Глава первая
Дверь мне открыла Ольга. Она чуть помедлила, словно ожидала увидеть кого-то другого, и лишь потом наклонила голову:
– Здравствуй.
Я ждал.
Она повернулась и неохотно позвала:
– Антиох!..
Голос утонул в громадной черноте коридора. Скрипнула половица. Под обоями вдоль стены пробежал легкий шорох.
– Почему без света? – поинтересовался я.
Ольга промолчала, опустив неприязненные глаза.
Тут же что-то посыпалось в глубине квартиры. Грохнула дверь. Яркий солнечный прямоугольник пересек доски пола.
В освещенном проеме выросла человеческая фигура.
– Ага! – закричал Антиох. – Вот, кто мне нужен!
– А ты в этом уверен? – осторожно спросил я.
Однако Антиох, уже каким-то образом очутившись в прихожей, дергал меня за рубашку.
– Пошли, пошли!..
Ольга отвернулась.
Плохо дело, подумал я.
Мы двинулись по коридору. Он тянулся до бесконечности, и я каждый раз поражался его необыкновенным размерам. Хоть на велосипеде езди. Как это Антиох сумел отхватить такую квартиру? Комнат семь или восемь. Зачем ему столько? Живут они в двух, а другие стоят заброшенные – дурея от старости и безлюдья. Щелкают пыльные стекла, шелушатся и рассыхаются подоконники, с тоской заглядывают в эту сонную пустоту времена года.
– Садись!
Мы уже были в комнате, и я щурился от внезапного солнца. Антиох нетерпеливо толкнул меня, и я сел на подвернувшийся, к счастью, стул.
– Слушай!..
Лихорадочно зашелестели страницы.
– Есть безусловный, бесконечный и вечно действующий субъект, или Я. Вечно действуя, безусловное Я порождает из себя, как собственную противоположность, не-Я, или внешний мир. Внешний мир хотя и противопоставлен Я, но не существует в качестве безусловно независимого от Я; в свою очередь, то Я, которому противостоит природа, или не-Я, не есть уже безусловное Я. Таким образом, безусловное Я в самом себе разделяется и переходит в ограничивающие друг друга, противоположные друг другу и уже не безусловные Я и не-Я.
– Ну? – внезапно остановившись, спросил он.
– Что – «ну»?
– Чувствуешь?
– Нет.
– А если подумать?
– По-моему, бред какой-то, – честно признался я.
Антиох зажмурился и со стоном замотал головой. Рассыпались по плечам дикие волосы. Он зарос больше, чем полагается нормальным людям. Вдруг отшвырнул книгу, и – бах! – ручейком под обоями потекла рыхлая штукатурка.
– Сейчас, сейчас… Где-то здесь… Но где… Ах, чтоб тебя!..
Теперь можно было разглядеть комнату. Солнце заливало ее целиком и, по-моему, еще больше подчеркивало царящий здесь хаос: подушку, валяющуюся на паркете, перевернутый вверх ножками стул, выпотрошенное нутро кое-как поставленных друг на друга коричневых книжных полок. Из угла скалило желтоватые зубы пианино, на котором, насколько я помнил, никто никогда не играл, а совсем рядом со мной, на диване, почему-то застеленном скомканным шерстяным одеялом, свесив почти до пола деревянные ноги в загнутых башмачках, уныло сидел Буратино. Полосатый его колпачок съехал на бок, а заточенный, будто шило, нос выдавался, как и положено, далеко вперед. Очень натуральный был Буратино: большой, раскрашенный, совсем как живой.
Я даже немного отодвинулся от него.
Но главное, везде, куда ни посмотришь, были навалены книги. На полу, на столе, на диване, на облупившемся подоконнике. Они лежали стопками и поодиночке, открытые или с торчащими изнутри потрепанными закладками, в большинстве своем чистые, но иногда исчерканные меж строк густыми чернилами. Их было потрясающее количество – горы мыслей, океаны мудрости, бездны неутоленных страстей.
Летний июньский воздух звенел пылью и метафизикой.
Чтобы прочесть их, нужна была, вероятно, целая жизнь. Если вдобавок не есть, не спать и не ходить на работу.
Я с уважением посмотрел на Антиоха. Он между тем вытащил откуда-то, чуть ли не из-за батареи, толстенный увесистый том темно-синего цвета и, постанывая от нетерпения, искал в нем нужное место.
Вдруг поднял указательный палец.
– Вот! Нашел!.. Действительность есть самостоятельное отношение. Она обладает моментом явления, или наличного бытия, которое есть отношение к самому себе, и моментом в-себе-бытия, или сущности своего наличного бытия. Началом знания является непосредственное, лишенное определений понятие бытия; по своей бессодержательности это понятие представляет собой то же самое, что и ничто. Как мышление такой пустоты ничто в свою очередь есть бытие и благодаря своей чистоте – такое же бытие, как и первое. Следовательно, между бытием и ничто нет различия.
Он восторженно поглядел на меня.
– Слушай, а давай я тебя подстригу, – предложил я, усаживаясь поудобнее. – Жарко ведь так. Ты только не сомневайся – я немного умею.
– Значит, не понял, – разочарованной сказал Антиох. – Подожди, подожди, а тогда вот это?
Он быстро перелистнул страницу.
– Реальное, или нечто, отличное от другого реального, сначала равнодушно к нему, так как в своем инобытии оно вместе с тем есть и в себе. Различие одного нечто от другого сначала заключается в границе как в середине между ними, в которой они есть одновременно и суть, и не суть.
Он взмахнул синим томом.
– А теперь?
– Ты здесь когда-нибудь прибираешься? – терпеливо спросил я.
Антиох вздрогнул, будто наткнувшись на невидимое препятствие. Беззвучно пошевелил губами и, наконец, жалобно спросил:
– Неужели так-таки ничего?
– Почему ничего? – смягчился я. – Все понятно. Начало знания в инобытии, которая… это… одновременно суть и не суть.
Он молчал.
– Но я думаю, что она все-таки – суть, – твердо сказал я.
– Кто она?
– Инобытие.
– Я тебе еще раз прочту – медленно.
– Нет, не надо!
Антиох выронил книгу. Она громко ударилась о паркет и, мгновение постояв на твердом своем корешке, развалилась на две половины.
– Они догадывались, – сказал он почти неслышно. – Они догадывались, но не всегда осмеливались верить этой невозможной догадке. И Кант, и Фихте, и Гегель, и Спиноза, и Бюхнер… И Шопенгауэр, и Кроче, и Ван-Фогт, и Бергсон… Между бытием и ничто нет различия…
Только сейчас я понял, как мне здесь неудобно сидеть. Стул, утонувший ножками в книжных завалах, опасно кренился. Я попытался было найти равновесие, но он выскользнул из-под меня и мягко повалился на бок. Пришлось перебраться на подоконник. Мне было очень не по себе. Я еще никогда не ходил по книгам.
Антиох поворачивался за мной, как локатор.
– Мироздание основано на ритме, – не переставая, говорил он. – Единичное слово не играет особой роли. Только ритм отделяет вымышленный мир от существующего. Лепит фактуру. Ничто – есть просто неоформленное бытие…
– Я, собственно, вот зачем, – сказал я, боком сдвигая стопку книг, чтобы устроиться. – У нас в институте появилось место лаборанта. Ты как, случайно не интересуешься?
– Это замкнутый ритм, – сказал Антиох. – Глухой и темный. Совершенно непроницаемый внешне. Видишь только свое отражение. Бледное лицо в черной воде. А под ним, оказывается, странная жизнь – шевеление водорослей, паническая суета мальков, медленный ход багровых тихих улиток…
– Работа не так, чтобы до упора, – сказал я. – Не переломишься. К тому же один день библиотечный, то есть свободный. Опять же зарплата – тебе, вроде, не помешает?
– Надо учиться смотреть изнутри, – сказал Антиох. – Видеть сразу оттуда. Воспринимать не форму, а содержание. Чувствовать самую суть – тогда, может быть, и получится…
– Главное, начальник у тебя будет покладистый, – сказал я. – Вот за это просто могу поручиться. Давить не станет. Когда и отпустит пораньше. На редкость приличный и порядочный человек. Сейчас таких поискать. Я – начальник. Меня повысили.
Секунд пять Антиох внимательно смотрел на меня, а потом крепко зажмурился и сказал:
– Вероятно, можно создать другой мир. Ничуть не хуже. Такой же вещественный, как и этот, даже, наверное. интереснее. Они это знали. Они подошли вплотную к той крайней черте, которая отделяет вымышленное от реального. Нужно было сделать еще один шаг. Всего один. Им не хватило смелости или, быть может, воображения…
И тут я сдался. Я всегда сдаюсь, когда кто-то ставит себя рядом с Гегелем. Я вот, например, не ставлю. Мне и в голову не приходит. Гегель – это Гегель, а я – это я. И еще я подумал, что Антиох сильно изменился за последнее время: весь как-то высох, потемнел, как папирус, движения у него стали резкие. В глазах появился сухой непреклонный блеск. Он напоминал мне пророка, который в любую минуту может взять в руки посох и пойти по дорогам, предвозвещая очередную боговдохновенную истину. Ничто его не остановит. Ничто не смутит его и ничто не заставит уклониться от цели. Он либо победит, либо погибнет.
Таким бессмысленно возражать.
Я тоже немного прикрыл глаза.
Этим летом необычайно цвели тополя. Свежие пупырчатые сережки, как гусеницы, в неисчислимом множестве высовывались из почек. Клейкие оболочки лопались. Тревожный шорох цветения наполнял весь город. Мириады белых хлопьев текли в воздухе. Медленно и светло вздувался в оцепенении улиц густой летний буран. Пух колеблющейся белизной лежал на карнизах, собирался вдоль тротуаров, сугробами пены плыл в зеленоватой воде каналов. Началось это неистовство примерно неделю назад и с тех пор все усиливалось – шалея и доходя до безумия. Словно сам воздух ежесекундно рождал распадающиеся облака горячего тополиного снега.
И одновременно навалилась оглушающая жара. Волны прозрачного зноя бродили по площадям и набережным. Небо сразу же выцвело – как будто вылиняло в рассоле. Камень обжигал. Душный блеск градусников уходил за отметку «тридцать». Плавился асфальт – приклеивая к себе подошвы. Трещали стекла. Фиолетовый воздух дрожал от земляных испарений. Пустынным маревом клубились задыхающиеся проспекты, и по дну их, пыхтя натужными выхлопами, ползал городской транспорт.
Невозможно было существовать в эти дни. Сознание меркло. Люди со слабым сердцем падали прямо на улицах. Во множестве путали адреса, не узнавали старых знакомых. В учреждениях мертвели брошенные кабинеты, а из магазинов уже к полудню исчезали даже редкие покупатели. Духота пропитывала влажные стены квартир. Глохли телевизоры. Вода из кранов шла теплая и вызывающая отвращение к жизни.
Голос Антиоха вывел меня из дремоты.
– Создать новый мир, – торжественно вещал он, посверкивая глазами. – Своим воображением овеществить все, что в нем должно быть. Сделать людей, землю, ночной звездный купол. Само необъятное миросоздание… И – раствориться в нем. Ведь все приходится создавать из себя. Другого материала нет. Чем больше мой мир, тем меньше я сам. И тем бледнее, тоньше все это.
Он шире распахнул невидящие глаза.
– Помнишь, мы говорили об «абсолютном тексте»?
– Нет, конечно, – сказал я, обмахиваясь потной ладонью. – И не надейся. Не хватало мне еще – помнить…
– Он есть, – очень серьезно сказал Антиох. Вдруг замер и повел пальцем точно по невидимой строчке. Голос у него налился внутренним звуком. – Недобрые были знамения. Подходившие обозы видали белых волков, страшно подвывавших на степных курганах. Лошади падали от неизвестной причины. Кончились городки и сторожки, вошли в степи Дикого поля. Зной стоял над пустынной равниной, где люди брели по плечи в траве. Кружились стервятники в горячем небе. По дальнему краю волнами ходили миражи. Закаты были коротки – желты, зелены. Скрипом телег, ржанием лошадей наполнилась степь. Вековечной тоской пахнул дым костров из сухого навоза. Быстро падала ночь. Пылали страшные звезды. Степь была пуста – ни дорог, ни троп. Все чаще попадались высохшие русла оврагов. От белого света, от сухого треска кузнечиков кружились головы. Ленивые птицы слетались на раздутые ребра павших коней…
У меня вдруг слабо кольнуло сердце. То ли духота так подействовала, то ли утомительное сияние льющегося в комнату солнца. Однако стены в выгоревших обоях как будто заколебались. Комната задрожала и расплылась в искрящемся бледно-зыбком тумане. Дунул прямо в лицо горячий ветер. Волнами пошла шелковая трава, простершаяся до горизонта. Ударил в нос острый запах земли. Крикнула птица и, складывая треугольные крылья, стремительно понеслась над степью. Я вздрогнул. Белый матерый волчина со вздыбленной на загривке шерстью строго смотрел на меня. Желтели глаза. Палочки вертикальных зрачков в них быстро сужались и расширялись. Вот он чуть дернул ушами, повел назад головой, прислушался. Долетело невнятное: скрип… скрип… скрип… оклики… щелканье, по-видимому, длинных кнутов… Синее бездонное небо распахнулось над степью. Я не мог повернуть головы. А волк, не сходя с места, перебрал мускулами напряженных ног, махнул хвостом, попятился и вдруг, как призрак, исчез в колышащемся разнотравье…
Очнулся я от того, что Антиох сжал мне плечи. Пальцы у него были жесткие, и он с острым любопытством вглядывался в меня, вытянув шею.
Жадно спросил:
– Что, что, что?
– Ну ты и того – совсем уже… – обалдело сказал я.
– Видел?
– Фу-у…
Он стал быстро-быстро обкусывать ноготь на большом пальце.
– Было так: все померкло, как будто выключили электричество. Некоторое удушье, не хватает воздуха, стеснение в сердце. И вдруг, сразу – малиновое солнце, лес, громадные черные ели – скрипят и стонут. Синие лишайники. Крохотные такие, яркие огоньки на папоротнике. Птицы поднимаются из сумеречной травы и тянутся вдаль, к закату…
– Пошел ты куда подальше, – ответил я, окончательно приходя в себя. – Ерундой тут занимаешься, черт-те чем…
– Я тоже не отчетливо представляю, – отпуская меня, с сожалением сказал Антиох. – Чувствовать – чувствую, а вот увидеть пока не могу. Все – мутно, мутно, как через плохое стекло.
Он поднял с пола книгу, по-моему, какого-то немецкого автора, открыл ее наугад, задумчиво скользнул глазами по тексту, и вдруг, не торопясь, как будто в этом не было ничего особенного, начал выдирать оттуда страницу за страницей – с мучительным треском.
– Ну ты это как-то уж чересчур, – сказал я растерянно.
В голове была пустота, и слипались тяжелые веки. Меня ужасно клонило в сон. Напрасно, видимо, я решил его навестить. Ему уже ничем не поможешь. Пустое это занятие.
Кто-то нетерпеливо тронул меня за локоть. Буратино, до этого, как деревянный, сидевший в углу дивана, оказывается, сполз оттуда и стоял теперь вплотную ко мне, держа двумя пальцами прищемленную папиросу.
– Огоньку, дядя, не будет? Пересохло от ваших разговоров, – хрипловатым голосом сказал он. – Ну чего уставился? Спрашиваю, огоньку у тебя не найдется? – И не дождавшись ответа, махнул рукой. – А, ладно… все вы тут чокнутые…
– Странная игрушка, – сказал я, машинально отталкивая колючий нос.
– Сам ты игрушка, дядя, – обиделся Буратино. – Залил бельмы к вечеру, ничего не соображаешь.
И вдруг, дернувшись крепенькой головой вперед, больно укусил меня за палец мелкими, пронзительными зубами.
Глава вторая
Неделю спустя я возвращался домой с работы.
Было уже довольно поздно, день сгорел, а легкий пепел его развеялся. Тени белых ночей витали над городом. Настоящей темноты не было: в просветах каменных улиц стояла беловатая мерклость.
Переулок, где находился мой дом, тянулся от проспекта до набережной канала. Он был узкий, как будто здания, вначале построенные вплотную, немного раздвинули, и зиял подворотнями, подкарауливающими случайных прохожих. В звериных оштукатуренных пастях сгущался мрак.
Очень неприветливый был переулок.
Я невольно оглядывался.
Однако за спиной неизменно оказывалась серая асфальтовая пустота, и летящее эхо шагов лишь подчеркивало мое одиночество.
Светили желтые окна.
И все-таки предчувствия мучили меня не напрасно. Когда до моей парадной, приоткрывающей двери в лестничную темноту, оставалось всего метров пятьдесят-семьдесят, под аркой ближайшей ко мне в этот момент подворотни, шевельнулась притаившаяся фигура.
Я замедлил шаги.
У нас в переулке это бывает. Вот так, иногда совершенно молча стоят по два, по три человека. Неизвестно, зачем они тут стоят и чего ждут в такое позднее время, но – стоят почему-то и ждут, с неприятным упорством разглядывая всех проходящих мимо. Облегченно вздыхаешь, когда они оказываются где-то сзади, и, тем не менее, еще долго чувствуешь на спине их оловянные взгляды.
Ощущение это не прибавляет радости жизни.
Я не то, чтобы испугался, но на всякий случай взял немного левее. Фигура тоже взяла немного левее. А когда я свернул вправо, пожалуй, уже ни на что не рассчитывая, фигура переместилась туда же, загородив мне дорогу.
Первое, что до меня дошло, – это дворник. Причем, дворник, как будто сошедший с картинки позапрошлого века: сапоги гармошкой, метла, серый от пыли фартук, борода – лопатой, а на широкой груди – кругляш металлической, по-видимому, тяжелой бляхи. Интересно, что выглядел он очень естественно – не как ряженый, а как человек, привыкший именно к такого рода одежде. Даже метла у него, по-моему, была самая настоящая: полустертые от работы прутья, обвязанные веревкой вокруг палки.
Дворник чуть двинулся, и она слабо шаркнула по асфальту.
– Так что, ваше благородие, премного вами довольны, – внезапно сказал он. Откашлялся, как паровоз. Молодцевато выпятил грудь. Свет попал на бляху и она засияла надраенным серебром. – И супруга наша, Анастасия Брюханова, тоже за вас бога молит…
– Э… очень рад, голубчик, – с чувством ответил я.
– Так что, ваше благородие!..
– Прекрасно, голубчик…
И я попытался быстренько проскочить мимо.
Однако дворник стоял, как скала. Я налетел на него, ушибся и отступил назад.
Дворник этого, кажется. даже и не заметил.
– Не дайте пропасть, ваше превосходительство, – сказал он очень жалобно. – Окажите такую милость. Чтоб отпустил, значит, меня обратно. Нет мне жизни: все мое – там, я – здеся… Он вас послушает, богом молю, ваше сиятельство!.. Не виноватый я, медаль у меня за беспорочную службу… Супруга – тоже моя, Анастасия Брюханова… И детишкам прикажу, как есть, ваше высокоблагородие!..
Железная, видимо, никогда нечесаная борода его росла прямо от глаз. Лоб был низкий и такой морщинистый, словно его сплющили при рождении.
Дворник дохнул, и меня качнуло могучим запахом чеснока.
– Разумеется, можешь идти, голубчик, я тебя отпускаю, – поспешно сказал я.
И – наступило молчание. Нехорошее какое-то, сокрушительное, словно все звуки в мире стали неслышимыми. Не доносилось даже обычного городского шума, и в этой угнетающей тишине дворник моргнул, а потом подумал и моргнул еще раз.
– Так, – наконец произнес он суровым голосом. – Дурочку, значит, валяешь? Отвертеться, хочешь? – Уронил метлу. Она треснулась об асфальт. Сдвинув медвежьи брови и плотоядно посмотрел на мои сандалии. Интересно, чем это они ему приглянулись? Самые обыкновенные сандалеты, сорок второго размера.
Нехорошее молчание затягивалось.
– Ни в коем случае, – быстро сказал я примирительным тоном. – Просто вы просили вас отпустить – пожалуйста. Идите, куда хотите, я вам не препятствую. Даже наоборот. А я, соответственно, извините, в другую сторону…
И я сделал вторую попытку бочком-бочком проскочить мимо.
Такую же неудачную, как и первая.
Потому что дворник в ту же секунду мощно поднял руку.
– А вот это как же? – спросил он.
И рука его была похожа на окорок в мясном магазине. Хотя, пожалуй, окороки обычно поменьше. Однако главное заключалась даже не в этом. Главное заключалось в том, что эта рука крепко и уверенно сжимала топор. Настоящий топор: деревянная заглаженная хватаниями рукоять и вороненое лезвие со светлой кромкой.
Сердце у меня упало, как камень.
А дворник для убедительности, вероятно, поднес топор чуть ли не к самому моему лицу и повернул так, что слетело с лезвия тусклое лунное отражение.
– Тот самый, – пониженным голосом объяснил он. – Которым на канале. Верно, верно – мой топорик. Под лавкой у меня, значит, произрастал… Ты чего думаешь? Я его из тысячи отличу…
Я смотрел, как загипнотизированный.
Дома вдруг придвинулись. Глухо зашумели деревья в саду, стиснутом тремя глухими торцами. Выгнутый, как кораблик, лист ткнулся в ограду. Сверкнули ее черные звенья. Воздух загустел.
Стало тесно.
– Или, может, подкинуть его? – уже совсем одним хрипом, спросил дворник. Дико и неожиданно подмигнул мне морщинистым веком. – Уж так он мне надоел, так надоел. Это походить с ним надо, чтобы понять, как надоел. И не нужно совсем, а берешь. Руки себе отмотал, пальцы вон как опухли. Корку хлеба, значит, не ухватить… – Он чуть ли не в глаза мне ткнул трясущимися толстыми пальцами. Я заметил ногти, расшелушенные на заусенцы. – А подкинуть, – тревожно сказал дворник, – и дело с концами. Не моя это забота, знать ничего не знаю… Домик-то я приметил, где стоит, за мостом, все как раньше. И квартирку евонную в четвертом этаже знаю. Цела, значит, квартирка… Вот и подкинуть туда. Будто просмотрели его, в горячке-то и не заметили… Или во дворе брошу, так даже лучше, обронил и все, никакого с меня спросу…
Он осторожно, как бык, повел из стороны в сторону глазными белками в сетке прожилочек. Ноздри у него опять-таки по-бычьи расширились, вывернув наружу густую волосяную поросль.
– А то иногда думаю: может кровью смоет? Может, он того, значит, и ждет, чтобы кровь, как написано, оказалась? Наворотят же сюжет, прости господи!.. – со стоном сказал дворник. Боюсь я этого… Думаю и боюсь… Это же – как? С ума сойдешь раньше… А с другой стороны ежели – кровь, она великую силу имеет…
Он смотрел на меня с потаенной надеждой.
– Ни за что, – сказал я в каменную тесноту переулка.
Голос мой сухой пылью осыпался на мостовую.
Тем не менее, дворник обрадовался и, к моему облегчению, даже опустил топор.
– Нет? Говоришь, нет? Ну, ты человек ученый, тебе виднее. Думаешь, не одобрит он, если кровь снова окажется? Ну и правильно. Этакая страсть. Кто же одобрит? Я и сам, вот те крест, пугаюсь, а куда денешься?.. Ох, книги, книги, значит, вся муть – от них…
Он вдруг всхлипнул нечеловеческим басом. Прижал свободную руку к груди.
– Смилуйтесь, ваш-сок-родь! Пущай вернет меня в пятый том собрания сочинений! Сотворю что-нибудь – грех, пропаду совсем…
Казалось, он сейчас рухнет на колени.
– Все сделаю, – клятвенно пообещал я.
И не сводя с него глаз, начал отступать под арку, к проходному двору.
Дворник не двигаясь, белел фартуком.
– Прощения просим, если что, ваше сиятельство! – донесся его молящий голос.
Конечно, будь я в своем уме, я бы через этот двор ни за что не пошел. Он тянулся на километр – глухой, как шахта, и такой же пустынный. Серая каменная кишка, которую вырубили и забыли. Стены – толщиной в метр. Тяжелая кровля просела. Узкие двери черных лестниц заколочены досками. Штукатурка осыпалась. Мрачно проглядывали кровавые, древние кирпичи. Лампы висели редко и непонятно зачем – голые, пыльные, едва сочащиеся желтизной. Арки домов смыкались – дневной свет не попадал сюда никогда. В гулких нишах, распирая бока, стояли ребристые мусорные бачки. Не знаю, уж кто рисковал ими пользовался. Однако все – с верхом, так что мусор высыпался на гололобый булыжник. Здесь, вероятно, водились и привидения. Тоже какие-нибудь особые, помоечные, самые завалящие. Наверное, вечно простуженные, худые, в заплатанных балахонах из ветоши. Собирались, скорее всего, по ночам – вылизывали добела старые консервные банки, жаловались на судьбу и всевозможные хвори. В общем, классический антураж. Кладбище времени. Двор «Танатос».
И тишина здесь стояла прямо-таки удручающая. Звук шагов, как летучая мышь, беспомощно метался под сводами. Он был не в состоянии вырваться из объятий камня. И словно вспугнутый этим бестолково тычащимся во все щели эхом, откуда-то из хитрых подвалов, из дровяной сырости и пахнущей плесенью черноты наперерез мне, беззвучно, как по воздуху, ступая пружинистыми лапами, выбрался и остановился посередине дороги здоровенный котище.
Сердце у меня опять упало.
Потому что котище был действительно выдающийся: типично дворовый, наглый, серый в полоску, с перекошенной от бесчисленных драк широкой бандитской мордой. Усы у него топорщились бодрой проволокой, а облезлый кончик хвоста высокомерно подрагивал. По всему чувствовался кот-философ. Видел он все это в гробу и в белых тапках. Ничем его не проймешь.
– Кис-кис, – позвал я тихо и очень глупо.
Громадные зеленые глаза презрительно дрогнули. Кот уселся, зевнул, обозначив пасть белыми, чуть изогнутыми клыками, небрежно почесал скулу задней ногой и, потеряв ко мне интерес, с достоинством прошествовал к щели в парадную.
Вероятно, мне следовало сплюнуть через плечо. Есть такое правило, когда кошка перебегает тебе дорогу. Чтобы не случилось потом какого-нибудь несчастья. Только выглядело это по-идиотски, и я воздержался.
Правда, как тут же выяснилось, совершенно напрасно. Потому что едва я пересек воображаемую линию кошачьего хода и, пройдя еще пару шагов, оказался у поворота, опять ведущего в переулок, как за очередной аркой, где пологом провисала между двумя полудохлыми лампочками темнота, точно в ночном кошмаре, шевельнулась человеческая фигура.
Надо было все-таки сплюнуть, обреченно подумал я.
Однако события развивались вовсе не так, как можно было бы ожидать.
Человек, стоящий в тени, одернул пиджак, который был ему явно коротковат, и торжественно, как на параде, сделал два шага, поднимая босые ноги в домашних тапочках. Воткнул в висок напряженную, как деревяшку, ладонь.
– Поручик Пирогофф! К вашим услугам!
– Вольно! – автоматически ответил я.
И, как оказалось, ответил правильно. Поручик тут же осел, словно из-под него выдернули подпорку, отставил вбок ногу и выпятил грудь, прикрытую несколько великоватой рубашкой.
– Рассчитываю только на вас, сударь, – громко сказал он. – Зная, что происхождения благородного. И чины также имеете.
Он ожидающе замолчал.
– Могу дать десятку, – с готовностью предложил я и, как в тумане, достал из кармана соответствующую купюру.
– Сударь! – он горделиво вскинул голову. – Поручик Пирогофф еще ни у кого не одалживался! Да-с! – и моя десятка мгновенно исчезла. – Несчастные обстоятельства, сударь. Изволите обозреть, в каком состоянии пребываю.
Я изволил. Состояние было не так чтобы очень. Пиджак на поручике явно с чужого плеча был действительно коротковат: рукава едва-едва дотягивались до костлявых запястий, также явно коротковаты были и брюки, а на рубашке, которую, по-моему, даже и не пытались гладить, не хватало двух пуговиц.
– К тому же! – гневно продолжил поручик. Щелкнул голыми пятками, и звук, как ни странно, получился очень отчетливый. – Извольте посмотреть, сударь, страница пятьсот девятая!..
Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.
Выхода не было. Я осторожно принял в руки увесистый том. На странице пятьсот девятой, набранной убористым шрифтом, говорилось, что какие-то немецкие ремесленники – Шиллер, Гофман и Кунц – очень нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне вдруг что-то такое припомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.
Фамилия военного была – Пирогов.
– Это вы? – напрямик спросил я.
Поручик затрепетал ноздрями.
– Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, – с невыносимым презрением сказал он. – А в тот день… Я отлично помню… Находился в приятном обществе, что может быть засвидетельствовано… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать, сударь? Благороднейшая, возвышенной души женщина…
– Книгу возьмите, – попросил я.
Поручик сделал отстраняющий жест.
– Как непреложное доказательство клеветы. Честно скажу вам, сударь, ожидал-с!.. Уважаю искусства – когда на фортепьянах играют или стишок благозвучный. Художнику Пискареву – наверное, слышали? – многажды оказывал, так сказать, покровительство. И сам, в коей мере не чужд…
Он выпятил грудь так, что рубашка на ней разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:
– Ты, узнав мои напасти, / Сжалься, Маша, надо мной, / Зря меня в сей лютой части, / И что я пленен тобой.
– Многие одобряли. У нас в полку. Генерал, барон Шлоппенпумпф прослезился лично… Вот что значит, когда – истинно благородное чувство… А вы, сударь, прошу прощения, случаем, не поэт?
– Это Пушкин, – сказал я. – Александр Сергеевич написал.
Поручика даже шатнуло.
– Украл! – страшным шепотом произнес он, перекосив бледную физиономию. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал, словно боясь оторвать. – Слово чести! Ведь вот – сочинить не может, так непременно украсть! Я его – на дуэль!
– Мяу! – пронзительно раздалось за моей спиной.
Я оглянулся. Тот самый котище сидел на середине прохода. Задрал бандитскую морду и буровил меня зелеными немигающими глазами.
– Брысь! – топнул поручик.
Вдруг успокоился и вытер лоб скомканным носовым платком.
– Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина… Я же не могу… Тираж сто тысяч!.. Господи, боже ты мой, зачем же такой тираж? Это же сто тысяч людей его купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут непременно…
– Мяу!
– Значит, так, сударь, – нервно сказал поручик. – Чтобы опровержение во всех газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой именно книге… И, сударь, сударь, чтоб безусловно указали номер страницы!..
Я только торопливо кивал – будет исполнено.
– И дальше, сударь. Войдите, наконец, в мое положение. Мне полагается квартира, жалованье, провиант – кто его выдаст? И как я пока тут считаюсь – в походе или военные действия? Тогда – лошадь, и кормовые, и прочие, так сказать, надобности. Опять же – денщик мой там где-то застрял. Как же я, сударь, в походе без денщика? Подлец, между прочим, необыкновенный: пропьет все до нитки, как есть, останусь в чем мать родила – в одном мундире.
– Поможем, – проникновенно заверил я.
Он приподнялся на цыпочки и вытянул тонкую шею.
– Так я могу надеяться?
– Вне всяких сомнений!
– И лошадь, и кормовые?
– Слово благородного человека!
– Вашу руку, сударь! – с энтузиазмом воскликнул поручик.
Ладонь у него была теплая и чересчур влажная. Он долго тряс мне все кости, а затем вытер слезу, которой, по-моему, не было.
Сказал взволнованно:
– Благородство, его ничем не скроешь. Мне бы еще носки, сударь, какие-нибудь, и я – ваш вечный должник!
– Носки? – тупо переспросил я.
– Носки, – подтвердил поручик.
– Зачем носки?
– Затем, что не положено в благородном звании – без носков.
Блеклые зрачки его вдруг расплылись, как два зыбких облака, щеки дернулись и детали лица заколебались, будто отражение в легкой воде.
– Ой-ей-ей, опять эта штука!… испуганно воскликнул поручик.
Я уже окончательно перестал что-либо понимать.
В голове у меня звенело.
Я вздрогнул.
– Мя-я-у!.. – длинно и хищно раздалось где-то уже совсем рядом.
Глава третья
Прошло еще несколько дней.
Жара не спадала, и от знойного неумолимого солнца воздуха на улицах становилось все меньше. Коробилась раскаленная жесть на крышах, трещал булыжник, выкрашивались гранитные поребрики тротуаров. Воробьи, раздвинув жалкие крылья, еле-еле ковыляли по размякающему асфальту. Улицы и проспекты были погружены в прозрачный огонь. Пересыхали каналы. Медленная, горчичного цвета вода шевелила тину на круглых камнях. Гнили узловатые водоросли. Бурый йодистый запах распространялся по городу.
Каждый день радио севшим голосом сообщало, что последний раз подобная температура регистрировалась в тысяча каком-то тараканьем году: чуть ли не в эпоху Петра, если, конечно, тогда производились замеры. Ссылались, естественно, на циклоны, антициклоны и геопатогенные зоны, якобы расположенные под городом. Последнее я вообще считал полным бредом. Тем более, что газеты в эти странные дни выходили ломкие, пожелтевшие и не вызывали доверия. Казалось, что время умирало раньше, чем его успевали запечатлеть. Серое, словно из дымного войлока, небо влачилось над городом. Дым из кирпичных труб вытягивался по нему и стекал вниз, к окраинам.
Институт, где я был теперь руководителем группы, пустел на глазах. Все, кто мог, под любыми предлогами или даже совсем без оных уходили в краткосрочные отпуска. Руководство института не возражало. Работать в таких условиях все равно было нельзя. От жары вздувался пузырями линолеум, и в лабораториях стояла вонь горячей резины. Стреляли чернилами авторучки, оставленные на солнце. Вода в стаканах мутнела и выделяла ржавые хлопья. Мухи черными зернами осыпались на подоконник.
Просто нелепо было чего-либо требовать в эти дни. Свою группу, точнее оставшихся от нее двух лаборанток, я отпускал домой уже где-то в двенадцать. Они, наверное, благословляли тот час, когда я стал их начальником. А потом для приличия выжидал немного и уходил сам.
Хлопала тугая дверь. Звенела пружина. Океан белого зноя распахивался передо мной необозримым пространством.
Начинались бесцельные и бессмысленные шатания по всему городу. Я наматывал километры по жарким улицам, где не было ничего, кроме пустоты и света. Пенным прибоем шумела кровь в тесных висках. Блистая, кружились стекла. Зыбкая амальгама солнца испарялась с карнизов. Я пересекал площади, задыхающиеся от одиночества. Как волдырь, сиял надо мной чудовищный купол Исаакиевского собора. Гулкой памятью, эхом винтовок окутывались дома на Гороховой. А зеркальные лики витрин с высокомерием взирали на это странное время. Я проходил мимо дворцов, казалось, вылепленных из чистого зноя. За дубовыми рамами, въевшимися в стекло, царила прохлада: озноб нежных люстр, сумрак, золотая пыль коронаций, разноцветный льдистый паркет, выхваченный из небытия переливами дерева. Забытые лица смотрели с темных полотен. Слабо мерцал багет, и, мучаясь, брела через бесконечную анфиладу тень убитого императора.
Я попадал в кривые, расползающиеся, как тараканы, переулки коломенской стороны. Кто-то создал их в бреду и белой горячке, сам, по-видимому, испугался – махнул рукой. Слезились от огня подслеповатые окна. Крыши в хребтах мертвых труб, давясь, натискивались друг на друга. Здесь и воздух был совершенно иной – прошлого века. И какими-то коричневыми подпалинами вылезал сухой мох из подвалов. Проглядывали на мостовой макушки булыжника. Крутилась зеленоватая пыль, возникшая как будто из сновидений. Словно переворачивался циферблат, и время текло обратно. Казалось, сейчас, царапнув кирпич, вывернется из безымянной щели бричка, похожая на стоптанную босоножку, длинно скрипнет рессорами, накренится из стороны в сторону и неторопливо загрохочет ободьями по голому камню. Заспанный кучер с соломой в свалявшихся волосах встрепенется и дико поведет вокруг опухшей физиономией. Однако успокоенный видом серых галок и голубей, рассевшихся где попало, опять уронит голову на колени, покачиваясь в такт каждому шагу своей суставчатой лошади.
Ростовщик с бессмертными, необыкновенно выразительными глазами уже полтора столетия бродил здесь, мгновенно оценивая каждого встречного, полы цветного халата мели по булыжнику, и великий писатель с быстрым и надменным лицом взирал в холодной усмешке на съеденные временем домишки и флигели, на покосившиеся фонари, на жалкую окраинную мостовую, выше вздергивал бровь и безнадежная скука овладевала изношенным сердцем его.
Однако рано или поздно я выходил на канал. К трем серым мостам, парящим в воздухе.
Здесь были особые обстоятельства.
Ольга возникла как будто из ниоткуда. Точно во исполнение некоего заклинания материализовалась из жаркого городского воздуха. Никаких подробностей их знакомства Антиох мне не сообщил. Просто однажды скрипнула дверь в соседнюю комнату, и из нее вышла девушка с разбросанными по плечам волосами. Антиох что-то буркнул, тем представление и закончилось. Я довольно долго не обращал на нее никакого внимания. Воспринимал просто как часть квартиры: в разговоры с ней не вступал, о жизни не спрашивал. Иногда даже забывал поздороваться. Тем более, что и Ольга к общению со мной тоже, видимо, не стремилась, из комнаты выходила редко и в наших с Антиохом дискуссиях участия не принимала. Вообще была какая-то чересчур тихая. Именно так: скрипнет дверь, колыхнется стоячий воздух, а оглянешься – оказывается, что уже никого и нет.
Я даже внешность ее не слишком хорошо разглядел.
А потом Ольга вдруг начала проявляться. Чрезвычайно медленно, постепенно, как проявляется фотокарточка, положенная в слабый раствор: сначала отдельные линии, штрихи, какие-то размытые пятна, и вдруг этот неразборчивый хаос слипается и с удивлением обнаруживаешь связную живую картинку.
У нее было очень бледное, в голубоватых тенях лицо, будто выточенное из мрамора. Глаза серые и большие, подернутые выпуклой влагой. Бесцветные волосы иногда казались стеклянными. Ладони просвечивали насквозь, и из-за этого возникало чувство, что ей вечно холодно. Пальцы были точно из ломкого льда. Стоило прикоснуться к ним и кожа сразу же начинала ныть от низкой температуры. Говорила она мало и неохотно, отчетливо выговаривая согласные. Будто на чужом языке, когда, стараясь сказать яснее, невольно подчеркиваешь фонетику. Голос звенел готовой лопнуть струной. Она никогда не смеялась и даже, по-моему, не подозревала, что существуют такие человеческие эмоции. Зато молчать могла, вероятно, целыми сутками. Ее это не тяготило, она глядела в ничто, которое не видел никто, кроме нее. Зрачки медленно суживались и расширялись. Веки подрагивали, как крылышки стрекозы, готовой к полету.
Было в ней что-то удивительно отстраняющее. Спросишь о чем-либо – ответит не сразу, а будто очнувшись и возвратившись из какого-то нездешнего мира. Поднимет брови, отвернется, точно ей неприятен звук голоса, и опять молча сидит, созерцая что-то невидимое. Можно было кричать ей в ухо, она бы даже не вздрогнула. Двигалась как сквозь сон – останавливалась и замирала на полушаге. Никогда никуда не спешила, но, по-моему, также и никогда никуда не опаздывала. Кажется, она вообще не замечала времени и существовала, не ведая о немолчном дожде дней и месяцев. Вероятно, также в соленой необозримости океана, в тишине, во мраке пустой воды и нечеловеческого пространства, нехотя, словно через силу надувая зонтики плавников, равнодушно живут полупрозрачные белые рыбы, светятся нежным фосфором, просачиваются сквозь глубины из одного конца света в другой, – безгласые рыбы, помнящие еще пустынные зори Земли и сейчас терпеливо ждущие, когда, знаменуя неизбежный финал, упадет огненный занавес.
Медленно течет разбавленная соленой водой, легкая рыбья кровь.
Однажды она при мне порезала палец: больно, чуть не до кости полоснула руку ножом – не ахнула в тот момент, не побежала за пластырем – лишь еще больше, до синеватости побледнела и закусила слабые губы. Рану перевязывать не пришлось, края слиплись, ни одна багровая капля не выступила наружу.
Больше об этом не вспоминали.
Казалось, она исключительно по обязанности смотрит длинный и скучный фильм, который уже не раз видела: все знакомо, каждый взгляд, каждый звук, надоело до чертиков. Смотреть однако приходится. Но ничего – сейчас вспыхнет свет, придуманная жизнь выцветет, стечет, как вода, в песок, схлынет из памяти и не вернется уже никогда больше.
Теперь – Антиох.
Тут все было более-менее ясно.
Существовал некий Антон, Антоша Осокин, школьный приятель – сидели в те годы за одной партой, вместе мотали физкультуру, когда получалось, вместе бегали в кино на площади за театром. Он тогда был еще вполне нормальный, только много читал – прятал книги под раскрытым учебником. Вероятно, поэтому так все в последствие и получилось. Слишком рано начал привыкать к вымышленным реалиям. Его прозвали Антиохом, когда проходили соответствующий раздел по литературе. Антиох, сочинитель стихов и трактатов, для друзей – попросту Кантемирыч. Школа забылась как сон, который исчезает при первых же проблесках солнца. Затем – в разные институты, потерялись, конечно, не виделись, вероятно, лет семь или восемь. Вдруг нос к носу столкнулись прямо на Невском проспекте. Я к тому времени уже давно все закончил и пахал младшим научным сотрудником в своем нынешнем заведении. Отчаянно лез вперед – головой, которая, как выяснилось, слегка на месте, и своими собственными руками, тоже приставленными, по-видимому, куда требуется. Работал по двенадцать часов в день, без выходных, без праздников, обмораживал пальцы в криостате. «Свалил кирпич», то есть, защитил диссертацию. Написал около двадцати статей, в том числе и для нескольких зарубежных журналов. Теперь открывались некоторые перспективы. Пока еще, конечно, не слишком радужные, но, по моим оценкам, уже достаточно обнадеживающие. В общем, дела у меня шли неплохо. А вот Антиох, оказывается, свой институт не закончил. Ушел то ли с третьего, то ли с четвертого курса по не вполне понятным причинам. Во всяком случае, говорил он о них не слишком охотно. И, сменив после этого несколько маловразумительных мест, наконец осел в какой-то, на мой взгляд, довольно-таки захудалой конторе. Что-то такое связанное со строительным проектированием. То есть, старенькие компьютеры, кульманы, даже рейсшины, которыми пользовались, по-моему, еще в начале прошлого века. Короче говоря, удел идиотов. Я всегда в тайне подозревал, что чтение посторонних книг на уроках хорошо не закончится. Так оно в итоге и оказалось. А сейчас он вроде бы что-то писал. Язык – это, оказывается, не способ выражения мыслей. Язык – это ни много ни мало – Дом Бытия. Где птицы мертвы падаху на кровли… Короче, призвание, голос свыше и все такое. Зарплата мизерная, пиджак потертый, пуговицы к нему пришиты разного цвета, манжеты рубашки выношены до белизны ниток, а ботинки такой откровенно вылинявшей окраски, что, кажется, сохранились еще с военного времени. Вид у него однако был снисходительный. Дескать, разве можете вы, мещане и закоснелые обыватели, понять душу художника? Какие у вас, собственно, интересы? Водка и телевизор. А художник, даже когда сморкается, делает это не просто так, а с возвышенными намерениями. Вообще пребывает в мирах, недоступных простому смертному. Он, оказывается, только что переехал и жил теперь совсем недалеко от меня. Какой-то прямо фантастический вариант обмена: из новостроек – в самый центр города и без рубля доплаты. И главное – что на квартиру чуть ли не вчетверо большую, чем предыдущая. Вероятно, художники действительно пребывают в каких-то недоступным нам сферах. Мне бы такой вариант было не провернуть. Даже сам дом наводил на некоторые размышления: фигурная лепка по стенам, газовые рожки, разумеется, не работающие, витражи в окнах на лестнице, облупленные мутноватые зеркала от пола до потолка. Удивительно, как их еще не поснимали для дач. У нас же кариатиду в четыреста килограмм утащат, только оставь. Не было нумерации на дверях и почтовых ящиках. Не было даже замков – большинство квартир пустовало. Удивительно, что не поселились в них какие-нибудь ханыги. Я к нему заглянул в тот же день и с тех пор начал время от времени заходить. В основном, конечно, после работы, сильно выжатый, на подгибающихся ногах, вероятно, просто затем, чтобы слегка переменить климат. Научная сфера иногда имеет обыкновение душить прямо физически. А тут – спокойная обстановка, интеллигентная необременительная беседа о Гоголе и Достоевском. Я просто возвращался в человеческий облик после всяких своих коэнзимов и дегидрогеназ. Перемена среды – вообще великое дело. Антиох к тому времени уже нашел себе другую работу. Устроился сторожем, если не ошибаюсь, в какое-то хилое заведение. Сутки через трое, чтобы, значит, все свободное время отдавать творчеству. У меня, помню, уже тогда появилось некое тревожащее предчувствие. Словно вот только что все вокруг было тепло, и вдруг потянуло откуда-то сквозняком холодного воздуха. Такой, знаете, легкий озноб по коже.
Главное, я не понимал, чего он хочет.
Целыми днями Антиох, как проклятый, стучал на машинке – громыхающем металлическими суставами монстре, ровеснике, вероятно, еще первых автомобилей. Тысячи шелестящих страниц, забитых подслеповатым шрифтом, усеивали квартиру. Время от времени он собирал их в толстенные кипы, укладывал в папки и перевязывал крепким шпагатом. Папки затем пылились на полках или просто – наваленные в углу комнаты. Я ни разу не видел, чтобы Антиох развязал хотя бы одну из них. По-моему, он про них немедленно забывал. Кроме того, он прочитывал чертову уйму книг. Иногда читал сутками напролет, забывая. По-видимому, о сне, отдыхе и еде. Проглатывал их штук по пятьдесят в месяц. В основном, беллетристика, но также – философия, критика, теория литературы, лингвистика, матанализ. Я просто не понимал, чем обусловлен его выбор. Сегодня он, например, читает «Золотую ветвь» Фрейзера, а завтра – уже «Гравитацию» Линна, Макартура и Уилсона. Сегодня «Как перестать беспокоиться и начать жить», а завтра – «Самосознание европейской культуры XX века». Причем, как из одного, так и из другого он делал длинные выписки, и потом эти полоски бумаги также катались и шелестели по всей квартире. Такой образ жизни. Это, конечно, не может не отразиться. Антиох отпустил волосы, и они, как у женщины, свисали ему на плечи. От бессонницы и, вероятно, от недоедания он истаял, нехорошо пожелтел и стал походить на схимника. Глаза двумя черными углями высверкивали на костяном лице. Он уже ни мгновения не мог оставаться на месте: вскакивал, убегал, возвращался, паучьими цепкими пальцами извлекал книги из жутких развалов, буквально за считанные минуты высасывал их содержание, ронял после на пол, длинными безостановочными шагами снова прошивал комнаты. И все время говорил, говорил, говорил – пузырились губы, брызгали во все стороны странные, оборванные на половине мысли и фразы. Ничего было не понять в этом непрекращающемся монологе. Точно жестокий, невидимый глазу огонь изнурял его, не давая ни секунды покоя, и чем дольше пылал этот жутковатый огонь, тем все меньше и меньше оставалось от человеческой оболочки. Слова слипались в косноязычный бред, как будто их было больше, чем он успевал высказать.
Любопытно, что Антиох даже не делал попытки где-нибудь напечататься. Он не предлагал своих произведений издательствам и не посылал их в журналы. По-моему, эта мысль просто не приходила ему в голову. Впрочем, если бы такая попытка и была им предпринята, я не думаю, чтоб она принесла хоть какие-нибудь результаты. Дело в том, что Антиох писал какую-то очень странную прозу. Все, что он создавал, не имело ни формы, ни сколько-нибудь внятного содержания. Сплошной текст – без сюжета, без диалога и персонажей. Речь в себе, которая непонятно где начиналась и где заканчивалась. Там не было даже обыкновенных абзацев. Просто сотни страниц, забитых аккуратными черными строчками.
Это невозможно было читать. Фразы слипались, будто в толкучке, наслаивались и перебивали друг друга. Знаки препинания, как правило, блистали полным отсутствием. Антиох, видимо, не обращал внимания на подобные мелочи. Смысл едва брезжил, где-то очень смутно, за текстом. Иногда казалось, еще минута, вот-вот, еще буквально несколько строк, еще одно усилие и, наконец, уловишь, о чем, собственно, речь: спадет с глаз пелена, зажгутся софиты и разноцветными лучами своими озарят чудесный кукольный мир, задвигаются фигуры, послышатся тихие голоса, словесный театр оживет, чтобы дать захватывающее представление. Однако никакие усилия не помогали, тьма сгущалась, язык ворочался в тине деепричастий и придаточных предложений, софиты в кукольном театрике не загорались, и постепенно я потерял всякую надежду понять здесь хоть что-нибудь.
В общем, я довольно быстро разуверился в Антиохе. Так, по-моему, не работают. Все-таки, результат важнее процесса. Новая суть не рождается – так вот, случайно, из хаоса мутной пены, напротив, она концентрируется постепенно, чтобы потом как звезда внезапно вспыхнуть на небосклоне.
Я примерно так думал в то время.
А к тому же была еще и Ольга, плывущая в сумерках громадной петербургской квартиры. Дважды она мне снилась, колеблясь, словно отражение в лунной воде, и дважды я просыпался разбитый и без малейшего желания жить дальше.
Так она на меня удивительно действовала.
Вот почему, бесцельно чертя сухое, выжженное июньским огнем, безжизненное дно города, загребая ногами вялые листья, как шелуха, ссыпающиеся с деревьев, часами, будто сомнамбула, простаивая на гнутых, каменных или деревянных мостиках через каналы, я потом неизменно, как маятник, влекомый путами тяготения, возвращался сюда – где напротив острова, обнесенного по берегам крепостной тусклой стеной, громоздился причудливый дом, украшенный лепкой и крохотными балкончиками, где изнемогали от зноя разлапистые деревья на набережной и где семь распахнутых окон на втором этаже глотали белую тополиную горечь.
Волосы у меня за эти дни выгорели до льняной желтизны, натянулась на лице кожа, перед глазами сталкивались радужные круги. Я очень плохо понимал – где я и кто. Словно навсегда потерялся на вылощенных дымных проспектах, в асфальтовых испарениях, смазывающих перспективу, в громоздких, бурых и серых наплывах раскаленного камня. Гигантской каруселью вращался вокруг меня город. Сияли куполами соборы. Летел жаркий пух, вскипая вихрями на перекрестках. Памятники неизвестно кому недоуменно таращились мне вслед. Бухала в полдень пушка. Звенела по булыжнику бронза конских копыт. Солнце, проникая под череп, делало черноту мозга горячей. Я уже не мог отличить вымысел от реальности. И весь этот невозможный блеск, назойливое мерцание душной воды, шпиц Адмиралтейства, изъязвленный серый гранит, стиснувший улицы, вздутые простыни площадей, зевы парадных и подворотен, – все это сливалось в утомительный до головной боли, слепящий и медленный круговорот, в вечность, из которой не было иного выхода, кроме смерти, в загадочное и обманчивое видение странного мира, которое зыбким своим миражом, пыльным горящим воздухом, пространством солнца и камня, неумолимо, мгновение за мгновением, впитывало разум, впитывало жизнь и не оставляло взамен ничего, кроме тоски и беспощадного света.
Глава четвертая
Далее события развивались так.
Где-то дня через три мне неожиданно позвонила Ольга и, по-моему, даже не поздоровавшись, сообщила, что нам надо поговорить.
Кажется, голос у нее был тревожный.
– Когда угодно, – сдержанно ответил я.
Она замолчала, будто перерезали провода.
– Алло! – не выдержав, закричал я. – Ты меня слышишь?
Сильно подул в трубку.
Это было утро, воскресенье, я только что проснулся и стоял босиком у столика с телефоном.
– Очень плохо, – шепотом сказала Ольга.
– Да? – сказал я.
– Очень плохо.
– Что-нибудь случилось?
– Нет. Пока нет. Просто плохо. Очень плохо и, видимо, будет еще хуже.
Снова – будто перерезали провода.
Молчание становилось невыносимым.
– Я могу к вам подъехать, – нерешительно предложил я.
Ольга немного подумала.
– Нет, пожалуй, не надо.
– Я все равно приеду теперь, – сказал я.
– Ну, тогда как можно скорее, – попросила она. – Лучше прямо сейчас. Ты мог бы прямо сейчас?
И сразу же раздались гудки. Словно кто-то с поспешностью заколачивали их мне в ухо.
Я бросил трубку.
Здесь можно было дойти пешком. И пешком, вероятно, было бы даже быстрее. Но такая отчетливая тревога звучала в Ольгином голосе, что я, выскочив из парадной, невольно свернул к автобусной остановке. Это, конечно, было ошибкой. Я все время забываю, что в центре города проще ходить пешком. Транспорт у нас сам по себе, а человек – сам по себе. В результате я, изнывая от нетерпения, минут двадцать бессмысленно топтался на остановке. В подошедший затем автобус я, разумеется, еле втиснулся и еще минут двадцать трясся, сжатый со всех сторон хмурыми пассажирами. Воздуха в салоне автобуса вообще не было. А перед каждым светофором на этом пути мы останавливались и стояли до полного изнеможения.
В общем, вместо получаса, который бы я потратил, идя пешком, мне пришлось добираться по крайней мере минут сорок пять.
И то я считаю, что мне еще повезло.
А когда я, потный и раздраженный, все-таки выбрался из автобуса и, стремглав добежав до парадной, во весь дух, через две-три ступеньки помчался по темноватой после бурного солнца лестнице, то на середине ее, где сумерки особо сгущались, что-то тоже летящее, похожее на пушечное ядро, глубоко, до позвоночника вошло мне в живот.
А потом с чмоканьем вышло и село прямо на лестничную площадку.
По полосатому колпачку я узнал Буратино.
– Ну ты, дядя, дае-ешь… – констатировал он, поворачивая со скрипом голову из стороны в сторону. – Конечно, раз она у меня деревянная – давай, бей не хочу. Лупи по ней чем попало. Так, что ли?
Я с некоторым трудом разогнулся.
– Ух…
– Тук-тук-тук, – по лбу, по затылку, по шее выстукивал себя Буратино. Наконец, с удовлетворением заключил. – Вроде, все цело. Молодец этот мой Карло, на совесть сработал. – Он поднялся и отряхнул короткие, как у ребенка, штанишки. – Ой, не стони, дядя. В конце концов, живой ведь остался. Скажи спасибо, что я тебя, например, носом не пропорол. Ну, все-все. Лучше, раз уж мы повстречались, дай закурить человеку…
– Не курю, – выдавил я хриплым голосом.
– И напpасно! – назидательно сказал Буратино, качнув острым носом. Поднял указательный палец и посоветовал. – Надо начинать, дядя, тогда перестанешь бегать как угорелый…
– Стой! – сказал я. – Что там у вас происходит?
Буратино с отвращением освободил свой локоть.
– Заклинание духов… Ты туда, дядя? Оч-чень не рекомендую. Никакого удовольствия не получишь, а вот неприятностей можешь себе надыбать по самое – это самое. Потом не говори, что я тебя не предупреждал. – Грохоча, будто вязанка дров, он скатился по лестнице. Хлопнула дверь парадной, и я услышал, как тишину двора разорвал писклявый, действительно будто из дерева голос. – Варахасий! Дуй сюда, пещ-щерный ты человек!..
Я, наконец, отдышался и поднялся еще на этаж. Уличный свет здесь был приглушен толстым цветным витражом. Он, по-моему, изображал цветы на лугу. Тускло-красные и тускло-зеленые блики пятнами лежали на стенах. Площадка из-за этого выглядела, как сцена в театре. А немного ниже, где из трещинки в витраже золотой полоской вспарывал темноту плоский солнечный луч, переливалась в воздухе взбудораженная искристая пыль.
Дверь в квартиру была приоткрыта. Я поколебался и дал сначала один короткий звонок, а через секунду – другой. Ни единого звука не донеслось изнутри.
Тогда я просунул голову:
– Есть кто-нибудь?
Далеко, в темных недрах, распадались неопределенные трески и шорохи.
Я пошел по мрачноватому коридору, толкая все двери подряд. Остро заточенные пластины солнца разрубали сумрак у меня за спиной. Везде было тихо – голые стены и пустота. Я все больше нервничал, потому что все сильнее волновался за Ольгу. С момента ее звонка прошло около часа. За это время могло случиться все, что угодно.
В комнате Антиоха был прежний чудовищный беспорядок. Жуткое нагромождение книг, осыпанный листками с машинописью. Сквозняком бумагу подбросила и вытянуло в пасть коридора. Было слышно, как она с легким шорохом скользит по стенам и полу.
Как-то Антиох мне сказал: «Чтобы написать десять страниц более-менее приличной прозы, надо сперва пропилить и выбросить десять тысяч страниц плохой».
Иллюстрировал он это личным примером.
Я бы умер, а столько не написал.
Один из листочков как-то сам собой оказался у меня в руках.
«Во-первых, надо было петлю сделать и к пальто пришить – дело минутное. Из лохмотьев он выдрал тесьму в вершок шириной и вершков в восемь длиной. Эту тесьму он сложил вдвое, снял с себя свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажной материи летнее пальто (единственное его верхнее платье) и стал пришивать оба конца тесьмы под левую мышку изнутри. Руки его тряслись, пришивая, но он одолел и так, что снаружи ничего не было видно, когда он опять надел пальто».
Я недоуменно пожал плечами.
«Что же касается того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила… Стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже кончится), войти и положить обратно.
Но это еще были мелочи, о которых он и думать не начинал»…
Я бросил этот листок и поднял другой. Было ясное ощущение, что в квартире я не один. Кто-то невидимый и неслышимый шел по длинному коридору, осторожно заглядывал в комнаты, темными глазами ощупывал ниши и антресоли.
У меня даже мурашки побежали по коже.
Глупости, вероятно, игра больного воображения.
«Вдруг он вздрогнул. Из каморки дворника, бывшей от него в двух шагах, из-под лавки направо что-то блеснуло ему в глаза… Он осмотрелся кругом – никого. На цыпочках подошел он к дворницкой, сошел вниз по двум ступенькам и слабым голосом окликнул дворника. „Так и есть, нет дома! Где-нибудь близко, впрочем, на дворе, потому что дверь отперта настежь“. Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленьями; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил! „Не рассудок, так бес!“ – подумал он, странно усмехаясь. Этот случай ободрил его чрезвычайно».
Страница с подслеповатым шрифтом запрыгала у меня в пальцах. Я больше уже не гадал, откуда этот отрывок. Я не гадал, потому что теперь знал точно. Вот, оказывается, что означает топор! Было страшно за Ольгу, и мне это все чрезвычайно не нравилось.
Правда, что можно сделать в такой ситуации, я тоже не очень-то понимал.
Слабый протяжный звук донесся из коридора. Сомнений у меня больше не было: кто-то и в самом деле проник вслед за мной в квартиру. Причем, идущий, видимо, старался двигаться как можно тише: шагнет – остановится, ждет пару секунд, потом – еще один шаг. Я вдруг почувствовал, как звонко и часто колотится у меня сердце. Колыхалась на окне тюлевая занавеска. Слабый сквозняк шевелил разбросанные по полу страницы. Деваться мне было некуда. Ручка дверей повернулась. Я стиснул зубы. Облитый солнцем, так что даже лицо его было смазано сияющим ореолом, возник в проеме дверей человек невысокого роста – замер, по-видимому, привыкая к яркому свету, и повел подбородком, точно хотел растянуть кожу на горле.
– Виноват, – негромко сказал он.
Я мелко кивнул – точно клюнул.
– Квартира была открыта.
Я снова кивнул.
– Я бы не вошел так нечаянно, если бы знал, – вежливо сказал человек.
Он был одет во что-то из прошлого века: черный строгий сюртук, крахмальный воротничок – стоймя с отогнутыми уголками, темный, довольно широкий галстук, завязанный крупным узлом.
– Собственно, я к Антону Григорьевичу…
– Прошу, – сказал я и сделал невнятный жест.
Человек заколебался, глядя на пол.
– Тут – книги…
– Это ничего, – сказал я.
– Вы думаете? Впрочем, неважно.
Он вошел, осторожно ступая, и с церемонной светскостью наклонил голову.
– Позвольте представиться, Иван Алексеевич. Милостивый государь?..
Я тоже назвал себя и даже отдал поклон, впрочем отчетливо сознавая, что мне до него далеко.
– Еще раз простите великодушно за нечаянное вторжение. Однако, я хотел бы видеть Антона Григорьевича…
– Его временно нет, – объяснил я.
– Изволят быть?..
Я честно сказал:
– Не знаю.
Иван Алексеевич слегка помедлил. Сдул несуществующую пушинку с плеча и опять повел подбородком, словно преодолевая судорогу. Несмотря на тщательность одежд и манер чувствовалась в нем какая-то неуловимая странность. Точно ему не хватало чего-то для завершения облика. Причем, видимо, чего-то очень существенного. Я вот только никак не мог сообразить – чего именно.
– Значит, не изволят сегодня присутствовать? – нерешительно сказал он. – Весьма печально. Мы с Антоном Григорьевичем должны были завершить одно… дело. Смею заверить, очень важное для меня дело. И мне было бы в высшей степени неприятно, если бы его пришлось отложить на… какое-то время…
Он явно чего-то ждал от меня.
– Завершите, – пообещал я.
Я уже поднаторел на обещаниях.
Иван Алексеевич несколько оживился.
– И чудесно! Чудесно, чудесно! Давно, знаете ли, пора. Но Антон Григорьевич все почему-то откладывал.
Я вдруг понял, в чем состояла его странность. У человека, как бы это ни дико звучало, отсутствовало лицо. Была голова – гладкие, аккуратные волосы, зачесанные немного на бок, уши по-волчьи острые, твердый подбородок, шея – в тугой петле галстука. А лица у него как такового не было. Вместо глаз, носа, губ клубились какие-то расплывчатые туманные очертания. Причем, самое любопытное, что иногда казалось, будто лицо у него все-таки есть: стоит лишь всмотреться внимательнее и уловишь необходимую совокупность деталей. Но это впечатление было обманчиво. Детали, вроде бы, и проступали, но в общую картину не складывались. Так возникают иногда силуэты среди наползающих друг на друга фантастических облаков, а чуть сморгнешь, посмотришь буквально через секунду, и выясняется, что это – мираж, уже ничего такого не видно.
Между тем Иван Алексеевич с интересом оглядывался.
– Да, именно так я себе все это и представлял, – сказал он. – Вздернул плечи и сплел пальцы с розовыми, как у женщины, ухоженными ногтями. – Я здесь впервые, но именно так – хаос и запустение. Теперь, знаете ли, многое становится ясным.
В нем вдруг почувствовалась некоторая нерешительность.
Он повернулся ко мне.
– Надеюсь, я не позволю себе ничего лишнего, если попрошу, так сказать… осмотреть? Вы не подумайте только, что я в какой-то мере хотел бы… изменить образ. Нет-нет-нет! Это чисто профессиональное любопытство. Я ведь и сам… в определенном смысле…
– Ради бога, осматривайте, – сказал я, подразумевая комнату.
– Так вы не возражаете?
– Ради бога!
Но Иван Алексеевич, оказывается, осматривать комнату вовсе не собирался. Вместо этого он с откровенной жадностью уставился на меня. Будто на чучело. Будто на редкий экспонат в музее. Обошел вокруг, придирчиво до неприличия изучая. Вновь остановился, подумал, всплеснул ладонями.
– Пре-лест-но! Прямо-таки прелестно! Ведь может, когда захочет. И волосы, извините, тоже у вас натуральные? – Протянул руку, чтобы потрогать, отдернул. – Простите великодушно, сударь, но вы, наверное, понимаете мое естественное волнение. Общая судьба, так сказать. Я, конечно, имею в виду… посмертное существование в качестве… образа. Надеюсь, я не задел вас этим сравнением? И глаза, посмотрите, совсем живые – испуг, растерянность. Это, кстати, самое трудное, чтобы глаза были живые. И костюм превосходный… материал… Наверное, современные моды?
Мне было неловко под его пристальным взглядом. Что он такого нашел? Я тоже невзначай оглядел себя. Вроде бы, все в порядке. С чего это вдруг потребовалось так внимательно меня изучать?
– Право, прелестно, – легко покачивая головой, заключил Иван Алексеевич. Он был, казалось, удовлетворен осмотром. В туманном пятне лица даже блеснуло нечто вроде зрачков. Хотя я мог, конечно, и ошибаться. – Простите за назойливость, милостивый государь. Кто вас писал?
– Э-э-э… – сказал я.
– Ну, кто автор?
– Э-э-э…
– Из какого романа? – чуть-чуть раздраженно спросил Иван Алексеевич. – Если, конечно, это не составляет тайны.
– Не понимаю, – честно признался я.
Он приветливо поглаживал подбородок – так и застыл.
– Ах, вот оно что… – и после тягостной паузы. – А я было подумал… Н-да!.. У вас что же, сударь, и кровь – красная? Хотя что это я? Разумеется, красная… Н-да!.. – Он был, по-моему до некоторой степени озадачен. – Кстати, милостивый государь, раз уж мы с вами встретились… Я вот слышал, конечно, совершенно случайно, что обо мне тут сложилось э-э-э… некое определенное мнение…
– Мнение?
– Да.
– Ну что вы, – возразил я, настороженный его тоном.
Он сделал быстрое движение.
– Говорят, говорят…
– Не может быть.
– Представьте себе, – и в голосе у него мелькнуло что-то враждебное.
Я вдруг подумал, что светскость, которую он проявлял, только кажущаяся. Манеры манерами, но под блестящим их обрамлениям, угадывалась некоторая жестокость. Воли он, должно быть, необыкновенной. Такие люди никогда никому ничего не прощают.
Иван Алексеевич будто угадал мои мысли.
– Право, это не так. Не так, не так, – сказал он с проникновенной искренностью. – Все это выдумки, личные обиды, сведение счетов. Современники всегда врут – почитайте мемуары. И если я, милостивый государь, буду иметь честь продолжить знакомство, то вы убедитесь сами, насколько литературные сплетни бывают далеки от реальности. – Он подошел к столу, заваленному бумагами. – Между прочим, вы случайно не знаете, зачем я понадобился господину Осокину? Живой человек. Или ему не хватает… так сказать… персонажей?.. – И мне снова почудилось, что у него холодно и опасно блеснули зрачки. Вот только зрачков у него по-прежнему не было. Как, впрочем, по-прежнему не было глаз и лица. – Я же, простите, не вурдалак, чтобы воскресать по ночам.
Мне оставалось только пожать плечами.
– Ну да-да, разумеется, вы знать не можете…
Он потянул со стола верхнюю страницу.
«Что же касается того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила… Стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже кончится), войти и положить обратно.»
Отброшенная страница закувыркалась в воздухе.
– Не-на-ви-жу, – вдруг с неожиданной злобой произнес Иван Алексеевич. – Бедный студентик, изволите, с топором под мышкой. Ведь нелепость! Вымысел, согласитесь. И неправдоподобный вымысел…
– К-г-м… – дипломатично ответил я.
– Что, милостивый государь?
– К-г-м…
– Или это Антон Григорьевич занимается? – Он демонстративно вздохнул. – Ну, разумеется, чего можно ждать от человека, которому нравится э т о? Вам еще повезло – у вас кровь красная. А у меня? – он выразительно обвел то место, где, по идее, должно было находиться лицо.
Я несколько засмущался.
– Ну-ну, – сказал Иван Алексеевич. – Только не говорите, что вы этого не замечаете. Чрезвычайно неудобно жить – вот так. А все спешка, самонадеянность, суета, непонимание того, что представляет собой деталь. А между тем, деталь играет в прозе колоссальную роль. Целое состоит из частностей. Мир возникает не из идей, а из отдельных, почти незаметных подробностей. Так можете и передать. Я почему знаю: у меня были в молодости некие сходные поползновения. Тоже увлекался сверх меры: дескать, озарение, новый Пигмалион, в моей власти превратить косную тупую материю в трепетную и живую. Такие романтические порывы. Наделал массу глупостей, потом расхлебывал их долгие годы. – Он безнадежно махнул рукой. – Но я, заметьте, никогда не тревожил живых. Есть же какой-то предел, моральные категории, совесть, честь…
Он снова порылся в бумагах, выдергивая и быстро просматривая страницы. Вдруг замер, чуть вытянувшись, как будто пронзенный невидимой молнией.
Он даже, по-моему, перестал дышать.
– «Амата нобис квантум амабитур нулла». Это откуда здесь?
– Немецкий? – предположил я.
– Латынь, – строго поправил Иван Алексеевич. – «Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет». Странное соседство, вы не находите? Нет, запутался все же, Антон Григорьевич, совсем запутался.
Это было единственное, с чем я искренне согласился.
– А посмотрите дальше! – Воскликнул Иван Алексеевич. – «И везде невообразимая тишина – только комары ноют и стрекозы летают. Никогда не думал, что они летают по ночам, – оказалось, что зачем-то летают. Прямо страшно».
Он бережно положил страницу и сказал еле слышно, дрогнувшим голосом:
– Сороковой год. Двадцать седьмое сентября. Приморские Альпы.
А потом, будто все ему окончательно надоело, достал из внутреннего кармана серебряные часы на цепочке, – я видел такие лишь в фильмах о прошлой эпохе, – и с отчетливым мелодичным звоном откинул крышечку.
– Однако. Я полагаю, у господина Осокина есть особые причины, чтобы так задерживаться?
Я развел руками.
– Да-да, – сказал он. – Наверное, у Антона Григорьевича опять какие-нибудь неожиданные обстоятельства. Он – человек импульсивный. Всякое может произойти.
Учтиво поклонился.
– Ну что же… Был весьма рад.
Я тоже поклонился, чувствуя, что мне до него далеко. И уже облегченно вздохнул, когда Иван Алексеевич, придерживая дверь, задумчиво произнес:
– А ведь так продолжаться не может. Вы об этом подумали?
– Нет, – сказал я.
– А почему?
– Честно?
– Честно.
Я честно сказал:
– Я вообще об этом пока не думал.
Глава пятая
– Я сразу же оттуда ушла, – сказала Ольга. – Ты же знаешь, какой он бывает, когда начинает вещать. Просто невменяемый. Он всю ночь говорил о рассказе, который прочел недавно. Даже не рассказ, а всего лишь первая фраза: «Отец мой похож был на ворона». Это – до половины седьмого утра. Я засыпала, сидя. Очнусь – горит лампа, Антиох машет руками, и тени от него, как от летучей мыши. Он меня не отпускал, ему обязательно было нужно, чтоб кто-то слушал. Всю ночь объяснял мне, что написать можно было лишь так: «Отец мой похож был на ворона». Именно такая грамматика овеществляет. А если переставить «был» и сказать: «Отец мой был похож»… – ну и так далее, или переставить «мой»: «Мой отец похож был на ворона», то магии уже нет, фраза перестает быть наполненной звуком, волшебная грамматика распадается, следует просто констатация факта.
– А насчет стрекозы? – спросил я, припоминая.
– «Никогда не думал, что они летают по ночам»? – Ольга закрыла глаза и тут же споткнулась. Я осторожно взял ее под руку и повел дальше. – Стрекозы – это, пожалуй, было самое неприятное: ползали по стенам и шуршали, шуршали, шуршали… Копошение крыльев, глаза, знаешь, такие зеленые, во всю голову… А потом сбились в один комок, и он повис над диваном… Черные лопухи, звезды, трава колышется… Ты голоса слышал?
– Нет.
– С подхихикиванием таким: «Дурень, дурень»! А оглянешься – рядом никого нет. Крапива в человеческий рост… Я, в конце концов, просто ушла. Вот – позвонила тебе, думала – увидит, придет в сознание…
– Там какой-то человек заходил…
– Человек?
– Ну да, сказал – Иван Алексеевич…
Ольга распахнула глаза и мелко, словно не веря самой себе, потрясла головой.
– Еще один человек? Он просто с ума сошел… Сколько можно? Он, видимо, даже не представляет, чем это все кончится…
Мы ступили на площадь, которая пустой тишью распахивалась за каналом, и, услышав эхо своих шагов, поспешно свернули в первую же попавшуюся улицу. Она вывела нас к саду, стиснутому чугунной решеткой, а за садом снова угадывался канал, который колдовским полукругом очерчивал это место.
– Вот послушай, – негромко сказала Ольга. – Ты только не перебивай и не говори ничего, ты просто послушай.
Она вздохнула, словно желая набрать побольше воздуха.
«Что длится целый век, тому продлиться вдвое. / Пугая воробьев на площади Сенной, / кончается декабрь звериной бородою / и зарывает в глушь жестокою зимой. / Что времени забор, глухой и деревянный? / Что сено и мороз, и сонная труха? – / Во взгляде воробья под небом оловянным / проулок двух домов бледнел и потухал. / Так невозможно жить: стареющая каста / подвалов и дворов. Какой ударил час / на ратуше вверху? И, как больной лекарство, / глотает ночь шаги – поспешно и мыча. / Что ледяной канал? Что холод чудотворный? / Как сажа горяча небесного котла! / О, кто там впереди? О, это вышел дворник, / как в ступе помело, страшна его метла. / Очесок декабря, библейский и козлиный. / Дремучий частокол. Амбары и дрова. / Что циферблат – в Свечном? Что стрелки – на Перинной? / Что крыша – на Думской? Что – в Яме голова? / Что смотрит сквозь него пронзительно и ясно, / впитавший белизну болезни за окном? / Но бог ему судья, его лицо прекрасно, / светлее, чем луна в канале ледяном. / Жизнь истекла. Декабрь – в полглаза и в полслуха. / Сенную лихорадь вдохнем и разопьем. / Кошмарный шрифт листа. Опять глядит старуха / в затылок. И молчит замерзшим воробьем».
Она закончила так же неожиданно, как и начала..
– Ты что-нибудь понимаешь?
– Нет, – сказал я.
– Вот и я тоже – нет. Впрочем, я иногда думаю, что и не должна понимать. Зачем понимать? Достаточно, если от этого – озноб и температура. У тебя от этого температура не поднимается?
– Нет, – снова сказал я.
Мы вошли за решетку и двинулись между деревьев, которые смотрели нам вслед. Высилась по левую руку оцепеневшая громада собора. В бледном небе отсыревали крыши и трубы. Дышать было нечем. Ночной петербургский воздух дрожал испариной.
– Он сейчас читает «Метафизику бытия» Герберта Хоффа, – сказала Ольга. – И одновременно – «Историю современной алхимии» каких-то двух авторов. Купил ее где-то за сумасшедшие деньги. Если он не читает, то пропадает в букинистических магазинах. Ты хоть догадываешься, зачем ему понадобилась алхимия?
– Нет, – ответил я в третий раз.
Надвинулась вытянутая, как палец, суставчатая колокольня. Сквозь все три ее пустотелых фаланги просвечивала беловатая мерклость.
Вода в узком канале казалась коричневой.
– А может быть, это мы чего-то не понимаем? – сказала Ольга. – Прав как раз он. Мы – сумасшедшие, а он – абсолютно нормальный. Я же вижу, что он счастлив в отличие от всех остальных. У него глаза – белые, ему, кроме этого, уже ничего не нужно…
Мы снова вышли на набережную и остановились у парапета. Ольга взялась за чугунную перекладину и крепко сжала ее. На меня она не глядела, как будто я для нее вообще не существовал.
Нет-нет, это, разумеется, невозможно, но она почему-то помнит открытую в ночь, длинную, каменную галерею, полукружья аркады, гроздья южных созвездий в горячем небе, мятущиеся смоляные факелы, ржание коней, крики, лязг ожесточенно сталкивающегося металла… Кто-то бежит по галерее, падает – диковинным украшением торчит стрела меж лопаток… И она подбегает тоже и видит вывороченное лицо с глазами из прозрачного камня… Ведь это, наверное, невозможно? Это, разумеется, невозможно, однако она откуда-то знает итальянский язык. Никогда не учила, а тут встретила группу туристов и поняла с первого же мгновения…А недавно листала журнал, случайно попавший в руки: старый Рим, собор святого Петра, палаццо Канчеллерия… И вдруг на секунду ей показалось, что она это все уже много раз видела…
Впрочем, это не важно. Гораздо хуже другое. Гораздо хуже, что она, оказывается, от него слишком зависит. Прямо-таки что-то противоестественное. Будто кукла на ниточках: дернули – и пошла, куда эти ниточки потащили, отпустили – и упала без вздоха, ничего своего, ни мысли, ни одного желания, ни поступка… Власть чужих пальцев, которые за эти ниточки дергают. Он скажет – значит, закон, у нее уже нет своей воли. Ужасно, правда? За такое можно и возненавидеть. Но, что плохо, она не способна, по-видимому, даже на ненависть. Впрочем, на любовь она тем более не способна. Только – сидеть до половины седьмого утра и бесчувственно слушать, слушать, таращась на настольную лампу. Это для нее самое трудное – слушать не понимая. Склеиваются веки, и в голову как будто налили теплого стеарина. Это, видимо, от свечей, которые она купила в последнее время. Им уже два раза грозили полностью отключить электричество. И к тому же – выселить неизвестно куда. В подвал, например. Да-да, в последний раз грозили именно в какой-то подвал. И что делать, если это и в самом деле будет подвал? Ему-то, разумеется, все равно. Он и в подвале может писать. Он может и при свечах.
– А почему вдруг решили выселить? – удивился я.
– Тут какая-то путаница, – с досадой сказала Ольга. – Оказывается, у нас нет ордера на квартиру. Непонятно, как он въехал сюда, самовольно, что ли? Вообще ерунда – будто бы такого дома даже не существует. Его снесли еще в прошлом году, и теперь здесь по документам – пустырь. Ошибка, конечно. Но ведь эту дурацкую ошибку еще требуется исправить.
Она достала крошечный носовой платок и на секунду прижала его сперва к левому виску, а затем – к правому.
– Завтра пойду выяснять.
Меня по-прежнему рядом не было. Я для нее все также не существовал.
Я наклонился и поцеловал ее в сухие твердые губы.
Ольга подняла брови:
– Ты это зачем?
В голове у меня перетекал жаркий туман. Светило тусклое небо, и от расплывчатого света его улицы – будто снились. Казалось, крепко зажмурься, потом открой глаза – и все исчезнет.
– Хотя – пожалуй, – сказала она через мгновение.
Мне, наверное, надо было встать и уйти.
Вместо этого я нерешительно обнял ее. Ольга вздрогнула, как от холода, но не отстранилась. Тогда я обнял ее уже увереннее. Она поморщилась и приоткрыла рот с полупрозрачными, будто из кварца, зубами. В этот раз поцелуй длился значительно дольше и прервался лишь потому, что неподалеку от нас в канале что-то сильно плеснуло.
Ольга вздрогнула и отстранилась.
– Что это?
– Не знаю, – сказал я, глядя на расходящиеся по коричневой жиже круги. Должно быть, рыба…
– С ума сошел! Какая здесь рыба?
– А тогда кто?
– Знаешь что, давай-ка пойдем отсюда, – сказала Ольга. Оторвала руки от парапета и тщательно, точно боясь заразиться, потерла друг о друга мраморные ладони.
– Чего ты боишься? – спросил я.
Она чуть передернулась:
– А вдруг оттуда вылезет что-нибудь, знаешь, этакое…
Все было безнадежно. Струи тумана стекали в воду по гранитным ступенькам. Мы снова пошли по набережной. Ольга пропустила меня, чтоб быть с внешней стороны от канала. Я боялся дотронуться до нее. Серые неопределенные тени сползали с домов и скапливались на тротуарах.
Воздух состоял только из духоты.
– Он никогда не будет писателем, – сказала Ольга. – Мало того, его никто никогда не будет печатать. Он просто играет в гения, который не такой, как другие, и которому все позволено лишь потому, что он – гений. Этим обычно болеют в семнадцать лет, он заразился позже и потому, наверное, в особо тяжелой форме. Я думаю, что теперь ему уже не выздороветь. У него теперь год за годом будут одни неудачи. Он станет завистливым, злым. Он уже и сейчас злой. Он не может читать других – рвет книги.
Я промолчал.
– Знаешь, чего он хочет? – спросила Ольга. – Он хочет, чтобы придуманный мир был реальнее, чем настоящий. Чтобы жизнь, занесенная на бумагу, была бы такой же яркой, как и собственно жизнь, и чтобы в ней можно было бы существовать, любить и дышать, как и в самой жизни…
– Да, – сказал я.
– Он называет это – «абсолютный текст».
– Да, – сказал я.
Ольга ступала неуверенно, как слепая.
– Чушь, по-моему. Он считает, что если таким образом описать какого-нибудь человека, воображаемого, конечно, ну, например, персонаж какой-нибудь книги, то можно как бы воплотить его – перенести в наш мир. И он будет, как живой, жить среди нас.
– Дворник, – наугад сказал я.
Она вздрогнула.
– Борода лопатой… сплюснутый лоб… челюсть такая – впереди всей физиономии…
– Ты его видел?
– Фартук… метла… бляха…
Ольга в отчаянии взялась руками за щеки.
– Глупость какая. Я знаю, знаю – Антиох его выдумал…
– И топор, – сказал я, мучительно припоминая.
– Топор, – повторила она с некоторым трудом. – Так ты действительно видел его?.. Как плохо… Да – топор. Это, знаешь ли, тот самый топор, которым Раскольников убил старуху. Помнишь, у Достоевского?
– Читал когда-то…
– Дурацкая, на мой взгляд, идея. Что бы сказал о нем дворник? Может ли обыкновенный человек понять: взял топор и убил… Не из-за денег, заметь, переступить хотел…
– Постой… – сказал я.
– Вот он и придумал этого дворника. Целиком. В романе его нет. Описал внешность, дал имя, характер, ну там – привычки, от которых зависит индивидуальность… Он просто уже помешался на всех этих описаниях…
– Подожди… подожди!..
Я начинал задыхался.
– Что с тобой?
– Подожди!..
– Вот и я тоже, – медленно отпуская щеки, сказала Ольга. – Этот безумный дворник и меня тоже сводит с ума. Он мне снится, снится, я спать не могу. Закрою глаза – стоит…
– Руки, как окорок…
– Толстенные такие губы…
– Голос жалобный…
– Метет метлой воздух – ррраз!.. ррраз!.. ррраз!.. железный скрежет…
– И – топор…
– Покачивается, покачивается над асфальтом…
– Хватит!
Я даже не помню, кто из нас это выкрикнул – я или она. Может быть, и вместе. Мы резко остановились. Небо, кажется, чуть накренилось, и, кажется, чуть накренилась под нами раскаленная мостовая. Светящийся горизонт приподнял дома и улицы. Колокольня, к которой мы уже успели вернуться, словно перст, указывала куда-то наискось.
Впрочем, уже через секунду все пришло в норму.
– Он мне снится неделю подряд, – шепотом сказала Ольга. – Ты все врешь! Антиох его выдумал, выдумал! Понимаешь – выдумал!
Она глотала пустой жаркий воздух.
– Тише, – сказал я.
Тронул ее за локоть, направляя к дому.
Мы довольно поспешно пересекли пустынный проспект, правым своим концом вливающийся в такую же пустынную площадь, и оказались на другой стороне канала, где согнувшиеся от времени тополя, доставали листьями почти до самой воды.
– Творец и глина, – сказала Ольга. – Этого ведь не может быть, правда?
Она со страхом заглядывала мне в лицо.
– Правда, – сказал я.
Я и в самом деле не верил, что такое возможно. Да и кто бы в наше довольно просвещенное время поверил бы в заклинание духов? Я вообще закоренелый материалист. Тот, кто кончил Университет надолго проникается скептицизмом по отношению ко всяким паранормальным явлениям. Работа ученого не способствует мистическим настроениям. Когда ставишь опыт за опытом, проверяя и раз двадцать перепроверяя полученные результаты, довольно быстро убеждаешься в том, что в мире нет ничего такого – сверхчувственного. Или, как сейчас принято говорить, экстрасенсорики. Напротив, кругом – материя, сплошная материя, спасу нет, и кроме нее – ничего больше.
Вот разве что Буратино.
– Ужасный тип – грубый, наглый, – сказала Ольга, подрагивая, точно в ознобе. – Он просто алкоголик, по-моему, уже с утра пьяный, глаза – красные, хлещет всякую гадость, которая подешевле, хохочет, дымит папиросами…
– Откуда он взялся? – спросил я.
– Ах, все это тоже начиналось как шутка. Вот, дескать, можно сделать игрушку из литературного образа: любимая сказка, отличный исходный материал, Алексей Толстой уже почти все сделал, как надо, ерунда, осталось доработать совсем немного… Ну и притащил с улицы забулдыгу вот с таким носом, напялил на него колпак, футболку купил полосатую. Теперь так и живет у нас, – бренчит на гитаре, скандалы закатывает соседу этажом выше…
– Соседу? – догадываясь, сказал я. – Поручик Пирогов, вероятно, белобрысый такой?
Ольга кивнула.
– Похож на кролика. Антиох свихнулся совсем, подбирает то одного, то другого… Тоже – подарил ему свой костюм, дал денег, в гости почти каждый день ходит…
Перед нами поднялась на другой стороне канала багровая крепостная стена. Широкие окна в ней отражали мутное небо. По воде медленно плыли пригоршни тополиного пуха, и казалось, что это возникает призрак зимы, которая несомненно настанет.
– Нынешнюю жару тоже накликал он, – сказала Ольга. – Это невыносимое лето, когда не то что дышать – вообще жить не хочется. Он говорит, что таким образом смещается бытовая реальность, картина мира как бы плывет и в результате гораздо легче почувствовать иное пространство. То, которое существует за внешним…
Она запнулась и нерешительно освободила руку.
Дом был темен, как будто в нем никто никогда не жил. Мрачно поблескивали стекла на всех трех этажах. Только угловое окно сияло тускловатым яблочным светом. Штора в нем колыхалась, и пробегали по ней тени – в рогах и перьях.
Видимо, там, в комнате, где, вероятно, совсем не было воздуха, в тишине норы, в нездоровом, потрескивающем и колеблющемся огне свечи, невидимый для нас человек, склонившийся над столом, брызгая чернилами и продирая бумагу на длинных буквах, покусывая от нетерпения губы, лихорадочно, жутким почерком исписывал страницу за страницей, – сбрасывал их потом на пол, тут же забывал о написанном, и колотящееся сердце его звенело от непрекращающегося восторга.
Ольга смотрела, как зачарованная.
Веки ее дрогнули.
– Я не хочу туда, – шепотом сказала она.
Глава шестая
– На шести шагах! – яростно закричал поручик. – К барьеру! Я призываю вас в свидетели, господа, что продырявлю это говорящее полено в четырех местах!
– Но-но, без намеков, – предостерег его Буратино, взмахнув гитарой.
– Сударь! – срывающимся голосом обратился поручик ко мне. – Как человек благородный, будьте моим секундантом!
Дворник, который до этого неприятно отклонялся назад и вращал глазами, вдруг крепко взял его за лацканы пиджака, несмотря на ожесточенное сопротивление притянул и громко, словно вхлебывая кисель, поцеловал в бледный лоб.
– Вот за это и уважаю тебя, Петруха…
Потом поймал за воротник шарахнувшегося Буратино и тоже поцеловал, подняв над полом.
– Чурбачок ты мой, дорогой…
– Слезу – убью, – задушевно пообещал Буратино, болтая ногами.
Со страшным звоном уронил гитару, обвязанную красивым бантом.
Я от неожиданности чуть сам не упал. На ногах удержался лишь потому, что Антиох очень вовремя подпер меня сзади.
– Это же Варахасий, – объяснил он, как будто ставя все на свои места. – Ты его не бойся, ничего, он добрый…
– Ой, да ехали на тройке с бубенца-а-ами! – внезапно завопил дворник.
– Ему сейчас главное, чтобы – чуть-чуть…
– Есть бутылка водки, – неуверенно сказал я.
Антиох вопросительно посмотрел на дворника. Тот сморщил лоб и подергал вверх-вниз головой, как лошадь от мух.
– М… м… м… – через некоторое время изрек он.
– Мало, – перевел Антиох.
– И, по-моему, еще бутылка вина.
– Ой, да мне б теперь, соколики, за ва-а-ами! – отчаянно завопил дворник.
Забытый Буратино извивался в его кулаке.
– Пусти, Варахасий, пещ-щерный человек, троглодит!..
Толстые пальцы разжались, и Буратино сверзился в аккурат на гитару, провалившись тощей ногой в дыру под струнами.
– Достаточно, – подвел итог Антиох.
Я все еще не мог спросонья прийти в себя. Они ввалились ко мне, как дикий табун, и сразу начали орать. Кажется, это Буратино оскорбил чем-то поручика Пирогова. Или наоборот. Понять ничего было нельзя. Они кричали все сразу, и от гомона у меня уже начинало гудеть в ушах. Причем, острый фальцет Буратино, казалось, перепиливал меня пополам, а звенящий от обиды и гнева голос поручика Пирогова хлестал тонким железом. К тому же дворник, Варахасий, как представил его Антиох, уловив меня в перекрест зрачков, припаянных к носу, непреклонным тоном потребовал чего-нибудь выпить.
– Ты человек или где?..
Я растерялся и делал множество мелких движений.
Поручик Пирогов между тем, не спрашивая никого, открыл дверцу серванта и, повозившись так, что звякнула внутри падающая посуда, извлек оттуда продолговатый полированный ящик, на кипарисовой крышке которого блеснула корона.
Поскреб ногтями – открыл.
– Извольте, сударь!
Обращенные встречь друг другу, лежали на черном бархате два пистолета с очень длинными дулами.
Я только моргал, поскольку никаких пистолетов у меня отродясь не было.
– Сударь, извольте!
Буратино, наконец выбравшийся из гитары, наскакивал на него, как петух.
– Долой царских офицеров-опричников!.. Расходись по домам, ребята!.. Ни к чему нам турецкие Дарданеллы!..
Поручик в ответ трепетал ноздрями.
– Как человек благородный!..
У меня по-прежнему гудело в ушах.
– Да дай ты им, дай, пусть стреляются, – сказал Антиох. – Ты же видишь, какой народ, не угомонятся иначе…
Я принял ящик с оружием.
– Стой! – неожиданно вклинившись между нами, крикнул дворник. – Говорю: стой! Чтобы все было культурно!
Он грубовато отобрал у меня ящик, согнутым пальцем зацепил Буратино за воротник и оттащил его к зашторенному окну. Вручил пистолет – дулом вперед:
– Держись, чурбачок!
К противоположной стене прислонил бледного и нервного поручика Пирогова:
– И ты не робей, Петруха…
Встал под люстрой и задрал волосатую руку.
– На старт… внимание… марш!..
Оглушительно грянули выстрелы. Комната дрогнула и заволоклась непроницаемым дымом. На мгновение все исчезло. Послышался глухой и тяжелый удар. А когда дым рассеялся, кстати, как-то на удивление быстро, я увидел, что Буратино и поручик стоят на своих местах – невредимые, по-гусиному вытянув шеи и всматриваясь вперед, а точно посередине между ними обоими, как колода, на полу, лицом вниз лежит дворник.
Антиох нагнулся и слегка потрогал его.
– Варахасий…
– Ну?
– Ты жив?
– А вдали мелька-а-али огоньки, – сказал дворник. Подумал немного, посопел и добавил. – Маленькие такие огоньки… Можно сказать – огонечки…
Зачем-то постучал лбом об пол.
Звук был хороший, гулкий такой, уверенный.
– Встань, пожалуйста, – попросил его Антиох. – Ну, поднимись-поднимись, смотреть на тебя больно.
Дворник по частям поднялся и отряхнул колени ватных штанов.
– Чуть не упал, – сумрачно объяснил он.
Потом Антиох начал разливать по стаканам. Все, оказывается, были уже за столом и терпеливо взирали на это ритуальное действо. Как это получилось, я не очень-то понял. Словно повернулся круг, и произошла мгновенная смена декораций. Сцена первая – они стреляются в комнате, сцена вторая – они в той же комнате, но уже все за столом. В промежутке как отрубило, никаких подробностей. Однако факт оставался фактом, декорации действительно изменились. На столе была даже скатерть, которую они где-то нашли. Стояла бутылка водки, и были криво порезаны колбаса, хлеб и сыр. Они, видимо, опустошили весь мой холодильник. Влажно дымилась гора сосисок, и Буратино, ухватив сразу две, жевал их – прямо с полиэтиленовой кожурой. В то время. как поручик Пирогов, наверное, еще не остывший от ссоры, косился на него и двигал в такт пустыми челюстями, примериваясь. Дворник же изучал наклейку на кильках в томате: щурил то один глаз, то другой, то, будто принюхиваясь, расширял ноздри. Лицо у него было очень сосредоточенное. Я хотел было предупредить, что эта банка валяется у меня еще с прошлого года, ботулин полезен не всем, иные от него умирают, но Антиох в ту же минуту сунул мне в руки стакан.
Водки там было так – на две трети.
– Однако круто берете, – заметил я.
– А посмотри на народ, – убедительно сказал Антиох.
– И что?
– Ты посмотри-посмотри…
Народ в лице дворника, сильно пыхтя, прилаживал к банке консервный нож. По нему вовсе не было видно, что алкоголь – это яд.
– А ведь мы тебя ждем, Варахасий…
– Сичас-сичас…
– Все – тебя одного…
– Серость свою показывает, – подтвердил Буратино.
– Ну, ишо секундочку, – пыхтя, попросил дворник и вдруг сильным движением разъял банку на две половины. Оказывается, он разрезал ее поперек. Красный томатный соус хлынул на скатерть. Дворник суматошно задергался, впихивая его обратно в банку, но оттуда взамен посыпались скучные пучеглазые кильки.
Антиох молча отобрал у него обе изуродованные половинки и придвинул стакан. Подождал, пока все не обратились к нему.
– За вечную жизнь!
Это он засадил.
Я даже вздрогнул.
– И-эх! – сказал Буратино, опрокидывая свою порцию в щель рта.
Поручик, как человек военный, уже занюхивал краем мятого рукава.
Я с сомнением посмотрел на свой стакан. Я пью редко, очень малыми дозами и не нахожу в этом никакого удовольствия. Что тут хорошего: накачиваешься разной дрянью, а потом ночью тошнит и голова – будто ее набили слежавшимися опилками. Терпеть не могу алкоголь. Особенно водку. Тем не менее, из вежливости я тоже поднял стакан и вдруг заметил, что он уже совершенно пустой. Абсолютно пустой – один пустой воздух. Только по граням сползают тяжелые, будто ртутные капли.
Когда это я успел его осушить?
Я потряс головой.
– За вечную жизнь, значит, пьешь, а сам умер, – с причмокиванием облизывая пальцы, сказал дворник.
Он поедал кильку, выковыривая ее из двух полукружий. Ядовитый багровый соус капал ему на бороду.
Антиох весело мне подмигнул.
– Варахасий-то как освоился. Раньше все руку пытался облобызать, а теперь, видишь, хамит.
Дворник задумчиво посмотрел на меня, а потом – на него.
– Так ведь нет тебя, – очень серьезно сказал он. Сложил земляную ладонь ковшом и дунул, как будто в ней находилось что-то невидимое. Затем проследил полет этого невидимого к потолку. – Фу! Улетел… – также очень серьезно сообщил он.
Антиох погрозил ему пальцем.
– Смотри, Варахасий, я тебя породил, я тебя и того…
– Кто умер? – не понял я.
Антиох засмеялся.
– За вечную жизнь, сам понимаешь, надо платить.
– Что-то дорого, – прикинув, сказал я.
– Цена здесь всегда одна. И вряд ли когда-нибудь будет иначе.
Поручик Пирогов уже некоторое время нетерпеливо смотрел в нашу сторону.
– Господа, господа, – расслабленно-капризно голосом сказал он. – Право, господа, скучная это материя… Лучше бы, как принято среди благородных людей, о чем-нибудь таком… ик!.. о возвышенном… Вот со мною вчера приключилась необыкновенная, можно сказать, история. – Он оживился, кончик носа и мочки ушей у него несколько покраснели. – Иду я, представьте себе, по улице, никого не трогаю, ну, везде, естественно, натюрморт, лето, естественно, воробьи, естественно, заливаются, в голове, естественно, легкость такая – необыкновенная… А навстречу мне, – вы слушайте-слушайте, господа! – тюп-тюп-тюп, этакое, значит, создание, волосы у нее распущены, платье, между прочим, до сих пор, честное благородное слово, не вру! декольте дотуда же, чулочки прозрачные, и еще она, значит, бедрами, господа, туда-сюда, туда-сюда. Боже мой, откуда она только взялась! – Он зажмурился, длинно причмокнул и снова открыл глаза. – Я, конечно, ей по-гвардейски: Позвольте, мадемуазель, так сказать, нах хаузе цурюк битте. А она отвечает: Папаша, голову сперва вымой, папаша… Просто ангельский голосок, никогда, господа, поверьте, такого не слышал! Я тогда намекаю ей, что, дескать мадемуазель, самое время для нас нах хаузе битте цурюк. – Поручик изобразил пальцами, как намекает. – И что вы думаете, господа? И мы в Париже! – победно заключил он.
– В самом деле, – сказал Буратино, прикуривая от хабарика. – Пригласил, дядя, чтобы культурно провести время, а что мы имеем? Ничего не имеем, если говорить в результате. Он зажал сигарету зубами и потащил с дивана гитару. Прокуренным ногтем тронул струны. Объявил громко, как конферансье: Итак, полька-бабочка! – Однако заиграл почему-то «Танец маленьких лебедей» из соответствующего произведения. Правда, лихо заиграл, профессионально, как будто с детства учился.
– Ну, – сказал Антиох, – покажем напоследок, как падают звезды?
– Баба, оно баба и есть, – изложил Варахасий свою точку зрения на предыдущий вопрос.
Но поднялся и тоже вышел на середину комнаты. Поручик Пирогов, как девушка, стал между ними.
– Але! – торжественно сказал Буратино и с «Танца меленьких лебедей» действительно перешел на какую-то польку-бабочку.
В общем, кордебалет получился на высшем уровне. Было очень весело. Всем, кроме меня. Дворник откалывал такие коленца, что из пол от сотрясения вылезали перкетины. Извлек откуда-то грязный носовой платок и бурно тряс им, точно на деревенской свадьбе. С платка сыпались вот такие бациллы. Антиох подвывал и, вытянув к потолку руки, колебался всем телом, как водоросль. У него, по-моему, даже лицо стало зеленым. А, вероятно, уже совсем ошалевший к тому времени Буратино забрался вместе с гитарой на стол и там, как кузнечик, прыгал среди посуды. Кстати, играть он от этого хуже не стал. Однако все затмило поведение поручика Пирогова. Вероятно, решив, что ему как человеку военному и благородному участвовать в подобных развлечениях не пристало, он в какой-то момент замер посередине комнаты, бледный и вдохновенный, вытянулся в струнку, взмахнул невидимой саблей и парадным голосом завопил, так что на окне от звукового удара выгнулись шторы:
– По-о-олк!.. Слу-у-ушай мою команду!.. На его высокопревосходительство главнокомандующего великого князя Сергея Александровича – рысью!.. арш!..
После чего начал маршировать, раздувая щеки.
– Бум-бум-бум!.. Бурубу-бум-бум-бум!..
Видимо, изображал оркестр.
То есть, весело было действительно всем, кроме меня. Два часа ночи. Я ждал, что вот-вот примчатся снизу соседи с ружьями и топорами. Пора было как хозяину решительно прекратить все это. Но когда я, наконец, умудрился подняться на ноги и отойти от стола, который почему-то покачивался, будто в шторм, свет вокруг стал ужасно тусклый, словно люстру обернули плотной шерстяной тканью и поплыли сквозь комнату тени, превращающиеся то в облака, то в кисейные занавеси. Я никак не мог среди них пробраться. У меня дрожало в глазах, и комната казалась чужой, будто переставили мебель. Здесь что-то было явно не так. Я топтался один, как медведь, вылезший зимой из берлоги. Все куда-то исчезли.
– До-ро-го-й дли-и-инною-ю!.. – во всю мощь гремело где-то поблизости.
Я напряженно соображал – где и не мог понять?
Вдруг появился взъерошенный Антиох и распахнул дверцы шкафа.
– Варахасий, ты что это? Много себе позволяешь, Варахасий…
Дворник стоял внутри, сапогами на моем выходном костюме, ощутимо покачиваясь и самозабвенно набирая в грудь воздух.
Он неуверенно открыл один глаз.
– Что по ноча-а-ам так му-у-учила меня-а-а!..
– Выходи, Карузо!
Затрещала фанера стенок – вспучилась, со стоном оскалились гвозди. На моем костюме отпечатались чем-то жидким две огромных молодцеватых подошвы.
– Деготь, – ободрил меня дворник. – Ничего, не робей. Деготь, он, мил-человек, безвредный…
Мы каким-то образом снова оказались сидящими за столом. Было по-прежнему весело и по-прежнему, вероятно, всем, кроме меня. Варахасий, грузно поставив перед собой локти, жрал колбасу. Безобразная томатная лужа расплылась от него по скатерти через весь угол. Жалобно изогнулись в ней две кильки, погибшие лет пятьдесят назад, вероятно, от эпизоотии, а чуть дальше, уткнувшись в самую гущу соуса, тикал взявшийся неизвестно откуда будильник. Будильник-то им зачем понадобился? В свою очередь у поручика Пирогова жидкие, бесцветные волосы стояли дыбом, наподобие венчика. Он, видимо, крепко остекленел после принятого: ужасно скрипел зубами и невнятно ругался. Что же касается подозрительно затихшего Буратино, то оказывается, он чуть не прокалывал носом большую детскую книгу, на глянцевой обложке которой был изображен он сам, счастливо взирающий на довольно-таки уродливый золотой ключик.
Вероятно, содержание книги его не радовало.
– Папа Карло, папа Карло – пропил мою новую курточку, злобный старик…
– Не горюй, чурбачок, – утешал его дворник, – завтра сдадим посуду, купим тебе еще лучше…
– Не дарил он мне новой курточки и букварь не дарил, чтоб я сдох, – горько жаловался Буратино.
Из глаз его вытекали самые настоящие слезы. Они капали поочередно в тарелку, и там уже собралась приличная лужица. Буратино меланхолично выплеснул ее на пол, а пустую тарелку почему-то поставил на телевизор. Там уже скопилось изрядное количество грязной посуды: стопка блюдец, три или четыре фужера, кастрюля из-под картошки, которую я вовсе не приносил в комнату.
Поручик Пирогов решил внести в разговор свою лепту.
– А вот была у меня кобыла, – сказал он, для значительности, вероятно, длинно скрипнув зубами.
– Ну? – вытирая нос пальцем, заинтересовался повернувшийся к нему Буратино.
– Анемподистой звали…
– Ну?
– Красивое имя, благородное… Бедра – во! Не поверите, господа, – поручик развел руками, показывая, какие бедра. – Сам князь Синепупин завидовал. Шесть тысяч, говорит, не глядя, даю за твою Анемподисту. Нет мне без нее жизни… Нет, говорю тоже, князь, ваше сиятельство, говорю, господин поручик, хотите хоть что, но мне Анемподиста дороже…
Он замолчал.
– Ну? – подождав некоторое время, опять спросил Буратино.
– Нет Анемподисты, – поручик заскрипел зубами, будто жевал стекло. – На шести шагах стрелялись, на Карповке, через платок, по четыре заряда… Шляпу мне прострелила, подлая…
Он умолк в некотором остолбенении.
– Нравятся? – тихонько спросил меня Антиох. – Где еще таких откопаешь? Все-таки, по-моему, неплохая работа. Совсем, как люди, только кровь голубая.
– Почему голубая? – удивился я.
– А бог его знает, голубая и все. Какая разница, им не мешает…
Он набухал мне целый стакан водки. Рука не почувствовала тяжести, словно стакан был невесомый.
Казалось, разожми пальцы, – и он повиснет в воздухе.
– Не веришь? А ты у Варахасия наведи справки. Варахасий мужик прямой. Эй, Варахасий, скажи, кто тебя сделал?
Прямой мужик Варахасий уронил колбасу.
– Опоганился я тут совсем, – тоскливо ответил он, глядя куда-то в пространство. – Автобусы смердящие, электричество какое-то выдумали, колбаса – черт-те из чего, правда, вкусная. Третьего дня пошел в церковь грех замолить, чуть, господи, не пропал, боже ты мой, срамотища!.. Бабы – в брюках, дворяне с фотоаппаратами поперек себя лезут, девки голоногие, без платков – в божьем-то храме!.. Выперся батюшка, этак, значит, подпрыгивая, как стрекозел. Чего, говорит, дедок, надо, у нас группа интуристов обслуживается. Сам – в спинджаке, бороденка хлипенькая, усы тараканьи – плюнуть хочется, господи, чтобы не сказать больше!.. А в руках у него такая, значит, заостренная палка, и он этой палкой в святую икону тычет. Чтобы, значит, видели, куда лоб крестить. Ну, отвечаю ему, как положено: Грешен, батюшка… Говорит: Грешен, значит, молись, дедок, накладываю на тебя эпиталаму. А сам зубы скалит, и бабы крашеные вокруг: хи-хи-хи… хихоньки строят… Ну – дал ему в зубы-то, он и полетел вверх копытами. Забрали в милицию, пока все деньги не пропил с ними – не отпустили… – Он размашисто перекрестился и впился в Антиоха темным истовым взглядом. У него даже борода задрожала. – Об одном тебя прошу, христом-богом: верни обратно. Верни, прошу – одним грехом тебе меньше будет…
Если бы он не сидел за столом, то наверное, бухнулся бы на колени.
Антиох несколько отстранился.
– И рад бы, да никак, Варахасий, – сочувственно сказал он. – Нет больше моей власти над текстом. Тебе бы кого другого поискать надо. Я уже все – переступил порог, дверь захлопнулась. Оттуда возврата нет.
– Анемподя моя, – со слезой проскрипел поручик.
Дворник же перевел тяжелый сумрачный взгляд на меня и, по-видимому, не найдя в моей внешности ничего интересного, снова кинул в рот кусок колбасы.
– Я так думаю, что рюмизмы это, – загадочно сказал он.
– Чего-чего?
– Рюмизмы, – тупо повторил дворник. – Испарения такие, которые, значит, из-под земли образуются. Ее, то есть, рюмизму эту, вдохнул, и у тебя, мил-человек, значит, видения. Потом, значит, снова выдохнул рюмизму-то, говорю, и сразу – ничего этого нету…
– А как же ты сам, Варахасий?
– И меня тоже нету, – упрямо сказал дворник.
Я окончательно перестал что-либо понимать, тем более, что в эту минуту, как сумасшедший, затрезвонил стоящий посередине томатной лужи будильник. Металлическое дребезжание раскатилось у меня прямо под черепом. Я подпрыгнул, прихлопнул его ладонью и здорово укололся.
– Тс-с-с, дядя, нос мне своротишь, – шепотом сказали из-под стола.
Обстановка вокруг опять резко переменилась.
Стемнело как перед сильной грозой, и сгустками серой тревоги выступили вперед углы мебели. Комната как-то странно перекосилась: стена с окном оказалась вверху и занавески колыхались, как проплывающие облака, противоположная же стена наоборот опустилась и мрачноватым прямоугольником зияла в ней дверь в прихожую. На концах же этой тупоносой качели вертикально по отношению к полу и, значит, почти горизонтально ко мне, непонятно каким образом сохраняя в этих условиях равновесие, будто памятники, застыли две вытянутые фигуры.
По силуэту в фосфоресцирующем, мутном окне я узнал Антиоха. Простерши руку с зажатым в ней чудовищным пистолетом, он целился куда-то вниз.
А снизу, из проваленной темноты, капризным голосом требовали:
– Опровержение! Во всех газетах! Немедленно!..
Дворник гигантским четвероногим жуком карабкался по паркету.
– Сичас, сичас, ребята, все будет, как в тиятре…
– Чего это они? – спросил я.
Буратино высунул голову из-под стола.
– Ложись на пол, дядя. Укокошат ведь, озверел народ…
И снова утянулся под стол.
– Кантемирыч, – устало сказал я. – Честное слово, ни хрена больше не соображаю. Честное слово, шли бы вы лучше домой…
– Выгоняешь? – весело спросил Антиох.
– Не выгоняю – прошу…
– Ладно– ладно, – сказал Антиох, – уже заканчиваем.
– Ни фига, – решительно возразил дворник. Он как раз добрался до середины и выпрямился, балансируя на расставленных кривоватых ногах. – Я как секундар.. Как серкундат… В общем – пущай палят!.. Готовься, то есть, ребята, закрывай левый глаз! – Ноги у него поехали, и он чуть было не упал. Отчаянно, будто птица, взмахнул ладонями. Ну ты куда целишься, дура военная? Обалдел, что ли? Ты же в меня целишься!.. Поверни, говорю, дуло вон в тую сторону… Чурбачок, ты спрятался?
– Валяй! – пискнул из-под скатерти Буратино.
– Тимофей! Фужер шампанского, скотина! – неожиданно закричал снизу поручик.
Я едва различал его в темноте.
Дворник поднял руку.
Будет тебе сичас шанпанское… Ну – айн… цвай… драй!..
Одновременно грохнули выстрелы. Комната на мгновение озарилась мертвенной вспышкой. Я успел заметить, как поручик, нервно дрыгнувший телом, выронил пистолет, а затем все вокруг затянуло клубами порохового дыма.
Что-то рухнуло на пол.
Тонкими голосками задребезжала опять посуда в серванте.
Я по-прежнему ничего не соображал.
– Все, дядя, пора завязывать, – трезвым голосом сказал выкарабкавшийся из-под стола Буратино.
Глава седьмая
Меня разбудила Ольга.
– Ты стонешь…
Я сел, задыхаясь и сглатывая сквозь горло комок горячего воздуха. Слепо пошарил вокруг. Простыни были влажные и сбившиеся в тугие жгуты.
Ольга смотрела на меня из-за края подушки.
– Птицы? – спросила она.
– Что – птицы?
– Тысячи птиц поднялись из леса и потянулись к закату…
– Нет, – сказал я. – Ничего такого.
– Значит, рано еще.
– Для чего рано?
– Просто рано. А потом сразу же будет – поздно…
Она прикрыла глаза.
– Ничего не понимаю, – сказал я, усиленно растирая лицо. – Сон какой-то дурацкий. Можешь себе представить – звонят, я, конечно, иду открывать. А за дверью, как ты думаешь, кто?
Я осторожно поправил подушку.
– Мне подробности не интересны, – сказала Ольга. – Я все это уже проходила и во второй раз не хочу. Я все это уже слышала, слышала, слышала… Опять то же самое. Я надеялась, что ты по крайней мере не видишь снов…
Глаз она не открыла.
Я опустил ноги на горячий паркет.
– Ты куда?
– Хотя бы воды попью.
– Ничего не меняется, – без всякого выражения в голосе сказала Ольга.
– Спи, – ответил я и пошел на кухню.
Квартира у меня крохотная, больше похожая на мышеловку. Кухня – четыре метра, она же – прихожая, поскольку сюда открывается дверь на лестницу. Вешалка, плита, неуклюжий стол, проход в ванную. Сидеть можно лишь на одной табуретке, притиснутой к батарее. А если забудешься и чересчур выпрямишься, например вставая, то обязательно треснешься головой об угол шкафчика. Зато есть у этой квартиры и определенные преимущества: последний, шестой этаж, ничто не загораживает вида из окон. Ночью в комнату проникает легкий звездный туман, и тогда кажется. что паришь в одиночестве над спящими городскими кварталами. В мире нет никого, кроме тебя, и ты волен жить так, как сам этого хочешь. Впрочем, сейчас я ничего подобного не испытывал. У меня ужасно склеивались глаза, и непреодолимая зевота раздирала челюсти. Все тело было словно из мокрой ваты. Я протиснулся к табуретке и чуть было не своротил с плиты чайник. Агонизируя, захрипела вода в тесных трубах. Какое-то тягостное отупение овладело всем телом. Всплывали и, как в кривом зеркале, искажались зыбкие карикатурные физиономии: дворник, заросший до глаз черным волосом, ухмыляющийся Антиох, тычущий острым носом эпилептический Буратино. Поручик Пирогов поднимал пистолет, и беззвучное белое облако вспухало над дулом.
Я инстинктивно вздрагивал.
Время едва сочилось.
Около семи пришла Ольга, завернутая в простыню, и примостилась напротив.
– Ну и как? – с вялым любопытством спросил я.
Она не ответила.
– Снов интересных не было?
– Мне никогда ничего не снится, – сухо сказала Ольга.
– Никогда? – уточнил я.
– Никогда.
Она неторопливо кивнула.
– Чаю хочешь?
– Пожалуй…
Она молча подождала, пока не закипит поставленный на газ чайник, а когда кипяток был розлит по чашкам и, завариваясь, начал приобретать насыщенный золотистый оттенок, сказала, глядя на плавающие среди пара редкие сухие чаинки:
– Мы с тобой больше встречаться не будем.
Кажется. я понимал, что она имеет в виду.
– Ты хотела освободиться?
– Да.
– Ну и как, удалось?
Ольга пожала плечами.
– По-видимому.
– Мне придется сказать ему об этом, – предупредил я.
– Ты туда пойдешь?
– Иначе это будет выглядеть уже совсем некрасиво.
– Ах, вот ты о чем. Ну, это как раз не имеет значения.
– К сожалению, для меня имеет.
Она снова пожала плечами.
– Ну, ради бога, сходи.
Несколько долгих секунд мы перемешивали заварку в чашках, а потом я спросил о том, что уже давно приходило мне в голову:
– У тебя кровь какого цвета?
– Голубая, – спокойно сказала Ольга.
И впервые, по-моему, подняла светлые, бесчувственные, как из тумана, глаза.
Неживой холод, казалось, исходил от ее лица.
– Голубая, – негромко повторила она…
До знакомого дома я добрался, наверное. минут через тридцать. Я не помнил ни как я шел, ни почему выбрал этот длинный обходной путь вдоль набережной канала. Скорее всего, это было сделано чисто интуитивно. Словно кто-то другой, более внимательный и рассудочный, управлял в этот момент моей жизнью и, оберегая ее по мере сил, направлял туда. Куда считал нужным. Так что в памяти у меня остались лишь зеленая тинистая вода в канале, выкрошившиеся фестончики на домах, образующих очередной изгиб набережной, потрескавшаяся кора деревьев, вздыбившаяся кое-где страшной щетиной, да еще двое мальчишек, торопливо и как-то испуганно завозившихся у поребрика тротуара. Вдруг они что-то бросили, отскочили, остановились. И в ту же секунду вздулась вдоль тротуара призрачная стена пламени и через мгновение выдохлась, оставив после себя взлетевший чуть не до крыш легкий пепел.
Более – ничего.
На лестнице, куда я ступил, стоял цветной полумрак. Будто клавиши фантастического рояля, утопали поочередно красные и синие тени. Я поднимался и думал, что совсем не хочу разговаривать с Антиохом. Ну его к черту! Пусть сам разбирается в созданных им же самим проблемах. Вот он их сам создавал, вот он пусть сам в них и бьется. А с меня хватит. Это мой последний визит в их квартиру. И еще я чувствовал, что почему-то совсем не хочу видеть Ольгу. Вот она жила – как будто в своем собственном загадочном мире, вот пускай она там дальше и пребывает. А я лично совсем из другого мира, и тот мир, где она. Меня вовсе не привлекает.
Яркий луч света из выбитого стекла перегораживал лестничную площадку. Я прошел сквозь него, и он будто отделил сон от яви. По одну сторону остались причудливые игры воображения, а по другую – вещественная прочная жизнь, реальность которой ни на секунду не оставляла сомнений.
Дверь в квартиру была заперта. Я подергал ее, брякнула ручка, удерживаемая наполовину вылезшими шурупами. Ольга на всякий случай дала мне ключи. Пальцы меня не слушались, и я долго не мог просунуть бородку в кривоватую скважину.
Звонить у меня почему-то желания не было.
Коридор, как всегда, пересекали ребра желтого света. Словно я оказался внутри скелета какого-то громадного ископаемого животного. Тут же обо что-то ударился; выехало из ниши ведро, закопченное, будто постранствовало по кострам отсюда до океана.
Я, чертыхаясь, потер ушибленную голень.
– «Ну это еще не совсем худо», – внятно сказали над самым ухом.
Я так и подпрыгнул. Завертелся на месте. Однако рядом никого не было. Коридор был пуст. Из глубины его желтых ископаемых ребер тянул душный сквозняк. Я подождал немного и отодвинул ведро. Оно чуть ли не до краев было набито хлопьями сажи.
Похоже, что бумагу здесь жгли долго и основательно: пепел перемешивали и уминали, а сверху наваливали следующую порцию. Причем, жгли это не на улице, а именно здесь: по затертым обоях крыльями ночной бабочки распахнулись бархатные черные пятна.
Весело тут у них, подумал я. Громко покашлял, – ни один звук не отозвался в недрах квартиры.
Было тихо, точно в аквариуме.
Я сделал шаг, и половицы тревожно скрипнули.
– «Дурень! Дурень! Дурень!» – неожиданно закричали где-то под потолочными перекрытиями.
Захрюкали, завизжали, залаяли – целой сворой.
Я опять подскочил.
И опять голоса обрезало, словно их никогда и не было.
Снова загробная тишина царила в квартире.
У меня возникло сильнейшее желание повернуть обратно. Повернуть, и уже никогда, никогда больше не приходить сюда. В конце концов! Я – взрослый и самостоятельный человек. Черт с ним, с Антиохом. Пусть сходит с ума, как хочет. А лично мне подобные фокусы совсем не нравятся. С досады я пнул ведро и тут же запрыгал на одной ноге, шипя от боли. Танец был исполнен короткий, но энергичный. Отрезвило в момент и, главное, по-настоящему меня разозлило. Вот теперь я готов был высказать все, что я по этому поводу думаю. Я был готов ко всему, лишь бы сам Антиох оказался дома. Уж я ему действительно скажу все, что думаю. Все, что накопилось за последние дни, и никакие его увертки меня не собьют.
Я решительно двинулся по коридору.
К счастью, Антиох оказался дома. Он сидел за своим столом – сильно откинувшись и надменно задрав подбородок.
Как я воевал в коридоре с ведром, он, конечно, не слышал.
Или, может быть, слышал, но не счел нужным обращать на это внимание.
Он – думал.
Это разозлило меня больше всего.
Тоже – мыслитель.
– Привет, – хрипло сказал я.
Кажется, он кивнул.
Кстати, в комнате в этот раз было наведено что-то вроде порядка: подушка с пола исчезла, книги ровными рядами стояли на полках. Те, которые не поместились, – сложены аккуратными стопками. Стулья – подняты, тюлевая занавеска – отдернута, а ужасная пыль, которая хлопьями копилась в углах, тщательно выметена. Странно было видеть здесь блеск дерева и эмали. Как-то это не соответствовало обычному образу Антиоха. Но что самое любопытное, исчезли дикие завалы бумаги. Ни единой страницы больше не валялось ни на полу, ни на диване. Ни на подоконнике. Видимо, как раз ее и сожгли в коридоре. Только на столе, придерживаемые пальцами Антиоха, лежали три аккуратных листочка.
Именно они прежде всего бросались в глаза.
– Надо поговорить, – сказал я.
Голос у меня ощутимо дрожал. Я это чувствовал и потому злился и на себя, и в первую очередь – на Антиоха.
Я ненавидел его в эту минуту.
– «Чтоб вы все перелопались, дьявольское племя!» – колокольным басом прогудели вверху.
Я снова дернулся.
– Выключи магнитофон!
Антиох загадочно улыбался.
– Ты слышишь?
Он, по-моему, опять чуть заметно кивнул.
Я подошел к столу.
– Але, Кантемирыч…
Но даже при таком напоре Антиох не пошевелился. Он по-прежнему сидел, загадочно улыбаясь и подняв лицо к потолку. Черные его волосы топорщились, как у больной птицы, а на кармане мятой рубашки расплывалось небольшое пятно багрового цвета. Точно капнули туда, например, вишневым соком. Я, не знаю зачем, протянул руку и тут же отдернул. Лоб у Антиоха был, как кусок льда, глаза – пластмассовые. Я опомниться не успел, как отскочил – снова к двери. Солнечная жара переливалась через подоконник, и над паркетом парили комочки невесомого пуха.
Вот один из них дрогнул и медленно поплыл вдоль плинтуса.
Антиох по-прежнему улыбался.
Губы его застыли.
Он был мертв.
Между прочим, я вовсе не обманывал нагловатого Буратино. Я действительно не курю. Когда-то начинал, а потом бросил. Не чувствовал в этом никакого вкуса. Однако тут онемевшими пальцами нащупал пачку, сунутую между полок, прикурил, поскольку и зажигался, пребывала в этом же месте, и затянулся впервые за много лет, разрывая легкие – до отказа.
Вкус табака был непереносимый. Сразу же неприятно защипало во рту.
Весело тут у них.
– «А чем ты, старый дьявол, бьешь?» – спросил ехидный женский голос.
Причем, непонятно, откуда спросил. Да и неважно, откуда. Я уже почти не обратил на него внимания.
Двинулся по воздуху второй легкий комочек.
Антиох был мертв.
Никогда в жизни я еще не видел такой безмятежной улыбки.
Тоненько скрипнула паркет, и в комнату просочился здоровенный котище с поднятым кверху хвостом. Морда у него была совершенно бандитская. Именно его я, по-моему, видел когда-то в проходном дворе.
Впрочем, не знаю.
– Доброе утро, – вежливо сказал я.
– Мя-я-у!..
Сигарета у меня потухла, и я ее выбросил. Слегка подташнивало, и пришлось сделать несколько сильных вздохов. Чтобы придти в себя. Правильно Минздрав предупреждает насчет курения. Затем я присвистнул и с непонятной для меня самого целью обошел всю квартиру. В пустых комнатах стояла жутковатая тишина. Сияли стекла, сверкали свежевымытые полы. Уже знакомые скрипы и шорохи распадались в углах. И от безлюдья, от свежей вымытости и тишины возникало ясное чувство, что это уходит жизнь, которой здесь больше нет места.
Кот следовал за мной по пятам и громко мяукал.
Мне не было жаль Антиоха. Сейчас мне казалось, что он должен был кончить именно так. Я нисколько не удивился. Ничего другого, по-видимому, не оставалось.
– «Дурень! Дурень! Дурень!» – опять сказали откуда-то сверху. Но – уже шепотом, как бы издалека, затихая.
В холодильнике я нашел пакет еще годного молока, налил в блюдце и покрошил туда булку из хлебницы. Кот припал к блюдцу, остервенело урча, чавкая, как бегемот, и постукивая жестким хвостом по паркету.
Я не удержался и погладил его.
Он, не отрываясь от молока, поджал уши.
Все, что я взял на память об Антиохе, это – три страницы, лежавшие перед ним на столе.
Я сложил их вчетверо и засунул в карман.
А потом я выгнал из квартиры кота, вышел сам и закрыл дверь.
Глава восьмая
Ночью город заволокло тяжелыми, рыхлыми тучами. Как огромные черепахи, неторопливо тащились они по небу, цепляли ластами крыши, трубы, наполняли сырым туманом верхние этажи. С утра начал накрапывать дождь. Сначала – редко, будто примериваясь, а потом все чаще и чаще. И вдруг за какие-то две-три минуты простерлась вокруг непроходимая водная пелена. Раскинулись и тут же вспенились лужи. Асфальт стал черным. Побежали от водосточным труб шипящие мусорные ручьи. Твердые костяные пальцы забарабанили в окна…
Мы ждали своей очереди в вестибюле – вырванные из обычной жизни, чужие друг другу люди. Народу на церемонию собралось немного, за прошедшее время Антиох растерял почти всех знакомых. Пришли сослуживцы с его последней работы: трое ответственных, очень серьезных мужчин, осознающих важность момента. Они держались как бы отдельно от остальных, разговаривали вполголоса, сближая тугие галстуки, часто выходили курить под навесом на улице, и тогда сквозь стеклянную дверь видно было, как они смыкаются головами и вдруг снова откидываются, гася веселье. Наверное, рассказывали анекдоты. Пришли две полустертые школьные приятельницы в темных платьях. По их вытянутым и несчастным лицам было ясно, что они и сами не знают, зачем явились. Видимо, сочли, что уклониться в данном случае неудобно. Они как-то быстро выяснили, что я тоже, оказывается. учился с ними, прилепились с обеих сторон и вязко, с тягостными подробностями предавались воспоминаниям. Одна не любила, оказывается, математику, а другая, оказывается, любила. Одна не помнила учителя по кличке Паук-Крестовик, а другая помнила и говорила, что кличка у него на самом деле была – Бергамот. Обращаясь ко мне, обе запинались и трогательно краснели, очевидно, забыв мое имя и мучаясь теперь от неловкости. Впрочем, продолжалось это не слишком долго. Та, которая любила математику, быстренько сориентировалась и исчезла, сославшись на пятерых детей, а другая, помнившая учителя-Бергамота, тут же забилась в угол и впала в каталептическое состояние. Больше она не сказала ни слова, и, честно признаться, я был этому только рад.
Пришла какая-то дальняя родственница Антиоха – старушка, похожая на воробья, перевязанная платком. Из него высовывались лишь нос и сухенький подбородок. Она потерянно бродила по залу, исподтишка разглядывая присутствующих, легко вздыхала и вытирала платочком быстрые слезы. Пару раз я осторожно извлекал ее из соседних групп, где она, прижимая ладони к груди, что-то рассказывала обступившим ее, молчаливым, вежливым людям. Освободившись, она рассеянно благодарила меня, снова легко вздыхала и семенила дальше.
Был еще один незнакомый мужчина, вроде бы державшийся неподалеку от нас. Я его не помнил и, думаю, что он просто ошибся группой.
Явились также дворник и Буратино. Варахасий по этому случаю надел новый, негнущийся ватник, расчесал бороду и надраил кирзовые сапоги. По внешнему облику его принимали за местного, – то и дело отзывали в сторонку, назойливо о чем-то шептались, совали деньги. Варахасий всем все обещал, но денег не брал. Буратино же наконец снял свой полосатый колпак, и у него обнаружилась лысая, старческая голова в редкой щетине. Он непрерывно оглядывался и шмыгал хищным носом. Время от времени они вместе с дворником ненадолго скрывались по лестнице, которая вела к туалетам, и потом возвращались минут через пять – в меру поправившиеся и оживленные.
Поручик, закутанный до переносицы шарфом, подняв воротник и до глаз сдвинув шляпу с мокрыми обвисающими краями, воровато скользнул внутрь – привлекая тем самым общественное внимание, и умоляющими жестами подозвал меня.
– Ради бога, сударь, не выдавайте, кто стрелял – пойду на каторгу!
Он горбился, по-видимому, стараясь казаться как можно меньше. Со шляпы капало, а от пальто, которое он несмотря на жару напялил, разило сыростью. Я ему процедил что-то сквозь зубы, и он исчез, растворившись в прозрачном буреломе дождя.
Ольга пребывала в непроницаемом одиночестве. Она как прислонилась к ноздреватой стене, украшенной с двух сторон от нее мрачными традесканциями, так и простояла все сорок минут ожидания – ни разу не шелохнувшись и не сделав попытки с кем-либо поговорить. Никто к ней не подходил. Никто даже, по-моему, не подозревал, что она тоже отсюда.
Я поздоровался с ней издали.
Она едва заметно кивнула.
Дождь глухо рокотал в пустоте обширного зала, наружные стены которого были целиком из стекла. Казалось, что мы находимся под водой, и внутренний дворик, где меж длинных луж мотались пионы, только усиливал это не слишком приятное ощущение.
Мне все время хотелось выйти наружу. Церемония почему-то задерживалась, и стрелки круглых часов на стене приклеились к циферблату. Мне даже чудилось, что они просто остановились. Времени больше нет, и впереди у нас всех уже ничего не будет.
Я, по-видимому, просто очень устал. Дело Антиоха вел молодой и, вероятно, поэтому чересчур настойчивый следователь. У него на лацкане пиджака был даже приколот ромбик, свидетельствующий о высшем образовании. Вызывал он меня к себе, наверное, раз восемь, и довольно быстро стало понятно, что для него я – главный подозреваемый. В основном потому, что больше подозревать было некого. Он извел меня вопросами, которые. По-моему, не имели никакого отношения к делу. Например, не было ли у нас с Антиохом каких-нибудь общих коммерческих интересов? Или – как получилось, что после такого длительного перерыва в знакомстве, мы, практически позабыв друг о друге, опять стали встречаться? Не кажется ли вам самому это несколько странным? Причем, что бы я не ответил ему, это немедленно фиксировалось в протоколе. А в конце каждой беседы следователь давал мне расписываться на этих листочках. Однако ничего существенного ему добиться не удалось. Медицинская экспертиза установила, что признаки насильственной смерти у Антиоха отсутствуют. Смерть наступила от асфиксии, или, говоря по-простому, от прекращения дыхательной деятельности. Рана на груди оказалась царапиной и угрозы для жизни не представляла. Возникало впечатление, будто Антиох по неясным причинам просто перестал дышать. Факт, естественно, странный, но исключающий конкретного обвиняемого.
Ольга к этой картине ничего не добавила.
Вызывали еще и дворника, поскольку остальные персонажи в поле зрения следствия не попали. Впрочем, толку от него было немного. Варахасий на допросах нес такую несусветную чушь о своем истинном происхождении, такими душераздирающими подробностями уснащал сюжет прочитанного им недавно «Преступления и наказания», так рыдал о гибели христианской души и так слезно просил вернуть его обратно в пятый том собрания сочинений, что следователь окончательно растерялся и махнул на него рукой. Так это в итоге ничем и не завершилось.
Правда, тут я немного забегаю вперед. Следствие длилось еще более трех месяцев после описываемых событий. В тот момент я, конечно, не мог еще знать, чем оно будет закончено, и лишь чувствовал боль, опустошенность и муку от затянувшегося обряда. Уйти из этого мира так же непросто, как и придти в него.
Наконец, женщина в седом парике и закрытом коричневом платье с коралловой ниткой на шее открыла двери и пригласила нас внутрь. Зал был отделан камнем, напоминающем о пещерах. Две узких щели пропускали лучи тумана, тянущиеся к постаменту. Вошедшие редкой и боязливой цепочкой жались по стенам. Женщина в парике посмотрела на нас и ушла в служебную будку. Я увидел в окошечко, как она наливает чай из синего термоса, а потом открывает коробку и достает бутерброды с сыром.
Жаль, что мне нельзя было уйти отсюда. Я поглядел на Ольгу – она стояла, будто происходящее ее ничуть не касалось. К счастью, в это мгновение появился из служебного хода человек в темно-сером двубортном костюме и округло повел руками, концентрируя внимание на себе. Это был, по-видимому, официальный распорядитель. Он сказал, что Антиох умер, к сожалению, молодым, но многое успел сделать. Он успел поработать во многих местах, и везде его любили за искренность и человеческую прямоту. Память об Антоне Осокине навсегда сохранится в наших сердцах… У него был чудесный, исключительно подходящий к церемонии баритон. Голос то сдержанно рокотал, то падал почти до шепота искреннего переживания. Школьная приятельница даже всхлипнула. Сослуживцы Антиоха стояли, будто шкафы, тупо и терпеливо. Родственница-старушка вздыхала, вспоминая, наверное. собственные несчастья, и держа наготове платок, кивала каждому слову. Дворник и то прослезился от этого баритона. Во всяком случае он громко икнул и, не стесняясь, утерся рукавом нового ватника. Буратино немедленно подал ему пузырек, взятый с медицинского столика.
Правда, через какое-то время баритон иссяк, и было предложено выступить кому-нибудь из присутствующих. Пауза возникла такая, что я от стыда стиснул зубы. Длилась она, наверное, секунд двадцать, не меньше, и желающих выступить за это время не обнаружилось. Только дворник, который, по-видимому, уже расправился с пузырьком, неожиданно громко сказал: А чего?.. А вот выйти сейчас и, значит, всю правду!.. – Однако трое сослуживцев мгновенно отсекли его от прохода, и он, как рыба о лед, бился об их неподвижные спины.
В общем, я был рад, когда вновь заиграла музыка, и присутствующие двинулись гуськом вокруг постамента. Я получил возможность отступить назад, к выходу. Прощаться с Антиохом в последний раз я. конечно, не стал. Достаточно было того, что я обнаружил его в пустой квартире. И, кстати, я не один такой, как выяснилось, остался на месте. Незнакомый мужчина, про которого я сначала решил, что он не туда попал, задержался вместе со мной и даже немного придвинулся.
– Прошу прощения, милостивый государь, вы меня случайно не узнаете?
– Нет, – глянув несколько внимательнее, сказал я.
– Когда-то имел честь: Иван Алексеевич…
– Ах, да, – сказал я.
Он явно, чтобы продемонстрировать, повернул к свету лицо.
– Видите? Пришлось вспомнить навыки молодости. Антон Григорьевич в данном случае оказался бессильным.
Я равнодушно сказал:
– Поздравляю.
Иван Алексеевич удивился, и это сразу почувствовалось в его тоне.
– И только, сударь? А мне кажется, что получилось неплохо. Насколько я способен судить, соответствует первоначальному образу. Расхождения, если и есть, то не принципиальные. Однако, сударь, я позволил себе обратиться к вам по несколько иному вопросу… – Он помолчал и, как мне показалось, быстро дернул ушами. Наверное, это свидетельствовало о волнении, которое вообще-то ему не было свойственно. – Дело в том, что сегодня я ухожу обратно, сударь. Возможности для этого у меня теперь есть. Вы уверены, что вам не понадобится моя помощь?
– Прощайте, – сказал я.
Из взгляда Ивана Алексеевича исчезла всякая доброжелательность.
– Ну что же… Если вы считаете, что моя помощь вам не нужна… Не смею настаивать, милостивый государь. Тогда остается только один вопрос. Стараниями господина Осокина здесь появилось несколько… персонажей…
– Не понял, – сказал я.
– Ну, я имею в виду тех людей, которые… не принадлежат вашему миру…
– Ах, те… Это меня уже не касается, – сказал я.
Иван Алексеевич приподнял подбородок.
– Простите?
– Я больше ничего не хочу знать об этом.
– Даже так?
– Именно так!
Подбородок поднялся еще выше.
– Всего хорошего, милостивый государь!
И он понес высокомерную голову к выходу.
За ним потянулись и остальные. Старушка-родственница цепко взяла меня под руку. Дворник уже не мог передвигаться самостоятельно. Его вели сослуживцы, крепко поддерживая за вывернутые локти. Буратино, как чертик, подпрыгивал перед ними.
– Осторожней, осторожней, ребята… Не уроните, потом не подымем…
Проезжая мимо меня, дворник с усилием повернул налитые напряжением, бычьи глаза.
– Ничего-ничего, здеся тоже жить можно, если, мил-человек, приспособиться…
Мы вернулись в помещение вестибюля. Я искал Ольгу. Она куда-то запропастилась. Родственница не отпускала меня ни на секунду.
– Вы, наверное, дружили с Антошей? Меня зовут Вера Васильевна..
Ей, вероятно, хотелось с кем-то поговорить.
– Он был очень хороший мальчик, – сказала она, поднимаясь на цыпочки и дрожа бурыми осенними веками. – Вежливый такой, послушный. Другие шалят, а он – нет, напротив, сидит – занимается каким-нибудь делом…
Вытирая сплетенные паутиной мешки под глазами, она рассказала, как будила его по утрам, когда он еще ходил в школу, как встречала его на улице после уроков и как, будучи больным скарлатиной, он все боялся деда с большой бородой, который ходит по комнате. А никакого деда, разумеется, не было…
– Он был тихий, тихий, послушный такой, тихий мальчик…
Я наконец увидел Ольгу. Она шла к выходу и, по-моему, ни на кого не обращала внимания. Я не понимал, при чем тут дед с большой бородой. Окликнуть я ее не решился, и она спустилась по ступенькам под дождь.
– Вы меня извините, Вера Васильевна. Вам куда?
Старушечьи пальцы сжали мне руку так, что отпечатались синие пятна.
– Это она его отравила, я знаю…
– Что вы, Вера Васильевна!..
– Знаю, знаю, она его ненавидела…
Выяснилось впрочем, что живет она неподалеку отсюда. Я дал денег шоферу и назвал адрес.
А затем я побежал вслед за Ольгой. Я не знаю зачем, но я все-таки побежал, не разбирая, где асфальт, а где лужи. Дождь сразу же облепил меня со всех сторон. Я как будто очутился в движущемся стеклянном лесу, который дробился о землю. Плеск и водяной рокот распространялись до горизонта. Шипели люки. Под тяжестью ливневых струй просели деревья. Здание крематория было выстроено на некотором возвышении, и все серое, бесконечное пространство вокруг него было заполнено шевелящейся массой воды.
Поворачивая на аллею, ведущую к остановке, я увидел фигуры Буратино и дворника, хватающиеся за прутья ограды. Оба они, заботливо поддерживая друг друга, взирали на высоченную заводскую трубу, стиснутую снизу бетонными параллелепипедами. Из трубы вытекал и прибиваемый ливнем к земле волочился куда-то угольно-черный дым.
– Дым. Зачем дым? – горько спрашивал дворник.
– Это чтоб видели – что без обману, – серьезно разъяснял Буратино. – Деньги уплочены, значит – того, получи вечную жизнь… Стой прямо, дядя! Ты вообще стоять можешь? Ну давай – левой ногой шажок… Вот так… Теперь правой ногой шажок… Да ты не падай, дубина!..
Ольга уже стояла под стеклянным навесом. Дождь шумел, и сплошной мутный поток закрывал мостовую. Будто дракон, вылез из пелены ливня неуклюжий трамвай. Двери захлопнулись. Я едва успел заскочить в последний вагон. Вагон был совершенно пустой. Я взял билет, и он расползся у меня в мокрых пальцах. Ольга, как будто не замечая меня, села спереди. Вагон дернулся. Тоненько заныли втискиваемые в рельсы колеса. Трамвай, разделяя поток воды, пополз через унылые новостройки. Блестела на газонах глинистая земля, и редкие машины поднимали коричневые фонтаны брызг.
Я подумал, что Антиох ушел как раз вовремя. Несколько лет он жил какой-то придуманной лихорадочной жизнью. Несколько лет прошли в погоне за призраками, грезящимися в отдалении, в изнурительной и бесплодной попытке приблизиться к миражам, которые просто не существуют. Он и, наверное, уже понял, что все впустую – бьется, колотится головой, а стена с каждым ударом все толще и толще. Если бы он не ушел, то неизвестно, чем бы это тогда закончилось. Может быть, еще хуже. Дальше пути, по-моему, не было.
И еще я подумал, что, вероятно, зря впутался в это дело. Существуют люди, которые по природе своей не приемлют ничего фантастического. Мир для них не всеобщая тайна, которая постигается исключительно озарением, а всего лишь задача, решаемая путем огромных, но конечных усилий. Вероятно, я как раз из породы таких людей. Мне никогда не понять Антиоха, а ему, в свою очередь, никогда не понять меня.
– Следующая остановка – «Вокзал», – объявил водитель.
Мы уже втягивались в мрачноватые улицы старого города. Дождь здесь, кажется. лил еще яростнее, и трамвай, как корабль, вспучивал перед собой длинные волны.
На тротуарах не было ни одного человека.
В такие дни легко умирать. В грохоте шалой воды, в потоках ливня легко переходить из одного призрачного мира в другой.
Наконец, показалась площадь, превращенная дождем в серое озеро. Трамвай из последних сил выполз на ее середину и замер. Двери открылись, и Ольга вышла, ступив прямо в воду. Я тоже вышел, и дождевые лианы сразу же заструились по всему телу. Трудно было различить что-нибудь в бурлящем пространстве. Дождь залеплял глаза, лез за шиворот и швырял в нос крупные брызги.
По всей поверхности площади плыли и лопались пузыри.
Возле тумбы с отмокшей театральной афишей Ольга остановилась.
Подождала, пока я ее догоню.
– Ты почему здесь?
– Нипочему, – сказал я.
– Все кончено. Больше, пожалуйста, не подходи ко мне.
– Ладно, – сказал я.
Ольга отвернулась и, не торопясь, пошла через площадь. Небо было цвета воды. и потому казалось, что она идет прямо по небу. Кроме нас на площади никого не было. Вот она свернула в переулок к каналу и исчезла из виду. Тогда я тоже пошел – в противоположную сторону. Жизнь закончилась, и мне было абсолютно все равно, куда идти. Терпеливо мок в сквере бронзовый памятник. Львы на ажурном мосту держали в зубах натянутые железные тросы. Будто муравейник, распухала темная вода в канале. Тонули листья. Чугунные перила моста казались горячими. Я не знал, что мне дальше делать. Жесткие капли дождя торопливо ощупывали мое лицо.
Глава девятая
Дождь шел весь день и всю ночь, а потом опять весь день и всю ночь. Будто все дожди мира решили в одночасье собраться над городом.
Дул невозможный, резкий, не прекращающийся ни на секунду ветер и сплошные ливневые расплывы гуляли по улицам. Вздрагивали антенны и провода. Грохало приподнимаемое напором воздуха железо на крышах. Дребезжали и оглушительно лопались оконные стекла. Приступ дождя и ветра на город был настолько упорный, что уже к концу первых суток затормозил течение рек и каналов. Нева, обратившись вспять, поднялась до гранитной набережной. Серые потоки воды хлынули на мостовые. Переполнились водостоки. Жидкая подземная чернота выступила из подвалов. Смывало газеты со стендов, и они, точно бабочки, плыли – раскинув бумажные крылья.
Ночи были пронизаны тревожным плеском воды. Сводки городских новостей были исполнены пессимизма. Поговаривали о введении в городе чрезвычайного положения. День занимался нехотя – истерзанный и бледный, в расплывчатой пелене летящего с неба ливня.
У меня в комнате внезапно протек потолок. Темное сырое пятно довольно быстро заполонило собой весь верхний угол. Штукатурка в том месте отстала, угрожая обрушиться, а из центра сходящихся трещин срывались и падали могучие капли. Я менял таз, каждые четыре часа наполнявшийся до краев, и писал в жилконтору заявки, остававшиеся без ответа. В институте, разумеется, пришлось взять отгулы, и теперь я не вылезал из квартиры, занимаясь прежними разработками, которых скопилось вполне достаточно. На третий день пятно распространилось чуть ли не до середины комнаты, и, чтобы спастись от потопа, мне пришлось срочно переставлять мебель.
И вот когда я разбирал книги, намереваясь снять уже отсыревающие верхние полки, и растаскивал многочисленные журналы, скопившиеся там за последние годы, с одной из стопок, которую я понес, придерживая подбородком, неожиданно соскочили и запорхали над полом три страницы с машинописью.
Это были те самые три страницы, которые лежали на столе перед Антиохом. Последнее, что он в своей жизни читал. Я взял их тогда – неизвестно зачем, вероятно, просто на память. Вот и все, что осталось от человека – три машинописных страницы.
Я пристроился на краешке стула, и настольный круг лампы выхватил из сумерек заголовок: «ВОРОН».
Дальше шел эпиграф без указания автора: «Кто кричит ночью? – Ворон!».
Я из чистого любопытства начал просматривать этот текст. Честно говоря, он меня не очень-то интересовал. Я хотел, чтобы неприятная история с Антиохом как можно быстрее отодвинулась в прошлое. Я устал от нее, и я вовсе не собирался к ней возвращаться. Тем не менее, повинуясь минутному настроению, побежал глазами по слабо пропечатанным строчкам. Никакого впечатления они на меня не произвели. Речь там шла о каком-то лесе, где почему-то в полном безветрии стонали и покачивались деревья. Причем, текст, по обыкновению Антиоха, был лишен точек и запятых, и чтобы отделить одно предложение от другого, приходилось мучительно вчитываться. При этом содержание прочитанного полностью ускользало, и если бы меня вдруг спросили о чем это, я бы, вероятно, не смог точно ответить.
В общем, я уже решил, что нет смысла тратить время на очередные эстетические изыски, – есть, наверное, люди, которым подобные тексты нравятся, но я к их числу не принадлежу, – когда что-то неуловимое изменилось вокруг и заунывный далекий гул внезапно заполнил комнату.
Исходил он, казалось со всех сторон, и поэтому возникало чувство, что от избытка жары и влаги гудит сам воздух.
Или он существовал только в моем сознании?
И одновременно настольная лампа вдруг начала тускнеть, как будто в сети падало напряжение.
Я машинально протянул к ней руку, но выключателя на месте не оказалось. Как жучки, зашевелились буквы в неровных строчках. Почему-то стало трудно дышать. Багровый волосок под абажуром мигнул и рассыпался искрами.
Я поднял голову.
Темное, глубокое небо, обглоданное зубцами елей, раскинулось надо мной. Мрачные в три обхвата стволы покачивались и нервно скрипели. Черное полотнище птиц выдралось из чащобы и с деревянным плачем, колеблясь, потянулось к закату.
Я стоял на тропинке, усыпанной хвоей и мелкими еловыми веточками. Она уходила в чащу, где меж голого белесого сушняка плавала паутина. Меня словно кто-то настойчиво звал туда. Хрустнул дерн под ногами. Сомкнулись у меня за спиной перистые лапы папоротников. Темнота в лесу была какая-то звонко-прозрачная, виделось все до мельчайших деталей, как будто я обладал ночным зрением: потеки смолы на стволах, лысые узловатые корни, багровеющие тремя тусклыми ягодками выползки костяники.
Мне почему-то казалось, что ни в коем случае нельзя оглядываться. Папоротник шуршал, и иногда проглядывали сквозь него пушистые огоньки. По-моему, они мерцали и немного перемещались. Вылетела из-за деревьев сонная стрекоза и скользнула мне по лицу хрусткой слюдой.
Сказочный, необыкновенный лес.
Тропинка наконец нырнула под дерн и закончилась. Ели расступились, я вышел на опушку, открытую ночному простору. По огромному косогору сбегали вниз травы, одетые теплой росой, и чуть шевелились внизу заросли неясных кустарников. А примерно на середине спуска, у огромного валуна, помнящего еще, наверное, ледниковый период, изгибало голые сучья большое, по-видимому, сожженное молнией дерево, и его полированный перевитый ствол, лишенный коры, представлялся по желтоватому цвету выточенным из кости.
На дереве сидел ворон размером с доброго петуха и чистил отливающие синевой гладкие перья.
Заметил меня и с хитрым видом прижал к крылу лысую голову.
– Пр-ривет, Ар-ркаша! – нечисто, по-птичьи, выкрикнул он.
Меня звали иначе, но спорить я, конечно, не стал. Из туманных кустов навстречу мне выступил человек в расстегнутой до пупа рубахе.
Приветственно помахал рукой.
Это был Антиох.
На закатанных до колен джинсах его поблескивали металлические заклепки.
– Привет, я тебя ждал, – быстро сказал Антиох. – Никогда не верил, что лишь один найду эту дорогу. Кто-то обязательно должен был прийти следом.
Он после смерти практически не изменился: те же дикие волосы, рассыпанные по плечам, те же лихорадочные глаза и те же движения – будто опаздывает на поезд.
– Где это мы? – поинтересовался я.
Антиох поднял странные золотистые брови.
– Не понимаешь? Ну – научный сотрудник…
Таяли в небе удаляющиеся птичьи крики. Край горизонта вспыхнул прозрачной зеленью и тут же погас. То, что я принимал за кусты, в действительности оказалось зарослями черной крапивы. Она взметывалась выше наших головы, больше похожая на теснотелый подлесок. Ее остроконечные листья были опушены стеклянными жалящими ворсинками. Жилистые стебли тоже слегка покачивались, и между ними просвечивало яркое серебро воды.
Наверное, дальше находилось озеро.
– Я иногда ловлю здесь рыбу, – загадочно сказал Антиох. – Просто руками. Ты не поверишь, какие тут попадаются экземпляры. Им, вероятно, лет по двести. У них чешуя – золотая. Я возьму такого за жабры, вытащу – он пучит глаза, удивляется, в первый раз сталкивается с человеком. Даже не уплывает, стоит потом около ног.
Он отступил ближе к зарослям черной крапивы.
Я непроизвольно шагнул за ним.
– Или, например, жуки. Здесь попадаются тоже – совершенно уникальные экземпляры – величиной с ладонь, зеленые, такие, что даже в траве не видно, но глаза у них при этом – рубиновые и светятся в темноте. Или – ярко-желтые, с такими малиновыми пупырышками, а глаза у него тоже – рубиновые и тоже светятся в темноте. Ползет такой по ветке, как фантастическое видение. И главное, с таким видом ползет, как будто кроме этой ветки ничего в мире не существует. И мудрая птица Ворон – тысячу лет сидит на том дереве…
Антиох медленно жестикулировал.
– Я еще огоньки видел в лесу, – сказал я.
– Огоньки? Ну да, это цветет папоротник. Сорвешь цветок, бросишь – он поплывет по воздуху. И там. где упадет – непременно клад…
– Где мы? – опять спросил я.
Антиох радостно засмеялся.
– Значит, не догадался еще? Тогда посмотри: Рыбы, Вода, Земля, Травы, Звезды… Живое и неживое – все вместе. Помнишь, мы приходили к тебе и говорили о вечной жизни?
– Это когда ты умер – конечно, помню…
– Ах – нет…
– Похоронили отлично, – заверил я. – Можешь не сомневаться. Я бы на твоем месте остался доволен.
Антиох обернулся назад, где открывался темный обрыв и где точно в последний раз светила прохладная серебряная вода.
– Вот это оно и есть – вечная жизнь…
И сразу же после этих слов низко над фиолетовыми соцветиями крапивы, над черным зубчатым лесом, над туманами, стелющимися по озеру, бесшумно, будто во сне, зажглась мохнатая неземная звезда. За ней – вторая, третья, четвертая…
– Зовут, – сказал Антиох. – Видишь – зовут…
Попятился, раздвигая спиной крапиву.
– Идем.
Ноги у меня приросли к земле.
– Нет…
Антиох вновь необидчиво засмеялся.
– Думаешь жжется? – спросил он. – Верно, жжется. Жжет насмерть.
Беззвучно распространялся в небе великолепный звездный пожар. Пылал уже весь горизонт, и становилось ясным, что он будет светить так по крайней мере тысячу лет.
– Не могу, – выдавил я.
Я и в самом деле не мог.
– Идем, идем…
Антиох отступал все дальше. Осыпанные стеклянным ворсом листья затягивали его. Слабенько прогудел рожок, наверное, призывающий к подвигу. Края неба заколебались и начали расползаться тающими лохмотьями.
Ворон на обугленном дереве щелкнул крыльями, тяжело всхрипнул и разинул изогнутый роговой клюв.
– Дур-рак ты, Ар-ркаша!..
Очнулся я на полу.
Нос у меня расплющило о паркет, локоть неестественно вывернуло, а на лбу, чуть ниже волос, горела свежая ссадина.
Наверное, я здорово кувырнулся.
И еще – раздирало грудь, не хватало воздуха, словно я не дышал по крайней мере неделю.
Сотни крохотных коготков вонзились в легкие.
Страшно было пошевелиться.
Кое-как я все-таки дотащился до кухни. Пил долго и жадно, выхлебав почти всю заварку из чайника. Потом плеснул на себя холодной водой и тщательно, словно после зарядки, растерся вафельным полотенцем.
Только тогда мне стало немного легче. С разъеденного потолка по-прежнему громко шлепались капли. Таз уже переполнился, и мне пришлось его вылить. Затем я открыл форточку, и в квартиру ворвался оглушающий грохот дождя.
Хлестало по мокрым крышам, по мостовой, яростно клокотало в трубах, и содрогалась, как рушащийся театр, вся ветряная непроглядная темень.
Под настольной лампой белели три аккуратных страницы.
Меня будто током ударило.
«ВОРОН»!
Абсолютный текст!
Это – Антиох. Он все-таки добился, чего хотел. Он хотел вечной жизни, вот и получил – вечную жизнь.
Я смотрел на эти страницы, как зачарованный. Они одновременно и притягивали меня, и пугали.
Абсолютный текст!
«ВОРОН»!
Диагноз у Антиоха был – асфиксия. Это означало, что он перестал дышать.
Асфиксия.
У меня до сих пор побаливало в груди. Голова чуть кружилась, и острые коготки в легких еще покалывали.
Дождь за черными стеклами ревел не переставая.
Впрочем, если соблюдать осторожность, то ничего страшного, видимо, не произойдет.
Я сел, крепко зажмурясь, и на ощупь придвинул эти страницы к себе. Далее глубоко вдохнул и ухватился руками за край стола. Сердце выскакивало из ребер, и мне казалось, что я сейчас низвергнусь в бездонную пропасть. Впрочем, одну только строчку, всего одну. В прошлый раз началось с того, что медленно потускнела лампа. Это надо иметь в виду – если свет начнет гаснуть.
Главное, не увлекаться.
Я осторожно открыл глаза.
Итак.
В верхней части страницы крупными буквами было напечатано – «ВОРОН».
Ниже стоял эпиграф: «Кто кричит ночью?»
Я перевел зрачки к первой строчке.
Ворон на обугленном дереве щелкнул крыльями и разинул изогнутый роговой клюв.
– Дур-рак ты, Ар-ркаша!..
Я теперь находился на берегу озера. Берег был чистый, песчаный и кое-где поросший легкой осокой. Неимоверной кручей вздымался сзади обрыв, и над дремучей кромкой его сияли волосатые звезды.
Зашуршала подминаемая трава.
Антиох, вышедший из-за камня, протянул мне руку.
– Вернулся? Я так и знал, что ты непременно вернешься.
Рядом с полузатопленной почерневшей корягой воткнулась в песок плоская лодка.
– Садись, я тебя отвезу.
– Куда? – спросил я.
На дне лодки стояла вода.
– Там есть дом, – увлекая меня, сказал Антиох. – Зажжен огонь в лампе, спокойствие… Впрочем, ты сейчас сам все увидишь…
Далеко, на той стороне, горели два желтых окошка.
– Эта дверь открыта всегда…
– Не хочу, – слабо сказал я.
Он засмеялся, обнажив белые зубы.
– Т а м тебя не держит ничто. Терять тебе нечего. А з д е с ь ты будешь жить вечно.
Он ступил в лодку.
– Ну?
Я еще сомневался.
– Один только шаг, – сказал Антиох. – Только один, и эти двери откроются. Предстанет перед тобой вся вселенная. Один только шаг и будешь жить вечно…
В лодке не было весел.
– Как мы поплывем? – спросил я.
– А вот так и поплывем, – сказал Антиох. – Она сама поплывет. Здесь совсем рядом.
Опять прозвучал рожок, зовущий к подвигу. Быстро взошла над озером выпуклая луна дымно-красного цвета. Мерцающая дорожка протянулась от нее на ту сторону.
Ворон слетел с дерева и уселся на узкий нос лодки…
Меня спасло, видимо, только то, что свалилась лампа. Грохнул разлетевшийся стеклами абажур, и, дребезжа, покатилась по полу керамическая подставка. Трудно даже представить, как это на меня подействовало. Я вскочил, точно бешеный, и заметался по комнате, наталкиваясь в темноте на мебель. Опрокинул стул, на котором сидел, стукнулся о диван, чуть не перевернул в углу таз, снова полный воды.
Это немного привело меня в чувство.
Легкие больно, при каждом вздохе, резало на мелкие дольки.
А когда я в конце концов взял себя в руки, отдышался, неспешно сосчитал до пяти и зажег в комнате свет, который мне показался каким-то невзрачным, первое, что я увидел – это три страницы с машинописью, по-прежнему аккуратно лежащие на столе, и громадную коричневую стрекозу, сидящую поверх одного из них.
Кончики слюдяных крыльев у нее нервно вибрировали, полукруглые, гладкие, во всю голову, непроницаемые глаза, казалось, впитывали окружающее, коготки цепких лапок тревожно скребли по бумаге, а сегментный хвост изогнулся и поводил из стороны в сторону усиками хитина.
Я дико вскрикнул, судорожно замахал руками, и тогда стрекоза медленно, как геликоптер, поднялась в воздух, постояла немного и по пологой дуге вылетела в окно.
Абсолютный текст!
«ВОРОН»!
Вот теперь я знал, что мне делать.
Ни на мгновение не задумываясь, я сгреб эти опасные, дышащие смертью страницы, скомкал изо всех сил, стараясь даже случайно не глянуть на подслеповатые строчки, затем положил комок в раковину на кухне и поднес, затаив дыхание, горящую спичку.
Пламя приклеилось к рыхловатой бумаге и утянулось внутрь. Комок вдруг бодро зашевелился и, как живой, начал разворачиваться. Четко выделилось на изгибе: «Кто кричит ночью? – Ворон!» Смотреть на это было нельзя, но я все равно смотрел. Я ничего не мог с собой сделать. Странный заунывный гул наполнил всю комнату. Потянуло озерной свежестью. Скрипнули ели. Тоненько плеснула вода, и закачалась лодка, готовая плыть на ту сторону. Лунная мерцающая дорожка тревожила и манила. Я жутковато оцепенел. Но тут огонь, вероятно, воспрянув, полностью охватил комок, и бумага окончательно почернела.
Глава десятая
Остается сказать немногое.
Варахасий никуда не исчез, он живет где-то там же и работает дворником, по своей основной специальности. Бляху и ватник свои он, разумеется, снял, перешел на джинсы и куртку, то есть одевается вполне современно. Он, по-моему, даже слегка подстриг бороду. Изредка, проходя по каналу, я встречаю его – он задумчиво, но спокойно пошаркивает метлой вдоль тротуаров. Мы с ним не здороваемся, он старательно делает вид, что не помнит меня.
Поручик Пирогов после этих событий довольно быстро пришел в себя, огляделся, освоился и поступил на учебу в Академию тыла и транспорта. Недавно ему присвоили звание младшего лейтенанта, и он чрезвычайно гордится звездочками на погонах.
Лучше всех, однако, устроился Буратино. Он работает в модной петербургской поп-группе «По ту сторону». У него обнаружился голос, вполне соответствующий названию, и теперь он там главный солист и, кажется, художественный руководитель. Я однажды ходил посмотреть на него. Выступают они в ярких полосатых штанах и во время исполнения песен закрывают глаза. Успехом пользуются, судя по всему, колоссальным. Стены города залеплены афишами с именем «Бу Ратинов». Недавно их показывали по российскому телевидению, и я уже замечал на подростках майки с его портретом.
Ольге дали квартиру где-то на окраине города, и она сразу же затерялась среди многомиллионного муравейника.
Мы с ней больше никогда не встречались.
Тем более, что дом Антиоха снесли. Сейчас там – пустырь, засыпанный щебенкой и кирпичом.
Ничего не осталось от прежней жизни.
И еще, пожалуй, одно.
В городе, который на тухловатой болотной воде, точно из небытия, возник по мановению руки вспыльчивого самодержца, под его чахлым солнцем, почти не дающим жизни, в фантастических его белых ночах, среди сумасшедшего камня случаются, вероятно, и не такие истории. Еще не такое происходило на гулких, синеющих к вечеру площадях, в тесных каменных переулках, в бесконечных дворах, тянущихся от одного канала к другому.
Уже скакал по его полночным улицам бронзовый император, и уже чиновник, оживший мертвец, вспрыгивал на коляску, чтобы сорвать с генеральских плеч понравившуюся ему шинель.
Призраки здесь легко проникают в реальность.
И потому если светлой июньской ночью, возвращаясь домой по улицам, сквозь которые проплывает медленный тополиный пух, я вижу единственное непогашенное окно в темном доме, то сердце у меня начинает слегка дрожать и мне опять кажется, что кто-то нетерпеливый, поверивший в невозможное, скрывшись за этими шторами и позабыв обо всем на свете, мучаясь каждым словом, вкусом, запахом и цветом его, создает, задыхаясь от восторга и изумления, своего «Ворона», и, когда поставит точку в последней фразе, вновь закачается над обрывом опушенная стеклянным ворсом крапива, закричат птицы, скрипнет горелое дерево, звонко плеснет вода, и в абсолютном безмолвии, напоминая о том, чего нет, встанут над гладью озера мохнатые яркие звезды.
Потому что эта дверь всегда открыта.
Надо сделать – только один шаг.
Комментарии к книге «Ворон», Андрей Михайлович Столяров
Всего 0 комментариев