«Путь меча»

18048

Описание

Довольно похожий на средневековую Землю мир, с той только разницей, что здесь холодное оружие — мечи, копья, алебарды и т. д. — является одушевленным и обладает разумом. Живые клинки называют себя «Блистающими», а людей считают своими «Придатками», даже не догадываясь, что люди тоже разумны. Люди же, в свою очередь, не догадываются, что многими их действиями руководит не их собственная воля, а воля их разумного оружия. Впрочем, мир этот является весьма мирным и гармоничным: искусство фехтования здесь отточено до немыслимого совершенства, но все поединки бескровны, несмотря на то, что все вооружены и мастерски владеют оружием — а, вернее, благодаря этому. Это сильно эстетизированный и достаточно стабильный мир — но прогресса в нем практически нет — развивается только фехтование и кузнечное дело — ведь люди и не догадываются, что зачастую действуют под влиянием своих мечей. И вот в этом гармоничном и стабильном мире начинаются загадочные кровавые убийства. И люди, и Блистающие в шоке — такого не было уже почти восемь веков!.. Главному герою романа, Чэну Анкору, поручают...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Генри Лайон Олди ПУТЬ МЕЧА

КНИГА I. КАБИР

— Вот человек стоит на распутье между жизнью и смертью. Как ему себя вести?

— Пресеки свою двойственность, и пусть один меч сам стоит спокойно против неба!

Из разговоров Кусуноки Масасигэ с его наставником

ЧАСТЬ I. МЕЧ ЧЕЛОВЕКА

…Вот выносят из подвала, Из-под дюжины затворов, Из-под девяти задвижек — Вот несут навстречу солнцу Под сияние дневное Короля мечей заветных, Битв суровых властелина, Кузнеца почет и муку, Сильных рук изнеможенье!.. Калевипоэг

Глава 1

1

Мы встретились с харзийцем за угловой башней Аль-Кутуна, в одном из тех грязных и узких переулков района Джаффар-ло, которые подобны нитям старого темляка — спутанным и залоснившимся.

Его Придаток стоял прямо у нас на дороге, широко расставив кривые ноги и склонив к плечу голову, украшенную неправдоподобно маленькой тюбетейкой. Шитье на тюбетейке было мастерское, мелкий бисер лежал ровно и тесно. Руки Придаток держал на виду, и в них, похоже, ничего не было. Обычные руки хорошего Придатка — гладкие и спокойные.

Приближаясь, я прощупал его и сперва не обнаружил Блистающего, равного себе — ни за плечом, ни на поясе, скрытом под складками чуть спущенного плаща, ни…

Одна рука Придатка подбросила в вечернюю прохладу смятый комок, и тот неожиданно вспорхнул белой кружевной бабочкой, на миг зависшей в воздухе; другая рука легла на невидимый пояс, в пряжке что-то звонко щелкнуло — и освобожденный пояс радостно запел, разворачиваясь в стальную полосу, становясь Блистающим и приветствуя меня ритуальным свистом.

Чужой Блистающий еле заметно лизнул тончайшую ткань падающего платка, и из одной бабочки стало две, а я одобрительно качнулся и вспомнил о том, что рожденные в жаркой Харзе — полтора караванных перехода от Кабира — испокон веков гордятся своим происхождением от языка Рудного Полоза.

И мне стало тесно в одежде — будничных кожаных ножнах, схваченных семью плетеными кольцами из старой бронзы.

Я скользнул наружу, с радостью окунувшись в кабирские сумерки, — и вовремя. Придаток харзийца уже приседал, пружиня на вросших в землю ногах, и мне пришлось изо всех сил рвануть руку своего Придатка вверх и наискосок вправо, потому что иначе заезжий Блистающий запросто сумел бы смахнуть верхушку тюрбана моего Придатка, что по Закону Беседы означало бы мое поражение.

Он, видимо, совсем недавно приехал в столицу, иначе не рассчитывал бы закончить Беседу со мной на первом же взмахе. Если даже я и уступал харзийцу в гибкости (а кто им не уступает?!), то в скорости мы могли потягаться — и на этот раз не в его пользу.

— Отлично, Прямой! — прозвенел гость из Харзы, завибрировав от столкновения и с удовольствием называя меня безличным именем. — А если мы…

Он зря потерял время. Я отшвырнул болтливого харзийца в сторону, затем легко толкнулся в ладонь моего Придатка, его послушное тело мгновенно отреагировало, припадая на колено — и я дважды пронзил плащ харзийского Придатка вплотную к плечу и правому локтю, ощутив на себе обжигающее прикосновение чужой и чуждой плоти.

Оба раза я тесно приникал к телу Придатка — сперва плашмя, а потом лезвием; и на хрупкой и ранимой коже не осталось даже царапины.

По меньшей мере глупо портить чужих Придатков, если их так сложно подготовить для достойной службы Блистающим. Впрочем, самоуверенный харзиец мог бы выбрать себе носителя и получше…

…Уже выходя из переулка, я вспомнил, что по завершению Беседы забыл представиться Блистающему из Харзы, и пожалел об этом.

Ничто не должно мешать вежливости, даже занятость или раздражение.

Я — прямой меч Дан Гьен из Мэйланьских Блистающих, по прозвищу Единорог.

Мой Придаток — Чэн Анкор из Вэйских Анкоров.

Хотя это неважно.

2

Вернувшись домой, я поднялся в верхний зал, зацепился одним кольцом ножен за крюк и прильнул к любимому мехлийскому ковру, забыв переодеться. Все мои мысли были заняты странной встречей за башней Аль-Кутуна, поэтому слабым внутренним толчком я отпустил Придатка, который тут же вышел из зала, поправив по дороге навесную решетку горящего камина.

Мне нужно было побыть в одиночестве.

Я уже очень давно никуда не выезжал из Кабира, и здесь меня знали достаточно, чтобы не устраивать подобных испытаний — и уж тем более мало кто рискнул бы вот так, походя, без должных церемоний вовлекать Единорога в шальные Беседы. Такие забавы хороши в юности, когда тело трепещет от избыточной энергии, и жажда приключений туманит сознание молодого Блистающего.

Ах, юность, юность, почему ты так любишь спорить и доказывать?.. и почти всегда — не вовремя, не там и не тому, кому надо…

В моем возрасте — а я сменил уже пятого Придатка, отдавая предпочтение услужливому и умелому роду Анкоров из затерянного в барханах Верхнего Вэя, окраины Мэйланя — итак, в моем возрасте вполне достаточно шести-семи традиционных турниров в год, не считая обычных Бесед со знакомыми Блистающими, случавшихся довольно регулярно.

Пожалуй, чаще других я встречался с Волчьей Метлой — разветвленной, подобно оленьим рогам или взъерошенному хвосту степного волка, пикой с улицы Лоу-Расха — но она неделю назад увезла своего Придатка куда-то в горы; и, честно говоря, я скучал за Метлой, надеясь на ее возвращение хотя бы к середине ближайшего турнира.

Мне нравилось проскальзывать между ее зазубренными отростками. Это было… это было прекрасно. Не то что мой приятель-соперник, вечно фамильярный, как и вся его двуручная родня, эспадон Гвениль Лоулезский — этот при Беседе так и норовил обрушиться на тебя всей своей тушей, заставляя спешно пружинить и отлетать в сторону; а потом Гвениль удалялся, нахально развалившись на плече двужильного Придатка из породы беловолосых северян и излучая обидное презрение обнаженным клинком.

Я заворочался, вспоминая прошлые обиды. И расслабился, вспомнив, что обиды — прошлые. На недавнем турнире во внешнем дворе замка Бурайя я-таки подловил увлекшегося Гвениля на его коронном взмахе, и мое острие легонько тронуло кадык на мощной шее его Придатка — а даже самоуверенный эспадон прекрасно знал цену моего касания.

— Растешь, Однорогий, — разочарованно присвистнул Гвениль, опускаясь вниз и впервые не спеша улечься на плечо замершего Придатка. — Смотри, не затупись от гордости…

Я отсалютовал лоулезскому гиганту, и с тех пор частенько вспоминал замок Бурайя и мой триумф.

Но все-таки — откуда взялся этот странный харзиец? Во имя Грозового Клинка — случайность или умысел?! Недавно прибывший в Кабир юный задира или опытный Блистающий, расчетливо пробующий силы наедине, без зрителей?..

…Дрова в камине почти прогорели. В дверь зала вереницей двинулись Малые Блистающие моего дома, раскачиваясь на поясах своих Придатков и блестя одинаковыми — фиолетовыми с серебристым прошивом — ножнами.

— Приветствуем тебя, Высший Дан! — коротко звякнули Малые, пока их Придатки толпились возле камина, накрывали на стол, передвигали кресла и вытирали несуществующую пыль с витражных оконных стекол, шурша пыльным бархатом штор.

Я кивнул им с ковра. Некоторых Малых я знал очень давно, с самого рождения — они испокон веков числились в свите Мэйланьских прямых мечей Дан Гьенов. Те из них, чьи клинки были чуть-чуть изогнуты, несмотря на двухстороннюю заточку, а на чашках гард красовалась узорчатая чеканка — эти владели Придатками, лично обслуживавшими Придатка Чэна. Остальные — короткие и широкие кинжалы с плебейскими замашками — следили за неисчислимым множеством суетных мелочей.

Плотно затворить окна, например, чтобы воздух в помещении оставался сухим и теплым — вернее, проследить за соответствующими действиями вверенных им Придатков — или расставить кувшины, в которых плескалась густая красная жидкость. Такая же течет в жилах Придатков и называется «кровь», а та, что в кувшинах — «вино».

Льющаяся кровь означала порчу Придатка и непростительный промах Блистающего, льющееся же вино иногда было необходимо, хотя и заставляло Придатков терять контроль над собой, впадая в опьянение. Ни один Блистающий не выведет пьяного Придатка на турнир или заурядную Беседу. Не то чтобы это запрещалось…

И хорошо, что не запрещалось. Я еще вернусь к опьянению и тому, почему я — Мэйланьский Единорог — предпочитаю всем прочим род Анкоров Вэйских.

Но об этом в другой раз.

3

Зажгли свечи.

Я уж совсем было собрался приказать, чтобы меня раздели — люблю, когда полировка клинка играет отсветами живого пламени и цветными тенями от оконных витражей, напоминая змеиную шкуру после купания — но случилось непредвиденное.

На пороге зала возник эсток Заррахид, вот уже почти сотню лет служивший у меня дворецким. Его прошлое — я имею в виду прошлое до поступления ко мне на службу — было покрыто мраком, и я знал лишь, что узкий и хищно вытянутый эсток с непривычным для коренных кабирцев желобом почти во всю длину клинка — выходец с западных земель, из Оразма или Хины, граничащих с Кабирским эмиратом вдоль левого рукава желтой Сузы и связанных с ним вассальной клятвой.

Впрочем, прошлое Заррахида меня интересовало мало. Мне было достаточно, что сейчас на каждой из четырех полос черного металла, из которых сплеталась гарда молчаливого эстока, стояло мое личное клеймо — вставший на дыбы единорог. Вдобавок я не раз убеждался в деловитости и безоговорочной преданности Заррахида, а его манерам мог позавидовать любой из высокородных Блистающих.

Я, например, частенько завидовал. И перенимал некоторые, нимало не стыдясь этого.

Чем-то эсток Заррахид напоминал своего нынешнего Придатка — сухого и костистого, с темным невыразительным лицом и подчеркнуто прямой спиной.

— К вам гость, Высший Дан Гьен! — почтительно качнулся эсток, на миг принимая строго вертикальное положение. — Прикажете впустить?

— Кто?

Я не ждал гостей.

— Подобный солнцу сиятельный ятаган Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир! — протяжным звоном отозвался эсток, не оставляя мне выбора.

Прикажете впустить, однако…

Шешез Абу-Салим, ятаган из правящей династии, фактически был первым по значению клинком в белостенном Кабире; и уж конечно, он был не тем гостем, какого можно не принять.

Когда я говорю — «первый по значению клинок» — я имею в виду именно «по значению», а не «по мастерству». Во время Бесед или турниров род и положение Блистающего не играют никакой роли, и мне не раз приходилось скрещиваться хотя бы с тем же Заррахидом, причем вышколенный дворецкий вне службы был умелым и беспощадным со-Беседником. Мы внешне немного походили друг на друга и, признаюсь, когда-то я перенимал у Заррахида не только манеры.

Но отдадим должное — если по мастерству родовитый ятаган Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир и не входил в первую дюжину Блистающих столицы, то во вторую он входил наверняка, что было уже немало; хотя зачастую Абу-Салим и уклонялся от Бесед с влиятельным кланом Нагинат Рюгоку или с Волчьей Метлой и ее подругами, предпочитая соперников своего роста. И в этом я был с ним заодно, хотя и не всегда. А в последнее время — далеко не всегда.

— Прикажете впустить? — повторил эсток.

Я согласно шевельнул кисточками на головке моей рукояти, и Заррахид отвел своего Придатка в сторону, освобождая проход.

Грузный Придаток Абу-Салима, чьи вислые и закрученные с концов усы напоминали перевернутую гарду надменных стилетов Ларбонны, торжественно приблизился к моей стене, держа на вытянутых руках царственного Шешеза. Затем он немного постоял, сверкая золотым шитьем парчового халата — я обратил внимание, что и сам Шешез Абу-Салим надел сегодня ножны из крашеной пурпуром замши с тиснением «трилистника» и восьмигранным лакированным набалдашником — и спустя мгновение ятаган Шешез приветственно прошуршал, опускаясь на сандаловую подставку для гостей.

Висеть Абу-Салим не любил — как у всех ятаганов его рода, центр тяжести Шешеза смещался очень близко к расширяющемуся концу его клинка, отчего ятаганы, висящие на стене, выглядели немного неуклюжими. Но Блистающие Кабира прекрасно знали обманчивость этого впечатления, да и сам я не раз видел, как его величество с легкостью рубит десять слоев грубого сукна, обернутого вокруг стальной проволоки. И вообще отличается изрядным проворством.

Даже двуручный грубиян Гвениль Лоулезский и его братья-эспадоны (несмотря на отсутствие вассальной зависимости Лоулеза от Кабирского эмирата) избегали при посторонних звать Абу-Салима просто Шешезом, хотя ятаган и любил свое первое имя-прозвище. Шешез — на языке его предков, Диких Лезвий, некогда приведших своих горных Придатков в Кабир, это означало «молнию» или «лоб Небесного Быка».

Высокородный ятаган вполне оправдывал это имя.

Шевельнувшись в соответствующем моменту поклоне, я уж было решил приказать сменить на мне одежду, но Абу-Салим поерзал на подставке и хитро подмигнул мне зеленым изумрудом, украшавшим его рукоять.

— Терпеть не могу парадных нарядов, — весело сообщил он, устроившись поудобнее. — И жмет, и бок натирает, а никуда не денешься — дворцовые чистоплюи не поймут. Мне бы твоего Заррахида на недельку-другую, чтоб показал им, с какой стороны маслом мажутся…

Я понял, что разговор намечается неофициальный. Придаток Чэн уже стоял позади Придатка Абу-Салима, и мы, не сговариваясь, отослали их к столу — пить свое любимое вино. Малые Блистающие засуетились вокруг, косясь то на нас с Шешезом, то на застывшего у дверей эстока Заррахида.

Абу-Салим не обратил на Малых ни малейшего внимания.

— Хорошо у тебя, Единорог, — мечтательно протянул он, сверкнув черным лаком набалдашника. — Тихо, спокойно… не то что у меня во дворце. Завидую, честное слово…

— Я люблю покой… Шешез, — ответил я, решив принять предложенный тон разговора. — Ты же знаешь — мы, мэйланьцы, в душе отшельники. Приемы да шествия не по нам. У меня и ножен-то подходящих для такого дела нет, и оплетка на рукояти вытерлась…

— Не прибедняйся, — усмехнулся ятаган, — все у тебя есть. Тем паче что я как раз по этому поводу. Ты дядю моего двоюродного, Фархада Абу-Салима иль-Рахша фарр-ла-Кабир знаешь? Понимаю, что имечко длинное, так ведь и дядя у меня не из коротких… Ну, знаешь или нет?

Я кивнул. Иль-Рахша — иначе «Крыло бури» — я видел, когда давал личную вассальную клятву царствующему дому фарр-ла-Кабир, и еще несколько раз на очень давних турнирах. На последних иль-Рахш по каким-то своим причинам не показывался, но я все равно отлично помнил его нарочито бедную рукоять без серебра и самоцветов, отрывистую манеру Беседовать и любимый удар с оттяжкой при рубке предметов.

Сколько ж это времени прошло? Многовато…

Незабываемый был дядя у Шешеза. Фархад Абу-Салим иль-Рахш фарр-ла-Кабир слыл чуть ли не самым старым Блистающим Кабира, и поговаривали, что он помнит даже времена Диких Лезвий — но в это верилось с трудом.

Ятаган удовлетворенно покачал ремнем ножен, провисшим вниз.

— Вот и хорошо, — заявил он, — вот и славно!.. Ты понимаешь, Единорог, у Фархадова Придатка третьего дня детеныш родился. Крепенький такой, горластый, не то что предыдущие заморыши… Вот дядя Фархад и решил себе нового Придатка вырастить. А то, говорит, у старого рука уже не та. Опять же детеныш, похоже, левша, а у иль-Рахша на это нюх и слабость немалая… В общем, завтра Церемония Посвящения. Придешь? Ведь у нас из Высших Мэйланя кто сейчас в Кабире? Ты да еще Тэссэн Седзи, только этот боевой веер никуда не ездит уже лет восемь. И впрямь отшельники вы, мэйланьцы…

Я подумал. Приглашение, да еще лично от Шешеза (или от самого иль-Рахша?! А переспросить — неудобно…) было лестным. Лестным, но неожиданным, а потому нуждалось в осмыслении. И род мой, и положение в Кабире вполне оправдывали честь присутствия на Посвящении Придатков правящего дома — правда, до сих пор высокородные ятаганы предпочитали отправлять на временный (пока новый Придаток вырастет да обучится) покой членов своей семьи без посторонних.

И особая пышность при этом тоже не поощрялась. Ну, в крайнем случае приглашались родственные сабельные кланы, чьи предки и предки ятаганов фарр-ла-Кабир были выходцами с одних и тех же плоскогорий — цельнокованые Малхусы с зигзагообразным срезом тупой стороны клинка у самого острия и необщительные Киличи из ущелий Озека, похожие на ущербный полумесяц. Еще изредка малочисленные Шамшеры перевала Рок…

При чем здесь Высшие Мэйланя, я вас спрашиваю? Я и не был-то дома невесть сколько!.. вот как перевез в Кабир Хо Анкора, прадеда нынешнего Придатка Чэна, так и осел в столице… даже в гости домой не езжу. Вот ведь как — домой в гости…

Я представил себе, как гордый Шешез Абу-Салим приглашает на Посвящение Тэссэна Седзи, а упрямый веер отрицательно шевелит потемневшими от времени пластинами, острыми как бритва, ссылаясь на годы и любовь к одиночеству — и понял, что соглашусь.

— Сочту за честь, — ответил я. — Всенепременно буду.

— Прекрасно! — искренне обрадовался Шешез, и мне вдруг показалось, что ятаган за ширмой непринужденности упорно скрывает истинную цель своего прихода и что сейчас я согласился не только на присутствие при Церемонии Посвящения, но и на что-то еще, на что, может, и не стоило бы соглашаться.

Мало у меня забот?.. харзиец этот непонятный, Метла опять же уехала и когда вернется — неизвестно, а теперь еще и нежданная любовь к мэйланьцам со стороны дома фарр-ла-Кабир…

— Просто прекрасно! А то на таких торжествах ржавеешь от скуки! Ты обязательно приходи, Единорог, расскажешь нам что-нибудь интересное… Помнишь, твой брат, Большой Да-дао-шу ваши предания любил рассказывать, пока не уехал домой? О походах Диких Лезвий, о подземной кузнице Нюринге, о мертвых Блистающих с вечно теплым лезвием… как вы их называете? Отблестевшие, что ли?

— Тусклые. Тусклыми их зовут…

Это вырвалось у меня непроизвольно. Не та была тема, чтобы вот так, попусту, звенеть о ней после захода солнца. Шешез прав — в древнем Мэйлане верили во многое, на что большинство Блистающих эмирата предпочли закрыть глаза или сделать вид, что закрыли… а вот мне все не удавалось. Да и глаза — их Придаткам закрывать привычнее, а в Мэйлане говорят: «От страха в ножны не спрячешься».

Шешез не знал, отчего мой старший брат Да-дао-шу, рядом с которым и Шешез, и гигант Гвениль казались не такими уж большими, прошлым летом спешно бросил все дела в Кабире и вернулся в Мэйлань. Я и сам-то не слыхал послания от наших старейшин, которое и выдернуло Большого Да из Кабира. Посчитали, видно, что молод Единорог…

А еще Шешез не знал, отчего тринадцать отпрысков знатнейших Мэйланьских родов согласно приказу Старейшин Совета Высших Мэйланя в свое время оставили родину и уехали, не оглянувшись. Я и Да-дао-шу — в Кабир, меч-крюк Цзяньгоу — в Хину, остальные — кто куда…

Ну и не надо ему об этом знать. Я не много знаю, как младший в роду — так, все больше догадки строю — а Шешезу и вовсе ни к чему.

— Да-да, верно, — Шешез довольно потерся о ложе подставки, выложенное трехслойным войлоком. — Тусклые, конечно! А я все никак не вспомню… у Фархада спрашивал — не отвечает. Совсем старый, видно, стал! Собственную тень пополам резать хочет. Ну да ладно, это дела семейные… так ты приходи, Единорог, приходи обязательно!

…Еще около часа мы болтали о всяких светских пустяках, а потом Шешез Абу-Салим резко засобирался домой, словно вспомнив о чем-то неотложном.

— В Хаффе, на открытом турнире, — вскользь бросил ятаган, пока его Придаток поднимался из-за стола, оправляя алый кушак на объемистом животе, — у Кривого Килича Энгра неприятность вышла. Ты вот его не знаешь, а у него Придатка испортили. По-крупному. Сам понимаешь, сабельные кланы — они горячие, им молодые Придатки нужны, а тут правую ногу подчистую отрезало. Выше колена. И самого Кривого Килича выщербили…

— Кто? — холодея, перебил я, забыв о приличиях. — Может, кто-то из неопытных, вчера кованных? Нет, глупость говорю, их на открытый турнир и не допустили бы, на первой же рубке отсеяли!.. Или бывает, что какая-нибудь алебарда у своего Придатка болезнь проглядела…

— Бывает, — уклонился от прямого ответа сиятельный фарр-ла-Кабир. — Всякое бывает. Вот и в Дурбане тоже было… Бывает — это когда раньше, причем так давно, что и не вспомнить; а было — это когда почти сейчас, сегодня или в крайнем случае вчера…

И не договорил.

— На Посвящение приходи, — добавил он уже от дверей. — Ты расскажешь, мы расскажем… глядишь, и время веселей пройдет.

Оставшись один, я представил себе Щербатого Килича, затем подумал, каково это — теплое и тусклое лезвие — и до утра меня мучили кошмары.

Мне снились испорченные Придатки. Я чувствовал приторно-пьяный запах красного вина, хлещущего из разрубленной плоти.

Придаток Чэн всю ночь просидел над кувшином, и я не гнал его из зала.

4

Утром, в середине четвертой стражи я отправил Заррахида с поручением узнать точное время Посвящения у Абу-Салимов — вчера я так и не удосужился спросить об этом у Шешеза — и заодно послушать свежие городские сплетни. Заррахид был не самым лучшим сборщиком слухов, но зато мой эсток умел мгновенно отсеивать шелуху болтовни от редких зерен истины — что сейчас волновало меня в первую очередь.

Я надеялся выловить в мутной реке легкомыслия форель смысла, как говаривал иногда Трехзубый Кра, любивший в часы досуга бить верткую серебристую рыбу в брызжущих пеной горных потоках Айера и Бек-Нэша на северо-востоке от Кабира.

Цветистость слога была нынче в моде. Заразная, однако, штука… Я с сожалением отмечал, что даже в Беседах коротким и ясным выпадам или ударам без замаха предпочитались длинные «фразы» с множеством уверток и двусмысленностей. Увы, столичные нравы оставляли желать лучшего…

Не прошло и полторы стражи, как эсток вернулся и доложил, одобрительно похлопывая взмокшего Придатка эфесом по бедру, что в Кабире ничего не говорят. То есть не то чтобы совсем ничего, и не то чтобы все Блистающие столицы спрятали клинок болтливости в ножны осторожности — я мысленно проклял Трехзубого Кра с его манерой изъясняться — и так далее, и тому подобное, и еще много слов было произнесено эстоком в том же духе.

Когда я наконец понял причину многоречивости обычно молчаливого Заррахида, то еле сумел не расхохотаться.

Клянусь грохочущей наковальней Нюринги, он пытался меня развеселить! Видимо, после визита Шешеза и бессонной ночи я выглядел не лучшим образом, вот верный Заррахид и старался вернуть расстроенному Единорогу былой блеск.

Ну что ж, если так — то эсток преуспел в этом. Правда, ненадолго, потому что мое взыгравшее было настроение быстро вернулось к прежнему унылому состоянию, едва я задумался по поводу всеобщего онемения Блистающих. Слог слогом, а врать мне Заррахид не станет.

Кабир молчит за три дня до турнира?! Скорее дерево перестанет гореть в огне, а вода — вызывать ржавчину! И все же…

Неужели призраки мэйланьских легенд достанут меня и в Кабире? Я не знаю тебя, выщербленный Кривой Килич с навсегда испорченным Придатком, но если в маленькой Хаффе объявились Тусклые, то многие разделят твою участь. Тебя это утешает, Килич? Меня — нет.

— Все готово к выезду, Высший! — доложил Заррахид, только что выслушавший слугу из Малых.

Ах да, я ведь собирался в город…

…А во дворе у внутренних ворот уже били копытами по крупному булыжнику две лошади, заблаговременно приведенные из конюшен, и Блистающий-привратник — Южный трезубец Цзи по прозвищу Третий Ус Дракона — презрительно поглядывал на суетившихся конюхов-Придатков.

Привратника мне в свое время порекомендовал Заррахид, и с тех пор Третий Ус бессменно стоял на страже у входа в кабирский дом Единорога. Бессменно — потому что трезубец имел сразу двух Придатков, и пока один из них ел или спал, второй был готов к несению службы.

Было в этом что-то неприличное, но я доверял выбору Заррахида, да и Третий Ус Дракона никогда не участвовал ни в Беседах, ни в турнирах — так что повода к сплетням не давал. А однажды мне случайно довелось увидеть, как он танцует глубокой ночью в пустом дворе, перебрасывая звенящую луну через свои волнообразные лезвия — и я перестал задумываться над странностями своего привратника.

И полюбил выглядывать в окно, когда наступает полнолуние.

Обо всем этом я думал, пока Придаток Чэн выходил во двор и садился на лошадь, откидывая левую полу верхнего халата-кабы зеленого шелка — чтобы ткань не заслоняла мне обзор и не мешала во время поездки общаться с Заррахидом. Сам сопровождающий меня эсток обычно располагался на правом боку своего Придатка, одинаково владевшего обеими руками, так что при конном выезде в город мы оказывались почти вплотную — что, конечно, очень удобно для личных разговоров в городской толчее.

И не обязательно верхом.

— Открыть ворота перед Высшим Мэйланя Дан Гьеном! — коротко и властно прозвенел эсток Заррахид, строго соблюдая все положенные интонации и ритуальную дистанцию между нами — ровно полторы длины моего клинка. Понятное дело, ворота открыли бы и так, без особого приказа, но традиции есть традиции, и не мне менять установленное предками.

А если уж менять, то начинать надо не с церемонии выезда в город.

Придаток Чэн привстал в седле, устраиваясь поудобнее и слегка задев каблуками конские бока, отчего нервное животное заплясало под нами, прядая ушами и норовя подняться на дыбы. Я звонко шлепнул лошадь по крупу, Придаток Чэн туго натянул поводья — и спустя мгновение мы двинулись вперед, мимо молодцевато вытянувшегося Цзи Третьего Уса.

Я не разбираюсь в лошадях, и мне не стыдно в этом признаваться. Некоторые кабирские Блистающие открыто предпочитают конные Беседы, и от них только и слышишь о седлах, правильной посадке Придатков и о преимуществах рубящего удара на всем скаку. Нет уж, увольте… Дан Гьены, конечно, признавали лошадей, но лишь как удобное средство передвижения, а вести Беседы мы любили по старинке — не на подпрыгивающей спине глупого животного, а имея под ногами Придатка надежную и привычную землю.

Мэйланьские Дан Гьены Беседуют в пешем виде, и поэтому мы всегда отдавали должное молниеносному выпаду, равнодушно относясь к рубке. Разве что в крайнем случае…

Впрочем, я не сомневался, что в столичных конюшнях Мэйланьского Единорога жуют свой овес не самые плохие кони не самых плохих пород. Наверняка Заррахид постарался… вон, едет позади, как влитой, словно родился в седле!

Интересно, а где на самом деле родился мой потрясающий дворецкий, мой строгий и молчаливый эсток Заррахид?

— Куда направимся, Высший? — деликатно осведомился Заррахид, поравнявшись со мной.

За пределами дома, да еще и наедине, эсток немного ослаблял стальные обручи приличий, сковывавшие его обычное поведение. Вдобавок, похоже, что-то волновало Заррахида после утреннего выезда в только-только просыпающийся Кабир.

— Туда, — неопределенно ответил я, а сам загадал: три поворота налево, два направо, и после уже станем думать, куда дальше…

Думать не пришлось. После первого же поворота направо дорогу нам преградила толпа Блистающих вместе с их возбужденными Придатками. Заррахид было сунулся вперед — расчистить нам проход, благо никого из Высших в толпе не наблюдалось — но я остановил его слабым покачиванием кисти, и мы спешились.

Постоять с нашими лошадьми — естественно, за соответствующую мзду — живо согласился какой-то юный четырехгранный кинжал-кончар со смешно оттопыренными усиками у головки рукояти. Его долговязый Придаток отчаянно теребил белесый пушок над верхней губой, но поводья в свободной руке держал крепко, так что вскоре эсток уверенно занял место впереди меня и принялся прокладывать дорогу через галдящее столпотворение.

— …Вы слышали?

— Нет, а в чем дело?..

— Просто в Хаффе то же самое…

— Куда смотрят власти? Я вас спрашиваю, куда смотрят власти?

— А почему это вы именно меня спрашиваете? Нашли, понимаешь, власть! И нечего мне бок царапать — только вчера лакировался…

— …и что странно — возле самого эфеса! В наиболее сильной части…

— А вы его знали? Ну и что? А…

— Сказки это! В наше просвещенное время не стоит уделять слишком много…

— Сказки? Вы что, действительно считаете…

— Темляк! Темляк оторвете!..

— И как раз перед Посвящением…

— Чьим?

— Чьим, чьим… сам Фархад иль-Рахш новорожденного Придатка посвящает, накануне турнира!..

— А я что? Я ничего… только, говорят, в Дурбане…

Заррахид неожиданно свернул в сторону, Придаток Чэн резко остановился, словно боясь на что-то наступить — и я увидел то, что увидел.

И мне показалось, что ставшие необыкновенно горячими ножны плотно облепили мое тело, как смесь глины, речного песка и угольной пыли перед самой первой закалкой, а ледяной родниковой воды все не было, и я боялся потрескаться, боялся потускнеть и рассыпаться, боялся…

Передо мной лежал мертвый Блистающий. При желании до него можно было бы дотянуться, но подобного желания не возникало.

Я не знал лежащего лично. Я понимал только, что это кто-то из местных Шамшеров, причем небогатых — по отделке видно. Клинок сабли был сломан на три пальца выше треснувшей гарды со сколотым шариком на одном конце. Неровная линия излома наводила на нехорошие мысли — хотя какие уж тут хорошие мысли! — а остальная часть Блистающего валялась чуть поодаль, присыпанная бурой пылью, и острие касалось бедра Придатка, разрубленного от ключицы до паха.

Как кукла на турнире, машинально подумал я. Как кожаная кукла, набитая всяким хламом вперемешку с бронзовыми отливками, когда Шешез Абу-Салим или тот же эспадон Гвениль демонстрирует перед трибунами чистоту рубки, а знатоки славного удара уже готовы завизжать, восторженно вырываясь из ножен и вспыхивая под лучами полуденного солнца.

Только кукла никогда не лежит вот так — жалко и неестественно подвернув голову и далеко откинув бессильную руку, словно и после смерти пытаясь дотянуться до рукояти несчастного Шамшера, превратившегося в две такие же мертвые половинки некогда живого Блистающего.

Они лежали совершенно одинаково — Блистающий и его Придаток — разве что над последним с жужжанием вился рой жирных зеленоватых мух. И, откатившись в сторону, прижался к глинобитному забору одинокий бронзовый шарик с гарды убитого Шамшера.

— Прошу прощения! — послышалось рядом со мной.

Я посторонился, и трое Блистающих из рода тяжелых копий Чиань, чей мощный и широкий наконечник уравновешивался утолщением на другом конце древка, поравнялись со мной и приблизились к трупу. Там двое из них легли на землю, прямо в засохшую кровь, а их Придатки постелили сверху свои плащи, закрепив их поясами, и уложили тело испорченного Придатка на эти импровизированные носилки.

Третий перебрался своему Придатку на спину, и тот бережно поднял обеими руками погибшую саблю. И мне почему-то стало стыдно, что я не знаю имени убитого, что я никогда не встречался с ним ни в Беседах, ни на турнирах, и теперь уже никогда не встречусь.

Никогда. Это слово было тяжелее удара Гвениля и неумолимее выпада Заррахида. Или моего.

Никогда.

…Так они и удалились — три прямых копья Чиань — унося сломанного Блистающего и разрубленного Придатка, унося по пустынной улице кровавый ужас, пришедший в Кабир; и те из зевак-Блистающих, кто был в ножнах или в чехлах, обнажились в молчании, салютуя уходящим и думая каждый о своем.

А я думал о том, что невозможное иногда приходит к тебе и говорит, улыбаясь: «Здравствуй! Помнишь меня?..»

— Здравствуй! Помнишь меня? — раздалось за спиной, и я вздрогнул и заставил Придатка Чэна обернуться.

Харзиец по-прежнему обвивал талию своего кривоногого Придатка, только сейчас не высилась рядом сумрачная громада угловой башни Аль-Кутуна, и подавленные Блистающие расходились кто куда, унося в душах частицу общей боли и смятения.

— Что, вчера не договорил? — хмуро поинтересовался я, забыв, что целый вечер размышлял над загадкой Блистающего из Харзы. — Так здесь не место и не время для Бесед…

— Позволь представиться, Высший Дан Гьен, — с неожиданным смирением заявил харзиец, щелкая креплением рукояти и спокойно выпрямляясь в руке Придатка. — Я — Маскин Седьмой по прозвищу Пояс Пустыни, из Высших Блистающих Харзы.

«Ну и что?» — чуть было не спросил я.

К счастью, мой верный Заррахид, не знающий о моей вчерашней Беседе с харзийцем, вернул коня нашего разговора на тропу вежливости.

— Вы оказываете нам великую честь, Высший Харзы Маскин Седьмой, — ненавязчиво вмешался эсток, почтительно и вместе с тем весьма независимо кланяясь. — Позвольте мне, Малому Блистающему из свиты Мэйланьского рода Дан, представить вам Высшего Дан Гьена, известного в Кабире как Мэйланьский Единорог…

И Заррахид умолк на полуслове, ловко вынудив харзийца или прервать возникшую паузу, или удалиться.

Пояс Пустыни, вновь обвившийся вокруг Придатка, внимательно изучал Заррахида — его стройный клинок, сложную гарду из витых полос, деревянную и обтянутую кожей с насечками рукоять, крупный набалдашник-яблоко…

— Если таковы Малые из свиты рода Дан, — задумчиво прошелестел он, — то каковы же Высшие? Впрочем, я уже немного знаю — каковы… Я приглашен сегодня в дом фарр-ла-Кабир, о достойный Малый, чьего имени я не знаю, и чья форма ни о чем мне не говорит, кроме как о врожденном достоинстве… Передай Высшему Дан Гьену, чтобы он в гостях поменьше рассказывал и побольше слушал, потому что знающий не говорит, а говорящий не знает. Прощай. Да, передай также своему господину, что мы еще встретимся, и не только на Посвящении…

И мы с Заррахидом остались на опустевшей улице одни.

— Куда теперь, Высший? — спросил Заррахид, словно мы лишь на минуту, и то по совершенно пустячной причине, прервали нашу поездку.

— Обратно, — сказал я. — Домой.

— Совершенно верно, — заметил эсток, направляясь к оставленным лошадям (причем оставленным во всех смыслах, потому что мерзавец-кончар уже куда-то удрал!). — Вы должны переодеться перед Посвящением.

— Вот-вот, — угрюмо лязгнул я. — Переодеться… Это как раз то, что необходимо мне в первую очередь.

Глава 2

1

…Отсветы факелов услужливо метались по стенам коридора, словно расчищая дорогу веренице наших теней через лепные украшения под потолком, начинавшиеся примерно на длину моего клинка выше головы Придатка Чэна.

Алебастр барельефов являл собой подобие изображений древних времен, чуть ли не периода Диких Лезвий: жуткая мешанина сплетающихся Блистающих (в основном копейных и прочих древковых родов) и рук-ног множества Придатков — причем эти руки-ноги были зачастую самой странной формы, с нелепыми наростами на предплечьях и голенях: и некоторые детали обрывались, не успев толком начаться, что порождало раздумья о сломанных Блистающих и испорченных Придатках.

«Кажется, я схожу с ума», — раздраженно подумал я.

Наши тени безразлично перетекали через все неровности лепнины и, похоже, ни о чем особенно не задумывались. Я обратил внимание, что моя личная тень без видимой границы переходит в тень Придатка Чэна, отчего мы становились похожи на неприятное двойное существо с его, Чэна, телом и мною в качестве хвоста и рукояти, торчащей из живота этого чудовища.

Я строго-настрого запретил себе думать о чем-нибудь в этом роде — и перестал. Вот иду себе, в гости иду… все хорошо… Хорошо все, гром меня разрази!.. куда уж лучше…

Факельщики свернули за угол, и мы последовали за ними. Мгновение я двигался в почти полной темноте, и это подействовало на меня успокаивающе. Правда, за это время находившийся впереди меня серповидный Махайра Кресс отстал — видимо, желая поговорить с кем-то знакомым — и я помимо моей воли оказался во главе процессии припозднившихся гостей.

Тут меня заинтересовали наши провожатые — Малые Блистающие дома Абу-Салим (Фархадовы, должно быть!), и даже сперва не они, а их Придатки, несущие факела. Самый высокий из факельщиков с трудом доставал макушкой до груди Придатка Чэна, но смазанные маслом обнаженные торсы малюток лоснились, демонстрируя вполне достойный рельеф мышц, а коротенькие ножки в невероятно широких шароварах семенили на удивление проворно.

Теперь понятно, почему факела горели столь низко, а наши тени вытягивались до потолка. Что ж я раньше-то не сообразил?!

За намотанными в добрую дюжину слоев кушаками, поближе к выпячивающимся животикам Придатков, обнаружились не менее своеобразные Блистающие — явно братья, поскольку на одного Придатка-недомерка приходилось по два-три одинаковых Блистающих. Каждый Малый не превышал полной длины моей рукояти — то есть был короче даже любого из малочисленного клана Стилетов Кансаси — и напоминал два молодых месяца, наложенных друг на друга рожками в разные стороны.

Получался вытянутый овал, одна сторона которого была обмотана замшей, другая — остро заточена, и этот овал украшали четыре острия, торчавшие в разные стороны. Даже на расстоянии в этих Блистающих, невзирая на их положение Малых, чувствовался жесткий и независимый характер.

Наверное, увлекшись разглядыванием, я незаметно для себя самого придержал Придатка Чэна, замедлив его шаг, потому что оказавшийся позади Махайра Кресс чуть не ткнулся навершием в спину моего Придатка.

— Интересуешься, Единорог? — рассмеялся он, уворачиваясь от повторного столкновения. — Ну-ну, правильно делаешь… Я, когда к Абу-Салимам в загородный дом впервые попал, чуть в обратную сторону от любопытства не выгнулся! Есть на что посмотреть!..

— Кто это, Жнец? — перебил его я.

Полное имя Махайры было Махайра Кресс Паллантид по прозвищу Бронзовый Жнец из Высших левой ветви Омелы Кименской. Но на церемонию Посвящения, как я понял, в дом Абу-Салимов приглашались вообще только Высшие, да и мое родовое имя было не из коротких, так что вполне прилично было опустить звонкие титулы, ограничившись прозвищами. Тем более что с веселым Махайрой у меня сложились дружеские отношения чуть ли не со дня моего переезда в Кабир.

Махайра передвинулся поближе ко мне.

— Фархадовы любимцы, — доверительно сообщил он вполголоса. — Гвардия старого иль-Рахша. Малые секирки-близнецы цзыу-юаньян-юэ.

Я чуть было не запутался в ногах Придатка Чэна.

— Кто-кто?

— А разве это не твои земляки? — в свою очередь изумился Махайра-Жнец. — Я всегда считал, что только у вас в Мэйлане да еще в предгорьях Хакаса такие имена дают!..

Я отрицательно качнул кистью. Хотя, может, и земляки — что ж я, обязан всех знать?!

— Цзыу-юаньян-юэ, — с удовольствием повторил Махайра. — Мне Шешез однажды перевел, уж не знаю, с какого тогда языка — так это не то «север-юг», не то «запад-восток», или вообще «туда-сюда рогами наружу»…

— Ага, — глубокомысленно кивнул я, так и не поняв: говорит Жнец серьезно или по обыкновению подшучивает надо мной. — А почему я их ни в городе, ни на турнирах не встречал? Они что, Придатков своих стесняются, что ли?

— Вряд ли, — снова усмехнулся Махайра. — Они не из стеснительных. Между прочим, у твоего привратника Цзи целых два Придатка, и у каждого рожа шире Гвениля, если того поперек брать… Цзи что, тоже их стесняется, что со двора твоего не выходит? У каждого свои причины, Единорог, и нечего в больное место рогом тыкать!

Эти слова неприятно задели меня. А я-то, дурак двулезвийный, наивно полагал, что о странностях Третьего Уса Дракона никто не знает. Ну разве что я да эсток Заррахид, не считая Малых моего дома… Тупеешь, Единорог, прямо на глазах! Забыл, что в Кабире белостенном всем все про всех известно? Забыл… вот, значит, и напомнили!

Факельщики резко расступились в стороны, утонув в стенных нишах коридора, и мы с разгону влетели в распахнувшуюся перед нами дверь… влетели и невольно замерли на пороге.

Восьмиугольный зал с куполообразным потолком, покрытым тусклой от времени росписью, был полон Блистающих. Стройные Нагинаты — алебарды благородных семей Рюгоку и Катори — благосклонно беседовали с влиятельными двойными секирами Лаброс и их спутником, тихим клевцом-двузубцем Гэ — побочным отпрыском всем знакомого копья Со и древкового серпа Вейской ветви Гоубан; чуть поодаль копейные семейства Энкос и Сарисса обступили своего дальнего родича (такого дальнего, что уже почти не родича!) Лунного великана Кван-до — обманчиво медлительный Кван был вдвое выше среднего Придатка и тяжелее любого из Блистающих Кабира… На ступенях, ведущих к возвышению для церемоний, вокруг изящной Велетской Карабеллы увивались сразу трое поклонников: короткий упрямец Гладиус Петроний и парочка заморских гостей — Черный Н'Гусу и Хепеш-но-Кем, оба двуручные, оба с односторонней заточкой, только сабельный изгиб хитрого Н'Гусу имел расширение-елмань в конце, а бронзовый Хепеш формой походил на ятаганы фарр-ла-Кабир, но с неестественно длинной рукоятью. И дальше — Киличи, Талвары, как всегда шумные Эспадоны, редкие в Кабире ножи-двойняшки Тао, Шамшеры, Яри…

Минута замешательства прошла — и вот я уже раскланиваюсь с Нагинатой Катори, машу правой кистью недосягаемому для меня эспадону Гвенилю, клевец Гэ о чем-то спрашивает, я что-то отвечаю, мимоходом игриво тронув вспыхнувшую Карабеллу, а Гладиус объясняет возмущенному Н'Гусу, что на Единорога обижаться глупо, и я подтверждаю — да, глупо… и чуть ли не вплотную сталкиваюсь с моим новым знакомцем Маскином Седьмым из Харзы, любителем неожиданных Бесед и двусмысленных замечаний — мне хорошо, я весел и спокоен, и заботы мои понуро стоят на пороге, опасаясь зайти…

— Его высочество ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир!

Малые секирки-близнецы с ужасным именем, которое я уже успел позабыть, выстроили своих низкорослых Придатков по краям церемониального помоста, разошлась ковровая завеса — и мы увидели седобородого Придатка в белой пуховой чалме и халате цвета индиго с золотыми розами, вышитыми по плечам. На темных морщинистых руках Придатка возлежал самый древний ятаган рода Абу-Салим, да и всей династии фарр-ла-Кабир — их высочество Фархад иль-Рахш, простой тяжелый клинок без серебряных насечек, самоцветов или трехцветных кистей.

И одежда Фархада была подстать ему самому: деревянные ножны из мореной магнолии, покрытые черным лаком и схваченные пятью бронзовыми скобами-накладками.

Только тут я понял, как иль-Рахш выделяется на нашем роскошном раззолоченном фоне. Было в его простоте что-то уверенно-неброское, словно знал ятаган Фархад некую истину, неведомую нам, и в эту минуту я готов был поверить, что иль-Рахш и впрямь пришел к нам из легенд, а не из прилегающей к помосту комнаты…

На возвышение внесли колыбель, увитую синими лентами с золотым шитьем — цвета дома фарр-ла-Кабир. Вокруг спешно были расставлены крылатые курильницы желтого металла в форме сказочных чудовищ, из пасти которых вился сизый дымок, а в глазницах кроваво мерцали рубины. В курениях, наверное, содержались тайные примеси, потому что возившийся и пищавший в колыбели новорожденный Придаток внезапно успокоился и замолчал.

В изголовье колыбели установили высокую палисандровую подставку, потемневшую от времени, подобно рукам Фархадова Придатка — только время у дерева и плоти было разное — и сам Придаток встал за подставкой, лицом к собравшимся в зале, а затем высоко вознес над головой суровый ятаган по имени Фархад иль-Рахш из рода Абу-Салим.

Извечный обряд Посвящения вступил в свои права, и я вылетел из ножен и скрестился с оказавшимся рядом Махайрой Крессом, а все Блистающие в этом зале сделали то же самое; мы наполнили воздух свистом и звоном нашей Беседы, пока ятаган Фархад медленно опускался на подставку из палисандра, где ему суждено будет пролежать не менее восемнадцати лет — пока ребенок не станет подростком, а потом — мужчиной. Способным поднять Фархада с его ложа.

— Приветствую вас, Высшие Блистающие эмирата! Дождитесь меня!..

Это были единственные слова, произнесенные иль-Рахшем за всю церемонию.

Я слышал мельком, потому что, поднырнув под замешавшегося Кресса, я быстро наметил на его Придатке две точки поражения — правое колено и ямочку между ключицами — после чего ушел в глухую защиту. На этот раз я отдернулся даже раньше, чем следовало бы, но у меня до сих пор стояла в памяти сцена утреннего кошмара, да и Махайра прекрасно знал, что на турнирных скоростях он мне не соперник. А вот защищаться от вогнутого Кресса, не прибегая к опережающим выпадам, было нелегко и весьма интересно, особенно учитывая вертевшуюся рядом Нагинату Катори — так что мне приходилось заодно отслеживать ее проносящееся мимо древко.

В привычном шуме мне почудился посторонний звук, и лишь остановившись, я сообразил, в чем дело.

Плакал ребенок.

И рассмеялись все Придатки, переглядываясь и улыбаясь друг другу; и рассмеялись Блистающие.

А на фамильной подставке недвижно лежал Фархад иль-Рахш, ятаган фарр-ла-Кабир.

Церемония Посвящения завершилась.

Я с некоторым сожалением опустился обратно в ножны и вдруг поймал на себе чей-то изучающий взгляд.

В углу помоста на поясе плотного и приземистого Придатка в нарочито короткой шерстяной джуббе покачивался Детский Учитель семьи Абу-Салим. По форме и внешнему виду Детский Учитель ничем не отличался от ятаганов, но был значительно легче и меньше, с более клювообразной рукоятью для лучшего упора мизинца. Сам старый Фархад и через десять-пятнадцать лет будет слишком тяжел для детской руки — поэтому, когда юный Придаток впервые встанет на ноги, в его ладонь ляжет семейный Детский Учитель, чтобы сопровождать ребенка до совершеннолетия.

Чтобы учить. И, передав спустя положенный срок подготовленного Придатка Фархаду, ожидать следующего.

Иногда Блистающие с самого рождения готовились уйти в Детские учителя. Но в основном Учителями становились уже опытные, пожившие клинки, чьи размеры и вес позволяли им работать с незрелыми Придатками, заменяя более крупных Блистающих, ожидавших своего часа.

Некоторые семейства — например, Синганские пламевидные Крисы или родственники того же Черного Н'Гусу, кривые и одновременно двулезвийные Панга — при общности формы имели родичей совершенно разного веса и длины. Это было удобно, так как позволяло использовать подростков-Придатков на протяжении всего периода обучения, допуская их даже до отдельных Бесед внутри семьи.

Впрочем, учителя в Кабире, как и в Мэйлане, редко вступали в случайные Беседы, довольствуясь закрытыми встречами с себе подобными. Мне несколько раз доводилось присутствовать на этих встречах в качестве зрителя — единственного зрителя, допущенного из уважения к славным моим предкам — и я был потрясен даже не столько мастерством Детских Учителей, сколько их уникальной способностью вовремя отдернуть руку неумелого Придатка или в последний момент изменить направление ошибочного удара.

Мастерством меня удивить было трудно, а вот аккуратность Детских Учителей — или Круга Опекающих, как они сами себя называли — была выше всяческих похвал.

Так что ни у кого и в мыслях не возникало отнестись к Детским Учителям без должного уважения. Они умели учить, и этим все сказано.

Кроме того, большинство крупных Блистающих время от времени нуждалось в их услугах. Придатки, увы, недолговечны…

Я вежливо поклонился Детскому Учителю семьи Абу-Салим и уж совсем было собрался покинуть зал — но внезапно обнаружил за кожаным поясом Придатка на помосте, рядом с любопытным Учителем, еще одного Блистающего.

Этого-то я знал отлично. Да и кто в Кабире его не знал?!

Это был Дзюттэ Обломок, придворный шут Абу-Салимов, над которым смеялись все Блистающие Кабира — смеялись часто и с удовольствием, чему способствовало множество причин.

Во-первых, Обломок был тупым. В прямом смысле этого слова. Его толстый четырехгранный клинок вообще не имел заточки и, чуть сужаясь к концу, более всего напоминал обструганную палку.

Пусть даже и железную палку, длиной немного меньше предплечья взрослого Придатка…

Во-вторых, гарда Дзюттэ Обломка походила на последний лепесток не до конца оборванного цветка. Она бестолково тянулась вдоль нелепого клинка и, не дойдя до середины, отгибалась наружу, вроде уха шутовского колпака — я видел такой колпак на одном Придатке, еще в Мэйлане.

Ну и в-третьих, наш замечательный Обломок был мудрец. Во всяком случае, считал себя мудрецом, о чем громогласно заявлял на каждом перекрестке. Среди Блистающих Кабира это было в новинку, а посему — смешно.

Очень смешно.

Тупой мудрец.

Ха-ха.

А почему это у шута семьи Абу-Салим и у Детского Учителя той же семьи один Придаток на двоих? Ведь они не братья, как ножи-двойняшки — ао или секирки из гвардии иль-Рахша? Хотя, может, Придаток и раньше был один, просто они его в город по очереди выводили, вот я и не заметил…

Или это новая шутка Обломка: шут и Учитель — братья?

Можно начинать смеяться?..

…Блистающие покидали зал Посвящения, разбредаясь по дому в поисках комнат, специально отведенных для отдыха и развлечений, а Детский Учитель и придворный шут семейства Абу-Салим все смотрели на меня с церемониального помоста. Взгляд их был неприятно строг и оценивающ; они все смотрели, пока я не разозлился и не двинул Придатка Чэна через весь зал к помосту — и тогда их общий Придаток быстро исчез в проеме боковой двери.

Словно его Блистающие хотели смотреть — но не разговаривать.

Я подумал, презрительно щелкнул гардой о металл устья ножен, и тоже направился к выходу.

2

…Комната, где я уже успел провести немало времени, называлась алоу-хона — комната огня. Это было просторное помещение на первом этаже, окна которого выходили в сад, окутанный сумерками и негромко шелестевший под прикосновениями легкого ветра; в западной стене алоу-хона находился встроенный очаг, вроде моего домашнего камина, с лепными фигурами диковинных птиц по бокам.

В очаге лениво тлели угли саксаула и ароматного алоэ, и земляной пол был устлан, согласно традиции, звериными шкурами.

— Спорь не спорь, а все-таки ты не прав, Единорог, — без особого нажима заметил Гвениль, развалившись поперек шкуры пятнистого барса с Белых гор Сафед-Кух и мерцая в отблесках очага.

Рядом с ним лежал Махайра Кресс, почти не принимавший участия в разговоре. Кроме нас троих, больше никого в алоу-хона не было.

— Почему это я не прав? — отозвался я из угла, где стоял, до половины уйдя клинком в специальное отверстие подставки для гостей, изнутри выложенное войлоком.

— Потому, — коротко отозвался гигант-эспадон со своего ложа.

Затем подумал и добавил:

— Если в твоем роду предпочитают обходиться без Посвящения, то это не повод, чтобы и все прочие от него отказались.

— Я и не утверждал, — начал было я, но Гвен перебил меня.

— Слушай, Единорог, а тебе ведь понравилось на Посвящении у Абу-Салимов! Не ври, я же вижу, что понравилось!..

— Ну, понравилось, — пробормотал я и почувствовал, что краснею отраженным светом очага. — И что с того? Я тут позвенел с вами, душой отдохнул и домой ушел — к турниру готовиться — а старому Фархаду лежать без дела кучу лет и ждать… Пока еще посвященный Придаток вырастет, пока его Детский Учитель выучит, как положено…

— А почему это у Мэйланьских Данов без Посвящения обходятся? — вдруг заинтересовался до того молчавший Махайра. — Вы что, первых попавшихся Придатков берете, которые повзрослее? Один состарился — другого нашли?

— Обидеть хочешь, Жнец? — вяло поинтересовался я для порядка, поскольку прекрасно знал, что Махайра и в мыслях не держал меня обидеть.

— Да нет, что ты, Единорог?! Просто интересно… да и не похож твой Чэн на необученного! И прошлый — как его, не помню уже — тоже непохож был…

— Учат они Придатков, — снова влез в разговор уставший молчать и слушать других Гвениль. — И не хуже прочих.

Ну спасибо, здоровяк… вот уж от кого не ожидал!

— Только легкие они, — продолжил меж тем эспадон, — Дан Гьены эти! Ты понимаешь, Жнец — ни вида, ни солидности! Меня раз в пять легче будут, да и тебя раза в два… Мы, Лоулезские эспадоны, долго ждем, пока Придаток в полную силу войдет, оттого и рубим мы хоть волос на воде, хоть куклу турнирную на две половины…

Я отчетливо увидел Придатка, разрубленного от ключицы до паха, вздрогнул и пристально вгляделся в Гвениля. Нет, чепуха, этого просто не может быть!..

Увлекшийся эспадон не обратил на меня ни малейшего внимания.

— А Дан Гьены в своем пыльном Мэйлане Придатка с раннего детства сами в работу берут! Ведь такого, как наш Единорог, и дитя в руке удержит. Вот и выходит, что им и без Посвящения можно! Сами учат, сами и пользуются…

«Удержать-то дитя удержит», — про себя подумал я и вспомнил Придатка Чэна шести лет от роду, его отца Придатка Янга в том же возрасте, их предка Придатка Хо Анкора, которого я перевез в Кабир… Вспомнил и те хлопоты, которых стоило мне их обучение. Пока они меня правильно держать научились, не роняя да не спотыкаясь!.. я ведь не канат для падающего, в меня изо всех сил вцепляться нельзя, у Дан Гьенов упор на три пальца…

— А-а-а, — расслабленно протянул Махайра.

— Чего «а-а-а»?! — обозлился я. — Мы со своими будущими Придатками с самого, почитай, начала возимся, чище Детских Учителей, а не ждем, вроде тебя с Гвенилем, когда нам уже обученного приведут! Вот поэтому…

Договорить мне не дали. Хлопнула дверь, и грузный Придаток внес в алоу-хона Шешеза Абу-Салима. Их величество огляделись по сторонам, соизволили выбрать дальнюю от входа стену, где и повисли сразу на двух крюках. На двух — это для грациозности висения, над понимать.

Еще раз прошлись по встрепанному меху бордовые сапоги шагреневой кожи с модными кисточками на голенищах — и дверь закрылась за Придатком Абу-Салима.

Шешез поворочался, устраиваясь в более наклонном положении, и с интересом глянул на нас.

— Что замолчали, гордость Кабира? — весело бросил Шешез со стены, и мне показалось, что веселость ятагана неискренняя. — Опять спорите? Я к вам за советом пришел, а вы все что-то делите…

— За советом, как правитель фарр-ла-Кабир, или за советом, как мой вечный соперник в рубке, ятаган Шешез?

Нет, Гвениль положительно не умел соблюдать никаких приличий! Ему хорошо, он в Кабире в гостях, а не в вассальной зависимости… правда, зависимость моя больше на словах, а Гвен сидит в столице лет на сорок дольше меня, и домом своим давным-давно обзавелся, и семьей обзавестись заодно хотел, да отказали ему, грубияну двуручному…

— Как тот и другой сразу, — помрачнев, ответил ятаган.

— А в каком важном деле совет требуется? — Махайра слегка шевельнулся и концом клинка успокаивающе тронул Гвениля за массивную крестовину.

— Турнир хочу отменить.

— Что? — хором вскрикнули мы втроем. — Почему?!

— Потому что боюсь, — оборвал нас Шешез.

Признание его прозвучало сухо и веско, заставив поверить в невозможное: ятаган фарр-ла-Кабир, племянник Фархада иль-Рахша, чего-то боится!

— Знаете, небось, что ночью на улице Сом-Рукха произошло? Мне утром донесли; только слухи — они моих гонцов быстрее…

— Знаем, — проворчал Гвениль.

— Слышали, — отозвался Махайра.

— Кто это был? — вместо ответа спросил я, не уточняя, кого имею в виду: убитого или убийцу.

— Шамшер Бурхан ан-Имр, из сабель квартала Патайя. А убийца… ну, в общем, под подозрением…

Он все не мог договорить, и когда наконец решился, то вид у Шешеза был такой, словно он сам себе удивлялся.

— Под подозрением — Тусклые.

Это было равносильно тому, что сказать: «Под подозрением ночной ветер.» Или: «Подозревается призрак Майского Ножа». Или еще что-нибудь в этом же духе…

По позе Гвениля было хорошо видно, как относится прямолинейный эспадон к такому, мягко говоря, странному заявлению. А вот Махайра внезапно оживился и с интересом ожидал продолжения.

А я понимал, что не зря Шешез вчера приходил ко мне в гости, и не зря сейчас он перестал ломать комедию и заговорил всерьез.

Поросший лесом Лоулез — родина Гвениля и его братьев — где на редких холмах возвышаются сумрачные замки с пятью сторожевыми башнями, или масличные рощи Кимены, где жили родичи Махайры — в Мэйлане уже успели забыть, забыть и снова вспомнить то, о чем Лоулез и Кимена только сейчас начинали узнавать. Да и сам Кабир был все-таки поближе к Мэйланю — я имел в виду близость скорее духовную, чем простое количество верблюжьих перегонов — и поэтому Шешез сумел решиться, а я сумел задуматься над его словами…

— Что ты знаешь о Тусклых, Высший Мэйланя Дан Гьен? — тут же спросил Шешез, подметивший мое состояние.

И уже другим звоном:

— Расскажи, Единорог… пожалуйста.

И я заговорил.

— Никто достоверно не знает, как рождается Тусклый клинок, или как родившийся Блистающим становится Тусклым. Иные говорят, что когда ломается и погибает Блистающий, то перековывают его в тайных кузницах и закаливают в крови зверя дикого, зверя домашнего и в крови Придатка, не достигшего совершеннолетия. И тогда возрождается Блистающий, но дик нрав его, а клинок тускл и горяч. А еще говорят, что Блистающий, вкусивший плоти Придатка по третьему разу — будь то умысел или недомыслие — тускнеет в течение полугода, но если примет он участие в пяти честных Беседах и двух турнирах с сильнейшими себя, то вновь заблестит он и отвыкнет от вкуса запретного. Разное говорят и о разном молчат… Слышал я, что даже новорожденный Блистающий прямо при закалке потускнеть может, если в смесь глины, речного песка и угольной пыли подмешать пепел от сожженного Придатка, умершего до того не своей смертью…

Я остановился и некоторое время молчал, глядя в огонь очага. Редкие язычки пламени выстреливали вверх горячими жадными клинками…

— Ничего я не знаю о Тусклых, — глухо прозвенел я. — Ничего. Я ведь из Мэйланя совсем молодым уехал… а молодые — они глупых стариков слушать не любят. Вот и я — слушался, а не слушал.

— Как это ничего?! — возмутился Махайра. — А это?..

От волнения он стал несколько косноязычным.

— Единорог прав, — отозвался со стены Шешез. — Это не знание. В это можно лишь верить. Или не верить.

Гвениль слегка шелохнулся, срезав клок шерсти с барсовой шкуры, на которой лежал, и вновь замер.

— Я не верю, — холодно заявил он. — Глупости все это! Тусклые, теплые… Ни один Блистающий не станет умышленно портить Придатков! Ни разу не слышал о таком и сейчас тоже не намерен!..

— Стали, — коротко лязгнул Шешез Абу-Салим. — В Хаффе стали, и в Дурбане стали… И в Кабире. Так что я — верю.

— А я не знаю, — честно сказал Махайра. — Не знаю, и все тут. А ты, Единорог?

— Я не верю, — ответил я и, после долгой паузы, закончил. — Я уверен.

3

— …Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир… — Махайра словно пробовал на изгиб прочность этого имени. — А почему ваше величество пришли за советом именно к нам троим? Или все-таки только…

По-моему, Кресс и меня хотел сперва назвать полным именем. Но нет, напускная церемонность слетела с него, и Жнец просто закончил:

— Или все-таки только к Единорогу?

Шешез ответил не сразу. А когда ответил…

— Махайра Кресс Паллантид из Высших левой ветви Омелы Кименской, по прозвищу Бронзовый Жнец — я пришел за советом к вам троим. К тебе, к Высшему эспадону Гвенилю Лоулезскому, известному в Кабире как Рушащаяся Скала, и к Высшему Мэйланя прямому Дан Гьену, более прославившемуся под прозвищем Мэйланьский Единорог. В Кабире погиб Блистающий. Вы хорошо расслышали то, что я сказал?

Ятаган умолк, давая нам осознать всю никчемность наших титулов перед случившимся, и спокойно продолжил:

— У остальных Высших, с которыми я разговаривал сегодня до вас, мнения разделились поровну. Тридцать шесть за то, чтобы проводить турнир согласно традиции и не обращать внимания на досадные случайности; тридцать шесть — против. И без вашего совета нам не выйти с дороги раздумий на обочину решения. Вы — не самые мудрые, не самые старшие, но вы — последние.

Я стоял вроде бы и не особенно близко к очагу, но мне остро захотелось вызвать Придатка Чэна, чтобы тот вынес меня за пределы алоу-хона или переставил как можно дальше от тепла, такого неприятного в этот миг…

— Отказаться от турнира из-за мэйланьских сказок? Чушь! — отрезал Гвениль. — Мы за традиции! Правда, Жнец?

— Неправда, — неожиданно для меня возразил Махайра. — Никогда еще Блистающие не убивали друг друга и не шли на умышленную порчу Придатков. Пока не выяснится, случайно происходящее или нет, турнир проводить нельзя. Я считаю так.

Шешез задумчиво покачался на крючьях.

— Никогда, — пробормотал он, — это сказано слишком неумолимо. Честнее будет сказать, что на нашей памяти Блистающие не убивали друг друга и не портили Придатков. На нашей, пусть долгой, но все же ограниченной памяти… Тем не менее, голоса вновь разделились. Тебе решать, Единорог.

Я вспомнил прошлый турнир. Зелень поля, на котором велось одновременно до двух дюжин Бесед, упоение праздником и разрезаемый пополам ветер, подбадривающие возгласы с трибун и солнечные зайчики, уворачивающиеся от Блистающих… и потом, долго — память о турнире, споры о турнире, нетерпеливое ожидание следующего турнира…

И сломанный труп Шамшера Бурхан ан-Имра из сабель квартала Патайя, что в десяти минутах езды от моего дома… совсем рядом. Одинокий шарик с треснувшей гарды у глинобитного дувала; и бурая запекшаяся пыль, в которую ложились суровые копья Чиань…

Я взвешивал звенящую радость и гулкий страх. Пустоту смерти и вспышку жизни. Моя гарда похожа на чашу, донышком к рукояти; на одинокую чашу весов…

Я взвешивал.

— Если из страха перед незнакомой смертью мы откажемся от привычной жизни, — наконец произнес я, и огонь в очаге притих, словно вслушиваясь, — мы, возможно, избегнем многих неприятностей. Но тогда тень разумной осторожности ляжет на всех Блистающих, и мы начнем понемногу тускнеть. Мы станем коситься друг на друга, в наши Беседы вползет недоверие, и наступит день, когда мой выпад перестанет восхищать Гвениля, а Махайра позавидует Шешезу. Я — Высший Мэйланя прямой Дан Гьен — выйду на турнирное поле в положенный срок, даже если окажусь на поле один. Или если буду знать, что могу не вернуться. Я сказал.

— Ты не будешь на поле один, — тихо отозвался Гвениль. — Ты не будешь один, Единорог. Это я тебе обещаю.

Махайра весело заблестел, подмигивая непривычно серьезному и немногословному эспадону.

— Герои, — сообщил он. — Глупые герои. Или героические глупцы. Придется мне, бедному умнику, тоже явиться на турнир. В случае чего я всегда смогу заявить, что предупреждал вас. Слабое утешение, но другого вы мне не оставили.

— Вот и они так сказали… — прошептал Шешез. — Странно…

— Кто? — спросил я. — Что сказали-то?

— Детский Учитель нашей семьи… он сказал, что если решать придется Единорогу, то турнир состоится. Словно предвидел…

— Ты произнес «они»… Кто еще говорил обо мне?

Я ждал. И дождался.

— Дзюттэ, — нехотя прошуршал ятаган. — Дзюттэ Обломок.

— Шут? — удивился Гвениль.

На этот раз Шешез промолчал.

Глава 3

1

…И трибуны разразились приветственным звоном, когда вокруг злого тонконогого жеребца и маленького Придатка, вставшего на стременах, закружился сошедший с ума смерч семи локтей в поперечнике — и в свистящей воронке мелькали то сталь громадного лезвия с шипом на тупом обухе, то заостренный наконечник обратной стороны древка, то желто-багряные кисти из конского волоса…

— Давай, Кван! — не выдержал я. — Давай!..

И Лунный Кван дал. Храпящий жеребец боком понесся по полю, чудом лавируя между вкопанными деревянными столбами — и рушились мертвые деревья без веток и листьев, белея косыми срезами, щетинясь остриями изломов, взвизгивая, всхлипывая, треща… Смерч замедлился, став трепещущими крыльями невиданной бабочки, еще раз пронеслись по воздуху осенние кисти — и вот уже спокойный и неторопливый Кван-до, Лунный Вихрь, упирается в землю рядом со взмыленным конем, косящим кровяным глазом.

Не стоило мне, конечно, заводиться, да еще и подбадривать Квана прямо отсюда с поля… Не к клинку. Мне сейчас на другое настраиваться надо. Вон, поле большое, на семи площадках Беседуют, на пяти предметы рубят, дальше Катакама-Яри и Фрамея копейные танцы танцуют — а на каких трибунах больше всего Блистающих собралось?

На западных.

А почему?

А потому, что на третьей западной площадке победитель в последней рубке после всего встретится с Мэйланьским Единорогом — со мной, значит…

Вот и нечего мне на все поле лязгать, позориться!

А рубка знатная была!.. Трое сошлись — Гвениль, эспадон мой неуступчивый, их величество Шешез Абу-Салим и так далее (следит он за мной, что ли? И рубит оттого, как никогда…) и гость один заезжий, тоже двуручник, как и Гвен, а имя я в суматохе спросить забыл.

Видел я похожих, еще в Вэе видел — там их «Но-дачи» звали, «Длинный меч для поля» на старом наречии. Ну и ладно, пусть пока Но-дачи побудет — мне его не титуловать, а так ведь и меч он, и длинный, и для турнирного поля в самый раз… не обидится.

Куклу, понятное дело, вся троица легко срубила, на полувзмахе — а дальше началось! Кто во что горазд, а уж горазды они на всякое… Шешезу, как всегда, грубое сукно на стальную проволоку в дюжину слоев наматывают, гостю циновку из бамбуковых полос в рулон скатали, а Гвениль столб крайний, что от Лунного Квана остался, попросил листовой бронзой обшить на скорую руку.

Свистнули они — было три предмета для рубки, стало шесть! Гвениль на Шешеза скосился и свой коронный «волос на воде» заказывает. Рассек, блеснул улыбчиво и ждет. А ятаган по платку кисейному полоснул — да не прорезал до конца! Платок влажный попался, или сам Шешез оплошал, от забот государственных…

Я и оглянуться не успел — Но-дачи клинком повел из стороны в сторону, медленно так, плавно… Жужжала рядом стрекоза, а теперь лежит на траве два раза по полстрекозы, и обе половинки тихие такие, не жужжат больше!

Смотрю я на Гвениля и на соперника его: похожи они оба, дальше некуда! Оба двуручные, оба без ножен — таких дылд даже из-за плеча не вытянешь, они ж длиннее перехвата руки! — оба у своих Придатков на плечах развалились, и характер у обоих, небось, один другого мягче да приятнее!

Только Гвен обоюдоострый и прямой, а гость однолезвийный и слабо-слабо изогнутый, словно не решил до сих пор, каким ему быть. Ах да, еще у Гвениля крестовина здоровенная, а у Но-дачи огрызок какой-то овальный вместо гарды…

А так — как в одной кузне рожали!

Тут как раз для меня «коровью тушу» вынесли и подвесили на тройных цепях. Мешок это кожаный, и набит он изнутри разным металлическим хламом похуже, чем корова — костями. Еле-еле пустого места остается, чтоб протиснуться!

Нет, ничего, протиснулся… и на прямом выпаде, и на косом, и на том, что родня моя звала: «Спящий Единорог видит луну за тучами». Потом так изогнуться пришлось, чтобы в кость железную не въехать, что успел только небо поблагодарить за гибкость свою врожденную да за пальцы Придатка Чэна, которыми я его учил крюки стальные из стен выдергивать и мух на лету ловить, крылышек не повредив! Ладно, что теперь зря расстраиваться…

Потом Придатки Гвениля и Но-дачи мелкие монетки «гитрифи» в «корову» по очереди кидали, а я в место попадания входил и обратно выныривал, пока монетка на землю соскальзывала. Тут Гвениль почему-то заблестел весь, словно пакость какую придумал, и Придатка своего ко мне ведет.

— Слушай, Однорогий… — говорит, а тут и Но-дачи рядом оказался, почти вплотную.

— То бишь Высший Мэйланя Однорогий Дан Гьен, — поправляется Гвениль.

— Тут у нас спор один зашел…

Ну что с него взять? Он ведь не со зла, просто говор у него такой, без тонкостей, как у всех лоулезцев. Помню, я как-то битый час объяснял ему разницу между «однорогим» и «единорогом». Выслушал меня эспадон, не перебивая, а потом и спрашивает:

— Ну, рог-то у него один?

— Один, — говорю.

— Ну и нечего мне лапшу на крестовину наматывать! — отвечает.

Лапша — это еда такая, Придаток Гвениля ее очень любит. Поговорили, значит…

Правда, с тех пор он меня чаще всего правильно зовет. А в турнирном запале — как получится.

— …спор один зашел, — продолжает меж тем Гвениль. — Соперник мой интересуется: дескать, когда он меня в рубке победит — заметь, «когда», а не «если»! — то как ему с тобой в Беседе работать, чтоб внешность твою замечательную не повредить ненароком. Больно легкий ты, вот он и опасается… Уступить ему, что ли, пусть сразу и попробует?

Улыбнулся я про себя, но виду не подал. Сам Гвениль при первой своей Беседе со мной на том же вопросе и ожегся, так что ему теперь кого другого подставить — самое милое дело!

Повернулся я к Но-дачи, а тот молчит серьезно и ждет.

— Тебя, — спрашиваю, — в землю до проковки зарывали?

— Зарывали, — отвечает. — На девять лет, как положено.

— Ладно, — киваю. — А полировали, небось, дней пятнадцать?

— Да, — отвечает, но уже тоном ниже.

— Хорошо, — говорю, а сам у Придатка Чэна над головой вытягиваюсь вроде радуги. — Ты — гость, тебе и рубить первому. Давай!..

Молодец он оказался! Гвениль по первому разу — и то постеснялся, поосторожничал, а этот с Придаткова плеча и полоснул наискосок, без замаха! Принял я его на полкасания — еще подумал, что Гвен потяжелее будет — а там из-под него вывернулся, Придатка Чэна вправо увел и в дугу согнулся.

Он чуть в землю не зарылся, Но-дачи этот. Правда, «чуть» не считается, особенно если он от земли поперек Придатка моего пошел, во всю длину, да еще на уровне живота! Опасное это дело, такая махина не всегда вовремя остановиться может, даром что он Гвениля легче…

Ну и не стал я с ним в игры играть. Упал мой Чэн, как есть упал, навзничь — а гость над нами пронесся, только ветерком хлестнуло. Придаток его с ноги на ногу перепрыгнул, споткнулся и рядом с нами на четвереньки встал.

А как ему на ногах удержаться, когда у него сандалии на деревянной колодке да на двух ремешках, а я те ремешки на левой сандалии, пока Придаток Чэн на земле раскидывался, пополам разрезал?!

Гвениль веселится — он такие шутки почище Бесед любит — на трибунах визг со скрежетом вперемешку, а Придаток гостя уже на пятках сидит, и сам гость у него на коленях лежит.

Молчит. Только подрагивает слегка. И пасть кошачья, что у него на головке рукояти, невесело так скалится…

— Ну что, — спрашиваю, — понял?

— Понял, — отвечает. — Благодарю, Высший Дан Гьен, за науку.

Дважды молодец! Гвениль — тот, помню, до вечера ругался, пока не угомонился.

— Еще хочешь? — спрашиваю.

— Обязательно.

— Ну вот, — говорю, — обставишь Гвениля в рубке, тогда и повторим.

И повел Придатка Чэна к другим площадкам.

2

Мне нужно было хоть немного расслабиться. Одергивание самоуверенного Но-дачи потребовало больше сил и энергии, чем это могло показаться с первого взгляда. Поэтому я пустил Придатка Чэна бесцельно бродить между турнирными площадками, останавливаясь то тут, то там, а сам попытался на время забыть о предстоящей финальной Беседе — с Гвенилем или Но-дачи.

Первый уже неплохо знал мои обычные уловки — во всяком случае, некоторые из них — а второй после трепки будет начеку, так что…

Все, забыли! Гуляем…

У южных площадок, где состязались древковые Блистающие, я задерживаться не стал. Волчья Метла к турниру не вернулась, а остальные Длинные — кроме, пожалуй, Лунного Квана, но его я уже видел — меня интересовали мало.

Шел третий день турнира, а первые три дня всегда идут под девизом: «Подобные с подобными». Или хотя бы с более-менее подобными. День смешанных Бесед наступит лишь завтра, но Метлы все нет, и я, скорей всего, раз-другой встречусь с Нагинатой Катори, явной фавориткой, а там уйду на трибуны. Или домой. Нет, домой не уйду, что это я в самом деле…

— Зар-ра! — неожиданно взметнулось слева от меня. — Зар-ра-хид!..

Я свернул на крики и пару минут любовался, как мой замечательный дворецкий беседует с ножами-двойняшками Тао. Зрелище заслуживало внимания. Эсток Заррахид был более чем вдвое длиннее любого из двойняшек, но зато каждый Тао был почти вчетверо шире невозмутимого эстока. Широченные братья верткой рыбой метались в руках своего низкорослого Придатка, то ложась вдоль предплечья, то вновь выныривая акульим плавником острия вперед. Но все их отчаянные попытки ближе подобраться к Заррахидову Придатку мгновенно пресекались недремлющим эстоком.

Я вышел из ножен и, продолжая наблюдать за Беседой, стал повторять некоторые движения Заррахида. Естественно, добавляя кое-что свое.

Придаток эстока, казалось, врос в землю и пустил корни, подобно вековой сосне — да, это не мой Чэн, способный вертеться в момент Беседы почище братьев Тао, хоть и нелепо сравнивать Блистающих и Придатка — но вытянутое жало Заррахида неизменно нащупывало любую брешь в звенящей обороне двойняшек, отгоняя злившихся братьев Тао на почтительную дистанцию.

— Зар-ра! Зар-ра-хид!..

Я на миг присоединился к скандирующим Блистающим, поддерживая моего дворецкого, затем спрятался в ножны и послал Придатка Чэна дальше.

— Единорог пошел, — услышал я чью-то реплику. — Своими любовался…

— Ну и что? — незнакомый голос был раздражающе скрипуч.

— А то, что вон тот эсток — из Малых его дома. Вот я и говорю…

— Ну и что? — снова проскрипел невидимый упрямец.

Я обернулся в надежде увидеть болтунов и обнаружил за спиной Придатка Чэна — кого бы вы думали?! — Детского Учителя семьи Абу-Салим и Дзюттэ Обломка. Они, как и на Посвящении, делили между собой одного Придатка, удобно устроившись: Учитель — на поясе, шут — за поясом.

«Хороший пояс, — ни с того, ни с сего подумал я. — Кожа толстая, с тиснением „узлы и веревки“, пряжка с ладонь… на пятерых места хватит».

— Прогуливаешься, гроза Кабира? — опустив положенное приветствие, нахально заявил шут. — Ну-ну…

Голос у него оказался низкий и глубокий, вроде гула ночного ветра в прибрежном тростнике. А я почему-то решил, что он сейчас заскрипит, как тот, невидимый… нет, конечно же, это не они! С чего бы им меня за глаза обсуждать, да еще и препираться?!

— Прогуливаюсь, — ответил я. — Кстати, Дзюттэ, все хочу тебя спросить — ты в юности, небось, подлиннее был?

Раздражение, накопившееся во мне, требовало выхода.

— А с чего это ты взял? — удивился шут.

— Ну, я так полагаю — сломали тебя когда-то не до конца, вот с тех пор Обломком и прозывают…

Мне очень захотелось, чтобы Дзюттэ обиделся. Или хотя бы втянул в глупый и грубый разговор Детского Учителя. Даже если я не прав — а я не прав.

Только он не обиделся. И Учитель промолчал.

— Иди «корову» потыкай, — ехидно усмехнулся шут. — Глядишь, ума прибавится… Ты — Единорог, потому что дурак, а я — Обломок, потому что умный, и еще потому, что таким, как ты, рога могу обламывать. До основания. А затем…

— А затем я хочу спросить тебя, Высший Дан Гьен…

Это вмешался Детский Учитель. Глухо и еле слышно. После вежливого обращения он выдержал длинную паузу, заставляя меня напряженно ожидать продолжения, которого я мог бы и не расслышать в турнирном шуме. Ну давай, договаривай, тем более что гомон позади нас малость утих… интересно, кто верх взял — Заррахид или двойняшки?

— Ты эспадону Гвенилю доверяешь? — неожиданно закончил Учитель.

— Как себе, — не подумав, брякнул я, потом подумал — хорошо подумал! — и твердо повторил:

— Как себе.

— Нашел, кого спрашивать, Наставник! — вмешался шут Дзюттэ, в непонятном мне возбуждении выпрыгивая из-за пояса и прокручиваясь в руке Придатка ничуть не хуже любого из ножей Тао.

Вот уж от кого не ожидал!

— Единорог у нас всем и каждому доверяет! Любому — как себе! И в Мэйлане, откуда удрал невесть когда и невесть зачем, и в Кабире, и здесь, на турнирном поле…

И уже ко мне, вернувшись на прежнее место и выпячивая свою дурацкую одностороннюю гарду в виде лепестка:

— Ну что тебе стоило после Посвящения сказать Шешезу то, что надо? Глядишь, и отменили бы турнир, и у нас забот этих не было бы!..

Интересно, какие-такие у него заботы?!

— Все? — спрашиваю. — Тогда мне пора.

И двинул наискосок к щитам, где метательные ножи восьми местных семейств и пять гостей из Фумэна в меткости состязались.

Только и услышал вслед:

— Зря ты его злил, Дзю… он и так мало что понял, а теперь и подавно, — это Детский Учитель.

Пауза. И тихо почему-то, словно весь турнир вымер.

— Злю, значит — надо, — это уже Обломок, шут тупой. — Злые — они острее видят, а добрые — слепцы! Гвениль его только что под чужой удар подставил, до проверки Мастерства Контроля, а этот Рог Мэйланьский… Добренькие мы все, Наставник, по самую рукоять добренькие, не переучить нас!..

И — еле слышно во вновь возникшем гомоне — чей-то скрипучий смешок.

3

…Испортили настроение, мерзавцы! Чуть Учителю сгоряча по-Беседовать не предложил… И не то чтоб я его опасался или еще что-нибудь — у такого и выиграть почетно, и проиграть не зазорно — а просто неловко на турнирном поле препираться и Беседы случайные затевать.

И с кем? С Детским Учителем семьи Абу-Салим?! Не хватало еще с шутом на площадку выйти, на потеху всему Кабиру… Расслабился, называется! Завелся с первого взмаха, как вчера кованый…

— Айе, Единорог! Оглох, что ли?!

Совсем рядом ударили в землю конские копыта, налетевший ветер принес с собой запах звериного пота и кожаной сбруи, и сбоку от меня вырос Лунный Кван-до, вонзив в землю наконечник основания древка.

Казалось, что щуплый и жилистый Придаток в юфтевой куртке по пояс и штанах из плотно простеганной ткани, гарцуя на плохо объезженном коне, уцепился с перепугу за ствол одинокого кипариса — у которого вместо кроны по ошибке выросло огромное лезвие с толстым шипастым обухом.

— Ну, мэйланец, ты даешь! Тебя на твоей площадке уже битый час дожидаются! Твой выход! Гвениль кривому двуручнику уступил, все тебя ищут…

Вот сколько себя в Кабире помню, всегда у Квана Придатки мелкие…

Что? Что он сказал?!

То, что Гвениль умудрился-таки проиграть заезжему Но-дачи, сразу оттеснило на задний план все прочие мысли.

— Как уступил? На чем?!

— Да в самом конце… Их сперва, как ты ушел, на Мастерство Контроля трижды проверяли — и все в лучшем виде! У гранитной плиты, у натянутой струны, у бычьего пузыря — оба при ударе в полный размах вплотную останавливались! После по горящей свечке срубили — опять на равных… фитиль сняли, свеча стоит. А там гость предложил гвозди в воздух кидать. Вот Гвен на втором гвозде-то и срезался!..

Увлекшийся Кван все говорил и говорил, подробно перечисляя мельчайшие подробности состязания в рубке, но я уже не слушал его, поймав себя на странном и неприятном чувстве.

Очень странном и очень неприятном.

После проклятых слов шута поражение Гвениля стало приобретать для меня довольно неожиданную окраску. Действительно ли опытный эспадон уступил рубку, нарвавшись на более умелого Блистающего, или крылся в этом какой-то тайный умысел? Вот и у Абу-Салимов он громче всех за турнир высказывался, несмотря на предупреждения Шешеза да мои слова…

Стоп, Единорог, не дури… Гвениль-то, может, и громче других был, да только твой голос последним получился, последним и решающим! И кто, как не ты сам, минуту назад утверждал, что веришь эспадону, как себе?!

Верю. Да. И в Тусклых верю. И в то, что бред это все — тоже верю. И в то, что Тусклыми не сразу становятся. И…

Ох, что-то много всякой-разной веры на одного Единорога!

И Придатка на улице Сом-Рукха, пополам разрубленного, тоже сам видел. Впервые в жизни такое видел — но понимаю, что в принципе многие из Блистающих на это способны. Вон, тот же Кван или ятаган Шешез… Только я ведь не вчера с наковальни! Кван, конечно, любого Придатка запросто бы развалил — да не так бы это после Кванова лезвия выглядело бы! И после Шешеза не так…

А я или Заррахид — нам проткнуть проще, хотя мы и рубить можем.

Двуручник там был, Тусклый или какой еще — но двуручник, по повадке да удару… и он же Шамшера ан-Имра ломал.

Чтоб тебе гарду сточили, Обломок тупомордый! До чего довел… в друзьях сомневаюсь, думаю невесть о чем, дергаться скоро начну…

— Ну ты как — дождя будешь ждать, из чистого-то неба?! — возмутился Кван, вскидываясь поперек конской холки. — Догоняй!

И я послал Придатка Чэна вслед за удаляющимся конем.

Бегом.

Чтоб дурные мысли из себя выветрить.

4

…Шум трибун отдалился, расплылись туманом силуэты тех, кто толпился у самой площадки — и мы остались один на один.

Я и Но-дачи.

Финальные Беседы турниров — не место для досужих размышлений или самокопания. Не место и не время. В эти недолгие мгновения собственное бытие переживается особенно остро, и впору рассечь мир гордым выкриком: «Я есть!» Воистину правы были древние, говоря, что в такие моменты «один меч сам стоит спокойно против неба!..»

Против неба, в котором так же одиноко вспыхнул луч Но-дачи, пресекая все лишние нити раздумий, еще тянувшиеся во мне.

Нет, это был уже не тот вежливо-самоуверенный Блистающий, которого совсем недавно подводил ко мне Гвениль. Теперь он был внимателен и осторожен, теперь его Придаток был босиком и крепко держал рукоять обеими руками, вознося огромный клинок Но-дачи над головой, словно собираясь пронзить облако.

Там он и замер, этот двуручник, который нравился мне все больше и больше, замер странным шпилем над недвижным храмом его Придатка.

В Кабире такие вступления к Беседам были редкостью — но я-то вырос не в Кабире! И поэтому прекрасно знал, что неподвижность Но-дачи была своего рода вызовом, который можно было принимать или не принимать.

Я принял.

Держась на расстоянии, делавшем невозможным удар без предварительного подшагивания, я выскользнул из ножен и медленно провел правую руку Придатка Чэна по дуге вниз, назад и вверх, указав острием на лицо Придатка Но-дачи. Затем я внутренне напрягся — и Придаток Чэн выставил вперед пустую левую руку, одновременно поднимая левую ногу так, чтобы колено очутилось почти у подбородка.

И напротив каменного храма с остроконечным куполом застыло изваяние танцующей птицы Фэн с расправленными крыльями, правое из которых было вдвое длиннее левого и сверкало на солнце.

Долгое стояние на одной ноге гораздо сложнее и утомительнее, чем на двух — как стоял Придаток Но-дачи — но я не допускал даже тени сомнения в исходе. Слишком часто мы стояли вот так у себя во дворе, водрузив на поднятое колено Придатка Чэна пиалу с горячим вином, и я уже напрочь забыл те времена, когда вино в конце концов расплескивалось.

Молчали онемевшие трибуны, солнце неспешно двигалось по небосводу от зенита к западу, росли наши тени на земле — а мы все стояли, и только когда шпиль над храмом слегка дрогнул и покачнулся, я позволил птице-Чэну победно всплеснуть крыльями и встать на обе ноги.

После чего на меня обрушилась двуручная молния.

Уходя от первого столкновения и разрывая дистанцию до относительно безопасной, я уже понимал, что Но-дачи будет теперь действовать только наверняка. Проиграв состязание в неподвижности и памятуя о разрезанных ремешках сандалий, он не позволит себе ничего спорного, ничего лишнего, ничего…

Ну что ж, я был рад за него. За него и за себя.

Значит, приходило время для того, что было фамильным умением прямых мечей Дан Гьенов моей семьи. Время для того, за что я и отличал род Анкоров Вэйских, предпочитая его любым другим Придаткам.

Придаток Но-дачи стремительно прыгнул вперед, сам Но-дачи взметнулся над его правым плечом — и на миг остановился, не понимая, что происходит.

Придаток Чэн смеялся.

Он смеялся радостно и искренне, а потом протянул пустую левую руку перед собой и принялся шарить в воздухе, словно пытаясь нащупать что-то, невидимое никому, кроме него.

И нащупал.

…Но-дачи не двигался с места, и кончик его клинка подрагивал в опасливом нетерпении.

Пальцы Придатка Чэна побарабанили по опять же невидимой полке и сомкнулись, образовывая разорванное кольцо — как если бы в них оказалась круглобокая чашка.

…Босые ноги Придатка Но-дачи нетерпеливо переступили на месте, подминая хрусткую траву, но сам Но-дачи не изменил своего положения.

Я опустился до земли, приняв самое безвольное положение, чуть ли не упираясь острием в невесть откуда взявшийся камешек.

…И Но-дачи, не выдержав, ударил.

Он ударил неотвратимо, как атакующая кобра, он был уверен в успехе и, демонстрируя высочайшее для двуручника Мастерство Контроля, остановился точно вплотную к голове все еще смеющегося Придатка Чэна.

Вернее, вплотную к тому месту, где только что была голова Придатка Чэна. Потому что Придаток Чэн одновременно с ударом поднес бесплотную чашку к губам и отклонился назад, вливая в себя ее содержимое. Так что голова его отодвинулась ровно на четверть длины клинка Но-дачи, и этого вполне хватило.

В то же время Придаток Чэн неловко взмахнул правой рукой, удерживая равновесие — а в этой правой руке совершенно случайно был я.

И мой клинок легко уперся в подмышечную впадину Придатка Но-дачи.

В Беседах Блистающих, особенно в финале турниров, судьи не нужны. Поэтому Но-дачи понял все, что должен был понять. Понял — и ударил на полную длину клинка, сокращая дистанцию до безысходной и держась по-прежнему на уровне головы моего Придатка. И мне даже показалось, что на этот раз Но-дачи мог бы и не успеть остановиться — хотя, конечно, такое могло только примерещиться.

Но содержимое невидимой чашки ударило в голову Придатка Чэна быстрее, чем разозленный неудачей двуручный меч.

И Придаток Чэн упал на колени. Пьяные Придатки плохо держатся на ногах — вот он и не удержался. А я небрежно пощекотал живот Придатка Но-дачи, после чего устало лег на плечо Придатка Чэна.

Изумленный Но-дачи повел своего Придатка назад, пытаясь разобраться в происходящем, но Придаток Чэн хрипло заорал, протестуя — и кувыркнулся вслед, собираясь продолжить.

Вновь ударила с неба в землю слабо изогнутая молния Но-дачи — и вновь зря.

Придаток Чэн не сумел довести кувырок до конца, неуклюже завалившись на землю еще в середине переката, и Но-дачи вонзился в землю на полклинка левее.

Я по дороге зацепил босую пятку Придатка Но-дачи — и вдруг остановился, пораженный неожиданной догадкой.

Но-дачи вонзился в землю. Но он не мог этого сделать!

Не мог!

Он же предполагал, что в этом месте окажется Придаток Чэн… И, значит, должен был остановиться выше земли, над телом, а не в нем!

Нельзя думать во время Бесед. Нельзя…

— Извини, — свистнул Но-дачи, резко опускаясь почти вплотную к навершию моей рукояти. — Мне действительно жаль…

И я ощутил, что сжимавшие меня пальцы умирают.

Нет.

Уже мертвы.

А рядом упирался в багровую траву обрубком правой руки Придаток Чэн, и немой вопрос бился в его трезвых глазах.

— Ты же… ты же не Тусклый?! — это было все, что мог прошептать я, теряя сознание от мертвой хватки коченеющих пальцев.

— Извини…

— Скорее, Но! Не медли!.. — прозвучал совсем рядом странно знакомый скрипучий голос, и я еще успел увидеть троицу совершенно одинаковых Блистающих, коротких и похожих на трезубец без древка; и все трое размещались за поясом тощего нескладного Придатка… они звали Но-дачи, торопя его, не давая мне договорить, узнать, понять — почему?!

А потом я перестал их видеть — и двуручного Но-дачи, и кинжалы-трезубцы с одинаковыми голосами, и солнце, тусклое и горячее, как…

Потому что пришла темнота.

ПОСТСКРИПТУМ

…А трибуны поначалу ничего не поняли.

Когда веселый Чэн Анкор, наследный ван Мэйланя, начинает по обыкновению притворяться пьяным, и легкий прямой меч в его руке снует проворней иглы в пальцах лучшей вышивальщицы Кабира — зрители на трибунах замирают от восторга, и кто способен уследить за непредсказуемостью движений улыбчивого Чэна, понять истинную причину, поверить в небывалое?!

А те, кто способен был уследить, кто сумел понять, кто готов был поверить — увы, не оказалось их в первых рядах толпы, в конце концов ринувшейся на поле… захлестнуло их рокочущей волной, смяло и разметало в разные стороны. Тем и страшна толпа, что тонешь в ней, растворяешься, и не прорваться тебе, не успеть, даже если и видишь ты больше прочих, и жгучий гнев клокочет в твоей груди, подобно разъяренному огню в кузнечном горне!..

Где-то в самой гуще людского водоворота оглушающе свистел над головами гигантский эспадон в мощной руке Фальгрима Беловолосого, лорда Лоулезского, и зычный рев северянина едва не перекрывал многоголосье толпы:

— Пустите! Пустите меня к нему! Да пустите же!..

И не было понятно, к кому именно рвется неистовый Фальгрим — к невольной жертве или вслед за бежавшим палачом.

Несся от восточных площадок незаседланный каурый трехлеток, на котором, подобно безусому мальчишке-пастуху, пригнулся к конской шее сам эмир Кабира Дауд Абу-Салим, и кривой ятаган на его боку безжалостно бил животное по крупу, торопя, подстегивая, гоня…

Ужом проскальзывала между сдавленными телами белая туника Диомеда из Кимены, и серповидный клинок-махайра неотступно следил за смуглым и гибким Диомедом, вписываясь в еле заметные просветы, раздвигая толкающихся людей, помогая кименцу протиснуться хоть на шаг… хоть на полшага…

И стояла на самом верху западных трибун у центрального входа ничего не понимающая девушка в черном костюме для верховой езды. А рядом с ней, чуть наклонясь в сторону кипящего турнирного поля, напоминающего сверху кратер разбуженного вулкана, стояла высокая пика с множеством зазубренных веточек на древке.

Благородная госпожа Ак-Нинчи из рода Чибетей и Волчья Метла успели вернуться с горных плато Малого Хакаса к самому концу турнира — и мало что говорило им увиденное столпотворение.

Но первыми к Чэну Анкору, истекавшему кровью рядом с наследственным мечом и куском собственной плоти, успели двое. Суровый и строгий дворецкий Анкоров по имени Кос ан-Танья, на перевязи которого взволнованно раскачивался узкий эсток с витой гардой; и один из приближенных эмира Дауда — не то шут, не то советник, не то и первое и второе сразу — которого все знали, как Друдла Муздрого.

Дворецкий Кос ан-Танья спешно перетягивал искалеченную руку Чэна у самого локтя шнуром от чьих-то ножен, а приземистый шут-советник Друдл все глядел сквозь беснующуюся толпу, пока не опустил в бессильном отчаянии маленький бритвенно-острый ятаган и граненый тупой клинок с одиноким лепестком толстой гарды.

И на этот раз никому и в голову не пришло засмеяться.

А когда безумный океан толпы стал постепенно дробиться на капли отдельных личностей, все поняли, приходя в себя и оглядываясь по сторонам, — поздно. Поздно оправдываться, поздно искать виноватых и карать злоумышленников, потому что все виноваты и некого карать.

Опоздали кабирцы.

— Пустите… пустите меня к нему, — тихо прошептал Фальгрим Беловолосый, и скорбно поник гигант-эспадон в его руке.

Никогда не простит себе Гвениль сегодняшнего проигрыша в рубке…

ЧАСТЬ II. ЧЕЛОВЕК МЕЧА

…Воздух умеющий рассечь, Красным пламенем горящий меч, В грозные дни напряженных сеч Удлиняющийся меч. Для закалки того меча — Так была его сталь горяча — Не хватило холодных ручьев, Множество пересохло ручьев! Бывший во чреве дракона меч, Гору способный с размаху рассечь, Такой, что кинь в траву его — Он траву сумеет зажечь… Манас

Глава 4

1

Боль.

Боль ползет от локтя вниз по предплечью, давящим жаром стекает в кисть и изливается огненным потоком из кончиков онемевших пальцев. Потом боль медленно уходит, посмеиваясь — потому что болеть уже нечему. Нет пальцев, нет кисти, нет части правого предплечья.

Ничего этого больше нет.

Все осталось там, на турнирной площадке — и до сих пор у меня в глазах мерцает тот радужный полукруг, которым на мгновение стало лезвие изогнутого двуручного меча. Тогда я еще не успел понять, что произошло — только ощутил, что моя правая рука стала непривычно короткой и непослушной.

И небо, небо над головой моего соперника… оно слепо качнулось, метнув солнечный диск куда-то в сторону, когда я попробовал найти точку опоры…

И не смог.

Боли еще не было — она придет скоро, но не сразу — и вот я с недоумением смотрю то на быстро удаляющегося человека с большим мечом на плече, то на чью-то кисть правой руки, которая почему-то сжимает рукоять моего — моего! — Единорога, валяющегося рядом. Почему мой меч лежит в траве? Почему эти пальцы, вцепившиеся в чужой для них меч, подобно пауку в трепещущую добычу — почему они тоже лежат на траве?

Почему зеленая трава так быстро становится алой?!..

А потом наконец приходит боль и у меня темнеет в глазах…

…Сколько же времени прошло с того дня? Неделя? Месяц? Год? Столетие?.. Не помню. Время остановилось, жизнь рассечена мерцающим полукругом, и все скрыто туманной пеленой забытья и безразличия.

И боль.

Боль в руке, которой нет.

Как мне жить дальше?

И стоит ли — жить?

Взгляд мой невольно устремляется в тот угол, где на резной лакированной подставке, привезенной еще моим прадедом из Мэйланя, покоится наследственный нож-кусунгобу. Его я удержу и в левой руке. Его я удержу и в зубах. Потому что кусунгобу — не для турниров и парадных выходов в свет. Это пропуск Анкоров Вэйских на ту сторону. Одно короткое движение, слева направо или снизу вверх…

Я встал с постели. Покачнулся.

Устоял.

И долго смотрел на нож, разглядывая потускневшее от времени, но все еще острое, как бритва, лезвие. Потом медленно протянул руку.

Левую.

Рукоять, покрытая костяными пластинками, удобно легла в ладонь. Слишком удобно. Я подбросил кусунгобу и поймал его клинком к себе. Солнечный луч скользнул по стали, и нож словно улыбнулся, подмигивая и дразня меня.

«Ну что, парень, решился? Тогда ты будешь первым из Анкоров! Я уж заждался…»

Я задумчиво покачал нож на ладони.

— Придется тебе еще обождать, приятель, — невесело усмехнулся я в ответ, аккуратно кладя кусунгобу на прежнее место.

Нож разочарованно звякнул.

И ободряющим эхом отозвался с противоположной стены мой Единорог. Сквозняк, что ли?..

Повинуясь какому-то смутному порыву, я пересек зал и снял меч со стены. Прямой меч Дан Гьен. Фамильный клинок. Часть меня самого.

Держать меч в левой руке было несколько непривычно. А ну-ка, попробуем… тем более что тело меня слушается плохо, но все же слушается.

Для первого раза я замедлился и начал с самого простого. «Радуга, пронзающая тучи» у меня получилась довольно сносно, на «Синем драконе, покидающем пещеру» я два раза запнулся и остановился на середине танца, тяжело дыша. Конечно, усиленные занятия многое исправят, заново отшлифовав движения, но…

Мне и так было достаточно скверно, чтобы пытаться обманывать самого себя. Постороннему зрителю мои движения могли показаться почти прежними, но что-то было не так. Что-то неуловимое, настолько тонкое, что его невозможно было передать словами. И я чувствовал, что ЭТО, скорее всего, не удастся вернуть никакими самоистязаниями.

Хотя, может быть, дело в моем подавленном настроении?

Я хватался за соломинку.

Я еще раз исполнил «Радугу…», потом сразу перешел к очень сложным «Иглам дикобраза», скомкал все переходы между круговыми взмахами, до боли в деснах сжал зубы и рывком пошел на двойной выпад «Взлетающий хвост» с одновременным падением…

В дверях беззвучно возник мой дворецкий Кос ан-Танья, застыв на пороге и явно не желая меня прерывать.

Однако, я прервался сам. И сделал это с болезненной поспешностью. Я не хотел, чтобы Кос видел мой убогий «Взлетающий хвост», разваливающийся на составляющие его «иглы»…

Вот он и не увидел. Или увидел, но не подал виду. Ну что, Чэн Анкор, наследный ван Мэйланя, тебе от этого легче?

Нет. Мне от этого — тяжелее. Хотя, казалось бы, дальше некуда.

— К вам гость, Высший Чэн.

— Кто?

До гостей ли мне?!

— Благородная госпожа Ак-Нинчи, хыс-чахсы рода Чибетей.

По-моему, только Кос ан-Танья с его уважением к любым традициям мог научиться без запинки выговаривать полное имя той, кого я давно звал детским коротким именем Чин. Кос, да еще сородичи и земляки Чин из поросших лесом предгорий Хакаса. Ну, им-то сам бог велел, хотя бога их зовут так, что даже Кос себе язык свернет…

Нет, мне не стало веселей от прихода Чин. Чэн и Чин — так любили шутить близко знакомые с нами кабирцы. Ну что, Чэн-калека, улыбнись и отвечай бодро и спокойно, как приличествует воспитанному человеку!..

— Пригласи благородную госпожу войти.

Кос отошел в сторону, и почти сразу в дверях появилась Чин — слегка напряженная и взволнованная. А я на миг забыл о себе и просто стоял, любуясь ею, как любуются портретом работы великого мастера — только вместо резной рамы был дверной проем.

Черный облегающий костюм для верховой езды с серебряным шитьем на груди и рукавах лишь подчеркивал гибкость ее фигуры (многие в Кабире сочли бы ее излишне мальчишеской; многие — но не я). Вьющиеся каштановые волосы легко падали на обманчиво хрупкие плечи, и на лбу непокорные пряди были схвачены тонким обручем белого металла без обычных розеток с камнями — только еле заметная резьба бежала по обручу, и язык этой резьбы был древнее множества языков, на которых говорили, писали и пели в эмирате и окрестных землях.

Самый дорогой самоцвет мог лишь умалить ценность этого обруча — знака Высших рода Чибетей из Малого Хакаса; и самое дорогое платье не добавило бы маленькой Чин ни грана очарования.

И не спорьте со мной! Все равно я не стану вас слушать. Влюбленные и глупцы — безнадежны, как сказал один поэт, который не был глупцом, но был влюбленным…

Взгляд зеленых глаз Чин с тревогой метнулся ко мне — но тут она увидела Единорога в моей руке и, даже не успев сообразить, что рука — левая, тревога в ее глазах сменилась радостной улыбкой.

А я незаметно спрятал культю правой руки за спину.

— Я рада приветствовать вас, Высший Чэн, и вдвойне рада видеть вас на ногах и в полном здравии, судя по обнаженному мечу.

Она шагнула за порог и вновь остановилась, обеими руками держась за свою неизменную Волчью Метлу — словно инстинктивно отгораживаясь ею от меня и от того невозможного, небывалого ужаса, который теперь незримо сопутствовал мне.

— И я рад вам, благородная госпожа Ак-Нинчи, — раскланялся я в ответ, стараясь держаться к ней левым боком. И, помолчав, добавил:

— Я всегда рад видеть тебя, Чин. Пусть весь эмират провалится в Восьмой ад Хракуташа — даже корчась на ледяной Горе Казней, я буду рад видеть тебя, когда ты пролетишь надо мной, направляясь в Западный Край лепестков. Ну как, похож я на записного сердцееда?

— Как я на эмира Дауда, — усмехнулась Чин и аккуратно поставила свою Метлу в оружейный угол для гостей. А я, сам не знаю почему, опустил рядом с ее пикой Единорога без ножен — хотя обычно мой меч висел совсем в другом месте, чуть поодаль.

Вездесущий Кос уже успел в считанные секунды накрыть легкий стол, расставив в кажущемся беспорядке поднос со сладостями, фрукты в приземистых вазах, две пиалы тончайшего фарфора — в дверь сунулся было кто-то из слуг, но Кос ан-Танья глянул на него, и слугу как ветром сдуло — и теперь мой чуткий и замечательный дворецкий ставил на центр стола керамический чайничек с подогретым вином.

Белым, лиосским — судя по запаху. Интересно, когда это он успел его подогреть, не выходя из зала? И камин совсем холодный…

— Что нового в Кабире? — осведомился я, безуспешно пытаясь взять чайничек правой рукой.

Улыбка медленно сползла с губ Чин. Я заметил, что она старается не смотреть на мою искалеченную руку, но, против воли, взгляд Чин то и дело скользил по культе — и тогда пальцы девушки судорожно сжимались в твердые кулачки.

И боль, боль, плывущая в зеленых волнах ее глаз — не моя боль, чужая, но лучше бы — моя…

Я взял проклятый чайничек левой рукой и неловко разлил дымящееся вино в пиалы, пролив немного на скатерть. Горячие капли расплылись, образовав уродливые пятна.

За это время Чин пришла в себя и даже смогла заговорить.

— О, Кабир — большой и шумный город. В нем происходит столько нового, что о половине узнаешь только тогда, когда оно успело уже стать старым. Что именно тебя интересует, Чэн?

О да, деликатная Чин постаралась ответить как можно уклончивей и беззаботней. Ну что ж, каков вопрос, таков ответ…

— Меня интересует, нашли ли человека, который…

Я тоже помимо воли глянул на свой обрубок и перевел взгляд в угол, где располагались Волчья Метла и Единорог. Почему-то вид оружия не успокоил меня, как бывало обычно. Не так блестела сталь, не так лежал меч, не так стояла разветвленная пика.

Все было не так.

— Он… — Чин запнулась и поспешно отпила из своей пиалы. — Он скрылся. Мне Фальгрим и Диомед рассказывали, а суматоху на турнире я и сама видела, только не понимала ничего. Но нашлись люди, которые вроде бы заметили похожего человека в караване, уходящем в Мэйлань…

Она вдруг резко замолчала, поняв, что сболтнула лишнего.

Да, наверное, мне действительно не стоило бы этого знать.

Наверняка — не стоило. Но что сказано — то сказано.

— После его… э-э-э… его бегства в городе больше не случалось ничего необычного? — как можно спокойнее поинтересовался я. Проклятье, все время приходится следить за своими руками…

Чин нахмурилась и плотно сжала губы. Она явно колебалась. Но сделавший первый шаг обречен на второй.

— Трое убиты и два человека ранены за последние две недели. Раненые дали описание двоих… — она долго не могла подобрать подходящего слова, так и не нашла его и тихо закончила. — Но их так и не обнаружили.

— Это не он?

— Нет. Даже не похожи. И оружие совсем другое. Я не понимаю, Чэн…

На глаза ее вдруг навернулись слезы, и от недавней сдержанности не осталось и следа. Передо мной сидела просто испуганная и растерянная девушка, и мне хотелось утешить ее, защитить от всех и вся — если бы не я сам был причиной испуга Чин, не сумев защитить себя самого…

Кто бы меня утешил?! Я смутно подозревал, что в том, что могло бы меня хоть немного утешить, крылось что-то темное и страшное — едва ли не худшее, чем уже случившееся.

— Чэн, я не понимаю, что происходит! Как… как может держащий оружие пойти на такое?! Ранить, искалечить, а тем более — убить! За что? И — зачем?! Это не прибавит к его имени ни гордости, ни почета, да и само имя придется вечно скрывать! Я не понимаю… не могу понять… не могу!..

Она закрыла лицо ладонями, и слезой блеснул бриллиант в перстне на безымянном пальце правой руки. Руки. Правой… О Изначальный кузнец Джангар, неужели я навечно обречен с завистью смотреть на чужие руки?! Даже если это руки любимой девушки…

Руки… и я успокаивающе погладил Чин по плечу уцелевшей рукой.

— Не плачь, девочка. Люди, опозорившие свое право держать оружие, не стоят самой крохотной из твоих слезинок. Нет, не пугайся, я говорю не о себе. Возможно, я заслуживаю сочувствия или жалости, но позора нет на мне, и прошу тебя — не жалей Чэна из Анкоров Вэйских! Потому что может прийти день — и я стану недостоин жалости, но стану достоин позора. И в этот день перестанет саднить моя кисть, оставшаяся там, на турнирном поле. И созревший виноград моей жизни станет в этот проклятый день багряным и горьким вином завершения…

Ладони Чин медленно разошлись в стороны, и она совершенно по-детски уставилась на меня во все глаза — но недетскими были испуг и надежда в этом взгляде.

А я все пытался понять — что же я сейчас наговорил ей?! Слишком сумбурно все получилось, слишком порывисто и нелепо… Искренне говорил ты, Чэн Анкор Однорукий, но словно и не ты говорил… вернее, не только ты.

Кто говорил вместе со мной? Чьи слова походили на язык древних поэм безумного Масуда ан-Назри?

Кто предвидел страшное?..

…Хватит. Пора расслабиться.

— А сейчас, благородная госпожа, позвольте вас пригласить? — и я плавно махнул обрубком в тот угол, где стояло наше оружие.

Продолжение нас самих.

— Почту за честь, Высший Чэн. Но…

— Никаких «но», госпожа! Кто, кроме вас и лучше вас, может мне вернуть прежнее умение?

Чин внимательно поглядела на меня и молча кивнула.

И мы пошли к оружию.

Единорог словно бы сам скользнул в мою левую руку. И все же… Я никак не мог избавиться от чувства неполноценности. И заранее понимал — ничего не получится.

Поддаваться мне Чин не станет — я сразу же увижу и почувствую это. А в полную силу…

К тому же меня все время подмывало перебросить меч в правую руку.

И я сознавал — в какой-то момент, когда сознание уступает место мастерству, я не выдержу.

Переброшу.

2

…Силуэт всадницы уже давно растворился в лиловых сумерках Кабира, а я все стоял у распахнутого окна, смотрел ей вслед и слышал — нет, не цокот копыт по булыжнику, но мелодичный перезвон оружия, звучавший, когда соприкасались мой Единорог и Волчья Метла Чин. Только в сегодняшнем танце я оказался слишком неуклюжим кавалером — и звон выходил не таким радостным, как прежде, срываясь зачастую на болезненное дребезжание…

Да и звучал-то он недолго. Мало того, что острие пики дважды замирало вплотную к моей груди — в довершение всего Чин удалось выбить взвизгнувший Дан Гьен из моей левой руки, а такого до сих пор не случалось никогда.

Никогда раньше.

Никогда…

Грустный вышел танец. Для обоих — грустный. Теперь-то я знал…

Знал, что отныне мой удел — грубая проза. Потому что поэзия поющего клинка мне более недоступна.

И Чин тоже поняла это. Не могла не понять. Не думаю, что сейчас ей намного легче, чем мне.

Впрочем…

Я стоял у окна и смотрел в сумерки, поглотившие маленькую Чин, которую родные и близкие друзья иногда называли Черный Лебедь Хакаса.

Я был ее очень близким другом.

Улетай, лебедь…

3

…Фальгрим явно задался целью всерьез споить меня. Он был излишне весел и многословен, нарочито громко шутил (а голос у Беловолосого и так — о-го-го!), постоянно подливал мне вина и изо всех сил старался не смотреть на мою укороченную правую руку, прятавшуюся в провисшем рукаве халата.

За последние три дня я в полной мере успел оценить деликатность моих знакомых. Все были прекрасно осведомлены о руке бедного Чэна Анкора и все старались на нее не смотреть.

И я в том числе.

Только никому это не удавалось.

И мне — в том числе.

— Наливай! — бросил я просиявшему Фальгриму. — Ах, судьбы наши бренные, кто был — того уж нет… Подымем чаши пенные, как говорил поэт!..

Поднимать чашу можно любой рукой. И я пил, пил — заливая кровью виноградной лозы дорогой полосатый халат и мечтая опьянеть до беспамятства.

И — не пьянел. А посему слушал последние новости Кабира в громогласном исполнении своего приятеля — о предстоящей помолвке племянника эмира Дауда, Кемаля аль-Монсора Абу-Салим и благородной госпожи Масако Тодзи; о приемах и балах; о госте города — Эмрахе ит-Башшаре из Харзы, которому ехидный и острый на язык шут эмира Друдл Муздрый успел прицепить кличку Конский Клещ, и кличка действительно пристала к бедному Эмраху, как тот самый клещ к конской… — Фальгрим смеялся долго и со вкусом, после чего продолжил: о купеческом караване из Бехзда, принесшем совсем уж несуразные слухи; о…

Фальгрим все не умолкал, но я уже плохо слушал его, хотя это было и не очень-то вежливо. Два имени засели у меня в голове. Эмрах ит-Башшар из Харзы и Друдл Муздрый — шут, которого многие считали советником эмира Дауда. Впрочем, одно другого не исключало.

Я вспоминал странное поведение харзийца во время нашей первой встречи у башни Аль-Кутуна и после нее, вспоминал многозначительные намеки Друдла, обильно сдобренные нахальством… Оба они безусловно что-то знали — что-то, что отнюдь не помешало бы знать и мне!

Что?

Хотя… Я невольно покосился на болтающийся рукав. Что мне с этого знания, каким бы оно ни было? Все знание мира не стоило пяти обычных крепких пальцев…

Фальгрим перехватил мой взгляд — и осекся на середине фразы. Понял — зря, все зря. Зря пытался развеселить, отвлечь, напоить… Не казни себя, Беловолосый, не ты в этом виноват. А я и так благодарен тебе уже за саму попытку.

Лицо молодого лорда Лоулезского стало серьезным и суровым. Сейчас он был чем-то похож на собственный двуручный меч-эспадон Гвениль, стоявший позади Фальгрима у стены рядом с моим Единорогом. На мгновение мне даже показалось, что и мечи тоже беседуют друг с другом — разве что вина не пьют.

…Откуда у меня такие мысли? Спьяну, что ли? — так хмель меня сегодня не берет…

— Извини меня, Чэн, — неожиданно тихо заговорил Фальгрим, и его приглушенный бас напомнил мне рокотание отдаленного грома. — Я понимаю, каково тебе сейчас… а если не понимаю, то догадываюсь. Когда б я не проиграл ту проклятую рубку…

Он помолчал, двигая по столу свою опустевшую чашу. Чеканный дракон из серебра, обвивавший ее, подмигивал мне кровавым глазом.

— В Кабире поговаривают, что ты хотел свести счеты с жизнью, — глухо пророкотал далекий гром. — Я рад, что ты не сделал этого…

— Я еще сведу счеты, — криво усмехнулся я. — Только не с жизнью. Вернее, не со своей жизнью.

Фальгрим непонимающе посмотрел на меня и потянулся за узкогорлым кувшином.

Я и сам-то не очень себя понимал. Может быть, во мне проснулась кровь моих легендарных вспыльчивых предков из варварского Вэя, гибких и опасных, как клинки.

Кровь…

Алая кровь на зеленой траве.

— Гонец от солнцеподобного эмира Кабирского Дауда Абу-Салима! — возвестил объявившийся в дверях слуга — низкорослый крепыш с двумя боевыми серпами-камами за поясом.

— Проси, — махнул рукой Фальгрим, обрадованный тем, что столь скользкий и болезненный разговор был внезапно прерван.

Как ни странно, я тоже испытал облегчение. Кто утверждал, что больные любят говорить о своих болезнях? Или просто я — не больной?..

А какой я? Здоровый?!

Этого гонца я не помнил, но одевался он точно так же, как и любой гулям эмира — праздничный чекмень темно-синего сукна, подпоясанный алым кушаком, островерхая шапка с косицей гонца, остроносые ичиги на ногах… Ну, и непременный ятаган за кушаком.

И сам присланный гулям был так же бородат и черноволос, с тем же орлиным профилем, что и все гонцы эмира. Выращивают их специально для Дауда, что ли?..

— Великий эмир Кабира приглашает Фальгрима, лорда Лоулезского, к себе во дворец. Сегодня вечером состоится помолвка досточтимого Кемаля аль-Монсора Абу-Салим с благородной госпожой Масако Тодзи.

Гонец отбарабанил все это заученной скороговоркой, потом заметил меня — я еще при его появлении отошел к окну, — и поспешил продолжить:

— Вас, Высший Чэн Анкор, великий эмир также приглашает на торжество. Посланный к вам гулям не застал вас дома…

Он запнулся и неожиданно закончил:

— А из вашего дворецкого слова не вытащишь!..

Я сдержанно кивнул.

Когда двери закрылись за гонцом, отосланным на кухню, Фальгрим посмотрел в окно, обнаружил за ним то же, что и я — близкий к угасанию день — и перевел взгляд на меня.

— Ну что, Чэн Анкор Вэйский, пошли жениха с невестой смотреть? А то темнеть скоро начнет. Может, хоть там развеешься…

Я молча кивнул еще раз. Деликатные все-таки у меня друзья…

4

Пышная суета празднества, на которое мы с Фальгримом слегка опоздали, сразу же закружила меня, действительно давая возможность ненадолго забыться — и я с радостью окунулся в этот шумный водоворот, сверкающий шитьем одежд, ослепительными улыбками, полировкой клинков и чаш с искристым вином.

Я с искренней радостью приветствовал знакомых, стараясь не обращать внимания на бросаемые украдкой сочувственные взгляды; я раскланивался с дамами, говоря один комплимент за другим; я даже шутил, я был почти весел, суматоха лиц и приветствий вытеснила из головы тяжелые мысли — чего не смог сделать хмель вина, сделал хмель праздника.

Мгновениями мне казалось, что все вернулось на круги своя, что все — как прежде, и я сам — прежний обаятельный и галантный Чэн Анкор, душа общества… и ничего не случилось, словно и не было никогда разрубленного тела на кабирской улице, не было незнакомца с изогнутым двуручным мечом, не было неба, падающего на турнирное поле…

Не было!..

…Когда шум в зале внезапно стих, я даже не сразу сообразил, в чем дело, всерьез увлекшись беседой с крохотным Сабиром Фучжаном, умевшим на удивление легко управляться с огромным Лунным ножом Кван-до.

Оглянувшись, я понял, что близится кульминация сегодняшнего вечера. Гости уже успели освободить центр зала, в углу расположились толстые зурначи со своими дудками и согбенный старец с пятиструнным чангом — и теперь в кругу остались двое.

Племянник эмира Кемаль аль-Монсор — не по возрасту мощный и крепко сбитый юноша — и его невеста, стройная и легкая на ногу Масако из рода Тодзи.

И блики от огоньков множества свечей играли на безукоризненно отполированных лезвиях: узкой и длинной алебарды-нагинаты в руках госпожи Масако, и тяжелого ятагана — в руках Кемаля.

В руках…

Я мысленно одернул себя и стал с интересом ждать предстоящего танца в честь помолвки.

Наконец они поклонились друг другу: аль-Монсор — с неторопливым достоинством и сдержанной улыбкой, Масако Тодзи — низко и почтительно, тоже с улыбкой, но чуть лукавой.

А потом нагината госпожи Масако чуть дрогнула и неуловимым движением взлетела вверх, описывая двойной круг вплотную к замершему Кемалю. Замершему — да не совсем. Трижды раздавался чистый звон металла — это стремительный ятаган аль-Монсора слегка изменял траекторию клинка нагинаты. И тут же сам Кемаль сорвался с места — и жених с невестой закружились по залу в звонком, блистающем танце под пронзительные вскрики зурны и низкий ропот чанга.

Это было — Искусство.

Настоящее.

Дважды мелькало гибкое древко, и мерцающее лезвие нагинаты проходило впритирку к шелковой кабе Кемаля; и дважды пылающий полумесяц ятагана касался вышитой повязки, стягивавшей под грудью узорчатое кимоно госпожи Масако.

Через некоторое время упал на пол разрубленный пояс, и взвихрились освобожденные полы халата аль-Монсора — но в тот же миг одна из прядей черных волос Масако плавно легла ей на плечо и сползла вниз по широкому рукаву.

Жених и невеста улыбнулись друг другу, и танец продолжился. Некоторые гости, не выдержав, начали присоединяться, и зал наполнился звоном и топотом.

Прекрасная пара! Они были просто созданы друг для друга.

Как мы с Чин.

Раньше…

За моей спиной кто-то вежливо кашлянул.

Я обернулся. Передо мной стоял эмир Кабира Дауд Абу-Салим.

Собственной персоной.

— Приветствую тебя, Высший Чэн Анкор, — негромко произнес он, поглаживая окладистую завитую бороду, лишь недавно начавшую седеть. — За все время празднества мы с тобой так и не успели отдать дань приличиям, поприветствовав друг друга…

— Прошу прощения, великий эмир, что я не успел это сделать первым, — смиренно ответил я, склоняя голову. — Для меня большая честь быть приглашенным на этот праздник.

Кажется, я сказал это излишне сухо, а выдавить из себя соответствующую случаю улыбку и вовсе не смог — все, праздничный водоворот в моей голове смолк, и я вынырнул на поверхность таким же, каким был несколько часов назад.

Эмир чуть заметно поморщился.

— Я хочу поговорить с тобой, Чэн, — по-прежнему негромко, но уже другим тоном сказал он. — Здесь слишком шумно. Пройдем в мои покои…

— Как вам будет угодно, великий эмир, — еще раз поклонился я и почувствовал, что говорю не то и не так.

На этот раз эмир Дауд вообще не ответил, и мне ничего не оставалось, как просто последовать за ним.

5

В личных покоях эмира я бывал не единожды — Дауд любил приглашать к себе победителей турниров, а я частенько входил в их число — и всякий раз они поражали меня заново. Нет, не своим великолепием — да и не были они так уж подчеркнуто великолепны — а точным соответствием характеру и даже сиюминутному настроению эмира Дауда. Этого, знаю по себе, не так-то просто добиться, даже имея идеальных слуг. Впрочем, где они, эти идеальные — если не считать моего Коса…

Сейчас покои выглядели сумрачными и даже слегка зловещими. Большая часть свечей в канделябрах на стенах была погашена, и по углам копились вязкие серые тени, словно выжидая своего часа.

Огоньки оставшихся свечей блуждали по перламутровой инкрустации старинной мебели, будто открывая вход в какой-то иной, потусторонний мир. Это было красиво, но вместе с тем немного жутковато.

Хотя, казалось бы, недавно я сам собирался всерьез отправиться в этот запредельный мир теней. И ничего, не боялся… да и сейчас — не боюсь.

Эмир Дауд жестом указал мне на атласные подушки, разбросанные по всему покрывавшему пол ковру. Я послушно опустился на одну из них, а Дауд Абу-Салим устроился напротив, держась неестественно прямо.

Сперва мы немного помолчали. Я ждал, что скажет Дауд, а эмир, по-видимому, собирался с мыслями. Наконец он заговорил — и, признаюсь, от его слов я вздрогнул.

— Ты знаешь, что происходит в Кабире, — начал Абу-Салим без всяких предисловий.

Я не ответил. Я не был уверен, нужен ли здесь ответ, и если нужен — то какой?!

— Конечно, знаешь. И все знают. И я знаю. Но если всем это не нравится, то мне это ОЧЕНЬ не нравится. Как и тебе.

— Мне нравится, — горько усмехнулся я.

— Не перебивай без нужды. Потому что все гораздо хуже, чем ты полагаешь, — жестко сказал эмир, кивнув на мою искалеченную руку.

Это был первый человек, не старавшийся не замечать моего уродства.

— Что может быть хуже, сиятельный эмир?

— То, что это происходит не только в Кабире. Харза, Кимена, Бехзд, Дурбан… Короче, по всему эмирату и многим сопредельным землям. По нескольку случаев на каждый город, но этих городов довольно много…

Я напрягся.

— Вчера я говорил с Эмрахом ит-Башшаром из Харзы, — продолжил Дауд, глядя мимо меня. — У него погиб друг. Та сабля, что у Эмраха вместо пояса — память о покойном. Следы привели ит-Башшара в Кабир. И он, как и мы с тобой, пытается понять, что происходит. Только горяч не в меру, как и все харзийцы. Все нахрапом норовит… Говорил — хочет найти этих… людей. Если их можно так назвать.

Так вот в чем дело! А я-то думал… Мне на мгновение стало стыдно.

— Людей калечат и убивают, — так же жестко говорил эмир дальше. — Пусть — немногих. Ты согласишься, что твоя рука — это немного? И правильно сделаешь. Но мы не в силах положить этому конец. Мы — другие. Нам не понять, как оружием можно убивать. А они, те, кого мы ищем — такие, какие они есть. И, значит, часть из нас должна уподобиться им. Иного пути нет.

— Но это ведь невозможно! — растерянно выдавил я.

— Наши предки были способны на это, если верить легендам. Значит, это возможно. И Эмрах ит-Башшар хочет стать первым…

Дауд Абу-Салим надолго замолчал, и я не решался прервать его молчание. Я и так понимал, кем хочет стать отчаянный Эмрах и зачем ему это нужно. Ах, как я его понимал!..

— Я хочу, чтобы ты стал вторым, — наконец произнес эмир. — Хочу — и не могу приказать тебе. Но иначе при столкновении с Другими ты будешь… обречен.

— Я?! А почему — я?..

— Не перебивай меня! И выслушай до конца. Я допускаю, что Эмрах, побуждаемый местью за друга, действительно научится… — эмир все не мог произнести нужное слово. — И я даже допускаю, что он сумеет найти корень преступлений. Но я хочу, чтобы в этот момент рядом с ит-Башшаром был человек, способный не только на… опрометчивые поступки, но и на понимание. Иначе мы будем гасить огонь огнем. Тем более что у Эмраха наверняка найдутся последователи. Месть — болезнь заразная, вроде чумы…

— Да, заразная, — тихо согласился я. — Хуже чумы.

— Рано или поздно ты сам пришел бы к этому, — кивнул эмир. — Я лишь чуть-чуть подтолкнул тебя. Просто ты — один из немногих, способных устоять на грани. И… ты уже изменился. Разве ты не замечаешь?

— Замечаю, — хрипло проговорил я, не узнав собственного голоса, и откинул правый рукав халата, обнажая обрубок. — Но еще я замечаю и вот это… Не гожусь я теперь в герои. Один, без руки…

— Ты будешь не один. Поисками будут заниматься и другие, помимо Эмраха из Харзы и тебя. А высочайший фирман, обеспечивающий тебе содействие по всему эмирату — и кое-где вне его — я уже заготовил. Теперь что касается твоей руки…

Эмир как-то странно посмотрел на меня.

— Есть человек, которой берется помочь тебе, — закончил он.

Я почувствовал у себя за спиной какое-то движение и быстро обернулся.

Передо мной стоял шут.

Друдл Муздрый.

Плотный коренастый человечек, похожий на пустынного тушканчика, если можно представить себе тушканчика с непоседливостью хорька, нахальством портовой крысы и многими другими сомнительными для тушканчика достоинствами. Восьмиугольная фирузская тюбетейка чудом держалась на его бритом лоснящемся затылке, а многочисленные пятна на куцем шерстяном халате-джуббе говорили об обильных обедах, сопровождавшихся не менее, а то и более обильными возлияниями.

Крохотные глазки шута сверкали двумя черными маслинами, а между ними алела слива вздернутого носа; при этом луна его лица завершалась черной козлиной бородкой, немытой и нечесаной со дня сотворения мира.

Или еще раньше.

Таким стоял передо мной их шутейшество Друдл Муздрый, посмешище всего Кабира.

Со своим дурацким тупым кинжалом за поясом. И вдобавок с детским маленьким ятаганом, который таскал в последнее время.

— Поговори с Высшим Чэном, Друдл, — спокойно заявил эмир. — А я не буду вам мешать.

Дауд Абу-Салим неожиданно легко поднялся на ноги и беззвучно растворился в тенях.

6

Я выжидательно поглядел на шута. Друдл не обратил на мой взгляд ни малейшего внимания и поспешил плюхнуться на ту самую подушку, с которой только что поднялся эмир.

В руках у шута неизвестно откуда оказалось блюдо с ореховой пахлавой, и он мгновенно набил сладостями свой рот, растянувшийся до ушей.

По-моему, столько пахлавы не влезло бы и в седельный хурджин.

— Ты дурак, — Друдл для верности ткнул в меня толстым и липким пальцем. — Спорить будешь?

Я сперва поперхнулся, словно это в мой рот набили гору сластей, потом представил себя спорящим с Друдлом на предложенную тему и сам не заметил, как отрицательно замотал головой — отрицая непонятно что.

— Значит, договорились, — удовлетворенно подытожил шут. — Ты дурак. И я дурак. Давай поговорим, как дурак с дураком. Руку новую хочешь?

— Зло шутишь, Друдл, — вполголоса ответил я, чувствуя, как во мне закипает гнев.

— Это отвечает умный Чэн Анкор, — блюдо с пахлавой пустело прямо на глазах. — А что ответил бы дурак? Давай попробуем еще раз… Руку новую хочешь? Ну?!

— Хочу!

Я даже не успел сообразить, что отвечаю. И впрямь глупею…

Друдл швырнул пустым блюдом в стену и радостно заскакал на подушке, сплющившейся под его увесистым задом.

— Получилось, получилось! — заорал он на все покои, и я испугался, что сейчас сюда сбегутся слуги — спасать эмира от ночных демонов.

Я огляделся — на всякий случай — и пропустил тот момент, когда у Друдла объявилось новое блюдо.

С виноградом. С розовым гератским виноградом.

— Так, продолжим, — шут задумчиво пожевал одну ягодку, плюнул косточками в медную курильницу, не попал и досадливо скривился. — Переходим ко второй части наших дурацких размышлений! А меч ты новый хочешь? Красивый…

— Нет, — твердо отрезал я. — Не хочу.

— Почему? — осведомился шут, лихо объедая кисть винограда. — Была одна железка, будет другая…

Я мрачно усмехнулся.

— Меч — не железка, Друдл. Меч — традиция рода. Меч — продолжение меня самого. Дурак ты все-таки…

— Понятное дело, — легко согласился шут. — Я и не спорю. А ты кончай изображать грозовую тучу — свечи от страха погаснут. Ты лучше вот о чем подумай: меч твой — железный… Да знаю, знаю, что стальной — не умничай! Так вот, меч — железный, рука — живая… меч, как мы выяснили, это продолжение тебя самого… А рука?

— Что — рука? — тупо спросил я.

— Ну, рука — тоже продолжение тебя самого? Ты что, действительно дурак? За моей мыслью следить не успеваешь? Ну, живо отвечай! Рука — продолжение или не продолжение?!

У меня вдруг закружилась голова.

— Продолжение, — промямлил я. — А как же… это ведь рука. Живая…

— Выходит, что у тебя, Чэн-дурак, два продолжения? Одно — железное, а другое — живое?

— Выходит, что так, — обреченно согласился я.

А что мне оставалось делать?

— И одно продолжение — которое живое — тебе укоротили… Так может, нам для равновесия надо другую часть удлинить, а? Железную? Меч — железный, полруки — железные, а дальше — как раньше! И получится у нас…

— Не получится, — угрюмо возразил я, удивляясь, что вообще обсуждаю эту ненормальную идею с ненормальным собеседником. — Ты что, сам не понимаешь — пальцы, ладонь, запястье… Это тебе не просто кусок железа!

— А меч — просто кусок железа? — хитро сощурился Друдл, сдвигая тюбетейку еще дальше на затылок.

— Нет… меч…

— Слыхали, слыхали — продолжение тебя самого! Слушай, Чэн, по-моему, ты сам себе противоречишь! Вот уж воистину — все беды от ума!..

Друдл вскочил на ноги и заплясал вокруг меня, хлопая в ладоши и корча рожи, которым мог бы позавидовать полуночный людоед-якша.

— А у Чэна-дурака есть железная рука! — пел он противным фальцетом. — Есть железная рука — вот уж штука на века!

— Нет, — твердо заявил я. — Я в это не верю.

— Потому что умный, — сообщил мне пляшущий Друдл. — Был бы дурак — поверил бы. А в меч свой веришь?

— В меч верю.

— Значит, и в руку поверишь. Вот поглупеешь — и поверишь. — Друдл был непреклонен. — Да что я тебя, в конце концов, как маленького уговариваю?! Тебе это нужно или мне? Ты тут радоваться должен…

— Как дурак, — закончил я недосказанную мысль. — Всех дел-то — раз плюнуть. Сходить в кузницу к мастеру получше… Кто у нас из оружейников в Кабире верховодит? Ассатор иль-Убар? Или Мансайя Одноглазый? Сходить и заказать им…

— Нет, — Друдл вдруг стал ужасно серьезным. — Эти откажут. Они умные, а мы с тобой — дураки. Значит, нам кузнец вроде нас нужен…

— И кто же он такой? — поинтересовался я.

— Коблан. Коблан Железнолапый, — веско ответил шут. — Есть на окраине один такой кузнец…

— А почему именно Коблан?

— Он тоже дурак. Как я. И ты.

Глава 5

1

Если в чем-то Кабир и был единодушен, так это в том, что Коблан Железнолапый — кузнец со странностями. Причем со многими. Мастером-то он считался отменным, и даже, можно сказать, выдающимся — хотя оружие его работы и уступало по изяществу и тонкости внешней отделки изделиям того же Мансайи Одноглазого. Но…

В том-то и беда, что было еще это «но». Мало заказов принимал упрямый Коблан, да и те немногие, на которые соглашался, брал не у всякого — и дело было не в благородстве происхождения или увесистости кошелька заказчика. Насколько я знал от других, кузнец за всю его жизнь ни разу не сделал двух одинаковых или просто похожих клинков. А еще по неизвестным причинам он ужасно не любил узкие мечи вроде эстока моего дворецкого Коса ан-Таньи или того же Единорога; даже редкие в Кабире шпаги, столь популярные у заезжих гостей из далекого Фиона, заслуживали по мнению Коблана участи шампуров для шашлыка.

И то — шашлыка из тощих престарелых баранов. В лучшем случае.

В общем, на оружие, которое ему не нравилось, Коблан заказов не принимал. Даже если такое оружие должно было быть совершенно оригинальным и ни на что не похожим. А когда отвергнутый заказчик упорствовал и назначал двойную или тройную цену — Железнолапый, глядя упрямцу в глаза, скручивал спиралью штыри для городских ворот или звал дюжих подмастерьев, и те бесплатно выносили настойчивого клиента на свежий воздух.

Зато Железнолапый мог две недели кряду возиться с каким-нибудь кривым ножом, заказанным соседом-мясником, а потом взять за работу сущие гроши. Но это в том случае, если нож мяснику был действительно нужен. Причем — позарез.

В этом-то и крылась загвоздка. Оружейник Коблан делал только то, что было необходимо людям. Возможно, оружие, выходившее из-под его рук, выглядело не столь элегантно, как у Ассатора иль-Убара или Ахмета Кованый Ноготь (Мансайю я уже вспоминал), но зато это была именно та вещь, в которой нуждался заказчик.

Удобство и надежность. Главное — надежность. И предельная простота во всем. Ничего лишнего.

Пожалуй, Друдл дал мне и впрямь мудрый совет…

2

Так что на следующее утро после помолвки я стоял перед дверью дома Коблана Железнолапого — коня я отправил обратно вместе с сопровождавшим меня Косом — и не без некоторого волнения настраивался на предстоящий разговор с кузнецом.

Дверь, преграждавшая мне путь, была чрезвычайно большая, тяжелая и окованная полосами металла. Явно работа самого хозяина. Внушительная была дверь. Прочная. И надежная, как любое творение Коблана.

Вот только — зачем? Чтоб отвергнутые заказчики не ломились?

Пока я размышлял и колебался, дверь отворилась на удивление без скрипа, и на пороге возник молодой растрепанный парень в коротких холщовых штанах, просторной рубахе и кожаном фартуке, за которым торчал малый крис — кинжал с волнистым клинком и змеиной головой на рукояти.

Изумительной работы был крис. Не Коблановой ли?..

Подмастерье, похоже, узнал меня. Это не удивительно — в Кабире Чэна Анкора знают многие, и не только понаслышке. Но сейчас эта мысль почему-то не вызвала у меня привычного чувства удовлетворения.

— Проходите, пожалуйста, Высший Чэн Анкор! Я сейчас доложу устаду Коблану. Прошу вас…

Нет, подобострастия не было в голосе лохматого подмастерья, и это неожиданно успокоило меня. Я перешагнул порог, и мы пошли узким темным коридором, после чего подмастерье оставил меня в квадратной комнатушке без окон, все освещение которой составляли два немилосердно чадивших факела.

Мой провожатый удалился — видимо, докладывать кузнецу о моем прибытии, как и было обещано — а я уселся на обнаруженный в углу единственный (причем почему-то пятиугольный) табурет и принялся ждать.

Кстати, табурет оказался старым, но сколоченным на века. Неужели Коблан от нечего делать балуется плотницким ремеслом? Сомнительно…

Ждать пришлось довольно долго. Коблан, безусловно, не жаловал непрошенных гостей. Хотя, судя по рассказам, он и прошенных жаловал не больше. Чем дольше я сидел, тем жестче становился табурет и тем чаще я вспоминал Друдла, укрепляясь в мысли о собственной дурости. Прав был шут — дурак я и есть, с какой стороны ни глянь.

Я глянул с одной стороны, потом — с другой, с третьей, и это не улучшило мне настроения. Ладно, посмотрим еще, каким окажется этот Коблан. Если Друдл и насчет его не соврал…

Дверь, за которой исчез мой провожатый, открылась, и в проеме вырос почти голый детина в уже знакомом мне кожаном фартуке. Сперва у меня даже мелькнула мысль, что он отобрал этот фартук у подмастерья. Хотя нет — этот все же побольше, и фартук, и детина.

Все тело вошедшего поросло густой жесткой шерстью — ну, не шерстью, и не все, но сперва мне показалось, что все — и если на голове кое-где поблескивала седина, то в остальных видимых мне местах курчавый волос был безукоризненно черным.

Очень волосатым мужчиной был Коблан Железнолапый, и очень большим. Впрочем, и дверной проем был немалым, так что кузнец (а кто же еще мог стоять передо мной?!) в нем вполне помещался.

— Высший Чэн? — прокашлявшись, хриплым басом осведомился кузнец, и радушия в его голосе было столько же, сколько в рыке попусту разбуженного льва.

Я встал и поклонился, ощутив легкую боль в затекшем позвоночнике.

— А вы, я полагаю, устад Коблан… э-э-э…

Не договорив, я покосился на его руки. Нет, не руки — лапы. И если то, что я видел, не было обманом зрения — кузнец вполне заслуживал своего прозвища. Равно как и звания устада — мастера, имеющего учеников с правом на собственное именное клеймо.

— А то кто же? — хмыкнул Коблан. — Пошли…

И посторонился, пропуская меня вперед.

Спустя несколько минут мы оказались в просторной и довольно светлой комнате, только почему-то практически пустой. Крохотный резной столик на гнутых ножках, ковер на полу, приземистая тахта в углу — и все.

Ах да — на столике медный кувшинчик редкой красоты и две пиалы.

Кузнец молча наполнил пиалы и придвинул одну мне.

— Ну? — выжидательно и весьма неприветливо спросил он, когда я сделал пару вежливых глотков и поставил пиалу на стол.

Вино было не в меру крепким и горьким.

— Отличное вино, — кривя душой, сказал я. — Просто прекрасное.

— Таверна за углом, — отрезал Коблан, опускаясь на ковер и поджимая под себя мощные волосатые ноги. — Ты что, вино пить ко мне пришел?

Не могу сказать, чтобы начало разговора меня сильно обнадежило. Зато разозлило и вернуло самообладание.

— Дрянь у тебя вино, устад Коблан, — я сел напротив и дерзко ухмыльнулся в лицо кузнецу (вернее, в те островки, что выглядывали из океана бороды). — Напомнишь, я потом распоряжусь, чтоб тебе пару бочек тахирского муската доставили…

Кузнец глянул на меня уже более заинтересованно, а я острее почувствовал, в какое дурацкое положение попадаю.

— Вот, — я закатал правый рукав и показал Коблану обрубок. — Видишь?

— Вижу, — хмуро ответил кузнец. — Не слепой.

— И я вижу, — жестко сказал я. — Так вот, я снова хочу держать меч в этой руке.

— Как ты это себе представляешь? — осведомился кузнец после недолгого раздумья.

— Плохо представляю, — честно признался я. — Что-то вроде железной руки…

И осекся.

Кузнец окинул меня внимательным взглядом с головы до ног.

— Ты дурак? — поинтересовался он.

— Да, — неожиданно для себя самого подтвердил я.

— Похоже, — согласился Коблан. — И кто тебе такое присоветовал?

— Да так, — уклончиво ответил я. — Еще один дурак…

Кузнец сделал изрядный глоток из своей пиалы, встал и прошелся по комнате. Я почувствовал, что в горле у меня пересохло, и тоже поспешил поднести к губам пиалу. За прошедшее время Кобланово вино лучше не стало. Даже наоборот.

— Небось, Друдл? — внезапно спросил Коблан, останавливаясь прямо передо мной.

— Он самый, — выдавил я, подавившись вином.

Кузнец удовлетворенно хмыкнул и опять принялся мерять шагами комнату.

— Друдл, Друдл, Друдл Муздрый, — бурчал он в такт ходьбе. — Друдл… Самый злой язык Кабира. И про меня, небось, говорил, что я — дурак… Говорил или нет?

Я замялся. Сказать правду — обидится кузнец. Соврать — так все равно выплывет, рано или поздно. И вообще, не люблю я врать. Не люблю и не умею.

Я уже открыл было рот, чтобы сказать «да», но вместо этого просто кивнул.

Кузнец остановился посреди комнаты, немного подумал о чем-то своем; потом, видимо, пришел к какому-то определенному выводу и вернулся к столу.

— Если б соврал — выгнал бы я тебя, — доверительно сообщил мне Железнолапый. — В шею. А так — давай поговорим…

3

…В кузнице было очень жарко. В углу пылал горн, бросая во все стороны горячие красные отсветы. Другими источниками света служили: небольшое оконце под потолком и несколько горевших на стенах факелов. Двое подмастерьев усердно звенели большим и малым молотами, придавая замысловатую форму раскаленной, пышущей жаром полосе металла — видимо, гарде будущего меча.

Третий подмастерье орудовал мехами, раздувая горн — который и без того, на мой непросвещенный взгляд, горел достаточно хорошо.

По стенам на вбитых крюках были развешаны в образцовом порядке молоты, молотки, молоточки, зубила, клещи, щипцы и еще превеликое множество всяких инструментов, названия которых я не знал.

Пахло огнем (если огонь имеет запах), раскаленным железом и еще чем-то непонятным, но приятно возбуждающим.

Пока я с интересом осматривал кузницу, Коблан сделал мне нетерпеливый знак рукой, приглашая следовать за собой.

В противоположной от входа стене кузницы, в трех шагах от горна, обнаружилась еще одна, не замеченная мной ранее дверь. Кузнец открыл ее и, пригнувшись, чтоб не снести головой притолоку, вошел.

Я протиснулся следом.

Это было какое-то подсобное помещение, но мне на ум сразу пришли два слова: царство металла.

Здесь действительно простиралось царство металла. Чего тут только не было: просто полосы, бруски и листы стали, бронзы, меди и разных сплавов: старые и новые инструменты, целое и сломанное оружие, кухонная утварь, цепи, части оград… Все это изобилие было на удивление аккуратно рассортировано и разложено, так что рачительный хозяин наверняка мог без труда отыскать понадобившуюся вещь.

Коблан оглядел свой склад, неожиданно быстро запустил лапищу в ближайшую кучу железа и с грохотом выудил оттуда некий странный предмет — металлический цилиндр толщиной примерно с предплечье и длиной ладони в полторы, с двумя отверстиями — на торце и сбоку.

Для чего эта штука предназначалась и чему служила раньше — было абсолютно не ясно.

Похоже, кузнецу это тоже было не совсем ясно. Он повертел находку в своих поистине «железных» лапах, потом искоса посмотрел на меня.

— Может, лучше не руку? — с некоторой надеждой осведомился Коблан. — Может, что-то вроде… вроде этого? Будешь к предплечью пристегивать, в дырку меч вставлять — я тебе рукоять переделаю… Бесплатно. И быстро освоишься. А рука — дурость ведь сложная, и мороки с ней…

Я прекрасно понимал, что Коблан прав. И не исключено, что я и впрямь научусь работать Единорогом, закрепленным в этой штуке — я уже мысленно видел железный держатель, из которого хищно высовывается клинок Единорога, я уже продумывал некоторые изменения в сочетаниях выпадов и перемещений, я…

Ну что, шут Друдл Муздрый, кто из нас дурак?

Оба.

Оба дураки.

— Нет, мастер, — упрямо заявил я. — Засунь эту штуку… обратно в кучу. А мне рука нужна. Первосортная. Не хуже, чем мать с отцом сделали. Чтоб пальцы… и все такое.

Кузнец тяжело вздохнул, пробормотал что-то вроде: «И откуда он взялся на мою голову?!» — но отложил цилиндр в сторону и продолжил поиски.

Некоторое время он рылся в своих завалах, производя шума никак не меньше, чем лавина в горах Сафед-Кух, потом вдруг выпрямился и звонко хлопнул себя ладонью по лбу, оставив над бровями грязный отпечаток.

После сего странного ритуала, видимо, означавшего некоторое прояснение мыслей, Коблан шагнул в угол и склонился над пыльным массивным сундуком, которого я поначалу не заметил.

Железнолапый, как пушинку, поднял крышку — которая весила примерно столько же, сколько и я — зажег стоявшую рядом на полке свечу, спрятал кресало и принялся извлекать из сундука разные предметы совершенно непонятного предназначения.

Изящно выгнутые металлические желоба, отполированные до блеска или покрытые вытравленными узорами и золотыми накладками; чашки без ручек, зато с креплениями по бокам; плетения из стальных колец и тонкие пластины, больше всего напоминающие части верхней одежды…

Но — одежды из металла?!

Зачем?..

— Что это? — не удержавшись, спросил я у Коблана.

— Да сам толком не знаю, — искренне признался взмокший кузнец. — Еще от прадеда моего осталось. И ему — тоже по наследству перешло. Прадед говорил: эти штуки «доспехами» называются. Дескать, в старину люди их на себя надевали. Были вроде как любители этакую тяжесть на себе таскать…

Я подошел поближе и пригляделся к извлеченным из сундука «доспехам». Действительно, на многих металлических частях имелись кожаные подкладки или войлочный подбив, а также многочисленные ремешки и застежки, которыми все это, по-видимому, крепилось к телу.

Подняв выгнутый вороненый щиток, я приложил его к своей культе. Если бы кисть была на месте, щиток пришелся бы как раз впору.

«Вот если бы тогда, на турнире, была бы на мне такая штука — еще неизвестно, остался ли я тогда без руки!» — мелькнула у меня шальная мысль, и я уже совсем по-иному взглянул на эту груду железа.

Кажется, я начал понимать, зачем «доспехи» надевали на себя. Только что ж это тогда выходит?! Получается, что предки все время, при каждой Беседе, боялись остаться без руки, ноги или головы? Оружием плохо владели — или не доверяли со-Беседнику?!

Я вспомнил танец Кемаля аль-Монсора и Масако Тодзи. Одень их в доспехи, заставь бояться друг друга — что получится?!

Да ничего не получится…

— А теперь — смотри сюда, — прервал мои размышления Коблан.

Я поднял голову — и увидел.

Передо мной была железная рука.

Моя будущая рука.

4

Конечно, это была не рука. Это была перчатка, искусно сплетенная из мелких стальных колец, с пластинами на тыльной стороне. Пока я рассматривал перчатку, Коблан успел сложить доспехи в сундук, захлопнуть крышку и разыскать в очередной груде металлического хлама несколько гнутых штырей, которые засунул в большой карман своего кожаного фартука.

— Однако, с недельку повозиться придется, — объявил кузнец уже вполне по-деловому. — Завтра и приступим. Это время поживешь у меня, а после — увидим.

— У тебя? — удивился я. — Зачем? То есть, конечно, спасибо за приглашение, но…

— Вот и договорились, — перебил меня Коблан. — Ты же присутствовал при своем рождении? Ну, отвечай — присутствовал?!

И сам вопрос, и манера, с которой он был задан, сразу воскресили в моей памяти Друдла Муздрого. Я даже ощутил во рту вкус ореховой пахлавы… к чему бы это?

— Присутствовал, — покорно согласился я. — Каюсь…

— Вот и при рождении новой руки тоже должен присутствовать! Чтобы быть к этому причастным. Иначе… иначе она просто не станет тебя слушаться.

Похоже, Друдл был прав не только насчет меня, но и насчет Коблана. Оставалось надеяться, что два дурака все же сумеют найти общий язык.

И я согласно кивнул.

5

Итак, я временно переселился в примыкавший к кузнице дом Коблана Железнолапого, что стоял на окраине Кабира. Перебрался я сюда как-то легко и сразу — заехал к себе, предупредил ан-Танью, что я неделю или больше буду жить у кузнеца, и отправил вперед слуг со сменой одежды и несколькими бутылями тахирского муската — рука рукой, а свое вино пусть Коблан и пьет сам.

Так что ужинал я уже у Коблана. Семьи у кузнеца не было, а подмастерья ели молча, лишь изредка перебрасываясь самыми обыденными словами. Потом я встал, поблагодарил хозяина за ужин — действительно, сытный и вкусный — и прошел в отведенную мне комнату. Небольшую, правда, зато чистую и уютную.

Кровать, как и все в этом доме, не отличалась изяществом и была жестковатой, зато сколоченной на совесть. Отсутствие перин меня не смутило, и заснул я быстро — завтра предстоял большой день.

…Разбудил меня наутро сам хозяин дома.

— Вставай, Чэн! Пора за работу… — прогудел его голос у меня над ухом и я проснулся. Проснулся и выяснил две вещи. Во-первых, говорил Коблан, стоя в дверях — а казалось, что над самым ухом. Во-вторых, кузнец уже успел приготовить для меня одежду подмастерья: холщовые штаны, просторную рубаху и кожаный фартук с огромным карманом на животе.

Я был весьма благодарен мастеру, потому что сразу понял, как нелепо буду смотреться в кузнице в своей шелковой кабе — как павлин в конюшне — да и за сохранность моего щегольского наряда никто бы не поручился.

«Ну, что, Чэн-дурак, думал ли ты когда-нибудь, что будешь носить одежду подмастерья? — спросил я себя, беря в левую руку ножны с Единорогом и раздумывая над тем, куда бы их прицепить за неимением пояса. — Но, с другой стороны, — думал ли ты, что лишишься руки, согласишься с шутом и, признавшись в собственной дурости, явишься к Коблану Железнолапому заказывать себе железную руку взамен отрубленной?»

Нет. Не думал. Никогда ни о чем подобном я не думал. И меч в моей руке словно стал втрое тяжелее, оттягивая кисть — но почему-то не к земле, а чуть вперед, будто пытаясь увлечь за собой.

Куда? В кузницу? Ну что ж, пошли… хватит думы думать.

«И правильно! — неожиданно подтвердил внутри меня чей-то голос, похоже, принадлежавший Друдлу Муздрому. — Дуракам много думать вредно — так и поумнеть недолго!»

Я внял дельному совету, опустил меч на смятую постель и принялся одеваться. К счастью, одежда была не в пример проще той, к которой я привык, так что я управился с ней и одной рукой. Потом я снова взял Единорога — и заколебался.

Ну зачем он мне нужен в кузнице? Буду, как дурак… а без меча, значит, буду умный?

— Бери-бери, — посоветовал от порога молчаливо ожидавший Коблан. — Пускай тоже поприсутствует… чай, не чужой.

Я с недоумением посмотрел на кузнеца, а потом махнул рукой (той, укороченной) — мы, дураки, народ странный, даже друг друга не всегда понимаем…

6

Моя будущая рука лежала рядом с наковальней на старом потертом табурете — кажется, это на нем я сидел вчера, дожидаясь появления Коблана. Вокруг табурета были расставлены маленькие колышки на круглых блюдцах-основаниях, между ними натянуты веревки с множеством узлов и обрывков пергамента, напоминавших бумажные деньги для поминовения усопших предков; а по углам табурета горели четыре тоненькие свечи черного воска и плошка с маслом, где плавал крученый фитилек. Вот где пригодились пять углов!..

Несколько раз раньше мне доводилось присутствовать в кузнице при ритуале рождения клинка — правда, в самом конце этого ритуала, и недолго — но там все было по-другому. Да и то сказать, клинок ведь — не рука… и кузнецы там нормальные были, и заказчики…

Я повесил Единорога на один из свободных крюков, споткнувшись и отбив себе большой палец ноги о лежавший у стены двуручный гердан — тяжелую шипастую палицу с головой, подобной гигантскому кокосовому ореху. Судя по размерам гердана, орудовать им мог один лишь Железнолапый, и то сперва хорошенько хлебнув своего любимого вина.

В горне уже калились те самые штыри, которые Коблан вчера выкопал в своем «царстве металла». Я надеялся вскоре выяснить, что кузнец собирается с ними делать.

— Пока стой и смотри, — неприветливо распорядился Коблан. — Или можешь присесть. Если найдешь куда. Нет, лучше все-таки стой…

И тут же, напрочь забыв обо мне, он сунулся к горну, чуть не влез внутрь и немедленно обругал ленивого — на его взгляд — подмастерья за то, что тот слабо раздувал огонь. Меха зашумели более ретиво, Коблан хмыкнул, подкинул в горн угля, поворошил кочергой и еще раз обругал подмастерья — по-моему, просто так, на всякий случай.

Потом подошел к наковальне, некоторое время наблюдал за действиями двух других своих помощников (те колдовали над какими-то обрезками), слегка скривился, но ничего не сказал — дал им закончить и положить заготовку в горн.

После чего сказал им все — и очень подробно, с красочными отступлениями.

Отведя душу, мастер сам взялся за дело: с неожиданной для его телосложения резвостью ухватил длинные щипцы, стоявшие рядом с горном, запустил их в печь и ловко выудил один из штырей, раскалившихся докрасна.

Через мгновение штырь оказался на наковальне и кузнец, придерживая его совсем другими щипцами (и когда он успел их сменить?!), принялся методично постукивать средней величины молотком, придавая заготовке неведомую мне пока форму.

Когда металл начал тускнеть, остывая, Коблан сунул заготовку обратно в горн и выдернул вместо нее другую.

Это повторялось пять раз, после чего мастер выбрал себе молоточек из самых маленьких — в его лапах этот миниатюрный инструмент смотрелся смешно и неуместно — подозвал к себе того подмастерья, из-за фартука которого торчала уже знакомая мне змеиная головка волнистого криса, а потом уставился в мою сторону, словно только что обнаружив мое присутствие.

— А ты чего стоишь? — крикнул он с негодованием. — Ну-ка, бери клещи и давай!..

И я, Чэн из Анкоров Вэйских, наследный ван Мэйланя, почувствовал себя лентяем-подмастерьем, отлынивающим от работы и пойманным на этом мастером.

Я поспешно вскочил, схватил левой рукой клещи, протянутые мне одним из подмастерьев, и с третьей попытки неловко уцепил ими заготовку, помогая себе обрубком.

— Ближе, дубина, ближе к себе перехвати, — почти добродушно проворчал Железнолапый, и я послушно перехватил, чуть не уронив себе на ногу раскаленную заготовку.

— А теперь держи крепче, — Коблан поглядел на мои неумелые попытки, пожевал губами, словно собираясь и меня обругать для пущей убедительности, но промолчал — видимо, счел меня недостойным.

И они вдвоем с подмастерьем загуляли молотами по заготовке: Коблан — маленьким молоточком, а подмастерье — здоровенной кувалдой, опуская ее точно в тех местах, где указывал мастер.

Ну а я держал. Заготовка, как живая, рвалась из клещей, сами клещи отчаянно вибрировали — но я держал, до боли закусив нижнюю губу, не ощущая онемевших пальцев (и тех, что у меня были, и тех, которых не было), пока Коблан не перехватил у меня потускневший штырь кривыми щипцами и не сунул его обратно в горн, вынув вместо него другой.

И все повторилось сначала. Я держал, они били. Они — били, я держал.

И так — пять раз.

Пять раз. Пять мучительных вечностей, пять железных штырей, пять пальцев в руке…

Пять.

Пальцев.

Пять…

Пальцев.

Пять…

Понимание обожгло меня, как пламя горна — заготовку, я чуть было не закричал…

Но тут все закончилось.

И Коблан Железнолапый, мастер со странностями, объявил, что нам пора обедать.

Ему и всяким бездельникам и лентяям, имена которых он и произносить-то отказывается на голодный желудок.

7

То ли я проголодался, как никогда, то ли еще что, но обед у Коблана оказался ничуть не хуже, чем у меня — отменный плов по-дубански с желтым горохом, баранья густая похлебка-пити с острыми пахучими приправами и алычой, свежие фрукты, два сорта вина…

Первый сорт — Кобланова отрава; и второй — мой мускат из солнечного Тахира, который, кроме меня, почему-то никто не пил.

— Угощайся, устад, — я пододвинул оплетенную бутыль Коблану.

— Это в кузне я — устад, — Железнолапый с сомнением оглядел бутыль, опасливо поднес ее к губам и почти сразу же поставил на стол. — А за столом я — Коблан, и ты познатнее меня будешь. Хоть и молодец ты, — неожиданно признался кузнец, и я замер с набитым ртом. — Не всякий Высший, да к тому же однорукий, вот так сразу клещи схватит и к наковальне встанет. Не ожидал…

— И зря, — улыбнулся я. — Что с дурака взять?

Коблан ошарашенно вытаращился на меня, увидел, что я улыбаюсь — и вдруг оглушительно захохотал. Я не удержался и расхохотался вслед за кузнецом. Подмастерья, сидевшие в конце стола, робко захихикали, но их робость вскоре прошла…

Вот так мы сидели и смеялись — и угнетающее напряжение последних двух с лишним месяцев, минувших с того проклятого дня, постепенно отпускало меня. Я чувствовал себя прежним, чувствовал, что снова становлюсь самим собой — веселым Чэном, душой общества, легкомысленным и легковерным; таким, каким был…

Нет, не таким. Я обманывал сам себя и не мог обмануть до конца — значит, я уже был другим. Прав эмир Дауд. Многое во мне изменилось, и не только снаружи… Вот такие-то дела, Чэн-подмастерье!

Я пододвинул к себе бутыль с мускатом и чуть не опрокинул ее — до того легкой она оказалась. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что бутыль практически пуста. Я с уважением покосился на увлеченно жующего Коблана.

Теперь понятно, почему он пьет только свое вино. А я-то ему всего пару бочек тогда предложил, глупец…

8

Дни сменяли друг друга, полыхал горн, висел в углу кузницы над шипастым Коблановым герданом мой Единорог, сам Коблан с подмастерьями громыхали молотами, я в меру сил помогал им — держал клещами заготовки, крутил ножной привод шлифовального круга, иногда брал в уцелевшую руку уже почти готовые фаланги стальных «пальцев», теплые после шлифовки — и надолго зажимал их в кулаке или по совету Коблана прикладывал их к рукояти своего меча.

У меня больше не возникало сомнений, нужно ли это. Понимал — нужно.

Металлическая рука рождалась у меня на глазах. С ювелирной точностью кузнец подгонял шарнирные сочленения, необходимые для будущих пальцев и запястья, и я только диву давался — как одинаково аккуратно он мог работать кувалдой и легким молоточком.

Это действительно был — Мастер.

И все это время древняя перчатка, сплетенная из стальных колец с пластинами, лежала на табурете, окруженном веревочными заграждениями; и ровно горели четыре тонкие свечи и одна плошка.

Перчатка ждала. Ждала своего часа.

И дождалась.

…Коблан извлек из горна уже готовую, закаленную и отпущенную, пышущую жаром «руку» и бережно опустил ее — нет, не в воду.

В масло.

С шипением «рука» окунулась в эту купель; поднялось облако густого, резко пахнущего пара. И когда «рука» вышла наружу — она тускло поблескивала, и капли горячего масла стекали с нее, как капли… капли крови!

Скелет.

Рука без кожи.

Мне стало зябко. В кузнице, у пылающего горна.

Мы с Кобланом встали с двух сторон над перчаткой, кольчатой кожей, отражавшей колеблющийся огонь свечей. Мы стояли друг напротив друга: он — с сочащейся маслом железной «рукой» в своих «железных» лапах, я — с обнаженным Единорогом в левой, заметно окрепшей за последнее время руке.

Потом Коблан протянул вперед металлический скелет руки, я перехватил меч за клинок — и блестящие пальцы коснулись рукояти протянутого мной Единорога. Мастер придержал меч второй рукой, и моя собственная ладонь легла сверху, смыкая искусственные пальцы на рукояти меча.

Капли масла срывались вниз и тяжело шлепались на ожидавшую своей очереди перчатку.

Было тихо, только гудело пламя в горне. Подмастерья встали за нашими спинами, касаясь узловатых веревок; подмастерья были такие же молчаливо-торжественные и серьезные, как и мы.

И раздался голос Коблана Железнолапого, странного кузнеца — словно еще одно пламя гудело в новом горне…

Клянусь я днем начала мира, клянусь я днем его конца, Клянусь я памятью Мунира, божественного кузнеца, Клянусь землей и синим небом, клянусь водой и теплым хлебом, Клянусь я непроизнесенным, последним именем Творца, Клянусь…

…Коблан еще говорил, но я плохо разбирал — что именно, а когда эхо его голоса затихло под сводами кузницы, я с трудом разжал металлические пальцы и вернул меч на его крюк. Затем мы с Кобланом одновременно коснулись кольчатой перчатки, слегка продлив касание, и кузнец бережно извлек перчатку из четырехугольника свечей — погасив по дороге плошку.

Начиналась последняя стадия. Я уже знал, что мало натянуть перчатку, как кожу на скелет, — пальцы и кожа должны стать неразделимым целым.

И снова стучал молот, горел горн, плевался красными искрами раскаленный металл, шипело масло, горели свечи — на этот раз уже вокруг наковальни. Я видел, что Коблану неудобно работать, все время опасаясь задеть и сбить свечу; но я понимал — надо…

Наконец моя будущая рука — окончательно готовая, отполированная и соединенная с крепежными ремешками и застежками — снова легла на рукоять Единорога.

Теперь ритуальные свечи были длинными, толстыми и белыми — их должно было хватить на всю ночь. Мой узкий и прямой меч лежал на алтаре-наковальне в объятиях стальных пальцев, а над ним — точнее, над сжимавшей рукоять искусственной рукой — висел на цепи шипастый гердан Коблана.

Так было надо.

И еще надо было, чтоб мы тихо вышли, плотно закрыв за собой дверь…

9

…Кузнец подтянул последний ремешок, застегнул пряжку — и я поднял к глазам свою новую руку.

Она была очень похожа на настоящую, только одетую в железную перчатку. И ее тяжесть непривычно оттягивала мне предплечье. Новая рука сидела прочно, удобно, не соскальзывала и не жала.

И вот тут мне захотелось немедленно вернуться домой, взять наследственный нож-кусунгобу и сделать то, на что я не решился в самом начале.

Я отчетливо представил себе, как выйду в толчею дневного Кабира, от которой я отвык, найду маленькую Чин и скажу ей:

— Здравствуй, Чин! Смотри, какая у меня есть новая замечательная рука! Хочешь такую же?..

Я даже не пытался сжать пальцы. Это были не мои пальцы. Это были вообще не пальцы.

Мертвый металл.

Мертвый.

Железная рука бессмысленным грузом висела на моей культе.

Во имя Восьмого ада Хракуташа, на что я надеялся?!

На чудо?..

Здравствуй, Чин… хочешь новую руку? Я теперь мастер, я вам всем могу сделать новые руки — и тебе, и Фальгриму, и эмиру Дауду, и милому проказнику Друдлу…

Хотите?!

— Обедать пошли, — как ни в чем не бывало буркнул кузнец, и мне захотелось изо всех сил ударить его по лицу.

Мертвой рукой.

Желание было острым и обжигающим, как только что закипевшая похлебка-пити.

— Пошли, пошли, — равнодушно повторил Коблан и уже от дверей добавил:

— Домой чтоб и не думал возвращаться… Пошлешь за новой одеждой и вином. И вот что… почаще клади ЕЕ на рукоять меча. Понял?

Я уронил руку и услышал долгий и чистый звон.

Оказывается, я задел наковальню.

Глава 6

1

…Где я? Зачем? Что это?!

Нет!!! Нет…

Я проснулся в холодном поту и сел на кровати. Я еще не вполне отличал кошмар от яви, и потому поспешно зажег свечу и уставился на проклятую железную руку. Она была на месте, и пальцы ее, как обычно, были холодны и неподвижны — как и полагается металлическим штырям, закрепленным в хорошо смазанных шарнирах и обтянутым кольчужной перчаткой…

Стоп! Ведь вчера вечером я, кажется, снял ненавистную руку… Точно, снял. А теперь она снова на мне. Как присосавшийся к живой плоти огромный паук. Как же так? Я ведь помню…

Или не помню?

С вечера я опять сильно напился… да, напился, поскольку теперь мне это удается без труда. Я хочу напиться — я пью — я напиваюсь. Вот так-то. Только вина мне для этого нужно все больше и больше… Даже Коблановой отравы.

Итак, я напился, и меня до сих пор покачивает, и голова гудит, и язык во рту сухой и шершавый, как наждак, и хочется пить… пить… ох, как пить хочется!..

На столе — кувшин. Что в нем? Не знаю. Не помню.

Я с трудом встаю с кровати, на негнущихся ногах делаю два-три шага к столу и тяжело наваливаюсь на него всем телом. Стол — крепкий. Он выдержит.

Выдержу ли я?

Стою так некоторое время. Голова по-прежнему кружится. Мне плохо. Мне очень плохо.

Очень плохо мне!

И не только от вина…

Пробую моргать. Получается, но как-то не так, как раньше.

Пробую поднять кувшин. Получается, но с трудом.

Пробую содержимое кувшина. Не упасть бы…

Только бы не вино!

Вода!..

Холодная и чистая.

Я пью, пью, пью — я очень долго пью — а потом выливаю часть благословенной влаги себе на голову. И стою мокрый, выяснив, что заснул, не раздеваясь…

Оставляю немного воды про запас — скоро я обязательно снова захочу пить.

Полегчало.

Немного.

Я отталкиваюсь от стола и валюсь на кровать, чудом не промахнувшись. Подушку — повыше. Вот так. Голове должно быть удобно кружиться — иначе она обижается и начинает куда-то падать…

Итак, на чем мы остановились?

Вчера я напился. В очередной раз. Все заволокло хмельным туманом, и в какой-то миг мне показалось, что я смогу наконец сжать пальцы своей железной руки — и, как последний идиот, я принялся колотить этой рукой в стену, пытаясь заставить упрямые пальцы сжаться в кулак.

Боль от ударов тупо отдавалась в культе, а я все уговаривал себя, что это болят костяшки несуществующих пальцев… нет, это болят мои железные пальцы, безвольно врезаясь в стену и выбивая из нее куски штукатурки…

Я чуть было действительно не поверил в свой пьяный бред. Протрезвев на мгновенье, я со страхом и надеждой взглянул на…

Увы, меня ждало горькое разочарование. Просто от ударов о стену пальцы немного согнулись — и в этом не было ничего удивительного.

А я-то вообразил…

«Кажется, я начинаю сходить с ума», — подумал я тогда. И это была не первая мысль подобного рода.

А потом хмель обрушился на меня с новой силой, и ярость вернулась вместе с ним — но не та, чуть ли не веселая ярость, когда я повторял про себя — могу, могу!.. нет, другая, злая и черная ярость овладела мной — и я сорвал проклятую железку, бросил на пол и долго, с остервенением, пинал ногами, больно ушибая пальцы босых ног — и после лежал и плакал, плакал навзрыд, как ребенок, у которого отняли любимую игрушку…

И сам не заметил, как уснул.

Меня мучили кошмары. В них стальная рука оживала и начинала тянуться к моему горлу; я боролся с ней, но силы были неравны — перепуганный калека против взбесившейся стали, одержимой манией убийства — и холодные пальцы сжимались у меня на шее, разрывая кожу кольчужными кольцами, все глубже погружаясь в тело, прерывая дыхание…

Я проснулся, когда дышать стало уже совсем нечем, и понял, что умираю.

И проснулся еще раз.

…Что это было? Пляска винных духов? Но тогда почему рука снова на месте? Вот из-за чего мне снились кошмары — это она мстила мне, на мою ненависть она отвечала своей, нечеловеческой! Она сама вернулась ко мне… сама…

Это бред. Это действительно бред — только теперь похмельный. Так и впрямь недолго свихнуться… Это же просто кусок металла! Как он может ненавидеть и мстить, как он может вернуться?! Все гораздо проще — пока я спал, зашел Коблан или кто-то из его подмастерьев и пристегнул валявшуюся руку на место.

Скоты! Жалкие, возомнившие о себе скоты! — и громила-кузнец с его недоумками-учениками, и придурок-шут, всласть поиздевавшийся надо мной — он, видите ли, в свите великого эмира и ему поэтому все дозволено!

Чертов дурак! Заманил в ловушку…

А я, я сам, поверивший шуту — я не дурак? Дурак. Дурак и есть. Ду-рак, ду-рак, ду-рак…

Нет уж, отныне я поумнел. Пусть Друдл Коблану свои сказки рассказывает.

Голова раскалывалась, но уже почти не кружилась. Я понял, что заснуть мне не удастся. Встал с кровати. Подошел к столу и опустился на весьма кстати подвернувшийся стул. Сделал пару глотков из кувшина. Опять полегчало, но ненадолго.

Я тупо обвел взглядом комнату, мельком отметив штукатурку на полу; завершив осмотр, остановил взгляд на столе и обнаружил на нем Единорога без ножен.

Только ты, дружище, у меня и остался… Все остальные предали однорукого Чэна — и задира Фальгрим, и эмир Дауд, и злой шутник Друдл Муздрый, и угрюмый Коблан, и Чин Черный Лебедь, и даже мой дворецкий Кос ан-Танья — который, как я думал раньше, в принципе не способен на предательство… как и Чин, как и Фальгрим, как и угрюмый кузнец Коблан…

Железная перчатка помимо моей воли легла на рукоять Единорога. Приучили все-таки, гады!

Ну и ладно. Пусть…

И все же я не понимаю — зачем?

Зачем им это нужно?..

2

…Вначале все шло более или менее нормально. Насколько нормальной может быть жизнь однорукого калеки с мертвой железкой на культе; жизнь в чужом доме; жизнь, которую и жизнью-то назвать трудно.

Так — существование.

Но тем не менее, ничем особенным мое существование в доме Коблана поначалу отмечено не было.

Мне было все равно. Я равнодушно клал ладонь железной руки на рукоять Единорога, ничего при этом не ощущая, кроме смутного раздражения. Иногда я забывал это делать — и тогда мне вежливо напоминали. Я согласно кивал, вновь неловко пристраивал мертвые пальцы на рукояти меча и шел дальше. Или продолжал стоять. Или сидеть. Или лежать.

Чаще — лежать.

Я лежал, и мыслей не было, и чувств тоже почти не было — но что-то все же во мне оставалось, потому что все чаще я думал об оставшемся дома ноже для одного-единственного ритуала.

О пропуске на ту сторону.

«Кусунгобу лежит на пороге двери, ведущей в рай».

Где это я слышал? Или читал?

Не помню.

Мне было плохо. Может быть, в раю будет лучше?..

3

В тот день я, наконец, решился. Не с самого утра — уже ближе к вечеру.

Я нашел Коблана в кузнице, деликатно тронул его за плечо левой рукой, и, когда кузнец обернулся, без всякого выражения сказал:

— Мне пора, Коблан. Я возвращаюсь домой.

И пошел к выходу.

Кузнец неожиданно оказался передо мной, загораживая путь. Он был вежлив, но настойчив. И почему-то старался не смотреть мне в глаза.

Потом я понял — почему. Но потом было поздно.

А тогда было еще не поздно. Но я этого не знал. Я согласился, что на улице уже в самом деле темно, и дом мой неблизко, и лошади у меня под рукой нет, и…

Я согласился, что и впрямь могу подождать до утра, проведя еще одну ночь в доме Коблана.

Это ничего не меняло — я ведь уже РЕШИЛ.

Спал я спокойно — как человек, сделавший свой выбор.

С рассветом я встал, кое-как облачился в свою привычную одежду — сидела она не так, как следовало, но это не имело никакого значения — прицепил к поясу ножны с Единорогом и направился к двери.

К двери моей комнаты.

А дверь оказалась заперта.

Еще не понимая, что происходит, я начал стучать — сначала здоровой рукой, а потом — железным придатком. Долго никто не появлялся. Наконец за дверью послышались неторопливые грузные шаги хозяина дома. Шаги остановились перед дверью, но открывать Коблан явно не торопился.

— И чего тебе не спится в такую рань? — сонно пробормотал он.

— Это мое дело. Мне пора домой, — потребовал я. — Открывай!

Некоторое время Коблан молчал.

— Не-а, не открою, — сообщил он после долгого раздумья. — А то ты и впрямь домой пойдешь.

— Вот именно! Открой немедленно! — во мне постепенно начинало закипать раздражение. — Я должен вернуться домой!

— Ничего ты не должен, — зевая, возразил из-за двери кузнец. — А если и должен — то мне. Во-первых, должен у меня в доме жить — это раз. Во-вторых, за руку твою железную да за работу мою тяжкую — это два будет. Так что сиди тихо и не буди меня.

— Сколько я тебе должен? — как можно более ядовито поинтересовался я.

— За руку бесполезную? Сколько, кузнец? Устад! — в последнее слово я вложил уже откровенное презрение.

Но Коблан не обиделся и не открыл дверь, как я рассчитывал.

— Вот когда польза от руки появится — тогда и поговорим, сколько кто и кому должен, — отозвался он по-прежнему равнодушно. — А дома у тебя Иблиса с два от руки польза будет. И тогда мне моих денежек не видать. Так что кончай орать и иди упражняйся. Вот как сожмешь железные пальцы — выпущу и плату соглашусь взять. А до того — сиди. Кормить буду, поить буду. Отхожее место сам знаешь где — и не мешает, и под боком, и не сбежишь…

Действительно, оное место находилось в глухом дворике, куда был выход прямо из моей комнаты. Сам дворик был обнесен глинобитным глухим дувалом в три моих роста, и сбежать оттуда можно было лишь через… в общем, никак.

— Так что чем быстрее меч в новую руку возьмешь — тем быстрее домой вернешься, — философски закончил Коблан, и его шаги удалились с прежней неторопливой весомостью.

Поначалу я не поверил собственным ушам. Меня, Высшего Чэна Анкора, одного из наиболее известных и знатных граждан Кабира да и вообще эмирата

— МЕНЯ запер у себя в доме свихнувшийся кузнец?!

…Впрочем, в этот факт вскоре пришлось поверить. Через час двое подмастерьев принесли мне завтрак. Едва заслышав звук отодвигаемого внешнего засова, я поспешно поднялся со своей кровати, на которой пребывал в полном унынии — но подмастерья спешно опустили на пол у порога поднос с едой и успели скрыться за дверью, прежде чем я пересек комнату. Лязгнул засов, я от злости пнул ногой безвинный поднос и в бессильном возмущении замолотил в дверь руками.

После железной руки на двери оставались уродливые царапины — но не более…

4

Поначалу я пытался уговорить Коблана, ежедневно заходившего ко мне в комнату. Кузнец внимательно выслушивал все мои гневные тирады, а затем садился к столу и начинал вещать нечто туманное, наводящее на мысли о том, что Коблан действительно малость тронулся, а теперь пытается заодно свести с ума и меня.

Я плохо слушал его, поскольку голова моя была занята совсем другим. Тем не менее, надоедливый и навязчивый, как жужжание мухи — только очень большой мухи! — голос Коблана все же проникал в мое сознание, и я помимо воли отмечал, что кузнец говорит что-то о «живой стали», о духовной связи человека с его оружием и о том, что если очень захотеть, если поверить…

Я не знаю, было ли это отрывками из древних трактатов, изложением старинных легенд или бреднями самого Коблана — но только после каждой такой «беседы» кузнец брал мою мертвую руку своей лапой и сжимал металлические пальцы на рукояти моего Единорога.

Надо сказать, что разжать их потом левой рукой мне всякий раз стоило немалых усилий.

Кузнец уходил, тщательно запирая за собой дверь, а я вновь оставался один, и мысли мои путались, в голове роились странные, дикие образы, и временами я начинал думать, что кузнец в чем-то прав, и я даже пытался — честно пытался! — сомкнуть холодные пальцы… и, естественно, у меня ничего не получалось.

Верю? Не верю?

Все было намного проще. Пальцы, вне зависимости от моих веры и неверия просто не могли сжаться — мертвые, бессмысленные куски железа…

5

…На пятый день мне в голову пришла чудовищная, но вместе с тем совершенно очевидная мысль. Вернее, даже две чудовищных, но оттого вдвойне очевидных мысли.

Во-первых, я обратил внимание, что довольно часто мне приносят мои любимые блюда — а что я люблю, знали очень немногие, и это существенно сужало круг возможных пособников Коблана; кроме того, эти блюда были приготовлены так, что круг сужался до одного-единственного человека: моего дворецкого Коса ан-Таньи.

Повара я в расчет не брал.

Это было невозможно. Но это было именно так.

Во-вторых, я вдруг вспомнил о принятом пять дней назад решении. Конечно, здесь у меня не было кусунгобу — но я подумал, что Тот, кто ждет меня в раю, не обидится, если на пороге двери, ведущей к нему, на этот раз будет лежать не ритуальный нож, а мой меч Дан Гьен по прозвищу Единорог.

Но, кажется, Тот, кто ждал меня в раю, все же обиделся — потому что, когда я взял меч в левую руку и медленно поднес его лезвие к горлу, я понял, что не смогу.

И никто на моем месте не смог бы!

Не для того был выкован несколько поколений тому назад Единорог, как и другие фамильные мечи Анкоров Вэйских, чтобы лишать жизни своего нынешнего владельца. Чтобы оборвать Южную ветвь рода Анкоров.

Рука моя предательски задрожала, и я опустил меч. Нет, смерти я не боялся — мне уже нечего было терять; но ЭТО было выше страха смерти и острее желания уйти.

Я мог уйти — но не так.

И я понял, что Тот, кто ждет меня в раю (или еще где-то — не знаю!) пока не хочет меня видеть.

Я покорился.

Я больше не делал таких попыток.

6

…На девятый день (или это был десятый?.. не помню…), когда Коблан в положенное время явился в мою темницу, чтобы продолжить свои до смерти надоевшие душеспасительные беседы, я заявил ему, что у меня есть высочайшее поручение эмира Дауда, что имеется специальный фирман на мое имя, и что если кузнец немедленно не выпустит меня, то будет считаться государственным изменником со всеми вытекающими отсюда последствиями.

После чего, не обращая внимания на несколько оторопевшего Коблана, я упал на кровать, отвернулся лицом к стене, и одно ухо закрыл здоровой рукой, а другое плотно прижал к подушке — чтобы не слышать больше Коблановых бредней.

Некоторое время Коблан молчал или говорил достаточно тихо, чтобы я его не слышал. А потом я приоткрыл одно ухо и до меня приглушенно донеслось:

— Не знаю, не знаю… Спрошу у Друдла — а там посмотрим…

7

На следующее утро дверь распахнулась, и в комнату влетел сияющий Друдл, размахивая каким-то объемистым свитком. Со всего маху шут бухнулся мне в ноги, проехав при этом по полу пару локтей и чуть не сбив меня.

— О великий и мудрейший дурак Чэн Анкор из столь же славного рода Анкоров Вэйских! — гнусаво заорал шут, продолжая вертеть у меня перед носом своим свертком. — Дозволь вручить тебе высочайший фирман солнцеподобного эмира Дауда, дабы ты в своей несказанной дурости использовал его по назначению, — тут Друдл почему-то сделал паузу, — и выявил всех наигнуснейших врагов славного Кабирского эмирата!

Вопя все это, шут принялся разворачивать принесенный сверток. Он разворачивал и разворачивал, во все стороны летели какие-то рваные и грязные тряпки, лоскуты кожи, куски тончайшей узорной парчи, обрывки шелка — они устилали уже весь пол вокруг Друдла, и им, казалось, не будет конца.

Тем не менее, изрядно потрудившись, Друдл все-таки добрался до вожделенного содержимого и с радостной улыбкой вручил мне небольшой пергаментный свиток, запечатанный личной печатью эмира Дауда.

Я сломал печать и пробежал текст глазами. Все было верно: подателю сего, Чэну Анкору Вэйскому, предписывалось оказывать всяческую помощь и содействие на территории всего Кабирского эмирата, а также вассальных княжеств и дружественных государств.

Внизу стояла хорошо знакомая мне подпись великого эмира Дауда Абу-Салима.

Пока я читал, шут заглядывал мне через плечо, так что я был уверен, что он тоже успел ознакомиться с содержанием фирмана. Если не ознакомился до того…

— Ну что, съел? — злорадно осведомился я. — В смысле — прочитал?!

— Не-а, — расплылся ужасно довольный шут, — я читать не умею! А чего там написано? Небось, что ты, Чэн — дурак? Так об этом писать необязательно, это и так все знают. А кто не знает — тому я расскажу. Устно.

Я попытался удержать себя в руках. Если быть точным — в одной руке.

— Зови кузнеца Коблана! Здесь написано, чтобы все жители Кабирского эмирата оказывали мне содействие. И я требую, чтобы меня отсюда выпустили! Немедленно!..

— А зачем, собственно? — поинтересовался шут. — Тут тебя кормят, поят, содействие всяческое оказывают, делать ничего не надо — знай себе руку упражняй…

Он неожиданно подпрыгнул и подмигнул мне.

— Как у Чэна-дурака есть железная рука, — пропел он, кривляясь, — и содействие Коблана пить вино из бурдюка! Зачем тебе отсюда уходить?

— Великий эмир поручил мне расследование. Да ты же сам не хуже меня об этом знаешь! — я сам удивлялся, зачем я говорю все это Друдлу.

— И как ты собираешься расследовать? — не унимался дотошный Друдл. — Покойничков расспрашивать? Следы по ночам искать?

— Кроме покойничков есть еще и живые! — огрызнулся я. — И вообще, раз приказано оказывать мне содействие — вот и содействуй! Зови Коблана — и выпускайте меня отсюда!

— Содействие — это правильно, — с воодушевлением подхватил шут. — Вот мы и станем тебе содействовать. Ты будешь здесь сидеть и расследованием руководить, как главный дурак — а мы с Кобланом будем содействовать и твои поручения, как меньшие дураки, исполнять. Вот и получится у нас отличное дурацкое расследование!

Я почувствовал, что неудержимо багровею.

— Так что сиди тут, — продолжил Друдл, — и руководи. Рука у тебя теперь есть — железная, между прочим — вот и будешь ею водить: туда-сюда, туда-сюда… То есть Руко-Водить. Вот. А руководить ты можешь и отсюда — для твоей же безопасности. А то в городе у нас неспокойно — недавно еще двоих мертвеньких нашли, и третьего, живого, но однорукого, вроде тебя. Теперь Коблану работы прибавится — вторую руку ковать!

Моя левая ладонь нащупала стоявший на столе массивный подсвечник.

— Ну так к кому пойти, о чем спросить? — невинно осведомился шут. — Давай, руко-води!

Я изо всех сил запустил в него подсвечником. Друдл легко увернулся и, строя омерзительные рожи, выскочил в дверь.

Послышался звук задвигаемого засова… родной и до боли знакомый.

8

В тот же день я сунул фирман под нос Коблану. Коблан долго читал, шевеля губами, потом вернул мне фирман, некоторое время думал и, наконец, поинтересовался:

— Тебе чего-нибудь принести?

И вот этого издевательства я уже не выдержал. Ну ладно — шут… Но — Коблан?!

И я ударил кузнеца Коблана. Ударил правой, железной рукой. Наотмашь. Изо всех сил. По лицу.

И попал.

Коблан покачнулся, удивленно посмотрел на меня, затем поднял руку к лицу, отер кровь с рассеченной скули и с недоумением уставился на свои покрасневшие пальцы.

Я сделал шаг к двери.

И тут кузнец Коблан взревел, как… как я не знаю кто, и я почувствовал, что попал под ногу слону, что еще немного — и у меня сломаются ребра, причем все сразу; а потом меня подняло в воздух, и я заметил, что лечу. Впрочем, летел я недолго, от удара у меня потемнело в глазах, и когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу на слегка покосившейся собственной кровати.

Больше я не пробовал бить кузнеца.

9

…Через некоторое время — прошло уже больше двух недель моего заточения — я понял, что надеяться мне не на что. Это был заговор. Заговор против меня. А, может быть, не только и даже не столько против меня…

Да, все складывалось воедино. Друдл, уговоривший меня заказать себе железную руку — и заказать ее именно у Коблана; Коблан, взявшийся делать заведомо бесполезную вещь; вместе они заморочили мне голову и заперли здесь, а теперь пытаются окончательно свести с ума (кстати, еще немного — и им это удастся).

Зачем?

Вот этого я понять не мог. Может быть, это связано с поручением эмира? В своих подозрениях я доходил до того, что зачислял и Коблана, и Друдла, и даже моего ан-Танью в зловещую мифическую секту Ассасинов-Проливающих кровь, о которых складывал песни еще Масуд ан-Назри. Впрочем, кровь действительно лилась на улицах Кабира — так что и легендарные ассасины вполне могли оказаться реальностью.

Но… слишком уж много у них тогда оказывалось сообщников. И не проще ли в этом случае было бы, не мудрствуя лукаво, добить несчастного калеку? И потом — почему именно я? Я что — эмир, правитель… и вообще — кому я нужен?!

Или, может, Друдл не соврал, и они впрямь пекутся о моей безопасности? Что-то плохо я представляю эту компанию, с таким усердием обеспечивающую безопасность никому не нужного Чэна…

Зачем же тогда? Зачем?!

Чтобы я-таки сумел сжать стальные пальцы?!

Но это же — бред!

И тем не менее — реальность…

Мне было плохо. Я пытался хоть что-то понять, расспрашивая Коблана — но тот либо молчал, либо снова начинал плести какую-то чушь.

Тогда я стал требовать вина. И побольше.

Вино мне приносили.

И я напивался.

…Несколько раз я пытался бежать — но подмастерья, приносившие мне еду, все время были настороже, и мне ни разу не удавалось застать их врасплох. А в случае моих «засад» они звали кузнеца…

Еще в комнате было два небольших окошка, забранных толстыми железными прутьями. И был глухой внутренний дворик с высоченным дувалом — о нем я уже говорил. Я быстро прикинул, что даже если я устрою у стены пирамиду из всей имеющейся в комнате мебели (имелись в виду стол и стулья; сдвинуть с места кровать мне оказалось не под силу, разве что с помощью Коблана) — то, взобравшись наверх, я все равно и близко не дотянусь до края стены.

Можно было, конечно, попытаться сделать веревку из моей одежды и постели — но у меня все равно не из чего было изготовить крюк, чтобы зацепиться за стену. Разве что из собственной правой руки…

Окна же выходили на какую-то совершенно безлюдную улочку. Я неоднократно пытался расшатать прутья решетки, пробовал выбить их ударами своей железной руки — но мои попытки приводили лишь к тому, что я уставал и долго стоял у окна, пока не начинало смеркаться.

…Как-то раз я увидел проходящего за окном Фальгрима.

— Фальгрим! — не веря своей удаче, заорал я. — Фальгрим, это я, Чэн! Меня запер сумасшедший кузнец Коблан! Скорее сообщи эмиру Дауду об этом — пусть пришлет гулямов меня спасать! Только не шута Друдла — он в сговоре с кузнецом! Прошу тебя, Фальгрим…

Лоулезец остановился в недоумении, оглядываясь по сторонам. Наконец он обнаружил в окне мое лицо и попытался улыбнуться. Улыбка вышла сконфуженной, что было совсем непохоже на шумного и самоуверенного Беловолосого.

— Привет, Чэн… Я все понял. Конечно, я передам эмиру. Только…

— Что — только?!

— Только, может, тебе лучше пока тут посидеть? Опасно сейчас в городе… Да и рука у тебя… А эмиру я сообщу, ты не беспокойся!..

И Фальгрим быстро пошел прочь, странно ссутулившись, словно под тяжестью своего эспадона.

Я не поверил. Я решил, что мир перевернулся. Фальгрим Беловолосый, мой друг и постоянный соперник, но в первую очередь все-таки — друг, друг, друг… ну не мог он сказать такое!

Не мог.

Но сказал.

И откуда от узнал о моей руке?

Или он совсем не то имел в виду?

Хотя с рукой-то как раз просто: небось, Друдл уже раззвонил по всему Кабиру о свихнувшемся Чэне и его железной руке…

Впрочем, Фальгрим обещал-таки сообщить обо мне эмиру, и эта мысль немного успокоила меня.

Как оказалось, напрасно — ни в этот, ни на следующий день за мной никто не пришел.

11

Теперь мне казалось, что весь Кабир, все друзья, а, возможно, и Тот, кто ждет меня в раю, — против меня. Я стоял у окна, с тоской глядя на недосягаемую улицу…

И увидел Чин.

Чин!

Черный Лебедь Хакаса… и, похоже, она знала, где меня искать.

Знала…

И ответ на мой вопрос был написан на ее лице — грустном, но твердом.

Вот так мы стояли друг напротив друга, разделенные решеткой, а потом я отвернулся, чтоб не видеть уходящую Чин.

Поговорили… улетай, лебедь.

Вот тогда-то я и напился по-настоящему. И бил рукой в стену, и срывал с себя проклятое железо, и плакал, как ребенок, и уснул, и видел кошмары…

12

…Похоже, я все-таки снова уснул, прямо за столом — потому что проснулся от крика. Я не сразу сообразил, что происходит, я думал, что это — очередной кошмар, к которым я уже начал понемногу привыкать.

Нет, это был не сон, и с улицы доносился яростный звон оружия — не так, не так оно должно звенеть! — и крик.

Женский крик.

Чин!.. они добрались до нее!

Кажется, я закричал — нет, я завизжал так, что перекрыл шум и звон оружия.

— Коблан! Кто-нибудь! На помощь! Выпустите меня, подонки! Там… там убивают Чин! Коблан! Да где же вы все!..

И никто мне не ответил.

Я бросился к двери — и неожиданно она распахнулась, ударив меня, и на пороге возник Друдл с идиотской улыбкой до ушей.

13

Проклятый шут ухмылялся в дверях, загораживая мне путь наружу — туда, где в темноте ночного Кабира захлебывалась криком Чин Черный Лебедь!

В одно мгновение вся моя ненависть, вся боль последнего времени, вся тщета бесплодных попыток обрести утраченную цельность — все то, что до краев переполняло Чэна Анкора Безрукого, выгорело без остатка, как примеси в чистой стали новорожденного клинка, неотвратимо устремившегося к цели.

И цель эта была — шут Друдл Муздрый!

Я кинулся на Друдла, стремясь врезаться в него всем телом и выбить в коридор, как пробку из бутылки, но странным образом промахнулся и больно ударился плечом о косяк. Дверь захлопнулась, лязгнул внутренний засов, и шут радостно заплясал вокруг меня, хлопая в ладоши.

Полы его шутовского халата уже были предусмотрительно заправлены за кушак, откуда выглядывали рукояти тупого граненого кинжала-дзюттэ и ятагана для подростков.

— Как у Чэна-дурака заболят сейчас бока! — завопил он, возбужденно скалясь. — Заболят сейчас бока от чужого кулака!..

Здоровой левой рукой я попытался дотянуться до засова, но Друдл подпрыгнул, как-то по-крабьи выбрасывая ногу, и острая боль пронзила мой локоть. Вслепую, наугад я отмахнулся правой — и железная перчатка ударила в стену над головой присевшего Друдла, выбивая куски штукатурки. Твердый и костлявый кулак шута чувствительно ткнулся мне под ребра, я попятился, неловко подворачивая ногу, падая на пол…

И увидел над собой холодный блеск маленького ятагана в руке шута Друдла.

Ах, напрасно он обнажил клинок, этот мудрый и проницательный шут, этот расчетливый боец, предусмотревший все или почти все!.. напрасно, напрасно, потому что тело мое само вспомнило прежние навыки, потому что оно ничего не забывало, мое послушное тело, и пальцы левой руки машинально сомкнулись в кольцо, поднося к губам невидимую чашу с горьким и хмельным вином Беседы!

…Пол, твердый, как утоптанная множеством ног турнирная площадка, моя последняя площадка, и — блеск чужого клинка надо мной… Значит, я опять достоин удара меча?! Удара без снисхождения и жалости?!

Значит, у меня опять есть имя?!

Через секунду ятаган Друдла рубил смеющийся воздух, который звался Чэном Анкором.

О, он был умелым со-Беседником, он был очень умелым со-Беседником, мой злой гений, мой шут Друдл, и ятаган его был оригинален и остроумен, задавая неожиданные вопросы и требуя мгновенных ответов — только все это не имело сейчас никакого значения.

Абсолютно никакого.

— Чэн! — послышалось за окном, или не за окном, но посторонние звуки обтекали меня, не затрагивая сути, не отвлекая, а я все купался в брызгах стального водопада… Хмель ударил мне в голову, наследственный хмель Анкоров Вэйских, и спокойная уверенность заполнила меня до краев, как живая рука заполняет собой латную перчатку, согревая своим теплом мертвый металл.

И когда ладонь моя наконец нащупала то, что было единственно необходимым для нее — я завизжал страшно и радостно, и вместе со мной завизжал Единорог, вонзаясь в дверной косяк и намертво прибивая к нему восьмиугольную тюбетейку шута.

Непривычное и неприятное ощущение, крадучись, пробежало по самым задворкам моего сознания и юркнуло в щель между неплотно пригнанными досками забора, отгораживающего «Я» от «Не-Я». Я лишь успел заметить некую раздвоенность, как если бы не одна моя воля вела руку в выпаде; как если бы…

А потом я увидел глаза Друдла.

Слезы стояли в них, и там, за блестящей завесой, животный страх смешался с человеческой радостью.

Совсем рядом с глазами шута моя рука сжимала рукоять меча.

Правая рука.

Железная.

Моя.

— Получилось, — одними губами выдохнул шут. — А я, дурак…

И сполз на пол, теряя сознание.

ЧАСТЬ III. МЕЧ И ЕГО ЧЕЛОВЕК

…Закаленный булатный меч, Сотворенный для ратных сеч — Он в крови не утрачивал злости, Не тупился о белые кости, Он на восемьдесят шагов Удлинялся при виде врагов, И при этом он был таков: Острие — хитрей колдуна, На ребре видны письмена, Смертоносен его удар!.. Гэсэр

Глава 7

1

…До сих пор, когда я вспоминаю о случившемся, меня охватывает страх.

И все-таки я — вспоминаю.

Я, Высший Мэйланя, прямой меч Дан Гьен по прозвищу Единорог, не последний из Блистающих Кабира — вспоминаю.

Сейчас я лежу на столе и отблески свечей играют на моей полировке. А тогда — тогда я лежал на полу, сброшенный Придатком Чэном, ринувшимся к двери. Впервые мой Придаток ослушался приказа…

За окном жалобно звенела Волчья Метла и лязгали невидимые Тусклые — темный страх ночного Кабира; в дверях выглядывал из-за кушака своего Придатка тупой шут Дзюттэ, и бессильная ярость захлестнула меня от острия до навершия рукояти, делая клинок теплым и чужим.

— Мерзавцы! — бросил я Дзюттэ и Детскому Учителю. — Позор Блистающих!..

Они не ответили.

Зато ответил их Придаток.

Впервые я видел Придатка, почти умевшего говорить на языке Блистающих — языке ударов и выпадов, мелких подготовительных движений и отвлекающих маневров, языке подлинной Беседы. Если бы Дзю или хотя бы Детский Учитель были бы в этот момент обнажены — я бы понял, я бы не удивился, потому что и сам зачастую ощущал Придатка Чэна своим продолжением, частью себя самого…

Но здесь было что-то иное, неизвестное, здесь был Придаток, умеющий Беседовать без Блистающего.

На долю секунды я отвлекся, забывшись от изумления — и вот уже Придаток Чэн лежит на полу, скорчившись от боли, а Детский Учитель семьи Абу-Салим в зловещем молчании вылетает из-за кушака своего странного Придатка, описывая короткую дугу, грозящую закончиться у горла Придатка Чэна.

Нет. У горла эта дуга не закончилась бы. Она бы прошла дальше.

— Руби! — истерично расхохотался Дзюттэ Обломок. — Руби, Наставник!..

Если бы я в этот момент был в руке Придатка Чэна!.. ах, если бы я был там… и пусть все шуты, все Детские Учителя Кабира, все Тусклые Эмирата попытались бы остановить бешеного Единорога!..

— Руку! — вне себя закричал я, забыв, кто из нас Блистающий, а кто — Придаток. — Руку, Чэн!

И рука отозвалась. Нет, я по-прежнему валялся на полу, но на миг мне почудилось, что непривычно холодные и твердые пальцы стискивают рукоять, что они тянутся ко мне через разделяющее нас пространство, что я вновь веду Придатка Чэна в стремительном танце Беседы…

А еще мне захотелось тепла. Тепла плоти Придатков, расступающейся под напором моего клинка.

— Руку!..

Я хотел эту руку, словно это действительно была не часть Придатка, а отторгнутая часть меня самого; я хотел объятия этих пальцев, как не хотел никогда ничего подобного; мысленно я уже свистел в душном воздухе комнаты, плетя паутину Беседы вокруг подлеца, невесть как ставшего Детским Учителем…

И Детский Учитель промахнулся. Раз за разом он пролетал мимо, как будто в руке Придатка Чэна на самом деле был я, Единорог во плоти; и вокруг моего смеющегося Придатка метался взбешенный маленький ятаган, полосуя пустоту, пока я не дотянулся до вожделенной руки, или это рука дотянулась до меня, или это мы оба… — и холодные пальцы умело и бережно сомкнулись на рукояти.

Это был лучший выпад в моей жизни.

Лучший еще и потому, что я, Мэйланьский Единорог, визжа от упоения, в последний момент успел опомниться. Да, я направлял руку, но и рука направляла меня, и чудом я успел извернуться, минуя выпученный глаз чужого Придатка и вонзаясь в плотную ткань тюбетейки, а затем — в дерево дверного косяка.

Да, это был лучший выпад в моей жизни.

Я не совершил непоправимого.

Но клянусь раскаленным горном-утробой Нюринги, я был слишком близок к этому…

— Во имя клинков Мунира! — где-то далеко внизу прошелестел голос, который мог быть голосом только Дзюттэ Обломка. — Наставник, мы сделали это!.. ты слышишь, Наставник — мы…

А потом их Придаток упал, придавив собой обоих Блистающих.

…Дверь открылась. Падая, Придаток Дзюттэ и Детского Учителя задел внутренний засов, сбрасывая его с крюков, и толчок снаружи распахнул дверь настежь. Я увидел тех, кто толпился в коридоре, и понял все, коротким движением высвобождаясь из деревянного наличника.

Понял.

Все.

Там была Волчья Метла, целая и невредимая, там был эсток Заррахид и шипастый Гердан — хозяин кузницы, и волнистый Малый Крис-подмастерье, тот, что со змеиной головой на рукояти; там были гигант-эспадон Гвениль и Махайра Паллантид — короче, все комедианты, разыгрывавшие за окном веселое представление, фарс о несчастной разветвленной пике и ужасных Тусклых, фарс для одного-единственного зрителя, для дурака Дан Гьена, отказавшегося сменить испорченного Придатка и поверившего в невозможное…

Они успели. Успели вовремя захлопнуть дверь, сразу после того, как огромный Придаток Гвениля мощным рывком выдернул из комнаты бесчувственного Придатка Дзюттэ и Детского Учителя, вместе с обоими Блистающими — и вновь лязгнул засов, на этот раз внешний.

О, они успели — видно, Небесные Молоты еще не отбили им полный срок, этим хитроумным Блистающим и их Придаткам — но я успел почувствовать их ужас, когда Мэйланьский Единорог, Придаток Чэн Анкор и его рука…

Когда мы двинулись на них.

И мое острие уперлось в запертую дверь, а двери в этом доме были сработаны на совесть.

Только тогда до меня дошло, что Придаток Чэн держит меня в правой руке.

И когда я вздрогнул от запоздалого понимания — стальные пальцы начали медленно разгибаться один за другим, опять становясь тем, чем и были.

Мертвым металлом.

Латной перчаткой.

2

Вот так оно и было.

…Сейчас я вытянулся во всю длину на матовой поверхности стола, Придаток Чэн сидит рядом, опустив на грудь отяжелевшую голову, а стальная рука его лежит всем своим весом на моей рукояти.

Просто — лежит.

И ночь за окном постепенно уходит в небытие, туда, куда рано или поздно уходят все наши дни и ночи.

О чем думал я в эту ночь?

Сперва… о, сперва мысли мои вспыхивали и разлетались во все стороны, как искры от клинка, рождающегося под молотом! Я уже думал о том, что сделаю с обманувшими меня друзьями и предателем-дворецким; я представлял себе Волчью Метлу, умоляющую о прощении; в моих горячечных видениях почему-то вставал пылающий Кабир и гнедой жеребец, несущий меня мимо развалин… а руку в латной перчатке пронзал слабый трепет, когда что-то теплое и сладко пахнущее стекало по моему клинку…

Вот это ощущение и вернуло мне ясность мыслей. Потому что никогда кровь Придатков не струилась по Единорогу.

Никогда.

Не мог я этого помнить.

Зато это помнила стальная перчатка, касавшаяся меня. Нет, в ней не было жизни, и когда металлические пальцы все-таки смогли стиснуть мою рукоять — это нельзя было назвать самостоятельной жизнью. Я даже не знал, сумею ли я заставить эти пальцы повторить то, что произошло совсем недавно.

Это была не жизнь.

Это была — память.

Память латной перчатки о тепле и мощи руки, некогда заполнявшей ее; память о шершавой обтяжке рукояти того Блистающего, чье тело словно вырастало из чешуйчатого кулака; память…

Просто я очень хотел, чтобы это случилось. А она — она вспомнила, как это случалось раньше. И когда я потянулся к ней через время и расстояние — моя жизнь на мгновение вросла в ее память, оживляя неживое.

Чудо, которого я ждал и которое обрушилось на меня внезапно, подобно летней грозе — сейчас я уже не знал, хочу ли я его, этого чуда, и если нет, то сумею ли отказаться.

Потому что я помнил ярость, вспыхнувшую во мне; ярость и жажду, темную теплую жажду, и ужас Блистающих по ту сторону порога.

Потому что я краем души прикоснулся к чужой памяти, памяти новой руки Придатка Чэна; память старой латной перчатки, части того одеяния, что некогда звалось «доспехами»…

Потому что я понял — как это случалось раньше.

Забыть? Отказаться от коварного подарка судьбы?..

А как же небо над турнирным полем? Падающее на меня небо, и полумесяц Но-дачи в нем?!

А Тусклые? Тусклые — и убитые Блистающие, и ждущий Шешез Абу-Салим, и отчаянный Пояс Пустыни, Маскин Седьмой из Харзы?..

А моя, моя собственная память о случившемся?

Нет. Я не сумею отказаться от этой руки. Я не буду от нее отказываться.

…Осторожно, едва-едва слышно я потянулся к стальной руке-перчатке — и сквозь нее, дальше, через спящие слои ее памяти, обходя их, не тревожа чуткий покой, словно я подзывал Придатка, еще не зная — зачем, еще раздумывая, сомневаясь…

И вскоре почувствовал, как что-то тянется мне навстречу с другой стороны.

Что-то?

Кто-то.

«Кто ты?» — тихо спросил я, останавливаясь.

«Кто ты?» — эхом донеслось оттуда.

«Я — Высший Мэйланя…»

«Я — Высший Мэйланя…»

Тишина.

И — стремительным обоюдным выпадом:

— Я — прямой Дан Гьен по прозвищу Единорог! А ты — ты мой…

— Я — Чэн Анкор Вэйский! А ты — ты мой…

Я так и не смог сказать: «Ты — мой Придаток!»

А он? Что не смог сказать он?!

Ты — мой… Я — его?!..

…Латная перчатка, спящая память о забытом времени, зыбкий мост между двумя мирами, объединяющий их в одно целое… и дрогнули неживые пальцы, а кольчужные кольца словно вросли в тело, когда мы вошли друг в друга — Блистающий и его Придаток, Человек и его Меч; вошли, но не так, как клинок входит в тело, а так, как вошли мы, становясь слитным, единым… каким, наверное, и были, не понимая этого…

Нет, мы не рылись в воспоминаниях друг друга, как вор в чужих сундуках (этот образ был непонятен мне, но Чэн отчетливо представил его, и…), и знания наши не слились в один нерасторжимый монолит, как свариваются полосы разного металла в будущий клинок (не-Блистающему трудно было в полной мере прочувствовать это, но…); просто…

Просто я не могу передать это словами.

И оба мы замерли, когда из черных глубин памяти латной перчатки донеслись два глухих, еле слышных голоса, ведущих разговор без начала и конца…

— Вот человек стоит на распутье между жизнью и смертью. Как ему себя вести?

— Пресеки свою двойственность и пусть один меч сам стоит спокойно против неба!..

…Один, — подумал я.

…Один, — подумал Чэн.

…Один, — подумали мы.

Один против неба.

И я понял, что больше никогда не назову Чэна Придатком.

3

Утром дверь в комнату оказалась незапертой.

Чэн сходил умыться, потом по возвращению одел меня в ножны, и мы отправились в кузницу.

А в кузнице было на удивление тихо и прохладно. Молчали меха, не пылал горн, и в углу спиной к нам сидел Придаток-подмастерье, перебирая зародыши будущих Блистающих. Из-за кожаного фартука подмастерья выглядывал Малый волнистый крис, внимательно следивший за работой своего Придатка.

Дважды Придаток чуть было не пропустил зародыши с недостаточным количеством слоев металла, и дважды Малый крис внутренним толчком останавливал Придатка, вынуждая еще раз осмотреть спорный зародыш, не давая появиться на свет ущербному Блистающему.

Я молча наблюдал за работой до тех пор, пока Малый крис не заметил меня.

Он дрогнул — да, на его месте я тоже бы вздрогнул после всего, что было — и опомнился лишь после довольно-таки невежливой паузы.

— Приветствую тебя, Высший Дан Гьен! — торопливо произнес крис, и Придаток его живо поднялся на ноги. — Приветствую и…

— И давай поговорим, — закончил я с легкой иронией. — Нет, не по-Беседуем, а просто поговорим. Тебя как зовут?

— Семар, — поспешно ответил он, пока Чэн вешал меня на специальный крюк в оружейном углу, и мне пришлось дважды кивнуть Семару, указав на крюк рядом, прежде чем он меня понял.

Понял и повис возле меня, зацепившись кольцом в зубах змеи-навершия его рукояти.

— Семар, — еще раз представился крис. — Малый крис Семар из Малых кузни главы рода Длинных палиц Гердана по прозвищу Шипастый Молчун, и еще…

— Шипастый Молчун, говоришь, — лениво протянул я. — Ну-ну…

— Да, Высший Дан Гьен, воистину так, — звякнул Семар. — А я…

— А ты — Волнистый Болтун, — перебил его я. — Ишь, распелся, как у Абу-Салимов на приеме… Ты в кузнице кто? Ты — хозяин… или почти хозяин. А я — гость. Вот и веди себя, как подобает хозяину в присутствии гостя. Пусть хоть и трижды Высшего.

— А мне ваш выпад ужасно нравится, — невпопад брякнул крис Семар. — Косой. В броске, от самой земли. Я на три турнира подряд из кузни отпрашивался. Гердан бурчал-бурчал, но ничего, отпускал… Очень уж выпад у вас замечательный. А в последний раз я и рассмотреть-то почти не успел. Помешали…

— Кто? — поинтересовался я.

— Да Высший Гвениль и помешал, — бесхитростно разъяснил Семар. — Двуручник, из Лоулезских эспадонов, вы ж его знаете!.. Придаток ихний дверь перед вами захлопнул, когда вы как раз на второй выпад шли… в нас. Я ж тоже тогда в коридоре был…

Вот оно что! Это, значит, вчера он мой выпад не до конца видел — это когда я тюбетейку к косяку прибивал… Нет. Не видел он ничего. Дверь-то уже после тюбетейки снаружи открыли… Не повезло тебе, невезучий ты Малый крис Семар!.. Если только ты в щель не подглядывал.

Или повезло?

— Я еще Высшему Гвенилю потом говорю, — продолжал меж тем Семар, — что надо было б ему Придатка своего попридержать, ну совсем чуточку, и увидели б мы выпад Единорога во всей красе! А Гвениль глянул на меня, помолчал и старую отливку в углу зачем-то пополам разрубил. Я полночи думал, что же он этим сказать хотел… Лишь к утру додумался.

— И что?

— А то, что до сих пор страшно, — тихо ответил Малый крис Семар.

С грохотом распахнулась дверь в подсобное помещение, и оттуда выбрался Придаток-Повитуха в кожаном фартуке со знаком Небесного Молота на кармане. На его плече возлежал Шипастый Молчун — тяжелая булава-гердан.

Глава рода Длинных палиц. Рода тех Блистающих, кто исстари следит за кузнецами; тех, кто сродни молоту.

Его утолщение, сплошь утыканное торчащими во все стороны шипами, походило на встрепанную голову Повитухи — и оттого казалось, что кто-то из них двухголовый. А туловище или древко — в зависимости от точки зрения — лишнее.

Ах да, чуть не забыл… Тех Придатков, что стояли у наковальни, где рождались Блистающие — но не всех, а лишь тех, чей фартук украшал Небесный Молот — редко звали Придатками, а чаще Повитухами.

…Чэн резко встал, оставив Придатка-подмастерья в растерянности, и подошел ко мне. Потом он поднял правую руку, негнущиеся стальные пальцы коснулись меня — и снова мы стали целым, только теперь это произошло проще и легче.

Наверное, крис Семар решил, что я сошел с ума.

Наверное, его Придаток решил, что Чэн Анкор рехнулся.

Просто я узнал, как зовут Герданова Придатка; просто Чэн узнал, как мы зовем Стоящих у наковальни…

Просто мы оба расхохотались, забыв о приличиях.

Уж больно смешно вышло: Повитуха Коблан Железнолапый.

Шипастый Молчун приблизился, и Повитуха Коблан опустил его на пол недалеко от меня. Я покосился на хозяев кузни и… промолчал.

— Приветствую тебя, Высший Дан Гьен, — гулко бухнул об пол тяжелый Гердан.

— Приветствую тебя, Высший Чэн Анкор, — глухо буркнул в бороду кузнец Коблан.

А мы с Чэном все еще словно держались за руки, латная перчатка связывала нас невидимыми, но прочными путами — и оттого каждый из нас вел одновременно две беседы, слышал два голоса… жил за двоих…

И каждый понимал, что две беседы — на самом деле одна, два голоса — почти что один, Гердан Шипастый Молчун и Коблан Железнолапый — о пылающая Нюринга, до чего же мы оказались похожи друг на друга, все без исключения!..

Чэн опустил руку и ушел с Повитухой Кобланом к горну. А мы с Герданом остались. Мы — да еще испуганно притихший Малый крис Семар.

— Ты вправе гневаться, Единорог, — Гердан говорил медленно, слова давались ему с трудом, и такое самоуничижение Шипастого Молчуна, да еще в присутствии Малого криса, еще недавно доставило бы мне огромное удовольствие. А сейчас…

— Ты вправе гневаться, Единорог. И я знаю, что ты сейчас скажешь мне…

— Нет, — перебил я его, — не знаешь. Я скажу тебе, глава рода Длинных палиц, заперший в доме своем Высшего Дан Гьена из Мэйланя, и не убоявшийся гнева разъяренного Единорога…

Шипастый Молчун напрягся в ожидании.

— Я скажу тебе — спасибо, — закончил я. — И еще вот что… Можно, я пока поживу у тебя? Недолго, денек-другой?

Возле горна изумленно охнул Повитуха Коблан.

Почти одновременно с Герданом.

4

А к полудню приехал мой замечательный дворецкий, мой узкий и преданный эсток Заррахид.

Я встретил его на улице — не на той глухой улочке, куда выходили окна моей темницы, а у парадного, так сказать, входа в дом Гердана.

— Рад видеть вас бодрым и сияющим, Высший Дан Гьен, — как ни в чем не бывало отрапортовал Заррахид и приветственно качнул витой гардой. — Осмелюсь спросить — в каких ножнах вы соблаговолите отправиться на сегодняшнюю аудиенцию к Шешезу Абу-Салиму фарр-ла-Кабир? Я привез вам те, что с вправленными топазами; потом с белой полосой вокруг набалдашника… потом те, которые вам прислали по заказу из Дурбана, и еще те, которые с медными двойными кольцами, и потом…

На какой-то миг я онемел. А бессовестный Заррахид за этот миг успел хладнокровно вспомнить отличительные признаки десятка два ножен — я и не предполагал, что имею столь внушительный гардероб!

И то, что я собирался высказать Заррахиду, незаметно отошло на второй план. А там и вовсе куда-то улетучилось.

— Ты что, все это… сюда привез? — наконец опомнился я.

Вопрос оказался излишним. Конечно, привез! Тем более, что из-за поворота уже выезжала крытая арба, запряженная двумя тусскими тяжеловозами.

— Там ножны? — хрипло звякнул я, глядя на взмокших лошадей.

— И ножны тоже, — радостно подтвердил эсток. — А также все необходимое для вечернего празднества у Гердана, на которое вы соизволили пригласить Высшего Гвениля из Лоулезских эспадонов, Волчью Метлу из Высших Хакаса, Махайру Паллантида, Дзюттэ Обломка, а также Детского Учителя семьи Абу-Салим. Прикажете распорядиться?

— Я? Соизволил пригласить?!

— А что, вы хотели бы видеть сегодня вечером других Блистающих Кабира? Кого именно?

— Да нет… если уж видеть — то этих.

— Ну вот, значит, все верно, — легко согласился эсток Заррахид.

«…Отличные у меня друзья, — думал я, пока мы с Заррахидом ехали на присланных чуть позже верховых лошадях в загородный дом Абу-Салимов, где мне была назначена аудиенция. — И друзья отличные, и дворецкий отличный, и жизнь — счастливей некуда… и ножны на любой вкус. Это просто я сам, наверное, чего-то не понимаю, все дергаюсь, злюсь, а окружающие только и делают, что беспутного Дан Гьена на путь истинный наставляют. Да вот незадача — не вижу я пути истинного, а вижу великое множество всяких путей, и истины в них поровну… Где он, где единственный путь Дан Гьена, путь Единорога — нет, просто Путь Меча?! Где он?!..»

Вот с такими интересными мыслями я и не заметил, как оказался в том самом зале, в котором не так уж давно происходила церемония Посвящения, а проклятый турнир еще только предстоял, и все было хорошо…

Все было хорошо.

Было.

Колыбель новорожденного Придатка по-прежнему стояла на церемониальном возвышении — я не видел от дверей, есть ли в колыбели ребенок — а в изголовье на родовой подставке мирно спал престарелый ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир.

И пусто было в зале…

Я мысленно коснулся Чэна — мне все легче становилось дотягиваться до него не так, как прежде, а через железную руку, которая странным образом становилась общей частью нас обоих — и мы двинулись было к возвышению, но не дошли.

Во-первых, нас остановил звериный рык.

В металлической клетке у стены метался из угла в угол пятнистый чауш — зверь редкий не только для Кабира, но и для Мэйланя, в окраинных солончаках которого зверь, собственно, и водился. Сам чауш походил на катьярских бойцовых собак — короткошерстных, плотных, с узкой крысиной мордой и налитыми кровью глазками — но был в несколько раз крупнее, с кривыми, не по-собачьи острыми когтями; и хвост чауша не обрубался, как у собак, а от рождения был похож на сжатый кулак, невесть каким образом выросший из зада зверя.

Сейчас этот хвост-кулак дрожал мелкой дрожью и злобно подергивался.

…А во-вторых, меня заставил обернуться голос.

— По-Беседуем, Единорог?

Их солнцеподобие, царственный ятаган Шешез Абу-Салим появился бесшумно и внезапно, из потайной двери в углу помоста.

Он был в темных нелакированных ножнах, явно подчеркивая этим будничность встречи, и его грузный Придаток держал Шешеза в руке, словно забыв прицепить кольца ножен к кожаному подбиву кушака.

Я не ответил. Предложив мне Беседу, Шешез добивался совершенно определенной цели: проверить лично все то, что он слышал о новом, сумасшедшем Дан Гьене и новой руке его Придатка — а слышал он, вне всяких сомнений, немало.

И в основном — от Дзюттэ Обломка, шута-мудреца. Можно представить, что Обломок растрезвонил Шешезу…

— Это подарок, — Шешез небрежно кивнул в сторону глухо ворчавшего зверя. — Вчера доставили. Ну так как, Единорог, по-Беседуем?

Ятаган коротко лязгнул, до половины высунувшись из ножен и резко войдя обратно, Придаток Шешеза неожиданно легко соскочил с помоста, и я почувствовал, что Шешез Абу-Салим боится меня.

Боится. Для того и клетку со зверем в зал велел поставить, чтоб ярость слепая звериная ему самому храбрости добавила; для того и принимал меня в зале, где спал старик Фархад — славное прошлое Кабира; видать, подточили последние события былую уверенность ятаганов фарр-ла-Кабир… испытать хочет, а боится!

А я, я сам, былой, прежний — неужели не убоялся бы тот Дан Гьен Беседы с Блистающим, о ком знал бы то, что знал Шешез Абу-Салим обо мне? Если бы ведал — вот передо мной тот, кому доверено правителем преследование Тусклых; тот, кто едва не убил Придатка, служившего Детскому Учителю и шуту семьи Абу-Салим; кто заставил своего собственного Придатка сжать стальные пальцы…

Да, ятаган фарр-ла-Кабир, и я бы испугался. Сознавшись в этом перед самим собой, я в церемонном салюте вылетел из ножен и весело сверкнул навстречу Шешезу.

И ятаган сгоряча не заметил, что его со-Беседник Дан Гьен находится в левой руке Придатка.

В левой.

В живой.

5

…Шешез пошел, как обычно, от левого плеча в полный мах; я увел Чэна назад и скользнул под второй удар, сбрасывая ятаган в сторону и угрозой встречного выпада заставляя Шешеза умерить пыл и перейти к более тщательной обороне.

Ошибся, ошибся сиятельный ятаган, все учел в мудрости своей, да просчитался — не выйдет у него проверки Единорога, сорвется испытание!.. Будь на месте Шешеза эспадон Гвениль или та же Волчья Метла — не совладать мне с ними, оставаясь в левой Чэновой руке; а в правой-то, в железной перчатке нет у меня уверенности… какая уверенность может быть в чуде, пусть даже в однажды свершившемся?!

Беседуй, ятаган фарр-ла-Кабир, Беседуй, спрашивай, отвечай, да не забывай вовремя сам уворачиваться и Придатка своего уводить! Не рубка у нас сейчас, а Беседа; не сила с весом в почете, а уменье Блистающего, так что я для тебя и в левой руке — Мэйланьский Единорог… давай, Шешез, гоняй пыхтящего Придатка, звени веселей, будь ты хоть тридцать три раза фарр-ла-Кабир!..

Я даже успевал думать о постороннем. Есть ли в колыбели новорожденный Придаток или нет; если есть — то почему не плачет в голос от шума нашего? Всерьез ли спит на подставке старый Фархад, или исподтишка наблюдает древний боец за чужой Беседой? Отчего взбесился пятнистый чауш, отчего раз за разом бросается на гудящую решетку, выпустив кривые кошачьи когти? — ну, тут как раз все понятно, зря подумал, зря отвлекся… А вот то, что Шешезов Придаток уже на помосте — так и мы уже на помосте, и видим то, чего другие не видят!

— Мэй-лань!

Знатно летел Шешез, почти через весь зал летел, выбитый мною, да еще и по полу четыре длины клинка проехал, и остановился лишь тогда…

Когда уперся в когтистую лапу.

Не выдержал замок, лопнуло в нем что-то — и распахнулась дверь клетки, выпуская на волю красноглазую злобу; припал зверь к мозаике пола, и торжествующий рык прокатился по залу Посвящения, заметавшись меж колонн.

Лежал на холодных цветных плитках ятаган Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир; лежал на палисандровом ложе ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир; замер в левой руке Чэна Дан Гьен из Мэйланя — и ничего не мог сделать нам освободившийся пятнистый чауш, изготовившийся к прыжку.

Ничего. Зубы его, когти его — ничего.

Да и не стал бы он нам ничего делать.

Стоял на помосте Чэн Анкор из Анкоров Вэйских; стоял рядом с ним запыхавшийся Шешезов Придаток — и ничего не мог сделать им пятнистый чауш, потому что рядом была дверь, рукой подать, та самая дверь, и совсем-совсем рядом…

Не успел бы чауш. Прыгай не прыгай — не успел бы.

А я все думал об одном, хоть и незачем вроде бы Блистающему об этом думать; думал и не мог, не смел отвлечься, боялся отвлечься, да так и не знал…

Есть ли в колыбели младенец-Придаток или нет его?!

Если нет — вот дверь; вот сталь, которой нипочем клыки и когти…

Если есть — вот дверь, вот сталь… вот зверь и хрупкая плоть в колыбели.

Будущий Придаток Фархада иль-Рахша. Который станет бывшим, так и не став настоящим.

— Ильхан мохасту Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби! — глухо прозвенело позади меня.

Никогда в своей жизни не слышал я ТАКОГО звона; и неведомо для меня было значение сказанного.

Треснула одна из опор деревянной подставки, две других не выдержали веса старого ятагана, согнулись, спружинили, покачнулся палисандровый постамент…

Я это видел.

Скрежетнули когти по гладкому полу, рывком разогнулись мощные лапы, посылая чауша в воздух с неотвратимостью взбесившейся судьбы…

И это я видел.

Двое летели навстречу друг другу: освободившийся зверь, обуянный жаждой убийства, и обнаженный ятаган Фархад, чьи ножны зацепились кольцом за обломившуюся опору подставки, пославшую Блистающего в полет.

— …Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби! — эхом прозвучало во второй раз. Грозно и непонятно.

А потом Чэн, словно во сне, протянул правую руку и легко поймал Фархада за рукоять.

Впервые мой Придаток держал одновременно со мной другого Блистающего; но разве не впервые существовал Придаток (опять это проклятое слово!) с невесть чьей латной перчаткой вместо руки?!

Сгоряча я даже и не заметил — почти не заметил — что вновь думаю о Чэне, как о Придатке, а потом я внезапно увидел пылающий Кабир, проступивший сквозь стены зала, гневно заржал призрачный гнедой жеребец, и я сделал то, что должен был сделать.

Сделал.

Сам.

Или не сам?..

Но я это сделал.

6

…Придаток Шешеза тяжело спустился с помоста, словно прошедшие мгновенья состарили его на добрый десяток лет — срок, ничтожный для Блистающего, но не для Придатка — и, обойдя убитого чауша, приблизился к лежащему Шешезу.

Нагнулся.

Поднял.

Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир молчал.

Его Придаток еще немного постоял и вернулся к мертвому зверю. Присев у тела, он замер на корточках; Шешез осторожно потянулся вперед и почти робко коснулся разрубленной головы с навечно оскаленной пастью.

Разрубленной.

Чисто и умело.

Как умели это делать ятаганы фарр-ла-Кабир, рубя неживое; и я еще подумал, что легенды о Фархаде могут оказаться правдой, и старый ятаган рубил некогда многое, о чем не стоит лишний раз вспоминать.

Окровавленный Фархад иль-Рахш по-прежнему находился в правой руке Чэна.

Потом Шешез толкнул голову чауша, и та запрокинулась, открывая бурую слипшуюся шерсть на пронзенной насквозь шее зверя.

Ятаганы так не умеют.

Так умею я.

О Дикие Лезвия, ставшие Блистающими — как же это оказалось просто! До смешного просто!..

И я негромко рассмеялся. Смерть и смех — вы, оказывается, часто ходите рядом!

Да, сегодня передо мной и Фархадом был зверь, дикий безмозглый зверь, хищный обитатель солончаков — но, может быть, с Придатками все получается так же просто? Так же естественно? Значит, дело не в руке — верней, не только в руке из металла — но и во мне?! В кого ты превращаешься, Мэйланьский Единорог? Куда идешь?!

Неужели таков Путь Меча?!

Чэн спрыгнул вниз, подошел к Придатку Шешеза и отдал ему Фархада. Сам Шешез Абу-Салим слабо вздрогнул, когда его Придаток коснулся железной руки Чэна; я сделал вид, что ничего не произошло, и тщательно вытерся о шкуру убитого чауша.

Так, словно не раз делал это раньше.

— Фархад! — тихо позвал я потом (мне легче было обращаться к старому ятагану, когда его держал чужой Придаток). — Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир!

Он не отозвался.

Он спал. Или притворялся. Или думал о своем.

Какая разница?

— Что ты хочешь спросить… Высший Дан Гьен? — ответил вместо иль-Рахша Шешез, и голос его был неестественно бесстрастен.

— Я хочу знать, что кричал Блистающий Фархад перед тем, как…

Я не договорил.

Шешез Абу-Салим поднял на ноги своего Придатка, возвратился к сломанной подставке, долго смотрел на нее, а потом его Придаток осторожно положил иль-Рахша просто поперек колыбели, так и не облачив его в потерянные ножны.

— Здесь никого нет, — бросил Шешез, отвечая на еще один вопрос, который я так и не задал вслух. — Дитя-Придаток Фархада в другом месте. В этой колыбели он только спит по ночам, да и то не всегда. Значит, Высший Дан Гьен, ты хочешь знать, что кричал мой двоюродный дядя Фархад?.. Он кричал: «Ильхан мохасту Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби!» Я и не думал, что когда-нибудь услышу этот забытый язык, да еще в своем доме…

Я ждал.

— Это означает, — сухо продолжил Шешез Абу-Салим, — это означает: «Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби!» Ну что, ты доволен, Единорог?

Мое прозвище почему-то далось ему с трудом.

— Аль-Мутанабби? — задумчиво лязгнул я, опускаясь в ножны. — Это Блистающий?

И тут же устыдился собственной глупости. Раз у этого аль-Мутанабби была рука — кем он мог быть, если не Придатком?

Шешез будто и не заметил моего промаха.

— В семье Абу-Салимов, — заметил он, — бытует старое предание, что когда южный поход Диких Лезвий увенчался взятием Кабира, и лучший ятаган нашей семьи стал первым фарр-ла-Кабир… так вот, его Придатка якобы звали Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби. И я не раз слышал от того же Фархада, что в черные дни Кабира вновь придет время для руки этого Придатка. Правда, я всегда посмеивался над велеречивостью старика, когда он в очередной раз принимался излагать мне одно и то же…

— Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби… — повторил я. — А клинки Мунира — это тоже из ваших родовых преданий? И кто такой Мунир? Имя? Город? Местность?

— Не знаю, — ответил Шешез, — ничего я толком не знаю… Я знаю только, Единорог, что время испытаний для тебя закончилось. И еще кое-что закончилось…

Он резко взлетел вверх и описал двойную дугу над головой своего Придатка.

— Смерти! — взвизгнул ятаган. — Смерти, убийства, несчастные случаи, призраки Тусклых — все это закончилось! Тишь да гладь! Вот уже две недели, как в Кабире все спокойно! И я не могу больше, я все время жду неведомо чего, я боюсь собственной тени… Это проклятое затишье вымотало меня хуже ежедневных сообщений об очередных убийствах! И вдобавок этот харзиец, пылающий ненавистью, этот Пояс Пустыни… последнее его сообщение было с дороги Барра, что ведет к границе с Мэйланем — и с тех пор он молчит! А сообщал, что напал на след… Выходит, однако, что след напал на него…

Шешез успокоился так же неожиданно, как и вышел из себя.

— Мир переворачивается, Единорог, как песочные часы, и прошлые песчинки вновь сыплются в чашу настоящего… Я схожу с ума от неизвестности, Кабир мечется от стены ужаса к двери благополучия, ты веришь Дзюттэ Обломку и пытаешься спасти испорченного Придатка, Маскин Седьмой из Харзы… он учится убивать, Шипастый Молчун заставляет своего Повитуху приклепать твоему Чэну неизвестно чью руку, а Фархад глядит на нее и взывает к руке аль-Мутанабби!.. Наверное, и впрямь настали черные дни Кабира! А я — я плохой правитель для черного времени… слишком уж долго за окнами было светло.

И я понял, что аудиенция закончена.

А еще я вспомнил, что в тот момент, когда в доме Гердана впервые сжались стальные пальцы — Дзюттэ Обломок сказал почти то же самое, что и Фархад иль-Рахш.

Дзюттэ сказал: «Во имя клинков Мунира!..»

Глава 8

1

А вечеринка — или празднество, как пышно выразился Заррахид — прошла на редкость успешно.

Гости были милы и подчеркнуто беззаботны, Гвениль все время острил и все время неудачно, зато Махайра — удачно, но тому же Гвенилю стоило больших трудов не обижаться на Бронзового Жнеца; Заррахиду я строго-настрого запретил прислуживать — для этого понадобился приказ по всей форме о переводе эстока на сегодняшний вечер в ранг гостя — и теперь мой Заррахид рьяно ухаживал за Волчьей Метлой и был совершенно неотразим…

Детский Учитель семьи Абу-Салим молчал, как всегда, но молчать он умел весьма выразительно, передавая различные оттенки настроения — и я решил, что на этот раз Детский Учитель молчит доброжелательно. Помалкивал и Обломок, словно растеряв с того памятного дня изрядную долю своих причуд и чудачеств.

Беседы велись исключительно светские, не на победу, а так — для развлечения, с многочисленными уступками Беседующих сторон друг другу, и я просто диву давался, глядя на галантного эспадона или почти благопристойного Дзюттэ.

Сам я в Беседах не участвовал, довольствуясь ролью зрителя и — иногда — третейского судьи. Меня останавливала отнюдь не неуверенность в железной руке — после убитого чауша я не сомневался в ее своеобразных возможностях, и лишь слегка побаивался их — а просто я по гарду был сыт происшедшим, да и гости мои старались не очень-то задевать Единорога.

На всякий случай. Тем более что случаи в наше смутное время действительно пошли — всякие…

«Да, наверное, — думал я, глядя на Придатков, уходящих по завершению Бесед к накрытому столу, и на друзей-Блистающих, собравшихся в оружейном углу вокруг тяжеловесного Гердана и оживленно спорящих о чем-то, — наверное… Если очень постараться, то они все обучатся… обучатся убивать. Собственно, почему „они“?! Нас, нас всех можно научить щербить и ломать друг друга, бесповоротно портить Придатков, бешено кидаться вперед с горячим от ярости клинком, и кровавая пена будет вскипать на телах бывших Блистающих!.. И в конце концов мы разучимся Беседовать, ибо нельзя Беседовать в страхе и злобе.»

За столом Придатков раздался взрыв хохота, а в оружейном углу Дзюттэ блистательно изобразил помесь кочерги и Шешеза Абу-Салима, отчего восторженные зрители весело взвизгнули — не переходя, впрочем, определенных границ. Что позволено шуту… то позволено шуту, а смеяться позволено всем.

«Странно, — думал я, вежливо блеснув улыбкой, — мир так велик, а я никогда не забредал даже в мыслях своих за пределы Кабирского эмирата и граничащих с ним земель, вроде того же Лоулеза! А живьем я и вообще почти ничего не видел, кроме Мэйланя да Кабира! Что происходит там, далеко, не у нас? — а там ведь наверняка что-то происходит! Откуда приехал в свое время в Кабир эсток Заррахид? Да разве он один… Как ТАМ — так же, как у нас, или по-иному? Может быть, то, что для меня — память латной перчатки, для них — реальность нынешнего дня?!»

Чтобы отвлечься от невеселых размышлений, я более внимательно глянул на Придатков за столом и увидел, как мой Чэн неловко опрокинул полный кубок, по привычке ткнув в него правой рукой.

«Интересно, а сможет ли он, Чэн Анкор, вообще взять что-нибудь этой рукой — что-нибудь, кроме Блистающего? Кубок, тростниковый калам для письма, поводья? А ну-ка, попробуем с другой стороны…»

Я расслабился, обвиснув на крюке, мысленно дотянулся до перчатки, прошел сквозь нее к Чэну — и он почувствовал это, он поднял металлическую руку и с удивившим даже меня упрямством вновь потянулся к опрокинутому кубку, под которым расплывалось по скатерти багровое пятно.

Да, умница, правильно, а теперь забудь про кубок… представь себе, что берешь меня… вспомни рельеф моей рукояти… ну ладно, давай пробовать вместе…

Стальные пальцы неуверенно дрогнули, потом слабо зашевелились, словно и впрямь припоминая нечто — и плотно охватили кубок. Чэн сперва с удивлением смотрел на это, но удивление быстро проходило, и ему на смену явились понимание и радость.

Тихая, спокойная радость. Значит — могу… то есть — можем.

Можем. Кубок, калам, поводья, что угодно. Вот только почему я так счастлив от этого события? Ведь скажи кому из Блистающих о подобных отношениях с Придатком — не поверят. Решат, что рехнулся Единорог. От перенесенных страданий.

Ну и пусть. Просто они еще не знают о том распутье, на котором сходятся Путь Меча и Путь Придатка; а дальше, возможно, ведет всего один Путь.

Просто — Путь.

Один против неба.

И мне вдруг захотелось вслух задать мучившие меня вопросы — хотя бы малую их толику! — но задать их не Дзюттэ Обломку или тому же Детскому Учителю, а спросить и выслушать ответы Придатков.

Как?

А вот так…

Чэн уже стоял рядом со мной. И через мгновение, когда я оказался у него на поясе, а железная рука коснулась моей рукояти, усиливая чувство цельности — через мгновение мы, не сговариваясь, шагнули друг в друга на шаг дальше, на шаг глубже, чем делали это раньше.

Теперь мы были не просто вместе, не просто Чэн и я — нет, получившееся существо скорее должно было называться Чэн-Я или Я-Чэн, в зависимости от того, чей порыв в том или ином поступке оказывался первым.

Так оно и случилось, легко и естественно, и настолько быстро, что не осталось времени ни обрадоваться, ни пожалеть.

Посему Я-Чэн не жалел и не радовался.

2

Чэн-Я помедлил, одернул халат и вернулся к столу.

Я-Чэн мельком отметил, что, похоже, никого не обеспокоило кратковременное отсутствие Чэна Анкора. Да и возвращение с Единорогом на поясе тоже никого особо не удивило. Мало ли…

Разве что чуть внимательнее прочих поглядел на Чэна-Меня Придаток Дзюттэ Обломка и Детского Учителя семьи Абу-Салим — которого сами Придатки звали Друдлом.

Друдл Муздрый, шут их величества эмира Кабирского, Дауда Абу-Салима.

Дзюттэ Обломок, шут царственного ятагана Шешеза Абу-Салима фарр-ла-Кабир.

И пусть после этого кто-нибудь попробует убедить меня, что мы не похожи друг на друга! Мы, Блистающие и Придатки; мы…

Пусть это знаю пока один я, пусть один я…

Один против неба.

А пока я незаметно отошел на второй план, превращаясь из Меня-Чэна в Чэна-Меня, и сам не заметил, как Придатки за столом обрели имена и перестали быть Придатками.

Став людьми.

Чэн-Я улыбнулся собравшимся, пододвинул высокий мягкий пуф из привезенных дворецким и сел рядом с увлеченно жующим Фальгримом. Отметив попутно, что даже в доме Коблана прочно укоренилась западная мода есть за столом — а старый обычай сидеть на подушках за дастарханом если где и сохранился, то уж наверняка не в Кабире.

…Кстати, у стола Меня-Чэна ожидал приятный сюрприз. Оказывается, Чэн — просто Чэн, еще до опрокинутого кубка — уже успел задать кузнецу Коблану вопрос о клинках Мунира.

Так что ответ ждал нас.

Если, конечно, то, что Чэн-Я сейчас услышу, можно будет счесть ответом…

— Жили некогда, — распевно начал дождавшийся Чэна Коблан, — два великих мастера-оружейника, и звали их Масуд и Мунир. Некоторые склонны считать их Богами Небесного Горна или демонами подземной кузницы Нюринги, но я-то лучше многих знаю, что всякий кузнец в чем-то бог и в чем-то демон, и не верю я досужему вымыслу. Людьми они были, Масуд и Мунир, если были вообще… А вот в то, что был Масуд учеником Мунира и от него получил в свое время именное клеймо мастера — в это верю. И не было оружейников лучше их. Но заспорили они однажды — чей меч лучше? — и решили выяснить это старинным испытанием. Ушли Масуд и Мунир, каждый с тремя свидетелями из потомственных молотобойцев и с тремя свидетелями из людей меча, ушли в Белые горы Сафед-Кух…

Кузнец грузно встал, прошел к маленькому резному столику на гнутых ножках и взял пиалу с остывшим зеленым чаем. Он держал ее легко, бережно, и было совершенно непонятно, как корявые, обожженные пальцы Железнолапого, подобные корням вековой чинары, ухитряются не раздавить и даже не испачкать тончайшую белизну фарфоровых стенок.

— И вонзили оба мастера по лучшему клинку своей работы в дно осеннего ручья, чьи воды тихо несли осенние листья. И любой лист, наткнувшийся на меч Масуда, мгновенно рассекался им на две половинки — столь велика была жажда убийства, заключенная в лезвии. А листья, подплывавшие к клинку Мунира, огибали его в страхе и невредимыми плыли дальше по течению.

Коблан помолчал, шумно прихлебывая чай.

— Говорят, — наконец продолжил он, — что ударила тогда в ручей синяя молния с ясного неба, разделив его на два потока. И был первый поток, где стоял мудрый меч мастера Мунира, желтым от невредимых осенних листьев. И был второй поток, где стоял гордый меч мастера Масуда, красным — словно кровь вдруг потекла в нем вместо воды. И разделились с той минуты пути кузнецов. Мунир с двенадцатью свидетелями ушел от ручья, а оставшийся в одиночестве Масуд прокричал им в спину, что наступит день — и у него тоже будет дюжина свидетелей, не боящихся смотреть на красный цвет. Страшной клятвой поклялся в том Масуд, и тогда ударила с неба вторая молния, тускло-багровая… Обернулся Мунир — и не увидел ученика своего, Масуда-оружейника, и меча его тоже не увидел. А два горных ручья тихо несли в водах своих осенние листья…

И еще помолчал кузнец Коблан, словно тяжело ему было говорить, но — надо.

— Вот с тех пор и называют себя кузнецы Кабира, Мэйланя, Хакаса и многих других земель потомками Мунира. Вот потому-то и призываем мы благословение старого мастера на каждый клинок, выходящий из наших кузниц. И семихвостый бунчук кабирского эмирата желтого цвета — цвета полуденного солнца, цвета теплой лепешки, цвета осенних листьев, безбоязненно плывущих по горному ручью…

— А Масуд? — тихо спросила Ак-Нинчи. — Он что, так и не объявился?

— Пропал Масуд. Только поговаривали, что согласно данной клятве отковал он в тайной кузне двенадцать клинков, и тринадцатым был клинок из ручья испытания. Тусклой рождалась сталь этих мечей, и радует их красный цвет крови человеческой. И когда ломается какой-либо меч из Тусклой Дюжины и Одного, то вновь загорается горн в тайных кузницах, и проклятый Масуд-оружейник или один из его последователей — а нашлись и такие — берет тяжкий молот и идет к наковальне. Глухо рокочет пламя в горне, стонет железо под безжалостными ударами, и темное благословение Масуда призывается на одержимый меч. Или и того хуже — не новый клинок кует кузнец, а перековывает старый, что был ранее светлым, светлым и…

— А с чего бы это тебе, Высший Чэн, — вдруг перебил кузнеца шут Друдл, — с чего бы это тебе сказками старыми интересоваться? Вроде бы не водилось за тобой раньше любознательности излишней…

Я-Чэн ответил не сразу. Чэн-Я неотрывно смотрел на шута, на коренастого плотного человечка в смешном и куцем распоясанном халате — и видел круглую физиономию с черной козлиной бородкой, которую Друдл непрерывно пощипывал, видел съехавшую на затылок фирузскую тюбетейку, пробитую мной и после аккуратно заштопанную; видел…

Друдл, похоже, несколько дней не брил головы. Его тюбетейку окружал короткий и колючий ежик отросших волос, будто трава — цветастый холмик; и был холм-тюбетейка ярок и праздничен, а трава — побитая морозом и белая от инея.

Ох, что-то Я-Чэн или Чэн-Я — словом, что-то Мы стали слишком вычурно думать. Холм, трава, мороз… Отчего не сказать прямо — седым был Друдл Муздрый, Придаток Дзюттэ Обломка и Детского Учителя, шут-советник эмира Дауда… седым, как лунь, и даже не был — стал…

Оттого черная бородка выглядела ненастоящей, приклеенной, и казалось, что Друдл хочет оторвать ее. Чтоб не выдавала, не напоминала о случившемся.

А Я-Чэн отчего-то подумал, что Блистающие не седеют. Правда, говорят, что они тускнеют… или ржавеют. Одно другого стоит…

— Знаешь, Друдл, — неторопливо заговорил Чэн-Я, — сказки — они ведь снам сродни. А мне в последнее время один и тот же сон снится, хоть днем, хоть ночью. Будто бы Кабир горит, развалины кругом, и я на гнедом жеребце… Вот и боюсь, что сон в руку…

Я-Чэн выждал и добавил словно между прочим:

— В руку аль-Мутанабби. Что скажешь, Друдл?

Фальгрим Беловолосый и Диомед заинтересованно смотрели на Чэна-Меня, Чин нервно накручивала на палец прядь своих длинных волос — все чувствовали, что за сказанным кроется много несказанного; и друзья мои ждали продолжения.

Кос ан-Танья невозмутимо играл костяной вилочкой для фруктов.

Зато Коблан чуть не подавился остатками чая, и закашлялся, тщетно стараясь что-то произнести.

— Он все знает, Друдл, — выдавил кузнец. — Я ж говорил тебе, что мы выпускаем джинна из бутылки…

Теперь настал Мой-Чэнов черед удивляться. Оказывается, с точки зрения Коблана, Чэн-Я уже все знаю, причем не просто что-то знаю или слегка догадываюсь, а знаю именно ВСЕ. Что ж это выходит — единым выпадом из дураков в мудрецы?!

Так мы с Друдлом — мудрецы одной масти…

— Ты прочел надпись, Чэн? — очень серьезно спросил Друдл, и серьезность шута испугала Чэна-Меня больше, чем суетливость Железнолапого.

— Или тебе рассказал эмир Дауд?

Чэн-Я не выдержал его вопрошающего взгляда и опустил глаза. На стол. А рядом со столешницей торчал набалдашник рукояти Меня-Чэна. А на нем покоилась наша правая рука. А на руке, поверх кольчужной перчатки были приклепаны небольшие овальные пластины.

А на одной из них…

Чэн-Я напряг зрение, пытаясь разобрать вязь знаков, выбитых на пластине. Упрямые значки не сразу захотели складываться в слова; зато когда все-таки сложились…

Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби.

Вот что было написано на перчатке… на руке… на нашей руке.

— Я прочел надпись, Друдл, — хрипло пробормотал Чэн-Я. — Да, я прочел ее…

И немного погодя закончил:

— Только что.

Шут искоса взглянул на ан-Танью, и понятливый Кос мигом наполнил кубки, провозгласил витиеватый и не совсем приличный тост за единственную розу в окружении сплошного чертополоха; все дружно выпили, маленькая Чин попыталась ограничиться вежливым глоточком, что вызвало бурный протест окружающих, а Фальгрим даже поперхнулся недожеванной долмой, и Диомед принялся хлопать Беловолосого по спине, но отбил себе всю руку, и…

И никто не заметил, что Коблан обошел стол и встал за Моей-Чэновой спиной.

— Те доспехи из сундука, — тихо, но вполне слышно прогудел Коблан, — они… Их делал мой предок. Тоже Кобланом звали… А делал он их для аль-Мутанабби. Когда тот еще не был эмиром.

— А кем он был? — спросил я, не оборачиваясь.

— Поэтом он был, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби, лучшим певцом-чангиром от Бехзда до западных отрогов Белых гор Сафед-Кух, — вместо Коблана ответил Друдл, умудряясь одновременно швырять косточками от черешен в смеющегося Диомеда. — Помнишь, Железнолапый, как в ауле Хорбаши…

Пожалуй, Чэн-Я сейчас не удивился бы, если бы Коблан кивнул и подтвердил, что они с Друдлом лично знали легендарного аль-Мутанабби, чьи времена даже для Блистающих моего поколения — а наш век несравним с жизнью Придатков — тонули в дымке почти нереального прошлого.

Нет, не это хотел сказать шут Друдл. Совсем не это.

— Конечно, помню! — счастливо рявкнул кузнец. — Ты еще спорил со мной, что «Касыду о взятии Кабира» никто уже целиком не помнит! А я тебя, ваше шутейшее мудрейшество, за ухо и на перевал Фурраш, в аул! Как же мне не помнить, когда ты перед мастером-устадом тамошних чангиров на колени бухнулся, а он так перепугался, что и касыду тебе раз пять спел, и слова записал, и вина в дорогу дал — лишь бы я тебя обратно увел!

— Что ты врешь! — перебил его раскрасневшийся Друдл, хлопая злосчастной тюбетейкой оземь. — Это я тебя оттуда еле уволок, когда ты им единственный на весь аул молот вдребезги расколотил! И добро б пьяный был — нет, сперва молот разнес, а уж потом…

— Да кто ж им виноват, — искренне возмутился кузнец, — что они пятилетнюю чачу в подвалы прячут и тройной кладкой замуровывают! Не кулаком же мне этакие стены рушить? А молот в самый раз, хоть и никудышный он у них был… таки пришлось в конце кулаком. И потом — я им через месяц новый молот привез, даже два!.. и стенки все починил…

Кузнец набрал в могучую грудь воздуха, явно желая еще что-то добавить, возникла непредвиденная пауза, и в тишине отчетливо прозвучал негромкий голосок Ак-Нинчи.

— Спойте касыду, Друдл, пожалуйста…

Друдл зачем-то сморгнул, словно пылинка ему в глаз попала, поднял с пола свою тюбетейку, водрузил ее на прежнее место — и вдруг запел странно высоким голосом, время от времени ударяя себя пальцами по горлу, как делают это певцы-чангиры, когда хотят добиться дрожащего звука, подобного плачу.

Не воздам Творцу хулою за минувшие дела, Пишет кровью и золою тростниковый мой калам, Было доброе и злое — только помню павший город, Где мой конь в стенном проломе спотыкался о тела…

Удивленно слушал поющего шута Фальгрим, прищелкивали пальцами в ритме песни Диомед и ан-Танья, чьи глаза горели затаенным огнем, сосредоточенно молчала Чин — а Я-Чэн повторял про себя каждую строку… и вновь пылал Кабир, грыз удила гнедой жеребец, скрещивались мои сородичи, умевшие убивать, легенды становились явью, прошлое — настоящим и, возможно, будущим…

«А ведь он сейчас совершенно не такой, как обычно, — думал Чэн-Я, — нет, не такой… никакого шутовства, гримас, ужимок… Серьезный и спокойный. Нет, сейчас…»

«…нет, сейчас Друдл мало похож на Дзюттэ Обломка, — думал Я-Чэн, — сейчас он скорее напоминает своего второго Блистающего, Детского Учителя семьи Абу-Салим. Мудрый, все понимающий и… опасный. Две натуры одного Придатка, у которого два Блистающих…»

Помню — в узких переулках отдавался эхом гулким Грохот медного тарана войска левого крыла. Помню гарь несущий ветер, помню, как клинок я вытер О тяжелый, о парчовый, кем-то брошенный халат. Солнце падало за горы, мрак плащом окутал город, Ночь, припав к земле губами, человечью кровь пила…

Сухой и громкий, неожиданно резкий стук наслоился на пение Друдла, жестким ритмом поддержав уставший голос, как кастаньетами подбадривают сами себя уличные танцовщицы и лицедеи-мутрибы — оказывается, Чэн-Я даже не заметил, как вслед за Диомедом и ан-Таньей тоже стал прищелкивать пальцами, словно обычный зевака, слушающий на площади заезжего чангира.

Только большинство кастаньет Кабира черной завистью позавидовало бы тому, как могли щелкать стальные пальцы правой руки Меня-Чэна.

Плачь, Кабир — ты был скалою, вот и рухнул, как скала! …Не воздам Творцу хулою за минувшие дела…

Друдл умолк, а Коблан еще некоторое время раскачивался из стороны в сторону, будто слышал что-то, неслышное для всех — отзвук песни шута, звон струн сафед-кухского чангира, топот копыт гнедого жеребца, несущего мимо дымящихся развалин удивительного Придатка по имени аль-Мутанабби.

— Что ж это получается, — забывшись, прошептал Я-Чэн, и в шепоте отчетливо зазвенела сталь, холодная и вопрошающая, — выходит, это все правда?.. выходит, вначале мы все были Тусклыми? Неужели мы и впрямь появились на этот свет, чтобы убивать — и попросту забыли о кровавом призвании?! Забыли, а теперь вспоминаем, и нам больно, нам стыдно, мы громоздим одну легенду на другую, кричим, что мы — Блистающие… а на самом деле мы — Тусклые!.. врет легенда — первым был Масуд, проклятый Масуд-оружейник, и его мечи были первыми, а лишь потом мы убедили себя, что мы — клинки Мунира!.. и разучились делать то, для чего рождались, и первым было Убийство, а Искусство — вторым, хоть и не должно так быть!..

Все с молчаливым недоумением смотрели на Чэна-Меня. Еще бы! Мало того, что Я-Чэн заговорил одновременно на языке Блистающих и языке Придатков — так я еще и Тусклых приплел… а что об этом могут знать Придатки?!

Хотя… А что, собственно, я — просто я, Высший Мэйланя прямой Дан Гьен — знаю о Придатках?

Что мы все знаем друг о друге?

Много. И в то же время — ничего.

Значит, должно было случиться то, что случилось, привычная жизнь должна была вывернуться наизнанку, трава на турнирном поле должна была стать красной, а волосы шута Друдла — белыми… — и все для того, чтобы мы с Чэном впервые сознательно протянули руку друг другу.

Руку Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби.

Руку из сундука, где хранится одежда, которую надевали Придатки для защиты от Блистающих, бывших тогда Тусклыми.

Люди — для защиты от оружия.

А потом Время сложило весь этот хлам в сундук и захлопнуло крышку…

3

Заснуть я так и не смог. Уж как ни старался — не спалось мне, и все тут.

Придатки давно разбрелись по отведенным им комнатам, Блистающие мирно почивали на своих крючьях да подставках — Гердан-хозяин просто у стены — тьма лениво копилась в углах, растекаясь по полу; а я слегка покачивал левой кисточкой и монотонно считал про себя — один, два, три…

Нет. Не получается.

Картины недавнего прошлого проплывали в сознании, подобно осенним листьям в горном ручье — вот церемония Посвящения у Абу-Салимов, вот я решаю судьбу турнира, вот турнир вместе с вежливым Но-дачи решают мою судьбу… скрипучий голос (голоса?) трех кинжалов-трезубцев, чей Придаток стоял рядом со мной, проваливающимся в беспамятство…

Желтые листья ушедших дней и событий в извилистом ручье моей памяти, желтые листья плыли и плыли, в страхе огибая холодный меч рассудка — вот Шешез и его поручение заняться поиском Тусклых, вот шут Дзюттэ Обломок с его сумасшедшей идеей… вот Чэн у наковальни, помогает Повитухе Коблану ковать железную руку… вот домашний арест, жалобный звон Волчьей Метлы за окном и слепая ярость, заставляющая стальные пальцы сомкнуться на рукояти… первое ощущение цельности с Чэном… убитый чауш и крик Фархада… клинки Мунира… рука аль-Мутанабби…

Что-то исчезло. Чего-то не хватало мне сейчас, сию минуту — и потеря была незаметна и бесконечно важна. Словно некий порыв, до того владевший мной и толкавший вперед, внезапно иссяк и исчез.

Это было неприятно и удивительно, как если бы уже войдя в удар, я вдруг понял, что не имею ни малейшего желания довести этот удар до конца.

Заболел я, что ли?

Нет. Просто мир Придатков, мое с Чэном взаимопроникновение и железная рука — все это незаметно отодвинуло на второй план суть и смысл моего прежнего существования.

Модный узор на новых ножнах и светские Беседы с Волчьей Метлой и Гвенилем; размышления о том, что пора бы женить своего Придатка и лет через пять-семь всерьез задуматься о подготовке нового — или подождать Чэновых внуков, если сам Чэн не растолстеет и не заболеет; выезды в город, в гости; подготовка к очередному турниру — словом, жизнь Высшего Мэйланя прямого Дан Гьена по прозвищу Единорог до смертей на улицах Кабира и до вероломного удара Но-дачи.

Мысли о самоубийстве, боль и страх, и жар от пылающего горна, и мечты о мести, сладкой и хмельной мести; и стальные пальцы на моей рукояти — то мертвые и недвижные, то живые и помнящие; и убитый чауш, и легенда о клинках Мунира, и многое, многое другое — да, это я сейчас, сегодня и сейчас…

Ну и что дальше?!

Мои собственные переживания и близость с Чэном, а главное — стремление знать, узнавать и копаться в том, что было, что могло бы быть — все это затмило реальную возможность мести, реальных (или нереальных) Тусклых и поручение Шешеза.

Короче, будь моя воля — никуда бы я не ходил, никого бы не искал, а только спрашивал бы да размышлял.

Месть меня больше не интересовала. Считайте меня рохлей, зовите меня трусом — сверкать я на вас всех хотел. Руку, оставшуюся на турнирном поле, уравновесила рука, обретенная в кузнице Гердана Шипастого Молчуна и Повитухи Коблана. Потеря — находка, боль и горе — радость открытия нового. Теперь мне нужен был новый повод для мести, чтобы идти по Пути Меча с гневом и страстью, или…

Вот так-то… Или не так, а просто ночь и тишина морочат меня, навевая мысли, которые утром развеются, подобно туману… Посмотрим… посмотрим.

— Ты спишь, Единорог? — еле слышно доносится из угла.

Это Детский Учитель. Тоже заснуть не может, что ли?

Молчу. Пусть думает, что сплю.

— Притворяется, — уверенно отвечает второй голос, вне всяких сомнений принадлежащий Обломку. — Хитрый он стал, Наставник… Скоро штопором завьется от хитромудрости своей, и будет пробки истины из бутылей бытия выдергивать! Дашь пробочку на бедность, а, Единорожа?

— Не дам! — раздраженно бросаю я и тут же понимаю, что дальше притворяться спящим бессмысленно.

— Не спит он, Наставник, — как ни в чем не бывало сообщает Обломок, адресуясь к Детскому Учителю. Слово «Наставник» он произносит со странным насмешливым уважением. Так мог бы называть сына, вышедшего в мастера, умудренный жизнью и опытом отец — хотя Дзюттэ можно считать кем угодно, но только не умудренным.

Интересно, а сколько лет Обломку?

И почему я никогда не видел Блистающих с такой внешностью, как у него? Только потому, что он — шут? Так не родился же он шутом…

— Это я во всем виноват, — вдруг заявляет Детский Учитель. — И нечего, Дзю, меня успокаивать! Мое слово было последним, мне и отвечать!..

— И вовсе не твое, а мое! — бросает Обломок, а я слушаю их перепалку, и ничего не могу взять в толк. Гвениль тоже вину на себя брал — дескать, не проиграй он турнирную рубку Но-дачи, все было бы в порядке. Я уж устал ему твердить: брось, Гвен, судьбу не разрубишь, я хоть живой остался, а сколько Блистающих на улицах Кабира ушло в Нюрингу? То-то же!..

Теперь еще один виноватый выискался. Он-то здесь при чем? Ведь не Детского Учителя слово, и уж тем более не шуточки Дзю — я, я последнее слово о турнире сказал, еще у Шешеза в гостях!

— А что ты должен был им ответить?! — яростно шипит Дзюттэ. — Что ты согласен, что из-за какой-то Шулмы — если она вообще существует! — клан Детских Учителей покроет ржавчиной почти восемь веков благоразумия и станет учить юных Придатков убивать?! Что ты, как Верховный Наставник, готов стать Диким Лезвием и других сделать такими же?! Ты это должен был сказать, да?!

Так, сейчас они всех перебудят… Впрочем, любопытство уже проснулось во мне, а остальным просыпаться вроде бы и не к чему.

— Тихо! — командую я лязгающим шепотом, и, как ни странно, они мгновенно умолкают. — Вы меня зачем будили? Без зрителя ругаться скучно?! Значит, так — или вы без воплей объясняете мне, в чем дело, или — клянусь клинками Повитухи Масуда! — я…

Договаривать мне не пришлось. Упоминание о клинках пришлось как нельзя кстати — Дзюттэ и Детский Учитель мигом угомонились.

— Ты что?! — с некоторым испугом брякает Обломок. — И впрямь дурак… Кто ж такими именами ночью бросается?! Я думал, дурнее меня никого нет, а оказывается…

Тьфу ты, пропасть! Оказывается, я в запале имена Повитух перепутал. Хотел Мунира вспомнить, а мне на клинок Масуд подвернулся!

Даже в темноте я вижу — нет, скорее чувствую — как они переглядываются. Конечно! Во-первых, если дурак-Единорог такими именами бросается, то он их наверняка знает. Спрашивается — откуда? Предположить, что от Придатков — нет уж, Дзюттэ, конечно, тоже дурак, но не сумасшедший. И потом — может, я с умыслом Масуда, Повитуху Тусклых, помянул? Мало ли…

— Ладно, — наконец решается Детский Учитель, — начистоту так начистоту. От Кабира до Мэйланя сколько дней пути?

Он что, в Мэйлань собрался? Родичей моих проведать?

— Недели три, — отвечаю, — с лишком. И коней не жалеть. А если с караваном, не спеша — так и поболе будет. А что?

— Ничего. А от Мэйланя до Кулхана?

Кулхан — это пески на северо-востоке от Вэя, окраины Мэйланя. Я и не был-то там ни разу… ведь по-мэйланьски «кул-хан» — «плохие пески».

И не просто, а очень плохие.

— Ну… не знаю. Дня три, если тропы выучить. Или кого-нибудь из Охотничьих ножей в проводники взять.

— А если наобум?

— Тогда — неделю. Или вообще не доберешься.

— Так… Ну а если через Кулхан насквозь пройти и взять еще севернее? Там что?

Ишь, заглянул! Я и не слыхал, чтоб кто-нибудь в этакие дебри забирался… зыбучка там, если верить слухам. То есть это в Кулхане зыбучка, а за ним…

— Ничего, — отвечаю. — Конец света. Восьмой ад Хракуташа, где Ушастый демон У плохих Придатков перековывает.

— Да? — вмешивается Обломок. — А нам сказали, что там Шулма.

— Какая еще Шулма? Кто сказал?

— Друг твой один, — невесело хихикает Обломок. — Близкий. Длинный такой, слабо изогнутый, рукоять чуть ли не в полклинка, а гарды и нет-то почти. Руки Придаткам рубить любит.

— Но-дачи?!

— Он самый… Ну что, Наставник, рассказывай…

И Наставник рассказал.

4

По словам Детского Учителя, дней за десять до того, как произошло первое убийство в Хаффе на открытом турнире, к нему явились гости.

Но-дачи явился, потом еще один Блистающий, очень похожий на Но-дачи, но совсем маленький, не больше самого Детского Учителя; и трое странных кинжалов с узким граненым клинком и длинными острыми усами выгнутой гарды, отчего сами кинжалы сильно напоминали трезубцы, снятые с древка.

(Вспомнил я турнир, кинжалы эти вспомнил, как они Но от меня да Чэна беспамятных уводили; голос их скрипучий вспомнил, Придатка нескладного, одного на троих — и не сказал я ничего, только кистью качнул Детскому Учителю семьи Абу-Салим: продолжай, мол…) …Говорил, в основном, Но-дачи. Остальные молчали. Плохо как-то молчали. С вызовом. Короткий Блистающий сперва даже имени своего не назвал, а по виду его род определить не выходило. Кинжалы-трезубцы велели звать их Саями, а больше ничего не добавили.

Вот и звал их Учитель про себя: Сай Первый, Сай Второй и Сай Третий.

Только речь в первую очередь не о них.

Если верить Но-дачи — а он сперва произвел на Детского Учителя (как и на меня) весьма неплохое впечатление — так вот, Но-дачи будто бы был моим земляком, и нелегкая как-то занесла его в Кулхан.

Что он там искал — неизвестно, и Детский Учитель решил не заострять на этом внимания. Мало ли куда вздумается отправиться молодому Блистающему? — а Но-дачи был, похоже, лет на тридцать моложе меня. Почему на тридцать? Когда я уезжал из Мэйланя, муаровый узор на клинках был темным, но все вокруг поговаривали, что скоро в моду светлый войдет, «лянь памор» по-нашему. Мне при отъезде всего-навсего двадцать девять лет стукнуло, узор у Но светлый, чистый «лянь памор», а узор при рождении образуется. Сходится?

Ладно. В этом деле многое на веру придется брать. Возьмем, и дальше пойдем.

Короче, Но-дачи ухитрился пройти Кулхан. У Придатка его на воду то ли чутье, то ли везенье было — два раза на заброшенные колодцы натыкался, и еще раз на конного Придатка, застигнутого песчаной бурей. Фляга у покойника нашлась, небольшая, но на два дня пути хватило.

Коня у них в первую же неделю бешеный варан сожрал, так Придаток пешком шел, Но-дачи на плече нес и сушеную варанятину жевал — в отместку за коня, что ли…

Нес, нес и вынес. На свою голову.

…Убили его, Придатка этого. Пески насквозь прошел, гнилую воду по капле цедил, когда варанов не стало — змей на солнце вялил… и все для того, чтоб у первого же дерева, кривого да чахлого, прирезали его, как скотину.

Три копья ждали у этого дерева. Три легких копья неизвестного рода и три ножа. Ну, и три Придатка на низкорослых косматых лошадках.

Только молчали они, и копья эти, и ножи — молчали, сколько Но-дачи не кричал им издали. И еще дух от них шел… нехороший. Будто и не Блистающие они вовсе, а так — вещь.

Вещь неразумная. Мертвая.

Или почти мертвая.

Или даже и не жившая никогда.

Так что когда Придаток Но-дачи из последних сил добежал до ожидающих — один из всадников глянул на него искоса, наклонился, вынул безразличный нож и деловито перерезал горло покорителю Кулхана.

Как ветку срезал. Равнодушно так, спокойно, без злобы.

И вытер неживой клинок о шкуру лошади.

Знай Но-дачи заранее то, что он тогда лишь начал узнавать; умей он в тот миг то, чему нескоро обучился — не спешил бы он к всадникам. И так, неспешно, всех девятерых положил бы рядком у того же дерева. Три копья, три ножа, три Придатка.

В пыль.

(Вот в это я поверил сразу).

…Увезли его. Приторочили к седлу и увезли. И очень скоро выяснил Но-дачи, что вокруг него лежит Шулма, и живущие здесь Придатки зовут себя шулмусами; а еще узнал, что нет в Шулме Блистающих.

Оружие есть. Вещь неразумная, для убийства созданная.

А убивали в Шулме немало. Род на род, племя на племя, то набег, то распря. Так что работы железу хватало.

Брезжило что-то в местных клинках, словно фитиль мокрый свечной горел — вспыхнет, погаснет, снова вспыхнет, зашипит, затрещит и плюется во все стороны. Чадит, а не светит.

Вещь не вещь, тварь не тварь. Но и не Блистающие.

Дикие Лезвия. Совсем-совсем дикие.

Без легенд и сказок. Без красоты вымысла.

Как есть. По-настоящему.

…Не всех пришлых Придатков в Шулме резали. А тех, что из-за Кулхана явились — тех вообще берегли и, в отличие от других рабов, даже на тяжелые работы не ставили.

И кормили не впроголодь. Это Придатку Но-дачи просто не повезло отчего-то. Не глянулся он шулмусам-заставщикам, что ли?

Чего уж теперь гадать…

А вот Блистающих у пришельцев отбирали. Оружие то есть, с точки зрения шулмусов. И хранили пленных Блистающих в почетном шатре.

У каждого уважающего себя племени — а племен, себя не уважающих, не было в бескрайней Шулме — имелся такой шатер.

Знатное жилье! На отдельной повозке возили, трех белых коней запрягали да трех гнедых — это когда на новое место откочевывали. А вот когда на стоянках разбивали, то сверкал и искрился шатер золотыми полосами переплетающихся цветов и узоров, искусно вышитых по зеленому бархату; низ шатра натягивался на массивные колья красного металла, покрытые тончайшим чеканом работы неведомых златоделов.

Вроде бы и небогата ремеслами кочевая Шулма, а вот поди ж ты!..

В шатре том и познакомился Но-дачи с братьями-Саями, хмурыми и неразговорчивыми, и с другими Блистающими, невесть какими путями попавшими в Шулму. Только не сразу понял Но, почему одни Блистающие в шатре на белой, как снег, кошме лежат, а другие — на пунцовой.

Как по крови плывут.

…Долго понимать не пришлось. Поначалу соседей спрашивал — те, что с белой кошмы, и сами ничего не знали или делали вид, что не знали, а те, которые с пунцовой — отмалчивались.

Вскоре все выяснилось само собой.

По большим местным праздникам, шесть-семь раз в год (как турниры в Кабире!) устраивало племя общий той. Скачки, пляски, песни, козлодрание, котлы сорокаведерные мясным паром кипят, маленькие Придатки-шулмусики с головы да ног бараньим жиром да кислым каймаком перемазаны. А в последний день тоя звали какого-нибудь раба-Придатка — непременно того, кто из-за Кулхана пришел — и заставляли выбирать оружие по руке.

С белой кошмы.

А потом ставили их обоих — Придатка с Блистающим — против бойца-шулмуса.

И в ладоши хлопали — начинайте, дескать!

Вот так хлопнули однажды и для Но-дачи. И для рослого темнокожего Придатка — дурбанец, наверное! — что уверенно поднял Но с белой кошмы.

(«Еще бы! — подумал я. — Они там, в Дурбане, и без того на двуручниках помешаны, прочие роды обижаются… ну да ладно, не о том сейчас речь…») Истосковавшийся по Беседам Но-дачи начал ее радостно и красиво — благо Придаток попался сообразительный. Три стремительных дуги прочертил в воздухе тяжелый клинок, и слетела верхушка шулмусского малахая из лисьего меха, забился на полынном ветру распоротый рукав чекменя, рассыпались костяные украшения с лопнувшего шнурка на жилистой шее…

А кривая сабля-клыч не сказала в ответ ни слова. Шагнул шулмус, и узкий клинок просто и грубо погрузился в живот нового Придатка Но-дачи. Темная кожа посерела, будто пеплом подернулась, гулко забили барабаны — и вновь остался Но-дачи один.

В шатре. На белой кошме.

А за шатром хлопали в ладоши и счастливо взвизгивали довольные шулмусы. Как же — такая победа!

Даже обнаженное оружие, которым размахивали жители Шулмы, что-то азартно бормотало, захлебываясь пьяным весельем — да только невнятной была речь шулмусских клинков, одышливо присвистывали копья, заикались на взмахе метательные ножи…

Ну и что? Зато могли то, чего не могли Блистающие Верхнего Вэя, Кабирского эмирата, Омелы Кименской, древнего Мэйланя, Лоулеза, Дурбана, Хаффы, Хакаса…

Шулма — могла!

Видел Но-дачи — по уменью Беседовать один Блистающий дюжины здешних сабель стоит. Стоить-то, конечно, стоит, но вот в чем беда: через себя не переступишь, а уменьем убийства не перекрыть!

Разве что…

Отлежался Но на кошме, отмолчался, и месяца через два, на очередном тое, с другого конца подойти решил.

Пять раз выбивал он боевой топор из рук одноглазого шулмуса-поединщика, пять раз кричал топору: «Опомнись, брат!..»

Не докричался. Глухо ухал топор, как птица ночная — и все. А затягивание боя считалось среди шулмусов уловками Гэнтэра, лукавого божка воров и конокрадов, недостойными настоящего мужчины. Зароптали зрители, мелькнул в воздухе волосяной аркан, рухнул хрипящий Придаток, роняя Но-дачи…

…Очнулся Но на кошме.

Белой.

Долго думал большой меч, долго себя наизнанку выворачивал, долго копил в себе скудные крохи решимости; и накопил. После третьего боя, короткого и страшного, отнесли его с почетом на пунцовую кошму и всю ночь выли вокруг Но по-праздничному.

Никогда не забудет двуручный Но-дачи, Блистающий Мэйланя, как снял он с плеч свою первую голову.

Вот ведь как выходит — и чужая голова своей стать может, когда снимешь ее с хозяина.

А Придатка, что в тот памятный день Но-дачи держал, в племя приняли. На одного шулмуса больше стало. Молодец!..

Еще бы не молодец… И себя спас, и Но-дачи. Ведь если какой Блистающий с белой кошмы за год так крови и не попробует — приносили неудачника в жертву Желтому богу Мо, разломав на три части и утопив в священном водоеме.

Все дно — в обломках. Гнилых, ржавых.

Кладбище, как есть кладбище. Братская могила.

А так — хорошо. С пунцовой кошмы на праздничные бои лишь три раза в год берут. И то — против новеньких. Тех, что Беседуют. По-старинке. Как привыкли в Мэйлане, Кабире, Хаффе…

Вот поэтому и не рассказывают новичкам, за какие такие дела с кошмы на кошму перекладывают.

…Год прошел. Второй прошел. Третий начался.

И как-то ночью вошли в шатер, переступив через удавленного стража, девять Придатков — из тех, что в разное время были в племя приняты. А у шатра восемнадцать коней землю копытом рыли — девять заседланных, девять — в заводе, под вьюки.

Взяли Придатки с пунцовой кошмы одиннадцать Блистающих — троих братьев-Саев, Но-дачи, потом похожего на Но маленького Шото… еще шесть клинков, проверенных Шулмой…

И — только пыль взвилась за беглецами. Утром кинулась Шулма вдогон — куда там! У ближайшего табуна табунщик пополам рассечен — видно, впрок праздничная наука пошла! — кони на земле бьются с сухожилиями перерезанными, плачут детскими голосами. Пока на дальний выпас пешком, пока…

…Прошли они Кулхан. Семеро — из девяти Придатков. Девять — из одиннадцати Блистающих.

И четыре лошади.

Прошли. Обратно. Зная, что там, за песками, далеко, есть на земле место такое — Шулма.

И земля им тесной показалась.

Глава 9

1

— Интересное дело… — задумчиво прошелестел я, когда Детский Учитель надолго замолчал. — Ну, допустим… А почему тогда они именно к тебе пришли, на жизнь жаловаться? Мало ли в том же Кабире Детских Учителей? И вообще…

— Учителей-то немало, — вмешался Обломок. — А Детский Учитель семьи Абу-Салим — один. И слово его, как Верховного Наставника из Круга Опекающих, дороже иных слов стоит. Вот так-то! И не только в Кабире.

Я не особенно разбирался в иерархии Детских Учителей, но сказанного Обломком было достаточно, чтоб угомониться и не приставать к маленькому ятагану с лишними вопросами.

— А ты, Дзю? — видимо, я угомонился, да не совсем. — Ты тоже Верховный Наставник, раз при этом разговоре присутствовал?

— Я — Верховный Насмешник, — ухмыльнулся Дзюттэ. — И я не присутствую. Я прихожу и остаюсь, пока меня не выгоняют. А когда выгоняют, то я все равно остаюсь. Понял?

— Понял, — качнул кистью я. — Ладно. Наставник, рассказывай дальше.

— Дальше? — тихо переспросил Детский Учитель. — Чтоб дальше рассказывать, надо сперва назад вернуться…

И мы вернулись назад.

…За три месяца до побега попал в шатер к Но-дачи незнакомый Блистающий. Попал — и сразу на пунцовую кошму лег. Его в набеге из чужого племенного шатра выкрали, так что он в Шулме уже лет пять обретался, и всему, чему надо, обучен был. В том шатре он вместе с братом-близнецом лежал, только в суматохе набега пропал брат куда-то…

И одной долгой ночью, когда нет иного дела, кроме как спать или разговаривать между собой, рассказал новый Блистающий о том, что недавно случилось в его племени — а был он из известного в Мэйлане рода парных топоров Шуан, не склонных к выдумкам и многословию.

(Да, я неплохо знал когда-то Шуанов по обеим линиям — Верхневэйской и Мэйланьской — и к многословию они были склонны не больше, чем к умышленной порче Придатков. Хотя — если эта Шулма действительно такая…) …Случился в племени, где находился тогда Шуан, заблудший топор с короткой рукоятью и подобным луне лезвием — праздничный той. Скачки-байга, песни-пляски, хмельная арака — все, как полагается.

Все, да не все.

Явился в племя, в самый разгар тоя, чужой Придаток с Блистающим на поясе. По внешнему виду оба — чистые Вэйцы. И пришли от юго-восточной границы Кулхана. Почему сами пришли, а не под конвоем заставщиков — неясно, да и лень в праздник разбираться.

Ну, раз пожаловали — становитесь в круг, за цвет кошмы и жизнь Придатка спорить!

Стоят они в круге. Смотрят на шулмусов. И те на них смотрят. Видят — Придаток стройный, узкоплечий, черноглазый, в суконный бешмет затянут; ни вида, ни силы, одни глаза из-под войлочного колпака лихим огнем горят. Такие огни в полночь на заброшенных курганах-могильниках видеть можно — можно, да не нужно. Кто их близко видел, те домой редко возвращаются.

А Блистающий, что только что был на поясе, а теперь уже в руке подрагивает — вроде бы обычный меч, прямой да короткий, клинок треугольный, двулезвийный, только у гарды-крестовины тот клинок чуть ли не в полторы ладони шириной, а у острия — полукругом под бритву сточен.

(— …Чинкуэда, — бросаю я. — Как же, слыхал…

— Что? — удивляется Детский Учитель.

— Чинкуэда, говорю. Есть такая семья у нас на северных солончаках. Затворники, в свет редко когда выбираются…

— А… ну хорошо. Пусть будет по-твоему. Дальше говорить?) …Вышел к гостю незваному в круг шулмус с двумя копьями. Поглядел на соперника Придаток, звонко расхохотался у него в руке Блистающий Чинкуэда, и затем острием указал по очереди на семерых шулмусов, что впереди прочих стояли.

Выходите, мол!..

Те и вышли. Стоят ввосьмером. Ждут.

— Джамуха! — сказал стройный Придаток и в грудь себя кулаком стукнул. Дескать, зовут меня так — Джамуха…

…Знал топор Шуан, что любой Блистающий по уменью своему много шулмусских клинков на весах Беседы перевешивает. А вот то, что новенький Блистающий, не обожженный Шулмой, не терявший Придатков, с первого же раза восьмерых шулмусов играючи положит — этого топор Шуан не знал.

И двуручный Но-дачи не знал. А узнав — удивился.

(И я удивился.) Покачался окровавленный Чинкуэда над трупами, посвистел лениво в тишине, и в ножны лег, не вытершись. Придаток его улыбнулся нехорошо, в карман бешмета полез и пригоршню ушей оттуда достал. На землю бросил.

По серьгам признали шулмусы уши своих пограничных заставщиков.

Через полгода новый вождь был у племени. Взамен прежнего, зарезанного на глазах у всех.

Звали нового вождя — Джамуха Восьмирукий.

И на поясе его всегда висел прямой короткий Чинкуэда, скорый на смерть.

2

А еще через три месяца указал Чинкуэда острием на четыре стороны света и сказал: «Много земель — одна Шулма. Много племен — один народ. Много Придатков — один вождь. Кто не согласен — умрет.»

Было это незадолго до похищения топора Шуана. И чуть дольше оставалось до дерзкого побега девяти Придатков и одиннадцати Блистающих.

Топор Шуан тоже был среди них.

Он остался в Кулхане. Зыбучка засосала.

3

…Детский Учитель все еще тихо шелестел, сообщая разные малозначащие подробности, молчал Обломок — слишком долго для его характера — спали мирным сном остальные гости и Гердан-хозяин (интересно, а почему я считаю себя тоже чем-то вроде хозяина, хоть и сам в гостях?), крупные кабирские звезды заглядывали в окно…

Короче, я уже не слушал Детского Учителя, а думал о своем. Вернее, о чужом — о невероятной Шулме, о Но-дачи и о том, что мне его не жалко.

Абсолютно.

Я и сам стоял вплотную к той черте, которую Но перешел волею неумолимых обстоятельств. Я — тут, пока еще тут; он — там, уже там… но нас разделяло не более одной длины клинка. Хороший выпад судьбы — и мы будем рядом.

А моя личная судьба носила имя. Но-дачи. Бежавший из Шулмы.

Нет, ненависть ушла и пока не появлялась, но и жалости не возникало. Скорее уж мне стоит задуматься, что никаких Тусклых я, как ни буду стараться, не найду. Миф рассыпался на глазах, теряя плоть и реальность — ужасом Кабира, Дурбана, Хаффы оказалась кучка Блистающих из Шулмы, с того конца света.

Бороться с легендой мне было бы страшнее.

Постой, Единорог… ты все-таки собираешься бороться?

Ладно. Отложим до утра.

— …и он сказал, — пробился сквозь мои раздумья шелест Детского Учителя, — что настанет день, когда Джамухе Восьмирукому станет мала Шулма. И тогда Шулма придет в Кабир. Ты слушаешь, Единорог?

— Да-да, — торопливо звякнул я. — Конечно… Шулма придет в Кабир. И что дальше?

— А дальше, — не выдержал Обломок, — по его словам, мы все станем заложниками собственного воспитания. Пока мы будем пытаться Беседовать и возмущаться грубостью незваных со-Беседников — Придатки Кабирского эмирата умоются кровью. И вскоре Кабир станет Шулмой. Ясно?!

— Ясно.

Мне действительно было ясно. Да, на месте Но-дачи и его спутников я тоже в первую очередь явился бы к Верховному Наставнику из Круга Опекающих. Чье слово весомо в среде Детских Учителей.

— Шулма, если она есть, придет в Кабир не завтра, — медленно продолжал я. — И не послезавтра. Значит, у Кабира есть время. Значит, за это время Детские Учителя эмирата могут успеть многое. Взрослого Придатка очень трудно переучить заново, а вот Придатка-подростка… или лучше Придатка-ребенка… Исподволь, осторожно внедрить в податливое сознание мысль о возможности умышленной порчи друг друга, вовремя подтолкнуть неокрепшую руку, чуть-чуть изменить навыки, когда надо — промахнуться, когда надо — попасть… И когда (если!) Шулма придет в Кабир — ее встретят новые Придатки, чье уменье убивать, помноженное на мастерство Блистающих… Бедная Шулма! Да, на месте Но я предложил бы то же самое.

— Ты угадал, Высший Дан Гьен, — со странной дрожью в голосе подтвердил Детский Учитель. — Но-дачи предложил именно этот выход.

— Ну и?..

— И я отказался. Я не знаю, придет ли Шулма в Кабир, но если бы Детские Учителя эмирата согласились бы на предложение Но-дачи — с этого дня, с этой минуты Шулма уже была бы в Кабире. А Дзю сказал…

— А я сказал, — резко перебил Наставника Обломок, — что за Шулмой не надо далеко ходить, потому что она уже в Кабире! Что Но и его приятели — это и есть Шулма! И если Блистающий способен помыслить о том, чтобы научить детей-Придатков убивать — он… он должен был навсегда остаться в Кулхане! Добровольно!

Меня поразила горячность шута. Предложение Но-дачи затронуло, вне всяких сомнений, какие-то сугубо личные чувства Обломка — вот только какие?

И опять же — сколько ему лет?

— Договаривай, Наставник, — тоном ниже буркнул Дзюттэ. — Все, не лезу больше…

— Чего уж там договаривать, — отозвался Детский Учитель. — Ушли они. Надо быть ржавчиной порченым, чтоб не понять — не дадим мы с Дзю юных Придатков портить. И сами не будем, и другим закажем. А они, беглецы из Шулмы, не глупее нас были. Маленький Шото — тот чуть не с середины разговора зверем на меня косился, а братья-Саи в дверях задержались и говорят: «Видишь, Но, мы же тебя предупреждали… Чистенькие они все тут, а мы теперь грязненькие — не станут нас в Кабире слушать. Придет Шулма, научит чистеньких пачкаться — да поздно будет. Станут пьяные шулмусы Блистающими владеть, а сами Блистающие Придатками станут. Нет уж, не дадим мы чистеньким вот так, от чистоты душевной, подохнуть! Наша грязь дешевле да проще — сами, сами обучитесь, чему надо… хотите или не хотите». Не понял я сперва, о чем это Саи, а как первое убийство в Хаффе свершилось, так сообразил — только поздно.

— Почему поздно? — спросил я.

— Ты уже почти научился убивать, — тихо ответил Детский Учитель. — Маскин Седьмой из Харзы — учится. Это только из числа тех, кого я знаю. И о ком я знаю. Кто следующий? Шешез? Лунный Кван? Гвениль? — а я именно его подозревал в содействии Саям и Но-дачи! Волчья Метла? Кто?! Может быть — я?!..

— Или Обломок, — не подумав, предположил я.

Дзюттэ промолчал — что само по себе было удивительно — но промолчал он так, что вот мне-то и стало не по себе. Было в его молчании что-то общее с молчанием Фархада иль-Рахша, грозящим прорваться бешеным звоном: «Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби!»

Ну почему, почему я даже после всего случившегося так ужасающе легкомыслен? Говорю, не подумав; лезу, куда не следует; смеюсь, когда стоит быть серьезным, и наоборот…

Впервые я подумал, что с точки зрения многих кабирцев я могу оказаться в чем-то похожим на Дзюттэ Обломка. Вот она какая, личина шута…

— А почему ты не рассказал обо всем Шешезу? — поинтересовался я, адресуя этот вопрос Детскому Учителю. — Рассказал бы, и Шешез наверняка принял бы какие-то меры…

— А он и принял, — горько усмехнулся маленький ятаган. — Просто поверить в Шулму и угрозу Но-дачи для Шешеза было ничуть не легче, чем поверить, например, в тех же Тусклых. Вот он и поверил… во все сразу. Поговорил с тобой о Тусклых, провел опрос о целесообразности турнира, поручил нам приглядывать за происходящим, доверил харзийцу Маскину Седьмому поиск Тусклых, или хоть кого-нибудь; прислушался к предложению Дзю изготовить для твоего Придатка новую руку… Опять же не лез куда не надо. Каких еще мер ты ждал от Шешеза фарр-ла-Кабир, Единорог?

— Ну… других, — промямлил я.

— Других… Для других мер нужно уметь то, чему нас учат беглецы из Шулмы! Вот так-то…

Слабый шорох — и в дверном проеме возник силуэт Придатка. Я узнал его — теперь мне все легче было различать и Придатков, и те мелкие детали, которые обнаруживали смену их настроения. В дверях стоял Друдл. Придаток Обломка и Детского Учителя.

Нет, кроме Чэна, я никого больше из них не мог пока называть иначе, как Придатками. Ну и ладно… не все сразу.

— Заболтались мы совсем, — как ни в чем не бывало заявил Дзюттэ. — А спать по-прежнему не хочется. Пошли, Наставник, прогуляемся по холодку, остынем… Спи, Единорог, и не сердись, что разбудил. Чувствуешь, какой я вежливый стал? А все твое облагораживающее влияние…

Придаток Друдл неслышно приблизился, Дзюттэ и Детский Учитель устроились у него за поясом — и через мгновение я был единственным бодрствующим в комнате.

А спустя некоторое время я задремал.

И увидел сон.

4

Я висел в черной бархатной бесконечности, сверкая обнаженным клинком. Ледяная мгла слабо мерцала многочисленными искорками, и я догадывался, что каждый дрожащий огонек — это Блистающий, невероятно удаленный от меня и оттого такой же одинокий и беззащитный перед молчащим и равнодушным мраком.

Слабый звон донесся до меня откуда-то снизу — если здесь были верх и низ. Я вгляделся — и увидел крохотный зеленоватый шарик. Как тогда, на улице Сом-Рукха, когда сколотый с гарды убитого Шамшера бронзовый шарик откатился к глиняному дувалу…

Едва эта мысль посетила меня — я ощутил собственный вес и гигантской молнией понесся навстречу растущему шарику, пронзая пустоту, рассекая облака, расплескивая плоть земную и с каждым мгновением становясь все тяжелее.

Потом некоторое время не было ничего.

Совсем ничего.

…До половины уйдя в рыхлый холм, огромным крестом возвышался я над сумрачной равниной, и тучи неслись по мглистому небу, цепляясь за мою рукоять.

А по равнине двигалась странная процессия.

Блистающие и Придатки.

И как только кто-то из них проходил мимо моего холма — я слышал Имена, незнакомые мне, еле различимые в раскатах хриплого грома.

Придаток Артур Пендрагон и Блистающий меч Эскалибур, Придаток Тетра, король фоморов, и Блистающий меч Орна, одноглазый Придаток Один и копье Хунгнир; божественный Придаток Луг, искусный в ремеслах, и копье Ассал; чернокожий лев Антара Абу-ль-Фаварис и меч аз-Зами, Сусаноо-но-Микото, неистовый бог-Придаток ветра и морских стихий, и его Блистающий меч Десять дланей…

Они шли и шли, и я уже не понимал, кто из них Блистающий, а кто — Придаток; они шли, и гремел гром, и этому не было, не могло быть конца.

Этому не было даже начала.

Зигфрид и его меч Грам, Фрейр и меч Хундингсбана, Тор и боевой молот Мьелльнир; Келтхайр, сын Утидира, и копье Луйн, Роланд и его меч Дюрандаль, Магомет, пророк Божий, и его мечи — Джуль Факар, что значит «Пронзатель», Медхам, что значит «Острый», аль-Баттар, или «Рассекающий», Хатей, или «Смертоносный», и еще два копья — аль-Монсари и аль-Монсави…

И я проснулся, когда гром превратился в голос — усталый, хриплый, слегка севший, словно после долгого крика.

— Будь проклят день, когда оружию стали давать имена! — сказал тот голос.

5

Проснувшись, я не помнил почти ничего, кроме голоса и его последних слов.

— Приснится же такое… — еле слышно лязгнул я, и в этот миг железная рука коснулась моей рукояти. Рядом стоял Чэн, мотая отяжелевшей спросонья головой и часто-часто моргая.

— Приснится же такое… — прошептал Чэн, становясь Чэном-Мной, и я еще раз увидел глазами его памяти равнину, процессию; и услышал голос.

Чэну снился тот же сон. Только запомнил он больше.

— Так, гулять… гулять… — бормотал Чэн-Я, укрепляя ножны на поясе и пробираясь к двери. — На свежий воздух, в холодок…

Я-Чэн даже не сразу заметил, что почти дословно цитирую Обломка, а когда заметил — мы уже находились на улице и с удовольствием впитывали ночную прохладу.

Некоторое время мы прогуливались возле главного входа, думая каждый о своем. Я говорю — «мы», потому что в первую же секунду взаимопроникновения стало понятно — Придаток Друдл рассказал Чэну почти то же самое, что Детский Учитель поведал мне; и нам с Чэном совершенно необязательно обмениваться узнанным для полноты картины.

Так что мы отошли друг от друга на шаг — этот шаг был невидим никому, кроме нас — и вспоминали подробности ночного разговора.

Каждый сам по себе — и в то же время вместе. Оказывается, «мы» ничуть не хуже, чем «я» или даже «Я-Чэн»…

Неподалеку начинался чей-то сад, совершенно не огороженный, и там оглушительно стрекотали цикады, заставляя вибрировать воздух. Я подумал, что в моей воле бросить все и завтра же покинуть Кабир. Эмират велик, да и дружественных земель немало — и везде меня примут с радостью. Обзаведусь новыми друзьями, ничем не буду интересоваться, никого не буду разыскивать, никому не стану мстить, начну Беседовать вполсилы, чтоб не привлекать лишнего внимания, а по ночам буду отводить душу с Заррахидом…

И никаких тебе забот — ни личных, ни государственных! Уйдут видения горящего Кабира, оборвет свой бег гнедой жеребец, и аль-Мутанабби, первый Придаток на кабирском престоле, снова станет всего лишь именем на одной из пластин латной перчатки. И все вокруг будут думать, что там, в перчатке есть живая рука — ну а что им останется думать?!

Ночь пахла персиками и рейханом, я счастливо улыбался и перемигивался со звездами, прекрасно понимая, что никуда я не уеду, и, в конце концов, все в этой жизни будет идти своим путем — хочу я этого или не хочу.

Своим путем.

Путем Меча.

Только теперь до меня дошел смысл старинной поговорки: «Не мы идем по пути, но Путь проходит через нас». Ведь если так — можем ли мы уклониться, отказаться, свернуть?

Вот я и свернул — за угол, обходя Кобланов дом.

Через пару минут я и Чэн оказались на той самой глухой улочке, которую не раз обозревали во время нашего невольного заточения. Ага, вот на этом самом месте находился Гвениль, когда я из зарешеченного окошка кричал ему, чтобы он срочно сообщил Шешезу о пленении несчастного Единорога; а потом Гвен удалился в переулок…

— А ведь мы предупреждали тебя, Наставник, — донеслось из переулка. — Упрямец ты, однако… был.

Это, наверное, Обломок опять что-то втолковывает Детскому Учителю.

Чуть ли не впервые реакция Чэна оказалась быстрее моей. Я еще только понимал, что резкий скрипучий голос никак не может принадлежать Обломку, а Чэн уже метнулся к угловому забору и, прикрываясь его тенью, мигом оказался у поворота.

И тут, как по заказу, некая одинокая и взбалмошная тучка решила немного поерзать по небу — и клинок лунного света наискось полоснул по Кабиру, высвечивая ближнюю к нам часть переулка.

И то, что происходило там.

…Прижавшись спиной к задней глухой стене чужого дома, стоял Придаток Друдл, держа руку на эфесе Детского Учителя. Рядом с Наставником огибала кушак Друдла гарда-лепесток Обломка. И я еще некстати подумал, что плотный и приземистый Друдл сейчас напоминает тростниковую жабу, ждущую очередного комара.

Все мое проклятое легкомыслие… не о том думаю, не о том!..

Напротив переминались с ноги на ногу двое Придатков. Первого из них я узнал бы и в полной темноте, даже несмотря на троицу кинжалов-трезубцев за его поясом. Усы-гарда кинжалов по форме изгиба ужасно напоминала одностороннюю гарду Обломка, хотя в остроте тонких, хищно блестевших лезвий сомневаться не приходилось.

Братья-Саи, приемные дети Шулмы; и их обманчиво нескладный угловатый Придаток в темной, заправленной в холщовые штаны рубахе с широкими развевающимися рукавами.

Я слегка задержал взгляд на Саях, с врожденным уменьем Блистающего оценивая их внешний вид — семь граней клинка, цельнокованого вместе с двурогой изогнутой крестовиной, рукоять плотно обкручена грубой веревочной спиралью и завершается простой круглой головкой.

Ни украшений, ни излишеств… ни ножен. Простота во всем. И баланс, должно быть, отличный…

Раньше я подумал бы, что Саи попросту вышли из небогатого рода — но это раньше.

…Второй Придаток был невысок и гибок, вроде моего Чэна, и в нем угадывалась кошачья грация и ловкость, которыми он, пожалуй, с успехом мог бы восполнять недостаток веса или силы. Ножны, висевшие за его плечом, пустовали — а обнаженный Блистающий в правой руке и впрямь напоминал сильно уменьшенного Но-дачи.

«Шото, — догадался я. — Маленький Шото. А где же остальные? Хотя… если Но-дачи уехал в Мэйлань, то и остальные, скорей всего, разъехались по разным городам, чтобы терроризировать эмират одновременно в нескольких местах. А эти — остались. Шешез говорил, что в Кабире в последнее время тихо… странно! Эти остались — и тихо?!»

— Но велел нам тебя не трогать, Наставник, — тягуче пропел Шото, и «Но» получилось у него, как «Ноо». — Впрочем, он уехал, а мы непослушные, знаешь ли… Можно, мы тебя потрогаем, Наставник? Можно, я — я сам! — тебя слегка потрогаю? Ты щекотки не боишься?..

К Обломку Шото не обращался, подчеркнуто игнорируя шута.

Братья-Саи хихикнули и отвели своего Придатка шагов на десять назад.

— Это моя Беседа, Дзю, — тихо и властно сказал Детский Учитель. — Моя. Не вмешивайся.

Он произнес это таким тоном, одновременно покидая ножны, что даже я, как невидимый соглядатай, почувствовал — это ЕГО Беседа.

Во всяком случае — пока.

Шото коротко присвистнул и кинулся вперед.

6

Они сошлись почти вплотную — ни я, ни тем более Гвениль никогда не смогли бы долго работать на такой дистанции — и даже мне было сложно успевать делить Беседу на отдельные фразы и оценивать смысл каждой.

Впрочем, «сложно» не значит «невозможно». И если бы я был не снаружи Беседы, а внутри нее, то это происходило бы гораздо проще.

На первый взгляд Шото и Детский Учитель Беседовали очень похоже, в основном полагаясь на короткие рубящие удары почти без замаха и ни разу не ударяя дважды на одном и том же уровне. Только маленький ятаган бил гораздо сильнее за счет центра тяжести, смещенного ближе к концу клинка (как у любого Блистающего из рода ятаганов), а Шото с его серединным балансом на два пальца от плоскости квадратной гарды не был столь подвержен инерции удара.

Отчего и тратил значительно меньше сил на возвращение после промаха.

Фраза. Еще одна. Две фразы подряд, разрыв дистанции и пауза. Вопрос. Ответ. Вопрос…

Постепенно я поймал нужный ритм, и следить за Беседой стало легче.

Вот тогда-то я и увидел главное.

Суть Беседы в глухом переулке спящего Кабира крылась не в том, что Придаток Шото держал своего Блистающего двумя руками, а Друдл — одной, и впрямь став похожим на скачущую жабу с мелькающим языком-ятаганом (взгляните на жабу с точки зрения комара, и вы поймете, что я хочу сказать!). И не в том, что более легкий Шото не мог принять на себя всю мощь рубящего ятагана, и его Придатку чаще приходилось уворачиваться, тогда как Друдл упрямо лез вперед и Детский Учитель всякий раз оказывался на пути визжащего Шото, заставляя того искать все новые лазейки в обороне Наставника.

Нет, не это превратило Чэна в каменную статую, не это заставило меня внутренне слиться с чужой Беседой, стараясь не пропустить ни одного движения.

Просто сейчас в переулке Беседовали не Детский Учитель семьи Абу-Салим и прошедший Шулму убийца-Шото. Это была Беседа непосредственно Кабира и Шулмы. Беседа прошлого и настоящего, извечный спор мудрого Мунира и гордого Масуда.

И Путь Меча был достаточно широк, чтобы вместить в себя и первое, и второе. Ручей, некогда разделенный молнией надвое, вновь слился воедино — и струя враждовала со струей.

Я видел, как Наставник изо всех сил борется сам с собой, пытаясь сломать воздвигнутую десятилетиями преграду Мастерства Контроля, помноженную на навыки именно Детского Учителя! Уже трижды он мог пробить брешь в защите Шото, и пробивал, и в последний момент судорожно отдергивался или проходил впритирку к Придатку Шото — в лучшем случае рассекая одежду.

Зато сам Шото не ограничивал себя ничем, работая исключительно на поражение — и при таком положении дел он обязательно рано или поздно достанет тело Друдла!

Рано или поздно.

И останавливаться он не будет.

Шото не Беседовал. Он дрался. А Детский Учитель… он хотел драться. Он страстно хотел этого, всей душой, всем существом! — но его душа в последнюю, самую важную секунду говорил: «Нет!»

«Фархада бы на его место!» — еле успел подумать я, и тут случилось непредвиденное.

То, на что никак не мог решиться Наставник, сумел сделать Придаток Друдл!

Когда маленький ятаган, чуть не плача от злости на себя самого, в очередной раз отдернулся от незащищенного бедра Придатка Шото, не разрубив даже полы халата — Придаток Друдл с нечленораздельным криком вдруг прыгнул вперед, едва не опрокинув Придатка Шото, и изо всех сил ударил того коленом в низ живота.

Это было грубо и грязно, это противоречило всем канонам и основам Беседы, вместе взятым, и это было как нельзя кстати. Разумеется, кстати отнюдь не для Придатка Шото, взвывшего от боли и согнувшегося пополам.

И вот что удивительно — если от мастерства Наставника я испытывал немалое удовольствие, то поступок Друдла просто привел меня в восторг. Правда, несколько животный восторг…

Отчего мне тут же стало неловко.

Детский Учитель просвистел возле открытой для атаки головы Придатка Шото, смахнув прядь волос и так и не сумев заставить себя повторить удар Фархада, расколовший череп взбесившегося чауша — и один свист наложился на другой.

Зрители не выдержали, становясь участниками.

Сай Первый на две трети вошел под правую ключицу Друдла. Шут охнул, пальцы его разжались, и Детский Учитель звякнул о булыжник мостовой.

Угловатый Придаток братьев-Саев стоял на прежнем месте, но в руке его уже покачивался рукоятью вверх Сай Второй, готовый в броске последовать за братом.

— Я ж тебе сто раз твердил, Шото, — проскрипел Сай Первый, пока халат Друдла вокруг него набухал, пропитываясь кровью, — не лезь в герои, не нарывайся без нужды. А тебе все забава… Ну что бы я Но сказал, если бы этот толстяк твоего Придатка попортил?! Ладно, заканчивай…

— С-скотина! — злобно прошипел Шото, и…

…Время — очень странная штука. Чэну понадобилось всего пять прыжков, чтобы оказаться в гуще событий, и за эти считанные мгновения успело произойти многое, о чем гораздо дольше рассказывать, чем оно заняло времени на самом деле.

Видимо, время бывает настоящее и ненастоящее. Прошлое, будущее — это для философов. А для Блистающих — только настоящее и ненастоящее.

Это было настоящее время.

…Первый прыжок. Шото, еще не замечая меня и Чэна, двумя косыми взмахами перечеркивает раненого Друдла, и тот грузно падает на колени, зажимая левой ладонью рассеченный живот. Шото взлетает вверх, его Придаток делает шаг вперед — сейчас, сейчас его нога опустится…

…Второй прыжок. В Чэна летит заметивший нас Сай Второй, летит быстро и умело, ничуть не хуже метательных ножей из Фумэна — но он гораздо больше медной монетки «гитрифи», так что я без особого труда подхватываю его на кончик клинка, гашу разгон и, не обращая внимания на ругательства беспомощного Сая, кружу в воздухе и отшвыриваю к стене. Нога Придатка Шото с силой опускается на валяющегося Детского Учителя, и маленький ятаган с треском ломается у самой рукояти.

Неровные края излома тускло блестят в лунном свете, и Детский Учитель молчит, как всегда… Нет, теперь уже — навсегда. «Наставник!» — истошно воет Дзюттэ, а сверху уже рушится хохочущий Шото…

…Третий прыжок. Друдл, стоя на коленях, отнимает левую руку от живота — и в ней тут же оказывается Обломок, прильнувший всем своим толстым и тупым клинком к предплечью Друдла. Два шута на миг становятся одним целым, и я вижу, как Шото смаху налетает на Дзюттэ и с визгом бессилия отскакивает, едва не сломавшись. Еще один удар — и Дзюттэ внезапно проскальзывает в момент соприкосновения, намертво заклинив Шото между своим четырехгранным клинком и лепестком гарды. Резкий поворот — и…

…Четвертый прыжок. Звон, предсмертный вопль Шото — и его обломки ложатся рядом с мертвым Детским Учителем. Друдл хрипит, Дзюттэ валится на мостовую, откатываясь в сторону, и следом падает сам Друдл. Навзничь. Вонзившийся в его тело Сай Первый упирается рукоятью в камень, и вес Друдла в долю секунды ломает пополам тонкий клинок кинжала. Обвитая веревкой рукоять выскальзывает из-под недвижного шута — и все, что осталось от Сая, лежит теперь вплотную к куску лезвия Шото и рукояти Детского Учителя. Кучка мертвого металла, мертвого, мертвого, мертвого, мертвого…

…Пятый прыжок. «Ты же не станешь убивать безоружного! — кричит Придаток Шото, отступая назад и стараясь не встречаться взглядом с Чэном-Мной. — Ты не сможешь…» Глаза его останавливаются на железной руке Чэна, в которой зажат я, и запоздалый страх отражается в них — чтобы остаться там навсегда. «Ты не сможешь…» — почти беззвучно шевелятся его губы, я вижу это глазами Чэна, я слышу это ушами Чэна, и запретная черта совсем близко, но еще ближе иссеченный Друдл, и убитый Детский Учитель, и обломки тех, кому лучше было бы вовсе не рождаться…

— Ты не сможешь…

— Да? — спрашиваю я, нащупывая острием сердце Придатка Шото и выскальзывая обратно прежде, чем оно перестало биться.

— Да? Ты действительно так считаешь?

Это была легкая смерть.

Он такой не заслуживал.

Чэн перебрасывает меня в левую руку и несколько горячих капель срываются с моего клинка. Придаток с последним Саем уже успел приблизиться к нам, и Сай Третий стремительно кидается в лицо Чэну. Я не двигаюсь. Я уже выполнил свое новое предназначение, и теперь очередь Чэна собственным телом ощутить, что это значит — оборвать чужую жизнь.

И Чэн закрывает лицо правой рукой. Металл звенит о металл, сжимаются пальцы латной перчатки, хватая вскрикнувший Сай — и Чэн, словно сухую ветку, ломает узкий граненый клинок. После чего кольчужный кулак с зажатым в нем куском Сая бьет угловатого Придатка в висок.

Слышен тупой хруст и звук падения тела.

Чэн долго и безучастно смотрит перед собой, а потом с размаху швыряет останки Сая Третьего на труп его Придатка.

— Будьте вы прокляты! — кричит Чэн, непонятно кого имея в виду: братьев-Саев, Шото, Но-дачи, их Придатков, судьбу, Шулму…

Или всех стразу.

Я оглядываюсь вокруг.

«Шулма пришла в Кабир, — думаю я. — Клянусь Муниром и Масудом, Тусклыми и Блистающими, клянусь рукой аль-Мутанабби…»

Я — это Шулма.

7

…Друдл с трудом оперся на левый локоть — правая рука бессильной плетью тянулась вдоль тела, и рукав халата был тяжелым и липким от натекшей крови — и медленно повернул голову.

Один глаз шута смотрел на Чэна, другой уже затянула глянцево блестевшая опухоль, и казалось, что Друдл подмигивает, кривя лицо в привычно-шутовской гримасе.

— Больно… — прошептал Друдл, почти не двигая губами. — Ой, как больно… очень. Ой…

Чэн наклонился и бережно поднял с мостовой Дзюттэ. Я качнулся острием вперед и промолчал. Мне нечего было сказать Обломку.

«Ты — Единорог, потому что дурак, а я — Обломок, потому что умный, и еще потому, что таким, как ты, рога могу обламывать…»

Да, Дзю, можешь. Сам видел.

— Правильно… — Друдл говорил все медленней и тише. — Возьми его. Теперь — ты — шут… Кабира… Единственный. Пусть смеются… пусть… это лучше, чем убивать… Как у Друдла-дурака… обрывается строка… до свиданья, Чэн-в-Перчатке!.. встретимся через века… ой, жжет-то как!..

Больше он не двигался.

Несколько теплых и соленых капель упали на мою рукоять.

Нет, не кровь.

Слезы.

А потом Чэн отвернулся от неподвижного Друдла, и глаза Чэна Анкора были суше и страшнее песков Кулхана. Он сунул Дзюттэ за пояс, рядом с моими ножнами, и, по-прежнему держа меня в левой руке, пошел прочь от переулка.

У стены он остановился, нагнулся и железной рукой, на тыльной стороне которой налипли волосы и клочок сорванной кожи, поднял с земли Сая Второго.

Я молчал.

Я бы сделал то же самое.

И вот так, с Саем в правой руке и со мной в левой, Чэн Анкор, Чэн-в-Перчатке вернулся в дом.

ПОСТСКРИПТУМ

Звон оружия, и без того еле слышный из-за расстояния, не разбудил спящих гостей в доме Коблана. А даже если бы и разбудил — мало ли Бесед случается в Кабире хоть днем, хоть ночью…

Просто Фальгриму Беловолосому очень захотелось пить. А за водой пришлось выходить из комнаты, в темноте спускаться вниз, долго искать кувшин на неубранном после вчерашней попойки столе, потом отводить душу по поводу отсутствия в кувшине — как и в бутылях — хоть какой-нибудь влаги…

Когда выяснилось, что никто в доме уже не спит и даже наоборот — наспех одевшись, все толпятся в дверях и кроют Беловолосого на чем свет стоит — Фальгрим долго недоумевал, вяло отмахивался от наскоков злого спросонья Диомеда.

За что? Вернее — почему?! И шел-то он тихо, и с лестницы падал всего два раза, и по стенам колотил не со зла, а для ориентации; а что ругался — так ведь вполголоса, и по уважительной причине, когда проклятущий стол грохнулся ни с того ни с сего прямо ему на ногу, а нога-то босая…

В общем гаме — а недоумевал Фальгрим ничуть не тише, чем вел себя до того — как-то не сразу обратили внимание на сохранявшего хладнокровие Коса ан-Танью, первым обнаружившего отсутствие Чэна Анкора и шута Друдла, а также отсутствие их оружия в оружейном углу.

Зато когда обратили… было уже поздно.

…Все поспешно расступились, словно повинуясь неслышному приказу, и удивленно задребезжало оружие, когда вошел Чэн Анкор. Он, не задерживаясь, обвел тяжелым взглядом собравшихся, потом прошел к опрокинутому столу и тщательно вытер свой меч о скатерть.

На полотне остались ржаво-красные полосы.

— Там… — глухо бросил Чэн и махнул правой рукой, в которой был зажат узкий кинжал с изящно выгнутой крестовиной, куда-то в сторону левого крыла дома. — Там, в переулке… Коблан, захвати факел… темно в Кабире… темно!..

И железный кулак сжался еще сильнее, будто узкий кинжал мог вырваться и сбежать, или ядовитой змеей броситься на кого-нибудь.

Все кинулись на улицу, машинально прихватив из угла свое оружие, и никто поначалу даже не успел удивиться тому, что из-за пояса Чэна торчит рукоять тупого кинжала-дзюттэ, который вечно таскал с собой шут Друдл Муздрый.

Все, кроме Кобланова подмастерья, случайно оставшегося этой ночью в доме своего устада. Чэн, спрятав Единорога в ножны, придержал подмастерья за рукав наспех наброшенного чекменя — и почему-то первым, что бросилось в глаза обернувшемуся юноше, был кинжал-дзюттэ шута за поясом Чэна Анкора Вэйского.

— В кузню! — Чэн страшно оскалился, что должно было, наверное, означать улыбку, и властно подтолкнул остолбеневшего парня. — Ключи не забудь!..

Примерно через час, когда бойня в переулке перестала быть тайной, когда проводили обреченными взглядами паланкин, где над телом Друдла — изредка еще содрогающимся — склонился личный лекарь эмира Дауда, чьи старческие пальцы с суетной безнадежностью перебирали в сумке какие-то склянки; когда у маленькой Чин кончились слезы, а у Фальгрима — проклятия, когда никто так и не решился назвать своим именем то, что совершил в эту ночь однорукий Чэн — короче, когда все наконец вернулись в дом, а затем под предводительством сурового Коблана прошли в кузню, то вопросы, готовые сорваться с языков, так и остались незаданными.

Дверь в Кобланово «царство металла» была распахнута, в глубине у раскрытого сундука виновато разводил руками встрепанный подмастерье…

А на шаг от дверного проема стоял Чэн Анкор, с головы до ног закованный в железо.

Во всяком случае, так показалось собравшимся — хотя сам Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби, встань он случайно из своего могильного кургана, увидел бы, что немалая часть его знаменитых лат со временем подрастерялась, отчего тяжелый доспех перестал быть тяжелым, став чуть ли не вдвое легче.

И конечно же, узнал бы неистовый Абу-т-Тайиб свой кольчужно-пластинчатый панцирь с выпуклым нагрудным зерцалом синей стали и сетчатым пологом с разрезами, опускающимся до середины Чэновых бедер; узнал бы вороненые наручи и оплечья — подбитые изнутри, как и панцирь, двойным лиловым бархатом, между слоями которого для упругости был уложен конский волос; узнал бы островерхий просечной шлем со стрелкой, закрывающей переносицу хозяина, и свисающей на затылок кольчатой бармицей…

На овальном зерцале было выбито двустишие-бейт, которое аль-Мутанабби когда-то посвятил себе и своему мечу:

Живой, я живые тела крушу; стальной, ты крушишь металл — И, значит, против своей родни каждый из нас восстал!..

Словно канули в безвременье века и события, и вновь заговорил первый эмир Кабирский — хотя лишь память осталась от аль-Мутанабби.

Память, да еще доспех.

Пускай и неполный.

Поножей, к примеру, не было. И наколенников. И сапог, металлом окованных. Не завалялись в сундуке. И пояса боевого со стальными бляхами не отыскалось, так что пришлось Чэну Анкору своим старым поясом талию перехватывать.

Не в поясе, впрочем, дело, а в том, что висел на нем в будничных кожаных ножнах прямой меч Дан Гьен по прозвищу Единорог; а по обе стороны от пряжки торчали рукояти двух кинжалов: тупого дзюттэ Друдла и того узкого сая, что был подобран в злосчастном переулке.

— Прощайте, — ни на кого не глядя, бросил Чэн — и все заметили, что теперь и левую, здоровую руку Чэна обтягивает латная перчатка.

— Прощайте. Кто-нибудь пусть передаст эмиру Дауду — Чэн уехал в Мэйлань, а в Кабире еще долго будет тихо, не считая сплетен. Кос, ты отправляйся домой, и собери меня в дорогу.

И зачем-то добавил еще раз:

— Я еду в Мэйлань. Один. Один против неба…

…Дворецкий Чэна, худой и строгий ан-Танья, вышел на улицу, накинул на плечи короткий, фиолетовый с серебром плащ — цвета дома Анкоров — и задумчиво коснулся эфеса своего неизменного эстока.

— Как же, один… — негромко проворчал Кос. — А кто тогда на тебе, Высший Чэн, все это железо застегивать-расстегивать будет?! Ты меня пока еще не увольнял… а уволишь, так и вовсе ты мне не указ, куда да с кем ехать! Верно?..

И, не дожидаясь первого шага ан-Таньи, согласно звякнул эсток с витой четырехполосной гардой, на черной стали которой было выбито клеймо — вставший на дыбы единорог.

Верно, мол…

А в кузне что-то горячо доказывала Фальгриму Беловолосому благородная госпожа Ак-Нинчи, подкрепляя свои доводы такими отнюдь не благородными выражениями чабанов Малого Хакаса, что покрасневший Фальгрим только головой крутил да крепче опирался на свой двуручный эспадон Гвениль. И смуглый Диомед из Кимены восторженно крутил кривым мечом-махайрой, едва не задевая подошедшего Коблана, и приговаривая возбужденно:

— Все правильно, Чин, все правильно… да мало ли что он нам сказал! Эмиру и без нас все подробности сообщат, найдутся доброхоты… слушай, Черный Лебедь, ты же молодец, ты даже сама не знаешь, какой ты молодец!.. только Метлу поставь, а то ты мне сейчас глаз выколешь…

…Над Кабиром вставало солнце.

Над далеким Мэйланем вставало солнце.

И там, на краю света, за очень плохими песками Кулхана, за Восьмым адом Хракуташа, где Ушастый демон У перековывает негодных Придатков, глухо ворча и играя огненным молотом — над невероятной Шулмой тоже вставало солнце.

Лучи его весело играли на воде, на барханах, на Блистающих, бывших некогда просто оружием, и на оружии, еще не ставшем Блистающими — потому что все равны перед восходом.

Потому что — утро.

КНИГА II. МЭЙЛАНЬ

ЧАСТЬ IV. ЧЕЛОВЕК И ЕГО МЕЧ

Подобен сверканью моей души блеск моего клинка: Разящий, он в битве незаменим, он — радость для смельчака. Как струи воды в полыханье огня, отливы его ярки, И как талисманов старинных резьба, прожилки его тонки. А если захочешь ты распознать его настоящий цвет — Волна переливов обманет глаза, как будто смеясь в ответ. Он тонок и длинен, изящен и строг, он — гордость моих очей. Он светится радугой, он блестит, струящийся, как ручей. Живой, я живые тела крушу; стальной, ты крушишь металл — И, значит, против своей родни каждый из нас восстал. Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби

Глава 10

1

…Солнце неторопливо выползало из рассветной дымки, окрашивая в нежно-розовые тона далекие полоски облаков на востоке, и негромко шелестели узорчатые листья придорожных тутовников, вплетая в свой шум журчание суетливого ручья. Утро, подобно занавесу в балагане площадных лицедеев-мутрибов, распахивалось от знойной Харзы до отрогов Сафед-Кух, и мир готовился родиться заново.

Начинался день. Новый день.

И уже простучали по бревенчатому мостику с шаткими перилами копыта коня…

Нет. Двух коней.

Двух — потому что мой не в меру верный дворецкий Кос ан-Танья все же увязался за мной. И я ничего не мог с этим поделать.

Сначала я приказал — и Кос впервые ослушался приказа. Тогда я сменил тактику и попытался его уговорить. С тем же успехом я мог бы уговаривать стену комнаты, в которой мы находились. С той лишь разницей, что стена бы молчала, а у упрямого ан-Таньи на всякий мой довод находился незыблемо логичный ответ, и этот ответ никак меня не устраивал — так что спор быстро зашел в тупик.

Тогда я разозлился. Наверное, я был не прав; наверное, это было глупо — нет, не наверное, а наверняка! — но это я понимаю уже сейчас, а тогда я просто вышел из себя и заявил Косу, что он уволен.

Окончательно и бесповоротно.

На что мой дворецкий улыбнулся с просто возмутительной вежливостью и затребовал письменного подтверждения.

Еще было не поздно одуматься, но я настолько разгневался, что тут же взял лист пергамента и костяной калам, пододвинул бронзовую чернильницу и на одном дыхании написал приказ об увольнении.

Об увольнении моего дворецкого Коса ан-Таньи.

Я лишь запоздало удивился, подписываясь правой, железной рукой — удивился не столько своему поспешному решению, сколько тому, с какой легкостью сумел удержать в новой руке калам.

Причем текст вышел вполне разборчивым, хотя и несколько корявым, а роспись оказалась достаточно похожей на старую.

Кос самым внимательным образом прочитал приказ, удовлетворенно кивнул, помахал пергаментом в воздухе, чтобы просохли чернила, и послал гонца к городскому кади, дабы тот заверил подлинность документа.

Пока гонец мотался туда-сюда, Кос равнодушно глядел в окно, а я еле сдерживался, чтобы не треснуть отставного дворецкого чернильницей по голове.

Наконец посыльный привез пергамент, свернутый в трубочку и запечатанный личной печатью городского кади Кабира. Ан-Танья сунул свиток за отворот халата и повернулся ко мне.

— Итак, надо понимать, что я уволен? — зачем-то осведомился мой бывший дворецкий. Впрочем, Кос всегда отличался особой педантичностью.

— Да! — раздраженно подтвердил я. — Ты что, читать разучился?! У-во-лен! И теперь ты можешь идти…

— Нет уж, дорогой мой, это ТЫ теперь можешь идти, — внезапно перебил меня ан-Танья, закладывая большие пальцы рук за пояс, — и подробнейшим образом объяснил мне, Высшему Чэну из семьи Анкоров Вэйских, наследному вану Мэйланя и так далее, куда я теперь могу идти.

Ох, и далеко мне пришлось бы идти, послушайся я Коса!

— …а я поеду с тобой, потому что, во-первых, ты без меня пропадешь, не добравшись даже до Хаффы, а не то что до Мэйланя, а во-вторых, ты мне больше не указ. Куда хочу, туда и еду. А хочу я туда, куда и ты. И кстати, с тебя еще выходное пособие, — закончил он.

Сперва я остолбенел и решил, что настал конец света, а я этого не заметил. Потом я понял, что конец света здесь ни при чем, а просто зря я уволил этого негодяя.

И безропотно выдал ему выходное пособие.

С которым он и отправился на базар закупать провизию в дорогу.

А утром следующего дня мы — я и сияющий, как новенький дирхем, ан-Танья — выехали из восточных ворот Кабира и свернули на Фаррский тракт, раньше именовавшийся дорогой Барра.

«Мэй-лань! — звенели о булыжник подковы моего коня. — Мэй-лань, мэй-лань, мэй…»

2

Ехали мы не слишком торопясь — путь впереди лежал неблизкий и не на один день — но и нигде особенно не задерживаясь. По дороге мы молчали — мне до сих пор было стыдно за свою вчерашнюю вспышку, а Кос никогда и не отличался особой многословностью.

Я понемногу привыкал к тяжести доспеха, поначалу несколько сковывавшей движения, то и дело возвращаясь мыслями к ночной Беседе… нет, к ночной схватке, в которой погиб Друдл.

И не он один.

Да, остальных убил я. Я и Единорог. Он-Я. Или Я-Он. Мы. И, сколько ни играй словами, это было страшно. Страшнее, чем отрубленная рука и алая кровь на зеленой траве. Ведь то была моя рука, моя кровь…

А это — чужая.

Но пролитая мной.

Страшна была даже не сама смерть. Страшна была та легкость, с которой я превратил живое в неживое. Ах, как просто это оказалось!.. до ужаса просто. И теперь я боялся сам себя.

Как и Единорог.

Оказывается, свыкнуться с мыслью о возможности убийства совсем нетрудно. Ты просто снимаешь с себя тяжесть постоянного контроля — словно доспех снял — затем ты всего лишь продолжаешь начатое движение, не останавливаясь… и вот уже клинок с убийственной точностью нащупывает живое сердце, трепещущее сердце — и входит в него.

Вот и все.

И ты чувствуешь это, потому что ты — это меч, а меч — это ты. Потому что таким же надтреснутым стоном отдается где-то глубоко внутри предсмертный звон сломавшегося клинка. Потому что он тоже живой — теперь-то я знаю это.

Но я знаю и другое. Я знаю, что значит слово «Враг». Есть в нашем мире такое подлое слово, и пишется оно с большой буквы на всех языках. Ты бы меня понял, смешной и грозный шут Друдл… Да, ты бы меня понял. Враг — это… это Враг. И если ты не убьешь его — он убьет тебя. Или твоего друга. Или чужого друга. Или убьет твой меч. Или меч убьет его…

Но, убивая врага, этим самым ты тоже убиваешь чьего-то друга.

Я невольно скосил глаза на рукоять Сая Второго, торчавшего из-за моего пояса. Сай молчал. Во всяком случае, мне хотелось бы, чтобы он молчал. Потом я положил железную ладонь на рукоять Единорога. Он тоже молчал, думая о своем, и я не решился его тревожить.

Похоже, Единорог, как и я, не вполне пришел в себя после вчерашнего… о Творец, какие простые истины узнаем мы иногда, и до чего же трудно привыкать к жизни, в которой есть место вот таким простым истинам!..

…Пополудни мы устроили короткий привал. Кос молча помог мне выбраться из доспеха, и я сумел слегка размяться. С непривычки тело немного ломило, и завтра это наверняка даст о себе знать, но я уже понимал — привыкну. Когда я ребенком впервые взял в руки Единорога, он тоже показался мне несуразно длинным и тяжелым. А эта железная одежда — не меч. Ею не пользоваться надо, а носить. Предки ведь носили — и не жаловались. Или, может, жаловались — но все равно носили. Времена такие были… вроде наших времен.

Ладно, хватит об этом. Впереди еще столько всего… Чего — всего? Кто его знает… Поживем — увидим.

Если доживем.

Вот с такими веселыми мыслями мы наскоро перекусили холодным мясом с просяными лепешками, запивая еду кислым вином из бурдюка. Потом, спустя полчаса, я снова облачился в доспех аль-Мутанабби и взобрался на недоуменно косившегося на меня коня.

Свистнула плеть, конь оскалил желтые зубы в подозрительной ухмылке — и мы поехали дальше.

Мерно покачиваясь в седле, я думал о том, что возьмись я рассказывать кому-нибудь о первом дне нашего пути в Мэйлань, то не смог бы сообщить ничего интересного. Ну, выехали из Кабира… ну, привал… дальше вот едем… Все. Как же это, однако, прекрасно — когда с тобой ничего не происходит! А дни, богатые событиями (и ночи тоже!) пусть отправляются под хвост к Ушастому Демону У!..

К вечеру мы добрались до караван-сарая, одного из многих, которыми изобиловал Фаррский тракт. Это дня через четыре, когда мы свернем северо-восточнее Хаффы, с ночлегом, говорят, будет сложнее — и то не намного.

Я вознес мысленную хвалу благоустроенности эмирата, и мы с Косом по молчаливому согласию решили здесь заночевать, что было вполне разумно.

3

Наутро я проснулся раньше Коса, чего никогда не случалось, пока он был моим дворецким. Теперь же ан-Танья справедливо решил, что, как вольный человек, он может отсыпаться столько, сколько захочет — и при этом храпеть на всю выделенную нам келью. Имелся определенный соблазн потихоньку улизнуть от него, пока он спит, но я сильно сомневался в успехе подобного предприятия.

Все равно ведь догонит, рано или поздно. Уж я-то знал своего бывшего дворецкого.

Честно говоря, я и сам малость поостыл и не очень-то стремился отделаться от ан-Таньи. Да и доспех с его помощью снимать-одевать гораздо легче…

Тем не менее, на этот раз я решил обойтись без доспеха и оделся быстро и бесшумно — правая рука действовала вполне нормально, и я уже начинал воспринимать ее, как обычную часть своего тела, что даже немного пугало — после прицепил к поясу ножны с Единорогом и отправился в харчевню на первом этаже караван-сарая, намереваясь потребовать завтрак.

Сая Второго я вонзил в деревянную панель стены, где и оставил.

…В харчевне за длинными, крепко сбитыми столами уже сидело несколько постояльцев. Похоже, все они с утра пораньше успели не только позавтракать, но и изрядно приложиться к напитку, гораздо более крепкому, чем ключевая вода. Посему разговаривали они весьма громко, перебивая друг друга, и каждый слушал в основном сам себя.

Вообще-то я не большой любитель подслушивать чужие разговоры, но на этот раз я остановился на верхней ступеньке лестницы, невидимый снизу, и прислушался, заинтересовавшись предметом беседы.

Предметом беседы был я.

— …да врешь ты все! — рокотал внизу чей-то бас, слегка надтреснутый, как порченый кувшин.

— А вот и не вру! — возмущался его собеседник, чуть ли не переходя на визг. — То, что Чэну Анкору на турнире руку отрубили, все знают?! Отрубили или не отрубили?!

— Ну, отрубили, — подтвердили сразу два или три голоса. — По локоть. Или по плечо. Или еще дальше.

Я криво ухмыльнулся и положил руку аль-Мутанабби на рукоять Единорога, чтобы он тоже послушал. И вздрогнул. Сверху мне не был виден оружейный угол, где стояло оружие болтунов, но зато теперь я сам услыхал еще один разговор.

Блистающие в углу говорили о том же.

Я снова ухмыльнулся, настроился на голоса людей — но руки с меча не снял.

На всякий случай.

— А то, что у Высшего Чэна теперь опять две руки — это знаете?! — продолжил визгливый.

— Ну, говорили люди… — неуверенно ответствовал бас, явно смущенный напором. — Мало ли что говорят в Кабире… вот еще говорили, что ночами по площади Опавших Цветов ракшас-людоед ходит и никого не жрет, только вздыхает…

— А откуда тогда известно, что людоед? — заинтересовался кто-то.

— Так у него изо рта нога человечья торчит! Он ее выплюнуть не может, а целиком она не глотается. Вот он оттого и вздыхает, а она пальцами шевелит…

— Кто?

— Да нога же! Босая она…

— Сам ты ракшас! — визгливый чуть не захлебнулся от злости. — Я тебе про Чэна, а ты мне про ногу! Говорю вам, что сам видел — обе руки на месте, и одна — железная! И пальцами шевелит!..

— Нога?

— Рука!

— И я видел… — еще один голос начал было говорить что-то в поддержку визгливого, но тот немедленно перебил говорящего — видимо, опасаясь очередного ухода разговора в сторону.

— Так это еще не все! Кто Чэну руку железную ковал? Коблан Железнолапый, вот кто!

— Ну да, Коблан, — проскрипел старческий фальцет. — И что с того?

— А то, что и Чэн Анкор теперь Железнолапым стал! По-настоящему! И рука эта не просто так болтается, как язык у некоторых — Чэн ею, как живой, пользуется!

— Ври больше!

— Творцом клянусь — сам видел! Только не это главное… Иду я позавчера перед самым отъездом мимо квартала Су-ингра, гляжу — идет Чэн, и весь железный! Весь! Целиком!..

«Врет, — подумал я. — Не мог он меня видеть. Не был я возле квартала Су-ингра… А, какая разница — он видел или кто-нибудь другой!.. людям рты не заткнешь. Разве что ногу ему туда сунуть, как тому ракшасу…»

— Ну да?!

— Да! Железный! Видать, Коблан, когда руку ему новую приклепывал, малость промахнулся молотом — вот и пришлось плечо железное мастерить, а пока плечо делал — еще чего помял…

— Сказки все это! Болтаете невесть что!..

— А вот Саид руку железную тоже видел! Ведь видел, Саид?

— Ведь видел…

— Вот! А там, где рука — там и остальное…

— Остальное — это да, — прогудел бас с откровенной завистью. — Ежели оно железное, остальное-то, а еще лучше стальное, так это да… бабы, небось, с ума сходят…

Мы с Единорогом уже едва сдерживались, чтобы не расхохотаться. Интересные слухи, оказывается, гуляют по Кабиру и за его стенами!

— А голова у Чэна как — тоже железная? — полюбопытствовал невидимый старик.

— Сверху только. А лицо обычное. Из мяса.

— Так это что же получается — Коблан теперь железных людей плодить будет?

— Кто его знает… может, и будет. Ежели что, к примеру, оттяпают…

«Ладно, хватит подслушивать. Есть-то хочется! — рассердился я непонятно на кого. — А ну-ка!..»

И я решительно протопал вниз и уселся за стол неподалеку от развеселой компании. Единорога я в оружейный угол ставить не стал — по негласному уговору.

Толстый краснощекий хозяин появился почти сразу. Я заказал ему завтрак и через минуту на столе уже дымился аш-кебаб, завернутый в маринованные листья дикого винограда, белела в пиале чесночная подлива, возвышалась стопка желтых лепешек — и я жадно принялся за еду, изредка поглядывая на шумных спорщиков.

Через некоторое время визгливый сплетник — долговязый и смуглый детина с неожиданно мелкими чертами невыразительного лица — обратил на меня внимание.

Его глубоко посаженные глазки остановились на мне раз, другой — и вдруг он уставился на мою правую руку, не донеся до рта пиалу с вином. Я просто слышал, как лихорадочно трещат его заржавевшие мозги, сопоставляя увиденное с известным.

Наконец долговязый расплылся в широченной улыбке, видимо, придя к какому-то определенному выводу.

— Смотрите! — заверещал он, тыкая в мою сторону грязным пальцем. — Вот что значит мода! Теперь все хотят быть похожими на Чэна Анкора! Вон у него железная перчатка на руке, видите?!

Теперь уже все смотрели на меня. Я вежливо улыбнулся, прекратив на мгновение жевать.

— Тебя как зовут, парень? — нахально осведомился болтун. — Кабирец, да? Ты Чэна-то хоть однажды видел?

— Видел, — откусывая большой кусок кебаба, кивнул я, — каждый день, почитай, видел.

— Это где же ты его видел?

— В зеркале, — ответил я. — Когда брился по утрам.

И взял верхнюю лепешку правой рукой…

4

…А потом мы снова ехали по Фаррскому тракту, и с осенних тутовников осыпались на обочину липкие спелые ягоды, а мы по-прежнему молчали — но молчали уже гораздо веселее, чем вчера, и солнце припекало вовсю, причем я поймал себя на том, что невольно улыбаюсь этому солнцу, а Единорог у седла весело звякает в ответ каждой моей улыбке.

Впрочем, улыбался я не только солнцу. Мне то и дело вспоминалась утренняя немая сцена в караван-сарае, испуганно-уважительные лица подвыпивших спорщиков за соседним столом; недоумение в их глазах, постепенно переплавляющееся в изумление…

«Вот и родился еще один слух, — думал я. — И пойдут дальше гулять легенды о Железноруком Чэне, и буду я в этих легендах обрастать железом с головы до ног… А ведь кто-то и впрямь видел меня в Кабире, одетого в доспех — то ли по дороге домой от Коблана, то ли при выезде из города; и по пути вчера нам люди встречались, и сегодня встретятся, и завтра… Так что слухи, похоже, будут преследовать меня по пятам и, скорее всего, обгонят; и ничего из попытки тихо выяснить, что к чему, у меня не выйдет…»

Ну и не надо! Глупо было бы рассчитывать остаться незамеченным, разгуливая по эмирату в этом-то железе! Дурак ты, Чэн… дурак и есть. Прав был Друдл-покойник.

При воспоминании о шуте что-то больно кольнуло внутри, и рука сама коснулась Единорога. Дурак я или не совсем дурак — но все равно я докопаюсь до сути… и пусть слухи торопятся, пусть бегут быстрее моего коня — я одновременно буду и приманкой, и охотником. Пожалуй, так даже лучше…

Тут я обнаружил, что мой меч уже давно разговаривает с Дзюттэ Обломком, и невольно прислушался к их беседе.

Единорог не возражал. Ну а у меня уже начало входить в привычку подслушивать и подглядывать.

— Дурак ты, Единорог! — прозвучал у меня в голове голос Обломка, и я невольно вздрогнул, натягивая поводья — до того этот голос и манера говорить напоминали покойного Друдла.

Или это Друдл напоминал Дзюттэ?

— Олух безмозглый, — продолжал меж тем Обломок. — Совсем как твой Придаток… Хорош он у тебя — нацепил на себя гору всякого-разного хлама, и рад! Чего это я с вами увязался?! Он же теперь, как статуя — даром что железный! Ну, и толку с этого?!

— Поживем-увидим, — философски заметил Единорог, и я с ним полностью согласился.

— Ага, увидим, — ехидно бросил Дзюттэ. — Вот на ближайшем привале и увидим!

Я понял, что шут-Блистающий специально дразнит Дан Гьена, как Друдл в свое время дразнил меня. Единорог это тоже отлично понимал, но подразмяться нам всем действительно не мешало, так что я лишь кивнул, а Единорог мирно согласился:

— Очень хорошо, Дзю. Так и сделаем.

— Хорошо, хорошо! — не замедлил передразнить его шут. — Это тебе хорошо! А со мной рядом этот паскудный недоделок умостился!

Не надо было иметь семи пядей во лбу, чтобы сообразить, кого Обломок имеет в виду. Конечно же, Сая Второго…

— Ты у нас доделок! — проскрипел в ответ не выдержавший Сай. — Тупица болтливый! И гарда у тебя…

Ах, лучше бы он помалкивал!

— А, так оно еще и разговаривает! — зловеще обрадовался Обломок. — Ему, видите ли, гарда наша не нравится! По-моему, тот, чье место в навозной куче, не должен встревать в разговор истинных Блистающих… верно, Единорог?

— Верно! — согласился мой меч. — Эй, Сай, видишь своих родичей?

Я сперва не понял, о чем это они. А потом обнаружил, что в стороне от тракта двое крестьян неторопливо перегружают в арбу, запряженную ломовой пегой лошадью, целую гору навоза. Грузили навоз, как положено, вилами. Собственно, я не очень-то знаю, как положено грузить навоз, но не руками же в нем копаться!

А металлические наконечники трехзубых вил, средний зуб которых был существенно длиннее боковых, отгибающихся в разные стороны, и впрямь весьма напоминали по форме торчащий у меня за поясом Сай. Похоже, крестьянские вилы действительно могли оказаться его дальними предками, как верно заметил Дзюттэ.

— Что?! — возмутился Сай, тоже сообразивший, что к чему. — Меня, подлинного Блистающего, известного древностью своего рода, которые ведет начало…

— Из дерьма, — прозаически закончил за него Обломок. — И в него же вернется!

— Хорошая мысль, Дзю, — с удовольствием поддержал шута Единорог. — Вот в ближайшем караван-сарае отыщем палку подлиннее, примотаем к ней этого умника, затем попросим пару Придатков спустить шаровары и потрудиться во имя великой идеи — и пусть наш друг займется тем, чем ему положено!

— Да я… да вы… — если бы Сай был человеком, я сказал бы, что он задохнулся от обиды. — Мерзавцы вы, а не Блистающие!

Я более тесно соприкоснулся с Единорогом и мысленно прошептал ему:

«Ты бы лучше попробовал выяснить, куда делись его дружки! Хоть Блистающие, хоть люди… или хотя бы одни Блистающие, потому что людей мы наверняка найдем там же!»

— Уже пробовали, — ответил Дан Гьен, и я не сразу понял: отвечает он мне вслух или так же мысленно, как и я. — Молчит, подлец… Ничего, мы с Дзю его разговорим! Чем и занимаемся…

Я понимающе кивнул и снова вернулся к роли пассивного слушателя.

Дзюттэ явно заметил, что Единорог отвлекся от разговора, как если бы он с кем-то беседовал помимо Блистающих, но вида шут не подал.

— Это ты здорово придумал, Высший Дан Гьен, — подчеркнуто церемонно признал Обломок. — Небось, у меня научился… Дело говоришь! Чем таскать за собой эту обузу, лучше его к полезному труду пристроить. Местность тут сельская, лошадей с овцами невпроворот, да и Придатки не брезгуют пару раз в день под куст присаживаться — так что без работы не останется, со всех трех концов рыть станет…

Сай гордо молчал — но, похоже, он всерьез начинал верить в возможность такой, мягко сказать, незавидной участи. Допекли его мои приятели! А где обида да страх, там и разговоры. Есть, есть ему о чем поговорить, а нам послушать!..

— Ладно, хватит о навозокопателях, — заявил Обломок. — Время не ждет. Как найдем подходящее местечко — так и по-Беседуем всласть, пусть попотеет в железе… Эй, Заррахид, ты как насчет Беседы?

— Всегда с удовольствием, — качнул рукоятью Заррахид, до того молчавший и лишь ритмично постукивавший о бедро Коса ан-Таньи.

Разрешения вступить в разговор эсток спрашивать не стал. Еще бы — он теперь свободен, как и Кос!.. поскольку мой меч оказался ничуть не умнее меня самого, уволив Заррахида с должности… с той же самой должности, с какой я уволил ан-Танью, только разве что без письменного приказа.

А результат оказался одинаковым.

Я снял руку с Единорога и задумался о перемене в поведении Коса. После увольнения мой дворецкий неожиданно преобразился: спал, сколько хотел, заказывал блюда дороже, чем я, зачастую ехал впереди меня и полюбил размышлять вслух о «некоторых бездельниках». Я уж было подумывал принять его обратно на службу, заверив необходимые бумаги в ближайшем городе — да только не знал, согласится ли Кос?

Я бы на его месте ни за что не согласился.

Потом я случайно задел локтем Сая Второго — и мысли мои вернулись к Блистающим, прошедшим Шулму и устроившим эмирату кровавую баню. С целью спасения мира Блистающих. М-да… простая, однако, штука — жизнь! Ни тебе мифических убийц-ассасинов, ни зловещих Тусклых с теплым клинком — а есть себе за горами-пустынями какая-то Шулма, которой до нас восемьсот лет тянуться, и есть бежавшие оттуда наши же Блистающие, узнавшие вкус крови.

А что им оставалось — скажи, Чэн-умница?! Этому Саю навоз в Кабире мешать — счастье после Шулмы! Ведь они, небось, объясняли — им не верили; доказывали — их не поняли или не захотели понять; и тогда они начали нас спасать. Как могли, как умели, убеждая кровью, смертью…

И убили Друдла!

Вот не умею я спокойно рассуждать… Как вспомню последний бой шута, так готов Сая этого узлом завязать! Я руку свою родную, отрубленную — и то простить готов, а Друдла никогда и никому не прощу.

Радуйтесь, Блистающие из Шулмы — нашли вы последователей! Чэна Анкора с Единорогом… и пошли последователи по следу вашему.

Радуйтесь и ждите!

Правда, вряд ли много таких, как я, наберется. Кто еще сумеет (или захочет) узнать цену крови, и звону сломанного клинка, и звуку, с каким входит в тело отточенная сталь?

Не успеть вам, беглецам… не переучите. Даже если у вас — у нас! — есть в запасе несколько лет. Три. Пять. Десять. Все равно — не успеете. Мало найдется людей и Блистающих, способных понять; еще меньше — способных отказаться от идеала, от искусства и изящества Бесед ради жестокой науки убивать. Пусть даже и во имя будущей жизни — своей и своих близких.

Мало. Даже если каждый будет стоить десяти, двадцати шулмусов — что с того? И грозой пройдет по эмирату Джамуха Восьмирукий…

Ну а допустим, что ваш план, беглецы, удался! Чем тогда мы будем лучше тех же шулмусов? Живее — будем, а вот лучше ли?.. И покатится вспять время, отбрасывая нас к эпохе варварских войн, тяжелых доспехов и Диких Лезвий.

Что лучше?

И есть ли третий путь?

Путь Меча?

Одно было ясно — мир стремительно меняется, и никогда уже ему не быть таким, как раньше… мир — он ведь тоже один.

Один против неба.

Глава 11

1

Чуть в стороне от дороги нашлось прекрасное местечко для Беседы. Мы слезли с коней, у Коса в руке немедленно оказался обнаженный эсток, и они принялись методично накручивать «Большую спираль Огня», которую я до того видел в их исполнении всего дважды.

Сам я почти не разминался. Вот ночью, на постое, выйду я тихо во дворик и погляжу всерьез, как жить мне в новой одежке да за какой конец меч держать. А сейчас — пустое это дело, баловство и больше ничего. Ночью, ночью подойдем к коню неизведанного с уздечкой умения — тут спешить ни к чему, мы теперь ученые…

…Кос встал напротив — и мы поклонились друг другу, тщательно соблюдая этикет. За нами никто не наблюдал, но ритуал — это для себя, а не для других.

Повинуясь подсказке Единорога и полностью с ним согласный, я положил левую руку на рукоять Дзюттэ.

— Не возражаете? — спросили мы с Дан Гьеном одновременно у Коса и Заррахида.

— Пожалуйста, — вежливо улыбнулся ан-Танья, и сверкнул на солнце эсток.

Улыбки и блеск — вещь хорошая, а добрый выпад — лучше. Посмеиваясь над собственным пафосом, я ушел от рванувшегося вперед Заррахида (или Коса?), Единорог проводил со-Беседника чуть дальше, чем тот намеревался пройти, и я попытался пустить в ход Дзюттэ — ну а он, соответственно, попытался пустить в ход мою левую руку.

Нет, зря я все-таки считал раньше, что работать двумя клинками — это то же самое, что спать с двумя женщинами.

Это гораздо хуже.

И с первого раза вообще не выходит.

— Твоему болвану-Придатку, Единорог, надо и вторую руку отрубить, а вместо нее железную приделать, — огрызнулся Обломок. — Я его веду, а он…

Я ничего не ответил, потому что Кос резко шагнул ко мне, и острие Заррахида замерло на волосок от зерцала моего доспеха.

— Ну и колол бы, — заметил я ан-Танье. — Чего испугался?

И выпятил бронированную грудь.

Бывший дворецкий немного смутился.

— Непривычно как-то… попробовать надо, — пробормотал он, пряча глаза.

— Пробуй!

Мы сошлись, я специально открылся, но острие эстока и на этот раз замерло на том же расстоянии.

— Не могу, — дрогнул эсток, а на лбу у Коса выступили мелкие капельки пота.

— Ладно, хватит на этот раз, — смилостивились мы с Единорогом, и даже Обломок не сообразил, что все встало с ног на голову, и Беседа превратилась чуть ли не в экзамен для Коса и Заррахида.

— Вот на постое повешу я доспехи на стенку, — властно бросил я, закрепляя успех, — там и поучишься. Авось, пригодится…

Кос неуверенно кивнул.

— …На кого это ты во время Беседы отвлекался? — мрачно осведомился Дзю, когда мы снова выехали на тракт. — И вообще, Единорог — у тебя что, второй клинок вырос?!

«Сказать ему, Чэн?»

«Скажи, — согласился я. — Все равно ведь придется, рано или поздно.»

— С Чэном.

— С этим косоруким Придатком?! — удивлению Дзю не было предела.

— Точно, косорукий, — проворчал из-за пояса Сай. — И вообще вы тут все Грозовым Клинком ударенные. Меня бы тому Придатку, что с эстоком, во вторую руку — мы б с Заррахидом вам всем…

— А тебя, Вилорогий, никто не спрашивает, — перебил его Дзюттэ. — Во вторую руку его… Твое место — сам знаешь где! Я б тебе этого места целую кучу навалил бы — да жаль, не умею…

2

…И был день, и был вечер, и был очередной караван-сарай, как две капли воды похожий на первый; и были мы, подъехавшие к нему и привязавшие коней у коновязи.

Первым в харчевню, из которой неслись запахи, способные поднять мертвого из могилы, вошел Кос. Он с порога неспешно оглядел собравшихся, немного подождал, пока к нему подбежит хозяин — обладатель хитрющей длинноносой физиономии — и затем провозгласил с барственной ленцой:

— Ужин на двоих!.. Ну, и келью получше!

После чего Кос слегка посторонился, и вошел я. Глазки хозяина широко раскрылись и полезли даже не на лоб, а куда-то к оттопыренным ушам, отчего нос вытянулся еще на локоть, словно желая обнюхать меня с головы до ног.

Похоже, хозяин и впрямь решил, что я весь железный.

А путников в харчевне оказалось всего двое — ужинавший в углу пожилой крестьянин, чье двузубое копье в полтора роста стояло прислоненным к стене, и высушенная временем старуха с морщинистым крохотным личиком, и видом и цветом напоминающим передержанный в кладовке урюк. Правда, на этой урючине при моем появлении остро сверкнули неожиданно внимательные и любопытные глаза. Сверкнули — и погасли. Словно пеплом подернулись.

Рядом с глазастой бабкой стояло нечто, длиной почти с копье крестьянина, но расширяющееся с обоих концов и аккуратно замотанное в тряпки.

Что это было за оружие и оружие ли вообще — этого я так и не смог угадать.

Мы с ан-Таньей уселись за стол по соседству со старухой, который показался нам наиболее удобным. Почему — не знаю. Остальные столы на вид были точно такими же.

Пока удравший на кухню хозяин поспешно собирал нам ужин, старуха исподтишка разглядывала нас с неослабевающим интересом. Еще бы! Небось, у дряхлой сплетницы уже чесался закаленный в словесных боях язычок… Собственно, я бы и сам — месяца этак с три назад — увидев в харчевне человека в железном наряде, стоял бы столбом и пялился на него, забывая даже жевать.

А старушка жевать не забывала.

— Далеко путь держите, молодые господа? — осведомилась наконец она. Голос у бабки оказался под стать глазам — низкий и чистый, без старческой хрипотцы.

И чем-то неуловимым похож на голос эмира Дауда. Бред, конечно, но — чего в жизни не бывает?!

Я со скрежетом неопределенно пожал плечами. А Кос, которому явно понравилось чувствовать себя молодым господином в его сорок пять лет, бодро сообщил:

— В Мэйлань едем. Из Кабира.

— Попутчики, значит! — возрадовалась словоохотливая бабка. — Это хорошо, это чудесно… только я из Дурбана еду, по делам там была, а в Кабир не заезжала, нет… мечталось старой на столицу хоть одним глазком взглянуть, а вот не довелось, дела не пустили…

Какие-такие у нее в Дурбане были дела, и почему они не пустили ее в Кабир — об этом старуха умолчала. Или забыла сказать. Или попросту сочла свои дела недостойными внимания двух замечательных молодых господ. Или двух замечательных молодых господ сочла недостойными посвящения в свои замечательные дела. Или…

А, пошла она в Шулму вместе со своими делами! Не больно-то и интересно…

— Матушка Ци, — представилась между тем старуха, намекая тем самым на необходимость ответных действий с нашей стороны.

— Весьма рады знакомству, — вежливо улыбнулся Кос. — Кос ан-Танья из Кабира.

Я тоже улыбнулся, следуя примеру Коса, но улыбка вышла довольно кислой.

— Э-э-э… Чэн.

— Чэн Анкор, — машинально добавил обстоятельный Кос, а я мысленно пожелал ему убраться под седалище к Желтому богу Мо.

— Уж не из тех ли Анкоров вы, молодой господин, что зовутся Анкорами Вэйскими? Или вы из Анкор-Кунов? — аж прослезилась бабка, одновременно заглатывая здоровенный кусок лепешки с сыром. Я б таким куском сразу подавился бы и умер в мучениях. — Вот уж не ждала, не чаяла…

Тут, на наше счастье, появился хозяин с долгожданным ужином, прервав болтовню любопытной Матушки Ци, и мы с Косом принялись за еду — причем Кос принялся с завидным рвением и скоростью. Хозяин уважительно поглядел на ан-Танью и отошел, позвякивая висевшим на боку длинным кинжалом без гарды, вложенным в ножны багряного сафьяна с бронзовыми накладками.

Остаток ужина прошел в молчании. Потом мы поднялись в выделенную нам келью — родную сестру вчерашней — еще позже вышли проследить за обращением служителей с нашими лошадьми, выяснили, что лошади давным-давно распряжены и усердно хрупают овсом, и с чистой совестью вернулись в келью, где сели играть в нарды.

Я выиграл у Коса восемь динаров.

А он мне их не отдал.

К этому времени успело стемнеть.

Совсем.

3

…Мы спустились во внутренний дворик караван-сарая, где было очень темно. Интересно, а чего я ожидал ночью в неосвещенном дворе? Луна спряталась за случайное облако, лишь слегка присыпав светящейся пудрой верхний край своего временного убежища, и какие-то две нервные звезды подмигивали нам из-за глинобитного дувала.

Впрочем, особого освещения нам и не требовалось. Кос сразу же отошел к дувалу и сел спиной к нему, скрестив ноги и укрывшись плащом — темное на темном, недвижный валун у подножия сгустившейся ночи с двумя моргающими глазами-звездами.

Я свистнул ан-Танье и плавно бросил ему Сая Второго рукоятью вперед. Еще недавно я сказал бы: «Бросил сай», но теперь-то я знал, что Сай живой и говорить о нем следует, как о живом. Я бросил, услышал шорох Косова плаща — и все. Раз не было звука падения, значит, ан-Танья поймал Сая и положил рядом с собой.

Вот и пускай полежит.

Для начала я просто походил по дворику туда-сюда, поднимая и опуская руки, наклоняясь в разные стороны, передвигаясь то боком, то вприпрыжку — короче, привыкая к новому ощущению тела, заключенного в доспех.

Затем я упал. Полежал. Встал. Снова упал. Перекатился на левый бок… на правый… показал язык любопытным звездам и вскочил.

Неплохо, если для начала. Падаю шумно, но вполне прилично.

Я высоко подпрыгнул, приземлившись на колени, кувырком ушел вперед, застывая в позиции низкого выпада — и обнаружил обнаженного Единорога у себя в правой руке.

Мы ничего не сказали друг другу. Что значат слова для тех, кто способен слиться воедино теснее объятий влюбленных, ближе матери и ребенка в ее чреве, неразрывнее двух смертельных врагов, сцепившихся в решающей схватке?! Язык Единорога — язык Блистающих — был ближе к тому, что переполняло нас обоих, но и он не годился для выражения очищенных от рассудочной шелухи чувств и слившихся в единый порыв движений.

Вот мы и не говорили.

Мы двигались. Словом можно обмануть, и я не хочу никого обманывать, описывая это словами; движением обмануть нельзя. Настоящий удар не бывает неискренним.

…Я не думал о том, что делаю. Сознание мое было свободно, и я почему-то вспомнил сперва своего отца, Янга Анкора, а потом и деда Лю. В роду Анкоров существовало две главные родовые ветви — Анкоры Вэйские и Анкор-Куны, южане и северяне, но за столетия смешанных браков эти ветви срослись почти намертво. Мой дед Лю — как и я — по внешнему виду был чистым южанином: невысокий, стройный, жилистый, с буйным, но отходчивым характером и способностью моментально вспыхивать по любому поводу и без повода. В его старшем сыне и моем отце, спокойном и неторопливом Янге, волею судеб повторились в основном северные черты: мощное телосложение и уравновешенный нрав, ленивая грация крупного зверя и умение незаметно избегать любых столкновений. Впрочем, отец в последние годы жизни с Единорогом в руках выигрывал у деда, вооруженного Большим Да, одну Беседу из двух.

Это было немало. Это было даже очень много. Могучий Янг с легким Единорогом и маленький Лю с огромным Да-дао. На их Беседы сходился посмотреть чуть ли не весь Кабир.

Мой отец погиб, когда мне было семнадцать лет. Погиб нелепо, по-глупому: взбесившаяся лошадь понесла по краю обрыва, случайная осыпь и… и все. Дед пережил его на восемь лет и тихо умер в своей постели пять лет тому назад. Но к Единорогу дедушка Лю с тех пор ни разу не прикасался, отдав его в мое безраздельное пользование (до того я брал Единорога лишь во время обучения — вернее, мне его давали — а так я носил точно такой же прямой меч Дан Гьен, только чуть-чуть худшей проковки.) Дед забрал мой первый меч себе, отдав Большого Да своему племяннику, который прошлым летом уехал с ним в Мэйлань — и будь проклята черная лихорадка, что за неделю свела в могилу нестареющего Лю Анкора!

В нашей семье бытовало одно предание — о том, как наш божественный предок Хэн в великую засуху спас первую виноградную лозу бога виноделия Юя, и в благодарность получил от божества бочонок вина и дар «пьяного меча». Каким образом Хэн спасал эту лозу и чем он ее поливал и удобрял — об этом Анкоры предпочитали не рассказывать посторонним во избежание кривотолков. Но дальше в предании говорилось, что предок Хэн, не очень-то доверяя лукавому богу, сперва отхлебнул из бочонка один-два глотка и сразу после этого взял в руки «пьяный меч». Но погода стояла жаркая, и вспотевший Хэн вскоре выпил целую пиалу, потом перелил часть бочонка в жбан и осушил его единым глотком (ох, здоровы пить были предки!), а вскоре и в самом бочонке показалось дно.

С тех пор и делятся мастера «пьяного меча» на «пьяниц одного глотка», «пьяниц с пиалой», «пьяниц со жбаном» и «пьяниц с бочонком».

Мой дед Лю был большим мастером «бочонка» — и когда он метался по турнирной площадке с «мертвецки пьяным» мечом в руке, успевая упасть лицом вперед — плашмя! — и мгновенно перейти к «Фениксу, взмывающему в грозовое небо», то на это стоило посмотреть.

Но и не меньше стоило посмотреть на его сына Янга, чей «Феникс» был вдвое тяжеловеснее, и, прежде чем взмыть в «грозовое небо» сперва «расправлял крылья», затем «бил клювом на четыре стороны света» и лишь после…

Собственно, взмывать зачастую уже не приходилось, поскольку у со-Беседников, попавших под клюв могучего феникса Янга, возникали большие неприятности.

Вот такие-то дела… Просто-напросто сыну и внуку Чэну Анкору, надевшему доспех аль-Мутанабби, пришлось стать меньше похожим на своего деда и больше — на отца. Ладно, запомним — в доспехе мне больше жбана не выпить.

Ну и не больно-то хотелось… я ж не божественный предок Хэн, мне лозу не поливать.

4

…Мы замерли, и некоторое время я стоял, не двигаясь, и прислушиваясь к самому себе. Дыхание сбилось лишь самую малость и почти сразу же восстановилось, тяжести доспеха не ощущалось вовсе, словно он стал второй кожей и прирос к телу; само тело от ног до кончика клинка Единорога было легким и послушным.

— Ну? — бросил я в сторону мрака по имени Кос. — Как?

— Ничего, — ответила темнота. — Вполне.

В устах ан-Таньи — тем более нового, независимого ан-Таньи — это было невероятной похвалой. Впрочем, я мог и не интересоваться его мнением. Я и сам знал, что — вполне.

Мы знали. Я-Единорог.

Наступала очередь Дзюттэ. Я аккуратно и бережно опустил возбужденного Дан Гьена в ножны и вынул из-за пояса подозрительно тихого шута.

И вновь стал ходить по двору кругами, помахивая Дзюттэ в воздухе, привыкая к его балансу и рельефу рукояти. Правую, железную руку я намеренно держал подальше от Единорога — мне хотелось поближе познакомиться с шутом-Блистающим без посредничества моего меча.

Работая Единорогом, я обычно держал пальцы левой руки собранными в незамкнутое кольцо, то есть сжимая воображаемую пиалу, или смыкал прямые указательный и безымянный, собрав остальные пальцы к центру ладони — отчего ладонь начинала походить на своеобразный меч.

Так, держа Дзю в левой, я смогу одновременно «взять пиалу»… это хорошо. Это привычно. Хотя теперь уже и не очень-то нужно. Поехали дальше… баланс, вроде, пойман… интересное дело — Обломок в два с лишним раза короче Единорога, а весит, почитай, столько же! Колоть им бессмысленно — он тупой; рубить тоже глупо — разве что по голове кому-нибудь попадешь…

Что ж это выходит, шут? Оказывается, ты для нападения совсем-совсем неприспособленный?! И переучивай тебя или не переучивай — ты все равно для убийства не шибко годен? Все Блистающие могут в принципе переучиться и убивать людей, да не хотят, — а ты даже если и захочешь, то все равно не сможешь!

Вот и Друдл, пусть и с Детским Учителем в руке — хотел, да не смог… а вот их обоих — и захотели, и смогли!

Так, не будем погонять коня ненависти… не ко времени. Как же тебя перехватывать, Обломок ты этакий, чтоб ты из прямого хвата в обратный лег? А если…

И тут я отчетливо почувствовал, как Дзюттэ дрогнул в моей руке, пытаясь помочь, подтолкнуть, подсказать…

— Нет уж, погоди, — вслух сказал я, прекрасно понимая, что без помощи Единорога Обломок меня не услышит, а услышав — не поймет. — Дай-ка я сам сперва разберусь, что к чему… сам.

В общем, при определенной сноровке дело оказалось не очень сложным. Я еще раз мысленно представил, как увесистый Обломок вращается вокруг моего запястья, как после четверти круга я прихватываю большим пальцем его гарду-лепесток, удобная у тебя гарда, шут, зря над ней Кабир смеялся, дураки они все! — и к концу оборота Дзю уже…

— Ну, теперь давай, шут! — выкрикнул я.

…и через мгновение лихо крутанувшийся Дзю уже лежал вдоль моего предплечья, лязгнув о металл поручня… или наруча, или как там этот железный нарукавник называется.

— Молодец, — прошептал я, имея в виду то ли себя, то ли Обломка, то ли нас обоих вместе.

Продолжая крутить Дзюттэ, то и дело меняя хват, я прикидывал, как можно на Обломка — вернее, на руку, защищенную им, — ловить чужой клинок. Получалось, что ловить можно по-всякому и довольно неплохо. На такой толстый брусок (прости, Дзю!) и Гвениля поймать не страшно, если вовремя спружинить.

Главное — чуть проскальзывать во время столкновения, и тогда бьющий клинок вполне способен застрять между Дзю и лепестком его гарды. А там — резкий рывок с поворотом, и Блистающий вылетает из рук, его держащих, или…

Или одним Блистающим в мире становится меньше. Был бы жив Шото, он бы со мной согласился.

…Я поймал себя на том, что понятия мои и Единорога так тесно переплелись в моей голове, что я сам путаю их и не замечаю этого. Говорю «Гвениль», а представляю себе Фальгрима, и Беловолосый настолько сливается в моем мозгу со своим двуручным эспадоном, что мне, в общем-то, уже все равно — как называть получившееся двойное существо.

Опять же Кос с его Заррахидом… наши отставные дворецкие. И не только они…

Я отругал себя за посторонние мысли — думать о чем угодно я могу позволить себе только с Единорогом, да и то не всегда — и продолжил изучать Дзюттэ. Нет, не изучать — знакомиться; и не я с ним, а мы друг с другом. На равных. Это я чувствовал и без Единорога.

М-да, если со-Беседник вовсе не со-Беседник, и не имеет никакого желания останавливать свой удар — то такой вот Обломок для человека с незащищенными руками просто находка! Чуть ли не отец родной, благодетель и спаситель…

И при этом палач для Блистающих!

А ведь ты не мог не знать этого, шут… Ты обязан был это знать. В какие ж времена тебя ковали, для чьих рук?! Сколько тебе лет, Дзю?

«Сколько тебе лет, Дзю? — эхом отдался у меня в сознании голос Единорога, очень похожий на мой собственный, и я ощутил, что стальные пальцы крепко сжимают рукоять. — Сколько?»

— Много, — глухо буркнул Дзюттэ, и его ответ был подобен скрежету клинка о наруч. — Много мне лет. Слушай, Единорог, а ты действительно… ну, ты и вправду с ним, со своим… разговариваешь?

По-моему, он хотел сказать «со своим Придатком», но поостерегся.

— Да, — коротко отозвался Единорог-Я.

— А сейчас… кто из вас спрашивал, сколько мне лет?

— Не знаю, — задумчиво прошелестел Единорог-Я. — Кажется, оба. А какая разница, Дзю?

— Разница? — медленно протянул Обломок. — Не в разнице дело… А он один — Чэн твой — может мне что-нибудь сказать? Пусть через тебя, но — один?

«Скажешь? — беззвучно обратился ко мне мой меч и с готовностью расслабился, пропуская меня вперед. — Давай!..»

— Я… — начал было я и почувствовал, как шорох клинка в ножнах, еле заметное покачивание, трепет кисточек — как все это становится речью, словами, понятными и доступными нам: Единорогу, Обломку и мне.

— Я… мне… очень жаль, Дзю, что Наставника убили. Честное слово, просто очень жаль. Если б мы с Единорогом знали тогда… если б мы понимали!..

Ну вот, как с покойным Друдлом говорю! Косноязычным становлюсь, слова все куда-то разбегаются, и чувствую себя уже и не дураком, а полным недоумком. До каких пор это будет продолжаться?!

— Спасибо, — очень тихо и серьезно произнес Дзюттэ Обломок, и еще раз провернулся у меня в руке. — Спасибо и… завидую. От души.

А потом добавил более привычным тоном:

— Везет же дуракам! Правда, не всем. Ну тогда не вцепляйся в меня на перехвате со всей дури, я ж тебе не кебаб недожаренный…

5

И я кивнул, вняв дельному совету. Действительно, теперь перехват получался куда легче (я бы даже сказал — изящнее), и Дзю почти без лязга сам ложился вдоль предплечья, а когда было надо — стремительно бросался вперед, заклинивая невидимого Блистающего, уводя его в сторону, вырывая из чужих пальцев…

Я и сам не заметил, как в правой, железной руке у меня оказался Единорог, и в свете выкарабкавшейся наконец из-за облака луны тусклым маревом развернулись «Иглы Дикобраза»; длинные уколы и кистевые удары Единорога сменялись короткими и азартными всплесками Дзюттэ, и все получалось само собой — хотя в каноне ничего подобного и близко не было.

Похоже, все в порядке. Ну, не то чтобы совсем в порядке — воду из этого колодца можно еще черпать и черпать, добраться до дна, пробить его и черпать снова — но для первого раза все складывалось достаточно неплохо. А о том, что на мне доспех, я вообще напрочь успел забыть…

Закончив, я посмотрел туда, где все это время сидел Кос — и обнаружил, что ан-Танья под дувалом отсутствует. Впрочем, как тут же выяснилось, отсутствовал он только под дувалом. А во всех остальных местах двора Кос присутствовал — причем, по-моему, во всех местах сразу. Ан-Танья творил что-то невероятное, став удивительно похожим на моего собственного дедушку — ну просто зависть брала, до чего ловко, хотя и не совсем привычно для моего взгляда, он орудовал почти неразличимым из-за скорости и скудного освещения эстоком!

Через мгновение я заметил, что во второй руке Коса со свистом вертится Сай Второй. Оставалось только диву даваться, как быстро наши бывшие дворецкие сумели найти общий язык с этим неприятным трехрогим нахалом!..

А потом Кос закончил свою невообразимую импровизацию, крутнул напоследок Сая, взвизгнувшего от удовольствия — и оказался напротив меня с двумя клинками в руках. Я посмотрел на ан-Танью, сделав чрезвычайно серьезное выражение лица, и мы подчеркнуто церемонно поклонились друг другу.

Поклонились, выпрямились и… застыли. Потому что я — Единорог-Я или Я-Единорог?.. неважно! — потому что мы видели, понимали, чувствовали — сейчас двигаться нельзя. Вот мы и стояли, а мгновения растягивались, сливались, их уже нельзя было отличить одно от другого — и никто не смог бы определить, когда именно моя передняя нога поползла чуть в сторону, и слегка изменился наклон Дан Гьена, а Дзюттэ приподнялся вверх самую малость…

Мы не осознавали этого. Просто Я-Единорог-Дзюттэ чуть-чуть изменился — и в ответ, уловив это, начал меняться Кос-Заррахид-Сай, но промедлил, и тогда мы поняли-увидели-почувствовали, что теперь — можно.

Можно.

Во имя Ушастого демона У, как же это было здорово! Не было врага, не было язвительного Дзюттэ и противного Сая, не было злобы, и ненависти не было — была Беседа, Беседа Людей и Блистающих, и все в ней были равны, и думать было некогда, ненавидеть некогда, и лишь где-то на самой окраине сознания пульсировало удивленное восхищение…

Вот как это было.

А слова — это такая бестолковая вещь… бестолковая, но, к сожалению, необходимая.

6

— Смотрю я на вас, молодые господа, и давно уже, надо заметить, смотрю, давно-давненько и пристально-пристально смотрю, в оба глаза и… так о чем это я? Ах да… — смотрю я на вас, молодые господа, и прям-таки сердце радуется…

Ну понятное дело, это была неугомонная Матушка Ци! Я остановился на середине удара, переводя дух, и мысленно еще раз обозвал ее «старой любопытной урючиной». Даже если это и было невежливо. А подсматривать за людьми по ночам (да хоть бы и днем!) — вежливо?! И откуда она взялась на нашу голову?

Тем временем Матушка Ци соизволила подойти поближе. В руках у нее был все тот же странный предмет, виденный нами в харчевне и по-прежнему аккуратно замотанный в тряпки.

— Сколько на белом свете живу, — продолжала бубнить старуха, — отродясь такой изысканной Беседы не видела! Даже самой захотелось молодость вспомнить, кости старые поразмять! Не соблаговолит ли кто из молодых господ снизойти к старушке, по-Беседовать с ней по-свойски?.. а то бессонница бабку вконец замучила…

Мы с Косом переглянулись. Было совершенно ясно, что просто так старуха от нас не отвяжется. Да и вообще — отказывать женщине, предлагающей Беседу… неловко как-то.

Кос чуть заметно кивнул и выступил вперед.

— Отчего же? — проникновенно сказал ан-Танья, склоняя голову. — Я с огромным удовольствием по-Беседую с вами, Матушка Ци.

— Вот и спасибо, молодой господин, — мигом засуетилась старуха, — вот уж спасибо так спасибо, всем спасибам спасибо, вы только обождите минуточку, я сейчас…

И принялась с изрядным проворством разматывать тряпки, под которыми скрывался ее загадочный Блистающий.

Он являлся нашему взору по частям. Одно было несомненным — длинное древко в рост Матушки Ци. Зато все остальное… Сперва от тряпок очистилось лопатообразное лезвие со скругленными краями — и я тут же вспомнил детские сказки о песчаной ведьме-алмасты, любившей на таких вот лопатах сажать в тандыр непослушных мальчиков Косиков. Так сказать, для запекания в чуреках. Потом на другом конце древка обнаружился полумесяц с торчащими вверх рогами. Ну и довершали все это многочисленные колокольчики-бубенчики, кисточки и ленточки, прикрепленные к этому чуду со всех сторон.

Это было не оружие, а, скорей, со-оружение. Посох, топор, алебарда, рогатина, двузубец и ритуальный символ одновременно. Я косо усмехнулся и ощутил странную дрожь Единорога.

«Кто это?» — спросил я, поглаживая стальными пальцами рукоять своего меча.

— Это Чань-бо, — вместо Единорога ответил Дзюттэ. — А ну-ка, не будем лишний раз выставляться…

И чуть ли не сам полез ко мне за пояс, но позади, со спины, а я, уж не знаю зачем, постарался держаться к загадочному посоху лицом.

«Это Чань-бо, Чэн», — тихо сказал-подумал Единорог.

«Кто-кто?»

Единорог повторил мой вопрос вслух — видимо, для Обломка. Зачем он это сделал — я не понял, да и не очень-то стремился понять.

— Слушай, Единорог, — обидно скрежетнул из-за моей спины Дзюттэ, — оказывается, твой мэйланьский придурок… то бишь Придаток не знает, кто такие Чань-бо! Чему их в Мэйлане только учат! Я, кабирец, и то…

— Во-первых, теперь уже не «мой», а «наш», — раздельно и отчетливо прозвенел Единорог, и Дзюттэ примолк. — Наш, и не Придаток, а человек. Во-вторых, Чэн родился и вырос в Кабире, и в Мэйлане никогда не был — как его отец и дед. И в-третьих, не забывайся, Дзю…

И уже ко мне:

— Чань-бо в Мэйлане, Чэн, это как бы Дзюттэ в Кабире с точностью наоборот. Дзюттэ вечно в толпе, а Чань-бо, Посохи Сосредоточения, любят одиночество; Дзю язвит и суетится, а Чань-бо спокойны и рассудительны, и обидных глупостей не говорят. Есть такая вэйская поговорка: «Хочешь совета — иди к Чань-бо. Он помолчит, и ты уйдешь окрыленным.»

— Отшельники, — подбросил я нужное слово.

— Примерно, — согласился Единорог.

— И это… нижайше прощения просим, — снова встрял Обломок. — Эй, Однорог, передай своему, чтоб не выкидывал меня в болото, а то с него станется…

— На дороге Барра ни одного болота нет, — серьезно сказал Я-Единорог.

— А жаль.

— Будет нужда — и болото отыщется, — буркнул Дзю и больше не высовывался.

…А Беседа Коса и Матушки Ци уже была в самом разгаре. Старуха скакала из стороны в сторону с той неуклюжестью, которая дается лишь опытом и годами ежедневных изнурительных занятий, — я просто влюбился в нее за эти считанные секунды! — а ее разнообразнейший Чань-бо и впрямь то норовил поддеть Коса на свою лопату, то старался забодать его рогами полумесяца, то хотел насмерть запугать звоном колокольчиков и мельтешением лент.

Впрочем, мой отставной дворецкий держался молодцом, не роняя нашей с ним чести, а также не роняя уверенно мелькавшего Заррахида и лихо свистевшего Сая, уже успевшего оборвать с Посоха Сосредоточения одну ленту и теперь гоняющегося за крайним правым колокольчиком.

Я одобрительно цокнул языком и подумал, что когда бабка прокручивает Чань-бо через спину, согнувшись при этом иероглифом «гэ», — да, я, пожалуй, даже в доспехе рискнул бы пойти перекатом на девять стоп вперед и от земли, не вставая, тем самым косым выпадом, который так любил смотреть незабвенный крис Семар, то бишь Кобланов подмастерье…

И вдруг все замерло. Двурогий конец Чань-бо застыл у горла ан-Таньи, скользнув мимо усов припоздавшего Сая Второго, а острие Заррахида резко остановилось у живота старухи. По-моему, бабка успела чуть раньше. Хотя случай был спорный, и на турнире обязательно Беседовали бы заново.

Ну и ладно… не на турнире, однако!

— Благодарю за приятную Беседу, — нимало не запыхавшись, заявила Матушка Ци, еле заметно улыбаясь.

— Ответно благодарен, — Кос подумал и выдал тройной церемониальный поклон с мелким отскоком, и я просто ошалел от этого, — за истинное наслаждение! Всегда рад Беседовать с вами, Матушка Ци…

Старуха принялась сноровисто обматывать тряпками своего Чань-бо, а Кос подошел ко мне. Вид у него был слегка сконфуженный.

— Видел? — только и спросил он.

— Видел, — только и ответил я. И у бедра согласно качнулся опущенный в ножны Единорог.

Возле Коса бесшумно, как тень, возникла Матушка Ци. Ее драгоценный Чань-бо вновь был надежно укутан. Старуха как-то незаметно обогнула меня и ан-Танью, оказавшись чуть ли не у меня за спиной, и взгляд ее буквально вцепился в торчащего из-за пояса Дзюттэ.

«Интересно, — подумал я, — от кого это Обломок прятался? От бабки? Вряд ли… Скорей всего, от посоха. Знакомы они, что ли?..»

— Откуда у вас… это? — коротко и внятно спросила Матушка Ци.

— Это… — отчего-то растерялся я. Ну как я ей объясню, что это Дзюттэ Обломок, шут ятагана Шешеза фарр-ла-Кабир?!

— Это память… о друге.

— Он принадлежал Друдлу Кабирцу, — с неприятной настойчивостью продолжила старуха. — Вы сказали — память?

— Друдл погиб, — внезапно потеряв голос, выдавил я. — Его… его убили.

— Ты… вы это видели?

— Видел, — я разозлился. По какому праву она меня допрашивает?! — Я много чего видел, Матушка Ци! Много такого, чего предпочел бы не видеть.

Некоторое время старуха молчала.

— Странно, — наконец пробормотала она. — Очень странно… Если Пересмешник умер, я должна была бы почувствовать. Но раз ты говоришь… жаль. Очень жаль…

Она еще немного помолчала.

— Ну что ж, спокойной ночи, молодые господа, — произнесла Матушка Ци после долгой, слишком долгой паузы. — Думаю, мы еще увидимся…

И все так же бесшумно скользнула в темноту.

Потом чуть слышно скрипнула дверь.

Мы с Косом постояли, переглянулись и двинулись следом за старухой.

У самого порога я наступил на что-то, зашуршавшее под моей ногой. И поднял небольшой свиток пергамента. Всего один пожелтевший и скрученный в трубку лист.

Кос тоже взглянул на мою находку.

— Бабка выронила, — коротко и без особой приязни заявил он, как будто бы только что не раскланивался перед этой бабкой, словно она была матерью эмира Дауда. — Больше некому.

Я кивнул. Утром надо будет отдать. Но… В последнее время я стал слишком любопытен. Это даже начало входить у меня в привычку. Скорее всего — ерунда. Ничего особенного там не записано. Письмо, купчая или что-нибудь в этом роде.

И все же…

Глава 12

1

«…и тогда Имр-уль-Кайс спросил Антару:

— О Абу-ль-Фаварис, скажи мне, сколько ты знаешь названий и прозвищ меча?

И Антара ответил:

— Слушай и запоминай, что я скажу: он называется Меч, Беда; Суровый, Повелитель, Прямой, Гибель, Смерть, Блеск росы, Быстрый, Великий, Острый, Полированный, Блестящий, Благородный, Посланец смерти, Вестник гибели, Ветвь, Покорный, Лезвие, Прекрасный, Бодрствующий, Горделивый, Решающий, Нападающий, Послушный, Ровный, Режущий, Кончина, Судьба, Честный, Верный, Начало, Конец, Разящий, Гнев, Плачущий кровью, Рассеивающий горе, Мужественный, Закаленный, Отсекающий, Синий, Цветущий, Возвеличивающий, Стирающий, Разделяющий, Чудо, Истина, Путь, Разящий героев, Друг, Заостренный, Отточенный, Кровавый, Защитник, Светлый, Услада очей, Уплата долга, Проливающий кровь, Губительный, Товарищ в беде, Владыка змей, Жаждущий — вот немногие имена и прозвания меча, о Имр-уль-Кайс!»

Вот что было записано в свитке Матушки Ци.

И на полях, быстрым летящим почерком:

«Сказители Нижнего Дурбана в „Антара-наме“ поют не встречающийся более нигде бейт о том, что за миг до смерти Антара Абу-ль-Фаварис приподнялся на ложе и воскликнул: „Будь проклят день, когда оружию стали давать имена!“»

И еще:

«Седьмой год эры правления „Спокойствие опор“, Мэйлань — Ю Шикуань, меч „девяти колец“ Цзюваньдао по прозвищу Ладонь Судьбы. Ущелье Воющих Псов в Хартуге.

Семнадцатый год эры правления „Спокойствие опор“, Мэйлань — Лян Анкор-Кун, прямой меч Дан Гьен по прозвищу Скользящий Перст?!..»

…Я еще раз перечитал пергамент. Кроме того, что неизвестный Лян Анкор-Кун явно приходился мне родичем — старшим? младшим? — я не понял больше ничего.

Единорог, узнав о свитке, сообщил мне, что Блистающий Цзюваньдао — я отчетливо увидел кривой широкий меч с девятью кольцами на массивном обухе — еще при отъезде Единорога из Мэйланя (то есть сотню лет тому назад!) был старейшиной рода Кривых мечей и входил в Совет Высших Мэйланя.

Более того — он был правителем Мэйланя.

Меч моего неизвестного родича Ляна, прямой Дан Гьен по прозвищу Скользящий Перст, тоже, оказывается, был старейшиной — только уже рода Прямых мечей — и тоже входил в тамошний Совет. Именно он в свое время отослал Единорога — и своего почти что племянника, ибо они были в близком родстве — в Кабир.

Ссылка состоялась без объяснения причин.

Все это мне ужасно не понравилось. Во-первых, я ничего не мог понять, кроме каких-то крох, а во-вторых, эти крохи разом влетели в сапог моей судьбы и ужасно натирали ногу рассудка. Пока я изощрялся в подобных рассуждениях, Единорог что-то прикинул и сказал, что он не уверен до конца, но седьмой год эры правления «Спокойствие опор» — это, похоже, прошлый год. Как раз прошлым летом и пришло какое-то послание от Совета Высших Мэйланя, и наш двоюродный брат (в смысле Единорогов брат) Большой Дао-дао-шу спешно уехал из Кабира в Мэйлань. Может быть, Большой Да был вызван мечом Цзюваньдао, старейшиной рода Кривых мечей и правителем Мэйланя?

«Ты у меня спрашиваешь?» — поинтересовался я.

Единорог не отозвался.

Тогда я сказал ему, что это совпадение. А он сказал мне, что когда меч в десятый раз не попадает в собственные ножны, то это не совпадение, а привычка. И не с нашим везением кивать на совпадения. А я сказал ему…

А Кос сказал мне, чтобы я прекратил бормотать себе под нос невесть что, и шел спать.

Ну, мы и пошли спать.

2

Утром в мою отоспавшуюся голову пришли довольно странные мысли; пришли и расположились, как у себя дома.

Я вдруг подумал, что все изменения, происшедшие со мной — железная рука, доспех, опыт потерь и находок, знакомство с насильственной смертью — все это не главное, не единственно важное, отличающее Чэна Анкора Прежнего от Чэна Анкора Настоящего.

Главное, вне всякого сомнения, началось с падения моей отрубленной руки на турнирное поле — но не в потере самой руки было дело. Удар Но-дачи разрубил надвое нить моей судьбы, мой знак в этом мире рассыпался на мелкие кусочки, и я не связал обрывки нити, не склеил знака — я просто подобрал один из этих обрывков, горсть осколков, подобрал и пошел дальше.

Для Чэна Прежнего жизнь состояла из обилия ярких, запоминающихся мелочей, которые, подобно частям мозаики, складывались в рисунок действительности. Чэн Прежний воспринимал жизнь, как множество цветных картинок — золотое шитье халата, пушок на боку перезрелой айвы, узор «следы когтей» на сафьяне ножен, медные скрепы по краям, тень айвана, щербатая пиала в чайхане…

Жизнь была — подробной.

Каким увидел бы Чэн Прежний наш караван-сарай, выглядывая в окно? Наверное, таким…

«На поверхности хауза — небольшого водоема во внешнем дворе — весело прыгали солнечные зайчики. У коновязи, где гарцевал чей-то гнедой с выкаченными и налитыми кровью глазами, сидел на корточках рябой мальчик-служка в просторной рубахе до самой земли и чистил песком бронзовый таз. Нижняя ветвь кривой древней джиды бросала тень на его лицо — скуластое, сосредоточенное, с жестким профилем дейлемца-южанина…»

Здорово! Оказывается, еще могу… детали, мелочи, подробности! Видно, Чэн Прежний все-таки не до конца умер, а просто затаился до поры до времени в Чэне Настоящем, Сегодняшнем.

Просто-непросто…

Зато Чэна Настоящего почти совсем перестали интересовать подробности внешние, подвластные точному описанию; мелочи, которые можно потрогать. На первый план вышло непосредственно действие, которое можно только прочувствовать; и чувства, которые можно лишь ощутить, не успевая обдумать; и ощущения, личные ощущения при столкновении с этой стремительной и не всегда понятной для рассудка жизнью.

И отношения между мной и людьми. И Блистающими. И их отношения между собой.

Раньше, глядя на крону дерева бытия, я пытался рассмотреть по очереди каждый листок — как он выглядит. Теперь же я не замечал отдельных листьев, но видел листву — и слышал ее шелест, отдыхал в прохладе ее тени, и листья были для меня единым целым.

Не листья, но листва.

Так бывает при Беседе. Все мелкое послушно отступает в сторону; все незначительное и потому способное отвлечь, отметается вихрем происходящего; сознание, память о прошлом, оценка настоящего, мечты о будущем — этого больше нет, а есть нечто сокровенное, поднимающееся из глубин подобно Треххвостому дракону Он-на… и этот дракон способен решать не раздумывая, поступать не сомневаясь и дышать ветром сиюминутного полной грудью.

Возможно, этот дракон и есть душа.

…Я Беседовал с Жизнью — узнав Смерть, я мог себе это позволить.

И мог позволить себе перестать быть мелочным.

Одного я не мог себе позволить — это перестать умываться.

И я пошел умываться.

3

Этим утром Кос, вопреки своей новой привычке, проснулся раньше меня, и, когда я спустился в харчевню, завтрак уже был на столе. Мяса мне с утра не хотелось, но ан-Танья словно предугадал мои желания: сыр, зелень, лепешки и крепкий чай. Как раз то, что надо. Кроме нас с Косом, несмотря на довольно поздний час, никого в харчевне не было — и я принялся жевать.

Закончив трапезу, я жестом подозвал длинноносого хозяина.

— А скажи-ка мне, любезный, здесь ли еще эта старуха… то есть Матушка Ци?

Вопрос был совершенно безобидный, но маленькие глазки нашего караван-сарайщика почему-то тут же забегали — причем в разные стороны.

— Нет, почтеннейший, нет, благородный господин, она на рассвете ушла — рано встала, поела, сказала, что расплатится в другой раз, и ушла.

Что-то непохож был наш хозяин на человека, с которым можно расплатиться в другой раз. Во всяком случае, без воплей и скандалов.

— Не сказала — куда?

— А она никогда не говорит.

— Так ты, любезный, ее знаешь?

— Ну вы спросите, благородный господин! Да эту старую ворожею… то есть Матушку Ци, конечно, каждый караван-сарайщик на Фаррском тракте знает. Раз в полгода непременно объявляется…

— Много путешествует, значит, — то ли спросил, то ли просто заметил Кос.

— Много? Да, почитай, только этим и занимается!

Далее продолжать разговор не имело никакого смысла — хозяин или ничего больше не знал, или не хотел говорить.

— Спасибо, — небрежно кивнул я, а Кос сверкнул монетой — и хозяин, поймав мзду на лету, понятливо исчез.

— Говорила — еще, мол, свидимся, — пробормотал я, ни к кому не обращаясь. — Ну что ж, может, и свидимся… Вот тогда и получишь, Матушка, свои записи обратно.

Потом я повернулся к ан-Танье.

— Мы тут немного задержимся.

— Зачем?

— Да так… выяснить кое-что надо. Пришла пора завязать более тесное знакомство.

Кос непонимающе поглядел на меня. Действительно, о каких выяснениях и знакомствах могла идти речь, если в караван-сарае кроме нас и хозяина, похоже, никого не осталось?

Впрочем, я-то знал — что надо выяснить и, главное, у КОГО!

Я неторопливо поднялся из-за стола — еще бы, после такого завтрака! — и прошел в нашу келью. Все еще недоумевающий Кос последовал за мной.

Опустившись на низкую кровать, я аккуратно положил рядом с собой Дзюттэ и Сая Второго, и, глубоко вздохнув, взялся правой рукой за рукоять Единорога.

— А ты, Кос, — за миг до того обратился я к усевшемуся было на свою кровать ан-Танье, — бери-ка эсток и поупражняйся. Вон мой доспех на стене развешен — давай коли и представляй, что в доспехе — я. Или не я. И пробуй не останавливаться. Дескать, если я или не я в железе, то ничего страшного ни с кем не случится. Давай, давай, не стесняйся…

И — странное дело! — Кос послушно взял Заррахида и шагнул к стене, на которой висел доспех аль-Мутанабби.

А я тут же забыл о Косе, доспехе и Заррахиде, окунувшись вместе с Единорогом в разговор Блистающих.

На этот раз мои приятели решили сменить тактику, перейдя от кнута к прянику.

— Слушай, Вилорогий! — вещал Обломок. — Да ты у нас молодец! Можешь ведь, если захочешь! Так вчера душевно по-Беседовали, что просто…

Похвалы Саю явно нравились, а на «Вилорогого» он, видимо, решил не обижаться — и правильно, потому что тогда ему пришлось бы обижаться на Дзю через каждое слово.

Как мне в свое время — на Друдла…

— Понятное дело, могу! — хвастливо заявил польщенный Сай, и я неслышно расхохотался. — Если б еще Заррахидову Придатку руку левую, как надо, поставить, мы б вас тут по всему двору гоняли, как хотели! И тебя, Обломок, и Рога Единого, и Придатка вашего железнобокого! И посох этот дурацкий, с бубенцами…

Я чувствовал, что Дан Гьен с трудом сдерживается, чтоб не смазать пряник похвалы чем-то похуже арахисового масла; да и у Дзюттэ наверняка вертелась на кончике клинка очередная колкость, но, взяв определенный тон, надо было держать его до конца.

— Что же вы, все такие… герои? Ну, те, кто Шулму видал? — со скрытой издевкой, которую Сай, похоже, заметил, поинтересовался Единорог.

— Шел бы ты в ножны! — огрызнулся Сай. — Герои… Тебя б туда хоть на денек, небось сразу понял бы…

Он умолк, не докончив фразы.

И тут я не выдержал, а Единорог согласно звякнул, представляя себя в мое распоряжение.

— И вы решили сделать героями нас! — не спросил, а твердо отчеканил Я-Единорог. — Спасая нас от Шулмы, вы принесли ее сюда, чтобы и мы поняли…

— Да! — чуть ли не взвизгнул Сай. — Кто это? Кто это сказал?! Это ты, Заррахид?!

Сай был весьма напуган, и я сообразил, что когда я говорю через Единорога, то у Дан Гьена сильно меняется, так сказать, голос — звучание, интонации, характер и все такое. Неважно, что говорит он посредством совсем иных звуков, чем я — голос-то все равно меняется.

Как, наверное, и у меня, когда говорю не я, и даже не Я-Единорог, а Единорог-Я.

— Нет, — недоуменно брякнул эсток о мой доспех. — По-моему, это Единорог.

— А почему у него тогда голос такой?! — Сай не на шутку разволновался. — Он чего, перегрелся?

— А потому что это не я — верней, не совсем я — говорю, — сказал уже Единорог-Я. — Это говорит Чэн Анкор, тот, кого ты называешь моим Придатком.

— А я его по-всякому называю, — самодовольно заявил Обломок. — У меня воображение богатое… и нездоровое.

— Вы что тут, расклепались все, да?! — завопил несчастный Сай. — Как это Придаток может со мной, с Блистающим, разговаривать?! Как он вообще может…

— Может-может, — прервали его мы с Дзю одновременно.

— Мы много чего можем, Сай, — продолжил уже я сам, без Обломка, потому что шуту тоже было не вредно меня послушать, раз у него такое воображение. — Вы, Блистающие, кого мы звали оружием, и мы, люди, кого вы звали своими Придатками — каждый из нас считал (да и считает!), что именно его род правит миром, а прочие — не такие — у него, у венца творения, в услужении. Ну что ж… я готов простить Но-дачи и его Придатку… тьфу ты! То есть я хотел сказать — его хозяину… слушай, Единорог, не обижайся!.. Короче, я готов простить им обоим свою отрубленную руку, потому что волей случая я, человек, не раз державший в руке меч — лишь железную, невозможную руку я сумел протянуть Блистающему, как равному! И не все ли равно, в конце концов, кто из нас правит миром?! Тем более, что вы привезли из Шулмы зародыш такого мира, которым не то что править — в котором жить не хочется!

— А мне, ты думаешь, хочется?! — запальчиво перебил меня Сай. — Я когда своего, первого заколол — мне… я чуть не сломался на этом! Потом, правда, полегче стало, но все равно…

Сай помолчал.

— Мне кажется, — наконец бросил он, — что у меня сейчас боковые усы в узел завяжутся. Или винтом закрутятся. Или еще чего… Как ты сказал, тебя зовут? Если, конечно, ты не Единорог.

— Чэн. Чэн Анкор.

— И ты этот… человек? Который как бы Придаток, но человек?

— Как бы да, — чуть насмешливо ответил я.

— И говорит со мной сейчас не Единорог, а ты? Через эту самую… железную руку?

— И он еще называл меня — меня! — тупым! — не выдержал Дзюттэ. — Да через руку он говорит, через руку — не через ногу же! Ну, кто теперь из нас тупой?!

Впрочем, потрясенный Сай оставил этот выпад без внимания — и, опять же, правильно сделал.

— Наверное, тогда ты должен меня ненавидеть, — едва шелохнулся он.

— Наверное, должен. Но не могу. Во-первых — ты уж прости — я лишь недавно понял, что оружие можно ненавидеть так же, как и человека; а во-вторых, убивать мы с Единорогом уже научились, а вот с ненавистью что-то плохо получается — во всяком случае, если всерьез и надолго. Не готовы мы к этому… хотя уж как нас в последнее время готовили! То, что делал ты и тебе подобные, пускай из самых благих побуждений — это ведь тоже Путь. Путь Меча… к сожалению. И да будет милостив к вам гордый Масуд-оружейник, несчастные Блистающие, побывавшие в собственном прошлом!..

— Спасибо, — еле слышно прошептал Сай. — Нет, Единорог, это и впрямь не ты… ты злой, а этот… этот добрый. Он меня понимает…

«Ну, вот, — рассмеялся Единорог глубоко внутри меня, — Чэн Анкор, любимец заблудших Блистающих. И его злобный меч…»

— Сколько вас осталось? — спросил Единорог у Сая, не дожидаясь меня.

— Шестеро. Если со мной считать. Шесть Блистающих и пять Придат… э-э-э… пять человеков. А зачем вам это? Чтоб ловить проще было, да?! Или перебить поодиночке?!..

Чувствовалось, что Сай огрызается скорее для порядка, сам не очень-то веря в собственные слова.

— Знать хотим, ржа тебя заешь! — лязгнул Дзюттэ. — Делать что-то надо! А то и впрямь Шулма сюда нагрянет, а мы тут все, так сказать, гостеприимные… или мы с вашей помощью гостеприимность свою так исполосуем, что сами, не дожидаясь, в Шулму заявимся, концы света с концами сводить! Думать, думать надо!.. И вам думать, и нам, и всем…

…Сай боялся. Боялся поверить. Но у него не было выбора. Во-первых, он устал от одиночества и страстно желал снова стать своим, одним из сообщества; более того, у Сая были несомненные виды на Коса. Потеря Придатка — чтоб лишний раз не путаться, я решил принять это слово без обид и глупостей — так вот, потеря Придатка, сами понимаете, дело нешуточное.

Ну а во-вторых, если мы все-таки обманщики и негодяи, то на втором плане размышлений Сая резко возникал образ долговязого немытого Придатка в холщовых штанах, грузившего на арбу при помощи Сая Второго — что бы вы думали? — вот-вот, это самое и грузившего…

И Сай, как говаривали кабирские стражники-айяры, раскололся. Похоже, он и сам давно мечтал этим с кем-нибудь поделиться.

Впрочем, знал он не слишком много.

4

Рассказ Сая о его пребывании в Шулме почти дословно повторял судьбу Но-дачи, рассказанную Единорогу покойным Детским Учителем, или судьбу Асахиро Ли, Придатка Но-дачи, рассказанную мне покойным Друдлом — или уж как хотите, потому что не в этом дело.

Отнюдь не в этом.

А вот после их побега из Шулмы…

Девять их осталось. Девять Блистающих и семь Придатков. Тех, кто сумел прийти в Шулму и уйти из Шулмы, оставив там часть своей жизни и часть чужой смерти; девять Блистающих и семь людей, дважды прошедших Кулхан…

Мало их было. Очень мало.

Так и сидела эта малость на границе Мэйланя, перед открытыми дорогами в Кабир, Дурбан, Лоулез, Харзу — и за спинами их незримо оставалась Шулма и встающие над ней Джамуха Восьмирукий и прямой короткий Чинкуэда, Блистающий-убийца не по принуждению, а по призванию.

И еще там были рукоплещущие Джамухе шулмусы и Дикие Лезвия шулмусов.

Девять Блистающих и семь Придатков уже знали, что это такое.

И еще они знали, что дело их неизбежное и безнадежное. И страшное оно, их будущее дело. Страшное именно своей неизбежностью и безнадежностью. Но другого выхода у них не было. Или был — но они не сумели его найти.

Они разделились. Но-дачи, Шото и три Сая отправились в Кабир. Почти прямая и острая до безумия сабля Кунда Вонг, а также ее спутник, очень молодой и очень упрямый двуручник Клейм (почему-то свое полное имя — Клеймора — он считал неблагозвучным и потому не любил) двинулись в Харзу.

Как я понял, именно Кунда Вонг или Клейм убили друга Эмраха ит-Башшара, прошлого Придатка Пояса Пустыни.

Двулезвийная секира из семьи Лаброс, полного имени или прозвища которой Сай не запомнил, и отчаянный Акинак Джанг свернули западнее, мимо Хаффы к Оразму, намереваясь достичь Лоулеза.

Это были лишь примерные маршруты, которые каждый был волен изменить в случае необходимости.

Они договорились встретиться в Мэйлане через полгода — те, кто переживет эти полгода. Ну, а то, что произошло вскоре в Кабире, мы — Дзюттэ, Единорог и я — уже и так знали, и Сай лишь добавил несколько малозначащих деталей к общей картине. Затем, по словам Сая, Но-дачи отправился первым в Мэйлань, а три Сая и Шото… в общем, понятно.

Собственно, вот и все, что смог поведать нам Сай Второй.

Немного.

Теперь, правда, мы точно знали остальных. И время встречи. И место встречи.

Мэйлань.

5

…Я сидел и молчал, осмысливая услышанное и соображая, какую все-таки пользу можно извлечь из полученного знания. Единорог. Обломок и Сай Второй тоже помалкивали. И тут…

И тут кто-то заговорил.

Поначалу я даже не сразу понял — кто, но после первого удивления до меня дошло, что это не кто иной, как эсток Заррахид.

Мой дворецкий.

В смысле — меч моего дворецкого.

А точнее — дворецкий моего меча и меч моего дворецкого.

А еще точнее — бывший дворецкий… и так далее.

— Ну вы даете! — восхищенно заявил Заррахид, в последний раз звякнув о зерцало доспеха. Да, лоск столичных манер как-то совершенно слетел с эстока. Я еще подумал, что такая перемена вообще невозможна — если сравнить наших дворецких до и после увольнения — но мне ли говорить о невозможном…

— Ну вы даете! Это ж надо было так ему набалдашник заморочить! А он вам все и выложил!.. Молодцы, право слово!

Едва я понял, что практичный эсток убежден, будто все это время хитрый Единорог не своим голосом дурачил легковерного Сая, как еще один голос чуть окончательно не свел меня с ума.

— Может, за лекарем сбегать? — поинтересовался этот голос. — С кем это ты разговариваешь, Чэн? Ушастый демон У привиделся?

— Я? С кем это я разговариваю? — это было первое, что пришло мне в голову.

— Вот об этом я тебя и спрашиваю! Сидишь тут уже битый час и бредишь с открытыми глазами… Бормочешь что-то о каких-то Блестящих, как ты им зачем-то свою железную руку протягиваешь, от имени человечества!.. Ну и в том же духе. Я, конечно, понимаю — ночью мало спал, бабка эта вредная… Так за лекарем идти или уже не надо?

Ну вот! Оказывается, общаясь с Блистающими, я кое-что проговаривал вслух. И участливый ан-Танья решил, что у меня не все в порядке с головой… Впрочем, еще недавно я и сам бы так решил.

Кажется, опять придется убеждать. Причем обоих одновременно. Та еще парочка — Кос с Заррахидом… один другого доверчивей.

И я заговорил, тяжело вздохнув. Вслух — для ан-Таньи; и через Единорога — для Заррахида. Я часто запинался, пытаясь говорить то попеременно, то сразу для обоих; очень хотелось раздвоиться. Может, выпить жбан-другой и глянуть в зеркало — а вдруг раздвоюсь?

Чего на свете не бывает!

Выглядел наш разговор примерно так…

— Кос, не надо лекаря. С головой у меня все в порядке. И то, что ты слышал — это не бред. Я действительно разговаривал с Блистающими. Кто это такие? Это наше оружие… (— Нет, Заррахид, это не Единорог. Верней, не только Единорог. И вообще — завей гарду веревочкой и слушай, не перебивая, когда тобой люди говорят! Лю-ди! Кто такие? Ну, Придатки ваши…) Нет, говорю, лекаря не надо! Да, и твой эсток — тоже! И нечего на меня так сочувственно смотреть! Ох, зря я тебя уволил, зря… так бы просто приказал — и ты бы поверил!.. (— Тьфу ты пропасть, легче троих Саев убедить, чем одного такого недокованного эстока… и не надо только начинать про кузницу, где можно без хлопот подлечиться! Никому твоя кузница…)

— Еще бы! — вмешался Обломок. — А все потому, что он тупой!

— Это я тупой? — возмутился Заррахид. — Это ты тупой!

— А вот и нетушки! — возрадовался Обломок. — Я с первого раза понял. А ты — нет! Так что все вы тут тупее меня! Кроме, разве что, Единорога. Он такой же. Как я. Острый!..

— …да нет, Кос, не пил я тайком! Вместе ж чай хлестали! Ох, в священный водоем тебя! — не пил, говорю! Мне, чтоб до видений допиться, сам знаешь, сколько надо! Правда, меньше, чем Коблану — тому вообще… ладно, не о том речь. Живые они, говорю тебе, живые, хоть и железные! Дался тебе этот лекарь!.. (— Эй, Зарра, это я, Чэн! Да плевать мне, что ты не веришь… я и сам уже ничему не верю. Ты знаешь, твой Кос и впрямь — Придаток! Давай я тебе другого подыщу, не такого упрямого… Не хочешь? Ну как угодно…) Не веришь, Кос-упрямец?! Ну я сейчас тебе докажу! (— Заррахид, а вот он говорит, что ты — железо! Да, и все. Правильно, я бы тоже обиделся. Слушай, а ты про Коса что-нибудь такое знаешь, чего никто больше не знает? Нет, про его дедушку не надо, давай про Коса… ага, сойдет… так… ну да?! Прямо тобой и лупил?! Молодец, Зарра, так их, Придатков этих недоверчивых!..) Вот ты, Кос, помнишь, как в детстве, лет эдак в восемь, ты чуть эсток свой не сломал?! А вот знаю-знаю… ну и что, что меня тогда на свете не было? Мне твой эсток и рассказал! Ты еще загнал Заррахида в щель в каменном заборе, вытащить не мог и полчаса рыдал на весь двор, пока отец твой не пришел и по заднице тебе не надавал! Вытащенным эстоком. Плашмя… (Слушай, Зарра, а какой Придаток был лучше — Кос наш, отец его или дед? Ну понимаю, что смотря в чем… Это хорошо, что Кос. Ах, он на деда похож!.. вот и я было решил, что на деда, только на моего. Ты помнишь, как он во дворе ночью и с Саем в левой руке прыгал? Еще бы не помнишь… говоришь, что иначе неудобно было бы… ладно, давай об этом после…) Ну что, Кос, съел?!.. Лекаря случаем позвать не надо?!

— Бросьте меня в священный водоем! — только и смог произнести потрясенный Кос.

И с неподдельным страхом посмотрел на собственный меч.

6

Последним неверующим в нашем обществе оказался Заррахид. Его убеждали уже все вместе. К этому делу присоединился даже новообращенный Сай Второй, а Кос — дослушав историю Сая в моем вольном пересказе — воспылал к Саю необоримым сочувствием и сообщил через Меня-Единорога своему несгибаемому эстоку несколько таких интимных подробностей их совместной жизни, что упрямый Заррахид мигом отказался от идеи ржавых гард и мозгов, уяснив, что никто над ним смеяться не собирается.

Хотя смеяться-то как раз смеялись. Особенно Обломок, чьи язвительные замечания сыграли не последнюю роль в деле приобщения Заррахида.

Признаться, нелегкое это дело — убедить хоть человека, хоть Блистающего в чем-то, во что он упорно не хочет верить. Особенно, когда все используют тебя, как переводчика, а ты еще норовишь и от себя пару слов вставить. Хорошо шулмусам — у тех, говорят, оружие безмозглое…

В конце концов я от них сбежал — ужинать, поскольку обед мы давно пропустили — а Кос вскоре присоединился ко мне, оставив Заррахида с его собратьями-Блистающими. У него (у Коса, а не у Заррахида) голова шла кругом, и он в течение ужина основательно прикладывался к кувшину для восстановления душевного равновесия. У меня в мозгу тоже непрерывно звенели голоса перебивающих друг друга Блистающих, так что по части кувшинов я не отставал от ан-Таньи, и в итоге у нас головы снова пошли кругом — но уже совсем по другой причине.

И мы вернулись в келью, чтобы продолжить разговор, упали на кровати и уснули.

7

По-моему, Кос не человек.

По-моему, он дальний родственник бога виноградной лозы, красноносого Юя. Или ближний родственник. Или даже сам Юй. Во всяком случае, похмелья у него не бывает никогда. Я еще только с трудом разлеплял правый глаз, а Кос за это время успел умыться, одеться, побриться, сходить позавтракать, и теперь носился по комнате, пританцовывая и размахивая руками.

— Вставайте, Высший Чэн! — напевал Кос, как в старые добрые времена.

— Вставайте и радуйтесь жизни! Я вот, например, радуюсь, да и хозяин этого свинарника, тоже, небось, радуется, поскольку содрал с меня лишних полтора динара! Ладно, вещь того стоит!.. и какая вещь!

Я скосил на ан-Танью недоразлепленный правый глаз и обнаружил у него в руках что-то зеленое, блестящее и напоминавшее помесь плаща с халатом.

— Что это, Кос? — просипел я.

— Это настоящая оразмская марлотта! — назидательно сообщил Кос. — Так что с тебя полтора динара за одежку и два динара за услуги… Такую замечательную марлотту даже в Кабире днем с огнем не достать, и просто обидно, что носить ее будет такой Придаток, как ты! Вставай, вставай, нечего на меня поглядывать…

Я потянулся и задел лежащего поперек кровати Единорога.

Он был без ножен.

— Кто там орет? — недовольно прозвенел из угла Обломок. — Заррахид, скажи своему Придатку, чтоб замолчал!

— Сам ты Придаток! — обидчиво заявил эсток. — Обломок незаточенный! Это же этот… Кос ан-Танья, человек. Мой личный человек. Понял?

— Понял, — оторопело брякнул Дзю и замолчал.

…А часа через два мы выезжали из караван-сарая. Я был поверх доспеха в новенькой марлотте, зеленой, как молодая листва — это все же оказался плащ с капюшоном, подобием откидных рукавов и хитроумными застежками на груди, так что застегнувшись и набросив капюшон (или обмотав шлем тканью, превратив его в тюрбан), я немедленно превращался в почти что обычного человека, переставая привлекать всеобщее внимание.

Это было очень кстати. А два динара за услуги Кос не взял.

Один — взял.

Блистающие тоже несколько поутихли и теперь не лезли в разговор все сразу, перебивая друг друга — да и я уже, надо сказать, начал понемногу привыкать к двойному общению.

Впрочем, ехать стало намного веселее — как-никак, нас теперь было шестеро.

Добравшись до Хаффы без приключений и не заезжая в город, мы взяли круто на северо-восток и еще через день присоединились к каравану фарузских купцов, идущему в Мэйлань.

«Мэй-лань! — звенели о дорогу копыта моего коня. — Мэй-лань, мэй-лань, мэй-лань, мэй-…»

ЧАСТЬ V. БЛИСТАЮЩИЕ И ЛЮДИ

Считает излишними старец-меч пять ежедневных молитв, Готов даже в храме он кровь пролить, жаждет великих битв. В разгаре сражения этим мечом вражеских львов бодни — Не меч отпрянет от их брони — сами отпрянут они. О молниях в небе заставит забыть молния в длани моей, И долго пропитанной кровью земле не нужно будет дождей… Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби

Глава 13

1

…Спрессованные в единый монолит серые каменные блоки древних стен медленно приближались, одновременно проступая перед нами — и в моей памяти. Эти две картины накладывались одна на другую, почти полностью совпадая. Похоже, всесильное время, пытаясь грызть эти стены, безуспешно обломало себе зубы.

Но не успокоилось. Ведь в конечном итоге последний удар всегда остается за ним, за временем…

Кони вязли в рыхлом песке — вслед за нами многие всадники свернули с мощеной дороги, чтобы выбраться на пологий холм и с его вершины полюбоваться на твердыню Мэйланя. Блистающие весело переговаривались между собой, правая рука Чэна лежала на моей рукояти (это уже вошло у нас в привычку), и я мог слышать разговоры караванщиков-людей, обсуждавших достоинства и недостатки нынешнего караван-баши — сухого жилистого Придатка, за спиной которого вечно болталось короткое и неразговорчивое копье Рохин — а также радовавшихся окончанию долгого, хотя и не слишком утомительного пути.

Я слушал их всех вполлезвия и никак не мог заставить себя поверить в то, что передо мной действительно — Мэйлань.

Моя родина. Пускай ковали меня в Верхнем Вэе — все равно это моя родина.

Которую я не видел добрую сотню лет.

А также это родина предков Чэна, Анкоров Вэйских, наследных ванов Мэйланя.

Которую Чэн не видел вообще никогда.

Дорога, проходившая примерно в сорока выпадах от подножия холма, упиралась в главные ворота города, носившие название Шульхара — «Начало начал.»

Это я помнил.

Старинные ворота, окованные потемневшей от времени медью, были распахнуты настежь, и в проеме Шульхары, где могли проехать в ряд девять-десять всадников, виднелась изрядная толпа встречающих. Сверкали на солнце наконечники возбужденно качавшихся трезубцев, копий и алебард, у Чэна рябило в глазах от разноцветья праздничных одежд и парадных ножен; кое-где размахивали знаменами, и на них неразборчиво виднелись какие-то иероглифы, но прочесть их с такого расстояния не удавалось.

Это было очень красиво. Правда, я что-то не мог припомнить, чтобы в Мэйлане так встречали караваны. Может быть, за долгое время моего отсутствия обычаи резко изменились? Или караваны стали большой редкостью? Странно, однако…

Чэн тоже был несколько удивлен, но меньше, чем я — в Мэйлане он никогда не был и счел все это столпотворение лишь неизвестной ему местной традицией. Когда же я сообщил Чэну, что это не так (во всяком случае, сто лет назад было не так), Чэн задумался и слегка придержал гарцующего коня.

Через мгновение Кос с Заррахидом и Саем Вторым поравнялись с нами.

— Скажу, что мне нравится такая встреча! — самодовольно усмехнулся ан-Танья. — Сразу чувствуется душевность и веселый нрав здешнего народа!..

— Мне, в общем-то, тоже, но что-то не хочется лезть в этакую толчею, — ответил Чэн, и я с ним полностью согласился.

Зато Сай не согласился.

— Это почему же? — возмутился он, едва я перевел разговор людей на язык Блистающих. — Мне эти караванщики по самый набалдашник надоели! А там хоть разнообразие… Вон, у правой створки ворот — очень даже приличная сабля! Поглядите, какой крутой изгиб!

— Сабля, конечно, хороша, — тоном знатока поддержал его Обломок. — Хотя это, пожалуй, единственное, в чем я одобряю вкус Вилорогого, но я и сам не прочь оказаться поближе…

— А я — прочь! — прозвенел вдруг молчавший до сих пор эсток. — Единорог, забирай-ка отсюда Чэна и скажи ему, чтоб уволок моего… Коса, да и всех нас! А если кому охота в толпе потолкаться — незаметно въедем в город через другие ворота, подберемся сзади и сперва выясним, к чему бы это такой прием! Договорились? А то в давке и потеряться недолго…

Чэн добросовестно изложил мнение Заррахида ан-Танье, тот покосился на черную витую гарду эстока, и, в конце концов, согласно кивнул. Дзю заявил, что он внезапно возлюбил тишину и покой — так что недовольным остался только Сай, но поскольку он оказался в явном меньшинстве, то протестовать не стал.

Кажется, Дзю даже немного огорчился этим.

Караван тем временем ушел вперед, закрыв нас от встречающих огромным облаком пыли. Я напряг память и вспомнил, что вдоль северо-западных стен города тянется окружная дорога, и в полуфарсанге от Шульхары должны быть следующие ворота.

Еще не забыл, оказывается…

И мы свернули влево, постепенно удаляясь от толпы, сгрудившейся у «Начала начал.»

2

Западные ворота — куда более скромные и даже словно чуть-чуть покосившиеся — тоже были открыты, но вместо толпы со знаменами здесь лениво скучали четверо стражников-алебард Юэ, а четверо стражников-людей так же лениво играли в кости, сидя прямо на песке у ворот.

Когда мы подъехали, никто даже не пошевелился.

— Товар везете? — для порядка осведомилась крайняя справа алебарда, хотя по нашей поклаже было прекрасно видно, что никакого товара мы не везем.

Чэн снял руку с меня, и я с чистой совестью вступил в разговор с Блистающими, оставив людей на попечение Чэна и Коса.

— Нет, — коротко и властно отрезал я.

— Юэ Тахиро, — подумав, на всякий случай представилась алебарда. — Старшина караула. Откуда путь держите?

— Из Кабира, — не снижая тона, ответил я. Стражники явно были молоды, меня помнить не могли, но на всякий случай я не стал называть им даже своего безличного родового имени.

И так видно. А спросят — назову.

Может быть.

— Из Кабира? — искренне удивилась Юэ Тахиро. — А что ж не через Шульхару въезжаете?

— Суеты не любим, — вдруг заявил Заррахид таким командирским голосом, что Тахиро невольно подтянулась и перестала задумчиво качать волосяным бунчуком. — И без нас караван встретят. Еще вопросы есть?

Стоявшая рядом с Юэ Тахиро вторая алебарда оперлась о плечо подошедшего к ней Придатка — наголо бритого стражника, вытирающего потную голову полосатым платком.

— Это не караван встречают, — наставительно заметила она. — Караван себе и караван, чего его встречать… Это встречают самого Мэйланьского Единорога и его железного Придатка, Чэна-в-Перчатке!

— А нас по жребию сюда поставили, — добавила Юэ Тахиро. — Скучища… Раз в жизни вроде как довелось на живую легенду глянуть — и то не судьба!

Я подумал, что Чэн весьма вовремя обмотал с утра шлем куском шелка, так что получился тюрбан с блестящим верхом — а марлотта, купленная предусмотрительным Косом, и без того неплохо скрывала доспех. Разве что рука… вернее, обе руки в латных перчатках. Но на руки Чэна никто пока что не обращал особого внимания.

Ну да, конечно… они ведь ждали железного великана с клыками из сплошных Единорогов — а тут обычные Блистающие, обычные Придатки…

— Все? — одновременно поинтересовались я и Заррахид. — Тогда желаем приятной службы!

Четверка Юэ ответно махнула бунчуками, Чэн швырнул бритому стражнику горсть монет — деньги были кабирской чеканки, но бритый ловко и с видимым удовольствием поймал их на лету, каким-то чудом не уронив ни одной — и мы въехали в Мэйлань.

Тихо-тихо.

Даже Обломок вел себя вполне прилично.

3

…Я поглядывал по сторонам и молча радовался. Многоярусная пагода с резным ажуром перекрытий, ровная брусчатка мостовой, фонтан в виде прыгающей рыбы, храм Небесного Молота на площади… вон за той лавкой жила семья Прямых мечей Цзянь Тайшень, с чьими отпрысками я года два учился вместе у сурового и строгого ворчуна Пуддхи, имевшего поперечную рукоять и вместо гарды — что-то вроде нынешнего Чэнова наруча. Сколько лет прошло, сколько Придатков умерло (надеюсь, своей смертью!) — небось, правнуки их теперь здесь живут, а ворчливый Пуддха наставляет новых Блистающих…

Из всех нас Мэйлань толком знал один я — если это можно было назвать толком, потому что прожил я здесь в три раза меньше, чем в Кабире. Чэн и Кос могли лишь озираться по сторонам, сгорая от любопытства; Сай был тут полгода тому назад, но проездом из Шулмы в Кабир, и почти ничего не запомнил; Обломок, если верить ему, посещал Мэйлань так давно, что с тех пор не изменились разве что городские стены (я подумал, что Дзю тогда никак не меньше пятисот лет, если не больше)…

Заррахид молчал и делал вид, что Мэйлань его вовсе не интересует, но с ним и так все было ясно.

— Куда теперь? — поинтересовался Сай после очередного поворота.

— В фамильную усадьбу Высших Дан Гьенов Вэйской ветви, — ответил Я-Чэн, когда железные пальцы коснулись рукояти. — Или, если угодно, в дом наследных ванов Мэйланя Анкоров Вэйских. Интересно, там все по-старому?

И через полчаса я ответил сам себе — да, все по-старому.

Усадьба за прошедшие десятилетия изменилась мало. Все та же невысокая, чисто символическая каменная ограда с чугунными остриями по краю; знакомые узорчатые ворота, ведущие в тенистый сад, где среди насаженных в хорошо продуманном беспорядке деревьев и кустов вились посыпанные белым песком дорожки. Они вели к летним павильонам и парадному залу, по обеим сторонам которого располагались флигели и надворные постройки разного назначения. В левом флигеле, как я помнил, жили Малые Блистающие дома и их Придатки; позади зала располагалась круглая беседка на берегу пруда.

За прудом начиналась галерея, ведущая к еще одному двухэтажному строению — на втором этаже которого сто лет назад жил молодой и глупый Единорог, и будущее было светлым и безоблачным, а прошлое — коротким и радостным.

Вся усадьба содержалась в образцовом порядке, что доставило мне немалое удовольствие. Впрочем, Заррахид тут же отметил… ладно, не будем повторять, что именно отметил въедливый экс-дворецкий, но половину хорошего настроения как ветром сдуло.

У внешних ворот отдыхал молодой Придаток в длиннополом халате со стоячим воротником. Ни меня, ни Чэна, ни тем более остальных он знать никак не мог, но рядом с ним…

Повинуясь неслышному зову, Чэн быстро сдвинул меня себе за спину и сверху прикрыл краем марлотты. Руку с моей рукояти он не снял, так что я прекрасно слышал за двоих, оставаясь незамеченным.

Дело в том, что рядом с молодым Придатком блестел на солнце старый двуручный топор Ляо Дафу — наш постоянный привратник, который узнал бы меня с первого взгляда.

Из-под марлотты я видел, как достойный Ляо церемонно приветствовал гостей — вот кто должен понравиться Заррахиду! — а привратник-человек громогласно осведомился, спугнув с ограды стаю голубей:

— Кто вы, благородные господа, и по какому делу?

Этим обращением он в очередной раз польстил тщеславному Косу и вызвал легкую улыбку на губах Чэна.

Хотя я подумал, что тщеславие Коса — да и многое другое — скорее всего, напускное…

— А скажи-ка нам, любезный, — покровительственно начал ан-Танья, — не это ли усадьба Анкоров Вэйских, ванов Мэйланя?

— Она самая, — моргнул привратник.

— Она самая, — сверкнул топор Ляо, когда Заррахид повторил вопрос Коса слово в слово и с теми же интонациям, хотя не мог его слышать.

Я хихикнул под марлоттой и немедленно умолк, оглядывая внутренний двор. Там стояли многочисленные столы, возле пруда на вертелах жарились бычьи туши, и вообще повсюду царили суета и шум.

Вне всяких сомнений, дело шло к большому празднеству.

— Так все-таки, благородные господа, кто же вы будете? — настойчиво повторили вопрос Ляо и его Придаток.

— А будем мы, собственно, — с достоинством ответствовал Кос, выпячивая свой и без того внушительный подбородок, — будем мы Чэн Анкор Вэйский и его дворецкий Кос ан-Танья!

«Ведь я же уволил этого прохвоста!» — подумал Чэн, но вслух ничего не сказал.

— Так мы вас-то, Высший Чэн, и дожидаемся! — простодушно выпалил привратник-человек, становясь перед Косом навытяжку.

Я еще подумал, что Ляо, повременивший вытягиваться, выбрал себе туповатого Придатка — сам топор, увидь он меня или любого другого Высшего, никогда не перепутал бы дворецкого с господином.

А может, это я так, от глупой гордости, и тот же Заррахид выглядит в десять раз импозантнее меня…

— Это он — Высший Чэн, — нехотя сообщил ан-Танья привратнику, кивая в нашу сторону.

Придаток недоверчиво смерил взглядом фигуру Чэна — но тут Чэн откинул марлотту и сдвинул меня на положенное место. Взгляд Придатка уперся в правую Чэнову руку, а топор Ляо — не участвовавший в разговоре людей и настороженно поглядывавший то на Заррахида, то на Дзю и Сая — мгновенно узнал меня.

Что значит выучка! Ляо с восторженным свистом отдал мне самый торжественный салют, на который был способен, его Придаток вытянулся теперь уже перед Чэном, а я некоторое время просто наслаждался произведенным впечатлением.

— С приездом, Высший Дан Гьен! — отрапортовал Ляо. — А ваш родич, Скользящий Перст, отправился с утра к Шульхаре, вас встречать. Наверное, он скоро вернется…

— Наверное, — раздалось позади нас. — И даже наверняка. Привет, Единорог!

Один из двух услышанных мною голосов принадлежал Блистающему — хорошо знакомому мне старшему родичу-близнецу Дан Гьену по прозвищу Скользящий Перст, старейшине и члену Совета Высших, который когда-то даже подумывал жить со мной вместе, Беседуя парно и используя одного на двоих Придатка — да жизнь как-то не сложилась и по его же приказу я покинул Мэйлань.

Другой голос был голосом человека — мужчины одних лет с Косом, восседавшего на смирной пегой кобыле.

Понятное дело, что он-то и был Лян Анкор-Кун, Придаток Скользящего Перста и родственник Чэна; только слова «Привет, Единорог!» произнес не он, а Скользящий Перст, поскольку Лян Чэна в лицо знать не мог, как и меня — хотя меня в лицо знать нельзя вообще, по причине отсутствия лица.

А вот у Ляна лицо было. Смуглое лицо с пронзительными глазами, и улыбка на этом лице казалась приклеенной. Правда, приклеенной аккуратно… и это сочетание суровости и радушия даже как-то располагало к себе.

— Приветствую родича Чэна, — степенно сказал Лян и приложил левую руку к сердцу.

Смотрел он как раз на нас, а не на ан-Танью. Догадливый, однако…

Чэн в ответ поднял правую руку — и я смог в свою очередь приветствовать Скользящего Перста, не отвлекаясь на людей.

— Отлично выглядишь, Единорог, — ослепительно улыбаясь, бросил Скользящий Перст, когда с церемониями было покончено. — Одного не пойму — как же это ты умудрился мимо нас проскочить? Мы весь караван прочесали с пристрастием…

— А разве в Мэйлане нет других ворот, кроме Шульхары? — в свою очередь спросил я. — Ты лучше ответь мне, откуда вы узнали, что я вообще приезжаю, причем именно сегодня? И вдобавок — в честь чего такая пышная встреча?!

Этот вопрос интересовал нас всех, и даже Обломок помалкивал, не мешая разговору двух давно не видевшихся родственников.

— Да мы уже неделю к воротам ездим, — рассмеялся Скользящий Перст. — Все сплетни друг другу раз по десять пересказали, вас дожидаясь! Ты мне потом непременно разъяснишь лично, что из всего этого вороха правда, а что — нет… Ну а сегодня не только я с друзьями — полгорода к Шульхаре вывалило, потому что гонец из Фарра обогнал вас почти на сутки и сообщил всем, что видел в фарузском караване героя Кабира, Высшего Мэйланя, звезду рода Дан Гьенов и самого знаменитого Блистающего во всем эмирате. Тебя то есть!.. Герой возвращается домой после векового отсутствия — и как прикажете его встречать?!

Он звонко расхохотался и вдруг спохватился.

— А что же это я вас перед воротами держу? Прошу!

Скользящий Перст махнул топору Ляо, и Придаток последнего со всех ног кинулся открывать ворота.

— Ты бы спутников своих представил, что ли! — шепнул мне мой родич, когда мы уже въезжали в усадьбу, направляясь через сад к летним павильонам.

— Извини! — спохватился я. — Господа, перед вами, как вы уже догадались, старейшина Совета Высших Мэйланя и мой родич Скользящий Перст! А это вот Дзюттэ Обломок, придворный клинок Шешеза фарр-ла-Кабир и самый мудрый шут в эмирате…

— Должен же хоть кто-нибудь быть мудрым, когда вокруг сплошные… Блистающие, — как бы про себя, но так, чтобы все услышали, заявил Обломок.

— Вот, пожалуйста! — в притворной досаде я легонько шлепнул коня по крупу. — Что я говорил?! Ладно… а это уважаемый всеми в Кабире эсток Заррахид, мой…

— Его дворецкий, — коротко закончил за меня Заррахид.

Я решил не заострять внимания на этой скользкой теме.

— Ну и наконец — Сай Второй, мой добровольный спутник, весьма искусный в Беседах…

Сай, на этот раз не уловивший иронии, важно и вместе с тем почтительно кивнул.

— Сказал бы я, в чем он весьма искусен, — пробурчал Дзю, однако ограничился этим и больше ничего не добавил.

Тем временем мы миновали павильоны и остановились у парадного зала.

— Ты не возражаешь, если я на некоторое время остановлюсь у тебя? — осведомился я у Скользящего Перста, заранее будучи уверенным в его согласии.

— Возражаю! — неожиданно ответил Перст, приведя меня в полное недоумение. — Ты вполне можешь остановиться у себя.

— У себя?

— Ну да! Здесь. Ведь это же твоя усадьба! Ты что, действительно ничего не понимаешь или просто прикидываешься?! Вэйское имение, и он после этого у меня спрашивает разрешения в нем остановиться!..

А ведь и правда! Я как-то совершенно не подумал об этом… да мало ли что могло тут за прошедший век измениться! Хотя, глядя на усадьбу, можно было счесть, что в Мэйлане время стоит или даже лежит и крепко спит.

И вообще — я уехал отсюда юнцом, которого больше интересовало умение Беседовать, чем умение разбираться в правах наследования.

— А ты? — немного растерянно спросил я.

— А у меня свой дом есть. По соседству. В одном квартале с твоим двоюродным братцем и моим драгоценным племянничком Да-дао-шу. Большой Да как из Кабира прошлым летом вернулся, так и поселился там… Короче, будем друг к другу в гости ходить.

— Прошу прощения, Высшие, — вмешался в разговор Заррахид, — но, насколько я понял, эта усадьба — имущество Высшего Дан Гьена, известного как Мэйланьский Единорог?

Что-то плохо у него получалось теперь изображать дворецкого… раньше он никогда бы не влез в разговор без предварительного разрешения.

— Да, это так, — с достоинством склонил рукоять Скользящий Перст.

— В таком случае я, как дворецкий и управитель делами, хотел бы немедленно приступить к своим обязанностям. Не могли бы вы выделить мне кого-нибудь, кто сумел бы как можно быстрее ввести меня в курс дел?

— Разумеется… Но к чему такая спешка? Чувствуйте себя гостем, а после окончания празднества…

— Я всерьез опасаюсь, Высший, не дождаться не только окончания, но и начала празднества! — нахально перебил моего родича эсток, а я едва сдерживался, чтоб не рассмеяться. — Простите меня за дерзость, но таких нерасторопных Малых, каких я вижу здесь, в Кабире и на порог дома не пустят! Итак — разрешите приступить?

Озадаченный подобным напором со стороны моего, так сказать, дворецкого, Скользящий Перст лично отправился вводить Заррахида в курс дел — что было с его стороны верхом уважения — и мы с Чэном и Дзю оказались на несколько минут предоставленными самим себе.

Чэн тут же опустил латную перчатку на мою рукоять.

— Молодец, Зарра! — искренне восхитился Обломок. — Моя школа! Здорово он этого Скользкого Пальца уел!..

— Кого-кого?!

— Скользкого Пальца! Или как его там?..

Пробегавший мимо слуга-человек глянул на хохочущего Чэна, украдкой пожал плечами и побежал дальше…

4

Чэну-Мне понадобилось меньше минуты, чтобы убедиться, что беседа Чэна с Ляном Анкор-Куном почти точно повторяла мой разговор со Скользящим Перстом — с той лишь разницей, что Чэну и Ляну сперва пришлось познакомиться, и общих воспоминаний у них не было.

Ах да! — Кос хоть и назвался дворецким, но успел шепнуть Чэну, что это все так, для поднятия Чэнова престижа, а вообще-то он, Кос ан-Танья, достаточно неглуп, чтобы не лезть два раза в одну и ту же петлю, и на службу к такому безответственному хозяину возвращаться не собирается. Ни за какое жалованье. Которое ему, Косу ан-Танье, с сегодняшнего дня должны выплачивать помесячно, можно в местных денежных единицах.

Впрочем, жалованье-жалованьем, а Кос с Заррахидом так рьяно взялись за дело, что усадьба мигом стала напоминать забытый на жаровне чайничек с вином, и когда часа через три стали собираться гости — все было готово. И даже более чем готово.

Скользящий Перст только диву давался.

— Ну, ты и впрямь — герой! — восхищенно звенел он. — Раздобыть такого дворецкого…

— Места знать надо! — вместо меня ответил Дзю. — Где Заррахиды водятся! Да, не завидую я вашим лентяям — он их живо к клинку приберет… И, пожалуй, не только их.

Кажется, Перст не понял намека — и хорошо, что не понял!

…А еще через полчаса я уже отдыхал в оружейном углу одного из павильонов, развалившись на удобнейшей двухъярусной подставке — это была моя первая подставка, выточенная сразу после моего рождения из мореного ореха — а вокруг меня переговаривались гости, Дзю потешал всех, беззлобно переругиваясь с Саем, и у восточной стены только что вошедший Придаток размещал моего двоюродного брата Да-дао-шу.

— Привет, Большой Да! — окликнул я его. — Шешез велел тебе привет передать — вот я и передаю!..

— Привет хоть большой? — усмехнулся Да-дао-шу, качнув волосяным хвостом.

— Да уж не меньше тебя!

— Ну тогда ладно… Слушай, Единорог, а каким это ветром тебя в родные края занесло?

— Попутным, Да, попутным… и по делу, и в гости, и так просто, — уклонился я от прямого ответа, тем более что хоть в разговоре, хоть в Беседе с Большим Да мне оставалось только уклоняться да ждать своего часа.

— Век уже дома не был.

— Ох, сдается мне, что ты нам ржавчину на клинки наводишь, — без обиняков заявил висевший напротив меня Кханда Вьячасена.

Кханда, как и Скользящий Перст, числился старейшиной и членом того самого Совета Высших Мэйланя, что отправил меня в свое время в ссылку. Сам Кханда был прямым и широким Блистающим с обоюдоострым клинком и простой, но покрытой тончайшей резьбой, костяной рукоятью.

Кроме него и Скользящего Перста больше никто из старейшин и членов Совета ко мне в гости не явился.

Как выяснилось позднее, я кое в чем ошибался.

— Мы слыхали, — продолжил Кханда, — что какие-то подонки весь эмират взбудоражили! Будто в Кабире — и не только в столице — и Блистающих убивали, и Придатков портили… последнее это дело — Придатков портить! А о Блистающих я уже и не говорю…

Сай, лежавший возле меня, собрался было возмутиться.

— Тихо! — звенящим шепотом оборвал я его. — Молчи!

— Молчу, — неожиданно покорно согласился Сай. — Только чего ж это он людей Придатками называет?! Ты ж сам говорил…

Тут уж мне пришлось умолкнуть. В последнее время Сай становился все более и более правильным. И не настолько, чтоб надоесть, а в самый раз. Молодец. Перековывается.

— Было, — ответил я Кханде, понимая, что никакими словами я не смогу ему передать тот ужас, что творился в Кабире.

Мне и самому уже казалось, что все это было с кем-то другим, не со мной. Хотя достаточно было вспомнить переулок, Детского Учителя, хруст Шото… со мной это было.

Со мной.

— Было. Всякое было, и убийства тоже.

— И ты, говорят, убивал? — напрямик спросил старый Кханда.

— И я.

— Многих? Я так понимаю, что выбора у тебя не было, но — многих?

Что-то слишком настойчив был старик…

— Одного. Придатка одного…

Я не стал вдаваться в подробности. Чэн сам за себя скажет, а я — за себя.

Кханда Вьячасена как-то странно переглянулся со Скользящим Перстом.

«Да будь они хоть сто раз старейшины! — раздраженно подумал я. — Они что, судить меня собрались?!»

— Иначе можно было? — тихо спросил Скользящий Перст.

— Нет, — отрезал я. — Нельзя.

— А я думал, что ты лет через восемь-девять сменишь меня, как главу рода, — еще тише сказал Скользящий Перст.

«Сменить? Тебя? — хотел спросить я. — Зачем? И куда это ты денешься через девять лет, что тебя придется менять?»

И не спросил.

— А сейчас ты так не думаешь? — поинтересовался вместо этого я с удивившим меня самого сарказмом.

— И сейчас думаю, — Скользящий Перст и Кханда снова почему-то переглянулись. — Думаю…

— Я смотрю, у нас тут, почитай, заседание Совета! — громко заговорил Большой Да, явно стараясь разрядить обстановку. — Не тускней, Единорог — я тоже когда из столицы приехал, меня мигом главой моего рода объявили! Будто кроме меня никого из тяжелых Кривых мечей найти не могли!.. Это у них — у нас то есть — традиция. И вообще — по-моему, у нас сегодня праздник, по поводу прибытия…

— Меня! — гордо закончил Обломок. — Я ведь тоже старейшина рода. Старейшина шутов.

— То-то ты такой тупой, — заметил прямолинейный Кханда.

Напрасно это он…

Дзю немедленно разъяснил всем разницу между словами «шут» и «дурак», а также разницу между словами «старый» и «старейшина»; потом он подробно рассказал, чем различаются словосочетания «старейшина шутов» и «старый дурак» — ну и еще раз вернулся к этим выражениям, только уже применительно к себе и «вот этому самому…»

— Когда я родился, шут, — обиженно сказал Кханда, — руду для металла, из которого тебя какой-то неудачливый Повитуха ковал, еще из штолен не добыли! А ты мне… Я в юности, когда был в Кабире, то мне сам Фархад иль-Рахш именную чеканку для ножен подарил! За мастерство Блистающего, между прочим, а не за глупые шутки…

Граненый клинок Дзю подозрительно заблестел.

— Руду, говоришь, еще не добыли? — покаянным тоном запел Обломок. — Чеканку, говоришь, подарил? Овальную такую пластинку с горной грядой и месяцем в левом верхнем углу? А неуклюжий от волнения Придаток еще споткнулся о ступеньку и выронил чеканку на ковер… И впрямь стар ты, Кханда Вьячасена, стар и мудр!

Кханда долго смотрел на ухмыляющегося Обломка — и ничего не сказал.

Промолчал старый Кханда Вьячасена.

Гости стали перебрасываться обычными, мало что значащими фразами — а я под шумок тихо обратился к Да-дао-шу.

— Слушай, Большой Да… так ты теперь старейшина Совета?

— Ну… не совсем, — ответил Большой Да. — Я теперь глава рода Кривых мечей — сам понимаешь, что не сабельных семейств, а тяжелых Блистающих — и вхожу в Совет Высших, но не как Старейшина… возраст у меня не тот. А может, и не в возрасте дело, а так… рано еще.

— Ясно. А что прежний старейшина?

— Исчез, — неохотно отозвался Большой Да. — Совсем исчез… погиб то есть. Ты не подумай, Единорог, это случайность, это с вашими кабирскими делами никак не связано!..

Не связано, значит… Ах, что-то темнил Большой Да, чего-то не договаривал! И имя погибшего случайно старейшины назвать забыл, вроде как тоже случайно…

— А лет через восемь-девять, выходит, Скользящий Перст меня в главы рода прочит… — задумчиво шевельнул я концом клинка. — М-да… сперва выгнали нас ни за что ни про что, а теперь, век спустя, в Совет чуть ли не насильно загоняют!

— И не только, — загадочно усмехнулся Да-дао-шу. — Вот будет завтра большой прием во дворце в твою честь, там увидишься с нашими временными правительницами — и все узнаешь!

— А почему это они временные? — подозрительно спросил я. — И почему правительницы? В Мэйлане правитель, а не правительницы… Ты что, Большой Да, я ж помню!.. правитель, меч «девяти колец» Цзюваньдао…

Большой Да помрачнел. А я осекся, вдруг поняв, что говорю.

— Вдовые они, — заявил он, отсвечивая лаком рукояти, больше похожей на древко. — Почти год уже. Да нет, и поболе года будет… Ты вот тут у меня про погибшего старейшину спрашивал — супруг это был их, Цзюваньдао, правитель Мэйланя. Оползнем его накрыло под Хартугой, в ущелье Воющих Псов… Теперь две жены его в регентшах, ждут, пока наследник — кинжал Бишоу у них, маленький совсем — в возраст войдет. Или, может, Совет своей властью кого назначит… ну, понятное дело, с разрешения дома фарр-ла-Кабир!

Я молчал. Что это он про одобрение дома фарр-ла-Кабир, право слово! Неужели я похож на подосланного соглядатая?!

— Придаток у правительниц, — продолжал меж тем Большой Да, — один на двоих… верней, одна на двоих. Юнъэр Мэйланьская. Да что я тебе рассказываю — завтра сам увидишь!

— Повтори-ка мне имя погибшего правителя! — настойчиво потребовал я.

— Цзюваньдао, — неохотно ответил Большой Да. — Кривой Цзюваньдао, меч «девяти колец» по прозвищу Ладонь Судьбы. Придатка звали Ю Шикуань. А что? Ты ведь его помнить должен…

— Да ничего, — пробормотал я. — Так просто… оползень, говоришь, под Хартугой?

И впрямь ничего… Если не считать записи в пергаменте Матушки Ци.

«Седьмой год эры правления „Спокойствие опор“, Ю Шикуань и Цзюваньдао, меч „девяти колец“. Хартуга, ущелье Воющих Псов.»

Так или примерно так. Только вот почему дальше был записан Скользящий Перст и Лян Анкор-Кун?! И год — семнадцатый год эры правления «Спокойствие опор!» Как раз через девять лет без малого… быть тебе, Единорог, лет через восемь-девять главой рода!

А ты куда денешься, Перст?

Воистину — спокойствие опор…

Правильный девиз.

Глава 14

…Я был одет в свои кабирские будничные ножны из слегка шероховатой кожи, а Чэн — в уже ставшую для него привычной марлотту поверх доспеха, тоже ставшего привычным… «Смеяться будут, — подумал Чэн так, чтобы я это услышал. — Решат, что мы — скупердяи. Или сумасшедшие. Или и то, и другое сразу.»

«Пускай смеются, — ответно подумал я. — Пускай. Это лучше, чем…»

И Я-Чэн вздрогнул, вспомнив, что первым эти слова произнес умирающий Друдл на залитой кровью мостовой. Эхо ночного Кабира, прерывистый шепот шута-мудреца, боль и ненависть…

И прохладная тишина личных покоев Юнъэр Мэйланьской. Куда нас проводил молчаливый Малый Крис, удивительно похожий на Криса Семара — по виду, не по болтливости, — и его низкорослый щуплый Придаток, совершенно не похожий на Кобланова подмастерья.

«Пускай смеются, — упрямо подумал я, и Чэн согласно кивнул головой. — Помнишь, ты тоже смеялся, когда в три года впервые взял меня в руки?»

«Помню, — улыбнулся Чэн. — Меня развеселило то, что ты такой длинный и холодный. Я еще погладил тебя, порезался и заорал на весь двор, а отец с дедом смеялись, переглядываясь, и по очереди подбрасывали меня в воздух…»

Я вспомнил Лю и Янга Анкоров, вспомнил их предка Хо…

«Во имя Нюринги, — прошептал я, — ну почему вы так мало живете?!»

Чэн не ответил.

Впрочем, смеяться над нами пока что никто и не думал. Тем более, что в покоях, по-моему, вообще никого не было. Я говорю — по-моему — потому что мог лишь представлять себе, как на самом деле велико пространство этого зала, напоминающего зал Посвящения в загородном доме Абу-Салимов — если его вдоль и поперек заставить и перегородить какими-то ширмами, занавесами и плетеными шторами.

— Прямо лабиринт, — буркнул Обломок.

Чэн решительным шагом приблизился к ближайшей складной ширме, сделанной из бамбуковых планок, искусно раскрашенных и связанных между собой, опустился на низкую скамеечку и принялся разглядывать круглую остывшую жаровню с боковыми накладками ароматического дерева, покрытыми лаком в золотую крапинку.

— Скучно, — прошелестел я, почти ложась рядом с Чэном на паркетный пол. — И жарко…

— Понятное дело, — с видом знатока отозвался из-за пояса Обломок. — Аудиенция, однако… это вам не на базаре сплетнями обмениваться!

— Ладно вам, — вслух бросил Чэн. — Будем ждать и помалкивать.

— Будем ждать и помалкивать, — согласно повторил я. — Будем ждать…

— А помалкивать не будем, — добавил Обломок.

Я не сразу почувствовал движение за левым, бледно-лиловым занавесом с вышитыми на нем павлинами. Сперва я услышал голос. Вернее, два голоса. Два высоких, изысканно-звенящих голоса, говоривших с интонациями, которых я ни разу не слышал в Кабире.

— Помалкивать не обязательно, Высший Дан Гьен! Помалкивать совершенно не обязательно, — сказал первый голос с еле заметной усмешкой. — И даже наоборот…

— Чувствуйте себя, как дома, — сказал второй голос. — Впрочем, Мэйланьский Единорог в Мэйлане везде и всегда дома, где бы он ни находился.

— И я везде и всегда, как у себя дома, — начал было нахальный Обломок, но осекся, когда занавес неожиданно разошелся в разные стороны.

— И даже лучше, чем дома, — неожиданно закончил Дзю.

Это были Эмейские спицы Мэйлань-го. Миниатюрные, не более двух длин ладоней, острые, как игла, и чуть сплющенные посередине, они были украшены праздничными платками алого шелка с серебристым шитьем, продетыми в их центральные кольца. В последний раз я видел таких стройных красавиц век тому назад. Ну чем мог заинтересовать юный глупый Единорог — и даже тогда еще не Единорог, а меч, носивший детское имя Стебель-под-ветром — этих (ну пусть не именно этих!) надменно-порхающих владычиц душ и помыслов большинства Блистающих из семейств легких Прямых мечей?! Ах, юность, юность…

Чтобы скрыть смущение, я глубже ушел в Чэна — да нет, я просто нырнул в него! — и уже глазами Чэна-Меня более спокойно посмотрел на обеих Эмейских спиц, а потом — на Юнъэр Мэйланьскую.

«Ушастый демон У! — думал Чэн-Я. — Любой нормальный мужчина — а я нормальный мужчина, и не одна только Чин может подтвердить это — при виде правительницы Юнъэр просто обязан потерять на некоторое время дар речи! И взамен приобрести глупую улыбку и собачью преданность во взгляде. Нет, конечно, она отнюдь не ослепительно прекрасна и тому подобное — а я не влюблен в нее, чтобы приписать ей все эти достоинства — но воистину это самая женственная из всех виденных мною женщин… сама Мать Плодородия, символ темного начала…»

Я понял, что прятаться некуда. Чэн-Я мог совершенно спокойно смотреть на кокетливо вертевшихся Эмейских спиц, но не мог равнодушно видеть госпожу Юнъэр; зато Я-Чэн рассматривал госпожу Юнъэр разве что с легким интересом, но зато две хрупкие спицы…

Что делать?!

«Что делать?! — думал Чэн. — Нет, я не стану описывать эту гибкую талию зрелой, но не начавшей полнеть женщины; талию, отягченную бедрами танцовщицы из храма Яшмовых фей… и не стану я описывать ее легкую уверенную походку, и властно-ироничный взгляд, и…»

Я неожиданно пришел в веселое расположение духа и неслышно засмеялся.

«Проклятье! — выругались мы оба, но уже с изрядной долей юмора. — Нет, я — оба наших „я“ — не станем вообще ничего описывать, а лучше будем думать о Чин и Волчьей Метле, и о том, что наши сверстники в Кабире давно имеют по две, а то и по три жены…»

Нет, лучше мы вообще ни о чем не будем думать.

Совсем.

— Будете молчать, — предупредил меня Обломок, — я начну первым. И тогда не обижайтесь…

Это отрезвило нас почище ведра холодной воды (на Чэна) и удара Гвениля (по мне). Достаточно было лишь представить себе возможную галантность нашего Обломка и его манеру вести светские беседы, чтобы сказать вслух хоть что-нибудь, не давая это сделать Дзюттэ.

Чэн поспешно вскочил, с грохотом опрокидывая скамеечку и роняя жаровню — последняя, к счастью, была холодной, иначе не миновать пожара — а я вылетел из ножен в изысканном салюте, перерезав по дороге какую-то планку ближайшей к нам шторы; планка оказалась опорной, и штора, скособочившись, чуть не брякнулась на пол.

Следующая же фраза Эмейских спиц привела меня в ужас.

— А вы совсем такой, каким мы вас себе представляли, — хором заявили спицы, и их центральные колечки, в которые были продеты пальцы Придатка… в смысле госпожи Юнъэр, мягко звякнули. — Совсем-совсем такой… Можно?

«А вы совсем НЕ такой, каким я вас себе представляла, — отдались во мне слова Юнъэр Мэйланьской, услышанные Чэном. — Совсем-совсем не такой… гораздо мягче и в то же время мужественней. Наверное, так не бывает… и еще вы моложе. Можно?»

— Можно, — ответили мы, не совсем точно понимая, о чем идет речь.

Кончики спиц легко и нежно коснулись Чэновой груди, и шнуры верхних застежек марлотты опали вниз. Затем спицы скользнули по обнаружившемуся зерцалу доспеха, медленно обводя вязь вычеканенного двустишия-бейта, чуть посвистывая от соприкосновения с полированным металлом, задевая платками разошедшиеся в стороны полы марлотты… это было так по-женски, столь откровенное проявление любопытства…

И тут я уже почти совершенно успокоился. Доспеха они, понимаешь ли, не видали никогда! Потрогать им, понимаешь ли, захотелось! То мы с Чэном такие, как они, понимаешь ли, себе представляли, то не такие… Шулма их забери! Привыкли, небось, что от поклонников отбою нет… ну что ж, значит, будем поклонниками!

— Мне говорили, что я знатен, — отчетливо прозвенел я, описывая соответствующую этикету восьмерку, — но перед древностью рода Эмейских спиц Мэйлань-го бледнеет древность любых родов (это была неправда, но кто возьмется проверять правдивость лести?)! Я учился изяществу обхождения и благородному умению Беседовать, достойным истинного Блистающего, но перед вашей утонченностью и остротой ума, о повелительницы помыслов, тускнеют любые достоинства — если, конечно, они не принадлежат вам! Ну что, я могу считать себя прощенным за первую неловкость?

Правая спица поиграла со шнуром марлотты и, опустившись вниз, остановилась у рукояти Дзюттэ.

— А это, надо полагать, личный советник царственного ятагана Шешеза фарр-ла-Кабир, Дзюттэ… э-э-э…

— Надо полагать, — довольно-таки невежливо прервал ее Дзю. — Дзюттэ Обломок, с вашего позволения! Только я не советник. Я — шут. Не верите? Ну хотите, пошучу? Могу даже вполне прилично…

— Жаль, — протянула левая спица.

— Что — жаль? — немедленно заинтересовался Обломок. — Что могу шутить вполне прилично? Тогда, опять же с вашего позволения, могу и вполне неприлично…

— Нет, не это, — хором ответили Эмейские спицы. — Жаль, что вы не советник. А то бы вы посоветовали Мэйланьскому Единорогу не расточать нам излишних комплиментов. Это мы слышим ежедневно, и для этого не надо уезжать из Мэйланя в Кабир, чтобы спустя сотню лет вернуться обратно.

— Зато я расточаю комплименты довольно редко, — вмешался я. — А в последнее время, знаете ли, вообще обходился без этого. Такое уж оно получилось, мое последнее время.

— Вот-вот, — усмехнулась правая спица. — Теперь вы больше подходите для той роли, которую вам приписывают во всем эмирате.

— Роль? Какая роль?!

— Роль героя. Сурового Блистающего древности, чудом попавшего в наше тихое и спокойное время.

Я еле сдержался. В наше тихое и спокойное время… вот Детский Учитель посмеялся бы, если бы услышал. Впрочем, он и при жизни был сдержанным, а смеющимся я его не видел вообще никогда.

— Вы сказали — в наше тихое и спокойное время, — я опустился в ножны и говорил теперь тихо и невыразительно. — Я до того сказал: «В последнее время». Я не гожусь в герои древности, я не уверен, были ли в древности герои; я даже не уверен, были ли в древности Блистающие, осознающие, что они — Блистающие; я говорю банальные комплименты, но все это оттого, что я боюсь.

— Боитесь? — удивлению спиц не было предела. — Чего? Или — кого?

— Я боюсь, что наши слова сольются, и придется говорить: в наше тихое и спокойное последнее время. Вот этого-то я и боюсь.

— Меня зовут Аун, — после долгого раздумья сказала правая спица.

— А меня — Аунух, — добавила левая, и я вдруг снова остро ощутил всю мощь их обаяния.

Чэн сжал на моей рукояти железные пальцы.

— Нас ждет празднество, — то ли спросил, то ли утвердительно заявил он. — Еще одно празднество. А мне говорили, что это будет прием. Вдобавок официальный.

— Да, празднество, — о чем-то думая, небрежно ответила Юнъэр. — Это хорошо, что празднество; хорошо, что оно нас ждет; и хорошо, что вы такой, какой вы есть, Высший Чэн — вне зависимости от моих представлений о вас и вне зависимости от личины героя древности.

Я не расслышал, что говорили в этот момент Эмейские спицы, проворно сновавшие в ее пальцах, но наверняка они говорили нечто похожее.

— А почему это хорошо? — удивленно спросил Чэн-Я.

То, что ответила Юнъэр Мэйланьская и Эмейские спицы Мэйлань-го, совпало полностью.

— Потому что так мне (нам) будет проще объявить о нашей помолвке, — сказали они.

2

Когда они вышли отдать какие-то заключительные распоряжения, Дзю обратился ко мне с довольно-таки странной просьбой.

— Слушай, Однорог, — заявил он, — не сочти за труд… Ты не мог бы попросить своего Чэна, чтобы он описал мне эту… Юнъэр. Только обязательно вслух, а ты переведешь для меня. Ладно?

— Ладно, — недоуменно звякнул я, выходя из столбняка, в который меня повергло заявление спиц и Юнъэр, и сообщил Чэну о просьбе Обломка.

Чэн пожал плечами, но перечить не стал.

И он, и я понимали, что здесь дело нечисто. Предположить, что Обломок решил удовлетворить свое досужее любопытство, не расслышав последних слов спиц, или просто не придав им значения — ну уж нет, кто угодно, но только не Дзю…

— Ну, — начал Чэн, — невысокая такая, на полголовы ниже меня… чуть полнее, чем принято в Кабире, руки округлые и мягкие, пальцы двигаются легко и быстро, грудь Юнъэр… слушай, Дзю, ну не могу я так! Тебе же ее грудь — как мне твоя гарда! Чисто деловой интерес!.. грудь ему описывай…

— Не отвлекайся, — строго заметил Обломок, и Чэн-Я покраснел. — И гарду мою не тронь… в переносном, разумеется, смысле! А грудь… Так, о груди не надо, будем считать, что интерес у меня сугубо эстетический, и продолжим дальше…

— Лицо, — покорно продолжил Чэн-Я, — лицо… Ну, круглое у нее лицо, нос орлиный, глаза миндалевидные, мечтательные такие, но…

— Конкретнее! — возмутился Дзюттэ.

— Раскосые у нее глаза! — чуть не закричал Чэн-Я. — Раскосые, но большие и вытянутые! Проклятье!.. Рот маленький, чуть подкрашен, уши тоже маленькие, зато ресницы большие… Длинные ресницы! Желтый бог Мо тебя проглоти, Обломок несчастный!

— О боге Мо — после, — распорядился Дзю. — Одежду описывай. И чтоб подробно.

— Одежда, одежда… Прическа высоким узлом с перьями зимородка и жемчужными нитями, две шпильки в виде парящих фениксов…

— Это не одежда, — Дзю был неумолим. — Не морочь мне набалдашник! Продолжай!

— Одежда… Халат длинный, багрово-дымчатого атласа, расшит цветами, по подолу… по подолу — жемчуг. Пояс-обруч, свисает чуть ниже талии, украшен бляхами из яшмы в золотой оправе… туфельки шелковые, остроносые, узор выткан ярко-пунцовой и золотой нитью… безрукавка еще поверх халата, бледно-салатная, что ли…

Чэн все говорил, я послушно переводил, превращая слова человеческой речи в звуки языка Блистающих — но я чувствовал, как с каждым произнесенным вслух словом в Чэне что-то меняется. Словно это были не слова, а капли усиливающегося дождя, падающие на пылающую жаровню, и вот уже огонь шипит и утихает, дым сизым облаком окутывает углубление с трещащими угольями… зыбко и сыро…

— Хватит, — наконец смилостивился Обломок. — Единорог, теперь ты!

— Что — я?

— Рассказывай! О спицах этих болтливых рассказывай! Вслух, и чтоб Чэн слышал!..

И экзекуция повторилась.

…Когда я умолк, обессиленный и опустошенный, Дзю поворочался за поясом и расслабился.

— Когда я был молодым и гораздо более умным, чем сейчас, — ни к кому не обращаясь, сообщил он, — я мечтал о ножнах. Были одни такие ножны, с бахромой по ободку. Спать не мог — все эти ножны снились. И тогда один старый шут, нож Бечак иль-Карс, предложил мне рассказать ему о моих вожделенных ножнах. Только подробно и не упуская ни одной детали… И я рассказал. А потом снова увидел эти ножны. Ножны как ножны, ничего особенного… Очарование ушло. Когда любишь, невозможно рассказать, за что любишь… а если возможно — то это уже не любовь. Чэн, Единорог — гляньте в щелку: эти спицы Мэйлань-го и их Юнъэр не видны ли?

И мы глянули. И увидели Эмейских спиц и госпожу Юнъэр, с кем-то разговаривающих. И еще увидели накрытые столы, входящих гостей… все, как обычно. И снова — Эмейские спицы. И снова Юнъэр Мэйланьская.

И — ничего. Сизый дым над жаровней. Потрясение ушло. Обаятельные сестры-Блистающие, милая и умная женщина… ну и?.. ну и не более того.

— Ты жесток, Дзю, — тихо сказал я.

— Спасибо, Дзю, — тихо сказал Чэн.

— Ты жесток, Дзю, — тихо сказали мы. — Спасибо.

— Не за что, — буркнул Обломок.

И добавил:

— Я — шут. А шуты добрыми не бывают.

— Ты шут Шешеза фарр-ла-Кабир, — зачем-то заметил я.

Дзю усмехнулся.

— А ты? — спросил он.

— Что — я?

— То-то же… — как-то невпопад завершил Обломок. — Шуты не бывают добрыми, Единорог. И еще — шуты не бывают чьими-то…

— Наставник был добрым, — пробормотал Чэн-Я, и железные пальцы на моей рукояти превратились в тиски, и я чуть не закричал от боли.

От той, давней боли, от эха ночного Кабира, от ночи, в которой умирал маленький ятаган, бывший Детским Учителем…

— Наставник был добрым, — еле слышно согласился Дзюттэ. — Наставник — был.

3

А празднество получилось таким, как и любое другое. Местные Придатки вовсю шумели за богато накрытыми столами, всячески развлекая Чэна; в оружейном углу цвет здешних Блистающих не давал мне скучать, расспрашивая отнюдь не об убийствах и преследованиях, а о кабирских модах и турнирах, о характере ятагана Шешеза, о Посвящении у старого Фархада и о прочих приятных вещах, располагающих к суесловию.

Я с наигранной живостью отвечал, временами давая ничего не значащие обещания по-Беседовать то с милым крюком из семейства Тье-Чинчи, то с вежливой, но настырной секирой из двуручных Фэн-тоу-фу — простите, ради Небесного Молота, как только выпадет свободная минутка, а вот когда она выпадет — совершенно неизвестно, но я обязательно, обязательно…

«Ну почему у меня всякий раз празднества предвещают какую-то неприятность?! — размышлял я, делая вид, что слушаю мэйланьские сплетни в изложении двух разговорчивых сабель Чандрахасса. — Почему?! Посвящение у Абу-Салимов — и турнир, веселье у Коблана — и побоище в переулке; теперь в Мэйлане два торжества подряд — и невесть откуда объявляется помолвка! При чем тут помолвка?! Ну, Чэна давно пора женить — так сейчас не время… а мне свадьбы играть — дело, конечно, хорошее, только кто Волчьей Метле объяснит, что оно, дело это, хорошее, и что не надо по этому поводу платки у спиц Мэйлань-го в клочья драть…»

Некоторые из приглашенных гостей время от времени выходили из зала по-Беседовать — здесь было не принято Беседовать прямо в зале — мне никто открыто не предлагал принять в этом участие, но многие Блистающие вопросительно поглядывали в мою сторону. Я игнорировал досужее любопытство местных задир, ждущих, так сказать от героя дня немедленных подвигов, — и в свою очередь не раз косился на Эмейских спиц, которые не посещали оружейный угол, а все время находились за отворотом безрукавки Юнъэр.

Я ожидал продолжения — уж больно эти слова о помолвке были не ко времени, чтоб счесть их просто милой шуткой — но продолжения не было.

Послышалось мне, что ли?!..

В трех-четырех выпадах от меня Обломок привычно развлекал почтенную публику. Судя по всему, Дзю в считанные минуты стал всеобщим любимцем — что меня ничуть не удивляло — а некоторые алебарды после острот Обломка просто падали от хохота, и их Придаткам приходилось отрываться от стола и поднимать не в меру смешливых Блистающих.

Рядом с Обломком глубокомысленно помалкивал Заррахид, изредка вставляя короткие «да» или «нет». Кстати, в паре с Дзю они смотрелись весьма оригинально: один — короткий, плотный, развязно-нахальный, и другой — элегантно-узкий, спокойный, с изысканными манерами аристократа.

Ну просто две стороны кабирской действительности!

Третья, темная сторона этой самой действительности — то есть наш приятель Сай — была не видна. Сай совершенно не вылезал из-за пояса ан-Таньи и в оружейный угол не заглядывал, беря пример со спиц. Но я не раз ловил его острый взгляд из-под столешницы, шарящий по залу.

Похоже, никого из обожженных Шулмой здесь не наблюдалось.

Какой-то мой Прямой родич — юный меч Цзянь, представившийся как Баолун, Драгоценный Дракон, — поинтересовался у меня, что я думаю об использовании ножен для отражения некоторых скользящих ударов. Я ответил, что я думаю по этому поводу — хотя думал в этот момент совсем о другом.

«Если эта суматоха растянется на дни, или и того хуже — на недели, — думал я, выслушивая благодарности Драгоценного Дракона и вежливо кивая ему обеими кистями, — то ни о каких поисках не может быть и речи! Ну, помолвка — это все-таки, наверное, шутка… хотя и довольно странная. А вот Но-дачи — это не шутник, и во дворце его вряд ли удастся разыскать. Придется гонять Сая с ан-Таньей по городу — пусть высматривает своих… Заодно надо будет справиться о пропавшем Поясе Пустыни из Харзы… небось, все ищет Тусклых и стесняется отправить Шешезу почтового сокола с письмом о неудаче! Вот будет здорово, если он…»

— Привет живой легенде! — раздалось рядом со мной. — Узнаешь? Или совсем загордился?!

— Узнаю… — оторопело пробормотал я, глядя, как Пояс Пустыни слетает с талии своего кривоногого Придатка, разворачиваясь и блестя самым веселым образом, и укладывается на подставку чуть пониже меня.

Выглядел он отлично. Заново отполированный, сияющий, даже какой-то повзрослевший… не тот забияка, совсем не тот!..

— Рад тебя видеть, Единорог, — сказал он, когда остальные Блистающие вокруг нас деликатно принялись разговаривать друг с другом, чтобы не мешать нам. — Честно, рад…

— Я тоже, — совершенно искренне ответил я. — Я тоже рад тебя видеть, Маскин Седьмой из Харзы, охотник на Тусклых.

— Я теперь не Седьмой, — ослепительно усмехнулся Маскин. — Я теперь Тринадцатый. И я больше не охотник.

— Да хоть Двадцать Шестой, — отмахнулся кистью я. — С тобой хоть нормально поговорить можно! А эти все только кивают да поддакивают, словно я им каждую секунду по тайне мироздания раскрываю!

— Понятное дело, — Пояс Пустыни глянул на веселившуюся знать, и легкая рябь пробежала по его гибкому клинку. — А как же еще можно разговаривать со своим будущим правителем?!

Я чуть с подставки не слетел.

— С правителем? Будущим?!

— Ну да! Ты ведь коренной мэйланец, опять же из потомственных Высших… и не просто отсюда родом, а Мэйланьский Единорог! Сотню лет провел в столице, прославился на весь эмират, Придатка испорченного менять отказался, доверенный клинок Шешеза фарр-ла-Кабир… Весь эмират только о тебе и звенит — то ты Придатка железом оковал, то в Беседе тебе равных нет, не было и не будет, то ты какого-то хищника насквозь проколол, спасая будущего Фархадова Придатка, то в переулке за одну ночь всех Тусклых Кабира под корень извел!..

Пояс Пустыни звонко хихикнул.

— Ты же теперь герой! — весело продолжил он. — А зачем герою, да еще Высшему Мэйланя, спустя сотню лет возвращаться на родину, особенно когда на родине во временных правительницах две вдовые Эмейские спицы блестят?! Вот то-то и оно! Дядя твой, Скользящий Перст, уже всем раззвонил, что быть тебе лет через восемь вместо него главой рода Прямых мечей! Так что готовься к делам государственным! Я слышал, что от Абу-Салимов с птичьей почтой поздравление пришло, на твое имя…

— С чем поздравляют? — тупо спросил я.

— С будущей свадьбой!

— А-а-а… — только и ответил я, беспомощно качая кисточками. — Ясно…

— Ты хоть на свадьбу-то пригласи! — Маскин вновь обвился вокруг своего Придатка, собираясь покинуть такого непонятливого собеседника, как я. — Или лучше я к тебе завтра сам загляну. В гости. Напомню, да и поговорить нам с тобой есть о чем… Ты как считаешь, Единорог — есть о чем поговорить Мэйланьскому Единорогу, образцу для Блистающих, и Поясу Пустыни из Харзы, Маскину Тринадцатому, бывшему Седьмому, бывшему охотнику за Тусклыми?!

Я не успел ничего ответить. Я еще только приходил в себя и начинал задумываться над странным двойным смыслом последнего вопроса Маскина — а Пояс Пустыни уже оставил оружейный угол.

— …у всякого настоящего героя, — донесся до меня увлеченный лязг Дзюттэ, — обязательно должен быть свой личный шут. Вот и у нас…

— Правильно! — согласился какой-то короткий и наивный трезубец. — У такого уважаемого Блистающего, как Единорог…

— При чем тут Единорог?! — возмутился Обломок. — Герой — это, безусловно, я!

«Тогда ты прав, Дзю, — угрюмо подумал я. — Тогда ты прав…»

— Позвольте! — трезубец, не знакомый с повадками Обломка, был явно сбит с толка. — Если вы — герой, тогда…

— А что, вы считаете, что я не гожусь в герои?! — воинственно выпятил гарду-лепесток Дзюттэ.

— Да нет, что вы, — совсем растерялся бедный трезубец, — просто если вы — герой, то кто же тогда шут?

Обломок покосился на меня и, видимо, почувствовал мое похоронное настроение.

— А эта вакансия пока свободна! — громогласно объявил он. — Желающих прошу записываться у вот этого эстока! Прямо вдоль клинка…

4

Вернувшись в усадьбу, мы с Чэном молча обошли пруд, поднялись на второй этаж дома, забрели в первую попавшуюся комнату — она оказалась смежной с более обширными покоями, но нам в эту минуту было не до удобств — и тщательно заперли все двери.

Мы не хотели никого видеть.

Мы не хотели никого слышать.

Мы не хотели ни с кем разговаривать.

Мы ничего не хотели. Ничего и никого.

…Спал я плохо. Мне снилось, что я пересек Кулхан и сбежал в Шулму от всех, кто хотел меня убить, женить, поздравить, обругать, поговорить, нанять, счесть образцом, осудить за недостойные поступки… я сбежал от них всех в Шулму, чтобы утопиться в священном водоеме, но к водоему меня не пустили, а Желтый бог Мо, удивительно похожий на Коблана, но со свисающими до земли ушами, в которые он заворачивался на манер Чэновой марлотты… Желтый бог Мо — или Ушастый демон У?! — радостно подпрыгивал на месте и вопил ненатурально пронзительным голосом: «Женить его! Женить! Немедленно»… — а из водоема вдруг полезли гнилые, ржавые обломки убитых Блистающих, и я хотел проснуться, но не мог…

Чэн ворочался во сне и стонал.

Утром Чэн встал, протирая глаза, и отпер двери. Но выходить мы не стали. Чэн сел на ложе, я лег к нему на колени, скинув ножны; и вот так мы сидели и молчали.

Потом Чэн снова поднялся, переложив меня на изголовье, и ненадолго вышел. Вернулся он с листом пергамента, в котором я узнал пергамент Матушки Ци.

— Ю Шикуань, — пробормотал Чэн, поглаживая меня вдоль клинка. — Ю Шикуань, правитель Мэйланя, и его вдова Юнъэр Мэйланьская… Что ж тебя в Хартугу-то понесло, под оползень от такой жены, несчастный ты Ю?..

Чэн задумчиво покачал головой, спрятал лист в угловой шкафчик и вернулся ко мне.

В смежных покоях шумел Кос. Судя по издаваемым им звукам, он вбивал в стену новые крюки для Заррахида, сколачивал подставку для Сая и еще одну — для Дзюттэ, забытого нами во дворце и унесенного оттуда предусмотрительным ан-Таньей. Когда грохот, треск и немузыкальные вопли в адрес слуг, предлагавших свою помощь, пришли к завершению — Кос подошел к двери, ведущей в нашу комнату, постоял немного, вздохнул и удалился.

В неизвестном направлении.

А мы с Чэном все сидели — вернее, Чэн сидел, а я лежал — в каком-то странном полузабытьи, и мне казалось, что я могу провести вот так весь остаток своей жизни, и что Чэн всегда будет со мной, что он никогда не состарится и никогда не умрет, потому что… потому.

Мы сидели, лежали, молчали, а время — время шло…

5

…Через неплотно прикрытую дверь было слышно, как мои друзья переговариваются между собой.

— Чего это он? — недоуменно вопрошал Сай. — Молчит и молчит, и… и опять молчит! Обидели его, что ли?!

— Обидели, — коротко отозвался эсток.

— Кого?! — грозно заскрипел Сай, и я чуть не улыбнулся, слыша это. — Кто посмел обидеть Единорога?! Покажите мне его, и я…

— И ты заколешь его Придатка, — меланхолично подытожил Заррахид, — а его самого переломаешь в восьми местах и похоронишь в песках Кулхана.

— Женили его, Дан Гьенчика нашего, — после долгой паузы бросил Обломок непривычно уставшим голосом. — Не спросясь. Силой, так сказать, умыкнули… и Чэна, хоть он и железный, тоже женили. Обоих. Почти. Это в Беседе «почти» не считается, а тут… Герои, в общем, и красавицы. Традиция. И от судьбы не уйдешь. Сыграем свадебку, станет Единорог государственным мечом, Зарра при нем главным советником будет; ты, Сай, — шутом…

Сай пропустил выпад Дзю мимо лезвия. Кстати, а почему это Сай не знает о том, о чем, похоже, знают все от Мэйланя до Кабира? Ах, да… Сай же все празднество провел у Коса за поясом, а людские разговоры ему без моих разъяснений непонятны!

Я поудобнее устроился у Чэна на коленях, а он с грустной лаской еще раз провел по мне железной рукой — от рукояти до острия.

И мне почудилось, что рука аль-Мутанабби слабо дрожит.

«А ведь это то, о чем мечтал я кабирской ночью, — думал Я-Чэн. — Уехать подальше из кровавой кузницы Кабира, где ковалось страшное будущее-прошлое Блистающих и людей; уехать в тихий покой, жениться, Беседовать с равными и наставлять юнцов, которые восторженно ловят каждый твой взмах… и быть знатнее знатных, что сейчас мне и предлагается, а мое тщеславие почему-то молчит…»

«Да, тогда я мечтал о покое, — думал Чэн-Я, — и спустя мгновение судьба предложила мне бойню в переулке. А теперь, когда плечи мои привыкли к тяжести доспеха, душа привыкла терять и находить, а сознание научилось думать о насильственной смерти без содрогания; теперь, когда я способен не остановиться при выпаде, когда я разучился доверять… Теперь судьба благосклонно преподносит мне издевательский дар, и весь Мэйлань, ликуя, ведет Эмейских спиц Мэйлань-го навстречу герою Единорогу, а тоскующая вдова Юнъэр с радостью готова украсить своим присутствием дни и ночи Чэна Анкора, будущего мудрого со-правителя… полагаю, что в особенности — ночи…»

Это была сказка. А в сказки мы больше не верили. Разве что в бытовые, и обязательно с плохим концом.

За окном шумела усадьба — моя по наследственному праву, но совершенно незнакомая мне! — в смежных покоях переговаривались друзья-Блистающие (интересно, до чего ж быстро я Сая в друзья записал!..), Кос куда-то ушел с утра и до сих пор не явился, а уже полдень… или не полдень…

И впрямь жениться, что ли?..

— Вот он, наш затворник! — раздался возбужденный голос ан-Таньи, и спустя минуту Кос возник на пороге. — Вот он, наш женишок! Вернее, женишки…

Чэн-Я слегка вздрогнул и посмотрел на довольного Коса. Рядом с его сияющей физиономией, — как всегда, гладко выбритой до синевы, — на стене висела старинная гравюра, изображавшая бородатого Придатка разбойничьего вида и с серьгой в ухе. Кос, сияя, смотрел на Меня-Чэна, а бородач — на Коса, и вид у него при этом был такой, как если бы он только что по ошибке сел на торчащий гвоздь.

Произведение искусства, однако… я и Чэн имели в виду не ан-Танью.

— Бабкин пергамент у тебя? — поинтересовался Кос, смахивая со своей новенькой щегольской блузы (шнуровка на груди, рукава с отворотами, сиреневый атлас и все такое) несуществующую пылинку. — Не потерял в суете?

Рука Чэна слабо шевельнулась, и я указал острием на инкрустированный перламутром шкафчик, где в верхнем отделении хранился пергамент Матушки Ци.

Кос чуть ли не подбежал к шкафчику, рывком распахнул створки и впился глазами в извлеченный пергамент. Потом ан-Танья шлепнулся на ковер, поджав под себя ноги, и принялся извлекать из рукавов — карманы по мэйланьской традиции пришивались к рукаву изнутри, а блузу Кос явно купил где-то в городе — многочисленные обрывки бумаги.

Бумага была дорогая, рисовая, с легким голубоватым отливом, и в Кабире она ценилась бы на вес золота. А здесь, похоже, ее спокойно расходовали на разную ерунду все, кому не лень — в том числе и Кос.

— Сходится, — бормотал Кос, нервно кусая губы. — Ах ты, Иблисова кость — сходится! Ну, бабка, ну, матушка диких гулей — так, а вот здесь надо будет перепроверить…

— Ты где был? — спросил Чэн-Я только для того, чтобы немного отвлечь ан-Танью.

Трудно было поверить, что перед нами тот столичный щеголь, который вчера манерами привлекал внимание всей местной знати.

— В городской управе я был. Бумаги на твою усадьбу в порядок приводил, как положено. В наследство вас с Единорогом, так сказать вводил. У них тут бумаги навалом, вот они и пачкают ее с утра до вечера! Здесь распишись, там трех свидетелей предоставь, потом еще раз распишись и перепиши все заново, чтоб у иероглифов «цинь» хвостики тоньше были и с загибом влево…

— А что, с толстыми нельзя? — полюбопытствовал Чэн, а я только сверкнул улыбкой, слушая этот разговор. — И без загиба?

— Можно и с прямыми толстыми, но тогда по новым правилам это уже не иероглиф «цинь», а иероглиф «фу», и бумага уже не подтверждает права Чэна Анкора на родовую собственность, а разрешает вышеупомянутому Чэну Анкору совершить акт публичного самоубийства путем распиливания туловища пополам посредством бамбуковой пилы. Ладно, не в этом дело…

— Ничего себе не в этом! — нарочито серьезно бросил Чэн-Я. — Я надеюсь, ты все хвостики куда надо загнул?! Смотри, Кос!.. В случае чего, я именно тебя пилой орудовать заставлю…

— Смотрю, смотрю… — ан-Танья все не мог оторваться от своих записей и пергамента Матушки Ци. — Смотрю, а у них внизу, в полуподвале, архив имеется! И старичок такой милый всем этим архивом заправляет! Я с ним, наверное, часа четыре или пять беседовал, он мне еще показывал, как надо с коротким ножом в тесном помещении управляться… Милейший старичок, и ножик у него просто прелесть! Жаль, я Сая с собой не взял — они бы мигом поладили!

— Сам нож на ладонь короче твоего локтя, заточка у ножа односторонняя, — не удержался уже Я-Чэн, — вместо гарды валик небольшой, и нож в основном на обратном хвате держится… Да?

— Слушай, Единорог, — еще в последние дни дороги Кос научился безошибочно определять, кто из нас с Чэном первым обращается к нему, — это твой знакомый нож?

— Это Хамидаси-архивариус. Их семейство здесь каждый знает. Помню, раньше шутили, что они на турнирах друг с другом спорят — кто лист бумаги тремя взмахами на тридцать три части разрежет, чтоб тушь ни с одного иероглифа не ободрать! Ладно, Кос, давай дальше…

Кос поскреб свой выдающийся подбородок и расхохотался.

— Да нет, ничего, — отсмеявшись, заявил он в ответ на недоуменный взгляд Чэна-Меня. — Все в порядке… Как ты говоришь, нож-то зовут? Хамидаси? Ну а старичка зовут Хаом ит-Даси! Почти что тезки получаются… Короче, поговорили мы с Хаомом о том, о сем, чайничек розовой настойки приговорили, а дальше вижу я у него на столе книгу раскрытую! И на левой странице написано: «…и не отыскали под оползнем в ущелье Воющих Псов ни Ю Шикуаня, правителя мудрого, ни славного меча его Цзюваньдао о девяти кольцах, что по прозванию Ладонь Судьбы; и плакали все от Хартуги до Верхнего Вэя, и осиротел сын неудачливого Ю, и овдовела жена его…»

— Ну? — коротко отозвался Чэн-Я.

— Не ну, а гляди, что у старухи написано! Ю Шикуань, седьмой год эры правления «Спокойствие опор», и Цзюваньдао, меч «девяти колец»… Сходится! Но это неважно, потому что о гибели правителя и положено в архивных книгах записывать, а важно другое… У бабки-то в пергаменте что дальше написано?! Вот… Через десять лет, в семнадцатом году «Опор…» этих самых — в будущем времени, видите ли! — ваши родичи записаны, Лян Анкор-Кун и меч его, Скользящий Перст! И еще знак вопроса рядом стоит! Мало ли что, дескать, через десять лет после несчастного Ю Шикуаня с Ляном Анкор-Куном и его мечом будет! Оползень — не оползень, а чего в жизни не случается… что ж это за пророчества такие?!

Бородатый Придаток с гравюры скептически посмотрел на разгоряченного ан-Танью — мол, ну и что? Чэн и я последовали его примеру. Тоже нам, оракул… и без тебя знаем. Что знаем? Что ничего не знаем…

А Кос не обратил на наш утренний скепсис ни малейшего внимания.

— Я старичку и говорю: ваш правитель Ю в седьмом году погиб? В седьмом, отвечает. Тут я и спрашиваю: а за десять лет ДО того ничего похожего у вас не случалось? Дед подумал и бровки морщит — это, говорит, в тридцать втором году эры правления «Весенние потоки»? Я киваю на всякий случай и лезем мы со старичком в бумажные залежи! Копаемся там, копаемся и выясняем, что смертей нелепых в тот год не обнаружено, зато было великое горе в семье купца Сейдзи О-рекю, поскольку древнее фамильное копье купца сломалось…

Я встрепенулся, как бывает иногда во время долгой и утомительной Беседы, когда почувствуешь — вот оно, решающее движение! — и откуда только силы возьмутся!..

— Копье Катакама Яри?! — нетерпеливо спросил Я-Чэн. — Да?! Ниже наконечника массивный крюк, загнутый вверх?! Подробности, Кос, подробности! Что ты там вычитал?!..

— Катакама… — растерянно пробормотал ан-Танья. — Катакама Яри, а насчет крючка ничего не знаю… Не записано там о крюке, а в Кабире я таких копий не видал!.. Прозвище копья, то есть Блистающего — правильно, Единорог? — прозвище записано…

— Какое?

— «Белый тигр Ен-цу.» Вот, я выписал…

— Сломалось, говоришь? — с болью спросил Я-Чэн. — А наконечник? Наконечник цел?!

— Наконечник в колодец упал. Восемь раз спускались, чуть колодец этот проклятый наизнанку не вывернули — глухо! Не нашли…

— Мир памяти твоей, Катакама Яри, Белый Тигр, — прошелестел я, сплетая шнуры кистей в знак траура; и Чэн повторил сказанное мною вслух, склонив голову. — Мир памяти и покой праху, старейшина копейных семейств Мэйланя… ты знаешь, Кос…

— Знаю, — перебил меня ан-Танья, и это почему-то было уместно и не грубо. — Теперь знаю, а в архиве лишь догадывался. Потому что у вас тут чуть ли не каждые десять лет какой-то знаменитый Блистающий гибнет. Иногда вместе с человеком. Ю Шикуань с мечом Цзюваньдао оползнем накрылись, Белого тигра в колодце не отыскали, за десять лет до того в положенном году, как по заказу — сабля-шамшер советника Вана случайно из ножен выпала и в колесо арбы попала, а арба возьми да и тронься! Шамшер, хоть он и древний, и славный, и с надписями по клинку — естественно, пополам! И было великое горе у Вана с домочадцами… Ну и в том же духе — лет на сто назад мы со старичком Хаомом бумаги подняли! Что ни десятый год — то и происшествие!.. завидное постоянство, однако…

«Случайность, — подумал Чэн. — Дикая, нелепая случайность. Мало ли оружия ломается или портится — нет, немало… Кто запомнит, сколько за век всякого-разного произойдет? А и запомнит — так не сопоставит… запишет и забудет…»

«Случайность? — подумал я. — Нет уж, вряд ли… нечего самого себя обманывать. Это ведь не просто известные Блистающие, Чэн, это все старейшины Совета Высших, это они меня и моих однолетков век тому назад из Мэйланя выслали! И гибнуть начали! Что ж это такое-то творится? Шулма? — нет, по времени никак не сходится… Тусклые?! — так их и нет вовсе, и при чем тогда колодец или колесо арбы? А тот же оползень — зачем? И, главное — как?!»

«О небо, — подумал Я-Чэн, — за что? Ведь не могу больше… не хочу! За что?! За то, что в минуту слабости мечтал все бросить и уехать? Уехать искать тишину? И впрямь — куда уедешь от неба?.. бежишь, бежишь, стремишься к чему-то, а поднимешь взгляд — вот оно, синее, горбатое, равнодушное, прямо над головой…»

— И пусть один меч сам стоит спокойно против неба, — прошептал Я-Чэн.

— Один.

Кос внимательно посмотрел на нас.

— Один? — резко спросил он, и Мне-Чэну вдруг показалось, что это говорит эсток Заррахид или Обломок, а уж никак не ан-Танья, человек, который почти в три раза моложе меня.

Меня, Блистающего. Когда я родился, то дед Коса еще не увидел света; Кос умрет, а я — если повезет — еще долго буду жить… но сейчас это все не имело никакого значения, потому что в голосе ан-Таньи звенела упрямая сталь, не уступающая по закалке моему клинку — сколько бы лет ни отмеряла нам обоим взбалмошная судьба.

— Один? — спросил Кос ан-Танья, человек. — Ну уж нет… И не надейся. Это, скорее, небо — одно.

И добавил, помолчав и комкая свои бумаги:

— Одно против нас.

6

Когда Кос принес Заррахида, Сая и Дзю, я по-быстрому разъяснил им, что к чему; а потом принялся рассказывать уже для всех о Совете Высших, Совете старейшин и глав родов Мэйланя, и о тех Блистающих, кто входил в него сотню лет тому назад.

Тринадцать их было — входивших в Совет. Тринадцать. И я невольно вспомнил рассказ Коблана о Повитухе Мунире, уходящем от ручья испытания с дюжиной свидетелей. И еще я вспомнил, что Тусклых — порождений яростного Масуда — тоже тринадцать.

Я говорил и вновь видел Блистающих Совета, словно не век назад происходила наша последняя встреча, а лишь вчера; и память была свежа, как свежа бывает рана Придатка.

Рана человека.

…Двое глав рода Прямых Мечей — широкий обоюдоострый Кханда Вьячасена и мой родич-близнец, легкий и узкий Дан Гьен по прозвищу Скользящий Перст; старейшина сабельных семейств Шамшер иль-Самак и глава Кривых мечей — могучий Цзюваньдао, меч «девяти колец», правитель Мэйланя; многочисленные ножи и кинжалы были представлены в Совете Бадеком ханг-Туном, чье лезвие имело прямую спинку, но было выгнуто в виде рыбьего брюха, и Ландинг Терусом, более похожим на прямой короткий меч; копье Катакама Яри, Белый тигр, потом двузубец Ма, Язык кобры… и дальше — боевой серп Кама Мотогари, властный и неуступчивый, двойная палица Убан, устрашающе огромный топор Масакири-кай, Нагината Катори сан-Кесе и веер Сунь-Павлин… Тринадцать их было, Блистающих Совета.

Я закончил, и Чэн с трудом перевел дух.

— Я так понимаю, — прозвенел Заррахид, — что твоего земляка и дальнего родича Большого Да прошлым летом отозвали из Кабира именно в связи с гибелью правителя Цзюваньдао?

— Да, — ответил Я-Чэн. — И Большой Да стал вместо него главой рода Кривых мечей по потомственному праву или по прихоти нынешнего Совета… но правителем он не стал.

— Ясно, — отозвался Заррахид.

— А мне вот ничего не ясно! — заявил Сай, обращаясь к невозмутимому эстоку.

— И мне, — успокоил его Заррахид. — Это я так, к слову…

— Давайте-ка еще раз… — начал было Дзю, а я вдруг подумал, что мы с Чэном скоро до такой степени привыкнем любой разговор переводить сразу на два языка, что в обществе обычных Блистающих или обычных людей это может сослужить нам плохую службу.

А что делать? Иначе мы — все шестеро — по очереди будем то глухими, то немыми…

— Давайте-ка еще раз посмотрим, — повторил Обломок. — Прошлым летом правитель Цзюваньдао попадает под оползень. Кто виноват? Да никто не виноват, сам полез в ущелье… За десять лет до того ломается Белый тигр. Катакама Яри, и наконечник его теряется в колодце. Опять никто не виноват. Разве что неумелый Придаток — так купец этот, небось, не из неумех был! Ладно, отсчитываем назад еще десяток!.. Шамшер иль-Самак попадает в колесо, на чем его жизненный путь заканчивается… Так?

— Так? — повторил Я-Чэн для Коса.

То есть, конечно, повторил всю тираду Обломка.

— Так, — кивнул ан-Танья. — И опять случайность. Советник Ван будто бы споткнулся, Шамшер из ножен выпал — и все! Ловить и наказывать некого, кроме, разве что, нерадивого арбакеша, не успевшего придержать лошадей.

— Угу, — пробурчал Дзю. — Некого… Это у нас уже трое из Совета Высших. Скользящий Перст до сих пор живет и здравствует, чего и нам желает… Кто еще жив?

— Я на празднестве у Эмейских спиц заметил двойную палицу Убан, — стал припоминать я. — Потом еще Бадека ханг-Туна из клана ножей… Все, кажется. Нет, не все — Кханда! Кханда Вьячасена! Ну, помнишь, Дзю — ты еще с ним возрастом мерился!

Кос покопался в своих записях.

— Двое здешних чиновников — сказал он, — уехали в Верхний Вэй за десять с половиной лет до сломанного Шамшера. Вот, здесь у меня запрос из Вэя — где, мол, чиновники, почему не объявляются?! Значит, из Мэйланя они выехали, а до Вэя не доехали… Причем один из чиновников имел при себе кинжал Ландинг Терус, взятый им у отца, а второй вез двузубец Ма, Язык Кобры. Хвала мэйланьской обстоятельности — все записано!

— Еще бы не записано! — добавил я от себя. — Небось, Хамидаси проследил, чтоб переезд старейшин в Вэй был описан как следует!

Заррахид поймал на клинок солнечный луч, в котором танцевали невесомые пылинки, задумчиво поиграл зайчиками и вновь нахмурился.

— Четверо живы, — подвел черту эсток, — трое погибли, двое пропали без вести… Это девять. Что с остальными четырьмя? Их же тринадцать было в Совете?

— За давностью лет сведенья стали обрывочными, — развел руками ан-Танья. — Но кое-что узнать удалось… Братья Бэнкей и Акиро из семьи Маури-охотников ушли в солончаки, что близ Кулхана — это было за пятьдесят лет до гибели правителя Ю Шикуаня и меча Цзюваньдао — и не вернулись. Через год за ними пошел сын Бэнкея — и, соответственно, племянник Акиро, — молодой Нух Маури, и тоже не вернулся. Вот выписка из свода уложений и переписи населения. Раздел: «Квартал Фа-линь», год соответствующий…

Кос демонстративно помахал в воздухе одной из бумажек.

— Хороший у меня человек Кос ан-Танья, — веско сказал эсток Заррахид.

— Обстоятельный…

Я-Чэн перевел ан-Танье слова его меча, и случилось невероятное: польщенный Кос покраснел.

— Вот… — еще раз повторил он. — Бэнкей и Акиро Маури, а при них…

— А при них, — внезапно вмешался Сай, — при Акиро и Бэнкее, были Сунь-Павлин и Масакири-кай. Маленький боевой веер, пестро раскрашенный по всем пластинам, и огромный топор с рукоятью в рост высокого Придатка. Как же, как же… на лезвии топора еще гравировка — прыгающий барс…

— Ты их видел? — встрепенулся Я-Чэн. — Где?

— Где я их мог видеть? — удивился Сай. — Они ж полвека назад в солончаки ушли! Слышал я о них… по ту сторону Кулхана слышал, в Шулме, в шатре племенном! Клевец один на нашей кошме — на пунцовой кошме — помнил, как притащили давным-давно в племя двоих Придатков и двоих Блистающих. Придатков он, понятное дело, не запомнил, а вот Блистающих… Говорил — веер с павлиньей раскраской и топор с гравировкой. Вот и понимаю я так, что это и были Масакири-кай и Сунь-Павлин, старейшины Совета!

— Значит, в Шулме их искать надо, — сам себе звякнул Обломок. — Интересные дела…

— Не надо их искать, — глухо буркнул Сай. — В священном водоеме они, в тени плаща Желтого бога Мо, будь он трижды неладен! С белой кошмы два пути ведут — или на кошму пунцовую, или в священный водоем… Говорил клевец, что не смогли ни веер, ни топор самих себя переделать. Не пролили крови старейшины Мэйланя Сунь-Павлин и Масакири-кай, а за гордость в Шулме платить полагается! У них наша гордость трусостью зовется.

Мы помолчали. Толстая сумасшедшая муха, жужжа, носилась от стены к окну и обратно; стенные панели из ореха «драконов глаз» отливали коричневым и черным, отчего комната слегка рябила, как вода озера под легким ветром.

Было тихо. И даже Придаток на гравюре присмирел, потупил взгляд и закусил в раздумье клок бороды.

— Предположим, что я найду оставшихся, — первым нарушил молчание я. — Я найду старейшин Каму Мотогари и Нагинату Катори сан-Кесе, и выясню, что они пребывают в добром здравии. Или что их сожгли в кузнечном горне, утопили в колодце или украли сто лет тому назад. Ну и что? В Кабире хоть были виновные в убийствах — я не хочу тебя задеть, Сай! — а здесь сплошные совпадения и случайности…

— И всего раз в десятилетие, — добавил Кос. — Довольно-таки редко.

— Это для вас, людей, редко, — оборвал его Дзюттэ, а Я-Чэн послушно переводил слова обоих. — А для нас, Блистающих, с нашим сроком жизни — это даже очень часто. Более чем часто… В Кабире были виновные в убийствах, Единорог. Я опасаюсь, не найдем ли мы здесь виновных в самоубийствах. Вот чего я опасаюсь.

Было тихо. И лишь жужжала несчастная муха, мотаясь туда-сюда, от стены к окну, от Кабира к Мэйланю; и не находя выхода.

Никакого выхода.

Глава 15

1

— Есть хочу, — вдруг заявил Кос. — С утра не успел, до полудня с бумагами провозился, теперь вот говорим и говорим… Вам, Блистающим, хорошо, вы от полировки сыты! Ничего, сто лет ждали, пока мы приедем и во всем разберемся — могут еще час подождать!

Уверенность ан-Таньи в том, что весь Мэйлань сотню лет ждал исключительно нас и того, что именно мы разберемся в загадках происходящего — эта уверенность показалась Мне-Чэну напускной, но, как ни странно, сильно приободрила.

«И впрямь хороший человек у Заррахида, — с теплой усмешкой подумал я.

— Хороший человек Кос ан-Танья. Обстоятельный, неунывающий и… и голодный! Надо бы покормить…»

«Я тоже хороший человек, — ответно подумал Чэн. — Меня тоже надо покормить. В конце концов, Кос — Придаток Заррахида, пусть о нем эсток и заботится…»

Напоминание было излишним. Заррахид, безусловно, позаботился, да и сам Кос не отстал — они кликнули слуг и Малых Блистающих, и я понял, что хороший дворецкий — он и в Мэйлане хороший дворецкий. Потому что Малые моего здешнего дома, вне всяких сомнений, больше побаивались Заррахида, чем меня, их законного господина; а слуги-Придатки — Коса.

Не прошло и десяти минут, как выяснилось, что Чэна и Коса (Высшего Чэна и господина ан-Танью, и никак иначе!) ждет стол в трапезной на первом этаже, и сам стол давным-давно накрыт, и не просто накрыт, а прямо-таки ломится от яств кухонь кабирской, мэйланьской, верхневэйской, и какой-то еще…

Чэн пожалел бедный стол, махнул ан-Танье — и они пошли спасать стол от непосильной ноши; а я влез в ножны, прицепившись кольцами к Чэновому поясу, и отправился с Чэном в трапезную.

Лестница.

Коридор.

А вот и трапезная.

Обед прошел в молчании. Люди жевали, я — единственный Блистающий в трапезной, поскольку даже слуги были одной расы с Чэном и Косом, а Блистающие оставались за порогом — лежал, как обычно, у Чэна на коленях, прикрытый краем скатерти, лежал и обдумывал все, услышанное наверху.

Прав был Дзю — уж очень все, произошедшее в Мэйлане за сто лет моего отсутствия, смахивало на заранее продуманные самоубийства. Самоубийства Блистающих. И не просто Блистающих, а старейшин, входящих (входивших!) в тот самый Совет Высших, который изгнал некогда знатную молодежь из Мэйланя и не объяснил причины.

Старейшины, главы родов, и почти точно раз в десять лет… была, была причина нашего изгнания, не могло не быть!..

…В дверях возник слуга-человек и со значением откашлялся.

Кос с неестественно раздутыми щеками, отчего его худое лицо выглядело невообразимо странно, повернулся к дверям.

— У?! — спросил ан-Танья. — У угу-у у-у-у?!

— Осмелюсь доложить: спрашивают Высшего Чэна Анкора.

— У гууу-у? — поднял бровь Кос.

— Старуха одна, — слуга оказался на редкость понятливым. — Назвалась Матушкой Ци.

Правая рука Чэна с момента появления слуги лежала на мне, так что разговор людей я слышал прекрасно — вот только сказанное Косом понимал плохо, в отличие от того же слуги.

Кадык на Косовой шее задвигался вверх-вниз.

— Ага! — радостно и уже членораздельно сообщил ан-Танья. — На ловца и зверь бежит!

— Зверь-то, может, и бежит, — осадил его Чэн-Я. — Не суетись, Кос… бабка, небось, за пергаментом своим пришла. Ну и что ты ей скажешь? В том пергаменте всего-то и примечательного, что запись насчет родича Ляна и Скользящего Перста. С которыми должно непонятно что случиться через девять лет. Интересно все-таки, что ты скажешь старухе по этому поводу?

— А что, этого мало?! — разволновался Кос.

— Не просто мало, а, почитай, вообще ничего. Бабка тебе в глаза рассмеется, и на этом все закончится. Не пытать же нам ее! Тут тоньше надо… чтоб сама проговорилась и не заметила. А дальше — по обстоятельствам.

— Пожалуй, Высший Чэн, вы правы, — после долгого раздумья произнес ан-Танья, выразительно указывая взглядом на слугу, ожидавшего решения. — Эй, ты — поди скажи Матушка Ци, что Высший Чэн ждет ее.

Слуга кивнул и вышел.

2

Матушка Ци со времени нашей последней встречи ничуть не изменилась — что было неудивительно в ее возрасте.

— Приятной вам трапезы, молодые господа, — затараторила она с порога, — приятной трапезы, и доброго здоровья, и радости в ваш дом, и мудрости в вашу голову, а особенно — в вашу драгоценную голову, Высший Чэн, ибо слышала я, что, возможно, вскорости многострадальный Мэйлань обретет в вашем лице достойного правителя!.. ах да, поговаривают, что у вас еще и свадьба скоро — так что мудрости в вашу голову, и счастья с молодой женой, и силы в ваши чресла, и деток побольше, и…

Старуха на этот раз явилась без Чань-бо, так что я полностью перешел на восприятие Чэна и теперь волей-неволей должен был выслушивать нескончаемую болтовню говорливой Матушки Ци.

— Здравствуйте, Матушка, — вставил наконец Чэн-Я, когда старуха на мгновенье умолкла, переводя дух и готовясь к очередному словоизвержению.

— Прошу присаживаться за стол, — поспешил добавить Кос, явно пытаясь заткнуть рот Матушки Ци изрядной порцией еды.

Дважды упрашивать старуху не пришлось. Поминутно рассыпаясь в благодарностях, она тут же уселась напротив Чэна-Меня, пододвинула к себе сразу три чашки гречневой лапши, пиалу с соевым соусом по-вэйски, блюдо с полосками тушеного мяса, четыре блюдца с грибами, маринованной морковью, рисом и бобами — и действительно ненадолго умолкла.

Пока старуха лихо расправлялась с угощением, Кос сбегал наверх и принес утерянный ею свиток.

Чэн-Я даже не сомневался, что ан-Танья успел сделать со свитка копию.

— Вы ведь за этим пришли, Матушка? — спросил Кос, демонстративно выкладывая свиток на стол.

К счастью, вне пределов досягаемости цепких лапок Матушки Ци — а то Я-Чэн почему-то стал опасаться, что старуха сейчас схватит свой пергамент и вылетит в окно.

— Ой, спасибо вам, молодые господа! — немедленно засуетилась старуха, поспешно дожевывая последнюю полоску мяса. — Вот спасибо так спасибо, прямо всем спасибам спасибо, уж я и не знаю, что бы я без вас делала! Видать, обронила во время Беседы, растеряха старая, а сразу и не заметила — уже потом спохватилась, да поздно… я и в плач, я и в вой, а там думаю — господа молодые, глазастые, небось найдут непременно и вернут непременно, — а и не застанут старушку, так с собой заберут, не выкинут, нет, не выбросят зазря, и будет свиточек мой у благородных молодых господ в полной сохранности, аж до самого Мэйланя, и как только глупая Матушка Ци объявится…

Кос ловко пододвинул Матушке второе блюдо с солеными колобками: старуха машинально сунула один из них в рот — и Чэн-Я успел вклиниться в случайно образовавшуюся паузу.

— Вы уж простите нас, любопытных молодых господ, Матушка, но только мы осмелились заглянуть в ваш свиток… думали, разузнаем, где вы проживаете — а там и не удержались! Простите великодушно…

Старуха перестала жевать и настороженно покосилась в нашу сторону.

— Очень, очень интересные записи! — как ни в чем не бывало продолжал Чэн-Я. — Особенно там, где про Антару… я как-то беседовал с Друдлом, и он тогда еще пел мне «Касыду о взятии Кабира» самого аль-Мутанабби — мы потом с Друдлом долго спорили…

«О чем мы могли с Друдлом спорить?!» — воззвал ко мне Чэн.

«Понятия не имею!» — откликнулся я.

Ах, жаль, Обломок наверху остался…

— Спорили… о многом, — уклончиво закончил Чэн-Я.

При упоминании о Друдле взгляд старухи заметно смягчился.

— Да, Друдл… — задумчиво поджала губы она. — В наших кругах его звали Пересмешником. А вы были его другом? Или, осмелюсь спросить — учеником? Простите за дерзость, но иначе вам вряд ли довелось бы слышать от Друдла «Касыду о взятии Кабира» да еще потом спорить с Пересмешником… о многом.

«Сказать ей?» — спросил Чэн.

«Скажи…» — шевельнулся я.

— Вы, наверное, слышали, что я убил в Кабире человека? — напрямик спросил Чэн-Я.

— Ну… — замялась Матушка Ци. — Вроде этого… Только кто ж в такую ложь поверит — чтобы такой молодой да благородный господин…

— Это не ложь. Это правда. Я убил убийцу Друдла. И Пересмешник успел увидеть его смерть.

То, что произошло потом, потрясло Чэна-Меня. Матушка Ци встала из-за стола, подошла к нам и, откинув скатерть, опустилась на колени и поцеловала Чэну руку.

Правую.

Руку аль-Мутанабби.

И приложилась лбом к моему клинку, слегка сдвинув ножны.

После этого старуха вернулась обратно и стала вертеть в пальцах палочки для еды, как если бы ничего не случилось.

— Друдл… хитрый умница, любивший звать себя дураком в присутствии подлинных дураков, — она говорила тихо и внятно. — Помню, мы редко встречались, но часто хвастались в письмах друг перед другом новыми открытиями, а при встречах наскоро переписывали и заучивали найденные тексты — хотя каждый, конечно же, хотел иметь оригинал. Впрочем, меня всегда интересовало начало становления Кабирского эмирата, а Пересмешник больше увлекался эпохой уль-Кайса Старшего. Но…

— Меня тоже больше интересовало начало становления эмирата, — немедленно перебил ее Чэн-Я. — Взятие Кабира, походы аль-Мутанабби… э-э-э… установление границ… Не могли бы вы, Матушка Ци, хоть вкратце…

— Это хорошо, — кивнула старуха. — Обычно в прошлое смотрят старики… но когда молодежь умеет оборачиваться — это говорит о зарождающейся мудрости. Да, у Мэйланя скоро будет достойный правитель. Ну что ж, слушайте…

И мы слушали.

3
Помню: в узких переулках отдавался эхом гулким Грохот медного тарана войска левого крыла…

Во имя Творца, Единого, Безначального, да пребудет его милость над нами! И пал Кабир белостенный, и воссел на завоеванный престол вождь племен с предгорий Сафед-Кух, неистовый и мятежный Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби, чей чанг в редкие часы мира звенел, подобно мечу, а меч в годину битв пел громко и радостно, слагая песню смерти.

В ту ночь и был простерт окровавленный ятаган аль-Мутанабби над дымящимся городом, и получил гордый клинок прозвище иль-Рахш, что значит «Крыло бури»…

(«Ты звал руку аль-Мутанабби, старый Фархад, — думал Я-Чэн, — ты звал руку, которая держала тебя в дни твоей молодости, ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир… ты помнишь теплый, как еще не успевший остыть труп человека, город Кабир? О да, ты его помнишь, старый мудрый ятаган, не любящий украшений…») Но не долго наслаждался Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби, первый эмир Кабирский из рода Абу-Салимов, покоем и счастьем, недолго носил венец победы, сменив его снова на походный шлем. И разделил он войско на четыре части, указав каждой свою дорогу. Западные полки, во главе которых стоял седой вождь, лев пустынь Антара Абу-ль-Фаварис, чья кривая альфанга не первое десятилетие вздымалась над полем брани, заслужив прозвание аз-Зами, что значит «Горе сильных» — западные полки двинулись вдоль левого рукава Сузы на Хинское ханство и вольный город Оразм, мечтая дойти до Дубанских равнин.

Южные же полки, состоявшие из неукротимых в бою воинов, рожденных в угрюмых ущельях близ перевалов Рок и ан-Рок, а также отряды горцев Озека, шли под предводительством юного Худайбега Ширвана, чье копье Рудаба, что значит «Сестра тарана», пронзило первого врага, когда яростному Худайбегу не исполнилось и девяти лет. Их целью была богатая Харза, на чьи стены никогда еще не поднимался недруг, и шатры белобаранных кочевников-хургов, неуловимых и вероломных.

Северные полки вел на Кимену и Фес лучший друг и названный брат аль-Мутанабби, вечно смеющийся Утба Абу-Язан. Любил Утба смеяться за пиршественным столом, любил улыбаться в покоях красавиц, но страшен был хохот безумного Утбы в горниле сражений, и алел от крови полумесяц его двуручной секиры ар-Раффаль, «Улыбки вечности».

Во главе же восточных полков, двинувшихся по дороге Барра на древний Мэйлань, стоял сам Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби, и воины пели песни эмира-поэта, кидаясь в бой хмельными от ярости и слов аль-Мутанабби.

Помню, как стоял с мечом он, словно в пурпур облаченный, А со стен потоком черным на бойцов лилась смола…

Через восемь лет многие властители земель и городов, гордые обладатели неисчислимых стад и несметных сокровищ, склонились перед мощью Кабирского меча.

А еще спустя два года владыку Абу-т-Тайиба хотели провозгласить шахом — но он отказался. Тогда его хотели провозгласить шахин-шахом, но он снова отказался. Ибо царским званием был титул шаха, шахин-шахом же звали царя царей, но эмиром в самом первом значении этого слова на языке племен Белых гор Сафед-Кух — эмиром звали военного вождя, полководца, первого среди воинов.

И воинский титул был дороже для аль-Мутанабби диадемы царя царей.

С тех пор мир воцарился на земле от барханов Верхнего Вэя до озер и масличных рощ Кимены, и иные вольные земли добровольно присоединялись к могущественному соседу, а иные заключали с Кабиром союзные договора, налаживая торговые связи — и мирно почивал в ножнах ятаган иль-Рахш, что значит «Крыло бури», забыла вкус крови «Улыбка вечности», двуручная секира ар-Раффаль, успокоилась «Сестра Тарана», копье Рудаба, и альфанга Антары Абу-ль-Фавариса не несла больше горя сильным, за что некогда была прозвана аз-Зами…

4

— …Будь проклят день, когда оружию стали давать имена, — задумчиво пробормотал Чэн-Я.

— Что? — встрепенулась замолчавшая было старуха. — Что вы сказали?

— Да так… у вас — записи, у меня — сны. Каждому — свое. Был, понимаете ли, один такой странный сон…

«Рассказать?» — молча спросил у меня Чэн.

«Расскажи», — согласился я.

И Чэн пересказал Матушке Ци странный сон, что видели мы в доме Коблана в ту роковую ночь.

Старуха довольно долго не открывала рта, что было на нее совсем непохоже.

— Любопытно, — наконец проговорила она. — И даже весьма… Некоторые имена, названные вами, я знаю, но большинство мне совершенно неизвестно. Вы не возражаете, если попозже я запишу это?

С такой Матушкой Ци беседовать было одно удовольствие.

— Не возражаю, — улыбнулся Чэн-Я. — В обмен на ваш дальнейший рассказ.

— О чем же мне продолжить? — охотно откликнулась Матушка Ци.

— О дне. О том дне, который проклинал Антара Абу-ль-Фаварис. О дне, когда оружию стали давать имена. Любому оружию.

Старуха хитро сощурилась.

— Этот день, молодые господа, растянулся на десятилетия. Если не на века. Впрочем, мы никуда не торопимся…

5

…Годы мира не ослабили Кабирский эмират. Хотя, собственно, никто и не осмеливался испытывать прочность его границ.

Всякий приезжий купец или лазутчик (что нередко совмещалось) непременно обращал внимание в первую очередь на то, что практически все жители эмирата и дружественных земель чуть ли не помешаны на умении владеть оружием, отдавая этому большую часть свободного времени. Не только в столице или других крупных городах — повсеместно пять-шесть раз в год обязательно проводились крупные турниры, каждый месяц происходило какое-нибудь воинское празднество, и даже подростки из крестьянских семей ежедневно упражнялись во владении копьем, ножом или боевым серпом под строгим надзором седобородого патриарха.

Надо быть не правителем, а самоубийцей, чтобы рискнуть напасть на обширную и могущественную державу, все население которой — включая стариков, женщин и детей — состоит из профессиональных воинов!

Все видели купцы, все слышали лазутчики, да не все понимали и те, и другие — потому что именно тогда, в последние годы жизни аль-Мутанабби, все чаще в эмирате стали заговаривать об Этике Оружия, создавая по сути новый культ…

(«Очень любопытно! — оживился я, повторяя недавнее восклицание Матушки Ци. — Ведь, согласно нашим преданиям, примерно с этого времени пришла к завершению эпоха Диких Лезвий, и наши предки впервые осознали свою суть, назвавшись Блистающими. Кстати, история самых знатных родов — если отбросить недостоверный вымысел — реально прослеживается тоже с третьего-четвертого десятилетия после взятия Кабира. Вот, значит, как… а она говорит — Этика Оружия! Ладно, слушаем дальше…») …Традиция давать оружию личные имена вошла в полную силу. Всякая семья непременно имела фамильное оружие нескольких видов, передавая его по наследству. Лучшие клинки торжественно вручались первородным детям в день их совершеннолетия — но в случае превосходства младших братьев или сестер родовое оружие получали более умелые, невзирая на старшинство.

Оружие становилось символом семьи, знаком рода, и заслужить право ношения фамильной святыни считалось делом чести…

(«Ну да, это же с ИХ точки зрения! А мы говорили, что Блистающие стали заниматься воспитанием и подготовкой Придатков. Опять же церемония Посвящения…») Поскольку оружие начали в какой-то степени отождествлять с его носителем, чуть ли не приписывая мечу или трезубцу человеческие качества, то в домах появились специальные оружейные углы и даже залы — с отдельными подставками для каждого меча, стойками для копий, алебард или трезубцев; коврами, где развешивались сабли и кинжалы.

Изготовление оружия становится таинством, уход за ним — ритуалом, обращение с ним — искусством. Фамильный меч клали у колыбели и смертного одра, клинком клялись и воспевали его в песнях; оружие можно было хранить только в специально отведенных для этого местах, и помещали его туда с почетом; сломать клинок, пусть даже и чужой, считалось святотатством, лишающим человека права на уважение в обществе.

Оружие не швыряли где попало, передавали из рук в руки с почтительным поклоном; при демонстрации его касались лишь шелковым платком или рисовой бумагой…

Символ действительно становился святыней.

Поединки, связанные с решением каких-то споров и могущие завершиться смертельным исходом, начинают считаться противоречащими канону Этики Оружия. Аристократы брезгливо морщат нос — много ли чести выпустить кишки сопернику?! Тем более, что все в мире двойственно — а ну как не ты ему, а он тебе?..

Богатые люди начинают нанимать себе так называемых Честехранителей — чтоб те сражались за них в случае решения вопросов чести, когда это уже поединок, а не привычная Беседа. Но поскольку Честехранителями становились в основном крупные мастера, то у них вскоре формируется собственный канон отношений, согласно которому считается несмываемым позором убить или ранить собрата по ремеслу (точнее — по искусству!). Куда большей доблестью, куда более весомым добавлением к чести своей и чести нанимателя объявляется умение лишь наметить точный удар, срезать пуговицу с одежды или прядь волос с головы, распороть пояс и тому подобное.

(«Ага, а вот это уже весьма и весьма знакомо!..») Искусство Честехранителей почти мгновенно входит в моду и вызывает зависть знати и простолюдинов, помешанных на владении оружием, и, как результат — воинские искусства становятся неотъемлемой частью воспитания любого человека.

Не воинское ремесло, а ВОИНСКОЕ ИСКУССТВО.

И так проходят годы, десятилетия…

Так проходят века.

А для сохранения поражающей силы удара, для соблюдения традиций прошлого, отдельно продумываются и тщательно разрабатываются состязания в рубке предметов: свернутых циновок, кожаных кукол, лозы, жердей и тому подобного…

(«И правильно! Нечего зря Придатков портить — как сказал бы тот же Гвениль… Во-первых, Придаток тоже человек — чего Гвениль никогда не сказал бы — а во-вторых, учишь его, учишь, душу вкладываешь, лет десять-пятнадцать тратишь (ведь живут Придатки до прискорбного мало, даже самые лучшие) — а тут какой-то неумелый герой рубанул сплеча, и весь труд насмарку! И обидно, и жалко — труда жалко, себя жалко… ну, и Придатка тоже жалко. Правда, Гвениль?») Культ Этики Оружия процветает, оружие сопровождает человека от рождения до самой смерти, о нем слагают песни и стихи, им клянутся, за ним ухаживают, как ни за каким другим имуществом…

(«Слышал бы это Дзю! Уж он бы ей выдал… Имущество! Берегут и ухаживают — это хорошо, клянутся и воспевают — еще лучше, а вот в остальном… сама она — имущество! Впрочем, если бы Придатки услышали мнение Блистающих о себе… Ох, стоим мы друг друга!..») Формируется как бы новый способ общения при помощи оружия — например, язык меча. Поднятый меч в одном случае означает приветствие, в другом — вызов (именно вызов, а не приглашение!) на Беседу; опущенный или вкладываемый в ножны особым образом меч — признание поражения; в чужом доме не принято держать меч при себе, потому что это иногда трактуется как неуважение к хозяевам (исключение делается лишь для родственников и близких друзей, да и то не для всех); меч при разговоре полагается класть с правой стороны от себя и рукоятью к себе, а не вперед; резкое задвигание меча в ножны, когда он звякает о устье ножен, может оскорбить собеседника…

Ну и, конечно же, обряд изготовления нового оружия! Кузнец три дня перед этим соблюдает пост и воздержание, возносит молитвы и облачается в чистые одежды; он возжигает благовония, в кузнице обязательно присутствует «родственное» оружие… все это прекрасно известно сейчас, но складывались эти обычаи именно тогда, в первые полтора-два века после взятия Кабира.

Именно тогда…

6

«…именно тогда, когда наши предки окончательно и бесповоротно осознали себя Блистающими, — думал я. — Все верно. Только мы воспринимаем эти обычаи несколько по-иному: считаем, что это мы приучили Придатков… а они считают наоборот. И, наверное, все мы по-своему правы!..»

— А сколько интереснейших песен посвящено мечу! — возбужденно продолжала Матушка Ци. — И до чего же обидно, что многие из них — в особенности творения великого аль-Мутанабби — занесло песком времени. Вот к примеру…

Она прикрыла глаза, надвинув на них морщинистые черепашьи веки, и начала читать — распевно и в то же время жестко:

Подобен сверканью моей души блеск моего клинка: Разящий, он в битве незаменим, он — радость для смельчака. Как струи воды в полыханье огня, отливы его ярки, И как талисманов старинных резьба, прожилки его тонки. А если захочешь ты распознать его настоящий цвет, Волна переливов обманет глаза, будто смеясь в ответ. Он — тонок и длинен, изящен и строг; он — гордость моих очей, Он светится радугой, он блестит, струящийся, как ручей. В воде закалялись его края и стали алмазно-тверды, Но стойкой была середина меча — воздерживалась от воды. Ремень, что его с той поры носил — истерся, пора чинить, Но древний клинок сумел и в боях молодость сохранить. Так быстро он рубит, что не запятнать его закаленную гладь, Как не запятнать и чести того, кто станет его обнажать. Мой яростный блеск, когда ты блестишь, это — мои дела, Мой радостный звон, когда ты звенишь, это — моя хвала. Живой, я живые…

— …а дальше?! — нетерпеливо спросил Кос.

— Концовка утеряна, — закончила старуха, открывая глаза.

Грустные-грустные.

— Утеряна, говорите? — хитро усмехнулся Чэн-Я. — Плохо искали, наверное!

— Хорошо искали! — отрезала Матушка Ци. — Лучше некуда… Друдл, правда, писал года два назад про какого-то кабирского кузнеца, только при чем тут кузнец?!..

— А в старых сундуках смотрели? — участливо поинтересовался Чэн-Я.

Старуха, похоже, решила, что над ней издеваются.

— Не смотрели, значит, — подытожил Чэн-Я. — Ну что ж… зря. Кос, сбегай в комнату, принеси Кобланово наследство… все не тащи, только панцирь!

Кос выскользнул из трапезной и в скором времени вернулся с панцирем. Ан-Танья остановился перед Матушкой Ци, та с недоумением глянула на Коса, на Чэна, на панцирь… и вдруг сощурилась и перегнулась вперед, вглядываясь в бейт, вычеканенный на зерцале.

— Вы, Высший Чэн, непременно будете правителем, — после долгого молчания бросила она.

— Вы уверены?

— Да. Это воистину царский подарок.

И вполголоса, словно пробуя на вкус каждый звук:

Живой, я живые тела крушу; стальной, ты крушишь металл, И, значит, против своей родни каждый из нас восстал!

Мы молчали.

— А… переписать можно? — спросила Матушка Ци с несвойственной для нее робостью.

Чэн-Я кивнул.

Кос отнес панцирь в угол — и через мгновение на столе, как по волшебству, возникли медная чернильница, костяной калам и лист тонкой бумаги.

Ан-Танья, как всегда, был готов к любому повороту судьбы.

Матушка Ци переписала недостающие строки — писала она по памяти, не глядя на панцирь, так что Чэн-Я не очень-то понял, зачем ей понадобилось именно сейчас скрипеть каламом, да еще спрашивать разрешения. Потом она попросила Чэна повторить наш сон — и тоже все старательно записала. Теперь, похоже, она готова была продать нам могилу собственного деда — так иногда говаривали в Кабире в подобных случаях, и этот образ всплыл из глубин сознания Чэна непроизвольно — и Чэн-Я решился.

— Кстати, о мечах, — небрежно начал Чэн-Я. — У вас там в свитке, Матушка Ци, была любопытная пометка на полях. Насчет правителя Ю Шикуаня и его меча Цзюваньдао…

Калам старухи заскрипел как-то не так, и я с сожалением понял, что могиле деда суждено остаться непроданной.

— Приятно, когда молодые господа интересуются прошлым, — зачастила Матушка Ци в своей обычной манере, — и не то чтобы совсем прошлым, а почти что и не прошлым вовсе, потому что разве ж это прошлое — правитель Ю и его меч?.. нет, это совсем не прошлое, а выжившая из ума бабка записала для памяти — забудет ведь, и не вспомнит ничего, и никогда, и ни за что…

Слова старухи вроде бы цеплялись одно за другое, но смысла в них не было ни на дирхем.

— А вторая пометка? — хмуро осведомился Кос. — Насчет Ляна Анкора и Скользящего Перста?! И чего-то нехорошего, что должно с ними произойти через девять лет?! Вы случайно пророчествами не занимаетесь?

Зря это он… опрометчиво. Эту старую ведьму в лоб не возьмешь, и если ан-Танья не понял это во время ночной Беседы…

— Через девять лет? — совершенно искренне изумилась Матушка Ци. — Быть этого не может! Видать, напутала что-то, кошелка старая, дырявая…

Она поспешно развернула свиток — кстати, ни Чэн, ни я так и не заметили, когда же она успела пододвинуть его к себе — долго вчитывалась в него, шевеля губами (чего за ней до сих пор не замечалось, даже во время прочтения бейта-двустишия на доспехе), потом старуха оторвалась от чтения и посмотрела на нас наивными и честными глазами.

— Год перепутала! — всплеснула руками она. — Стара стала, путаюсь все время… хотела одно написать, а написала другое.

Что-то не замечали мы, чтоб она хоть в чем-то путалась!

— Крючок не туда загнула, вот и вышел семнадцатый год вместо четвертого! Как раз в четвертом-то году господин Лян прямым мечом завершать Беседы по-новому стал, двойным взмахом с проворотом, а там уже в ножны опускал — так споры пошли, дескать, канону противоречит… Спорили, спорили, а после находку господина Ляна общим мнением канонизировали — и перестала она противоречить, и вздохнули все с облегчением!..

С этой минуты даже упрямый Кос понял — все, конец.

Больше мы от нее ничего не добьемся.

Даже за полное собрание стихов Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби…

7

Мы с Чэном поднялись в комнату, где сегодня ночевали (не считая Дзю), и Чэн вскоре куда-то ушел, Обломок валялся на столе и, кажется, дремал; а я лежал на подоконнике и думал — что со мной случается нечасто.

Я думал про правую руку Чэна.

Я прекрасно помнил, что у основания творение Коблана было снабжено ремешками и застежками, с помощью которых рука крепилась к культе. Но с того дня — вернее, ночи — когда стальные пальцы впервые сжались на моей рукояти, я не мог вспомнить, чтобы Чэн хоть раз отстегивал и снимал руку аль-Мутанабби.

Более того, сама мысль о том, что Чэн вообще может снять эту руку, вызывала во мне отвращение и ужас.

Я восстановил в памяти несколько моментов, когда сознание Чэна объединялось с моим, и понял, что за семью запорами и девятью печатями в потайном чулане души Чэна Анкора Вэйского таился такой же — если не больший — ужас перед возможностью снова стать одноруким.

И не только. Одноруким — ладно, но одиноким… ведь никогда, никогда больше!..

Даже умываясь по утрам — в дороге из Кабира в Мэйлань я не раз присутствовал при этом — Чэн старался при посторонних не снимать нижней рубахи с широкими рукавами, закрывающими место крепления мертвого металла к живой плоти.

Нет. Живого металла к живой плоти.

А все-таки раздевшись до пояса, Чэн избегал смотреть на собственное предплечье. Вскользь, случайно, но никогда — пристально.

И почти сразу же старался одеться.

Словно ни он, ни я — а я до сих пор просто не давал себе размышлять об этом — словно оба мы старались лишний раз не искушать судьбу.

То, что для всех было легендой, пикантным случаем, возможностью лишний раз поговорить о чудесах — для нас было свершившейся реальностью, за которую дорого плачено, и все равно счет по сей день не закрыт.

И не будет закрыт никогда.

…Чэн вернулся, подошел к окну, и мы стали смотреть во двор. Неподалеку был пруд, от которого несло сыростью, а за ним, у круглой беседки кто-то из Блистающих усердно танцевал.

Сперва я решил, что это один из Малых моего дома, но потом, приглядевшись, обнаружил нечто смутно знакомое в резких, с отмашкой, ударах Блистающего, полускрытого от меня опорами беседки.

Я мысленно сгустил сумерки — мэйланьские вечера оказались слишком светлыми — после многократно увеличил беседку, превратив ее в мрачную башню Аль-Кутуна, и улыбнулся, мерцая обнаженным клинком.

Пусть не утром, как было обещано, а ближе к вечеру, но неугомонный харзиец, Маскин Седьмой — ах да, он же теперь Тринадцатый! — все же явился ко мне в гости.

«Пошли?» — подумал я.

«Пошли, — подумал Чэн, надевая на меня ножны. — Не будем заставлять ждать горячего Эмраха ит-Башшара из Харзы. Неровен час, изрубит нам беседку — Кос потом до конца жизни ворчать будет…»

И мы снова спустились вниз, оставив Дзю отдыхать на столе.

Задевая за перила лестницы, я неожиданно задумался над тем, почему это Пояс Пустыни из Седьмого превратился в Тринадцатого. Я прикидывал и так, и этак, и не додумался ни до чего.

Кроме того, что число «Тринадцать» нравилось мне все меньше и меньше.

Совсем оно мне не нравилось.

Возле входа в дом пожилой коренастый Придаток с усердием подстригал колючий вечнозеленый кустарник. Блистающего при слуге не было — да и к чему Блистающий при стрижке кустов?

— К вам гость, Высший Чэн, — приветливо сказал он, глядя на нас и смешно морща лоб. — Вон, у беседки… просил пока не докладывать. Видите?

— Вижу, — кивнул Чэн.

— Смешной он, этот гость, — слуга оказался на редкость словоохотливым, — Высший, а все равно смешной. Хоть и платит хорошо. Я когда у него недели три назад по вечерам подрабатывал, то господин Эмрах мне каждый раз по ляну серебра выдавал. Не скупился, хоть и работа-то пустяковая…

— И кем же ты у него подрабатывал? — ответно улыбнулся Чэн.

— Наемным убитым. Три раза в неделю.

— Кем-кем?!

— Наемным убитым.

— Это как? — заинтересованно спросил Чэн, а я только шевельнул рукоятью, потершись о касавшиеся меня железные пальцы.

— Да так… Он ведь когда в Мэйлань приехал, этот господин Эмрах, то сперва стал зачем-то собак рубить. Ему их прямо на постоялый двор приводили, а когда он дом снял, то домой… Поначалу у него плохо получалось, а после наловчился — с первого удара голову псу сносил. Потом он чучело кожаное у скорняка заказал, чтоб мехом в разных местах оторочено было — и чучело саблей полосовал. Дальше-больше, трех обезьян ему доставили, крупных таких, только холощеных, чтоб злоба вышла… Он их в человеческое платье одевал и тоже рубить пробовал, да не вышло у него с обезьянами! Рядом бил, как по человеку полагается…

«Вот как он учился, оказывается, — подумал Чэн-Я. — К крови привыкал. Мастерство Контроля ломал… а с обезьянами не вышло. Хороший ты парень, Эмрах ит-Башшар, несостоявшийся мститель, хороший, да умный слишком. Друдла бы тебе… Друдла, Но-дачи, судьбу позлее да ума поменьше. А ярости побольше… нет, не надо тебе ни судьбы, ни ярости, пылкий Эмрах, желающий научиться убивать! И никому не надо. И мне не надо бы — да только поздно уже…»

— А дальше он меня нанял, — продолжал меж тем слуга. — По договоренности. Я короткой саблей неплохо владею, так должен был с ним Беседовать по вечерам. А когда господин Эмрах, дай Творец ему здоровья, первым ударить успевал, то должен был я кричать громко, на землю падать и не двигаться. А он стоял надо мной и смотрел. Я кричал и падал, а он смотрел. Хороший человек, щедрый, но смешной. И саблю просил на булыжник ронять, чтоб дребезжала, будто бы сломалась. Я и ронял — чего ж за серебряный лян не уронить?! — а он слушал. Если б не отослал он меня неделю тому назад — глядишь, я б не только рисом и овощами на зиму запасся бы, но и дочке обнову какую купил! У вас-то я временно, кусты вот подстригу и все, а господин Эмрах — ах, хороший человек, всяческих благ ему в этой жизни…

«Да уж, благ ему всяческих, — подумал я, — только не тех, что он сам себе желает. Хороший человек Эмрах ит-Башшар, и Блистающий при нем хороший, Маскин Тринадцатый из Харзы, но то, чего хотят они — нет, не благо это!..»

Чэн благосклонно кивнул просиявшему слуге, пообещал, что прикажет ан-Танье взять отставного наемного убитого на постоянную службу, и мы двинулись в обход пруда. Это заняло совсем немного времени и, не доходя до древнего кипариса, настолько подгнившего и накренившегося, что его поддерживала подпорка из красного дерева, я толкнулся в Чэнову руку, вылетел из ножен и приветственно замахал Маскину Тринадцатому.

— Эй! — хором крикнули мы с Чэном, каждый на своем языке. — Как дела?!

— Дела? — тоже хором спросили Эмрах ит-Башшар и Пояс Пустыни, выглядывая из-за беседки; только в отличии от нас они не знали, что говорят хором. — А вот сейчас посмотрим, как у нас дела, сейчас выясним…

И с наигранной зловещестью они направились к нам.

«Зря я панцирь дома оставил, — подумал Чэн, и тут же устыдился подобной мысли. — Да ну, ерунда, что ж мне теперь в самом деле, и по-Беседовать нельзя как следует?!..»

Шагах в трех от нас Эмрах остановился. Пояс Пустыни в его руке медленно резал воздух крест-накрест, чутко подрагивая гибким концом клинка, и впрямь напоминавшим язык Рудного Полоза.

— Свадьба-то скоро? — спросил Маскин, небрежно переходя от креста к вытянутой восьмерке.

— Не знаю, — ответил я, накручивая узкую спираль. — Со мной никто не советовался.

Чэн в это время разговаривал с Эмрахом примерно о том же, но я не вслушивался в слова людей, опасаясь отвлечься и показать себя в Беседе не с лучшей стороны.

Ну честолюбив я — каюсь!..

Пояс Пустыни нанес первый удар — все так же медленно и четко, как полагается даже и не при Беседе, а во время демонстрации при обучении.

Если горячность его еще и оставалась где-то, то сейчас она была упрятана глубоко-глубоко.

Чэн отошел на шаг, а я, не входя в соприкосновение с Маскином, поднялся над непокрытой Чэновой головой и там замер.

— Я слыхал, — Маскин провел несколько длинных рубящих махов, но делал он это на таком расстоянии от Чэна и меня, что его действия можно было счесть лишь похвальбой, — будто в Кабире Детского Учителя семьи Абу-Салим убили. Кого еще после него?

Эта тема — и та легкость, с которой нынешний Пояс Пустыни заговорил о смерти Наставника, да и о смерти вообще — пришлась мне не по душе.

— Никого, — не двигаясь, ответил я. — Наставник был последним.

Не объяснять же ему, что в переулке-то как раз Наставник был первым, а уже потом… не стану я ему ничего объяснять.

Эмрах вдруг прыгнул вперед и ударил коротко и точно, целясь Чэну в бедро. Я метнулся вниз, приняв харзийца на сильную часть клинка — но сбрасывать в сторону не стал.

Чэн, поняв мое желание, не двинулся с места.

Нет, удар был чистым. Даже не успей я подставиться, Маскин все равно остановился бы вовремя.

Лязгнув с досады, Пояс Пустыни попытался режущим полукругом достать голову Чэна, но Чэн низко присел, а я легонько кольнул локоть Эмраха.

Так, чуть-чуть, чтоб не зарывались… оба. Мы им не наемные убитые.

— Шешеза жаль, — беззаботно прозвенел Пояс Пустыни, отодвигаясь на полторы длины клинка и делая вид, что ничего не произошло. — И так сплошные неприятности, а тут еще семья без Детского Учителя осталась… небось, рубит теперь со зла что ни попадя да Тусклых во всем винит!

Чэн неторопливо пошел по кругу, оставляя кривоногого Эмраха в центре, а я горизонтально поплыл по воздуху, с обманчивой небрежностью свесив кисти вниз и еле слышно посвистывая.

— Тусклые ни при чем, — бросил я замершему харзийцу. — Это не они.

— Ни при чем, — охотно согласился он, выведя руку Эмраха далеко вперед и еле касаясь меня лезвием. — Тусклые абсолютно ни при чем. Полностью с тобой согласен.

По-моему, он вкладывал в эти слова какой-то свой, непонятный для меня смысл. Впрочем, сейчас не время искать смыслы, и вообще — может, мне показалось?!

Маскин попытался обойти меня по внутренней стороне своего изгиба — заточка у него оказалась полуторасторонняя — и достать острием плечо Чэна. Я чувствовал, что при желании харзиец может двигаться примерно раза в два-три быстрее — но даже при такой скорости я прекрасно успевал бы не выпускать его из сферы своего восприятия.

Еще ворчун Пуддха учил меня ощущать воображаемый шар, окружающий меня и моего Придатка; ловить его увеличение при длинном выпаде, пульсацию при кистевых ударах и переходах с уровня на уровень; с тех пор у меня были разные учителя, включая жизнь, и не Поясу Пустыни проверять на прочность шар учения вокруг Мэйланьского Единорога и Чэна Анкора.

Пусть даже с точки зрения мироздания это не более чем бронзовый шарик, откатившийся к глиняному дувалу.

— Тусклые ни при чем, — повторил Маскин, и мы немного позвенели друг о друга просто так. — Они, небось, и не знали, что какие-то Блистающие вдруг вздумали восстановить истинное предназначение нашего рода… нет, они этого не знали, как не знали, что их станут разыскивать, обвиняя в том, в чем они гордились бы участвовать… они, подлинные хранители забытых традиций…

Вот тут я чуть не упустил стремительный бросок Пояса Пустыни, пытаясь вникнуть в его слова. Хвала Чэну и тому, что на нем не было доспеха — он успел, как в старые добрые времена, так прогнуться в пояснице назад, что непокрытая голова Чэна коснулась затылком земли, и весь он стал напоминать мост над горной речушкой.

В следующую секунду я отставил в сторону размышления и взял на три удара турнирную скорость. Огорченно взвизгнувший после промаха Маскин даже не успел ни разу толком меня коснуться, когда я распорол рукав верхнего халата Эмраха, сорвал с его груди деревянный медальон-амулет и напоследок пощекотал изумленно моргающего ит-Башшара в самом интимном месте всякого Придатка.

Чэн к тому времени уже сидел на земле, разбросав ноги и скучающе глядя на Маскина Тринадцатого, а тот вслепую рубил воздух так, где по его предположениям должен был находиться Чэн или хоть что-нибудь, принадлежащее Чэну.

Надо отдать должное Поясу Пустыни — рубил он рьяно, но чисто, с полным контролем и соблюдением законов Беседы.

— Ты что-то начал о традициях и их подлинных ревнителях, — равнодушие в голосе далось мне с некоторым трудом, потому что турнирные скорости даром не проходят. — Я так понимаю, что изворотливый харзиец, движимый местью за погибшего Придатка, попытался разыскать Тусклых и…

«И малость свихнулся», — хотел добавить я.

Но не успел.

— Нет, — ударил Пояс Пустыни.

— Не попытался, — еще раз ударил Пояс Пустыни.

И еще один раз:

— Нет. Не попытался. Я их нашел.

Я не двигался. Маскин Седьмой, ныне Тринадцатый, рубил по-прежнему чисто и честно, не касаясь Чэна — но что-то изменилось в его ударах. Не так вибрировал гибкий клинок, не так свистел рассекаемый воздух, движение было уверенней, оттяжка — быстрей и резче…

Маскин Седьмой. Тринадцатый. Двенадцать свидетелей, не боящихся красного цвета, и гордый меч проклятого Масуда… Пояс Пустыни, Маскин, бывший Седьмым и ставший Тринадцатым.

У меня не было никаких доказательств.

Я вообще не верил ни единому его слову.

Клинок Пояса Пустыни был, как положено, прохладным и блестящим, исправно отражая лучи заходящего солнца.

И все-таки… последние удары были совсем другими. Я это знал лучше любого другого Блистающего. Или нет, не любого — но многих, очень многих… почти всех.

— Я их нашел, — повторил Пояс Пустыни, останавливаясь, и его Эмрах опустился на землю рядом с Чэном. — А еще я найду ту саблю, что убила моего прежнего Придатка. Нет, я не стану казнить ее за это — месть больше не ослепляет меня — но ее Придаток умрет. Они сказали, что помогут мне, и это будет угодно Прошлым богам…

— Тусклые? — спросил я.

— Тусклые, — ответил он.

Мы разговаривали скучно и монотонно, словно речь шла о кольцах для старых ножен или выборе дерева для подставки.

— Ну-ну… — протянул я. — Может, познакомишь?

— Может, и познакомлю, — отозвался он. — Думаю, ты быстро найдешь с ними общий язык. Тебя ведь теперь даже переучивать не надо… потом ты Высший, будешь правителем… и мастер, каких мало. Будто я не понимаю — я тебе не со-Беседник, ты со мной можешь сделать все и даже больше…

И вот тут я поверил.

Никогда прежний пылкий и самолюбивый Пояс Пустыни не произнес бы этих слов; никогда не сознался бы в том, что уступает мне или любому другому Блистающему в искусстве Беседы.

Эмрах ит-Башшар легко поднялся с земли.

— Ну, я пошел, — звякнул Пояс Пустыни, вводя острие в крепление рукояти и, щелкнув, замыкаясь в кольцо. — Еще увидимся.

Чэн сидел, широко разбросав ноги, я лежал рядом, упираясь Чэну в голень — и оба мы смотрели вслед удаляющимся Эмраху ит-Башшару и Поясу Пустыни из Харзы.

Солнце уже почти село, небо на западе было сиреневым с багровыми прожилками, и обнаженный клинок-пояс отливал красным, отчего идущий вразвалочку Эмрах казался перерубленным пополам.

От пруда тянуло сыростью.

8

…Положительно, сегодняшний день оказался уж очень богат событиями. Это явно не к добру. Хотя ничего откровенно плохого вроде бы не произошло, но мы с Чэном успели привыкнуть к простой истине: обилие происшествий ни к чему хорошему не ведет. Возьмем, к примеру, раскопанные дотошным Косом в архиве сведения — что теперь с ними делать? Мало нам было Шулмы? Теперь еще эти странные смерти и исчезновения старейшин Совета Высших — и главное, в этом же совершенно некого обвинить! Потом визит Матушки Ци — ох, и хитрая же старуха! Самому тупому Блистающему (Обломок не в счет) понятно, что она чего-то не договаривает… Еще одна загадка, которая явно смыкается с первой.

Дальше — явление Маскина Седьмого-Тринадцатого! Оказывается, он-таки нашел непонятно кого, но зовет их Тусклыми (ассасинами, с точки зрения Эмраха). Впрочем, кого бы он ни нашел — если не считать, что вспыльчивый харзиец просто двинулся клинком — то нелишне предположить, что эти Тусклые играют в происходящем какую-то тусклую роль. Какую?..

Вопросы, вопросы, снова вопросы — и ни одного ответа.

Когда мы выезжали из Кабира, злобы было больше, зато вопросов — меньше. Была Шулма, из которой исходила угроза нашествия; были Блистающие во главе с Но-дачи, бежавшие из Шулмы; было их желание расшевелить Блистающих эмирата, заставить нас вспомнить кровавые навыки. Это — страшно, это — жестоко, но более или менее понятно. Я хотя бы знал тогда, что делать — или не знал, но надеялся по дороге узнать. А теперь…

С какого конца начинать?

Свадьба еще эта…

…Чэн лежал одетый на кровати, касаясь меня правой рукой, и мы размышляли. Вместе. Довольно давно. И довольно безуспешно. Потом Чэн встал, взял Дзюттэ со стола и перевесил его на стенной ковер.

На почетное место.

Дзю никак на это не отреагировал. Тоже размышлял, наверное. Или спал. Или притворялся.

Во всяком случае, что бы он ни делал — он делал это молча.

И на том спасибо…

В дверь постучали.

— Войдите, — бросил Чэн-Я.

Дверь открылась, и на пороге возникли Кос, Заррахид и Сай.

Все трое весьма сконфуженные.

— Ты извини, Единорог (Чэн), — сказали они все вместе, — но мы… твою… подставку… нечаянно… поломали… вот.

Так и знал, что добром этот день не кончится! Мою подставку! Мою первую подставку! Мою любимую подставку! Мою ореховую подставку!..

Мою первую любимую ореховую подставку!

— Ну, не то чтобы мы ее совсем поломали, — виновато проскрипел Сай, — вернее, совсем, но не то чтобы мы — скорее, я…

Короче, дело обстояло так.

Когда Матушка Ци наконец ушла, заговорив перед этим привратника-человека до полусмерти, эта великолепная троица отправилась в ближайшую лавку купить цветочных благовоний. Сходили. Купили. Вернулись. Увидели меня, Беседующего с Поясом Пустыни. Решили не мешать (вот это правильно!). И пошли упражняться в летний павильон, чтобы Кос с Заррахидом могли лучше привыкнуть к Саю (и это тоже правильно!). Привыкали-привыкали, а потом Сай обнаружил какие-то лохмотья на ковре, который висел за моей подставкой — и решил их срезать. Будто бы для красоты, но похоже было, что больше — из озорства.

А Заррахид в это дело просто не вмешивался. И не препятствовал. Что уже было совсем неправильно.

Дальше Кос с Саем возьми и промахнись. Ладно, все мы не в Небесной Кузнице кованы… А ковер возьми да и упади на мою подставку. А подставка возьми да и свались на пол. И с подставкой возьми да и ничего не случись.

Крепкая оказалась.

А Сай возьми да и обнаружь в днище маленькую щель, куда тут же сунул свой любопытный клинок. Вот тогда-то от подставки кусок и откололся.

Ну, все трое, понятное дело, перепугались не на шутку — подставка-то старинная, да еще и моя личная! — а после смотрят и видят, что в днище ниша маленькая открылась. А в ней — футляр сафьяновый. А в футляре — свиточек, лентой перевязанный. Видать, давно там лежал, пожелтел весь от времени.

— А подставку я краснодеревщику в починку отдам, за свой счет, — виновато закончил Кос, но мы с Чэном его уже не слушали. Лента на свитке развязалась легко и незаметно. Чэн взял тонкую пачку листков в левую руку, а я полностью перешел на Чэново восприятие.

«Записи Фаня Анкор-Куна, Высшего Мэйланя, о дне Великого Предательства в пятый год эры правления „Вечного Мира“, да будут потомки снисходительны к подлости предков, совершенной ради них.»

Так гласило заглавие.

«Пятый год эры правления „Вечный мир“, — подумал я, — это год моего (и не только моего) изгнания из Мэйланя. В этот год я переехал в Кабир вместе с Придатком Хо Анкором…»

«Фань Анкор-Кун, — подумал Чэн, — это, согласно родословной, прадед Ляна Анкор-Куна и родной брат моего прадеда Хо. Если я не ошибаюсь…»

«И в тот год, — подумал Чэн-Я, — в руках Фаня Анкор-Куна блистал Прямой меч Дан Гьен по прозвищу Скользящий Перст. Старейшина Совета…»

Похоже, сегодняшний богатый событиями день продолжается.

— Да, чуть не забыл, — словно издалека донесся до меня голос Сая. — Я, когда в город выходил, Но-дачи видел. И не одного, а с саблей Кундой Вонг. Я Заррахиду сказал, мы за угол свернули — а их и нет уже…

— Ты б еще завтра это вспомнил, — мрачно заметил со стены Обломок. — Или через неделю…

ЧАСТЬ VI. ЛЮДИ И БЛИСТАЮЩИЕ

Боевой закаленный меч, Воющий при взмахе, как вихрь, Пылающий синим огнем. Закалили его едва На крови из печени льва, А потом натерли изгиб Черной желчью зубастых рыб. Илбисы — духи войны — Клубились вокруг него, Садились на жало его. Он, как вызов на бой, сверкал. Нюргун Боотур

Глава 16

1

«…скоро полночь. Скоро на улицах застучат колотушки четвертой стражи — и я, Фань Анкор-Кун, Высший Мэйланя и старейшина Совета, отложу в сторону калам и сниму с ковра фамильный меч Дан Гьен по прозвищу Скользящий Перст.

Я тихо выйду из дома и, никем не замеченный, пешком отправлюсь на восточную окраину Мэйланя, где у заброшенного водоема меня будут ждать остальные старейшины Совета. В десяти шагах от водоема, если встать лицом на юго-восток, есть старая беседка. Мы молча войдем в нее, я трижды ударю кулаком по крайней левой опоре, спустя три минуты в полу откроется люк — и мы спустимся вниз, идя гуськом по винтовой лестнице.

Сегодня ночью настал очередной срок для принесения жертвы Прошлым богам.

Только на этот раз жертва будет совсем не такой, как обычно.

Они будут ждать нас внизу — Двенадцать и Один, дюжина Даи-хранителей и Единственный Сайид-на, Глава Учения, потомок проклятого Масуда. Они будут ждать нас, как их предки ждали наших предков, как положено в ночь жертвы Прошлым богам; это свершалось на протяжении вот уже семи столетий, и сегодня свершится вновь, и они будут ждать нас внизу — Двенадцать и Один, те, кого суеверные люди зовут ассасинами, курящими гашиш убийцами.

Сами они зовут себя — батиниты.

Последние свидетели Истины.

«Батин» на древнем наречии племен с предгорий Сафед-Кух, Белых гор, означает Истину, Сокровенную Тайну. И Истина последних свидетелей, Даи-хранителей и Сайид-на, Главы Учения, истина Двенадцати и Одного очень проста.

Она гласит: когда человечество разучится убивать, оно будет убито.

Их истина очень проста.

Семь веков тому назад батиниты Мэйланя кровью и пеплом подписали договор с Советом Высших Мэйланя; то же самое произошло в Хаффе, Кабире, Дурбане и Кимене.

Они клялись никогда больше не бросаться на улицах в боевое безумие, вынуждая горожан в конце концов уничтожать не помнящего себя воина. Они клялись, что их всегда будет Двенадцать и Один, только Двенадцать и Один в любом городе из перечисленных; они клялись в этом страшной клятвой и никогда не нарушали ее.

Они не нарушили своей клятвы, и спустя пятьдесят лет после подписания тайных договоров люди эмирата вспоминали кровавых ассасинов лишь в песнях, легендах и недостоверных сказаниях.

Мы же клялись в том, что раз в год будем вместе с ними приносить жертву Прошлым богам.

Раз в год один из тринадцати батинитов, последних свидетелей Истины, и один из старейшин Совета Высших Мэйланя согласно жребию будут встречаться в смертельном поединке.

Один на один.

И Прошлые боги будут неслышно рукоплескать в ночи.

Они рукоплескали — до сегодняшней ночи.

Если в поединке погибал боец-батинит, то за год оставшиеся Двенадцать должны были отыскать и обучить добровольного неофита, чтобы к дню следующей жертвы их снова было Двенадцать и Один. Если же добровольца не находилось, то Прошлые боги ждали еще год.

Они ждали столько, сколько было нужно для того, чтобы в подземелье старейшин Совета всегда встречали Двенадцать и Один.

Если в поединке погибал один из старейшин, то мы хоронили его согласно обычаям и стараясь не вызвать кривотолков среди горожан и членов семьи погибшего. После чего избирался новый старейшина, и мы посвящали его в тайну Двенадцати и Одного, вручая наследное оружие покойного, и с ним в руках бился он у алтаря Истины Батин.

В том случае, когда оружие ломалось в бою, что происходило редко — ну что ж, значит, не судьба…

Если же при принесении жертвы ломалось оружие батинита, то будущий доброволец, новый Даи-хранитель, входил в круг последних свидетелей Истины со своим клинком; если оружие оставалось целым, то оно вручалось неофиту, как наследие ушедшего приходящему.

Так было — до сегодняшней ночи.

Два века тому назад при принесении жертвы Прошлым богам был убит батинит в Кабире; через месяц то же самое произошло в Дурбане. Семь лет после этого Прошлые боги терпеливо ожидали следующей жертвы, обходя Дурбан и Кабир, ибо Двенадцать не могли отыскать Одного.

Добровольцев — не находилось.

На восьмой год батиниты Кабира и Дурбана отказались от Истины, отреклись от Сокровенной Тайны, сказав: если человечество и впрямь разучилось убивать, значит, оно достойно того, чтобы быть убитым; а мы тоже люди.

Полвека спустя их слова повторили батиниты Кимены и Хаффы, перестав быть Двенадцатью и Одним.

Так было — до сегодняшней ночи.

Потому что этой ночью в подземном зале для принесения очередной жертвы Прошлым богам сойдутся тринадцать убийц по убеждениям и тринадцать убийц по принуждению; и мы нарушим договор.

Мы не станем ждать жребия.

Мы нападем на них первыми, без предупреждения, все на всех, так, как нападают клятвопреступники — из-за угла, подло и беспощадно.

Мы убьем их всех и сломаем их наследственное оружие.

В Мэйлане никогда больше не поднимет голову змея учения Батин; в Мэйлане никогда больше не будет Двенадцати и Одного.

В Мэйлане останется только тринадцать невольных убийц.

Мы.

Старейшины Совета Высших.

Ашока Викрамадитья и его прямой тяжелый меч Кханда Вьячасена, Абдаль ан-Фарсид и его сабля-шамшер иль-Самак, правитель города Сунь Шикуань и меч «девяти колец», кривой Цзюваньдао; Джанг Тун и нож Бадек ханг-Тун, Сайф Одноглазый с кинжалом Ландинг Терусом, браться Ори и Ри с двуручным топором Масакири-кай и боевым веером Сунь по прозвищу Павлин; Лян Чилинь с двузубцем Ма, Языком кобры, затем Мотогарэ Кутие и его копье Катакама Яри, Белый тигр; могучий кузнец Ян и двойная палица Убан, крохотный боец Аран Юлинь и боевой серп Кама Мотогари; единственная женщина в Совете, хрупкая и неукротимая О Ранкесю, вдохновительница сегодняшней ночи, и ее нагината Катори сан-Кесе…

И я.

Фань Анкор-Кун и прямой меч Дан Гьен по прозвищу Скользящий Перст.

Вчера я отправил своего брата, молодого Хо Анкора, наследного вана Мэйланя из Вэйской ветви Анкоров-южан, в Кабир. Хо уехал, взяв с собой родовой меч их семьи, месяц назад получивший прозвище Единорог.

Уезжай, Хо, и ни о чем не спрашивай…

Я желаю тебе, чтоб столица стала твоим домом, а не временным караван-сараем!

…Остальные старейшины Совета Высших последовали моему примеру.

В случае чего — грязь слухов не прилипнет к молодежи, волна позора не захлестнет их; и им не придется платить по нашим счетам.

Впрочем, если последняя жертва Прошлым богам будет принесена так, как предполагается — никто ничего не узнает.

Пусть поют песни.

Пусть рассказывают сказки.

Пусть… пусть живут, как жили.

И мы, старейшины Совета, убийцы поневоле — мы тоже будем жить, как жили; мы будем корчиться под бичом памяти, но останемся жить.

Чтобы никто ничего не узнал.

Сегодня ночью мы нарушим клятву — дабы семя насильственной смерти пожрало само себя.

К счастью, мы тоже смертны.

Ах, как хотелось бы мне хоть немного пожить в том мире, который будет после нас! — после нас, клятвопреступников и убийц, последней жертвы Прошлым богам!..

Скоро полночь…»

2

— Все, — рассеянно сказал я, крепче сжимая стальные пальцы на рукояти Единорога.

«Нет, не все, — беззвучно отозвался он. — Ты выронил один листок. Вот, под столом…»

Я полез под стол.

— А вы теперь ругаться не будете? — опасливо поинтересовался сверху Сай Второй. — За эту… за подставку?

— Они не будут, — сообщил ему со стены Обломок. — Зато я буду.

— А ты-то почему?! — возмутился Сай.

Обломок подумал.

— Просто так. Глядя на тебя, Вилорогий, мне почему-то всегда ругаться хочется…

— Тихо вы! — одернул болтунов эсток. — Единорог, скажи Чэну — пусть дальше читает! И переводи слово в слово.

Я выбрался из-под стола с листком в левой руке и Единорогом в правой.

— Слышу, слышу, — пробормотал я себе под нос. — Слышу и читаю…

Листок был вполовину меньше, чем предыдущие, и на бумаге другого сорта.

«…мы недооценили их и переоценили себя. Двоим удалось уйти вместе со своим оружием; более того, они унесли с собой меч одного из убитых ассасинов. Надеюсь, у беглецов хватит ума и осторожности, чтобы не мстить, а исчезнуть из Мэйланя, растворившись в многочисленном населении эмирата.

Надеюсь… и еще я надеюсь, что они окажутся честнее нас и по-прежнему не нарушат своей клятвы; а Двенадцатью и Одним они станут нескоро, если станут вообще.

Зачем я пишу все это? Не знаю. Знаю только, что прячу эти записи в подспудной надежде, что их когда-нибудь кто-нибудь найдет. Очень хочется пожить в чистом мире; и очень не хочется умирать подлецом, не сказавшим ни слова в свое оправдание, хотя оправдания мне нет и быть не может.

Ведь сегодня ночью я, Фань Анкор-Кун, Высший Мэйланя, старейшина Совета — сегодня ночью я убил человека…»

— Все, — тихо произнес Я-Единорог. — Вот теперь — все.

— Все ли? — вопрошающим эхом отозвался Кос. — Ох, сомнительно…

«Так вот почему старый Кханда и Скользящий Перст переглянулись, когда я сказал им, что убил Придатка! — подумал Единорог. — Они-то хорошо знали, что это значит, старейшины-клятвопреступники…»

— Подведем итоги, — сказал Кос, садясь напротив меня.

Я приготовился слушать, сразу же отдав Косу пальму первенства в трудном деле подведения итогов; а Единорог приготовился переводить.

— Согласно этим записям, некогда между старейшинами Совета Высших Мэйланя (и не только Мэйланя) и ассасинами-убийцами, которые оказались совсем не убийцами, а последними, так сказать, свидетелями Истины — между ними был заключен договор. Так?

— Так, — ответил Я-Единорог.

Остальные промолчали. О чем тут спорить?..

— Согласно этому тайному договору и сохраняя достоинство человечества по канону учения Батин — весьма своеобразный канон, надо заметить! — раз в год старейшины и свидетели Истины собирались в тайном месте без посторонних и торжественно убивали друг друга. Семьсот лет подряд. Хранили таким образом семя Истины.

— Хранили, а потом хоронили, — проворчал я.

Кос не обратил на сказанное мною ни малейшего внимания. Он встал, оставив лежать Сая и Заррахида, извлек из рукава цветастую пачку купленных в лавке благовоний — легкий сухой аромат мигом распространился по комнате — и принялся расставлять тоненькие курительные свечи во все возможные и невозможные углы.

Потом ан-Танья несколько раз ударил огнивом — еще в начале чтения мы зажгли обычные свечи, но Кос почему-то решил ими не пользоваться — и поднес тлеющий трут к четырем-пяти оглушительно пахнущим (оказывается, так бывает!) палочкам.

— Отлично! — с видимым удовольствием принюхался Кос. — В Кабире таких нет… не возят купцы. Итак, учение Батин процветает, плодоносит и, наконец, загнивает — в результате чего еретически настроенные батиниты Кабира, Дурбана, Кимены и Хаффы отрекаются от Сокровенной Тайны. Остается древний Мэйлань, где традиции испокон веку настолько сильны, что рассчитывать на добровольное отречение последних свидетелей Истины не приходится.

— Они называют их Тусклыми, — бросил я Косу.

— Они? — удивленно поднял бровь ан-Танья. — Их? Кто они, кого — их, и почему — тусклыми?!

Я на мгновенье снял правую руку с Единорога. Если при объяснении я брякну что-нибудь обидное — пусть не слышит…

— Они — это они, — я взглядом указал на наших спутников. — Блистающие то есть… Их — это имеется в виду оружие ассасинов. То есть батинитов. Мы зовем батинитов ассасинами, а Блистающие звали и зовут их оружие — Тусклыми.

«Ну ты прямо мудрец! — донесся до меня приглушенный и насмешливый голос Единорога. — Прямо-таки Сайид-на, Глава Учения… ты думаешь, я обижаюсь, когда ты называешь нас оружием? А мы иногда забываемся и по-прежнему зовем вас Придатками. Ну и что? Положи лучше руку на место, а то слышно плохо… и Дзю ругается, что перевожу не все. Положи, положи, а то переведу ему все, и он тебе вообще жизни не даст!.. Давай, Придаток Чэн, клади ручку на оружие…»

М-да… оказывается, прямое соприкосновение нам уже и не так-то нужно! Слышно просто плохо, а в остальном — все в порядке! Может, я и сам теперь наполовину Блистающий? Особенно если в доспехе.

Или Тусклый?..

Я положил руку на место и не стал переводить Косу наш последний разговор с Единорогом.

И Единорог не стал — только уже Саю, Дзюттэ и Заррахиду.

«Могут, в конце концов, у нас быть маленькие личные тайны?!» — вместе подумали мы.

И улыбнулись.

Ан-Танья в это время нюхал дым от курительных палочек и задумчиво барабанил пальцами по столу.

— Тусклые так Тусклые, — наконец кивнул он. — У меня другой вопрос есть. Вот напали ваши старейшины на батинитов вопреки клятве и во имя высших целей; остались от Двенадцати и Одного всего двое — к примеру, Седьмой и Девятый, и те исчезли в неизвестном направлении; воцарились кругом мир, тишина и спокойствие опор… судя по тому, что Фань — твой двоюродный прадед, то воцарились они на сотню лет. И весь этот благополучный век раз в десятилетие исчезает кто-то из Блистающих того самого Совета, попробовавшего крови последних свидетелей Истины. А вместе с ними зачастую исчезает или погибает их нынешний Придаток — то есть, я хотел сказать, человек, не имеющий к прошлому клятвопреступлению никакого отношения. Почему? Что ты думаешь по этому поводу, Чэн? Месть? Так непохоже на месть…

Единорог внутри меня грустно улыбнулся.

И заговорил.

А вместе с ним заговорил и я.

— Сроки жизни, Кос, сроки жизни… они ведь у людей и у Блистающих разные. Прошло три-четыре десятка лет — ну пусть даже полвека! — и старейшины-люди, нарушившие клятву, умерли. Думая, что умирают последними убийцами в Кабирском эмирате. А старейшины-Блистающие остались. Весь Совет Высших Мэйланя, что принимал решение о клятвопреступлении, все убийцы поневоле — они остались, Кос! Ты понимаешь?! И они наверняка тоже хотели умереть, уйти из жизни, уничтожить себя — последних носителей зародыша насильственной смерти!..

— Последних свидетелей Истины Батин, — сказал эсток Заррахид, адресуясь к замолчавшему на миг Единорогу. — Настоящих последних свидетелей…

— Все свидетели подобных истин считают себя последними, — бросил с ковра Обломок. — Некоторые изредка считают себя первыми — что, по сути, одно и то же.

— Это потому, что выбора нет, — отозвался Сай. — Или пунцовая кошма, или священный водоем. Или кровь, или гниль. Или-или…

И Дзюттэ впервые ничего не ответил Саю Второму.

Ан-Танья взял в руки одну из курительных свечей и подошел к ковру. Сизая струйка с запахом увядших цветов — сладость и легкий налет тления — достигла Обломка, обвила его и зазмеилась в сторону окна.

— Об этом я не подумал, — Кос слегка прицокнул языком. — Не подумал… тогда понятно. Все вместе старейшины-Блистающие умереть не могут — это вызовет хаос и волну слухов, что может послужить новым толчком к возрождению учения Батин. Двое-то ассасинов сбежали…

— Трое, — перебил его Единорог-Я. — Двое сбежали со своим оружием и прихватили с собой меч одного из убитых. Значит, трое Тусклых остались живы. Возможно, они живы до сих пор. Фань не мог этого знать, но мы-то знаем!

— Трое, — согласился Кос. — Выходит, опасность сохраняется. И тогда старейшины-Блистающие решают уходить из жизни по одному. Раз в десять лет. А то, что вместе с ними иногда погибают их нынешние, ни в чем не повинные Придатки — ну, кто же думает о таких мелочах?!

Отблески свечей заиграли на полировке Единорога, и он слегка покраснел.

— Сабля Шамшер иль-Самак как бы случайно попала в колесо арбы, — продолжил Кос. — Копье Катакама Яри как бы случайно сломалось, а наконечник пропал в колодце. Двузубец Ма, Язык кобры…

Ну и память у этого Коса! Если вернемся в Кабир — посоветую эмиру Дауду назначить его городским кади…

— Язык кобры и кинжал Ландинг Терус как бы случайно не доехали до Верхнего Вэя — вместе с двумя людьми-чиновниками — и их судьба неизвестна. Скорее всего, они погибли. Топор Масакири-кай и веер Сунь-Павлин завели братьев-охотников Акиро и Бэнкея в Кулхан и — опять же как бы случайно — попали в Шулму, где и оказались в священном водоеме. Вот уж небось удивились перед смертью, обнаружив целые толпы последних свидетелей Истины Батин! Меч Цзюваньдао исчез под оползнем вместе с Ю Шикуанем, и Мэйлань дважды остался без правителя — и для людей, и для Блистающих. Скользящий Перст пока еще жив, но в семнадцатом году «Спокойствия опор», как записано в…

Кос вдруг резко умолк и уставился на меня.

— Да что ж это я… — пробормотал он. — Тут и дураку ясно! Кто-то ведь должен следить за уходом старейшин, кто-то должен иногда помогать им уйти; и потом, спустя сто тридцать лет после клятвопреступления — кто-то ведь должен, если понадобится, рассказать обо всем новому Совету! Должен же кто-то быть последним свидетелем последних свидетелей!..

— Матушка Ци? — недоверчиво спросил я. — Да нет, быть не может — ей же никак не сто с лишним лет! Ты что, Кос? Дыма нанюхался?!

— Я — что?! — заорал ан-Танья. — Это ты — что! Сам же рассказывал, что пока я со старухой в караван-сарае Беседовал, ты с Единорогом разговаривал! О чем?! Переводи, Высший и недогадливый Чэн — к кому обратятся старейшины Совета Высших Мэйланя в таком щепетильном случае?! Сай, Дзю, Заррахид — к кому?! Единорог — к кому?! К кому обратятся Блистающие?!

— К Чань-бо, — прошептал Единорог-Я.

— К Чань-бо, — шевельнулся на ковре Обломок.

— Похоже, — согласился Заррахид.

— Не знаю, — сказал Сай. — Но думаю, что вы правы.

— То-то же, — победно заявил Кос, когда я повторил ему все, сказанное Блистающими. — К Чань-бо. К этой помеси посоха, лопаты, вил и парадного бунчука. К мудрому молчаливому Чань-бо, от которого уходят окрыленными — пусть даже и на тот свет.

И, подумав, добавил:

— Да и старуху не стоит сбрасывать со счетов. Она наверняка что-то знает. И потом — может, этой ведьме и впрямь лет сто… или двести.

3

— Возможно, Кос прав…

Единорог говорил вслух, что для нас двоих было вовсе не обязательно. Но нас в комнате было больше, чем двое.

— Возможно, Кос, ты прав, — повторил я.

— Да, Единорог, — повернул ко мне голову безошибочный ан-Танья. — Да, я тебя слушаю.

— Ты можешь быть прав во всем, Кос, или не во всем; ты можешь быть совсем не прав, но это неважно. Тем более, что если мы рассмотрим тайный договор, подписанный кровью и пеплом, не как сделку между старейшинами-людьми и людьми-батинитами, а как сделку между Блистающими Совета и Тусклыми, тогда все поначалу выглядит проще и не так ужасно. Ведь отнюдь не при каждой жертве Прошлым богам ломалось оружие бойцов — то есть погибал Блистающий или Тусклый! В основном, как пишет Фань, смертельный поединок заключался в обязательной гибели одного из людей! То есть гибли Придатки, и Тусклые с Блистающими совета расходились в разные стороны, искать новых Придатков для следующего жертвоприношения…

— Проще и не так ужасно, — после паузы сказал Кос, с силой сжав кулаки. — Нет, я не обижаюсь… не обижаюсь.

— Иногда мне кажется, — бесстрастно прошелестел Заррахид, — что мы не заслуживаем таких Придатков. Мы — возомнившее о себе железо… нет, не заслуживаем.

А вот этого я Косу переводить не стал.

— И поэтому, — продолжил Единорог-Я, — когда старейшины-Блистающие шли на клятвопреступление, они в последнюю очередь думали о своих Придатках. Я полагаю, что если можно было бы истребить Тусклых, не убивая их Придатков — старейшины пошли бы на это с большей радостью. Придатки живут недолго, и это человека-Фаня волновало бегство двоих ассасинов — а Блистающих гораздо больше заботило исчезновение троих Тусклых! Которые способны были воспитать новых Придатков… и найти новых Блистающих, согласных потускнеть.

— В Шулму бы их, — мечтательно скрипнул Сай Второй. — Вот где разгулялись бы…

Он осекся, а Кос побледнел. За время нашего путешествия с караваном я успел рассказать ан-Танье все, что знал о Шулме от Друдла, Детского Учителя, Сая… все, что знали о Шулме я и Единорог.

— Один против восьми, — еле слышно звякнул Сай. — Всех убил. И уши заставщикам отрезал. Сам явился на той, добровольно…

— Джамуха Восьмирукий! — не сговариваясь воскликнули я и Кос.

— И Блистающий Чинкуэда, — добавил со стены Обломок.

— Тусклый Чинкуэда, — поправил его эсток. — Тусклый… последний свидетель Истины Батин. Да, он обязательно вернется в Кабирский эмират, потому что он ничего не забыл! И он вернется не один, этот последний свидетель Чинкуэда…

Я с тоской посмотрел в окно. Черное небо и три робкие звезды в углу окна жмутся друг к другу, словно в страхе перед молчащей пустотой… Как же я мог забыть!

— Он, конечно, вернется, — вполголоса сказал я. — И Джамуха Восьмирукий, вождь орд шулмусов, и Тусклый Чинкуэда, вождь Диких Лезвий Шулмы — но здесь их будут ждать! Их даже встретят с радостью! — их встретят Двенадцать и Один!

И Я-Единорог рассказал о нашей Беседе у пруда с Эмрахом ит-Башшаром из Харзы и Поясом Пустыни, Маскином Тринадцатым, некогда Седьмым.

Некоторое время все молчали.

— Теперь я понимаю, — закончил Я-Единорог, — почему Прошлые боги ждали целый век! Тусклые-батиниты, невзирая ни на что, не нарушили клятвы. Они искали таких, как Пояс Пустыни, собирая их по одному, они учили, воспитывали, скрывались — и вот теперь их снова Двенадцать и Один, и пока Чинкуэда готовит Шулму, здесь в Мэйлане в самом скором времени состоится очередная жертва Прошлым богам!

— Тогда выходит, — вмешался Сай, — что они не хуже меня знают о том, что Но-дачи и Кунда Вонг в Мэйлане! Ведь это именно Придатка Кунды хочет убить этот Пояс Пустыни… А как же они, небось, радовались всему тому, что мы творили в эмирате! Ведь это для Тусклых было возрождением Истины Батин, концом одиночества и скрытности!..

— И твои приятели, Вилорогий, вполне могут примкнуть к Тусклым, — заявил Обломок весьма противным и въедливым тоном. — Ну, убьет этот харзиец Придатка Кунды — надо ж на ком-то научиться всерьез, кроме собак да обезьян! — потом подыщут Кунде совместными усилиями нужного человека-батинита из желающих мстить кому-нибудь… А Но-дачи вообще в Сайид-на изберут, Главой Учения будет! Вполне достоин, по-моему…

— Ты никогда не сможешь простить мне смерть Наставника? — напрямик спросил Сай. — Да, Дзю?

— Дурак, — буркнул Дзюттэ, но уже совсем по-другому. — Прощать его, понимаешь ли… если б я на тебя зло держал — сломал бы тебя еще при первой Беседе, в караван-сарае, и было б тебе прощение!.. Только я тупой да отходчивый. Так что терпи и помалкивай! Кстати, Вилорогий — ну я ладно, я старый дурак, а ты какой? В смысле — тебе-то сколько лет?

— Пятьдесят два года, — гордо ответил Сай.

«Пылающая Нюринга! — беззвучно ахнул Единорог. — Да он же еще подросток!..»

Заррахид только дрогнул слегка и не сказал ничего.

У меня в голове пока еще плохо укладывалось, что пятьдесят два года — это даже не молодость, или, в крайнем случае, самое ее начало… но я решил, что привыкну и к этому.

— Ясно, — подвел итог Дзюттэ. — Отсутствие ума и дурное общество. Шулма, герой-Но, братья-недоросли, Шото еще этот… Воспитывать тебя некому.

— Почему это некому?! — взвился Сай. — Я, между прочим…

— Ты, между прочим, помалкивай, когда старшие говорят, — осадил его Обломок. — Я тебя не в десять и не в пятнадцать раз старше. И сказать хотел вот что: воспитывать тебя некому было. Было! А теперь — есть кому. Вот что я хотел сказать.

Сай посмотрел на Обломка с нескрываемым ужасом. По-моему, он понял, кого имел в виду Дзюттэ, говоря о воспитателе.

— Никогда, — зазвенел он, — никогда ни Кунда, ни Но, ни любой другой Блистающий с пунцовой кошмы не примкнет к Тусклым! Мы не хотели быть убийцами, нас вынудили к этому — как Тусклые вынудили старейшин Совета — и мы убивали сначала, чтобы выжить, а потом, чтобы научить выживать вас; но никогда не убивали мы просто так, или во имя веры, или для удовольствия!

Сай прерывисто задребезжал, и, будь он человеком, я бы сказал, что он плачет.

— А харзиец этот ваш болван деревянный! — уж совсем невпопад закончил он. — Болтливый язык Рудного Полоза! Придатка Кунды он, видите ли, убьет… ее в Шулме не такие убить пытались! Вот!..

— Ладно, ладно, — успокаивающе начал было Я-Единорог, не успев обратить внимания на это «ее», применительно к Придатку Кунды Вонг, но тут в дверь постучали.

— Кто там? — крикнул я.

— Послание Высшему Чэну Анкору от Юнъэр Мэйланьской! — донеслось из-за двери. — Гонец только что доставил…

Дверь робко приоткрылась и в щель просунулась рука со свернутым в трубку посланием, запечатанным ярко-красной печатью.

— На ночь глядя… — проворчал я, вспомнил, что уже давно ночь, расстроился еще больше, подошел к двери, забрал и распечатал депешу, и долго смотрел на нее, вникая в смысл иероглифов.

— Спать, — наконец приказал я, не оборачиваясь. — Всем спать. Нам с Единорогом завтра утром рано вставать.

— Приглашение? — поинтересовался догадливый Кос.

— Приглашение. На утреннюю верховую прогулку по городу. Даже коня из личных конюшен обещает прислать в подарок. Вот напасть-то! Ехать не хочется, а отказаться неудобно.

— Женихи, — рассмеялся на ковре Обломок. — Нет, все-таки хорошо быть шутом! Шутом — хорошо, а женихом — плохо! Новая истина учения Батин!

— А я не поеду, — вдруг заявил Единорог, причем вслух, чтобы все слышали. — Про меня в послании ничего не сказано. Я — оружие, чего мне ехать да мешать людям разговаривать… И спицы опять приставать начнут… нет, не поеду.

— Скотина ты, а не Блистающий, — беззлобно ругнулся я. — Ладно уж, сам поеду… за двоих отдуваться.

И швырнул послание на стол.

Глава 17

Мне снился сон. Я был мечом. В металл холодный заточен, Я этому не удивлялся. Как будто был здесь ни при чем. Мне снился сон. Я был мечом. Взлетая над чужим плечом, Я равнодушно опускался. Я был на это обречен. Мне снился сон. Я был мечом. Людей судьей и палачом. В короткой жизни человека Я был последнею свечой. В сплетеньи помыслов и судеб Незыблем оставался я. Как то, что было, есть и будет, Как столп опорный бытия. Глупец! Гордыней увлечен, Чего хотел, мечтал о чем?!.. Я был наказан за гордыню. …Мне снился сон. Я БЫЛ мечом. Один раз среди ночи я проснулся.

Обычно я сплю на боку, но на этот раз я спал на спине, и моя правая рука, рука аль-Мутанабби, лежала на моей груди.

Напротив сердца.

Сердце билось ровно и спокойно.

2

Утром меня разбудило ржание. Надо сказать, очень требовательное и довольно-таки наглое ржание. Первой моей мыслью было: «Какой олух вывел выгуливать коня в такую рань, да еще по эту сторону пруда?!» Вторая мысль была уже иной: «Ушастый демон У! Я, наверное, проспал время назначенной прогулки, и теперь госпожа Юнъэр в гневе явилась ко мне и ржет под окном! Вернее, это ее лошадь ржет под окном… в гневе. Стыд-то какой!»

Третья мысль была самой короткой: «Кто бы ни ржал — пора вставать!»

На этом мысли закончились, я мигом соскочил с кровати и выглянул в окно. Во дворе неизвестный мне конюх (впрочем, его ярко-желтая куртка была украшена гербом Мэйланя — алебарда, увитая плющом) держал под уздцы коня. Огромный, абсолютно черный зверь, вне всяких сомнений, ужасно породистый — ишь, шея какая, и ноги как из мрамора выточены! — и от осознания своей породистости весьма злобный и своенравный. Конюх воспринимался конем как личное оскорбление, и жеребец (ясно, что не мерин!) вставал на дыбы, бил копытом, фыркал, заносчиво косился по сторонам и норовил вырваться из цепких рук конюха.

И впрямь — Ушастый демон У! Или его последнее воплощение…

Можно было не сомневаться, что скакуна мне прислала любезная госпожа Юнъэр. Из личных конюшен. Не опозориться бы, на этаком ночном кошмаре!.. Ладно, позавтракать смогу позже, а сейчас — собираться — и вниз. Доспех одевать или нет? С одной стороны — зачем он мне на прогулке, а с другой — лучше все-таки одену…

Будем считать, что в нем я красивее.

При помощи разбуженного тем же ржанием Коса я облачился в нижнюю одежду, нацепил сверху панцирь, надел левую перчатку, наручи, подпоясался, затем набросил сверху марлотту, водрузил шлем-тюрбан и спустился вниз.

Единорог, пока я одевался, смирно лежал на столе и делал вид, что спит.

…Когда я подошел к коню, Демон У (так я решил называть черную бестию, независимо от первоначального имени), подозрительно скосил глаз в мою сторону и вздернул верхнюю губу.

Погоди, ты у меня сейчас посмеешься!..

— Благородная госпожа Юнъэр, правительница Мэйланя… — начал было конюх, но я отмахнулся от него и забрал поводья. Потом я подмигнул коню, потрепав его по морде, а когда возмущенный жеребец оскалился — сунул ему прямо в огнедышащую пасть правый кулак. Собственно, мог и левый сунуть, но решил не рисковать. Левые-то пальцы свои, а правые — Коблановы! Пусть перчатки и одинаковы…

Демон У, как и предполагалось, немедленно укусил меня за руку, и рука аль-Мутанабби произвела на него неизгладимое впечатление. Особенно когда я добавил ею же Демону по шее. Не то чтоб очень уж сильно, но весомо и обидно. Демон У задумчиво всхрапнул, уважительно покосился на чешуйчатый кулак, оглядел меня с ног до головы (вот когда я порадовался, что в доспехе!), еще раз всхрапнул — и я вскочил в седло со всей ловкостью, на которую был способен.

Конь заплясал подо мной, обалдевший конюх отскочил в сторону, но я слегка натянул поводья — и Демон У, к моему глубокому удивлению, тут же успокоился. Тогда я несильно повел коленями — и жеребец уверенной рысью направился в обход пруда.

Норов норовом, а вышколен Демон был замечательно.

Положительно, он начинал мне нравиться.

Как и я — ему. Зубы целы остались, вот пусть и радуется…

Привратник распахнул передо мной ворота, я улыбнулся ему и топору Ляо — последний оставил мою улыбку без внимания — и отправился на званую прогулку.

3

Когда я подскакал к воротам двора, услужливо распахнутым передо мной стражниками, Юнъэр Мэйланьская уже ехала ко мне навстречу. Ее белая лошадь была, по-моему, Сандуанской породы — после укрощения Демона мои куцые знания конских статей так и норовили вылезти наружу — а сама госпожа Юнъэр облачилась в атласные шаровары цвета заката, остроносые туфельки, расшитые бисером, и длиннополый фиолетовый халат с изображениями голенастых рубиновоглазых раконов.

Сегодня правительница выглядела совсем не так, как на незабвенном празднестве, и пусть образ Чин в костюме для верховой езды был довольно свеж в моей памяти, но я не мог не отметить редкую соблазнительность вдовой госпожи Юнъэр.

Ну что, отметил?

Отметил.

Как ты думаешь, Чэн-дурак, она этого не знает?

Разумеется, знает.

Ну и?..

Ну и не и.

…Спустя несколько минут мы чинно, по-семейному (о все ады Хракуташа!) ехали рука об руку прочь от дворца. Юнъэр мило улыбалась мне, воркуя о чем-то до невозможности светском, но я сразу понял, что она расстроена.

— Куда мы направляемся, благородная госпожа? — осведомился я с беззаботностью, стоившей мне седых волос.

Юнъэр махнула рукой куда-то в сторону восточной части города, где я еще не бывал. Впрочем, а где я бывал?!..

В молчании — после моего вопроса она больше не заговорила — мы проехали несколько кварталов; встреченные горожане почтительно кланялись нам, но не более того… и наконец я не выдержал.

— Простите мою назойливость, благородная госпожа, но сегодня мы явно в плохом настроении. Потому позвольте спросить вас: что могло огорчить правительницу процветающего Мэйланя в столь прекрасное утро?

Я попридержал Демона У, чтобы случайно не опередить белую кобылу Юнъэр.

— Вы, Высший Чэн, — коротко ответила Юнъэр Мэйланьская и посмотрела прямо в глаза.

Клянусь священным водоемом Шулмы, она умела заглядывать так глубоко (несмотря на лечение Обломка), что мне стало неловко — совершенно непонятно, с чего бы?!

— Я? В чем же я провинился, милостивая госпожа?! Вы только намекните мне — и я мигом заглажу мою вину!

— Попробуйте догадаться сами, — она слегка улыбнулась.

Эта тень улыбки свидетельствовала о том, что малую часть своей таинственной вины я, похоже, успел загладить — и я вздохнул с некоторым облегчением.

— Еще раз прошу простить вашего покорного слугу за его недогадливость — но все же я не в силах понять…

— Весь Мэйлань уже недели три твердит о нашей помолвке и будущей свадьбе, эмир Кабирский Дауд Абу-Салим прислал поздравление с вестовым соколом, которому нет цены ни в кабирских динарах, ни мэйланьских лянах, — она говорила потупившись, но с очаровательной твердостью. — Я слышу об этом ото всех, кроме вас, Высший Чэн! Я понимаю — политика не всегда в ладах с сердцем — но мне хотелось бы все же выслушать вас, как наследного вана Мэйланя и просто как Чэна Анкора, и в случае чего прекратить все эти досужие разговоры и… и…

Я невольно повторил жест Коблана, хлопнув себя ладонью по лбу. Раздался звон. Юнъэр восхищенно посмотрела на меня, а я чуть не выругался, вспомнив про латную перчатку и шлем под тюрбаном.

Вот чего она ждет от меня! Официального предложения или прямого отказа от всех этих помолвок и свадеб!.. Юнъэр, конечно, женщина настойчивая и целеустремленная, но такие вещи первым должен говорить мужчина — а я молчу…

И буду молчать. Или почти молчать.

— Я хочу, благородная госпожа Юнъэр…

— Можно просто Юнъэр. Или — Юн.

Юн — это по-мэйланьски «весна». Весна…

А сейчас — начало осени!

— Ну хорошо… Юнъэр. Просто я хочу разъяснить создавшееся положение. (Ишь, слова-то какие выискиваю!) Не то чтобы я был против нашей свадьбы (так против я или не против?!)… и я понимаю, что… (а что я, собственно, понимаю?!), но у меня в Кабире осталась невеста, или почти невеста, и вообще…

— Так вот что сдерживало тебя! — просияла Юнъэр (можно просто Юн). — Но по законам эмирата у мужчин может быть четыре жены! Или ты исповедуешь Хайракамскую ересь?

— Ни в коем случае, — возразил я, понятия не имея про эту самую ересь, но уже не любя ее всем сердцем.

— Или, может быть, ты тайный дейлемский жрец-евнух?

— Я?!

Еще минута — и она узнала бы, какой я евнух!..

— Тогда все в порядке! И я не стану возражать, чтобы она — твоя почти невеста — стала твоей женой. Второй. Со временем ты сможешь выбрать и третью, и четвертую — но я, как ты сам понимаешь, должна стать первой.

В голосе Юнъэр на мгновение пробились тревожные нотки.

— А кто она, Чэн?

Ах так… уже просто Чэн?

— Она — благородная госпожа Ак-Нинчи из рода Чибетей.

— Чибетей, Чибетей… Кажется, это из Высших Малого Хакаса?

— Да.

— Прекрасно! Ты — умница! С политической точки зрения такой союз сулит немалые выгоды… хотя, полагаю, ты выбирал эту самую Ак-Нинчи не только по политическим соображениям?

— Ну… — промямлил я. — В некоторой степени… то есть я хочу сказать, что при соответствующих обстоятельствах был бы рад видеть тебя своей женой…

Огласить список соответствующих обстоятельств мне не дали.

— Как я рада, Чэн! Конечно же, я принимаю твое предложение, тем более что приготовления к нашей свадьбе займут не более недели! Я понимаю, что ты должен…

Влип!

Получается, что я уже сделал ей предложение. Более того — мы обсудили мой второй брак с Чин. Весьма выгодный по политическим соображениям. Прав был покойный Друдл — как у Чэна-дурака… Ну куда меня — в правители?! Я им тут науправляю…

С некоторым усилием я сотворил радостное выражение лица — получилось криво и неестественно, но лучше у меня не вышло — и сказал громко и возбужденно:

— Отлично, Юн! Я рад, что между нами теперь нет недоговоренностей. А Ак-Нинчи я как-нибудь сообщу…

По-моему, я собирался сказать совсем не то.

— Если хочешь, Чэн, — я пошлю сокола.

— Нет, — слишком поспешно возразил я. — Сперва я все взвешу (да уж!), а там и…

«Во всякой ситуации надо находить свои приятные стороны», — философски подумал я, выяснив, что мы уже целуемся. А целоваться госпожа Юнъэр — можно просто Юнъэр, или даже Юн — умела мастерски! Хорошо, что Демон У был занят покусыванием шеи белой кобылки и тихо стоял на месте.

Интересно, а когда это мы остановились?

Нет, это мне уже не интересно… может, я правильно сделал ей предложение?

Или что я там ей сделал?.. а Чин возьмем второй женой…

4

…После этого мы некоторое время ехали молча бок-о-бок, а там я снова не вытерпел первым:

— И все-таки — куда мы направляемся, Юнъэр?

— К воротам Семи Небес, — с лукавой и в то же время умиротворенной улыбкой ответила она. — Эти ворота были установлены в Мэйлане на площади Фонтанов более восьми веков тому назад. Легенда гласит, что ворота эти везли на семи парах быков из самой Кимены, где их узорчатые створки ковали лучшие мастера; одни говорят, что по личному заказу тогдашнего Мэйланьского правителя, другие — что ворота были просто захвачены в Кимене мэйланьским полководцем Цао Дунем и перевезены сюда, как трофей. Во всяком случае, сейчас они стоят на площади Фонтанов и открываются лишь для того, чтобы через них проехал свадебный кортеж новой семьи правящего дома. И мы с тобой тоже будем проезжать через ворота Семи Небес. Сейчас ты их увидишь.

Мы еще раз свернули за старым храмом и вскоре действительно выехали на площадь. Воистину, это была Площадь Фонтанов: прозрачная вода с тихим шелестом текла по огромным мраморным ступеням, а вокруг каскада били фонтаны — в виде изогнувшихся диковинных рыб, мастерски раскрашенных золотом, лазурью, серебром и нефритовой зеленью: синие, черные, красные и желтые драконы, тигры, грифоны и какие-то уж совсем неведомые мне чудища… Фонтаны шумели, плескались, журчали; вода весело взлетала в воздух то тонкими струйками, то величественными, медленно опадающими столбами, рассыпаясь мелким дождем.

В воздухе висела водяная пыль, и лучи утреннего солнца, пронзая ее, рождали яркую радугу.

Это было не просто красиво — это потрясало! Вдобавок ранняя свежесть напоенного влагой воздуха — и еще не пропавший вкус поцелуя Юнъэр на губах…

— Ворота… — услышал я странно дрогнувший голос Юнъэр.

— Что — ворота? — повернулся я к ней. — Я не вижу никаких ворот… одни фонтаны — правда, очень красивые! Нет, действительно…

— Ворота! — вскрикнула Юнъэр. — Их нет! Ворота исчезли!..

5

Ворота Семи Небес, оказывается, исчезли. Хотя не совсем. Одна стойка все же осталась. По ее размерам я сумел приблизительно представить, каковы же были исчезнувшие ворота.

Легенда явно преувеличивала насчет семи пар быков — или быки восемьсот лет тому назад были на редкость чахлые — но ворота были-таки не маленькие. От стойки их просто-напросто оторвали — судя по скрученным и лопнувшим в нескольких местах петлям. Не знаю уж, кому это оказалось под силу. А вторую стойку вообще выворотили из брусчатки площади и унесли вместе с воротами.

Сомнительно, чтобы для этого сюда пригоняли семь пар быков — ночью, по спящему городу… Липнут они ко мне, все эти происшествия, что ли?!

Юнъэр чуть не плакала от обиды и негодования, и я стал ее утешать — мол, ворота не иголка, найдутся, поставят их на место, и вообще, Юн, не стоит принимать это так близко к сердцу, ну, побесились какие-то глупые шутники, так найдут их, и плетей дадут, чтобы впредь неповадно было…

Я ее уже почти успокоил, когда прискакал гонец на взмыленной соловой лошадке, к которой тут же стал присматриваться мой Демон.

— О правительница Мэйланя, благородная госпожа Юнъэр, — поспешно заговорил гонец, соскакивая с лошади и припадая на одно колено, — мне велено сообщить Вам, что ворота Семи Небес похищены…

— Что трудно не заметить, — холодно бросила Юнъэр. — Это все?

— Нет, не все, благородная госпожа…

— Говори! Ну!..

— Ворота найдены!

— Ну вот, я же говорил, — пожал плечами я.

— Тогда почему мне не сообщили раньше о похищении ворот? — Юнъэр старалась казаться строгой, но сейчас у нее это плохо получалось — известие, что злосчастные ворота отыскались, немедленно вернуло ей прежнее самообладание.

— Мы… мы не решались сообщить Вам о пропаже ворот, пока они не будут найдены, благородная госпожа! И когда нам доложили, где они сейчас находятся…

— Ну и где же они находятся?

Гонец побледнел и почему-то замялся.

— Они… они стоят, благородная госпожа…

Он собрался и выпалил единым духом:

— Они стоят у входа на городское кладбище!

«Кто-то очень не хочет, чтобы наша свадьба состоялась, — подумал я. — Гораздо больше не хочет, чем, к примеру, я…»

И про себя усмехнулся.

Юнъэр в свою очередь побелела, как мел.

Кажется, она тоже поняла это.

6

— На кладбище! — властно крикнула Юнъэр, разворачивая свою лошадь. — Немедленно!

Я не тронулся с места. Во мне проснулись сразу два чувства, заговорив о себе с не меньшей властностью, чем та, что была в голосе Юнъэр Мэйланьской.

Первым было упрямство — гибкое и неуступчивое, как клинок Единорога. Пусть гонец и кинулся сломя голову к своей соловой кобыле — я не гонец и не мальчик на побегушках, чтоб не размышляя выполнять чужие приказы.

Я — Чэн-в-Перчатке. Даже если иногда я об этом забываю.

Упрямство было весьма кстати — жаль только, что запоздало слегка… глядишь, и выпутался б из разговора о свадьбе с большим успехом.

Вторым же чувство было любопытство — из тех побуждений, что заставляют с улыбкой заглянуть в Восьмой ад Хракуташа.

— Успеется! — возразил я, поднимая Демона на дыбы и вынуждая гонца отскочить в сторону от соловой, бросив поводья. — На кладбище никогда не следует торопиться! Эй ты, кладезь хороших новостей, иди-ка сюда! Ну иди, иди, не бойся…

— Я слушаю вас, Высший Чэн! — поспешно крикнул гонец, и я спиной почувствовал удивленный взгляд Юнъэр.

Взгляд скользнул по спине и отскочил от панциря.

Во всяком случае, мне так показалось.

— Садись на лошадь, — гонец так и не осмелился приблизиться к Демону, и мне пришлось повысить голос. — И проскачи по ближайшим кварталам. Живо! Найдешь с десяток жителей — только чтоб разговорчивых и из тех, что страдают бессонницей — и тащи их сюда! Мигом!

— Да, Высший Чэн! — просиял гонец, напрочь забывший о присутствии правительницы. — Я сейчас… я понял вас!..

И — только копыта простучали по площади Фонтанов.

Тогда я пнул Демона У пятками в бока и неторопливо объехал вокруг накренившейся стойки — единственного, что осталось от ворот Семи Небес.

— Тихо снять такие ворота невозможно, — бросил я, разглядывая покореженные петли. — И…

— Их вообще невозможно снять! — запальчиво воскликнула Юнъэр и осеклась, поняв неуместность своих слов.

— Тихо снять такие ворота невозможно, — повторил я. — Да и не пытались их снимать тихо. Вон, и по петлям чем-то тяжелым били, и мостовая разворочена… Ну ладно, площадь, фонтаны шумят, жилые дома неблизко — но грохот, небось, квартала на четыре разносился! Если не больше… опять же — может, кто-то видел что-нибудь, или слышал, или еще что! А кладбище подождет… кладбище нас подождет.

— Возможно я немного ошиблась, — задумчиво произнесла Юнъэр, подъезжая ко мне.

— В чем?

— Да так… нет, я даже рада! Просто непривычно слегка…

Потом мы молчали до тех пор, пока не вернулся взмокший гонец вместе с дюжиной мэйланьцев, шумных и оживленно жестикулирующих.

Когда я научился выделять из общего гама отдельные слова и складывать их в осмысленные фразы — я узнал следующее.

Ворота Семи Небес были украдены царем всех людоедов-ракшасов и леших-якшей, кровавоглазым и двухголовым Бхимабхатой Шветой. Понадобились они этому самому Швете для его свадьбы с кабирской Матерью всех песчаных ведьм-алмасты, Шестиносой Аала-Крох, которая (то бишь свадьба) состоится на мэйланьском городском кладбище в самое ближайшее время. После свадьбы Бхимабхаты Шветы с Матерью алмасты должны, по идее, наступить светопреставление, но это еще точно неизвестно.

Зато было точно известно, что этой ночью на площади Фонтанов побывали два доверенных великана любвеобильного Шветы — поросший белой шерстью с головы до ног гигант Амбариша с пылающим мечом и его родной брат, владелец палицы Конец мира, исполин Андхака (тоже поросший шерстью, но в отличие от Амбариши, черного цвета).

Вот эти-то два очаровательных черно-белых братца и занялись воротами, время от времени прикладываясь к бочонку настойки Огненного дракона. Кстати, как шепнула мне Юнъэр, такая настойка действительно существовала — она олицетворяла мужское начало и подавалась к столу в исключительных случаях (например, свадьба в правящем семействе), да и то крохотными символическими порциями.

Лишь губы омочить.

К середине рассказа — который я для себя назвал «Касыдой о похищении ворот Семи Небес» — обнаружился еще один свидетель, приведенный расторопным гонцом. Свидетелем оказался щуплый подметальщик улиц Цунь Шлеп-нога, которого этой ночью нелегкая занесла на площадь Фонтанов в самый разгар безобразия расшалившихся великанов.

Цунь Шлеп-нога не убоялся грохота палицы Конец мира и полыхания меча Амбариши по одной причине — он был сильно пьян и искал прохладного убежища подле любимого фонтана в виде оскалившегося тигра, а шум в ушах, блеск в глазах и качающуюся землю бедняга Цунь воспринимал довольно-таки равнодушно.

В первый раз, что ли…

— Что, и великанов видел? — недоверчиво спрашивал я у Цуня, терпящего жестокие муки утреннего похмелья. — Этих… с шерстью?!

— Видел, — упрямо мотал кудлатой головой Шлеп-нога. — С шерстью. Большущие…

— И ворота именно они ломали? — хмурился я.

— А то кто же?! — не сдавался герой Цунь. — Они, понятное дело… Амбариша да Андхака. Дубиной как дадут, мечом как полоснут, а после драконовку кружками хлещут! Аж шерсть дыбом! И мне поднесли, не погнушались…

— Что поднесли-то?

— Как что? Эту… настойку на Огненных драконах! Только я не великан, я больше одной кружки не осилил… я когда проснулся — ни великанов, ни ворот. Ни драконовки… Всю выхлестали, гады косматые, а то, что человеку с утра поправится надо — это им без разницы! Хорошо, хоть не закусили мною, пока спал…

Юнъэр внимательно слушала, не перебивая, и, по-моему, была готова поверить во что угодно — вплоть до царя якшей и ракшасов, двухголового Бхимабхаты Шветы.

Я кинул Цуню монету и одобряюще улыбнулся Юнъэр.

— А теперь — на кладбище! — крикнул я неестественно веселым голосом.

Толпа свидетелей понимающе закивала головами.

— Кладбище — это правильно, — пряча монету за щеку, сообщил повеселевший Шлеп-нога. — Вот и Андхака мне так говорил — быть, мол, всем вам на кладбище! В самом скором времени… Рычит, подлец, хохочет, а сам дубиной по воротам, по воротам! И изо рта язык пламени локтя в полтора…

И он довольно-таки неприлично показал длину языка Андхаки.

7

Кладбище было как кладбище — если не считать того, что перед входом в него гордо стояли ворота Семи Небес.

А вокруг ворот стояла такая толпа, что казалось, будто половина Мэйланя умерла нынешней ночью от красной оспы, а оставшаяся половина явилась хоронить усопших.

Сами ворота были каким-то невообразимым образом приделаны к прутьям ограды кладбища — в месте свеженького пролома — а за воротами шагах в двадцати начинались чистенькие беленькие надгробия со столбиками, исписанными иероглифами; и узорчатые створки знаменитых ворот Семи Небес жалобно скрипели под порывами ветра.

— Незапертые они, — услужливо доложили нам сразу два голоса. — Добро, мол, пожаловать… засова нет, потому и не запертые. Скрипят, как не знаю что…

— А засов великаны украли, — вмешался еще один знаток. — Для важного дела.

— Для какого дела? — машинально спросил я.

— Для важного, говорю! Девственность невесты проверять будут. С Матерью алмасты, Шестиносой Аала-Крох, иначе нельзя… опять же если Бхимабхата Швета ослабел, то засов для брачной ночи как нельзя лучше!..

— Медный он, засов этот, — тихо сказала мне Юнъэр. — Целый брус меди, шести шагов в длину. Его и вынимали-то из ворот раз в десять лет, по праздникам…

Я с уважением подумал о девственности Шестиносой Аала-Крох — хотя мне было совершенно непонятно, как Аала при такой непробиваемой девственности исхитрилась стать матерью, да еще Матерью всех алмасты.

Ладно, с этим пускай царь Бхимабхата разбирается, а у меня — при всем моем к нему сочувствии — и без того дел по горло.

Толпа послушно расступилась перед моим Демоном У — полезный, однако, конь оказался! — и я некоторое время разглядывал ворота Семи Небес. Мне было не до искусства кименских мастеров, хотя и впрямь узор створок был весьма красив. Я смотрел, и в голове моей отнюдь не теснились какие-то особые догадки. Просто смотрел. Сам не знаю зачем. И, судя по тому, что я видел на площади Фонтанов и здесь, без великанов дело не обошлось. Без этих… Амбариши да Андхаки. Ох, что-то и я заговорил, как Цунь Шлеп-нога!.. Амбариша, Андхака, шутники косматые, любители хлебнуть драконовки… М-да, весело, прямо скажем, дела разворачиваются!

Юнъэр, не поехавшая за мной и оставшаяся вне толпы, выслушивала доклады многочисленных чиновников в жестких четырехугольных шляпах. Нет, на чиновниках была и всякая другая одежда, но именно шляпы сразу бросались в глаза. Чиновники говорили, Юнъэр кивала, я хмурился и смотрел на ворота, Демон У переступал с ноги на ногу и замышлял какую-то пакость.

Отличное времяпровождение, не так ли?!..

За моей спиной раздался изумленный гул, и большая часть толпы сорвалась с места, побежав в неизвестном направлении. Я подъехал к Юнъэр и чиновникам, где и узнал, что найден засов.

Только за ним надо отправляться к городским винным погребам.

Вот мы и отправились — по пути размышляя о таинственной связи городских винных погребов с девственностью Матери алмасты, Шестиносой Аала-Крох.

Размышления ни к чему не привели — разве что к погребам, двери которых были наглухо заколочены. Медным засовом от ворот Семи Небес. Он держался на огромных крюках, явно вбитых в стену этой ночью белым Амбаришей, который после заложил дверь засовом и загнал верхние концы крюков в ту же многострадальную стену.

Поскольку засов был существенно длиннее двери погребов, и даже длиннее расстояния между вбитыми крюками, — примерно локтя на полтора-два с каждой стороны — то концы его были круто загнуты вниз и внутрь, образуя чуть ли не кольца вокруг крюков. Видимо, брат-Андхака тоже времени даром не терял.

Юнъэр отдала необходимые распоряжения, к погребам были немедленно доставлены местные молотобойцы с переносными горнами и прочими инструментами — и дело пошло.

Впрочем, пошло оно туго. Лишь через час дверь сумели открыть, а выпрямление засова и приведение его в первоначальный вид должно было отнять гораздо больше времени.

…Когда мы спустились в подвалы, то сопровождавший нас Главный смотритель из семьи потомственных смотрителей винных погребов чуть не потерял сознание, и мне пришлось приводить его в чувство.

Я бы и не заметил, что из некоторых бочек пробки были вынуты, а затем вставлены на место — но Главный смотритель просто не мог пропустить такого вопиющего безобразия. Более того, над бочками с нарушенной невинностью прямо на белой известке стен были сделаны надписи.

Писали факелом — вернее, копотью от него.

Вот я и читал мнения великанов о мэйланьских и привозных винах, заодно выслушивая краткие реплики-причитания смотрителя о содержимом бочек.

«Дрянь!» (белое сухое, сафед-кухская лоза, год я не запомнил), «Дрянь!» (красное сухое, лоза Аш-Шиннар, местное), «Дрянь из дряней!» (полусухой фаррский мускатель). «О-о-о!» (тахирский розовый мускат, мой любимый, вдобавок девятнадцать лет выдержки), «Дрянь, но ничего!» (десертный красный узбон, пять лет назад доставлен из Дурбана), «Это только под человечину!» (мэйланьское крепкое с добавлениями настоев трав и кореньев)…

И так далее в том же духе.

Мнения великанов о винах и настойках разнообразием не отличались, хотя мысленно я почти одобрил их вкус — имея в виду вкус к выпивке, а не вкус к погромам. Тут мы зашли в маленькую комнату, где было ужасно холодно, и там Главный смотритель все-таки упал в обморок.

Пока его отпаивали и хлопали по щекам прибежавшие на крик Юнъэр помощники, я сообразил, что надписи копотью на стенах сделаны по-кабирски. Собственно, многие в Мэйлане прекрасно говорили на кабирском языке, считавшемся государственным, а также на дубанском, хакасском и некоторых других языках; мэйланьское же иероглифическое письмо изучал каждый, желающий называться образованным человеком — а таких находилось немало — и трудно было найти в эмирате человека, не сумевшего бы договориться с заезжим купцом.

Я знал и кабирский, и мэйланьский с детства; точно так же знал их Кос, чьи отец и дед были дворецкими в нашем доме. А тайком от Чин я выучил и некоторые наречия ее родного Малого Хакаса, считавшиеся непревзойденными по части ругательств… ах, Чин, Чин…

Отчего бы и великанам Амбарише и Андхаке не сделать приятное кабирянке Аала-Крох и не воспользоваться ее родным языком?!

Мои размышления прервал вой очнувшегося смотрителя. Из воя явствовало, что воющему опостылела жизнь, что по приходу домой он непременно зарежется, повесится или утопится — и все потому, что наиценнейший бочоночек с настойкой Огненного дракона, сохранявшийся в целости исключительно для свадьбы Юнъэр Мэйланьской и Высшего Чэна Анкора (вот мерзавец, и этот туда же!) похищен и, скорее всего, уничтожен.

— Выпит он, твой бочоночек, — злорадно сказал я смотрителю. — Вылакали его великаны! У них мужское начало длиннее вашего засова, до Семи Небес торчит — вот и прихлопнули они им твоего Огненного дракона! Вместе с Цунем Шлеп-ногой.

Через секунду я пожалел о сказанном, потому что смотритель сдавленно хрюкнул, упал и больше не поднимался.

8

Домой я вернулся уже около полудня. Есть мне отчего-то не хотелось, поэтому мы с Косом ограничились фруктами, запивая их легким вином — и я стал рассказывать.

Разумеется, не только ан-Танье, но и всем нашим Блистающим.

Рассказ, вопреки ожиданиям, сильно затянулся, поскольку для Блистающих все время приходилось разъяснять, кто такие якши, ракшасы, великаны и алмасты, а потом тут же убеждать, что всех их на самом деле не бывает. В результате я окончательно запутал и сбил с толку Сая и Заррахида; Единорог всячески веселился, а Обломок выдавал со стены: «Ну вот, значит, эти самые великаны, которых на самом деле нету, ворота тем не менее унесли и огненную настойку выпили, которой теперь тоже на самом деле нету… Интересное дело получается! Куда ни глянь — ничего нету!..»

Настроение Коса странным образом колебалось от очень веселого к очень мрачному и обратно, так что к концу рассказа я и сам был не рад, что решил обнародовать всю эту историю. А с другой стороны — что мне оставалось делать? Умолчать? Скроешь от них что-нибудь, как же…

— Так якшасы и ракши, — осведомился наконец Заррахид, — они все-таки есть, или их нет?

— Якши и ракшасы, — поправил его Сай.

— Нет их! — отрезал Я-Единорог.

— И ворот нет, — уточнил Дзюттэ. — И нас нет. Якши унесли.

— Это не якши, — дотошность Сая не имела границ. — Это великаны, Амбариша и Андхака.

Так. Кажется, пошли на второй круг.

— Если эти ракшасы-великаны хотят расстроить свадьбу, — сказал молчавший до сих пор Кос, — то они воротами не ограничатся. Непременно жди новых бед…

— Утешил, — мотнул головой я. — Спасибо.

— А потому, — продолжил ан-Танья, — после обеда я сам схожу в город. Погляжу, что там творится. Нет, обеда ждать не буду — прямо сейчас и пойду. Может, разузнаю что-нибудь…

Кос встал и пошел к двери.

— Что за напасти, — проворчал он, выходя из комнаты. — Шулма, Тусклые, ассасины-батиниты, ракшасы, великаны… и все на мою голову!

«Как же, на твою…» — подумал Я-Единорог.

9

Возвратился Кос ближе к ужину, около шестой дневной стражи — я еще увидел из окна, как он огибает пруд, ведя за руку какого-то согбенного старца. Судя по всему — слепого.

С дутаром под мышкой. Или не дутаром. Короче, странное что-то… не разбираюсь я в мэйланьских музыкальных инструментах.

Однако ко мне ан-Танья вошел один.

— Я привел сказителя, — прямо с порога начал он.

— Видел. И где же он?

— Ест. Я велел сперва накормить его — а ты тем временем пошли гонца к благородной госпоже Юнъэр Мэйланьской (можно просто Юнъэр или даже Юн, — подумал я). Ей тоже будет будет небезынтересно послушать этот… как же он сказал?.. джир. Джир о хитрозлобном якше Чэне Анкоре и его невесте!

Я прикусил язык.

Ага, значит, повеселимся…

Кос уже протягивал мне калам, чернильницу и бумагу. Я быстро написал витиевато-вежливое, но вместе с тем весьма настойчивое приглашение, запечатал его поданной Косом большой фамильной печатью Анкоров Вэйских — совершенно непонятно, где ан-Танья ее раздобыл! — и Кос вручил послание гонцу, который уже ждал за дверью.

Гонец умчался, а я подумал, что если Юнъэр откликнется на мой призыв — а она почти наверняка откликнется — то не пройдет и часа, как она будет здесь.

Вполне достаточное время, чтобы сказитель наелся до отвала.

И впрямь, спустя час без малого мне доложили о прибытии правительницы. Я встретил ее, как подобает, со всеми многочисленными церемониями — и провел в парадный зал, соответствующим образом убранный вездесущим Косом.

Два высоких кресла с бархатными подлокотниками — для нас с Юнъэр; перед ними — небольшой столик с фруктами, вином и сладостями; по углам зала курятся благовония, а посередине разложен двойной коврик для сказителя.

И ничего лишнего. Молодец, Кос!

Мы с Юнъэр чинно пересекли зал и уселись в приготовленные для нас кресла.

— Только не будем называть друг друга по именам, — шепнул я Юнъэр (Кос шепнул мне то же самое минутой раньше). — Сказитель слеп, и до поры до времени ему не надо знать, перед кем он поет. Хорошо?

Юнъэр с удивлением посмотрела на меня, но перечить не стала и согласно кивнула, колыхнув пышным узлом прически.

— Введите сказителя! — приказал я.

Двое слуг, почтительно поддерживая седобородого старца, ввели его в зал и усадили на коврик перед нами. Сказитель поерзал, усаживаясь, привычно скрестил ноги и взял то, что я решил называть дутаром.

— Тебе сказали, о чем петь? — спросил я.

— Да, о благородный господин!

— Тогда пой!

И я махнул рукой слугам. Те тихо вышли, закрыв за собой дверь. Кос вышел вместе с ними, хотя вполне мог бы остаться.

Что ж это за джир такой, что его даже Кос два раза подряд слышать не может?

— Джир о хитрозлобном якше Чэне Анкоре, о его черных деяниях и беззаконных тайнах, а также о бедах, обрушившихся на Кабир и Мэйлань из-за коварства подлого якши, да проклянет его Творец! — возвестил сказитель неожиданно высоким голосом.

Юнъэр вздрогнула, и я поспешил взять ее руку в свою…

10

Джир о хитрозлобном якше Чэне Анкоре

— Я спою вам джир о Чэне, Чэне из Анкоров Вэйских — Джир о том, как был убит он Во младенчестве беспечном Злобным Бхимабхатой Шветой, Повелителем всех якшей, Страшным ракшасов царем.

(…Я поздравил сам себя с безвременной кончиной и приготовился слушать дальше…)

Рос спокойно Чэн в Кабире, Млеко матери вкушая, Радуя родных и близких Кротким нравом и весельем, Но ждала беда лихая В самом сердце эмирата Отпрыска Анкоров Вэйских, Ах, ждала беда-кручина, Своего она дождалась И вошла к Анкорам в дом. У пруда игрался мальчик, Веселился Чэн-младенец, И не ведал он о смерти, Уготованной ему. Бхимабхата Швета-ракшас, Двухголовый, красноглазый, Нравом дикий, острозубый, Медношеий, крепкорукий, Тяжкоплечий, страшный в гневе Утопил его в пруду. А потом на место Чэна, Убиенного безвинно, Царь проклятых людоедов Сына своего подсунул, Кровное дитя подкинул — Принца-якшу Асмохату, Дав ему обличье Чэна, Чтоб он людям нес беду.

(…Сказитель перевел дух — и я тоже. Да, теперь я понимал ушедшего Коса…)

Бхимабхата Швета-ракшас — Меч вручил он Асмохате, Что огнем в ночи пылает, Что насквозь сердца пронзает Всем, кто демона узнал. Рос, однако, принц-подкидыш, Притворяясь человеком — Лишь ночами над Кабиром В облике летучей мыши Тенью черною летал. Годы шли, сменяя годы, Рос и силы набирался Злобный якша Асмохата, Чэном звавшийся Анкором Меж доверчивых людей, Но нуждался демон в крови. В крови, что дарует силу, Что скрепляет чародейство, Будто тайная печать. Стал ходить он на охоту, Прячась под ночным покровом, Но не ланей быстроногих, Не оленей и не туров — Он хватал детишек малых, Мирно спавших в колыбелях, И из горла кровь сосал.

(…Ишь ты! Вот негодяй… мирно спавших в колыбелях… просто плакать хочется!..)

Но однажды дикий якша Не успел следы упрятать Трапезы своей кровавой — И его за преступленьем Сам отец-Анкор застал. Янг Анкор за меч схватился, Но не смог ударить сына, Одержимого безумьем — Он не знал, что это якша, И что Чэн лежит в пруду. Засмеялся Асмохата, Вынул свой клинок волшебный, Что огнем в ночи пылает — И пронзил Анкору сердце И его напился крови, Силы черной набираясь И взывая к Бхимабхате, Прославляя злую нечисть, Отвергая путь Творца. И возрадовались якши, Ведьмы, ракшасы и дэвы, Ибо время подходило, Время ужаса и смерти, Что навеки воцарится На пылающей земле. И явился Бхимабхата, Страшный Бхимабхата Швета, Двухголовый повелитель Якшей, ракшасов и дэвов — Он явился к Асмохате, Своему родному сыну, Он расхохотался злобно И сказал ему: «Теперь Отправляйся, Асмохата, Под покровом темной ночи На восток Барра-дорогой — Доберешься до Мэйланя И найдешь ты там на троне Ясноглазую Юнъэр. Соблазни ее немедля — И наследник пусть родится, Чтобы был он нам опорой На земле среди людей».

(…Юнъэр как-то подозрительно покосилась на меня — и я отвел глаза, пытаясь сохранить на лице выражение невинной заинтересованности джиром.)

И отправился к Мэйланю Хитрозлобный Асмохата, То летел он над пустыней, То в тени деревьев крался, То обличья принимал он Разных гадов и зверей. До Мэйланя он домчался, Во дворец вошел незримо И возлег с Юнъэр на ложе, Усыпив жену чужую, И, сорвав с нее одежды, Сделал то, за чем явился.

(…я почувствовал, что краснею…)

В срок положенный родился У Юнъэр малыш-наследник, И ее великим мужем, Праведным Ю Шикуанем, Был объявлен общий праздник — И пришел в тот день провидец И великий чародей. Поглядел он на младенца И сказал Ю Шикуаню: «То не твой ребенок плачет На руках жены твоей!» Вопросил его правитель: «Кто сей подлый осквернитель, Что навлек на нас позор?!» И ответил мудрый старец: «Это — отпрыск Бхимабхаты По прозванью Чэн Анкор.» В гневе выбежал правитель Из дверей опочивальни И седлать коня велел. Вот помчался он к Кабиру, Меч сжимая Цзюваньдао, Ветром мести он летел. Но подстроили лавину Злые ракшасы предгорий, И в ущелье под Хартугой Дело подлое свершилось — Не доехал до Кабира Гордый мститель на коне. Погребла его лавина, И смеялись воры-якши, Хохотали дэвы в злобе, И скорбели всюду люди, И в пустой опочивальне Горько плакала Юнъэр. В это время Асмохата Разгулялся не на шутку, Убивал со смехом громким Он людей мечом волшебным, Что огнем в ночи пылает…

(…этот постоянно пылающий в ночи меч начал меня всерьез раздражать. Что же касается остального… очень, очень поучительная история!..)

…Кровь из жертвы выпивал он, И на улицах Кабира Находили мертвецов. Уж кабирскому эмиру, Многославному Дауду Из семьи Абу-Салимов Слал угрозы и проклятья Хитрозлобный Асмохата — И искать управу стали На исчадье темной силы. Долго мудрецы гадали, Долго мудрецы искали — И нашли в конце концов! На турнире храбрый воин, Чье хранится в тайне имя, Отрубил злодею руку, Что сжимала страшный меч.

(…«Что огнем в ночи пылает», — чуть не добавил я.)

И возрадовались люди, Но воскликнул злобный якша: «Рано радуетесь, люди — Новую, стальную руку Для потомка Бхимабхаты Завтра выкует кузнец!» Как сказал он — так и сделал: К кузнецу пошел назавтра, Золотом того осыпал — Сделал руку из железа Асмохате тот кузнец. И покрыл всего железом От подошв и до макушки — Засмеялся Асмохата, Ибо стал неуязвим. Люди прятались от страха, Хоронились за ограды, Только их не тронул якша — Ведь коварный Асмохата Дело подлое задумал. Вновь отправился в Мэйлань он, Чтоб сыграть в Мэйлане свадьбу Со вдовою Ю Шикуаня Ясноглазою Юнъэр. В это время Бхимабхата, Ракшас Бхимабхата Швета, Двухголовый повелитель Якшей, ракшасов и дэвов — Сам задумал он жениться, Ибо жен всех предыдущих Он успел свести в могилу.

(«…Видимо, этот Швета решил начать исповедовать Хайракамскую ересь, — ядовито подумал я. — Что ж это он — после целого гарема взять всего одну Аала-Крох?! Головы две, а жена одна, пусть даже и Шестиносая… ослабел повелитель, ослабел! Аж засов понадобился…»)

Предложил он узы брака Матери пещерных дэвов, Алмасты и горных духов, Диких гулей-трупоедов Шестиносой Аала-Крох. Свадьбу царь задумал справить В ночь на кладбище Мэйланя Меж надгробий и могил — Чтоб потом отсюда с сыном Страшный Бхимабхата Швета Эмиратом править мог. Двухголовый повелитель Почесал свои затылки, Грозно крикнул парой глоток — Вызвал братьев-великанов Амбаришу да Андхаку, Чтобы те ему достали ВоротА Семи Небес.

(«…ВорОта», — машинально поправила Юнъэр. Сказитель сделал вид, что не расслышал, и продолжил джир…)

Ночью демоны явились — И великие ворОта Были вырваны из петель, И на кладбище мэйланьском, Проломив легко ограду, Два могучих великана Их оставили стоять. И теперь грядут две свадьбы — Асмохаты, злого якши, Что живет в обличье Чэна Из семьи Анкоров Вэйских, Свадьбы якши-кровососа Со вдовой Юнъэр Мэйланьской, И убийцы Бхимабхаты, Что в людей вселяет ужас, На не менее ужасной Шестиносой Аала-Крох. Если свадьбы состоятся — То погаснет в полдень солнце, Смерть войдет в дома людские, Мрак войдет в людские души…
11

— Вот такой веселый джир! — уже не сдерживаясь, закончил я.

Побледневшая Юнъэр испуганно смотрела на меня. Похоже, на какое-то мгновение ей действительно показалось, что я не Чэн Анкор, а якша-кровосос Асмохата в чужом обличье. Правда, надо отдать ей должное — всего на мгновение. Потом она протянула руку к столику, плавным движением взяла кубок с вином, отпила глоток, другой — и щеки ее слегка порозовели.

Вот так-то лучше…

— Скажи-ка мне, почтенный, где же ты услышал такой замечательный джир? — как ни в чем не бывало спросил я у застывшего на ковре сказителя.

— Этот замечательный джир я сложил сам! — гордо ответил старец, глядя мимо меня незрячими глазами. — А историю подмены в семействе Анкоров Вэйских — правда, вкратце — мне поведал сегодня на рассвете один добрый человек. Он даже дал мне десять золотых динаров — полновесных кабирских динаров! — чтобы я сложил этот джир и спел его на базарной площади не позже полудня. Что я и сделал, и даже значительно раньше полудня, научив этому джиру Сяо-чангира, его братьев У и Аня, а также двоих певцов с площади Фонтанов — и с каждого я брал по четыре связки монет…

— Ясно, — подумал я, хлопая в ладоши. — Если по четыре связки монет, да за каждую строчку… Курган из монет сложить можно.

Дверь открылась, и вошел Кос с двумя слугами.

— Вознаградите этого человека за его труды, — приказал я, хотя мне очень хотелось вознаградить старого дурака палками. — И отведите туда, куда он попросит.

Кос и слуги молча поклонились, помогли старцу встать и увели его прочь.

— Что ты думаешь обо всем этом, Чэн? — спросила Юнъэр, с тревогой заглядывая мне в глаза, словно боясь обнаружить там кровавые отсветы моей демонической сущности.

— Что скажу? Скажу, что кому-то очень не нравится свадьба Юнъэр Мэйланьской и Чэна Анкора Вэйского! И потом…

В дверь постучали.

— Да! — раздраженно крикнул я.

В дверь, непрерывно кланяясь, протиснулся гонец с гербом Мэйланя на дорожном чекмене.

— Сообщение для правительницы Юнъэр… — начал было он.

— Читай, — сразу перешла к делу Юнъэр.

— Осмелюсь доложить, что из храма Семизвездной Луны пропала книга Рода, куда куда вписывались все сведенья о рождениях, смертях и браках правителей Мэйланя и их кровных родичей на протяжении вот уже…

— Понятно, — перебил его я. — Похоже, что наш двухголовый Швета решил законным образом оформить свой брак с Матерью алмасты, Шестиносой Аала-Крох! Ты не находишь, госпожа Юнъэр?

И Юнъэр улыбнулась. Улыбка вышла растерянная, но все же это была улыбка. Кажется, Юн уже начала понемногу привыкать к выходкам расшалившихся ракшасов…

…Разумеется, вскоре я взгромоздился на Демона У и проводил Юнъэр до дворца (почетная стража тащилась позади, на почтительном расстоянии — то ли не хотели мешать разговору, то ли тоже слышали джир и опасались за свои жизни).

У дворца мы попрощались, я выяснил, что Юнъэр, как ни странно, почти совсем успокоилась, и через минуту я уже ехал обратно в довольно-таки сносном расположении духа.

А за три квартала до моей усадьбы из переулка вышли двое и преградили мне дорогу.

Уже темнело, но даже в полной темноте, даже будучи слепым, как наш расторопный сказитель, я узнал бы первого — крепко сбитого мужчину, на плече которого лежал большой, слабо изогнутый меч, не так много времени назад отрубивший мне руку.

Но-дачи, питомец Шулмы. И Асахиро Ли, принятый в племя.

Да, Асахиро Ли. Так звали этого человека — я помню, он еще представился мне перед турнирной Беседой…

Врал? Нет? Какая разница?!..

Второй была женщина с почти прямой саблей на боку. Если верить Саю, саблю звали Кунда Вонг. Как звали женщину — это меня не интересовало.

— Здравствуй, — просто сказал Асахиро Ли.

Со мной не было Единорога, так что я не слышал, что сказал Но-дачи.

— Здравствуй, — кивнул я. — Хоть я и не желаю тебе здравствовать.

— Убей его, Асахиро, — сказала женщина. — Чего ты ждешь?

— Это Фариза, — сообщил мне Асахиро. — Я слышал, Чэн Анкор, что ты искал меня.

— Ты не мог этого слышать, — ответил я. — Я ни с кем не делился этим. Но я действительно искал тебя.

— Хорошо. Ты меня нашел. Езжай вперед, а мы пойдем следом.

Демон с ржанием обогнул две чуть посторонившиеся фигуры, и я поехал дальше, не оборачиваясь. «Сбегут», — мелькнуло в голове. И сразу же: «Нет, не сбегут. Иначе зачем они вообще здесь?»

Да, они шли за мной.

Я часто представлял себе, какой будет моя встреча с человеком, отрубившим мне руку.

Встреча оказалась вот такой.

Простой и скучной.

И все же — встретились.

Глава 18

1

— Наверное, я должен тебя убить, — сказал Я-Единорог. — Нет, не так: я обязательно должен тебя убить. Да. Так правильно.

— Убей меня, — ответил Но-дачи, большой меч.

— Убей меня, — ответил Асахиро Ли, Придаток Но-дачи, человек с мертвыми глазами.

— Убей, но выслушай, — добавили они оба.

…Комната была тесной для нас. Я, Единорог и Дзюттэ по одну сторону стола; Асахиро Ли и Но-дачи — по другую.

За спиной Асахиро стояла смуглая Фариза, и я чувствовал на себе ее взгляд — взгляд самки барса, у которой пытаются отнять не добычу, но детенышей.

Правая рука Фаризы (тонкое, но сильное запястье, цепкие пальцы… хорошая рука!) лежала на витой рукояти сабли с крестовиной, украшенной по краям кольцами. Саблю звали Кунда Вонг, и она была безумной. Она любила Но-дачи, а он только что сказал: «Убей меня». Она любила Но-дачи, а Фариза любила Асахиро, и это было видно всем, кроме самих Асахиро и Но.

Мертвыми глазами не увидеть любви.

В трех шагах — нет, теперь уже почти в шаге от них стоял бесстрастный Кос. На его поясе недвижимо замер эсток Заррахид — и немногие знали истинную цену неподвижности Заррахида. Статуя Кос-Заррахид была высечена из самого дорогого мрамора, какой только встречается на этом свете, и левая рука Коса покоилась за отворотом блузы.

Там, скрытый до поры от посторонних глаз, спрятался Сай.

Могу представить, о чем думал Сай Второй в этот миг.

Могу — но не хочу.

Комната была тесной для нас.

Мир был тесным.

— Убей, но выслушай, — повторил Асахиро Ли, Придаток Блистающего Но-дачи.

— Убей, но выслушай, — повторил двуручный Но-дачи, меч человека Асахиро Ли.

— Убью, — согласился Я-Единорог. — А слушать не буду. Не хочу я тебя слушать.

И тут Фариза и Кунда Вонг не выдержали.

Пружина, скрытая в неистовой Фаризе, сорвалась, не вынеся напряжения, и острый клинок Кунды наискось метнулся над столом, прорываясь к моему горлу. Дзю кинулся наперерез, с нечленораздельным лязгом перехватил вскрикнувшую саблю, намертво припечатав ее к столу — а хватка у Дзю была еще та — и обнаженный Единорог уже упирался острием в нежную кожу под подбородком Фаризы.

Я чувствовал, как пульсирует тоненькая жилка на шее молодой женщины. Одно неосторожное движение…

— Еще раз вмешаешься в разговор без спроса — умрешь, — ледяным голосом заявил Обломок, не выпуская трепещущей Кунды. — Поняла?

— Еще раз вмешаешься в разговор без спроса — умрешь, — сообщил я пепельно-серой Фаризе, пытаясь точно повторить интонации Дзю. — Поняла?

— Она поняла, — вместо Фаризы и Кунды ответили Но-дачи и Асахиро Ли.

— Она все поняла.

Дзю и Единорог снова легли на стол — Обломок нехотя выпустил слабо звенящую Кунду Вонг — а поверх Блистающих лежали мои руки в чешуйчатых латных перчатках.

Только левую перчатку можно было снять.

И в мертвых глазах Асахиро мелькнуло что-то живое, когда он посмотрел на мои руки.

Мелькнуло и погасло.

Кос стоял почти вплотную к Асахиро Ли. Рука Коса по-прежнему оставалась за пазухой — и на груди ан-Таньи из-под блузы еле заметно выпирало острие Сая Второго. Этот бугорок был совсем рядом с затылком Асахиро, словно нарыв, готовый прорваться смертью.

«Интересно, смог бы он?» — подумал Единорог, имея в виду Сая.

«Интересно, смог бы он?» — подумал я, имея в виду ан-Танью.

Кос спокойно поглядел на нас и скривил свои тонкие губы в подобии улыбки.

Асахиро должен был спиной почувствовать эту улыбку.

— Хороший у меня человек Кос ан-Танья, — сообщил в пространство Заррахид, так и не покинувший ножен. — Хороший… у нас человек.

Блуза на груди Коса шевельнулась, и я понял, о ком говорил эсток, говоря «нас».

Фариза отошла на прежнее место, не попадая саблей в ножны. Обеих била мелкая дрожь. И я ничем не мог им помочь.

Не собирался я им ничем помогать.

Мы шли по Пути Меча.

— Я убью тебя, — еще раз сказал я, и Фариза тихонько заскулила. — Сегодня. Сейчас. Сию минуту. Я убивал тебя все это время, с того самого момента, когда ты, Асахиро, человек — когда ты, извинившись, отрубил мне руку…

— …когда ты, Но-дачи, Блистающий — когда ты, извинившись, отрубил руку, державшую меня, — эхом прозвенел Единорог.

Остальные молчали.

— Я убивал тебя, в отчаянии поднося к своему горлу нож-кусунгобу; я убивал тебя, стоя у наковальни в кузнице Коблана: ненавидя мертвый металл на своем обрубке, сжимая стальные пальцы на рукояти меча, совершая невозможное — все это время я непрерывно убивал тебя…

— Я убивал тебя, — отозвался Единорог.

— …мечась между мудрым Муниром и гордым Масудом, вкусив крови зверя, пережив смерть Друдла, отправив твоих кабирских убийц к Тому, кто ждет их в раю, если Он их там действительно ждет — все это время я непрерывно, в душе и в помыслах своих убивал тебя и только тебя.

При последних словах о «кабирских убийцах» Асахиро Ли и Но-дачи вздрогнули.

Я-Единорог ждал.

Нет.

Они не сказали ничего.

И косого взгляда Асахиро в сторону Фаризы было достаточно, чтобы сабля и женщина остались на месте.

— Я убивал тебя, но ты не умирал. Ты оставался где-то глубоко внутри меня, и если сейчас я на самом деле убью тебя, то ты останешься во мне навсегда. Я никогда не смогу избавиться от призрака. И все-таки ты умрешь, Блистающий Но-дачи и человек Асахиро Ли. Сегодня. Сейчас. Сию минуту.

Дзю рванулся вперед и с силой ударил в клинок Но-дачи. Раздался долгий и чистый звон. В то же мгновение Единорог почти нежно погладил Асахиро Ли по щеке. Лезвием. Капля крови, набухая, сорвалась вниз и упала на большой меч, лежавший поперек стола.

И растеклась.

— Ты умер, — сказал Я-Единорог. — Отныне и навеки, ты умер, Блистающий Но-дачи и человек Асахиро Ли. Призрак, мучивший меня все это время, мертв. Я свободен и говорю тебе, мертвому — спасибо за то, что я стал тем, кем стал. Раньше ты принимал решения за других: сегодня я принял решение за тебя. Ты умер. Ты родился заново. Мы обязаны друг другу жизнью — не той, что была, но той, что начинается заново. Так что мы квиты. Я приветствую тебя.

— Я приветствую тебя, — следом за Мной-Единорогом повторил Обломок. — Смотри, младенец, чтобы мне не пришлось раскаяться в этом. Потому что мои шутки не всегда бывают смешными.

— Я приветствую тебя, — одновременно заговорили Заррахид и Кос. — Имей ты хорошего дворецкого — не гулять тебе тогда по ту сторону Кулхана. Ладно, будем считать, что тебе просто не повезло в прошлой жизни… надеюсь, в новой повезет больше.

И тут случилось непредвиденное.

— Привет, Но! — радостно завопил Сай Второй, вылетая у Коса из-за пазухи и вонзаясь в столешницу рядом с Но-дачи и Асахиро Ли. — Привет, Кунда! Чтоб вы все сломались — до чего же я рад вас видеть!.. А мы тут вас ищем, ищем…

Асахиро рывком поднял голову и посмотрел на меня.

Глаза его неестественно блестели.

Живые глаза.

Точно так же блестел клинок Но-дачи.

Живой клинок.

— Лучше б ты убил меня, — тихо сказали человек Асахиро Ли и Блистающий Но-дачи.

— Обойдешься, — ответил Я-Единорог.

— Правильно, — согласился Обломок. — Я им такую новую жизнь устрою…

2

…а потом мы долго говорили — часа два или больше, перебивая друг друга, веря и не веря, споря, соглашаясь, хмурясь и смеясь; мы говорили о Кабире и Шулме, о Мунире и Масуде, о жизни и смерти… о Коблане, Друдле, Чин, эмире Дауде, Детском Учителе, Шешезе, Гвениле, Волчьей Метле, о старом Фархаде, о руке аль-Мутанабби, о людях и Блистающих, о возможном и невозможном, о записках Фаня Анкор-Куна, о старейшинах Совета Высших и Тусклых-батинитах; о Джамухе Восьмируком и Тусклом Чинкуэде…

— Больше никто не вернулся, — взахлеб рассказывал Асахиро, и ему вторил Но-дачи, — никто из наших… только мы да Фариза с Кундой! Ну, Кургай с Шото и Тощий Ар-Фасин с двумя Саями — эти в Кабире погибли, а остальные где? Где они?! Ну хоть кто-нибудь!..

— Там же, где и еретики-батиниты Хаффы, Кабира, Дурбана и Кимены, — перебивали их Кос и эсток. — Дескать, мир не переделаешь, даже под угрозой конца света; а мы тоже люди. Или: мы тоже Блистающие. Лучше и не скажешь. Решили, небось — поживем, как следует, а придет Шулма — так умрем, как следует…

— Зря, все зря, — сокрушался Асахиро.

— Ну почему же! — возмущался я. — И ничего не зря… хотя, конечно…

Все те же три любопытные звезды мерцали за окном, дело близилось к полуночи — на улицах простучали колотушки третьей стражи, значит, полночь наступит через два часа — и у меня уже заболел язык, а у Единорога — клинок, когда Фариза и Кунда вспомнили о главном.

Точнее, о том, что еще недавно было главным для них.

О том, что заставило их преградить нам дорогу.

Сегодня днем около базара мальчишка-посыльный передал Фаризе записку.

«Пора платить, — значилось там. — Этой ночью в четвертую стражу у заброшенного водоема в квартале Цин-эрль, в восточной части города. Если, конечно, ты не боишься. Эмрах ит-Башшар из Харзы.»

Когда Фариза прочитала записку и огляделась по сторонам — у дальней коновязи она увидела Эмраха. Которого не помнила в лицо; верней, помнила, но смутно.

Зато сабля Кунда Вонг отлично помнила Пояса Пустыни, Маскина Седьмого (ныне Тринадцатого), чьего прошлого Придатка она зарубила нынешним летом в Харзе — а Пояс Пустыни блестел в руке ит-Башшара отнюдь не двусмысленно.

Эмрах и Маскин насмешливо отсалютовали Фаризе и Кунде, и исчезли за коновязью.

Догнать их не удалось.

Да и к чему их догонять? — у заброшенного водоема, в квартале Цин-эрль и так далее…

Я еще раз повторил историю о Тусклых, жертвоприношении Прошлым богам и клятвопреступлении старейшин.

Вкратце.

— Плевать, — отрезала Фариза. — Одного ублюдка убила, и второго убью. Батиниты, Тусклые… дерьмо.

Как я уже понял, Фариза вообще не отличалась изяществом обхождения. Думаю, что шулмусы с радостью принимали ее в племя. Эмрах поступил умно, написав: «Если, конечно, ты не боишься». После этих слов Фариза не то что пришла бы — приползла бы к водоему и зубами загрызла бы мстителя.

Сабля Кунда Вонг — в ответ на предложение Но-дачи попросту не ходить никуда — только насмешливо присвистнула, едва не задев ухо отпрянувшего ан-Таньи. А если пойдут они — пойдет и Асахиро. Естественно, вместе с Но. Вот почему они сперва явились ко мне — если настала пора платить по счетам, то они хотели расплатиться сразу по всем. «Убей, но выслушай!» Да, они готовы были платить…

Платить той монетой, которую разменяли в Шулме.

— Ох, Шулма-то рада будет, — проворчал Обломок. — Пока она еще до нас доберется — а мы тут уже сами друг друга перерезали да переломали…

— Собираемся, — коротко приказал я. — К полуночи мы должны быть у водоема. Все.

— Зачем все? — недоуменно спросили Асахиро и Но-дачи. — Вас туда не звали! Зачем судьбу лишний раз вдоль лезвия щекотать?!

— Затем. С будущими союзниками знакомиться будем. Заодно и извинимся за чужой грех вековой давности.

— Я лично извиняться не собираюсь, — вмешалась Кунда, на всякий случай косясь на Дзюттэ. — Я собираюсь драться. Меня драться звали. Ясно?

— Ясно, ясно, — оборвал ее Обломок. — А мы уж было решили, что тебя на праздничную заточку пригласили! Где ж тебя ковали, такую полоумную?!

— Молчи, Кунда, — испуганно влез Сай. — Не то он и тебя воспитывать станет…

Асахиро Ли встал из-за стола и подошел ко мне.

— Что ты задумал, Чэн? — вполголоса спросил он.

— В Шулму он идти задумал, — вместо меня ответил Кос. — А то как же! Вы там были, Джамуха был, а он — нет! Чего тут непонятного?! Я его с самого детства помню — никогда ждать не любил, хоть ребенком, хоть сейчас. Не любил и не умел. Да, вовремя я уволился…

— Хороший у нас человек Кос ан-Танья, — улыбнулся Я-Единорог. — Да, Заррахид?

— Да, — очень серьезно ответил эсток.

3

Пока мы добирались до назначенного места встречи — пешком, как советовал Фань Анкор-Кун в своих записях, и покинутый Демон У шумно тосковал в конюшне — у меня в голове бродили разные мысли, иногда забираясь в такие закоулки сознания, куда я и сам-то опасался заглядывать. Или даже не знал о их существовании.

Возьмем, к примеру, рассказ Матушки Ци об Этике Оружия — верней, об эпохе ее зарождения — в результате чего поединки превратились в Беседы и стали бескровными. Ведь как раз тогда мы, люди, решили, что оружие — не просто вещь, но вещь-драгоценность, вещь-символ и даже вещь-святыня. То есть как бы уже и не совсем вещь. Уничтожать такую — сперва глупость, затем — грех, и наконец — святотатство. Я и помыслить-то не мог, что из-за какой-то неловкой оплошности (хоть своей, хоть со-Беседника) способен сломать Единорога. Вот и сейчас — как подумаю, так просто в пот бросает!

Опять же, одних названий оружия — если даже не считать собственных имен — великое множество. Такого разнообразия нет среди никаких других… вещей. Оружейники до сих пор спорят: Малый Крис или та же Чинкуэда — это короткий меч или все-таки кинжал? Большой Да — это еще меч или уже алебарда?!

И впрямь впору говорить о новой расе…

И все-таки — с какого момента Беседа превращается в поединок и наоборот? Где зародыш насильственной смерти?! Можно убить, ненавидя — но разве в Шулме ненавидели рабов, сходясь с ними лицом к лицу во время тоя?

Зачем шулмусы выпускали в круг чужаков?!

Они хотели доказать. Доказать не-шулмусам, не-таким, как они, свое превосходство. Это было для шулмусов жизненно необходимо — доказывать. Успешный набег — доказательство военного умения, более тучные стада — доказательство богатства, укрощение дикого жеребца — доказательство отваги; бой один на один с чужаком на глазах всего племени — доказательство силы и превосходства.

Не умеющий доказывать любой ценой, не гнушаясь никакими доводами, вплоть до убийства — умрет.

А умеющий или научившийся — будет принят в племя.

Он — свой. Теперь он — свой.

Он тоже умеет доказывать. Он — шулмус.

С белой кошмы — на пунцовую… Клинком подать.

Джамуха Восьмирукий и Чинкуэда отлично поняли это — и сумели доказать свое право на власть в Шулме, безошибочно выбрав время, место и способ.

А что доказывали Тусклые, принося жертвы Прошлым богам?

Они доказывали жизнеспособность своей расы (человечества или Блистающих) согласно канону учения Батин.

Ну а я, я сам — Беседуя с тем же Фальгримом, я ведь тоже доказываю?!

Да. Безусловно.

…И когда я понял разницу — я беззвучно расхохотался, весьма удивив этим идущих рядом Коса и Асахиро.

Фаризу было трудно чем-то удивить.

— Ничего, ничего, — шепнул я им. — Все в порядке… это я так.

И мы зашагали дальше.

Дальше…

Шулмусы и Тусклые доказывали КОМУ-ТО! Что бы они не доказывали — всегда был кто-то, кто должен был оценить весомость их доказательств! Кто-то — Творец, противник, соседнее племя, старейшина Совета, другой народ, соперник, друг, брат, прохожий, чужак…

Кто-то.

Кто-угодно.

И этот кто-то не мог быть для доказывающего со-Беседником. Ибо Беседа подразумевает общую попытку выбраться к истине.

Общую. И при этом не обязательно выбираться только к истине Батин.

Беседа подразумевает умение не только говорить, но и слушать.

А значит — слышать.

Значит — понимать.

Нельзя понимать, не гнушаясь никакими доводами; нельзя понимать, не желая услышать; нельзя услышать, перекрикивая друг друга; нельзя беседовать с врагом…

Враг — это неизбежность поединка; со-Беседник — это попутчик, с которым вместе идут по Пути, пусть даже и по Пути Меча — но при этом ты уже не один против неба. Пресеки свою двойственность… и пойми, что он — это ты.

И когда я доказываю, Беседуя с Фальгримом — в первую очередь я доказываю самому себе. А Фальгрим помогает мне в этом, потому что я не борюсь с его эспадоном Гвенилем — я борюсь с собственной леностью, гордыней, неумением; я борюсь сам с собой.

Даже если иногда мне кажется, что я борюсь с Фальгримом.

И поэтому я никогда не убью Беловолосого.

И поэтому он никогда не ранит меня.

И поэтому могучий Гвениль никогда не выщербит Единорога.

И поэтому…

— Пришли, — тихо бросает Кос, трогая меня за плечо. — Вон, за углом забора… Видишь?

Да, я видел.

И край бортика водоема, облицованный плиткой и отражающий рассеянный свет звезд; и тень рядом с ним.

— Пришли, — согласился я.

4

Я оставил своих спутников возле забора, а сам двинулся к водоему, наскоро договариваясь с Единорогом о том, что каждый из нас будет говорить сам за себя и с себе подобным.

Все равно говорим мы одно и тоже… или почти одно и то же. А когда надо оставаться начеку — не до раздвоения и внутренних голосов.

…Сказать, что Эмрах ит-Башшар удивился, увидев меня — это значит ничего не сказать.

— Ты? Как это… то есть — откуда? И зачем?!..

Говорил он невнятно, потому что трудно говорить внятно с отвисшей до пояса челюстью.

— Я, оттуда и затем, — приблизившись, сказал я. — Ну ты даешь, Эмрах… сперва сам в гости набиваешься, загадки всякие загадываешь, Беседуешь по душам — а теперь как не родной! Ты что, вправду мне не рад?!

— Я ждал не тебя, — набычившись, заявил Эмрах, и руки его как бы невзначай легли на пояс.

Поясом был Маскин Тринадцатый.

— А ты не допускаешь мысли, что она — моя возлюбленная? — задумчиво протянул я, делая вид, что не замечаю враждебности харзийца. — Моя нежная и трепетная лань…

— Кто — она?

— Она. Та, которую ты ждал. Может быть, я ревную?!.. Эй, услада моих очей, выйди к нам!..

Из темноты возник Кос — как всегда, невозмутимо-спокойный.

— Доброй ночи! — приветливо поздоровался он. — Услада очей сейчас придет. У нее серьга выпала — вот найдет и придет. А пока услаждайте очи мною. Хорошо?

— Хорошо, — покладисто согласился я. — Усладим.

— Ты еще и дворецкого сюда притащил! — прошипел взбешенный Эмрах. — Ах ты…

Чем-то он напомнил мне Фаризу — манерами, должно быть… Вернее, их отсутствием.

А какие у них получились бы дети!..

— Я не его дворецкий, — поколебать спокойствие Коса было невозможно.

— Он меня уволил. Еще в Кабире. А она — она моя дочь.

Кос подумал и добавил:

— Приемная.

— Причем вся в отца, — бросил Асахиро Ли, объявляясь рядом с ан-Таньей. — Вот поэтому без нас она на свидания не ходит. Без возлюбленного, отца и брата.

Эмрах отступил шага на два и слегка согнул в коленях свои кривые ноги.

Я подумал, что еще полгода назад ит-Башшару и в голову не пришло бы испугаться вот такой ночной встречи.

Никто бы из нас не испугался.

Сколько раз я Беседовал по ночам в Кабире?

Мои размышления были прерваны появлением Фаризы. Она появилась из мрака — высокая, гибкая, с разметавшейся копной вьющихся волос; она шла широким, уверенным шагом, и в нее запросто можно было бы влюбиться…

Если бы она молчала.

— Эй ты, ублюдок, — без обиняков сказала Фариза, — пошли, я тебя убью. Ну, чего выпучился, жаба кривоногая?!

Сомневаюсь, что после этого Эмраху захотелось бы влюбиться в Фаризу.

— Погоди, дорогая, — вмешался я. — Куда ты так торопишься? Я сейчас все устрою…

Я встал лицом на юго-восток — в небе отчетливо сверкал треугольник Южного Копья, так что ошибиться было сложно — сделал десять шагов и остановился у старой беседки. Затем я протянул руку аль-Мутанабби и трижды гулко ударил по крайней левой опоре.

— Пошли, — не оборачиваясь, бросил я.

За спиной изумленно сопел Эмрах ит-Башшар.

По-моему, он готов был признать во мне Сайид-на, Главу учения Батин.

— Давайте, давайте, — помахал я рукой ему и моим спутникам, стоявшим рядом с ит-Башшаром. — Время не ждет…

В полу беседки с легким скрипом открылся люк.

Но первым нырнул в него и стал спускаться по винтовой лестнице на встречу с Тусклыми не я.

Первым был Кос ан-Танья.

Я был вторым.

Наверное, когда я умру и придет пора спускаться в Восьмой ад Хракуташа — Кос и тут пойдет впереди меня, распахнет огненные двери и спокойно скажет:

— Прошу вас, Высший Чэн…

И если все демоны после этого не разбегутся кто куда — считайте, что я плохо знаю своего дворецкого.

Кос был первым, я — вторым, зато Эмрах — последним.

— Ассасин недорезанный, — через плечо сообщила ему Фариза.

Эмрах споткнулся и ухватился за перила.

5

Я и не подозревал, что под этой полуразвалившейся беседкой может оказаться такой зал. Стены его были выложены плитами зеркального серебра, до блеска начищенными белым песком; массивные четырехугольные колонны были украшены фигурами крылатых зверей и людей с копытами и рогами; середина зала, пол которого имел деревянное покрытие с шероховатой поверхностью, освещалась множеством факелов, и по углам курились жаровни на выгнутых ножках — только пряный дым не заполнял, как положено, помещение, а стелился вдоль стен и исчезал неизвестно куда.

А шагах в двадцати от нас стояли Двенадцать. Один спустился вместе с нами — Эмрах и Пояс Пустыни. Скорее всего, Эмрах не был Одним — Одним был, по моему разумению, Сайид-на, Глава Учения — но мне сейчас было не до иерархии батинитов, хоть старых, хоть новых.

Двое из стоявших сразу бросились мне в глаза. И не только потому, что стоя вместе с остальными, они находились как бы отдельно от всех. Худой, невероятно высокий старик с двуручной секирой-юэ, древко которой заканчивалось сверху волнистым копейным острием, а внизу — крупным набалдашником, из которого торчал короткий шип; и коренастая женщина средних лет, но совершенно седая, в руках которой было двухконечное копье с узкими ромбовидными наконечниками, ниже которых крепились цветные кисти.

Мне даже не понадобилось подсказки Единорога, что это — те самые Тусклые. Я и так каким-то внутренним чутьем ощутил, что копье и секира — это и есть те двое, кто выжил после побоища вековой давности, случившегося в этом зале. Не надо было обладать особым умом, чтобы понять — люди, в чьих руках тогда были эти секира и копье, давно умерли, и сейчас я вижу их внуков, если не правнуков… но в глазах старика и седой женщины горел древний огонь истины Батин, огонь алтаря, на котором приносились жертвы Прошлым богам.

Только они — люди и Тусклые, старик, женщина, копье и секира — никак не отреагировали на то, что вместе с теми, кого ждали здесь сегодняшней ночью, в зал Сокровенной Тайны явились еще трое людей и пятеро Блистающих.

Я, Кос, Асахиро; Единорог, Обломок, Но-дачи, Сай и Заррахид.

Среди остальных десяти батинитов-людей прокатился недоуменный шепоток; я опустил руку на рукоять Единорога и услышал отголосок такого же перешептывания среди Тусклых.

Ну да, конечно… Они же все похожи на Эмраха ит-Башшара и Пояса Пустыни! Если до тех пор, пока их не стало Двенадцать и Один, жертвы Прошлым Богам не приносились, то из Двенадцати и Одного только двое знают, что такое кровь, не понаслышке.

Даже если у них и есть свои способы переучивания — а такие способы наверняка есть.

В этом мы превосходили их. Увы, превосходили. Почти все из нас были более Тусклыми, чем Тусклые.

И все началось гораздо быстрее, чем я предполагал. Потому что я ждал ритуала — а его не было; потому что я ждал обряда — и его тоже не было. Приветствий, проклятий, хоть чего-нибудь — ничего не было.

Высокий старик подбросил в воздух свою секиру, хлопнув в ладоши — и, прежде чем он ее поймал, Эмрах ит-Башшар выбежал на середину зала, и в его руке звонче хлопка пел Пояс Пустыни, наклоняясь в сторону Фаризы.

Радостно завизжала Кунда Вонг, и оскаленная Фариза, забыв обо всем, кинулась на Эмраха.

Они встретились как раз напротив меня. И я еще успел подумать что представлял жертвоприношение Прошлым богам как-то не так… а вот как я его себе представлял — об этом я подумать не успел.

…Обычно сабельные бои бывают шумные и быстротечные. Но на этот раз дело затянулось. И Эмрах, и Фариза не были самыми гениальными бойцами эмирата, равно как Пояс Пустыни и Кунда Вонг тоже не были первыми саблями среди Блистающих — но между собой они были примерно равны, что затягивало Беседу.

Только они не Беседовали.

Еще я заметил, что гибкий Пояс Пустыни наверняка предпочитает пешие Беседы, а его нынешний Придаток Эмрах — конные, и из-за этого их совместные действия были чуть-чуть менее успешными, чем хотелось бы. Как же я раньше этого не заметил? Ах да, раньше я был внутри Беседы, а теперь снаружи…

Только это не было Беседой.

Сам Эмрах низко приседал, широко расставив кривые ноги, и передвигался короткими резкими прыжками, норовя зацепить концом Маскина Тринадцатого руки Фаризы или дотянуться до ее лица; сама же Фариза непрерывно кружила вокруг ит-Башшара, а вокруг легкой на ногу Фаризы, похожей на язык пламени, непрерывно кружилась бешеная Кунда Вонг, сбивая в сторону гневно звенящего Пояса Пустыни и стараясь прорваться поближе к Эмраху, где ее жесткость и чуть более короткий клинок давали Кунде некоторое преимущество.

Звону было — хоть уши затыкай…

И все-таки не хотел бы я оказаться на месте Эмраха! То есть окажись я все же на его месте, все пошло бы совсем по-другому — это без ложной скромности, да и какая тут скромность, когда знаешь цену сам себе и не стесняешься сказать: да, этот товар по мне, а вон тот — нет, не сегодня…

А Эмрах — он к себе еще не приценился. Месть местью, а ему — несмотря на его новую Тусклую выучку — всякий раз приходилось, нанося очередной удар, ломать въевшееся в плоть и кровь Мастерство Контроля. Слишком давно был убит Кундой и Фаризой его друг, прошлый Придаток Маскина, и первая всесокрушающая ярость прошла, так что теперь удары Эмраха и Пояса Пустыни зачастую шли не от души.

От ума они шли, от понимания значимости поединка, от осознания реальной опасности… потому и запаздывали самую малость — только здесь счет и шел на такие малости!

Зато Фариза и Кунда — обе они не грешили излишней рассудительностью, и рубили от всего сердца, ничем не руководствуясь, ничего не опасаясь и ни о чем не думая.

И я совершенно не удивился, когда лезвие Кунды полоснуло-таки по правому плечу ит-Башшара, и Пояс Пустыни, прервавшись на полувзмахе, вылетел из ослабевших пальцев и, ударившись об одну из колонн, упал на пол.

Зато я удивился тому, что сделал в следующее мгновение я сам.

Моя левая рука выхватила из-за пояса Обломка, и я швырнул его в Фаризу. То ли мне попросту повезло, то ли Обломок оказался мастером почище метательных ножей из Фумэна — но он ударил Фаризу точно в запястье, и Кунда Вонг — уже готовая опуститься на бритую макушку Эмраха — последовала за Поясом Пустыни, рухнув прямо на него и громко лязгнув от возмущения и обиды.

В два прыжка я оказался рядом с бойцами и первым делом поднял умницу Дзюттэ.

Обнаженный Единорог уже чутко подрагивал в руке аль-Мутанабби.

— Прекратить! — загремел я на весь зал. — Все, хватит! Наигрались…

Я переоценил свои способности отдавать приказы. И недооценил змея гордыни, свившего свои кольца в Эмрахе и Фаризе. Потому что Фариза, вооруженная только своим дурным характером, кинулась на меня, и я едва успел оттолкнуть ее, помня о Блистающих у меня в руках, но совершенно забыв о латных перчатках — так что несчастная Фариза, задохнувшись, отлетела назад и была поймана недремлющим Косом за отворот халата.

Эмрах, чья рана оказалась неопасной, уже успел к тому времени поднять Маскина, и мне пришлось уходить от них на шаг, потом еще на один шаг; а после опомнившиеся Тусклые кинулись на помощь Тринадцатому, но их встретил Кос с Заррахидом в одной руке и с Саем — в другой, Асахиро с Но-дачи и рычащая Фариза с дымящейся жаровней в руках…

Последней, по-моему, было все равно с кем драться, лишь бы драться. Я, конечно, имею в виду Фаризу, а не жаровню.

— Не убивайте! Не убивайте их! — надсадно кричал я, принимая на Обломка чей-то меч и чувствуя, что шут с трудом удерживается, чтоб не сломать изумленно скрежещущий клинок. — Не убивайте…

По панцирю вскользь прошлось острие копья, я подпрыгнул, пропуская чужой топор, мелькнувший у самого пола; дальше я увидел совсем незнакомое лицо, потом второе — и обе мои руки в наручах и латных перчатках опустились на эти лица.

Да, чуть не забыл — вдоль предплечья правой еще лежал Дзюттэ.

— Не убивайте! — еще раз крикнул я и оказалось, что я кричу в полной тишине.

Ну не то чтобы совсем в полной — но все-таки…

У моих ног стонали двое неудачливых батинитов — тот, по кому попала рука с Дзю, стонал значительно громче — чуть поодаль Кос сидел верхом на еще одном пострадавшем за истину Батин, запрокидывая ему голову при помощи Заррахида; острием Сая ан-Танья легонько покалывал своего подопечного в затылок.

Асахиро с Но загнали сразу троих в угол между стеной и крайней колонной — вся троица была вооружена короткими Блистающими (пара кинжалов и один широкий меч локтя в полтора), так что длины Но-дачи и выражения лица Асахиро вполне хватало, чтобы никто и не пытался покинуть спасительный угол.

Хуже пришлось тому ревнителю Сокровенной Тайны, по кому попала жаровня Фаризы. Впрочем, нет — хуже всех пришлось жаровне, чинить которую сейчас не взялся бы и самый трудолюбивый мастер.

Еще четверо батинитов, тяжело дыша, сгрудились поодаль, но нападать не пытались. Я оглядел валявшихся на полу Блистающих, отметил, что все они живы, и перевел взгляд на старика и седую женщину.

Они по-прежнему не двигались с места.

И все так же неподвижно наблюдали за происходящим двуручная секира-юэ и двухконечное копье.

Потом высокий человек переглянулся с женщиной и шагнул ко мне.

Я крепче сжал рукоять Единорога.

Это было неправильно — но так я лучше слышал за двоих.

— Я рад познакомиться с Высшим Чэном Анкором, более известным как Чэн-в-Перчатке, — с еле заметной усмешкой в голосе сказал старик. — Также я рад познакомиться с его достойными спутниками. Меня зовут Вардан Сач-Камал. Я — Сайид-на, Глава Учения Батин.

— Я рад познакомиться с Мэйланьским Единорогом, — приветливо произнес Блистающий-Юэ, склоняя волнистое лезвие, которым оканчивалось его древко.

— Если не ошибаюсь, вы родич Скользящего Перста? Очень, очень известное семейство… Также приветствую ваших уважаемых спутников. Я — Юэ Сач-Камал, которого немногие зовут Одним.

— Рады познакомиться? — недоверчиво спросили мы с Единорогом. — В самом деле? Даже при этих обстоятельствах?!

— Именно при этих обстоятельствах, — кивнули Вардан Сач-Камал и Юэ Сач-Камал.

— Тогда ждите нас в гости ежедневно, — как бы невзначай заявил Дзюттэ.

— Дзю! — предостерегающе свистнул Единорог.

— А что? — удивился Обломок. — Сами сказали — рады, мол, познакомиться… Не лишать же их такой радости?! Эй, Сай, толкни Коса, пусть слезет с этого… с самого радостного.

6

Обиженные судьбой и нами батиниты, постанывая, медленно поднимались с пола, выбирались из угла и нагибались за своими разбросанными Блистающими. На нас доблестные воины старались лишний раз не смотреть. Я подозревал, что им было стыдно. Один из них, гибкий светловолосый юноша, перевязывал плечо ит-Башшару, разорвав на полосы свою нижнюю рубаху. Я был прав — рана Эмраха оказалась болезненной, но не опасной, и Эмрах то и дело кривился и шипел сквозь зубы.

Ко мне подошла растрепанная Фариза, на ходу вставляя в ножны подобранную Кунду.

— Почему ты не дал мне добить его? — даже не зло, а как-то удивленно спросила она.

— Хватит, — повернулся я к Фаризе. — Хватит смертей. Хватит Шулмы. Раньше вы убивали, чтоб научить других. А этих, — я кивнул на батинитов, — этих учить уже не надо. Сами выучились… или выучатся. Так что — хватит.

— Он сам напросился! — запальчиво, но не совсем уверенно выкрикнула Фариза. — Он сам…

— Хватит! — отрезал я, и Фариза неожиданно умолкла.

— Ты не прав, — вмешался в наш разговор Вардан Сач-Камал, Сайид-на. — Жертва Прошлым богам в любом случае должна быть принесена. Я не в обиде на тебя за случившееся — но поединок будет продолжен. Такова истина Батин.

Фариза победно усмехнулась. Еще бы, просто бальзам на ее кроткую душу…

— Эмрах не в состоянии продолжать, — возразил я. — Он ранен.

— Тогда мы — ты и я — выставим новых бойцов, — мягкость Вардана была сродни мягкости тигриной лапы перед ударом.

— А если я откажусь?

— Тогда мы будем биться с тобой. Сайид-на и Чэн-в-Перчатке.

Я ничего не успел ответить — потому что в следующий момент по подземному залу прокатился долгий, густой и чистый звук гонга.

И еще раз.

И еще.

Я догадался, что это значит. Там, наверху, кто-то стучал по нужной опоре беседки.

— Это еще кто? — изумленно спросил тот из батинитов, кто перевязывал ит-Башшара; то же самое спросил его короткий и широкий меч.

— Очередные взыскующие истины Батин, — ответил Обломок, и мне осталось лишь повторить его слова.

— Откройте, — невозмутимо приказал старый Вардан. — Если они знают место, время и условный знак — мы должны их впустить.

Светловолосый юноша подошел к дальней стене и к чему-то прикоснулся. Сверху послышался негромкий скрежет, и вскоре по лестнице затопали шаги.

…Их было четверо. Четверо людей. Блистающих — больше.

Мой родич Лян Анкор-Кун с мечом Дан Гьеном по прозвищу Скользящий Перст. Чернобородый гигант Чандра-Дэв (я сразу вспомнил великана Андхаку) — только вместо палицы Конец мира у Чандры на поясе висел его фамильный прямой меч Кханда Вьячасена.

Лян и Чандра; Кханда и Скользящий Перст… старейшины родов людей и Блистающих.

Входящие в Совет Высших Мэйланя.

Третьей была совершенно измученная женщина неопределенного возраста в запыленной и местами порванной одежде. Из ее кожаной перевязи крест-накрест выглядывали рукояти восьми метательных ножей.

Ножей должно было быть десять. Но два кармана пустовали.

Ну а четвертой… Четвертой была неугомонная Матушка Ци собственной персоной со своим замечательным Чань-бо, свободным от тряпок!

Весьма любопытная компания!

— Зачем вы явились? — глухо спросил Вардан Сач-Камал. — Не вовремя пришло вам это в голову!.. ибо сегодня ночь жертвы Прошлым богам.

— Жертва принесена! — резко прервал его Лян Анкор-Кун, и я невольно вздрогнул. Я и не предполагал, что Лян умеет ТАК говорить.

— Жертва, старик, как бы ты ни называл ее, уже принесена! Ниру, расскажи им…

Измученная женщина обвела нас взглядом — признаюсь, мне стало не по себе — и вдруг из этих остановившихся глаз обильно хлынули слезы.

— Я… я видела, — захлебываясь рыданиями, бормотала она. — Они… они всех убили! Всех! И сожгли… деревню… я видела, я все видела!.. Я была на скалах… двое пришли в скалы за мной. Это не люди! Это бешеные волки! Я убила двоих… волков, не людей!.. лошадь… лошадь…

И она буквально сползла на пол по полированной стене, закрыв лицо руками.

Матушка Ци тут же бросилась к ней и начала успокаивать, а Чандра-Дэв выступил вперед, обнажив меч Кханду.

— Эта женщина — знахарка из деревни Сунь-Цзя на северо-западной границе Мэйланя, что в дне пути от песков Кулхан. Сегодня вечером она объявилась у моего дома. Я знаю ее — она вылечила моего сына от падучей. Говорит, сутки скакала, загнала коня — но добралась. Во дворец идти не решилась — побоялась, что не пустят на ночь глядя. Вот и пришла к первому из старейшин Совета, кого знала. То есть ко мне.

Чандра нервно облизал губы.

— Какие-то… чужаки (наверное, сперва он хотел сказать «люди») уничтожили ее деревню. Всю. Жителей убили, дома сожгли. Понравившееся оружие унесли, остальное сломали и утопили в колодце. Ниру в скалах собирала целебные травы — и оттуда видела это. Ее муж и сын погибли. Двое чужих забрались в скалы, она метнула в них ножи, забрала одну лошадь и поскакала в Мэйлань…

«Она смогла убить! — думал я. — Ну да… она же видела гибель деревни… а метательные ножи — они вообще не Беседуют, они Говорят по очереди, а на турнирах летят свободно — и в полете Мастерство Контроля совсем другое… Но — она сумела!.. чему ты радуешься, Чэн-дурак?! Чему ты радуешься?!..»

— …они пришли ко мне за советом, — это говорил уже мой родич Лян. — А какой я им мог дать совет?! И тогда я вспомнил о тебе, Чэн. Ты уже сталкивался с людьми… с людьми, которые убивают. И я подумал… подумал, что ты возможно — возможно! — найдешь нужное решение. Дома мы тебя не застали, а у ворот встретили Матушку Ци…

— И в итоге нам пришлось ей все рассказать, — хмуро пробормотал Чандра, косясь на старуху. — Иначе бы не отвязалась! Впрочем, она и так не отвязалась…

Ах, как я понимал Чандру!

— Вовремя меня встретили благородные господа! — немедленно подала голос Матушка Ци. — Вот уж вовремя… иначе кто бы им дорогу сюда показал? — а я сама-то дороги не знала, откуда мне дороги всякие знать, к разным залам тайным, где многое по ночам творится… да только сердце бабке подсказывало, сердце глупой вещало, куда господин Чэн отправился, сердце подсказывало-вещало, вот и вела я, дура старая, и показывала…

— И вела, и показывала, — подтвердил мрачный Чандра. — И откуда только знала?!..

Похоже, источник осведомленности Матушки Ци оставался загадкой для всех, а старуха отнюдь не спешила просветить собравшихся на этот счет.

Я посмотрел на источник — на Чань-бо, невинно мерцающего лопатой-лезвием и полумесяцем. Видимо, старейшины-Блистающие не хотели, чтобы в роду их Придатков сохранялось знание о клятвопреступлении — а старейшины-люди и вовсе мечтали стереть память об этом — так что ни Лян, ни Чандра-Дэв о тайном зале и жертве Прошлым богам знать ничего не знали (в отличии от Кханды и Скользящего Перста).

А если и знали — то так, как знают легенду.

Другое дело — Чань-бо, если его и впрямь оставили молчаливым свидетелем, следящим за самоубийствами старейшин-Блистающих. Тогда в роду его Придатков сохранялось и знание, и память, и все, что нужно!.. не зря старуха прошлым эмирата интересуется…

Или остается предположить, что Матушке Ци второй век пошел. Хорошо сохранилась, однако, больше семидесяти никак не дать!..

— Это Шулма, — негромко, но так, чтобы все слышали, сказал Асахиро Ли.

— Это Шулма, — так же негромко прозвенел Но-дачи.

Мало кто из людей и Блистающих понял их. Одни не знали. А другие, возможно, делали вид, что не знают.

И тут заговорил старый Вардан Сач-Камал, Сайид-на, Глава Учения Батин.

— Люди отвергли Истину. Люди перестали приносить жертвы Прошлым богам. Люди — забыли. Поэтому Прошлые боги сами напомнили о себе. Нет, Чэн-в-Перчатке, мы не сойдемся с тобой в поединке, ибо жертва принесена. Большая жертва. Первая из многих, заставляющих нас повернуться лицом к Истине…

— Хорошо, Сайид-на, — кивнул я, думая о своем. — Жертвы, жертвы… много будет жертв. Чтобы их было меньше, я должен встретиться с Истиной лицом к лицу. Поэтому я попрошу тебя об одной услуге. Не сочти за труд и поставь свою секиру вон в тот угол… Ладно?

Сач-Камал удивленно посмотрел на меня, но, тем не менее, степенно прошел в указанный угол и аккуратно прислонил к стене свою двуручную секиру.

Я посмотрел на седую женщину с копьем, которая так за все это время и не двинулась с места.

— А вы — свое копье. Прошу вас!

Женщина молча оказалась в углу — я позавидовал мягкости и скрытности ее скользящего шага — и поставила копье рядом с секирой Сач-Камала.

— Теперь вы, господа! — обернулся к родичу Ляну и Чандре-Дэву.

Те переглянулись, пожали плечами но отнесли мечи туда, куда было указано.

— Матушка Ци, будьте любезны, присоедините к ним свой Чань-бо!

Старуха повиновалась молча — за что я был ей безмерно благодарен.

Так, вроде бы все… без Но, Кунды и Сая я вполне обойдусь. Надо будет — позову.

Я зашел в угол — так, наверное, входят в клетку с пятнистым чаушем — где угрюмо выстроились Блистающие и Тусклые, и опустился на холодный пол. Моя правая рука лежала на рукояти Единорога. За поясом устроилась Дзюттэ.

«Единорог, давай ты, — подумал я. — Если будет надо, я поддержу, но не будем их смущать и отвлекать от главного.»

«Хорошо, Чэн», — был ответ.

И, отрешившись на время от мира людей, я вошел в мир Блистающих.

— Вы посмели явиться сюда! — услышал я гневный лязг, не предвещающий ничего хорошего, и понял, что это Юэ Сач-Камал. — Вы, предатели и клятвопреступники, посмели вновь прийти в этот зал!

Кханда Вьячасена и Скользящий Перст понуро молчали.

— Все вы тут хороши! — бесцеремонно перебил его Обломок. — Посмели, явились… И вообще, сожженная деревня — это ваша работа!

— Наша? — искренне удивилось копье.

— А по какому праву, — упав на пол, загремел Юэ Сач-Камал, — заговорил ты, незваный гость, нарушая разговор Старейших?!

Кханда торопливо упал рядом с Сач-Камалом и звенящим шепотом что-то сообщил ему. Единорог-Я успел разобрать всего несколько слов — «Кабирский Палач» да «фарр-ла — Кабир» — после чего Кханда умолк, а Сач-Камал налился багровыми отблесками.

— Мы не имеем к сожжению деревни никакого отношения, — произнес он после долгой паузы.

— Не имеете? — вмешался Единорог-Я. — А Чинкуэда? Один из…

— Одна, — уточнил Юэ Сач-Камал.

— Неважно! Одна из вас! Ведь ты не станешь этого отрицать?

— Не стану, — к Юэ вернулась его прежняя невозмутимость. — Чинкуэда Кехая по прозвищу Змея Шэн была одной из нас и одной из выживших после подлого побоища…

Все-таки не преминул лишний раз уколоть!

— И это вы заслали ее в Шулму! — перебил его Единорог-Я. — Чтобы на клинках Диких Лезвий Шулмы в эмират вернулась Истина Батин! Разве не так?!

— Не так, — с некоторым удивлением ответил Юэ. — Я вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Да, Чинкуэда Кехая была среди нас троих, среди тех, кто спасся, когда эти, — он гневно сверкнул в сторону старейшин, — предали нас. Но мы не преступаем своих клятв! Мы не нарушаем Закон. И за это время мы ни разу не приносили жертв Прошлым богам. Мы искали тех, кто захочет последовать за нами. Нас должно было снова стать Двенадцать и Один! Но…

Он на миг замолчал.

— Но Чинкуэде, Змее Шэн, это пришлось не по нраву. Она жаждала мести, и это растравляло ей душу. И она убила двоих старейшин Совета, когда те ехали в Верхний Вэй. Двузубец Ма, Язык кобры, упал с подпиленного Придатком Чинкуэды бревна в реку Цун-ли, а кинжал Ландинг Терус не выдержал боя со Змеей Шэн. И мы изгнали Чинкуэду. С того дня она со своими Придатками обитала где-то на солончаках…

— Мы ничего с тех пор не знаем о Змее Шэн, — сказало двухконечное копье.

— Мы не знаем, что такое Шулма, — сказал Юэ Сач-Камал.

— Мы не знаем, что произошло в сожженной деревне, — сказали они оба.

И я им поверил.

Сразу.

Безоговорочно.

— Вы узнаете, — ответил Единорог-Я.

7

— Но, Сай, Кунда, — свистнул в моей руке Единорог. — Идите сюда!

— Асахиро, Кос, Фариза! — крикнул я. — Идите сюда!

Они подошли.

Они рассказали.

Коротко и ясно.

И им поверили.

Сразу и безоговорочно.

Потому что врать или сомневаться уже не оставалось времени.

— …думаю, что это вторжение, — закончил Но-дачи. — Начало его.

— Начало конца, — брякнул Сай.

И тут впервые заговорил Чань-бо. Он говорил негромко и словно бы отстраненно — но все молчали и слушали, что говорит Посох Сосредоточения.

— В нашем мире не бывает начал и концов, — сказал Чань-бо. — В нем случаются уходы и возвращения. Сегодня к нам на остриях Диких Лезвий Шулмы вернулась Сокровенная Тайна Батин. Это — свершилось. У нас есть три пути, начинающиеся с порога этого зала. Можно оставить все, как есть, достойно прожить отпущенный нам срок и достойно умереть такими, какими мы есть. Можно сменить достоинство на ярость и выйти навстречу Шулме, став такими, как они. И есть третий путь — стать такими, как они, оставшись собой. Я не знаю, возможно ли это. Выбор — за вами.

И он умолк.

— Мы не можем покорно ждать их прихода, — прозвенел Кханда.

— Не можем, — согласился Скользящий Перст.

— Но и стать такими, как Дикие Лезвия, смогут немногие, — заметил Заррахид.

— Немногие, — согласился Юэ Сач-Камал.

— Чань-бо предложил нам три пути, — тихо сказал Единорог-Я. — Но Чань-бо не прав.

Воцарилась мертвая тишина.

— Он не прав, — повторил Единорог-Я. — Это все один Путь. Путь Меча. Мы не выбираем его, мы даже не идем по нему — он идет через нас. И поэтому когда нам кажется, будто мы выбираем — мы просто делаем еще один выпад. Свой выпад я сделаю утром. Уехав на границу с песками Кулхан.

— Мы слушаем тебя, — прошелестел Чань-бо. — Говори. Я предложил разные пути, ты же не предлагаешь — ты видишь Путь. Говори, Мэйланьский Единорог.

— Юэ Сач-Камал, — продолжил Единорог-Я, — ты должен знать способы, как учить Блистающих… как учить их быть Тусклыми, когда это надо. Ты знаешь?

— Я знаю, — отозвался Юэ.

— Хорошо. Кханда и Скользящий Перст, вы забудете о клейме клятвопреступления и самоубийствах! Завтра вы введете Юэ Сач-Камала и тех, кого он скажет, в Совет Высших Мэйланя, и пусть остальные узнают все! Если понадобится — вы вспомните то, что умели век назад, и будете учить этому всех… и чтоб никаких мне оползней, колодцев и колес арбы! Никаких случайностей!

— Да, — чуть слышно звякнул Скользящий Перст.

— Да, — эхом откликнулся Кханда.

— Если присланный мною гонец скажет вам: «Да» — учите! Если же он скажет «Нет» — решайте сами… я не вправе требовать от вас большего. И помните, что время неумолимо…

8

— …и помните, что время неумолимо, — закончил я, повторив все, что было нужно, собравшимся вокруг меня людям.

— Ты что же, один собираешься ехать? — вкрадчиво поинтересовался Кос, и я понял, что поеду не один.

— Да куда ж я от тебя-то денусь? — невесело улыбнулся я своему бывшему дворецкому.

Кос согласно кивнул.

Никуда, мол, не денешься… и не надейся.

— Я с тобой, — положил мне руку на плечо Асахиро Ли.

— Да. Ты — со мной, — согласился я.

— Никуда вы не поедете, — уверенно заявила Фариза. — То есть никуда вы не поедете без меня. Разве что через мой труп.

Я поглядел на нее и убедился, что без нее мы действительно никуда не поедем. Даже через ее труп. Потому что труп Фаризы поедет следом.

— Чэн, ты, конечно, можешь меня прогнать, — подал голос сидевший на полу Эмрах ит-Башшар, — только я все равно увяжусь за вами. Я перед тобой в долгу и…

Я обреченно махнул рукой. Уехать из Кабира было во сто крат проще!

— Только его нам и не хватало! — фыркнула Фариза, но, как ни странно, обошлась на этот раз без оскорблений в адрес удрученного Эмраха.

Молодые батиниты все это время о чем-то тихо совещались — и теперь от них отделился один представитель.

Тот самый гибкий юноша со светлыми волосами, что перевязывал плечо ит-Башшару.

— Мы едем с вами, Высший Чэн, — склонил он голову передо мной.

— У вас есть дело здесь, — как можно мягче ответил я. — Возможно, придется учить других истине Батин.

— Мы не можем учить других тому, чего до конца не познали сами.

— Тогда вас убьют.

— Может быть, — спокойно ответил он. — Мы готовы к смерти. Но те, кто выживет, увидят свет Сокровенной Тайны, и их жизни еще пригодятся тебе, Чэн-в-Перчатке.

Я тяжело вздохнул.

— А что скажешь ты, Сайид-на?

— Пусть едут, — отозвался Вардан Сач-Камал. — Они вольны в своих поступках. И их ведет свет истины Батин. Пусть едут.

Я молча развел руками.

— …а я покажу вам дорогу.

Знахарка Ниру стояла у стены. Слезы в глазах ее высохли, губы были плотно сжаты. Она поглядела на меня в упор — и я поспешил отвернуться.

Моего согласия тут не требовалось.

— Спасибо, Ниру… Кстати, сколько их было?

— Не помню.

Ладно. За тем и едем.

— Ай, бедная я, горемычная старуха, побродяжка несчастная! — раздался у меня над самым ухом истошный вопль Матушки Ци. — Не бросайте меня, благородные господа, пропаду я здесь одна-одинешенька, чахлым стебельком завяну — а так, глядишь, и сгожусь на что, и дорога веселее покажется, и совет какой дам, да и вообще — не бывала я в тех краях, а давно уж собиралась, ох, давненько, только не выходило никак, а теперь вижу…

— Ушастый Демон У с ней! — рявкнул Кос. — Пусть ее едет… ведьма старая! Глядишь, язык шулмусы отрежут!..

— Вот спасибо так спасибо, благородные господа! — нимало не смутившись, затараторила Матушка Ци. — Вот спасибо разспасибо, прям-таки всем спасибам спасибо…

Я застонал и схватился руками за голову.

9

…Выезжали мы на рассвете. Семнадцать человек. Блистающих — больше. Собраны по-походному — провизия, малые и большие шатры, бурдюки с водой…

На окраине Мэйланя — я имею в виду город — я придержал Демона У, недовольно грызущего удила.

Ну вот, не так давно я точно так же выезжал из Кабира. Только нас тогда было двое. Я да Кос. А теперь… много нас теперь. Или мало? Смотря для чего считать и с кем мериться… И, разумеется, Юнъэр все передадут, как в свое время эмиру Дауду — тот же Лян и передаст — но…

На душе было тоскливо. Эмир хоть замуж за меня не собирался!

Да, неведомые якши и ракшасы добились своего — наша свадьба откладывалась на неопределенный срок. Если она вообще когда-нибудь состоится…

Прости меня, Юнъэр.

Прости меня, Чин.

Простите меня все, кому есть за что прощать Чэна-в-Перчатке.

Один я сейчас или не один — ну не умею я стоять спокойно против неба! Все куда-то еду, все чего-то ищу… все кого-то бросаю.

— Вперед! — закричал я, и из-под копыт Демона во все стороны брызнули мелкие камешки…

ПОСТСКРИПТУМ

…а проклятая деревушка сгорела почти мгновенно.

Нойон племени ориджитов, рыжеусый Джелмэ-багатур, сперва взирал на это с весельем, потом равнодушно, и наконец — дергая себя за вислый ус и озабоченно хмурясь.

Гурхан Джамуха будет недоволен. Он ждет от осторожного и хитроумного Джелмэ путей через Кул-кыыз; путей, по которым способно пройти множество воинов. Гурхан Джамуха ждет от Джелмэ-багатура подробного рассказа об источниках, тайных тропах и заброшенных колодцах: он ждет от нойона племени ориджитов-следопытов многого, но он не ждет преждевременной паники в народе мягкоруких.

Плохо, что деревня так неожиданно вынырнула из-за холмов; и, наверное, все-таки хорошо, что деревянные дома с ширмами из плотной ткани внутри вспыхивали от первого прикосновения факела, как девственница шатров Хуул-джай, прибежищ мужчин в редкие часы отдыха, от первого прикосновения истосковавшегося воина.

Джелмэ-багатур задумался над тем, почему в шатрах Хуул-джай все обитательницы — девственницы (во всяком случае, поначалу); потом он сожалеюще поцокал языком, так и не раскрыв эту загадочную тайну, и вновь уставился на слабо чадящую деревню.

Еще немного — и даже дыма не останется от поселения мягкоруких. Это хорошо. Вдвойне хорошо — потому что воины-ориджиты все тела чужих погибших (своих погибших не было) бросили в огонь, и пламя жадно пожрало предложенную ему пищу. Пусть горят. Это лучшее, на что они способны.

Лучшее — потому что умирали мягкорукие легко и странно. Вряд ли воины племени ориджитов захотят хвастаться в родной Шулме сегодняшними подвигами. Сам Джелмэ-багатур трижды подумает, прежде чем рассказывать кому-нибудь о тринадцатилетнем подростке, бросившимся под копыта коня нойона с рогатиной наперевес, и о том, что прославленный багатур потратил на бешеного звереныша больше времени, чем тратил когда бы то ни было в жизни на одного бойца — пусть даже самого опытного.

Несколько раз рогатина, словно издеваясь, замирала то у лица, то у живота Джелмэ, и лишь когда нойон отсек мальчишке левую кисть — лишь тогда все стало на свое место.

Никогда не забудет Джелмэ-багатур то удивленное выражение, которое окоченело на лице подростка. Вот тогда-то Джелмэ поднял за волосы чью-то отрубленную голову, швырнул ее в огонь и завыл волком:

— Жгите! Жгите все!.. Хурр, дети Ориджа! Жгите!..

Нет, не станут воины рассказывать у костров Шулмы о костре по ту сторону Кул-кыыз. И шрамами хвастаться не будут — не осталось памятных рубцов от этой схватки.

Да и схватка ли это?

Ни один ориджит не ранен… даже не поцарапан. Как и обещал великий гурхан Джамуха Восьмирукий, внук Владельца священного водоема, Желтого бога Мо. Каждое слово гурхана ценнее смерти врага… может быть, его недовольство будет крепко спать по возвращении Джелмэ-багатура и не проснется от важного сообщения о путях через Кул-кыыз и совсем тихого упоминания о сожженной деревушке?

Ведь никто не ушел…

Спи, недовольство гурхана Джамухи, спи вечным сном! Джелмэ хорошо знает, что означает для любого нойона приглашение в круг, где уже ждет Восьмирукий со своим волшебным мечом. Уж лучше попросить телохранителей-тургаудов закатать тебя в кошму и соединить пятки с затылком, ломая становой хребет.

Это гораздо проще и быстрее, чем быть в кругу соплеменников игрушкой Восьмирукого. А он способен долго играться, великий гурхан Джамуха, внук Желтого бога Мо…

Джелмэ-багатур привстал в седле и посмотрел поверх догорающей деревни на юго-запад, туда, где громоздились неприветливые серые скалы. Нойона беспокоило долгое отсутствие двоих воинов, посланных туда на разведку. Нойон не знал, что оба воина лежат сейчас неподалеку от расщелины Ху-коу, что на местном языке означает «Пасть тигра», и у каждого воина из того места, где ворот кожаного панциря-куяка открывает горло, растет цветок метательного ножа.

И женщина с безумным взглядом несется к Мэйланю по тайным дорогам, горяча чужую косматую лошадь.

Пожалуй, если бы Джелмэ-багатур обладал даром предвидения, как шаманы Ур-калахая, то он уже сейчас приказал бы телохранителям-тургаудам закатать себя в кошму и соединить пятки с затылком…

Нет, он не был провидцем, нойон Джелмэ. Поэтому он просто сильнее обычного дернул себя за ус, скривился от боли и вновь уставился на пепелище.

Кривая сабля на боку Джелмэ-багатура с легким бряцанием постукивала о седло.

Словно смеялась.

КНИГА III. ШУЛМА

ЧАСТЬ VII. ВОПЛОЩЕНИЕ ЖЕЛТОГО БОГА

Там и сям виднелись отрубленные головы, валявшиеся в пыли; у одних верхняя губа была гладко выбрита, у других были красивые носы, на некоторых были опрятно приглажены волосы, иные были украшены убором или же серьгами.

Махабхарата, книга о Вирате

Глава 19

1
— Стояли двое у ручья, у горного ручья, Гадали двое — чья возьмет? А может быть — ничья? Стояли двое, в дно вонзив клинки стальных мечей, И тихо воды нес свои израненный ручей…

…Я сразу узнал их. Нет, я ни на миг не усомнился в том, что все это — сон, что на самом деле я лежу в походном шатре рядом с ровно дышащим Чэном — но узнал я их сразу.

Повитухи-оружейники, Масуд и Мунир. И двое Блистающих, до половины скрытые в воде, отчего трудно было угадать их род — то ли Прямые мечи, и лишь вода искажает силуэт, то ли и впрямь клинки их слабо изогнуты.

Никаких свидетелей, никакой молнии, никаких страшных клятв… тишина и покой.

— Стояли два меча в ручье — чего ж не постоять? И отражал, журча, ручей двойную рукоять, И птиц молчали голоса, и воздух чист и сух, И упирались в небеса вершины Сафед-Кух, Вершины Белых гор…

Пятнистая рябь мимоходом пробежала по миру моего сна — такая порой бежит по клинку, обнаженному летним солнечным днем в тутовых зарослях — и Блистающие в ручье на миг заколебались, их очертания дрогнули, расплылись, а когда мир снова стал незыблемым…

Один меч стоял в ручье. Один как перст, один против неба — и в том месте, где вода соприкасалась с клинком, меч не уходил вниз, чтобы вонзиться в дно, а плавно перетекал в серо-стальную полосу ручья и бежал дальше, дальше, огибая камни, всплескивая брызгами-искрами, журча, посвистывая, смеясь… смеясь над изумленными горами, над плывущими по течению листьями, над самим собой и надо мной.

И нет мечей, но есть ручей — смеясь и лопоча, Несется он своим путем, своим Путем Меча, Сам по себе, один из двух, закончив давний спор, В глуши отрогов Сафед-Кух, заветных Белых гор…

Двое людей, мирно беседующих между собой, неторопливо приблизились к ручью-Блистающему, не останавливаясь, вступили на его поверхность и по-прежнему медленно двинулись вниз по течению. Отойдя на десяток шагов, один из них обернулся через плечо и приглашающе махнул рукой — присоединяйтесь, мол!..

И я, невесть каким образом оказавшийся в ножнах у Чэна на поясе, не раздумывая, качнулся и хлопнул Чэна по бедру, а он улыбнулся и ответно помахал удаляющимся людям правой, железной рукой — иду, иду, подождите меня!.. и когда мы вышли на ручей-дорогу, на меч-дорогу, то у рукояти заржал привязанный к ней, как к коновязи, черный жеребец — и Чэн, распустив узел, подобрал поводья и легко прыгнул в седло, а я звонко ударился о круп ржущего Демона У, и скрепы ножен сверкнули под лучами полуденного солнца.

Потом я краем лезвия посмотрел вперед, и увидел, что вместо двоих людей по Пути Меча идет всего один, удивительно похожий на обоих сразу, и немного — на Коблана, и еще на Друдла, и… и, наверное, это было невозможно, но это было, и я был счастлив оттого, что это было.

Копыта коня ударились о дорогу, расплескивая ее гладь, и мы двинулись вперед.

От рукояти — в бесконечность.

Легенды — ложь, легенды врут, легенды для глупцов, А сталь сгибается, как прут, в блестящее кольцо, И нет начала, нет конца у этого кольца, Как рая нет для подлеца и меры для скупца…

И поэтому я даже не удивился, когда в ответ Демону У раздалось ржание иного жеребца, того гнедого призрака, на котором мы с Чэном уже неслись когда-то через город-призрак, через пылающий Кабир восьмисотлетней давности… гнедой ржал, пока его отвязывал от рукояти Пути Меча невысокий стройный человек в знакомом доспехе и с ятаганом у пояса, тяжелым ятаганом с простой рукоятью без самоцветов и серебряных насечек.

«Фархад! — хотел позвать я. — Фархад иль-Рахш!..»

Но Фархад иль-Рахш и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби уже проскакали сквозь нас, и вновь мы остались одни — я, Чэн и несущийся во весь опор Демон У, и путник впереди, и рукоять позади, и Белые горы Сафед-Кух вокруг, и…

«Одни? — рассмеялось небо над нами. — Одни? Одни против меня?!»

Мне снился сон. Спроси — о чем? Отвечу — ни о чем. Мне снился сон. Я был мечом. Я был тогда мечом. Я был дорогой и конем, скалою и ручьем, Я был грозой и летним днем, Прохожим и его плащом, Водою и огнем…
2

Проснувшись, я некоторое время просто лежал рядом с Чэном, чувствуя на себе спокойную тяжесть его правой руки и разглядывая приспущенный полог шатра.

Два дня дороги от Мэйланя сюда, почти к самой границе песков Кулхан, порядком утомили меня. И даже не столько утомили, сколько заставили частенько ощущать себя лишним, неумелым лжецом, словно я зачем-то нацепил ворованные ножны Шешеза Абу-Салима и пытался убедить окружающих, что на самом деле я — ятаган фарр-ла-Кабир.

Я лежал и лениво перебирал в памяти горсточку событий, которыми были не столь богаты прошедшие дни…

…Потерявшее двоих своих братьев семейство Метательных ножей Бао-Гунь, равно как и их Придатка, знахарку Ниру, все время приходилось сдерживать — иначе они непременно бы загнали свою лошадь, пытаясь повторить небывалый суточный перегон от деревни Сунь-Цзя до Мэйланя, а заодно уморили бы всех остальных коней и половину людей. Тем не менее, ехали мы достаточно быстро, лишь дважды в день устроив короткие привалы, на которых я помимо воли отмечал несовершенство тел Придатков и лошадей — они нуждались в еде, питье, а также в гораздо более длительном отдыхе, чем мы, Блистающие, что существенно замедляло наше продвижение.

Странно — раньше я никогда не размышлял ни о чем подобном воспринимая действительность такой, какой она вышла из кузницы Небесных Молотов. Порядок вещей казался естественным и единственно возможным; да он и сейчас был таким, но… за все нужно платить. Люди и животные платили быстрым разрушением тел за свою подвижность, а мы, Блистающие — невозможностью самостоятельно передвигаться так, как нам хотелось бы, за долгий век и застывшее совершенство своих стальных тел.

Вот так-то… подумали, посетовали на жизнь и поехали дальше.

…Ехали почти не разговаривая. Метательные ножи, я с Обломком, Заррахид с Саем — во главе отряда; чуть отстав — Пояс Пустыни, Но-дачи и Кунда Вонг, а за ними и все остальные.

Поглядывая время от времени на скачущих позади Маскина Тринадцатого и Эмраха ит-Башшара, Я-Чэн всякий раз отмечал ту легкость и уверенную посадку, с которой они держались в седле; и кривые ноги Эмраха обнимали бока жилистой буланой кобылы с той же естественностью, что и Пояс Пустыни — талию своего Придатка.

Лишь теперь Чэн-Я начал понимать, отчего неугомонный Друдл в свое время прозвал харзийца Конским Клещом. Да уж, отнюдь не за въедливость или привычку цепляться к собеседнику хуже репейника… Что-что, а обращаться с лошадьми Эмрах умел. И Кос с Заррахидом, и Кунда с Фаризой, и Но-дачи с Асахиро, и даже Ниру с ножами Бао-Гунь — все они выгодно отличались от Меня-Чэна знанием конских статей и повадок, но до ит-Башшара и Пояса Пустыни им было далеко.

Впрочем, выносливость и ровный шаг Демона У частично скрадывали нашу относительную неумелость, и я довольно быстро приловчился не хлопать раздражительного Демона по боку, когда не требовалось.

А большего от нас никто и не ждал.

Не скачки, однако…

…Мы проезжали разбросанные в низинах деревни, затопленные рисовые поля, тенистые рощи — и только к вечеру перед нами выросла невысокая горная гряда, освещенная багровыми отблесками предзакатного солнца.

— Остановимся на ночлег? — тихо спросил Заррахид.

Я согласно кивнул, потом подождал, пока Чэн придержит Демона У, и вылетел из ножен, вскинувшись вверх.

Все послушно остановились.

— Привал! — звонко объявил Я-Чэн. — Разбиваем лагерь!..

Ниру и ножи Бао-Гунь, похоже, собирались скакать всю ночь, но внешне ничем не выказали своего недовольства, признавая в нас с Чэном предводителей.

Остановились мы в небольшой ложбине, по каменистому дну которой протекал ручей, скрываясь в осыпи. Коней тут же стреножили и пустили пастись на склоны, а Заррахид с Косом немедленно принялись втихомолку советоваться с Но-дачи и Асахиро, и громогласно отдавать распоряжения от нашего с Чэном имени.

Распоряжения оказались на редкость толковыми, лагерь обустроился быстро и, по-моему, у всех сложилось впечатление, что этим они обязаны исключительно нашему мудрому руководству — хотя на самом деле Я-Чэн понятия не имел, как разбивается походный лагерь (если не предполагать, что он разбивается на мелкие части, после чего все расходятся удовлетворенными).

Правда, последователи истины Батин — не считая Пояса Пустыни с Эмрахом — тоже мало что смыслили в походной жизни, так что наше невежество осталось почти незамеченным.

Вот вам и предводитель! Тут не то что страной — небольшим отрядом, и то управлять не умею…

…В центре лагеря уже вовсю полыхал костер, и Ниру с Матушкой Ци под руководством вездесущего Коса усердно колдовали над каким-то варевом.

По мнению Чэна, варево пахло весьма аппетитно.

— Зеленая шурпа с кореньями! — наконец объявил ан-Танья, и сразу же добавил:

— По фамильному рецепту семьи Анкоров Вэйских!

Чэн о подобном рецепте и слыхом не слыхивал, но все ели да похваливали — сам Чэн похваливал бы громче всех, но стеснялся — а мы, Блистающие, собрались тем временем в большом шатре.

Говорили вползвона и как-то скупо. О чем? О том, что завтра мы, скорее всего, доберемся до несчастной деревни Сунь-Цзя близ границы песков Кулхан — вернее, до того, что от этой деревни осталось; о том, что Диких Лезвий Шулмы там уже наверняка не окажется — и нам придется искать их неизвестно где и неизвестно сколько…

О том, что шулмусы могли успеть попросту отправиться обратно через Кулхан — об этом старались не говорить. Как и о том, что будет, когда (если) мы их настигнем.

Кунда все время зло ругалась, а Обломок угрюмо помалкивал.

Потом вернулись сытые люди, и мы с Но-дачи отправились по-Беседовать при свете костра на сон грядущий. И все получилось очень даже неплохо. Просто здорово получилось. Изящно и красиво, в лучших традициях эмирата.

И тем, кто смотрел на нас — им, тоже, по-моему, понравилось, хотя мы с Но не очень-то обращали на них внимание.

А после все пошли спать.

Кроме часовых.

3

Утром собрались по-прежнему споро и деловито — я честно напускал на себя озабоченный блеск, предоставив реально распоряжаться Косу с эстоком. В конце-то концов, должен быть у предводителя толковый помощник? Должен. Хвала Небесным Молотам за это? Понятное дело, хвала!

Ну и не будем сами себя перековывать!

Маскин с Эмрахом пригнали коней. Я-Чэн прекрасно видел, с какой откровенной завистью эта парочка поглядывает на нашего Демона У. Что ж, всяк хорош на своем месте — это я о себе, не о них…

— Послушай, Маскин, — обратился я к харзийцу, зная, что Чэн говорит то же самое Эмраху, — я тут подумал… Забирай себе моего Демона! Я все равно наездник не ахти — а твоему Придатку такой конь в самый раз придется. И не спорь со мной! Бери Демона, а я велю заседлать твою буланую…

Маскин Седьмой-Тринадцатый сверкнул и тут же погас.

— Я и не спорю, — ответил он. — Не спорю, но и Демона не возьму. Сразу видно, Единорог, что ты на пеших Беседах вырос… как и вся твоя родня. Это же твой конь, понимаешь? Твой! Не говоря уже о том, что он — дареный… Да он и не подпустит к себе другого Придатка, кроме твоего Чэна! А нашу буланую я знаю, и чего от нее ждать — тоже знаю… а ждать от нее можно многого, так что ты не очень-то зазнавайся! Договорились?

Я согласно качнулся, а Чэн молча отошел в сторону, задумчиво хмуря брови.

…И мы снова ехали, взбираясь все выше и выше, тропа становилась уже и круче, она вилась над обрывами, испуганно вжималась в скалы — мы двигались медленно, осторожно, опасливо, но мы двигались вперед.

Незадолго до полудня мы благополучно миновали перевал — и увидели.

Перед нами внизу — но не слишком далеко, потому что эти горы не были горами Сафед-Кух — скоплением черных угольев лежало то, что еще совсем недавно называлось деревней Сунь-Цзя. Вокруг пригоршни праха были разбросаны неровные желто-зеленые пятна полей и огородов, а еще дальше — но все равно клинком подать, если смотреть с перевала — до самого горизонта, выбеленного неумолимым солнцем, сколько хватало взгляда, простирались бурые и бесстрастные пески.

Кулхан.

Плохие пески.

И не просто, а очень плохие.

4

Деревня сгорела. Полностью. Дотла. Я и не знал, что поселение способно сгореть таким образом. От домов остались лишь почерневшие обвалившиеся остовы, которые неутомимый труженик-ветер уже наполовину занес песком. Из-под обугленных развалин кое-где выглядывали присыпанные пеплом кости и черепа.

Я все чаще просил Чэна убирать руку аль-Мутанабби с моей рукояти, чтоб не чувствовать за двоих тошнотворный смрад застарелой гари и паленого, разлагающегося мяса.

Он убирал руку — но это помогало мало. Совсем это не помогало.

Мы заставляли себя смотреть. Мы заставляли себя запоминать. И не отворачиваться. То, что было с нами до этой минуты, выглядело сейчас мелкой забавой. Чэну-Мне особенно врезалась в память яркая тряпичная кукла, которую огонь и ветер по неясной прихоти пощадили, и сжимавшая ее детская рука. Просто рука, без тела. Кукла, рука и ветер, играющий с горелым песком.

До сих пор у любого из нас была возможность выбора. Выбора пути, выбора между жизнью и смертью — другое дело, какой ценой! — выбора того или иного поступка. А какой выбор был у этого ребенка?!

Эту деревню — такой, какой она была сейчас — стоило сохранить. И возить сюда Блистающих, желающих научиться убивать.

Они научились бы.

И таких деревень стало бы много.

«Вот она — безысходность истины Батин», — подумал Я-Чэн.

Но вслух мы ничего не сказали.

…Ни одного Блистающего мы не нашли. Те, кого шулмусы и Дикие Лезвия не забрали с собой, были убиты и сброшены в колодец.

Прообраз священного водоема Желтого бога Мо.

Мы молча постояли над этой могилой, обнажившись — и двинулись прочь.

Вокруг нас сочилась пылью и страхом Шулма.

Отныне — Шулма.

5

— Куда они могли направиться?

Ножи Бао-Гунь не ответили. Взгляд знахарки Ниру не выражал ничего, губы плотно сжаты.

— Куда они могли направиться?!

Не сразу, но смысл вопроса дошел до них.

— Туда, — острие одного из ножей и правая рука Ниру указали на северо-запад, к невидимой отсюда границе песков Кулхан. — Если не задержались, осматривая окрестности.

— Почему именно туда?

Я уже понимал, что это еще не нашествие, а просто передовой отряд, который не двинется вглубь страны до подхода основных сил.

— В это время года в Кулхан можно войти и выйти только там. Левее — зыбучка. Справа — черный песок, кони собьют копыта.

— Даже подкованные?

— Подкованные — на день позже.

— Тогда — едем!

Кони с облегчением рванулись вперед — и вскоре бывшая деревня Сунь-Цзя скрылась за пологими холмами, поросшими редким клочковатым кустарником.

Ехали до самого заката.

Когда начало темнеть — разбили лагерь. Ни шуток, ни разговоров, ни Бесед. Люди молча поужинали и, выставив дозор, забрались в шатры.

Я лежал рядом с Чэном. Его правая рука покоилась на мне.

Мыслей не было. Только гулкая звенящая пустота — одна на двоих.

Сон долго не шел.

Потом пришел.

Тот самый сон.

А потом мы проснулись.

6

…Заррахида с Саем, равно как и Коса, в шатре не было — мы с Чэном отыскали их снаружи, где они предавались обычному занятию: оба Блистающих (Сай уже понемногу начал перенимать замашки эстока) и деятельный ан-Танья всячески распоряжались.

Причем распоряжались сразу всем: приготовлением завтрака для Придатков, свертыванием лагеря, седланием лошадей, и так далее, и тому подобное, не считая множества разных мелочей. Распоряжения шли, разумеется, от имени Высшего Дан Гьена и Высшего Чэна Анкора. Мы с Чэном их всемерно одобрили (про себя!) и принялись наблюдать за всей этой суматохой, изображая снисходительное удовлетворение расторопностью своих дворецких.

Благодаря тому, что мы молчали и ни во что не вмешивались, отряду весьма быстро удалось продолжить путь.

Нас по-прежнему вела семья Метательных ножей; Чэн скакал бок о бок с их Придатком, знахаркой Ниру. Слева, сразу за узкой полоской полей, по краю которой мы ехали, возвышались скалы, справа — подступала изрытая оврагами, иссохшая и покореженная земля.

Еще не Кулхан, но уже — почти.

Почти.

Это только в Беседе почти не считается…

Проехать, как я понял, можно было только здесь — и я старался не думать о том, что будет, если дичь давно ушла от преследования.

Поля вскоре закончились, начались унылые солончаки, безрадостно-одинаковые, а за ними просматривалась гряда песчаных барханов.

Мохнатая неказистая кобылка, на которой ехала Ниру с ножами Бао-Гунь, остановилась.

— Вон граница песков Кулхан, — неторопливо звякнул верхний нож.

Я выскользнул из ножен и взмыл над головой Чэна.

Вскоре наш растянувшийся отряд собрался вокруг нас.

— Они должны были выйти именно сюда? — осведомился Чэн у Ниру.

— Да, — коротко отозвалась та. — И пришли тоже отсюда.

— Тогда снимаем поклажу и осматриваем окрестности. Глядишь, отыщутся какие-нибудь следы…

Пока коней освобождали от тяжести свернутых шатров, провизии и бурдюков с водой, мы с Чэном подъехали к Асахиро и Но-дачи.

Кстати, только сейчас я сообразил, что Обломок за всю дорогу так и не произнес ни единого слова.

— Как ты думаешь, Но, где их искать? — негромко поинтересовался я.

И увидел, как Дзю глядит куда-то в сторону, высовываясь у Чэна из-под локтя.

— Не надо их искать! — громко и отчетливо заявил Дзю.

И уже тише добавил:

— Вон они… сами нашлись.

Это и были первые слова шута за истекшие двое суток дороги.

7

…Облако глухо ворчащей пыли неслось на нас. Нет, не неслось — расстояние было довольно-таки большим, и поэтому казалось, что облако просто разрастается, вытягиваясь поперек собственного пути, выгибаясь краями навстречу нам, словно буро-ржавый Чань-бо устремлял вперед свой полумесяц…

— Ориджиты, — бросил Асахиро.

— Кто? — не оборачиваясь, спросил Я-Чэн.

— Дети Ориджа. Племя такое…

— Откуда знаешь?

— Вижу…

И он замолчал.

Не знаю, что там видел Асахиро — ни я, ни Чэн ничего толком разобрать не могли. Напряжение, копившееся во мне с недавних (или давних?) пор, заставляло меня звенеть, подобно струне чанга в ожидании прикосновения умелых пальцев чангира, и я лишь недоумевал — почему мы медлим, почему ждем, почему?!..

И запоздалое понимание обожгло меня пламенем невидимого горна.

Все они — Тусклые, Блистающие, Заррахид, Но-дачи, Кунда Вонг, Сай, Пояс Пустыни, Мудрый Чань-бо, восьмерка метательных ножей из сожженной деревни…

Все они — люди истины Батин, Кос, Асахиро Ли, Фариза, Эмрах ит-Башшар, Матушка Ци, выгоревшая изнутри знахарка Ниру…

Все они ждали моего приказа.

Их судьбы, помыслы и желания, их пути — всех и каждого в отдельности — как полосы стали в общем клинке, сошлись к единому острию, и острием этим по воле случая был я, Мэйланьский Единорог!

Не самый старший, не самый опытный, не самый мудрый — но возможности выбирать или сомневаться мне не оставили.

— Живой, я живые тела крушу; стальной, ты крушишь металл, И, значит, против своей родни каждый из нас восстал!..

Я вылетел из ножен, дети Ориджа сразу стали ближе; и земля вокруг нас задрожала.

8

Примерно в сотне выпадов от места нашей стоянки и в двух сотнях от холма, с которого мчались шулмусы, лежал огромный валун — глыба выглаженного солнцем камня в человеческий рост.

Вот у него-то мы и встретились.

Сейчас, когда я вспоминаю об этом, когда лава, кипевшая во мне, подернулась пеплом и коркой времени, я понимаю: судьба еще до начала боя, до первого звона и первой раны, рассмеялась своей удачной шутке и выгнулась от удовольствия.

Мы, дети Кабира, Мэйланя, Харзы, искушенные в бескровном искусстве Бесед, мы собирались убивать без пощады и сожаления; и в то же время надвигающаяся Шулма собиралась взять нас живыми!

Воистину: не хочешь жертвовать собою — не рвись Беседовать с судьбою…

Не рвись еще и потому, что после, спустя один день или по прошествии многих лет, в памяти не остается связной картины случившегося, как если бы кусок твоей жизни был небрежно скомкан, изорван и пущен по ветру. Любую из Бесед своей жизни я, если сильно захочу, могу вспомнить, вспомнить подробно и обстоятельно, а вот бой с детьми Ориджа у песков Кулхан — не могу.

Так, обрывки, осколки, отголоски… эхо, пыль, лязг, крики, прыгающая земля, скрежет…

Вот — навстречу летят какие-то веревки с петлями на конце, и огромный изогнутый клинок Но-дачи чертит воздух косыми взмахами, рассекая витой волос.

Вот — короткая литая булава с глухим уханьем выбивает Фаризу из седла, и над упавшей девушкой пляшет буланая кобыла, на спине которой пляшет оскаленный Эмрах ит-Башшар, в чьих руках пляшут Пояс Пустыни и подхваченная на лету Кунда Вонг; и пляска этого взбесившегося смерча подобна… не знаю я, чему она подобна, а придумывать не хочу.

Вот — спешенная Матушка Ци прижалась спиной к валуну, и лопата забывшего о мудрости и невозмутимости Чань-бо безостановочно подсекает ноги отчаянно ржущих лошадей, шарахающихся в стороны от звона бубенцов и мелькания лент.

Вот еще — знахарка Ниру прямо с коня прыгает на валун, и шесть метательных ножей, один за другим, с пронзительным воплем летят в гущу схватки, и вокруг меня на миг становится просторно, — но лишь на миг, а Ниру с оставшимися двумя ножами соскакивает с валуна, становясь рядом с задыхающейся Матушкой Ци…

Земля качается, мир пьян и безумен, я чувствую, как хмель сражения захлестывает Чэна с головой, делая взгляд веселым и диким, а тело в приросшей броне — послушно-невесомым; «Аракчи! — вопят шулмусы. — Мо-о аракчи!.. Мо-о-о-о…»

Про себя я помню только то, что мне было жарко.

Жарко и мокро.

И еще — Заррахид, мой спутник, мой дворецкий, мой тиран и надсмотрщик, мой эсток Заррахид, тень моя… везде, где не успевал я, успевал он.

А когда однажды не успели ни он, ни я — успел Сай Второй, звенящей вспышкой вырвавшись из пальцев Коса и вонзившись до половины в чье-то искаженное лицо. Обломок в левой руке Чэна метнулся вперед, неистово лязгнув, зацепился за ус Сая, рванул — и через мгновение Сай уже летел обратно к ан-Танье под напутственную ругань Дзю…

Я-Чэн не знал тогда, что наш и без того небольшой отряд успел уменьшиться чуть ли не вполовину; не видел Чэн-Я и ужаса в глазах рыжеусого воина, со стороны наблюдавшего за побоищем и оставившего при себе всего одного шулмуса-телохранителя, потому что остальные были брошены в бой, как последние дрова в пылающую печь; просто Демон У в очередной раз, храпя, взвился на дыбы, вознеся нас высоко над горнилом схватки — и поверх макушки валуна Я-Чэн увидел завершение «Джира о Чэне Анкоре Вэйском».

От знакомого холма, разъяренно визжа и терзая обезумевшую лошадь, к нам неслась Мать всех алмасты, Шестиносая Аала-Крох, а за ней, за бешеной ведьмой с разметавшимся знаменем смоляных волос, по пятам следовали беловолосый гигант Амбариша, вознесший к небу огненный меч, и голый по пояс исполин Андхака, покрытый черной шерстью, чья двуручная палица-гердан грозила привести к концу этот и без того бренный мир.

Последним скакал очень хороший человек, платящий кабирскими динарами слепым сказителям Мэйланя, а сейчас размахивающий кривым мечом-махайрой.

— Чин! — из последних сил закричал Чэн-Я. — Чи-и-и-ин!.. Гвениль! Жнец!.. Кобла-а-а-ан!..

— Я т-тебе женюсь, мерзавец! — рявкнула благородная госпожа Ак-Нинчи, вихрем проносясь мимо меня. — Я т-тебе…

Волчья Метла только презрительно смахнула с коня зазевавшегося шулмуса, не удостоив меня даже словом.

«Они же… они же не умеют убивать!» — смятенно подумал я, и тут же один-единственный удар Гвениля убедил меня в обратном.

Меня, да еще того несчастного шулмуса, что подвернулся под этот удар.

Видимо, судьба продолжала смеяться; видимо, сегодня был тот день, когда всему учатся сразу и навсегда, или не учатся вовсе.

Только сейчас я почувствовал, как ноет мой избитый клинок.

Глава 20

1

— Уходит! — услышал я отчаянный звон Пояса Пустыни. — Уходит! Ах ты… врешь, достану!..

Шипастый Молчун в руках наскочившего Коблана поднялся совсем недалеко от меня, опустился, снова поднялся… и я оказался вне боя.

В пяти выпадах от грохочущего Гердана из свалки вылетела буланая кобыла ит-Башшара и мгновенно распласталась в стремительном галопе, удаляясь по направлению к Кулхану. К спине кобылы прилип харзиец Эмрах, потомок кочевников-хургов, и его талию крепко обнимал неудачливый Тусклый, Маскин Тринадцатый, Пояс Пустыни.

Я лишь успел заметить, что Кунды Вонг с ними нет и что правая, раненная еще в Мэйлане рука Эмраха болтается в такт скачке. За кем они гнались — этого я тогда еще не знал, но, повинуясь неясному порыву, описал короткую дугу и плашмя ожег ударом круп Демона У, донельзя возмущенного таким обращением.

И тогда я понял, какого коня подарила нам Юнъэр Мэйланьская. Увидев впереди себя буланую кобылу, Демон У забыл обо всем — о сражении, обиде, усталости — и ринулся в погоню с громовым ржанием. Я молил Небесные Молоты только о том, чтобы железные пальцы аль-Мутанабби не выпустили мою рукоять (Обломка Чэн все-таки успел сунуть за пояс, и сейчас Дзю стучал о панцирь, проклиная все на свете), а пространство вокруг нас билось в падучей, пока вороной Демон несся по иссохшей земле со всех своих четырех, восьми, шестнадцати или сколько там у него было ног.

Пыль налипла на мой влажный клинок, и когда мы поравнялись с Поясом Пустыни, то я с трудом разобрал, что он хочет сказать мне.

— Вон! — звенел Маскин. — Вон они!.. вон-н-н…

Некоторое время мы шли вровень, и казалось, что Демон и буланая Эмраха вообще стоят на месте, а две косматые низкорослые лошадки впереди нас, упираясь и толкая землю копытами, подтягиваются к нам на невидимом канате, и их седоки-шулмусы все чаще оборачивают назад блестящие от пота и напряжения лица.

В последнюю секунду, когда до беглецов было клинком подать, Эмрах бросил поводья, вскочил обеими ногами на спину своей буланой и, так и не расстегнув Пояса Пустыни, обрушился всем весом на ближайшего всадника, злобно топорщившего рыжие жесткие усы.

Их тела, падая наземь, тесно переплелись, второй шулмус резко осадил коня, разрывая ему рот — и на несчастное животное налетел наш Демон, тут же вцепившись зубами ему в холку, а я навершием рукояти ударил откинувшегося шулмуса в лицо, так и не дав ему обнажить кривую легкую саблю с клювастой рукоятью.

Шулмус вылетел из седла, и Чэн немедленно спрыгнул на землю, предоставляя Демону У самому разбираться со своим истошно ржущим противником. Уж кому-кому, а Демону помощи явно не требовалось.

Впрочем, любая помощь сейчас была бы излишней. Выбитый мною шулмус лежал неподвижно — кажется, он сломал себе шею — всем телом придавив зарывшуюся в песок саблю; подопечный Эмраха был жив, но оглушен падением, и ит-Башшар уже умудрился, пользуясь лишь здоровой левой рукой и зубами, связать ему запястья отобранной у шулмуса веревкой с петлей, словно предназначенной для подобных целей.

Перед тем, как вытереться об одежду мертвого шулмуса, я обернулся и посмотрел назад.

Пыль над местом сражения уже начинала оседать.

Демон У наконец позволил питомцу шулмусских степей вырваться и убежать, потом игривым шагом подошел к кобыле Эмраха и ткнулся мордой ей в плечо.

Кобыла не возражала.

2

…Возвращались шагом, не торопясь. Демон У недовольно всхрапывал, злясь на необходимость везти изловленного шулмуса, перекинутого через седло; я слегка постукивал ножнами о бедро Чэна и размышлял о неизбежном.

Что делать с пленными Дикими Лезвиями?

Что делать с пленными шулмусами?

Что делать с погибшими — своими, чужими, Блистающими и пришлыми?

Что вообще делать дальше?

Что делать с Чин?!..

Последняя мысль принадлежала Чэну и тяготила она его, похоже, больше всех остальных, вместе взятых. Я внутренне усмехнулся. Ну что ж, раз нас двое — значит, и забот вдвое…

«Увы, нас теперь не двое, — невесело подумал Чэн. — Нас теперь ого-го сколько!.. и забот — соответственно…»

Позади, под надежным присмотром Пояса Пустыни и Эмраха ит-Башшара, ехали захваченные сабли и кривой нож рыжеусого. По мере приближения к памятному валуну они все чаще делали вид, что никем и ничем не интересуются, но сами исподтишка и не без некоторого содрогания оглядывали поле боя.

У камня понуро сидело десятка полтора связанных шулмусов, выпадах в семи-восьми от них тускло поблескивала груда плененных Диких Лезвий; кому-то еще скручивали руки — устало, но деловито, — кому-то обрабатывали раны; чуть поодаль бродила троица наших батинитов, подбирая уцелевшие клинки.

Мы сгрузили пленников, присоединив их к остальным (подобных с подобными), и, забыв на время о Шулме, принялись оценивать потери и считать уцелевших.

Своих.

Да, Блистающим повезло куда больше, чем Придаткам. Погиб, переломившись у самой рукояти, самый младший из Метательных ножей Бао-Гунь, да еще Тусклая сабля Талвар, чьим Придатком был один из батинитов, не выдержала прямого столкновения с каким-то из шулмусских топоров. Остальные были более-менее целы, царапины и зазубрины — не в счет.

Из людей же ранеными оказались практически все. А пятеро батинитов познали в этой битве истину Батин раз и навсегда.

Прошлые боги наверняка остались довольны.

Впрочем, многое из этого выяснилось уже потом, поскольку не успели мы с Чэном как следует оглядеться, как нас подхватил ураган — неистовый, лохматый, весело гогочущий и сверкающий молнией двуручного эспадона.

— Здорово, Однорогий! — радостно свистел огненный меч Гвениль. — Ах ты тоненький мой, ах ты легонький мой… Ну и скор же ты — мы прямо замаялись тебя искать да догонять!.. Ну иди, иди сюда, я об тебя хоть звякну как следует!

— Гвен! Клянусь священным водоемом, ты еще длиннее стал!..

Я вылетел навстречу Гвенилю, чуть ли не обвившись вокруг его массивного клинка, и вдруг удрученно понял, что обмен любезностями придется отложить.

На неопределенное время.

Потому что к нам уверенно направлялись Волчья Метла и благородная госпожа Ак-Нинчи из пылкого рода Чибетей — обе всклокоченные, обе гневные, обе преисполненные негодования — и Гвениль с Фальгримом Беловолосым благоразумно отошли в сторонку.

Чэн судорожно вцепился в мою рукоять, ища поддержки, а я с тоской подумал о тех золотых временах, когда мне не приходилось выслушивать ссоры Придатков.

— Так вот, значит, зачем ты удрал из Кабира! — задыхаясь от возмущения, кричала Чин, наступая на растерявшегося Чэна. — Жениться надумал, герой? Правителем решил стать?! Жеребец мэйланьский! Дикий осел! Меня, значит, побоку — и к новой дуре под крылышко?! Ассасинов в ее постели искать! Ловить их за что ни попадя! Да лучше бы тот выродок, тот убийца приблудный, тебе на турнире не руку, а голову отрубил! И заодно того Единорога, что у тебя, подлеца, под шароварами!..

Я обиделся, но промолчал.

Выродок и приблудный убийца Асахиро Ли бочком-бочком отступал за валун, а Но-дачи безуспешно прятался за его спину и изо всех сил старался не привлекать внимания Волчьей Метлы.

— А на этот раз куда изволили направиться, Высший Чэн?! — продолжала меж тем Ак-Нинчи, нимало не успокоившаяся. — Надоели мэйланьские красавицы? В Шулме поискать захотел — или как там эта дыра называется?! Так я тебе поищу, подлый обманщик, я тебе побегаю — ты от меня и в Нюринге не спрячешься!..

— С тобой — хоть в Нюрингу! — попробовал было отшутиться взмокший Чэн, но тут Волчья Метла решила принять участие в разговоре и прыгнула вперед.

Я опоздал, отвлекшись на крики Чин — зато недремлющий Обломок выскочил из-за пояса и с недоуменным лязгом: «Сам не пойму, и чего это я лезу в семейные сцены?!» — отбил первый выпад в сторону.

Пытаясь не дать ссоре разгореться еще больше — зная Дзю, от его вмешательства не стоило ждать иного — я скользнул к вертящейся Метле; мы впервые за столь долгое время коснулись друг друга — и выяснили, что это прикосновение приятно нам обоим. И мы мгновенно забыли о раздорах наших Придатков, о минувшем побоище, обо всем на свете; мы полностью ушли в Беседу, как не раз бывало раньше, в Кабире, в тихом мирном Кабире, где я не знал, что Придатки — это люди, что Блистающие — это оружие, а у Чэна были на месте обе руки, и тень Шулмы не делала день — темным, а ночь — опасной, и будущее было ясным и прямым, как мой собственный клинок, играющий солнечными бликами…

Я Беседовал с Волчьей Метлой и думал о том, что все будет хорошо. Даже если все плохо — все обязательно будет хорошо. А иначе надо до половины уйти в землю и попросить Чэна посильнее пнуть ногой рукоять.

А ведь не пнет — сколько ни проси… вот поэтому все непременно будет хорошо.

…Я в очередной раз легким движением прошелся между полированными зубцами Волчьей Метлы — и мы застыли, не шевелясь.

Не сразу я понял, что Чэн и Чин тоже стоят, обнявшись, и целуются.

Похоже, им тоже было неплохо…

3

— И жили они долго и счастливо, и родилась у них Волкорогая Метелка, — проворчал Дзюттэ из-за плеча Чин, поскольку Чэн продолжал сжимать его в левой руке.

Мы нехотя расплели объятья и, словно очнувшись, огляделись по сторонам. Оказывается, за это время многое успело произойти. Двое батинитов и Эмрах под началом держащегося за бок и охающего Коса перегоняли лошадей с поклажей за холм — устраивать лагерь у валуна, где воздух до сих пор пах кровью, было бы верхом глупости. Семейство Метательных ножей вновь радовалось жизни, хотя радость эта изрядно отдавала горем потерь: во вьюке какого-то шулмуса обнаружились захваченные в плен Блистающие, и среди них — два ножа Бао-Гунь, извлеченные шулмусами из тел воинов, убитых Ниру еще в скалах близ деревни Сунь-Цзя.

Фариза что-то усердно объясняла пленным ориджитам, во все глаза глядевшим на нас с Метлой и на Чэна с Чин; Диких Лезвий в груде явно прибавилось, как, впрочем, и шулмусов у валуна — тех уже оказалось более трех десятков, причем половина была серьезно ранена. Матушка Ци и Диомед, которому Чэн был обязан «Джиром о…», закончили хлопотать подле наших раненых и теперь оказывали посильную помощь пленникам; Асахиро и почему-то Коблан занимались несколькими хромающими лошадьми.

Я подумал, что пора брать руководство на себя — то бишь не мешать всем делать то, что они считают нужным — а Чэн отметил, что Фариза слишком уж долго беседует с ориджитами, бледными и сильно испуганными.

— Что ты им объясняешь? — поинтересовался Чэн-Я у Фаризы.

После удара булавой — к счастью, пришедшемуся вскользь и только оглушившему Фаризу — та плохо слышала и вопрос пришлось повторить.

— Да вот, спрашивают, что это между вами сейчас вышло, — хитро усмехнулась Фариза. — Пришлось объяснить… а то они решили, морды немытые, что вы добычу не поделили или там рабов…

— И что ты им сказала, гроза степей?

— Сказала, что свадьба у вас скоро… вот, мол, и привыкаете к семейной жизни. Кажется, на них это произвело большое впечатление…

«Ну да, они же не знают, что такое Беседа! Для них это — бой, бой насмерть…»

— Впечатление — это хорошо, — задумчиво проговорил Дзюттэ, выслушав содержание разговора в моем изложении. — Впечатление надо создавать и всячески поддерживать… первейшая заповедь любого шута.

И он многозначительно умолк.

Вот тут-то до Меня-Чэна дошло, что на самом деле хотел сказать Обломок.

И мы сделали все необходимое, чтобы это дошло и до всех остальных. А они, эти остальные, оказались на редкость понятливыми — хоть Блистающие, хоть люди — и немедленно принялись за дело.

Для начала мы перебрались за холм сами — кстати, там обнаружилась рощица чахлых и горбатых деревьев, что было и впрямь кстати — и перегнали туда же шулмусов, перевезя тяжелораненых и Дикие Лезвия на полотнищах шатров, растянутых между безотказными лошадками. А дальше мы взялись за дело. Мы ставили шатры, перевязывали раны, готовили еду…

Но как!

Я-Чэн видел — как, потому что сам непосредственно в представлении участия не принимал, расположившись на пригорке и со стороны наблюдая за происходящим.

…за тем, как Матушка Ци и Чин старательно перевязывают шулмусов заново, а могучий Гвениль в руках Фальгрима с устрашающим свистом отсекает лишние полосы ткани перед самым носом белых, как молоко, ориджитов — и Фальгрим с каждым ударом корчит такие рожи, будто и впрямь собрался поотрубать несчастным головы, а заодно и все не полюбившиеся ему части их тел.

…за тем, как Волчья Метла вместе с освободившейся Чин увлеченно подхватывают на зубцы веревки для шатров, спутавшиеся в один узел, и изящным броском переправляют Косу, чей Сай со всех трех рогов распутывает это безобразие, визжа от усердия.

…за тем, как Бронзовый Жнец играючи полосует подвешенные перед ним ленты сушеного мяса, и те совершенно одинаковыми ломтиками сыплются в подставленный казан.

И Блистающие, и Придатки постепенно входили во вкус. Словно из ничего на ровном месте менее чем за час встал лагерь, выросли шатры, в котлах закипела «шурпа по фамильному рецепту семьи Анкоров Вэйских», и кто-то уже успел соорудить примитивную коновязь, в которую тут же со свистом вонзились на равных расстояниях друг от друга все девять ножей Бао-Гунь — Ниру метала их лежа, будучи раненной в обе ноги, но ножи легли точно туда, куда и должны были лечь.

Эмрах здоровой рукой, незаметно шипя от боли, набросил на ножи свернутую в кольца упряжь и поводья нескольких лошадей.

— Дожили! — проворчал крайний слева нож. — Чтоб на меня — и этакую пакость вешали…

— Терпи! — наставительно оборвал его другой нож, видимо, старший в семействе. — Раз Высший Дан Гьен приказал — значит, он знает, что делает…

Я очень надеялся, что так оно и есть, но до конца в этом уверен не был.

Время от времени возникали споры и ссоры. Возникали они одинаково и заканчивались одним и тем же. К примеру, Шипастому Молчуну почудилось, что Но-дачи не совсем идеально срезал верхушку стойки, о чем Гердан со свойственной ему тяжеловесной прямотой так и заявил. Но-дачи, естественно, оскорбился, в долгу не остался, и некоторое время оба грозно звенели друг о друга, высекая искры — а потом, как ни в чем не бывало, расхохотались, улеглись на плечи Коблана и Асахиро, и отправились, мирно разговаривая, к груде припасов, которую предстояло разобрать.

Тусклые с батинитами подняли на ноги дюжину шулмусов покрепче и отправились с ними к месту сражения. Вернувшись часа через полтора, они рассказали, что заставили шулмусов копать могилу обломками их же собственного оружия — дескать, пусть мертвые сами хоронят своих мертвецов. Я на миг представил Чэна, роющего могилу трупом меня, и содрогнулся от изощренной фантазии поклонников Сокровенной Тайны.

Неподалеку была вырыта еще одна могила — для погибших батинитов и Тусклой сабли Талвар, захороненных вместе. Я немного обиделся, что нас не позвали проститься, но решил не вмешиваться в таинства и ритуалы истины Батин.

Впрочем, хоронить убитых — наших и ориджитов — пришлось бы так или иначе, и уж лучше так, чем иначе. Тем более что Дикие Лезвия не видели скорбной участи своих погибших собратьев, а шулмусы-люди расценили возможность захоронить покойных соплеменников, как честь, оказанную победителями побежденным, о чем и не замедлили по возвращению рассказать детям Ориджа, остававшимся в лагере.

Все это рассказала Чэну-Мне полуоглохшая, но вездесущая Фариза, отыскавшая наконец свою драгоценную Кунду — ту Эмрах в конце боя просто-напросто вышвырнул за пределы свалки, чем и спас от глупой смерти под копытами и ногами.

А Заррахид подтвердил, что Дикие Лезвия внимательно следят за нашим поведением и и все время возбужденно переговариваются между собой. О чем они говорили — этого Заррахид не знал, но это и не было важно. Главное — они разговаривали. Значит, они способны Беседовать. Значит, рано или поздно…

Во всяком случае, мне хотелось так думать.

— Отдых, — сам себе сказал Чэн-Я, и Кос, сунув Заррахида в ножны, помчался с пригорка сообщать всем: хватит! Отдыхаем!..

Это было мое первое распоряжение.

4

…Диомед неторопливо кормил костер с руки, лежащий у него на коленях Махайра нежился в ласковых отсветах и громко рассказывал о том, как он, Волчья Метла, Шипастый Молчун и эспадон Гвениль были тенью ускользающего Мэйланьского Единорога.

Оказывается, мои друзья-преследователи задержались у Шешеза Абу-Салима и покинули Кабир почти на день позже нас. По дороге они останавливались в тех же караван-сараях, знакомились со слухами и сплетнями, и двигались дальше, не нагоняя нас, но и не слишком отставая.

Ничего особенного в пути с ними не происходило (как, впрочем, и с нами, если не считать возникшего между нами общения) и опять же через день после нас вся эта погоня благополучно прибыла в Мэйлань.

Где и приглядывали за нами в меру возможностей, стараясь не появляться на виду…

— Да уж, приглядели, спасибо за заботу, — не вытерпел Обломок. — Грозный Бхимабхата Швета, что огнем в ночи пылает, съел Семи Небес ворота и «драконовкой» закушал… Благодетели!

Гердан и Гвениль недоуменно переглянулись. Ну да, конечно — ведь ни они, ни Волчья Метла, ни даже Махайра о «Джире о Чэне и так далее» ничего не знают! Это ведь чисто человеческая выдумка — Диомед наболтал кучу глупостей сказителю, старый дурак насочинял с три короба, Чэн слушал, я узнал от Чэна, Обломок и прочие — от меня…

Этого мне только сейчас не хватало! Снова начинать объяснять, что Придатки — не Придатки, Блистающие — не Блистающие, и что вот рука аль-Мутанабби, вот Чэн, а вот я… а потом вот Чэн-Я или Я-Чэн…

Небось, всю историю эмирата пересказывать придется!

Обойдутся… как-нибудь в другой раз, благо времени у нас навалом. Тем более что к словам Обломка никто особого интереса не проявил, сочтя их очередной выходкой Дзюттэ.

А если чего-то и не поняли — так кто ж признается, что он глупей шута?!

Я покосился на Волчью Метлу и с радостью отметил, что на меня она, похоже, больше не злится. У Чэна с Чин дела обстояли несколько сложнее, но тоже налаживались. На всякий случай я прислушался к разговору людей — правда, опасаясь испортить себе умиротворенное и расслабленное настроение.

Придатки — они не такие отходчивые, как мы… их Творец спросонья ковал.

— Ну вы и начудили в Мэйлане! — ухмылялся Кос, поминутно хватаясь за перевязанный бок.

Ему было больно смеяться, но не смеяться он не мог.

— Это надо же — ворота утащили, «драконовку» выпили, книгу родовую уволокли, один джир чего стоит!.. Да, кстати, ничего, что я вот так запросто, без церемоний? Андхака с Амбаришей не обидятся?

— Какие церемонии, Кос, — отзывалась Чин. — Наши церемонии в Кабирском переулке остались…

— А «драконовку», положим, и не всю вовсе выпили, — смущенно гудел кузнец, дергая себя за бороду. — Кое-что с собой прихватили… — и он глянул в сторону небольшого бурдюка, который после боя все время таскал с собой, никому не доверяя.

— Ну а здесь, здесь-то вы как оказались?!

— Как, как… — перебил собравшегося было отвечать кузнеца Диомед. — Вы ведь исчезли! Мы ночь пробегали — и во дворец…

Я успокоился за людей и стал слушать Махайру, за которым, надо признаться, порядком соскучился.

— …и во дворец! А там у спиц Мэйлань-го как раз заседание Совета Высших! Ну, мы ведь тоже почти все Высшие — пустили нас, знакомьтесь, говорят, это вот секира Юэ Сач-Камал, глава здешних Тусклых! После этого мы уже ничему не удивлялись… Проводника они нам дали. Местный, Охотничий нож Ла. Вон он лежит, с теми Блистающими, что мы из плена отбили. У Придатка его лошадь плохая была, он отстал сперва, когда мы с холма-то… а потом… Ну, в общем, испортили у ножа Ла Придатка. Совсем. А нам еще перед самым отъездом из Мэйланя этот Тусклый, Юэ Сач-Камал, через Придатка своего старого тыкву-горлянку передал. Пусть, говорит, ваши Придатки перед боем оттуда по четыре капли отопьют. Больше не надо, а по четыре — в самый раз. Проще, говорит, им тогда будет… Только не успели они — не то что выпить, даже вынуть не успели. Некогда было… Так что теперь мы все — Тусклые. Все как есть. И искать тебе, Единорог, некого. Вот они мы, рядышком! Лови — не хочу!

— А как же… — начал было я, но Махайра так и не дал мне задать вопрос до конца.

— У нас по пути деревня одна случилась, — пробормотал он и заворочался, словно неуютно ему стало. — И даже не деревня, а так… А в деревне — колодец. А в колодце…

И не договорил.

— После того колодца, — глухо закончил Шипастый Молчун, — нам все легко было.

— Значит, из людей убиты шестеро, — после долгой паузы заговорил Чэн-Я. — Пятеро батинитов и проводник, мир их праху… И ранены — все. Кто в живых остался. Один я вроде бы цел, спасибо Кобланову сундуку да доспеху аль-Мутанабби! Да уж, по-Беседовали…

— На бабке еще ни царапины, — шепнул подсевший ближе ан-Танья. — Тоже спасибо сундуку?

Зря это он… тем более, что слух у Матушки Ци был острей меня, равно как язык — длинней и заковыристей Волчьей Метлы.

— Ни царапины на бабке, — забубнила она, непонятно зачем кланяясь на каждом втором слове, — ни царапины на старой, а все почему, а все потому, потому-поэтому, да и зачем же шулмусикам старуху-то обижать, я же им ничего плохого, ни-ни, пальцем не тронула, ни на вот столечко — а что лошадкам ихним ноги портила, так лошадки у них злющие, хвостами машут, копытами топочут, зубками клацают, едут на старушку и едут, едут и едут, я отмахиваюсь, а они едут, я отмахиваюсь, а они едут, а потом не едут, умаялись лошадки, да и я умаялась, старушечка…

«И впрямь умаялась, старушечка! — подумал Чэн-Я. — Полтабуна умаяла, бедная!..»

— Ты б лучше языком отбивалась, Матушка, — буркнул Кос, — а мы пока в сторонке полежали бы, в холодке… глядишь, целее были бы!

— А Коблан сильнее всех пострадал, — заметил Диомед. — Шишку на лбу видите? Фальгрим, вон головня, посвети-ка!.. Ну и шишка! Выше Белых гор!

Чин прыснула в рукав.

— Да это шулмус один, — застеснялся кузнец, пряча лицо в тень. — Все, подлец, норовил в бурдюк топором сунуть! Я бурдюк убрал-то, от греха подальше, так он меня обухом и зацепил! Ну и я его тоже… зацепил немного…

— Врет! — уверенно вмешался Диомед. — Об его лоб любой обух раскололся бы! Небось, сам себе герданом сгоряча и треснул, пока бурдюк спасал!

— Да не вру я… — начал было оправдываться кузнец, но его перебил Беловолосый.

— А ну, покажи мне свой гердан!

Коблан протянул руку, уцепил Шипастого Молчуна и сунул его Фальгриму, чуть не съездив Диомеда по макушке.

— Вот! — победно сообщил Беловолосый. — Одного шипа не хватает! И шишка на лбу. Все сходится! Ты, Железнолапый, теперь вместо гердана прямо лбом бей — и проще, и надежней…

…Все еще некоторое время подтрунивали над огромным кузнецом, а потом вдруг застонала Ниру — у нее открылась рана — и смех мгновенно смолк, Чин и Матушка Ци бросились к знахарке, а молчавшие пятеро батинитов сказали, что пусть все ложатся спать, а они будут караулить пленных — но Чэн-Я подумал, что им просто хочется побыть наедине с собой, истиной Батин и душами убитых братьев, и…

Завтра.

Завтра, завтра, завтра…

Когда долго повторяешь одно и то же слово, оно теряет смысл, и ты дергаешь бессмысленный пузырь за ниточку, погружаясь в дрему; и так легче забыть то, что было, легче не думать о том, что будет; легче, легче, легче…

5

…легче легкого.

Мне было хорошо. Я лежал на палисандровой подставке и лениво оглядывался вокруг. А вокруг меня был зал, зал Посвящения в загородном доме Абу-Салимов, и напротив меня на своей подставке лежал ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир.

А между нами была колыбель. Даже можно сказать так — нас разделяла колыбель. Я находился в ногах, а Фархад — в головах. Наверное… потому что колыбель была покрыта тканью, и я не видел новорожденного Придатка, а потому не знал, где у него голова, а где — ноги.

— Здравствуй, Фархад, — сказал я.

— Здравствуй, — ответил старый ятаган. — Только я — не Фархад. Я — Дикое Лезвие. Ты не боишься?

— Нет. Я тоже Дикое лезвие. Чего мне бояться?

— Времени. Когда слишком долго Беседуешь со временем, оно начинает притворяться рекой. Ты плывешь по нему и думаешь о прошлом, а оно становится настоящим; ты думаешь о будущем, а оно тоже становится настоящим или вообще не наступает никогда, и ты плывешь сперва как Дикое Лезвие, потом как ятаган Фархад, потом ты плывешь большой-большой, как ятаган Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир, а после, неожиданно, время перестает притворяться, и ты пропускаешь удар, и отныне ты — никто, и можешь стать кем угодно…

Я молчал.

— Мы теперь с тобой больше, чем братья, Единорог… нас сжимала одна и та же рука. Я помню его, Придатка Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби, я помню его, несмотря на то, что время убаюкивает меня… Я помню те дни, когда мы, Дикие Лезвия, становились Блистающими. Это были хорошие дни, это были плохие дни, и бой превращался в искусство, а истина Батин была брошена под ноги Прошлым богам, и Дзюттэ тогда не звался Обломком — нет, те клинки, что упрямо не хотели забывать вкус крови, звали его Кабирским Палачом, потому что не один из них хрустнул в его объятиях… а шутом он стал позже, гораздо позже, когда уже можно было шутить.

Я молчал.

— Сейчас мы простимся, Единорог. Время подобно реке, время подобно сну, а твой сон сейчас закончится, и скоро, очень скоро ты окажешься клинком к клинку с Шулмой, с началом, с прошлым, пробравшимся в настоящее… не забывай, Единорог, что прошлые дни — это плохие дни, но это и хорошие дни, а время подобно не только реке и сну, оно еще подобно Блистающему…

Порыв ветра, пахнущего гарью, сбросил покрывало с колыбели, и я увидел Кабир, Мэйлань, Харзу, желтую Сузу, Белые горы Сафед-Кух, пески Кулхан, перевал Фурраш, дорогу Барра… я увидел младенца, ожидающего невесть чего, я увидел спящего младенца, над которым лежали двое Блистающих, два меча — старый ятаган Фархад и я, Мэйланьский Единорог…

А на ждущий мир падала тень, словно сверху над колыбелью была распростерта рука в латной перчатке.

— Ильхан мохасту Мунир-суи ояд-хаме! — прозвенел Фархад иль-Рахш.

— Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби! — отозвался я.

И рука над миром-младенцем сжалась в кулак.

Глава 21

1

…Я-Чэн вышел вперед и замер перед напряженно ожидавшей Шулмой.

Шулмусы-люди, десятка три с небольшим, половина из них серьезно ранена, но руки связаны у всех, и лица нарочито бесстрастны, слишком бесстрастны, чтобы это было правдой, а в темно-карих глазах — и вовсе не черных, и не таких узких, как показалось вначале — проступало сперва любопытство, после стояли гордость и стремление, что называется, сохранить лицо, а уже потом из-за плеча гордости стыдливо выглядывал страх.

Злоба? Ненависть?

Нет. Этого, как ни странно, не было.

И Дикие Лезвия Шулмы — добрая сотня ножей, сабель, копий, коротких угрюмых топоров и булав, два прямых меча, отчетливо узких и обоюдоострых («Родня!» — усмешливо подумал я), и все они еле слышно перешептывались между собой, искоса разглядывая меня и других Блистающих.

— Кто ж этакое добро-то ковал? — послышался сзади приглушенный рык Железнолапого. — Руки б тому умельцу повыдергать… а потом вставить куда надо, да не туда, где было!..

Гердан Шипастый Молчун только гулко ударил оземь, показывая, что сделал бы он с тем незадачливым Повитухой, попадись он ему.

Лишь сейчас я со всей ясностью увидел, что разница между Чэном и рыжеусым пленником-шулмусом невелика, но разница между любым Блистающим и Диким Лезвием, порождением степных кузниц…

Это даже трудно было назвать разницей. Да, они неплохо годились для того, чтобы портить Придатков, но за Блистающими стоял многовековой опыт мастеров-Повитух эмирата, их отточенное кузнечное мастерство, и в этом гордый Масуд и мудрый Мунир были едины.

Любой Блистающий, невесть какими путями попавший в Шулму, должен был казаться тамошним Диким Лезвиям чуть ли не божеством, родным сыном Небесного Молота, питомцем Нюринги или как там они это называли! Не его Придаток, чудом выбравшийся из Кулхана — несчастное, изможденное существо, еле держащееся на ногах и умоляющее о глотке воды — а именно Блистающий, которому нипочем переход через любые, пусть даже очень плохие пески!

А ведь так оно, пожалуй, и было, Единорог… так оно и было, и заблудший Блистающий был ожившим стихом аль-Мутанабби, и восхищенные Дикие Лезвия помещали пришельца в племенной шатер, их гордость и славу, клали его на почетную кошму в обществе себе подобных, как святыню на алтарь… и выпускали в круг не когда-нибудь, а во время большого тоя! Что равнозначно турниру в Кабире! Ну а когда божественный гость неожиданно для всех демонстрировал свое неумение пролить кровь…

«Чэн, — беззвучно воззвал я, — как назовут люди кого-то, кто выдает себя за божество… ну, к примеру, за божество Грома, не умея при этом вызвать грозу?»

«Лжецом, — пришел неслышный ответ. — Самозванцем.»

«А если этот кто-то во всем остальном подобен божеству, и люди не бывают столь могучими и прекрасными?!»

«Тогда — демоном-лжецом. Демоном, принявшим облик божества.»

«Ты понял, что я хочу сказать?»

«Да. Я понял.»

…Да. Он понял. Чэн-Я понял, что для Диких Лезвий Шулмы любой Блистающий, не умеющий убивать — как для людей человек, не умеющий дышать, но тем не менее живой — был демоном-лжецом, оборотнем, Тусклым, кошмаром, неестественной нежитью… Сломать его! Утопить его! В священный водоем его, под опеку Желтого бога Мо!..

А вот если пришлое божество пусть не с первой попытки, но все-таки доказывало свою божественность, и, надо полагать, доказывало с успехом — небось, Но-дачи снимал головы так, как опытным Диким Лезвиям и не снилось! — то возлагали его на пунцовую кошму, и ночью напролет «выли над ним по-праздничному», и в круг выносили редко, и вообще старались лишний раз не докучать посланцу небес! Молились на него, должно быть, жертвы приносили, гимны посвящали… в набегах старались из чужих шатров выкрасть живые святыни, пускай ценой жизней шулмусских! Что ценней для Дикого Лезвия — жизнь шулмуса, не ставшего еще даже Придатком, или приход в племя нового божества?!..

Ах, Шулма, Шулма… Кабир, Мэйлань, Харза, Оразм, Хаффа — почти тысячелетие назад!

— Эй, Но, — через гарду бросил я, — ты их речь понимаешь?

— Какая там речь, — брякнул Но-дачи. — Разве это речь…

— Понимаешь или нет?!

— Плохо, — помолчав, ответил он, — почти что нет.

— Асахиро, — спросил Чэн-Я, — ты их язык знаешь?

— Конечно, — удивился Асахиро. — Я ж тебе говорил, это ориджиты, они всегда неподалеку от нас, хурулов, кочевали… в смысле от того племени, куда я с Фаризой принят был. У ориджитов речь шипит, как змея в траве, а так все то же…

Вот вам и Придаток! Пока божество с другими собратьями по божественному несчастью в шатре валялось… ладно, не время сейчас шутки шутить.

А время понимать, что в каждом Диком Лезвии до поры скрыт зародыш Блистающего, что дети они — буйные, жестокие, неразумные, любопытные, но дети, чего не понял оскорбленный Но-Дачи и отлично поняли взрослые Чинкуэда, Змея Шэн, и Джамуха Восьмирукий!..

Поняли, что на детей просто надо прикрикнуть!

— Переводи, — приказал Чэн-Я Асахиро, а Я-Чэн подумал: «Будем надеяться, что Дикие Лезвия поймут и без перевода… есть такие доводы, что всем понятны.»

Были у нас такие доводы?

А Желтый бог Мо их знает!

Главное — не забывать, что дети долго и связно Беседовать не умеют, почти сразу сбиваясь на спор и крик.

Да, Наставник?.. ах, до чего ж обидно, больно и обидно, что ты — это уже прошлое!

— Спроси у них, кто послал их в эти земли?!

Асахиро спросил. Чэн восхищенно прицокнул языком и подумал, что чем такое говорить — лучше рой пчел во рту поселить. Пчелы хоть мед дают…

Шулмусы некоторое время переглядывались, пока все взгляды не сошлись на рыжеусом — не зря мы его ловили, нет, не зря! — и тот с некоторым трудом встал, вызывающе повернувшись в нашу сторону.

— Он говорит, — Асахиро без труда успевал переводить неторопливо-высокомерную речь знатного шулмуса, — что он — нойон вольного племени детей Ориджа, отважный и мудрый Джелмэ-багатур, убивший врагов больше, чем… так, это можно опустить… короче, больше, чем мы все, вместе взятые, и что скрывать ему нечего.

— Вот пусть и не скрывает, — кивнул Чэн-Я.

— Он говорит, — продолжал Асахиро, — что дети Шулмы неисчислимы, как звезды в небе, как волоски в хвостах коней его табунов, как… короче, много их и… и очень много.

— Понял, — поспешно согласился Чэн-Я.

— …и их послал великий гурхан Джамуха Восьмирукий, любимый внук Желтого бога Мо…

— Пересчитавший все волоски в хвостах коней его табунов, — не удержался Чэн-Я.

Добросовестный Асахиро немедленно перевел, часть шулмусов помоложе, не удержавшись, хмыкнула и сразу же замолчала, а рыжеусый Джелмэ закусил губу и рявкнул что-то сперва своим ориджитам, а после…

А после и нам.

— Он спрашивает, знаем ли мы, над кем смеемся?

«Дети, дети… наш — значит, самый сильный, самый грозный, самый-самый… бойтесь, другие дети!»

— Скажи — знаем, — прищурился Чэн, а я покинул ножны и завертелся в руке аль-Мутанабби, превратившись в сверкающее колесо. — И спроси, знают ли они в свой черед, кто перед ними?

Дикие Лезвия притихли, вслушиваясь в мой уверенный свист, а от толпы шулмусов послышалось уже знакомое: «Мо аракчи! Мо-о аракчи ылджаз!»

— Они говорят, что ты — Мо-о аракчи ылджаз.

Чэн-Я ждал продолжения.

— Арака — это такой напиток, — принялся объяснять Асахиро, — вроде Фуррашской чачи, только из кобыльего молока и послабее. Аракчи — это тот, кто араку пьет. Чаще, чем принято. Пьяница, в общем. А Мо-о аракчи — это тот, кто пьет перед боем невидимую араку из ладоней Желтого бога Мо. В любом племени гордятся Мо-о аракчи, но в мирное время вынуждают их кочевать отдельно от остальных. Побаиваются… Ну а ылджаз — это дракон. Большой. И с тремя головами.

— Ну вот, — пробормотал Чэн-Я, — значит, я теперь Мо-о аракчи ылджаз. Грозный, пьяный и с тремя головами. Еще три дня назад я был демон-якша Асмохата и его волшебный меч, что огнем в ночи пылает… и вот на тебе!

— Асмохат-та! — вдруг подхватил ближайший шулмус, молодой круглолицый Придаток с изумленно разинутым ртом. — Хурр, вас-са Оридж! Асмохат-та! Мо-о аракчи ылджаз — Асмохат-та!..

Толпа пленных загалдела, истово размахивая связанными перед грудью руками, и даже рыжеусый нойон не пытался утихомирить разбушевавшихся соплеменников, хотя дело грозило дойти до драки — у круглолицего нашлись и сторонники, и противники.

— Ты хоть понимаешь, что сказал? — тихо спросил Чэна-Меня Асахиро.

— А что я сказал-то? — удивился Чэн, а я перестал вертеться в его руке и недоуменно закачался влево-вправо. — И ничего я не сказал…

— Ты сказал, что ты — последнее земное воплощение Желтого бога Мо, хозяина священного водоема. Ас — Мо — Хат — Та. В Шулме считают, что вслух назвать себя Асмохат-та может или безумец, или…

— Или?

— Или Асмохат-та.

Дзюттэ за поясом Чэна беспокойно заворочался.

— О чем это вы? — требовательно спросил он у меня.

Я объяснил.

— Счастливы твои звезды, глупый ты меч, — серьезно и чуть ли не торжественно заявил шут. — Кольни-ка Придатка Махайры пониже пояса — только сзади, а не спереди — пускай идет к шулмусам и поет им «Джир о хитрозлобном якше Асмохате и его беззаконных деяниях». И чтоб через слово было — Асмохат-та! А не захочет петь — кольни посильнее — и спереди!..

— Диомед! — позвал Чэн-Я. — Иди-ка сюда!

Диомед подошел. Чэн приказал петь. А я кольнул. Диомед подпрыгнул и сказал, что он джира дословно не помнит, потому что он не сказитель, а подсказыватель; а Махайра вообще ничего не понял и стал отмахиваться. Я угомонил Жнеца и кольнул Диомеда еще раз, пока подоспевший Дзю держал обиженно звенящего Махайру. Тогда Диомед схватился за уколотое место и согласился петь.

А Кос порылся в своей поклаже и сообщил, что слова джира у него записаны. Для потомков, мол, старался. Интересно, для чьих? Дескать, пусть Диомед поет по его записям, а Асахиро будет переводить.

— А я буду играть! — встряла Фариза и сунула каждому человеку по очереди в лицо какую-то палку с натянутыми вдоль нее жилами неизвестного мне зверя. — Вот — кобыз! У шулмусов нашла…

— Ты же на нем играть не умеешь! — удивленно моргнул Асахиро.

— И не надо! — уверенность Фаризы не имела границ. — Я ж все равно слышу сейчас плохо… лишь бы было громко! Сойдет, Ас, не бойся! На кобызе никто играть не умеет — а врут-то, врут! Да ты сам глянь — разве ж на этом играть можно?!..

— Ну а вдруг… — засомневался Асахиро, но Фариза не дала ему закончить.

Она дернула за все жилы одновременно, раздался душераздирающий вой и визг, шулмусы как по команде замолчали, и я понял, что отступать некуда.

Мы с Чэном были прижаты к стене, которая называлась Асмохат-та.

Последнее земное воплощение Желтого бога Мо.

«Ну почему я?! — обреченно подумал я. — Почему, к примеру, не Гвениль?!.. он же такой большой…»

2

Пока Диомед запугивал шулмусов джиром, а Фариза с Асахиро всемерно ему в этом помогали, я заставил Сая, веселившегося за поясом у Коса, прекратить повизгивать и присвистывать — и связно описать мне, а через меня и Чэну, этого проклятого бога Мо, последним воплощением которого мы нежданно-негаданно оказались.

Выяснилось, что хозяин священного водоема, спаивающий невидимой аракой особо злобных шулмусов, похож на помесь Придатка и ящерицы.

В Шулме вообще ящерицы слыли чем-то вроде священных животных, что было краем связано с этим самым водоемом — и убить ящерицу считалось делом постыдным и преступным.

В отличие от убийств друг друга.

Вот и смотрелся бог Мо почти что человеком, но в желтой чешуе с черными вкраплениями и зеленовато отливающей спиной.

— Ярковато, — усомнился я. — Можем не сойти…

— А ты на Чэна своего внимательней посмотри! — ядовито отрезал Сай. — Особенно когда он в доспехе… вот еще марлотту накинет, и вылитый Мо!

Марлотта лежала свернутой в каком-то из тюков, в сражении, так сказать, не участвовала и потому уцелела. Узнав о словах Сая, ан-Танья мигом нашел нужный тюк, и через секунду зеленая марлотта уже красовалась на плечах Чэна.

Потом Сай припомнил, что голова у бога Мо как бы слегка заостренная и с гребнем. Чэн поправил шлем и ничего не сказал. И я тоже ничего не сказал.

Только невесело блеснул, узнав, что руки у Мо чешуйчатые, трехпалые, и средний ноготь на правой острый, тонкий и длинный, не короче меня, а левая рука скрючена хитро, но если Чэну не снимать перчатку и с левой, а вдобавок взять Обломка…

Как-то слишком легко все выходило. Случай, нелепость, Беседа с отступающей и уступающей судьбой, совпадения, легковерная Шулма… Ах, не верил я, что выслушав джир, поразившись Чэнову облику да мне с Дзю, шулмусы мигом кинутся Чэну в ноги и понесут нас на руках через Кулхан! А Дикие Лезвия — те вообще джира не слышали, на Асмохат-та им сверкать и… вон, гудят недоуменно! Ну разве что наша установка лагеря произвела на них впечатление — так на одном мастерстве Блистающего в Шулму не въехать!..

Не та это земля — Шулма… и уж во всяком случае Джамуху Восьмирукого и Чинкуэду, Змею Шэн, нам ни обликом, ни сказками не поразить. И вообще — то, что весело начинается, обычно заканчивается совсем не весело.

…думая о своем, я не заметил, что Диомед уже некоторое время молчит, и Асахиро молчит, и шулмусы молчат — но не так, как Диомед с Асахиро, а как-то странно — и Фариза не терзает отбитый в бою кобыз; и молчание это всеобщее мне очень не понравилось.

Потом рыжеусый Джелмэ громко и внятно что-то выкрикнул, и дети Ориджа встали — все, кто был в силах встать — и разошлись в разные стороны, образуя неправильный круг выпадов десяти в поперечнике.

Так они и стояли — люди, еще не ставшие Придатками, а потом снова — людьми; они стояли, а Джелмэ, повернувшись к Чэну-Мне, заговорил спокойным и чуть звенящим голосом.

Знакомый голос… таким голосом люди Беседуют, как Блистающим.

— Он говорит, — неуверенно начал подошедший к нам Асахиро, — что… что он, Джелмэ-багатур, зовет тебя, осмелившегося назваться запретным именем, в круг детей Ориджа. В племенной круг. Там тебя будет ждать он, нойон Джелмэ, который не более чем пылинка в подоле гурхана Джамухи, внука Желтого бога Мо…

И вновь наступила тишина.

Такая тишина, какая наступает в то мгновенье, когда судьба неожиданно перестает улыбаться.

Когда один меч стоит спокойно против неба.

Он был храбрым Придатком, этот гордый нойон, этот обиженный ребенок, и руки его были связаны, и воины его были ранены, и он помнил, не мог не помнить, что было их двенадцать дюжин, буйных детей Ориджа; и он видел, не мог не видеть, сколько их осталось, как видел он, гордый нойон Джелмэ, обиженный ребенок — вот стоят те, кто преградил им дорогу; струя, разметавшая поток…

И одного из них — пьяного боем безумца-дракона, Мо-о аракчи ылджаз, кочующего отдельно — он зовет в круг.

…Я-Чэн чуть было не поддался искушению.

Я-Чэн чуть было не согласился.

Так нам было бы легче сохранить ему жизнь.

Но Я-Чэн сумел не пойти в его круг.

— Дай-ка я… — пробормотал Но-дачи и уже было слетел с плеча двинувшегося вперед Асахиро, но я преградил им дорогу.

А потом властно описал дугу над головой недвижного Чэна.

И напротив круга детей Ориджа, детей гордого Повитухи Масуда, встал круг детей мудрого Мунира, а в центре его стоял Чэн-Я. Два круга, два меча, две правды — вечный спор двух струй одного ручья… двое, не понимающие, что они — одно.

— Я не пойду в твой круг, Джелмэ-багатур, — сказал Чэн-Я, и нойон понял нас еще до того, как заговорил Асахиро, потому что эти слова не нуждались в переводе. — Я зову тебя в свой круг. Тебя и всех ориджитов, которые осмелятся прийти. Я, Асмохат-та, в чьем подоле гурхан Джамуха не более чем пылинка, зову вас всех. Это будет большой той. Очень большой.

И Джелмэ совершил свою первую ошибку; первый промах в этой Беседе был за гордым нойоном, желавшим крови демона-лжеца любой ценой.

Он кивнул и шагнул вперед, размыкая круг Шулмы.

Масуд сделал шаг к Муниру.

3

Джелмэ прошел между Гвенилем и Махайрой, между Фальгримом и Диомедом, и приблизился ко мне.

Я потянулся вперед и легонько коснулся лезвием веревок, стягивающих его запястья. И нойон не знал, что совершает сейчас вторую ошибку — принимая свободу на конце моего клинка.

Он не понимал, что это может означать для его же собственной сабли; что это значит для всех Диких Лезвий Шулмы.

Один за другим входили в наш круг дети Ориджа — не все, нет, далеко не все, но и этих я насчитал полторы дюжины — и один за другим подставляли связанные руки под мое лезвие.

А их оружие — смотрело.

— Коблан! — негромко позвал Чэн-Я. — Тащи бурдюк!

Объяснять, какой именно бурдюк, не пришлось.

Коблан, громко топая, кинулся к поклаже и мгновенно вернулся с заветным бурдюком.

— Отхлебни! — приказал Чэн-Я.

Коблан послушно и с видимым удовольствием отхлебнул, отчего борода его встопорщилась во все стороны.

— Ылджаз арака! — возвестил Асахиро. — Мо ылджаз арака!

Нойон Джелмэ презрительно усмехнулся.

— Чашу!

Чэну-Мне подали деревянную походную чашу, и Коблан до краев налил в нее похищенную в Мэйлане настойку Огненного дракона.

— Пей, Джелмэ-багатур!

Чашу Чэн держал в обеих руках, опустив меня в ножны.

Гордыня, гордыня… Джелмэ подошел и склонился над чашей. Он на глазах у своего и чужого племени пил Мо ылджаз араку — пусть и ложную, как полагал он сам — из чешуйчатых рук того, кто называл себя Асмохат-та.

И двое ориджитов вышли из круга.

А оставшиеся начали глухо перешептываться.

Они не видели лица своего нойона, сделавшего первый глоток. А я видел — снизу, из ножен мне прекрасно было видно это сине-багровое лицо с выпученными глазами, этот разинутый рот, тщетно пытавшийся вдохнуть ставший вдруг шершавым и раскаленным воздух; и бритый затылок Джелмэ все старался врасти в плечи, а плечи судорожно дергались и лезли вверх.

Когда нойон сумел обернуться к соплеменникам, еще один ориджит покинул круг.

Бегом.

Дикие Лезвия слегка дрогнули и тревожно зазвенели.

Чэн приглашающе повел чашей в сторону шулмусов, и еще трое самых смелых — или самых глупых — отважились повторить подвиг своего нойона, кашляющего в сторонке.

Нет, не трое — двое, потому что третий подумал, поглядел на своих страждущих собратьев и вернулся обратно.

Впрочем, из круга не ушел.

Чэн улыбнулся и поднес к губам чашу.

…Каждый Придаток в нашей семье, как и в любой другой семье «пьяного меча», трижды проходит через испытание предка Хэна. В тринадцать, восемнадцать и в двадцать один год. Испытание заключается в том, что Придатка сперва поят вином до состояния «пьяницы с пиалой» в тринадцать, «пьяницы со жбаном» в восемнадцать и «пьяницы с бочонком» в двадцать один. А потом опытный Блистающий в руках опытного Придатка — обычно это глава рода или семьи — Беседует с опьяневшим юнцом без снисхождения и жалости.

Если испытуемый падает и не встает — его поднимают, если он роняет Блистающего — его заставляют поднять и продолжить Беседу; и так до тех пор, до того мига, который сами Придатки зовут «прозрением предка Хэна».

То есть до первых трех трезвых движений.

После двадцати одного года все Придатки, прошедшие такую выучку, способны пить, не пьянея.

Не часто.

Два-три раза в год.

«И после этого у них ужасно болит голова!» — уловил я отдаленную мысль Чэна…

…Чэн улыбнулся и поднес к губам чашу.

Но отхлебнуть ему не дали.

— Да там же пить нечего! — буркнул Коблан, ловко отбирая чашу у Чэна, недоуменно опустившего правую руку на мою рукоять. — Сейчас я долью… ишь, выхлебали все, шулмусы проклятые! Рады, небось, на дармовщинку…

И долил.

Из бурдюка.

После чего омочил в чаше губы, одобрительно крякнул и вернул чашу Чэну, под изумленный ропот детей Ориджа.

А Чэн увидел, что чаша практически пуста.

Так, еле-еле, на донышке.

Кузнец незаметно подмигнул Чэну, покрутил в воздухе Шипастым Молчуном — шулмусы дружно шарахнулись назад — и отошел, неся под мышкой свой бурдюк.

По пути он дохнул на нойона Джелмэ, и тому стоило большого труда удержаться на ногах.

А Чэн с облегчением вздохнул — вспомнив обед у Коблана и внезапно опустевшую бутыль тахирского муската — и осушил и без того сухую чашу.

Чаша отлетела в сторону, Чэн покачнулся и захохотал, а я покинул ножны и указал на груду Диких Лезвий.

И шулмусы бросились к оружию.

4

— Это дети, Дзю, — тихо звякнул я о клинок Обломка. — Смотри, не забывайся…

— Это — дети? — недобро усмехнулся Обломок. — Тогда детей полезно наказывать!

— Нет, Кабирский Палач, — впервые я назвал Обломка именем, которого не мог знать; именем, которое случайно услышал в подземном зале истины Батин и которое произнес в моем сне ятаган Фархад.

Имя, которое я больше не произнесу никогда.

— Нет, Кабирский Палач. Не так. Детей нужно наказывать, но их не всегда нужно уничтожать во время наказания.

— Да, Наставник, — отозвался Дзю знакомым тоном, и от этой смеси иронии и уважения меня бросило в дрожь.

И добавил погодя:

— Добренькие мы… может, оно и к лучшему.

«Может, и к лучшему», — про себя повторил Я-Чэн, когда Шулма обступила нас с Обломком со всех сторон.

А Чэн-Я еще успел заметить презрительную усмешку Фальгрима Беловолосого, глядящего на атакующую толпу.

Знал Беловолосый, и эспадон Гвениль знал одну из простых истин Бесед «одного со многими». Знал, что «лишь пятеро мастеров могут напасть на одного, не мешая друг другу; шестой — помеха. А неумелые — не более троих; четвертый — помеха».

И еще знали и люди, и Блистающие эмирата, что «Беседа с пятью — труд великий; с десятью же — праздник души; со многими — отдохновение, ибо мешают они себе, тебе же помогают.»

…Эту Беседу я запомню до конца своих дней.

Запомню, как Дикие Лезвия в руках шулмусов после всего, увиденного ими, отнюдь не хотели убивать, потому что тогда они убивали бы свою последнюю и единственную возможность понять и договориться — а им уже хотелось понимать, а не только спорить и доказывать; и дети Ориджа удивленно боролись с собственным оружием, становившемся в последний момент тяжелым и непослушным.

Нюринга, Дикие Лезвия промахивались чуть ли не сознательно!

Запомню, как толпились ориджиты, потные, взъерошенные, сопящие, забыв обо всем, стремясь достать, дотянуться, доказать — и в суетливой погоне за ускользающим призраком дотягивались до самих себя, стонали, падали, злились, толкались, кричали от гнева и вскрикивали от боли; а Чэн смеялся, и я смеялся, и смеялся Дзюттэ, и смех разил наповал, потому что он был быстрее меня, неумолимей Обломка и хмельнее Чэна.

И смех — не промахивался.

И еще запомню я, как хлестал плашмя по лицам и рукам, а Дзю вырывал из влажных пальцев схваченные им сабли и ножи, и вышвыривал их вон из круга, и Чэн пел звонко и радостно: «Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби!»

— Во имя…

…и изумленный топор скрежещет краем по зерцалу доспеха, почти увлекая за собой споткнувшегося ориджита; а я слышу отдаленный свист Гвениля: «Давай, Однорогий!»

— …клинков…

…и три сабли, брызжа искрами, скрещиваются в том месте, где только что было, не могло не быть плечо проклятого Мо-о аракчи, и в миг их соприкосновения они еще успевают увидеть мелькнувшее рядом предплечье Чэна в кованом наруче работы старых кабирских мастеров, к которому прижался Дзюттэ Обломок, шут, забывший о шутках — лязг, визг, и я подхватываю одну из сабель на лету, как подхватывал Эмрах ит-Башшар Кунду Вонг, и отправляю за пределы нашей Беседы…

Затопчут ведь, глупая!

— …Мунира…

…и вот я на пустом пространстве, и двое — круглолицый парень-шулмус и узкий прямой меч с иссеченной крестовиной — несколько длинных-длинных мгновений отчаянно рубятся с нами, и я поправляю их удары, давая пройти вплотную, подсказывая мечу («Родня ведь!»), придерживая Обломка с его рискованными замечаниями… а глаза горят, и клинки горят, и пауза длится, пока Шулма не вспоминает, что она — Шулма, а я не уверен, что ей так уж хочется это вспоминать…

— …зову руку…

…летят ножи, сверкающие клювастые птицы, три ножа и еще одно копье, короткое, легкое, юное — и мы встречаем их, кружим в стремительном танце, не давая упасть на землю, и вот они уже снова летят, летят над головами, падая у коновязи под издевательский шелест ножей Бао-Гунь, а знахарка Ниру лежа хлопает в ладоши…

— …аль-Мутанабби!

…тишина.

Странная, непривычная, неуместная…

Я уже слышал такую тишину — молчание судьбы, неожиданно ставшей серьезной.

Они стояли и смотрели — но выражение лица кименца Диомеда ничем не отличалось от выражения лица любого шулмуса, а застывший на плече Фальгрима Гвениль был подобен замершей на полувзмахе сабле рыжеусого; и круги Кабира и Шулмы перемешались.

Чэн медленно обвел взглядом изваяния, миг назад бывшие вихрем движения, потом повернул голову — и я услышал, как сдавленно охнул Обломок, и увидел правую руку Чэна.

Увидел ЕГО глазами. Глазами Чэна Анкора.

Чэна-в-Перчатке.

Шальной удар случайно рассек ремень, которым наруч доспеха крепился у запястья, и теперь сам наруч болтался на оставшемся ремешке, а рукав кабы, которую Чэн надевал под доспех, вообще оказался напрочь оторванным, — и рука аль-Мутанабби была обнажена.

Те ремешки и застежки — особая гордость Коблана — с помощью которых рука аль-Мутанабби когда-то, в ставшем чуть ли не нереальным прошлом, пристегивалась к культе, куда-то исчезли, как не бывало…

Рука не держалась ни на чем. Она просто — была.

Ее теперь нельзя было снять.

Разве что отрубив заново.

И кожа Чэна от края бывшей латной перчатки до локтя была серо-чешуйчатой, словно металлические кольца вросли в живую плоть, превращая ее в себя, плавно переходя от смерти к жизни, от невозможного к возможному, от правды к неправде, от прошлого к настоящему…

От Блистающего к человеку?

— Асмохат-та! — выдохнула Шулма.

— Клянусь Нюрингой… — пробормотали Кабир и Мэйлань.

«Да что ж это такое?!» — в смятении подумал Чэн-Я; а Обломок молча вернулся за пояс, ничего не сказав.

И одинокий гневный голос:

— Мангус! Кара-мангус!.. хурр, вас-са Оридж!..

Все-таки он был храбрым Придатком — нет, он был храбрым человеком, упрямый нойон Джелмэ, пылинка в подоле гурхана Джамухи.

Моего с Чэном любимого внука, надо полагать?!

5

Шулмусы не двигались с места.

— Хурр, вас-са Оридж!

Медленно, один за другим, они опускались на колени, клали перед собой оружие — Дикие Лезвия ложились беззвучно и покорно — потом ориджиты садились на пятки и утыкались лбом в свои клинки, склонившись перед чудом, превращаясь в недвижные маленькие холмики.

— Хурр!..

Нет.

Казалось, эти холмы ничто не могло заставить шевельнуться.

Даже землетрясение.

И Мне-Чэну почудилось, что некоторые из моего отряда еле сдерживаются, чтобы не присоединиться к шулмусам. Что их удерживало? Восемь веков, отделяющих Кабир от Шулмы? Время, притворяющееся рекой?..

— Хурр!..

Нет.

Нойон Джелмэ покачнулся и с ненавистью глянул на Чэна-Меня.

— Мангус! — прошипел он, кривя рот в гримасе не то ярости, не то плача. — Уй-юй, мангус-сы!.. ылджаз уруй…

Он шагнул к нам, обреченно поднимая саблю — и ему наперерез кинулся тот самый круглолицый ориджит, который первым сказал: «Асмохат-та!»

Меч круглолицего так и остался лежать на земле, а сам ориджит что-то выкрикивал, захлебываясь словами и слезами… они упали, покатились в пыли, тела их переплелись, превратившись в орущий и дергающийся клубок, и лишь я видел, как рвущийся к ненавистному мангусу Джелмэ перехватывает саблю лезвием к себе и коротким рывком полосует руку круглолицего, вцепившуюся ему в ворот, и красный браслет проступает чуть повыше запястья…

Руку.

Правую.

Руку.

Руку!..

И огонь ударил мне в клинок.

Никто не заметил, как умер гордый нойон Джелмэ. Да он и сам не успел ничего понять, почувствовать или хотя бы испугаться. Просто я вдруг стал длинным, очень длинным, на всю длину полного выпада, и вот я уже короткий, такой, как прежде, вот я уже вынырнул из случайного просвета между двумя сплетенными телами, а круглолицый не знает, что борется с мертвецом, и кровь из рассеченной яремной жилы Джелмэ заливает ему лицо, одежду…

Чэн, не вытирая, бросил меня в ножны, левой рукой подобрал саблю нойона, долго смотрел на нее — что видел он в тот миг? — и наконец выхватил из-за пояса Дзюттэ.

Шут обнял саблю, и та умерла легко и быстро.

Дикие Лезвия отозвались протяжным стоном.

Чэн держал Дзю в руке аль-Мутанабби, в страшной руке, в нашей общей руке, в сросшемся воедино умении дарить жизнь и отнимать жизнь, и я не ревновал Обломка к руке Чэна-в-Перчатке.

Я думал о дне, когда Чэна не станет, когда его правая рука умрет во второй раз, и о том, что в тот день я…

…я…

Что будет со мной в тот Судный день?!

Круглолицый ориджит поднял голову — Я-Чэн вздрогнул, увидев его лицо — и заговорил хриплым срывающимся голосом.

Взяв Дзюттэ в левую руку, Чэн опустил руку аль-Мутанабби на мою рукоять.

— Он говорит, — сказал подошедший к нам Асахиро, единственный, кто смотрел на живую латную перчатку без содрогания; нет, не единственный — еще Коблан.

— Он говорит, что Асмохат-та добр. Асмохат-та не хотел убивать глупых детей Ориджа. Он, младший брат Джелмэ-багатура, Кулай-мэрген, видел это. Джелмэ-багатур не хотел прозреть. Джелмэ-багатур уплатил цену слепоты. Он, Кулай-мэрген, говорит: Асмохат-та добр. Добр и справедлив. Он, Кулай-мэрген, вкладывает поводья своей судьбы в правую руку Асмохат-та и просит его больше не указывать стальным пальцем на оставшихся детей Ориджа. Это слово Кулай-мэргена.

Ближний ко Мне-Чэну шулмус поднял голову. Седые космы падали ему на глаза, и весь он напоминал побитого пса.

Встать он не осмелился.

Выкрикнул что-то и вновь ткнулся лбом в древко своего копья.

— Он сказал, — перевел Асахиро, — что слово Кулай-нойона — это слово всех детей Ориджа. И что не надо больше указывать пальцем. Ни на кого.

Но-дачи на плече Асахиро шевельнулся.

— Ты знаешь, Единорог, — негромко сказал Но, — по-моему, если мне и есть чем гордиться в этой жизни, так это тем, что я случайно отрубил руку твоему Придатку. Не знаю, было ли у меня еще что-нибудь, чем стоило бы гордиться, кроме этого… и не знаю, будет ли.

Я не ответил.

Я смотрел на окровавленного Кулая, баюкавшего на коленях тело убитого брата; и обломки погибшей сабли подле них были подобны обломкам Детского Учителя на кабирской мостовой.

И день был подобен ночи.

ПОСТСКРИПТУМ

…Небо. Оно, словно отсыревшее полотнище, провисало над огромным валуном, у которого сидел одинокий человек в старинном доспехе; небо грозило прорваться яростным, коротким и совершенно бесполезным ливнем, столь обычным для середины осени на окраине Мэйланя, северной границы эмирата, черте песков Кулхан.

Беззвучно полыхнула синяя ветвистая молния.

Грома не было.

Совсем.

И воздух ощутимо давил на плечи.

Судьба лениво лежала поверх валуна, свернувшись в скользкое чешуйчатое кольцо вокруг прямого и узкого меча с кистями на рукояти; рядом с мечом, похожим на рог сказочного зверя Цилинь, лежал тяжелый кинжал-дзюттэ с тупым граненым клинком и односторонней гардой.

Человек сидел, привалившись спиной к нагревшемуся за день камню, и бездумно поглаживал пальцами левой руки предплечье правой. Кожа под пальцами была твердой и чешуйчатой, подобно судьбе на валуне, но теплой.

Живой.

Или просто это металл отдавал накопленное тепло?

Кто знает…

Потом послышались шаги, и к валуну неспешно приблизились двое.

— Я понимаю — так было надо…

Это сказал первый — стройный сухощавый мужчина лет сорока пяти, державшийся подчеркнуто прямо; лицо мужчины было строгим и спокойным.

Замолчав, он плотно сжал тонкие губы, отчего те побелели и стали похожи на давний шрам, вынул из ножен длинный меч-эсток с витой гардой из четырех полос черной стали, и положил оружие на валун.

— Это было необходимо. Ты не мог иначе…

Последние слова произнес второй — невысокий крепыш, чьи глаза, казалось, были старше их владельца лет на двадцать.

Он снял с плеча двуручный, слабо изогнутый меч с крохотным блюдцем, отделяющим клинок от рукояти, и воткнул его в землю рядом с валуном.

Человек в доспехе молчал.

Оба пришедших еще немного постояли, ничего не говоря, затем опустились на землю и превратились в неподвижные изваяния, похожие на те, что часто ставят на мэйланьских кладбищах в качестве надгробий.

Когда из-за валуна вышла старуха с ритуальным посохом секты Пай-синь в руке, никто не пошевелился.

— Я понимаю — ты не мог иначе, — сказала старуха, прислоняя к камню свой посох.

Ответа не было.

Старуха некоторое время смотрела на человека в доспехе, словно ожидая чего-то, потом повернулась и стала глядеть в сторону холмов.

— Коблан идет, — вдруг заявила она, — и этот… Беловолосый. Ишь, вышагивают…

И невпопад добавила:

— Кости ломит… скорей бы уж гроза.

Подошедший кузнец — что было видно по обожженным, обманчиво корявым рукам, сжимавшим шипастую палицу-гердан так, словно это была резная трость для прогулок — долго откашливался и хмыкал, как если бы горло его было забито песком.

— Я понимаю, — наконец выговорил он. — Я все понимаю… так было надо.

— Так было надо, — твердо повторил его спутник, голубоглазый северянин, тряхнув льняными прядями волос, падающими ему на плечи; и возле валуна вонзился в землю меч-эспадон высотой почти в рост человека. — Ты не мог иначе, Чэн…

— Вы что, утешать меня пришли? — спросил человек в доспехе, сжимая железные пальцы в кулак. — Так это вы зря… лучше б следили за тем, чтоб гонец в Мэйлань вовремя отправился.

— Гонец готов, — ответила старуха.

— Он спрашивает, что ему сказать Совету, — бросил худой мужчина, чей эсток на камне слабо звякнул, поймав клинком порыв налетевшего ветра.

— Да или нет? Что ему сказать?

— Пусть передаст…

Человек в доспехе зажмурился, словно собираясь броситься вниз головой в холодную и пенистую воду одного из потоков Бек-Нэша, а когда он все-таки открыл глаза, то они были спокойны и странно безмятежны.

— Пусть передаст: «Не знаю». Два слова. Не знаю. И больше ничего.

— Не проще ли сказать: «Решайте сами?» — шевельнулся крепыш со старым взглядом.

— Проще. Но это уже будет почти приказ — если я скажу Совету: «Решайте сами». А так я говорю только о себе: «Не знаю». Я ведь действительно не знаю… и не хочу притворяться, что знаю. Все, что я хочу — это дойти до Джамухи Восьмирукого, встать напротив него с Единорогом в руке аль-Мутанабби и спросить, знает ли он ответы на все вопросы, которые рискнул задать — или он спрашивал, не подумав. Знает ли он, убийца не по принуждению, а во имя мертвых истин, знает ли он, что это значит — учить детей убивать, получая от этого удовольствие? Да или нет?! И я хочу услышать, что он мне ответит… я очень хочу это услышать.

Из-за валуна показалась черноволосая девушка с белым обручем на лбу.

— Я понимаю, — начала она, опираясь на пику с торчащими из древка зазубренными веточками, — я понимаю… Так было надо.

И очень удивилась, когда человек в доспехе невесело рассмеялся.

Еще одна молния рассекла небо надвое, отразившись в полировке оружия — и показалось, что несколько Грозовых Клинков ударили в валун и в землю около него.

Спустя некоторое время горизонт глухо зарычал, словно там, за очень плохими песками, пробуждался от сна зверь.

Очень плохой зверь.

И очень голодный.

ЕЩЕ ОДИН ПОСТСКРИПТУМ

Круглолицый Кулай сидел на туго скатанном вьюке шагах в двадцати от крайнего шатра, спиной к лагерю, живущему обычной вечерней жизнью, и смотрел вдаль.

Сидел просто так и смотрел просто так.

За ним никто не следил — как, впрочем, и за любым другим ориджитом — руки Кулая были свободны, и он был волен в своих поступках точно так же, как полдня назад, когда пытался остановить старшего брата, не хотевшего принять Асмохат-та; так же, как сутки и еще половину дня назад, когда вместе со всеми детьми Ориджа несся на мягкоруких, вставших у них на пути; так же, как месяц с лишним назад, когда племя ориджитов отправило по приказу гурхана Джамухи всех своих воинов на поиски торных путей через Кул-кыыз, хотя дети Ориджа и не преломляли священный прут, клянясь в верности Восьмирукому…

Волен в поступках, как любой вольный воин вольного племени, только воля та оказывалась на поверку ярмом и ложью.

Долго рассказывать, долго и больно вспоминать, как временное стойбище ориджитов, где в тот день оставались лишь женщины с детьми да старики, было окружено многочисленными воинами племен маалев и локров — первыми признавшими власть внука Желтого бога Мо — и поникший головой Джелмэ-багатур, вернувшись с мужчинами к опустевшему стойбищу, яростно дергал себя за рыжий ус, а потом открыл свои уши и сердце для велений Восьмирукого.

Ой-бой, брат мой Джелмэ!.. худо мне без тебя… хоть и с тобой не раз бывало худо, упрямый брат мой!..

Кулай заворочался, болезненно морщась, и не заметил, как рядом оказался Тохтар-кулу, старая лиса.

— Долгих лет Кулай-нойону! — заискивающе пробормотал Тохтар-кулу, пятерней отбрасывая назад нечесаные седые волосы. — Да хранит нойона вечное небо! Слышал ли Кулай-нойон, что Асмохат-та идет вместе с детьми Ориджа в Шулму?

— Пусть всех нас хранит небо, старик, — угрюмо отозвался Кулай. — Небу это будет совсем просто — мужчин племени скоро не останется ни одного, а женщины будут рожать детей остроухим маалеям!

Чтобы не завыть от бессильной ярости, Кулаю пришлось вцепиться зубами в большой палец правой руки. Акте, его жена Акте, оставшаяся дома под властью Восьмирукого, разорви его железноклювые илбисы!..

— Я — старый человек, — растягивая слова, почти пропел Тохтар-кулу, еле заметно улыбаясь беззубым ртом. — Но я по-прежнему способен различить след змеи в траве весенних степей. Это хорошо знал Джелмэ-багатур, твой брат, слишком храбрый для того, чтобы состариться самому; это знал ваш отец, Чабу-нойон, не заставший прихода гурхана Джамухи и умерший от счастья в объятиях девятой жены; и это знал его отец, а ваш дед, Урхен-гумыш, с которым мы выпили не один бурдюк араки… Я — старый человек. Я — человек, сумевший дожить до старости. И поэтому никто не скажет, что Тохтар-кулу глуп.

Кулай удивленно слушал Тохтара, закусив губу. С чего бы это старик разговорился?

— Мне снился сон, Кулай-нойон…

Старый Тохтар заявил это с такой невозмутимостью, что Кулай даже и не подумал спросить: когда это старик нашел время спать, да еще видеть сон?

— Мне снился сон. Я видел то, чего уже не может быть. Я видел, как живой Джелмэ-багатур во главе горстки выживших мужчин племени возвращается в Шулму. Я видел, как хохочут маалеи, как хлопают себя по бедрам желтоглазые локры, глядя на неудачливых детей Ориджа; я видел, как хмурится великий гурхан Джамуха, выслушивая рассказ коленопреклоненного Джелмэ о десятке-другом мягкоруких, превративших степной пожар в едва тлеющую золу; я видел, как Восьмирукий берется за рукоять своего волшебного меча и как живой Джелмэ-багатур опять становится мертвым.

Тохтар-кулу поморгал бесцветными ресницами, плюнул себе под ноги и грустно уставился на собственный плевок.

— Это был плохой сон, — задумчиво сказал старик. — Это был очень плохой сон. Я даже захотел сперва проснуться, но увидел второй сон и раздумал просыпаться. Да. Это был хороший сон. Это был такой хороший сон, что его можно было смотреть до конца моих дней, которых осталось совсем мало.

Кулай выжидательно смотрел на Тохтара, а тот все не мог оторваться от созерцания плевка у себя под ногами.

— Ай, какой хороший сон, — наконец заговорил Тохтар, — ай-яй, хороший-хороший… как жеребячьим жиром намазанный!..

И опять замолчал.

Кулай протянул руку, уцепил старика за ворот чекменя и два раза встряхнул. Третьего раза не понадобилось — задумчивость в хитрых глазках Тохтара мигом сменилась готовностью продолжать.

И Кулай еще подумал, что если бы все заботы можно было бы прогнать так просто — ой-бой, как легко бы жилось на этой ужасной земле!..

— Ай, хороший сон! — поспешно сообщил Тохтар, отодвигаясь подальше. — Сон о том, как дети Ориджа вернулись домой из Кул-кыыз; и это было хорошо. Сон о том, как смеялись маалеи, и локры, и хулайры — и это тоже было хорошо, потому что смеющийся враг — это глупый враг, и мы тоже смеялись, несясь с холма на мягкоруких, а потом мы стали умными, а большинство из нас — мертвыми, и мы перестали смеяться! Я видел во сне, как хмурится гурхан Джамуха, поглаживая рукоять своего волшебного меча, но я видел, как хмурится Асмохат-та, глядя на то, как гурхан Джамуха поглаживает рукоять своего волшебного меча… уй-юй, как плохо хмурился Асмохат-та! Даже я так не хмурюсь, когда вижу моего внука, собирающегося плюнуть в священный водоем!

Старик ударил себя по щекам, не в силах выразить ужас, охвативший его при виде гневного Асмохат-та. Кулаю показалось, что на дне глаз старого Тохтара мелькают подозрительные искорки, но он решил не искушать судьбу.

Тряхнешь Тохтара в третий раз — а он и вовсе замолчит.

Навеки.

Хотя вряд ли — этот нас всех переживет…

— Я даже опять хотел проснуться, — старик доверительно наклонился к Кулаю, оставаясь, впрочем, на безопасном расстоянии. — Но Асмохат-та перестал хмуриться, а гурхан Джамуха Восьмирукий перестал жить, и все увидели, что Асмохат-та — это Асмохат-та, а Джамуха имеет всего две руки — как и любой человек, даже если он зовется, к примеру, старым Тохтар-кулу… И если бы тот, кто зовется старым Тохтар-кулу, не проснулся бы от топота чьих-то толстых ног, то он успел бы еще увидеть, как степи Шулмы говорят о мудром и доблестном Кулай-нойоне, первым признавшим Асмохат-та!.. ай-яй, какой хороший сон…

— Твой сон врет, старик, — угрюмо бросил Кулай. — Асмохат-та не хотел убивать глупых детей Ориджа. Асмохат-та вообще не любит убивать. А ты учил меня, что воинская доблесть — это смерть врага! Значит, ты неправильно учил меня?!

— Я правильно учил тебя, Кулай-мэрген, ставший Кулай-нойоном, — ответил Тохтар-кулу. — Если ты до сих пор жив и можешь трясти меня за воротник — значит, я правильно учил тебя. Воинская доблесть — это смерть врага. Но когда становишься старым, когда кобыла судьбы доится на твои волосы, делая их белыми, то реже думаешь о смерти врага, и чаще — о жизни. О своей жизни. О чужой жизни. И понимаешь, что для каждого времени — своя мудрость и своя доблесть. Это понимаешь лишь тогда, когда твоя собственная жизнь подходит к концу.

Старик умолк, и Кулаю не пришло в голову подгонять его.

— Ты понимаешь это, — после долгого молчания еле слышно прошептал Тохтар-кулу, — но вокруг есть много юных и доблестных воинов, и ты боишься сказать им об этом, потому что у тебя всего один воротник, потому что тогда ты станешь их врагом, а их доблесть, доблесть юных, доблесть твоих детей и учеников, — это смерть врага. И ты ждешь, что придет кто-то, кто не боится говорить о новом. Что придет Асмохат-та.

Небо треснуло, вспыхнув синим огнем, и Кулай прислушался к оглушительному рыку Верхней Стаи, задравшей чью-то неприкаянную душу.

— Пошли собираться, Тохтар-кулу, — буднично сказал Кулай. — Чего зря сидеть?

— Да, нойон, — кивнул старик.

ЧАСТЬ VIII. ОГОНЬ МАСУДА

Основа воинских искусств — любовь ко всему сущему на земле.

Древние

— Ну уж нет, — ласково улыбнулся Куш-тэнгри, Неправильный Шаман. — Сперва ты расскажешь обо всем мне. Хорошо, гонец? Да?

Гонец — низкорослый и плосколицый маалей Удуй-Хара, которого с детства невесть за что прозывали Чумным Волком, — растерянно молчал. Нет, что ни говори, а здесь без джай-волшбы дело не обошлось! Иначе с чего бы стоять шаману Ур-калахая на пути Чумного Волка? Священный водоем далеко, степь велика — ан нет, вот он, Куш-тэнгри, Неправильный Шаман, благослови его Геенна Трех Языков!..

— Ты уже хочешь говорить, правда, гонец?

Губы Куш-тэнгри не шевелились, но властный хрипловатый голос прозвучал столь отчетливо, что Чумной Волк непроизвольно вздрогнул, оторвав взгляд от ужасающе-неподвижного рта шамана — и, забывшись, посмотрел прямо в глаза служителю Ур-калахая Безликого.

Глаза жили своей, отдельной от тела жизнью. Удуй-Хара еще подумал, что так не бывает, а потом перестал думать — просто стоял и смотрел.

Долго смотрел. Одну жизнь смотрел, вторую смотрел, после умер, и Куш-тэнгри умер, а глаза все глядели, не моргая, все не исчезали, словно были ровней ночи, степи, ветру…

«Я жду, гонец!» — донеслось из ниоткуда.

Чего бояться мертвому? Того, что гурхан Джамуха разгневается, узнав, что между ним и вестями с границы встал Неправильный Шаман, а язык Удуй-Хара сам вылез изо рта и стал делать слова?

Да и слов-то этих горсти две, не больше… стояла застава у Кул-кыыз, давно стояла, новых дозорных на смену ждала — и дождалась, только не смены, а гостей из песков. Три десятка ориджитов явились, да с ними дюжина с лишним усталых чужаков. Спрашивали заставщики у ориджитов: где, мол, братья ваши, где отцы ваши, где мужчины племени? В Верхнюю Степь на вечное кочевье ушли, — отвечают. Спрашивали заставщики у ориджитов: где Джелмэ-багатур, где ваш нойон? Нет нойона, — отвечают, — на него Асмохат-та пальцем указал; новый нойон теперь у нас, Кулай-нойон. Спрашивали заставщики у ориджитов: какой-такой Асмохат-та, откуда ему взяться в народе мягкоруких? А такой, — отвечают, — Асмохат-та, что ублюдка-мангуса Джамуху в священном водоеме утопит…

Тут Чумной Волк чуть язык свой дерзостный не проглотил, вместе со словами последними. Пусть и чужие слова делал язык, да за такую пакость великий гурхан Джамуха и у мертвого отсечет все, что зря во рту шевелится!

По кусочку за взмах рубить будет!..

«Ор-ер, беда», — подумал Чумной Волк, зажмурившись, и понемногу оживать стал. Потом снова глаза открыл, на взгляд Куш-тэнгри наткнулся и затрепыхался на острие шаманского взгляда, как перепелка на дротике. Только перепелка пищит, а Удуй-Хара и рад бы пискнуть, да не выходит — дальше говорить пришлось об увиденном-услышанном…

…Двое заставщиков, братья Бариген и Даритай, горячие были, на руку скорые. Схватились за луки, по стреле из саадаков седельных выдернули — взвились стрелы, свистнули, а у самой груди дерзкого Кулая-ориджита словно две молнии с двух сторон ударили! Сперва и не разглядели-то заставщики, что за клинки каждую стрелу надвое посекли, а после уже разглядели — удивились. Оба меча чуть ли не в рост человеческий, этакой громадиной лошадей пополам рубить, а не стрелы на лету, и вот поди ж ты!

Кулай-ориджит смеется, те двое, что мечами сплеча махнули, молчат да хмурятся, а когда у чужаков девка дикоглазая вперед выехала и покрыла заставщиков по-хурульски — да не так, как жеребец кобылу кроет, а так, как кобыла жеребцов, когда ей под хвост чертополох вместо нужного сунуть — вот тогда-то и бросились заставщики наметом, словно илбисы за ними гнались, и опомнились нескоро.

Ну а как опомнились — поняли, что велика степь, дорог много, а в ставку к гурхану им дороги больше нет. Один Удуй-Хара воспротивился. Он полгода назад числился у Восьмирукого в отборной тысяче тургаудов-телохранителей, до десятника дошел и дальше бы служил, когда б не слабость к тому, что у баб под халатом! Выгнали за дурость — в караул заступали, а Чумной Волк угрелся, увлекся и запоздал маленько… Вот с той поры и вертелся оплошавший тургауд в заставщиках у Кул-кыыз.

А сейчас то ли гордость тургаудова взыграла, то ли еще чего — отвезу, решил Удуй-Хара, вести в ставку гурхана и в ноги Восьмирукому брошусь. Убей, мол, да не гони!..

Все ведь деру дали, гнева Джамухи убоявшись, а Чумной Волк и про Кулая дерзкого доложит, и о чужаках, и об Асмохат-та…

«Асмохат-та? — вопросили глаза Неправильного Шамана. — Каков из себя-то он, Асмохат-та?»

«Не помню», — хотел было выдавить Чумной Волк, а глаза шаманские уже в самое нутро залезли, будто пальцами там шарят: вот Кулай ухмыляется, вот по бокам его двое с мечами-переростками… один — беловолосый, почти как Неправильный Шаман, а в глазницах — сталь с голубым отливом; другой — крепыш, по плечо первому, а лицо недоброе, ох, недоброе, и глядит, как в грудь толкает!..

«Дальше!»

И Чумной Волк словно за железо каленое схватился — вот он! Позади Кулая на коне сидел! Не конь — скала черная, не всадник — глыба блестящая, руки на поводьях…

— Руки! — завизжал Удуй-Хара, видя и не видя то, чего сперва в горячке не заметил, а и заметил, так не понял.

— Руки! Чешуя на руках! Асмохат-та!..

И слетел с невидимого острия.

На колени упал.

Куш-тэнгри уже уходил к своей лошади, позванивая металлическими фигурками животных, которыми был увешан его просторный халат, а Чумной Волк все катался по траве и выл хрипло:

— Руки!.. руки в чешуе… руки!..

Неправильный Шаман даже не обернулся.

Глава 22

1

— Стрела — она потому стрела, что ею стреляют, — глубокомысленно возвестил Кос. — Или наоборот: ею стреляют, потому что она стрела. Ты как думаешь, Асмохат-та?

— Никак, — буркнул я, зная, что Кос не обидится.

— Вот и я так полагаю, что ты никак не думаешь, — согласился ан-Танья, выпячивая свой и без того внушительный подбородок.

Интересно, он тоже знал, что я не обижусь?..

…Переход через Кулхан оказался и легче, и труднее, чем я предполагал — короче, совершенно не таким, каким представлялся вначале. Ориджиты шли буднично и уверенно, они явно заранее знали каждый поворот и места стоянок; и, кем бы ни был их незабвенный предок-покровитель Оридж, дети его могли отыскать дорогу даже там, где ее отродясь не бывало. Уже через неделю я понимал, что Асахиро и Фаризе в свое время ужасно повезло — они живыми выбрались из этого бесконечного равнодушия природы, идя наобум; и еще я понимал, что тысячному войску выжить в Кулхане будет не легче, чем несчастному одиночке. Воды в тех полусухих колодцах, что вынюхивали наши неутомимые шулмусы-следопыты, нам хватало если и не с избытком, то вполне; войско же погибло бы от жажды.

Если только ориджиты не умалчивали о дополнительных источниках воды.

Шли мы не напрямик, а какими-то хитроумными зигзагами, и за месяц без малого я довольно сносно научился болтать по-шулмусски, выяснив несомненное и весьма странное родство наречий Шулмы и Малого Хакаса. Именно по этой причине Чин преуспела в деле изучения языка гораздо больше меня; у остальных получалось по-разному.

У Коса не получалось совсем. Потом выяснилось, что у ан-Таньи язык не сворачивается в трубочку, и в этом корень всех бед. Общими усилиями язык свернули, после чего Кос перестал с нами разговаривать — зато заговорил с шулмусами.

Причем почти сразу же найдя с ними общий язык. В трубочку. А старик Тохтар звал Коса отцом. Это звучало как Коц-эцэгэ, и я еле сдерживался от смеха всякий раз, когда это слышал.

Там же, в походе, мы впервые увидели луки и стрелы. Всем нам — и людям эмирата, и Блистающим — стоило большого труда понять, что это не Дикие Лезвия, и не Блистающие, а действительно вещь, и при этом — оружие.

Вещь-оружие.

Впрочем, люди все-таки сообразили это быстрее — ведь Фариза сражалась в зале истины Батин жаровней, и жаровня была вещью, и одновременно — оружием. Кстати, в битве у границы Кулхана шулмусы не пускали луки в ход, намереваясь взять нас живыми и увести с собой в Шулму — что, собственно, и случилось, но немного иначе, чем предполагалось ориджитами — и это было хорошо. Но при переходе через пески быстро выяснилось, что турнирные навыки позволяют большинству из нас рубить стрелы в полете — или уворачиваться, как делал я.

Для Блистающих сама мысль о том, что на свете существует мертвое оружие, была кощунственной. Наконец Чань-бо предположил, что когда-нибудь лук и стрелы смогут стать Дикими Лезвиями, а затем — Блистающими; и наши полированные спутники с этой минуты перестали обсуждать мертвое оружие шулмусов.

Они даже говорить о нем перестали.

Словно его и не было.

Я еще подумал, что так относятся у людей к умалишенным родственникам, причем дальним, и даже не умалишенным, а людям-растениям. С внешним безразличием и внутренним стыдом. А Матушка Ци на одном из привалов вспомнила, что в каких-то сказаниях времен аль-Мутанабби и Антары Абу-ль-Фавариса упоминались предметы, вполне могущие оказаться луками и стрелами. Видимо, в эмирате этот вид оружия так и не смог перестать быть вещью, став Блистающим, и постепенно вымер.

Последняя мысль о вымирании принадлежала не старухе, а Единорогу.

Но не тяготы пути, и не шулмусские луки, и даже не смерти некоторых раненых — чуть не сказал: «К счастью, не наших раненых», — и обрадовался, что не сказал — не это заботило меня больше всего.

Просто я по мере продвижения вперед все больше превращался из человека в религиозный символ.

Меня опекали (когда я возмущался — меня опекали незаметно), мной восхищались (когда я злился — мной восхищались издалека), мне поклонялись (когда я протестовал — мне поклонялись вдвойне).

Шулмусы обращались ко мне не напрямую, и даже не косвенно, а как-то отстраненно, словно я и не присутствовал здесь, среди них, не ел те же лепешки и не пил ту же воду.

— Не хочет ли Асмохат-та испить воды?

— Пусть Асмохат-та придержит Мангуса У — впереди черный песок…

— Угодно ли чешуерукому перейти в тень?

И все это с поклоном, потупив взор…

На первых порах я посчитал такой способ общения свойственной Шулме традицией, и как-то раз заявил Кулаю на смешанном шулмусско-хакасском:

— Не передаст ли Кулай-нойон мне вон тот кусочек солонины?

Кулай закашлялся, подавившись недожеванной лепешкой, поспешно передал мне указанную солонину и удрал к лошадям, не закончив ужина.

И я понял, что мне достаточно ткнуть пальцем, чтобы дети Ориджа сломя голову бросились в указанном направлении — хоть за солониной, хоть за смертью, хоть куда.

Не могу сказать, чтобы это доставляло мне удовольствие.

Зато давило похлеще панциря на жаре.

Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться — подлинность Асмохат-та была для детей Ориджа единственной возможностью остаться в живых. Окажись я лжецом — за их жизни в Шулме никто не даст и сломанного клинка.

Единственного за все.

Но не одни шулмусы — мои прежние знакомцы по Кабиру и Мэйланю обращались со мной с почтительностью, доходящей до подобострастия. Однажды, когда ориджиты всей толпой ускакали вперед что-то разведывать, я собрал оставшихся и потребовал прекратить это безобразие.

Иначе я и сам уверую, что я — Асмохат-та.

Все переглянулись.

— Друдл говорил, что он — дурак, — прогудел Коблан Фаризе, словно пытаясь объяснить ей странность моего поведения. — Я имею в виду, что Чэн — дурак. А Асмохат-та — тот велик и могуч.

— А-а-а, — вместо Фаризы понимающе закивал Асахиро. — Тогда ясно.

— Что вам ясно?! — заорал я. — Что вам всем ясно?! Кто-нибудь может со мной поговорить по-человечески?!

— Нет, — жестко отрезал Кос. — Никто не может. Иначе любой из нас сможет забыться и заговорить с тобой по-человечески при посторонних. Или нас могут подслушать — а мы будем в тот момент говорить не по-кабирски. Или еще что. А для шулмусов ты — Асмохат-та. На веки вечные. Терпи, Чэн-в-Перчатке.

— Терпи, — сочувственно повторила Чин.

«Терпи, Чэн, — беззвучно поддержал меня Единорог. — Я вот тоже терплю… знаешь, как они меня называют? Могучий Палец бога Мо! Вот уж Скользящий Перст обрадовался бы…»

Я знал, кто кого и как называет. И понимал, что не прав.

Если б еще от этого мне становилось хоть чуточку легче…

Особенно резко я ощутил свою новоявленную значимость, когда Кулхан внезапно закончился и мы носом к носу столкнулись с шулмусской заставой из восьми человек. Они не представляли угрозы для нас, они даже не успели к нам подъехать — но я сразу же оказался во втором ряду и передо мной замаячили спины Коса, Фальгрима, Асахиро, Кулая, закрывая собой великого и могучего Асмохат-та; а за мной сомкнулись в боевой готовности остальные, готовые яростной лавой охватить меня с двух сторон и выплеснуться вперед, если первый ряд падет и Асмохат-та окажется перед врагом.

Они готовы были убивать за меня.

Они готовы были умирать за меня.

Чем я мог оплатить это?

Не знаю…

Пока я предавался размышлениям, Кулай успел надерзить сторожевым шулмусам во имя мое, те успели выпустить в него пару стрел, Гвениль и Но-дачи пресекли это в самом прямом смысле, и заставщики благополучно удрали.

Неплохо для начала.

А то кто бы оповестил моего любимого внука Джамуху о прибытии его любимого деда? Вернее, последнего воплощения его любимого деда?!

Этому Кулаю дай волю — он во имя меня такого натворит…

Мы ехали по Шулме.

Вот уже третий день мы ехали по Шулме.

2

…Раздраженное ржание Демона У вывело меня из задумчивости.

Первое, что ввергло меня в недоумение — это непривычное построение нашего отряда. Непривычное, потому что я внезапно оказался впереди, за мной полукругом выстраивались мои соотечественники, а уже за ними сбились в кучу дети Ориджа, напоминающие испуганных овец, жмущихся под защиту сторожевых псов.

Вторым поводом для пожимания плечами была осенняя степь перед нами, на удивление безопасная и пустынная. Если не считать приближающегося одинокого человека, ведущего под уздцы неказистую лошаденку.

А так — никого и ничего.

Если не считать… зачем его считать, человека этого? Один себе и один, как ни считай…

Да и то — будь перед нами войско — дали бы мне оказаться первым? Вряд ли. Небось, заставили бы назад спрятаться, а еще лучше — в землю зарыли бы!

На время.

Для безопасности.

— Кто это? — спросил я по-кабирски.

Еще в Кулхане мы решили, что благоразумнее будет не обучать шулмусов говорить по-нашему.

— Это шаман Ур-калахая, — из-за спины сообщил Асахиро, и меня неприятно резанули нотки суеверного страха в его голосе. — Служитель Безликого.

Ясно… как восемь дозорных, так Асмохат-та назад, а герои — вперед! А как служитель какого-то Безликого — так все наоборот…

Что ж это за Безликий такой?

— Давайте-ка я его за уши приволоку, — кровожадно заявил Фальгрим и, не дожидаясь разрешения, погнал коня к неспешно идущему человеку.

Я наблюдал, как громада, носящая имя «Фальгрим на лошади», поравнялась с шаманом и нависла над ним; затем шаман поднял голову и посмотрел на Беловолосого. Взгляд был коротким и острым, как умелый выпад, после чего шаман так же неторопливо продолжил путь, а Фальгрим круто развернул коня и поскакал к нам.

Когда я взглянул в лицо Беловолосому, то меня поразили его глаза. Они были высечены из серо-голубого льда и оттаивали медленно, слишком медленно, чтобы Беловолосый мог видеть. Во всяком случае, сейчас он не видел ничего.

Или видел нечто, невидимое нам.

Эспадон Гвениль озабоченно подпрыгивал, лежа поперек конской холки.

— Что это с ним? — прозвенел он, когда Фальгрим проезжал мимо нас. — Я… я его не чувствую! Нет, уже потихоньку начинаю… Единорог, спроси у Чэна — Фальгрим в порядке?

— Не знаю, — отозвался Единорог-Я. — Но скоро узнаю.

И я пнул Демона У пятками в бока.

При моем приближении шаман остановился. Я трижды объехал вокруг него — вокруг довольно-таки щуплого человечка в длиннополом и просторном халате, от ворота до подола увешанном какими-то побрякушками из темного металла. Волосы шамана были белыми — не бело-льняными, как у Фальгрима, и не мутно-седыми, как у старого Тохтар-кулу (тем более что служитель Ур-калахая был отнюдь не стар, не намного старше меня самого), а молочно-серебряными, и такой цвет волос я встречал впервые в жизни.

Сам шаман все время смотрел себе под ноги, словно боясь споткнуться, так что я не видел его лица — но меня не покидало впечатление, что этот маленький беззащитный человечек, не имеющий при себе никакого оружия (а он его не имел или прятал на редкость успешно), уже успел узнать обо мне все, что можно узнать при самом внимательном рассмотрении.

— Я вижу того, кто называет себя Асмохат-та? — наконец осведомился шаман, по-прежнему не поднимая головы. — Да?

Речь шамана была глухой, но внятной; и еще более похожей на хакасскую, так что я сразу понял почти все.

Особенно насмешку, скрытую в обращении.

— А я вижу того, кто осмеливается задавать подобные вопросы? — отозвался я.

Шаман еле слышно хихикнул. Похоже, он тоже понял, что хотел, и это позабавило его.

— Степь еще не знает о появлении Асмохат-та, — задумчиво произнес он.

— Но если Джамуха Восьмирукий успеет узнать первым и послать тумены своих всадников в нужное время и в нужное место — степь может вообще не узнать об Асмохат-та или узнать, когда будет поздно.

Внутренне я не мог с ним не согласиться.

Но внешне…

— Ты надоел мне, глупый человек! — я выговорил это самым зловещим шепотом, на какой был способен, и слово «человек» прозвучало так, как если бы я сам человеком ни в коей мере не являлся. — Тебе ли решать, что рано, а что — поздно?!

Шаман Ур-калахая резко поднял голову — и я словно с размаху налетел на его глаза.

Черные-черные.

И в них что-то шевелилось.

Я невольно потянулся вперед, чувствуя, как тварь на дне черного взгляда неслышно и неумолимо зовет меня к себе, как она лениво выползает из склепа глазниц и сама движется ко мне, цепко хватаясь за липкую ниточку, протянувшуюся между нашими душами, и вот она уже внутри меня, копошится, ищет, вынюхивает — и ей навстречу встает Кабир, и башня Аль-Кутуна, подле которой все началось, и…

И будто сполох холодного пламени пронесся над миром, перечеркивая его — нет Кабира, нет башни, нет видений, нет насильно высасываемой памяти, а есть бесстрастный меч в железной руке, и черная тварь бежит в страхе, прячась за дрогнувшими веками, стремясь скрыться, исчезнуть, не быть…

Я ощутил знакомую рукоять Единорога под пальцами аль-Мутанабби; и рукоятью ощутил пальцы.

Единорог был в ножнах.

И еще он был во мне.

— Ты ищешь смерти? — спросил Я-Единорог у отвернувшегося шамана.

Голос мой плавился ледяным звоном, заставляя служителя Безликого зябко передернуться.

Он отрицательно покачал головой, и во взгляде шамана больше ничего не двигалось само по себе.

Сейчас там звездами в ночи, рыбьей чешуей в омуте мерцали искорки удивления.

Мерцали — и гасли одна за другой.

— Нет. Я хочу отвести Асмохат-та в такое место, где у него будет возможность размышлять без лишних опасений.

Все-таки он произносил «Асмохат-та» без должного уважения, к которому я, надо признаться, успел привыкнуть.

— Меня зовут Куш-тэнгри, — подумав, добавил он, шулмус с незапоминающимся лицом, черным взглядом и серебряными волосами. — Многие называют меня Неправильным Шаманом.

Я равнодушно кивнул.

Я не знал, какими должны быть правильные шаманы.

3

…Лошаденка нашего неожиданного попутчика резво трусила рядом со мной во главе отряда. Демон У сперва пытался протестовать против такого соседства — но лошаденка искоса глянула на него, и Демон угомонился, а я заподозрил лошадь в принадлежности к шаманскому сословию.

В белесом небе прозвучал еле слышный птичий крик, подобный стону, и, затихая, унесся вдаль.

— Гуси, — сказал Куш-тэнгри, Неправильный Шаман. — Тепла ищут. А улетать больно. Оттого и кричат…

Я задрал голову и с трудом различил клин гусей — или не гусей? — медленно продвигающийся на юг.

— Двое не долетят, — продолжил Куш-тэнгри, почесывая свою лошадь между ушами. — Сизый к вечеру отстанет. А тот, что с черным хвостом, до завтрашнего полудня выдержит. Ишь, бедняга, надрывается…

Я еще раз глянул в небо. Сизый, значит, к вечеру отстанет… Нет, по-моему, шаман не собирался морочить мне голову. Хотя все же заморочил, собирался или не собирался…

— Хуш! — прикрикнул шаман.

Его лошадь без особого вдохновения прибавила ходу. Я же наоборот — незаметно натянул поводья и придержал Демона. Сам не знаю зачем.

Из упрямства, должно быть…

— Коблан, перебирайся сюда! — донесся из-за моего плеча голос Асахиро. — Тут Тохтар-болтун о проводнике нашем глазастом сказки рассказывает. Джир о том, как Куш-тэнгри гурхану Джамухе будущее предсказывал! Давай, подъезжай, я тебе его сам спою, джир этот, чтоб покороче было!..

Говорил Асахиро по-кабирски и, похоже, не столько для Коблана, сколько для меня.

— Угу… — раздалось за спиной, и гулкое эхо этого «угу» стало смещаться вправо — Коблан перебирался поближе к Асахиро.

— Ты понимаешь, Коблан, — негромко, но вполне слышно продолжил Асахиро, — в Шулме очень много богов и очень много шаманов. Творец их знает, шулмусов этих, зачем они себе столько насочиняли?! Желтый Мо — покровитель воинов и владыка смерти, Гэнтэр — бог воров и конокрадов, Кылчи-ара родам у женщин помогает, Лысый Боортун овец охраняет, на той сопке Чилтай-охотник зверей гоняет, на этой — Ултай-лекарь травы целебным соком поит…

— Это покороче? — буркнул Коблан. — Тогда я лучше Тохтара послушаю.

— И не поймешь ничего, — отрезал Асахиро. — Тохтар говорит быстро и много, а ты понимаешь медленно и мало. Так вот, богов много, шаманов еще больше, а Ур-калахай, Безликий, один. И служителей у него всего десятка полтора, если не меньше. Другим богам каждый день в лицо заглядывать надо — не хмурятся ли? — а у Безликого лица нет, заглядывать некуда, ему и этих шаманов хватает.

Асахиро снова понизил голос.

— И как служители Ур-калахая опасаются чаще положенного Безликому надоедать, так и шулмусы не любят этим шаманам в лицо смотреть. Очень уж побаиваются их проклятий… чьи-чьи злые слова, а проклятье шамана Ур-калахая редко когда мимо проходит! Потому и живут они у священного водоема, вдали от всех, и по степи нечасто ездят — все, кому нужен шаман Безликого, сами к нему приходят.

— Так священный водоем — он же в тени плаща Желтого бога Мо! — заявил непонятливый Коблан. — Ну и жили б там служители Мо — при чем здесь Безликий?!

— У Мо нет служителей. Ему воины любого племени служат — воинской доблестью и смертью врагов. Иной службы Желтый Мо не приемлет. Просто местность вокруг священного водоема заповедная, на ней испокон веку ни войн не было, ни крови не лилось. Вот поэтому каждый шулмус может туда безбоязненно приехать и шамана Ур-калахая о судьбе своей спросить.

— Пророчествуют, значит, — вяло поддержал разговор кузнец. — Ну и как, сбываются их пророчества?

Асахиро помолчал.

А потом ответил.

— Всегда, — ответил Асахиро. — Всегда сбываются.

4

«Ты суеверен?» — спросил меня Единорог.

После того боя, в котором смешались круги Шулмы и Кабира, отдал жизнь за гордость упрямый нойон Джелмэ; после того боя, когда я впервые пристально взглянул на руку аль-Мутанабби и вслед за волной ужаса испытал внезапное облегчение, почувствовав, что эта рука — моя, какой бы она ни была; после того боя я совсем по-иному ощутил связь с Единорогом.

И не только с ним, о чем — позже.

Мне уже совершенно не надо было касаться его рукояти железными пальцами, чтобы превратиться в Меня-Единорога. Я мог это сделать в любое время и даже на немалом расстоянии, разделявшем нас. В Кулхане мы проверяли эту способность, когда Кос, взяв Единорога (никому, кроме ан-Таньи, я б его не доверил), уезжал вперед с ориджитами-разведчиками. Спустя четыре часа я оставался Мной-Единорогом, еще в течении трех часов мы могли переговариваться с некоторым напряжением, а потом разведчики повернули обратно — и, надо заметить, я немало обрадовался, когда Единорог во плоти вернулся ко мне.

Более того, я научился разговаривать с Обломком — но его-то я обязательно должен был касаться железной рукой.

Я научился разговаривать с Обломком — и это не всегда доставляло мне удовольствие. О, отнюдь не всегда! — потому что теперь Дзю напрямую высказывал мне все то, что раньше смягчал Единорог.

Вру. Я рад был слышать Дзю.

Иногда мне казалось, что я говорю с Друдлом.

Остальные люди и Блистающие — объяснить им всем, кто они есть, на этот раз оказалось проще, поскольку я объяснял не один — так вот, остальные люди и Блистающие разговаривать друг с другом, понятное дело, не могли, зато проявили недюжинные способности в умении почувствовать настроение и состояние своих… э-э-э… спутников.

Гвениль уже точно мог сказать, когда Фальгрим зол, а когда добр, но голоден — что случалось редко, ибо доброта не была присуща голодному Фальгриму; Чин начинала грустить и веселиться одновременно с Волчьей Метлой, причем обе отдавали себе отчет в этом «одновременно»; и Махайра не раз предупреждал Единорога-Меня, когда Диомед еще только собирался острить.

Но больше всех преуспел в этом деле Сай. Если Заррахид прекрасно понимал, когда Кос ведет себя серьезно, а когда — нет, то Сай умудрялся ловить даже те моменты, когда Кос притворялся серьезным, до конца не зная сам, что притворяется.

И эсток втайне (вернее, это ему казалось, что втайне) гордился Саем, как гордятся способным учеником или младшим родичем.

И Беседовать нам с каждым днем становилось все интереснее.

Поэтому, когда Гвениль крикнул, что не чувствует Фальгрима, я перестал сомневаться в очень простой истине, сродни истине Батин — первый выпад в Беседе под названием «Шулма» был сделан.

Я ушел от выпада, подъехав к шаману и выиграв странный поединок.

Могут ли души Беседовать?

Судьба отодвинулась на шаг, и мы слегка позвенели клинками — поговорив с Неправильным Шаманом о гусях, которых не было видно.

Или которые были видны только ему.

Фальгрим к тому времени полностью отошел от общения с шаманом и ехал непривычно понурый и молчаливый.

И вот удар исподтишка — пророчества, которые сбываются.

А я-то надеялся, что в Шулме меня будет ждать только Джамуха-батинит!..

«…Ты суеверен?» — спросил меня Единорог.

Тусклые, оказавшиеся совсем не тем, что ожидалось вначале; ассасины, пугало снов и сказок, едущие теперь позади меня… и невозможная степь по эту сторону Кулхана, чью плоть с хрустом давили копыта вороного Демона из мэйланьских конюшен, отчего ноги мои были до колен забрызганы липким соком осенней Шулмы…

Суеверен ли я?

«Нет», — хотел ответить я.

— Не знаю, — ответил я.

— Вот и я не знаю, — тоскливо согласился Единорог.

— А я знаю, — заявил Дзю, то ли подслушивавший, то ли догадавшийся о нашем разговоре, то ли вообще имевший в виду что-то свое. — Знаю, но вам не скажу.

5

Куш-тэнгри по-прежнему ехал впереди, не оборачиваясь, но теперь я знал, куда ведет нас Неправильный Шаман.

К священному водоему.

Могиле Блистающих и обиталищу Желтого Мо.

К месту, где не воюют.

Интересно, осмелится ли Джамуха, взошедший на престол Шулмы по ступенькам преклонения перед воинской доблестью, нарушить этот запрет, напав на нас там?

Да или нет?

С одной стороны он — внук Желтого Мо и гурхан степей, а с другой — святость места, витающий над водоемом дух самого Мо и явившееся туда воплощение, то есть Асмохат-та, хоть истинный, хоть ложный, что надо доказывать…

Прав шаман — время для размышлений у нас, похоже, будет. Или оно есть, началось, сдвинулось с места — время для мудрых размышлений, время для глупых размышлений, для веселых и невеселых, для первых и последних…

А может, и не только для размышлений.

Кулай говорил, что часть вольных племен отказалась ломать прут верности перед Джамухой. Но даже идя против Восьмирукого, захотят ли они пойти за Асмохат-та?! Я и думать-то не хочу, скольких пришлось бы убить, чтоб перевесить Джамуху на весах Шулмы… ни думать не хочу, ни убивать.

И не буду. Не мое это дело, не моя радость — чужие уши в карманы складывать!

Более того — люди людьми, а как добиться, чтобы Дикие Лезвия зазвенели на нашей стороне?!

О Творец, не превращаюсь ли я, человек Чэн Анкор, в Твое оружие?! В мертвую вещь, не имеющее собственной воли оружие, покорное Твоей равнодушной деснице?!..

— …и пришел Куш-тэнгри в ставку Джамухи через день после большого курултая, где был вручен Восьмирукому бунчук гурхана о семи хвостах, — вернул меня к действительности голос Асахиро. — А когда предложил шаман Восьмирукому пророчествовать о судьбе владыки, то сперва согласился на это Джамуха, но после жестоко посмеялся над служителем Безликого!..

Я вновь ощутил в себе ищущий мрак взгляда Куш-тэнгри, проникающий в заповедные глубины души темный клинок, идущую по следу памяти тварь… Нет, непохож был щуплый шаман на человека, над которым можно просто так посмеяться, да еще и жестоко!

Во всяком случае, сделать это безнаказанно.

— Во время обращения к Безликому вынимает воин из ножен свой клинок и держит его за рукоять, стоя у начала, а шаман Ур-калахая берется за лезвие, становясь у завершения. И смотрят потом воин и шаман, исток и исход, в глаза друг другу, пока не перестают видеть земное, прозревая ткущееся на небесах.

Асахиро говорил медленно и певуче, и я слышал его, степь да ровный перестук копыт.

— Только на этот раз не взглянул Джамуха в лицо Куш-тэнгри. Едва пальцы шамана сомкнулись на мече гурхана, как рванул Восьмирукий Чинкуэду, Змею Шэн, к себе и разрезал шаману ладонь до кости. И смеялся гурхан — дескать, не тягаться Безликому с Желтым Мо, как мясу шаманскому не тягаться с отточенной сталью, и никому из смертных не дозволено провидеть судьбу Джамухи! Смеялись воины, стоявшие вокруг, но невесел и угодлив был их смех, а шаман прошел сквозь смех и позор, не зажимая раны, и ладонь его ухмылялась алым ртом. Дик и страшен был взгляд Куш-тэнгри — настолько страшен, что трое воинов, не успевших вовремя отвернуться, умерли через день в муках…

Асахиро резко замолчал, потому что неспешно трусившая впереди лошаденка шамана как-то незаметно повернулась мордой к нам, а хвостом к священному водоему — и спустя совсем немного времени Куш-тэнгри уже снова был рядом со мной.

Я готов был дать голову на отсечение, что шаман не мог слышать рассказа Асахиро, а если и слышал, то ничего не должен был понять — но шаман, ничего не сказав, протянул ко мне худую правую руку ладонью вверх.

Ладонь пересекал вспухший белый шрам. Он тянулся почти вплотную к линии жизни, обрываясь у запястья, словно кто-то хотел начертать новый жизненный путь Неправильному Шаману, но сделал это грубо и нерадиво.

Новый путь… но не Путь Меча, а путь, проложенный мечом. Шрам, оставленный злой насмешкой и необходимостью всегда и во всем доказывать свое превосходство.

Одуряюще-терпкий запах степи, тронутой осенним увяданием, вдруг ударил мне в голову, отчего окружающий мир стал до боли, до головокружения реальным, став миром, где приходится жить всерьез, жить однажды и навсегда, или не жить вовсе…

Ладонь Куш-тэнгри сжалась в кулак, сминая шрам.

— Служители Ур-калахая не проливают чужой крови, — сурово сказал Неправильный Шаман. — Нигде и никогда. Но это не мешает нам проливать свою.

Вокруг нас была Шулма.

В нас была Шулма.

А передо мной на нелепой лошади, одетый в нелепый халат, сидел Кабир.

Я-Единорог пристально смотрел на человека, в котором жил Кабир, на человека, чье время и место остались у меня за спиной, в прошлом, в моем прошлом и его будущем; на человека с серебряными волосами, который не проливал чужой крови.

— И поэтому мы не носим оружия, — закончил Куш-тэнгри.

— А мы носим, — отозвался я, думая о своем. — Мы носим. Но еще совсем недавно мы тоже не проливали чужой крови. Только свою.

Асахиро еле слышно застонал.

— Это невозможно.

— Это возможно.

— Где? — спросил Куш-тэнгри. — В Верхней Степи? В раю?

— В раю, — грустно согласился Я-Единорог.

Глава 23

1

…Желтый бог Мо сидел на самом краю своего священного водоема и, закусив верхними клыками оттопыренную нижнюю губу, задумчиво глядел куда-то вдаль.

Бог грустил. Наверное, оттого, что был не очень-то похож на меня. Или это я был не очень-то похож на него. Только я уж от этого никак не грустил.

Хотя отдаленное сходство все-таки наблюдалось.

Разумеется, у меня отсутствовала всякая саблезубость, просто и незамысловато выпирающая наружу. Да и голова моя, надеюсь, не в такой степени напоминала змеиную. Взгляд… вот за взгляд не поручусь. Возможно, в какие-то моменты у меня тоже бывает такой взгляд — пустой, цепкий и холодный, от которого становится зябко и пасмурно в самый жаркий день, и хочется куда-нибудь спрятаться, а спрятаться некуда. Да, наверное, бывает. Но редко. И хорошо, что я сам этого не вижу.

Шишковатый гребень? Если и смахивает на шлем, то весьма отдаленно. Равно как и складчатый плащ Мо — на мою марлотту. А телосложение у Желтого Мо завидное, в полтора меня будет, хотя это и не так существенно… Чешуя, подобная панцирю? Тут все сходится, у меня почти то же самое — доспех, подобный чешуе. А руки у Мо и впрямь как две латные перчатки! И длиннющий указательный палец на правой, направленный в глубину священного водоема. Длиной как раз с Единорога… А на левой лапе-ручище большой палец отведен в сторону, и указательный — тоже длинней обычного, но не так, как на правой — небрежно устремлен вверх. Весьма, весьма смахивает на Обломка…

— Вылитый, — буркнул Дзюттэ.

— Похож, — согласился Единорог.

— Угу, — кивнул я. — Хотя… вы это о ком?

— Я о тебе, — заявил Дзю в пространство.

— И я о тебе, — с той же неопределенностью отозвался Единорог.

— И я о тебе, — решил не нарушать единогласия я.

И мы замолчали.

А еще Желтый Мо был почему-то не желтый, а зеленый. Зеленоватый. С некоторой желтизной. Желтоватый с прозеленью. Или все-таки желтый?!

Я поморгал и решил, что, в конце концов, это не мое дело. Хотя статуя очень выразительная. Впечатляет. И работы превосходной. Ох, сомнительно, что ее ваял какой-нибудь скульптор-шулмус. Этот бы наваял… Но если не шулмус — то кто? Еще одна загадка. Которую я разгадывать не буду. Не до того сейчас. Да и как ее разгадаешь? Разве что у самого Мо спросить: «Здравствуй, приятель, это я, Асмохат-та, то бишь твое последнее земное воплощение! Позволь спросить, дорогой…»

Не позволит, небось…

Мы приблизились к самому краю водоема и с некоторым трепетом заглянули внутрь. Вода слегка рябила, но была достаточно прозрачной, чтобы не скрывать дна — и на дне водоема, в грязном иле, лежали гнилые и ржавые останки Блистающих.

Десятки — если не сотни.

Это была огромная могила.

Мы стояли, держась за руки и рукояти, — Я, Единорог и Обломок — и участь тех, кто не захотел отказаться от сути и призвания Блистающего, казалась нам в тот миг едва ли не лучше собственной.

А потом я повернулся и, по-прежнему не говоря ни слова, направился к ближайшему шатру, где меня уже ждал Куш-тэнгри, Неправильный Шаман.

Когда я сел прямо на землю рядом с шаманом, тот словно и не заметил этого. Не дрогнули полуприкрытые веки, дыхание не всколыхнуло грудь, и неведомые дали, по просторам которых блуждал сейчас серебряноволосый шаман, не отпустили его обратно. Он был — там. А я — здесь. Я сидел и смотрел. На большие бурые шатры, похожие на гигантских животных в выцветших после линьки шкурах. На чахлые деревца с удивительно-яркой зеленой листвой и на желто-серые колючие кусты, растущие по соседству. На моих спутников, разбивавших лагерь неподалеку от бурых шатров — обиталищ шаманов Безликого, служителей Ур-калахая.

Я сидел и просто смотрел.

Водоем Желтого Мо находился в низине, окруженной невысокими пологими холмами. Здесь проходила граница двух степей. Юго-восточнее, там, откуда мы пришли, простиралась степь, в немалой мере обожженная дыханием Кулхана. А северо-западнее начиналась степь свежая, вспененная горьким ветром, та степь, увидев которую, я понял — вот она, Шулма. Вот здесь живут племена шулмусов, пасут свои неисчислимые табуны и стада, спорят о воинской доблести, совершают набеги друг на друга… И еще где-то там есть великий гурхан Джамуха Восьмирукий.

Мой любимый внук.

И прямая короткая Чинкуэда, Змея Шэн.

…Здесь проходила еще одна граница. Она незримо тянулась по гребням холмов, окружавших священный водоем. Внутри этого круга властвовали боги. И все, кто входил в этот круг, попадали под их защиту.

У священного водоема не проливалось крови.

Здесь был малый Кабир.

«Здесь Шулма, — с упреком бросил Единорог. — А в водоеме гниют трупы моих братьев.»

«Извини, — склонил голову я. — Ты прав. А я не прав. Просто мне очень хочется домой…»

«Да, Чэн. И мне.»

И все-таки мы находились внутри круга, хотя предпочли бы до конца дней своих оставаться снаружи.

И подальше.

Я невольно обвел взглядом границу священного места и повернулся к Куш-тэнгри, услышав слабый мелодичный перезвон побрякушек на его халате.

Шаман уже возвратился из своих непонятных внутренних странствий и теперь глядел на меня.

— Будем говорить, Асмохат-та? — спросил Куш-тэнгри, Неправильный Шаман. — Да?

Его привычка после почти любого вопроса спрашивать еще и «Да?», словно собеседник и без того не ответил бы, поначалу раздражала меня, но здесь, в тени плаща Желтого Мо, то ли я стал терпимее к повадкам Куш-тэнгри, то ли его «Да?» стало мягче и естественней.

— Будем, — согласился я.

— Будем, — в один голос подтвердили Единорог и Обломок.

Но их шаман не услышал.

Он просто слегка вздрогнул, встал и направился к шатру.

Не оглядываясь. А я перед тем, как последовать за ним, махнул рукой случившемуся неподалеку Косу — чтобы тот подошел и помог мне снять панцирь.

И без божественного вмешательства ясно — чем-чем, а доспехом аль-Мутанабби мне Неправильного Шамана не удивить.

Да и не собирался я его ничем удивлять.

2

В шатре царил сумрак; расположенный в центре очаг не горел, но тепло от него еще сохранялось. Только сейчас я почувствовал, что снаружи было отнюдь не жарко.

Осень, однако… пора привыкать.

Мы опустились на ворсистую кошму друг напротив друга, и я выжидательно уставился на Куш-тэнгри. Смотреть ему прямо в глаза я до сих пор немного опасался, смотреть ниже было бы неудобно — еще решит, что я ему в рот заглядываю — и я перевел взгляд вверх, туда, где высокий гладкий лоб шамана переходил в зачесанную назад гриву его странных волос.

Куш-тэнгри слегка улыбнулся — дрогнули уголки губ, наметились ямочки на впалых щеках без малейших следов растительности, раздулись ноздри орлиного носа… и маска дикого безумного скульптора превратилась в довольно-таки располагающее к себе лицо.

— Это у меня с рождения, — сказал он, тряхнув серебряной копной и явно неправильно истолковав мой взгляд. — Просто тридцать три зимы тому назад у женщины из племени чиенов-овцепасов родился седой ребенок. А мудрые старейшины решили, что это не к добру, и маленького Куша бросили в степи. Спустя два с половиной года меня подобрали младшие шаманы Ултая-лекаря. Говорят, меня выкормила волчица… Не знаю. Не помню. А врать не хочу. Ултаевы целители осмотрели ребенка, который визжал и перекусал половину из них, и обнаружили все восемьдесят четыре признака будущего служителя Ур-калахая. Вот с тех пор я и живу здесь. А из-за волос прозван Неправильным Шаманом. И не только из-за волос. Так и стал из просто Куша — Куш-тэнгри.

Он вольно потянулся, хрустнув суставами, и закинул худые жилистые руки за голову. Отчего стал удивительно похожим на моего прежнего знакомца по Кабиру Сабира Фучжана, тоже обманчиво хрупкого и низкорослого. Для полного сходства не хватало только Лунного Кван-до где-нибудь в углу, с его древком в рост человеческий и огромным мерцающим лезвием. Да, сейчас Куш-тэнгри вел себя совсем иначе, чем при первой встрече, и мне все время приходилось напоминать себе, что я не дома и даже не в гостях, и что шаман отнюдь не Сабир — но небрежная откровенность Куш-тэнгри все равно вызывала желание ответить такой же откровенностью; тем более, что мы оказались чуть ли не сверстниками.

Если ему и впрямь тридцать три года.

— Так всю жизнь и помню себя слугой Безликого, — продолжал меж тем шаман, как бы излагая общеизвестные истины, знакомые всем (если он и сомневался в осведомленности новоявленного Асмохат-та, то старался это не выпячивать). — А шаманы Ур-калахая — они оружия не носят, крови не проливают, в чужие свары не лезут, кровавой пищи не вкушают, сон-гриба не нюхают, хош-травой не дымят…

— Араки не пьют, — непроизвольно вырвалось у меня.

— Почему? — искренне удивился Куш-тэнгри.

— Ну… не знаю, — замялся я.

— А у вас… э-э-э… там, в раю, араку разве с кровью делают?

— Нет. Бескровно.

— Или вы туда толченых сон-грибов подсыпаете?

— Ни в коем случае!

— Так с чего бы нам и не пить араки? — вопросил Куш-тэнгри, выволакивая из темного угла объемистый жбан, в котором что-то булькало.

А действительно, почему бы это нам и не выпить араки? Тем паче что я ее сроду не пробовал!

И мы выпили. Слабенькая она, арака эта, вроде вина, кисловатая, пенистая — короче, пьется легко. Первые три чашки — так совсем легко. А после четвертой и слова легче даваться стали.

— Вот если спрошу я тебя, Асмохат-та ты или нет, — вдруг, после очередной фразы ни о чем, заявил Куш-тэнгри, — так или ты не ответишь, или я не поверю. Спрошу я тебя: чем ты ориджитов убедил, что ты — Асмохат-та? Так опять или я не поверю, или ты не ответишь! Как ни спрашивай, что ни отвечай — конец один. Давай-ка лучше в игру сыграем. Кто выиграет, тот и спрашивать станет, а проигравший ему правдой платить будет. Да?

И не дожидаясь моего согласия, два горшочка глиняных к себе придвинул.

Дребезжало что-то в тех горшочках. Я один взял, гляжу — камешки до середины насыпаны. Галька речная, мелкая.

А Куш-тэнгри с другим горшочком ко входу в шатер приблизился, полог в сторону отбросил, чтоб светлее стало, затем вернулся и шагах в восьми от меня на кошму сел. Чашку с аракой перед собой поставил, горшочек с камнями — рядом.

Один камешек достал.

В меня кинул.

Я поймал и обратно отправил.

И он поймал.

Добавил второй камешек, на ладони покачал и оба мне послал.

Забава это мне была, а не игра.

Три камешка.

Четыре. Два сразу, третий и четвертый — миг выждав, один за другим…

Хорошо он, подлец, ловил, так и брал из воздуха, а пальцы мягкие-мягкие… Без суеты, без дерганья глупого, спокойно и уверенно… волчий выкормыш.

Это я в похвалу…

Пять камешков. И всякий раз, когда очередная галька звонко цокала о металл моей правой руки, в глазах Куш-тэнгри вспыхивал холодный черный огонь.

Мы кидали лениво, не торопясь, давая камням слегка зависнуть в воздухе, не больше трех одновременно, но все-таки, все-таки, все-таки…

Шесть.

А на семи он сломался.

Пять взял, шестой локтем отбил, седьмой ему в чашку плюхнулся.

Белыми брызгами халат залил.

А я не о вопросах умных думал, не об ответах правдивых, а о том, что если бы дети Ориджа хотя бы пяток камешков вот так ловить умели, то наше знакомство с ними по ту сторону Кулхана совсем иначе сложилось бы.

И вот этот человек утверждает, что никогда не брал в руки оружия?!

«И вот этот Придаток всю жизнь прожил без Блистающего?!» — отраженным эхом ударила меня мысль Единорога.

— Ну! — властно крикнул нам Дзюттэ. — Ну, что же вы?! Спрашивайте!..

И мы поняли, что и как надо спрашивать.

— Лови, шаман!

Я запустил в неподвижного Куш-тэнгри Обломком; а когда Дзю еще был в воздухе, пролетев две трети пути от меня до Неправильного Шамана, я прыгнул следом — и сумрак взвизгнул от боли и неожиданности, рассеченный Единорогом.

Он не соврал. Он действительно никогда не держал в руках оружия, этот удивительный человек, родившийся седым. Он поймал Обломка, но поймал так, как это не сделал бы ни один кабирец — за край гарды, и даже не подумал защититься им от удара, а попытался увернуться, и увернулся, но через мгновение острие Единорога уже упиралось в побрякушку на правом плече шамана.

Куш-тэнгри глубоко вздохнул и осторожно, кончиком пальца, отодвинул клинок в сторону.

Я забрал у него хихикающего Дзю и вернулся на прежнее место, пряча Единорога в ножны.

— Это был вопрос? — осведомился шаман слегка севшим голосом.

Я кивнул.

— И я на него ответил?

Я еще раз кивнул.

— А… а что я ответил?

— Что ты на самом деле не знал Блистающих…

— Что?!

— Неважно. Что ты не пользуешься оружием. Что ты говорил правду — раз не соврал здесь, то, скорей всего, был правдив и в остальном.

Куш-тэнгри отхлебнул араки, прополоскал ею рот, затем выплюнул злосчастный камешек, а араку проглотил.

— Ну а если я притворялся? — после долгой паузы спросил он. — Если я обманул тебя?

— Если ты успел столь быстро понять смысл моего вопроса и обмануть меня, — ответил я, — тогда это не я — Асмохат-та, а ты.

Дзю у меня за поясом наконец перестал веселиться.

— А он мне нравится, — неожиданно сообщил Обломок.

— И мне, — вздохнул Единорог.

Я налил себе из жбана.

— Ты нам нравишься, — сказал я Неправильному Шаману.

— Кому это — вам?

Я неопределенно помахал чашкой в воздухе, проливая араку.

— А можно, — с несвойственной ему робостью вдруг спросил Куш-тэнгри, кивком головы указывая на Дзюттэ, — можно, я его еще раз подержу? Нет, не сейчас, потом… Можно? Я… мне показалось, что он — живой.

И шаман замолчал.

— Дзю, ему показалось, что ты живой, — с удовольствием передал Обломку Единорог. — Слыхал?

— Да? Польщен, — вяло отозвался Обломок. — Скажи-ка ему: мне тоже показалось, что он — живой.

А я все вспоминал летящие камешки и летящих гусей.

Камешки ловил я и ронял он; гусей видел он и не видел я; а еще он знал, что случится с гусями завтра.

Галька, упавшая в чашку с пенящейся аракой; сизый к вечеру отстанет, а тот, что с черным хвостом…

3

…А потом я выбрался наружу из шатра и долго моргал, привыкая к свету и пытаясь понять — вот передо мной обеденные приготовления моих спутников, но для кого это, собственно, отдельно в маленьком котелке варится рис (да и откуда рис в Шулме?!) без мяса, зато с обилием каких-то сушеных овощей и трав?!

Потом объявился из-за моей спины Куш-тэнгри, и назначение риса сразу стало понятным, потому что шаман отогнал от котелка нерасторопного (по его просвещенному мнению) шулмуса, извлек из складок своего одеяния несколько кожаных мешочков и принялся сыпать в котелок по щепотке-другой из каждого, бормоча себе под нос и помешивая варево деревянной лопаточкой, возникшей непонятно откуда.

Пахло шаманское кушанье на удивление вкусно, ничуть не хуже мясного плова в большом общем котле — и мой желудок одобрительно забурчал. Впрочем, шаман не собирался угощать ни меня, ни кого другого — он снял котелок с огня и приступил к трапезе в одиночестве, уплетая еду той же деревянной лопаточкой с завидным усердием, как делал бы на его месте любой проголодавшийся человек — а не таинственный шаман Безликого Ур-калахая.

Видимо, не один я заинтересовался поварскими тайнами шамана — потому что после того, как котлы опустели, а животы наполнились, к Неправильному Шаману, не сговариваясь, подсели с двух сторон ан-Танья и Матушка Ци, и начали у него что-то выспрашивать, тыча пальцами в котелок. Куш-тэнгри охотно стал вытаскивать свои мешочки и показывать их этой любопытствующей парочке — полагаю, тайна съедобных приправ не была сокровенной тайной Безликого — и Кос немедленно вооружился костяным каламом, походной чернильницей и листом пергамента, намереваясь записать все услышанное.

Тут я отвлекся, заинтересовавшись разговором за моей спиной.

Ставший за последнее время поразительно миролюбивым Асахиро ковырялся в зубах длинной колючкой и подтрунивал над новоиспеченным нойоном Кулаем, а потом стал говорить на темы более общие и даже, можно сказать, возвышенные.

Говорили по-шулмусски и довольно-таки быстро, но я успевал улавливать смысл беседы.

— Убивать — плохо, — внушал шулмусам благодушно-сытый Асахиро, и шулмусы дружно кивали головами. — Убивать — очень плохо. Сперва вы друг друга, после мы друг друга, потом вы — нас, мы — вас… И что? Разве в этом доблесть? Не лучше ли уменье воинское без крови проявить, по-дружески, а затем вместе пойти араку пить?!

— Лучше, — подумав, изрек Кулай. — Гораздо лучше.

Шулмусы оживились, кое-кто рассмеялся, а Тохтар-кулу полез за бурдюком, поняв Асахиро слишком буквально.

Бурдюк убрали подальше — это Фариза расстаралась — старый Тохтар недовольно сощурился, почмокал губами и повернулся к Асахиро.

— Хорошо сказал Асахиро-эцэгэ, — исподволь начал Тохтар, и я отчетливо увидел, как в глазках старого лиса забегали хитрые огоньки. Эцэгэ — оно, конечно, эцэгэ, и скоро все мои приятели в «отцы» шулмусские выбьются, а некоторые даже и в матери… так вот, вряд ли Тохтар хоть слово без подковырки скажет, да и само «эцэгэ» для кабирского уха — нож острый…

— Хорошо сказал Асахиро-эцэгэ, вкусно, сладко, уши радуются, еще хотят… Убивать — плохо. Помню я — года два тому назад в племени аруданов у одного охотника младшая жена пропала. Ну, пропала — и пропала. Украли, небось. Бывает. Потом еще одной женщины не досчитались. И снова. Заволновались аруданы — враг женщин ворует, скоро всех украдет! Не злой ли мангус объявился?! Потом в степи жену охотника нашли. Мертвую. Кто убил? За что убил? Если мангус — почему не съел?! Если человек — зачем убил? Украсть — понятно, а убивать — глупо! Что с мертвой женщиной делать?! Позвали шамана. Пришел шаман Безликого, воинам в глаза посмотрел и на хромого табунщика указал. Вот он, говорит, женщин крадет. Глумится не по-мужски, а после убивает. Чтоб молчали, чтоб не сказали никому. Аруданы хромого табунщика к двум жеребцам привязали, жеребцов в степь погнали, кровавыми клочьями степь засеяли. Не пропадали больше женщины у аруданов. А я сейчас Асахиро-эцэгэ слушаю, уши радую, сердце радую, думаю: «Убивать — плохо. Лучше араку пить. Зря тогда аруданы хромого табунщика убили, совсем зря… араку с ним пить надо было…»

— Дурак ты, Тохтар, — оборвал старика побагровевший Асахиро. — Такого табунщика трижды убить надо было!..

Они еще о чем-то говорили — а я задумался совсем о другом. Были ли у нас в Кабире убийства — я имею в виду, раньше? Насилие? Вооруженные грабежи? Нет. Не было. Не слышал о таком — по крайней мере, до появления беглецов из Шулмы. Кражи, мошенничества, подлоги, взятки — были. Грешны люди, один Творец безгрешен… Но не казнить же человека за кражу?! Вот и обходились без смертной казни. Плетей всыпать — это да. Затем тюрьма есть, рудники, в конце концов!.. Но казнь?!

Хотя, с другой стороны, я прекрасно понимал аруданов.

Почему у нас не было своих хромых табунщиков? Мы что, лучше шулмусов? Нет, мы не лучше…

Тогда — почему?!

— Блистающие не дают, — услышал я внутри себя голос Единорога. — Мы насилия не приемлем… во всяком случае, раньше. Попробуй грабитель с голыми руками напасть на Придатка с Блистающим, да еще в Кабире — что выйдет? А если ты и сам вместе с Блистающим — так и не станете вы ни на кого нападать! Ну а бумагу поддельную написать или стянуть что — это мелочи, люди и без нас управятся, мы о том и знать не будем… Зато когда у ребенка человеческого с детства к Блистающему уважение, так он и взрослый его на дурное дело не поднимет. И себя замарать побоится, и клинок родовой…

Нет, я не во всем был согласен с Единорогом, но отчасти он прав. Для насилия нужно оружие, или хотя бы понимание того, что насилие — уже само по себе оружие… а Блистающие — это не оружие.

Но…

4

— Послушай, Единорог… чем, собственно, мы, люди эмирата и Блистающие, отличаемся от шулмусов и Диких Лезвий? Тем, что они убивают, а мы — нет? Так и мы способны на насилие… Ты слушаешь меня?

— Я слушаю тебя, Чэн. Продолжай.

— Я еще не все понимаю, но давай представим себе вот что… Гончар делает горшок. Это его ремесло — делать горшки. Оно его кормит, ремесло это, да и от горшка польза несомненная — можно продать, можно воды налить, можно еще что-нибудь. Ремесло гончара — горшки делать, ремесло садовника — выращивать айву и персики, ремесло ткача — полотно ткать… а ремесло воина? Шулмуса или Дикого Лезвия?! Что делает воин?

— Убивает, Чэн. Воин — убивает. Умело и быстро.

— Зачем?

— Чтобы выжить самому. Ремесло воина — умная ярость.

— Да. Умная ярость. Чтобы убить — и выжить. И взять себе имущество убитого, или его женщину, или его коня — но не это главное. Главное — чтобы выжить самому. И поэтому сколько ни называй это убийство доблестью, умением, подвигом или подлостью, или еще чем — важно, что это тоже ремесло. Ему учат, им сохраняют жизнь, им отнимают жизнь, оно приносит пользу, им можно торговать, у него свои тонкости и навыки…

— Да, Чэн. Это ремесло. Как гончар делает горшок — так воин убивает.

— А когда гончар делает не горшок, каких множество, а вазу? Единственную в своем роде? Каких до него не делал никто и никогда?! Если он неделями ломает себе голову над формой завитка на середине ручки этой вазы — хотя житейской пользы от этого завитка никакой?!

— Это искусство, Чэн. Не ремесло, но — искусство. Не польза, но — радость.

— А если воину плевать на жизнь и на смерть, если нет врага и нет ярости, а есть он сам и его меч, и отблески движущегося просто так, без житейской цели и пользы клинка чертят в ночном небе диковинный узор, и ноги танцуют, не касаясь земли, а кисточка на рукояти описывает спираль, ведущую в бесконечность, и нет пользы, а есть радость, и ты — это меч, а меч — это ты, это мир, это небо и перехлестывающее через край бренной плоти сознание бессмертия…

— Это искусство, Чэн. Это мудрая радость творчества, когда мы равны Творцу. Это шаг от ремесла к искусству, это два берега одного ручья — умная ярость воина-ремесленника и мудрая радость воина-творца. Это шаг от Дикого Лезвия к Блистающему, от пользы к красоте, от тела к душе!

— Да, Единорог. Есть состояние боя — и состояние Беседы. Есть враг — и со-Беседник. Ярость схватки и радость творчества. Бушующее пламя и невозмутимая водная гладь. Гордый Масуд и мудрый Мунир, огонь и вода… И когда мы творим Танец Меча — мы впитываем в себя чужую ярость и гнев этого мира, но переплавляем их в себе, как руду в горне, и удары наши быстры, они кажутся смертоносными, и торжествующий крик решающего движения заставляет зрителей вздрогнуть и затаить дыхание…

— …и мы уподобляемся смерчу, сметающему все на своем пути — но внутри мы спокойны и радостны, мы невозмутимы, и смерч наш никому не приносит вреда, ибо нет в нас злобы и гнева, они расплавлены и отлиты заново в форме Блистающего, и зрители…

— …и зрители чувствуют это, потому что они такие же, как и мы, они способны со-чувствовать, со-переживать, быть со-Беседниками! А если нет…

— …а если нет — они смотрят на нас со страхом и уважением, и помыслы убить нас умирают в них, не родившись… потому что огненные ручьи их злобы, их гнева и ярости влились в наше море, впитались в нашу душу, и бесследно растворились в нашем спокойствии…

5

Вот почему в Кабире не мог объявиться хромой табунщик-убийца! И злоба, и страх, и ярость — все это с рождения свойственно и человеку, и Блистающему, но нас с малолетства учат обуздывать эти чувства, перемалывать их на внутренней мельнице спокойствия, проходить путь от ремесла к искусству и, минуя кровавую битву, творить Беседу. А если мы молоды и еще не способны до конца постичь тайну сотворения воинского искусства — нам помогают другие, более мудрые, более спокойные, дальше прошедшие по Пути Меча. Все вместе, мы сделали этот шаг от орд Диких Лезвий и диких завоевателей к Блистающим и людям.

И этот шаг тоже был искусством.

А здесь, в Шулме, в нашем прошлом, ремесло по-прежнему остается ремеслом, умелое и быстрое убийство остается залогом собственного выживания, и боевая ярость кипит, не переплавляясь в душах неродившихся мастеров, и брызги этой лавы солоны и багровы…

Но тогда мы — мы, кабирцы, дети эмирата — неужели волею судьбы мы все отступили на шаг назад, попросту вернувшись к кровавому ремеслу?

Хороший вопрос.

Есть ли на него хороший ответ?

Я чувствовал, что ответ уже брезжит где-то на краешке моего сознания, и попытался ухватить его за вихор, не дать ускользнуть — и не дал.

Ответом была стена.

Стена, тупик, в который уперлись мы — и люди, и Блистающие эмирата. Мы отточили до почти немыслимого совершенства лезвия клинков и Мастерство Контроля; Беседы наши стали изящны и молниеносны, а мы сами — учтивы и беззаботны; мы наслаждались жизнью и своим искусством, мы забыли о истоках — грязных, кровавых, но человеческий ребенок тоже рождается в крови и стонах, а Блистающий — в огне и грохоте…

И мы действительно разучились убивать. Мы отсекли эту часть бытия — и я утверждаю, что это плохо, какими бы ужасными не показались мои слова. Потому что настал день, когда искусство столкнулось с насилием, и не смогло противостоять ему — мертвый Шамшер в пыли, моя отрубленная рука на турнирном поле, Друдл и Детский Учитель в проклятом переулке!

Чистое Искусство отвергло Ремесло, из которого когда-то родилось, потом попросту забыло о существовании предка — и поплатилось за забывчивость.

Тусклые и батиниты были неправы и правы одновременно; так же, наверное, как и мы.

А сейчас… сейчас мы умеем убивать. И умеем не убивать. Мы не всемогущи, и силам нашим есть предел, но мы способны выбирать, и дело не в ремесле и искусстве, не в жизни и смерти, а в выборе, который наш и только наш.

В свободном выборе.

В выборе между огнем Масуда и водой Мунира.

— Выбор… — задумчиво произнес Обломок, о котором я совершенно забыл, как и о том, что поглаживаю его рукоять рукой аль-Мутанабби. — Сделать шаг вперед, отказаться от ремесла и убийства, обретя искусство и радость… А если сделать еще шаг? От искусства — куда? Что — там? Там, где, быть может, все сливается воедино, где нет ни жизни, ни смерти, ни убийства, ни отказа от него…

Что — там?

Ремесло.

Шаг.

Искусство.

Шаг.

Что дальше?

Сумеем ли мы сделать этот шаг? Или мы уже шагнули, сами того не сознавая?

Еще один шаг по Пути.

Пути Меча.

Глава 24

1

— Щепоть сушеной травы чимук, два очищенных корешка-сухороста, полгорсти толченой желтуницы, топленое масло…

— Ты запомнил все с первого раза? — шаман удивленно глянул на Коса. — У тебя хорошая память. Почти как у меня.

— Я не запомнил, — в свою очередь удивился ан-Танья. — Я записал.

И продемонстрировал шаману свои записи.

Слово «записал» Кос произнес по-кабирски, поскольку по-шулмусски его не знал. Как, впрочем, и я. Но шаман догадался.

— Записал? — повторил Куш-тэнгри по-кабирски. — Вот этими значками? Все, что я говорил? Да?

Кос утвердительно кивнул.

— Говорящие знаки, — задумчиво протянул Неправильный Шаман, почесывая кончик своего внушительного птичьего носа. — Знаю. У нас тоже есть. Но другие. Ими нельзя записать то, что я говорил. Только самое простое. Пять дюжин воинов ушли в поход. Вернулись три дюжины и еще два. Сожгли стойбище маалев. Вот такое. Ваши знаки разговорчивее наших. Потом научишь.

— Научу, — охотно согласился Кос, а я вдруг обратил внимание, что при разговоре с шаманом ан-Танья держится особо предупредительно и безукоризненно-вежливо. Стараясь не смотреть в глаза.

Ну, тут я его понимал…

— Научу, — повторил Кос и помахал в воздухе своим листком. — А вы что, все это дословно помните? Я имею в виду — вы, шаманы?..

— Конечно, — равнодушно бросил Куш-тэнгри, подумал и уточнил. — Мы, шаманы. Воины не помнят. У воинов ветер в голове. Все слова выдувает. А нас с детства учат видеть и помнить. Или помнить и видеть. Вот…

Он мельком покосился на кучку ориджитов, отправившихся под предводительством Коблана обустраивать походную кузницу; покосился и тут же отвернулся.

— Сколько человек? — резко спросил шаман.

Как кнутом хлестнул.

Кос, тоже сперва глянувший в ту сторону, а потом снова воззрившийся на Неправильного Шамана, задумался, стараясь не поворачивать головы к ориджитам.

— Восемь, — неуверенно заявил ан-Танья. — И Коблан с Тохтаром.

— Семь, — отрезал шаман. — Семь ориджитов, ваш кузнец и хитрец Тохтар. Кто из них в шапках, кто — без?

Кос замялся.

— Ладно, — смилостивился шаман. — Пусть будет не кто. Пусть будет — сколько. Сколько шапок на девятерых людях?

— Пять, — буркнул Кос.

По-моему, наобум.

— Три, — подытожил шаман, и мне даже не захотелось его проверять. — У кого из девятерых волосы на уши падают, а у кого назад зачесаны?

Ан-Танья только руками развел.

— У кузнеца вашего волос курчавый, уши наружу торчат, — начал Куш-тэнгри, — у Тохтара волос мало, а вот уши закрыты; трое детей Ориджа конские гривы отрастили, скоро не то что ушей — глаз видно не будет… еще трое волосы ремешком повязали и назад забросили; один — плешивый. Совсем. Дальше будем или хватит? Да?

— Хватит, — в один голос сказали я и Кос.

— Шаман должен не смотреть, а видеть, — наставительно заметил Куш-тэнгри. — Шаман не запоминать должен, а помнить. Иначе он — плохой шаман. Жизнь понять не сможет. Пропажу найти не сможет. Судьбу узнать не сможет. Предсказать ее не сможет. Ничего не сможет. Такой шаман — и не шаман вовсе.

Кос понимающе кивнул, а Я-Единорог подумал: «Предсказывать. Судьбу узнавать. Гуси, камешки, волосы… глаза твои ненасытные. И вообще — как он узнал о моем прибытии? Как в степи нашел?»

Похоже, Куш-тэнгри мог многое такое, о чем мы понятия не имели. И это в Шулме, в дикой Шулме, где жизнь не стоит и треснувшей чашки! Крылось в уменьи шаманском нечто, связанное с шагом от ремесла к искусству, с яростью и радостью, с выбором между Масудом и Муниром…

И Я-Единорог еще подумал, что дело, наверное, не в памяти, остроте зрения или каких-то особых навыках (хотя и в них тоже), а в состоянии души, позволяющем сливаться с происходящим. Мы ведь тоже в состоянии Беседы успеваем многое, чего в обыденной жизни и заметить-то не успели!

— Будем говорить, Куш-тэнгри? — спросил я.

— Будем, — еле заметно улыбнулся Неправильный Шаман. — Только завтра. С утра. Да?

— Да, — ответил Я-Единорог, и двинулся к Коблану, громыхавшему языком почище молота — отчего ориджиты работали если не лучше, то значительно быстрее.

Завтра — значит, завтра.

2

А завтра оказалось совсем рядом.

И таким же, как вчера — шатер, шаман, и я с Единорогом и Обломком.

— Ты позволишь мне взглянуть на твое прошлое, Асмохат-та? — чуть ли не торжественно спросил Куш-тэнгри, усаживаясь напротив.

Нет, я не брал под сомнение возможности шамана. На его лице было написано, что он хочет не рассказ мой выслушать — а именно взглянуть. Самому.

Но стоит ли ему показывать?

— Стоит, — решительно заявил Единорог.

— Стоит, — согласился Обломок, злорадно сверкнув. — Нам скрывать нечего.

Я вслушался в это «нам», и мне стал ясен замысел Блистающих.

— Ну что ж, шаман, смотри, — я и сам внутренне усмехнулся, освобождая Единорога от ножен и протягивая его острием к Неправильному Шаману. — Так, что ли, это делается?

Куш-тэнгри, не поднимая глаз, протянул руку и неспешно сомкнул пальцы на клинке Единорога. Некоторое время ничего не происходило, я расслабился и пропустил тот момент, когда пытливо-мрачный взор шамана сверкнул навстречу мне подобно вороненой стали, и, проваливаясь во тьму, я успел крепче ухватиться за рукоять Единорога, и… и стать им.

Во тьме или при свете, здесь или нигде, вчера или завтра — один Меч встал спокойно против неба!

…Я знал, что Неправильный Шаман сейчас видит и чувствует то же, что и я. Но если я прекрасно понимал, что означает происходящее, и был к нему готов, то для шамана это было равносильно удару молотом.

И не одному удару.

Причем в самом прямом смысле слова.

Ведь сейчас я был Единорогом. И шаман видел прошлое — прошлое прямого меча, Блистающего из рода Дан Гьенов!

Он видел его рождение!

Вокруг полыхал огонь, вселенная неистово грохотала, я был раскален докрасна, и молот невидимого пока кузнеца-повитухи рушился сверху, раз за разом, сплющивая уродливые неровности, уплотняя мою плоть — и удары эти приятно-звенящей дрожью отдавались в рождавшемся теле, гибком, разгоряченном, юном, рвущемся жить!.. я рождался в огне и звоне, я выходил из горнила пламени, возбуждение все сильней охватывало меня, и сила ударов молота передавалась…

Испуганный крик расколол мир пополам — и через мгновение я, Чэн Анкор, вновь оказался в шатре Куш-тэнгри. Сам Неправильный Шаман неуклюже стоял на четвереньках — видимо, он упал вперед и едва успел опереться руками об пол, выпустив клинок Единорога. Как он при этом не порезался — а он не порезался — оставалось загадкой. Шаман изумленно смотрел на Единорога… на мою железную руку… и наконец наши взгляды встретились.

Без мрака и огня, просто, как и должны встречаться взгляды.

— Что… что это было? — прохрипел шаман. — Ад? Да?

— Прошлое, — честно ответил Я-Единорог. — Хочешь смотреть еще?

Но Куш-тэнгри, похоже, уже пришел в себя.

— Хочу, — твердо заявил он и, как показалось мне, без малейшего усилия и почти незаметно для глаза оказался сидящим на своем прежнем месте.

Он хотел смотреть.

— Ну что ж, смотри, — и я снова протянул ему Единорога.

На этот раз даже я — да что там я, даже Единорог не ожидал увидеть то, что возникло вокруг… что возникло в нас.

…Металл звенел о металл, кричали люди, бешено ржали кони, в горле першило от едкого дыма, и рука в латной перчатке, по локоть забрызганная дымящейся кровью, вздымала вверх тяжелый ятаган Фархад, который потом назовут иль-Рахшем, Крылом бури — и мощное лезвие, визжа от ярости, опускалось на головы врагов, рассекая шлемы и черепа, и скользил на плитах площади гнедой жеребец, а я, мятежный эмир Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби, все смеялся в порыве боевого безумия, и бежали оставшиеся в живых защитники Кабира, а за ними вдогон неслись воины на взмыленных…

Память. Память латной перчатки.

Восемь веков тому назад.

Когда мы возвратились в шатер, взгляд шамана прошел уже знакомый мне путь: с Единорога на мою правую руку, с руки на мое лицо…

И снова на руку.

— В первый раз мы ушли далеко, — выдохнул Куш-тэнгри. — Я никогда не заглядывал так далеко… тому аду было десять дюжин лет и еще немного. Но сейчас… Когда это было, Асмохат-та?

— Восемь столетий, — ответил Я-Единорог. — С того дня прошло восемь столетий, Куш-тэнгри, рожденный седым.

— И это был… это был ты, Асмохат-та? Да?

— Нет, это были другие воплощения Желтого бога Мо, — изрек язвительный Обломок, услышав вопрос шамана в изложении Единорога.

И я не нашел ничего лучшего, как повторить сказанное Обломком.

Шаман долго молчал.

— Может быть, может быть, — наконец произнес он со странной дрожью в голосе. — Теперь я готов поверить в это… Но не верю. Ты не сердишься?

— Нет.

— Тогда… тогда не позволишь ли ты мне все же взглянуть на ТВОЕ прошлое? На прошлое твоего нынешнего воплощения?

— Позволю.

И я в третий раз протянул ему Единорога — нет, это Единорог сам потянулся к Неправильному Шаману.

…На этот раз я ему показал. Я раскрылся, и мы ушли в Кабир, Кабир Бесед и турниров, ярких одежд и оружейных залов; мы любовались подставками для Блистающих и слушали песни бродячих чангиров, мы дышали жаром кузниц и творили Церемонию Посвящения, мы меряли мою жизнь вдоль и поперек, жизнь до сверкающего полумесяца Но-дачи, жизнь, до краев наполненную звоном Блистающих, готовых скорее умереть, чем пролить кровь; мы были там, дома…

Я не мог больше оставаться там, зная, что я — здесь.

И вернулся в шатер.

— Я знаю, кто ты, — медленно и сурово произнес Неправильный Шаман. — Ты не Асмохат-та. Ты больше, чем Асмохат-та. Ты жил в раю, и сумел добровольно уйти из него. Я буду звать тебя этим именем, а истина пусть останется между нами.

— Сегодня мы смотрели прошлое, — сказал Куш-тэнгри.

— Завтра мы будем смотреть будущее, — сказал он.

— Да? — спросил он.

— Да, — ответили мы втроем.

3

…Еще один день завершился — один из бесчисленной вереницы дней, бывших до нас, при нас; будущих после нас.

Лагерь засыпал. Костры еще горели, о чем-то беседовали несколько человек, сидевших у одного из этих костров, но большинство наших (я подумал «наших», улыбнулся, вспомнил о «ненаших», способных вскоре объявиться поблизости, и перестал улыбаться) уже удалились в шатры — отдыхать. Налетел порыв стылого, пронизывающего ветра, я зябко поежился и взглянул на небо. Оттуда на меня безучастно смотрели холодные колючие звезды.

Блистающие небес.

Что-то теплое и мягкое опустилось мне на плечи, и я поначалу даже не понял, что это такое и откуда оно взялось. А потом обнаружил у себя на плечах меховую доху, повернулся и увидел Чин, облаченную в точно такое же одеяние; видимо, Чин уже некоторое время стояла у меня за спиной.

— Чин… — довольно глупо выговорил я и притянул ее к себе, пытаясь… ах, да ничего такого особенно мудрого не пытаясь, кроме как обнять мою маленькую грозную Чин.

И звезды в небе немного смягчились и потеплели.

Она предприняла слабую попытку высвободиться — слишком слабую, чтобы поверить в ее искренность — поэтому я обнял ее еще крепче и зашептал на ухо всякую ласковую бессмыслицу.

Деликатный Обломок сообщил, что я придавил ему рукоять, и я попросил его заткнуться.

Единорога с Волчьей Метлой я почему-то совершенно не стеснялся, тем более что эти двое были заняты друг другом не меньше нас.

— Да ну тебя, — Чин попробовала сделать вид, что сердится на меня, но это ей не очень-то удалось, да и трудно сердиться на того, с кем в данный момент целуешься; и мы в четыре ноги двинулись к шатру.

К шатру, который я мгновенно переименовал из «моего» в «наш».

— И зачем я за тобой, бродягой, потащилась, — ворчала Чин в паузах между поцелуями, — из Кабира в Мэйлань (пауза), из Мэйланя в Кулхан (пауза), из Кулхана в Шулму эту про(пауза)клятую… И что я в тебе, жеребце необъезженном, нашла?!

— А что в жеребцах находят? — не удержался я. — Вот это самое и нашла…

Чин собралась было возмутиться, но передумала и махнула рукой — той, в которой на отлете держала Волчью Метлу.

— Может быть, именно это и нашла, — неожиданно согласилась она, имея в виду что-то свое.

Мы ввалились в шатер, который кто-то (скорей всего, вездесущий ан-Танья) уже успел протопить; через минуту Единорог в углу умильно касался кисточкой Волчьей Метлы, что-то ей шелестя, а мы с Чин нырнули под ворох предусмотрительно заготовленных (кем?.. неважно…) теплых шкур, и больше я не собираюсь ничего рассказывать, потому что… потому что… не ваше это дело!.. и вообще…

И вообще — хорошо, что у меня хватило ума бросить доху прямо на Обломка, а самого Обломка бросить подальше от меня и моей правой руки, так что до утра я его не слышал.

4

…Звон металла, чьи-то крики, снова звон…

Я проснулся рывком, сразу, и вынырнул из-под шкур, мельком отметив, что Чин в шатре уже нет. Поспешно схватив Единорога, я откинул полог шатра и… и убедился, что ничего страшного не случилось. Асахиро ругался с возбужденным Куш-тэнгри — впрочем, делалось это достаточно беззлобно, чтобы потребовалось мое вмешательство — Коблан развернул наконец свою походную кузницу и что-то деловито ковал, невысокий крепыш-ориджит помогал ему, держа заготовку клещами; другой шулмус, постарше, сидел рядом, вытянув плохо сросшуюся после той памятной битвы ногу и изумленно качал головой. Еще несколько детей Ориджа вместе с хохочущими Фальгримом и Диомедом столпились вокруг спорящих шамана и Асахиро; Ниру, прихрамывая, руководила приготовлением пищи…

Ну и так далее.

Ах да — еще пара Блистающих звенела где-то позади моего шатра, и мы с Единорогом мгновенно узнали характерный лязг с присвистом Волчьей Метлы.

Короче, все было в порядке.

Я поспешил нырнуть в шатер, пока никто не обратил внимания на явление голого всклокоченного Асмохат-та, невесть зачем высунувшегося из шатра с мечом в руке — и со вздохом принялся одеваться.

— А я, пожалуй, вполне способен примириться с Шулмой, — заметил Единорог, укладываясь поверх шкур и задумчиво мерцая обнаженным клинком. — Правда, ни тебе подставки, ни угла своего — хотя к походной жизни я уже привык. Зато интересно. Шаман этот опять же… Ну что, Асмохат-та, будущее смотреть будем?

— Будем, — кивнул я, — вот только шаровары натяну, да доспех, да доху еще…

Тут из-под дохи донесся сдавленный вопль Обломка, услышанный Единорогом, а через него — и мной, так что я торопливо освободил Дзю из мехового плена и весьма удивился его первым словам.

— Чэн, а почему ты жеребец? — спросил Обломок.

Я предпочел не отвечать, и мы выбрались наружу.

Влетев в самый разгар спора, и не думавшего затихать.

— Ты что делаешь?! — кричал Куш-тэнгри, размахивая руками. — Ты зачем ориджитов шаманами делаешь?! Глупый ты, совсем глупый, ничего у тебя не выйдет, да?!..

— Да, — соглашался Асахиро, глядя на ориджитов. — Не выйдет.

— Тогда зачем учишь?

— Чему?

— Как чему? Дышать учишь, стоять учишь, смотреть учишь! Силу из земли брать учишь! Думаешь, я слепой, не вижу?!

— Какую-такую силу?! — злился Асахиро, размахивая Но-дачи, участия в споре не принимавшим и потому свистевшим довольно-таки безразлично. — Дышать учу — правильно! Стоять учу — правильно! У нас этому детей учат! А я ваших оболтусов учу…

— Только их еще долго учить придется, — тихо добавил он в сторону по-кабирски, и Но-дачи согласно сверкнул, плашмя опускаясь ему на плечо.

Куш-тэнгри вроде бы немного поутих, но увидел меня и снова воспылал праведным гневом.

— Ты только посмотри, великий Асмохат-та, чему твой человек, которого глупые шулмусы зовут Асахиро-эцэгэ, ориджитов учит! — обратился он ко мне.

Я посмотрел. Асахиро показал. Шулмусы старались вовсю, стараясь не ударить в грязь лицом перед Асмохат-та, и у них более-менее получалось; для первого раза даже более, чем менее. Ноги они со временем напрягать перестанут, а то, что грудь на вдохе не выпячивают — это Асахиро молодец, быстро сумел…

— Правильно учит, — одобрил я. — Не знаю, как шаманов учат, а у нас — так… Кстати, о шаманах. Куш-тэнгри, скажи на милость, а где остальные служители Безликого? Что-то я здесь, кроме тебя, ни одного не видел!

— Ушли, — лаконично ответил Куш-тэнгри. — Ты приехал, они узнали и ушли.

— Это как же понимать?! — грозно вопросил я, косясь на притихших шулмусов. — Они что, не хотят встречаться с Асмохат-та?!

— Не хотят, — гнев мой не больно-то испугал Неправильного Шамана. — Выбирать не хотят. Встреть они вас, пришлось бы им выбирать: Джамуха или Асмохат-та. Вот они и решили выждать.

— А ты? Что ж ты не выждал?

— Я — Неправильный Шаман. Я не хочу ждать. Я хочу знать. И еще я хочу увидеть будущее. Будущее Шулмы — моей родины.

— А раньше ты его не видел?

— Видел. И другие шаманы видели. Объединение племен видели, поход на мягкоруких видели, горящие шатры из камня, добычу, рабов видели… Потом гурхан Джамуха мне руку своим мечом разрезал. С тех пор я ничего не вижу. У отдельных людей — вижу. У всей Шулмы — не вижу. Ни добычи, ни рабов, ни побед. Другие видят, а я — нет. Я вижу чешуйчатую руку, простертую над Шулмой. И в день твоего прибытия, Асмохат-та, она сжалась в кулак.

Я вспомнил свой сон, где железная рука нависала над миром в колыбели.

Может быть, это и значит — видеть будущее?

Нет.

Это оказалось совсем не так.

И не похоже на сон.

5

…Я видел Шулму как бы с высоты птичьего полета. Нет, выше, много выше. Желто-зеленая степь, рассеченная голубыми клинками рек, на юго-востоке ограниченная Кулханом, на юго-западе упирающаяся в горы — и всю Шулму затягивала неясная дымка, в просветы которой я иногда видел копошащиеся орды муравьев, снующих по своим муравьиным делам.

И я чувствовал себя богом.

А степь все мерцала, и вереницы деловитых насекомых все текли в какое-то одно, известное им место, и я понимал — вот она, ставка гурхана Джамухи Восьмирукого, вот он, зародыш кровавого похода во имя истины Батин!

Дымка, скрывавшая Шулму, затрепетала, клубясь розоватыми облачками, превращаясь в зыбкое светло-багряное марево, и меня словно плетью хлестнуло — такую ярость, такую злобу и страх сотен тысяч людей источал этот странный туман, эта кровавая пелена, так часто застилавшая глаза воинов Шулмы!

Я видел огонь Масуда!

И я чувствовал себя богом.

Ликующим Желтым Мо.

Земля в багровом тумане метнулась в сторону, я на миг зажмурился, а когда открыл глаза — подо мной был Круг священного водоема, свободный от испарений душ человеческих, напоенных злобой, вскормленных расчетливой яростью воинского ремесла, растлеваемых умелой хитростью Джамухи-батинита… и робкие змеи красной пелены, заползавшие в этот круг, светлели и растворялись, впитанные нами; растворялись, перерождаясь, возвращаясь в мир спокойной уверенностью… зыбкие змеи Шулмы, шипя, умирали в круге Кабира, давая жизнь новому, неизведанному… и огонь Масуда противоестественным образом сливался с водой Мунира, ярость — с радостью, ремесло — с искусством…

И вот Круг священного водоема по-прежнему чист и незамутнен, но на границе с ним все уплотняется, сгущается, накатывается гневный вал цвета дымящейся крови, грозя захлестнуть Круг приливом древней истины, приливом Сокровенной Тайны, и я падаю, падаю, падаю…

И я, вопреки всему, чувствовал себя богом.

Падшим богом.

Даже разбившись и перестав существовать.

6

Я вытираю рукавом слезящиеся глаза.

Мы с Куш-тэнгри долго смотрим друг на друга, не снимая рук с Единорога.

Единорог тоже молчит — он видел. Как и мы.

Молчит Обломок у меня за поясом — хотя я не знаю, что он видел и видел ли он хоть что-нибудь.

— Он в ярости, — тихо выговорил наконец шаман. — Я ощущал ярость.

Я кивнул. Я знал, кто — он.

— И он в страхе. Я ощущал страх.

Я еще раз кивнул.

— Джамуха скоро решится. Ты стоишь между ним и мягкорукими. И Джамуха пойдет на нас.

Я выделил для себя слово «нас». Значит, Неправильный Шаман уже сделал свой выбор.

— Спасибо, Куш-тэнгри.

— За что?

— За нас.

Шаман понимающе кивает и улыбается одними уголками губ.

— Ну что, Асмохат-та, — спрашивает он, — будем смотреть будущее? Твое будущее?

Я непонимающе гляжу на него.

— Это было не будущее, — объясняет шаман. — Раз было, значит, не будущее. Это — настоящее. Это — зародыш будущего. Будем смотреть дальше?

— Да, — отвечаю Я-Единорог.

И вновь окунаюсь в омут черных глаз.

…две стены воинов. Одна — впереди меня, другая — за мной. И ярость дышит мне в затылок; и ярость смотрит мне в лицо.

В двух шагах от меня — он. Джамуха Восьмирукий. Джамуха-батинит. В чьей руке шипит, полосуя воздух, короткая Чинкуэда, Змея Шэн.

Вот он — Джамуха.

И я не вижу его лица.

Я вижу островерхий кожаный шлем с металлическими пластинами; вижу легкий панцирь, но не настолько легкий, чтобы не ощутить дрожь Единорога, сомневающегося — пробьет ли он эту защиту или не стоит рисковать, работая наверняка; вижу шаровары черного шелка (не кабирской ли работы?), вижу мягкие сапоги с острыми носами, вижу…

Лица — не вижу.

И вижу косой рубящий удар, и радуюсь тому, что я его вижу, потому что Джамуха не сможет, никогда не сможет успеть увидеть, как лезвие Единорога на треть погружается в горло гурхана степей…

— …Нет!

Я в шатре.

Я беззвучно кричу.

И слышу крик Единорога.

— Нет! Не хочу! — кричим мы.

— Но ведь ты одержал победу, — искренне удивляется Куш-тэнгри. — Ты убил его.

— Я не хочу убивать его.

И я требовательно смотрю в глаза шаману.

— Будущее не в нашей власти, Асмохат-та.

— Я не хочу убивать его.

Шаман пожимает плечами и берется за клинок Единорога.

…Я не помню, сколько раз погружался в выхваченное из ненаступившего времени непроисходившее мгновение. Менялся рисунок боя, иногда первый удар наносил я, стремясь выбить Чинкуэду, Змею Шэн, из руки Джамухи; иногда я тянул время, пытаясь победить, не убивая. Но каждый раз все кончалось одинаково: косой взмах Чинкуэды и лезвие Единорога, на треть вонзающееся в горло гурхана.

— Нет!..

Я устало вытер пот со лба, вернул вздрагивающего Единорога в ножны и откинулся назад.

— Я удивлен, что ты смог хотя бы это, — замечает Куш-тэнгри.

— Что — это?

— Ты по-разному сражался. Хотя исход не менялся, да и не мог измениться.

— Мог, — упрямо говорю Я-Единорог. — Мог. Это я не смог изменить его. Но — смогу.

— Может быть, может быть, — как прежде, задумчиво бормочет Неправильный Шаман. — После встречи с тобой я уже ни в чем до конца не уверен. А это плохо. Шаман должен быть уверен. Иначе он — плохой шаман.

— Послушай, Куш-тэнгри, а что видел ты?

— То же, что и ты.

— Но я-то видел себя! Значит, и ты должен был видеть себя!

— Нет. Я себя не видел.

— Почему?

— Наверное, я умру до того, — равнодушно отвечает Куш-тэнгри, Неправильный Шаман.

7

И тогда я вновь обнажил Единорога, и Блистающий вновь потянулся острием к Шаману.

— Я устал, — сказал Куш-тэнгри.

Единорог не дрогнул.

Мы тоже устали.

Но нам нужно было вернуться к истоку; нам был необходим день сегодняшний и день завтрашний, но не день Шулмы.

Шаман как-то странно покосился на Единорога, словно видел его впервые, и взялся за клинок.

Рука его дрожала.

…я летел, летел высоко в небе, как птица, быстрей любой птицы. Закончился Кулхан, промелькнул подо мной Мэйлань, вот змеится Фаррский тракт, вот на горизонте вырастают очертания Кабира…

И я падаю, падаю, падаю, сбитый, как птица, влет; я падаю, сердце мое обрывается в звенящую пустоту, и я знаю, что не ошибся, что видел то, что видел, то, что опалило душу мою…

Над Кабиром медленно сгущалось кроваво-красное марево.

Огонь Масуда.

Глава 25

1

Неделю после этого я не хотел ни о чем думать. Словно в моей душе остался саднящий ожог, прикосновение к которому любой, даже самой незначительной мысли причиняло невыносимую боль.

И в конце трудного, тернистого пути всякого рассуждения было одно и то же: странник-мысль упирался в дверь горящего дома, из окон этого дома вырывались жадные языки Масудова огня, а на пороге стоял Джамуха-батинит, безликий гурхан, и горло его было открыто для меча.

Я не хотел думать. Ни о чем. И, как очертя голову бросаются в пропасть, ринулся в единственное дело, которое умел делать; дело, способное поглотить меня целиком и отучить думать.

Хотя бы на время.

Я мучил собственное тело, заставляя его в доспехе делать то, чего раньше не мог как следует сделать и без доспеха; я пытался дойти до изнеможения, а изнеможение убегало от меня, и тело мое радовалось возвращению на круги свои, радовалось и не хотело уставать, соглашаясь с любыми, самыми взбалмошными приказами и выполняя их безукоризненно и мгновенно, как отлично вышколенный слуга. Я требовал от Единорога с Обломком невозможного, и они отвечали мне тем же, пока невозможное не становилось возможным, мы были пьяны друг другом, и беспощадны друг к другу; и мы были одним целым.

А ночами, в короткие часы отдыха, меня спасала Чин.

Я Беседовал со всеми, изматывая тех, кого мог измотать, заставляя Фальгрима, ан-Танью и Асахиро часами работать на турнирных скоростях; они менялись, Гвениля сменял Сай и Заррахид, их обоих — Но-дачи, а мы с Единорогом и Дзю все кружили по утоптанной площадке, как пятнистый чауш по клетке, и я чувствовал неистовое биение крови в железной руке.

Дважды я вызывал в круг сразу Асахиро и Коса; дважды Единорог с Обломком противостояли троим — Саю, эстоку и Но-дачи, но ни разу я не звал к себе Фальгрима и Коса.

Я хотел не думать. Но я не был глупцом.

Гвениль и Заррахид при поддержке Сая в ближней Беседе — нет, не родились еще те Блистающие, которые могли бы остановить их, будучи в руках у одного человека!

Я не думал. Я не думал, что все, что я делаю, возможно, лишь укорачивает Путь Меча к горлу Джамухи, делает этот Путь прямей и неотвратимей… я даже не думал о том, что пытаюсь гасить Масудов огонь в самом себе, что горящий дом — это я…

Во имя Восьмого ада Хракуташа, я не думал об этом!

Один раз я поехал с шулмусами, Эмрахом, Фаризой и тремя батинитами на охоту. Полдня я дергался, озираясь по сторонам; полдня в каждом стаде джейранов мне мерещились всадники Джамухи, меня раздражала беспечность спутников и их вера во всемогущество Асмохат-та; и я был безмерно счастлив, вернувшись без приключений к священному водоему.

И пошел Беседовать с Диомедом и Махайрой.

А тех в лагере не оказалось.

Еще не оказалось Фальгрима с Гвенилем, Кулая, Тохтара, а также дюжины остававшихся шулмусов.

Коблан на миг перестал греметь железом, подмигнул мне, вытер пот со лба и сказал, что все в порядке.

А Кос сказал, что все скоро вернутся.

Я кивнул.

Назавтра они не вернулись.

Послезавтра — не вернулись.

Я никого ни о чем не спрашивал.

«Не напиться ли?» — мелькнула шальная мысль. Напиваться не стал. Во-первых, Единорог воспротивился, а во-вторых, разве ей напьешься, аракой этой?

А на седьмой день после погружения в огонь Масуда — всю эту неделю я чуть ли не избегал Куш-тэнгри, и он, понимая мое состояние, не настаивал на большем, чем короткие и ни к чему не обязывающие встречи — и на третий день после исчезновения Кулая и моих друзей ко мне, в сотый раз начинавшему сначала «Бросок пестрого тигра», подошли Асахиро с Но-дачи на плече и Матушка Ци с молчаливым Чань-бо, свободным от тряпок.

За руку Асахиро вел какую-то девушку.

— Это Хамиджа, Чэн, — сказал Асахиро.

Я кинул Единорога в ножны, сунул Обломка за пояс и обернулся к подошедшим.

2

— Это Хамиджа, Чэн, — сказал Асахиро, и Матушка Ци, стоявшая у него за спиной, широко улыбнулась и часто-часто закивала головой, словно пытаясь убедить меня в том, что это Хамиджа и никто иной.

Асахиро не назвал меня «Асмохат-та». Вряд ли нас кто-нибудь подслушивал, но все-таки… Я еще подумал, что моим настоящим именем Асахиро Ли, судьба моя неотступная, хочет подчеркнуть… не знаю уж, что он хотел этим подчеркнуть, потому как додумывать эту мысль мне расхотелось.

Хамиджа оказалась очень похожа на Чин. Нет, не лицом — хотя некоторая тонкость черт и матовая бледность была свойственна обоим, та здоровая бледность, которую не окрасить никаким солнцем от Хакаса до Шулмы — а скорее, манерой двигаться, стоять и… и смотреть. Так же, как у Чин, у Хамиджи спокойно-уверенный взгляд вступал в неясное противоречие с хрупкостью телосложения, и лишь когда девушка начинала двигаться, даже просто переступив с ноги на ногу, ты начинал понимать всю обманчивость этой подростковой хрупкости. С тем же успехом можно упрекать Единорога, что он более хрупок, чем, к примеру, Шипастый Молчун.

И упрек этот будет столь же справедлив, сколь и глуп.

— Здравствуй, Хамиджа, — сказал я, не найдя ничего лучшего.

Девушка не ответила. Стояла, молчала, смотрела на меня, за меня, мимо меня…

— Она — давини, — тихо бросил Асахиро.

По-моему, он хотел добавить: «Неужели ты не видишь, Чэн?», но не добавил.

Потому что я уже видел.

Давини — так звали в эмирате женщин, обуянных дэвом (мужчин звали — девона), а если проще — умалишенных. И то, что я принял поначалу во взгляде Хамиджи за спокойствие и уверенность, на самом деле было покоем безразличия.

Покойный взгляд.

Серый туман в обрамлении невероятно-длинных ресниц, которым положено пронзать сердца несчастных влюбленных; впрочем, я плохо представлял себе кого-нибудь, влюбленного в давини.

— Таких, как она, в Шулме никто пальцем не тронет, — продолжил Асахиро сдавленным голосом, почему-то уставившись себе под ноги. — Коня дадут, шатер дадут, утварь всякую… а в племени жить не дадут. Отдельно кочевать прогонят. Сумеешь не пропасть — меряй степь из конца в конец, не сумеешь — в степь ляжешь.

Я еще раз оглядел Хамиджу с головы до ног. Старенький халат, латаный-перелатанный, из-под которого выглядывает нечто вроде кожаных шаровар; на голове башлык-не башлык, тюрбан-не тюрбан… нечто. Полусапожки с рваным верхом, левая подошва скоро отвалится…

Маленькие ладони девушки бессмысленно поглаживали толстую веревку, истрепанную и заменявшую пояс.

Молчит…

— Немая она, что ли? — поинтересовался я, как если бы девушка была неживым камнем, да еще стоящим не здесь, а где-то далеко.

Нет. Ни обиды, ни ответа. Словно мы все в одном мире, а она — в другом.

— Не знаю, — ответил Асахиро. — Пока что ничего не говорила…

— Тогда откуда ты знаешь, что ее зовут Хамиджа?

Как-то неприятно было стоять рядом с человеком, о котором говоришь, и чувствовать, что человек этот вроде бы и не совсем человек, и все равно ему — говоришь ты о нем, не говоришь или вовсе прочь пойдешь.

Давини.

Вместилище дэва. Я вспомнил громогласного и могучего Чандру-Дэва; и посмотрел на тихую равнодушную давини.

Мне и себе-то признаться неловко было, что побаиваюсь я ее, Хамиджу эту. Еще в детстве как напугала меня одна старуха-давини, забившись в припадке у ног Чэна-семилетки, так с тех пор страх этот и сидит во мне. И не семь лет мне вроде бы, и умом все понимаю, а хочется отойти в сторонку…

— Так мы накормим ее?

Это Асахиро. А Матушка Ци подмигивает мне и пальцем Хамидже в бок тычет. Нет, не в бок, а в бляшку нефритовую, к халату невесть как пришитую… иероглифа там два, «цветущий орешник» и «вешний дождь». Произносятся как «хами» и «джа». Написание вэйское, с наклоном, хоть и потерлось сильно…

Такие бляшки у нас в Вэе на именных поясах носят.

Вот оно в чем дело… Хамиджа, значит.

— Конечно, — сказал я. — Конечно, накормите.

Матушка Ци мигом засуетилась, беря безмолвную Хамиджу за руку, увлекая за собой, что-то ей ласково приговаривая — а Асахиро все стоял и поглядывал на меня колко и неприязненно.

— Ты чего, Ас? — спросил я. — Я же сказал — накормите…

И тут до меня дошло.

— Погоди, погоди, Ас… что-то я сегодня плохо соображаю! Если она из Вэя, Хамиджа эта, значит, она — как вы… как ты и Фариза! Попала в Шулму когда-то, убила шулмуса в кругу, была принята в племя… Или до сих пор рабыня?

Асахиро смягчился — что, правда, почти никак не проявилось, за исключением некоторого потепления во взгляде.

— Нет, Чэн, она не рабыня. Рабыню-давини изгнали бы просто так, без ничего, а у Хамиджи — лошадь, шатер, вьюка не то два, не то три… Так что, как ни крути — была принята в племя!

И он многозначительно прищелкнул пальцами — дальше, мол, сам догадывайся!

Что уж тут догадываться… Раз была принята в племя — значит, наверняка стояла в круге племенном, значит, на руках ее кровь какого-то бедняги-шулмуса — верней, не на руках, а на Блистающем, которого с ней нет. Почему? Ну, в шатер, наверное, обратно положили, на пунцовую кошму. Не давать же такого замечательного Блистающего — или как там его по-шулмусски назвали — девушке, чей рассудок оседлал голодный дэв!

— А мне она не понравилась, — ни с того ни с сего заявил с плеча Асахиро большой Но-дачи, задумчиво поблескивая. — Мы когда сюда шли, она меня пальцем трогала. Три раза.

Я-Единорог невольно улыбнулся.

— Ну и что? — спросил Единорог-Я.

— Да ничего… Пальцы у нее холодные.

3

…Вечер.

Я в одиночестве — впрочем, со мной Единорог и Обломок, не меньше меня вымотавшиеся за день, так что я в относительном одиночестве сижу у костра, чувствуя, как звенящий угар последней недели постепенно проходит, а Шулма остается, и Джамуха остается, и много чего остается, и надо что-то со всем этим делать, а я тут сижу…

Шагах в двадцати от меня Матушка Ци обихаживает Хамиджу-давини, пытаясь не то разговорить бедную дурочку, не то окружить чисто женской заботой-жалостью, но Хамиджа спрятана сама в себе, как меч в ножнах, она бесстрастно глядит перед собой а потом внезапно встает и куда-то уходит.

Ну и пусть себе уходит…

Оглянулась. Отблески пламени упали на ее лицо, и лицо показалось мне на удивление живым и разумным, и даже озабоченным — но тени сложились в еще одну маску, и еще одну, затем Хамиджа ушла, а я забыл о ней, о ее лице и пляске огня.

— Дозволит ли Асмохат-та поговорить с ним? — слышится у меня за спиной вкрадчивый хрипловатый голос.

— Дозволит, дозволит, — отнюдь не радушно бурчу я, поворачиваясь.

И вижу пред собой Неправильного Шамана. Ох, и не хочется мне с ним сейчас говорить! — впрочем, шаман тут не виноват. И говорить придется — раз сам подошел, значит, не отвяжется, да и я же дозволил, никто за язык не тянул.

А ведь мог бы и не дозволять, на правах Асмохат-та…

Я хлопаю по неизвестно чьей кошме рядом с собой.

— Садись, шаман. Говорить будем. Семь дней молчали — теперь, похоже, пора.

Куш-тэнгри еле заметно кивает и легко опускается на предложенное место под перезвон своих побрякушек.

— Ты прав, Асмохат-та. Пора говорить. Раньше нельзя было — ты и слушать бы не стал. Сейчас — станешь.

Да уж стану…

— Ну и о чем мы будем говорить, мудрый Куш-тэнгри?

— О тебе. О людях твоих. О живых ваших мечах (Я-Единорог внутренне вздрагиваю: как он догадался? Или ему кто-то сказал?..). О шаманах Ур-калахая Безликого. Обо мне — тоже. О том, как нас учат. О том, как вас учат. О многом говорить будем.

— И как вас учат? — для порядка интересуюсь я.

Куш-тэнгри пропускает мой вопрос мимо ушей. Во всяком случае, мне так кажется.

— Когда рождается мальчик, Асмохат-та, то его показывают шаманам Ултая-целителя. Есть у ребенка шесть дюжин тайных признаков — быть ему шаманом. А найдут семь дюжин — быть ребенку слугой Безликого. Заберут его от матери, сюда принесут и с двух лет учить станут.

Смотреть научат — чтоб глаз не уставал. Видеть научат — чтоб замечал, что надо. Меня самого старый шаман Хум-Тэнгэ учил. «Обернись, — говорит, — и смотри. Что видишь?» «Табун вижу», — отвечаю. «А теперь закрой глаза. Сколько лошадей в табуне?» Ну, я ответил. Правильно ответил. Полторы дюжины и еще две. «А мастей каких?» Я ответил. «Сколько кобыл, сколько жеребцов?» И так все время. А собьешься — поначалу, пока до груди ему не дорос, кнутом бил. Больно, а обидно — вдвойне. Как дорос до груди — перестал меня бить Хум-Тэнгэ. Но, бывало, так посмотрит, что уж лучше кнутом бы вытянул…

Дышать учил. Стоять учил. Камни ловить учил. Как с голыми руками от волка отбиться учил. После травам учить стал. Чтоб наощупь чуял — где живая трава, где мертвая, где злая, где добрая. Ну а позже, когда мне все это передал — стал другому учить. Людям в глаза смотреть, душу их видеть, мысли их трогать, тело взглядом вязать; людское вчера и завтра — прозревать.

Старый был Хум-Тэнгэ. Перед смертью сказал: «Хорошим шаманом будешь, Куш-тэнгри. Знаю. Потому как сам учил. А я — хороший шаман. Был. Все, что знал — тебе передал. Теперь последнее отдаю. Не бойся мира. Не жалей мира. Не живи в этом мире, как звери живут — опасаясь его потерять. Безликий Ур-калахай не один это мир создал. И другие — есть. Я знаю. Я два раза видел. Деревья странные. Люди в ненашей одежде. Небо — чужое. Не наш мир. Не тот, что за горами. Не тот, что за Кулханом. Тот, что за поворотом пути шамана. Я — видел. Смотри на наш мир. Ищи — другие. Зачем — не знаю. Может, ты узнаешь. Но сперва — найди.»

И умер.

Великий шаман был Хум-Тэнгэ. Сейчас ни одного такого нет…

4

Куш-тэнгри вздыхает и молчит, глядя в огонь — и мне кажется, что языки пламени робеют и успокаиваются под черным взглядом шамана.

Я тоже молчу.

Некоторое время.

— Ты раньше никому это не рассказывал, Куш-тэнгри.

Я не спрашивал.

Я утверждал.

— Никому, — соглашается Неправильный Шаман.

— Тогда почему мне рассказал?

— Попробуй сам догадаться.

— Я догадываюсь. Но лучше расскажи ты.

— Хорошо. Все эти дни я на тебя и на людей твоих смотрел. На ваши Беседы (это слово Куш-тэнгри выговорил по-кабирски); на то, как и чему вы ориджитов учите; как кузнец ваш железо кует; как клинки ваши живые друг с другом играют. Ты, Асмохат-та, когда мне его кинул, — шаман кивнул на Обломка, встревоженно выглядывавшего у меня из-за пояса и внимательно слушавшего все, что переводил Единорог, — я его жизнь под рукой почувствовал. Жизнью он мне ладонь обжег. Не как сабля шулмусская. Не как трава. Не как зверь. Как человек. И потом, когда мы прошлое смотрели… Тогда — не понял я. Испугался. Теперь — понял. Его это прошлое было.

И Куш-тэнгри указал на Единорога.

— Ты смотри, какой понятливый, — пробормотал Дзюттэ. Однако, продолжать не стал. Только о рукоять Дан Гьена слабо брякнул — переводи, мол, ни слова не упускай!

— Семь дней смотрел, — продолжил меж тем Неправильный Шаман. — Смотрел и думал. Думал о том, что мне ваш Асахиро сказал. И ты тоже. У нас дышать, стоять, смотреть, землю чувствовать — только шаманов учат. У вас — всех. У нас только шаманам кровь проливать заказано. У вас — всем. Сначала ты говорил — я не верил. Жизнь твою смотрел — и то до конца не верил. Хоть и знал, что правда. Теперь — верю. Можно. Можно оружие в руки брать и не проливать крови. Значит, и мне можно. И другим шаманам.

— Можно, — согласился я.

— Но об этом — после. А ты сначала вот что мне скажи, Асмохат-та… У вас людей учат, как у нас — шаманов. Всех. С детства. Пусть не всему и не так, но — похоже. Почему тогда у вас шаманов нет?! Будущее никто не видит, прошлое не видит, мысли человека не видит, даже людей сосчитать — и то сразу не может! Почему?

А действительно, почему? Не тому учили? Или не так?

Я не знал. И Единорог не знал. И даже Дзюттэ.

Поэтому я честно ответил за всех троих:

— Не знаю.

— А я знаю. Долго смотрел. Долго думал. И понял. Мы, шаманы, своим путем идем; вы — своим. А поперек того поворота, где мы друг к другу свернуть бы могли — мечи наши легли. И не пускают. Наша глупая шулмусская сабля, в крови по рукоять, и ваш клинок, живой да мудрый. Такой мудрый, что и человека не всегда за человека примет. Потому и идем мы каждый своей дорогой, друг друга не видя. Не пускают мечи, не дают встретиться. Мы, шаманы, боимся меч поднять, вы боитесь без меча остаться. И поэтому вы, когда оружия в руках не держите — как наши воины. В голове ветер, глаза слепые, память дырявая, смотрите — и не видите. А вот как меч обнажили — сразу другой человек. Я долго смотрел. Взгляд другой. Стоит по-другому. Удар до удара видит. Мы так будущее видим. Когда у вас меч в руках — вы шаманы. Без меча — глупые воины. Пусть они не обижаются, если слышат…

Шаман еще раз указал на Дзю и Единорога.

— Я правду говорю. Нельзя на правду обижаться. Потому что — правда. Вот и нет у вас шаманов, потому как мечи ваши живые да мудрые. Вот и нет у нас бойцов, способных не убить — сабли шулмусские, может, и не совсем мертвые, да глупые. Мудрость с глупостью оседлали нас, гонят в разные стороны, не дают встретиться…

«Он прав, — добавляет Единорог. — Он прав, и мне стыдно. За Блистающих. За гордыню нашу мудрую. Такую мудрую, что глупей шулмусской глупости будет. Он прав.»

«Прав-то он прав, — не замедлил встрять Обломок, — да только спроси его: почему это он, шаман, когда прошлое или будущее шаманит, всегда за клинок держится?! Вам, Придаткам кабирским, Блистающие шаманить мешают — а ему?!»

Я спросил.

А Куш-тэнгри ответил.

— Хороший вопрос, Асмохат-та.

— Это не мой вопрос. Его, — и я слегка дотронулся до Дзюттэ.

— Все равно хороший вопрос. Умный. Я отвечу. Мир у нас такой. Хочешь не хочешь — судьба человека с его оружием связана. Вот и смотрю я их общую судьбу. Иначе только половину увижу. И то — смутно. Потому за клинок держусь. Потому мы, слуги Безликого, одним воинам гадаем. А воины у нас дикие да глупые. И сабли у них глупые да дикие. Воину предсказывать просто: убьют-не убьют, с добычей вернется или без.

Вы — другие. И оружие у вас другое. Вон вопросы какие умные задает, — шаман уважительно покосился на Обломка. — И предсказывать вам труднее. Но интереснее. И вот что я думаю — с мечом, без меча, а не сойдутся ли наши дороги? Не здесь, так далеко… А может, и не так уж далеко. Попробовать надо.

— Давай пробовать, — согласился Я-Единорог, забыв даже на миг, где нахожусь и с кем говорю. — Только как?

— Неважно. Главное — пробовать. Идущий — дойдет. Например, я буду тебя и их, — кого имел в виду шаман, было нетрудно догадаться, — учить будущее видеть. Или прошлое. Или помыслы человеческие разгадывать. Самим. Без меня. Но не так, как я — так у вас не получится. Вы попробуйте — когда свою Беседу ведете. Сперва Беседу наперед увидеть. Не один удар — два, три, дюжину; потом — дальше.

— Попробуем, — с сомнением пробормотал Я-Единорог.

— Или — когда с невидимым врагом бьетесь. Я видел — вы так часто делаете.

«А вот это уже интереснее, — заметил Единорог. — А то какой смысл Беседу наперед знать! Вот когда танец…»

— …ну а вы меня учить станете.

— Чему? — удивился я. — Это ведь ты шаман, а я…

— А ты — Асмохат-та, железнорукий, который говорит со своим мечом. Ты будешь учить меня владеть оружием.

— Владеть? — усмехнулся Обломок. — Ну-ну…

— Тебя?! — воскликнул я.

— Да, меня. Воины боятся шаманов — потому что шаманы делают то, чего не могут они. И воины завидуют нам. Зато воины носят оружие. Они — мужчины. А шаманы… ну, вроде бы тоже мужчины, да не совсем. Безоружные. Раньше мы и сами думали — нельзя шаманам оружие носить. Или оружие — или дар шаманский. А теперь вижу — можно. Можно оружие носить. Беседовать можно. Как друзья беседуют. И дар при этом не потерять. А если получится — не только не потерять, но и дальше пройти, по дороге нашей. До того места, где она с вашей вновь пересечется. А потом — вместе идти. Вместе легче идти, и нам, и вам, и мечам…

— А мы… мы сможем то, что и он?.. — помолчав, тихо спросил Обломок.

— Теперь, когда я видел живое оружие, я вижу, что и для него не заказан этот путь, — словно отвечая на вопрос Дзю, снова заговорил Куш-тэнгри. — Я вижу… что-то. Что-то, что ждет нас впереди. Оно уже близко. Рядом. Надо только сделать несколько шагов, надо сделать их вместе — и тогда, за поворотом…

— Я не уверен, но, по-моему, это те самые миры, о которых говорил Хум-Тэнгэ, мой учитель, — сказал Куш-тэнгри, Неправильный Шаман.

5

Этого ли ожидал я, выезжая из Мэйланя и направляясь к Кулхану?!

А теперь шаман, видящий суть вещей и никогда не бравший в руки Блистающего, кроме как для прорицания; шаман, чьи слова были одинаково понятны и мне, и Единорогу с Обломком — этот Неправильный Шаман рассказывает мне о других мирах, сотворенных Безликим, и собирается увидеть эти миры, и для этого он возьмет в руки Блистающего, одного из тех Блистающих, которые, по его же словам, закрыли для людей эмирата путь шамана…

«Открыв взамен Путь Меча…»

«Да, это так, Единорог. И все равно это трудно укладывается у меня в голове. Может быть, потому что я видел зарево Масудова огня над Кабиром? И я предчувствую…»

«…я — тоже. Я предчувствую, что ответ на наши вопросы лежит там, впереди, на том Пути, по которому хочет идти Куш-тэнгри. И мы должны идти вместе с ним. Я не знаю, почему я в этом уверен, но это так. Остальное сейчас неважно.»

— А я знаю, почему у Единорога предчувствия! — не выдержал Дзю. — Потому что он уже становится шаманом! И мы все скоро ошаманимся…

— Мы сделали выбор, — оборвал я Обломка, сжав его рукой аль-Мутанабби. — Мы сделали его еще в Кабире, не понимая этого. Наш выбор — идти. А Куш-тэнгри сделал его сейчас. И он должен найти себе Блистающего.

— Или Блистающий должен найти его, — уточнил Обломок.

— Допустим. Но это должен быть Блистающий, не пробовавший крови.

Это я произнес вслух.

Шаман понял.

— В дальнем шатре, — сказал он. — На белой кошме. Там наверняка должно быть оружие пришлых рабов, не достойных того, чтобы их приняли в племя. Оружие приносят сюда, чтобы служитель Ур-калахая совершил обряд погружения в водоем.

Единорог содрогнулся.

— Но мы прибыли быстро и неожиданно, — продолжил Куш-тэнгри, — и шаманы могли не успеть совершить обряда. Пойдем проверим? Да?

— Хорошо.

— И вы… вы поможете мне выбрать? Если там есть из чего выбирать…

— Поможем. Вам — выбрать. Обоим. Если будет кому выбирать.

И мы пошли к дальнему шатру.

Ждал ли нас там кто-нибудь?

Не знаю.

Зато нас ждал Путь.

Ждали Кабир и Мэйлань.

Ждала Шулма.

И ждал Джамуха Восьмирукий.

Хотя у меня возникало странное ощущение, что Джамуха уже дождался.

Чего?

Может быть, я тоже становлюсь шаманом?..

ЧАСТЬ IX. ЧУЖДЫЕ ПОЛЯ

…Мы бились мечами на чуждых полях…

Н.Языков

Глава 26

1

Этот шатер был совсем не таким, как другие.

Сырой и холодный, он неожиданно пах болотом, и зябкая дрожь пробежала по моему клинку, когда я подумал о том, куда ведет дорога, начинающаяся от этого шатра.

— Темно, — пробурчал Дзюттэ, неуютно ворочаясь.

— Да уж, — согласился я. — Темно.

Сказано было гораздо меньше, чем не сказано.

Чэн и шаман вообще молчали.

— Темно, — повторило эхо, и я сперва не понял, что это не эхо, а когда понял, то ложное эхо уже смолкло, повисла тяжелая пауза, и сразу же, полукриком-полустоном:

— Во имя Небесного Молота! Блистающие! А вас… вас-то за что? Тоже — не смогли?!

Куш-тэнгри с громким шорохом отдернул полог, рассеянный вечерний свет вошел в шатер, в углу слабо засветилась белая кошма — и стройное тело на ней, длиной примерно с Волчью Метлу. Я вышел из ножен, привыкая к скудному освещению, и вскоре сумел разобрать, что передо мной — Чыда.

Из хакасских копейных семейств. Потому что только в Малом Хакасе давались такие имена, которые произнести было труднее, чем Беседовать с Гвенилем, когда эспадон пребывал в дурном расположении духа.

А еще только хакасская Чыда имела столь вытянутый узкий наконечник на длинной трубке, которая насаживалась на древко, обвитое стальными лентами внахлест — и из основания трубки, на полтора локтя ниже жала наконечника, торчала поперечная перекладина, чьи заточенные края слабо загибались вверх.

Я знаю, что говорю. В первые два десятилетия моей жизни в Кабире я не раз наведывался в дом напротив, где жила Чыда Абенсерах, Блистающая одних лет со мной — и мы с удовольствием Беседовали, пока в один не очень-то прекрасный день Абенсерах не уехала навсегда, вернувшись в свой родной Хакас.

— …Значит, не смогли, — тоскливо подытожила Чыда, по-своему истолковав наше молчание. — Ну что ж… чему быть, тому быть, а вместе и плавиться легче. Давайте знакомиться, а то скоро, небось, прощаться придется. Чыда Хан-Сегри с Белых гор Сафед-Кух. Ой, где ж вы, горы мои Белые…

— Сафед-Кух? — недоуменно переспросил Обломок. — Причем тут Сафед-Кух? Ты что, в Кулхане не была?

— Кулхан? — в свою очередь удивилась Чыда Хан-Сегри, тускло блестя наконечником. — Что такое Кулхан? Где это? Я Придатка за перевал Ан-Рок увела, дура любопытная, а там пошло-полетело… Скала на скале, ущелье за ущельем, где скользишь, где падаешь! Говорили ж мне: кто думает, что знает горы — тот их узнает, да поздно будет!.. Вот и узнала. И горы, и горе, только горы кончились, а горю конца-края не видно…

— Отсюда выйти хочешь? — напрямик свистнул я.

Было ясно, что если сейчас мы возьмемся с подробностями объяснять простоватой Чыде, что происходило с нами за последние полгода, да где это было, да как это было, да с кем это было и зачем-почему — то закончим мы как раз к возвращению Джамухи и Чинкуэды из победоносного похода на Кабир.

И то можем не успеть…

— Как не хотеть? — простодушно изумилась Хан-Сегри. — Да только как?

— Вместе с новым Придатком, — вмешался Обломок. — Станешь его обучать — сегодня же свободной будешь, чудо ты горное, не с той стороны свалившееся!

— А где ж мне Придатка-то нового взять?

— Да вот он стоит! — брякнул я, острием указывая на Куш-тэнгри. — Куш-тэнгри да Хан-Сегри — чем не пара?!

— Этот? — тихо и не по-доброму, так не по-доброму начала Хан-Сегри, что меня ознобом прохватило. — Этого… мне в Придатки? Ох, и научу я его, окалину паскудную, ох и…

— Цыц! — рявкнул Обломок, обрывая Чыду, и, уже спокойнее, обратился ко мне:

— Слушай, Единорог — бери-ка ты Чэна с шаманом, и выйдите отсюда ненадолго. А меня на кошме оставьте. Всю жизнь мечтал на такой кошме поваляться, да с такой Чыдой поговорить…

И мы вышли.

— Полог-то задерните, — донеслось нам вслед. — Любовь у нас сейчас будет, а я любви при свете не понимаю…

Чэн пожал плечами и задернул полог.

2

…Вот уже с полчаса Неправильный Шаман сидел на земле, подобный сухому пню, а я неторопливо танцевал вокруг него, то входя в замедленное «Облако семи звезд», то выходя из него и одновременно с Чэном поглядывая на шатер.

Тишина.

Тяжелый войлок заглушал все, и казалось, что шатер пуст.

Я разочарованно посвистывал — в который раз? — и снова принимался за свое.

Нет, в способности Обломка убедить кого угодно в чем угодно я не сомневался — сам был тому примером — но нам не нужна была тупая покорность Чыды.

Нам нужно было свободное и безоговорочное содействие!

— На посох похоже, — задумчиво пробормотал шаман.

Чэн остановился, а я разок-другой прогулялся над головой Куш-тэнгри.

— Какой посох? — спросил Я-Чэн.

— Наш, шаманский… с которым на камлание выходят. Духов злых гонять.

Шальная мысль мелькнула у меня — а что, если… но мысль пришлось отложить на время, потому что тут из шатра донесся голос Дзюттэ.

— О Высший Мэйланя, Блистающий и блистательный Дан Гьен! — орал Обломок, и я не сразу понял, издевается он, или как?!

— Внемлите гласу моему! Шлите сюда этого Куш-Придатка, и пусть он прогуляется с очаровательной Хан-Сегри к священному водоему! А мы пока насладимся красотами шулмусской осени!..

Чэн изложил шаману, что тот должен сделать — умолчав о Куш-Придатке — и шаман скрылся за пологом.

Вышел он уже с Чыдой на плече и с Обломком в левой руке. Чэн забрал Дзюттэ, и Куш-тэнгри отправился к священному водоему, неся Чыду так бережно и аккуратно, словно та могла выпасть у него из рук и разбиться вдребезги.

— Что ты ей наболтал? — поинтересовался я.

— Разное, — довольно поблескивая, отозвался Дзю.

— А именно?

— Ну, например, что ты — самый великий Блистающий всех времен и близкий друг Небесного Молота. Почти что родственник.

— Так… Еще что?

— О жизни поговорили…

— Дальше!

— А ты на меня не кричи! Я тупой, до меня крики не доходят… Про водоем я ей рассказал. И про то, что единственное ее спасение — это Куш-тэнгри. Будет с ним Чыда — будет ей благо; не захочет — ржавей под мокрым плащом Желтого Мо! Это ей и понятно, и доступно; а поглядит сейчас в священный водоем — так станет за шамана со всех концов цепляться! День, другой, третий — а там и привыкнет, и обо всем остальном узнает…

…М-да… Дзю, как всегда, не мучаясь никакими этическими соображениями, отыскал единственный наиболее убедительный довод. Я бы так не смог.

А он смог. И — угадал. Потому что по возвращении Чыда Хан-Сегри стала весьма покладистой, а ко мне обращалась не иначе, как «Высший Дан Гьен», и при этом заискивающе шелестела выцветшей кистью, болтавшейся под ее перекладиной.

Вот тут и дошел черед до моей шальной мысли.

— Духи, — озабоченно сообщил Чэн-Я, озираясь по сторонам. — Ох, и много же! И все — злые. Так и вьются.

— Где? — заволновался Куш-тэнгри.

— Везде. Давай, камлай… я правильно говорю? Гони их отсюда!

— Сейчас?

— А когда еще?! Заедят ведь!

— Ладно, — согласился шаман. — Прогоню. Вот за посохом схожу, шапку надену — и прогоню…

— Некогда! Бери Чыду и гоняй!

— Кого бери?

— Чыду! Ну, копье это… сам же говорил, что она на посох похожа!

— Она?

Нет, раньше Мне-Чэну шаман нравился больше…

— Она, она… Делай, что говорят!

Он и сделал.

Замер на месте, сверкнул черными глазищами, дважды топнул — и Я-Чэн еле успел увернуться от наконечника Хан-Сегри, пронесшегося у самого Чэнова носа.

— Здорово! — восхитился Обломок.

А Чэн-Я, затаив дыхание, смотрел, как щуплый шаман — какое там! — как огромный, могучий, величественный и страшный шаман гоняет целые сонмы злых духов, крича на них, угрожая им, избивая их посохом — и Чыде остается лишь следить, чтоб забывшийся Куш-тэнгри случайно не полоснул себя по ноге отточенным лезвием наконечника.

Мне даже стало жалко бедных злых духов. Иногда шаман не успевал прочно приземляться после очередного прыжка, некоторые его движения не вполне подходили для Хан-Сегри, о Мастерстве Контроля и вовсе говорить не приходилось — чего не было, того не было — но все равно передо мной была богатая руда, из которой не так уж сложно будет выплавить клинок умения для Неправильного Шамана.

Поначалу мы с Чэном и сами управимся, а потом надо будет к Чань-бо обратиться — посохи по его части. Интересно, шулмусские шаманы и вправду не представляли посох пусть не Блистающим, но хотя бы оружием — или Куш-тэнгри чего-то не договаривает?

— …Все, — выдохнул слегка запыхавшийся шаман, останавливаясь. — Обряд окончен.

— Ну и отлично, — ответил я. — Чыда, ты что скажешь?

— Обманщик ты! — резко заявила Чыда.

— Я?!

— Нет, что вы, Высший Дан Гьен! Этот ваш… врун он! Говорил: Придаток сырой, его учить надо… А этого Придатка не учить — его переучивать надо!

Чыда Хан-Сегри подумала и добавила:

— Ну, и учить, конечно, тоже придется. Что ж, будем учить… все лучше, чем в воде гнить.

Тут я был с ней полностью согласен.

3

Весь следующий день мы потратили на обучение шамана. Ясное дело, что ни за день, ни за неделю, ни даже за год сделать из шамана Придатка, способного на равных Беседовать с любым из кабирцев — это было невозможно, и мы на такое даже и не замахивались. А вот своим братьям-шулмусам Куш-тэнгри не уступит уже через месяц… если не раньше.

Есть у нас месяц?

Не знаю, не знаю… скорее всего, нет.

Когда солнце начало клониться к закату, я переговорил с Чэном и Обломком, и мы оставили двужильного шамана и истосковавшуюся по вольной жизни Чыду на попечение вовремя подвернувшихся Чань-бо и Матушки Ци. А сами подумали-подумали — и ушли за пределы лагеря.

К холмам.

Погулять перед ужином.

Не знаю уж, о чем думали Чэн и Дзю — а я думал о разном. О том, что теперь меня можно называть Детским Учителем — если только шамана можно назвать ребенком (впрочем, в науке общения с Блистающими Куш-тэнгри — действительно ребенок, разве что на редкость умный и трудолюбивый); о несчастной Чыде Хан-Сегри, которую надо будет попозже расспросить о ее житье-бытье в негостеприимной Шулме и новой для нас дороге из Кабира сюда — с юго-запада, через горы Сафед-Кух; о том, что я представляю себе яростный огонь Масуда в виде всепожирающего пламени, а шулмусы, небось, представляют себе спокойную воду Мунира в виде священного водоема — затхлой гробницы для неудавшегося оружия…

А потом мы добрались до рощицы кривоствольных деревьев с колючими шапками вечнозеленой листвы, и я перестал думать о разном, потому что услыхал веселый звон Волчьей Метлы.

И спустя мгновение увидел саму Метлу, возбужденно вертевшуюся в руках у раскрасневшейся Чин, а чуть поодаль стоял светловолосый юноша-батинит (Чэн так и не удосужился узнать, как того зовут) — Придаток короткого меча, который звал себя Такшакой. Сам Такшака, род которого был мне неизвестен, лихо чертил в воздухе кресты и дуги, находясь у…

Пылающая Нюринга!

Находясь в руке у Хамиджи-давини!

Более того — прекрасно с ней уживаясь.

— Давай-давай! — визжал Такшака, пытаясь вынудить Метлу проскочить дальше, чем ей хотелось бы, и самому приблизиться к Чин. — Звени веселей! Стал Придаток понемногу припадать на третью ногу, а остался лишь с двумя — мчится голову сломя!..

Ну и так далее — то ли Волчью Метлу веселил, то ли за Хамиджу радовался.

— Знатная Беседа! — пробормотал Чэн, невольно улыбаясь.

Я согласно качнул кистью.

— У Придатка три ноги — Небесный Молот, помоги! — раздраженно буркнул Обломок. — Эй, Однорог, тебе что, эти недотепы нравятся? Я не о Метле с Чин…

Я не ответил Обломку — да он и не ждал ответа. Я смотрел и видел, что деликатная Волчья Метла чуть придерживает себя при боковых режущих бросках, и то же самое делает Чин — но чуть-чуть, самую малость, потому что Такшака с Хамиджой держатся молодцом, и никогда не скажешь, что Хамиджа — давини, а прямой Такшака — из Тусклых — до того он точен и аккуратен, и Хамиджа движется просто прекрасно, но к Чин она не прорвется, нет, не успеет, потому что взмахивает руками при повороте с шагом, а там не надо взмахивать, там наоборот — сжиматься надо и прыгать, уж я-то повадки Метлы знаю, и вообще Такшака для Хамиджи тяжеловат, не привыкла она к такому, ее-то Блистающий явно полегче был, хоть и тоже обоюдоострый да короткий, вот только почему он ее не выучил при выпаде вперед не заваливаться?..

За это время Чэн успел миновать рощицу и подойти к Беседующим почти вплотную, остановившись у крайнего дерева и прислонясь к его стволу спиной. Светловолосый батинит увидел нас и хотел было поприветствовать, но Чэн упреждающе махнул ему рукой — молчи, мол, не мешай!

Впрочем, Беседующие уже увидели нас, Метла приветственно взметнулась острием в небо, растопырив все свои боковые лезвия — и Беседа непроизвольно прервалась.

— Не так, — мягко сказал Чэн, делая несколько шагов к несчастной давини, чье лицо уже опять ничего не выражало, и лишь маленькая девичья грудь вздымалась чаще обычного. — Смотри, как надо…

Понятливая Волчья Метла кинулась к нам, и в последний момент я покинул ножны, еле коснувшись древка Метлы между зазубренными веточками, а Чэн мгновенно прыгнул вперед, вертясь волчком — и спустя ничтожно малый промежуток времени Чэн уже стоял рядом с не успевшей отклониться Чин, ласково обнимая ее за шею правой железной рукой, а я лежал на плече Чин, лезвием щекоча ей мочку уха.

— Вот так, — усмехнулся Чэн. — Теперь ты попробуй…

Лицо Хамиджи неожиданно вспыхнуло, она закусила нижнюю губу, словно пытаясь сдержать слезы, затем девушка-давини метнулась к удивленному батиниту, чуть ли не насильно сунула ему в руки изумленного Такшаку — и побежала прочь.

Не оглядываясь.

— Учитель нашелся, — с укором заметила Чин. — Она ведь только-только оживать стала, а ты… Асмохат-та! Великий и могучий!

— А что я? — растерянно пробормотал Чэн-Я. — Я ничего… я ж не знал, что она обидится!

— Ладно, — немного оттаяла Чин. — Я ее попозже успокою…

— Ты ее в наш шатер ночевать приводи! — не удержался Обломок, которому я перевел слова Чин. — К Чэну своему! Он вас обеих успокоит… потому как же-ре-бец! Куда там Демону У! А я под доху спрячусь, до утра…

Этого Я-Чэн переводить для Чин не стал.

А Волчья Метла — она и раньше не обращала на Дзю особого внимания.

4

…Ночью я проснулся от странных звуков вне нашего шатра но совсем рядом.

Полуодетый (или полураздетый) и хмурый спросонья Чэн — Волчья Метла и Чин ночевали сегодня отдельно, и мы внутренне винили в этом глупую Хамиджу — неслышно вскочил, поднял меня с кошмы, и мы выглянули наружу.

— Ну, что там? — недовольно пробурчал Обломок, и я еще подумал — не слишком ли мы беспечны, что позволяем себе подобное недовольство?

У шатра бродил Куш-тэнгри с Чыдой в руках. На нас они не обратили ни малейшего внимания. Не до того было. Неправильный Шаман поглаживал Чыду Хан-Сегри вдоль древка и что-то взахлеб рассказывал ей — слишком быстро, чтобы Я-Чэн успевал понимать. Так, с пятого на десятое… Но это было неважно, тем более что Чыда тоже не могла понимать шамана, она даже слышала его не так, как Придатки слышат друг друга, а так, как слышит Блистающий — Придатка, и это невозможно объяснить, да и не нужно это объяснять… Они не слышали друг друга, не понимали друг друга, а Куш-тэнгри, седой мудрый ребенок, все говорил в ночи, и Чыда отвечала ему — невпопад, перебивая, одновременно говоря о совершенно разных вещах, о Шулме, о Кабире, о невзгодах и радостях, об открытии новых миров внутри себя и о палящем Масудовом огне…

Они разговаривали.

И я не посмел их прервать.

Мы тихо отошли вглубь шатра и легли на кошму, и даже Дзю не произнес ни слова.

5

Все было, как обычно.

И проснулись мы с Чэном одновременно, и разбудил нас привычный шум: звон Диких Лезвий, голоса Блистающих и людей, конское ржание и топот…

«Ну уж нет, — подумал Я-Чэн и стал неспешно одеваться, — дудки! Мы теперь ученые! Опять, небось, развлекаются с утра пораньше!..»

Мне-то как раз особо одеваться не требовалось: скользнуть в ножны — дело нехитрое; а вот Чэну…

Короче, прошло довольно-таки немалое время, прежде чем мы соблаговолили выбраться из шатра.

И увидели.

Лагерь был полон своих и чужих Диких Лезвий, кругом толпились какие-то незнакомые шулмусы, шулмуски и шулмусята, старавшиеся друг друга перекричать (впрочем, для нас с Чэном и свои, и чужие были на одно лицо!), и всех их было не много, а очень много — вместе с лошадьми, повозками, поклажей…

«Захватили, — мелькнула шальная мысль. — Проспали водоем! Вот они, люди Джамухи и Дикие Лезвия Чинкуэды! Сейчас заметят нас…»

Последние слова я произнес вслух.

— Кто заметит? — как-то уж слишком невинно поинтересовался Обломок.

— Они, — немного растерявшись, ответил я. — Эти… Дикие Лезвия. И воины Джамухи. Не видишь, что ли?! Вон их тут сколько… Даже баранов с собой пригнали!..

И впрямь, с юго-западных холмов доносилось истошное блеяние.

— Баранов… — задумчиво проскрипел Дзю.

И не выдержал.

— Сами вы бараны однорогие! Куда вы смотрите?! Вон туда смотреть надо, куда я смотрю!..

Мы посмотрели.

К нам шел беловолосый великан Амбариша, облаченный в немыслимо лохматые шкуры поверх своей обычной одежды, а Огненный Меч Гвениль разлегся на его плече, и сиял эспадон, надо заметить, во весь клинок, явно нисколько не смущаясь окружающим столпотворением.

Во имя Нюринги — что, в таком случае, здесь происходит?!

— Фальгрим, Гвениль, что все это значит? Кого вы сюда притащили?!

— И опять не туда смотрите, — наставительно сообщил Дзюттэ. — И не у того спрашиваете. Вы лучше у Махайры спросите, у Жнеца нашего Бронзового! Вон он за Гвенилем прячется — боится, наверное… А раз боится — значит, у него и надо спрашивать!

Не то чтобы Махайра действительно чего-то боялся, но почему-то изо всех сил старался выглядеть как можно более неприметным — только от Дзю не спрячешься, хоть за Гвенилем, хоть за кем, и пришлось Махайре вместе с Диомедом двигаться к нам.

— Где это вы, — осведомился я, — разрази вас Небесный Молот, пропадали?!

— Ты понимаешь, Единорог… — начал было Гвениль не очень уверенно, но тут его перебил Махайра, а потом его, в свою очередь, перебил Гвениль, а Диомед с Беловолосым вообще говорили, не переставая и почти одновременно…

В общем, как понял Я-Чэн из этого гама, дело обстояло следующим образом.

Пока мы с Чэном и Куш-тэнгри «шаманили», мы напрочь забыли, что в мире существует еще кто-то и что-то, кроме нас самих, и что наши ориджиты с их Дикими Лезвиями как-то жили и до встречи с нами. То есть, мы совсем не подумали, что у детей Ориджа здесь есть семьи; но сами ориджиты об этом ни на минуту не забывали. И поскольку напрямую к Асмохат-та и Пресветлому Мечу они обращаться не решились, то обратились сперва соответственно к Фальгриму-эцэгэ с Гвенилем Могучим и Диомеду-эцэгэ с Махайрой Хитроумным.

Так… похоже, здесь своя иерархия сложилась, на вершине которой Асмохат-та и Пресветлый Меч сияют, и обращаться к ним по пустякам не следует, а поскольку для божеств все мирские дела — пустяки, то…

Нашли к кому обратиться, внебрачные дети Ориджа!

Ну а наши друзья-приятели тут же вызвались помочь в этом щепетильном деле, подтвердив, что не стоит беспокоить Асмохат-та и Пресветлый Меч по столь незначительному поводу.

— Просто трогательная заботливость! — бросил Обломок. И случилось невероятное: Фальгрим с Диомедом покраснели, услышав это в Чэновом переводе, а Гвениль с Махайрой смущенно звякнули за миг до того, поскольку им перевода не требовалось.

…И вот великие герои, олицетворявшие союз силы и ума (эспадон со Жнецом снесли и этот перл творчества неугомонного Обломка), вместе с ориджитами и их Дикими Лезвиями отправились освобождать родственников Кулаева племени, которых взял заложниками Джамуха.

И отдал под присмотр многочисленному племени маалеев.

«Слова-то какие, — уныло подумал я. — „Освобождать“, „взять в заложники“… маалеи, опять же, какие-то! И что главное — нам с Чэном слова эти особо дикими уже не кажутся! Привыкаем, что ли? Ох, привыкаем… что ж в тебе такого, Шулма?!..»

…Так что вскоре у мест обычных осенних кочевий племени маалеев объявились двое кабирцев и двое Блистающих, а также дюжина ориджитов с примерно двумя десятками Диких Лезвий.

И во главе — юный Кулай-нойон.

Это, значит, против целого племени, которому дети Ориджа и в лучшие-то дни уступали в численности раза в три…

Фальгрим начал было что-то нести о том, что истинный мужчина врагов не считает, но Чэн живо оборвал Беловолосого, предложив истинному мужчине не отклоняться от повествования.

…Сколько мы потом ни спорили с упрямым Дзю на тему, кому больше везет — героям или дуракам — но нашим приятелям несомненно повезло: маалеев на месте не оказалось. Ориджиты немедленно обнюхали близлежащую степь, и это их отнюдь не утешило: маалеи ни с того ни с сего собрались и двинулись в сторону ставки гурхана Джамухи.

И Мои-Чэновы друзья не нашли ничего лучшего, как поехать следом.

И поехали.

Быстро-быстро.

И на второй день им снова повезло (обиженный Гвениль заявил, что повезло как раз маалеям, но Махайра предупредительно зашелестел, и эспадон умолк, предоставив продолжать Жнецу).

Как оказалось, нетерпеливые маалейские воины со своими Дикими Лезвиями ускакали вперед, а герои-освободители нагнали их обоз: скрипучие повозки с нехитрым и хитрым шулмусским скарбом, блеющие овцы, вопящие дети — а также женщины, старики и подростки, в том числе и из семей ориджитов-заложников.

Охраняли все это пестрое, шумное, медленно движущееся вперед сборище всего восемь молодых Диких Лезвий со столь же молодыми Придатками-маалеями.

Когда обоз остановился, первым к маалейским охранникам подъехал Кулай — безоружный в знак миролюбия — и стал вещать недоверчиво притихшим маалеям о великом Асмохат-та, а настороженно обнаженные Дикие Лезвия внимали убедительному свисту Гвениля и Махайры, затеявших незамысловатую Беседу.

Вскоре красноречие Кулая иссякло, и к нему на подмогу поспешил старый хитрец Тохтар-кулу. Пока Махайра Беседовал с Гвенилем, вызывая всеобщее восхищение, а ориджитские Дикие Лезвия с визгом пытались вбить в нечищенные маалейские клинки истину о Великом и Единственном Пресветлом Мече («Вбить?» — переспросил я, но Гвениль сделал вид, что не расслышал), Тохтар-кулу спешился, невозмутимо подошел к ближайшей повозке и извлек из нее чей-то кобыз — ту самую палку со струнами, которая была способна рождать столь любимые шулмусами звуки, более всего похожие на скрип немазанной телеги и мяв прищемившего хвост кота одновременно.

— Дрянной кобыз, однако, — проворчал Тохтар-кулу и махнул рукой. — Ну и пусть… сойдет.

И через мгновение просто ошалевшие от такой наглости маалеи сподобились услышать «Джир об Асмохат-та» в исполнении соловья степей, старого Тохтара.

Джир этот Тохтар, не мудрствуя лукаво и беря пример с Диомеда, почти что сочинял на ходу, опуская несущественные с его точки зрения подробности и добавляя к Моим-Чэновым деяниям неисчислимое количество новых подвигов. Тем более, что слухи о появлении Асмохат-та каким-то непонятным образом уже разнеслись по степи, и лишние подвиги в изложении Тохтара пришлись как раз кстати!

Ну, а под конец, как сообщил мне развеселившийся Махайра, эспадон Гвениль Могучий напрочь испортил не то две, не то три телеги, причем последнюю оглоблю перерубил не поперек, а чуть ли не вдоль — во что верилось с трудом, зная скорого на выдумку Махайру.

Так или иначе, маалеи и Дикие Лезвия (не считая визжавших от восторга шулмусских подростков, ахавших женщин и одобрительно цокавших языками седобородых патриархов) быстро прониклись величием Асмохат-та и Пресветлого Меча, а поскольку догонять своих сородичей и сообщать о похищении ориджитских семейств было для воинов-маалеев позором — то и увязались молодые маалеи со своими Дикими Лезвиями, а заодно и с маалейским обозом, вслед за освободителями и освобожденными к священному водоему, дабы лицезреть и приобщиться…

— Ну ладно, — прервал Я-Чэн словоохотливых рассказчиков. — Это все понятно, но бараны! Бараны-то откуда?! Их что, маалеи тоже в заложниках держали?!

— Как — откуда? — недоуменно воззрились на нас герои. — Это ж добыча! Ты шулмусов своих чем кормить собираешься? — а они, знаешь, какие прожорливые! Вот и угнали мы по стаду-другому! Там, за холмом, еще табун один есть…

Дзю сверкнул гранями и расхохотался.

— Махайра Хитроумный и Гвениль Могучий, — заявил Обломок, ни к кому конкретно не обращаясь. — Гроза телег и баранов… дрожи, Шулма!

6

Освободители-угонщики, ничуть не обидевшись на Дзю, порывались сообщить нам еще что-то — по их мнению, главное — но тут нас прервал вопль Куш-тэнгри.

— Какой сын ослицы и шакала додумался привести сюда этих безмозглых людей?! Кто позволил шелудивым песчаным крысам заваливать отбросами святое место?! Я, шаман Куш-тэнгри, приказываю вам немедленно удалиться за линию холмов — или Безликий проклянет вас, и гнев Желтого Мо падет на ваши пустые головы, и превратитесь вы в стадо нечистых свиней!..

— О тупое и ржавое железо, недостойное имени Блистающих! — вторила ему Чыда. — Что за варварский звон и безумный шум?! За что Небесный Молот разгневался на меня, что обязана я проводить дни свои в столь отвратительном обществе?!

Я еще обратил внимание на изысканность ругательств Чыды, а потом подумал, что как бы Хан-Сегри ни относилась к своему новому Придатку, она, безусловно, уже поняла, что шаман здесь весьма важная персона… а потому особенно не церемонилась ни с шулмусами, ни с Дикими Лезвиями.

Не то слово — не церемонилась… Движения шамана, размахивавшего Чыдой, были еще неумелыми, но весьма и весьма грозными, и попадавшиеся по дороге шулмусы в страхе разбегались в стороны, Дикие Лезвия с криками уворачивались от тяжелой Чыды, а женщины — те вообще падали ниц, закрыв голову руками.

Вооруженный шаман был столь страшен, что даже Гвениль с Махайрой попытались было ретироваться — но не успели.

— О великий Асмохат-та! — возопил Неправильный Шаман, падая передо Мной-Чэном на колени, и шум вокруг нас мгновенно стих.

(«Не смею настаивать, Высший Дан Гьен, но не могли бы вы приказать этому железному сброду удалиться отсюда вместе с их Придатками? — осведомилась меж тем Чыда. — А то уж больно противные…»)

— О воплощение Желтого Мо! Прости мне упущение мое, по которому вторглись во владения Твои эти невежественные люди! — Я-Чэн ни разу не слышал, чтобы Куш-тэнгри выражался столь высокопарно. — Будь милостив к несчастным и не казни их всех — а только тех, кто недостаточно быстро покинет Круг священного водоема!..

Чэн благосклонно кивнул шаману и обернулся к застывшим в почтительном молчании шулмусам.

Даже бараны, по-моему, перестали блеять.

Я выскользнул из ножен и нарочито гневно блеснул над головой Чэна, упершись острием в хмурое шулмусское небо.

— Я добр сегодня, — сказал Чэн. — Я прощаю этого глупого шамана. (Куш-тэнгри незаметно скривился.) Более того, Я оставлю жизнь всем, кто до полудня покинет Мои владения, остановившись…

— За юго-западными холмами, — тихо подсказал шаман.

— …За юго-западными холмами. Такова Моя воля.

— Гоните их отсюда, — вполсвиста повернулся я к Гвенилю и Махайре. — После поговорим.

И все завертелось в обратную сторону.

— Вот это совсем другое дело, — пробурчал Куш-тэнгри, поднимаясь с колен и вращая удовлетворенную Чыду. — А то понаехали тут… с Блистающей знакомиться мешают!..

— Ты руки в локтях-то не выпрямляй, орел! — беззлобно бросил Чэн-Я. — Мешают ему, понимаешь ли… Люди поклониться мне пришли, а он орет! И копьем размахивает… Вот отвадишь мне паломников — век в будущее заглядывать не захочешь!

7

Расселение новоявленных паломников на юго-западных холмах и за ними заняло почти весь день. Мы с Чэном и Обломком этим, разумеется, не занимались — мы помогали обучать шамана, Беседовали с кабирцами (по возможности так, чтоб это видели Дикие Лезвия), появляясь то там, то тут, вызывая благоговейный трепет и ускоряя исчезновение шулмусов из Круга священного водоема.

Потом к нам подошел Кос с Саем и Заррахидом; они долго на нас смотрели — и Обломок вдруг заявил, что хочет прогуляться с Косом и поболтать с эстоком и Вилорогим. Чэн-Я не возражал (хотя мы вроде бы и так гуляли; или ему наше общество надоело?) и Дзю живо перекочевал за пояс к Косу, после чего ан-Танья удалился.

Уже ближе к вечеру Обломок вернулся и как-то уж очень официально обратился ко мне, так что я сразу насторожился, однако никакого подвоха в речи Дзю, как ни странно, не обнаружил.

— Не соблаговолит ли Высший Дан Гьен попросить Высшего Чэна Анкора, чтобы тот передал кабирским При… людям, чтобы те передали шулмусским При… людям, чтобы оные шулмусские люди обращались со своими Дикими Лезвиями, как подобает обращаться с Блистающими?! Я имею в виду чистку, полировку, заточку… А если они совсем дикие, и не знают, как это делается, то пусть обратятся к Коблану или к любому из наших кабирцев — те научат.

Я выслушал эту длинную и путаную речь, так непохожую на обычный стиль Обломка, еще раз поискал в ней скрытый подвох, не нашел — и согласно кивнул кисточкой.

Чэн выслушал меня, тоже кивнул, подозвал Коса и изложил ему просьбу Дзюттэ.

Кос тоже кивнул — в этом мы не отличались разнообразием и куда-то убежал.

А вскоре к нам приблизились прямо-таки сияющая Чыда и чуть запыхавшийся, но вполне довольный жизнью Куш-тэнгри.

— Вы были совершенно правы, Высший Дан Гьен! — тараторила Чыда. — Это и впрямь отличный Придаток! Я беру обратно свои необдуманные слова — он меня вполне устраивает! Он крайне быстро учится, а Ржавые Лезвия были изгнаны им просто прекрасно! Я…

— Пошли, Асмохат-та, — коротко сказал Куш-тэнгри, Неправильный Шаман.

— Дальше учиться будем.

И мы пошли его учить.

…Только потом, позже, когда Чэн сидел у костра и ел, а я смирно лежал рядом, Я-Чэн отметил для себя два странных обстоятельства: во-первых, во всем сегодняшнем безобразии совершенно не участвовали Коблан и Шипастый Молчун; более того, Чэн отметил, что кузнец уже второй день не берет в рот ничего крепче воды, а сейчас… о Творец!.. сейчас Коблан и Куш-тэнгри сидят рядышком и уплетают за обе щеки из одного котелка постное шаманово варево (хотя любовь Железнолапого к мясным блюдам, причем в больших количествах, была нам обоим хорошо известна).

А, во-вторых, куда-то пропала Хамиджа. Ну не то чтобы совсем пропала — вон сидит у дальнего костра и жует с отсутствующим выражением лица! — но во время утреннего нашествия она исчезла, и появилась лишь после того, как территория священного водоема была вновь очищена.

Хотя давини — она и есть давини…

Тут мысли мои были прерваны шумным появлением Гвениля Могучего и Махайры Хитроумного — и рядом с Чэном тяжело хлопнулись на кошму Диомед с Беловолосым.

— Ф-фу, наконец управились, — глухо брякнул эспадон, вытягиваясь на коленях у Фальгрима во весь свой двуручный рост и бесцеремонно тычась рукоятью в бок Чэну.

— Так вот, Асмохат-та, — заговорил Диомед так, словно его только что прервали. — Вся Шулма, оказывается, волнуется, разговоры лишь о тебе, а самое главное — Джамуха из ставки своей уехал! Куда — неизвестно, и добро бы один, а то вместе с тысячей тургаудов-телохранителей! Ну, Тохтар с Кулаем намекнули маалеям, что без божественного промысла тут не обошлось — то ли испугался гурхан, то ли видение ему было; ты, дескать, являлся в облике ужасном и карами всякими грозил…

— Погоди-ка, — прервал Чэн Диомеда. — Божественный промысел, говоришь… А сами Кулай с Тохтаром где? Что-то я их здесь не видел…

— Дела у них, — беспечно вмешался Фальгрим. — Уехали они. И двух своих людей прихватили.

— Как — уехали? Куда? Зачем?!

— Не знаю, — хором отозвались Диомед с Фальгримом. — Не сказали. Уехали — и уехали.

И стало ясно, что больше они нам не скажут ничего. Хоть являйся им в облике ужасном и карами грози…

8

«Ничто не ново под луной», — иронически подумал я, когда мы с Чэном и Обломком сбежали после еды от суматохи и любопытных маалеев в знакомую нам рощицу; и ровно через минуту покоя и отдохновения увидели приближающуюся к нам Хамиджу-давини.

За руку она тянула светловолосого батинита, и юноша подчинялся ей с глупо-счастливой улыбкой, не особенно даже понимая, куда он идет, зачем он идет, и идет ли он вообще.

Подойдя, Хамиджа замедлила шаг (юноша-батинит виновато пожал плечами — дескать, я ни при чем, это все она…); девушка остановилась в трех выпадах от нас и долго смотрела на Чэна, потешно морща лоб.

Так, пожалуй, смотрят на незнакомую вещь, пытаясь понять ее назначение.

— Ты что-то хочешь… от меня? — ободряюще спросил Чэн.

Он хотел спросить: «Ты что-то хочешь сказать?» — но вовремя вспомнил, что Хамиджа не говорит.

Хамиджа раз-другой хлопнула своими неправдоподобно длинными ресницами, не глядя, протянула руку (отпустив ладонь батинита) и вынула из ножен на поясе юноши Такшаку.

Короткий меч чуть ли не заурчал, выходя из ножен, и довольно потерся плашмя о бедро Хамиджи.

Дар у нее, что ли — всех привораживать?..

— Ты что, Такшака? — холодно спросил я, не покидая ножен. — Придатка сменить решил? Так не могу сказать, что одобряю твой выбор…

«Ты злишься, Единорог? — донеслось от Чэна. — Почему?»

Что я мог ответить? Что у меня просто плохое настроение? Что мне не хочется Беседовать с Такшакой, и тем более — когда он в руках у Хамиджи?!

Злой я становлюсь… хуже Обломка.

— Ладно, не обижайтесь, — бросил я, обнажаясь и взмывая над головой Чэна. — Пр-рошу!

Хамиджа прыгнула вперед, и Такшака ударил.

…А Беседа вышла довольно-таки серой. Со-Беседники из Хамиджи с Такшакой получились не ахти (если мерять не шулмусскими, а кабирскими мерками, да еще нашими с Чэном), что-то вроде Эмраха с Маскином Седьмым-Тринадцатым, когда мы Беседовали с ними у пруда в моей мэйланьской усадьбе, и я понимал, что надо попроще и помедленней, и Чэн это понимал, и Такшака понимал, и Хамиджа — хотя не знаю уж, что там она понимала, если вообще понимала хоть что-то… Под конец мы с Чэном для разнообразия поиграли в «пьяного предка Хэна», когда Чэн раз за разом уходил от Такшаки в последний момент, внешне не обращая никакого внимания на его резкие косые взмахи, а я пугал Хамиджу, так ни разу и не прикоснувшись ни к ней, ни к клинку Такшаки, и делал вид, что сейчас выпаду из руки Чэна… а потом нам и это надоело.

Пауза, вежливый поклон — и я нырнул в ножны, отсалютовав перед тем, а Чэн улыбнулся Хамидже и пошел прочь.

Отойдя на десяток-другой шагов, Чэн обернулся, и я тоже посмотрел назад.

Хамиджа стояла белая-белая, глаза ее словно остановились, руки плетьми повисли вдоль тела, и вся ее поза выражала такую отчаянную безысходность, что Чэн-Я сперва хотел было вернуться, а потом передумал и быстро-быстро углубился в рощу.

— Ну не знаю я, не знаю я, что мне с ней делать! — бормотал по дороге Чэн-Я. — Вот уж обуза на мою душу!.. Сама ведь напросилась — а теперь обижается…

Обломок за поясом помалкивал и делал вид, что спит.

Глава 27

1

В эту ночь никто, к счастью, не шумел, не звенел, не ругался, так что мы спали спокойно и проснулись только к самому Чэнову завтраку (ох уж эти люди — и впрямь все едят да едят!).

После завтрака Дзю опять удрал гулять с Косом, Саем и Заррахидом. Это становилось интересным; и хотелось выяснить, куда это они «гуляют» и чем там занимаются. Нет, ни в чем недостойном мы их, понятное дело, не подозревали — но интересно же, в конце концов!

Однако интерес этот быстро забылся — потому что мы с Чэном уяснили наконец причину непонятного поведения Коблана.

Повитуха Коблан постился. И соблюдал все предписанные обычаем ритуальные ограничения.

Он готовился к рождению нового Блистающего.

В семействе метательных ножей Бао-Гунь должен был родиться десятый, недостающий клинок — взамен погибшего в битве у песков Кулхан.

…У открытой походной кузни, которую успел соорудить за эти дни Коблан, собрались практически все, кому было позволено остаться у священного водоема, а также трое маалеев постарше со своими Дикими Лезвиями, которым по такому случаю разрешили присутствовать.

Порывистый холодный ветер раздувал огонь в горне, заметно облегчая работу молодому ориджиту, стоявшему у переносных мехов, которые Коблан, как оказалось, всю дорогу таскал за собой.

И не только меха.

Пожилой шулмус с негнущейся ногой — местный Повитуха, пошедший к Железнолапому в ученики — стоял у наковальни, готовый схватить клещами зародыш будущего Блистающего. Ритуальные свечи Рождения на таком ветру неминуемо погасли бы — что сулило несчастье — и вместо них горели четыре факела.

Свежевымытый Коблан в фартуке мастера-устада с Небесным Молотом на кармане и Гердан Шипастый Молчун, начищенный и серьезный, приблизились к наковальне. Гердан коснулся ее края и опустился на землю рядом; Коблан воскурил благовония, вознес молитву и взялся за молот.

Неподалеку стояла необычайно торжественная Ниру, опираясь на посох, а на ее груди замерли, выставив рукояти, семеро ножей Бао-Гунь. Двое старших ножей лежали у горна, на белой кошме ее по такому случаю вынесли из шатра — чтобы, согласно традиции, передать рождающемуся Блистающему частицу своей души.

Здесь присутствовали все наши: и мудрый Чань-бо, Посох Сосредоточения, и непривычно молчаливые Гвениль и Махайра, и очень серьезный Но-дачи, и неизменно держащиеся в последнее время вместе Кунда Вонг и Маскин, Пояс Пустыни; и Волчья Метла, Заррахид, Сай, и, понятное дело, я с успевшим уже вернуться Обломком, и короткий Такшака, и Чыда в руках Куш-тэнгри, который очень внимательно следил за происходящим — а он умел быть внимательным…

Тусклые и Батиниты (кроме Такшаки и светловолосого юноши) стояли чуть дальше, а из-за их спин и рукоятей благоговейно наблюдали за таинством Рождения Блистающего Дикие Лезвия и их, так сказать, шулмусы.

…Мерно вздымался молот, летели искры, лоснились от пота плечи и грудь Коблана, эхом отзывался Шипастый Молчун — и тело рождающегося ножа уплотнялось, форма становилась все более законченной, и я уже улавливал медленно пробуждающееся в будущем Блистающем сознание…

…Солнце перевалило за полдень, но никто даже не вспомнил о еде или отдыхе — таинство Рождения захватило всех…

…И наконец умолк отзвеневший молот, и поднялся с шипением пар над купелью, дарующей Блистающему крепость тела и силу духа, и суконный полировочный валик со специальной пастой многократно прошелся по поверхности новорожденного ножа, и принесли заранее приготовленную костяную рукоятку с медными кольцами — а Повитуха Коблан, тщательно проверив баланс, одним ловким движением насадил рукоять на хвостовик новорожденного и закрепил ее двумя маленькими стерженьками красного дерева; точно такими же, как и у всех остальных братьев Бао-Гунь.

Потом двое старших ножей по очереди прикоснулись к младенцу, приветствуя его и создавая у нового ножа первое нужное впечатление, прообраз будущих Бесед. Я прямо-таки чувствовал, как бурлит от потока ощущений еще не до конца оформившееся сознание юного клинка, как он силится что-то сказать — и не может. Рано ему еще говорить, этому учатся быстро, но не сразу…

— Я приветствую тебя, брат наш, — заговорил самый старший нож Бао-Гунь. — Будь счастлив в этой жизни, юный Блистающий, рожденный в чужой ветреной степи, в пламени и звоне, и будь достоин того, чье место ты займешь. Он… он…

Голос ножа прервался, и лезвие его слегка запотело.

— А теперь, — подхватил второй нож, — мы должны представить тебе человека. Нашего общего человека. Запомни ее и знай — мы равны, хоть и различны между собой; мы, Блистающие — и люди…

Нож говорил что-то еще, но я уже не слушал.

«Да, — думал я, — наверное, так и надо. С рождения. Не Придаток — но человек. Не оружие — но Блистающий. Не такой, как ты — но равный. Часть тебя, как и ты — часть его. С рождения. Это — выход. Это — Путь.»

«Да, — думал Чэн-Я, — это так. И только так!»

2

На следующее утро можно было видеть шулмусов, усердно чистящих и полирующих свои блестящие от удовольствия клинки. Несколько человек толпились вокруг Коблана — с утра наевшегося мясной шурпы до отвала — и кузнец, ругая на чем свет стоит косоруких шулмусских Повитух и пустоголовых ориджитов, правил заточку, выравнивал изъяны ковки, давал советы — и к концу дня многие Дикие Лезвия выглядели уже не столь дикими, хвастались друг перед другом новообретенной полировкой и со свистом рубили что попало, проверяя заточку.

Некоторые, как я заметил, даже пытались Беседовать — именно Беседовать — а не опасно и бестолково звенеть друг о друга! Разумеется, у них еще мало что получалось, но главное было не это — они хотели Беседовать! Они стремились к этому!

Начало было положено.

Да и шулмусы стали смотреть на свои клинки по-новому.

Молодец Дзю!

Кстати, о Дзю. Пора бы выяснить, куда это он все время исчезает вместе с ан-Таньей?

И мы с Чэном отправились выяснять.

Потом, когда все стало на свои места, я подумал, что зря мы совали острие куда не следует.

Есть случаи, когда полезнее оставаться в неведении.

…Когда Кос, как обычно, опять явился за Обломком, мы с Чэном, тоже как обычно, ничего не сказали — но, подождав, пока они скроются за шатрами, поспешно двинулись следом.

Сухощавая фигура ан-Таньи, ощетинившаяся тремя Блистающими, несколько раз мелькнула впереди — и мы сообразили, что наши дворецкие и Сай с Дзюттэ направляются за пределы Круга, к дальним юго-западным холмам, на которых и за которыми раскинулось шумное ориджитско-маалейское стойбище.

Ну и что им там понадобилось?

Дорога заняла около получаса, и нам пришлось поотстать — не то чтобы мы особо скрывались, но и не желали, чтобы Кос с Блистающими заметили нас раньше времени.

И, кажется, преуспели в этом.

Впрочем, по той же причине мы пропустили начало представления. Когда мы, наконец, перевалили через холмы и прошли между какими-то коновязями, то оказались неподалеку от довольно-таки обширной и ровной площадки, местами поросшей пучками жухлой травы, подобно физиономии хитрого Тохтара — и выяснили, что действо уже в самом разгаре.

На площадке рядами сидела, одинаково подобрав под себя ноги, добрая сотня шулмусов: впереди — наши ориджиты и молодые маалеи, за ними — старики обоих племен, дальше — подростки вперемешку с женщинами.

И каждый держал тот или иной блестящий клинок, неподвижно устремленный острием вверх.

А перед ними Кос, Заррахид и Обломок (Сай находился за поясом ан-Таньи) исполняли начальный танец Пятой стихии. Очень медленно и очень плавно, тщательно подчеркивая все переходы чтобы шулмусы могли уследить за каждым движением. Это было крайне поучительное зрелище. Причем поучительное в самом прямом смысле слова — потому что наш Обломок не только выписывал в воздухе вензеля Пятой стихии, как заправский Детский Учитель.

Он при этом еще и проповедовал.

Вслух.

А Дикие Лезвия с благоговением слушали (явно не понимая половины и посему проникаясь к проповеди еще большим почтением), что вещает им новоявленный пророк.

— …ибо все вы видели Его и могли убедиться, что для рожденного в этом мире невозможно достичь Его совершенства — но пытаться приблизиться к нему есть первый долг и первая заповедь; и тогда тела наши станут крепче, и очистятся души наши, и помыслы станут ясными, а мастерство возрастет многократно — но лишь у следующих Пути, указанному Пресветлым Мечом, а указал он: оставь сомнения и слушай Меня…

— Оставь сомнения и слушай Его, — нестройно повторили Дикие Лезвия, явно не в первый раз слышавшие эту заповедь.

— Не повреди Придатка своего, а тем паче — чужого, ибо хорошего Придатка вырастить трудно, а испортить легко…

— Не повреди Придатка…

— Не разрушай собрата своего, ибо все вы — Блистающие, подобия Мои…

— Не разрушай…

— Живи Беседой и радостью ее, ибо в этом смысл жизни Блистающего…

— Живи Беседой…

— И те из вас, кто внемлет Слову Моему, изреченному пророком Моим, Дзюттэ Ковырягой (мы с Чэном едва сдержали смешок) и Ближними Моими, станут подобны Мне и войдут в рай, имя которому — Кабир!

Тут Я-Чэн обнаружил, что слишком уж высунулся из-за крайней коновязи — а оказываться на виду, особенно сейчас, Мне-Чэну никак не хотелось, и мы поспешили спрятаться обратно, так что конца проповеди пророка Ковыряги мы не услышали.

Еще некоторое время мы наблюдали за происходящим из укрытия. Дзю в конце концов умолк и вместе с Саем и Заррахидом занялся более стоящим, с нашей точки зрения, делом: принялся наставлять Дикие Лезвия в мастерстве Беседы. В чем ему помогали неизвестно откуда взявшиеся и непонятно где до того скрывавшиеся Волчья Метла, Чань-бо, Но-дачи и двое Тусклых.

Дальше Я-Чэн смотреть не стал и вернулся к священному водоему.

По дороге я размышлял о Пресветлом Мече, указавшем единственно верный Путь непросвещенным Диким Лезвиям, и о Ближних Его; а в особенности — о пророке Дзюттэ Ковыряге и о рае по имени Кабир.

Небось, Кос вещал шулмусам (и не первый день!) нечто в этом же роде — великий Асмохат-та и Ближние Его… Ну, удружили! Вернутся эти пророки — я их так на Путь наставлю!..

Ковыряга!.. Кто ж это слово такое выдумал?! Уж, небось, не сам Обломок… хотя с него станется!..

3

До обеда Мои пророки и Ближние не появлялись — видимо, заняты были; но обед их святость (я имею в виду Коса) явно пропускать не собиралась — вот тут-то все четверо и были отловлены Мной, вернувшимся с обучения Куш-тэнгри.

— Ковыряга, значит… пророк! — язвительно начал я, щекоча острием немного растерявшегося Обломка. — Пресветлый Меч и пророк Его, а также Путь Меча из Шулмы в Кабир, он же — рай! Вот, значит, почему от меня все Дикие Лезвия прячутся! А по-нормальному им объяснить нельзя было?! Без пророков с Ближними?!..

— Нельзя! — неожиданно отрезал оправившийся Дзюттэ. — По-нормальному — нельзя. Не доросли они еще — по-нормальному! Не проливать крови — почему? Всегда проливали — и ничего, а теперь вдруг нельзя?! Ритуалы — вещь красивая, но зачем? Ради чего?! Жили без ритуалов — глядишь, и сейчас проживем! Ты об этом подумал, Единорог?!

Я промолчал.

— А так — никаких «почему»! — продолжал между тем Обломок. Есть Пресветлый Меч — и пусть кто-нибудь усомнится! Они, в общем, и не сомневаются… И есть Ближние Его — видите, как блестят? Видите, что умеют? Видите, как с ними обращаются?! Хотите стать такими же? Еще бы — конечно, хотят! А если хотите — внимайте слову Его, изреченному посредством пророка…

— Ковыряги! — не выдержал я.

Злиться на Обломка и моих друзей я уже не мог — тем более, что, похоже, они были правы.

— Да, Ковыряги! — гордо заявил Дзюттэ, и мне послышалась в его голосе даже некоторая обидчивость, чего раньше за Дзю не водилось. — Меня так местные прозвали. И означает это: «Тот, кто видит суть вещей». Вот так, Пресветлый!

— Тот, кто доковырялся до сути, — ехидно уточнил Сай, но Дзю оставил его реплику без внимания.

Вот что значит — пророк… прежде он Саю не спустил бы!

— Терпи, — коротко прозвенел молчавший до этого эсток. — Следующее поколение будет усваивать эти истины с рождения — и сочтет их естественными и само собой разумеющимися. Они станут Блистающими — и им уже не понадобится Пресветлый Меч! А пока терпи!..

— Ладно, — задумчиво покачал кисточкой я. — И знаешь что, Дзю — раз ты теперь Мой пророк, то слушай Слово Пресветлого!

— Слушаю и повинуюсь, Ваша Однорогость! — гнусаво зашуршал Обломок, и мне сразу стало легче — это был прежний зловредный шут, для которого я до конца дней своих останусь мишенью для мудрых советов и язвительных насмешек.

— …Внимай воле Моей: пусть те Дикие Лезвия, которые окажутся самыми рьяными в служении Мне, — пусть они получат в награду собственные имена! И придумаешь их — ты!

Большего наказания для своих последователей я сочинить не мог.

4

…Следующие дни были заняты до предела. Мы учили шамана и учились сами. Куш-тэнгри уже немного отошел от первого потрясения и занимался спокойно и сосредоточенно, не забывая учить нас.

Учить смотреть — и видеть. Видеть — и запоминать. Запоминать — и сопоставлять. Сопоставлять — и делать выводы. И на основе этого погружаться в некое странное состояние, когда мысль охватывает все окружающее целиком — и прорывается в еще не наступившее время.

Это было трудно. Когда я был отдельно от Чэна — у нас вообще ничего не получалось, хотя шаман делал это один. Но когда смотрели, запоминали и сосредоточивались не Мэйланьский Единорог и Чэн Анкор, а Я-Чэн… это было сродни состоянию Беседы. И тогда нам удавалось поймать это неуловимое и неосязаемое чувство без названия; тогда мы начинали видеть.

Видеть всего на несколько мгновений вперед — но это было будущее!

Один раз, находясь в трансе, мы увидели Асахиро и Но-дачи, входящих в наш шатер — и едва мы вынырнули на поверхность реальности, как полог шатра откинулся, и показались Но с Асахиро!

Шаман, в свою очередь, был неутомим, и Чыда не могла на него нарадоваться. Потихоньку мы даже пробовали Беседовать; медленно, осторожно, но это уже была Беседа, а мы были — со-Беседники!..

И все это как-то отодвинуло в тень слухи о волнениях в Шулме и исчезнувших из ставки Джамухе с Чинкуэдой и тысячей тургаудов-телохранителей; даже о Кулае Чэн почти не вспоминал…

Коблан с Шипастым Молчуном ругали тех нерадивых шулмусов и Дикие Лезвия, что сохраняли до сих пор первозданно-отвратительный вид; Дзю проповедовал; время от времени к водоему наезжали гонцы из каких-то племен, где уже были наслышаны об Асмохат-та и Пресветлом Мече — с гонцами обычно разговаривали Кос и Асахиро, а нас с Чэном показывали издалека.

Гонцы смотрели, ахали, до вечера крутились вокруг водоема и наконец исчезали.

День шел за днем…

5

Это случилось совершенно неожиданно.

Я неторопливо Беседовал с Чыдой Хан-Сегри, в пятый раз подставляя Чэна под прямой выпад копья и терпеливо дожидаясь, пока шаман выполнит то, что от него требовалось — и старался не обращать внимания на то, что с каждым разом глаза Куш-тэнгри вспыхивают все ярче и напряженней.

Почему-то я никак не мог избавиться от ощущения, что касаюсь не древка или наконечника Чыды, а непосредственно дотрагиваюсь клинком до рук шамана, как при прорицании — и тогда мне на миг мерещится то призрачно-сизый дым за спиной Куш-тэнгри, то зыбкие силуэты всадников на холмах, то сами холмы превращаются в подобие домов…

«Устал, — подумал я, начиная все заново, — пора заканчивать…»

Додумать я не успел. Шаман отошел назад, Чыда крутнулась колесом, и я еще почувствовал, что Чэн пристально смотрит в глаза Куш-тэнгри — а потом передо мной словно распахнулись ворота…

6

…Ворота Чжунду распахнулись, и в богатейший город Поднебесной, неистово визжа и размахивая оружием, хлынули степняки.

Ли Куй, известный в Чжунду, как Носатый Ли, бродяга без роду и племени, пришедший в город невесть откуда перед самым нашествием, — щуплый и взъерошенный Ли Куй, прихрамывая, бежал по переулкам западной окраины, надеясь на везение.

Если великая Гуаньинь поможет ему уйти целым и невредимым, он станет бритоголовым монахом-хэшаном в шафрановой рясе, живущим милостыней и безразличным к мирской суете — и пусть другие дураки дают рискованные советы скудоумному Сыну Неба, императору-тупице, и пусть несчастную Поднебесную насилуют и грабят все, кому не лень, хоть алчные сановники, хоть грязные монголы, хоть…

Еще не успев понять, что Гуаньинь сегодня смотрит в другую сторону, Носатый Ли резко остановился, зашипев от боли в поврежденном колене, и вскинул к груди короткий, локтя в три, посох.

В конце переулка радостно скалился рослый монгол в кожаном доспехе, поигрывая длинным копьем с перекладиной под трубкой наконечника.

Опальный полководец Ли Куй, которого в Чжунду звали Носатым Ли, а в столице — Синим Тигром Хоу, глубоко вздохнул и медленно пошел к ухмыляющемуся степняку, усилием воли заставив себя перестать хромать.

Монгол подождал, пока хилый оборванец приблизится, и лениво ткнул перед собой копьем.

Через мгновение оружие едва не вырвалось у него из рук, а когда изумленному воину все же удалось отпрыгнуть назад, прижимая к себе копье жалом вверх — в лицо ему полетел выдолбленный изнутри посох, в котором, как шелкопряд в коконе, скрывался от досужих глаз прямой меч-цзянь Синего Тигра Хоу.

Город уже горел. Горький дым стелился по улицам Чжунду, опережая увлекшихся грабежом воинов неукротимого Темуджина Чингис-хана; дым спешил, раньше захватчиков пробираясь на западную окраину, от едкой гари першило в горле, и невыносимо болела нога Ли Куя, а монгол бил умело и свирепо, то наконечником, то обратной стороной древка, и поэтому приходилось много двигаться, пока Гуаньинь не соизволила обратить свой благосклонный взор на Чжунду и на заброшенный переулок, в котором Носатый Ли дважды сумел достать клинком запястья монгола.

Теперь оставалось только ждать. Ждать и не подворачиваться под копье, движения которого становились все более неуверенными и дрожащими. А дождавшись — вложить последние силы в последний прыжок.

…Он так и не выпустил копья, этот неудачливый воин в легком кожаном доспехе. Кашляя и скособочившись, он сидел у стены чьего-то дома, правой ладонью зажимая пронзенный бок, а левую продолжая держать на валявшемся рядом копье. И над ними, над раненным монголом и бессильным копьем, тяжело дыша и стараясь не переносить вес на поврежденную ногу, стоял Ли Куй, бывший полководец левого крыла Ли, бывший Синий Тигр Хоу, бывший Носатый Ли, будущий настоятель монастыря подле горы Утайшань, усталый маленький человек.

Стоял и смотрел, как лицо монгола становится все более бледным, а рассеченные запястья кровоточат все меньше и меньше.

Монгол с трудом поднял голову — и их взгляды встретились.

Ли Куй вздохнул, изорвал свою накидку на полосы, присел рядом с монголом и стал туго бинтовать руки воина непобедимого Чингиса.

Ли не знал, зачем он это делает…

7

Когда я пришел в себя, над Чэном, сидящим на земле, уже хлопотали Чин и Матушка Ци, отпаивая его водой, хлопая по щекам и взволнованно переглядываясь между собой.

Я по-прежнему находился в правой руке Чэна, в руке аль-Мутанабби, и понимал, что рука здесь ни при чем.

В трех выпадах от нас сидел бледный Куш-тэнгри, опираясь спиной на подложенные вьюки, а рядом с ним лежала бесчувственная Чыда Хан-Сегри, на древке которой покоилась левая ладонь шамана.

И во взгляде Куш-тэнгри медленно плыл дым города, горевшего не здесь и не сейчас.

— Ты в порядке, Единорог? — озабоченно спросил Обломок из-за Чэнова пояса.

— Да, — коротко отозвался я. — А ты?

— А что я? — голос Обломка был непривычно встревоженным. — Я ведь не Беседовал… Смотрю — наш друг шаман глазищи распахнул, Чэна как приподняло, я тебе кричу, а ты звенишь что-то странное и вперед лезешь! Ох, вы и по-Беседовали… ну, Чыда — это еще понятно, но только уж больно здорово Куш-тэнгри ею орудовал! До кабирских Придатков ему, конечно, еще далеко, а вот по шулмусским меркам — так просто отлично! Мы ж его вроде бы и не учили обратной стороной древка на уходе бить… Потом ты Чыду пропустил и шаману оба запястья наметил. Я опять гляжу — все гладко, касание идеальное — а шаман кричит, как испорченный, и спотыкаться стал. Ну, а ты ему после бок обозначил — он и упал. Чыду, правда, не выпустил, молодец…

Дзю помолчал, словно припоминая.

— Чэн над ними постоял-постоял — и вдруг сел. Забормотал что-то непонятное, ногой левой дергать стал, словно колено вправлял, или еще что… и вдруг — все. Не чувствую я вас! Никого. Ни тебя, ни Чэна. О Чыде с шаманом вообще речи нет. Кричать я стал, а тут уже и Чань-бо сообразил, что что-то не так!.. Хвала Небесному Молоту, очнулись вы, и меня малость попустило…

— Что… что это было? — донеслось ко мне от Чыды, явно вернувшейся в наш бренный мир.

— Миры Хум-Тэнгэ, — негромко ответил Неправильный Шаман. Те, что за поворотом пути шамана. Вот и повернули, значит…

— Какой еще Хум-Тэнгэ?.. — начала было Чыда, но осеклась.

— Это ты? — тихо спросила она. — Шулмусский Придаток, это ты? Или я сошла с ума?..

— Нет, ты не сошла с ума, Чыда Хан-Сегри, — бросил Чэн. — Это и впрямь шулмусский Придаток Куш-тэнгри, а я — мэйланьский Придаток Чэн Анкор, и, видимо, я уже совершенно разучился удивляться… потому что то, что мы понимаем друг друга, не удивляет меня. Да и может ли быть иначе, если мы вместе свернули за поворот?

— Мне жаль, что я не был с вами, — через силу усмехнулся Обломок. — Это, должно быть, забавно…

— Ты был с нами, Дзю, — сказал я, — и я надеюсь не дожить до того дня, когда тебя не будет с нами, потому что тогда мне любой поворот будет не в радость. А сейчас я… сейчас я хочу спать, Дзю.

— Да, Наставник, — иронично-уважительно отозвался Дзюттэ.

И заорал на Чань-бо, обзывая его всякими словами и требуя немедленно перенести нас в шатер.

Чэн сонным голосом добавил кое-что от себя — только значительно мягче — и я еще успел заметить чьи-то внимательные глаза, а потом нас подняли и понесли, негромко переговариваясь между собой…

Уже проваливаясь в забытье, я неожиданно понял, кому принадлежали внимательные глаза, на дне которых тлели уголья забытых жаровен.

Это были глаза Хамиджи-давини.

Или это мне примерещилось?..

8

Мне снился бесконечный путь, Пронзающий миры.

И в том пути таилась суть Загадочной игры, Игры, чьи правила — стары, Игры, чьи игроки — мудры, Они не злы и не добры…

И я кричал во сне.

Мне снился обнаженный меч, Похожий на меня, И яростно-кровавый смерч Масудова огня, И бились о клинок, звеня, Копыта черного коня, Что несся на закате дня…

И я кричал во сне.

Мне снилась прожитая жизнь — Чужая, не моя.

И дни свивались в миражи, Как сонная змея.

И шелестела чешуя, Купался лист в воде ручья, И я в той жизни был не-я…

И я кричал во сне.

9

Проснулся я самым последним.

Это еще раз подтверждал голос Дзю, излагавшего Чыде историю наших странствий и попутно убеждавшего Хан-Сегри, что Придатки — это люди, и все такое прочее.

Чыда ахала, охала и соглашалась со всем.

Я еще подумал, что чем проще Блистающий (или человек), тем легче он верит в то, что такому умнику, как Заррахид, покажется невероятной сказкой.

Чэн и шаман молчали, но я ощущал их присутствие и не сомневался, что они бодрствуют.

Дважды шаман поправил Дзю, когда тот рассказывал о Шулме, и я на удивление спокойно отметил для себя, что понимаю Куш-тэнгри, даже не становясь Мной-Чэном, и Чыда его понимает, и Обломок; и издаваемые шаманом звуки не значат почти ничего для этого нового понимания.

Просто он говорил, а мы знали, что он говорит.

«О Нюринга! — подумал я. — Так, значит, дело вовсе не в руке аль-Мутанабби, и не в том, что мы с Чэном какие-то особенные… уроды, — и достаточно тому же Заррахиду вместе с Саем и Косом пройти по Пути, свернуть в нужном месте, погрузиться в „не здесь“ и „не сейчас“, как погружаются в разверзающуюся под клинком рану мироздания — и Косу больше никогда не понадобится переводчик, если ему захочется поговорить с эстоком или Саем! Ведь если даже Чыда…»

— Да, это так, — ответил Куш-тэнгри, и я не сразу сообразил, произнес ли я все это вслух, или теперь для нас всех было попросту неважно: вслух или про себя?!..

Похоже, мы теперь со-Беседники в каком-то новом, непривычном смысле…

— Отец Ур-Калахай, Безликий! — шаман весь дрожал. — Значит, не просто можно, а нужно… нужно твоим шаманам, Отец, брать оружие в руки, нужно сливать воедино Пути и идти дальше, чтобы увидеть другие миры, порожденные тобой…

— И, может быть, не только видеть, — подхватил Чэн. — Ведь тот человек, что был там, что имел меч, подобный Единорогу, почему он, этот человек, не убил своего врага? Не потому ли, что за спинами враждующих незримо стояли мы, не желающие убивать?! И если так — не сможем ли мы гасить огонь Масуда и там, когда души наши будут дотягиваться до иных судеб и жизней?!..

— Очень красиво, — проворчал Обломок (видимо, уже осведомленный обо всем). — Судьбы, жизни, Пути… Там гасить будем — а здесь? Что, у нас здесь дел мало? Из Диких Лезвий делать Блистающих — раз! Из их Придатков людей делать — два! И тех, и других учить понимать друг друга — три! Здесь, здесь Масудов огонь гасить надо, да и то, наверное, не до конца гасить, чтоб вода Мунира стоячей и затхлой не становилась!..

— Дороги, — неожиданно добавила Чыда. — Дороги нужны. Из Кабира в Шулму. И обратно.

— Асмохат-та нужен, — через силу улыбнулся Куш-тэнгри. — Вера нужна. Пусть шулмусы сперва поверят, пусть Дикие Лезвия поверят, они во имя веры горы свернут, а когда станет видно, что там, за горами! — вот тогда вместо веры знание придет. Да и вера, пожалуй, останется…

Полог шатра чуть отдернулся, и в образовавшейся щели показались взволнованное лицо Чин и наконечник Волчьей Метлы.

— Вы Хамиджу не видели? — озабоченно спросили обе.

Мы переглянулись… и расхохотались.

— Да пропала она куда-то, — смущенно бросила Чин, видимо, поняв всю нелепость своего вопроса. — Ищем, ищем… еще со вчера. Вы ведь уже сутки спите…

— Будущее, — шаман в волнении встал. — Ах, какое будущее!.. Вот почему я не видел победоносного похода на мягкоруких! И всего-то надо — убить Джамуху! Ради такого будущего — одного человека… одного плохого человека…

Меня как ледяной водой после наковальни окатило.

Чэн протянул руку аль-Мутанабби, коснулся моей рукояти — и я стал Чэном-Мной.

— Ради будущего, — негромко сказал Чэн-Я. — Ради будущего — одного человека. Ради будущего Но-дачи и Асахиро отрубили мне руку. Ради будущего Шото и братья-Саи убивали на улицах Кабира, пока не погибли Друдл с Детским Учителем. Ради будущей мести Маскин стал Тусклым, а Эмрах ит-Башшар примкнул к батинитам. Ради будущих побед ориджиты во главе с Джелмэ-нойоном сожгли деревню Сунь-Цзя, а я ради будущего убил несговорчивого Джелмэ. Ради будущего, в котором должна была восторжествовать истина Батин, Джамуха подмял под себя Шулму. И мы видели будущее, в котором я убью Джамуху — потому что мы заранее знали, что ради будущего…

Я-Чэн помолчал.

— Нет такого будущего, — твердо закончил Я-Чэн, — ради которого я убью Джамуху и сломаю Чинкуэду, Змею Шэн. Я не хочу такого будущего.

— Ты не станешь их убивать? — изумился шаман. — А как же…

— Ради будущего — нет. А если и убью — то только ради настоящего. Как убивал в ночном переулке Кабира, над Друдлом и Детским Учителем. Не зная, что убью. Не думая об этом заранее. Потому что нельзя заранее делать выбор между жизнью и смертью. Этот выбор делается лишь тогда…

Чэн-Я оглядел всех и закончил:

— Когда один меч стоит спокойно против неба. Один — против неба. И только так.

Снова зашевелился полог, и в шатер вошел Асахиро с Но-дачи на плече. Оба были хмурыми и сосредоточенными, очень напоминая самих себя в тот мэйланьский вечер, когда они заступили дорогу Мне-Чэну.

— У нас гости, — бросил Но-дачи, большой меч.

— Чэн, одень доспех, — сказал Асахиро Ли.

В шатер протиснулся Кос ан-Танья с доспехом аль-Мутанабби в руках.

10

Гость ждал нас у священного водоема.

Это был высокий, прекрасно сложенный воин с волчьими чертами лица. Причем волк был матерый, опытный, прекрасно знавший себе цену. Дикого Лезвия при нем не оказалось — то ли не пристало послу быть вооруженным, то ли еще что…

Неподалеку от воина расположились Фальгрим с Гвенилем и ан-Танья с Заррахидом и Саем. Больше никого не было — ни наших, ни шулмусов. Это не удивило Меня-Чэна — еще по дороге Но-дачи с Асахиро рассказали нам, как они разогнали всех любопытных, не дав им толпиться вокруг посла Джамухи; и Я-Чэн счел этот поступок совершенно правильным.

При виде нас воин нахмурился, с показным равнодушием оглядел Чэна с головы до ног, и сделал шаг навстречу. Всего один шаг. Надо отдать должное — посол или действительно ничего не боялся, или умело скрывал свои чувства.

— Я — тысячник Джангар-багатур, — негромко и властно сказал он, — глава тумена телохранителей-тургаудов гурхана Джамухи Восьмирукого.

Затем он неожиданно приложил ладони ко рту и пронзительно завыл.

Я-Чэн даже не успел удивиться, как в ответ с северных холмов донесся такой же вой, только многократно усиленный; и я услышал ржание испуганных коней.

— Мои люди не хотят тревожить покой священного места, — продолжил Джангар, когда наступила тишина. — Пускай даже и оскверненного нечистым пребыванием. Я повторяю слова гурхана Джамухи: пусть тот, кто называет себя Асмохат-та, поднимется к гурхану и посмотрит ему в глаза. После чего он сам выберет время и место своей смерти. Я все сказал.

Пришедший вместе с нами Куш-тэнгри передал Чыду Косу, после чего низко склонился перед Чэном-Мной и повернулся к Джангар-багатуру.

— Не пристало Асмохат-та уподобляться послу самого себя, — произнес Неправильный Шаман, и Я-Чэн заметил, что невозмутимый Джангар все же старается не смотреть шаману в лицо.

— Джамуха ведь тоже не сам явился — тебя прислал, Джангар… Я пойду с тобой, я, слуга Ур-калахая Безликого, я встану перед Джамухой, как посланец Асмохат-та, и мы определим время и место. А чья смерть наступит тогда — это еще у Безликого за пазухой…

— Хорошо, — равнодушно согласился Джангар. — Иди ты, шаман-отступник…

Шаман кивнул и отошел на десять выпадов, остановившись у статуи Мо.

Чэн-Я подумал и двинулся к нему.

— Тебе нельзя туда ходить, — одними губами выдохнул шаман. — Ты не вернешься. А по степи пойдет гулять легенда, как демон-лжец не устоял перед взглядом гурхана…

— А ты? — спросил Чэн-Я.

— А я попробую задеть гордость Джамухи в присутствии его телохранителей. Тургауды — отчаянные бойцы, они не побоятся напасть и на священное место — но если их вождь преступит закон воинской доблести…

Я-Чэн не мог объяснить шаману, что Джамуха-батинит и Тусклая Чинкуэда, Змея Шэн, по-своему понимают законы воинской доблести, и святость места уж наверняка не остановит их; и еще Я-Чэн понимал, что не могу, не должен идти сам на северные холмы, и не имею права останавливать Куш-тэнгри.

Я-Чэн только вспомнил слова Неправильного Шамана, когда мы прозревали неизменную гибель Джамухи.

«Наверное, я умру до того…»

— Меня зовут Чэн, — сказал Чэн, глядя в черные глаза Неправильного Шамана. — Чэн Анкор.

— Спасибо, — невпопад ответил Куш-тэнгри.

И крикнул послу, тряхнув серебряной гривой:

— Эй, Джангар!.. Пошли, что ли?!

Джангар шагнул было вперед, но Асахиро придержал его за плечо.

— Ты помнишь меня, тысячник Джангар? — спросил Асахиро.

— Да, — кивнул Джангар, стряхивая его руку (что оказалось не так-то просто). — Я помню тебя, бывший раб, пасынок хурулов.

— Это хорошо, что ты помнишь меня… И запомни, что я скажу тебе сейчас: если с шаманом что-нибудь случится… я убью тебя, даже если для этого мне придется пройти насквозь через твой тумен.

Джангар радостно оскалился.

— Тебе не придется трудиться, бывший раб. В бою я обычно нахожусь впереди своей тысячи.

Сверху на них взирал Желтый Мо.

Полагаю, он был доволен.

11

Весь оставшийся день я не находил себе места.

Вот оно, пришло, наступило, постучалось в дверь, звякнуло о клинок — и все-таки, в глубине души, я надеялся, надеялся слепо, глупо, наивно, прячась в ножны от неизбежного, надеялся, что все как-то обойдется само собой, и боялся признаться в этом самому себе.

Не обошлось.

И учить некого — ушел Куш-тэнгри, и скучает заново осиротевшая Чыда, а я поминутно гляжу на северные холмы, постепенно тонущие в вечерней мгле.

Ждем.

И я остужаю рукоять о руку аль-Мутанабби.

В подготовке нашего лагеря к обороне мы не участвовали. И правильно делали — Но-дачи и Асахиро мигом взяли власть в свои руки (смешно — Но-дачи — и «в свои руки»…), и весьма скоро каждый нашел свое место и знал, что ему делать в случае…

Что делать?

Ах, выбор небогат… У деревни Сунь-Цзя два десятка с небольшим Придатков и чуть большее количество Блистающих остановили двенадцать дюжин детей Ориджа, и то все наши люди оказались раненными, а пятеро батинитов навсегда окунулись в Сокровенную Тайну. Сейчас же нас, кабирцев, на четверть меньше, чем тогда, с нами две-три дюжины шулмусов (хорошо, пожалуй, что Кулай с частью своих пропал — глядишь, выживут…); ориджитские и маалейские дети, женщины и старики не в счет; — а против нас на северных холмах воет отборная стая Джамухи, тысяча воинов-людей, и вдвое-втрое Диких Лезвий.

Кто мы? Дрова для Масудова пожара?

Просто праздник истины Батин…

Прорицание будущего, провиденье шаманское — глупости все это!.. Ведь не дойти Мне-Чэну до Джамухи, не дотянуться… сметут, растопчут…

Странное чувство возникло у меня. Чем больше я убеждал сам себя в неизбежности гибели, в бессмысленности всех наших действий, чем больше я понимал нелепость своего появления в Шулме в облике Пресветлого Меча — тем сильнее накатывалась откуда-то из глубины души, из того горна, что внутри нас, отчаянная радость единственного выпада, когда отступать некуда, и раздумывать некогда, и жить незачем, кроме как для этого выпада, а потом — гори оно все в Нюринге, это «потом»! — и гордость Масуда, и мудрость Мунира, и смысл бытия, и сафьян новых ножен, и ремесло, и искусство, и волчий вой на холмах!..

Я говорил себе о надвигающемся конце — и видел внутренним взглядом, как стальная чешуйчатая рука, сжатая в кулак над этим миром, медленно начинает раскрываться, подобно цветку на заре, и движутся неживые пальцы, которым не положено двигаться, которым не дано двигаться — но приходит день, когда мы все безнадежно глупеем, шуты мироздания, и в этот день нам все положено и все дано!..

…Вечер стал переходить в ночь, и холмы окончательно пропали из виду.

По всему лагерю горели костры.

А Куш-тэнгри так и не вернулся.

Я спросил у подвернувшейся Кунды Вонг, почему не тронулось с места временное стойбище женщин, детей и стариков, что было за юго-западными холмами.

— Зачем? — удивилась Кунда. — Кому они нужны? Тургаудам? В случае чего их и потом можно будет вырезать… после нас.

Я накричал на Кунду, обозвав ее глупой саблей, и с удивлением заметил, что ей стало легче. Вскоре я услышал, как Кунда в свою очередь кричит на кого-то, обзывая его глупым мечом и обвиняя в малодушии.

Я невесело улыбнулся, прилег на колени к Чэну, ткнувшись гардой в Обломка — и мы стали ждать.

Глава 28

1

Всю ночь в нашем лагере происходила некая перестановка — не слишком шумная, но достаточно заметная. Ею по-прежнему руководили Но-дачи с Асахиро, и мы не вмешивались, хотя прекрасно понимали, что в случае штурма любые приготовления лишь ненадолго отдалят трагический финал. Думаю, что тот же Но понимал это не хуже меня — только что-то делать, наверное, было все же лучше, чем просто сидеть и ждать, как мы с Чэном.

…Постепенно Я-Чэн начал проваливаться в туманное забытье — полусон, полубодрствование, похожее на провидческий транс. Мы уходили в какой-то свой внутренний мир, медленно соскальзывая туда сквозь редеющую завесу багрового тумана, и туман светлел, рассеивался, и проступавший сквозь него мир был прекрасен — в нем не было ни Шулмы, ни Кабира, ни Джамухи с Чинкуэдой; в мире этом не было и нас с Чэном — и над землей занималась заря…

…Заря. Вернувшись в негостеприимную реальность, мы огляделись вокруг. В предутренней дымке смутно темнели очертания окружавших нас перевернутых повозок, за которыми расположились шулмусы («Наши шулмусы», — невесело подумал Я-Чэн), и у многих была та вещь, которая звалась луком, а на боку висели большие ножны со стрелами.

Ножны назывались «колчанами».

Подготовились, значит… о Творец, если бы нас было хоть раз в пять больше!..

Светало довольно быстро — вот уже из зябкой пелены родились пологие склоны ближних холмов; туман отступал, почти как во сне, но не уходил до конца, и лишь вокруг священного водоема тумана, на удивление, не было вообще…

Я вновь глянул на северные холмы — и увидел, как их вершины внезапно ощетинились колышущейся гривой конного строя.

— Сейчас начнется, — очень спокойно и как-то бесцветно сказали в один голос Но-дачи и Асахиро.

И шулмусы за повозками зашевелились, доставая из колчанов стрелы и накладывая их на тетиву.

Грива на холмах выросла, уплотнилась, вздыбилась — и замерла.

Они почему-то медлили. Вокруг посветлело, туман уже практически рассеялся, и в конном строю на вершинах холмов стало заметно некоторое замешательство. Местами пряди этой живой гривы перепутались, переплелись, несколько крохотных всадников отделились от строя и поскакали влево и назад, скрывшись из виду.

«Кончали бы скорее…» — отстраненно подумал я.

Скорее не получалось. Тем более, что у северо-западных и северо-восточных холмов тоже стала прорастать грива. Только грива эта была гораздо более неровной, нечесаной и всклокоченной.

Зато она была гуще. Куда гуще первоначальной!

Туда-сюда замельтешили гонцы-муравьи.

— А вон наши, — неожиданно заметил один из шулмусов.

Чэн шагнул к говорившему и увидел, что это — молодой маалей.

— Кто — ваши?

— Ну, бывшие наши, — поправился шулмус. — Дети Маала. Да вон же бунчук наш! — и он указал рукой в сторону одного из холмов.

Шулмус явно не жаловался на зрение — различить на таком расстоянии, кто есть кто…

— Ясное дело, — продолжил остроглазый, — в ставку приехали, а гурхана-то и нет. Где гурхан — спроси у ветра. Назад повернули — так и обоза нет! А степь-то слухами полнится… Куда скакать? К священному водоему. Вот и прискакали…

— Небось ваши маалеи не умнее других, — перебил его шулмус постарше, из ориджитов. — Вон сколько понаехало… слева локры в лисьих малахаях, справа не разобрать кто, но похоже на хурулов…

«Маалеи, — подумал я. — Те, которых ограбили Гвениль с Махайрой. Ну что ж, долго думать, на чьей они стороне, не приходится. Да и не одни они. Теперь и боя не будет. Просто затопчут нас — и дело с концом.»

Однако шулмусы почему-то заметно повеселели и ожили. Я еще мог с трудом понять маалеев, но ориджиты?!.. А Диким Лезвиям, похоже, было все равно, с кем драться, несмотря на мудрые заповеди Пресветлого Меча и пророка Ковыряги — лишь бы драться! Тем более, что сам Пресветлый с Ближними и пророком был с ними.

Наши сомнения частично рассеяла подошедшая Фариза.

— Священный водоем, — рассмеялась она в ответ на наше недоумение, — единственная святыня Шулмы. Здесь никогда не проливалась кровь. И если для тургаудов нет ничего превыше приказа гурхана — первого в воинской доблести — то для остальных это будет осквернением святыни — на чьей бы стороне они ни были. Не думаю, что Восьмирукий осмелится штурмовать нас на глазах у своих подданных…

Холмы кишели людьми и лошадьми, метались юркие гонцы, и с каждым мгновением правота Фаризы становилась все более очевидной. Я понял, что судьба, расщедрившись, дарит Мне-Чэну давно припасенный подарок.

Поединок.

Поединок Асмохат-та и Джамухи Восьмирукого; поединок Чинкуэды, Змеи Шэн, и Мэйланьского Единорога.

Решайся, Пресветлый Меч!

Если мы при всех вызовем их на бой — мерило воинской доблести — они не смогут отказаться. На этом держится их власть. И публично потерять лицо они не осмелятся…

Так почему Я-Чэн медлю? Почему не выхожу за круг повозок и не бросаю вызов? Почему?!

Потому что я знаю, чем это закончится. Я видел это. Я не хочу убивать. Не хочу убивать! Не хочу!.. И поэтому медлю, оттягиваю, как могу, тот миг, после которого уже не будет пути назад — и мои соратники с недоумением косятся в мою сторону. «Иди же! — говорят их глаза и клинки. — Иди и убей! Ты же можешь! Разруби одним ударом безумный узел этого утра! Победителей не судят! Убей!..»

И пока я медлю, строй тургаудов опять смыкается, взлохмаченная грива союзников и подданных Джамухи редеет, оттягиваясь назад, за пределы видимости… но делает это очень медленно и неохотно. Ну да, с одной стороны — гурхан и его приказ, а с другой — даже гурхан не должен бы запрещать приходить сюда, дабы поклониться… Конечно, не должен — но очевидцы очень мешают горячему Джамухе, и он тоже понимает, что победителей не судят!..

Еще бы он не понимал — ведь это одна из главных заповедей истины Батин!

Время, время! Оно уходит, но еще не ушло совсем — время бросить вызов, время убить — и время даровать жизнь многим, поверившим мне; время открыть дорогу великому будущему…

Ах, как красиво все это звучит!

Оно уходит, наше время, уходит, не спросясь, вместе с удаляющимися всадниками… оно уже почти вышло, наше время, но именно «почти» — потому что всадники перестают удаляться, они останавливаются, и вместе с ними останавливается время, оно зависает на невидимой нити, нить эта все растягивается и растягивается, грозя лопнуть… а потом нить резко сокращается, и всадники поворачивают обратно, к нам, и время снова начинает нестись вскачь…

Но, кажется, тоже в обратную сторону.

2

Потому что Я-Чэн слышу топот, но по непонятным причинам он звучит позади меня — приближающийся топот конских копыт, чьи-то радостные крики, бряцание сбруи…

Чэн-Я оборачиваюсь — и вижу, как от южных холмов к нам во весь опор несутся четверо конных, а Асахиро с Фальгримом и Кобланом уже растаскивают сдвинутые повозки, расчищая им дорогу.

Между тем Чэн-Я узнаю приближающихся всадников. Это молодой Кулай-нойон, а за ним — Тохтар-кулу с двумя ориджитами. А я еще радовался, что они не вернулись — дескать, глядишь, живы останутся!

А они успели… успели в гости к смерти!

— Клянусь Нюрингой! — бормочет несуеверный Обломок, и я ошалело вижу, как южные холмы, словно боясь отстать от своих собратьев, тоже прорастают гривой. Конных шулмусов если и меньше, чем союзников Джамухи, то ненамного, и мне просто не хватает воображения, что бы предположить — кто они, откуда, и кого будут убивать в случае чего!?

…Кулай спрыгивает с лошади и почтительно припадает на одно колено, приветствуя Асмохат-та, а его редкий для Шулмы прямой меч склоняет передо мной рукоять.

— Кто там за вами? — спрашиваю Я-Чэн. — Погоня?!

Прямой меч звенит радостно-возбужденно и неразборчиво, как все Дикие Лезвия в преддверии свалки, так что я полностью перехожу на восприятие Чэна, слушая Кулая.

— Это восточные хариманы, о Асмохат-та, и лаахоры, и ызджуты, и белобаранные бехтары, и…

— Все? — пытается прервать его Чэн. — А…

— Нет, не все! Еще племена предгорий — гурхэзы и джавнаки, но они отстали…

— Кто это? — ревет ничего не понявший Чэн. — Кто это, Кулай?!

— Это вольные племена, о Асмохат-та, отказавшиеся ломать прут верности перед Восьмируким! Они пришли, поддавшись моим уговорам, чтобы увидеть Тебя — и увидели собаку-гурхана, готовящегося напасть на священный водоем! Гнев раздул их печень, и нойоны вольных племен поносят Джамуху-костогрыза и собираются отстаивать святыню! Тем более, что не все люди Восьмирукого пойдут за святотатцем…

Что Я-Чэн мог ему сказать? Поблагодарить? За то, что из-за его расторопности тысячи шулмусов лягут сегодня в здешнюю гостеприимную степь?! Ведь Кулай же хотел, как лучше! Он действительно хотел, как лучше!..

— О Пресветлый! — свистнул просиявший Кулаев меч, и на этот раз я понял его без труда. — Веди нас в бой!

— Когда все закончится, — бросил я Обломку, — и если мы будем еще живы, награди этот достойный меч именем! Таким, какое он заслужил!

Обломок что-то невнятно буркнул в ответ, и я понял, что имя мечу достанется еще то…

…Вольные племена спешили взять водоем в полукольцо, отрезав его от туменов Джамухи; делали они это умело и деловито, а Я-Чэн смотрел на них и понимал всю верность их расчета. Любое восстание против Восьмирукого было если не обречено, то весьма сомнительно — гурхан мог вызвать непокорного нойона в круг, и тот не имел права отказаться, если хотел сохранить лицо! А исход такого поединка был ясен заранее, без всяких шаманских предсказаний…

Воинская доблесть — единственный закон и ценность Шулмы!

Зато сейчас! Осквернение святыни! — и плевать вольнолюбивым нойонам на ложность или подлинность Асмохат-та с его Пресветлым Мечом! Ведь когда в опасности священный водоем — что должен делать всякий честный шулмус? Вот-вот, именно это… Тем более, что если тургауды Восьмирукого и послушаются приказа гурхана, то многие недавние сторонники Джамухи не пойдут сегодня вслед за ним — а, может, и в спину при случае ударят…

Шаманы, небось, потом спасибо скажут и любой грех замолят!

«Кстати, о шаманах, — подумал Чэн, — вон, кажется, и они… Двенадцать — нет, тринадцать человек в до боли знакомых халатах с побрякушками и со взглядом, который невозможно спутать ни с чьим другим… смирные лошаденки, спокойная осанка — и ни одного Дикого Лезвия!»

Да. Это были служители Ур-калахая Безликого.

Но вспыхнувшая было во мне надежда, что шаманам удастся предотвратить кровопролитие, быстро угасла. Потому что трое шаманов остались у водоема, а остальные равнодушно погнали лошадей вверх по склону. К тургаудам они даже не стали приближаться, а сразу повернули левее и правее — и растворились в гуще людей.

Что-то должно было произойти — сейчас или никогда.

И гурхан решил — сейчас.

Передний край тургаудского строя начал быстро выравниваться — куда быстрее, чем в прошлые разы — и я понял, что время вышло.

Совсем.

Сейчас конная лавина, визжа и размахивая Дикими Лезвиями, ринется вниз, и все возможные доводы и миролюбивые размышления исчезнут в звоне, грохоте и потоках крови.

Никакие шаманы не смогут остановить озверевших бойцов.

Не смогут.

Не успеют.

Или — не захотят.

Перевернутые повозки остались у нас за спиной — святые воды не будут осквернены — но вокруг них трупов и сломанных клинков будет более чем достаточно.

И Я-Чэн шагнул вперед.

Мы шли между расступающимися воинами и Дикими Лезвиями, как меч идет сквозь расступающуюся под его напором плоть; мы шли молча, приближаясь к северным холмам, не торопясь, и было слышно, как под ногами Чэна похрустывает песок и сухая трава.

Когда мы отошли от линии защитников священного водоема на полтора копейных броска — Чэн остановился.

Молча.

И это был вызов.

Стало еще тише — что всего миг назад казалось невозможным. Тишина сыпалась, как песок, тишина налипала на замерших людей, тишина висла на Диких Лезвиях, тишина давила, сгущалась…

А потом перед строем тургаудов возникла одинокая серая фигура и начала спускаться вниз.

3

…Они медленно спускались по склону холма, приближаясь к нам — Джамуха Восьмирукий, изгой-батинит, и Чинкуэда, Змея Шэн, висевшая у него на поясе; ассасин и Тусклая. Глядя на них, я подумал, что не Шулма первой пришла в Кабир — нет, это Кабир явился в Шулму, и потом — снова, и вот Кабир идет навстречу Кабиру, а Шулма взирает на это, затаив дыхание.

Ближе… еще ближе…

Не было ни страха, ни волнения; не было ничего, словно Мне-Чэну предстояла обычная Беседа, каких было множество, и будет множество; ближе, еще ближе, еще…

Все.

Остановились.

В двух выпадах от Чэна-Меня.

Короткая Чинкуэда, неестественно широкая у гарды и резко сужающаяся к острию, чья рукоять была оплетена вытертыми шнурами, а деревянные ножны украшали простые серебряные бляхи; и Джамуха Восьмирукий, невысокий, узкоплечий, в кожаном доспехе с массивными оплечьями и в странном шлеме с гребнем и защитными боковыми пластинами, закрывавшими почти все лицо.

Я даже глаз его не видел — под налобник шлема была заправлена серая вуаль-сетка.

И когда они заговорили — их первые слова поразили Меня-Чэна резче и неожиданней внезапного удара.

— Я знаю, что ты сильнее, — одновременно сказали Джамуха Восьмирукий и Чинкуэда, Змея Шэн.

Я-Чэн молчал.

Что можно было ответить на это?

Ответить — ничего. А подумать — многое. Но Я-Чэн не думал об этом многом, потому что цена за него еще была не уплачена. Жаль только, что Джамуха и Чинкуэда не знают, кто они на самом деле, не слышат друг друга, не понимают до конца — и, возможно, так и не поймут…

— Мне жаль вас, — ответил Я-Чэн, изо всех сил не желая произносить этих слов, и не сумев поступить иначе.

Зря.

Они не были созданы для жалости; тем более — для нашей.

— Ты из рода Дан Гьенов, — сказала Чинкуэда. — Значит, ты родич Скользящего Перста? Или ты предпочитаешь, чтобы я звала тебя Пресветлым Мечом?

— Такие мечи, как у тебя, в Мэйлане предпочитают носить Анкоры, — сказал Джамуха Восьмирукий. — Ты из Анкоров Вэйских или из Анкор-Кунов? Если, конечно, ты не собираешься убеждать меня, что ты — Асмохат-та…

Голос Джамухи звучал глухо и невыразительно из-за сдвинутых пластин шлема, и таким же невыразительно-глухим был голос Чинкуэды, Змеи Шэн; Я-Чэн сперва слушал эти голоса, остро ощущая свою цельность перед лицом раздвоенности, разобщенности тех, кому на роду было написано быть вместе, и в то же время отдельно… ах, какими одинокими чувствовали они себя в Шулме, что даже со Мной-Чэном говорили чуть ли не с радостью, изголодавшись по общению с равными!.. Пора было отвечать, а Я-Чэн молчал и думал, что в осанке Джамухи и в его манере держаться есть что-то неуловимо знакомое — а память услужливо подбрасывала нам сцену из будущего, уже виденную Мной-Чэном, когда Джамуха стоял перед нами, и вот он снова стоит, будущее стало настоящим, и прошлым… и, наверное, пора было что-то отвечать.

— Я — Чэн Анкор из Анкоров Вэйских и прямой Дан Гьен по прозвищу Мэйланьский Единорог, — произнес Я-Чэн и добавил: — Родич Фаня Анкор-Куна и Скользящего Перста, старейшин-клятвопреступников.

— Это хорошо, — удовлетворенно отозвались Джамуха и Чинкуэда.

— Почему это хорошо?

— Так мне будет легче убить тебя.

Об Обломке речь не шла — словно его и вовсе не было.

— Мы можем договориться? — спросил Я-Чэн.

— Нет, — ответили они.

И Джамуха, повернувшись к своим тургаудам, подал им знак рукой.

…С холма спускался Куш-тэнгри. Глаза его были закрыты плотной темной повязкой, и Неправильный Шаман шел осторожно, рассчитывая каждый шаг — и все равно часто оступаясь. Руки его не были связаны, но он и не пытался снять повязку. Шею Куш-тэнгри захлестывали сразу две волосяные петли, и в пяти-шести выпадах позади незрячего шамана вразвалочку шли двое воинов, намотав на запястья противоположные концы арканов, и ведя Неправильного Шамана, словно зверя на поводке.

«Неужели они его ослепили?!» — мелькнула страшная мысль.

На расстоянии хорошего копейного броска от Меня-Чэна воины крепче натянули арканы — и Куш-тэнгри остановился, прижимая подбородок к груди.

— Сейчас они убьют его, — равнодушно сказали Чинкуэда и Джамуха; и Я-Чэн ни на миг не усомнился, кто «они», и кого «его», — как шамана-отступника. А потом придет твоя очередь. Смотри, это будет интересно…

Я-Чэн не обратил внимания на последние слова. Слова ничего не значили, жизнь ничего не значила, честь и позор, доблесть и трусость не значили ничего, и единственное, что имело значение в этом проклятом мире, что стоило дороже пыли под ногами — расстояние от Чэна-Меня до шамана, расстояние — и то, что Чэн-Я не успею преодолеть его прежде, чем воины отправят в Верхнюю Степь или в Восьмой ад Хракуташа седого ребенка, Неправильного Шамана, настоящего хозяина Шулмы, встретившего нас, как гостей…

— Чэн! — словно сами холмы позади нас разверзлись неистовым рыком, и эхо захлебнулось в ужасе. — Держи!!!

Чыда была уже в воздухе. Тяжелая, яростно визжащая Чыда Хан-Сегри — и лишь единственная рука могла вот так вогнать массивное копье в осеннее небо Шулмы, с треском разрывая грязно-голубое полотнище, единственная рука могла дотянуться разъяренной Чыдой из Малого Хакаса, теряющей новообретенного Придатка, дотянуться через полтора копейных броска до Кабира, до меня, до Чэна-Меня!

Он не был прирожденным копейщиком, повитуха Блистающих, кузнец-устад, Коблан Железнолапый, но он вложил в этот бросок всю свою бешено-огромную душу, не оставив ничего про черный день — ибо черный день настал!

— Держи! — ревел Коблан, и ему вторила летящая Чыда, а Шулма окаменела на несколько долгих-долгих мгновений, и я видел, что Чыда вонзится в землю, выпадов на пятнадцать перелетев через нас — и тогда Чэн сорвался с места, на ходу вбрасывая меня в ножны, забыв о Джамухе и Чинкуэде — и вскоре я ощутил, как пальцы аль-Мутанабби смыкаются на древке Чыды… ощутил острее, чем если бы они сомкнулись вместо копейного древка на моей рукояти.

Чэн замахнулся, Чыда птицей вырвалась из объятий латной перчатки — железная рука, детище Железнолапого, память восьмивековой давности, ожившая в недоброе время сталь! — и устремилась к недвижному Куш-тэнгри.

— Куш! — надрывалась Чыда изо всех сил. — Куш, я здесь! Я здесь, Куш-ш-ш!..

И изумленные воины с арканами замешкались, упустив то мгновение, когда незрячий шаман сделал шаг в сторону и взял Чыду из воздуха.

Легко и уверенно, как брал летящие камешки; и Чыда со счастливым криком легла в протянутые ладони.

Арканы натянулись, но Куш, не дожидаясь, пока его собьют с ног, сам отпрыгнул назад, разворачиваясь к воинам слепым лицом; удар, мелькание рук и древка — и лезвие наконечника Чыды рассекает один аркан, а второй обматывается вокруг ее крестовины, и не выдержавший рывка воин падает на бок, силясь левой рукой выдернуть из ножен саблю, и выдергивает, перерубая Диким Лезвием веревку, пленником которой внезапно стал…

Первый воин, кинувшийся к освободившемуся шаману, горлом налетел на древко Чыды, мигом растерявшей все кабирские повадки — и вот Куш-тэнгри уже стоит рядом с лежащими воинами, повязка сорвана с лица шамана, гневные черные глаза впиваются в поверженных шулмусов («Хвала Творцу! — шепчу Я-Чэн. — Они не посмели…») — и тургауды Джамухи даже и не пытаются встать, когда Неправильный Шаман поворачивается к ним спиной и машет нам сияющей Чыдой.

— Что он делает?! — шепчет Обломок.

— Кто? — спрашиваю я, потому что Чэн ничего не видит и не слышит, он машет шаману в ответ и что-то кричит…

— Джамуха!

Не покидая ножен, я оборачиваюсь и еще успеваю увидеть, как раскручивается кожаный ремень в руке Джамухи-батинита, из петли превращаясь в полосу, а потом увесистый камень гремит о шлем Чэна, и земля оказывается совсем рядом, а Чэн не откликается, когда я зову его, и я остаюсь один, один, один…

Один против неба.

4

Время сошло с ума: оно рванулось с места и действительно понеслось назад, мелькая днями, неделями, месяцами; пространство свилось кольцами гигантской змеи, ползущей хвостом вперед: Шулма, Кулхан, Мэйлань, Кабир, памятный переулок, дом Коблана, комната-темница…

И холодный блеск маленького клинка над лежащим Чэном Анкором.

— Руку! — вне себя кричу я, забыв обо всем. — Руку, Чэн!..

И рука отозвалась.

Словно паук, отливающий металлическим блеском, словно чешуйчатое пятиногое насекомое, латная перчатка аль-Мутанабби поползла по правому бедру лежащего на боку Чэна, сместилась на живот, коснусь моей рукояти твердыми пальцами — и мы, я и она, упрямо двинулись вперед, вытаскивая меня из ножен и волоча за собой плохо слушавшиеся локоть и плечо бесчувственного Чэна Анкора Вэйского.

Только тогда небо, из которого падала короткая молния Чинкуэды, Змеи Шэн, смогло понять, что я уже не один против него.

Лезвие Чинкуэды наспех полоснуло по запястью, промахнувшись и с бессильным визгом скользнув вдоль наруча, а я бросился вперед, над самой землей, болезненно ощущая груз неподвижного тела Чэна, ограничивавший меня в выпаде.

Мне удалось лишь слабо оцарапать ногу Джамухи чуть повыше щиколотки, но и Джамухе пришлось отпрыгнуть назад и остановиться, тяжело дыша и опустив Чинкуэду.

Придавленный Чэном, что-то кричал Обломок, но мне было не до него.

Удар.

Еще один.

Скрежет панциря под клинком, неприятный вкус кожи доспеха, слабый стон Чэна — и боль в его плече, которую я ощутил как свою, когда пробовал резко взлететь вверх…

И теплые пальцы железной руки.

Джамуха пошел по кругу, держа на отлете готовую напасть Змею Шэн, и я сначала следил за ними, а потом не смог, и тогда латная перчатка вцепилась в меня, чуть ли не кроша рукоять, и мощно пошла вверх и назад, переворачивая вновь застонавшего Чэна на спину.

Удар.

Еще один.

Врешь, не достанешь… врешь!..

Достала.

И кровь проступила на бедре Чэна Анкора, кровь из неглубокого пореза, но Чинкуэда уже устремлялась ко мне, а я не успевал, не успевал я!.. И нога Джамухи с лета ударила по руке аль-Мутанабби, отшвыривая нас в сторону…

— Стой, дрянь!..

Изворачиваясь по совершенно немыслимой дуге, я сперва не сразу понял, что немыслимой дуга эта была лишь в том случае, если бы Чэн продолжал лежать на спине, мертвой тяжестью повиснув сзади меня, — и блеск моего клинка отразился в глазах Чэна, стоящего на одном колене, а в левой руке Чэна гневно звенел Обломок, шут, Кабирский Палач, дорвавшийся до Чинкуэды, Змеи Шэн!

Когда Змея Шэн с проклятьями вылетела из пальцев Джамухи, Я-Чэн (ах, как же это прекрасно — свобода по имени Я-Чэн!..) наискось пронесся у лица Восьмирукого, подцепив на острие вуаль, закрывавшую глаза гурхана, и вырвал ее из шлема.

Я-Чэн хотел посмотреть ему в глаза.

И посмотрел.

Это были глаза Хамиджи-давини.

И их застилали слезы.

5

У нас было время понять, и принять, и остановиться у двери выбора, у двери, за которой лежало будущее, побывавшее в шкуре прошлого; и только прощать у нас не было времени, потому что на нас смотрели те, кто еще не научился — прощать.

Но если когда-то живой человек дрался мертвым оружием за свою жизнь, то сегодня я, Блистающий, дрался полумертвым человеком за нашу общую жизнь. И не только нашу.

Будущее ждало, возбужденно скалясь и рыча.

Чэн наступил ногой на безмолвную Чинкуэду, Змею Шэн; Обломок вернулся за пояс, я — в ножны, и мы неторопливо огляделись вокруг.

…Шулма на холмах сдвинулась на шаг вперед.

Всего на один шаг. Я-Чэн тогда еще не знал, что одновременно с падением Чыды в руки Неправильного Шамана возле каждого нойона племени незаметно оказался человек в смешном халате с побрякушками — отчего десять нойонов, заглянув в неестественно черные глаза слуг Ур-калахая, промолчали, а без их приказа воинов хватило не более, чем на один шаг.

…Телохранители-тургауды Джамухи сдвинулись на два шага.

И ровно на те же два шага сместились к северным холмам пятнадцать кабирцев во главе с невозмутимо-опасным ан-Таньей; а две дюжины Блистающих грозно сверкнули на солнце, выглянувшем из дыры распоротого Чыдой неба.

Мужество почтило мужество, сила — силу, тысяча — немногих, и лавина замерла, так и не скатившись с северных холмов.

…Ни единого шага не сделал Куш-тэнгри, стоя, где стоял, с двумя воинами у ног своих и с Чыдой на плече; он стоял, а осенний ветер играл с серебром волос Неправильного Шамана.

Все ждали нас.

Нас ждало горло Джамухи Восьмирукого, ассасина-убийцы, горло несчастной Хамиджи-давини, обуянной кровавым дэвом мести и истины Батин; горло, открытое для этой истины на острие моего клинка.

Все ждали нас.

Чего ждали мы?

Знали ли мы, что будем делать, когда я шевельнулся в ножнах, грани Обломка заиграли солнечными зайчиками, а Чэн улыбнулся в лицо будущему хищной улыбкой пятнистого чауша, медленно начиная расстегивать пряжки доспеха?..

— По-Беседуем, девочка моя? — и наручи глухо ударились оземь. — К чему таким прекрасным со-Беседникам, как мы, эта глупая одежда из далекого прошлого?!

И оплечья вскоре легли рядом с наручами.

— По-Беседуем, девочка-гурхан, восьмирукое чудо Шулмы? Мы ведь не шулмусы, мы не причиним друг другу вреда, клянусь Двенадцатью и Одним!.. — снятый пояс вместе со мной и Дзюттэ Чэн положил у ног, рядом со Змеей Шэн, не отрывая цепкого взгляда от Хамиджи-Джамухи, но та не двигалась с места.

Панцирь упал зерцалом вверх, и серые облака смогли прочитать чеканные слова, пришедшие из восьмивековой старины:

Живой, я живые тела крушу; стальной, ты крушишь металл — И, значит, против своей родни каждый из нас восстал!

Сброшенный шлем покатился по земле, а Чэн уже снимал халат, нижнюю рубаху, оставаясь по пояс обнаженным, вскидывая руки к отшатнувшемуся небу, и Шулма ахнула, увидев чешуйчатую металлическую кожу правой руки; увидев латную перчатку, которую теперь можно было снять только вместе с плотью.

— Ну?! — властно крикнул Чэн, опоясываясь заново и опуская руки на рукояти меня и Дзю.

Носком сапога он подцепил Чинкуэду — и Змея Шэн, по-прежнему не произнеся ни слова, полетела к Джамухе (это имя шло ей больше, это имя больше значило для нас, и я решил звать ее так), которая инстинктивно поймала Тусклую.

— Не хочешь? — рассмеялся Чэн, и мы с Обломком расхохотались, вторя ему. — Гурхан любит доспехи? Гурхан хочет спрятаться в прошлом от будущего?! Ну что ж…

Невидимая чаша оказалась в левой руке Чэна; запрокидывая непокрытую голову, он влил в себя ее содержимое и выхватил меня из ножен.

— Шулма! Твое здоровье!..

— Мо-о аракчи… — отозвалась Шулма. — Асмохат-та!

Безнадежно ударила Змея Шэн — и промахнулась.

Чэн погрозил Джамухе пальцем и извлек из-за пояса Обломка.

Следующий укус Змеи Шэн встретил я, завертев Чинкуэду в стремительном танце, пока Обломок крюком своей гарды цеплял оплечье Джамухи.

Рывок — и хруст кожаных ремней, один из которых лопнул.

Змея Шэн с мастерством отчаяния пыталась обойти меня, прорваться поближе, и я дал ей насладиться мгновенным счастьем удачи, когда Чинкуэда проскользнула вплотную ко мне — попав в неласковые объятия Дзю.

— Брось, Дзю! — крикнул я, гуляя по боковым ремешкам доспеха Джамухи.

— Бросаю! — покладисто согласился Обломок, и Змея Шэн полетела в сторону, а Джамуха кинулась за ней, не замечая, что Дзюттэ снова зацепился за ее оплечье.

Треск рвущей кожи — и оплечье съехало вниз, держась непонятно на чем, а я еще раз прошелся по ремням на правом боку, разрезав не то два, не то три.

Джамуха подхватила Чинкуэду с земли, срывая мешающее ей оплечье и отбрасывая его прочь; а я немного поигрался со Змеей Шэн, временами одобрительно похлопывая Джамуху по запястью.

Плашмя.

Потом все повторилось снова: Дзю, вцепившийся в доспех, я, удерживающий Чинкуэду, Чэн, вкладывающий в рывок всю силу…

После третьего раза кожаный панцирь сполз Джамухе на руки, чуть не заставив выронить Чинкуэду, и Чэн успел подбросить меня и опять поймать, пока Джамуха избавлялась от доспеха, превратившегося в оковы.

Под доспехом на ней был только нижний халат из полосатой ткани, который и резался легче, и рвался куда проще.

Под халатом — туго стянутая нагрудная повязка.

Под повязкой — грудь.

Маленькая и твердая девичья грудь, с остро торчащими сосками; и бесстыдный ветер тут же тронул их своими холодными ладонями.

Чэн опустил меня в ножны, сунул Обломка за пояс и подошел к Джамухе.

Чинкуэда даже не пошевелилась, когда Чэн Анкор раздвинул защитные пластины шлема Джамухи и снял его, обнажив голову девушки-гурхана.

Потом Чэн повернулся к Джамухе спиной.

Змея Шэн не двигалась.

— Шулма! — громко крикнул Чэн-Я. — Это твой владыка, Шулма?!

Лавина дрогнула, глухой ропот прокатился по окрестностям, всколыхнув стоячую воду священного водоема — и Шулма страшно двинулась вниз с холмов, грозя живым валом захлестнуть поле невиданной Беседы.

— Все, — почти беззвучно выдохнула Джамуха. — Вот и все…

Новое будущее с ревом неслось к нам отовсюду, и в реве этом отчетливо слышалось:

— Асмохат-та!..

Для того ли Я-Чэн сумел избежать предсказанного убийства, чтобы опозоренных Джамуху и Чинкуэду, Змею Шэн, растоптала гневная Шулма, мстя за свою поруганную воинскую доблесть?!

— Стойте! — кричал Куш-тэнгри, вместе с Чыдой первым оказавшийся возле нас. — Стойте, неразумные!

Кто мог его услышать?

— …Остановитесь! — грозно звенел смыкающийся вокруг нас круг Кабира: могучий Коблан с занесенным Шипастым Молчуном, яростная Чин и рвущая ветер в клочья Волчья Метла, гиганты Фальгрим и Гвениль, оскаленный Асахиро со вскинутым Но-дачи; Кунда Вонг и Маскин, и вставшие плечом к плечу Фариза с Эмрахом, морщинистая матушка Ци с Чань-бо, Посохом Сосредоточения… Ниру, закрывавшая рукой новорожденный нож Бао-Гунь, Кос, ощетинившийся жалами Сая и Заррахида, Диомед и Бронзовый Жнец… батиниты, Тусклые, Кулай, Тохтар, дети Ориджа, бывшие Дикие Лезвия, восемь молодых маалеев…

Мало.

Мало!..

…С северных холмов, впереди всех, неслись тургауды Джамухи, завывая бешеными волками при гоне добычи.

Тысячная стая.

И как ременной бич при ударе трижды обвивает столб, так тысяча конных тургаудов, не коснувшись круга Кабира, охватила его тройным кольцом, устремив наружу острия Диких Лезвий.

— Назад!.. — словно тысяча плетей разом хлестнула по набегавшим степнякам.

И Шулма остановилась, сбиваясь в кучу.

Коблан и Фальгрим молча расступились, давая проход, когда ко Мне-Чэну направился спешившийся воин, тысячник тумена Джангар-багатур.

— Я — Джангар-несчастный, — сказал он, не поднимая глаз, — глава опозоренных. Прикажи умереть, Асмохат-та!

Он упал на колени, и я не успел опомниться, как Джангар поцеловал край моих ножен.

— Восемьсот лет тому назад, — задумчиво протянул Обломок, глядя сверху вниз на коленопреклоненного Джангара, — все было совсем не так. Да. Совсем не так… Интересно все-таки: это конец или опять начало?

— Не знаю, — глухо ответил Я-Чэн. — Не знаю.

— И я не знаю, — легко согласился Обломок.

Он подумал и добавил:

— И знать не хочу.

ЭПИЛОГ

Дрожащий Луч Играет, Упав из-за плеча, Голубоватой сталью На Острие Меча. А.Белый
1

Когда Дауд Абу-Салим, эмир Кабирский, бывал не в духе — а в последние годы эмир Дауд бывал не в духе чуть ли не через день — он старался уехать в загородный дом семьи Абу-Салим, где уединялся в зале Посвящения и долго бродил из угла в угол, хмуро глядя в пол, покрытый цветными мозаичными плитками.

Вот и сейчас эмир Дауд мерял зал Посвящения тяжелыми шагами, а золотые курильницы в виде мифических чудовищ со скорбными рубиновыми глазами наблюдали из углов за владыкой Кабира — грузным мужчиной с седыми вислыми усами и горбатым носом хищной птицы, мужчиной, чья прежняя обманчивая медлительность теперь все больше переставала быть обманчивой.

В очередной раз дойдя до двери, Дауд на миг остановился, вспомнив, как пять лет тому назад вот на этом самом месте стояла клетка с диким пятнистым чаушем, неистово рвавшимся на волю, а левее, на шаг от порога, стоял однорукий Чэн Анкор, живая легенда тогдашнего Кабира; а вон там, на помосте, где возвышается подставка с ятаганом дяди Дауда, старого Абд-аль-Аттахии по прозвищу Пыльный Плащ, подле рукояти этого старого ятагана…

Да, там стоял он сам, Дауд Абу-Салим, со скрытым страхом глядя на железную руку Чэна Анкора, которой тот небрежно касался своего любимого меча вэйской ковки и закала, прозванного в Кабире Мэйланьским Единорогом.

Где сгинул ты, веселый Чэн, любимец кабирцев, герой турниров; в каких краях затерялся твой легкий меч? Последние вести от тебя, наследник Анкоров Вэйских, пришли из Мэйланя, и безрадостными были эти вести. Тайна смертей в городах эмирата превратилась во внешнюю угрозу, в опасность нашествия — и сперва в Совете Высших Мэйланя появились ассасины, знатоки убийств, а там и не только в Мэйлане…

Пять лет готовились жители эмирата встретить врага, и множество подростков превратились за это время в двадцатилетних юношей, твердо знающих, что убивать — можно.

Можно.

На последнем турнире в Хаффе десять состязающихся не смогли продемонстрировать необходимого Мастерства Контроля, зато восемь участников были ранены, двое — тяжело… Это только в Хаффе, а в Дурбане и Хине — и того больше.

Кабирский турнир — главный, столичный, случавшийся раз в году — эмир Дауд отменил своей волей, ни с кем не советуясь.

А случаи вооруженных грабежей на улицах городов? А разбойники, перерезавшие торговые пути из Кимены и Лоулеза? Покушение на правителя Оразма? Сумасшедший пророк Гасан ас-Саббах, объявивший, что «в крови — спасение», и засевший со своими сторонниками в неприступном Орлином гнезде на перевале Фурраш — но во многих беспорядках видна длинная рука безумного Гасана!..

О Творец, за что ты проклял Кабир?!

Эмир Дауд двинулся от двери к помосту, на котором стояла подставка со старым клинком, и собственный ятаган эмира — точно такой же, как и на подставке, но гораздо богаче украшенный золотом и драгоценными камнями — при каждом шаге похлопывал по бедру Дауда Абу-Салима, словно подгоняя.

Почему-то сегодня это раздражало эмира. Дойдя до помоста, он поднялся на него, подошел к стене со вбитым в нее бронзовым крюком — и вскоре эмир по-прежнему мерял зал Посвящения тяжелыми шагами, а его ятаган, который еще далекий предок Дауда прозвал Шешезом, или «Лбом Небесного быка», повис на крюке, зацепившись за него кольцом ножен.

Покосившись на ятаганы — тот, что на крюке и тот, что на подставке — эмир Дауд сперва с кривой усмешкой подумал, что древние клинки не меньше походят на племянника и дядю, чем он сам и седой Абд-аль-Аттахия Пыльный Плащ; а еще эмир Дауд подумал, что Абд-аль-Аттахия решил завещать свой любимый ятаган последнему из многочисленных сыновей Пыльного Плаща, родившемуся у Абд-аль-Аттахии, когда тому исполнилось семьдесят два года а он сам, эмир Кабирский Дауд Абу-Салим, погрязший в делах государственных, в свои пятьдесят восемь если и заходит к женам, то раз в декаду…

Хороший мальчишка у дяди Абд-аль-Аттахии! Небось, носится сейчас по всему имению или хвостом ходит за шутом Друдлом, чудом выжившим после той памятной резни пятилетней давности… Вот кто не изменился за все эти годы — так это Друдл Муздрый! Разве что и без того нелегкий характер шута стал еще более желчным, и ходит Друдл чуть скособочившись (дает себя знать старая рана, стянувшая мышцы живота); но ум и язык шута до сих пор спорят: кто из них острее?

Да и кто лучше научит юного двоюродного брата эмира (Дауд Абу-Салим улыбнулся уже веселее: пятилетний мальчишка и он, эмир Дауд — братья!) владеть оружием, чем Друдл? Правда, с той самой ночи, когда маленький ятаган шута был сломан, а тупой кинжал-дзюттэ увезен Чэном Анкором, шут отказывается носить оружие. Многие в Кабире до сих пор помнят причуду шута, когда, едва придя в себя, Друдл устроил пышные похороны своему сломанному ятагану, прибыв на носилках и с них же прочитав заупокойную молитву.

Шут…

Впрочем, именно тот же Друдл, когда эмир поделился с ним своими заботами относительно участившегося насилия, приволок на следующий день неизвестно где выкопанные им пергаментные свитки чуть ли не восьмивековой давности, и как бы невзначай принялся читать о публичных смертных казнях с целью наказания тех, кто совершил тяжкие преступления, и устрашения тех, кто только задумывал оные.

С тех пор и засела в голове эмира Дауда эта мысль. Страшная мысль. Дикая мысль. Державная мысль. Мысль смутного времени. Тем более, что вроде бы в те, прошлые дни, в минуту смерти преступника помощник палача ломал и его фамильное (или просто любимое) оружие.

Что может больше устрашить родившегося в Кабирском эмирате, но родившегося в плохие годы?

Страшная мысль. Державная. Впору иногда кричать беззвучно: «Замолчи, шут!..»

Испугает ли безумного Гасана ас-Саббаха публичная казнь кого-то из его сторонников — или нет?

Кто знает…

Эмир бесцельно кружил по залу, как загнанный зверь, пытаясь представить себе лицо никогда не виданного им пророка Гасана. Это ему не удалось, но зато Дауд вспомнил, что сегодня в полдень в загородный дом должны тайно доставить местного оружейника Мансайю Одноглазого и знаменитого хинского алхимика Саафа бен-Саафа, прибывшего в Кабир около месяца назад.

Оба они — и алхимик, и оружейник — утверждали, что у них есть средство, способное выкурить проклятого Гасана из его Орлиного гнезда, и что средство это в состоянии остановить любого внешнего врага.

Эмир не верил в сказки.

И боялся признаться самому себе, что сейчас готов поверить во что угодно.

Потому что три недели назад гонец доложил Дауду Абу-Салиму о людях, явившихся со стороны северных, считавшихся непроходимыми, отрогов Сафед-Кух, и люди эти называли себя посольством Великой Шулмы.

Им дали проводников, охрану на случай встречи с разбойниками (проклятье, еще не так давно никакой охраны не понадобилось бы!) и отправили в столицу.

Еще через неделю измученный гонец, загнавший нескольких лошадей, сообщил эмиру, что посольство пропало. Проснувшиеся одним не слишком прекрасным утром охранники и проводники обнаружили ничем не объяснимое отсутствие послов, их лошадей и имущества.

Поиски ничего не дали.

О Творец, Творец… за что ты проклял Кабир?!

…Дверь распахнулась — очевидно, ее бесцеремонно пнули снаружи — и в зал Посвящения шумно ворвался шут Друдл, на шее которого восседал сияющий мальчишка — Абу-т-Тайиб Абу-Салим, сын Абд-аль-Аттахии, Пыльного Плаща.

— Иго-го-го! — заливисто ржал шут, и маленький Абу-т-Тайиб восторженно вторил ему. — А вот и мы, великий эмир, вот и мы, великие послы Великой Шулмы! Вот и мы, послы Шулмы, где степь, шулмусы да холмы… иго-го-го!..

Эмир Дауд хотел оборвать это безобразие, но не смог — он любил обоих, и шута, и мальчишку — и те знали это, нередко пользуясь правами, что давала им любовь сурового эмира.

Мальчишка соскочил с Друдла и кинулся к помосту, где на подставке лежал ятаган его отца.

— Здравствуй, Фархадик! — кричал он, как могут кричать и вести себя только дети. — Скучал без меня? Не скучай — я быстро расту! Я скоро вырасту большой-пребольшой — и буду размахивать тобой, как перышком! Честное слово! Ты только немножко подожди!..

— Погоди, могучий воин! — остановил его Друдл, смешно морща лицо. — Мы ведь забыли сказать светлейшему эмиру, что пришли сюда не одни… Как ты считаешь, герой, надо сказать об этом светлейшему эмиру?

Удивленный Дауд перевел взгляд с ребенка на Друдла, потом — на дверной проем…

Стоявшего там беловолосого гиганта эмир узнал мгновенно, несмотря на годы и заботы, отягощавшие память Дауда Абу-Салима.

— Здравствуй, Фальгрим! — прошептал эмир. — Ты пришел из прошлого, лоулезец? Из того прошлого, когда день был ясен, а из никому не ведомой Шулмы не приходили в Кабир странные послы и дурные вести? Ты из прошлого, Фальгрим?

Фальгрим с поклоном шагнул в зал и остановился, уперев свой двуручный эспадон в плиты пола и сложив руки на его рукояти.

— Нет, о солнцеподобный эмир, я не из прошлого! Я из будущего! Когда из Шулмы уже не приходят дурные вести, зато ездят послы! И одного из них великий эмир видит перед собой!

— Ну вот, а что я говорил?! — заявил Друдл, глядя на побледневшего эмира Дауда. — Кричу: это мы, послы Шулмы — а никто не верит! Даже светлейшие умы…

2

Человек, занимающий должность управляющего хозяйством загородного дома семьи Абу-Салим, согласно старой традиции, назывался — векиль.

Человека же, долго топтавшегося у двери зала Посвящения и не решавшегося ни постучать, ни войти — этого человека мама звала Ниязиком, соседи — уважаемым Ниязом ибн-Джалалом, слуги — досточтимым векилем Ниязом, а в списках городского кади он значился, как Нияз ибн-Джалал ан-Кабири.

Человек, которого звали по-разному, приподнял чалму, вытер ладонью вспотевшую бритую макушку, опустил чалму на место, зачем-то тронул рукоять короткого прямого кинжала за поясом — и с тоской посмотрел на закрытую дверь, откуда доносился веселый шум и взрывы хохота.

«Полагаю, что в Восьмом аду Хракуташа для векилей отведено особое, не слишком жаркое местечко!» — подумал досточтимый векиль Нияз.

Все сегодняшние неприятности начались с появления у ворот имения добрых двух десятков незнакомцев, настаивающих на аудиенции великого эмира — как раз в тот момент, когда великий эмир уединился в зале Посвящения, что предупреждало всякого: «Не тронь рассерженного льва!»

Сам векиль Нияз в препирательствах не участвовал, опоясавшись поясом мудрости и собравшись послать за эмирскими гулямами в случае безобразий — поскольку часть гостей была весьма разбойного вида — но, обернувшись, векиль Нияз сперва увидел, как трое привратников ткнулись носами в решетку, зачем-то уставившись на двоих гостей в странных халатах со множеством побрякушек (один из этой парочки был безоружен, а второй держал в руках копье-чыду явно хакасской работы), а потом…

А потом привратники, двигаясь неестественно медленно, открыли ворота — и толпа пришельцев хлынула в имение.

Векиль Нияз вспомнил всю многочисленную родню Ушастого Демона У, а дойдя до двоюродного дедушки — узнал ехавшего впереди великана с огромным эспадоном на плече; узнал, хотя видел его в последний раз не то пять, не то шесть лет тому назад.

— Высший Фальгрим! — истошно завопил несчастный векиль Нияз. — Вы ли это?! Что ж вы сразу-то не объявили — кто мол, да что…

— Не бойся, еще объявим! — вынырнул из-за Фальгрима смуглый весельчак с кривым мечом-махайрой на боку; и когда лошадь смуглого оскалила зубы в подозрительной усмешке, векиль вздохнул с некоторым облегчением: на скалящейся лошади восседал не кто иной, как Диомед Кименец, уехавший из Кабира примерно в то же время, что и Фальгрим Беловолосый, лорд Лоулезский.

— Иго-го-го! — заржал кто-то прямо в ухо векилю Ниязу, и в пострадавшем ухе невидимые кузнецы ударили молотами по невидимым наковальням. — Ах, какие господа к нам заехали сюда! Как у Друдла-дурака стала мокрая щека — слезы катятся, как будто в глаз насыпали песка!..

— Друдл! — раненым буйволом взревел Беловолосый, и невидимые кузнецы перебрались из одного уха векиля Нияза в другое. — Старый мерзавец! Живой!.. Клянусь замками Лоула — живой!..

Вихрем слетев с коня, Фальгрим сунул свой эспадон Кименцу, облапил ухмыляющегося шута и, как ребенка, подбросил Друдла в воздух, даже не заметив, что у шута на плечах сидит пятилетний мальчишка, донельзя осчастливленный таким поворотом дел.

Фальгрим орал, Друдл смеялся, мальчишка визжал, Диомед старался их всех перекричать, остальные гости переговаривались между собой, слуги и привратники не отставали — и шум поднялся совершенно невообразимый.

Молчал один векиль Нияз.

Он молчал даже тогда, когда высвободившийся Друдл ухватил Фальгрима за руку и потащил в дом.

Он молчал потом, ожидая неизвестно чего.

Он молчал и тогда, когда из дома выскочил растрепанный Дауд Абу-Салим, эмир Кабирский, помолодевший лет на двадцать, и приказал немедленно впустить всех (к счастью, наиболее разбойные личности отъехали в сторону, и один из них тихо попросил накормить их в павильоне для слуг) и накрывать праздничный дастархан, да не где-нибудь, а прямо в зале Посвящения, и на полу, как пировали предки, и вина побольше, озера вина, реки вина, моря и океаны вина!..

Вообще с того дня досточтимый векиль Нияз стал очень молчаливым человеком, каким и прожил до девяноста трех лет, после чего молча умер в окружении рыдающих родственников…

Но это случится нескоро — а сейчас векиль Нияз стоит у двери зала Посвящения и не может решиться.

Нет, кажется, уже решился…

Векиль чуть-чуть приоткрыл дверь (хвала Творцу, не заскрипела!) и приложил к образовавшейся щели ухо.

Было слышно, но не видно.

Тогда векиль убрал ухо и приложил глаз.

Стало видно, но почти не слышно.

Тогда векиль Нияз стал делать это поочередно — и это привело досточтимого Нияза к желаемому результату.

— …Жив он, — бурно рассказывал Фальгрим, — жив-здоров, что ему сделается! Асмохат-та у нас молодцом! За пять лет — шесть детей от двух жен!.. Вот я ж и говорю — молодцом! Правда, иногда говорит мне: «Ты знаешь, Фальгрим, лучше б я ее тогда убил!» Как это — кого? Жену свою вторую… Восьмирукую. Мы еще волновались, как сейчас помню — воплощение Мо свою же внучку за себя берет! Ужас! Кровосмешение! Дети-то какие пойдут?! Чин нас успокоила — и как в священный водоем глядела… Хорошие дети! Отличные дети! Среднего Фальгримом назвали…

— А старшего? — поинтересовался эмир Дауд.

— Старшего — Друдлом! Я Чэна пугал — дескать, наследник шутом вырастет! Ничего, говорит, пусть растет…

— Бедный эмир! — притворно застонал шут. — Как же ты будешь без меня править? Ай, бедный-бедный эмир!..

— Да куда ж ты денешься-то? — смеясь, спросил эмир Дауд.

— В Шулму уеду! На тезку своего посмотреть! Шуты, как трава, не растут — их поливать надо, удобрять, уму-разуму учить… Эй, Диомед, вы когда назад поедете, свистните — мне собраться — только подпоясаться!

— И впрямь, шуты — что коты! — беззлобно пошутил эмир. — Беды в дом — коты из дома! Мне б куда уехать…

— Знаем, — ненавязчиво вмешался Диомед. — Ты, светлейший эмир, что думаешь — зря мы от охраны с проводниками сбежали? Зачем нам в Кабирском эмирате проводники, а тем более — охрана?! Так что видели, и слышали, и лицом к лицу сталкивались… С людьми говорили, и не только с людьми…

Эмир Дауд удивленно поднял бровь, но переспрашивать не стал.

— И в Бехзде на малом турнире побывали, целый день на позорище это смотрели; и про сумасшедшего Гасана из Орлиного гнезда слышали, и разбойнички нам попадались! Только разве ж это разбойники? Вот когда мы по всей Шулме за найманами-староверами гонялись — так то разбойники были!.. А у вас — так, ерунда, дети неразумные… Мы с ними по душам потолковали, Блистающим напомнили, кто они такие есть на самом деле (эмир Дауд непонимающе нахмурился) — так эта, извините, банда Кривого Мустафы нас до самого Кабира провожала, пылинки с нас сдували и спорили меж собой, кто сегодня Махайру полировать будет!

Векиль Нияз отпрянул от двери, только сейчас сообразив, кто были те люди, которые отправились трапезничать в павильон для слуг.

Но любопытство пересилило, и вскоре в щели вновь замелькали то ухо, то глаз, а то и вовсе нос.

— Это еще не беды, светлейший эмир, — мягко заметила морщинистая старуха, сидевшая рядом с Друдлом и державшая его за руку, словно боясь, что шут исчезнет. — Кабир много веков спокойным стоял, и лишь последние пять лет закипать начал. Это Шулма века кипела, а сейчас успокаиваться стала! Нынче не время — а после поговорим, как и чем Масудов огонь гасить, да так, чтоб не полыхал, но и не угасал совсем! Да, Пересмешник?

— Да, Матушка, — улыбаясь от уха до уха, отозвался Друдл. — Воистину — да.

— А на безумных пророков у нас свои пророки имеются, — добавил Диомед. — Умные.

— Это ты о Ковыряге? — внешне невинно поинтересовался Фальгрим, и все посольство расхохоталось.

— Нет, Фальгрим, не о нем. Для Ковыряги этот Гасан слишком мелок. Я о слугах Ур-калахая. Верно, Куш-тэнгри и Бач-тэнгри?

— Верно, — коротко отозвались оба шулмуса в халатах с побрякушками, и эмир Дауд, на миг встретившись с ними глазами, неожиданно для самого себя пожалел безумного Гасана ас-Саббаха.

Чаши с вином вновь загуляли по кругу, и векиль Нияз, набравшись храбрости, пролез в щель до половины.

— О светлейший эмир, — выдохнул Нияз, словно бросаясь в ледяную воду, — там…

— Кто там? — добродушно крикнул эмир Дауд, и у Нияза отлегло от сердца.

— Там, у входа, почтенный устад Мансайя Одноглазый и хинский алхимик Сааф бен-Сааф. Говорят — эмир им назначал…

— Пускай их! — махнул рукой Дауд Абу-Салим, и векиль Нияз со всех ног бросился выполнять приказ.

…Прошло совсем немного времени, и в чашах еще не успело показаться дно, когда в зал Посвящения вошли двое: коренастый пожилой кузнец, чей правый глаз закрывала черная повязка, и старик с длинной седой бородой и в островерхом колпаке плотного сукна.

Оба низко поклонились, с некоторым недоумением глядя на происходящее.

В руках у кузнеца был некий предмет, длиной почти в человеческий рост, тщательно завернутый в промаслившуюся ткань, а за спиной висел лист бронзы и деревянная, окованная металлом тренога; старик нес мешочек размером с голову ребенка.

От предложенного вина гости отказались, и спустя недолгое время, в ответ на просьбу эмира Дауда удовлетворить его любопытство, старик развязал свой мешочек и высыпал в низкую металлическую плошку немного угольно-серого зернистого порошка со слабым неприятным запахом.

И ударил над плошкой кресалом.

Порошок, поймав искру на лету, жадно вспыхнул, исторгнув облако зловонного дыма — и быстро угас.

Все долго молчали.

— Это поможет мне выкурить Гасана ас-Саббаха из Орлиного гнезда? — вежливо поинтересовался эмир Дауд.

Сааф бен-Сааф молча достал из сумы, висевшей у него на боку, маленький, наглухо запечатанный и залитый смолой горшочек из необожженной глины, размером примерно в два мужских кулака; из горшочка свисал длинный промасленный фитиль.

— Здесь то же самое, — бросил неразговорчивый алхимик, отходя к самой двери, опуская горшочек на пол и чиркая кресалом над концом фитиля — удалившись при этом от самого горшка на несколько шагов.

Словно крохотный вулкан взорвался у двери, обдав собравшихся сернистой вонью, и осколки глиняного горшка градом ударили по стенам, а зал заволокло дымом.

Алхимик спокойно ждал, пока вскочивший на ноги эмир и его сотрапезники успокоятся.

— Если твои каменотесы, о светлейший эмир, сделают в скале, на которой стоит Орлиное гнездо проклятого ас-Саббаха, — заговорил наконец Сааф бен-Сааф, — необходимое количество скважин, куда поставят большие горшки с моим порошком — то достаточно будет несколько раз ударить кресалом, чтобы пророк Гасан начал летать вместе с орлами! И боюсь, что ему это мало понравится… Но я еще не все показал тебе, светлейший эмир! Устад Мансайя, ваша очередь!

Пожилой кузнец кивнул, размотал ткань — и глазам собравшихся явилась престранная вещь. Полая внутри трубка толщиной примерно в полтора копейных древка и длиной около трех локтей, схваченная по всей длине стальными кольцами, была укреплена на деревянном расширяющемся ложе, инкрустированном серебром и перламутровыми пластинами.

Затем кузнец взял принесенный им большой лист бронзы и отнес его к стене зала, где и установил.

После вернулся к своему творению, взгромоздил его на массивную треногу, направил трубку на бронзовый лист и достал из-за пояса короткий факел.

Подошедший алхимик в очередной раз чиркнул своим кресалом, факел отчего-то не вспыхнул, а начал тлеть — и кузнец поднес его к предмету на треноге.

Раздался взрыв, и куски рубленого металла со свистом и грохотом вылетели из жерла трубки и ударили в лист, разрывая бронзу.

Кузнец удовлетворенно хмыкнул, потирая ушибленное отдачей плечо, а алхимик торжественно приблизился к пробитому листу.

На помосте встревоженно вибрировали два старых ятагана, двуручный эспадон Фальгрима, махайра Диомеда и остальное оружие прибывших гостей.

— Вот, — гордо заявил Сааф бен-Сааф. — Запомни сегодняшний день, великий эмир Дауд Абу-Салим — ибо с этого дня начинается новая эпоха!

Все молчали.

Пятилетний Абу-т-Тайиб, не выдержав, приблизился к кузнецу Мансайе и кончиком пальца коснулся детища алхимика и кузнеца.

— Я скоро вырасту, — сказал мальчик. — Я скоро вырасту — и тогда ты подаришь мне ее, дядя кузнец? Правда? А себе ты сделаешь другую… Хорошо?

— Хорошо, — улыбнулся одноглазый кузнец. — Хорошо, о сиятельный Абу-т-Тайиб! С позволения эмира Дауда, я дарю ее тебе уже сейчас! Да будут дни твои долгими и беспечальными, потомок Абу-Салимов!

— Я буду звать ее, — мальчик зажмурился от нахлынувшего волнения, — я буду звать ее аз-Зайда, что значит «Неукротимая»! Да, я буду звать ее именно так!

Все молчали.

Шут Друдл подошел к ребенку и долго смотрел на вещь по имени аз-Зайда.

— Будь проклят тот день, — тихо сказал шут, — будь проклят тот день, когда оружию стали давать имена!..

И тень недоумения затуманила ясный взгляд маленького Абу-т-Тайиба; тень, в глубине которой медленно сгущалась багровая пелена.

ГЛОССАРИЙ НАЗВАНИЙ ОРУЖИЯ С ПОЗИЦИЙ АНАЛОГОВ ЗЕМНОЙ ИСТОРИИ И ГЕОГРАФИИ

Б

БАДЕК — индонезийский нож.

В

ВОЛЧЬЯ МЕТЛА — Дальний Восток, копье с зазубренными шипообразными веточками от наконечника до середины древка. Известно также под названием «волчий хвост».

Г

ГЕ — Китай, боевой клевец (в русской транскрипции иногда пишется «гэ»). Древковое оружие с разной длиной древка.

ГЕРДАН — двуручная тяжелая палица с шипами, Средняя Азия.

ГЛАДИУС — короткий прямой римский меч.

ГОУБАН — китайский древковый серп.

Д

ДА-ДАО — Китай, «большой меч», близок к древковому оружию, поскольку кривой и тяжелый клинок с расширением к концу и односторонней заточкой крепится к рукояти, по длине равной длине клинка (или даже его превышающей).

ДАН ГЬЕН — Китай, узкий прямолезвийный обоюдоострый меч с гибким клинком. Используется также в парном варианте для занятий в некоторых школах тайцзицюань и «пьяного меча» (цзуйцзянь).

ДЗЮТТЭ — Япония, тупой граненый (или круглый) кинжал с односторонней изогнутой гардой.

К

КАРАБЕЛЛА — польская сабля.

КАТАКАМА ЯРИ — японское копье с добавочным крюком, загибающимся вверх.

КВАН-ДО — Корея, Китай, известно и под другими названиями. Древковое оружие типа алебарды.

КИЛИЧ — Турция, сабля.

КОНЧАР — граненый азиатский кинжал или стилет.

КРИС — Малайзия, Ява, Суматра и т. д., меч или кинжал с прямым обоюдоострым клинком, зачастую волнообразным или пламевидным. У рукояти клинок резко расширяется, что заменяет гарду.

КУСУНГОБУ — японский нож, предназначенный для совершения обряда сэппуку (самоубийства).

КХАНДА — индийский прямой тяжелый меч.

Л

ЛАБРОС — двойная критская секира, популярная во всей Греции.

ЛАНДИНГ ТЕРУС — прямой малайско-индонезийский кинжал.

М

МАЛХУС — Балканы, кривой тяжелый меч.

МАСАКИРИ-КАЙ — японский двуручный топор.

МАХАЙРА — Древняя Греция, кривой серповидный меч.

Н

НАГИНАТА — Япония, алебарда, древковое оружие с тонким, длинным, слегка изогнутым и расширяющимся к концу клинком.

Н'ГУСУ — Африка, двуручный однолезвийный меч длиною до полутора метров. Клинок имеет сабельный изгиб и елмань-расширение в конце.

НО-ДАЧИ — Япония, большой двуручный «меч для поля» длиной примерно в рост человека. Заточка односторонняя, гарда (цуба) небольшая, в основном овальная.

П

ПАНГА — Африка, Зимбабве, кривой и одновременно обоюдоострый меч.

ПУДДХА — индийский прямой обоюдоострый меч с поперечной рукоятью и гардой, полностью закрывающей руку до середины предплечья (аналог наруча).

С

САЙ — Окинава, стилет-трезубец с граненым или круглым центральным клинком и двумя боковыми, выгибающимися наружу.

САРИССА — Македония, длинное тяжелое копье, которыми вооружались фалангисты.

СО — японское копье («со яри»).

СТИЛЕТ — Европа (в частности — Италия), вариант кинжала с узким граненым (или даже круглым) клинком без режущей кромки.

Т

ТАЛВАР — индийская сабля, довольно тяжелая, с полуторасторонней заточкой.

ТАО — китайский нож-тесак с очень широким клинком.

ТЭССЭН — Япония, боевой металлический веер с заточенными пластинами.

Ф

ФРАМЕЯ — копье древних германцев, напоминающее римский пилум.

Х

ХЕПЕШ — Египет, кривой меч, напоминающий ятаган с длинной рукоятью.

Ц

ЦЗИ — Китай, трезубец, иногда боковые острия выгнуты особым образом, за что получили название «усов дракона».

ЦЗЫУ-ЮАНЬЯН-ЮЭ — малая секирка «север-юг», Китай, немного близка к кастету с рожками. Иногда используется в качестве метательного оружия.

ЦЗЯНЬ — общее название китайских прямых обоюдоострых мечей с достаточно легким и гибким лезвием, предназначенных в основном для колющих ударов. Меч Дан Гьен тоже входит в семейство мечей ЦЗЯНЬ.

ЦЗЯНЬГОУ — Китай, меч-крюк, клинок прямой обоюдоострый с небольшим серповидным крюком с одной стороны клинка близко к острию.

Ч

ЧАНЬ-БО — посох буддийского монаха, Восточная Азия.

ЧИАНЬ — Китай, тяжелое копье с широким листообразным наконечником и утолщением на другой стороне древка.

ЧИНКУЭДА — итальянский прямой короткий меч с обоюдоострым клинком, очень широким у рукояти.

ЧЫДА — хакасское тяжелое копье.

Ш

ШАМШЕР — Арабская сабля, встречающаяся по всей Центральной и Юго-Западной Азии.

ШОТО — Япония, короткий меч, по форме такой же, как Но-дачи или катана, но с длиной лезвия около полуметра. Однолезвийный, слабоизогнутый.

ШУАН — китайский парный топор.

Э

ЭМЕЙСКИЕ СПИЦЫ — круглые спицы с острыми концами и колечком посередине, куда продевались пальцы. Изредка к эмейским спицам крепились яркие платки.

ЭНКОС — архаичная Греция, Микены, массивное копье.

ЭСПАДОН — Европа, двуручный меч в рост человека с прямым обоюдоострым клинком и мощной крестовиной. Оружие пешего воина, в частности панцирной пехоты.

ЭСТОК — Европа, меч-шпага позднего рыцарства с достаточно узким клинком, пригодным для нанесения колющих ударов.

Я

ЯРИ — японское копье.

ЯТАГАН — юго-западная Азия (пример — Османская империя). Кривой тяжелый меч — европейская традиция относит его к саблям — с заточкой по вогнутой стороне клинка.

Оглавление

  • КНИГА I. КАБИР
  •   ЧАСТЬ I. МЕЧ ЧЕЛОВЕКА
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     ПОСТСКРИПТУМ
  •   ЧАСТЬ II. ЧЕЛОВЕК МЕЧА
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   ЧАСТЬ III. МЕЧ И ЕГО ЧЕЛОВЕК
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     ПОСТСКРИПТУМ
  • КНИГА II. МЭЙЛАНЬ
  •   ЧАСТЬ IV. ЧЕЛОВЕК И ЕГО МЕЧ
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   ЧАСТЬ V. БЛИСТАЮЩИЕ И ЛЮДИ
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •   ЧАСТЬ VI. ЛЮДИ И БЛИСТАЮЩИЕ
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Джир о хитрозлобном якше Чэне Анкоре
  •     Глава 18
  •     ПОСТСКРИПТУМ
  • КНИГА III. ШУЛМА
  •   ЧАСТЬ VII. ВОПЛОЩЕНИЕ ЖЕЛТОГО БОГА
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     ПОСТСКРИПТУМ
  •     ЕЩЕ ОДИН ПОСТСКРИПТУМ
  •   ЧАСТЬ VIII. ОГОНЬ МАСУДА
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •   ЧАСТЬ IX. ЧУЖДЫЕ ПОЛЯ
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •   ЭПИЛОГ
  • ГЛОССАРИЙ НАЗВАНИЙ ОРУЖИЯ С ПОЗИЦИЙ АНАЛОГОВ ЗЕМНОЙ ИСТОРИИ И ГЕОГРАФИИ
  •   Б
  •   В
  •   Г
  •   Д
  •   К
  •   Л
  •   М
  •   Н
  •   П
  •   С
  •   Т
  •   Ф
  •   Х
  •   Ц
  •   Ч
  •   Ш
  •   Э
  •   Я
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Путь меча», Генри Лайон Олди

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства