Виктория Войцек ТЕНИ ЛЕСА
По-прежнему тих одинокий дворец, В нем трое, в нем трое всего: Печальный король и убитый певец И дикая песня его.Николай Гумилев.
Песня о певце и короле
ПРОЛОГ
Шесть дней назад
О, господин, мой господин.
Ваша рука такая холодная, тонкая, пальцы с трудом сжимают мою ладонь. Ваше лицо бледно, точно заснеженное поле, а волосы, стоит провести по ним, ломаются и выпадают. Никогда раньше я не видела вас таким.
На столе догорает свеча. Порой страшно становится, что пропадет огонек, а вместе с ним — и вы, мой господин. Поэтому я и держу так крепко: отпустить не могу, ведь нет у меня никого, кроме вас. И никогда не было.
Как славно, что вы не читаете мысли, хотя раньше я думала, и это вам подвластно. Маленькая была, глупая. Верила во всякие небылицы и тряслась, когда вы рядом проходили: а вдруг узнаете, что я кувшин разбила, а вдруг накажете. Или вовсе казните. Как маму.
Но вы всегда были добры и прощали не только порченую посуду, но и порченые жизни. А их на моем счету немало, мой господин, уж вам ли не знать. Сколько бы вы меня ни учили, как бы ни пытались сделать мягче, я привыкла, что моя комната — на нижних этажах, там же, где темница, что руки способны ломать кости. А стальную чешую я люблю куда больше, чем платья.
Только с вами я позволяю себе улыбаться, не тускло, как во время приемов или на встречах с Советом, а по-настоящему. Только с вами я кутаюсь в шкуры животных так, что только ноги босые обезображенные торчат, и задаю вопросы — множество глупых и очень наивных вопросов, в ответ на которые прочие лишь отмахнулись бы.
— Члены совета хотели выпроводить меня из ваших покоев, господин, — говорю и не узнаю свой голос. Он низкий, хриплый, совсем чужой. Даже смех глухой, точно старая собака лаять пытается. — Потому что капитан стражи — не нянька. Только кто ж о вас позаботится, господин? Ужели они?
Сухие губы пытаются растянуться в улыбке, а я вижу, как по нижней трещина ползет, надвое рассекает. Стараюсь даже не хмуриться, но как же сложно это, когда хочется вовсе вскочить, подойти к столу, схватить чернильницу, а затем что есть силы в окно бросить. Кажется, что с ума схожу от бессилья. Ведь я помочь должна, мой господин. Но могу и лишь гладить вашу ладонь и иногда в огонь поленья подкидывать.
— Благодарю.
Вас почти не слышно. Слова пропадают в треске камина и шелесте листвы, который доносится с улицы. Но я понимаю и так, потому что боюсь пропустить нечто важное.
— Так не за что, — отвечаю и виновато голову опускаю, а затем и вовсе склоняюсь, чтобы прижаться лбом к вашему запястью.
Уж сколько раз в ваших покоях была, казалось бы, знаю, где и какая вещь лежит, но сейчас это место чужим кажется — холодным, мрачным, неприветливым. А еще здесь пахнет смертью. Я слишком хорошо знаю, как она пахнет. Была бы возможность — забрала бы вас отсюда к себе, где сыро и крысы бегают. Да вот только не поможет это.
Забавно, но даже из брюха чудовища диковинного три выхода есть, а у меня — только один: жизнь за жизнь. И если б моя сгодилась — отдала бы, не раздумывая. Но всё куда сложнее, запутаннее, как пряжа: ты тянешь за один конец, пытаясь размотать, но разве что узел затягиваешь, который с каждым разом лишь туже становится. И вот, кажется, нашла решение. Только… никогда раньше мне не приходилось невинных убивать, даже если смысл всего их существования — быть убитыми.
— Ждать осталось недолго, мой господин.
Я вижу, как вы улыбаетесь, и невидимые пальцы горло сдавливают. Потому что раньше их, улыбок ваших, было много, и одна — когда вы поднимали свои густые белые брови и смотрели, точно на ребенка, с нежностью, — для меня. Сейчас все они одинаковые — слабые, вымученные. Но я всё еще благодарна, мой господин.
— Иди, — говорите и пытаетесь облизать сухие, потрескавшиеся губы.
— Я вытащу вас. Чего бы мне это ни стоило. — Надеюсь, вы не слышите, как дрожит голос.
— Иди, — произносите строже. Вы никогда не любили повторять.
— С вашего позволения.
Встаю и по привычке ударяю каблуками подкованных сапог друг об друга. Вам нужен покой, мой господин, я знаю. И без того уже сделала всё, что требовалось; мне незачем оставаться. К тому же давно пора спуститься в свою комнату. Понимаю, вы даровали мне поместье за верную службу, но я всё равно раз за разом возвращаюсь к холодным и сырым каменным стенам, к жесткой кровати и рассохшемуся ящику, который некогда заменял стул.
Нужно достать отвратительное белое платье, собрать волосы на затылке и смыть с лица начерченные сухой краской знаки. Время встречать богатых гостей. Они прибыли по вашему приглашению, мой господин, и вряд ли будут рады видеть меня, даже если я надену все подаренные украшения. Никакие побрякушки не скроют привычки, не научат говорить мягче и учтивее. Я останусь всё той же, просто стану выглядеть иначе.
Разворачиваюсь на каблуках, направляюсь к двери широкими шагами и слышу, как с грохотом открываются окна, как бьются о стены, звеня стеклом. Холодный ветер, который до этого шумел в ветвях деревьев, влетает в покои. Он подгоняет меня в спину, пытается вытолкнуть за порог. Но я останавливаюсь и разворачиваюсь, чтобы закрыть окно и выдворить вон невидимого гостя.
Дрожащее пламя свечи изгибается в последний раз и гаснет. Я слышу щелчок. С таким смыкается огромная клыкастая пасть мрака, который за мгновенье поглощает всю комнату.
Два дня назад
— Э-эй!
Голос прорывается сквозь сон, зовет, но не по имени. Кто-то, возможно, очень важный, пытается пробиться через пелену, но боится. Это заметно по дрожи, которая становится куда явственнее, когда человек — кажется, молодая девушка, — произносит больше одного слова.
— П…проснись, п…пожалуйста!
Она запинается и, понимая, что разговоры не действуют, трясет за плечо. У нее тонкие холодные пальцы с огрубевшими подушечками и очень острые ногти — они впиваются в кожу, когда рука замирает.
— Ты что делаешь? — шипит Самриэль и смахивает ладонь.
Не на такое он рассчитывал, очнувшись, после того как провалялся без сознания… а сколько он, собственно провалялся? И не знает даже. Но он хорошо помнит пещеру и пляшущий на стенах огонь, помнит, как сложно было дышать, когда на шее сомкнулось железное кольцо. А еще помнит тень у края леса: ее, освещенную вспышкой молнии, он увидел, прежде чем получил удар чем-то тяжелым по затылку. Тогда Самриэль усмехнулся: и что за безумец решил сунуться во временное убежище работорговцев?
Сесть получается с трудом. Голова кажется тяжелой и какой-то чужой; приходится придерживать руками, чтобы она не свалилась на грудь. Тогда Самриэль замечает на запястьях уходящие под рукава бинты. Паника, зародившаяся в груди липким комом, поднимается к горлу, застревает там. Пальцы хватаются за перепачканную, некогда белую ткань и пытаются оттянуть в сторону, но она прилегает слишком плотно.
— Всё в порядке, — успокаивает его всё тот же негромкий голос. Он говорит медленно, словно боится споткнуться об очередное слово, как о камень на дороге. — У тебя очень слабые руки. Тонкие. Женские.
Последнее человек произносит ласково, но легче от этого не становится. Самриэль проводит по запястью, чувствует шишку, которая была и раньше, только стала чуть больше, и понимает, что незнакомая девушка, на которую он всё еще не решается поднять глаза, попросту решила позаботиться. Только ведь никто об этом не просил. Да и откуда ей знать, как будет лучше? Самриэль пытается снять бинты, но его руку тут же накрывает маленькая белая ладонь, и шероховатые подушечки пальцев при каждом движении приятно царапают кожу.
— Не трогай, — просят его.
Когда Самриэль тянется, чтобы коснуться тонкой бледной кожи, девушка отшатывается. Она маленькая — наверняка едва ему по грудь — и кажется еще меньше из-за широкой рубахи, доходящей почти до колен. Тяжелое меховое одеяние без рукавов давит на хрупкие плечи, и Самриэль невольно задается вопросом: неужели такая — тонконогая, худая, нескладная — смогла дотащить его сюда?
Девушка теребит спутанные волосы, концы которых выкрашены в синий и напоминают надтреснутый лед на озере. Ирр, жители леса с небольшими заостренными ушами, порой любят украшать себя подобным образом. Цвет не держится и Половину, довольно быстро блекнет, а потому его можно менять часто. Самриэль всегда считал это занятным, но бесполезным, особенно если со стороны ты смотришься так, будто недавно отпугивал птиц на полях.
Незнакомка опускает голову, ведет ладонями по прядям, пытаясь спрятаться за ними. Самриэль улыбается, хоть и не может избавиться от бегающих по коже мурашек. Девушка выглядит… ненастоящей, бесцветной. Как статуэтка, которую зачем-то обрядили в мешковатую одежду. У нее белая кожа, белые волосы, даже глаза — белые. А потому так заметен алый след на губах, когда по неосторожности девушка прикусывает их до крови.
— Почему ты прячешь свое лицо? — спрашивает он, нарушая слишком уж затянувшееся молчание.
— А почему ты не прячешь свое?
Она касается рукой щеки и кивает, явно говорит об уродующих Самриэля ожогах, про которые тот с радостью забыл бы, если бы мог.
Ни один из них двоих не собирается отвечать. Девушка, сунув руку под накидку и ссутулившись, разворачивается и идет к столу. Непривычно ей видеть в маленьком домике гостя, наверняка. Здесь места — на одного человека, а жесткая кровать явно рассчитана на небольшой рост ирр. У Самриэля затекают ноги. Он отворачивается к стене, затем вновь перекатывается на спину. Но жаловаться на свое положение той, которая совсем недавно спасла или от верной гибели, или от чего похуже, глупо.
В низенькой печке трещат поленья, отчего Самриэлю начинает казаться, что он дома. Там, куда он не сможет вернуться, даже если очень сильно захочет. Он слишком многое пережил и, если придет назад, значит, признается самому себе (да и остальным), что не выдержал. А значит, и братья, и отец говорили верно: уж слишком любила его покойница-мать, растила под стать себе — комнатный цветок, красивый, но бесполезный. Пламя, которым опалили лицо Самриэля во время одного из поединков, изменило первое. Теперь осталось как-то справиться со вторым.
— Как тебя зовут? — вновь доносится дрожащий голос девушки.
— Самриэль Антахар.
Она хихикает. Поначалу кажется, будто подавилась чем-то, но стоит повернуть голову, — и Самриэль видит тронувшую губы улыбку.
— Как в песенке.
Так и есть. Уходя из дома, он оставил там не только многие вещи, но и имя. А как новое потребовалось, взял строчку и переиначил, чтобы звучало интереснее.
Как зовут незнакомку, Самриэль не спрашивает: имена ирр пустые, короткие, не запоминающиеся. К тому же он намеревается в скором времени покинуть как этот дом, так и его не слишком общительную хозяйку. Даже если она затребует что-то за спасение. Ведь что, в конце концов, можно взять с Самриэля, кроме него самого?
— Как в песенке, — подтверждает он и тут же слышит очередной вопрос:
— Откуда?
Девушка убирает свои волосы, пытается собрать их в хвост или стянуть в узел, но пальцы путаются в длинных неровных прядях. Она не собирается говорить дальше. Самриэлю кажется даже, что известные ей слова попросту закончились, а потому она расстегивает круглые коричневые пуговицы на воротнике, отводит в сторону грязную белую ткань и касается шеи. Девушка интересуется тяжелым железным кольцом, которое практически не видно за черной накидкой.
— Это? — Самриэль лезет под одежду и пытается нащупать толстую цепь, но от нее осталась лишь пара звеньев. Каким-то образом малышке ирр удалось разорвать ее. — От работорговцев.
Наверное, в глазах девушки Самриэль — очередной дурак, которому стоит найти дело попроще и даже не думать о том, чтобы выходить за пределы родного селения, раз уж не может за себя постоять. Когда она интересуется, чем занимается Антахар, и узнаёт, что он состоит в гильдии охотников за головами, то звонко смеется. Ирр задыхается, хватается руками за живот, но не может остановиться. Самриэлю остается лишь стиснуть зубы. Потому что он не может сказать ничего в ответ.
У него так и не вышло покинуть тоу, уйти далеко от дома. Возможно, прав был отец. И эта бледная коротышка — тоже права.
— Сама-то чем живешь? — бросает Самриэль.
Быстрым движением указательного пальца девушка смахивает едва заметную слезинку и выдыхает. Она фыркает, но прикладывает все силы, чтобы не расхохотаться снова: и без того гость раскраснелся настолько, что готов вот-вот воспламениться и обратиться в пепел.
— Служу хозяину. — Ирр поправляет сползшую с плеча накидку и мнется на одном месте: нынче как стемнеет, прохладно становится, и непонятно, чего она стоит босая, в одних обмотках, трясется.
— И кто же твой хозяин?
Пол скрипит, когда она отступает и резко разворачивается.
— Оружие никогда не назовет тебе имя своего владельца, — звучит дрожащий голос, и девушка тянет руки к печи.
Самриэль надеется лишь на то, что этот самый хозяин не имеет на него никаких планов, и девушка помогла по одной ей известным причинам. Быть может, она просто посочувствовала попавшему в беду. Быть может, кто-то когда-то не спас ее саму.
— Ты не был моей целью. Хозяина интересовали те, кто схватил тебя. Никто не имеет права засматриваться на его товар, — отвечает на так и не прозвучавший вопрос ирр и протягивает нагревшуюся кринку. — Пей. Это теплое молоко.
Самриэль вдыхает такой знакомый запах и греет ладони. Ему всё еще не понятно, зачем девушка не только освободила его, но и каким-то чудом дотащила до скрытого в лесах покосившегося домишки. Ведь если ей не нужен был Антахар, ничто не мешало оставить его там, в пещере. По крайней мере, он поступил бы именно так.
— Но мне стало тебя жалко.
Она опускается на корточки рядом с кроватью, упирает острые локти в колени и прижимает кулаки к щекам: следит. Самриэль не видит при ней оружия, но раз ей не составило труда разделаться с несколькими противниками, то один уж точно не представляет опасности. Поэтому ирр так спокойна. Она пытается проявить заботу, показывает спину и может позволить себе сидеть близко, покачиваясь из стороны в сторону так, что кажется, будто вот-вот завалится на бок.
Стало жалко. Как вещь, которую выбросили, хотя можно было еще пользоваться и пользоваться. Как потерявшегося в лесу малыша.
— Не любишь молоко? — Девушка наклоняется вперед и упирается руками в кровать. Белые, кажущиеся пустыми глаза смотрят испуганно.
— Люблю. Просто пить не хочется.
— Умрешь тогда.
Она несколько раз пружинит на согнутых ногах, а затем резко встает. Антахар следит за каждым движением ирр, хмурится и опять думает о том, какая же она маленькая, совсем еще ребенок.
— Так мама говорит. — Девушка поджимает губы и кладет ладонь на черные волосы Самриэля. Он успевает сделать лишь глоток, после чего давится.
Мама говорит.
Ей бы дать тряпичную куклу в руки, сменить эту ужасную рубашку на длинное платье и пустить бегать с другими детьми, играться. Но вместо этого ирр исполняет приказы того, кого зовет хозяином, и живет в отдалении от всех, в лесах.
— Как ты меня сюда принесла? — наконец интересуется Самриэль и вытирает кулаком губы.
— Волокушу сделала, — объясняет девушка и машет рукой на дверь: там осталось несколько больших веток. — Связала лапки еловые.
Она говорит так легко, словно это забава какая — из беды калек выручать. И ведь нашла, как Антахара до дома дотащить, как уложить на низенькую кровать. А может, помогал кто-то?
— Одна живешь?
— С мамой. — Девушка снова прячет лицо за волосами и улыбается, поджав губы. — Мы маленькие, нам одной кровати хватает.
В груди что-то щемит. Самриэль хватается за накидку, сжимает ее пальцами. Не хватало начать жалеть малышку, которая, в отличие от него, довольно легко справляется в одиночку. Ведь это на него надели ошейник, его приковали так, что колени до сих пор болят, и кормили одними объедками, если вообще кормили. И это он, как оказалось, комнатное растение, диковинный цветок в кадке, который помрет, когда снег выпадет и холодный ветер пробьется в помещение через щели в окнах.
Антахар боится покинуть тоу. Уже сколько времени пытается, но вновь к столице тянется. Ведь не знает, что ожидает там, за пределами, здесь же привычно все. Он помнит каждую дорогу. Только и это не всегда спасает. Даже когда подходит к границам — что-то не отпускает, и он разворачивается и поднимает сапогами пыль.
Девушка же легко очерчивает для себя границы, а если не понравится — и вовсе стирает. Пускай она младше, меньше, а голос время от времени дрожит, — ее не пугает неизвестность. По крайней мере, пугает не так, как общение с незнакомым человеком.
Самриэль припадает к кринке и жадно пьет, пытаясь восстановить силы, которых почти не осталось. Не те, что позволяют крепко стоять на ногах и преодолевать большие расстояния. Не те, что помогают удерживать оружие. Другие. Такие почти невозможно почувствовать, но Антахар знает точно: их нет. Иначе он не лежал бы на неудобной низенькой кровати и не вел бы бесед с ирр.
— И где сейчас твоя мама?
— Если хочешь прирезать меня, — не выйдет, — вдруг невпопад отвечает девушка. Уши начинают слабо подрагивать, когда она смеется. — Меня научили слышать и видеть.
— Почему ты считаешь, что я хочу тебя убить? — От ее звенящего голоса он вздрагивает.
— Ты думаешь, я затребую что-то за спасение. А тебе и дать-то нечего.
Хочется возразить, но нечего. Потому что ирр права, за одним лишь исключением: Самриэль не желает ей смерти. И дело не в благодарности за спасенную жизнь. Просто такие, как он, не умеют убивать.
— Я в твоей голове. — Она стучит указательным пальцем по лбу, но тут же смущается и горбит спину. — И мне ничего от тебя не нужно. Кринку только не разбей. Мама ругаться будет.
— Так где она?
Антахар хочет убраться из этого дома как можно скорее. Ведь кто знает, чего ожидать от женщины, вырастившей ту, которая зовет себя оружием и, судя по всему, прекрасно справляется со своими обязанностями?
— Мама ушла к хозяину. — Она переплетает пальцы, смотрит в потолок и тянет слова: — Но она вернется утром. И обязательно приготовит что-нибудь.
Внутри разливается неприятное, липкое чувство. Мать Самриэля уходила лишь раз. На ту сторону, а оттуда, как известно, не возвращаются. И Антахар, тогда еще совсем юный, скучал, как скучает ирр, которая время от времени выглядывает в окно, вытянув длинную шею.
Она живет одна и зарабатывает на пропитание деньги. Она знает, как поступать с ранами и чем обрабатывать лицо, чтобы избавиться от ощущения натянутой, словно тетива, кожи — об этом Самриэль узнаёт позже, перед тем как пламя в печи гаснет. Но девушка всё еще привязана: к людям и к месту. Его же не держит ничего. Только почему-то Антахар до сих пор кружит рядом со столицей, то отдаляясь, то вновь подходя достаточно близко, чтобы видеть высокие стены. Он задается вопросом, на который не может ответить себе честно. И хочет предпринять попытку — еще одну, возможно, не последнюю — приблизиться к границе и покинуть тоу. Ведь он знает: там, за сторожевыми башнями из деревянных брусьев, привычный лес, и ветви колышет холодный ветер, такой же, как здесь. Там под ногами ягоды яровики — оранжевые, яркие, такие Самриэль часто на базарах видел, когда приходил туда с сестрой, а теперь может сам срывать с тонких стеблей и кидать в рот. А еще там — новые люди, рядом с ними куда проще начать новую, возможно, лучшую жизнь.
Ночью Антахар убегает — вылезает через окно, когда девушка ложится спать. Оборачивается единственный раз, чтобы убедиться: ирр всё слышала, как и говорила совсем недавно. Ставни, которые до этого были распахнуты, закрыты. Возвращения Самриэля не ждут. Судя по всему, девушка ожидала, что он примет именно это решение. И если бы Антахар решил выбраться через дверь, та тоже оказалась бы незапертой.
Он бежит, чуть не спотыкаясь о выступающие корни деревьев. Бежит, чувствуя, как что-то сдавливает голову, пульсирует внутри, отчего двигаться всё труднее. Останавливается, лишь когда становится совсем темно, ведь раскидистые высокие кроны скрывают небо, не дают сиянию крошечных далеких огоньков проникнуть меж листвы. Тогда Самриэль находит себе место для ночлега. Он не собирается больше оставаться на голой земле. Ведь именно когда Антахар отдыхал, пытаясь согреться у костра, его и схватили. Он ищет место поукромнее, прислушивается к каждому шороху и верит, что сил добраться до сторожевых башен достаточно. А там он назовется своим прежним именем — впервые за долгое время.
Самриэль надеется, что на сей раз всё получится. Он молит о помощи, хотя бы самой малой, Светлую Деву Эйнри, которая дарит свет днем и покой — ночью.
Но она, кажется, не слышит.
Сейчас
Есть у бродячих музыкантов одна особенность: они появляются, когда нужно. Заходят в питейную, ставят инструмент на стул, стол или кладут подле. И кто-то из посетителей уж точно выкрикнет: «Самое время!», — и его тут же поддержат. Нарастает шум, звучит музыка, гремят удары кулаков о крепкое дерево и топают сами собой пустившиеся в пляс ноги. Конечно, и недовольных хватает, но не расслышишь их тихие голоса. Они или уходят, или, подхватив общее настроение, становятся частью огромной веселящейся толпы. А потому, пока стоит хоть одна таверна, пока жив хоть один ее завсегдатай, музыкант всегда будет приходить, когда нужно.
И вот, наступает очередной вечер. В дверь одного из подобных заведений заходит галлерийка — черноволосая, черноглазая, бледная и, как водится, остроухая. Ничего необычного, за что взгляду можно уцепиться. Да и народу вокруг достаточно, едва лицо соседа упомнишь — так много их, лиц этих, повидаешь. Кто подсядет, кто мимо пройдет, кто заговорить попытается. Случается, что и вовсе в морду дадут. Без причин, так просто.
Галлерийка садится за стол ближе к центру — почему-то пустующий и одинокий. Поправляет лежащие в капюшоне волосы, которые больше напоминают гнездо, настолько спутались, и снимает через голову ремень. Рядом ложится музыкальный инструмент, похожий на вытесанное из дерева птичье крыло, с пятью тонкими струнами. Девушка ласково гладит его ладонью, щелкает когтистыми пальцами бок и ухмыляется. Она кажется чуть уставшей, рисунок на лбу стерся, краска на губах — свелась, а одна из ладоней перемотана куском ткани, оторванным, видимо, от плаща, — черным и грязным.
Девушка поднимается с места, собирается скинуть с себя тяжелую, мешающую хламиду и в этот момент слышит, как тонко, жалобно звенит струна.
Дзинь!
Ухо недовольно дергается. Галлерийка скалится, обнажая клыки — четыре белых острых клинка, готовых вот-вот вонзиться в руку того, кто коснулся инструмента.
Дзинь! Дзинь!
Когда она хлопает ладонью по столу, кто-то рядом начинает тихо и жалобно скулить. Кто-то маленький, невзрачный, чью светловолосую макушку галлерийка видит, только опустив голову. Остроухий мальчик, отбившийся от невесть где ходящей матери, в свою очередь поднимает большие карие глазищи, в которых отражается пламя, громко шмыгает носом и вновь тянется, точно не его пытались одернуть. Он не отводит взгляда, только клонится в сторону, иначе ведь до струн не достанешь. А они издают такой забавный звук, когда подцепляешь пальцами, тянешь наверх и резко отпускаешь. И внутри, в круглом отверстии размером с кулачок малыша, что-то дребезжит.
— Эй-эй-эй! Руки прочь от инструмента! — возмущается галлерийка, хмуря брови.
Она засучивает рукава, хватает мальчишку за ворот и оттаскивает. Он трепыхается, точно зверек подбитый, пытается вырваться, но не удается: галлерийка вцепилась крепко. И даже пинок не помогает. Девушка лишь качает головой, давая понять, что подобное на нее не действует.
— Кто пустил сюда малька? — Она пытается поднять мальчишку повыше и тут же слышит прорывающийся через окружающий шум возглас:
— Дэвин!
Навстречу бежит растрепанная крупная женщина в перепачканном переднике. Каким-то чудом она не задевает как столы, так и тех, кто за ними сидит. А следом несутся, едва не путаясь в своих ногах, дети — остроухие, щекастые и похожие один на другого. И что они делают в заведении, куда приходят выпить и повеселиться люди старшего возраста? Их же затопчут. Затопчут и не заметят.
Галлерийка тяжело вздыхает и разжимает пальцы, а освободившийся мальчуган, подскочив, несется навстречу братьям и сестрам.
— Держала бы их отсюда подальше, мамаша.
В раскатистом хохоте теряются слова. Окружающим до происходящего нет дела. Они обсуждают интересные темы, жалуются на нелегкую долю, а некоторые — те, которые сидят уже достаточно долго, — и вовсе развлекают себя различными странными играми, например, у кого быстрее кружка опустеет. Или пытаются выяснить, кто сильнее. В любом случае проигравший вынужден платить.
Галлерийка вытягивает шею, поднимается на носках. После долгой дороги хочется отдохнуть, только в отдых обычно входят еда и выпивка, на которые не хватает средств. Пошаришь рукой по сумкам и одежде, а там и денег только на кружку-другую чего дешевого. Потому и пытается галлерийка понять, можно ли стащить со стола хоть кусочек хлеба, чтобы не ложиться спать голодной. Размышления прерывает звонкий, явно пытающийся перекричать завсегдатаев детский голос:
— А ты играешь?
Не успевает ответить: «Не играю», как следом звучит такое знакомое:
— Самое время!
Ведь ничто не скрашивает вечер так, как песня, которую можно подхватить, вознести высоко-высоко и вознестись следом; песня, которая заставит подняться даже тех, кто вусмерть пьян.
— Э, нет, — отвечает галлерийка. — Удумали тоже. Я бы и рада, да не могу, поняли?
Поднимает над головой перевязанную руку, поджимает губы, на которых еще остался след синей краски. Песня, даже одна, решила бы многие проблемы, только без игры на инструменте как исполнишь? Особенно когда твой голос походит на скрежет когтей по стеклу. Галлерийка не надеется на то, что люди достаточно выпили, чтобы не придать этому значения. Каждому же хочется слышать мотив, который то льется, подобно спокойной реке, то начинает бурлить, вспениваться, уносить течением всё дальше.
— Ну что-о-о такое? — недовольно тянет кто-то.
В таких маленьких деревеньках, как эта, слишком мало места, но слишком много народа. Порой задумываешься: и как они все вообще уживаются на небольшом клочке земли? А вот музыканты появляются нечасто. Здесь люди занимаются другими, по их мнению, более ценными делами. Если у тебя есть время бренчать на инструменте и рифмовать приличные (или не слишком) слова, то ты просто просиживаешь штаны и велика вероятность, что получишь за это выговор. Тем не менее певцов ждут. Ведь они могут не только скрасить вечер, но и принести с собой целый ворох историй — ценных для тех, кто никогда не покидает родные края.
— А откуда ты идешь? — не унимаются дети. Девочка со сплетенными в кольца косами хватается за ремень галлерийки своими бледными маленькими ручками и тянет вниз.
— Расскажи!
За одним возгласом слышится другой, третий, и вот они уже сливаются воедино. Где женщины, где мужчины — непонятно. Галлерийка улыбается и помахивает перебинтованной ладонью. И, словно слушаясь, толпа принимается выкрикивать чаще, громче.
Расскажи!
Галлерийка отбивает такт, хлопая по бедру, и слово делится на короткие слоги, которые летят из всех углов. Девушка щурит черные глаза и будто бы видит, как воздух, теплый, наполненный дымом, подрагивает всякий раз, как звучат радостные голоса, в которых иногда теряется ее собственный.
Всё смолкает тогда, когда кто-то, не выдержав, бьет. По столу ли, по стулу, а может и вовсе по крепкой стене — непонятно, но окружающие мгновенно закрывают рты. Даже чадо, которое галлерийка была готова схватить за острое ухо и оттащить от себя, делает шаг назад. Музыканту дают слово.
— Вот дерьмо. — Вместо того чтобы начать, девушка хлопает себя ладонью по лбу и смеется. — Может, позволите хоть горло промочить?
Она ожидает недолго. Не видевшие жизни за пределами высокого частокола люди ставят перед ней кружку пенного траува, а затем — еще одну, и тогда она заскакивает на стол, закидывает ногу на ногу и кладет на колени инструмент, по струнам которого тут же проходятся пораненные пальцы.
— Иду я из славного места, из небольшой деревушки, что в соседнем тоу, — произносит она, а затем чуть тише добавляет: — та еще дыра, скажу я вам. А по пути собирала я чужие истории да в свои попадала. И не одна я бродила. Пятеро нас, разных, которых дороги свели, хотя, казалось бы, развести должны.
Галлерийка касается пояса из плотной кожи, вслепую находит узел и, подцепив его когтями, развязывает. На ладони оказывается круглая монета с замысловатым чеканным узором. Не подойдешь поближе, — так и рассмотреть его не сможешь. Только все вокруг знают, что за ним кроется. Ведь если в крупных городах никого не удивишь печатью гильдии охотников за головами, то в местах поменьше подобное — большая редкость, как и музыканты. Все знают, что это, все видели, слышали, обсуждали или осуждали. Но едва ли есть хоть один человек здесь, в таверне, который откажется посмотреть на того, кто (вот смех-то!) нечисть по лесам гоняет, а потом сочиняет про это песенки.
— Так о чём же вам поведать?
— О том, что там, за сторожевыми башнями! — выкрикивает сидящий за соседним столом юнец.
— О путешествиях, — дав ему договорить, подает голос остроухая девочка. Она мнет в нетерпении новый белый передник и задерживает дыхание, отчего на круглых щеках начинает проступать неровный румянец.
— О твари всякой-разной.
— И чтоб пострашнее!
Услышав это, недовольно хмурится мать. Она хватает за руки детей, прячет их за своей спиной, но те всё равно выглядывают, улыбаются и ждут, когда же заговорит музыкант. А галлерийка осматривается, крутит монетку, а затем бьет по ней большим пальцем, и та подскакивает, сверкает своим блестящим боком.
— Пострашнее? — Она ничуть не удивляется. Ловит печать, прикусывает острыми клыками, задумывается: и с чего же начать?
Пока люди просьбы свои озвучивают, каждый — от других отличную, галлерийка берёт кружку и, прикрыв глаза, наслаждается вкусом траува. Она жадно выпивает всё, не оставляя ни капли, а после собирает со стенок пену пальцем.
— Ближе! Ближе! — зовет галлерийка, оставляя в сторону тару и возвращая монету на пояс.
И все — даже те, кто занимал дальние столы, — как завороженные тянутся к ней, собираются в полукруг. И каждому хочется оказаться рядом, потому что вот-вот в деревушке, где никогда ничего не происходит, случится история. Чужая, приукрашенная, а возможно, и вовсе придуманная — случится. Под тихий шепот, скрип половиц и стук сапог слова сплетутся, сложатся, выстроятся таким образом, что нетрезвые посетители таверны увидят (по крайней мере, если не уснут) приключение, которое будет пахнуть выпивкой и дымом. Они отправятся в путь, не покидая своих привычных мест, пока пальцы одной руки неторопливо перебирают струны.
Слушайте!
Ведь кто знает, когда в следующий раз порог таверны переступит бродячий музыкант?
РАЗНЫЕ
Мы знаем, что слишком разные для того, чтобы существовать вместе. Кто-то хочет вспомнить свое имя, кто-то — забыть. Кто-то ищет свою семью, кто-то давно сбежал от нее, чтобы не видеть никогда. Разные характеры, разные занятия. Меня, например, было бы принято считать бесполезной, если бы не висящий на бедре кинжал, которым можно и бочку вскрыть, и человека.
Что же заставило нас собраться вместе? Общее дело, беда, обрушившаяся на небольшую деревушку. Человек-волк, будь он неладен, лишар — как хотите, так и называйте. Хотя бедой он был далеко не для каждого из нас. Например, для рыжей девочки: в ночь, когда волосатое отродье появилось, она потеряла свой дом и, кажется, семью. Но мне почему-то ее совсем не жаль. Да что уж там, я даже не помню, как ее зовут. Сил? Сатти? Сенуа? Имя точно начинается на «С». И раздражает. Как и та, которая его носит.
— И кому пришло в голову сказать, что мы отлично сработались?
А это произносит Зенки. «Безымянный». Темноглазый, высокий, остроухий и обычно молчаливый. Он выводит из себя куда меньше остальных. Возможно, потому что говорит редко. Возможно, потому что он хоть как-то полезен. Наш Зенки — лучник, а то, что без лука, — не проблема. Подумаешь, ударил лишара по голове, когда стрелы кончились. Подумаешь, сломал. Отвлек зато. И дал на спину запрыгнуть, ага. Зенки — голова. Порой дурная, конечно, но всё-таки голова. Готовит, к тому же, недурно.
— На меня не смотри. — Раздается громкий хохот. — Я от вас, конечно, отличаюсь, но это не значит, что на меня можно всё свалить. В тот день я просто хотел есть.
Дио Торре действительно отличается. Не только тем, что у него серая кожа. Не только красными глазами и рядом острых зубов. Он один из этих — пещерных. Тех, что кровь сосут и плоть едят. Согласитесь, Дио идеально подходит на роль плохого парня. Да только как-то вышло, что он — шут. Не в прямом, конечно, смысле этого слова. Он может висеть вверх ногами на ветке, кидаться плодами или подражать звукам природы. К тому же то, что он не надкусил еще ни одного из нас, — хороший знак.
— Это был я, — звучит басовитый голос из-под капюшона. Гарольд в очередной раз надвинул его пониже, чтобы скрыть заспанную морду. Виден только небритый подбородок, который он увлеченно трет пальцами. — Каждому из нас нужны деньги. И, судя по тому, что я видел, по отдельности мы просто…
— Сдохнем, — встреваю я.
— Именно.
Гарольд Лиат — умник. Такие обычно сидят в библиотеках, пальцы слюнявят. Он много знает, больше, чем все мы вместе взятые. Быть может, когда-нибудь именно его советы помогут нам выжить. Только от того, что пока Гарольд предпочитает встать рядом и сложить руки, легче не становится. И это при его-то способностях! Впрочем, он всё еще полезней рыжей девочки.
— Почему бы не предоставить выбор нам? — после недолгого молчания спрашивает Зенки.
— И что бы вы сделали? — Гарольд сцепляет пальцы в замок и вздыхает. — Ты так и остался бы без работы, она, — он кивает на девочку, — без дома, а он… — на сей раз под руку попадается Дио.
— Без мозгов. — Едва успеваю уклониться от чего-то небольшого и темно-коричневого, летящего в мою сторону. Судя по звуку, с которым предмет врезается в дерево, это камень. Судя по улыбке Торре, он делает вид, что целился мне в висок. Не пугайтесь. Здоровяк так играется, ага. Он не причинит мне вреда.
— Ишет, ты можешь не выказывать свое презрение? — Она, это недоразумение, наконец подает голос, после чего чуть тише добавляет: — Пожалуйста, — и мгновенно смолкает в надежде, что никто ее не услышал.
Ах, да, забыла представиться. Ишет Ви. К вашим услугам. Второе имя пишется, как иероглиф, означающий безвременную кончину. Оно у меня появилось не случайно. И, поверьте, не я написала его рядом с именем первым.
Конечно же, замолкаю. Ведь так просила… Сира? Нет, я точно не вспомню.
Достаю из-за спины тимбас. Он у меня, как видите, небольшой, деревянный корпус удобно умещается в руках. Его делали на заказ. С моим ростом громоздкий музыкальный инструмент будет смотреться скорее как щит. И использоваться по назначению.
Проверяю, как натянуты струны. Медленно веду пальцами по железному оплетению и вижу, как морщатся мои спутники. Не самый приятный звук, особенно для тех, у кого чуткий слух. И острые уши, которые торчат из-под волос, сгибаются под жесткими полями шляп или оттопыривают капюшон. У меня они именно такие, оттуда и имя — Ишет. «Ушко» — по-галлерийски. Ушко, ага. Когда мать нагуляла меня, вряд ли звала таким словом, скорее, было что-то вроде «Ублюдок». Но как это будет звучать по-галлерийски, я узнала лишь с десяток-другой Половин спустя.
— Послушай меня, Сандра…
— Сатори, — поправляет девочка.
Ах, вот как звучит ее имя. Постоянно из головы вылетает, ага.
— Без разницы. Раз уж я путешествую с вами, то имею право себя хоть как-то развлекать. Мне кажется, вы забавные.
Стоит улыбнуться, и она отходит на шаг в сторону. У меня галлерийский клыкастый оскал. И поганый нрав. В точности как у моего отца, по крайней мере, так говорила мать. По ее описаниям папа был вообще довольно неплохим человеком.
Сатори (спасибо, теперь в моей голове на одно ненужное слово больше), пускай и имеет свое мнение, слишком внушаема. И пуглива. Достаточно было всего один раз сказать, что я могу прирезать, пока она спит, и меня стали сторониться. А я, что поделать, забавляюсь, пугая малышку. Иногда играюсь за обедом с кинжалом, иногда — просто смотрю на нее. Смотрю долго, пока Сатори не уходит гулять. В такие моменты я надеюсь, что она не вернется. Лес (а особенно — лес близ Тёрнква) — место, которое любит пожирать маленьких девочек и не оставлять от них даже кости.
Как говорится в одной иррской поговорке: раз подпалишь задницу, — всё время палить придется. Конечно, она звучит совсем иначе. Ругала же меня мама за то, что беру красивое изречение и поганю так, чтоб звучало понятнее. Но кто станет меня винить? Во-первых, так легче воспринимается, во-вторых, мне как музыканту-стихотворцу можно говорить слово «задница». Задница-задница-задница!
Вот так мы и очутились в Тернква. Лес не так плох, как сама деревушка. И если вы ни разу не слышали это название, вам крупно повезло. Тернква — беда. Она — как запах гниющего мяса для сородичей Дио. Пасет, привлекая к себе всякую тварь. И почему местные жители до сих пор не съехали? А впрочем, ко всему можно привыкнуть, даже к тому, что какой-то мало похожий на человека выродок пытается выломать твою дверь. Быть может, людям так интереснее. У кого в городе фонтан стоит, где на площадях девки в ярких платьях пляшут, а в Тернква мертвяки в окна лезут. Кто знает, вдруг усопшие так и деньги зарабатывать начнут?
Но места здесь красивые. Есть чем полюбоваться. Сквозь листву пробивается оранжевый свет, а белые и розовые бутоны, которые плодоносят чем-то, похожим на круглые цветастые камни, начинают закрываться.
Здесь высокая трава — по колено почти. В ней можно спрятаться, если вдруг устану от своих компаньонов. Ведь пока я размышляю о красоте видов, они продолжают бессмысленные беседы. Но слышать скрип ветвей, которые гнет ветер, мне куда приятнее. Говорят, для музыкантов подобное должно складываться в мелодию. Да чушь это. В мелодию складываются ноты, а звуки природы просто создают в голове образы. И, поверьте, обычно эти образы — без людей.
— Ишет, а ты-то чего молчишь? Тебя всё устраивает?
— Прийти, сделать свое дело, забрать деньги, уйти, — поясняю и красноречиво развожу руками. — Вы мне не особо-то нравитесь, ага. Каждый из вас. Но, как сказала голова в капюшоне, мы помрем поодиночке.
— Но нам не обязательно рисковать собой. Мы можем заниматься и чем-то более простым. Да, получим куда меньше, но и друг друга терпеть не придется.
— Занимались уже, — фыркаю и закатываю глаза. Демонстративно, чтобы каждый смог увидеть. — И что из этого вышло?
Потупляют взоры, все как один. Потому что Зенки уже давно без работы, у Дио ее и не было, а Сатори только и может, что идти в довесок к кому-то. Не готовит, не сражается, зато красивая. Таких обычно в семью принимают, платья дарят, украшения всякие. Вон — из-под волос бусины красные виднеются, на плечи ложатся да по спине тянутся. Взять бы за них, на кулак накрутить, порвать, чтобы по земле рассыпались. Не туда лезет малышка. Не того боится.
— Два-три дела, и вы меня больше не увидите. — Бью пальцами по струнам и, ускорив шаг, иду дальше по дороге.
Нужно добраться дотемна. Пока еще открываются двери. Потом нам никто не объяснит, что делать и куда идти, а помощь могут принять за попытки сравнять деревню с землей. Знаю я наши методы. От одних Крушений Гарольда ущерба остается столько, что, задержись мы в прошлом городе чуть дольше, все заработанные деньги ушли бы на восстановление домов. А он — саахит не самый умелый, скажу я вам. Но видела я, как, подчиняясь движениям его рук, земля поднималась, разлеталась в стороны, а вместе с ней кренились здания и ломались в щепки невысокие заборы. Лиат говорит, что Крушения — случай крайний, что лучше он поможет советом. В сторонке постоит, ага. Чтобы потом с него никто ничего не затребовал. Хитрая морда.
— Неужели ты думаешь, всё так просто?
А вот и он. И ведь стоило только подумать. Идет рядом, перебирает бусы из темного дерева, натягивает тонкую нить пальцами, отпускает, и вот они глухо бьются друг о друга. Гарольд говорит, это успокаивает. Он вообще говорит слишком много странных вещей. Порой пихнет в руки черпак с настойкой, пахнущей дерьмом, и как начнет рассказывать, дескать, от предка какого-то рецепт достался, и раны лечит, и здоровый сон обеспечивает. Только не верю я ему. Не прячут лица от окружающих люди, которым скрывать нечего. По себе знаю.
— За Сатори смотри лучше. Ты, я видела, всё присматриваешься к ней. Неужто на молоденьких потянуло? Постыдился бы так откровенно интерес проявлять. Того и гляди под платье ей руку сунешь. — Срываю с ближайшей ветки полузакрывшийся бутон и сую в рот. Он сладкий, мать из таких варенье делала.
— Не слишком ли грубо? — Лиат снимает капюшон и поправляет волосы. Они темные, чуть светлее, чем у меня. А лицо-то у него молодое. Кажется даже, что ему Половин шестьдесят-семьдесят, не больше. Но видят духи, я ошибаюсь.
— Давай ты не будешь меня учить, как правильно говорить, ага? — Наматываю на палец прядь волос. — Чего хотел?
И почему всем кажется, что музыканты-стихотворцы в жизни должны общаться высоким слогом? Нам хватает песен, на этом мы заканчиваемся. К тому же, кому понравится беседовать с человеком, который ведет себя так, словно снизошел до простого люда? Я бы при первой же возможности сломала такому челюсть. А для моей профессии это навык довольно полезный. Позволяет быстро, без лишних объяснений доказать кому угодно, что он не прав. И не будет прав, даже когда приведет с десяток аргументов.
— Ты не задумывалась о том, почему мы встретились? Почему мы всё еще рядом?
Он говорит мягко. И его голос успокаивает.
— Тебе обязательно искать причину всему? Мы просто встретились, просто путешествуем вместе. Не у всех есть великая миссия. Если уж на то пошло, я хочу заработать и некоторое время не шляться по забегаловкам, не стоять на криво сколоченной сцене, не плясать, пока ноги не отнимутся, и не орать, пока голос не сядет. Я люблю свое дело, ага. Но далее мне иногда хочется отдохнуть. Как понимаешь, нет у меня благородных целей. Как и у них. Только я не пытаюсь это скрыть.
— Ошибаешься.
Когда Гарольд вскидывает брови и улыбается, я начинаю шарить по сумкам: обычно такое выражение лица подсказывает, что человек сделал что-то гадкое. Спер деньги, расклеил листовки с моим изображением по всему городу, потрогал за задницу, пока я на что-то отвлеклась. Но Лиат слишком благородный для того, чтобы в открытую лапать. По крайней мере, кажется таким.
— Эй! — обращаюсь, когда понимаю, что он решил оставить меня одну. — Скажи хоть, зачем нам девка рыжая? Кроме того, что ты трахнуть ее хочешь.
Прижимает палец к губам и недовольно шикает. Почему-то Гарольд очень печется о ней. И защищает. От меня.
— А ты как думаешь?
У него редко находятся прямые ответы. Лиат загадочный, ага. Женщинам нравятся такие. Да только не понимают они, что под всей этой загадочностью может скрываться гнилье.
— Ее можно использовать как приманку? — Действительно задумываюсь. Вдруг в присутствии Сатори есть смысл. — Выгодно продать в рабство? Не смотри на меня так! Я не шучу.
У него глаза синие-синие. Как мелкие ягоды, которые я так любила давить пальцами, будучи совсем маленькой. И когда вижу их, невольно морщусь: сжать бы в кулаке. Они точно в душу проникнуть пытаются. Никогда раньше такого цвета не видела. Впрочем, нечасто любят со мной взглядами встречаться.
Гарольд снова молчит. Слышно только, как опускаются ноги в кожаных ботинках на пыльную дорогу, как звенят пряжки тяжелые. Лиат часто так делает: оставляет простор для размышлений и отходит в сторону. Видимо, чтобы ему не влетело. Да чтоб этот умник подох. Наверняка в его волосатой башке есть конкретный ответ. Но об этом никто и никогда не узнает.
Тем временем вдалеке маячит забор. Такой низенький, что, будь я огромной клыкастой тварью, тоже с радостью заходила бы в гости, чтобы полакомиться человечинкой. Местные жители словно сами говорят: «Добро пожаловать!». Еще бы ночами на улицы высовывались, чтобы гостям плотоядным было проще добывать себе пищу. Оттого странно было услышать, что они хотят защитить себя. Герои им нужны, ага. Только вместо героев они нас получат! Неожиданно, правда?
— А со старостой говорить кто будет? — Нахожу взглядом деревянный дом с надстройкой и указываю на него. Прохожие, заметившие у ворот незнакомцев, шепчутся, но вскоре перестают обращать внимание. Только совсем маленькие дети тычут в нас своими пухлыми пальчиками и кричат наперебой что-то. — Если не заткнутся, я швырну их в стены. Каждого.
— Так ты и пойдешь, — пропустив мои последние слова, отвечает Гарольд и толкает меня к калитке.
— Чего?
И все-таки захожу внутрь. Рукой отгоняю облепившую меня малышню, которая то за плащ, то за пояс дернуть пытается. Сдерживаюсь, чтобы не отпихнуть кого ногой. Все-таки Тернква — место, где нам, надеюсь, будут платить. Не стоит сразу портить репутацию. Этим можно будет заняться тогда, когда деньги в кармане окажутся.
А ведь, если призадуматься, то только я и подхожу для переговоров. Сатори в состоянии лишь что-то пискнуть, и то, когда уже совсем невмоготу молчать. Зенки не хватает напора, слишком быстро сдается, зато если когда-нибудь нам будет нужно поработать бесплатно, он это обеспечит. Добряк, будь он неладен. Дио несерьезен. Он даже не станет рассматривать это предложение. Пожмет плечами и уйдет пить. Пить всяко интереснее, чем говорить со стариком, который наверняка ищет героев подешевле.
Ах, да, совсем забыла сказать: герои — товар. Как буханки хлеба, портки или выпивка. Только мы-то зваться иначе предпочитаем. Охотники за головами. Путешественники. Наемники.
Согласитесь, «Герои» — довольно тошнотворное слово; обычно, заслышав его, люди представляют себе высоких мужчин с начищенными до блеска сапогами и задницами. С громкими именами. А еще — это самое главное — они стоят куда дороже, чем мы.
— Я знаю, ты справишься. — Гарольд разводит руками. — Я верю в тебя.
— Веру свою засунь поглубже. — Резко останавливаюсь. Палец с длинным когтем упирается ему в шею, оставляя борозду на коже. — Было бы мне не наплевать на чужое мнение, давно бы платья зеленые носила да пела что-то прилипчивое. Такое же прилипчивое, как ты.
— Не злись.
Он запрокидывает голову, и я чувствую под подушечкой ровное биение его сердца. Ноготь готов вонзиться глубже, но я разворачиваюсь и ускоряю шаг. Что ж, если моей беседе со старостой все-таки суждено случиться, лучше разделаюсь с этим побыстрей. А затем поимею лишнюю монету из кармана дражайшего друга.
Бесплатно не работаю, Лиат. А тебе — даже руки не подам.
Вскоре об этом узнаёт и староста — дед с такими густыми бровями, что в них можно легко запутаться. Да из-за них даже глаз не видно! А вдруг их и нет там вовсе! Это пугает. И несколько отвлекает от сути разговора. Оказывается, вот что: стало быть, повадился на их ллок’ар — огороженное место, где мертвяков зарывают, — ходить танум вард. Безобидный с виду, тощий и долговязый, в потрепанных одеждах.
Кто есть танум вард? Глупости какие спрашиваете. Я у вас тут, что ли, первый бродячий музыкант?
Так уж и быть, поясню: то, что не сгнило, они из земли поднимают и воле своей подчиняют. Хозяевами костей их кличут. У каждой деревушки, при которой ллок’ар имеется, есть о них истории. Беспокоят и живых, и мертвых. А если попадется какой безумец, так и вовсе армию неживых по деревням пустит. Вот везучий засранец: за него всё обглодыши костяные делают, а он знай себе карманы забивает деньгами и украшениями.
И поначалу ведь паренька никто не заподозрил. Одет обычно, только лицо скрыто, а руки бледные-бледные. На шее тонкой — украшение металлическое с ладонь размером: оно на раскрытой груди висит, а под ним — след как от ожога. Врастает в плоть. Если не подохнет владелец, такая вещица ему может силу даровать.
После появления его в город стали мертвые наведываться. В дома стучатся, впустить просят, говорят голосами человеческими. Обычно они молчат. Только рот открывают, чавкают как Дио, когда рыбу ест, да булькают. А эти точно помнят, кем при жизни были. Но через двери не заходят. Да-да, им открывали. И не раз. А наутро глянь: лежит без куска шеи кто, на стол голову положив.
Танум вард хитер. Не просто так вперед себя нечисть всякую пускает. После него-то в домах и не остается ничего. Ни еды, ни денег. Дети тоже пропадают. Но кто их знает? Вдруг просто сбегают, увидев давно погибшего родственника?
Притом нет, чтобы сразу всю деревню выкосить, собрать, как колосья тонкие золотые. Так он решил, видать, что слишком скучно это, слишком просто. А потому накатывает, подобно волне, уносит с собой песчинки да камешки и отступает ненадолго, позволяет обмануться, выдохнуть. Сам же таится где-то, выжидает. У ллок’ар наверняка. Куда ж еще хозяину костей-то податься?
За дело это предлагают по пять су на нос. Неплохо. Всей деревней, видать, скидывались. Только им от нас нужно не просто парнишку тщедушного изгнать, а упокоить тех, кого он поднять успел. Неживые же без хозяина всё равно шастать продолжают. И вот тут встает один лишь вопрос:
— Среди нас есть кто-нибудь, кто мертвяков обратно загнать может?
Я задаю его, когда возвращаюсь к спутникам. Они уже успели устроиться у костерка близ одного из домов. Сидят, греют руки. А Дио — дурень серокожий — то и дело кидает в огонь что-то, отчего в стороны искры летят.
— Я когда-то читал о том, как это делается. Вот только ни разу не пробовал, — отзывается Гарольд.
Никто и не сомневается, что он знает. Порой кажется, что знает даже то, какого цвета у меня исподнее.
— Мне мать рецепт варенья из белоцвета как-то поведала, ага. Ты бы решился попробовать, если б я приготовила? — Сажусь рядом и подтягиваю колени к груди.
— А не отравишь? — Дио оживляется и скалит клыкастую пасть. — Я бы попробовал.
— Твой желудок переживет всё. — Удивляюсь тому, что встрял именно он. Пещерные-то мертвечину гнилую жрут. А Торре, хоть и говорит, дескать, не по этой части, не брезгует тухлой рыбой. Что ему мои неудачные попытки готовить? — А вот другим не советую. Белоцвет капризен. Но даже с ним легче, чем с поднятыми. Мало книжки умные читать, ага. Тут практика нужна.
В повисшем молчании слышно, как трещат поленца, которые огонь облизывает. Я уж ожидаю, что Сатори встанет и наконец удивит меня, но она пялится на рыжие всполохи и вырисовывает на земле палкой какие-то круги, похожие на бусины в ее волосах. Она вообще редко говорит. Двинулась, чую, после того как родители откинулись. На руках Сатори, по ее же вине. Уж кому как не ей знать, что без должного навыка лезть не стоит. Никогда и никуда.
— Допустим, я, — негромко говорит Зенки и тут же опускает голову, поняв, что все повернулись к нему, даже молчаливая Сатори.
— Ты? — Дио вскакивает и бьет ладонями по коленям.
— Ты шутишь, Зенки, — с нажимом произношу я, желая, чтобы он замолчал. Зенки красивый. Красивый и слабый. Да, хороший лучник. Да, неплохая кухарка. Но уж точно не тот, кто может упокоить целый ллок’ар.
— Не шучу, — голос становится еще тише. — Я никогда не имел дела с таким количеством мертвых, но попробовать стоит. Нам не заплатят, если мы не выполним требования.
— А мне нужны деньги, — произношу задумчиво и пинаю носом сапога вывалившуюся из костра ветку.
Выбор невелик: или поверить в способности Зенки, или отказаться, пока еще не поздно. Лично мне куда более приятен первый вариант. В любом случае, моих навыков хватит на то, чтобы в нужный момент свалить. Будет ли меня мучить совесть? Прошу! Если бы я переживала из-за каждого погибшего компаньона, то наверняка сидела бы и ковыряла землю палкой вместе с Сатори. А впрочем… были ли у меня компаньоны до этого? Не припомню.
— Выдвигаемся.
Есть у Гарольда одна черта, которая раздражает поболее остальных: он решает за нас всех. Именно он подписал соглашение с гильдией охотников за головами. Именно он получает деньги и распределяет их между нами. А еще, разорви лишар его и его семью, именно он додумался взять Сатори. Хотя чему я удивляюсь? На нее засматривается не только Лиат. Первоначально предложил ее взять добродушный Зенки, ее сосед. Пожалел, захотел помочь. И лишился половины денег, потому как ей отходит именно его доля. Наивный дурак. Голова, конечно, но, если брать отношения с людьми, то такой недоумок, каких еще поискать надобно.
— А чего так рано-то? Еще не до конца стемнело!
Заметив, что на него смотрят дети, Дио хватает из костра раскаленный уголек и большим пальцем подбрасывает в воздух. Он запрокидывает голову, ловит ртом обгоревшую деревяшку, острые зубы с щелчком смыкаются. Торре жить не может без внимания. Толстокожее отродье хочет, чтобы на него смотрели, и у него это получается. Даже я неотрывно наблюдаю за его действиями. И морщусь с отвращением, и глаз оторвать не могу. А про себя думаю: «Что ты, мать твою, такое?» Знаю ведь, что пещерные челюстями своими кости перегрызают, но всё равно привыкнуть сложно.
— Ты хочешь, чтобы это всё повылезало да по деревне разбрелось? — Гарольд отряхивает накидку и суёт ладони в рукава. Думает, видать, что так загадочнее выглядит.
— А откуда ты знаешь, что именно сегодня тонконогий паренек поведет в бой свою мертвую армию? — решаю поинтересоваться я.
— Слушай внимательнее, Ишет. — Лиат смотрит на меня, точно строгий родитель, и головою покачивает. — Что сказал старейшина?
— Что и до нас героев хватало. Что пришли, подохли, стали частью… ах, вот оно что!
— Мы — незваные гости на там, где правит хозяин костей.
— Так, хватит. — Я встаю и носом ботинка пинаю в костер одиноко лежащую ветку. — Идем-то мы идем. Другой вопрос: что делать будем?
— Чтобы отправить их обратно, нужны три знака. — На открытой ладони Зенки рисует что-то непонятное. Как по мне, так это похоже на голую бабенку. Судя по тому, с каким интересом смотрит Дио, ему тоже так кажется. — Но на это потребуется время.
— Значит, ты рисуешь сиськи, а мы работаем приманкой? — уточняет Торре.
— Это не сиськи, — вздыхает Зенки.
— А похоже. — Протягиваю ему руку.
— Главное, чтобы Зенки не съели, — подытоживает Гарольд. — Так что наша задача — его защитить от всего, что танум вард сумеет из мертвой плоти и костей создать. Так что, Дио, ты берешь на себя созданий побольше.
Всё время забываю о том, что Торре — тоже голова, но в несколько ином плане, нежели Зенки. Своим лбом эта тварь может пробить все; раскрошить череп усопшему для него — легче легкого. Оружием не пользуется, в доспехах не нуждается. И вовсе не потому, что сильный. Дио — тупой. Открытый, добродушный, но, видят духи, тупой, как кусок камня.
— Ишет, на тебе мертвяки поменьше.
Поднимаю ладонь. И без того понятно, что больше всякую мелочь держать некому. В то время как Зенки будет рисовать на земле то, что, с его слов, сиськами не является, Гарольд будет стоять в стороне, а Сатори… возможно, сдохнет. Возможно, от страха. Да только вот… как держать-то мертвяков этих?
Лишар был живым, чувствовал боль. По нему вдарил посильнее, и всё — упал. Если он не вдарил первым, конечно. Его, как и меня, раздражали резкие звуки и мельтешащие перед глазами людишки. С воскрешенными сложнее: снесешь голову, и что? Постоит на месте, обернется вокруг себя пару раз да продолжит идти куда шел. По суставам порубишь, а там, глядишь, рука за лодыжку — хвать! Был бы среди нас огненный, хоть один, мы бы просто сожгли и танум варда, и всех, кого он успел поднять.
— А ты чего делать будешь всё это время?
Впрочем, я уже знаю ответ на заданный вопрос.
— Ждать, — говорит Гарольд, и я вижу промелькнувшую тень улыбки. — Ведь, как ты знаешь, Крушения…
— Завались. Удобно устроился. — Не могу удержаться и бью его кулаком в плечо. — Мы, значит, дела делаем, а ты мило беседуешь с рыжей девочкой, пока всё совсем худо не станет? Надеюсь, вороны выклюют твои глаза.
И мы отправляемся в путь. Через деревню, на север. К землям мертвых.
А ллок’ар-то тут огороженный, красивый. Выглядит точно поле незасеянное, но вспаханное. Земля рыхлая, сырая, ноги в ней вязнут. И поначалу кажется — не туда направили, хотят, чтобы мы корнеплоды копали, вестимо. Да только присмотришься: то тут, тот там кости торчат, наспех присыпанные. И опустившаяся темнота очень уж удачно их от глаз скрывает.
На одну такую напарывается босоногая Сатори. Обувь поистрепалась, пришлось вышвырнуть еще в начале пути. И, кажется, ко всему она уже привычная: к камням, к черепкам глиняным, стеклам. А тут таращится глазами серыми, рот зажимает руками, дышит часто. И нос морщит от того, как гнилью пасет отовсюду. Даже меня от такого тошнить тянет, что уж там.
Тихо здесь, пусто. Не ходит никто, следов, окромя наших, и не видно. И всё же Зенки садится, запускает пальцы в землю, пытается круг очертить, шепчет под нос что-то. Не то заклятье, не то духов просит, уберегли чтоб. А я усмехаюсь только: удумал тоже. Тернква духи явно оставили. Тут и храм-то выглядит так, словно его не посещают: окна как провалы глазные у трупа, дверь — точно рот беззубый открытый, а внутри только ветер гуляет да фигуры деревянные, от времени потрескавшиеся, вдоль стен стоят. Заглядываешь, и мороз пробегает по коже. Недаром это место так тварь всякая нечистая любит. Оставили его хранители. Погнали их, видимо. А иначе-то как? Сами они, говорят, не уходят.
Когда круг замыкается, начинаю чувствовать, как ллок’ар оживает. Ноги глубже проваливаются, за сапоги цепляется что-то. И вновь слышится крик. Нет, не Сатори. Будь то она, я бы не выдержала — двинула бы, чтобы в чувства привести. Но девочка молчит. Всё еще ладони к губам прижимает. Умница.
Кричит мужчина — громко, надрывисто. И от звуков его голоса земля в движение приходит.
— Танум вард. — Дио скалит острые зубы в улыбке. Он ждал этого.
— Зовет.
Скидываю плащ, тимбас, который с неприятным звоном падает, и убираю волосы назад. Я перетяну струны, очищу от грязи: так куда проще, чем искать новый инструмент, если этот пострадает в бою. К тому же страшно его терять. Страшно.
Резко ударяю каблуком и слышу, как под ним хрустит что-то. На ветку похоже, но звучит глуше. Мертвяк, ага. Под ногами копошится, выбраться желает. Наугад бью второй раз, третий, — пока шевеление не прекращается. Восставший всё еще жив (если, конечно, это можно назвать жизнью), просто временно обездвижен. Возможно, я раскрошила ему рёбра. Возможно, черепушку. Впрочем, какая разница?
— Сосредоточься, красотка!
Торре делает выпад вперед. Огромный серый кулак на раз сносит костяную голову возникшей передо мной твари. Она мелкая — в половину моего роста — и очень шустрая. Видать, собралась из детских тел. Конечностей-то больше на одну, чем нужно.
Вторую подобную тварь Дио пинает ногой. Хрупкий скелет от такого удара просто рассыпается. И вот Торре стоит, отряхивается, разминает плечи и выглядит таким довольным, словно восставших было не два, а два десятка.
— Еще одна «красотка», и я порву твое хозяйство на лоскуты.
Улыбаюсь почти ласково. Настолько ласково, насколько может это делать человек, сбивший с ног неупокоенного, который еще не успел разложиться, и вычерчивающий кинжалом на его лбу неизвестный пещерному символ. Полукруг, вертикальная линия, три пересекающие ее черты.
Касаюсь символа пальцами. Под подушечками возникает слабая бело-синяя вспышка, которая мгновенно растворяется во тьме. После этого мертвяк уже не встает. Лежит, как и должен лежать, и не шевелится.
— Почему ты не сказала?.. — Дио злится. Но даже это не мешает ему отправлять в полет очередную подгнившую тварь.
— Потому что этот покой — временный. Это Атум. — Засучиваю рукава, показывая Дио точно такие же символы на локтевых сгибах. Только на руках они образуют неровные круги. — Мой хранитель. Он ненадолго сдерживает магические потоки.
Встаю за спиной пещерного, вешаю кинжал обратно на пояс. Вижу стоящую у ограждения Сатори, которая, сложив руки… молится? Да неужели. Маленькая бесполезная девочка пытается воззвать к духам, которых в Тернква уже давно нет. Впрочем, возможно, у нее, как и у меня, есть свои хранители. В таком случае я перестану говорить о ее бесполезности и начну — о глупости.
Проходит время, прежде чем появляется очередной мертвяк. Я хватаю его за шею и перебрасываю через колено. Тут же на тонкие рёбра опускается нога Торре. Негоже, видимо, женщине-то с усопшими возиться. Благородство, мать его так. А ведь наверняка Дио просто хочет в очередной раз покрасоваться. Да-да, я знаю, что ты справишься и без меня.
— Почему их так мало?
К этому моменту первый знак Зенки уже начерчен. Внутри — множество маленьких символов, которые нельзя тревожить. Одно неверное движение, один затертый узор, и мы можем застрять так глубоко в заднице, что вряд ли оттуда выкарабкаемся. Если вообще останемся живы.
— Сама посмотри! — Гарольд указывает туда, куда бегут, ползут и ковыляют костяные обглодыши.
Кляну его всеми известными мне словами. Мог бы помочь, сделать хоть что-то! Но у Гарольда нет оружия, нет ничего, Крушение же похоронит нас вместе с обитателями ллок’ар. И если они выберутся после этого, то мы… хотя нас тоже поднимут. Уверена, танум вард получит огромное удовольствие, подчиняя наши изломанные тела.
Мертвяки тянутся к центру, к огромной яме. Не могу поверить, и как я раньше-то не заметила эту черную пасть, заполненную костьми до самого верха? Восставшие копошатся, гремят, и этот шум заставляет мои уши нервно подрагивать.
— И что? Что это, умник?
Не успеваю задать вопрос, как мой и без того не самый громкий голос заглушает хлопок. Кожу возле локтей начинает жечь. Застарелые шрамы, образующие знак Атума, кажутся еще совсем свежими, зудящими. Я бы разодрала их ногтями, чтобы только не чувствовать.
В тот же момент на спину падает здоровяк Дио, едва удерживается на ногах Лиат, а рыжая девочка… наплевать. Даже если ее уже успели сожрать — наплевать. Мне очень жаль… или что говорят в таких случаях?
Жжение прекращается. Уродливые следы, оставленные культом Атума, защищают меня. Они сами решают, когда мне нужна помощь, и почти всегда делают это в неподходящий момент. Перенаправленные магические потоки вряд ли способны убить меня. Вряд ли способны убить хоть кого-то.
И вот они вновь устремляются обратно — эти невидимые волны. Они подхватывают и волокут за собой. Меня, здоровяка Дио. Каким-то чудом остается на месте Зенки. Не трогают потоки и Гарольда: подонок крепко держится за ствол дерева. И ведь я даже не могу сказать, что он нашел себе подружку по разуму. Потому что стараюсь хотя бы не упасть коленями в грязь.
Сатори — наш привязанный к ногам мешок с песком — успевает лишь появиться. Подбежать ко мне (или чтобы помочь, или чтобы пораздражать своим мельтешением) и тут же рухнуть в яму — спиной на кости. Она трясет рыжими волосами, щупает явно разбитый затылок и пытается, как и все мы, понять, что происходит. Торре чует запах крови. И, хоть уже давно отказался от поедания человеческой плоти, облизывается.
— В стороны! — командует Гарольд.
Дио рывком оказывается на груде костей. Он закидывает Сатори на плечо и успевает отпрыгнуть в сторону до того, как копошащиеся под ними мертвяки, собравшись в огромную уродливую тварь, начинают подниматься из земли.
А ведь это отродье, отдаленно напоминающее собаку, с легкостью может переломить мне позвоночник. Я с ужасом осознаю это, когда одна из конечностей опускается рядом и медленно погружается в рыхлую почву. Тряхнуло — и вот я уже сижу на земле. Напряженная, готовая вот-вот отскочить, откатиться в сторону. Но вместо этого пачкаю ладонь в грязи и черчу на костяной лапе уже знакомый знак.
Атум.
Яркая вспышка на мгновенье выхватывает из темноты ллок’ар. Конечность рассыпается на множество мелких костей, псину клонит вбок, и наконец она падает. Танум вард — это смешно — с трудом знает, как удержать то, что создал. Но тварь всё еще не распадается по частям. Всё еще целая. И у нее, к моему сожалению, есть еще три лапы для того, чтобы раздавить меня.
— Сколько ты еще будешь возиться?
— Осталось немного! — отвечают мне сразу три голоса.
Три, мать их! Словно все они что-то делают. Чертят круги на земле, отвлекают на себя сотворенное танум вардом отродье. Нет! Первым занимается Зенки, вторым… собираюсь заняться я.
Поднявшись с земли, хватаюсь за одно из ребер пса и просовываю ногу в другое. Юнец с железкой, которого я вижу сквозь кости твари, кажется, даже не замечает меня. Он сосредоточен. Поддерживать сотворенного зверя — занятие не из простых. Уж куда проще на потолке спать, за балку уцепившись.
Мальчишка нелепый. Мне смешно от того, что вырезано на выступающих ребрах. Поверьте, я вижу это слишком хорошо. А ведь он наверняка местный. Почему я так думаю? Шрамы на его теле — знаки хранителей Тернква, которых танум вард попросту запечатал в себе. А на подобное нужно время. Много времени. Куда больше, чем понадобилось мне, чтобы хотя бы просто чувствовать Атума. Скорее всего, в лесах жил долгое время, а тут вернуться в родную деревню решил. Да так, чтобы, если не вспомнили, то запомнили бы.
Меня тошнит от этого ничтожества! Тошнит. Я бы с радостью вспорола ему брюхо. Да только разбегутся без него мертвяки. Но пока танум вард дышит, они здесь. Собраны в некое подобие дворняги, которой он всё еще пытается вернуть развалившуюся конечность, даже не понимая, что произошло.
Я с легкостью перекидываю ногу, сажусь на жесткую костяную спину, и в этот момент танум вард видит меня. Смотрит своими белесыми глазами, рот открывает. Наверняка думает, что в моих действиях есть какой-то смысл. Не станет же никто в здравом уме просто кататься на псине, собранной из не одной сотни мертвяков. Мальчишка ошибается. Ведь… почему нет? Не каждый день удается развлечь себя чем-то подобным.
Особенно интересным это становится, когда, увидев меня, Гарольд командует слезать, Дио поддерживает громким свистом, всё еще удерживая на своем плече Сатори, а тварь приходит в движение. Ее нелепое тело извивается. Пес то прижимается к земле, то выгибает спину, то пытается подпрыгнуть. Танум вард совсем забывает о том, что у его творения всего три лапы. Ему хочется сбросить меня. Но я слишком крепко держусь.
— Готово!
Зенки, наш тихий Зенки завершает узор, поставив жирную точку большим пальцем. Ладони прижимаются к основаниям трех изображенных рядом кругов, и они тут же вспыхивают алым. Сияние становится ярче и ярче. Земля под ногами начинает подниматься. Огромная тварь, и прежде едва державшаяся на своих троих, падает мордой вниз, и я, наступив на ее тупую плоскую голову, осторожно спрыгиваю и отхожу в сторону.
Свечение пробивается сквозь пальцы Зенки. Оно бьет в глаза, слепит. И я понимаю: так не должно быть. Цвет большинства знаков, которые человек приводит в действие одним лишь касанием, — бело-синий, реже мелькает зеленый или белый. Красный же дает понять, что…
— Узор нарушен! — выкрикивает Гарольд. — Всем найти укрытие.
Пытаясь добежать хотя бы до ограждений, думаю, что это худший из возможных исходов. Когда же гремит взрыв и земля разлетается в разные стороны, а нас — тех, кто оказался дальше от его эпицентра — выбрасывает за пределы ллок’ар, осознаю: худшее еще впереди. Потому что мы устроили настоящий дождь из треклятых костей. Они падают откуда-то сверху, вонзаются в рыхлую почву, и нет им числа. Я закрываюсь руками, чтобы ни один обломок не попал в глаз. Я, знаете ли, свои глаза люблю.
Танум варда не видно, а на месте, где он стоял, теперь зияет вторая дыра. Видать, Зенки выбрал именно его точкой, где исказятся магические потоки. Не скажу, что его решение было неверным. Мы разом избавились от двух проблем: и от хозяина костей, и от тех, кого он успел призвать. Да только…
— Нам не заплатят, да? — Я устало откидываюсь назад и ложусь на поломанные доски, еще совсем недавно бывшие изгородью.
— Да, — выдыхает Лиат. — Было бы неплохо нам…
— Собрать вещи и свалить отсюда, пока нас не нашли?
— Именно, — отвечает Гарольд.
И нам ничего не остается, кроме как согласиться.
И ПРИШЛИ ЛОВЧИЕ
Вдох-выдох.
Откройте окна, двери, пустите свежий ветер. Почувствуйте, как он шелестит вашими одеждами, треплет волосы. Ощутите запахи, которые он приносит из ближайшего леса. Это пушистые ели и цветы парцы. Они поздние, но от этого их аромат пьянит не меньше.
Вы пробовали траув на парце? Отвратительный вкус. Но речь совсем не о нём.
Я расскажу о том, как ветер принес на своих невидимых крыльях трупный смрад. О том, как пропали без следа люди. И о том, как Дио Торре делил одну комнату с рыжей девочкой. Вы уже заинтересованы? Тогда слушайте.
Существуют такие места — рутт-ан. Это небольшие неогороженные поселения в лесах, по дороге из одного крупного города в другой. Домишек — что пальцев на руке, да большая таверна между ними. Людям там живется спокойно. Кто уединения желает, кому просто нравится время проводить среди высоких деревьев, к природе ближе. Путникам уставшим здесь и еда, и ночлег. Только не везде на рутт-ан наткнуться можно. Согласитесь: леса — не самое безопасное место. Особенно — близ Тернква, откуда мы только-только унесли ноги.
Мы идем вдоль речушки, которая петляет из стороны в сторону, шумит. В водном потоке пытаются искупать свои большие гладкие листья местные растения. Мимо нас плывут крупные цветы, сорванные течением. Они яркие, голубые, точно небо, а в центре большой желтый глаз виднеется. Покачиваются на волнах — маленькие лодочки, пытаются к берегам прибиться, да только несет их всё дальше.
Зверья не видно, только птицы с ветвей щебечут. В такие моменты, согласитесь, начинаешь ожидать чего-то нехорошего: уж слишком спокойно. Не бывает такого. По крайней мере, не здесь.
Трава всё еще мокрая после дождей. Она щекочет босые ноги рыжей девочки. Сатори фыркает, губы кусает и жмется ближе к Зенки. Ведь он не обидит — ни словом, ни делом, расскажет историю из жизни, а если понадобится, если устанет малышка, то на руках понесет.
— Смотри, — говорит и указывает в сторону, туда, где на камне речном сидит, сложив крылья, большая птица с белыми перьями. Голову опустила, не двигается, наблюдает.
Рыжая девочка негромко хлопает в ладоши. И думается мне, что не выпускали ее из дома, что сидела взаперти, раз мелочам таким радуется. Каждому кусточку, каждой травинке. Она рвет цветы, подбирает по размеру, бормочет что-то под нос и плетет венок. Он выходит неровным, но Сатори довольна.
— Красивый какой, — подбадривает ее Зенки. — А желтого не хочешь добавить?
Кивает в ответ и несется вперед. До ушей моих доносится едва сдерживаемое шипение: камни острые режут кожу Сатори, ветки-палочки ступни царапают. Но рыжая девочка молчит. Молчит и когда тянет руку сквозь колючий куст, чтобы сорвать тонкий стебель, усыпанный маленькими желтыми цветами.
— И когда надоест нянчиться, — недовольно бросаю я и пихаю в бок зазевавшегося Дио. Тот уже давно пытается уронить мне голову на плечо, да разница в росте мешает, а потому серая громадина просто нависает надо мной.
— Ей одиноко. — Зенки поднимает плечи и с улыбкой глядит на рыжую девочку, которая машет ему цветком и жмурится. — Она осталась без семьи, без дома.
— Так каждый-из нас остался. — Развожу руки в стороны и не удерживаюсь от едкого смешка: — Иди, приласкай меня, малыш Зенки.
Он тут же краснеет, зажимает рот ладонью и отворачивается, а я слышу над ухом громкий смех Торре.
— Он, — пещерный размахивает ручищами, сжимает кулаки и какие-то время пытается подобрать нужные слова, — не дозрел. Не понимает, что делать с тобой, красотка.
— Люди — не ягоды. Да и Зенки, гляди-ка, Половин сорок, не меньше. Он уже давно большой мальчик.
Дио расправляет плечи, и я провожу ладонью по его широкой груди. Видимо, для меня лишь он один может быть большим мальчиком. Прикосновения заставляют его прикрыть глаза, горделиво вскинуть подбородок и потереть темную жесткую щетину. А мне так и хочется схватиться за вьющуюся прядь его волос и легонько дернуть, не зазнавался чтоб. Да, он сильнее меня, сильнее всех нас. Только нет смысла напоминать об этом.
Близится закат. Яркий оранжевый свет разливается по всему, что нас окружает. Тени начинают наползать на травы дикие да кустарники, цветы смыкают свои лепестки: они тоже готовятся ко сну. Их накрывает белый туман — недостаточно густой, чтобы скрыть от наших глаз, но дарящий приятную прохладу.
Я опускаюсь на колени, касаюсь его пальцами, но меня тут же одергивают. Хватают за плащ, а затем отрывают от земли и сажают на руку. Дио думает, я устала. Дио заботится. А мне только и остается, что прижаться щекой к его макушке и не дергаться: иначе могу упасть да разбить себе что-нибудь. Не хочется. И без того с прошлого раза саднит губа.
Отклоняемся влево, идем вглубь леса, дальше от реки — туда, где должна проходить дорога. Ведет нас Гарольд. Этот умник хорошо знает местность. У него нет карты, нет ничего, но он безошибочно определяет наше положение. Он проложил путь до Тернква, несмотря на мои возражения. А сейчас, как сказал сам Лиат, мы направляемся в Сагвар — место на юге Дельрёго, где, если верить словам нашего умника, люди придерживаются довольно строгих порядков. И если их соблюдать, таким, как я, можно легко разжиться деньгами.
Когда макушку задевает усыпанная длинными узкими листьями ветвь, я срываю ее и отправляю в голову идущему впереди Гарольду. Попадаю точно в затылок. Дио одобрительно фыркает, гладит ладонью мое бедро. Лиат же поворачивается, хмурит брови, а затем очень красноречиво глаза закатывает. Едва ли мое ребячество злит его, но совершенно точно отвлекает.
— Эй! Голова! — Ловлю еще один недовольный взгляд, в ответ на который невозможно не улыбнуться. — Мы сбились с курса! — Прикладываю ладонь козырьком ко лбу и всматриваюсь вдаль. Ничего. Только деревья и яркое оранжевое небо с виднеющимися кое-где рваными облаками.
— Впереди рутт-ан, — объясняет Гарольд и ускоряет шаг. — Заночуем там, а утром продолжим путь.
— Эй! — У меня всё еще есть вопросы. — У нас совсем мало денег. Тебя это не беспокоит, ага?
— Нам хватит на три комнаты.
Лучше бы мне этого не слышать. Три комнаты. Даже в детстве я неохотно делила спальное место с одной из сестер. Легче было пойти да на сене улечься. Или на лавке в прихожей — там и печь под боком. Сейчас же такого выбора у меня нет.
— Я буду…
— Нет, — решительно обрывает меня Лиат. — Сатори ночует с Дио, ты — со мной. Женщинам небезопасно оставаться одним.
— Э-эй! — Недовольно дергаю ногой. — Знаешь, лучше с Зенки, лучше с… кем угодно, кроме тебя!
Да, Гарольд — наименее раздражающая компания. Да, он умеет молчать куда лучше, чем я. Но мне привычнее видеть рядом человека, поведение которого возможно предугадать.
До встречи с Лиатом многие казались мне довольно предсказуемыми, наверное, потому что жили по правилам тоу. Даже пытавшиеся отличиться двигались по одинаковым, уже протоптанным кем-то дорогам. Культисты несли миру свои истины; разница была в том, что кто-то кричал на площадях, а кто-то — церкви жег. Герои — а вернее, члены гильдии — с горящими глазами и пламенем внутри брались за любое дело в надежде, что оно принесет денег и славы. Но где они? Хоть кто-то?
Гарольд же многое умеет, но предпочитает оставаться в стороне до той поры, пока не понадобится. Чаще всего он говорит лишь по делу и отвечает на вопросы так, что ни один из нас не может понять… кто же он? И откуда взялся? Саахит из Лиат, ага. Гарольд считает, видимо, что этого более чем достаточно.
— Дело твое. — Он ухмыляется в усы и раздвигает нависшие слишком низко ветви.
Нас встречают жители рутт-ан, чьи дома скрывала от глаз густая листва. Вот мать с дочерью сидят на длинной узкой лавочке друг напротив друга и расшивают узорами блеклую синюю ткань, которая наверняка пойдет на платье. Вот мужчина направляется к таверне и помахивает кому-то рукой, но отвлекается на нас. На лице застывает улыбка, но я ясно вижу, насколько она ненастоящая, — потому что отвечаю такой же. Женщина же двигается ближе к своему чаду, делает вид, что примеряет на нее будущий наряд. Да только сама на нас косится. И я даже знаю, в чём дело. В здоровяке, который хохочет и гладит мою оцарапанную ладонь.
— Осторожнее, красотка. — Большой палец касается неглубокого пореза, который остался, когда я не слишком удачно отмахнулась от ветвей очередного дерева.
Перехватываю руку Дио. Знаю: кровью не пахнет, но проверять его терпение не хочу. И без того его пришлось держать подальше, когда мы обрабатывали раны рыжей девочки. Пещерный ведет себя спокойно, но то и дело принюхивается. Знали бы вы, как сильно это раздражает.
— Приветствую вас в Нарьёт, — произносит мужчина, и улыбка его расползается еще шире.
— «Местечко»?
Фыркаю в кулак и отворачиваюсь. Не хочется, чтобы на меня смотрели неодобрительно лишь из-за того, что я посчитала нелепым название рутт-ан. Возможно, если нам не будет хватать денег, придется достать из-за спины тимбас и исполнить несколько подходящих песен. Но сомневаюсь, что люди заплатят хоть тэнги музыканту, который посмеялся над тем, что им дорого. Поэтому приходится выдохнуть, убрать упавшие на лицо пряди волос, а затем учтиво склонить голову. Я, вроде как, уважаю местных жителей, их порядки. И не хочу оказаться по уши в дерьме, если у меня не останется пары мелких монет на ломоть хлеба.
— Занятно как. — Дважды хлопаю Дио по груди, и он заботливо опускает меня на землю.
— Мы устали с дороги и хотим остановиться здесь на ночлег, — говорит Гарольд. Он выходит вперед, достает из-за пазухи печать гильдии и вертит ее между пальцами. Маленькая тусклая монетка — далеко не ключ от всех дверей, но знак того, что мы — не самые плохие люди.
Что же такое эта самая гильдия? И как мы можем называться охотниками за головами, если сумели принести только одну? Всё куда проще, чем кажется: изначально состоявшие там люди зарабатывали, уничтожая тварь разную. Они очищали леса окрестные да из болот нечисть изгоняли-А в качестве доказательства правителям башку отсеченную принести должны были или лапищу какую. Но чем дальше, тем меньше чудовищ в пределах тоу оставалось и тем больше люди сталкивались с проблемами иного вида.
Нас — тех, кто к гильдии примкнул, — не встречают радостно, к нам не тянутся, чтобы крепко пожать руку. Зато окружающие точно знают, к кому обратиться, ежели в погребе звуки странные слышаться будут. Или если собаку тап, который случайно из леса забрел, придушит.
Постойте-ка, а вы и не слышали про паразитов этих? Говорят, получились они, когда нечисть всякая с животными сношаться начала. Да только неизвестно, правда ли это. Кто ж проверять-то будет, за зверьем подглядывать?
Забавно выходит: многие создания говорящие названия имеют. Из-за вида внешнего, характера скверного или любви к подгнившему мясу. А эти что? Приоткрывают двери, в дом забираются да коготками своими изогнутыми тап-тап-тап по полу. Вот вы улыбаетесь, а твари эти зверей домашних душат, а некоторые и детьми малыми не брезгуют.
Я, кажется, немного отвлеклась.
Порой для того чтобы нарваться на неприятности, нужно просто выйти из дома. Тем же, кто дома не имеет, и делать ничего не стоит: что-то обязательно свалится на голову или под ноги прыгнет.
Вечер проходит спокойно. Местные жители довольно тепло принимают нас, хоть и продолжают коситься на Дио. Они подкидывают пару су за песни: больше у них и нет. Но и этого хватает, чтобы не отправляться спать голодными. Мне даже позволяют оставить на остывающей печи глиняную кружку на случай, если понадобится теплая вода. Такого в больших городах и деревушках и не встретишь: хозяева крупных заведений только наглости твоей подивятся и отошлют куда подальше. Всё-таки здесь мне не мамкин дом. Тем и примечательны рутт-ан: почти о каждом госте заботятся, как о ком-то родном. Да только жители в случае чего и голову проломить могут. Не думаете же вы, что те, кто в лесах живет, — просто милые добряки, не способные защитить себя?
Мы расходимся. Дио долгое время стоит у порога и всё ещё пытается выпросить разрешение спать со мной в одной комнате. Но после нескольких довольно резких отказов он вцепляется в плечо рыжей девочки и бредет к двери напротив. Он не рад своей компании, как и я — своей. В комнате стоит лишь одна кровать, небольшая и не слишком удобная, но двое на такой вполне могут уместиться. И когда мне в очередной раз предоставили выбор между тем, кто плоть человеческую пожирает, и тем, кто молчит большую часть времени, я указала на Зенки.
И я не прогадала.
Он ведет себя тихо. Стоит в стороне, пока я разбираю вещи, смущенно смотрит под ноги, когда переодеваюсь. И даже услышав, что я не собираюсь делить спальное место ни с кем, не возражает. Зенки просто устраивается на полу и кладет ладони под щеку.
Но сон словно забыл про меня. Я ворочаюсь; то смотрю в окно широкое, через которое в комнату льется холодный синий свет, то изучаю причудливые тени на стенах и потолке. Некоторые кажутся живыми. Они шевелятся, тянут свои скрюченные лапы к свернувшемуся на полу Зенки. Он тоже не смыкает глаз. Подтягивает колени к груди, прижимается к ним лбом. Но колючий холод, проникая через щели, щиплет кожу. Я вижу мурашки на тонких руках. От завывающего снаружи ветра, который умеет находить лазейки, Зенки не спасают одежда и дыхание, которым он пытается отогреться.
По тому, что он не спешит сделать ничего, становится ясно: привык терпеть. Потому что так он хотя бы не мешает. О, хранители, да он даже не заикается о том, насколько ему холодно!
И я могла бы мысленно поблагодарить за то, что не выводит меня из себя, но вместо этого жалею мальца. Он же подохнет, если один останется. И как до сих порто в Пак’аш не отправился?
Э-хэй, что значит: что такое Пак’аш? Подмир это, оборотная сторона нашего.
Представьте себе ткань рубахи — праздничной, яркой, которую вы только что выменяли у торгаша на баранью ногу. Представили? Лицевая сторона бусинами обшита, цвета-то у нее для глаза приятные, а, как вывернешь, так там тускло всё, швы виднеются да лоскуты какие. С мирами так же. Ру’аш — надмир — наполнен красками, в то время как Пак’аш — подмир — блеклый. Говорят, там всё перевернуто с ног на голову. А еще, говорят, там Половины — целые! Но никто и никогда не возвращался оттуда, чтобы подтвердить.
— Ишет? — Зенки обращается ко мне, когда слышит очередной недовольный вздох. — А ты не скучаешь по дому?
Свешиваю руку с кровати, чувствую, как тыльной стороны ладони касаются холодные пальцы. Они водят по костяшкам, явно вырисовывая какие-то руны. И одну из них я знаю точно. Потому что это мое имя.
— А чего по нему скучать? — бросаю недовольно и отмахиваюсь. Слишком щекотно становится.
— Неужели тебе там было настолько плохо?
Гляжу: руки под рубашку суёт. И как-то не по себе становится. Наверняка уж даже рыжая девочка найдет, как о здоровяке Дио позаботится. Ну, или он о ней. В любом случае, пещерный ее не сожрет. Потому что больно тощая. Подавится еще.
— Не скажи. Мать меня всё-таки любила, заботилась по-своему, — отвечаю с неохотой. А в памяти всплывает круглое улыбающееся лицо в обрамлении спутанных светлых волос.
— Тогда почему ты ушла?
— Ты на меня-то взгляни. Сам и поймешь.
Откидываю в сторону покрывало и отодвигаюсь к стенке. Пусть лучше рядом приляжет да согреется, чем утром я труп холодный у ног своих обнаружу. Честно скажу: не умею с мертвяками обращаться. А впрочем, это и так видно, стоит вспомнить историю с танум вардом. Видать, единственное, чему меня жизнь научила — вовремя ноги уносить.
Зенки мнется. Вопрошающе брови поднимает и осматривает кровать. И я уже готовлюсь обрушить весь поток известной мне брани, но он поднимается, трет ладонями колени дрожащие и присаживается с краю. Знаю: не приляжет. Так и будет ютиться в стороне, чтобы не мешать. Потому приходится хватать за пояс и что есть сил тянуть на себя. А сил, поверьте, у меня не так много.
— Красивая, — говорит, когда я укрываю его да углом подушки делюсь.
— Без тебя знаю, — фыркаю и откидываюсь на спину. — Но не в том дело. Не из-за красоты я сбежала.
— Понимаю, просто… — не заканчивает. Краснеет да губы поджимает. И когда понимает, что сбился с мысли, что зря сказал, пытается вспомнить, о чем спрашивал изначально. — А почему сбежала?
Он сворачивается в клубок, случайно пихает меня ногами и собирается начать извиняться, но я накрываю его рот ладонью и качаю головой: вот только этого мне не хватало. И без того он решил порыться в моем прошлом.
— Свободу я люблю, малыш Зенки. А меня как крысу какую травили. Я — галлерийка и всегда гордилась этим. Потому что отличалась от остальных. А когда ты еще ребенок, тебе всё интересно. Почему у меня глаза черные? Почему зубы острые? Почему уши дергаются, заслышав звук неприятный? Но мать только отмахивалась. Тогда я спрашивала у соседей, воровала книги в передвижных лавках, потому что в кармане ни тэнги не было. Как по крупицам знания о народе собрала, начала лицо разрисовывать. Руки в грязь макала да к щекам прижимала.
Улыбается. Представляет меня еще совсем крохой. Поглядывает украдкой, чтобы только не заметила, насколько милым и, кажется, нисколько не глупым ему видится мое детство.
— Ну не понимала я, что каждый символ что-то да значит, ага. Что отпечатки на лице — это какое-то дерьмо, а не дань уважения предкам. Но чем дальше, тем больше знала. И тем больше злила этим мать. Она выбрасывала сухую краску, пускала рубахи на тряпки, даже если они стоили дороже, чем то убожество, которое носила она сама. Она не хотела, чтобы я выросла похожей на отца.
Вернее, чтобы я стала им.
— А на какие деньги…
И это единственное, что его интересует? Откуда я брала су на дорогую одежду? На краску?
— Я уже говорила. — Провожу языком по клыкам, улыбаюсь. Даю время сделать выводы. И уйти в другую комнату — поближе к рыжей девочке, которая уж точно не делала ничего настолько неправильного. — Я воровала, малыш.
Но на лице Зенки отражается сочувствие. Он ловит прядь моих волос, поглаживает пальцами и смотрит так искренне. Словно говорит, что всё хорошо, что я была маленьким неразумным ребенком, который по какой-то непонятной причине любит бросившего его родителя. Зенки оправдывает меня. В своих глазах.
— Мы с сестрой жили. Вдвоем остались, после того как отец в Пак’аш шагнул.
Он говорит это, когда я отворачиваюсь. Когда собираюсь в очередной раз попробовать уснуть. И я вздыхаю. Надеюсь, что услышит, поймет, не будет продолжать. Но, видать, мой остроухий компаньон решает ответить любезностью на любезность и поведать о своем прошлом, даже не задумываясь о том, что мне и мое-то не особо нужно.
— Говорят, он просто в озеро вошел. В штанах, в рубахе. На берегу только сумка осталась.
Звучит жутковато. Много ли вы знаете людей, которые осознанно подобное совершали? С крыш бросались, глотали яд? Лично я — десятки. Да и у тех, сказать по правде, была причина, которую они считали веской.
— Тогда у меня еще было имя…
А вот это уже интереснее. Мне-то казалось, Зенки просто был лишним, вот и не нарекли. Так бывает: рождаются дети, а в Книге — в той, на страницах которой говорится о каждом из нас, — напротив даты точка стоит. Не человек будто, а место пустое.
— И как тебя звали? Я, конечно, уже проспорила Гарольду и Дио некоторую сумму. Мне казалось, его и не было — имени-то. Но ты же им не скажешь? — Прикладываю указательный палец к губам и подмигиваю. Быть может, стараниями матыша Зенки мне удастся умыкнуть хотя бы по одному су из их карманов.
— Легаро, — отвечает, и я понимаю, что оказалось не так уж и не права.
Это пустое имя — просто набор звуков. Это вычерченная на бумаге линия и другая — перечеркивающая ее наискось. Это три полосы поменьше, которые свисают, точно гроздья с дерева. И если присмотреться, то символ больше ряд виселиц напоминает. Только людей с них уже снять успели.
— Никогда не думала, что скажу это, но ты — единственный, кому куда больше идет быть Зенки, чем… вот этим. — Помахиваю в воздухе рукой и издаю нервный смешок.
А вот старшую дочь любили. Ее даже назвали по-особенному. Лура — «гордая». Лура была на двенадцать Половин старше, на сорок Половин умнее. Она унаследовала силу отца и характер матери, а потому на работу везде сгодиться могла, да бралась лишь за то, что по нраву было. Лура делала прекрасные горшки из глины, которые сама же и расписывала. А еще — могла отправиться в лес и принести домой пару кроличьих тушек, которые уж если не продала бы, то превосходно приготовила. Рядом с ней Зенки просто терялся. Он был растением, которое постоянно находилось в тени другого — побольше. Слабым, маленьким, бесполезным, но красивым.
— А потом она мужчину себе нашла, — продолжает Зенки. Он уже тянет слова, а голос звучит сонно. Отогрелся, видать, под покрывалом, да так, что и завершить рассказ хочется, но сил держаться нет. — Богатого, красивого и молодого. И, видимо, очень глупого. Лура же обчистит его до нитки. Обчистит и сбежит. Как…
Поднимаюсь на локтях и перелезаю через него. Заснуть не выходит, а болтовня Зенки утомила меня настолько, что, клянусь, еще одно слово — и я отправлю его обратно на пол. Потому мне приходится на время уйти. И взращивать внутри надежду, что когда я вернусь, он задремлет и не вспомнит об истории, которую так и не дорассказал. Ведь я не спрашивала его, нет. Ни про детство, ни про сестру, ни про ее глиняные горшки.
— Легаро. — Усмехаюсь и толкаю дверь. — Умей вовремя остановиться.
Перед тем как выйти, оборачиваюсь. Вижу в полутьме: улыбается. Сбросил груз тяжкий, один из многих. Такие тихони — что Зенки, что Сатори — вечно носятся с тем, что внимания не стоит.
Чего ради? Чтобы увязнуть, как в болоте? Чтобы понять однажды, что они, даже с посторонней помощью, не выберутся?
Ступаю босыми ногами по холодному полу. Широкие деревянные ступени не скрипят, не тревожат давно уснувших жителей. Внизу — там, где обычно люд собирается, — тихо. Даже слишком. Тем-то рутт-ан отличается даже от самых маленьких деревень. Здесь спокойно. И кажется, что я и вовсе одна. Слушаю свое дыхание, чувствую ровное биение сердца.
Не сразу замечаю фигуру у окна. Человек стоит спиной, у противоположной стены, и смотрит на чернеющий лес через кованую решетку. На звук шагов не оборачиваются, и я спокойно прохожу к печи, в которой всё еще тлеют угли. К большой глиняной кружке, полной теплой воды.
Сажусь за один из столов в углу, скрываюсь в темноте. Ее не рассеивает мягкий, но холодный свет Клубка. Грею замерзшие ладони о тару, бью пальцами по стенкам. Вспоминаю одну из мелодий — ту самую, которая особенно полюбилась местным жителям, — о женщине и двух ее непутевых отпрысках. Когти выстукивают ритм, и я, не удержавшись, начинаю подпевать.
— А младший сын, любимый сын, все тридцать восемь Половин — один, — подхватывает мужской голос. После того как меня заставили исполнить ее третий раз, немудрено, что он запомнил. — Для меня принарядилась, Ишет?
Слышу усмешку и в ответ недовольно бросаю:
— А ты, гляжу, себя ценишь, Гарольд. Разочарую: это всего лишь платье для сна.
Оно совершенно такое же, как и другое. Длинное, с мелким кружевом и легкими короткими рукавами, которые постоянно сползают с плеч. Но в этом наряде я ночую, а в том — выступаю в тавернах. И ни один из них не предназначен для того, чтобы впечатлить саахита.
Мы молчим. Он вновь отворачивается к окну и складывает руки за спиной, а я всё смотрю на сгустившуюся в кружке черноту. Не пью, просто пытаюсь согреться. Желания возвращаться в комнату нет. Потому что я знаю окончание истории Зенки. Несложно догадаться, что сестра забрала его имя, а вместе с ним и все деньги семьи, если таковые были. Я не могу его поддержать. Да и, будем честными, не хочу. Человеческая слабость — не то, что следует поощрять. Зенки может вернуть имя, он может взять себе любое другое, какое только пожелает. Но для этого нужно хоть чего-то добиться. А пока ты никто, пока слово твое весит не больше моих платьев, тобою распоряжаются старшие. Как вещью, ага. Которую спокойно могут выбросить.
Гарольд вздыхает. Неудивительно: чего интересного можно углядеть в ночи, в небольшом поселении, о существовании которого узнают случайно. И я уже собираюсь поделиться с ним своим мнением по этому поводу, но слышу лошадиное ржание. И просто дергаю ухом, про себя ругая скакуна, который сбил меня с мысли.
— Мне показалось? — Лиат оборачивается и кивает на дверь.
Поначалу и не понимаю даже, зачем обращать внимание на подобные мелочи. Подумаешь, такие же путники, как мы, но чуть более богатые, раз сумели разжиться лошадьми, хотят остановиться на ночлег. А может и странствующий торговец, в тележку которого можно забраться и выудить оттуда еду, склянки пустые или одежду новую. Чего беспокоиться? По прежде чем успеваю задать вопрос, Лиат дергает задвижку на двери, и та, поддавшись, отходит в сторону.
Говорят, любопытные крысы в бочках тонут. Врут, всё врут: я-то нос свой короткий везде сунуть успеваю. Как видите, жива. И вот я встаю и следом за Гарольдом ступаю на небольшой деревянный порожек. Легонько пихаю Лиата в спину: пусть подойдет да поглядит, что там. Ведь рутт-ан, уж если призадуматься, добыча довольно легкая. Я не недооцениваю местных жителей, но сомневаюсь, что они станут вступаться за гостей, когда бродяги лесные — воры да головорезы — будут чистить наши сумки и забирать все, что мы с собой притащили. Я бы точно не стала.
— Тихо-то как. — Я щурюсь, смотрю на извивающуюся пыльную дорогу, которая уходит далеко вперед и пропадает в тени деревьев.
Не видно никого. Мы стоим одни, а вокруг шумят и покачиваются, поддавшись порывам холодного ветра, деревья. Начинаю думать о том, что мне и вправду могло показаться, как, впрочем, и Гарольду. Но вновь слышу ржание, а следом — голоса десятка мужчин, которые выкрикивают что-то, а затем резко, точно оборвал их кто, затихают.
Я успеваю заметить лишь взметнувшиеся в воздух клубы пыли и смутные очертания всадников, которые слились в одно большое темное пятно, и в этот момент Лиат толкает меня внутрь. Кружка падает из рук, приземляется на порожек и скатывается, оставляя за собой длинный мокрый след. Хочется выругаться, прижать его к стене, схватить за рубашку. Но он резко запирает дверь и указывает на лестницу. Меня пугает затянувшееся молчание, пугает то, как Гарольд оглядывается, но я не двигаюсь с места. Мне нужны объяснения, и без них я никуда не уйду.
— Поднимай остальных! — шикает он.
Такое обращение возмущает меня. Это и оставленная за дверью всё еще теплая кружка. Упираю кулаки в бока, фыркаю и черчу-большим пальцем ноги линию на полу. Потеряв всякое терпение, Лиат хватает меня за запястье и сам тащит наверх.
— Это Ловчие Аттерана, Ишет!
— Да ты брешешь! — Бью его кулаком в плечо.
Помните, что я сказала о любопытных крысах, бочках и себе? Забудьте.
Мне хочется выбежать на улицу и увидеть их воочию. Но я понимаю: не доведет это до добра. Ох, не доведет.
Наверняка многие присутствующие знают о Ловчих Аттерана. Я вижу по вашим блестящим глазам. Для тех же, кому эти слова ни о чём не говорят, пожалуй, поясню.
Существует легенда об Аттеране, предводителе разбойников, когда-то жившем в Ру’аш. Он был необычайно красив. Сама Эйнри отметила его при рождении, и свет ее отражался в его глазах. Чаще всего она следила за ним с небес и точно мать радовалась первому слову, первому шагу. А уж когда он чуть подрос — так и вовсе налюбоваться не могла. Всем был хорош юный Аттеран. Из книг черпал знания новые, в боях с деревенскими мальчишками навыки оттачивал да о матери не забывал. Как и об Эйнри, которой всегда дары подносил, даже когда в карманах ничего не было.
Любила его Светлая Дева. И иногда так сильно хотела увидеть юного Аттерана, хоть издали, что спускалась в Ру’аш. И когда она ступала на землю смертных, Клубок нависал так низко, что шпили церквей могли его задеть.
Эс’алавар («Половину», так называем мы время, которое длится от увядания природы до ее оживания, и наоборот) шли. Никто и не заметил, как милый юноша превратился в алчное чудовище. Даже Эйнри, которая так верила в него, отвернулась и позабыла дорогу в Ру’аш. А черноволосый мальчишка с раскосыми желтыми глазами хотел выкинуть из головы ее образ, когда осознал: не поможет больше Светлая Дева. Да и что она там, наверху, сделает-то? Нет дела Эйнри до смертных, так он думал. И до него — тоже нет.
Рожденный в бедной семье, Аттеран жаждал заполучить то, чего у него никогда не было, и делал всё, чтобы добиться желаемого. Он был не по годам смышленым и обладал нечеловеческой ловкостью. Ходили слухи, что он мог даже незаметно снять венец с головы тоу’руна на глазах его стражи. Люди боялись Аттерана. Боялись и уважали. Некоторые шли за ним, внимали каждому слову, ведь он обещал деньги, славу и самых красивых женщин.
И свои обещания Аттеран держал.
Тех людей он прозвал своими Ловчими. В каждую новую деревню первыми врывались именно они. После них не оставалось ничего, представлявшего хоть какую-то ценность: монеты, украшения, оружие — всё выносили. Забирали и женщин, которые были помоложе да покрасивее. Аттеран оставлял при себе пару, остальные же попадали в руки изголодавшихся Ловчих. Выбор предводителя падал обычно на смуглых, черноволосых и светлоглазых. Похожих на него самого. Похожих на… Эйнри.
Но однажды и этого ему показалось мало. Он возжелал овладеть самой Светлой Девой, а Клубок ее забрать как самое дорогое, что есть в мире.
Не выдержала тогда Эйнри, разгневалась. И отправила она Аттерана в Пак’аш, и навсегда отрезала ему путь наверх. Да только не остановило это предводителя разбойников.
С тех самых пор в ночи, в тишине можно услышать стук копыт. После чего появляются на дороге призрачные всадники, которые несутся вперед и сметают всё на своем пути. Пустеют дома и амбары, пропадают люди. Видит это Светлая Дева Эйнри, но ничего поделать не может. Радует ее лишь одно: времени Ловчим отведено не так много; порой и не попадаются им селения. Так и возвращаются с пустыми руками.
Говорят, исчезнувшие женщины становятся наложницами Аттерана, а мужчины — его новыми Ловчими. Ведь в отличие от предводителя, остальные имеют возможность выбраться из Пак’аш. И они, преданные своему господину, ищут себе достойную замену.
Улыбаетесь? Я тогда тоже улыбалась. Но недолго.
— Поднимай! Остальных! И в лес! — Гарольд повышает голос и подгоняет в спину.
Мы бежим наверх, стучим ладонями по деревянным стенам, оповещаем о том, что Ловчие здесь, пришли за нами. Никто не отвечает. И знаю я: есть еще люди, только не верят. Да и кто поверит в эти сказки? Скорее подумают, что постояльцы лишнего выпили, скучно им стало в тихом рутт-ан, вот и нашли себе развлечение странное. Много странностей может прийти в нетрезвую голову.
— Эй! — Я дергаю тяжелую дверь и заглядываю в комнату.
На столе догорает фитиль масляной лампы. Небольшую кровать, подобную той, которая досталась нам с Зенки, почти полностью занимает Дио. Здоровяк с трудом умещается на ней. Ему пришлось свесить одну ногу, чтобы та не затекла, а лицо прикрыть тканью. Свет явно мешал уснуть. А подле Торре, у самого окна, устроилась рыжая девочка. Из-за нехватки места ей пришлось прижаться к пещерному, положить голову ему на грудь. И не страшно ей ночевать с такой громадиной? Да если Дио повернуться захочет, он раздавит и не заметит даже.
— Дио! Дио! Чтоб ты…
— Красотка! — Торре вскакивает, и Сатори, не успев понять, что происходит, сползает с него на жесткую кровать. Она вскидывает руку, дает понять: с ней всё в порядке.
— Хватай девочку, и через окно — в лес. Нет времени объяснять! Живо!
Когда я забегаю к себе, слышу звук бьющегося стекла. Послушался меня пещерный, не стал в словах сомневаться.
Зенки не спит. Переворачивается с боку на бок, руки за голову закидывает, но что-то продолжает беспокоить. Не то выглядывающий из-за туч Клубок, не то собственные мысли, не то лошадиное ржание, которое становится всё ближе.
Стискиваю зубы. Осматриваюсь в поисках того, что может помочь выбраться. Но комната пуста. Здесь есть лишь стол, а с ним я не управлюсь, кровать, мой тихий спутник и моя же сумка с одеждой. Бросаюсь к ней, роюсь в вещах, попутно ругая Зенки за его бесполезность.
Наконец достаю легкую накидку и наматываю на кулак. Я не люблю портить свои вещи, как не люблю портить себя. Но у меня попросту нет выхода.
Не говорю ничего. Накрываю Зенки и несколько раз бью по стеклу. Сперва — слабо: мне страшно, что осколки вопьются в руку. Но когда вновь слышу ржание, понимаю, что конечность, пусть и израненная, пугает меня куда меньше, чем Ловчие, которые могут забрать меня в Пак’аш. Еще один удар, не глядя. Вжимаю голову в плечи, кусаю губы. И кажется, вечность проходит прежде, чем окно поддается, и его обломки, зазвенев, падают вниз, на землю.
Я хватаю сумку, убираю в нее накидку и выбрасываю наружу, а сама ставлю ногу на подоконник.
— Пора, малыш. — Легонько пихаю Зенки, а затем стаскиваю с него покрывало. — Прыгай за мной.
— Что случилось? — Он смахивает осколки и, дернувшись, прижимает ладонь к губам. Порезался, видать.
— Мы не заплатили за комнату! — нервно отшучиваюсь и повышаю голос: — Прыгай!
На мгновенье перестаю дышать. Что-то стучит в висках, в горле, а от порыва холодного ветра начинают слезиться глаза. Мне страшно. Поэтому я не чувствую сырую почву под ногами, когда приземляюсь, не чувствую жесткую траву, когда бегу прочь, забыв про вещи, про Зенки. Про все. И лишь когда оказываюсь достаточно далеко — настолько, что не вижу за деревьями руттан, — падаю на колени, сминаю пальцами стебли цветов, опускаю голову и смеюсь. У меня дрожат губы, руки отказываются слушаться, а голова становится такой легкой, будто еще немного, — и свалюсь в обморок.
— Ишет! — до моих ушей доносится голос Зенки.
Не отзываюсь, пытаюсь отдышаться, но вместо этого вновь захожусь смехом. И наконец падаю. Заваливаюсь на бок, затем — на спину. Прижимаю грязные ладони к лицу, мотаю головой. А когда убираю, то понимаю, что я всё еще здесь, в Ру’аш. Что над моей головой — чернеющее полотно, а на нём, там, где небо тучами не затянуто, сверкая и перемигиваясь, танцуют дети Эйнри.
— Ты в порядке?
Зенки опускается рядом. Я тут же хватаю его за руку и прижимаю ее, такую теплую, к щеке. Он настоящий. Такой же, как земля под моими лопатками, и как падающие на лоб капли. Кажется, начинается дождь.
— Да, — шепчу в ответ. — Мы живы, Зенки. Живы.
Я не двигаюсь с места. Я слушаю. Звон бьющейся посуды, который звучит в отдалении, ржание лошадей. И голоса. Кричат так громко, что хочется зажать уши. Но у меня нет на это сил. Я откидываю голову назад, подставляю лицо каплям. Они холодные. И так приятно шумят, когда ударяются о густую листву, а затем соскальзывают и продолжают свое стремительное падение. Будь всё иначе, я прокляла бы этот дождь. Но я улыбаюсь.
Кажется, будто я закончилась. Как деньги, еда или книжные страницы. Я просто лежу, лишь иногда вздрагивая от холода. Не поднимаюсь даже тогда, когда нас находят остальные. Когда ко мне склоняется Гарольд и осматривает, а затем касается щек и лба, чтобы понять, всё ли в порядке. Мои спутники говорят о чем-то, но я не могу понять. Их голоса заглушает усиливающийся дождь.
Дио поднимает меня на руки. Он гладит перепачканные грязью волосы, пытается убрать их, но пальцы путаются. Пещерный недовольно щелкает зубами, снимает ткань со своей головы и набрасывает мне на плечи. И вот я сижу, мокрая и дрожащая, и держусь за его сильную шею. Торре ступает легко, старается не беспокоить. Одна из теплых широких ладоней лежит у меня на спине и иногда заботливо поглаживает.
Кажется, что разум помутился. Ведь вижу всё, слышу, а не могу и слова сказать. Только пальцы крепче сжимаю да губы кусаю, чтобы убрать эту нервную улыбку. Сама себя до сих пор не понимаю. Я была в шаге от гибели, от Пак’аш, но спаслась. Мне бы радоваться, плясать, раскинув руки. Но не получается.
— Красотка? — меня снова зовут, касаются кончиком носа холодного уха, которое тут же дергается. Не любит, когда трогают. Ой, не любит. — Живая! — восклицает Дио и тут же получает в ответ мое недовольное:
— Живая. Не кричи только.
Мы стоим у входа в таверну, перед выбитой дверью. Вон она, внутри лежит поломанная вся. А пока летела, смотри-ка, посшибала столы, поразбивала посуду.
Задвижка-то в щепки превратилась, разлетелась по сторонам.
Я держусь за плечи Дио, опускаюсь на ноги и покачиваюсь. Мне почти удается прийти в себя, только не покидает ощущение, будто вот-вот стошнит. Но я уже не смеюсь. Даже не улыбаюсь. Делаю несколько неуверенных шагов и поднимаю мою глиняную кружку, которая укатилась в кусты. Она не разбилась. И я, кажется, тоже.
— Эй! — доносится тихий голос рыжей девочки. — Кто-нибудь слышит меня?
Она боится соваться внутрь. Каждый из нас боится. Именно поэтому мы тут — стоим у порожка, который не можем переступить. И взять бы эту рыжую за шкирку, отправить вперед: пускай делает хоть что-то полезное.
Не отзывается никто. Только ветер ставнями гремит да мусор всякий по полу гоняет. Были люди — и вот их нет. Вымерли будто бы. Лишь некоторые вещи напоминают о том, что совсем недавно здесь жили. В комнате за печью, дверь в которую вышиб Дио, на деревянном столике лежат на большом расписном блюде недоеденные корнеплоды, а на полу перед ним стоит высокий кувшин с водой. Постель еще не успела остыть, а на ней-то в свете Клубка поблескивают монеты. Спешили Ловчие. Не всё с собой прихватили. А вот у меня, в отличие от них, времени в достатке. И чтобы деньги собрать, и чтобы подкрепиться. Глядишь, и умыться успею.
Гарольд оглядывается, в задумчивости трет лоб, командует:
— Посмотрите, есть ли…
— Выжившие? — Я опускаюсь на пол, хватаю запеченный белый клубень и разламываю надвое.
— Люди. Хоть какие. Живые, мертвые — неважно.
На меня смотрят укоризненно. Думают, после этого я встану и вместе со всеми направлюсь на поиски. Ну нет, и без того все эти события поволноваться заставили. Имею полное право поесть. К тому же, если вспомнить легенду о Ловчих Аттерана, едва ли они оставили здесь кого-то.
— Никого, — доносится с верхнего этажа.
— Ничего. — К нам заглядывает Сатори. Она обеспокоенно смотрит на меня, теребит прядь рыжих волос.
Знаю, девочка, паршиво выгляжу. Просто меня, в отличие от тебя, было некому спасать.
— Не подвели глаза. — Гарольд опускается на кровать рядом. — Сколько лет живу, сколько всего повидал, но чтобы Ловчих…
— Дерьмо какое, да? — почти безразлично бросаю в ответ и тянусь за куском хлеба.
Он осуждает молча. Сидит, стучит пальцами по коленям. А глаза синие недобрые все на меня глядят. Только что мне ему сказать? Что я свалилась в лесу без сил? Так Гарольд и так знает. Что мертвым не нужны их вещи и, если не мы, то кто другой их растащит? Так понимает, не маленький. Опустел рутт-ан. И если уж кто сюда заглянет, то только для того, чтобы разобрать его до основания.
— Слушай, голова, а какие они? Ловчие, — уточняю я и протягиваю ему недоеденный ломоть. Гарольд морщится, фыркает в усы, но принимает. — Хоть одна из легенд не врет?
А их много, легенд-то. Несколько десятков — точно, и каждая отлична деталями. Где говорится, что Аттерановы слуги смуглые, желтоглазые, как и он сам. Иные утверждают, что обезобразил их Пак’аш, что они на себя прежних и не похожи больше. Тогда, во тьме, я углядела лишь очертания. А кто там — звери ли, люди — не разобрать.
— Частично, — уклончиво отвечает Лиат и ковыряет хлебный мякиш.
— И что это значит, умник? — Пихаю его, хмурюсь. Не слишком я догадливая, понимаете?
— Это люди, Ишет. Такие как ты, как я.
Поджимаю губы. Вы ведь сейчас тем же вопросом задаетесь? Откуда ж тогда он взял, что это Ловчие, раз уж они ничем не отличаются от нас?
— А ты уверен, что это они и были?
— Да, — кивает Гарольд. — Пак’аш не щадит их. У кого кости переломаны, у кого руки не хватает, у кого — глаза, а то и сразу обоих. Как померли, так и встали по ту сторону. Да бестелесные они. Бесплотные.
— Бестелесные? Не вяжется как-то, голова. Ежели тела-то нет, то как оно поломанным быть может?
Хватаю себя за бок. Показываю: вот так люди выглядят. А то, что кожи да мяса не имеет, то, у чего, возможно, даже костей нет, иначе зовется.
— Они не имеют возможности полностью воплотиться. Они и есть, и нет. Глядишь прямо, и будто сквозь них смотришь. А в свете Клубка Ловчие и вовсе пропадают. Не хочет Эйнри видеть гостей из Пак’аш.
— Мерзость какая.
И где это видано, чтоб мертвяки без тела своего шастали? Обычно-то что? Кости голые, плоть червями изъеденная. То, чего коснуться можно, хоть и не хочется. А тут и не понять, как Ловчие существуют. Оболочки нет — образ один.
— Видать, поток ловят, за счет него и существуют. — Я киваю и откусываю от очередного клубня. И, кажется, что понимаю, о чем речь.
— Все куда сложнее.
Гарольд поднимается и берёт с пола кувшин. Одна из ладоней ложится на мою голову, треплет по волосам. Воротит от того, насколько заботливым он иногда быть может. Лиат собирается нагреть воду. Для меня. Чтобы дать умыться, пока он в компании Дио Торре и малыша Зенки будет заниматься тем делом, которое мне привычно, да от которого у людей правильных да честных дыхание перехватывает. Тащить все, что пригодиться может.
Так я остаюсь в комнате одна и снова ложусь, только теперь — на пол, а не на землю. Слышу, как стучится в окна дождь, как этажом выше обсуждают что-то. Отщипываю кусок хлебного мякиша, подбрасываю в воздух, точно шерстяной шарик, ловлю, мну пальцами и снова отправляю в полет.
Совсем недавно произошли одни из самых пугающих в моей жизни событий, с которыми я не столкнулась напрямую: увидела лишь последствия. И они заставили задуматься: а по верной ли дороге я иду? Не свернула ли куда не туда? У каждого из вас в жизни наверняка был такой момент. Гоните прочь лишние мысли. Избавляйтесь от сомнений. Не бывает верных и неверных дорог. Бывают лишь ваши и чужие. И если вдруг вы оказались где-то не там, всегда есть возможность вернуться. А кто станет утверждать обратное, тот нагло врет. Уж поверьте мне.
Да, я вляпалась. Да, мне было страшно настолько, что дрожали даже уши. Но не это ли залог хорошей истории? Настоящие чувства, которые хитро переплетаются с сюжетом, помогая создать полную картину. И вот вы сидите и думаете: а правда ли то, о чем я рассказала? Действительно ли существуют Ловчие Аттерана? И могут ли они появиться прямо здесь, прямо сейчас?
Прислушайтесь и, возможно, услышите лошадиное ржание. Совсем близко.
Если это так, то бегите. Со всех ног бегите. И не оглядывайтесь.
НЕБО В ГЛАЗАХ
Когда нас направили в Сагвар, я была немало удивлена. В городе, пусть и небольшом, есть своя гильдия охотников за головами, есть свои искатели приключений. Они — малолетние сопляки, которые только-только узнали, с какой стороны держаться за оружие. И все-таки «наш герой проткнул свое лицо мечом» — не совсем та причина, по которой хочется тащиться через добрую половину тоу.
Сагвар — место прибыльное. Есть, где размахнуться. Таверны не похожи на то дерьмо, к которому я привыкла. Вместо пыльных мешков и проеденных насекомыми покрывал — настоящие кровати и одеяла, такие большие и удобные, что я невольно вспоминаю детство, когда утопаю в мягкой, набитой перьями подушке.
Сюда приезжают торгаши из соседних тоу, ставят столы на широченных улицах, раскладывают всевозможные товары: от сладостей в маленьких завязанных лентами мешочках до оружия. Последнее оказалось настолько ладным, что десяток су я выложила за кинжал, похожий на листок из темного металла. Старый же обменяла в ближайшей лавке. В отличие от многих, я не даю вещам имена, не привязываюсь к ним. Как и к людям. Главное — чтобы не подводили.
Стало быть, мы здесь, в Сагваре. Тратимся, пьем и веселимся. Народ-то тут щедрый. Мне не раз уже в тавернах в ладонь вкладывали по одному су, а я делала вид, что улыбаюсь, обнажая белые зубы. И мне улыбались в ответ. Да, я могу казаться приветливой. Да, потому что мне платят. Накиньте пару су сверху, и я вам даже станцую!
Только всякий раз компаньоны напоминают, что мы здесь не развлечений ради.
Причина, по которой гильдии понадобились именно мы, довольно банальна: местные горе-охотники, состоящие в ней, умирают. Такими темпами последние из тех, кто остался в живых, просто сбегут, сославшись на проклятье. Ведь куда легче поверить, будто от тебя хочет избавиться озлобленный невидимый мужик, ага, чем пораскинуть мозгами и понять, что же происходит на самом деле. Да и откуда там мозги-то? Раз уж эти недомерки (поверьте, я видела их в стенах гильдии) оставили свои семьи и отправились в другой город в надежде хорошенечко заработать.
Да-да, вас интересует, чем от них отличаюсь я. Тоже сбежала из дома, тоже встряла в какую-то задницу, тоже в конечном итоге вышла на гильдию охотников за головами. Разница очевидна: я жива, а они — нет. Смекаете? Даже Сатори на их фоне выглядит не такой бесполезной. По крайней мере, она не строит из себя героя, не лезет вперед. И молчит. Ах, как же мне нравится, когда она молчит.
И вот мы уже стоим на окраине Сагвара — там, где дорога делится надвое, — перед невысоким одноэтажным зданием. В нём, говорят, жила последняя из пропавших. Возможно, живет до сих пор, просто никто проверять не желает. Проклятья боятся. А может, врут они все. Может, давно уже зашли, стащили то, что можно продать, только сознаваться не хотят. Кто ж в здравом уме скажет, что обчистил дом пропавшего товарища? Гильдия охотников друг за другом, мать их.
— Чуешь?
Это произносит Дио. И, по обыкновению, облизывается.
У меня не настолько чувствительный нос. Да только и без того понятно, что хочет донести до меня стоящий рядом Торре: воняет гнильем. Где-то совсем рядом. И когда я тяну дверь на себя, вонять начинает сильнее.
Она все еще здесь — эта девочка с белыми волосами, одетая в простецкое платье. Лежит на полу неподвижно, точно спит. А на ногах босых изрезанных сидят бабочки. Десятки синих бабочек, влетевших в дом через приоткрытое окно. Эти большекрылые твари чуют трупнину не хуже пещерных. Мерзкие падальщики!
На столе стоят высохшие цветы. Прямо в глиняном горшке, как у моей мамки. И тащат же девки в дом всякую бесполезную дрянь. Бесполезную, но красивую. Впрочем, погибшие цветы выглядят всяко лучше погибших людей.
Прижимаю к носу ладонь: от такого запаха может и стошнить. И сколько девка тут лежит? И как (это более интересно) она вообще померла?
Никаких признаков того, что в дом вломились. Следов убийства тоже нет. Она просто легла, просто уснула, просто сдохла. Шкафы закрыты, ящики нетронуты. Если кто-то и приходил, чтобы нажиться, он был явно туповат. Как можно упустить из внимания кованый амулет, который болтается в углу? Цена такой вещице — су, не меньше. И, кажется, — безделушка бесполезная. Но если присмотреться, в переплетении узоров можно увидеть знак одного из духов.
Что, не защитил тебя хранитель?
Молчит. Не защитил.
— Я бы назвал это красивым, — задумчиво произносит Гарольд и указывает на шелестящих крыльями бабочек, — если бы это не было таким…
— Жутким, — выдыхает Зенки и закрывает лицо руками.
Он высказывает то, о чём в данный момент наверняка думает каждый. Правда, когда я вошла внутрь, то в сердцах воскликнула: «Трахните меня веслом». Но «жутко» тоже неплохо подходит к открывшейся перед нами картине.
Ах, да, совсем забыла упомянуть: Зенки, наш милый Зенки, — кириан. Потомок парящих — крылатых созданий, которых вы, быть может, и не встретите никогда за всю свою жизнь. Но славятся они не столько умением взмывать в небо, сколько тем, что открывают двери в Пак'аш. А там, как известно, живым не рады, ага.
Что же до Зенки, он не только неплохой лучник и отменная кухарка, но еще остроухий и красивый, настолько, что, если бы умела, воспела бы его красоту. Но пока я могу лишь попытаться срифмовать его имя со словом «задница». Как ни странно, даже у меня это не получится.
Важно ли это для моей дальнейшей истории? Едва ли. Как и то, что у Зенки русые волосы, а глаза — цвета мокрой древесины. Но так о нём можно заиметь хоть какое-то представление. А я все-таки стихотворец. Я обязана показывать образы словами.
— Они думают, я буду искать того, кто ее убил? — Обхожу девочку, попутно пытаясь согнать бабочек с ее тела. — Не на того напали. Мое дело — прийти, выполнить поставленную задачу, взять деньги и уйти.
— Твоя задача — понять, что случилось, — вежливо поясняет Лиат. Будто это без него не ясно!
— Она сдохла! — Картинно взмахиваю руками и пытаюсь изобразить какое-то подобие улыбки. — Загадка разгадана.
— Ты думаешь, это забавно?
За меня отвечает Дио: кивает, точно голова на шее не держится. Ему кажется смешным многое из того, что я говорю. Порой думаю, что его просто забавляют звуки моего голоса.
— Только давай без своих занудных речей, ага? Ни я, ни ты не были с ней знакомы. Я не поверю в то, что ты испытываешь что-то, кроме отвращения.
Опускаюсь на колени. Слышу, как рвется тонкая ткань.
Я ненавижу платья. Они входят, наверное, в тройку вещей, без которых я спокойно проживу: платья, Сатори и удары по морде. Нет, не так: Сатори, удары по морде и платья. Но в некоторых городах женщины не имеют права носить иную одежду. И, поверьте, галлерийку от галлерийца отличить легко. Даже если я суну в штаны свернутый платок. Даже если суну десять. А потому я хожу в белом кружеве, похожая на пену, украшающую кружку траува. Меня так и хочется сдуть! Я чистая, с заплетенными в косу волосами. И, стоит глянуть в отражение, как понимаю: не я это. Духами клянусь! Не я. Меж черных прядей виднеются белые цветы. Они словно пустили корни в мою голову. Так думают люди и в спину кричат: «Эйхэт! Тиррмас Эйхэт!». И улыбаются, стоит мне обернуться на голос. А ведь я и правда Тиррмас Эйхэт, будь она неладна, их Хранительница Трав, черноокая, белоликая. По крайней мере, напоминаю стоящую в храме деревянную фигуру. И это несколько раздражает. Но приходится делать вид, что мне приятно такое сравнение. Стиснув зубы и сжав пальцы в кулаки.
— Ее не убивали.
Пока мы с Гарольдом пытаемся не сорваться друг на друга (у него это получается явно лучше, чем у меня), Зенки осматривает дом. Этот тихоня забирается под столы, заглядывает в глиняные котелки, где уже скисло молоко, собирает пыль подолом плаща.
— И с чего ты это взял, умник? — Наклоняюсь и всматриваюсь в лицо погибшей, вяло отмахиваясь от Лиата.
— Он считывает, — встревает Сатори.
Звук ее голоса злит меня. Куда больше, чем то, что она вновь стоит где-то поодаль, сложив руки, точно к хранителю взывает.
— Считывает, хах! — Поднимаю голову и скалюсь. — Дурочка, не понимаешь, что способности Парящих давно научились обходить. К тому же наш Зенки, — провожу пальцем по тонкой темно-синей полосе, идущей поперек моего лица, — полукровка. Попытки полукровок считывать, — что попытки жонглировать десятком ножей, имея при этом всего одну руку.
Но мои замечания не останавливают Зенки. Он идет вдоль стены, почти касаясь гладкой древесины ладонью. Хмурит тонкие брови, ровно дышит. Кто угодно может поверить в то, что его способности работают, но я скорее поверю, что дохлая девочка встанет и сама расскажет нам, что тут произошло. Поэтому я снова возвращаюсь к ней.
Касаюсь пальцами ее губ и, прежде чем слышу проклятья в свой адрес, открываю рот. Вижу мощную челюсть с четырьмя парами острых клыков. Как интересно. Оказывается, и без считывания я могу узнать хоть что-то.
Оттягиваю веки, смотрю в давно остекленевшие глаза. Они такие яркие, что тошно, такие, мать ее, красивые. Подумать только: завидую мертвой девке! Никогда раньше в голову дурость подобная не лезла. И вряд ли полезет.
— Что ты делаешь?
Звучит почти одновременно: безразлично — от Гарольда, возмущенно — от Зенки. Что-то пытается сказать и Дио, но вместо этого он просто ходит вокруг тела и иногда облизывается. Вытурить бы его, пока не съел единственную имеющуюся зацепку.
— А в глазах-то у нее небо, — отвечаю и киваю, предлагая посмотреть самим.
— И что это значит? — решает уточнить Лиат.
— Она галлерийка. Чистокровная, ага. У моего народа иногда встречается такое. Чего вылупился? Я знаю многое о моём народе!
Это похоже на россыпь звезд на темно-синем полотне, и когда смотришь, можно невольно забыться. Даже я не сразу отвожу взор, потому что впервые вижу такое. Отец не подарил мне небо в глазах, хотя мать говорила, что у него оно было. Мерзкий ублюдок пожалел для меня кусочек. Оставил пустые черные провалы, которые делают меня еще более похожей на оживший труп. Будто не хватает мне цвета кожи и выступающих ребер.
— Думаешь, ее могли убить из-за этого? — Гарольд чешет небритый подбородок.
— Думаю, что это, мать его, проклятье! — Встаю и наступаю на свое же платье. Часть кружева так и остается на полу, под моим каблуком.
А вокруг летают они — светло-синие, шумящие крыльями бабочки. Они садятся на пол, на подоконник, на лицо умершей. Одну бабочку я накрываю ладонью, когда она опускается на плечо. Сжимаю. Красота почему-то всегда такая хрупкая.
Рыжая девочка закрывает глаза, прижимает ладони друг к другу и шепчет что-то себе под нос. Уже не впервые я замечаю это за Сатори. Она молится. Молится, мать ее так! Подобное не принято, если ты не служитель храма или…
Срываюсь с места, направляюсь к ней. По дороге хлопаю Гарольда по спине, оставляя на плаще отпечаток крыльев раздавленной бабочки. А что? Мне нужно было обо что-то вытереть руки. И белое платье подходит для этого меньше всего.
Почему, когда на полу лежит усопшая, меня больше заботит Сатори? Да потому, что, сказать по правде, плевать я хотела и на ту, и на другую, но одна из них все еще жива и может, если понадобится, ответить на вопросы. Даже если не пожелает. Для таких случаев (когда собеседник попадается неразговорчивый, ага) у меня на поясе висит довольно мощный, совсем недавно приобретенный аргумент, который днем ранее я хорошенько заточила. К тому же Сатори, сама того зная, может накликать беду. Маленькая рыжая дурочка не понимает, что хранители не любят, когда их постоянно дергают без надобности. А уж я-то точно не хочу подыхать и лежать тут, до кончиков ушей облепленная бабочками. Нет-нет.
Резко хватаю Сатори за руку. На тонкой коже слишком легко остаются следы от когтей. Я осматриваю ее ладони, запястья, локти. Ни одной метки. Ни одной метки на Вещающей? Такого просто не может быть!
Кто такие Вещающие? Скажите честно: вы издеваетесь? Знаете, кто такие служители храма? Они следят за местом, куда приходят духи. Знают законы, чтят их. Что толку рассказывать? Сами все видите. Если призадуматься, в их работе мало толка: та же дворня, но одетая куда хуже. Знай только — пыль смахивай, подметай да чаши для подношений меняй. Что же до Вещающих, к хранителям имеют доступ лишь они. Хочешь пообщаться с какой-нибудь высшей силой почти напрямую? Обращайся к ним. Каждый считается особенным, повязан с духом метками на теле — золотыми и черными узорами, идущими под кожей. Их делают мастера, чтобы контакт был, как они это называют, «чистым». Обычно узоры наносятся на запястья — туда, где можно почувствовать, как кровь стучит. Некоторые тянутся к ладоням, к кончикам пальцев. Тут уж все зависит от того, с каким хранителем дело имеете.
Не каждого, знаете, в Вещающие примут. Считается, что хранитель его отметить должен. Так ведь я и представить себе не могу, какой дух на нашу Сатори взглянет. Шишиар ли, Хозяин Несчастий, иль Кресцет, Пес Дворовый, из темноты выходящий. Атой вовсе окажется, что Джар, Поветрие Моровое, — ее хранитель? От такого не скроешься, не убежишь. Против такого ни мольбы, ни слёзы — ничего не поможет. Ничего!
С чего я взяла, что она — одна из этих? Так что иначе может так спокойно к духам обращаться и помощи у них выпрашивать? Прочие, те, которые не имеет прямого доступа к хранителям, просто отмечены ими. Покровители ждут, когда их человек вычертит знак, зарядит его, и лишь тогда отзываются, даруют кусочек своей силы. Ну, или не даруют ничего.
Эй, Атум, слышишь меня? Ты бесполезен! Уф, полегчало.
До меня доходит не сразу.
— Дио! — Он оборачивается на звук моего голоса, и я слышу, как негромко щелкают зубы. — Сорви с нее одежду.
Как ни странно, Гарольд не вмешивается. Только скрещивает руки на груди да головой качает. Возможно, хочет посмотреть на сиськи. И его никто не осудит. Я бы тоже хотела, если бы у Сатори они имелись. А вот Зенки против. Бросается на пещерного, пытается кулаком глаз подбить да по ногам вдарить, чтобы туша серая на пол повалилась. Он изрыгает такие ругательства, что я невольно завидую. И запоминаю. На всякий случай.
— Ты не посмеешь! — Единственное, что можно разобрать в потоке брани.
Здоровяк Дио забавляется: ну что ему может сделать кириан, у которого и оружия-то нет? Он уклоняется от кулаков, почти не сходя с места, но довольно быстро утомляется. Хватает Зенки за голову, сжимает пальцы и, с силой ударив в живот, отбрасывает к стене. Вряд ли у него появится желание снова лезть. Главное, смог бы встать. Но пока он лежит на полу, свернувшись точно бумажный лист, и жадно хватает ртом воздух.
С удивлением обнаруживаю, что Сатори не пытается бежать. Стоит на месте, безвольно опустив руки, и ждет. Понимает, что хотим сделать, не препятствует. Умница, девочка. Я даже не буду над тобой издеваться. И без того тебе хватит унижений.
Ткань в руках Торре рвется необычайно легко: оба платья — верхнее и нижнее — и даже платок, который Сатори набрасывает на плечи. И вот я уже вижу тощую нескладную фигуру, а на бледной коже-то — вот они! — следы чёрно-золотые. На ребрах, под грудью, на животе. Узор цветочный обхватывает талию, смыкается на спине. Он кажется мне таким знакомым. До тошноты, до бегущих по рукам мурашек. И глаз не отвести, и смотреть противно. Нет, это не Джар. И даже не Кресцет. Все куда хуже. Да только не для нас.
Стоящий в стороне Гарольд улыбается. И я чувствую ком в горле.
— Все это время ты знал, что она меченая?
Лиат пожимает плечами: конечно, знал. Иначе зачем ему, такому умному, брать с собой Сатори? По той же причине имя ее не появилось на пожелтевших страницах среди имен тех, кто служит гильдии охотников за головами. Девочка умрет. О ней просто забудут. И никто не станет выяснять причину. Меток на теле достаточно, чтобы понять: она рождена для того, чтобы бесславно сдохнуть.
— Откуда?
— Это мой маленький секрет. Вам я лучше скажу о другом, более ценном: узоры нанесены только на ее тело. Нет того, с кем ее жизнь связана. А это значит…
— … что каждый из нас за счет ее жизни свою продлить может! — заканчиваю за Гарольдом я.
Об этом я уже успела догадаться.
Сатори не меняется в лице, просто таращится на дощатый пол. Не впервой, видимо, слышать подобное, и, даже если слух режет, она должна стерпеть. Путь уже выбран. И выбран еще до ее рождения. Согласитесь: нет ничего почетнее, чем помереть просто так?
До ушей доносится хрип. Это Зенки. Пытается встать, вступиться, пытается хотя бы присмотреться к тому, о чём мы говорим. Но все голову роняет: стыдно, что защитить не смог. Да что бы он сделал против пещерного? Беспомощный дурак. Лучше бы остался в стороне, был бы целее.
Не мигая, смотрит на нас Дио. Переводит взгляд с меня на Гарольда. Облизываясь, изучает тело Сатори. Такие женщины его не привлекают, разве что как еда. Но Торре не ест компаньонов. Даже если те раздражают.
— Гарольд, ты… сур! — вырывается у меня, и я тут же вытираю губы кулаком.
Подумать только, какие нежные. Ужели неприятно? Как про девку мертвую говорю, так им интересно, а чуть ругнусь, сразу нос воротят.
Кто-то еще не знает значения этого слова? Уберите детишек, если такие все еще слушают меня. Сур есть человек, который предпочитает скотину живой женщине. Занятно, что валюта наша зовется «су». Чуть ошибешься, и человек, вместо того чтобы заплатить, заедет тебе по морде.
— Может, поясните хоть немного? — подает голос Дио. Он беззастенчиво водит пальцем по узорам на теле Сатори, пытается продавить когтем тонкую кожу, понять, из чего состоят чёрно-золотые линии.
— Она Вещающая.
— Вещающая… что?
— Я не верю, что можно быть настолько тупым!
Судя по недовольному урчанию, Торре оскорблен. Но, пока я не кидаюсь на него с кулаками, делать с этим он ничего не будет.
Я понимаю, что он — пещерный, что их обычаи значительно отличаются от наших. Но он живет среди людей — а не среди тех, кто их ест, — не первую Эс’алавар и, как мне всегда казалось, должен знать хоть что-то. Вещающие всегда — «Чьи?», всегда — «Кому принадлежат?». Но никогда — «Что?».
— Это Инимсэт, Нить Жизни. — Поворачиваюсь лишь для того, чтобы спросить у Сатори: — я права?
А она только губы поджимает. Не хочет отвечать. Вместо нее кивает Гарольд.
Мы стоим посреди чужого дома, на полу которого, кроме нашего верного товарища, лежит мертвая девка, и тело ее вновь облепляют синие бабочки. Эти крылатые твари садятся даже на веки, почти касаются неба своими цепкими лапками. Но наше внимание отдано голой Сатори. И вовсе не потому, что она голая.
— Все равно непонятно. — Торре мотает головой.
— Редко рождаются люди под знаком Инимсэт. И всегда — Вещающие. Иных-то и нет, ага. Все с хранителем слишком тесно повязаны. Такие редко доживают до сорока Половин. — Выдыхаю, закрываю глаза, но спокойнее почему-то не становится. Наверное, стоит выругаться вновь. — Погибают молодыми. Как Сатори, ага. Или еще раньше. Понимаешь, в чём дело: они — как сосуд с жизненной энергией. Осушишь такой — враз помолодеешь, и раны затянутся. Только надобно, чтобы тело не страдало ни от чего, повреждений не имело. Помрет иначе.
— Допустим. Но при чём тут это и любовь Гарольда к скотине?
— То есть ты знаешь, что такое «сур», зато про Вещающих слышишь Впервые? — Скалю зубы и всё-таки продолжаю: — Это просто ругательство. Не воспринимай буквально. Как видишь, Гарольд взял девочку с нами на случай, если кто откинется или серьезно пострадает. Забавно, правда? Чудовище тут как бы я. Я сквернословлю, пью и подвергаю опасности чужие жизни. И жую листья типпи, ага. Я помру рано, оставив о себе не самые приятные воспоминания. Но я хотя бы не стараюсь выглядеть лучше, чем есть. Дерьмо, даже усыпанное цветами, все равно дерьмом и останется.
Когда я подхожу, Гарольд молчит. Молчит, и когда снимаю с него подбитый коротким мехом плащ. Видать, для Лиата я — эдакая забавная диковинка, которая, в случае чего, может очень больно укусить. Он не боится, ага. Ему просто хочется понаблюдать, что я буду делать дальше.
Интересно, в его глазах я настолько же безмозглая, насколько и Дио?
— Думаешь, было бы лучше оставить ее в деревне и дать помереть там? — наконец спрашивает Гарольд и поднимает ворот черной рубахи, расшитый серебряной нитью. — Вещающим Инимсэт важно исполнить свое предназначение.
— Давай ты заткнешься. Даже без оружия я смогу переломать тебе пальцы. И Крушения не помогут. — Хлопаю по кинжалу на поясе, лишний раз напоминая, что лучше со мной не шутить. Ни сейчас, ни потом.
Кутаю в плащ тощую рыжую девочку так, что торчать остается только голова. Сатори не сопротивляется; кажется, она старается даже не дышать, когда я рядом. Это вызывает легкую усмешку. Маленькая дурочка, сейчас ты боишься точно не того человека.
— Спасибо, — шепчет она, и по телу проходит мелкая дрожь.
— Ты мне все еще не нравишься. — Убираю свалявшиеся пряди с лица. — Но ему до тебя я добраться не дам, поняла?
Кивает, хотя создается ощущение, что голова от усталости просто клонится вниз. Отвожу Сатори к кровати, усаживаю на жесткую поверхность. И смешно, и тошно от того, как вожусь с этим нелепым созданием. Конечно, иногда она высказывает свое мнение, даже если оно отлично от мнения остальных, иногда подает голос. Но достаточно слегка надавить, и Сатори вновь слушается всего, что ни скажи.
— Дио, поищи в сундуках хоть какие тряпки. Нужно ее во что-то обрядить. Не вести же голой по улице.
— Будет сделано, красотка.
Высокая фигура в свободных одеждах появляется по правую руку от меня, хватает за запястье, и вот я чувствую прикосновение горячего языка к костяшкам. Не объясняю, что обычно люди прижимаются лбом к тыльной стороне ладони, реже — губами к идущим под кожей тонким линиям вен.
Торре понимает язык грубой силы, как и все пещерные. Торре слушает тех, кто умеет себя правильно поставить. Именно поэтому он прислушивается исключительно ко мне и к Гарольду, считая нас хоть как-то равными себе. Потому-то я и обращаюсь к нему с просьбами, понимая: мне не откажет. Кому угодно, но не мне. К тому же здоровяк весьма неравнодушен к игре на тимбасе и поглаживаниям за ухом. Последнее было обнаружено случайно. Не спрашивайте. Просто не спрашивайте. Для меня это лишь способ расположить к себе Дио. Не более.
— Гарольд…
Он по-прежнему раздражает меня не сильнее Сатори. Да, вся эта ситуация почему-то задела меня, как задела и причастность к ней Лиата, но он продолжает показывать себя с лучшей стороны. Просто молча наблюдает, не пытаясь доказать свою правоту. Заканчиваю:
— Ты все еще сур. Но постарайся сделать хоть что-то. Займись, — киваю на лежащее на полу тело, по которому ползают крылатые твари, — девочкой.
— И что мне с ней сделать?
— Не знаю. Заставь танцевать. Придумай что-нибудь!
Гарольд ворчит что-то о неуважении к усопшим и о том, что кому-то стоит следить за языком. Но я, по крайней мере, не собираюсь убивать невинных и прикрываться какими-то благими намерениями. Из подобной компании я когда-то сбежала. Хотя кого я обманываю: меня вытащили. Иначе померла бы. Или осталась бы калекой на всю жизнь.
— Зенки.
Он встает и почти заваливается назад — прямиком в камин. Но я успеваю ухватиться за ладонь и потянуть на себя. Крепко же его приложил наш Дио. Хорошо хоть, рёбра не сломал.
— Что ты считал? — Прежде чем Зенки открывает рот, прижимаю пальцы к его губам. Знаю я, что он хочет сказать. — Мы разберемся с этим. Позже. Сейчас — не время. И, прошу, не выводи меня из себя, ага. Как видишь, Сатори в порядке, а вот хозяйка дома — не особо. Так что давай-ка сперва поможем ей.
Не отвечает, покачивается только из стороны в сторону, точно травинка на ветру. Зенки и раньше не отличался излишней болтливостью, а теперь — и вовсе притих. Только глаза мечутся бешено туда-сюда. То на меня взглянет, то на Гарольда, то на Дио, то на Сатори.
Девочка рыжая в плащ заворачивается, капюшон меховой к носу подтягивает и сопит. И немного жалко, что для нее подобное обращение является приемлемым. Не впервые раздевают и осматривают как товар, не впервые обсуждают предназначение. Более чем уверена: слово «сдохнуть» за всю свою жизнь Сатори слышала довольно часто.
— Эй, красотка! Смотри, что нашел!
Оборачиваюсь, не выпуская запястье Зенки: свалится еще. И — кто бы мог подумать — обнаруживаю в руках Дио зеленое выходное платье. Очередное, терзать его душу, зеленое платье! Более длинное и менее рваное, чем было у Сатори. Его девочка принимает с благодарностью. Говорит что-то о том, что не забудет доброту Торре. Зовет его странным словом — «инхиль». «Благородный». Не слишком ли громко для пещерного?..
— Ты, рыжая, на огневик похожа, — смеется Дио.
А я примечаю: и правда похожа. Цветок это такой. Редко встречается, а как находят его, обычно срывают сразу. Отвары-то из огневика от чесотки помогают, а, коли добавишь туда чего, так и зелье приворотное получится. К тому же слишком хорошо знаю о том, что семена его, до того, как на землю попадают, — верный путь в Пак’аш.
— Ишет?
Зенки наконец находит силы ко мне обратиться. Он пришел в себя, глядя на то, как трясет длиннющими рукавами Сатори, пытаясь увидеть хотя бы кончики своих пальцев, как хлопает ей Дио, считая эти действия эдаким странным танцем, в котором тоже хочет поучаствовать.
— Надо же, ты и говорить умеешь, — фыркаю я и хлопаю Зенки по плечу. — Чего надо-то? Решил помочь общему делу?
Кивает. И продолжает смотреть глазами голодного щенка. Вот-вот скажет что-то, возможно, важное, возможно, глупое. Люди часто стараются казаться милыми, перед тем как наговорят ерунды. В последний раз с таким видом мне признавались в чувствах. Жалкое зрелище.
— Но мне нужно, чтобы они покинули помещение.
Так даже лучше: чем меньше людей рядом, тем спокойнее. Выслушаю Зенки, опровергну все то, что он расскажет. А там останется просто придумать красивую историю, в которую смогут поверить в гильдии, получить за нее деньги и уйти. Ведь, в сущности, этим-то я на жизнь и зарабатываю: байки придумываю, и чем нелепее, тем больше людей на это ведется. Забавно, правда?
Хлопаю в ладоши. Гарольд поднимает голову, Сатори замирает, а Дио — кланяется: видать, подумал, что я сумела оценить его танец. Нет, мой всеядный друг. Ты хорош во многом. Наверняка у тебя еще с десяток талантов, связанных с ломанием человеческих костей. Да только от искусства тебе лучше держаться подальше.
— Будьте добры, деньтесь куда-нибудь.
Зря я надеюсь на понимание. Три пары одинаково тупых глаз смотрят на меня так, словно я обязана хоть что-то объяснить.
— Вы мешаете Зенки сосредоточиться.
На чем? Я бы и сама в это не поверила. Да каждый ребенок знает, как считывают кириан! Даже если рядом будет выступать труппа бродячих артистов, это не помешает.
Представьте себе книгу, ага. Книгу, которую вы, будучи человеком не слишком смышленым, начали читать с середины. Вы не знаете, что было раньше, но для того, чтобы понять это, достаточно перевернуть несколько страниц. Так же работает считывание. Зенки просто разгребает наслоившиеся друг на друга пласты дерьма, которые, как и исписанные листы, может попортить кто угодно. Даже я. Начерчу на печи знак Атума, задействую его, и что этот умник сделает? Да ничего!
Сатори смекает, что дело далеко не в способностях нашего Зенки, и краснеет от собственных предположений. Ага, именно этим мы и собираемся заниматься, глупая ты рыжая девочка!
Собирается высказаться Лиат. Но едва звучит первое «Ну уж…», он получает толчок ладонью в грудь. Дио не желает слушать очередные заумные речи, полные незнакомых слов. Всех попросили выйти. А, как известно, не стоит спорить с женщиной, которая может испортить вашу жизнь. И с мужчиной, который может испортить вашу еду.
Запирается дверь, закрываются ставни. Свет тонкими полосками проникает в комнату лишь через замочную скважину да щели в стенах. Ощущаю себя как дома. Как в затерянной среди лесов треклятой каменной постройке, пол которой давно начал оседать. Там я прожила от силы Половину. Прекрасное было место. Гляжу, как бабочки смыкают крылья и неподвижно замирают на тонких руках галлерийки.
— И что ты собираешься делать, мой милый дружок?
— Заставить ее…
— Погоди-ка, ты принял мои слова всерьез и решил попробовать заставить ее танцевать?
Прости, Зенки, я не могу сдержаться.
— Почти.
Стоит признаться: он меня удивил. Этот мальчик-тихоня, умеющий слушать и готовить, по-настоящему удивил меня. Видать, тоже не слишком полагается на считывание. Да только никогда раньше в качестве замены этой почти бесполезной способности мне не предлагали поднять мертвую девку и допросить ее лично. Мне вообще никогда не предлагали поднять никого мертвого! Какой же скучной была моя жизнь.
Из печи Зенки берёт уголек и чертит на ладони хозяйки дома знак, пока синие падальщики облепляют уже его. Он лишь сгоняет одну из бабочек с носа и забавно фыркает: щекотно.
Что ты такое, Зенки? Что? Мне даже немного интересно. Ты разносишь ллок’ар пуще Крушений Гарольда. Ты возвращаешь к жизни усопших. Как такое вообще возможно в мире, где ты чувствуешь лишь один тип магических потоков — тех, которыми заведует твой хранитель? Разве что ты, как и тот неудачник из Тернква, просто вобрал их в себя, духов-то. Сломил, подчинил. Тогда почему они не исказили тебя, Зенки? Почему? Ты ведь красивый. Мать твою, красивый, зрячий, сохранивший все конечности. Расскажи свой секрет, Зенки. Расскажи. Я тоже хочу этому научиться!
По моей улыбке легко прочитать все мысли. Но вслух я выдаю лишь:
— Недурно.
— Это Лон. «Брешь». — Зенки проводит длинную полосу от своей ладони до запястья. — Единственный шанс бестелесному прорваться в Ру’аш. Если где бестелесных слишком много, чертится еще один Лон, и поток перенаправляется отсюда сюда. — Он указывает на вены галлерийки, а затем — на символ под средним пальцем.
Да знаю я, как сломать знак. И того, кто этот знак носит. Только пользы никакой, ага. Никакой, когда не понимаешь, как со всем этим управляться.
Зенки отряхивает руки, садится рядом и ждет. Потоки привычно движутся, и начертанный знак начинает слабо светиться. На сей раз — бело-синим. Можно выдохнуть: даже если ничего не выйдет, девушку хотя бы не разорвет, как тот же ллок’ар.
Пальцы мертвой, подрагивая, разжимаются. Первое, что делает галлерийка — неуклюже хлопает по своему острому уху и убивает бабочку, после чего рука падает.
Девушка переворачивается на спину, рывком поднимается. Каждое движение — резкое: отвыкла уже от тела своего, наверняка оно слушается плохо. Конечности дергаются, голова падает на грудь, но галлерийка тут же берёт ее в ладони и возвращает в привычное положение. Начинаю сомневаться в том, видит ли она. Зато, судя по тому, как реагирует на звуки, слышит превосходно.
— А станцевать у нее получится?
Но, стоит ей подняться, как ноги подкашиваются, и тело, подобно брошенной кукле тряпичной, валится на пол. Нет, не получится. Пройти через Лон — как попытаться протиснуться в щель. Может, палец ты и просунешь, а вот сам — вряд ли пролезешь. Поэтому бестелесные в большинстве своем или тупы, или лишены памяти, а воскрешенные — те, которым пытаются вернуть связь меж душой и телом, — как оказалось, до невозможности нелепы. Даже мертвые, которых танум вард поднимает, пусть и не соображают, но хотя бы двигаются нормально.
Галлерийка вновь опирается на руки, склоняет голову к плечу, смотрит. Небо в ее глазах слишком хочется выколоть кинжалом. Вы не можете себе представить, насколько мерзко выглядит мертвое небо, пусть даже усыпанное сотнями звезд.
— Что приключилось с тобой? — Опускаюсь на колено рядом и вытаскиваю из волос цветок. Он уже без лепестков — только одна сердцевина, желтая-желтая. Как пятно света на полу.
— Обез… главили.
Придерживает кулаками подбородок, моргает, шевелит губами. Не знала бы, что она мертвая, подумала бы, что напилась. Говорит, запинаясь, на ногах не стоит — ну точно приняла лишнего! Даже когда рывком голову направо поворачивает, и я слышу, как кости хрустят. А что? Живые люди тоже так делают. Не без последствий, возможно, даже не себе, но делают же!
Убираю белые пряди, осматриваю ее шею. Повреждений нет.
— Обезглавили, — вновь произносит галлерийка и отмахивается. Неприятно, что какая-то девка незнакомая ее трогает.
— Да чего заладила-то? Поняли уже.
— Обезглавили.
— Она так и будет это повторять. Дон слишком мал. Ей не пробиться, — вздыхает Зенки.
А ведь так знакомо звучит. Одно слово, последнее, видать, что говорила. Или слышала.
Хватаю девушку за руку, но она вырывается. Острыми когтями бьет наотмашь, оставляет на моей коже длинные борозды.
Не хочет, чтобы ее касались. Не хочет, чтобы видели, говорили. Галлерийка, кажется, понимает, что умерла. И ей не нравится, что кто-то нарушил этот покой.
— Ломай знак. Ломай, Зенки!
Я улыбаюсь. Все оказывается до смешного простым. Обезглавили. Да только не ее.
Он не понимает, чему я так радуюсь, но слушается: легким движением берёт девушку за запястье, и свечение под его пальцами начинает гаснуть. Когтистая рука опускается, а затем падает на пол обмякшее тело. Прости, сестра. Прости. Мы еще немного потревожим твой покой. И, знаешь, мне не жаль. Нисколечко.
— Задирай ей юбку!
Я говорю это, повернувшись спиной. Где-то здесь были дурацкие высохшие цветы. Мелочь, которая почему-то сразу бросилась в глаза, стоило мне переступить порог.
— Чего? — почти выкрикивает Зенки. — Я не собираюсь…
— Задирай юбку, — повторяю я. — И ищи вот это.
Указываю на висящий в углу комнаты амулет. Он большой, нелепый, размером с кулак. Он представляет собой переплетение семи извивающихся лучей — семи дорог. И хранитель, кажется, носит похожее имя. Откуда я знаю? Простите, за кого вы меня принимаете? Может, жизнь моя и была короткой, да только повидала я немало.
Послушался меня остроухий мальчик: сидит, жесткой тканью шуршит и даже не спрашивает, зачем все это. Боится, видать, что я, как и Дио, не стану на слова лишние размениваться. Правильно делает. Нам главное-то что? Разобраться, награду получить, а там пусть хоть ненавидит — мне будет все равно.
Пока Зенки, смущаясь и ругая самого себя, пытается поднять юбку на девушке выше щиколоток, я один за другим выкидываю из глиняного горшка цветы. Высохшие, с опавшими листьями. Мертвые, как и хозяйка этого дома. А среди них — смотри-ка! — стебель с проломленной коробочкой. Дыра-то ножом проделана. Постаралась хозяюшка, не просыпала содержимое.
— Ишет, — зовет меня Зенки. Так тихо, что и не слышно почти.
Оборачиваюсь. И точно под коленкой у мертвой девочки вижу его. Символ, похожий на те, что уродуют мои локтевые сгибы, — выжженный, многолапый, кривой.
В ответ кидаю Зенки под ноги растение. Отцветший огневик, семена которого еще не успели опасть на землю. Судя по скривившемуся лицу, Зенки понимает, что произошло. Но все еще не догадывается, почему.
— Проклятья нет, Зенки. — Запрыгиваю на стол и закидываю нбгу на ногу. — Нет и не было. Знак на ее ноге — печать культа, отличительная особенность идиотов, посвятивших свою жизнь служению одному из хранителей. И, как и положено идиотам, они слепо чтят неписанные правила, одно из которых гласит: культ есть единое целое. Отсечешь голову — он и подохнет. Если основатель умирает, не оставив преемника, последователи обязаны унести его учения с собой в могилу. Некоторые сжигают себя в храмах, некоторые… — киваю на лежащую на полу галлерийку. Этого более чем достаточно, чтобы объяснить, чем может закончиться бездумное служение.
— Откуда ты так много об этом знаешь?
Как странно: наш глазастый Зенки не углядел того, что всегда было у него под носом.
— А ты еще не заметил? — Я поглаживаю когтем Атума — моего вечного спутника, от которого вряд ли смогу избавиться. Даже если захочу.
— То есть ты…
Прижимаю палец к губам и шикаю. Зенки, конечно, пытается вновь задать интересующий вопрос, но сдается, стоит на него недовольно глянуть.
— Не слишком ли много болтовни? Потом. Все потом. А пока сотри-ка знак с ее ладони. Иначе мне будет сложно объяснить нашим дружочкам, что здесь произошло.
Интересуетесь, что же я сказала остальным? Все просто: умница Зенки считал всё необходимое, но для того, чтобы подтвердить это, пришлось раздеть хозяюшку.
А он, как несложно догадаться, стеснялся. Поверили ли мне? Дио и Сатори — да. Гарольд — нет, он же не настолько тупой. Но для него куда важнее то, что дело сделано, что мы получим деньги и сможем вновь спустить их на что-то совершенно ненужное. В конце концов, мы ничего не разрушили, не взорвали. Так что имеем полное право отдохнуть и расслабиться.
В тот день каждый из нас вынес что-то для себя. Зенки — что все не так просто, как кажется. Гарольд — что лучше не спорить с женщиной, за спиной которой стоит огромный и злой пещерный. Сатори — что мы не такие уж плохие спутники. Дио — сырную голову, которую нашел в погребе, и которую мы бы могли продать, если бы наш дорогой Торре не умял ее по дороге.
Я же…
Знаете, отец не подарил мне небо в глазах. И, кажется, я этому даже рада.
ПОКА ЗВУЧИТ ГОЛОС
Дайте мне настроить инструмент, дайте собраться, и я продолжу. Согласитесь: легкий перебор струн скрашивает любую историю, задает ритм. Раз, два. И вот вы снова внимаете, раскрыв рты, пока мои огрубевшие подушечки помогают мелодии родиться. Впрочем, как неприятно звучит. Ведь рождается что-то безволосое, сморщенное. У зверя ли, у человека — без разницы. Музыка же возникает. Как видение, которое дрожит перед глазами недолго, чтобы потом просто исчезнуть.
Понимаю, вы хотите услышать о культе. Едва ли вы сможете узнать об этом где-то еще, если сами не примкнете. Обычно о таких вещах молчат: живые последователи несут правду о хранителе, но никогда не скажут, что же стоит за ней — за ударами барабанов, громкими песнями и улыбающимися лицами. А мне терять нечего. Ведь я уже потеряла все, что можно было.
Эти воспоминания — груз, от которого я постепенно избавляюсь, потому что предпочитаю не таскать за собой настолько бесполезные вещи. Но, как и оставленная посреди дороги сумка, бочка какая или ящик, они все равно существуют. Где-то, у кого-то. В не столь уж далекой Лирре есть люди, которые могут узнать меня, ежели появлюсь на улицах. Хотя уж с десяток Половин прошло.
Что ж, если вам и правда так хочется, то кто я такая, чтоб отговаривать? Слушайте же и не жалейте, раз попросили. Ведь если не понравится, если напугает, так не я виновата.
Тогда я была еще совсем юной, из дома только-только сбежала. Денег в кармане хватило лишь на платье новое да на кинжал кривой — себя защитить. Бродила я по родной деревушке, глядела в окна, искала ответ на единственный вопрос: куда же податься? Его я нашла довольно скоро: увидела у ворот телегу, сунулась в нее, под шкуры забилась — там и уснула. Не заметил торгаш девочку под деревянным навесом. Поехал далеко — через леса и реки, по узким мосточкам. Путешествие это казалось мне бесконечно долгим. К концу я кусала свои запястья, царапала ноги. Мне очень хотелось кушать, но не было под рукой ничего, кроме товара, который вез долговязый длинноволосый валрис. А мехом чужим, согласитесь, не наешься.
И вот я в Вайсе. Топчусь ногами босыми по пыльной дороге, башкой верчу, стараюсь рассмотреть всё, что меня окружает.
Бывали ли вы на Лирре? Это небольшой остров в море, а на нём — город да несколько селений. Ренре — на севере, Вайс — на юго-западе, а на востоке — Астер. Там, говорят, дома из камня, заборы высокие, а за железные ограды кустарники цепляются — ползучие, с широченными листьями и цветами алыми, точно кровь. Я не видела, но хочу верить и когда-нибудь побывать в тех краях. Впрочем, вся Лирре похожа на богатую девицу, навесившую на себя дорогие украшения. И каждое место запоминается, и в каждом хочется задержаться подольше.
Вайс шумный. А еще он чистый, в отличие от Ренре. На невысокие каменные ограждения, что тянутся вдоль дорог, наползают усыпанные мелкими цветами растения. Деревья кроны свои на крыши кладут, а люди словно и не замечают этого. Зато замечаю я и поначалу просто… бегаю: где ягоды сорву, где камешек в окно кину. Забавляет меня новое место, дома, кажущиеся такими высокими, люди, которые улыбаются. Ведь они улыбаются мне. И я ненадолго забываю про голод.
Вскоре я узнаю, что женщины здесь имеют право носить штаны и не собирать волосы. Что книги — не только для богачей и их отпрысков. И что у свободы кисловатый вкус, как у недозрелого роэля, и запах моря. Но я не спешу менять платье (впрочем, и денег-то нет), как не спешу расплетать косу. Вижу, как смотрят на меня мужчины. Понимаю, что им более по нраву.
Занятие себе я нахожу почти сразу. И благодарить за это стоит мою мать.
— На что ты жить собираешься? — кричала она вслед, когда я выходила за дверь. — Неужто себя продавать будешь или по тавернам плясать?
— А что если и буду? — ответила тогда я и перепрыгнула через порог.
Когда ничего не умеешь, кроме как лицо краской пачкать, выбор не так уж велик. К тому же многих ли танцоров вы знаете? Неблагодарная работа. Кажется, так просто: создавай настроение и, прошу, не сбивай предметы ногами да задницей. Но не берется никто. Потому что нет к таким уважения. Едва ли человек плясать за деньги пойдет от хорошей жизни.
И вот… я открываю дверь в таверну, шагаю внутрь. Сидящие за столами люди медленно головы поворачивают, глядят неодобрительно. Видать, думают, что я мала слишком: и для наряда такого, и для заведений, где дядьки уставшие в себя выпивку вливают. Но я с высоко поднятой головой прохожу мимо, останавливаюсь около длинной деревянной стойки и прошу пустую кружку. В крупные мозолистые руки я вкладываю рукоять кинжала — в знак того, что не стащу ничего, не сбегу. Не верю, что кто-то в окно прыгнуть может, прихватив с собой посуду, но хозяева питейных трясутся за любую мелочь. А мне, раз уж выжить хочу да подзаработать, приходится на уступки идти.
Тогда-то я начала танцевать. И поняла, что это значит — когда паришь, словно за спиной вырастают огромные крылья, и не чувствуешь ни грубую поверхность стола, ни холодный бок глиняной кружки. Ведь ты не касаешься их. Не касаешься ничего. Как белое перо, которое несет ветер, а иногда отпускает, позволяет кружиться, покачиваться из стороны в сторону. За один короткий вечер танец, который должен был просто принести немного денег, стал для меня чем-то большим. Как музыка. Но она случилась со мной позже.
Почему вы так странно улыбаетесь? Неужели с вами никогда не случалась музыка?
Настроение каждого из пришедших в таверну людей зависит от меня и от выпивки: берешь одно, другое, мешаешь в правильных пропорциях и получаешь проведенное с удовольствием время. Но главное — далеко не это, а незабываемое ощущение легкости. Я словно стрекоза — маленькая, хрупкая, но быстрая.
Вайс вскоре становится если не родным, то уж точно — местом, где хочется задержаться. Ведь завсегдатаи таверны любят меня. Они следят за приезжими, чтобы не распускали руки, не позволяли себе лишнего. Я у них одна. Ко мне относятся как к чему-то привычному. Да только не приедаюсь, в отличие от недоваренных корнеплодов. Посетители смотрят с неподдельным интересом, пытаются коснуться кружева на платье. Точно маленькие пьяные бородатые дети.
Иногда доносятся речи о том, что я молода слишком, вопросы — куда подевались родители? Где дом? Да вот же он! Там, где дышится спокойно, а небо над головой не нависает, не давит. Здесь никто не заставляет смывать с лица единственный узор — длинную синюю полосу. И наплевать, что нет теплой печи, у которой устроиться могу, наплевать, что никто не заплетает косу, не зовет по ягоды. Я учусь делать все сама. Ведь в двадцать восемь Половин некоторые находят дело по нраву, некоторые — спутника, с которым хотят оставаться рядом всю оставшуюся жизнь. Я же связала себя с танцами, с громкими хлопками, задающими ритм, с запахами пота и траува на роэле.
Вы уже гадаете: и какое отношение это имеет к культу Атума? Самое прямое. Я даю вам возможность в историю погрузиться, точно в ледяную воду. Да, у меня не было денег, платье быстро изорвалось, да так, что я укоротила юбку. Приходилось постоянно выбирать между новой одеждой, крышей над головой и сытной трапезой. Но я не пожалела о своем выборе, ведь дырки в ткани научили меня худо-бедно шить, желание покушать — разбираться в том, чем богаты леса Вайса, а отсутствие мягкой кровати — ночевать везде, даже под открытым небом. Не раз от матери слышать приходилось, что беды творят больших людей, но я всегда ставила ее слова под сомнение. Пока не покинула дом.
История начинается чуть позже. Когда я уже понимаю, что твердо стою на своих босых ногах, на чьих-то головах. Когда каждый в увешанном дырявой тканью и рыболовецкими сетями помещении знает мое имя. Люди не всегда платят, зато всегда рады.
— Ишет! Ишет! — звучат голоса, и некоторые я даже помню.
Для них у меня нет фамилии, зато есть дом где-то в Вайсе — несуществующий, но наверняка теплый. Все переменилось, словно я очутилась в Пак’аш раньше времени. Кто бы мог подумать, что окружающие будут отбивать ладони, хлопая мне, драть глотки, пытаясь поддержать?
И вот я стою на перевернутых глиняных кружках, подняв руки, выгибаюсь, запрокидываю голову… и в этот самый миг кто-то с силой бьет по столу. Я падаю. Но прежде чем успеваю понять, что происходит, незнакомый человек ловко подхватывает меня и прижимает к себе.
Подобное случается часто, чаще, чем вы думаете. Не всем нравится шум, который лишь нарастает, когда я перепрыгиваю со стола на стол или использую для выступлений то, что попадается под руку. Меня уже просили прекратить, сталкивали, пытались вывести из заведения. Но заканчивалось всегда одинаково: тех, кому по вкусу мои танцы, куда больше. Так и теперь.
Меня окружают незнакомые мужчины. Один из них — тот, что повыше, — достает из-за спины барабан и несколько раз стучит по нему ладонью, отбивая ритм, который тут же подхватывают остальные. Они тянут мелодию без слов, и это не внушает страха, но крайней мере, мне. Но невысокому валрису с перевязанной окровавленной тканью рукой оказывается достаточно пустых взглядов и частого барабанного боя. Он не один: его хватают за плечи и отводят подальше два других прибывших из-за моря торгаша. Они не слишком-то желают связываться с умалишенными, вставшими на мою защиту.
Незнакомцы — члены какого-то культа. Еще до моего выступления они били в барабаны и рассказывали, как добр их хранитель, как заботится о тех, кто верно служит ему. Смешные дураки: все кричат, а доказать ничего не могут. Но их не гонят, потому что платят, как все, и даже больше — за счет того, что их много. Никому-то они не мешают, дорогу не переходят. Просто время от времени появляются в Вайсе — на площади да в тавернах — несут слово свое, а затем пропадают. Их визиты сродни моим выступлениям: тоже не всегда понятны, но забавляют народ. Культисты поют — у них превосходные голоса — и играют на инструментах.
Стоит заметить, что они — самые обычные люди. У кого семья, кто служит тоу’руну, а кто, возможно, сейчас слушает меня. Вы можете даже быть знакомы, ага, но едва ли заподозрите, что у вашего дражайшего друга или члена семьи давно помутился рассудок. Культисты живут своей верой. Почему же? Да потому, что прочие хранители, так они думают, отвернулись от них, и лишь один смог принять. Они точно нелюбимые дети, которых наконец заметило создание, чей облик сохранился разве что на страницах книг.
У Атума нет фигуры в церквях. Он такой же, как они.
Я щелкаю пальцами, вскидываю руки, и меня тут же оттаскивают в сторону — эти незнакомые культисты, пахнущие пряностями, свежим хлебом и не самой дешевой выпивкой. Не успеваю испугаться, как меня подводят к заваленному яствами столу. Вы когда-нибудь видели, чтобы одно мясное блюдо стояло на другом? Иначе то, что предстало передо мной, описать не могу. Свободного места нет: где птица лежит, где нога свиная, где соленья в плошках. А на полу — пузатый, еще не открытый бочонок траува.
Прежде чем один из мужчин делает широкий жест, я хватаю со стола кусок жаркого и сую в рот, затем облизываю пальцы. Я давлюсь — настолько давно не ела мяса, что остановиться не могу, — кашляю, и тут же получаю одобрительный хлопок по спине. Оборачиваюсь и вижу прячущуюся в бороде улыбку. «Не бойся, — будто бы говорит она, — ешь». И я ем. А вокруг — ни единого смешка, никакого слова недоброго. Смотрят незнакомцы да придвигают ближе миски и тарелки.
— Проголодалась, — наконец-то басит один.
— Малышка, — ласково произносит другой.
Я киваю только, обгладывая длинную птичью кость.
— Кто довел тебя до жизни такой? — спрашивают, и я понимаю, что причмокиванием да урчанием не отделаюсь. А потому говорю:
— Так семьи нет. Одна я совсем. — Я жмурюсь и тянусь к деревянной кружке, в которую долговязый энис, один из тех, что не имеют ни острых ушей, ни крыльев, самый обычный человек, уже наливает траув. — Вот и танцую тут.
Тот, который поинтересовался, кивает. Видать, здесь он уже бывал, оттого и знает, чем я зарабатываю, а возможно, — и что ночую, где придется. Иногда прямо тут, под столами да за стойкой прячусь, чтобы в тепле выспаться. Если повезет, в чужие дома и пристройки забираюсь, а если нет — так и сено сойдет. Всяко лучше, чем на голой земле валяться.
— Неужто никто крышу над головой не предложил? — ахает немолодая женщина и ладонь на сердце кладет. Да только жест этот ненастоящий, пустой. Она просто хочет, чтобы окружающие не считали ее безучастной.
— Кому оно надо? — выдыхаю, с трудом оторвавшись от кружки, и облизываю губы. — Вот вы бы меня к себе взяли?
— Взяли бы, — отвечает за нее кто-то.
Давлюсь траувом, бью кулаком в грудь, чтоб откашляться, и вижу: с десяток глаз смотрят, словно ответа ждут. Только женщина та окно решетчатое изучает, жалеет уже, что меня поддержала.
— Мне-то от этого что? Вам будто рот лишний нужен. — Я стараюсь, чтобы голос мягче звучал, да только все равно усмешка чувствуется. — А тут меня знают. И платят, хоть и мало.
— Ты голодать не будешь, — говорит бородач и вновь дарит мне улыбку. — И под небом открытым ночевать не придется. Атум не забывает детей своих…
— Как мы не забываем своих сестер и братьев, — подхватывают остальные.
Желание в лицо рассмеяться все сильнее. Они думают, я стану частью чужой семьи, когда даже частью своей не стала.
— Так я и без того не бедствую. Понимаю, вы помочь хотите. Да только не знаю, чего от вас ожидать. И почему это именно я вам понадобилась?
— Чем больше нас, тем лучше, — звучит над левым ухом.
— Мы держимся друг за друга. И каждый что-то свое вносит. Кто зарабатывает хорошо, кто готовит. Есть плотники и мастера оружейные, — продолжает энис.
— Ты же танцуешь хорошо. Тебя знают и любят. Только это нам и надо. Танцуй.
— И неси нашу веру.
Я долго говорю с ними. Хочу удостовериться, что от меня больше ничего не потребуется: просто делать то, к чему привыкла, получать удовольствие, деньги, а иногда привлекать внимание к тем, кто будет сопровождать меня. И кажется поначалу, что повезло пустой родиться — без хранителя. Ведь мне удалось найти не только угол, где спать смогу, и еду, но и людей, которые хотят принять меня к себе. Потому что я такая же.
Ненужная.
К концу дня я знаю каждого из них по имени. Знаю и то, что среди членов культа нет ни одного галлерийца, поэтому в их глазах я выгляжу эдакой диковинкой. Они непринужденно общаются, стараясь не затрагивать малоприятные темы: расспрашивают о чём-то, но если видят, что отвечать не хочу, не настаивают. И я расслабляюсь. Меня почти не трогают — я сразу даю понять, что прикосновения неприятны, — и не учат жизни. На каждое «нет» находится слово легкое, шутка беззлобная, отчего разговор не прерывается неловким молчанием.
Меня поят траувом, и я, забыв об осторожности, рассказываю, как сбежала из дома. Культисты слушают, а Элгар — тот самый добродушный бородач — говорит, что я вижу больше, чем следует. Он оставляет на моем лбу узор, похожий на распустивший длинные лепестки цветок. У меня дрожат губы. Наплевать, что рисунок сделан с помощью зеленой мази от ран — главное, Элгар знает значение символа. Этого вполне достаточно, чтобы, пусть и не вслух, мысленно, благодарить его.
Поэтому когда меня спрашивают, пойду ли я с ними, — я соглашаюсь. После огромного количества выпитого ноги не держат; меня ведут, обхватив за пояс, и я даже не сопротивляюсь. Едва ли Элгар станет думать о том, как бы ущипнуть за зад. Ему не интересна девочка, которая шепчет: «Я могу вонзить тебе кинжал меж ребер». Шепчет и смеется. Сейчас понимаю: не смогла бы, промахнулась. И наверняка задела бы себя. Но тогда я была полна нетрезвой решимости. Знаете такую? Когда кажется, что все сможешь. И даже если заваливаешься на бок во время танца, то заваливаешься красиво, словно так и собирался.
И все-то мне правильным кажется. Даже когда мы покидаем границы Вайса, не задаюсь вопросом, куда же меня ведут. Просто тащусь следом, чувствуя теплую ладонь Элгара на ребрах. Иногда смуглые пальцы щекочут меня: видать, бородач думает, что я — его младшая сестренка и что это весело — когда я пищу, фыркаю и топаю босыми пятками по сырой земле.
— Скоро дома будем, — говорит Элгар, и я тут же принимаю то, что он у меня есть. Дом. И пусть я не видела его, но уже хочу туда вернуться.
Оказывается, они живут неподалеку от Вайса, в заброшенной церкви. Здание уже давно частично ушло нижними этажами под землю. Высокий шпиль указывает точно на Клубок, который висит над черным размытым силуэтом леса. Эйнри почти расплела его. Хотя скорее кажется, будто кто-то голодный откусил большую его часть.
Мы забираемся через окно. Есть и другой вход, с обратной стороны, но я узнаю об этом слишком поздно, уже успев ввалиться внутрь и лишь благодаря Элгару не упасть. Мы ступаем по земляной насыпи, которая спускается все ниже и постепенно открывает взору каменную лестницу и выступы. На одном из них, самом большом, видать, раньше чаши хранились, а теперь там стоит низенький деревянный стол да жаровня с давно остывшими углями. Арки по бокам ведут в четыре небольшие комнаты — там, как мне говорят, есть кровати. Одна из них теперь моя. И Элгар обещает оставаться рядом, пока не привыкну к новому месту.
Просторное помещение с высоким потолком пахнет сыростью, а через частично обвалившуюся южную стену внутрь заглядывают усыпанные листвой ветви. Некоторые из них увиты плющом; эта дрянь сползает по потрескавшемуся камню, слетелся по земле. Я невольно задаюсь вопросом: сколько Половин назад бросили это здание? И когда его обнаружили культисты? Но я слишком устала, чтобы докучать расспросами Элгару. Дождавшись, пока он приготовит мне постель, я падаю на нее и прижимаюсь лицом к подушке. Он же садится рядом и перебирает пальцами мои волосы. И это последнее, что помню я о том дне.
Наутро я обнаруживаю рядом с собой глиняную миску, полную фиолетовых, синих и оранжевых ягод. Голова раскалывается, но я радуюсь тому, что алкоголь не смыл ни один из фрагментов минувшего вечера. Ведь мне казалось, произошедшее было первым правильным поворотом к чему-то большому, хорошему.
Да только никогда не поймешь, куда он приведет тебя, ага, пока не пройдешь путь целиком.
А пока… я на своем месте. Меня никто не держит, ни к чему не принуждает. Я ухожу, когда захочется, а затем возвращаюсь, чтобы лечь на мягкую кровать, сунуть ладони под голову и дремать, пока Элгар причесывает меня гребнем с частыми зубьями и рассказывает истории, которые успел собрать за свою недолгую жизнь. Он говорит, я похожа на его дочь, хоть у него и не было ее, дочери-то. Он говорит, я особенная. И так смешно становится, но вместе с этим в груди колет.
Я все так же хожу в таверну. Танцую, а люди вокруг голосят, напевают что-то, бьют в ладоши. Сердце чувствует каждый удар, отзывается. И я улыбаюсь — так открыто, так по-настоящему, как не улыбалась уже давно. Потому что моя жизнь выстраивается, словно хорошая партия в карты. Но вы же сами понимаете: вечно везти не может. Иначе я бы не сидела здесь, единственная в своем роде, но от этого совсем не особенная, как считал Элгар.
Все стало меняться в тот день, когда я встретила Голоса.
Его действительно так зовут, ага. У него длинные волосы цвета сухих колосьев и глаза, похожие на затянутое тучами небо. А еще он — парящий, но, говорят, крылья его вырвал Пак’аш, оставив лишь два уродливых рубца. Никто не знает, почему это произошло. Спрашивать пробовали, да говорят, он глядит так, что внутри все холодом сковывает, и головой качает.
Когда я вижу его впервые, он стоит на возвышении и кидает поленья в жаровню. Он наблюдает за тем, как расползается огонь, и пламя отражается в глазах, играет где-то в их глубине. Я жмусь к потрескавшемуся камню, впиваюсь в него когтями. Потому что знаю, кто передо мной, кто прижимает ладони друг к другу, вскидывает подбородок и расправляет плечи, которые под черными просторными одеждами не выглядят такими уж хрупкими.
Голос. Глава культа.
Никто не знает его настоящего имени и не знает, откуда он пришел. Он просто появился на пороге таверны, поднял над головой окровавленные ладони и заговорил. И люди — те, кто пустыми родился, и те, кого хранитель оставил, — потянулись к нему. Я же тянуться не хочу. Да только знаю: он готовит жаровню для моего посвящения. Чтоб оставить на теле знак Атума, который если и сойдет, то только вместе с кожей.
Церковь заполняется людьми, их не меньше пары десятков. Едва ли в былые времена, когда здание находилось на территории старого Вайса, здесь собиралось столько народа. Сейчас же все пришли посмотреть на обряд посвящения, и они явно обеспокоены. Возможно, дело в том, что я еще не заслужила доверия. Возможно, в том, что мне всего-то двадцать восемь Половин, и я по меньшей мере вдвое младше каждого из присутствующих.
Окидываю взглядом толпу, думаю о том, что можно у кого кошель срезать или по карманам пошариться. Только быстро одергиваю себя: не поступают так с семьей-то. Мне и в голову не приходит, что родные не клеймят. И не созывают гостей, предлагая им зрелищем насладиться.
Элгар находит меня у той же стены, где я нервно покусываю большой палец и пытаюсь срастись с камнем. Я привыкла выступать перед толпой, но та обычно более приветливая, веселая. Собравшиеся же под сводами церкви молчат. Лишь когда Элгар за руку проводит меня к насыпи, подняться по которой я должна самостоятельно, начинают звучать барабаны. Я ощущаю себя лисом, за которым гонятся псы. Первый же удар заставляет меня дернуться и отскочить в сторону. Только никто не обсуждает за это. Все ждут, когда я окажусь наверху.
— Подойди, дитя, — зовет меня Голос.
Он улыбается, голову склоняет. Мне отчего-то становится спокойнее, я делаю несколько последних шагов и становлюсь по левую руку от него. Голос кладет ладони на мои плечи, сжимает длинные пальцы, покрытые множеством шрамов, а затем указывает на толпу. Он предлагает мне выбрать того, кто поможет в подготовке ритуала. И я без колебаний называю имя Элгара.
— Ты уверена? — Голос вскидывает брови. Я киваю в ответ.
Элгар мне почти как отец. Он плетет косы, переодевает; он приносит сухую краску и длинные синие ленты, которыми украшает мои волосы. К тому же для него я намного важнее той девушки, которая ждет его в одном из домов в Вайсе. Потому что именно ко мне он возвращается каждый вечер. А еще потому, что это ее ленты.
Пускай знаю, в чем заключается ритуал, но все равно нервничаю, когда меня просят закусить белую ткань, а Элгар стягивает ее концы у меня на затылке. Колени дрожат, и даже обхватывающие запястья знакомые теплые руки не помогают успокоиться. Мне двадцать восемь Половин. И мне страшно.
Меня не держат силой. Я могу вырваться, убежать, но знаю: в это же мгновенье я потеряю Элгара. А еще в это же мгновенье меня убьют, потому что я предала собравшихся здесь людей и Атума. Они найдут способ. И он наверняка заставит меня пожалеть о своем выборе. Вера — довольно страшное оружие. И сейчас она — такая слепая — находится в руках Голоса.
— Завязать глаза? — тихо спрашивает Элгар и закатывает рукава моего платья.
Мотаю головой: нет, я хочу видеть. Потому что неизвестность пугает куда больше, к тому же она легко может обмануть. В какой-то дурацкой песне строка есть: «Любящие руки в темноте узнаешь». Так вот: неправда это. Закрой глаза, дай себя коснуться, сразу поймешь: когда не видишь, все одинаковым становится. Звуки шагов, прикосновения. Лишь запахи и голос разнятся. Остальное же — обман, созданный твоей башкою, ага.
Мне легче наблюдать за тем, как раскаляется изогнутый железный прут, как Голос подносит его к локтевому сгибу — место-для знака я выбирала сама — и прижимает к коже. Не кричу. Просто вздрагиваю и сильнее закусываю ткань. Я думала, что будет намного больнее. И дольше. Но не успеваю мысленно проклясть Голоса и весь его род, как все заканчивается, и он вновь опускает прут в жаровню.
Ожидаю громких речей, ожидаю, что меня представят хранителю, словно он находится среди собравшихся, но… Голос молчит. Лишь когда на второй руке появляется знак Атума, он кивает и переводит взгляд на своих последователей. Они не переговариваются, не шевелятся, словно зал полон деревянных фигур. Голос возносит ладони к устремившейся вверх, подобно стреле, крыше. Только тогда начинает нарастать шум и вновь звучат барабаны.
— Теперь ты одна из нас. — Пальцы, обезображенные шрамами, хватают мою руку и поднимают ее.
Порой кажется, что все происходящее — лишь видение. Бывает такое, что голова пустеет, голоса звучат приглушенно, а тело словно и вовсе не принадлежит тебе. И вот он — один из подобных моментов.
Я снимаю мокрую ткань через голову, бросаю ее на стол и кричу. Кричу, что есть сил, потому что мне хорошо. Возглас подхватывают, а следом за ним — и меня саму, едва спускаюсь по насыпи. Кто-то отрывает меня от пола, кружит, пока другие пытаются коснуться плеча, края одежды, чтобы поздравить. Ко мне тянутся, говорят добрые слова. Так много их я не слышала даже дома, когда мать еще делала вид, будто рада моему существованию.
Мне приносят хлеб на большой глиняной тарелке. Мягкий и теплый, его приготовили совсем недавно. Но вместо того чтобы насладиться трапезой, я отрываю пальцами куски и раздаю тем, кто стоит рядом. Лишь последний, самый маленький кусок оставляю себе.
Культисты расступаются, и ко мне подходит Элгар. Он роется в тряпичной сумке, висящей у него на животе: я замечаю ленты и что-то похожее на новое платье — оно синее, но не как морские воды, а как чуть тронутое оставленным Клубком дневное небо. В предвкушении переминаюсь с ноги на ногу, но то, что вкладывают в мои ладони, оказывается куда более ценным. Это украшенный круглыми камнями венец, который я тут же надеваю на голову.
Я даже не подозреваю, что пройдет меньше Половины, и я размахнусь и швырну его в озеро.
Дав лишь недолго насладиться подарком, Голос берет меня под локоть и проводит в поросшую плющом комнатушку, где я ночую. Он осторожно обрабатывает мои ожоги той самой зеленой мазью и улыбается. Я впервые замечаю, что не только руки его покрыты шрамами, но и на лице белом эти длинные выступающие полосы виднеются. Удивляюсь: и кто оставить мог? И вспоминаю: Пак’аш. Он изуродовал главу культа.
Никогда не жалейте незнакомцев. Вы едва ли узнаете, что скрывается за их историями. Даже меня — не жалейте.
Я же, маленькая и глупая, трогаю чужие скулы, шею, пытаюсь проникнуть под ворот. Ведь наверняка ткань скрывает что-то более пугающее, нежели давно зарубцевавшиеся раны.
Голос не останавливает меня. Он ставит коробочку с мазью у ножки кровати и качает головой. Для него я — неразумное любопытное дитя, которое пытается придумать на интересующие вопросы свой ответ, менее болезненный, чем неизвестная правда.
— Теперь ты — одна из нас.
После прочитанных книг у меня осталось впечатление, что голоса парящих похожи на перезвоны маленьких колокольчиков, висящих над дверьми в лавках валрисов. Но я заблуждалась: глава культа говорит низко, медленно. Его речи завораживают, в них хочется верить, Только… у меня не получается. Я напряжена, натянута, словно струна — вот-вот порвусь, ударю, а затем свернусь в кольцо.
И чего смеетесь? Каждый из нас подобен инструменту или его части. И если я — струна, то кто-то — дырка от дудки.
— Да что вам-то толку от меня?
Не выдерживаю и цепляюсь за рукав, когда Голос собирается уходить. Тревожно становится: не из-за самого культа — из-за его главы. Есть в глубине его темных стеклянных глаз что-то колкое, холодное, неприятное.
— Пусти в себя веру в хранителя нашего, и она зацветет. — Палец касается ложбинки между моими ключицами.
А я понимаю, что не суждено там ничему взойти. Все эти россказни, по сути своей, — пустой треп. Люди — не полюшко вспаханное, чтоб внутри них колосья прорастали и на ветру шелестели. Да и хранящие нас духи даже не похожи на то, из чего можно траув сварить.
— Правда? — не удерживаюсь от вопроса. В приподнятом уголке моих губ наверняка читается: не верю. Ни единому слову.
— Во мне-то моя давно уже корни пустила.
Голос расстегивает круглые железные пуговицы с чеканным узором, тянет за веревки, опускает высокий ворот. И вижу я на теле его шрамы, которые выглядят, точно копошащиеся под кожей белые черви. Они расползаются от ключицы — жирные, здоровые — и забираются глубже. Сомненья расступаются: пророс! Пророс хранитель! Но вместо того чтобы поверить, возрадоваться, я отодвигаюсь в сторону. И глава культа, видимо, понимает, насколько мне страшно.
Когда Голос уходит, я долго смотрю на клеймо, на знаки свои, а затем начинаю царапать их когтями, пытаясь содрать. Вдруг такое и со мной произойдет! Вдруг эти извилистые полосы появятся и на моем теле! А мне нельзя! Я танцую! Ну кто, скажите, захочет смотреть на обезображенную девочку? Тем более — платить ей? Не утешает даже то, что теперь я — часть культа, часть семьи. И что сегодня — мой день.
Но вскоре все становится прежним. Ведь Элгар гладит мои руки, говорит, что я — глупышка, и мне на самом деле ничего не грозит. А еще — что хранитель любит меня и вряд ли станет увечить.
— Голос шутит. — Он кутает меня в одеяло так, что снаружи остаются лишь нос и глаза. — Ты одна у нас, девочка. Одна.
И от улыбки Элгара тут же становится спокойнее, а разговор с главой культа почти забывается. Почти. Потому что сложно вышвырнуть из памяти его уродливые шрамы.
Следом приходят остальные: спрашивают, было ли больно, рассаживаются вокруг, и каждый рассказывает о своем посвящении. Под одну из таких историй я засыпаю.
Что дальше? Я вновь танцую, вновь возвращаюсь с деньгами в юбке и кладу их в деревянный ящик — общий для всех культистов. Но две монеты оставляю себе, Голос говорит, так нужно. Мы равны, но это не значит, что каждый не должен быть отмечен за заслуги.
Меня зовут младшей сестренкой и оставляют на моей тарелке самые вкусные куски. Обо мне заботятся, и я никак не могу к этому привыкнуть. Не знаю даже, как благодарить. Только улыбаюсь, пытаясь засунуть в рот все, что приготовила строгая Марш — та самая женщина, из-за которой я и очутилась в этих стенах.
Сколько времени прошло?
И не упомню — настолько погрязла во всем этом, потонула, точно в болоте. Только башка снаружи-то и осталась: ресницами хлопает, поворачивается, даже говорит, а сделать ничего не может. Но я не замечала этого. Потому что была окружена заботой, потому что занималась любимым делом. А в один из дней приходила преклонить колени и принести хранителю какую-нибудь безделушку в знак того, что верна ему. Иногда это были маленькие фигурки из шишек и палок, иногда — стянутые с захмелевшего валриса украшения. Атуму все равно, что приносишь. Он рад даже ягодам в моих ладонях.
Как я уже говорила, все менялось. Но эти перемены не калечили, не отбирали жизни, а оттого я считала их хорошими и не замечала довольно очевидных вещей. До той поры пока не поняла: удача повернулась ко мне своей прекрасной задницей.
И вот представьте: в один из вечеров, когда я вновь танцую, горит дом. Я отбиваю ритм босыми ногами, а где-то там, на окраине Вайса, кричит человек и царапает запертую снаружи дверь. Его никто не слышит, ведь все, кто мог бы помочь, собрались вокруг меня. Они смотрят, как взлетают в воздух ленты, как извиваются, скручиваются, змеятся по моим рукам. Лишь когда огонь успевает перекинуться на увядающий роэль за забором, в таверну влетает юнец.
— Горит! — выкрикивает он, и время замирает.
Люди застывают с приоткрытыми ртами. Я спрыгиваю со стола, отхожу в сторону, и тут же мимо проносится толпа, которая спокойно может затоптать. Они не успеют. Уже не успели. Но в каждом жива надежда, что они что-то спасут. Что-то свое. И у них получается. Даже когда один из мужчин находит обгоревшее тело и бросает под ноги поеденную насекомыми шапку, я знаю: он напуган, но в глубине души рад, что, пока огонь жадно лизал соседнее здание, его здесь не было. И не случайно.
Я возвращаюсь в заброшенную церквушку. Зажигаю изогнутый фитилек, вхожу в комнату, чтобы сбросить заработанные деньги в ящик, но, увидев сидящую на моей кровати фигуру, отступаю на шаг. Пытаюсь нащупать оружие, но оно осталось у подушки. Слабый огонек выхватывает из темноты закрывшие лицо морщинистые ладони, спутанные вьющиеся волосы и длинные мешковатые одежды. Не сразу замечаю тянущиеся вниз от среднего пальца следы — они маленькие, точно ползущие по руке букашки. И каждый крошечный узор — хранитель наш Атум.
— Элгар?
Зову, но он не отвечает. Так и сидит, пока я убираю деньги и ставлю на подоконник глиняную лодочку с маслом, которую мы сделали вместе. Не двигается, даже когда сажусь рядом и легонько пихаю в плечо. Пытаюсь руки от лица отвести, но Элгар лишь качает головой: не надо. Да только кто ж меня, маленькую, остановит да вразумит? Я заговариваю:
— Сегодня такое было…
Он вздрагивает, трет щеки и вздыхает. А я продолжаю рассказ: о том, как много людей пришло посмотреть на мой танец, о наших друзьях-братьях, которые рядом были, и наконец — об огне, пожравшем один из домов. Когда и это остается без внимания, становится неуютно.
— Элгар, поговори со мной.
Чувствую себя бесполезной. И все равно лезу под локоть, прижимаюсь лбом к его ноге и скулю. Хочется плакать от того, что не понимаю ничего, но я просто завываю и впиваюсь когтями в его колено. Когда я перестала быть особенной? Когда? Ведь только утром Элгар плел мне косу и пел куплеты, которые сам же выдумывал на ходу, а я пыталась подхватить, да только понимала — с моим-то скрипучим голосом дерьмо одно выходит.
— Сегодня историй не будет, — хрипло отвечает он, и широкая ладонь-накрывает мою голову.
От слов больно. Я сильнее впиваюсь когтями и резко поднимаюсь. Собираюсь перебраться на другую кровать, а то и вовсе уйти ночевать в лес — на мою радость, холода отступили. Но вдруг я вижу три длинные красные полосы, идущие от глаза Элгара почти до подбородка, и вздрагиваю от неприятного щекочущего ощущения. Так всегда бывает, когда от волнения опускаются уши.
— Звери нынче дурные пошли. — Я тянусь к баночке с мазью, которая заметно опустела после обряда посвящения. — Ага?
Хоть он и кивает, подозрения закрадываются: не звериные это когти. Да и не когти вовсе.
— Все пройдет. — Погружаю пальцы в вязкую зеленую массу, затем прижимаю их к щеке Элгара и тут же дую на рану, ведь наверняка обжигают прикосновения. — И будешь самым красивым. Вот так!
Сажусь ему на колени, продолжаю наносить мазь вокруг разошедшейся кожи. А про себя спрашиваю: и кто мог с ним так обойтись? Неужто Марш перестала характер свой мерзкий скрывать? Я же ей опалю края юбки или червей в похлебку накидаю.
— Пойдем завтра в лес? По ягоды. — Я всячески стараюсь уцепиться хоть за какую-то тему, как за ветку. Но срываюсь и лишь руки обдираю.
Не отвечает — только гладит и смотрит покрасневшими глазами. Губы кривятся, я вижу знакомую улыбку, по которой успела заскучать, но она тут же исчезает. И хочется броситься Элгару на шею и закричать, как я ненавижу весь этот мир, ведь он забрал у меня самое дорогое. Не деньги, не еду, а маленькие морщинки в уголках его глаз и ямочки на щеках. Но я лишь обнимаю его, зарываюсь пальцами в волосы и тихо напеваю, придумывая на ходу слова. Получается нелепо. И кажется, помогает. Чуть-чуть.
Как же я ошибаюсь.
О том, что случилось, узнаю позже: когда Элгар перестает покидать церковь, когда больше не приносит платья и ленты, а люди на улицах Вайса провожают его сочувственными взглядами. Сгорел его дом. И та странная девка, которая только и умела, что кричать. Я видела ее один раз и неоднократно слышала. Она ненавидела нас, а в особенности — Голоса и меня. Это было взаимно.
Элгар все так же расчесывает меня по утрам и рассказывает истории перед сном, поет куплеты и помогает надевать платья. Только его улыбка стала бесцветной, и, если раньше в глазах я видела свое отражение, то сейчас там пустота. Пустота и колючий холод, от которого хочется поскорее укрыться.
— Ты сделал все правильно, — говорят ему сестры и братья да по плечам треплют. — Иного-то выбора не было.
А Голос, который теперь чуть чаще появляется в стенах нашей обители, складывает пальцы шпилем и вышагивает по своему любимому месту — тому самому возвышению, на котором жаровня стоит. Он взирает на Элгара сверху вниз и качает головой.
— Это вынужденная необходимость, — произносит он. — Дурные слова — дурные помыслы.
— Дурные помыслы — дурные деяния, — подхватывают культисты.
Легче не становится. Элгар просто соглашается, демонстрирует всем ненастоящую, будто нарисованную улыбку и уходит. А я ухожу следом.
К нему относятся с пониманием, не давят. Ему достаются самые большие куски еды и право первым отведать траув. Но Элгар не счастлив. Он увядает, а в темных волосах появляются тонкие нити седины. И ночью я все больше смотрю в окно, за которым не видно ничего, кроме густого плюща-да насыпи земляной, а не на его лицо. Потому что нет в нем былого умиротворения.
Так совсем скоро я не выдерживаю.
— Чего же ты ее не выбрал-то? — говорю и ставлю на кровать ящик с монетами, на который складываю всю свою одежду. — Чего с нами остался, раз так ею дорожил? Тебе и ждать не надо, когда в Пак’аш отправишься. Здесь твой Пак’аш. Ты мертв, Элгар. Сгорел вместе с ней.
Меньше Половины нужно, чтобы привязаться к человеку. Меньше Половины, чтобы расставание с ним походило на отсечение пораженной конечности. И вот ты учишься жить заново, убеждаешь себя в том, что все могло бы быть хуже. К тому же обязательно найдутся те, кто примет тебя такого, калечного. Только самому уже не в радость, потому что знаешь, как раньше-то хорошо было.
В этот день и я отрубаю себе руку. Не буквально, нет: я меняюсь комнатами с одним из братьев и отныне стараюсь как можно реже сталкиваться с Элгаром.
Мы едим в одном помещении, ходим на общие сборы, но если он и пытается приблизиться, я держусь подальше. Жмусь к Голосу — единственному, с кем хоть как-то общаюсь. Как вы могли догадаться, больше я не сблизилась ни с кем. Культисты помогают друг другу, они могут взять меня за руку, и я почти не захочу оставить на их запястьях следы когтей. Они выручают меня, а я — их. Но за все время вместе я не смогла стать по-настоящему родной для тех, кого называла друзьями-братьями. Без Элгара я наконец-то понимаю это.
Голос не против, что я под ногами мешаюсь, что лезу в давно остывшую жаровню и углем руки разрисовываю. Он рассказывает о времени, когда был крылатым и видел Пак’аш, когда свел его с ума Подмир, и только Атум указал путь верный. В то, что где-то глава культа башку повредил, я, может, и верю. А вот остальное такой брехней кажется. Но я не перебиваю. Слушаю, прижав к щекам кулаки, киваю.
Неужто интересно узнать? Э, нет. Я о другом поведать собираюсь.
Слухи начинают расползаться: будто Голос преемника выбирает, того, кто после гибели его поведет культистов дальше. Претендентов трое: Тур-кузнец, Элгар и я. Поначалу не верю, нос ворочу, когда кто-то заговаривает об этом. Ну какой из меня глава? Смех один. Да только примечать начинаю: все чаще Голос возникает рядом, беседы со мной ведет, расспрашивает, откуда родом и почему решила к культу примкнуть.
— Так из Ренре. — Я чешу за ухом и изучаю трещину на стене, в которую забралось какое-то растение. — Сбежала от семьи.
Второй вопрос куда сложнее. Не скажу же я Голосу, что здесь кормят бесплатно, что выпила лишнего, когда принимала решение, и что звуки барабанов разум затуманили. После такого в живых я останусь недолго.
— Пустая я, — отвечаю да в глаза заглядываю. — И всю жизнь пустой была, точно сосуд надколотый. И вроде не хватает всего-то крохотного кусочка, а хранить ничего в такой таре невозможно: выливается. А тут, считай, нашла недостающее.
Пытаюсь улыбнуться, но сама чувствую, как натянуто выходит.
— Тогда что же тебе покоя не дает в последнее время? Раз уж ты обрела то, чего недоставало раньше? — Он тянет руку, и я тут же касаюсь ладони пальцами.
— Не в хранителе дело, Голос, не в нем. Просто Элгар…
— Он потерял близкого человека.
«А как же я?» — стучит в голове, в висках отдается, но я выдыхаю, закрываю глаза и выдаю ответ, который и ожидают услышать:
— Друзья-братья — его близкие люди. И их Элгар не терял.
После этого разговора появляются совсем иные слухи, а Голос становится частым гостем в церкви. Порой он берёт меня под локоть, ведет по тем помещениям, которые я еще не видела, и разъясняет, для чего они нужны. Так я узнаю, что под нами расположены подземные ходы, один из которых тянется к Вайсу, а другой — в лес. Раньше границы селения были другими, и оба пути помогали выбраться за его пределы. Они не зря начинаются здесь, где, как считают люди, обитают хранители. Ведь местные жители ищут защиты у духов.
Я не задаю лишних вопросов. Слушаю, но говорю, лишь когда чем-то интересуется сам Голос или когда собирается уходить. Тогда я цепляюсь за него, держу за рукав. Делаю все, лишь бы он остался еще ненадолго. Потому что не хочу возвращаться к друзьям-братьям, видеть их улыбающиеся лица, слышать поздравления. А как иначе? Ведь Голос присматривается ко мне. Мне дурно. Хотя почти ничего не изменилось.
Совсем недавно радовало, что мне приносят еду на большом глиняном блюде и делятся траувом. Теперь же я отшатываюсь в сторону, если кто приближается, и взглядом выискиваю Голоса. Он рядом. Всегда где-то рядом. Я знаю это, ведь стоит мне почувствовать себя потерянной, как на плечо тут же опускается его рука. Он будто подчиняет себе пространство и оказывается там, где хочет. Его появления всегда неожиданны. Порой — настолько, что кажется, будто я просто придумала его, моего пугающего спутника, чтобы не оставаться одной в окружении знакомых лиц.
— У Голоса на тебя большие планы, — говорит за одной из трапез Тур-кузнец.
И видно — не одобряет он выбор главы культа. Могу понять: пока он делает все, чтобы славить Атума, я танцую. Я прихожу, когда вздумается, и ухожу, едва появляется желание оказаться подальше. До недавних пор я была младшей сестрой, и многим было бы легче, если б так и осталось. Но едва ли они смогут признаться в этом вслух.
— Негоже малышку в это все втягивать, — мягко произносит Марш.
«Не место тебе здесь, не место», — вот, что должно прозвучать на самом деле.
Нужен тот, за кем они захотят идти. И каждый видит на месте главы культа себя, даже если не умеет ничего. Для них эта должность — признание. Немногие задумываются, что с признанием получат незримые кандалы, которые скуют их по рукам и ногам. Я не хочу носить их.
Это тяжело, понимаете? И я не знаю, как сказать Голосу, что не готова, что не согласна.
Когда очередной доброжелатель начинает жалеть меня, на стол с грохотом опускается кулак. Тарелки подрагивают. Чья-то неосторожно поставленная кружка падает, и в наступившей тишине слышно, как она катится по неровному полу.
— У нее есть свое мнение. — Звучит знакомый голос, и я резко встаю с места, не намереваясь слушать его дальше. — Свой взгляд, а не просто слепое желание подчиниться. Она несет веру и дорожит каждым из нас. Траув, что на столах стоит, куплен ею. А ведь Ишет всего-то двадцать восемь Половин. Двадцать восемь. Да, она намного младше каждого из нас. Это вы должны помогать ей, вы поддерживать должны. Она же зовет вас братьями. И что же вы делаете? Чем…
— Чем отличаетесь от семьи, от которой я сбежала? — глухо продолжаю и выхожу из-за скамьи. — Ничем. Благодарю, Элгар. Не стоило.
Должно быть; вспомнил, что когда-то мной дорожил, и решил вступиться. Только словом и я за себя постоять могу, ведь разговоры культистов не делают хуже, не заставляют усомниться в себе. Друзья-братья просто хотят быть на моем месте. Это даже приятно, ага.
Элгар не догоняет меня, когда ухожу. Он говорит, и говорит долго. Откуда я знаю? Так ко мне начинают относиться иначе. Становятся мягче, будто сломать боятся.
Когда в этот же вечер Голос объявляет, что я пойду «со старшими», вновь слышатся ободряющие возгласы. Как в момент моего посвящения, только теперь — чуть тише. Мне заглядывают в глаза, улыбаются. Меня поздравляют, ведь скоро я увижу то, что зовется Очищением. И никто — ни один из друзей-братьев — не объясняет, что это.
— Таинство, — говорят они. — Для избранных.
Я должна чувствовать себя особенной, должна радоваться, улыбаться. А что я? Сижу у края насыпи, пытаюсь выковырять из трещины растение с мелкими листьями, потому что у меня, в отличие от него, нет такого надежного убежища. Негде спрятаться. Я на ладони у Голоса. Уверена: он видит, чем я занимаюсь. Надеюсь, это хоть немного его забавляет, потому что меня — нет.
— Ишет?
Едва удается подцепить длинный стебель, меня зовут по имени. Вздрагиваю, когти ломаются, и растение, будь оно неладно, вновь скрывается меж камней. Я тоже пытаюсь ускользнуть, но меня ловят за руку.
— Чего тебе, Элгар? — Вжимаю голову в плечи, зубы стискиваю, даже пальцы на ногах поджимаю. Всем видом показать пытаюсь, что не рада его присутствию.
— Не ходи. — Пытается по ладони погладить, ближе подойти, а я делаю шаг назад, но соскальзываю на усыпанный землей каменный пол. — Не ходи с ними. Ты ведь не знаешь, что есть Очищение!
— А ты будто знаешь! — Впиваюсь в его кожу, а он только крепче держит.
— Нет. Но не ждет там ничего хорошего, Ишет.
И без его слов понимаю это, ищу любой способ, чтобы остаться. Я хочу быть особенной. Но не для них, не для Голоса.
— С чего бы мне тебя слушать?
— Потому что ты мне важна, — тихо отвечает Элгар, и пальцы разжимаются.
— Да вот только ты мне — нет.
На пустом, давно утратившем цвет лице появляется улыбка. Та самая, которая в бороде прячется. Но не узнаю я ее. Как же быстро она чужой стала, неприятной.
— Если не дорог, так чего ты все еще украшения и платья носишь?
С размаху бью открытой ладонью по щеке и еще раз — по другой. Только это и оставляю о себе на память, перед тем как в лес сбегаю, потому что не могу рядом находиться. Видеть его, слышать и понимать, что нет больше моего единственного близкого человека. Сгорел вместе с тем домом, с девушкой, которая никак не могла его дождаться.
Я остаюсь вдалеке от церкви, под каким-то неказистым деревом. У него широкий ствол и ветви, усыпанные продолговатыми острыми листьями. Они спускаются почти до земли, а между выступающими корнями легко спрятаться. Там я сворачиваюсь клубком, прижимаюсь лбом к коленям да так и сижу, пока меня не находит Голос. Тут же несусь к нему, сжимаю в объятьях. Я держусь за него, как за единственного, в ком могу быть уверена. Возможно, глава культа пугает. Но он хотя бы не лицемерит. Голос преследует свои цели, верен Атуму и уделяет внимание тем, кого считает нужными.
Поверьте, «нужный» и «особенный» — совершенно разные понятия.
Со мной говорят, но я не слушаю. Мне объясняют, кажется, что-то очень важное и гладят по заплетенным в косу волосам. Но я жду не этого. Хочется увидеть знакомую фигуру, понять, что Элгар не оставит меня одну. Только нет его, нет, и я ненавижу его за это. С каждым вдохом, с каждым ударом сердца — все больше. Его место занимает Голос. Далекий, пугающий, холодный, и в то же время он рядом. Зажимает прядь двумя пальцами, ведет по моей щеке. Именно поэтому, когда он спрашивает, готова ли я, коротко отвечаю:
— Да.
И киваю.
Каким было самое идиотское решение в вашей жизни? О котором вы жалеете по эту пору. Вспомните, что и, главное, — чем думали в тот момент. Едва ли головой. Выбор, точно сильный порыв ветра, толкает вперед, с обрыва. И лишь когда уже летишь вниз, понимаешь, что поступил неправильно. Только поздно. Поздно, ага.
Пойти на Очищение было вторым по глупости решением. Какое было первым?
Многие из вас сейчас подумали о моем уходе из дома. Как мило. Провалитесь. Я говорю о том, что примкнула к культу Атума. Вам должно быть стыдно!
В миг, когда дала согласие, я уже падала с обрыва. Но думала — вернее, убеждала себя, — что лечу. Раскидывала руки, чувствовала сильный ветер и нарастающее внутри волнение. Так и не заметила, как разбилась о камни, но осталась при этом жива.
Знаете, что называлось Очищением? Обряд, что людей избавляет от мыслей скверных. По скривившимся лицам некоторых вижу: догадываетесь, но все равно надеетесь на иной исход. Его не будет.
…Мы стоим в лесу, в отдалении от Вайса. Я и Голос, а впереди, закрывая нас спинами, с десяток его последователей. Не решаюсь спросить, зачем я тут нужна, но время от времени тяну главу культа за одежды. Да только он не замечает. Пальцы переплетены, сжаты крепко; в светлых волосах перья черные прячутся. Он точно хищная птица, принявшая облик человеческий. И я все жду — когда ж обратно-то обернется. Но чуда не происходит. Даже когда Голос руки разводит, и ветер начинает трепать длинные рукава-крылья, он собой остается.
Один из друзей-братьев начинает мелодию тянуть, спустя какое-то время присоединяются остальные. Знаете, происходящее похоже на расшитое бусинами платье, которое совсем недавно выглядело невзрачно, блекло. Песня без слов окрашивает мир в совсем иные цвета. Темнота становится гуще, звуки пропадают в десятке голосов. Вайс, виднеющийся за деревьями, замирает. Глава культа делает взмах и будто отделяет селение от нас невидимой чертой. И вроде я должна чувствовать себя в безопасности. Но страх становится тем сильнее, чем громче голоса братьев.
Когда вдалеке появляется небольшой огонек, который начинает пожирать черные силуэты домов, вздрагиваю, поглядываю на главу культа в ожидании ответа. Но его нет. И не будет. Голос водит по воздуху ладонью, вырисовывает пальцами фигуры. Тонкие губы его растянуты в улыбке. Он повелевает пламенем, и вот оно уже ползет по деревянной крыше, добирается до высокого шпиля. Я смотрю завороженно и чувствую, как что-то горло сдавливает.
Он не может! Не верю! Нет!
Открываю рот, но только хрип вырывается. Не понимаю, что происходит, и не хочу понимать. Слышу хлопок, и что-то вдруг рушится, падает с грохотом, почти заглушает крик, который все равно улавливают острые уши. Колени начинают дрожать. Я хватаюсь за главу культа, чтоб только удержаться, не упасть.
Но Голос не глядит даже: огонь провожает, и тот — яркий, далекий — в глазах играет. Не вздрагивает Голос, и когда следом за одним криком слышится другой, третий. Сливаются воедино, превращаются в вой, который будто доносится с той стороны, из Пак’аш.
Глава культа бормочет что-то себе под нос. Из быстрых фраз улавливаю лишь растянутое окончание.
Да очистятся.
Эти слова Голос произносит медленно, ими завершает каждую молитву, после чего голову склоняет. Быть может, ему, как и мне, отвратительно смотреть, как впереди полыхает город. Полыхает, начиная с церкви, куда в этот вечер пришли, чтобы вознести дары в честь очередного дурацкого праздничка, десятки людей. И вот они там, в месте, которое всегда считали своим убежищем, жмутся друг к другу, отгороженные стеной пламени.
— Не спасут вас хранители, — хрипло шепчу я. Голос, ненадолго замолчав, улыбается.
Хватаюсь за уши, прижимаю их к голове, закрываю глаза. Я не хочу видеть всполохи, не хочу слышать крики.
Пусть они замолчат! Пусть замолчат! Пожалуйста!
Но они только громче становятся, отчего меня трясет. Они винят меня, каждый из этих голосов. Проклинают, желают, чтобы я оказалась на их месте, пусть даже и не знают, что я — знакомая многим девочка из таверны — причастна. От этих мыслей начинаю скулить, до боли прикусив губу.
Глава культа плавно опускает руку. Пальцы окутывает бело-синее свечение, а вокруг них-то воздух подрагивает, искажается. В глазах рябит. Знаете, если в воду камешек плоский кинешь, он скачет, точно лягушка, оставляя за собой круги. Такие же под ладонью Голоса остаются, расходятся волнами, пока не исчезают.
Когда мелодия, которую братья тянут, стихает, а по лесу проносится очередной крик, я резко отворачиваюсь и упираюсь ладонями в ствол дерева. Иначе упаду, просто свалюсь на бок от бессилия. По спине мурашки бегут, голова кажется такой пустой — и в этой пустоте так громко звучит эхо долетевшего, резанувшего по ушам воя. Меня выворачивает, а по щекам начинают течь горячие слезы. Не понимаю, как еще держусь. Потому что шатает. Потому что колени трясутся так сильно, как никогда прежде.
Я все стою, склонив голову, когда смолкают крики. Пламя, забравшее не одну жизнь, тает, сжимается до крохотного огонька, которого и не видать вовсе. На спину мне опускается заботливая ладонь, которая поднимается до лопаток, а потом ведет вниз — к пояснице. Даже не вздрагиваю — нет сил.
— Все хорошо? — звучит над ухом.
«Нет!» — почти вырывается из груди. Да только не решаюсь отвечать так главе культа, иначе рискую стать нечистой в его глазах. Голос терпим к иноверцам. До той поры, пока не сочтет их опасными. И я не знаю, где та черта, которую не следует переступать. Поэтому, отдышавшись, отвечаю:
— Да.
Меня, взмокшую, дрожащую, подхватывают и уносят, оставляя позади друзей-братьев. Уже скоро нас будут искать, но пока есть время дойти до одного из тайных ходов и, не привлекая внимания, скрыться.
После этого я перестаю танцевать. Прихожу в таверну, сажусь за один из столов и накрываю голову руками. Я хочу выпить, хочу смыть все воспоминания. Да, я не видела почти ничего — просто стояла вдалеке и даже так не продержалась долго. Но мне хватило, чтобы почувствовать себя чудовищем. Да, возможно, я не приложила к этому руку, но я смотрела. Смотрела и не противилась, хотя могла бы броситься к церкви. Я бы успела. Но какая сейчас разница? На словах-то я что угодно могу.
Меня жалеют. Треплют по волосам, вздыхают и угощают траувом. Говорят, что не должна девочка видеть такое, да и никто не должен. Я киваю. Только от добрых слов хуже становится. Хочется встать, выкрикнуть: «Я ваше чудовище! Я!» Но на подобное храбрость нужна. А мне двадцать восемь Половин, понимаете? Двадцать девятая приближается. Я умею разве что воровать и обманывать. Последним и занимаюсь: благодарю тихо, порой обнимаю и принимаю подачки, которые туманят голову, разум дурачат, но не спасают.
Все реже возвращаюсь в свою комнатушку, а приходя, вижу на кровати ткани и ленты, которые рву. Избавляюсь от них — дорогих, наверняка на последние деньги купленных, — и, склоняясь над клочками фиолетовыми да белыми, давлюсь слезами.
Эти подарки пахнут Элгаром. Человеком, которого я больше не хочу видеть. Никогда.
Друзья-братья шумно обсуждают будущее. Голос сообщил, что мы пересечем море, отправимся далеко-далеко, туда, где не видно Вайса, и что-то внутри отзывается на эти слова. Сердце колотится, желудок скручивается, и губы дрожащие в улыбку пытаются сложиться. Только в отражении вижу: на оскал похоже. Разучилась я радоваться, а может и вовсе сгорела, как когда-то сгорел Элгар.
Хочется скорее покинуть Вайс, уплыть на огромном корабле с белыми парусами. А как отвлекутся культисты на поиски нового обиталища, — сбежать. Куда угодно, лишь бы подальше от них и от Голоса. Только, кажется, найдет он меня, как бы хорошо ни пряталась. Даже сейчас следят друзья-братья, из каждого угла наблюдают: не сломаюсь ли. А может, видится мне все это после пары кружек траува. Ноги-то не держат, голова гудит. Вечерами шатаюсь по улицам, точно мертвяк оживший, и замечаю за каждым поворотом лица знакомые. Даже Голос нет-нет да пройдет мимо, оставив на мостовой несколько черных перьев. Иногда поднимаю одно, крепко сжимаю в кулаке, а затем отпускаю в полет. Но смятое, изломанное, оно падает на землю. Не парят по воздуху такие искалеченные, ох, не парят.
Близится день заветный — тот, когда мы соберемся, решим все вопросы и упакуем в мешки самое необходимое, оставив часть вещей здесь. Мы не вернемся, я знаю. Покинем Лирру навсегда, и я едва ли пожалею об этом.
И вот… он приходит.
Зал полнится народом, как в день моего посвящения. Людей столько, что я с трудом протискиваюсь между ними, чтобы не оставаться в первых рядах. Я не выдерживаю взгляда Голоса, а ведь он наблюдает. Не спасает даже то, что я остаюсь позади, рядом с двумя братьями, стерегущими высокие деревянные врата, через которые мы иногда выходим, когда получается их приоткрыть. Непонятно, зачем культистов приставили к ним: едва ли кто-то один справится со створками, а несколько человек привлекут слишком много внимания. Их убьют до того, как можно будет выскользнуть наружу.
— Настало время покинуть Вайс, — начинает вещать Голос, и те, кто до этого переговаривался, замолкают.
Пока он решает, как поступить, поскольку нас слишком много, ага, я щиплю сползающее по стене растение. Отрываю один за одним маленькие продолговатые листья и швыряю на пол. Это не настораживает, и вовсе не потому, что все завороженно слушают главу культа. После Очищения меня прозвали сломленной, а сломленной, чтоб вы знали, прощается многое. Даже когда за день до этого я повалилась на земляную насыпь и что есть сил ударила по ней кулаками, никто ничего не сказал. Я не поведала, что видела. Я дала слово.
И нарушаю его только сейчас, когда не перед кем держать.
Мы слушаем истории о кораблях и морских тварях, о хранителе нашем Атуме. Ах, как красиво, как изящно нас дурачат, рисуя прекрасные картины. На них деревья высокие, дома и домишки то тут, то там прячутся. На них — совсем иная живность, зато родная яровика встречается. Кажется, она есть везде, только заберись в лес глубже да смотри, не наступи. Я, может, и верила бы Голосу, но настораживает что-то в его речах, в улыбке, которую я замечаю, когда оборачиваюсь и тяну за длинный тонкий стебель.
Растение с трудом отходит от стены, пружинит под моими пальцами, а когда обрывается, я падаю вместе с ним на выглядывающие из-под земли каменные плиты. Громко ругаюсь и чувствую слезы в горле, точно все, что копилось, пытается наружу вырваться. Выкрикиваю проклятья, подтягиваю колени к груди.
А культисты-то на меня смотрят. И Голос молчит, ожидая, видимо, когда я успокоюсь. Наверняка улыбается. Уголки его губ всегда ползут вверх в такие моменты.
«Ты действительно ломаешься, — говорил он, касался моих волос, после чего огрубевшие подушечки приятно щекотали кожу за ухом, — но лишь для того, чтобы стать еще крепче, еще прекраснее, Ишет!»
Но сейчас, когда я так жду этих слов, их нет.
Тишина тревожно долгая: такая давит, прижимает к полу, заставляет чувствовать себя совершенно беспомощным. Я боюсь поднимать голову; вскидываюсь, лишь услышав женский крик, за которым следуют десятки других — громких, незнакомых и очень злых. Они влетают в зал, заполняют его, оглушают, и я, испугавшись, подаюсь назад. Пытаюсь спрятаться за колоннами, в углублении, которое раньше занимала деревянная статуя одного из хранителей. Обзор сверху закрывает свисающий плющ, по бокам — два высоких каменных столба. Но пусть так, пусть не знаю ничего, ага, но чувствую себя более безопасно, чем на виду.
Вот кто-то кидается к запертым вратам, вопит истошно, бьется всем телом в попытке отворить, но его отбрасывают в сторону. Возгласы все громче. Их сложно разобрать: они сливаются, становятся просто невыносимыми. Я поднимаю ворот, натягиваю его на нос, уши закрываю, но продолжаю слышать.
— Обезглавили! — плачет стоящая неподалеку Марш и руками дрожащими роется в маленьких тканевых мешочках, что на поясе висят. — Обезглавили нас!
Испуганно касаюсь пальцами шеи: на месте. Брешет старая, бросить бы в нее ком грязи, чтобы панику не сеяла.
— Обезглавили! — слышу низкий мужской голос и крепко сжимаю кулаки.
Озираюсь в поисках ответа. Находится он уж слишком быстро. Над головами нашими, у небольшого вытянутого оконца, с выступа свисает рука. Пальцы подрагивают, а из-под длинного рукава, частично скрывающего ладонь, вылетает перо. Оно кружится в проникающем в зал столбе света, опускалось все ниже.
Голос…
Я не успеваю кинуться к нему. Перо пропадает из вида. Становится темнее: одно из немногих окон закрывает фигура в черном. Я не вижу лица за платком, лишь глаза — холодные, темно-синие, точно воды, из которых утоишие выходят. Взирая на толпу внизу, человек вытирает длинный кинжал о рукав да за пояс сует, после чего со спины самострел снимает, заряжает его быстро и ловко. Едва болт с грубым железным наконечником летит, разрезая воздух, в голову одного из братьев — тех, что врата охраняют, — человек пинает жаровню с раскаленными углями и лезет за очередным снарядом.
Вход с громким скрипом открывается. К нему тут же бегут люди, но, не переступив порога, падают замертво. Я забиваюсь в угол, превращаюсь в омерзительный дрожащий комок. Мне и остается-то только молить всех хранителей, которых удается вспомнить, защитили чтоб. Ведь Атум поможет раз спастись, а дальше что? Живот вспорют или глотку перережут. Так и останусь лежать здесь, вместе с друзьями-братьями, как и полагается.
Голос не выбрал преемника. А значит, вместе с главой погибает и весь культ.
От криков тошнит, но я держусь. То ли стала более стойкой, то ли просто пуст желудок. Знаю, что под рукав платья коробочка высохшая вшита. Достаточно в рот сунуть, раскусить, и все — не достанут недруги. Погибну, да не от их клинков. Тогда, когда сама пожелаю.
Я выбираю между смертью и смертью и не вижу иного выхода. Быть убитой иноверцами, которых, судя по голосам и лошадиному ржанию, становится только больше, считается недостойным. Поэтому культисты предпочитают сами открывать себе путь в Пак’аш. Вот рядом падает один из братьев с глубокой раной на шее. Судя по выпавшему из ослабшей руки ножу, мужчина сделал это сам.
Да будет легкой дорога.
Кусаю губы, чтобы не скулить, и пальцами подтягиваю его тело к себе. У меня нет выхода. Нет, ага. Но я хочу попытаться и прячусь за павшим другом. Недавно он был одним из тех, для кого я танцевала, поднимая юбку до колен. Теперь же я использую его тело как преграду, как щит. И единственное, о чем думать могу, — как бы не нашли. Я не вижу врага, не знаю, кто он. Это пугает больше всего.
Но я оказываюсь тварью на редкость удачливой.
Все реже слышны проклятья братьев, зато до меня доносятся голоса недругов. Они переговариваются, откуда-то звучит низкий смех. Пытаюсь затаить дыхание, поджимаю пальцы на ногах, двигаюсь ближе к стене. Но только касаюсь ее лопатками, как кто-то отодвигает в сторону плющ и заглядывает меж колонн.
— Мой господин, здесь… ребенок.
Человек в черном оказывается женщиной с обезображенным шрамами лицом и копной огненно-рыжих волос. Незнакомка растеряна — это заметно по дрогнувшему и изогнувшемуся в подобии полуулыбки уголку губ. Не понимает, что делать, то ли за оружием тянуться, то ли утешать. И голос-то у нее мягкий, негромкий. До сих пор забыть не могу.
— Отойди!
Женщина отскакивает в сторону, и появляется всадник на вороном коне. Доспех из скрепленных кольцами темных чешуек поблескивает в слабом свете; на нем — ни следа крови. Кажется, приподнимусь — и смогу увидеть свое отражение.
Передо мной большой — нет, огромный! — человек. Его называют господином и почтительно расходятся, пропуская вперед. Недруги молчат, когда он говорит. Поначалу думаю даже: на Голоса похож. Только если руки главы культа гладили меня, иногда чуть сжимая волосы на затылке, то руки большого человека тянутся к топору и заносят его, чтобы проломить череп. В отличие от женщины в черном, он не колеблется. И ни капли не удивляется тому, что видит.
— Твои последние слова, дитя?
Некому больше защитить меня. Встаю, выпуская тело павшего брата, расправляю плечи и прячу за рукавом клеймо на одном из локтей. Мне есть, что сказать.
— Я хочу жить! — чеканю и стискиваю зубы.
За словами не следует удара. Стою и слушаю, как в коридорах завывает ветер.
И почему он медлит, этот большой человек? Чего ждет? Желает проверить, почувствовать, когда что-то внутри меня надломится, хрустнет так громко, что не заметить будет просто невозможно?
Он опускает топор на плечо. Ладонь в покрытой железными пластинами перчатке проводит по измятому лицу, точно пытаясь смахнуть с него что-то. И тут внезапно для себя замечаю, что этот большой человек улыбается мне. Его улыбка так привычно, так знакомо прячется в бороде.
Губы дрожат. Я вновь падаю, закрываюсь руками и громко, забыв, что на меня вновь смотрят все, рыдаю. Прижимаюсь лбом к коленям и жалею… жалею, что не могу исчезнуть в одном месте и появиться в другом, как делал когда-то Голос. Я готова отдать многое за этот дар. Но как не смог он защитить от удара в спину, так не спасет и меня от того, что слишком глубоко врезалось в память. И я просто пытаюсь попросить, чтобы большой человек не улыбался так. Не улыбался, как делал это другой, уже наверняка мертвый мужчина. Пытаюсь, но лишь негромко скулю и впиваюсь когтями в кожу.
Я все еще хочу жить — слишком труслива, чтобы, как братья, которых мне больше не позволено так называть, принять гибель. Не понимаю только, что же делать? Ведь я чувствую запах крови, слышу крики, которых нет. И вижу мертвого человека. Он глядит на меня так тепло, что я ненавижу его еще больше. За то, что теперь никогда не смогу поговорить с ним.
Элгар, ты ведь чувствовал то же самое?
— Мой господин… — звучит все тот же мягкий голос, но резко обрывается, когда большой человек спешивается.
Меня подхватывают на руки. Металл царапает предплечье и бедро, холодит щеку. Что происходит? Не знаю. Спрашивать нет ни сил, ни желания. Я вцепляюсь в рукав, кое-как расплетаю тонкие нити, рву их и тихо ругаюсь. Добираюсь до коробочки с семенами, но вместо того, чтобы закинуть ее в рот, сминаю и выкидываю. С глухим стуком она ударяется о стену, падает, и кто-то — возможно, та самая рыжая, обезображенная шрамами женщина — наступает на это место.
Мы выходим за врата, и звуки стихают, а ветер приносит с собой новые запахи. Мне отчаянно хочется ринуться обратно, чтобы припасть к ладоням Голоса и попытаться отыскать Элгара. Отчего-то легче там, где остались павшие братья, где залит кровью пол, и алые капли так красиво и естественно лежат на изогнутых листьях. А меня уносят все дальше.
…Большого человека зовут Дарнскель. Красивое имя: Дарнскель, тоу’рун Лиррский. Меня вытащил из церкви правитель острова, так мне сказали. А еще сказали, что не вытравить изнутри то, что заложил Голос. Я уже заражена, и его учения — все, что слышала я за Половину, прожитую среди членов культа, — рано или поздно убьют меня, точно огневик. Не знают мужчины в броне, видать, что от убеждений, как и от маленькой коробочки, ломящейся от семян, довольно легко избавиться, если они не нужны.
В тот день я должна была покинуть Лирру навсегда, уплыть на большом корабле, но задержалась. Так решил Дарнскель, и я не смогла возразить. Не смогла ответить ничего.
…Тоу’рун крепко держит мою руку и говорит со мной. Он показывает Вайс, рассказывает многое, о чем я никогда не узнала бы сама. Всего этого я не запоминаю, потому что для меня существует только голос Дарнскеля, который пытается заглушить все остальные, назойливо шумящие в голове. Но этот спасительный голос пропадает, стоит переступить дверь моих покоев. Подумать только, Дарнскель снял мне комнату. И ни мне, ни остальным не понятны причины подобной доброты.
— Людей чувствую, — отвечает он на заданный прямо вопрос.
Я не могу говорить долго. Предложения больше напоминают исписанные клочки бумаги, по которым трудно разобрать, о чем ведется речь. Но Дарнскель понимает. Как понимает и то, почему не отвечаю я, а просто верчу головой и заламываю руки. Но он продолжает осторожно интересоваться.
Дарнскель не похож на тоу’руна. На лесоруба, охотника, даже на бондаря — похож. А вот на правителя — нисколечко. Потому что простой. Порой кажется, не доведет до добра его открытость.
— А если… плохой? — почти глотаю окончание и, склонив голову, продолжаю: — Или я?
Меня вновь понимают и не переспрашивают.
— Я не прожил бы сотни Половин, если б доверял слепо. А ты…
Мы сидим за большим деревянным столом, и вокруг нас в шумном заведении нет никого. Смущает людей как присутствие стражи, так и топор в ногах тоу’руна — тот с ним почти не расстается. И все равно, разойдясь по углам, народ слушать пытается: не каждый же день правителя в дешевой забегаловке Вайса встретить можно. А на меня поглядывают с сочувствием, как на больного, готового вот-вот в Пак’аш отправиться. Прознали как-то, что я с культом связана, что выжила, и теперь раздумывают, как долго этот груз на себе тащить смогу.
— Культ не сумел отравить тебя. — Дарнскель протягивает мне тарелку, но я отодвигаю ее. — Думаешь, мало я видел таких? В большинстве своем дети не знают, что такое смерть. А потому не боятся.
— А. — Беру кусок хлеба и мну его пальцами. Есть не тянет. Как не тянуло и день назад.
— Я вижу в тебе надежду.
Как жаль, что ее не вижу я.
— Почему держите? — Протягиваю скатанный из мякиша шарик, и Дарнскель с улыбкой принимает его. — У вас… дел нет?
Он смеется, опустив голову, отчего длинные волосы скрывают его лицо. Хочется потянуться, убрать их, взглянуть на улыбку. Будто бы это поможет вырвать из Пак’аш покойного. Порой кажется: вижу Элгара, слышу. И то ли плакать хочется, то ли радоваться.
Оказывается, мне очень нравятся улыбки, которые прячутся в бороде. Только не говорите об этом Гарольду, ага?
— Взгляни на тех, кто позади. — Я вытягиваю шею и начинаю беззастенчиво рассматривать сидящих на противоположной стороне зала людей, а Дарнскель продолжает: — Они разорвут тебя, как только появится такая возможность. Людям проще, когда есть виноватый.
Он прав: в чужих глазах я — жертва, бедная обманутая девочка. И я останусь такой, пока окружающие верят, что выжил кто-то еще. Когда же они примут правду, весь накопленный гнев обрушится на меня, неважно, причастна я к гибели невинных или нет. Чудовищем меня делают не поступки, а знаки на руках.
— Но со мной ты в безопасности.
— А потом?
Ведь тоу’рун не будет опекать меня вечно.
— А потом ты покинешь Лирру.
Киваю. Мне нечего здесь делать. Домой я уж точно не вернусь, не для того сбегала.
…Дарнскель старается быть рядом, а когда его нет, за мной присматривает рыжая женщина с обезображенным лицом. Она много улыбается и говорит; это раздражает. Иногда она пытается взять меня за руку, погладить по спине, расспрашивает о моем прошлом. Тогда я пытаюсь ударить в плечо, а женщина отходит на шаг и вздыхает. Только не останавливает это ее. Точно мать без детей — все лезет, щебечет что-то, еду таскает. Уж если она рядом, предпочитаю не покидать комнаты, сидеть там одна, заперев дверь. Тишина, может, и сводит с ума, но ей хотя бы не хочется заехать в челюсть.
Интерес правителя куда более сдержанный. Он не выпытывает, не вытягивает крючьями ответы. Стоит тряхнуть головой или с силой сжать ладонь — так сразу звучит другой вопрос, а может, и вовсе рассказ о давних временах, когда Лирра была маленькой, почти как я, незаметной и слабой. Дарнскель говорит об этом не просто так. Он вообще ничего просто так не говорит, ага.
Раньше думалось мне, что не ходят тоу’руны по улицам, что живут в своем мирке, а в Ру’аш только на празднества спускаются. Потому что не могла я представить настолько большого человека рядом. Нынче же — вот он, сидит в широкой белой рубахе, подвязанной кожаным поясом с металлическими бляхами, чистит ножом роэль, а шкурку-то рядом кладет. Белая мякоть мне достается, и я впервые за долгое время наслаждаюсь трапезой, да так, что сок по подбородку стекает и платье пачкает.
— Чем заниматься собираешься? — Дарнскель берется за следующий плод и вертит его в руках, то красным, то желтым боком к себе поворачивает.
— Ничем, — выдыхаю я и пытаюсь засунуть в рот оставшийся, не по размерам большой кусок.
— Нравится-то тебе что?
Не даю ответа. Нет дела, к которому тянет. Разве что тащить у людей честных вещи. Да только как признаться в этом тоу’руну?
— Ничего.
Сглатываю и пальцами начинаю платье давно испорченное теребить. Тяжело даются беседы.
— Народ говаривал, ты танцуешь хорошо.
— Танцую. — Опускаюсь на лавку рядом и вытягиваю босые ноги. — Только кто сказал, что нравится мне это?
— Не нравилось бы в самом деле — избрала бы другой путь.
Когда Дарнскель улыбается, у носа да в уголках глаз морщинки появляются. От этого внутри будто переворачивается что-то, и дышать сложнее становится.
— Вы меня не знаете.
— Отчего нет? — Тоу’рун вонзает нож в мякоть и делит роэль на две ровные половины. — Ты как белоцвет. Если приготовишь его неправильно, отравишься. В лучшем случае заболит живот, в худшем — в Пак’аш отправишься. Зато умелые руки сотворят из него, наверное, самое вкусное варенье. Или настойку, — добавляет он и усмехается.
Чувствую, как щеки горят, и двигаюсь чуть ближе. Когда правитель протягивает мне сразу обе части плода, предлагая выбрать, хватаю желтую. Красная половина слаще и вкуснее. Она Клубком обласкана, оттого такая румяная. Пускай Дарнскелю достанется.
— Я… пою. — Признаюсь точно в чем-то незаконном и закусываю дрогнувшую нижнюю губу.
— Славно.
Больше он не произносит ничего.
Последующие несколько дней за мной присматривает рыжая женщина. Она ведет себя тихо: читает вслух книги, помогает переодеться и обработать раны. Меня почти не раздражает ее присутствие. Поговорил, видать, Дарнскель о том, что не по нраву мне навязчивая забота, как не по нраву и непрекращающаяся болтовня. Теперь я нарушаю затянувшуюся тишину сама, задаю вопросы, на которые получаю довольно необычные ответы. Некоторые сбивают с толку, будто бы меня не слушают вовсе.
— Где… правитель?
— Мой господин нашел колоду деревянную и к мастеру направился, — смеется рыжая женщина.
Забираюсь на кровать, прижимаюсь лбом к окну и оглядываю Вайс, но не нахожу тоу’руна среди прохожих. И про себя прошу, чтоб не оставлял. Боязно, что не вернется Дарнскель. Хоть и знаю: не даст он себя в обиду. Недаром же таскает топор тяжелый, которым не только размахивать грозно умеет.
Когда устаю изображать статую деревянную и вновь падаю на жесткую кровать, рыжая женщина садится рядом. Ее ответы на последующие вопросы еще более странные, точно рассудка лишилась. Говорит она о том, что у господина руки воина, а не правителя, что он знает людей так, словно сам взрастил каждого, и что всегда по чести поступает. Рыжая женщина почитает духов. В ее волосы вплетен знак Хранителя Леса, который помогает быть незаметной. Но этого порой не хватает: хочется верить в того, кого можешь увидеть, кто из плоти и крови, как я или она. Потому-то и цепляется за тоу’руна. Да дай ей волю, и уродливая деревянная статуя Дарнскеля будет стоять в одной из Лиррских церквей. Ха!
— А чего меня… не убил? — Вытягиваю руки, знаки показываю.
Рыжая женщина гладит, обводит пальцами выступающие белые полосы.
— Мой господин и других бы спас. Только не нужно им спасение. Знаешь, кто есть танум вард? — Киваю. — Его умертвишь, а неживые все равно шастать продолжают, наводить страх на деревни, глотки перегрызать. Не люди они давно. Как и члены культа. Недостаточно избавиться от того, кто их за собой повел. Но представь, маленькая, как тяжело в Пак’аш раньше срока отправлять живых. Мне приходилось. Не раз.
Щелкает по необычному символу из металла, который за ухом висит. Раздается тихий звук — дзинь! — после чего рыжая женщина продолжает:
— Мой господин пережил куда больше. А когда постоянно смерть несправедливую видишь, волей-неволей начинаешь жизнь ценить.
— А чужую? — От всех этих прикосновений чесаться хочется, но я лишь вздрагиваю.
— Особенно.
…Дарнскель приходит спустя несколько дней, когда светлая богиня Эйнри почти расплетает Клубок. Тоу’рун стучится в дверь, будто не он эту комнату снимал, открывает плечом, а в руках-то держит что-то в черную ткань завернутое, большое, странное. И поначалу страшно становится: а вдруг осознал ошибку и решил избавиться от меня?
Нет, все далеко не так просто. Да и кто б иначе вам все это рассказал?
Но вещь отдают мне, и я осторожно разворачиваю ткань. Вижу вытянутый деревянный корпус, украшенный цветочными узорами, и пять тонких струн. А над отверстием, которое, как узнаю позже, голосником зовется, — мое имя.
Ишет, Ину-ата.
Оказывается, все это время ушло на изготовление тимбаса — того самого, что сопровождает меня до сих пор. Дарнскель считает, компания нужна всегда, и мне, как человеку, не слишком любящему болтать, лучше всего подойдет спутник молчаливый. Инструмент подпевает лишь тогда, когда нужно. И никогда, заверяет тоу’рун, он не оставит меня, пока я сама не захочу.
Обнимая бесценный подарок, я впервые за долгое время начинаю говорить, так быстро, что задыхаюсь. Тимбас в моих руках жалобно позвякивает, когда сжимаю его слишком крепко, словно любимую игрушку. Я вспоминаю, как сбежала из дома, как примкнула к культу, рассказываю про Элгара. Меня слушают, не перебивают и главное — я благодарна за это — не трогают, пока не замолкаю и не прижимаюсь лбом к плечу Дарнскеля.
— Никогда не теряй себя, — шепчет он.
Какие глупости. Как же себя-то потерять можно? Человек — не вещь. К тому же, чтоб такое случилось, нужно совсем с башкой поссориться.
Только, видать, со мной так и вышло. В отражении вроде и я, да не та. Нет на лице узоров, зато есть темные круги под глазами и искусанные в кровь губы.
— Будет сложно вновь себя обрести. Но ты сможешь. Пройдешь долгий путь, встретишь немало людей — плохих и хороших, повидаешь мир. А там свою дорогу найдешь. И все у тебя наладится.
— Почему вы так… уверены?
— Я узнавал. — Дарнскель улыбается и касается моей щеки костяшкой указательного пальца. — И помни: в тебе живет моя надежда.
На следующий день я покидаю Лирру. А при себе-то у меня десяток су, тимбас и новая одежда — подарки от тоу’руна, которых достаточно, чтобы начать новую жизнь.
Я не жалею о случившемся. Возможно, потому что этого и не было вовсе, а следы на руках — очередная нетрезвая выходка, а их, поверьте, было немало. Ну кто из вас, будучи пьяным, не считал, что может все? Глаза отводите. Хах! Так и знала.
Каждый из нас повидал дерьма, кое-кто даже окунулся в него с головой. Но лишь вам решать, что делать дальше. Я, например, сижу перед вами, и, присмотритесь, на моем лице синей краской вновь нарисованы узоры. «Я вижу» — на лбу, «я говорю» — на губах. А на подбородке что? «Ямного и не слишком аккуратно ем». Шучу, конечно. Неужели поверили?
Вы можете отправиться домой, уснуть, выкинув из памяти все, что слышали. А можете попробовать найти себя: вдруг и правда потеряли?
Скажу напоследок: я собирала себя как разбитую вазу, по маленьким глиняным черепкам. И первым фрагментом, без которого жить было просто невыносимо, стал Элгар, — так зовут мой музыкальный инструмент. Он всегда рядом. Поет колыбельные. Разве что расчесать не может.
Какая глупость.
Давайте-ка я лучше расскажу о человеке, который пытался быть зверем, о предназначении и моем первом поцелуе. Ну надо же, как легко вас заинтересовать. Устраивайтесь поудобнее. И принесите мне еще траува. В горле пересохло.
ОТРАЖЕНИЕ
О, господин, мой господин!
В поместье гуляют ветер и крысы. И, поверьте, это не самое страшное, что может тут гулять. Я так рада, что вы, мой господин, мертвы и не можете этого видеть.
Вы предоставили мне владения за хорошую и верную службу, а затем просто оставили меня. Одну. С вашим, мой господин, клинком в руках, меховой накидкой на плечах и дырой где-то глубоко внутри. С каждым днем она становится все больше. Вы никогда не говорили, откуда такие берутся и тем более — что с ними делать.
В день, когда вы ушли, мой господин, жители тоу скорбели. Многие собрались на площади, под широким каменным балконом, неподалеку от входа в усыпальницу, и ждали, когда вы перейдете в Пак’аш. Они были уверены, что там вам удостоено хорошее место. Лучшее. А мы с полководцем Аханом лишь ухмылялись криво. Подмир переворачивает всё с ног на голову. В нём могут править ваши гнилые сыновья, мой господин, а вы, возможно, будете обречены носить лохмотья.
Народ запрокидывал головы и бранил нас. «Ахан — бесчестный сур, — так они говорили. — Синтариль — его подстилка». Считали, что мы повинны в вашей гибели. Что лучше бы мы подохли вместо вас.
А еще они ждут наследника. Черноволосого, синеглазого, слишком похожего на свою блудницу-мать. Того, кто просто сбежал. И почему люди так хотят, чтобы ими правил юнец, которому на все наплевать?
В отражении я вижу не себя — отца. Те же глаза темные, те же белые волосы, тот же венец на голове. Во мне — ничего от матери. Ничего от этой шлюхи, которую он, насколько мне известно, казнил. Это же надо было — привести тоу’руну, правителю, его незаконнорожденное чадо да препираться начать. Ты радуйся, девка, что он заметил тебя. Радуйся да помалкивай.
Скольжу подушечкой по трещине. Стекло режет кожу, но мне ли привыкать к порезам? Ведь мои руки уже давно обезображены шрамами. От ладоней и до запястий. Странно, что хоть пальцы целы, в боях-то их довольно легко потерять. Их, честь и жизнь. Так всегда Ахан говорит. И хлопает по моему бедру. Думает, только благодаря ему я еще жива.
Именно Ахан когда-то стал моим наставником, и отец совсем не был этому рад. Ведь не сыновья его камнями драгоценными были, не ими он любовался. Мной. Даже имя дал новое — Синтариль. Так называется раннее утро, когда над водой туман стоит, а сквозь него — гляди-ка! — светило пробиться пытается. Вот так и назвал отец.
Хотя, казалось бы, кто я ему? Прислуга. Девочка, которая постоянно в юбках путается, посуду бьет да плетей получает.
Но я довольно быстро перестала быть такой — слабой, тихой, покорной. Меня заметили. Заметили и нашли дело, которое подходило куда больше, нежели помощь на кухне, и наставника — громилу Ахана, который уже тогда носил громкий титул и украшенную деревянными бусинами светлую бороду. Остальные не хотели видеть рядом выродка правителя, а этот и рад был меня к рукам прибрать.
Поначалу я даже немножко завидовала братьям: они были отцу родными, хоть и совершенно на него не похожими. Но они так и не стали ему близки. Старших слишком заботило, кто займет место тоу’руна, младший же вечно был увлечен историями о приключениях.
Настолько, что порой забывал о том, кем он является.
О, господин!
Он сбежал. Просто сбежал! Я до сих пор не могу в это поверить. Ваш любимый сын оставил вас и не вернулся, даже когда вас не стало, хоть и довольно скоро весть разлетелась по всему тоу.
До самого конца с вами были только я и Ахан. И этот сын собаки не позволил мне проститься с вами лично! Я просила, но он сказал, что я веду себя как избалованная дочь богатея. В тот день я разбила ему нос. Я не смогла сдержаться. Простите.
Мне странно видеть, как вы, мой господин, жили в окружении тех, кто целовал ваши руки, а уходили в одиночестве. Рядом была только верная охрана. По-настоящему верная, не те выпивохи, которых купили ваши бесчестные сыновья.
Простите, что мы с Аханом не успели. Ворвались слишком поздно, когда вы уже испили яд из кубка. Подумать только: синеокая Рун наплодила вам чудовищ, таких же алчных, как она сама.
Ваши сыновья погибли бесславно, как и должны погибать подобные твари. Средний пал от вашей руки. Не много ли чести для него, мой господин? От старшего же избавилась я. Он был предусмотрительнее брата и, опасаясь, что вы вонзите кинжал меж его ребер, защитил свое тело броней. Как жаль, что она не помогла от удара обычным кухонным ножом в шею.
Я была против того, чтобы вас хоронили вместе. Но советники настояли. Сказали, что таковы правила и что я не смогу сделать с этим ничего. К тому же многие считают меня убийцей. Даже после ваших слов. Подданные сочли вас безумным, мой господин. Ваши речи не достигли их ушей.
— О чем задумалась?
От удара прогибается стол, гремит посуда. Развалившийся на крепком деревянном стуле Ахан, схватив один из ножей, только что с размаху вонзил его в пробегавшую мимо крысу. Он не промахнулся. Он вообще редко промахивается.
И вот сидит, выставив перед собой руку, рассматривает обмякшую тушку, покрытую коротким серым мехом. Ахан не скучает, он не раздражен. Он просто ждет. Ждет, когда я соизволю дать внятный ответ на давно прозвучавший вопрос. Но я продолжаю смотреть на свое отражение, словно это может хоть как-то помочь.
— Эй! Мышка!
Мне не нравится, когда он зовет меня так. Уж лучше — «Дворняга», уж лучше — «Эй». Любым другим словом, которое Ахан использует для обращения к ненужным людям. Но не мышкой, нет. Так звал отец. И я улыбалась ему. Только теперь он ушел, забрав улыбку с собой.
— Мы все еще можем подделать документы, все еще можем поставить на них печать тоу’руна. И никто не будет сомневаться в том, что написано в какой-то бумажке. — Он выкидывает нож и кладет ноги на стол. — Или боишься, что объявится этот молокосос?
Младшего брата нет на семейном портрете. С трудом можно отыскать хотя бы одно его изображение. Отец приказал сжечь все, что хоть как-то напоминало о нем. Подумать только: ведь когда-то это был его любимый сын, его гордость, его еще не подгнивший роэль, пусть даже маленький и слабый. Старшие давно отдалились, они слышали лишь себя. Младший же внимал каждому слову отца и каждому моему слову.
Возможно, именно это и заставило его сбежать.
— Я держу слово, Ахан.
— Он хотел, чтобы новым тоу’руном стала ты. Никто из его отпрысков не был достоин, не был готов. Никто, Синтариль! — Он пихает носком сапога пустую деревянную кружку и откидывается назад. — Тебе наплевать, что ли? Сколько сил он вложил в тебя, айя. Мышка-мышка, ты же не настолько глупа?
— Да где это видано, чтобы тоу управлял выродок?
Беру стоящее рядом блюдце из обожженной глины, до краев заполненное густой темно-красной краской. На ней, как и на многих пыльных поверхностях, виднеются отпечатки крысиных лап. Но я смазываю след пальцами и наношу на лицо узор — идущую через глаза полосу. На языке моего народа она значит «Я наблюдаю».
— А ты можешь предложить вариант получше? — Ахан хохочет.
Ветер играет ставнями: то прикрывает со скрипом, то с грохотом бьет о стены. Порой мне кажется, что врученное мне поместье живое, и оно постоянно пытается мне что-то сказать. Всякий раз, когда падают на пол тяжелые доспехи, принадлежавшие кому-то из старых хозяев, или слетают с полок книги, или скребутся по углам назойливые серые грызуны. Но я не понимаю незнакомый язык.
Три короткие линии на губах похожи на швы. Мне приходилось видеть, как зашивают рты: палач никогда не был против моих визитов. «Смотри, — говорил, — как лжеца легко можно заставить молчать». В его руках раскаленная толстая игла двигалась так ловко. В свои шестнадцать Половин я даже задумывалась о том, чтобы тоже стать палачом. Но не сложилось.
Мои «швы» — не награда за излишнюю болтливость. Они — лишь очередной знак.
«Я наблюдаю. Но ничего никому не скажу».
— Вариантов немного: или мой брат, или я. — Последний нарисованный узор, говорит о том, что галлерийка я лишь наполовину. — Совет никогда не установит здесь свои правила. Чтоб мне сдохнуть.
— И ты действительно собираешься отправиться на его поиски?
— Да. Такова последняя воля моего господина. «Если же он не захочет править по собственному желанию…».
— «…сделай так, чтобы его имя вычеркнули из Книги».
Никогда не видела Книгу, но знаю: туда занесены все наши имена, все даты, малейшие изменения. Так куда проще следить за порядком. Говорят, в каждом тоу есть своя Книга. И не одна. Имя вычеркивается лишь тогда, когда человек погибает. Когда имеются прямые доказательства его смерти. В противном случае рядом с именем рисуется символ, похожий на плоскую крышу, держащуюся на пяти колоннах. «Пропал».
Как же много таких «пропавших». Не счесть.
— Я скоро вернусь. С ним. Или, по крайней мере, с его головой. Светлая Дева Эйнри не успеет распустить Клубок.
— А это, Синтариль, Клубок.
— Почему?
Вы тогда смеялись. Смеялись, мой господин. А я чувствовала себя неловко.
— Видишь, какой он большой и круглый? — Вы показывали на небо, на эту большую светящуюся штуковину, которая зависла над домами. — Его оставила Светлая Дева Эйнри. А ночью она вернется за ним. И будет постепенно распускать.
— У нее нет других дел?
Меня злила Эйнри. Тем, что, пока другие ходят за водой, куют оружие, охотятся, она просто распускает свой Клубок. Не слагают же легенды о том, как я тычу палкой в лягушек!
— Она шьет одежды для своих сыновей и дочерей. У Светлой Девы Эйнри очень много дел.
— А я думала, что это светящаяся сырная голова. И кто-то ночью ее ест.
Как славно, что именно вы, мой господин, обучали меня. Иные давно бы высекли. За глупые вопросы и не менее глупые предположения. Девочки в двадцать две Половины совсем о другом думали. И точно не сидели на коленях тоу’руна. Это привилегия младшего сына.
Его мать, с которой сблизился каждый из членов совета, умерла от неизвестной болезни, когда он был еще совсем юным. Помню, как ее лихорадило, как она впивалась ногтями в кожу, пытаясь содрать, как задыхалась от кашля и отхаркивала черные сгустки. Помню, как проклинала меня и вас, мой господин, срывающимся голосом. Ваш младший сын был слишком напуган, чтобы подойти к ней, чтобы попрощаться. А затем — просто принял гибель матери. Молча. Но, кажется, какую-то его часть она забрала с собой, в Пак’аш.
Воспитанием же его занимались не только вы, мой господин, но и я. Я поведала ему все те истории, которые узнала от вас. Научила тому, что знаю сама. Он и сам иногда прибегал, садился рядом и требовал рассказать о походах и сражениях.
Как же быстро он вырос. Превратился из милого щекастого мальчугана в довольно привлекательного юношу, а затем — в безмозглого идиота, который сейчас, возможно, лежит мертвый где-то в лесу.
«Маленьким несмышленышам нечего делать вдали от дома».
Так вы говорили. И водили рукой по отсеченным пальцам моей правой ноги.
«Нечего», — думала я, глядя на обезображенную конечность. А затем почему-то снова бралась за топор.
Я благодарна Ахану за то, что он не сомневается, не припоминает, какой слабой и беззащитной я была. Даже сейчас не пытается удержать, хотя в его глазах я — все та же глупая девочка с растрепанными белыми косичками и вечно разбитыми кулаками и губами.
Вопросы уже давно не решаются насилием. Слово порой имеет куда больший вес, нежели хорошо поставленный удар. Обиженный мальчишка мог собрать с десяток друзей и загнать меня в лес: у них свои взгляды на жизнь. Взрослые же предпочитают иные игры, более изящные, более подлые. Главное — знать правила и уметь их обходить. Потому членам совета без толку угрожать. Они просто улыбнутся и лишний раз убедятся в том, что я была и осталась дочерью танцовщицы с закрученными золотыми рогами. Гнилой плод, которому доверился свихнувшийся на старости лет тоу’рун. Настолько, что звал ласковым прозвищем и позволял таскать платья из шкафа покойной супруги.
— Мышка.
Узловатые пальцы хватают меня за плечи и тянут назад — дальше от зеркала. Под ногами скрипит дощатый пол. Кажется, вот-вот треснет, и мы с Аханом провалимся в погреб, на бочки с дорогой выпивкой.
Слетает теплая накидка. Ворвавшийся в зал ветер треплет мои волосы, забирается под рубашку. Невольно вздрагиваю и тут же ощущаю, как одной рукой Ахан обхватывает меня за пояс и прижимает к себе. Он хочет задать вопрос, от которого по коже бегают мурашки. Как у меня, так и у него.
— Где твое ухо, мышка?
Ахан убирает прядь волос и касается губами обрубка, который, конечно, слышит, но большая часть его давно уже стала чьим-то украшением — энис из северных земель любят подобные трофеи. А я невольно до боли закусываю губу. И в мыслях кляну его всеми возможными словами.
— Мышка-мышка, где твое ухо?
Каждый раз, когда вы спрашивали у меня это, мой господин, мне было стыдно. Я закрывала обрубок руками, мотала головой и пищала. Вы говорили, это звучало так забавно. И смеялись. Потому что ответ всегда был одним и тем же:
— Потерялось.
Глупенькая маленькая мышка. Она всегда что-то теряла, но вы почему-то не ругались, мой господин. Вы гладили и вкладывали в ладони роэль с медовым сердцем. Знали, что это мое любимое лакомство. Но позволить себе его я могла лишь раз в Эс’алавар. Если повезет украсть. Тогда в моих карманах не было денег, зато были листья, и палочки, и какие-то камни, казавшиеся мне похожими на зверей.
— Не теряй второе, пожалуйста.
Мой господин, почему вы всегда были так добры? Почему?
Ведь даже мать, эта дешевка, не дала мне имя. Знаете, что было записано в Книге? Дата моего появления и точка. Я была пустым местом. И перестала им быть, только когда встретила вас.
— А если потеряешь, я отдам тебе свое.
У вас, мой господин, глаза были похожи на два темных омута. Какое пошлое сравнение. Кажется, именно его я слышала позже, когда меня добивался казначей. Омуты… Он говорил, что тонет в них, а сам смотрел на мою шею и плечи и тянулся ко мне своими ручонками. Тогда я очень хотела переломать ему все пальцы. Но ограничилась лишь коротким «Нет».
Для вас, мой господин, я всегда была особенной. Возможно, потому что вы не знали, какой я становилась, пропадая с ваших глаз. Вам бы не понравилось. Мне и самой, признаюсь честно, не нравилось. Только с вами я была Синтариль, была мышкой. Остальные же видели ту самую точку из Книги. Пустое место. И относились соответственно.
— Господин забрал его с собой, — отвечаю и тут же отпихиваю Ахана локтем.
Пускай кривит рот, пускай бьет кулаком по столу. Ахан не всегда может сдержать себя, особенно — если что-то выходит за границы его понимания. И мое отношение к отцу всегда входило в список того, что не умещается в его голове.
У меня всё еще есть силы. Потому что когда-то я дала слово. Без пальцев на ногах, без уха, с обезображенным шрамами и ожогами телом, я всё еще держусь. И буду держаться, пока хранитель не решит, что пора и мне отправиться в Пак’аш.
— Ты не особо-то силен в поддержке, — усмехаюсь и подбираю с пола накидку. Она успела немного запачкаться.
— А тебе она никогда и не была нужна. — Ахан трет лицо ладонями. — Но я попытался.
— Попытался? Заменить моего господина?
Стоит признать: я благодарна. За этот нелепый жест, за то, что он всё еще рядом. Ведь Ахан — не тот, кто скажет доброе слово и подаст руку. Скорее, почуяв слабость, он ударит и красиво удалится, издевательски поклонившись напоследок. Сколько раз я уже видела подобное. Сколько раз новички с переломанными носами и разбитыми губами смотрели Ахану в спину и пытались сказать хоть что-то.
Возможно, я действительно заслужила хоть каплю уважения за то, что с улыбкой харкала кровью ему на сапоги, пыталась сбить с ног или швырнуть в голову первый попавшийся под руку предмет. За то, что никогда не плакала при нём, не жаловалась, как было больно. Я не уходила. И вовсе не потому, что мне некуда было пойти.
— Ты хоть знаешь, куда направиться?
— У меня везде глаза и уши, Ахан. Не знаю, жив ли братец, но в последний раз его видели неподалеку, в Сагваре. — Невольно смеюсь и прижимаюсь щекой к его плечу. — Малыш боится покинуть тоу.
— И давно ли следишь за ним?
— Так с того дня, как сбежал. Наслушался небось рассказов моих, решил устроить себе приключение. Да только туповат братец.
Светлые волосы Ахана собраны в косы. Я беру одну из них, на вид самую неаккуратную, и начинаю расплетать.
— Единственный доступный ему способ заработать — вступить в гильдию охотников за головами. Им всегда нужны идиоты, которые не смогли стать кем-то другим.
Он отвечает недовольным фырканьем. Ахану тоже надоели эти мальцы, которые так и норовят прославиться, принести голову диковинной зверушки, добыть какую-то редкую вещь или просто отправиться в соседний город с посланием. Может, те, кто не выходил за пределы родного города, и считают их героями. Остальные же, те, кто добился в этой жизни большего, видят кучку сопляков, на которую можно свалить часть дел и почти ничего не заплатить.
— А, как ты знаешь, главы гильдий очень падки на деньги.
— Из тебя вышла бы превосходная нянька, Синтариль. — смеется Ахан, и его рука звучно хлопает меня по бедру.
— Мои методы воспитания вряд ли одобрил бы хоть кто-то.
Пальцы начинают переплетать пряди. Ахан наблюдает, словно впервые видит со стороны. Не впервой мне за полководцем ухаживать. Раньше этим, так он сам говорил, супружница занималась, а потом произошло что-то. То ли разлад, то ли ее просто не стало. А может и вовсе наврал мне и не было у него никого: уж слишком сложно с ним ужиться.
— Так что сдали мне братца. А ведь, отправься он за пределы тоу, все было бы гораздо сложнее.
— Распорядиться, чтобы тебе снарядили лошадь? — Ахан прикрывает глаза и улыбается в усы. — И выдали платье.
— О чём ты?
— Ты забываешь, что люди в Сагваре иначе устроены. Если ты женщина, будь добра, собирай волосы и носи платья.
— Я — капитан стражи тоу’руна, — цежу слова сквозь зубы, подавляя желание разбить что-то об стену. Неважно, что — деревянную шкатулку или собственный кулак.
— И нянька его сына.
Ахан не упускает возможности проверить на прочность мое терпение. Но я лишь выдыхаю и легонько дергаю за только что заплетенную косу.
Я познакомилась с ним, когда была еще совсем ребенком, и понимаю, что злость породит лишь злость. За моим ударом последует ответный: Ахан не церемонится, к тому же с тем, кто назвался капитаном стражи. Говорили, прошлому он сломал челюсть, когда тот попытался поставить его на место. Полководец подчинялся исключительно тоу’руну. И никто другой — даже поганые сыновья правителя — не имели права ему приказывать.
— Я обрею твою бороду, подонок. Когда ты будешь спать. — Щелкаю пальцем по одной из деревянных бусин. — Мне лестно твое беспокойство, но я справлюсь сама.
О, мой господин.
В детстве мальчишки научили меня делать кораблики из древесной коры. Мы ставили их на воду, прятались в высокой траве и наблюдали, как течение уносит их всё дальше. В такие моменты я всегда представляла, что рядом не они — не эти дураки, которые кидали в наши игрушечные суда камни, пытаясь их потопить, — а вы. Как жаль, что тоу’руну не пристало заниматься подобным.
Я мечтала (и, что скрывать, мечтаю до сих пор) о том, что вы, мой господин, когда-нибудь сбежите со мной, чтобы пустить по реке хотя бы один, хотя бы самый маленький кораблик. Но этого так и не случилось. Слишком глупо. Слишком поздно.
Когда-нибудь не станет и меня. Я ступлю в Пак’аш, и мне не нужно будет таскать тяжелую кольчугу и носить за спиной топор. Тогда я найду вас, мой господин, и смогу наконец взять за руку. И никто — ни ваши подданные, ни ваши сыновья — не смогут помешать нам спрятаться в высокой траве и смотреть за тем, как хрупкое суденышко с зеленым парусом покачивается на волнах.
ЗВЕРЬ, БЕСШУМНО КРАДУЩИЙСЯ В НОЧИ
У пещерного большая тяжелая башка. Настолько тяжелая, что у меня успели затечь ноги. Ведь все то время, что Зенки возится у костра, Сатори мешает ему готовить, а Гарольд сидит под деревом, уткнувшись в очередные заумные писульки, Дио лежит на моих коленях. Переворачивается с боку на бок, смотрит на меня, щурит глаза цвета крови. Точно зверушка какая! Почешу за одним ухом — другим поворачивается, шеи коснусь — выгибается. Пальцы его длинные точно судорогой сводит порой. Смотрю — очередной пучок травы выдирает и бросает на землю. И только хочу спросить, зачем, как прерывает меня пещерный:
— Расскажи историю, красотка.
— Э, нет, — усмехаюсь и спихиваю его с колен.
Придумал тоже! Кто я ему? Мамочка? Хотя у пещерных, если не ошибаюсь, и нет такого понятия как «мать». Все они — дети племени, которые довольно рано учатся жить самостоятельно.
Конечно, иногда это даже забавно: такой большой и сильный Дио, Дио Торре, готов носить меня на руках и защищать лишь за то, что время от времени я расчесываю его спутавшиеся черные волосы, глажу или пою песни. Он, похоже, единственный, кто способен выносить мое пение, не закрывая уши.
Сложно представить, но я — музыкант с ужасным голосом. Хотите узнать, какой он? Возьмите кусок железа да по стеклу поскребите. Все еще не считаете это таким уж мерзким? Что ж, я спою. Но позже. А пока помолчите и сядьте на место. И не трогайте тимбас.
Так вот, пещерный трясет башкой, сопит недовольно и тут же вытягивается, поднимает руки над головой. Слышно, как косточки хрустят. Дио быстро приходит в себя. То ли память короткая, то ли нашел себе занятие поинтереснее.
— Я буду ждать, — бросает он вслед и зевает, — красотка.
Точно имя мое запомнить не может. Уж сколько раз говорила — без толку. Не свойственное пещерным слово «красотка» Дио подцепил при довольно забавных обстоятельствах у одного мужчины с курицей. Выхватил из предложения, забрал себе и понял, что оно как нельзя лучше подходит мне. Так в нашей компании, помимо Торре, есть Зенки, рыжая, Гарольд и красотка. А ведь мое имя — не самое сложное.
— Засунь свою «красотку»… — закатываю глаза и опускаюсь рядом с Лиатом.
Из всех, кто ночует на небольшом пятаке посреди леса, он кажется наиболее приятным собеседником. Гарольд, конечно, не обращает на меня внимания до той поры, пока я не откидываю его книжонку рукой. А, обратив, посылает к матушке, но я лишь смеюсь. Наивный саахит, меня посылали в куда более страшные места.
— Га-рольд…
Я делаю недолгие паузы. За это время он успевает подобрать книгу и зыркнуть на меня так, что, будь на моем месте Сатори, уже давно сжалась бы в маленький рыжезеленый ком.
Почему я веду себя так? Мне скучно. Не подумайте лишнего: читать я научена, с какой стороны книгу держать — тоже знаю. Но не так давно этот сур записал меня как часть отряда. Его отряда. Теперь-то пускай и терпит все, что я вытворяю. Раз уж, как выяснилось, я — такая уж незаменимая единица.
Ложусь, прижимаюсь затылком к его коленям и мысленно готовлюсь выслушивать недовольное ворчание. Но Лиат молчит. Отряхивает книгу, распрямляет страницы. Мне достается лишь тень улыбки на помятом небритом лице. И то до конца не уверена, предназначена ли она мне.
— Попрошу больше не делать ничего подобного, Инуата Ишет, — напевает он себе под нос и сдувает налипшую травинку с корешка.
Вытягиваю руки и разминаю пальцы: то в кулаки сожму, то разожму. Стараюсь ровно дышать, ведь иначе могу вспомнить все возможные оскорбления, которые слышала за жизнь, и обрушить их на Гарольда. Такое случается с каждым. Особенно — в моменты, когда вдруг остро ощущаешь, что за тобой следят. И следили все время.
А внутри-то все равно что-то кипит. Ощущения непередаваемы: булькает варево из эмоций, нагревается. И вот я с размаху бью Гарольда когтями по лицу, при этом продолжая все так же мило улыбаться. Оставляю длинные глубокие борозды на небритой щеке и выдыхаю. Становится спокойнее. Только покоя не дает вопрос:
— Ты-то откуда про это знаешь?
Провожу языком по подушечке указательного пальца. Ощущаю металлический привкус.
Никто не имеет права звать меня этим именем. В Книге давно значится другое, и, признаться, я этому даже рада. Новая жизнь, новое имя, ага. Забавно вышло.
Сказать по правде, я ожидаю, что меня спихнут, ударят в живот, сломают нос. Но Лиат улыбается в ответ. Я точно смотрюсь в отвратительное зеркало и вижу растянувшиеся губы, по которым стекает капля крови.
— Я вдвое старше тебя. — Гарольд достает какой-то перепачканный платок и прижимает к щеке. — Не стоит так удивляться. Я, например, осведомлен о том, кто твой отец.
— Я тоже.
Отмахиваюсь. Как бы это странно ни звучало, но отца я по-своему люблю, хоть он и сбежал, оставив мать еще до моего рождения. Наверняка ведь перед этим и записку хотел написать: «Дочь моя, беги». Да только не успел. Неудобно штаны-то одной рукой надевать, а второй — слова вырисовывать.
Казалось бы, за что любить-то? Его ж со мной и не было никогда. Но во мне течет кровь галлерийца, я росла на их легендах, впитывала их традиции. И если бы не это, кто знает, где бы я сейчас была? А потому я благодарна отцу.
Но у меня никогда не было желания его найти.
— Он галлериец, — добавляю я, рассматривая один из сломанных когтей. — И это все, о чем нужно знать, ага. Что мне, что тебе. Не лезь, Лиат. Целее будешь.
Все равно, откуда он взял эти сведения. Он никогда не отвечает на вопросы прямо, а гадать, что же хотел сказать саахит, у меня нет желания.
— Вообще-то это ты пришла и разлеглась на моих коленях, — напоминает Гарольд и дергает ногой.
Возможно, стоит извиниться. Но вместо этого я прижимаю палец к его прикрытой тканью окровавленной щеке и слегка надавливаю. Он понимает, о чем я говорю. Моя жизнь — не шкаф со старыми тряпками, в которых порыться можно в надежде вытащить что поинтереснее.
— Мое прошлое тебя не касается, — шепчу я. — Ага?
Пожимает плечами, убирает мою ладонь. Как и я, Гарольд не любит лишние разговоры. Куда важнее стереть следы моей ярости и вновь вернуться к чтению. Его это увлекает. Дурацкая страсть копошиться в чужой одежде, даже принадлежащей совсем незнакомому человеку, выискивать все новые и новые подробности. И молчать.
А еще он переиграл меня. Мерзкий сур умеет удивлять. Ведь это я хотела вывести его из себя.
— Гарольд.
Тяну руку, касаюсь когтями следов. Они зарубцуются, да так и останутся длинными белыми полосами.
Знаете, валрисы любят украшать себя всякими побрякушками: кольца в нос и губы, серьги, оттягивающие мочки, металлические шарики, которые загоняются под кожу. Их за несколько десятков шагов становится видно, а иногда — слышно. И ведь, сними все это, ничего интересного и не останется. Нам, живущим в совсем ином тоу, не понять подобных привычек. Чаще мы украшаем себя, вырисовывая на коже знаки. Некоторые стираются со временем, некоторые сохраняются надолго. Есть и иной вариант. Шрамы.
Гарольд, а ведь тебе они пойдут, ага.
— А что дальше-то?
Этим вопросом задается каждый. Да, было даже забавно вот так собраться вместе, путешествовать, зарабатывать деньги, иногда почти ничего не делая. Но длиться вечно это не может. Так или иначе, устану я, устанет Лиат, Дио захочет попробовать, какова на вкус рыжая девочка. Зенки… ну, например, умрет. Я не знаю, на что он еще способен без лука.
— Ты пришла, поцарапала меня и хочешь продолжить разговор так, словно ничего не было? — Он поразительно спокоен.
— Да. — Киваю и потягиваюсь. — Раз уж ты у нас такая башка, ага, давно мог бы понять: я не ищу отца не потому, что настолько тупая, а потому, что просто не хочу. Я бы поведала тебе все. Ты меня не настолько раздражаешь. Но ты просто влез. Вклинился между страницами моей книги. Скажи, Гарольд, что ты хотел там найти?
— Тебя.
Я смеюсь, и от моего хохота просыпается пещерный, поднимает лохматую голову. Поворачиваются Сатори и Зенки — отрываются от котла с каким-то варевом, которое, я очень надеюсь, можно есть. И не думала, что могу быть настолько громкой, но это признание — трогательное и по-детски наивное — сбило меня с толку и обезоружило. Настолько, что даже слово «сур» я произношу, почти задыхаясь.
— Так вот она я. — Провожу ладонью по бесцветным губам. Как хорошо, что еще не нанесла краску. — Искать-то незачем, умник, — говорю и отворачиваюсь. Порой за разговорами можно упустить многое. Ведь не лица людские в путешествиях запоминаются, не беседы у огня.
А над головами-то у нас — небо черное, и на его полотне резвятся, танцуют, мерцают сыновья и дочери Эйнри. Говорят, они могут указать путь заблудившимся странникам. Словно у них нет других дел. Будь у меня возможность пить и веселиться вечно, мне не было бы дела до тех, кто сбился с дороги там, внизу.
Вокруг — лес густой. И, если зайти слишком далеко, можно заблудиться. Поэтому так сложно удержаться и не послать Сатори за ягодами анелики, которых отродясь не водилось в окрестностях Сагвара. Анелика сытная, водянистая, крупная. Срываешь с куста — и ешь сразу, пока не испортилась. Ведь портилась она скоро. Бывало принесешь домой пару таких, открываешь сумку, а запах такой, точно там птица какая сдохла.
— Ишет, там, где ты жила, на все селение было всего четыре галлерийца. Ты…
— Диковинка? — Даже не понимаю, порадоваться или оскорбиться.
— Именно. А еще ты жила в окружении сводных сестер, которые разительно от тебя отличались. Ведь они — энис. Как твоя мать. Как ее новый сожитель.
— Эй, Гарольд! — Тянусь и дергаю его за бороду, чтобы хоть как-то заткнуть. — Я все это знаю. Если вдруг ты хочешь узнать, как мне жилось, отвечу: нормально. Я не любила мать, как не любила и этих маленьких уродцев, которые звали меня «сестренка Ишет». Зато они…
Любили.
Лиат ловит мою ухмылку и качает головой. Видимо, не того он ожидал от моей жизни. Не приветливое семейство и сбежавшую неблагодарную мразь. Но, огорчу тебя, Гарольд, все именно так.
— Особенно — новый сожитель матери.
Его теплые пальцы гладят меня. Не могу поверить: Гарольду меня… жалко?
— Он притеснял тебя? — Ладонь замирает на моей шее.
— Притеснял? А похоже, что меня можно притеснять?
Даже забавно. Только вот сердце начинает учащенно биться, и Лиат наверняка чувствует это подушечками своих пальцев.
— Ты же сам сказал: я — диковинка. Он любовался мной. Только этого потом оказалось мало, ага.
На лице отражается то ли гнев, то ли сочувствие. Брови сдвинуты, губы кривятся. Не отвечая, Гарольд берет прядь моих волос и, видимо, пытается связать в узел.
— Хах! — Хлопаю его по щеке. — Не знаешь, что сказать? И не надо. Лучше вернемся к нашему вопросу.
И радует, что ему хватает мозгов. Лиат не лезет утешать, просто теребит пальцами ленту на моей рубашке. Понять-то несложно: прошло все, давно прошло. Это как мертвых тормошить. Конечно, этим мы, кажется, и занимаемся. Забавно, правда? Только от тех, с кем мы имели дело, был хоть какой-то толк. А на моих «мертвых» и денег не заработаешь.
Да, мамкин новый сожитель разок залез мне под платье. С кем не бывает? Подумаешь. Да, я изрезала его лицо ножом, чему родительница явно не была рада. Да, сбежала, махнув рукой и пожелав напоследок, чтобы дерьмо свалилось на головы им обоим. Большой кусок конского навоза. Но я ни о чем не жалею. Иначе, не случись все это, жила бы сейчас с ними, воду бы в ведре носила. Глядишь, мужа бы мне нашли. Какого-нибудь косого. Или одноногого. А оно мне надо?
— Что дальше? Знаешь, что такое «Врага Ун»?
— Выдумка для детишек?
Смотрю, как он накручивает ленту на палец, тянет на себя. И на что рассчитывает? Расшнурует рубашку, а под ней — еще одна. Ночи-то холодные. Думаю, предупредить, может, что на мне и вторая пара штанов имеется?
— Можешь считать и так.
Скажите, вы-то верите во Врата Ун? Лично я — нет.
Ведь говорят, отыскавший их сможет обратиться к самому Создателю, к богу всех богов, тому, кто знает и видит всё, кто и есть — Ру’аш. Согласитесь, это поинтереснее, чем обнаружить валяющийся на дороге тэнги.
Окажись история о Вратах хоть наполовину правдой, кто-то уже давно нашел бы к ним путь. А потом… началась бы резня.
Хах, наивные. Думаете, такая вещь способна объединить? Нет. Легендой хочет обладать каждый, и чем могущественнее то, о чем в ней говорится, тем больше сил будет брошено, чтобы заполучить это. Или, по крайней мере, не отдать так просто.
— И зачем они тебе?
Я даже не делаю вид, что считаю собеседника нормальным. Те, ктсгищет Врата, давно с разумом простились.
— Как думаешь, что для меня главное в жизни?
— Совать нос не в свои дела.
— Почти. — Гарольд усмехается и водит лентой по моей щеке. — Знания.
А ведь я, можно сказать, угадала.
— Врата Ун позволят мне поговорить с Древним. — Слова летят в пустоту. Гарольд запрокидывает голову, прикрывает глаза. — Но для начала мне нужны деньги. Много денег.
— Эй! — Тянусь, чтобы снова хлопнуть его по щеке, но что-то останавливает. — А если ты никогда их не найдешь?
Такой исход был бы самым вероятным. Никто не знает, где расположены Врата Ун: то говорят, что во льдах таятся, то наперебой советуют в море искать, а то и вовсе — в небе. Проси, мол, совета у Эйнри, она скажет. Да только занята Светлая Дева. Не до смертных ей. Все шьет и шьет.
— Я готов и к этому. — То ли кажется, то ли Гарольд правда улыбается мне. Кончик ленты щекочет нос. — Тогда меня ждет интересное путешествие. Последнее. Я уже стар…
На сей раз ничто не удерживает меня, и ладонь с хлопком опускается на эту наглую рожу. И впилась бы когтями, да, думаю, хватит с него.
Больше всего ненавижу это «Я стар». Уж сколько раз слышу — все тошно. Точно человек сострадания сыскать пытается или помощи какой. Притом говорят подобное лишь те, кому еще есть, чем удивить хранителей. Прочие просто жалуются: на спину, глаза, жену; на то, что на улице дождь, на то, что дождя нет. А еще — на соседа, который явно ворует кур, потому что уж больно вид у него подозрительный.
— Может, заткнешься уже? — тихо прошу я.
И в этот момент Гарольд наклоняется. Я не понимаю, зачем, но когда его лицо оказывается слишком близко, откатываюсь в сторону. И мне наплевать, что верхняя рубашка расшнурована, что лентой он повязывает свои волосы. Заберу еще, ага. Но позже. Когда Лиат перестанет хотя бы выглядеть так самодовольно. Ежели он хотел заставить меня уйти, у него вышло. Низкий поклон. И искреннее пожелание, чтобы на голову этому суру свалилось что-то с дерева. Да потяжелее.
Встаю, отряхиваюсь, гордо сбрасываю рубашку с плеч и кидаю ее в успевшего задремать Дио. Тот, почуяв знакомый запах, жмурится, кажется, даже урчит и крепко обнимает мою одежду. Наверно, будь на ее месте я, кости давно захрустели бы. Но приближаться к пещерному я не намерена. Как и возвращаться к Гарольду. Выбор не особо велик: или дремать под одним из деревьев, или прибиться к Зенки. Тот уже отправил свою рыжую надоеду спать и теперь продолжает помешивать варево в котле. Оно отменно пахнет. Хотя и смотрится как отходы.
— Эй, малыш. — Опускаюсь рядом и растираю замерзшие руки. — Малыш Зенки.
Мне добродушно улыбаются. Точно на самом деле рады меня видеть.
Большой деревянной ложкой Зенки зачерпывает то, что готовит, и протягивает мне. Я вижу кусок какого-то красного овоща и пучок мельруш. Эту траву, впрочем, довольно легко узнать и по запаху, а еще она славно подходит для любых блюд — будь то рыба или мясо. Даже если Зенки приготовил свое варево из дерьма, это уже можно есть, раз там плавает мельруш.
Вдохнув приятный аромат, я пробую. И в очередной раз удивляюсь: повезло же нам. Зенки ненавязчив, тих и прекрасно готовит. Но вместо того чтобы высказать все это вслух, я лишь одобрительно киваю.
— Я прикупил лепешек к похлебке.
За такое можно и по спине похлопать. Молодец, Зенки. Хозяюшка. Только не за этим я к нему пришла.
— Слушай, вопрос к тебе есть, ага.
Сажусь на корточки и подбрасываю немного веток в огонь. Совсем недавно их собрала Сатори. Сучков и палочек как раз хватит на время разговора. Или, как только костер погаснет, я просто усну. Даже если Зенки к тому моменту не закончит отвечать.
Рядом с ним тепло. А еще тут очень вкусно пахнет. Странное ощущение, будто бы я… дома. Вернее, в месте, которое люди обычно зовут домом: там, где уютно, спокойно и всегда есть, что пожрать.
— Скажи честно: кто твой хранитель?
Он долго молчит. Сначала — помешивает еду, озирается вокруг: не прервет ли кто беседу, не подслушает ли? Затем — замечает, что моя нижняя рубашка без рукавов, а ткань настолько тонкая, что, спроси кто, не холодно ли мне, не услышал бы ничего хорошего. Зенки снимает свою накидку и кутает меня в нее. Поначалу мне даже хочется послать его очень далеко: в Пак’аш или дальше. Ведь мы чужие друг другу. И уж он-то мне точно ничего не должен. А, посмотрите-ка, заботится. Еще бы не краснел так.
— Да нет у меня хранителя как такового.
И понятно, чего оглядывался. Услышь такое Сатори, наверняка рухнула бы в обморок. А Гарольд не понял бы. Хранитель есть у каждого. Иначе…
— Я просто не верю, — продолжает Зенки и садится рядом.
Иначе казнят.
Так поступают со всеми, кто не поклоняется духам. Они не молятся статуям в церквях, не таскают подношения. Да если народ в городах и деревнях послушать, то именно они, неверующие-то, и есть источник всех бед.
— Дурная башка. — Смеюсь и треплю его по волосам. И, чтоб не замерз да не заболел, пускаю под накидку, к себе. — Чего это ты не веришь?
— Да глупости все это. — И он улыбается. Так по-доброму. Точно говорит, что в похлебку что-то бросить забыл.
— И как ты к этому пришел?
Не понимаю, и чего меня это все волнует? Нашла бы себе местечко поудобнее, траву помягче, забрала бы у Гарольда его плащ и уснула. Так нет же! Сижу в обнимку с Зенки. Почти ощущаю, каковы на вкус его волосы. И все равно никуда не ухожу.
— Наверное, стоит начать с того, что с рождения моим хранителем был Джавал…
— Огонек?
Я даже перестаю удивляться. Ведь меня сопровождает Атум — тот, кто мог хотя бы остановить направленные против меня потоки. А его — карманная свечка, пригодная лишь для того, чтобы не упасть, спускаясь в подвал.
— Дерьмовый хранитель — не повод не верить, — как-то даже сочувственно произношу я и вновь отплевываюсь от волос Зенки.
— Не в этом дело. Я бы, может, так и прожил всю жизнь. Но однажды заболела мама…
— Погано. — Понимаю, что не слишком сильна в утешениях, но тут же добавляю: — Это имеет какое-нибудь отношение к нашему разговору?
— Да.
Он не обижается. Даже не смотрит на меня глазами брошенного щеночка.
— Мы жили в небольшой деревеньке. Местный лекарь не смог сказать ничего. Просто предложил пить какой-то отвар, от которого маме стало только хуже. Я злился. На него — за то, что не смог помочь. И на себя… наверное, за то же самое.
Хватаю веточку, тычу ему в ногу и только после этого кидаю в костер. Если сейчас Зенки скиснет, я уйду. И вовсе не потому, что я — бесчувственная мразь. Хотя кого я обманываю? Эти два слова мать даже использовала в качестве ласкового прозвища. А когда у нее совсем не хватало времени, просто сокращала до одного.
— Тогда мне захотелось хотя бы попробовать. Знаешь, говорят, что, когда рождаешься под знаком того или иного хранителя, чувствуешь его. Понимаешь, что нужно делать. Со мной такого не было.
Со мной — тоже. Некоторые появляются на свет и уже имеют покровителя, некоторые — идут к этому всю жизнь. Меня же просто подобрали в таверне и выжгли знаки на локтевых сгибах. И, если честно, выбора-то особо и не было.
— Я чертил на полу символы, пытался поймать и перенаправить хоть один поток.
— Дай угадаю: у тебя не вышло?
— Вышло. — Зенки вздыхает и ерошит пальцами волосы. — Через день маме стало легче. Через два она нарекла меня чудовищем и попросила держать от нее подальше. На третий ее не стало.
— И сколько потоков ты подчинил?
Становится даже как-то не по себе. Чудовище. Хотя в глазах многих наверняка так и есть. И, если узнает тот же Гарольд, наверняка не отпустит Зенки просто так. Нас всех растят с мыслью о том, что против своих, даже поздно обретенных хранителей идти нельзя. Что пытающийся подчинить иные потоки опасен. Что он гневит духов и приносит беды. Таких казнят. Почти во всех тоу — публично. Чтобы никто больше не пытался заниматься подобным.
— Тогда — два. Вернее, один, и еще один — не до конца. Я умею возвращать в землю усопших. — Зенки улыбается, видимо, вспомнив произошедшее в Сагваре. — Если ничто не помешает, конечно. И учусь поддерживать в теле жизнь. Понимаешь, — он чертит на земле какие-то непонятные линии, — все придумали люди. Все это. Хранителей, знаки, их свойства. И, скорее всего, изначально была символика. Только потом у нее появились «лики».
— Давай по порядку. — Я дую на кончик его уха и опускаю голову на плечо.
— Смотри: сперва человек подчинил поток. Поток даровал ему, скажем, огонь. Человек подумал, что просто так это произойти не могло, и дал потоку имя. — Он указывает на образовавшийся знак. — На самом деле люди, которых оставили хранители, просто не умеют использовать свои умения.
— И таких много. — Я задумчиво смотрю на Клубок.
Даже радуюсь тому, что мне не успели промыть мозги, что, в сущности, мне наплевать — верит человек или нет. Иногда это даже помогает здраво оценить ситуацию. Ну, когда тебе все равно. Не хочется принимать чью-то сторону, доказывать что-то, размахивая руками.
— Можно научиться всему, Ишет. Но на это нужно время. Много времени.
— Знаю. И… эй, Зенки! — Хлопаю по плечу и жду, когда он повернется. — Просто прими это как благодарность за честность: я примкнула к культу Атума, потому что мне хотелось пожрать. И чтобы всякие ублюдки не пытались залезть мне под юбку. Пока ты милая, маленькая и тупая, большие дяди в странных одеждах ну очень желают помочь и направить. А делать вид, что у тебя в голове ничего нет, — едва ли не основной навык, которым должен обладать бродячий музыкант. С таких и спроса меньше. — Высовываю кончик языка и вскидываю брови. — Улыбнись.
И мне улыбаются. А затем совершенно внезапно целуют и тут же отстраняются. Зенки боится, что я ударю. Возможно, нужно поступить именно так.
— Не делай так больше. — Вместо этого я вытираю рот ладонью и морщусь. — Хорошо?
Он понимает и пожимает плечами. А в глаза-то темных тоска, такая тянущая, неприятная, что по коже мурашки бегать начинают. Отвернуться хочется, да не могу. Так и смотрю, тупо хлопая ресницами. И обнажая клыки в подобии усмешки.
Бояться меня нужно, малыш Зенки. Бояться. А не целовать.
И сейчас мне бы встать, забрать его накидку и уйти. Но я почему-то остаюсь на месте, тянусь сама. И прикусываю его нижнюю губу. Наверно, это выглядит так, словно я пытаюсь съесть Зенки. И ощущается похоже. Поначалу он даже вздрагивает и, положив ладонь мне на талию, сжимает пальцы. Но спустя мгновенье расслабляется и прикрывает глаза.
А чего он ожидал от человека, который до этого самого дня разве что мать в щеку целовал? Я, конечно, стараюсь. А это, поверьте, довольно сложная задача для того, кто привык заботиться лишь о том, чтобы ему самому было хорошо.
— Да, знаю, было ужасно. — Выдыхаю и пытаюсь отпихнуть его от себя.
Зенки краснеет. Это особенно отчетливо видно здесь, где лижет ветки озорное рыжее пламя.
— Не сказал бы.
Он появляется в самый неожиданный момент.
Хотя, стоп, погодите-ка. Хах, совсем забыла о том, что Его вы еще не знаете. Начну с начала.
Первое, что я вижу — длинные черные патлы, обладатель которых явно не знает, что такое гребень и что волосы в принципе можно заплетать. Дальше — рука, бледная, тонкая, с узловатыми пальцами. Эти пальцы даже я могу переломать без труда. Если только захочу.
Как любой уважающий себя немного испуганный человек, я вскакиваю, хватаюсь за запястье и резко дергаю вниз. У меня нет времени разбираться, кто же решил так внезапно почтить нас визитом. Когда мальчишка (а, судя по голосу, это именно мальчишка) с грохотом падает на землю, бью носом сапога. Не глядя. Несколько раз. Незнакомец не сопротивляется. Не ожидал, видимо, столь теплого приема.
— Ты тварь сумасшедшая, — выкрикивает он и, зарываясь пальцами под волосы, хватается за лицо.
— Хороший удар, красотка. — Дио берет меня за плечи. Здоровяк, не желающий, чтобы кто-то незнакомый нарушал его покой и покой женщины, которая чешет его за ухом, решил вмешаться.
— А наш гость, как видишь, недоволен. — Указываю на того, кто валяется у меня в ногах. Небритый подбородок Дио упирается в мою макушку, но я стараюсь не обращать на это внимания. — Может, продемонстрировать еще раз?
Судя по фырканю, от которого несколько прядей падает мне на лицо, Торре согласен.
— Он назвал меня сумасшедшей тварью, — добавляю, и в этот момент пальцы на моих плечах сжимаются крепче. — Это очень плохие слова, Дио.
Даже и не знаю, зачем подначиваю. Наверное, потому что это весело. Торре считает своим долгом защищать меня, ведь именно я приношу ему еду, укладываю спать и пою песни, а также рассказываю небылицы, которые придумываю на ходу. Истории о несуществующих странах, о мертвецах, о затонувших кораблях и чудовищах.
Меня отодвигают в сторону. Просто убирают, точно выбывший из игры камень с расчерченного поля. Торре разберется сам. Мне остается просто стоять и с самым невинным видом наблюдать за происходящим. Но, когда я уже принимаю нужную позу и пытаюсь изобразить удивление, вмешивается Сатори:
— Не трогайте его!
Рыжей девочке не спится. Рыжая девочка, видимо, думает, что бессмертна. Она бросается к незнакомцу и закрывает его своим телом. Дурочка в зеленом платье. Она считает, что остановит Дио? Да здоровяк просто сомнет ее вместе с нашим ночным гостем, переломает ее маленькие пальчики, ага. Но Торре медлит. Явно не понимает, что нужно делать: отбросить Сатори или, раскинув руки, упасть сверху.
— Может, для начала попробуем узнать, кто перед нами? — предлагает Зенки.
Его голос теряется в шуме листьев и завываниях незнакомца.
— Если бы я говорила с каждым, кто называет меня нехорошими словами… — начинаю я, но меня обрывает Гарольд:
— Вынужден согласиться с Зенки.
По моему выражения лица несложно догадаться, куда я мысленно посылаю его. Далеко. К Вратам Ун.
Все это время Лиат сидел, уткнувшись в книгу; даже сейчас весьма неохотно отрывается от нее, чтобы понять, в чем дело. Гарольд не слишком заинтересован происходящим, но, раз уж мы (а точнее этот, в черной накидке со множеством ремней) помешали читать, он обязан вмешаться. Выслушать, разобраться, кто прав. И уйти. Лучше всего — молча.
Задумываюсь порой: и что вообще он забыл рядом с нами? Лиат умный. Слишком, ага. Да только знания его довольно бесполезны, как и он сам. Зато, общаясь с ним, я узнала, как сводить бородавки, с чем лучше не смешивать тулиан — крепкий напиток, который любят гнать деревенские, — и в каком порядке обычно ставятся фигуры хранителей в церквях. И ни один из этих, мать его душу, фактов не поможет мне в будущем. Никому не поможет!
— Дио, убери Сатори отсюда, — просит Гарольд.
Но, пока я не повторяю эти слова, здоровяк не двигается с места.
— Вставай, саруж. — Я легонько пихаю лежачего в бок.
Не спешите затыкать уши. Будто не слышали, как на базарах бранятся? По-нашему, по-галлерийски, это значит «проходимец». Есть у этого слова и иное значение. Так зовут тех, кто за деньги любовь свою предлагает. И стоят саружи, какого бы пола ни были, довольно дешево.
Мальчишка вновь трет лицо, а затем отвечает на языке моего народа. Он говорит без акцента, и его речь становится куда более богатой. Слышали бы вы это! Да даже я с десяток Половин назад так не выражалась. А уж я-то не стеснялась говорить окружающим все, что о них думала.
— Успокоился? — спрашиваю на наречии, к которому привычны мои спутники.
— Ты…
— Красотка, — Дио встревает в разговор тогда, когда незнакомец собирается повторить то, что сказал ранее, — я могу выбить ему зубы.
Накрываю ладонь пещерного своей, качаю головой: пока что не надо. Вот когда уйдет Гарольд, можно будет на этом несчастном мальчишке хоть удары отрабатывать. Я не буду против, даже если Торре съест его. Только пусть делает это подальше от меня.
Однако голос Дио заставляет незнакомца притихнуть.
— Как тебя зовут? — Сажусь рядом и упираюсь ладонями в колени.
— Антахар. Самриэль Антахар. — Он все еще валяется на боку.
— Либо ты врешь, либо кто-то явно тебе польстил. — Оборачиваюсь и усмехаюсь: — Переводится как «Зверь, бесшумно крадущийся в ночи».
Подобной особенностью — давать «говорящие» имена — могут похвастаться далеко не все народы, согласитесь. Такого нет у энис, нет у валрисов. А вот кириан и галлерийцы считают, что нужное сочетание слов может принести ребенку счастье в будущем. Не знаю, так ли это. Я побывала и Ину-ата Ишет, «Ушком, Острым Как Лист», и Ишет Ви, «Ушком, Преждевременно Скончавшимся» — ведь для матери, которая и записала это в Книгу, я и правда умерла. Разницы нет. Радует лишь то, что, в отличие от Зенки, у меня хотя бы есть имя.
— И чего это ты тут забыл, Антахар?
Убираю волосы и вижу темно-синий глаз. Он похож на большой драгоценный камень, точно ненастоящий. Второй же — тот, что справа, — выцветший, почти белый, наполовину прикрыт веком. Диву даюсь: и как не потерял его совсем. Ведь часть лица, которую Антахар тут же пытается спрятать, покрывают отвратительные ожоги. Так что мой сапог — не самое страшное, что повидал за всю жизнь Самриэль.
— Хотел погреться у огня. — Он вытирает кровь. Нос, кажется, не сломан.
— И давно ты тут… греться хочешь? — Скрещиваю руки на груди, смотрю строго, точно матушка недовольная.
Все еще помню, о чем не так давно с Зенки общались. Я — человек гнилой, последний, кому захочется доверить свой секрет. Почему? Наверно, потому что хранить не умею, говорю много, а уж сколько можно заработать, выбалтывая чужие тайны! Да только обычно мне рассказывают, кто с кем спит, кто на руку не чист. За такое не вздергивают на виселице, не прибивают ладони к помосту.
— С того самого момента, как вы двое начали…
Антахар складывает губы, затем растягивает их в улыбке, и я ловлю себя на желании в очередной раз заехать ему сапогом по лицу, услышать, как ломается его поганый нос. Но вместо этого облегченно выдыхаю: он не слышал ничего лишнего. Стоит признать: Самриэль действительно бесшумен. Ведь смог же подкрасться, смог затаиться. Предпочитаю думать, что ему просто повезло. И что он не врет, пристально глядя на меня единственным зрячим глазом.
— Что-что они делали? — Гарольд насмешливо фыркает в кулак.
— Заткнись! — Указываю на него пальцем, а затем поворачиваюсь к Сатори. — И ты тоже!
А она только глазами круглыми хлопает. Не понимает, почему и на сей раз ей от меня достается. Да просто так.
— Она же молчала! — вступается Дио. Не сразу он понимает, в чем дело, а поняв, хохочет, широко раскрывает свой усыпанный острыми зубами рот.
— Все, шуток достаточно. Что нам с ним-то делать? — Возвращаюсь к нашему гостю. Антахар находит в себе силы сесть и теперь молча ждет, когда мы определимся.
— Может, позволим ему остаться? — предлагает Сатори и теребит длинную рыжую прядь. — Всего на одну ночь. Ишет, пожалуйста! Ему же…
Больно.
Улыбаюсь и киваю. Но вряд ли я хоть чем-то помогу. Среди нас вообще нет никого, способного залечить раны. Трое из нас могут убить абсолютно разными способами, один — воскресить. И еще один — постоять в стороне и понаблюдать.
— Я бы дала ему теплую накидку, — неожиданно мягко, без страха в голосе продолжает Сатори. — А Зенки, — она тянет к нему ладонь, — поделится похлебкой.
— Но не лепешками! — Поднимаюсь и отряхиваю колени. — А еще, рыжая, я забираю себе твою. Как плату за то, что именно ты решила оставить это домашнее животное.
«Домашнее животное» все еще молчит. Понимает, что, стоит разок высказаться, и его отправят в лес. Искать другой костер, другую еду. И других людей, которые доделают то, что не доделала я.
— Тогда поступим так: Сатори и Дио отправляются за хворостом, я присмотрю за Антахаром, Зенки — за едой, Гарольд… — выдыхаю и разворачиваюсь на пятках, — попытайся просто не злить меня.
Ухожу. Подбираю с земли тимбас, рубашку и, кутаясь в нее, сажусь под огромным раскидистым деревом. Устраиваюсь на одном из корней, прижимаюсь затылком к стволу.
Я не буду следить за ним. Даже если в ночи он решит кого-то ограбить. Уж очень сомневаюсь, что Антахар просто желает погреться, ага.
Самриэль необычен. Не только тем, что, как и я, он галлериец. Не только обожженным лицом. На самом деле он не выглядит как мелкий воришка, скорее — как тот, кого стоит от этого самого воришки защищать. У Антахара благородное лицо. Даже, мать его душу, окровавленное, помятое — все равно благородное. А на шее-то побрякушка блестит, явно не из дешевых. Ее бы снять да припрятать, но Самриэль то ли не хочет, то ли не может. На поясе — короткий клинок висит. Ремнями к ноге примотан. Видать, хочет мальчик выглядеть, точно герой из книги. Из не самой удачной книги. Он одет богато. Да его тряпки стоят больше, чем все, что таскаем с собой мы! Удивляюсь: и чего ему дома-то не сидится? Только вот мне ли осуждать. Сама сбежала.
Закрываю глаза. Пытаюсь расслабиться. Но не заснуть мне под голоса.
Вот девочка рыжая дергает Зенки, интересуется чем-то. Она к нему явно небезразлична. Неудивительно: наш кириан единственный, кто не желает избавиться от маленькой обузы и всячески помогает ей. Рядом с ним Сатори оживает. Щебечет, бегает, смеется. А Зенки и радуется, точно дурак влюбленный.
Вот Дио, видимо, отправившийся в лес один, возвращается и бросает на землю найденные ветви. И что-то, судя по звуку, с которым предмет падает, тяжелое. Зная нашего здоровяка, он вполне мог выкорчевать пень.
Вот Антахар спрашивает у Лиата, что со мной не так, и получает в ответ короткое: «Все». Как узнала, что речь идет обо мне? Так кого еще он может назвать ненормальной?
— Ты ее не трогай, — предупреждает Гарольд.
Явно желает добавить: «И меня», но вместо этого слышу, как шелестят страницы книги. То, что он не в настроении говорить, Лиат решает просто продемонстрировать.
— Пещерного не боитесь? — не унимается Самриэль.
— Мы — нет, — ему отвечают нехотя. Давая понять, что следует все-таки быть осторожнее с Дио.
Антахар болтлив. Даже слишком. Поняв, что Гарольд полностью погрузился в чтение, он направляется к костру, где его тепло приветствует наша рыжая девочка. Она не умеет ничего. Ничего. Она просто милая. И это Самриэлю почему-то нравится. Он щедр на комплименты, особенно — когда Сатори осторожно вытирает рукавом кровь с его щеки. Это я вижу, приоткрыв один глаз.
Рыжую девочку не пугают ожоги. По крайней мере, она молчит. Молчит и тогда, когда Антахар берёт ее за запястье и поднимает ладонь выше — к виску. Ему нравится забота. Это заметно по наглой улыбке.
Не слишком ли быстро ты пришел в себя после удара сапогом по лицу, малыш?
Собравшихся у котелка, варево в котором помешивает Зенки, ни капли не смущает то, что Самриэль уже вовсю смеется и болтает с ними, как со старыми друзьями. Разве что иногда, будто намеренно, напоминает о том, что нос болит. И ребра, которые я задела, тоже.
— Отделала тебя красотка. — Дио хватает его за плечо и встряхивает. — И не удивительно. Смотри-ка, какой тощий.
— Не всегда решает сила.
Но стоит прозвучать этим словам, как Торре толкает Антахара в сторону. Проехавшись по земле, тот заваливается на бок. Самриэль вынужден признать свое поражение. А как тут не признаешь, когда здоровяк стоит над тобой, угрожая вот-вот наступить на лицо? Это-то помощнее моих ударов будет.
— Косточка, — фыркает Дио и возвращается к огню.
Что же делаю я? Я пялюсь на небо. На наполовину расплетенный Клубок. И думаю.
Ненавижу такие моменты. Почему? Вы издеваетесь? Задайте себе вопрос: какие мысли чаще всего лезут в голову, когда не получается уснуть? Бесполезные, лишние, а самое главное — навязчивые.
Может, стоило все-таки спросить у Гарольда о моём отце?
И почему так раздражает одним своим присутствием Антахар?
Как поживает сестренка? Младшая, знаете, не так дурна была. По крайней мере, она одна хваталась за плащ, когда я уйти решилась, не желая отпускать.
Помнит ли меня Дарнскель, тоу’рун Лиррийский?
И этих вопросов все больше. Они не волнуют, но мешают. Точно назойливые насекомые, жужжащие над ухом. Точно… мои спутники, болтающие неподалеку.
Не понимаю, что хуже: пустые разговоры или мысли о том, что стоило бы взять мелкую с собой. А что? Она бы понравилась Дио. Жаль, я уже начинаю ее забывать. Зато помню глаза — большие, ярко-голубые. Слепнущие.
— Ишет!
Оказывается, если рыжей девочке уделять внимание, не указывать, где ее место, она становится чуть смелее. Настолько, что не боится окликнуть меня по имени, заметив, как я ворочаюсь, и жестом позвать к костру. Сатори улыбается так, будто думает, что я не смогу ее ударить.
— Красотка!
Прежде чем я успеваю ответить, куда стоит засунуть подобные предложения, вежливость и желание наладить контакт, ко мне подходит Дио и, отряхнув ладони, хватает под мышки. Он закидывает меня на плечо и, будучи в хорошем настроении, хлопает по заднице. Я вздрагиваю и бью кулаком между лопаток. Но едва ли мой удар почувствовали.
— Холодная вся. Как труп. — Он трет мою ногу.
— Давай ты заигрывания свои для кого другого оставишь.
А ведь пещерные-то их едят. Мертвых. Не сомневаюсь даже, что, говоря, Торре облизывается. Снова бью его между лопаток, на сей раз — чуть сильнее. Но он лишь усмехается.
Есть один большой недостаток в путешествиях с кем-либо: приходится подстраиваться. Всем. Будь моя воля, сняла бы комнату: жесткая кровать всяко лучше ночевки под открытым небом. Или отправилась бы в путь сейчас, не растрачивая время. Но вместо этого я сажусь между Зенки и Дио и протягиваю ладони к огню. На взгляд Торре, в котором читается: «Почеши, а?», качаю головой: и не собираюсь. Я хочу согреться, выпить и направиться спать. Его хорошее настроение не распространяется на меня. Скорее, наоборот — раздражает еще больше.
— Хочешь? — Услужливый Зенки протягивает мне лепешку.
Отламываю кусок, бросаю в воздух. Запрокинув голову, Дио ловит его ртом. С щелчком смыкаются челюсти, заставляя вздрогнуть рыжую девочку. Боится, видать, что когда-нибудь они вот так же сойдутся на ее запястье. И мы с Торре улыбаемся. Одновременно.
— И чем же вы занимаетесь? — Антахар, с интересом наблюдавший за происходящим, прерывает затянувшуюся паузу.
— Не поверишь… — начинаю, но прерывает рыжая девочка:
— Мы — герои.
Ей нравится внимание незнакомца. Нравится, как он смотрит на нее, как протягивает руку, касается спутанных прядей. Такой жест каждый из нас считает неслыханной пошлостью: всё-таки девочка младше каждого из нас. Хотя, казалось бы, совсем недавно Торре сорвал с Сатори платье. Но даже он — усмехаюсь своим мыслям — не трогал ее волосы.
— Наемники? — переспрашивает Самриэль. Ответом ему служат почти одновременные кивки моих спутников. — Так мы с вами одним делом занимаемся.
Круглой монеткой, которая висит у него на поясе, едва ли кого удивишь. Такая у каждого есть, отличительный знак. Как клеймо на моем локтевом сгибе, как узоры на теле Сатори. Но Антахар все равно с гордостью демонстрирует, так, словно она отражает все деяния его. Рыжую девочку это приводит в восторг, а вот остальные понимают, что Самриэль просто не смог найти себе иной способ заработка. И, судя по тому, что он сейчас сидит вместе с нами и надеется согреться и покушать, дела идут не очень.
— И куда направляетесь? — Он окидывает взором всю нашу компанию, оборачивается даже на сидящего поодаль Лиата.
— Сперва — в столицу. Гарольду там что-то понадобилось. Да и, говорит, интересно там. — Услышав, как я произношу его имя, саахит поднимает голову и хмурится. — А там — на запад. Слушок прошел, что тамошние ворота нечисть каменная облюбовала, путникам прохода не дает.
— Думаете, справитесь? — Антахар удивляется почти искренне.
— Чего нет-то? Один наш Дио чего стоит. — Касаюсь когтями кожи за ухом Торре. — Но интересно все-таки: и куда только стража смотрит, а?
— Если бы стража занималась еще и подобными делами, мы бы остались без работы. — Меня хлопают ладонью по плечу. Поднимаю голову, вижу знакомую бороду и не менее знакомую книгу под мышкой. — К тому же у них наверняка есть занятия поважнее.
— Поважнее, чем… следить за безопасностью одной из дорог, ведущих в тоу? — Хватаю его за рубаху и резко тяну вниз, но в следующее же мгновенье выпускаю, пожалев о своем решении: тяжелый том лишь чудом не задевает мою макушку.
— Да и зачем рисковать своей шкурой, когда есть с десяток-другой людей, готовых взяться за это дело, чтобы хоть немного заработать? — Он все равно легонько бьет меня книгой. Точно наказать пытается. Сказать: «Думай головой, а не задницей, девочка». — Таких как мы.
Всем понятно: не героев. «Идиотов». Как еще можно назвать тех, кто по своей воле идет на смерть за пару жалких су? Стража получает больше. Но кого из нас туда примут? Ужели меня, сбежавшую из дома и примкнувшую к культу по той лишь причине, что очень хотелось кушать? Или Зенки, ценившего знания и правду поболее собственной жизни? Или Сатори? Нет-нет, в их рядах мы не нужны. Мы вообще мало где нужны. Потому-то и выживаем как можем, принимаясь за самую грязную работу. Охотники за головами? Название одно. Конечно, благородно тварь какую убить да башку ее в мешке притащить. Только не всегда получается. Порою и конюшни вычистить нужно, и таверну после драки восстановить — тут уж кто на что способен.
Потому-то мне куда легче, чем остальным. На мои небылицы всегда ценитель найдется. Да и любителей посмотреть, как девочка в полупрозрачном платье на столах пляшет, ох как много. Если сейчас я встану и уйду, то ничего не потеряю. А они…
— В столице-то делать нечего! — слышу громкие речи Антахара. — Только грязь сапогами собирать. Я же оттуда родом. Наскучило, вот и сбежал…
…Я не сомневаюсь в Гарольде. Да и Дио наверняка найдет себе другую «красотку». Но Зенки и Сатори смогут выжить, лишь если будут держаться вместе и прибьются к какому-нибудь взрослому сопровождающему. Не верится даже, что Зенки старше меня.
— Я бы с вами пошел, но возвращаться не хочется.
А побрякушка Самриэля на ошейник походит. И буквы на ней выбиты какие-то, да только не могу разобрать. Видно, все-таки снять не может, потому закрыть пытается. Вдруг он от хозяев сбежал? И клинок с собой прихватил со странным узором на навершии? Дикость какая! И где это видано, чтобы галлерийцев заковывали? Неужто в столице дела так скверно идут? Не удивительно, что Антахар обратно не хочет. Я, например, тоже не горю желанием домой возвращаться.
— Нет, — отвечаю, отрывая взгляд от блестящего украшения. — Погреешься — и хватит с тебя. Единственное условие, при котором я бы взяла тебя с нами: если ты заплатишь. Заплатишь много.
Поначалу воцарившуюся тишину нарушает лишь потрескивание веток в костре, а затем — громкий смех Дио. Торре добродушно хлопает Самриэля по спине, отчего тот, резко выдохнув, сгибается.
Мы, может, и разные. Может, и рады бы оказаться друг от друга подальше. Да только, как ни странно признавать, мы успели привыкнуть. Люди, знаете, склонны привыкать к тому, что окружает их постоянно. Насколько бы дурным оно ни было. Так моя матушка, например, последние пару Половин, которые я жила в ее доме, будила меня, рывком стаскивая одеяло. И, стоило оказаться одной, как привычка сразу напомнила о себе. Я просыпалась рано и крепко держалась за то, чем была накрыта. Даже за пыльный дырявый плащ.
— Не будь такой злой. — Антахар находит лепешку, которую Зенки предлагал мне не так давно, и отламывает кусок. — Мы бы могли поладить.
— Не мечтай. — Указываю на него пальцем. — Всего одна ночь.
Да кто же знал в тот момент, что эта самая ночь окажется настолько долгой. И что всему виною станет этот остроухий надоеда с дорогим украшением на шее.
— Дио, я пристроюсь у тебя под боком. И, если он приблизится, — вжимаю ноготь в обезображенную ожогами щеку Антахара, — сломай ему лицо.
Это не просьба. Это приказ, и на него Торре отвечает кивком. Между мной и Самриэлем вырастает огромная серая и на редкость агрессивная преграда, с которой лучше не спорить. И не пытаться заговорить. Лучше всего — просто держаться подальше.
Да только засыпаю я куда раньше, чем догорает огонь. Раньше, чем все успевают разойтись.
Прижимаюсь щекой к груди Дио, закрываю глаза и ощущаю, как на плечи ложится что-то мягкое и теплое. Кто-то заботливо кутает меня и — возможно, кажется — целует в лоб.
А затем я вижу сны. Красочные, точно настоящие. И там — где-то в глубине этого бреда, рожденного моей головой — я, наверно, даже счастлива.
— Миру! — Я хлопаю по коленям, и мой жест тут же повторяют. — А, Миру!
Маленькая девочка не остроуха, а еще у нее очень смешные кудряшки — короткие, темные. Они напоминают шерсть какого-то зверя. Они топорщатся в разные стороны; даже если попытаться платком скрыть, все равно выбиваются.
Маленькая девочка хлопает глазищами. И даже не верится, что они — такие огромные — почти и не видят ничего. Но Миру не грустит. Улыбается, демонстрируянедавно выпавший зуб, — тот гордо висит на нитке у нее на запястье.
— Да, сестренка Ишет? — Ко мне тянутся маленькие ладошки, накрывают мои руки и начинают ощупывать. Миру видит мир пальцами. Она говорит, это интересно.
— А что у нас синее, Миру?
— Водичка! — отвечает и задумывается. — Мамины глаза! — Их цвет я сама определяю как «мерзкий», но при ней говорить такого не стану. — И ягоды с куста за соседним забором!
Вот уж что она помнит, так это ягоды. Только я-то пальцами их мну, а Миру набирает целые горсти да за щеку пихает, пока место совсем не кончается.
— А красное у нас что?
Этот цвет Миру не любит. Говорит, страшный он. Наверное, потому что рубахи ее отца — именно красные. А как не бояться человека, который ругается постоянно?
— Кровь, — сдавленно говорит она и пытается вспомнить хоть что-то еще. Что-то хорошее. — Еще ягоды.
И я смеюсь. Потому что этот ответ подходит для любого вопроса. А если цвет — зеленый, то ягоды просто не успели созреть.
— И ты.
— Почему я? — удивляюсь и трясу головой. Когда я-то красной стать успела?
Миру чертит пальцем по земле, выводит линии, но все равно путается. Она плохо пишет. Не все иероглифы ей понятны. Под пухлой ладошкой появляется слово «Красный». Изобразив его, она стирает идущую поперек черту и тут же получает подзатыльник.
— Но так папа тебя называет! — хихикает Миру.
Казалось бы, всего одна линия, не самая большая. Но вот из слова «Красный» получается другое. «Плутовка». Так действительно зовет меня сожитель матери. И это самое ласковое из того, что я могу услышать от него. Кроме моего имени, конечно же.
— Открою тебе секрет. — Наклоняюсь и шепчу ей на ухо: — Твой папа очень глупый.
— Нельзя так говорить!
Она хохочет, падает на землю, болтает ногами.
И в этот же момент я слышу удар. Громкий. Где-то совсем близко.
Он заставляет исчезнуть Миру. И призрачное ощущение спокойствия.
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ РОДА
Синтариль
«Мышка-Мышка».
Мне нравится это прозвище. Оно незаметное, серое.
А еще, мой господин, оно совершенно мне не подходит. Ведь что грызуны? Портят деревянные ложки на вашей кухне, разбрасывают по погребу зерно. Мелкие пакостники, настолько глупые, что хватают пропитанный ядом хлеб, а потом лежат в углу, тяжело дышат и ждут, когда кто-то заберет их в Пак’аш.
Ведь животные тоже попадают туда, правда?
А над моей головой шумит листва. Под сапогами приминаются высокие травы. К тому же, мой господин, меня сложно одурачить отравленными яствами и еще — я склоняю голову и прошу простить меня — ядом в чаше. Не могу поверить, что великие умирают так.
Я помню ваши — вернее, наши — последние мгновенья. Помню, какой холодной была ваша рука, какой болезненно бледной — кожа. Но все еще не могу принять. Наверно, не приму никогда, мой господин.
Зато ваш нерадивый младший сын оказался невероятно удачливым. Об этом говорит хотя бы то, что он не подох за те несколько Половин, которые был предоставлен сам себе. Один из членов гильдии сказал, что Лаурэль исхудал, что черные волосы стали походить на свалявшуюся шерсть дикого зверя и что благодаря хранителю он неплохо подзаработал в сомнительных заведениях на кулачных боях. Он не умеет бить по-настоящему. Его тонкие руки предназначены лишь для того, чтобы сжимать чаши с напитками или атрибуты власти. Зато он прекрасно держится против нетрезвых босот, которым тоже хочется легких денег.
Интересно, как долго он сможет простоять, окажись его противником Ахан? Или я? Возможно, у меня недостает пальцев на ноге, а ухо выглядит так, словно его пожевали псы, но я умею как держать удар, так и бить. И меня вряд ли будет беспокоить, кто передо мной — незнакомец или младший брат.
Лаурэлю повезло родиться под знаком Силь, Матери Всех Камней. Точно добрая мать, хранительница оберегает, принимает удары на себя. Ее тело покрыто сколами и трещинами. Она не щадит себя. Да только от всего ли защитить может?
Едва ли…
Саахиты — те мудрецы, которые чувствуют связь с духом, изучают древние фолианты, чтобы познать все, на что способны, — становятся практически неуязвимыми, если их отметила Силь. Почти. Но и они не бессмертны. Что уж говорить о мальчишке, которому просто везет? Сомневаюсь, что за столь короткое время он смог обучиться хоть чему-то.
Знак Матери Всех Камней — две ломаные линии — находится под моей левой лопаткой, рядом с Ушуи — попутным ветром. Я помню тот день, когда он появился: тогда я чуть было не лишилась глаз. Кажется, небольшой шрам на виске до сих пор виден. Я никогда не говорила об этом, мой господин, но тогда я испугалась. Потому что была еще совсем молодой. Потому что по глупости сунулась на болота с корзиной и без оружия. В детстве тоу казался мне безопасным местом. Как же я ошибалась.
Сейчас же на моей груди, на спине сотни различных знаков. Все они заточены в моем теле. К каждому я знаю подход. Забавно, не правда ли?
Вы ведь помните, кем была та, которая породила меня, господин? Помните, откуда взялись метки, поднимающиеся от моих запястий? Во мне течет кровь тьежне даржа — контролирующих потоки. Правда, иные расы привыкли звать таких иначе. Бакутар. «Разносчики». Когда-то от них избавлялись, поскольку ни один из хранителей — так думали — не желал их касаться. Узнать бакутара просто — по бледной коже да отвратительным наростам чуть выше ушей. С каждой прожитой Половиной эти наросты становятся все длиннее. Как хорошо, что внешне я похожа на вас, мой господин. Ведь истинный галлериец может породить только подобного себе.
Не так давно гонения прекратились. Бакутары стали жить среди других. Да только не видно их, мой господин, не слышно. Так редко мелькают в толпе серпы золотые, виднеющиеся из-под густых волос. И все же их приняли. А на запястье каждого тьенже даржа стал появляться знак, обозначающий поток.
Как у любого бакутара, у меня нет своего хранителя. Зато я знаю и чувствую чужих. И понимаю, что следует делать при встрече с теми, кто ими отмечен. У кого — заряженный поток перехватить, у кого — просто перенаправить. А позже — украсить свое тело очередным узором. Они так нравились вам, мой господин. Я все еще помню.
Надеюсь, ваш младший сын поступит разумно и не предпримет ничего. Не атакует, не попытается сбежать. У Лаурэля красивое лицо, господин. Будет немного жаль, если я попорчу его.
Вы учили меня, как следует вести переговоры, готовили к тому, что когда-нибудь мне придется иметь дело с правителями других тоу, с их советниками и отпрысками. Я усвоила эти уроки, и никогда не стану обнажать оружие, находясь с кем-либо за одним столом. Если, конечно, того не потребует случай.
Да только я порой куда больше полагаюсь на свои кулаки. И на топоры, благодаря которым противники — кем бы они ни были — охотно принимают мою сторону.
— Уставших детишек сковала дремота. — Я поднимаю голову, смотрю на сияющий в небе Клубок и провожу языком по горьким от краски губам. — Лишару пора выходить на охоту. По дому бесшумно крадется в ночи. Он чует твой след. Не дыши. Не кричи.
Когда-то Лаурэль любш эту игру. Только всегда по какой-то странной причине прятался за бочками. Лишь единожды я находила его под кроватью, но в тот раз он пытался скрыться не от мелся, а от того, кто за ним присматривал. Вышло не слишком удачно.
Половины шли, а прятаться Лаурэль так и не научился.
Я иду искать, братишка.
И я найду тебя. Очень скоро.
Ишет
За ударом следует сильное жжение. Как же хочется разодрать кожу, уничтожить белые выступающие знаки на локтевых сгибах. Если Атум срабатывает сам, почувствовав направленные в мою сторону потоки, он всегда дает знать. И каждый раз, стоит подобному произойти, когда я отдыхаю, это вызывает одну и ту же реакцию.
— Ссах! — Рывком поднимаюсь и шиплю.
Нет времени выяснять отношения с хранителем. Главное — понять, на что же Атум так отреагировал.
Глаза постепенно привыкают к темноте. Я хватаюсь за кинжал, ведь кто бы ни потревожил мой сон, — зверь иль человек — он вряд ли остановится после одной попытки и вряд ли убежит. Особенно — после того, как силовой волной его отбросило и, судя по звуку, приложило обо что-то твердое.
Невдалеке догорает костер, у которого, положив накидку под головы, устроились малыши — Зенки и Сатори. Видать, стоило мне уснуть, как здоровяк Дио отнес меня к ближайшему дереву: боялся разбудить своим громким смехом или неосторожным движением локтя. Но отдохнуть мне не дали. И, кажется, я различаю очертания того, кто в этом повинен.
Надо же, какая знакомая башка затылком прижимается к покрытому мхом стволу. Волосы спутаны еще больше, а на бледном лице — провал черный. И знаю, что пялится прямо на меня. Чувствую.
Не говорю ни слова, хоть и желаю высказать все, что думаю. Не хватало, чтобы рыжая девочка вновь кинулась защищать это ничтожество. Это мое дело. Моя добыча.
Ветер хватает охапку листвы, несет в своих больших невидимых ладонях, швыряет в огонь, — и тот вспыхивает пуще прежнего.
Я вижу ухмылку — за мгновение до того, как темнота вновь скрывает нас. За мгновение до того, как прижимаю лезвие к чужому горлу.
— Ну, здравствуй, саруж, — шепчу я и, не давая ответить, перехватываю рукоять.
Бью наотмашь, но слышу лязг. С таким звуком клинок встречает камень. Перебрасываю кинжал в левую руку, сжимаю крепче. Наверняка побрякушка мешается — ошейник этот. Ничего, второй раз промахиваться не привыкла.
Острие касается щеки. И вновь я слышу этот противный скрежет. А уши-то дергаются, да по коже мурашки бегать начинают.
— Так и не поняла, с кем дело имеешь?
Он еще и издевается, этот остроухий выродок. Скалит острые зубы и тут же бьет в живот. Удар слабый, но его вполне хватает, чтобы сбросить на землю тщедушное тело вроде моего.
Самриэль поднимается, отряхивается, откидывает волосы назад. На поясе-то вижу знакомое украшение — начищенную вытянутую пластину с чеканным узором, которая висит рядом с монетой с печатью гильдии. Такие обычно на одежду цепляют, не знаю, зачем. Да только подобные вещи в нужных местах задорого загнать можно. Торгаши любят все бесполезное и красивое. Торгаши и кван — девушки из богатых семей, которые всю жизнь только и занимаются тем, что тратят деньги отца или мужа.
— Дай подумаю. — Встаю и вынимаю из волос сухой лист. — Тебя не берёт оружие, но, судя по ожогу, берёт огонь. Ты… самодовольный кусок конского навоза. Я угадала?
В свете выглянувшего из-за деревьев Клубка бледная кожа Самриэля блестит, подобно металлу. Ни один из моих ударов не оставил на ней и следа. Даже маленькой царапины.
— Удачи, — одними губами произносит Антахар и кланяется мне.
Надумал свалить? Ну уж нет! Он никуда не уйдет, пока в его руках вещь, которая принадлежит Зенки. Откуда я знаю, что это его побрякушка? Пфф, пару раз сама стащить пыталась, что уж там. С тех самых пор, как он впервые достал украшение из кармана. Сам же не носит, не продает, просто постоянно с собой таскает да узор гладит. Странный он. Вот только есть на кораблях такая конструкция, которая удерживает их на одном месте. Якорем зовется. Вот эта вещица — якорь нашего Зенки. Наверно, такой у каждого есть. Который к прошлому привязывает да оторваться не дает.
— А ты-то, видимо, только на нее и полагаешься.
Ответить Антахар не успевает: давится словами, когда я бью его сапогом под колено. Он долговязый, тощий; такому, наверное, больно падать. Больно и обидно. Все-таки второй раз какая-то девка с музыкальным инструментом валит его на землю. Подумать только: если бы Атум не сработал, Самриэль стащил бы мой кинжал и скрылся.
И почему никто не спешит мне на помощь? Поверить не могу, что они просто уснули. Посреди леса. Где вполне могут водиться всякие отбрсы, вроде этого Антахара. И наверняка же Гарольд наблюдает за всем со стороны. Но он не станет вмешиваться до последнего.
— Ты испортил мою новую рубашку…
Наступаю Самриэлю на спину и потягиваюсь. Затем сажусь на корточки и провожу пальцами по земле. Наверняка хранитель бережет. Силь, Мать Всех Камней. Силь, деревянные фигуры которой почти не встречаются в церквях, как, впрочем, и фигуры Атума. Это далеко не те духи, которым люди хотят нести дары. Они защищают лишь своих подопечных. Порой кажется, они плевать хотели на других обитателей Ру’аш. С той высоты, на которой сидят.
Поначалу Самриэль пытается вырваться, но потом, видимо, чувствует покалывание в шее — там, где касается моя рука, вычерчивая знак. Наверное, это больно — когда ломается оболочка, и ты остаешься совершенно беззащитным. После того как бело-синяя вспышка выхватывает из темноты его лицо, я тоже ощущаю это: словно крохотные иглы вонзаются в подушечки моих пальцев. Но это едва ли сопоставимо с тем, что заставляет Антахара стискивать зубы и рычать.
— Я слышал, что вас всех уничтожили…
Он слабо бьет кулаком по земле. Когда хранитель оставляет, чувствуешь себя ослабшим, ага. Так говорили члены культа.
— Как видишь, не всех. А ты не особо-то наблюдателен. — Срываю принадлежащее Зенки украшение и прячу за пояс.
Это он так и не понял, с кем имеет дело. Мне стоит сунуть мизинцы в рот, громко свистнуть, и Дио тут же придет на зов. Большой, злой и очень голодный. Правда, боюсь, меня стошнит от подобного зрелища. Зато здоровяк будет доволен. Наверняка соскучился по человеческой плоти.
— И что теперь? — выдыхает Самриэль. Пытается смириться с тем, что вряд ли сможет нормально держаться на ногах какое-то время. — Убьешь?
— Зачем? — Хватаю его за железный ошейник и тяну на себя. — Ты можешь оказаться полезным.
— Тебе кто-нибудь говорил, какая ты тварь?
Пожимаю плечами. Мне не хватит пальцев на руках и ногах, чтобы сосчитать, сколько раз я слышала подобное.
— Знаешь, я очень люблю, когда последнее слово остается за мной. Так вот: твое оружие такое же короткое и кривое, как и твое достоинство.
Антахар хочет зажать руками уши, когда я, облизав пересохшие губы, свищу что есть силы. Возможно, в лесах есть кто-то пострашнее Самриэля. Но стоит ли бояться, когда пещерный, услышав меня, медленно поднимается и разминает плечи, чтобы по-быстрому разобраться с тем, кто посмел потревожить мой — и его — покой?
Мне кажется, нет.
Синтариль
От этого звука болит моя голова. Нет, даже не болит. Раскалывается.
Но вы, мой господин, учили меня, что в этом мире ничего не происходит случайно. Каждая мелочь имеет смысл, приводит к чему-то или хотя бы заставляет задуматься. Я поняла это. Вернее, приняла. И до недавних пор считала, что вы были правы.
Мальчишки дразнили меня? Я научилась бить первой.
Противник был сильнее? Я находила то, с помощью чего могла уравнять шансы на победу.
Меня лишили пальцев? Я стала осторожнее.
И только одна вещь все еще не дает мне покоя. В чём ее смысл? Почему кто-то забрал вас, мой господин?
Возможно, я мыслю слишком узко. Но тоу плохо без вас. Плохо народу. И… мне.
Ни я, ни Лаурэль не сможем стать достойной заменой. Уверена, любого из ваших покойных сыновей приняли бы, надели бы чеканный венец в виде узорчатых листьев, дали бы испить из чаши, вручили бы перстни. Ваши перстни, мой господин!
Ведь в глазах многих они — достойные дети тоу’руна. Достойные. А кто мы? Ублюдок-бакутар, которого до сих пор считают вашим убийцей, и малолетнее отребье, поставившее свои интересы выше интересов тоу. Конечно, остались и преданные Ахану люди, прошедшие с ним через пламя войны, и те, кто принял мою сторону. К том же, хоть народ и не принимает меня, куда больше их пугает то, что к власти придет Совет. И наведет свой порядок.
Так что отступаться я не собираюсь. Вы понадеялись на меня, и я не подведу. Даже если мне придется бросить к ногам совета отрубленную голову Лаурэля и положитьна стол бумаги с вашей печатью, в которых говорится, что после его гибели я имею полное право занять престол. Пусть подавятся вашим последним словом. И своей беспомощностью.
…Я слышу голоса, совсем близко, и вижу оранжевые отсветы костра сквозь густую листву. Кажется, будто она охвачена ярким пламенем. Как же это завораживает. И у меня — вот удача — есть время полюбоваться. Пока прислушиваюсь, пока достаю из-за спины топор, пока вдыхаю холодный воздух, пропитанный ароматом пряных трав.
Шаги теряются в нарастающем шуме. Глупые путники весьма неосторожны. Конечно, я не трону их. Пока что. Только в этих местах встречаются создания пострашнее меня. Я знаю свой тоу, мой господин. И знаю слишком хорошо. Культ Элу, Перекрестья Дорог, Мельрэ и его братья, любящие загонять металл себе под кожу, Анаду, который некогда служил вам, мой господин, а теперь занялся, как он это сам называет, «легким заработком». Никогда не знаешь, кого повстречаешь в здешних деревнях и лесах. Например…
— Скажи ей, чтоб слезла с меня!
Как же хорошо я помню этот голос.
«Синтариль-ва, братцы сделали мне деревянный меч!»
От того, как он мешал два языка и краснел, произнося мое имя, становилось не то мило, не то дурно. Как и от привычки Лаурэля забираться на мою кровать, когда я буквально валилась с ног. И кто пускал ребенка на нижние этажи? Его место — наверху, над такими, как я. Но он вечно прибегал в небольшую комнату с решетчатым окном, которое находилось прямо под потолком, и таскал мне свои игрушки. Те с годами становились серьезнее, но все равно оставались игрушками. По крайней мере, в его руках…
Забавно. Желание сократить путь от одной деревушки до другой привело меня именно сюда. Хранители, которым я регулярно приношу дары — от глиняных безделушек до ягод из погребов, — не оставили меня, направили туда, куда и было нужно. К Лаурэлю. Возможно, многие вещи действительно происходят не случайно. Только сейчас мне меньше всего хочется думать об этом.
А пока…
Мой выход.
Ишет
Когда Дио опускается на четвереньки и принюхивается, мне хочется хлопнуть в ладоши. Какой глупый детский жест. Я же не собираюсь наблюдать за тем, что развернется совсем скоро. Для того чтобы спокойно смотреть, как пещерный поедает жертву, нужен крепкий желудок. Крепкий или пустой. Как башка Антахара, ага.
Жалко ли мне его? Нет. В следующий раз будет осторожнее. Если «следующий раз» для него наступит.
Уберите руки от лица, прошу вас. Вы сбиваете меня. Вы даже не знаете, правда ли то, о чём я рассказываю. А вдруг небылица? Вдруг захотелось придумать для вас сказку пострашнее? И не смотрите на меня так. Вы все-таки до сих пор не ушли. Не это ли говорит о том, что вам нравится?
Так вот: стою, прижавшись плечом к дереву, наблюдаю. Готовлюсь в любой момент развернуться и уйти, лечь поближе к малышам и уснуть. Ведь меня разбудили. А я видела что-то приятное, и вряд ли Ткачиха Мьот, насылающая сновидения, сможет повторить этот узор. Согласитесь, она порой невероятно ленива.
И если бы мне дали отдохнуть, если бы в ту ночь Дио подкрепился мелким воришкой, я бы не рассказывала эту историю. Но нас прервали.
Она даже не пытается быть незаметной. Вышагивает из тени, расправив плечи. Под меховыми сапогами приминается трава, но точно боится шуршать. Пустые темные глаза под тонкими белыми, как Клубок, бровями смотрят недобро. Она волочит по земле тяжелый топор. И не то поднять не может, не то… не хочет, потому что жалеет нас. Меня, Дио и Антахара.
Грязными пальцами черчу на ладони знак. Надеюсь, что хранитель не подведет. Мне хочется покоя, хочется добраться до столицы, имея в наличии все конечности. И хотя бы одного живого, пусть даже не целого, спутника. Чтобы Атум сработал, нужно подобраться поближе. Да только нет желания делать даже шаг навстречу человеку, который уж точно пришел не у костра погреться. Поэтому я сжимаю руку в кулак и, как бы глупо это ни звучало, надеюсь на удачу.
Не подведи. Покажи, что годен хоть на что-то!
Я чувствую тепло. Вижу успокаивающее свечение. Да только не вовремя замечаю слабую черную дымку вокруг запястий этой незнакомой галлерийки. Она улыбается выкрашенными синей краской губами, и тут же мои ноги подкашиваются. Я надаю. И практически не ощущаю удара. Точно тело уже не мне принадлежит.
— Ты…
Когда хранитель оставляет, чувствуешь себя ослабевшим.
— Тьенже даржа. — Антахар с трудом переваливается на спину и хрипло дышит.
— Бакутар, — фыркаю в ответ и пытаюсь сдуть пряди, упавшие на лицо. — Таких давно иначе не зовут. Да и их язык мертв. Почти как ты.
Дио реагирует мгновенно, до того как я успеваю договорить. Да, этот парень действительно хорош, вот только точности и реакции не хватает. Уж слишком легко светловолосая дрянь уходит от его атак, взвалив оружие на плечо. Она даже не пытается ударить его, не собирается раскроить черепушку. Она… просто танцует, ага. И улыбается пещерному, вновь оказавшись за его спиной.
И что ей нужно? Она не убила меня, а теперь от души потешается над Дио, ожидает, видимо, когда ему надоест. Забавы ради галлерийка бросает в него круглый деревянный щит, и тот разлетается в щепки, встретившись с острыми зубами. Ха, да пещерный может прокусить не только его. И, кажется, она прекрасно понимает это.
— Что тут творится?
Судя по тому, как Гарольд щурится и покачивается, неспешно направляясь в нашу сторону, он действительно спал. Замечательно! А ведь нас почти ограбили. Из-за того, что этот умник — да и все остальные тоже — отдыхал. Если бы не Атум (кажется, я впервые радуюсь тому, что он хранит меня), мы остались бы без денег и продовольствия.
Саахит потирает руки и нахально улыбается. Поверить не могу: он что, хочет нас порешить?! Когда он в последний раз продемонстрировал свои умения, то сравнял с землей — вернее, смешал с ее вывернутыми кусками — несколько домов. Как славно, что к тому моменту жители были на улице. Далеко за пределами деревушки. Даже когда вернулись, не узнали, кто лишил их крыши над головой.
— Башка тупая! — кричу ему и захожусь кашлем. Ощущаю налипшие на губы волосы. Вот дерьмо! — Я не хочу умирать из-за тебя! Гарольд! Сур! Я… тебя ненавижу!
Последнее срывается почти случайно. Мне не хочется погибать так. Если это и произойдет, то явно не в лесу. Лучше в огромном доме с дорогой мебелью! Я просто подавлюсь листком типпи и красиво уроню голову на мягкие подушки.
Знаки, которые начертаны на руках галлерийки, почему-то молчат. Не расползаются черными пятнами, не пульсируют. И только теперь я задумываюсь: что они, мать их, значат? У бакутар нет хранителей. Аккуратные руны, которыми они украшают себя — и которыми изрисованы все руки нашей ночной гостьи, — переводятся как «поток». Это их письменность. Не наша. И если все, что рассказывают об этих рогатых тварях, правда, возможно, у них куда более мощный покровитель, чем у каждого из собравшихся здесь.
— Отзови Дио. — Гарольд лениво чешет бороду и, вздрагивая от холода, кутается в одежды.
— Чего? — Я нервно смеюсь и пытаюсь демонстративно отвернуться, да пока не получается.
— Отзови его!
— Дио! — Запрокидываю голову и пытаюсь найти взглядом высокую широкоплечую фигуру Торре. — Оставь ее. Она невкусная. Лучше помоги мне подняться.
Он пинает ногой землю и подходит ко мне. Галлерийка явно разозлила его, ведь она первая, кого Дио не смог поймать. И это не дает ему покоя: даже закидывая мою руку себе на плечо и ставя меня на ноги, пещерный продолжает тихо рычать. Дотрагиваюсь до его заросшего подбородка, провожу по коже когтями, и Торре наконец прикрывает глаза. Порой диву даюсь: мои прикосновения хоть кому-то приятны. И не просто приятны — они могут даже утихомирить этого здоровяка.
— А теперь объясни мне, что происходит. — Я продолжаю водить пальцами по щекам Дио, но при этом недобро поглядываю на Гарольда. — Это твоя подружка?
Кстати, почему до сих пор не объявилась наша рыжая спасительница и не закрыла собой Антахара? Ах, вот же она. Прижимается к стволу дерева, выглядывает. А за плечи-то ее Зенки держит, не дает вперед сунуться. Знает, что ничем хорошим это дело не закончится.
— Мое почтение.
Гарольд не отвечает на мой вопрос. Он опускается на колени перед галлерийкой и склоняет голову. Но ей, кажется, все равно. Она только нос воротит.
— Ты разочаровал меня, саахит. — И я впервые слышу ее усталый низкий голос.
Она отмахивается, закидывает за спину топор и опускается рядом с Антахаром. Когда ладонь ложится на черные волосы, он не отстраняется. Точно знает, кто с ним рядом, и тихо зовет:
— Синтариль. — Только почему-то идущее следом слово проглатывает.
— А ты, стало быть, с ней знаком? — Закатываю глаза. Самриэль вносит все больше разнообразия в эту ночь. — И кто это?
— Его нянька, — отвечает вместо него Синтариль, и пальцы ее плавно скользят вниз по спутанным прядям. — Лаураэль, тебе разве не говорили, что несмышленышам…
— …нечего делать вдали от дома, — точно завороженный, подхватывает он.
И как только рука касается кончиков волос, Синтариль наматывает их на кулак и резко дергает.
Это даже выглядит болезненно: то, как Антахар — или Лаурэль? — влетает носом в сбитые до крови костяшки. Ведь сейчас он не может себя защитить: хранитель молчит. Самриэль опускает голову, и на землю начинают падать алые капли, одна за одной. Синтариль достает из-за пояса скомканную тряпку и прижимает к его лицу.
— Ты ведь помнишь, чему отец учил, — шепчет она и стирает кровь с губ Антахара. — Да только это не помешало сбежать.
— Зенки, — не выдерживаю и прерываю милую беседу, — подбрось-ка веток в костер. Я замерзла. А вы, как-вас-там-по-имени, могли бы объяснить, что за дерьмо тут творится? В самом начале на нас свалился он. — Я указываю на Самриэля, но тут же вновь возвращаю пальцы на подбородок Дио. — Свалился в прямом смысле. С дерева. Потом он попытался нас обчистить и убежать. А теперь появляетесь вы! И наш загадочный Гарольд, который до этого проявлял интерес только к себе, к деньгам и к рыжей девочке, теперь чуть ли не в ногах у вас валяется!
— Ах, да.
Вновь вспыхивает костер. Раздается приятный уху треск, и я, кажется, начинаю успокаиваться. От стоящего рядом Торре пахнет дымом, лесом и еще немного — той настойкой, которую мы стащили с одного из столов в таверне. Видать, все то время, что остальные дремали, Дио опустошал глиняный горшок с длинным горлом. Так и уснул. Это-то могло и на реакции сказаться, ага.
— Саахит, не ожидала тебя найти. — Синтариль, как и наш славный Лиат, предпочитает делать вид, что меня не существует. Она поднимается, отряхивает колени и бросает почти ласковый взгляд на Антахара. — Спешу огорчить: ты опоздал.
Она водит пальцами по своим обезображенным шрамами рукам. По коже бегают мурашки, и, чтобы не замерзнуть, Синтриль кутается в меховую накидку.
— Хранитель Книги, поднимись.
Она командует Гарольдом так, как не могу себе позволить даже я. И он слушается. Да кто она, мать ее дери, такая? И почему…
— Так вот откуда ты, сур, знаешь про отца!
Хранитель Книги. Тот, кто видел это дерьмо своими глазами и даже записывал туда что-то или кого-то. Возможно, именно он был тем, кто изменил мое имя. Возможно, он знает, что стало с Миру. Но это неважно. Мне нет дела до такой правды. Она утратила свою ценность. Как и все, на что Наложило свой отпечаток время.
Куда больше мне хочется плюнуть Лиату на накидку.
— Покажи мне товар. — Синтариль поправляет венец на своей голове и приглаживает ладонями тугие косы.
Она явно не отсюда. Сагварские женщины тихие; они носят платья и уж точно не сражаются. Да в некоторых лавках им даже не позволяют покупать вещи! Как унизительно было просить Зенки взять мне пару бутылок самогона на кореньях. Я всегда предпочитаю иметь при себе хотя бы одну. Невозможно предугадать, когда и зачем она понадобится.
Синтариль наверняка родом из столицы. Она богато одета и имеет при себе не один топор. Она даже щит не пожалела, точно дома с десяток таких лежит, ага. Какая бездарная трата вещей. Впрочем, если она при деньгах, то потеря не такая уж большая.
Тем временем Гарольд ведет рыжую девочку, крепко за плечи держит, чтоб не вырывалась. А она и не сопротивляется, только оглядывается иногда на Зенки да головой мотает. Становится дурно. Кружится голова, к горлу ком подкатывает. Ощущение, будто похлебка несвежей была. Будто вот-вот вывернет. Приходится прижать ладонь ко рту.
— Так ты ее не для нас брал, — рычу и кусаю губы. Не понимаю, что внутри творится, но отчего-то именно сейчас так сильно хочется врезать саахиту. — Продать собирался? Чтобы какому-то богатею жизнь продлить?
Тонкие белые брови Синтариль вздрагивают, губы сжимаются в линию. Она бросает на меня взгляд, а затем поворачивается к Сатори и тянет к ней руки. Это выглядит так покровительственно, так по-матерински, что меня снова тошнит.
— Некому больше жизнь продлевать. — Она вздыхает и касается щеки рыжей девочки. Та хочет сжаться в комок — она всегда хочет, — да не может.
— Что это значит?..
Спрашивая, Антахар встает. Он все еще прижимает тряпку к разбитому носу и все еще плохо держится на ногах.
— Нет больше тоу’руна, отца твоего, — ровно отвечает Синтриль, и два пальца ложатся на шею Сатори — туда, где можно почувствовать биение сердца.
Глупость какая-то. Ежели уж Самриэль — наследник правителя, зачем ему грабить бедных путешественников? И зачем вступать в гильдию наемников? У него есть деньги! Есть власть! Этого ли не достаточно?
— Когда это случилось? — голос Антахара надламывается. Он смотрит вперед — на Синтариль, да будто не видит ее.
— Не так давно. Селлас и Тадас решили избавиться от него.
— Братья?
Он готов вновь опуститься на землю, но опирается о широкий ствол дерева и просто наклоняется вперед. Антахар еще совсем молод — ему, может, столько же Половин, сколько и мне. Это особенно заметно сейчас — когда испуганное лицо освещает яркое пламя. Самриэль тяжело дышит. Видать, когда дом покидал, надеялся, что ничего не изменится. А теперь винит себя за то, что не сделал и не сказал. Уж сколько подобных историй слышала — все диву даюсь, насколько глупыми могут быть люди. Ведь, если они чего-то не видят, вовсе не значит, что этого не происходит.
— Тебя не было дома несколько Эс’алавар, Лаурэль, — холодно бросает Синтариль. — Но отец все равно надеялся, что ты одумаешься и вернешься.
— Синтариль… ва, — срывается с его губ.
Ва. Я не могу сдержать улыбку. Короткая приставка на языке народа моего отца переводится как «сестрица». Я так и не смогла приучить Миру произносить ее, хотя и пыталась. Новый сожитель матери старался искоренить все галлерийские слова, которые она употребляла. Мерзкий урод.
— Порченый товар, саахит. — Синтариль берет Сатори за подбородок и поднимает ее голову, точно выбирает ездовое животное. — За нее я не дала бы ни тэнги. На мешок промокшего зерна не обменяла бы.
— Откуда взялись такие мысли?
— Так ей же тридцать с небольшим Половин. — Она медленно проводит языком по губам и опускает белые, точно усыпанные снегом ресницы. — И она все еще жива. Как зовут тебя, дитя?
Рыжая девочка молчит. Видимо, дерзить может только мне. И то не всегда.
— Сатори, — отвечает за нее Зенки и встает по правую руку от меня.
— Разговаривать она, стало быть, не может, — тихо произносит Синтариль.
Она будто бы с пустотой общается. Слова не обращены ни к кому из нас.
— М… могу! — Как только рыжая девочка подает голос, тут же краснеет, а глаза серые слезами наполняются.
Бледная ладонь галлерийки касается ее груди, затем опускается ниже — на ребра. Судя по изменившемуся выражению лица Сатори, ей больно. Пальцы нажимают так, будто пытаются проникнуть сквозь платье, под кожу. Но рыжая девочка не кричит. Просто дрожит чуть сильнее.
— Родители не берегли совсем? — Синтариль ощупывает предплечья, локти, запястья — на них она задерживается чуть дольше.
— Как же нет? — почти неслышно говорит Сатори. — Маменька и папенька любили меня.
— Тогда что же? — На лице не отражается ни единой эмоции. — Случайно так вышло?
Сатори мотает головой. Я и не понимаю, о чем речь. Только обстановка становится все более напряженной.
— Неужто сама? — Синтариль отводит взгляд. — Глупая девочка. Подумать только: ломать себя, чтоб только кто другой, чужой, не добрался и больно не сделал. Тебя всю жизнь готовили к этому, а как пришло время, стало страшно?
— Страшно было с самого начала. Да кто ж не испугается, когда узнает, что умереть должен? Когда с самого детства твердят, что ты важен, ты нужен. Меня точно скот откармливали, чтобы потом забить в праздник. — Сатори хватается за зеленую юбку. — И никто никогда не спросит, что я чувствую. Я же… особенная. Это… должно радовать, так ведь?
Она улыбается. Розовые губы кривятся, и даже мне удается почувствовать, как ей было дерьмово. Настолько, что она… кажется, ломала свое тело, чтобы только не дать до него добраться.
— Сатори. — Синтариль проводит по ее волосам и кивает. — Как ты себя чувствуешь?
Я впервые вижу, как она рыдает, — громко, надрывно. Как сжимает кого-то в своих объятьях. Сатори держалась долго. И наконец может позволить себе выплакаться.
Синтариль шепчет ей добрые слова, ведет ближе к огню — туда, где теплее. А я все еще стою на месте, опираясь на плечо Дио, и пытаюсь понять: что же, мать вашу, только что произошло?
…Вскоре мне объясняют, что Синтариль — капитан стражи тоу’руна и его внебрачная дочь — желала найти Вещающего Инимсэт, чтобы продлить жизнь своему господину. Да только «товар» не поспел вовремя. А Самриэль Антахар, который взял в качестве нового имени отрывок из детского стишка, — последний из рода, и именно он должен занять место отца. У него просто нет выбора. Он вернется в столицу. Живым или мертвым.
— Лаурэль! — Синтариль жестом подзывает его к себе.
Ах, да, на самом деле он — Лаурэль Трэво. Так назвала его мать. Судя по всему, сына она не очень сильно любила, ага. Это имя чаще девкам дают. А еще он, как и всякий богатей, носит наследственное родовое имя. В отличие от Синтариль. В отличие от каждого из нас. Простой люд такой роскоши не знает.
Я довольствуюсь сочетанием двух слов.
Дио — названием пещеры, в которой родился.
Гарольд — тем тоу, где прошла почти вся его жизнь.
Поэтому так странно сидеть у костра рядом с обезображенным престолонаследником и старательно делать вид, что мы ничем не отличаемся, ага.
— Ты почти не изменилась, — сухо бросает Антахар.
Он все еще пытается прийти в себя. Трет ладонями лицо, пялится в ночное небо и что-то бормочет. Лишь иногда роняет пару бессвязных фраз, которые обычно обращены к сестре.
— Зато ты ужасно выглядишь. — Синтариль переводит на него взгляд, не переставая водить гребнем по волосам рыжей девочки. — Кстати, Ахан проспорил мне два су. Ты не сдох.
Тянусь за лепешкой и, пока никто не видит, улыбаюсь: а девчонка-то не промах. Улыбается и Самриэль, но как-то бесцветно. Смотрит на перепачканные ладони, сжимает пальцы в кулаки и вновь поджимает губы. Хочет что-то сказать, да не может.
— Он будет рад тебя видеть, — выдыхает Синтариль.
Она плетет Сатори косу. Рыжая девочка, вытянув тонкие бледные ноги, сидит, запрокинув голову, и молча наслаждается подобной заботой. Я ни разу не видела, чтобы она расчесывалась или ходила к водоему умыться. Привыкла, видать, что кто-то делает это за нее.
— Ахан-варро? — удивляется Самриэль.
— Да. Он тебя не слишком жалует. Потому что ты… — она пожимает плечами, но так и не находит нужных слов, — это ты, Лаурэль. Ты слабый бесхарактерный мальчишка, который заигрался. Ты не чтишь наши традиции, а хранитель для тебя — просто способ заработка.
Наверное, чем дальше, тем сильнее Антахару хочется провалиться. Оказаться в Пак’аш. Но, кажется, даже там сестрица сможет найти способ достать его.
— Но ты все еще подходишь на роль тоу’руна куда больше, чем я.
— Но это ты вела переговоры! — не выдерживает Самриэль. — Ты в курсе всего, что творится в тоу! Ты руководила военными операциями! Да ты впервые отправилась в бой, когда тебе было двадцать шесть Половин. Двадцать шесть, Синтариль-ва! Я смотрел на тебя и не понимал: как? Как ты это делаешь? Мне всегда хотелось стать хоть немного похожим на тебя! Но…
Она улыбается уголком губ.
— Я рада, что ты не стал.
Она оплетает кончик косы белой лентой и показывает Сатори. Та прижимает его к щеке и закрывает глаза. Она не благодарит, но все понятно и так. Рыжая девочка рада. Рыжая девочка снова плачет. И Синтариль, словно заботливая мамочка, прижимает ее к себе и вытирает слезы рукавом. Вот дерьмо! Это трогает даже меня. Да я только что чуть лепешкой не подавилась — настолько мило они смотрятся со стороны.
— Послушай! — Решаюсь встрять в разговор. Я уже могу нормально сидеть, ходить и, наверное, даже танцевать, но все равно предпочитаю опираться на Дио. Он не против — и мне этого достаточно. — И нужна тебе такая жизнь? Скажи: ты до конца своих дней хочешь чистить чужие карманы? Чести в этом нет, ага.
— А тебе? — Антахар не знает, что ответить. Поэтому тянет время.
— У нас и выбора-то нет. — Хлопаю по плечу Торре, тот скалит зубы и кивает. — Я ушла из дома. Дио и Зенки — тоже. А у Сатори его и вовсе не стало. Мы не меняли лучшую жизнь на худшую. Просто пытались выкарабкаться из навалившегося дерьма. Нам некуда податься. Что до Гарольда… он просто старый.
— На твоем месте, девочка моя, я бы молчал.
Лиат легонько бьет меня толстой книгой по голове и улыбается. А я почему-то улыбаюсь в ответ. И в наступившей тишине каждый из тех, кто собрался у костра, вдруг понимает: это приключение последнее. Ведь Гарольду необходимо было лишь доставить товар, а остальные просто удачно подвернулись под руку. Мы больше не нужны. Ни для чего.
Дио сжимает мое плечо, а Зенки отламывает еще один кусок лепешки и кладет мне на колени. Смешно даже: будто бы эти двое мысли читают. И хотят подбодрить. Только от этого становится тошно.
Ведь я — не Сатори. Я сама причесываюсь и плету себе косы, стираю одежду и добываю пропитание. И если меня оставить одну, не пропаду. К чему вся эта жалость? И почему, дери их, они пытаются утешить именно меня?
Любое путешествие заканчивается, даже самое долгое. Некоторые говорят, после этого внутри образуется пустота, которую необходимо чем-нибудь заполнить, например, новым приключением. Я же раздумываю о том, сколько буду получать, если останусь одна. Придется браться за то, что попроще. И вновь выступать в тавернах. Довольно неплохой вариант.
Гарольд наверняка вернет монету с печатью гильдии. Или вышвырнет ее в озеро. Он все-таки загадочный. Загадочные люди любят делать глупости с таинственным видом. А потом думай, чего они этим сказать хотели.
Наверное, я тоже вышвырну свою. Со временем. Если не смогу обменять ни на что. Какой в ней толк? Никогда не имела привычки таскать с собой что-то на память. Это одно из самых бесполезных занятий. Как держать в доме множество пустых бутылок или кости от съеденной птицы. Ценен момент. А не его остатки.
Впрочем, одна безделушка все еще лежит у меня в кармане, и по какой-то странной причине я до сих пор от нее не избавилась. Нащупываю ее, вытаскиваю и кладу на ладонь. До чего же страшно выглядит. Даже в тот день, когда Миру сунула ее мне в руку, я сказала: «Что это за уродство?»
— Улыбка, — ответила она и добавила: — на веревке.
Маленькая глиняная поделка похожа на почти расплетенный Клубок. Она неровная и покрашена в красный, потому что этот цвет всегда напоминал Миру меня, а еще дурацкие ягоды. По задумке сестры, я должна была носить безделушку на шее. Но так ни разу и не надела.
Я протягиваю ее Зенки и вижу, как он краснеет. Думает, видать, что почетно получить от меня что-то, кроме подзатыльника. Что-то материальное и, как ему кажется, милое. Он тут же прижимает вещицу к себе и украдкой поглядывает. Точно пытается понять, что это. И ведь не скажешь, что у него в руках улыбка на веревке.
— Пускай у тебя останется. — Треплю его по волосам. Знаю, что он не выбросит, будет хранить безделушку очень долго. До тех пор, пока она не развалится.
Давно следовало это сделать. Избавиться от последнего, что связывало меня с местом, которое я должна была называть домом, но так ни разу и не назвала.
— Так что подумай, Антахар… или как тебя там. — Начинаю говорить в тот момент, когда Зенки уже готов высказать благодарность. — Что ты выберешь?
Самриэль смотрит на сестру: видать, ответа ждет, но она только кивает. Решение остается за ним. Все-таки он уже большой мальчик. Да тут и думать-то особо не нужно. Синтариль дала понять: Антахар так или иначе вернется домой. Или чтобы занять место отца, или чтобы быть похороненным вместе с остальными членами семьи. Ведь богатые переходят в Пак’аш иначе.
— Я возвращаюсь.
Самриэль вскидывает голову и убирает пряди с обезображенного лица, но тут же вновь опускает ее и смотрит на огонь. Решимости хватило лишь, чтобы на мгновение отогнать терзающие мысли. Не лучшее качество для будущего правителя.
Стойте! Я знаю, о чем вы хотите сказать. Что он живой человек, что по-своему любит отца и что так переживать совершенно нормально. А теперь подумайте, надолго ли может затянуться подобное состояние? И как это отразится на его решениях и на участии в жизни тоу? И прекращайте так осуждающе смотреть!
— Мы с Аханом поможем тебе.
Синтариль выпускает рыжую девочку, и та садится рядом с Антахаром. Она не хочет оставаться в стороне и дает это понять, когда сперва касается его щеки, а потом проводит пальцами по своим ребрам, повторяя один из узоров. «Моя жизнь в твоем распоряжении» — так я понимаю этот жест.
Как же просто влюбиться в тоу’руна, когда ты — маленькая и глупая девочка. Для этого его даже не нужно узнавать получше, достаточно лишь образа, который ты создаешь сама. И если он нравится — поздравляю! Ты в ловушке! Ведь и я не была исключением. Только в моём случае тоу’рун вырезал почти весь культ Атума, но сохранил жизнь мне, а в случае Сатори — получил по морде от двух разных женщин. Ее не так уж сложно впечатлить. Странно, что при таком раскладе она не висит всё время бесполезным рыжим украшением на шее Зенки. Уж кто мастер попадать под горячую руку, так это он.
…Костер постепенно догорает, а мы сидим, разделившись на две небольшие компании. От Антахара рыжую девочку оттащить не получилось, да не больно-то и хотелось: у них там свои разговоры, свои размышления о будущем. Сатори же приятно находиться рядом с Самриэлем и его сестрой. Вряд ли она слушает, о чем они говорят. Просто старается быть милой и жует оставленный ей кусок лепешки.
— Эй, Гарольд. — Я хлопаю по книге, чтобы привлечь к себе внимание Лиата, и дарю ему до омерзения милую улыбку. — А тебе, получается, гильдия и не нужна больше?
— Почему? — Он потирает переносицу и хмурится. — Нужно же мне как-нибудь зарабатывать.
— Ты — саахит, твою же мать. Не Вещающий, но вдруг станешь когда-нибудь? Для тебя в любом городе, в любом тоу занятие найдется. Обратись к этой вон, белобрысой. Она наверняка захочет забрать тебя с собой. Можешь прихватить рыжую девочку. Ты ее, конечно, продать хотел, но, согласись: она красивая. Будешь ее там… воспитывать.
Правильно поставленная пауза делает почти любую фразу двусмысленной. Как жаль, что это понимает лишь Гарольд, который тут же неодобрительно качает головой. Дио слишком туп для таких тонкостей, Зенки — непорочен и вежлив.
— Воспитывать ее кто другой будет. — Лиат захлопывает книгу и едва не задевает мои пальцы. — А у меня своя дорога.
— К Вратам Ун?
Ловлю его теплый взгляд, вижу морщинки в уголках глаз. Понимаю, что он не шутит, и вновь так хочется врезать ему! Да только вряд ли это хоть что-то исправит. Гарольд убежден в том, что он стар, и не желает тратить остаток своих дней на тихую жизнь с супругой — ею могла бы стать рыжая девочка. Он предпочтет отправиться на поиски места, существование которого до сих пор под вопросом.
— Чтоб ты сдох, — смеюсь я и протягиваю ему ладонь, — я в деле.
— Тебе-то это зачем? — Гарольд недоверчиво изучает пальцы. Пытается понять, не намереваюсь ли я снова вытереть об него руку.
— Ты забыл, кто я? Мне не нужны твои таинства, не нужен Древний. Я бродячий музыкант, Лиат. Я собираю истории. А потом нагло вру. Люди не хотят правду слушать, им подавай что-то необычное.
Я многое замечаю и знаю. Я читаю книги, хоть и не люблю их. А потом я беру ложку одного и щепотку другого, добавляю немного третьего. И если у Зенки при нужном наборе вещей получается недурная похлебка, то у меня — истории, которыми заслушиваются люди. Когда-то я пробовала говорить правду. Но, согласитесь, мы погрязли в ней по самые уши. И ничто не помогает отвлечься от нее так, как грамотная, очень достоверно звучащая ложь.
— Ох, Ишет. — Гарольд сдается и пожимает мне руку.
— Как я уже говорила, терять мне нечего. Может, я и боюсь подохнуть, да только лучше уж так — проклиная тебя и все это путешествие. Я хочу мир увидеть.
— Я тоже, — звучит голос Дио, и тут же на наши ладони опускается его — здоровенная, серая, грубая.
— Вот это мой мужчина! — Прижимаю когтистый палец к его щеке и отдергиваю за мгновенье до того, как рядом клацают острые зубы. Он так играется. И когда к подобным развлечениям привыкаешь, они кажутся даже забавными.
Только Зенки молчит. Смотрит на Сатори, которая так удобно сидит по правую руку от Антахара и ловит иногда возникающую на его губах улыбку, точно брошенную в ноги драгоценность. Зенки понимает: ей лучше с ними, чем с нами. Да кто ж возьмет ее — такую бесполезную? Она не сможет стать супругой тоу’руна: для этого нужно родиться хоть кем-то. Не сможет стать и прислугой — родители не удосужились научить даже посуду подавать.
Зенки тянется к ней, хватает пальцами воздух. Считывает. Пытается зацепиться хоть за что-то, чтобы помочь рыжей девочке. Но я тут же бью его по ладони: нечего при мне глупостями заниматься. В ответ на непонимающий взгляд я морщу нос и закатываю глаза. Бесполезно ему объяснять, что полагаться на голову нужно, ага. Когда внутри тебя кипит и булькает варево из различных чувств, лучше не совать туда руку. Лучше не совать туда ничего. Помимо того, что от этого обычно не так уж приятно пахнет, чтобы захотелось попробовать, единственное, чего ты добьешься, — обожженной конечности. И напрочь испорченного настроения.
Поэтому я встаю и тяну за собой Зенки. А вот по заднице его хлопаю из-за внезапного порыва. Но с самым важным видом. Будто так и надобно. Окликаю:
— Эй, Синтариль.
— Да?
Не слишком уж она многословна, да и лицо невыразительное. Порой сложно сказать, рада она тебя видеть, нет, задумалась или, может, чихнуть хочет. Так и сейчас — смотрит, ресницами белыми хлопает. Подвижная статуя, а не человек, ага. Они, кстати, существуют, статуи-то. Но не об этом сейчас.
— Твое слово, вроде как, вес имеет.
Беру Зенки за плечи и встряхиваю. Может, хоть так будет поживее выглядеть. Получив в ответ очередной — о, хранители, как же мне надоело это видеть, — кивок, продолжаю:
— У меня к тебе предложение есть.
Синтариль складывает руки. Переплетает тонкие пальцы, склоняет голову. Или слушает внимательно, или моя короткая речь ее уже утомила, и она уснула. Да что не так с этой женщиной?
— Видишь мальчишку? — Кладу ладонь на голову Зенки и легким движением привожу в беспорядок его волосы. — За бесценок отдам. Это танум д’хатар.
Вы не знаете, что это? Я — тоже.
Забавно выходит: мои навыки пригодились, чтобы прикрыть задницу малыша Зенки. Я не могу объяснить иначе, на что он способен, как и то, почему кириан, рожденный под знаком Джавал, воскрешает трупы и дарит им покой (если, конечно, знак не нарушится). Зато я мастерски рассказываю небылицы.
— Повелитель мертвых? И что это нам даст?
— Он открывает и закрывает Лон. Он поднимает тех, кто уже откинулся, и мастерски загоняет их обратно. Очень полезный в хозяйстве мальчишка. Очень.
— Так почему тогда… — Синтариль осекается, а я сдерживаю торжествующую улыбку.
Зенки отправится с ней. Даже если Антахар вдруг передумает и откажется. Потому что я слышу, как меняется голос Синтариль всякий раз, когда она начинает говорить о правителе, — едва заметно, но он становится чуть более жестким. Словно она… сдерживает себя. Возможно, она и зовет его тоу’руном, да только для нее он явно больше, чем просто господин. И, кажется, ее лишили возможности нормально попрощаться. Не с правителем — с отцом.
Какая прелесть.
— Люди полны предрассудков, Синтариль, — отвечаю я все с тем же серьезным лицом. Как же хочется рассмеяться. — Самой из-за этого приходится порой одежды длинные носить. — Показываю шрамы на локтевых сгибах. Согласитесь: если добавить ко лжи немножечко правды, она станет звучать куда убедительнее. — Если ты бакутар, то не в почете у хранителей. Бывший член культа — с головой не в порядке. Не хочу, чтобы Зенки на главной площади казнили за то, что он отличается. Ведь он такой же, как и мы.
— Да. — Кивает кириан.
Он рисует пальцами в воздухе знак одного из хранителей — Варден Матуа, Того, что с усопшими и ушедшими в Пак’аш повязан. И в этот момент Зенки навсегда забывает про Джавал. Он отрекается от духа. И делает это с улыбкой.
— И что же ты просишь взамен? — Синтариль поднимается и внимательно осматривает его.
Зенки находит в себе силы держаться гордо. Словно понимает, к чему идет вся эта игра.
— Возьми рыжую девочку, — с усмешкой бросаю я.
Ко мне тут же обращается не одна пара удивленных глаз. Ненужные вопросы я обрываю одним жестом: лениво отмахиваюсь. Мне уже не хочется ничего придумывать.
— Они вместе. — Пихаю Зенки и собираюсь направиться обратно, к Гарольду и Дио, когда в спину мне летит вопрос:
— Но вы же с ним…?
Антахар не умеет держать язык за зубами. И я перестаю жалеть, что избила будущего правителя.
— Малыш, посмотри на меня. — Хлопаю по бедру и поднимаю указательный палец. — Мне все равно, есть ли кто у него, есть ли кто у тебя. Или вообще у нее. — Киваю на Синтариль и удаляюсь, помахав напоследок.
Мне спокойнее от того, что Зенки не пропадет, а вместе с ним — и рыжая девочка. К тому же мы сможем двигаться быстрее, не останавливаться так часто и не тратить деньги на отдельные комнаты, чтобы не ночевать на улице. Конечно, Дио наверняка будет скучать по Сатори. А Гарольд… думаю, ему будет практически все равно. Этим он мне и нравится.
И еще тем, что он был Хранителем Книги.
Это значит, что он знает много, возможно — слишком много. И за некоторую информацию можно будет получить внушительную сумму. В конце концов, ему нужны деньги. Как и мне. Лиат владеет тем, что поможет их заработать. Не верю, что он ни разу за все время не воспользовался своими знаниями.
— Выдвигаемся!
Голос Синтариль звенит в моей голове. Видать, не одна я думаю о том, что пора валить.
Угли слабо потрескивают. Гарольд достает из-за пояса кожаную флягу, подносит к уху и трясет. Воды достаточно, чтобы погасить бегающие по догорающим веткам огоньки. Они такие крошечные. А совсем скоро их и вовсе не станет. Они исчезнут, недовольно зашипев и выпустив в воздух тонкую серую струйку дыма.
Цвет небесного полотна тускнеет. Говорят, лучшее для путешествий время — рассвет, когда Эйнри забирает свой Клубок, а ее многочисленные дети не отвлекают своими безумными плясками. Только я почему-то стою, задрав голову, и смотрю на эти почти незаметные мерцающие точки, которые совсем скоро сольются с утренней синевой.
Вот дерьмо, а это завораживает. Ведь в ночи то, что внизу, — наш Ру’аш — видится беспросветно черным. Оттого таким волшебным кажется момент, когда лес возвращает привычные цвета, а все вокруг — начиная с маленькой травинки, заканчивая каким-нибудь огромным лохматым зверем, — просыпается.
Я примечаю, как один из углей хватает Дио. Как Антахар набрасывает на плечи рыжей девочки свою накидку — ему, возможно, тоже все равно, есть ли у нее кто. Как Синтариль рассматривает кончики своих светлых кос и почему-то улыбается уголком губ. Как Гарольд раздумывает пару мгновений и не бросает книгу в огонь. Как Зенки…
— Ишет?
…подходит ко мне.
— Чего тебе, малыш?
Его место не здесь, не со мной. И судя по выражению лица, он совсем не против такого расклада. Да только не отпускает что-то.
— Можно? — Зенки берёт мою ладонь и проводит по расчерчивающим ее линиям большим пальцем.
— Ага. Но нет там ничего…
Я не успеваю договорить: кожу вспарывает острие кинжала, оставляя на ней длинный неровный порез. Зенки убирает оружие и крепко хватает меня за руку. Кровь тонкими струйками сочится меж переплетенных пальцев, собирается каплями на костяшках и падает на землю — прямиком на крупные листья какого-то растения.
Ничего не отвечаю. Просто отвешиваю пощечину. И улыбаюсь.
— Я найду тебя, — одними губами произносит Зенки.
— Даже не думай.
Кириан зовут это простым словом связь — тот ритуал, когда смешивают свою и чужую кровь. После такого они могут отыскать человека, где бы тот ни был. Очередная глупость, но, не скрою, довольно трогательная.
— Иди к своим. — Отдергиваю ладонь и трясу ею в воздухе, из-за чего в стороны разлетаются кровавые капли. — А хотя погоди!
Есть у меня вещица, от которой тоже избавиться надобно. И можно было бы продать какому торгашу за небольшую сумму. Только вместо этого я решаю вернуть ее Зенки. И, возможно, в последний раз увидеть его улыбку. Кириан наблюдает за тем, как я цепляю украшение ему на грудь, как пачкаю кровью светлую ткань. Зенки ничего не говорит. Даже не дышит, кажется, пока я не толкаю его ладонью в плечо.
Отомри.
— А вы сейчас куда? — спрашивает он и поглаживает чеканный узор.
Делаю шаг назад, и тут же серые когтистые пальцы вцепляются мне в плечи. Здоровяк чувствует приятный запах, да только не суждено ему кровушки моей отведать. По крайней мере, пока я не напьюсь.
— К Вратам Ун, — отвечает за меня Дио и улыбается.
— Только посмей взглянуть на мою руку. — Поднимаю голову и наигранно хмурюсь. — Помни: я могу оторвать твое хозяйство и скормить птицам.
А он и не воспринимает мои слова всерьез. Торре потешно слышать подобное от маленькой тщедушной галлерийки, которую он с легкостью может поднять и выбросить куда-нибудь.
Так странно: я никогда раньше не прощалась, не приходилось. Я просто исчезала, чтоб появиться совсем в другом месте. А теперь, поглядите-ка, стою меж двух спутников, смотрю, как сияет рыжая девочка, как бинтует ладонь Зенки, и даже не понимаю, что делать. Поэтому так резко сменяется выражение лица и так отчетливо слышится дыхание. Я отсчитываю время. И думаю, что прощание уж слишком затянулось.
— Эй, Синтариль. — Впрочем, мне все еще есть что сказать. — Дай ему, в конце концов, другое имя. Только чтобы оно было громким и непонятным. И мощным. Вроде «Повелитель трупов и любимец женщин».
Ну надо же, я вижу промелькнувшую на ее губах улыбку. Но не слышу ответа. Синтариль набрасывает на голову меховой капюшон, украшенный рогами какого-то дикого зверя, и разворачивается. А до моих ушей доносится негромкий голос Сатори. Она желает удачи, благодарит за что-то, а затем бежит следом, поднимая длинную зеленую юбку. Рыжей девочке не страшно. Наконец-то у нее есть те, кто может защитить. Те, кому она доверяет.
Я складываю руки, подношу к губам и громко кричу:
— Эй, Синтариль!
Она оборачивается и прижимает указательный палец к груди. Не верит, видать, что к ней обращаюсь.
— Да-да, ты! Последний вопрос: как тебя полностью-то?
Мы, галлерийцы, редко носим одно имя. Почему? Не знаю до сих пор. Даже если в первое вложено достаточно смысла, за ним всегда должно стоять хоть что-то. И иногда это доходит до абсурда. Так родители подчас используют название случайного предмета. Поверьте: лучше я буду Скончавшейся, чем Стулом, Книгой или, простите, Ночным Горшком.
Синтариль останавливается и негромко произносит:
— Брэнна.
Вновь ловлю улыбку. И радуюсь, что никто, кроме меня и, возможно, Антахара, не может понять значения этого слова. Тот, кто дал Синтариль второе имя, наверняка очень ею дорожил.
Ведь в переводе с моего родного языка оно означает «Любимая».
КРУГ ЗАМКНУЛСЯ
Устраивайтесь поудобнее!
У меня припасена для вас еще одна история. Последняя. Самая пугающая, самая…
Шучу, конечно же. Хах. А вы уже уходить удумали. Не закрывайте ладонями уши свои. И не засовывайте в рот пальцы. Это сбивает рассказчика. Это сбивает кого угодно! Попробуйте-ка говорить серьезно с тем, кто во время беседы ладонь лижет, точно роэль с медовым сердцем. Вам не понравится, уверена.
Так вот! Я расскажу вам о страшном чудище лишаре, о храбром музыканте и о еще каких-то людях. Понимаю, эта история должна была прозвучать в самом начале или не упоминаться вообще. Но у меня, как и у вас, еще есть время. И почти полная кружка траува на яровике. А как известно, нет ничего лучше интересного сказа да доброй выпивки.
Дело было в небольшой деревушке близ столицы. Как называлась она? Поди вспомни. Кажется, Аркватта.
Травы в тамошних лесах — по колено, а деревья макушками своими небо цепляют. Голову, бывает, запрокинешь, а где они кончаются — и не видно. И страшно: вдруг ветка на темя упадет. Или зверюга какая из-за кустов выскочит да растерзает. Только мысли мои тогда не об этом были.
Мне хотелось оказаться в новом месте. Вдохнуть его воздух, посмотреть, чем люд честной живет, да подзаработать на пьяных жителях, которым нравилось почти все, что я исполняла. Они, представьте себе, приняли даже срамные песенки о своем повелителе! А кроме них об инхиле Гвальдаре Боре я ничего и не знала.
Аркватта. У этого места приятное название. Слышится в нём что-то такое текучее. Хоть и переводится просто — «Отдых».
Деревушка расположена недалеко от ворот, скрывающих от глаз столицу; именно к ним я и направляюсь. Уж там-то смогу разгуляться — среди пышного празднества и толпы богатых, а главное, невнимательных местных жителей, которые наверняка придут посмотреть на гостей из других тоу да набить пузо сладостями. Я и сама не откажусь попробовать эти липнущие к пальцам шарики из меда и муки, которые так приятно пахнут ягодами и лесными орехами.
Но пока я коротаю время в Аркватте: брожу по широким пыльным улочкам, повесив накидку на локоть. Из приоткрытых окон приятно тянет свежеиспеченными домашними пирогами, а окружающие люди выглядят тошнотворно приветливыми. А ведь раньше казалось, подобное встречается лишь в книгах, в тех, которые с неохотой читала в детстве мать. Она не очень-то хотела, чтобы я мечтала побывать в таком месте. Или, что еще хуже, пыталась его отыскать. Так вышло, что мне уже сорок Половин, и вот я здесь. Как там говорят?
Отведай несвежего мяса, родительница!
Согласитесь, есть что-то подозрительное в столь милых деревушках. Кажется, вот-вот у тебя стащат тимбас или пустую сумку, в которой и нет ничего ценного. Или ты, сам того не ожидая, примкнешь к культу. Со мною такое уже бывало, как вы помните.
Двери церкви приветливо открываются передо мной. В просторное полупустое помещение через мутные окна проникает мягкий свет. Он бережно обнимает стоящую в центре фигуру улыбающегося Мави — Денежного Мешка. Подумав, я не только улыбаюсь в ответ, но и подхожу. Кланяюсь ему в ноги, прижимаюсь лбом к деревянному приступку и кладу в глиняную чашу пару тэнги — только они-то и остались в кармане.
Мави, кажется, становится еще самодовольнее. Да кто бы не стал? Только что ему принесли две мелкие темные монетки, на которых выгравирована какая-то мышь с длинным пушистым хвостом. Вроде именно эту зверину хранитель и держит в руках. Говорят, она в дом богатства несет, ага. На деле же маленькая пушистая дрянь лишь по углам гадит да деревянную посуду точит. Но мне ли спорить с духом? А может, когда-то у нас денег потому и не было, что мать одну такую метлой у порога прибила.
— Смотри, — сказала тогда она, — Ишет, тварь какая. Здоровая, красноглазая, — да как начала ее за хвост раскручивать.
Я тем временем ловлю хитрый взгляд служителя церкви. Кивает мне мальчишка, сложив руки за спиной. Только знаю я, что он ладошки потирает. Наверняка припрячет монеты, когда уйду. Да не обрадован будет Мави. Хранители порой любят выражать свое негодование.
Например, я путешествую в компании самого недовольного. Не знаю, правда ли то, что потоками каждый управлять может, действительно ли духи наши — лишь выдумка, но Атум любит демонстрировать характер. Или поможет, защитит сам, отведет чужую силу от меня, или будет молчать. Такое случается, стоит только сказать, что он бесполезен.
На улице становится всё более людно. Маленькие детки в компании пузатых мамаш, пробегая мимо, указывают на меня пальцами, раскрывают беззубые рты. Видать, удивляют галлерийцы в их краях, и они не скрывают этого. А вот мужики рассматривают так, словно им и дела нет. Вроде и улыбаются, и возвращаются тут же к своим делам. А сами втихую наблюдать продолжают. Нечасто же мне подобные в деревнях встречаются.
— Зенки! — слышу голос мужской и невольно оборачиваюсь, точно меня зовут.
Тут же смешно становится. Ведь каждый из нас — зенки или был таковым. Остается, пока мать осматривает, пока имя выбирает. От этого прилипчивого слова некоторые не избавляются даже за десяток-другой Половин: пока родитель не решит, что нашел подходящую замену. Да только тот, кто отзывается, — мне ровесник. И его совсем не смущает, что он — безымянный.
Остроухий кириан улыбается, щурит глаза темные, лук на плече поправляет. Его не огорчает то, что говорит одноглазый мужик в фартуке: что нет работы, что вряд ли будет. Он кланяется до земли и вижу, как легонько кулаком себе по лбу — бам. Может, так решения быстрее находятся. Зенки. Ну надо же, кто бы подумать мог? Выходит, любящий родитель своему ребенку не только имя не дал, но еще и деньги забрал. Иначе не стал бы малыш Зенки искать помощи у кособокого мужика, от которого дерьмом свиным пахнет. Я даже немножечко сочувствую: у самой в карманах ветер гуляет.
Только вот у Зенки есть лук. Он может в любой момент пойти в лес и подстрелить какого-нибудь зайца себе на ужин. Я же с собой таскаю лишь музыкальный инструмент да кинжал, а с этим, сами понимаете, не поохотишься. Да и не привыкла. Обычно мясо, которое попадает в мои руки, уже давно не бегает.
Сворачиваю к таверне. Проглядеть ее очень сложно: настолько огромная. Двери-то у нее тяжелые, из темного дерева. Такие, если вдруг упадут, придавят; они куда больше похожи на ворота. И стоит увидеть более привычный вход поменьше — вырезанный в одной из створок, — как понимаю: ворота и есть. Только вот зачем?
Вхожу, и тут же передергивает: несколько десятков голов резко, почти одновременно поворачиваются в мою сторону. И откуда тут столько народу? Утро же раннее, в такое время или работать надо, или спать. А не считать, сколько кружек траува светлого в тебя влезть может. Но постепенно все возвращаются к своим занятиям: где мужики широкоплечие баб в длинных платьях тискают, где спорят о чем-то, кое-кто даже на руках борется — видать, проигравший вынужден будет оплатить всю выпивку.
Я двигаюсь вглубь помещения и останавливаюсь у стола в центре. Он, как бывает чаще всего, не занят. Почему-то его предпочитают не замечать до самого конца: выбирают места или ближе к выходу, или ближе к выпивке. Мечтатели же садятся у окна с крупными решетками и рассматривают расплывающиеся окрестности в разноцветных разводах.
Запрыгиваю на стол. Закидываю ногу на ногу, кладу на колени тимбас и вспоминаю, на свою голову, те самые срамные песни о Гвальдаре Боре — их всего-то две штуки. Поначалу ожидаю, что нетрезвые посетители затребуют что-то другое или погонят громкими криками. Но уже после первого куплета они начинают подпевать. Они поднимают кружки и громко, заглушая даже меня, голосят.
Хозяева подобных заведений никогда не бывают против музыкантов. Ведь песни поднимают посетителям настроение, а веселые люди в тавернах — это пьющие люди. И вот глиняные кружки снова и снова наполняются траувом, густая белая пена стекает с краев, падает на столы. Мужчины топают ногами, бьют кулаками в такт. А я улыбаюсь им и предвкушаю, сколько су каждый из них готов выложить за мое выступление.
Кто же может знать, что в этот самый день, в это самое, мать его, мгновенье, по улицам Аркватты проедет инхиль Гвальдар Бор.
Простите те, кто верит ему и в него. Я зову его «инхиль»: это значит «старший», «благородный», «богатый». Я не вижу в нем тоу’руна. И вряд ли когда-нибудь смогу.
Поначалу и не понимаю, что происходит, когда в таверну вваливаются здоровенные детины в пластинчатой броне с алебардами наперевес. Не понимаю и когда замолкают присутствующие: если в помещение входят вооруженные люди, многие предпочитают вести себя тихо. Я, например, в такие моменты высматриваю, где можно спрятаться да через какие выходы сбежать.
А затем является Бор. В это время я уже в который раз исполняю песню о неверности его супружницы. Не знаю, насколько суть правдива, но мотив такой бодрый, что сам из-под пальцев льется, и остановиться сразу попросту невозможно. Даже когда человек, которого ты оскорбляешь под музыку да в рифму, смотрит прямо на тебя.
Оказывается, он красив. Как и все чистокровные кириан. Высокий, ладно сложенный, с властным взглядом. Белый плащ, напоминающий крылья, делает его еще более похожим на Парящих. А вот тонкие брови и зачесанные назад светлые волосы — на дамочку.
Он просит меня не петь, только играть. В любой другой момент я наверняка согласилась бы: все-таки ради того, чтобы карман не пустовал, я готова на многое. Но вместо этого закрываю глаза, растягиваю в улыбке губы, выкрашенные темно-зеленой краской, и протяжно вздыхаю.
Я знаю, что меня не казнят за песню: не в этой деревеньке, не в этом тоу. Зато, оказывается, никто не запрещает без лишних слов вышвырнуть из таверны меня, а следом — и мой тимбас, лишь чудом не заехав мне по макушке. Инструмент недовольно звенит, но остается целым. Расстроенные струны можно будет подтянуть — к моей радости, ни одна не порвалась. Все-таки подобные траты не входят в планы человека, в карманах которого так же пусто, как и в желудке.
Поднимаюсь на колени, трясу упавшими на лицо волосами и стираю со щеки грязь. Мимо проходят люди. Проходит и инхиль Гвальдар Бор в окружении стражей. Те посмеиваются, кивают в мою сторону, пытаются придумать чего пообиднее, ага. Да только в пустые головы не приходит ничего умнее, чем сравнить мой внешний вид с моим же словарным запасом. А чего я ожидала? Они должны покой охранять, ага. Для такого нужно быть чуть умнее дворовой собаки, чтобы не только различать своих и чужих, но и делать из этого какие-то выводы. И с пола не жрать.
Жду, когда стражи скроются с глаз. Подтягиваю инструмент к себе, закидываю за спину, поправляю ремень и тут — ладонь вижу. Бледную, аккуратную, с длинными тонкими пальцами. Поднимаю голову, а на меня глаза темные глядят. Удивленно так, с сочувствием.
— Не сильно ушиблась?
— Не привыкать. — Отталкиваю ладонь и поднимаюсь без помощи. — Малыш Зенки.
Не ожидал, что так обращусь, краснеет, точно мальчик маленький, взор опускает. А потом суёт руку в карман штанов из неплотной ткани болотного цвета и достает блестящую монетку — целый су. Зенки улыбается мне, кивает. Видно, хочет, чтобы приняла подачку. А мне тошно становится от того, что мальчишка, который не может и за себя-то постоять, жалеет. Меня.
— Убери! — Отмахиваюсь и вижу на пальцах пятна зеленые. Вновь обращаюсь к Зенки, но на сей раз вожу подушечками по своей щеке: — Совсем дерьмово выгляжу?
Он убирает следы рукавом, затем стирает краску с губ. Говорит, так лучше, говорит, у меня красивая улыбка. И продолжает стоять рядом. Точно задался целью вывести меня из себя самым быстрым способом. Да только после Бора вряд ли у кого это получится.
Скалю зубы, обнажаю клыки острые — кажется, Зенки понравилось именно это, — и обхожу его. Мне, конечно, нужны деньги, но не настолько, чтобы ради них терпеть компанию застенчивого мальчика, у которого даже имени-то нет. На прощанье и не говорю ничего.
Поскорее бы покинуть это место. Перетянуть струны, нанести правильный узор на лицо и направиться в столицу. И нет мне никакого дела до Бора и его стражей, ведь там я смогу заработать куда больше, чем в маленькой невзрачной деревушке. И для этого мне даже не придется петь.
По дороге хватаю лежащий на чьем-то подоконнике пирог. Кажется, его только что испекли; румяная корочка так и пышет жаром. От ягодного аромата начинает сводить живот: я не ела со вчерашнего дня. В предыдущей деревне я стащила в таверне что-то похожее на печеные корнеплоды. Дрянь та еще, но в тот момент мне было наплевать на вкус. Теперь у меня хотя бы есть кое-что получше. А в Аркватте вскоре станет больше на одного человека, желающего мне сгнить. Зато, если ума хватит, он сделает жизненно важный, хоть и очевидный вывод: не следует без присмотра вещи оставлять.
Ускоряю шаг, направляюсь к лесу. Там можно будет разделать пирог, перетянуть струны и отсидеться, пока какая-то добрая хозяюшка сыплет проклятьями и пытается понять, что за негодяй не постеснялся обокрасть честного человека. А у негодяя просто нет денег. И совести. Ему же потом еще и возвращаться: напрямую через Аркватту путь до столицы ближе.
Леса-то тут густые. Приятно даже, усевшись под дерево, обнаружить у ног оранжевые ягоды яровики. Они еще совсем небольшие — и не углядишь за высокой травой и крупными листьями. Срываю одну, закидываю в рот и довольно жмурюсь: недозрелая, кислая, а семена под тонкой кожицей настолько мелкие, что между зубов застревают. Яровика мне нравится именно такой, только нечасто отведать удается: для этого нужно в леса выбираться с корзиной. Как в детстве с матерью, а йотом — и с Миру, которая из-за недуга часто принимала за ягоды маленьких жуков с яркими спинками. Хватала их в ладоши, бежала ко мне, спотыкалась.
— Сестричка Ишет! — Как же она пищала, когда «яровика» в ее руках начинала оживать и двигаться. — Копошится!
Сейчас же ягоды попадаются мне лишь случайно. А еще, знаете, у меня очень давно нет корзинки. Только матерчатая сумка через плечо, в которой лежит самое необходимое — пара платьев, накидка да две баночки с сухой краской разных цветов.
Я достаю кинжал, кладу на колени пирог и собираюсь отрезать внушительный кусок, когда меня отвлекают. Мне не дают покоя даже тут — в лесу, где, казалось бы, не должно быть никого: охотники уходят глубже, на запад. Так близко к Аркватте могут находиться лишь маленькие дети.
И… пещерные.
Он идет мне навстречу. Судя по тому, что рассказывают об этих созданиях люди, он явно не пирог почуял. Убираю оружие — в бою с таким вряд ли пригодится — и опираюсь руками о землю. Уж лучше буду голодной, но живой.
Он вдруг останавливается в нескольких шагах от меня. Прислоняется плечом к дереву и скидывает с головы плащ цвета сухого песка. А волосы-то у него черные. Никогда бы не подумала, что у пещерных такие могут быть — густые, вьющиеся. Вот дерьмо! Даже мне захотелось до них дотронуться. Всегда казалось, они белыми должны быть, редкими, похожими на облепившие лицо водоросли.
Пещерный на голову-две выше меня. Не самый крупный: в книгах-то писано, что иные особи высотой в два человеческих роста. А этот, видать, болел в детстве. Только чтобы мною полакомиться, хватит и такого.
Он улыбается, показывая острые зубы — до отвращения ровные. Я вновь сравниваю его с сородичами, которых видела только на страницах да слышала описания. Они, поверьте, те еще твари — здоровые, сгорбленные, с длинными ручищами и маленькими тупыми красными глазами. Впрочем, глаза у того, который мне попался, тоже красные, тоже тупые. Но, как мне кажется, добрые.
— Я Дио. — Он наклоняет голову и тянет следующие слова: — Из Торре.
— Я рада. Уходи.
Мне кажется, он сыт. Потому что он все еще не грызет мою ногу.
Дио из Торре — и кто научил его так коряво выражаться? — не без интереса рассматривает меня и поигрывает мышцами. Эта привычка начинает раздражать сразу же: ну не получается у меня есть, когда рядом стоит полуголый мужик, который явно хочет, чтобы я им полюбовалась. Что я ему на это отвечу? «Хороший мальчик»? Так Миру говорила большой бездомной собаке, которая каталась перед ней по земле. Потом гладила, и животное успокаивалось.
— Ты почему злая?
Видно, что слова с трудом даются. А еще видно, что оставлять меня одну он не намеревается.
— Потому что давно не ела. И потому что… — рычу сквозь зубы: не обучали меня доносить настолько очевидные вещи. — Ты питаешься людьми. — Указываю на Дио пальцем, а потом стучу костяшками по груди: — а я себе нужна. Нравлюсь я себе. Понимаешь?
— Пирог… — пещерный едва заметно кивает на угощение, которое лежит на моих коленях, — с потрохами?
Понимаю: не собирается убивать. Не интересую я его, ни в качестве женщины, ни в качестве трапезы. И почему-то становится даже обидно, ага. А ведь, казалось бы, моя жизнь вне опасности, радоваться надо.
— С ягодами вроде. — Протыкаю пальцем еще теплую корочку и все же решаю уточнить: — а ты людей совсем не ешь?
Дио морщится и отворачивается. Ягодному пирогу — это видно по выражению лица пещерного — явно не хватает мяса.
— Когда ешь людей, они не хотят принимать тебя. — Торре складывает ладони вместе. — Рядом.
— Удивительно, да? — Смеюсь и облизываю подушечку. Как я и думала: сладкий, с кислинкой, отдает какими-то травами. Вернуться бы да сказать хозяюшке, чтобы пироги не поганила. Да не хочется скалкой по хребту получить.
Пока отрезаю себе кусок, пока пещерный задумчиво смотрит в синее безоблачное небо, наслаждаюсь пением птиц. После шумных питейных заведений и деревушек так приятно отвлечься на звуки природы, прикрыть глаза, расслабиться…
…И услышать, как по правую руку садится Дио из Торре. Настолько близко, насколько позволяют себе лишь напившиеся до легкости в башке мужики в тавернах. Пещерный разве что небритый подбородок на плечо не кладет. Зато прижимается щекой к щеке и повторяет мой недавний жест — макает палец в начинку пирога.
— Ты понимаешь, что все это немного странно? — сдавленно выдаю я.
Только вот Дио странностей не замечает. Он отхватывает солидный кусок моего честно украденного завтрака, суёт в рот и каким-то чудом не оставляет на руке следы острых зубов. Угощение ему явно не по вкусу. Но он облизывает ладонь и пальцы, чавкает у меня над ухом и лишь потом произносит:
— Почему?
Другой рукой он вытирает лицо, а тряпкой, которую использует в качестве и одежды, и головного убора, — губы.
— Ты слишком близко. — Толкаю его в плечо.
— И? — Дио вновь тянется к пирогу, но я тут же убираю его и всем своим видом пытаюсь показать, что тоже голодна.
— Если забыть о том, что ты пожираешь мне подобных, то ты все-таки мужчина, а я…
— Нет! — Пещерный тут же отодвигается и набрасывает ткань на голову, точно пытается скрыться от меня. — Я не хочу, чтобы ты вынашивала моих детей!
— Даже не собираюсь! Ни в этой жизни, ни в следующей!
Я тоже отползаю в сторону и отрезаю кусок пирога — небольшой треугольник, украшенный цветком из теста. Удивляюсь, как нечто подобное можно сделать человеческими руками — настоящая картина, которую при этом можно съесть. И вроде, даже жалко, но так хочется. Листья-то гладкие, заостренные к концу, с жилками. Лепестки широкие. Цветок будто только что раскрылся и подставил их под пока еще не греющие утренние лучи.
— Ты же уродливая! — выпаливает вдруг Дио и подносит широкую когтистую ладонь к горлу.
— Знаешь… — вспыхиваю я.
Хочется сказать что-то подобное в ответ: что он тупоголовый, что саруж, что мог бы путешествовать в клетке вместе с бродячими артистами — настолько он страшный, что я с большим удовольствием пересплю с жабой. Но вместо этого — почему-то смеюсь. Не знаю, то ли воздух свежий так действует, то ли голод, то ли виной всему, что совсем недавно меня вышвырнули из таверны, а теперь надо мной издевается пещерный, но всё происходящее кажется забавным.
Дио смотрит на меня, и уголки губ поднимаются. Он фыркает, поначалу не понимая, что происходит, а потом хохочет, — так громко, что, кажется, деревья содрогаются. Наконец он смахивает появившуюся слезу, запускает пальцы в волосы и расслабленно откидывается назад. Лопатки упираются в ствол покосившегося дерева.
— Давай условимся: я не вынашиваю твоих детей, а ты не трогаешь мой пирог. Если что останется, дам тебе.
— Хорошо-о-о-о, — тянет Дио.
Он внимательно на меня смотрит: точно задал вопрос, на который ждет ответа.
— Ишет, — бросаю я и наконец приступаю к трапезе.
— Ишет… откуда?
Кажется, молчание дается ему с огромным трудом.
— Ишет из ниоткуда, — ворчу я и вытираю воротом рубашки щеку.
Торре вытягивает ноги и бьет пяткой по сухой земле, затем удобнее устраивается на мягком ковре из мха. Он закидывает руки за голову, довольно причмокивает и в этот момент перестает казаться таким уж опасным. Дио выглядит как большой ребенок. Может, он и любит полакомиться плотью да кровушки отведать, только меня не тронет.
— Странные вы, — задумчиво выдает он.
Видать, о людях говорит. Об остальных — тех, которые не пещерные. Подбираюсь чуть ближе, подтягиваю за собой сумку и тимбас. Кладу рядом с Торре блюдо с пирогом и отрезаю еще кусок, на сей раз совсем маленький.
— Бери, здоровяк. — Беззастенчиво хлопаю его по животу. — И чем это мы странные?
— Дом свой не цените. — Дио хватает угощение и тянет в широкий зубастый рот.
— Сам-то чего пещеру свою покинул?
Не получится у него меня пристыдить.
— Она всегда тут. — Пальцы касаются лба, пачкают его ягодами, а я, точно заботливая мамаша, вытираю след.
— А у меня где тимбас лежит, там и дом.
И я улыбаюсь украдкой, видя, как Дио довольно щурится.
Когда еда заканчивается, настает время подтянуть струны. Пещерный замолкает: слушает, как они звенят, смотрит, чем я занимаюсь. Иногда нагибается — будто это поможет ему разобраться в устройстве тимбаса. Разве что не трогает — благодарю и за это. Его-то ручищами легко можно не только инструмент попортить, но и меня.
— Ты тоже охотишься?
Он спрашивает это, когда я закидываю сумку на плечо и готовлюсь уйти. Мне ничего не нужно от пещерного: вряд ли у него имеется лишняя пара су или новая одежда. Да вот только Дио отпускать меня не хочет, даже когда встаю, — хватает за руку и насильно усаживает рядом. С ним трудно поспорить.
— На кого? — Отодвигаюсь. Надеюсь, что он отвлечется, и тогда я смогу сбежать.
— Так… это!
Пещерный суёт руки за широкий пояс и достает какую-то мятую бумажку. Судя по неровным краям, ее Дио явно сорвал с чьей-то двери. Он пытается читать, запинается, рычит. Видно, что старается, что грамоте обучался (возможно, даже самостоятельно), но иероглифы энис даются не так просто. Галлерийский легче выучить, чем эти дерьмовые закорючки. Когда Торре начинает лутаться, когда слышу слово «подошва» и догадываюсь, что никто не станет охотиться на что-то подобное, выхватываю у Дио лист и изучаю иероглифы самостоятельно. Поначалу у меня возникает желание переломать конечности тому, кто все это написал: такого ужаса я еще не видела. Да даже у Миру с ее-то дрожащими ручками выходило намного аккуратнее.
Первое, что бросается в глаза, — цена, в самом низу листа. Она выведена красной краской, начертана крупно. Чтобы привлекать к себе внимание сразу же.
— Двадцать су, — хрипло выдыхаю я и бью Дио в плечо. — Ты это видел?
Помните, я говорила, что есть в Аркватте что-то подозрительное? А вот и оно!
Лишар.
Прямоходящее чудище с густой шерстью и пушистым хвостом. Оно, как оказалось, повадилось сперва кур таскать, потом собак грызть, а там и малыши пропадать стали. Как в той дурацкой детской песенке, ага. Лишару пора выходить на охоту. Мне она никогда не нравилась. Только сейчас, когда понимаю, что тварь существует, что, если я хочу денег, придется с ней столкнуться, у меня дрожат колени.
А пещерный-то тут же нос задирает. Всем видом показывает, что заломает лишара голыми руками. Может, он и не самый крупный в своем роде, но в способностях его я точно не сомневаюсь. У этих, если людям верить, хватит сил зубищами кости перекусить, а кожа такая толстая, что серьезно поранить и не получится.
Провожу ладонью по его предплечью. Чувствую, как напрягаются мышцы.
— Дио. — Я пытаюсь смотреть на него глазами некормленой зверюшки, только уголок губ подрагивает. Мне не нравится изображать из себя маленькую и слабую, но ничего не поделаешь: сейчас-то все так и есть. Набрав в грудь побольше воздуха, продолжаю: — я бы могла тебе помочь.
Тут же хочется прикусить язык. Подумать только: уговариваю пещерного взять меня с собой. С другой стороны, я получу десять су за то, что постою рядом, пока он будет бороться со зверем. И деньги, и зрелище. Да об этом потом можно будет даже песню написать.
— Сам справлюсь! — Как же самодовольно звучит его голос.
— Дио, я очень хочу кушать, — говорю чуть тише. — И у меня совсем ничего нет.
На мою голову опускается его тяжелая рука. Пещерный хлопает меня по макушке и мягко произносит:
— Такая ты бесполезная.
В любой другой момент я бы прокусила ему ладонь. Поломала бы клыки о толстую кожу, но прокусила бы. Только вместо этого приходится терпеть, и очередные оскорбления, которые Дио говорит с нежностью, и то, что после этого он обнимает меня и прижимает к себе так крепко, словно желает кости переломать. Эй, я не похожа на лоскутную куклу, а ты — на маленькую девочку! Пусти!
— Жди темноты. — Пещерный указывает на ясное небо. Мириться с его компанией придется долго.
Пытаюсь придумать, как занять себя до вечера, но ничего хорошего на ум не приходит. Можно вернуться в Аркватту. Только куда же я сунусь, кроме таверны, из которой меня недавно выкинули на глазах у посетителей? Ведь наверняка завсегдатаи, нетрезвые и довольные жизнью, будут бросать на меня взгляды, полные мерзкой, липкой жалости. И без того именно так смотрит на меня Дио. Общаться с пещерным — тоже сомнительное развлечение. Едва ли в этой тупой башке есть хоть что-то стоящее.
Когда меня вдруг хлопают по плечу, а над ухом раздается довольно громкое «Эхэй!», я выхватываю кинжал и бью с разворота. Но из-за неудобного положения запястье слишком легко перехватывают и сжимают до боли. Я вижу перед собой улыбающееся лицо безобидного пещерного, но все еще пытаюсь себя защитить. Понимаю, что дела плохи, лишь когда летящий кулак накрывает серая ладонь и останавливает без особых усилий.
Да, так получилось, что я не доверяю людям. Ни тем, кого вижу впервые, ни тем, кого знаю давно. И любой резкий звук…
Даже не пробуйте! Не испытывайте мое терпение. Пожалуйста.
— У тебя острые зубки, — хохочет Дио.
Он до сих пор удерживает меня. Ему забавно наблюдать, как я злюсь, но ничего не могу сделать. Пытаюсь укусить его, чтобы выпустил, только вот дальнейшие действия пещерного предугадать не получается. Он явно считает, что это игра. Он наклоняет голову, клацает зубами у моего запястья, и я вздрагиваю.
— Нравишься мне. — Холодный нос Дио касается моих ладоней. — Такая ты бесполезная.
Для него, видать, это слово значит то же, что и «милая». Не могу не согласиться: милые вещи и люди чаще всего действительно бесполезны. Да только со мной оба этих понятия не имеют ничего общего. Как родилась на отца похожая, так с Половинами, если мать послушать, все больше напоминала его.
— У тебя его мерзкий характер, — говорила она и совала под губу несколько сухих листьев типпи. Она совсем не умела ими пользоваться, да и привычка эта давно не успокаивала мать, просто от нее сложно было избавиться. — Надень-ка платье, не позорь меня.
— Давай ты будешь звать меня иначе, ага? — Чувствую, как хватка ослабевает, и выдыхаю. — По имени, например.
— Ага, — повторяет пещерный и снова трется носом о костяшки.
Он и правда точно зверюшка домашняя: любит ласку, не говорит нормально, питается всяким дерьмом. А еще может перегрызть глотку тому, кто посмеет приблизиться к хозяину. Понять бы, как приручить Дио…
Мы говорим долго: о семье и о том, какую дорогу каждый из нас для себя выбрал. Я узнаю, что он не хочет возвращаться, что собирается путешествовать, потому что устал биться за право на существование.
Все-таки нравы пещерных отличаются от наших. Ни я, ни вы не смогли бы жить в подобных условиях. А Дио? Держался долго, пока не понял: он дорожит своим домом и тем, что дало племя, но ему хочется наружу. В тоу, над которыми висит яркая сырная голова — так он зовет наше светило. И я смеюсь.
Еще он рассказывает о том, что «Торре» значит «мшистый». И что растения на стенах некоторых пещер светятся, но тускло. Закроешь рукой, и огонек пропадает. А с «сырной головой» так не получается — ладони маловаты.
Дио удивляется тому, насколько тоу огромны и как много в них людей, но различает он их только по форме ушей и цвету кожи. Потому кириан и галлерийцы для него похожи.
— Бледные остроухие, — говорит он и закатывает глаза: и как только мы сами друг в друге не путаемся?
Попытки доказать, что мы все-таки разные, ни к чему не приводят.
Зато кто-то успел разъяснить ему все о хранителях. И Дио, у которого был свой защитник, — как и у каждого в Ру’аш, — приходил в города и деревни, навещал церкви и всегда что-нибудь да оставлял в чашах, неважно, кому они принадлежали. Торре нигде не был лишним. Но и своим не стал.
Все мы родились под чьим-то знаком. Каждого появившегося, кем бы он ни был, хранитель отмечает. Вот только о некоторых — забывает. Так произошло не только со мной. Целые расы оставались без покровительства духов. Недостаточно просто открыть глаза в определенный день, ага, чтобы тот, кто незримой рукой коснулся лба твоего, сопровождал тебя по жизни. Те же пещерные всего какую-то сотню Половин назад выбрались на сушу, до этого же мало чем от зверей диких отличались. Думаете, есть хранителям дело до таких?
Его голос успокаивает. И вот я уже ложусь на траву, взбиваю сумку с вещами, чтоб помягче была. Но Дио перекладывает мою голову себе на колени и начинает перебирать пальцами волосы. Мне неприятно. Да только с ним, в такой ненормальной близости, я могу позволить себе расслабиться. Потому что не тронет никто. Даже недовольные воровством пирога местные жители.
Я прикрываю глаза. Чувствую, как он водит когтистыми пальцами по щеке. Слушаю истории, пока еще могу разбирать слова. Кажется, я засыпаю. На том моменте, когда Дио рассказывает, как случайно зашел в дом наслаждений, потому что название приглянулось. Здоровяк думал, там еда водится. Конечно, но мнению пещерных, полуголые девицы — тоже неплохая закуска, но опускаться до такого Дио не решился.
Просыпаюсь, когда меня скидывают на землю. Падаю затылком на мягкий мох, тут же вскакиваю и негромко проклинаю как Торре, так и то, что окружает нас. Вспоминаю все возможные ругательства. Некоторые даже выдумываю сама. Но пещерный лишь отмахивается.
Глаза с трудом привыкают к яркому рыжему свету, проникающему сквозь листву. Неужели я провалялась до заката? Неужели истории Дио настолько утомили меня? Хотя последняя показалась довольно забавной. Нужно выждать время, а там я переложу ее на стихи и буду зачитывать полупьяным посетителям таверн: уж они-то смогут оценить по достоинству.
Меня не слишком беспокоит, что заставило Дио вскочить, пригнуться и обнажить острые зубы. Едва ли в этих лесах водится хоть что-то, способное дать отпор пещерному. Но все равно достаю кинжал и лениво помахиваю им в воздухе. Показываю, что и я на что-то способна. Например, поправлять волосы, зевать и выглядеть совсем не угрожающе.
— Твой?
Незнакомый мужской голос обращается явно ко мне, и говорит он… про Дио? А больше и не о ком: поблизости — ни одного живого существа. А кроме Торре из «моего» здесь только сумка и глиняное блюдо из-под пирога.
— Допустим, мой. — Хлопаю пещерного по спине, но тут же понимаю, что зря это сделала: не стоит трогать животное, готовое вот-вот укусить.
— Отзови.
Поднимаю глаза и вижу хитрое бородатое лицо, обрамленное длинными вьющимися волосами. Незнакомец беззлобный и наверняка тощий под всей этой одеждой: сомневаюсь, что он сможет сделать хоть что-то Дио.
— Зачем? — А это даже забавно: когда в твоих руках действительно мощное оружие. Пугающее оружие. — Ты потревожил нас. А мы этого ой как не любим.
Интересно, и когда «я» успело превратиться в «мы»? Ах, да, в тот момент, когда меня разбудили.
Пещерный кивает и ведет когтями по стволу дерева. Плотная кора под ними трескается, ломается, разлетается в стороны и опадает на землю. Несколько кусочков попадают мне в волосы, только выражать недовольство не спешу: меня тоже пугает Дио. Что ни говори, долгое время он путешествовал один. И на неприкрытом теле я не вижу ни одного, даже самого мелкого, шрама.
— Сто-о-ой. — Тру подбородок и улыбаюсь. — Никто не станет тащиться в Аркватту просто так. Дай-ка угадаю: тоже охотишься?
Кивает, но все еще стоит в отдалении — под невысоким деревцем, вырасти которому, видно, не дают окружившие его старшие товарищи. Мужчина придерживает ветку одной рукой, вторую же прячет в кармане. И первое время я думаю, что там что-то есть. И этого чего-то стоит опасаться.
— Допустим, — уклончиво отвечает он.
— Нет. — Качаю головой и ласково смотрю на Дио. — Это моя добыча. Это его добыча. И я очень надеюсь, что тебе хватит ума развернуться и уйти.
Мужчина достает смятый листок, некоторое время изучает его и вновь убирает. При себе у незнакомца нет ничего, кроме небольшой сумки, из которой торчит тяжеленная книга. Единственное, что он может сделать, — ударить нас ей. И убежать, пока мы приходим в себя от удивления.
— Ты пытаешься угрожать мне, девочка? — Мои слова вызывают у него улыбку.
— Да. Дио, — Торре смотрит на меня своими злыми красными глазами, — сядь.
От этого взгляда хочется сжаться, но я расправляю плечи и киваю. Пещерный нехотя опускается рядом. Он начинает рыть пальцами землю. Вижу, что успокоиться не может, что ждет приказа. Но пока сидит смирно. Непривычно-то как. Дио Торре слушается меня. С чего бы? Ведь я же, как он сам говорил, бесполезная.
Мужчина выглядит озадаченным. Он чешет густую бороду, поджимает губы и издает какой-то странный звук — явно раздумывает над чем-то. Только не выйдет у него обойти нас. У меня есть пещерный. А у него? Книга? И что он ей сделает? Будет нудно читать вслух, пока лишар не уснет?
— Слушай, ты пришел сюда один. На что надеешься-то? Что человек-зверь съест тебя и подавится?
— Лишар? — переспрашивает он и снова уходит в собственные мысли. — Пусть давится.
— Да кто ты такой? — Этой наглости могу позавидовать даже я.
— Просто уставший путник.
Да только звучит подозрительно. А ведь он как-то добрался сюда, добрался и не сдох. Леса-то тут мирные, зверья и не видно — по крайней мере, мне довелось наткнуться разве что на белку, которая, услышав шаги, устремилась к верхним ветвям. Но я впервые в Аркватте. Возможно, мне просто повезло. Возможно, ему тоже.
— Меня ждут дела.
Говоря, мужчина проходит мимо нас и даже не оборачивается. Я и мой милый зубастый дружочек просто тратим его время. Хочется кинуть камень в спину, но вместо этого я выкрикиваю:
— Знаю я твои дела. Проваливай, пока цел.
А в ответ — ничего.
Пора и нам выдвигаться. Ведь вопреки всеобщему мнению, лишар появляется не в полночь, а тогда, когда начинает темнеть. Только я почему-то не уверена, что он появится сегодня: все-таки на бедолагу открыта охота. Даже сам женоподобный инхиль Бор явился в Аркватту, чтобы убедиться, все ли в порядке.
Дио вертит башкой. Он шумно втягивает носом воздух и улыбается, демонстрируя мелкие острые зубы. Мне это не нравится. Еще недавно он был готов разорвать незнакомца. Возможно, и мне бы досталось после этого. А теперь, поглядите-ка, спокоен. Даже, кажется, доволен.
— Кровью пахнет, — шепчет он и проводит языком по губам.
Пещерный жмурится. То, что я не могу почувствовать, манит его. И вот он уже повязывает на пояс свою явно дорогую, но уродливую тряпку и идет прочь, не дожидаясь меня.
Ухо дергается. От этого становится немного неприятно и щекотно. Я слышу шаги Торре, слышу свое дыхание и… больше ничего. Никаких криков, — а ведь люди становятся такими громкими, когда дело доходит до огромного волосатого чудовища, желающего их сожрать.
Закидываю за спину тимбас, а сумку с вещами вручаю не успевшему пропасть из вида Дио. Но тот лишь треплет меня по волосам — ненавижу, когда так делают, — усмехается и возвращает ее обратно. Вешает мне на плечо и пихает в бок, из-за чего я едва не падаю.
Когда Торре останавливается, я хмурюсь. Мы все еще в лесу, так далеко от Аркватты, что ее огни и не видны за деревьями. Я могу лишь предположить, где находится деревня. Но вряд ли выведу нас к ней.
Все еще не улавливаю ничего подозрительного и делю шаг вперед. Чувствую под подошвой что-то мягкое, но не решаюсь опускать глаза. Уж вряд ли тело бездыханное. Даже в такой высокой траве оно бы от меня не укрылось. Может, грызун какой издохший. Пихаю носом сапога и слышу, как за моей спиной насмешливо фыркает Дио.
— Считаешь, питаться людьми неправильно. Я хотя бы с почтением отношусь к тому, кого ем.
Смотрю под ноги и недовольно хмыкаю. Я повидала уже многое. Тем не менее, ладони холодеют.
Говорят, видеть голову отдельно от тела — плохая примета. Но никто и никогда не говорил про руку, а ведь окровавленная кисть — тоже вряд ли хороший знак. Где-то должен быть ее владелец. И если он все-таки жив, то точно не в настроении.
— Дерьмо какое. — Перешагиваю и вытираю сапог о траву. Мысленно проклинаю кажущуюся спокойной Аркватту.
Дио идет дальше — вглубь леса, туда, куда ведет кровавый след. А мне хочется оказаться ближе к деревне, желательно — в отдельной комнате, где я смогу просто наблюдать из окна за происходящим. И остаться, в отличие от хозяина руки, целой. Легко догадаться, что мне не нравится рисковать собой. Только слишком сложно объяснить это Торре: он, видать, привык к тому, что каждый день может быть последним. Или попросту опасности не чувствует. Ведь чего пещерные-то боятся? Других пещерных. И этих болотных тварей с длинными цепкими пальцами и редкими волосами — их главных соперников по части рыбы.
Курухин. Точно!
Даже покрытые мелкими красными ягодами кустарники не скрывают Дио, когда тот опускается на колени. Он слишком большой, слишком заметный.
И, как оказалось, слишком громкий.
Торре хлопает ладонями по ногам и хохочет. Не слишком уверена, позабавит ли меня то, что он отыскал, и все же подхожу чуть ближе. Держусь на таком расстоянии, чтобы пещерный не смог схватить меня за запястье. Может, я недостаточно сильная, чтобы противостоять ему, ага. Зато — так я думаю — убежать-то уж точно получится.
У дерева — там, где Дио сидит — двое расположились. Поначалу я даже ничего странного не замечаю: ну, молодые решили сбежать подальше от шума и надоевших приветливых лиц, провести какое-то время на природе да без штанов. Парнишка-то свои приспустил, девке юбку задрал до бедер. За такое я бы давно ему кинжал меж ребер сунула.
Только не двигается он. Просто лежит сверху, уронив голову ей на плечо.
На черной ткани не видно крови. Даже несколько дыр на свободной рубахе замечаю не сразу. Она выглядит целой, а сам паренек — живым, разве что с волос на траву примятую падают темные капли. Наверняка на шее такие же следы. Полагаю, он и не понял, что произошло.
А вот девке хуже пришлось. Рот разорван, глаза точно нет — не видно его за припухшим, залитым кровью веком. Горло перекушено. Лишар словно хотел отделить голову от тела, да занятие наскучило. Зато с рукой, — а кисть без сомнений принадлежала ей — управиться оказалось проще. Погрыз, оттащил в сторону и оставил. Нашел что поинтереснее — не иначе.
— И чего смешного?
— Она хотела вынашивать его детей, — выдыхает Дио.
Меня передергивает. Ему бы только о потомстве разговаривать, ага. Будто в родном племени женщины только для такого и нужны.
— Он играет, — продолжает Торре и пальцем касается рваных ран на щеке девушки.
— Во что играет? — Закатываю глаза. Лишар же не ребенок малый. Он — зверь, который когда-то был одним из нас.
— Он не хочет есть. — Дио бросает на меня взгляд через плечо.
Этим-то человек-волк и опасен. Животные убивают по необходимости: потому что голодны, потому что защищают себя или свое потомство. Лишар же — зверь лишь наполовину. Очень тупой, очень жестокий и очень сильный. Не просто так он раз за разом возвращается в Аркватту. Быть может, он прожил тут не самую приятную часть своей жизни.
До сих пор понять не могу: они становятся такими или рождаются? Они же такие как я, как каждый из вас. Только изуродованные. Чем-то или кем-то. Говорят, хранитель таких — Кресцет, Пес Дворовой. Да вот только…
Миру. Ее эта тварь тоже отметила.
Не каждому из нас везет родиться под хорошим знаком. Кого Джавал коснуться может, кого — Инимсэт. Миру же взял себе Пес, тварь с десятком белых глаз, которая скалится из темноты. Дети, которых он хранит, появляются редко, а живут недолго. Если в ночи Клубок станет темно-красным, знайте: Кресцет за младенцами явился.
— Пойдем.
Оставаться здесь больше не имеет смысла: Лишар наверняка уже в городе. И если мы не поспешим, он может стать добычей неприветливого бородача с книгой. А в мои планы не входит проигрывать кому-либо.
— Но он не доел!
Торре наклоняется, разевает свою зубастую пасть, но я оказываюсь настойчивее. Пещерный ворчит. Он постоянно оглядывается, хмурит брови, дергается. Черные пряди падают на лицо, в глаза лезут. Это злит Дио только больше. Он рычит, смахивает волосы со лба, но те, словно издеваясь, возвращаются на место. Приходится остановиться. Я поднимаюсь на носки и заботливо, почти по-матерински, провожу по его голове рукой. Убираю непослушные кудри, приглаживаю ладонью. Успокоившийся Торре легонько прикусывает кожу на моём запястье — в знак благодарности. Он не оставляет следов. И смотрит так ласково, будто я сделала что-то действительно значимое.
Прости, Дио, я всего лишь забочусь о своей заднице. Она у меня красивая. И мне не слишком хочется, чтобы пещерный, которого оторвали от трапезы, полакомился ей.
— Башку свиную тебе куплю, — хрипло шепчу я и улыбаюсь.
Оказывается, Торре легко порадовать. Еще недавно он щелкал зубами и злобно озирался, теперь же пихает меня в плечо, обгоняет и направляется в противоположную от тел сторону. Туда, где, по его мнению, находится Аркватта. Туда, где пахнет кровью. А я все думаю: почему же мы не слышали криков? Уж девочка наверняка испугалась бы огромного животного, которое перекусило позвоночник ее любовнику. Если, конечно, не была немой. Забавно выходит: мальчишка решил потискать калеку. Возможно, даже против ее воли. Только кто ж станет таких защищать? Любой подобный недуг не вызывает жалости. Лишь плохо скрытое отвращение. Ее и не вспомнит никто.
Чем ближе мы подходим к Аркватте, тем отчетливее различаем испуганные голоса. Люди бегут из деревни. Они не останавливаются, не предупреждают нас об опасности. Но кто-то кричит в спину, что мы — безумцы. Что не хватало им одного чудовища, а я — глядите-ка — тащу второе. Мысленно усмехаюсь: Дио не понимает. Иначе эти слова стали бы для человека последними.
— Не совалась бы ты туда, красотка. — Ловлю сочувствующий взгляд. Но стану ли я прислушиваться к предупреждениям мужчины, который несет под мышками куриц? Конечно же, нет.
— Две свиные головы. — Провожу языком по губам и сплевываю на землю: не до конца стертая краска горчит.
Дио наклоняется, касается пальцами пожухлой травы. Красные глаза мечутся от одного человека к другому. Пещерный неподвижен. Он глядит на огонь, который поднимается над крышами — вдалеке полыхает один из домов, — и облизывается. А затем, оттолкнувшись от земли, срывается с места.
Я не поспеваю за ним: Дио, этот здоровяк, движется слишком быстро. Он с легкостью перемахивает через частокол, цепляется за крытую деревом крышу. Когда я вхожу в деревню, стараясь избежать столкновения с паникующими жителями, пещерный уже сидит на трубе и осматривается. Щурится на яркое пламя, которое переползает с одного здания на другое.
— Видишь чего? — выкрикиваю я и едва не падаю: очередной пробегающий мимо юнец бесцеремонно отталкивает меня в сторону и проклинает за то, что я мешаю.
— Там девка молодая ведро с водой тащит.
Накрываю глаза ладонью и отхожу к каменной стене высокого — в несколько этажей — здания. Тут-то точно никто не оттопчет ноги, не откинет с пути.
У Торре голос громкий. Ему не составляет труда пробиться сквозь крики жителей. Но на всякий случай он повторяет сказанное.
Тощая рыжеволосая девка, которую я тоже замечаю, когда высовываюсь из-за угла, слышит его. Она краснеет, роняет ведро и закрывает лицо. Грязная вода льется под ноги, пачкает длинное платье. И чувствую: малышка, казавшаяся мгновение назад такой спокойной, чуть не плачет. Да только отчего? Ужели напугал ее мой спутник? Возможно.
— Сатори!
Коренастый мужчина со спутанными волосами и густой бородой, едва тронутой сединами, хватает девочку за руку и тащит прочь. Он торопится, но не бежать из Аркватты, нет. Он уводит малышку в один из домов. Надеется, что это защитит его от лишара. Или от огня. А она, подобрав-длинную юбку, плетется следом, отстает на шаг. И постоянно оглядывается — то на забытое ведро, то на меня.
— А где большой волосатый…
Его не нужно искать. Он нашел меня сам. Лишар.
Я успеваю отскочить в сторону — и вовремя. В стену, к которой я совсем недавно прижималась затылком, влетает огромная, покрытая густой серой шерстью лапа. Под острыми когтями трескается и сыплется камень.
Вблизи человек-зверь еще уродливее. Огромный и сгорбленный, он скалит острые пожелтевшие зубы и рычит, а затем резко поворачивается в мою сторону. Маленькие уши прижаты к голове, а в черноте зрачков самая настоящая человеческая — не животная — ярость. О, эта тварь ненавидит меня. За то, что не смогла поймать. И, наверное, еще за что-то. Люди любят придумывать оправдания своим чувствам.
Я не говорила, как люблю свой тимбас? Почти так же сильно, как и себя. Но когда выбор не так уж велик — или действуй осторожно, чтоб не повредить деревянный корпус, или спасай свою шкуру любыми возможными способами, — я стискиваю зубы и отправляю инструмент в ближайшие кусты. Он издает жалобный звон, а я мысленно извиняюсь. Но я не могу иначе. Следом, уже в лишара, летит сумка с вещами, но он, кажется, готов ко всему. Тварь лениво отмахивается и опускается на четвереньки. Она готовится к прыжку.
— ДИО!
И чем пещерный занимается? Неужто в окна заглядывает, выискивает женщин, которых не сочтет уродливыми? Я все еще обижена, здоровяк, только сейчас куда больше — за то, что сидишь на крыше, когда меня надо спасать. Ты что, птица?
— Ничего не можешь! — Его голос разносится по Аркватте, громкий и такой злой. Кажется, я мешаю Торре куда больше, чем человек-волк.
Дио свешивается с края крыши и прыгает на землю. Под ноги летит ткань, которой он покрывает голову. Пещерный зачесывает волосы назад и самодовольно ухмыляется. Да, он ниже лишара. Да, рядом со зверем он выглядит не так уж устрашающе. Но Торре это совсем не волнует.
— Ты… впечатлить меня решил? — Морщу нос и достаю из-за пояса кинжал. — Не лучшее время, ага.
Только где еще он может показать себя, как не в бою? Мои слова не имеют веса, они теряются в окружающем шуме. Зато на них обращает внимание лишар, который успел отвлечься на пещерного. Но вот он снова вспоминает обо мне, и вытянутая, покрытая шрамами морда медленно поворачивается. И чем я так не угодила ему? Неужто напоминаю кого из прошлой, еще человеческой жизни?
Замахиваюсь, но тварь выбивает оружие из моей руки и задевает когтями запястье, оставляя неглубокие следы. Ухожу влево, слизываю стекающие по коже темные капли. Пытаюсь понять, куда можно сбежать, где укрыться. Но кажущиеся совсем черными глаза следят внимательно за каждым движением. Кинжал валяется у ощипанного куста. Мне нечем защищаться. Я разве что раздеться могу. Да только как это поможет?
Едва лишар собирается броситься в мою сторону, его сбивает Дио. Зверь не понимает, что происходит, даже когда уже влетает в стену таверны. Пещерный хватает его уродливую башку и с размаху бьет о камни. Но человек-волк будто не чувствует ничего. Он отталкивает Торре. Отмахивается, как недавно отмахнулся от сумки. И Дио ничего не может с этим поделать. Босые ноги громко опускаются на землю, поднимают пыль. Торре почти теряет равновесие, но кладет ладонь на затылок, резко подается вперед и… вот дерьмо! Да ему и правда не нужен спутник. Даже когда падает — сам помогает себе удержаться.
— Крепкий. — Пещерный вытягивает руки и манит зверя к себе. — Иди. Я сожру твое сердце.
Не слишком ли громкие слова для того, кого с такой легкостью отпихнули?
— Отвлеки! — бросает Дио.
А ведь он был прав: я бесполезная. Кажется, самое время признать это и уйти, пока лишар забыл о моем существовании.
Звучит негромкий свист. Торре смотрит на меня, хочет кивнуть, поблагодарить за то, что пытаюсь помочь. Но я лишь пожимаю плечами и вновь прижимаюсь губами к запястью.
Мы оглядываемся почти одновременно — я, пещерный и огромное волосатое отродье. Человеку-волку интересно не меньше нашего, кто отвлек его. Да только любопытство не на руку играет. Ведь когда он замечает фигуру на фоне яркого, слепящего пламени, как в маленький глаз вонзается острый наконечник стрелы. Зверь воет, только мне его вой кажется полным боли человеческим криком. Он бьет лапой по длинному древку, но не может вытащить. Лишар мотает башкой, вертится. Замирает лишь тогда, когда под кожу — чуть ниже плеча — входит еще одна стрела.
— Зенки! — Не могу сдержать кривую улыбку.
Тот самый мальчишка, который протягивал мне су. Испуганный, маленький и жалкий. Это он натягивает тетиву, наклоняет голову и закрывает левый глаз, чтобы прицелиться. Это он удивляет очередным метким выстрелом — точно в грудь зверю, — а затем глупо улыбается мне и поднимает плечи, точно чувствует себя виноватым.
— Да не на меня смотри! — выкрикиваю я. Лишар не станет вежливо ждать, пока мы наговоримся.
— Это твой дружок? — хохочет Дио.
— Ты мой дружок, — фыркаю и провожу языком по рассеченной коже. — Заткнись.
Знаете, какое решение может считаться самым идиотским в моей жизни? Пытаться остановить человека-волка, который несется на Зенки. Без оружия, без плана, без помощи: просто выскочить перед ним и оттолкнуть мальчишку в сторону. За пару мгновений я успела проклясть все: Дио Торре, Аркватту, себя. Инхиля Гвальдара Бора, пьянчуг в таверне, даже того мужика с курицами.
— Плохой!
Я сжимаюсь в комок — и почему даже в голову не приходит самой отойти в сторону? — но очередной голос, который я доселе не слышала, прерывает мои размышления. После чего перед мордой лишара пролетает… ботинок? Это чья-то глупая шутка? А вот второй попадает ему точно в голову. Не думаю, что человек целился именно туда: все же какие-то проблемы с точностью у него имеются. Но зверь останавливается. Резко тормозит всеми четырьмя лапами.
— Не трогай ее! — Этот голос режет уши. До чего высокий, до чего визгливый. Мне не хочется смотреть на его обладательницу. А это явно девушка. — У нее же нет оружия!
Бедная наивная дурочка. Сомневаюсь, что оно есть у тебя, раз уж ты швыряешься обувью.
Зверю все равно. Зверь давно не понимает человеческий язык. Он просто находит себе куда более интересную жертву, чем я. Вернее, жертва находится сама. Она словно говорит: «Иди и возьми».
С меня достаточно: девочек с ведрами, мальчишек без имен и пещерных. Пускай я останусь без денег и без крыши над головой, но хотя бы живая. Я поднимаю запылившийся кинжал, вытираю о штанину и убираю за широкий кожаный пояс. Недовольно дергаю ухом в ответ на возмущенные возгласы. Они вряд ли меня остановят. У всего есть границы; у моего терпения и благородства они довольно небольшие. Я вступилась за Зенки, который появился так вовремя. Можно считать, отдала долг.
Я кланяюсь — из-за этого ситуация выглядит не более чем уличной постановкой, реалистичной и пугающей. Те, кто наблюдает из окон, наверняка ждут, что я подзову к себе лишара, улыбнусь, вскину руку, и все закончится.
Только этого не происходит.
Человек-волк несется к рыжей девочке, поднимая клубы пыли. Она стоит на пороге своего дома, сжимает пальцами платье и трясется. Она вряд ли отойдет в сторону, вряд ли закричит. Только губы шепчут что-то. Неужто молится?
Зенки зовет ее по имени. Он сует руку в колчан, который висит у бедра, но там больше нет стрел. Он бьет кулаками по земле, потому что понимает: даже если приложит все усилия, просто не успеет. Девочку сожрут, до того как он преодолеет половину пути. Но того, чего мы ожидаем, не происходит. В последний момент лишар просто отбрасывает Сатори. Он проламывает — плечом ли, башкой — непрочную входную дверь и врывается в дом. Там слышны крики, громкие, женские крики. И они выводят зверя из себя. Даже меня они раздражают. А ведь я нахожусь достаточно далеко.
Пусть они замолчат!
Пальцы сводит. Голова кружится. Словно что-то наружу вырваться пытается. Только не выйдет, не получится, слишком уж хорошо заперта клетка. И завалена, точно книгами, новыми воспоминаниями и небылицами.
— Зенки! — приходится рявкнуть, чтобы он хоть немного пришел в себя. — Забирай ее и уноси куда подальше.
Сама девочка не в состоянии сделать хоть что-то. Она сидит на земле, слабо двигает пальцами и бледнеет. Как и каждый из нас, она знает, что происходит. Знает, что не сможет ничего изменить. И знает что произошедшее — целиком и полностью ее вина.
Судя по тому, с какой легкостью Зенки поднимает девочку на руки, она не весит ничего. Он кладет ее голову себе на плечо, убирает с лица длинные рыжие пряди, выбившиеся из косы, ласково гладит. Он несет ее неспешно, чтобы не тревожить. Будто они на прогулке. И почему я все еще наблюдаю за этим? Да, наверное, причина в том, что мне больше нечем заняться. В случае чего, я всегда могу укрыться в лесу. Или под крышей ближайшего дома — на широких деревянных балках. Неудобно, но мне нужно лишь дождаться утра, пока тварь, с которой никто из нас не может совладать, не уберется из Аркватты.
Приходится размахивать руками: слов малыш Зенки не понимает. Не понимает, что лишар может просто поиграть, а затем отправиться на поиски новой жертвы. И еле передвигающий ноги мальчишка прекрасно подходит на эту роль.
— Бросай ее в кусты! — повышаю голос, но Зенки лишь грустно смотрит на меня и не говорит ничего. — Мы уже ничего не сделаем! Их не спасти! А вот ее — еще можно.
Пальцы дергаются. Да эти двое помрут без меня. Возможно, не из-за лишара. Зайдут в охваченный пламенем дом, подумав, что в огне он их не возьмет. И сгорят.
— Вы мне еще должны будете, — рычу себе под нос.
А ведь идея хороша, согласитесь. Поджечь. Нет, не этих идиотов. Зверя. Если предположить, что он еще трапезничает, то у меня есть время. У нас есть.
— Дио!
Пещерный обнажает зубы, щурится недовольно. Он считает мои выходки трусостью; я же не считаю неправильным то, что не желаю в бою сдохнуть. Я — не герой, нет. Никто из нас — не герой. Если мы погибнем, о нас не сложат песни. Скорее просто забудут.
Даже сейчас куда больше я хочу уйти. Из Аркватты, из тоу. Я — музыкант, я — танцор, а никак не охотник на больших волосатых тварей. Но я стараюсь думать о том, что без меня эта троица не продержится. К тому же двадцать су — далеко не то, что можно случайно найти по дороге из деревни в деревню.
— Захлопни свой рот! — Вновь приходится перекрикивать весь окружающий шум. — И завали дверь хоть чем-то!
Какое-то время он не шевелится, только верхняя губа дергается. Но за неимением иных идей и из-за того, что никто не хочет входить в маленький домик и оставаться там один на один с лишаром, Дио тащится к входу. Он что-то недовольно ворчит себе под нос, путает слова. Но среди них вновь встречается «бесполезная». И, кажется, «красотка».
Торре хватает стоящую у дома лавку на маленьких толстых ножках и закрывает ей дверной проем. Для верности — прижимается к ней спиной.
— Где же ваши наемники? — Смеюсь и хватаюсь за ветку ближайшего, не плодоносящего роэля. Она легко, с треском надламывается, шуршит листвой.
Знаю ответ: нет их. В желудке зверя. Да и едва ли наемники Аркватты представляли из себя хоть что-то. Деревушка точно сошла со страниц книг, а это значит лишь одно: персонажи в ней тоже книжные — сплошь добряки и весельчаки. Может, кроются внутри чернота да гниль. Только кто же будет себя наружу выворачивать?
— Так пропали, — Зенки выглядывает из-за двери таверны. Видать, там оставил девочку. Ничего, пусть пьет. Чтобы выбить из головы ненужные мысли, выпивки нужно больше, чем времени.
— Тащи сюда лампу. — Ожидавший чего-то другого, он смотрит на меня и хлопает глазами. — Масляную лампу! — Сквозь зубы цежу ругательства: нужно было самой все делать.
Аркватта горит. Аркватта почти мертва. На улицах не видно никого, кроме нас, точно уничтожил всех зверь клятый. Пожрал, даже косточки не выплюнул. Только знаю: наверняка кто-то остался. Закрылся в доме, в таверне под стол забрался и потягивает дешевую выпивку. Глупцы, которые не желают покидать родные места. Надеются на то, что хранители — те, которые за урожай да деньги отвечают, — защитят. Но им наплевать. Нам — тоже. Дио, как и мне, нужны деньги. А Зенки, полагаю, — его рыжая девочка.
— Держи.
Когда он подбегает, пламя чуть не перекидывается на широкий белый рукав. Он управился быстро. Но все равно не слышит и слова благодарности.
Я держу ветку над крохотным огоньком. Он быстро переползает на листья, и те под его напором темнеют и сворачиваются. Выхватываю масляную лампу. Только бы успеть. Только бы зверь не услышал, а услышав — не выбежал бы. Забавно: не многим отличаюсь я от тех, кто на удачу рассчитывает. Под столами не прячусь, разве что. Но это вопрос времени.
В доме не слышно криков, они оборвались уже давно. Резко, ведь лишара, как и, наверно, каждого из нас, раздражает, когда еда издает звуки. Ярко вспыхивают ближайшие кусты. Я выливаю масло на порог, кивком прошу Дио отойти. И только когда он, скривившись, удаляется, кидаю горящую ветвь.
От зверя нас теперь отделяет стена пламени, и все равно я предпочитаю оказаться подальше. Приоткрыть дверь в одно из оставленных жилищ, прижаться к ней плечом и, в случае чего, прошмыгнуть внутрь. Там наверняка на печи стоят нетронутые блюда. К тому же я обладаю незаменимым в такие моменты качеством: умею быть тихой.
И вот лишар вырывается наружу. Как я и ожидала: лавка не останавливает его. Не останавливает и пламя: тварь припадает к земле, катится, переворачивается на спину. Она пытается потушить горящую шерсть. Я невольно морщусь от не самого приятного запаха и прижимаю к носу ладонь, чтобы не чихнуть. Чтобы зверь — пронзенный стрелами, слепой на один глаз и ужасно злой — не вспомнил обо мне.
Но он вспоминает.
Взъерошенная башка поворачивается. Лишар не замечает Торре, который разминает кулаки, не замечает и застывшего у двери Зенки. Он вскидывается и вновь пытается сбить лапой хотя бы одну стрелу. Но те слишком глубоко вошли в тело. И останутся там, даже когда зверь станет человеком. Вернее, если станет.
— Нет, — зачем-то медленно произношу я.
Будто он — Миру. Будто послушает, отойдет и не будет под ногами мешаться.
Только что слово против подобной твари? Ее морда перемазана кровью, когти поломаны, а шесть местами опалилась. У нее рваное ухо — зацепил, видать, кто-то из наемников. Зверь в ярости. И вся она направлена на меня. А до утра еще так долго ждать.
— Бросьте в него камень! — В голову приходит лишь это. Да кто же на моем месте будет долго раздумывать?
— Что? — почти одновременно удивляются Зенки и Дио.
— Хоть что-то!
Я тоже готовлюсь. Как и лишар. Наклоняюсь, сжимаю кулаки. Только с места срываюсь чуть раньше. Когда в голову человека-волка прилетает… лук?
Идиоты. Вокруг меня одни идиоты.
Но это работает, дает мне немного времени. Достаточно для того, чтобы заскочить твари на спину, крепко уцепиться за шею и выхватить оружие. Знаете, а это довольно забавно: лишар в качестве верхового животного. Еще бы он не пытался сбросить меня, не опускался бы на четвереньки, не дергался бы.
Торре хохочет. Его забавляет то, что он видит. Пещерный хлопает в ладоши, и от этого зверь только сильнее желает стряхнуть меня. Я крепче обхватываю его ногами. Вот дерьмо! Словно лишар — мой волосатый любовник, с которым мы не виделись долгое время. И который, судя по кинжалу в моей руке, не смог сохранить верность.
Бью вслепую. Казалось бы, невозможно промахнуться, когда противник настолько близко. Не верьте тем, кто это говорит: возможно. Несколько раз кинжал лишь задевает кожу, оставляет на лбу, ухе неровные царапины. Но израненный зверь не чувствует.
Наконец я слышу рычание, переходящее в вой, и понимаю, что попала. Рваным движением оставляю на морде глубокий порез через глаз и снова бью. Держаться становится сложнее. Лишара мотает из стороны в сторону.
— Отойди!
А вот и тот, кого я уже давно жду. Старик с книгой. Идет медленно, сбрасывает на землю плащ цвета запекшейся крови, трет ладони друг о друга. И уж больно хочется сказать что-то едкое, неприятное. Да только вижу, как земля под его ногами шевелиться начинает, как покрывается трещинами, поднимается. Соскакиваю со спины лишара и что есть сил бегу в сторону.
— Силь, Мать Всех Камней? — Я даже не сомневаюсь в этом.
— Да.
Он поднимает руку, засучивает рукав, а от запястья-то наверх руны тянутся. Кажется, будто он заражен чем-то, будто вот-вот помрет. Мужчина касается знаков пальцами в определенной последовательности, и небольшие узоры слабо вспыхивают, но тут же гаснут. Когда он бьет каблуком сапога по земле, в воздух поднимаются огромные комья, а ближайшие дома начинают жалобно скрипеть. Невысокие деревянные заборы кренятся, некоторые доски и вовсе ломаются надвое. Разлетаются в стороны щепки, осколки стекла.
Лишар боится. Он не понимает, что происходит, не видит. Лишь чувствует дрожь под ногами. Да запах только что взрытой земли.
Ты когда-нибудь закапывал свои жертвы, звереныш?
Пока тяжелые пласты поднимаются подобно волнам, я неотрывно смотрю на них. С губ непроизвольно срывается очередное ругательство, которое пропадает в окружающем шуме. Земля трясется так, что держаться на ногах становится все сложнее. Низенькие деревянные постройки проседают, окна, покрываясь трещинами, бьются.
Мужчина выбрасывает вперед руку, и возведенные из земли стены обрушиваются на лишара. С грохотом ломается несколько ближайших домов, среди которых — тот самый, где жила рыжая девочка. В воздух поднимаются клубы пыли. Я задыхаюсь, прячу нос под рубашку. В тот момент, когда все затихает, кажется, что я и вовсе оглохла. Пока не начинаю различать треск огня и не слышу голос Дио:
— Красотка?
Зверя больше нет. И не нужно видеть его обезображенное тело и вывалившийся язык, чтобы понять это. Лишар спит. Как те двое в лесу. Он наверняка теперь будет наводить ужас на обитателей Пак’аш, пока смельчаки, подобные нам, не отправят его обратно.
Как вы, наверно, догадались, в тот день мы и встретились.
Гарольд Лиат — хранитель Книги (но отнюдь не той, которую он таскал с собой), невыносимый старик и, скажу я вам, тот еще сур.
Дио Торре — добродушный здоровяк, которого мы едва оттащили от тела лишара, поскольку его тоже нельзя было есть.
Зенки — мальчишка без имени, без родни и без лука.
Сатори — рыжая девочка, лишившаяся за одну ночь всего, что имела.
И я — Ишет Ви. Ину-ата Ишет. Музыкант, путешественник и собиратель всевозможных историй.
ЭПИЛОГ
Она заканчивает рассказ, поднимает кружку и вливает в себя оставшийся траув. Когда тара с грохотом опускается на стол, один из посетителей — на вид совсем еще молодой кириан — неуверенно спрашивает:
— Неужели все это правда?
— Кто знает, малыш. Кто знает. — Ишет набрасывает на плечи длинный черный плащ и закидывает ногу на ногу. — Я видела слишком много всего. Уже и не упомню, где правда, а где выдумка.
Она сидит, положив белые ладони на колени, и осматривает тех, кто собрался вокруг. Они уже начали перешептываться, обсуждать услышанные истории. И если одним хотелось верить, другие сочли рассказы черноглазой галлерийки сущей бессмыслицей, которая не стоила внимания. При этом они не ушли. Остались до конца — до того самого момента, когда за деревьями показался Клубок.
Быть может, они и правда не верят. Но это не значит, что им не было интересно.
— Невозможно! — Вот кто-то бьет кулаком и усмехается в густые усы. — Да где это видано, чтобы пещерные в городах шастали?
— Именно, — подхватывает невысокого роста женщина в длинных тяжелых серьгах: она наверняка гордится, что отхватила украшение у какого-то заезжего валриса за полцены. — Люди-волки. Сказки это. Чтобы детей малых пугать. А то убегут в лес и не вернутся.
Ишет только кивает. И едва сдерживает смех, когда за спинами небольшой толпы возникает рослый мужчина с необычным оттенком кожи и черными локонами, падающими на лицо. Он тоже слушает. Эти маленькие людишки кажутся ему довольно забавными. Настолько, что он даже хватает одного за плечо, намеренно привлекая к себе внимание.
— Красотка, — бросает он и кивает, чтобы окружающие поняли: красотка тут одна. Она сидит на столе, играется с прядью своих волос и скучающим взглядом осматривает таверну. — Мы уходим.
В ответ она вздыхает и спрыгивает на пол. Хватает тимбас, вешает за спину и, расталкивая бедрами толпу, направляется к ожидающему ее спутнику. Задерживается лишь рядом с юнцом-кириан — тем самым, который не выдержал и первым задал интересующий многих вопрос. Ишет касается указательным пальцем его лица, ведет по скуле и ласково произносит:
— Смотри, чтобы лишар не полакомился тобой.
— Да чтоб тебя, красотка! — не выдерживает пещерный. — Навыдумывала невесть чего. Тебя послушай, так я — чудище какое-то.
— Ты сунул пальцы в мой пирог, — фыркает Ишет. — За это я тебя до сих пор не простила.
Но он и слушать не хочет. На плечо закидывает и, звонко хлопнув ладонью по заднице, несет к выходу: иначе стараниями галлерийки они задержатся в этой деревушке еще на одну ночь. А им все-таки пора выдвигаться.
— Вперед! — Ишет взмахивает рукой. — Навстречу новым историям.
Комментарии к книге «Тени леса», Виктория Войцек
Всего 0 комментариев