорогу к Лизке найдет, там его и оставишь. Мне эта болячка на день-два, буду опять как с капремонта. А ведь твоя книжка меня спасла парень, да.
Дир распахнул разодранную куртку, вытряхнул из-за пазухи раскуроченную читалку и книгу, которая была проткнута насквозь.
— Задержала, — кивнул сам себе Дир. — Не она бы — до сердца бы достала зверюга.
— Кто это был? — спросил Дорожкин.
— Если бы я знал, — покачал головой Дир. — Шанечка! Ты просил у меня книжку? Так вот она. Правда, заклеить придется. Но она труда стоит. А вот читалка…
— Дир… — Дорожкин с трудом держался на ногах. — Там у меня в сумке ноут. Забирай. Потом сочтемся. Летом в стужу поделишься? Мне много не надо, так, для согрева и настроения.
— Легко! — оживился Дир.
Глава 13 Ангел и «Кузькина мать»
В воскресенье Дорожкин вскочил ни свет ни заря и побежал к Лизке, но та не пустила его в дом точно так же, как не пустила и в субботу, когда он явился к ней на лошади Дира, обвешанный оружием Шакильского. В ответ на стук в ворота Уланова, словно ждала Дорожкина, вынесла его куртку, забрала кожушок, треух, подхватила оба ружья, повесила все это на конягу, которая привезла инспектора по месту назначения, словно понимала человеческий язык, и завела навьюченную таким образом лошадку во двор, бросив инспектору голосом совершенно нормального человека:
— Завтра загляни, но, скорее всего, не пущу. Не волнуйся, Санька парень крепкий, выдюжит. Помятый — не разбитый, надуешь — расправится.
Получив в воскресенье тот же самый ответ, Дорожкин отправился домой, где постоял под душем, отгоняя неприличные мысли по поводу надувания егеря, а затем лег в постель и проспал весь день до вечера; поднялся, перекусил, размялся и снова уснул с вечера воскресенья до утра понедельника, предварительно успокоив себя тем, что Шакильский в надежных руках, а Кашину обо всем происшедшем доложено по телефону еще в субботу. Но еще в воскресенье вечером, когда он заставил себя поесть, а потом отмотать на беговой дорожке десяток километров, Дорожкин уснул не сразу. Он смотрел в высокий потолок и думал о том, что его мечта о собственном жилье близится к краху. Замок, в котором он занял не самую последнюю келью, был построен на песке. Или в грязи. Осталось только выбрать — исчезнуть из замка, до того как он рухнет, или выбираться из обломков, основательно перемазавшись.
«Ага, перемазавшись, — уже в полусне осознал невысказанную мысль Дорожкин. — Если исчезнешь сразу, вымажешься еще сильнее, сам перед собой не отмоешься. А не исчезнешь, вылезет из ниоткуда такая напасть, что одной грязью не отделаешься».
Да. Все было похоже на то, что он искал квартирного уюта и спокойствия в городе, на улицах которого творилось черт знает что. «Или бог знает что», — поправился Дорожкин, после чего вяло погрузился в бессмысленные рассуждения о том, кто же все-таки «знает», пока уже сквозь вовсе затопивший его сон не решил, что знают о происходящем в Кузьминске обе стороны, но деятельное участие в происходящем принимает из упомянутой двойки далеко не лучшая.
Рано утром тем не менее Дорожкин встал со светлой головой, перекусил, набросил на швабру мокрую тряпку, прибрался в квартире и отправился в бассейн, откуда выбрался ровно во столько, чтобы не спеша высохнуть, одеться, надышаться внезапной ноябрьской оттепелью и в девять утра войти в здание управления.
— Молодец, — ударил его по плечу Кашин, от которого с раннего утра уже попахивало водкой. — Так их. Не удивляйся, знаю в подробностях. Дир оклемался, кое-что рассказал. Он у травницы у одной в Макарихе отлеживается. Травница, я тебе скажу… ух! Я б ее сеновалицей назначил. Или сеновалкой. Но дело не в том. Если бы тот, второй, добрался бы до любого из вас, а то и до всех троих, сейчас бы мы на поминках пили, а так-то за здравие пьем. Всю обойму выпустил?
— Всю, — кивнул Дорожкин.
— И ничего? — удивился Кашин.
— Убежал же? — не понял Дорожкин.
— Убежал? — поскреб кадык Кашин. — Он лежать должен был. Всю обойму… И только спугнул. Знатный зверюга, выходит, знатный… А главврач-то? А? Не ожидал, не ожидал…
В коридоре третьего этажа Дорожкину встретился Ромашкин. Он примирительно толкнул Дорожкина кулаком и прошептал:
— Не все оборотни одинаковы. Некоторые на фоне прочих просто как зайчики в розовых штанишках.
— Познакомишь? — спросил Дорожкин.
— Дорожкин! — высунул голову из кабинета Содомский. — Ромашкин! Быстро на планерку. Хватит шептаться, как бабы, в самом деле… Работы по горло.
Ромашкин подмигнул Дорожкину и провел ребром ладони по собственному горлу, то ли обозначая предел, названный Содомским, то ли предупреждая коллегу о неминуемой расправе.
Расправа не состоялась. Содомский хмуро окинул взглядом сотрудников, дождался, когда место в кресле займет чуть припозднившаяся Маргарита, от которой опять пахло только (Дорожкин специально пошевелил ноздрями) оттаявшим ноябрем и ничем больше, и сказал:
— Ромашкин. Отрабатывай деревни. Обе. На тебе Макариха и Курбатово. Обойдешь подворно, предупредишь, чтобы были аккуратнее, зверь ходит паутиной. Я займусь поселком. Переговорю с Шакильским, с Диром, ты его на Макарихе не тереби. Если уж егерь сплоховал да Дир опростоволосился, значит, опасность более чем реальна для каждого. Маргарита, на тебе городские окраины, промзона. Да проинструктируй Дорожкина. Углубленно проинструктируй.
Ромашкин прыснул, но Содомский оборвал неуместный смех одним взглядом.
— Все нужно использовать, — отрезал начальник управления. — Вот ведь? Все Лизку Уланову дурочкой считают, ребятня деревенская из рогаток по ней лупит, нимб сшибают, как говорят, а она Шакильского с того света, считай, выволокла. И Шепелева бы так не управилась. Да и мы в свое время не с ее ли помощью замену тому же Шепелеву нашли?
— Ты считаешь, что Шепелева можно было кем-то заменить? — скривила губы Маргарита.
— Мы не Шепелева меняли, а парня искали на освободившуюся должность инспектора, — повысил голос Содомский, сверкнув глазами, и Дорожкин подумал, что его начальники стоят друг друга. — А Шепелева другого нам и не надо. С ним тоже забот хватало. У Дорожкина, кстати, свои таланты. И главный из них, как я понял, отыскивать приключения на собственную задницу.
— Пикник устроили, — хмыкнул Ромашкин. — Что-то не везет нам в последнее время с пикниками. А подальше куда не могли забраться? Вот и нашли приключение… на три задницы!
— Ты нашел бы хоть на одну свою, — оборвал Веста Содомский. — А талант Дорожкина, — Содомский поморщился на слове «талант», — следует использовать. И приглядывать за ним, как за липкой бумагой для ловли мух.
— Речь идет об очень крупной мухе, — предупредила Маргарита.
— Вот и следи, — прошипел Содомский и ударил ладонью по столу. — Пока все. Ромашкин, получи оружие у Кашина. И не перекидывайся без нужды, а то задавят, как котенка.
— Зайчика, — заметил Дорожкин, — в розовых штанишках.
— Зайди, — коротко бросила Дорожкину Маргарита.
— Допущен в святая святых? — ехидно прошептал на ухо Дорожкину Ромашкин и тут же схлопотал от Маргариты звонкий щелчок по лысой голове.
Кабинет Маргариты, в котором Дорожкин оказался впервые, наверное, ничем его удивить не мог, разве только цветом, но именно цветом он его и удивил. Отчего-то сразу вспомнился белый кабинет доктора Дубровской. Кабинет Маргариты Дугиной был черным. Потолок его был черным, стены черными, причем матовыми, не дающими отблеска. Пол тоже был черным. Даже коврик у двери изображал черный квадрат. Окно на треть перекрывала черная рулонная штора. По правой стене стоял черный кожаный диван, на котором валялся черный плед. По левой — черный стол и пара черных стульев. Единственным белым пятном была папка на столе.
— В черной-черной комнате стоит черный-черный гроб, в черном-черном гробу… — начал бормотать Дорожкин, но Маргарита оборвала его. Растопырила перед лицом пальцы, сбросила с плеч куртку, показала рукой на стул, пробормотала задумчиво:
— Значит, влюбился?
— Кто? — не понял Дорожкин.
— Даже нет. — Она словно гадала. — Скорее, и был влюбленным, но прозрел только что. Недавно. Вылупился. Ладно. Плевать. Хотя хотелось бы взглянуть… Вот. Взгляни.
Она раскрыла папку и двинула ее Дорожкину. Он развернул ее к себе лицом. На желтоватом листе было выведено: «Дорожкин Евгений Константинович».
— И давно? — растерялся Дорожкин.
— С первого дня, как ты здесь оказался, — ответила Маргарита, прикуривая сигарету. — И больше ничего. Только это. Я, конечно, работаю с Содомским, Ромашкиным, забот хватает. Знаешь ли, всевозможная мерзость не дремлет, но с точки зрения папки у меня, кроме тебя, никакой работы нет.
— И зачем вы это мне говорите? — спросил Дорожкин.
— Чтобы ты знал, — ответила она, с нескрываемым интересом вглядываясь в лицо Дорожкина. — Ты же хочешь все знать, все понимать, все объяснять? Так знай. Ты — моя работа. Не бойся, пасти не буду. Много чести.
— Спасибо за доверие, — кивнул Дорожкин. — Это все?
— Что у тебя в папке? — спросила Маргарита. — Я так поняла, что ты с нею теперь не расстаешься?
— Так удобнее, — полез в сумку Дорожкин. — Вот тут у меня…
Он удивленно замер.
— Имя Колывановой исчезло…
— Значит, там, на поляне, ты видел ее убийцу, — объяснила Маргарита. — А кто есть?
— Шепелев, Козлова Алена… — Дорожкин пригляделся к последней записи, которая обрела уже привычный облик задания, — …Уланова Вера.
— Содомский прав, — удивленно заметила Маргарита. — Насчет поиска приключений талант у тебя несомненный. Значит, получается, что дочка у Лизки Улановой все-таки была?
— Она говорит, что и есть, — пожал плечами Дорожкин.
— Она много чего говорит, — прищурилась Маргарита, посмотрела в окно, которое казалось прорезью из бездны на белый свет. — Придется, чувствую, тебе заделаться архивариусом. А там и до археологии докатишься. Вот еще хорошая профессия — эксгуматор. Но не слишком популярная на нашем кладбище. Или обойдемся почетной должностью краеведа? У Козловой дома был?
— Был, — кивнул Дорожкин. Несколько запаздывающее в этот раз напряжение, что обычно охватывало его при виде Маргариты, снова ударило в голову.
— В комнату заходил?
— Заходил, — опустил глаза Дорожкин.
— И не спрашиваешь ни о чем? — В ее голосе слышалась насмешка.
— Жду углубленного инструктажа, — пробормотал, стараясь успокоиться, Дорожкин. — Да и…
— Да и? — повторила Маргарита.
— Я логист, — постарался говорить твердо Дорожкин. — А логист обращается за помощью только тогда, когда самостоятельно не может сдвинуться ни на миллиметр. А это случается крайне редко. Да и не хочется спрашивать. Я ответов боюсь.
— Правильно боишься, — потушила сигарету об стол Маргарита, и Дорожкин понял, что столешница вырезана из черного камня. — Иди, Дорожкин, работай.
С Мещерским Дорожкин столкнулся в шашлычной. График сидел в дальнем углу и с самым мрачным выражением лица поглощал тройную порцию шашлыка. Дорожкин кивнул Угуру, который мусолил за стойкой баранку, и подошел к Графику:
— Привет. Присяду?
— Садись, — безразлично буркнул Мещерский. — Не куплено.
— Хандра накатила, — понял Дорожкин. — Что-то случилось?
— Случилось, — согласился Мещерский. — Полгода назад я встретил твою бывшую.
— Помнится, не так давно тебя это радовало, — заметил Дорожкин.
— Радовало, — макнул в соус кусок мяса Мещерский. — И теперь могло бы радовать. Чего бы не радоваться? Я зарабатываю много, а пупок может развязаться только от обжорства и лени. Жена довольна. А вот у меня радости нет.
— Что с Машкой? — спросил Дорожкин.
— С Машкой все хорошо, — вытер пальцы салфеткой Мещерский. — Машка веселая, добрая, смешливая, задорная. Я бы даже сказал — игривая!
— Так в чем же дело? — не понял Дорожкин.
— Она ненастоящая, — прошептал Мещерский.
— Кофе, дорогой, — подошел к столу с подносом Угур. — Я правильно угадал? Только не кофе дорогой, а ты дорогой. Или еще что? Думаю, для завтрака поздно, для обеда рано?
— Спасибо, Угур, — кивнул Дорожкин. — Женя Попова не появлялась?
— Какая Женя? — удивился турок.
— Все, проехали, потом, — постарался улыбнуться Дорожкин.
— Завидую я тебе, — откинулся назад Мещерский, следя за удаляющимся турком. — Вот уже какую-то Женю Попову ищешь. О счастье мечтаешь, наверное. А я вот вроде бы уже нашел свое счастье, а тут вдруг…
Мещерский стал подниматься.
— Подожди, — поймал его за рукав Дорожкин. — Что значит, «ненастоящая»?
— А это как в старом анекдоте, — надул губы Мещерский. — Ладно, не мне тебе анекдоты рассказывать. Она стала как улыбки… как улыбки всех этих… кузьминцев.
Мещерский расстроенно махнул рукой.
— А может быть, с тобой что-то? — спросил Дорожкин. — Я ведь радовался, на тебя глядя, График.
— А это мысль, — плюхнулся обратно на стул Мещерский. — Схожу в больницу и тоже буду веселый и счастливый. Боязно, правда. А ну как эта моя эйфория дорого мне обойдется?
— Насколько дорого? — нахмурился Дорожкин.
— На всю жизнь, — надрывно прошептал Мещерский. — Машка, она, у нее… спины у нее нет!
— Как это? — вытаращил глаза Дорожкин.
— Как стекло, — медленно проговорил Мещерский. — Спина как стекло. Как мягкое стекло. Прозрачная спина. Все видно. Кости. Внутренности. Она не показывается. В рубашке дома ходит. Но я подглядел. Понимаешь?
— Послушай, — обескураженно пробормотал Дорожкин, — может, у тебя что-то с глазами?
— Ага, — хмыкнул Мещерский. — Веки салом заплыли от обжорства.
— И что ты собираешься делать? — спросил Дорожкин. — А если с ней просто поговорить?
— Ты не понял! — почти заорал Мещерский. — Я бы поговорил, если бы это она была. Но это не она!
— Не кричи, — попросил Дорожкин.
— Да нечем мне уже кричать, — обессиленно оперся о стену Мещерский и вдруг скривился, почти заплакал. — Достало все до печенок… Ты-то как?
— Паршиво, — признался Дорожкин. — Иногда кажется, словно у меня спина прозрачная. Да шучу я, — буркнул он отшатнувшемуся Мещерскому. — Хотя и не шучу. Со спиной все в порядке, а со всем остальным… Не приживусь я, График, в этом городе, чувствую, что не приживусь.
— И я также, — всхлипнул Мещерский. — А Машка вот наоборот. Ей все нравится. Подружек каких-то завела. Я теперь чаще один. Хотя так и лучше. Я уже боюсь ее, Женька. Боюсь. Ты бы заходил, что ли?
— Вместе бояться будем? — спросил Дорожкин.
— А хоть бы и так?! — воскликнул Мещерский. — А то и поговорить не с кем. Слушай! Может, мне чем заняться? Тебе помощь никакая не нужна?
— Нужна, — вдруг оживился Дорожкин. — Только не болтай лишнего. Есть у меня в голове несколько непонятных закавык. У тебя ведь Интернет есть? И телефонная связь есть? А в эфире? Ловил телерадиопрограммы в эфире?
— Нет ни черта в этом эфире, — махнул рукой Мещерский. — Тишина. Глушилки, наверное, стоят.
— Глушилки бы глушили, все одно что-то в эфире было бы, — задумался Дорожкин. — А между тем и кабельное работает, и радио России, как я слышал, в радиоточках есть. Послушай. Выясни, где проходят все эти кабели? Ну Интернет, телефон, радио, телевизор. То есть где лежит магистральная линия до ближайшего районного центра. И вот еще что. Прикинь насчет электричества. Должна быть высоковольтная линия. Город не маленький, пилорама, промзона еще, куча учреждений, и на все про все электростанция на мелкой речке. Обмозгуешь?
— Конечно! — оживился Мещерский. — Обязательно. Выручу. А еще что?
— Еще? — Дорожкин задумался. — Помнишь, как ты на работе сканворды щелкал? Вот скажи, что произошло тридцатого октября тысяча девятьсот шестьдесят первого года?
— Это легко, — оживился Мещерский. — Именно в этот день исполнился ровно год кумиру миллионов. Тридцатого октября шестидесятого родился Диего Армандо Марадонна!
— А глобальнее? — спросил Дорожкин.
— Куда уж глобальнее? — задумался Мещерский, но тут же хлопнул в ладоши. — Есть! Кузькина мать!
— В смысле? — не понял Дорожкин.
— Тридцатого октября одна тысяча шестьдесят первого года была взорвана над Новой Землей самая мощная атомная бомба — «Кузькина мать», — отчеканил Мещерский.
— Спасибо, — вздохнул Дорожкин, — но это не пригодится. Ты пошерсти в Интернете. Мне нужно что-то, что произошло где-то здесь, поблизости. Ладно?
Жени Поповой дома опять не оказалось. Или она не открывала никому. Дорожкин отошел на несколько шагов от подъезда, посмотрел на ее окна. Они казались окнами нежилой квартиры. Он вздохнул и поплелся домой. По дороге поздоровался с тремя странными дедами, помахал рукой гробовщику, который стоял возле своей мастерской, как цапля на болоте, поднимая то одну ногу, то другую. Остановился у входа в институт, обернулся. Шедший в полусотне шагов сзади какой-то невзрачный мужик повернул к церкви. Дорожкин посмотрел на сфинксов. Они и в самом деле были необычными. Их головы казались родными. Родными для их тел. Они ничего не имели общего с изящными линиями лиц фараонов. Из каменных глазниц на Дорожкина смотрело что-то неведомое, чужое и ужасное.
— Разглядываете? — раздался скрипучий голос.
У одной из лип стоял Дубицкас. На нем был все тот же костюм. На носу поблескивали очки. «Паниковский», — вдруг со смешком подумал Дорожкин и застегнул куртку под горло, поежился. День выдался теплым, но сырой ветер неожиданно одарил Дорожкина мурашками. Инспектор втянул воздух. Мертвечиной от старика не пахло, в воздухе стоял запах мяты.
— Замерзнете, — предупредил Дорожкин.
— Это было бы славно, — проскрипел старик. — Но зима кончится, я оттаю и снова буду тут бродить.
— Смотрите на свои окна? — спросил Дорожкин.
— Уже знаете? — усмехнулся старик. — На свое прошлое. Infelicissimum genus infortunii est fuisse felicem.
— Мне кажется, что эту фразу я уже слышал, — заметил Дорожкин.
— Зачем изобретать новый афоризм, если годится старый, — попробовал пожать плечами Дубицкас, но вместо этого только неуклюже дернул ими. — Consuetudo est altera natura[45].
— Антонас Иозасович, — Дорожкин замялся, — Георгий Георгиевич говорил, что в институте имеется библиотека…
— В институте даже две библиотеки, — шевельнул губами старик, медленно стянул с носа и убрал в карман очки. — Та, о которой вы говорите, недоступна. Там присутствуют сущности, которые могут нанести вам вред. И выгнать их оттуда нет никакой возможности. Хотя ночью они отправляются в город. Не все.
— Ночью мне бы не хотелось, — поежился Дорожкин. — А где расположена вторая библиотека?
— Здесь, — постучал сухим пальцем себя по голове Дубицкас.
— Правда? — обрадовался Дорожкин. — А найду я там что-нибудь по истории города?
— С вашего позволения, здесь, — Дубицкас снова постучал себя пальцем по голове, — я искать буду сам. Конечно, в настоящей библиотеке вы смогли бы получить документальные свидетельства истории этого чудесного города, а я могу предложить вам лишь личные воспоминания… Но, поверьте мне, личные воспоминания куда уж лучше обезличенных. Viva vox alit plenius[46]. Вы помните, как войти в институт?
Они говорили долго. Точнее, говорил больше сам Дубицкас, на дверях кабинета которого сияла позолотой надпись: «Профессор, заместитель руководителя Института по научной работе». Но он выговаривал слова так, словно в его горле было механическое устройство. Когда разговор закончился, или Дорожкин почувствовал, что он закончился, старик протянул ему руку.
— Я думаю, что угадал, — произнес он почти безразлично. — Я месяцы, годы стоял у ворот института. Ждал, когда увижу ангела. Я знаю, Бог даровал тварям своим свободу выбора, пусть и не избавил их от страданий, но, когда посмертное воздаяние настигает несчастных в том же жилище, в котором прошла их жизнь, Бог должен вмешаться. Здесь творится непотребное. Я ждал долго и однажды увидел девушку. Она не отличалась от других, разве только ни одна грязная нить не тянулась за ней. И сама она была светла, как светится солнечный луч. Я окликнул ее и попросил отпустить меня. А она сказала, что ищет узелок. Что есть узелок, который если развязать, будут отпущены все. И ушла. Но вы — почти как она.
— Я не ангел, — ошарашенно прошептал Дорожкин.
— Она тоже не была ангелом, — неуклюже дернул плечами Дубицкас. — Но она могла. И вы можете. Запомните. Calamitas virtutis occasio[47]. И прощайте. Пора уж мне. Ad patres[48].
Мгновение Дорожкин стоял в нерешительности, чувствуя, как жар наполняет его глазницы. Ему не хотелось пожимать руку профессору. Сейчас, сию секунду ему это казалось подобным прикладыванию губами ко лбу мертвого тела незнакомого человека. Но Дубицкас стоял с протянутой рукой, которая чуть подрагивала, и бормотал непонятное:
— Сделайте милость. Сделайте милость. Сделайте милость.
Он хотел только коснуться сухой ладони. Еще до прикосновения почувствовал ее холод. Но когда пожал ее, неожиданно понял, что она горяча. И в следующее мгновение услышал облегченный вздох старика и увидел, как проседает, проваливается, рушится его тело. Осыпается, на глазах истлевает кожа. Рассыпается прахом плоть, и с сухим стуком падают на пол, разрывая ветхую, прогнившую ткань, кости. Дорожкин задохнулся от ужаса и бросился бежать.
Он выскочил из института, едва не сбив очередного уродливого уборщика, ободрал о подмерзший репей щеку, миновал чугунную ограду с чередующимися надписями «Vice versa» и «Et cetera», которые, даже будучи вытянутыми в линию, замыкались в бесконечное кольцо, и промчался вверх по улице Бабеля так, словно мог спастись от неминуемой беды только в собственном доме. Проскочил мимо вытаращившего глаза Фим Фимыча, взлетел на пятый этаж и тут же бросился в душ, где принялся намыливаться и смывать, смывать с себя, как ему казалось, бьющий в нос запах тлена и разложения. А когда, чуть-чуть успокоившись, вернулся в комнату, услышал звонок телефона. Поднял трубку так, словно она была сродни горячему пожатию руки Дубицкаса.
В трубке раздался голос Адольфыча:
— Евгений Константинович? Ну да, кто бы еще мог мне ответить по этому номеру? Я вас поздравляю. Да, вы, как всегда, оказались на острие. Я о происшествии на круглой поляне. Или вы уже еще что-то успели натворить? Нет? Ну и славно. Не в смысле, что славно, что не натворили, а просто так. Надо же и отдыхать иногда. Звоню, чтобы предупредить. Да. В ближайшую субботу у Леры Перовой день рождения, и вы приглашены. Приглашение, написанное рукой Екатерины Ивановны, уже лежит на столе в вашем кабинете. Да. Это большая честь. Записывайте адрес… И без церемоний. Нет, подарков никаких не надо. Насчет подарка мы с вами завтра что-нибудь придумаем. И вот еще что…
Адольфыч помедлил, словно обдумывал следующую фразу, и наконец сказал:
— Имейте в виду, Евгений Константинович. Все, что я вам говорил, — это правда. Да, наш город — это заповедник, можно сказать, убежище. К несчастью, убежище не только для тех, кто нуждается в убежище, но и для тех, кому скорее подошла бы клетка. Но истина — это больше, чем правда. Если истина — это нечто, что имеет форму и объем, то правда — это взгляд на истину с той или иной стороны. Так вот, помните наш разговор насчет дыры в подмосковной материковой плите? Вы же догадались, что это не более чем метафора? Так вот, это более чем метафора. Тут, под нами, есть нечто. Нечто страшное и очень опасное. Оно не опасно, пока находится под контролем. Все его влияние на наш город заключается в том, что обычные, подчеркиваю, обычные люди приобретают некоторые способности, необычные обретают способности выдающиеся, люди перестают стареть, да при некоторых обстоятельствах мертвые умирают не сразу. Или не умирают вовсе. Я понимаю, что в этом есть некая противоестественность, и все-таки давайте воспринимать мир во всей его полноте. Так вот, чтобы эта полнота не расплескивалась, чтобы порча, которую мы сдерживаем здесь, не захлестнула землю, мы все работаем на своих местах и получаем за свою работу вполне приличные деньги. Я хорошо объясняю?
— Более чем, — ответил Дорожкин, не узнавая собственного голоса.
— Вот и славно, — рассмеялся Адольфыч.
Часть третья Ad hominem[49]
Глава 1 Предчувствия и предпосылки
— Маргарита сказала, что ты влюбился.
Ромашкин, поставив локти на стол, с интересом наблюдал, как Дорожкин наводит порядок в столе. Выдвигает ящики, перебирает оказавшиеся там неведомо как бумаги, рвет на части ненужные уже заметки, протирает со стола пыль.
— Нервничаешь? — Ромашкин хмыкнул. — Я тоже, когда нервничаю, начинаю что-то делать. Безделье — это производная от радости и спокойствия.
— В связи с чем она тебе это сказала? — Настроение у Дорожкина было неважным. Он не нервничал, не тосковал, не боялся, ему просто было нечем дышать. Ромашкина было видеть противно, Содомского еще противнее. Столкнуться с Адольфычем не хотелось вовсе. Но Содомский заглянул в кабинет Дорожкина ровно в девять часов и сообщил, что в одиннадцать ему следует отправиться в администрацию и посетить кабинет Адольфыча по его личной просьбе. Вдобавок ко всему прочему у входа в участок вторничным утром Дорожкина дожидался золотозубый веломеханик, который сначала пять минут рекламировал зимние шипованные велошины и какую-то зимнюю цепную смазку, а потом передал Дорожкину записку от Шакильского.
«К Лизке пока не ходи и меня и Дира не ищи. Я сам появлюсь, если будет надо. Будь осторожен. Саня».
— Егерь сказал, что ты дашь тысячу рублей, — явно соврал веломеханик, получил требуемую тысячу и отправился восвояси, кривясь по поводу скудности запрошенного.
Но дело было, конечно, не в тысяче. И даже не в Ромашкине, и не в Содомском, и не в Адольфыче, а в том, что после вчерашнего на Дорожкина накатила такая же пустота, как после смерти приемщицы в прачечной. Причем пустота эта была не только следствием пережитого, не только душевным раздраем, но и физическим изнеможением, подобным слабости и головокружению, наступающим после посещения донорского кабинета. Она затопила Дорожкина еще вечером, сразу после того как спала горячка и он попытался успокоиться. Или причиной был звонок Адольфыча? Но мэр как раз был доброжелателен и спокоен. Вот только его спокойствие показалось Дорожкину подобным шороху, который воспринимался маленьким мальчиком Женей Дорожкиным, незадолго до того провалившимся в полынью и лежавшим с высокой температурой и компрессом на лбу, как громовой раскат. Может быть, следовало отправиться к Угуру и выпить кофе? Или стаканчик анисовой, да закусить его одной из тверских баранок, что висели у доброжелательного турка над стойкой?
— Чтобы я не слишком тебя доставал, — ответил Ромашкин.
— Ты о чем? — не понял Дорожкин. Он уже забыл, о чем спрашивал Ромашкина. Стоял, открыв папку, смотрел на имена Козловой, Улановой и Шепелева и пытался сосредоточиться.
— Маргарита сказала, что ты влюбился, и намекнула, чтобы я не слишком тебя доставал, — повторил Ромашкин.
— Да, это было бы славно, — согласился Дорожкин. — Кстати, я смотрю, ты никуда не торопишься? А как там обстановка в Макарихе и Курбатове?
— Все нормально, — надул губы Ромашкин. — Ты что, Дорожкин? Где всегдашние шуточки? Где анекдоты? Правда, что ль, влюбился? Ты хоть подскажи, кто она? Жуть как любопытно. Нет, ну девчонок в городе хватает, но все-таки. А? Может, я отобью?
— А если это и есть сама Маргарита? — остановился в дверях Дорожкин. — Ты остаешься или как?
— Или как… — поспешил выйти в коридор Ромашкин. — И насчет Маргариты тоже «или как». Не неси чушь.
— Почему же чушь? — спросил Дорожкин. — Ладно. Был у меня к тебе вопрос… Ты колдовством пользуешься?
— Не понял? — вытаращил глаза Ромашкин.
— Ну вот всплывает у тебя в папке какое-то задание. Воровство, пропажа, наговор там какой-то… Пользуешься ты колдовством, чтобы вычислить вора, где лежит украденное, кто замышлял недоброе?
Ромашкин нахмурил лоб, погладил лысину.
— Ах ты об этом… Ну есть пара простых заклинаний, но особо не пользуюсь. Тут ведь как, с простеньким колдовством потерпевшие и сами разберутся, а коли что посложнее, надо идти к Шепелевой, или, к примеру, Никодимыча просить, или еще кого из тех, кто посноровистей, а там «спасибом» не обойдешься. Там и должен вроде ничего не будешь, а все одно — хоть лапку да сунешь в петельку. Колдовство дело хитрое. Это как с волком одного зайца есть. Давили вместе, но ешь и оглядывайся: от зайца он откусывает или от тебя.
— Может быть, от ворожея зависит? — спросил Дорожкин. — Или всякий откусить норовит?
— А ты поищи доброго ворожея, — хмыкнул Ромашкин, — а не найдешь, приходи, вместе посмеемся.
— Поищу, и насчет того, в кого это я влюбился, тоже подумаю, самому интересно, — пообещал Дорожкин и медленно пошел к лестнице.
— А насчет Марго — не рекомендую! — крикнул ему Ромашкин вслед.
Нет, Дорожкин не считал, что в Маргариту нельзя влюбиться, но эта сказочка была не про него. Что-то ведь помешало ему споткнуться на красавице-начальнице? И это при его потенциальной влюбчивости. Никогда не получалось у Дорожкина заводить легкие, ни к чему не обязывающие отношения. Он всегда влюблялся. Влюблялся в школе, влюблялся в институте. Да и Машка была довольно серьезным его увлечением. Пригляделся он к ней с первой встречи, подошел вот не сразу. Машка подрабатывала в соседней фирме, и Дорожкин сталкивался с ней, когда задерживался на работе, в кофейне на первом этаже офисного центра. Один раз сел рядом, второй. Слово за слово, и пошла любовная суета, которая в том и состояла, чтобы не просто сблизиться с обаятельной девушкой, а постепенно срастись. Срастись, а через полгода распасться, словно и не срастались. Как это называется у врачей? Отторжение? Разве так влюбляются? А как? Может быть, он и не любил никогда по-настоящему? Тогда что это за чувство, что заставляет его раз за разом подходить к дому Жени Поповой и звонить в ее дверь?
Дорожкин отпустил звонок и подумал, что, наверное, Дубицкас поторопился. Мало рассказал ему, Дорожкину. Не позволил задать вопросы, которых осталось множество. С другой стороны, почему он должен был терпеть? А старик терпел, и терпел что-то невыносимое и страшное. Тогда что же он увидел в Дорожкине? И как на него подействовало рукопожатие? И рукопожатие ли подействовало? Или просто пришел срок, как приходит срок скатываться с горы снежной лавине, — достаточно лишь громкого крика или даже хлопка?
Дорожкин закрыл глаза и почувствовал, что недавний разговор, который словно рассыпался вместе с телом тщедушного старика, всплывает у него в памяти, проявляется как изображение на фотобумаге.
Кабинет Дубицкаса был следующим после кабинета Неретина. Дорожкин повертел головой, удивился, не заметив уборщиков в коридоре, замер у директорских дверей. Они были испещрены бороздами. Словно кто-то страшный, обладающий огромными и смертоносными когтями, скребся под дверью. Или, точнее, над ней.
— Хороша рюмка к обеду, — высунулся из-за следующей двери Дубицкас. — Или ложка? Я путаю всегда… То ли дело латынь. Она дает ощущение причастности к вечности. Идите сюда, Неретина не будет сегодня. Днем он почти всегда бродит по улице Мертвых. Это его взбадривает и ограничивает. Ограничивает во благо.
Убежище Дубицкаса почти ничем не отличалось от владений Неретина. Разве только стулья были проще и не имелось ящиков с водкой. Вместо них за столом под торчащим из чугунной батареи краном стояла детская оцинкованная ванна. Капли воды, падающие из крана, звякали о висевшую под ним на цепочке алюминиевую кружку, из которой Дубицкас немедленно и напился.
— Ничего не ем, — пробормотал он, облизывая сухие губы. — Можно и есть, но вкуса пищи не чувствую. И они все, — он махнул рукой куда-то в сторону, — не чувствуют. Но все едят, едят, едят. Едят и пьют, словно думают, что, набив собственную плоть живой пищей, оживут и сами. А потом изрыгают съеденное через рот же. И то сказать, зачем им пища, если их самих уже нет?
— Подождите… — Дорожкин почувствовал озноб, словно находился в склепе рядом с ожившим мертвецом. — Я, конечно, не знаток. Ну не патологоанатом и не естествоиспытатель, но если организм, даже если механизм двигается, работает, он должен потреблять энергию. Следовательно, энергия откуда-то должна браться. Понимаете?
— Понимаю, — пробормотал Дубицкас. — Но скажите мне тогда еще кое-что. Вот турбина. Турбина электростанции. Она крутится. То есть работает. Согласны?
— Ну… — нахмурился Дорожкин.
— Вот, — кивнул, щелкнув позвонком или еще чем-то, Дубицкас. — Смотрите, работает, крутится и при этом не потребляет, а дает энергию! Как вам это?
— Стоп, — не согласился Дорожкин. — Тогда уж давайте будем точны в определениях. Турбина не сама крутится. Ее крутит поток воды или пара, неважно. А вот если бы никакая сила к турбине не была приложена, она бы не сдвинулась с места. Или потребовала бы для своего вращения ту же самую энергию. Так?
— Так, — вздохнул Дубицкас и перестал дышать, замер, прислушиваясь к чему-то. Потом снова вздохнул. — Человек во власти привычек. Он дышит даже тогда, когда необходимости в его дыхании нет. Но вы сказали важное. Если бы к турбине не была приложена сила, она бы не сдвинулась с места. И, добавлю, не выдавала бы энергию.
— Примерно так, — согласился Дорожкин. — Это, простите, банальность.
— Теперь проводим аналогию. — Дубицкас постучал себя по груди. — Я и есть та самая турбина. И таких турбин много. Я не должен двигаться, но я двигаюсь. Значит, ко мне приложена какая-то сила. Ведь я не потребляю энергию? Вода, которую я пью, — это что? Только способ приглушить пламя, которое жжет меня уже много лет. Убавить жар. Уменьшить боль, которая с годами становится привычной. То есть охлаждающая жидкость. Но боль она не уменьшает, это мне так кажется, что боль затихает. А если боль и есть то самое, что хочет извлечь из меня, как из турбины, неведомая сила? Нет, можно предположить, что я подобен огородной вертушке и предназначен только лишь для отпугивания любопытных, но зачем тогда боль?
Дорожкин молчал. Дубицкас взъерошил седые волосы, расстегнул пуговицу под галстуком.
— Ладно… Так что вы хотели узнать о городе? Знаете, сегодня я полон нехороших предчувствий. Хотя какие могут быть предчувствия у существа, лишенного чувств. Спрашивайте. Что вам рассказать?
— Многое, — сказал Дорожкин. — Но прежде всего то, что случилось тридцатого октября одна тысяча шестьдесят первого года.
— И это все? — поднял брови старик. — Я думал, наша беседа будет построена ab ovo usque ad mala[50]?
— Не только. — Дорожкин пытался найти хоть какие-то эмоции на морщинистом лице, но ничего, кроме крайней усталости, и в самом деле не находил. — Я хочу знать, что такое вообще весь этот город? Откуда он взялся? Почему в небе нет следов от самолетов? Что за туман окружает Кузьминск? Если он его окружает, конечно. Что такое паутина? Какой смысл в неупокоении мертвых? И отчего все-таки пьет Неретин?
— Вот как… — Дубицкас с хрустом сжал и разжал кулаки. — Много вопросов. Хотя я бы сразу отмел попытки обозначения смыслов. Смыслы — принадлежат индивидуумам, поэтому у каждого свои, к тому же могут меняться. И смысл шевеления мертвых тел тоже принадлежит индивидууму. Неизвестному мне индивидууму. Жестокому индивидууму.
— Вы не знаете, кто это сделал с вами? — спросил Дорожкин.
— Is fecit cui prodest[51], — пробормотал старик. — Но не нужно подозревать эту силу в умысле, направленном именно на меня. Aquila non captat muscas[52]. Но одно я могу сказать точно: он, этот неизвестный, виновен. Деянием его или бездействием, может быть, в фазе безумства или распада, но в каждом из мертвых тел заперта живая искра. И мне кажется, что смысл шевеления мертвецов именно в ней. В ней и в пламени, в котором она томится. И Неретин пьет, в сущности, именно из-за этой искры, которая есть и в нем, тем более что сам-то он жив. Хотя мало кому я пожелал бы такой жизни. Думаю, что сгорать заживо еще неприятнее, чем замертво.
Дубицкас поднялся, опрокинул в рот еще одну кружку, вернулся за стол.
— Следы от самолетов… — Старик сухо рассмеялся. — Их нет в этом небе, потому что их нет. И город окружает не туман, это сам город островок в тумане. В паутине. Мы все в паутине. Мы часть паутины. Выбраться из нее практически невозможно. И мы сами попали в нее. В тысяча девятьсот пятидесятом году. Да. Вместе с механиком с веселой фамилией Простак из ближайшей МТС, который якобы поехал в поисках красивых девчонок в дальнюю деревню, да заехал не туда, куда собирался. Заехал, выехал, доложил начальству, что вот, мол, благодаря особенным способностям или свойствам местности обнаружены укромные три деревеньки, в которых советской власти не наблюдается и даже о прошедшей войне с немцами известно понаслышке. Зато есть изрядное количество знахарей и самых настоящих колдунов. И завертелось…
— Установили в деревнях советскую власть? — поинтересовался Дорожкин.
— Сначала чуть было самого Простака не закатали под советскую власть, — помрачнел Дубицкас. — Но вовремя опомнились. Хотя теперь-то я думаю, что лучше бы закатали. Я, кстати, очень бы поинтересовался, откуда такой Простак взялся в обычной МТС, и проследил бы его биографию настолько, насколько это возможно. Никто, кроме него, не мог в эти деревеньки провести проверяющих. А там уж… Зацепило это дело верхушку, зацепило. Засекретили так, что и в соседних деревеньках ничего известно не было. В тех деревеньках, что там, наверху, — старик посмотрел наверх, — или внизу. Кто его знает. А тут создали шарашку. Нашли специалистов разных, вытащили из лагерей. Меня в том числе. Нагнали сюда пленных немцев, тогда еще их хватало. Построили здание института, маленькое еще, запрудили реку, поставили электростанцию, расчертили улицы, бараки стали строить. Сначала мы в палатках жили… — задумался Дубицкас.
— И что вы изучали в этом институте? — спросил Дорожкин.
— Вот эту местную патологию мы и изучали, — ответил Дубицкас. — Пространство, время. Тыкались, как щенята. С приборами. С какими-то бурильными установками, датчиками. Со всякой ерундой. Подумайте только, изучать пространство с бурильными установками… Потом Сталин умер, и о нас или забыли или еще сильнее засекретили. Но дело вдруг пошло. Там, где нынче промзона, Простак, все тот же Простак что-то нащупал. Аномалию какую-то в земле. Начали копать, перенесли туда лаборатории. Затеяли строительство. Поставили заборчик, как водится. Бурили, даже открыли эту кузьминскую воду. Хорошая, кстати, вода. Она тут везде, даже в батареях…
Дубицкас встал и снова выпил воды.
— Простак к научным изысканиям отношение имел, скорее, косвенное. Хотя прохиндей оказался еще тот, причем не безграмотный, вовсе не безграмотный прохиндей. Мне тогда казалось, что он вовсе свихнулся, все занимался паранормальными способностями местного населения. Говорил, что весь секрет в психике. Как он говорил, в «коллективном сознательном»[53]. Тогда деревеньки поменьше были, в каждой по улице, это теперь поселок расстроился. Но нам не до экстрасенсов тогда было. Надо было выдавать строгим людям из специальных ведомств научные результаты и объяснения. Черт их знает, то ли они хотели рассматривать нарождающийся городок как будущее укрытие, то ли как ворота для расширения коммунистической империи. А Простак к тому времени уже собственной лабораторией заведовал. Паранормальные способности и вправду пришлось изучать, ведь никто не мог, кроме Адольфыча, машину провести сюда. Это потом он уже и Павлика отыскал, и еще кое-кого. Совсем потом. А тогда незаменимым считался. На него только что не молились. Но там был и еще один начальник лаборатории. Неретин Георгий Георгиевич. Золотая голова, умница. Вот он и придумал, как бурить плоть.
— Плоть? — не понял Дорожкин.
— Плоть мира, — торжественно произнес Дубицкас. — Но это было после. Как раз в шестьдесят первом году. А в пятьдесят пятом вышел Указ[54], по которому всех немцев, а их тут работало немало, следовало отправить на родину. Тогда директором института был Сергей Ильич Перов, серьезнейший мужик. С погонами! Как он мог отпустить этих самых немцев? Это ж разглашение самой секретной тайны из всех секретных тайн. Полетел в Москву… Короче, расстреляли их. Всех. Использовали котлован, прямо на территории промзоны. Там еще Неретин должен был строить лабораторный корпус. Собственно, он его и построил. Потом. Котлован-то уже был. И их, немцев, расстреляли. Лично Адольфыч руководил.
— И?.. — прервал паузу Дорожкин.
— И в тот же день пришел туман, — ответил Дубицкас.
Он молчал долго, минут двадцать. Раз пять поднимался за это время выпить воды. Потом продолжил говорить:
— Туман был плотный, как вата. Дышать в нем было невозможно. Обрывки какой-то паутины летели всюду. Я, помню, даже пытался раздвигать этот туман руками, но только пальцы обморозил. Думаю, что и не туман это был вовсе. Один Адольфыч скакал вокруг этого тумана, как деревенский мальчишка под летним дождем. Послали в туман вохровцев[55], которые охраняли и расстреливали немцев, ни один не вернулся. Перов тогда словно осатанел, всех перевел в немецкие бараки, они были там, где теперь теплицы. Туман стоял неделю. Мы даже начали голодать, но выйти из бараков боялись, тем более что начался страшный холод. Жгли в бараках нары, чтобы согреться. Хотя дело было в сентябре. Какая-то слизь покрыла окна, двери…
— А потом? — спросил Дорожкин, потому что Дубицкас опять замолчал, скрючился над столом.
— Через неделю туман ушел, — ответил Дубицкас. — И мы увидели город Кузьминск. С этими домами, с новым зданием института.
— Откуда же все взялось? — прошептал Дорожкин.
— Говорят, что город построили за неделю мертвые немцы, — пожал плечами Дубицкас. — Но их никто не видел. И на кладбище их нет.
— И вы верите этому? — покачал головой Дорожкин.
— Я не знаю, чему я должен верить, — сказал Дубицкас. — Вы уж и сами подождите восхищаться или пугаться. Дайте время разобраться с произошедшим. Omne ignotum pro magnifico est[56]. Но то, что город есть, — это определенно.
— Не поспоришь, — согласился Дорожкин. — А потом…
— Потом было много работы, — продолжил говорить старик. — Очень много. Сам город приняли как данность. Отложили объяснение этого феномена на потом. Мы продолжали заниматься пространством и что-то нащупали. Неретин научился пробиваться к тому же туману и паутине. Колдовал с вибрациями, диапазонами. Он цепким… был. Ездил с Простаком через паутину, замерял все параметры, которые мог замерить в процессе перехода, потом воспроизводил их в лабораторных условиях. И у него что-то начало получаться. Он научился определять насыщенность реальности, плотность ее. В итоге пообещал пробиться на землю, чтобы избавить Простака от обязанностей сопровождающего грузы. И пробился бы… Опыт был намечен на тридцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят первого года.
— И?.. — в который раз нарушил тишину Дорожкин.
— Все шло по плану, мы даже получили паутину в главном канале… — пробормотал Дубицкас, — но в одиннадцать часов тридцать две минуты что-то произошло. Сначала паутина поперла из установки, как вода из фонтана, а минутой или двумя позже что-то сделалось с Неретиным и с его помощником. Паутина, которая выплеснулась, подхватила их, словно мошек, и утащила по главному профилю. Мы пытались вернуть их целый час. Выводили прибор в итоговое состояние симметрично его прокачке, меняли нагрузку, пока из профиля не вырвался зверь. Он убил почти всех, кто собрался у стенда. Меня в том числе.
Последние слова Дубицкас произнес легко и буднично, но Дорожкина обожгло застарелой, но непрошедшей болью.
— Почему так произошло? — спросил Дорожкин.
— Спросите об этом у Неретина, — ответил Дубицкас. — Зверем, как я понял, оказался именно он. Впрочем, когда я вернулся… к осознанию действительности, когда понял, что в отличие от подавляющего большинства сотрудников мое отбытие в высшие или низшие сферы откладывается, он уже вновь стал человеком и остается им до сего дня. Известным способом, конечно. Правда, первые годы ему удавалось обходиться малым количеством алкоголя. Но и до сего момента он остается самим собой.
— То есть он был зверем и до того эксперимента? — не понял Дорожкин.
— Быть самим собой — это значит быть самим собой, — отчеканил Дубицкас. — Я и теперь остаюсь самим собой, хотя я — это уже не я. Уже не только я. Еще и масса мертвой плоти, которая управляется мною, как управляется какой-то механизм. Но Неретин не связан. Он все тот же. На нем нет этих ужасных шлангов. Разве только черное пятно в области сердца да серые нити, которыми опутано все. Точно такие же пятна на Катьке Перовой, на Содомском, на Адольфыче, на этой куче ужасной плоти, в которую превратился Перов… Хотя Адольфыч чуть другой. Его пятно как скорлупа… Но в любом случае это редкость. Понимаете, это редкость. Эти шланги — они есть почти на всех. На мертвяках толстые, на остальных тоньше. Иногда настолько тонкие, что я едва могу их различить. Или не могу вовсе. Как на Адольфыче.
«На ниточках», — вспомнил Дорожкин слова Ежа.
— А как вы их видите? Разве… — Дорожкин запнулся, поморщился. Глаза опять начинало саднить. — Мертвяки обладают какими-то способностями? Простите.
— Ладно, чего уж там. — Дубицкас вытащил из кармана очки, протер их. — Я все-таки физик. И у меня было много лет для всякой ерунды. Их видно. В этих фильтрах они видны. Видны эти… шланги. Или кабели. Какая разница? Жаль, что из всей группы остался я один, не вполне живой, Неретин да Перов и его лаборантка, Катька. Как-то ведь умудрилась оформить брак с ним. Уже после всего. Остальных зверь разорвал на части. Я бы, наверное, смог бы разобраться со всем этим. Но института больше не было. А те, разорванные… от них остались только тени. Да и Перов сильно пострадал, изменился сильно.
— Я слышал слова «человек-тетрис», — вспомнил Дорожкин.
— Это жестокие слова, — вздохнул Дубицкас. — Никому бы я не пожелал такого. И самое страшное, что после пережитого он остался живым.
Дорожкин промолчал.
— Но разум потерял точно, — продолжил Дубицкас, надевая очки. — Впрочем, он и раньше был не вполне нормальным. Теперь он просто опутан этими шлангами. Он словно в коконе, распусти его, и нет Перова. Дайте я посмотрю на вас еще раз, так-то уже видел, на вас нет ничего, если бы еще и свет был…
Дубицкас замер. Задрожал. Медленно стянул с носа очки, снова убрал их в карман и произнес те самые слова, после которых Дорожкин своею собственной рукой обратил старика в горку истлевшей плоти.
— Дорожкин, ты что, оглох?
Мещерский, запыхавшись, дернул его за плечо.
— Ты куда? Я за тобой, считай, от почты бегу! Ору, ору. Окаменел, что ли?
Дорожкин огляделся. Он стоял напротив кинотеатра. Прошел, задумавшись, чуть не половину города.
— Я ничего не нашел, — развел руками Мещерский. — Нет, кабелями еще буду заниматься, а насчет тридцатого октября шестьдесят первого года — ничего серьезного. В тот день в одиннадцать часов тридцать две минуты взорвалась та супербомба, и все.
— В одиннадцать часов тридцать две минуты? — переспросил Дорожкин.
— Точно так, — кивнул Мещерский, успокаивая дыхание. — Еще что-то надо отыскать в Интернете?
— Скачай мне словарь латинских выражений, — попросил Дорожкин. — Хотя нет, уже не нужно. И вот еще, — он махнул рукой, — вон больница. Ты там хотел с чем-то разобраться? Только будь осторожнее.
Глава 2 Порча
Возле здания администрации стояли высокий роскошный автобус, директорский «вольво» и фура той же марки. В кабине фуры копался Павлик. Дорожкин встречал водителя Адольфыча в городе нечасто, но никогда не заговаривал с ним. Хватило пары раз, когда в ответ на вежливое «Здравствуйте» он получал полный недоумения и холода взгляд. В этот раз к холоду добавился внимательный прищур, а всего-то и вымолвилось сакраментальное: «И жнец, и на дуде игрец».
На входе в администрацию за высокой стойкой сидел Никодимыч. Стульчик ему выделили явно детский, отпилив от него подлокотники и прикладной столик, но все равно из-за стойки виднелась только почему-то летная фуражка.
— Доброе утро, — подошел к стойке Дорожкин. — Мне к Адольфычу.
— Доброе? — не понял Никодимыч, прихлебывая чай из чашки, которую он, судя по явлению банного на круглой поляне, носил с собой на работу из дома. — Утро добрым не бывает. Бывает холодным, бывает теплым. Зимним может быть. Или летним. Слякотным. Ветреным. Да каким угодно, но не добрым. Злым, впрочем, тоже. Хотя если бы ты работал у Адольфыча…
— Мне именно к Адольфычу, — повторил Дорожкин.
— Ты вот что имей в виду, — понизил голос Никодимыч, — я твою кручину не теребил, но просьбу имею. О том, как я коровий лепех у Шепелевой месил, зря не болтай. Мне перед Адольфычем авторитет ронять себе дороже. Договорились?
— Не из болтливых, — кивнул Дорожкин.
— Вот и славно, — расплылся в улыбке Никодимыч. — Кабинет Адольфыча на пятом этаже, только ты не торопись. Он же тебе на одиннадцать назначил, так у тебя еще тридцать минут. Секретарь у него — Мила, стерва высочайшей пробы, раньше времени не пустит. Так что погуляй, осмотрись, как работает городская администрация. На первом этаже у нас столовка. На третьем — буфет. А в одиннадцать прошу пожаловать к шефу.
Есть Дорожкин не хотел. Он оглянулся, расстегнул куртку, подошел к газетному ларьку, из-за стекла которого на него смотрела полная киоскерша, взглянул на газеты. Газеты были недельной давности. Вероятно, городская фура ходила в Москву за товаром, и за газетами в том числе, раз в неделю. Дорожкин купил блокнотик, пару ручек и медленно пошел по пустынному коридору, в который выходило множество дверей.
Все они были застеклены, и застеклены не рифленым стеклом, а обычными стеклопакетами, начищенными до такой степени, что казалось, будто стекол нет вовсе. Дорожкин бы так и подумал, если бы прямо на стекла не крепились таблички, на которых были указаны должности и имена хозяев кабинетов. Директора департаментов, инспектора, начальники отделов и инструкторы всех возможных видов человеческого применения вытянулись сплошной лентой. Люди в кабинетах находились по одному, иногда по двое, но за каждым стеклом Дорожкин видел одно и то же: человек сидел за столом, положив руки на обязательно чистую столешницу, и что-то старательно писал на листе бумаги. И перед каждым лежала стопка чистых листов и стопка исписанных.
Дорожкин дошел до конца коридора, в конце его нашел лестницу и поднялся на второй этаж, после чего прошелся по такому же коридору второго этажа и перешел на третий. На каждом этаже происходило то же самое, разве только в нескольких кабинетах, которые отличались от прочих черными, а не золотыми табличками, люди не писали, а сидели у тех же стопок белых листов неподвижно, уставившись перед собой. Насколько Дорожкин понял, это были судьи, прокуроры, адвокаты и судебные исполнители. Никто из них работой перегружен не был. В конце коридора, между залом судебных заседаний и лестницей, обнаружился буфет. Румяная буфетчица подала Дорожкину чашку кофе и бутерброд, которые навели на него уныние — так они напомнили студенческие годы и бедную столовку на первом этаже рязанского вуза. Дорожкин оставил надкусанный бутерброд и пригубленный кофе на круглом столике-стойке, с трудом выдавил из себя «спасибо» и перешел на четвертый этаж. Там продолжалось все то же самое, разве только двери были массивнее, таблички, на которых слова «отделы» и «департаменты» сменились важными «управлениями», ярче, а обладатели кабинетов — толще. К тому же и писали они медленнее и явно более крупными буквами. На пятом этаже дверь была только одна.
Дорожкин посмотрел на экран телефона, до одиннадцати оставалось три минуты, толкнул высокую дверь, на которой было написано одно слово — «Приемная», и остановился. Он оказался в огромном зале, протянувшемся едва ли не на половину всей площади пятого этажа. Сливающиеся в стеклянный эшелон окна по правую сторону были украшены бесчисленными горшками и горшочками со всевозможными растениями. Закрытые шторами окна по левую сторону служили фоном для десятков, если не сотен гипсовых бюстов. Ленин, Сталин, Троцкий, Мао Цзэдун, Чан Кайши, Хо Ши Мин, Ким Ир Сен, Фидель Кастро и другие следовали друг за другом безупречной шеренгой. От ног Дорожкина начиналась красная ковровая дорожка, убегая к далекой двери, возле которой виднелась крохотная фигурка секретарши.
— Евгений Константинович? — раздался из динамика над головой Дорожкина женский голос.
— Да. — Он поднял голову и увидел на экране монитора милое улыбающееся девичье лицо.
— Вам назначено на одиннадцать, сейчас без трех минут. Начинайте движение через полторы минуты.
— Дурдом, — раздраженно прошептал Дорожкин, но выждал полторы минуты и зашагал по ковровой дорожке. Секретарша, к которой он медленно, но верно приближался, смотрела на него с улыбкой. Пожалуй, ее лицо и фигура были не менее безупречными, чем лицо и фигура Маргариты, но если последняя одним своим видом вызывала жгучее желание, то эта девушка возможное желание уничтожала. Она была словно изготовлена из фарфора и казалась такой же холодной. Когда Дорожкин приблизился на пять шагов, она поднялась и протянула руку к тяжелой двери из красного дерева со скромной табличкой: «Простак В. А.».
— Проходите, Вальдемар Адольфович ждет вас.
Дорожкин толкнул дверь и оказался в кабинете, который был почти равен площадью предшествующему коридору, разве только в нем царил полумрак, потому как все окна были закрыты тяжелыми плюшевыми шторами, но над головой Дорожкина тут же вспыхнула роскошная люстра, и со стороны далекого стола сорвался и быстрым шагом пошел навстречу инспектору Адольфыч.
— Евгений Константинович! Ты точен. Очень приятно, очень. Проходи, проходи.
Они встретились на середине кабинета через полминуты. Похлопывая Дорожкина по плечу, Адольфыч довел его до стола, который был таких размеров, что изготавливали его, наверное, прямо в том кабинете, в котором он должен был стоять, усадил за высокий стул, сел напротив, отодвинул в сторону лампу с зеленым абажуром, нажал на селектор и весело попросил:
— Милочка, разговор у нас будет недолгим, и все-таки сделайте кофе. Ну как вы умеете. Утрите в очередной раз нос этому турецкому кудеснику.
— Хорошо, Вальдемар Адольфович, — прошелестела Мила.
— Однажды пришлось поехать в Турцию, — заговорщицки прошептал Адольфыч. — Представляшь? В Стамбуле на восточном базаре слышу изумительный запах кофе. Просто осязаемый восторг. Захожу в кофейню. Смотрю, орудует за стойкой самый натуральный русак или хохол, неважно. Ну наш человек — русые волосы, румяные щеки, добрый взгляд. И по-русски почти без акцента говорит. Думаю, натурализованный, так нет. Натуральный турок. Угур Кара. Любитель тверских баранок. Добрейшей души… человек. Прирожденный не только повар, но и лекарь! Ну познакомились, слово за слово, я высказал предположение, что способен приехать в Стамбул только для того, чтобы еще раз попробовать этот чудесный напиток, но Угур сообщил мне, что, судя по всему, с ним я уже не встречусь. Аллах собирается призвать его к себе. Тяжелая болезнь не оставляет ему шансов. И вот я подумал, какая, к черту, тяжелая болезнь? Смотри, мы сохраняем памятники архитектуры, которые по законам времени давно должны были бы осыпаться грудою щебня. Мы реставрируем картины древних мастеров. Сберегаем книги. Так почему же мы не можем сохранить чудо человеческого умения? Хотя признаюсь, легче было вылечить турка, чем перенять у него опыт изготовления чудесного напитка. Пока Угуру удалось научить по моей личной просьбе Милу варить настоящий кофе, он потерял в весе килограмм пять. Тут, правда, дело еще в специфических способностях Милы, ну да не будем уточнять. Так вот, какая, к черту, тяжелая болезнь? Возьми хотя бы того же Марка Содомского. Он ничем не болеет уже лет так триста. Короче, предложил я Угуру приехать в нашу клинику. Ну тут уже был вопрос выбора. Неделю он ходил как приклеенный за Содомским, чтобы убедиться, что никакая чушь из фильмов про вампиров ему не грозит, что он сможет и дальше лакомиться своими баранками, и от шашлыка из лучшей баранины его не стошнит, и все-таки решился. Но не думай, никаких укусов и крови. Легкий укол, потом прививка от светобоязни, чесночная прививка и вот, пожалуйста, — Угур Кара, лучший мастер кофе на всей территории бывшей Российской империи в добром здравии и довольстве пребывает в нашем городе. Как тебе это?
— Так кто он все-таки теперь? — не понял Дорожкин. — Кровосос или оборотень?
— А есть разница? — серьезно спросил Адольфыч.
— Ну кофеманы в моем лице безмерно вам благодарны в любом случае, — заметил Дорожкин. — Да и Угур вроде бы не плачется о несчастливом жребии.
— Плачется, — хмыкнул Адольфыч. — Мерзнет он здесь. Ничего. Зимой отпущу его погреть косточки на юг. Да и ездил он уже. Только здесь ему все равно лучше. Здесь он подзаряжается. А там… — лицо Адольфыча стало строгим, — рано или поздно захочет крови. За все надо платить, Евгений Константинович.
— Надеюсь, — Дорожкин поежился, — что я не захочу крови ни там, ни здесь. Нигде.
— Ну, — Адольфыч расплылся в улыбке, — ты, Евгений Константинович, особый случай. Понимаешь, я вот искал сравнение. Предположим, для того чтобы стать писателем, требуется талант. Я имею в виду настоящего писателя. Который способен соединить фразы так, чтобы из их сочетания родилось что-то особенное, зазвучала какая-то музыка. Но ведь порой, и даже весьма часто случается так, что фразы соединены, музыка готова зазвучать, но не звучит. Знаешь почему? Музыка не звучит в вакууме. — Адольфыч довольно хлопнул в ладоши. — Даже самому хорошему писателю нужен читатель. Так вот ты — идеальный читатель. Талантливый читатель. Редкий. Понимаешь?
— Не удается уделять времени чтению в последнее время, — признался Дорожкин.
— Ну ты меня понял, — поджал губы Адольфыч и тут же снова растянул их в улыбке. — Милочка, уже предвкушаю.
Секретарша, несмотря на каблуки, приблизилась к столу неслышно. Она обогнула Дорожкина и наклонилась, снимая с подноса чашечки кофе. Короткая юбка натянулась, демонстрируя несомненные достоинства фигуры, но взгляд Дорожкина был прикован к спине. Блузка имела вырез, и в этом вырезе темным треугольником темнело что-то, напоминающее наглядное пособие в кабинете анатомии. Белели позвонки и ребра, а под ними поблескивало что-то влажное и живое.
— Спасибо, Милочка, — улыбнулся Адольфыч. — Идите.
Дорожкин окаменел. Он даже не чувствовал запаха кофе.
— Брось, — подмигнул ему Адольфыч. — Обычная мавка. Правда, сразу скажу, внешность у Милочки выдающаяся, но в принципе-то — обычная мавка. Русалка, если говорить упрощенно. Конечно, следует отринуть всякую мифологическую муть насчет некрещеных детей, утопленников и прочего. Мавка — это вполне конкретный вид потайного народа. Знаешь, чем отличается потайной народ от обычных людей?
— Нет, — судорожно мотнул головой Дорожкин.
— Тем, что они в большей степени управляют собой, — проговорил Адольфыч. — Человеку, чтобы в какой-то степени владеть собственным телом, требуются годы неустанных практик, а та же мавка делает это с легкостью. Она управляет собственным настроением, регулирует температуру тела, в общем-то всеядна. Знаешь, с некоторым трудом, но способна даже регенерировать потерянную конечность. Потайной народ — это народ будущего, Евгений Константинович. Но я скажу тебе еще больше — обычных людей не существует.
— Я обычный человек, — не согласился Дорожкин.
— Нет, — покачал головой Адольфыч. — Но не потому, что ты обладаешь несомненными талантами. Обычный человек — это существо, которое располагает стандартным набором характеристик. Находится, так сказать, в некотором равновесии. Нет, конечно, имеются индивидуумы, которые выделяются из массы, но, в сущности, если исключить из выборки тех, кто на самом деле является или представителем потайного народа, или его потомком, мы имеем дело со стандартным существом. Не лишенным индивидуальности, конечно, но индивидуальности в ментальном плане. На уровне психофизики. Ключевое слово. В определенной интерпретации, конечно. Но ключевое.
— Я обычный человек, — повторил Дорожкин и положил руку на грудь: колючее и больное неожиданно дало о себе знать.
— Смотри, — откинулся назад Адольфыч. — Сейчас температура твоего тела поднялась на доли десятых градуса. Обычно организм это делает самостоятельно, реагируя таким образом на болезни, на какие-то внешние факторы. Но именно сейчас причиной послужило твое волнение. Давай попробуем успокоиться. Я не буду ничего говорить, не буду тебя гипнотизировать. Я обращаюсь к твоему разуму, просто прошу тебя, успокойся.
Дорожкин опустил руки, несколько раз глубоко вздохнул, на секунды прикрыл глаза.
— Ну вот, — удовлетворенно кивнул после короткой паузы Адольфыч. — Теперь можно выпить и кофе.
Он поднял чашечку, зажмурился.
— Замечательно. Так вот, вернемся к нашим баранам. Обычных людей не бывает, Евгений Константинович. В моем представлении, обычный человек — это капсула, матрица будущего совершенного существа. Этакого гомункула, который является не искусственным образованием, а естественной стадией развития человека. Представь себе, что человек подобен личинке бабочки. Но когда истекает время его жизни, он окукливается, чтобы затем вновь стать личинкой. И так бесконечно. А я предлагаю, чтобы он стал бабочкой. Понимаешь?
— Пытаюсь, — глотнул кофе Дорожкин. Напиток действительно был превосходным. Удивительным. Совершенным, как была совершенной по сравнению с почти любой женщиной Милочка. Конечно, если забыть о ее спине.
— Но самое главное не в этом, — продолжил Адольфыч. — Главное в том, что выращивать этого самого гомункула нет никакой нужды. Достаточно просто вывести из равновесия тот комплекс телесных и душевных факторов, который мы с тобой договоримся называть обычным человеком. Причем когда я говорю о выведении из равновесия, я не имею в виду какие-то специальные воздействия. Нет. Достаточно пребывания в этом городе. И не в связи с какими-то геомагнитными факторами, а, к примеру, в связи с фактором общения, соседства с потайным народом. Даже простого выведения из привычной среды, перемещения в другую атмосферу, в другое, отличное магнитное поле, наконец. Ты уж прости мне ту милую мистификацию с этим самым радоном. Ну да ладно. Приезжает, значит, человек в Кузьминск. Проходит месяц, другой, и мы начинаем замечать, что обычный человек перестает быть обычным человеком. Возьми хотя бы ту же маму Козловой, которой ты занимаешься. Ведь, в сущности, идеальный образчик обычной, прости меня, бабы. Поверь мне, я, как преподаватель, кроме всего прочего, нашего ремесленного училища, сталкивался с нею неоднократно. И вот одно только пребывание в нашем городе сумело разбудить в ней вполне определенные способности. Я уж не говорю, что эти самые способности в ее пропавшей дочери достигли своего поразительного развития. Сразу добавлю, что во всем есть свои отрицательные стороны. Те же способности, которые просыпаются в человеке, сами по себе подобны возможностям, которые дает человеку современный автомобиль. Катастрофы и аварии, к сожалению, неизбежны. Боюсь, что молодая и талантливая Алена Козлова просто не справилась с собственным талантом. Но это издержки. Без них не бывает.
— А то, что происходит на окраинах Кузьминска, — это тоже издержки? — спросил Дорожкин. — Смерть Колывановой, Дубровской, других жителей?
— Мы говорили с тобой уже об этом, — сверкнул сталью во взгляде Адольфыч. — Я не сторонник повторяться, но хочу напомнить о том, что происходящее в любом российском городе много страшнее того, что происходит в нашем. И страшнее не в яркости отдельных эксцессов, а во всепоглощающем заболачивании обыденного существования. В его разложении. В деформировании личностей, особенно молодых. Причем наши эксцессы связаны с тем бременем, которое легло на наши плечи помимо нашей воли.
— Вы что-то говорили мне по телефону, — напомнил Адольфычу Дорожкин. — О порче, кажется?
— Именно так, — вздохнул Адольфыч. — Скажи, может ли быть счастливым город, построенный на могильнике с радиоактивными отходами?
— Наверное, да, — задумался Дорожкин. — Если он не знает об этом. И если могильник надежен.
— А если ненадежен? — прищурился Адольфыч. — Если утечка есть? Слабая, едва различимая, но есть? Причем эта утечка представляет собой не только опасность, но и благо, как представляет собой благо тот же змеиный яд. В медицинских дозах, конечно.
— Не знаю, — вздохнул Дорожкин. — Слишком серьезный вопрос. Но, думаю, незнание о проблеме недостаточно для счастливого существования поверх нее.
— Это точно, — помрачнел Адольфыч. — Я, конечно, утрирую. Никакого могильника под нами нет. Да и сама категория «под нами» нуждается в уточнении. Речь, скорее, идет о взаимопроникновении, о наложении, о совпадении, о сосуществовании. Скажем так, за стенкой нашего жилища живет некто или нечто, воздействующее на нас. Точно так же, как мы живем за стенкой от того привычного мира, из которого нам удалось тебя извлечь, Евгений Константинович. Это «нечто» приносит нашему городу несомненную пользу. Оно подобно радиационному фону, который, согласно некоторым теориям, дал толчок развития древнему человеку в Африке.
— В Африке, насколько я понимаю, мертвецы упокоиваются, как и положено мертвецам, — заметил Дорожкин.
— Не будем возвращаться к обмусоленным темам, — рассмеялся Адольфыч, — но кое-что сказать нужно. Когда я говорил о порче, я имел в виду не это. Порча — это понятие, которое относится к тому миру, который находится над нами. Да, я говорю о земле. Да, мы собираем в Кузьминске самых талантливых, не в общепринятом смысле талантливых, конечно. Да, мы отправляем учиться наших детей в лучшие вузы страны, с тем чтобы они вернулись и жили в нашем городе. Да, мы взаимодействуем со многими предприятиями и персонами из-за тумана к взаимной выгоде в различных областях науки и техники, к примеру в области медицины. Но мы вовсе не хотим, чтобы привычный земной мир претерпел какие-то катаклизмы. Мы не хотим, чтобы то, что происходит здесь, охватило каждый российский город. Ты скажешь, а как же наши молодые? А если они сами останутся там? Пусть. Но там их способности, которые здесь зачастую составляют предмет их гордости, чаще всего угасают. Среда, так сказать, не способствует. Они вернутся сюда сами, вот увидишь. Возьми ту же пропавшую Алену Козлову, ведь вернулась в родной город, вернулась! Так вот что я тебе скажу. При определенном количестве жителей в Кузьминске — порча нейтрализуется. Аномалия нейтрализуется. Более того, как ты уже понял, при росте населения расширяется и территория нашего, так сказать, уезда. Я бы даже сказал, что дикая страна становится культурной. Привычной, жилой. Ты понимаешь меня?
— Подождите. — Дорожкин нахмурился. — Я не могу уложить в голове сразу все. Но кое-что кажется мне странным. Я правильно понял, что порчей вы называете некое воздействие «из-за стены», но именно оно и является причиной особого, скажем так, психофизического микроклимата Кузьминска?
— Примерно так, — согласился Адольфыч. — Представь себе, что наш город расположен на склоне вулкана. Мы отапливаем его теплом наши дома. Мы выращиваем на удобренных его пеплом огородах чудесные овощи. Мы испытываем воздействие лечебных источников и становимся выше, сильнее, красивее. Но мы ни на секунду не забываем о том, что такое вулкан, и тщательно заделываем его жерло.
— Не слишком обнадеживающее сравнение, — сказал Дорожкин. — Но если однажды этот вулкан вовсе погаснет, какой будет смысл в существовании Кузьминска?
— Тот же, что и теперь, — пожал плечами Адольфыч. — А какой смысл в существовании какой-нибудь глухой деревни где-нибудь в стороне от дорог? В людях, которые ее населяют.
— Хорошо, — сказал Дорожкин. Ему вновь не хватало воздуха. — Скажите, Кузьминск — это ведь совершенно независимое, отдельное государство, ведь так?
— Нет, — нахмурил лоб Адольфыч. — Я бы назвал это очень серьезной автономией. Но со временем все может случиться. И это зависит от многих факторов. И от твоей работы, Евгений Константинович, в том числе.
— Вы вызывали меня, чтобы сказать об этом? — спросил Дорожкин. — Еще рассказать о том, что Кузьминск земля обетованная для рассеянного по обычной земле потайного народа и Мекка для тех, кто хочет таковым стать? Да, я вижу, что период рассеивания заканчивается. Наверное, это неплохо. Но это ли была причина нашей встречи?
— Хандришь! — погрозил Дорожкину пальцем Адольфыч. — Чувствую, придется дать тебе скоро отпуск. Слушай, а может быть, привезешь матушку сюда? Хочешь переехать в трехкомнатную?
— Нет, я подумаю, конечно, но переезжать не хочу. Привык уже, — признался Дорожкин. — И об отпуске подумаю. Как только сделаю свою работу.
— Хвалю, — обрадовался Адольфыч. — Я, собственно, затем тебя и звал. Ну поговорить, конечно, чтобы не по телефону, а вот так, глаза в глаза. Но, кроме всего прочего, и попросить хотел кое о чем. На этой вечеринке, ну на дне рождения Леры, будет некоторое количество наших общих знакомых. Так вот там мы отдыхаем, развлекаемся. Желательно, чтобы ты был готов. Надо бы тебе обратиться или к Шепелевой, или еще к кому. Да к тому же Никодимычу. Ну и разучить какое-нибудь простенькое колдовство. Чтобы повеселить гостей. Всем придется тянуть фанты, уверяю тебя. Ну не вставать же на табуретку и не читать стишок? Вообще надо нам как-то быть ближе друг к другу, — улыбнулся Адольфыч. — Это, кстати, и будет подарком имениннице. Понимаешь меня?
— Понимаю, — поднялся Дорожкин. — Я подумаю. Придумаю, наверное, что-нибудь.
— В прошлом году фант выпал Ромашкину, — поднялся Адольфыч. — Представляешь, этот кадр не нашел ничего лучшего, как начал перекидываться прямо возле праздничного стола. Могли бы случиться неприятности. К счастью, среди приглашенных была Шепелева, так вот она чуть-чуть подправила ворожбу нашего уважаемого Вестибюля, и мы вместо зверя получили вполне себе симпатичного зайчика. Конечно, Ромашкин потом жутко злился, зато подарок был засчитан сразу от обоих. Еще есть какие-то вопросы?
Дорожкин посмотрел на стену. Тут только он разобрал, что за спиной Адольфыча на стене, на которой не было никаких портретов, висел огромный ледоруб. Он был отлит из бронзы.
— Да, — рассмеялся Адольфыч. — Скульптор перестарался. Так что я повесил этот инструмент у себя за спиной, чтобы не расслабляться. Кстати, как тебе моя приемная? Не пришло в голову обвинить меня в гигантизме? Поверь мне — это не комплексы. Сакрализация власти необходима. Для ее успеха.
— Но эти скульптуры… — начал Дорожкин.
— Это скульптурные портреты людей, у которых получилось, — отрезал Адольфыч. — У тебя есть еще вопросы, Евгений Константинович?
— Вальдемар Адольфович… — Дорожкин замер в нерешительности. — Скажите. Вот я прошел по коридорам администрации. Тут работает довольно много людей. Они все что-то пишут. Что именно, позвольте полюбопытствовать?
— Ну это очень просто, — поднял брови Адольфович. — Когда они свободны, а они свободны, потому как нормально организованная жизнь города, страны не только не любит излишнего административного вмешательства, она его не терпит, они все пишут одну и ту же фразу: «Город Кузьминск — самый лучший город». И только.
— Зачем? — не понял Дорожкин.
— Пишут — значит, думают, — объяснил Адольфыч. — А мысль материальна.
Глава 3 Бритва Оккама[57]
— Я вспомнил! — догнал Дорожкина возле городского термометра Угур.
— Что такое? — обернулся тот.
— Я вспомнил! — Турок раскраснелся, изо рта у него вырывался пар. — Привык все делать так, как надо. Никогда ничего не забываю, а тут как назло. Ну как я мог забыть? Не представляю. Я вспомнил. Я же записал, когда ты спросил. Ну конечно, Женя Попова, замечательная девушка. Эх, если бы не мои уже за сорок… Почему я все время о ней забываю? Ты не знаешь?
— Не знаю, — пожал плечами Дорожкин.
Он смотрел на Угура и думал: неужели тот и вправду был опасно болен и Адольфыч действительно спас мастера приготовления божественного напитка? Или то самое расхождение между словами Угура и Адольфыча было верным признаком того, что Адольфычу верить нельзя было ни в чем? И беды турка были сродни бедам Мещерского? Так или иначе, но по всему выходило, что турок теперь сродни тому же Содомскому. Не какому-то там оборотню, по версии Ромашкина, а именно Содомскому. Как сказала о нем Шепелева? Кровосос? Нет, ну во что-то еще можно поверить, в конце концов, есть такие вещи, как самовнушение, как гипноз. Человек может что-то делать в состояние аффекта, делать что-то такое, что потом ему покажется невозможным. Но кровосос… Хотя если возможно перекидывание из одного существа в другое, то почему не может быть тех же кровососов? Интересно, а там, за границей Кузьминского уезда, островка обложки среди царства ее оборотной стороны, есть где-нибудь избушка на курьих ногах? И как она переносит зиму? В крепкие морозы мать Дорожкина заносила кур в дом, спасала от холодов, да все одно те же петухи сколько раз отмораживали гребешки. А в лесу-то как? Если только сделать в днище избушки люк?
— Ты о чем задумался, дорогой? — спросил Угур.
Он был невысокого роста, этот турок, нисколько не походил на кровососа и вызывал у Дорожкина необъяснимую симпатию. Эх, как бы посмотреть на него через очки Дубицкаса, чтобы определиться, сколько на нем этих шлангов, ниток или чего там еще?
— Угур, ты веришь в сказки? — спросил Дорожкин.
— В сказки? — удивился Угур и тут же зашептал, оглядываясь: — Какие сказки, дорогой? Нет сказок! Вокруг смотри. Вот сказки. Трех дедов у меня в шашлычной видел? Мысли читают. Причем читают только втроем. Одного нет — уже бормотать начинают, а втроем и друг с другом молча, и за мной следят. Один раз, каюсь, я хотел чуть-чуть порченное мясо замариновать. Ну что там, думаю? Ведь не тухлое? Чуть задохлось. Я же не враг себе, в свой же живот буду класть. Ну немножко имбиря, немножко перца, лаврового листа, и будет лучше, чем мороженое. Сам половину съем. Так что ты думаешь? Все мои мысли прочитали до последней мыслишки. И выложили все. Сказали, ешь, а то пойдем к Адольфычу с жалобой. Ты представляешь, пришлось съесть.
— Я вот подумал, — Дорожкин прищурился, — если где-то есть в лесу настоящая избушка с настоящей ведьмой — у нас ее зовут Баба-яга. Она, кстати, людей ест, — и если у этой избушки, ну как говорят, есть две больших, две огромных куриных лапы, то как она зимой-то себя чувствует? Может, поджимает как? Там же внутри печка? Прижимает к основанию печки, греет их? Или люк внутри есть и она их втягивает внутрь?
— Ты что? — постучал себя по голове Угур. — Не знаешь про бритву Оккама? Не усложняй! Как она может втягивать в себя ноги? Она что, черепаха? Она почти курица. Тут два пути: или она садится на ноги и греет их, или надевает валенки.
— Это ты усложняешь, Угур, — не согласился Дорожкин. — Валенки — лишняя сущность. Бритва Оккама, дорогой.
Они посмотрели друг на друга одновременно и одновременно засмеялись, хотя Дорожкину отчего-то вовсе не было смешно. Он попрощался с Угуром и отправился к Козловой.
Она была дома и, как ему казалось, постарела с прошлой встречи на несколько лет.
— Кто был после меня? — спросил Дорожкин.
— Маргарита. — Козлова говорила чуть слышно. — Сказала, что вы — дурак.
— Пожалуй, — согласился Дорожкин.
— Адольфыч был, Содомский, — продолжила Козлова. — Ходили тут, как у себя дома. Веревку трогали. Комнату Алены осматривали. Содомский что-то все нюхал, нюхал, нюхал… Вы зачем пришли?
— Научите меня ворожить на поиск, — попросил Дорожкин. — Я много кого ищу. Хотел попросить кого, но вот отсоветовали. Просить — значит под чужую волю ложиться. Значит, самому научиться нужно. Научите?
Козлова отодвинулась на шаг. Долго стояла, смотрела на Дорожкина и головой качала, да так, словно разглядела что-то в нем такое, на что до этой минуты и внимания не обращала.
— Скажите, — Дорожкин сбросил с плеча сумку, расстегнул куртку, повесил ее на торец двери, сел на стул, — как могла ворожить Шепелева на сына, если была уверена, что он мертв? Или чего уж ей было дальше ворожить, если поняла, что он мертв? Вы-то как определяете, что Алена жива?
— Нитка, — прошептала Козлова.
Взяла второй стул, поставила в трех шагах от Дорожкина, села напротив, руки сложила на коленях, но тут же подняла одну и прикоснулась к груди щепотью.
— Нитка. От сердца и неизвестно куда. Тянется, но не слабнет. Как ослабнет, значит, или умерла только что, или на краю пропасти стоит. А как вовсе исчезнет, значит, и отблеска ее уже нет.
— А Шепелева? — спросил Дорожкин.
— Я ее личину на себя не прикладывала, — прошептала Козлова. — Может, она дым нюхает? Пахнет дымом — жива ее кровинушка. Гнилью запахло — мертва. А может, колючка ее в сердце жалит? Или наоборот. Кто ее разберет? Вы бы у нее и спросили.
— Может, и спрошу еще, — вздохнул Дорожкин. — Ладно, нитка или колючка, у каждого свое, а обряд-то какой?
— И обряд у каждого свой, — прошептала Козлова. — Когда узнать что хочешь — спрашивай. Чтобы спросить — зови. Не знаешь, кого звать — зови всякого. Придет страшный — бойся, беги. Придет горький — терпи горечь. Придет сладкий — не подслащивай. А веселый явится — беги пуще, чем от страшного. А уж если вопрос задал — жди ответа, да сам отвечай.
— Понятнее не стало, — хмыкнул Дорожкин. — К Шепелевой, выходит, никто не пришел?
— К ней много кто приходил, — не согласилась Козлова. — Я не видела, конечно, видит только тот, кто спрашивает, может, и по-другому бывает, не знаю. Я не видела. Но нет его. Не встречал его никто. Среди живых нет: откликнулся бы. А среди мертвых, если близко, если, как положено, по земле тенью отхаживает, заметили бы и доложили. А если совсем уж…
— Что значит «совсем уж»? — не понял Дорожкин.
— Совсем, значит, совсем, — шевельнула ладонями Козлова. — Стерся-сгинул. Провалился-закончился. Ни отблеска, ни тени. Такое редко бывает. Или тяжесть такая на человеке, что его камнем на дно тащит, или убит так.
— Как убит? — спросил Дорожкин.
— Так и убит, — ответила Козлова. — Одно дело нитку жизни перерубить, за грань вытолкать, во тьму уронить, а другое — в ничто сплющить. Шепелев очень сильным был, дай срок, и маменьку, и папеньку бы перещеголял. Марфа сказала, чтобы Вовочку ее сплющить, плющилка должна размером с весь Кузьминск быть. Хотя…
— Хотя… — нахмурился Дорожкин.
На секунду, на две замолчала Козлова, а потом словно вынырнула из забытья. Заговорила, глядя куда-то в сторону, словно и не Дорожкину рассказывала, а сама себе:
— Дочка моя, когда вернулась, замуж сходила, да выходила, говорила, что нет ничего хуже мужика-размазни. У каждого внутри стержень есть, но у мужика-размазни он как хлыст, гнется во все стороны. И не в том дело, что телом силен мужик или слаб. Бывает так, что тот, кто в параличе лежит, сильнее того, что двухпудовыми гирями крестится. Все дело в стержне.
— И?.. — недоуменно поднял брови Дорожкин.
— Стержнем надо было убить Шепелева, чтобы он без остатка сгинул, — неожиданно жестко отчеканила Козлова. — И не просто стержнем, но всего себя вложить, пригвоздить, да вслед за пригвожденным шагнуть, чтобы ни волосинки с белым светом гада не вязало. И то…
Она замолчала, откинулась назад, закрыла глаза, расставила руки и замахала, зашевелила пальцами над головой, словно изображала бегущие волны или колышущиеся под ветром ветви. Потом вдруг распахнула глазищи и сдержанно засмеялась:
— Ты бы не смог, инспектор. Что сидишь, кокетничаешь: а не я ли Шепелева пригвоздил? Да Шепелева давно бы уже тебя достала и на поджарку посекла. Может, и есть в тебе стерженек, может быть, и за грань ты шагнуть мог, да только мало того. Надо еще силу великую иметь, чтобы такого, как Шепелев, пригвоздить, да еще и собственным именем его заклясть. Да ты и отворота простого не сплетешь, какое уж заклятие? А сила откуда у тебя? Ты что думаешь, просто так Адольфыч на ушах стоит? Если кто-то Шепелева порешил, то он и самого Адольфыча порешить может.
— А что, — кашлянул Дорожкин, которого слова Козловой не то что обидели, нет, они просто все расставили по местам, — Адольфыч тоже заслуживает подобного?
Ничего не сказала Козлова. Только поймала взглядом переносицу Дорожкина, губы скривила в легкой улыбке и застыла, чуть покачивая головой в такт чему-то, звучащему внутри нее. Дорожкин уже хотел встать да распрощаться, как она негромко вымолвила:
— Что, инспектор, думаете, что там поговорили, там перебросились, и дело сделано? Если железным прутом замешено, ивовым не перемешаешь.
— Значит, помочь не хотите? — спросил Дорожкин.
— Не смогу, — почти безразлично вымолвила Козлова. — Если я себя для тебя буду рвать, да даже за-ради дочери, что ей от меня, разорванной, останется? Ты ж как дитя малое — ворожба дело такое, на веревке в нее не спустишь, и от дурости она не свернется. И ты не лимон, и она не молоко.
— Ну как мне хоть делать-то все? — рассердился Дорожкин. — Как хоть кричать-то? Звать как?
— Зажги четыре свечи, — вымолвила чуть слышно. — Сядь так, чтобы видеть все четыре. Прочий свет потуши весь. Кроме кольца. О кольце потом. Поставь что-нибудь. Будильник, тряпку мокрую повесь, чтобы капало с нее в блюдце, капельницу над жестяным подносом помести или метроном заведи. Можешь у меня взять, Алена хотела девочку родить, да на пианино ее научить. Метроном купила, тетради нотные. Уже и к пианино присматривалась. Я ей говорила: чего ты удумала, дуреха? Ты еще и ребенка даже не понесла, только от одного мужика сбегла, другого еще и в проекте нет, а ведь даже коляску покупать, пока не родила, примета плохая…
Козлова махнула рукой, поднесла ее к губам, пустила по щеке слезу, заговорила снова:
— Поставишь метроном. Заведи его. Лучше всего, чтобы с пульсом он совпадал. Или пополам бил. Или вдвое. Имей в виду, если все получится, из обряда вывалишься, когда завод закончится. Ты ж не умеешь ничего. Ну да тебе и не надо ничего уметь. Тут желание самое главное. Не старание, а желание. Садишься поудобнее, но не развалившись, а чтобы макушка в потолок смотрела, да спина ровной была, и читаешь стишок какой-нибудь. Сто раз, двести, сколько получится. Можно не стишок, молитву. Да хотя бы «Отче наш». Читаешь, пока в голове не зазвенит. Особенным звоном, сразу догадаешься. А если не зазвенит, то хоть до утра языком молоти, все одно не срастется.
— Ну а если зазвенит? — нарушил новую паузу Дорожкин.
— Зазвенит — зови кого-нибудь, — пояснила Козлова. — Кого знаешь, кто говорить с тобой будет, кто недавно умер или давно, но духом не рассеялся. Не подскажу, тыкай, пока дотыкаешься. Появится кто, не пугайся, говори спокойно. Вопросы задавай простые. Если никто не пришел — зажимай в пальцах нужный ноготок, волосок, да что угодно, и хоти. Всем сердцем хоти найти — разыскать. Может, и отыщешь.
— Вы, значит, не всем сердцем хотели? — спросил Дорожкин.
— А ведь не злой вроде, — пробормотала она с сожалением. — Глупый, наверное. Когда лодка тонет, парень, а в руке у тебя только кружка, черпать будешь, пока не надорвешься, а утонешь не оттого, что кружка мала, а оттого, что лодка прохудилась.
— Ладно, — примирительно вздохнул Дорожкин. — Попробую.
— Не мужицкое это дело на свечи ворожить, — заметила Козлова.
— Ну вот, — попытался обидеться Дорожкин. — Погуляю по улицам города, ввяжусь в пару драк, захнычу, обзовут бабой, так я сразу и побегу ворожить.
— Не дерутся в Кузьминске, — безучастно заметила Козлова. — Если только убивают сразу.
— Ну пока живой, буду искать, — приободрился Дорожкин, поднялся, одернул свитер, под которым топорщилась кобура. — Волосок или ноготок Алены одолжите.
— Дам, — кивнула Козлова, встала, взяла со стола пакет, зашуршала полиэтиленом, вытащила массажную расческу, сняла волос. — Только не урони в пламя свечи. Оно конечно, ее слышнее будет, только кричать-то она станет от боли. А то, что ты ее услышишь, так это вряд ли. Я свое маленькое сердце чуть на лоскуты не пустила, а и ни докричалась сама, ни ее не услышала. И еще вот что. О кольце обмолвилась, а сказать забыла. Маленькие свечи зажги кольцом, чтобы внутри поместиться. Между свечами — ладонь, не больше. А то твою ворожбу услышат. Фим Фимыча бойся. Змей он подколодный. Голову откусит — не поморщится. Все спросил?
— Почему я должен спрашивать об Алене у мертвых, если она живая? — вспомнил Дорожкин.
— Алена всякими тропами могла ходить, — пожала плечами Козлова. — И будет бродить разными… — Неожиданно в голосе матери зазвучал металл. — О потайных тропах я уже у потайного народа справлялась, нет ее там. А там, где паутина да грязь, там место мертвых. Их и спрашивать.
— Я спрашивал уже, — пробормотал Дорожкин, отправляя в сумку метроном и прикидывая, где бы ему прикупить свечей, и вдруг осознал сам, что он говорит. Он и в самом деле уже спрашивал. И получил ответ, который прозвучал в его голове донесшимся из непередаваемой дали эхом. Как же он прозвучал. «Не здесь». Да. «Не здесь». У кого же он спрашивал? У кого?
— Я помню, — прошептала Козлова.
— Кто мне отвечал? — спросил Дорожкин.
— Это был хор мертвых или еще кто пострашнее.
— Кто же пострашнее? — не понял Дорожкин.
— Кто-то, — беззвучно открыла она рот, едва сдержалась, чтобы не разрыдаться сразу, но через секунду сорвалась. Скривила лицо, прижала выпачканные гелевой ручкой пальцы к вискам и зашептала, заскулила чуть слышно: — Не хочу так больше. Не могу так больше. Найду Аленку и уйду из этого поганого города куда глаза глядят.
— Хор мертвых, а также песни и пляски, а с ними дирижер и хормейстер, — пробормотал Дорожкин, направился к выходу, но в дверях остановился, обернулся. — Вот еще что хотел спросить. Вы обмолвились, что Шепелев и папеньку, и маменьку мог перещеголять. Ничего я о его папеньке не слышал. Кто он был?
— Был? — неожиданно успокоилась Козлова. — Он и есть. Интересуешься? Так сходи на задний двор к Шепелевой, познакомься. Только памперс надень сначала.
Спички он купил в «Торговых рядах». Заглянул к рыжебородому книжнику, узнал, что новая книжка Дивова с вертолетом на обложке благополучно разлетелась (даже и отложенную пришлось отдать), а следующая машина в Москву пойдет через неделю, не раньше. Хотел было перекусить тут же в маленьком кафе на втором этаже, но передумал, отправился в «Норд-вест», рассчитывая пообедать или по времени почти уже и поужинать и обдумать, сразу ли отправляться в дурдом или сначала разжечь свечи в доставшейся ему от Шепелева квартире и начать читать «Отче наш». Прогулялся Дорожкин недалеко. Остановился возле почты, решил было зайти и позвонить матери, но видеть Мещерского не хотелось, странное чувство вины покалывало в груди, словно все, что происходило с Машкой, происходило из-за Дорожкина. Значит, мавка? Если написать латиницей, да вместо «в» употребить «дабл-ю», то Машка и получится. Да что это вообще значит?
Дорожкин с дрожью вспомнил черный треугольник на спине секретарши Адольфыча и подумал, что заказывать Мещерскому надо было не сборник латинских выражений, а каталог нечисти. Ужаснулся сам себе, что говорит так, думая о Машке, развернулся и быстрым шагом пошел вниз по улице Октябрьской революции. Если уж собрался молиться, так надо было бы и свечи купить церковные или святой водой разжиться, конечно, если церковь у кладбища, по которому бродят мертвяки, не шутейная, а всамделишная.
Над головой гулял странный для ноября сырой и почти теплый ветер. Дорожкин вышагивал мимо участка, «Дома быта», фабрики, за освещенными окнами которой у станков бродили точно такие же люди-куклы, как и в здании администрации, и повторял про себя в разных комбинациях одно и то же: «Дурак, идиот, зачем тебе это надо», прерываясь только для того, чтобы еще раз повторить, вспомнить молитву, которую никогда не учил, но которую мать повторяла то и дело и которая отпечаталась в его голове прочнее многих школьных стишков, тщательно вызубренных наизусть. За оградой лесопилки тоже ходили люди-куклы. У забора торчал с поднятым капотом разоренный трелевочный трактор, за ним стоял на чурбаках ржавый остромордый «зилок». Люди-куклы стаскивали с высоких штабелей доски, укладывали их на козелки и пилили обычными двуручными пилами на дрова. Тут же стояла пара лошадок с телегами, на которые и укладывалось распиленное. Среди приготовленных к распилу досок виднелись и закрашенные с торца, явно из хозяйства Тюрина. Дорожкин оглянулся на фабрику. Нет. За большими окнами гремели ткацкие станки, из которых выползали тяжелые скатерти, но никто их на виду не кромсал ножницами.
У церкви никого не было. Дорожкин подошел к ларьку, купил десяток самых толстых свечей и множество поменьше, добавил к купленному пук серебряных цепочек с освященными, по уверению продавщицы, крестами и три бутыли святой воды. Вода была закатана в пластиковые бутылки, церковнославянская вязь на этикетках уверяла во всяческих гарантиях и несомненной пользе продукта. Дорожкин хотел присовокупить к добыче и томик Библии, но пришлось довольствоваться Евангелием на папиросной бумаге. Осиновыми кольями церковный ларек не торговал.
— В замок Дракулы собрался? — хмыкнул у него за спиной Мещерский.
Дорожкин вздрогнул, обернулся. График стоял, засунув руки в карманы куртки, щеки его лихорадочно горели.
— Не боись, Дорожкин, — бросил он с усмешкой. — Я все еще тот самый График Мещерский, не ангел, конечно, но и не мерзость какая-нибудь.
— Ходил в больницу? — спросил Дорожкин.
— Нет, — покачал головой Мещерский. — До обеда после встречи с тобой выполнял твои указания, забежал в обед домой, а потом прогулялся в это заведение имени Актеров советского кино. Пообщался с человеком в военном френче, полежал на релакс-травке. Не помогло успокоиться. А насчет больницы… — График засопел, присел на кирпичное основание ограды. — Нечего мне там делать. Я сам московский, коренной, так вот когда пацаном еще в Замоскворечье во дворе с ребятами глупостями занимался, сразу отказался наколки там какие-то делать. Знаешь, тогда модно было якорь какой-нибудь или парашют. Мечи там скрещенные, щит. Паренек один выколол на тыльной стороне ладони имя «Даша». И вот выходит он во двор, ну дети, конечно, но все равно, а Даша его целуется с совершенно другим парнем. Нет, понятно, там без драки не обошлось, но только какой толк от драки, если имя-то уже выколото? И сидел потом тот паренек дома на балконе, присыпав эту наколочку марганцовкой, и скрипел зубами, пока она превращалась в шрам.
— И что? — спросил Дорожкин.
— И ничего, — встал Мещерский. — Я тогда накалываться не стал и теперь не буду. Знаешь, я бы прыгал с крыши дома, если бы мог взлетать на нее, а так-то — увольте. Прежде чем решаешься на что-то, что нельзя изменить, подумай хорошенько. Ты-то пока ни в кого не превратился?
— Вроде нет, — вздохнул Дорожкин. — Или думаешь, что я тут серебро прикупил, чтобы членовредительством заняться?
— Ничего я уже не думаю, — буркнул Мещерский. — Ладно, вернемся к твоему заданию. Короче, слушай. Ты же знаешь, я все делаю быстро. Да и пока мне Адольфыч покровительствует, от меня секретов тут особых нет. Наш местный маленький Днепрогэс может выдать всего лишь триста киловатт, которые как мертвому припарка, но и те не выдает, потому как зимой толком работать не может, а летом не работает, потому что отключен уже давно. Даже освещение на плотину идет из города. Все электричество поступает из промзоны, по крайней мере, силовые кабели от подстанции, судя по всему, уходят за забор. Я побродил вокруг. Если где-то это дело в промзону и подводится, я этого места не нашел. Теперь что касается связи, телевизора и радио. Тут вообще абзац.
— А поподробнее, — нахмурился Дорожкин.
— АТС у нас в подвале, — пожал плечами Мещерский. — АТС старенькая, аналоговая, ну для тех трех сотен телефонных номеров больше и не надо.
— Дальше, — поторопил Мещерского Дорожкин.
— Все, что тебе нужно, я и увидел в том самом подвале, — пробормотал Мещерский. — Он, кстати, не запирается. Там, конечно, творится черт знает что, грязь, пыль, как оно еще работает, непонятно. Почта-то наша не чета этим готическим доминам, развалина послевоенной постройки, но сделано все, наверное, с запасом прочности. Так вот, там же обнаружились и телевизионные кабели, и радиолинии, и все остальное. Магистральные усилители стоят, все как положено. И от них вот такая кабельная мотня, с мою ногу толщиной, идет, судя по всему, параллельно каналу с силовым кабелем в ту же промзону.
— Значит, там внутри стоит какой-то ретранслятор? — спросил Дорожкин.
— Заодно и энергетическая установка? — покачал головой Мещерский. — А где трубы? Или как она работает? На чем? Сразу скажу, насколько я оглядываю из окна территорию промзоны, высоковольтных линий там нет ни одной.
— А под землей? — спросил Дорожкин.
— А кто их знает, — пожал плечами Мещерский. — Может быть. Я мог и на периметре канал упустить, если он давно проложен. Хотя кабель связи должен быть свежим. ТВ все-таки. Но дело-то не в том. В этой промзоне ничего ж не происходит. Ну всего я видеть не могу, потому как корпуса за забором высокие, основную часть территории загораживают, но что-то я не замечал, чтобы оттуда продукцию вывозили или, к примеру, туда завозили какое-то сырье, комплектующие. Ты дрова у центральных ворот видел? Ну где автоматы с газированной водой стояли?
— Да я там не хожу, — объяснил Дорожкин.
— И не увидишь, — продолжил Мещерский. — Мужики на телегах привозят дрова и сбрасывают их у центральных ворот. Чуть ли не к воротам вплотную. И делают это вечером, считай, что почти в темноте. А утром дров уже нет. Я хотел рассмотреть, куда они деваются, но подъезд к воротам освещен неплохо, а вот сами ворота и куча дров в темноте.
— Ну и что? — не понял Дорожкин. — Территория секретная, мужиков туда не допускают. Дрова убирают ночью.
— А что они производят? — спросил Мещерский. — Ложки режут из дерева? Или подводные лодки сколачивают из досок?
— График, — Дорожкин поморщился, — не умножай сущности. Какая тебе разница, что они производят?
— А какая тебе разница, куда уходят кабели? — парировал Мещерский.
— Большая, — отрезал Дорожкин. — Если мы захотим выбраться из города, то сделать это самостоятельно, без Адольфыча, будет почти невозможно. Или вовсе невозможно. А если идти вдоль кабеля…
— Мы что, в тайге, что ли? — не понял Мещерский. — Звезды над головой. На юг через сто километров Москва. В чем проблема?
— Пока ни в чем, — постарался улыбнуться Дорожкин. — Ты-то что сюда пришел? Меня, что ли, искал?
— Как тебе сказать? — Мещерский почесал затылок. — Тебя не искал. Нет. Вот. Стал иногда в церковь заходить. Поп тут интересный. Поговорить с ним можно кое о чем. Да и как-то спокойнее в церкви. Опять же музыка хорошая звучит. Он тут в основном Эдит Пиаф заводит, но у него есть и другая музыка. Раритеты разные.
— График, — Дорожкин приблизился к нему на шаг, — выкладывай.
Он мялся ровно секунду. Потом полез в карман и с пыхтением вытащил листок. На нем Машкиным почерком было написано.
«График, я получила в администрации квартиру как преподаватель училища. Буду жить отдельно. Не болей. Маша.
Привет Дорожкину».
— Что это? — не понял Дорожкин.
— Это записка, — объяснил Мещерский. — Она торчала в двери. Ни Машки, ни ее вещей дома я уже не обнаружил.
— И что ты собираешься делать? — растерянно спросил Дорожкин.
Мещерский наклонился вперед и громко, с тоской и одновременно какой-то обреченной радостью, прошептал:
— Ничего. Мой тебе совет, Дорожкин. Не умножай сущностей. Тем более с прозрачными спинами.
Глава 4 Естество и колдовство
Дома Дорожкин оказался не сразу, потому как размяк в тепле «Норд-веста» и не заметил, как провел там пару часов. В кафе сидели еще люди, доносились какие-то разговоры, но Дорожкин смотрел перед собой, тыкал вилкой в тарелку и думал о чем-то неопределенном, но если б попытался собраться с мыслями, то с удивлением бы понял, что думает о Жене Поповой. Нет, он не строил на нее никаких планов, не раздумывал, где ее отыскать и что ей сказать после ее возможного обнаружения, но думал он именно о ней. Без слов, без предположений и даже без объяснений собственных чувств, а картинами. Перед его глазами просто-напросто вставала Женя Попова. Сначала на почте. Потом возле ее дома, на похоронах. И все. То есть все общение Дорожкина с Женей ограничивалось пятью минутами разговора на почте и теми же минутами на пути между домом Колывановой и кладбищем. Колыванова… Она появлялась в зеркале и кричала слово «Женька». Понятно, что вряд ли она обращалась к Дорожкину. А к кому? К Жене Поповой? Так, может быть, Колыванову надо было бы вызывать при гадании? И Колыванову надо спрашивать?
Дорожкин кивнул Наташе, подошедшей забрать посуду, и снова углубился в размышления. О чем он должен спрашивать Колыванову, если, паче чаяния, она и в самом деле соизволит откликнуться? Кого он хочет найти? Шепелева? Козлову? Уланову? Или вся его задача заключается в том, чтобы страница в его папке вновь стала чиста? Зачем же он тогда вписывал в нее имена Алены Козловой и Веры Улановой? Или сначала нужно отыскать Женю Попову? Вписать ее имя на ту же страницу? А может быть, именно Женю Попову нельзя отыскивать таким способом? Все, с кем он общался, все, кто могли помнить Женю, все они забыли о ней. Кроме него. Это связано с ее желанием или с его способностями не забывать? Что он еще знает о Жене Поповой, кроме того, что она часто меняет места работы, нигде не задерживается, отпросилась в отпуск, и того, что она умеет исчезать, ускользать в какой-то прозрачный тоннель? Смешно, но ведь фактически она была первым человеком, который продемонстрировал ему свои магические способности. Конечно, не считая Шепелевой. Может быть, пришла пора отправиться к Шепелевой? Или к ней следовало идти в самом крайнем случае? Или же надо идти к Адольфычу и увольняться? Так ведь не отпустит. Не Адольфыч не отпустит, город его не отпустит. Будет торчать занозой в одном месте…
— У вас свободно?
Перед столиком стоял невысокий, одного роста с Дорожкиным, невзрачный, неприметный человек. Первое мгновение Дорожкину казалось, что он видит его впервые, но потом понял, что это не так. И в силуэте незнакомца, и в его скупых жестах было что-то знакомое. Дорожкин скользнул глазами по невыразительному, с мелкими чертами лицу, посмотрел на зал — свободных столиков было предостаточно.
— Садитесь.
Незнакомец кивнул, снял темно-серую куртку, оставшись в таком же сером костюме, махнул рукой Наташе и через несколько секунд начал расправляться с куском мяса, запивая угощение темным пивом.
— Знаете, — он умудрялся одновременно есть, пить, говорить и улыбаться, не вызывая брезгливости у невольного собеседника, — у этого города есть одно преимущество по отношению к другим городам России: здесь нет проблем с алкоголем. Я имею в виду возможные водительские проблемы. Машин практически нет, поэтому пить можно в любой обстановке. И вот что странно: никто не напивается. Ну исключая этого фрика Неретина, что целыми днями торчит у рюмочной.
Нет, брезгливость все-таки была. Брезгливость вызывали не манеры незнакомца, а он сам. Его экономные жесты, вкрадчивый голос. Даже его вызывающая неприметность. Дорожкин втянул воздух. От незнакомца ничем не пахло. Почти так же, как от Маргариты.
— Хотя преимуществ, на самом деле, множество. Смотрите, чистота, порядок, изобилие, природа. Черных вовсе нет, ну разве только этот белобрысый турок Угур. Но уверяю вас, если ковырнуть его гены, можно с удивлением узнать, что восходит он к какой-нибудь русской девчонке, которую некогда продали в басурманщину в рабство. Кстати, и вся эта мерзкая либерестня и толерастия отсутствует тоже. Коммуняки тоже. Некоторая доля национализма имеет место, но в таком виде я готов ее приветствовать. Согласитесь, ничто так не объединяет людей, как наличие вполне себе осязаемого врага. А уж то, что этот враг явно, без всякой антропологии, относится к чужакам, — это просто подарок государственным устроителям. И кстати, правильно поступает руководство города, что пользует врага на уличных работах ночами. Спокойствие обывателя — важнее всего. Не находите?
Дорожкин вздохнул. Человек вызывал не просто брезгливость, а тошноту. Но что-то удерживало Дорожкина за столом. В этом подсаживании к нему было что-то важное. Неприятное, но важное.
— Что вы молчите, Евгений Константинович? — спросил незнакомец, не поднимая глаз.
— Я, наверное, должен был спросить у вас или о том, с чего это вы взяли, что Кузьминск является городом России, или о том, какого черта вы решили, что я собираюсь с вами разговаривать? — поинтересовался Дорожкин.
— Почему же? — метнул быстрый взгляд незнакомец. — Мог быть и третий вариант. Вы бы сказали, что столиков свободных полно, а когда я сообщил бы вам, что этот столик мой любимый, вы бы пересели сами или встали и ушли. Ведь вы, Евгений Константинович, мягкий человек. Даже ваша веселость, которая, впрочем, куда-то стала испаряться в последние дни, она всего лишь защитная скорлупа. Заметьте, я не сказал, что вы трусливы. Мягкость — это…
— …слабость, — подсказал Дорожкин.
Он вспомнил, где он видел незнакомца. Встречался с ним на улицах города. Иногда тот брел сзади, когда Дорожкин перемещался по городу, часто сидел с ним в одном и том же кафе, но никогда не приближался. Он даже не то что следил за Дорожкиным, он присутствовал. И когда пропала Женя Попова, скорее всего, именно он шел к ней со стороны башни Урнова. Или не он?
— Любопытство вас погубит, — вздохнул незнакомец. — Хотя если бы не ваше любопытство…
— Вы бы ко мне не подошли? — поинтересовался Дорожкин.
— Не знаю, — признался незнакомец.
— Тогда давайте начнем удовлетворять любопытство, — предложил Дорожкин. — Кто вы, что вам нужно, какого черта вы ходили за мной?
— Смотрите-ка, — удивленно поднял брови незнакомец. — Речь не мальчика, но мужа. И какой бы ответ вас устроил?
— По большому счету никакой. — Дорожкин откинулся назад, чувствуя кобуру на поясе. — Я хочу сказать, что в России меня бы это обеспокоило. Хотя кому бы я там мог понадобиться? Ни подвигов, ни преступлений я за собой не числю. Имущества не имею. Даже на ногу никому не наступал в общественном транспорте. Нет, я не хочу сказать, что чувствовал бы себя в абсолютной безопасности, у нас в деревне женщину одну убили только потому, что будто бы в электричке в какой-то компании один ублюдок проиграл другому ублюдку ее жизнь, но эти все трагические обстоятельства относятся к мерзким случайностям. А здесь… Знаете, если за сокамерником следят, то его боятся. А если не боятся, то его прессуют. Вы меня боитесь?
— Откуда у вас такие сведения о сокамерниках? — поднял брови незнакомец.
Он двинулся едва уловимо, но Дорожкин тут же понял, что он не успеет и руку протянуть к кобуре, как будет нейтрализован. Незнакомец был очень опасен, подобное ощущение посетило Дорожкина, когда он впервые общался с Шакильским, но Шакильский имел добрую улыбку, а этот человек если и располагал ею, то пользовался совсем другими улыбками.
— Нет у меня сведений о сокамерниках, — признался Дорожкин. — Но по роду своей деятельности я логист. Значит, способен проводить параллели, анализировать.
— Но здесь-то вы не логист? — заключил незнакомец.
— Логист — это больше, чем должность, — заметил Дорожкин.
— Скажите, — незнакомец колебался одно мгновение, — вам не кажется странным, что вы работаете на не вполне понятной должности, получаете зарплату, имеете оружие, за которое, я уверен, даже не расписывались? Вы не задумывались, что чисто формально, даже не совершая никаких действий, вы уже преступили закон?
— Задумывался, — кивнул Дорожкин. — Только отчего, когда вы говорите о странностях, вы начинаете с моего оружия? Не кажется ли вам, что в череде странностей это неразличимый штрих? Я уж не говорю о том, что весь этот город, как мне представляется, имеет свою собственную юрисдикцию.
— То есть вы предполагаете, — незнакомец задумался, — что данная территория имеет признаки отдельного государства?
— Де-факто, — заметил Дорожкин. — А вы, таким образом, превращаетесь на данной территории из представителя специальных служб для внутреннего пользования в агента внешней разведки. Не так ли?
— Полагаете? — прищурился незнакомец. — И чего же, в таком случае, я хочу от вас?
— Хороший вопрос, — заметил Дорожкин. — Представляю грабителя, который встречает обывателя в темном проходном дворе, приставляет к его виску пистолет и спрашивает: «Как вы полагаете, чего я хочу от вас?» Я думаю, что вы меня вербуете.
— Да ну? — поднял брови незнакомец. — И какую же пользу вы можете принести своей родине?
— А кто вам сказал, что спецслужбы занимаются пользой для своей родины? — удивился в свою очередь Дорожкин. — Я как раз в этом не уверен. Нет, возможно, где-то они и занимаются пользой родины, не забывая, впрочем, и о себе, но у нас, судя по тому, что мне удается прочитать, уловить и сопоставить, речь идет о собственной пользе, которая, правда, не носит долговременный характер.
— Анализируете, выходит? — нехорошо улыбнулся незнакомец.
— Как и вся наиболее продвинутая часть офисного планктона, — улыбнулся Дорожкин. — Знаете ли, фекалии имеют свойство всплывать, как их ни запихивай в ил. Полезно иногда посматривать на поверхность… жижи.
— Значит, жижи? — кивнул незнакомец и продолжил трапезу. — Ладно. Оставим в стороне кодекс приличного человека. Не будем говорить банальности о долге и выгоде.
— Действительно, — кивнул Дорожкин. — Особенно о долге. Я своему государству ничего не должен. Хотя признателен, что меня не убили на гражданке, не добили в армии. Но это скорее счастливая случайность, чем правило.
— О выгоде вы, стало быть, говорить готовы? — усмехнулся незнакомец.
— Нет, — мотнул головой Дорожкин. — Но выслушать вас я готов. Из любопытства.
— Ладно, — прикусил губу незнакомец. — Тогда слушайте. Это, как вы понимаете, очень странное место. Его как бы нет, но в то же время оно и есть. Внимание оно привлекло давно. Сначала как странным образом исчезнувший «почтовый ящик», надеюсь, вы понимаете, что имеется в виду под этим обозначением? Затем как еще более странным образом «почтовый ящик» всплывший. И дело не в какой-то его запредельной секретности. Знаете, в определенный период государственного развития турбулентность его институтов приводит к тому, что, как вы заметили, всплывают фекалии, в том числе самые давние. И некоторые из них оказываются весьма любопытными.
— То есть? — не понял Дорожкин.
— Самым подозрительным является то, что на поверку оказывается пшиком, пустотой, — объяснил незнакомец. — В пятидесятом году создалась некая шарашка, которая была засекречена. В нее был отряжен ряд серьезных специалистов, извлеченных, как вы понимаете, из мест не столь отдаленных. В ее распоряжение был отправлен контингент из числа пленных немцев для строительства жилых и специальных объектов. Назначены ответственные лица. Поставлена задача. Вот тут первый пробел. Задача не обозначена. Вместо нее какие-то общие слова, вроде вывески на здании здешнего научного учреждения: «Институт общих проблем». Второй пробел — финансирование прекращено за отсутствием объекта финансирования. Это уже шестьдесят первый год. И ничего. Тишина. Причем проверка на местности подтверждает — объекта финансирования нет, и даже как будто и не было. Как вам это?
— Доставляет, — неопределенно буркнул Дорожкин. — Однако вы сейчас, как я понимаю, на объекте?
— В девяносто третьем году был зафиксирован странный случай. — Незнакомец достал сигареты. — Я закурю с вашего разрешения? Местная ОПГ, я имею в виду Волоколамск и окрестности, остановила фуру, которая следовала из Москвы куда-то в глубинку. Как позже выяснилось, двигалась она по этому маршруту Москва — Волоколамск еженедельно. Иногда чаще. Проблем с дорожной службой не имела, платила ровно столько, чтобы проезжать без задержки, но не возбуждать подозрений. Да и что она возила? Обычные товары народного потребления, которые закупались на тех же рынках Москвы, или продукты, иногда к фуре цеплялся холодильник. Возможно, кстати, она была и не одна. Но вот что касается того случая. Время было, как вы помните, сложное. Короче, фуру остановили где-то в глухом месте за деревней Чисмена, можно сказать, ночью. С целью ограбления, как вы понимаете. Насколько нам известно от уцелевших соучастников того мероприятия, их было десять человек. Все были вооружены. За рулем фуры сидел рослый водитель. Он опустил стекло и спросил, что нужно веселым ребяткам. Они показали ему автомат. Тогда он сказал, что в этот раз оружие не везет, да и не продал бы. Тогда они рванули на себя дверь.
— И?.. — нарушил паузу Дорожкин.
— Из кабины вылез не человек, а зверь, предположительно — медведь, — процедил, выпустив клуб дыма, незнакомец. — Он разорвал, буквально разорвал несколько человек сразу. Причем в него несколько раз выстрелили, но вреда ему это не причинило. Спаслись двое, и то только потому, что сидели в одной из машин и успели сообразить, что надо уезжать, не выбираясь наружу. Потом на том месте нашли оставшиеся машины, оружие. Трупы обнаружены не были.
— И ваши действия? — спросил Дорожкин.
— Мы узнали об этом не так давно, — ответил незнакомец. — И о том, кстати, что попыток преследовать эту фуру было несколько, и прекратились они после того, как некоторых особо рьяных преследователей не стало уже по месту их жительства. Нет, их не рвали на куски, но все они были убиты самым страшным образом. Иногда вместе с охранниками и семьями. Их протыкали насквозь.
— Дальше, — попросил продолжения Дорожкин.
— Дальше все утихло, — пожал плечами незнакомец. — Сама история была не то что забыта, а отнесена к так называемым кровавым курьезам. Да и к чему было ее муссировать? Время и так было шумным. Да и та фура исчезла, а если появилась новая, а она появилась, охотников на нее уже не нашлось. Да и в стране многое изменилось. Все встало на рельсы. Наладилось.
— Да уж, — скривился Дорожкин.
— Но в начале нулевых обнаружилось иное, — нахмурился незнакомец. — Финансовые потоки. Пропажи людей. Необъяснимые исцеления некоторых известных в узких кругах личностей. Короче, появился новый игрок. Игрок, который щедро платит за разные сомнительные услуги и сам берет хорошую цену за определенные услуги. Не только медицинские. Он может заниматься и заказными убийствами, и торговлей какими-то препаратами, и прочее, и прочее, и прочее.
— И вы спохватились, — понял Дорожкин. — Что же вам мешает пресечь это безобразие?
— Пресечь — значит уничтожить, — веско заметил незнакомец. — Но, оказавшись здесь, мы все увидели с иной стороны. Вы знаете, что знаменитый открыватель Америки Христофор Колумб умер двадцатого мая одна тысяча пятьсот шестого года, так и не узнав о самом факте открытия им неведомого континента?
— Вас прельщает слава первооткрывателя? — прищурился Дорожкин. — Буду вынужден вас разочаровать. Думаю, тот факт, что этот город расположен не совсем на окраине Московской области, а где-то в иной реальности, прекрасно известен главным действующим лицам. Как бы это ни было фантастично. Или вы хотите водрузить на здании местной администрации флаг вашей конторы?
— Вы знаете, — незнакомец со скучающим видом оглянулся, — это и в самом деле особенное место. Я уж не буду перечислять местные феномены и аномалии, их бы хватило не на один том сказок вроде «Тысячи и одной ночи». Да, есть опасения, что некоторые из особенностей данной местности могут распространиться на территории России. То есть быть заразными. Но пока что никакого заражения не произошло, хотя определенное количество выходцев из Кузьминска уже разбежалось по стране. Все они под контролем, уверяю вас. Дело в другом. Есть подозрения, что подобных мест может быть несколько. То есть возможности, которые имеются в Кузьминске, могут быть не уникальными. Таким образом, необладание ими можно приравнять к заведомому проигрышу тому, кто ими обладает.
— Вам снова мерещатся враги, — вздохнул Дорожкин.
— Я бы сказал — соперники, — заметил незнакомец. — Не буду докучать вам лекциями, но на нашей маленькой планетке имеются не только народы и территории, на ней присутствуют и интересы определенных государств, групп людей, даже персон. И эти интересы в конечном счете могут оказывать влияние не только на народы, но даже и на географию. Так вот, исходя из этих интересов, обладание такой территорией, как Кузьминск, может сделать некоторые интересы весомее прочих.
— Подождите, — не понял Дорожкин. — Я не смотрю на мир сквозь розовые очки и, хотя испытываю глубокое омерзение к организациям, подобным вашей, понимаю объективную необходимость их существования. Но, черт возьми, зачем вам нужен я? Не проще было бы обратиться напрямую к Адольфычу, который, насколько я понимаю, плоть от плоти выходец из ваших рядов? Или, как это теперь говорят, социально близкий тип. Не проще было бы купить его, заставить, припугнуть?
— Пытались, — напряг скулы незнакомец. — Безрезультатно. Я бы даже сказал — с трагически обратным результатом. Вальдемар Адольфович Простак очень опасная персона. Нейтрализовать его мы пока не в состоянии.
— Тогда что вы хотите от меня? — спросил Дорожкин. — Хотя конечно. Меня-то нейтрализовать можно без всяких проблем. Только что пользы?
— Вы очень любознательны и настойчивы, — объяснил незнакомец. — Я не стану вас вербовать. Это, думаю, невозможно и даже бессмысленно. Поверьте мне, иногда нужны именно такие, как вы. Порядочные люди. В конце концов, не все же полагаться на подлецов.
— Реверансов не дождетесь, — заметил Дорожкин.
— Не слишком и рассчитываю, — усмехнулся незнакомец. — Меня интересует только одно: как наладить проход сюда и обратно без помощи Адольфыча или Павлика.
— А с чего вы решили, что он возможен? — нахмурился Дорожкин.
— Женя Попова, — отчеканил незнакомец. — Девушка, с которой вы встречались. Поверьте мне, мы стараемся учитывать все. У нас есть возможность передавать информацию на Большую землю. Трудным, кружным путем, но есть. Так вот, всех, кого мы можем учесть, мы учли. И если кто-то из них оказывается на Большой земле, он тут же фиксируется там. Короче, или Женя Попова способна добираться до Большой земли без помощи Адольфыча или Павлика, или кто-то еще в администрации Кузьминска способствует ей в этом.
— Тогда почему же вы не спросите ее об этом сами? — напрягся Дорожкин.
— Мы не можем ее задержать, — признался незнакомец. — Но вам удалось переговорить с ней. Если удастся сделать это еще раз, передайте ей просьбу о встрече.
— Я не сделаю этого, — покачал головой Дорожкин.
— Сделаете, — улыбнулся незнакомец, вставая из-за стола. — У вас мама одна в Рязанской области. Нет, я не садист, и маме вашей ничто не угрожает пока, но ведь может и дом загореться, когда она отойдет в магазин. Зачем вам неприятности?
— Вы негодяй, — прошептал Дорожкин.
— Да, — кивнул незнакомец. — По долгу службы. И не болтайте лишнего, Евгений Константинович. Если что, меня зовут Виктор. До свидания.
Дорожкин выбрался из кафе опустошенным. Таинственный Виктор словно высосал из него все соки. Инспектор попытался обдумать все услышанное, но не смог. Единственное, в чем он был уверен, что это не было провокацией Адольфыча. Почему? Да хотя бы потому, что незачем было Адольфычу заниматься конспирологией, чтобы прищучить мелкую сошку вроде Дорожкина. С другой стороны, а зачем он вообще возился с Дорожкиным? Неужели и в самом деле использовал его в качестве липкой бумаги? Тогда он должен был бы радоваться — даже такая мушка, в виде Виктора, прилипла накрепко. Вот только сам Дорожкин не отправится заявлять об этом разговоре ни к кому и никуда. Хотя с тем же Шакильским или Диром переговорить бы не помешало. И то… Как это сделать, не упоминая Женю Попову? Да почти никак. Вовсе никак. Черт, черт, черт! «У вас мама одна в Рязанской области»! Мерзость! Подлец!
Фим Фимыч сидел на привычном месте и разбирал электрочайник.
— Не понимаю, — пробормотал он зло в ответ на приветствие Дорожкина. — Зачем эти проклятые капиталисты все делают одноразовым? Ведь все можно было бы прекрасно отремонтировать. Нет. Все под штамп и под сварку, нет бы на винты и гаечки. С тобой все в порядке, парень?
— Все нормально, — кивнул Дорожкин. — Пойду отосплюсь. Поздняя осень оптимизма не добавляет. Сейчас бы в деревню, к маме…
— Семьи тебе не хватает, — хмыкнул Фим Фимыч. — Знаешь, человек как моторная лодка. Пока детей нет, считай, что винт вхолостую молотит, воздух перемешивает. А вот когда дети есть, когда жена на кухне ждет, самое оно. Тут винт водой бурлит, работает.
— Знал бы ты, Фим Фимыч, сколько моих холостых знакомцев с тобой бы не согласились, — заметил Дорожкин. — К тому же есть такой катерок, глиссер с воздушным винтом, так вот он вполне и без винта в воде может прекрасно летать по ее поверхности. Легко и быстро.
— Так что же выходит, — отодвинул в сторону чайник Фим Фимыч, — я, значит, этот самый глиссер и есть?
Лифт Дорожкин закрывал под хохот Фим Фимыча. Совсем карлик не походил на змея. На ядовитую лягушку, может быть, но не на змея.
Дома Дорожкин принял душ, потом прошел в библиотеку, свернул медвежью шкуру, отодвинул в сторону тяжелый стол и начертил на полу мелом большой круг, который и заполнил свечами, порезав их для количества пополам. Затем поставил в центре четыре больших свечи, зажег поочередно все, приготовил бутыли со святой водой, повесил на грудь под рубаху сразу все купленные у церкви кресты, сел в огненном круге и выставил регулятор на метрономе на семидесяти шести ударах в минуту. Вгляделся в помаргивающие огоньки свечей и начал шептать:
«Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое. Да приидет Царствие Твое. Да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам на сей день. И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь… Отче наш, сущий на небесах…»
Отчего его мать шептала эти слова? Она не была особенно верующим человеком, в церковь не ходила, только то и делала, что красила яйца на Пасху да заглядывала на деревенское кладбище, где лежали недалеко друг от друга предки Дорожкина по ее линии да по линии отца и сам отец и где собиралась однажды оказаться и она сама. Зачем же она шептала эти слова, ведь не для того, чтобы выползти из какой-то беды, а и тогда, когда беды никакой не было? Или для того, чтобы ее и не случилось? Впрочем, однажды он ее спросил об этом. В шестом или седьмом классе, когда сидел у телевизора, а мать стояла у стола с утюгом и привычно шевелила губами.
— Мам, зачем ты молишься, все ж хорошо?
Она посмотрела на него с улыбкой, перевела взгляд на телевизор, отшутилась:
— Видишь, канатоходец идет? Идет и машет веерами, от воздуха отталкивается, чтобы не упасть? У него веера, а у меня молитва.
— Мам, он же по канату идет.
— И я по канату, сынок…
В голове зазвенело. Свет четырех свечей давно уже слился в отрезок огненной реки, и шелест молитвы казался шелестом ее волн, как вдруг шелест обратился в звон и колышущееся пламя обратилось в звон. И все вокруг этого звона стало чернотой, и Дорожкин смотрел на нее сверху, хотя и сам был ее частью. И вся эта чернота была не сама по себе, а чернью от черных теней, которые копошились в ней, извиваясь и переплетаясь, и он, вместо того чтобы выкликнуть имя Колывановой, или Дубровской, или Мигалкина, или еще кого-нибудь, вдруг прошептал:
— Шепелев Владимир.
И тьма стала серостью. Он стоял в серой трубе. Тьма осталась за спиной, но не тьма из теней, а полновесная густая мертвая темнота. Под ногами, вокруг, над головой исходили черными каплями своды трубы. А впереди серым диском сияла та же чернота, но нагретая до немыслимой температуры. Дорожкин прикрыл лицо рукой, потому что начало сильно припекать, вдохнул горячий, обжигающий ноздри воздух и медленно двинулся вперед. Перед ним метрах в десяти что-то лежало. Сначала это казалось грудой мусора, потом очертаниями человеческого тела, потом…
Незнакомец лежал навзничь, прижав к лицу ладони со скрюченными пальцами, когти на которых казались звериными, но вся прочая безвольная, умерщвленная плоть крепкого молодого мужика оставалась человеческой и никакой иной. Тем более что ни единого клочка ткани на теле не было, и, если бы не восковой цвет трупа, его вполне можно было бы принять за дремлющего в неподходящем месте натуриста. Впрочем, нет. Из груди незнакомца, в центре осыпающегося пеплом пятна, что-то торчало. Дорожкин опустился на корточки, пригляделся и в сером струящемся свете разглядел. Это была короткая обожженная палка, на которой черными угольными линиями выделялось на фоне лопнувшей и скрутившейся от жара коры: «Дорожкин Е. К.».
Еще не вполне понимая, что это значит, он коснулся палки, удивился ее холоду и выдернул ее из трупа. И в то же мгновение под сводами трубы раздался протяжный стон, как будто развязался тугой узел, скрученный из конечностей замученного существа, в лицо Дорожкину ударил жар, и он полетел куда-то во тьму, успев заметить, что серый диск приблизился и сожрал останки.
Глава 5 Молельная и парная
— Ты смотри-ка, — удивленно протянула Маргарита на следующий день, отдавая папку Дорожкину. — И в самом деле, имени Шепелева нет. Что сделал? И почему не побрился? Почему ресницы и волосы опалены?
— Едва не проспал, — ответил Дорожкин, морщась от какой-то странной, навалившейся на него слабости.
— Тебя от недосыпа трясет? — Она словно задавала вопросы, на которые не ждала ответов.
— Сон страшный приснился, — ответил Дорожкин, который вывалился из черной трубы и распластался среди оплывших свечей и давно умолкшего метронома только в половине девятого утра.
— Таких снов не бывает, — спокойно произнесла Маргарита. И добавила через секунду: — Опаляющих снов не бывает. Нашел Шепелева? Где он?
— Нет его больше, — неожиданно для себя признался Дорожкин. — Труба. С одной стороны черная, с другой серая, горячая. Он был внутри. Я… коснулся его. Серая сторона его пожрала, меня вышвырнуло через черную. Обдало жаром. Опалило, наверное.
Она отшатнулась. Отступила на шаг, словно опасалась Дорожкина, как прокаженного. Сказала задумчиво:
— Я не спрашиваю, как ты туда добрался. Я даже не спрашиваю, как ты оттуда выбрался. Я одно хочу узнать: ты хоть понимаешь, во что ты вляпываешься?
— Я просто делаю свою работу, — упрямо проговорил Дорожкин. — Можно я пойду посплю? А завтра приду и спрошу, куда я добрался с помощью четырех свечек, метронома и строчек из Писания. Ну и во что вляпываюсь заодно.
— Иди, — разрешила Маргарита. — Завтра не проспи. И не части с ворожбой. А то искать тебя придется, как ты теперь Козлову с Улановой ищешь. И вот еще что…
Дорожкин уже шагнул к выходу из черного кабинета, но обернулся, чтобы услышать твердое:
— Не говори никому. Никому, кто мог бы сказать Шепелевой. Она и так узнает. Может быть, не сразу. Надеюсь.
В коридоре стоял Содомский. Вряд ли он мог слышать то, о чем говорила Маргарита, потому как стоял у своей двери, но он стоял и явно ждал Дорожкина. Стоял, скрестив руки на груди, и рассматривал инспектора так, словно парил в воздухе над бескрайней степью, щелкал крючковатым клювом, настраивал желтый глаз, а далеко внизу, шевеля длинными ушами, охваченный ужасом, бежал по траве маленький и беззащитный Дорожкин.
Дорожкин козырнул начальнику и застучал каблуками по лестнице. Где-то были его мягкие туфли со стальными набойками на пятках и носках? Наверное, на дне одной из сумок? Надо было вспомнить, как это делается, носок-каблук-носок, обновить легкость в ногах, не все же время месить воду в бассейне? Хотя вот пропустил один день, и уже пустота какая-то появилась в плечах, требует тело нагрузки.
— А сердце — разгрузки, — пробормотал Дорожкин и отправился в шашлычную.
Угур дал ключи от квартиры Колывановой, которые все еще были у него, без возражений. Дорожкин открыл дверь подъезда, вошел в пустую, кажущуюся уже нежилой квартиру. В ней ничего не переменилось. Осыпавшееся зеркало лежало на полу и не было подавлено чужими каблуками. Дорожкин прошел в зал, раздвинул шторы, осмотрелся, открыл секретер. Внизу, под стеклянными полками с дешевым хрусталем, лежали тронутые временем тяжелые альбомы. Дорожкин вытащил сразу все и начал их листать, поражаясь отчетливому ощущению, что изображенные на карточках люди мертвы. Они все были одеты в старомодную одежду, у них были какие-то нелепые прически и мертвые глаза. Ну разве только…
На одной из фотографий в последнем альбоме, бархат на углах которого протерся до картона, мелькнули живые глаза. Женщина на фотографии была похожа на Женю Попову поразительно, но живые глаза были у маленькой девочки на ее руках. Девочки лет пяти.
— Привет, Женя, — прошептал Дорожкин, выцарапал фотографию из резных уголков, спрятал ее в карман. Убрал альбомы на место и совсем уже было собрался уходить, но остановился у разбитого зеркала. Под осколками, удержавшимися на узкой полочке под зеркалом, поблескивало что-то металлическое. Дорожкин сбросил на пол несколько стекляшек, сдвинул в сторону мелочь, какие-то заколки и взял в руки ключ. На нем висел такой же магнитный кодер, как и на ключах Колывановой, но сам ключ был другим. Дорожкин вышел из квартиры Колывановой и подошел к двери квартиры Жени. Дверь была обычной, покрашенной масляной краской, не имеющей даже дверного глазка. Дорожкин вставил ключ в расшатанную замочную скважину, медленно его повернул и с замиранием сердца вошел в квартиру. Сквозняк ударил ему в лицо, захлопнул за спиной дверь.
В квартире царил разгром. Дверцы шкафов, секретеров, тумбочек были распахнуты. В одном углу были свалены кучей постельное белье, одежда, обувь, полотенца, салфетки. В другом грудой осколков — посуда. Все остальное: какие-то документы, книги, старые газеты — устилало пол в беспорядке. На кухне царил тот же хаос. И всюду, всюду валялись разодранные на листы альбомы, раздавленные ногами фоторамки. И ни одной фотографии. Дорожкин закрыл распахнутое окно, за которым начинал кружиться снег, и понял, что у него дрожат руки.
— Кто это сделал? — спросил он Угура, когда отдавал ему ключи от квартиры Колывановой. — Я зашел к Жене Поповой. Там полный разгром.
— К Жене Поповой, — бессмысленно повторил Угур, вытащил из-под стойки лист картона с начерченным на ней маркером тем же именем и покачал головой. — Да. Был человек. Показал книжечку. Не как у тебя, инспектор. А такую, серьезную, книжечку. Он был очень страшный. Страшнее был только сын Шепелевой Марфы, когда заходил шашлык покупать, я всегда ему бесплатно давал. У меня язык не поворачивался у него денег спросить. И этот был почти такой же. Невысокий, как ты, неприметный, но словно дикий зверь. Ночной зверь, который ночью убивает. Я открыл ему подъезд, он подошел к квартире, открыл ее какой-то железкой, сказал, чтобы я ждал. Минут двадцать я ждал. Он там все ломал, бил, но ничего не нашел.
— Почему ты так решил? — спросил Дорожкин.
— С пустыми руками вышел, — объяснил турок. — И еще злее, чем был.
Неретин был мертвецки пьян. Дорожкин впервые вошел в рюмочную, где и обнаружил директора института в самой дальней кабинке. За проолифленным столиком в дальнем углу раздавался негромкий храп. Георгий Георгиевич лежал на боку, подтянув под себя ноги в безукоризненно чистых носках, и перемежал с храпом сопение. Тщательно начищенные ботинки его стояли тут же.
— Всю кассу мне делает, — виновато пожал плечами сутулый хозяин рюмочной. — Другой бы давно с циррозом печени отправился кладбищенские аллеи топтать, а у этого она оцинкованная, что ли? Но мужик безобидный. Слова злого не скажет.
— Кто за ним ухаживает-то? — показал на носки Дорожкин.
— Да много там у него ухаживальщиков, — хмыкнул сутулый. — Пылинки сдувают. Он же не Быкодоров, своих уродцев любит, не насилует почем зря. Не мучает. Скотина — она ж ласку любит.
— Вы считаете, что улицы города по ночам скотина убирает? — поинтересовался Дорожкин, вытаскивая из сумки блокнот и ручку.
— А мне какая разница? — неожиданно зло оскалился сутулый и пошел обратно за стойку.
«Георгий Георгиевич, — вывел на листке инспектор, — мне нужно поговорить с вами или хотя бы попасть в библиотеку института. Дорожкин Евгений. Телефон — 111. Если меня нет дома, оставьте ваш ответ Угуру в шашлычной. P.S. Без связи с предыдущим: еще одна бутылочка Реми Мартин у меня есть».
Дорожкин расписался на листке, сложил его и засунул Неретину в нагрудный карман вместо носового платка. Подумал и вставил туда же авторучку, прижав бумажку защелкой колпачка.
На улице задувал ветер, и снег летел если не сплошной пеленой, то частым штрихом. Дорожкин постоял у входа в рюмочную, помахал рукой трем дедам, которые гуськом направлялись в шашлычную, из которой опять доносились «Черные глаза», посмотрел в сторону гробовой мастерской, возле которой прыгал, накрывая полиэтиленом игрушечный гробик, хозяин, и пошел к церкви.
Снег бил в лицо, накрывал дорогу рыхлой взвесью. На постаменте в облепленном снегом газике копался золотозубый веломастер. Увидев Дорожкина, он приложил палец к заснеженным усам и снова нырнул куда-то под руль. Двери церкви были приоткрыты. Оттуда доносилась музыка. Сегодня она подходила к настроению Дорожкина как нельзя кстати. Эдит Пиаф пела «Autumn Leaves»[58].
— Чем это хуже органной музыки? — спросил Дорожкина, когда он вошел под своды и остановился посреди зала, отец Василий. Он был в рясе, но в руках держал веник и совок.
— Разве орган в традициях православия? — спросил Дорожкин.
— Вы хотите следовать традициям? — ответил вопросом священник.
— Эту песню очень хорошо пел Нат Кинг Коул[59], — заметил Дорожкин.
— Да, — согласился священник. — А также Ив Монтан, Жюльетт Греко, Фрэнк Синатра и многие другие. Наверное, некоторые из них пели как ангелы, но Эдит Пиаф была маленькой богиней. Вы опять не перекрестились, инспектор.
— А вот те, которые к вам приходят по ночам, они крестятся? — спросил Дорожкин.
— Ветер гуляет по церкви от их жестов, — строго сказал священник.
— Так чего ж они просят у Господа? — спросил Дорожкин.
— Прощения, — проговорил священник.
Песня закончилась, игла зашуршала, съехала почти к центру пластинки, звукосниматель приподнялся.
— Прощения, — повторил священник и подошел ближе. — А вы зачем пришли?
— Спросить, — решился Дорожкин и стал расстегивать куртку. Бросил ее на лавку возле проигрывателя, потянул через голову свитер, растянул ворот футболки. Надетые им на себя сразу несколько крестов сплавились между собой. В центре груди сукровицей сочился ожог.
— Снимайте, — проворчал священник и пошел к алтарю. — Куда ходили-то? — донесся до инспектора его вопрос.
Дорожкин стянул с шеи спутавшиеся цепочки.
— Куда ходил, отсюда не видно, да и дорогу забыл, — неохотно ответил он.
— Бросайте сюда. — Священник подошел с ведром. Оно было до половины наполнено подобными крестами. Дорожкин бросил свои туда же.
— Покупайте стальной, — заметил отец Василий, встряхивая ведро. — Да надевайте поверх одежды. Или терпите, если одежду жалко. Впрочем, все равно тлеть будет, ладонью будете прибивать. Мои если надевают, то к утру все спекаются. Да что там, некоторые и без креста дымить начинают, прямо здесь. У меня за алтарем всегда бочка воды и несколько ведер стоят.
— Настолько грешны? — усмехнулся Дорожкин, вновь натягивая свитер.
— Это не они горят, — ответил священник, — а клетки их, в которых томятся их души. Но ты ведь не мертвяк, парень? Чем сплавил крестики?
— Близко подошел к горячему, — ответил Дорожкин. — Отец Василий, как вас тут терпит Адольфыч?
— А может, он православный? — прищурился священник.
— Сомневаюсь, — серьезно заметил Дорожкин.
— А я православный? — прямо спросил священник.
— Не знаю, — признался Дорожкин.
— Я клоун при слугах их князя[60], — горько бросил священник. — Если бы не храм этот, что построен тут теми, кто умер, но до смертных врат все никак не доберется… То и меня бы здесь не было. Так или не так?
— Не знаю, — буркнул Дорожкин и вздохнул. — Я вас должен утешать, отец Василий, или вы меня? Что-то мне кажется, что колпак-то можно на голову принять по чужой воле, а вот клоуном можно стать только по собственной. Ладно. Стальной, значит, стальной. Терпеть, значит, терпеть. Толк-то будет какой?
— И этот туда же, — укоризненно покачал головой священник. — Кто же в церковь за толком ходит? Почувствуешь жар на груди, не будешь дураком, отойдешь от того места подальше. Вот тебе и толк.
— Значит, это датчик? — спросил Дорожкин, но священник не ответил, сдвинул звукосниматель, и вместе с шорохом церковь снова наполнилась «Autumn Leaves».
Мелодия преследовала Дорожкина и когда он ее уже не слышал. Продолжала звучать у него в голове. Он подошел к ларьку, купил у молчаливой бабки стальной крест, натянул на голову капюшон и пошел по улице Бабеля, радуясь, что сухой ноябрьский снег задувает ему в спину. У входа на территорию кладбища стояли пять или шесть заснеженных мертвяков. Один из них хрипло попросил закурить. Дорожкин развел руками и услышал в свой адрес раздраженный мат. Снег облепил не распиленные еще штабели досок на пилораме, башенку гробовщика. Каменных сфинксов у входа в институт, сам институт и плотно закрытые темные окна квартиры Шакильского. Дорожкин добрался до своего дома, но неожиданно для самого себя махнул рукой и пошел дальше. Перебрался через пешеходный мостик, а потом побрел по кочковатой луговине к улице Остапа Бульбы. Мертвая трава забилась снегом, и серая река в начинающихся сумерках казалась на его фоне черной. Дорожкин представил в ледяной воде обнаженную Машку с прозрачной спиной и поежился. Поежился и удивился собственному… нет, не равнодушию, а спокойствию. В том, что ему уже пришлось пережить, прозрачная спина Машки казалась чем-то вроде обычного ячменя, вскочившего непрошено-нежданно на глазу. Другое дело угрозы его матери.
Угрозы его матери…
Дорожкин вспомнил слова неприметного незнакомца, вспомнил его лицо, вспомнил разоренную квартиру Жени Поповой и почти скорчился от пронзившей его боли и ненависти. Схватился через куртку за кобуру.
Метров двести шел, ссутулив плечи, пока не вышел на деревенскую улицу. Там только отпустило. Когда добрался до дома Лизки, уже дышал ровно. Еще раз пригляделся к присыпанному снегом строению, капитальному забору и подумал, что как бы еще не старше было домовладение Улановой, чем ему подумалось в первый раз. Постучал в ворота. У дома сразу залилась лаем собака, заскрипела дверь, послышался недовольный голос Лизки, приоткрылась воротина, и Дорожкин, который уже собрался задавать вопросы про Дира и про Шакильского, понял, что его ухватили за полу куртки и тянут внутрь. Уже во дворе Лизка окинула его взглядом, кивнула каким-то собственным мыслям и, не выпуская из маленькой руки куртки, повела Дорожкина во двор; мимо навеса, мимо пустой коновязи, мимо собачьей будки, за дом, пока он не увидел за скрученной к зиме в кольца малины бревенчатую баньку, из трубы над которой поднимался дым.
Из-за распахнутой двери пахнуло жаром. Дорожкин вошел в предбанник, увидел на полу обычный аккумулятор с накинутыми проводами, от которых питалось тусклое освещение, и тут же, подчиняясь жестам Лизки, начал раздеваться. Она сбросила ватник, платок и осталась в валенках и сарафане, после чего выскочила на улицу, через полминуты вернулась с несколькими полешками, которые тут же отправила в печное нутро, а затем бросила Дорожкину белые тонкие порты и хмыкнула:
— Не боись, инспектор, не обижу. Раздевайся догола, натягивай стыдливчик да заходи. Буду тебя в чувство приводить, судя по роже, ты полтора суток не спал, а пока не спал, забрел куда-то не туда, пропах какой-то дрянью, и не продохнешь рядом с тобой.
Сказала, открыла дверь и нырнула в самый жар, а Дорожкин недоуменно понюхал снятую одежду и заторопился, стягивая исподнее и пряча пистолет под лавкой в ботинок да накрывая его серым половичком.
— А ну-ка, соколик, — высунулась из жара в уже облепившем ее сарафане никакая не красавица, а крепкая пятидесятилетняя, облитая странным светом из собственной головы баба Лизка Уланова. И Дорожкин ступил босыми ногами на холодные доски, наклонился, чтобы не разбить лоб о притолоку, и через секунду уже жмурился в горячем водяном пару, а потом охал от ударов крепкого дубового веника, и снова жмурился, и снова охал, и обливался горячей водой, и опять нырял в пар, покуда не вывалился в холодный предбанник, ничего уже не соображая и мечтая только об одном — добраться до лавки, до постели, до печки, да хотя бы до чего-нибудь, где можно будет опустить голову и немедленно забыться сном.
— Вот. — Уже в избе, куда Дорожкин был доставлен в ношеном овчинном полушубке и огромных валенках, Лизка подхватила с плиты жестяной чайник и кувырнула над чашкой фаянсовый заварник. — Начинай чаевничать. Я сейчас тебе компресс на грудину поставлю, будешь если не как новый, то как хорошо зачиненный. Куда тебя занесло-то хоть, сердечный?
Дорожкин не успел ответить, как оказалось, что он уже держит в руке пирог с вишней, откусывает от него и запивает откушенное сладким горячим чаем. Тут же появилась масленка с маслом, кругляшок желтого сыра, уже знакомый пласт сала. Дорожкин еще успел подумать — кто же пьет с салом чай, как слезящаяся полоска легла на ржаной хлебушек и мгновенно растаяла в горле. А чашка уже снова была полна, и мягкие руки Лизки словно выткались из пустоты, раздвинули полы рубахи, которую Дорожкин получил вместе с полотенцем в предбаннике, и примостили на его размякшую рану что-то пахнущее травой, медом и копотью. Прошептала над ухом: «Боли, не боли, болью не неволь, не неволь, а радостью, радостью да не сладостью. Пряди, выпрядывай, прядью над прядью. Тссс. Горячее снегом, холодное негой. Будь». Глазом не успел моргнуть, как понял, что лежит на постели, дышит в подушку, и тепло бежит от спины к ногам, и на груди не печет уже рана, а так, дышит, затягивается. И осиновый колышек с собственным именем на коре кажется уже не бредом, а нелепой случайностью. И колючее и больное прячется далеко-далеко. А светлое становится близко-близко…
Проснулся Дорожкин под утро. За окном стояла ночь, но он понял, что рассвет близок. Почувствовал как-то. Поднял голову, заскрипел пружинами. Лизка сидела за столом, подперев голову ладонями. Как легла вчера, наверное, на лавке, так и встала, только одеяло на плечи поверх ночнушки натянула. Посмотрел Дорожкин на ее глаза, что отблески от огня свечи пускали, и в секунду уверился, что девяносто лет ей, не меньше, а то как бы и не больше. Впрочем, куда ж больше, если дочь она родила где-то в сороковом или и того раньше?
Сел на кровати, потрогал грудь, не ощутил боли, отлепил мокрую, липкую повязку, а на ране уже кожа молодая, розовая. Сунул ноги в валенки, закутался в одеяло — под утро печь подстыла, в избе холодно, — сел напротив.
На столе было разложено все дорожкинское богатство. Папка его, в которой два имени осталось. Конверт с фотографиями Алены Козловой. Бумажник с денежкой. Телефон с зарядкой, что вместо часов, в котором в файле переснятая фотография Веры Улановой. Пистолет. Запасная обойма. Еще патроны, расставленные рядочком. Фотография мамы Жени Поповой с крохой Женей. Новый стальной крест на стальной цепочке. Футлярчик, поверх футлярчика пакетик с двумя золотыми волосками и одним рыжеватым, от Алены Козловой. Записка от Жени Поповой. Отдельно, в центре стола, на белой тряпице обожженная осиновая палка с прогоревшими буквами: «Дорожкин Е. К.».
Вздохнула Лизка Уланова, подняла взгляд, дохнула на свечу, и та сразу гореть в два раза ярче стала, осветила заспанное лицо Дорожкина.
— Что же получается? — прошептала она. — Все-таки это ты, парень, Володьку Шепелева прикончил?
— Не помню, — вздохнул Дорожкин. — Может, случайно?
Глава 6 Смекалка и сноровка
Дир появился, когда уже стало светлеть. Только что не было никого, и вот уже сидит у печки, полешки в топку пихает, руки к огню тянет, суставами щелкает, лысину гладит. Подмигнул Дорожкину, который как сидел у стола, так и опустил голову на руки, уснул, мотнул головой в сторону комода. Ну точно, на комоде ноутбук, провод в розетке, заряжается аппарат. Рядом Лизка. На животе фартук, в руках прихватка, на плите противень, на противне картошечка. Подрумянилась, шкварчит маслом.
— Флешку отнес Мещерскому, — крякнул леший. — Пусть качает все подряд.
— Пиратствуешь? — пробормотал Дорожкин, подумывая, что неплохо бы умыться с утра да зубы почистить. Вынутое из его сумки барахло было прикрыто расшитым полотенцем.
— Только для внутреннего потребления и с легкомысленного попустительства копирайтского сообщества, — довольно заметил Дир. — Ничего, от этого проступка я хуже спать не буду. Ничем не страшнее, чем деревце сломать или грибницу вытоптать. Хотя если бы они это дело упорядочили, уж нашел бы монетку за хороший текст. Ты бы, паря, сгребал бы свою амуницию в сумку, палочку только оставь, приглядеться к ней надо. Да, если что, у хозяйки в буфете за сахарницей зубные щетки магазинные в пластике, станки одноразовые, зубной порошек во дворе, на полочке. И мыльце там. Да водички теплой плесни в стакан, а то зубы ломить будет!
Рукомойник и в самом деле обнаружился во дворе, под навесом. Дорожкин повесил на крюк полотенце, нырнул в дощатый нужник, что был устроен поблизости, облегчился, а потом уж вспомнил давнее детство, когда не пасту зубную выдавливал на зубную щетку, а тыкал ее в похожую на пудреницу круглую коробочку с зубным порошком. Да, было дело, перепутал как-то спросонья, чуть не подавился пряным вкусом, во рту все слиплось.
Вода в рукомойнике замерзла, прихватило и сверху, и снизу. Дорожкин почистил зубы, побрился, потом разбил ледяную корку кулаком, зачерпнул стаканом ледяного крошева, сбросил рубаху и стал смывать остатки сна и мыла с ободранного станком лица. Закутался в полотенце, побежал в избу, а там уже и картошечка на столе, и огурчики, и капуста, и согревшийся на печи хлеб. И Дир сидел уже за столом и катал в ладонях палку Дорожкина, и та словно отзывалась прикосновениям, корой покрывалась молодой, но не до среза, не до острия и поверху, словно в кокон из свежего лыка.
— Смотри, парень, — только и сказал леший. — Обсуждать, кто кого да как прикончил, пока не будем, некогда. Но если еще кого этой палочкой тыкнешь, старая кровь на ней оживет, Шепелева сразу все узнает. Тогда тебе не жить. Ни я тебя не прикрою, ни егерь наш. Да и что егерь, он парень хороший, а все одно — человек. Пусть хоть и через стенку смотрит, и слышит не хуже меня.
— А я разве не человек? — удивился Дорожкин, взглянув на ходики. До девяти оставался еще час.
— Человек, — согласился Дир и стал привязывать на основание палки полоску холста. — Только странный ты какой-то человек. Или больше, чем человек. Или меньше. Не пойму никак. Ты бы к этому, как его… к мастеру деревянных наук сходил. К Борьке. Который БДСМ.
— Б.М.Д.Н, — поправил Дира Дорожкин.
— Да не один ли черт? — махнул рукой Дир. — Он бы тебя сразу разглядел. Не скажу, что ответил бы, знаешь, кто больше других видит, тот и боится больше, а у него дочка красавица, девчонке уже двадцать, а он над нею, как над былинкой на морозе, трясется, но если ответит, то точно про себя будешь знать — кто да почему.
— Был я у Тюрина. — Дорожкин начал одеваться, тут только заметив, что от раны на груди почти ничего не осталось. — И с дочкой его познакомился. Напуганы они очень. Шепелевым, как я понял, напуганы. Только нет его. Точно уже нет.
— Нет, так хорошо, — пожал плечами Дир. — Или ты думаешь, что я не понял, что его нет? О том в другой ряд переговорим, ты лучше вот что скажи, о тебе самом-то что Тюрин заметил? Надо ж понять, с какой стороны к тебе подступаться да как твои ужимки объяснить.
— А что? — Дорожкин сел за стол, посмотрел на Лизку, которая вдруг снова стала молчаливой и отстраненной, плавала вокруг стола, расставляя тарелки, раскладывая ложки, вилки. — Есть и ужимки? Разглядел он что-то. Только я не убивал Шепелева. Точнее, не помню, чтобы я кого-то мог убить. Провал у меня в памяти в несколько дней. Как раз на начало мая. Да и кто вам сказал, что я его убил? Во-первых, палочка эта толщиной в полтора пальца, как ею кого-то можно убить? Во-вторых, я вообще не способен никого убить! Ну… или не был способен…
— А в-третьих? — Дир затянул петлю на зеленом, словно только что отвалившемся от ствола осины, суку петлю. — Что «в-третьих»?
— А в-третьих, может быть, кто-то взял палку, которую я обронил, да в труп Шепелева и вставил! — выпалил Дорожкин.
— Дитя малое, — посмотрел на Лизку Дир.
— Ну чисто ребенок, — отозвалась Лизка. — Ты ешь, золотко, ешь. А то на работу опоздаешь.
— Вот. — Дир надел на руку петлю, затянул ее на запястье, махнул рукой, палка исчезла. Махнул еще раз, вновь появилась на руке, только обрывки паутины на ней висели.
— Дирушка, грязь всякую на стол не тащи и не слишком размешивай ее через мой дом-то, — попросила Лизка и к Дорожкину обернулась. — А ты рот закрой да открывай тогда, когда положить чего хочешь в рот или сказать чего.
— Спокойно, инспектор, — посоветовал леший. — Я ж тебе говорил про паутину да про грязь? А ты думал, что я свой колышек всякий раз заново затачиваю? Нет, дорогой, он всегда со мной. И твой колышек с тобой будет. Прятать его я тебя научу, тут большой науки не надо, у тебя получится, хотя не ведун ты, конечно. Но если кого ткнешь еще раз, в другой раз уж не прячь. Шепелева тут же на тебя пеленг бросит.
— Зачем он мне? — спросил Дорожкин. — У меня пистолет есть.
— Пистолет — это хорошо, — забрасывая в рот картошину, заметил Дир. — Только с твоего пистолетика Шепелев в лучшем случае почесался бы, а тут пригвоздил ты его, так пригвоздил.
— Да почему вы решили, что это я сделал? — воскликнул Дорожкин.
— Не решали мы ничего, — хмыкнул Дир. — Чего тут решать? Пригляделись и увидели. Ты у Шепелевой был? Я удивляюсь, как она не разглядела. Она и без палки разглядеть должна была. Да и если бросала ворожбу на сына, все должна была на тебя выйти. Выходила? Но не поняла? А может, поняла, да виду не подала? Хотя вряд ли, — задумался Дир. — Раздавила бы, не раздумывая. Смазался ты. Не знаю как, но смазался. А что касается того, кто убил, запомни, парень, если бы не имя твое на палке да не еще что-то, чего я понять не могу, и палка бы Шепелева не остановила.
— А она и не остановила, — вдруг брякнул Дорожкин. — Дочка Тюрина сказала, что убили меня. Отсюда туда проткнули. Насквозь. Намертво. Еще и удивилась, что я не в мертвяках. И еще…
Дорожкин оглядел окаменевших, разинувших рты Дира и Лизку, вздохнул и договорил:
— И еще сказала, что у меня что-то вроде нимба над головой. Ну что не всякий разглядеть может, но он есть. И не так, как над тобой, Лиза, а как-то иначе. Вы бы рты-то закрыли да открывали тогда, когда положить чего захотите в рот или сказать чего. Лучше скажите, куда егерь делся, а то мне уж и в самом деле на работу пора бежать…
До работы Дорожкин добежал за двадцать минут. По дороге с десяток раз, как научил его Дир, отправил в паутину осиновый колышек, пока едва не упустил его вовсе — успел поймать соскользнувшую петлю кончиками пальцев. Только после этого успокоился, но обдумывать услышанное уже не было времени. Взбежал по ступеням наверх, поздоровался с Ромашкиным, кивнул о чем-то презрительно зашипевшему Содомскому, открыл дверь в собственный кабинет. В его кресле сидела Маргарита. Она посмотрела на часы, удовлетворенно кивнула и освободила Дорожкину место. Села напротив, вздохнула, жестом попросила его папку. Открыла, прищурилась, отбросила ее обратно.
— Два имени. Что собираешься делать?
— Искать, — пожал плечами Дорожкин. — В крайнем случае, буду пробовать ворожить, как делал с Шепелевым. У меня был волосок Козловой, вот, у Лизки Улановой истребовал волосок ее дочери. С рождения в альбомчике русую прядку хранила. Фотографии есть и той и другой. Правда, Улановой надо еще распечатать. Пойду на почту, перекачаю с телефона.
— Это все крайние случаи, — отрезала Маргарита. — Да и не забывай, что есть у тебя волосок или нет — неважно. По ворожбе человека найти легко, коль связь у тебя с ним была, а какая у тебя связь с этими девушками? Никакой. А если бы о них узнать можно было что-то у кого-нибудь из тех, кто уже, — Маргарита выразительно провела ладонью по горлу, — так и без тебя давно бы узнали. Подсказку хочешь?
— Хочу, — кивнул Дорожкин.
— Найди между ними что-то общее, — проговорила Маргарита. — Ну есть же между ними общее? Не только то, что они обе пропали, но вроде бы живы. Вот Козлова дочь искала, отыскать не смогла. Уверена, что и Лизка искала, пока не двинулась. Если это общее, значит, и еще что-то есть. А ну как общее и еще с кем найдется? Тогда следи за тем, кто пока еще не пропал. Уследишь — всех разыщешь. Понял?
— Понял, — кивнул Дорожкин, возвращая папку в сумку.
— Тогда работай, — с каким-то сожалением произнесла Маргарита и поднялась. — И вот еще. Когда общее найдешь… разницу отыщи. Она может оказаться важнее схожести. Но еще кое о чем не забывай. Что бы ты ни сделал, думай иногда, а не будет ли тебе от сделанного хуже, чем есть.
— А разве мне сейчас плохо? — сделал удивленное лицо Дорожкин.
— Потом расскажешь, — усмехнулась Маргарита.
Мещерский сидел на своем месте и появлению Дорожкина обрадовался, словно курьеру с долгожданным денежным содержанием. Покосившись на телеграфистку Галю, которая демонстративно покрывала лаком ногти (никак не подходило слово ноготки к роговым образованиям на ее пальцах), График заговорщицки прошептал:
— Есть идея.
— Хорошо. — Дорожкин протянул ему телефон. — Тут только одна фотография, мне нужно ее распечатать. Будь добр, сделай прямо сейчас.
Мещерский кивнул, зашуршал проводами, уставился в монитор, пощелкал клавишами, не забывая подмигивать гостю, потом вытащил из принтера листок, поднял брови и улыбнулся:
— Вот у тебя работа, Дорожкин. Опять женщинами занимаешься. С этой что случилось? Надеюсь, жива-здорова?
— Вроде жива, о здоровье не справлялся, — ответил Дорожкин. — Что за идея?
— Не здесь, — натужно прошептал Мещерский. — Будь через пять минут в столовке ремеслухи, там до обеда пусто. Переговорим.
Дорожкин кивнул, посмотрел на телефонную будку, но звонить передумал. Что он мог сказать матери? Мама, будь осторожнее? Или: мама, тебе грозит опасность? Или: мама, уезжай к родственникам? И что, там она будет в безопасности? Ненависть к неприметной мерзости, которую ему пришлось выслушивать вчера, снова скрутила его в секунду. Он стиснул кулаки, закрыл глаза. Значит, Женю Попову вам?
Мещерский появился в столовке через пару минут после того, как Дорожкин занял место за крайним столиком. Под мышкой у него был какой-то сверток. Он воровато оглянулся, громыхнул свертком по пластику стола, сбегал к стойке, пошушукался с поварихами и притащил два высоких стакана яблочного компота, каждый из которых был накрыт остывшей ватрушкой.
— Ты чем завтракал? — спросил он Дорожкина.
— Жареной картошкой с квашеной капустой, огурцами, солеными груздями, — вспомнил Дорожкин.
— Где такое подают? — загорелись глаза у Мещерского.
— Ну у друзей, — уклончиво ответил Дорожкин.
— Вот, — горько кивнул График, откусывая сразу половину ватрушки. — У тебя уже есть друзья. Девушек разыскиваешь. А знаешь, какую картошку умела жарить Машка? Да что я, знаешь, конечно.
— Меня она не баловала, — заметил Дорожкин.
— Многое потерял, — вздохнул Мещерский. — Ладно. Короче, вот, смотри, что у меня есть.
Он распустил бечеву на свертке, приподнял лоскут брезента, и Дорожкин увидел телескоп.
— Увлекся астрономией? — удивился Дорожкин.
— А это мысль! — сдержанно рассмеялся Мещерский. — Нет. Никакой астрономией я не увлекался. Пару созвездий могу на небе разглядеть, мне этого хватает. И за женщинами в соседних домах я тоже не смотрю. Тем более что мои окна выходят на промзону. Поэтому и купил я этот прибор. Тут, в «Торговых рядах». Изрядно повеселил продавца: телескоп у него уже пылью покрылся. Ну и стал смотреть за промзоной.
— И что же ты там разглядел… — Дорожкин прикинул, — со вторника? Сегодня четверг, значит, считай, уже полтора суток следишь?
— Меньше, — покачал головой Мещерский и потянулся ко второй ватрушке. — Будешь? Я ж еще работаю. Нет, конечно, компьютерный класс уже отладил, все там фунциклирует. И на почте все нормально. Желающих, кстати, полазить по Интернету не особо. Если точно, нет никого, но тоже ведь не будешь гулять неизвестно где? А вдруг Адольфыч зайдет или стуканет кто? Но кое-что я в телескоп рассмотрел.
— И что же? — заинтересовался Дорожкин. — Сверхсекретное производство?
— Какое производство? — махнул рукой Мещерский. — Нет там никакого производства. Ни секретного, ни опытного, ни промышленного, никакого. Глушь, тишина, разорение. Нет, корпуса, конечно, стоят себе, снежок кто-то чистит, утром, по крайней мере, все выметено. Но так-то движения никакого. Ну конечно, кроме той штуки с дровами, но все ж в темноте, поэтому что и как — не разберешь. Но тебе что было надо? Узнать, куда уходят кабели, как осуществляется связь с Большой землей?
— Точно так, — согласился Дорожкин.
— Я знаю, кто нам в этом поможет, — проглотил остатки второй ватрушки Мещерский.
— И кто же? — не понял Дорожкин.
— Есть тут один ушлый прохиндей, — подмигнул Дорожкину График. — Я бы даже сказал, что смекалистый прохиндей. Все прыгал вокруг меня, когда я компьютерный класс устанавливал. Как, да почему, да для чего? А если так, а если эдак? Мол, у меня сынок в техникуме младший, а если вернется в Кузьминск, можно его к этому классу приставить? А домой такое можно? А если брату на его квартиру сетку бросить, можно? Весь мозг выел. Похвастался, что может достать любой болт, любую гайку, любой провод. Бывшее в употреблении, но отличного качества. И что ты думаешь, сижу я ночью, посматриваю через телескоп на эту промзону, ни черта, конечно, не вижу, но так, для порядка. Опять же, когда ночь ясная, силуэты какие-то разглядеть можно. Вчера ночью, правда, тьма была кромешная…
— График, к делу, — поморщился Дорожкин.
— Торопливый больно, — надул губы Мещерский. — Запомни, логист. Не та работа велика, на которой ты пуп надорвал, а та, о которой рассказывал долго. Ладно. Короче, засекаю вспышку и мгновенно навожу на это место телескоп. Резкость выведена уже днем, главное, чтобы рука не дрогнула. Так вот, не дрогнула. Успел разглядеть. Оказалось, что этот гаврик как раз там. И с мешком через плечо. Обнаглел, чувствует себя как дома, мародер. Расхититель, можно сказать, засекреченного имущества. Прикурить вздумал. Как только усы не опалил.
— Ты о ком говоришь-то? — не понял Дорожкин.
— А ты еще не догадался? — захлопал глазами Мещерский. — Так Урнов же. Который с усами и золотыми зубами. Самый надоедливый продавец велосипедов, который мне только попадался. Лазейка есть на завод, и он ее знает. Понимаешь?
— А почему ты решил, что он нас туда проведет? — поинтересовался Дорожкин.
— Применим шантаж, — ухмыльнулся Мещерский. — Я точно не знаю, но Машка как-то обмолвилась, что была на каком-то торжественном вечере у них в ремеслухе директриса всей этой заброшенной секретности. Так вот, по Машкиным словам, в камнедробилку попасть не так страшно, как под ее недовольство.
— Попробуем обойтись без шантажа, — задумался Дорожкин. — Если удастся договориться, дам знать. Пойдешь со мной?
— Дорогой мой, — похлопал Дорожкина по плечу График. — Что ты можешь узнать без меня? Ты хоть оптическое волокно от медного кабеля на вид отличишь? Ну так и не выступай. По свистку. С тебя термос и бутерброды. Или хотя бы бутерброды. Ладно, сам сделаю, на тебя полагайся… Когда?
— Как выйдет, — задумался Дорожкин. — Что с Машкой?
— Все хорошо, — бодро ответил Мещерский. — Обратно не прибежала, значит, все хорошо. Ей хорошо, и мне хорошо, что еще надо?
— Действительно, — согласился Дорожкин. — Что еще надо? Чтобы всем было хорошо.
— Так не бывает, — вздохнул Мещерский, подхватил телескоп и потопал к выходу.
Улицу продолжал заметать снег. Дорожкин поднял воротник куртки, шагнул в сторону памятника Сталину, за которым как раз и находилась мастерская «Урнов и сыновья», но тут же оглянулся. За угол «Торговых рядов» метнулась невысокая тень. Мелковатая для Виктора, но, скорее всего, связанная именно с ним. Или с Адольфычем. Дорожкин подошел к памятнику, посмотрел на строгое усатое лицо генералиссимуса, снял с его руки горсть снега, смочил лицо. Спросил статую с усмешкой:
— Что, Иосиф Виссарионович, у вас, выходит, получилось? А что должно получиться у Адольфыча? Нечто подобное или что-нибудь повеселее?
Фигура продолжала томиться у угла «Торговых рядов».
С утра у Лизки времени на разговоры особо не было, но кое-что Дорожкин все-таки узнал. Узнал, что Шакильский переговорил с Содомским, получил добро на отдых, но не залег на Макарихе у знакомых, как обещался, а отправился за границу Кузьминского уезда, причем хорошо за границу, километров на сто — двести, то есть ровно туда, где с некоторым трудом, но тот же Ска мог бы поднять его на обложку.
— Зачем? — не понял Дорожкин.
— Надо ему, — пожал плечами Дир и добавил, подмигнув инспектору: — А может, он какой-нибудь секретный агент, что же, я все должен тебе разболтать?
Дорожкин помедлил немного, потом вздохнул и выложил в общих чертах тот самый разговор с незнакомцем. Только имени девчонки не назвал. Когда речь дошла до угроз в адрес матери Дорожкина, Дир стер с лица ухмылку, напряг скулы. Лизка приложила к губам ладони. Прошептала чуть слышно:
— Санька не из этих.
— Из этих, — отрезал Дир. — Но не такой. Поверь мне, парень, не такой. Ты пока не дергайся, не кипятись, тяни время. Санька вернется, что-нибудь придумаем. Эх, раньше бы ему сказать, ну да ничего. Все образуется. Вот ведь, одно на другое накручивается, один узел не распутал, а тебе еще десять колтунов.
— Два у меня пока узла, — вздохнул Дорожкин. — Алена Козлова да Вера Уланова. Ну вот еще заботу о матери подкинули. Да и с девчонкой этой как-то…
— Та, которая на коленях у матери на фото сидит? — вспомнила фотографию Лизка. — И записка от нее? И золотые волоски в пакетике? Вот кто твое сердце украл, парень? У дочки моей порой волосы золотом отливали. Да и у меня… в юности.
— Волоски не ее, — в который раз объяснил Дорожкин. Вроде и пяти минут не прошло, как сидели с открытыми ртами, так и не закрыли их, пока не пересказал всю ту майскую историю, то, что сопоставить смог, все одно память-то не вернулась. Лизка даже подходила и, качая головой, ощупывала грудь и спину Дорожкина, словно и не умащивала ее мазью прошлым вечером, и вот же опять про волоски. А не она ли бормотала, глядя на два золотых завитка, что нельзя на них ворожить. Вывороженное пользы не даст. Как же так, не мог понять Дорожкин, вот же ворожил на Шепелева, останки его отыскал. Нет, бормотала Лизка, одно дело мертвого вызывать или кого знакомого выкликивать, а незнамо кого лучше не теребить, мало ли что к жизни глупого пацана вернули да выходили, может быть, в этом вовсе какой-то особый смысл был? А ну как придется платить за это дорогой монетой? А ну как вся жизнь Дорожкина вовсе теперь в залоге? Да и нет таких ведунов ни в поселке, ни в городе, чтобы с того света человека вытаскивать, но мертвяком его не делать, живчиком оставлять.
— А с этим что? — помахал у себя над головой Дорожкин, но Лизка только руки устало опустила на колени, а Дир тяжело вздохнул.
— По мне, парень, твой нимб — как фонарь под глазом, разве только фонарь я б увидел. Ну так не светит же ни тот ни другой? Первый так я вообще не вижу, а второй ты пока еще не заработал.
— Ее светит, — кивнул на Лизку Дорожкин.
— Это не свет, дорогой, — вздохнул Дир. — Отсвет это, насколько я знаю. Вот дочка ее, Вера, говорят, светилась. Есть еще бабки старые на Макарихе, в Курбатове. Уж и с полатей не слезают, а помнят. И то сказать, и Веркин свет, говорят, притух или поблек не в шестьдесят первом году, а как бы не в пятидесятом, когда сюда Адольфыч на своем драндулете заехал. Но это разговор долгий. Потом его теребить будем. Только ты пока больше не заходи сюда. Нечего на Лизку беду тянуть, она тут жила себе спокойно испокон веку, пусть и живет. А ты пока что работай себе да осматривайся. Зря не ворожи. Об остальном после. Хотя, — Дир потер грудь, словно представил, как и его протыкает неведомый клинок, — удар ты знакомый перенес. По всему выходит, что Шепелев-младший вроде того зверька был, что на поляне нарисовался. Ты ведь бежал, пулял в него, а лапки его рассмотрел? Видел, что у него вместо пальчиков? Если бы зверь тебя не испугался, всех бы нас так же и насадил… или расшиб, как чуть Саньку не расшиб. Может, что-то осталось в тебе после той стычки, что и этого урода отпугнуло? Ничего, Санька еще вернется, разберемся, — добавил Дир, заканчивая рассказ об исчезнувшем егере.
А когда Дорожкин надел куртку да шагнул за порог, Дир поскреб виски твердыми пальцами, словно лучину от чурбака отщипывал.
— Грязное это дело, — пробурчал недовольно. — Все здесь в Кузьминске такое грязное, что не только вымазаться можно, но и захлебнуться. И эта мерзость, что едва Саньку не пришибла да меня не переломила, покажется еще детской забавой. Попомните мои слова. Иди, парень, да обожди с выводами, дай с мыслями собраться.
— Не ворожи попусту, — вдруг твердо произнесла Лизка. — Помни: в зеркало смотришь — что в окно пялишься, всем свою физиономию кажешь. Не ищи того, кто искать себя не завещал. И торопись, нехорошо опаздывать. Работа есть работа, даже если начальник твой очень нехороший человек, очень.
Дорожкин снова набрал в руку снег, оглянулся. К дверям училища подходила знакомая фигура.
— Нина Сергеевна! — закричал он. — Минуточку.
Она остановилась. Он подбежал, скользнул взглядом по уставшему лицу, пробормотал какие-то извинения.
— Только никому не говорите, Нина Сергеевна. У Алены был нимб над головой? Ну свет там, что ли?
— Какой нимб? — прошептала Козлова. — Отсвет, что ли? Было что-то. В апреле как раз я к ней в комнату заглянула, а она ворожбу какую-то плела, на голову что-то вроде паутинки светящейся лепила. Только она просила никому не говорить об этом. Очень сердилась тогда, очень. Сказала, что он страшно зол будет, если узнает.
— Кто — он? — спросил Дорожкин.
— Да как же… — пролепетала женщина и вдруг замолчала, побежала в училище. К ступеням подходил Адольфыч.
— А! Евгений Константинович? Работаешь? Молодцом. Не забудь про послезавтрашний вечер, с тебя легкое шутейное колдовство. Обязательно!
Сказал и зацокал каблуками щегольских ботинок по ступеням.
Дорожкин развернулся, не увидел возле «Торговых рядов» соглядатая и пошел к Урнову.
Тот курил, сидя перед своей мастерской на деревянном чурбачке. Дорожкин поздоровался, оглядел залепленные снегом плакаты, вздохнул.
— Нет торговли?
— Какая зимой торговля? — усмехнулся золотозубый, стряхивая снег с усов. — Лыжи я не делаю. Если попросят, могу сантехнику в порядок привести, двери перевесить. Замки поправить.
— А запасные части за стеной берете? — поинтересовался Дорожкин.
Осунулся сразу мастер. Зыркнул взглядом из-под бровей, шрам почесал возле глаза, сигарету скомкал в кулаке.
— Шрам откуда? — спросил Дорожкин.
— Афган, — протянул Урнов. — Пуля в камень попала, осколок под глаз ударил. А так-то обошлось. Давно это было.
— А сюда как попали?
— Трое сынов, — вздохнул Урнов. — Надо как-то зарабатывать. Содержать их. Я уж несколько лет здесь. Набирали сюда некогда рукастых. Смотри, мастерская без аренды, да и пансион выплачивают. Где я так еще заработаю? Кризис ведь теперь.
— А не жутко здесь? — спросил Дорожкин.
— Бывало и пострашнее, — скрипнул зубами мастер. — Я ж говорю, трое сынов у меня. Один военное заканчивает в Питере, выше меня на голову. Второй в Твери, в ОМОНе. Третий в Волоколамске в техникуме. На гитаре играет. Молодец. Адольфыч предлагал всех сюда перетащить, квартиры им дать, но я погожу пока. Что хочешь, инспектор? Сдашь меня?
— Нет, — вздохнул Дорожкин. — Мне с приятелем надо незаметно туда попасть, кое-что разведать. Сегодня ночью.
— Так это легко! — обрадовался золотозубый.
— Тогда дай-ка мне шину шипованную для велосипеда, — сказал Дорожкин. — Завтра заберешь. А если кто подойдет, так и скажешь: шину взял под залог, примерит, отдаст.
— Две тысячи рублей, — прищурился Урнов.
— Какие две тысячи рублей? — не понял Дорожкин.
— Залог — две тысячи рублей. Ты посмотри, какая шина! Ты что, хочешь, чтобы я тебе ее бесплатно отдал?
Глава 7 Ужас и кураж
— Если бы мне кто-нибудь еще тогда, в конце августа, сказал, что я ночью в компании трех сотен уродов отправлюсь на охраняемую территорию сверхсекретного предприятия, я бы поспорил на килобакс, что этого не может случиться никогда, — недовольно проворчал Мещерский.
— А почему только на килобакс? — спросил Дорожкин.
— Потому что я не зарабатываю на идиотских спорах, — огрызнулся Мещерский.
— Тихо, ироды, — обернулся Урнов.
Дорожкин недовольно поморщился. Неизвестно, конечно, как представлял тогда, в конце августа, собственное будущее Мещерский, но даже он сам, забрасывая с утра в живот жареную картошечку с домашними соленьями, явно не предполагал, что проведет часть следующей ночи в такой компании.
Оказалось, что проход в промзону осуществить до банальности просто, хотя и не слишком удобно. Золотозубый встретил Дорожкина и Мещерского уже в сумерках возле постаментного газика, ловко забрался на каменное основание памятника и извлек из-за сидений пластиковый мешок, в котором обнаружились три прорезиненных дождевика, три пары выпачканных в мазуте и угольной пыли валенок запредельного размера, три пары столь же аккуратных краг и три противогаза с выбитыми стеклами и выломанными фильтрами, резиновая основа которых была выпачкана все в том же мазуте. Все это богатство рассмотреть удалось с помощью небольшого фонарика уже в перелеске за теплицами, куда Урнов и завел спутников, ловко лавируя между засыпанными снегом кустами бузины, которые следующие за ним Дорожкин и Мещерский усердно ломали и гнули.
— Переодеваемся, — прошипел Урнов и вывалил обмундирование на снег.
— Обязательно? — брезгливо поднял грязные валенки Мещерский, но поспорить ему не удалось. Тот способ проникновения на территорию промзоны, который предложил Урнов, делал переодевание необходимым.
— Ничего, — бодро заметил Урнов, всовывая ноги в валенки прямо в ботинках. — Зато в таких валенках удобно зимой по нужде ходить. Снимаешь порты, закатываешь их на голенища и присаживаешься. Валенки тебя сами держат.
— У меня такое чувство, — проворчал Мещерский, — что прошлый хозяин этих валенок справлял нужду, вовсе не спуская штаны. Почему так воняет?
— Ну, — заметил Урнов, шмыгая носом, — во-первых, тут помойка. В теплицу можно проникнуть только со стороны помойки. А во-вторых, и валенки, и плащи я снял с дохлых колхозничков. Их как раз тут недалеко зарывают в снег, мрут-то они регулярно. А ребята эти моются нечасто. Не знаю, как в дикой природе, а в хозяйстве Быкодорова это расходный материал.
— Я надеюсь, что противогазы эти не с трупов сняты? — поморщился Дорожкин.
— Не, — покачал головой Урнов. — Это маскировка, колхознички противогазы не носят. Это нам, чтобы на них в темноте походить.
Независимо ни от чего, противогазы воняли ничем не лучше валенок. Дорожкин направил луч фонарика на лицо Мещерского, который действительно выглядывал из-под колпака плаща как ободранное чудище, но смеяться не стал. Ощущения и в самом деле были не из приятных.
— Как низко я пал, — простонал Мещерский.
— Дебаты будут после, — прошипел Урнов и махнул рукой.
Им действительно пришлось пробираться через помойку. Тут, в стороне от дороги, в кустах чего только не было. Валялись кучи ботвы, какие-то ящики, гнилые овощи, тряпки. В воздухе ощущалось едва переносимое зловоние, но все забивал тяжелый и даже пьянящий запах мяты. Тепличные корпуса, выходящие к помойке, тонули в темноте. В самой гуще гнили и разложения Урнов выбрался на загаженный пандус и принялся ковыряться в кособоких воротах. Прошла одна минута, другая, наконец в замке что-то щелкнуло, и воротина дрогнула.
— Замок ржавый, — прошипел вполголоса Урнов. — Быкодоров жмется маслом смазать.
— Сам смажь, — посоветовал Дорожкин.
— Прочухает сразу, — отмахнулся Урнов.
За воротами стояла уже непроглядная тьма. Дорожкину пришлось положить руку на плечо Урнова, за плечо Дорожкина уцепился Мещерский, и вся процессия побрела, с трудом переставляя валенки, между каких-то, как казалось Дорожкину на ощупь, ящиков и бочек.
— Тут хотели солить огурцы, квасить капусту, — прошептал Урнов, — но не вышло у них ничего. Все гниет, портится. То соль забудут положить, то воды не нальют, то еще что. То лапы не помоют. Да и кто будет это все есть-то? Лучше пойти на рынок и деревенского скушать чего.
— Зачем тогда нужны эти теплицы? — удивился Дорожкин.
— А куда колхозничков девать? — в ответ удивился Урнов. — Говорят, что, когда тут город только начинался, их тьма была. Выходили из лесу, как пингвины, и смотрели на то, что тут строится да затевается. Насмотрелись. Никто им не подсказал, что надо дубинами по башкам настучать этим переселенцам, ну а теперь уж поздно… Теперь они уже не пингвины, а колхознички. И цена их жизни — копейка. А так-то главная культура тут эта самая мята. Воняет от нее хуже, чем от гнили какой!
Впереди забрезжил свет, и разговор сам собой стих.
Вскоре Урнов наклонился еще над одним замком, и троица оказалась среди помидорных кустов. Часть их была засохшей, часть продолжала плодоносить; гнилые помидоры хлюпали под ногами, но Урнов уверенно вел спутников между покрытыми ржавчиной контейнерами с землей.
— Парадные теплицы с той стороны, а тут что-то вроде дикого сада, — бормотал Урнов. — Но иногда можно набрать сеточку томатов. Только мыть надо хорошо. Тут и колхознички питаются. И моются тоже, наверное.
— Гадят, так уж точно, — простонал за спиной Дорожкина Мещерский.
— Ну и что? — удивился Урнов. — Гадят они нормально. Как лошади. И не пахнет почти. Народ в целом аккуратный. Я посмотрел бы, как ты, интернетчик, гадил бы в таких условиях.
Идти пришлось долго. Помидорная теплица была всего одна, дальше потянулись корпуса, в которых стеной вставали только сорняки. Часть ламп над головой путешественников была разбита, кое-где не хватало и стекол, но трубы, проходящие через дикие заросли, оставались горячими, из таких же труб, но потоньше, что змеились под стеклянными сводами, капала вода.
— Может, это лекарственные травы? — предположил Дорожкин, но обернувшийся Урнов приложил палец к губам.
— Сейчас пролезем в загон. — Урнов посмотрел на часы. — Там придется просидеть где-то с час. Через час Быкодоров будет выгонять колхозничков на территорию завода, с ними и мы там окажемся. Обратно выбираться будем другим путем.
— А сюда нельзя было другим путем? — проворчал Мещерский. Но Урнов уже открыл низкую дверь в торце последней теплицы и в следующем помещении полез по лестнице на стену.
— За мной, — прошелестел он сверху. — Переваливаемся через стену, с другой стороны труба. Забраться по ней нельзя, она в мазуте, а съехать вниз очень даже можно. Держаться вместе.
Через минуту и Дорожкин был наверху, а еще через пару секунд он сполз по жирной трубе в темноту, где тут же понял, что стоит в толпе существ, которых людьми он не мог бы назвать при всем желании. Сразу за Дорожкиным в толпу вонзился или, скорее, плюхнулся Мещерский, а в следующую секунду, сверкнув из-под противогаза золотыми зубами, Урнов поймал своих спутников за локти и начал их проталкивать поближе к противоположной стене. Глаза Дорожкина начали привыкать к темноте, тем более что в загоне царил полумрак, метрах в двадцати над узкой железной дверью и стальным парапетом горела тусклая аварийная лампочка, но, когда глаза окончательно привыкли, ему едва не стало плохо. Хотя, наверное, дело было не в глазах. И не в удушливой вони, которая стояла вокруг. И не в тяжелом дыхании уставших, измученных существ. Ему стало плохо оттого, что где-то рядом, недалеко, находится сытое, довольное нечто в военном френче, которое само себя считает человеком. Их, кого Быкодоров да и Урнов называли колхозничками, было, судя по всему, сотни три или чуть больше. В загоне, который показался Дорожкину стандартным ангаром для полноразмерной фуры, они стояли плотно, но не потому, что им было тесно, впереди, у закрытых огромных ворот, и справа, у парапета, оставались свободные места, — а потому что они грели друг друга. От дыхания, сопения, редкого кашля вверх поднимался пар, который оседал на стальных ребрах потолка инеем. Иногда кто-то впереди двигался, как будто поворачивался, но до слуха Дорожкина не доносилось ни разговоров, ни каких-то еще звуков, кроме тяжелого дыхания и кашля. И еще он не видел лиц. Не потому, что почти все колхознички были чуть ниже ростом, чем сам Дорожкин, — на каждом из них были точно такие же плащи. Интересно, как они выглядели? Как маленький Грон или неопределенный Ска?
За спиной Дорожкин услышал недовольное ворчание, почти стон Мещерского, что-то ему ответил, но на них раздраженно обернулся Урнов, и тишина была восстановлена. Существа вокруг словно знали, что среди них стоят чужие. Впрочем, это не мешало им стоять так близко, что Дорожкин чувствовал — рядом, почти вплотную, находится что-то живое. Пытка продолжалась минут сорок. Дорожкин уже начал переминаться с ноги на ногу, когда железная дверь заскрипела, и на парапете появился Быкодоров. К его военному френчу добавилась длинная голубая шинель с алыми лацканами. На голове у председателя курчавилась седая папаха со звездной кокардой. В руке вился длинный бич. Едва он шагнул в дверной проем, живая масса дрогнула и зашевелилась, передвигаясь к воротам. Дорожкина потащили за собой его соседи, а Мещерский замешкался, засмотревшись на сияющего генеральским великолепием председателя тепличного комплекса, и в следующее мгновение вместе с ударом бича взвизгнул. Бич ударил еще и еще, но скулящий Мещерский, будто сразу уменьшившись в росте, уже вдавил свое тело в толпу несчастных колхозничков, и все последующие удары уже приходились на его соседей, которые не визжали, а только вздыхали и охали. Быкодоров бил, пока у него не устала рука. Было что-то невообразимо страшное в этом молчаливом бессмысленном истязании, словно плеть стегала живое море, которое не могло ответить ничем, даже карающей волной, а только вздрагивало и переваливалось с горба на горб. Наконец удары прекратились, широкие ворота поползли вверх, и истерзанная живая масса вывалилась под звездное небо. Тут же загремели разбираемые лопаты, метлы, ведра, носилки. Дорожкин уже было двинулся к пирамиде лопат, но почувствовал на локте пожатие, обернулся, увидел среди резиновых лохмотьев глаза и усы Урнова и шагнул вслед за ним за проржавевший железнодорожный контейнер.
Мещерский уже был там. Он скулил и силился достать рукой до спины.
— Повезло, — заметил Урнов. — Звезды. Неплохо видно. Спотыкаться будем меньше. Но надо быть осторожнее. Здесь нам ничто не угрожает, но мало ли кто-то увидит нас из-за стены?
— Да, кое-кого увидели именно так, — заметил Дорожкин.
— Черт, черт, черт, — наконец перешел со стонов на шипение Мещерский. — Выбираться другим путем будем? Почему там нельзя было зайти? Или там еще хуже?
— Там лучше, — сплюнул Урнов. — Но зайти там нельзя. Куда дальше?
— Сколько у нас есть времени? — спросил Дорожкин.
— Часа три, — прикинул Урнов. — Но всю территорию мы не обойдем. Она поперек только в полкилометра, а в длину около километра. Всего пять корпусов. Нас выгнали из транспортного, он как раз примыкает к теплицам. Через площадь — складской ангар. Но он практически пустой. Пара разукомплектованных подъемников, и все. В нем колхознички дрова жгут. Дым стоит клубами. Прямо на полу жгут.
— Зачем? — удивился Дорожкин.
— А хрен их знает, — хмыкнул Урнов. — Получают их у ворот, грузят на тачки, везут в складской и жгут. Может, греются? К северу — производственный. Там станки, но все законсервировано. Закрыто хорошо, сигнализация. Насколько я понял, там собирались запустить то ли патронную линию, то ли сборочную по автоматам, не знаю. Так и не сделали ничего. Я вообще не знаю, зачем этот завод, он же не делал ничего никогда?
— Вообще-то я слышал, что это испытательное производство или лаборатория, — заметил Дорожкин.
— Испытательный, или лабораторный, корпус там, — махнул на запад Урнов. — За административным. Еще между ним и производственным цех, где воду разливают по бутылкам. Ну скважина. Но там работают человека два или три, потому как воду эту никто не покупает, она и так из всех кранов льется. Возможно, уже и не работают. А может, даже и не люди там работали, не знаю.
— Еще здания есть? — спросил Дорожкин.
— Да, есть, — пожал в темноте плечами Урнов. — Склады разные, по вывескам с крепежом, фасониной разной, метизами, но ничего интересного. Или разворовано давно, или и не было ничего. Завод же чуть ли не с начала шестидесятых стоит. Нет, нынешний забор поставили, говорят, где-то в семидесятых, да и корпуса подняли, или они сами поднялись. Впрочем, не знаю. Вам-то чего надо?
— Ты какой корпус грабил, административный? — спросил Дорожкин.
— Почему «грабил»? — обиделся золотозубый. — Разбирал всякую бесхозность. Ну… отвинчивал и откручивал. Все равно пропадет.
— Почему? — не понял Дорожкин.
— Да не знаю, — сплюнул Урнов. — Если не работает, значит, или сломается, или украдут. Спрашивается, если все равно украдут, то почему не я? Да и нет там никого, даже двери забиты. Все кабинеты пустые. И взять особо уже нечего.
— Украдут, это точно, — заныл Мещерский, — но мы пойдем куда или будем до утра тут болтать?
— Ладно, — решил Дорожкин. — Итак, у нас три часа. Для начала меня интересует подстанция. Или узел связи. Вроде бы из города сюда идут кабели и телевидения, и радио. Да и вообще все. Это у нас на первое. Двинулись?
— Двинулись, — почесал затылок Урнов. — Это нам за складской корпус. Но подстанция в порядке. Мы ж не идиоты — собственные кабели обрезать.
— Просто ангелы, — буркнул Мещерский. — Интересно, много тут вас таких?
— Сегодня трое, — оглянулся Урнов.
Красться в тяжелых валенках было еще тяжелее, чем в них идти. Дорожкин даже раздраженно подумал, что хотя бы до отстойника можно было бы добраться в обычной одежде, а уж потом переодеться, но теперь уже это имело не так много значения. Хотя нос забивался вонью, а к каждой ноге словно был привязан тяжелый груз. Вдобавок чесалась кожа под противогазом. Троица двигалась в тени огромного трехэтажного здания, которое Урнов назвал «административным». Черные тени бродили по более светлым пространствам и скребли разбитый асфальт промзоны метлами, превращая светлую серебристую поверхность в темно-серую. Ветер почти утих, снег стал реже и падал теперь медленно и крупными хлопьями.
— Зима, — простонал Мещерский.
— А вы еще противогазы не сняли? — обернулся возле угла здания Урнов. — Давно уж можно было снять. Давайте их сюда.
— Я тебя убью, — пообещал золотозубому Мещерский.
У подстанции уборщиков уже не было. Снег скрипел под ногами. Звезды на небе мерцали, и Дорожкину показалось, что туч над головой нет вовсе и на голову ему сыплется не снег, а холодная звездная чешуя.
Урнов громыхнул стальной калиткой, показал рукой на неказистое бетонное здание и махнул рукой:
— Сюда.
Дорожкин шагнул в узкий коридор. Ступени вели из крохотного помещения в подвал.
— Пошли, — щелкнул выключателем Урнов. — Тут все кабели внизу. Нет воздушных линий. Да не бойтесь вы. Это по городу ночами лучше не прогуливаться. А тут порядок. Сюда никто особо не ходит. Нет, сюда, может, еще и ходит, а дальше, к лабораторному корпусу, — нет.
— А почему? — спросил Дорожкин, спускаясь, как уже понял и сам, в царство трубопроводов и кабелей.
— Страшно, — ответил Урнов.
— Чего страшно? — не понял Дорожкин.
— Просто страшно, и все, — пожал плечами проводник. — До жути.
Через пять минут троица вернулась на поверхность. Мещерский поносил какого-то неведомого строителя-энергетика, который проложил силовые кабели и все прочие в одних каналах, а Урнов недовольно хмурился — поскольку кабельная линия уходила в сторону лабораторного корпуса.
— Всего двести метров. — Дорожкин повернулся на запад, где в темноте поднималась еще более темная громада. — Или трусишь?
— Я? — едва не рванул на груди плащ золотозубый, но тут же признался: — Не трушу. Боюсь. И ты забоишься. А толстый так и вовсе визжать начнет.
— Кому тут не нравятся толстые? — повысил голос Мещерский.
— Пошли, — недовольно буркнул Урнов.
Страх накатил на половине пути. Сначала задрожали ноги, потом выступил на спине пот.
— Ладно, — махнул рукой Урнов. — Скидывайте валенки и плащи, не нужны больше. Хотел вынести их с территории, да ладно. Хрен с ними. Придет нужда, еще раздобуду.
— Точно, убью, — скрипнул зубами Мещерский.
Идти налегке Дорожкину показалось даже в охотку, вроде бы и страх куда-то улетучился, но почти у самой стены здания он накатил снова.
— Вход с торца, — повернул к спутникам бледное даже в темноте лицо Урнов и трясущейся рукой махнул влево. — Нам туда. Но там никто не был. Я сам издали рассматривал, на дерево с той стороны забора залезал, чуть не свалился от страха.
У тяжелых ворот, которые действительно располагались с торца здания, уже подгибались ноги. Дорожкин остановился у встроенной в воротину узкой двери и медленно положил на стальной засов руку. Ничего не произошло. Ужас никуда не рассеялся, но хуже не стало.
— Ты хорошо подумал, инспектор? — хрипло поинтересовался Урнов.
— Нет, — признался Дорожкин, посмотрев на Мещерского, хватающего ртом воздух, и потянул дверь на себя.
— Свет, — едва ли не на последнем издыхании просипел Мещерский.
Огромное помещение было ярко освещено. Лампы горели под потолком, на стенах, на журавлях монтажных вышек. Дорожкин даже удивился, что ни лучика не проникало наружу. Впрочем, окон в стенах не было. Всюду лежал толстый слой пыли, и на нем, покрытые такой же пылью, стояли какие-то контейнеры и бытовки. В центре здания возвышался стальной ангар с надписью «главный канал».
— Что ты видишь? — обернулся к Мещерскому Дорожкин. — Да открой ты свои чертовы глаза! Где кабель, если он вообще здесь?
— Ослеп, что ли? — просипел Мещерский.
Лицо его обвисло, покрылось сеточкой морщин, возраста словно прибыло лет на тридцать.
— Да вон же, — вытянул дрожащие пальцы График, — справа от ангара. Все там. И силовые, и все прочие.
Дорожкин сглотнул слюну. Действительно, правее ангара, прямо из пола корпуса, развороченного так, словно через асфальт пробивались побеги упорного, непобедимого растения, торчали кабели. Переплетая друг друга разноцветными пластиковыми плетями, они взметались на высоту нескольких метров и уходили в стену ангара. Точнее, нет, они выходили из нее, потому как стальная оболочка ангара была разодрана от удара изнутри. И куски асфальта рядом были не выломаны изнутри, а раздроблены и разбросаны ударом сверху.
— Однако, — закашлялся Урнов. — Интересное у них кабелепроходное оборудование.
— Что-то у меня есть серьезное подозрение, что я никакой не интернетчик, — прошептал Мещерский.
— Пошли, — сделал шаг Дорожкин и замер. Он словно ступил на тонкий лед. Нет, в ледяную кашу. Она захлестнула подошвы ботинок, промочила их насквозь и сковала стылым холодом пятки и пальцы. Дорожкин сделал еще шаг. Холод проглотил ступни. Следующий шаг облизал лодыжки.
— Может, за валенками вернемся? — недоуменно проворчал Урнов.
— Это не холод, — пошевелил пальцами ног Дорожкин и почувствовал, как ледяные стрелки побежали к сердцу. — Это страх. Ужас. Он разлит тут всюду.
— Насыпан, скорее, — разгладил усы Урнов. — Горкой. С каждым шагом все глубже проваливаешься.
— Ты как, График? — обернулся к Мещерскому Дорожкин.
Тот стоял бледный, с трясущимися щеками, в глазах толстяка появилась мрачная обреченность.
— Давайте уж быстрее, — только и слетело с толстых губ.
Ужас захлестнул с головой у самого ангара. Сомкнулся ледяным кольцом на макушке, и сразу стало легче. Нет, ужаса не стало меньше, но он проник всюду и стер недавнее ощущение остатка если не легкости, то простоты. Дорожкин взялся за ручку двери, на которой было набито красной краской через трафарет «Ответственный за противопожарную безопасность Неретин Г. Г.», и потянул ее на себя.
Ангар был освещен и изнутри. В его центре высилось огромное сооружение, напоминающее аэродинамическую трубу, но труба эта представала странным скелетом из обручей и переплетенных кабелей и шлангов. Она казалась недовершенным коконом металлической гусеницы, которая начала обматывать себя медью и алюминием, да, не сумев закончить работу, так и истлела без остатка. В воздухе стояло легкое гудение, а в самой сердцевине устройства пульсировала серая взвесь, из которой, слагаясь из тысяч и тысяч корешков, вырастали кабели, которые и пробили стену ангара, чтобы зарыться в землю и питать город электричеством, связью и развлечениями типа радио и телевидения.
— Ну и пакость, — сплюнул Урнов.
— Смотри, — тронул Дорожкина за плечо Мещерский.
То, что не привлекло внимания в первые мгновения, теперь бросалось в глаза. Столы, кульманы, какие-то стулья и приборы были не только разбросаны по всей площади ангара, но разбиты и раскурочены. Но самым страшным было не это. Стены ангара, в некоторых местах помятые и выдавленные наружу, были вымазаны чем-то, напоминающим кровь. Вдобавок ко всему кое-где среди хаоса белели кости и высохшие куски плоти.
— Может, это инопланетяне какие-нибудь? — спросил, пытаясь попасть спичкой по коробку, Урнов. — Зараза инопланетная? А мы все вроде как ее корм?
— Это мы инопланетяне, — икнул Мещерский. — Мы ж из нее энергию сосем? Ты куда, Дорожкин?
— Посмотрю, — прошептал Дорожкин, — оставайтесь здесь.
Он сам не смог бы объяснить, зачем он пошел вперед. Просто где-то в глубине ожила мысль, что если он теперь не пойдет вперед, то однажды ему придется повторить весь этот путь еще раз: через помойку, заброшенные тепличные корпуса, отстойник, вонючие тяжелые валенки и лохмотья резины на лице, — и эта неоформленная еще мысль сама стала переставлять его ноги и двигать туда, к мглистой паутине из корешков. Дорожкин поднялся по стальным ступеням к основанию сооружения и медленно пошел вперед. Не доходя до заполненного клубящейся взвесью объема десяти шагов, он остановился. Волосы на его руках и на голове наэлектризованно встопорщились. По изогнувшемуся над головой обручу, ветвясь, пробежал электрический разряд.
Дорожкин отступил на шаг, вытащил пистолет, прицелился и выстрелил в то место, где, сплетаясь из бледных сосудов, кабель становился кабелем. Пуля пробила отверстие в пластиковой оболочке, выбив из-под нее сгусток какой-то жидкости или лохмотья изоляции, но уже в следующее мгновение корешки шевельнулись, задрожали, поползли и зарастили повреждение. Дорожкин перевел пистолет в самую гущу сплетений, в наполненный взвесью объем, и снова нажал на спусковой крючок. Он еще успел заметить, что пуля прошла насквозь, потому что грохот выстрела отозвался звоном осыпавшейся лампы, которая бледным пятном сияла на противоположной стене ангара, но уже в следующее мгновение тяжелый удар обрушился на него, и все погасло.
Пришел в себя Дорожкин уже почти у главных ворот. Его тащили на плечах, волочили расслабленными ногами по асфальту, а навстречу, в полумраке, двигались все те же согбенные фигуры с тачками и носилками, наполненными распиленными на пилораме досками.
— Очнулся, вот и славненько, — пробурчал с облегчением Урнов. — Я ж говорил, что он очнется. Живучий инспектор. Теперь давай сам ножками, сам. Ну отбросило, приложило о стену, а кто тебя просил в силовую установку стрелять? Нет, ну я бы понял — заминировать и отойти. Знаешь анекдот, как одна обезьяна пилила атомную бомбу…
— Где пистолет? — встал на ноги Дорожкин. На языке скопилась какая-то горечь, все тело ломило. Не от удара, а от знакомого с юности ощущения ломоты, которая бывает на следующий день после тяжелой работы. Особенно когда идешь с бригадой крепких мужиков по убранному картофельному полю и забрасываешь через борт тракторной телеги огромные кубинские мешки, набитые картошкой.
— На месте твой пистолет, — пробормотал Мещерский. — В кобуре. Минус два патрона и твои мозги. Ты думаешь, тебя молнией шибануло? Как бы не так. Вот эти самые корни сплелись во что-то типа огромного кулака и приложили тебя со всей дури. Еще легко отделался. Но без сотрясения мозга, думаю, не обойдешься.
— Что скажешь? — спросил Дорожкин.
— Бежать отсюда надо, — прошептал Мещерский. — Но не сегодня. Сейчас ко мне домой, отсыпаться. Тут рядом.
— Тихо, — приложил палец к губам Урнов. — Выходим через главные ворота. Сейчас они открыты, там колхознички с пилорамы, как всегда, дровишки доставили. А эти их, значит, таскают в складской цех и жгут там. Зачем — не знаю, спрашивали уже. Не разбегаются, потому что там у выхода охрана. Но она натаскана только на колхозничков. Зайти мимо нее в промзону нельзя, а выйти — сколько угодно. Главное, ни звука!
Все стало ясно, едва Дорожкин вслед за Урновым и Мещерским миновал приоткрытую створку ворот. Чуть-чуть дальше, за кучей пиленых досок, возле которых возились колхознички, у закутанных в брезент автоматов газированной воды лежали сфинксы из института. Они по-прежнему казались каменными, только их головы поворачивались и в каменных ртах подрагивали каменные языки. Выдохнуть Дорожкину удалось только тогда, когда чудовища стали неразличимы во мраке.
— Ну что? — спросил Урнов. — А мне понравилось. Инспектор, а давай ты себе оставишь ту резину? Ну мало ли, зима все-таки. Куда ж без шипов? А если прогуляться еще куда, то зовите. В охотку.
Золотозубый скрылся в темноте. Мещерский потянул Дорожкина за рукав:
— Пошли, Дорожкин. Мне сейчас надо обязательно напиться, а то, чувствую, мой кулер на грани перегрева. Пошли, мы уже у моего дома стоим.
Дорожкин оглянулся. У обычного кузьминского дома в свете тусклой подъездной лампы возились двое колхозничков. Один скреб метлой брусчатку, другой набивал собранным полиэтиленовый мешок. Каменные рожи на стене дома косились глазами на припозднившихся гостей с подозрением.
— Дурдом, — прошептал Дорожкин.
— Дургород, — поправил его Мещерский. — Психушка. Знаешь, я бы лучше перешел на амбулаторное…
Глава 8 У смертного одра
— Мальчики, подъем!
— Сейчас, — пробормотал Дорожкин.
Какой день-то? Ведь воскресенье? Ну когда еще Машка могла позволить себе встать раньше Дорожкина? Только в воскресенье. Тогда почему он не помнит субботы?
— Подъем, подъем!
— Дай поспать! — проворчал Дорожкин и тут же открыл глаза.
«Почему мальчики»?
Мещерский лежал на соседней кровати и смотрел на него глазами больного пса. Так. Сегодня было не воскресенье, а пятница. Он не у себя дома, а у Мещерского. Машка не его жена, а жена опять же Мещерского, но и от того она уже ушла, поэтому тот и смотрит затравленным взглядом брошенного, опять поднятого и обласканного перед новым вбрасыванием. Или броском? Или бросанием?
— Сколько времени? — спросил Дорожкин.
— Восемь утра, — просипел Мещерский, вытащив руку из-под одеяла и дав понять, что, по крайней мере, до пояса он спит одетым.
Дорожкин, в отличие от Мещерского, спал раздетым и совершенно точно принял еще вчера ночью душ. Или сегодня ночью?
— Мальчики! — Голос Машки стал более настойчивым. — Хороший кофе. Тосты. Яичница с хрустом. И тонкие… тонюсенькие… тончайшие полоски бекона. Зато много.
Через пять минут все трое сидели за столом на просторной кухне теперь уже холостяцкого жилища Мещерского. Машка глотала черный напиток и смотрела то на Дорожкина, то на Мещерского. Те отдавали должное яичнице и бекону. И кофе.
— Дорожкин, как ты относишься к многомужеству? — спросила его Машка.
На ней была белая водолазка и черные джинсы. Нет, до Маргариты Машке было не близко, но значительно ближе, чем девяти из десятка симпатичных девчонок. А может, даже и девяноста девяти из ста. Дорожкин прикрыл глаза, представил лицо Жени Поповой, ее силуэт в движении к ящику с почтовыми карточками, ее голос и улыбнулся. Нет, конечно же в сравнении не имелось никакого смысла. Просто была Женя и все остальные, как бы они ни казались хороши.
— Плохо он относится, — кашлянул Мещерский. — Мужчина по своей натуре моногамен и монотеистичен.
— Мужская моногамия штука такая… — Машка пощелкала пальцами, извлекая слово из воздуха, — декларативная. А монотеизм… График, ты опять услышал звон где-то не там. Монотеизм — это… что-то для женщины. Хотя я бы предпочла все-таки стереотеизм. Полноты ощущений хочется!
— Квадро, — буркнул покрасневший Мещерский. — И сабвуфер побольше.
— Фу, График, — сморщила носик Машка.
— Есть еще команды «место», «к ноге», «сидеть», «рядом», «лежать», наконец, «гулять», — перечислил Мещерский. — Тебе какие больше нравятся?
— «Взять», — бросила Машка, но бросила таким тоном, что Дорожкин и Мещерский немедленно переглянулись. — Хороший мужик должен отлично выполнять команду «взять». Только отдавать он должен ее себе сам.
— А что должна хорошая женщина? — поинтересовался Мещерский. — Какую команду она должна отдавать себе сама? Ты бы просветила недостаточно хороших мужиков. Для пользы дальнейшей жизни.
— Хамство — естественная защитная реакция мужчины на внешние раздражители. — Машка задумчиво выпятила губу. — Впрочем, на внутренние тоже.
— Это ты сейчас про хорошего мужчину говоришь или про обыкновенного? — не унимался Мещерский.
— Обыкновенных мужчин не бывает, — пробормотала Машка, разглядывая лицо Дорожкина. — Ведь так, Евгений Константинович?
— Не могу сразу ответить, — пожал плечами Дорожкин. — Надо посоветоваться с Евграфом Николаевичем. Господин Мещерский, тут одна милая девушка интересуется, спрашивает, бывают ли обыкновенные мужчины?
— Вопрос нуждается в проработке, — пробурчал Мещерский, взглянув на Дорожкина с благодарностью. — Возможно, потребуются стендовые испытания…
— Вот так вот, весело перекликиваясь, они и катились по жизни, насаженные на одну ось, — пробормотала Машка. — Двое из ларца…
— Цитата? — обеспокоился Мещерский. — Откуда?
— Отсюда, — приложила руку к груди Машка и ушла в прихожую шуршать пальто.
— Маш! — не выдержал Мещерский и поплелся в прихожую. — Ты чего приходила-то? У тебя как дела-то вообще?
В прихожей начался тихий и напряженный разговор, а Дорожкин вдруг извлек из пустоты колышек, смахнул с него салфеткой паутину, погладил зеленую кору, под которой все-таки ощущалась неровность выжженного имени, снова отправил деревянное орудие в пустоту, в паутину, в грязь, которая, как и сказал Дир, тут была рядом, близко. Раз — и колышек в руках, раз — и его нет. А сам он смог бы так же нырнуть вслед за колышком? В квартире у Козловой это было сделать легко, там нужно было только переступить порог, а в любом другом месте?
Фокус удавался так легко и изящно, что Дорожкин даже подумал, не так ли дурят зрителей знаменитые фокусники на аренах цирка? Впрочем, фокусники, кажется, обходились без паутины и грязи. С некоторым проворством без паутины мог бы обойтись и Дорожкин. Так, может, именно этот трюк ему стоило показать на празднестве в честь дня рождения Валерии Перовой? Или вообще ничего показывать не следовало? И уж тем более не следовало показывать орудие, уничтожившее, убившее инспектора управления безопасности города Кузьминска Шепелева Владимира?
«Убившее», — зацепился за спасительную мысль Дорожкин. Убившее, потому что сам Дорожкин конечно же никого убить не мог. Нет, он мог постараться себя защитить, закрыться от нападения, тем более что Шепелев, судя по всему, способен был вызывать ужас у всех горожан без исключения, но убить — нет. Но, даже закрываясь от кого бы то ни было осиновым колышком, как нужно было сжимать его в руках, чтобы он не только пронзил нападавшего, но и пронзил его вместе с одеждой? Нет, конечно же он не убивал Шепелева. Просто оказался в ненужное время в ненужном месте. Или в нужное время в нужном месте? Он же никогда не отличался страстью к придумыванию препятствий и трудностей, почему ему все-таки втемяшилось отправиться пешком черт-те куда и что все-таки произошло на том самом перекрестке?
— Говорит, что она нормальная.
Мещерский появился в дверях вслед за тем, как в прихожей хлопнула дверь. Он виновато шмыгнул носом, тяжело вздохнул.
— Говорит, что ушла, чтобы я пришел в себя, пообвыкся. Ну прирос к городу. Сказала, что любит и хочет оставаться со мной. И что со спиной у нее все в порядке. Что скажешь?
Мещерский смотрел на Дорожкина так жалобно, словно именно от его даже не приятеля, а, скорее всего, лишь знакомца зависело, куда повернет его жизнь через минуту. «Точно так, — вдруг отчего-то спокойно подумал Дорожкин, отгоняя появившуюся в голове картину ветвящихся в ангаре промзоны кабелей, — человек становится ответственным и серьезным не потому, что он ответственен и серьезен, а потому, что именно этих качеств от него ждут близкие. Другой вопрос, что часто они ждут напрасно».
— Ты на работу собираешься идти? — поднялся он из-за стола. — Уже девятый час.
— Ты не ответил, — пробормотал Мещерский, демонстрируя, что и жалобность может становиться твердокаменной.
— Так и ты ответь себе, — пожал плечами Дорожкин. — Ответь, в каком качестве ты собираешься прирасти к городу. Каким цветочком собираешься распуститься. Варианты есть, наверное. Только я бы вспомнил то, что случилось ночью, и обождал бы немного. Что-то мне та капельница в ангаре не шибко понравилась.
На улице лежал снег. Дорожкин вытащил из кармана мобильник, который все чаще казался ему атрибутом вовсе ускользнувшей от него реальности, сверил время и решил было пробежаться до дома, но на перекрестке улиц Ленина и Сталина заметил пустую маршрутку, запрыгнул в нее и уже через пять минут заскочил в родной подъезд.
— Однако загулял ты, парень, загулял, — расплылся в улыбке Фим Фимыч, который как раз укладывал старинную спираль с нанизанными на нее фарфоровыми изоляторами во внутренности допотопного утюга. — Нет, я понимаю, дело молодое, но ты хоть бы записку оставлял где да что. Тут тебе депеша.
Карлик отодвинул в сторону утюг и нырнул под стойку.
— А вот! — В руках у него блеснул конверт. — Принесено Угуром Кара, самым добропорядочным мусульманином, которого я знаю, а знаю я всего одного. Имей в виду, — повысил голос Фим Фимыч, потому как Дорожкин, подхватив конверт, тут же ринулся к лифту. — Записки должны девушки приносить, а не шашлычники!
Конверт Дорожкин разорвал еще в лифте. На сложенном листке четвертого формата с вензелем «Институт общих проблем» быстрым и ровным почерком было выведено: «Суббота. 9 утра. Неретин Г. Г.».
Дорожкин сунул конверт в сумку, заскочил в квартиру, которая показалась ему слишком большой и не слишком уютной, метнулся на кухню, где отыскал бутылку коньяка, которую немедленно отправил в сумку же вслед за письмом, порылся в кладовой, присоединил к бутылке ботинки с набойками для степа и присел на диван в коридоре. До встречи с Неретиным оставались еще сутки. Конечно, он мог бы и не оказаться вечером дома, ночевал же уже и у Лизки Улановой, и у Мещерского, но следовало ли спешить?
Думая так, Дорожкин поднялся, сбросил куртку, потом прошелся по квартире, осматривая каждую комнату и заглядывая в шкафы и ящики. В кабинете по-прежнему на полу темнели лужицы воска и стоял с отклоненным в сторону маятником метроном. Дорожкин закрыл его крышкой и поставил на стол. Затем подмел пол, вернул на место медвежью шкуру и отправился в ванную, на ходу стягивая свитер. Теплые струи вонзились в кожу, шампунь вспенился и пополз по плечам, унося даже не грязь, а какую-то тревогу, беспокойство. Дорожкин запустил в шевелюру пальцы, массируя голову, и вдруг замер от ощущения присутствия постороннего.
Она снова была здесь.
Марфа Шепелева стояла возле раковины. Точнее, она стояла одновременно с нею, потому как хром смесителя просвечивал сквозь ее объемную и почти отчетливую тень. Она стояла молча, сложив руки под мощной грудью и рассматривая Дорожкина так, как, наверное, смотрит устроитель собачьих боев на приведенного извечным соперником очередного претендента на победу в жестокой схватке. Дорожкин попытался поймать ее взгляд, но не смог. Шепелева смотрела куда-то сквозь него, но он не обернулся, чтобы увидеть что-то позади себя. Он чувствовал, что позади ничего нет. И вот так же, не смотря на нее прямо, но стараясь не упускать старуху из поля зрения, Дорожкин потянулся за полотенцем, обернулся им и собрался уже вовсе выйти из ванной комнаты, как вдруг явственно услышал ее голос:
— Сегодня в три часа дня у градусника.
Он опоздал на десять минут. Маргарита ждала его у входа, кивнула в ответ на разведенные в стороны руки:
— Ничего, бывает. Какие новости?
Дорожкин недоуменно захлопал глазами, затем спохватился, потянул из сумки папку. В ней ничего не переменилось.
— Никаких.
— Никаких…
Она повторила это его слово медленно, словно пыталась выцедить из него больше смысла, чем вкладывал сам Дорожкин, затем прямо на холоде чиркнула молнией блузки, которая и так казалась легкомысленным одеянием, извлекла из тесноты между матовыми выпуклостями бумажный пакетик, протянула.
— Спрячь.
— Что это? — не понял Дорожкин.
— Снадобье, — процедила сквозь зубы начальница. — От Колывановой. Ты ее квартирку-то осматривал? Или глазел просто? Не догадался, когда процессия к кладбищу пошла, пошерудить в ее вещах? А ведь она лучшей травницей Кузьминска была.
— Не догадался, — пробурчал Дорожкин, ощупывая под папиросной бумагой какой-то порошок. — Я к кладбищу ее провожал. Да и что толку в моем осмотре? Я как раз худший травник Кузьминска.
— Значит, слушай. — Она резко вздернула замок молнии до подбородка. — Завтра вечером ты у Лерки. Я тоже буду, но если что, имей в виду, напиваться тебе там нельзя. Лерка… баба стервозная, на ее фоне даже ее маменька вроде ангела. С издержками, конечно. Так что будь трезвым. Если придется выпить, то нюхни порошка. Он хмель вышибает сразу. Верное средство. Только не просыпь его там, а то всю пьянку расстроишь.
— Спасибо, — буркнул Дорожкин. — Так я там еще какое-то колдовство должен учудить…
— Заберешься на табуретку, прочитаешь стишок, если невтерпеж станет, — отрезала Маргарита. — Наверх не ходи, я Содомскому сказала, что ты у меня отпросился. Работа у тебя есть, занимайся делом.
— Что происходит? — спросил он ее.
— Что происходит? — Она шагнула вперед, но Дорожкину смотреть на нее снизу вверх не пришлось. Наклонилась Маргарита, уставилась на Дорожкина так, как смотрит воспитательница на нашкодившего, но уже зареванного ребенка. — Если не понимаешь, лучше и не знать. А если понимаешь, зачем спрашиваешь?
— Я уточняю, — пробормотал Дорожкин и тут же понял, что вот это восхитительное тело, которое его самого перестало волновать только тогда, когда он встретил Женю Попову, ничего не значит и одновременно значит очень многое. Но не срослось. Не получилось. Да и не могло получиться. Но не потому, что этого не захотела Маргарита. И не потому, что он сам, Дорожкин, не был способен на что-то важное, а просто потому, что не судьба. И еще почему-то.
— Завтра, — отошла на шаг Маргарита. — Найду тебя до вечеринки. Если получится. Может, и расскажу кое-что, если сам не дозреешь. Но дозреешь, скорее всего. Не собиралось яблочко падать, да уж очень сильно яблоньку трясли. Сказал бы кто пару месяцев назад, что я буду тюфяка во фрунт выставлять, не поверила бы никогда.
— Спасибо на добром слове, — пробормотал Дорожкин, но ничего не услышал в ответ, да и не увидел тоже ничего, кроме кривой усмешки, которая еще долю секунды кривила стекло двери участка, после того как Маргарита растворилась в воздухе.
— «„All right“, — said the Cat; and this time it vanished quite slowly, beginning with the end of the tail, and ending with the grin, which remained some time after the rest of it had gone»[61], — растерянно пробормотал Дорожкин любимые строчки.
— Ты с кем тут болтаешь? — хлопнул его по плечу Ромашкин. — Да еще и по-английски?
— Ты что? — Дорожкин окинул взглядом коллегу. — Никого не видел?
— Не видел? — удивился Ромашкин. — Я, дорогой мой, глюками не страдаю. Нет, кое-что я видел. У дверей участка стоял самый младший инспектор нашего управления и разговаривал сам с собой. Или все-таки с дверью? Тогда почему по-английски? Дверь, насколько мне помнится, абсолютно русская. Ну на крайняк финская или немецкая. Обычный пластиковый профиль…
— Ты точно никого не видел? — оборвал Ромашкина Дорожкин.
— Ты что? — выразительно покрутил у виска Вест. — Ту-ту?
— Тогда почему опаздываешь? — сдвинул брови Дорожкин.
— А ты мне начальник? — усмехнулся Ромашкин. — Я, брат, по особому графику тружусь сегодня. Завтра ж день рождения у Лерки Перовой, надо все устроить по высшему разряду. Так вот, твой покорный слуга в числе главных распорядителей. Ты номер художественной самодеятельности приготовил или как?
— Приготовил, — пробурчал Дорожкин, — попробую превратиться в белочку. Как думаешь, много для этого надо выпить?
Ромашкин со злой усмешкой остался за спиной, а Дорожкин перешел через дорогу, посмотрел на «Дом быта», снова отгоняя мысль о чем-то важном, но забытом, и остановился. Он не знал, что ему делать и куда идти. Попытки добиться того, чтобы в его папке исчезли имена Улановой и Козловой, никак не совпадали с его желанием отыскать пропавших. Да он просто не знал, что делать дальше. Разве только закрутить какое-то колдовство, ведь имелись же у него волосы и Козловой, и Улановой. И эти неведомые два золотых волоска. Но как это «закрутить»? Расставить свечи и повторить то, что уже было? И бросить волоски в пламя, надеясь, что это приведет к успеху? Но так даже Фим Фимыч не ремонтирует свою электротехнику, наугад тыкая в схему паяльником. А если эта схема еще и живая?
Что же делать? Дорожкин поднял воротник куртки. Что из его планов было жестко привязано ко времени? Сегодня в пятнадцать ноль-ноль предстояла встреча с Марфой Шепелевой. Завтра (если он доживет до завтра) — в девять утра институт. Завтра же в восемь вечера отправляться в гости к странной девице Перовой Валерии, которая, как понял Дорожкин, обитала на пятом этаже кузьминской гостиницы, чье краснокирпичное здание находилось на Озерной улице ровно через дорогу от озера и смотрело тыльной стороной на тыльную сторону дома Дорожкина. Правда, в приглашении не был указан номер, в котором должно было состояться празднество, но Дорожкин подумал, что такую приметную девицу администрация гостиницы уж поможет ему отыскать, тем более что ее день рождения праздновался в Кузьминске чуть ли не как престольный праздник. А потом? Что будет потом?
Отчего-то именно теперь возле входа в «Дом быта», на покрытой редким ноябрьским снегом улице имени прошедшей где-то даже не в этом мире Октябрьской революции, младшему инспектору управления безопасности города Кузьминска казалось, что потом уже не будет ничего. Но если действительно завтра после восьми вечера все, что связано с этим странным городом (а может быть, даже и сам Дорожкин Евгений Константинович), должно будет завершиться, закончиться, оборваться, то отчего он стоит вот тут на тротуаре и тупо пялится на вывеску «Дома быта»? А что ему было делать еще? Чего бы он хотел? Ясности и простоты? Внятных объяснений, куда делась Маргарита, куда пропала Женя и каким образом смогла проникать в его ванную комнату Шепелева? Или он просто хотел увидеть Женю?
Дорожкин поднял лицо к серому небу, в котором не было cirrocumulus tractus. Снежинки кружились над его лицом, словно не падали с неба, а возникали из воздуха и истаивали на щеках.
— Дорожкин! — раздался истошный вопль Мещерского от входа в почту. — Тебя к телефону!
— Кто? — закричал в ответ Дорожкин и побежал, заскользил по тротуару к Мещерскому, который ежился в толстовке на ступенях почты. — Кто? Мама?
— Может, и мама, — буркнул, ныряя за дверь, Мещерский. И добавил уже внутри помещения: — Только не твоя. Девчонка какая-то. Слушай, когда ты все успеваешь?
— Привет, — раздался в трубке чуть напряженный голосок.
— Привет, — обрадовался Дорожкин. — Женя! Куда вы пропали?
— Я тут… — вместе с напряжением в ее голосе почувствовалась и усталость, — недалеко. Я прошу вас быть осторожнее. Хотя бы до завтрашнего дня. А завтра или послезавтра я вас найду. Мне нужно поговорить с вами. Нет, вы не отменяйте никаких планов, они не имеют значения, просто будьте осторожны. Мне нужно вам кое-что рассказать. Я сама вас найду. Только не ищите меня.
— Женя! — попытался предупредить девушку Дорожкин, но в трубке раздались гудки.
— Тезка? — понимающе пробурчал Мещерский и покосился на соседку, которая старательно рисовала на лице губы.
— Вроде того, — пробормотал Дорожкин.
Он только что поговорил с девушкой, но вместо прилива сил чувствовал изнеможение.
— Знаешь, — снова покосился на соседку Мещерский, — а может, ну его? Что мы можем изменить? Да и как можно менять то, чего ты не можешь даже понять? Это просто такая аномальная зона. Скважина. Физический шиворот-навыворот. Понимаешь, когда все ходят в одежде наизнанку, тот, кто одет правильно, он не только выделяется, не только чувствует себя идиотом, он им становится. А потом… знаешь, мне бы не хотелось и самому оказаться в той толпе. Помнишь, ночью?
— Помню. — Дорожкину было и жалко Мещерского, но и говорить с ним теперь не хотелось. — А как же Машкина спина?
— Да не знаю, — махнул рукой График. — А ты знаешь, как она эротично выглядит в мужской рубашке? Ну знаешь, конечно…
— Нет, — покачал головой Дорожкин. — Она меня не баловала. Пожалуй, я позвоню матушке.
Спустя полчаса после разговора с матерью Дорожкин сидел в кафе «Норд-вест», тянул из бокала томатный сок, грыз сухарики с чесноком, смотрел на гигантский термометр и думал о том, что надо было бы поспрашивать у той же Маргариты, какие еще есть ведуньи в Кузьминске, и если нельзя поворожить на поиск человека, то, может быть, есть ворожба на возвращение памяти? Очень бы хотелось прочистить голову если не до встречи с Марфой Шепелевой, то хотя бы до встречи с Женей Поповой. Ведь если даже Дорожкин в силу какой-то нелепой случайности действительно убил Владимира Шепелева, то не стоит ли ему срочно вспомнить и то, что теперь в своем туманном и неразборчивом беспамятстве казалось ему удивительно светлым? А ну как он и в самом деле встретится с Женей Поповой? Что он ей тогда скажет? Давай дружить, Женя Попова, но имей в виду, я тут ношу в пакетике два золотых волоска, и вообще я человек с непредсказуемым прошлым?
Минуты перекатывались, как камешки под напором набегающей волны, из минут складывались часы, а Дорожкин все сидел и продолжал смотреть на тающий в круговерти термометр, красный столбик на котором замер на минус трех.
— Что ты здесь делаешь, Дорожкин? — навис над ним Марк Содомский в двенадцать часов.
— Жду, когда мимо проплывет труп моего врага, — ответил Дорожкин.
— Зачем? — не понял Содомский.
— Вдруг он поплывет лицом вверх, — пожал плечами Дорожкин, — хоть буду знать, как его звали.
— Напрасно, — прищурился Содомский. — Если труп твоего врага плывет лицом вверх, он сам может тебя увидеть и выбраться на берег. Вдруг у него достаточно времени, чтобы разобраться с тобой, пока ты жив?
В час в кафе зашел Адольфыч. Он покосился на Дорожкина, сел у окна, пообедал, после чего прошел мимо его столика и с усмешкой скомандовал:
— Отомри, а то хозяйка кафе уже «скорую» думает вызывать. Знаешь, какое самое лучшее средство от несчастной любви? Хороший и здоровый секс без обязательств. Хочешь, познакомлю с Милочкой?
— Нет, — мотнул головой Дорожкин.
— Ну, — хмыкнул Адольфыч, — тогда ищи пропавших, вдруг кто из них тебе поможет в этом неблагодарном деле.
«Ищи между ними что-то общее», — вспомнил Дорожкин слова Маргариты. Обе пропали, но обе якобы живы. Кто еще пропал? Получается, что пропала и Женя. Для всех, кроме Дорожкина. Правда, на самом деле она не совсем пропала, она «тут недалеко», но о ней все забыли. Все, кроме Дорожкина. Значит, это было колдовство. Но на Дорожкина оно не действует. Выходит, что памяти Дорожкина на перекрестке Рязанского проспекта и улицы Паперника уж точно лишила не Женя, а кто-то другой? Кто тогда? Чьи золотые волоски в его пакетике? Как же все-таки вернуть память? Хоть головой стучись об стол.
— Выпьешь? — Ромашкин поставил перед Дорожкиным кружку пива.
Дорожкин посмотрел на часы. Было еще только два.
— Если хочешь напиться, надо напиться, — объяснил Ромашкин. — Я слышал, что в горах стреляют по вершинам, чтобы снежные лавины сошли, пока они маленькие. Или чтобы не сошли не вовремя. Считай это пиво выстрелом по твоей вершине.
Дорожкин вспомнил, как еще в начальной школе бегал на заснеженную деревенскую горку. Мешки из грубого полиэтилена набивались соломой, надерганной из стогов, завязывались алюминиевой проволокой, которой тогда было видимо-невидимо на любом заборе, и служили мягкими санками для худых мальчишеских задниц. Съезжать по утрамбованному на склоне желобу удавалось довольно лихо. Вот только на импровизированном трамплине мешок всякий раз выскальзывал из-под седока, взлетал выше и норовил приземлиться на голову.
— Спасибо, — кивнул Дорожкин и пригубил напитка.
— Завтра надо будет веселить женщин, — настоятельно прошептал Ромашкин, — а с такой твоей рожей я смогу им предложить только игру в инквизицию. Имей в виду, в некоторые эпохи выгоднее быть идиотом и шутом, чем еретиком.
— Или идиотом, или шутом, — заметил Дорожкин вслед уходящему Ромашкину, — зачем же смешивать?
Марфа появилась ровно в три. Она прошла мимо окон кафе и неторопливо направилась к термометру — высокая, статная, закутанная в старомодное пальто с пыжиковым воротником. Дорожкин поднялся, набросил на плечо сумку, нащупал на поясе пистолет, сунул руки в рукава пуховика. Выскочил под захлестывающий лицо снег.
— Пошли к памятнику Пушкину, — бросила ему через плечо Марфа, словно видела его затылком.
— Тут и памятник Пушкину есть? — удивился Дорожкин.
— Ну если есть памятник Тюрину, то отчего же не быть памятнику Пушкину? — ядовито хмыкнула Марфа и зашагала в проходной двор.
— Тут следят за мной, — заметил Дорожкин ссутулившегося в проходном дворе здания через дорогу человека.
— И пусть следят, — буркнула Марфа. — У каждого своя работа. Ты не видишь, а для него мы с тобой сейчас так и стоим у градусника. А как растаем, так он и побегает. А чего ты его-то боишься, а не меня?
— Да как-то… — вздохнул Дорожкин, — не приучен женщин бояться.
— Значит, толком женат не был, — заключила Марфа. — Или дурак. Хотя дураки пуще прочих боятся. В дурости всякий ближе к зверю становится, а зверь завсегда чует, кого ему бояться надо. Ты головой зря не крути. Памятник Пушкину на проезде Пушкина стоит. А проезд Пушкина у нас — это такая узкая дорожка между речкой и тыльной стороной больницы. Народу там почти не бывает, тем более теперь, но что-то я тебе показать должна.
Памятник Пушкину и в самом деле оказался с тыльной стороны больницы. Дорожкин еще скользил ногами по заледенелому тротуару, когда понял, что ожидаемого им силуэта, вроде творения скульптора Опекушина, он не увидит, и разглядел несуразное, странное сооружение на берегу речки. Памятник был присыпан снегом, но именно это придавало ему страшный, фантастический вид. На огромном, метров в десять размером, гранитном диване, накрытый гранитным пледом, лежал умирающий поэт. Его лицо, волосы и кисть правой руки были вырезаны из известняка, который теперь на фоне белого снега казался даже не желтоватым, а почти зеленым. По гранитному основанию сооружения тянулась забитая снегом надпись: «Наше все на смертном одре».
— Пошли, — махнула рукой Марфа и заскрипела китайскими дутышами по тонкому снегу. — Иди сюда, за памятник.
Задняя сторона дивана, которая была видна только со стороны реки, оказалась испещрена похабными рисунками и бестолковыми надписями, но в самом ее центре какой-то умелец, не иначе как подрагивающей в руках фрезой, крупно вырезал похабное слово из трех букв.
— Вот, — провела пальцами по испорченному граниту Марфа. — Все, что осталось от моего Вовы. Коготками выкорябывал, собственными коготками. Была у него такая способность. А ты думал, что я не прознаю? Не прочухаю? Да, признаюсь, поняла не сразу. Да и то только потому, что в башке твоей пусто, как в кадушке весной. Так вот, парень, хочу я выяснить, кто твоими руками моего Вову порешил? Ведь не ты же это сделал? Кишка тонка. А если бы и сделал, все одно вслед за Вовой бы отправился. Вовочка, конечно, еще тот хулиганчик был, под стать отцу, может, ему и дорога туда лежала, да только не тебе, не твоим хозяевам решать то было. Понял?
— Так я не помню ничего, — прошептал Дорожкин.
— Придется вспомнить, — таким же шепотом ответила Марфа и выставила перед собой растопыренные пальцы.
Глава 9 Было — не было
Пуховик был перемазан землей и разодран в клочья. Дорожкин соскоблил лохмотья с плеч и бросил под памятник. Когда пришел в себя, выплюнул кровь, долго умывался снегом. Ни одной кости сломано не было, даже синяки если и имелись, то оставались где-то внутри. Но все тело разламывала ноющая бесконечная боль. Именно из-за нее он и отключился несколько часов назад. Да не просто несколько часов назад, а считай, что вчера. Над головой на удивительно ясном небе мерцали звезды. Ощутимо пощипывал морозец. Да, в нынешних органах такой бы умелице цены не было.
Место, на котором Дорожкин пришел в себя, было разворочено до земли, до ямы глубиной в полштыка лопаты. В радиусе в метр блестела ледяная корка, дальше высился валик из выброшенной замерзшей земли. Вот что значит закрутка. Да, на коровьем лепехе было бы не так больно. Чего она от него хотела и почему он не сопротивлялся? Ведь почувствовал же, с первого мгновения почувствовал, что может не подчиниться, даже отбиться при желании? Что заставило его, деревенского парня Дорожкина Евгения, которому пришлось кое-что увидеть в жизни, подчиниться невидимым путам, что исходили из пальцев разъяренной бабы — Шепелевой Марфы. Матери убитого им человека. Человека ли? Да какая разница… Для Шепелевой какая разница…
Так почему он подчинился?
Дорожкин не подчинялся никогда и никому. Внешне податливый, добродушный весельчак и ухмылистый балагур, Дорожкин Евгений не брался на излом. И в школе, когда старшеклассники приходили задирать малышей, и в поселке, когда улица билась на улицу у поселкового клуба, а все улицы вместе против деревенских. Ни из-за чего, просто так, по факту присутствия на «чужой» территории. И в армии.
В армии было сложнее. Там нельзя было разобраться с обидчиком один на один. Там нельзя было подраться с несколькими, зная, что все равно запинают, но не убьют, помнут ногами ребра да бросят. Там унижение измерялось временем, а не доблестями или их отсутствием. Там Дорожкин оставался в гарантированном одиночестве весь срок службы. Его сослуживцы, забитые и зачуханные старшими призывами, брошенные офицерами на произвол «дедов», не то что не собирались вступаться друг за друга, у них просто не было для этого ресурса. Никакого ресурса не было и у Дорожкина. Никакого, кроме твердого убеждения, что дойти до края можно, а сваливаться с него никак нельзя. И когда, возмущенные неуступчивостью молодого солдата, на него двинулись сразу несколько «дедов», прижатый к стене казармы, он внешне спокойно вытащил из кармана нож, окинул взглядом вставших против него в первом ряду, сдвинул рукав гимнастерки и чирканул себя по запястью. Вот когда злоба в глазах сменилась испугом. А ведь когда по частям гарнизона водили арестованного «деда» и молодого солдатика, одного из оставшихся в живых братьев-близнецов (второй не успел одеться, «пока горит спичка»), из строя раздавались сдавленные смешки. Теперь, когда кровь лентой побежала по руке ухмыляющегося солдатика, смешков не появилось.
Тогда для Дорожкина все обошлось. Командир части не стал пытать его долгими разговорами, все понял — умный был мужик, а старослужащие определили для себя, что Дорожкин псих и лучше его не трогать. Так и дослужил психом до дембеля. Почему же теперь он не сопротивлялся?
Пошатываясь от тошноты и боли, Дорожкин выпрямился. Теперь он ничего не был должен Шепелевой. Не в том смысле, что он уже получил свое за ее сына, а в том, что она имела возможность сделать с ним все, что хотела, но не сделала. Или не могла сделать с ним все, что хотела? Чего она от него требовала? О чем шипела над самым ухом, когда мир вокруг смазался, превратился во внутренности сверкающей юлы, когда каждая клетка тела Дорожкина вопила от боли? Имя? Она требовала имя? Но ведь он не сказал ей его. Он ничего ей не сказал. Да и какое имя он мог сказать? Он же не знает никакого имени? Кого преследовал ее сын? Она хотела узнать, кого преследовал ее сын, когда Дорожкин столкнулся с ним нос к носу на пересечении Рязанского проспекта и улицы Паперника? Так… Она хотела прояснить Дорожкину память, но он все еще ничего не помнит. Значит, и ей он ничего не сказал. Ничего не сказал. Точно ничего.
Дорожкин нащупал пистолет в кобуре, наклонился за валявшейся под памятником сумкой. И в ней ничего не пропало. За спиной раздался шорох. Он резко оглянулся и разглядел быструю тень. Сфинкс остановился возле угла памятника, встал в стойку, как почуявшая дичь охотничья собака, и вытянул вперед морду. Или лицо. Было странно видеть на зверином туловище почти человеческое лицо. Но вот в глубоких впадинах глаз сверкнула чернота, и ощущение человеческого лица стерлось. Перед Дорожкиным стоял зверь. Сфинкс раздул ноздри, шумно выдохнул, развернулся и побежал прочь. Время Дорожкина еще не пришло.
Младший инспектор в изнеможении прислонился к граниту, ощущая спиной похабщину, вырезанную Шепелевым. Да, если его предшественник смог раскрошить гранит, проткнуть самого Дорожкина ему ничего не стоило. Так что же все-таки произошло тогда, в начале мая, на окраине Москвы? И было ли с Дорожкиным и раньше что-то подобное? Случалось ли ему забывать то, что он увидел и разглядел в подробностях?
Холод начинал хватать Дорожкина за плечи, да и в боку, на котором он лежал, поселилась стылая мучительная боль. Дорожкин закашлялся, снова наклонился, чтобы поднести комок снега к горячему лицу, выпрямился и медленно, привыкая к боли, начал огибать памятник.
Пушкина занесло снегом с головой. За чугунной оградой больницы на расчищенной дорожке светился огнями роскошный комфортабельный автобус, возле которого суетились люди в белых халатах. Они принимали выходивших из его дверей каких-то важных персон, усаживали их в больничные кресла на колесах, укутывали в пледы и катили куда-то в сторону широких стеклянных дверей и уютных вестибюлей с пальмами и огромными, сияющими через окна диковинными аквариумами. Тут же переминался с ноги на ногу Павлик и прохаживался довольный собою и всем происходящим Адольфыч.
— Во всем этом должен быть какой-то смысл, — прошептал Дорожкин. — Не в этом автобусе, и даже не во всем этом городе, а во мне. В том, что я работаю тем, кем работаю. Что я вообще оказался здесь. Что я все еще жив.
Неожиданно он подумал, что он жив, в том числе еще и потому, что так решил именно этот крепкий черноволосый человек со странной фамилией Простак. Но решил он так не в силу каких-то особых отношений с собственным младшим инспектором Евгением Дорожкиным, а потому что так было нужно. Кому-то, кто больше и важнее самого Простака.
Дорожкин оперся о край гранитного дивана и закрыл глаза. Было еще кое-что, что он вроде бы должен был помнить, но что никак не вмещалось в его память, потому как было сродни рвотному, которое должно было бы заставить изогнуться его в приступе тошноты не только отвратительным вкусом, но даже воспоминанием. Тогда, когда он вошел в комнату Алены Козловой и вдруг оказался на краю бездны возле огромного, бескрайнего, ужасного механизма-туши, он осознал, что вот это перед ним — это живое. Настоящее. Не мираж. Не видение. Не чья-то хитрая выдумка, а именно то, что он и видит. Живое существо. И спрашивал он тогда этого об Алене не потому, что рассчитывал что-то узнать, а потому, что услышал в голове ужасный голос, который, не произнося ничего, тем не менее спросил его сам: «Что хочешь, урод»? А потом добавил: «Спрашивай».
И вот только теперь, едва стоя на ногах, Дорожкин прошептал чуть слышно, чувствуя, что вкус крови во рту никуда не делся:
— Это еще надо разобраться, кто из нас урод…
Он добрался до дома Лизки Улановой примерно через час. Добрался и еще минут пять собирался с силами, чтобы поднять руку и постучать в калитку. Но стучать не пришлось. За забором залаяла собака, на невидимом крыльце заскрипели ступени, ворота приоткрылись, и вскоре Дорожкин, будучи раздетым, замер, лежа на лавке, и, уже засыпая, чувствовал на своем теле мягкие, но сильные руки хозяйки и потеки горячей воды.
Проснулся он опять под утро. В комнате пахло сырой чистотой, которая бывает после мытья полов. В печи потрескивали дрова, над столом метался огонек свечи, и Лизка Уланова бормотала что-то, перелистывая страницы псалтыря. Дорожкин поднял голову от подушки, почувствовал, что ломота в теле осталась, но теперь она уже была прошлой ломотой, и сел. Стрелки на часах показывали семь утра.
— Туда комком, обратно пригоршней, споткнулся, рассыпал, бросился собирать, земли нагреб, ни провеять, ни промыть, ни смолоть, ни сгрызть, жди, пока заново прорастет, чтобы скосить, да смолотить, да в ладони сжать… — Она посмотрела на Дорожкина, отложила книгу. — И опять. Туда комком. А обратно?
— Я видел пропасть, — пробормотал Дорожкин, удивляясь, что и в языке, и в губах, и в горле жила та же ломота, что и во всем теле. — Сначала какую-то пропасть, паутину, туман, а потом пропасть. А в пропасти было что-то тяжелое, огромное и… живое. Оно… словно шлепало клапанами или поршнями. Дышало. Или качало. Я у него спрашивал про Козлову, оно ответило, что не знает. Но про Веру я не спрашивал, это было еще до того, как я про Веру узнал.
— Марфа тебя закрутила? — спросила Лизка.
— Марфа, — кивнул Дорожкин. — Я сам… дался. Она догадалась.
— Догадки не рогатки, в грудь колют, да не упираются, — проговорила Лизка. — Зачем дался? Или ты с весами ходишь, взвешиваешь, чья беда тяжелее?
— Не знаю, — вздохнул Дорожкин.
— Это у тебя детей нет, — кивнула Лизка. — Когда детки за спиной или жена родная, тогда уж и правда под ноги, и кривда в канаву. Кривда, правда, не вывезет, но и правда облегчения не даст. Так и будешь жить, без огляда, да с чувством — дышат в спину родные или не дышат. Дышат или не дышат.
— Вера дышит? — спросил Дорожкин и посмотрел на фотографию.
— Дышит, — кивнула Лизка. — Медленно. Когда раз в день, а когда и того реже.
— Как ее поискать? — спросил Дорожкин.
— Не знаю, — медленно выговорила, вытолкнула слова изо рта Лизка, словно пузыри под водой выпустила. — Я уж почти полвека ее ищу. Здесь вполглаза, разумом на волосок, а всем остальным не здесь. Где только не была. Не могу дотянуться. Не по мне.
— А по кому? — спросил Дорожкин.
— Вот Вера и могла бы, — прошептала Лизка. — Она светилась вся. Не так, как я. Я ее светом горю, отраженным. Как она пропала, я вообще едва тлела, только в последний год снова поблескивать стала, словно надежду почувствовала или будто снова кто-то поблизости с огнем прорезался. Но не будет Веры, я вовсе погасну. Она же огоньком была. Тут на ней все и держалась. Сначала я огоньком была, а потом, как она родилась, так она стала. А до меня — мамка моя. А до нее ее мамка. Так мы тут и жили, у речки этой на малом взгорке, чтобы по весне разливом не застило. С тайным народом дружбу водили, с потайным перекликались. Я еще девчонкой была, когда тут Марфа появилась. Молодая еще, с мамкой и папкой. Могла наверх выбираться и обратно приходить. Я вот не могу. Да и тайные не все могут, и потайные не все. А она шустрая была, очень шустрая. Не из местных, откуда-то с Волги, что ли. Сказала, что всюду чернота эта потайная гнездится, а здесь, как на островке, и жить можно, и дышать есть чем. Срубили они домик на излучине, стали жить. Ну что же, все веселее. Веселее, а все одно скучно. Марфе все на месте не сиделось. То и дело выскакивала наверх. Возвращалась, рассказывала, что там наверху творится. Что царя убили, что власть наверху из одной кровавой ямы в другую переваливается. Что крестьян тех, кто покрепче, словно косой косят да цепами выколачивают. Но мы и сами догадывались, тогда словно мор среди тайного народа пошел, многие болели и умирали. Долго и мучительно. Так же было, только когда уже война наверху шла. Но еще до войны Марфа стала приводить кое-кого. Из тех, кому вовсе жизни наверху не было. Из разных краев. Из своей родной деревни, из других деревень. Так и вышло тут три деревеньки. Кузьминское, Курбатово да Макариха. Марфа тут вроде как старостой заделалась, ходила, грудь вперед, румянец и летом как в мороз. Благодетельница.
— Почему три деревни-то? — не понял Дорожкин.
— Наверху тут рядком три деревни, так и здесь так же вышло, — пожала плечами Лизка. — Я уж не знаю. Но всякий корешок к стволу, а ствол к корешку. Одно с другим не расцепишь. Тут выкопаешь, там провалится. Тут сожжешь, там сгниет. Так и дом надо строить по дому или рядом, а то ведь впустую домовая сила развеется, как ни стучи мозолями, а до уюта не достучишься. Про то, как наверху, — не скажу, а здесь так. Хотя против моего дома наверху и нету ничего, но мой-то дом старый, он уж корнями так глубоко ушел, что и не выкорчевать с наскока.
— Что значит «наверху»? — спросил Дорожкин.
— То и значит, — вздохнула Лизка. — Это как под водой. Пускай пузыри и смотри, куда они поднимаются, да плыви за ними. Вот и будешь наверху. Марфа, когда мы с ней вроде подружек были, так и говорила. Когда отсюда на оборотную сторону пробиваешься, вроде как всплываешь, а обратно возвращаешься, вроде как заныриваешь. Вот она и заныривала. Неплохо мы жили. Народ тут подобрался в основном крепкий, хозяйственный. А там уж и ворожить понемногу начали. Это ж как в лесу, когда пчелы в дуплах гудят, хочешь не хочешь, а бортничать станешь. А в сороковом как раз у меня Верочка родилась. Я за хорошего парня замуж вышла. Первым красавцем был, и работящим, и умницей, и добрым.
— И где же он? — спросил Дорожкин. — Умер?
— Умер? — удивилась Лизка. — Нет, не умер пока. Да что ему сделается? Жив он, хотя лучше б уж умер.
— Жив? — не понял Дорожкин. — А я его знаю?
— Мне неведомо, — прошептала Лизка. — Да и не слежу я за ним давно уж. С тех пор как он Марфе фамилию свою передал. Тут я отцовскую фамилию обернула и на себя, и на Веру.
— Подождите. — Дорожкин шевельнулся, поморщился — все тело продолжало ломить. — Вы хотите сказать, что у сына Марфы Шепелевой и вашей дочери один и тот же отец?
— Один, да не тот же, — закрыла глаза Лизка. — Хотя дура я была, дура. Тот же и был, и когда миловались с ним, и когда светилась я ему навстречу, как зорька. Только оно ведь как, в гладости и радости можно всю жизнь прожить и не ведать, что за человек рядом, а хлебнешь лиха, тут все и распустится, что было тихо. Сердцевинка-то веточки наружу лезет, когда на излом ее берешь. Володька мой видным парнем был. Я-то тоже красавицей слыла, а все одно — куда мне было до Марфы? Она и ростом была на голову меня выше, да и вообще… А тут самый красивый парень из пришлых, и у меня. Занозило ее это дело. Вот и увела мужа. Но не наговором. Могла бы, да не стала. Я бы почувствовала. Может, она и не прибила тебя только потому, что ты дался ей? Она злая, но не пустая и не без донышка. Ей изнутри победа нужна, а не снаружи. Так и Володьку моего захомутала. А уж на что он купился: на красоту ее или на бодрость, то уж неважно. Собрал вещички, чего их было-то, да и ушел. Впору б было слезы лить, да не до того стало. Завертелась тут жизнь. В пятидесятом появился Простак на своей тарахтелке, из-за леса по болотине весь в паутине выехал. А там уж и Марфа еще большую власть взяла, даже что-то вроде сельсовета под себя соорудила, да и пришлых сразу много набежало, начали строить что-то за речкой, но нас не трогали.
Народ, впрочем, все равно испугался. Затаился. Всем еще памятно было то, что с ними или с родными их случалось. Они ж всю нашу сторонку вроде как заповедной страной числили, а тут опять эти… краснофлагные. Но время прошло, убивать никого не стали, хотя переписали всех, и жить вроде стало повеселее. Начал свежий народец подбираться. Опять же и школа появилась, но Верка моя учиться не пошла, я ее дома и так всему уж научила. Все бегала смотреть на пленных, их много в бараках было. На гармошке научилась играть на губной. Но тогда мы еще с ней поровну огонек делили. А в пятьдесят пятом… в пятьдесят пятом весь огонь на Верку перешел. В тот год немцев расстреляли. И стало плохо. Верка моя заболела. Я полмесяца от нее не отходила, травами да снадобьями отпаивала, вытаскивала ее. Жизнь готова отдать была. А как Вера моя оклемалась, вышла я из избы и очумела. Городишко-то, что за речкой поднялся, словно обновку на себя натянул…
— А потом? — спросил Дорожкин.
— А потом суп с котом, — смахнула слезу со щеки Лизка. — Верка пошла в школу, экзамены сдала этим… экстерном. Устроилась в библиотеку при институте. Она умная у меня, бойкая. А в шестьдесят первом все кончилось… И дочка моя пропала.
— Как пропала? — переспросил Дорожкин.
— Так и пропала… — Лицо Лизки снова стало снулым, каким Дорожкин впервые увидел ее еще в метро. — Не пришла вечером домой. Но еще днем у меня сердце оборвалось. Показалось, словно по голове меня ударило. Даже в глазах потемнело. Я так и побежала в институт, а там никого, паника. Все говорят, что случилось что-то в лаборатории, что есть жертвы. Я спрашиваю, а где же Вера Уланова, она разве тоже в лаборатории? Нет, говорят, она была здесь, в библиотеке, никуда не выходила. Пробилась я через вахту, поднялась на второй этаж, зашла в библиотеку, а дальше уж и не помню… Только здесь в себя пришла, да и то в полусне все. Сколько лет в полусне. Если бы ты не запел тогда со мной… Мы с Верой так же пели друг с дружкой.
— А дальше? — спросил Дорожкин.
— Что дальше? — не поняла Лизка. — Вот оно дальше. Каждый день, каждая минута. На твоих глазах вершится. Народ-то уж привык, а по первости, когда особенно тех, что перегибли, похоронить пытались на курбатовском кладбище, а они из земли лезли, весело было. Жуть как весело. Володька-то Шепелев тоже пострадал тогда на испытаниях. Много народу погибло. Считай, что никто и не выжил из ближних. А Володька вовсе пропал, говорили, откуда выбрался потом, никто не знает. Но выбрался, хотя уж лучше бы не выбирался. Испортился он. И был порченый, так и вовсе испортился. Перекидываться он стал.
— В кого? — спросил Дорожкин.
— В зверя, ясно в кого, — прошептала Лизка. — В страшного зверя. В огромного. Но не так, как прочие. Прочие зверем по желанию или по нужде становятся, а Шепелев навсегда зверем стал, человеком становился на время. Редко становился. Когда Марфа его вызволяла. Она его крепко держала, но из зверского облика вызволяла с трудом. Он, конечно, кровушки требовал, но обходился тайным народцем. Всю округу, считай, очистил. Марфа и сына своего понесла, когда муж ее уже зверем был. Так бы все и шло своим чередом, а вот когда ты сына ее убил…
Дорожкин замер. Именно теперь он вдруг осознал, что он действительно убил Шепелева.
— Тогда он и вовсе ума лишился. Пыталась Шепелева его захомутать, да не вышло. А уж там почему да как — не ко мне вопросы. Хотя говорят, есть кто-то, кто им правит, словно собакой послушной…
— Так это он… — вспомнил Дорожкин чудовище, по которому он палил из пистолета. — Он тогда напал на Дира и на Шакильского?
— Да уж некому больше, — вздохнула Лизка. — Ты на работу-то собираешься? А то возьми ватничек-то. Замерзнешь. Зима еще свою силу не взяла, а все одно — жжется. Приходи еще. Ты ведь только Верку мою отыскать сможешь.
— Почему вы так думаете? — спросил Дорожкин.
— Надеюсь, а не думаю, — прошептала Лизка. — Не всякий ключ дверь откроет, но если уж какой и откроет, только тот, что бородками в скважину пройдет.
— Все дело, выходит, в бородках? — понял Дорожкин. — А вы глазастая, я ж не ношу бородку, как присмотрелись-то?
— Веселый ты парень, — прищурилась Лизка. — Жаль только, повода посмеяться у тебя нет.
— Скажите… — Дорожкин потянул с лавки высушенную и выглаженную рубаху. — А почему у вас нимбы… огоньки у вас отчего были? Да и есть ведь…
— Не знаю, — снова прикрыла глаза Лизка. — Ты что выяснить хочешь, не заразный ли сам? Не порча ли? Не знаю… Вера знала. Она ярко светилась. Ярче меня. Маленькой спрашивала у меня сама. Что я могла ей сказать? То, что и моя мамка мне говорила. Где вода блестит. Там, где родничок из земли бьет.
Глава 10 Кладбище
На улице легкий морозец щипал за нос и за щеки. Деревенская детвора скатывалась на санках со склона оврага, но притягательный высокий берег реки пустовал. Речка все еще не схватилась, бежала через белую луговину черной лентой, поблескивая бахромой ледяной корки по краям. Город сиял свежим снегом. Дорожки и дороги были очищены и посыпаны песком, но все прочее сверкало и слепило глаза.
«Как в деревне — пошел снег, забелило прошлую грязь, начинай жить с чистого листа. Может, и здесь так?» — подумал Дорожкин, но тут же махнул рукой: одно дело обложка, а другое оборотная сторона. Хотя что есть одно, что есть другое, объяснить бы он не смог, да так и не понял до конца. Снег под ногами поскрипывал, ветерок холодил шею, потому как воротничок у ватника был так себе воротничком, насмешкой, можно сказать. К тому же боль никуда не делась, примерно так же болело все у Дорожкина на следующий день после первого упорного дня занятий в бассейне, правда, тогда это была боль роста, боль сладостного прибавления сил, а теперь просто боль.
На мосту среди осколков льда лежали конские каштаны и клочья сена. На афише кинотеатра «Октябрь» сияли черным готические буквы, складываясь в словосочетание «Дары смерти»[62]. По городу привычно ползли маршрутки. На перекрестке улиц Носова и Октябрьской революции Дорожкин решил срезать и пошел дворами. Отчего-то он не хотел видеть собственный дом. Тем более что в нем и в самом деле никто не жил, кроме самого Дорожкина. Кроме него и Фим Фимыча. Теперь ему уже было наплевать и на шум за стеной, и даже на работу перфоратора в какой-то квартире, ему просто хотелось, чтобы за стенами жили живые люди. Живые люди, а не каменные морды, торчащие из стен.
Сфинксы, лежавшие на ступенях института, по-прежнему казались вырезанными из мертвого камня. Ступени у запертых изнутри дверей были тщательно выметены и очищены от снега. Тропинка, ведущая вдоль ограды к внутреннему двору огромного здания, была протоптана, и протоптана явно одним человеком. Неретин продолжал каждое утро отправляться в питейные заведения улицы Мертвых. Сейчас его следы были слегка припорошены редким снежком, и вели они внутрь территории.
Дорожкин перешагнул через ограждение кладбища и зашагал между оградой института и прибитым морозом, но все еще высоким бурьяном. У пролома тропа, как и раньше, раздваивалась, но теперь та ее часть, которая уходила в глубину кладбища, казалась нехоженой. Дорожкин перелез внутрь институтского двора и подошел к заднему входу. Тяжелая дверь подалась неохотно, и уже давнее ощущение повторилось. Дорожкин словно не вошел в здание, а вышел из одного пространства в другое. Он тут же понял, отчего в этот раз это ощущение показалось ему знакомым, точно такое же чувство он испытал, когда вместе с Диром и Шакильским переступил границу Кузьминского уезда. Так если верно то, что прибывающие в Кузьминск люди расширяли его территорию, так, может, и нелюди отвоевывали свое точно таким же способом?
Внутри ничего не изменилось. Даже бюст Ленина на входе точно так же был наряжен вахтером. Разве только пол в коридоре был вымыт кое-как, точнее, на чистом кафеле виднелись следы ботинок и чего-то более крупного и тяжелого.
— Ну что там увидели? — окликнул его Неретин.
Георгий Георгиевич стоял у входа в собственный кабинет и медленно застегивал пуговицы пиджака.
— Следы, — отозвался Дорожкин. — Тут прошло какое-то существо огромного размера. Длина шага примерно метр двадцать, выходит, что и рост его где-то метра в три. Если не больше. Да и отпечатки странные. Словно он шел на каблуках, да еще пятился.
— На копытах, — пояснил Неретин, — вам знакомо существо под именем Минотавр?
— Бросьте. — Дорожкин подошел ближе и почувствовал запах перегара. — Не хотите же вы сказать, что у вас здесь живет человек огромного роста, да еще с головой быка?
— Ну физиология имеющегося у нас Минотавра, конечно, несколько отличается от традиционного представления о, так сказать, каноне соответствующего существа, но определенное сходство имеется. Да вы заходите, Евгений Константинович, заходите. — Неретин посторонился, пропуская Дорожкина в кабинет. — Знаете, Вальдемар Адольфыч вовсе перестал уделять внимание институту. Говорит, что пока что имеются задачи и поважнее, чем сдувать пыль с лабораторных журналов прошлого века. А у нас тут столько всего интересного!
— Даже дышится как-то по особенному, — заметил Дорожкин и тут же замотал руками. — Вы не подумайте, я не о….
— Я и не думаю, — хмыкнул Неретин, отправляясь на место за столом. — Я, кстати, противник всего тайного или тихого. Не люблю недомолвок и шепотков. Знаете, шепотки подобны шептунам. И перегар должен быть грандиозным. Мне он так просто необходим. Голова начинает расплываться в тумане, но именно это мне и нужно. В таком состоянии я менее опасен. Трезвость же… А ведь это важно, что вы почувствовали отличие здешней атмосферы. Да. Здесь дышится по-особенному. Потому что здесь концентрация тайного народа — особенно велика. Нет, понятно, что у Быкодорова колхозничков больше, но у него еще имеется и эта противоестественная мята…
— Я видел этих самых колхозничков, — откликнулся Дорожкин, извлекая из сумки бутылку. — Не самое душеуспокоительное зрелище. Я, правда, был уверен, что эти существа должны быть огромного роста, если судить по мифологии. А на самом деле этот ваш Минотавр стоит двух десятков любых из них. Я о весе говорю…
— Понимаете, — Неретин задумался, — а ведь Минотавр вовсе не из тайного народа. Я бы даже сказал так, он даже и не Минотавр, а нечто производное…
— От кого? — спросил Дорожкин, уже представляя ответ.
— От меня, — твердо сказал Неретин. — Да вы спрячьте пока бутылку, спрячьте. Сегодня я смогу продержаться чуть дольше. Знаете, на самом деле это странно, но ведь в этом есть некий парадокс. Если я не начинаю с утра похмеляться, то стремительно скатываюсь к порогу, за которым начинается страшное. Поэтому должен пить, и пить, и пить до полной отключки. Зачем же тогда мне назначена дикая головная боль при питье? Она же должна быть с похмелья? Но боль ужасная, невыносимая, поверьте мне. Она словно загоняет меня в клетку…
— Подождите. — Дорожкин опустился на стул напротив Неретина. — Стоп. На минуточку. Но в вас же нет трех метров роста? А как же некий предполагаемый закон… сохранения массы? Вы же не превращаетесь в дирижабль? Объясните. Вы же ученый.
— Ученый? — хмыкнул Неретин. — Я, дорогой мой, давно уже не ученый. И даже не отставной мудрец. Забудьте все, что я говорил вам в прошлый раз. А что касается сохранения массы… она есть, поверьте, и я волочу ее за собой, как тяжкий груз. Кстати, а ведь вы не были удивлены, когда я сказал, что этот самый Минотавр производное от меня…
— От меня все ждут удивления, — заметил Дорожкин. — Но удивление может возникать только при свежести восприятия. Одна ложка сахара — сладко, вторая — еще слаще, третья — очень сладко, но все последующие сладости не прибавляют, разве только тошноты.
— И все-таки, — прищурился Неретин.
— Я кое-что узнал о том дне, — проговорил Дорожкин. — О тридцатом октября шестьдесят первого года. И о вашей роли в тех событиях.
— О роли, — протянул Неретин. — Да уж. Роль, прямо скажем, была незавидной. И это все, что вы узнали?
— Я был в промзоне, — сказал Дорожкин. — Видел там такого… спрута, который запустил щупальца в город и сосет из него соки.
— Вот так, значит, — откинулся на спинку стула Неретин. — Сосет, говорите? А если питает? Как чайный гриб? Только выделяет не сладкую водичку, а, извините, электричество, транслирует телевизионные программы, осуществляет связь?
— А как же тогда закон сохранения массы, энергии, да чего угодно? — поднял брови Дорожкин. — Это что, неизвестный донор, что ли? Материализовавшийся рог изобилия?
— Рог изобилия и паразит — в одном лице, — пробормотал Неретин и поднялся. — «Во всем мне хочется дойти до самой сути…»
— «До оснований, до корней, до сердцевины»[63], — продолжил Дорожкин. — Что произошло тридцатого октября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года? В одиннадцать часов тридцать две минуты?
— Даже так? — пробормотал Неретин. — Что ж, давайте бутылку. И пойдемте.
Он сделал глоток только в коридоре. Умело откупорил бутылку, глотнул и пошел твердой походкой в глубь коридора. Молодой человек лет тридцати пяти. Столько ему и было в далеком шестьдесят первом году? Сколько бы ему стало теперь? Под девяносто? Или его вовсе бы уже не было?
Дорожкин покосился на дверь кабинета Дубицкаса — неужели там до сих пор лежит его прах, обвалившийся развалинами вместе с потерявшей объем одеждой? И маленькие черные очки в нагрудном кармане…
— Не отставайте, — обернулся Неретин, делая еще один глоток. — Боюсь, что подобную экскурсию я не смогу предлагать вам часто.
— Чем вы их кормите?
Дорожкин окликнул Неретина, невольно ожидая, что тот обернется, и он вместо человеческого лица увидит морду зверя.
— У вас тут очень чисто. Ни пылинки. И стекла блестят. И на потолке ни паутины, ни пыли. Эти… тролли очень старательны. Они работают за деньги или за еду? Или за возможность остаться в живых?
— Они сами кормятся. — Неретин остановился в конце коридора у широкой лестницы, дождался Дорожкина. — Кто как. Я их отпускаю ночью. Кто-то ловит рыбу в водохранилище, кто-то уходит в лес. Недалеко, в лесу опасно… Так что я им ничего не плачу.
— Тогда почему? — Дорожкин подошел к Неретину почти вплотную, тот смотрел на него сверху вниз. — Почему они остаются здесь? Что их держит?
— То же самое, что заставляет Адольфыча наполнять город людьми, — сказал Неретин. — Тут ведь дело в чем, когда на поле много желтых цветов, поле кажется желтым. Но это не значит, что на поле нет цветов другого оттенка.
— А какого цвета те, кто начищает ваши коридоры? — спросил Дорожкин.
— Они здесь жили когда-то, — объяснил Неретин. — И они больше привязаны к земле, на которой их родина, чем вы привязаны к своим родным. Я не скажу, что они умрут, если связать их, бросить в контейнер и вывезти куда-нибудь километров за сто, но будут угнетены вплоть до оцепенения. У них просто нет выбора. Пойдемте. У нас опять не так много времени.
Ступени уже были не столь чисты, камень словно был подернут серым налетом, и чем выше поднимался Дорожкин, тем явственнее ощущал странный запах, похожий на смесь запаха сырой земли и растертых в пальцах веточек туи. Коридор второго этажа был заполнен неподвижными телами. Они лежали под высокими черными окнами и напоминали картофельные мешки. Размеренное дыхание говорило о том, что «мешки» были живыми существами.
— Идемте, идемте, — поторопил Неретин Дорожкина. — Не волнуйтесь, здесь они чувствуют себя в относительной безопасности, поэтому могут себе позволить расслабиться. Жаль, что эти собачки у входа не позволяют мне принять тех несчастных, что истязает Быкодоров. Впрочем, институт тоже не безразмерен. Если их будет больше, здесь просто станет нечем дышать. А в аудитории и лаборатории я их пустить не могу.
— Надеетесь, что рано или поздно институт возобновит свою деятельность? — спросил Дорожкин.
— Нет, что вы, — пожал плечами Неретин. — Я теперь надеюсь только на две вещи. Во-первых, на то, что конец моей жизни не будет слишком уж мучительным. Во-вторых, что посмертное мое существование, если оно, конечно, есть, не заставит меня вспоминать нынешнее бытие с сожалением.
— Вы рассчитываете на посмертное существование? — спросил Дорожкин.
— Скажем так, — Неретин остановился у высоких дверей и загремел ключами, — я его имею в виду. Его или его возможность. Некоторые обстоятельства позволяют думать… Ну ладно, заходите.
Двери заскрипели, Неретин щелкнул выключателем, под потолком заморгали лампы, и Дорожкин увидел высокие стеллажи, кое-как накрытые тканью, многоящичные секретеры, картины на стенах, свернутые в рулоны ковровые дорожки.
— Библиотека, — объяснил Неретин, затем прислушался к чему-то, метнулся к двери и прикрыл ее. — Говорите негромко. Не все представители тайного народа безобидны. У меня-то проблем не будет, но вам бы не следовало забывать об осторожности. Слышите?
Дорожкин замер. По коридору шел кто-то грузный, даже тяжелый. Пол под его тяжестью не просто скрипел, он подрагивал. Неизвестный замер у входа в библиотеку, шумно выдохнул, судя по громкому шороху туши о прикрытую дверь, развернулся и заскрипел в ту же сторону, откуда появился.
— Уф, — выдохнул Неретин. — Не любит чужих. Странно, в это время он обычно спит в рекреации, дальше по коридору. Ладно, некоторое время у нас теперь есть.
— Кто это? — спросил Дорожкин.
— Единорог, — ответил Неретин.
— Хорошо, что не Полифем[64], — постарался улыбнуться Дорожкин.
— Напрасно улыбаетесь, — растянул губы в улыбке Неретин. — Единорог здесь — это не совсем то, что обычно принято представлять в виде единорогов. Как видите, местные, как говорит Быкодоров, колхознички тоже не слишком напоминают каких-нибудь романтических существ с крылышками. В том числе и скандинавских великанов.
— Вам это не помешало найти с ними общий язык, — заметил Дорожкин. — Да и единорога вы не слишком боитесь.
— Да, — задумался Неретин. — Я даже позволял себе с ним повозиться. Правда, не в этом облике. И не здесь. В спортзале. Но шведских стенок там больше нет. Итак, мы в библиотеке. Скажите, — Неретин снова приложился к бутылке, — что бы вы хотели узнать? Я бы даже спросил так: что бы вы могли успеть узнать? Думаю, что еще несколько минут у нас есть. Или все упирается в тридцатое октября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года? В одиннадцать часов тридцать две минуты?
— У меня есть еще один важный вопрос, но я оставлю его на конец беседы, — поспешил заметить Дорожкин.
— Ладно. — Неретин снова приложил к губам бутылку. — Думаю, вам известно, что тридцатого октября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, в одиннадцать часов тридцать две минуты, над архипелагом Новая Земля был взорван самый мощный термоядерный заряд за все время испытания ядерного оружия.
— Да, — кивнул Дорожкин, — пришлось кое-что сопоставить. Но Новая Земля довольно далеко отсюда.
— В масштабах Земли — да, — согласился Неретин. — Но Земля сама по себе довольно маленькая планета. Я не хочу сказать, что я бывал на больших планетах или еще где-то, но осознание того, что наша Земля вместе со всей ее обложкой, подложкой и всей прочей мишурой есть мир вовсе не бесконечный, важно. Я, кстати, узнал о том, что все-таки произошло тридцатого октября шестьдесят первого года не так давно. Лет так десять назад. Вы знаете, что взрывная волна от того взрыва обошла земной шар трижды?
— Ну я не углублялся… — пожал плечами Дорожкин.
— А я углублялся, — пробормотал Неретин. — Собственно, в этом и состояли мои исследования — углубляться. Хотя уже тогда мне следовало задуматься над многим. Задуматься в пятьдесят пятом, когда над Кузьминском встал туман и город получил тот свой облик, который вы теперь можете наблюдать. Связать это с пролитой кровью военнопленных. Но мы тут все сами себе казались открывателями чудесной страны. Одним чудом больше, одним меньше. А тогда, когда Простак надавил на Перова и дал команду расстрелять пленных… Знаете, расстрел проводился ночью, я как раз занимался с аборигенами. Тогда еще были надежды как-то вписать их в нашу систему, что ли. Звуков выстрелов было не слышно, все это делалось в котловане, на месте которого потом был построен лабораторный ангар, но, уверяю вас, инспектор, каждую чужую смерть все эти существа принимали так, словно пули пробивали их плоть. Раз за разом они падали наземь и стонали. Кстати, будьте уверены, что, если кого-то убьют где-то поблизости и теперь, вы услышите их стоны. Теперь, Евгений Константинович, мне кажется, что человек лишен какого-то важного органа. Какой-то способности. Ну все равно, как если бы отличительной способностью человечества была бы врожденная глухота. Так вот она есть, эта самая глухота. Но чего мы лишены, мы сами определить не в состоянии. Разве только чувствуем иногда, что тыкаемся на ощупь. Вот и я.
Неретин снова приложился к бутылке, в которой уже оставалась половина.
— Тут, в Кузьминске, имеются серьезные аномалии пространства. Думаю, что и аномалии времени. Я был руководителем лаборатории, которая занималась банальными замерами, фиксацией происходящего. Были еще и другие лаборатории, тот же Дубицкас пытался заниматься искажениями времени, административная часть во главе с Перовым занималась все больше обустройством тыла. Другие лаборатории пытались изучать феномен самого Адольфыча. Ведь тогда только он мог провести сюда и людей, и технику, и грузы. Правда, потом выяснилось, что это способна делать и крестьянка Шепелева, но использовать ее не удавалось. Своенравная оказалась особа. Ну неважно. Короче, мне удалось установить закономерность, которая, скажем так, была связана с некоторой суммой вибраций. Расчетным путем был установлен центр этих вибраций, если имеет смысл вообще как-то ориентировать в пространстве те категории, которые все привычные ориентировки нарушают. А потом… потом была построена установка, которая, по моим расчетам, могла бы заменить того же Адольфыча.
— И во время ее испытаний вы решились достичь того самого центра, источника вибраций? — спросил Дорожкин.
— Нет. — Неретин снова глотнул из бутылки. — Такой цели я себе не ставил, да и не мог ставить. Конечно, задумывался о чем-то подобном, но только в плане будущих размышлений. К тому же центр вибраций находился не здесь, а как бы… в глубине. Нет, тогда главным была техническая возможность переброски материальных тел для начала в то, что теперь в Кузьминске называют паутина или грязь. А потом уже и на Землю.
— И?.. — заставил оторваться от бутылки Неретина Дорожкин.
— И ничего. — Неретин вздохнул, взгляд его становился все более мутным. — В тот день мы просто тестировали установку. Научились выходить на уровень начала паутины. Можно сказать, царапали оболочку. Ну начальство и устроило показательные запуски. Был практически весь институт. Даже рядовые лаборанты. Установка прошла контрольные уровни, начала, как мы говорили, буриться, а в одиннадцать часов тридцать две минуты все прекратилось. Я сам не видел, что произошло. Для меня все погасло. А когда я пришел в себя, то увидел трупы, трупы, трупы, кровь и то же самое, что видели и вы. Не знаю, как я смог оттуда выбраться. Там еще ползала по полу лаборантка Катенька, с разодранным в лохмотья животом, но не умирала, а кричала что-то, смотрела на меня с ужасом и складывала на тележку куски тела Перова. Представляете, несла голову Сергея Ильича, оторванную голову, из которой вместе с какими-то жилами выходил словно какой-то дым, а голова хлопала глазами и пыталась что-то говорить. Я почти сошел с ума. Нет, я сошел тогда с ума. Или сошел бы, если бы не Дубицкас. Он метался вокруг, спотыкался о разорванные в клочья тела, махал окровавленными руками и кричал: «У меня не бьется сердце, у меня не бьется сердце»… Я приложил руку к груди, у меня сердце билось.
Неретин замолчал. Дорожкин тоже не проронил ни звука.
— Знаете, — оживился Неретин, — а ведь в тот день была решена проблема электроэнергии. Наша маленькая гидроэлектростанция не справлялась. Дома топились каминами…
— Но взрыв! — напомнил Дорожкин. — Почему катастрофа совпала со взрывом?
— Как выстрел в горах, — откликнулся Неретин. — Громкий крик. Та самая соломинка на спине верблюда, которая заставила его переломиться. Недостающая пакость среди того ужаса, который творился в стране. По-другому я это не могу объяснить.
— Тогда что же там, в ангаре? — спросил Дорожкин.
— Думаю, что это какой-то паразит, — усмехнулся Неретин. — Гигантский паразит. Межпространственный! Я же уже говорил. Что-то вроде чайного гриба. Что-то потребляет, но многое и дает. Чертовски удобная штука. Кстати, многое и не дает. Вот не дает до конца упокоиться мертвецам. Вам бы о том с Дубицкасом поговорить, он последние годы, уже после собственной смерти, серьезно этим занимался. Но его больше нет. По-настоящему нет.
Неретин пристально посмотрел на Дорожкина и добавил:
— Как-то так вышло, что он сумел освободиться. Другие пытались, но не выходило. Кое-кто по первости даже сжигал себя, в кислоту бросался. Ну и чем закончилось? Пребыванием в тех же пределах, но в виде бестелесной тени, обремененной все теми же физическими страданиями. Они бродят тут ночами… А вот у Дубицкаса получилось… Хотел бы я узнать как…
Дорожкин промолчал.
— Захотите проститься, так я дал команду отнести его останки на кладбище, — усмехнулся Неретин. — Ведь вы общались с Антонасом Иозасовичем? Так что милости прошу на кладбище. Днем там народ мирный, да и ночью, похулиганить могут, а обидеть нет.
— Это все по первому вопросу? — спросил Дорожкин.
— Вот. — Неретин подошел к столу, поднял файл с пожелтевшим листом бумаги. — Возьмите. Это рапорт Перова о происшедшем. Написан, правда, рукой его лаборантки, но тому есть объяснения. Он единственный, кто, несмотря на ужасные травмы, оставался в сознании в течение почти всего испытания. Вплоть до того момента, как ему оторвали голову. Прочитайте. Тут с подробностями. О том, как я вместе с рабочим Шепелевым был засосан в трубу, как оттуда же появился ужасный зверь и начал рвать на куски и уничтожать людей. И даже то, как потом вместо зверя на полу ангара обнаружился голый Неретин Георгий Георгиевич. Ваш второй вопрос, Евгений Константинович?
— Вера Уланова, — вспомнил Дорожкин, убирая в карман файл. — Здесь работала библиотекарем Вера Уланова. Она пропала в тот же самый день.
— Да, — вдруг тепло улыбнулся Неретин. — Помню. Светлая такая была девчушка. Но я ничего не могу сказать о ней. Мне с неделю было не до того, а потом… Потом институт уже не оправился. Да и ее рабочего места уже давно нет, я еще пытался тут работать, многое переставил. Хотя вот.
Неретин выдвинул верхний ящик секретера, на котором не было никакой литеры.
— Вот. — В руках его желтела картонка. — Это формуляр. Дубицкас сказал, что именно он и оставался на ее столе. А книга исчезла. Кстати, выписала ее она на себя.
— «Aula linguae Latinae»[65], — разобрал Дорожкин аккуратный почерк. — Зачем ей была книга для чтения по латинскому языку?
— Да так, — махнул рукой Неретин. — Мы частенько переговаривались с Дубицкасом на латыни. Это давало нам ощущение некоей защищенности. Думали, что можем обсуждать все, что угодно. Но ошибались. Простак, кстати, понимает латынь. Имейте это в виду. Он вообще очень многое понимает. Слишком многое для обычного администратора. А Вера всегда дула губы, что не понимала наших слов. Пообещала освоить латынь.
— Я возьму этот формуляр, — сказал Дорожкин.
— Поверьте мне, — допил остатки коньяка Неретин, — однажды этот туман исчезнет и унесет с собой и город, и, скорее всего, меня. Постарайтесь, чтобы он не унес и вас. Поэтому избавьтесь от излишней доброты. Benefacta male locata malefacta arbitror[66].
— Латынь тоже не изучал, — вздохнул Дорожкин.
— Не жалейте негодяев, — медленно проговорил Неретин. И добавил: — Знаете, а ведь порой мне уже не помогает и опьянение. Идите, инспектор, я побуду еще здесь.
В коридоре стоял шерстистый носорог[67]. Дорожкин мгновенно облился холодным потом, но на ногах устоял. До зверя было около двух десятков шагов, до лестницы, за спиной Дорожкина, около десяти. Странно, что у него не возникло желания рвануть обратно в библиотеку. Может быть, из-за неприятного скрежета, который стал раздаваться оттуда, едва Дорожкин закрыл за собой дверь, или из-за черных пятен, которые образовались на месте зрачков Неретина, когда тот цедил сквозь стиснутые зубы: «Идите, инспектор, я еще побуду здесь»?
Дорожкин еще раз взглянул на зверя, маленькие глазки которого находились неестественно близко к огромному черному рогу, посмотрел на все так же ровно дышащих неретинских уборщиков и медленно, удерживая дрожь в коленях, повернулся к зверю спиной. Да, «не совсем то, что обычно принято представлять в виде единорогов» равнялось ростом с Дорожкиным даже в таком, четвероногом состоянии. Одно утешало: добежать до лестницы Дорожкин успевал в любом случае, а там уж такой зверь, бросься он за невольной жертвой в погоню, не совладал бы с толстыми ногами на мраморных ступенях. Хотя раздавить своей тушей Дорожкина мог.
Зверь не бросился. Дорожкин добрался до лестницы, медленно спустился до первого этажа и пошел по длинному коридору, ускоряясь с каждой секундой. На улицу он уже выбежал, жадно хватая ртом морозный воздух и обзывая себя самыми непристойными эпитетами. Остановился, только перебравшись на тропу в бурьяне. Постоял пару минут и вдруг побрел по занесенной снегом дорожке в глубь кладбища. Для порядка обозвал себя идиотом, но всю последующую дорогу бормотал одно и то же:
— Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня.
Бурьян вскоре кончился, и начались могилы. Снег припорошил их основательно, но, верно, ветер смел белую пудру, и они вспучивались из белого травяными холмиками, словно кладка огромного насекомого. И тут и там в беспорядке торчали кресты, обелиски, какие-то стелы, просто таблички на забитых в землю кольях, между ними кое-где тянулись вверх молодые и не очень молодые березки и рябины, но большая часть их оказалась вырублена. Впереди, там, где серыми коробками стояли склепы, поднимался дымок и двигались какие-то фигуры. Подобные фигуры, но неподвижные, попались Дорожкину еще раньше. Вдоль дороги, в которую обратилась заснеженная тропа, кое-где стояли скамьи, и вот на них, не сплошь, но часто сидели мертвецы. Они сидели неподвижно, кто скорчившись в комок, кто ровно, выпрямив спину, кто лежал, упав на бок. На их лицах и одежде не таял снег, но Дорожкина окатывало ужасом, потому что в глазах каждого, утопленная в смертной муке, таилась жизнь. Она продолжалась черными точками зрачков, но была столь явственной, что холод, который охватывал Дорожкина изнутри, делал дующий в лицо ветер почти теплым.
У костра стояли пятеро. Дорожкин не смог узнать, был ли среди них кто-то из тех, кому он передавал тело Колывановой, но все они были похожи на близнецов, как могли быть похожи на близнецов забытые на ветвях яблони антоновские яблоки. Мертвяки тянули к огню руки, в котором как раз и сгорал вырубленный кладбищенский подлесок. У одного из пяти на носу торчали очки Дубицкаса.
Дорожкин подошел к костру, поймал медленное, страшное движение желтых белков глаз в свою сторону и показал пальцем на мертвяка в очках. Тот продолжал тянуть руки к костру, а его сосед хрипло проскрипел:
— Слепой, тут живчик какой-то отчаянный забрел на кладбище, пальцем в тебя тычет.
— Спроси его, чего хочет, — прохрипел тот, кого назвали слепым.
— Что ты хочешь? — повернулся к Дорожкину сосед слепого, и Дорожкин с облегчением выдохнул, с ним стали говорить.
— Очки, — сказал Дорожкин, раздумывая, что будет, если ему придется пострелять по страшной пятерке. — У вашего приятеля на носу очки Дубицкаса. Они мне нужны. Могу предложить тысячу рублей.
— А? — повернулся к соседу слепой.
— Деньги предлагает, — объяснил тот, — тысячу рублей за очки. За очки Иозасовича.
— Как? — повернулся к Дорожкину тот, кто стоял к нему ближе других, и Дорожкин наконец узнал того, по кому стреляли из рогаток дети гробовщика. — Как Антонас отчалил?
— Рассыпался, — после паузы сказал Дорожкин. — В пыль. Кто-то отпустил его. Наверное.
— Узнай, — с надеждой вымолвил собеседник Дорожкина. — А мы тебе не только очки, но хоть весь его прах возвернем. Его в общую могилу сбросили. А хочешь, мы тебе склеп Дубицкаса отдадим? Он побеспокоился, заранее прикупил себе.
Дорожкин покосился на ряды склепов и тут только понял, что они ему напомнили. Вместо кладбищенских сооружений вдоль дороги стояли серые сантехнические кабинки.
— Узнаю, — пообещал Дорожкин. — Сам не зайду, так через отца Василия передам.
— Узнай, — еще раз попросил собеседник. — А очки… очки мы тебе отдадим. Слепой, отдай очки.
— Мерзну я, — пожаловался слепой. — Что мне его тысяча? Вот если бы он курточку какую дал. Или одеяло. Я бы еще отдал.
— Курточку! — вспомнил Дорожкин и заторопился, стягивая с плеч ватник. — Курточки нет, а вот ватничек — считай, что новый.
— Ватничек? — шевельнулся слепой. — Ватничек пойдет. Хороший ватничек-то?
— Хороший, — кивнул его сосед.
— Ну ладно, — качнулся слепой и медленно снял очки с заледенелых ям, которые когда-то были глазами. — Держи. Да береги их. Дубицкас хорошим мертвяком был. Интеллигентным. Чего только в своем этом институте пропадал целыми днями?
Глава 11 Смотрины и проводы
Маргарита встретила его на перекрестке Октябрьской и Мертвых. Словно из-под земли выросла. Или улицу переходила? Куда она могла идти? Покачала головой.
— Почему голый?
— Голый? — Дорожкин растерянно окинул себя взглядом. — Почему же голый? В штанах, в свитере…
— Хорошо, что не босиком, — пустила улыбку на идеально гладкую щеку — ни родинки, ни прыщика, ни морщинки, ни шрамика. — Вот такой народ эти мужики. Первым делом проверяет наличие штанов.
— Я в «Дом быта», — объяснил Дорожкин. — Куртку сдавал в починку, так уж с месяц, если не больше, совсем забыл. Зима, однако, надо забрать. Вот.
— Поняла. — Она смотрела на него не то с насмешкой, не то с надеждой, не то с сочувствием. — Если что, помни. Рытвины и ухабы ничего не говорят о направлении. Они говорят о дороге.
— Запомню, — пообещал Дорожкин и тут только разглядел, что и Маргарита была раздета, точнее, одета не по-зимнему: в коротких сапожках, в черных джинсах с широким поясом и кобурой на ремне, в блузке, едва сдерживающей высокую грудь, в вырезе над которой таял на смуглой коже снег.
— И смотришь, начиная с ног, — усмехнулась Маргарита. — И это влюбленное существо? В глаза смотреть надо, в глаза, парень. Спиной не повернусь, не надейся. И еще один совет дам. Самый главный. Когда в глаза смотришь, много видишь, но и выдаешь многое.
Сказала и растаяла, исчезла, растворилась. Без улыбки, без тени, без ничего. Дорожкин взглянул на тротуар. На свежем, едва нападавшем снегу отпечатались следы изящных сапожек. И ни следов приближения, ни удаления загадочного объекта под названием Маргарита Дугина не было.
Мороз ощутимо забирался под свитер.
— Влюбленное существо, — пробормотал Дорожкин под нос. — Без меня меня женили.
Он снова посмотрел на здание «Дома быта» и двинулся к почте.
Девица за стеклом старательно румянила щеки, за другим стеклом Мещерский, судя по звукам, уничтожал виртуальных монстров. У заляпанного чернилами стола сидел какой-то невыразительный тип, который тут же двинулся к выходу, едва Дорожкин шагнул к Мещерскому.
— Воюешь?
— Ага, — кивнул Мещерский. — Вспоминаю боевое прошлое. А ты что?
— Да вот. — Дорожкин кивнул на телефон. — Хотел позвонить, а потом вспомнил про того… спрута в промзоне. Не хочется говорить через него.
— То же самое, — задумался Мещерский. — Сеть-то ведь тоже через него. И телевизор. Правда, очень все похоже на настоящее… Может, он вроде посредника? Ну такой типа буфер? Кэш? В одном месте подсасывает все это дело, в другое впрыскивает. Или все это обман? Подделка? Ты дома-то был? Нам с тобой деньги хоть настоящие платят?
— Вроде настоящие, — вздохнул Дорожкин. — Что с Машкой?
— Нет ее пока, — сморщился Мещерский. — Не, заглядывала еще сегодня утром. Притащила завтрак в судке. Как в больницу. Сказала, что для нее у меня что-то вроде карантина. И что ты на меня плохо влияешь. Что она давно заметила, что ты, вместо того чтобы жить, дышать полной грудью, всегда стараешься разобраться, чем это ты дышишь, да где ты живешь, да почему… Зануда ты, она сказала. Ты это, зануда, разобрался с тем, что мы с тобой там видели? Что это была за… капельница? Кстати, я тут специально узнавал, воду мы не из нее пьем, водопровод нормальный, скважина имеется, насосы.
— Есть мнение, что это «что-то» вроде паразита, — заметил Дорожкин.
— Ага, — задумался Мещерский. — То есть вся эта хрень типа присосалась к местной действительности? И что же она из нее сосет? По мне, так, наоборот, впрыскивает.
— Думаю, что-то сосет, — сказал Дорожкин. — И впрыскивает. Так я слышал, что некоторые твари тоже впрыскивают. Замотают в паутину жертву, впрыснут ей внутрь свой желудочный сок и сидят рядом, посвистывают. Ждут, когда «обед» приготовится.
— Тьфу! — раздраженно сплюнул Мещерский. — А поаппетитнее сравнений у тебя нет?
— Ну почему же? — пожал плечами Дорожкин. — Нет, ну понятно, что на вареное яйцо может быть два взгляда, и со стороны завтракающего гуманоида, и со стороны курицы. Что собираешься делать?
— Ничего. — Мещерский вздохнул, снова положил руку на мышку. — Ждать буду. А что я могу? Если ничего хуже не будет, так можно всю жизнь прожить. Денежка капает, надо мной не капает. Машка… Образуется все с Машкой, а не образуется, еще что-нибудь придумаю. Бывало и похуже. Ничего, человек ко всему привыкает.
— Получше, значит, не хочешь? — спросил Дорожкин.
— А я не знаю, что такое «получше», — огрызнулся Мещерский. — Да, кое-что мне не нравится. Чудищ этих, что тот кадр во френче стегает, жалко. Да хоть бы они и овцами были, все равно было бы жалко. Но это все жизнь, понимаешь? Так везде. Вот ты сидел у себя в квартире съемной в Москве, и в то же самое время, заметь, параллельно, где-то в отделении милиции метелили ни в чем не повинного мужика. Да хоть бы и повинного! А где-то в подворотне бритоголовые забивали какого-нибудь таджика. И одновременно какие-нибудь таджики или кавказцы, неважно, где-то рвали на части русскую девчонку. Цыгане продавали наркотики. Дети в больницах умирали, которых на самом деле вполне себе могли бы вылечить. Людям не хватает на самое необходимое, а в это время кто-то из нынешних бонз сцеживает какой-нибудь латиноамериканской стране миллиарды, олимпиады всякие затевает. Вот скажи, ты этого не знал? Знал. Тебе это жить мешало? Да нисколько!
— Мешало, — не согласился Дорожкин.
— Нет, — мотнул головой Мещерский. — Не зацепило бы, так бы и прожил счастливую долгую жизнь. Вот смотри, если бы та же Германия победила, тот немец, что жил бы возле какого-нибудь концлагеря, постепенно бы ко всему привык. Однажды, когда фашисты бы сожгли последнего еврея, концлагерь бы закрыли, крематорий бы разобрали. И все бы успокоились. Не сразу, постепенно, но успокоились бы. А ты думаешь, что такого не было? Было, и много раз. Тысячи, десятки тысяч людей уничтожались. А тут какие-то чудища, тайный народ, тролли, не знаю что… Судьба у них такая. Ты герой, Дорожкин? Я нет. В чем дело?
— Дело в том, График… — Дорожкину отчего-то стало жалко Мещерского, который вот теперь всем своим существом давал понять, что все, что с ним происходит, происходит не по его воле, что он, Мещерский, ничего этого не хотел и не желал, и хочет он только одного, чтобы его оставили в покое. — Дело в том, График, что последнего еврея не бывает. Ну и так далее, в прогрессии.
— Ты чего голый-то? — окликнул Мещерский Дорожкина уже в дверях.
Телеграфистка фыркнула. Дорожкин покосился на покрытое яркой краской лицо, вздохнул.
— Иду за курткой в «Дом быта». Надо из ремонта забрать.
— А ты похудел, — закричал ему вслед Мещерский. — Вовсе с лица спал! Как сумел-то? Подскажи способ!
Лариса — приемщица в ателье «Дома быта» — долго листала журнал, в котором когда-то сделала запись о сдаче новым инспектором в починку куртки, пока удивленно не подняла брови:
— Дорогой мой, да вы ее еще седьмого октября сдали! Что, так и ходили в свитере? Зима же?!
— Да по-разному, — постарался усмехнуться Дорожкин. Отчего-то ему показалось, что вот именно теперь он делает что-то не то. — Но теперь уж точно похолодало. Замерз и вспомнил.
— Зима, — вздохнула Лариса и пошла к полкам. — Вот она. Носить вам еще ее не переносить. Вы как ее проткнуть-то умудрились? Причем на том же месте, где и в прошлый раз. Я, правда, самой куртки не помню, но работа знакомая. У нас только одна девушка так может рукодельничать. Белошвейка, можно сказать. Вообще-то она теперь кроит, но ради такого случая я уж попросила ее зачинить вашу куртку. Чтобы незаметно было. Она, правда, и сама отказалась вспоминать, когда в первый раз ее подшивала, но сделала все как надо. Даже сказала что-то вроде того, что пора хозяину этой курточки ходить в бронежилете.
— А можно мне ее увидеть? — спросил Дорожкин, всовывая руки в рукава.
— Позвать? — подняла брови приемщица.
— Нет, — замотал головой, оглянулся, чтобы удостовериться, что никого нет за спиной, Дорожкин. — Я просто хочу ее увидеть. Ну хоть издали… Ну мало ли… Вдруг красавица?
— Обыкновенная, — поджала губы приемщица. — Руки золотые, да, а так-то обыкновенная. Но пошли, покажу. Да что на нее смотреть, Женька Попова, она и есть Женька Попова. Тоже еще та… То работает, то нет, неделями не приходит, и ведь никто не вспомнит о ней, потом появится, посидит два-три дня, и опять ее нет. Уходит и память за собой утаскивает. Прямо и не знаю. Вот ведь… Смотрины прям…
Конечно же. Как он мог забыть? Или не забыл, если почувствовал что-то тогда на почте? Он столкнулся с ней у выхода из корчмы, которая бестолково месила крыльями фальшивой мельницы ночной загазованный воздух Рязанского проспекта. Настроение было не очень хорошим: шеф устроил корпоратив, при этом или же поскупился, или же порции в корчме были слишком малы, ждать-то их уж точно пришлось долго, но все закончилось самым печальным образом. Мещерский нажрался и уснул за столом. Дорожкин, который пытался заменять улизнувшего по срочным делам шефа, сорвал голос и вдобавок поссорился с Машкой, хотя ссора в том и состояла, что она высказала по телефону все, что о нем думает. К счастью, установленный шефом лимит расходов превышен был всего лишь тысяч на пять, потому как основная часть сотрудников сорвалась с забытой богом окраины куда-то в центр, к несчастью, перерасход пришлось гасить лично Дорожкину, а кроме того, еще и грузить в такси вяло сопротивляющегося Мещерского. Дорожкин расплатился с таксистом, добавив еще на разгрузку и доставку толстяка на третий этаж его дома, а затем вернулся в корчму, доел то, что мог доесть, но пить больше не стал и выбрался на улицу, раздумывая о том, где бы пополнить запасы хорошего настроения. На улице стояла середина осени. Да, середина прошлогодней осени. Листья шуршали над головой, шины шуршали по дороге, и никаких причин для накатывающей хандры, кроме нескольких потерянных тысяч рублей и очередного взбрыка в исполнении страдающего от экономического кризиса шефа, не было. По крайней мере, в этом себя постарался убедить Дорожкин. И вот он вышел из корчмы, предвкушая почти час езды в полуночном метро по дороге в квартиру, где его ждала раздраженная Машка, и увидел ее.
Она спускалась в подземный переход. Дорожкин всего несколько секунд видел обыкновенный, без изъянов и без изысков, профиль, выбившийся из собранных в тугой пучок волос локон над высоким лбом, тонкую шею, и этого хватило, чтобы он забыл и бестолково истраченные деньги, и собственный неудавшийся конферанс, и кислую физиономию шефа, и неуместное опьянение Мещерского. В следующую секунду он уже стучал каблуками по ступеням подземного перехода, проклиная сам себя, что надел на ноги обувь для степа, все равно ведь так и не пришлось не только отбить чечетку, но и каблуками пристукнуть.
— Девушка! Девушка! Минуточку! Прошу вас!
Вот ведь незадача, еще и голос сорвал.
Она остановилась. Замерла в полутемном переходе, словно и не стояла ночь над поверхностью земли и она никого не боялась здесь, на окраине Москвы, дождалась его, чуть-чуть хмельного, растрепанного, восхищенного.
— Что вы хотели?
Смотрела на него спокойно, даже доброжелательно, с некоторым удивлением, но в этом удивлении Дорожкин, к собственному огорчению, не разглядел даже малейшего интереса.
— Минуту. Прошу вас. Одну минуту. Для вас. Только для вас.
И он стал отбивать чечетку. Он отбивал ее так, словно отбивал последний раз в жизни. Цокот его ботинок заполнил переход дробью, ритмом, скоростью. Еще мгновение, и казалось, что искры посыплются на него со стен и потолка. Он летал, парил, плыл над кафелем этого подземного перехода и, когда оглушительной точкой припечатал заключительный стомп, воспринял оглушительные аплодисменты как что-то само собой разумеющееся. Но она не хлопала. Невесть откуда собравшиеся зрители, их было человек пять, тут же стали расходиться, но она осталась стоять. Посмотрела на часы, вздохнула, улыбнулась уже мягче, с ноткой интереса, который, впрочем, глушился какой-то тревогой.
— Минута десять. Вы неточны. Но станцевали классно. Это все?
— Вы куда-то спешите? — спросил Дорожкин.
— Да, я занята. — Она говорила с ним и смотрела ему прямо в глаза. — Очень занята. Простите меня. Прощайте.
— Один вопрос! — Он умоляюще поднял ладони. — Я смогу увидеть вас еще раз?
— Еще раз? — Она задумалась. — Удивительно, что вы увидели меня и в этот раз. Но увидеть еще раз сможете, я иногда здесь бываю. Мне иногда приходится… здесь бывать. Здесь удобный… проход. Да и вообще, надо иногда, знаете ли, отдышаться.
— Отдышаться в Москве? — удивился Дорожкин.
— Не самое плохое место, — смешно пожала она плечами. — Так что если вы прогуливаетесь иногда по Рязанскому проспекту, может быть, однажды столкнетесь и со мной. Но вряд ли меня узнаете.
— Почему? — не понял Дорожкин.
— Так надо. — Она приблизилась к нему на полшага, подняла руку и, расположив ладонь напротив его лица, легонько дунула на него между пальцев. — Мне нужна ровно минута.
Он замер. Он замер и стоял неподвижно, пока она не дошла до конца тоннеля и не исчезла из его поля зрения. Теперь он это помнил, а тогда словно очнулся от обморока, тряхнул головой, оглянулся и не сразу понял, куда ему надо идти и почему он спустился под землю, если мог перебежать улицу поверху? Теперь он это помнил, воспоминание всплыло в его голове как-то сразу, словно лопнула какая-то пленка, и те кадры, которые он до этого смотрел без звука, разжились неплохим саундтреком. Он забыл о ней тотчас и надолго, хотя какое-то недоумение осталось у него в голове. Он даже не стал огрызаться на Машку, которая закатила ему дома привычный скандал, хотя знала, что шеф поручил ему вести этот корпоратив и что Дорожкин не мог отказаться. Хотя мог, конечно, другой вопрос, что и Машка могла отказаться от Дорожкина, но вместо этого она начала создавать ему невыносимые условия жизни. Хотя, как выяснилось, почувствовала что-то и сама. Правда, что она могла почувствовать, если ничего не мог понять он сам, или поселившееся в партнере туманное недоумение было уже достаточной причиной для охлаждения и расставания? В конце концов, они ведь не были женаты. И вроде даже не собирались. Топтались возле невидимой изгороди, и ни один не решался через нее перешагнуть, а уж когда Дорожкин начал в недоумении крутить головой, так уж и желание перешагивать куда-то исчезло.
Прошел месяц или два, и однажды вечером, когда отчего-то не случился даже уже привычный скандал, Дорожкин вдруг сел на диван, вытянул из-под него уже покрывшийся пылью баул и начал упаковывать свои вещи. Машка возилась на кухне и, не видя того, чем он занимается, вдруг пошла по коридору в комнату, начав, видимо, зарнее заготовленную фразу:
— Женя, я думаю, нам нужно рас…
Она запнулась на «рас», когда увидела, что он собирает вещи.
— Два, — сказал Дорожкин, отправляя в баул стопку одежды. — Три, — продолжил он, запихивая пакет с тапками.
— …расстаться, — договорила Машка и ушла в кухню, из которой не выглянула даже тогда, когда он, оставив ключи под зеркалом, захлопнул за собой дверь. Спустился в метро, доехал до «Владыкина», выбрался на поверхность, добрел до Гостиничной улицы и пошатался немного по отелям, пока не нашел тот, в котором имелся какой-никакой вайфай. Снял номер и принялся искать жилье. Почему он отбирал только предложения в районе метро «Рязанский проспект»? За каким лешим он сознательно обрекал себя на утреннюю толчею на выхинской линии? Ведь он не только не помнил ничего о той встрече у корчмы, он даже расставание с Машкой переживал не как счастливо разорванные ни к чему не обязывающие отношения, а как Машкину беду и собственную неудачу.
Прошла неделя, Дорожкин нашел на Рязанке хрущевку, в которой и прожил почти год, пока его не извлек оттуда Адольфыч. Жил скромно, никаких отношений ни с кем не поддерживал, по выходным выходил прогуляться до почтового отделения на перекрестке Паперника и Рязанского, до корчмы, переходил на другую сторону проспекта и бесцельно бродил еще и там. По будням доезжал до Кузьминок и опять же пешком брел до Окской улицы, по ней выбирался на Рязанский проспект и там смотрел на лопасти фальшивой мельницы, словно из их вращения он мог извлечь что-то некогда важное для него, но уже давно и окончательно забытое.
Поэтому и выход на «Новой» не был тогда, в начале мая, для него чем-то таким уж особенным. Просто пройти предстояло чуть больше, чем обычно. Он топал вдоль бетонного забора, ковырял ножом осиновую палку, вырезал на ней собственное имя, как вырезал его в деревне, когда пойти в тот же лес за грибами и не вырезать в лесу палку — было бы странно, пока не дошел до все той же корчмы, уже привычно не поглазел на нее и не перешел под землей к почте.
Тогда он и увидел ее во второй раз. Она появилась словно из воздуха. Наверное, вынырнула из-за рекламного щитка, что стоял под молодыми липами, или выбежала из-за дерева. Ее дыхание было прерывистым, щеки горели, на лбу застыли капли пота. Дорожкин тут же все вспомнил, с восторгом шагнул ей навстречу, хотел что-то сказать, но вместе с испугом и тоской, которые он увидел в ее глазах, он разглядел и еще что-то. Словно клякса расползлась за ее спиной. И он просто сделал вперед еще шаг и задвинул ее рукой за спину.
Из тьмы или из ночной тени на едва освещенный фонарями еще жидковатый майский газон шагнул мужчина. Он был выше Дорожкина на голову и значительно шире в плечах. Взгляд его казался холодным, но в глазах холода не было, в глазах горел огонь, а холод поселялся в тех, на кого эти глаза смотрели. Мужчина не сказал ни слова, только мотнул в сторону головой, давая понять, что шанс унести ноги у Дорожкина пока еще есть.
«Нет», — точно таким же жестом ответил Дорожкин, не потому, что он ничего не боялся, а потому, что именно теперь он был уверен, что сдвинуть его с места может только смерть. И незнакомец, который явно не видел в Дорожкине соперника, а видел только препятствие, понял это тоже. И это понимание прозвучало в его взгляде приговором. Но Дорожкин не успел испугаться во второй раз. Соперник был быстрее, чем исходящая от него волна ужаса. Он размазался в мглистую тень и убил Дорожкина…
Он убил Дорожкина…
Дорожкин понял, что он убит.
Все перевернулось. Как будто он только что видел сон, в котором кто-то куда-то может уехать, и вот уже уезжает он сам. Боль еще только начиналась внутри его изуродованного тела, а он уже понимал, что все. Конец фильма. Кода. Стомп. Точка. Что-то, вырвавшееся из руки незнакомца, пронзило Дорожкина насквозь. В области сердца.
«Куртку испортил», — только и успел подумать Дорожкин, не вдыхая и не выдыхая, не шевелясь и оставляя последний заряд уходящих сил на то, чтобы умереть, не чувствуя боли, как незнакомец снова стал превращаться в мглистую тень.
Или он стал делать это медленнее, или время замедлилось, отмеряя конец жизни Дорожкина специальными, удлиненными секундами. Незнакомец обращался в зверя. Или он был зверем, и когда двигался, то скорость его движения была такова, что внешняя человеческая шелуха всякий раз слетала с его плоти. Или он и в самом деле превращался во что-то зыбкое и смертельно опасное.
И Дорожкин впустил в свою голову и тело тень. Он хлебнул страшной боли полной грудью, чтобы освободить последнее усилие и последнее движение. Чтобы вложиться в последний жест. Потому что она все еще была за его спиной и он все еще отвечал за нее. И потому что Дорожкин никогда не уступал.
И он ткнул в мглистую тень палкой. Не ножом. Ножа в руке не было, наверное, он выпал, а может быть, выпал, но не упал на землю, а медленно летел к земле. Но в руке была палка с его вырезанным именем. В сердце торчало оружие или что-то вроде оружия. За спиной замерла изможденная погоней или ужасом она. Перед ним расплывался, готовясь к последнему броску, убийца. А сам Дорожкин, уже мертвый, уже убитый, соскальзывающий с узкого карниза в бездонную пропасть, еще мог сражаться.
И он снова ткнул палкой перед собой.
И умер совсем.
Потом из темноты пришли боль и свет. Потом он увидел ее. Она сидела в его кресле и зашивала его куртку. Волосы на ее голове светились. Подняла глаза, улыбнулась, выставила перед ним ладонь и дунула на него сквозь пальцы…
— Женя, — удивленно прошептал Дорожкин. — Женя. Попова.
Это была и она, и не она. Она стояла спиной к нему, похоже, в том самом платье, в котором он видел ее на почте, и силуэт ее был почти тот же самый, и волосы были вроде бы ее, и как будто свет спадал из этих волос на ее плечи, и ножницы в руках, и руки… как будто ее…
— Женя? — прошептал Дорожкин.
И она замерла, выпрямилась, поднесла руку к груди, и он потянулся к ней, подался вперед, чтобы увидеть ее лицо, почувствовать ее запах, услышать ее голос, и в то же мгновение из-за его спины вынырнул Марк Содомский, но не схватил за плечи Женю Попову, а взмахнул руками и потянул, перебирая руками, на себя невидимые веревки, и в серой, размазавшейся в липкий круговорот воронке появилось скрученное, спеленатое прядями паутины тело настоящей Жени Поповой. Она еще успела удивленно поднять брови, сдавленно вышептала, выдавила из себя короткое слово, но в тот же миг задергалась, забилась и исчезла.
За спиной Дорожкина громыхнул выстрел.
— Ага, — злорадно хихикнул Кашин. — И этого прищучили. Вот ведь, на чужую добычу ротик раскинул.
Та, которую Дорожкин принял за Женю Попову, медленно обернулась и уставилась на Дорожкина с торжествующей усмешкой. Это была Алена Козлова, собственной персоной.
— Все, — довольно хмыкнул Содомский, сворачивая едва различимый, напоминающий сплетенный из паутины саван, плащ. — Неплохая работа, инспектор. Кашин — молодец. Павлик, да ты отпусти инспектора, отпусти. Он сработал как надо.
Тут только Дорожкин понял, что охвативший его столбняк звался Павликом. Великан разжал кулаки, и Дорожкин разглядел у себя на запястьях отпечатки от его пальцев.
— Тягомотно очень, — проскрипел, выбираясь откуда-то из-под ног Дорожкина, Фим Фимыч. — Три месяца возни почти. Другого способа не было, что ли?
— Значит, не было, — проворчал Содомский. — Баба крепкая попалась. Это ж где такое видано, чтобы следы заметала и память у людишек подтирала? Не, без Дорожкина мы бы ее не взяли. Без Аленки, кстати, тоже. И Лариса хорошо сыграла. Но главное, это Дорожкин. Правильно Адольфыч говорил, у всякого ежа есть шелковая ржа. Куда насадку-то девать? В расход?
Дорожкин судорожно попытался преодолеть оцепенение, но кулаки Павлика тут же вновь сомкнулись на его запястьях. Стоявшая справа от него приемщица «Дома быта» нехорошо усмехнулась и втянула тонкими ноздрями воздух. Дорожкин попытался оглянуться. На полу в луже крови лежал Виктор.
— Да не дергайся ты, — махнул рукой Фим Фимыч. — Убивать тебя будут не здесь, а может, и вовсе не будут. Зачем? Ты паренек не опасный, вроде той же Верки Улановой, но уж больно дурной. Ее-то, к счастью, накрыло в шестьдесят первом. Заметь, не убило, а накрыло. Зачем нам здесь новая жива или берегиня, хрен их разберешь? Таких накрывать надо, да и сберегать в сохранности. Долго. Но не прикасаясь к ним! Опасное это дело — касаться живы. Кое-кто понял, да поздно. И ведь убить, что обидно, нельзя. Живой надо содержать. Чтобы новая не пришла. Все равно придет, конечно, как эта девка откуда-то пришпандохала. Но чем реже, тем лучше. Ты-то, конечно, не божок, не бесок, так, хрен на киселе, но береженый сам сберегается. Ну-ка, Марк Эммануилович, подай-ка простынку. Ну что? Пардон, мой френч. Не обессудь.
Развернул все тот же саван и набросил его на Дорожкина сверху.
Глава 12 Обложка
Белое захлестнуло и забило рот, нос, глаза, уши. Забило так, что исчезли и звуки, и запахи, и свет, и белое обратилось черным, и стало нечем дышать, и, задыхаясь, Дорожкин забился, как в силках, почувствовал, что летит в пропасть, в которой сопит, вздыхает и шевелит поршнями уже знакомый ему ужас, и вцепился в то, во что мог вцепиться, — в то, что облепило его со всех сторон. Стиснул зубы, зарычал, рванул головой, услышал треск ткани и вывалился из белого или черного месива на покрытый пятнами снега асфальт.
Завизжали тормоза, заскрипели шины, впиваясь в мерзлый асфальт шипами, и почти в ту же секунду хлопнула дверь и над головой Дорожкина загремела раздраженная тирада, приличными словами в которой были только те, что уличали Дорожкина в родстве с какой-то собакой.
Дорожкин встал на колени, выплюнул на ладонь лоскут грязно-белой ткани, подавил приступ тошноты, оглянулся. В метре от него стоял заледенелый внедорожник, рядом с ним размахивал руками мордатый мужик в желтой куртке, а справа и слева белела кочковатая, занесенная снегом луговина. И все, что он видел вокруг: и дальний лес по ее окраине, и разоренная весовая, и приземистый коровник, — все было знакомым. Дорога упиралась в мост, за мостом лежала деревенская улица, тоже знакомая, но не такая. Не такая, какой она могла бы быть.
— Откуда ты взялся, урод? — наконец разобрал Дорожкин осмысленную фразу. — Я ж тебя чуть не задавил!
— Где я? — спросил Дорожкин, поднимаясь. — Что это за деревня?
— Кузьминское, — сдвинул на затылок шапку мужик. — Ты вот что скажи, если ты с луны свалился, отчего так слабо шмякнулся?
— Сам удивляюсь, — закашлялся Дорожкин, убрал лоскут в карман куртки, закинул сумку за спину, вытянул из бумажника красную книжечку, сунул ее под нос мужику, тут же спрятал, не дав рассмотреть. — В деревне давно живешь? Из старых жителей знаешь кого?
— Давно, — сбавил пыл мужик. — Я из местных, так тут уже больше половины московских. Ты посмотри, коттедж на коттедже. Опять же заповедник. Воздух какой! А из старых-то… старых тут и не осталось, считай. Ну если только вот Чистяковы, Поляковы, Симакины, Зимовы, Красновы, Жарковы, Бушуевы, Ивановы, Лямины… Подходит кто?
— Улановы? — спросил Дорожкин. За два месяца он неплохо изучил жителей деревни, но ни одна из фамилий знакомой не была.
— На поселке вроде были Улановы, — задумался мужик, проводив взглядом проехавший мимо уазик, помахал рукой катившему навстречу синему трактору с телегой, — но так они в Кузьминском и не жили никогда. Да и уехали уже вроде давно…
— Шепелевы? — с какой-то обреченностью произнес Дорожкин.
— Шепелевы? — прищурился мужик и шагнул к машине. — А ну-ка садись! Тут не так давно тоже один бродил… с книжечкой. Все дома обошел. Тоже Шепелевыми интересовался. Шепелевых я тут никаких не знаю, а драндулет того мужичка как раз на почтовом стоит. Поехали, пока не смотался, тут рядом. Пять минут.
Драндулет оказался видавшей виды «пятеркой», которая явно не собиралась никуда сматываться. Машина стояла под соснами у двухэтажного кирпичного здания, которое было знакомо Дорожкину уж точно. Позади здания тянулась между стволами сосен колючка, рядом была устроена небольшая стоянка. Среди полутора десятков машин виднелось и заснеженное корытце «логушонка»[68] Мещерского.
— Слава богу, — пробормотал Дорожкин. — Не почудилось. Или лучше бы почудилось?
За спиной загудел внедорожник. Добросердечный мужик торопился убраться восвояси. Дорожкин подошел к «пятерке», заглянул в убогий салон, оторвал от стекла примерзший дворник, обстучал его, открыл незапертую дверь, с трудом, с третьего раза смог ее захлопнуть. На втором этаже загремела оконная рама, высунулась голова Шакильского.
— Дорожкин! Хватит домогаться до моего лимуздопера. Поднимайся. Хочешь вареной картошечки с квашеной капусткой? Сало тоже имеется.
Шакильский, к которому Дорожкин бросился едва ли не с объятиями, выслушал сбивчивый рассказ молча. Не спрашивал о подробностях, щурился в тех местах, где Дорожкин о чем-то умалчивал, хрустел кулаками в тех местах, где голос Дорожкина начинал подрагивать. Потом снял с плиты засвистевший чайник, насыпал в маленький заварочный чайник с треснувшей крышкой ложку дешевого чая, залил кипятком. Отошел к окну. Проворчал:
— Едва успел до морозов. Квартира брошена, в других и люди живут, а здесь ничего, кроме этого чертова телефона. Который не работает, кстати, потому как провода к нему нет. Или работает, когда хочет. И стекло выбито одно, а всем по фигу, что система может разморозиться. Гудят. Правда, последние дни за мой счет. Ну я по-божески. Прикупил кое-что по дешевке. Кровать, одеяла, табуретки вот эти, стол. У них же. Ну так я отсюда исчезну, они дверь выдавят и обратно все заберут. Работать никто не хочет, работы до черта, а желающих почти нет. А на тех редких, кто жилы рвать готов, туча контролеров и всякой начальствующей мерзости. Да и бандюги тут как тут. И не поймешь, бандюги перед тобой или то же начальство, не отличишь. Знаешь, куда молодежь двигает из ближнего села? В милицию, в ОМОН. ФСБ — вообще мечта. Кто поумнее, на государеву службу рвется. Ты думаешь, чтобы за державу расстараться?
— Ты вроде как и сам на государевой службе? — предположил Дорожкин.
— Ага, — хмыкнул Шакильский. — Якщо б не мiй дурень, так i я б смiявся[69]. Я вот что тебе скажу парень. Насчет той дряни, что мамке твоей грозила. — Егерь стал серьезным. — Есть такое дело. Я бы даже сказал, что именно такое и есть. И кончится это плохо. Не для твоей мамки. Денег у тебя за душой нет, доить тебя без толку. Ты не из своих, никому не нагадил, мстить тебе тоже незачем. Конечно, можешь пострадать сам под плохое настроение какого-нибудь гада с корочками или, как ежик колючий, не за колючки, а за то, что на дорогу выполз, но под этим у нас каждый ходит. Это дело плохо кончится для нашей с тобой страны, Евгений Константинович.
— Страна состоит из людей, — заметил Дорожкин. — И из моей мамы в том числе.
— Точно так, из людей и из гадов, — вздохнул Шакильский. — Слушай сюда, инспектор. Бодаться со стеной сложно, даже гнилая стена придавить может, но если не будешь бодаться, хочешь не хочешь, а причислят к быдлу. И не к гопникам, а к самому что ни на есть тягловому скоту. Выбор небогат. Или уезжать туда, где быть обычным человеком комфортно и почетно, или драться. Остальные варианты ведь не рассматриваем?
— Но ты сам-то как? — медленно проговорил Дорожкин. — Ты разве не кирпичик в той же самой стене? Что ж тогда, выходит, что я и с тобой бодаться должен?
— Хороший вопрос, — задумался Шакильский. — Скажи мне тогда вот что. Вот эта машинка, которую я в Твери за бесценок на рынке взял, чтобы сюда долететь, она ведь дерьмо?
— В сущности — да, — кивнул Дорожкин.
— Согласен, — продолжил Шакильский. — Но если разобрать ее на винтики, вполне может оказаться, что некоторые из них не так уж и плохи. Даже замечательны. Можешь допустить, что я вот лично вот такой хороший винтик? И то, что машина до сих пор едет, немалая заслуга вот таких винтиков!
— Вполне, — криво улыбнулся Дорожкин. — Но если за рулем этой машины пьяный, или на ней возят наркоту какую-нибудь, или она сбивает пешеходов, что толку в том, что конкретный винтик отличного качества?
— А вот тут уже мы и подходим к тонкой грани, — вздохнул Шакильский. — Конечно, отдельный винтик не в состоянии направить машину туда, куда надо. Но он может попытаться ее притормозить, чуть развернуть, наконец, заклинить, если она слишком уж разогналась. Все лучше, чем дать ей свалиться в пропасть.
— Значит, еще не свалилась? — окинул взглядом разоренную квартиру Дорожкин.
— Пропастей много. И одна другой глубже. Я к тому, что усугублять не надо, — ответил Шакильский, хлебнул чаю, снова встал, подошел к окну, обернулся, спросил быстро и твердо: — Ты в Бога веришь, Дорожкин?
— Смотря что ты под этим делом понимаешь, — ответил Дорожкин после паузы.
— А что понимаешь ты? — спросил Шакильский.
— Моя матушка, слава богу, жива пока, — негромко заметил Дорожкин. — Но вот если бы она умерла, вот она бы и была для меня богом. Она и теперь для меня бог. Она ни во что не вмешивается, все, что она может, только поговорить со мной, но все, что делаю я, все делается с оглядкой на нее. Неважно, есть она или нет ее. Не будет ее, она останется внутри меня. И я по-прежнему буду поступать так, чтобы мне не было перед ней стыдно. Вот в такого бога я верю.
— Ага, — протянул Шакильский. — В твоих рассуждениях есть кое-что важное — она ни во что не вмешивается. Да, твоя матушка очень похожа на бога. На твоего бога. Однако ведь она дает тебе советы? И не будет ее, тоже будет давать тебе советы? Ты же всегда будешь знать, что она могла бы тебе посоветовать? Она сделала тебя таким, какой ты есть. Понимаешь?
— И уже этим вмешалась в мою жизнь? — усмехнулся Дорожкин.
— Дала тебе жизнь, — не согласился Шакильский. — Вытолкнула тебя, так сказать, под солнышко и стала за тобой наблюдать. Пока ты живешь себе, грешишь, не грешишь, творишь гадости, доблести, милуешь кого-то, кого-то убиваешь, она позволяет себе только радоваться за тебя или горевать. И все. Но когда под этим же солнышком появляется что-то ужасное, что-то несоразмеримое ни с тобой, ни с миллионами таких, как ты, как я, она, — Он уже не может просто наблюдать. Но и вмешаться не может. Не спрашивай почему. Не знаю. И вот скажи мне, что бы она сделала, если бы была всевластна, но не могла бы охранить тебя от беды?
— Ну не знаю. — Дорожкин задумался. — Когда она молилась… когда она молится, она просит, чтобы Бог дал мне здоровья. Я как-то спросил у нее, а как же насчет таланта, храбрости, удачи? Денежек бы тоже не помешало. А она ответила так, что остальное, мол, сам.
— Вот! — поднял палец Шакильский. — Остальное — сам. Знаешь, я все это время, пока находился там, в этой самой подложке, называй как хочешь, ловил себя на ощущении тревоги. У меня это чувство на подкорке. Уверяю тебя, если я буду знать, что в меня кто-то целится даже за километр, пригнусь. Так вот, когда я попал в этот самый Китеж-град, который где-то здесь сейчас под нами таится, я первое время постоянно ходил пригнувшись. Потом спрашивать стал тех, с кем поговорить можно. Ну там всегда ли тут так? Чем дышите, братья? Что бы такое принять от беспокойства?
— И что? — спросил Дорожкин.
— Не было такого раньше, — объяснил Шакильский. — Пока меня Ска, Грон да Вэй наружу вывели, многое с ними перетер. Не было такого раньше. Нет, среди тайного народа это место всегда гиблым считалось, оттого и заимка на нем имелась. Дом Лизки Улановой. Этому дому за сто лет, и до него стояли дома на том же месте. И всегда в доме была девчонка-огонек. Тайный народец звал ее Бережок… Берегиня. Говорили, что мир в этом месте тонок, вот она и сберегает его, чтобы он не прорвался.
— А если прорвался? — спросил Дорожкин.
— Если прорвался, так она же и дырочку заштопать должна, — медленно выговорил Шакильский. — Хоть ниточкой, хоть самой собой. Это к вопросу об участии Бога в нашем житии-бытии. И к вопросу о том, как хорошо твоя курточка заштопана. Видишь, как получается?
— Что же получается? — отодвинул чашку Дорожкин. — Выходит, что таким огоньком и была сначала Лиза, потом ее дочь, а когда дочь пропала, то им стала пришедшая в Кузьминск Женя? И я помог ее сдать? Купился да выволок из укрытия? Собственными руками?
— Ну, — потянулся Шакильский, — если тебя утешит, то тебя использовали втемную. Кстати, это самое и можно было б объяснить тем молодцам, что тебя пасли: мол, Содомский Женю Попову вычислил и взял, с меня взятки гладки. Хотя я бы ничего объяснять не стал, придушил бы пакость в тот самый миг, как услышал бы угрозу в адрес собственной матери. Радуйся, что Кашин того умельца пристрелил. Хотя какой уж он умелец, если пристрелить себя позволил…
— А я вот не придушил, — упавшим голосом пробормотал Дорожкин. — И девчонку сдал… втемную. Кто они, Саня? Кто они? Адольфыч, Содомский, Маргарита? Кто они все?
— Слуги, скорее всего, — ответил Шакильский. — Чьи — не знаю. Гнусь-то в этих краях началась еще в начале прошлого века. Как раз и Шепелева пробилась тогда в тот край. Я тебе сразу скажу, я мало что понимаю, но кое-что вижу. И кое-что слышу. Да запоминаю. Да вопросы правильные задаю. Конечно, тайный народец биться за тебя, за меня не будет. Неприспособлены они к тому, чтобы биться. Но кое-что они знают. Не все говорят, но знают. Эта твоя Женя Попова, если последним огоньком была именно она, могла рвать темные нити. Мертвяков освобождать, тех горожан, кто уже не вполне был человеком, отрывать от этих же нитей. Я, кстати, слышал кое-что. Когда мы ходили охотиться с Ромашкиным да с Маргаритой, они поминали этих зверей как неокороченных. Тут я и догадался. Может быть, огонек рвал, да не то? Выпускал мерзость на волю? Хотя что-то мне кажется, без Адольфыча тут не обошлось, все-таки старший Шепелев под ним ходит…
— А что ж тогда «то»? — спросил Дорожкин.
— Должен быть главный узелок, — заметил Шакильский. — Тот, где все эти ниточки сходятся. Если по уму, то должен он быть неприметным, в глаза не бросаться, но все отслеживать. Я не знаю, что там за паразит, которого ты видел где-то в грязи, и в промзону мне не удалось пробиться, значит, не очень-то и старался, но узелок надо найти. Хотя бы потому, что этими нитями уже и тут все заполнено. Они ж детей учат, понимаешь? Может, и не плохому, но за каким лешим за каждым из них ниточка тянется? А важных шишек, что на лечение приезжают, видел? Каждый из них за собой хобот волочит после лечения. Ты знаешь, чем его по такому хоботу накачивают?
— Нет, — выдохнул Дорожкин.
— И я не знаю, — вздохнул Шакильский. — Но не думаю, что чем-то хорошим. Ты, кстати, не рассчитывай, что те молодцы, что хвоста к тебе лепили в Кузьминске, тоже тот самый узелок искали. Нет, дорогой, они искали возможности и перспективы. А если узелок тот удалить, то не будет у них ни возможностей, ни перспектив.
— Ты чего-то другого хочешь? — спросил Дорожкин.
Помрачнел егерь. Помолчал немного, потом буркнул:
— Я, конечно, действую в рамках, но в этих рамках пытаюсь оставаться человеком. Трудно, но пока можно. Будет нельзя — придется ломать рамки. Но не рассчитывай, что таких, как я, много. Мало. Очень мало.
— Так что делать-то будем? — спросил Дорожкин. — Хотелось бы девчонку спасти.
— Влюбился? — спросил Шакильский.
— Независимо от, — отрезал Дорожкин.
— У тебя какие планы на вечер были? — грустно усмехнулся Шакильский.
— Приглашен был на день рождения дочки директрисы промзоны, — скривился Дорожкин.
— Придется пойти, — вздохнул Шакильский. — Напиваться не следует, а присмотреться к контингенту надо.
— Да кто ж меня туда пустит? — вытаращил глаза Дорожкин. — Да после всего… Да и как я туда попаду?
— Как мы туда попадем, — уточнил вопрос Шакильский. — По этому поводу одна идейка есть. Без тебя ее не удалось бы провернуть, да и с тобой будет непросто, но она есть. А что касается вечеринки… Пустят тебя, вот увидишь. Когда лев чувствует себя в силе, когда он сыт и доволен, он может себе позволить поиграть с поросенком. Да и любопытство еще никто не отменял.
— Спасибо за комплимент, — пробормотал Дорожкин.
— Я не со львом тебя сравнил, — на всякий случай предупредил Шакильский и добавил: — Но сначала давай еще раз все обдумаем. Представим, как все будет. Я, конечно, понимаю, что дурень думкою багатіє[70], но наобум действовать не стоит.
— Знаешь, — немного помолчав, спросил Дорожкин, — а тебе не показалось, что там и в самом деле лучше?
— Лучше, — кивнул Шакильский. — Чисто, сытно, надежно, тепло. Тебе сало понравилось?
— Знатное сало, — согласился Дорожкин.
— Ты не представляешь, парень, как поросяткам живется у моей матушки в Харькове, — наклонился вперед Шакильский. — Лучше, чем нам с тобой в Кузьминске. Если есть поросячий рай, то он там. Ну что? Еще что говорить следует? Надо поспешить. Що нині утече, то завтра не зловиш[71].
Улица в настоящем Кузьминском была всего одна. Она тянулась вдоль реки. Шакильский направил «пятерку», которую он заводил с Дорожкиным больше часа, по дороге на Макариху, но проехать смог только метров сто. Машина безнадежно застряла в снегу. Шакильский хлопнул дверью.
— Пошли?
— Куда? — не понял Дорожкин. — Там же ничего нет?
На том самом месте, где на подложке стоял дом Лизки Улановой, здесь тянулась занесенная снегом луговина.
— Неважно, — решительно заявил Шакильский и закинул за спину сверток с ружьями. — Тут все равно получится ближе. Я, конечно, могу ошибаться, но тот же Дир говорил, что он пробился бы в любом месте, будь у него хотя бы отнорочек какой-нибудь, но та паутина, которая окружает подложку, в этом направлении превращается просто в броню. Ты спросишь, как через нее проходил Адольфыч? Я тебе отвечу: его пропускали. Пошли.
— Подожди, — заковылял по снежной целине за Шакильским Дорожкин. — Но разве у нас есть отнорок?
— Есть, — кивнул Шакильский. — Твой колышек. Ты же говорил мне про него? Нитка у тебя на запястье? На запястье. Колышек в паутине, а ты здесь. Значит, между тобой и Кузьминском есть отнорок. Другой вопрос, удастся ли нам через него протиснуться. Дир в таких случаях, как он говорил, монетку оставлял. К монетке легче вернуться. Но это не здесь…
— Зачем ты вообще выбирался наверх, если теперь тебе приходится пробиваться обратно таким образом? — закричал Дорожкин.
— Я должен был увидеть, что тут происходит, — подчеркнул Шакильский. — И я увидел. И мне это не понравилось. Теперь мне нужно вернуться обратно. И я сделаю это. С тобой или без тебя. Послушай, откуда ты вообще взялся? Тебя ж разводили, как дурака, с самого первого дня. Использовали в качестве приманки. Ты хоть это понимаешь?
— Как влюбленного дурака, — прошептал Дорожкин.
— Там, — Шакильский положил сверток с ружьями, топнул ногой, — там к нашему миру присосался паразит. Огромный клещ. Он раскинул щупальца по всей земле. Если это гриб, мы все — его грибница. Подневольная грибница. Я сообразил про это еще до того, как ты разглядел в грязи ту мерзость. Когда я понял это, я думал, что мне удастся его взорвать, уничтожить, отравить. Я пытался добраться до него, но у меня ничего не вышло. В промзоне не он, разве только одно его щупальце. Жаль, что ты не можешь увидеть. Жаль.
— Я вижу, — прошептал Дорожкин.
Он наконец вытащил из сумки очки Дубицкаса и нацепил их на нос. Небо стало серым. И снег стал серым. И полоса леса, и дома, и все вокруг тоже стало серым. Только это не была серость стекла. Серое не вставало вокруг сплошной пеленой, оно сплеталось бесчисленными нитями, шлангами и хоботами.
— Что это? — спросил Дорожкин. — Вот это вот все вокруг, что это? Что это за сплетение?
— Это капельница наоборот, — мрачно сказал Шакильский. — Этот паразит впрыскивает в Кузьминск тепло, электричество, а взамен отсасывает что-то другое. Ну может быть, не с каждого, в Кузьминске много людей, которые не опутаны серым, они тоже нужны этому паразиту. Наверное, чтобы раздвигать границы отвоеванной у тайного народа земли, может быть, в качестве стратегического пищевого запаса. Но однажды серым будет опутано все. Не только там, но и здесь.
— Твои коллеги там, — Дорожкин топнул ногой точно так же, как это делал Шакильский, — они это понимают?
— Я не знаю, что они понимают, — хмуро заявил Шакильский. — Если мы из одного ведомства, это не значит, что мы занимаемся одним и тем же. Если машина едет, это значит, что в ней есть рабочие не только винтики, но и целые узлы. Но есть узлы, которые едут вместе с машиной, но работают уже сами на себя. Неужели ты думаешь, что неведомая страна — это неинтересная тема для некоторых сил? Они собираются это использовать. Они всегда что-то хотят использовать. Но в понимании, что есть польза, мы с ними расходимся.
Дорожкин снял очки. Вокруг снова лежал снег. Конец ноября. Север Московской области. Минус пятнадцать.
— У тебя получится, — заявил Шакильский. — Я следил за Адольфычем, он делает примерно то же самое. Думаешь, он специальные фары включал? Ничего подобного, фары прикрытие. Это был такой маленький вибростенд. Он как бы пробивал себе тоннель, при этом работал головой, силой воли.
— Он занимался этим много лет, — усомнился Дорожкин. — К тому же у него есть способности к этому. Возможно, он уникум.
— Я вообще не знаю, кто такой Адольфыч, — отрезал Шакильский. — Особенно если учесть, что в помощниках у него Содомский, про которого он сам говорит, что тому триста лет. Кощей, леший, демон, Вечный жид[72], — не знаю. Да, он проводил даже фуры с товаром, кстати, не он один, тот же Павлик был на это способен, да и Шепелева, как я слышал, своими силами до подложки добралась. Но мы с тобой нисколько не хуже его, поверь мне. К тому же на твоем запястье имеется ключик. Весь секрет — не колышек твой на себя тянуть, а самому за ним тянуться. Понимаешь?
— Понимаю, только сказать не могу, совсем как человек, — пробурчал Дорожкин, поправляя на плече ремень сумки. — А ты что собираешься делать?
— Я? — удивился Шакильский и поднял, закинул на плечо мешок с ружьями. — Я буду держаться за твою руку обеими руками, и, поверь мне, оторваться тебе от меня не удастся.
— Ладно! — вздохнул Дорожкин. — Подожди, я позвоню маме.
— Эй? — раздался через пару минут с дороги крик. — Помочь? Вы чего там делаете?
Дорожкин оглянулся. Возле машины Шакильского остановился уже знакомый мужик на внедорожнике.
— Бурим! — закричал в ответ Шакильский. — Нефть нашли! Машину забирай! Дарим! Ну? — Шакильский повернулся к Дорожкину. — Все? Пригласишь к себе в деревню? Девчонки красивые есть?
— Есть, — откликнулся Дорожкин, — если не подурнели. Но я уже нашел свою девчонку и уже, кажется, прохлопал… Ну ты будешь хвататься за руку или нет? Ничего, что он смотрит? Если у нас все получится, мужик станет героем, очевидцем сверхъестественного события.
— Никем он не станет, — ухватил за левую руку Дорожкина Шакильский. — Ему никто не поверит.
Через минуту, когда двое чудаковатых незнакомцев с корочками, которые бросили раздолбанную «пятерку» на краю снежной целины, взялись за руки, затеяли что-то вроде хоровода, потом подернулись серой дымкой и исчезли, хозяин внедорожника едва не подавился прилипшей к десне жевательной резинкой. Откашлявшись, он с минуту еще хлопал глазами, потом побежал по двум цепочкам следов, у окончания которых не обнаружил ни пропавших мужиков, ни какой-нибудь ямы или укрытия. Потоптавшись на месте, он развернулся, дошел до внедорожника, вытащил буксир, зацепил «пятерку» и, выдернув ее из сугроба, в сердцах ударил кулаками по рулю:
— … … …., …., …., … … … …, …. … …, так ведь не поверит никто!
Глава 13 Узелок
На площади у «Дома быта» взрывались петарды, взлетали фейерверки. Над городом опускался сумрак. Дорожкин посмотрел на экран мобильника и отправился к Мещерскому — появляться дома отсоветовал Шакильский. Сам егерь, едва оказался на твердой земле, немедленно обратился в опытного спецназовца, только что лицо не стал раскрашивать серыми и зелеными полосами, забросил на спину мешок с оружием и на полусогнутых пошел, побежал к собственному дому или еще неизвестно куда. Дорожкину он, по крайней мере, сказал, что в беде его не оставит, но без Дира ему никак не обойтись. С местом перехода они не рассчитали. Им еще повезло, что с высоты почти в полтора метра они упали, к примеру, не на кресты кладбища, а на зеленый ковер релакс-зала хозяйства Быкодорова, в котором к тому же не было посетителей. Дорожкин, смахивая с лица клочья паутины, рассказал Шакильскому о тайном ходе веломастера. Шакильский в историю про оставленную монетку не поверил, посетовал, что Дорожкину еще тренироваться и тренироваться ходить по грязи, но вывел спутника из теплиц легко, да так, что им не пришлось столкнуться ни с колхозниками, ни с колхозничками. А там уж Дорожкин вдохнул воздух Кузьминска, пригляделся к салюту над площадью и побрел по проезду Конармии на север. Странно, но именно теперь, когда он вновь оказался в этом городе, когда перед ним вставала необходимость отправляться на встречу с людьми или не людьми, но, безусловно, опасными существами, он мог думать только об одном — о ней.
Что с ней? Почему он не оказался там, где оказалась она, когда карлик размахивал своим саваном? Или все дело в том, что он прихватил зубами угол ткани? Или дело в его осиновом оружии, прикрепленном к запястью? Или он просто-напросто испугался и вынырнул на заснеженном Кузьминском шоссе, как выныривает тонущий человек, если ему удается избавиться от тяжелой, тянущей его в глубину одежды? И почему в ее глазах не было обиды? И о каком узелке она успела обмолвиться? Что значит, «развязать»? О том самом, о котором говорил и Шакильский?
Мещерский долго не открывал, но когда открыл дверь, то вытаращил на Дорожкина глаза так, словно увидел мертвеца. Хотя мертвец вряд ли бы его так уж удивил.
— Я сильно переменился? — спросил Дорожкин.
— Нет, но… — пробормотал Мещерский, поправляя теплый халат. — У тебя что-то с глазами. Ты плачешь?
— Да вроде нет, — коснулся ладонями глаз Дорожкин, — но причины для огорчений имеются. Никак не удается сделать свою работу. Ты приютишь меня на полчаса?
— Графинчик! Кто там? — послышался из спальни голос Машки.
— Тридцать минут, — повторил Дорожкин. — Мне нужно принять душ, отдышаться, потом я уйду. Выручишь… Графинчик?
— Ладно, — с гримасой кивнул Мещерский. — На твой размер у меня нижнего белья нет, но там на кухне стоит сушилка. Десять минут, и все. Стирать еще не разучился? Полотенце в шкафу. Еда в холодильнике.
— Спасибо, я приглашен на день рождения, — кивнул Дорожкин, разулся, открыл сумку и бросил на пол ботинки для степа, которые звякнули набойками.
— Все клоунствуешь? — хмыкнул Мещерский.
— Не, — покачал головой Дорожкин. — Занимаюсь шутовством.
Сушилка и в самом деле работала прекрасно. И душ в логове Мещерского немногим уступал душевой кабинке в квартире Дорожкина. «Ага, как же, в моей квартире», — подумал Дорожкин, но огорчения от осознания своей практической бесквартирности не испытал. Минуты, выпрошенные им у Мещерского, истекали стремительно. Засвистел чайник. Дорожкин бросил в чашку ложку растворимого кофе, плеснул кипятка, зашел в ванную комнату, натянул высохшее белье, брюки, рубашку. Вернулся в кухню. Машка сидела у дальнего угла стола, подперев подбородок кулачком. На ней была надета одна из безразмерных рубах Мещерского.
— В такую рубашку можно поместить троих, как я, — проговорила она, не отнимая от подбородка кулака.
— Прости, что потревожил, — заметил Дорожкин, глотнул кофе, вытряс на стол содержимое сумки.
— Куда ты на ночь глядя? — спросила Машка.
— Ванная свободна? — показался в дверях кухни Мещерский. — Тогда я займу!
Дорожкин дождался, когда Мещерский закроет дверь и в душе зашумит вода.
— Приглашен на день рождения.
— Это к дочке директрисы промзоны? — подняла брови Машка. — Ну не теряйся там. Она — выгодная партия!
— Не потеряюсь, — кивнул Дорожкин и проверил пистолет.
— Все так серьезно? — Она усмехнулась.
— Как тебе сказать… — Он открыл папку. На странице не осталось ни одного имени. Посмотрел обложку. Выведенное рукой Кашина его имя оставалось на прежнем месте. — Как тебе сказать… — Дорожкин повторил фразу, открыл духовку, вытащил противень, поставил его на плиту и начал рвать на части папку, ее единственную страницу, обложку. — Мне кажется, что серьезнее не бывает. Но жизнь покажет. Увидим.
— Ты изменился. — Она говорила равнодушно, и от этого Дорожкину казалось, что она говорит то, что думает. — Словно повзрослел. И у тебя глаза блестят. Не плачешь, а они блестят. Странно.
— Если бы ты знала, — Дорожкин чиркнул спичкой, которую отыскал в коробке на вытяжке над плитой, и поджег папку, — как мне хочется не быть странным. И чтобы дома у меня ничего не было странного. Чтобы все было привычным. Как всегда.
— Ты имеешь в виду маленькую зарплату, съемную квартиру, стерву жену вроде меня? — Она зевнула.
— Ну возможны варианты. — Он сунул пистолет в кобуру, проверил запасную обойму, высыпал оставшиеся патроны в карманы куртки, проверил бумажник, убрал в него записку Жени, ее фото с мамой, одну из фотографий Козловой, распечатанный портрет Улановой, подумал и убрал пакетик с набором волосков в карман рубашки, туда, где лежали очки и сложенный квадратиком рапорт Перова. В другом кармане рубашки лежал пакетик от опьянения.
— Кстати, жена-стерва — это… это бодрит, — подмигнул он Машке.
— Подтверждаю, — появился из ванной комнаты с мокрой головой Мещерский. — Стерва в переводе на русский литературный — нормальная самодостаточная женщина.
— Самодостаточных женщин не бывает, — заметила Машка.
— Мужчин тоже, — согласился Мещерский. — Исключая патологии. Ты все?
— Вот. — Дорожкин бросил сумку к стене. — Оставлю у тебя. Если не вернусь…
— Не вернешься? — не понял Мещерский.
— Если задержусь, — поправился Дорожкин. — Если задержусь, пользуйся, как своей. Маш, вот пакет с фотографиями Алены Козловой, передай ее матери.
— Уже не найдется? — сузила она взгляд.
— Не знаю. — Дорожкин на мгновение закрыл глаза. — Но я все еще в деле.
Дорожкин подошел к зданию гостиницы с опозданием на полчаса. Вопрос о том, в каком номере пятого этажа проходит празднество, рассеялся сам собой — яркий огонь сиял сразу во всех окнах. На входе стоял один из околоточных, который, зевая, проверил приглашение, забрал его и распахнул перед Дорожкиным двери. Второй околоточный стоял у лестницы. Он лениво козырнул Дорожкину и предложил оставить оружие.
— Там все без оружия? — спросил Дорожкин, снимая пальто.
— Насчет вас было специальное указание, — околоточный наморщил лоб, — если выкарабкается, то с оружием не пускать. Выкарабкались?
— В процессе, — проговорил Дорожкин.
— Что есть? — вытянулся в струнку перед появившимся из лифта Фим Фимычем околоточный.
— Вот. — Дорожкин с сожалением расстегнул пояс, снял с него кобуру с пистолетом. — И патроны в карманах куртки.
— Ай-ай, — покачал головой карлик, подпрыгнул и словно из воздуха вытащил зеленую палку. Снял с запястья Дорожкина петлю, сдунул с осиновой коры паутину и протянул палку околоточному. — Что же вы, Евгений Константинович, с оружием хотели на праздник пробраться? Мало того что саван отворотный разодрали, так еще и кол наточили? Против кого?
— На всякий случай, — ответил Дорожкин. — Мало ли.
— Пожалуете в лифт? — Карлик был сама любезность.
— Нет уж, — не согласился Дорожкин. — Я пешком. Ноги нужно размять.
— Смотрите там! — Фим Фимыч расхохотался. — Не вздумайте выломать прут из перилл. Не делайте глупостей!
Весь пятый этаж гостиницы представлял собой огромный зал. Справа и слева тянулись колонны, которые превращали края зала в длинные и уютные коридоры с диванчиками, креслами, шторами и мягкими светильниками, а центр сиял дорогим паркетом, роскошными люстрами и длинным, богато накрытым столом, который в общем пространстве если и не терялся, то уж точно казался скромнее и меньше самого себя раза в два или три. Вероятно, за стол еще не садились, гости прохаживались по залу, переговаривались друг с другом, но с лестницы, которая вывела Дорожкина в зал на противоположном его конце, он даже не мог разглядеть лиц. Из невидимых динамиков лилась музыка, насколько Дорожкин был сведущ в классической музыке, звучал Двадцать первый концерт для фортепиано Моцарта. Далекие фигуры двигались плавно и неторопливо. Женщины были одеты в длинные платья, мужчины в костюмы, но, слава богу, не в смокинги. Впрочем, какая разница?
— Евгений Константинович, — выбрался из лифта Фим Фимыч, — будьте как дома. Проходите. Или Моцарт не располагает? Что бы вы хотели услышать?
— Реквием бы вполне устроил, — отозвался Дорожкин. — Того же автора. Для всех присутствующих.
— Ну это вы в горячке так строги, — хмыкнул карлик и резво потопал вперед. — Да не стойте вы. Праздник сегодня, понимаете? Лерочке двадцать пять. Какой еще, в сущности, ребенок.
Музыка продолжала звучать, и Дорожкин тоже двинулся вперед. Он пытался ступать мягко, но набойки на ботинках звучали помимо его воли, и чем ближе он подходил к столу, тем все большее количество гостей обращали на него внимание. У стола к Дорожкину подошел Ромашкин.
— Привет, сумасшедший! — Он смотрел на Дорожкина с прищуром, в котором развязность смешивалась с удивлением. — Твое место с этого торца стола.
— Меня ждали? — удивился Дорожкин.
— Ты приглашен, значит, ждали, — не понял вопроса Ромашкин.
— Почетное место? — усмехнулся Дорожкин.
— Куда уж почетнее! — хмыкнул Ромашкин. — Просто это самое дальнее место от Лерочки. Адольфыч предупредил, чтобы возможные эксцессы происходили подальше от именинницы. У нее тонкая душевная организация.
— Можно было бы накрыть мне вообще в другом углу зала, — предложил Дорожкин. — Или надеть на меня противогаз. Кстати, почему все такие печальные? Разве сегодня не праздник?
Он осмотрелся. В зале было больше сотни персон, но знакомыми Дорожкин мог назвать не более двух десятков из них. Попыхивали сигаретами у дальнего конца стола Содомский, Быкодоров и Кашин. В стороне от них о чем-то беседовал с важными незнакомцами в дорогих костюмах Адольфыч. Щебетали в кругу ровесниц директриса детского садика Яковлева и помощница Быкодорова читалка Творогова. Там же ухмылялась приемщица «Дома быта» Лариса. Что-то втолковывала у одной из колонн обескураженному Павлику изящная Милочка. У другой колонны уже тасовал карточную колоду под зорким взглядом Фим Фимыча Никодимыч. Со строгой, прямой спиной сидела посередине одной из сторон стола Марфа Шепелева. Рядом с ней полулежал на стуле мертвецки пьяный Неретин. Немного ближе прочих к Дорожкину переминались с ноги на ногу Угур Кара, Тюрин, Урнов из гробовой мастерской и крутящий во все стороны головой рыжебородый книжник Гена. У колонны за их спинами замерла Нина Козлова.
— Демократия, — важно объяснил Ромашкин. — Представители общепитовской, ремесленной, предпринимательской, торговой и педагогической интеллигенции. Весь спектр.
Представители различных направлений интеллигенции покосились на Дорожкина с опаской и с напряжением принялись изучать лица друг друга, только турок позволил себе помахать Дорожкину ладонью. Козлова не изменила позу. Подпирала спиной колонну, опустив руки и соединив ладони, теребила подол темно-синего платья и смотрела сквозь Дорожкина.
— Собственно, все. — Ромашкин почесал затылок. — Еще будет семейство Перовых, оно уже на подходе. Маргарита где-то здесь. Прочие приглашенные — работники городской администрации и важные гости города. Ты уж это, Дорожкин, не хулигань тут. Держи себя в рамках. И получай удовольствие. Договорились?
— По мере сил, — процедил Дорожкин и, кивнув Угуру, прошел к столу и сел на свое место.
Он продолжал оставаться в центре внимания. Никто не смотрел на него впрямую, но словно случайно взгляды то одного, то другого гостя фиксировались на Дорожкине. Только Марфа Шепелева демонстративно повернулась к неожиданному гостю, да ударенный ее локтем Неретин приоткрыл глаза и вяло помахал Дорожкину рукой. И тут Моцарт оборвался, и грянула «Bohemian Rhapsody»[73].
Дорожкин вздрогнул не от музыки. Он вздрогнул через несколько секунд, когда раздались аплодисменты. И под эти аплодисменты из-за расположенных за дальним торцом стола портьер вышла одетая в короткое черное платье элегантная Валерия, а вслед за ней вывезла инвалидное кресло роскошная Екатерина Ивановна Перова. В кресле сидел рыхлый мужчина неопределенного возраста с крупным или как будто опухшим лицом. На лице его застыла улыбка, готовая превратиться в гримасу минимальным усилием лицевых мышц. Руки мужчины лежали на подлокотниках, и их пальцы что-то выстукивали на коже кресла, но делали это без малейшей связи и с ритмами фонограммы, и с выражением лица. Дорожкин, который только что с трудом подавил охватившую все его члены дрожь, задрожал снова. Но не от этих пальцев, и не от гримасы-ухмылки, и не от совершенно сумасшедшего взгляда Екатерины Ивановны Перовой, которая в тяжелом парчовом платье казалась королевой или жрицей, вывезшей в жертвенный зал живые мощи божества, а от вида самого тела Перова. И руки, и туловище, и ноги (а они, в свою очередь, тоже отбивали какой-то ритм), и голова — все это поддерживалось каркасом-клеткой. Она явственно выделялась под костюмом, придавая телу Перова прямоугольную форму, и придерживала пластиковый раструб, в котором покоилась та самая улыбающаяся голова.
«Человек-тетрис», — с ужасом вспомнил Дорожкин.
— Семейство Перовых! — гордо объявил Ромашкин и протянул микрофон Адольфычу. Приглашенные встали между колонн. Шепелева поднялась с места. Сидеть остался только Дорожкин, и не поднялся пьяный Неретин.
Адольфыч поднял руку, и «Bohemian Rhapsody» прекратилась.
— Несколько минут…
Адольфыч оглядел гостей, скользнул взглядом по сидящему за столом Дорожкину, отчего тот почувствовал разбегающиеся по спине мурашки, и тепло улыбнулся.
— Друзья. Мы собираемся здесь каждый год. Но не все из нас знакомы с первым директором нашего института, директором промзоны и первым же мэром нашего города (пусть когда-то это и называлось по-другому) — с Перовым Сергеем Ильичом.
Грянули аплодисменты, рот Перова медленно приоткрылся и снова захлопнулся, после чего Екатерина Ивановна громко объявила:
— Сергей Ильич благодарен присутствующим.
— Кстати, — Адольфыч продолжал улыбаться, — в старых должностях есть своя прелесть. Мы уж тут посоветовались и, несмотря на то что у нас имеется и мэр, и мэрия, и вообще полный набор атрибутов современности, решили последнюю должность Сергея Ильича закрепить за ним навечно. Вы наш председатель, Сергей Ильич, и останетесь им!
— Сергей Ильич очень благодарен присутствующим, — повторно объявила сквозь шквал аплодисментов Екатерина Ивановна.
— А мы благодарны хранительнице замечательной семьи, — подхватил Адольфыч. — Кто не знает, а я уверен, что таких, как Екатерина Ивановна Перова, больше нет, только подумайте — умница, красавица…
— Спортсменка и комсомолка, — засмеялась Екатерина Ивановна. Взгляд ее при этом остался совершенно безумным.
— Именно так! — восхитился Адольфыч. — Ну и, кроме всего прочего, самый главный начальник промышленной зоны Кузьминска. Госпожа директор!
Адольфыч поклонился чете Перовых и, вскинув вверх руку, прервал аплодисменты. Вновь зазвучал Моцарт.
— Но я был бы бесчувственным чурбаном, если бы забыл о том, почему мы здесь собрались.
Валерия скривила губки.
— Вальдемар Адольфович, вы и так бесчувственный чурбан, давайте же выпьем наконец, и все пойдет своим чередом!
— Секундочку! — остановил новую порцию аплодисментов Адольфыч. — Одну секундочку! Лерочка! Я понимаю, что вы молоды, прекрасны, я бы даже сказал, непозволительно прекрасны, но, кроме всего прочего, вы находитесь в таком замечательном возрасте, о котором можно говорить без боязни вас обидеть.
— Меня обидеть сложно, — погрозила Адольфычу пальцем Лера. — И в этом возрасте, и в любом другом. Но двадцать пять лет… Давайте остановимся. Вот на этом возрасте, двадцать пять лет.
— За это надо выпить! — с деланым недоумением оглянулся Адольфыч, и народ тут же оживился и, следуя примеру мэра, принялся топтаться вокруг стола, двигая стулья, усаживаясь и позвякивая приборами. Тут же загремели, захлопали пробки из бутылок с шампанским, заискрился напиток, гости загудели, зашумели, и рядом с Дорожкиным оказался с одной стороны Павлик, а с другой… Алена Козлова. Ее мать села за нею, не сводя с дочери глаз.
— Все в порядке. — Голос у девушки был густой, бархатный. Никак она не напоминала тот образ, который сложился в голове у Дорожкина. — Мама, я всегда тебе говорила, нечего забивать голову всякими глупостями.
— Так тебя ж искали, старались, — чуть слышно прошептала Козлова.
— Ничего, — она раздраженно улыбнулась, — все, кому нужно, нашлись.
— Вот. — Дорожкин потянулся к карману, заметил напрягшиеся руки Павлика, осторожно достал бумажник, извлек из него фотографию Алены. — Возьмите. Остальные фотографии передаст Маша Мещерская.
— Забирай, найдешь на стенке еще место. — Алена небрежно передвинула фотографию матери и подмигнула Дорожкину. — Не обижайся. Работа. В прошлый раз охоту испортил мне ты, это ж я отыскала золотой волос да пустила Шепелева по следу, так что долг платежом красен.
— Конечно-конечно, — кивнул Дорожкин. Вопрос, чье имя было в папке Шепелева вторым, больше его не волновал.
По полу зашуршали хромированные тележки. Дорожкин оглянулся. И официантами здесь тоже работали уже знакомые ему Наташа из «Норд-веста», Нонна и Гарик из «Зюйд-оста». Мимо проскользнула Галя с почты, подмигнула Дорожкину и послала ему воздушный поцелуй.
— Какие планы в отношении меня? — спросил Дорожкин Павлика. — Хотя бы на этот вечер? Мне пребывать здесь до упора? Или раньше можно уйти? Надо бы Фим Фимыча спросить насчет вещей. Алена, вы уже въехали в мою бывшую квартиру?
— Ты бы не дергался, — прищурила взгляд Алена. — И до тебя очередь дойдет. Не трепыхайся.
Дорожкин снова посмотрел на Павлика. Тот угрюмо глядел в собственную тарелку.
— А поговорить с Адольфычем получится? Может быть, найдет мне какую-нибудь работу? На кладбище я уже был. И мне там не понравилось.
— Друзья! — За дальним концом стола, где кроме семейства Перовых расположился и Адольфыч и расселись важные гости, поднялся Кашин. — Позвольте мне сказать пару слов, потому что скоро я сказать уже не смогу ничего, а буду тут лежать на стуле, как тот же Георгий Георгиевич, без всякой пользы…
Кашин начал бубнить что-то о родителях Леры, а Дорожкин огляделся по сторонам. Тюрин, книготорговец, Урнов и турок расположились недалеко от него, через пять мест по левую сторону стола. Напротив них теснились рядком персоны из администрации Адольфыча. Сразу за Павликом сидела Лариса из «Дома быта». К ней подсела и Галина. Маргариты видно не было.
Дорожкин посмотрел на Алену:
— Контроль был всеобъемлющим?
— Я бы сказала «направленным». — Она сбросила себе на тарелку чего-то изящно-розового с прожилками. — Дорожкин, ешь семгу. Ублажи хотя бы свои вкусовые рецепторы.
— Куда дели Женю? — спросил Дорожкин и прикрыл глаза ладонью — он с трудом сдерживал наполняющий их жар.
Павлик звякнул его тарелкой, убирая подальше нож и вилку.
— Туда, где ты ее не достанешь, — хмыкнула Алена. И тут же зло повернулась к матери: — Оставь меня в покое!
Мать замерла с окаменевшим лицом. Дорожкин полез в карман. Павлик снова напрягся.
— Глаза болят, — пожаловался Дорожкин. — Свет яркий. Нервы на пределе. Да и рожи ваши видеть не хочу.
— Чего ж тогда приперся? — засмеялась Алена. — Судьба дала тебе шанс, ловушка захлопнулась, но ты нашел дырочку, ускользнул. Зачем ты здесь? Неужели думал, что по тебе соскучились?
— Разве я мог не прийти? — спросил Дорожкин, протирая очки салфеткой. — Моя девушка в беде. Да еще и по моей вине.
— Твоя девушка? — удивилась Алена. — Она была твоей девушкой? Дорожкин! Да если бы она была твоей девушкой, ее бы загнали в паутину в тот же день, когда вычислили тебя!
— Не болтай, — прошелестел над ухом знакомый голос.
Дорожкин оглянулся. За спиной никого не было. Суетились с тележками официанты, в дальнем конце зала мелькнула фигура отца Василия. Так вот кто занимался фонограммой. Значит, все-таки клоуном… Дорожкин надел очки. Прищурился. Зал наполнила путаница серых ниток, шлангов и щупалец. Но среди них было множество и черных. Настолько черных, что некоторые фигуры гостей не проглядывали сквозь них, а некоторые почти сияли на их фоне. Дорожкин посмотрел поверх очков. Празднество только разгоралось.
— …так выпьем за все то, что я сейчас тут сказал! — закончил речь Кашин, и гости тут же зазвенели бокалами.
— Не пьешь? — прищурилась Алена. Черный хобот вставал над ее головой и нырял в серое сплетение под потолком зала.
— Хочу ощущать действительность в полноте, — отрезал Дорожкин.
На противоположном конце стола снова поднялся Адольфыч и продолжил славословить Валерию Перову. Снова загремели бокалы. В ушах продолжал пульсировать Двадцать первый концерт Моцарта. Дорожкин поморщился. Тому, что он видел перед собой, больше подошел бы какой-нибудь блатной шансон. Хотя именно эта музыка подчеркивала ужас, царивший вокруг. Как подчеркивал бы изящный накрахмаленный батистовый воротничок выползающую из него жилистую неопрятную шею какого-нибудь чудовища.
— Мы очень рады видеть здесь всех присутствующих. — Адольфыч поднял над головой бокал, постучав по нему вилкой. — Но должен вам сообщить, что не все гости успели к праздничному столу. Рад представить тем, кто незнаком с ним близко, одного из старожилов нашего города, неустанного охранителя его границ, моего помощника — Шепелева Владимира старшего!
Дорожкин обернулся назад. К столу медленной, какой-то скользящей, почти танцующей походкой двигался высокий и широкоплечий человек, которого и в самом деле можно было назвать красавцем, если бы не что-то звериное во всем его облике. Он неслышно отталкивался от пола и, переступая, ставил ногу на носок. И тело его переливалось при каждом шаге. И глаза его окидывали весь зал сразу, не упуская никого, пока не остановились на Дорожкине. И без того поджатые губы сомкнулись в твердую линию, взгляд сузился и больше не отрывался от бывшего инспектора, даже когда Шепелев прошел мимо и уже шел к месту, оставленному ему напротив Марфы. Та сидела, выпрямившись и уставившись перед собой неподвижным тяжелым взглядом.
— Ну и, конечно, блистательная Маргарита, хотя прости, дорогая, на нынешнем празднике королева не ты, — расплылся в улыбке Адольфыч.
Маргарита была одета скромно, но, что отметил Дорожкин, удобно. На ней были ботинки на низких каблуках, свободные, не в размер штанишки со множеством карманов и столь же свободный, но застегнутый под перехваченное темным платком горло блузон. На поясе виднелась привычная кобура.
— Дорожкин, опять начинаешь оглядывать женщину с ног? — фыркнула она, проходя мимо, и села рядом с Шепелевым, и Дорожкин понял, что его начальница, или бывшая начальница, смотрит за мужем Марфы. Да, неожиданно подумал Дорожкин, судя по фотографии, Вера Уланова и в самом деле была похожа на отца, но то, что было в ней и чего не было в Шепелеве-старшем, какая-то грустинка, оттенок печали или, наоборот, легкая улыбка в изгибе губ, удивительным образом делали ее лицо противоположностью лицу Шепелева.
— Так выпьем… — снова начал славословить именинницу, которая покатывалась со смеху, похлопывая по щеке раскрасневшегося Быкодорова, Адольфыч.
Дорожкин посмотрел на Нину Козлову. Она сидела возле обретенной дочери, опустив и руки, и плечи, согнувшись и полузакрыв глаза так, словно ее дочь так и не нашлась. Алена деловито расправлялась с салатом, с бужениной, подмигивала Павлику, с презрением и, может быть, некоторым недоумением косилась на Дорожкина.
— Все будет хорошо, Нина Сергеевна, — постарался успокоить ее Дорожкин. — Может быть, нелегко, но хорошо.
— А теперь! — Голос Адольфыча почти гремел над залом. — Теперь мы сделаем небольшой перерыв, чтобы дать возможность пообщаться, а через десять минут начнем первую партию развлечений во славу именинницы, а там уж будет горячее, и холодное, и опять горячее, и лучшие вина, и возможность каждому лично от себя что-то сказать имениннице.
Моцарт оборвался, и над залом зазвучал голос маленькой, неказистой, прекрасной женщины с грустными глазами и острыми локотками.
Allez, venez, Milord! Vous asseoir a ma table, Il fait si froid, dehors, Ici c'est confortable…«Точно, отец Василий», — улыбнулся Дорожкин.
— Отказываешься от еды? — хмыкнула Алена.
— Перед боем не едят, — объяснил Дорожкин. — Вдруг рана в живот?
— Хык! — засмеялся, едва не подавился, закашлялся Павлик.
Дорожкин поднялся, оглянулся на Павлика, которого выстукивала по спине Лариса, и понял, что тот будет следовать за ним неотступно. Он и Алена. Последняя демонстративно положила руку на кобуру на поясе. Дорожкин осмотрелся. Народ разом поднялся из-за стола и, пока официанты суетились у стола, обновляя приборы, собирая грязную посуду в выкаченную тележку, разбрели по залу. Вокруг Дорожкина образовался круг шагов в пять, в который никто не рисковал войти. Даже тот же Павлик и Алена держались снаружи этого круга. Дорожкин поправил очки и медленно пошел вдоль стола. Между ним и старшим Шепелевым стояла Маргарита. Она смотрела на Дорожкина пристально и чуть заметно покачивала головой.
— Теперь она твоя подопечная? — спросил Дорожкин Маргариту об Алене.
— Она не нуждается в шефстве, — ответила Маргарита, — и она уже давно в должности инспектора. Да, мать ее об этом не знала. Или не хотела знать. Алена в своем роде уникум, выследила девчонку, разложила ловушки, да не в городе, а в паутине, и послала за ней Шепелева-младшего, который не был инспектором. Он чистильщик. Такой же чистильщик, как и его отец. А та женщина, из прачечной, Ольга… Она кое-что знала, была близка с Шепелевым, могла разболтать, сорвать операцию, пришлось накинуть на нее наговор. Но с Ольгой был особый случай, она и в самом деле оказалась слишком болтлива и самоуверенна. К тому же, вероятно, почувствовала, что ты как-то связан с гибелью Шепелева. Если бы ты не выстрелил, она бы просто убежала. Ну случайно убила бы одну или двух горожанок, с кем не бывает. И Дубровская осталась бы жива, если бы не твое старание. Я бы окоротила ее, и все. Но ты не бери в голову. Издержки.
— И я отношусь к издержкам? — спросил Дорожкин.
— Зачем ты вернулся? — спросила Маргарита, в то время как ее глаза спрашивали о чем-то другом.
— Мне нужна Женя Попова, — твердо сказал Дорожкин.
— Зачем она тебе? — наморщила лоб Маргарита. — Она тут натворила дел. Раскоротила Мигалкина, Колыванову, ту же Дубровскую, Нечаева. Может быть, не умышленно, но сделала это. Да, мой дорогой, на поляне на вас нападали не двое зверей, а один. Нечаев. Шепелев как раз охотился на Нечаева. Он и вправду чистильщик.
— И забавник, — кивнул Дорожкин. — Весело он тогда подкинул труп Колывановой. Кто ему помогал? Никодимыч? Или сама Марфа Зосимовна?
— Какая разница? — едва заметно поморщилась Маргарита. — Каждый веселится в меру своих возможностей. Женю ты не вернешь. Нет, попытаться можешь, кое-что у тебя получалось на удивление неплохо, кое-что вовсе не получалось. По всему выходило, что ты должен был отыскать Попову еще через комнату Алены, а ты побрел черт знает куда.
— Отчего вы не нашли ее раньше? — прошептал Дорожкин. — Она была на почте, она была на похоронах…
— Она особенная, — понизила голос Маргарита. — Чувствует… чувствовала опасность. Заблаговременно. И ее видят только неокороченные.
— А ты? — спросил Дорожкин, поправляя очки. — Почему над тобой нет этих черных шлангов? Ты не окороченная?
— Вот и наш молодой друг, — подошел к Маргарите сзади Адольфыч. — Опять занимаемся тыканьем пера в лист бумаги? Где твой блокнотик, логист? Надеешься-таки расставить точки над «и»? Не получится. Буковки забыл написать.
— Изгаляетесь, — понял Дорожкин. — Как все, что вы мне говорили раньше, стыкуется с тем, как вы поступили со мной?
— С тобой мы пока что никак не поступили, молодой человек, — стер с лица улыбку Адольфыч и отстранил Маргариту за спину. — Но поступим. Ты враг. Ты подобен ребенку, который, получив в руки дорогую безупречную игрушку, ломает ее на части. Сейчас ты думаешь, что с тобой поступили бесчестно, что тебя обманули, использовали? А что сделал ты? Ты попал в город, где все хорошо, в котором у каждого есть все для счастливой жизни, в котором идеальный порядок, нет преступности, нет бездомных, нет нищих, нет больных, и что ты сделал? Полез разбираться во внутренностях? Связался с врагами? Полез туда, куда ходить нельзя? Внутренности, дорогой мой, отвратительны у каждого. У самого милого и обаятельного человека полон живот скользких и вонючих кишок.
— Но не у всех милых и обаятельных людей в животе живет огромный паразит, который высасывает из него соки, а взамен накачивает его радостью, — твердо сказал Дорожкин.
— Да? — удивился Адольфыч, шагнул вперед, наклонился, стиснул стальными пальцами плечо Дорожкина и прошептал: — У всех, мой дорогой, у всех! Поверь мне. Я живу на этом свете столько лет, сколько ты даже не можешь себе представить. И так, или почти так, было и будет всегда.
Музыка прервалась. Адольфыч похлопал Дорожкина по плечу и в почти полной тишине проговорил:
— Та девочка хотела, чтобы этого города не было. Поэтому нет этой девочки. Что касается тебя, Евгений Константинович, ты и сам выкарабкался каким-то невероятным образом. И если бы не этот любопытный факт, ты не был бы в этом зале и не сидел бы за этим столом. И не смотрел бы сейчас на меня через эти стеклышки. Ах, Антонас Иозасович, сбежал все-таки…
Адольфыч снял с носа Дорожкина очки, бросил их на пол и растоптал каблуком.
— Вальдемар Адольфович! — раздался обиженный голос Леры. — Вы опять про меня забыли. Давайте же начинать играть! В прошлый раз Марфа превратила Ромашкина в зайчика! Может быть, она превратит в кого-нибудь и этого Дорожкина?..
— Марфа, — обернулся к Шепелевой Адольфыч, — следующий фант ваш. И этот фант Дорожкин. Сделайте с ним что-нибудь! Вы так славно закрутили не так давно Никодимыча, пользы, правда, это не принесло, но не повторить ли нечто подобное с Евгением Константиновичем?
Шепелева сидела прямо, как статуя, только веки ее подрагивали да глаза смотрели на Шепелева напротив, который был столь же неподвижен, как и она.
— Марфа Зосимовна! — повторил Адольфыч. — Сделайте милость!
— Нет, — медленно качнула головой Шепелева и перевела взгляд на Дорожкина. — Закручивала уже. По полной программе. Все потроха провернула, крепкий орешек оказался твой инспектор, Адольфыч. Упрямый. Такого не раскрутишь. Жаль только, кручины у него нет. А что есть, не про мою честь. Пусть сам раскручивается.
— Просим! — захлопала в ладоши Лера.
Дорожкин оглянулся. Лера продолжала хлопать в ладоши. И за ней начали хлопать все. Даже Шепелев поднял руки и, продолжая смотреть на Марфу, которая казалась вдвое его старше, начал медленно аплодировать. Дорожкин дождался тишины, поднялся и, чувствуя, как вновь начинают гореть глаза, повернулся к Маргарите:
— Платок, пожалуйста.
Она шагнула вперед, стянула с шеи тонкий платок, сама завязала глаза Дорожкину. Он дождался, когда она отойдет, сказал в повисшей тишине:
— Кто ж так хлопает?
И начал танцевать.
Когда-то он потратил на это долгие часы. Таился от всех в деревне. Да и в институте частенько выстукивал в пустых аудиториях, но не на виду. Да и было чего стесняться. Все, что имелось у него для обучения, так это потрепанное руководство, распечатанное в те времена, когда еще не было сканеров и копиров, и видеокассета из тех же времен, на которой попадался и Фред Астер[74], но в основном танцевала несравненная Элеонор Пауэлл[75], все движения которой Дорожкин и копировал день за днем. Для чего? Может быть, как раз для этого случая.
Он полностью погрузился в ритм, не задумываясь о том, куда и как ставить ноги, что он сделает в следующую секунду. Ритм диктовал все, он вел Дорожкина по роскошному паркету зала, и плотное дыхание гостей говорило ему, что все они сейчас сомкнулись в плотное кольцо, центр которого он.
— Отлично! Восхитительно! Классно! — захлопала в ладоши Лера, едва Дорожкин сделал последний удар и замер, удерживая равновесие. — Вальдемар Адольфыч, я его забираю! Это мой каприз, но сегодня мой каприз — это закон для вас. Идите сюда, Дорожкин. Да снимите вы этот платок, вы же не по канату ходите!
Сдернутый нетерпеливой рукой, платок слетел с лица Дорожкина, он поднял глаза и вместе с исказившимся от ужаса лицом Леры увидел сразу многое. И рванувшегося к нему Павлика, и гримасу на лице Адольфыча, и неподвижный взгляд Марфы, и оскал Содомского, и начинающее изгибаться чудовище на том самом месте, где только что сидел старший Шепелев. Затем он взял за руку Леру. И когда та стала растекаться, таять в его руках, обращаясь в черную вязкую лужу, когда громыхнул выстрел вынырнувшего из тележки из-под грязной посуды Шакильского, Дорожкин и сам уже то ли начал обращаться в черное и вязкое, то ли начал тонуть в том, что только что было Лерой Перовой. Он всего лишь и успел увидеть клочья медвежьей шерсти на спине упавшего рядом Павлика, да бросить в лицо неподвижному Неретину разодранный пакет со снадобьем от Маргариты или от Колывановой.
Эпилог Ad libitum[76]
Дорожкин едва не задохнулся. Паутина набилась в рот, в уши, в глаза. Вдобавок он больно ударился, потому что свалился с высоты метра в два. Или даже больше, просто его погружение, которое скорее напоминало прорывание сквозь паутину, превратилось в свободное падение метра за два до плоскости.
— Надо думать, пятый этаж, — пробормотал, отплевываясь, Дорожкин и открыл глаза.
Он ожидал увидеть что угодно: собственный двор, или вычерченную черными тенями комнату Алены, или путаницу паутины, через которую он прорывался вместе с Шакильским на задах настоящей деревни Кузьминское, или покрытый угольной пылью склон, который послушно наклоняется в ту или иную сторону, но увидел кладбище. Это не было разоренное кладбище по дороге к Курбатову. И это не было странное кладбище в самом Кузьминске. Кладбище, на котором он стоял, было погребено под слоем льда. Заморожено. Подо льдом проглядывали могилы. Ямы с костями. Железные кресты. Камни.
Дорожкин поднялся на ноги. Ледяной ветер обжег ему щеки. Лед тянулся во все стороны, насколько хватало глаз. Над ним светлой пеленой ползли тучи. Низко ползли, настолько низко, что именно вывалившись из этих туч и можно было отбить бок, как отбил его Дорожкин.
Он похлопал себя по карманам. Достал бумажник, пошелестел купюрами, вытащил распечатанную Мещерским фотографию Улановой, маленькой Жени на коленях у ее мамы, переложил в нагрудный карман рубашки. Пошелестел рапортом Перова. Потеребил обрывок савана. Всмотрелся в пакетик с волосками. Золотых было не два, а три, разве только один из них был чуть бледнее и тоньше, явно завиток, подаренный ему Лизкой. Четвертый изогнулся обычным рыжеватым штрихом. Дорожкин выудил его из пакета и отпустил. Он вспыхнул, не долетев до льда, осыпался пеплом.
— Приплыли, — пробормотал Дорожкин.
Он не знал, куда ему идти, что делать. Холод сковывал руки, морозил пальцы, обжигал щеки. Надолго его хватить было не должно. Даже в куртке, зачиненной Женей, которая осталась в гостинице. Кстати, а ведь мог и приглядеться к починке. Той же ли рукой была зашита вторая дыра? Неужели Женя появилась в Кузьминске только для этого? Как он сумел разглядеть-то ее тогда у корчмы? Догнал, начал танцевать прямо в подземном переходе. Тогда у него это вышло явно лучше, чем теперь на дне рождения Леры. Понятно, тогда он был моложе на год, глупее на год, беззаботнее… Так. Легонько, самое простое. Носок, каблук, носок. И второй ногой — носок, каблук, носок. И опять первой. И удлинить. И усложнить. Продолжить. И обернуться вокруг себя. Как странно звучат ботинки на льду. Глухо и в то же время звонко, только звон уходит куда-то вниз, где никто не может его услышать. И Дорожкин не может. Уши уже не чувствуют ничего. Даже вой ветра. Даже прижатые холодными ладонями. Даже прижатые ко льду, потому что стоять Дорожкин тоже уже не может и лежит на холодном, которое кажется горячим, и все, что слышит, все это ему уже снится. И этот голос тоже:
— Дорожкин! Дорожкин! Дорожкин!
— Почему так тепло?
— Потому, — пробурчал Дир.
Он сидел рядом на могильном холме и гладил лысину. Сверху моросил мелкий дождь. Рядом ковырялся в оружии Шакильский. Поодаль под дождем ежились Угур Кара, Тюрин в широкополой ковбойской черной шляпе, Урнов и рыжебородый книжник Гена. Между могил бродила с расширенными глазами и поблескивала из-под прозрачного зонтика очками Еж.
— Танька! — крикнул Тюрин. — Иди сюда, инспектор очнулся.
— Где мы? — спросил Дорожкин.
— Это мы у тебя хотели спросить, — проворчал Шакильский, забрасывая ружье за спину. — Что за ерунда? В этой местности мои ружья не работают. Сначала хотел лед прострелить, осечка. Беру другое ружье — осечка. Патрон расковырял — порох не горит! Капсюль искру не дает. Хорошо хоть сало осталось салом да хлеб в камень не превратился. А вот воды у нас мало. Как ты не задубел тут за неделю, я удивляюсь. Ты спасибо Угуру скажи, что он с нами поплелся. Если бы не он да не Дир. Я вот все не пойму, что он так уперся в свою шашлычную? Целителем ему работать надо! Я уж думал, что лишился ты, парень, и ушей, и носа, и пальцев, а он тебя как подснежник из-под снега поднял. Не, нужен мужик в целителях. А то в городе все целители бабы, а к бабе ведь не всякий пойдет. Хотя кофейку бы твоего, Угур, я бы сейчас глотнул.
— Какая неделя? — не понял Дорожкин. — Подождите. Минут пять — десять, не больше. Я, правда, минуты две по карманам шарил, а потом так прихватило, что и на ногах устоять не мог.
— Вот так вот? — присвистнул Шакильский. — Ну так прибавь к нашей неделе еще месяц. Мы уже с час тебя тут отогреваем.
— Почему вы здесь? — Дорожкин сел, поморщился от боли в ушах, пальцах, лице. — Как вы здесь? Где мы? Где лед? Почему дождь? Почему тепло?
— Тепло, потому что тепло, — пробурчал Дир. — Потому что я лето, по часику, по минутке, по солнечному лучику накопленное, попусту трачу. Плакала моя весенняя шевелюра… Эх, если бы не эта вымразь вокруг… Не так надо согреваться. А после такой прогулки согреваться придется. Ванна горячая нужна. Только не сразу. Сначала надо хлопнуть рюмашечку водочки, ледяной. И только потом, как в животе согреет, идти раздеваться. И сразу — в ванну! В кипяток! Чтобы не розовым даже, а красным стать. И чтобы пот пошел, пошел, пошел… Обмыться, вытереться и срочно горячих сосисок с горчицей и литр темного теплого пива! На следующее утро будешь как зеленый желудь.
— Не, теплое пиво… — поморщился Урнов.
— Хотя бы теплого, — вздохнул Тюрин.
— А вы что тут делаете? — Дорожкин поднялся, принялся разгонять кровь, подпрыгивая и размахивая руками. — Почему здесь?
— Я дурак потому что, — проворчал Урнов. — Чего меня понесло? Угур полез, и я за ним. Спину у меня схватывает, кто, думаю, будет мне ее править, если он сгинет, да я еще и язвенник, опять же никак без Угура, вот я язву и спину свою за ним отправил.
— Так надо, — улыбнулся Угур. — Живешь так, живешь, дорогой, а потом понимаешь: так надо.
— Интересно, — расплылся в улыбке рыжебородый книжник. — Знаешь, лучше один раз увидеть, чем тысячу прочитать.
— Прочитать тоже неплохо, — не согласился Дир. — Я бы, кстати, лучше прочитал бы про это все, чем сюда лезть. Деревьев нет, кустов нет, травы нет. Ничего нет.
— Пришлось, — нахмурился Тюрин.
— Ага, — усмехнулся Шакильский. — Ему Еж сказала, что если он не полезет в дыру, то она какую-нибудь гадость на нем напишет. Я про памятник. Или раскрасит его в какие-нибудь цвета.
— В ядовито-желтый, — улыбнулась Еж.
— Да ладно, — махнул рукой Тюрин. — Можно подумать, что я так уж упирался. И так бы полез. Она ж туда сиганула, как…
— Туда, куда и ты, — понял немой вопрос Дорожкина Шакильский. — Ты не жмурься, там и в самом деле неделя прошла. И Кузьминска прежнего нет. Однако дыра в полу, в которую ты нырнул, осталась. Правда, зарастать стала, теперь уже вовсе, наверное, заросла. Ну да ничего, там Ромашкин остался, охраняет.
— Ромашкин? — удивился Дорожкин.
— А что? — не понял Шакильский. — Хороший парень. Понарассказывал тут. Крепко тебя в оборот взяли. Все предусмотрели, чтобы до той девчонки добраться. Даже твою бывшую сюда вытащили под это дело, мол, если будет кочевряжиться, так и ее в оборот возьмем, никуда не денется. А График, кстати, хороший мужик. Уже добрался до подстанции, запустил, кое-какое электричество, но уже есть.
— Как там… — начал Дорожкин.
— Хорошо, — кивнул Шакильский. — И плохо. Когда ты стал в пол уходить, я как раз Павлика свалил, потом уж стрелять нельзя было, народ в кучу смешался. Шепелев зверем взметнулся, да тут и Неретин чем-то подобным стал, ну и сцепились они в клубок. Уж не знаю, как ты Неретина отрезвил, но схватка человеко-быка и зверюги мне очень понравилась. Все там переломали, как только не убили никого, один только Перов пострадал. Женушка его в обморок упала, когда все это произошло, а он на части рассыпался. Не поверишь, голова отдельно, руки, ноги отдельно. И все шевелится. Шевелилось. Теперь уже нет. Когда Кузьминск кончился, все шевелиться перестало. И знаешь, что было самое страшное? Неретин дерется с Шепелевым, а Марфа сидит за столом и смотрит. Молча смотрит. И ничего не делает. Заломал институтский деревенского. Но человеком тот уже не стал. Так и рассыпался прахом из зверя. А остальные… Адольфыч, Содомский, Быкодоров, Кашин исчезли еще во время драки, карлики тоже, Урнов, который веломастер, их «вольво» нашел в километре за КПП. Бросили. Там же болота, видно, наверх им выбиться уже не удалось. А может, удалось. Ушли куда-то. Что ж, тут же простор. Иди куда хочешь. И наверху простор. Не думай, такие так просто не пропадут. А Урнов доволен. Восстановил газик с постамента, рассекает на нем сейчас. Пока бензин есть. Сказал, что он у него и на самогоне будет ездить.
— А что с городом? — спросил Дорожкин.
— Так все! — пожав плечами, хлопнул в ладоши Шакильский. — Сначала как будто в воздухе лопнуло что-то, а потом треск такой пошел. Мы тоже едва очухались, на воздух вышли, а там уж все рушилось. Эти морды, которые в стенах-то, словно тени, спрыгивать стали и бежать. И сфинксы ушли, и института больше нет. Обычные пятиэтажки стоят, бараки. Жуть одна. Система разморожена, конечно. Но ничего, обживутся. Народу мало осталось. Мы их в один дом собрали, квартир хватило. Кто в деревню ушел к родным. Пытались деревенские мародерством заняться, но Неретин вместе с Мещерским и Ромашкиным живо порядок навели. Короче, обошлись без жертв, кроме Павлика и Шепелева. Большая часть горожан, кстати, не захотела там оставаться. И то сказать, никаких бонусов, кроме свежего воздуха, не осталось. К тому же еще и колхознички все разбежались, да не просто разбежались, а на территории промзоны, там, где все эти ангары были (рухнули они, кстати), поставили свои чумы или вигвамы…
— Корки, — поправил Шакильского Дир.
— Неважно, — отмахнулся Шакильский. — И теплицы к рукам прибрали. У них там дело пойдет. Так вот большая часть горожан, с рюкзаками да на лыжах пошли на север. Детишки все в тепле, на санках. Там же и эти пациенты из клиники, и кое-кто из деревенских. И Алена, крестница твоя, вместе с маменькой. Ох, поминали тебя, Дорожкин, незлым тихим словом. Но ты же на благодарность и не рассчитывал? Кстати, многие только потому ушли, что телевизоры-то работать перестали в городе. Все.
Короче, Ска с Гроном их повели. Вэй остался, осуществляет связь Неретина с колхозничками. А те, что ушли… Выпихнут их, как и меня под Тверью, наверх, а обратно уж дороги не будет. Интересно, что они рассказывать будут — где жили да что делали? Я, кстати, думаю, что Ска мог бы теперь их и возле Кузьминска поднять, но вот повел же. Эти как раз очень злы на тебя, очень. Да и те, что остались, рассыпаться в благодарностях не будут.
— И я их понимаю, — поежился Урнов.
— А я нет, дорогой, — не согласился Угур Кара.
— Да, — добавил Шакильский. — Еще и на кладбище все стало тихо. Нет больше мертвецов. Ну там питомцы Неретина стараются в благодарность ему, закапывают.
— Что же? — спросил Дорожкин. — И чудес больше нет?
— Ну… — Тюрин протер очки. — Как похвастался Мещерский, у его жены спина уже нормальная. И Ромашкин перекидываться перестал. Но Марфа как была Марфой, так и осталась, говорят, пошла к Лизке Улановой после всего, мириться. И вот мы с Ежом пока еще все видим. Куда пойдем-то. Можешь идти?
— Могу, — кивнул Дорожкин. — Где чернее всего, туда и пойдем. Сань? Ты все еще хорошо слышишь? Нужно идти туда, где кто-то дышит. Тяжело дышит. Как огромная туша, что двинуться не может. Как паразит. Понимаешь?
Еж остановилась через час. Встала над оплывшей могилой с неразборчивой надписью на проржавевшем квадрате жести, обхватила руками плечи, вздохнула со странным всхлипом-стоном, прошептала едва слышно:
— Здесь.
— Вроде того, — согласился Тюрин.
— Здесь, — кивнул Шакильский.
— Видеокамеру бы! — зацокал языком Гена.
— Чему там дышать? — усомнился Дир. — Мертвое тут все.
— Да уж, — согласился Угур. — Мертвеца никакой целитель не поднимет.
— Целители бывают разные, — пробормотал Дорожкин, опустился на колени, прислонил ухо к сырой земле.
— Ну-ка. — Урнов толкнул Дорожкина в плечо, закряхтел, вытянул из могилы крест. — Пустите профессионала.
В забитую талым снегом ложбину полетели комья земли.
— Подожди. — Дорожкин остановил гробовщика. — Все не так. Отойди. Все отойдите в сторону.
Что-то тянуло его. Что-то тянуло его вниз, к земле. Тянуло так тяжко, как будто вся эта же земля была приклеена, прибита, приживлена к его груди. Он расстегнул карман рубашки, вынул пакетик с волосками, лоскут савана.
— Спички есть?
— Есть, — потянул со спины рюкзак Тюрин. — У хорошего хозяина все есть.
— Если они еще будут здесь гореть, — усомнился Шакильский.
— Вот и проверим, — открыл коробок Дорожкин.
Спичек было много. Дорожкин с усмешкой вспомнил фильм[77], в финале которого фигурировала последняя спичка, чиркнул, удержал слабый огонек, поднес к нему лоскут савана. Ткань не горела. Она пропускала пламя сквозь себя, как будто пламя было фокусом, обманом.
— Асбест, что ли? — не понял Урнов. — Я трубы им изолирую, когда печки кладу. Непохоже на асбест.
— Кровь нужна, — негромко проговорил Дир. — Живое горит. Мертвое горит только вместе с живым.
— Разве кровь горит? — удивился Гена. — В книжках такого нет. Кровь кипит, стынет в жилах, бьет в голову, льется, запекается даже, но горит…
— Нож, — попросил Дорожкин.
— Осторожно, очень острый, — пробурчал, вновь тревожа рюкзак, Тюрин.
— Это хорошо. — Дорожкин посмотрел на собственные ладони. Шрам у мизинца правой руки — ткнул себя ножничками в младенчестве, сам не помнит, мама рассказывала, стригла сыну ногти, отвлеклась, не углядела. И вроде на руках сидел. Шрам на мизинце правой — панариций. Только когда палец раздулся, как сарделька, комбат отправил молодого солдата в медсанчасть. Фельдшер резал рану без наркоза, потом запихивал в нее резиновый жгут, чтобы гной отходил. Шрамы на ладони левой руки от разного: один при падении в школе о ледышку, второй о консервную банку в чулане, третий вообще неизвестно откуда. Больно, зато как классно шипела перекись на ранах в медпункте. Шрам на запястье… Ладно. Все равно придется левую резать. Мало ли…
Нож и в самом деле был острым. Вроде едва коснулся ладони, и вот уже капли крови побежали по лезвию, упали на землю, на ткань савана.
— Ой! — закрыла лицо руками Еж.
— Сейчас, — достал еще одну спичку Дорожкин.
Лоскут вспыхнул тут же. Затрещал, заметался язык пламени без дыма, без запаха, вырвался из рук, упал на сырую землю, и вот уже запылала сама земля, занялась мгновенно пламенем, как горит сбитый ветром к бордюру сухой тополиный пух. Разом подались назад спутники, и вовремя: под ногами опрокинулась, осыпалась земля, разверзлась бездной пропасть. На крутом обрыве, на закраинке, заскрипела под каблуками мертвая трава. Небо обратилось такой же пропастью, наполнилось черными облаками, скрывая холодный красный сгусток. А ниже, там, где только что бушевало пламя, зияло под тлеющими костяками и обрывками сгоревшей плоти что-то огромное и страшное, которое дышало и смотрело на Дорожкина и его друзей так же, как на него смотрели они.
— Вот он, паразит! — просипел с ненавистью Шакильский и раз за разом передернул затвор ружья. Выстрела не последовало.
— А вот дуста-то я не взял, — пробормотал Тюрин.
— Женя! — заорал Дорожкин. — Катя!
— Дорогой, — испуганно прошептал Угур, — у тебя что-то с глазами.
— Инспектор, — неуверенно хмыкнул Урнов, — зачем тебе спички? Ты только посмотри — оно само загорится. У тебя в глазах огонь.
Дорожкин вытащил из кармана пакетик с волосками, которые сияли сквозь полиэтилен золотом, разорвал пленку, положил их на ладонь, дунул и ровно одно мгновение различал желтые полукольца, пока жар из пропасти не зажег их. И в тот же миг он услышал вскрик.
— Там! — хором закричали Шакильский и Дир, но Дорожкин уже летел в пропасть. Он прыгнул.
— Как ты догадался? Разглядел? — спросила Маргарита. Ее не было. Был только голос. Дорожкин уже летел вниз, летел камнем, но он был уверен, что у него есть время на этот разговор.
— Нет. — Это было очень удобно — говорить, не произнося слов. — Я же логист. У меня рапорт Перова, написан с его слов женой. Почерк жены и почерк Катерины Ивановны на приглашении сходятся. Так что без обмана. Там, конечно, бред написан. О ходе эксперимента. Перечислены все те, кто собрался в ангаре. О том, как эксперимент провалился и случилась катастрофа. О том, что двоих работников засосало внутрь, и о том, что после этого вырвался зверь, который разорвал на части всех, включая и Перова. Была искалечена и его жена. Погибли все, кроме самого Перова, его жены, Неретина и Шепелева. Про Дубицкаса какая-то неясность… Впрочем, по рапорту осталось в живых трое. Причем Перов остался жив странно. Частично сохранилась речь, но сам он представлял собой набор кусков плоти, сложенных друг с другом. Да и сама Перова, судя по рапорту, не могла выжить, а уж детей иметь — точно.
— Тем не менее… — начала Маргарита.
— Тем не менее у них появилась дочь. Примерно в восемьдесят пятом году. Поздновато, сразу скажем. Я готов был подумать о чем угодно, но она очень похожа на отца. И еще она… она была какая-то ненастоящая. Над ней единственной не было никаких линий. Абсолютно никаких. И на тебе. Да и чем я рисковал?
— И на мне, — согласилась Маргарита. — А Неретин?
— Он показывал мне следы в институте, — сказал Дорожкин. — Он не был похож на того зверя, которого описал Перов. К тому же, находясь в облике зверя в институте, он не устраивал бойню. Там множество живых существ.
— И что же дальше? — спросила Маргарита.
— Дальше, — задумался Дорожкин. — Дальше я уничтожу паразита. А потом ребята найдут способ спуститься в пропасть и вытащат девчонок. Хотя я так и не понял…
— Паразита нет, — вздохнула Маргарита.
— А что же это? — не понял Дорожкин.
— Это грязь, Дорожкин, — ответила Маргарита, — грязь, кровь, боль, тоска. Неужели ты думаешь, что, если убивать, мучить, насиловать, пытать, уничтожать людей, это остается без последствий? Грани между мирами тонки. Ты сам в этом убедился. Если ты даже будешь лить дома на пол даже не кровь, а воду, рано или поздно сосед снизу постучит в твою дверь, а если он особенный сосед, то отравит твою жизнь. Воздаяние возможно не только на том свете, но и на этом. Другой вопрос, что на этом оно редко бывает справедливым.
— Но почему здесь? Почему под нами?
— А почему ты решил, что только под вами? — спросила Маргарита. — Подо всеми.
— А кто ты? — спросил Дорожкин.
— Теперь можешь называть меня Марго, — рассмеялась она. — Хотя мне все равно. Я не участник событий. Я наблюдатель. Всегда есть наблюдатель. Правда, может быть, обычно он чуть более равнодушен.
— А кто тогда я? — спросил Дорожкин.
— Ты тот, кто оказался в нужное время в нужном месте, — ответила она. — Почему так произошло, это отдельный вопрос. Ну не все брать на себя женщинам, даже если с необъяснимой частотой совершенно случайно им выпадает такая судьба?
Они были похожи на сестер. Сидели, обняв друг друга, в пыли. И даже не вполне удивились, когда Дорожкин, сморщившись перед падением в раскаленную плоть какой-то мерзости, в очередной раз запутался в паутине и рухнул с высоты двух метров в ту же пыль.
— Молодец, — удивленно заметила Женя. — По ощущениям всего часа четыре. А Вера здесь уже больше месяца. Буквально провалилась сквозь землю. Вода есть? Жутко пить хочется. Вера вообще вся высохла. Тут редко дожди. Хорошо еще, что тут, как оказалось, необязательно есть.
— Но есть очень хочется, — проговорила Вера.
— Хорошо еще, с книжкой сюда попала, — заметила Женя, не сводя взгляда с Дорожкина.
— Я знаю, — кивнул Дорожкин, глупо улыбаясь. — Я видел формуляр. Учебник латыни. Ну за месяц его мудрено выучить.
— А что же было еще делать? — Вера была копией своей фотографии. — Я вроде бы была здесь в безопасности. Но… Auribus tento lupum[78].
— Но все это было… — Дорожкин замялся. — Почти пятьдесят лет назад…
— Hoc est vivere bis, vita posse priore fru. Уметь наслаждаться прожитой жизнью — значит жить дважды. Марциал. «Эпиграммы», — проговорила Вера. — Но следующие пятьдесят лет я не хотела бы прожить так быстро.
— Почему у вас не всегда золотые волосы? — спросил Дорожкин.
— Почему у тебя не всегда горят глаза? — подняла брови Женя. — Хотя после того случая, когда мне пришлось поделиться с тобой тем, что во мне было, я думала, что ты тоже будешь золотоволосым.
— Нет уж, — смутился Дорожкин, — я лучше так.
— Вы долго там? — заорал сверху Шакильский. — Дорожкин, ноги не сломал? Тут хорошая акустика. Хватит ворковать. У Бори есть веревка. Дорожкин, а Вера Уланова такая же красивая, как на своей фотографии, или страшненькая?
— На траву дивись удень, як обсохне роса, а на дівку в будень, як невбрана та боса[79], — с каким-то облегчением отозвался Дорожкин.
— Странно, — заметила Танька-Еж, поднимаясь с земли, когда вся компания вновь оказалась среди заснеженного поля. — Оно все еще под нами. Дышит. Но глубже, чем было раньше. Значительно глубже. А раньше я думала, что это сама земля дышит.
— Хорошо, что я этого не слышу, — поежился Урнов, смахивая с плеч паутину. — Может, костерчик разведем? Далеко еще нам?
— Слушайте, — Угур Кара потер щеки, — что-то стало холодать. У Дорожкина уши уже посинели. Я его второй раз не исцелю. Дир, ты что, устал?
— Надо было выбираться ближе к Кузьминску, — проворчал Дир. — Угораздило аж за пять километров. Ну ладно бы в сторону Макарихи, а то ведь на юг забрали. А тут на юге и дороги почти нет, один вырубки, кто тут теперь ездит-то? Не могу я сильнее греть. Лето у меня уже все кончилось. Уже то, что в сентябре накопил, расходую. Теперь всю зиму у печки сидеть придется!
— Прости, Дир! — Дорожкин с трудом удерживался, чтобы не застучать зубами. Свитер давно уже был надет на Женю, да и куртка Шакильского надежно скрывала от холода Веру. — Я вообще не знал, куда вылезал. Как вышло, не понимаю. Вообще могло не выйти.
— Ничего. — Вовсе заиндевевший книготорговец усмехнулся, смахнул иней с бороды. — Учиться никогда не поздно.
— Тихо! — остановилась Еж. — Слышите?
— Ага! — кивнул Тюрин. — Мотор!
— «Мотор», — передразнила отца Еж. — Мотор и я слышу. А еще что?
— Не-а, — пробормотал Тюрин. — Не слышу больше ничего.
— Отец Василий опять Эдит Пиаф заводит, — улыбнулась Еж и негромко запела: «Allez, venez, Milord! Vous asseoir a ma table, Il fait si froid, dehors, Ici c'est confortable…»
— А вот и машина, — обрадовался Шакильский.
Вздымая снежную пыль, из-за перелеска выехал газик, быстро докатил до спутников и, обдав их снегом, остановился. Золотозубый блеснул металлом улыбки.
— Неретин зажал «хаммер», а Марфа с Лизкой карты кинули, сказали, что вас отсюда надо ждать. А мы уж не надеялись, зима к концу, март почти. Грузитесь, тут и одеялки припасены, и бутыль первача имеется. А уж банька и все прочее на месте.
— Ой! — вздрогнула Женя, когда Дорожкин закутал ее в одеяло, и тяжело груженный газик все-таки нащупал при развороте колесами засыпанный снегом проселок. — Я ж могла всех нас отправить в Москву. Ну не в любое место, но на Рязанский проспект вполне.
— В таком виде? — возмутилась Вера.
— А с книгами? — заинтересовался рыжебородый. — Я имею в виду оттуда сюда? Только ручная кладь или можно и с тележкой? Да не смотри ты так на меня, Дир. Мне б только до оптовика добраться. И флешка, и читалка, и аккумулятор — все будет…
Декабрь 2010.
Глоссарий
Горгулии — древние фантастические существа; по преданию, при свете дня были окаменевшими крылатыми чудовищами, украшавшими стены замка, а ночью оживали и охраняли его обитателей.
Гурт — ребро монет, медалей.
Дивов Олег Игоревич (1968 г. р.), журналист, писатель. В тексте косвенно упоминается его книга — роман «Симбионты», вышедший в 2010 году.
Драга — многоковшовый цепной экскаватор на плавучей платформе, который используется для подводной разработки ценных минералов.
Инициация — таинство, посвящение; обряд, необходимый для перехода в новое качество в составе какой-либо социальной группы или мистического союза.
Киберпанк — ответвление научной фантастики. Поджанр основан на изображении антиутопий будущего.
Космоопера — поджанр приключенческой фантастики, основанный на описании событий, происходящих в космическом пространстве и на других планетах.
Космооперетта — поджанр космооперы.
Криптоистория — жанр фантастики, основанный на фантастическом предположении, что реальная история отличается от общепринятой в силу ее фальсификации либо замалчивания каких-то исторических реалий.
«Кузькина мать» — жаргонное название водородной бомбы (50 мегатонн), взорванной над архипелагом Новая Земля в 1961 году. Имела кодовое название «Царь-бомба», жаргонное название появилось после известного высказывания Н. С. Хрущева: «Мы еще покажем Америке кузькину мать!»
Мейнстрим («основное течение») — применительно к литературе используется для обозначения каких-либо популярных, массовых тенденций.
Моногамия — брачный союз, в котором состоят два представителя противоположных полов.
Монотеизм — религиозное учение о едином Боге.
МТС (машинно-тракторная станция) — сельскохозяйственные госпредприятия в СССР; оказывали техническую помощь колхозам. Упразднены в 1958 году.
Навь — воплощение смерти в славянской мифологии.
Николай-угодник (Святитель Николай, Николай Чудотворец) (ок. 270 — ок. 345) — христианский святой. Считается покровителем моряков, купцов и детей.
Постапокалиптика — ответвление научной фантастики. Поджанр основан на изображении будущего, наступившего после всемирной катастрофы.
Психосоматика — направление в медицине и психологии, изучающее влияние психологических факторов на возникновение и течение соматических (телесных) заболеваний.
Психофизика — наука, изучающая взаимодействие между объективно измеримыми физическими процессами и субъективными мысленными переживаниями.
«Пятерка» — автомобиль «жигули» ВАЗ-2105.
Радонежский Сергий (Варфоломей)(1314–1392) — монах, основатель Троице-Сергиевой лавры, подвижник земли русской.
Реми Мартин (коньяк Remy Martin VSOP) — мировой лидер в категории VSOP (Very Superior Old Pale).
Сакрализация — наделение предметов, явлений, личностей «священным» смыслом.
«Сакралка», сакральная фантастика — ответвление фантастики, основанное на изображении реальности, находящейся под влиянием потусторонних сил.
Стимпанк (паропанк) — поджанр научной фантастики, основан на изображении будущего, построенного в условиях развития технологии паровых машин и механических устройств.
Стомп — танцевальный элемент чечетки, степа.
Суккуб — мифологический персонаж, демоница, дьявол в женском обличье.
Турбореализм — философско-психологическое, интеллектуальное ответвление фантастики. Поджанр, основанный на трансформировании реальности.
Флуктуации — понятие, связанное с колебанием или каким-то (периодическим) изменением.
Шарашка (жарг.) — секретный научно-исследовательский институт или конструкторское бюро, подчиненное НКВД, с персоналом из заключенных.
Эксгибиционизм — сексуальное поведение, связанное с демонстрацией половых органов незнакомым лицам; от exhibeo (лат.) — выставлять, показывать.
Эпигоны — в окололитературных кругах используется как обозначение последователей и подражателей известных писателей, не обладающих достоинствами первых либо причисляемых к недостойным.
Юнг Карл Густав (1875–1961) — швейцарский психолог и психиатр, основатель «аналитической психологии». Ему принадлежит термин «коллективное бессознательное», обозначающий универсальные образы и идеи, передающиеся из поколения в поколение и лежащие в основе деятельности людей. (В тексте встречается шутливый реверанс в его адрес «коллективное сознательное».)
Примечания
1
Всё наоборот (лат.).
(обратно)2
Для предуведомления (лат.).
(обратно)3
К сведению, к замечанию (лат.).
(обратно)4
Воинская часть, закрытый объект (разг.).
(обратно)5
«Тамерлан и другие стихотворения» — сборник стихов Эдгара По; напечатан тиражом 50 экземпляров, под псевдонимом Бостонец.
(обратно)6
И так далее и тому подобное (лат.).
(обратно)7
Человеку свойственно ошибаться, но только глупцы упорствуют в своих ошибках (лат.).
(обратно)8
Жребий брошен, обратно пути нет, мосты сожжены (лат.).
(обратно)9
Противопоставление изречению «Темна вода во облацех» (Псалтырь, пс. 17, ст. 12) — что-то неясное, непонятное; здесь в противоположном значении — ясное, очевидное.
(обратно)10
Имеется в виду короткоствольный шестизарядный револьвер Colt Detective Special, на которые с 1955 года стали ставить деревянные рукоятки — сначала с серебристыми, а потом и с золотыми медальонами. Символ компании-производителя — жеребенок, встающий на дыбы.
(обратно)11
Вымышленные страны. Беловодье — согласно русским народным преданиям легендарная свободная страна.
(обратно)12
Речь идет о книгах «Издательства АЛЬФА-КНИГА».
(обратно)13
Имя Угур переводится как «удача, фортуна»; Кара — «черный, темный» (тур.).
(обратно)14
Л е о н а р д К о э н — поэт, певец (США).
(обратно)15
К р и с Р и — поэт, композитор, певец (Великобритания).
(обратно)16
Песня Криса Ри из альбома «Road To Hell».
(обратно)17
Кто поздно приходит — тому кости (лат. поговорка).
(обратно)18
Ешьте, пейте, после смерти нет никакого наслаждения! (лат.). Старинная студенческая песня.
(обратно)19
Безумствовать там, где это уместно (лат.). Гораций. «Оды».
(обратно)20
Теперь надо пить (лат.). Гораций. «Оды».
(обратно)21
Через тернии к звездам (лат.).
(обратно)22
Кинофильм режиссера Ньюта Арнольда. США, 1988 г.
(обратно)23
Давайте входите, Милорд! Садитесь за мой стол, становится холодно на улице, сюда, здесь так уютно. Оставьте, Милорд, и хорошенько соберитесь с собой, предоставьте ваши беды моему сердцу и садитесь на стул. Я вас знаю, Милорд, вы меня никогда не видели. Я лишь девчонка у ворот, тень с улицы… (Начало песни «Милорд» в исполнении Эдит Пиаф). — Пер. с фр. Анастасии Борисенко.
(обратно)24
«Апостол прокаженных» — в миру Йозеф де Фостер (1840–1889). С 1873 года и до смерти вел миссионерскую деятельность на острове прокаженных на Гавайях.
(обратно)25
Пo достоинству, по стоимости (лат.).
(обратно)26
BDSM — сексуальные отношения, субкультура, с элементами властвования, господства и подчинения.
(обратно)27
А р с е н т ь е в В л а д и м и р К л а в д и е в и ч (1872–1930) — русский путешественник, географ, этнограф, писатель, исследователь Дальнего Востока.
(обратно)28
Имеется в виду научно-популярная книга писателя-фантаста и ученого-палеонтолога И. А. Ефремова «Дорога ветров. Гобийские заметки» о работе в Монголии советской палеонтологической экспедиции. «Трудрезервиздат», 1958.
(обратно)29
Полуавтоматический пистолет, разработан и изготовлен итальянской фирмой «Беретта».
(обратно)30
Самозарядный 9-миллиметровый пистолет, разработанный советским конструктором Макаровым в 1948 году.
(обратно)31
Имеется в виду книга «Vita nostra» Марины и Сергея Дяченко.
(обратно)32
Согласно Евангелию житель Вифании, которого Иисус Христос воскресил через четыре дня после смерти.
(обратно)33
Не строй планы, Бог решит по-своему (укр. поговорка; русский аналог: «Человек предполагает, а Бог располагает»).
(обратно)34
Перисто-кучевые облака — следы, образующиеся за самолетами, летящими на большой высоте.
(обратно)35
Величайшее несчастье — быть счастливым в прошлом (лат.).
(обратно)36
Из одного дерева икона и лопата (укр. поговорка).
(обратно)37
Человек (тур.).
(обратно)38
Сало без водки что свинья без рыла (укр. поговорка; русский аналог: «Пиво без водки — деньги на ветер»).
(обратно)39
Украинские народные песни.
(обратно)40
Речь идет о карабине «Тигр-9» для охоты на крупного и среднего зверя, калибр 9 мм, прицельная дальность стрельбы1200 м.
(обратно)41
Патроны фирмы «Dynamite Nobel», Германия, 9,3 х 64, масса пули 19 г.
(обратно)42
Английский физик-теоретик, один из создателей квантовой механики. Лауреат Нобелевской премии по физике 1933 года (совместно с Эрвином Шредингером).
(обратно)43
Книга Михаила Емцева и Еремея Парнова.
(обратно)44
Жизнь мы краткую живем, призрачны границы? (лат.). Строка из «Гаудеамуса», старинного гимна студентов.
(обратно)45
Привычка — вторая натура (лат.).
(обратно)46
Живая речь питает обильнее (лат.) — произнесенное вслух доходчивее, чем написанное.
(обратно)47
Бедствие — пробный камень доблести (лат.).
(обратно)48
К праотцам (на тот свет). Библия, Книга царств, 4, 22, 20.
(обратно)49
Аргумент, апеллирующий к личным свойствам того, о ком идет речь или к кому обращено доказательство (лат.).
(обратно)50
Сентенция восходит к Древнему Риму и в буквальном переводе означает «от яйца до яблок». Обед в Римской империи было принято начинать с яиц и заканчивать фруктами, таким образом, фраза несла в себе смысл «от начала до конца».
(обратно)51
Сделал тот, кому выгодно (лат.).
(обратно)52
Орел не ловит мух (лат. пословица).
(обратно)53
Отсыл к «коллективному бессознательному» (термин Карла Юнга, психолога и психиатра).
(обратно)54
Указ Президиума Верховного Совета СССР «О досрочном освобождении от дальнейшего отбытия наказания и репатриации в Германию немецких военнопленных, осужденных за преступления против народов СССР».
(обратно)55
В о х р о в ц ы (ВОХР) — войска внутренней охраны республики, войска спецслужб (ВЧК, ОГПУ, НКВД РСФСР — СССР), в задачу которых входила охрана и оборона особо важных объектов, сопровождение грузов, охрана мест лишения свободы.
(обратно)56
Все неизвестное представляется величественным (лат.).
(обратно)57
Принцип методологии: «Не следует множить сущности без необходимости».
(обратно)58
Песня из фильма «Врата ночи» (1946) режиссера Марселя Карне.
(обратно)59
Американский певец и пианист (1917–1965).
(обратно)60
«Ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет вон» (Иоанн.12:31). Имеется в виду дьявол, Сатана, Люцифер.
(обратно)61
«„Хорошо“, — сказал Кот и исчез, на этот раз очень медленно. Первым исчез кончик его хвоста, а последней — улыбка; она долго парила в воздухе, когда все остальное уже пропало». (Льюис Кэрролл. «Алиса в стране чудес»). — Пер. с англ. Н. М. Демуровой.
(обратно)62
Имеется в виду очередной фильм из серии фильмов о Гарри Поттере по произведениям Джоан Роулинг.
(обратно)63
Строки из стихотворения Бориса Пастернака 1956 года.
(обратно)64
Циклоп, сын Посейдона и нимфы Фоосы. Мифический персонаж эпоса «Одиссея».
(обратно)65
Кондратьев С., Васнецов А. Книга для чтения по латинскому языку. М., 1950 г.
(обратно)66
Благодеяния, оказанные недостойному, я считаю злодеяниями (лат.). Цицерон.
(обратно)67
Вид носорогов, живших во время ледникового периода на территории европейской части нынешней России.
(обратно)68
Имеется в виду автомобиль «Рено Логан».
(обратно)69
«Если бы не мой дурак, так и я бы смеялся» (укр. поговорка).
(обратно)70
Дурак в мыслях богатеет (укр. поговорка).
(обратно)71
Что сегодня убежит, то завтра не поймаешь (укр. поговорка).
(обратно)72
Персонаж средневековых легенд, по преданию осужденный на вечные скитания по земле до второго пришествия Христа за то, что глумился над Иисусом, когда того вели к месту распятия.
(обратно)73
Песня группы «Queen»; автор и исполнитель Фредди Меркури.
(обратно)74
Актер, танцор, хореограф и певец, звезда Голливуда (1899–1987).
(обратно)75
Американская киноактриса и танцовщица, одна из лучших степистов (1912–1982).
(обратно)76
Свободно, по желанию, по усмотрению, на выбор (лат.).
(обратно)77
Имеется в виду фильм Люка Бессона «Пятый элемент».
(обратно)78
Держу волка за уши; нахожусь в безвыходном положении (лат. поговорка).
(обратно)79
На траву смотри днем, как обсохнет роса, а на девку в будний день, как ненарядна и боса (укр. пословица).
(обратно)
Комментарии к книге «Вакансия», Сергей Вацлавович Малицкий
Всего 0 комментариев