Макс Фрай Сказки старого Вильнюса – VII
Книга публикуется в авторской редакции
© Макс Фрай, текст
© Рената Магзумова, иллюстрации
© ООО «Издательство АСТ», 2018
* * *
Улица Альгирдо (Algirdo g.) Введение в контекст
Несколько эпизодов из жизни сотрудников Граничной полиции города Вильнюса
– Это и есть адское смертоносное хрючево? – спрашивает высокий незнакомец в черном пальто.
В руке у него красный картонный стакан из кофейного автомата. Судя по безмятежному выражению лица, он еще не успел сделать ни глотка. От кофе из этого автомата кого хочешь перекосило бы. Даже его.
Таня смотрит на незнакомца в черном пальто, улыбается все шире и шире и ничего не может сделать с этой своей дурацкой улыбкой, потому что, конечно, его узнала, вернее, сразу поняла, кто он такой. Старый друг; ну то есть как – друг. На самом деле, просто фейсбучный приятель. Никогда прежде его не видела, но – даже не то чтобы надеялась однажды случайно встретиться в городе, скорее, считала, что их встреча вполне неизбежна. Когда регулярно болтаешь в фейсбуке с ангелом смерти, поневоле привыкаешь к мысли, что однажды он придет за тобой. Даже отчасти на это рассчитываешь. В смысле всем сердцем надеешься что старый верный читатель, не оставляющий без лайка ни одной фотографии твоего кота, не доверит такое важное дело, как завершение твоей жизни черт знает кому.
Хотя, – думает Таня, – именно сейчас это было бы крайне некстати. Работы много, и что-то чем дальше, тем ее больше. Чуть ли не через день какой-нибудь впечатлительный гость подкидывает нам очередную несовместимую с жизнью иллюзию хренадцатой с гаком степени достоверности; из всех потусторонних щелей, открытых, чтобы в городе всегда дул вольный ветер неведомого, за компанию с ветром бодро лезет не пойми что, как правило, очень голодное; дня не проходит, чтобы какой-нибудь неосторожный прохожий, замечтавшись, не провалился за ветхую подкладку реальности, на ее изнанку, где без специальной подготовки уцелеть мало шансов; при этом рутинных еженощных противозаконных кошмаров тоже никто не отменял. Старых кадров просто на все не хватает, а от новичков пока мало толку, их еще учить и учить. А тут еще я такая – ну все, я пошла, не скучайте, привет!
Стефан, – думает Таня, – будет страшно ругаться, если я вот так безответственно возьму и помру за полчаса до дежурства. И, чего доброго, обратно за ухо приволочет. Стефан есть Стефан, у него особо не забалуешь; при всех его несомненных достоинствах, работать с ним нелегко.
– Нет, – наконец говорит она. – В этом автомате не смертоносное. Согласно моей классификации, просто обычное адское хрючево. Не надо тебе его пить.
– Да ладно, не настолько я привередлив, – старый друг-незнакомец тоже улыбается до ушей. – К тому же я сейчас не на работе, – поспешно добавляет он. – Поэтому легко обойдусь без всего смертоносного. Обычное адское хрючево тоже вполне сойдет.
– Я имею в виду, кофе из этого автомата недостаточно ужасный, чтобы пить его ради обретения уникального опыта, – объясняет Таня. – А об удовольствии, сам понимаешь, речи нет. Но если уж так удачно сложилось, что мы встретились на вокзале, ты не на работе, и у меня еще почти полчаса до начала дежурства, пошли дойдем до автобусной станции, покажу тебе кофейный автомат с настоящем адским смертоносным хрючевом. Равных ему во всем городе нет.
– А это что, вылить? – спрашивает незнакомец, в смысле старый фейсбучный приятель, выразительно крутя в руках свой красный картонный стакан.
– Не надо ничего выливать, – говорит Таня. – Лучше отдай его мне. Я за ним сюда специально пришла. Перед каждым дежурством обязательно пропускаю стаканчик привокзального адского хрючева, просто для создания рабочего настроения.
– Чтобы в достаточной степени озвереть и стать настоящим злым полицейским? – подмигивает ей ангел смерти.
– Что-то вроде того, – невозмутимо кивает Таня. И, помолчав, добавляет: – Я так рада, что мы с тобой наконец-то встретились, и ты при этом не на работе, а я не сплю, то есть не на дежурстве. Зашибись получилось. Идеальный вариант.
* * *
Демон Виктор Бенедиктович, кое-как задремавший после бессонной ночи – до утра возился с очередным отчетом, все сделал как надо, предсказуемо чуть не сдох, – подскакивает от птичьего щебета своего дверного звонка. Сердито спросонок думает, нашаривая ногами тапки: это кого еще принесло? Наконец, приходит в себя, вспоминает: я же никого не жду, ни посылку, ни доставку продуктов, ни электрика с водопроводчиком, так что пошли все в задницу, не буду открывать, – и снова укладывается на диван, демонстративно накрыв голову подушкой. Но тут же снова подскакивает, вспомнив, что обычно его дверной звонок пронзительно верещит, как голос Пятой Седой Негодующей Твари в летнем доме старшего мертвого брата над вечной пропастью Йенн; потому, собственно, и установил его – из сентиментальных соображений, чтобы почаще вспоминать любимого брата и всех остальных. А на птичий щебет звонок переходит только по воле Стефана. Старому другу почему-то не нравится голос Пятой Седой Негодующей Твари; может, его просто в детстве укусила такая? Интересно, очень ли бестактно будет его об этом спросить?
Демон Виктор Бенедиктович, кряхтя, поднимает с дивана свое немолодое грузное тело; привычно удивляется: зачем я такое выбрал? – привычно же вспоминает: думал, будет смешно; собственно, поначалу и было, просто потом надоело, невозможно смеяться над одной и той же шуткой шестьдесят лет подряд, – и идет открывать.
Стефан стоит на пороге, такой сияющий, словно подрядился на полставки подрабатывать в этом городе дополнительным солнцем; с него, кстати, сталось бы, он неугомонный и жадный до любых новых дел. Говорит:
– Я с гостинцем.
И достает из кармана куртки прозрачную аптечную склянку, на дне которой беспокойно ворочается густая тяжелая крупная капля Синей Шор-Обрианской Тьмы.
– Ну ты даешь, – восхищенно вздыхает Виктор Бенедиктович. И от избытка чувств повторяет: – Ну ты даешь!
Синюю Шор-Обрианскую Тьму он в этом дурацком человеческом теле, конечно, не выпьет. Но ее не обязательно пить, достаточно втереть в кожу на висках и запястьях, а потом вдыхать аромат, явственно ощущая, как откуда-то из тайных глубин твоего существа поднимается жаркая веселая сила, которую, наверное, можно назвать местным человеческим словом «счастье»; это будет очень неточно, но все-таки по смыслу ближе всего.
– Пустяки, – отмахивается Стефан. – Совершенно случайно мне досталась. Один знакомый контрабандист с Другой Стороны подарил.
На самом деле он чрезвычайно доволен собой. Стефан любит делать подарки почти больше всего на свете. Больше, чем делать подарки, он любит только командовать и спасать.
Вот и сейчас сразу начинает командовать:
– А ну давай, включай свою кофеварку. Мне тоже срочно требуется тьма. Но не Шор-Обрианская, а местная, крепкая, горькая, хорошо бы со сливками, потому что так жрать хочется, что аж переночевать негде. И не с кем. Да и некому, если начистоту.
Открывает холодильник, вытаскивает оттуда кусок подсохшего сыра, впивается в него зубами, с набитым ртом говорит:
– Прости. Я не хамло бесцеремонное, как может показаться, а просто зверски голодный. Тут у нас такие дела: сперва объявился очередной фрагмент Серого Ада, тридцать восьмой степени достоверности, как обычно, возле вокзала, где еще ему быть. Полночи с ним разбирались, а прямо с утра пораньше пришлось гоняться за Голодным Мраком, да не простым, а очень старым и хитрым, сумевшим объявиться одновременно в трех местах; что-то, кстати, в последнее время эти твари к нам зачастили, надо бы с ними разобраться кардинально, раз и навсегда. С другой стороны, чему я удивляюсь? Все наши входы и выходы нараспашку, штатных дневных чудовищ пока не хватает, вот и прет на свободное место неведомо что. А закрываться даже на время – не выход, какой мы тогда, к ядреным чертям, Граничный город, правильно?.. Слушай, я что, невовремя? Ты мне не рад?
– Я тебе рад, насколько вообще могу сейчас хоть чему-нибудь радоваться, – отвечает демон Виктор Бенедиктович, аккуратно свинчивая крышку с заветной склянки. – Почти не спал. Всю ночь с отчетом валандался.
– С отчетом? – хмурится Стефан. – Но тебе еще несколько лет до конца контракта, зачем какой-то отчет?
– Восемнадцать, – педантично уточняет Виктор Бенедиктович. – Как по мне, это не «несколько лет», а целая чертова вечность, чтоб ей пусто было… впрочем, нет, лучше не надо пусто, все-таки вечность – не чья-нибудь, а моя. А чего ты вдруг всполошился? Я писал обычный рутинный отчет, по моей текущей человеческой работе. Особого смысла в нем нет, и даже практическая польза, на мой взгляд, крайне сомнительна, но все, за что по какой-то причине берешься, следует делать хорошо. Вот и сидел до утра, куда деваться. А мое дурацкое тело не для подвигов рождено. Ничего, твой гостинец это быстро поправит; если экономно расходовать, его хватит надолго, может, на целый год. Спасибо, я твой должник.
– Да ладно тебе, – смеется Стефан. – Можешь считать это взяткой. Не в обмен на что-то конкретное, просто всем нам здесь очень нужен максимально счастливый ты, насколько это вообще сейчас для тебя возможно. Окажешь мне такую услугу?
– Постараюсь, – улыбается демон Виктор Бенедиктович. – Кстати, давно собирался тебя спросить, но боялся показаться бестактным. Однако пока ты бесцеремонно роешься в моем холодильнике…
– Да-да-да, – с набитым ртом мычит Стефан, только что вероломно лишивший старого друга здоровенного куска ветчины. – Сейчас идеальный момент, чтобы забить на правила хорошего тона. Просто звезды на редкость удачно встали, да еще и на растущей Луне. О чем ты хотел спросить?
– Какие у тебя проблемы с Седыми Негодующими Тварями? Они тебя что, в детстве покусали?
– Никто меня не кусал, – удивленно отвечает Стефан. – Я об этих твоих Негодующих Тварях до знакомства с тобой вообще слыхом не слыхивал. А с чего ты решил, будто?..
– Да с того, что тебе мой дверной звонок не нравится.
– Ну так просто он верещит фальшиво, – совершенно серьезно объясняет Стефан. – А у меня очень тонкий слух и ярко выраженное стремление к гармонии. И, вынужден признать, как это ни постыдно, крайне консервативный вкус. Я даже атональную музыку с трудом выдерживаю, какая может быть Негодующая Тварь.
– Да, ты действительно консерватор, – соглашается демон Виктор Бенедиктович. – Но для твоей нынешней должности так, наверное, даже лучше. Авангардист на страже порядка – это, как по мне, перебор.
Он осторожно макает палец в густую подвижную каплю цвета ночного неба, тщательно закручивает крышку, мажет тьмой виски и запястья, втирает, массирует и вдруг начинает плакать. Такое вообще-то с ним очень редко случается. Только в самые трудные дни.
– Это тебе так хорошо или все-таки плохо? – встревоженно спрашивает Стефан.
Виктор Бенедиктович машет рукой, дескать, отстань, потом. Стефан кивает, берет приготовленный кофе и усаживается на подоконник, чтобы не мешать.
– Прости, – наконец говорит демон Виктор Бенедиктович. – Конечно, мне сейчас хорошо. И по контрасту с обычным моим состоянием особенно остро понятно, насколько же я устал от жизни в этом дурацком теле, способность которого испытывать боль, на мой взгляд, несоразмерна практической необходимости, зато все остальные ощущения почему-то притуплены в гораздо большей степени, чем у старейших из наших мертвецов. А мне еще восемнадцать лет тут сидеть, согласно контракту. Не знаю, как я их вытерплю. Очень хочу домой.
– Это я понимаю, – серьезно кивает Стефан. – Сам иногда так здесь устаю, что начинаю думать: а может, послать все к черту?..
– Ай, не свисти, – невольно улыбается Виктор Бенедиктович. – А то я не знаю, что ты любишь этот нелепый город чуть ли не больше собственной жизни. Кого ты хочешь обмануть?
Стефан задумчиво улыбается:
– Да знаешь, пожалуй, не столько сам город, сколько возможности, которые здесь открываются перед такими, как я, и всеми, кто по воле судьбы окажется рядом. В мире, где почти все считается невозможным, любое действие, исполненное любви и силы, становится чудом. А я обожаю чудеса. Родился бы обычным человеческим человеком, стал бы небось цирковым фокусником, чтобы вконец не затосковать. Но если уж так повезло, как мне, грех отказываться. Пока карта прет, надо играть.
– Твоя правда, – кивает демон Виктор Бенедиктович. – Где и выступать с фокусами, если не здесь. Когда закончится мой контракт, знаешь, чем займусь первым делом?
– Напьешься? – смеется Стефан.
– Это да, непременно. А проспавшись, сразу засяду за ходатайство в Высшую Потустороннюю Комиссию о многократном увеличении числа Граничных городов в этой, на мой взгляд, до абсурда печальной реальности. Здесь иначе вообще нельзя. Или открываем все окна и двери нараспашку, выворачиваем наизнанку все, что получится вывернуть, стираем границы между явью и сном, перемешиваем сбывшееся с несбывшимся, в самых неожиданных местах размещаем удивительные возможности, а сверху густо посыпаем прельстительными наваждениями, просто для красоты, или получаем на свою голову совершенно бессмысленный ад, который противоречит не только гуманистическим соображениям, но и здравому смыслу. Зачем он такой?
– Вот это будет доброе дело, – благодарно улыбается Стефан. – Ко мне они там не особо прислушиваются, у меня та еще репутация, зато твое слово – почти закон. – И, помолчав, добавляет: – Ты Синюю Тьму особо не экономь. Ни в чем себе не отказывай. Мой приятель обещал, что скоро притащит еще. А мне она, ты знаешь, без надобности. Я сам себе Синяя Шор-Обрианская Тьма.
* * *
– Меткий стрелок хорошо целится, делает необходимые поправки на ветер, ловко выпускает стрелу и обычно попадает в цель, – говорит Безымянный.
Как еще его называть после того, как он сжег свои имена, пока никто не придумал, а ему самому, похоже, все равно. Выкручивайтесь, как знаете, дорогие друзья, это ваша проблема. Я весь, целиком – ваша проблема. Сладчайшая из ваших неразрешимых проблем.
– Безупречный стрелок, – продолжает Безымянный, довольный, как кот, только что безнаказанно вылакавший полную крынку хозяйских сливок, – выпустив стрелу, направляет ее полет своей несгибаемой волей; он всегда попадает в цель.
Неудачно вышло, что он дома один, – думает Альгирдас. – Сидел бы тут Нёхиси, хоть в каком-нибудь виде, мне было бы проще. Он, конечно, сам по себе вполне ужасающий, даже когда кажется облаком или птицей, зато его в присутствии Безымянный никогда не выходит из берегов.
– Ну и, конечно, настоящий мастер стрельбы из лука, выпустив стрелу, не ждет результата, а отворачивается и уходит в поисках новой цели, – говорит Безымянный. – Он и так знает, что его стрела попала в мишень. Просто не могла не попасть.
Альгирдас пришел вовсе не за наставлениями. Сам мог бы такие дюжинами раздавать. Но все равно вежливо слушает. В некоторые моменты Безымянного лучше не перебивать. Например, когда собираешься выписать ему штраф за превышение полномочий, а он внезапно решил осчастливить тебя лекцией по прикладной философии. Не хочешь внезапно очнуться на другом краю города в женском ситцевом сарафане и, например, с бородой до пояса, – молчи и внимай. Желательно с умным лицом.
– Но все это полная ерунда, – неожиданно заключает Безымянный. – По-настоящему интересен совсем другой уровень мастерства. Тот, на котором ты сам – и стрелок, и мишень, и летящая стрела. И абсолютно неважно, насколько метким оказался твой выстрел. Важно только, был ты всем этим или не был. И кем в результате стал. Я вот, к примеру, однажды стал всем этим городом сразу, его разумом, силой и волей, его одиночеством, его тоской по несбывшемуся, его голосом, смехом и звонким криком: «Выходи играть!» – и всеми храбрыми игроками, и самой игрой. И это оказалось так восхитительно, что хожу теперь совершенно офонаревший. Никак в свое счастье поверить не могу. А и не надо. Зачем во что-то невероятное верить, когда можно просто им быть.
– Что офонаревший – это довольно заметно, – наконец говорит Альгирдас. – Я имею в виду, у тебя глаза горят, как фонари. Хотя на улице белый день.
– Ну что ж теперь делать. Не могу же я быть счастливым строго по ночам ради экономии внутренней электроэнергии. Да и толку-то экономить то, чего бесконечно много, сам посуди. Хочешь кофе? Он у меня вообще-то закончился. Но вот ты пришел, и я смотрю: снова полбанки есть. Сразу видно хорошего гостя. Все бы так вовремя приходили, когда мне лень в лавку идти.
– Кофе очень хочу, – говорит Альгирдас. – Но по-моему, это как-то нечестно – пить кофе с тем, кого пришел…
– Оштрафовать? – улыбается Безымянный. – Я так и знал, что Стефан тебя пришлет. Или Татьяну. Ему самому обычно неловко все эти ваши нелепые штрафные квитанции мне под нос совать.
– Да перестань, все ему ловко, – отмахивается Альгирдас. – Была бы у Стефана мать, первым делом оштрафовал бы ее за собственное рождение. И, кстати, было бы поделом. Просто тебе всегда удается так заболтать шефа, что он забывает, зачем приходил, а потом вопрос становится неактуальным, потому что ты успеваешь натворить что-нибудь еще.
– Да, – соглашается Безымянный, – я настоящий трудяга. Всем пример. Вы из-за хостела на меня рассерчали? Имеете полное право. Хотя, по-моему, было весело…
– Обхохочешься, – кивает Альгирдас. – Двадцать семь постояльцев уснули в хостеле на улице Венуоле, а проснулись в том же самом хостеле, но почему-то на улице Паупе[1]. С утра посмотрели в окна. Что потом было, ты знаешь лучше, чем я.
– Ничего особо ужасного, кстати. Даже в окно никто с перепугу не выпрыгнул. И докторов к ним не вызывали. Крепкая нынче пошла молодежь. На самом деле, я очень рад за ребят. Не с каждым происходят настолько необъяснимые вещи, да еще и в присутствии такой кучи свидетелей, что на игру воображения и похмелье, хоть тресни, не спишешь. Сам хотел бы оказаться на их месте. Впрочем, я и оказался. Побывал каждым из них. Изнутри это еще более прекрасное зрелище, чем снаружи: паника, растерянность, полное непонимание и поперек всего этого – яркий, неистовый, неподдельный восторг. Нёхиси вон до сих пор там крутится, никак наиграться не может; таким довольным я его с прошлой зимы не видел. Все-таки я удивительный молодец.
Он сейчас так беззастенчиво самодоволен, что Альгирдас постепенно начинает понимать, почему все его коллеги время от времени испытывают желание дать этому милому и обаятельному чело… ладно, скажем так, существу в глаз. До сих пор ему казалось, ребята преувеличивают, делают из мухи слона. Но, пожалуй, все-таки нет.
Однако затевать драку с этим типом, когда он в таком приподнятом настроении, совершенно бесполезно. Максимум – захохочет, вылетит в трубу, и штрафные квитанции останутся неподписанными. А это не дело совсем.
Поэтому Альгирдас строго говорит:
– Тем не менее, перемещать с места на место здания, населенные людьми, строжайше запрещено двести третьей статьей Граничного Кодекса. И ты это знаешь…
– Ты переоцениваешь мои способности. В этом вашем Граничном Кодексе четыреста с лишним статей. Да я сдохну прежде, чем хоть половину вызубрю. А жизнь между тем хороша. Настолько хороша, что я с превеликим удовольствием заплачу столько штрафов, сколько потребуется. Слова тебе поперек не скажу. Сколько с меня?
– Двенадцать экскурсионных сновидений для приезжих и столько же лекционных для местных, – говорит Альгирдас нарочито скучным, канцелярским голосом, чтобы хотя бы отчасти уравновесить своим кислым видом эту благую весть.
Безымянный мечтательно воздевает глаза к потолку:
– Даже местных можно поучить уму-разуму? Спасибо, боже. Неужели я настолько хорошо себя вел? – и, подписывая бумаги, подмигивает Альгирдасу: – Все-таки ужасно смешно, что вы принудительно заставляете меня заниматься тем, что я люблю почти больше всего на свете – морочить головы людям. Сам знаешь, я с огромным удовольствием делал бы это и просто так.
– Просто закон требует, чтобы ты был строго наказан за превышение полномочий и нарушение Граничного Кодекса. А здравый смысл подсказывает, что при этом ты должен быть счастлив, иначе всем в нашем городе крупно не поздоровится. Поэтому вот такой компромисс, – пожимает плечами Альгирдас и принимает из рук оштрафованного гения места здоровенную кружку, до краев полную крепким ароматным кофе, который этот невыносимый тип все-таки варит лучше всех в городе, что бы там кто ни говорил.
* * *
– Познакомьтесь, – говорит Стефан. – Это пани Шона, которую сегодня некоторые из присутствующих видели в комиссариате на Альгирдо[2]. Ее подготовка позволяет буквально с завтрашнего дня начинать нести патрульную службу наяву, в группе Анджея, который давно нуждается в подкреплении, остальному обучим по ходу дела; не представляете, как я рад. Очень любезно с вашей стороны, пани Шона, предоставить для нашей общей встречи уютное пространство своего сновидения. Лично я чувствую себя здесь, как дома. А остальные… ай, ладно, как-нибудь переживут.
Так вот значит как шеф представляет себе домашний уют, – думает Таня, без особого, впрочем, удивления окидывая взглядом пещеру, в которой они все сейчас находятся. С потолка свисают угольно-черные сталактиты, радужные зонты и прозрачные пластиковые пакеты, туго набитые летучими мышами, не то спящими, не то просто дохлыми, поди разбери. Зато пол пещеры густо усыпан разноцветными конфетти и блестящей новогодней елочной мишурой, изрядно потрепанной и измятой, как на третий день не в меру затянувшегося праздника. В ближайшую к Тане земляную стену вмонтирована панель управления, как в лифте, на ней всего три кнопки, с надписями «Наверх», «Вниз» и «Не туда». Причем последнюю кнопку, похоже, уже кто-то нажал, потому что пещера неспешно, но явственно движется – не вверх, не вниз, а куда-то вбок. В подобных случаях всегда очень нервирует отсутствие окон и соответственно полная невозможность выглянуть наружу, но Таня напоминает себе: волноваться нет повода, это всего лишь сон. Между прочим, далеко не из худших, просто чужой, а не привычный, рабочий, где хаос, присущий неконтролируемым онейрологическим образам, обычно так или иначе привязан к знакомой топографии городских пространств, которые следует патрулировать. Вот и все.
– Извините, пани Шона, за непрошеное вторжение, – Стефан улыбается, как на светском приеме. – Однако, если вы после этого безобразия не передумаете служить в Граничной полиции, подобные вторжения будут происходить регулярно: общие совещания в пространстве сновидения – рутинная часть нашей работы, имеет смысл заранее к ним привыкать.
Шона чувствует себя полной дурой. Во-первых, она стоит посреди какой-то нелепой пещеры, в окружении толпы незнакомых и нескольких малознакомых людей, причем почему-то в пижаме. Голубой, с оранжевыми утятами. В общем, в какой накануне уснула, в такой и стоит. Во-вторых, босиком, что на самом деле даже к лучшему, потому что домашние тапки у Шоны в виде ушастых собачьих голов, только этих плюшевых церберов здесь сейчас не хватало. В-третьих, она сжимает в руках огненный меч, который до сих пор существовал только в ее воображении. В смысле, когда Шоне мерещилась всякая опасная мерзопакость, которая, по уверениям ее будущих коллег, на самом деле является неотъемлемой, хоть и невидимой для подавляющего большинства людей частью объективной реальности, она мысленно представляла, как рубит врагов на куски огненным мечом, и ей сразу делалось легче. Но теперь меч у Шоны в руках, большой, тяжелый. И пылает, как положено огненному мечу; впрочем, надо отдать ему должное, сдержанно, с достоинством и даже соблюдением техники безопасности, как газовый факел на зимней веранде кафе.
– Извините, – наконец говорит Шона, – что я в таком виде. Просто не знаю, что надо сделать, чтобы присниться себе и всем остальным нормально одетой. Я вообще с детства не видела снов.
– Те, кто видит сны каждый день, тоже обычно не знают, как это сделать, поэтому снится им, как правило, что попало, – утешает ее Стефан. – Да вы не смущайтесь. Мы и сами сегодня на удивление хороши.
И то правда. Серьезный седой Альгирдас, прежде казавшийся Шоне воплощением здравого смысла, явился на встречу в тельняшке, шляпе-канотье из розовой соломки и почему-то с губной гармошкой. Таня нарядилась в лохмотья, но не настоящие, а словно бы позаимствованные из театрального гардероба: несколько слоев драных юбок, кружева и искусственные цветы. Блондин по имени Ари, наяву красивый, как выстрел в сердце, стал почему-то полупрозрачным, так что кости черепа явственно проступают сквозь кожу лица; выглядит это настолько пугающе, что не будь у Шоны в руке успокоительного огненного меча, завизжала бы сейчас, как резаный поросенок и проснулась. И вероятно получила бы завтра первый выговор за прогул. Круглолицый кудрявый Анджей, ее будущий непосредственный начальник, с которым познакомилась только сегодня днем, стоит надменный, как римский патриций, завернувшись вместо тоги в старое оранжевое одеяло, зато с таким же, как у самой Шоны огромным огненным мечом. А сам Стефан, начальник городской Граничной Полиции, стал как минимум вдвое выше. Тот факт, что одет он вполне прилично, сводят на нет зачем-то отросшие на его голове удивительные изогнутые рога. Остальных присутствующих Шона пока не знает, но остатки здравого смысла подсказывают, что рыцарские латы, атласные панталоны, костюмы для погружения с аквалангами, драконьи головы и клоунские трико – не совсем обычная форма одежды для полицейских, даже во сне.
– Вот что значит разрешить сотрудникам являться на совещания в штатском, – говорит ей Стефан. – Присниться, когда надо, в форме почему-то ни для кого не проблема, за исключением разве что меня самого. Но, положа руку на сердце, я просто не особо стараюсь. Зачем вообще быть начальником, если не ради привилегии в любой ситуации выглядеть как черт знает что.
Шона растерянно глядит на присутствующих. Присниться в форме, значит, для них не проблема. Ну-ну.
Я вообще не понимаю, – думает Шона, – как это можно: просто так, по собственному желанию взять и присниться кому-то конкретному. И как, интересно, я собираюсь с ними работать? Или я никому сниться не обязана? Они сами приснятся мне, если что?
– Вы еще всему успеете научиться, – улыбается Стефан. – Просто ничего не делается в один день. И не беспокойтесь, сверхурочные за сны про работу у нас аккуратно выплачиваются. За одно сновидение, вне зависимости от его фактической продолжительности, как за полный рабочий день.
Вот уж о чем я сейчас беспокоюсь меньше всего на свете, – думает Шона. Но идея получать какие-то дополнительные деньги за сны про работу кажется ей настолько смешной, что из Шониного рта вылетает небольшая картонка в форме облака, как рисуют в комиксах. На картонке написано: «Ха-ха-ха».
– Не обращайте внимания, – говорит Стефан. – Поначалу в сновидениях постоянно какие-нибудь глупости происходят, это совершенно нормально. Потом само пройдет. И станете вы скучной занудой, вроде меня самого.
Скучной занудой трехметрового роста с рогами, – думает Шона. – Прекрасная перспектива.
Но вслух говорит, слава богу, на этот раз просто человеческим голосом, без дурацких картонок:
– Было бы хорошо.
– Вы на самом деле отлично начали, – утешает ее Таня. – Всех сразу во сне увидеть смогли. Мне, например, когда поступила на службу, первые пару месяцев вообще никто кроме Стефана не снился. Да и он только потому, что вообще в любое сновидение пролезть способен, даже камню может присниться, если ему припечет.
– Удовольствие, кстати, более чем сомнительное, – встревает Стефан. – Сны у камней медленные, тягучие и тяжелые, вконец изведешься, пока они хоть что-нибудь поймут. Если у вас однажды появится выбор, сниться камням или нет, мой вам совет: отказывайтесь наотрез.
– Ладно, – кивает Шона. – Не стану сниться камням. – И спрашивает, набравшись храбрости: – А этот мой сон – он что, правда, наш общий? И мы все будем помнить его наяву?
– Очень на это надеюсь. Забывать сны – крайне непрофессионально и безответственно. Да и просто обидно, в конце концов. Люди, конечно, редко что-то запоминают, но с моих сотрудников особый спрос.
– И все запомнят, что я была одета в пижаму, а у вас выросли рога? Или каждый видит что-то свое?
– Видеть «что-то свое» даже более непрофессионально и безответственно, чем забывать, – строго говорит Стефан. – Во сне следует видеть вещи такими, каковы они есть. Впрочем, наяву вы с этим отлично справляетесь. Я имею в виду, видите все настолько, как есть, что это невыносимо для неподготовленного человека. Значит, и во сне не должно быть проблем.
Шона еще о многом хочет его расспросить, но просыпается от звона будильника. Немного невовремя, но ничего не поделаешь: чтобы успеть на работу, надо вставать.
Вот интересно, – думает Шона по дороге на кухню, – когда снится, что ты на работе и одновременно надо вставать, чтобы наяву пойти на работу, что следует предпочесть? Какие у нас приоритеты? Надо будет спросить.
Улица Балстогес (Balstogės g.) Синей вечности, вечности
Когда он шел к Юрге по улице Балстогес, где клены и рельсы, рельсы, но никаких поездов, откуда тут поезда, была осень. А больше он никуда, и-мец, не ходил, не ходил.
Юрга долго возилась с замками, замками, наконец открывала двери, сначала тяжелую металлическую внутреннюю, потом хлипкую наружную, выкрашенную в «цвет синей вечности», согласно каталогу цветов и оттенков, а на самом деле тусклый, почти серый при электрическом свете, близоруко моргала, радовалась: «Борька, ты?» – прижималась к нему всем тонким, твердым, очень горячим телом, всего на какую-то долю секунды, секунды, потом отступала, бормоча: «Чего мы топчемся в коридоре, и-мец, заходи, заходи», – и впускала его в жаркую, натопленную квартиру, где всегда, даже в солнечную погоду царил полумрак, окна были закрыты ставнями, ставнями, в дальнем углу мерцал какой-то тусклый старинный светильник, больше похожий на кальян, да на высоком кухонном столе, который он сам когда-то помогал мастерить, выжигал на толстой деревянной столешнице старинные карты, карты каких-то выдуманных островов, шкурил, раскрашивал, лакировал, горела настольная лампа с витражным цветным абажуром, тиффани или что-то вроде того. Изредка Юрга принималась крутить эту лампу, лампу, и тогда на потолке плясали разноцветные тени, и-мец, тусклые, как синяя вечность, виноградный туман, шифер, бездна и буря, бледные, как ее лицо.
Он всегда приносил Юрге цветы, чаще мелкие горькие хризантемы, иногда – астры, астры, изредка – крупные георгины с тонкими длинными лепестками, золотые, алые, темные, цвета свернувшейся крови, да какие угодно, лишь бы не круглые, как помпоны, их она терпеть не могла. Юрга ставила цветы в вазы, банки, бутылки, ни разу не видел, как она наливает воду, но цветы оставались свежими, вообще никогда не увядали, их становилось все больше и больше, а он каждый раз все равно приносил новый букет, и-мец, и-мец, черт его знает зачем.
Юрга шла к плите готовить чай; он предпочел бы кофе, очень соскучился по его вкусу, но безропотно брал тонкий керамический стакан, стакан с горячим пуэром, и-мец, сваренным на огне по методу Лу Юя, как их когда-то учили в чайном клубе. Юрга запомнила рецепт, а он, конечно, давно забыл, забыл.
У пуэра был удивительно честный вкус мокрой земли и солоноватой золы. Пил его маленькими глотками, растягивал удовольствие. Юрга неизменно доставала откуда-то блюдечко с сушеными ананасами, передвигала его по столешнице, как шашку по полю, полю, аккуратно переставляла с одного нарисованного острова на другой, смущенно улыбалась, поймав его взгляд: «Глупо получится, если оно утонет в океане, кроме этих ананасов в доме сейчас никакой еды, еды, а выходить в магазин мне не хочется, и-мец, ты уж прости». Говорил: «Ничего, я не голоден, голоден». Обещал: «Завтра что-нибудь тебе принесу», но потом наступало завтра, и он опять приходил к Юрге с дурацким, никому не нужным букетом, букетом вместо конфет, печенья, фруктов и колбасы.
Иногда Юрга спрашивала: «Как ты живешь?» Правильный ответ: «Не живу, и-мец», но вместо этого он всегда начинал рассказывать о погоде, делах, общих друзьях, выставках и концертах, концертах, Стинг приезжает, ты знаешь, знаешь? Правда, не к нам, а в Каунас, но можно съездить, и-мец, сколько там, сто километров, не о чем говорить. Я возьму машину, машину в прокате, в CityBee, говорят, недорого; впрочем, это неважно, с деньгами сейчас все в порядке. Тебе, кстати, надо? – на этом месте Юрга всегда отрицательно мотала головой: «Пока не нужно, если что, сразу тебе скажу, скажу».
Допив чай, он обнимал Юргу, целовал ее в шею, нежно кусал мочку уха, касался губами мягких податливых губ; не то чтобы он действительно этого хотел, но Юрга ждала поцелуев, и-мец, и-мец, она всегда их ждала. Снова, как в коридоре, прижималась к нему всем телом, телом, теперь не на миг, надолго, казалось, что навсегда. Шептала: «Как же с тобой спокойно, и-мец, и-мец, словно вернулась домой, хотя я и так сижу дома, дома, но без тебя, и-мец, нет покоя, словно это не дом, и-мец, и-мец, или просто не мой». От ее умиротворенного шепота, шепота ему тоже становилось спокойно: ну вот, наконец-то все правильно, делаю то, что должен, как могу, так и делаю на дне твоей синей вечности, вечности, как могу, и-мец, как могу.
Он всегда оставался с Юргой до утра, утра, а потом начинал собираться, говорил: «Мне пора, и-мец, на работу», – какая такая работа и в чем она заключается, предпочел бы не уточнять; Юрга, слава богу, не спрашивала, сонно потягивалась, как кошка, сладко щурилась, бормотала: «И-мец, и-мец, когда же ты будешь спать?», но не ждала ответа. Ей было все равно. Он уходил, а она оставалась в спальне, спальне, загроможденной мебелью, цветочными вазами, сундуками, и-мец, статуэтками, погашенными светильниками, устланной коврами, увешенной картинами, которые он не мог рассмотреть в полумраке; кажется, на одной из них было нарисовано море, на другой – цветущий сад, а на третьей – квадраты и треугольники, почти неразличимые, черные на черном же фоне, он и не различал, просто помнил: эти квадраты и треугольники когда-то очень давно нарисовал он сам. Это больше не имело значения, но при взгляде на невидимые в темноте спальне квадраты и треугольники, он всегда улыбался, словно бы говорил себе – тому, кто когда-то их рисовал: «Привет».
Он уходил от Юрги, и-мец, спускался по лестнице и где-то между третьим и вторым этажами всегда приходило сладкое, ни с чем не сравнимое ощущение, словно тело понемногу тает, очень медленно, как кусок рафинада, брошенный в умеренно теплый чай. Впрочем, оно и правда таяло, начинало таять в подъезде и продолжало на улице, тихой, темной, тусклой, как синяя вечность, вечность, запорошенной мокрым снегом, когда он уходил от Юрги, всегда наступала зима. Но он, конечно, не мерз, на улице его оставалось так мало, что некому было мерзнуть, только идти легкой, как снегопад походкой через этот восхитительный, исполненный красоты и покоя сумрачный предрассветный ад.
А потом наступала осень, осень, теплая, сладкая, ласковая, золотая, почти безветренный солнечный день, и он снова шел к Юрге, по улице Балстогес, где клены, клены и рельсы, как всегда с цветами, на этот раз с лиловыми и белыми астрами, астрами, смешной куцый букет, такие обычно младшие школьники приносят учительницам первого сентября. В последний момент, уже возле Юргиного подъезда, подобрал несколько алых кленовых листьев, добавил к букету. Уже забыл, как это бывает – делать что-то по собственной воле вместо того, чтобы наблюдать, как оно с тобой случается. Очень необычное ощущение, а-ши, а-ши, скорее мучительное, чем приятное. Но все равно пусть теперь всегда будет так.
Увидев кленовые листья, листья, Юрга не стала его обнимать, как обычно при встрече, отступила назад, в теплую темноту коридора, спрятала руки за спину, словно боялась, что он насильно заставит ее взять букет. Наконец опомнилась, приветливо улыбнулась: «Борька, я так ждала, а-ши, заходи же скорей!» Но цветы не взяла, не поставила в вазу, пришлось положить их на стол, так что алые кленовые листья оказались прямо в нарисованном океане, а-ши, а-ши, но, конечно, не утонули, не в чем там было тонуть. Юрга смотрела на них, как зачарованная, не отрываясь, наконец сказала: «Надо же, листья, а мне почему-то казалось, уже наступила зима, зима».
Чайник как всегда стоял на огне, огне, но вода в нем не закипала, даже не нагревалась, оставалась холодной наверное полчаса, долгие, как самая синяя вечность, вечность, наконец, Юрга сказала: «Это, наверное, потому, что тебе, а-ши, никогда не нравился чай», – и достала откуда-то из темноты очень старую джезву, дешевую, алюминиевую, теперь таких уже нет даже на барахолках, долго рылась на полках, бормоча: «Где-то здесь, а-ши, оставался кофе, кофе», – и действительно отыскала почти полную пачку арабики, осколок коричной палочки, горошину черного перца; вдруг рассмеялась звонко, совсем как раньше: «Твоя взяла!»
Кофе был горек, а-ши, как память о нем, то есть ровно настолько, чтобы очнуться от его вкуса, как от пощечины. Давно было пора.
Юрга смотрела на него так внимательно, словно впервые увидела, или наконец-то узнала, или испугалась, что вот-вот перестанет узнавать. Наконец спросила: «Я умерла, это правда?» – и он молча кивнул. Допил горький кофе, поставил чашку, чашку на нарисованный остров Курайти-Кунайти, название которого когда-то придумали вместе, теперь уже, пожалуй, не вспомнить, почему оно тогда казалось настолько смешным.
Молчание становилось невыносимым, тогда он сказал: «Из-за меня». Подумав, добавил: «Я тебя убил. Нечаянно. Просто оттолкнул, но так неудачно, что ты… Неважно. В общем, ты умерла».
«И ты мне теперь мерещишься? – почти беззвучно спросила Юрга. – Потому что я тебя очень любила? А это место – такой специальный рай для несчастных влюбленных дур, которых убили их кавалеры? Спасибо тебе, ты отлично мерещился, я тебе почти верила, верила. Вернее, в тебя. Но знаешь, пожалуй, хватит. Больше не надо. Мне все надоело, особенно ты, такой хороший, такая неправда. Настоящий Борька не стал бы ходить с цветами. Он давно меня разлюбил».
Не стал говорить ей: «Я тебе не мерещусь, я тоже умер в тот день, решил, что должен пойти с тобой, раз уж так получилось, потому что если вдруг все-таки выяснится, что со смертью ничего не кончается, ты испугаешься, натворишь каких-нибудь дел, испортишь себе всю предстоящую вечность, вечность, я тебя знаю, ты великая паникерша, а значит, надо за тобой присмотреть». Не стал говорить: «Я ни секунды не сомневался, сразу пошел за тобой, смерть дело серьезное, промедлений не терпит, я и так, похоже, промазал, оказался не рядом, а где-то еще; может быть, просто нигде. И теперь хожу к тебе в гости вместо того, чтобы всегда быть рядом, как собирался, но, по-моему, лучше уж так, чем никак». Не стал говорить: «Наверное, я не могу оставаться рядом с тобой, потому что перед тем, как все это случилось, я хотел от тебя уйти, очень хотел, больше всего на свете, а ты не пускала, кричала и плакала, проклинала и умоляла, висела на шее, шее, ни вдохнуть не давала, ни выдохнуть, это было невыносимо, поэтому сейчас – так».
Вместо этого он сказал: «Если все надоело, просто выйди наружу. Сколько можно сидеть взаперти, среди завалов этих твоих красивых, бесполезных, ненужных мертвых вещей, словно в волшебной лавке, закрытой на вечный обеденный перерыв? Одевайся. Я подожду внизу – настоящий. Тот, который действительно я, такой же мертвый, как ты, все честно». И ушел, не дожидаясь ответа. Пусть решает сама, сама.
Спускаясь по лестнице, больше не таял. И, наверное, знал, почему стало так, но объяснить словами не смог бы, даже на языке мертвых; особенно на языке мертвых, а кроме него, теперь не было языков.
Потом долго стоял на улице у подъезда, не днем, не ночью, не утром, не вечером, в сумерках цвета синей, синей, вечности, вечности, среди алых, алых кленовых листьев и белого, белого, белого снега, ни о чем не тревожился, просто ждал Юргу. Очень хотел ее обнять.
Белый Мост (Baltasis tiltas) Гражданская оборона
– Погоди, – говорит Магда, – постой. Мне надо… – и умолкает на полуслове.
– Что-то случилось? Голова закружилась?
Магда смотрит на свою спутницу так, словно впервые ее увидела. Наконец отвечает каким-то новым, незнакомым ей самой голосом:
– Спасибо, все хорошо.
И улыбается так мечтательно, что Алдона думает: надо же, что творится. Неужели влюбилась в того бухгалтера? Он же моложе на десять лет…
Но тут Магда говорит:
– Удивительно, как же все-таки морем пахнет. А ведь оно далеко. Ты о чем-то рассказывала? Я прослушала. Извини.
Потом, вечером, Магда на всякий случай заходит к соседке, чтобы измерить давление; обычное, сто десять на шестьдесят, нижняя граница нормы, как всегда у нее.
– Стало плохо? – сочувственно спрашивает соседка. – Сейчас такая погода, по десять раз на дню меняется, многим нехорошо.
– Ничего страшного, просто голова закружилась, не сейчас, еще днем, – отвечает Магда, потому что не знает, как описать – не соседке, хотя бы самой себе – это удивительное, ни на что не похожее ощущение, словно бы она взлетает к небу и одновременно ныряет в него, как в море; даже вспоминать о таком как-то глупо, когда твердо стоишь обеими ногами на очень твердой земле.
* * *
– Привет, – говорю я.
От звуков моего голоса Наталья сразу превращается в лиловое облако. Зато Ромас становится еще более четким и ярким – вот что значит есть у человека навык держать свои реакции под контролем, это работает даже во сне. Забавная пара. Ну, то есть, строго говоря, не пара, а два незнакомых друг с другом человека, одновременно увидевших меня во сне. Так, кстати, довольно редко бывает. Обычно я снюсь кому-то одному. И далеко не каждую ночь. Что на самом деле большая удача. Сниться горожанам – хорошее, полезное дело, но я люблю разнообразие. Чокнулся бы каждую ночь лекции им читать.
* * *
– Ты меня совсем не слушаешь, – говорит Нийоле, и Яцек виновато моргает:
– Задумался, прости. – И неожиданно сам для себя спрашивает: – А ты еще летаешь во сне?
– Не знаю… не помню, – хмурится дочь и вдруг расцветает улыбкой: – Слушай, ну да! Буквально позавчера снилось, что лечу высоко-высоко, как птица, а далеко внизу какой-то удивительный синий лес. Забыла, а сейчас вспомнила. А почему ты спросил?
– Тоже вспомнил, – говорит Яцек. – Мне в детстве часто снилось, как я иду по улице и взлетаю. Не очень высоко, только чтобы печные трубы брюхом не задевать. Мне так нравилось сверху все разглядывать! Давно таких снов не видел, даже не вспоминал. А сейчас вспомнил, да так подробно, что чуть наяву не взлетел. Ну, то есть мне показалось, что сейчас взлечу. Буквально на секунду. Было хорошо.
– Голова закружилась? – встревоженно спрашивает Нийоле. – А сейчас как себя чувствуешь? Может, надо присесть?
– Да не надо мне никуда присаживаться, – почти сердито говорит Яцек. – Что ж вы пугливые такие, что ты, что твоя мать? Человеку может стать хорошо просто так. А не потому, что у него инсульт.
– Просто мы с мамой тебя любим. Поэтому и боимся, – укоризненно отвечает дочь.
– Что-то не то с этой вашей любовью, если от нее столько страху. Лучше бы думали, что если уж так сильно меня любите, значит со мной все всегда будет хорошо, можно не волноваться.
– Ты прав, конечно, – вздыхает Нийоле. – Я так любить не умею, вечно обо всех беспокоюсь, но ты все равно совершенно прав.
– Когда ты была маленькая, я за тебя тоже постоянно боялся, – примирительно говорит Яцек. – Да и сейчас часто волнуюсь, просто так, без всяких причин. Так что и сам такой же дурак. А еще тебя лезу учить.
– Лезешь, – улыбается Нийоле. – И всегда лез. Но все равно ты лучше всех в мире. Точно тебе говорю.
* * *
– Никаких особых приключений, уж извините, не будет, – говорю я. – Ни разноцветных драконов, ни разнузданных оргий, ни удивительных превращений, разве что сами во что-нибудь нечаянно превратитесь. Но я тут же верну вас в исходное положение. Я – чрезвычайно скучный сон. Только сижу и что-нибудь рассказываю: «Бу-бу-бу». Правда, с моей точки зрения, это довольно интересное «бу-бу-бу». А будет ли интересно вам, не знаю. Честно говоря, совсем не факт.
Наталья смеется и снова превращается в лиловое облако. Такова, надо понимать, ее естественная реакция на любые раздражители. По крайней мере, в текущем сновидении. Легкомысленная особа. Я таких люблю, но без особой взаимности. В смысле они забывают меня прежде, чем успеют проснуться. Легкомысленные особы крайне редко запоминают свои сны.
Но пока Наталья спит, а я выполняю угрозу, вернее, свое обещание. В смысле возвращаю ей первоначальный облик: роскошные длинные ноги, смоляные кудри, бездонные зеленые глаза. Вряд ли Наталья на самом деле так выглядит, но именно в таком виде она здесь появилась, а значит, пусть будет любезна оставаться длинноногой красоткой, пока не проснется. Какой-то порядок должен быть.
Ромас снится себе почти великаном. Я довольно высокий, а ему хорошо если до плеча. И если уж речь зашла о плечах, плечи у Ромаса гораздо шире, чем положено иметь такому громиле. То есть даже для своего огромного роста он поразительно широкоплеч. Но в остальном Ромас выглядит вполне обыкновенным. Очень крупный обыкновенный человек.
Но я еще более обыкновенный. Из нас троих самый обыкновенный человек здесь определенно я. К тому же в пижаме. Я всегда стараюсь сниться посторонним людям в пижаме, чтобы они не ощущали себя беспомощными в моем присутствии. Беспомощность – худшее, что может случиться с человеком во сне; наяву, впрочем, тоже ничего хорошего. Очень ее не люблю.
* * *
…и позвонить наконец в эту фирму, которая бесплатно вывозит старую бытовую технику, – думает Андрей. – Где-то у меня был их телефон; ладно, если потерялся, еще раз спрошу Йонаса. Сегодня же надо им позвонить… хотя нет, сегодня уже поздно, вряд ли они работают до восьми. Значит, надо позвонить завтра, прямо с утра. И договориться, чтобы приехали, чем скорее, тем лучше, хорошо бы успеть до выходных; впрочем, это вряд ли, сегодня уже среда… Так, ладно, где там Алдонин список? Все взял, ничего не забыл?
Андрей внимательно сверяет список покупок с содержимым нагруженной тележки, сосредоточенно хмурится, устало вздыхает и идет к кассе самообслуживания. В больших магазинах у него всегда не то чтобы болит, но неприятно тяжелеет голова. И мыслей в ней становится совсем мало, зато все нужные, все полезные, все про дела, будь они трижды прокляты, эти нескончаемые дела, о которых приходится думать бедной своей огромной свинцовой башкой.
Оплатив покупки и загрузив их обратно в тележку, Андрей выходит из супермаркета, катит тележку к машине, машинально утирает выступивший на лбу пот. Думает: вот я дурак, Алдона просила хлеб из пекарни, а я зачем-то взял фасованную нарезку, теперь придется… Господи, что сегодня творится в небе? Не просто облако, а настоящий облачный замок! Как наш с Митькой Эй-Эристан!
Эй-Эристан придумал Митька; на самом деле даже не придумал, просто ляпнул первое, что пришло в голову, когда они впервые пробрались на крышу своего пятиэтажного дома и сидели там, страшно гордые своим подвигом и одновременно вусмерть перепуганные нарушением всех взрослых запретов: а вдруг сейчас сюда заявится дворник и каааак даст или еще хуже, отведет к родителям и все расскажет; ай, ладно, может, еще и не заявится, что дворнику делать на крыше? Ему надо подметать двор. В общем, они сидели на крыше, упиваясь первой в жизни серьезной победой над вечным взрослым «нельзя», а по небу над их головами медленно плыло огромное облако, похожее на старинный замок с башнями и бойницами, и Митька вдруг завопил: «Эй-Эристан!» А потом объяснил: это такой облачный город на границе земли и неба, кто его однажды увидел, непременно туда попадет и станет царем Эй-Эристана, а мы, получается, оба будем царями, одновременно, если вместе его увидели, но это даже хорошо, можно будет править по очереди, один сидит на троне, а второй смотрит мультфильмы и ест мороженое, знаешь, какое там вкусное мороженое? Из специальных сливочных облаков.
Надо же, я и забыл, какая блестящая меня ожидает карьера, – саркастически думает Андрей, но улыбается при этом до ушей, словно из-за угла вот-вот появится Митька, а с неба спустится облачное воинство, чтобы их короновать. Интересно, где теперь Митька? Как живет? Чем занимается? Вспоминает наш Эй-Эристан или забыл, как последний дурак, в смысле как я? Но я же все-таки вспомнил. Может и он сейчас…
Андрей улыбается еще шире и катит тележку с покупками в дальний конец огромной парковки, где оставил свой автомобиль. Вслед ему задумчиво смотрит охранник супермаркета Ромас, буквально на минутку вышедший покурить, но так и забывший достать сигарету из пачки. Ромас думает: интересно, этот мужик хоть что-нибудь почувствовал? И если да, то что?
* * *
– Для меня не секрет, что быть человеком среди людей очень трудно, – говорю я.
Лиловое облако само, без напоминаний превращается в Наталью. Ромас слушает меня так внимательно, что становится ниже примерно на голову. И вдвое уже в плечах. Похоже, он вообще большой молодец. Может быть даже, чем черт не шутит, не забудет, что ему сегодня приснилось. Хотя, будем честны, шансы на это исчезающе невелики. Люди даже захватывающие приключения обычно забывают в лучшем случае примерно помнят какую-то часть сюжета, да и ту перевирают до неузнаваемости – вынуждено, за неимением нужных слов. А наш разговор на крыльце моего старого дома, на самом деле снесенного еще в позапрошлом году, при всем желании не назовешь захватывающим приключением. Кулинарные курсы, и те были бы веселей.
Но делать нечего, и деваться мне некуда. Кто, если не я.
– Быть человеком чертовски хлопотно, – говорю я. – И довольно страшно, хотя многие предпочитают этого не осознавать. Этот неосознанный страх и многочисленные хлопоты, которые только затем и нужны, чтобы от него защититься, отбирают у людей все силы. И заодно все внимание. Ничего не остается на настоящую жизнь. Даже здесь, в нашем городе, построенном на границе сбывшегося и несбывшегося, это так.
Наталья вдруг начинает плакать, да так горько, что того гляди исчезнет. В смысле сейчас проснется в своей постели, а я еще ничего толком не рассказал. Но Ромас строго говорит ей: «Не ревите, пани», – и покровительственно обнимает ее за талию. Наталье это явно нравится; подозреваю, ее даже во сне очень давно никто не обнимал. Поэтому она не спешит просыпаться. Ну и молодец.
– Знали бы вы, какие чудеса мы для вас тут творим, – говорю я. – Только почти некому брать, что дают. Так что все достается восторженным туристам, отчаявшимся подросткам, городским сумасшедшим, падшим ангелам и тем, кто видит нас во сне. Я не то чтобы против, наоборот, считаю, все честно, этим – нужнее всех. Но мне все равно обидно, что для большинства горожан ни нас, ни наших чудес просто нет. И не потому что вам не надо. Надо, и еще как! Просто нечем, некуда, некогда, да и некому взять. Будь моя воля, насильно бы вас заставил сделаться живыми, сами потом были бы рады, быстро вошли бы во вкус. Но насильно никого оживить нельзя.
На этом месте люди, которых угораздило увидеть во сне меня с моими занудными лекциями, обычно все-таки просыпаются. Им неприятно слушать подобные вещи, даже во сне. Собственно, особенно во сне, когда они настолько живы, насколько это вообще возможно вот прямо сейчас для каждого из них. Но Наталья и Ромас остаются на месте. Очень уж удачно они обнялись, и теперь им совсем не хочется расставаться, вот и держатся за этот сон. Сводник из меня, чего греха таить, всегда был отличный. А вот лектор, увы, наоборот.
– А теперь хорошая новость, – говорю я. – Там, где бессильны боги, демоны, ангелы, духи и другие невообразимые существа, человеку может помочь другой человек. Это совсем нетрудно. А иногда так легко, что даже не верится. Порой бывает достаточно вообразить, что идущий мимо вас посторонний прохожий вдруг взял и взлетел высоко-высоко в небо. И улетел.
– Улетел! – повторяет Наталья. Она звонко смеется, по-детски хлопает в ладоши и все-таки превращается в лиловое облако. Однако никуда не улетает, а окутывает широкие плечи Ромаса, словно шарф из крашеного марабу.
* * *
Проснувшись, Наталья какое-то время неподвижно лежит в постели, пытаясь вспомнить, что такое замечательное ей приснилось, но вспомнить не получается вообще ничего, зато ее почему-то охватывает печаль, такая глубокая, словно кто-то из близких совсем недавно умер, хотя она совершенно точно знает, что после бабушки, которую похоронили двадцать пять лет назад, в их семье, слава богу, никто не умирал.
– Мама, ты что, плакала? – спрашивает за завтраком Томас, младший сын, студент первого курса Технического Университета, он всегда готов защитить Наталью от всех бед, включая те, о которых она никогда ему не расскажет. Особенно от них.
Наталья отрицательно мотает головой.
– Но кажется, ревела во сне, – подумав, добавляет она. – Хотя сон при этом, вроде бы, был хороший. Очень обидно, что все забыла. Я почти никогда не запоминаю сны… Будешь еще омлет?
* * *
– По-моему, я занимаюсь полной ерундой, – говорю я.
– Конечно, – легко соглашается Нёхиси. – И я тоже. Причем всегда. Строго говоря, мы с тобой сами – полная ерунда. Никто в здравом уме даже предположить нас не способен. Даже предположить!
Он совершенно прав. На этом месте, вероятно, следовало бы добавить: «Но кому от этого легче». Однако я знаю кому. Мне легче. Мне!
* * *
Заместитель директора клинингового агентства Наталья идет домой. Ей надо поторопиться, вечером в гости придут старший сын с женой, а у нее ничего не готово, только селедку под шубой вчера успела сделать, Линас с детства от нее без ума, душу за эту селедку продаст; ждала бы его одного, можно было бы вообще больше ничего не готовить, только черного хлеба купить, но Машка селедку не любит, поэтому надо бы все-таки успеть к их приходу поставить в духовку курицу с картошкой и настрогать хотя бы один салат. А на работе, как назло, задержали, поэтому теперь придется бегом-бегом.
Наталья ускоряет шаг, но внезапно, движимая каким-то смешным, почти детским чувством противоречия, сворачивает в летнее кафе, открывшееся прямо на Белом мосту, заказывает «газированный кофе», эспрессо, тоник, колотый лед, отличная смесь, чтобы пить в жару, достает из пачки вторую за день сигарету, думает с удивившим ее саму веселым упрямством: я заслужила эти десять минут покоя с кофе и сигаретой, никому их не отдам, пусть весь мир подождет.
Наталья сидит за пластиковым столом, спиной к реке, лицом к пересекающим мост прохожим, по большей части, офисным теткам средних лет в светлых летних блузках, таким, как она сама. Одобрительно улыбается, увидев забавную пару: низенькая толстуха в длинной цветастой юбке, а рядом с ней худая высокая дама в таком радикальном мини, с такими отчаянными глазами, словно надела это дурацкое платье на спор или, наоборот, решила, что это – самый последний в ее жизни раз.
У нее такой легкомысленный и одновременно трагический вид в этом коротком детском платье, что Наталья невольно думает: вот уж кому явно не находится места на земле. Бабушка Катя в таких случаях говорила: «неприкаянная душа», и Наталья тоже думает: «неприкаянная душа», хотя на самом деле просто нелепая тетка, зато с такой легкой походкой, что кажется, сейчас ее унесет ветер. В небо, где ей самое место, прыгать по облакам.
Наталья почти невольно рисует в воображении эту картину: как речной ветер подхватывает женщину в красном мини-платье и уносит куда-то ввысь, и вдруг вспоминает, что все это уже было. То есть нет, не было, просто снилось, как какой-то невнятный мужик в пижаме говорит ей, что так и надо поступать с людьми: представлять, как они взлетают в небо… Или даже два мужика? Точно, один в пижаме, второй большой и очень красивый. Хороший был сон, даже просыпаться жалко. То-то чуть не расплакалась утром; теперь хотя бы ясно из-за чего.
– …Погоди, – говорит Магда, – постой. Мне надо… – и умолкает на полуслове.
– Что-то случилось? Тебе нехорошо?
Магда смотрит на свою спутницу так, словно впервые ее увидела. Наконец отвечает каким-то новым, незнакомым ей самой голосом:
– Спасибо, все хорошо.
А что еще скажешь, когда не знаешь, как еще описать – не подруге, самой себе – это удивительное, ни на что не похожее ощущение, словно бы она взлетает к небу и одновременно ныряет в него, как в море; даже думать о таком как-то глупо, когда твердо стоишь обеими ногами на твердой земле.
Удивительно, как же все-таки здесь пахнет морем, – думает, глядя им вслед, Наталья. – А ведь оно далеко.
Аллея Казё Шкирпос (Kazio Škirpos al.) Эффект Жаровски
Я как бог, никто в меня не верит
(случайно подслушанная реплика неизвестного прохожего)– …а тебе уже рассказывали легенду о Жаровски? Ну, про студента-гуманитария чуть ли не с кафедры востоковедения, который по рассеянности перепутал аудиторию, зашел на лекцию к математикам, где как раз разбирали полное доказательство теоремы Ферма, посидел, послушал, сказал: «Так можно же проще!», вышел к доске, написал буквально три строчки, извинился: «Вообще-то я с другого факультета», – и ушел, оставив аудиторию обтекать. На этом месте рассказчик обычно делает круглые глаза и сообщает, что профессор демонстративно посмеялся над выскочкой, но решение тщательно переписал в тетрадку, а двумя днями позже, конечно же, умер от инфаркта, а тетрадку – еще раз конечно же! – так и не нашли. Вот сразу ясно, что древняя история, сейчас бы все сфотографировали телефонами – если бы было что.
– Трижды, – улыбается Томас. – В том числе начальство, с назидательным выводом: вот почему своих студентов надо знать в лицо. По-моему, это такая типичная страшилка для преподов-новичков, как и все остальные истории про гениальных первокурсников, которые у нас вместо Гроба-На-Колесиках и Черной Руки – все знают, что их не бывает, но слушать все равно интересно. А ты откуда знаешь про Жаровски? Ты разве преподавал в нашем универе?
– Ну так друзья там работали, – пожимает плечами отец. – Они эту байку на хвосте принесли. Мы смеялись, что легенду явно сочинили гуманитарии, чтобы их боялись. Но никто их не боится все равно.
– Тем более, что перепутать аудиторию у них при всем желании не получится, – смеется Томас. – Из их корпуса к нашему через полгорода придется чесать.
* * *
– …папа рассказывал про одного чувака, они то ли учились вместе, то ли просто жили в одном дворе, так у него, представляешь, машины всегда заводились, – говорит Лена, закуривая третью по счету сигарету.
Господи, – думает Магда, – как же тянется время, когда ждешь эвакуатор, хуже, чем в любой очереди, кроме, может быть, той, которая в туалет. И Лена трещит, не умолкая. И ведь не попросишь заткнуться – обидится. Все почему-то обижаются, когда их просят немножко помолчать.
– …ни хрена не разбирался, – продолжает Лена, – хорошо, если вообще знал, как открыть капот. Может, даже сам не водил, не помню. Папа говорил, он вообще был гуманитарий – то ли философ, то ли филолог, что-то в таком роде. Просто вот такое у него было удивительное свойство: если сядет за руль, повернет ключ в замке зажигания, любая машина заведется, даже с севшим аккумулятором. Ты вообще представляешь, какие тогда были машины? Жуткое барахло. Зимой, в мороз, когда никто не мог завестись, у него под окном хором орали: «Жа-ров-ски! Жа-ров-ски!» – и он такой выходил, весь красивый, в импортной дубленке, как кинозвезда. Брал по рублю с носа, это в то время было, как сейчас… а даже не знаю. Вроде пару бутылок пива можно было купить. Ну значит, примерно три евро. Все равно дешево. Вот бы его сейчас сюда, этого папиного филолога! И никого не надо ждать.
– Ну слушай, – говорит Магда, с трудом скрывая раздражение, – ну так не бывает. При всем уважении к твоему папе, по-моему, это какая-то ерунда. Был, наверное, какой-нибудь сообразительный мастер, ходил по дворам в морозы, всех заводил, быстро и дешево; кто-то краем уха что-то не то услышал, и привет, готова городская легенда о мироточащем философе-автомеханике… О, смотри, кто-то едет. По-моему, это к нам.
* * *
– …и на этом несуществующем языке писал стихи, – говорит Марк.
– Стихи на несуществующем языке? – недоверчиво спрашивает Элла. – А твоя мама их видела вообще?
– Их никто не видел. Этот… – как его звали-то? – Вацлав, Вацлав, Вацлав… Жарковский? Жароцкий? Жаровский? – ладно, на самом деле неважно – так вот, он их прятал. Закапывал куда-то, я толком не понял. В общем, делал какие-то тайники.
– Да ладно! – смеется Элла. – Тайники он делал! Из стихов на несуществующем языке! Вот уж сокровище так сокровище! Просто некоторые знают, какую лапшу надо вешать на уши девушкам. Ну, правда, смотря каким. Со мной у него этот номер не прошел бы.
* * *
– …и жил там несколько лет, – говорит Андрис. – На этом долбаном острове, где уже сорок лет вообще никого нет, натурально Робинзоном. Устроил себе дом внутри гигантской черепахи… Ну чего ты смеешься, не в живой черепахе, а в статуе. Там же раньше была вилла какого-то богача, куча скульптур осталась. А от дома одни развалины, в них уже невозможно жить…
– Внутри черепахи? На необитаемом острове? Ты что, в это веришь? – спрашивает мать.
– Конечно, нет. Но очень люблю эту историю. Лучшая из всех, которые папа выдумывал про своих друзей. Самая абсурдная. И одновременно красивая. Прикинь: крошечный тропический остров, вокруг океан, рассвет. Из гигантской каменной черепахи вылезает заспанный голый мужик с тетрадкой – он же там сны свои записывал. По папиным словам, у Жаровски была такая идея, что если спать в полном уединении, сновидения будут какие-то особенные. Якобы без каких-то помех. Правда, эту тетрадку никто никогда не видел, папа говорил, этот Жаровски книгу про сны писал. Но так и не написал. Непросто написать целую книгу, когда ты всего лишь чей-то вымышленный друг.
– Но кстати, на хуторе действительно спится гораздо лучше, чем в городе, – задумчиво кивает мать.
* * *
– …мог прийти среди ночи, сказать: «А поехали на море», – и поди возрази, триста километров по трассе за два часа, чтобы окунуться и сразу назад, потому что Нийоле утром на работу… невыспавшейся, с красными глазами и гудящей от шампанского головой, вот радость-то, да? Но она говорила, это было такое счастье, что уже потом ни с кем не смогла.
– Старые девы любят сочинять такие истории, – пожимает плечами Алдона. – Про великую любовь, которой они хранят вечную верность. А там всех реальных событий – увидела кого-то в окно… ладно, предположим, в гостях у подруги – и давай фантазировать. В каком-то смысле очень удобно, можно больше ничего не делать, жизнь и так полна.
– Но наша Нийоле была не такая. Я имею в виду, не классическая старая дева с бульварным романом под подушкой. Ты помнишь, какая она красивая на институтских фотографиях? Ай, ну что я спрашиваю, ты ее не на фотографиях видела. У вас же разница в возрасте всего пять лет.
– При чем тут красивая-некрасивая? Не от этого зависит. Просто некоторые люди боятся реальной жизни. Нийоле – моя сестра, и я точно знаю, жизни она боялась. Даже в кино, когда самую обычную драку показывали, всегда закрывала глаза. И, кстати, этого ее поклонника никто никогда не видел. Ни родители, ни подруги. Специально я за ней не следила, но не помню, чтобы она куда-то бегала по ночам.
– Нийоле говорила, им обоим нравились тайны. Да и продолжалось это всего одно лето. Потом этот Жаровски уехал в какую-то экспедицию, писал ей письма без обратного адреса и постепенно совсем пропал…
– Письма она, конечно же, сожгла.
– Ну да, – вздыхает Рута. – Говорила, сожгла, когда поняла, что он не вернется. Наверное, и правда не было у нее никакого поклонника. Ты совершенно права.
* * *
Вацлав Жаровски идет домой. Сколько в его жизни было домов, сколько, наверное, еще будет – шестьдесят два года, считай, только начало жизни, настоящей, вдумчивой, полной, как даже и не мечтал – а прямо сейчас его дом окружен цветущими кленами и стоит у самой реки.
Вацлав Жаровски идет, ускоряя шаг, чувствует, как тело его становится невесомым, тихо смеется от внезапно охватившего его счастья и закрывает глаза, но по-прежнему видит тропу под ногами, стволы деревьев и пасмурное серое небо, сулящее скорый дождь.
«Это сон», – думает Вацлав Жаровски и сразу смотрит на свои руки. В молодости он читал книгу о магии сновидений, из которой почему-то запомнил именно это правило: когда понимаешь, что видишь сон, надо смотреть на руки. Черт его знает зачем.
Вацлав Жаровски видит, что его руки стали прозрачными, говорит себе: «Точно сон», – и смеется, стоит и смеется, смеется, смеется, пока его тело тает и стелется над рекой, как холодный поземный туман, словно не было никогда никакого Вацлава Жаровски, словно один только Вацлав Жаровски в мире и есть.
Улица Винцо Кудиркос (Vinco Kudirkos g.) Ирруан, доудаль, индера
06:20
Дана проснулась в шесть двадцать, за десять минут до звона будильника, не потому, что выспалась, а просто по привычке. Сунула телефон в карман пижамных штанов, сгребла плед и подушку с неразобранного дивана, на котором уснула с планшетом где-то в начале второго, оттягивая момент, когда придется идти к мужу в спальню, сунула в шкаф и пошлепала в ванну, почти беззвучно повторяя обычную утреннюю молитву: «Будь все проклято, будь все проклято, Господи, прокляни, пожалуйста, все». Молитва, судя по всему, работала достаточно эффективно, по крайней мере, по утрам окружающий мир обычно производил впечатление вполне проклятого – не самым страшным смертным проклятием, а так, серединка на половинку. Впрочем, Дана не особо обольщалась на свой счет: ясно же, что по утрам еще куча народу проклинает все на свете. Получается дружный хор. Вероятно, быть проклятым – это такая утренняя зарядка мира, одно из великого множества обязательных мучений, необходимых для поддержания внутренней дисциплины и общего тонуса.
Сама Дана зарядку по утрам не делала. Ради зарядки пришлось бы просыпаться еще на полчаса раньше. Ну уж нет.
06:30
Будильник в телефоне начал трезвонить в половине седьмого, когда Дана стояла под душем, не то чтобы наслаждаясь звонкими тугими струями горячей воды, как обычно говорят в таких случаях, но уже не очень сильно от них страдая. Умеренно. В самый раз.
Дана умеренно страдала, энергично намыливая колени, а телефон звонил. Это повторялось каждое утро. Дана всегда забывала отключить будильник, проснувшись, вернее, притворялась, будто забывает, на самом деле, ей нравилось надеяться, что однажды этот звонок раньше времени разбудит дочку и мужа, которым можно дрыхнуть почти до семи, пока готовится завтрак. Будь они оба прокляты вместе с остальным окружающим миром и еще дополнительно две тысячи четыреста раз, по одному проклятию на каждую секунду сладкого утреннего сна.
Но они никогда не просыпались. Что в общем понятно: телефон в кармане пижамы, пижама на вешалке в ванной, между запертой дверью ванной и комнатами – коридор. Даже если не спать, вряд ли что-то услышишь. Так жаль.
06:35
В шесть тридцать пять Дана вышла из ванной и поплелась на кухню. Нажала кнопку кофемашины, щелкнула кнопкой чайника, достала из хлебопечки еще теплый домашний хлеб, шваркнула на плиту сковородку, нарочно стараясь произвести побольше шума, но это не сработало, это никогда не срабатывало, у мужа и дочки был крепкий сон. Пока кофеварка фыркала, чайник задумчиво подвывал, а сковородка разогревалась, Дана стояла, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу и тихо бормотала: «Айнабурды, дотихан, казавайя, лай-улулу, дарабу, гимустан, аюны, куверды». Это почему-то всегда помогало: если прижаться лбом к любой твердой поверхности и говорить вслух первую пришедшую – не на ум даже, просто на язык – бессмысленную чушь, можно не сойти с ума, даже утром, пока жаришь яичницу после пяти часов тревожного, обреченного на скорую гибель от звона будильника сна.
06:50
Ровно в шесть пятьдесят из спальни донеслось треньканье мужниного телефона, в шесть пятьдесят три в ванной зашумела вода, в шесть пятьдесят восемь наступила тишина, в шесть пятьдесят девять раздался теоретически приятный слуху всякой матери, а на практике ненавистный, как и все остальные утренние звуки детский смех, означавший, что Дарюс разбудил Машку, и сейчас они придут жрать. Дана залила кипятком пакетик ягодного чая для дочки, нажала кнопку кофейной машины и усилием воли сложила губы в традиционную утреннюю улыбку. Вполне можно одновременно улыбаться и все проклинать. Мама, папа, я – счастливая семья. Чего ж этим проглотам не быть счастливыми, когда завтрак уже на столе.
07:35
В семь тридцать пять Машка пошла одеваться – сама, спасибо, господи, хоть что-то она уже способна сделать сама! Дарюс, читавший за завтраком новости, неохотно отложил планшет, буркнул: «Спасибо», – и тоже встал из-за стола.
07:55
В семь пятьдесят пять Дарюс с Машкой вышли из дома, как всегда, с запасом: первый урок начинается в половине девятого, а идти до школы максимум двадцать минут, даже медленным шагом толстяка Дарюса, даже если постоянно останавливаться, как это делает Машка, чтобы подобрать яркий лист, круглый камешек, и всю остальную грязь, какая найдется на улице, всю эту проклятую грязь. Хорошо, что Дарюсу на работу только к девяти, ехать пятнадцать минут на автобусе, и он всегда сам провожает Машку до школы. Дарюс никогда не сердится на дочку, не кричит, не торопит, хорошо, что ему все равно.
07:58
Самое обидное, невыносимо, до злых, молча проглоченных слез обидное, что Дане на работу тоже к девяти, причем ей даже ехать никуда не надо, только выйти из дома, свернуть за угол, и все, уже пришла. Если бы муж и дочь были способны сами приготовить себе завтрак или просто соглашались убраться из дома без обязательной утренней жрачки, можно было бы спать почти до половины девятого. На два часа дольше, на целых два прекрасных длинных утренних часа.
«Будьте вы прокляты», – привычно думает Дана, складывая тарелки в посудомойку. – «Будьте вы прокляты», – повторяет она про себя, выглядывая в окно, чтобы помахать им на прощание. Дарюсу все равно, а Машка всегда оглядывается и радуется, увидев в окне маму, не стоит ее огорчать. Поэтому Дана энергично машет, Машка восторженно прыгает, муж оборачивается, лениво поднимает руку в приветственном жесте. «Зачем это он? – устало думает Дана. – Наверное, считает, мне будет приятно. Да я прям помираю от счастья! Оттого, что какой-то толстый мужик оглянулся и помахал».
– Я вас не люблю, – говорит Дана вслух. – Не люблю, так и знайте, ни капельки. Обоих. Мечтаю, чтобы вы исчезли. Надоели. Убирайтесь вон.
Муж и дочь, конечно, ее не слышат, но послушно скрываются за поворотом, а Дана все стоит у окна, зажмурившись, бормочет про себя: «Тэрао, утверда, алиссо, грумантрис, адру, курандай». Сейчас ей почти легко.
08:20
В восемь двадцать Дана вышла из квартиры. Слишком рано, но делать дома особо нечего, а если на полчаса прилечь, встать потом будет так трудно, что ну его к черту, одного утреннего подъема вполне достаточно, чтобы сделать жизнь совершенно невыносимой, ни к чему подвергать себя этой пытке два раза подряд. Поэтому перед работой Дана часто заходит в кафе напротив троллейбусной остановки на углу улиц Винцо Кудиркос и Чюрлене и заказывает маленький черный без молока. Это, конечно, глупая, ненужная, лишняя трата – платить полтора евро за кофе, когда дома отличная кофемашина, капсула стоит примерно втрое дешевле, но, во-первых, дома кроме кофемашины кушетка на кухне, диван в гостиной, кровать и еще кровать, ляжешь – не встанешь, а встанешь – заново все проклянешь. А во-вторых, в этом кафе так чудесно пахнет кофе и свежей выпечкой, такие удобные стулья, такие широкие подоконники, такие белоснежные стены, такие смешные круглые банки с хризантемами на столах, такие улыбчивые бариста, такие симпатичные посетители, что поневоле чувствуешь себя почти живым человеком, а в тягостном повседневном существовании появляется некое подобие смысла. Обман, конечно, но очень приятный обман. И уж всяко стоит тридцати евро в месяц, а сэкономить можно на чем-нибудь другом.
08:55
Без пяти девять Дана входит в свой офис, здоровается с коллегами, снимает пальто, садится, включает компьютер, и ее охватывает тоска, такая привычная, что впору начать считать ее даже приятной, как минимум успокаивающей: я хочу выть и биться об стены, следовательно, существую, чего ж мне еще.
Но Дана, конечно, не воет, не бьется, а улыбается всем присутствующим, говорит: «Какое прекрасное утро, очень теплая осень в этом году».
13:00
Коллеги ушли на обед, а Дана осталась; она всегда остается, ей удалось договориться с начальницей, та пошла навстречу, разрешила Дане работать без обеденного перерыва и уходить на час раньше, не в шесть, а в пять, чтобы забрать Машку с продленки в половине шестого. Не то чтобы это было жизненно необходимо, продленка официально работает до шести вечера, а неофициально с детьми всегда кто-нибудь сидит до семи и даже дольше, пока всех не разберут, просто Дана не любит делать большие перерывы в работе и есть в середине дня, после еды очень хочется спать и невозможно сосредоточиться, слишком просто сделать ошибку, а ошибок лучше не делать, слишком уж долго и муторно их потом исправлять.
Поэтому оставшись одна, Дана пошла на офисную кухню и нажала на кнопку кофейного автомата, кофе здесь скверный, зато бесплатный. И почти всегда найдется печенье, или сушки, или просто сухарики в специальной вазе для всех. Можно сгрызть кусочек, чтобы не тошнило от голода, запить жидкой молочно-кофейной бурдой и обратно к компьютеру, к цифрам, написанным в столбик, буквам, написанным в строчку, до конца ежедневной умеренно мучительной пытки осталось чуть меньше четырех часов.
Но прежде, чем сесть за работу, Дана прижалась лбом к оконному стеклу и какое-то время неподвижно стояла в надежде, что сейчас – не на ум, сразу на язык – снова придут бессмысленные сочетания звуков: «дорбурад», «ататун», «мулустай», успокоительные, как лекарство, ласковые, как поцелуи бездны, в которую мы все падаем, падаем, падаем, и те, кто ведет себя хорошо, не кричит, не плачет, не бьется о стены, не бросается на людей, выполняет обязанности, подчиняется правилам, умирают заранее, не достигнув самого дна, не ощутив боль удара, потому что она была равномерно распределена на все время падения. Вполне щадяще распределена.
Но слова не пришли. Они почти никогда не выговариваются на работе, даже когда никого нет рядом. Видимо, просто обстановка не та.
16:59
Без одной минуты пять Дана выключила компьютер, вежливо попрощалась с коллегами, привычно сжалась в комок от их завистливой неприязни: только делает вид, будто не ходит обедать, на самом деле остается и ест пока никто не видит, кофе пьет и бездельничает, пани Галя однажды вернулась за зонтиком и застукала эту выдру на кухне, это у нас называется «не ходить на обед», – примерно так думают дамы из бухгалтерии, но вслух, конечно, никогда ничего не говорят. Они вежливые, да и к Дане относятся скорее с симпатией, просто вот прямо сейчас она свободна как птица и может делать, что хочет, наслаждаясь многообразием чудесных возможностей: хоть за дочкой в школу, хоть в супермаркет за хлебом и макаронами, хоть домой, варить мужу обед, а остальным сидеть на работе еще целый час.
17:08
По дороге к Машкиной школе Дана встретила кошку, трехцветную, гладкошерстную, старую знакомую, часто попадается на пути. Кошка ласковая и не пугливая, наверное, раньше была домашней, а может, просто научилась ладить с людьми, вон какая гладкая и упитанная, окрестные жители неплохо ее подкармливают, Дана и сама бы покормила, но у нее с собой нет никакой еды.
Кошка нравится Дане, жила бы одна, взяла бы ее, не задумываясь, но Дана живет не одна. Еще неизвестно, понравится ли кошка Дарюсу, и будет ли убирать за ней Машка; скорее всего, не будет, а значит, на Дану свалится дополнительная работа, нет уж, так не пойдет.
Дана присела на корточки, предусмотрительно подобрав полы пальто, чтобы не перепачкать, осторожно, одним пальцем погладила пеструю кошку. Кошка тут же замурлыкала.
– Извини, – сказала ей Дана, – ты очень хорошая кошка. Но мне нечем тебя любить.
Хотела, конечно, сказать: «Мне нечем тебя накормить», а вышло вот так. Чуть не заплакала от этой своей оговорки, но сдержалась. Машка заметит, если Дана придет зареванной. Не нужно ее лишний раз огорчать.
17:20
Ровно в двадцать минут шестого Дана поднялась на школьное крыльцо. Машка выскочила навстречу, повисла на шее, такая тяжелая, здоровенная уже корова, а верещит в самое ухо что-то младенческое, глупое, бессмысленное, свое. Ничего, ничего это надо просто перетерпеть. Желательно, ласково улыбаясь. Машка не виновата, что маме нечем любить даже пеструю кошку, никого нечем любить.
17:35
Машка пожаловалась, что на продленке сегодня не гуляли, воспитательница сказала, дождь собирается, неправду сказала, не было никакого дождя. Стала уговаривать: давай пойдем домой через парк. Дана открыла было рот, чтобы сказать: «В субботу пойдем, а сейчас мне некогда, папа вот-вот приедет с работы, а у нас ужин не готов». Но передумала. Вдруг поняла, что гулять с дочкой в парке, конечно, не слишком весело, но гораздо проще, чем готовить проклятый ужин. Написала Дарюсу: «Пошли с Машкой в парк, задержимся, купи себе пиццу или придумай еще что-нибудь». Муж кратко ответил: «Супер!» – и Дана подумала, что гулять по вечерам надо почаще. Можно вообще каждый день. А Дарюс пусть жрет свою любимую пиццу, все равно жирный, хуже уже не будет. А если и будет, плевать.
18:18
Набегавшись, Машка стала плести венок из красных кленовых листьев. Дана достала телефон, чтобы проверить, не написал ли что-нибудь муж; время на телефоне было красивое: восемнадцать-восемнадцать. В юности Дана считала подобные совпадения хорошей приметой. А теперь, конечно, не верила в такие глупости. Но все равно почему-то обрадовалась. Закрыла лицо руками, холодными, как мокрые листья, беззвучно пробормотала: «Атрапта, ковет, глимускаль».
Машка дернула ее за рукав:
– Мама, ты что, плачешь?
Дана отняла руки от лица, улыбнулась:
– Ну что ты. Просто немножко устала. Пойдем?
– Можно я доплету венок? – спросила дочка.
Дана хотела сказать: «Что за глупости, зачем тебе этот венок? Скоро стемнеет, пора домой». Но неожиданно для себя согласилась:
– Конечно, можно. Мы никуда не спешим.
19:31
Домой пришли аж в половине восьмого. Дарюс встретил их на пороге, очень довольный, в переднике прямо поверх костюма, с кухонным ножом в руках. На столе лежали коробки с пиццей, одна большая, две маленькие, и стояла пластиковая миска, до краев наполненная слишком крупно нарезанными огурцами. Муж объявил, сияя от гордости:
– Пока вы гуляли, я сделал салат. Чтобы, как ты говоришь, не одни углеводы.
«Да уж, сделал, так сделал», – саркастически подумала Дана. Но вслух, конечно, сказала:
– Ты у нас молодец.
22:55
Машка давно спала, Дарюс клевал носом на кухонной кушетке, делая вид, будто внимательно смотрит сериал; наблюдать его муки было невыносимо, и Дана сказала:
– Ты сидя спишь, иди в кровать.
– А ты опять будешь спать на диване? – спросил муж.
Спросил не сердито, как раньше, не обижено даже, но так по-детски беспомощно, что у Даны язык не повернулся ответить: «Все лучше, чем слушать твой храп». Сказала:
– Ну что ты. Я случайно вчера в гостиной заснула. Хотела немного почитать, и вдруг – брык! – как выключили меня. Иди в кровать, я сейчас хлеб на утро поставлю, развешу стирку и тоже приду.
– Давай я развешу, – предложил Дарюс.
Встал с кушетки и отправился прямо в спальню. Он всегда сам предлагает помочь, а потом ничего не делает, словно бы верит, что слов достаточно. Удивительный человек. И сердиться на него бесполезно. Да и как рассердишься на такого беднягу? Невеселая участь – жить с женщиной, которая проклинает тебя по утрам, а вечерами просто глядит с нескрываемым отвращением. Бедный жирдяй, так влип.
«А уж Машка как влипла, – подумала Дана, аккуратно насыпая муку в мерный стакан. – Вообще ни за что ни про что. Я ее не люблю. И вряд ли кто-то когда-то полюбит. Она пока вполне ничего, но вырастет жирной коровой, вся в отца».
23:12
Белье развешано, хлебопечка перемешивает тесто, начало двенадцатого, самое время идти спать, завтра снова подъем в половине седьмого. Но обидно: когда и жить, если не сейчас, домашние наконец-то улеглись не путаются под ногами, хлебопечка уютно жужжит, за окном накрапывает мелкий осенний дождик, а Дана стоит, прижавшись горячим лбом к холодному стеклу и беззвучно плачет о тех, кого не может любить: о муже, дочке и пестрой кошке, которая, впрочем, наверняка забралась в какой-нибудь теплый сухой подвал, свернулась клубочком и чувствует себя гораздо лучше всех нас вместе взятых. «Надеюсь, что это так, – думает Дана. – Пусть хотя бы кошке будет сейчас хорошо».
А потом слезы заканчиваются, и к Дане приходят слова. «Айобелль, – тихо бормочет Дана. – Ланексаль, шилтумара, адайти. Ирруан, доудаль, индера!»
198880732940484447349:953
Дана Лой Элинталь Маль-Муран Йоторана, восемнадцатый младший принц туманных долин Адайти, открывает свой Темный глаз, предназначенный для созерцания ночи, видит рядом свою старшую сестру-близнеца Дану Лой Альдимер Маль-Муран Йотокати и плачет от облегчения всеми тремя подвластными ему долинами и еще одной отцовской, благо отец разрешает детям плакать его самой дальней долиной, когда для полного выражения чувств не хватает своих.
– Опять страшный сон приснился? – спрашивает сестра, и Дана Лой Элинталь Маль-Муран Йоторана кивает. А потом говорит сквозь слезы своих долин:
– Такое ужасное место мне снилось, милая Йотокати! Там никто не смеет спать, сколько хочет. И не может делать, что хочет. И я там не умел… не умела… мне было нечем любить. Скажи мне, что так не бывает, милая Йотокати! А если бывает, объясни, как сделать, чтобы так не было. Потому что если так все-таки где-нибудь, хоть для кого-нибудь есть, я не согласен быть!
– Ты такой смешной, Йоторана! – улыбается сестра, восемнадцатая старшая принцесса туманных долин Адайти. – Конечно, так не бывает. Мало ли, что иногда может присниться. Не плачь, мой маленький. Не бойся, я буду рядом. Спи.
Улица Добужинскё (Dobužinskio g.) Демон и Зверь
Труп был сиреневый. Он лежал на полу, голый, в зеленых носках. В его блестящем бритом черепе отражались мигающие огоньки подвешенной под потолком новогодней гирлянды. Возле трупа на корточках сидела Люцина и внимательно его разглядывала.
– Такой красивый! – сказала она, услышав Милины шаги.
– Не совсем в моем вкусе, – честно ответила Мила. И еще более честно осела на кухонный диван, потому что ноги отказывались ее держать.
Люцина наконец обернулась – на скорбный скрежет диванных пружин. Некоторое время внимательно смотрела на мать. Наконец сказала:
– Мама. Это же просто манекен. Я вообще думала, он твой подарок.
Мила отрицательно помотала головой.
– Но мне приятно, что ты настолько в меня веришь, – добавила она.
– Но кроме тебя никто не… Ну, то есть Сашка знал, что я хочу манекен, и девчонки знали; предположим, кто-то, или все вместе решили сделать мне такой подарок. Но как бы они его сюда занесли без ключей? Дома весь день никого не было. Ты на работе, Элька рано утром с подружками куда-то поехала. Я сама только пришла. Захожу в кухню, а тут он. Такой прекрасный! Сбылась моя мечта.
– Ты мечтала о сиреневом манекене? – переспросила Мила.
– Да не то чтобы именно о сиреневом, – улыбнулась Люцина. – О любом манекене. Я же тебе говорила, не помнишь? Спрашивала, вдруг кто-нибудь из твоих подружек знает, где можно старый манекен раздобыть. Потому что они, как выяснилось, безумно дорогие – если не обрубки, а в полный рост, с головой, ногами и всем остальным. Самые плохонькие под двести евро. А подержанные почему-то никто не продает.
– Ну, двести евро как-то можно было бы наскрести, – нерешительно сказала Мила.
На самом деле жалко тратить такие деньги на дурость. Сама ни за что не стала бы и дочку постаралась бы отговорить. Но сейчас, когда манекен уже лежал здесь, рассуждать о теоретической возможности его купить было легко и приятно.
– Да ну, – нахмурилась Люцина. – Слишком дорого. Мне же не для работы, а просто так. Для интерьера и настроения. Как-нибудь интересно его раскрасить и поставить в комнате. Чтобы всегда под рукой был вымышленный друг.
– Сиреневый вымышленный друг, – уточнила Мила.
– Никогда не знаешь, какого цвета твой вымышленный друг, пока не застукаешь его у себя в кухне, – кивнула Люцина. И села на диван рядом с матерью.
– Зато его даже красить не надо, – сказала она. – И так хорош.
– Все-таки интересно, откуда он взялся, – вздохнула Мила.
– Мне тоже. Будем проводить следствие. У нас с тобой как раз есть серые клеточки. У меня на юбке, у тебя на шарфе. В сумме не меньше, чем у Пуаро.
– Я должна вам что-то сказать… – на этом месте Эляна предсказуемо умолкла и застыла в дверном проеме – ни туда, ни сюда.
Выглядела она одновременно решительно, испугано и вызывающе; с таким видом юные девицы обычно объявляют о намерении бросить школу, или немедленно выйти замуж, или и то и другое сразу, полным пакетом. Но не в двенадцать же лет!
– Что слу?.. – начала было Мила, но в этот момент раздался такой пронзительный визг, что у нее заложило уши.
– Что за?.. – присоединилась к ней Люцина; окончание фразы было поглощено визгом.
Пока Люцина и Мила бессмысленно таращились на Эльку, а она на них, сиреневый манекен вскочил с пола так резво, словно был не просто живым, а живым акробатом. И метнулся к Люцине. Та отпрянула, но не успела увернуться. Миг спустя манекен уже сидел у нее на коленях, обнимал пластмассовыми руками и, подвывая от ужаса, умолял тоненьким детским голоском:
– Защити меня! Не отдавай!
– Что это у вас? – почти беззвучно спросила Элька, пятясь обратно в коридор. – Кто оно?
– Мама, сними с меня это, пожалуйста, – чужим, незнакомым, очень спокойным голосом попросила Люцина. – Убери его куда-нибудь.
– Не отдавай меня Зверю! – взвыл манекен.
– Мяу! – тоненько пискнула Элька. И зачем-то повторила: – Мяу, мяу!
К этому моменту Мила окончательно перестала понимать, что происходит. Но мяуканье младшей дочери оказалось последней каплей, и она закричала:
– Немедленно прекрати мяукать! И без тебя…
Хотела сказать: «И без тебя черт знает что творится», но не успела, потому что Люцина наконец как-то стряхнула с себя манекен, и он с грохотом упал на пол, а Эляна объяснила:
– Он маленький. И испугался.
– Кто маленький?!
– Мама, давай уберем это, – все тем же чужим незнакомым голосом попросила Люцина.
– Пожалуйста, не отдавайте меня Зверю. Мне страшно! – жалобно твердил сиреневый манекен. Но по крайней мере, смирно лежал на полу, не пытаясь снова взгромоздиться на колени Люцине. Уже молодец.
– Котенок, – сказала Элька. – У меня котенок. Он маленький. Очень хороший. Увязался за мной аж на Добужинского, возле Илонки, я его только перед светофором на руки взяла, чтобы машина не сбила. И он сразу так замурлыкал, что я не смогла отпустить. Я хотела сначала спросить разрешения, но не дозвонилась. И… в общем, я его принесла. Он не блохастый, здоровый, чистенький, видно, что домашний, людей совсем не боится, наверное потерялся. Пусть это будет подарок на Новый год и на день рождения вместе, мне больше ничего не надо, даже самокат. Я сама буду за ним убирать, честно! Я хотела все объяснить, но у вас… а что тут у вас? Это такая игрушка?
– Это какой-то ужас, – выдохнула Мила. Сразу про все.
– Мама, помоги мне его убрать, – снова попросила Люцина.
– Не отдавайте меня! Не-е-е-ет! – истошно верещал манекен.
– Он мальчик, – сказала Элька, расстегивая молнию пуховика. – С ним не будет проблем. В смысле когда вырастет, никого нам не родит.
Из-под пуховика наконец выглянула полосатая морда с мохнатыми бакенбардами. И разразилась длинной прочувствованной речью:
– Мяу-мяу-мяу!
– Нет, пожалуйста! Только не это! – воскликнул сиреневый манекен. И вдруг исчез. А на плече Люцины образовалось невесомое черное облачко. И пропищало совсем уж жалобно, куда там котенку: – Не отдавай меня Зверю! Не отдавай!
Стены снова сотряс визг, но теперь уже родной и знакомый. На Милиной памяти Люцина так визжала всего дважды в жизни: когда у нее впервые брали из пальца кровь на анализ, и когда соседский мальчишка бросил в нее паука. И попал.
«Даже хорошо, что она кричит, – подумала Мила. – Значит, не такой уж сильный шок. Интересно, а у меня – сильный? Я вообще это все хоть как-то переживу?»
Пока Милин разум панически метался по черепной коробке, на помощь пришел материнский инстинкт: она крепко обняла дочку, прижала к себе, утешительно забормотала:
– Не бойся, моя девочка, не бойся, ничего страшного не случилось, я с тобой, все будет хорошо.
Визг постепенно перешел в рыдания; по опыту Мила знала, что это неплохой признак: поплачет, устанет, пойдет умоется и успокоится. А уже потом будем думать, как и что.
– Лю, ты чего? – удивилась Элька, никогда прежде не видевшая старшую сестру в слезах. – Ты так сильно не хочешь котенка? Но ты же любишь кошек, ты сама говорила…
– Мяу, – укоризненно вставил котенок. И повторил, видимо, для полной ясности: – Мяу!
– Помолчите пока оба, – строго сказала им Мила. – Дайте человеку успокоиться. Обсудим все потом.
– А что это за сиреневая кукла?.. – спросила Элька. И после некоторой паузы добавила: – …тут только что была. Она что, заводная? И куда она подевалась?
Хороший, черт побери, вопрос.
– Я все объясню, – теперь жалобный тоненький голосок звучал откуда-то чуть ли не из Милиной подмышки. – Я вам честно все-все объясню. Открою все тайны. Только не отдавайте меня ему!
Мила и Люцина вздрогнули и инстинктивно отшатнулись друг от друга. Между ними висело все то же черное облачко. Оно взмыло к потолку, но тут же вернулось и жалобно попросило:
– Возьмите меня на ручки, пожалуйста. Клянусь, я никому ничего плохого не сделаю. Я совсем безвредный. Не опасный ни капельки. И очень его боюсь.
– Кого – «его»? – спросила Мила.
– Зверя!
– Мяу! – снова пискнул котенок.
– А-а-а-а-а! – в ужасе взвыло облачко.
Люцина вдруг рассмеялась, так и не прекратив плакать:
– Слушайте, – сказала она, заикаясь от смеха и слез одновременно: – Слушайте, по-моему, оно боится котенка!
– Я боюсь Зверя! – подтвердило черное облачко. – Зверь имеет законное право меня растерзать. Я вторгся на его территорию. Нарушил договор. Пожалуйста, спрячьте меня от Зверя. Если можно, лучше в карман.
– Ладно, – внезапно решила Мила. – Если так страшно, полезай в карман моей кофты. Но только не брюк, туда даже не вздумай…
Черное облачко метнулось к ней.
– Спасибо! – сказало оно уже из кармана. – Ты моя спасительница, благородное сердце, добрая душа. Хочешь, я теперь буду твоим слугой, а не ее?
– А не чьим? – переспросила Мила.
– Не ее! – повторило облачко.
– Видимо, не моим, – пояснила Люцина. – Оно же сначала ко мне липло. А теперь к тебе. Спасибо, мама. Я знала, что ты у нас храбрая, но что настолько…
Мила только горько вздохнула. Храброй она себя совсем не чувствовала. Но куда деваться, когда ты – самая старшая, и тебе не положено рыдать и орать, по крайней мере, при детях. Поневоле приходится откладывать панику на потом.
– Держи пока своего котенка, – сказала она Эльке. – Не отпускай. А то вдруг действительно захочет растерзать этого… это не пойми что. И порвет мне кофту.
– Он аккуратный! – заверила ее младшая дочка. – И осторожный. И самый ласковый в мире. Всю дорогу мурлыкал. А теперь испугался криков…
– Мяу! – подтвердил котенок.
– Аккуратный он или нет, потом посмотрим, – отмахнулась Мила. – Главное, не вздумай его сейчас отпускать. Сначала давайте разберемся… попробуем разобраться. – И похлопала себя по карману: – Давай, объясняй. По порядку. Ты кто?
– Вообще-то я в другом кармане, – ответило облачко. И поспешно добавило: – Но это совершенно неважно. Не беспокойтесь, я все расскажу. Я… – только не поймите меня неправильно! – как бы немножечко демон…
– Немножечко?! – хором переспросили Мила и Лю. – Это как?
Котенок снова высунул морду из-под Элькиного пуховика и выдал вполне взрослое, увесистое, басовитое «Мяу!»
Ответом ему был жалобный писк из Милиного кармана и строгое напоминание самой Милы:
– Держи его. Крепко держи!
– Да держу я, держу, – скривилась младшая дочь. – Он и не рвется особо.
– Спасибо, – поблагодарил ее голос из кармана. – Вы все, наверное, думаете, я преувеличиваю грозящую мне опасность. Но Зверь действительно может в любой момент меня растерзать. По крайней мере, имеет на это полное право. Я нарушил договор, вторгся на его территорию…
– Это не его территория, а мой дом! – возмутилась Мила.
– Но он здесь, а значит…
– Стоп, так не пойдет. Рассказывай по порядку, как договаривались, – строго сказала Люцина. – «Немножечко демон» – это вообще как?
Теперь, когда неведомо что обосновалось в кармане матери, она быстро успокоилась, и в голосе появились привычные командные нотки, всегда удивлявшие Милу: в кого она у нас такая удалась?
– Что-то вроде небольшого демона, совершенно безобидного и безопасного для людей, – смущенно ответил голос. – Но это не означает, будто мы какие-нибудь проклятые негодяи, творящие зло. Просто «демонами» у людей называются все «сверхъестественные», по вашему мнению, существа. А мы как раз вполне сверхъестественные: состоим из иной материи, вследствие чего не имеем постоянной формы и умеем совершать так называемые «чудеса». Когда-то нас было много, и мы прекрасно ладили с людьми, к обоюдному удовольствию, но после того, как мы проиграли войну Зверям, которых вы называете «котами», большинство моих сородичей предпочли покинуть эту реальность, чтобы не выполнять унизительные условия мирного договора. Я сперва остался, из сентиментальной привязанности к одному… ладно, неважно, это никого не касается. А теперь очень об этом жалею, совсем трудно стало здесь жить. Но последовать за своими при всем желании сейчас не могу: очень уж оголодал…
– Что? – звенящим от волнения голоса переспросила Элька. – Что вы такое сейчас сказали? Демоны проиграли войну котам?! А когда это было? Недавно? Давно?
– Боюсь, в подобных вопросах нам будет непросто достичь взаимопонимания, – уклончиво ответил демон. – Слишком разное чувство времени. С моей точки зрения, катастрофа случилась буквально позавчера, а с вашей – давным-давно; по крайней мере, вас тогда еще и на свете не было. Всех трех, включая хозяйку этого дома, при всем моем уважении, вынужден это признать. Надеюсь, вы проявите такт и не станете выпытывать у меня подробности страшной битвы, величайшей трагедии с начала времен…
– Ну надо же! – восхищенно вздохнула Элька. – Котики победили демонов! Всегда знала, что котики круче всех!.. Ой, извините, пожалуйста, я не хотела вас обидеть. Просто так вышло, что я очень люблю котиков. А о вас я до сих пор вообще не знала. И просто еще не успела полюбить.
Ответом ей стали торжествующее мяуканье котенка и горестный вздох демона:
– Ничего страшного. К такому отношению я привык. Человек не в силах противостоять ослепительным чарам Зверя. Не за что вас винить.
– Но зачем демонам воевать с котами? – спросила Люцина. – Что вам было делить?
– Вашу любовь, – едва различимым шепотом ответил голос из Милиного кармана. И уточнил: – Не лично вашу, а человеческую… Хотя я наверное недостаточно точно выразился. Не столько любовь, сколько внимание. И Зверям от вас нужно то же самое. Пока мы были в силе, им доставалось гораздо меньше любви и внимания, вот Звери и ополчились на нас. Их, к сожалению, было гораздо больше. К тому же они безжалостны. И самое главное, война для них – не трагедия, как для нас, а всего лишь игра. Таким легко побеждать. С тех пор мы не имеем права войти в человеческое жилье, где обитает Зверь, без его согласия. А нарушителя договора Зверь может легко и безнаказанно убить. Им это обычно нравится. Еще одна игра.
– Мяу! – подтвердил котенок. В его голосе явственно звучали нотки нескрываемого торжества.
– Наше внимание, значит, демоны с кошками не поделили, – задумчиво сказала Мила. – Это подозрительно похоже на правду. Интересные дела.
– Только не подумайте, что мы какие-нибудь вампиры! – спохватился демон. – Мы никому не вредим. И никогда не вредили. Ваше внимание и без нашего вмешательства постоянно расходуется – на все подряд. Так почему бы не уделить его небольшую часть именно нам? Оно нам нужно – ну, примерно, как солнце растениям. Без человеческого внимания мы чахнем, зато с ним счастливы и полны сил. Ради него мой народ с незапамятных времен научился угадывать ваши желания и превращаться в предметы, которые вы хотели бы заполучить, чтобы вы нами любовались…
– Так ты поэтому превратился в манекен? – ахнула Люцина. – Подкрался, прочитал мои мысли, узнал, что я хочу манекен, и превратился, чтобы… А, собственно, чтобы – что?
– Чтобы ты мною любовалась и радовалась, – объяснил демон. – И тебе приятно, и мне утешение, кров и еда. А что касается чтения твоих мыслей – ну, извини. Я не нарочно. Мне для этого даже ничего специально делать не надо. Просто человеческие желания очень громко звучат.
– А почему ты не превратился в пирог? – спросила Люцина. – Я сегодня с утра мечтала о яблочном пироге. Очень громко мечтала, на весь квартал. Но печь его было некогда. И что? И где?
– Мы никогда не превращаемся в пищу, – обиженно ответил демон. – Мы не любим, когда нас едят. Да и людям от демона в брюхе большой пользы не будет, одна маета.
«Вот это зря, – подумала Мила. – Все диетчицы были бы ваши. Где еще найдешь настолько бескалорийный пирог?» Чуть было вслух это не сказала, но тут демон в ее кармане как-то странно захрюкал; секунду спустя Мила поняла, что это он плачет, едва слышно бормоча сквозь всхлипы: «Ты мне обрадовалась, все было так хорошо, и вдруг появился Зверь, я испугался, выдал себя, утратил форму, ты меня больше не любишь, и как я теперь, и куда?..»
– Во-первых, еще не факт, что этот зверь тут останется, – сказала Мила.
Элька предсказуемо взвыла:
– Ну ма-а-а-а-а-а!
– Мя-я-я-я-я-я! – подхватил котенок.
– Во-вторых, у меня есть куча знакомых, которые не держат дома котов. И не планируют завести их в ближайшее время, – спокойно продолжила Мила. – У Фаины аллергия на шерсть, Марюс с Катькой постоянно в разъездах, у Тони квартирная хозяйка против любых животных, Иркин бывший муж кошек терпеть не может…
– Великая сила духа у этого человека! – от восхищения демон даже перестал рыдать.
– Он еще много кого терпеть не может, – усмехнулась Мила. – Такой, как бы поделикатней выразиться, сложный человек с богатым внутренним миром. Если хочешь, могу тебя ему подбросить. В смысле отнести и оставить. И превращайся на здоровье во что захочешь. В смысле во что он захочет. Ну, разберешься сам.
– Сложный человек? С богатым внутренним миром? – переспросил демон. И после некоторой паузы нерешительно добавил: – Спасибо за великодушное предложение. Но вдруг мне не удастся его полюбить?
– О боже! – изумилась Люцина. – А надо чтобы ты его полюбил?
– Естественно. А как иначе? Разве тебе самой понравится внимание неприятного человека?
– Так то я. Я без чужого внимания не голодаю.
– Ну, если говорить о еде, помоями ты питаться не станешь. И, скажем, даже обычной тыквой, хотя она считается подходящей человеку едой.
Люцина непроизвольно скривилась. Тыкву она ненавидела всем сердцем, с раннего детства; говорят, острая неприязнь к отдельным блюдам проходит с возрастом, но у нее пока не прошла.
– Ты мне очень понравилась, – сказал демон Люцине. – И старшая женщина тоже. Такая добрая, спрятала меня! И даже самая младшая у вас вполне ничего, хотя у нее Зверь за пазухой.
– Мя! – коротко подтвердил котенок. Дескать, да, вот он я.
– И я с ним теперь ни за что не расстанусь! Никогда! – твердо сказала Эляна, не столько для демона, сколько для матери. Его-то она совсем не хотела лишний раз огорчать. И уже прикидывала, как отлично было бы подружить котенка и демона, а потом уговорить последнего превратиться во что-нибудь по-настоящему классное. Например, в самокат, от покупки которого она только что добровольно отказалась и уже понемногу начала об этом жалеть.
– А почему вы сами не превращаетесь в кошек? – вдруг спросила Люцина. – Если уж можете превратиться во что угодно? Жили бы себе…
– Перестань! – возмутился демон. – Как ты можешь такое мне предлагать! Вы с ним как сговорились!..
– Мя-мя-мя! – взволнованно заверещал котенок. Похоже, идея превратить демона в кошку возмутила его до глубины души.
– С кем мы сговорились? – удивилась Люцина.
Ответом ей было молчание, столь явственно скорбное, что она уже приготовилась извиняться, но тут демон печально сказал:
– С Фурфуриилом. Он был моим лучшим другом. Я из-за него здесь остался, не хотел бросать в одиночестве. Он не мог смириться с нашим поражением в битве, искал способ взять реванш, а когда все наши отказались снова сражаться и стали покидать эту реальность, он совсем обезумел. Тоже предлагал мне превратиться в Зверя и насладиться плодами их победы, говорил: «Обхитрить врага означает его победить». Я наотрез отказался, и мы поссорились. А потом он куда-то пропал, и я остался один…
– Мяу!
– Ты куда? – закричала Элька, обеими руками вцепившись в куртку. – Сиди смирно! Пожалуйста, сиди!
Но вместо котенка у нее из-за пазухи вылетело небольшое облачко, очень похожее на демона, притаившегося в Милином кармане, только не черное, а серое.
– Ну наконец-то получилось! – сказало оно человеческим голосом. – Очень трудно развоплощаться, когда тебя так сильно любят. Шумшамиэль, дружище, ты что, правда, меня не узнал? Это был не спектакль, чтобы лишний раз показать, как ты обижен?
– Ты все-таки превратился в Зверя? Не могу поверить! Ты был совершенно как настоящий. Не отличить!
– С двадцать четвертой попытки у меня начало более-менее неплохо получаться. А эта – семьдесят третья. Я уже очень опытный кот!
Черное облачко выпорхнуло из Милиного кармана, метнулось навстречу серому, оба взмыли к потолку, смешавшись в лохматую грозовую тучу и, похоже, совершенно забыв о свидетельницах их встречи, которые смотрели на них, открыв рты.
Эляна опомнилась первой.
– Ты же мой кот! – закричала она. – Так нечестно! Я тебя спасла, подобрала на улице, обещала любить всю жизнь, сказала, мне не надо подарков, лишь бы разрешили тебя оставить, а ты-ы-ы-ы! – на этом месте Элькин голос предсказуемо дрогнул и она заревела, да так по-младенчески горько, как мало кому удается в двенадцать лет.
– Извини, пожалуйста, – ответил ей голос сверху. – Я встретил друга. Это называется «непредвиденные обстоятельства». Я сейчас немножко порадуюсь, а потом опять превращусь, если, конечно, твоя мама согласится оставить меня… нас обоих. Сама видишь, Шумшамиэль, бедняга, совсем плох от голода и одиночества. Собственной тени боится, грустит и страдает. Я его теперь никуда не отпущу.
– Между прочим, мама тоже живой человек, – заметила Мила. – И уже вообще ничего не понимает. Мне страшно! Сперва труп на кухне, в смысле твой друг манекен. Потом он ожил и стал приставать к моей дочке, потом исчез, потом вообще сидел у меня в кармане. А теперь какие-то демоны пляшут под потолком и планируют поселиться в моем доме. Это, по-твоему, как – нормально? Думаешь, люди именно так и живут?
– Да нет, конечно, – рассудительно ответил демон. – Я знаю, что у людей так не принято. Вам спокойней жить без чудес. Но ты очень храбрая. И добрая. И умная. Как-нибудь с нами справишься, я уверен. Тем более, твоя младшая дочка давным-давно хочет котенка. Ну и где ты еще найдешь кота, с которым так легко договориться о правилах поведения в доме? Если хочешь, я могу даже не есть консервы и не ходить в туалет, хотя еда это, конечно, добрая половина удовольствия. Особенно консервированный тунец.
– Ты жрешь эту гадость? – внезапно возмутился его друг.
– Мя-я-я-я! – радостно подтвердил демон Фурфуриил. – И тебя научу, когда превратишься. Отличная штука этот тунец.
– Я только одно сейчас понимаю, – вздохнула Люцина. – У нас будет не один кот, а сразу два. И с такими дурацкими именами, что знакомым признаться стыдно. Ты только подумай, мама: Шумшамиэль и Фурфуриил!
Улица Жюпроню (Žiupronių g.) Розовый чемодан
– Ты посмотри, какая прекрасная дама, – говорю я. – И какой у нее розовый чемодан.
– Ты ни одной юбки не пропускаешь, – ухмыляется Нёхиси.
– Я и штаны, между прочим, не то чтобы пропускаю. Равноправие и справедливость во всем! А все-таки этот розовый чемодан вне конкуренции. Какие могут быть юбки, какие штаны, когда есть он.
– Да ладно тебе. Чемодан как чемодан. Их сейчас всех цветов радуги делают, и люди выбирают поярче, чтобы не перепутать на выдаче багажа в аэропортах. Даже я это знаю. А ты не знал?
– Когда это теоретическое знание освобождало от внезапно вспыхнувшей страсти?
Смех смехом, а я по-настоящему заинтригован. Чемодан еще ладно бы, но в этой женщине прекрасно решительно все: жидкие волосы бледно-морковного цвета, стянутые в пучок на затылке, круглые стекла зеркальных очков, рот скорбной скобкой, блестящая футболка с надписью «SEXY» под офицерским френчем с дешевыми брошками вместо знаков отличия, длинная кружевная юбка цвета майского неба, и слишком теплые, не по сезону оранжевые овчинные сапожки, больше похожие на домашние тапки. Поди разбери, кто она. Для сумасшедшей слишком спокойная и холеная, для богемной модницы чересчур суровое лицо. Все остальные версии разбиваются об эти ее дурацкие овчинные тапки, их осколки ранят мое самолюбие, давно я настолько ничего не понимал.
– Никакой внутренней логики, – сердито говорю я. – Она совершенно нелепая. Я сам, пожалуй, мог бы так одеться. Но только в собственном сне. В чужом – извините, я слишком консервативен. Наяву тем более не рискну. Только сейчас это понял. А думал, такой анархист.
– Ну, не знаю, – пожимает плечами Нёхиси. – Тебе видней. По мне, кто вышел из дому не голым, уже молодец. Голые, впрочем, тоже молодцы, просто в другом смысле. Сам придумай, в каком.
– Давай ее немного проводим, – говорю я. – Интересно же, куда она пойдет. И зачем она к нам приехала? По какого рода делам путешествует эта дама? А если отдыхает, то от чего? А может быть, в гости? И кто тогда этот счастливчик? Почему я с ним до сих пор не знаком?
Нёхиси отвечает внезапным порывом по-осеннему холодного ветра, от которого гнутся молодые деревья, и взлетают к небу подолы коротких девичьих юбок. В переводе на человеческий язык это означает: «делай как знаешь», – с таким характерным кислым выражением лица. То есть скорее все-таки «да», чем «нет», с оттенком «но учти, с тебя причитается».
Причитается, не вопрос.
Мы идем за незнакомкой с розовым чемоданом вниз по улице Жюпроню, к Миссионерскому костелу – Нёхиси, смеху ради прикинувшийся моей тенью, и совершенно невидимый я. То есть, с точки зрения стороннего наблюдателя, за женщиной с розовым чемоданом следует одинокая тень. Впрочем, в нашем городе это обычное явление, тени у нас чувствуют себя привольно и довольно много себе позволяют, на них особо не обращают внимания. И уж точно ни одна зараза не станет приставать к незнакомой тени с бестактным вопросом, почему ее никто не отбрасывает, а она все равно есть. Это никого не касается. Мало ли, у кого как сложилась судьба.
– Представляешь, – вдруг говорит Нёхиси, – она ничего не хочет. Не мечтает, не надеется, не рисует в воображении – вообще ничего! На моей памяти такое впервые. Все люди хоть чего-нибудь да хотят. На худой конец, поскорее прийти в гостиницу, бросить вещи и вытянуть ноги. Или дозвониться домой. Или выпить, или поесть. Что-то с ней не так.
Не то чтобы мы считали своим долгом угадывать желания всех гостей нашего города и немедленно их исполнять. Наоборот, мы понимаем, что по уму, нам не следовало бы стараться, в других городах так не делают, просто не принято приставать к посторонним людям с исполнением их дурацких потаенных желаний – с чего бы вдруг? Но нас это развлекает. Мы любим разнообразие. А среди человеческих желаний иногда попадаются совершенно удивительные, одно удовольствие их исполнять. До сих пор помню одного смешного дядьку, который, впервые приехав в наш город в возрасте сорока с чем-то лет, захотел здесь родиться и провести детство; сейчас ему девятнадцать, учится в университете, живет где-то в центре с бабушкой и сестрой. И другого, мечтавшего навсегда застрять в жарком лете две тысячи десятого года; оно действительно до сих пор не закончилось – лично для него. И смешных восторженных девочек, зачем-то решивших поселить в пустом заброшенном доме сказочного книжного принца; принц, надо сказать, отлично у нас прижился, работает в Граничной полиции, я с ним кофе буквально позавчера пил. Мы бы вряд ли сами такого придумали, а теперь рады, что он тут есть.
Но это, конечно, крайности. Обычно дело заканчивается появлением нового бара, засаженного акациями тенистого двора, удивительной книжной лавки, причудливых настенных надписей на несуществующих языках, парочки возмущенно орущих павлинов на чьем-нибудь огороде, стаи тропических бабочек в небе и других невозможных необязательных мелочей, из которых сшито лоскутное одеяло нашей счастливой жизни – чем оно пестрей, тем слаще нам спится, тем теплей под ним, тем светлей.
В общем, ничего удивительного, что Нёхиси решил вытащить из незнакомки с розовым чемоданом какое-нибудь желание, наугад, как лотерейный билет из шляпы, и если оно окажется достаточно забавным, тут же его исполнить, чтобы не скучать по дороге, раз уж мы все равно потащились за ней. Гулять просто так он, в отличие от меня, не особенно любит, ему развлечения подавай.
– Что, даже кофе не хочет? – огорчаюсь я, представив, какую отличную кофейню мы могли бы отгрохать у нее на пути, в этом районе как раз очень не хватает кофеен; с другой стороны, некому здесь в них ходить. Улица короткая, скучная и пустынная, туристы сюда обычно не доходят, для них Старый город заканчивается буквально в трехстах метрах отсюда – там, где стоит Барбакан.
– И даже в туалет, – мрачно ухмыляется Нёхиси. – Слабо представляю, чем бы мы могли помочь в этом вопросе. Но хоть убедились бы, что перед нами живой человек.
– На мертвую вроде не похожа, – говорю я, еще раз, на всякий случай, внимательно осмотрев незнакомку. – И потом, вряд ли в городе без нашего ведома ни с того ни с сего начали воскресать мертвецы. Получается, просто такая скучная тетка? Идет, волочет чемодан, ни о чем не мечтает, по неизвестно чему не тоскует, не испытывает ни радости, ни отчаяния, ни элементарного любопытства, даже по сторонам особо не смотрит, только под ноги. И не пытается сфотографировать Миссионерский костел, а это уже ни в какие ворота, обязательный туристический минимум: фотографировать все, что хоть как-то похоже на старину. Вот тебе и розовый чемодан. Прости, я ошибся.
– Да ладно тебе, – отмахивается Нёхиси. – Это же интересно: живой человек без единого желания! Настоящее чудо увидели, день прошел не зря.
Он совершенно прав, но я все равно сержусь.
– Так никуда не годится. Приехала к нам, такая красивая, идет со своим чемоданом и ни черта не хочет? Думает это сойдет ей с рук? Обойдется. Сейчас захочет как миленькая. Как минимум к маме. Я ее… скажем так, очень удивлю.
– Даже интересно, как ты будешь выкручиваться, – ухмыляется Нёхиси. И поспешно добавляет: – Но если что, я в игре.
В подтверждение его слов над Миссионерским костелом сгущается сизая грозовая туча в форме дракона. У дракона изысканные очертания, угрожающий вид и в высшей степени хитрая рожа. Но у незнакомки с розовым чемоданом никаких шансов оценить ее выражение: она не смотрит на небо. Тяжелый случай. Совсем беда.
Тут нужны крайние меры.
Городские улицы обычно дорожат своим местом и не любят его терять. Поэтому жители городов могут быть более-менее уверены, что выйдя утром из дома, скорее всего, попадут на ту же самую улицу, где этот дом стоял вчера. Как по мне, это довольно скучно, но людям обычно нравится, они не любят внезапных перемен. К счастью, с некоторыми улицами Старого города у меня заключен договор: они согласились иногда меняться местами друг с другом, а я за это таскаю им в рукаве контрабандой свежие ветры других миров, слежу, чтобы камни их мостовых не оплакивали ночами тех, кто по ним уже никогда не пройдет, и не позволяю входить в дома самым страшным сновидениям, в которых нет ничего, кроме бессилия и тоски.
Я, конечно, стараюсь не слишком часто тревожить улицы, требуя выполнения договора. Только в самых крайних случаях, когда мне позарез требуется кого-то удивить.
Вот как сейчас.
– Ого! – говорит Нёхиси. – Дама внезапно очутилась на Стиклю и ничего не заметила. Как такое вообще может быть? Архитектура, лавки, витрины, цветы у каждого входа – ладно, допустим, не все обращают внимание на детали. Но здесь даже тротуар втрое уже, чем был. И ее чемодан едва помещается, вот-вот колесо соскользнет с бордюра на мостовую. А она даже не притормозила, чтобы оглядеться. Идет себе и идет.
– Прет как танк, – подхватываю я.
Сказать, что я озадачен – все равно, что назвать покойника слегка прихворнувшим.
– Кто угодно на ее месте ума бы лишился, случись с ним такое в незнакомом городе, – сердито говорит Нёхиси. – Впрочем, в знакомом не легче… Ладно. Сейчас мой ход.
И улицу Стиклю окутывает молочно-белый туман, такой густой, каким он бывает только в сырые холодные августовские вечера, когда стекает с холмов и одновременно поднимается из низин, так что собственных рук порой не увидишь, пока не поднесешь их к самому носу. Прохожие замирают как по команде, туристы щелкают телефонами, над улицей Стиклю звенит такой многоязыкий «ах», словно здесь только что рухнула Вавилонская башня. Но незнакомка с розовым чемоданом даже не замедлила шаг. Зато мы наконец услышали ее голос, очень звонкий и одновременно бесцветный: «Пропустите, дайте пройти».
На каком языке она это сказала, я, кстати, так и не разобрал.
– Она ничего не почувствовала, – шепчет мне Нёхиси. – Ни удивления, ни сомнений, ни страха – вообще ничего. Таких людей не бывает. Да и чудовищ тоже. Туман никого не оставляет равнодушным. Даже Голодный Мрак сейчас бы смутно печалился, что не может его сожрать.
– Ладно, – говорю я, – сейчас разберемся.
Видимо, несколько чересчур угрожающе говорю, как это часто бывает от чувства полной беспомощности, противней которого вряд ли что-нибудь есть. По крайней мере, Нёхиси смотрит на меня с неподдельной тревогой.
– Что ты собираешься делать?
– Поговорить про любовь.
– Эй, а это не слишком?
Я молча развожу руками. Дескать – а как еще?
О любви я говорю очень коротко, только по делу. И не словами, конечно. А просто появляюсь перед человеком в виде того, кого он любит больше жизни, больше вечного света, больше успокоительной тьмы под своими веками, больше, чем себя самого. Это только кажется, что мало кто способен на такую любовь, на самом деле она есть в каждом сердце; другое дело, что почти никто не знает этого о себе – пока я не выйду навстречу. Тогда уж точно не отвертеться от этого знания. И от обязанности с ним теперь жить, не для всех такой счастливой, как кажется. Далеко не для всех.
Этот трюк дается мне проще, чем что бы то ни было. И не надоедает, сколько ни повторяй. И пользы от него, пожалуй, побольше, чем от всех остальных вместе взятых – при условии, что «пользой» мы называем победу над той разновидностью небытия, которая считается обычной человеческой жизнью. Но применяю я его крайне редко. Я не настолько жесток. Наоборот, чересчур добродушен. Больше, чем следует в моем положении.
Впрочем, я работаю над собой.
Я обгоняю незнакомку с розовым чемоданом – это легко, когда ты невидим и так невесом, что можешь прыгать по чужим головам, как необязательная веселая мысль. А потом, в ближайшей к углу подворотне, быстро приобретаю и видимость, и весомость, и все, что к ним прилагается, словом, становлюсь настолько человеком, насколько это вообще возможно, только лицо у меня сейчас темное и прозрачное, как глубокая вода; это, честно говоря, совершенно не обязательно, просто мне так нравится, а собственные интересы следует учитывать в любой игре.
Я выхожу навстречу даме с розовым чемоданом, иду ей наперерез, мысленно заключаю ее в объятия, думаю: «Ну здравствуй, дорогая», – и ощущаю в затылке счастливый хрустальный звон, верное свидетельство, что трюк мой удался, и превращение началось. А потом ни с того, ни с сего исчезаю. Становлюсь прожорливой пустотой, полной своей противоположностью. Тем, чем быть никак не могу.
Но в последний момент мое угасающее сознание успевает услышать, как дама с розовым чемоданом орет: «Да пошли вы в задницу со своими сраными трюками! Ненавижу вас всех!» – и каким-то непостижимым образом делаю из этого вывод, что победил. Впрочем, я всегда стараюсь делать именно такой вывод, из любого события. Просто чтобы поднять себе настроение. Отличная оказалась привычка. Пустота, заполненная моим приподнятым настроением, не может долго оставаться пустотой.
По крайней мере, эта не смогла.
Я прихожу в себя, сидя на тротуаре. То есть на самом деле практически лежа, но «сидя» звучит достойней, чем «лежа», поэтому пусть считается, что это я просто в такой расслабленной позе сижу. Вокруг столпились туристы, и какая-то пожилая женщина, оглядываясь по сторонам, тихо, но очень настойчиво повторяет: «Человеку плохо», а Нёхиси, наскоро превратившийся в доброго доктора, как он его себе представляет, то есть в двухметрового бугая в белом халате и кокетливой дамской шляпке с бисерным красным крестом, размахивая всеми четырьмя руками – от сильного волнения у него почему-то всегда отрастают лишние руки – пытается успокоить старушку и одновременно уволочь меня прочь.
Незнакомки, которая, как я только что доподлинно выяснил, больше всего на свете любит голодную пустоту, нигде нет, а ее розовый чемодан лежит на мостовой, колесами кверху, и вид имеет такой жалобный, что слезы на глаза наворачиваются. Вот кого на самом деле надо спасать.
– Вот кого на самом деле надо спасать! – вслух говорит Нёхиси. Достает из кармана огромный шприц, заполненный ярко-розовой жидкостью, делает чемодану укол, подхватывает меня под мышку и, плюнув на элементарные правила поведения городских духов в общественных местах, взмывает в небо. Собравшиеся туристы провожают нас дружными аплодисментами. Удивительные люди, я бы на их месте в штаны наложил, а они, похоже, думают, что на этой улице иногда выступают фокусники-любители. Например, по вторникам и четвергам. Все-таки в отпуске человек становится легкомысленным и бесстрашным. Выпусти на него всех демонов ада сразу, он только и будет вертеть головой в поисках шляпы, в которую можно кинуть монетку за устроенный ради его развлечения балаган.
* * *
– Что это было вообще? Кто она такая? Откуда взялась? И куда потом подевалась? – спрашиваю я.
Я уже в полном порядке, спасибо Нёхиси. Все-таки он очень хорошо меня знает. И в курсе, что своевременно введенная в мой организм доза хаоса действует на меня примерно как аспирин.
Сам Нёхиси сидит рядом. Ради возможности выпить пива со Стефаном он принял настолько заурядный человеческий облик, что мне даже немного не по себе. Одно утешение, хотя бы волосы у него темно-синие. Но кстати не по рассеянности, как обычно случается с количеством рук, а потому, что Нёхиси следит за модными тенденциями – в основном, с моей крыши, мимо которой ходят почти исключительно обитатели расположенного по соседству молодежного хостела. Результат налицо.
Розовый чемодан, брошенный хозяйкой, наш боевой трофей, стоит под столом. Совершенно непонятно, что с ним теперь делать, потому что выбросить жалко, а гулять по городу с розовым чемоданом лично я пока не готов.
– Судя по описанию, это была Зулла из Высшей Потусторонней Комиссии, – говорит Стефан и подливает мне пива. Хотя, по идее, мог бы не мучить героя, который буквально пару часов назад сразу всех не пойми от чего спас. – Очень неприятная бездна. Наш старый враг. Триста с лишним лет назад добилась того, что у нас отняли статус Граничного города. Собственно, тогда с ее подачи на этой планете вообще отменили Граничные города. Оставили несколько малонаселенных Граничных деревень, в такой глуши, куда почти невозможно добраться. А остальные границы между реальностью и ее изнанкой пролегали в дремучих лесах и пустынях, чтобы никто случайно не забрел. Зулла долго доказывала, что возможности жить или хотя бы регулярно бывать на границе люди не заслужили. Просто уровень развития пока не тот. Что, с одной стороны, довольно близко к правде, будем честны. А с другой, нет иного способа быстро изменить это положение к лучшему, чем время от времени приводить людей на границы и разворачивать лицом к неизвестности – ну, это не мне вам объяснять. В общем, я почти триста лет угробил на битву с Потусторонней Комиссией: объяснял, доказывал, интриговал, искушал и добился таки возвращения статуса Граничного города – для нас и еще восьми крупных городов, за компанию. Так уж им повезло. Но Зулла не собиралась легко сдаваться. Вот и приперлась к нам с якобы штатной проверкой.
– С проверкой?!
– Это называется «контрольный визит». По правилам, ревизор временно становится обычным человеком с нормальным диапазоном восприимчивости, характерной для людей сумятицей чувств и прочими особенностями, является в таком виде на место и фиксирует все свои впечатления. Обычно Высшую Потустороннюю Комиссию интересуют два основных параметра: наличие заметных отклонений от характерных для данной культуры представлений о норме и отсутствие ярко выраженного вреда для жизни и рассудка визитера. Попросту говоря, если чудеса вполне очевидны, но происходят в объеме, более-менее выносимом для человеческого рассудка, проверку, считай, прошел. Есть еще другой тип проверки, когда ревизор остается в городе на постоянное проживание и ведет наблюдения в течение целой человеческой жизни, но по этому пункту я как раз совершенно спокоен, нам достался отличный мужик… в смысле демон из Потусторонней Комиссии. Я с ним дружу.
– Она мухлевала! – возмущенно говорит Нёхиси. Он очень сердит. – Ничего себе «обычный человек»! Без мыслей, желаний и чувств! – и обиженно добавляет: – Даже мой туман ей был нипочем.
– Конечно, мухлевала, – соглашается Стефан. – Так-то проблем с контрольным визитом у нас быть не должно, мы в этом смысле, можно сказать, отличники. Всем пример. Но Зулла никогда не играла честно. Готов спорить, отчет у нее был готов заранее, а к нам она заявилась только чтобы оставить след своего пребывания, без которого отчет не примут. Как же нам повезло, что она нарвалась на вас! И какое же счастье, что вы ее так достали своими фокусами. Ругаться с духами города ревизорам нельзя ни при каких обстоятельствах. Теперь, готов спорить, эта стервозная бездна вылетит из Потусторонней Комиссии. Истерик на рабочем месте там не прощают никому.
– Хорошо, что она совершенно не разбирается в местной моде, – говорю я. – Напялила на себя что попало, думала, сойдет и так. А я только поэтому ею заинтересовался. Решил: такая прекрасная чокнутая дама, надо ее чем-то порадовать. И понеслось.
– А вы мне нравитесь, – вдруг раздается голос откуда-то снизу. Мне сперва показалось, вообще из-под земли.
Мы все одновременно подскакиваем как ужаленные. И синхронно заглядываем под стол.
– Я буду свидетельствовать в вашу пользу перед Высшей Потусторонней Комиссией, – говорит розовый чемодан. – Мы давно подозреваем бездну Зуллу в регулярной фальсификации результатов контрольных визитов, поэтому я отправился с ней. Она была так неосторожна, что положила заранее написанный отчет прямо в меня. Буду вам очень признателен, если вы выльете на меня полбокала пива. Но только, пожалуйста, не расценивайте это как вымогательство взятки. Просто хочу отметить успешное завершение этого дела. К тому же сегодня жара.
Зеленый мост (Žaliasis tiltas) Конкиста
Лена вышла из автобуса в половине восьмого утра.
Ночью спала понятно как – скрючившись в неудобном кресле, под детские вопли, раздраженное бормотание разбуженных матерей, приглушенные смешки откуда-то сзади и подвывание радио из кабины водителя: «Я о тебе ничего не помню, я о тебе ничего не помню», – кто бы спорил, благая, утешительная весть. Периодически Лену будили пограничники, а в перерывах между проверками они ей вполне достоверно снились; по крайней мере, Лена насчитала штук десять разных границ, а должно было быть только две.
Тем не менее, утром Лена чувствовала себя вполне выспавшейся, а умывшись холодной водой в туалете автовокзала, ощутила душевный подъем, на который, честно говоря, совершенно не рассчитывала. Ну надо же, я действительно взяла и поехала! – думала она. – И даже уже приехала. И теперь…
Что именно будет теперь, Лена, конечно, не знала. Но ждала чего угодно. Ничего конкретного, сразу всего.
* * *
– Вот, говорю я, – наконец-то девчонка как надо.
Нёхиси немедленно делает такое специальное скептически-страдальческое лицо, предназначенное как бы для того, чтобы меня укорить, а на самом деле, чтобы рассмешить, но мне в кои-то веки совсем не до смеха.
– Конкиста, – говорю я. – Экспансия. Завоевания. Новые берега!
Нёхиси больше не корчит рожи. Теперь он глядит на меня с совершенно искренним недоумением. И даже, я бы сказал, с легкой тревогой: «Эй, ты чего?»
– Правый берег, – говорю я. И повторяю: – Правый берег!
Если будет надо, я еще десять раз повторю.
Но двух оказалось вполне достаточно. Теперь Нёхиси внимательно смотрит на неторопливо идущую по улице красивую женщину в серой шапке и черном пуховике, со стареньким вышитым рюкзаком за плечами. И наконец спрашивает:
– С чего ты решил, будто она?..
– Она ничего не хочет. И одновременно ждет сразу всего, просто так, бескорыстно. Ей любопытно, что будет, но по большому счету, все равно. Жизнь ее кончена, а новая еще не началась, в этом все дело. Ну и потом, она только что приехала, это тоже довольно важно. Завтра или даже после обеда этот номер у нас бы уже не прошел.
– А сейчас, думаешь, пройдет?
– Понятия не имею, – говорю я. И честно добавляю: – Вообще-то вряд ли. Но если не попробуем, будем совсем дураки.
* * *
За тридцать два года Лена много где побывала, но впервые путешествовала в одиночку. Так уж сложилось. В детстве, как все, ездила с родителями, а почти сразу после школы встретилась с Митей, и с тех пор они всегда путешествовали вместе. А последние несколько лет никуда не ездили, потому что Митя болел. А потом Лена осталась одна. В таких случаях говорят: «наедине со своим горем», но это было неправдой. С горем они долго жили втроем: горе, она и Митя, маленькая, дружная, сплоченная семья. И ушли они вместе, Митя и горе, так что Лена осталась просто совсем одна.
Это оказалось не столько плохо, сколько странно. Совсем не так больно, как она ожидала, просто некуда себя деть. И непонятно, зачем просыпаться, завтракать, одеваться, и все остальное тоже непонятно, зачем. Наверное, было бы в каком-то смысле проще, если бы ей пришлось срочно заниматься делами, зарабатывать деньги, искать жилье, раздавать долги. Но не пришлось. У Мити были богатые родители; не то чтобы Лена намеревалась сидеть на шее у свекров, просто и врачам, и за похороны платили они, поэтому их с Митей общие сбережения остались нетронутыми. Не очень много, но на пару лет скромной жизни хватит; по крайней мере, ясно, что не обязательно искать работу прямо сейчас. Это как раз было плохо. Необходимость бороться за существование вполне могла бы ее взбодрить. На самом деле Лена вовсе не была в этом уверена, но у большинства людей, с которыми вынужденно перезнакомилась в больницах, ее товарищей по несчастью, обычно получалось именно так.
Первые три месяца Лена безвылазно просидела дома, просто не хотела никуда выходить. Еду заказывала в интернете; добрую половину потом выбрасывала: на картинках продукты были соблазнительно красивые, но стоило им оказаться в холодильнике, аппетит сразу пропадал. Мусор она выносила по ночам, когда можно было выйти во двор в домашних трикотажных штанах и растянутом Митином свитере. Со свитером Лена не расставалась, спала тоже в нем; пару раз снимала, чтобы постирать, и чувствовала себя при этом так обжигающе одиноко, что едва дождавшись окончания стирки, кое-как сушила свитер феном, натягивала еще сырой и сразу успокаивалась: мы снова вместе, все хорошо.
Неизвестно, сколько еще так просидела бы, но однажды, включив свет в коридоре, заметила, каким грязным стало зеркало, начала его протирать, увидела свое отражение, столкнулась с ним нос к носу, лицом к лицу и ужаснулась – не потому, что хотела остаться красивой, теперь-то зачем, а смешно сказать, из-за Митиного свитера. Подумала: вряд ли ему приятно сутками напролет обнимать эту бледную, тощую и одновременно опухшую тетку с обвисшими щеками, безвольным ртом и мертвыми рыбьими глазами. Бедный старенький свитер, у него-то выбора нет, даже истлеть раньше времени не получается, иногда плохо быть хорошего качества, слишком долго приходится терпеть.
Первым делом она тогда отрезала свалявшуюся в мочалку косу. Вернее, кое-как отпилила ее тупыми ножницами, не расплетая; вышло просто ужасно, но Лену это почему-то взбодрило, как будто вся пригвоздившая ее к месту свинцовая тяжесть гнездилась в дурацкой косе. Назавтра, когда в ближайшей парикмахерской толстая женщина с бесстрастным индейским лицом отрезала все остальное, оставив короткий сантиметровый ежик внезапно потемневших волос, Лена, опьяненная внезапно охватившей ее голову легкостью, решила, если уж вышла из дома, дойти до какой-нибудь кофейни. Городские кофейни всегда казались ей чем-то вроде храмов или заправочных станций, куда ходят не столько за кофе и кексами, сколько за силой и смыслом жить, хотя скажи это вслух, засмеют, конечно. Ну так и не надо вслух.
Кофейня была незнакомая, то ли недавно открылась, то ли просто никогда раньше сюда не сворачивала. С отвычки Лена чувствовала себя провинциалкой, желающей приобщиться к столичной красивой жизни и при этом не опростоволоситься, не показаться смешной и нелепой, украдкой оглядывалась по сторонам, пытаясь сообразить, как тут принято: ждать официанта, сидя за столом, или встать в очередь у прилавка? Так, все-таки в очередь. Ясно, будем стоять.
Там же, на неудобном табурете, за дальним, самым маленьким и, как выяснилось, шатким столом, окрыленная успешной покупкой кофе и давно забытым вкусом взбитой молочной пенки, Лена составила план возвращения к жизни, короткий, всего из трех пунктов, которые старательно записала на салфетке одолженным у бариста тупым зеленым карандашом:
1. Каждый день выходить из дома.
2. Часто куда-нибудь ездить, пока не закончатся деньги.
3. Придумать, что делать потом.
Третий пункт казался ей наименее реалистичным: что тут придумаешь? Но начать-то можно с самого простого, с ежедневных прогулок, а там – как пойдет.
Как ни странно, придуманного в кофейне плана из трех пунктов вполне хватило, чтобы начать жить; не то чтобы счастливо, но на это Лена и не рассчитывала. Думала: «Счастье у меня уже было. Не очень долго, зато такое, как надо. А теперь пусть будет просто какая-нибудь жизнь».
Никуда себя не торопила, но пару недель погуляв по городу, без цели, без радости, но и без особой тоски, поняла, что уже готова планировать первое путешествие. Зачем срываться с места и куда-то ехать, Лена сама не знала; вернее, знать-то знала, но не могла объяснить даже себе. Просто надо, – думала она. – Просто мне надо, чтобы вокруг все было чужое и незнакомое, и я сама посреди всего этого тоже чужая и незнакомая. Так надо, и все.
Решила, что для начала можно поехать куда-нибудь недалеко, ненадолго и хорошо бы недорого: когда не зарабатываешь, а только тратишь, экономия не повредит. Но все-таки не в соседний город, а в другую страну, чтобы все вокруг, начиная с разговоров на улицах, казалось непонятным. И при этом в такое место, где раньше никогда не была. Выбирать оказалось практически не из чего: Польшу они с Митей в свое время объездили на машине вдоль и поперек, по Риге несколько раз гуляли во время пересадок с самолета на самолет; оставалась только Литва, все остальное дальше и гораздо дороже. А до Вильнюса ездит ночной автобус. И квартиру в низкий сезон можно найти чуть ли не по цене хостела. Чего думать, – сказала она себе, – давай.
* * *
Правый берег – не наш.
В смысле северная часть города, расположенная на правом берегу реки Нерис – не наша территория. Чужая земля. Наша магия там не то чтобы вовсе не работает, но, скажем так, сильно через раз. Если ветер дует в нужном направлении, звезды стоят как надо, и вообще всем крупно везет.
Нёхиси на правый берег Нерис хода нет. Сколько раз пробовал, вечно одно и то же: идет ли он по мосту, летит ли облаком или чайкой, едет ли зайцем, притаившись в чужом кармане, или в автомобильном багажнике, все равно в итоге снова оказывается на левом берегу, вместе со своими невольными попутчиками; бедняги обычно сперва пугаются, думают, что сошли с ума, но, как это принято у людей, быстро успокаиваются: «Ай, чего только порой не покажется, бывает, забегался, не надо было полночи не спать».
Я перейти на правый берег могу, все-таки родился человеком, в некоторых случаях это дает определенные преимущества; вопрос только, какой ценой. Обычно я добираюсь туда в таком виде, что ну его к черту, этот правый берег. Слабым, несчастным, беспамятным, с разбитым сердцем и трясущимися от похмелья руками я уже несколько раз в жизни был; не спорю, всякий опыт полезен, но это не означает, что его непременно следует повторять.
* * *
Лена шла по утреннему городу и чувствовала себя очень странно. Как будто на самом деле не шла или шла не она. Как будто всех этих красивых улиц и обшарпанных переулков, высоких старинных домов и одноэтажных бараков, хипстерских кофеен и сумрачных секонд-хэндов, грязного снега и хрустального небесного света нет, и никогда не было, просто они примерещились женщине по имени Лена, которой, по счастливому совпадению, тоже нет, а значит, все в полном порядке, спи спокойно, уважаемая объективная реальность, ничего не примерещилось никому.
Лена не сомневалась, что все встанет на место, как только стрелки наручных часов, длинная и короткая, соединятся в одну вертикальную стрелку, конец которой упирается в число двенадцать. Полдень – самое подходящее время для крушения всех иллюзий, особенно, если на полдень назначена встреча с хозяйкой квартиры, какие могут быть иллюзии, когда надо забрать ключи. Но до полудня еще три с половиной часа, и можно безмятежно бродить по городу, который любезно решил ей пригрезиться на месте настоящего – должен же быть хоть какой-нибудь настоящий Вильнюс, автобус не мог привезти своих пассажиров совсем никуда, кроме Лены там было много людей, серьезных и взрослых, с чемоданами и детьми, уж они-то явно приехали по назначению, некоторых даже пришли встречать. Интересно, как этот Вильнюс на самом выглядит? Судя по фотографиям в интернете, ничего особенно выдающегося. Ладно, посмотрим. Но не сейчас, потом. Все потом.
А пока Лена бродила по городу, поверить в который все никак не могла: не было в нем ни смысла, ни логики, ни определенности, ни шума, ни ветра, ни даже теней; последнее обстоятельство можно было списать на пасмурную погоду, но какая же она, к черту, пасмурная, когда с заложенного тучами неба льется такой яркий, хоть глаза зажмуривай, свет.
Ей не было холодно, хотя судя по замерзшим лужам на тротуарах, температура держалась заметно ниже нуля. И совсем не чувствовалась усталость, хотя после короткого рваного сна в автобусе сил не должно было остаться вообще ни на что. Немного хотелось кофе, но это удовольствие Лена откладывала на потом, смутно опасаясь, что прекрасное наваждение рассеется после первого же глотка горячего горького напитка, и невозможный зачарованный город станет одним из великого множества обычных городов, а зачарованная странница – обычной женщиной по имени Лена, уставшей с дороги, изрядно продрогшей в демисезонном пуховике и слишком тонкой трикотажной шапке на коротко стриженной голове, то и дело поглядывающей на часы в ожидании назначенной встречи и ключей от теплой квартиры, где наверняка есть кровать. Она вполне ничего, эта Лена, надежная и не нытик, но насколько же лучше совсем без нее.
* * *
В общем, правый берег – не наш. Не мы там хозяйничаем, а старые духи здешних мест. Звучит возвышенно и романтично, но на практике, к сожалению, ничего особо хорошего в этом нет. Им не нравится, что в лесах, где они когда-то безраздельно властвовали, какие-то нахалы построили город, лесные духи не любят и не понимают города. К тому же у большинства по-стариковски тяжелый характер. И старомодные, давным-давно никому не нужные, печальные, пугающие чудеса, когда-то успешно вносившие некоторое разнообразие в монотонное крестьянское бытие.
Людям на правом берегу живется невесело, хотя сами они этого, конечно, не ощущают, им кажется, все нормально, жизнь везде и у всех примерно такова.
Обычное дело, с людьми вечно так: сперва соглашаются на что попало, а потом свято верят, будто иных вариантов судьбы для них не было, и даже теоретически быть не могло.
Нёхиси обычно делает вид, будто ему плевать. Не наш правый берег, значит не наш, подумаешь, больно надо. Ему же хуже.
По большому счету, Нёхиси совершенно прав. Именно это меня и не устраивает. Не хочу, чтобы здесь, совсем рядом, буквально у меня под носом было какое-то «хуже». Я этого не выношу. И поскольку по складу характера я скорее конкистадор, чем мечтатель, на моем счету уже добрая сотня попыток захапать себе северный правый берег. В смысле подарить ему нашу веселую власть.
А что до сих пор ничего не вышло – это меня, конечно, бесит. Но ничего страшного в этом нет. Неудачи – не повод сдаваться. Просто иногда попадаются вот такие непростые дела.
* * *
Лена сама не смогла бы сказать, сколько времени вот так бесцельно бродила. Может, полчаса, а может, все полтора. В какой-то момент вышла на площадь, посреди которой стоял маяк[3]; то есть, понятно, что никакой не маяк, просто одинокая башня с первого взгляда показалась ей маяком в каменном море, но увидев ее, Лена рассмеялась, громко, вслух, как при жизни, в смысле, как при Митиной жизни. В общем, как давно уже не могла.
Все еще смеясь, ушла от площади по широкому проспекту, почти совершенно пустому, что странно для позднего утра буднего дня; в какой-то момент свернула направо и вскоре вышла к реке. Смутно помнила из статьи, наспех прочитанной перед поездкой, что рек в городе целых две, но как они называются, уже забыла. Ладно, неважно, любая река – просто река.
Реку можно было перейти по мосту, благо он оказался совсем рядом. Большой, широкий, с тротуарами для пешеходов и мостовой для транспорта. Лена вовсе не была уверена, что ей так уж нужно на другой берег, где высились небоскребы и казавшийся совсем маленьким на их фоне двуглавый храм, но все равно зачем-то туда пошла.
По реке плыли совершенно круглые льдины, самые крупные – около метра в диаметре, остальные помельче; это выглядело так, словно кто-то настрогал для салата гигантский ледяной огурец, но почему-то не в миску, а в реку. Лена никогда раньше ничего подобного не видела. Так засмотрелась на стремительно несущиеся вниз по течению ледяные круги, что споткнулась и чуть не упала. И упала бы, если бы какой-то прохожий не подхватил.
Лена так и не поняла, откуда он взялся – не было же рядом никого! Сперва почти испугалась, но быстро опомнилась. Откуда-откуда, шел человек позади, просто громко не топал и не пыхтел.
– Все в порядке? – спросил Лену прохожий. – Голова закружилась? Когда я смотрю на бегущую реку, у меня тоже кружится голова. Поэтому лучше смотреть, стоя на месте. И крепко держаться за перила. Вот так.
Развернулся, положил руки на литые чугунные перила и требовательно обернулся, всем своим видом показывая: «Делай, как я». Рядом с ним на перилах тут же уселась речная чайка, небольшая, изящная, белая, с серебристыми крыльями, недовольно мяукнула и нахохлилась, совершенно как замерзший воробей.
Лена собиралась сказать что-нибудь вежливое и идти дальше, но вместо этого почему-то встала рядом с незнакомцем и послушно взялась за перила. То ли из благодарности, что он так ловко ее подхватил, то ли потому, что обаятельно улыбался, демонстрируя совершенно не вяжущиеся с общей суровостью облика ямочки на щеках, то ли из-за чайки, которая не боялась человеческого соседства. Но скорее всего просто потому, что очень давно не разговаривала с людьми, только вынужденно обменивалась репликами с продавцами, водителями и, например, пограничниками, как минувшей ночью, но полноценными разговорами это не назовешь.
К тому же прохожий сразу заговорил с ней по-русски. Это было довольно странно. Ясно, что говорить по-русски здесь многие умеют, просто в силу исторических причин, но вряд ли это принято по умолчанию, со всеми подряд. Интересно, почему он решил?..
Лена не успела спросить, сама догадалась. Просто этот человек, судя по всему, шел позади, больше ему неоткуда было взяться. А у меня на спине рюкзак с дурацкой надписью «Не то, чем кажется», сама когда-то ее вышивала. И как после этого со мной разговаривать? Элементарно, Холмс.
«Элементарно, Холмс», – так они с Митей дразнились, когда приходилось объяснять друг другу совсем уж очевидные вещи, которые, по идее, любому Ватсону по плечу.
Незнакомец то ли прочитал ее мысли, то ли просто решил объяснить, почему с ней заговорил. Сказал:
– Я тоже люблю «Твин Пикс». Это, по-моему, что-то вроде всемирного братства: люди, которые опознают цитату про сов[4], даже если про сов ни слова не сказано, как у вас.
Лена невольно улыбнулась:
– Ну да, – и, расхрабрившись, спросила: – А такие круглые льдины – это вообще нормально? Я такого не видела никогда.
– Считается, что это редкое природное явление. Рancake ice, блинчатый лед. Но, честно говоря, для редкого явления оно как-то слишком уж часто у нас происходит. Практически каждый год.
– И как они несутся!
– Да, – кивнул незнакомец. – Нерис – быстрая река. Вы держитесь за перила? Держитесь крепче. Сейчас покажу вам фокус. Вернее, подскажу, как увидеть фокус самой.
Лена не поняла, что он имеет в виду, но в перила на всякий случай вцепилась мертвой хваткой. Что точно умел этот незнакомец, так это говорить с крайне убедительной интонацией. Вроде не хочешь, а все равно делаешь, как он велит. Интересно, это у него профессиональное? Он тренер? Или какой-нибудь инструктор? Еще врачи иногда такие бывают. Самые лучшие из них.
– Если смотреть на реку, представляя, будто вода и льдины застыли на месте, вам очень быстро покажется, что движемся мы. Как будто весь мост вместе с нами быстро-быстро несется вверх по течению. Удивительная штука: теоретически знаешь, что на самом деле стоишь, где стоял, но явственно, всем телом ощущаешь движение. И даже слегка качает, как будто подбрасывает на волнах. Поэтому и говорю: держитесь за перила покрепче. А то я один раз так упал.
– В реку? – невольно ахнула Лена.
– Да господь с вами. Еще чего не хватало. Просто плюхнулся на задницу. На самом деле было довольно смешно.
Лена попыталась сделать, как он говорил, хотя не очень верила в успех: воображение никогда не было ее сильным местом; сколько ни убеждай себя, будто льдины не движутся, все равно же ясно, что они…
– Ох, – растерянно сказала она. – Кажется, у меня получилось. Совершенно неподвижная стала вода, зато мы – ой-ой-ой, как помчались! Даже встречный ветер совершенно по-настоящему дует в лицо. Ничего себе оптическая иллюзия! Как такое вообще может быть?
– Да, ветер отлично нам подыгрывает, – согласился незнакомец. – Спасибо ему за это.
Чайка недовольно вскрикнула, но не улетела. Только развернулась хвостом к реке и нахохлилась еще сильней, окончательно превратившись во взъерошенный шар.
Интересно, куда мы приплывем? – подумала Лена. – Где в итоге окажемся, когда остановится этот полет? Между какими берегами будет тогда перекинут мост?
Но вслух, конечно, ничего не сказала. Постеснялась. Все-таки очень уж глупо звучит.
– Интересно, куда мы приплывем? – спросил ее незнакомец. – Где в итоге окажемся?
Наверное, когда у тебя от природы такое суровое лицо и рост под два метра, перестаешь стесняться выглядеть дураком.
– Я не знаю, – честно ответила Лена. – Я даже не знаю, откуда мы отплыли. Я же только сегодня утром сюда приехала, почти ничего не успела увидеть, совсем ничего не поняла. Так что мой маршрут – из неизвестно чего в неизвестно куда.
– Отличный маршрут, – серьезно сказал незнакомец. – В неизвестно куда я тоже хочу. Возьмете меня с собой? И чайку, раз уж она рядом с нами пригрелась.
– Возьму, – невольно улыбнулась Лена. – Куда деваться. Все равно вы уже на мосту. И чайка тоже. Не ссаживать же вас обоих на полпути.
– Спасибо, – все так же серьезно поблагодарил он. И посоветовал: – Теперь посмотрите в сторону. Или просто закройте глаза. Хорошенького понемножку. А то знаю я эти оптические иллюзии: сперва все так безобидно и весело, а потом ноги не держат. Обморок, поверьте моему опыту, не лучшее начало дня.
Лена молча кивнула и зажмурилась. Некоторое время еще явственно чувствовала движение и встречный ветер, но понемногу эти ощущения слабели, как будто стремительно несшийся вверх по течению мост и правда затормозил.
– А что у вас на другом берегу? – спросила она, не открывая глаз. – Я перед поездкой почти ничего про Вильнюс не читала, хотела, чтобы был сюрприз. И теперь не знаю, идти туда, или не имеет смысла? Там есть на что посмотреть?
– На другом берегу у нас примерно то же самое, что и на этом, – флегматично ответил незнакомец. – Ближе к мосту Старый город; река делит его примерно пополам. А дальше – ну, просто жилые и промышленные районы, как везде, во всех городах.
– За мостом тоже Старый город? – обрадовалась Лена. – И правда вышел сюрприз! Я-то думала, он уже закончился. А оказывается, есть еще столько же. Богато живете!
– Да, – все так же флегматично подтвердил незнакомец. – Старый город Вильнюса – самый большой во всей Восточной Европе[5], не комар чихнул. Как вы? В порядке? Голова больше не кружится?
– Не кружится. Все хорошо.
– Тогда потихоньку открывайте глаза, но на воду пока не смотрите, а то зрение мгновенно снова перенастроится, и опять поплывете неведомо куда, только уже без моего присмотра. Мне надо бежать. Что на самом деле очень досадно. Будь моя воля, я бы еще с вами тут постоял.
Не то чтобы Лена рассчитывала на продолжение знакомства, но растерялась: как это – пора бежать? Куда, зачем, почему? Но, конечно, ничего не сказала, что тут скажешь. Это вообще совершенно нормально, что чужой незнакомый человек торопится по своим делам.
Чайка пронзительно, по-кошачьи мяукнула, вспорхнула с перил моста и полетела за незнакомцем. Она, что ли, ручная? – удивленно подумала Лена. – Не сама по себе, а с ним? Ну и дела. Наверное, чайки тоже не то чем они кажутся. Не хуже сов.
* * *
– И что? И все? – спрашивает Нёхиси, которому так надоело быть чайкой, что он, разнообразия ради, принял вполне заурядный человеческий вид, только на голове у него почему-то пиратская треуголка; впрочем, ладно, люди еще и не так одеваются иногда.
– И как, по-твоему, это должно сработать? – теребит меня Нёхиси. – И почему ты оставил ее одну в такой момент?
Не знаю, – думаю я. – Не знаю, не знаю. Я пока ничего не знаю, но почему-то уверен, что сейчас главное – не мешать.
* * *
Некоторое время Лена смотрела вслед незнакомцу, стремительно удалявшемуся в том же направлении, откуда перед этим пришел. Довольно нелепый поступок – дойти почти до середины моста, а потом вернуться обратно. С другой стороны, пока они тут стояли, глядя на реку, он мог случайно обнаружить, что забыл что-нибудь важное. Например, телефон. Тогда понятно, почему так быстро удрал, даже толком не попрощавшись. Очень неприятно бывает где-то забыть телефон.
Лена взглянула на часы – а может, и мне надо бежать обратно? Но оказалось, нет. Удивительно, вроде так долго ходила, а до встречи с хозяйкой квартиры все еще куча времени, два с лишним часа. Обычно время в поездках летит быстрей, чем кажется, а здесь наоборот, практически стоит на месте. Значит, и правда можно дойти до другого берега, туда, где высятся храмы, и разноцветные дома с островерхими крышами взбираются по склону холма, и небо внезапно такое синее, словно уже наступила весна. Погулять там немного и заодно выпить кофе. Давным-давно пора.
* * *
– Смотри, что делается, – шепчет мне в самое ухо Нёхиси и зачем-то пихает в бок, как будто иначе я его не услышу. – Твоя новая подружка исчезает… или просто превращается в облако? Нет, погоди, никто никуда не превращается. Пани в полном порядке, просто ее силуэт слегка размывается по краям, как это бывает в тумане. Но никакого тумана здесь нет. Понятия не имею, что ты устроил, но оно того явно стоило. Очень красивый вышел эффект.
Честно говоря, я и сам понятия не имею, что устроил. Но делаю вид, будто так и надо. Невозмутимо киваю:
– Да, эффект вполне ничего.
Но Нёхиси не проведешь.
– Сам не знаешь, чего наворотил, и к чему оно приведет? – сочувственно спрашивает он. – Ничего, привыкай, в нашем деле так часто бывает. Самое время сказать: «Добро пожаловать в клуб». Но с клубом потом разберемся. А сейчас давай-ка за ней. Бегом!
* * *
В этой части Старого города Лена сразу почувствовала себя настолько уверенно и уместно, словно вернулась домой, хотя, конечно, прекрасно помнила, что всего пару часов назад вышла из автобуса, а прежде никогда здесь не бывала. Но все равно откуда-то знала, что если идти по самой широкой улице, сплошь застроенной в неоготическом стиле, попадешь на трамвайную остановку в двух кварталах отсюда; на набережной, у самой реки по выходным ставят ярмарочные шатры; вон за теми резными воротами скрывается проходной двор с шаткими деревянными лестницами, ведущими на вершину холма. А если свернуть в узкий переулок между двумя домами, синим и леденцово-зеленым, попадешь на совсем миниатюрную, метров пятнадцать в диаметре, площадь, вымощенную булыжниками, гладкими, за века отполированными морем человеческих ног. Тут торгуют с лотка разноцветными карамельками и сухофруктами, на клумбах под окнами чьих-то квартир уже белеют первые подснежники, а на улице, вон за тем углом обнаружится лучшая в мире кофейня под скромным названием «Лучшая в мире кофейня», написанным аж на восьми языках.
Лена, конечно, выпила кофе в «Лучшей в мире кофейне», как же мимо такой пройти. И так замечательно там пригрелась среди мягких подушек, что почти задремала, но вдруг встрепенулась, посмотрела на часы: ну точно! Уже почти половина двенадцатого. Ключи, хозяйка, квартира. Ничего не поделаешь, надо идти.
Сказала себе: не беда, заселюсь, приму душ, согреюсь и сразу сюда вернусь.
Как ни спешила, но все равно задержалась у лотка на маленькой площади, чтобы купить карамелек. Никогда особо не любила сладкое, но эти разноцветные конфетки были так хороши, что захотела взять их с собой, носить пакетик в кармане, иногда доставать, разворачивать, можно даже не есть, а просто смотреть.
Уже у самого моста Лена снова посмотрела на часы и поняла, что катастрофически опаздывает: до полудня осталось всего десять минут. Схватилась за телефон, чтобы звонить квартирной хозяйке и извиняться, но тут заметила на углу стоянку такси; поколебалась буквально секунду, потом махнула рукой: экономия экономией, но чем впопыхах искать в незнакомом городе неизвестную улицу, проклиная собственную нерасторопность и врожденное неумение пользоваться картами, лучше уж заплатить.
Немолодой таксист внимательно прочитал записанный в телефоне адрес, кивнул и буквально пять минут спустя остановился у нужного дома. Педантично отсчитал сдачу с десяти евро, вежливо пожелал приятно провести отпуск, а в конце почему-то заговорщически подмигнул. Пока Лена думала, что бы это могло значить, таксист уехал, зато из-за угла появилась невысокая полная женщина в ярко-лиловой шубке и принялась многословно извиняться за то, что Лене пришлось ее ждать.
Съемная квартира-студия оказалась маленькой, темной и неожиданно уютной. Лена сразу почувствовала себя, как в раннем детстве, когда больше всего на свете любила прятаться под обеденным столом – такой же теплый полумрак, тяжелые зеленые шторы свисают из-под потолка, как края бабкиной скатерти, мягкий старый ковер слегка щекочет босые пятки; словом, самое тихое, уединенное и безопасное место на земле.
Большую часть комнаты занимала двуспальная кровать, застеленная меховым покрывалом; Лена прилегла на нее на минуточку, вытянуть ноги, и сама не заметила, как заснула и проспала до вечера. А проснувшись от шума дождя за окном, лениво подумала: ничего страшного, у меня еще целых четыре дня. Сходила в душ, переоделась в домашнюю пижаму, включила электрический чайник и, не дождавшись, пока он закипит, уснула опять.
* * *
– Какой отличный вкус оказался у твоей подружки! – говорит Нёхиси. – Мало кому удаются настолько красивые наваждения. Даже жалко, что навсегда так оставить нельзя.
– Вот именно, – мрачно киваю я.
Мы с Нёхиси стоим на набережной. То есть не просто на набережной, а на правом берегу, еще сегодня утром совершенно ему недоступном. Ну и мне доступном, скажем так, очень условно. По идее, я сейчас должен чувствовать себя победителем, этаким аделантадо[6], практически Магелланом, только что швырнувшим к ногам своего короля двести бочонков пряностей[7]. Но вместо этого я грущу: все-таки Старого города, который примерещился чудесной женщине Лене на месте наших старых добрых Снипишек[8], жалко почти до слез. Или даже не почти, но конкистадоры не плачут. По крайней мере, прилюдно точно нельзя.
– Да ладно тебе, – говорит Нёхиси. – Сколько наваждений в этом городе уже было, сколько их еще будет. Ни одно не овеществится окончательно и бесповоротно, ни одно не пропадет даром. Городу все впрок.
Я пожимаю плечами, дескать, сам знаю. Все-то я знаю. Но когда это знания освобождали от печалей. Говорят, обычно бывает наоборот.
– Эй, – тормошит меня Нёхиси, – ты вообще планируешь обрадоваться? Хотя бы тому, что мы с тобой тут так отлично стоим. На правом берегу Нерис, который от короткого чудесного превращения в удивительный Старый город настолько сошел с ума, что уже вполне готов допустить наше с тобой существование. Твой план, которого толком и не было, отлично удался.
– Пока наша здесь только набережная, – напоминаю я. – Даже к костелу Архангела Рафаила[9] нам с тобой не подняться. Только и счастья, что можем тут поваляться на травке, да и то через месяц, когда она прорастет. И может быть, зайти в Центральный универмаг. Кстати, это надо будет проверить. Слышал, там отличное мороженое продается, прямо на первом этаже.
– Не «только набережная», а целая набережная! – говорит Нёхиси, упирая на слово «целая», чтобы меня проняло. – И вообще, лиха беда начало. Мы перешли Зеленый мост, ступили на правый берег, дальше будет гораздо проще, – примирительно добавляет он.
* * *
Лена проснулась еще до рассвета. Неудивительно, практически с полудня спала. Немного повалялась в постели и вдруг почувствовала, что зверски голодна. Что, собственно, тоже неудивительно: за весь вчерашний день только выпила чашку кофе и съела полагающееся к нему крошечное печенье-комплимент.
Встала, щелкнула кнопкой электрического чайника, достала из рюкзака приготовленный еще дома в дорогу бутерброд с сыром. Хорошо, что не съела его в автобусе, сейчас-то в городе все закрыто, а чудесное спасение – вот оно.
Вчерашнюю прогулку Лена помнила смутно и с трудом различала, что было на самом деле, а что просто приснилось потом. Вспомнила башню-маяк на площади и странного человека с чайкой, который учил ее смотреть на льдины с моста – вроде бы, это как раз было по-настоящему, а похоже на сон гораздо больше, чем любой сон.
Странный город, – думала Лена, заливая кипятком найденный в кухонном шкафу чайный пакетик. – И прохожие тут тоже странные. И некоторые птицы. И даже лед на реке. И эта смешная квартира, в которой как будто все время сидишь под столом. И я сама тут какая-то странная, совершенно на себя не похожа. И это, пожалуй, лучше всего.
Когда рассвело, Лена вышла из дома. Сперва шла просто куда глаза глядят. Остановилась у первой же открытой кофейни, выпила там кофе, съела круассан с ветчиной и отправилась дальше, так торопливо, словно ее ждала куча дел.
Ей по-прежнему здесь очень нравилось, даже больше, чем с первого взгляда, но все-таки самая прекрасная часть Старого города, – думала Лена, – на другом берегу, там, за мостом.
Она хотела выйти к реке случайно, нечаянно, как вчера, но почему-то все время сворачивала куда-то не туда, кружила по городу, то и дело возвращалась на уже знакомые улицы, а реки не было нигде. Часам к десяти утра Лена сдалась, потыкалась носом в карту, как всегда вполне безуспешно, зато прочитала благополучно вылетевшее из головы название большой реки – Нерис. Наконец решилась, выбрала среди прохожих наиболее добродушную с виду старушку, смущаясь и путаясь в словах, спросила: «Как мне пройти к реке Нерис? Где большой мост». «Зеленый мост?» – переспросила старушка, и Лена неуверенно кивнула: «Я точно не помню. Но, наверное, зеленый, да».
Река оказалась довольно далеко, а переулки, которыми посоветовала идти старушка, так петляли, что расспрашивать прохожих пришлось еще дважды. Но в конце концов Лена вышла к мосту, в том же самом месте, что и вчера. С реки дул холодный, морозный ветер, так что она спрятала руки в карманы и неожиданно нащупала пакетик с купленными вчера карамельками. Надо же, совершенно о них забыла. А как пригодились бы к чаю с утра! Но и сейчас совершенно не помешают.
Вынула наугад одну карамельку, ярко-голубую, как майское небо. Вкус у нее оказался довольно приятный, но совсем не то, чего ждешь от обычной конфеты. Похоже, в карамель щедро добавили гвоздику и мускатный орех.
Лена шла по мосту, зябко ежилась на ветру, языком перекатывала во рту пряную голубую конфету, любовалась островерхими крышами разноцветных домов на другом берегу, предвкушала, как буквально четверть часа спустя будет греться в «Лучшей в мире кофейне», которая и правда самая лучшая в мире, вывеска не соврала.
* * *
– Ты только посмотри, – говорит Нёхиси и от избытка чувств повисает у меня на плече. – Только посмотри, что вытворяет твоя подружка! Ну ничего себе! Сама, без нашей с тобой помощи идет по Зеленому мосту, дрожит, ликует и светится. И тает в тумане, и сама как туман. И все, что ей вчера пригрезилось на месте наших Снипишек, снова стоит на том же месте. Вот уж не ожидал!
– Так мы, пожалуй, костел Архангела Рафаила уже сегодня захапаем, – деловито киваю я. – И планетарий. И дворец Радушкевича. И, чем черт не шутит, Национальную галерею.[10] А потом пойдем дальше, знай наших. Вот это девчонка! Все бы такими были, когда терять становится нечего. Впору гордиться знакомством. Я и горжусь.
Площадь Йоно Жемайчё (Jono Žemaičio a.) Правила джиннов
Юсуф был странный.
Во-первых, одно имя чего стоит. С таким именем хорошо быть персонажем «Тысяча и одной ночи» или, ладно, арабским студентом, их у нас не то чтобы много, но все-таки есть. Или хотя бы просто смуглым бородатым брюнетом с манерами избалованного и одновременно давно некормленого кота. А в сочетании с русыми волосами, бледно-голубыми, словно бы выцветшими на солнце глазами и веснушками на носу имя Юсуф кажется таким же невозможным, как крылья, клыки или хвост. Рога, и те были бы уместней: по крайней мере, под ними можно вообразить невидимый шлем, а викинг из широкоплечего увальня Юсуфа – хоть сейчас в голливудскую массовку зазывай.
Во-вторых, Юсуф всегда ходил в юбке. Не в одной и той же; юбок у Юсуфа было много, он часто и с явным удовольствием их менял. Длинные, узкие из строгой костюмной ткани; кожаные, рокерские, с заклепками и застежками-«молниями» в самых неожиданных местах; пестрые, широкие, как японские штаны-хакама; брезентовые, блестящие, с ассиметричным косым подолом; да какие угодно, разве что, ни одной клетчатой. Подозреваю, Юсуф не хотел портить сногсшибательный эффект даже минимальным сходством с шотландцами, толпа которых ежегодно приезжает на баскетбольные матчи и гуляет по городу в традиционных килтах, к ним-то давно все привыкли, зато к другим вариантам – нет. Теоретически вполне общеизвестно, что мужские юбки с завидной регулярностью появляются в коллекциях haute couture разных модных домов, но мало ли что творится на подиумах, по улицам в таких нарядах пока не очень-то ходят. А если и ходят, то не у нас.
В-третьих, у Юсуфа было два профиля, настолько непохожих, словно его голову слепили из двух разных голов. Если присмотреться, становилось понятно, что на самом деле у него просто сломан нос, да так удачно, что анфас практически незаметно, зато один профиль получился курносый, а второй – роскошный, орлиный, хоть сейчас на монете чекань. И улыбался он криво, всегда только одной левой половиной рта, одновременно трагически заламывая правую бровь, так что горбоносый профиль обычно выглядел веселым, а курносый – подчеркнуто меланхоличным. Когда рассказываешь, получается, словно бы Юсуф нарочно так кривлялся; но кажется, все-таки нет.
И в четвертых, при всей своей ослепительной эксцентричности, Юсуф был воплощением здравого смысла. Очень спокойный и рассудительный человек. И, насколько можно судить со стороны, хозяйственный и практичный. По крайней мере, «Черная чашка» при нем расцвела.
«Черная чашка» – это кофейня на площади Йоно Жемайчё, напротив военного министерства, маленькая, всего на шесть столов и два широких подоконника, на которых тоже можно сидеть. Сперва Юсуф стал одним из ее завсегдатаев, а потом как-то незаметно переместился за стойку и выглядел там уместно и естественно, словно всегда так и было. Я так понимаю, хозяевам кофейня уже надоела, закрывать ее было жалко, а Юсуф просто в нужный момент подвернулся под руку и сделал им хорошее предложение; впрочем, это только мои догадки, как там было на самом деле, я не знаю.
Факт, что Юсуф стал единолично хозяйничать в «Черной чашке», с утра до вечера, без выходных, и как-то со всем справлялся сам, без помощников, даже посуда на столах не задерживалась, и мусорное ведро оставалось, в худшем случае, полупустым, и туалет блестел, и очередь собиралась – ну, максимум два-три человека, хотя дела в кофейне явно пошли в гору; я имею в виду, народу порядком прибавилось, как магнитом всех притягивало. И ясно было, что этот магнит – Юсуф, который, с точки зрения стороннего наблюдателя, большую часть времени вообще проводил снаружи, у входа, с короткой черной сигаретой в зубах. Юсуф дымил, как паровоз. Но каким-то непостижимым образом, это совершенно не мешало ему в нужный момент оказываться за стойкой с очередной порцией только что приготовленного кофе в руках.
Я ходила в «Черную чашку» и до Юсуфа, когда там хозяйничали Кястас и Настя, сперва полные энтузиазма, потом уже не особо; я не раз слышала краем уха, как они деликатно переругиваются друг с другом по телефону на тему: «И ни одна зараза не приходит меня, бедняжечку, подменить». Под конец они уже совсем пали духом, сидели с кислыми минами, перестали заказывать свежую выпечку, ради которой многие к ним ходили, даже кофе стал ощутимо хуже, и я мысленно возложила венок на гроб любимой кофейни, которая так удачно расположена на моем ежедневном маршруте между работой и домом, что хочешь, не хочешь, свернешь. По утрам глоток эспрессо придает мне нужное ускорение, а латте с сиропом по вечерам помогает вспомнить, почему я до сих пор не повесилась. Да потому, что жизнь, несмотря ни на что, хороша. По крайней мере, местами. И «Черная чашка» – одно из этих мест.
Кстати, при Юсуфе кофе в «Черной чашке» стал не просто лучше, а по-настоящему отличным, это даже мне было ясно, хотя я совсем не гурман. У меня один внятный критерий: если горько и при этом не противно, значит, все хорошо.
Но положа руку на сердце, дело, конечно, не в кофе. А в обстановке. И в атмосфере. Я хочу сказать, что с тех пор, как в «Черной чашке» начал хозяйничать Юсуф, мне стало гораздо проще вспоминать, почему я до сих пор не повесилась. И даже вовсе не задаваться этим вопросом – в некоторые, особо удачные дни.
Мы с Юсуфом здоровались еще в те времена, когда он был не барристой, а простым завсегдатаем, как я сама. Ну то есть, как – здоровались, просто обменивались приветливыми кивками. Позже, обосновавшись за стойкой, он стал полноценно желать мне хорошего утра, дня, или вечера, как и всем остальным клиентам; я вежливо отвечала, но и только, заговорить с ним мне бы в голову не пришло. Я не люблю разговаривать с незнакомцами; положа руку на сердце, со знакомцами тоже, я вообще не люблю разговаривать с людьми, зато мне нравится слушать, что они говорят – не мне, а друг другу. Поэтому болтовню Юсуфа с другими посетителями «Черной чашки» я всегда подслушивала с удовольствием, хотя ничего особенно интересного он им вроде бы не рассказывал. Просто журчал, как ручей, спокойно и даже как-то утешительно – не по смыслу, по интонации; послушаешь несколько минут, и потом целый день ходишь довольная, хотя ничего особенно хорошего с тобой не случилось, да и вообще – ничего.
Впервые Юсуф заговорил со мной однажды вечером, когда я курила, усевшись снаружи на подоконнике, где всегда по традиции лежали тонкие маты из кожзаменителя, специально для желающих сесть. Спросил: «Он не мокрый? – и, не дожидаясь ответа, пояснил: – Днем был небольшой дождь».
Я ответила: «Спасибо, вроде уже не мокрый», – вот и весь разговор.
Но для Юсуфа с этого момента все изменилось. Вероятно, в голове у него хранился список клиентов, с которыми следует или просто можно разговаривать, и теперь он всякий раз беседовал со мной о погоде, городских праздниках, ремонте соседних улиц, отреставрированных домах, новых скульптурах, музыке, кинофильмах и других пустяках, обращался так ласково и доверительно, словно я была его любимой младшей сестрой; я ненавижу так называемые «смолл-токи», всю эту необязательную болтовню ни о чем, но всякий раз покупалась на его интонацию и отвечала почти с удовольствием, а может быть, слово «почти» здесь лишнее; ладно, чего там, с Юсуфом было приятно поговорить. Однажды вечером он, ни о чем не спрашивая, протянул мне светло-коричневую таблетку: «У вас начинает болеть голова; вы, наверное, думаете, кофе поможет, но сегодня лучше примите цитрамон». Я так растерялась, что проглотила таблетку, хотя обычно не принимаю лекарств, запила предупредительно подсунутой минералкой; Юсуф подмигнул: «За сговорчивость вам полагается кофе за счет заведения. Но – не сегодня. В следующий раз».
На самом деле я совсем не отличаюсь сговорчивостью, но в тот раз ушла домой, так и не выпив кофе, спрашивала себя по дороге: «Мама, что это было? Гипноз?» Но голова, надо сказать, прошла практически сразу, за это я была благодарна Юсуфу. Жизнь и так невеселая штука, куда мне еще дополнительная боль.
На следующий день Юсуф и правда не взял с меня денег за кофе, но вел себя сдержано, с разговорами особо не лез, всем своим видом показывал, что не претендует на новую степень близости или какое-то особое отношение только потому, что вчера дал мне таблетку, а я ее приняла. Мне это понравилось: такая подчеркнутая деликатность по нынешним временам великая редкость, я очень ее ценю.
Примерно неделю спустя я возвращалась с работы довольно поздно, около десяти. Так иногда бывает: жизнь главного бухгалтера сравнительно небольшой юридической фирмы, по большей части, легка и беззаботна, но пару раз в год наступает расплата. В смысле аврал. Впрочем, мне-то как раз грех жаловаться, авралы меня бодрят, будь моя воля, устраивала бы их почаще; ладно, как есть, тоже вполне ничего.
Я была уверена, что в это время «Черная чашка» уже закрыта, но в зале горел свет, а за столом напротив окна сидела парочка, оба огненно-рыжие, с совершенно одинаковыми аккуратными вздернутыми носами, так что не поймешь, то ли влюбленные, то ли просто брат и сестра. Юсуф нес вахту у входа, курил свою черную сигарету, приветливо улыбнулся мне половиной рта: «Как вы сегодня поздно! Я думал, уже не придете. Очень вам рад».
Разумеется, я зашла. И заказала латте, хотя по моему опыту, после восьми вечера кофе, включая совсем слабый и сладкий, мне лучше не пить. Но если всегда поступать правильно, жизнь окончательно утратит даже те остатки смысла, которые мы придумали себе в утешение, потому что никакого смысла, конечно же, нет.
Пока я пила латте, примостившись на высоком табурете у стойки, Юсуф прошелся по залу, шурша подолом длинной широкой юбки из какой-то блестящей, на вид непромокаемой ткани, собрал пустые чашки и вытер столы, не несколькими суетливыми жестами, как сделала бы я сама, а одним долгим непрерывным движением; никогда прежде не обращала внимания, как он наводит порядок, а сейчас наконец оценила. Очень красиво, как будто уборка грязной посуды – какое-то тайное боевое искусство, и Юсуф в совершенстве им овладел.
Вернувшись за стойку, Юсуф вдруг сказал: «Мне кажется, вы должны хорошо играть в нарды. Хотите партию? Я очень давно не играл, да и вы тоже».
Я не успела не то что ответить, даже обдумать его предложение, а передо мной уже лежала маленькая карманная доска с крошечными магнитными шашечками; считается, что дорожная, у меня тоже такая есть, хотя сама не знаю, зачем ее купила, играть-то мне не с кем, ни дома, ни в дороге. Я живу одна и путешествую тоже одна. И действительно очень соскучилась по игре.
– …Странно, – сказал Юсуф, когда я бросила кубики, – почему-то мне кажется, что в последний раз вы играли в нарды со смертью. Но это все-таки вряд ли. Смерть не играет в настольные игры с людьми.
Я уставилась на него, забыв сделать ход: что за чушь?! Но потом кое-что вспомнила и удивилась еще больше. И рассмеялась, потому что правда вышло смешно.
– В последний раз я играла в нарды с папой, – наконец сказала я. – Но знаете где? В похоронном бюро! Он там одно время работал администратором, или что-то вроде того; не знаю, я не вникала, слишком далеко друг от друга живем. Несколько лет назад приезжала в гости, зашла за папой к нему на работу, чтобы вместе идти в ресторан, а ему надо было кого-то дождаться, не то взять, не то отдать ключи; в общем, тогда мы с ним и поиграли, хороший способ скоротать полчаса.
– А, – с явным облегчением кивнул Юсуф, – да, так понятно. А то получалась какая-то ерунда.
– Но откуда вы вообще взяли?.. – начала было я, но он меня перебил:
– Ваш ход.
Даже не знаю, почему не стала требовать у него объяснений. Скорее всего, потому, что и сама понимала: что ни скажет, все равно не поверю. А если поверю, тем хуже. Мне потом с этим жить.
Первую партию я выиграла, вторую проиграла, третью и четвертую снова выиграла, обе с минимальным преимуществом, зато пятую продула как-то совершенно позорно, а перед началом шестой мы вдруг обнаружили, что уже половина первого. И Юсуф предложил: «Отыграетесь завтра. Вам же, наверное, рано вставать».
Назавтра я и правда отыгралась, выиграла три партии из четырех. Немного опасалась, что теперь придется играть каждый вечер, и мне быстро надоест, а Юсуф так искренне радуется что нашел наконец подходящего партнера для любимой игры, что мне будет проще сменить кофейню, чем придумать, как вежливо ему отказать. Но Юсуф больше не вспоминал о нардах, так что примерно через неделю я сама предложила сыграть, и он просиял: «Отлично! Я уже очень соскучился, но не хотел вам надоедать».
В подобных случаях обычно говорят: «Так мы и подружились». Но даже наедине с собой я могу сказать только: «Так мы… не знаю что». Потому что я правда не знаю, что именно произошло между нами. И произошло ли вообще хоть что-то. По большому счету, мы с Юсуфом из «Черной чашки» просто стали регулярно играть в нарды, примерно раз-два в неделю. А иногда вместе выходили покурить.
Однажды мы курили у входа в кафе, а по площади, мимо военного министерства шли моряки в красивой парадной форме. Не знаю, как их к нам занесло, у нас не портовый город; впрочем, неважно. Я тогда почему-то призналась Юсуфу:
– Я в детстве хотела стать моряком, представляете?
– А я – джинном, – откликнулся он.
– Кем?! – переспросила я, в полной уверенности, что ослышалась.
– Джинном, – повторил Юсуф. – Всемогущим, как в сказках, только, конечно, без лампы. Чтобы не выполнять желания любого дурака, который ее найдет. – И, помолчав, добавил: – Но я, кстати, до сих пор не передумал. Работаю в этом направлении. Делаю, что могу.
– Джинном, значит, – растерянным эхом откликнулась я. – Духом, созданным из чистого бездымного пламени. Хорошая, должно быть, профессия. Губа не дура у вас.
– Не дура, – спокойно подтвердил Юсуф. – Но человеку трудно стать джинном.
– Трудно, но все-таки можно?
– Точно пока не знаю. Надеюсь, что да, – сказал он, выбросил докуренную сигарету и исчез за дверью кафе. Я вошла следом; Юсуф как раз ставил перед очередным клиентом чашку с только что сваренным кофе, как будто никуда не выходил.
Три дня спустя, когда я снова застала Юсуфа у входа в «Черную чашку» с сигаретой в зубах, он, не поздоровавшись, сказал:
– Есть сорок правил, исполняя которые на протяжении достаточно долгого времени, человек может стать джинном. А может и не стать, тут уж как повезет. Не всякий человек подходит для превращения в джинна. Но пока не попробуешь, не узнаешь, подходишь ли ты.
Я так удивилась, что споткнулась и чуть не упала; и упала бы, если бы Юсуф меня не подхватил. Спросил:
– Не ушиблись?
А я спросила:
– Что за правила? Откуда вы их узнали? Как такое вообще может быть?
– Понятия не имею, – ответил Юсуф. – Может быть, они мне приснились. А может быть, пригрезились наяву. – И, рассмеявшись, добавил: – А может быть, я просто сам эти правила выдумал. У меня в детстве воображение было – о-го-го!
Мне почему-то стало так обидно, словно я уже твердо решила превратиться в джинна, дело оставалось за малым: получить инструкцию. И вдруг выясняется, что никакой инструкции нет, меня разыграли, умеренно остроумно и совершенно непонятно зачем.
– Извините, – поспешно сказал Юсуф. – На самом деле ничего я не выдумывал. Куда уж мне. Просто сперва сказал вам правду: «Они мне приснились», – сразу понял, как глупо это звучит, и попытался превратить разговор в шутку. Шутка явно не удалась.
– Нормально звучит. Всем время от времени снятся странные сны. И некоторые люди, включая меня, придают им довольно большое значение, – заметила я. И вошла в кафе, а Юсуф остался на улице со своей сигаретой. Но за стойкой он все равно почему-то стоял.
Кроме нас в «Черной чашке» никого не было, хотя время самое бойкое, вечер, в начале седьмого здесь обычно полно народу, куда они сегодня все подевались? Нет, правда, куда?
– Первое Правило Джиннов, – сказал Юсуф, ставя передо мной пиалу с зеленым чаем вместо привычного латте, – гласит: завладей семью вещами, на которые не имеешь права по рождению. Звучит как нечто невыполнимое, правда? Но я в свое время много об этом думал и понял, что не обязательно грабить караваны и убивать царей, чтобы занять их престол. Можно просто уехать из города, в котором родился, поселиться в другом, изучить его лучше, чем старожилы, полюбить, устроиться, завести дом, обрасти кучей приятелей, стать завсегдатаем в местных кофейнях, быть в курсе всех городских новостей, радоваться добрым переменам и огорчаться, когда в городе что-то не так, словом, сделать чужой город своим – вот вам и первый пункт.
– Это и правда не слишком сложно, многие так удачно переезжают, – согласилась я. – А еще что?
– Можно сменить имя, – улыбнулся Юсуф. – По крайней мере, я это сделал; специально выбрал арабское имя – в честь джиннов и просто потому, что я сам – человек другой культуры. Не араб, а наполовину белорус, а наполовину поляк. Мои родители никак не могли назвать ребенка Юсуфом. Никаких шансов! Тем не менее это теперь мое имя. Даже в паспорте записано. Менять документы хлопотно, но я решил, дело стоит таких трудов.
– И юбки вы поэтому носите? – не удержалась я.
– Конечно. Такая одежда по праву рождения мне определенно не положена, она считается женской. А я шестой год постоянно юбки ношу. Уже трудно представить, что раньше одевался иначе; на старых фотографиях какой-то странный незнакомец в штанах. В этом смысле мне, конечно, здорово повезло с эпохой: в наше время одевайся, как хочешь, ничего тебе за это не будет, разве только прохожие иногда оборачиваются, и детишки пялятся, как на клоуна, но это, как по мне, совсем не беда. А еще я курю.
– И что с того? – удивилась я. – Многие курят.
– Не понимая, что они делают, – усмехнулся Юсуф. – Дым некоторых растений, включая табак, предназначается в дар высшим духам. Я курю – возможно, вы обратили внимание – только сигареты из натурального табака. И таким образом, вдыхая дым, присваиваю чужую еду. Но высшие духи не против. Они на самом деле совсем не жадные. И любят делиться с теми, кто не забывает их благодарить.
Я хотела расспросить его подробнее про высших духов и сигареты, но в это время в кофейню наконец-то ввалилась развеселая компания студенток с разноцветными волосами, и Юсуф занялся их заказом, а я подумала: перекрасить волосы в какой-нибудь розовый, синий или фиолетовый цвет – это, наверное, тоже одно из возможных решений? Вроде бы, сходится: никто на этой планете не мог родиться с таким цветом волос. Интересно, а почему Юсуф не перекрасился? Это даже менее экстравагантно, чем ходить в юбке, по крайней мере, я не раз видела в городе мужчин с разноцветными волосами… И какие еще три вещи он беззаконно присвоил, если на то пошло? Увел чужую жену? Издал под своими именем украденную рукопись романа или хотя бы институтский диплом? Перерисовал чужое фамильное древо, заплатил за печать и теперь может хвастать дворянскими предками? Или выжил после смертельной болезни, присвоив себе саму жизнь? Долго еще ломала голову, но расспрашивать не решилась: захочет – расскажет сам.
Не рассказал. И вообще вел себя как ни в чем не бывало, так что я даже начала сомневаться: да был ли вообще тот странный разговор о правилах для людей, желающих превратиться в джиннов? Или просто приснился? В детстве я совсем не умела различать сны и явь, да и теперь путаюсь иногда.
Но месяца два спустя, во время очередной партии в нарды Юсуф вдруг сказал:
– Вы извините, что иногда сбиваю вас с толку своей болтовней. Со мной в этом смысле трудно: пятое Правило Джиннов велит говорить все, что взбредет в голову, не задумываясь о последствиях. И я стараюсь по мере возможности его выполнять.
– Если так, вы плохо стараетесь, – заметила я. – Я имею в виду, вы довольно редко говорите странные вещи.
– Так это потому, что они редко приходят мне в голову, – улыбнулся Юсуф. – Я в сущности скучный человек.
– А какие остальные правила? – рискнула спросить я. И тут же прикусила язык. Будь я на месте Юсуфа, мне бы совсем не понравилось, что кто-то бесцеремонно лезет в мои дела.
Но он не рассердился, только печально вздохнул:
– Я понимаю, как это некрасиво: заинтриговать и ничего толком не объяснить. Но, к сожалению, восемнадцатое Правило Джиннов запрещает раскрывать людям тайны. Нечаянно проболтаться можно, а намеренно рассказать, увы, нельзя. Я бы с удовольствием выдумал несуществующие правила, специально чтобы вас развлечь, но третье Правило Джиннов гласит, что лгать нельзя даже в штуку. А если нечаянно вырвалось, надо сразу же извиниться перед собеседником и признаться, что обманул. Это, пожалуй, самое трудновыполнимое правило, очень я с ним намучился, пока привык. Хорошо хоть умалчивать и недоговаривать разрешается, а то даже не знаю, как бы я дожил до этого дня.
– Да, всегда говорить правду довольно неудобно, – согласилась я.
Больше я его о правилах не расспрашивала, но однажды, вернувшись домой, нашла в кармане пальто салфетку из «Черной чашки», тоже, конечно, черную, на которой белым карандашом было написано: «Девятое Правило Джиннов: каждый день кого-нибудь удивляй». И почему-то обрадовалась, хотя, по идее, должна была рассердиться, что он залез мне в карман. Но Юсуф есть Юсуф, поди на него рассердись.
В ноябре, когда дни делаются все короче, а до солнцеворота еще так мучительно далеко, что в него почти невозможно поверить, мне стало хуже. Ничего удивительного, в это время мне всегда становится хуже, в смысле повеситься хочется даже во сне; на самом деле это не так страшно, как, наверное, можно подумать, страшно было только в первые годы, пока я не привыкла и не убедилась на опыте, что эта горькая вечная тьма не имеет надо мной особенной власти, точнее, что она – это не вся я. Кроме тьмы есть что-то еще, и оно твердо решило выжить, не для радости, которой мне, в силу устройства организма, не светит, а просто назло. Чтобы не достаться тьме на завтрак, обед и ужин, ишь, раскатала губу, обойдется! Что-что, а это пока в моей власти – заставить тьму голодать.
Поэтому я не только до сих пор не повесилась, но каждый день хожу на работу и даже не путаюсь в цифрах, чего только не сделаешь назло врагу. А что с кислой мордой, и вокруг меня густое черное облако, невидимое, но явственно ощутимое – ничего не попишешь, коллеги потерпят, благо у меня отдельный кабинет. Но другим людям меня в это время, конечно, лучше не видеть. Дело не в том, что я опасаюсь с ними рассориться или чем-то обидеть, просто иррационально боюсь, что их поглотит моя голодная тьма. Хотя, конечно, так не бывает. Чужая тьма никому не страшна. Умом я это понимаю, но все равно стараюсь ни с кем не встречаться, даже с родителями по телефону не разговариваю, только пишу короткие сообщения; к счастью, они верят, что с ноября до Нового года у меня на работе страшный завал.
Но в «Черную чашку» я, конечно, исправно заходила каждый день, по утрам и после работы; не такая я дура, чтобы отказаться от этого утешения, последнего аргумента в споре с тьмой, единственного недолговечного убежища от нее. Ради этих визитов я весь день копила силы; их худо-бедно хватало на одну почти искреннюю улыбку, с которой я говорила Юсуфу: «Привет». Он отвечал, как обычно, развлекал меня болтовней, несколько раз доставал из-под стойки нарды – за эти дары я была ему благодарна, хотя знал бы кто, сколько усилий мне стоило их принимать.
Однажды во время игры – я как раз начала выигрывать и почти по-настоящему этому радовалась, ну, насколько могла – Юсуф вдруг сказал: «О. Кажется, это можно убрать», – и коснулся моего лба; жест совершенно неуместный, но безобидный, так проверяют, не поднялась ли температура. Я даже не отшатнулась, но удивилась: чего это он? Но не успела спросить, потому что расплакалась. Сама не знаю, как это произошло, обычно я очень сдержанная, даже наедине с собой.
Ничего не случилось, поступок Юсуфа меня не обидел, только чуть-чуть удивил, но я рыдала, как в раннем детстве, когда любое огорчение – горькое горе, малейший испуг – лютый ужас, а пустяковая обида невыносима, и кажется, что все это – навсегда. Юсуф сохранял полную невозмутимость, только выдал мне пачку салфеток и сказал:
– Двадцать первое Правило Джиннов гласит: «Когда хочется плакать, плачь». Вам, конечно, эти правила исполнять необязательно, зато мне есть, чему поучиться. Отлично вы плачете, даже зависть берет.
Услышать про зависть почему-то было так смешно, что я рассмеялась сквозь слезы. А досмеявшись, обнаружила, что слезы наконец-то закончились. И сказала Юсуфу:
– Хорошо. Значит, я могу не извиняться. И не объяснять свое поведение. Тем более, я все равно не знаю, как его объяснить.
Он отмахнулся:
– Еще и не такое бывает. Лучше делайте ход, пока я не воспользовался вашим положением и не начал переставлять шашки. Правила правилами, но я с рождения жулик, а против природы не попрешь.
Как-то мы доиграли; кажется, я даже выиграла эту партию, впрочем, не поручусь, очень плохо помню, чем закончился вечер. И только по дороге домой, заметив, что кручу в руках сложенный зонт, словно бы выполняя простенькое упражнение с мечом, поняла, что настроение у меня если и не отличное, то как минимум легкомысленное. И никакой тьмы во мне нет. Только снаружи, но она-то как раз совсем не страшная, мутно-желтая, призрачно-голубая, местами оранжевая из-за фонарей.
Тьма не вернулась ко мне ни во сне, ни наутро, а к вечеру я уже почти не верила, что была какая-то тьма, превратившая мою жизнь в аккуратный, грамотно спроектированный филиал ада на одну условно грешную душу; на самом деле, очень условно, сколько там тех грехов. Помнить – помнила и вряд ли когда-нибудь забуду, но не всем измученным телом, как обычно даже выздоровев, вспоминают болезни, а только теоретически: «было – так».
Я, конечно, зашла в «Черную чашку» с утра, по дороге на работу, как почти всегда делала. Юсуф приветливо поздоровался, поставил передо мной эспрессо и убежал протирать столы; впрочем, все к лучшему, мне надо было спешить. Зато вечером он предложил выйти покурить, угостил своей сигаретой, как по мне, слишком уж крепкой, все-таки я совсем не высший дух. И с нескрываемым, явно злорадным удовольствием любовался, как я давлюсь горьким дымом, наконец, милосердно отнял угощение, утешил:
– Ничего, я к ним тоже не сразу привык.
Дождался, пока я развернусь, чтобы войти обратно в кофейню, и прошептал, почти касаясь губами затылка:
– Пятнадцатое правило джиннов гласит: «Не печалься о чужих болезнях, скорбях и бедах, но если можешь исцелить, исцеляй».
А когда я переступила порог «Черной чашки», он, конечно, был уже там, стоял, склонившись над кофейной машиной, то ли исправлял какую-то поломку, то ли просто фильтры менял, такой серьезный и сосредоточенный, что я не решилась спросить, какого черта он дурит мне голову. В смысле, сказать, что я теперь, кажется, должна ему целую жизнь. И не знаю, чем отдавать такой долг. И не факт, что придумаю. В общем, я промолчала, но Юсуф все равно ответил, на миг оторвавшись от недовольно фыркающей машины: «Не все долги надо отдавать».
С Рождества до Нового года в нашей фирме каникулы, и на эту неделю я всегда уезжаю куда-нибудь к морю, в тепло. Я люблю путешествия, можно сказать, только ради них и работаю, а возможность удрать из нашей темной мокрой зимы в чужое вечное лето – это настоящее счастье, в той форме, в какой оно вообще доступно для меня.
Билеты я всегда покупаю заранее, еще весной. И гостиницу заказываю примерно тогда же. Потом цены начинают расти и к осени взлетают до почти немыслимых, но дело, конечно, не только в этом; то есть на самом деле вообще не в этом, экономна я только в теории, на практике мне плевать. Просто к началу каникул от меня обычно остается так мало, что добровольно пальцем не пошевелю, а оплаченные билеты тянут меня как на аркане – туда, где будет почти хорошо. Нехитрый трюк, но со мной он неизменно срабатывает: я не люблю, когда рушатся мои планы. Терпеть этого не могу.
На этот раз все было иначе – в том смысле, что меня не надо было тащить на аркане, я сама подпрыгивала от нетерпения, предвкушая поездку: если уж раньше солнце и море меня хоть немного, да радовали, то как же отлично там будет сейчас!
За несколько дней до праздников я увидела объявление на дверях «Черной чашки». Там было написано: «В Сочельник кофейня будет работать до полуночи, ждем всех, кому одиноко в Рождество». Я сперва очень обрадовалась такой прекрасной идее, но потом вспомнила, что улетаю двадцать четвертого, сразу после обеда, так что не для меня этот праздник. Так и вошла в растрепанных чувствах, улыбаясь и чуть не плача. На вопросительный взгляд Юсуфа честно ответила:
– Огорчилась, что не попаду на вашу рождественскую вечеринку. Еду в отпуск, двадцать четвертого днем самолет.
– И правда жаль, – согласился он. Больше ничего не сказал, даже, кажется, ободряюще улыбнулся одной половиной рта, но вернувшись домой, я поменяла билет на двадцать пятое. Страшно вспомнить, какую пришлось добавлять доплату, но денег было совсем не жаль. Чувствовала себя полной дурой, и это свежее, яркое ощущение захватило меня целиком.
Юсуфу я ничего не сказала. Решила, пусть будет сюрприз. Сам говорил, что девятое Правило Джиннов велит каждый день кого-нибудь удивлять. Вернее, написал на салфетке. Я ее тогда приколола кнопкой к доске для записей в коридоре; так до сих пор и висит.
По дороге я, помню, подумала: «Вот будет номер, если кофейня закрыта!» – и тут же отругала себя за глупость. Юсуф написал объявление, значит, будет работать. Кому и верить, если не ему.
Свернув на площадь, я увидела, что в «Черной чашке» горит свет, и прибавила шагу. Впрочем, я всю дорогу очень быстро шла, даже жарко стало, хотя была в легком осеннем пальто – очень уж теплый выдался вечер. У нас почти всегда «черное», то есть бесснежное Рождество.
Юсуф курил у входа, заметил меня издалека, поднял руку в приветственном жесте. Сказал:
– Не надеялся, что вы придете. – Подумав, добавил: – Но все равно верил, что будет именно так. Надежда и вера, сами знаете, разные вещи.
– Разные, – подтвердила я.
Я думала, в кофейне этим вечером будет или совсем пусто, или, наоборот, людно и празднично. Но не угадала: вечером Сочельника в «Черной Чашке» все было как всегда, точнее, как ранним вечером воскресенья: народу немного, зато все расслабленные и довольные, заказывают чаще чай лате, чем кофе, многие берут пирожные, и никто никуда не спешит. Вот и сейчас за одним столом сидела рыжая парочка, которую я здесь время от времени встречала, за другим – маленькая кудрявая женщина, невзрачный коренастый мужчина средних лет и высокий блондин, за обе щеки уписывающий шоколадный торт; этих я, кажется, тоже видела пару раз. А на подоконнике, теоретически предназначенном для романтических юных дев, расположились два здоровенных дядьки, еле втиснулись, бедные, и вот их-то я точно видела в первый раз, а то бы запомнила: у одного глаза ярко-зеленые, как огни светофора, у второго к разбойничьей роже прилагались совершенно детские ямочки на щеках.
Юсуф поставил передо мной высокую прозрачную чашку с кофе и шапкой взбитых сливок, сказал:
– По случаю праздника с настоящим ямайским ромом. Называется «Фарисей». Его положено пить, не размешивая, сквозь сливки, но если очень хочется, так и быть, размешайте. Слова дурного вам не скажу.
И подхватив еще две таких чашки, понес их дядькам на подоконнике. Вернувшись, достал нарды, подмигнул мне:
– Когда еще и играть.
То ли кофе с ромом на меня так подействовал, то ли просто общая атмосфера, но я продула четыре партии кряду, чего прежде никогда не случалось. Мы с Юсуфом всегда играли примерно на равных, даже я чуть-чуть лучше, логика и расчет – моя сильная сторона. Но, похоже, вся моя логика улетела в отпуск вовремя, в отличие от остальной меня.
– Не огорчайтесь, – сказал Юсуф после четвертой партии. – Мне сегодня с самого утра везет, аж голова кругом. Такой уж день. Идемте лучше покурим, пока никто не хочет добавки. Надо ловить момент.
– Последнее, сороковое правило Джиннов гласит: «Исчезая из мира людей, можно выбрать, в чьей памяти ты останешься», – сказал Юсуф, прикурив свою черную сигарету. – Мне это нравится. Как-то я не готов вот так сразу совсем с концами исчезать. Как вы на это смотрите?
– На что? – опешила я. – На перспективу исчезнуть с концами? А что, знаете, может, я и не против – если не прямо сейчас.
– Ну что вы. Куда вам сейчас исчезать, – совершенно серьезно ответил Юсуф. – Вы, можно сказать, только жить начали… я имею в виду, делать это с удовольствием. Не самый подходящий момент все бросать. Я хотел спросить, как вы посмотрите, если я останусь именно в вашей памяти? Мне кажется, вам это скорее понравится, чем повредит, но мало ли, что мне кажется. Может быть, вы не такая, как я себе представляю. Я довольно плохо разбираюсь в людях. И вообще фантазер.
Этот разговор мне не нравился. Какой-то он был не праздничный. Недостаточно легкомысленный для новой, сегодняшней, глупой, счастливой меня. И я честно попыталась разрядить обстановку:
– В моей памяти вы все равно останетесь, хотите того или нет. Некоторые вещи не забываются. Одни ваши юбки чего стоят! Нет уж, такие воспоминания я ни за какие сокровища не отдам.
– Отлично, – кивнул Юсуф. – Значит, по рукам.
И действительно протянул мне руку. Пришлось ее пожимать. Ладонь у него была такая горячая, словно он только что вышел из сауны. Или специально на радиаторе руки грел.
В награду за покладистость я получила еще порцию «Фарисея». И еще одну. Вечер набирал обороты, в «Черную чашку» ввалилась компания трезвых, но возбужденных туристов во главе с крупной дамой в шапочке Санта-Клауса, которая восторженно повторяла: «А я вам говорила, это Вильнюс! Самый чокнутый город на свете! Здесь даже в Сочельник работают кофейни! Убедились теперь?» Юсуф угостил их кофе за счет заведения и прибавил громкость на магнитоле, которая тихо напевала что-то себе под нос в дальнем углу. Рождественские гимны сменились танцевальной музыкой; после какого-то по счету «Фарисея» я внезапно обнаружила себя танцующей невообразимо дикую пародию на танго в объятиях незнакомца с разбойничьей рожей, причем, кажется, где-то под потолком. Впрочем, это обстоятельство смутило меня только наутро, когда я, невыспавшаяся, но неописуемо довольная собой и жизнью, волокла вниз по лестнице чемодан, пытаясь вспомнить, как вернулась домой.
Правильный ответ: да никак не вернулась. Просто почему-то проснулась там.
Семь дней отпуска пролетели, как один очень длинный, ленивый, утомительный, скучный, веселый, солнечный, пасмурный, заполненный одиночеством и болтовней с незнакомцами день. А что в ходе этого дня несколько раз прилегла ненадолго поспать – так это обычное дело на южном морском курорте, где размеренно тянется и незаметно пролетает наша чужая, под проценты одолженная у скупердяйки-судьбы жизнь. Мне она всегда нравилась больше, чем настоящая, могла бы, застыла бы в этой капле солнечной теплой смолы навсегда, но на этот раз мысли о возвращении домой не портили мне удовольствия, а, наоборот, взбадривали. «Прилечу ранним вечером, – думала я, – и сразу пойду в “Черную чашку”. И тогда…» Я понятия не имела, что будет тогда. Скорее всего, ничего особенного: Юсуф приготовит мне латте, скажет: «Долго вас не было», – и достанет нарды. Ну или просто позовет покурить. И расскажет еще что-нибудь о Правилах Джиннов, или, что гораздо более вероятно, о них помолчит, но так выразительно, что лучше любого разговора. А может, вообще ничего не произойдет. Меня в равной степени устраивали все варианты. Кроме одного, но его я предвидеть никак не могла.
Кофейни «Черная чашка» на площади напротив военного министерства не было. И вообще никакой кофейни. В том месте, где мы с Юсуфом курили у входа, теперь была только стена, причем не стена здания, а просто сравнительно невысокая ограда, отделяющая площадь от территории Президентуры; я и сама не понимала, где тут могла умоститься кофейня. Но она была! Совершенно точно была, несколько лет. Называлась «Черная чашка»; господи, да у меня дома салфетка из этой кофейни, я только что оттуда, своими глазами видела: салфетка висит!
Я так растерялась, что несколько раз зачем-то обошла площадь, превращенную в стоянку для автомобилей работников военного министерства, потом пошла вдоль стены, сунулась в открытую калитку, попала в проходной двор, через который часто возвращалась домой из кофейни, вцепилась в первого встречного старичка: «Скажите, пожалуйста, здесь рядом недавно было кафе…», но по выражению его лица поняла, что расспросы бесполезны, кафе моего собеседника совершенно не интересовали, вне зависимости от того, рядом они находятся или нет.
Я больше никого не пыталась расспрашивать, а собралась с духом, взяла телефон, вошла в интернет, отправила запрос: «Вильнюс кафе черная чашка». Поиск выдал мне кучу названий кафе и ресторанов: Caffeine, Mint Vinetu, Kinza и еще какую-то ерунду, не имеющую ни малейшего отношения к настоящей «Черной чашке», куда я ежедневно ходила, к Юсуфу, его юбкам, нардам и Правилам Джиннов, к нашему Сочельнику с «Фарисеями» и ко мне, счастливой, пьяной, танцующей танго, ужасно довольной своей жизнью, хотя так и не ставшей моряком.
Я даже теперь совсем не чувствовала себя несчастной. Растерянной – да. Сбитой с толку. Огорченной. Испуганной. Очень сердитой. Но несчастной – нет. Если бы сейчас передо мной появился Юсуф, я бы, наверное, его поколотила – не по-настоящему, не всерьез, как любимые младшие сестры дубасят кулаками своих терпеливых братьев, от всего сердца, но вполсилы, твердо зная, что сдачи им не дадут.
Дома я сразу метнулась к доске в коридоре: висит салфетка? Слава богу, висит. И надпись цела: «Девятое Правило Джиннов: каждый день кого-нибудь удивляй». Юсуф, конечно, молодец, хорошо выполняет правила. Вот уж удивил так удивил.
Тогда я вспомнила еще одно, не помню, какое по счету правило: «Когда хочется плакать, плачь». И дала себе волю. В смысле разревелась прямо в коридоре, даже пальто не сняла.
А потом слезы закончились. Их всегда оказывается гораздо больше, чем можно предположить, но все-таки меньше, чем нужно, чтобы плакать вечно. И я, шатаясь от слабости, и придерживаясь за стену, пошла на кухню, чтобы пополнить запас. В смысле выпить воды.
Даже не включая свет, я увидела, что на кухонном столе лежит тетрадка. Совершенно точно не моя, бумажных тетрадей у меня в доме отродясь не водилось. Я их не покупаю уже много лет.
Тетрадка была горячая. Не настолько, чтобы обжечься, но чтобы согреться – в самый раз. Я долго сидела в темноте на табурете, поочередно прижимая тетрадь то к лицу, то к груди, то к коленям, то к шее, очень уж приятно было ощущать ее тепло.
Потом я все-таки включила свет. И увидела, что тетрадь очень старая, обложка, когда-то красная, выцвела до бледно-розовой. И аккуратная надпись «Правила Джиннов» поблекла, но все-таки была вполне различима. Я открыла ее на последней странице, повинуясь детской привычке начинать читать книги с финала, чтобы сразу узнать, чем дело закончилось, и потом не особо переживать. Там было написано: «Тридцать девятое правило: при всякой возможности делай подарки, которых сам никогда не получал».
Улица Место Сенос (Miesto Sienos g.) Музыка и цветы
Он появился на пороге «Музыки и цветов» за десять минут до полуночи. Долговязый молодой человек в слишком легкой, не по погоде джинсовой куртке, с ярко-оранжевым рюкзаком. Скорее симпатичный, чем нет: копна светлых кудрявых волос, круглые глаза на пол-лица и по-девичьи длинные ресницы, такой вечно юный, какими бывают только худощавые блондины, у которых из-под тонкого слоя взрослого мужчины то и дело просвечивает мальчишка, встрепанный, раскрасневшийся не то от смущения, не то от слишком быстрой ходьбы, почти испуганный, но очень решительный. Не поздоровавшись, спросил – резко, отрывисто, по-английски, с каким-то диковинным славянско-немецким акцентом:
– Это здесь выдают новые судьбы?
– Чего?! – дружно переспросили Даля и Хлоя. – Wa-a-a-a-a-at?!
Зато Нонна не растерялась; ничего удивительного, она всегда была мастером нечаянной импровизации, из тех, кто сам никогда не знает, что может выкинуть в следующую секунду, каковы будут последствия и удастся ли их расхлебать.
Вот и сейчас Нонна гаркнула с неподражаемой сварливостью советской продавщицы, сумрачные тени которых еще порой мелькают на оптовых рынках, в буфетах сельских автовокзалов и на дальних задворках наших детских воспоминаний:
– Не больше трех в одни руки!
Даля и Хлоя восхищенно переглянулись. Еще немного, и они бы расхохотались, да и сама Нонна едва сдерживала смех, но ночной гость повел себя как черт знает что: криво улыбнулся, кивнул и заплакал. Ну, то есть не зарыдал в голос, но по его румяной щеке скатилась самая настоящая слеза, настолько крупная, что ее существование невозможно было игнорировать. И смеяться сразу стало неловко. Свинство смеяться, когда на твоем пороге плачет взрослый человек.
– Извините, – почти беззвучно сказал он. – Просто… ну, как-то внезапно это все. Я же не верил. Прилетел сюда из Берлина и сразу пошел вас искать, но на самом деле не верил. Твердо знал, что он меня разыграл.
«Еще как разыграл!» – хором подумали три подруги. «По шее бы ему надавать за такие шутки, кем бы он ни был», – сердито добавила про себя Даля. «Все-таки мальчишки – ужасные дураки», – с удивившей ее саму нежностью вздохнула Хлоя. А Нонна, чье буйное воображение чрезвычайно удачно уравновешивалось здравым смыслом, сказала:
– По-моему, вам надо выпить.
И поставила перед гостем рюмку с кальвадосом, которую буквально за секунду до его появления наполнила для себя, чтобы опытным путем выяснить, зачем люди пьют с горя и что при этом чувствуют. А вдруг действительно помогает? Однако даже начать эксперимент не успела. Вечно так.
Ну, не то чтобы с такого уж великого горя, но повод печалиться у Нонны, Дали и Хлои был. Дела в их общем кафе «Музыка и цветы» шли совсем неважно, пора было это признать. Как раз сегодня в очередной раз расплатились за аренду, а вечером, дождавшись ухода последнего из тридцати четырех – за весь, мать его, долгий день! – посетителей, сели подбивать баланс. Без особого удивления выяснили, что за последний месяц едва-едва вышли в ноль, и это притом, что все, включая бухгалтерию и уборку, делали сами, а арендная плата пока была невелика: помещение принадлежало Далиному троюродному брату, который согласился в первый год брать с них вдвое меньше средней рыночной цены, чтобы дать возможность наладить бизнес. До истечения срока оставалось четыре месяца – май и все лето. Промежуточный итог оптимизма, мягко говоря, не внушал.
Это не было для хозяек «Музыки и цветов» настоящей катастрофой. То есть им не грозила перспектива остаться с голыми задницами без крыши над головой. С трусами и крышами у них все было более-менее в порядке, даже в долги не залезли, вложили в кафе только свои многолетние сбережения, время, труд, смутные, но упоительные надежды, остатки былой храбрости и наивные юношеские мечты о собственном идеальном, самом лучшем в мире кафе. Даже название «Музыка и цветы» придумали еще на первом курсе, как им казалось, очень удачное. Люди часто шутят, описывая неожиданно накатившее лирическое настроение: «Хочется музыки и цветов», – и вот теперь всем будет ясно, куда в таких случаях надо идти. Выяснив, что в арендованном помещении несколько лет назад был цветочный магазин, обрадовались совпадению: значит, именно так и назовем. Ради полного соответствия названию всегда держали на стойке несколько свежих букетов; впрочем, их никогда никто не покупал. Что касается музыки, у каждой была обширная фонотека, и вот наконец-то пришло время их объединить. По воскресеньям, закрыв кафе, варили кастрюлю глинтвейна и составляли плей-лист на следующую неделю, неизменно засиживались чуть ли не до утра, но по домам расходились не усталые, а радостно возбужденные, как в юности со свиданий. Посмеивались над собой: любовь зла.
Еще как зла.
Так все отлично продумали, до мельчайших деталей, работали не покладая рук, но дело почему-то шло ни шатко ни валко, многочисленные прохожие равнодушно топали мимо, не обращая внимания на яркую вывеску, сулящую свежую выпечку и отличные скидки на кофе, например, сегодня – влюбленным парам, а завтра – всем, чье имя начинается на букву «А». Реальность оказалась скучной сердитой теткой без капли воображения, каждый день она повторяла все громче и настойчивей: «Убирайтесь отсюда, девчонки, не путайтесь под ногами, неужели сами до сих пор не поняли: люди распрекрасно обходятся без вашего дурацкого кафе». И это, конечно, было особенно обидно, гораздо хуже, чем понапрасну потратить кучу денег, времени и усилий: выяснить, что твоя воплощенная мечта никому не нужна.
Но что ж теперь. Значит – так.
Вопрос, собственно, заключался в том, растягивать ли агонию до конца лета, или прикрыть кафе прямо сейчас. Умом подруги понимали, что за лето вряд ли что-то изменится к лучшему, однако все три сердца – инициаторы этой гиблой затеи – требовали бороться за «Музыку и цветы» до конца. У сердец был неплохой шанс настоять на своем, но тут внезапно сломалась новенькая кофе-машина. Получила задание приготовить латте для Дали и с блеском выступила в роли Брута. Такой вероломный удар.
Машина была дорогая, швейцарская; ясно, что на гарантии, но даже думать было страшно сколько времени уйдет на гарантийный ремонт. И чем все это время поить немногочисленных посетителей? Варить кофе в турках, которые стоят на полках для красоты? Не смешите. Мы так, пожалуй, в первый же день с ума сойдем. Да и клиенты вряд ли согласятся ждать каждую порцию четверть часа. Для френч-пресса придется закупить зерна классом повыше, о новомодном кемексе лучше даже не вспоминать. Проще уж сменить табличку на «Чайную» или вызвать с утра знакомого мастера. Который будет возиться, в лучшем случае, до обеда и обдерет их как липку, но все равно это самый разумный вариант.
В общем, руки у них окончательно опустились. Как ни крути, а поломка смыслообразующего кофейного агрегата в момент обсуждения ближайшего будущего – плохой знак.
Бессильно погрозив кулаком мертвой машине, Нонна сказала: «Ответ, по-моему, ясен», налила себе рюмку кальвадоса, и тут к ним ворвался дурацкий румяный блондин. Будний день, вторник, десять минут до полуночи – странное время для посещения кафе, на дверной ручке которого к тому же висит самодельная табличка «Закрыто». Впрочем, табличка вполне могла случайно перевернуться. Это бы многое объяснило. Хотя, по большому счету, все равно ничего.
Блондин, кстати, выжрал Ноннин кальвадос и бровью не повел, даже не скривился, как будто это не сорокаградусный яблочный бренди, а просто глоток воды. Поставил пустую рюмку на стойку, сказал:
– Спасибо. А почему «не больше трех в одни руки»? То есть у вас можно получить сразу три судьбы? И как их потом проживать? По очереди? Или одновременно? Не представляю. С одной не знаешь, как справиться, а тут – целых три…
Даля и Хлоя вопросительно посмотрели на Нонну. Дескать, сама все это затеяла, сама и выкручивайся. А мы будем слушать тебя очень внимательно. Нам тоже интересно про три судьбы.
– Ну как-как, – укоризненно сказала Нонна, сразу всем троим. – Одну сейчас, еще две – в последующих перерождениях. Потому и не больше трех, что перерождения довольно трудно контролировать. В Бардо смерти полно хулиганов. Все эти несуразные Гневные божества, да и так называемые Милосердные ничем не лучше, тоже пугают народ черепами и чашами с кровью, создавая путаницу и бардак.
Даля и Хлоя восхищенно вздохнули – надо же, выкрутилась. К Нонниным импровизациям они, по идее, давным-давно должны были привыкнуть, но все равно каждый раз удивлялись заново: во дает!
– Получается, в «Тибетской Книге мертвых» правда написана? – просиял блондин.
– Более-менее, – уклончиво ответила Нонна. – Насколько это вообще возможно. Вы сон когда-нибудь пробовали словами подробно пересказать? Ерунда же выходит.
Блондин неуверенно кивнул.
– Ну вот. Представляете, какая фигня получается, когда человек пытается словами пересказать смерть? Впрочем, чего тут представлять, все мы эту фигню читали. Правда, в разных переводах. Но вряд ли перевод принципиально что-то меняет. Рассказывайте лучше, зачем вам новая судьба? И почему вы пришли за ней именно к нам?
– Вообще-то мы свои услуги не афишируем, – подхватила Даля – не столько для гостя, сколько для Нонны. Показать ей: я тоже в игре.
– До такой степени не афишируем, что можно сказать, тщательно скрываем, – добавила Хлоя, что в переводе с языка легкомысленного щебета на язык серьезного разговора означало: «Делайте что хотите, я вас не выдам. Но только при условии, что вы мне потом объясните… ладно, черт с вами, без условий, просто так».
– Ну как – зачем новая судьба? – вздохнул блондин. – С той, что есть, я не справляюсь. Не настолько, чтобы вот прямо сейчас в петлю, но к тому, честно говоря, идет. Совсем запутался. И кучу народу подвел – не столько какими-то поступками, сколько самим фактом своего существования. Я до такой степени невезучий, что иногда кажется, волоку за собой какое-то нелепое проклятие, о котором ни сном ни духом. Всем, кого я люблю, делаю только хуже; тем, кто любит меня, совсем кранты, а… Нет, это все-таки очень личное. Я так не могу. Неужели обязательно рассказывать подробности?
– Не обязательно, – утешила его добросердечная Хлоя.
Нонна и Даля чуть было не показали ей по кулаку – дура ты дура, подробности это же самое интересное! Но сдержались. По большому счету, Хлоя, конечно, права, хотя все равно до смерти любопытно послушать исповедь человека, которого любит целая куча народу, а он – какую-то другую целую кучу. И еще удивляется, что вся эта невразумительная толпа почему-то не особенно счастлива рядом с ним.
– Спасибо, – поблагодарил Хлою гость. – На самом деле никаких особенных тайн, просто неловко рассказывать. А к вам я пришел потому, что мне дали ваш адрес.
Дружным хором спросили:
– Кто?!
– Приятель. Вернее, просто знакомый. Прежде видел его всего пару раз. Зовут Эдо, но, кстати, я даже не знаю, Эдвин он, Эдмунд или Эдуард. И фамилию запамятовал; впрочем, может, никогда и не слышал. Вроде художник, примерно мой ровесник, может, чуть старше, но вряд ли ему больше сорока…
Подруги разочарованно переглянулись. Никто из их знакомых под это описание явно не подходил.
– Два дня назад я напился, – покаялся блондин. И поспешно добавил: – На самом деле я не какой-нибудь пьяница. Обычно держу себя в руках. Но тут все так сложилось… В общем, сорвался. Пошел по барам, один. Видеть никого не мог – так мне, по крайней мере, казалось. Но когда встретил Эдо, обрадовался. С ним обычно весело. Он такой человек… ну, как говорят, с неоднозначной репутацией. Одни его обожают, другие терпеть не могут, но это неважно. Самое главное, на меня ему совершенно точно плевать. Наверное, поэтому у меня развязался язык, и я стал ему жаловаться – не столько на конкретные обстоятельства, сколько на жизнь в целом. На свое фатальное невезение, похожее на проклятие, от которого страдают все вокруг. Примерно как вам сейчас. И вдруг он сказал: «Ну так слушай, со мной когда-то то же самое было. Эта проблема решается просто: надо сменить судьбу. Если хочешь, расскажу, где это могут устроить». Звучало как полная ерунда. Я уж насколько был пьян, а не поверил. Но адрес все равно попросил. Потому что верить-не верить это одно, а действовать – совсем другое. Говорят, родственники безнадежно больных, даже самые образованные, под конец начинают бегать по шарлатанам, обещающим исцеление птичьими потрохами или болотной травой. Я их хорошо понимаю. Иногда легче делать глупости, чем вообще ничего.
Подруги переглянулись. Всем им не раз доводилось делать подобные глупости. И они заранее знали: если что, поступят так снова. Потому что сидеть, сложа руки, и ждать исполнения приговора действительно невыносимо. Хуже не придумаешь.
Нельзя разбивать ему сердце – вот о чем они тогда думали. Каждая формулировала по-своему, но какая разница, главное, что нельзя.
– И этот человек дал вам наш адрес? – наконец спросила Даля.
– Да. Вот, записал.
Блондин зачем-то достал из кармана измятую пивную картонку, на обороте которой красовалась четкая надпись зеленым карандашом: «Miesto Sienos str. Muzika ir gėlės». Вроде все правильно. Хотя откуда бы знать об их кафе какому-то художнику из Берлина? Его и местные-то игнорируют. С ума сойти.
Впрочем, можно ни с чего не сходить, а просто вспомнить, что осенью, сразу после открытия к ним довольно часто заглядывали иностранцы. Благо туристический сезон тогда еще не закончился, а гостиниц вокруг предостаточно. Вот и весь секрет.
– Ладно, – наконец сказала Нонна. – Только учтите, насчет судеб для будущих перерождений я пошутила. Иногда меня заносит, извините, пожалуйста. У меня не было цели выставить дураком лично вас.
Даля и Хлоя грозно уставились на подругу: эй, даже не вздумай сейчас выходить из игры! А кудрявый блондин помрачнел, приготовившись мужественно встретить очередной – будем честны, не то чтобы неожиданный – удар судьбы.
Насладившись общим замешательством, Нонна невозмутимо продолжила:
– Новая судьба будет действовать только до конца вашей жизни. Если не понравится, можно попробовать снова ее сменить, но не раньше, чем через год. Просто их сейчас всего три штуки осталось. Судьбы в последнее время быстро разбирают: весна – время перемен. Новая партия будет только в конце недели. Но если вам срочно, то есть эти три. Невелик выбор, согласна, но по крайней мере, он у вас есть.
– С ума сойти можно, – сказал их ночной гость. Он улыбался, но губы его дрожали. – Я же буквально полтора часа назад прилетел, добрался до центра и сразу вас нашел. И вы меня не прогнали. Я еще не успел поверить, что все это правда, а уже надо выбирать. Может, и хорошо, что так. Если бы окончательно поверил, испугался бы сейчас ужасно. А так – как будто просто игра.
– Игра и есть, – подтвердила Нонна. И, не удержавшись, ввернула цитату: – Вся наша жизнь игра. Знать бы еще чья.
«И надрать бы этому затейнику уши», – сердито закончила она про себя. Жалко все-таки мальчишку. Влип он с этим своим дурацким приятелем. А уж с нами как влип!
Но отступать в любом случае было поздно. Только не сейчас. «Мама дорогая, ну и что мне теперь делать? – тоскливо подумала Нонна. – Как изобразить перемену судьбы, чтобы это было хоть немного похоже на правду? Господи, чего Ты расселся на своих небесах? Не видишь, я в тупике. Подскажи!»
Она молилась всего пятый раз в жизни. Первые четыре раза, надо сказать, вполне помогло. Именно поэтому Нонна старалась молиться как можно реже. Нехорошо постоянно лезть с просьбами к чему-то настолько непостижимому, что вряд ли представится шанс Его отблагодарить. Но сейчас, наверное, можно. Все-таки не для себя.
– А что это за судьбы, можно узнать заранее? – осторожно поинтересовался блондин. – Хотя бы примерно, в общих чертах? Чтобы не нарваться на совсем уж невыносимую.
– Совсем невыносимых не держим, – утешила его Хлоя. – У нас только самые качественные судьбы: удачливость не меньше шестидесяти процентов, уровень свободы воли начиная с четвертого, коэффициент экзистенциальной муки максимум ноль-две десятых по шкале Иова-Мазоха. Какой смысл впаривать людям фуфло?
Такого выступления от обычно не в меру серьезной Хлои подруги не ожидали. Что тут скажешь, молодец.
– А вот узнать подробности, к сожалению, невозможно, – наконец продолжила Нонна. – Даже, как вы говорите, в общих чертах. Потому что судьбы у нас в качественной упаковке, через нее ничего не видно. Что только к лучшему: будучи пересказанной словами, судьба неизбежно искажается – вашими ожиданиями, нашими индивидуальными интерпретациями, в конце концов, просто особенностями самого языка.
– Но вы же сказали, можно будет выбрать, – опешил блондин.
– Выбирать придется наугад, вслепую, – отрезала Нонна. – По велению сердца, ну или левой пятки, не знаю, кто у вас в организме сегодня главный. Но только так.
– Ой, это плохо, – нахмурился гость. – Я думал, будет хоть какая-то информация. А вдруг только сделаю хуже? Хотя, если вы говорите, коэффициент экзистенциальной муки гораздо ниже единицы…
– Вот именно! – с нажимом подтвердила Даля. – Мне показалось, вам особо нечего терять.
– И правда, нечего, – неожиданно легко согласился блондин. – Извините, что торгуюсь. Просто как-то иначе это себе представлял. Думал, мне расскажут хоть какие-то подробности: вот, например, судьба богача, обремененного большой дружной семьей, это судьба вечно колесящего по миру весельчака, а здесь ничего выдающегося, зато хозяин этой судьбы обладает чудесной способностью радоваться каждому дню… Но ладно, как скажете. Наугад – значит наугад.
К этому моменту Нонна уже нашла если не выход, то какое-то его подобие. Все лучше, чем номера на бумажках писать. Встала, вышла в кладовую, вернулась с таким торжественным выражением лица, словно дочь замуж отдавала. Положила на стойку три кофейных зерна, сказала:
– Выбирайте.
– Это просто кофейные зерна?! – их гость не смог скрыть разочарования. Да и вряд ли хотел.
– Кофейные зерна – не то, чем они кажутся, – неожиданно брякнула Хлоя. Тут же прикусила язык, но блондин, похоже, не распознал в ее словах шутку. Надо же, неужели «Твин Пикс» не смотрел?
– Не верите – воля ваша, – устало сказала Нонна. – Мы вас сюда силком не заманивали, вы сами пришли. Но на всякий случай имейте в виду: верить не обязательно, зерно все равно сработает. Достаточно просто выбрать одно, положить в рот, разгрызть и проглотить.
Он посмотрел на нее с отчаянием ребенка, которого привели в поликлинику делать укол и теперь сулят золотые горы, лишь бы не выдирался; заранее ясно, что ничего не будет, взрослые вечно врут… Или все-таки на этот раз говорят правду? Рискнуть? Или убежать?
Взял кофейное зерно, сунул за щеку, хрустнул, невольно поморщился:
– Горько. Это такая судьба?
– Это такая у вашей судьбы упаковка, – отрезала Даля. – Кофе всегда горький, что в него ни добавляй.
– И что мне теперь делать? – спросил блондин. – Я имею в виду, что положено? По ритуалу? Ночь не спать? Или, наоборот, нужен покой?
– Это как раз не имеет значения, – строго сказала Нонна. – Что важно, так это запить. Все равно чем, главное хорошенько прополоскать рот, чтобы ни крошки там не осталось. А то знаете, бывают случаи: у одного судьба в дырке между зубами застрянет, другой ее нечаянно выплюнет, а потом удивляются, что никаких перемен… Чего вам налить?
Гость, так и оставшийся безымянным, покинул их примерно четверть часа спустя, такой обалдевший от переживаний, словно выпил не кружку чая с ромом, а полведра какого-нибудь мухоморного отвара. Оставил сто евро, хотя Нонна, Хлоя и Даля дружно отказывались, объясняли, что судьба дается бесплатно, не такой это товар, чтобы деньги за него брать. Но блондин твердо сказал: «Значит, это за напитки», развернулся и ушел. Подруги еще долго молчали, глядя то на засунутую под кружку зеленую купюру, то на закрывшуюся за гостем дверь.
– Интересно, – наконец спросила Хлоя, – ему есть, где переночевать?
– Ну, он же все-таки немец, – неуверенно сказала Даля. – Прилетел из Берлина. Немцы все всегда заранее планируют. Небось не пропадет.
– Да какой он немец, с таким-то акцентом, – усмехнулась Нонна. – Явно русский. Или украинец. Ну, может быть, поляк. Но в данном случае это совершенно неважно. У психов не бывает национальности. Одно большое международное братство. И мы в нем тоже теперь состоим.
– Я, знаешь, даже рада, что мы все это устроили – откликнулась Хлоя. – Дурацкие шутки у его приятеля. Небось доволен собой, предвкушает, как белобрысый прибежит к нему с претензиями: «Ты все наврал про судьбу! Меня там послали к черту!» И как он будет хохотать – так ты, дурачок, поверил? А теперь пусть сидит, гадает, чего наделал, как так вышло, что в каком-то литовском кафе действительно раздают новые судьбы, не упустил ли он свой единственный шанс и кто кого на самом деле удачно разыграл.
– Вот это точно, – улыбнулась Нонна.
– А судьба? – укоризненно спросила Даля. – Вот вернется он домой, счастливый и окрыленный, а судьба все та же. Полный провал.
– В самом худшем случае теперь у него будет возможность решить, что новая судьба тоже оказалась как-то не очень, и коэффициент экзистенциальной муки ноль-две десятых совсем не подарок, зато через год можно будет попробовать еще раз, – заметила Нонна. – Надежда часто делает нас полными дураками, но лично я предпочитаю по возможности ее иметь.
– А может быть, он вернется домой такой довольный, вдохновленный нашими обещаниями, что теперь все действительно пойдет иначе? – предположила Хлоя. – Так иногда бывает. Эффект плацебо никто не отменял.
– Фыр, – вдруг сказала кофейная машина. Немного помолчала и бодро повторила: – Фыр-фыр-фыр!
– Матерь божья, это что же она, починилась от наших разговоров? – ахнула Даля.
– Сейчас проверим, – встрепенулась Нонна. – Эффект плацебо, значит? А что ж, все может быть.
Два дня спустя, когда была Далина очередь открывать кафе, у запертой калитки, ведущей в крошечный внутренний дворик, топталась какая-то странная девица. И дело совсем не во внешности, таких сейчас полный город, с бритыми головами, зелеными челками, разноцветными татуировками, серьгами в носу и в рваных колготках, которые стоят втрое дороже целых, это Даля знала не понаслышке, ее собственной дочке только что исполнилось четырнадцать лет.
Странным был взгляд незнакомки – испуганный, заискивающий и одновременно доверчивый, как у потерявшегося щенка.
– Вы работаете в кафе «Музыка и цветы»? – почти беззвучно спросила она, когда Даля достала ключи.
– Я его хозяйка, – гордо кивнула Даля.
Как бы скверно ни шли дела, но говорить: «Я – хозяйка кафе», – ей по-прежнему было приятно. Как в первый день.
– Я… – начала было бритая девица, умолкла, смущенно потупилась, наконец набралась решимости и выпалила: – Мне сказали… сказал один человек, у вас тут можно получить новую судьбу?
Даля мысленно схватилась за голову. Ох, мамочки. Уже разболтал. Но вслух строго сказала:
– Только при условии, что вы совершеннолетняя. И учтите, сейчас их на складе всего две. Хотите иметь большой выбор, приходите в конце недели. А еще лучше – в понедельник, чтобы наверняка.
– Нет, – помотала головой девица. – Это ничего, что две. Мне и одной хватит, лишь бы прямо сейчас. Я вчера вообще в окно хотела… Нет, не слушайте меня, это неважно. Просто долго точно не вытерплю. И мне уже девятнадцать. Хотите, за документами сбегаю? Я тут рядом живу.
– Сбегайте, – кивнула Даля. – У нас с этим очень строго, – и, чтобы девица не передумала возвращаться, добавила, сменив суровый тон на ласковый: – А я пока кофе сварю.
В пятницу вечером, когда в кафе были Даля и Хлоя, пришла еще одна барышня, в розовом пальто, без татуировок, с гладко причесанными волосами, но, судя по выражению лица, с космических масштабов бардаком в голове. Спросила: «У вас еще осталась одна судьба?» – и разревелась. Как такой отказать?
В понедельник на голову Нонне свалились сперва две бойкие подружки, с порога деловито спросившие: «Ну что, завезли новую партию?» – а ближе к вечеру – толстый молодой человек, которому восемнадцать лет должно было исполниться только через месяц. Но с такими отчаянными глазами, что пришлось сделать для него исключение. В смысле дать погрызть кофейное зерно.
Во вторник толстяк привел в «Музыку и цветы» своего приятеля, а пятничная барышня – старшую сестру. Ну а дальше заработало сарафанное радио, поток клиентов нарастал. В основном это были студентки, иногда с приятелями, но чаще с подружками, иногда – большими компаниями. Кофейные зерна расходились на ура. Мальчики приходили ближе к закрытию, поодиночке. Вид имели независимый и решительный, некоторые с порога объявляли, что ни в какие глупости не верят, а сюда пришли на спор, поэтому ладно, давайте сюда вашу судьбу с низким коэффициентом экзистенциальной муки… правда, что ли, может полегчать?
Впрочем, большинство новых клиентов заходили просто так, из любопытства, о новых судьбах не заикались, но явно знали, это было заметно по напряженным лицам и возбужденно блестящим глазам. Но каждый что-нибудь да заказывал, это главное. Дела в «Музыке и цветах» понемногу пошли на лад.
Еще до начала лета подруги с удивлением обнаружили, что их заведение постепенно становится популярным молодежным кафе, хотя формат, как им до сих пор казалось, был не совсем подходящий. Но сменить его оказалось несложно: частично обновили музыкальный репертуар, научились заливать разноцветной глазурью свои фирменные шоколадные кексы, превращая их таким образом в модные капкейки, в букеты стали добавлять декоративную капусту, студентки раскупали их на ура, а для чаевых завели копилку, пестрый керамический череп, назвали Эдо в честь дурацкого берлинского шутника. Студентки его обожали, а порой, перебрав «Восторженного кофе» с ромом и сливками по Нонниному рецепту, норовили украдкой поцеловать.
Кудрявый берлинский блондин, вопреки их прогнозам, больше не появился, но в сентябре прислал фотографию джазового квартета, он – с контрабасом, на обратной стороне подпись: «Я не верил, а все получилось!», а в конце декабря открытку с красными розами из Барселоны: «Счастливого Рождества». Нонна повесила оба послания над барной стойкой. Как раз удачно совпало: музыка и цветы.
Улица Онос Шимайтес (Onos Šimaitės g.) Море по колено
– Как пройти к морю?
Почему именно к морю, сам толком не знал. Может, потому, что родился у моря, но прожил там совсем недолго и ничего об этом не помнил, когда отца перевели в Москву, ему даже двух не исполнилось. Потом, конечно, ежегодно ездили к морю в отпуск, и было отлично, но ни по этим летним поездкам, ни по детству в целом, он вроде бы не особо скучал.
Однако это была его любимая игра – приехать в незнакомый город, все равно какой, лишь бы не приморский, и спрашивать там прохожих: «Как пройти к морю?» Дурацкая шутка, но какой же прекрасный иногда получался эффект.
Спрашивать прохожих о море, которого нет, придумал очень давно, на первом, кажется, курсе; впрочем, тогда выходило не особенно смешно. Прохожие в лучшем случае раздраженно пожимали плечами и шли дальше, а некоторые ругались, как-то неожиданно, несоразмерно обстоятельствам зло. Ничего не поделать, пока ты выглядишь, как подросток, тебя не принимают всерьез.
Зато вопрос про море оказался отличным способом знакомиться с девчонками-ровесницами, но это была уже совсем другая игра.
Кстати, с будущей – то есть теперь уже бывшей – женой тоже именно так познакомился, вышел наперерез, спросил про море, и она не смогла устоять. После семи лет почти еженедельных поездок друг к другу, детских ссор на пустом месте и пылких примирений, они поженились; почти сразу выяснилось, зря. Жить вместе оказалось совсем не так увлекательно, как об этом мечтать. В ссорах жена часто в сердцах говорила: «Сама виновата, что с тобой связалась, сразу могла бы понять, что про море в Казани может спросить только последний дурак».
Вот за это ей, кстати, большое спасибо, а то бы, может, и не вспомнил, что была у него когда-то такая прекрасная игра.
После тридцати наконец-то начал выглядеть на свои годы. Прежде не особо помогала даже отпущенная для солидности борода, и вдруг как-то внезапно во всех окружающих зеркалах обнаружился взрослый, серьезный дядька, с виду вполне заслуживающий доверия, сам бы такого с первого взгляда зауважал.
Осенью, как раз вскоре после развода, его послали в командировку в Челябинск, и там было так скучно и непривычно без постоянных нервных звонков жены, что однажды вечером вопрос про море сорвался с языка как бы сам. Пожилая женщина, к которой он обратился, остановилась, растерянно моргнула и беспомощно уставилась на его солидный костюм. «Не может такой человек быть сумасшедшим! Наверное, я что-то неправильно поняла», – было написано на ее лице. Не стал мучить тетку дополнительными расспросами, извинился и пошел своим путем. Но эффект запомнил. И с тех пор не отказывал себе в удовольствии остановить на улице какого-нибудь прохожего, одарить серьезным вдумчивым взглядом абсолютно нормального, заслуживающего доверия взрослого человека и вежливо спросить: «Извините пожалуйста, как пройти к морю?» Больше можно ничего не говорить и не делать, только стоять и смотреть.
Особенно любил так развлекаться в путешествиях. Ездил много: дважды в год ему полагался отпуск, а в остальное время обычно удавалось договориться, прибавить отгул к выходным и умотать куда-нибудь на три дня. Ради этих поездок, собственно, и работал как проклятый все остальное время, а то бы давным-давно бросил все к чертям.
Заграничные прохожие в ответ на вопрос прилично одетого иностранца о море обычно не зависали в состоянии когнитивного диссонанса, а сочувственно улыбались – эй, мужик, ты перед поездкой на карту смотрел? Некоторые начинали всерьез объяснять, где продаются билеты на самолеты, поезда и автобусы, но случались и замечательные сюрпризы: в Берлине его потащили с собой в отличный клуб, в Праге прямо на улице угостили марихуаной, в Кракове нелепый диалог о море неожиданно перерос в короткий, но очень счастливый роман, а в Гранаде толстая смуглая старуха сняла с пальца кольцо и надела ему на мизинец, бормоча: «Амулето, синьор». Хотел отказаться от подарка, но смог его снять только в гостинице, с мылом; кольцо оказалось серебряным с красивым прозрачным камнем, голубым, как морская вода. Носить его не носил, конечно, кольцо было явно женское, но неизменно таскал с собой, все-таки «амулето», даже из кармана в карман не забывал перекладывать, а ведь сколько раз деньги и документы вместе со штанами стирал.
Иногда ездил к настоящему морю, вернее, к разным морям. Жарился на пляже, добросовестно проплывал несколько километров, с аппетитом ел в прибрежных ресторанах рыбу, мидий, кальмаров – что дадут. Оставался доволен, но вместо того, чтобы вернуться при первой возможности, снова ехал куда-нибудь в Мюнхен или Рим, где можно часами бродить среди каменных стен, то и дело озадачивая прохожих своим дурацким вопросом; в глубине души сам понимал, что разговоры с незнакомцами о несуществующем, несбыточном море нравятся ему гораздо больше, чем оно само.
В Вильнюс приехал не ради удовольствия, а по делам, самому бы в голову не пришло тратить на него время; как большинство москвичей, снисходительно думал: «Что может быть интересного в столице бывшей советской республики?» Потом, конечно, сам над собой смеялся: надо же, какой болван.
Дел было всего на полдня, но увиденного с утра из окна переговорной на восемнадцатом этаже оказалось достаточно, чтобы поменять билет и продлить гостиницу до конца выходных.
Поскольку планировал улететь домой тем же вечером, не взял с собой сменной одежды и обуви, а ходить три дня в одном и том же деловом костюме в самый разгар лета было немыслимо, поэтому пришлось отправиться по магазинам. Выбирать было лень, взял практически первые попавшиеся джинсы и пару футболок; вроде бы нормально сидели, но из зеркала примерочной на него почему-то смотрел не хорошо знакомый взрослый человек, а длинный тощий подросток. Махнул рукой – ай, ладно, сойдет – и пошел выбирать кроссовки, сменная обувь нужнее всего.
Когда вышел из гостиницы во всем абсолютно новом, включая белье, чувствовал себя немного странно, как замаскированный инопланетянин, благополучно прибывший на Землю, но в последний момент забывший зачем. Впрочем, ответ на этот вопрос есть у всякого опытного путешественника: в любой непонятной ситуации иди разведывать местную кухню и выпивку, остальное подождет. Наразведывался, надо сказать, до полного изумления, до счастливого эйфорического непонимания, кто он такой, где, черт побери, оказался, и почему вокруг все такое прекрасное? Очень это состояние любил, ради него, по большей части, и путешествовал, но каждый раз заново ему удивлялся: вот так сюрприз!
Об игре в вопросы про море в первый вечер даже не вспомнил, и без нее хорошо. Сны, приснившиеся ему в гостинице, можно было оптом продать «Диснею», или кто сейчас специализируется на добром детском кино. С утра безуспешно пытался вернуть себе скептический настрой, строго выговаривал умиленному внутреннему идиоту: «Успокойся, город как город, таких – полвосточной Европы. Ты что, слаще морковки в жизни ничего не видел?» Идиот блаженно мычал: «Слаще такой морковки – ничего». Плюнул и разрешил себе оставаться счастливым. И оставался – до самого вечера, когда не то чтобы по-настоящему заскучал, скорее просто устал от впечатлений, еды и пива и немного растерялся: так, а что теперь?
Ну как, что. Теперь – поиграть.
Никогда специально не выбирал, к кому из прохожих обратиться с вопросом про море. Наоборот, строго следил за тем, чтобы не выбирать. В этом смысле ему повезло со зрением: стоит посмотреть поверх очков, и вместо четкой окружающей действительности вокруг сплошной импрессионизм. А когда все-таки успевал кого-то приметить, обычно хорошенькую девушку, нарочно, себе назло обращался к кому-то другому, потому что игра есть игра, в ней все должно быть наугад, иначе неинтересно. Вернее, интересно, но совсем другим интересом, корыстным, а это не то.
Вот и на этот раз залюбовался длинными ногами неторопливо бредущей навстречу юной русалки, открыл было рот, но тут же опомнился, сдвинул очки пониже, развернулся на сто восемьдесят градусов и спросил по-английски у ближайшего цветного пятна:
– Извините, пожалуйста, не подскажете, как пройти к морю?
И поспешно вернул очки на положенное им место, чтоб увидеть, как от его дурацкого вопроса изменится лицо прохожего, точнее, как оказалось, прохожей, белокурой, коротко стриженной женщины примерно его возраста.
Однако оно не изменилось.
– Подскажу, – невозмутимо кивнула женщина. – Только объяснить на словах будет трудно, запутаетесь. Это довольно далеко. А знаете что? Давайте я вас провожу, мне все равно по дороге… почти по дороге, но в такую прекрасную погоду одно удовольствие сделать небольшой крюк.
Любитель наблюдать, как вытягиваются чужие лица и распахиваются глаза, он сейчас очень жалел, что не видит себя со стороны. Подумал с веселым злорадством: «Так тебе и надо! Нарвался. Даже интересно, куда она меня приведет. Наверняка это «Море» – какой-нибудь ресторан. Или кафе, или бар, или просто магазин спорттоваров. Но все равно интересно. Пусть».
А вслух вежливо сказал:
– Очень любезно с вашей стороны. Спасибо.
– Да пока не за что, – ответила белокурая женщина. – Я вас еще никуда не привела.
Это она сказала по-русски. Надо же, был уверен, что давно избавился от акцента, а она сразу его раскусила. Дама-супершпион.
Некоторое время они шли молча и как-то очень обыденно, словно женщина обещала показать ему ближайшую автобусную остановку или стоянку такси. Наконец, она спросила:
– Вы здесь впервые? Недавно приехали?
Кивнул:
– Вчера.
– Вы очень везучий, – улыбнулась она. – Ну или наоборот, это с какой стороны посмотреть. Но приехать в незнакомый город и случайно обратиться с вопросом к профессиональному экскурсоводу – это, конечно, надо уметь. Сейчас сорвусь с цепи и начну трещать без умолку, что в этом доме не раз останавливался Бродский, а вон в том баре иногда выпивают наши городские духи…
– Кто?!
– Духи местности, – флегматично повторила она. – Genius loci. Точнее, «гении», множественное число. Но когда они там сидят, окна сияют зеленым, а сейчас свет самый обычный – значит их нет.
Рассмеялся – не столько потому, что шутка была смешной, сколько просто от удивления.
– Будьте осторожней! – серьезно сказала женщина. – Наши духи, насколько я знаю, совсем не против, чтобы люди смеялись при их упоминании, но в других городах с таким отношением запросто можете влипнуть в неприятности. А то и вовсе пропасть.
Он ничего не ответил, только восхищенно покачал головой.
– Это улица Швенто Игното, – сказала его спутница, увлекая его за собой в узкий темный переулок. – Названная, как легко догадаться, в честь Святого Игнатия Лойолы, вернее, в честь костела Святого Игнатия, который стоит в начале улицы Святого Игнатия… в доме, который построил Джек. Но я сейчас не на работе, поэтому про этот костел, а также монастырь бенедиктинок, дом боярина Кесгайлы и прочие местные достопримечательности слова вам не скажу. И со здешним призраком не познакомлю, потому что он сам не покажется. Предпочитает одиноких прохожих, а мы вдвоем.
– Призрак?!
– А чему вы удивляетесь? В этом городе призраков больше, чем живых людей… Ладно, завралась, извините. На самом деле, конечно, гораздо меньше, да и те редко показываются. Не больно-то им охота с нами дело иметь. Но призрак улицы Святого Игнатия общителен и очень человеколюбив. Его призвание – приносить живым извинения от имени их уже мертвых обидчиков, которые сами рады бы, да не могут. И всех, таким образом, утешать. Впрочем, нам с вами сейчас не до утешений. Мы идем к морю, и к черту другие дела. А кстати, почему именно к морю? Я имею в виду, зачем вам оно? Вы возле моря выросли, а потом уехали навсегда? Или впервые увидели его в юности и влюбились всем сердцем, но не смогли остаться там жить? Впрочем, не хотите, не отвечайте. Я любопытная, но не обидчивая. И к чужим секретам отношусь с пониманием. Вполне может быть, у вас с морем свои, совершенно не касающиеся меня дела.
Белокурая женщина так бойко тараторила, что он не успел бы вставить ни слова, даже если бы знал, что сказать. Но наконец умолкла и адресовала ему вопросительный взгляд.
Ответил:
– Я правда родился у моря. У Черного, в Севастополе. Но мне и двух лет не исполнилось, когда меня оттуда увезли, не о чем вспоминать… А призрак – слушайте, вы это серьезно?! Есть такая городская легенда, что тем, чьи обидчики умерли, не извинившись, за утешением надо приходить сюда?
– Ну что вы, нет никакой городской легенды. Никто специально сюда не ходит. Но иногда приходят случайно, и тогда все отлично получается. Призрак улицы Святого Игнатия – большой молодец. А теперь давайте снова вспомним, что я не на работе и дружно возрадуемся: я не стану подробно рассказывать вам о стекольной мануфактуре, основанной по привилегии короля Сигизмунда Августа, хотя мы идем по улице Стиклю, названной в честь тех самых стекольщиков, у них здесь было гнездо. Вместо этого я быстро-быстро проведу вас по этой улице, с настоятельной рекомендацией непременно вернуться в светлое время суток, она очень красивая. Вы, кстати, сладкое любите?
– Не особенно.
– Отлично! Значит, можно не расписывать, какие расчудесные финики-марципаны продаются вон в той кулинарии. И не объяснять, как добраться сюда завтра днем из вашей гостиницы.
– Да ладно вам, – невольно улыбнулся он. – Что я, улицу на карте не найду? Тем более, я здесь уже, кажется, дважды был, если ничего не путаю. Все-таки в темноте улицы выглядят совершенно иначе.
– Это правда, – кивнула она. – В темноте они иногда даже возвращают себе старые имена, а из окон выглядывают люди, жившие в этих домах двести лет назад; впрочем, на их счет не беспокойтесь, им нет дела до нас, им бы с собственными тенями разобраться… Зато днем в этом районе часто можно встретить Нарядную Даму. Если она просто пройдет мимо, не обращайте внимания; можете дать ей монетку, но это не обязательно, в смысле ей будет приятно, а для вас ничего не изменит. Но если она перейдет вам дорогу, как черная кошка, надо быстро сказать вслух: «Я тебя люблю», – на каком-нибудь иностранном языке, чтобы она не разобрала; впрочем, это несложно, главное – не по-русски и не по-литовски, наша Нарядная Дама совсем не полиглот. Если все сделаете правильно, будете потом очень удачливы в любви. А если нет – ну, извините. В самом лучшем случае «все как у людей»…
– Что за Нарядная Дама? Как ее узнать?
– Сами сразу поймете, если ее увидите. Такую ни с кем не перепутаешь: как будто обчистила театральную костюмерную и с тех пор так и ходит, надев на себя всю добычу, потому что ее некуда сложить. А теперь – внимание! – выходим на Ратушную площадь. Когда-то тут был своего рода городской культурный центр: рынок, позорный столб, виселица; кстати, фонари до сих пор иногда отбрасывают ее тень, но это мало кто замечает, в основном, дети и чокнутые любители истории вроде меня. Нынче на Ратушной площади никаких развлечений, зато на Рождество здесь всегда ставят елку, а теплыми летними ночами, вроде сегодняшней, устраивают отличные ярмарки. Вернее, ночные ярмарки просто мерещатся, зато практически всем подряд и настолько качественно, что некоторым удается донести до дома купленный там леденец.
– Ярмарки? Мерещатся по ночам?
– Совершенно верно. Но, к сожалению, не каждый день. Сегодня, как видите, пусто. Попробуйте прийти сюда завтра после полуночи. Ничего не обещаю, гарантий в таком деле, сами понимаете, быть не может, но вдруг повезет.
Шли дальше, то и дело сворачивали в переулки, ныряли в проходные дворы. Ему казалось, они кружат на одном месте, почти не удаляясь от Ратушной площади, пару раз порывался об этом спросить, но не стал перебивать спутницу, которая рассказывала такие интересные вещи, хоть диктофон украдкой включай. Но не включил, конечно, хотя был уверен, что завтра не вспомнит и четверти, а что вспомнит, сочтет ерундой, старыми детскими сказками, наскоро перекроенными на новый лад. Заранее об этом жалел, быть очарованным дураком ему нравилось больше, чем влюбленным и пьяным, больше, чем вообще все.
Рассказчица так его заболтала, что шел за ней почти как во сне, то и дело спотыкаясь о камни и расставленные во дворах цветочные горшки. Глаза слипались, хотя вроде было еще не поздно, стемнело совсем недавно… или давно? Хороший вопрос.
Поэтому сам не заметил, как наступил в лужу, вернее, сперва подумал, что в лужу, спохватился, отпрыгнул, за ним с веселым шипением последовала волна.
Сонливость, конечно, сразу как рукой сняло от холода в промокших ногах. Моргнул, огляделся и увидел, что стоит не в темном дворе, а на пустынном пляже, вокруг только песок, обломки ракушек, оплетенная водорослями табличка с надписью «Onos Šimaitės g.» среди прибрежных камней, и море до самого горизонта, и мигают далекие огоньки, один – совершенно точно маяк, остальные – да бог их знает. Просто где-то зачем-то горят. А волны лижут его новые, только вчера купленные кроссовки, самое время их снять, отбросить подальше, закатать штаны и войти в море хотя бы по колено, даже не вспомнив о спутнице. Да и была ли она?
Улица Повило Вишинскё (Povilo Višinskio g.) Гости
Сперва Иван захотел жениться на Берте, а познакомился с ней только полтора года спустя.
Так бывает: увидел на улице женщину, высокую, статную, с кудрявыми волосами цвета крыла попугая ара, то есть действительно трех цветов, красного, синего, желтого, в каком-то невероятном косматом овчинном жилете с фольклорным орнаментом, с незажженной короткой сигариллой в зубах и сливочно-белым лабрадором на поводке, невольно подумал: вот бы мне такую жену, – и сам удивился. Зачем мне вообще какая-то жена?
Какая-то совершенно точно ни к чему, а вот такая – смешная, кудрявая, пестрая, длинная, с веселым ласковым псом – наверняка пригодилась бы. Пусть бы была под рукой.
Забыл об этом, конечно, но сразу же вспомнил, случайно встретив Берту в компании приятелей старшей сестры Алины, с которой никогда не был особенно близок, редко виделся, и вдруг так удачно зашел. Голос у Берты оказался под стать его первому впечатлению: бархатный, низкий, с едва заметной, волнующей хрипотцой. Спросил: как поживает ваша собака? – и угадал, это был отличный ход, кратчайший путь если не ко всему сердцу Берты сразу, то хотя бы к одному из предсердий. К левому, например.
Остаток вечера они проговорили о Зигги (все сразу спрашивают: «Стардаст?» – и я соглашаюсь, но на самом деле в честь Зигзага Мак-Кряка, вы же в детстве смотрели эти мультфильмы? Ну вот, щенком он был точно такой же прекрасный храбрый дурак). И еще добрую половину ночи болтали обо всем на свете, наматывая бесконечные круги по холодному весеннему городу; Иван был так счастлив, что, можно сказать, впал в детство: расставаясь с Бертой возле подъезда, внезапно оробел и даже не попытался ее поцеловать. Однако не особо огорчился. Почему-то не сомневался, что впереди у них если не вечность, то как минимум целая жизнь.
Недели не прошло, а он уже гулял с Зигзагом Мак-Кряком: Берта вдруг позвонила ему, сказала, что улетает на три дня по делам. Добавила: обычно когда я в отъезде, за Зигзагом присматривает уборщица, но если вдруг ты тоже хочешь, ей придется уступить.
Иван терпеть не мог заниматься чужими делами, но тогда даже не раздумывал: они со стариком лабрадором поладили при первой же встрече. Да и пожить в доме женщины, в которую только-только начал влюбляться – занятное приключение. Даже если жить там предстоит без нее. В общем, все сложилось отлично; вернувшись, Берта сказала: надо же, обычно я с трудом переношу присутствие посторонних в своей квартире, но ты тут – как всегда был. Хоть вовсе не выгоняй.
Но выгнала, конечно. Правда, не сразу, а вечером следующего дня. Сказала: прости, моя радость, мне надо работать. Только тогда спохватился: слушай, и мне! Прекрасное было время. Причем, в отличие от других его прекрасных времен, оно все не заканчивалось и не заканчивалось. Каждое новое свидание с Бертой казалось – не самым первым, конечно, но примерно вторым.
Сестра Алина при встрече сказала: ну ты даешь, охмурил нашу писательницу! Мы с девчонками были уверены, она вообще не по этому делу, в смысле не по мужикам. И вдруг – ты.
Ушам своим не поверил: какую писательницу? Погоди, так Берта?.. Да ты что! Не врешь?
Выяснилось, что Берта пишет детективные романы; написала уже целую серию, около десяти штук. И тиражи большие – да ты сам видел, как неплохо она на это деньги живет. Ее романы пользуются популярностью, особенно среди женщин среднего возраста – ну, тут, положим, можно сделать поправку на злой Алинин язык. Почему-то когда хотят обругать писателя, оставаясь при этом в рамках приличий, непременно призывают на помощь пресловутых женщин среднего возраста, как будто они черти с хвостами, где пройдут, не растет трава – в смысле рядом с ними нет ни жизни, ни литературы, вообще ничего.
Сперва чуть не сбежал с перепугу на край света, да все равно куда, лишь бы подальше от Берты, потому что однажды крутил роман с художницей и с тех пор твердо решил больше никогда, ни за что, ни на каких условиях не связываться с так называемыми «творческими людьми». С другой стороны, все люди разные, мало ли, что там творят другие, а Берта есть Берта, сдержанная и смешливая, теплая и исполненная достоинства. И еще, как выяснилось, чертовски скрытная, но кто не без греха.
Обдумав новость, Иван в конце концов даже обрадовался: теперь, по крайней мере, понятно, почему Берта хоть и выглядит влюбленной по уши, вовсе не рвется проводить в его обществе все выходные и вечера. К такому он не привык: до сих пор сам постоянно сражался с женщинами за свое священное право проводить часть свободного времени в одиночестве или с друзьями, а с Бертой получилось наоборот. И ему, надо сказать, совсем не понравилось оказаться по другую сторону баррикад, где вместо того, чтобы наслаждаться свободой, только сидишь и думаешь: интересно, что она сейчас делает без меня? «Пишет детективы», положа руку на сердце, совсем неплохой вариант.
Он, конечно, сначала твердо решил никогда не читать Бертины детективы – понятно, почему. В этом жанре, прямо скажем, немного шедевров, и если Бертины книжки окажутся совсем уж полным дерьмом, будет трудно пережить разочарование, так что лучше не рисковать.
Но не утерпел, конечно. Погибая от любопытства, открыл одну в магазине, решил: не понравится, сразу захлопну, постараюсь поверить, что это был самый слабый фрагмент во всем ее сериале, в общем, как-нибудь переживу. Но неожиданно для себя так увлекся, что очнулся чуть ли не на середине. Подумал: наверное, я – женщина среднего возраста. Это единственное разумное объяснение. Ну или Берта все-таки гений. В моих интересах выбрать второй вариант.
Гений, не гений, но детективы Берта правда писала хорошие. Он прочитал все и даже, можно сказать, заново влюбился, вернее, не заново, а просто в новую Берту, к которой теперь прилагались бесстрашный частный детектив Клаус, субтильный отставной шахматист, и его соседка Илона, двухметровая бывшая баскетболистка, по доброте душевной взявшаяся опекать растяпу-соседа, и получившая столько приключений на свою задницу, сколько вообще способна вместить задница размера XXL.
Пара получилась нелепая, но обаятельная, события, по большей части, загадочные, тайны – порой пугающие, разгадки – всегда остроумные; в ходе расследования мощный аналитический аппарат Клауса удачно умножался на житейский опыт Илоны, так что никто не оставался на вторых ролях. Но самым главным достоинством Бертиных книжек была их атмосфера, умело созданная трогательными деталями и задушевными диалогами. Вроде ничего особенного, но рядом с Илоной и Клаусом хотелось остаться жить. Или хотя бы заходить к ним в гости по вечерам – когда Берта запирается дома, чтобы как следует, всласть поработать, и все, чего от нее можно добиться, – приглашения вместе погулять с Зигзагом – целых двадцать минут. Но Иван больше не досадовал. Ее работа и правда стоила того.
Берте он долго не говорил, что читал ее книги. Просто не решался признаться. Чтение почему-то казалось ему постыдным поступком, как будто в личную переписку залез, хотя эта так называемая «личная переписка» издавалась многотысячными тиражами и продавалась во всех книжных магазинах на радость читателям. Но все равно как-то не поворачивался язык. Когда наконец раскололся, Берта сперва нахмурилась, но потом рассмеялась: ну да, конечно, ты в курсе, а чего я хотела. Сотню любовников легче было бы скрыть! Зато, узнав, что он полюбил Илону и Клауса, обрадовалась: не зря я решила, что с тобой можно иметь дело. Они отличные! И не потому, что я про них так уж хорошо написала, а сами по себе.
В итоге Бертины детективы их еще больше сблизили, можно сказать, породнили, как иногда бывает после удачного знакомства с родителями невесты – чувствуешь, что тебя приняли, признали членом семьи. То есть Иван теоретически предполагал, что так наверное бывает, на практике-то до знакомства с родителями избранницы у него еще ни разу не доходило. Просто не успевал. Он вообще был мастером короткого бурного романа – месяц, ну, два, потом начинал скучать. Но с Бертой они познакомились в марте, а в декабре он еще продолжал искренне волноваться перед каждым свиданием: как бы ей не разонравиться, не ляпнуть какую-то глупость, не разочаровать. И, в общем, уже понимал, что пожалуй не разонравится. Но волноваться от этого не переставал.
В начале декабря Берта сказала: слушай, у нас есть проблема, – и Иван чуть не умер на месте, потому что сразу решил: вот и все. Но она добавила: я влюблена в тебя по уши, мне с тобой весело, и спокойно, и вообще хорошо. Очень не хочется тебя, такого прекрасного, огорчать, но у меня есть традиция: встречать новогоднюю ночь за работой. От нее лучше не отступать. Один раз, очень давно, поддалась на уговоры, и потом за весь год не написала почти ни строчки; ладно, вру, написала, но это была моя худшая книжка, к счастью, у меня хватило ума ее на фиг выбросить, больше так не хочу.
Он даже рассмеялся от облегчения: господи, всех проблем – одна новогодняя ночь? Плюнь и забудь, терпеть не могу этот праздник. Лягу спать, или пойду в клуб с приятелями, в кои-то веки надерусь. Берта повисла у него на шее: не рассердился, не обиделся, ты самый прекрасный, ура! И весь остальной декабрь у них получился очень счастливый, свидания были чаще, и заканчивались, как правило, утром, причем – послезавтрашнего дня. И Ивану, конечно, все равно не надоело; впрочем, это он как раз заранее знал.
Но, вернувшись домой под вечер тридцать первого декабря, он внезапно затосковал. Хотя не обманывал Берту: до сих пор Новый год не казался ему важным праздником или, скажем, знаменательной датой. Но и никогда не вгонял в депрессию. Просто слегка раздражал. А тут вдруг стало по-детски обидно, хоть плачь.
Ни в какой клуб Иван, конечно, ни с кем не пошел; в любом случае, об этом надо было договариваться заранее, а ему как-то даже в голову не пришло. Идея проспать всю ночь была хороша, но совершенно нереалистична: они с Бертой дрыхли почти до полудня, и теперь он был свеж и бодр, как никогда. В конце концов, составил вполне приемлемый план. Сходил в магазин, купил килограмм мандаринов и три бутылки сухого вина, решил: сварю большую кастрюлю глинтвейна, буду всю ночь читать Бертины детективы, это почти все равно, что болтать с ней о пустяках.
Полночь Иван встретил, как было задумано – в кресле, с кружкой глинтвейна и книгой; пока за окном гремели салюты и взлетали в небо петарды, он перечитывал первый том, где шахматист Клаус знакомится со своей новой соседкой Илоной, они оба кажутся нелепыми, трогательными дураками, и даже не представляют, что у них впереди. Какое-то время и правда было неплохо, но к трем часам Иван как-то незаметно скис. Решил позвонить Берте, поздравить… ай, ладно, при чем тут какие-то поздравления? Просто поговорить. Услышать ее голос. Спросить: а в этом году ты меня любишь? – и услышать знакомое, задумчивое, почти печальное: ой, ты знаешь, похоже, что да!
После такого приятного разговора вполне можно было бы допить остатки глинтвейна и завалиться спать, но вместо Берты ему ответил механический голос: абонент недоступен, и прочее бла-бла-бла. И вот это его не на шутку встревожило, хотя конечно, можно было списать на плохую работу связи в новогоднюю ночь или обычную Бертину рассеянность – подумаешь, заработалась, забыла зарядить телефон. Но это теоретически, а на практике звонил ей снова и снова, наверное, тридцать раз, а может быть, сорок. А потом плюнул и стал одеваться: чего сидеть и впустую гадать, тыкая в телефонные кнопки, когда до ее дома на улице Повило Вишинскё отсюда максимум двадцать минут пешком. Сказал себе: я просто посмотрю на ее окна. И, может быть, крикну: «Привет!»
Окна Бертиной квартиры на втором этаже были темными, только в гостиной горел – не то чтобы свет, скорее, свеча. Но вопреки здравому смыслу, это зрелище Ивана не успокоило, наоборот, встревожило еще больше. Даже мелькнула совсем уж нелепая мысль: где свеча, там пожар, – хотя и сам понимал, что это слишком. Даже для свихнувшегося влюбленного перебор. Однако после того, как она не выглянула на его крики и даже Зигги не залаял в ответ, Иван понял, что перспектива впервые всерьез поссориться с Бертой пугает его куда меньше, чем идея вернуться домой. Потому что как поссоримся, так и помиримся, долго ли умеючи. А с ума я могу сойти навсегда.
Звонить в дверь не стал, открыл замок своим ключом, бормоча: чем хуже, тем лучше. Почему, собственно, «хуже», даже мысленно уточнять не стал. Застукать Берту с любовником было совсем не так страшно, как обнаружить, что ее вообще нет на свете – сам не знал, как такая глупость могла прийти ему в голову, но она пришла и тут же по-хозяйски заняла все свободное внутричерепное пространство, и несвободное тоже, и вообще все.
В гостиной Берты действительно горели свечи, две обычные и одна темно-синяя, украшенная золотыми вензелями, сам ее на Рождественской ярмарке покупал. На низком журнальном столе стояло блюдо с мандаринами, две початых бутылки с неведомо чем и одна большая тарелка, на которой красовался кусок пирога. Берта сидела на ковре по-турецки, Зигзаг сладко спал, умостив на ее колено свою сливочную башку, а оба кресла были заняты какими-то незнакомцами. В одном сидел худой лысый старик, завернутый в клетчатый плед, в другом – крупная высокая женщина; она первой заметила Ивана и улыбнулась ему так приветливо, что он, еще ничего толком не понимая, на всякий случай заранее всех простил.
Старик флегматично сказал: ну вот, все, как я говорил, надо было спорить с вами на деньги, был бы сейчас богат. Когда уже вы, юные дамы, поймете, что тайны следует иметь не от всех?
Берта обернулась к Ивану. Сперва нахмурилась, но тут же улыбнулась и махнула рукой. Сказала: ладно что с тобой делать. Раз уж пришел, садись.
Сквер С. Монюшкос (S. Moniuškos skv.) Возможны варианты
Андрис пересекает сквер, что напротив Дома Учителя. Настроение у него – хуже некуда. Ничего не случилось; собственно, в том и беда, что ничего не случилось, просто жара, просто пыль, просто скука, просто все как всегда.
В такие жаркие дни особенно обидно сидеть в городе, выбираясь только к бабке по выходным; на хуторе не так душно, но тоже скучно до тошноты, даже если на весь день уйти в лес. Хотя раньше, в детстве Андрис любил гулять в лесу. Но одно и то же, вечно одно и то же из года в год: лето, город, работа, жара, выходной, хутор, лес, жара и тоска, тоска. А отпуск еще нескоро, да и толку от того отпуска. Куда поедешь с такой зарплатой? Все к той же бабке или к сестре в Шяуляй. Прямо сейчас еще можно было бы рвануть автостопом на море, но что делать у моря в ноябре? И какой может быть автостоп? Поздно уже. Раньше надо было ездить, студентом, пока молодой, пока можно все, а не сидеть сиднем на бабкином хуторе все каникулы, потому что мама сказала, а ей ее мама сказала, а той тоже кто-нибудь такую глупость сказал.
Мне двадцать шесть лет, – думает Андрис, – а я дальше курортного поселка на Неринге еще никогда не уезжал; да и то так давно, в детстве, что, кажется, просто приснилось, мало ли, что у мамы с той поездки фотографий полный альбом.
Так мне и надо, – вдруг с ослепительной и одновременно очень спокойной яростью думает Андрис. – Так мне и надо, – повторяет он. – Потому что нельзя послушно сидеть на месте, слушать чужие рассказы о путешествиях, злиться и придумывать, что мне в этом не нравится, почему я так не хочу. Нельзя год за годом обещать себе: «Я еще все успею когда-нибудь потом». А самое главное, нельзя было бросать музыку, что бы ни говорила мама. И поступать надо было в музыкальную академию, не с первого раза, так хоть с десятого; не в академию, так хоть в музучилище, лишь бы не в этот поганый технический университет, бросить который так и не хватило храбрости. И что толку, в задницу теперь можно засунуть свой красивый диплом.
Я трус, – думает Андрис. – Не умный, не осторожный, не расчетливый, не практичный, не терпеливый, не ответственный, как привык себя утешать, а просто самый обычный трус. Трусы вот так и живут: потихоньку, помаленьку, безопасно, безрадостно, жалко. Когда ты трус, твой выбор – тихая жизнь, стабильная низкооплачиваемая работа, лето, город, выходные на бабкином хуторе, жара и тоска, тоска.
Андрис замедляет шаг, хотя сам понимает, что это бессмысленно, невелика храбрость – прийти на работу не за четверть часа до начала смены, а всего за десять минут. Опоздать, впрочем, тоже невелика храбрость, разве что вообще не явиться, но на это Андрис никогда не решится, и сам это знает, работа есть работа, пусть консультантом в магазине бытовой техники, хотя бы за гроши.
* * *
– Вот этот красивый юноша, который идет медленно-медленно, – говорит Вера, – конечно же, музыкант.
Вацлав пожимает плечами. «Тебе каждый второй художник или музыкант», – думает он. Но не спорит. Какой смысл спорить? Все равно проверить нельзя.
Впрочем, Вера всегда слышит его возражения, будь они хоть трижды безмолвные. Веру не провести.
– Да точно музыкант. Этот мальчик играет в оркестре на флейте, – говорит она и тут же сама себя перебивает: – Нет, прости, я ошиблась. Какая может быть флейта? Конечно же, на тромбоне. Он джазовый музыкант.
«Такой молодой, и вдруг джазовый, – кривится Вацлав. – Что вообще молодежь понимает про джаз?»
Но не возражает. Вера очень упрямая. А права она или нет, не проверишь. Какой смысл возражать.
– Мальчик играет на тромбоне, – твердо говорит Вера. – Он очень хороший музыкант. Талантливый. Девушки от него без ума. Девушки любят симпатичных музыкантов. Их можно понять, сама бы в такого влюбилась. Но почему-то всю жизнь люблю только тебя.
«Ну надо же, – удивленно думает Вацлав. – Что это с моей Верой? Она меня любит, я знаю. Но вслух об этом обычно не говорит».
* * *
У Андриса кружится голова, темнеет в глазах так, что он останавливается, оглядывается по сторонам: есть ли здесь хоть одна свободная лавка? Но все скамейки заняты, в сквере какая-никакая, а все-таки тень. А сегодня жара, такая жара…
Звонит телефон, Андрис достает его из кармана, одновременно прислоняясь спиной к ближайшему дереву – так нормально, можно стоять. Андрис касается зеленой кнопки, говорит: «Привет», а потом какое-то время молчит и слушает. Наконец отвечает: «Я помню про репетицию. Естественно, буду вовремя; когда это я опаздывал?.. Ай, ну мало ли, что было на гастролях в Варшаве в каком-то дремучем пятнадцатом году».
Андрис кладет телефон в карман. Голова больше не кружится, но кофе определенно не помешает; когда полгода учился в Италии, перенял у местных привычку пить в жару очень крепкий эспрессо без сахара, здорово помогает сохранять бодрость и ясность ума.
* * *
– Смотри, уходит уже твой красавчик, – ехидно говорит Вацлав.
– Конечно уходит, – беззаботно соглашается Вера. – Что ж ему, до ночи тут стоять?
* * *
Эльза сидит на скамейке в сквере напротив Дома Учителя, при полном параде, с укладкой и макияжем, в ставшем немного тесным за прошлую зиму пышном коротком платье, в неудобных серебряных босоножках на каблуках. Эльза теребит в руках телефон, хотя толку от того телефона, и так все ясно: договаривались встретиться в три, а сейчас половина четвертого, конечно, он уже не придет. Он почему-то часто так делает, назначает свидания, а сам не приходит, потом говорит: «Извини, отвлекся, забыл», или даже: «Я передумал», – и на все упреки отвечает: «Не нравится – больше мне не звони».
Вот и сейчас так будет, – думает Эльза, но все равно сидит, не уходит, потому что он может просто опаздывать, например, попал в автомобильную пробку, или поехал троллейбусом, а троллейбус сломался, или может быть с ним случилось какое-нибудь несчастье? Выяснить это невозможно, телефон у него отключен.
Пожалуйста, – думает Эльза, даже не думает, просит Бога, в которого, в общем, не верит, но все-таки немножечко верит в такие моменты, когда больше некого попросить. – Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, – безмолвно молится Эльза, – пусть он сейчас придет и не накричит на меня за то, что сижу с кислой миной, и вообще ни за что не накричит, а сядет рядом, обнимет, скажет: «Пошли к тебе»! Пожалуйста, Господи, не для себя прошу, для него, он же такой хороший, и ему со мной хорошо, я точно знаю, он однажды, в апреле так сильно напился, что расхрабрился, перестал стесняться своих чувств и честно признался, что я вполне ничего.
* * *
– Вот эта барышня на скамейке, видишь, немножко наискосок? Такая хорошенькая, правда? – шепотом спрашивает Вера, и Вацлав кивает:
– Да, она ничего.
– Так вот, – торжествующе шепчет Вера, – эта барышня, можешь себе представить, не какая-нибудь легкомысленная фифа, а инструктор по стрельбе!
– Инструктор по стрельбе?! Не художница? Не музыкантша? Даже не поэтесса? – Вацлав ухмыляется в седые усы. – Надо же, какие дела.
– Ну, не всем же быть поэтессами, – разводит руками Вера. – Инструкторы по стрельбе тоже нужны. Напрасно смеешься, эта девочка – очень хороший инструктор; кстати, не такая уж она «девочка», просто выглядит младше своих лет. Можешь представить, половина; ладно, ладно, загнула, конечно, не половина, а примерно десятая часть наших полицейских, те, которые помоложе, ее ученики.
Ладно, – думает Вацлав, – если тебе так нравится, пусть будет инструктор. Хотя для девчонки, похожей на сдобную булку, совершенно неподходящая профессия. Но Вера есть Вера, Вера любит устраивать цирк.
* * *
Эльза вздрагивает, – что со мной? Неужели я задремала? Вот прямо так, сидя на лавке в сквере? На самом солнцепеке? То-то такая тяжелая голова. Кто бы сказал, зачем я вообще здесь расселась? У меня же в четыре занятие, придут новички. А уже, матерь божья, половина четвертого, времени осталось в обрез.
Эльза встает и тут же садится обратно: теперь понятно зачем. В кроссовок попал мелкий камешек, пока сидишь, совершенно не чувствуется, но стоит встать, сразу очень мешает. Затем и села, чтобы его вытряхнуть, и сама не заметила, как сморило. Ужасно утомительно все-таки бегать в жару по делам.
* * *
– А этот бродяга… – говорит Вера Вацлаву, указывая на меня, умолкает и тихонько хихикает, деликатно прикрыв рот изящной сухой ладошкой.
«Пани Вера, вы с дуба, часом, не рухнули?» – очень строго думаю я.
– Ладно, молчу, молчу, – улыбается Вера и демонстративно льнет к плечу своего седоусого спутника, дескать, мы тут просто так лирически, невинно сидим. А сама в это время думает: «Извини, дорогой, ты такой красивый, когда рассердишься! Только поэтому тебя и дразню».
«Не подлизывайтесь, пани Вера, мы оба знаем, что вы просто хулиганка», – думаю я, стараясь сохранять серьезность. Это ужасно трудно, когда имеешь дело с Верой, но я держусь молодцом.
«За это ты меня и любишь, – ласково думает Вера. – Ты сам хулиган, еще похуже меня. Не сердись, красавчик. Лучше замолви за меня словечко перед Стефаном, я же знаю, вы дружите».
«Тоже мне великий секрет, – думаю я. – Чего вы хотите, пани Вера? Ладно, сам угадаю. Дюжину вместо десяти?»
«Вообще-то я хочу три десятка в неделю, как минимум, – капризно думает Вера. – Но ладно, для начала пусть накинет хотя бы до дюжины, все веселей. Десять – какое-то очень уж глупое число. Жадины вы какие! И ты, кто бы мог подумать. Даже ты!»
«Десять и правда глупое число, согласен, – думаю я. – Толстое и округлое, с дурацким нулем в конце. Стефан, конечно, пошлет меня подальше, как у него это принято. Но я все равно поторгуюсь. В этом споре, пани Вера, я на вашей стороне».
* * *
– Это уже какое-то запредельное нахальство, – говорит Стефан.
Он очень старается выглядеть недовольным, но рот помимо его воли разъезжается в улыбке, то с одной, то с другой стороны.
– Да ладно тебе, чего тут такого запредельного, – говорю я. – Пани Вера совершенно права: десять – глупое число, мне оно тоже не нравится. Дюжина совсем другое дело. А на практике разница невелика.
– Да ей вообще ничего не положено! Ни дюжины, ни десяти, ни даже одной судьбы в неделю. Сам не понимаю, как я ей разрешил.
Теперь Стефан хмурится так достоверно, что еще немного, и я ему, чего доброго, поверю. И начну утешать.
– Так это не делается, – сердито говорит Стефан. – А если и делается, то не у нас. Людям такой халявы не положено. Наделал глупостей, иди и сам исправляй, если жизни на это хватит. А заодно сил и ума. Что, конечно, крайне сомнительно. Очень жаль, но здесь – так.
– Да ладно тебе, иногда-то можно, – улыбаюсь я. – В виде исключения. Исключения из правил и есть настоящие чудеса, а чудеса в этом городе по моей части. Это моя ответственность, строго говоря. А я считаю, несколько новых судеб в неделю вполне можно подарить. В конце концов, они достаются только самым удачливым: поди окажись в нужное время в нужном месте, попадись на глаза пани Вере, она не так уж часто выходит погулять. И еще произведи на нее впечатление, чтобы захотела о тебе своему дружку рассказать. У кого такая удача, тому, по-моему, можно все. И если этих счастливчиков станет на две штуки в неделю больше, ничего страшного не…
– Да просто ты к Вере неравнодушен, – ухмыляется Стефан. – Так и скажи.
Пожимаю плечами:
– Тоже мне новость. Я вообще ко всем в этом городе неравнодушен. Такая уж у меня неровная душа. А что касается пани Веры, просто иногда думаю: что, если я сам – один из этих особо удачливых? Шел как-то по городу похмельный, унылый, или наоборот, довольный собой, как все дураки, а в это время за столиком какого-нибудь летнего кафе наша пани Верданди шептала своему приятелю, незаметно указывая на меня пальцем: «Видишь этого небритого типа? С виду не пойми кто, а на самом деле genius loci, наше местное городское божество». А он: «Эй, мать, не перегибай палку, genius loci это даже для тебя перебор!» – ну, ты же знаешь Вацлава. Для вымышленного друга он все-таки немного чересчур скептик. С другой стороны, Вера сама виновата: зачем-то придумала его именно таким.
Улица Сметонос (А. Smetonos g.) Гест
Новый жилец не понравился Маржане со второго взгляда.
С первого взгляда он ей как раз очень понравился. Приятный человек средних лет: высокого роста, крепкого сложения, в явно недешевом пальто и безупречно чистых ботинках, с элегантной сединой в густых волосах и очаровательной улыбкой, мгновенно преобразившей его заурядное круглое лицо. Пока поднимались по лестнице на второй этаж, Маржана успела сказать, что если его все устроит, договор можно будет подписать прямо сейчас, бланки у нее с собой. В ответ будущий жилец улыбнулся еще шире, посмотрел ей в глаза, и Маржана невольно поежилась под его взглядом, тяжелым и темным, как туча, несущая град.
Но он уже стоял в коридоре и с любопытством оглядывался по сторонам. Вдруг спросил:
– Такой тускло-желтый свет – это нарочно?
– Нарочно? – растерянно переспросила Маржана. – Ну да, можно сказать и так. Экономичная лампочка, в коридоре больше света не надо. Зачем зря…
– Вы читали «Тибетскую Книгу мертвых»? – перебил он. И, не дожидаясь ответа, добавил: – У тибетцев тускло-желтый свет символизирует мир претов, вечно голодных духов. Перерождаться там настоятельно не рекомендуется, совсем паршивая будет жизнь. Счастье, что я не покойник. А ваш коридор – просто коридор.
И посмотрел на нее вопросительно, словно бы ожидая согласия или опровержения.
– Просто коридор, – зачем-то подтвердила Маржана. И, спохватившись, напомнила: – Вы еще не представились. Как вас зовут?
– Гест.
Маржане сперва послышалось guess, и она автоматически перевела: «Угадай»?
– Тоже неплохо, – рассмеялся новый жилец.
Смех его оказался неожиданно громким, грубым, почти нахальным, как у подростка, который веселится всем назло, напоказ.
– Но все-таки нет, – наконец сказал он. – Не «Гесс», а «Гест». У людей начитанных это обычно вызывает некоторое недоверие, и тут я достаю документы. Один – ноль.
И сунул под нос Маржане бледно-зеленую пластиковую карточку. «Виктор Гест», – прочитала она и уже открыла рот, чтобы спросить: «А почему ваша фамилия должна вызывать недоверие?», но тут вспомнила, что в исландских сагах, которые читала в рамках программы по зарубежной литературе – очень давно, невнимательно, лишь бы скорее отделаться, сдать и забыть – Гестом представлялся каждый, кто хотел скрыть свое настоящее имя, начиная от силача Греттира из одноименной исландской саги и заканчивая самим богом Одином.
Вот оно что.
– Да, повезло вам с фамилией, – согласилась Маржана. – Но сомневаюсь, что в наше время часто встречаются люди, способные оценить ее по достоинству. Разве только в самой Исландии; говорят, они там в начальной школе изучают похождения своих богов.
В общем, кое-как сошла за образованную. И новый жилец опять начал ей нравиться – как когда-то в университете нравились преподаватели, которым удачно сдавала экзамен или зачет.
– Ну, значит, мне до сих пор просто везло, – пожал плечами Гест. – Потому что удивлялись довольно часто. Покажете мне квартиру? Как тут все устроено, где у вас что, как выглядит моя комната. Идемте!
И, не дожидаясь приглашения, даже не спросив, надо ли разуваться, пошел по коридору, внимательно разглядывая каждую дверь. Маржана окончательно поняла, что кандидат в жильцы ей неприятен. Ишь – раскомандовался. И не возразишь, все правильно он говорит, прежде, чем принимать решение, надо осмотреть будущее жилье. А все-таки очень уж он властный и самоуверенный. Перебор. Человеку, который в таком солидном возрасте вынужден снимать комнату в общей квартире, потому что не может позволить себе отдельное жилье, следует быть скромней.
Хотя кто его знает, что он на самом деле может, а чего нет.
Скорее всего, ему не подойдет, – утешила себя Маржана. – Комната все-таки слишком маленькая. И ремонт я там после Илзе не сделала. Вот и хорошо.
– Какая маленькая комната! – одобрительно сказал Гест, остановившись на пороге. – Именно то, что надо. Мне тяжело работать в больших помещениях, все отвлекает. А это – в самый раз.
Маржана растерянно моргнула. Ну надо же. От этой восьмиметровой комнаты, отказались уже четверо кандидатов в жильцы, она почти решилась снизить цену с полутора до одной сотни евро, и вдруг отыскался любитель тесноты. Обрадоваться бы, да не выходит.
– Идемте покажу вам кухню, – сказала она в надежде, что кухня ему не понравится. Нечему там особо нравиться, честно говоря.
На пороге кухни Гест остановился, принюхался, покачал головой – Маржане показалось, неодобрительно. Спросил:
– У вас в кухне курят?
Ну слава богу. Сейчас скажет, что это возмутительно, и уйдет.
– Совершенно верно, в кухне можно курить, – сказала она. – В квартире нет ни одного балкона, курить в подъезде запрещают правила, а если вынудить людей выходить на улицу, они начнут тайком курить в комнатах. Сама на их месте начала бы. Как по мне, лучше уж тут. По крайней мере, здесь неплохая вытяжка.
– Очень разумное решение, – одобрительно кивнул Гест.
Вот же черт.
– Хотите я сварю кофе, пока вы читаете договор? – спросила Маржана.
До сих пор на этом месте все ее будущие постояльцы смущенно отказывались – ой, что вы, мне ничего не надо, нет-нет-нет! – и Маржана с чистым сердцем пила кофе одна. Но этот, конечно, кивнул:
– Давайте.
Как будто весь мир существует исключительно для его удовольствия. Такой нахал. Но формально придраться не к чему: сама предложила. Кто тебя за язык тянул?
Вежливость. Просто вежливость, чтоб ее.
Договор Гест просмотрел бегло, насмешливо поджав губы, положил на стол:
– Обычный стандартный документ.
– Ну да, – согласилась Маржана. – Зачем что-то придумывать, когда существует общепринятая форма.
Налила кофе в чашки. Джезва, которую она держала в этой квартире, была маленькая, на одну порцию, пришлось разделить ее пополам, в итоге вышло совсем понемногу. Ни сливок, ни сахара не предложила, злорадно подумала: обойдется. Я вообще не обязана поить его кофе. Хочет – пусть пьет так.
Выпил залпом и не поморщился. Но и не похвалил. Достал из кармана серебряный портсигар, из него – какую-то пижонскую черную сигарету, щелкнул зажигалкой, и кухня тут же наполнилась неожиданно приятным ароматом, словно он благовония воскурил. Заметил Маржанино удивление, сказал:
– Если вы сами курите, угощайтесь. Очень хороший табак. Но крепкий, имейте в виду.
Хотела сухо поблагодарить и отказаться, но не удержалась, взяла. Табак и правда был слишком крепкий, но удивительно приятный на вкус. От этой сигареты Маржана словно бы опьянела, по крайней мере, утратила обычную сдержанность. Спросила с несвойственной ей прямотой:
– А почему вы снимаете комнату? Явно же можете позволить себе отдельную квартиру. А то и целый дом. Извините за откровенность, но это довольно заметно. Я бы сказала, бросается в глаза.
– Квартира у меня уже есть, – Гест в очередной раз улыбнулся этой своей невыносимой лучезарной улыбкой, словно бы специально отрепетированной для рекламных съемок. – Довольно большая, на целый этаж. И семья тоже большая. Знали бы вы, как они невыносимо галдят! Хуже чаек. А я не то что пальбу открыть, даже прикрикнуть толком не могу – любовь зла. Но любовь любовью, а работать надо. И офиса мне не положено, я сценарист. Да и толку от того офиса, даже если бы был. Лучше всего мне работается в крошечных, аскетично обставленных комнатах – вроде той, какую снимал в юности. Вдохновения мне тогда было не занимать, и сейчас в соответствующей обстановке оно снова появляется. А в своем просторном кабинете двух слов связать не могу. Самому смешно, но это так.
– Так вы для работы комнату снимаете? – обрадовалась Маржана.
В голове у нее сразу прояснилось. Все встало на свои места. Непонятное пугает, зато понятное успокаивает, а только что понятое – окрыляет. Теперь Виктор Гест снова ей нравился. Ну, как минимум больше не раздражал.
– Для работы, – подтвердил он. – Но спать я тут тоже буду. И готовить. В смысле кофе варить, на большее меня вряд ли хватит. Я, можно сказать, запойный трудоголик. Пару недель работать, не разгибаясь, пока не упаду на диван, а потом несколько дней отдыхать, даже не вспоминая о работе – оптимальный для меня режим. Не очень удобный, особенно для близких, но уж какой есть.
– Это я могу понять, – кивнула Маржана. – Теоретически. Встречала таких людей.
– Встречали таких, как я? – почему-то обрадовался Гест. И испытующе заглянул ей в глаза.
От этого взгляда, не просто тяжелого, как на пороге квартиры, а натурально свинцового, пронзительного до выворачивающей наизнанку тошноты Маржане стало по-настоящему плохо, даже в глазах потемнело, и она почти сказала, очень захотела сказать: «Знаете что, не надо никакого договора, извините, пожалуйста, я не хочу сдавать вам комнату, я вас боюсь». Но почему-то не сказала. Это просто не принято, нормальные люди так не поступают, а я – нормальная, – объяснила себе она.
– Не надо волноваться, все будет в порядке, – сказал с явным удовольствием наблюдавший за ее терзаниями Гест. – Я всегда играю по правилам. Никогда их не нарушаю. Не превышаю полномочий. А вы?
Нормальные люди не визжат, потеряв голову от беспричинного ужаса, не вскакивают посреди разговора, не убегают, бросив на столе подписанные бумаги. Вот и Маржана не стала. Только спросила упавшим голосом:
– Какие полномочия? Вы о чем? – и, не дождавшись ответа, забормотала якобы важное – что оплата коммунальных услуг делится на четверых, раз в неделю она сама убирает кухню, санузел и коридор, это входит в оплату, а если жилец хочет уборку комнаты, это будет стоить…
Перебил ее, не дослушав:
– Спасибо, но комнату убирать не нужно. – И положил на кухонный стол большую загорелую руку раскрытой ладонью кверху. – Давайте ключи.
Проводил ее до входной двери, как хозяин гостью. Маржана была сама не своя, но все-таки нашла в себе силы сказать:
– Если что-то пойдет не так – кран сломается, дверь заклинит, кто-то из жильцов будет шуметь, – звоните с десяти утра до десяти вечера, велика вероятность, что смогу сразу прийти. Я здесь рядом живу, в этом же подъезде.
– В подвале? – совершенно серьезно спросил Гест. Даже не улыбнулся.
– Да почему же в подвале?! – оторопела Маржана.
– Сам не знаю. Просто вам это было бы очень к лицу.
Сомнительный комплимент. Но она слишком устала, чтобы продолжать тягостную беседу. Поэтому просто сказала:
– Тем не менее, не в подвале. На первом этаже.
* * *
– Вы наш новый сосед? – спросил Хенрик.
– Бинго! – вскликнул незнакомец, высокий, широкоплечий и сразу видно, что очень добрый; в детстве Хенрик примерно таким представлял себе погибшего через два месяца после его рождения отца.
– Вам полагается приз! – объявил новый сосед и протянул Хенрику ватрушку. – Угощайтесь. Я пожадничал, слишком много купил, в одиночку не справлюсь. Кофе хотите?
– Хочу, – честно признался Хенрик. – У меня как раз закончился, а деньги на карту придут только завтра.
– Тогда утром можете заварить себе мой, – предложил Гест. – Не стесняйтесь, чего-чего, а кофе у меня всегда большой запас. Вроде бы вот это мой шкафчик. По крайней мере, он был пуст, и я туда все сложил.
– Ваш, – подтвердил Хенрик. – Раньше был Илзин. Вы знаете, что она умерла?
– Вот как? – флегматично спросил новый сосед.
– Но не здесь, – поспешил успокоить его Хенрик. – Не в вашей комнате. Вообще не в этой квартире. Спрыгнула с крыши высокого дома где-то на окраине два месяца назад.
– Вот как, – повторил сосед. На этот раз утвердительно. Нахмурил густые темные брови и сразу стал похож на людоеда из детской сказки. Такого, не очень страшного. Который вечно грозится всех съесть, но не ест.
Хенрик почувствовал себя виноватым. Опять ляпнул, не подумав. Зачем?
– Извините, что я вас расстроил, – сказал он. – Просто мне не с кем об этом поговорить. Ребята с моей работы ее не знали, а соседи делают вид, что ничего не случилось. Как будто не было никакой Илзе. Словно никто не ел ее конфет в дни зарплаты, не одалживал двадцать евро и не просил выключить музыку в три часа ночи. Пани Маржана мне сказала: «Просто у нас освободилась одна комната, больше нечего обсуждать». А я все не могу успокоиться. Как это – нечего, если Илзе так страшно умерла? Только об этом и думаю, хотя мы не дружили. Я ей вообще не особенно нравился; Илзе не говорила, но такие вещи не скроешь. Но она все равно была славная. И вообще – была.
– Вы меня совсем не расстроили, – мягко сказал Гест. – Я знаю, как бывает важно поговорить о том, что болит.
– Болит, – печально подтвердил Хенрик. – Все думаю, как она это сделала. И зачем. И что чувствовала, пока летела вниз и уже не могла ничего изменить; я бы, наверное, успел сойти с ума. Все-таки людям нельзя себя убивать. Не потому что грех в грехи я не верю. А просто… Ну, это как карты на стол кинуть и выйти посреди игры. Нечестно по отношению к остальным игрокам. И к самой игре.
– Пожалуй, – кивнул новый сосед. – Берите еще ватрушку. Я в одиночку и до послезавтра с ними не справлюсь, серьезно вам говорю.
* * *
– Я ваш новый сосед, – сказал Гест.
Тамбурина Львовна молча кивнула. Знакомства всегда были для нее мукой мученической, она стеснялась новых людей, хорошо хоть уже не до слез, как в детстве, но двух слов все равно связать не могла. Вот и теперь смотрела на незнакомца, высокого, широкоплечего, моложавого, несмотря на седину, с тяжелым внимательным взглядом, ужасного, как почти все мужчины, и думала: «Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть он прямо сейчас уйдет, и можно будет закрыть дверь». Эта молитва никогда ей не помогала, никто никуда не уходил, во всяком случае, не так быстро, как хотелось бы.
Вот и этот новый сосед вместо того чтобы попрощаться, переступил порог и протянул Тамбурине Львовне руку, которую до сих пор прятал за спиной. В руке оказался букет из белых, желтых и лиловых фрезий, таких обескураживающе красивых, что Тамбурина Львовна непроизвольно ахнула и вместо того чтобы отступить вглубь комнаты, сделала шаг вперед, к незнакомцу. И цветы каким-то образом оказались в ее руках.
– Новый сосед по шкале стресса приравнивается к небольшому наводнению, – сказал тот. – Такому, как от поломки стиральной машины – например. Я решил, что обязан хотя бы отчасти компенсировать причиненное беспокойство.
И улыбнулся так тепло, что Тамбурина Львовна не то чтобы вовсе перестала его стесняться, но ее смущение стало вполне переносимым, умеренным, словно они виделись уже как минимум десять раз. И она почти беззвучно спросила:
– Хотите чаю?
А новый сосед, как положено вежливому человеку, деликатно отказался:
– Спасибо, я только что пил кофе. А к вам заглянул представиться, чтобы не напугать, случайно встретившись в коридоре. Меня зовут Виктор Гест. А вас, мне сказали, Тамбурина. Удивительно красивое имя. Польское? Русское? Никогда до сих пор ничего подобного не встречал.
– Моя мать играла на тамбурине в самодеятельном оркестре, – сказала Тамбурина Львовна, и сама себе не поверила – как? Я с ним вот так запросто говорю?! Рассказываю про маму? Но вместо того, чтобы умолкнуть, почему-то продолжила: – Она была увлекающаяся женщина. Энтузиастка. Такой темперамент. Горела всем, за что бралась. Поэтому дала мне имя в честь своего инструмента. Отец был против, но мама его не послушала; впрочем, он все равно вскоре от нас ушел. Я его даже не помню. У меня только отчество от него осталось – было когда-то в паспорте, у русских, вы знаете, положено отчество. А в новых документах никакого отчества нет. Впрочем, неважно. Имя у меня, конечно, дурацкое, и я из-за него в школе немало натерпелась, но мамина увлеченность мне все равно нравится. Жалко, я сама не такая. Не повезло.
– На мой взгляд, у вас прекрасное имя, – улыбнулся Гест. – Необычное, как вы сама. И очень вам идет.
Тамбурина Львовна потом весь вечер не могла успокоиться. Он назвал меня необычной! И подарил цветы! Ладно, предположим, цветы – просто дань вежливости, этот человек хорошо воспитан, узнал, что среди соседей есть женщина, и купил букет. Но называть каждую женщину «необычной» правила хорошего тона никого не обязывают. Неужели я ему понравилась? Интересно, что он во мне нашел? – думала Тамбурина Львовна, поневоле то и дело оглядываясь на пыльное овальное зеркало, висевшее на стене. Из зеркала на нее взирала нечесанная усталая тетка средних лет с темными кругами у воспаленных по случаю очередного дедлайна глаз, бледная, как восковая моль. Из-под усталой тетки робко выглядывала красивая голубоглазая женщина с пышными кудрявыми волосами и тонким, еще не увядшим лицом. Откуда она взялась, неведомо. Прежде ее не было, кажется, даже в юности. И вообще никогда.
* * *
Бьорн вернулся домой поздно, после ужина в ресторане – не праздничного, а повседневного; готовить он умел и когда-то даже любил, но не на общей же кухне. Благо недорогих ресторанов в городе предостаточно, а есть на людях гораздо веселей, чем в одиночестве, да и выпить за ужином в ресторане дело обычное, по крайней мере, всяко лучше, чем пить, запершись в своей комнате; впрочем упаковку пива он, конечно, все равно купил. Пиво – не столько выпивка, сколько снотворное, необходимо, чтобы уснуть до полуночи, завтра к восьми на работу, гори она огнем. Все им гори, начиная с Ирины. И заканчивая Ириной. По справедливости, пусть она одна и горит.
В кухню Бьорн зашел за открывашкой. Иногда привычка класть вещи на место становится источником ненужных хлопот. Не навел бы с утра порядок, открывашка сейчас лежала бы в комнате, на прикроватной тумбочке, не пришлось бы ходить туда-сюда.
У плиты околачивался какой-то хмурый тип; ах, ну да, хозяйка квартиры говорила, что наконец-то нашла жильца в Илзину комнату. Значит, это и есть новый сосед. Бьорну он не понравился, потому что был похож на одного из Ирининых ухажеров; с другой стороны, если так подходить к вопросу, приятных людей в мире вообще не останется, ухажеров у его жены было много, на каждого кто-нибудь да похож.
Поэтому – просто назло себе, Ирине и ее ухажерам, настоящим и выдуманным, бывшим, нынешним, будущим, вообще всем – Бьорн приветливо поздоровался с новым соседом. И даже спросил, в надежде, что тот, если и говорит по-английски, ни черта не поймет из-за его акцента и привычки глотать половину слогов, переспрашивать постесняется, но уловит дружелюбный тон и сделает у себя в голове пометку: «Бьорн – нормальный мужик». С соседями лучше ладить, какой бы задницей не поворачивалась к тебе жизнь. В общем, спросил:
– Хотите пива? Я зачем-то купил целую упаковку.
– Спасибо, очень хочу, – улыбнулся тот. – Но не могу. Мне еще работать.
Английский у нового соседа был, пожалуй, не хуже, чем у самого Бьорна, который считал его практически родным и даже думал по-английски, правда, только о работе. О жизни – по-шведски. На самом деле очень удобно, как вещи по полкам разложить.
– Как это – работать? – нахмурился Бьорн. – Ночь на дворе.
– Ночь на дворе, – согласился сосед. – А работа еще не сделана. Вечно так.
Бьорн, как это часто бывает в подобных случаях, исполнился азарта. Только что тараторил в надежде, что новый сосед не поймет его приглашения, а теперь вдруг решил во что быто ни стало его угостить.
– Ну, от одной бутылки пива вам точно ничего не сделается, – сказал он. – А больше я и не предложу. Пошли, у меня «Corona», не какое-то местное.
– Договорились, – неожиданно легко согласился сосед. – Местное, кстати, сам терпеть не могу.
Бьорн так и не понял, как ему удалось надраться до практически бессознательного состояния какой-то несчастной одной бутылкой пива. Никогда такого с ним не было, обычно он медленно пьянел, а опьянев, сохранял вполне здравый ум. Язык, конечно, развязывался, но не настолько, чтобы рыдать на плече нового знакомого, многословно жалуясь на прогнавшую его жену. С другой стороны, оно долго копилось. Не с кем было об этом поговорить. А тут незнакомец. Какой-то хрен с горы, откуда он вообще взялся? Ах да, новый сосед. Ну сосед и сосед, неважно. Все равно я здесь ненадолго. Через три месяца окончательно рассчитаюсь с банком за Иркин крайслер, можно будет снять что-нибудь поприличней. А еще лучше – разорвать этот чертов контракт и уехать до… Нет, домой, пожалуй, не надо. Просто куда-нибудь. Я же хороший профи. Такие везде нужны.
– Такие везде нужны, считайте, у вас в руках весь мир, – говорил, словно бы читая его мысли новый сосед – как его там? Гест? Удачная у мужика фамилия. Специально чтобы в гости ходить.
Когда Бьорн уснул – одетый, на неразложенном диване, – Гест какое-то время неподвижно сидел на стуле с едва початой бутылкой пива в руках. Наконец аккуратно закрыл ее крышкой и поставил на стол. Подумал: «Ну, с этим-то будет просто, даже резать ничего не придется. Наконец-то хоть что-то у меня в жизни просто. Приятный сюрприз».
Ближнее прошлое тем и прекрасно, что память о нем очень легко переткать, не нарушив соседних узоров. Всего-то работы развязать несколько узелков, перевязать их по-своему, добавив пару-тройку новых сияющих нитей – для большей прочности. И, конечно, для красоты. Красота еще никому никогда не вредила, – ухмылялся про себя Гест, вывязывая элегантный грейпвайн[11] в том месте, где Бьорн когда-то – как будто якобы считается что, но уже не на самом деле – пьяный не столько от водки, сколько от горя валялся в ногах давным-давно разлюбившей его жены, умоляя дать ему еще один шанс. А теперь у нас здесь будет строгая минималистическая композиция, ничего лишнего, всего несколько фраз. «Хватит с меня», «Я давал тебе время подумать», «Нет, уже поздно». Слезы оставим, не помешают, но плакать теперь будет его жена. Не от великой любви, конечно, в это Бьорн и сам не поверит, а просто от неожиданности и от досады, что не успела первой уйти сама. Ничего, так тоже неплохо, слезы Ирине совсем не к лицу, вот и славно, пусть Бьорн запомнит ее некрасивой стареющей дамой с уже поплывшими формами, раскрасневшимся носом и по-старушечьи сморщенным ртом; ей самой никакого ущерба, никогда не узнает, какой осталась в памяти нелюбимого бывшего мужа, а ему так будет гораздо легче спасти свою бедную душу из этого невыносимого ледяного огня.
* * *
Маржана долго не могла заснуть. Все ей нынче было не так: любимый ортопедический матрас вдруг начал казаться жестким, одеяло – слишком тяжелым, подушка мешала, откуда-то издалека подбиралась не то тошнота, не то изжога, а в квартире стало зябко и сыро, как будто и правда переселилась в подвал. Кое-как задремала под утро, и ей сразу приснился новый жилец. В этом сне он бродил по улице Сметонос, прямо под ее окном, поигрывая серебристым серпом; войти не мог, но они оба знали, что это всего лишь вопрос времени. Однажды войдет.
Проснулась еще до будильника, как от удара – от мысли: «Жадная дура, из-за каких-то полутора сотен евро подпустила к себе убийцу. Надо было ему отказать». Мысль была еще не Маржанина, но уже и не часть абсурдного сна, так, серединка на половинку. Вести с границы между двумя ее жизнями, которые вот прямо сейчас собирались превратиться в ад.
Но потом, конечно, встала, сварила кофе, выпила его, сидя в любимом кресле у окна, с удовольствием ощущая, как с каждым глотком растворяется мутный предутренний морок, и принялась за дела.
* * *
Хенрик постучался так тихо, что Гест скорее просто почувствовал его присутствие, чем услышал звук. Не стал говорить: «Входите», а встал и сам открыл дверь. И приветливо улыбнулся пунцовому от смущения белобрысому мальчишке, чьи серые глаза сейчас казались черными из-за расширившихся зрачков.
Не стал спрашивать, что случилось, захочет – сам скажет. Взял за руку, подвел к дивану:
– Садись. Виски выпьешь?
Хенрик молча кивнул.
Налил ему – даже не половину рюмки, примерно одну восьмую, на полглотка. Мальчишке как раз хватило, чтобы окончательно проснуться и прийти в себя.
– Ой! – с облегчением выдохнул Хенрик. – Спасибо. Извините меня, пожалуйста. Ни за что бы не стал стучать, если бы свет у вас не увидел.
– Да нормально, – отмахнулся Гест. – Я по ночам работаю. Такая привычка. Вообще-то считается, что я сейчас в долгосрочном отпуске, но обещал помочь коллегам подготовить концепт.
– Концепт? – оживился Хенрик.
Гест молча кивнул. Потом как бы неохотно добавил:
– Почти пятнадцать лет в геймдизайне. Доработался почти до галлюцинаций – учти, я сейчас не шучу! Но все-таки смог остановиться, Уволился, пообещав себе отдохнуть хотя бы год. И тут бывшие коллеги затеяли новый проект. Планы у них фантастические. Мне и впрягаться не хочется, и интересно до смерти. Ладно, помогу им сейчас, а там поглядим, как пойдет.
– А я тестировщик, – Хенрик почему-то перешел на шепот, как будто они были заговорщиками. – Я вам не говорил? Правда недавно, всего три месяца. Работаю почти бесплатно, но это не беда, все так начинают, я знаю, самое главное – начать. Слушайте, мне так нравится! А вам уже разонравилось? Насовсем?
– Сам видишь, – усмехнулся Гест, кивнув на экран своего ноутбука. – Так разонравилось, что на первый же свист обратно побежал. Так что будь осторожен: и тебя ждет такая судьба.
– По-моему, очень хорошая, – твердо сказал Хенрик.
– По-моему, просто ужасная, – вдруг рассмеялся сосед. И, подмигнув ему, добавил: – Но нам с тобой другая не нужна.
Часа полтора они говорили об играх. Хенрик расцвел, оживился, но при этом так отчаянно зевал, что Гест в конце концов сказал:
– По-моему, ты уже спишь сидя.
– Почти, – согласился Хенрик. И тут же так помрачнел, что Гест перестал делать вид, будто не понимает настоящей причины его ночного визита, а прямо спросил:
– Тебе очень страшный сон приснился? Хуже, чем способен выдержать человек? И теперь ты не хочешь засыпать, чтобы не вернуться обратно?
Мальчишка, конечно, изумленно вытаращился:
– Откуда вы знаете?
– Угадал, – усмехнулся Гест. – Просто в курсе, что такое иногда бывает. И как после некоторых снов чувствует себя человек. А как ты думаешь, почему я на старости лет, с кучей денег снял комнату в общей квартире?
– Чтобы рядом были другие люди? – почти беззвучно прошептал Хенрик. – Все равно кто? И я тоже поэтому! У меня же есть квартира – большая, хорошая, бабушкина; она сама давно умерла. А родители еще раньше, погибли в аварии. А я был с ними, еще совсем маленький. И уцелел.
– Выходит, ты счастливчик, – мягко сказал Гест.
– Ну да, в каком-то смысле, – согласился Хенрик. – Хотя лучше бы никакой аварии вовсе не было, и никто бы не погибал – это больше похоже на счастье, как я его себе представляю. И кошмары тогда бы, наверное, не снились. Иногда ужасно обидно – почему нельзя просто спать? Просто так, как все нормальные люди?
– У меня к этой дурацкой вселенной ровно тот же вопрос. Но когда рядом люди, все не так страшно, правда?
– Ну, в общем да. Когда бабушка умерла, я жил в детдоме, там спят по несколько человек в одной комнате, и было вполне ничего. А один жить не смог. На самом деле даже хорошо получилось: ту квартиру сдаю, комната стоит дешевле, когда за работу не платят, вполне можно прожить на разницу. Но если бы одному не было страшно, я бы, наверное, не догадался, что можно сделать так.
– Можешь поспать у меня на диване, – предложил Гест. – Все равно мне еще долго работать. Тебе когда вставать?
– В половине седьмого… А что, правда можно у вас? – просиял Хенрик.
– Конечно. Было бы нельзя, я бы не предлагал.
– Это только сегодня, – сонно пробормотал Хенрик, закрывая глаза. – Обычно я справляюсь, но это… оно такое ужасное! Невыносимое. Выворачивало меня наизнанку и ело. И обещало, что у нас впереди вечность. В смысле теперь так будет всегда.
– Ну уж нет. Не будет, – твердо сказал Гест.
Но Хенрик не услышал его обещания. Он уже спал.
Гест поднялся, небрежно смахнул со стола не нужный пока ноутбук; тот исчез, не успев долететь до пола. Проделывать этот трюк было не обязательно, просто Гест не любил оставлять в рабочем пространстве посторонние предметы. Они отвлекают, рассеивают внимание. Поэтому вслед за ноутбуком исчез и сам стол, потом оба стула, книжные полки, комод с зеркалом, древний торшер и его ровесник платяной шкаф. В комнате остался только диван, занятый спящим Хенриком. И сам Гест, хмурый, заранее, как бы авансом уставший, растрепанный, в спортивных домашних штанах и серой флисовой куртке. И серебряный серп, который он вынул из ее рукава.
* * *
Маржана встретила Геста на лестнице – она как раз выходила, а он шел домой. Увидев Маржану, улыбнулся так ослепительно, словно собирался пригласить ее на собрание свидетелей Иеговы, а заодно впарить пылесос KIRBY или что там сейчас с такими улыбками продают. Но слава богу, ничего предлагать не стал, только поздоровался, вежливо спросил: «Как ваше самочувствие?» – и, не дожидаясь ответа, пошел дальше, зато Маржана еще несколько минут стояла, прислонившись спиной к холодной стене, говорила себе: «Успокойся, ничего страшного не случилось. Он ничего такого не имел в виду».
Какого «такого», она и сама не знала. Предпочитала не знать.
* * *
Ужинали вместе – не то чтобы специально договаривались, просто так само собой вышло. Хенрик внезапно получил премию в честь успешного окончания очередного проекта, купил несколько коробок суши, планируя угостить подкармливавшего его нового соседа, но был такой голодный, когда делал заказ, что набрал целую гору, получилось – на всех. Бьорн по настоятельной просьбе матери вызнал рецепт капустного пирога из кафе, куда водил ее в отпуске, и решил сперва проверить его на себе и соседях, а Виктор Гест явился с огромной коробкой конфет, сказал – только что подарили, спасайте, у меня на шоколад аллергия, а удержаться сил моих нет.
Тамбурина Львовна выходить к ужину решительно отказалась, сославшись на избыток работы. Впрочем, ясно, что не будь у нее работы, все равно бы не пришла.
– Пани Тамбурина всех стесняется, а меня еще и боится, – объяснил Гесту Хенрик. – Потому что слишком молодой. К тому же детдомовский. Знаете, какая репутация у ребят вроде меня? Когда я тут только поселился, она спрашивала пани Маржану, не буду ли я принимать наркотики прямо на общей кухне; та мне передала. Я хотел сказать: «На кухне – ни за что, только в ванной!» – но вовремя прикусил язык. Все-таки пани Маржана хозяйка квартиры, не стоит с ней так шутить.
– Меня Тамбурина однажды встретила в коридоре пья… слегка подвыпившим, – хмуро признался Бьорн, в последнее время налегавший исключительно на кока-колу, – и сочинила невесть что. Наябедничала хозяйке, будто я в запое и скоро наверняка сожгу весь дом; хорошо, что пани Маржана разумная женщина, объяснила ей, что немного выпить после рабочего дня – совершенно нормально. Но установлению теплых дружеских отношений между мной и пани Тамбуриной это не помогло. Жалко на самом деле. Она славная женщина, только очень уж перепуганная. Наверное, в детстве с ней что-то плохое случилось – так в подобных случаях говорят.
Дело кончилось тем, что суши они съели сами, а четверть пирога и почти непочатую коробку конфет Гест понес Тамбурине. Хенрик с Бьорном заключили пари на пять евро – возьмет или нет. Хенрик с оптимизмом, присущим молодости, ставил на обаяние Виктора, Бьорн с сомнением качал головой: «Она не захочет быть хоть чем-то нам обязанной».
Бьорн проиграл.
* * *
Гест постучался, сказал:
– Добрый вечер, я всего на минутку, зато с угощением. Кусок в горло не лезет без вас!
Тамбурина Львовна очень ему обрадовалась, чего греха таить. Знала, что после двух почти бессонных суток над переводом выглядит отвратительно, поэтому сперва выключила верхний свет, оставив только настольную лампу, а потом отперла дверь. Гест стоял в коридоре, переминался с ноги на ногу, словно бы не решаясь войти. Неужели он такой же стеснительный, как я? – умилилась Тамбурина Львовна. – Хотя все-таки вряд ли. Наверное, просто демонстрирует уважение к моему личному пространству. Ужасно мило с его стороны.
– Заходите, пожалуйста, – сказала она.
Ну наконец-то сама пригласила, – с облегчением подумал Гест. Не то чтобы личное приглашение было для таких как он обязательным условием, но с ним определенно легче. Сегодня это важно. Очень уж тяжелая работа предстоит.
Вошел, поставил на письменный стол тарелку с пирогом, коробку с конфетами примостил на комод, многословно расхваливал поварской талант Бьорна и качество шоколада, говорил, говорил, говорил, все тише и одновременно быстрее, пока у Тамбурины Львовны не закружилась голова.
– Извините, пожалуйста, – прошептала она, опускаясь на диван. – Мне… нет, со мной все в порядке. Просто надо присесть.
– Обязательно надо, – подтвердил Гест. – Вы сколько суток не спали?
– Я спала, – едва ворочая языком, возразила Тамбурина Львовна. – Если спать иногда короткими промежутками, по пятнадцать-двадцать минут, хватает всего двух часов сна в сутки, чтобы сохранить работоспособность. Ничего, послезавтра все сдам и тогда отосплюсь.
– Двух часов сна в сутки может хватить только на то, чтобы себя угробить, – укоризненно сказал Гест. – Впрочем, дело хозяйское, вы взрослая женщина, делайте, что хотите. Но прямо сейчас вам обязательно надо полежать.
Тамбурина Львовна, как ни силилась, не могла открыть глаза, но сквозь сон слышала, как скрипнула сперва половица, а потом и дверь – открылась, закрылась, замок защелкнулся. Сосед понял, что она переутомлена и ушел, такой деликатный человек.
Гест некоторое время стоял неподвижно, даже не дышал, чтобы не разбудить соседку, ему это было совсем не трудно, мог бы и вовсе никогда не дышать, но очень уж любил сам процесс.
Наконец убедился, что Тамбурина Львовна спит достаточно крепко, подошел к ней и невольно схватился за голову: ну и развлечение я себе отыскал! Одним серпом тут не обойдешься, придется хорошо поработать руками – всеми, сколько удастся в себе найти. С самого начала понимал, что с ней будет трудно, но насколько трудно, все равно не представлял. Воображение отказывало. Даже его воображение! Хотя, казалось бы, чего он только на своем веку не перевидал.
Плотный, клейкий кокон, в который была заключена Тамбурина Львовна, он распутывал почти до утра: рук, как на грех, оказалось всего семнадцать, больше, как ни старался, не отросло. И все в лоскуты изрезал этими адскими волокнами, с виду похожими на темные шелковые нити, а наощупь – хуже стекловаты. Ладно, потерплю, что мне сделается. А ничего. И останавливаться, в любом случае, слишком поздно.
В самом конце Тамбурина Львовна проснулась. Скорее всего от его собственной боли и нетерпения, все-таки в ходе работы связь становится очень крепка. Но проснулась она настолько храброй, что увидев склонившееся над ней темное безликое существо с множеством окровавленных рук, не умерла от страха, не упала в обморок, даже не закричала, а вполне внятно – насколько это вообще возможно для проснувшегося в таких обстоятельствах человека – спросила:
– Чего вам от меня надо?
Гест к тому моменту настолько устал, что ответил честно:
– Вашу бессмертную душу, конечно. Мне надо, чтобы она у вас была.
Голос ужасного существа был таким теплым и нежным, что Тамбурина Львовна снова уснула. А проснувшись чуть ли не за полдень, одетая, на неразобранном диване, в тапке на левой ноге – правая благоразумно свалилась на пол – вспомнила только, что видела очень странный сон про соседа, хотя не могла сформулировать, в чем именно заключалась странность. Даже немного обидно – обычно она хорошо запоминала сны, особенно такие, приснившиеся за самой дальней чертой переутомления, и вдруг самой себе нечего рассказать.
Но настроение у нее все равно было прекрасное, несмотря на рабочий завал, который теперь уже, пожалуй, не разгрести в срок. Плевать, – с несвойственной ей обычно лихостью думала Тамбурина Львовна. Главное – я жива. Настолько жива, что в каждой клеточке тела бурлит такая смешная щекочущая радость, как было когда-то в детстве, давно, до того, как мама сошла с ума.
* * *
Маржана чувствовала себя так плохо, что впору было сдаваться врачам. Но и сама в общем знала, что врачи ей вряд ли помогут. Однако в субботу пошла убирать верхнюю квартиру, как всегда.
Собиралась открыть дверь своим ключом, но чертов Гест ее опередил. Распахнул дверь перед Маржаниным носом, улыбнулся – шире не бывает, взмахнул своим серебристым серпом – господи, чего только не примерещится, какой может быть серп? – щелкнул выключателем, и коридор залил неприятный Маржане тускло-белый, так называемый «дневной» свет.
– Это тоже экономичная лампочка, – предупреждая вопросы, сказал Гест. – Желтая, слава богу, перегорела, и я вкрутил эту. Тусклый белый свет все у тех же тибетцев символизирует Дэвалоку. Не высший идеал продвинутого буддиста, но как по мне, неплохое место. Самый приятный из шести миров сансары. Долгожительство, счастье и разнообразие наслаждений – включены. Сам бы с удовольствием там переродился, иногда очень хочется в отпуск. А вам?
– Спасибо, что заменили лампочку, – сухо сказала Маржана, изо всех сил стараясь казаться спокойной. – Если сохранили чек, вычту эту сумму из вашей ежемесячной платы. Если нет – извините. У меня перед налоговой строгий отчет.
– Если сохранил чек! – повторил Гест, с таким энтузиазмом, словно идея сохранить кассовый чек от покупки перевернула все его представления о жизни на земле.
Впрочем, вполне может статься, что так.
Жильцы собрались в кухне, все, как назло. Обычно в это время мужчин не было дома, а Тамбурину никогда не видно, не слышно, вечно сидит взаперти. Но теперь она стояла у плиты в вызывающе яркой цыганской юбке и теплой стеганой кофте, варила кофе в большой, на несколько чашек джезве, помешивала его длинной палочкой корицы и оживленно пересказывала по-английски содержание какого-то сериала, субтитры которого попали ей на перевод. Бьорн и мальчишка Хенрик внимали ей, как пророчице – то ли из вежливости, то ли и правда хотели узнать продолжение, поди их разбери.
Маржана сперва кашлянула, привлекая к себе внимание, но, не добившись его, сказала:
– Мне кухню надо убрать.
Однако квартиранты не спешили разбегаться, только заулыбались, здороваясь, каждый на свой лад, мальчишка – как малахольный, чертов пьяница швед – снисходительно, чокнутая Тамбурина – так дерзко, словно планировала в ближайшее время обнажить колено или плечо. И тогда Маржана упавшим голосом добавила:
– Ладно, я могу начать с ванной. У вас есть полчаса.
– Ну куда вам сейчас убирать? – ласково спросил Гест. – Вы же расхворались совсем. Не волнуйтесь, справимся сами. Ванную мы с Хенриком уже помыли, по-моему, вполне ничего получилось, можете посмотреть. И с кухней как-нибудь разберемся. А вам сейчас нальем кофе, Тамбурина Львовна что-то фантастическое с ним делает, сами увидите. Выпьете и пойдете домой. Вам надо в постель, отдыхать.
Только сейчас Маржана поняла, что уборка квартиры, которую она всегда считала тяжелой неприятной обязанностью, на самом деле была нужна ей гораздо больше, чем квартирантам. Смешно, но иногда швабра и тряпка в руках дают ощущение власти, если не вообще саму власть. Например, над пространством, которому раз в неделю напоминаешь: ты – моя территория, больше никому не смей принадлежать! Потому и приходила сюда наводить чистоту, хотя могла бы сказать квартирантам: «Справляйтесь сами», – и время от времени проверять, чтобы не развели совсем уж адский свинарник.
Впрочем, в том-то и дело, что не могла. И теперь рассердилась на самоуправство жильцов, как будто они не ванную вымыли, а все окна в квартире разбили. Но ругаться и спорить у Маржаны не было сил. Их вообще ни на что не было, даже сидеть на кухонном табурете. Пол под ногами раскачивался, а белая чашка, стоявшая перед ней на столе, то приближалась, то удалялась, так и не смогла взять ее в руки. Не сделала ни глотка. Пробормотала:
– У меня и правда температура. Кажется, поднялась. Или наоборот, упала. Извините, что так получилось. Я переоценила свои силы. Сейчас пойду.
– Я вам помогу, – жизнерадостно объявил Гест.
Маржана так ослабла, что даже не испугалась, а только устало подумала: «Ну вот и все».
* * *
Вел ее по лестнице, поддерживая под руку и обнимая за талию; это оказалось так неожиданно сладко, как будто всю жизнь ждала возможности оказаться в объятиях этого чудища с милой улыбкой и глазами голодного паука.
Когда вошли в ее квартиру, не удержалась, спросила:
– Ты убьешь меня так же ласково?
– Ну ты и дура! – в сердцах сказал он, подхватывая на руки ее отяжелевшее от ужаса тело. – Тоже, выискала убийцу. Давно могла бы понять: я не умею отнимать жизнь.
Уложил ее на кровать, коснулся лба ладонью, такой горячей, что чуть не обжег. Отнял руку и вдруг сунул под нос Маржане куклу, маленькую, прекрасной работы, в роскошном красном бархатном платье, но такую уродливую, что Маржана зажмурилась, лишь бы на нее не смотреть.
– Вот и все, Марусечка, – будничным тоном сказал Гест. – Дела на полминуты; ну, правда, надо еще ее спалить. Не хочешь полюбоваться на прощание? Потом будет поздно… Ладно, ладно, шучу. Не хочешь – не смотри.
Достал из кармана домашних штанов серебряный портсигар, оттуда – две черные сигареты.
– Только не говори, что не куришь в спальне.
– Но я правда здесь не курю, – запротестовала Маржана. Откуда только силы взялись.
– Я знаю, – усмехнулся Гест. – Но сейчас я тут разведу такую вонищу, что лучше уж закурить.
Чиркнул зажигалкой, прикурил обе сигареты, одну сунул Маржане, а потом поджег подол кукольного платья. И раздался такой страшный визг, что Маржана сперва заткнула уши и только потом поняла, что визжит она сама.
– Не кричи, пожалуйста, Марусечка, – ласково, как ребенку, сказал ей Гест. – Я знаю, что трудно, но если очень захочешь, сможешь замолчать. Ты справишься. Тебе на самом деле не больно. И даже не страшно. Это не ты горишь, а она.
Правду говорил. Больно Марусе не было. И страшно ей тоже не было. Наоборот, даже весело. И вообще как-то удивительно хорошо, как будто только что выздоровела после тяжелой болезни – еще слаба, но уже ясно, что это ненадолго. Завтра можно будет идти гулять. А смотреть на залившее комнату солнце можно уже сегодня. И будет можно всегда.
– Эта красотка богато жила, – приговаривал Гест, переворачивая куклу так, чтобы пламя охватило ее целиком. – Сладко ела чужое горе, мягко спала на твоей груди, прирастала чужими жизнями – скольких твоих квартирантов свела в могилу? Ладно, дело прошлое, можешь не считать. Сам виноват, поздно я вас нашел. Не кричала бы так громко девочка Илзе, когда умирала, еще бы долго искал. Спасла она этих троих и тебя, Марусечка, в придачу. Думаешь, долго бы с такой подружкой жила? Ошибаешься, людям трудно носить в себе чудовище, человеческое тело не для того. Когда ты ее пустила, помнишь? Можешь не отвечать, вижу, что помнишь. Не плачь, чего теперь плакать, так часто бывает. Когда обиженный всеми ребенок мечтает о власти – хоть над кем-нибудь, на любых условиях, легко вляпаться в такую прекрасную тайную дружбу… Извини, я хотел сказать, в дерьмо. Ничего, уже догорает – видишь? Сгорела. Не осталось от нее ничего. А от тебя – целая Марусечка. Неплохой результат. Все-таки я мастер золотые руки, вся сотня, включая те семнадцать, которые еще в бинтах.
– Как же ужасно воняет, – пробормотала Маруся. – Можно открыть окно?
– Лежи пока, не вставай, сам открою. И, пожалуй, пойду. Дело сделано. Тебе надо поспать. А завтра все будет иначе. По крайней мере, без чужого горя и страха ты теперь вполне можешь прожить, хотя поначалу будет непривычно – столько лет Маржаной жила. Ничего, справишься, куда ты денешься. Ты у меня молодец.
Поцеловал ее в лоб, встал, распахнул окно настежь и не то вылез в него прямо на улицу Сметонос, не то просто смешался с ярким солнечным светом, поди разбери.
* * *
Маруся долго не встречала нового квартиранта, дней десять, если не больше, хотя по вечерам часто видела свет в его окне. Тамбурина, с которой случайно столкнулась в пекарне возле дома, подтвердила: сидит, работает, даже принес и поставил в комнате капсульную кофе-машину, чтобы на кухню пореже ходить, говорит, с такими соседями много не наработаешь, сразу хочется сесть за стол и поболтать.
Но наконец встретились на улице у подъезда. Гест просиял:
– Пани Маруся! Сто лет вас не видел! Как дела?
– Так долго не виделись, что вы мне даже приснились, – зачем-то сказала Маруся. Почувствовала что краснеет. Мамочки, чего это я? Поспешно добавила, чтобы не смущать ни в чем не повинного человека: – На самом деле я пошутила. И шутка вышла дурацкая.
– Ничего, – утешил ее квартирант, – со мной то и дело гораздо хуже бывает. Хочу сказать человеку что-то приятное, а вместо этого вдруг как ляпну: «Вы похожи на моего любимого школьного друга, который утонул в позапрошлом году в Тунисе, тело так и не нашли, наверное, его съели акулы», – и стою потом как дурак, мычу извинения, не знаю, чем загладить такую бестактность. А просто «вы мне приснились» – это совсем не беда.
Улица Стасё Вайнюно (Stasio Vainiūno g.) Наша жизнь
В ту осень по вечерам мы ходили в Ларин дом на улице Стасё Вайнюно играть в «Нашу жизнь».
В сентябре мы рисовали игровое поле. Все вместе, почти две недели, да так увлеченно, что засиживались заполночь, иногда даже забыв открыть принесенное с собой вино.
Сперва мы собирались просто нарисовать другой вариант «Монополии», не такой скучный, как классический оригинал, «своя “Монополия” с блэк-джеком и шлюхами!» – шутил Генрих, большой любитель робота Бендера и его друзей. Но в первый же вечер мы так далеко вышли за рамки собственных представлений о «Монополии», что уже не было смысла возвращаться обратно. Идея новой игры, не про бизнес, вернее, не только про бизнес, а про настоящую жизнь захватила нас целиком.
Насчет того, как именно выглядит «настоящая жизнь», у нас шестерых, конечно, были разные идеи. Поначалу мы отчаянно спорили друг с другом, обсуждая каждое новое предложение; дело кончилось тем, что мы решили не экономить на размерах игрового поля и воплотили почти все.
В итоге у нас получилось что-то вроде детской игры-«бродилки», только очень объемной: сто шестьдесят две клетки, на каждой – какой-нибудь эпизод, возможный в человеческой жизни: свадьба, убийство, прогулка в парке, покупка автомобиля, кража кошелька в троллейбусе, заграничное путешествие, поступление в институт. Были придуманы и записаны правила, подробно поясняющие, как себя вести в каждом случае: например, купив автомобиль, игрок терял кучу денег, но получал право делать по два хода подряд до конца игры или утраты транспортного средства на соответствующей клетке, а попав на «Путешествие», пропускал ход и выплачивал в банк сто ярко-лимонных «супер-долларов» нашей валюты, зато получал сразу дюжину специальных фантов, нарезанных из рулона старых обоев и символизирующих жизненный опыт. По одному такому фанту полагалось за любой ход, но на некоторых клетках их выдавали больше (кроме «путешествия», например, еще «брак», «учеба», «тюрьма»).
Правил было так много, что распечатка получилась на двадцать пять с половиной страниц А-4, мелким одиннадцатым кеглем, а то был бы вообще страшенный талмуд. Но на самом деле мы и так прекрасно помнили правила, все-таки сами их придумали и по многу раз обсуждали каждое, поэтому только изредка заглядывали в бумаги – уточнить количество заработанных фантов и пропущенных ходов.
Игровое поле вышло такое огромное, что не помещалось на столе; стол отодвинули к стене и расселись на ковре. Отлично там разместились. Чувствовали себя как дети, впервые оставшиеся дома одни, без взрослых, хотя всем нам было за тридцать, а Дмитрию – сорок два.
К первой игре Пятрас принес новенькие кубики из какого-то сувенирного магазина, черные, с крошечными серебристыми черепами на гранях, от одного до шести. А Таня приготовила настоящий сюрприз: слепила из полимерной глины разноцветные фишки. Мы собирались взять пуговицы, шашки, или жетоны, но пятисантиметровые человеческие фигурки, имеющие несомненное сходство с нами самими, были гораздо круче. Мы так удивились и обрадовались, что сперва молча их разглядывали, наконец Генрих зааплодировал, и мы к нему присоединились, в точности как пассажиры удачно приземлившегося самолета: вроде ничего из ряда вон выходящего не случилось но – ура!
Наша первая игра продолжалась шесть с половиной часов; в какой-то момент Лара предложила сделать перерыв и заказать пиццу. Все радостно согласились, но никто, включая саму хозяйку, так и не поднялся с ковра, просто не смогли оторваться от игры, пока последняя фишка не добралась до финиша: очень уж было интересно, чем именно закончится Танина жизнь. Тогда же нам окончательно стало ясно, что в этой игре настоящий победитель – тот, кто закончил игру последним. Он же, получается, дольше всех прожил.
Кстати, последняя клетка, на которой оказалась Танина фишка перед тем, как покинуть поле, символизировала кафе-мороженое, и Таня смеялась: «Я там объелась, вот и померла! Родилась в семье музыкантов, сразу ограбила банк, вышла из тюрьмы, разбогатела на торговле бюстгальтерами, закончила среднюю школу, отправилась в экспедицию на Северный полюс, женилась на женщине с тремя детьми, изобрела вечный двигатель, снова села в тюрьму за дебош в борделе, стала сторожем зоопарка, снялась в художественном фильме, получила Нобелевскую премию, потеряла кошелек в магазине, завела собаку, занялась торговлей недвижимостью, уехала в Индию, вернулась, на радостях обожралась мороженым и умерла. Какая прекрасная вышла жизнь! Настоящий роман!»
«Да у каждого тут на роман наберется», – заметил Пятрас, начавший свою сегодняшнюю жизнь ловцом жемчуга, потом открывший частную стоматологическую клинику, проигравший на скачках все свое состояние, купивший три автомобиля, вылезавший из кинотеатров исключительно ради фотографирования пингвинов и застреленный при попытке пересечь государственную границу с Албанией в неположенном месте, где-то в середине игры.
При слове «роман» все, конечно, сразу посмотрели на меня, потому что я писатель. Вернее, все думают, будто я писатель, я всем так говорю, проще соврать, что пишешь роман, чем объяснять, когда бросил работу, почему ничего не делаешь и на какие средства живешь (честные ответы: «Давно, не хочу, сдаю дедову квартиру», – обычно никому не нравятся, и это можно понять). Но тогда я просто подтвердил: «Наберется», – и как бы закрыл вопрос.
Сначала мы собирались у Лары в восемь, но выяснилось, что тогда игру удается закончить хорошо если не под утро, и мы стали приходить раньше, часам к шести вечера, а иногда вообще днем, сразу после обеда. Лара не возражала, она любила гостей, а после смерти мужа жила одна и ничем особо не занималась; вроде бы ей досталась большая страховка, впрочем, я не вникал. Все мы были в этом смысле людьми довольно свободными: я экономно бил баклуши, прикрываясь несуществующим романом, Генрих рисовал то ли компьютерные игры, то ли просто мультфильмы, но устал и взял отпуск, как сам говорил, аж до Рождества, Таня делала ювелирные украшения и продавала через интернет-магазин какой-то своей подружки, у Дмитрия была печатная мастерская, работу которой он в свое время так хорошо наладил, что теперь она шла как бы сама, а Пятрас писал диссертацию; подозреваю, столь же успешно, как я свой роман. И все как один без семей и других человеческих связей, накладывающих ежедневные обязательства, качим, кермек, мелкоцветковый котовник, чистец византийский, резак, песчаный рогач[12].
В октябре мы проводили у Лары почти все вечера, а в перерывах обсуждали друг с другом по телефону свои вчерашние жизни: «Ты помнишь, как я сходил в кино и сразу вступил в банду? Хороший наверное был фильм!», «А как тебе Таня? Три института подряд, чтобы пойти работать уборщицей и тут же найти сокровища! Сразу ясно, образование пошло на пользу, явно же знала, где искать». В общем, ни о чем, кроме этой игры мы тогда думать не могли. Вернее, конечно, могли. Но не хотели. Что может быть интересней, чем наша игра в жизнь?
У Генриха не было жены, у него не было даже девушки; мы подозревали, что женщины его вообще не интересуют, но тактично воздерживались от расспросов, а сам он эту тему никогда не поднимал. Но, попав на клетку «Умерла жена», Генрих выпил залпом полстакана джина, поперхнулся, а потом совершенно легитимно плакал, кашляя и плюясь. Мы подозревали, что он нарочно, но виду не подавали. Любой человек имеет право думать, что ничем не выдал себя.
Когда фишка Пятраса попала на клетку с надписью «родилась двойня», он положил в банк тысячу супер-долларов (дети считались у нас дорогим удовольствием и оценивались по пятьсот за штуку), взял причитающуюся ему стопку фантов, и вдруг схватился за голову: «Я же обещал, что помогу их купать!» Мы так растерялись, что не сказали ни слова, пока Пятрас поспешно шнуровал в коридоре свои башмаки. Лара пошла закрыть за ним дверь и вернулась с маленькой голубой погремушкой. Сказала: «Наверное, выпала из кармана его пальто».
Больше мы к этой теме не возвращались, несмотря на то, что Пятрас перестал приходить к Ларе по вечерам и даже почти никогда не звонил. Оно в общем понятно, двое младенцев это не шутка, жена не справляется, надо ей помогать.
Теперь мы играли вчетвером; иногда все-таки впятером, но Генрих появлялся все реже и реже, выглядел при этом хуже не придумаешь, шутил невпопад, а руки тряслись. Мы подозревали, что после смерти жены Генрих запил; его было жалко, но когда он перестал заглядывать к Ларе, мы все вздохнули с облегчением, все-таки рядом с ним слишком тяжело находиться, никакого настроения, а оно в нашей игре – самый драгоценный приз.
В ноябре Таня получила в наследство виллу на острове, пропустила целых три хода, зато, по правилам, выгребла кучу денег из общего банка, а Лара на радостях открыла бутылку просекко: «Твое здоровье, дорогая, ты уж нас не забывай!» А Дмитрий вдруг спросил: «Слушайте, а разве у нас раньше была такая клетка – про виллу на острове? Я что-то ее не помню». Лара пожала плечами: «Если сейчас есть, значит всегда была. Кажется, Пятрас придумал, а может быть, Генрих, не помню. Да и какая теперь разница кто».
Уже на следующий день от Тани пришла открытка, изображающая ее новый дом: он, оказывается, считается местной достопримечательностью, поэтому вокруг постоянно бродят туристы, но, по словам Тани, они не слишком мешают сидеть на террасе с видом на зеленое Адриатическое море и пить молодое вино.
Мы с Ларой восхищенно переглянулись: «Отлично наша Таня устроилась!», а Дмитрий ничего не сказал, наверное все пытался вспомнить, была ли у нас на игровом поле клетка «Получить в наследство виллу на острове». Смешной он все-таки человек, ясно, что если уж Таня сейчас сидит на террасе своей виллы, значит и клетка всегда была.
Примерно через неделю фишка Дмитрия попала на клетку «Убит в ковбойской перестрелке»; когда мы сочиняли игру, нам казалось, это очень смешно. Лично мне до сих пор кажется, что это смешно и нелепо, откуда бы в нашем городе взяться ковбоям, но полицейские рассказали Ларе, которая ходила на опознание, что нашего Дмитрия действительно застрелил какой-то подросток в ковбойском костюме, не настоящем, конечно, а карнавальном, надел его, не дожидаясь праздников, взял отцовское охотничье ружье, вышел на улицу и принялся палить наугад.
Играть вдвоем оказалось ничуть не менее интересно, чем втроем и даже вшестером. Может быть, даже интересней, ну или просто нас с Ларой постепенно разобрал настоящий азарт. Я тогда практически у нее поселился; иногда мы успевали сыграть три, а то и четыре партии в день. Потом Лара стелила мне на диване в кабинете покойного мужа – какой смысл вызывать такси и ехать домой, чтобы поспав там, сразу вернуться, не дожидаясь даже начала ранних ноябрьских сумерек, этой невыносимой пасмурной синевы.
Когда Ларина фишка оказалась на клетке «Вышла замуж», я сказал ей то, что собирался сказать давно, еще в сентябре, пока мы разрисовывали фломастерами наше будущее игровое поле; то есть, на самом деле, ничего такого я ей не сказал, только спросил: «Может быть, за меня?», а Лара молча покачала головой, глядя на меня так печально, словно хотела спросить: «Что ж ты раньше молчал?» Но не спросила. И я вызвал такси.
Утром, проснувшись, я сперва ничего не понял: кто я, где, как сюда попал? К тому же голова – не болела по-настоящему, скорее, ныла, как будто была стянута невидимым обручем. Интересно, с чего бы? Вроде вчера не напился и вообще с тех пор, как открыли бутылку просекко в честь Тани, капли в рот не брал.
Но потом я понял, что никакой это не невидимый обруч, а гигантские пальцы чудовищной великанши, которая зачем-то ухватила меня за голову, оторвала от земли, подняла в воздух, но тут же снова поставила – на клетку с ярко-малиновой надписью «Написал роман». И, уже теряя сознание, я услышал, как она говорит: «Эту игру мы нарисовали с друзьями, все сами придумали и отлично играли в нее всю осень, пока я тебя ждала; надо бы ее в камине спалить, да жалко. Ладно, давай пока спрячем в подвал».
Улица Тауро (Tauro g.) Вечный календарь
Январь
Долго бежали с холма по улице Тауро вниз, к реке, добежали, упали на лед, как в траву, лежали, смеялись, словно лед действительно стал мягкой травой, и ты не ушиб колено, а я – оба локтя.
У меня до сих пор синяки.
Февраль
Солнце внезапно такое, что дома не усидеть. Мы и стараться не стали. Бродили по улицам, сворачивали во дворы, загибая пальцы, считали подснежники – сколько уже расцвело? Сбились, конечно, на пятом, что ли, десятке, решили, ладно, пусть будет плюс бесконечность, это больше похоже на правду, чем наши глупые числа – четыре, двенадцать, восемьсот двадцать семь.
Так с тех пор и хожу, прижимая к ладони три пальца левой руки, словно продолжаю подсчет.
Март
Только восемь шагов прошли в башмаках железных навстречу друг другу, да и то на двоих, ты – целых пять, мне и трех с головой хватило, чтобы разуться и дальше идти босиком по стылым мартовским лужам, чернеющим на ветру.
Я и сейчас иду по этой холодной воде.
Апрель
Ночью бродили по городу, мелом писали на стенах всякую ерунду, просто для смеха: «Доброе утро, грачи», «Не пойте в колодцах», «Найден чей-то рассудок в хорошем состоянии», «Гипоталамус – дурак», «Обязательно сбудется», «Должно быть хотя бы одно зачарованное место», «Познайте основы древнего искусства штопки носков», «Умиляйтесь умеренно», «Постепенно становится ясно», «Время – ложь». А когда возвращались обратно той же дорогой, на всех стенах было написано одно и то же: «Я тебя люблю», – словно кто-то неумолимо правдивый шел по нашим следам с мокрой тряпкой и целой коробкой мела, с огнем и мечом.
Надписи про любовь до сих пор целы, даже нашим вечным дождям не под силу их смыть.
Май
Долго ловили грозу, она не давалась в руки, наконец-то поймали, собрались нести домой, но гроза в самый последний момент изловчилась, ужалила молнией и убежала в небо, весело грохоча.
У меня на ладони от ее укуса остался почти незаметный огненный след.
Июнь
Купили у пьяной старухи охапку пионов, мокрых от завтрашнего дождя, нюхали, зарываясь лицом в цветочную кашу, истрепали, измяли, не донесли до дома, бросили в реку, как бросают венки на Купалу, отвернулись и убежали, чтобы не видеть, плывут они или тонут, чтобы не угадать судьбу по движению вод.
У меня в волосах застрял бледно-розовый лепесток.
Июль
Вышли из дома под вечер, примерно в половине шестого, сразу свернули налево, шли, не спеша, мимо зарослей диких роз, мимо припаркованных автомобилей, мимо ветеринарной аптеки и ведьминой хижины, что напротив, через дорогу и дальше, до самой реки, мост перешли, поднялись по лестнице в Старый город, устали, зашли в кафе, сидели на летней веранде, крутили в руках пластиковые стаканы с холодным кофе, так долго, что кофе нагрелся под солнцем, молочная пена опала, а мы забыли, откуда пришли, и никогда не вернулись.
Я до сих пор там сижу.
Август
С неба падали звезды, мы бросились собирать, но трава такая густая, что нашли всего три. Две были целые, у одной откололся луч, но ты сказал: ничего, подклеим, – и сунул его мне в карман.
В кармане с тех пор дыра.
Сентябрь
Яблоки собирали, их было так много, словно кроме яблок в мире больше нет ничего. Сладкие ели сразу, кислые совали за пазуху, чтобы дома испечь пирог. Громко смеялись и говорили – нарочно, чтобы хозяева сада услышали, вышли и выгнали нас взашей из своего золотого осеннего рая, обнесенного ветхим забором. Но никто не пришел, пришлось нам остаться.
Я и сейчас в раю.
Октябрь
Солнечный свет нас будил, не добудился, померк, и тогда мы, конечно, сразу открыли глаза, вскочили и побежали к плите, чтобы разжечь огонь и поставить джезву, большую, одну на двоих. Это смешная участь – завтракать на закате в солнечном октябре.
Кофе почти готов.
Ноябрь
Рано стемнело, электричество отключили, по телефону сказали, авария, до ночи будут чинить. Пришлось доставать из кладовки свечи, белую и зеленую, других не нашлось. Мы нажарили гренок из черствого хлеба, сварили глинтвейн, сели играть в «дурака», на деньги неинтересно, поэтому договорились: проигравший залезает на табуретку и представляет, будто он – целый мир, планета с морями и океанами, полезными ископаемыми, лесами, лугами, пустынями, условно разумной фауной и всей остальной ерундой. В карты мне не везет, ты выиграл раз пятнадцать подряд, смеялся, глядя, как я лезу на табуретку, давал практические советы по обустройству мягкого климата и дизайну глубоководных рыб.
Я до сих пор – весь мир.
Декабрь
Ночью пробрались на кухню, свет не включили, шептались, смеялись, толкались локтями у холодильника, съели всю ветчину и два рождественских кекса, настежь открыли окно, долго стояли, обнявшись, вдыхали морозный воздух. Так и уснули, стоя, не закрывая глаз, так до сих пор и стоим.
Здесь за окном всегда шумит священная роща, падают звезды на черепичные крыши, снег, кружась, поднимается к небу, яблоки спеют, синий рождественский поезд мчит по невидимым рельсам, чайки вопят над рекой, липы цветут, гаснут костры, разгораются фонари, обнимаются тени, снятся такие сны, что от них остаются шрамы, снятся такие сны.
Ужупский мост (Užupio tiltas) Капуста!
– Капуста! – вслух сказала Нора, запирая за собой дверь.
Капусту она забывала купить уже два дня кряду. Ну и сидела потом как дура без любимого салата: белокочанную капусту и горстку грецких орехов смолоть в кухонном комбайне в мелкую крошку. Потом можно заправить ложкой острого самодельного майонеза, а можно оставить как есть, и так отлично. Она совершенно случайно изобрела этот салат в нищие студенческие времена, когда соседке по комнате подарили такой «комбайн», одну из самых первых моделей, и они с страстью первопроходцев измельчали все съестное, попадавшее им в руки. Иногда получались неожиданно хорошие результаты, вот например, капуста с орехами. Ведрами ела бы. Рррррррр!
Осталось не забыть купить капусту – потом, на обратной дороге. Как уже было вчера, позавчера и еще великое множество раз.
На мелочи вроде капусты, хлеба, сметаны и спичек Норе просто не хватает оперативной памяти. Поди вспомни о капусте той самой головой, которая под завязку забита размышлениями об эффекте Ааронова – Бома (всегда), идеальных пропорциях смешения собственноручно изготовленных тинктур шу-пуэра и сиреневых почек (вот прямо сейчас), притяжательных суффиксах венгерского языка (время от времени, когда совесть велит возобновить занятия) и прочих важных вещах. Единственный разумный выход – заранее делать список необходимых покупок – на самом деле тоже не выход. Потому что вовремя вспомнить о списке и отыскать его, в блокноте ли, в телефоне ли, да хоть на собственном лбу золотым маркером – отдельная непосильная задача.
Ну, в общем. Все суета, кроме капусты. Придется ей как-нибудь постараться задержаться в голове до вечера.
Девочку Нора заметила, когда проходила мимо школы. Из-за ворот как раз выскочила целая стайка девочек лет восьми-девяти, с яркими рюкзачками, в разноцветных сапожках, пестрых куртках нараспашку, все с непокрытыми головами по случаю необыкновенно теплого январского дня. Только одна в белой вязаной шапке с помпоном, натянутой по самые брови, насупленные как-то совершенно по-взрослому, озабоченно и устало. В отличие от подружек, она не смеялась, не размахивала руками, не тараторила со скоростью сто миллиардов слов в секунду, не подпрыгивала, а просто шла рядом с остальными до светофора, где вся компания свернула направо, к автобусной остановке, а тихоня в шапке осталась ждать зеленый свет.
Норе тоже нужно было перейти улицу, сейчас почти пустую; в другой день перебежала бы, не дожидаясь, пока светофор соизволит заменить красного человечка зеленым, но из-за девочки остановилась – просто чтобы не подавать дурной пример. Стояла, ждала. Девочка тоже ждала, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Исподтишка косилась на Нору, вернее, на ее серебряные ботинки, которые и правда были прекрасны. Особенно с точки зрения маленькой девочки.
Нора в свою очередь рассматривала девочку. Хорошенькая как кукла. И печальная – тоже, как кукла. Авторская. Таких сейчас часто делают. Мрачные выражения кукольных мордашек символизируют, вероятно, богатую духовную жизнь. Многим, впрочем, такое игрушечное уныние нравится, а значит, пусть будет, мне не жалко, – решила Нора. А девочка – ну что девочка. Тройку, наверное, получила, или замечание в дневник. Нет ничего проще, чем огорчить малолетнюю школьницу, особенно если дома ее ждут строгие родители. Ох уж эти родители. Впрочем, какое мне дело.
Наконец светофор мигнул и позеленел. Одновременно брякнул телефон. Поэтому следующие несколько минут Нора посвятила бурной переписке: «Выбирай: кофе в три, или в пять, или в девять вечера?» – «Лучше в девять» – «Ладно, но тогда это будет чай» – «Переживу. В Слонах?» – «Где ж еще» – «Договорились» – «Очень тебя люблю» – «Ладно, если очень, давай тогда сперва кофе в три, а потом чай в девять?» – «Гениально!»
Спрятав, наконец, телефон в сумку, Нора заметила, что девочка в белой шапке по-прежнему держится рядом, идет чуть в стороне, по самому краю тротуара. Ну надо же, какая шустрая. Нора привыкла, что обычно ходит быстрее всех, так что даже взрослые спутники вскоре начинают отставать и возмущенно молить о пощаде: «Ну чего ты так несешься?!»
Телефон снова требовательно забренчал, и Нора остановилась, чтобы его достать. На этот раз смс было рекламное, из телефонной компании. Распродажа, скидки до сорока процентов, бла-бла-бла. Такие обычно стирают, не дочитав. Важно, впрочем, не это, а то, что девочка в белой шапке тоже остановилась. И теперь смотрела на Нору смущенно, но требовательно. Дескать, чего стоим-то? Пошли!
– Ты что, за мной следишь? – спросила Нора.
Спросила не строго, а добродушно, даже сочувственно, потому что прекрасно помнила, как классе в четвертом они с подружками придумали такую игру: сесть в троллейбус, выбрать наугад одного из пассажиров и потом за ним следить. Выйти на той же остановке, следовать за объектом повсюду, желательно не привлекая к себе внимания, пока он не зайдет в дом или какое-нибудь учреждение, куда просто так не проберешься, вроде больницы или кинотеатра. Приметы каждого преследуемого и пройденный им маршрут тщательно записывали в специальную тетрадь, которую хранили по очереди, хитроумно пряча от взрослых; интересно, кстати, куда она в итоге делась? Теперь уже, пожалуй, не вспомнить.
Никакого особого смысла в этой игре не было, зато процесс оказался настолько увлекательным, что каждый день сразу после уроков снова отправлялись на охоту, наплевав на кружки, занятия в музыкальных школах и стынущие дома обеды. И эта девчонка, наверное, тоже…
– Я не слежу, – пролепетала девочка в белой шапке. – Просто представляю, как будто вы встретили меня из школы, и теперь мы вместе идем домой. Я бы так хотела. Вы такая красивая!
Красивой Нора себя не считала, да и объективно таковой не была. Однако прекрасно понимала, что с точки зрения маленькой девочки любая взрослая тетя в серебряных ботинках – красавица, каких свет не видывал. Особенно если к ослепительным ботинкам прилагаются длинная пышная юбка, расшитое блестками приталенное пальто и пепельные кудри, романтически развевающиеся на зимнем ветру. Как есть принцесса.
– Можно я еще немножко с вами пойду? – спросила девочка.
И это в общем тоже было понятно. Но Норе стало не по себе от такой откровенной настойчивости.
– Ты все-таки лучше иди домой, – сказала она.
Хотела добавить, что приставать к незнакомым взрослым – не самая лучшая идея, потому что среди них попадаются не очень добрые люди, но прикусила язык. Нынешних детей и так пугают куда больше, чем требуют разумная осторожность и здравый смысл. Нет смысла вносить свою лепту.
– А я и так иду домой, – сказала девочка. – Просто по дороге представляю, что мы с вами вместе. Как будто вы моя мама.
Эта идея Норе совсем не понравилась.
– Если бы я была твоей мамой, мне бы стало обидно, что ты хочешь заменить меня какой-то посторонней тетей.
– Если бы вы были, я бы и не захотела.
Господи. Ну вот что на это скажешь?
– Ладно, – решила Нора. – Представляй себе, что угодно. Мне не жалко. А я пошла. У меня много дел.
– А можно я возьму вас за руку? – вдруг спросила девочка.
Голос звучал жалобно, но во взгляде был вызов. Какие же у нее все-таки взрослые глаза, а. Умные, нахальные и очень усталые. Светло-серые, как весенний лед.
– Ни в коем случае, – строго сказала Нора. – Никаких рук. Еще не хватало, чтобы меня обвинили в похищении.
И пошла дальше, проклиная нынешние времена, когда обычные сердечные человеческие поступки – обнять чужого ребенка, погладить его по голове или вот, к примеру, взять за руку – вдруг стали подозрительным поведением. Не то чтобы это так уж мешало настоящим злодеям безошибочно отыскивать кандидатов на роль жертвы, зато в мире стало гораздо меньше тепла и любви. И, соответственно, больше одиночества и взаимного недоверия. Потому что, – думала Нора, – виснуть на шее у соседа дяди Натана, забираться на колени к маминой подружке тете Вере, обниматься с толстой библиотекаршей, которая любила своих малолетних читателей как родных внуков – все это был бесконечно радостный опыт доверия и любви. К конкретным взрослым людям и к жизни в целом. Хорошо, что он у меня был. И как же жалко, что у нынешних детей всего этого уже нет. Слишком высокая плата за осторожность, которая все равно вряд ли поможет избежать настоящих опасностей. Только вымышленных.
– …сказала, что я отвлекаюсь, а я не отвлекаюсь, – бубнила тем временем девочка. – Просто я очень быстро все решила. А она сказала…
Нора только сейчас поняла, что девочка не просто идет рядом, а говорит, не умолкая. Похоже, подробно рассказывает о том, как прошел ее школьный день. Бедный ребенок. Вот оно, одиночество, порожденное осторожностью и недоверием. И вот как можно от него оголодать – за первой попавшейся чужой теткой увязаться. Ужас на самом деле. Очень жалко девчонку.
– До твоего дома еще далеко? – спросила она.
– Совсем близко. Сейчас дорогу перейдем, там будут два дома, потом большой шестиэтажный, а сразу за ним мой…
– Ладно, – сказала Нора, – тогда давай руку. Но только до твоей калитки. А потом сразу пойдешь домой, договорились?
Девочка робко улыбнулась, молча кивнула и поспешно вцепилась в Норину руку своей – маленькой, неожиданно сильной, жесткой и холодной как камень. Это почему-то оказалось неприятно, Совершенно не ожидала, что может быть так. Своих детей Нора никогда не хотела, но чужим обычно симпатизировала и быстро находила с ними общий язык. И уж точно никогда не брезговала прикосновениями. Скорее, наоборот, вечно сдерживала себя, чтобы не переборщить, тиская всех подряд, как котят.
А тут вдруг так противно стало, вот просто до тошноты. Но не отнимать же руку у ребенка. Во всяком случае, не сразу. Хотя бы минуту надо потерпеть. А то выяснится потом, что это была самая ужасная травма в ее жизни, и с этого дня все пошло прахом – как, скажите на милость, жить человеку, к которому брезговала прикасаться собственная мать.
Поэтому не отняла руку, только попросила:
– Не надо так крепко, ты мне на косточку надавила. Больно.
Но девчонка не ослабила хватку. Наоборот, стиснула руку еще сильней. Вечно так. Вроде тихоня, а все делает по-своему, назло. Вся в отца.
Спросила:
– А варежки твои где? Если потеряла, учти, так и будешь без них гулять до следующей зимы. У меня лишних денег нет.
– Варежки в портфеле, – откликнулась дочь. – Жарко.
Проворчала, скорее по привычке:
– Вечно тебе жарко, а потом сопли. Лишь бы в школу не ходить.
– Меня учительница не любит, – пожаловалась Кристина. – Хотя я лучше всех задачи решаю. И всегда тихо сижу.
– Школа не затем, чтобы тебя там любили. В школе надо учиться.
– А я хорошо учусь.
Ну, кстати, да, это правда. Пока хорошо. Посмотрим, что потом будет.
– А когда домой придем, сырники пожарим? – спросила Кристина. – Я помогу!
– Нельзя каждый день сладкое. В воскресенье будут тебе сырники. А сегодня надо сварить борщ.
– Опять борщ, – скривилась дочь.
Какая же она все-таки противная, когда чем-то недовольна. Хоть на край света беги, лишь бы эту кислую мордочку больше никогда не видеть. Борщ она, видите ли, не любит. Ладно, ничего. Теперь нарочно побольше сварю. Чтобы на целую неделю хватило. Я тебе покривлюсь.
Перешли дорогу, прошли мимо дома Андруховичей, с привычной неприязнью покосилась на их новые окна. Дорогие стеклопакеты, где только люди деньги берут. Иногда кажется, что все вокруг что-то где-то воруют, и только я одна как дура живу на зарплату… Вежливо поздоровалась с глухой бабкой Вандой, выползшей на солнышко и застывшей посреди палисадника, как ветхое огородное пугало. Дочь нетерпеливо потянула за руку: чего мы встали, идем домой!
Ладно, идем.
Из подъезда нового шестиэтажного дома с большими балконами, где один квадратный метр стоит как вся бабки Вандина развалюха, вышла рыжая фифа в дурацком желтом пальто и короткой, не по возрасту, юбке. Это какой же надо быть дурной козой, чтобы после тридцати лет показывать ноги. Кому интересно, какие ноги бывают у старух? И рюкзак еще нацепила, как школьница. Смотреть смешно.
– Какая красивая тетя! Как принцесса! – восхищенно воскликнула Кристина.
Есть у нее такая подлая манера: хвалить посторонних женщин, специально, чтобы матери было обидно. Особенно тех, что помоложе и покрасивей, но в общем любая старая кошелка сойдет – если вырядилась, как на дискотеку.
Мстительно сказала:
– Ты такой никогда не будешь. У тебя ноги короткие. И разнесет тебя с возрастом, как всю папину родню. Ты в них пошла, ничего не поделаешь.
Дочь снова скривилась. Могла бы, конечно, и зареветь, но и так неплохо. Нора почувствовала, что отомщена.
– Борщ, – торжественно сказала она, добивая поверженного противника. – Сейчас придем, переоденешься, вымоешь руки, и сразу чистить картошку. И лук. Ясно тебе?
Кристина насупилась, но вместо того, чтобы замедлить шаг и хоть немного оттянуть неприятный момент, пошла еще быстрей. Нора едва за ней поспевала, то и дело поскальзываясь на подтаявшем льду; впрочем, мучиться пришлось недолго. Уже пришли.
Одно хорошо, когда забираешь дочь из школы: не надо искать в сумке ключи. Кристина любит открывать двери сама. И запирать тоже любит. Такая вот ключница растет. Маленькая аккуратная дотошная старушка. Как у меня могла родиться такая дочь?
«Нет, погоди, не так, – сказала себе Нора. – Ставим вопрос иначе: откуда у меня вообще взялась дочь? У меня же не…»
– Почему мы не заходим? – спросила сероглазая девочка в белой шапке. – Мама, я же открыла! Мамочка! Ты почему стоишь?
«Потому что я шагу не могу сделать, – подумала Нора. – Потому что у меня кружится голова. Потому что меня тошнит, не то от давешнего кофе на голодный желудок, не то от страха, так сразу и не разберешь. Потому что…»
– Капуста! – сказала она вслух. – У нас дома нет капусты, детка. Совершено забыла. А какой без капусты борщ. Сейчас схожу. А ты переодевайся и начинай чистить картошку.
Вырвала наконец руку из цепкой ледяной лапки и внезапно поняла, что боится повернуться спиной к девочке в белой шапке, к этому странному чужому – боже, ну, конечно, чужому! – ребенку, к дверному проему, за которым вместо тепла и уюта обжитого жилища клубится какая-то дымная сладкая мгла. Боится так, словно этот старый одноэтажный дом может прыгнуть на нее сзади, навалиться тяжелым деревянным телом, проглотить, не прожевывая, и тогда уж все, ты его навсегда.
Девочка шагнула к Норе, хотела что-то сказать, но та не стала слушать. Отступала, пятясь назад, с каждым шагом все громче выкрикивая: «Капуста!», «Нам нужна капуста!», «Я куплю капусту и сразу вернусь!»
И только когда больно стукнулась локтем об край распахнутой садовой калитки, решилась развернуться. Пулей вылетела на улицу и бегом помчалась прочь. Каким-то чудом не упала, хотя ноги в пижонских серебряных ботинках то и дело разъезжались на мокром, ноздреватом, но местами все еще скользком льду.
Опомнилась только в фермерской зеленной лавке, куда обычно не заходила, потому что вдвое дороже, чем на центральном рынке – это даже как-то не смешно. Но сейчас, конечно, не до принципов. Капуста есть? Есть. Беру. И да, буду потом таскаться с нею весь день. С капустой спокойнее.
С капустой было настолько спокойнее, что у Норы хватило выдержки поздороваться с продавцом, расплатиться, взять сдачу, аккуратно сложить в кошелек. И только потом, оказавшись на улице с тяжелым бумажным пакетом, спросила себя: «Что это было вообще? Кем я была? Зачем?»
Поняла, что совсем не готова узнать ответы на все эти вопросы, и поспешно, пока жизнь снова не передумала быть ее жизнью, свернула к Ужупскому мосту и пошла на другой берег, то и дело всхлипывая от страха и облегчения, с каждым шагом все крепче прижимая к груди круглый капустный кочан.
Рынок Халес (Halės Turgus) Рукопись, найденная на рынке
– Завтра на рынке Халес будут играть Баха, – говорит Анна.
– А в круглосуточной «Максиме» Моцарта? – мгновенно откликается Йорги. – А в центральном универмаге Вагнера? Давно пора.
– Нет, не будет ни Моцарта в «Максиме», ни Вагнера в универмаге, – невозмутимо отвечает Томас. – Не настолько все у нас хорошо. Пока только Бах на центральном рынке, чем богаты, тем и рады. Бери, что дают.
– Вы что, серьезно? – хмурится Йорги. – Бах на рынке? На чем его там можно играть? На электрооргане? Зачем? Какой бред.
– Да нет, вроде не на электро, – говорит Томас. – На самом обычном, только довольно компактном. Его привезут. И еще на аккордеоне, который теоретически тоже немножко орган. В городе фестиваль аккордеонной музыки или что-то вроде того; неважно. Важно, что на рынок Халес приволокут орган и будут играть Баха. По-моему, такое нельзя пропустить.
А Анна достает из сумки буклет фестиваля, где на бирюзовом фоне изображен летящий аккордеонист.
– Смотри, какая красота.
– Ты имеешь в виду эту бумажку? – снисходительно щурится Йорги, но глаза его сразу теплеют. – Дай сюда, – и потом, после долгой паузы, кивает: – Да, ничего так картинка. Даже удивительно, что ее взяли для буклета. Обычно заказчики выбирают полное говно и требуют еще немножко его испортить. Может, чей-то родственник сделал бесплатно? Или просто времени не было носом крутить?
– Да какая разница, – отмахивается Анна. – Главное вот что: тридцатое августа, Бах на рынке, аккордеон, орган; аккордеониста выписали аж из Италии, а органистка, судя по фамилии, местная[13]. А еще тут написано, что после смерти Баха забыли почти на сто лет, но потом его ноты случайно нашлись не где-нибудь, а именно на рынке, в них торговцы заворачивали сыр. Однажды сыр попал в хорошие руки, в смысле какому-то известному музыканту, и он вернул Баха человечеству…
– …которое его совершенно не заслужило, – мрачно кивает Йорги. – Дурацкая легенда. Бессмысленное вранье. То есть нотные бумаги Баха из его личного архива после его смерти действительно продали лавочникам, и в них заворачивали продукты. Выгодная, вероятно, вышла сделка: бумага в то время была дорога. Но следствием стало не чудесное возвращение Баха умиленному человечеству, а только потеря черт знает какого количества его кантат. Окончательная, бесповоротная и невосполнимая. А вспомнили Баха не потому, что вовремя прочитали обертку от сыра, а потому, что его ноты, слава богу, хранились не только дома, а в разных других местах, и специалисты имели к ним доступ. Вот они, специалисты, и вернули публике Баха[14]. А вовсе не лавочники, которые просто уничтожили, сколько смогли.
– Конечно, ты прав, – говорит Томас. – Но легенда все равно хороша. Делай, что хочешь, уважаемое человечество, но от Баха ты не отвертишься, хоть все сыры мира в нотную бумагу заверни. Бах неизбежен и неотвратим – как для всего неблагодарного человечества, так и для тебя лично, потому что мы купили тебе билет. Возражения не принимаются, отмазки не катят, в смысле никакие обстоятельства не берутся в расчет. Не доживешь до завтра, отволочем на рынок твой хладный труп и положим на прилавок с колбасами. Ты меня знаешь, я экономный. Билету пропасть не дам.
– Ладно, до завтра, так и быть, не помру, – ухмыляется Йорги. – Не хочу лежать на прилавке. Хреновая из меня ветчина.
* * *
– Смотри, смотри, – Марина возбужденно дергает Ларри за рукав, – они и правда приволокли на рынок орган!
– Приволокли, – повторяет Ларри и деликатно отворачивается, опасаясь, что на его лице сейчас отражается все, что он думает об этой нелепой затее, транспортировке на рынок органа, его предполагаемом состоянии, о том, какой жуткий должен быть звук, и об уровне исполнителя, согласившегося играть Баха в таких условиях, на таком, прости господи, инструменте; пожалуйста, господи, прости, я, честное слово, не сноб и стараюсь быть милым, я помню, что я здесь гость, и никого не хочу обижать, поэтому, господи, прикрой меня, пожалуйста, свое широкой спиной, пока у меня на лице отражаются разные сложные чувства, которых у настоящего музыканта в сложившихся обстоятельствах просто не может не быть.
– Давай пока выпьем вина, – наконец говорит он Марине. – И закусим сыром. Ты говорила, где-то здесь продается какой-то удивительный пепельный сыр.
– Не пепельный, – смеется Марина, – а просто в пепле. Он воооон в том стеклянном киоске, идем.
* * *
– Еле прошла, – говорит Алдона. – Сказала, у меня тут сестра работает, просила прийти помочь перед концертом. Прости, что соврала, «сестра» все-таки убедительней звучит, чем «подруга». Так они спросили твое имя и номер киоска, несколько минут проверяли по каким-то спискам, потом куда-то звонили, но в конце концов все-таки разрешили зайти.
– Билеты дорогие, по одиннадцать евро, – объясняет Руслана. – Конечно, они проверяют, чтобы никто даром не пролез. А ты молодец, что такая настырная. Я рада, что ты пришла. Давай-ка выпьем немного, у меня тут вино ежевичное. Пробовала такое когда-нибудь?
– Ежевичное? Никогда! А разве из ежевики можно делать вино?
– Сейчас вино вообще из всего делают. Такая новая мода. Мы теперь его продаем. Эта бутылка открыта специально для дегустации, можно будет списать в честь праздника, смотри, какая толпа. Ну что, попробуем, пока у меня покупателей нет?
* * *
– А ты взял камеру? – спрашивает Томас.
Йорги морщится, как от зубной боли, а в его вечно усталых глазах на миг вспыхивает такая ярость, словно он вот прямо сейчас превратится в тигра и всех, не разбираясь, сожрет.
Но Йорги, конечно, ни в кого такого не превращается. А вполне человеческим, только внезапно осипшим голосом спрашивает:
– На хера?
Томас молча пожимает плечами, всем своим видом изображая нечто среднеарифметическое между «да кто ж тебя знает» и «нет, так нет».
– Да ладно тебе, – примирительно говорит Анна. – Никто не собирается тебя уговаривать. Просто откуда мы знаем, может тебе какая-нибудь новая вожжа под хвост попала? Вместо той, которая была под ним раньше.
– Это не вожжа, Аннушка, – мягко говорит Йорги. – Просто больше не хочется. Не хочется, и все. Сам себе надоел. Скучно мне стало. Гораздо скучнее работы в агентстве, за которую хотя бы платят. Что мне, силой себя заставлять? Делать то, что, кроме меня, никому не нужно? А теперь не нужно и мне самому? По-моему, это нелепо. Пошли лучше выпьем по бутылке сидра. И не надо делать такие трагические лица. Что вы как маленькие. Сидр – это просто сидр. Почти лимонад. Я не развяжу.
Да лучше бы уж развязал, чем вот так, день за днем с безупречно прямой спиной и погасшим взглядом, – думает Томас. – Вдохновенный пьяный дурак, при всех своих недостатках, был далеко не так безнадежен, как этот живой мертвец.
* * *
– Вкусное вино, – говорит Алдона. – Только в горле немножко горчит.
– Да ладно, что там такого вкусного, бормотуха – она и есть бормотуха, в какую красивую бутылку ее ни налей, – смеется Руслана.
– Бормо… что?
– «Бормотуха». Это русское слово. Так мой отец называл дрянное дешевое плодовоягодное вино. Правда, это совсем не дешевое, но цену написать можно какую угодно, лучше оно от этого не сделается.
– Не наговаривай. Вкусное вино. Спасибо, что угостила. И что пригласила прийти.
– Ну я же знаю, как ты музыку любишь. А тут такой цирк с органом устроили. Грех было тебя не позвать… Так, а вот и мои покупатели.
– Где? Нет же никого.
– Уже идут. Бабу эту страшную рыжую видишь? Моя постоянная клиентка. Богатая, хотя по одежде не скажешь. Приходит часто, иногда по два раза в неделю. И всегда покупает самый дорогой сыр.
* * *
– Слушай, это невероятно, – говорит Ларри. – Это не сыр, а натурально кантата. Или все-таки просто прелюдия? Не могу разобраться, нужна добавка.
– Держи, – улыбается Марина, протягивая ему ломтик сыра. – Это не сыр кантата, это ты ешь, как дирижируешь. Очень вдохновенно ты его лопаешь! Хочешь, купим еще?
– Обязательно! – с набитым ртом отвечает Ларри. – Сейчас, погоди, я доем и…
– Сиди, доедай спокойно, я сама куплю. Заодно покарауль мой стул, их тут, сам видишь, на всех желающих не хватает. Только смотри, никому не отдавай!
– И домой тоже купи, – говорит ей вслед Ларри. – Бери побольше. Будем пировать!
Его больше не раздражает нелепая идея устроить концерт на рынке. Не было бы концерта, так и не попробовал бы этот сыр, во всяком случае, точно не в этот приезд.
Ларри не такой уж великий гурман, просто ему на самом деле совсем немного надо для счастья: чтобы хоть что-нибудь в окружающем мире было безупречно хорошо. Тогда все остальное становится легко игнорировать – мало ли, в какую дрянную оправу заключен драгоценный бриллиант.
На этот раз роль бриллианта досталась козьему сыру в пепле; он того стоит, совершенно исключительный сыр. И даже при первых звуках органа, как и следовало ожидать, слишком глухих, словно бы вымученных, Ларри не морщится, а отправляет в рот очередной кусок сыра. И запивает терпким сладковатым вином.
* * *
– А ничего так выходит, – улыбается Анна. – Я думала, звук будет хуже…
Томас кивает, а Йорги ее не слушает. Выглядит так, словно только что проснулся в незнакомом месте. Озирается по сторонам.
– Какой свет, – наконец говорит он. – Матерь божья, какой же здесь невшибенный свет! Вот этот косой предвечерний из окон и белый от рыночных ламп, и желтый от прожекторов, и синий от какого-то фонаря, и все четыре встречаются на одном-единственном женском лице, вы видите?.. Черт, я должен это снять.
Достает из кармана телефон, нажимает на кнопки, страдальчески морщится, почти беззвучно бормочет: «Говенная дрянь, свет не берет».
– У меня есть камера, – шепчет ему Анна. – Не ахти что, твой же старый «Олимпус», который ты мне давал с собой в Грецию, а потом не стал забирать…
Глаза Йорги вспыхивают ярче концертных прожекторов, и голос предательски вздрагивает, когда он говорит:
– Гениально. Давай ее сюда.
Заполучив камеру, он сразу, не примериваясь, нажимает на спуск, потом еще раз, удивленно приподнимает бровь: «Ну-ка, ну-ка», – поднимается со стула, с камерой в одной руке и почти полной бутылкой сидра в другой, делает несколько неуверенных шагов вперед и в сторону, присаживается на корточки, снова встает; в общем, можно забыть, что здесь был какой-то Йорги. Нет его больше. В смысле наконец-то он снова есть.
– Какая ты молодец, что взяла с собой камеру, – говорит Томас Анне.
– А я ее всегда беру, когда мы идем куда-нибудь с Йорги. На всякий случай. Все жду, вдруг он заорет: «Какой кадр!» – схватится за телефон и начнет ругаться, что ни хрена не выходит. И тут я такая: «А у меня с собой твой “Олимпус”, совершенно случайно из сумки не вынула». Ну вот, дождалась.
* * *
– Как здорово придумали! – восхищенно шепчет Алдона, раскрасневшаяся от выпитого вина. – Сперва на органе играют, как в церкви, и вдруг, откуда ни возьмись, аккордеон. Сверху, из-под самого потолка. Видишь, куда аккордеониста усадили? Я сама не сразу разглядела, его отсюда почти не видно.
– Да вижу я, вижу, – кивает Руслана, отвернувшись, чтобы подруга не заметила, как по ее щеке катится не то счастливая, не то злая слеза. – А знаешь что? Давай-ка еще с тобой выпьем, – говорит она.
– За музыку, – кивает Алдона, протягивая бокал.
– За музыку, – мрачно повторяет Руслана. И вдруг добавляет: – Я ее ненавижу. Вся жизнь моя из-за этой сраной музыки псу под хвост.
Вот уж чего не собиралась говорить. Но зачем-то сказала. Не надо было пить вино перед самым концертом. И Алдону не надо было звать. Думала, подруга поможет отвлечься, но, положа руку на сердце, чем тут поможешь. Ничем.
– Русонька! Ты чего? – пугается Алдона. – Я что-то не то сказала?
– Извини, – говорит Руслана. – Что-то меня повело с полрюмки. Извини, дорогая. Не бери в голову. Я старая дура, а ты вообще ни при чем.
* * *
– Аккордеонист, кстати, совсем неплохой, – благодушно говорит Ларри. – Хорошая техника. А что звук не очень, так это не его вина. Да и вообще ничья. Грех требовать от концерта на рынке идеального звука. В таких условиях как есть – уже чудо. Организаторы молодцы.
– А мне вообще все нравится, – признается Марина. – Просто сам факт, что Бах звучит под сводами крытого рынка. И этот орган посреди копченых колбас. И органистка похожа на красивого мальчика, такой подрощенный ангелок Рафаэля. И что аккордеониста усадили под самым потолком, и как они перекликаются: традиционно низменный, профанный аккордеон как бы с неба, а духовный, церковный инструмент орган твердо стоит на земле…
– Я бы посмотрел, как бы они орган под потолком подвесили, – невольно ухмыляется Ларри. И поспешно говорит: – Извини. Ты совершенно права, красивая получилась перекличка. По крайней мере, как символ…
– Да я понимаю, что для твоего слуха это должно быть ужасно, – улыбается Марина. – Дурацкая была идея тебя сюда притащить. Но я подумала, если уж так совпало, что ты приехал, а тут как раз этот концерт и сыр, который я не успела купить к твоему приезду…
– Божественный сыр, – твердо говорит Ларри. И великодушно добавляет: – И концерт на самом деле прекрасный даже для такого зануды как я. Ты молодец, что меня пригласила. Обидно было бы все это пропустить.
* * *
Йорги медленно ползет на коленях по грязному кафельному полу рынка. Эти кадры надо снимать только снизу, подниматься на ноги смысла нет. Только передвинуться еще немного, буквально на пару метров, и будет совсем зашибись. Было бы удобней встать на четвереньки, но руки у Йорги заняты: в одной – камера, на экран которой он смотрит, как калека-паломник на чудотворную икону, а в другой еще что-то… бутылка? Зачем мне она? А, все правильно, там же сидр.
Йорги подносит бутылку к губам, чтобы сделать глоток, зря, что ли, я ее за собой таскаю, есть сидр – значит надо пить, и в этот миг все наконец-то сходится в одной сияющей точке: два профиля в кадре, музыка, льющаяся из-под крыши, музыка, медленно поднимающаяся с земли, как туман из оврага, рассеянный зыбкий свет из дальнего бокового окна, тусклые лампы, цветной фонарь, яркий телевизионный прожектор, газированная влага на пересохших губах, плач, доносящийся издалека, смех у него за спиной, сам бы сейчас смеялся и плакал от счастья, от боли в коленях и в сердце, от страха, что эта прекрасная боль однажды пройдет, от нежности к неизвестно кому и чему, непостижимому и неопределенному, но слава богу, можно заняться делом, не отвлекаясь на смех и слезы, кто-то уже любезно делает это за меня.
* * *
– Извини, – говорит Руслана сквозь слезы. – Пожалуйста, извини. Устроила истерику, все удовольствие тебе испортила. Не надо мне было эту ежевичную бормотуху пить. Извини, я сейчас успокоюсь. Просто давно не слушала музыку. И забыла, как сильно я ее ненавижу, потому что она оказалась не для меня.
– Почему не для тебя? – изумляется Алдона. – Ты же не глухая. Ты ее слышишь!
– Да при чем тут «глухая»! Просто я когда-то училась в консерватории…
– Я не знала, что ты там училась, – растерянно говорит Алдона. – Так ты музыкант?
– Нет, конечно, – почти беззвучно отвечает Руслана. – Какой из меня музыкант. Я уже много лет не играю.
– Но ты же училась!
– Не доучилась. Вылетела с третьего курса. Я тогда такая была… своенравная девочка. Никого не признавала авторитетом. Со всеми спорила. Таких студентов никто не любит, и это нетрудно понять. А я еще сочиняла музыку. Ни на что не похожую. Авангардную. Думала, я великий талант и новатор, а все вокруг дураки, ничего не понимают. Впрочем, они и были дураки. Но это ничего не меняет. Умным моя музыка тоже не нужна. Ни тогда, при Советах, ни сразу после Независимости, ни теперь, хотя от слова «авангард» давным-давно никто не шарахается. Наоборот, всем его подавай. Но моя музыка никого так и не заинтересовала. Скорее всего, потому, что дрянь.
– Но ты бы могла играть в оркестре. Или в ансамбле. Почему ты не?..
– Попала в аварию, обе руки сломала. Какой тут ансамбль. Не смотри так, это было очень давно. Я это пережила, как видишь. Живу, работаю, всех ненавижу, но виду не подаю. И все. И все.
Алдона чувствует себя неуютно. Потому что после таких признаний человека полагается утешать. Но чем тут утешишь? Ясно, что с поломанными руками много не наиграешь. К тому же, Алдона очень не любит музыкальный авангард. Однажды попала на концерт в филармонии, где что-то такое ультрасовременное исполняли, никакой мелодии, просто разрозненные звуки, временами переходящие в скрежет и визг; до сих пор отданных за билет денег жалко, а ведь не кто попало, какие-то знаменитости, и зал был почти полон, и хлопали им. Значит, у подруги музыка еще хуже, если ее не надо вообще никому. Ну и что тогда ей говорить?
– Ты из-за меня весь концерт пропустишь, – вздыхает Руслана. – Чего тебе со мной в киоске сидеть? Ты выйди, снаружи лучше слышно. Иди, не стесняйся. Я в полном порядке… почти в порядке. Быстрее успокоюсь, если останусь одна.
* * *
– Триста семьдесят девять, – говорит Йорги. И повторяет: – Триста семьдесят девять кадров. Примерно триста можно выкинуть сразу, а с остальными надо разбираться. Но два совершенно точно крутые. Смотрите, вот и вот.
Анна и Томас склоняются над маленькой камерой; на экране мелькают пятна света, лица, руки, ноги, колбасы; Йорги победительно тычет пальцем в какую-то кляксу:
– Сам не знаю, как у меня это получилось. Вам, наверное, плохо видно? Там два профиля, мужской и женский, полупрозрачные, проступают друг через друга, ладно, лучше потом покажу на большом экране. А вот тут просто две тетки, но, мать их за ногу, смотрите, какие мерцающие! Потому что они за стеклом, а в стекле отражается свет… Никому, конечно, все это на хер не нужно. И никогда не будет нужно, это я понимаю. Я – идиот. Но прямо сейчас – самый счастливый идиот на этой дурацкой Земле, где идиотов даже несколько больше, чем требуется, а вот со счастьем некоторый затык… Спасибо за камеру, Аннушка. Я твой вечный должник. Хочешь сидра? Это мой. Я его не допил, а теперь уже, пожалуй, не буду. Мне с обработкой всей этой хренотени еще полночи сидеть.
* * *
– Слушай, а ты видела, во что тебе завернули сыр? – спрашивает Ларри.
– В бумагу, – отвечает Марина. – Это у нас теперь такая мода, особо продвинутые торговцы заворачивают продукты в бумагу.
– В нотную?!
– Да почему же именно в нотную?.. А, точно, смотри-ка. Тут и ноты какие-то записаны. Это, наверное, по случаю концерта. В рекламном буклете изложена популярная байка про Баха, которого якобы только потому и вспомнили, что в его ноты заворачивали сыр.
– Сыр, – эхом повторяет Ларри. – Сыр-сыр-сыр… Так, погоди. Это же не просто какие попало ноты. Это… Так, что-то я ничего не понимаю. Прости. Подожди минутку. Пожалуйста, подожди.
Ларри утыкается носом в оберточную бумагу. Марина мученически возводит глаза к потолку крытого рынка и снова садится на стул. Она как-то неожиданно сильно устала, ей хочется курить, но Ларри есть Ларри, его теперь с места бульдозером не сдвинешь, придется ждать.
– Это гениальная какая-то штука, – наконец говорит Ларри. – Очень странная. И совершенно мне незнакомая. Не представляю, откуда… Что это такое вообще?
Марина молча пожимает плечами.
– Надо разобраться. Где ты этот сыр покупала? Покажешь мне? Если там еще кто-то есть, переведешь мои вопросы? Тогда скорее пошли!
* * *
Руслана сидит в своем застекленном киоске, допивает ежевичное вино. Алдоне она сказала, что у нее еще много работы: снимать кассу, мыть ножи и прилавок, протирать пол, так что ждать не имеет смысла. Впрочем, долго уговаривать не пришлось.
Я бы сама после таких откровений сбежала подобру-поздорову, – думает Руслана. – Нет ничего хуже, чем пьяную дуру, вроде меня утешать.
В двери стучит какая-то парочка; впрочем, не «какая-то», а старая клиентка, которая сегодня купила почти килограмм козьего сыра, по сорок с лишним евро за кило. И с ней какой-то высокий седой мужик.
Руслана подходит к запертым дверям, выразительно стучит пальцем по табличке Closed, разводит руками: дескать, и рада бы вас обслужить, но не положено, магазин закрыт.
В ответ на этот жест высокий мужик прижимает к стеклу лист нотной бумаги, а женщина громко говорит: «Извините, нам только спросить».
Руслана холодеет, хотя, по идее, должна бы сейчас ликовать, что среди покупателей случайно обнаружился человек, способный оценить ее шутку. Когда на рынок привезли рекламные буклеты этого дурацкого, честно говоря, фестиваля, а в нем – нелепая, но почему-то чрезвычайно популярная среди любителей классической музыки история про ноты Баха, Руслана сразу подумала, что было бы смешно продавать сыр, завернутый в ноты, если уж так удачно все в ее жизни совпало: сама себе мертвый Бах, сама себе глупый торговец сыром, вообще все сама.
Руслана снова разводит руками – дескать, знать ничего не знаю про ваши ноты, отворачивается, уходит за прилавок, берет тряпку и начинает тереть его так яростно, словно этот подлец, прилавок, виноват во всех ее бедах, и вот пришел час расплаты, живым ему не уйти. Трет и думает: господи, что, ну что я им скажу? Что когда-то пыталась сочинять музыку, но с тех пор прошло столько лет, что я сама себя триста раз забыла, а уж музыка и подавно забыла обо мне?
Что я им скажу? – спрашивает себя Руслана. – Что достала из ящика старого секретера пачку нотной бумаги, не глядя, потому что чем хуже, тем лучше, по крайней мере так говорят? Что говорила себе: хорошая будет шутка? А потом тряслась над каждой бумажкой, но все равно доставала их одну за другой и заворачивала покупки, потому что сама так решила? Что за день использовала пятьдесят семь листов, и сердце обливалось кровью над каждым, но я повторяла: «Чем хуже, тем лучше»? Напилась ягодного вина и ревела, как дура? А потом день закончился, и мне стало так плохо, что и правда почти хорошо?
Руслана поднимает глаза от прилавка и видит, что высокий седой мужчина и некрасивая рыжая женщина все еще стоят у дверей и отчаянно жестикулируют, размахивая исписанными ее нотами листком. Откладывает в сторону тряпку, вытирает совершенно сухие глаза рукавом халата и идет открывать, еще не зная, что она им скажет. И скажет ли вообще хоть что-нибудь.
Улица Швенто Бруноно Бонифацо (Šv. Brunono Bonifaco g.) Будет, как будет
Для Ариты
Зима – не то время года, когда имеет смысл быть человеком. То есть обладать человеческим телом, состоящим из той же самой дурацкой материи, из которой сделано практически все вокруг. У большинства, я знаю, просто нет выбора, но у меня-то есть, так какого же черта?.. – вот о чем я думаю, когда сворачиваю с улицы Майронё в узкий проулок, ведущий к одному из боковых входов Бернардинского сада. Впрочем, официально считается, что это никакой не проулок, а самая настоящая улица; даже название у нее есть, в честь святого Бруно Кверфуртского, в монашестве Бонифация. Неукротимый, говорят, был миссионер.
Я тоже неукротимый миссионер – в своем роде. И наверняка поплачусь за это буквально в ближайшее время; правда, не отрубленной головой, а всего лишь простудой, которая, впрочем, пройдет сразу после того, как я утрачу человеческий облик. Надеюсь, задолго до утра. От всего сердца на это надеюсь, потому что ночь сегодня сырая и ветреная. И очень длинная. Самая длинная в году ночь.
Собственно, именно поэтому я и брожу по темным улицам в дурацком человеческом теле, одетом в не менее дурацкое человеческое пальто с длинными полами, романтически трепещущими на стылом речном ветру, и шляпу, проку от которой не больше, чем от тряпичной бейсболки, пока мои дорогие друзья сидят у камина, пьют крепкий грог, закусывают Тониными фирменными бутербродами с жареным мясом, брусничным вареньем и маринованными огурцами и задушевно крутят пальцами у висков, вспоминая меня. Ну, то есть крутят те, у кого в данный момент есть виски и пальцы, а остальные просто вздыхают с присущей всякому бесплотному духу ласковой снисходительностью: «Ну а чего вы хотели, он у нас псих».
Чистая правда. Я и есть псих, причем не только прямо сейчас, а все время, с короткими перерывами на кофе, ром и еду. Обычно это только на пользу – и мне, и моим делам. Но иногда возникают досадные осложнения. Одно из них случилось лет десять, если не ошибаюсь, назад, когда мне впервые пришло в голову отпраздновать самую длинную ночь года, исполняя заветные желания тех немногих счастливчиков, которых угораздит в полном одиночестве оказаться на улице после полуночи и встретиться со мной.
Это была моя собственная идея. Никто меня не заставлял, не подзуживал, даже не намекал: «А вот знаешь, то ли в Трансильвании, то ли в Новой Зеландии некоторые особо дурковатые местные духи в самую длинную ночь…» Нет, ничего подобного. Я сам все придумал. И поначалу был чрезвычайно доволен. Любое новое дело вызывает у меня неподдельный энтузиазм. Но стоит ему стать рутинной обязанностью, все удовольствие сразу насмарку, так уж я устроен – согласен, не идеально, но другого меня у меня для себя пока нет.
Вот и сейчас вместо того, чтобы радоваться приятной ночной прогулке, свежей декабрьской траве, благоуханию речной воды и относительно гуманной температуре воздуха – все-таки ощутимо выше нуля – я ругаю себя последними словами и в сердцах пинаю мелкие камни и пустые пивные банки, а они взлетают, искрясь и сияя, как падучие августовские звезды, только не с неба на землю, а наоборот. Это немного поднимает мне настроение. Я люблю устраивать бардак.
В общем, сперва мне очень нравилось раз в год выходить в город при полном параде – всемогущество! шляпа! пальто! – и исполнять желания одиноких прохожих, которые встретятся мне на пути, включая самые заветные и несбыточные, если кому-то хватит ума, вернее, безумия высказать их вслух. А потом надоело, но я все равно несу эту вахту каждую самую длинную ночь, поскольку чувство ответственности мне подсказывает: люди не виноваты, что тебе стало скучно, нельзя отнимать у них шанс на случайное чудо только потому, что тебе лень его совершать. Уж не знаю, откуда у меня вдруг взялось это треклятое чувство ответственности; человек, которым я когда-то был, особо им не страдал. Но потом оно как-то незаметно проклюнулось и расцвело буйным цветом; видимо, чтобы сахаром не казалась моя нынешняя развеселая жизнь.
Хорошо хоть мне хватило ума в самом начале придумать правило: не блуждать по городу всю ночь в поисках одиноких прохожих с несбыточными желаниями, а ограничиться первыми тринадцатью встречными. Не то чтобы количество имело принципиальное значение, просто чертова дюжина – смешное число.
Поначалу я, кстати, об этом жалел, потому что казалось: опросить бы побольше народу, происходило бы больше всякого интересного. Например, кто-нибудь вдруг пожелал бы устроить в городе нашествие инопланетян, или повернуть время вспять, или превратиться в звезду – вот было бы развлечение! Но люди, даже чудаки, которые в одиночестве бродят ночью по городу, обычно ничего невероятного не хотят.
Будем честны, добрая половина ночных прохожих хочет только одного – немедленно выпить. Не стану их осуждать, сам на их месте мог бы так осрамиться перед посланцем судьбы, когда был молодым дураком и возвращался с очередной вечеринки, прикидывая, как бы ее продолжить. В смысле где взять еще.
А остальные от меня обычно шарахаются, и их можно понять. Когда среди ночи какой-то подозрительный мужик суется к тебе с вопросом: «Чего вы хотите больше всего на свете?» – просто так, без каких-то условий, не требуя за исполнение желания ни десяти евро, ни поцелуя, ни даже бессмертной души, впору взять ноги в руки и удрать от этого идиота, пока не укусил.
Желания я действительно исполняю совершенно бесплатно. Но втайне всегда мечтаю о честном обмене на хотя бы краткий миг счастливой уверенности, что бывает возможно все.
В этом смысле городское население меня не особо балует. Я хочу сказать, слишком редко в чьих-то глазах вспыхивает безумная искра надежды: а вдруг, и правда, получится стать бессмертным волшебником или хотя бы просто научиться летать? Раз в год, в самую длинную ночь, я могу и такое устроить, мне все равно, насколько сложным окажется техническое задание, но никому даже в голову не приходит хотя бы в шутку попросить чего-нибудь невозможного. Собственно, поэтому мне и надоело исполнять их желания, а вовсе не из-за промозглой погоды. Хотя в сочетании с нашей обычной декабрьской погодой даже самое мелкое разочарование вырастает размером с многоквартирный дом.
Ладно, – утешаю я себя, – хватит, не ной. Осталось встретить всего одного человека, и можно возвращаться к Тони; надеюсь, эти проглоты оставили мне хотя бы один бутерброд. Двух часов еще не прошло, а дело считай закончено. И где твое ликование по этому поводу? А ну быстро давай ликуй!
Сегодня ночью мне и правда везет. Никогда еще не было, чтобы я так быстро управился. Даже в последние годы, когда зимы стали ощутимо теплее, а в городе появилось множество беззаботных туристов, которым плевать, что завтра будний день, мне навстречу мало кто попадается. Как нарочно прячутся от меня, вернее, от шанса на чудо. Видимо, далеко не всякая судьба способна вместить такой шанс.
Впрочем, я сам усложняю себе задачу: хоть и делаю вид, будто мне лишь бы скорей отделаться, но при этом почему-то не иду на центральный проспект, где даже после полуночи относительно людно. А вечно сворачиваю в какие-то глухие, безнадежные закоулки – вот и сейчас стою на берегу Вильняле между костелом Святого Франциска Ассизского и Художественной академией, как будто ищу не людей, а уток; впрочем, уток сейчас тоже здесь нет.
Это, конечно, легко объяснимо: в глубине души я хочу, чтобы прекрасный шанс выпадал не кому попало, а прекрасным романтичным придуркам, вроде меня самого – каким я когда-то был. Которые не просто гуляют по улицам заполночь, но еще и шарятся при этом невесть где. Например, бредут вдоль забора закрытого на ночь Бернардинского сада или зачем-то сидят на берегу реки.
Но это не то чтобы помогает. Я имею в виду, сколько по глухим углам не шныряй, а интересных желаний все равно раз, два и обчелся. И сегодня тоже было примерно так.
В самом начале прогулки я встретил возле автобусной остановки рыдающую девчонку, которая предсказуемо шарахнулась от приставучего незнакомца в моем лице, но все-таки ответила на вопрос, крикнула, убегая: «Хочу, чтобы он ко мне вернулся!» Обычное дело, девчонки от пятнадцати до примерно шестидесяти часто просят вернуть им сбежавших кавалеров. Ладно, имеют полное право. А что им вряд ли понравится продолжение, так кто же об этом думает в такой момент.
Следом за девочкой появился студент, пожелавший бутылку пива – не цистерну, не ящик, даже не упаковку, а всего одну. Сразу видно, не масштабная личность, – думал я, почти невольно прикидывая: как это технически устроится? Парень встретит компанию, которая угостит его выпивкой, или просто найдет бутылку на обмотанном на ночь цепями пластиковом столе закрытого ресторана? Не то чтобы мне действительно интересны такие подробности, но надо же развлекать свой ум хоть какими-нибудь загадками. Совсем без загадок я от тоски свихнусь.
Кроме студента выпить в разных формулировках попросили еще семь человек; и на том спасибо, могли бы вообще все.
Но была еще высокая тетка в вязаной шапке со смешными цветными помпонами, которая сразу же, не задумываясь, словно заранее подготовилась к нашей встрече, выпалила: «Свой дом в лесу!» И красивый, звенящий от злости мальчишка, крикнувший на бегу высоким, ломающимся голосом: «Чтобы от нас все отстали!» И широкоплечий мужчина не то в широких штанах-хакама, не то просто в длинной женской юбке, в темноте человеческими глазами так сразу не разберешь, который спокойно сказал: «Чтобы у меня все получилось, – и добавил: Спасибо». Вот кто меня удивил и обрадовал. За все эти годы он второй с подобной просьбой; больше всего на свете такие штуки люблю. Однако после него как раз началась полоса выпивох, шли буквально один за другим, и снова испортили мне настроение. Осталось утешаться тем, что уже набралось двенадцать человек. Еще один, и все.
Между Художественной академией и боковым входом в Бернардинский сад, в это время уже закрытым, через речку Вильняле перекинут мост под названием «Флуксус»[15]; он неизменно меня веселит, потому что – ну где еще мосты называют в честь художественных движений? Такое возможно только у нас. Духи и жители всех остальных городов могут начинать плакать от зависти. А я буду надменно хохотать. Ну или просто стоять, смотреть на текущую реку и думать, что ночью, на мосту под названием Флуксус, в этой дурацкой шляпе, исполненный беспардонного всемогущества я настолько невозможен и одновременно уместен, что может и ну его к лешему, этого тринадцатого прохожего; захочет – как-нибудь сам отыщется. А у меня есть дела поважней. Например, быть здесь, являя собой безупречное художественное высказывание, которого никто никогда не увидит. А даже если увидит, все равно ни черта не поймет.
– Извините, у вас есть зажигалка?
Встретить на мосту среди ночи хрен знает что в моем лице и попросить у него зажигалку – это настолько абсурдно, что я замираю, держу паузу, медленно-медленно опускаю руку в карман пальто, насколько возможно растягивая великолепный момент молчания между прозвучавшим вопросом и появлением зажигалки, которую я, конечно, достану. Но не прямо сейчас, а несколько бесконечно долгих секунд спустя. И все это время буду с неописуемым удовольствием рассматривать темноволосую женщину лет тридцати в черном пуховике с капюшоном, с маленьким рюкзаком за плечами, восхищенно думая: «Ну надо же, ишь какая выискалась, гуляет одна, среди ночи. Еще и зажигалку ей подавай!»
Глаза у нее светлые, серо-зеленые и такие прозрачные, какие я прежде видел только у наших русалок. Но она определенно не русалка. Обыкновенная человеческая женщина, просто вот такие удивительные глаза.
– Спасибо, – говорит она, получив зажигалку, и прикуривает, ловко заслонившись от ветра. – Я очень хотела покурить именно на этом мосту, а спички совсем отсырели. Думала, полный провал. И вдруг такое чудо: в два часа ночи на мосту стоит человек! Да еще в шляпе, как Бойс[16]. Если бы не шляпа, я бы наверное вас испугалась и не подошла.
Самое время спросить: «Чего вы хотите больше всего на свете?» – и на этом покончить с сегодняшними делами. Но вместо этого я говорю:
– Я тоже удивился, когда вы вдруг появились. Как по мне, два часа ночи – отличное время для прогулок, но обычно со мной мало кто соглашается. Особенно в такую погоду, как сейчас.
– Просто я завтра днем уезжаю, а очень не хочется, – улыбается зеленоглазая женщина. – Вот и пошла. Перед смертью, говорят, не надышишься, но перед отъездом все-таки можно нахапать побольше. Запастись городом впрок. Всегда так делаю на прощание. И сегодня, наверное, буду гулять до утра. Ну или пока совсем не замерзну. Но у меня очень теплый пуховик.
– Если теплый, тогда ладно, – киваю я. – А мое пальто, как выяснилось, против этого ветра – слабак. Сейчас покурю с вами и пойду развлекаться гладиаторскими боями: грог против простуды, кто кого?
– Я ставлю на грог, – твердо говорит она.
Мы стоим на мосту, курим и смотрим на реку. И это так хорошо, что я ничего не хочу менять. Но на ветру ее сигарета приближается к концу так стремительно, что некуда больше тянуть.
– Если бы вдруг оказалось, что я могу исполнить любое желание, что бы вы выбрали? – наконец спрашиваю я.
Будет глупо, конечно, если зеленоглазая незнакомка захочет всего лишь порцию грога, о котором мы только что говорили. Но, положа руку на сердце, я пойму ее, как никто.
Но женщина только пожимает плечами:
– Даже не знаю, что вам ответить, чтобы не соврать. Столько всего разного хочется! Но, по большому счету, пусть все будет, как будет. Не мне это решать.
«Бинго! – ору я. – Вот ты и попалась! Нашего полку прибыло! Какое счастье, ура!» Не вслух, конечно, ору, а про себя, чтобы не пугать ее раньше времени. Но все равно так громко, что холодный северо-западный ветер внезапно сменяется южным, а растущие неподалеку деревья спросонок вздрагивают и вопросительно косятся на меня: «Чувак, неужели уже весна или ты просто так спятил?»
«Просто спятил, нет пока никакой весны, извините, что разбудил, постараюсь больше не шуметь», – поспешно отвечаю им я. Тоже, понятное дело, не вслух, потому что разговаривать с деревьями в присутствии незнакомки, которую собираешься пригласить на кружку-другую грога, несколько неосмотрительно. На ее месте я бы и сам решил, что с таким психом лучше не связываться. Ну, то есть не я сегодняшний, а бывший, глупый человеческий я, ничего не знавший ни об устройстве этого мира, ни о самом себе.
А уговорить эту женщину на кружку грога мне сейчас совершенно необходимо. Вообще-то рассказать, что теперь она вместо меня будет раз в год, в самую длинную ночь обходить Старый город, расспрашивая случайных прохожих об их сокровенных желаниях, которые после этого сбудутся сами собой, можно и прямо здесь, на мосту. Но у меня уже зуб на зуб не попадает, так что объяснения прозвучат крайне неубедительно. А в умиротворяющей обстановке Тониного кафе она поверит мне буквально с третьего раза. На худой конец, с пятого. Согревшись до полной утраты человеческой формы, я становлюсь чрезвычайно красноречив, все так говорят.
Улица Швенченю (Švenčionių g.) Берег есть
Майя была рыжая; класса до восьмого ее дразнили, а потом перестали, потому что повзрослели и разглядели наконец, какая она удивительная с этими своими рыжими кудрями, прозрачными голубыми глазами и точеным курносым лицом.
Маша всегда это понимала, с первого дня в подготовительном классе, где их с Майей посадили за одну парту, и Маша так восторженно страдала от соседства с ее сказочной красотой, так мучительно стеснялась, что ни разу не смогла ответить на простые вопросы учительницы и заработала репутацию тупицы, хотя на самом деле с пяти лет умела читать и складывать числа; вычитать, правда, научилась гораздо позже. Машу пугало это математическое действие, ей казалось, числу должно быть больно, когда из него вычитают. Справиться с вычитанием однажды помог отец – велел ей поднять тяжелую сетку с картошкой, потом забрал и сказал: «Я только что из тебя эту сетку вычел. Запомни: когда вычитают, становится легко». С тех пор Маша полюбила вычитание; всякий раз, решая заданные на дом примеры, представляла, какое облегчение испытывает число сорок два, избавляясь от например семнадцати. И внутренне ликовала: это я, я ему помогла!
Их распределили в разные классы, Майю в «А», Машу – в «Б», и с учебой у Маши сразу наладилось. Только перемены, когда все одновременно оказывались в коридоре, были головокружительно прекрасны и совершенно невыносимы, заполнены мучительным предчувствием счастья, которое охватывало ее, когда где-нибудь на лестнице или у входа в буфет мелькала вызывающе яркая, как мандарин Майина голова.
Индре была молчаливая, не тихоня, а именно молчунья, твердая и упрямая. Некрасивая, по крайней мере, так тогда всем казалось – большеротая, с вечно прищуренными глазами и резко очерченным треугольным скуластым лицом. И очень храбрая – неброской безмятежной храбростью человека, который много раз пробовал испугаться, но не добившись успеха, решил: ладно, и так сойдет. Когда кто-то из мальчишек принес в школу лягушку, чтобы напугать одноклассниц, Индре отобрала ее и ушла, ни у кого не спросив разрешения. Вернулась только к началу следующего урока, на гневные вопли учительницы отвечала со сдержанным удивлением: лягушка живая, в школе ей плохо, поэтому надо было срочно унести ее к пруду и там отпустить. «Когда кому-то очень плохо, он может умереть, разве вы не знаете?» – снисходительно объясняла Индре. Учительница тогда так растерялась, что даже не стала записывать замечание в дневник, мальчишки притихли и не пытались с ней поквитаться, а Маша принесла в школу свое любимое колечко с зеленым камнем, которое выиграла в Луна-парке, и тайком подбросила Индре в портфель. Индре никогда его не носила; впрочем, в школу надевать украшения было нельзя.
Тамара долго была выше всех девчонок, на уроках физкультуры стояла первой, но потом вдруг перестала расти, в седьмом классе оказалась уже третьей в шеренге, а в десятом – тоже третьей, но с конца, даже невысокая Маша ее переросла.
К тому времени Тамара стала удивительной красавицей, лучше киноактрис, открытки с которыми тогда собирали все вокруг, включая Машину маму; папа над ней посмеивался, говорил: «Ты прекрасней их всех», но даже Маша понимала, что он врет. Мама была хорошая, но совершенно обыкновенная. Маша это точно знала, потому что пошла в нее, от папы унаследовала только темные, почти черные глаза. Таких не печатают на открытках. Вот Тамара – совсем другое дело. Как Одри Хепберн, только с длинной, почти до колен косой, отрезать которую ей сперва запрещали родители, а потом расхотела сама.
Ни с одной из них Маша не пыталась подружиться, даже не разговаривала толком ни разу: как и о чем говорить с человеком, который настолько прекрасней тебя и всех остальных, что, оказавшись рядом, теряешь дар речи? Она даже мечтать о такой дружбе не решалась, не загадывала желание, увидев четыре одинаковых цифры на номере автомобиля или падающую звезду. И если бы к ней вдруг явилась сказочная фея с волшебной палочкой, сразу подумала бы о Тамаре, Майе и Индре, но попросила бы совсем другое: папе машину для путешествий, маме, которую донимали мигрени, чтобы никогда не болела голова, а себе – бледно-голубое джинсовое пальто, подбитое белым мехом, которое однажды увидела в заграничном журнале и сразу решила, что именно так одеваются бабушкины ангелы на небесах, только у них наверное специальные прорези для крыльев, чтобы не мялись под одеждой, пока ангел никуда не летит.
Перед выпускным вечером Маша волновалась больше, чем перед экзаменами: платье придумала и сшила сама, невероятно собой гордилась, но в последний момент испугалась: а вдруг буду выглядеть как полная дура? Зря, конечно, переживала: подружки Рената и Кася привычно восхитились ее рукоделием, а остальные были заняты собой. Рыжая Майя в пышном бледно-зеленом платье выглядела сказочной феей – той самой, которая может исполнить желания. Тамара пришла в кружевном белом, кое-как переделанном из свадебного наряда матери, она была из бедной семьи. А Индре явилась в черном сарафане поверх полосатой водолазки и ушла сразу после вручения аттестатов, она всегда поступала по-своему, никто ей был не указ.
После дискотеки ходили встречать рассвет, так что до дома Маша добралась только к шести утра и проспала полдня. Проснувшись, села пить чай с пирогом и вдруг разрыдалась над чашкой, горько, взахлеб, как в детстве, так что кровь носом пошла, только тогда кое-как успокоилась. Хорошо, что родителей не было дома, Маша не смогла бы им объяснить, что случилось. Она и себе-то толком ничего объяснить не могла, хотя, конечно, в глубине души понимала, что плачет сейчас из-за Майи, Тамары и Индре. Можно больше ни на что не надеяться, не придумывать, как им понравиться, некому нравиться, их больше нет, их из меня вычли, мне теперь будет легче, и это навсегда, – думала она.
Их действительно больше не было – не вообще в мире, а в городе. Майю родители увезли в Канаду, Индре поступила в Каунасский университет. А Тамара вышла замуж буквально сразу после выпускного, в том же старомодном кружевном белом платье и уехала с новеньким, словно бы только что из заводской упаковки вынутым мужем, высоким, загорелым, румяным молодым лейтенантом в какое-то никому не известное, даже на географических картах не обозначенное далеко.
Маша этого не знала. И не хотела знать. Никогда никого не расспрашивала, как у них дела. Пока не знаешь наверняка, можно придумывать что угодно, каждый день перед сном воображать, как Майя выходит замуж за принца – они же еще остались хоть в каких-нибудь странах? – Индре пробирается через джунгли, куда отправилась не то помогать партизанам, не то изучать какой-то ужасный тропический вирус, чтобы всех от него спасти, а Тамара стоит в центре съемочной площадки, залитая светом софитов, и сама сияет, как тысяча звезд.
В этих мечтах можно было не вычитать, а, напротив, прибавлять к ним себя, представлять где-то рядом, любимой подругой детства, без которой не обойтись. Это было гораздо приятней, чем издалека смотреть на них в школьном коридоре. И чем вообще все.
Много лет спустя случайно увидела в интернете картинку: скуластое треугольное лицо с узкими темными глазами и даже вздрогнула в первый момент: господи, да это же Индре! Точно, она. Потом сама над собой посмеялась – как можно было принять куклу за живого человека? Ну и фантазия у тебя, мать.
Кукла называлась нелепым словом «мукла» и стоила таких страшных денег, что Маша глазам своим не поверила. Пересчитала на калькуляторе, вышла тысяча триста с лишним литов[17]. Они издеваются? Правильный ответ: видимо, да.
Покупать эту куклу было бы чистым безумием; впрочем, выяснилось, что это не так-то легко. Одной готовности заплатить недостаточно, этих кукол раскупают мгновенно, чуть ли не по подписке, по крайней мере, там уже целая очередь таких сумасшедших. Ждут.
Не купила, конечно. Но каждый день снова и снова заходила на сайт посмотреть фотографию, так что даже муж заметил ее интерес. Разглядывал картинку из-за Машиной спины, молча щурился и кривился, однако на Рождество подарил Маше точно такую же куклу. Не настоящую, а сделанную по его заказу какой-то местной кукольницей, поменьше, попроще, в пестрых лоскутных штанах. Но с невыносимо прекрасным треугольным лицом и копной жестких светлых волос. Маша тогда почти испугалась – не куклы и, конечно, не мужа, а только что получившей подарок себя. Быть настолько счастливой она не привыкла. Ей всегда было проще думать: «Я счастлива», чем на самом деле это счастье испытывать. Но пришлось.
Кукла, ясное дело, получила имя Индре. И заняла почетное место в Машином книжном шкафу, рядом с «Краткой историей времени» Стивена Хокинга и его же «Теорией всего»; усадить умницу Индре среди всякой легкомысленной беллетристики у Маши рука бы не поднялась.
Порой, когда ни мужа, ни сына не было дома, Маша доставала Индре из шкафа, усаживала на подлокотник кресла, говорила: «Сейчас будем пить чай». Готовила свой любимый, с лимоном и каплей темного рома, ставила перед куклой крошечную китайскую пиалу на два глотка, оставшуюся от их с мужем кратковременного увлечения чайными церемониями – как раз по размеру. Иногда что-нибудь рассказывала – то о своих студентах, то о недавнем путешествии в Новую Зеландию, три недели колесили по этому волшебному острову в арендованном кемпере, а ведь никогда даже не надеялась там побывать! Спохватившись, спрашивала: «Тебе со мной не очень скучно?» Индре, конечно, молчала. Но насколько можно было судить по выражению кукольного лица, не слишком спешила вернуться в шкаф.
Рыжую куклу, похожую на Майю, Маша увидела два года спустя, на блошином рынке в Барселоне. Сама не понимала, как ее занесло на площадь, битком набитую желающими втридорога всучить свое старое барахло размякшим от зимнего каталонского солнца туристам. Никогда не любила блошиные рынки, а тут забрела. И сразу наткнулась взглядом на рыжую курносую куклу. Вылитая Майя! Ну и дела.
Толстый седой продавец объявил куклу редкой, коллекционной – это же Мидж девяносто третьего года, Magic Midge[18]. Как это – вам все равно?
Торговалась впервые в жизни, но так настойчиво, что сбила цену с шестидесяти евро до тридцати пяти. Все равно конечно глупая покупка. Лучше бы я на эти деньги… – сердито думала Маша; далее должен был воспоследовать список приятных и полезных вещей, которых ей теперь не видать, но рыжая Мидж, в смысле Майя с таким веселым любопытством выглядывала из сумки, что Маша неожиданно быстро согласилась с собой: очень хорошо, что купила. Нельзя было ее там оставлять.
Собиралась усадить Майю в книжном шкафу, рядом с Индре, за стеклом, чтобы не пылилась. Но кукла как будто сама выбрала место, случайно оказавшись на подоконнике, вполоборота к улице, чтобы смотреть. Там и осталась, невозможно было убрать.
Еще полгода спустя, почти в самом конце лета Маша принесла в дом третью куклу, с длинными темными волосами, которые можно было заплести в косу, и тогда ее сходство с красоткой Тамарой становилось очевидным, несмотря на слишком большую голову и вызывающий наряд. Кукла называлась странным словом «братц», но это, как поняла Маша, было не ее собственное имя, а просто бренд. Забрала ее у подруги, раздававшей знакомым игрушки дочери – та, как многие подростки, страстно хотела от них избавиться и клялась страшными клятвами, что никогда в жизни не станет об этом жалеть.
Маша случайно зашла к ним в гости перед самым началом раздачи, когда игрушки выносили в гостиную, и, едва увидев свою Тамару, всплеснула руками: пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! Можно мне? Я очень хочу!
Кукла Тамара сперва посидела в книжном шкафу, потом в посудном, на диване, среди цветочных горшков, на письменном столе в обнимку с монитором, везде прекрасно смотрелась, но нигде толком не приживалась, зато неизменно выглядела довольной, когда ее брали в руки, так что Маша понемногу привыкла каждый день переносить Тамару из комнаты в комнату: звезда есть звезда, всегда получает главную роль.
Мужу, который с одной стороны, посмеивался над ее новым увлечением, а с другой, явно планировал соответствующий подарок к празднику, Маша сказала: пожалуйста, больше никаких кукол. Правда не надо, я их не коллекционирую. Четвертая – это практически катастрофа. У меня уже полный комплект.
К счастью, он всегда серьезно относился к ее «не надо». Гораздо серьезней, чем к каким угодно «хочу».
Не то чтобы Маша всерьез считала кукол своими подружками. Даже когда оставшись дома одна, рассаживала их на столе, чтобы вместе пить чай. И когда хвасталась перед ними новым проектом мужа, который сама помогла довести до ума или жаловалась на дожди, испортившие поездку к морю, не фантазировала, будто куклы ее слышат, не сочиняла за них ответы, ей бы такое в голову не пришло. Просто возня с куклами ее успокаивала. Утешала – хотя сказал бы кто Маше, что она нуждается в утешении, покрутила бы пальцем у виска.
Что именно с ней сейчас происходило – поди разбери. Наверное, просто три несбывшиеся детские дружбы наконец-то не сбылись окончательно и бесповоротно. Перестали казаться Маше чем-то таким, что вполне могло бы случиться, если бы она повела себя как-то иначе, сказала вовремя нужные слова, набралась храбрости пригласить на прогулку, предложила помочь. Потому что – нет, никак не могло. Ничего бы не получилось. Да и не было нужно – ни ей, ни им, никому.
И пока три куклы, белокурая, темноволосая, рыжая, сидят на столе среди крошечных китайских пиал, можно наконец-то вычесть из себя, окончательно и бесповоротно – не их, а робкую девочку Машу, полную смутных надежд неизвестно на что. Прощай, дорогая, волшебные феи и ангелы давно заждались тебя на голубых джинсовых небесах.
Когда вычитают, становится легче, папа был совершенно прав. Только вычитать надо по-честному. И терять взаправду, не жульничая, ничего не припрятав в сердце на черный день. И любить – просто так, без надежды, зато и без горечи, вечной спутницы напрасных надежд.
* * *
– Этот ваш сраный кризис так называемого среднего возраста накрыл меня прямо в самолете, – говорит Индре старому другу, которого не видела несколько лет. – Причем летела я в отпуск, усталая и довольная, по большей части, собой. И тут эти два мужичка… ну что ты смеешься? Нет, это не романтическая история. Вернее, как раз романтическая, но в другом смысле. Эти двое всю дорогу так страстно обсуждали актуальные проблемы спектрофотометрии, так увлеченно спорили, так радовались, приходя к согласию, что мне сперва стало любопытно, потом обидно, что я не все понимаю в их споре, а потом просто откровенно завидно, так что к концу полета от меня остались руины. Можно сказать, вообще ничего, кроме сожалений об упущенных возможностях.
– Ушла из науки, – говорит Индре, – а она этого даже не заметила, распрекрасно обходится без меня. У науки есть эти двое и еще примерно миллион таких же счастливых придурков, увлеченных черт знает чем. Это у меня ее нет. И возвращаться поздно – так мне тогда казалось. Мне было уже почти сорок пять, и за последние пятнадцать лет я не прочитала ни одной научной статьи, даже из любопытства. Собственно, потому и не читала, что любопытства не было. Думала – может, оно вернется когда-нибудь потом. И вот, вернулось. Только все сроки вышли. Мой поезд не просто ушел, а уехал на другую планету. Например, на Сатурн.
– Как я выбиралась, это отдельная история, – говорит Индре. – Очень смешная. Потому что про подсознание, а про него все смешно. Мне, представляешь, стали сниться библиотеки. Чуть ли не каждую ночь. Сидела там, как примерная студентка, читала что-то условно научное. Очень условно; впрочем, это же сон. Я потом многих расспрашивала, оказалось, во сне никто не читает, а я еще и конспектировала, представляешь? Правда все равно без толку: наяву мне ничего не удавалось вспомнить, а жаль. Ладно, важно на самом деле не это. Просто меня так задрали повторяющиеся сны про учебу, что я наконец решила: если все равно так мучиться, лучше уж наяву. И принялась наверстывать упущенное; его, как ты понимаешь, почти бесконечно много, но у меня до сих пор вполне светлая голова.
– И понемногу выяснилось, – говорит Индре, – что слухи об отъезде моего последнего поезда на Сатурн были несколько преувеличены. Ну или поезд все-таки не последний. Можно, оказывается, вернуться в науку даже после перерыва в полтора десятка лет. Большими усилиями, дорогой ценой и не то чтобы на желанную позицию. Но слушай, какая разница, главное начать.
* * *
– Почти год ждала операции, – говорит Майя сестре, – а ее постоянно переносили, все время находились какие-то противопоказания, с ними надо было разбираться отдельно; разбирались, конечно, я ждала, а время еле ползло. Врачи наперебой меня успокаивали, говорили, штатная ситуация, все будет хорошо, а я никак не могла им поверить, потому что слова это слова, а серый туман, кроме которого ничего не видишь, это серый туман, нет таких слов, что его сильней.
– Какое там «хорошо держалась», – говорит Майя. – Ну не билась с утра до ночи головой об стенку – это да, но и то, я думаю, только потому, что мне запретили делать резкие движения, а я послушная пациентка, нельзя – значит нельзя, вот и сидела тихонько, но Морис недавно сказал, меня в те дни окружало темно-свинцовое облако отчаяния, невидимое, конечно, но явственно ощутимое, так что он всякий раз усилием воли заставлял себя ко мне подходить. Вот кто у нас, кстати, хорошо держался. Я даже обижалась – я слепая, а он совершенно спокоен, как будто ничего не случилось. Теперь-то мне ясно, что это было за спокойствие. И какой ценой.
– Я бы, наверное, чокнулась от такой жизни, – говорит Майя, – но однажды, примерно за полгода до операции мне приснилось, что я сижу на подоконнике – широком, почти метровом, как был у нас дома в детстве – помнишь? – и смотрю в окно. И, конечно, отлично все вижу. А за окном, как в документальном кино, мелькают улицы разных города, некоторые знакомые, там точно были Киев, Париж и Венеция, а другие не похожи вообще ни на что, и люди ходили в очень странной одежде, если это вообще были люди – ну, на то и сон. Я проснулась такая счастливая, словно меня уже вылечили, хотя вокруг, конечно, по-прежнему был только серый туман. Но теперь он казался занавесом – ну, как в театре, о котором знаешь, что он вот-вот поднимется, и тебе покажут все.
– И потом каждый раз, когда меня заново накрывало ужасом, что серый туман теперь навсегда, – говорит Майя, – я открывала окно, чтобы слышать уличный шум и чувствовать ветер, и вспоминала тот сон. И представляла, что вижу, как далеко внизу люди выходят из магазинов, идут к автобусной остановке, радуются, встречая знакомых, останавливаются, чтобы ответить на сообщение, а потом – как будто вместо нашей улицы появляется Швенченю, по которой мы с тобой когда-то ходили в школу, а потом – Триумфальная арка на месте булочной или памятник Колумбу на клумбе, или Колизей в самом конце квартала, все равно что. Нет, это были не видения, а просто фантазии, но меня они утешали и успокаивали, сама не знаю почему. Я до сих пор иногда так развлекаюсь, когда начинаю паниковать, что зрение якобы снова падает, или очень устану, или просто плохое настроение с самого утра.
* * *
Жизнь, – думает Тамара, говорить о таких вещах ей не с кем, – как темная холодная вода, в которую я зачем-то вошла уже примерно по плечи, но вместо того, чтобы развернуться обратно к берегу, делаю еще один шаг. И заранее знаю, что сделаю следующий, сколько надо, столько и сделаю, даже в спину толкать не надо, как миленькая, сама.
В доме, – думает Тамара, – чисто, светло и натоплено, приготовлен обед, нашла в интернете несколько фильмов, которые давно хотела посмотреть, дочка приедет в пятницу, обещала остаться на выходные, а все равно такая тоска. Ничего толком у меня не было, ничего уже не сбудется, ни у кого не сбывается, никогда.
Но откуда тогда, – думает Тамара, – берется это удивительное ощущение, будто кто-то далекий любит меня так сильно, что каждый день заново радуется, что я есть на свете? Неважно, как выгляжу, какой у меня характер, кем работаю, что думаю о разных вещах, каких успела натворить глупостей, а каких, к сожалению, не успела, просто не выпало шанса, но ему и это неважно, главное, я просто есть, как звезда в ночном небе. От звезды никто ничего не ждет и не требует, ей достаточно быть звездой.
Интересно, с чего я взяла, – думает Тамара, – будто этой неведомо чьей любви достаточно, чтобы перевесить отсутствие смысла и даже надежды однажды его обрести? Ни с чего. Но какая разница, если я все чаще и чаще чувствую себя так, словно темная вода расступается, и я поворачиваю к берегу, и берег – есть.
Улица Яблонскё (Jablonskio g.) Это будет длинный день
Брат и сестра близнецы До-й-Хо и Дой-и-Хмарра сидят на мокром шершавом краю очень длинного пирса, далеко уходящего в море, смеются, болтают ногами, подставляют лица лучам изумрудного солнца, которое в это время стоит высоко над горизонтом и светит гораздо ярче оранжевого; им весело, им хорошо.
Строго говоря, До-й-Хо и Дой-и-Хмарра не то чтобы именно брат и сестра. Они – две части единого целого, при этом – не совсем идентичной природы; вряд ли это хоть немного похоже на разницу между мужчиной и женщиной, но надо же как-то обозначить, что разница есть.
Когда я говорю, что они близнецы, это означает, что До-й-Хо на пятнадцать тысяч закатов зеленого солнца старше: кому-то из близнецов приходится рождаться первым, жить в одиночку и дышать за двоих, чтобы однажды придумать себе второго, вернее, отчетливо вспомнить, что этот второй всегда был, и тогда осуществляется младший близнец, все это время скрывавшийся в сладких потемках несбывшегося, изнывая от нетерпения – сколько можно, меня все нет и нет! Каждому дается свое испытание – старшему неполнотой, младшему – долгим, томительным предчувствием бытия; объединившись, они обретают безграничный покой и счастливую силу, и это все, что можно сказать о них человеческими словами, хотя, конечно, и этого тоже нельзя.
Так вот, брат и сестра близнецы До-й-Хо и Дой-и-Хмарра сидят на мокром шершавом краю очень длинного пирса, далеко уходящего в море; это, конечно, тоже не так, пирс не похож на пирс, и море – совсем не то, что мы привыкли называть «морем», но если я скажу, что два немыслимых существа радостно замерли на границе между сияющей тьмой своего бытия, легко допускающей их возможность, и остальными тьмами, не способными вынести их целиком, выйдет примерно так же неточно, но при этом настолько туманно, что о дальнейших событиях вообще невозможно станет рассказывать, я просто ни одного подходящего слова не подберу.
Поэтому пусть будет море, пирс и двое подростков, старший и младшая, или наоборот, как угодно, сидящих на самом его краю под жаркими лучами изумрудного солнца; про солнце, кстати, почти совсем правда, там, рядом с ними, действительно светится что-то ярко-зеленое, очень похожее на небольшую прирученную звезду.
Брат и сестра близнецы До-й-Хо и Дой-и-Хмарра сидят на мокром шершавом краю очень длинного пирса, далеко уходящего в море, и младшая – младший? – прикончив третий по счету кусок пирога с чьими-то тайными желаниями (из совершенно невыполнимых получается самая вкусная начинка, немного похожая на сладкий творог), со свойственным всем младшим всех времен и миров нетерпением спрашивает: «Когда, ну когда уже можно будет нырнуть?» До-й-Хо смеется: «Когда плавать научишься», – специально дразнится, чтобы услышать негодующий вопль: «Да я уже так хорошо плаваю, что даже тебя обгоню!» А потом отвечает: «Может быть, и обгонишь, если плавать у самого берега. А тут – глубина».
Но на самом деле нельзя бесконечно откладывать, даже развлечения – особенно развлечения, – думает До-й-Хо. И говорит: «Ладно уж, прыгай, ныряй до самого дна. Будет здорово, если сумеешь передать мне оттуда привет».
* * *
Девочка Туся, она же Натуся, Ната, Наташа, Наталья, двух с половиной лет, в тяжелой цигейковой шубке и уродливых черных сапожках, доставшихся ей от кого-то из старших кузенов, неуклюже, но резво бежит по улице Яблонскё навстречу незнакомой женщине, которая катит коляску с ребенком, подбегает, заглядывает в лицо младенцу, бормочет: «Не ты!» – и начинает рыдать, да так отчаянно, что садится прямо в сугроб, наотрез отказывается подниматься; матери приходится брать ее на руки, вздыхать: «Какая ты у меня тяжелая!» – и нести домой, ласково приговаривая: «Ты моя хорошая девочка, кто обидел заиньку, ну хватит, не плачь». Туся успокаивается только после того, как с нее снимут шубу, шапку, рейтузы, остальное теплое, уличное и переоденут в домашнее: с этого момента все, что случилось на прогулке, больше не считается, новая одежда – новая жизнь.
«У Туськи очередная причуда, – жалуется Наташина мать заглянувшей на чай с пирогом сестре. – Как увидит на улице кого-то с коляской, тут же несется знакомиться. Догонит, посмотрит, и сразу в слезы, поди ее успокой. Не понимаю, если ей малыши так не нравятся, чего она к ним лезет? А если нравятся, зачем реветь?» – «Затем, что молодость прошла и уже не вернется, Туся умная девочка, раньше других это поняла», – отвечает сестра, и обе смеются, тихонько, чтобы не разбудить наконец-то, слава богу, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, вроде бы уснувших детей.
* * *
Четырехлетняя девочка Ната играет с бабушкиными пуговицами, ей разрешают, знают, что в рот не потащит, не проглотит, не разбросает, ничего плохого с ней не случится, наоборот, счастливый ребенок будет тихо сидеть в своем углу, а не вмешиваться во взрослые разговоры, не крутиться под ногами возле плиты и не рыдать взахлеб перед телевизором, по которому опять показали ей одной ведомое «что-то не то»; с нашей Натальей никогда не угадаешь заранее, что ее огорчит или испугает, – вздыхает мать, – когда родная бабушка умерла, ходила довольная, пела песни, всех утешала: «Бабушке там хорошо», а когда в дурацком мультфильме кто-то обидел то ли зайца, то ли слоненка, рыдала так, что кровь носом пошла.
Но пока Ната играет с пуговицами, в доме покой и тишина.
Ната строит из пуговиц что-то вроде цепочки сложной конфигурации; не хватает одной зеленой, в коробке закончились, а зеленая очень нужна, без нее ничего не выйдет. Ната оглядывается по сторонам – точно-точно никто не видит? – тихонько крадется к журнальному столику, берет из круглой железной коробки один леденец, он подходит по размеру и цвету, а без дырочек, как на пуговицах, как раз легко обойтись. Цепочка готова, теперь можно отправить записку; спроси – кому? – Ната не сможет ответить, даже если очень захочет, но ей надо, чтобы записка дошла. На записке большими кривыми печатными буквами написано: «ЯНАТА», – слитно, и буква «Я» перевернута наоборот, но это совершенно неважно, главное эту драгоценную информацию обязательно, обязательно вот прямо сейчас передать. Ната пристраивает записку на дальнем конце пуговичной цепочки; некоторое время ничего не происходит, в таких случаях главное не зареветь, потому что сбегутся взрослые, они ничем не помогут, только окончательно все испортят, поэтому надо сидеть очень тихо, внимательно смотреть на записку и стараться понять, почему она не отправляется, это же самая лучшая в мире почта – где надо, прямая, где надо, скрученная, и по одной зеленой пуговице на каждый завиток.
Несколько долгих минут спустя Нату наконец осеняет, что записку надо положить не просто рядом, а засунуть под пуговицы, да так, чтобы на каждую букву пришелся свой, правильный цвет; какое-то время она возится со своей конструкцией, наконец, записка исчезает, Ната вскакивает, от избытка чувств хлопает в ладоши, в комнату заглядывает мама, спрашивает: «Хочешь на ужин пирог?»
* * *
Девочка Натуся утром своего шестого дня рождения стоит перед журнальным столом и разглядывает синюю тарелку, на которой лежат два апельсина. Ярко-оранжевое на синем это так красиво, что хочется плакать, но если заплакать, услышит мама, испугается, огорчится, а когда мама расстраивается, мир вокруг делается более красным, и как будто с иголками, они не колются, но все равно явственно есть; жить в таком мире неуютно, в нем все тускло и как бы присыпано пылью, даже если включить яркий свет. Поэтому Натуся сдерживает слезы, она уже знает, как быстро успокоиться: нужно говорить себе шепотом разные зеленые слова: «жаворонок», «июль», «жасмин», «надежда», «жемчужина», «пятница», «пятьдесят», «южный», «ненужный», «желание», «юнга», «юла», – зеленых слов очень много, они разных оттенков, успокоиться помогают все.
* * *
Девочка Наташа девяти лет впервые в жизни стоит на берегу моря, и у нее кружится голова. Конечно, она уже видела море в кино и на фотографиях, так много раз, что не сосчитать, но когда рассматриваешь картинки, не знаешь, даже представить не можешь, как море будет шуметь – не только снаружи, но и в тебе.
«Море почти такое же большое, как я, – думает Наташа. – Наверное, с ним можно дружить».
* * *
Студентка первого курса Наташа сидит на самом краю крыши шестнадцатиэтажного дома, болтает ногами – высоко-высоко над землей, и у нее вдруг мелькает мысль: «А ведь можно прямо сейчас вернуться домой, всего один шаг вперед, и…» От этой мысли Наташе становится очень страшно: какой «шаг вперед»? Какое «домой»? Совсем дура? Да, я совсем дура. А это вообще я? Или кто?
Наташа отползает подальше от края крыши, медленно, осторожно, спиной вперед, потом становится на четвереньки, отступает к двери, ведущей с крыши в подъезд, и только там решается подняться на ноги, вцепившись в дверную ручку с такой силой, словно висит над пропастью, хотя до края крыши отсюда метров десять, не меньше. И потом, в подъезде, Наташа крепко держится за перила, двумя руками, а в лифт не заходит, ну его, лучше спуститься пешком. Ей очень страшно, нет ничего страшнее, чем внезапно выяснить, что себе нельзя доверять.
* * *
Женщина Наталья просыпается рядом с мужчиной, в которого влюблена; они отлично вчера погуляли, хотя на вино следовало налегать поменьше, теперь от похмелья слегка болит голова, а в ушах шумит море, которое далеко; просто ближайшее – в трехстах километрах, а ближайшее теплое – вообще хрен поймешь, зато у меня есть любовь, а это почти то же самое, что…
«Ты мое море», – почти беззвучно шепчет Наталья спящему, но еще не договорив, вдруг отчетливо понимает: нет, он – не море. И не ее. Просто красивый мужчина, рядом с которым приятно проснуться, но отдельный чужой человек, что вообще-то нормально, все люди друг другу чужие, просто некоторые из чужих иногда просыпаются рядом, так случается, вот и все.
* * *
Госпожа Наталья ставит на стол пустую чашку, говорит: «Это сейчас кажется, что мне всегда было весело и легко. А семь лет назад, когда я сюда приехала, бросив престижную, как принято говорить, работу, сдав квартиру чужим незнакомым людям, по договору как минимум на год, с кучей планов, как начну новую жизнь у моря и буду делать только то, что хочу, но даже без грамма уверенности, что завтра же не сбегу обратно, каждый день приходила к морю плакать, просто от ужаса перед ближайшим будущим и тихим, спокойным, понятным прошлым, которого уже не вернуть, рассудив, что моря так много, и оно такое соленое, что даже пол-литра слез перепуганной тетки ничего не изменит, можно с чистым сердцем сколько угодно рыдать. Впрочем, все это глупости, не слушай меня, на самом деле мне и правда, всегда все давалось весело и легко… Допивай, пошли танцевать».
* * *
Наталья Иосифовна сидит на берегу моря, ночью на этом дальнем пляже нет никого, думает: «Все-таки я молодец, что сюда переехала, могла бы, конечно, пораньше собраться, но и как есть, тоже хорошо. Отлично все у меня получилось, даже немного жаль все бросать. Впрочем, Миша справится с танцевальным клубом, а Йори – с кофейной лавкой, я с прошлой зимы ни во что не вмешиваюсь, даже заходить стараюсь пореже, и все равно прекрасно идут дела».
Наталья Иосифовна достает из сумки большую коробку, осторожно, кряхтя, становится на четвереньки, раскладывает на песке разноцветные пуговицы и стеклянные бусины, долго их сбирала, строит из них что-то вроде цепочки сложной конфигурации, местами прямой, местами скрученной, по одной зеленой бусине на каждый завиток. Работы предстоит очень много, но Наталья Иосифовна спокойна: до рассвета еще почти пять часов.
На самом деле можно было бы не возиться, никакой особой необходимости в этой смешной детской пуговичной магии нет, но Наталье Иосифовне всю жизнь, сколько она себя помнит, хотелось не просто умереть, а исчезнуть, не оставляя следов. Вот и не оставит, разве что, пару стеклянных бусин в прибрежном песке, но это даже неплохо: какие-нибудь детишки, кувыркаясь в прибое, их случайно найдут, и радости будет столько, что это вполне сойдет за поминальный салют.
* * *
До-й-Хо читает записку: «ЯНАТА», – улыбается: «Вот молодец!» – медленно считает до четырех и протягивает руку – ровно за миг до того, как, Дой-и-Хмарра, младший – младшая? – из близнецов, выныривает из темной, будем считать, что воды, отфыркиваясь, вылезает на, будем считать, что пирс, повисает на шее у старшей – старшего? – и вопит: «Вот это ничего себе! Вот это да! Вот здорово! Вот значит как ныряют! Ррррраз – и туда! А там!.. Мне сначала было так страшно! А тебе тоже бывает страшно, когда ныряешь?» До-й-Хо кивает: «Да, еще бы. Но и весело тоже. И интересно. А тебе как, понравилось? Или нет?»
«Ты еще спрашиваешь! Как оно могло не понравиться?! Это было так странно! Так глупо! И почему-то так хорошо!» – возбужденно орет Дой-и-Хмарра; это обычное дело, вынырнув, все громко орут, особенно поначалу, тем более, в самый первый раз.
Потом, успокоившись, Дой-и-Хмарра сидит на пирсе, прижавшись к старшему – старшей? – брату – сестре? – молчит, переваривая впечатления, наконец предлагает: «А давай в следующий раз нырнем вместе!» До-й-Хо качает головой: «Нет, так нельзя. Кто-то из нас обязательно должен ждать на берегу, потому что мы сами и есть берега друг для друга; иных берегов для нас нет».
Дой-и-Хмарра хмурится, но и сам – сама? – знает, что спорить тут не о чем. У каждой игры есть правила, которые надо выполнять, если хочешь, чтобы она продолжалась, это понятно всем. Наконец говорит: «Ладно, нельзя, так нельзя. А мы сегодня еще понырять успеем?» «Конечно, – улыбается До-й-Хо. – Чего только мы с тобой не успеем. Это будет длинный день».
Примечания
1
Для тех, кто не знаком с топографией Вильнюса, поясним это – даже не соседние улицы. Расстояние между ними около двух с половиной километров. А вид из окон домов на улицах Венуоле и Паупе открывается настолько разный, что в первый момент вполне можно решить, будто их разделяют многие тысячи километров. И, возможно, века полтора.
(обратно)2
По адресу улица Альгирдо, 20 расположен Второй Вильнюсский Городской Полицейский Комиссариат; вероятно, именно там находится та небольшая часть приемного отделения Граничной Полиции Вильнюса, которая существует наяву.
(обратно)3
Четырехъярусная колокольня Вильнюсского Кафедрального собора Святого Станислава стоит на площади отдельно от самого собора и действительно может показаться неискушенному наблюдателю похожей на маяк.
(обратно)4
Цитата из культового сериала Дэвида Линча «Твин Пикс» «Совы – не то, чем они кажутся» (The Owls Are Not What They Seem) и правда чрезвычайно популярна среди любителей этого фильма и даже отчасти среди тех, кто его никогда не смотрел.
(обратно)5
В данном случае не соврал, действительно Старый город Вильнюса является самым большим историческим центром в Восточной Европе. Однако читателям, не знакомым с топографией Вильнюса, следует знать, что никакой второй половины Старого города на правом (северном) берегу реки Нерис нет.
(обратно)6
Аделантадо (исп. adelantado – первопроходец) – титул конкистадора, который направлялся королем на исследование и завоевание земель, лежащих за пределами испанских владений.
(обратно)7
Известный путешественник Фернан Магеллан и правда имел титул аделантадо островов Пряностей, они же Молуккские острова (группа индонезийских островов между Сулавеси и Новой Гвинеей).
(обратно)8
Снипишки, Шнипишкес (лит. Šnipiškės, польск. Śnipiszki) – один из микрорайонов Вильнюса на правом берегу реки Нерис.
(обратно)9
Костел Святого Архангела Рафаила – римско-католический костел в Вильнюсе, памятник архитектуры позднего барокко. Стоит в Снипишках, неподалеку от Зеленого моста, на совсем невысоком холме.
(обратно)10
Вильнюсский планетарий находится неподалеку от костела Архангела Рафаила. Неоготический Дворец Радушкевича – тоже рядом, в самом начале улицы Кальварию, возле Зеленого моста. Национальная Художественная галерея – в стороне, буквально в пяти минутах ходьбы от них. Все эти здания объединяет то, что они стоят примерно на одной линии, не на самой набережной реки Нерис, а в некотором отдалении и немного над ней.
(обратно)11
Грейпвайн, он же двойной рыбацкий узел – один из узлов, используемых для связывания веревок как одинаковой, так и разной толщины; считается настолько надежным, что не нуждается в контрольных узлах.
(обратно)12
Все эти растения объединяет то обстоятельство, что после отмирания они оставляют круглые сухие образования, которые катаются по ветру, рассеивая семена, и называются «перекати-поле».
(обратно)13
На настоящем концерте «Бах на рынке», который состоялся 30 августа 2017 года на рынке Халес в Вильнюсе и стал прообразом описанного, исполнителями были итальянский аккордеонист Петро Роффи (Pietro Roffi) и литовская органистка Кристина Кузминскайте (Kristina Kuzminskaitė).
(обратно)14
Считается, что возвращение надолго забытого наследия Иоганна Себастьяна Баха широкой аудитории началось благодаря интересу к его творчеству композиторов-романтиков, в частности Феликса Мендельсона, организовавшего первое концертное исполнение мессы Баха «Страсти по Матфею».
(обратно)15
Флуксус (от лат. fluxus – «поток жизни») – международное арт-движение 50-х—60-х годов. Цель арт-движения «Флуксус» – слияние в одном «потоке» разных способов художественного выражения и средств коммуникации: музыки, визуальной поэзии, движения, символических жестов. Основной принцип – абсолютная спонтанность, произвольность, отказ от любых ограничений. Одним из активных участников движения был американский поэт и кинорежиссер литовского происхождения, один из лидеров «нового американского кино», «крестный отец нью-йоркского киноавангарда» Йонас Мекас; название моста возле Вильнюсской Художественной академии, в первую очередь, дань уважения ему.
(обратно)16
Йозеф Бойс – немецкий художник, один из главных теоретиков постмодернизма. И, кстати, активный участник движения «Флуксус», в честь которого назван мост. Если учесть, что Бойс всегда появлялся на людях и фотографировался в шляпе, становится понятно, почему незнакомец в шляпе на мосту Флуксус может показаться знающему человеку добрым знаком, будь он хоть триста раз кровавый маньяк.
(обратно)17
Лит – национальная валюта Литвы до введения евро. 1300 литов – примерно 426 долларов США или 397 евро.
(обратно)18
Кукла Мидж (Midge Hadley) производится той же компанией Mattel, что и знаменитая кукла Барби. Выступает в роли «лучшей подруги Барби». Magic Midge – модель производства 1993 года.
(обратно)
Комментарии к книге «Сказки старого Вильнюса VII», Макс Фрай
Всего 0 комментариев