Сказки старого Вильнюса VI

Жанр:

Автор:

«Сказки старого Вильнюса VI»

1409

Описание

Следует признать, что точного числа улиц в Старом Городе Вильнюса не знает никто. Даже на гениев места больше никакой надежды – то говорили, сто восемь, потом исправились: ой, нет, извините, сто тридцать одна! А пока мы совершали обход новых незнакомых кварталов и записывали истории, вошедшие в шестой том сказок, улицы пересчитали заново, и их оказалось сто сорок шесть. Значит, вместо задуманных пяти томов у нас будет целых семь. Что, с одной, стороны, хорошая новость. А с другой – анархия и бардак, мы будем жаловаться. В остальном же у нас в городе жизнь течет спокойно и размеренно: полицейские совершают регулярные рейды по отлову особо злобных демонов, городские духи пекут печенье, а простые виленские обыватели пьют вишневое пиво, задушевно беседуют с бездной, видят сны и побеждают смерть – все как всегда.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Сказки старого Вильнюса VI (fb2) - Сказки старого Вильнюса VI 4189K (книга удалена из библиотеки) скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Макс Фрай

Макс Фрай Сказки cтарого Вильнюса – VI

© Макс Фрай, текст

© Рената Магзумова, иллюстрации

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Улица Агуону (Aguonų g.)

Белый ключ

Правильно заваривать чай его учил Зденек в те смешные времена, когда на паях с приятелем открыл чайный клуб (прикинь, какой прикол: почти сто сортов чая и больше ничего, ни вина, ни сэндвичей, ни печенья какого-нибудь, ни даже кофе, только чай, а народ все равно ходит, мест свободных нет).

Без практики знания быстро вылетели из головы, остались только бессмысленно красивые формулировки: «жемчужные нити», «рыбьи глаза», «шум ветра в соснах», «белый ключ». Все это разные стадии кипения воды; лучше всех запомнил «белый ключ». Во-первых, его легко определить, это когда закипающая вода становится мутно-белой, а во-вторых, именно в этот момент и следует заваривать чай; кофе, кстати, тоже – если используешь френч-пресс. Очень важно успеть, пару секунд спустя уже будет поздно. Китайцы называют крутой кипяток «мертвой водой», вроде бы в ней остается слишком мало кислорода или что-то вроде того.

Выражение «мертвая вода» его впечатлило, всегда был излишне чувствителен к словам. С тех пор всегда покупал прозрачные чайники и кипятил воду только в них. Стоял у плиты, завороженно смотрел, как со дна поднимаются мелкие пузырьки, постепенно складываются в тонкие нити, а потом их становится так много, что вода белеет, словно в нее добавили молоко, вот в этот момент и пора убирать чайник с огня.

Сам Зденек быстро утратил интерес к чайным церемониям, демонстративно заливал бумажные пакетики «Липтона» крутым кипятком, щедро сыпал сахар, резал лимон, ржал: «Я – чайный гранж-мастер». А он так на всю жизнь и остался верным последователем «белого ключа».

За Зденеком вообще было не угнаться, он всегда был скор на расправу со своей жизнью, менял одну на другую, не задумываясь, не торгуясь, не искал ни выгоды, ни даже какого-то особого смысла, только возможности в любой момент все разрушить и начать заново. Что Зденек действительно отлично умел, так это красиво начинать.

Очень этой его лихости завидовал. И вообще всему Зденеку, целиком. Впрочем, «завидовал» не совсем верно сказано. Просто хотел быть таким же, а родился совсем другим – собой. Говорят, выше головы не прыгнешь; глупости, выше – как раз запросто. Что действительно невозможно так это выйти из собственных берегов, а глядя на Зденека, хотелось именно этого. Зденек был – океан.

…Впервые увидел Зденека в детстве, на пляже и запомнил на всю жизнь.

Никогда не спрашивал, бывал ли Зденек в том курортном городе, куда его каждое лето возили отдыхать, и без расспросов не сомневался: там, у моря был именно он. Прыгал в воду с высокого пирса и так при этом лихо кувыркался, словно в цирке выступал. Думал тогда, этот дочерна загорелый белобрысый мальчишка гораздо старше; оказалось, ровесник, просто такой вот длинный. Зденек на всю жизнь так и остался выше, почти на целых полголовы, и это тоже было обидно – вот же засранец, и тут обскакал.

А в тот день смотрел на него, открыв рот. Сам прыгать с пирса не стал, понимая, что на фоне белобрысого акробата будет выглядеть неуклюжим мешком. Потом до отъезда тренировался, чтобы тоже так научиться. В конце концов, более-менее получилось, однако особой радости не принесло. Во-первых, где теперь тот белобрысый мальчишка, поди его отыщи. А во-вторых, даже если объявится, ясно, что не станет сидеть в стороне и восхищаться его кувырками.

А на меньшее был не согласен.

Вспомнил об этом несколько лет спустя, когда Зденек пришел в их класс – посреди учебного года, видимо, семья внезапно переехала; впрочем, какая разница, главное, что в классе появился новенький, длинный, белобрысый и такой загорелый, словно на улице стояло лето, а не дождливый ноябрь.

Сразу его узнал и понял, что это шанс. Незаметно открыл окно, вышел из кабинета, обогнул здание школы, каким-то чудом, цепляясь за карнизы, вскарабкался на подоконник третьего этажа. Ему тогда здорово повезло, что не свалился, потому что проделывал этот трюк в первый раз.

Ввалился в класс через окно, сразу после звонка, как ни в чем не бывало, поздоровался с математичкой, вежливо извинился за опоздание и сел на свое место; нечего и говорить, что это был настоящий триумф. Его, конечно, таскали к директору и родителей вызывали, мать перепугалась до смерти, дома был страшный скандал, но все это не имело никакого значения, потому что Зденек смотрел на него примерно так, как он сам когда-то на пляже, с плохо скрываемым восхищением – во дает!

На третий день знакомства они подрались; теперь уже не вспомнить, по какому поводу и был ли он вообще. Драку, можно сказать, свели вничью: Зденек был сильнее, а в нем оказалось больше злости, о которой до того дня даже не подозревал. Потом, конечно, подружились, как это нередко случается после подобных драк, которые на самом деле не столько выход агрессии, сколько исследование: кто ты? И кто я, когда я рядом с тобой?

Это была странная дружба; впрочем, наверное, любая дружба странная, когда смотришь на нее не со стороны, а будучи одним из действующих лиц. Откуда вдруг возникает прочная связь между двумя чужими людьми? Чем скрепляется, пока длится, почему так радует и дает столько сил? Как вообще все это работает? Черт его разберет.

Потом, много позже, став взрослым, почти пожилым человеком, говорил, что дружба – это неосознанная, но очень храбрая попытка установить личные отношения с, условно говоря, богом, используя другого человека в качестве средства связи. Всегда провальная, никогда не напрасная.

Впрочем, вряд ли важно, что он там говорил. Слова – это только слова, даже если удачно подобраны. Правда настолько больше слов, что в человека не помещается. Человек – мелкое озерцо, в лучшем случае, море. Правда – всегда океан.

Ладно, это была странная дружба, а как еще сказать. Даже не то чтобы постоянное соревнование, скорее выступление, нескончаемые танцы на глазах друг у друга. Оба в результате стяжали сладкую славу неуправляемых хулиганов, при этом школу он закончил с отличным аттестатом, хотя прежде имел твердую репутацию «способного, но ленивого» троечника, как, наверное, все нормальные дети, которых никто ничем толком не сумел заинтересовать. Но мычать и блеять у школьной доски на глазах у Зденека, обладавшего феноменально цепкой памятью, было бы невыносимо, поэтому приходилось зубрить все, включая ненавистные языки, которые этому гаду давались с полпинка, как бы сами собой. Дозубрился до того, что несколько раз решал за друга особо сложные задачи по физике. Засчитал себе как победу; что думал по этому поводу Зденек, так никогда и не узнал.

Это продолжилось в университете. На вступительных экзаменах сами толком не понимали, чего хотят больше: учиться вместе или все-таки утереть другому нос, оставив его за бортом. В любом случае, поступили оба, причем как-то на удивление легко, особенно если вспомнить, сколько дешевого белого вина выпили в ходе подготовки к экзаменам, демонстрируя друг другу гигантские размеры болтов, якобы забитых на учебу. На самом деле оба, конечно, зубрили, как проклятые – в лютом похмелье, врозь, по утрам.

Их преподавателям и сокурсникам, можно сказать, повезло; по крайней мере, скучно не было. Хотя, вспоминая их со Зденеком выходки, шутки и перепалки, догадывался, что с точки зрения окружающих все это было немного чересчур утомительно. Да и для него самого, даже тогда – перебор. Но куда деваться, если где-то рядом вечно болтается Зденек, и его надо как минимум приводить в изумление. В идеале – восхищать.

Долгое время был уверен, что Зденек совсем не старается его поразить. Думал, он сам по себе такой – парадоксальный, блестящий, феерический. Кумир девушек в возрасте от четырех до восьмидесяти и некоторых особо злобных профессоров. Но однажды Анна, та самая, которую они несколько раз азартно отбивали друг у друга, к сожалению – где были наши глаза?! – вовсе не ради ее самой, сказала что-то вроде: «Без тебя Зденек совершенно нормальный, а при тебе вечно начинает выпендриваться так, что тошно становится». Сделал вид, будто не обратил на ее слова никакого внимания, но на самом деле, конечно, ликовал. Надо же, оказывается, Зденек тоже прикладывает усилия, чтобы меня удивить! Засчитал этот факт как победу вместе с теми школьными задачками по физике. Хотя в глубине души догадывался, что существование этого списка побед само по себе сокрушительное поражение. Нокаут, не по очкам.

Очень много в те годы путешествовали, в основном, автостопом – у студентов, даже подрабатывающих всеми доступными способами, редко есть деньги на билеты. Иногда ездили компанией, но чаще отправлялись вдвоем, и это наверное самое лучшее, что с ним было, не только во времена их со Зденеком дружбы, а вообще за всю жизнь. Мир оказался безгранично велик, местами обескураживающе красив и так интересен, что можно было временно оставить друг друга в покое. У гор, морей и звездного неба все равно лучше получается изумлять человека, как ни старайся, их не превзойдешь, и это совсем не обидно. Ну, почти не.

Тогда, собственно, и познакомились по-настоящему, уже совсем всерьез. Путешествия дают ответы примерно на те же вопросы, что и школьные драки: кто ты? И кто я, когда я рядом с тобой? – только гораздо более развернутые и подробные.

Интересные ответы, надо сказать.

Когда буквально через месяц после защиты диплома родители погибли в аварии, оставив его с четырнадцатилетней сестрой Лаурой на руинах раз и навсегда рухнувшего мира, сразу позвонил Зденеку. Честно сказал: если можешь, будь рядом, я при тебе сразу начну притворяться великим героем, глядишь, выдержу, не сорвусь. Так и вышло, при Зденеке он отлично держался, и сестренка, глядя на них, более-менее успокоилась – насколько это вообще было возможно. Положа руку на сердце, Зденек их тогда спас – самим фактом своего существования, не допускавшим возможности лечь и сдаться, пойти вразнос.

На поминках они не пили – рано было расслабляться. Оставались трезвыми весь вечер и еще три дня, пока не отвезли Лауру в Ригу, к родственникам, которые организовали ей плотную программу с поездками и развлечениями до конца лета. А вернувшись домой, наконец-то надрались как следует, вдвоем, в просторной квартире на улице Агуону, которая, несмотря на оставшуюся от родителей мебель, казалась совершенно пустой.

Вот тогда, на исходе второй бутылки, Зденек горячо зашептал, склонившись к самому уху: «Ты не думай, что их совсем нигде больше нет. Там, после смерти, до фига всего интересного, в сто раз больше, чем здесь».

Господи, да ему-то откуда знать?

Тараторил с такой скоростью, словно боялся, что с неба вот-вот спустится ангел в милицейской форме и потащит его в райскую кутузку за разглашение секретных сведений, не дав договорить: «Когда мне было восемь лет, я утонул – совсем, представляешь? Мы тогда жили у моря, я часто удирал купаться с мальчишками из двора, плавать еще толком не научился, а в тот день были сильные волны, и одна… Ай, неважно, в общем, я утонул и умер, и за мной пришли такие отличные сияющие чуваки… или, кстати, чувихи, не знаю, вот уж на что мне тогда было плевать. Они мне очень понравились, обещали отличные приключения, я даже обрадовался, что можно с ними пойти, но тут вспомнил, что нам послезавтра должны оставить дядину собаку на две недели, я с начала лета этого ждал, а вечером по телевизору будет новая серия мультфильма про Черного Плаща, и так стало обидно все это пропустить, что я отпросился. Ну что ты ржешь, действительно отпросился, ты меня знаешь, я если очень надо, кого угодно могу уговорить, а у моих сияющих чуваков оказался покладистый характер, они согласились, что собака – это ужасно важно, и мультфильм интересный, а у них телевизоров нет, сказали – ладно, гуляй еще тридцать лет, потом приходи».

Пьян был к тому моменту до изумления. И все еще раздавлен гибелью родителей. Наверное, поэтому так легко поверил в Зденеков гон о сияющих чуваках и прекрасной загробной жизни, которая понравится маме и папе – чего еще можно было желать. И что рыдал в три ручья у него на груди от горя и облегчения, тоже, в общем, понятно. И теоретически простительно. Но простить себя конечно не смог. И Зденека за компанию – что оказался одновременно причиной и свидетелем его слабости. Хотя Зденек никогда, ни при каких обстоятельствах об этом не вспоминал.

Не то чтобы они после этого разговора перестали дружить, но виделись гораздо реже. По объективным причинам, – говорил он себе. Ему тогда пришлось много работать, Лауркина пенсия по утрате кормильцев курам на смех, а почти взрослую девицу надо не только кормить, но и наряжать, и возить на каникулы, и водить к репетиторам, и за все это как-то платить. И дома ее надолго одну не оставишь, и бухать с собой не потащишь, и к себе никого особо не приведешь, сестра-подросток в этом смысле гораздо хуже самых строгих родителей: при ней противным взрослым хмырем, который знает, как лучше и все запрещает, поневоле становишься ты сам. Удивительное превращение, вот уж от себя не ожидал.

Но в глубине души понимал: дело не в сестре и не в двух с половиной работах, ему просто стало тяжело видеть Зденека. И непонятно, как себя с ним вести. После всего, что было, вряд ли получится притворяться веселым, бесшабашным, бесстрашным и легким на подъем. А быть другим при Зденеке не хотел.

Потом жизнь завертела их окончательно и почти развела. Наступили совсем иные времена, трудные, но и полные удивительных новых возможностей. Он внезапно обнаружил в себе способность зарабатывать настоящие деньги и быстро вошел во вкус, а Зденек тогда как раз вовсю начал экспериментировать с переменами участи – менял работы чаще, чем женщин, которые у него тоже не слишком задерживались, вечно куда-то уезжал, потом возвращался, звонил, всегда неожиданно, натурально падал на голову, пропахший другими жизнями и веселыми чужими ветрами, неизменно приносил какую-то экзотическую выпивку, травил завиральные байки о своих похождениях, был ему по-прежнему очень дорог, но и безмерно раздражал.

На фоне Зденека сразу начинал снова чувствовать себя тем самым противным взрослым хмырем, в которого когда-то превратился ради сестры; сам понимал, что это не так, у него все отлично, и Зденек восхищенно качал головой, расспрашивая о бизнесе – ну ты даешь, я бы не смог! – но сердцу хотелось совсем другого. Хрен знает чего.

В один из своих приездов Зденек и ввязался в затею с чайным клубом; он не особо верил в успех будущего предприятия, но под руку не каркал, даже помог им с партнером найти подходящий подвал в самом центре, на отличных условиях, в смысле настолько дешево, что сам не ожидал. За помощь получил звание почетного гостя номер один, читай – гарантированное место в любое время; эта привилегия очень пригодилась потом, когда вопреки его пессимистическим прогнозам, в клубе начался постоянный аншлаг.

В те дни они со Зденеком снова стали видеться часто, как прежде, ходил к ним почти каждый вечер, очень полюбил это смешное, пропахшее благовониями место, и ритуал приготовления чая на огне – тихий, неторопливый, но не лишенный некоторого утонченного пижонства – тоже полюбил. Завороженно смотрел, как со дна прозрачного чайника поднимаются первые пузырьки, как сплетаются в тонкие нити, как постепенно белеет и мутится вода. Белый ключ! – победоносно восклицал Зденек и брался за дело, принимался заваривать чай.

Это было очень красиво. К тому же, чай, особенно улун, который почему-то называли не «зеленым», а «бирюзовым» – с какой стати? где там та бирюза? – всегда оказывал на него удивительное воздействие, иногда расслабляющее, иногда, наоборот, бодрящее, чайные мастера говорили, это зависит от множества факторов – сорта чая, времени его сбора, даже текущей фазы луны – но чувствовать себя взрослым хмырем он в любом случае переставал. Всего на пару часов, но и это огромное облегчение, на которое не рассчитывал никогда.

И Зденеку он в эти вечера совсем не завидовал, хотя, по идее, было чему – в полумраке чайного клуба, в китайском шелковом кафтане, склонившийся над подносом с драгоценной посудой, его старый друг и вечный соперник, выглядел легкомысленным юным богом, решившим смеху ради провести каникулы среди людей.

Но потом Зденеку все надоело. Сперва он перестал заваривать чай и занялся закупками, мотался в Китай, приезжал оттуда довольный собой и жизнью, но еще через год заехал по дороге в Индию, решил открыть там хостел на берегу океана и окончательно пропал из виду. Ну как – окончательно. На пару лет пропал.

Чайный клуб никуда не делся, им занимался Зденеков приятель. Хуже там, объективно говоря, не стало, и бирюзовый чай по-прежнему оказывал на организм целительное воздействие, но он все равно постепенно перестал туда ходить. Без Зденека никакого смысла – вообще ни в чем.

Но все равно как-то жил. Впрочем, почему «как-то»? Очень даже неплохо. Жизнь и без смысла, сама по себе вполне хороша.

Спасаясь от очередного острого приступа отвращения к собственной взрослости, купил мотоцикл, и это было такое прекрасное решение, что долго потом изумлялся, почему не завел его раньше. Мотоцикл оказался таким же хорошим другом, как Зденек. Ну, почти таким же, поговорить с ним все-таки не получалось. Зато он совершенно не раздражал. Не подавлял своим великолепием – все-таки не человек, а машина, просто хорошая вещь. А внимания и напряжения сил требовал, пожалуй, не меньше, чем их студенческая дружба. И радости приносил не меньше. Каждая поездка была немного похожа на их со Зденеком путешествия, только гораздо короче. Но два часа счастья настолько больше, чем ничего, что грех роптать.

Зденек тогда как раз снова вернулся, покончив со своей чуть было не удавшейся индийской жизнью. И конечно, сразу оценил мотоцикл. Смотрел с таким же восторгом, как в тот день, когда он вошел в класс через окно. Попросил разрешения прокатиться и, похоже, всерьез боялся услышать отказ. А через неделю купил себе такой же. Честно признался, что спустил на него почти все деньги, которые успел заработать, и ни о чем не жалеет, кроме того, что не сделал это давным-давно.

Когда узнал, что Зденек погиб, разбившись на своем новеньком мотоцикле, совершенно не удивился, как будто именно такого финала и ждал. Невольно прикинул: в конце зимы Зденеку исполнилось тридцать восемь, так что все сходится, на сколько отпустили, столько и погулял. Но легче от этого, конечно, не стало, какое там «легче». Чувствовал себя так, словно умер сам.

Но конечно не умер. С чего бы. Только мотоцикл продал, быстро, первому попавшемуся покупателю, здорово продешевив. Плевать, все равно он был нужен, чтобы удивить Зденека, а потом время от времени его обгонять. А теперь зачем.

На похороны не ходил, для него это было как-то слишком. Вместо этого пошел в чайный клуб, где все тоже были изрядно пришиблены новостью, в глазах один и тот же немой вопрос: как же мы теперь без Зденека? Хотя уже давно отлично справлялись без него.

Попросил разрешения самому заварить чай. Ему без вопросов сразу выдали чайник, газовую горелку, специальный поднос и все остальное, что требовалось. Сидел в дальнем, самом темном углу, скрестив ноги, на подушках, смотрел, как со дна поднимаются пузырьки. Дождался, пока вода станет мутно-молочной, снял чайник с огня, прежде чем понял, что делает, выплеснул воду на пол, словно собирался заварить вместо чая весь окружающий мир.

Пол, кстати, остался совершенно сухим. Никто не понял, как это произошло, но особо не удивились. Когда поминаешь человека вроде Зденека, всякое может случиться. Не о чем тут говорить.

Дальше было уже неинтересно. То есть много разного, но по сути – ничего. Как-то жил, что-то делал, зарабатывал деньги, возился с племянниками, иногда путешествовал – без особого удовольствия, самому себе, утратившему интерес к поездкам, назло. Через пару лет после смерти Зденека женился, с каким-то нелепым чувством, что теперь-то, чего уж, все можно. Как будто раньше кто-то запрещал. Брак, как ни странно, оказался довольно удачным – насколько что-то вообще могло быть удачным для него. По крайней мере, стало гораздо проще объяснять себе, почему до сих пор жив и кому это надо – как же, кому, а вот, к примеру, жене и сыну. Какой с меня спрос.

Иногда вспоминая Зденека, думал: получается, я все-таки выиграл – его нет, я живу. Но в глубине души знал, что на самом деле проиграл – каким-то образом сразу все.

Жил долго, вырастил сына, который всегда казался ему совершенно чужим человеком; ладить это им, впрочем, не мешало, даже наоборот. Дождался внуков, похоронил жену, чрезвычайно выгодно избавился от бизнеса, объявив, что хочет отдохнуть, от безделья предсказуемо захворал, болезни особо не сопротивлялся, наоборот, с облегчением думал, что скоро можно будет перестать притворяться живым.

Очень от этого спектакля устал.

Впервые по-настоящему испугался уже в больнице, после операции, которая прошла неудачно, было ясно, что счет пошел скорей на часы, чем на дни. Вот тогда действительно стало страшно; впрочем, на собственный страх смотрел словно бы со стороны, отстраненно, думал: наверное, так со всеми бывает, обычное дело, инстинкт самосохранения, из-за него тело боится умирать, даже если не хочет жить. Все-таки Зденек везучий, умер неожиданно, как говорили врачи, мгновенно, еще молодым и очень счастливым, с кучей дурацких планов, дал мне подсказку, как хорошо уходить, а я не прислушался. Такой был дурак. А теперь одно утешение – настолько ослаб, что орать и визжать от ужаса не смогу при всем желании; и на том спасибо, хоть остатки достоинства сохраню.

Открыв глаза, увидел, что у изголовья постели кто-то сидит на стуле, подумал: наверное, медсестра, в больницах положено, чтобы при умирающем кто-то дежурил. Вернее, медбрат, вон какой длинный; ай, да какая разница, кто пришел тебя провожать.

Впрочем, разница все-таки есть.

– Видишь, я снова смог договориться, – сказал ему Зденек, такой молодой и красивый, что снова ощутил давно забытую зависть: я тоже хочу быть таким, а не этим бессмысленным искромсанным хирургическими ножами, накачанным морфием мягким кожаным бурдюком, почти пустым, только жалкий, подкисший остаток жизни на самом дне.

– Всегда знал, что ты доживешь до старости, – говорил Зденек. – А старикам трудно умирать, если только не выжили вовремя из ума. Но дураку понятно, что эта лазейка не для тебя. Поэтому заранее договорился, чтобы мне разрешили тебя подождать; я кого хочешь уболтаю, ты знаешь. Прикинул: увидишь меня, начнешь по привычке выпендриваться, забудешь о страхе, красиво уйдешь.

Глазам своим, конечно, не верил. Ушам – тем более. Предсмертные галлюцинации – обычное дело, в свое время много об этом читал. Но какая разница, пришел к нему Зденек или просто примерещился. Главное – он здесь.

– Там действительно до хрена всего интересного, – говорил тем временем Зденек, – я тебе той ночью – помнишь? – не врал. Пока ждал тебя, не сидел на месте, кое-что разведал, не то чтобы много, но есть с чего начать. Может, пойдем прямо сейчас? Зачем тебе эта дурацкая агония? Ты упрямый, я тебя знаю, не захочешь сразу сдаваться, а никакого особого смысла в этих мучениях нет.

Молча кивнул, и тогда Зденек протянул ему руку, помог подняться; это оказалось неожиданно легко. А потом они вместе – сидя? стоя? паря под потолком? хрена лысого разберешь, когда такое творится – смотрели, как дрожит, пузырится, сияет и кружится все еще зримый мир, как постепенно светлеет и загустевает ночное небо над городом, словно в него добавили молоко.

Площадь Винцо Кудиркос (Vinco Kudirkos a.)

Кадровая политика

Надя, с которой когда-то вместе учились на курсах немецкого, говорила: «Если хочешь, чтобы на тебя не обращали внимания, одевайся поярче. А еще лучше – покрась волосы в какой-нибудь дикий цвет. Зря смеешься, я не шучу. Люди увидят только синие волосы, розовое пальто, желтые башмаки, а тебя – нет».

Удивительно, но Надя оказалась права.

Шона уже несколько раз меняла цвет волос, начала с оранжевого, это почти просто рыжий, почти естественный, на такое легко решиться. Почти год спустя оранжевый сменился темно-красным, а потом младший брат привез из Берлина безумный радужный парик, снятый в порыве удали с уличного манекена, подарил, торжественно объявив: «Я спер его ради тебя!» – вранье, конечно, ясно, что просто выпендривался перед приятелями, но пришлось восхититься, надеть и идти в таком виде из родительской квартиры домой через весь Старый город, среди бела дня, с тех пор Шоне все нипочем.

Это, правда, совершенно удивительно работает. Все взгляды на улице достаются прическе, а самой Шоны – ее высокого лба, слишком мягкого подбородка, чуть раскосых глаз, аккуратного носа, плотного телосложения, возраста, предполагаемого социального статуса, выражения лица – для людей как бы не существует, только абстрактная обладательница волос нестандартного цвета, причем одна из многих, сейчас куча народу красится во что ни попадя, целая армия ярких, броских людей-невидимок, в этом смысле – отличные времена.

И солнцезащитные очки с темными стеклами стало можно носить круглый год, это даже какой-то особой эксцентричностью не считается. Тем лучше для Шоны. Очки она на улице не снимает, пока не станет совсем темно. Никому не надо заглядывать ей в глаза. Просто не надо и все.

Сейчас очки у Шоны непроницаемые зеркальные, глаз за ними не видно совсем. А волосы – цвета электрик, он ей не слишком идет, зато отлично сочетается с желтым пальто, удачно купленном в секонд-хенде всего за семь евро; для февраля оно слишком тонкое, на тканой подкладке, как бабушка говорила, «на рыбьем меху», но в нем почему-то совсем не холодно даже в мороз. А уж в оттепель – вообще милое дело. Знай, ходи и сияй посреди серо-бурого пасмурного уныния, как гигантский лимон.

И Шона ходит, сияет лимоном и бирюзой на радость прохожим. Ежедневно, в любую погоду как минимум три часа. Как доктор прописал – Шонин внутренний доктор, крупный специалист по психическим расстройствам, вымышленный, но большой молодец. Сказал: за три часа интенсивных видений ты очень устанешь, тогда дома уже не будет ничего из ряда вон выходящего. А если повезет, вообще ничего.

Доктор – гений. Долгие прогулки по людным местам действительно помогают, теперь даже непонятно, как обходилась без них раньше. Главное – выйти из дома сразу, как только проснулась. Кофе будет в ближайшей кофейне, а душ – ночью, перед сном, когда вообще ничего не страшно, когда окружающий мир прост, понятен и весь – только твой.

Одежду Шона, как всегда, приготовила с вечера. И как почти всегда поутру на ней расселся гигантский скорпион, светло-коричневый, полупрозрачный, как из дымного стекла, сквозь которое мутно просвечивают омерзительные внутренности, но это не страшно, к скорпиону Шона привыкла, он так давно ей мерещится, что стал кем-то вроде домашнего животного, собаки покойной бабушки, которую не любишь, но терпишь, не выбрасывать же на улицу. И она точно так же не любит, но терпит тебя. И даже выполняет основные команды. Рявкнешь: «Сгинь, зараза», – и вот уже никого.

– Молодец, – сонно пробормотала Шона. – До завтра, гаденыш. Хорошего дня.

Натянула колготки, джинсы и свитер, побрела в прихожую, где, конечно, черт знает что сейчас мечется по стенам, но спросонок довольно легко не обращать на эту пакость внимания. Какая разница, что тут успело завестись за ночь, если когда я вернусь, его уже не будет. Вот и хорошо.

Привычным движением схватила с тумбочки солнцезащитные очки, одной рукой сняла с вешалки пальто, другой повернула ключ, выскочила в подъезд – доброе утро, Черный! Кто бы мог подумать, тебя я уже почти люблю.

Бесформенная, непроницаемо темная, очень спокойная тень, получившая прозвище Черный, живет в подъезде. В смысле, Шона всегда видит Черного в подъезде по утрам. И не в том даже дело, что не боится, за долгие годы она уже разучилась бояться своих видений – если не всех, то почти – а в том, что ничего неприятного в облике Черного нет. Тень себе и тень, подумаешь, тоже мне горе.

Черный совсем не злой, он просто вечно голодный, как уличный кот. Шоне не жалко лишний раз его покормить. Для этого достаточно вспомнить, как увидела Черного впервые и неописуемо испугалась – в ту пору она еще боялась вообще всего. Не самое приятное воспоминание, но и далеко не худшее. А теперь, столько лет спустя, уже, можно сказать, смешное. В общем, Шоне совсем не трудно вспомнить свой страх, а Черный в итоге сыт и доволен. И великодушно отступает в сторону, чтобы Шоне не пришлось сквозь него проходить. Внятная демонстрация лояльности, гораздо больше, чем просто «спасибо». Черный все-таки удивительный молодец.

На улице Шоне, как всегда, сразу стало значительно легче. Видений здесь гораздо больше, чем дома, но, в отличие от домашних, они как бы не имеют лично к ней никакого отношения, а значит, ничем принципиально не отличаются от обычных прохожих. Во всяком случае, можно так себе говорить. Да и необходимость сохранять невозмутимость на людях очень поддерживает. Как корсет слабую спину. Полезный лечебный корсет.

В ближайшей к дому кофейне сегодня новый помощник баристы, совсем юный, с острым птичьим лицом, худыми татуированными руками и невидимой ему самому красноглазой серой змеей, обвившейся вокруг шеи, а в остальном все как всегда: толстая добродушная Аста, над чьей головой постоянно вьются мелкие крылатые демоны, похожие на сиреневых воробьев, самая нестрашная галлюцинация всех времен; веселый кофейный дух разлегся прямо на кофемашине, лишнее подтверждение, что Аста молодец, у плохого баристы такие не заводятся, а если кто случайно с голодухи и залетит, будет сидеть с кислой миной; вечный пожар за одним из окон, с остальными здесь на удивление все в порядке; семейство невнятных зеленоватых пятен в дальнем углу, они, по Шониным наблюдениям, любят ссоры и по мере возможности им способствуют, из-за них в эту кофейню лучше ходить в одиночку и уж точно не выяснять тут отношения, даже знакомых не обсуждать – все-таки жаль, что нельзя повесить у входа табличку с соответствующим предупреждением, сочтут, в лучшем случае, дурной шуткой и сразу же снимут, сама бы на Астином месте сняла.

Других посетителей сейчас почти нет: половина двенадцатого, утреннее нашествие невыспавшихся офисных страдальцев уже закончилось, а время обеденных перерывов еще не пришло, поэтому в кофейне пусто, только возле самого входа сидит, уткнувшись в газету – надо же, кто-то еще читает бумажные газеты! – человек с зеркалом вместо лица. Такие довольно часто встречаются в городе, раньше Шона боялась их до обморока, но со временем убедилась, что ничего дурного они не делают, а просто зачем-то живут среди людей, к которым не испытывают особого интереса. Странные существа, поди их пойми.

– Эспрессо пора? – по-свойски подмигнув, спросила Аста. Она уже привыкла, что постоянная клиентка – девочка? девушка? дама? – с зелеными волосами, всегда сперва заказывает капучино, пьет его быстро, практически залпом, как воду в жару, а потом просит эспрессо и, расплатившись, уходит с ним на улицу, курить.

– Да, спасибо, – кивнула Шона. – Пожалуй, пора.

Закурить – всегда такое невероятное облегчение, что, если по уму, надо бы начинать с этого утро, не открывая глаз, сразу совать в рот сигарету и затягиваться спасительным дымом. Шонины видения его ненавидят, тают, разбегаются, прячутся кто куда. Но по утрам, на голодный желудок Шону от курева тошнит, а оставаться завтракать дома, среди всего этого бедлама ради возможности потом на целых десять минут разогнать его табачным дымом – удовольствие сомнительное. Попробовала пару раз, решила – к черту такие развлечения, нервы дороже непродолжительного торжества. За почти десять лет самостоятельной жизни Шона много экспериментировала со своим расписанием и убедилась, что быстро убегать по утрам на улицу, как сейчас, при всех технических неудобствах, оптимальный вариант, если хочешь сохранить работоспособность и силы, чтобы более-менее убедительно имитировать здравый смысл.

Ай, ну и ладно. Могло бы быть хуже. И было, собственно, хуже – долгие годы. Но и это как-то пережила.

Покурив, Шона отправилась дальше. Ей всегда было трудно гулять просто так, без цели, поэтому приходилось заранее придумывать, куда и зачем сегодня нужно пойти. Счастье еще, что ум без особых возражений соглашался принимать любую, даже самую пустяковую и нелепую цель: выяснить, куда переехала из Ужуписа любимая французская пекарня, закончился ли ремонт мостовой на Вильняус, и что сейчас цветет в бывшем проходном дворе на Бокшто, поискать, на каком углу повесили табличку с немецким названием бульвара Вокечю[1], проверить, не появились ли новые граффити в арке на улице Скапо, а заодно купить в экологической лавке мелкие сухие розовые бутоны – потом придумаю зачем.

Среди наспех сочиненных бессмысленных дел порой попадались вполне настоящие: всем время от времени бывает необходимо зайти в банк, на почту, в офис провайдера, в магазин канцтоваров, на фермерский рынок или в аптеку, и Шона не была исключением из этого правила; всякий раз удивленно радовалась: надо же, иногда я веду себя как совершенно нормальный человек! Но сегодня никаких дел у нее в городе не было. Отгулять свои три часа и домой, за работу. До завтра столько всего нужно закончить, что даже думать об этом не хочется. Хотя работа – это, конечно, тоже эффективный инструмент спасения. Где бы я без нее была.

Шона шла по городу, стараясь более-менее придерживаться заранее составленного маршрута, внимательно смотрела по сторонам. Не то чтобы ей были так уж интересны чужие полупрозрачные двойники, тени причудливой формы, яркие пятна на лицах, крадущиеся чудища, ползучие гады и парящие над головами прохожих диковинные существа. Их Шона за свою жизнь видела несколько больше, чем ей хотелось бы. В свое время даже завела что-то вроде дневника наблюдений с иллюстрациями и подробным описанием поведения своих галлюцинаций, увлеклась, извела полдюжины толстых тетрадей, но в конце концов все сожгла и бросила это занятие, испугавшись, что, будучи задокументированным, безумие окончательно возьмет над ней власть.

Но правило номер один: чем больше увидишь, тем сильнее устанешь. А чем больше устанешь, тем меньше увидишь потом, то есть дома, особенно если самозабвенно зарыться в работу и отрываться от нее только чтобы покурить. Тогда ближе к ночи окружающий мир окончательно станет таким, каким казался ей в детстве – простым, понятным, привычным, местами красивым, но по большей части, скучным… восхитительно скучным, будем честны. Ради нескольких часов нормальной человеческой жизни имело смысл как следует постараться сейчас.

Чтобы не отлынивать от обязанности внимательно смотреть по сторонам во время прогулок, Шона придумала себе дело. Ну, то есть как дело – ясно, что просто спектакль для своего внутреннего театра. Как будто она – одинокий воин с невидимым огненным мечом, единственный защитник городского населения от злобных опасных тварей, которые иногда встречались среди ее видений. Раньше, в самом начале, то есть очень давно Шона считала их всех примерно одинаковым злом, потому что боялась, но за пятнадцать лет хочешь не хочешь, а привыкнешь к чему угодно. А привыкнув жить в окружении галлюцинаций, понемногу начинаешь отличать одни от других. И обнаруживаешь, что некоторые, несмотря на жуткий вид, исполнены радости – вот как этот длинный зеленый туманный, очень условно антропоморфный силуэт, только что обогнавший ее на перекрестке. Другие, скажем так, соблюдают нейтралитет – как, например, существа с зеркальными лицами. Третьи вредят по мелочи, как зеленые пятна в углу кофейни; вряд ли стоит принимать их близко к сердцу, пусть себе суетятся, в конце концов, люди ежедневно терпят друг друга, а значит и этих мелких пакостников легко переживут. Но иногда встречается такое, что смотришь и понимаешь: перед тобой настоящее зло. Даже если оно просто твоя персональная галлюцинация, все равно такое даже мерещиться никому не должно.

Вот для подобных случаев у Шоны и был припасен невидимый огненный меч. Она, конечно, отдавала себе отчет, что меч существует только в ее воображении, но воображаемое оружие как раз идеально подходит для борьбы с примерещившимся злом. Вреда точно никому никакого, зато на душе сразу становится легче. Это очень важно, когда душа – твое самое слабое место. Бедная кривая, хромая, растерянная, от собственной тени шарахающаяся, вечно перепуганная душа.

Но об этом никто никогда не узнает. С огненным мечом или без него, Шона – стойкий боец.

На этот раз повода браться за огненный меч у Шоны не было. Зрелищ, как всегда, хватало, но придраться особо не к чему. Тихие, мирные, интеллигентные, занятые своими повседневными делами галлюцинации – могут же вести себя прилично, когда хотят.

Прогулка получилась довольно скучная, не самым любимым маршрутом, но время пролетело на удивление незаметно – вроде не так много ходила, а если верить часам, целых два с лишним часа. Значит, можно постепенно поворачивать назад. Если где-нибудь по дороге выпить кофе – вдумчиво, не торопясь, с сигаретой, а то и двумя, после этого точно пора будет возвращаться домой.

Обдумывая все это, Шона машинально свернула с проспекта Гедиминаса в маленький сквер, вернее, на площадь с клумбами, скамейками и памятником Винцасу Кудирке[2] в центре – сама не зная зачем, по идее, к дому – это в противоположную сторону. Впрочем, с ней такое регулярно случалось: принимаешь решение, а затем делаешь ровно наоборот. Все-таки трудно быть сумасшедшей – двадцать четыре часа в сутки, без перерыва, хоть и с некоторыми послаблениями вроде прогулок, остановок в кофейнях, работы, курения и крепкого сна без сновидений; эту свою особенность Шона считала огромной удачей – что бы ни творилось наяву, несколько часов отдыха ей было гарантировано: никогда никаких чертовых снов.

Привычно оглядевшись – что тут у нас сегодня показывают? – Шона начала догадываться, почему ее как магнитом потянуло на эту площадь. На одной из лавок, довольно плотно забитых школьниками, стариками и юными мамашами, сидело существо, до смешного похожее на человека, немолодого мужчину в добротном зимнем пальто, и одновременно настолько ужасное, насколько это вообще возможно. Шона видела этот кошмар впервые в жизни, и, господи, какое же счастье, что он не попался ей на глаза раньше, в ту пору, когда она боялась вообще всего. Умерла бы на месте при виде его огромной, подвижной, светло-свинцовой тени, от одного взгляда на которую начинает мутить – не метафорически, а по-настоящему, натурально тошнит от тоскливого отчаяния, как от яда, попавшего в организм.

Вот когда ей пригодился воображаемый огненный меч. Не будь меча, пришлось бы потом всю жизнь помнить, как застыла на месте, обхватив ближайшее дерево, чтобы хоть кто-то живой был рядом, как безмолвно визжала от ужаса, как молилась неизвестно кому, заранее не веря в его милосердие, чтобы спас, защитил, помог унести ноги прежде, чем нежная чуткая серая тень неподвижно сидящего на лавке существа вздрогнет, почуяв добычу, и поползет к ней.

Но если вспомнить, что в руке зажат невидимый меч, легко вообразить себя стойким, несокрушимым воином, который всю жизнь искал эту дрянь, чтобы навсегда с ней покончить, и теперь счастлив, что нашел. Все-таки иногда безумие – совсем неплохая штука, если правильно его применять.

Шона стояла на краю площади, прислонившись к дереву; со стороны, вероятно, казалось, что она любуется солнцем, только что выглянувшим из-за туч, сочиняет стихи или просто высматривает знакомого, а она в это время скакала, вернее, представляла, как скачет вокруг разлегшейся на площади серой тени, кромсая ее на куски, кровожадно наслаждаясь воплями жуткого существа, не слышными, разумеется, никому, кроме самой Шоны, что, честно говоря, только к лучшему, никаких нервов не хватит выдержать этот концерт.

Рубить тень почему-то оказалось удивительно трудно, хотя раньше все Шонины воображаемые битвы проходили с невиданной лихостью – раз-два, и все кончено. Она никогда не интересовалась боевыми единоборствами, и батальные сцены в кино оставляли ее глубоко равнодушной, поэтому Шона, при всем желании, не сумела бы детально представить себе долгую схватку двух равных по силе противников. И уж точно не получила бы от этой попытки ни малейшего удовольствия, а если так, то зачем.

Но теперь послушное обычно воображение отказывалось ей повиноваться. Шона, как ни старалась, не могла представить, что очередной удар огненного меча становится смертельным для ее противника, и тот, в последний раз дернувшись, навек исчезает с лица земли. Тень оказалась какая-то на редкость живучая, оставалась целой, сколько ее не руби. Орать – исправно орала, но Шона уже начала сомневаться, что именно от боли, а не на радостях, или просто из вежливости, потому что ничего этой твари от воображаемых ударов не делалось. Ни черта.

Неизвестно, сколько продолжалось бы это сомнительное развлечение, если бы Шоне не пришло в голову оставить тень в покое и приглядеться к ее обладателю, все это время спокойно сидевшему на лавке и, судя по блаженному выражению совершенно человеческого лица, от души наслаждавшемуся происходящим. Ему это доставляет удовольствие, – внезапно поняла Шона. – Слишком острое, поэтому он не стал ни убегать, ни сопротивляться. Сладко поганцу. Ну ничего, сейчас.

Представить, как огненный меч опускается на голову пожилого мужчины в пальто и разрубает его пополам оказалось настолько трудно, что у Шоны потемнело в глазах, руки непроизвольно сжались в кулаки с такой силой, что на ладонях потом остались кровавые следы от ногтей, все мышцы окаменели, словно бы сведенные судорогой, а из горла – о боже, позорище! – вырвался какой-то сиплый, скорее птичий, чем человеческий крик, но именно он, как ни странно, помог. Перед внутренним взором наконец возникла нужная картинка: меч пронзает врага, и тот исчезает вместе со своей отвратительной тенью – навек, я надеюсь, – подумала Шона, – я очень надеюсь, навек.

Потом Шона вполне предсказуемо обнаружила, что сидит на голой земле, все еще обнимая ствол дерева, расстаться с которым не было ни сил, ни желания, ни, будем честны, мужества. Без дерева слишком страшно. Не хочу сейчас быть одна.

К счастью, окружающие не обращали на нее внимания. Подумаешь – какая-то крашеная девица прямо на землю села. Невелико событие. Еще и не такое экзальтированная молодежь творит.

Шона перевела дух – вроде бы пронесло. В смысле обошлось без особого позора. Если и правда кричала вслух, никто не услышал. И дядьки того с кошмарной тенью на лавке действительно больше нет. Хорошая была галлюцинация, отборная. После такого, по уму, положен недельный отпуск от чудесных видений. Да кто ж его мне даст.

Попыталась встать, тут же поняла, что пока не может – слишком слаба. И одновременно увидела, как с другого конца площади к ней почти бегом приближается полицейский. Вернее, полицейская. В общем, тетка в форме, с отчетливой гуманистической озабоченностью на лице.

Только ее мне тут не хватало, – обреченно подумала Шона. – Сейчас она спросит, какого черта я расселась на газоне, не напилась ли с утра пораньше, кто мой драгдилер, и не вызвать ли «скорую». Ладно, что теперь делать. Скажу, голова закружилась, но уже постепенно проходит, обойдемся без медицинского вмешательства. Отбрешусь как-нибудь.

Женщина в полицейской форме присела рядом с Шоной на корточки, спросила:

– Ну как вы? – и, не дожидаясь ответа, добавила: – Слабость – не беда, скоро пройдет. Но учтите на будущее: так это не делается. Тоже мне, битва столетия – на Голодного Мрака с обычным мечом!

– Не с обычным, а с огненным, – педантично поправила ее Шона.

– С обычным огненным мечом, – кивнула полицейская женщина. В ее устах это прозвучало как полный абсурд.

Она что, сумасшедшая? – подумала Шона. – Нет, стоп, так не пойдет. Сумасшедшая у нас я. И полная дура, к тому же. Зачем было говорить про меч?

– Извините, пожалуйста, у меня голова закружилась, – поспешно сказала она. – Сама не понимаю, что говорю. Но уже проходит. Немножко посижу, и все будет в порядке, я точно знаю. Весной такое иногда случается, наверное, авитаминоз.

– Да ладно вам, – усмехнулась та. – Хорош авитаминоз. Я видела вашу битву с Голодным Мраком – оно, если вам интересно, именно так называется; впрочем, один мой коллега утверждает, что его настоящее имя Кхаррский Прожорливый Демон Отчаяния. Опасная тварь, хуже, пожалуй, не выдумаешь. У Голодного Мрака ядовитая тень, всякий, на кого она упадет, обречен на долгое мучительное умирание от лютой тоски по жизни и по себе живому, которого больше нет. Но вы не волнуйтесь, мой коллега его догонит и разберется. Он как раз по такой пакости крупный специалист.

Шона смотрела на женщину-полицейского во все глаза. С виду совершенно обыкновенная, только тем и отличается от большинства прохожих, что никакая пакость за ней не волочится и не вьется над головой. А говорит такое, что впору поздравить себя с началом содержательных слуховых галлюцинаций. Раньше только визжали, рычали и верещали, а теперь человеческим голосом заговорили. И это, конечно, хреново. Хуже не придумаешь, честно говоря.

– Да ладно вам, – снова сказала женщина. – Я настоящая. Не мерещусь. Хотя понимаю ваши сомнения. Вы слишком долго оставались один на один со своими видениями. Вернее, с тем, что считали видениями. Обсудить их было не с кем и опереться не на кого. Это уже несколько лет продолжается, да?

– Осенью будет пятнадцать, – неохотно ответила Шона. – Когда это началось, был сентябрь.

– Ничего себе! Пятнадцать! Я в свое время не продержалась и двух лет. То есть, на самом деле, вообще нисколько не продержалась, сразу пошла вразнос. Мне крупно повезло: меня заметили, подобрали, научили, что с этим делать, помогли превратить невыносимую жизнь в интересную, в общем, спасли, как в сказке, практически, в самый последний момент. А вы – господи боже! Пятнадцать лет без помощи и поддержки. И наверняка в полной уверенности, что сошли с ума.

– Естественно, сошла. Но я с этим справляюсь.

– Вижу, что справляетесь. Но не понимаю, как. Я не смогла.

Шона внимательно посмотрела на свою собеседницу. Совсем молодая, худенькая, кудрявая, полицейская форма на ней сидит так, словно взяла поносить у старшего брата. А кстати, черт ее разберет, может быть и взяла. Мало ли, сколько еще психов в этом чертовом городе. Не одна же я.

Почувствовав ее сомнение, женщина улыбнулась, достала из внутреннего кармана удостоверение, протянула Шоне.

– Меня зовут Таня, – сказала она. – Я действительно младший инспектор Граничной полиции города Вильнюса, не какая-нибудь самозванка.

– «Пограничной»? – зачем-то переспросила Шона. Просто чтобы не молчать.

– Не «пограничной», а именно граничной. Речь как раз о той границе, которая пролегает между всем, что вы видите, и, скажем так, остальными людьми. Понятно, что это упрощение. Но нам с вами сейчас нужно не изобрести идеальную формулировку, а просто договориться. Пока вы не решили что я – очередная галлюцинация, теперь уже слуховая, и не сбежали подобру-поздорову, вернее, ровно наоборот, от добра… Извините, секундочку, мне звонят.

Схватилась за телефон, почти сразу расплылась в улыбке, сказала: «Ну ты молодец! Конечно, пойди поешь, меня не дожидайся. Найду тебя через полчаса».

Торжествующе посмотрела на Шону и объявила:

– Нет больше никакого Голодного Мрака. Гитлер капут!

Это «Гитлер капут» из старых фильмов про войну, которые смотрела в совсем раннем детстве, с дедом, большим любителем такого кино, поразило Шону в самое сердце. И она наконец поверила, что женщина в полицейской форме – настоящая. И действительно сказала все, что сказала. Галлюцинации шутить не умеют, в этом Шона была совершенно убеждена.

Господи, выходит, самая дурацкая моя версия, сочиненная исключительно ради утешения – будто все, что я вижу, существует на самом деле, просто другие люди слепы – оказалась правдой? Невозможно, но… получается, так и есть? И вот наконец-то живой свидетель? Она объяснит мне, что делать, чтобы снова ослепнуть? Или хотя бы научит, как с этим нормально жить?

– Не знаю, как вы, – сказала Таня, – а я очень хочу закурить. Но на площади Винцо Кудирко нельзя, тут со всех сторон соответствующие таблички развешаны. Пойдемте куда-нибудь, где можно, как вы на это смотрите? Уже можете встать?

– Ради сигареты и чашки кофе я сейчас не то что встану, а пять километров, не останавливаясь, пробегу, – пообещала Шона.

Соврала, конечно. Какие там пять километров. Пятьсот метров трусцой – личный, причем еще школьный рекорд.

Стоило начать рассказывать, и Шона уже не могла остановиться.

– Когда мне было пять лет, – говорила она, – бабушка, папина мама, попала в дурдом. То есть в психоневрологический диспансер; ай, да как ни назови… Понятия не имею, что тогда случилось, я вообще мало знаю об этой бабке, родители редко с ней виделись, но навещать в больницу поехали и меня зачем-то взяли с собой, наверное, просто оставить было не с кем. И как же мне там не понравилось! Помню, что начала реветь, едва переступив порог, и успокоить меня было невозможно до самого вечера. Даже не знаю, что именно меня тогда напугало, скорее всего, не что-то конкретное, а сама атмосфера, но запомнила этот визит в сумасшедший дом на всю жизнь. И дала себе слово, что если вдруг однажды чокнусь, ни за что не подам виду. И жаловаться не буду, никому не скажу ни слова, и к врачу, хоть стреляйте, не пойду. Все что угодно лучше, чем попасть в это жуткое место. И когда в тринадцать лет увидела, как из кухонной стены над телевизором выползает что-то вроде толстой бугристой змеи, сразу вспомнила, как надо себя вести. Чуть в штаны не наделала, но сдержалась, не закричала, просто ушла в свою комнату, заперлась и сидела до вечера, благо там никаких чудовищ не было. Я надеялась, больше никогда их не увижу, но это, конечно, зря – уже на следующий день на потолке появились живые синие кляксы, ползали, бормотали что-то невнятное, и, конечно, не отмывались, хотя я терла их так, что побелка сошла. Ближе к Новому году в углу моей комнаты завелось что-то вроде паука с обезьяньей мордой, а за кухонным окном вместо стены соседнего дома появился страшный, черный, обугленный мертвый лес; собственно, он до сих пор в том окне мне мерещится, я буквально позавчера навещала родителей, зашла на кухню, посмотрела – никуда не делся, зараза такая, стоит. И змея на месте. Хотя, конечно, никакая она не змея, обычный домашний дух, раздобревший на маминых страхах съесть лишнее, вредное или просто что-то не то, на каждой второй кухне такое водится, особого вреда от них нет. Но это я сейчас научилась их различать и знаю, что все эти живущие среди нас твари по большей части безобидны или почти, а тогда все казались одинаково ужасными – достаточно того, что они вообще есть и никуда не деваются. Наоборот, со временем всякой пакости становилось больше и больше; нечего и говорить, что никто, кроме меня, никогда ее не видел. Хорошо хоть все происходило постепенно, и я худо-бедно смогла привыкнуть – если не к самим галлюцинациям, то хотя бы не кричать и не убегать.

– Когда окончательно поняла, что мои дела плохи, ничего само не пройдет, я взяла себе новое имя, – говорила Шона, – звучит нелепо, но мне здорово помогло. Как будто я сама, девочка по имени Лика, спряталась в тайном убежище до тех пор, пока все не закончится, а справляться с неприятностями теперь будет Шона. Шона – настолько не я, насколько вообще возможно, просто карнавальный костюм, вернее, скафандр для погружения во всю эту муть; какая мне разница, что случится с дурацким скафандром, какие кошмары ему привидятся в мое отсутствие – глупо, да? Но мне так было гораздо легче смириться с безумием, а это самое главное. Причем имя я нарочно сама не выбирала, чтобы не взять, какое понравится, а значит будет иметь хоть какое-то отношение к настоящей мне. Открыла энциклопедию наугад, удачно попала на короткое и более-менее благозвучное слово; Шона – это же вообще никакое не имя, а просто название многочисленной народности из Южной Африки. Целый африканский народ, тридцать миллионов человек, как-нибудь да справятся с Ликиными кошмарами. В общем, Шону не жалко, пусть боится, рыдает и сходит с ума вместо меня – так я тогда решила.

– Конечно, поначалу я вела себя странно, – говорила Шона. – Ну а как иначе? В школе могла, не спросив разрешения, выйти из класса посреди урока – а что делать, если прямо на мою парту взгромоздился какой-то жуткий малиновый черт со щупальцами вместо глаз. Дома целыми днями сидела взаперти в своей комнате – счастье, что она у меня была, на виду у всех я бы точно не выдержала. Но мне повезло, все списывали на возраст, взрослые заранее ждут от подростков дурацкого поведения. Злятся, конечно, но в дурдом вот так сразу не волокут, и на том спасибо. А мои родители вообще золотые люди. Мало того, что терпели, еще и старались помочь. Деликатно спрашивали, что со мной происходит, говорили, мы со всем справимся, обещали защищать и любить, что бы ни натворила – вот это вот все, что бывает позарез необходимо услышать любому подростку. Но мне, по понятной причине, помогала только закрытая дверь в мою комнату. Да и то сильно через раз.

– Школьный приятель, – говорила Шона, доставая очередную сигарету, – подбил меня попробовать покурить. Мне сперва совсем не понравилось: горько, противно, горло дерет! Но несколько странных тварей, пялившихся на меня с кирпичной стены сарая, всполошились и убежали после первой же затяжки. Как я тогда обрадовалась! Решила, что нашла спасение. Но увы, убегают они, как выяснилось, ненадолго. И всегда возвращаются. Но ладно, хотя бы так.

– Святая правда, – кивнула Таня, до сих пор не проронившая ни слова. – Табачный дым любят только высшие духи, а всякая пакостная мелочь его боится; честно говоря, я подозреваю, что борьбу с курением затеяли именно они, благо с умением навязывать людям свои желания у них все в порядке… Ладно, сейчас это неважно, просто когда-то мне тоже помогало закурить, да и сейчас, в некоторые особо прекрасные моменты, вроде встречи с нашим покойным общим знакомым Голодным Мраком. Но еще эффективней было напиться до состояния полного свинства. Тогда видения покидали меня надолго. Алкоголь отупляет; в ту пору мне это казалось спасением. А вам?

– Мне ни разу не удалось столько выпить, – усмехнулась Шона. – Хилый у меня организм. Блевать начинаю раньше, чем видения разбегаются, так что никакого смысла. А если выпить чуть-чуть, только хуже становится. В смысле, наоборот, сбегается толпа, да такая, что Босх диснеевским мультиком на их фоне покажется. Все что вы хотели знать о городском шаманизме, чтобы громче кричать во сне. Хуже было только, когда… В общем, никакой личной жизни. Любят гаденыши это дело, такое впечатление, что билеты заранее продают. И вот это, конечно, ужасно нечестно. Несправедливо. Я тогда была по уши влюблена, причем счастливо, в смысле, взаимно, но как дошло до дела, не выдержала и недели. Просто ад какой-то разверзся. Почти на десять лет мне хватило. Потом еще раз рискнула – с тем же результатом. Думала, за столько лет уже ко всему привыкла, ни черта не боюсь, не буду обращать внимания, но ошибалась, у каждого есть свой предел… Ладно, что делать. Одной в моем положении проще.

– То же самое, – энергично кивнула Таня. – Один в один. Только я, в отличие от вас, сразу сдалась. Сумасшедшего дома тоже боялась до смерти, потому по врачам не пошла. Зато бухала тогда страшно, не останавливаясь, в надежде окончательно отупеть и больше никогда ничего не видеть. Но помогало только на время, потом становилось еще хуже. Причем до сих пор я думала, что была очень стойкой: как же, все-таки не наложила на себя руки, дотянула до того дня, когда мой нынешний шеф подобрал меня, практически полумертвую; говорит, совершенно случайно, такая уж я везучая, а на самом деле, кто его знает, может, раньше приметил и нарочно выжидал из каких-то стратегических соображений, он хитрый и любит делать все не когда попало, а в так называемый походящий момент. Но бог с ним, не о нем сейчас речь. Просто не могу понять, как вы выдержали столько лет.

– Ну а что оставалось делать, – пожала плечами Шона. – Для самоубийства у меня кишка тонка, да и родителей с братом жалко, они меня любят, нельзя их так подставлять. К тому же, с каждым годом становится проще, все-таки человек ко всему привыкает. И придумывает все больше эффективных способов облегчить себе жизнь. И самое главное, мне повезло с организмом: быстро устаю от слишком интенсивных видений. Если сидеть дома круглые сутки, будет сплошной вялотекущий кошмар, это мы уже проходили. Зато если прямо с утра увидеть побольше, потом свободна до завтра. Пока не высплюсь, все будет более-менее в порядке, почти как у нормальных людей, особенно ближе к ночи. Сны мне, к счастью, не снятся, видимо, на них не остается сил.

– Не хватает энергии для концентрации внимания на онейрологических образах, – кивнула Таня. – Теперь понятно, почему мы с вами не встретились раньше. Наша основная работа происходит в пространстве сновидений…

– В пространстве… Где?!

– В пространстве сновидений, – повторила Таня. – Можно я потом объясню?

– А будет какое-то «потом»? – осторожно поинтересовалась Шона.

Она, конечно, хотела спросить: «Правда же, вы теперь меня не бросите?» Но даже не то чтобы постеснялась, просто как-то не выговорилось. Слишком давно отвыкла рассчитывать на других.

– Ну а как вы думаете? – удивилась Таня. – Что я сейчас поднимусь, скажу: «Спасибо, что развлекли, мне пора», – попрощаюсь и уйду, не оставив визитки?

– Я просто не знаю, – вздохнула Шона. – Я же вижу вас впервые в жизни. И до сих пор не очень верю в происходящее. Теоретически вы можете повести себя, как угодно. В том числе, так.

– Кстати, какие у вас были планы? – спросила Таня. – На сегодня, я имею в виду. Что вы собирались делать, если бы не встретились со мной?

– Как всегда, вернуться домой и сесть за работу – до ночи, если не до рассвета. У меня страшный завал.

– Вы еще и работать умудряетесь?

– Ну а как иначе? Без работы я бы точно не выжила. Дело даже не в том, что одними галлюцинациями сыта не будешь, просто работа очень эффективно от них отвлекает, особенно в сочетании с прогулками и табаком. Профессию я выбирала, уже вполне представляя, какая жизнь мне предстоит, и трезво оценивая свои возможности. Остановилась на том, что мне по плечу. Галлюцинации не особо мешают учить языки, а бесконечная зубрежка так утомляет, что становится не до видений. В итоге из меня получился неплохой технический переводчик – ничего выдающегося, зато аж с пяти языков. Я аккуратная и обязательная, работодатели меня любят и выражают свою любовь, как умеют: нагружают по самое не могу. Но мне только того и надо. Все-таки работа – это почти настоящая жизнь.

– Иногда даже больше, чем просто какая-то жизнь, – улыбнулась Таня. – Вам еще предстоит в этом убедиться, если я хоть что-то смыслю в нашей кадровой политике. Шеф в лепешку разобьется, чтобы заполучить такого сурового самурая с огненным мечом… Но для начала скажите: вы не могли бы еще пару часов погулять? За это время мои коллеги успеют навести у вас дома порядок.

– Порядок?!

– Я имею в виду, привести вашу квартиру в такое состояние, чтобы вам было приятно просыпаться там по утрам. Общество у вас собралось не совсем подходящее, если я правильно поняла. Это легко поправимо.

Шона тысячи раз рисовала в воображении подобный разговор. Как неведомо откуда вдруг приходят могущественные избавители, говорят: «Твои мучения кончились, теперь мы будем тебя защищать». Представляла, как будет смеяться от счастья, плакать от облегчения, виснуть на шее, валяться в ногах, благодарить, неизвестно что обещать. Но теперь, когда это случилось на самом деле, она просто кивнула:

– Не вопрос, если надо, еще погуляю. – И, спохватившись, добавила: – Только Черного пусть не трогают. Он совсем безобидный. Живет в подъезде. Я буду его кормить.

Улица Витебско (Vitebsko g.)

Самая интересная в мире книжка

– Не могу найти книжку, – жалуется Дина. – Причем даже не представляю, где и как ее искать.

– Ничего удивительного, – ухмыляюсь я.

Дома у Дины царит бардак. Чертовски обаятельный и уютный, но бардак есть бардак – состояние материи, препятствующее любому виду поисковых работ.

– Нет, – мотает головой Дина. – Это тебе только кажется, что здесь ни черта не отыщешь, на самом деле, я свою библиотеку знаю очень хорошо и все нужное нахожу с лету. А та книжка была у меня в детстве, потом куда-то пропала. Давным-давно, по-моему, еще в родительской квартире. Знаешь, как бывает: несколько лет не вспоминали, потом хватились, а ее нет. Наверное, кто-нибудь взял почитать и не вернул.

– Ну так в Интернете… – начинаю я, но Дина не дает мне договорить.

– Если бы так просто! Но как искать, когда не знаешь, что именно ищешь?

– А ты не?..

– В том-то и дело. Удивительно: в детстве казалось, это самая интересная книжка в мире, а теперь не могу вспомнить ни как она называлась, ни фамилию автора, вообще почти ничего. Только общее впечатление, очень счастливое: большая семья, дети и взрослые, дружно живут в старом доме на окраине маленького городка, с кошками, собаками, двумя попугаями, стеснительным домовым и кустами черемухи за окном. Что-то у них постоянно происходит – такие, знаешь, безобидные приключения для младшего школьного возраста, игры, походы и праздники, дети иногда ссорятся, попугаи дразнятся, собаки лают, кошки теряются, и их ищут всей семьей, дядя пишет роман, тетя просто странная, папа знает больше всех на свете, мама всегда оказывается права. Как муми-тролли или как Дарреллы на Корфу, только не те и не другие. И главная героиня там была девочка, примерно моя ровесница и тоже Дина. Я тогда, конечно, думала, что книжка про меня. Про то, как бы я жила, если бы родилась не у своих мамы с папой, а в другой семье, в далеком сказочном городе, таком маленьком, что там даже троллейбусов нет. Получалось, отлично жила бы. Хотя у меня и так все было очень неплохо. Но все-таки этой книжной Дине жилось гораздо интересней!

– Оно и понятно, – киваю я. – Когда ты книжный персонаж, приключения тебе гарантированы. А если живой человек – ну, извини.

– Представляешь, – улыбается Дина, – название я забыла, зато начало помню наизусть: «В одном маленьком-маленьком городе стоял большой-пребольшой дом, и на всех окнах там были занавески разного цвета». Я тогда еще всех расспрашивала: «Большой-пребольшой дом – это какой? Как наш, пятиэтажный?» А взрослые отвечали: «Ну что ты, по-настоящему большой дом – это небоскреб». И показывали картинки в журналах. Но в книжном доме было всего три этажа! А он почему-то все равно считался большим-пребольшим.

– Из этого следует, – объясняю я, – что этот твой сказочный городок был совсем крошечный. Скорее даже поселок. Возможно, городского типа. ПэГэТэ. Для детской книжки – то что надо, а в реальности упаси боже в таком жить.

Но Дина меня не слушает.

– Из-за этой книжки, – говорит она, – я однажды страшно поссорилась с Севкой. В смысле, с двоюродным братом. Они приехали к нам в отпуск, почти на целый месяц, и мы с Севкой сперва так подружились, что я водила его на старое кладбище и даже показала свой тайник в овраге, а это был мой самый великий секрет: латунный сундучок, в нем кольцо с зеленой стекляшкой, монетка с дыркой, кривая речная жемчужина и утащенные у папы рыболовные блесны, такие красивые, что хоть плачь. И свою любимую книжку дала почитать, Севка ее буквально за день проглотил, сказал, самая интересная книжка в мире, очень ему понравилась, особенно, что главный герой тоже мальчик по имени Сева, Всеволод, почти наш ровесник, а уже выступает в цирке в акробатическом номере, как взрослый. И на воздушном шаре этот книжный Сева летал, и бандита однажды поймал, ничего не боялся, а дальше я не дослушала, заорала: не мальчик, а девочка, и никакая она не Сева, а Дина, как я, и в цирке не выступала, зато у нее собака овчарка, два попугая, и она дружила с домовым. Теперь смешно вспоминать, но как же я тогда разозлилась! Как будто Севка своими дурацкими выдумками все отменил – мою любимую Дину, ее трехэтажный дом, собаку и домового, а значит, в каком-то смысле меня саму.

– Ничего смешного. Я бы тоже разозлился.

– Севка тогда страшно обиделся, – вздыхает Дина. – Его, в общем, можно понять: когда вдохновенно врешь, ужасно неприятно, если разоблачают. Но в восемь лет я в такие тонкости не вдавалась. Наврал, значит наврал, точка. И главное, непонятно зачем. Мог бы своего акробата просто так выдумать, как будто у него дома есть такая книжка, пересказал бы своими словами, я бы слушала, открыв рот, все были бы счастливы. А он, балда… Рассорились мы тогда – ужас как. И не помирились до его отъезда. В следующий раз увиделись только через несколько лет, все было тихо-мирно, но никакой особой дружбы уже не вышло… Знаешь, смешно: мы с Севкой в последнее время часто созваниваемся, потому что тетя Лина болеет, и я недавно прямо его спросила: «Скажи, дорогой, зачем ты тогда про книжку наврал?» А он ни в какую не сознается, говорит: «Да ничего я не наврал, а вот почему ты закатила истерику, до сих пор не понимаю». Я так и села, с отвисшей челюстью. Взрослый же человек! Хотя на самом деле, все объяснимо: он так увлеченно тогда врал про мальчика-акробата, что запомнил не настоящую книжку, а свою выдумку. Память еще и не такие выкрутасы выделывает, мне ли не знать… Нет, ну слушай, как же обидно, что я названия не помню! Так хочется сейчас эту книжку перечитать.

– Да ладно тебе, – говорю я. – Любимые детские книжки взрослому лучше не перечитывать. Я так уже пару раз разбил себе сердце, больше никогда.

– Нет, мне нормально, – отмахивается Дина. – Когда Рутка была маленькая, я с удовольствием кучу детских книжек перечитала. Вслух, как бы для нее, но, по-моему, мне было интересней. Начинала читать и сразу впадала в детство, мне снова все нравилось, никакого разбитого сердца, ты что. Но я даже не поэтому. В смысле, не ради удовольствия ту книжку ищу, а просто… Тут такое дело: когда я с Севкой поговорила, вспомнила, что с папой тоже однажды случилось недоразумение. Ну или я его как-то не так поняла. В общем, однажды он решил посмотреть, что я читаю, взял мою любимую книжку и стал листать. Неожиданно увлекся, весь вечер ее читал. А отдавая, сказал: «Очень интересная, жалко, что у меня в детстве такой не было, – ну, примерно так. Но потом добавил: – Не знал, что тебе нравятся книжки про пиратов». Прозвучало ужасно странно, потому что в моей книжке про пиратов ничего не говорилось, вернее, почти ничего, в пиратов играли Динины братья, но это был короткий, незначительный эпизод. Однако спорить я не стала: папа есть папа. Не двоюродный брат. На него особо не наорешь. Ну и потом, может быть, ему показалось, это самое важное в книжке – что дети играли в пиратов? Потому что он сам когда-то так играл? В общем, я удивилась, но быстро забыла. А теперь вспомнила. И про маму тоже.

– Ого! Дело принимает интересный оборот. Твоя мама тоже вычитала там про пиратов? Или про акробатов? Или что?

– Понятия не имею, что она вычитала. Но почему-то спросила: «Динка, а тебе такое еще не рано читать?» Но потом махнула рукой – ай, ладно, читай на здоровье, если интересно. Я, конечно, не стала расспрашивать, почему мне такое рано. Может, ей домовой не понравился? Или что кто-то там целовался с соседкой? В общем, пусть думает, что хочет, главное, книжку не забрала. А теперь мама уже ничего не помнит, я спрашивала. Зато папа про пиратов до сих пор не забыл. Говорит, это был приключенческий роман, отличный, в голову не приходило, что девчонки такое могут любить. И я теперь совсем ничего не понимаю: Севка, папа и мама, все прочитали то, чего в моей книжке не было. Три человека! Ладно бы, кто-то один…

– Интересные дела, – говорю я. Лишь бы что-то сказать.

Дина внимательно смотрит на меня.

– Ты какой-то кислый. Я тебя загрузила этой своей дурацкой историей про книжку?

– Да нет, что ты. Просто устал.

Я сегодня и правда не выспался, а потом бегал по делам, даже не присел толком, вот сейчас у Дины – первая передышка за весь день. Но дело не только в этом. А…

– Пойду, пожалуй, домой, – говорю я. – Буду весь вечер валяться с книжкой, которую вчера у тебя утащил.

– А что ты вчера утащил? Я не обратила внимания.

– Сейчас не помню, как называется. Завтра верну – сама увидишь. Но совершенно точно не та, которую ты ищешь. В смысле не детская. Ни домовых, ни пиратов, ни даже цветных занавесок, но серьезным недостатком я бы это не назвал. Оторваться почти невозможно. Из-за нее, собственно, и не выспался. Но все равно только до середины дочитал.

– Ясно, – улыбается Дина. – Ладно уж, что с тобой делать, иди.

* * *

От Динкиного дома на улице Витебско до моего всего какая-то несчастная пара кварталов, но я все равно иду так быстро, что, можно сказать, бегу. Весь день ждал момента, когда можно будет вернуться и дочитать эту чертову книжку. Вроде ничего особенного, но меня зацепило. Там главный герой, по забавному совпадению, мой тезка, сперва видел во сне удивительный город, одновременно под водой и в горах, тосковал о нем, а потом увидел его из собственного окна наяву; пока не знаю, чем там дело кончилось, и мне интересно, так интересно, как не было еще никогда.

Улица Гележинкёле (Geležinkelio g.)

Все получилось

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

Ида еще не знает, что он дядя Яша. Но теперь будет знать. Дядяша, вот как его зовут. Всех как-нибудь зовут. Например, Иду зовут Ида, и еще Солнышко, и Заинька, и Сладенький, и Нашадевочка.

Иде вчера исполнился год. И поэтому сегодня ее нарядили как принцессу и отвели к фотографу, чтобы «на память». Что такое «день рождения», «принцесса», «фотограф» и тем более, что такое «память», Ида тоже не знает. Зато она отлично знает, что такое «птичка». «Птичка» – это голубое и желтое, маленькое, пищит и щелкает, прыгает и летает, в руки брать нельзя, смотреть можно. Птичка живет дома, в комнате у бабушки. Называется «Лори и Джерри», а еще «попугай», «попугайчики». Птичка – это хорошо.

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша и прячется за какую-то непонятную большую штуку, не похожую ни на стол, ни на стул, ни на кровать, ни на шкаф. Вообще ни на что не похожую! Там, наверное, и живет птичка. Все где-нибудь живут.

Ида сидит смирно, смотрит внимательно. Ждет птичку. И вот! Вылетает! Голубая и желтая, пищит и щелкает. И летит, и улетает в окно. Ида знает, что такое окно. Оно прозрачное, через него видно небо, трогать нельзя, смотреть можно.

– Ой, и правда птичка. Даже две. Как вы это делаете? – спрашивает мама.

А фотограф дядя Яша ничего не говорит, только смотрит – на Иду, на маму и в окно. На Иду, на маму и в окно. Ида чувствует, что-то не так. Что-то плохо. Дядяша волнуется. И мама волнуется. Ида начинает плакать, потому что теперь она тоже волнуется – за компанию.

Она плачет и все никак не может успокоиться, даже дома, когда с нее сняли колючее белое платье «какпринцессу». И бабушка говорит маме непонятное, но, кажется, плохое:

– Говорила тебе, не надо на Павла[3] дите из дома выносить, сглазят.

А мама тоже что-то ей говорит. Тоже плохое. Они теперь стали сердитые – и бабушка, и мама. А сердитые – это даже хуже, чем когда волнуются. Если с ними рядом сидеть, никогда плакать не перестанешь. Поэтому Ида идет в комнату, где сидит папа, хватает его за теплую твердую ногу, держится за нее и стоит. Папа спокойный, и Ида тут же перестает плакать. Ей хорошо.

– Тичка! – говорит она папе. – Тичка!

И папа радуется.

* * *

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

Он так всегда говорит, когда Иду приводят к нему фотографироваться, на следующий день после дня рождения. Ида родилась двадцать седьмого января. Это было вчера. Ей исполнилось шесть лет. А сегодня двадцать восьмое января, так написано в календаре. Ида уже давно умеет читать и цифры тоже знает, хотя складывать и вычитать пока не научилась. На палочках – пожалуйста. Посчитать, сколько их в кучке, добавить или забрать нужное число, опять посчитать, сколько стало, и будет правильный ответ. А без палочек не выходит, Ида пытается их себе представлять в уме, но это трудно, палочек много, они разноцветные и разбегаются. Или складываются в узоры, попробуй тут сосчитай. Но папа говорит, все получится. «Потом, когда-нибудь». Так взрослые говорят, если не могут точно сказать, какого числа и в каком месяце что-то случится.

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

Но Ида уже знает, что птички не будет. Это взрослые просто так говорят, когда фотографируют. Не обещают настоящую птичку, а просто говорят, и все. Это ничего не значит, что-то вроде считалки. Ну, например, когда считаются: «Эники-беники ели вареники», – на самом деле никаких вареников никто не ест. Но это все равно не обман, а считалка, игра, стишок, просто так.

Ида сидит на стуле и старается не моргать. А то дядя Яша скажет: «Еще раз», как в прошлом году. Он тогда аж три раза ее фотографировал. А три раза неохота. Ида вообще не любит фотографироваться, но мама все равно ее сюда водит. А бабушка сердится, говорит непонятное: «Сглазят» – и не объясняет, что это значит. Наверное, это просто старинное слово, как «смарагд» или «тенета». Но мама ее не слушается, хотя бабушка старше. Мама говорит, фотографироваться после дня рождения – это «наша традиция». «Традиция» – это когда каждый год делают одно и то же. Бывают хорошие традиции, например, украшать елку. Хотя елка все-таки каждый год разная и игрушки разные, может быть, не все, но новые обязательно появляются. А фотограф дядя Яша каждый год один и тот же. И одинаково говорит про птичку. А птичка не вылетает. Да и кому она нужна, вон их на улице сколько – птичек.

И тут свет кааак вспыхнет! И камера кааак щелкнет! Но Ида все равно не моргнула. Решила, что не будет моргать, и все получилось.

– Так и не вылетела птичка, – говорит дядя Яша.

Он почему-то грустный. Как будто сам хотел увидеть птичку. Как маленький.

* * *

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

– Я уже не маленькая, – сердито отвечает Ида.

Она хмурится и смотрит в сторону, не в камеру. Еще чего. Она не собирается, как идиотка, смотреть в объектив и улыбаться для дурацкой фотографии. Ида и без того чувствует себя полной дурой. Мама сказала, пойдем фотографироваться, и я послушалась, думает она. Не хотела, а все равно пошла. Как безвольная дура. Как корова на бойню. Пошла! Папа говорит, человек должен стоять на своем, когда речь идет о чем-то важном, но при этом надо учиться уступать близким в мелочах. Ай, мало ли что он там говорит. Пусть сам уступает. «В мелочах». И вообще в чем угодно. А у меня все важное, думает Ида. Все, что со мной происходит, – важное. А они не понимают, думают, важное – это только у них самих. А я… А у меня…

– Ладно, тогда птичка не вылетит, – говорит дядя Яша. – Если ты уже не маленькая, значит, птичек не будет. Большим птичек не положено.

И тут Иде становится обидно. Так обидно! Как будто она и правда хотела увидеть эту дурацкую птичку. А ей отказали. «Не положено», видите ли!

Ида с ужасом понимает, что еще немного, и она разревется. Как дура! Как самая глупая идиотская дура! Она закусывает губу, хмурится и исподлобья смотрит в камеру. А потом, дома, запершись в своей комнате, дает себе волю и с наслаждением ревет.

– Сделай же что-нибудь, – просит за стенкой мама.

Она тихо говорит, но стены такие тонкие, что все равно слышно.

– Я ничего не могу сделать, – отвечает папа. – Не сейчас. Пусть поплачет, если ей нужно. Это такой возраст, когда у человека весь мир болит. Разве не помнишь?

– Ну не знаю, – говорит мама. – У меня весь мир не болел. Только пара-тройка континентов. И еще остров Мадагаскар.

Они смеются там, за стенкой. И от этого Ида чувствует себя совсем одинокой. Им, видите ли, весело! А я, а я…

Но, если честно, ей уже самой надоело страдать и обижаться. Тем более там у них, наверное, торт. Он же остался. Или нет? Ида вытирает слезы и идет на кухню.

* * *

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

Хуичка, думает Ида, но вслух все-таки не говорит. Хотя очень хочется. Дядя Яша ни в чем не виноват, просто сейчас Ида зла на весь мир. У нее похмелье. Вчера до пяти утра день рождения праздновали. А сегодня Нина с самого утра начала трезвонить – дескать, давай иди фотографироваться, а потом – быстро сдавать документы, конец недели уже, сколько можно тянуть, кому, в конце концов, нужен загранпаспорт, тебе или мне?

Надо было отключить телефон, думает Ида. Отключить, и все. И все! Загранпаспорт. Загранхуяспорт! Лично мне сейчас вообще ничего не нужно, только воды и поспать, и еще воды, и опять поспать – до вечера. А потом поднять себя бережно и нежно и отвести в ванную. А еще лучше – отнести. Но отнести ее некому. Больше некому носить ее на руках, потому что… Нет, стоп. Вот об этом я сейчас думать не буду. Не бу-ду.

Вспышка света, щелчок затвора.

– Кар! – говорит Ида, взмахнув руками, как крыльями. Чем, спрашивается, не птичка. – Каррр!

Дядя Яша укоризненно качает головой.

* * *

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

Ида улыбается. Надо же. Сколько лет прошло, а он совершенно не изменился. И по заведенному обычаю, вероломно сулит птичку маленькой девочке, которую нарядили, как куклу, в пышное-кружевное-белое, причесали, как выставочную собачку, и усадили на специальный высокий стул.

Ида стоит на пороге, прислонившись к дверному косяку. Шла мимо и зашла. Она сама не знает зачем. Просто так. Вдруг захотелось. Я вернулась в свой город, знакомый до слез. Хотя почему именно – «до слез»? Просто в свой город. Точка. В свой родной незнакомый, совершенно неузнаваемый город. Все вокруг изменилось, а Дядияшино ателье на улице Гележинкёле такое же, как было, даже вывеска осталась старая. Фантастика.

– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.

А вот возьмет и кааак вылетит, думает Ида. Вот смеху будет.

Она вдруг вспомнила, как сама сидела на этом стуле – маленькое неповоротливое чучелко в пышном кусачем платье. И ведь была птичка, вылетела, даже целых две, точно! Вот и сейчас – будет.

Щелчок, вспышка, и два волнистых попугайчика, голубой и желтый, вылетают, вернее, влетают в студию через открытую форточку. Покружив по комнате, они приближаются к камере и – Ида глазам своим не верит, но это так! – исчезают, растворяются в объективе. Маленькая принцесса звонко хохочет и хлопает в ладоши.

– Ты видел? Видел? – возбужденно спрашивает мужа принцессина мама, хрупкая и очень юная, до ушей закутанная в пятнистую шубку.

Ее муж молча смотрит на форточку. А дядя Яша – на Иду. Конечно, он ее узнал. Еще бы.

Проводив клиентов, он помогает Иде снять пальто. Ставит на электроплитку старый мельхиоровый кофейник. Жестом указывает на стул – дескать, садись. И только потом, дождавшись, пока согреется кофе, и разлив его – Иде в щербатую фарфоровую чашку, себе в эмалированную кружку, – спокойно говорит:

– Хорошо, что все получилось.

Улица Гервечю (Gervėčių g.)

У царя Мидаса ослиная бездна

Сказку, вернее, адаптированный для детей миф про царя Мидаса ему прочитал дед, сам тогда еще не умел. Слушал, как завороженный и потом часто просил: «Давай еще раз почитаем про царя с ослиными ушами!» Однако поразили его не уши и даже не говорящий тростник, а сама идея царского брадобрея: вырыть яму и поговорить с ней.

Все время думал: с кем он тогда говорил? С ямой? Или с Землей, в смысле, со всей планетой? Но с планетой можно поговорить и без ямы, она же вообще везде. Значит, все-таки с ямой? Которую перед этим сам же и вырыл? Это поражало его воображение. Потом, много позже, вспоминая свое детское впечатление, понял, что ему просто не хватило словарного запаса сформулировать: брадобрей говорил с глубиной.

Неподалеку от дома строители вырыли огромную яму. Яма называлась «котлован» и была окружена высоким забором, в котором сразу же наделали кучу лазеек, благо строители куда-то подевались, так что гонять любопытных стало некому. Детям там гулять не разрешали, но где бы мы все были, если бы в детстве не ходили туда, куда нам не разрешали ходить. Конечно, бегали к котловану постоянно, обычно большой компанией, у них был дружный двор.

В одиночку он ходил смотреть на огромную яму-котлован всего дважды. В первый раз испугался, сам не зная чего, и почти сразу убежал. Ко второму визиту готовился заранее, долго решал, какую тайну расскажет этой глубокой, наверное, аж до самой середины Земли прорытой яме. И какой из нее потом вырастет удивительный говорящий тростник. Или даже не тростник, а дерево? Например, сосна или дуб. Целая роща говорящих дубов. Поэтому следовало быть осторожным и чужие секреты, например, о том, как они с папой ходили играть в биллиард (папа играл, он смотрел, а потом ел шоколадное мороженое, такое же тайное как перестук белых шаров в восхитительном прокуренном полумраке) или про бабушкины вставные зубы, лежавшие в шкатулке с изображением золотых журавлей, не выдавать.

Но все по-настоящему интересные секреты были чужими, вот в чем беда!

В конце концов, придумал, как поступить: принес яме книжку, с картинками, не самую любимую, где была история про царя Мидаса, но почти. У автора было удивительное иностранное имя Джанни Родари, а в сказке рассказывалось, как игрушки из магазина решили стать новогодними подарками для детей бедняков и потом всю ночь с приключениями до них добирались. Расставаться с этой книжкой тоже было жалко, но мама много раз говорила, что дарить надо только то, что любишь сам.

Незаметно умкнуть из дома, а потом еще пронести через весь двор большую толстую книжку – это тоже было целое дело, но справился, обхитрил бдительную бабушку, спрятав «Приключения Голубой Стрелы» в пустую коробку из-под торта, которую заранее выпросил якобы для какой-то игры. Прокрался к огромной глубокой яме, поспешно, чтобы не передумать, швырнул в нее книжку, крикнул: «Это сказка про игрушки, специально тебе!» – и убежал в такой панике, словно за ним гнались все демоны ада. Хотя ни про демонов, ни про ад он тогда, конечно, не знал.

Книги дома хватились, хотя не сразу. Его спросили, не давал ли ее кому-нибудь из друзей, он отрицательно мотал головой. Говорил при этом чистую правду: «Леше не давал, Яну не давал, Марку не давал. И Илоне не давал тоже!» А про яму его никто не спрашивал. Просто в голову не пришло.

В конце концов родители от него отстали, книг в доме было много, своих и чужих, их все время кому-то давали и у кого-то одалживали почитать. Так что к регулярным пропажам давно привыкли.

Потом к яме-котловану внезапно вернулись строители. Они привели с собой машины-грузовики, машины-экскаваторы, машины-бетономешалки и огромный подъемный кран, такой прекрасный, что о нем хотелось сочинять стихи. Кажется, даже и сочинил, теперь не вспомнить.

К следующему лету на месте ямы-котлована уже стоял высокий девятиэтажный дом, люди-новоселы каждый день привозили туда кровати, шкафы, огромные фикусы в кадках и даже пианино. А осенью на первом этаже нового дома открылся магазин «Детский мир». Очень большой, как музей, за один раз все даже не рассмотришь. Столько игрушек сразу он до сих пор никогда не видел, так растерялся, что ничего себе не попросил, чем безмерно удивил заранее приготовившихся к неизбежным тратам родителей.

Только вернувшись домой, вспомнил, как бросил в яму книжку про магазин игрушек. И содрогнулся от внезапного понимания: так вот откуда взялся «Детский мир»! «Содрогнулся» сказано не для красного словца, потому что действительно испугался до панической дрожи; мама заметила, решила, что простудился, стала мерить температуру. Температура, кстати, и правда была высокая. Целую неделю потом болел.

Очень хотел рассказать про магазин игрушек, не всем, но хотя бы деду, который пользовался его полным доверием. Но так и не решился. Откуда-то знал, что лучше молчать. И вообще забыть эту историю.

Забыл.

Вспомнил через несколько лет, почти случайно, когда они с Шуркой лежали в траве на краю глубокого оврага и обсуждали, где лучше попробовать в него спуститься – прямо здесь или поискать менее крутой склон.

Овраг был такой же глубокий, как котлован, или еще глубже. А Шурка был лучший друг, которому можно рассказать вообще все на свете, хотя познакомились совсем недавно, в начале каникул, в курортном поселке, куда их обоих привезли. Вот тогда и вспомнил про брошенную в яму книжку и выросший на ее месте дом с магазином «Детский мир». Не говорящий тростник, конечно, но в каком-то смысле даже лучше говорящего тростника.

Шурка был старше почти на полтора года, но никогда над ним не смеялся. И сейчас выслушал не перебивая. А потом предложил: «Давай расскажем что-нибудь этому оврагу. Я знаю один хороший анекдот».

Анекдоты у Шурки всегда были странные. Не такие, как рассказывают в школе, но и не такие, как у взрослых. Всегда смеялся с ним за компанию, считая это данью дружбе, но никогда толком не понимал, почему «Летели два крокодила, один зеленый, другой в Африку» должно быть смешно.

Но какая разница.

Они, наверное, целый час лежали на краю оврага, выкрикивая вниз анекдоты. Сам вспомнил всего три, почему-то ужасно неприличных, так что даже оврагу можно рассказать только шепотом, зато Шурка не умолкал. Некоторые его анекдоты, кстати, оказались вполне ничего, особенно про привидений, который бродят по замку, и одно пугается каждого скрипа, а второе спрашивает: «Неужели ты веришь во все эти глупые сказки про живых?» И еще про два поезда, которые выехали навстречу друг другу по одноколейной дороге, но так и не встретились. Вопрос: «Почему?» – ответ: «Не судьба».

В общем, хороший был день.

Потом каникулы кончились, оба уехали в город, вернее, в разные города: Шурка жил в Риге. Были уверены, что еще сто раз увидятся, самое позднее, следующим летом, но не вышло.

Следующим летом умер дед, и родителям стало не до поездок. Шурка обещал приехать на осенние каникулы, говорил, его одного везде отпускают; наверное, врал, во всяком случае, приехать не смог. А потом по Шуркиному телефону стали отвечать незнакомые люди: «Они переехали». А потом – ну, всем известно, что становится с друзьями детства, когда наступает «потом». Потом мы превращаемся в крокодилов, из которых один непременно зеленый, а второй всегда летит в Африку. В общем, не судьба.

Но Шуркина идея рассказывать оврагу анекдоты надолго утвердила его в представлении, что в яму не обязательно прятать страшные чужие секреты. С ямой можно просто поговорить, как с другом, если уж так получилось, что никого из друзей рядом нет. Они тогда как раз переехали из квартиры в старый дедовский дом на улице Гервечю, ветхий, зато с садом и огородом, так что ям вокруг было полно. А друзья детства остались на другом конце города. Сперва ездил к ним в выходные на троллейбусе, с двумя пересадками, но постепенно стал чувствовать себя чужим. Когда приезжаешь к друзьям раз в две, а то и три недели, волей-неволей обнаруживаешь, что теперь все самое важное происходит у них без тебя. Слушать их было интересно, но, по большому счету, бесполезно: жизнь надо не пересказывать, а жить.

А поговорить можно и с заброшенным пересохшим колодцем в дальнем углу сада. За пару месяцев одиночества он успел пересказать колодцу всю свою пока еще короткую, но уже не слишком безмятежную жизнь.

Впрочем, вскоре у него появились друзья на новом месте. Он всегда легко сходился с людьми. С колодцем, впрочем, продолжал здороваться по утрам, рассказывал ему свои новости, а по праздникам неизменно выливал туда немного вина, утащенного с родительского стола. Почему-то решил, что колодец должен радоваться таким подношениям. Но проверить, так ли оно на самом деле, конечно, было нельзя.

В юности, не столько начитавшись Ницше, который в больших объемах был ему невыносим, а просто нахватавшись цитат, очень полюбил фразу про бездну. Часто повторял ее, порой совершенно ни к месту, просто ради удовольствия лишний раз произнести: «Если долго всматриваться в бездну, то бездна начинает всматриваться в тебя». И всякий раз, цитируя Ницше, самодовольно думал: «Вот чем я, оказывается, занимался в детстве! Всматривался в бездну. Ну и дела».

Вслух, конечно, ни о чем таком не говорил, потому что совсем уж конченым дураком даже в юности не был. Всегда безошибочно если не знал, то чувствовал, о чем можно рассказать только заброшенному колодцу, а с людьми лучше промолчать.

С Агнешкой вышла невероятная история, кому рассказать, не поверят. Да и черт с ними, пусть не верят, главное, что история была.

Сперва он сфотографировал на улице женщину – совершенно случайно, даже не заметив, потому что снимал свадьбу друзей, а она просто шла мимо и попала в кадр. Вроде бы ничего особенного, совсем не красавица, но немного похожа на друга детства Шурку и одновременно на одну девчонку из старого двора, с которой играл еще до школы. Это двойное сходство очень располагало, внушало беспочвенную, в сущности, уверенность, что незнакомка ему почти родня, с ней можно обсуждать самые важные вещи на свете и вообще делать, что взбредет в голову, никем не притворяясь, потому что все хорошо и так.

Ну и ноги, конечно. Там на фото были такие ноги, хоть стой, хоть падай, просто ах.

Вырезал ее из общего снимка, увеличил, распечатал и, смешно сказать, всюду носил с собой в смутной надежде, что фото поможет завязать знакомство, если она снова попадется навстречу. Но не попалась. Вот вроде бы совсем небольшой город, но для повторной случайной счастливой встречи он все-таки явно великоват.

Примерно полгода спустя, весной, поехал в гости к поселившемуся в Черногорию другу. Друг тогда как раз купил по случаю старенький джип, привел в порядок, нарек Ланселотом и с упоением рассекал на нем по горным дорогам. И гостей, конечно, возил. Каждый гость для таких маньяков – просто желанный повод лишний раз прокатиться по горным дорогам, иногда таким узким, что непривычные пассажиры жмурятся, лишь бы не видеть пропасть буквально в метре от колеса.

Не жмурился, но на одном из участков так называемой автомобильной трассы, больше похожей на козью тропу все-таки изрядно перепугался; впрочем, лицо сохранил. Но когда остановились перекусить в крошечной харчевне на обочине дороги – «на обочине» в данном случае означало натурально над бездной – где было всего два дежурных блюда, жаркое из баранины и божественная рыбная похлебка, зато больше десятка разных сортов домашней ракии, выпил этой самой ракии несколько больше, чем следовало, иначе как объяснить, что сидел потом один на краю пропасти, куда отошел якобы покурить, говорил, глядя вниз: «У царя Мидаса ослиные уши, а у меня лучшая в мире девчонка, правда она потерялась, зато фотка с собой, хочешь, покажу?» Ничего удивительного, что фотография в итоге улетела из хмельных непослушных рук куда-то на дно восхитительной бездны, где среди темной зелени серебрилась узкая нитка горной реки, счастье еще, что сам не свалился следом. Друг как раз закончил болтать с хозяином, заставил отойти подальше от края: «Эй, ты чего?»

Возвращаться на побережье было легко и приятно, по крайней мере, он больше не нервничал на поворотах, великое дело фруктовая водка, голова от нее с непривычки превращается в малый филиал ада, а головная боль от страха помогает даже лучше, чем слишком быстро выветрившийся на ветру хмель. Пока ехали, думал, что теперь на дне этой пропасти вырастет тростник с лицом незнакомки. Или лучше со стеблями в форме ее изумительных ног.

А вернувшись из отпуска, встретил на улице Агнешку. Бросился к ней с криком: «Барышня, я буквально два дня назад выбросил вашу фотографию в пропасть!» Добежав, понял, что на самом деле не она. Очень похожа, но явно выше ростом и нос курносый, и волосы длинные, не могли за каких-то несчастных полгода так отрасти. Хотел было извиниться, но в этот момент Агнешка ему улыбнулась, и он пропал.

Ну, то есть не пропал, а как раз наоборот.

Вечером дома на всякий случай полез в архивы, проверил и убедился: на той уличной фотографии была другая женщина. Но какая разница. Пусть на фотографии остается другая, а в жизни будет Агнешка. Она – именно та.

Вот Агнешке он все рассказал. Вообще все, начиная с царя Мидаса и «Детского мира». И заканчивая историей их знакомства, даже про путаницу с фотографией. И заодно изложил свою любимую бредовую гипотезу, что пропасть расстаралась, породила для него Агнешку, как котлован магазин с игрушками, только гораздо быстрей. Агнешке эта версия очень понравилась. Поэтому если она начинала скандалить, он обязательно говорил: «Ну чего еще от тебя ждать, ты у нас порождение бездны», – и оба принимались хохотать, грубо нарушая драматургию конфликта и сводя тем самым его на нет. За без малого десять лет так ни разу толком и не доругались. Но не то чтобы это мешало счастливо жить.

Сидя в кабинке канатной дороги, раз сто наверное спросил себя: «Какого черта я поперся на этот дурацкий Монблан?» Ответ, впрочем, был известен заранее: так получилось. Не то чтобы всю жизнь только об этом мечтал, но, конечно, хотел попасть на Монблан, и вдруг свободные деньги образовались одновременно с серьезной скидкой на тур. Агнешка поехать никак не могла, но она еще с весны гнала его в отпуск, говорила: «На тебя уже без слез смотреть нельзя», – и была права, по крайней мере, отчасти. Действительно очень устал.

В общем, жена выперла его из дома практически силой. Навстречу мечте – не столько о самом Монблане, сколько о двенадцатичасовом сне без перерыва, раклете и белом вине. Эти мечты, надо отдать им должное, сбылись в полном объеме; отпуск можно было бы считать удавшимся, если бы нелегкая не занесла его на чертову канатную дорогу в тот самый день, когда эта зараза решила сломаться. Ну хоть не рухнула, просто остановилась. Не на полчаса, не до вечера, даже не до ночи – совсем.

Сперва вообще не понял, что творится нечто из ряда вон выходящее. На канатной дороге он катался всего третий раз в жизни и просто не знал, как положено. Может быть, это обычное дело – висеть над пропастью целый час?

Потом, конечно, начал беспокоиться. Как-то слишком уж долго стоим. И одновременно грешным делом радовался, что оказался в кабинке один. По крайней мере, нет ни орущих младенцев, ни рыдающих женщин, ни запаниковавших мужчин – эти, честно говоря, хуже всех. Но с одним-единственным паникующим мужчиной в своем лице справиться все-таки можно. Благо навык есть.

Только когда пассажиров канатной дороги начали эвакуировать вертолетами, понял, как влип. Как они все тут дружно влипли с этим дурацким Монбланом. С другой стороны, если начали летать вертолеты, все будет в порядке. Сейчас всех отсюда спасут.

Всех, не всех, но многих действительно успели эвакуировать до темноты. Однако до него так и не добрались. В сумерках начал сгущаться туман, и вертолеты летать перестали. Это было понятно, логично и правильно. И одновременно совершенно абсурдно, как Шуркины анекдоты про крокодилов, когда один зеленый, другой в Африку, а ты висишь между небом и землей на высоте три тысячи с гаком метров. Хотя никакой не крокодил.

У него было одеяло и даже еда, доставленные раньше все теми же спасательными вертолетами, прихваченные с собой сигареты и двухсотграммовая фляжка с коньяком, опустошенная уже более чем наполовину. Была даже связь, время от времени в кабинке раздавался механический голос и на французском, которого он не знал, о чем-то вдохновенно вещал. Выходило красиво и поучительно. Потом сообщение дублировали по-английски, гораздо короче и более-менее понятно. Из сообщений следовало, что придется ждать, пока механики разберутся с тросами, а если не разберутся, то возвращения вертолетов. То есть до утра. Потом механический голос умолкал. Это они зря, конечно. С людьми, висящими над пропастью, надо говорить. Все равно, о чем.

По-настоящему страшно ему тогда еще не было, скорее просто досадно, что так по-идиотски влип. И неизбежные в таких случаях мысли: «А ведь можно было проспать, или просто полениться, или хотя бы пожадничать денег на билет. И шел бы сейчас по прекрасной твердой земле в направлении какого-нибудь кабака, как же было бы хорошо!»

Под эти докучливые сожаления он даже задремать умудрился, и вот это совершенно напрасно, потому что проснулся от самого настоящего утробного, звериного, не подчиняющегося разуму ужаса. Видимо, пока человеческий мозг мирно спал, из темных глубин подсознания выползла какая-то трусливая рептилия, настолько тупая, что только сейчас поняла, что случилось, и принялась орать.

Ну, в общем, счастье, что в кабине больше никого не было. Особенно отсутствующим спутникам повезло.

Когда понял, что так и с ума сойти недолго, по крайней мере, первый шаг в этом направлении уже сделан, и вот-вот последует второй, решил, что веселое безумие лучше унылого. И сказал, прижавшись лбом к ледяному стеклу зависшей над бездной кабины: «У царя Мидаса ослиные уши». Благо яма под ним сейчас была – о-го-го! Царскому цирюльнику за сто лет такую не вырыть. И вообще никому. Три тысячи метров, не кот чихнул, настоящая бездна, как Ницше прописал. У царя Мидаса ослиная бездна, а у бездны воистину царские уши, к одному из них можно приблизиться и говорить, неважно что, лишь бы не молчать.

Всю ночь рассказывал разверзшейся под ним бездне – то анекдоты, то забавные истории из их с Агнешкой жизни, то просто сплетни про знакомых, выбирая самые нелепые, чтобы бездне было весело. Потому что смех у бездны оказался совсем не страшный, наоборот, приятный, негромкий, слегка хриплый, как у покойного деда и одновременно заразительный, как у друга Шурки, рядом с которым легко было смеяться даже над летящими в Африку крокодилами. Хотя, честно говоря, до сих пор так и не понял, в чем там смысл. Почему это смешно?

Поэтому придерживал этот дурацкий Шуркин анекдот до последнего. Рассказал его уже на рассвете, когда силы окончательно иссякли, голова опустела, мысли разбежались в разные стороны, и стало не о чем говорить. Однако бездна, вопреки ожиданиям, хохотала над крокодилами гораздо дольше, чем над всеми остальными историями. Может быть, полчаса.

А когда бездна наконец успокоилась, остановилась перевести дух, он понял, что его временная тюрьма, то есть кабина канатной дороги движется. Но не падает, а неторопливо ползет. Только теперь вспомнил, что какое-то время назад механический голос из динамика что-то рассказывал и звучал как-то неуместно бодро. Видимо, докладывал о победе человеческого ума над чудесами техники. Но им с бездной тогда было не до того.

Площадь Гето Ауку (Geto Aukų a.)

Тарантелла

– Направо пойдем, коня потеряем, – сказала Надя.

– Прости, что?

– Это в сказках так. В русских народных. Куда ни сунься, рано или поздно обязательно придешь на перекресток, в точности как этот, только без светофора, на перекрестке камень, на камне надпись: «Направо пойдешь, коня потеряешь, налево пойдешь, себя потеряешь, прямо пойдешь, и себя, и коня». Все такое вкусное, невозможно выбрать… А в английских сказках разве такого нет?

– Понятия не имею, – пожал плечами Питер. – Мне мама читала про муми-троллей. А бабушка фантастику про космос. А отец вообще ничего не читал, только песни пел. И я с ним. Хорошие были песни.

– Пошли прямо, – предложил Витторио. – Если терять, так все сразу.

– Отличное предложение, – кивнула Надя. – Себя, коня, всех к черту. Чего мелочиться, зачем тянуть.

– Почему обязательно надо что-то терять? – вздохнул Питер. – Я вас не понимаю. Хотя вы говорите по-английски.

– Потому и не понимаешь, что говорим по-английски, – усмехнулся Витторио. – Молчим-то при этом каждый на своем. Смысл словам придает стоящее за ними молчание.

– Это ты зря, – сказала ему Надя. – По большому счету, мы всегда молчим об одном и том же. А по малому просто треплемся, нечего тут понимать.

– Я не понимаю, – повторил Питер. – Но если для вас это важно, я готов потерять коня. Прямо сейчас.

Отцепил от пальто один из доброй дюжины украшавших его значков в виде разноцветной лошади с сердечками вместо глаз и решительно швырнул куда-то в темноту. Звука удара не последовало. Наверное, значок упал на цветочную клумбу. Или под дерево. Или на газон, в мягкую от моросящего дождя, сивую от недавних морозов траву.

Его спутники удивленно переглянулись. Во дает чувак.

Надя пришла в себя первой.

– Теперь мы, конечно, пойдем направо, – решила она. – И на всех перекрестках будем сворачивать только направо, в твою честь, великодушный сэр Питер. Исключительно в твою честь.

– А когда надоест сворачивать направо, остановимся и…

– Эй, до полуночи еще почти три часа! Рано пока начинать.

– Остановимся и чего-нибудь выпьем, – завершил Витторио. – Чтобы согреться. Не знаю, как вы, а я уже замерз.

* * *

Вечером тридцать первого декабря плохо было все, кроме погоды. Погода удалась на славу, по крайней мере, для новогодней ночи. Плюс пять и теплый, сырой, почти апрельский ветер. И мелкий моросящий дождь. И низкое небо, удивительно светлое, сизое от туч.

Никто не любит такую погоду, а Бенасу она нравилась. Поэтому не стал оставаться дома, где собирался провести эту чертову новогоднюю ночь, заперев двери, опустив ставни, заткнув уши наушниками, погасив свет, отключив телефон, чтобы не слышать, как он всю ночь не звонит. Чтобы в минуту слабости, которых в сутках порой даже больше чем просто минут, иметь возможность думать: «Мне, конечно, звонили, чтобы поздравить, дочка, племянницы, Гитис, кто-нибудь с бывшей работы, квартиранты, редактор Нийоле и, может быть, Катя, просто я сам не хотел ни с кем говорить».

Самообман, конечно, беспомощный и неуклюжий, но бывает такая правда, лучше которой даже самая неумелая ложь.

«Пока я жив, я лжив, – говорил себе Бенас, спускаясь по лестнице. И с удовольствием повторял: – Пока я жив, я лжив».

Эта фраза почему-то его смешила. Выходила похожей на считалку. И даже ощущать себя живым было не так противно, как обычно.

Теплый апрельский ветер тоже был ложью, спасительной, как отключенный телефон. Зато студеный декабрьский дождь подозрительно походил на правду. Как и лужа у подъезда, в которую сразу же наступил и насквозь промочил левую ногу. Правая осталась сухой, поэтому возвращаться домой переобуваться Бенас поленился.

* * *

– Горячего вина, – сказала Надя. – Только горячего вина, по кружке на рыло. И больше ничего. Нам сегодня еще играть.

Бармен говорил по-русски гораздо лучше, чем по-английски, поэтому Надя взяла управление на себя. С огромным, надо сказать, удовольствием. Сто лет ни с кем по-русски не говорила, только с мамой по скайпу, но с мамой – это не то. В смысле не вдохновенная беседа, а обычная житейская болтовня. Настоящие вдохновенные беседы обычно выходят только с незнакомцами, которых видишь в первый и последний раз. И еще с близкими друзьями. Но не со всеми. С Ником вот иногда получалось. По-английски, но все равно хорошо. Да где теперь Ник.

– Играть? – удивился бармен.

– Ну да, – кивнула Надя. – Мы музыканты!

И быстренько перевела сказанное для ребят. Краткий конспект. Чтобы не чувствовали себя не у дел.

– Вас на празднике играть пригласили? – спросил бармен.

– Пригласили играть на празднике, – задумчиво повторила Надя. – Да, можно сказать и так.

* * *

В такие ночи главное – не оставаться одной. Не сидеть дома, будет только хуже. Обычно Агата шла в какой-нибудь бар, выбирала подальше от дома, потому что дорога туда и обратно целительна сама по себе. От алкоголя тоже только хуже, – это она знала точно, зато с одним бокалом чего угодно можно сидеть до самого закрытия, время от времени выскакивая на улицу покурить. Если очень повезет, кто-нибудь выйдет следом, попросит сигарету или зажигалку, а это уже почти настоящий разговор. В такие мгновения разогретая чужими словами и взглядами Агата почти верила, что пришла сюда не одна, а с большой веселой компанией. Друзья остались сидеть внутри, потому что не курят, а я вышла, но скоро вернусь, – говорила она себе, то есть, не себе, конечно, себя не обмануть, а сгустку тьмы, поселившемуся в ее голове, где-то справа, ближе к затылку.

Агата почти привыкла жить с этой тьмой, но случались ночи, такие, как сегодня, когда она явственно чувствовала, что тьма растет. Занимает в голове все больше места. Так скоро ничего не останется, кроме нее. Нет уж, – думала Агата, – так мы не договаривались! Хотя они вообще никак не договаривались, кто же добровольно согласится впустить в себя густую черную липкую тьму, которая хуже просто тоски, страшнее просто страха, которая – сам ужас небытия, ледяной и такой спокойный, что захочешь – не закричишь.

Чем бы ни была эта тьма, но когда Агата курила у входа в бар и представляла себе, что за дверью ее ждет веселая компания старых друзей – в такие минуты она почти вспоминала их лица и, конечно, знала имена: Йонас и его жена Маргарита; старик фотограф Кумински, друг покойного Йонасова отца, доставшийся всей их компании как бы по наследству; Алла, Маргаритина двоюродная сестра; заика Маркус, влюбленный в Агату и Аллу, слишком нерешительный, чтобы выбрать одну из них, но им и не надо, пусть неуклюже ухаживает за обеими, а они будут добродушно посмеиваться над своим кавалером, не нужно ничего менять, нет-нет. Так вот, когда Агата торопливо курила у входа, спеша вернуться к своим вымышленным друзьям, тьмы в ее голове становилось явственно меньше. Не настолько, чтобы надеяться, что тьма может уйти навсегда, но передышка была драгоценной. Ради таких передышек имело смысл чувствовать себя полной дурой, воображая Йонаса, Маргариту и всех остальных.

Вечером тридцать первого декабря Агата поняла, что дома ей сегодня не высидеть. Зря, получается, отказалась ехать встречать Новый год к родне. Тетку и ее дочек Агата не любила, знала, что они приглашают ее только из вежливости и всякий раз с облегчением вздыхают, услышав отказ, но сегодня тетка была бы лучше, чем ничего. Кто угодно лучше, чем ничего, когда ничего – это не просто одиночество, а растущая в голове тьма.

«Может быть, какие-нибудь бары в центре работают? – подумала Агата. – Если бы у меня был бар, он бы обязательно работал в новогоднюю ночь. Люди пойдут в город смотреть фейерверки, а тут – бац! – открыто. Пиво, сухарики с луком, музыка и огни. Было бы хорошо».

Пока красила губы перед зеркалом, думала, что уже почти согласна поцеловать заику Маркуса. Если он придет.

* * *

– Ладно, – сказала Надя, – мальчишкам можно повторить. А мне хватит. Я и так хороша. С холода в тепло – уже окосела. Куда мне еще.

– Может быть, вам перекусить? – спросил бармен. – Кухня не работает, но можно сделать бутерброды. Найду из чего.

Надя отрицательно помотала головой:

– Спасибо, нет. Нам скоро играть. А играть лучше на голодный желудок.

– А где вы сегодня играете? Я почему спрашиваю – в Новый год у нас в городе особо некуда пойти. Кроме фейерверков, ничего не происходит. Говорят, вроде бы несколько баров – те, что поближе к Кафедральной площади – работают до утра, но точно не знаю, мне все равно: после смены сидеть в другом баре как-то не тянет. И вдруг оказывается, где-то концерт. Я бы сходил! Сто лет не был на концерте. А в новогоднюю ночь вообще никогда. Или это частная вечеринка?

– Что-то вроде того, – флегматично кивнула Надя. И перевела его слова друзьям.

Те переглянулись.

– Частная вечеринка! – с удовольствием повторил Витторио. – Частная вечеринка, а как же. Она и есть.

– Мы будем играть на улице, – сказал бармену Питер. – Еще не решили, где. Может быть, вы подскажете? Здесь неподалеку есть какая-нибудь площадь? Или сквер? Неважно, лишь бы было место, если кто-то захочет потанцевать…

– Кто-то захочет потанцевать? – растерянно повторил бармен. – На площади? В сквере? Прямо сейчас?! Я, наверное, плохо понимаю английский…

– Прекрасно вы все понимаете, – утешила его Надя. – Мы будем играть на улице. И лучше бы там действительно нашлось место для танцев. Обычно объявляются желающие. Мы поначалу сами не верили, что в новогоднюю ночь кто-то придет нас слушать и тем более захочет сплясать. Тем не менее до сих пор всегда хоть кто-нибудь да приходил.

– Всегда? – повторил бармен. – Вы что, каждый Новый год на улице играете?

– Уже семь лет, – кивнула Надя. Обернулась к друзьям и повторила по-английски: – Представляете, уже целых семь лет!

– Да чего ж тут не представлять, – пожал плечами Питер.

А Витторио отвернулся к окну.

* * *

Милда пересчитала таблетки, их, конечно же, хватит, должно хватить. На ее вес хватило бы и в два раза меньше, но Милде важно, чтобы наверняка. Чтобы не начинать потом по новой всю эту суету, из гораздо менее удобной позиции, когда все вокруг будут начеку. Настороже. Подглядывать, выспрашивать, лезть.

Милде важно, чтобы наверняка, поэтому маме, брату и всем знакомым она сказала, что едет отдыхать, даже купила билеты, самые дешевые, какие были в агентстве, новогоднюю экскурсию в Гданьск, туда и обратно, чтобы, если спросят, показать распечатку. Люди любопытны, всегда лезут в чужие дела, хотя на самом деле им плевать.

Им плевать, всем, кроме мамы, да и той лишь бы было к кому лезть каждый день со своими советами и указаниями, лишь бы было кому звонить на праздники и подолгу, со вкусом скандалить, что не позвонила сама.

Сейчас самое главное, чтобы никто не имел ни единого шанса найти ее раньше времени, вызвать скорую, вернуть Милду назад, на стартовую позицию, значит надо, чтобы все вокруг точно знали, где она прямо сейчас. И все, начиная с мамы, знают: в поездке, в гостинице в Гданьске, вернулась с экскурсии, очень замерзла, скоро надо будет идти в ресторан, пить заранее оплаченное шампанское, есть праздничный ужин, какое же счастье, что на самом деле ничего такого делать не надо, можно спокойно сидеть дома и ждать.

Надо подождать хотя бы до двух часов ночи, потому что кто угодно в любой момент может позвонить с поздравлениями или отправить смс, тогда придется ответить, в новогоднюю ночь прикидываться спящей – плохая идея, чего доброго, забеспокоятся, не ровен час, побегут проверять. Проверять! Эти люди все проверяют, хлебом их не корми, только дай проверить, как живет и что сейчас делает кто-то другой.

Но после двух вполне можно отключить телефон. После двух никто волноваться не будет, скажут: уснула, скучная клуша. И продолжат выпивать и закусывать, закусывать и выпивать. А мне того и надо, – подумала Милда. – Лишь бы выбросили меня из головы до обеда первого января.

Значит надо дождаться двух, потом можно будет наконец выпить таблетки, это прекрасное разноцветное лекарство от жизни, от невыносимых будней, от посторонних, поглядывающих, наблюдающих, во все сующих нос, выпить их и уснуть, точно зная, что никто не разбудит, даже будильник; собственно, в первую очередь он.

Все хорошо, все продумано, план идеальный, только сидеть дома в новогоднюю ночь, выключив свет, чтобы никто случайно его не заметил, оказалось совершенно невыносимо. Даже поесть нельзя, чтобы потом не стошнило, важная предосторожность, Милда прочитала об этом в Интернете, она вообще отлично подготовилась, удивительная молодец. Не учла одного: дождаться двух часов ночи будет так трудно, что почти невозможно терпеть.

Поэтому Милда надела пальто, сапоги и вышла из дома. Все равно, куда идти, лишь бы не сидеть на месте. Лишь бы не сидеть.

* * *

– Здесь совсем рядом, буквально за углом улица Руднинку, – сказал бармен. – На ней как раз есть отличный сквер, все как вам надо, только народу в это время там, пожалуй, совсем не будет…

– Это неважно, – отмахнулась Надя.

И ее друзья дружно закивали. Они ни слова не понимали по-русски, но сразу догадались, о чем речь.

– Вы нам покажете? – Надя положила на барную стойку карту, туристический план Старого города. – Просто ткните пальцем: где мы, а где этот ваш сквер?

Бармен некоторое время разглядывал разноцветный рисунок, наконец сказал:

– Мы вот здесь. А вот улица Руднинку. А это тот самый сквер. Надо же, не знал, что официально он считается площадью. Гето… какой мелкий шрифт! А, Гето Ауку. Та еще площадь, на самом деле: детская площадка и газон для собачьего выгула. То что вам надо: много пустого места, много очень мокрой травы.

– Это сейчас мы выйдем из бара и сразу налево? – неуверенно переспросила Надя.

– Наоборот, направо. Знаете что? Если подождете буквально пятнадцать минут, я быстренько тут уберу, все закрою и вас провожу. Заодно послушаю, как вы играете. У музыкантов должна быть хоть какая-то публика, у вас буду я.

Надя перевела его предложение друзьям, Витторио и Питер заулыбались и нестройным дуэтом протяжно сказали: «Сьпаааа-сьиииии-бааа!» Это Надя их научила, когда к ней в гости приезжала мама, большая любительница всех кормить.

* * *

«Ты знаешь, что делать», – сказал Голос.

Голос невыносим и звучит всюду, везде, где и когда он захочет. Заткнуть уши не помогает, включить музыку не помогает, Голос всегда говорит прямо в голове.

Помогают только люди. Любые люди. При посторонних Голос всегда молчит. Но, например, при телевизоре – нет. Голос хорошо знает, что в телевизоре люди не настоящие.

«Ты знаешь, что делать, – повторил Голос. – Ты готов».

Даня и правда был готов. Он очень хорошо подготовился. Только ему по-прежнему совсем не хотелось умирать. Умирать было страшно. И жалко. Столько всего еще осталось! Сделать, узнать, попробовать, пережить. Но ничего не поделаешь, надо значит надо. Зато Миранда останется жить.

«Ты знаешь, что делать», – твердил Голос.

Даня раздраженно подумал: «Не надо меня торопить. Сперва я должен поздравить Миранду – по нашему времени. И потом еще раз по барселонскому. Чтобы не волновалась. Чтобы хорошо, спокойно спала».

Даня очень любил Миранду. Никогда не думал, что можно так сильно кого-то любить. Оказалось, можно. И это было такое невероятное счастье, несмотря на Голос, несмотря вообще ни на что.

Голос всегда звучал в Даниной голове. Ну, то есть всегда, не всегда, это теперь трудно вспомнить, по крайней мере, с детства. Тогда это случалось редко, с годами все чаще. Даня привык считать Голос другом, тот рассказывал разные интересные вещи, иногда подавал идеи и даже советы, как уберечься от беды. Несколько раз Даня специально поступал наоборот, наперекор Голосу, добром это никогда не заканчивалось. Зато следовать его указаниям, даже самым абсурдным всегда оказывалось полезно. Главное, никому не рассказывать про такого советчика, чтобы не объявили сумасшедшим. Тому, кто разговаривает с духами, приходится учиться молчать. Но этому Даня очень легко научился. В детстве всем нравится иметь настоящие тайны. А потом просто привыкаешь всегда от всех кое-что скрывать.

Но вот уже несколько месяцев Голос твердил, что им с Мирандой не суждено быть вместе. Один из них обречен судьбой овдоветь. Поэтому Миранда скоро умрет от страшной болезни. Зато если Даня покончит с собой, Миранда проживет еще очень долго. До девяноста шести лет, – обещал голос. Аж до девяноста шести!

Даня не хотел умирать. У него были прекрасные планы на будущее. Ну и вообще он любил жизнь, а смерти боялся, как, наверное, всякий нормальный человек. Но выбор сделал легко: пусть лучше живет Миранда. Она, – думал Даня, – меня тоже любит, но все-таки гораздо меньше, чем я ее, это чувствуется. Получается, ей повезло. Погорюет, поплачет и будет жить дальше. А я без нее – нет. Ну и какой смысл оставаться в живых при таком раскладе? Ни себе, ни людям. Абсурдно. Зачем?

– Я все сделаю, – вслух сказал Даня. – Обещал, значит сделаю. Но позже. Потом. Когда поздравлю Миранду. Она и так изводится, что согласилась уехать на праздник к родителям. Я обещал позвонить ей ровно в полночь, чтобы быть вместе в Новый год.

«Нет, надо прямо сейчас…» – твердил Голос, но Даня рявкнул:

– Сказал потом, значит потом!

И чтобы заставить Голос заткнуться, выскочил из дома, практически в чем был, только куртку накинул. А телефон, конечно, забыл, пришлось за ним возвращаться. Заодно переобулся. Все-таки гулять под декабрьским дождем в разношенных тапках даже для будущего самоубийцы перебор.

* * *

– Просто мы прокляты, – сказала Надя. – Так получилось.

И рассмеялась, словно нет ничего веселей, чем быть проклятым.

Бармен неуверенно улыбнулся. Еще раз проверил замки, внимательно посмотрел на замигавший в углу витрины красный огонек сигнализации – вроде в порядке? Все как всегда? Наконец сказал:

– А я пока вроде бы нет. Ничего, наверстаю. Какие мои годы.

Питер и Витторио свернули за угол. Надя проводила их взглядом и снова повернулась к бармену:

– Типун вам на язык. Еще чего не хватало. Зачем оно вам?

– Глядя на вас, поневоле подумаешь, что быть проклятым – отличная судьба. Вы такие веселые. И дело себе смешное придумали: в Новый год на улице играть.

– А. Это да, – кивнула Надя. – Ну, оно и неудивительно. Все-таки нас проклял наш лучший друг. А друзья остаются друзьями даже когда проклинают.

* * *

В отличие от других баров, попадавшихся ей на пути, которые просто были наглухо закрыты, этот закрылся прямо у нее на глазах. Вышла бы из дома на полчаса раньше, успела бы перехватить стаканчик неважно чего именно, за эти полчаса света, тепла и уютного перезвона посуды Агата была готова отдать так много, сколько у нее никогда не было. Наверное, поэтому и опоздала, не по карману цена.

Издалека видела, как из бара вышли последние посетители, двое мужчин с какими-то странными сумками; нет, не сумками, а чехлами для инструментов, – поняла она, увидев последовавшую за ними кудрявую девицу с гитарой. Сразу после этого в окнах погас свет, появился еще один человек, принялся запирать дверь. Девица стояла рядом. Потом они свернули за угол вслед за мужчинами, и Агата невольно ускорила шаг, почти побежала, чтобы не потерять их из виду. Зачем? Да кто же знает, зачем.

* * *

– Мы все играли в одном оркестре и очень дружили, – сказала Надя в ответ на вопросительный взгляд бармена, вернее, просто Андреаса, бар закрыт, какой он теперь, к черту, бармен.

– Ник всегда был с причудами, – продолжила Надя в ответ на следующий, еще более вопросительный взгляд. – После фильма про Гарри Поттера мы стали звать его Почти Безголовый Ник, и это было настолько правдой, что даже он сам не обижался. Впрочем, в ту пору он вообще ни на что не обижался, очень удачно ему подобрали таблетки. Хорошие были времена… Ну что вы так смотрите? Таблетки – великое дело, когда у тебя клиническая депрессия. Без них не обойтись. Пока Ник принимал таблетки, с ним все было в порядке, то в полном, то более-менее, но в любом случае лучше, чем без них. Но он вечно пытался справиться сам. И тогда конечно начинался настоящий кошмар. Для него самого и для всех, кто рядом.

– Мы тогда были совсем молодые, – помолчав, добавила Надя. – Ни черта мы о депрессии не знали. Ну, то есть знали – теоретически. Но все равно думали, у Ника просто скверный характер. Хотел бы держать себя в руках, держал бы, чем он хуже нас? И прощали ему далеко не все. Часто ссорились, но обычно быстро мирились, потому что Ник – это Ник. Лучше его все равно никого не было, несмотря на все его заскоки. Мы бы и в тот раз помирились, но не успели. Наш Ник покончил с собой. В новогоднюю ночь, пока мы втроем пили шипучку и обсуждали, позвонить ему или подождать, пока сам извинится. Ну вот, подождали, такие молодцы. Вышел в окно, а нам оставил записку, куда ж без записки, это был бы уже не наш Ник. Написал, что просит не судить его строго, просто оказалось невыносимо встречать Новый год одному, без друзей. И тогда мы, конечно, приплыли на тот берег, куда лучше никому не причаливать. В смысле, сами чуть не чокнулись. Получалось, мы во всем виноваты. Как будто сами его убили. Ну, в общем, да, так оно и есть.

– И тогда вы?..

– Нет, Андреас. Мы сами ничего не придумали. Куда уж нам. Только маялись и мрачнели. И понимали, что с этим нам теперь всегда жить. Витторио повезло больше, чем нам с Питером, он католик – с детства, по-честному, не формально – хотя бы на исповедь смог сходить. Но особо ему от этого не полегчало. Не знаю, как бы мы жили с таким грузом, но Ник, где бы и чем бы он ни был, нас пожалел. Приснился всем троим, в смысле, конечно, каждому по отдельности, но это были очень похожие сны. Велел нам каждый Новый год приезжать в любой, какой сами выберем, город, идти на первую попавшуюся площадь и играть там тарантеллу как минимум час. Можно дольше, а меньше – ни в коем случае. Ник сказал, тогда он будет доволен, больше никаких обид. Вот мы и ездим, уже седьмой год. И играем. Это оказалось гораздо веселей, чем мы думали. Отличный способ встретить Новый год! Путешествие, маленькие приключения, приятные открытия вроде вашего бара с горячим вином и хороший концерт – что еще музыканту надо для счастья? Впрочем, от Ника никто ничего иного и не ждал. У него доброе сердце. А что голова не всегда была в порядке – так что ему после смерти та голова.

* * *

«Господи, что это? – Бенас не верит своим ушам. – Мне мерещится? Или действительно кто-то играет тарантеллу? Где-то… Да, кажется, там».

* * *

У Нади гитара, у Витторио бубен, у Питера какая-то дудка, наверное, флейта или что-то вроде того, поэтому он не поет. Но и дуэтом получается отлично, голос у Нади слишком низкий для женского, у Витторио слишком высокий для мужского, в сумме выходит какой-то, страшно сказать, ангельский, – думает Андреас. И еще он думает: как же хорошо, что я с ними пошел!

* * *

– Вот так, наверное, и плясали укушенные тарантулом, – говорит мужчина средних лет с тонким бледным лицом.

Он во все глаза смотрит на красивого блондина в распахнутой серой куртке, который, уперев руки в бока и высоко подбрасывая ноги, пляшет на площади, где летом стояли пластиковые столы и кособокие белые стулья, где под полосатым навесом жарили лучшие в этом городе гамбургеры, а теперь ничего, только мокрый гравий да вызолоченная недавними морозами и фонарями мертвая трава.

– Тарантулом? Почему именно тарантулом? – спрашивает Агата.

– Потому что играют тарантеллу. Вы не знаете историю этого танца?

Агата отрицательно мотает головой. Она никогда не интересовалась танцами. Может быть, зря. Смогла бы сейчас поддержать разговор.

Но незнакомец только радуется возможности все рассказать.

– Вообще-то не уверен, что это можно назвать «историей», но легенда гласит, что тарантеллу придумали в качестве лекарства от безумия, вызванного укусом паука тарантула. Отсюда и название. В идеале паука надо бросить на землю и растоптать в танце – видите, какие движения?

– А и правда, как будто кого-то топчет, – невольно улыбается Агата. – Похоже!

– То-то и оно. Но если паука не поймали, можно растоптать воображаемого. Главное – плясать.

– Правда? – переспрашивает Агата. – Слушайте. Кажется, я хочу потанцевать. А вы?

– Я не умею, – разводит руками незнакомец. Но тут же решительно добавляет: – Ай, ладно, умеем мы или нет, сейчас все равно.

* * *

Милда не знает, как это случилось. Просто шла по городу, выбирая самые темные улицы, чтобы случайно не столкнуться с какими-нибудь знакомыми, которым взбрело в голову выбраться в центр посмотреть на фейерверк. Шла и шла, потом услышала музыку, что-то из детства, из музыкальной школы; на самом деле неважно, просто ее потянуло на эти звуки как магнитом. А потом…

Милда не знает, когда начала приплясывать в такт нехитрой мелодии; кажется еще на ходу, прежде чем вышла из переулка и увидела площадь, справа детские качели и какие-то новомодные спортивные снаряды, а слева играют музыканты и пляшет народ, несколько пар, кружатся и подпрыгивают, кто во что горазд, а в самом центре, высоко задирая коленки, скачет какой-то блондин с лицом сказочного принца, глаза закрыты и улыбка на губах, такая улыбка, что Милда не смогла устоять и тоже вошла в круг.

Милда не знает, как решилась плясать на глазах у всех, не понимала, как у нее получается, она никогда не училась танцам, даже на дискотеку ходила всего один раз с подружками, ей не понравилось, решила: больше никогда. И вдруг пляшет среди других танцующих, хлопает себя по бедрам, представляя, что на самом деле бьет в бубен, и смеется от радости и, кажется, даже подпевает музыкантам. Ну точно. О ужас, довольно громко поет! И ей хорошо.

* * *

Ну что, ты доволен, засранец? – думает Витторио. – Смотри, сколько народу уже свел с ума! Ну то есть, не свел, а наоборот, и не ты, а мы, но какая разница, Нико, уж тебе точно никакой разницы, главное, ты опять настоял на своем. Как же я этому рад.

* * *

Так и знала, – думает Агата. – Нет у меня в голове никакой тьмы, я сама ее выдумала, как Йонаса, Маргариту и старика фотографа, как этого дурацкого заику Маркуса и мою вечную соперницу Аллу, одному Господу ведомо, зачем я выдумала их всех, вернее, зачем Он создал меня такой дурой. Наверное, чтобы однажды я сплясала в парке на площади в новогоднюю ночь и посмеялась с Ним вместе, вот такой был у Него на мой счет план. А что ж, в одиночку смеяться даже Господу скучно, всем нужна хорошая компания, и Ему, и мне.

* * *

У нас опять получилось, – думает Питер. – Это самое удивительное. Я никогда не верю, что в новогоднюю ночь придут какие-то люди и будут плясать, да так, словно всю жизнь учились итальянским народным танцам. Я никогда не верю, а оно происходит, год за годом одно и то же, и это значит, мой дорогой Безголовый без всяких «почти» Ник, что ты прав, а я ошибаюсь, и всегда ошибался, и какое же счастье, что так. Твои безумные маниакальные бредни всегда казались мне куда привлекательней моей скучной правоты.

* * *

– Прости, – говорит Даня, – я не позвонил в нашу полночь, потому что плясал на площади… Ладно, ладно, еще раз прости, конечно шучу. Пропустил эту чертову полночь, потому что закончил работу. Да, представь себе, да! Ту самую, всю, целиком. Почти на неделю раньше. Поэтому сидел в Интернете, искал билет по карману и, будешь смеяться, поймал. Рейс не то в семь утра, не то в восемь, в общем, рано утром, поэтому я сейчас соберу чемодан и поеду в аэропорт, спать буду уже в самолете. И ты пока тоже поспи, потом уже не получится, я тебе просто не дам.

* * *

Спасибо, – думает Надя. Она сидит на мокрой траве, как на облаке. Облако куда-то несется, ветер свистит в ушах, а Надя повторяет снова и снова: – Спасибо, мой хороший, спасибо тебе, наш Почти Безголовый, самый живой из мертвых, дурацкий, дурацкий дружище Ник.

Проход Йоно Меко (Jono Meko skersvėjo takas)

Сквозной проход

– Какая сегодня будет улица? – спрашивает Нёхиси.

Знает, что в качестве секретаря я прекрасен, как свальный грех всадников Апокалипсиса, но спрашивает все равно.

Его счастье, что я честный. И не делаю вид, будто пытаюсь вспомнить то, чего никогда не знал. А просто корчу первую попавшуюся дурацкую рожу и говорю:

– Да какая пожелаешь.

Мое счастье, что он азартный. И вместо того, чтобы испепелять меня негодующим взором, радуется:

– Забыл? Отлично! Значит, можно погадать.

На свет божий появляется шляпа. Откуда она появляется – отдельный вопрос. Обычно я в таких случаях говорю (в том числе, и себе), что Нёхиси достал ее из рукава, как фокусник. Но сейчас он выглядит, как довольно крупный солнечно-рыжий кот. Какие могут быть рукава у кота.

Что касается меня, в данный момент я выгляжу как человек. Относительно невидимый, то есть видимый не всем подряд. Однако руки у меня на месте, и это не настолько хорошая новость, как может показаться. Она означает, что я обречен писать.

На свет, по-прежнему божий, извлекаются – на этот раз хотя бы ясно, что из шляпы – школьная тетрадка в линейку и карандаш.

– Записывай! – командует Нёхиси. – Я буду диктовать.

Что с ним поделать, записываю названия улиц Старого города, благо Нёхиси помнит их наизусть. Ну то есть как – теоретически считается, что помнит. А на практике всякий раз получается разное количество. Несколько лет назад было сто восемь, как имен у Шивы или бусин на буддийских четках; я, помню, очень радовался этому совпадению, носился с ним, как с писанной торбой, пока при следующем подсчете улиц не оказалось сто двадцать шесть. Потом их вдруг стало сто четырнадцать, потом сто пять, потом внезапно сто тридцать одна, и я окончательно махнул рукой на подсчеты. Так до сих и не понял – то ли память Нёхиси не столь совершенна, как, по идее, положено всемогущему существу, то ли число наших улиц действительно непостоянно, причем само по себе – лично я в их дела до сих пор никогда не вмешивался и по своей воле ничего не менял. Хотя, может, и следовало бы. Любой бардак должен либо быть немедленно упорядочен, либо с самого начала организован мной.

На этот раз улиц у нас сто девятнадцать. Ладно, тоже хорошее число. Бумажки мы, разумеется, складываем в шляпу, чтобы вытянуть одну наугад. Отдельный вопрос, кто ее будет вытягивать. Не то чтобы нам обоим настолько нет веры, жульничать самим неинтересно. Просто Нёхиси всемогущий или что-то вроде того, да и я не совсем пропащая душа. Заранее ясно, что любой из нас, сам того не желая, вытащит из шляпы бумажку с названием улицы, которую прямо сейчас по какой-то причине любит больше других. Это не то чтобы катастрофа, но какой тогда смысл гадать.

Поэтому мы сидим на низком подоконнике, рядом с витриной сувенирного магазина, где полчаса назад устроились со своим рукоделием, и озираемся по сторонам в поисках помощника. Довольно долго, надо сказать, озираемся. Не то чтобы нам нужен какой-то особенный человек. Любой, кто способен сейчас меня увидеть, вполне подойдет. Но в три пополудни, во вторник таких героев не то чтобы много: люди слишком заняты повседневными делами, а это здорово мешает видеть реальность такой, какова она есть – непостижимой, неопределенной и полной сюрпризов.

Одна надежда на туристов. Собственно для того они и уезжают из дома невесть куда, чтобы увидеть что-нибудь необычное. Например, меня.

Вот и сейчас нас выручает крупная черноглазая девица в зеленом пальто, с ярко-оранжевой шевелюрой и рюкзаком в виде розового клыкастого демона за спиной. Она пытается незаметно сфотографировать меня телефоном, но я перехватываю ее взгляд и говорю по-английски:

– А покажите, что получилось!

Это не просто повод заговорить, мне действительно интересно. По тому, что человек увидел на месте меня, можно довольно много понять о нем самом. А я люблю понимать.

С экрана телефона, любезно предоставленного смущенной девицей, на нас взирает здоровенный бритоголовый старец, с бородой, заплетенной в разноцветный косы. Нос у этого удивительного меня размером чуть ли не в полголовы, один глаз прикрыт пиратской повязкой, шея замотана ажурной вязаной шалью с кистями, камуфляжная куртка украшена брошью в виде божьей коровки, на руках тяжеленные перстни в форме черепов. Что тут скажешь, хорош засранец. Отличное чувство комического у девочки. И неплохой, хоть и несколько эксцентричный вкус.

Нёхиси, едва взглянув на снимок, задирает хвост и пулей удирает в ближайшую подворотню. Он молодец. Вряд ли эта милая барышня способна сохранить душевное равновесие, услышав, как басовито хохочет вполне обычный с виду уличный кот.

– Спасибо, – говорю я, возвращая телефон владелице. – Отлично получилось.

– А можно я вас еще раз сфотографирую? – осмелев, спрашивает она. – В другом ракурсе? В смысле вблизи.

– Можно. Но только при одном условии… – начинаю я.

На этом месте барышня заметно напрягается, явно прикидывая, не придется ли ей сейчас удирать от полоумного старца. Нормальная на самом деле реакция, я бы на ее месте тоже насторожился. От такого типа, каким я ей привиделся, чего угодно можно ждать.

– Просто достаньте из этой шляпы бумажку, – говорю я. – Одну, наугад.

– О, так я буду ярмарочным попугаем! – радуется она.

У меня на языке вертится: «Расцветка у вас для такой роли что надо», – но я благоразумно помалкиваю. С этими юными девицами никогда не угадаешь, какой комплимент их обрадует, а какой испортит настроение на ближайшие семьдесят лет.

– Так какая же у нас сегодня улица? – нетерпеливо спрашивает Нёхиси.

Барышня уже удалилась, предварительно сфотографировав меня примерно три миллиона раз. А он как раз досмеялся и вышел из подворотни, все такой же рыжий, по-прежнему кот. Этот облик он способен носить целый день, даже цвет не меняя. Все прочие надоедают ему гораздо быстрей.

– Очень странная, – говорю я. – Она даже не то чтобы улица. А какой-то сквозняк имени Йонаса Мекаса[4] – если дословно. Знаю художника с таким именем[5], но что в его честь назвали некий проход, впервые слышу. Это вообще где?

– Ну здрасьте. Это же твоя любимая лестница от Ужуписа к Художественной академии. Где раньше ангел в арке висел, пока ты не подговорил его улететь.

– Не подговорил, а просто честно рассказал о разнообразии возможностей, открытых всем крылатым существам. Каждый гражданин, даже если он жестяной ангел, должен знать свои права.

– Ладно, – вздыхает Нёхиси. – Пусть так.

– Надо же, я даже не подозревал, что эта лестница считается отдельной улицей. И кстати, не помню, что записывал это название. Ты мне такое точно диктовал?

– Если твоя подружка достала бумажку из нашей шляпы, значит диктовал, – невозмутимо отвечает Нёхиси. – Иначе откуда бы ей там взяться, сам посуди. Чудес не бывает.

Смешно.

– Ладно, – говорю, – что теперь делать. Впрочем, место вполне подходящее для игры. В каком-то смысле, даже наилучшее из возможных. Пошли?

– …Здесь что, вообще никто никогда не ходит? – возмущается Нёхиси. – Мы сидим уже три часа!

На самом деле максимум десять минут. Но у каждого свое ощущение времени, поэтому спорить бессмысленно. Только сочувственно покивать. И объяснить:

– Всего третий день, как более-менее потеплело. За зиму все привыкли, что ступеньки обледенели, поэтому вниз, к академии лучше ходить другой дорогой. Еще не успели сообразить, что лед растаял, вот и нет никого. Ничего, кто-нибудь да появится, куда они денутся. Не грусти. Хорошо же сидим.

Сидим мы и правда отлично, по крайней мере, с точки зрения кота: на заборе, обмотанном строительной сеткой. Будь мое тело чуть более человеческим, ни за что бы сюда не полез, но сегодня я в отличной физической форме, позволяющей элегантно воспарить над любыми обстоятельствами, включая неудобные для сидения поверхности. Всегда бы так.

– Ну вот! – наконец восклицаю я. – Смотри, кто-то здесь все-таки ходит. Не зря ждем.

– Какие девчонки хорошие!

От избытка чувств Нёхиси по кошачьему обычаю бодает меня в бок. Я отвечаю ему торжествующей улыбкой – видишь, я же тебе говорил!

Хотя проку от этих девчонок, честно говоря, никакого. Вчетвером идут. А по нашим правилам игрок обязательно должен быть один, иначе ничего не получится. Но все равно, почин есть почин, а красивые студентки Художественной академии, будем считать, хорошая примета. Теперь дело пойдет.

– Вот, – говорит Нёхиси, – Вот! Наконец-то. Идет одна. Смотри, какая красотка!

Я с энтузиазмом соглашаюсь:

– О да!

На самом деле вполне обычная женщина лет тридцати. В черном пуховике с капюшоном и джинсах в обтяжку, которые, будем честны, не делают ноги тоньше, а потому мало кого красят, но ей вполне можно такие носить. Хотя лично я…

На этом месте во мне некстати просыпается художник, что само по себе не беда, но он тут же будит своего непутевого брата дизайнера. Теперь я обречен мысленно наряжать незнакомку, приближая ее к существующему исключительно в моем воображении идеалу. Да столь увлеченно, что не сразу замечаю, как лестница исчезает, склон холма становится бескрайней равниной, залитой талой водой, так что казалась бы озером или даже морем, если бы из этой воды не поднимались высокие белоствольные деревья, по-зимнему голые, но с уже набухающими темно-вишневыми почками. Интересно, что из таких в итоге получится? Красные листья? Цветы?

Я смотрю, как женщина останавливается, прижав руки к груди; другие, оказавшись на ее месте, обычно озираются по сторонам, а эта застыла, как статуя, и только полы длинного серебристого плаща трепещут на теплом влажном ветру, как па…

Бездарное на самом деле сравнение. Никуда не годится. При чем тут какие-то паруса.

– Плащ – твоя работа? – деловито спрашивает Нёхиси. – Или она сама?

Пожимаю плечами.

– Поди теперь разбери. Ты лучше посмотри, какие у нее здесь удивительные облака. Ты такие когда-нибудь видел?

– Видел, – подумав, кивает Нёхиси. – Такие прозрачно-зеленые, сияющие, как будто их подсветили лампой, иногда проплывают на границе между сновидениями шестого и седьмого уровня погружения, которых обычно никто не помнит наяву. А эта красотка себе оттуда облака утащила – что тут скажешь, молодец.

В этот момент женщина тяжело оседает на землю, и мы оба сразу понимаем: с нее хватит. Пора немедленно прекращать. Хотя разыгравшееся пространство, будь на то его воля, еще бы пару минут в таком виде с удовольствием покрасовалось. Но на сегодня – все.

Миг спустя наваждение рассеивается, вместо серебристого плаща на женщине снова черный пуховик, вместо зеленых сияющих облаков – наши обычные февральские тучи, а вместо залитой водой равнины – склон холма, строительные заборы, стены домов и частично отремонтированная лестница, на одной из ступенек которой она и сидит. Ничего страшного не случилось, даже не примерещилось, просто шла, как всегда замечтавшись, не смотрела под ноги, споткнулась, и вот результат.

Меньше, чем я втайне рассчитывал. Но все-таки лучше, чем ничего.

– Гораздо лучше, чем ничего, – говорит мне Нёхиси. – Она, конечно, забудет. Вернее, скажет себе, что ей даже нечего забывать. Зато этот холм не забудет, как был мокрой весенней равниной и как в талой воде отражались сияющие облака. Такого воспоминания ему всю жизнь не хватало.

Ну, это да.

Трудно сказать, для кого мы на самом деле играем. Ясно, что в первую очередь для себя – как и все, что делаем. Но не только.

Нёхиси считает, что земле, на которой построен наш город, очень полезно время от времени ненадолго превращаться во что-то такое, чем она никогда до сих пор не была. Я с ним не спорю, но втайне болею за игроков – за случайных прохожих, оказавшихся в нужное время в нужном месте, где можно увидеть свой персональный утраченный рай, подлинную причину вечной неосознанной горечи, невыразимую тайную родину своего сердца. Формулировки, конечно, никуда не годятся, просто я не знаю, как еще можно назвать пейзажи, возникающие перед взорами одиноких прохожих, когда мы с Нёхиси вытаскиваем наугад из шляпы очередную бумажку с названием улицы, которой суждено пережить кратковременные удивительные превращения, занимаем места на галерке и принимаемся ждать. Все остальное наши игроки делают сами. То есть мы не подсовываем им собственные наваждения. Наоборот, затем и играем, чтобы увидеть чужие. Не только, конечно, но в том числе и затем.

Вот о чем я думаю, пока мимо нас проходит очередная шумная компания студентов, за ними старушка с внуком примерно пяти лет и парочка туристов, безостановочно фотографирующих телефонами наши живописные руины и разноцветные граффити на стене.

Хорошие ребята, но, увы, не в игре.

– Мальчишка! – оживляется Нёхиси. – Смотри, какой отличный мальчишка! И один, без спутников. Это он большой молодец.

«Мальчишке» вот так навскидку вряд ли меньше пятидесяти. Но это видят мои неисправимо человеческие глаза, а Нёхиси своими кошачьими, как говорят в таких случаях, прозревает самую суть. Поэтому мое дело маленькое – засунуть в задницу свои суждения и почтительно внимать.

Длинный и тонкий, как богомол, в очках с толстыми стеклами, с трижды обмотанным вокруг тощей шеи полосатым вязаным шарфом, одетый скорее небрежно, чем по-настоящему бедно, наполовину русый, наполовину седой, наш мальчишка вприпрыжку бежит по лестнице, того гляди взлетит. И похоже, его совсем не смущает, что лестница идет уже не вниз, к реке, а вверх по заросшему какими-то дикими синими травами склону горы, такой высокой, что даже нам с Нёхиси не разглядеть ее вершину; похоже, эта гора бесконечна, никакой вершины у нее просто нет.

– Смотри, совсем не испугался, – одобрительно говорит Нёхиси.

– Или вообще не заметил, что стало… эээ… немного не так?

Словно бы отвечая на мой вопрос, очкарик смеется громко и торжествующе: наконец-то вышло по-моему! – вот о чем его смех. А когда гора с синей травой исчезает, сменяясь обычным пейзажем, он на ходу, не замедлив шаг, даже не сбившись дыханием, грозит небу неожиданно большим при его худобе кулаком. Можно подумать, это у них старый спор.

– Это у них старый спор, – вслух произносит Нёхиси. – У мальчишки со всем остальным миром, я имею в виду. Он с детства хотел усилием воли изменить реальность, почти все равно каким образом, лишь бы своими глазами увидеть, как – ну, к примеру, на ровном месте вырастает самая высокая в мире гора. Или залитая асфальтом площадь становится рощей столетних дубов. Или болото знойной пустыней. На самом деле, ему все равно, что во что превратится. Или почти все равно.

– И, судя по тому, как он держался, у него уже кое-что получалось, – улыбаюсь я. – Это явно не первый раз.

– Только подолгу удерживать не умеет, – кивает Нёхиси. – Оно и понятно: здешняя материя все-таки чересчур инертна, даже для меня. Надо постараться не упускать его из виду, это хороший партнер для большой игры. Если забуду о нем, напомни. Договорились?

Не будь он котом, я бы сейчас повис у него на шее. Но не на чем там пока повисать, придется для выражения своих сложных и сильных чувств воспользоваться строительным забором, должен же быть от него хоть какой-нибудь прок.

– Отлично кувыркаешься, – одобрительно говорит, глядя на мои упражнения, Нёхиси. – Не знал, что ты акробат.

Словно бы в ответ на мое веселье, на лестнице появляется еще один мальчишка. Этот уже настоящий, я имею в виду, он выглядит, как подросток, каковым, строго говоря, и является. Навскидку, не больше пятнадцати лет.

– Ты его помнишь? – взволнованно спрашивает Нёхиси. – Очень везучий! Он уже дважды нам попадался: на Кафедральной площади и…

– И возле горы Трех Крестов[6], – подхватываю я. – Причем оба раза видел одно и то же: белый замок, похожий на Нойшванштайн[7], только примерно вчетверо выше. И такой сияющий, словно его строили специально приглашенные ангелы из материалов, выписанных с небес. А вот, собственно, и он.

Белый замок уже тут как тут, он красуется на вершине горы Трех Крестов, по такому случаю изрядно подросшей, покрывшейся снегом и окружившей себя другими ледяными вершинами. Наш мальчишка, взмахнув руками, переходит на бег, а мы – что мы. Смотрим ему вслед и мысленно делаем ставки: сколько продержится? Хорошо бы не меньше минуты. Пусть получится! Давай! Впрочем, на самом деле, дольше одного восхищенного вздоха – уже превосходный результат.

Мальчишка давным-давно скрылся в зарослях у реки, предположительно свернул к мосту, а замок по-прежнему ослепительно белеет на фоне заснеженной горной гряды.

– Третья минута пошла, – говорит Нёхиси, почему-то шепотом, хотя никого, кроме нас, сейчас на лестнице нет.

На пятой минуте небесный Нойшванштайн все-таки исчезает, как и положено недолговечному видению. И я удивлением понимаю, что втайне от себя самого надеялся: а вдруг он теперь навсегда? А ведь взрослый вроде бы че… Ладно, не человек, а черт знает кто, но все равно взрослый. И прекрасно знаком с правилами этой игры; более того, добрую их половину выдумал сам. Ну я даю.

– Ну он дает! – восхищенно вздыхает Нёхиси. И, помолчав, добавляет: – Надеюсь, мальчик не очень огорчился, что замок не навсегда.

– Еще как огорчился, – говорю я. – Лично я на его месте сейчас бы в голос рыдал. Но это огорчение – естественная составляющая выпавшего ему счастья, так что пусть будет. Главное, что не испугался. Всерьез испортить такое событие может только страх. Вот женщину в черном мне действительно жалко, а этим двоим впору позавидовать. С ними случилось необъяснимое. Невероятное, невозможное. И им теперь с этим жить.

– Ну слушайте, как так можно? – укоризненно говорит Таня, – Неужели вам людей совсем не жалко? Ни капельки, да?

Мы изумленно переглядываемся. Откуда она здесь взялась? Только что не было никакой Тани, и вдруг – здрасьте пожалуйста, младший инспектор Граничной полиции, тут как тут. Стоит не на лестнице, а во дворе, с другой стороны стены, в дурацкой полосатой пижаме и разноцветных носках, один розовый с желтой пяткой, второй – красный в синий горох; пожалуй, я тоже такие хочу. Но замечательные носки почему-то совершенно не улучшают Танино настроение. Сверлит нас укоризненно-огненным взором, как учительница математики, застукавшая своих лучших учеников курящими в школьном дворе.

Интересно, с каких это пор сотрудники городской Граничной полиции взяли моду лезть в наши дела? Вообще-то им не положено, у нас на этот счет договор. С другой стороны, судя по носкам и пижаме, Таня сейчас не на службе. Просто дома после дежурства вздремнуть прилегла. Так что даже не придерешься. Кто угодно имеет полное право видеть нас с Нёхиси во сне – если сумеет. А Таня – талантливая девочка, далеко пойдет, несмотря на удивительную кашу в кудрявой голове.

– Нет, – наконец отвечает Нёхиси. – Нам никого не жалко. А должно быть? За что тут жалеть?

– Сам бы хотел оказаться на их месте, если бы не сидел уже на своем, – добавляю я. – Это же такое отличное приключение: идешь себе по делам, ничего особо интересного не ожидаешь, и вдруг – хлоп! – полная смена реальности. Счастье как оно есть.

– Это тебе только кажется, – хмурится Таня. – Привык судить по себе. Обычно людям совсем не нравится обнаруживать, что они сходят с ума.

– Нравится, не нравится, это не разговор, – отмахивается Нёхиси. – Мне вон тоже далеко не все нравится. И ничего, живу.

Танины глаза, и без того не то чтобы маленькие, становятся огромными, как блюдца. Ей бы сейчас собаку из сказки Андерсена на поводок, вышло бы очень смешно.

– Тебе не все нравится?! – потрясенно спрашивает она. – Вот уж никогда бы не подумала. Но что?..

– Например, инертность материи, – неохотно говорит Нёхиси. Он очень не любит жаловаться, но оставлять важный вопрос без ответа тоже как-то нехорошо. – Как ни бейся, норовит принять привычную форму. А я, знаешь ли, не привык, чтобы дела моих рук были менее долговечны, чем вечерний туман. Когда соглашался на эту работу, даже не представлял, насколько…

– Аууу! – перебивает его собака с глазами как чайные чашки.

Как и всякое существо, которому пришлось возникнуть из небытия вследствие моего легкомысленного решения, она сейчас в шоке. Но ничего, привыкнет, обживется, еще спасибо скажет. Всякому сказочному чудищу приятно стать чьим-нибудь сном.

– Господи, что это?! – восклицает Таня.

– Не «что», а «кто». Можно подумать, тебе впервые в жизни приснилась собака.

– Такая, можешь представить, впервые. И слушай, откуда у меня в руках поводок? Твои проделки?

С достоинством пожимаю плечами. Интересно, а чьи же еще. Но поводок все-таки исчезает. Обрекать этих двоих на общество друг друга, пожалуй, действительно перебор.

Почуяв свободу, собака вертит головой во все стороны, жадно нюхает воздух и наконец убегает в направлении выхода из двора. Ее намерения мне понятны: как можно скорей присниться еще куче народу. В четыре пополудни задача нетривиальная, но ничего, как-нибудь дотянет до ночи, и сразу станет легко.

– Один ты умеешь меня утешить, – укоризненно говорит Нёхиси. – Но эта собака мне тоже не слишком понравилась, извини. И все-таки думай прежде, чем делать. Хотя бы иногда. Для разнообразия. Забыл, что я сейчас кот?

– Лучше уж пусть тебя пугает, чем ни в чем не повинных прохожих, – мстительно хихикает Таня. – Ты всемогущий, переживешь. А люди…

– Тем более переживут, – отмахивается Нёхиси. И серьезно, насколько это вообще возможно, сохраняя кошачий облик, добавляет: – Человек, можно сказать, рожден для потрясений. И очень быстро портится, если его время от времени не трясти.

– Тише, – говорю я. – Сюда идут.

Таня делает трагическое лицо, но не уходит. Страшная правда о Тане заключается в том, что как бы она ни пыталась нас вразумить, на самом деле ей до смерти интересно увидеть, что будет. Это гораздо важнее, чем настоять на своем. И так каждый раз. Потому и говорю, что она далеко пойдет: любопытство – великая сила. И ключ вообще ко всему.

– Смотри, какая важная дама к нам приближается! – взволнованно шепчет мне Нёхиси.

Это даже я понимаю, хоть и не кот. В толстой, крашеной хной старухе, которая осторожно опираясь на палку, спускается к нам по лестнице, столько неописуемого достоинства и внутреннего огня, что вполне можно принять ее за странствующую королеву какой-то неведомой далекой страны.

– Я ее знаю, – говорит Таня. – Это мадам Мадлен, француженка, здесь, совсем рядом живет. Однажды приехала в Вильнюс на экскурсию с группой пенсионеров, и так ее что-то здесь зацепило, что решила остаться навсегда. Лет десять уже живет, если не больше. Я почему, собственно, в курсе: наше начальство любит устраивать познавательные экскурсии для новичков, и когда я только поступила на службу, меня сразу потащили смотреть сны мадам Мадлен, по ним как раз очень легко понять, как сновидения отдельных горожан влияют на состояние общегородского онейрологического поля. Она огромная молодец: украсила сновидения грушевыми садами – не только свои, все подряд – научила тополя завязываться узлами, вытерла пыль с фонарей и пригласила компанию призраков своих предков, потомственных циркачей, вы наверняка их много раз видели, ребята любят показываться на городских ярмарках, в том числе, наяву. А еще мадам Мадлен развела в сновидениях мелких, размером со стрекозу драконов – вот это действительно бесценный вклад!

– А почему бесценный? – удивляется Нёхиси. – Какой от них толк, если размером со стрекозу? Их же даже не разглядишь.

– Вообще-то, в сновидениях люди обычно гораздо внимательней, чем наяву. За любую незначительную деталь способны зацепиться и вырастить из нее целый мир. Но дело даже не в этом. Драконы старой Мадлен, как выяснилось, охотно едят пауков, которых безответственно развели в общем пространстве другие сновидцы, а те принялись обильно плодиться, уже до экологической катастрофы было недалеко. Но драконы численность этих красавцев быстренько подсократили. Что, на мой взгляд, отлично. Людям обычно не нравится видеть во сне пауков, и я не исключение.

– Просто ты не умеешь их готовить! – хором говорим мы с Нёхиси, и я тут же прикладываю палец к губам: наша важная дама едва ковыляет, но пока мы трепались, она уже прошла почти половину лестницы и приближается к нам.

Остановившись возле забора, прямо напротив моей свисающей сверху ноги, старуха задирает голову и некоторое время разглядывает меня с таким интересом, что я бы дорого дал за возможность узнать, кого она увидела на моем месте. Но привычки фотографировать незнакомцев телефоном мадам Мадлен не имеет. И отразиться мне здесь совершенно не в чем, увы.

Наконец нервы у меня не выдерживают, и я говорю:

– Добрый день!

– Добрый день, – приветливо отвечает мадам Мадлен. – Хорошо, что вы заговорили, а то я стояла, гадала, кто вы: манекен, наряженный мушкетером, или все-таки живой человек в костюме мушкетера. А спрашивать было неловко.

– Очень даже живой, – заверяю ее я. – Как мало кто в этом городе! – И решив, что надо как-нибудь объяснить свой экзотический облик, зачем-то возникший в воображении моей собеседницы, добавляю: – Жду коллег. У нас фотопроект.

– Искусство – это прекрасно, – величественно кивает старуха и наконец идет дальше. Шаг, передышка, еще один шаг.

Таня у меня за спиной беззвучно хохочет, закрыв рот руками. «Мушкетер! – восхищенно шепчет она. – Ты – и вдруг мушкетер!»

– Мушкетер короля, заметь, – с достоинством подтверждаю я. – А не какой-то бессмысленный гвардеец кардинала. Учись, как надо завоевывать женские сердца.

– Мне-то зачем? – изумляется Таня.

– Просто так, чтобы были. Лишнее женское сердце в хозяйстве никому не повредит.

– Вы так все пропустите, – укоризненно говорит Нёхиси. – А там есть на что посмотреть.

Там и правда есть на что посмотреть. Наша лестница теперь обрывается на краю невесть откуда взявшейся пропасти, но дело не в самой пропасти, а в том, что скрывается на ее дне, там, внизу, в позолоченной солнечным светом, жемчужной от влаги долине, где стоит город; впрочем, нет, не стоит, течет. Зыбкий и переменчивый, он словно бы соткан из дождей и фонтанов, струи, бьющие из земли и стекающие с небес, переплетаются и складываются в дома причудливых форм, с винтовыми лестницами на крышах, устремленными в небо и растворяющимися в облаках.

Вот это мадам Мадлен, вот это она выдала. Сколько я всего на своем веку перевидал, но подобного, кажется, никогда не…

– Никогда такого не видел, – говорит Нёхиси.

– Даже ты?!

– Даже я. Только однажды, очень давно слышал легенду – совершенно напрасно смеешься, я не шучу, там, откуда я родом, тоже есть легенды и сказки – о городе, который вечно идет, как дождь, одновременно оставаясь на месте. И жители города текут вместе с ним, ежесекундно изменяя свой облик, характер, взгляды и настроение, но при этом, конечно, оставаясь собой. Может быть, это он и есть? Ну и подарок! Ну и мадам Мадлен! Сумела меня удивить.

Тем временем, сама мадам Мадлен стоит на краю лестницы, в смысле у края пропасти и, не отрываясь, смотрит вниз.

– А ее сердце выдержит такое потрясение? – робко спрашивает Таня. – Она же старенькая совсем.

Я пожимаю плечами.

– Да чего там выдерживать. Выдержало же оно долгую жизнь без этого города. И без малейшей надежды хоть когда-нибудь… Ох!

Охаем мы втроем удивительно слаженным хором – особенно если учесть, что один из нас кот, вторая видит сон, и только я в достаточной мере человек, чтобы охнуть от ужаса и восторга в тот миг, когда грузная рыжая старуха отбрасывает в сторону палку, единственную надежную опору, связывающую ее с этой землей, и делает шаг вперед. И не падает; впрочем, и не взлетает, а становится ярким, рыжим от хны дождем и льется вниз.

– Это как же? – жалобно спрашивает Таня. – Что теперь с ней будет? Она упадет? Умрет?

– Скорей уж наоборот, воскреснет, – растерянно откликаюсь я.

– Некуда тут было падать, – напоминает Нёхиси. – Эта пропасть нам только мерещится, вы чего?

– Но она же правда исчезла, – голос Тани дрожит. – Ее нигде нет, а палка осталась, вон, валяется, в самом низу лестницы. И только не пытайтесь списать на то, что я сплю. Я-то, может, и сплю, а вы точно наяву все это творите. И мадам Мадлен пропала наяву.

– Да ладно тебе – пропала. Просто вернулась домой до срока. Там сейчас небось веселый переполох, и за вином в лавку уже побежали, – говорит Нёхиси. – Это мало у кого получается, – добавляет он. – На моей памяти она всего четвертая. Нам сегодня удивительно повезло.

Улица Кауно (Kauno g.)

Где-то здесь рядом

Забрели невесть куда, что само по себе невелика беда, туристам спешить особо некуда, а фотографировать телефоном – косо-криво, даже не ради похвальбы в соцсетях, кого нынче удивишь короткими бюджетными путешествиями, а как бы «на память», в доказательство, что поездка действительно была – не все ли равно, что именно. Но изрядно продрогли на сыром зимнем ветру, к тому же обеим очень хотелось кофе или чаю. Да практически чего угодно горячего, но определенно не шаурмы, безрадостную встречу с которой сулила поблекшая вывеска единственной на всю улицу забегаловки. Тогда Катя подошла к женщине средних лет, выгуливавшей улыбчивую белую лайку, спросила, говорит ли та по-русски, получила в ответ нетерпеливый кивок, сказала: «Я точно помню, в прошлом году где-то здесь была прекрасная кофейня, забыла, как называется, но, может, вы случайно знаете, о чем речь?» Женщина расцвела улыбкой – ну как же, «Кофейная Страна», сама их очень люблю, это совсем рядом, просто вы не с той стороны подошли. Видите арку? Пройдете двор насквозь, выйдете на улицу Кауно, сразу налево, ближайшая к воротам дверь.

Сказали нестройным дуэтом: «Спасибо», – нырнули в арку и попали во двор, где каким-то образом уживались новенький, с иголочки двухэтажный особняк, ветхие дровяные сараи, неуместные в декабре яркие пляжные полотенца на веревках и унылая пятиэтажка советских времен, покрытая условно каллиграфическими надписями на разных языках, среди которых попадались вполне понятные: «First things first», «Punk’s Not Dead», «Руслан – лох».

Мир велик, везде одно и то же.

Уже в кофейне, заняв очередь за девочкой с голубыми волосами и бородачом в клетчатых штанах, Соня спросила:

– Так ты уже сюда ездила? А говорила, в первый раз…

– Конечно, в первый, – пожала плечами Катя. – А почему ты?.. – и, оборвав себя на полуслове, рассмеялась: – Ай, ну да! Я же той тетке сказала, что в прошлом году… Неважно; я ей соврала. Это просто такой метод быстро находить в незнакомом городе все, что захочешь.

Соня нахмурилась – какой метод? О чем она вообще? Но тут подошла их очередь, и расспросы пришлось отложить.

– …Так что за метод? – спросила Соня после того, как они, обхватив озябшими руками горячие кружки, устроились в креслах с такими удобными спинками, хоть никогда отсюда не уходи.

– Просто когда мне нужно срочно найти что-нибудь в незнакомом городе, я всегда расспрашиваю прохожих так, как будто точно знаю, что оно где-то тут рядом есть.

– Что ты имеешь в виду?

Когда Катя начинала вот так бойко, бодро тараторить, Соня переставала ее понимать. Из-за этого всю жизнь считала себя глупее сестры. Хотя самой было ясно, не в уме дело, просто у них разная скорость. Дай им обеим какую-нибудь задачу повышенной сложности и срок на решение сутки, ее, в итоге, решит именно Соня. А элементарную, из учебника арифметики для младшей школы, но за десять секунд – за этим к Кате. У Сони предложение сделать что бы то ни было за десять секунд вызовет, в лучшем случае, головокружение. Они вообще были очень разные, во всем, хоть и родились почти одновременно, с разницей двадцать, что ли, минут. Но не близнецами, а двойняшками, настолько непохожими, что их никогда не принимали за сестер.

– Извини, – кротко сказала Катя. – Вечно я тараторю. Смотри как: когда я оказываюсь в незнакомом городе и очень хочу быстренько найти, например, как сегодня, хорошую кофейню, которая совершенно не факт, что есть поблизости, я выбираю какого-нибудь симпатичного прохожего и говорю: «Я точно помню, что где-то тут была отличная кофейня, но почему-то не могу ее найти». И всегда выясняется, что рядом действительно есть отличная кофейня. Или аптека. Или художественная лавка, или обувной магазин. Да все что угодно. Однажды в Праге я оказалась с заблокированной картой, практически без наличных, в воскресенье, когда банковская служба поддержки бодро обещает разобраться завтра – представляешь, да?

Соня невольно поморщилась, вообразив такую неприятность. Вот за это она и не любила путешествия: в любой момент может случиться какая-нибудь дурацкая накладка, на которую нужно быстро реагировать, соображать, принимать меры, менять планы, все вот это вот. Причем всего заранее не предусмотришь, не застрахуешься, как ни старайся. Конечно, ничего страшного в этом нет, все преодолимо, но что за отдых, если приходится что-то там преодолевать? Командировки – еще ладно бы. Работа есть работа, можно и потерпеть.

– Какая-то еда у меня в гостинице была, – продолжала тараторить Катя, – а наличную мелочь я почти сразу спустила в уличном киоске на горячую булку и что-то вроде какао, думала, не пропаду. И не пропала, конечно, но гулять весь день под моросящим дождем мимо всех этих сияющих теплых окон, за которыми пьют и едят, и ни разу нигде не присесть было ужасно обидно. Так я, представляешь, спросила какую-то юную парочку: «Ребята, мне этой весной где-то здесь бесплатно налили кофе…» – они мне не дали договорить! Дружно закивали и показали какую-то забегаловку – ну как забегаловку, скорее даже что-то вроде ресторана – с подвешенным кофе. Знаешь, что это такое?

Соня, когда-то читавшая об этой традиции в Интернете, кивнула.

– Ну вот. А я именно тогда и узнала. Дело было лет восемь, кажется, назад… Неважно! Важно, что даже в такой непростой ситуации сработало. В общем, по моему опыту, если спрашиваешь о чем-то так, словно точно знаешь, что оно где-то здесь рядом, обязательно оказывается, оно действительно есть. А когда просто: «Подскажите, где тут у вас что-нибудь такое?» – как повезет.

– Интересно, – задумчиво сказала Соня. – А почему обязательно в незнакомом городе?

– Потому что в своем всегда более-менее представляешь, что тут где. Что в каком районе есть, а чего совершенно точно быть не может. Даже если не знаешь, все равно краем уха слышала, мельком видела или просто догадываешься. И в итоге выходит нелепо, как попытка угадать имена собственных одноклассников на общей фотографии. Невозможно угадать то, что и так знаешь. Понимаешь, о чем я?

– Пожалуй, – согласилась Соня. И надолго умолкла.

Катя косилась на сестру с некоторым опасением. Уже привыкла, что настроение у той может испортиться когда угодно, от любой ерунды. И тогда уж – где мой конь пройдет, не растет трава. То есть слова дурного не скажет, и улыбаться будет, и вежливо поддерживать разговор, а нервы все равно вымотает, и настроение испортит, и выглядеть на любом празднике жизни будет, как гроб под новогодней елкой. Как ей это удается, не понимает никто.

Но сейчас Соня выглядела вполне довольной. Сидела в кресле, маленькими глотками пила щедро разбавленный молоком кофе, рассеянно рассматривала развешанные по стенам плакаты. И явно не жалела, что согласилась на совместную поездку. Скорее всего, временно не жалела. Но все равно отличный результат.

Катя уже давно старалась растормошить сестру, которая сиднем сидела дома, не то что куда-нибудь за границу, а на оставшуюся им родительскую дачу выбиралась хорошо, если пару раз за все лето. И к морю ни разу не ездила с тех пор, как их восьмилетних в последний раз возили в Крым родители. Считай, вообще никогда. Изредка ее отправляли в рабочие командировки, в Германию и обратно. С командировками Соня смирялась и справлялась легко, поездок она не боялась, просто не любила. Не понимала, какого рода удовольствие можно получить от перемещения тела в пространстве. «Все равно везде примерно одно и то же», – говорила она.

Ясно, что не всем быть великими путешественниками, невеликими тоже не всем. Но Катя не оставляла надежды привить сестре хоть какой-то вкус к поездкам. В первую очередь ради себя. Катя любила сестру. То есть дело даже не в этом, мало ли, кого мы любим, вовсе не обязательно всюду таскать их за собой. Просто с Соней было здорово делать что-нибудь вместе. Все равно что, да хоть пельмени лепить. Вместе у них получалось как-то удивительно ладно, легко и быстро, как будто вместо одной неторопливой помощницы получила целую дюжину. Соне вроде бы тоже нравилось проводить время с сестрой, но от поездок она до сих пор наотрез отказывалась, изобретательно сочиняя отговорки, одна убедительней другой. И вдруг согласилась на четыре дня поехать в Вильнюс. Интересно, почему? Что-то пошло не так? Или, наоборот, чересчур «так»? И оказалось, что все это время хотелось совсем другого, чего теперь, как ни старайся, не получишь? Поди угадай, Сонька скрытная. С ней никогда не поймешь.

– А что-нибудь совсем невозможное ты пробовала? – спросила Соня.

С момента разговора в кафе прошло уже часа полтора. За это время сестры успели допить кофе, вернуться в Старый город, слегка заплутав по дороге, сфотографировать пару десятков забавных рисунков на стенах, купить ядовито-зеленые носки с Гомером Симпсоном и запоздало осознать, что дарить их некому, такие никто не станет носить. Значит, придется справляться самим.

Поэтому Катя сперва не поняла, о чем речь.

– Пробовала ли я что-то невозможное? – переспросила она. – Хороший вопрос. Пожалуй, все-таки нет. Как же его попробуешь, если оно невозмо?..

Соня, обычно готовая годами терпеливо ждать, пока собеседник закончит фразу, не дала ей договорить.

– Я имею в виду, ты когда-нибудь пробовала сказать кому-то из прохожих, что где-то рядом совершенно точно находится… ну, я даже не знаю. Летний дворец королевы фей. Курсы хождения в голом виде. Штаб-квартира чемпионата мира по безутешным рыданиям. Прачечная для облаков. Было бы смешно, если бы они и на это соглашались. И показывали дорогу. И ты попадала бы во все эти удивительные места.

– А, поняла! – обрадовалась Катя. – Нет, совсем невозможное – точно нет. Но, кстати, мой пражский вопрос про бесплатный кофе был на грани, согласись?

– Если даже теоретически не знать, что бывают заведения, где кофе «подвешивают», пожалуй, да. Но, по-моему, это как-то недостаточно эффектно. Ну кофе, ну бесплатно, подумаешь. Я все-таки за курсы хождения голышом… при дворце королевы фей. Давай кого-нибудь спросим? Хочешь, я сама спрошу?

Вот в этом вся Сонька. Молчит, думает о чем-то своем, улыбается напряженно, как отличница перед экзаменом, и вдруг – ррраз! – готова расспрашивать незнакомых прохожих о курсах хождения голышом. И только самые близкие знают, что это еще вполне невинная выходка, Сонечка-лайт.

– Курсы для голых при дворце королевы фей – это все-таки слишком нелепо, – сказала Катя. – Мы с тобой не психи и точно знаем, что такого нигде в мире не может быть. Ничего не получится, еще и мой прекрасный метод, чего доброго, испортится от неправильного употребления. Надо придумать что-нибудь потоньше. Так, чтобы у нас самих оставалось смутное сомнение: а вдруг такое бывает?

Соня недовольно поморщилась, но, подумав, согласилась:

– Ладно, курсы и правда глупо. И никому не нужно, чтобы они здесь появились. Включая нас. Что мы будем делать с таким счастьем? Записываться? Так нам улетать в воскресенье. К тому же, занятия наверняка проводятся на литовском языке.

Катя прыснула, но сестра сохраняла серьезность.

– Пусть тогда будет комитет по защите воздушных шаров от воздушных змеев, – предложила она. – Или наоборот, змеев от шаров? Или санаторий для нервных комнатных растений. Мы, к примеру, собрались навестить любимую азалию нашей тетушки Изольды, но забыли дома визитку с адресом лечебного учреждения, только помним, что оно где-то возле Святых Ворот… Или нет, лучше какой-нибудь музей. Мы же туристы. Туристам полагается искать музей. Чего-нибудь совершенно бессмысленного и бесполезного.

– Музей разных глупостей, – предложила Катя.

– Да. Например, музей разных глупостей. Или даже так: музей глупых вещей. Отличное должно быть место. С воистину необъятной экспозицией. Все результаты деятельности человечества, кроме унитазов, стиральных машин и противозачаточных таблеток. Я бы на такое посмотрела. Ну что, давай?

Катя пожала плечами – дескать, делай, что хочешь. Не то чтобы ей было жалко; честно говоря, она вовсе не боялась, что ее любимый способ освоения незнакомых городов действительно испортится от неаккуратного применения – еще чего! Просто заранее представляла, как Сонька будет переживать разочарование. Будем честны, неизбежное. И ведь сама это знает, а все равно лезет. Как будто нарочно подыскивает повод огорчиться и ходить потом мрачнее тучи до самого отъезда. По уважительной причине, не просто так!

С другой стороны, если не поддержать игру, настроение у нее испортится не меньше. Но тогда Сонька будет обижаться не на весь жестокий мир, а адресно, на сестру. Нет уж!

Поэтому Катя поспешно добавила:

– Если спрашивать, то ту бабку в лиловой шубе. Если кто во всем городе и знает про музей глупостей, спорю, это она.

Старуха и правда была что надо. К лиловой шубе из меха невинноубиенного поливинилхлоридного агнца прилагались такие же лиловые кудри, радужные митенки, цыганская юбка и ковбойские сапоги. Встречая подобных красоток, Катя всегда думала: «Ужас какой, совсем чокнулась бедняга», – но вслух демонстративно заявляла: «Вот и я в старости тоже такая буду!» А Соня обычно говорила: «Нет, ну это уже слишком», – с такой плохо скрываемой завистью, что сразу становилось ясно, как она представляет идеальный закат своих дней.

Сейчас, впрочем, Соня не стала обсуждать наряды лиловой старухи, а торопливо подошла к ней, заговорила – ай, жаль, далеко, не слышно! Диалог затянулся, откуда-то появилась карта центра города, у них самих были такие же, в гостиницах их всем раздают. Две головы, лиловая и белокурая склонились над трепещущим на зимнем ветру тонким листом бумаги, наконец Соня выпрямилась, многословно поблагодарила свою помощницу и вернулась к сестре. Сказала, не дожидаясь расспросов:

– Она сама туристка. Из Лондона. У нее там, не поверишь, парикмахерская для кошек, а ее герл-френд в салоне через дорогу стрижет собак. Такой вот счастливый союз, основанный на фундаментальном противоречии. Но важно не это. А то, что на ее карте отмечены все достопримечательности Старого города. В частности, Городской Музей Глупых Вещей.

– Что?!

– Сама чуть в обморок не грохнулась, – призналась Соня. – Невозможно же! Но не хотелось волновать старушку. Случись с ней что, кто подстрижет несчастных лондонских кошек? На ее подружку надежды нет. Как пройти, я запомнила. Здесь совсем рядом. Пошли?

Соня преобразилась до неузнаваемости, хотя Катя, пожалуй, не смогла бы сказать, в чем именно заключаются перемены. Просто безобидная белокурая плюшка внезапно превратилась в валькирию. Того гляди, взлетит, прихватив с собой, кто под руку подвернется, не разбираясь, погиб этот счастливчик в битве или пока нет. Его проблемы!

Эта перемена потрясла Катю так сильно, что только у самого входа в музей, прочитав новенькую вывеску на нескольких языках, включая русский, «Музей глупых вещей», она спохватилась: я же до сих пор так толком и не удивилась! А надо бы. Такого дурацкого музея не может быть в природе, но он все-таки есть. Есть потому, что мы спросили. Только потому! Чокнуться можно же.

Вывески над небесно-голубой дверью было достаточно, чтобы засчитать себе победу в этой нелепой игре с городом и всем миром, заходить уже не обязательно; будь Катя одна, она бы и не стала. Отложила бы до завтра, а пока расспросила бы о странном музее баристу в ближайшей кофейне, а вечером еще и гостиничного портье, поискала бы информацию в Интернете, отправила бы фотографию вывески всем друзьям с припиской: «В мире вот какое диво!» И за сутки худо-бедно привыкла бы к самому факту существования этого невозможного места, тогда можно вернуться и зайти. Или, наоборот, убедить себя, что это абсолютно неинтересно. «Неинтересно» звучит гораздо лучше, чем «страшно». Никакого сравнения, факт.

Но Соню сейчас было не остановить. Валькирия и есть валькирия, вижу цель, не вижу препятствий, по крайней мере, обнаружив, что входная дверь заперта, она не развернулась и не ушла, а нажала на кнопку звонка.

«Надо же, что творится. Давно я ее такой не видела», – растерянно думала Катя.

Собственно, с детства. Тогда на Соню регулярно находило. Тихоня тихоней, а идея отправиться ночью на кладбище, навек расколовшая их дружную дачную компанию на позорных трусов и Победителей Мертвецов, принадлежала именно ей. И прогулка от дачного поселка до дальнего села, двадцать с лишним километров через лес, тоже. И город они уже к десяти годам изучили вдоль и поперек, пешком и всеми видами городского транспорта, с Сониной легкой руки: «Поехали, посмотрим, что там, на конечной сорок девятого! Вдруг что-нибудь необыкновенное? Или хотя бы магазин канцтоваров с закладками, каких больше нигде нет?» Забавно, что родители всегда считали заводилой бойкую Катю. Поневоле приходилось присваивать чужую славу – не ябедничать же на сестру! А потом…

«…а потом Соня стала взрослой, – подумала Катя. – И я тоже. Просто взрослыми, это нормально, со всеми случается. Но похоже, сегодня у нее это вдруг прошло».

Голубая дверь меж тем распахнулась, и на пороге возникла старушка. Не то чтобы копия той, которая подсказала дорогу, просто тоже кудрявая и крашеная, только не в лиловый, а в алый. Одета она была в ярко-зеленое платье, по какому-то недоразумению отороченное алыми, под стать кудрям, перьями.

– Музей, к сожалению, закрыт, – сказала она по-русски. – Мы не работаем по понедельникам и…

– Но сегодня четверг! – возмутилась Соня.

– …и по четвергам! – торжествующе завершила старушка.

Нокаут.

Но Соня не собиралась сдаваться.

– Мы столько слышали о вашем музее! – умоляюще сказала она. – И приехали специально на него посмотреть. Всего на один день, представляете, как обидно?

– Слышали? – удивилась старушка. – Правда? Но где, от кого? Мы совсем недавно открылись.

«Точнее, возникли из небытия. Зато действительно совсем недавно. Буквально пять минут назад», – подумала Катя. На благоразумно промолчала. Пусть Сонька сама выкручивается как хочет.

Соня действительно выкрутилась.

– В Интернете читали, – сказала она. – «В Вильнюсе скоро откроется Музей глупых вещей», уникальная экспозиция, знающий экскурсовод.

– Так и написано, «знающий экскурсовод»? – умилилась старушка. – Очень приятно получить столь лестный отзыв.

– А вы и есть экскурсовод?

– Совершенно верно. А также директор, бухгалтер и уборщица, по совместительству. Меня зовут Луиза Яновна. Этот музей открыл мой племянник, можно сказать, мне в подарок, чтобы не скучала на пенсии. Он довольно богатый человек и, как говорится, с причудами. Всем бы такие причуды, отличная была бы жизнь!.. Ладно, что с вами делать, заходите. Но ненадолго.

– Всего на минуточку! – просияла Соня. – Быстренько посмотрим и сразу уйдем. Просто мы несколько дней спорили, какие тут у вас экспонаты. Интересно, кто угадал.

– Ну и кто из вас угадал? – спросила Луиза Яновна.

– Никто, – растерянно откликнулась Соня.

А Катя только молча кивнула. Потому что если бы они с сестрой действительно взялись фантазировать, что за экспонаты будут в этом музее, ни за что не угадали бы. Когда попадаешь в совершенно невозможный, немыслимый Музей Глупых Вещей, ожидаешь увидеть там что-нибудь причудливое. Например, объекты современного искусства. Или клоунский реквизит. Или бракованную продукцию разных заводов: фотоаппараты, к которым забыли приделать объективы, ботинки с двумя пятками, кастрюли с намертво припаянными крышками, стаканы без дна. А здесь в витринах самые обычные вещи. Расческа, очень старая нарядная кукла, посеребренный поднос… Что в них такого уж глупого?

– А что глупого в этих вещах? – спросила она.

– Судьба, – улыбнулась Луиза Яновна. – Сами по себе вещи в нашем музее вполне обычные. Зато все как одна с чрезвычайно нелепой судьбой. Это, можно сказать, самые ненужные и неуместные вещи в мире: расческа, выигранная в лотерею лысым бобылем, которому даже передарить свой приз некому; поднос, купленный любящим супругом, чтобы приносить по утрам кофе в постель жене, которая ушла от него в тот самый день, пока он ходил по магазинам; кукла, всю свою долгую жизнь просидевшая в шкафу, потому что ее подарили девочке, мечтавшей о конструкторе и самокате. Кукла, кстати, моя, поэтому за эту информацию отвечаю головой. Впрочем, и за всю остальную: все вещи я собирала лично, по родственникам, друзьям и знакомым, вместе с историями, которые подробно рассказываю, проводя экскурсии. Без дополнительных пояснений никакого смысла в этой экспозиции, конечно, нет. Но я люблю рассказывать. Жалко, что вы уезжаете, я могла бы записать вас на послезавтра, в одиннадцать утра будет русская группа. Но нет, значит нет.

– Спасибо, – вежливо сказала Катя. И, не удержавшись, добавила: – У вас, получается, очень печальный музей.

Соне сейчас явно было не до разговоров, она с жадной сосредоточенностью зыркала по сторонам, словно бы задавшись целью не только разглядеть все экспонаты, но и составить их полный перечень. И запомнить его навсегда.

– Скорее, лирический, – улыбнулась Луиза Яновна. – Музей человеческих ошибок, роковых и просто забавных. В каком-то смысле, гораздо более честная история города и человечества в целом, чем та, которую мы знаем из учебников. Человек – существо, самой природой предназначенное ошибаться. Но ничего страшного в этой нашей особенности, как ни удивительно, нет. Если уж мы до сих пор живы – и мы с вами, и вообще все, кто сейчас есть. На этой оптимистической ноте предлагаю распрощаться. Не обижайтесь, дамы, у меня большие рабочие планы на этот выходной день.

«Например, пройтись по знакомым, выпросить для своего адского музея авторучку, которой так и не написали ни одной поэмы, шелковую простыню, не попавшую на ложе любви по причине полного равнодушия объекта страсти, погремушку для нерожденного младенца, кошелек, куда оказалось нечего положить», – подумала Катя. Но вслух, конечно, сказала только: «Спасибо», – и с нескрываемым облегчением выскочила на улицу. Сестра последовала за ней.

«Здорово, конечно, что у нас получилось, – думала Катя. – Но какое же оно оказалось ужасное! Но получилось, это само по себе о-го-го!»

– Получилось, ну надо же! – сказала она вслух. – Сонька, у нас с тобой получилась вот такая невероятная фигня! Ты спросила, старуха ответила, мы пошли и пришли в этот невозможный музей, которого не бывает. Как ты думаешь, он тут останется? Навсегда?

– Все не навсегда, – пожала плечами Соня. – И музей этот наверняка скоро закроется. Как только богатому племяннику надоест платить за аренду. Или Луизе ходить на работу. Я бы поставила на то, что она и года не продержится. Одно и то же каждый день пересказывать, слово в слово – это чокнуться можно. Разве что у нее разные наборы историй для разных групп? И она все время сочиняет новые? Тогда, конечно, может, и подольше музей простоит. Но неважно. Пока ты стояла, разинув рот, я нащелкала фотографий, несколько уже отправила в Инстаграм. Даже если теперь у меня сломается телефон, доказательства останутся в любом случае. Значит, этот музей точно есть, мы не сошли с ума, жизнь прекрасна и продолжается, а твой метод действительно работает.

И помолчав, добавила:

– Ух, я теперь развернусь.

Катя содрогнулась. Потом достала телефон и принялась фотографировать. Все подряд: дома, прохожих, запорошенные снегом анютины глазки на клумбах, проезжающий мимо экскурсионный автобус, афишу возле филармонии, припаркованный в неположенном месте, прямо под знаком красный автомобиль. Просто на память. Не о поездке, а о последних минутах обычной городской жизни в нормальном реальном мире, за пять минут до того, как Сонечка за него взялась.

Улица Кудрю (Kūdrų g.)

Игра важнее, чем я

Иногда я просыпаюсь настолько человеком, что хоть переворачивайся на другой бок и снова засыпай. Звучит неплохо, но обычно это не помогает. В смысле, уснуть-то можно, но во сне эта напасть, по моему опыту, не проходит, только наяву. Так что лучше сразу вставать.

Нёхиси считает, это у меня вместо простуды. Устал, замерз, зачем-то зашел на рынок или прокатился в троллейбусе, утратил бдительность, подцепил вирус, ничего страшного, с каждым может случиться, скоро пройдет. И ведет он себя соответственно: достает из погреба малиновое варенье, кутает мой дом целебными туманами по самую печную трубу и превращает то воду в горячее вино, то утренний кофе в травяной чай с медом и лимоном. Последнее, на мой взгляд, лишнее. Но Нёхиси хрен переубедишь, ступив на путь милосердия, этот тип становится воистину страшен. Мое счастье, что он, похоже, не подозревает о существовании горчичников. То-то бы я поплясал.

Хуже всего в этой истории, что, проснувшись человеком, я никакого Нёхиси не вижу. Максимум – слышу, да и то сильно через раз, если хорошо постараюсь. Но, по крайней мере, я о нем по-прежнему знаю. Это большое облегчение, я еще помню времена, когда все забывал.

По сравнению с прежними приступами обострения человечности нынешние – полная ерунда. Я, конечно, злюсь, что впереди как минимум день совершенно бездарного времяпрепровождения, а то и два, если не все пять. Но заранее уверен, что рано или поздно все снова будет в порядке. Если уж раньше справлялся, сейчас – раз плюнуть. Но пасаран.

Главное утешение в этой невыносимой ситуации, что теперь я совершенно точно знаю: все происшествия, которые люди обычно считают «странными», «пугающими», «сводящими с ума», на самом деле свидетельствуют, что со мной по-прежнему все в порядке. Ну, почти. В частности, я прекрасно понимаю, что если окно в моей комнате открылось само собой, и в него ворвался совершенно неуместный в феврале летний горячий ветер, швырнул на мой стол мандарин, оранжевую салфетку из кафе, изрисованную смешными кошачьими рожицами, три шоколадных конфеты и цветущую маргаритку, это просто лучший друг пришел меня навестить. А что предпоследние условно приличные штаны внезапно слетели с вешалки и элегантно обвились вокруг моей шеи, так это он меня заботливо кутает – в меру своих представлений о том, что такое «заботливо укутать». Они у Нёхиси и так-то несколько более эксцентричные, чем у меня, а сейчас – вообще хоть святых выноси. Ну, или, наоборот, вноси. Я бы, пожалуй, парочку внес. Определенно не помешают.

Но ладно, справимся без святых.

Я говорю, воздев глаза к потолку, хотя совершенно не факт, что Нёхиси расположился именно там:

– Видишь, какая фигня. – И, помолчав, добавляю: – Спасибо, что пришел навестить. Ты лучший в мире выдуманный… прости, конечно, не выдуманный, а совершенно реальный, данный мне в острых ощущениях друг. Самое главное, когда я сварю кофе, не превращай его, пожалуйста, в чай с лимоном. Только чая мне сейчас не хватало. И так утро не задалось.

Я не слышу, что отвечает Нёхиси, но знаю его достаточно долго, поэтому догадываюсь, он сейчас ворчит: «Ладно, тебе же хуже. Чай, к твоему сведению, полезен для здоровья. Особенно травяной».

– Кофе тоже полезен, – говорю ему я. – Там до хрена витаминов. И наверняка каких-нибудь минералов. И микроэлементов. Знаешь, что такое микроэлемент? Я тоже не очень, но знать и не обязательно, в микроэлементы достаточно верить, примерно как в нас с тобой. А самое главное, кофе улучшает работу головного мозга. Вот почему я пью его ведрами и собираюсь продолжать в том же духе. Головной мозг – отличная штука, лучшее, что у меня сейчас есть.

Нёхиси ржет так громко, что звенят оконные стекла, даже я, уж на что нынче плох, а слышу его смех. Нёхиси кажется, что наличие у меня самого настоящего головного мозга – лучшая шутка в этой части Вселенной. Хотя лично я не вижу никаких причин, почему бы мне его не иметь.

Ладно, пусть веселится, лишь бы кофе в якобы целебную пакость не превращал.

Он и не превратил, спасибо ему за это. А явственный привкус гречишного меда вполне можно пережить. Я в этом смысле стойкий боец, даже кофе с чесноком однажды попробовал, якобы по старинному турецкому рецепту. Не могу сказать, что остался доволен, но, по крайней мере, баристу я в тот раз не убил и Турции войну не стал объявлять; кажется, даже в глаз никому не заехал, но тут я уже не настолько уверен, давно дело было. Очень, очень давно и, строго говоря, не со мной. А с дурацким человеком, который сегодня зачем-то проснулся вместо меня.

Я пью кофе, смотрю в окно, за которым сейчас вместо привычной уже прозрачной тьмы бытия и сияния его великолепной изнанки – всего лишь неумело прикинувшийся единственной реальностью традиционный, почти бесснежный февральский пейзаж: мой палисадник, ветхий забор, за ним тропинка, по какому-то нелепому недоразумению обозначенная в городских реестрах как самая настоящая улица Кудрю, черные от мороза и солнца деревья да старые черепичные крыши соседних домов на фоне бледного полуденного неба. На самом деле, тоже вполне красиво. Просто мне мало. Я-то знаю, что это – не все.

Нёхиси сейчас наверняка свешивается с потолка, спрашивает: «Чем займемся?» Или: «Ты уже придумал, как будешь выкручиваться?» Или, что наиболее вероятно: «Я могу помочь?» Голоса я по-прежнему не слышу, но явственно ощущаю его присутствие и направленное на меня внимание. Вот и ладно. С этим уже вполне можно жить.

Я пока не придумал, как буду выкручиваться конкретно сейчас. Но метод мне известен, его я изобрел так давно, что даже не помню, когда именно; может быть, вообще всегда знал. Чувствуя, что начинаю заболевать, я тут же хватался за какое-нибудь интересное дело; ключевое слово – «интересное», от скучной работы толку ноль. Зато когда удавалось всерьез увлечься, я забывал о болезни, и она обиженно уходила, на прощание хлопнув дверью, так что содрогалось все мое тело, в которое ее, заметим, никто не приглашал.

Этот метод и сейчас работает безотказно: если вести себя так, будто ничего не случилось, вскоре выяснится, что действительно ничего не случилось. Подумаешь, утро не задалось. Просто встал не с той ноги.

Тут правда есть одно небольшое техническое затруднение: проснувшись до такой степени человеком, как сегодня, я практически ничем интересным заняться не могу, потому что ничего не умею. Разве вот, кофе варить, по-прежнему круче всех на четырех берегах наших двух рек. Но просто сварить кофе всегда оказывается недостаточно. Не знаю, почему, но оно так.

Однако кофе действительно улучшает работу головного мозга, ученые не врут. Поэтому после первой чашки я вспоминаю, как лет семь, что ли, назад в аналогичной бедственной ситуации развлекался, сочиняя роман, который планировал написать на стенах домов и заборах, по одной фразе на стену, по персонажу на улицу, по любовному свиданию на перекресток; впрочем, некоторым перекресткам должны были достаться дружеские встречи, а одному – таинственное убийство и одновременно его разгадка, как-нибудь так. Вместо романа в итоге вышел всего лишь рассказ; впрочем, довольно длинный. Дождавшись ночи, я побежал его писать, прихватив коробку мела, но оказалось, руками можно ничего не делать, надписи на стенах уже появились, причем даже более удачные, чем в черновике, а я – это снова я.

А как-то, – вспоминаю уже после второй чашки кофе, – я всю ночь увлеченно красил акрилом камни и выкладывал разноцветные спирали на речном льду, возле Зеленого моста, чтобы поутру водители и пешеходы выворачивали шеи, пытаясь понять, что там такое, что означает и какого черта оно вообще есть. Однажды сутки кряду вырезал из серебристой фольги семиконечные звезды, а потом рассыпал их по тротуарам. В другой раз исписал все те же многострадальные тротуары обнадеживающе бессмысленными надписями: «Уже совсем рядом», «Оно где-то здесь», «Может быть, за углом». А буквально в прошлом году, когда меня вот так же скрутило, рисовал на дверях парадных смешных инопланетных чудовищ, как бы выламывающихся наружу, успел всего шестерых, зато они были прекрасны, все-таки я неплохой художник. В смысле умею способствовать торжеству жизни, внося в нее упоительный хаос, даже когда из великого множества инструментов изменения реальности у меня остались только две руки и голова – всего одна, зато до краев заполненная тем самым мозгом, работу которого я в поте лица улучшаю вот прямо сейчас. Где там моя джезва? Третья чашка кофе столь выдающемуся мыслителю совершенно точно не повредит. Что бы придумать такого, чего я еще никогда не делал? Реальность реальностью, но себя тоже надо развлекать. Себя, собственно, в первую очередь. Я – это очень важно. Реальность начинается с меня.

Не знаю, следит ли Нёхиси за оптимистическим ходом моих мыслей, но он определенно все еще рядом. А как еще объяснить, что моя джезва сама худо-бедно помылась, наполнилась водой и теперь неспешно ползет к плите.

Одновременно к плите приближается сковородка. Судя по решительному выражению ручки, она намерена самоотверженно приготовить мне оладьи, или еще что-нибудь в таком роде, благо мука в доме есть; знать бы еще, откуда она здесь взялась. С другой стороны, должны же быть в моей жизни хоть какие-то необъяснимые чудеса.

Однако факт остается фактом: мука у меня есть. И, кто бы мог подумать, масло. И яйца. И сахара почти полный пакет. И еще куча всего… А, вспомнил! Это потому, что совсем недавно был китайский Новый год. Мы совершенно случайно о нем узнали из разговора на улице, и Нёхиси по такому случаю попытался превратить мою старую шляпу в праздничный торт, но вместо торта у него почему-то получилась кошелка с продуктами, как будто просто в супермаркет сходил; шляпа, впрочем, действительно бесследно исчезла. Мы решили, ну его к лешему, этот несбывшийся праздничный торт, и отлично скоротали остаток ночи, превращая сонных голубей в разноцветных драконов; от такой внезапной перемены в жизни бедняги теряли равновесие, падали с карнизов в подтаявшие сугробы и с перепугу гадили огненными фейерверками, любо-дорого было поглядеть.

Ладно, неважно. Главное, я уже знаю, что можно сделать с мукой, маслом, яйцами, сахаром и воспоминаниями о китайском Новом годе – если уж так получилось, что они у меня есть.

– Сейчас будем печь печенье, – говорю я вслух.

– Оййй блиииииин! – стонет Нёхиси, так громко, что я совершенно отчетливо его слышу.

Вот теперь, похоже, он встревожился по-настоящему. Уже небось приготовился мчаться за Стефаном, чтобы тот пришел и изгнал из меня злых духов. Хотя, если по уму, злых духов сейчас следовало бы в меня загонять. Глядишь, вышел бы толк.

– Не спеши отчаиваться, – говорю я. – Это как минимум не спортивно. Подумаешь, тоже мне горе – раз в жизни решил испечь печенье!

«В том-то и ужас, что раз в жизни», – ворчит Нёхиси. Ну или просто думает. Или ничего такого не думает, а я сочиняю за него. Трудно сейчас разобрать, но, в общем, причина его тревоги понятна. Я и домашняя кулинария – стихии настолько несовместимые, что на месте Нёхиси я бы и сам, пожалуй, перепугался и приготовился к эвакуации. Но я, увы, на своем. Говорят, сумасшедшим всегда кажется, что они очень разумно рассуждают, вот и я сейчас совершенно уверен, что испечь печенье мне по плечу.

– Только без паники, – говорю я. – Во-первых, тебя никто не заставит это есть. Более того, даже если очень захочешь, больше одной штуки не дам. Это будет не просто жратва, а печенья с предсказаниями. Chinese fortune cookies; впрочем, я где-то когда-то читал, что на самом деле их изобрели японцы, а у китайцев просто были похожие «лунные пирожки». Нет, не с начинкой из лунного света, а всего лишь соответствующей формы. Как тебе идея? По-моему, вполне ничего.

Нёхиси так, похоже, не думает. По крайней мере, сковородка взмывает к потолку. Ладно, хоть не норовит стукнуть меня по лбу, а то хорош бы я был, отбиваясь от собственной посуды, наедине с собой.

– Ты не понял, – говорю ему я. – Главное в этом деле не сами печенья, а предсказания. Мы с тобой их вместе придумаем, запишем, сунем в печенья, а потом… Неважно, увидишь. Только прикинь, какой восхитительной ерунды можно будет понаписать! А что касается теста, никакой отсебятины, обещаю. У Тони спрошу. И запишу. На бумажку. Слышишь?

Сковородка вздрагивает и медленно возвращается на подставку возле плиты. Надо же, какой Нёхиси нынче покладистый. Я даже не надеялся так быстро его убедить. Хотя мое обещание записать рецепт на бумажку – серьезная жертва на его алтарь. Примерно как сто отборных быков. Или даже сто десять.

У моего друга Тони великое множество разнообразных достоинств. Но важнейшими из них для меня сейчас являются два. Во-первых, к Тони можно не только влететь в окно, на ходу превращаясь во что-нибудь совершенно абсурдное, но и просто позвонить по телефону. И поговорить. И услышать, что он отвечает, вне зависимости от того, кто из нас насколько сейчас человек. А во-вторых, он повар от бога; строго говоря, от нескольких разных богов. И всегда готов поделиться рецептом с любым живым существом, даже не желающим его слушать. Догонит, обездвижит и поделится, никто от него не уйдет.

Сейчас мне это на руку.

– Значит, так, – невозмутимо говорит Тони. В отличие от Нёхиси, он совсем не удивлен. Тони считает, кулинария – что-то вроде бога, каждый рано или поздно к ней придет. – Значит так, – повторяет он, – слушай меня внимательно. Самое сложное из всего, что тебе предстоит, это растопить сливочное масло. Остальное – сущие пустяки.

Растопить масло – это я влип, конечно. Гораздо проще было бы провернуть то же самое с парой тысяч немилосердных сердец, по крайней мере, руками ничего делать не надо, и без специальной посуды можно обойтись.

Несколько секунд я малодушно прикидываю, не засунуть ли мне бумажки с предсказаниями, например, в яблоки. Или сделать с ними бутерброды. Или вообще раздать просто так, без еды. С другой стороны, стыдно вот так сразу пасовать перед трудностями. Человек рожден для подвига. Обычно меня это не касается, но вот прямо сейчас я, к сожалению, именно человек. Поэтому ладно, пусть будет подвиг. Зря я, что ли, полчаса по всему дому бумагу с ручкой искал.

Записываю рецепт. Он звучит как бред сумасшедшего; впрочем, для меня все кулинарные рецепты так звучат. С другой стороны, сам-то я сейчас кто? Сумасшедший и есть. Так что все довольно гармонично складывается.

– Самое главное, – говорит в завершение Тони, – бумажки с предсказаниями нужно успеть вложить, пока печенье горячее. Тогда его еще можно свернуть и слепить, как пельмень. Когда остынет, затвердеет, и ты уже ничего с ним не сделаешь. Ясно?

Да уж куда ясней.

– …Слушай, – говорю я Нёхиси, – а ведь ты наверняка можешь растопить масло одним прикосновением. Или, не знаю, тремя. Это была бы неоценимая помощь. Потому что – ну ты только вообрази, как я пытаюсь делать это в кастрюле…

И умолкаю на полуслове, зачарованно уставившись на кусок масла, начинающий таять прямо на кухонном столе. Буквально в последний момент все-таки ору: «Погоди, дам миску!» – и спасаю положение. Нёхиси, конечно, тоже тот еще кулинар. Но все равно, как же он меня выручил. Если я все-таки псих, то самый везучий на свете, вон какие полезные в хозяйстве галлюцинации отрастил.

– А теперь, – говорю я, задвинув противень и закрыв духовку, – самое интересное. Будем писать предсказания. То есть ты – диктовать, а я – записывать. В идеале. Если разберу, что ты говоришь. Мне сейчас, сам знаешь, очень важно тебя слышать. И, хорошо бы, правильно понимать.

Вокруг моей шеи, прямо поверх уже намотанных на нее штанов обвивается мокрое кухонное полотенце. Это Нёхиси снова заботливо меня кутает. От сострадания и других возвышенных чувств. Впору прослезиться, но вместо этого я беру лист бумаги, ножницы и разрезаю его на сколько-то там кусочков, по большей части, косых и кривых. Это нарочно. Не надо мне сейчас ровных линий, ну их к черту совсем.

С нарезанными бумажками и первым попавшимся под руку маркером, устраиваюсь на краю обсыпанного мукой стола, умоляюще возвожу глаза к потолку – дескать, ну же, давай, диктуй! В ответ мне сперва звенит совершенно невыносимая, полная тишина, а потом Нёхиси совершенно внятно и отчетливо говорит:

– Не гони картину. Мне надо подумать. Все-таки предсказания, не кот чихнул.

Другой на моем месте сейчас разрыдался бы от облегчения. А я только носом шмыгнул. Герой.

Пока я геройствую, Нёхиси думает. А время, меж тем, идет, печенья нас ждать не будут. Но вот наконец с неба, вернее, откуда-то с сияющих высот дедовского платяного шкафа раздается глас:

– Художник должен быть обжорой!

– Чего-о-о?! – не веря своим ушам, переспрашиваю я.

– Художник должен быть обжорой, – терпеливо повторяет Нёхиси. И строго добавляет: – Это мое первое пророчество. Запиши.

Миг, и мы оба уже хохочем, возможно даже в обнимку, но в этом я не уверен, слышать его уже слышу, а не чувствую пока ни черта. Ладно, с ощущениями потом разберемся. Сейчас главное быстренько это все записать.

– Ты умеешь присниться вовремя, – диктует Нёхиси. – Машина времени из палки от швабры, рукавицы и селедочного хвоста. Не препятствуй естественному течению кошки. Сможешь в апреле. Твоя тень толще тебя. Никогда не плачь в шторм. Сейчас поиграем в прятки. Не надо ссориться с бисером. Дождь – это не ты. После того, как покрасишь волосы в фиолетовый цвет, на тебя перестанут обращать внимание. Следуй за голосом, от хора беги. Мантикоры – лучшие друзья девушек. Не вздумай ссориться с треугольниками. Не все, что падает с неба, непременно звезда. Скоро принесут твою голову из починки. Не притворяйся лошадью, ты – ягуар.

– Погоди, – прошу. – Я за тобой не успеваю.

– Ладно, – соглашается Нёхиси. И после небольшой паузы предлагает: – Напиши что-нибудь сам. А то чего я один на этой пашне надрываюсь.

Ох, да не вопрос.

«Так долго вглядывался в бездну, что как честный человек, должен был на ней жениться», – пишу я. И Нёхиси ехидно вставляет:

– Кому что, а голому баня.

Он прав. Но с толку меня не собьешь.

«Никогда не поздно научиться прыгать через скакалку», – оптимистически пишу я на очередном клочке бумаги. «Шаги должны быть разного цвета». «Горел синим пламенем, остался очень доволен». «Прыжок в сторону – это самое вкусное». «Придешь со своим фонарем, запишут в небожители». «Где граница между тобой и имбирным пряником, не знает никто». «Примерещусь тебе четыре раза, потом твоя очередь». «Море волнуется, просит срочно позвонить».

– Космос – не салат, а гораздо проще, – не утерпев, влезает Нёхиси. – Любовь управляет супом. Самая полезная еда – на букву «П».

Я записываю и это, никаких возражений. Насчет космоса ему точно видней. Насчет супа, салата и прочей жратвы, вероятно, тоже.

Бумажки как-то неожиданно заканчиваются, да и печенье, судя по запаху, пора доставать из духовки. Пишу: «В отчаянии много витаминов», ставлю точку. На этом все.

– Тридцать штук получилось, – говорю я, свернув последнее печенье. – Устал при этом, как будто испек три сотни. Ужасная штука эта кулинария. Трудное древнее колдовство.

Нёхиси швыряет в меня подушку. Не то заступается за кулинарию, не то просто от полноты чувств. Спрашивает:

– Что дальше?

– Увидишь. Ты случайно не знаешь, который сейчас час?

На стене возникают часы с кукушкой. Впрочем, вместо кукушки оттуда высовывается потрепанный жизнью василиск с головой не столько петуха, сколько ощипанного попугая. И говорит: «Мяу». Семь раз.

– Всего семь вечера? Отлично. Тогда пошли, – говорю я. И наконец снимаю с шеи свои условно приличные штаны. Теперь им придется занять более традиционное место. Я, увы, не настолько авангардист.

Большая удача, что я обаятельный. Правда, секрет моего обаяния описывается формулой «этому лучше не перечить, может укусить». Но какая разница, главное, что отказать мне практически невозможно – в тех редких случаях, когда я о чем-то прошу.

– Хочу сделать вам подарок, – говорю я и так широко улыбаюсь, что в этот момент меня очень легко перепутать с каким-нибудь сдуревшим от долгого пребывания в человеческой шкуре лесным оборотнем. В смысле, очень заметно, что укусить я действительно могу, что на самом деле неправда, делать мне больше нечего – посторонних девиц кусать.

Однако посторонняя девица, темноволосая, сероглазая бариста с чудесным детским румянцем на щеках, смотрит на меня с таким восхищенным отчаянием, словно я уже не раз являлся ей в страшных снах. Впрочем, кто меня знает, может быть и являлся. За мной не уследишь.

– Не вам лично, а вашим клиентам, – исправляюсь я. – Но и вам тоже, если захотите. В общем, всем подряд.

И вынимаю из-за пазухи сверток с печеньем. Пахнет оно, надо сказать, сокрушительно. Да и выглядит вполне ничего, хотя бывший скульптор в моем лице мог бы слепить края и поаккуратней.

– Это печенья с предсказаниями, – говорю я в ответ на немой вопрос. – Chinese fortune cookies, в честь китайского Нового года, он же совсем недавно… – на этом месте мой взгляд падает на настенный календарь, и я, спохватившись, исправляюсь: – То есть уже, получается, в честь Луперкалий. В смысле, Валентинова дня. Тридцать китайских валентинок для любителей пить кофе по вечерам. – И увидев, что моя сероглазая бариста окончательно впала в замешательство, добавляю: – Я художник. У меня проект.

Убойный аргумент, на все времена и случаи. По крайней мере, в нашем городе. На том и стоим.

Вот и сбитая с толку бариста тут же умиротворенно улыбается и кивает. И достает откуда-то из-под стойки большое керамическое блюдо:

– Раз проект, высыпайте сюда. А мне одно можно?

– Да просто необходимо, – говорю я. – С кого и начинать проект, если не с вас.

Разломив печенье, она тихонько смеется. Я, конечно, умираю от любопытства, но не подглядываю. Читать чужие предсказания некрасиво, даже если ты сам их только что написал. Ну и потом, гадать интересней: что ей досталось? Про мантикору? Или про лошадь? Или вкусный прыжок в сторону? Или мое обещание четырежды примерещиться? Я бы, честно говоря, совсем не прочь.

– Что это у вас? Можно попробовать? – спрашивает ее строгий молодой человек с узлом волос на затылке. И, не дождавшись ответа, берет печенье.

– Осторожно, там бумажки, – говорит ему бариста. – С предсказаниями, не проглотите. Мне досталось очень смешное. А печенье вкусное – обалдеть.

– Пошло дело, – шепчет мне в ухо Нёхиси. Надо же, он сегодня, оказывается, при галстуке и в строгом черном костюме. Сумрачная элегантность гробовщика.

Мы сидим на дереве, через дорогу от кафе, где я оставил печенье. Следим за входящими и выходящими оттуда людьми. И ведем подсчет опророченных – на пальцах, для точности. Ради удобства Нёхиси временно отрастил еще две руки – голые, без рукавов. Мне даже смотреть на это безобразие холодно, а ему хоть бы хны.

– Смотри, какая игра завертелась, – говорю я ему. – Смотри, какая игра! Даже не ожидал, что будет так круто. Вот эта женщина – видишь? – зашла сюда в полном отчаянии, сама не зная, зачем, а вышла – натурально вылетела на крыльях. Даже не представляю, что ее так вдохновило? Витамины? Синее пламя? Ладно, неважно, главное результат. А этот толстяк крепко о чем-то задумался, похоже, его проняло. А помнишь ту парочку в самом начале? Такие хорошие дети, ссорились на пороге, а вышли уже в обнимку. Мы с тобой молодцы – такую отличную игру устроили, да еще в тот момент, когда я вообще ни черта не мог.

– Ну, теперь-то ты, похоже, пришел в себя, – улыбается Нёхиси. – Это самое главное.

– Да я-то как раз ладно, – отмахиваюсь. – Так или иначе пришел бы, куда я от себя денусь. Главное, игра у нас получилась. Игра важнее, чем я.

Сквер Лаздину Пеледос (Lazdynų Pelėdos skveras)

Хана

По утрам, просыпаясь, больше не спрашивал себя: «Где я?» Уже привык. Вставал, выходил на балкон, смотрел во двор, где среди дровяных сараев обильно цвели бордовые и лимонные штокрозы, приветственно махал соседу, который иногда в это время уходил на работу, а иногда наоборот возвращался; тот отвечал хмурой утренней улыбкой. Шел в кухню, нажимал кнопку кофейного аппарата, привычно возносил молитву суровым божествам пробуждения: «Только бы не пришлось вот прямо сейчас его чистить!» Божества внимали и милосердно переносили чистку на вечер. Рассеянно думал, слушая фырканье машины: «Теперь у меня такая жизнь». Больше не удивлялся. Но и не особо радовался. Чему тут радоваться, когда через полчаса надо выходить на работу.

Жизнь в этом городе больше не походила на приключение; строго говоря, приключением она казалась только первые два дня, когда приехал сюда на выходные, чтобы осмотреться и принять решение о переводе в местный филиал банка, где открылась подходящая вакансия. Эти два дня неожиданно стали чуть ли не лучшим отпуском в жизни. Вроде бы ничего особенного не происходило, просто гулял, глазел по сторонам, удивляясь фрагментам самого настоящего леса, тут и там пробивающимся прямо в центре; потом уже понял: это не лес пробивается, а город пророс сквозь лес, как гигантская колония грибов. Заходил в кафе, совался во все незапертые дворы, выбирал дома, в которых хотелось бы пожить, любовался русалочьими лицами и разноцветными прическами студенток, читал воодушевляющие надписи на стенах – те, которые мог разобрать, по-русски и по-английски; по-немецки тут не писали, а литовского не понимал. Удивительно, но это совершенно не мешало чувствовать себя как дома. Даже наоборот. Как будто это обязательная составляющая домашнего уюта – многого не понимать.

Впрочем, бог бы с ним, с домашним уютом. Вот уж чего никогда для себя не искал, но все равно неизбежно обретал раз за разом, сколь бы резко ни менял свою жизнь, везде оказывался на своем месте. Молниеносно вписывался в новую обстановку, как простой и функциональный стеллаж из IKEA, в какую комнату его ни внеси, встанет там как влитой, сольется с фоном, никто и не вспомнит, что еще вчера его тут не было. И чувствовал себя соответственно. Супергерой нового поколения, Человек-Стеллаж.

Но этот город – так ему сперва показалось – сулил нечто гораздо большее, чем домашний уют, возможно даже прямо ему противоположное, особенно в сумерках, когда туманы текли по склонам окрестных холмов, реки замирали, наливаясь будущей ночной тьмой, по безлюдным улицам метались неведомо чьи бесприютные тени, а его отражения в стеклах витрин как-то внезапно утрачивали сходство с оригиналом, и от всего этого по позвоночнику поднималась ледяная сладкая дрожь, совсем как в юности. Мир снова казался исполненным тайных лазеек не то в райский сад, не то в бездну небытия, и поди еще отличи одно от другого. Да и надо ли отличать.

Однако стоило переехать, и уже пару месяцев спустя не мог толком вспомнить: а что, собственно, меня здесь так очаровало? Ну, кроме самой возможности в очередной раз сменить обстановку? Похоже, в этом все дело: так хотел хоть каких-нибудь перемен, что сам себя обхитрил, призвал на помощь воображение, а уж оно свое дело знает, еще ни разу не подводило. Ну или наоборот, подводило всегда, это как посмотреть.

Вот и влип как минимум на два года: рабочий контракт подписан, снята квартира, куплена оптимистически двуспальная кровать с ортопедическим матрасом и куча мелочей, превращающих временное пребывание в оседлую жизнь, новые коллеги приручены, соседи умеренно очарованы неизменно приветливой улыбкой, а ледяной сладкой дрожи, конечно же, больше нет, да и откуда бы ей взяться, воображение воображением, но так долго ни одна иллюзия не живет. Глупо рассчитывать на острые ощущения в городе, куда приехал работать, честно обменивать время своей жизни на еду, тепло и иллюзию безопасного будущего. Какая тебе еще дрожь, какие туманы, окстись.

Регулярно сочинял оптимистические отчеты о прекрасной новой жизни. Число адресатов варьировалось от двух до восьми; никогда никому не писал первым, но исправно отвечал всем, кого хотя бы условно интересовали его дела. Не скупился на забавные истории и живописные подробности, на разочарование даже не намекал. Зачем? Кому это интересно? Людям нужна не правда, а возможность думать, что у тебя все в порядке, ну или наоборот, верить, будто ты наконец-то несчастен настолько, насколько заслуживаешь, но последним можно вовсе не писать, и это большое облегчение.

Вся эта бодрая переписка и редкая болтовня в скайпе – о работе, погоде, прогулках, книгах, выставках, новых знакомствах, то есть ни о чем, о ничем – должна была, по идее, поднимать настроение, но на деле оказалась мучительной, как необходимость скрывать головную боль, чтобы не портить праздник, устроенный в твою же честь. Иногда немного недоговаривать становится труднее, чем просто лгать.

После того, как застукал себя при попытке наладить диалог с собственным зеркальным отражением, был вынужден признать, что дело плохо: намолчался уже по самое немогу, заврался до полной утраты опор. И сел писать Мишке, просто чтобы вспомнить, каково это – говорить о важном. И что сейчас кажется важным. И, если на то пошло, кому оно кажется важным. Есть здесь кто?

Ты не спрашиваешь, как мне тут живется, но я все равно отвечу: а вот даже не знаю.

Объективно говоря, хорошо, но мне, оказывается, вовсе не надо, чтобы было хорошо. Мне надо, чтобы было «как-нибудь не так». Причем как именно выглядит «так», неважно. Любое значение переменной подойдет.

Но здесь все «так».

А чего я, собственно, ждал? Издевательский вопрос, на который я могу ответить только тебе. И только потому, что вообразить не могу, как ты его задаешь. Совершенно не в твоем духе.

Так вот, я ждал чуда. Не знаю, какого. Ничего конкретного. Чего-то смутного и неопределенного, прельстительно звеневшего в воздухе, когда я ходил тут впервые.

Показалось.

Здесь – нормально. Обыкновенно. Примерно как везде. Ну, то есть не везде, а в любом более-менее крупном городе Восточной Европы. Восточно-европейская эстетика мне очень близка, ты знаешь. Вот эта печаль о несбывшемся на худо-бедно отреставрированных руинах многообещающего прошлого, исполненная достоинства осанка бродяги, получившего когда-то хорошее воспитание, приторно-горький, как бузиновый сироп, привкус тщетности, сопровождающий здесь любое действие, включая стирку носков (помнишь, как ты дразнил меня титулом «ваша тщетность»? конечно, не помнишь, но это было так метко, что я до сих пор сержусь). В этом городе я в каком-то смысле всегда стою перед зеркалом, куда ни повернусь, везде вижу себя. Как же меня это печалит и потешает, как же я все это люблю.

Скверно однако вот что: я здесь совсем не пишу. Не «реже», даже не «так редко, что почти никогда». А вообще ни строчки. Как отрезало. Будто стоящих слов в мире почти не осталось, а те немногие, что еще есть, не мои. Впрочем, я и сам знаю, что не в словах дело. Помнишь, ты однажды сказал, что внутри всякого стоящего поэта живет бездна, жадная до любых проявлений жизни, прожорливая черная дыра, и когда она говорит, вернее, вопит от тоски по чему-то невыразимому, а человек только слушает и записывает, из этого может выйти толк, а так – ни хрена, хоть вешайся на собственном беспощадном и беспомощном языке. Я тогда делал вид, будто не слушаю, демонстративно зевал, чтобы тебя взбесить, но вовсе не потому, что дурак и не понял, о чем речь. Наоборот, слишком хорошо понял. Просто к тому моменту уже начал догадываться, что во мне самом никакой черной дыры нет.

Мне, ты знаешь, всегда нравилось считать себя поэтом, который играет в банковского служащего; чем дальше, тем ясней, что на самом деле я – банковский служащий, который пытается играть в поэта. Или даже пытался – в прошлом, когда-то давно, полторы тысячи бесконечно долгих часов назад. И вот на этом месте у меня в сердце – нет, к сожалению, вовсе не бездна, даже не пропасть, падать в которую жутко, зато очень быстро, раз и все, а болото, трясина, только что был по щиколотку, а уже по колено, пока даже не очень страшно, но ясно (мне и тебе, а больше никому, потому что это не их дело), что впереди.

И тем более ясно, почему я так храбро, с точки зрения так называемых близких, которые, будем честны, далеки от меня, как Большое и Малое Магеллановы Облака, а на самом деле, панически метнулся в очередную как бы новую жизнь. Однако нового тут только вид из окна, мебель, кухонная утварь и улицы, по которым хожу на работу; впрочем, к ним я уже привык. Как привык спать в одиночку, покупать еду в большом супермаркете на холме, бегать в выходные по набережной и здороваться по утрам с соседом по двору – такой, знаешь, плотный седой мужичок средних лет, бодрый и приветливый, один из множества претендентов на титул «самый обыкновенный человек в мире», одно из множества моих скучных отражений, которые попадаются тут на каждом шагу. Впрочем, не только тут, а всегда и везде, очередной переезд в этом смысле ничего не изменил, просто врать себе стало еще немного труднее. Смена декораций принуждает к честности. И к занудству, – добавил бы сейчас ты. Имеешь полное право: нет ничего скучней, чем читать чужое нытье. Прости, я, пожалуй, и правда перегнул палку. Но у меня есть смягчающее обстоятельство: с тех пор, как ты умер, мне стало не с кем по-человечески поговорить.

Написал, перечитал, исправил несколько опечаток, выделил, нажал кнопку «delete» – стер. Ну а как еще отправлять письма мертвому другу – туда, где его и вообще ничего нет.

Рассчитывать на ответ не приходилось, но когда знаешь человека так хорошо, его вполне можно сочинить самостоятельно. Впрочем, лучше не надо, а то снова поругаемся. А ссориться с мертвым – это уже ни в какие ворота. Безумие должно приносить радость, иначе зачем оно нужно вообще.

Подумал: «Хорошо однако я провожу пятничный вечер». И вышел из дома быстрей, чем решил, куда отправиться. Впрочем, если бы размышлял до самой полуночи, результат был бы ровно тот же: некуда да и незачем, а значит, куда угодно и будь что будет. Даже если как всегда ничего.

Однако далеко не ушел. Буквально в воротах был пойман соседом – тем самым седым крепышом, претендентом на титул «самый обыкновенный человек в мире», которого поминал в письме. Никак не мог запомнить его имя, хотя оно было совсем простое; по крайней мере, точно короткое. Ладно, как-нибудь да зовут, не переспрашивать же в пятый раз.

– Опять! – драматическим шепотом возвестил сосед.

В его устах это означало: «опять барахлит компьютер». За два с небольшим месяца возился с горемычным соседским ноутбуком уже четыре раза. Совет закопать это горюшко за гаражами и купить новый благоразумно придерживал при себе. Не каждому по карману столь радикальные жесты.

Впрочем, ему-то проблемы соседа были скорей на руку. Всегда любил возиться с техникой и втайне гордился своими познаниями в этой области, обширными, хоть и разрозненными. А еще больше – интуицией, позволявшей быстро найти причину неполадок. «Шаман!» – говорил в таких случаях Мишка.

Ох, если бы, дорогой друг.

Впрочем, на этот раз поломка обнаружилась сразу и, строго говоря, даже поломкой не была, просто кнопка включения запала, слишком деликатные прикосновения трепетно относившегося к технике владельца на нее не действовали, а стоило нажать посильней, и чудо свершилось, экран замерцал.

– Шаман! – восхищенно резюмировал сосед.

И этот туда же.

Обстановка в соседской квартире была предельно аскетичная. Минимум мебели на фоне белых стен. Стеллажи – те самые, функциональные, из IKEA – завалены книгами и журналами, зато других вещей нет вовсе. Видимо, убраны в здоровенный стенной шкаф-купе. Жил он здесь, похоже, один, что вообще-то автоматически исключало его из числа кандидатов на звание самого скучного человека в мире, которого, если по уму, следует выбирать исключительно из числа семейных граждан. Одинокие все с каким-нибудь прибабахом, тщательно скрываемым пороком, невидимой стороннему глазу тайной. Вот я, например, тайный поэт. Скорее всего, уже бывший. Но все-таки.

В общем, совсем заврался в этом своем дурацком письме. И не исправишь уже, отправлено. Впрочем, читать его все равно некому, так что ладно, сойдет.

– …С меня причитается, – решительно сказал сосед. – Вы пиво пьете? Я знаю одно местечко, где подают вишневое. Местного производства. Не бельгийское, конечно. Но до бельгийского ему на удивление недалеко.

Начал было: «Да что вы, не надо», – и осекся, услышав, как неубедительно звучит его отказ. Во-первых, вишневое пиво – далеко не худшее, что может случиться с человеком теплым летним вечером. А во-вторых, компания соседа вдруг показалась ему настолько приятней одиноких скитаний по городским барам, что заранее был готов смириться с обсуждением баскетбольной Евролиги, новостей из Фейсбука, цен на коммунальные услуги, или, к примеру, недостатков системы муниципального велопроката. Ну или о чем обычно говорят за пивом малознакомые одинокие люди. Все что угодно лучше, чем снова весь вечер молчать, тайком от самого себя сочиняя очередное жалобное письмо мертвому адресату, имеющему как минимум одно бесспорное преимущество перед живыми: полную неспособность рявкнуть: «заткнись!»

– Не беспокойтесь, это не перерастет в недельный загул, – усмехнулся сосед, истолковавший его колебания по-своему. – У меня времени хорошо если часа полтора. Потом надо будет бежать. Нынче вечером меня ждут как минимум в трех местах, хоть разорвись.

Изобразил на лице приличествующее случаю сочувствие. А про себя невольно подумал: «Везет!»

Надо же. До сих пор считал полное отсутствие обязательств, понуждающих вечно куда-то нестись и с кем-то встречаться, одним из главных бонусов переезда. А оказывается, уже успел соскучиться по суматошной жизни, заполненной разговорами, свиданиями и вечеринками. Тоже мне, интроверт.

Сперва шли знакомым, сто раз уже хоженым путем, но вскоре сосед свернул в переулок, потом в следующий, увлек его за собой в проходной двор, откуда вышли на совершенно незнакомую улицу. Это было приятно – обнаружить, сколько, оказывается, осталось неисследованных белых пятен, да не где-нибудь на окраине, а в центре, под самым носом, гулять еще и гулять.

– Никогда не устану этому удивляться, – вдруг сказал сосед.

Из вежливости переспросил:

– Чему именно?

– Тому, как охотно город вступает с нами в переписку, – усмехнулся тот, указывая куда-то влево. – И как быстро отвечает на некоторые вопросы, еще сформулировать толком не успел, а ответ – вот он, уже готов.

Слева была светло-желтая стена жилого дома, обезображенная короткой размашистой надписью на литовском языке. Судя по кривизне букв, автор то ли совсем недавно начал посещать среднюю школу, то ли просто был вусмерть пьян.

– Здесь написано: «Даже не сомневайся», – пояснил сосед.

– А вы как раз в чем-то сомневались?

– Угу, – кивнул тот. И, помолчав, добавил: – Естественное состояние для человека. Так что это послание подойдет каждому второму прохожему. Но все равно я рад его получить.

Сказал, вдохновленный такой неожиданной откровенностью:

– Когда я сюда в первый раз приехал, на выходные, город посмотреть, мне постоянно попадались на глаза надписи: «Я тебя люблю». Раз десять за два дня, все в разных местах, по-русски и по-английски. И мне, конечно, было приятно думать, что эти послания адресованы мне. Хотя и дураку ясно, что какой-нибудь девчонке. При чем тут я. Но настроение все равно поднималось. Однако с тех пор, как переехал, никаких признаний в любви не видел. Ну или просто перестал обращать внимание.

– Скорее всего, – согласился сосед. – Обычно все самое интересное достается туристам. Оно и понятно, пока мы целеустремленно носимся по делам, они гуляют в свое удовольствие и глазеют по сторонам. Вот и снимают все сливки. А мы пришли.

И увлек его за собой под полосатый навес уличной пивной, где каким-то чудом нашелся один свободный стол, как будто специально их ждал. Остальные были заняты, все-таки пятница, вечер да еще такой теплый, ищи дураков – по домам сидеть.

Сосед, конечно, приврал, местному вишневому пиву до бельгийского было как отсюда до Брюгге. Пешком, в железных башмаках. Но настроения это не испортило. Сидеть с кружкой за деревянным столом на маленькой площади, среди беззаботных пятничных гуляк и спущенных с поводков добродушных, явно довольных жизнью собак, оказалось неожиданно приятно. Как будто снова стал туристом, и впереди еще много приятных бесцельных прогулок и беззаботных летних вечеров.

Одна из собак, похожая на улыбчивого голубоглазого волка, подошла к нему знакомиться. Положила на колени мохнатую башку, смотрела так внимательно и серьезно, что пришлось представиться:

– Меня зовут Александр. Можно «Алекс» или «Шу», но это только если крепко подружимся. А тебя?

– Ханна, – сказала собака.

Несмотря на женское имя, у нее был густой, хрипловатый бас.

Все произошло так естественно, что в первый момент он даже не удивился. Только секунду спустя начал понимать, что происходит что-то не то. Обычно собаки не говорят человеческим голосом, а эта… Но тут компания, сидевшая за соседним столом, дружно заржала, и он сообразил, что за Ханну ответил внимательно следивший за ее перемещениями хозяин, или кто-то из его друзей. Не подавая виду, протянул собаке открытую ладонь.

– Очень приятно, Ханна. Рад знакомству. Давай пять.

Собака, немного поколебавшись, положила на его ладонь тяжелую лапу, коротко взвизгнула от полноты чувств, развернулась и убежала к хозяину. Спряталась под лавку и затихла. Пришлось заливать горечь разлуки местным вишневым пивом, утешительно сладким, как компот.

– Вы прекрасно держались, – заметил сосед. – Можно подумать, всю жизнь ждали, что однажды с вами заговорит собака. И заранее приготовились с достоинством встретить это событие.

Пожал плечами.

– Да не то чтобы ждал и готовился. Скорее я просто не против. Вполне согласен такое допустить. Теперь даже немного жаль, что так быстро понял, кто за нее говорит. В мире и без этой собаки слишком много легкообъяснимых происшествий.

– Труднообъяснимые тоже попадаются, – утешил его сосед. – А есть и совсем непонятные, вроде черных дыр.

– Черные дыры и меня утешают. Одна беда: они далеко в космосе. А я – здесь.

– С одной могу познакомить, – сказал сосед.

Положил руку на деревянную столешницу. А когда убрал, в центре стола зияла дыра. Маленькая, размером с детский кулак. И действительно черная. То есть сквозь нее не было видно ни земли, ни подставки для ног, ни самих ног – вообще ничего. Только тьма.

Ничего себе фокус.

Некоторое время разглядывал эту невозможную черноту, потом протянул к ней руку – потрогать. Сосед не дал.

– Прикасаться не надо, пожалуйста, – сказал он так строго, что рука дернулась и сама вернулась на место. И тут же, широко улыбнувшись, добавил: – Она еще совсем маленькая и робкая. Лучше лишний раз ее не пугать. Даже подумать страшно, во что может превратиться черная дыра, получившая детскую травму. Мы с вами совершенно точно ничего не хотим об этом знать. Поэтому давайте отпустим ее отдыхать и переваривать впечатления.

Провел ладонью над столешницей, и черная дыра исчезла. И следа не осталось, даже хоть какого-нибудь пятна. Спросил:

– А сейчас-то можно потрогать?

– Трогайте на здоровье.

Потрогал. Дерево как дерево, твердое, немного липкое от пропитавшего его пива. Пожалуй, чересчур холодное для такого теплого летнего дня. Впрочем, скорее всего, это уже просто воображение подсказывает органам чувств: должна же быть хоть какая-то странность. Давайте ее ощутим!

Наконец спросил:

– Как вы это сделали?

Сосед задумался.

– Положа руку на сердце, я слегка приврал, – наконец сказал он.

Да кто бы сомневался.

– Это не совсем настоящая черная дыра, – признался сосед. – Но со временем вполне может стать настоящей. Штука в том, что она приснилась одному школьнику, насмотревшемуся научно-популярных видео на Ютубе, и как любой сон должна была исчезнуть после того, как спящий проснулся. Но она не захотела исчезать. К счастью, это недостаточно настоящая черная дыра, чтобы как-то повлиять на нашу реальность, но и не настолько морок, чтобы от нее можно было отмахнуться и забыть. Так, серединка на половинку. Пришлось ее усыно… удочерить. «Дыра» все-таки женского рода. В общем, теперь я время от времени о ней думаю. И раз в несколько дней кому-нибудь ее показываю. Этой порции внимания маленькой черной дыре вполне достаточно, чтобы продолжать существовать и даже понемножку расти. Думаю, через пару тысяч лет можно будет выпустить ее на вольный выпас. В смысле, в открытый космос. А пока рановато. Пропадет.

Слушал его, натурально приоткрыв рот от удивления. Сосед, рассуждающий об удочерении черных дыр – чудо похлеще говорящей собаки. Претендент на титул «самый скучный человек в мире» оказался настоящим психом. С большой буквы «Пэ».

– Считать меня психом – это, как говорят мои молодые сотрудники, читерство, – укоризненно заметил сосед. – Слишком очевидное объяснение. И одновременно не объяснение вовсе. Потому что дыру вы видели собственными глазами. И, готов спорить, заметили, каким холодным стал после ее визита стол. С другой стороны, я, конечно, мог незаметно подбросить вам что-нибудь интересное в пиво. Вопрос, зачем мне это нужно, поднимать не станем. Например, забавы ради. Просто так. Предположим, я любитель жестоких розыгрышей, сводящих людей с ума, такие действительно встречаются. В общем, вполне себе рациональное объяснение. Гораздо более убедительное, чем моя версия про сон школьника. Но менее оптимистичная. Вам выбирать.

Вдруг понял, что очень устал от этого разговора, словно полдня мешки таскал. Хотя, казалось бы, чего тут уставать. По уму, следовало бы рассердиться на соседа за дурацкую болтовню и на себя за то, что поперся с ним в пивную. И, по старой доброй традиции, на весь мир – за то, что полон разочарований. Но рассердиться почему-то не получалось.

Сделал глоток сладкого вишневого пива, оглянулся в надежде увидеть свою новую подружку Ханну, но ее уже увели. Вспомнил, как буквально пару часов назад собственными руками написал: «Мне надо, чтобы было «как-нибудь не так». Ну вот тебе твое «не так», получи и больше не досаждай мертвым друзьям жалобами на унылую обыденность. А то еще подарков пришлют.

Но то, что уже есть, надо брать.

Сказал:

– Ладно, пусть будет сон школьника. Почему, собственно, нет.

– Хороший выбор, – кивнул сосед. – За это я, пожалуй, готов вам ее одолжить. В смысле отдать на воспитание.

– Кого?!

– Черную дыру, кого же еще. Я, честно говоря, не лучший опекун, дел и без нее по горло. Вечно забываю покормить бедняжку.

– Покормить? Она что-то ест?

– Еще как ест. Человеческое внимание. Я же говорил: о ней обязательно надо вспоминать хотя бы пару раз в день. Лучше – чаще. И регулярно проделывать трюк, который я вам показал. Неплохо бы на публике, но на самом деле, не обязательно. Можно и наедине с собой. Подозреваю, вы не великий любитель выступать перед широкой аудиторией с фокусами, зато думать о ней будете дни напролет. Именно то, что надо, причем вам обоим. Ни одному поэту лишняя черная дыра за пазухой не повредит.

Смотрел на соседа как громом пораженный. С чего он взял, будто я?..

– Извините, – потупился тот. – Очень некрасиво совать нос в чужие дела, согласен. Но что ж я могу поделать, если у вас все на лбу написано, а я, по случайному совпадению, знаю этот язык.

Зачем-то сказал:

– Я сегодня писал о вас другу: «Мой сосед – претендент на титул “Самый Скучный Человек в мире”; как, впрочем, и я сам». Нечеловеческая проницательность, что тут скажешь. Извините, что сплетничал: друг уже умер, так что, наверное, не считается.

– Ну почему же, – усмехнулся сосед, – иногда очень даже считается. Смотря как он умер. В смысле, куда.

Вот сейчас почти рассердился. «Почти» только потому, что на настоящую злость не осталось сил.

– Все умирают в одно и то же место. В никуда.

– Это вы пока не разобрались, – отмахнулся сосед. – Ничего, успеется, какие ваши годы. То-то удивитесь потом.

– Хотите сказать, вы знаете, что там?..

– Да все что угодно. По обстоятельствам. Смерть бывает разная, как, собственно, и жизнь. Для кого-то ужас, для кого-то праздник, для кого-то тяжелый труд. Что касается вашего друга, не буду врать, не знаю, как обстоят его дела. Он же не в Вильнюсе умер? Ну вот, значит, не в моей компетенции, ничего путного я вам не скажу. А гадать вы и без меня можете.

Слушал его, уставившись в бокал с красноватой пенистой жидкостью. Сходили попить пива, называется. Поговорили о баскетболе. Скоротали пятничный вечер. Ну и дела.

– А знаете что? – сказал он соседу. – Давайте эту вашу черную дыру. Все равно буду теперь думать о ней круглосуточно, чего добру пропадать. Надеюсь, вы просто так ее отдаете? Не в обмен на душу? Я экономный. В подарок возьму, а покупать не готов.

– Души я вам еще и добавлю, – серьезно сказал сосед. – Чтобы веселее жилось. Приличные люди, пристраивая домашних питомцев в добрые руки, обычно не скупятся на приданое. Мешок сухого корма, коврик или, к примеру, лоток.

Невольно улыбнулся. Спросил:

– Что надо делать?

– Вам – ничего. Моя черная дыра уже стала вашей – в тот момент, когда вы сказали: «Давайте». Юные черные дыры очень серьезно относятся к человеческим словам.

– Надо же. Думал, это будет обставлено поторжественней.

– В духе фильмов-сказок нашего детства? Белые молнии, зеленое пламя, душераздирающий вой? Теоретически можно, но не в пивной же. И потом, мне уже надо бежать.

– Можно без молний и завываний. Но я вообще ничего не почувствовал.

– А вам и не надо ничего чувствовать, – сказал сосед, поднимаясь из-за стола. – Достаточно, если вы будете просто о ней вспоминать. И иногда выпускать на волю.

– И как, интересно, я буду ее выпускать? Я не умею.

– Да, извините, – спохватился сосед и снова сел на лавку, на этот раз не напротив, а рядом. – Самое главное забыл объяснить. А все это чертово пиво. Из-за сладкого вкуса кажется легким, а на самом деле уже после пары глотков за головой – глаз да глаз. Положите руку на стол. Давайте, смелее. Теперь представьте… просто вспомните, как она выглядела.

Чувствовал себя полным идиотом, но инструкцию выполнил. Даже невозможную черную прореху в столешнице честно вообразил. Подумал: интересно, как он будет выкручиваться, когда выяснится, что ничего не слу…

– Все в порядке, – объявил сосед. – Можете убрать руку. Voila!

Это «вуаля» прозвучало так неожиданно, что он невольно улыбнулся, но тут же подавился усмешкой: на том месте, где только что лежала его ладонь, зияла дыра. Маленькая, размером с детский кулак, черная, как деготь, веселая – он сейчас был готов поклясться, что у этой тьмы есть настроение и даже вполне сложившийся характер – как разыгравшийся щенок. Окружающий мир сиял и звенел в висках стеклянного шара, которым внезапно оказалась голова, остальное тело, судя по ощущениям, превратилось в туман, и только задница по-прежнему ощущала успокоительную твердь деревянной скамьи. Надежная опора, последняя связь с миром, всегда знал, что она не предаст.

– Похлеще, чем говорящая собака? – сочувственно улыбнулся сосед. – Такое вы не были готовы допустить?

Молча помотал головой. Интересно, а кто готов? Собравшись с силами, спросил:

– А как… как убрать ее обратно? Ну, чтобы не было видно? Или она сама?..

– Сама вряд ли. Надо ее позвать. Обычно достаточно просто подумать: «Иди домой». А я, если помните, еще и рукой над ней поводил. Это не обязательно, но ей будет приятно.

Ладно. Пусть так.

Осторожно погладил пространство в нескольких сантиметрах над поверхностью стола. Сказал про себя, старательно, по слогам: «И-ди до-мой». Черная дыра тут же исчезла. И ему существенно полегчало. Ну слава богу, померещилось. Не то чтобы действительно в это верил, но вот прямо сейчас думать: «Померещилось», – было приятно, хоть и совершенно бесполезно. Как пить сладкую газировку в жару.

– Ну видите, все в порядке, – подбодрил его сосед. – Извините, мне правда надо бежать. Если будут вопросы, заходите. Если что-то срочное, звоните в любое время, вот мой телефон.

Записал номер на обратной стороне картонной подставки, зеленой, почему-то с надписью «Grolsch»[8], сунул ему в руки, перешагнул через лавку и исчез. В смысле, растворился в уличной толпе, где чуть ли не половина прохожих выглядела его братьями-близнецами.

Остался в пивной один. Ну, то есть как один – с черной дырой, куда теперь от нее деться. Вдруг осознал, что не понимает, где сидит. Вроде бы, смутно знакомое место, ясно, что Старый город, самый его центр, но в какую сторону надо идти, чтобы попасть домой – поди разбери.

Спросил официанта. Тот оказался хорошо подготовлен к подобным вопросам, сразу вынул из кармана фартука карту, ткнул пальцем: мы здесь.

Вглядевшись в мелкий шрифт, сперва чуть не впал в панику: какой-то сквер Лаздину Пеледос, в жизни не слышал такого названия. Это вообще еще Вильнюс? Куда я попал? Но потом обнаружил, что за спиной у него улица Арклю, настолько хорошо знакомая, что даже смешно стало – заблудиться в этом районе – все равно, что в собственном дворе. И сквер знакомый, сто раз проходил мимо, просто не знал, что он имеет отдельное название. Все дело, конечно, в необычном ракурсе. И в пиве. Похоже, и правда крепкое. А на вкус – практически компот. Чуть не рассмеялся от облегчения. Пиво, елки! Конечно, это оно.

Домой однако добирался часа три – кругами. Не то чтобы действительно по-настоящему заплутал, скорее, просто позволил себе притвориться, будто не знает дороги. Можно сказать, контролируемый топографический кретинизм. А что прикажете делать, если дом слишком близко, идти больше особо некуда, гулять просто так, без определенной цели давно отвык, но вечер при этом так хорош, что возвращаться в пустую квартиру совсем не хочется. Потом когда-нибудь, не сейчас.

Давно не чувствовал себя таким счастливым дураком, может быть, вообще никогда. И списать это исключительно на воздействие вишневого пива с каждым шагом становилось все трудней. Какое там пиво, за это время даже напиток покрепче выветрился бы давным-давно.

В сумерках большинство переулков выглядели незнакомыми, хотя читая названия на табличках, убеждался: здесь я уже сто раз ходил. И тут тоже, а вот и пекарня, рядом с которой винный магазин. А вон в той лавке однажды чуть было не купил чашку ручной работы, совершенно ненужную, обескураживающе красивую, притягательную, как чужая мечта; к счастью, там не принимают карты, а наличных при себе не было, так и спасся от покупки заведомо ненужного хлама, можно сказать, пронесло.

Проходя мимо высокого каштана, вдруг подумал с уверенностью, какую испытывал только в детстве: это дерево зовут Эммануил. Ничего удивительного, всех как-нибудь да зовут, даже меня, хотя казалось бы, откуда у меня может быть имя, что за дикая идея – обозначить почти произвольным сочетанием звуков нелепую ходячую бездну – так называемого человека, меня.

И мою черную дыру тоже, получается, как-то зовут. Даже странно, что сосед не сказал. Не успел придумать? Ладно, раз так, дам ей имя сам. Например, в честь собаки, с которой все началось. Как она сказала – Ханна? Отличное имя, только лучше с одной буквой «н» и ударением на последнем слоге: Хана. Мне – хана. Наконец-то. Всю жизнь об этом мечтал.

Вдруг испугался, что теперь, когда безумного фокусника-соседа нет рядом, ничего не получится. В смысле, окажется, что никакой черной дыры нет, и не было, и не могло быть. Какая ерунда. И… как я теперь без нее?

Жить с этой мыслью оказалось настолько невыносимо, что бросился проверять. Присел на корточки в безлюдном переулке, под разгорающимся в поздних летних сумерках фонарем. Положил руку на теплый растрескавшийся асфальт; тут же отдернул, как ребенок, застигнутый за порчей родительского имущества. Даже вообразить ничего не успел. Но дыра все равно была. Зияла в позолоченном фонарным светом асфальте, явно довольная возможностью лишний раз покрасоваться. Обрадовался ей, как внезапно обретенной возлюбленной, или, скажем, воскресшему старому другу. Сказал едва различимым шепотом:

– Привет. Ты не против, если я буду звать тебя Хана?

И поскольку ничего похожего на возражения не последовало, добавил уже более уверенно:

– Хана, пошли домой.

Улица Мелагену (Mielagėnų g.)

Азбука пробуждений

А

А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! – то есть с криком очнуться от кошмара, выскочить из него как из поезда, на ходу, с отчаянно бьющимся сердцем, сидеть потом, опираясь на подушки, бороться с желанием закрыть глаза и бухнуться обратно, потому что если уснуть слишком быстро, можно вернуться в тот же самый сон, а это не дело, нас там пока ждут, нетерпеливо постукивая – даже думать не будем, чем именно по чему.

Б

Будильник приучает нас к богооставленности, ежедневно изгоняя из рая в довольно неоднозначную, скажем так, местность, где мы, конечно, обжились и чувствуем себя как дома – всегда, но только не в самый первый момент после пробуждения, когда уже забыли, как выглядел наш рай, но еще помним, что он был.

В

Ветер иногда влетает в распахнутое окно и такое творит, словно поступил к тебе на службу шкодливым котом. Просыпаешься и смеешься, глядя, как летают по спальне конфетный фантик, салфетка, бумажка с запиской «До вечера», незнакомый кленовый лист, заглянувший в гости за компанию с ветром, и с надеждой трепещут на полу брошенные вчера как попало носки, слишком тяжелые, чтобы взлететь, слишком полосатые, чтобы перестать стараться.

Г

Говорить во сне, разболтать, к чертям собачьим, все сокровенные тайны: имя, фамилию и домашний адрес розы, число колонн во дворце Кубла-хана, точную высоту полета тяжелогруженной валькирии, порядок чередования долгих и коротких гласных в заклинании «мутабор». Быть разбуженным, увидеть встревоженные лица домашних, с облегчением убедиться, что никто не понял ни слова в твоем бормотании, но потом еще некоторое время с нетерпеливым страхом, больше похожим на смутную надежду, ждать появления стражников с содэргами[9], потому что суровый приговор за болтливость ты себе уже зачитал.

Д

Думать, что проснулся, вставать, отправляться в душ, включать кофеварку, жарить гренки, потом одеваться, а на самом деле засыпать все глубже и глубже, из этого сна нет возврата, все – он.

Е

Едва проснувшись, снова уснуть, выскочить в какой-нибудь сон по соседству, как Герда и Кай бегали друг к другу из окон чердачных каморок, перешагнув водосточный желоб, раз – и на месте. А мы читали и думали: понятно, что сказка есть сказка, но вот бы и правда к кому-нибудь в гости вот так по крышам ходить!

Ж

Живым – после того, как во сне умер так убедительно, что теперь даже радоваться нет сил, только лежать и думать: ну вот, теперь все сначала, черт побери.

З

Забыть, что снилось, проснувшись, но помнить: было, что забывать. Это довольно мучительно, но вы еще можете вернуть себе утраченные воспоминания – в каком-нибудь другом сне, который, разумеется, в момент пробуждения тоже будет забыт.

И

Играть во сне в покер на пробуждение, проиграться, открыть глаза, удивиться собственной бодрости после, в лучшем случае, трех часов сна, обругать своих уже стремительно ускользающих из памяти приятелей шулерами и пойти на кухню варить какао – а что еще делать, если вскочил как дурак, в воскресенье, в половине шестого утра.

К

Книгой стоять на полке долгие годы и вдруг обнаружить, что кто-то открыл тебя и читает: внимательно, не пропуская ни слова, и это такое счастье, что даже не думаешь: «Только бы никогда не закрыл». Хотя весь предыдущий опыт свидетельствует, что закроет, но какая разница, если не прямо сейчас.

Л

Ликуя, проснуться, весь день летать, как на крыльях; какая разница, почему.

М

Марс – не лучшее место для пробуждения, но некоторые все-таки просыпаются там. Дико вращая глазами, озираются по сторонам, теряют сознание, вдохнув непригодный для дыхания воздух, впадают в беспамятство, умирают и только потом просыпаются дома, на земле. Некоторые прохожие, спешащие по своим бесхитростным повседневным делам, – мертвые покорители Марса, только сами об этом не знают; может, оно и к лучшему, не все о себе следует знать.

Н

Не там, где заснул накануне, довольно легко проснуться. Многие это делали не раз. Что действительно трудно – не вспомнить, буквально спустя секунду, как вчера укладывался на эту зеленую простыню, в комнате с двумя окнами, оба выходят на улицу Мелагену, узоры на ковре складываются в забавные одноглазые лица, знакомые с детства, даже сомневаться смешно.

О

Оплакивая – уже и не вспомнить, кого.

П

Приехать. Любая дорога – сон, в дороге мы есть лишь отчасти, и заново овеществляемся всякий раз, когда шасси самолета касаются земли, матросы берут в руки швартовы, поезд ползет вдоль перрона так медленно, что ничего уже не успеть.

Р

Рыб, живых, только что пойманных, бросила сказочная принцесса на голое брюхо спящего мужа, который не знал, что такое страх, всюду искал возможности его испытать и вот наконец получилось, пляска агонизирующих окуней покончила с его сказочным бесстрашием раз и навсегда.

С

Стоя перед зеркалом, из которого, сонно моргая, глядит не то чтобы неприятный, но чужой, совершенно незнакомый человек.

Т

Торопливо, больше всего на свете боясь умолкнуть, перечисляя вслух имена всех, кого не любил, в надежде успеть как-то это исправить в самый последний момент, на зыбком мосту, ведущем с берега жизни (сновидений) на берег забвения (так называемой яви).

У

Умереть – означает наконец-то проснуться; по крайней мере, так говорят. Не удивительно, что человечество мечтает о бессмертии, натягивает на голову общее, одно на всех драное одеяло реальности, крепко держится за него, кому же охота вскакивать на работу в сияющий понедельник вечности, в адовы шесть утра.

Ф

Форменную шинель Младшего Вопрошающего Аскета кондитерской канцелярии Пятого Берега так и не сняв – сходи теперь с ума, пытаясь понять, что у тебя вместо пижамы, откуда оно взялось и что вообще происходит.

Х

Ходить во сне и вдруг уткнуться в стену, твердую и неожиданно холодную, словно в доме никогда не топили, хотя потом окажется, на комнатном термометре плюс двадцать пять.

Ц

Целоваться; то есть сначала начать целоваться, а потом уже осознать, что происходит, обрадоваться и проснуться так торопливо, как выскакивают из дома, опаздывая на поезд, навстречу приехавшему такси, размахивая руками и чемоданами – эй, я тут!

Ч

Чашку кофе уже принесли, держат в руках, терпеливо ждут, когда ты проснешься, чтобы ее взять, и томительный горький запах щекочет ноздри того существа, которое все еще летит Легкой долиной Лайянгри во всех своих восемнадцати черных, семи долгожданных и трех стеклянных телах.

Ш

Шум, разбудивший нас, может оказаться чем угодно – звоном трамвая, ревом прибоя, громкими голосами, скрежетом дворницкого лома, вонзающегося в лед – например, в середине июля, в городе, где ни моря, ни трамваев, ни даже жителей нет.

Щ

Щель между двумя соседними сновидениями может оказаться такой широкой, что из нее начинает сквозить, и тогда поневоле проснешься, дрожа от холода, источник которого неизъясним.

Э

Это не сон, – говоришь себе, встревоженно озираясь по сторонам, еще не веришь, что вернулся домой, но тревога напрасна, это и правда не сон: звенят золотые струи первого светлого ливня, медузы, ликуя, взлетают, чтобы напиться, блаженные камни Хиарры согреты твоей рукой и шепчут: «Привет».

Ю

Южная ночь слепит глаза яростней южного солнца, не удивительно, что летом на юге ночью почти невозможно заснуть. Стоит закрыть глаза, кажется: веки стали прозрачными, так яростно рвется сквозь них, заполняя тебя до краев, небесная тьма. Некоторые после этого засыпают, а другие, наоборот, просыпаются, но пробуждение во тьме южной ночи ничего не меняет. Никогда, ни для кого.

Я

«Я есть» – удивительное открытие, совершаемое практически ежедневно; если повезет сделать его прямо с утра, в первый же момент после пробуждения, сразу становится ясно, чем заниматься дальше – продолжать быть.

Улица Миндауго (Mindaugo g.)

Большая весенняя охота

Утром внезапно хлынул дождь, не по-весеннему холодный и какой-то очень по-человечески злой, словно его оторвали от важного разговора, на который долго не мог решиться, наконец собрался, начал, и тут срочно вызвали на работу: а ну давай лейся, пора. Нет, через полчаса будет поздно, надо прямо сейчас. И дождь, куда деваться, пошел. Но совершенно не собирался делать вид, будто ему это нравится. Хлестал по асфальту, как пощечины раздавал.

Ингрида стояла во дворе под навесом, который, впрочем, почти не спасал от брызг. Вчера, как назло, поставила машину в дальнем конце двора, пока туда добежишь, промокнешь насквозь. Теоретически можно вернуться домой за зонтиком, но до подъезда отсюда примерно столько же, сколько до машины. Ливень застал ее точнехонько посреди двора. Надо же так влипнуть!

– Доброе утро, – негромко сказал у нее за спиной мужской голос.

Ингрида вздрогнула от неожиданности, испуганно обернулась. Было бы чего дергаться – за спиной подъезд. Вполне естественно, что оттуда может выйти кто угодно. Например, пожилой дядька почти двухметрового роста; предположительно, сосед. По крайней мере, широкое, красное, словно бы опаленное солнцем лицо, казалось смутно знакомым. Высокий лоб, нос картошкой, мясистые щеки, напряженный внимательный взгляд маленьких, очень светлых глаз. Общее впечатление, будем честны, довольно неприятное. Но это не повод шарахаться от человека, который только тем и виноват, что вежливо поздоровался.

Откликнулась наконец:

– И вам доброго утра.

Лучше поздно, чем никогда.

– Узнали меня? – спросил сосед.

Ингрида неуверенно покачала головой.

– У меня плохая зрительная память, – сказала она. И извиняющимся тоном добавила: – К тому же, я сейчас без очков.

Зачем было врать про очки, непонятно. Чтобы сосед не обиделся на недостаток внимания? Не огорчился, ощутив себя никому не нужным неприметным ничтожеством? И не запил с горя, решив, что жизнь прошла зря? Так называемая деликатность, в фундаменте которой исподволь внушенный матерью и бабкой страх не угодить любому мужчине? Из серии «никогда такого не было, и вот опять». Ну, дорогая, ты даешь.

– Полиция, – напомнил сосед, как-то нехорошо, неуместно, почти сладострастно ухмыльнувшись. – Приезжал к вам по вызову несколько лет назад. Все еще не вспомнили?

Конечно, вспомнила. Хотя дорого дала бы, чтобы не вспоминать. Ответила, изо всех сил стараясь казаться спокойной:

– Да, действительно.

И отвернулась, всем своим видом давая понять, что говорить больше не о чем.

Но сосед сделал шаг и снова оказался перед ней.

– Я теперь живу в этом дворе, – сказал он, все так же внимательно и напряженно всматриваясь в Ингриду. – С февраля. Как раз думал о вас недавно: остались вы в той квартире или съехали? Снова замужем или еще одна? И вот так удачно встретились.

Вроде бы ничего особенного в его словах не было. Обычная ситуация: переехал человек во двор, куда несколько лет назад приезжал на вызов. Естественно, вспомнил о том происшествии, кто угодно на его месте вспомнил бы, и я тоже, – думала Ингрида, – и я. А теперь встретил возле подъезда – как я с его точки зрения называюсь? Потерпевшую? Свидетельницу? Подозреваемую? – неважно, как-нибудь называюсь, замнем. Поздоровался, напомнил, что уже встречались, по-своему деликатно, даже слово «самоубийство» не прозвучало, по крайней мере, пока, – говорила себе Ингрида, стараясь усмирить поднимающуюся панику. Но понимала, что выдержки хватит ненадолго. Еще очень больно. И было совсем недавно. Почти шесть лет назад, почти вчера.

– Извините, мне пора. Если ждать, пока закончится дождь, опоздаю на работу, – сказала она соседу, одарив его на прощание ледяной улыбкой и взглядом, от которого могла бы завянуть трава.

Но что ему какой-то взгляд.

– Ничего страшного, – сказал он. – Еще увидимся. Все-таки в одном дворе теперь живем.

Вид у соседа при этом был довольный, как у сытого людоеда, сразу после завтрака зашедшего в свой погреб поприветствовать заготовленных к обеду пленников.

Не выдумывай, – говорила себе Ингрида, пока бежала через двор, накрыв голову сумкой. И потом, сидя в теплой сухой машине, выруливая из двора, упрямо повторяла: не выдумывай, пожалуйста, ничего плохого он не хотел, просто увидел меня у подъезда, узнал, вспомнил, сам, наверное, тоже смутился, мало ли что незаметно, просто лицо такое… тяжелое. И вообще эмоции у всех людей проявляются по-разному, а я не физиономист, не психолог, боже мой, совсем нет. Поэтому, пожалуйста, не надо выдумывать, будто этот человек хотел как-то специально меня помучить, нарочно напомнить, тем более, напугать, да и чем тут пугать, меня и дома-то не было, когда все случилось, даже доказывать свою непричастность не пришлось, и полицейским меня тогда было жалко, я точно помню, хотя на самом деле не помню почти ничего, и хорошо, и правильно, зачем что-то помнить, это было давно и прошло, прошло.

Думала, что успокоилась, однако доехав до перекрестка, повернула не налево, как всегда, на работу, а направо, словно собралась ехать в отделение полиции, куда ее отвезли в тот вечер заполнять какие-то нелепые, бесконечно длинные протоколы, и это было огромное облегчение, гораздо лучше, чем оставаться дома одной. И краснолицый здоровяк, между прочим, вел себя тогда вполне деликатно, все больше помалкивал, отводил глаза; правда, в отличие от коллег, особо не утешал. Но он и не обязан. Никто никого не обязан утешать.

Развернулась, конечно, на следующем перекрестке. И поехала на работу. И даже не опоздала, совсем молодец.

Коллеги как сговорились, наперебой расспрашивали Ингриду, как она себя чувствует и все ли в порядке; даже шеф, особой чуткостью вроде бы не страдавший, посоветовал принимать витамины, напомнил о скорых пасхальных каникулах, а под конец, явно наслаждаясь собственным милосердием, объявил, что если дело совсем плохо, готов отпустить ее домой. Ингрида еле отбилась, в смысле, с трудом убедила начальство, что с ней все в порядке, но витамины – отличная идея, надо будет купить их и начать принимать. Поведение шефа ее почти напугало – это как же я, получается, выгляжу со стороны? Пошла в туалет, долго, придирчиво рассматривала себя в большом зеркале. Действительно не очень, вполне можно решить, будто заболела или всю ночь не спала. А ведь ничего страшного не случилось. То есть не только страшного, а вообще ничего не случилось.

Ни-че-го.

Однако вечером, подъезжая к дому, беззвучно молилась: господи, пожалуйста, пусть этого типа не будет во дворе. Молитва помогла, соседа и правда не было. Сегодня пронесло, а завтра – как бог даст.

Лешка, конечно, сразу заметил, что с Ингридой творится неладное. Еще бы он не заметил, если уж даже шефа проняло. Кинулся расспрашивать, что стряслось. Отмахнулась: да ничего особенного, просто устала, такой дурной, дерганый день, иногда бывает, сам знаешь, потом проходит, завтра все будет иначе, не о чем говорить.

Вроде бы поверил, но все равно косился встревоженно. Носился с ней весь вечер, как с захворавшим ребенком, закутал в плед, заварил чай с обильно разросшейся на подоконнике мелиссой, нажарил блинов, принес на большом подносе – сиди, ты устала, а у меня сегодня был легкий день, почти выходной. Включил ей «Доктора Кто», и сам вместо того, чтобы уткнуться в компьютер, смотрел за компанию, хотя не особо любил этот сериал. Ну, Лешка есть Лешка; не зря кто-то из его приятелей шутил, что на конкурсе самых добрых людей в мире Лешка занял бы второе место, потому что пропустил бы последнее задание, утешая не прошедших в финал. В очередной раз подумала: надо бы все-таки ему рассказать. Но сама знала, что на самом деле не надо. Потому что рассказывая про Йонку, слишком легко выдать себя. Не стоит Лешке знать, что она любила Йонку – ладно, не больше жизни, почти как ее, а больше так никогда ни с кем не получится, того немногого, что осталось от ее сердца, просто не хватит на такую любовь.

Никто не заслуживает жить с таким знанием, тем более Лешка, тем более сейчас, пока он так счастлив, что его счастья вполне хватает на двоих.

Не рассказала, конечно. Зачем портить вечер, так хорошо сидели в обнимку, смотрели кино. Перед сном демонстративно приготовила на утро пригоршню витаминов. Вот увидишь, завтра все будет хорошо.

Назавтра и правда все было хорошо. В смысле сосед не подстерегал ее во дворе. А что от подъезда до машины неслась, сломя голову, как будто решила установить новый мировой рекорд в беге на каблуках по пересеченной местности, так ничего не поделаешь, нервы ни к черту, имеют право, с чего бы им, собственно, быть в порядке, когда такая вот дурацкая, слишком поздно ставшая счастливой жизнь.

Лешка встретил Ингриду после работы, потащил гулять. И правильно сделал, погода была отличная, темнеть уже стало довольно поздно, в центре открылся очередной новый суши-бар, на всех углах продают тюльпаны, а вернувшись домой в половине одиннадцатого, не рискуешь встретить во дворе дурацкого соседа. Ну, почти не.

Через несколько дней Ингрида почти успокоилась. Сосед больше не попадался ей на глаза. Ясно, что они уходят на работу в разное время и возвращаются тоже в разное, к тому же – она вспомнила и специально сходила проверила – из того подъезда с козырьком, где пряталась от дождя, целых два выхода, во двор и прямо на улицу Миндауго; возможно, этот полицейский чаще пользуется вторым. Через двор выходить неудобно, да и выглядит он, будем честны, непрезентабельно, нечего тут делать нормальному человеку, разве только машину парковать. На самом деле, может так удачно сложиться, что мы больше вообще никогда не встретимся, – думала Ингрида. – Теоретически это вполне возможно. Пожалуйста, пусть будет так.

Но не вышло. В субботу, пока Лешка увлеченно проходил какую-то долгожданную новую игру, решила съездить в Икею за разными мелочами – тоже своего рода квест, самый простой, начальный уровень, хочется иногда.

Уже почти подошла к машине, когда увидела, что рядом с ней топчется красномордый сосед. Первым порывом было сбежать, но поздно, он ее заметил и озарил этой своей хозяйской людоедской ухмылочкой – хорошего дня.

Да уж, лучше не бывает.

Ничего не поделаешь, кивнула, выдавила какое-то подобие улыбки, подошла к машине, хотела быстро сесть, завестись и поехать, но сосед как бы случайно перегородил проход, встал между Ингридой и водительской дверью, беззастенчиво оглядел ее с головы до ног, так что сразу захотелось вернуться домой, сунуть одежду в стиральную машину и принять душ. Наконец сказал:

– Хорошая машина. Ваша? – и, не дожидаясь ответа, ухмыльнулся еще шире: – Знаю, что ваша. Я номера пробил.

От такого признания Ингрида онемела. Пробил номера? С какой стати? Зачем?! И какое право?..

– От покойника досталась? – по-свойски подмигнул ей сосед. – Хорошее дело – наследство, правда? Помогает горе пережить.

– Это с самого начала была моя машина, – сухо ответила Ингрида. – Купленная на мои деньги. Мало ли, что на кого в семье записано.

Боже, – подумала она, – зачем я оправдываюсь? Зачем я вообще с ним говорю?! Так разозлилась на себя за этот лепет, что перестала робеть. Наконец позволила себе посмотреть на соседа с искренней неприязнью. Сказала:

– Пропустите меня, пожалуйста. Мне пора ехать. – И, не скрывая сарказма, добавила: – Приятно было поговорить.

Тот поспешно отступил, открывая дорогу. И даже глаза наконец-то отвел.

Назло ему, себе, мертвому Йонке, Лешке, залипшему в дурацкую игрушку, вообще всем на свете, поехала-таки в Икею, долго таскалась по залам с тележкой, набивая ее чем попало, лишь бы не оставалась пустой, а потом бросила возле кассы и ушла с пустыми руками. Отлично, словом, провела день.

Машину оставила в соседнем дворе, благо там нашлось место. Ну, то есть как – в соседнем, за два квартала. Решила: ничего, сколько тут идти. Зато здесь красномордый хмырь ее не найдет, не будет глазеть. Уже в подъезде задумалась, как объяснить это Лешке, но тут же махнула рукой – да никак. Все равно он не водит, а гулять мы обычно ходим пешком, так что скорее всего просто не заметит. А если все-таки заметит, скажу, что у нас во дворе не было мест, Лешка на такие вещи внимания не обращает, поверит и забудет через пару секунд.

Еще два дня прошли спокойно. Сосед не объявлялся. Но машину Ингрида по-прежнему оставляла в окрестных дворах, а свой теперь пересекала строго по диагонали, от ворот к подъезду, быстрым шагом, почти бегом.

На третий вечер ходили с Лешкой гулять, встречались с друзьями, домой возвращались поздно, в начале двенадцатого. Во дворе было пусто, но возле подъезда, где жил красномордый полицейский, кто-то курил. В темноте не разглядеть, но судя по огоньку сигареты, курильщик был высокого роста. Ладно, если и он, по крайней мере, не стал приставать с разговорами. Даже не поздоровался. Спасибо и на том.

Но это, конечно, ненормально – через собственный двор ходить, вздрагивая и оглядываясь. Не дело. Не жизнь.

– Как ты думаешь, – спросила она Лешку, – что если продать эту квартиру и купить в Старом городе? Хорошо бы нам там жилось?

– Но мы и так почти в Старом городе, – удивился тот. – Сколько тут, всего пара кварталов. – И поспешно добавил: – Но если ты хочешь, я за. Кстати, Маркус – ты помнишь моего Маркуса? – знает отличного риэлтора. Недавно как раз говорил. И…

– В общем, есть смысл подумать, – заключила Ингрида.

На самом деле все ее существо восставало против этой идеи. Ингрида очень любила доставшуюся ей от деда квартиру на улице Миндауго, здесь прошли лучшие, самые веселые и беззаботные дни ее детства. Наверное, поэтому чувствовала себя в этих комнатах не просто дома, а, как дед говорил, «у бога за пазухой» – настолько на своем месте, что даже после Йонкиной смерти не стала переезжать. Хотя тогда, наверное, как раз следовало. Все лучше, чем теперь, столько лет спустя, в панике бежать от какого-то дурацкого соседа, который только тем и страшен, что постоянно встречается во дворе и заводит какие-то нелепые, ненужные разговоры, скорее всего, не со зла, а просто по глупости. И уж совершенно точно не может по-настоящему навредить.

Не может-то он не может. Но на следующее утро прежде, чем выйти во двор, осторожно приоткрыла дверь подъезда и долго напряженно всматривалась в щель: свободен ли проход?

К сожалению, когда возвращаешься домой, в щель не посмотришь, ворота всегда нараспашку. Да и обзора всего ничего.

В итоге красномордый вышел из своего подъезда и направился прямо к ней, приветливо помахивая рукой, как старой подружке. Спросил еще издалека, не здороваясь:

– А машина где?

Пробормотала:

– Оставила возле работы.

Хотя не обязана была перед ним отчитываться. И здороваться не обязана. И даже узнавать.

– Это вы с новым мужем вчера вечером были? – спросил сосед. Не дождавшись ответа, добавил: – Хороший парень. Одет прилично. И не пьет, как тот, верно? Я бы с ним, пожалуй, познакомился. Надо будет как-нибудь к вам по-соседски зайти. Шестнадцатая квартира, я правильно помню? На четвертом этаже?

И пока Ингрида стояла, не в силах двинуться с места, судорожно, шумно втягивала в себя воздух, внезапно ставший почти непригодным для дыхания, склонился к самому ее уху, прошептал интимно, как мог бы только бывший любовник:

– А новый муж знает, что случилось со старым? И что по этому поводу думает? Нам с ним есть о чем поговорить.

Хорошо, что Лешка работал допоздна и не застал ее ревущей от горя, стыда и ужаса. Хорошо, что предугадал отсутствие ужина и принес пиццу, огромную, как автомобильное колесо. И совсем хорошо, что вернувшись, открыл дверь своим ключом, потому что звонок Ингрида отключила. Непросто было бы объяснить, почему. Ну, то есть просто: «К нам собрался зайти сосед. Нет, я его не приглашала, он сам решил». Но тогда, конечно, придется рассказывать все с начала.

Ладно, черт с ним, давным-давно пора рассказать.

Для храбрости открыла бутылку вина, разлила его по бокалам, но выпить как-то забыла. И кусок пиццы лежал на тарелке нетронутый. Лешка встревожился, но с вопросами лезть не стал, только смотрел выжидающе. Знал, что ее лучше не торопить.

– Никогда тебе не рассказывала про Йонаса, – наконец сказала Ингрида. – В смысле, про моего быв… покойного мужа. Не потому, что какая-то тайна, просто очень тяжело лишний раз вспоминать.

– Ну и не рассказывай, – ответил Лешка. – Факты я, если что, и так знаю. А обо всем остальном имеет смысл говорить, только если от разговоров тебе станет легче. Но я догадываюсь, что нет.

– Знаешь… факты? Откуда? – пробормотала Ингрида, ушам своим не веря, еще не понимая, что это для нее означает, и как в связи с этим себя вести. Радоваться? Сердиться? Обижаться? Стоп, погоди, почему, на кого обижаться? Что за бред.

Только теперь поняла, какой была дурой, думая, будто кроме нее и полиции никто не знает обстоятельств Йонкиной смерти. Такое захочешь – не скроешь. Как только в голову могло прийти?

– Ну слушай, – вздохнул Лешка, – мы все-таки не на необитаемом острове живем. Все всем все обо всех рассказывают. Всегда. И про Йонаса я знал еще до того, как мы с тобой познакомились. Он же был известным человеком. Да и общих знакомых у нас полно.

– Как же хорошо, что ты сам все знаешь, – наконец выдохнула Ингрида. – Меня это грызло в последнее время. Ты хороший. Самый близкий мой человек во всем мире. Не хочу иметь от тебя секретов. Но заставить себя сказать никак не могла.

Потом предсказуемо расплакалась. Но плакала не столько по мертвому Йонке, сколько от облегчения. Как же все оказалось просто, стоило только начать говорить.

Жаловаться Лешке на соседа не стала. Ну его к черту, придурка красномордого, только вечер портить. Теперь, когда стало ясно, что Лешку в любой момент можно позвать на помощь, сосед перестал ее пугать. Пошлю его в задницу, – весело думала Ингрида, опьянев не столько от вина, сколько от собственной храбрости. – Пусть только сунется. Как только увижу, сразу, не здороваясь, пошлю. А еще лучше, завтра же пойду в полицию. Напишу заявление на этого типа. Привру, что шантажирует, угрожая разгласить служебную информацию… А собственно, почему «привру»? Именно это он и делает, мало ли что денег не требует. В гости насильно напрашиваться – тоже шантаж. Правда, я не знаю, как его фамилия, но по номеру дома, наверное, можно вычислить. Вряд ли у нас все жильцы служат в полиции. И наверняка у них где-нибудь отмечено, кто на какой вызов выезжал, даже шесть лет назад. Вот пускай теперь поднимают архивы, ищут виновника. И наказывают. Никто не имеет право портить мне… нам с Лешкой жизнь.

Хотела пойти в полицию утром, до начала работы, но проспала. Дел, как назло, было много, так что в обеденный перерыв съездить в полицию тоже не удалось, какое там съездить, успеть бы бутерброд до рта донести.

А к вечеру так устала, что решила – бог с ним, съезжу в полицию завтра. Сейчас бы горячего чаю и с книжкой на диван.

Приехала в свой двор и бестрепетно остановилась возле того самого подъезда, где жил красномордый шантажист. Не нарочно, просто там было удобное место, словно специально для нее оставили. А если увидит в окно, как я паркуюсь, и выйдет… Да на здоровье. Я его не боюсь.

И действительно даже не вздрогнула, когда распахнулась дверь подъезда. И в машине не стала отсиживаться, вышла ему навстречу, веселая и злая, отчасти даже радуясь поводу произнести заранее сочиненную речь.

– Я сегодня ходила в полицию. Написала жалобу, что вы меня шантажируете. Попросила разобраться. Мне обещали… Ну и чего вы так уставились? Удивились? Было бы чему. Думали, если полицейский, вам можно издеваться над чужим несчастьем? Что ни делай, все сойдет с рук?

Говорила с такой уверенностью, словно и правда уже побывала в полиции. Ай, да какая разница, сегодня или завтра, главное, я туда точно пойду. И пусть только попробует… – Ингрида не стала додумывать, что именно он может попробовать. И так ясно, что абсолютно все. Но пусть только попробует, сука. Тварь такая. Я тебе покажу.

Явно ошеломленный ее напором, сосед попятился назад. И глаза отвел. И, кажется, даже стал меньше ростом; ясно, что просто ссутулился, но приятно было думать, что натурально уменьшился, как дракон в любимом мультфильме детства – тот уменьшался, когда его не боялись, и в конце концов стал размером с воробья[10].

– Попался, красавчик! Что, не дали попировать напоследок?

Откуда-то из-за спины краснолицего вдруг возникла женщина в форме полицейского. Невысокого роста, худенькая, как школьница, с выбивающимися из-под фуражки легкомысленными кудрями. Но выглядела она при этом совсем не забавно. Бывают такие люди – вроде ничего выдающегося, но как-то сразу, с первого взгляда ясно, что лучше не вставать у них на пути.

Надо же, как оперативно работает наша полиция, – озадаченно подумала Ингрида. – Отреагировать на жалобу, которую я только планирую написать – это они, конечно, молодцы. Или этот хмырь еще кучу народу до ручки довел?..

Додумать она не успела, потому что в этот момент кудрявая женщина направила на красномордого – господи, неужели пистолет?! С одной стороны, так ему и надо, но все-таки нет, погодите, так не делается, перебор, он же не убийца, не террорист. Или все-таки убийца? То есть опасность была больше, чем казалось?

Ингрида еще никогда в жизни не падала в обморок, хотя поводы, будем честны, случались. Думала, обмороки – это литературщина и притворство, даже не представляла, как это может быть, чтобы сознание вдруг – хлоп! – и отключилось прямо посреди бела дня, без наркоза или хотя бы удара дубиной по голове. Но сейчас вплотную приблизилась к пониманию этого феномена: окружающий мир вдруг становится зыбким горячим туманом, звуки сливаются в гулкий звон, от которого в голове не остается ни единой мысли, и…

Все-таки не отключилась, но тяжело осела прямо на мокрый после дневного дождя асфальт. И уже из этой позиции успела увидеть, как исчез краснолицый сосед. Не убежал, не упал, а именно исчез, но не мгновенно, а медленно растворился в воздухе, как кусок сахара в чашке чая, стремительно теряя объем и цвет, но до последнего момента сохраняя подобие формы.

– С вами все в порядке? Можете встать?

Маленькая кудрявая женщина в полицейской фуражке сидела на корточках рядом с Ингридой. И больше не выглядела человеком, с которым лучше не связываться. Наоборот, как-то сразу было ясно, что ее тонкая рука – надежнейшая из опор. И хрупкое, почти детское плечо самой природой создано для преклонения всякой измученной головы.

– Наверное, могу, – неуверенно отозвалась Ингрида. – А что это было вообще?

– Вопиющее нарушение служебной инструкции в моем исполнении, – ответила женщина. И вдруг рассмеялась, так звонко, словно они были школьными подружками, и она собиралась рассказать Ингриде подслушанный дома неприличный анекдот.

Глядя на нее, Ингрида тоже заулыбалась. Хотя чувствовала себя не то чтобы замечательно. Совсем паршиво чувствовала, честно говоря.

– Хотите выпить? – вдруг спросила женщина. И, не дожидаясь ответа, извлекла откуда-то из внутреннего кармана небольшой термос. – Это чай с ромом, – сказала она. – То есть, если называть вещи своими именами, скорее все-таки ром с чаем. Рома гораздо больше. В общем, очень советую. Только мне оставьте. Я тоже хочу.

Ингрида, обычно брезговавшая пить из чужой посуды, сейчас ни секунды не колебалась. Дают – бери.

– Вы уверены, что с чаем? – спросила она, отхлебнув пару глотков. – По-моему, чистый ром.

– Чай там совершенно точно был, – заверила ее женщина-полицейский. – С утра. Но я уже несколько раз отпивала и разбавляла по новой. Вообще, пить на службе последнее дело, но на охоте без этого не обойтись.

– На охоте? – растерянно повторила Ингрида. Тут же вспомнила, как исчез красномордый, и в голове снова раздался опасный звон. – А что случилось с моим соседом? – спросила она. – Куда он подевался? Кто он?

– Вот это хороший вопрос. Знаете что? Давайте я все-таки помогу вам подняться. Не дело это – на холодной земле сидеть, еще простудитесь. Давайте сядем… Ну, например, в машину. Это же ваша? Вот и отлично. Не беспокойтесь, я вам все расскажу.

Перебрались в машину. Термос с условным чаем снова оказался в руках Ингриды. Очень кстати, честно говоря.

– Меня зовут Таня, – сказала хозяйка термоса. – Полиция города Вильнюса, Граничный отдел.

– Пограничный? – изумилась Ингрида. – Так что, этот тип был шпион?

Сказала и сама рассмеялась от нелепости предположения. Чай явно делал свое дело. В смысле, ром.

Но Таня осталась серьезной.

– Не то чтобы именно шпион, но… Думаю, вам следует знать, что сотрудник полиции, за которого выдавал себя ваш обидчик, два года назад вышел в отставку по возрасту и переехал в Авиженяй[11], где и живет с семьей. Если захотите, можете проверить эту информацию. Адреса его вам, конечно, не дадут, но…

– Не надо адреса, – сказала Ингрида. – Я же своими глазами видела, что случилось. Как этот тип исчез после того, как вы направили на него пистолет.

– Это не совсем пистолет, – улыбнулась Таня. – То есть он настолько же пистолет, насколько в термосе чай. Теоретически что-то вроде. Возможно, когда-то им был.

Теперь они рассмеялись вдвоем. Удивительно хорошая оказалась эта Таня. Вроде бы такое творится, что должно быть страшно, но с ней почему-то спокойно. И весело. И в термосе у нее отличный ром.

– Вы сказали, что нарушили служебную инструкцию, – отсмеявшись, вспомнила Ингрида. – Нельзя было, чтобы он исчезал?

– Это как раз можно, – отмахнулась Таня. – И даже нужно. В этом, собственно, и заключалась моя задача – чтобы он исчез и больше вас не донимал. Просто нельзя было делать это в вашем присутствии. Пугать людей нам запрещено. Но шеф считает, что в некоторых случаях те, кто сумел сам победить эту пакость, имеют право узнать, с чем имели дело. И заодно получить гарантии, что оно никогда не вернется. А вы почти победили. Все к тому шло.

– Я почти победила? – изумилась Ингрида. – Но как?

– Вы перестали его бояться. С Тихим Мучителем это единственно верный ход. Рядом с храбрыми людьми они мгновенно слабеют. Не могут подолгу сохранять плотность в присутствии тех, кто их не боится. И исчезают навсегда. По крайней мере, к вам бы он точно уже никогда не вернулся. Насчет новых жертв не знаю, смотря насколько он силен и упрям. По-разному бывает. Когда как.

– С «тихим»… С кем, извините?

– Тихий Мучитель. Одна из разновидностей низших ненасытных демонов. Все они, честно говоря, страшная дрянь, но Тихие Мучители, пожалуй, хуже всех. Слишком хорошо маскируются под обычных людей. И безошибочно определяют слабые места потенциальной жертвы. Часто принимают облик бывших обидчиков, насильников или просто когда-то восторжествовавших врагов. А иногда – вот как в вашем случае – прикидываются свидетелями событий, вызывающих страх, боль, вину или стыд; в идеале – все сразу. Наши страдания – их корм. Это не иносказание, действительно, самая настоящая еда.

Ингрида внимательно слушала, но все меньше понимала, о чем речь. После того как прозвучало слово «демоны», ее ум вежливо, но решительно отказался обрабатывать эту информацию. Можно сказать, вышел на перекур.

Таня это заметила.

– Ладно, – вздохнула она, – на самом деле, вы вовсе не обязаны меня слушать. Можете считать, это просто забавное происшествие: нетрезвая женщина в форме полицейского, несла в вашем присутствии околесицу о демонах. Забудьте. Выбросьте из головы.

Это было великодушное предложение, Ингрида его оценила. Но принять не смогла.

– Я своими глазами видела, как этот тип исчез, – твердо сказала она. – После того, как вы направили на него этот свой… не-пистолет.

– КАРМ, – кивнула Таня. – Компактный Автоматический Разрушитель Морока. Шеф называет эти штуки «Кармен». Он вообще большой любитель поглумиться над всем, что кажется слишком страшным, чтобы быть смешным. Мне до него в этом смысле пока далеко.

– А что с ним стало? – спросила Ингрида. – С этим демоном, или как там его? Он умер? Или просто провалился в какое-нибудь пекло? В смысле, попал домой?

– Надеюсь, первое, – неуверенно ответила Таня. – Но точно никто не знает. Куда именно они деваются и что при этом чувствуют – бог весть. Но с нашей точки зрения он совершенно точно покойник. В этом мире его больше нет. И еще примерно полутора сотен его родичей, всего за пять дней, с начала Большой Весенней Охоты. Неплохой результат.

– Полутора сотен?! Их так много?

– На самом деле гораздо больше. Мы, к сожалению, не настолько всесильны, как хотелось бы. И в отделе нас пока всего восемь человек. Но делаем, что можем. Лично я даже сплю сейчас на работе. Никто не заставляет, но так гораздо легче вставать, поспав всего три часа.

– Это звучит пострашней, чем рассказы о демонах, – сочувственно сказала Ингрида.

– Ничего, – вздохнула Таня. – Еще два дня, и отдохнем. Большая Весенняя Охота закончится, хотим мы того или нет.

– За оставшиеся два дня перебьете всех демонов? – обрадовалась Ингрида. Она по-прежнему не очень верила в реальность происходящего, но ее разобрал азарт.

– Всех, к сожалению, не успеем. Их тут страшные толпы, особенно по весне. Но наши КАРМы работают в полную силу примерно неделю: за три дня до полнолуния и три дня после. И не каждый месяц, а только в апреле и октябре. На все про все у нас две недели в году – Весенняя и Осенняя Охоты. Но и это гораздо лучше, чем ничего.

Помолчали.

– Я пойду, – наконец сказала Таня. – Это конечно свинство – оставлять вас одну после всех этих разговоров. Но работы не просто много, а как говорил мой папа, до жопы. Извините за грубость, но сказать иначе – считайте, соврать. Вот моя визитка, захотите поговорить – добавьте меня в Фейсбуке. Но учтите, раньше чем через три дня я туда не загляну. Продержитесь?

– Да чего там «держаться», – усмехнулась Ингрида. – Ничего же не случилось. Нетрезвая женщина в форме полицейского несла в моем присутствии околесицу о демонах, предварительно укокошив одного из них прямо у меня на глазах. Подумаешь, горе. Переживу. Всего каких-то несчастных три дня.

Улица Наугардуко (Naugarduko g.)

Вольховский Ры

С Вольховским они не дружили, даже приятелями не были. Просто одноклассники, объединенные общим днем рождения – 22 сентября. В этот день оба приносили в класс конфеты, и их матери заранее договаривались, чтобы не купить одинаковые.

Еще какое-то время они вместе сидели на уроках черчения, за первой партой: оба были любимчиками преподавательницы, потому что чертили лучше остальных. Он – благодаря многолетним занятиям в художественной школе, где, помимо прочего, учили писать шрифты. Вольховский тоже вроде бы занимался в какой-то изостудии или кружке; он не интересовался. Но пару раз видел на школьных выставках рисунки Вольховского и втайне ему завидовал: рисунки были очень хороши. Было в них особое очарование обманчивой легкости, как будто Вольховский не возился с карандашами и красками, а просто взял и наколдовал эти свои простые картинки – дерево на ветру, старика на качелях, лодку с веслами среди высокой сухой травы.

Краем уха слышал, как взрослые говорили, что у Вольховского «настоящий талант», это звучало гораздо круче, чем просто «способности». Про способности время от времени говорили всем, чтобы не особо гордились успехами: нет никакой заслуги в том, чтобы родиться способным, просто повезло. «Настоящий талант» – это, конечно, тоже просто везение, зато очень крупное. Все равно что найти клад.

Вольховского звали Радек, но по имени его почему-то никто не называл. Только по фамилии, даже учителя. Среди одноклассников он выглядел этаким игрушечным взрослым: малый рост, причесанные на ровный пробор светлые кудри, прозрачная детская худоба, но лицо всегда оставалось серьезным и одновременно каким-то отчаянным, как будто Вольховский сейчас поедет стреляться на дуэли, вот только допишет диктант.

Один раз был у Вольховского дома. Вольховский тогда заболел чем-то серьезным, не ходил в школу целый месяц, и классная руководительница велела его навестить. Квартира у Вольховского оказалась маленькая и темная, зато дом стоял возле холма, поэтому получалось интересно: поднимаешься на третий этаж, заходишь в квартиру и обнаруживаешь, что она на самом деле на первом, да таком низком, что подоконники буквально лежат на земле.

Больше, собственно, ничего о Вольховском не помнил – только эту удивительную полуподвальную квартиру на третьем этаже, рисунки да общий день рождения. Ну и что Вольховский умер сразу после выпускного вечера. Такое поди забудь.

Среди бывших одноклассников ходили смутные слухи, что Вольховский умер от каких-то наркотиков. То ли передозировка, то ли просто грязный шприц попался, то ли аллергия у него оказалась на что-то там. Поверить в наркотики было непросто: Вольховский даже сигарет не курил. И когда в день «последнего звонка» тайком пробрались в физкультурную раздевалку и пустили по кругу несколько бутылок вина, пригубил с явным опасением, похоже, пробовал спиртное в первый раз. Это многие заметили, но смеяться не стали. Над Вольховским почему-то никогда не смеялись, хотя теоретически он со своим малым ростом, льняными кудрями, тонкими руками и отчаянным взглядом мог стать отличной мишенью для школьных остряков. Но что-то в нем было такое, что никто не связывался.

Девчонки из класса, Светочка, Рута и кто-то еще ходили на похороны; он не пошел. Слышал, как вечером на кухне его мать шепталась с соседкой, причитали: «Какое горе потерять ребенка, какое горе». Но подробностей так и не узнал. Потому что не хотел узнавать. Обычно любопытный, вечно совавший нос в чужие секреты, на этот раз только что уши не затыкал. И заткнул бы, да не пришлось, о смерти Вольховского как-то не особо болтали.

Потом, гораздо позже, понял, вернее, смог признаться себе, что просто испугался. Когда тебе шестнадцать лет, смерть кажется событием, не имеющим к тебе отношения. Умирают только герои книг и кинофильмов. И некоторые старики, такие дряхлые, что уже не могут сами встать с постели. И еще на войне, но войны сейчас нет, поэтому я совершенно точно не могу умереть, и мои ровесники тоже не могут. Так не бывает, потому что так не бывает, точка, все. Он смутно опасался, что вместе с подробностями о смерти Вольховского в него войдет – не то чтобы именно сама смерть, скорее просто согласие с тем, что она в принципе, теоретически для него возможна. А соглашаться с этим он не хотел.

Поэтому выкинул Вольховского из головы и не вспоминал о нем много лет.

Той зимой на него навалилось все сразу – не то чтобы внезапно, но по некоторым пунктам он до последнего надеялся проскочить.

Однако не вышло. Началось с острого приступа почечных колик; нашли камни, раздробили их лазером, прописали таблетки и какую-то дурацкую диету, исключавшую почти все мало-мальски съедобное, но он все равно ее соблюдал, потому что до смерти перепугался. Тело, до сих пор не дававшее особых поводов для тревоги, вдруг оказалось пришедшим в неисправность скафандром, деваться из которого решительно некуда, за его пределами открытый космос, вечная пустота.

Вскоре после того, как пошел на поправку, Ирма сказала, что им надо какое-то время пожить врозь; спросил как бы в шутку: «Лет сорок-пятьдесят?» – а она серьезно кивнула: «Что-то вроде того».

Всегда спасался работой, но проект закончился за неделю до Рождества, а о новом пока даже разговоров не было; не мог отделаться от нехорошего подозрения, что разговоров этих не вели лично с ним. До сих пор все вроде бы шло неплохо, но с таким начальством как Якуб никогда не знаешь, на каком ты свете, насколько тверда земля под ногами да и земля ли она.

Решил всерьез заняться подготовкой к выставке, но Вальтер в очередной раз предложил ее перенести; обижаться на него не мог, понимал, что вежливому галеристу гораздо проще сослаться на какие-то досадные технические накладки, чем сказать правду: «Твои последние работы – полное говно». Сам знал, что говно, и это было хуже всего. Если бы не это, на все остальное – Ирму, работу и даже дурацкие камни в почках – вполне можно было бы забить. Обычные житейские катастрофы, глупо надеяться вечно их избегать. А перестать быть художником – катастрофа совсем иного масштаба. Как если бы Моисей, прилежно записав на скрижалях надиктованные заповеди, вдруг обнаружил, что столь впечатлившее его представление на горе организовал ловкий факир.

Всегда верил, что внезапная утрата вдохновения – миф, придуманный ради оправдания лени, если уж можешь, то можешь, не зря говорят «талант не пропьешь». Оказывается, еще как пропьешь. Или проешь. Или пролюбишь. Или, что наиболее вероятно, прозарабатываешь. Ну, или все это вообще не при чем, талант просто иссякает. Без каких-либо внешних причин. Сам.

Когда-то в юности читал китайские – сказки? рассказы? байки? Поди пойми, что это за жанр; сейчас сказали бы «городские легенды», и это определение было точнее остальных. Неважно; главное, что одна из историй повествовала о предсказателе: каждому человеку он говорил, сколько еще риса тому суждено съесть, и по этому количеству можно было более-менее точно высчитать, оставшийся тебе срок жизни[12]. Думал теперь: может быть, дело в этом? Мне было суждено нарисовать, предположим, сорок отличных картин, и я уже израсходовал этот запас, но почему-то не умер. И теперь, как ни старайся, получится только дрянь. Число плохих картин, очевидно, не лимитировано – кто будет такую пакость считать?

Сам понимал, что идея дурацкая, но она не выходила из головы. Казалась чертовски логичной и все объясняющей; говорят, со всеми психами происходит именно так.

Известие о маминой смерти должно было его окончательно добить. Оно, в общем, и добило, но сперва, наоборот, мобилизовало. Потому что пришлось отрывать задницу от дивана, а взгляд от стены, на которую был готов пялится сутками напролет, покупать билет на ближайший самолет, собирать вещи, лететь, утешать многочисленных маминых учениц, командовать одуревшей от горя родней, организовывать все, что следует в таких случаях организовать – можно сказать, не приходя в сознание. Однако функционировал вполне исправно, на кофе, снотворном и мечтах о коньяке, который твердо пообещал себе в любом количестве – потом, когда все закончится.

Но когда все закончилось, ему уже вообще ничего не хотелось, даже коньяку, хотя девочки, все мамины «девочки», от шестнадцати до пятидесяти с чем-то там, настойчиво предлагали выпить на поминках хотя бы рюмку, сулили, что станет легче.

Чтобы стало легче, он тоже не хотел, вот в чем штука.

Думал, что горе – это подскочить задолго до позднего зимнего рассвета от телефонного звонка, бормотать спросонок: «Не может быть, она никогда ничем не болела, я же приезжал в сентябре, все было отлично, это какой-то розыгрыш, да?» Думал, что горе – это кидать в пустой чемодан упаковки новых трусов и носков, а вслед за ними, положить туда диванную подушку и пачку сахара, совершенно не понимая, чем одни предметы отличаются от других, и зачем они вообще нужны, просто есть такая традиция: перед отъездом обязательно набить чемодан, все равно чем, лишь бы доверху, чтобы с трудом закрылся, в этом и состоит смысл. Думал, что горе – это разъезжать по городу своего детства в нанятом на весь день такси, из морга в похоронное бюро, потом почему-то обратно, бодро отвечать на сочувственные расспросы таксиста: «Нет, у меня никто не умер, это просто экскурсия по городу, по любимым памятным местам», – нелепая шутка, но что угодно сгодится, лишь бы не расплакаться прямо сейчас.

Но оказалось, горе – это просто скука и тишина. Горе – это когда все срочные дела сделаны на пять с плюсом, но мама почему-то все равно не воскресла, и вообще ничего не изменилось, ни к лучшему, ни хоть как-нибудь.

Горе – это когда не отвечаешь на звонки друзей и временно забывшей о разладе Ирмы, зато кратко пишешь: «Забей» на милосердное предложение Вальтера все-таки провести выставку прямо в марте, сопровождаешь вежливыми извинениями решительный отказ от участия в новом проекте, не покупаешь билеты домой, а остаешься в городе своего детства, который терпеть не можешь, в ненавистной старой квартире на улице Наугардуко, потому что быть здесь совершенно невыносимо, а ты и хочешь, чтобы невыносимо, чем хуже, тем лучше, наималейшего облегчения своей участи ты сейчас совершенно точно не переживешь.

С маминой квартирой надо было что-то решать: то ли продавать, то ли делать ремонт и искать квартирантов, то ли сдать как есть, за гроши, каким-нибудь бедным студентам, лишь бы покрывали расходы за отопление и прочие услуги. Все это требовало активных действий, а он, понятно, ничего не делал и не собирался, зато на вопросы: «Когда обратно?» – можно было отвечать: «Когда разберусь с квартирой» – и оставаться на месте. Замереть, затаиться, запереться от всех. Еще никогда не превращал свою жизнь в настолько полное ее отсутствие; оказалось, можно и так.

Спал допоздна, без всякого удовольствия, просто в надежде обмануть время: когда много спишь, оно идет гораздо быстрей. Почти ничего не ел, не особо хотел и ленился возиться, зато литрами пил запрещенный врачами кофе, самый дрянной дешевый – не из экономии, конечно, до этого не дошло, просто считал бессмысленным переводить хороший кофе на человека, почти не чувствующего вкус. И вообще ничего почти не чувствующего.

Ни читать, ни даже смотреть кино не мог, только иногда раскладывал в стареньком мамином компьютере карточные пасьянсы; впрочем, быстро от них уставал и бросал. Зато много гулял, прогулки, как и сон, помогали обхитрить время: вышел из дома в начале сумерек, куда-то забрел, пока плутал в темноте по до неузнаваемости изменившимся кварталам, пока соображал, как вернуться в центр, пока выбирался, глядишь, на часах уже почти девять вечера, скоро будет можно снова ложиться спать, и это хорошая новость – ровно настолько хорошая, что ее вполне можно пережить.

Однако долгие прогулки делали свое дело. Он сам не замечал, как оттаивал, понемногу, вместе с асфальтом, обледеневшим за долгий морозный бесснежный январь. «Оттаивал» – это значит, начал смотреть не только под ноги, но и по сторонам; полное равнодушие к окружающей обстановке сменилось слабым подобием интереса. Отмечал, почти бесстрастно: а неплохо эти дома отремонтировали. Новый сквер разбили, молодцы. Надо же, сколько в центре стало кофеен. Гляди-ка, в бывшей рюмочной теперь художественная лавка. А крытый рынок как стоял, так и стоит.

Подобие любопытства привело его во двор, где когда-то жил Вольховский. Вдруг решил посмотреть, цел ли привалившийся к холму странный дом. Дом был на месте, но подъезд оказался заперт на кодовый замок; постоял во дворе и вышел, потом зачем-то вернулся к дому с другой стороны, с вершины холма, где окна третьего этажа упирались в землю. На бывших окнах Вольховского теперь висели яркие занавески со старомодными псевдоафриканскими узорами, желтое, черное и оранжевое на небесно-голубом, лютый ужас с точки зрения человека, много лет зарабатывавшего на жизнь дизайном интерьеров, но объективно, положа руку на сердце, красиво, глаз не оторвать.

Из-за этих занавесок вспомнил рисунки Вольховского – старика на качелях, дерево на ветру и что-то там еще было, ай, неважно, без разницы, что он рисовал, главное – как. За это великолепное, до небрежности легкое «как» душу бы продал, да где она, та душа.

Подумал, спускаясь с холма: интересно, как бы он сейчас рисовал, если бы не умер? Неизвестно. Кстати, не факт, что все так же легко и лихо, у многих это с возрастом проходит, да что там, почти у всех. А то от гениев деваться было бы некуда бедным умеренно способным всем остальным. Сам удивился завистливому сарказму своего внутреннего монолога. Как будто Вольховский не умер, как будто я сам все еще художник, как будто нам и вправду есть что делить.

Но этот горький сарказм, эта черная зависть к покойному однокласснику были настолько лучше, чем ничего – тихое тяжелое «ничего», объявшее его после маминых похорон – что поневоле думал о Вольховском до вечера. О его рисунках, льняных кудрях, отчаянном взгляде, нелепой смерти на следующий день после выпускного, и о том, что могло бы быть, если бы не смерть. Это было как наваждение, словно заколдовали – еще сегодня утром ничего не вызывало ни малейшего интереса, а теперь, прикрыв глаза, часами разглядывал в темноте перед внутренним взором картины мертвого одноклассника, которых тот так и не нарисовал.

Это было как наваждение, – говорил себе потом, задним числом, вспоминая, как вскочил в семь, что ли, утра, еще затемно, побежал в художественную лавку, ту самую, которую открыли на месте рюмочной, или, кстати, все-таки не точно там, а в соседнем подвале, фиг теперь вспомнишь, столько лет прошло.

Выяснил, что лавка открывается только в десять, кружил по городу, злой и сосредоточенный, как голодный волк. Кстати, действительно голодный, это обнаружилось, когда зашел в кофейню, вроде бы исключительно ради убийства времени, однако съел один за другим полдюжины теплых круассанов, запивая приторно-сладким «кофе недели» с каким-то сиропом, сливками и шоколадом, и страшно сказать, не наелся, а только вошел во вкус.

Не знал, какие материалы могут понадобиться, поэтому купил всего понемногу; на самом деле очень даже помногу – всего. Еле допер до дома эти богатства, и все, как оказалось, только ради того, чтобы заточить несколько твердых карандашей, распечатать пачку бумаги и очнуться лишь в сумерках, когда стало слишком темно. Пятьдесят четыре наброска – это уже потом сосчитал. Из них сорок шесть – потрясающий в своей бездарности ужас, зато семь – вполне ничего, а один по-настоящему хорош, почти как у Вольховского в детстве. Отличный, между прочим, результат.

Включив свет, понял, что снова проголодался, пошел в магазин. О диете даже не вспомнил, сгребал все подряд. Есть начал еще по дороге – сперва банан, потом вскрыл упаковку нарезанного сыра, никаких сил терпеть. Дома пожарил и проглотил яичницу из четырех яиц, поставил вариться курицу – суп всегда пригодится – включил компьютер, написал два письма, почти одинаковых, Ирме и Якубу: «Привет, не серчай, у меня депрессия, – это признание больше не было правдой, поэтому не вызывало ни страха, ни даже просто внутреннего протеста. – Но я понемногу выкарабкиваюсь, все будет хорошо, а сейчас мне очень нужна твоя помощь в делах». Дел, положа руку на сердце, было совсем немного: Ирме предстояло разобраться с квартирой, Якубу – подыскать ему замену, если до сих пор не нашел.

Удивительное это было открытие: оказывается, чтобы завершить свою прежнюю, старательно, годами выстраиваемую жизнь, достаточно написать всего два письма. Кого угодно это могло бы окончательно подкосить, но его только взбодрило.

Никогда, даже в самые разгульные свои времена не пил запоями: надоедало уже на второй день, просто уставал быть пьяным, а до третьего, кажется, не продержался вообще ни разу. Но теперь примерно представил, как это бывает – хлоп! – и непонятно куда и на что ушла неделя. Вернее, понятно – теоретически, по числу новых набросков, эскизов и законченных картин, в самой разной технике, но все-таки в основном по старинке, маслом, хотя сам уже много лет предпочитал акрил.

Пару раз засыпал прямо на полу, на мамином ковре, настолько ужасном, что даже не сказал бы вот так, слету, каких он цветов, сознание тщательно блокировало эту невыносимую информацию. Но для сна ковер оказался вполне хорош, тело с утра почти не болело, ну или он просто не замечал.

О найме натурщиков или выездах на пленэр речи, конечно, не шло. Думал: ладно, если что, можно поискать фотографии в Интернете, раньше тоже часто так делал, если у тебя есть опыт и чувство пространства, фотографий достаточно. Но не понадобилось ни разу, еще не написанные картины уже висели – смотри, не хочу – в темноте перед закрытыми глазами, или даже перед открытыми, поди разбери, как оно было на самом деле, подобные состояния легко и приятно переживать, но анализировать лучше и не пытаться.

Иногда смотрел на картины чужим, отстраненным взглядом. Хладнокровно признавал: «Я так не умею». Потому что так действительно не умел. Дело даже не в том, хорошо или плохо, а просто совсем другая манера, чужая рука. Легкая и, будем честны, легко узнаваемая, как и следивший за ним из зеркала маминого трюмо отчаянный взгляд. Все с тем же невесть откуда взявшимся хладнокровием признавал: «Я рисую картины мертвого Вольховского». Как, почему так случилось – да хрен его знает. Лишь бы продолжать.

Думал: «Как же мне повезло с Вольховским. Свои картины я уже нарисовал, сколько было отмеряно. А теперь, получается, можно рисовать чужие. И даже нужно – вон как дело пошло! Как же мне повезло».

Готовые работы – те, которые по какой-то причине казались ему завершенными, хотя будь это его рисунки, еще долго бы их доводил (и наверняка бы испортил) – подписывал: Volkhovsky_Pbl. «Pbl» – это была такая дурацкая внутренняя шутка для самого себя, привет кириллице от латиницы, как бы первая буква имени Радек, «Ры». Должно же в этой истории быть хоть что-нибудь смешное.

К концу апреля готовых, в смысле, подписанных картин было уже четырнадцать. Остального – эскизов, набросков, по какой-то причине отложенных и пока не законченных – без счета. И тут его натурально скрутило – работы надо показывать. Святая правда, работы действительно обязательно надо показывать, и дело тут вовсе не в личных амбициях, просто пока картину никто не видел, она не завершена. И автору от этого трудно жить.

В данном случае автору было плевать, он давным-давно умер. А исполнителю приходилось несладко. Теперь добрую половину времени он не работал, а снова бродил по улицам, без цели и смысла. Вернувшись домой, лежал на ковре лицом вниз. Иногда лицом вверх, для разнообразия. Но легче от этого не становилось. Отчаянно хотелось продолжать рисовать. Но браться за новые картины, никому не показав готовые, физически не мог. Звучит дико, но это так, просто пока не попробуешь, не узнаешь.

Решение пришло неожиданно и как бы само собой, девочки в кафе фотографировали друг дружку, выкладывали снимки в Инстаграм и громко обсуждали процесс. Поглядел, послушал их щебет и натурально просветлел: Интернет же! В Интернете все можно всем показать.

Сперва чуть было не завел мертвому Вольховскому Фейсбук, да вовремя опомнился: Фейсбук сейчас у всех, не приведи боже, наткнутся его родственники или общие бывшие одноклассники, нет, даже думать о таком не хочу. Ограничился аккаунтом на Фликре – там можно просто выложить все работы, скорее всего, их никто никогда не заметит, но мало ли, вдруг повезет. Целый день убил на съемку картин, намаялся с ними страшно, хотя вроде бы имел богатый опыт. Но сейчас чувствовал себя новичком. Подумал: «Ну да, Вольховский-то не умеет». Это, конечно, все объясняло, хотя с точки зрения здравого смысла не объясняло ничего. Но где я, а где тот здравый смысл.

После того, как выложил на Фликр все законченные работы, стало значительно легче. Почти сутки спал, проснулся свежим, бодрым, зверски голодным и самое главное, готовым работать дальше. А больше ему тогда ничего не было надо. Удивительно, но это правда – больше вообще ничего. И, кстати, о якобы больных почках даже не вспоминал, хотя жрал все подряд, включая смертельно опасные чипсы и купленные на рынке соленые огурцы.

В течение месяца у пользователя Volkhovsky_Pbl на Фликре появились какие-то подписчики, целых восемнадцать человек. Ясно, что ради мало-мальски ощутимого результата надо было как-то там тусоваться, френдить всех подряд, комментировать чужие работы, наверное, еще что-нибудь. Никогда специально этим не интересовался, ему было не нужно, однако примерно представлял механизмы раскрутки художника в Интернете, ничего особо сложного, но на это не было ни времени, ни сил. Необходимости, как выяснилось, тоже не было. Оказалось, число зрителей не имеет никакого значения. Скорее всего, можно обойтись и вовсе без них. Важен не зритель, а открытость миру, дающая шанс на возможность его появления. Теперь такой шанс у них с Вольховским был.

К началу лета число завершенных картин Вольховского выросло до двадцати девяти. Закончив очередную работу, тут же ее фотографировал и выкладывал на Фликр. Наградой всякий раз становилось облегчение, словно утолил жажду, мучавшую так долго, что уже почти перестал ее замечать – тем благотворнее был эффект.

Жил затворником, не подходил к телефону, изредка отвечал на самые срочные письма, раз в неделю исправно рассылал несколько смс условно заинтересованным лицам: «Все в порядке, разбираюсь с делами, приехать пока не могу». Во время прогулок с удовольствием прислушивался к чужим разговорам, это было занятно, как смотреть фрагменты незнакомых фильмов, вперемешку, наслаждаясь случайностью выборки, не предпринимая попыток угадать сюжет.

Впрочем, иногда ему хотелось поговорить. Не о жизни, погоде и судьбах мира, упаси боже, нет. О картинах. Рассказать, как безумно трудно дался ему такой простой на первый взгляд «Ветер ночью на площади». Что приснилось после того, как дописал «Последнюю сову». И как смеялся вслух, заканчивая «Ярмарку фей», на которую ушли всего сутки – от эскиза до подписи, самому не верится, но это именно так. Однако отдавал себе отчет, что это именно его желание. В смысле, не Вольховского. Того, во-первых, давным-давно не было на свете, а во-вторых, не такого он склада человек, чтобы трепаться о подобных вещах. Поэтому блог Вольховскому он заводить не стал, хотя, конечно, подмывало. Не надо никакой отсебятины. И так все непросто.

То есть наоборот. Слишком просто.

…Отрезвление, которое с непривычки показалось затмением, наступило внезапно. Проснувшись где-то в середине бесконечно долгого летнего дня, подскочил как от удара: боже, что я тут делаю? Чем занимаюсь? Кто я такой вообще?!

Так страшно, как от этого вопроса ему не было еще никогда в жизни. Даже… В общем, никогда.

Выскочил из дома, в чем был, благо спал в футболке и шортах; примерно в таких же ходил сейчас почти весь город по случаю внезапно наступившей жары. Пройдя несколько кварталов, более-менее успокоился. Купил себе кофе со льдом, сел в тени, под тентом, курил, украдкой разглядывал свои отражения в стеклах витрин. Во всех четырех обнаружился старый знакомый, изрядно осунувшийся, заметно поседевший за последнюю зиму, давно не бритый; впрочем, многодневная щетина была ему даже к лицу. Собственные отражения ему понравились: такие подтянутые, бодрые. И глаза совсем не отчаянные. Обычные человеческие немного встревоженные глаза.

Вернувшись домой, понял, что оставаться тут невыносимо. Так страшно и муторно – хоть прыгай в окно. Но это было бы совсем глупо. Вышел на улицу, взялся за телефон. На городских сайтах недвижимости оказалось неожиданно много предложений. Часа полтора спустя уже смотрел комнату неподалеку, в Старом городе. Ничего хорошего, и цена явно завышена; ладно, что тут поделаешь, разгар туристического сезона. На первые несколько дней сойдет.

Через неделю нашел чистенькую однокомнатную квартиру-студию, тесную, как пенал, зато дешевую и прохладную – первый этаж, северная сторона. В любом случае, задерживаться в этом городе он не собирался. Мамина квартира уже была выставлена на продажу; ответственная за сделку риэлтор Мария уверяла, что найти покупателей будет легко: район прекрасный, цена не завышена, а ремонт любой новый владелец все равно будет делать по своему вкусу, незачем хлопотать.

Оставалось что-то решить с картинами покойного Ры Вольховского. Отдавал себе отчет, что сбежал не из дома как такового, а именно от них. Сжечь в камине рука не поднималась. Решил взять напрокат машину и вывезти все это чужое художество за город. В любом направлении, здесь везде лес, а нам того и надо. Унести картины куда-нибудь в чащу, как можно дальше от всех дорог, сколько хватит сил оттащить от машины, оставить там, вернуться в город, и все. И все.

Каждый день обещал себе: «Завтра, в крайнем случае послезавтра», – и снова откладывал ликвидацию картин на потом. Некоторые поступки требуют решимости, превосходящей обычную человеческую, где ж ее взять. Но тут ему неожиданно повезло: пока отсыпался в съемной каморке, квартиру обокрали. То есть натурально, пришли какие-то добрые люди и вынесли из дома все картины чертова Вольховского, присовокупив к ним шкатулку с маминой бижутерией и оставшееся от бабки столовое серебро. И на здоровье, пусть им будет впрок.

В полицию заявлять, конечно, не стал – не приведи боже, поймают вора, вернут краденое добро, и таскайся с ним потом по лесным чащам, скрипя зубами от растущего с каждым шагом ужаса, ну уж нет.

Когда шел из офиса риэлторской конторы, не столько довольный, сколько обескураженный простотой оформления сделки и тем восхитительным фактом, что дело завершено, мамина квартира продана, можно убираться из этого города ко всем чертям, встретил на перекрестке бывшую одноклассницу Светочку, не узнать ее было невозможно, совершенно не изменилась, во дает.

Светочка была миниатюрной блондинкой, из тех, о ком бабушка говорила: «мелкая собачка до старости щенок». И правда, до сих пор выглядела совсем юной, пока не подойдешь поближе. Впрочем, даже поближе тоже вполне ничего.

У маленькой Светочки было большое сердце, исполненное если не любви, то искреннего сочувствия ко всем, в школе ее называли только уменьшительным именем, как младшую, однако за советом и утешением девчонки всегда бегали именно к ней, даже классная руководительница, устав от ежедневных забот, жаловалась Светочке, которая всегда ухитрялась вовремя подвернуться под руку, на чужие горести у нее было чутье.

Сам-то он никогда Светочке не жаловался – с чего бы, да и на что? Просто одно время ухаживал за ее подружкой Рутой, тогда и узнал про Светочку и про других девчонок. Думал, они все примерно одинаковые, а с Руткиных слов выходило, чуть ли не с разных планет. Полезное, кстати, оказалось знание; впрочем, сейчас не о том речь. Просто о Светочке он помнил только хорошее, поэтому, наверное, и решил поздороваться. К кому-то другому вряд ли стал бы подходить.

Светочка тоже обрадовалась встрече, ну или просто вежливо сделала вид; так или иначе, сказала, что у нее есть полчаса, можно где-нибудь присесть, выпить кофе и хоть немножко поговорить.

Не стал рассказывать о смерти матери. Боль от этой утраты ушла, пока рисовал картины Вольховского, но боль дело такое, всегда может передумать и вернуться, лучше не давать ей лишнего повода. И не лишнего тоже. Никакого не давать.

Рассказывать о себе вообще ничего не хотелось, отделался парой общих фраз, так что Светочке пришлось трещать без умолку, за двоих. Она, впрочем, была не против, с явным удовольствием рассказывала о муже-летчике и щенке маламута, недавно купленном для сыновей. Потом перешла к общим бывшим одноклассникам, вспомнила одного, другую, третью, вдруг пригорюнилась: «Слушай, ты же, наверное, не знаешь, наша Магда прошлой осенью умерла, вернее, погибла, страшная была авария, такой ужас, вот и первая смерть в нашем классе, я думала, это случится когда-нибудь очень нескоро, а она…»

Перебил: «Погоди, почему первая? А как же Вольховский?» Светочка сделала большие глаза, нахмурилась: «Как, и он?! Что случилось? Я его и правда лет семь не видела, он вроде бы в Норвегию уехал или в Швецию, точно в одну из северных стран, у него картины там хорошо продавались, и…»

Боже, какая может быть Норвегия. Что за чушь.

Начал было: «Погоди, он же умер сразу после выпускного вечера, говорили, что от наркотиков, и ты сама…» Хотел напомнить: «Ты же сама ходила на его похороны с Руткой и кем-то еще», – но на этом месте Светочка его перебила: «Ай, точно! Вспомнила, были какие-то дурацкие слухи, я даже сперва поверила, не знаю, кто такой ужас выдумал и зачем – ты об этом? Забудь, семь лет назад наш Вольховский был жив, здоров и ужасно доволен предстоящим отъездом, это факт».

Не стал с ней спорить, конечно. А кто бы стал. Сказал: «Ну и слава богу», – посмотрел на часы, схватился за голову: «Извини, мне пора». И торопливо пошел по улице, стараясь не побежать.

Улица Оланду (Olandų g.)

Синий автомобиль

Ночью Дануте приснился страшный сон, один из тех кошмаров, которые она не любила больше всего на свете – почти никаких событий, один сплошной саспенс, бесконечное ожидание чего-то немыслимо страшного, когда в ужас приводит любой шорох; отсутствие шорохов, впрочем, тоже неизбежно приводит в него. Лучше бы, ей-богу, какие-нибудь вампиры погнались или инопланетяне, с ними хотя бы ясно, что делать – убегать. А убегая от погони во сне, обычно взлетаешь или просыпаешься с бешено колотящимся сердцем, оба варианта по-своему хороши.

Но в этом паскудном сне вообще ничего не происходило, только под Данутиным окном остановился автомобиль, крайслер круизер, некоторые любители иногда называют эту модель «Лондонское такси» глубокого темно-синего цвета. Наяву Дануте нравились круизеры, красивые машины, тяжелые и одновременно элегантные; в городе их было совсем немного, и это усиливало эффект. Сама бы от такого не отказалась, хотя, конечно, страшно подумать, во сколько, если не дай бог что, обойдется ремонт. Но во сне страшен был не ремонт, а водитель синего автомобиля, совершенно ей неизвестный, но некоторым образом все-таки знакомый – как будто он ее уже однажды ловил и делал что-то настолько ужасное, что в памяти вместо подробностей остался один бесконечный и мертвый, как космос, крик.

Пока водитель сидел в машине и – Данута знала это совершенно точно, как если бы у них была одна голова на двоих – раздумывал, зайти к ней в гости или не заходить. Было понятно, если что этот… эта… это существо решит зайти, всему конец. А если передумает, она спасена.

Был еще один способ спастись, без гарантий, но можно попробовать – удрать из дома через окно спальни, которое выходит во двор. Наяву Данута жила на первом этаже, а во сне это была величина переменная – то первый, то пятый, то вообще какой-нибудь сороковой, откуда видно не только улицу Оланду и купола собора Петра и Павла вдали, а весь город, так что пришлось бы дожидаться, пока этаж снова станет первым, и вот тогда – срочно бежать, благо двор проходной, если только соседи не закрыли калитку, эти бирюки регулярно ее запирают, особенно на ночь, а сейчас как раз она.

При этом Данута прекрасно понимала, что все ее мысли и намерения сразу становятся известны водителю крайслера, поэтому не стоит сейчас думать ни о побеге, ни о собственной уязвимости; в идеале – вообще ни о чем. Но она не умела совсем не думать, ни наяву, ни во сне.

Все это в сумме парализовало Дануту, не давало двинуться с места, поэтому она стояла возле кухонного окна и завороженно смотрела на синий автомобиль, одновременно чутко прислушиваясь к шорохам в коридоре – вот, собственно, и весь кошмар. Когда пересказываешь, глупость какая-то получается, но пережить еще раз – не дай бог.

«Недайбог, – подумала Данута, проснувшись. – Не хочу еще раз туда засыпать».

Такое было вполне возможно и уже не раз случалось – проснуться среди ночи от страха, тут же снова задремать и увидеть продолжение давешнего кошмара, в полной уверенности, что уж сейчас-то все точно происходит наяву. Но теперь Данута уже была ученая, знала, что надо сразу, не раздумывая, вставать. Не обязательно надолго, достаточно дойти до туалета или выпить воды. Потом можно возвращаться в постель и спокойно спать дальше, продолжения не будет. Как будто кошмар – что-то вроде электрички, из него надо выйти на станции и подождать, пока отъедет, буквально пару минут, тогда уже захочешь – не догонишь. Впрочем, было бы чего хотеть.

Вот и на этот раз она сразу вскочила. На кухню идти побоялась, потому что если выяснится, что на улице за окном действительно стоит какой-нибудь автомобиль – не обязательно крайслер, не обязательно синий, любой достаточно большой и темный сойдет – вот тогда начнется настоящий ужас. А пока – так, ерунда.

Поэтому Данута просто прошла по коридору до комнаты сына, убедилась, что его постель пуста – все правильно, она и должна быть пуста, Ежи сейчас гостит у отца – и вернулась в спальню. Полчаса ворочалась с боку на бок, но наконец заснула и вполне нормально проспала до утра. Ну, то есть какая-то дребедень ей все-таки снилась, но не кошмары, обычная умеренно неприятная суета. Такое с облегчением забывается прежде, чем голову от подушки оторвешь.

Настроение с утра все равно было паршивое. Что довольно обидно: Данута редко оставалась дома одна и очень ценила не просто каждый день одиночества, а каждую его минуту. Особенно если выходной. Ужасно жалко, что нельзя просто взять и перенести плохое настроение на какой-нибудь будний день, когда от пробуждения все равно никакого удовольствия, слишком много всего сразу надо: готовить завтрак, поднимать сына, наспех прихорашиваться и бежать-бежать-бежать.

Но ладно, что теперь делать. Пошлепала на кухню, нажала кнопку кофейной машины, с отвращением покосилась на пачку овсяных хлопьев – господи, как же они надоели! Зачем я с упорством, достойным лучшего применения, продолжаю их покупать? – и достала из буфета шоколад. Считается, будто шоколад поднимает настроение; Данута, сколько к себе ни прислушивалась, не ощущала никакого особенного эффекта. Просто шоколад очень вкусный. А про эндорфины, или что там от него появляется в измученном бытием организме, наверняка придумали для успокоения совести. Время сейчас такое: удовольствие от еды вдруг стало считаться постыдным. Ради пользы все можно, просто так – ничего нельзя. Жрут, пожалуй, даже больше, чем раньше, зато многословно оправдываются буквально за каждый кусок.

Впрочем, на этот раз Данута и правда быстро повеселела. То ли действительно от шоколада, то ли от кофе, то ли просто оттого, что никто не дергает, ни о чем не спрашивает и никуда не торопит. Все-таки в жизни человека должно быть место отпуску. Даже от самых любимых, даже от сыновей.

С такими благодушными мыслями Данута подошла к окну и отодвинула обычно плотно задернутую – на первом этаже иначе никак – занавеску. Хотела посмотреть, какая погода на улице и, исходя из этого, строить планы на ближайшее будущее. Ну или наоборот, забить на планы и вернуться в постель. На то и выходной, чтобы – не столько валяться целый день, сколько знать, что вполне можешь себе это позволить. Просто иметь в виду такой вариант.

Какая на улице погода, и есть ли она там вообще, Данута так и не поняла. Потому что прямо напротив ее окна, на улице Оланду был припаркован темно-синий крайслер круизер. Лондонское, мать его через Букингемский дворец, такси. Причем за рулем сидел водитель. Кто, как выглядит – да черт его знает. Отсюда не разглядеть. Но он есть.

Данута не закричала только потому, что хорошо помнила: во сне кричать бессмысленно, обычно только рот открывается, а звука нет. От этого чувствуешь себе еще более беспомощной, вот и вся польза от крика. Впрочем, в тех редких случаях, когда голос появляется, от него только хуже: крик притягивает чудовищ, как магнит. Поэтому она осторожно задернула занавеску и на цыпочках отошла от окна. Растерянно посмотрела на пустую кофейную чашку и остатки шоколада – это что такое вообще? Я же не сплю. Я же точно проснулась! Или нет?

Огляделась по сторонам, вспоминая известные ей способы проверить, спишь или бодрствуешь. Способы не вспоминались, что само по себе было довольно подозрительно: Данута довольно много об этом читала. И вроде бы даже что-то применяла на практике, успешно… или нет?.. Вот черт, все, абсолютно все вылетело из головы! Но это не обязательно означает, что я сплю, – говорила себе Данута. – Почему сразу – сплю? Просто испугалась. Это паника. А когда паникуешь, забываешь обо всем на свете, даже… Так, погоди. Сейчас.

Бегом бросилась в спальню, где оставила телефон, про себя отмечая, что никаких затруднений с ходьбой не испытывает. И коридор не увеличивается в размерах. И спальня выглядит именно так, как она ее себе представляла. И за окном – первый, не пятый, тем более, не сороковой этаж. Значит, точно не сплю. Осталось понять, хорошо это или плохо. Может быть, как раз лучше бы спала? Тогда можно было бы проснуться, а так…

Данута схватила телефон, нажала нужные кнопки. Слушала гудки: один, два, четыре, восемь, где же ты, моя хорошая? Куда подевалась? Ты мне очень нужна.

Наконец послышалось сонное:

– Данка, ну ты чего? Суббота! Десять утра! Тебя похитили компрачикосы? И требуют в качестве выкупа мои новые носки с коалами? Ладно, передай им, пусть приезжают. Я на все согласна ради бесконечного счастья своими руками придушить тебя за этот трезвон.

Кристина в своем репертуаре. Самая лучшая в мире, даже спросонок, старшая сестра.

Формально Кристина была младше Дануты на целых пять лет. Но опекала сестру примерно с того момента, как научилась ходить. Кое-как доковыляла, встала рядом, сказала: «Сясисять!» – с ударением на последнем слоге. Родители умилялись: хочешь сосиску? Но Данута поняла сестру правильно. Кристина пообещала всегда ее защищать. И свое слово держала крепко. До сих пор.

– Прости, – сказала сестре Данута. – Я помню, что тебя в это время лучше не будить. Но мне стало страшно. Сон плохой приснился. А потом воплотился наяву, по крайней мере, отчасти. Стоит сейчас у меня за окном.

– У тебя за окном стоит страшный сон? – изумилась Кристина. – Это ты, конечно, молодец. А теперь рассказывай по порядку, потому что я пока вообще ничего не понимаю. А?

…Пока рассказывала, сама поняла, какая, в сущности, ерунда этот дурацкий крайслер. Ну синий, ну стоит. Небось, и вчера так же стоял, я его краем глаза заметила, но не осознала, а во сне он вполне предсказуемо всплыл, так часто бывает. Ну ладно, не часто. Но иногда случается, факт.

– Полная фигня получается, да? – спросила Данута сестру.

– Конечно, – легко согласилась Кристина. – Но если эта фигня отравляет тебе жизнь, значит она – проблема. Ее надо решить и выбросить из головы.

Вот как, интересно, она себе это представляет? – почти рассердилась Данута. – Голова – не платяной шкаф, откуда в любой момент можно выбросить все ненужное. Но, кстати, даже со шкафом многие мучаются годами, не в силах к нему подступиться. А тут – голова!

– Я бы на твоем месте просто вышла и посмотрела на эту машину поближе, – сказала Кристина. – Кто за рулем, что за номера. Особенно номера! Такие подробности почему-то сразу успокаивают. Автомобиль, официально зарегистрированный в каком-нибудь регионе, это просто средство передвижения, а не кошмар из сна.

В ее словах был здравый смысл. Что для Кристины обычное дело. Она вся, целиком, воплощенное здравомыслие, крепко стоящее на длинных мускулистых ногах. Потому и старшая, хотя на самом деле младшая сестра.

– Ты права, – сказала Данута. – Но мне… Слушай, мне страшно!

– Естественно, тебе страшно, – согласилась Кристина. – Ну и что? Лучше побояться как следует пять минут и закрыть вопрос, чем растягивать это удовольствие. Что ты будешь делать, если не сходишь и не посмотришь на номера этой машины? Я имею в виду, чем заниматься? Молчишь? То-то и оно, весь день псу под хвост. И еще хорошо, если всего один день.

– Ты права, – обреченно повторила Данута.

А что еще она могла сказать.

– Давай так, – решила Кристина. – Ради тебя я совершу подвиг. В смысле, встану и… например, испеку шарлотку. Вот прямо сейчас, практически на рассвете, специально для тебя. Но только при условии, что по дороге ты хорошенько осмотришь эту чертову машину. Внимательно, по методу Шерлока Холмса: давно ли ее мыли, какие там стекла, какого цвета сидения, в каком полку служил водитель, есть ли на колесах какая-нибудь необычная грязь с Ридженс-стрит… ладно, ладно, шучу, грязь можешь не изучать. Просто сфотографируй номер этого крайслера – ради меня и шарлотки. Договорились? Давай!

– Ну ты раскомандовалась, – сказала Данута, не сестре, а уже отключившемуся телефону. Скорчила ему рожу, как корчила в детстве за спиной отвернувшейся матери: «Бе-бе-бе!» – и пошла одеваться. Еще бы она не пошла.

Уже запирая дверь, Данута наконец сообразила, что ничем не рискует. Вообще ничем! Потому что если все происходит наяву, ничего страшного не случится. Наяву свое, совсем другое страшное, у настоящих бед иные вестники, никакой синий автомобиль не сравнится с телефонным звонком в неурочное время с незнакомого номера, например. А если это все-таки сон, не в меру правдоподобный, так я рано или поздно проснусь, – сказала себе Данута. И ободренная этими оптимистическими размышлениями, вышла из подъезда во двор, залитый неожиданно ярким солнечным светом. Когда живешь на первом этаже, любая погода кажется пасмурной. А тут такой приятный сюрприз.

К синему крайслеру Данута шла, гордо выпятив подбородок, воображая себя самым храбрым в мире борцом со страшными снами и прочим злом. А что по мере приближения постепенно замедляла шаг – ну так ничего не поделаешь, человек слаб. Но все равно собирает волю в кулак и делает, как решил.

В нескольких метрах от автомобиля Дануту охватил такой ужас, какого наяву не испытывала ни разу, даже когда попала с полугодовалым Ежи в больницу. Тот страх был, во-первых, вполне понятный, основанный на фактах, а во-вторых, побуждающий к действиям, а не сковывающий по рукам и ногам. Но все равно не сбежала. Только пообещала себе: я просто сфотографирую номер отсюда и пойду подобру-поздорову, не заглядывая в окна, ну его.

Но стоило ей достать телефон, как водительское стекло поползло вниз, и оттуда высунулась белокурая девичья голова с нелепым малиновым бантом на макушке. На вид совсем подросток, максимум пятнадцати лет, но голос у нее оказался неожиданно взрослый, низкий и строгий, как у директора школы.

– Да что ж вы меня так боитесь? – спросила девица с бантом. – Мне просто надо с вами поговорить. И больше ничего.

В тот момент, когда стекло поползло вниз, Данута так испугалась, что, похоже, израсходовала суточный запас отпущенного ей страха. Или даже годовой. По крайней мере, ноги вдруг перестали подгибаться, и даже сердце забилось условно спокойно. Не то чтобы она стала считать ситуацию безопасной, просто ей вдруг стало все равно, что сейчас будет.

Ладно, почти все равно.

– Если надо поговорить, выходите, – сказала Данута. – Я не сяду в вашу машину. Еще чего.

– Да я бы с радостью, – вздохнула та. – Но не могу выйти. Мы с этим автомобилем… даже не знаю, как вам объяснить, чтобы вы еще больше не напугались. В общем, в некотором смысле, сейчас мы с ним одно существо.

Ну надо же. Все-таки сон.

– Ладно, – решила девочка с бантом, – не хотите садиться в машину, не надо. А то действительно еще больше испугаетесь. Хотя лично мне непонятно, чего тут бояться: я выгляжу как физически слабый подросток одного с вами пола. Уж не знаю, что может быть безопасней. Но если вам так спокойней, можем поговорить через окно.

– Спасибо, – сказала Данута.

Она была очень довольна своей вежливостью. Вряд ли на свете много людей, способных поблагодарить кошмар за то, что он согласился стать не таким ужасным, как мог бы.

– Объясните, пожалуйста, почему вы так меня испугались? – спросила девочка с бантом. – Ну нет же во мне ничего страшного! И в вашем сне тоже не было. Подумаешь – какая-то машина стоит на улице. Может быть, человек к вашим соседям в гости приехал. Чего вы переполошились? Что я сделал не так?

Она так уверенно говорила о себе в мужском роде, что Дануте на миг показалось, за рулем сидит здоровенный мужик. Но нет. Белокурая голова с малиновым бантом, круглые кукольные голубые глаза. И голос – хоть и грубоват для девочки-подростка, но все-таки определенно не мужской.

– Вы так боялись меня во сне, что мне пришлось овеществиться наяву! – обиженно, как обычно жалуются на незаслуженную «двойку», добавила девочка. – А это, между прочим, очень надо постараться! Некоторые чародеи разучивают специальные заклинания, чтобы с их помощью выманить свои сновидения в дневную реальность, но даже с хорошей предварительной подготовкой это мало у кого получается, обычно людям просто не хватает сил. А вам и заклинаний не понадобилось, раз и все! Со мной подобный казус всего третий раз в жизни случился. Причем первые два я нарочно старался. Тогда мне еще нравилось быть кошмаром, и очень забавляла возможность дополнительно напугать кого-нибудь наяву. Но эти времена давно позади. Сегодня ночью у меня была только одна задача: присниться вам максимально нестрашным. Желательно незначительным и незаметным. И вдруг такой результат!

– Что? – беспомощно переспросила Данута. – Что вы такое говорите? Я вас не понимаю. Совсем!

– А так вам и надо! – сердито сказала девочка, и малиновый бант грозно подпрыгнул на ее кудрявой голове. – Все справедливо: я вас тоже не понимаю. Что за проблема у вас с синими автомобилями? На вас, что, в детстве такой чуть не наехал? Или подружки рассказывали, будто в синем крайслере по городу ездит маньяк? Или на экзаменах в автошколе провалились с позором именно на этой модели? Объясните, ради всего святого! Я должен знать.

Под конец она сорвалась на крик, но это оказалось даже к лучшему. Чем больше сердилась эта странная девочка, тем меньше Данута ее боялась. По своему опыту она твердо знала, что ночные кошмары так себя не ведут. Не скандалят, не насмехаются, не лезут с претензиями. У них другой стиль общения. И не только стиль.

– Во-первых, – наконец сказала Данута, – прекратите на меня кричать. Это нелепо: ночной кошмар, устроивший скандал, потому что его испугались. А во-вторых, ваша внешность тут не при чем. Мало ли, как вы выглядите! Значение имеет, в первую очередь, атмосфера, которую вы создаете. Знаете, как страшно чувствовать, что ты в ловушке и всему конец? Особенно во сне. Хотя наяву, честно говоря, тоже ничего хорошего. Врагу не пожелаю такого утра, как выдалось у меня.

Девица с бантом внимательно слушала Дануту. Вид у нее был не то виноватый, не то просто мрачный.

– Атмосфера, значит, – наконец сказала она. – Такое чувство, что ты в ловушке и всему конец. Ясно, спасибо, что рассказали. Значит, ничего у меня пока не получается. Ничего! Так и знал.

– Что именно у вас не получается? – спросила Данута.

К этому моменту она окончательно перестала бояться девочку в автомобиле. Трудно бояться подростка, который вот-вот разревется. А к тому явно шло.

Данута так расхрабрилась, что свершила немыслимую глупость – с точки зрения человека, которому снится кошмар: обошла синий крайслер и села на пассажирское сидение. Чего на всю улицу орать.

Дверцу, правда, оставила приоткрытой – если что, раз и выскочу! – думала Данута. Но даже это был не страх, а обычный тактический прием. В автомобиле любого малознакомого человека повела бы себя точно так же, чтобы не принял ее согласие сесть рядом за готовность ехать, куда повезут.

Заодно выяснила, что сидения в салоне обтянуты серой замшей – эту бесценную информацию можно занести в отчет для Кристины. А о том, что в автомобиле не было ничего, кроме руля – ни приборной панели, ни педалей, ни переключения передач, ни ручного тормоза, ни даже магнитолы – сестренке лучше не знать. Кристинкин здравый смысл – их общее достояние, один на двоих. Надо его беречь.

– Ну вот, – обрадовалась девочка с бантом. – Теперь сами видите, ничего страшного ни во мне, ни в этой машине нет. Только смотрите, не вздумайте опять испугаться. Если вы испугаетесь, мне придется вас съесть. А это сейчас совершенно некстати.

– Именно съесть? – переспросила Данута, поражаясь собственному бесстрашию. – Вы что, сон-людоед? Или сон про людоеда? Или как?

– Пожалуй, скорее первое, – подумав, призналась девочка. – «Сон-людоед», вполне можно так сказать. То есть от вашего тела я ни кусочка не откушу, не беспокойтесь. Но тому существу, которым вы становитесь, когда спите, могу нанести довольно серьезный ущерб, даже сам того не желая. Достаточно, чтобы вы испугались, и – хлоп! – изрядная часть того вещества, которое можно в известном приближении назвать кровью вашего сновидения, уже у меня в брюхе. То есть не то чтобы именно в брюхе, никакого брюха у меня нет. Но в его аналоге. В этом-то и проблема! Причем не только ваша, но и моя. Мне нельзя вас есть. Я сейчас на строжайшей диете.

– На диете?! – повторила Данута, не веря своим ушам. – Да что же это за времена такие пришли? Все вокруг на диете, уже и ночные кошмары туда же. Вам-то зачем? Такая худенькая барышня…

– Ну, положим, худенькой барышней я только кажусь, чтобы вас не пугать, – напомнила ее собеседница. – На самом деле, у меня вообще никакой внешности нет, ни худой, ни толстой. Я же все-таки сновидение, а не ваш сосед по подъезду. И могу быть, кем пожелаю. Вернее, казаться.

– Но при этом вы все-таки мальчик? – уточнила Данута. – То есть мужчина?

– С чего вы взяли? Как я могу быть мужчиной? Я не человек, я сон.

– Просто вы говорите о себе в мужском роде. В сочетании с вашей внешностью это дает довольно странный эффект.

– А, – заметно смутилась девица с бантом. – Вы правы. Но это просто привычка. Когда мне нравилось быть кошмаром, я предпочитал сниться людям в виде какой-нибудь жуткой ведьмы, их почему-то боятся больше всего. И говорил о себе в женском роде – в тех редких случаях, когда мне было с кем и о чем говорить. Но в последнее время я обычно выгляжу красивым мужчиной. Во сне такие красавчики кажутся безобидными и вызывают доверие. Наяву, кстати, почему-то далеко не всегда. Удивительное противоречие. Но я не о том хотел рассказать… А кстати, о чем мы с вами только что говорили? Наяву я обычно довольно рассеянный. Уже забыл.

– Да, извините, я вас сбила с толку, – покаялась Данута. – Вы начали рассказывать о диете. Зачем она вам?

– Чтобы перестать быть кошмаром.

– Это как? Извините, мне непонятно.

– Да было бы что понимать. Мне надоело быть кошмаром. Уже восемнадцать тысяч лет одно и то же! Напугал, пожрал – и привет. Никаких развлечений, никакого – как вы, люди, обычно в таких случаях говорите? – а! Никакого духовного роста. Я подумал и решил: хватит с меня. Теперь хочу быть хорошим сном. В идеале, счастливым, но для начала хотя бы просто обычным, нейтральным. Я все-таки реалист и стараюсь не ставить перед собой невыполнимых задач. Но для того чтобы радикально изменить свою природу, мне нужно перестать питаться страхом. Просидеть на строжайшей диете хотя бы один лунный цикл. И я стараюсь. Знали бы вы, как я стараюсь! Но…

– Вы, наверное, все время голодный? – посочувствовала Данута, невольно вспомнив оставленный дома шоколад. Предложить ей, что ли? Я бы быстро сбегала, принесла…

– Да если бы! – горько воскликнула девица. – Проголодаться я пока только мечтаю. Голод означал бы, что у меня начало получаться. Ради трансформации я готов терпеть, сколько надо. Но у меня ничего не выходит. Что ни делай, как ни прячься, а все меня боятся. Не только вы. Хотя вытянуть меня из сновидения в явь – это вы, конечно, лихо. Думал, вы сумасшедшая, если так сильно боитесь. А вы оказались вполне ничего. То есть, извините, я хотел сказать, вы совсем не трусиха. Просто очень чувствительны к атмосфере, которую я невольно, даже вопреки собственному желанию, просто в силу своей природы создаю. Очень жаль! Даже не знаю, что мне теперь делать. Все оказалось гораздо сложней, чем я думал. Похоже, надежды у меня нет.

– Нет – и ну ее к черту, – решительно сказала Данута. – Вам сейчас не надежда нужна, а план действий. Хороший такой пошаговый план. Хотите, я вам помогу?

– Вы мне поможете? – изумилась девица с бантом.

– В моих же интересах, чтобы в мире стало хотя бы одним кошмаром меньше, – пожала плечами Данута. – Мне с детства часто снятся страшные сны. Надоели – не представляете. А теперь, задним числом, еще и обидно – получается, все это время меня кто-то ел?

– Куча народу, – печально подтвердила ее собеседница. – Но вы особо не переживайте, кровь… ну, в смысле, вещество, которое я ради удобства назвал «кровью», довольно быстро восстанавливается, если только не съесть сразу слишком много – тогда человек просто умирает во сне. Но мы стараемся этого не допускать.

– Хороший хозяин дойную корову не прирежет? – мрачно спросила Данута.

– И это, конечно, тоже. Но главное – никому не надо, чтобы среди нас шлялись рассерженные покойники и творили, что им в голову взбредет. Мы, кошмары, совсем не такие любители хаоса и анархии, как может показаться со стороны… А как вы собираетесь мне помогать?

– Если мне теперь снова приснится ваш синий автомобиль, я, наверное, не испугаюсь, – сказала Данута. Не так уверенно, как ей самой хотелось бы, но иногда надо рисковать. – Сразу вспомню, как мы с вами тут сидели и говорили. И наверняка захочу проверить, правда ли вы умеете сниться таким красавчиком, как хвастались – я любопытная. И прокатиться с вами наверняка не откажусь. Сколько вы говорили, вам надо сидеть на диете? Один лунный цикл? Ну и отлично. Так быстро мне обычно никто не надоедает. Надеюсь, красавчик в вашем исполнении тоже не надоест.

– Чтобы не надоесть, я могу каждую ночь выглядеть по-разному, – оживилась девочка с бантом. – И кстати, совсем не обязательно человеком, можно кем-нибудь смешным. Хотите, я буду огромным бананом? Или каким-нибудь другим фруктом.

Данута невольно содрогнулась, вообразив свидание с гигантским бананом.

– Ну уж нет, – твердо сказала она. – Никакой самодеятельности. Я вам дам – банан! У меня даже наяву с чувством юмора не очень. А во сне его у меня вообще нет, хотя… Знаете что? Попробуйте бант оставить. Кошмаров с такими бантами не бывает. Это в вашем нынешнем образе самая удачная деталь.

– Ладно, – невозмутимо кивнула девочка. – Будет вам бант.

День пролетел незаметно, хотя вместил в себя множество событий, начиная с Кристининой шарлотки и заканчивая отличной вечеринкой у Клауса, о которой Данута, приглашенная еще неделю назад, напрочь забыла, но вдохновленная телефонным напоминанием, собралась и поехала, не раздумывая. «Не раздумывая» – это вообще был девиз дня. Гнала из головы не только мысли, но и любые попытки их породить. Как ни странно, более-менее получалось; впрочем, после нескольких бокалов просекко дело пошло значительно веселей.

Домой вернулась за полночь, усталая и ужасно довольная – вспомнить бы еще, чем. Ай, ну да, – подумала Данута, натягивая на себя одеяло. – У меня же назначено свидание. Красавчик с бантом в синем крайслере и этот наш смешной договор…

Додумать, впрочем, не успела. Уснула как убитая – так в подобных случаях говорят.

Данута спала, и ей снилось, что на улице Оланду, буквально под самым ее окном остановился автомобиль, крайслер круизер, так называемое «Лондонское такси» глубокого темно-синего цвета. Наяву Дануте очень нравилась эта модель, сама бы от такого не отказалась. Но сейчас, во сне, автомобиль выглядел довольно угрожающе.

Впрочем, угрожающе он выглядел только в самый первый момент. Потом из синего крайслера вышел водитель, высокий мужчина в летнем льняном костюме и призывно помахал ей рукой. Красавец или нет, из окна не видно, но на его макушке красовался пышный малиновый бант. Ее ночной кошмар был взволнован, собран и исполнен несгибаемого намерения смешить ее всю ночь, без перерыва, как раньше пугал – Данута знала это совершенно точно, как если бы у них была одна голова на двоих.

Сквер Реформату (Reformatų skveras)

Популярное непознаваемое

– Добрый день. Как поживает ваша мама?

Старушка была очень милая. Кудрявая, улыбчивая, в легком, по сезону пальто песочного цвета, из-под которого выглядывал безупречно завязанный шейный платок. Рута готова была поклясться, что видит ее впервые в жизни. Хотя до сих пор она имела все основания гордиться своей зрительной памятью и способностью безошибочно узнать кого угодно, включая воспитательниц детского сада и соседей, с которыми делили летние домики на море тридцать без малого лет назад.

– Сожалею, но вы обознались. Мы с вами не знакомы, – сказала Рута. И даже выдавила из себя подобие приветливой улыбки. Не бог весть что, но для Руты – великодушный, почти расточительный жест, на улыбки она всегда была скупа.

– Я шила платье у вашей мамы, – объяснила старушка. – В конце прошлого года. Однажды пришла на примерку и встретила вас. Вы как раз уходили. Извините мою назойливость, я только хотела передать Матильдочке привет и еще раз сказать спасибо, прелестное вышло платье, я уже дважды надевала его в театр и один раз в филармонию, на концерт…

– Извините, – повторила Рута, – но вы действительно ошиблись. Моя мама не шьет.

«Уже целых пять лет не шьет», – могла бы добавить она, но не стала. Чего доброго, старушка, услышав, что Рутина мама когда-то шила, решит, что просто перепутала двух разных портних и снова начнет передавать приветы и благодарности, разговор затянется, кому это нужно, тем более, что я действительно эту даму никогда прежде не видела, – думала Рута, сворачивая за угол. – Совершенно точно, никогда.

В этом пустяковом недоразумении был один не то чтобы неприятный, скорее, немного неудобный момент: Рутину маму действительно звали Матильдой. И раньше она шила на заказ дамские платья, не просто женские, а вот именно что дамские, парадные, в пол, с помпезными воланами и оборками, в аду такие наверняка всем выдают для пущей торжественности и дополнительной муки, чтобы было неудобно сидеть в котлах. Рута до сих пор с содроганием вспоминала наряд, который ей пришлось надеть на свой выпускной вечер; впрочем, после торжественной части она переоделась в туалете и на дискотеке скакала в пляжной футболке и Пашкиных джинсах, единственная такая крутая оторва – без платья. Нарядные одноклассницы косились на нее со смесью восторга и отвращения, близко не подходили, явно ждали, что потолок актового зала вот-вот разверзнется, и нарушительницу порядка покарает небесный огонь. Смешные были времена.

Но теперь мама не шьет на заказ. Еще чего не хватало! Я, слава богу, достаточно зарабатываю, – сердито думала Рута, шагая по центральному проспекту. – Не надо ей больше горбиться над машинкой. Хватит с нее.

Уговорить маму отказаться от заказов было непросто. Спорила, ныла, доказывала, что шить ей не трудно, а наоборот, приятно. И каждый день заполнен осмысленным делом. И клиентки якобы заменяют ей разъехавшихся и умерших подруг. Хотя ясно же, просто никак не могла поверить, что дочка может ее обеспечить. До сих пор, собственно, не особенно верит, и деньги, которые дает ей Рута, почти не тратит, откладывает на так называемый «черный день». И шьет иногда дурацкие платья, теперь по своей мерке и иногда по Рутиной, хотя знает, что дочь не станет их носить. Говорит, на всякий случай, пусть будут, просто так.

И смех и грех.

– Привет! И до пятницы! – крикнул Руте на бегу какой-то мужчина, скорее симпатичный, чем нет, из таких вечных мальчиков, которые и в двадцать, и в сорок лет в кедах, дурацкой шапке, с рюкзаком и айфоном предпредпоследней модели, потому что «дальше уже не то». Причем скрываться за этим фасадом может все что угодно: пустые карманы и обреченная оставаться недописанной диссертация, бизнес с оборотом, превышающим бюджет небольшой страны, пара дюжин подружек по всему миру, крепкая семья с длинноногой валькирией и целым выводком белобрысых детишек, никем не оцененный гениальный роман столетия, авторская программа на центральном телеканале; то есть делать какие-то выводы, опираясь на их внешность, пустая затея. Кроме одного: это просто такой тип.

Среди Рутиных знакомых таких мальчиков-в-кедах было трое, вернее, даже семеро – это если вместе с совсем давними, давно исчезнувшими из вида считать. Но вот конкретно этого она совершенно точно не знала. И совместных планов на пятницу ни с кем даже отдаленно похожим не строила. И ведь даже не спросишь, с кем он ее перепутал. Уже убежал.

Посмотрев на часы, Рута поняла, что не только не опаздывает, но и рискует прийти на четверть часа раньше назначенного времени, а это нехорошо. Чтобы скоротать время и как-то отвлечься от дурацкой встречи с дурацкой старушкой, свернула в сетевую кофейню, хотя уже давно в такие не заходила, если уж пить кофе вне дома, то что-нибудь эксклюзивное, кому интересен ширпотреб.

Но прямо сейчас, честно говоря, все равно.

– Вам как всегда? – спросил юный бариста с непонятной надписью, вытатуированной на шее.

– «Как всегда» – это как? – растерянно спросила Рута.

Она могла бы поклясться под присягой, что зашла в эту кофейню впервые в жизни. В самый первый раз!

– Флэт уайт с ореховым сиропом, – юноша широко улыбнулся. – Вы же где-то с Нового года только его и заказываете. По крайней мере, при мне.

Да что ж за день такой дурацкий, – обреченно подумала Рута. Но спорить не стала. Сказала:

– Ладно, давайте так.

Кофе оказался совсем неплохой – и сам по себе, и в сочетании с ореховым сиропом. Попробовав его, Рута, можно сказать, умягчилась сердцем. А как только перестаешь сердиться, обычно сразу начинаешь лучше соображать. Вот и Рута наконец подумала: похоже, у меня есть двойник.

Встреча с представителями клиента прошла не то чтобы плохо, просто предсказуемо и как-то вяло. Обычно Рута умела добавить в беседу такого специального делового огня, от которого в глазах собеседников тает невидимая паутина, они становятся похожи на живых людей и втайне от самих себя вовсю наслаждаются такой переменой. Но на этот раз не вышло, вернее, просто не стала стараться. Ей было не до того. Не то чтобы упорно думала о своем гипотетическом двойнике, любительнице орехового флэт уайта, чья мама, по удивительному совпадению, «Матильдочка» шьет нарядные платья интеллигентным старухам. Чего о ней думать, есть и есть, но эта загадочная персона, конечно, все время маячила где-то на втором плане, на дальней окраине ума, где обитают самые несущественные мысли, за ненадобностью не оформленные в слова.

Кроме внезапно обретенной доппельгангерши, по этой дальней окраине слонялись, дико озираясь по сторонам, сакраментальный вопрос: «Какого черта столько совпадений сразу, именно сегодня?» – и правильный, но совершенно бесполезный с практической точки зрения ответ: «Просто такой дурацкий день».

Не сказать, что все это всерьез мешало работать, но несколько выбивало из колеи, так что Рута время от времени ловила себя на давно забытом ощущении, преследовавшем ее в первые месяцы работы в инвестиционной сфере: кто эти люди? о чем они мне говорят? что я здесь вообще делаю? Но, конечно, держала себя в руках – и тогда, и сейчас.

Переговоры кое-как доползли до условно успешного финала; Рута вышла на улицу, вполне довольная собой. Тоже очень условно довольная, но все-таки скорее да, чем нет. Решила, в офис сегодня можно не возвращаться. Нет там никаких особо срочных дел. На всякий случай позвонила секретарю, уточнила. Так и есть, ничего безотлагательного. Можно расслабиться и… ну, например, погулять. Забавная идея. Даже не вспомнить теперь, когда в последний раз гуляла по городу просто так. А сейчас все равно ничего путного не сделаешь.

Надо же все-таки, какая ерунда может иногда выбить человека из колеи. Даже смешно.

Некоторое время Рута настороженно вглядывалась в прохожих – кто еще полезет передавать приветы маме и прощаться до пятницы? Но желающих больше не нашлось. Постепенно расслабилась, стала смотреть по сторонам: вот дом красивый, похоже, недавно отреставрировали, вот на каштанах уже совсем здоровенные почки, вот влюбленная пара едет по велодорожке, вот повели улыбчивую собаку с закрученным баранкой хвостом, вот в витрине магазина одежды юная продавщица балансирует на стремянке, водружает на голову манекена декоративное гнездо с пасхальной мишурой, вот из кофейни выносят на улицу столы и стулья – опомнились ребята, лучше поздно, чем никогда.

Она еще крутила в уме эту фразу: «Лучше поздно, чем никогда», – когда входила в маленькую книжную лавку. Не с какой-то конкретной целью, а просто так. Вдруг поняла, что уже очень давно не покупала книг, не до них, слишком много приходится читать по работе, а засыпать лучше получается с сериалом, чем с книжкой – ну и вот. А ведь когда-то это была великая мечта, главная цель жизни: вырасту большая, стану зарабатывать много денег, буду покупать книги – да хоть каждый день! А на практике…

Даже немножко смешно.

…Планировала неспешно бродить между полок, рассматривать книги, брать их в руки, открывать, листать, и что еще там делают удивительные люди, у которых есть время ходить в книжные магазины, но обычно нет денег, чтобы покупать, а у меня сегодня вдруг нашлось и то, и другое, и если это не власть над миром, то что же тогда она.

Но планы нарушила продавщица, миниатюрная женщина неопределенного возраста, от тридцати до пятидесяти, не поймешь, сколько ни смотри. Подошла и тихо, но очень торжественно, как на сцене, спросила:

– Извините, пожалуйста, вы подпишете мне книгу? Мы уже давно все распродали, но я специально принесла свою из дома, так и знала, что однажды вы к нам зайдете, и вот…

Рута оторопела – что за напасть такая? Зачем подписывать? Это что, традиция магазина – брать автографы у покупателей? Или какой-то социальный эксперимент? Не успела прийти в себя, как перед носом у нее материализовалась книга, на матово-черной обложке заголовок пляшущими разноцветными буквами: «Популярное непознаваемое» и имя автора, так и написано – Рута, и ее фамилия, правда, не актуальная, а девичья, которая была до замужества. До последнего, кстати, хотела свою оставить, как чувствовала, что это ненадолго, но соблазнилась тем, что у Марека красивей; ладно, хоть какой-то от него вышел толк… В общем, неважно. Главное, что на обложке книги значилось Рутино имя и ее же настоящая фамилия, от таких сюрпризов чокнуться впору вообще-то, – думала Рута, чувствуя, как учащается пульс, а внутри головы все становится звонким и как бы мятным – господи боже, я никогда в жизни не писала никаких книг, а книга – вот она, и моя фамилия. Очень редкая, между прочим, у нас даже в городском телефонном справочнике однофамильцев не нашлось – в ту пору, когда он еще был актуален, лет тридцать, что ли, назад.

Маленькая продавщица просительно улыбалась, совала ей в руки ручку и явно не собиралась отпускать. Рута сделала шаг в сторону и одновременно отрицательно помотала головой:

– Это ошибка. Я не пишу книг. И никогда не писала.

– Но я вас помню! – воскликнула продавщица. – Я была на презентации вашей книги в «Титанике»[13], почти три года назад, сразу начала читать, не могла оторваться, такие сложные вещи, таким простым языком, все, о чем мне с детства не с кем было поговорить. Я хотела взять у вас автограф, но мне позвонили из дома…

Она еще что-то рассказывала, про детей, не желавших ложиться спать, мужа, который не в состоянии с ними справиться, маму, наотрез отказавшуюся помогать, как будто если детально, во всех подробностях объяснить, почему тогда ушла с презентации, Рута сменит гнев на милость, скажет – а, ну, если так, тогда, конечно, – и подпишет эту чертову чужую книжку, как свою.

– Вы не поняли, – мягко сказала Рута, стараясь убедить не столько эту постороннюю женщину, сколько себя. – На презентации была не я. Это не моя книга. Здесь на обложке не мое имя. Я не пишу книг. А если бы и писала, это были бы книги о синдицированных кредитах. Например. Мне очень жаль.

– А как же?.. – начала было маленькая продавщица, но умолкла, поняв, что ее битва проиграна: Рута уже распахнула дверь и выскочила из книжного рая на улицу, туда, где в столбах солнечного света кружилась золотая весенняя пыль.

– Черт знает что, – сказала Рута. Зачем-то вслух. К счастью, прохожим не было до нее никакого дела, они торопливо шли, брели вразвалку, ехали на велосипедах, окликали детей, вели на поводках собак, покупали цветы, говорили по телефонам, ели пирожки, пили кофе, толпились на троллейбусной остановке, в общем, кто во что горазд, и ни одной живой душе не требовался ее автограф. Это умиротворяло.

– Извините, пожалуйста…

При виде приближающегося к ней пожилого мужчины, Рута едва сдержала крик. Не убежала только потому, что ноги стали ватными и отказывались повиноваться. Что он сейчас скажет? Где ее недавно видел? И что в связи с этим намерен предпринять?

– …который час? – закончил незнакомец. И, истолковав Рутино оцепенение по-своему, объяснил: – В телефоне, конечно, написано. Да я очки дома забыл. Извините за беспокойство.

– Половина четвертого, – выдохнула Рута. И почувствовала, что по лицу тонкой струйкой течет холодный пот.

Сама удивилась настолько острой реакции. Была уверена, у меня железные нервы. И вот. Такое значит нынче железо, вымоченное в уксусе, по рецепту Ликурга. Вижу тебя я, Ликург[14].

Чертов Ликург, – с удивившей ее саму нежностью подумала Рута. – А ведь когда-то я хотела написать книгу о тебе, вернее, о спартанской антиутопии, самом кошмарном устройстве общества, до которого не додумался ни один фантаст. Впрочем, я в ту пору много чего хотела. А вместо этого написала какую-то хренотень о непознаваемом. Да и то не я, а какая-то дурацкая тезка. Не пойми кто, невесть откуда взялась.

Зашла в первый попавшийся бар, заказала джин-тоник. А что прикажете делать, если ноги почти не держат, сердце бьется как у раненого зайца, а руки дрожат.

Джин-тоник – это было ровно то, что надо. Все сразу пришло в порядок – и руки, и ноги, и сердце. Выпив примерно половину, она положила деньги на стойку, вышла со стаканом на улицу, села на один из стульев, поставленных у входа, для курящих. Сидела, наслаждаясь возможностью ни о чем не думать. Ясно, что потом еще буду, до конца жизни небось не удастся забыть этот дурацкий день. Но не прямо сейчас.

Посидев так минут десять, Рута наконец поняла, что умирает от любопытства. В смысле больше всего на свете хочет узнать, что было в той черной книжке, подписанной ее именем и фамилией. Вряд ли это хоть что-нибудь прояснит, но невозможно вот так – жить и не знать.

Отнесла стакан в бар и решительно отправилась обратно. В смысле в книжный магазин, откуда полчаса назад выскочила как ошпаренная. Очень не хочется заново объясняться с продавщицей, но книга – там.

Маленькая продавщица при виде Руты засуетилась – выскочила из-за прилавка, тут же шагнула назад, открыла было рот, но так ничего и не сказала, отвернулась, начала переставлять с места на место альбомы по искусству, то и дело смущенно, исподтишка оборачиваясь – как там странная писательница? Ушла? Не ушла?

– Извините меня, пожалуйста, – решительно сказала Рута. – Я правда не писала эту книгу. Но если я так сильно похожа на автора, мне хотелось бы ее прочитать. Не целиком, конечно. Пару страниц достаточно, сколько успею за пять минут. Я вас надолго не задержу. Покажете?

– Так это правда не вы? – продавщица наконец ей поверила. И повернулась к Руте с нескрываемым облегчением. – Боже мой, но вы так похожи! Одно лицо. Только волосы у вас в тот вечер были зеленые, но волосы ерунда, их же хоть каждый день можно перекрашивать…

– Каждый день все-таки вредно, – машинально ответила Рута. И, сама не понимая зачем, добавила: – Если бы не работа, я бы и правда в зеленый покрасилась. В юности пробовала зеленкой, вышло ужасно неравномерно, но с тех пор я точно знаю, что мне идет этот цвет. Но я с инвестиционными фондами работаю, у нас серьезный народ и дресс-код такой, что даже цвет пуговиц регламентирован, какие уж тут зеленые волосы.

– А я в отпуске всегда крашусь в оранжевый, – поведала маленькая продавщица. – У нас не инвестиционный фонд, но почему-то тоже много всего нельзя.

– В первобытной культуре табуирование было призвано компенсировать отсутствие нравственного закона, – мрачно сказала Рута. – С тех пор, по-моему, изменилось гораздо меньше, чем принято полагать.

Наградой ей стала извлеченная из-под прилавка черная книжка с разноцветными буквами. «Популярное непознаваемое» авторства Рутиного двойника. И одновременно полной тезки.

Интересно, – подумала Рута, – а вдруг это все-таки моя книга? Может, я как Джекил и Хайд? По ночам, когда добрый инвестиционный банкир доктор Джекил ложится в постель, злобный мистер Хайд включает компьютер, открывает в тайной директории запароленный намертво файл и пишет книжки? Нет, пожалуй, в таком режиме я бы уже давно сдохла. И потом, если презентация состоялась три года назад, значит, книга написана еще раньше. А еще раньше я была замужем. Марек, конечно, довольно фуфловый муж, но постороннего Хайда за моим компьютером он бы точно заметил. И потащил бы пить пиво и к девкам. Так что не вариант.

Она наконец открыла книгу. Руки почти не дрожали, спасибо джин-тонику. А что перед глазами расстилался цветной туман, так какой с них спрос, зрение в последнее время и так ни к черту, а от стрессов падает еще больше. А сегодняшний день один сплошной бесконечный стресс. Очки тебе давным-давно пора было заказать, если уж линзы, как выяснилось, раздражают. А не ходить подслеповатой курицей, для которой весь видимый мир – сплошная неизреченная слоновья нога, о которой известно только, что она серая, очень большая и есть.

Ничего не видела, но расстаться с книгой никак не могла, листала наугад, кое-как разобрала несколько строчек – что-то там о мистериях в современном мире, о тревожности как антониме магического, об измененном состоянии сознания как входном билете в подлинную жизнь. Наконец поняла, что это издевательство над собой и здравым смыслом, отдала книгу хозяйке. Сказала:

– Даже жаль, что автор не я. Я бы хотела. И в юности, когда поступала на философский факультет, была совершенно уверена, что именно чем-то таким впоследствии займусь. А где-нибудь эту книгу еще можно купить, вы не знаете?

– Не знаю, – вздохнула та. – У нас было, кажется, всего пять экземпляров, больше года лежали, людям, сами знаете, чего бы попроще, и чтобы реклама по телевизору, поэтому когда наконец распродали, не стали делать дополнительный заказ. Может быть, в университетской книжной лавке еще есть? Или в «Титанике», где была презентация? У них там свой книжный киоск, я точно знаю, потому что хотела перейти туда работать, но не получилось, осталась тут…

– Спасибо, – кивнула Рута. – «Титаник» – хорошая идея. Заодно выставки посмотрю. Сто лет не была ни на каких выставках, а когда-то вообще ни одной не пропускала и в другие города специально ради них ездила, в основном, на попутках, денег не было ни черта. А теперь есть, да я обленилась, никуда не хожу, все стало неинтересно. Нельзя так жить.

Нельзя так жить, – повторяла она про себя, пока шла по улице в сторону Художественной академии, сама удивляясь невесть откуда взявшейся ярости. – Нельзя. Нельзя!

Прохожие, наверняка лелеявшие злодейские планы взять пару-тройку автографов у автора не шибко нашумевшего, будем честны, шедевра о непознаваемом, пообещать ей свидание в пятницу, а заодно передать привет маме, расступались перед Рутой, как перед чумным доктором в маске. Впрочем, выражение ее лица сейчас наверняка компенсировало отсутствие клюва и что там еще положено иметь при себе вестнику смерти. Ну или спасителю от нее.

Книжный киоск в «Титанике» почему-то не работал, зато шли сразу две выставки, по числу этажей. На первом – какие-то невразумительные инсталляции, а на второй Рута так и не поднялась, потому что на лестнице ее заключил в объятия седой здоровяк с лицом отучившегося в дюжине университетов Санта-Клауса, в ярко-лимонном пальто до пят.

– Рутка! – восхищенно орал он. – Куда ты пропала?! Месяц тебя не видел, ни слуху, ни духу. Как ты? А Мишка как?

Господи, какой еще Мишка, – устало подумала Рута, стараясь высвободиться из дружеских медвежьих объятий. Но тут же поняла, какой. И с неожиданной злостью подумала: мало того что эта крашеная зеленая сучка доппельгангерша пишет мои книги, так она еще и Мишку моего окрутила. Ну и дела.

С другой стороны, сама виновата. Не надо было без конца морочить ему голову: «Вооот ты сейчас закончишь свою дурацкую магистратуру, и что потооооом? Чем зарабаааааатывать? Как мы будем жииииить?»

Как-как, каком кверху. Уж всяко не хуже, чем я все эти годы жила без него. Марек вон отлично зарабатывал, мечта любой босоногой принцессы, настоящий мужик. А толку от того Марека. Ну вот красивая фамилия, это да.

Лимонный Санта-Клаус тем временем отпустил ее, оглядел с ног до головы, озадаченно покачал головой:

– Что с тобой, ребенок? Не заболела? Как у тебя дела?

– Вы меня с кем-то перепутали, – обреченно сказала Рута. И зачем-то добавила: – Но вы такой милый, что мне даже жалко, что я – не она.

– Перепутал? – изумленно переспросил он. – Ну, может быть. То-то я смотрю, Рутка похудела и зачем-то перекрасилась в блондинку… Нет, не подумайте дурного, вам очень идет! Просто не в Руткином это духе – выглядеть, как нормальный человек, вот и все. Но как же вы на нее похожи! Одно лицо. А вы случайно не сестры? Рутка никогда не говорила, но…

– Нет, у меня нет сестры, – сказала ему Рута. Целительное действие джин-тоника закончилось, и теперь она снова едва справлялась с дрожью и лихорадочным звоном, почему-то не в ушах, а в ногах. – Ни родной, ни двоюродной, – зачем-то добавила она. И осторожно держась за перила, побрела вниз. Черт с ней, с выставкой. Сейчас бы домой, открыть бутылку вина, выпить, прилечь и проснуться когда-нибудь послезавтра. Пусть весь мир сходит с ума без меня.

Разумно было бы вызвать такси, но Рута зачем-то пошла пешком, пересекла Кафедральную площадь, вышла на Центральный проспект, в какой-то момент свернула и в конечном итоге оказалась на троллейбусной остановке возле сквера Реформату, хотя непонятно, что ей здесь делать, дом совсем в другой стороне. Ну вот разве что такси все-таки вызвать, нагулялась уже на месяц вперед, даже ноги натерла, вернее, одну ногу, левую, но все равно неприятно. Впрочем, ладно, куда она денется, пройдет.

Но вместо того чтобы достать телефон и вызвать такси, Рута зачем-то стояла на остановке, чего-то ждала. Приехал и угрожающе лязгнул дверями, выпуская пассажиров, троллейбус номер два, до вокзала. За ним четырнадцатый, тоже до вокзала. Шестой и снова второй.

Потом к остановке подъехал элегантный микроавтобус, восемьдесят восьмой маршрут, соединяющий аэропорт со Старым городом. Они на этом маршруте все такие маленькие, чтобы по узким улицам свободно проезжать. Рута очень любила восемьдесят восьмой, но ездила на нем всего пару раз, как-то так всегда получалось, что ей не надо в ту сторону, куда он едет, не кататься же просто так.

И сейчас она не стала садиться в маленький автобус – куда я поеду, зачем? Просто стояла, смотрела, как он подъезжает, останавливается, открывает переднюю дверь, никто не выходит, пассажиры сидят на местах, глазеют на улицу из-за толстых стекол, как аквариумные рыбы, и там…

Из окна автобуса на Руту смотрело ее собственное улыбающееся лицо, обрамленное ярко-синими перьями всклокоченных волос.

Черт бы тебя побрал, сучка крашеная, – устало подумала Рута. – Явилась – не запылилась, лично поприветствовать. Что ж за день такой нелепый. Что за день.

Что за день, – думала Рута. – Что за дурацкий день. Голова как чугунная, и сердце не на месте, и мысли какие-то дурацкие в голову лезут, и это гадское чувство, как будто вот-вот случится что-то непоправимое, но с чего бы вдруг? С какой стати чему-то случаться вот прямо сейчас, когда жизнь так ослепительно хороша, как бывает только в начале апреля, за две недели до Пасхи; впрочем, она и после очень даже ничего.

Оставить панику, – думала Рута, – это не настоящее предчувствие, а обычный скачок давления, сахара в крови или еще чего-нибудь, что там может скакать в этом дурацком бескрылом перегонном кубе на двух ногах. По крайней мере, все мои точно в порядке. Маму я только вчера вечером видела, жива-здорова, заканчивает очередной дурацкий балахон, счастлива, как ребенок, каковым, строго говоря, и является, какая разница, кому сколько лет. И студенты мои молодцы, в смысле, не такие кошмарные дуболомы, как мне казалось в начале учебного года; ай, ладно, мне уже четырнадцать лет одно и то же в сентябре кажется, а потом вырастают такие хорошие дети, жалко отпускать. И Мишка ходит довольный, как всегда после открытия выставки, а в пятницу Томка каких-то важных кураторов туда приведет… может, это я из-за них волнуюсь, что окажутся надутыми дураками? Ну ладно, предположим, окажутся, тоже мне, великое горе, что с того?

Автобус остановился у сквера Реформату; можно было бы выйти сейчас, но от следующей остановки до дома, пожалуй, все-таки ближе, сейчас это было довольно важно, новенькие ботинки весь день вели себя более чем пристойно, но под конец оказалось, что левый все-таки немного натер, поэтому, собственно, и села в автобус, обычно по центру в любую погоду ходила пешком.

На остановке было пусто, ни одного человека, что вообще-то довольно странно, ранний вечер, все едут с работы, а вот поди ж ты, – думала Рута, – вообще никого. Такой уж дурацкий сегодня день.

Улица Слушку (Sluškų g.)

Ангел смерти и Мак-Кински

Ангел смерти пришел за Марьяной в пять часов утра. Она бы, конечно, проспала это событие, если бы не Мак-Кински.

А так Марьяна проснулась от воплей кота. Не открывая глаз, запустила в него подушкой, попутно высказав все, что думает о матери маленького мерзавца. Мак-Кински пропустил брань мимо ушей: он не ведал родственных привязанностей. И вообще никаких, кроме одной. Его маленькое зловредное сердце было целиком отдано Марьяне, раз и навсегда.

Второй подушки у Марьяны не было. Да и ругательства быстро закончились. В пять утра активный словарный запас до смешного жалок, будь ты хоть трижды интеллектуал. Зато Мак-Кински и не думал умолкать. Что само по себе было довольно странно. Во-первых, при всех своих недостатках, кот знал и строго соблюдал главное домашнее правило: никогда не поднимать шум прежде будильника. А во-вторых, так истошно Мак-Кински на Марьяниной памяти орал только дважды: у ветеринара, который засунул ему в задницу градусник, и в тазу с водой, когда она в первый (и последний) раз в жизни решила его помыть.

Пришлось открывать глаза.

В спальне было предсказуемо светло – прямо перед Марьяниным окном горел фонарь. Марьяне нравился его бледно-желтый свет, поэтому она никогда не опускала до конца оконную штору, оставляла большую щель – отличный ночник. Приятно, когда часть твоих расходов за электричество берет на себя городская казна.

При свете этого фонаря можно было разглядеть все, что происходит в спальне. Не в деталях, конечно, но получить общее представление – вполне. В частности общее представление о том, что Мак-Кински каким-то чудом взобрался на платяной шкаф. В первую секунду Марьяне показалось, что кот вопит, уставившись в совершенно пустой угол, но потом она увидела человеческий силуэт.

Первое, что приходит в голову в подобных случаях, – в дом забрался грабитель. Но для грабителя ночной визитер был чересчур прозрачен. Причем не метафорически, а действительно, по-настоящему прозрачный, обычно такими показывают призраков в кино: туманный антропоморфный силуэт, сквозь который просматривается окружающая обстановка. Например, клочки изодранных обоев. Мак-Кински всегда полагал, что когтеточки – для слабаков. Если ты – уважающий себя кот, отринь иллюзии, найди настоящую твердую гладкую стену, ее и дери!

Однако чем дольше Марьяна смотрела на это туманное недоразумение, тем ярче и плотней оно делалось. Нескольких секунд не прошло, а уже стало ясно, что перед ней не просто платоновская идея человека, а довольно высокий, по-детски тощий мальчишка. Ну, как – мальчишка, юноша, типичный студент-первокурсник, по-детски пухлые щеки, тощая шея, вдохновенно сияющие глаза, она таких навидалась, пока читала курс по матанализу; впрочем, это было очень давно, лет пятнадцать назад, так что вряд ли молодой человек явился уговорить ее подписать зачетку. Если только машину времени не изобрел. Что, кстати, отлично объяснило бы его прозрачность. И ничего, кроме нее.

– Караул, – сказала Марьяна. Почему-то шепотом, зато очень твердо, как будто не звала на помощь, а отдавала приказ.

Вот уж точно, никогда заранее не знаешь, как поведешь себя в критической ситуации. Особенно спросонок.

– И что мне теперь с вами делать? – растерянно спросил прозрачный молодой человек. – Вы должны были умереть в пять ноль восемь, во сне, у меня так записано. Но вы проснулись! И ваш кот так жутко орет. И уже пять ноль девять. Все пошло наперекосяк.

– Должна была умереть?! – ушам своим не веря, переспросила Марьяна. – Вы с ума сошли? Вы вообще кто? А ну убирайтесь отсюда! Или я закричу. На улице знаете, как хорошо будет слышно? А там уже соседи с собаками гуляют…

– Гуляют, – подтвердил прозрачный. – Сам видел. Женщина с лайкой и старик с серой болонкой. – И с неожиданным сарказмом добавил: – И все четверо теперь уверены, что вы по ночам заживо четвертуете кошек. Я бы тоже так подумал, услышав эти жуткие вопли из вашего окна.

Мак-Кински, притихший было от звуков хозяйского голоса, спохватился – что ж это я не ору? И принялся вопить с утроенным энтузиазмом.

– Цыц! – рявкнула на него Марьяна. – А то действительно четвертую. И вас за компанию, – пообещала она незваному гостю. – Осталось решить, с кого начать.

– Меня нельзя четвертовать, – ответил тот. – Даже если сам захочу, ничего не получится. Я из другой материи.

– Так вы все-таки призрак? – оживилась Марьяна. – То-то я смотрю, обои сквозь вас видно. Всегда хотела встретить настоящего призрака! Но думала, вы только в старых домах водитесь, а этот семьдесят третьего года постройки. Или семьдесят третий – это уже достаточно давно?

– Призраки иногда и в совсем новых домах встречаются, – заметил прозрачный. – Но я не призрак. Я – ангел смерти. Пришел за вами, думал, все пройдет легко и просто, и вдруг этот ужасный зверь, в смысле, ваш кот жутко заорал, и вы проснулись. Послушайте, а может быть, вы попробуете снова уснуть? Не хочу показаться назойливым, но смерть во сне – самая легкая и приятная. Я знаю, что говорю.

– Смерть во сне, – повторила Марьяна. – А вы, значит, ангел смерти. Так. Погодите. Хотите сказать, я сейчас умру? Ну уж нет! Мы так не договаривались.

– Не договаривались? – ошеломленно переспросил ангел смерти. – С кем?

– С господом нашим, – отрезала Марьяна. – В тот день, когда он милосердно послал мне вот это исчадие ада, – она кивнула в сторону кота. – Думаете, я большая любительница кошек? Ничего подобного! По своей воле ни за что бы не завела. Но этот маленький черный засранец – бывший домашний. То ли потерялся, то ли его выбросили. Такой чистенький был котенок, в противоблошином ошейнике. Доверчивый, сразу в руки пошел. Таких на улице оставлять нельзя, пропадут. А деть его было некуда. И сейчас некуда. У меня здесь ни родственников, ни достаточно близких друзей. Я всего два года как переехала. И совершенно не подготовилась к такому повороту. Мне всего сорок три года, вы в курсе? Какая вообще может быть смерть?!

– Ну слушайте, – растерянно сказал ангел смерти, – можно подумать, это от возраста зависит. Кота вашего жалко, конечно. Но ничего не попишешь. Значит такая у него судьба.

В ответ на столь непродуманное заявление подуставший было от собственных воплей Мак-Кински взвыл с утроенным энтузиазмом. Я тебе дам – судьба!

– Ничего не знаю, – твердо сказала Марьяна. – Пока мой кот не пристроен, я не умру. Дайте мне хотя бы несколько дней. Я поищу, куда пристроить Мак-Кински. Может, его в кошачье кафе жить возьмут? Хотя посетителей он им распугает, конечно. И в первый же день подерет всю мебель. Не смогла его отучить. И вообще, интересно, как это будет выглядеть: «Здравствуйте, за мной вчера приходил ангел смерти, обещал вернуться. Не могли бы вы в связи с этим взять себе моего кота?» Бред какой-то. Черт знает что. Но я все равно постараюсь его пристроить. Сделаю, что могу.

– Несколько дней? – упавшим голосом повторил ее гость. – Но так не положено. Так вообще не бывает!

– Ну что ж вы сразу так – «не бывает»? – горько усмехнулась Марьяна. – Надо верить в чудеса.

Юный ангел смерти уже чуть не плакал.

– Да что ж у меня сегодня все через задницу? – беспомощно спросил он. – Какой дурацкий день, а. И что я ему теперь скажу?..

– Кому – «ему»? Если Господу Богу, то так и скажите: «Это та самая дама, которой Ты полтора года назад послал черного кота. Теперь ей не с кем его оставить, Ты сам виноват».

– Да при чем тут Бог, – вздохнул ангел смерти. – Брату! Я еле уговорил его отправиться в отпуск, обещал подменить, клялся, что все будет в порядке. А сам…

– Брату? У ангелов смерти бывают братья?!

– Конечно бывают, – кивнул тот. – А почему нет?

– Просто из этого следует, что у ангелов смерти есть мама и папа, – объяснила Марьяна. – А это уже ни в какие ворота. Мой разум бунтует, воображение отказывает. Не может такого быть.

– А, вот вы о чем. Успокойтесь, мамы и папы – в том смысле, какой вы в это вкладываете – у нас конечно нет. «Братьями» считаются те, кто появился на свет вследствие сходных последовательностей более-менее тождественных событий. Такое совпадение рождает между нами привязанность и чувство родства. И некоторую ответственность друг за друга. В этом смысле у нас все, как у людей.

– Ага, – кивнула Марьяна. – Значит, вы обещали брату убить меня во сне, а сами…

– Не «убить», а просто помочь вам покинуть тело в наиболее подходящий для этого момент, предопределенный совокупностью ваших личных свойств и некоторых внешних обстоятельств, – строго сказал ангел смерти. – Впрочем, этот момент мы с вами уже упустили, – упавшим голосом добавил он. – Да и внешние обстоятельства драматически изменились. Вы не спите. И у вас кот.

– Вот именно! – с нажимом подтвердила Марьяна. – У меня кот. Его надо пристроить. Боюсь, для этого мне понадобится очень много удачи. Потому что обычно даже самой ласковой и милой кошечке хороших хозяев быстро не найдешь. А уж этому сокровищу… Беда в том, что Мак-Кински очень вредный. Если бы он был человеком, я бы сказала, что он обладает несгибаемой волей и твердым характером. Но о котах так обычно не говорят.

– Маааааау! – подтвердил со шкафа Мак-Кински, самым гнусным из своего дежурного набора отвратительных голосов.

– При этом он очень умный, – вздохнула Марьяна. – И человеческую речь понимает до мельчайших нюансов. Однажды я очень ласково назвала его, – она перешла на почти беззвучный шепот, – кровяной колбасой. До вечера со мной не разговаривал! И от еды отворачивался. Пришлось извиняться, он еще немного поломался и наконец простил. Был бы он обычным человеческим мужиком, давным-давно на край света от такого сбежала бы. Но с тем, кто без тебя пропадет, так поступать нельзя.

Ангел смерти слушал ее, похоже, только из вежливости. Вид у него был настолько потерянный, что хоть добровольно ложись и помирай. Чтобы не травмировать молодого специалиста.

– Ваш брат будет ругаться, что вы меня вовремя не уби… не помогли покинуть тело? – сочувственно спросила Марьяна.

– Ругаться? – удивился ее гость. – Нет, что вы! Брат на меня никогда не сердится. Что ни сделаю, говорит: «Вот и молодец».

– Ну и чего вы тогда так расстраиваетесь?

– Как – чего? Он теперь никогда больше не согласится отправиться в отпуск. И очень устанет. И будет ходить мрачнее тучи, но делать вид, что все хорошо. Я – плохой помощник, сам знаю. Но верил, что справлюсь. Оно же совсем не трудно – пока сидишь дома и планируешь. А потом берешься за дело, и все идет кувырком.

– Это вы в первый раз попробовали? – догадалась Марьяна. – И сразу вот так ничего не получилось? Сочувствую. Но умирать все равно не стану. У меня кот.

– Да почему же в первый? – обиделся ангел смерти. – Я уже… – он задумался, что-то подсчитывая на пальцах, – целых двенадцать человек от тел освободил. Всем, между прочим, очень понравилось. Говорили, со мной совсем не страшно. Я уже думал, обрел свое призвание. И тут вы!

– А, так я тринадцатая, – усмехнулась Марьяна. – Ну тогда все в порядке с вашим призванием. Просто тринадцать – несчастливое число.

– Правда? – заинтересовался тот. – Вы серьезно или просто меня утешаете?

– Даже не знаю, – призналась Марьяна. – Я в эту примету про «чертовую дюжину», честно говоря, не верю. Но я ее не придумала. Она объективно есть. Если что, так и скажите своему брату: это только потому, что она была тринадцатой. Других тринадцатых уже не будет, можешь спокойно отдыхать.

– Ладно, попробую так сказать, – просиял ангел смерти. – Вполне может сработать. Он, в отличие от меня, изучает ваш фольклор. И относится к нему с большим уважением. Он вообще очень много знает. И умеет все на свете! И все понимает – не только о людях, а обо всех. Хотя старше меня всего на восемнадцать тысяч лет.

– Действительно, пустяковая разница, не о чем говорить, – усмехнулась Марьяна.

Сарказма ее гость не заметил. Только кивнул и мечтательно улыбнулся.

– Брат говорит, мы с ним похожи, – сказал он. – Но, по-моему, он меня просто утешает. Мне до него – как до неба. На четвереньках. Ползком. И вас бы он сейчас точно не стал слушать. «Какой может быть кот, у нас с тобой неотложное дело, тебе понравится, вот увидишь, пошли!» – и точка. Неумолимый. Поди ему возрази.

– А когда ваш брат вернется из отпуска? – спросила Марьяна. – Я должна знать, сколько у меня времени, чтобы пристроить Мак-Кински. Хоть куда-нибудь. В пустой квартире с моим трупом ему совершенно точно не место. На такой ужас он не нагрешил. Хотя, конечно, старался, поганец. Как мало кто, – нежно добавила она, покосившись на кота.

Мак-Кински выглядел очень довольным. Кот любил, когда Марьяна обзывала его «поганцем» и бранила за дурное поведение. Это льстило его самолюбию куда больше, чем любые похвалы.

– Обещал быть послезавтра. Нет, погодите, у нас уже утро? Значит, завтра вечером. Мне бы очень хотелось покончить с вами до его возвращения. Хотя, глядя на вас, понимаю, что шансы на благоприятный для меня исход невелики.

– Разве что твердо пообещаете забрать Мак-Кински себе. И хорошо кормить, – вздохнула Марьяна.

– Забрать?! – в ужасе переспросил тот. – Вы имеете в виду, взять жить к себе домой? Вот это кошмарное черное чудовище?

– Вы не любите кошек? – удивилась Марьяна. – Ну надо же! Почему-то была уверена, что ангелы смерти должны быть без ума от котиков. Жаль, что это не так. Но если вдруг передумаете, могу отдать вместе с ним переноску, туалет-домик и почти полный мешок сухого корма, очень хорошего. Мак-Кински ужасно капризный, но этот как раз вполне охотно ест…

– Мы же из разных материй, – укоризненно напомнил ангел смерти. – Я его не то что на руки взять, а даже погладить не смогу.

– Это как раз только к лучшему. Мак-Кински никому, кроме меня, таких вольностей не позволяет. Да и мне, честно говоря, через раз… Ладно, с вами все ясно: вы его не возьмете. Остается Мантас. И кошачий форум. И… нет, больше никаких идей.

– Вы все-таки постарайтесь, – попросил ее ангел смерти. – Очень хочется как-то это дело закрыть. А поскольку идеальное время мы с вами уже упустили, лучше бы мне заручиться вашим согласием. Без него нам обоим будет очень тяжело.

– То есть без моего согласия вы меня теперь не убьете? – обрадовалась Марьяна. – Ничего не получится? Я что, теперь никогда не умру, если сама не соглашусь?

– Я не убиваю, – напомнил он. – А просто помогаю сознанию покидать тело. И вполне могу обойтись без вашего согласия. Но не хотелось бы понапрасну вас мучить. Все-таки в сложившейся ситуации я сам виноват: испугался кошачьих воплей, растерялся, когда вы проснулись, упустил момент. Поэтому готов пойти вам навстречу. Пристраивайте своего кота.

Проснулась Марьяна только в половине одиннадцатого. Впрочем, в последнее время ей случалось вставать и позже: со старой работы она уже уволилась, а выходить на новую только через неделю, когда еще и отсыпаться впрок, если не сейчас.

Мак-Кински, спавший у нее в ногах, встрепенулся, спрыгнул с кровати и помчался на кухню, предвкушая утренний ритуал кормления его величества завтраком: «Ну, маленький, ну слопай кусочек, да что ж тебе снова не так, зараза ты этакая? Ладно, не хочешь, не жри, ходи голодный до вечера… А может, тебе паштета баночку открыть? Будешь паштетик, маленький? Эй, ты куда побежал, скотина неблагодарная?» – и так далее, в том же духе, примерно на четверть часа, пока в джезве на медленном огне томится Марьянин кофе. Как только кофе будет готов, кот усядется возле кормушки и примется жевать. Мак-Кински хорошо знал, что у хозяйки есть ценности, на которые даже любимчику в его лице лучше не посягать: сон и первая утренняя чашка кофе в блаженной тишине.

Но на этот раз Марьяна не спешила на кухню. Стояла возле окна, смотрела вниз, на тихую улицу Слушку, которую успела полюбить. Привычно пожалела, что квартира всего на втором этаже, и отсюда не видно реку, скрытую за соседними домами. А с пятого такой отличный обзор! Надо, что ли, не полениться туда подняться. Посмотреть на все… напоследок.

Тьфу ты черт. Почему «напоследок»?! Мало ли, какая глупость под утро приснилась. Совсем чокнулась, мать? Что с тобой?

Мак-Кински устал ждать хозяйку, вернулся, возмущенно держа хвост трубой. Вспрыгнул на подоконник, требовательно мякнул, но тут же поймал Марьянино настроение, встревожился, боднул ее в плечо своей смешной черной башкой.

– Балбес ты дурацкий, – вздохнула Марьяна, положив руку на его теплую спину. – Представляешь, мне приснилось, что я из-за тебя не умерла.

В ответ на это откровение Мак-Кински взвыл – так же невыносимо громко, как ночью. И птицей взлетел на шкаф.

– Эй, ты чего психуешь? – потрясенно спросила его Марьяна. – Хочешь сказать, оно не приснилось? Да ну, не выдумывай. Просто ты тоже видел мой сон. Для кота вполне обычное дело; по крайней мере, так о вас говорят. Пошли лучше жрать.

От еды Мак-Кински на этот раз не отказывался. Вернее, отказывался не так, как всегда. Уткнулся в миску, что-то поклевал для приличия и тихонько, боком вышел из кухни. Марьяна не стала его уговаривать. Делай, как хочешь, радость моя.

На этот день у нее была запланирована генеральная уборка – весна на дворе, перерыв между работами, когда, если не сейчас? Но все валилось из рук, так что через час Марьяна благоразумно свернула мероприятие. Зачем вообще возиться, все равно умирать – самое позднее завтра, когда старший брат моего недотепы вернется и начнет наводить порядки. Вот если не умру, тогда и помою эти чертовы окна. И плиту, и ванну, и унитаз, – мрачно думала она.

Любви к жизни эти планы не особо способствовали, зато влечение к смерти росло на глазах. Натурально по Фрейду. Интересно, как он догадался? Вряд ли ему хотя бы раз в жизни доводилось драить унитаз.

Сама по себе смерть, как ни странно, Марьяну больше не пугала. Потому что одно из двух: или это был идиотский сон, и тогда бояться нечего. Или не сон, но тогда, получается, ангелы смерти есть взаправду? И значит, все остальные загробные развлечения тоже; ладно, может не все, но что-нибудь точно там есть. И тогда смерть, получается, просто что-то вроде переезда в другую страну: неизвестно, как там все сложится, понравится ли, удастся ли освоиться, но все-таки это не повод ложиться на пол и кричать от ужаса. На самом деле даже интересно, как оно повернется и к чему приведет.

В общем, если бы не Мак-Кински, можно было бы махнуть на все рукой и расслабиться. Но кот! Вредный, дурацкий, никому в целом мире больше не нужный кот.

– Ни за что! – вслух сказала Марьяна. И повторила, очарованная не столько смыслом, сколько самим звучанием фразы: – Ни за что!

Едва дотерпела до обеда, чтобы позвонить Мантасу. Он сейчас работал в ночную смену и в первой половине дня спал. Позвонила в три, судя по голосу, вроде не разбудила. Хотя поди догадайся, как оно там на самом деле, Мантас всегда ей рад.

– У меня вопрос, – Марьяна сразу взяла быка за рога. – Дебильный, но очень важный. Скажи, если со мной что-нибудь случится, ты заберешь Мак-Кински?

Мантас предсказуемо всполошился.

– Господи, да почему с тобой что-то должно случиться? Ты… погоди, ты что, была у врача? И?..

– Никаких врачей. Зачем мне к ним ходить, у меня даже голова в последний раз не помню когда болела. Просто… ну знаешь, весна, мысли разные в голову лезут, сны дурацкие снятся. Видимо, я из тех несчастных придурков, которые без работы сходят с ума. Но ты все равно ответь. Только честно. Возьмешь?

– Мак-Кински я готов взять в любой день, – сказал Мантас. И, не дав ей толком обрадоваться, добавил: – Но только в комплекте с тобой. Он же меня не любит. Едва терпит – только ради тебя.

– Справедливости ради, других он даже ради меня не терпит, – заметила Марьяна. – Норовит оставить без штанов и колготок. В лучшем случае, прячется под кровать и оттуда шипит.

– Это да. Но «терпит» – недостаточное условие для счастливой совместной жизни, ты знаешь.

Он не сказал: «И поэтому не выходишь за меня замуж». Но это подразумевалось. Висело в воздухе, невыносимо звенело, как всегда в разговорах с Мантасом. Так жаль. Нет, правда, ужасно жаль, что не получается влюбиться в Мантаса. Да хотя бы спьяну его захотеть. Проклятая химия – всем хорош человек, а тебе не подходит. И сам это понимает, но все равно на что-то надеется. Такая дурацкая жизнь.

– На самом деле, если бы с тобой действительно что-то случилось, я бы взял твоего кота, – сказал Мантас. – А куда деваться. Не выкидывать же на улицу. Но ты постарайся, пожалуйста, чтобы оно не случалось еще хотя бы два года. Потому что я уезжаю.

– Куда? – удивилась Марьяна, сама не зная, огорчаться или радоваться. – И когда?

– Через две недели. В Англию. Помнишь, говорил тебе, что мне предлагают контракт в Бристоле? И ты сама сказала, что дураком буду, если откажусь. Ну вот, не отказался. Но, кстати, еще могу.

– Не надо отказываться, – поспешно сказала Марьяна. – Отличный же контракт, жалко его упускать. Лучше давай я к тебе в гости буду приезжать. Часто. Хочешь?

– Конечно, хочу, – она почувствовала, как Мантас улыбается. – А как же Мак-Кински? А твоя работа?

– Пока не знаю, – призналась Марьяна. – Но теоретически, на работе бывают выходные и праздники. А Кински… Ай, да придумаю что-нибудь.

На самом деле, она, конечно, просто рассчитывала, что Мантас вскоре перестанет ее приглашать. На расстоянии легче выбросить из головы несбыточные надежды. Глядишь, найдет себе там какую-нибудь прекрасную англичанку. Или не англичанку, но все равно прекрасную. И настанут блаженные времена, когда с ним можно будет просто дружить, для начала – по переписке. Шансов на это, будем честны, немного, но можно же помечтать.

– Мантас отпадает, – сказала она коту, сунув в карман телефонную трубку. – В Англию собрался. Очень некстати. Это был наш с тобой единственный приличный вариант.

Мак-Кински приоткрыл один глаз и посмотрел на нее так внимательно и печально, что Марьяне захотелось перекреститься. Все-таки удивительно умный кот. Откуда только взялся на мою голову.

– Откуда ты вообще такой взялся? – вслух спросила она.

Ответа не последовало – как всегда в таких случаях. Если Мак-Кински и знал историю своего происхождения, то тщательно ее от Марьяны скрывал.

Сон в эту ночь не шел к Марьяне, что в общем неудивительно. Ворочалась с боку на бок, пялилась то на ободранные котом стены, то в потолок, ждала неизвестно чего. Ну то есть как – неизвестно. Очень даже известно. Просто кому охота признаваться себе: лежу тут, как дура, жду ангела смерти. А он, зараза такая, все не идет.

Кое-как задремала и почти сразу подскочила от воя Мак-Кински. Молодец, что тут скажешь. Хороший сторож. Предупредил.

– Ну как? – с порога спросил ангел смерти.

Строго говоря, не с порога, а из угла, в котором он материализовался. Но не один ли черт.

– А никак, – мрачно откликнулась Марьяна. – Мой друг, единственный человек на свете, которого Мак-Кински худо-бедно терпит, уезжает буквально на днях. На форумах мрак и ужас, даже не ожидала. На одном мне вообще написали: «Да вы не переживайте, если что, его усыпят». Их счастье, что взглядом через экран не убивают… хотя я все-таки надеюсь, что убивают, просто с отложенным эффектом. Не описать, как я зла. Утешили, благодетели! Ну правда, одна девочка дала мне ссылку на сайт приюта. Вроде вполне ничего, кошки там сытые и ухоженные. И не в клетках сидят, а валяются на диванах, как домашние. А по стенам специальные полки развешаны, чтобы лазать, и домики, чтобы прятаться – красота! Была бы кошкой, лопнула бы от зависти. У них там[15] веб-камеры в каждой комнате, так я целый час смотрела, не могла оторваться… Ладно, неважно. В общем, действительно неплохой приют. Я им сразу позвонила. Соврала, что умерла старушка соседка, остался кот, некуда девать. Но у них сейчас ни одного свободного места, даже на трех кошек больше, чем они объективно могут содержать. Сказали: «Позвоните через неделю-другую, может, появится место, у нас часто кого-нибудь забирают». Но, сами понимаете, никаких гарантий. В общем, я – пас.

– Я так и думал, – вздохнул ангел смерти. – С самого начала все было ясно. Чего уж теперь.

– Слушайте, – сказала Марьяна, – неужели я одна такая? А как же другие одинокие люди, у которых коты, собаки, или там, не знаю, аквариумные рыбки, и никого, чтобы за ними присмотреть? Как они соглашаются умереть? Это же безответственно!

– Так их никто и не спрашивает, – пожал прозрачными плечами ангел смерти. – И вас бы никто не спросил, если бы не досадное стечение обстоятельств. В смысле, если бы ваш кот меня не учуял и вас не разбудил. А я оказался недостаточно убедителен, чтобы повернуть все по-своему. В нашем деле нужна харизма. Вот у моего брата ее столько, что на сотню ангелов смерти хватило бы! Можно сказать, из одной харизмы и состоит. И еще из неумолимости. А у меня того и другого – ноль.

– Да ладно вам! – возмутилась Марьяна. – Не наговаривайте на себя. Вы очень обаятельный. И вызываете доверие. Я сегодня весь день думала, что смерть, оказывается, совсем не страшная штука. Даже интересно теперь, куда бы вы меня увели. Если бы не Мак-Кински, пошла бы с вами, подпрыгивая от нетерпения. Хотя раньше ужасно боялась умирать – как наверное все нормальные люди. Но вы полностью изменили мое отношение к этому вопросу; надеюсь, навсегда.

– Правда? – улыбнулся ангел смерти. – Вы после встречи со мной перестали бояться смерти? Спасибо. Очень приятно об этом узнать. Значит, кое-что у меня все-таки получается! – и, внезапно помрачнев, добавил: – Хотя, по большому счету, полный провал.

– Просто я – тринадцатая, – напомнила Марьяна. – И еще у меня Мак-Кински, страшный черный кот. Тоже, между прочим, плохая примета. Просто ужасная! Так и скажите своему брату. Не горюйте, все у вас будет хорошо.

– Муаааааау! – подтвердил со шкафа Мак-Кински. Довольно противным голосом, но далеко не худшим из возможных. Видимо, решил тоже проявить сочувствие и симпатию к юному ангелу смерти. Ну и проявил – как смог.

Спала Марьяна после этого визита, как ни странно, крепко. То ли уже привыкла болтаться между жизнью и смертью, то ли просто устала переживать. А проснувшись и выпив наскоро кофе, принялась за уборку, хоть и говорила себе, что это неблагоразумно: наверняка отсрочка окажется совсем короткой. Нынче вечером вернется из отпуска этот хваленый старший брат, а я тут, как дура, стараюсь.

С другой стороны, надо же чем-то себя занять.

К вечеру ее осенило: надо постоянно держать открытым хотя бы одно окно. На улице уже довольно тепло, а Мак-Кински, небось, не дурак, не выскочит. Вот прямо сейчас точно не выскочит – пока у нас все хорошо. На всякий случай, провела разъяснительную работу. Подозвала кота, усадила на подоконник, сказала, указывая на щель:

– Если вылезешь и сбежишь, будешь распоследним дураком. Ничего особо хорошего на улице нет, ты это должен помнить. Как был рад, когда я забрала тебя оттуда в дом! Но если я все-таки умру, пусть у тебя будет выход. А то действительно еще усыпят, придурки. Чем так, лучше и правда во двор.

Кот внимательно ее слушал, но на слова «если умру» ответил таким душераздирающим воем, что Марьяна даже немного испугалась. Хотя давно могла бы привыкнуть к его вокальным возможностям. Но свою речь довела до конца. Пусть орет сколько хочет, а на ус все равно мотает. Благо есть, на что намотать.

В эту ночь неумолимый старший брат ангела смерти за ней не явился. То ли задержался в отпуске, то ли слишком много пришлось исправлять за помощником, и до Марьяны у него просто руки не дошли.

Не пришел он и на следующий день. И в выходные. И первая Марьянина рабочая неделя на новом месте прошла без помех. Понемногу она почти перестала вспоминать об удивительном происшествии с ангелом смерти, а когда вспоминала, думала: «Мне приснилось. Да, два раза подряд. Ну и что».

Однако окно в доме постоянно держала открытым, даже когда в конце апреля ненадолго вернулись холода. Это ее успокаивало. Из любой ситуации, включая квартиру, всегда должен быть выход. Хотя бы для отдельно взятого кота.

Ангел смерти посетил Марьяну только в начале мая. В субботу, в пять часов – пополудни, а не утра. Зато не стал таинственно мерцать в углу прозрачным туманом, а просто позвонил в дверь.

Марьяна как раз ждала курьера из магазина, поэтому открыла, не спрашивая, кто там. Но когда увидела своего гостя, сразу поняла, кто он. А еще прежде, чем поняла, почувствовала, как волосы встают дыбом. И сразу захотелось вспрыгнуть на шкаф и заорать – по примеру героического Мак-Кински. Ясно теперь, почему он тогда так выл.

Впрочем, на этот раз кот не вопил, а спокойно сидел в коридоре и внимательно разглядывал высокого темноволосого мужчину в длинном черном пальто, в отличие от своего брата, почему-то совсем не прозрачного. Зато загорелого, сразу видно, что хорошо отдохнул. И, пожалуй, слишком красивого для своей профессии. Или ангелам смерти, наоборот, положено быть красавчиками, чтобы жертвы поменьше не сопротивлялись? Значит, младший действительно не дотягивает. Только и счастья, что прозрачный, а так-то – обычный пацан.

– Тоже мне защитник, – укоризненно сказала Марьяна коту. И обернулась в сторону гостиной, проверила, открыто ли окно. Подумала: «Ладно, Мак-Кински у меня злющий, как-нибудь и на улице справится. А вот окрестным котам крупно не повезло».

Но все равно, конечно, хреново, что о ней вспомнили. Надеялась, пронесло.

– Спокойствие, только спокойствие! – копируя интонации Карлсона из старого мультфильма объявил незнакомец в черном, запирая за собой дверь. – Танцев не будет. В смысле никто никуда не умирает, проехали, можете не переживать. Ваше дело закрыто. Временно, но готов спорить, надолго. В истории уже было несколько случаев, когда людям удавалось отбрехаться и не пойти с ангелом смерти; все эти упрямцы потом прожили очень долгую жизнь. Подозреваю, просто потому, что никто из наших не хотел с ними связываться. Вот и тянули с этими красавцами до последнего, ждали, пока им самим надоест эта волынка… Кстати, вы совершенно напрасно радуетесь. На самом деле, вы, можно сказать, проиграли в лотерею. Вернее, своими руками порвали и выбросили выигравший билет. Мой младший братишка – самый добрый ангел смерти, какого только можно вообразить, так что вы много потеряли. Я сто раз советовал ему пойти учиться на ангела-хранителя – вот к чему у него настоящий талант! Но мальчик уперся: хочет быть таким, как я, и точка. С младшими братьями часто возникают подобные проблемы. Я в свое время много об этом читал, но так и не понял, что с ним делать. Может, еще передумает, как считаете? Вы же преподаватель, должны знать психологию молодежи…

– Бывший преподаватель, – вставила ошеломленная его напором Марьяна. – Очень устала от молодежи и ее психологии. Больше никогда!

Но гость не стал ее слушать. Аккуратно отодвинул Марьяну в сторону, чтобы не загораживала проход, и сел на корточки перед Мак-Кински. Смотрел на него, как будто никогда раньше не видел котов. И Мак-Кински отвечал ему полной взаимностью. В смысле, таращился во все глаза. И, что самое поразительное, не рычал. Даже не шипел.

Наконец незнакомец протянул руку и положил ее на загривок Мак-Кински. Марьяна невольно зажмурилась, представив, что сейчас будет. Весь коридор в крови ангела смерти – интересно, она вообще отмывается? И не ядовита ли для кота?

Но ничего страшного не случилось. Мак-Кински сохранял олимпийское спокойствие, обычно ему не свойственное. Ну и гость не особо наглел. В смысле, не стал фамильярно тискать малознакомого кота. Осторожно погладил и сразу убрал руку. Сказал:

– Рад с тобой познакомиться, Мак-Кински. За этим собственно и пришел, – добавил он, обернувшись к Марьяне. – Не хотел вас зря беспокоить, но, в конце концов, как видите, не удержался. Никогда прежде не видел котов, способных отменить человеческую смерть самим фактом своего существования. А я любопытный. При этом о котах знаю непростительно мало, хотя в юности мечтал стать ангелом именно кошачьей смерти. Но не прошел собеседование. Там очень строгий отбор.

– Строгий отбор? – растерянно повторила Марьяна.

– Строжайший! А как вы думали? Меня признали недостаточно ласковым и терпеливым. Хотя до сих пор уверен, что у меня могло бы получиться. Кошки меня обычно любят. Даже ваш Мак-Кински, как видите, согласен иметь со мной дело. Огромная честь!

– Слушайте, – наконец опомнилась Марьяна, – а как вы смогли его погладить? Вы же состоите из другой материи. Мне ваш брат так сказал.

– Ну так он совсем молодой еще, – отмахнулся гость. – Неопытный. Не освоился с многообразием возможностей. Лично я состою из той материи, из какой захочу. Вернее, из какой надо для дела. Или просто удобней в данный момент лично мне. У плотной материи есть свои достоинства: некоторых удовольствий в другом состоянии не испытать. Кстати, об удовольствиях. Могу показать отличный фокус. Готов спорить, вы еще никогда не видели, как ангелы смерти пьют чай с конфетами. Так вот, чай за вами. А конфеты у меня есть.

Обнаружив себя у плиты с заварочным чайником, Марьяна окончательно поняла, что имел в виду юный ангел смерти, когда рассказывал о неумолимости своего старшего брата. Такому и правда не возразишь, сделаешь все, что потребует. Скажет: «Пора умирать», – ляжешь и помрешь, как миленькая. Потребует чаю – пойдешь заваривать чай. И даже Мак-Кински на него не шипит. Ужасный человек. Ладно, не человек, но все равно совершенно ужасный. Таких надо запретить.

– А вы мне нравитесь! – одобрительно сказал гость. – Отлично держитесь в непростых обстоятельствах. И Мак-Кински у вас – что надо. Не кот, само совершенство. И чай завариваете по-человечески, почти как я. В наше время это большая редкость. Люди так привыкли к якобы удобным пакетикам с чайной пылью, что утратили элементарные навыки. Например, ополаскивать заварочный чайник кипятком. И лить воду на чайные листья длинной струей, чтобы остывала до нужной температуры, попутно насыщаясь кислородом. И переливать потом чай из чайника в чашку и обратно, три раза, потому что три – счастливое число. А вы молодец, все сделали правильно. Я теперь даже рад, что братишке не удалось вовремя оборвать вашу жизнь. По ту сторону выдающихся личностей и без вас полно, а мире живых каждый человек, способный хорошо заварить чай, на счету. Так что все к лучшему. Впрочем, все вообще всегда к лучшему, судьба умнее любого из нас. Я мелкому это уже раз сто говорил, но не помогает. Он очень расстроен неудачей с вами. Ходит как в воду опущенный. Не знаю, как с ним быть!

– Просто еще раз съездите в отпуск, оставив его работать за вас, – посоветовала Марьяна, разворачивая уже третью по счету конфету. Они оказались какие-то невыносимо прекрасные: мягкий черный шоколад в твердом черном шоколаде. Неизвестно, каков этот тип в качестве ангела смерти, но в радостях жизни он определенно знает толк.

– В отпуск? – удивился тот. – Но я совсем недавно вернулся. И отлично отдохнул.

– Ну так не в вас же дело. Просто ваш брат переживал, что вы больше не сможете ему доверять. И поэтому никогда не поедете в отпуск. И ужасно устанете. И все из-за него.

– Ну и каша у него в голове!

– Да не то слово, – согласилась Марьяна. – Но в его положении это нормально. Быть вашим младшим братом – то еще везение. Я имею в виду, на вашем фоне легко ощущать себя никчемностью. Вы очень яркая личность. К тому же, старше, а значит, гораздо больше знаете и умеете. Что естественно, но совершенно невыносимо, особенно когда ты молод и обожаешь свой недостижимый идеал.

– Но на самом деле он в сто раз лучше меня! – горячо сказал ее гость. – Добрей и гораздо талантливей. И…

– И способен одним своим присутствием отменять страх, – кивнула Марьяна. – Это я на своей шкуре поняла. Он говорит: «Вы должны умереть», – а у меня ни страха, ни паники. Если бы не Мак-Кински, с удовольствием бы умерла.

– Вот именно! Но когда я его хвалю, он не верит. Думает, я просто из жалости. А я… – он осекся и махнул рукой. Дескать, что толку объяснять.

– А он знает, что у вас тоже не все всегда получается? – спросила Марьяна. – Например, что когда-то вас не взяли учиться на кошачью смерть.

– Нет конечно. Кто же станет в здравом уме младшему брату о своем позоре рассказывать?

– А откуда ему еще узнать, что ошибки и неудачи это совсем не такая катастрофа, как кажется? Вы как раз отличный пример. Можно сказать, ходячая реклама житейских поражений: хочешь быть так же хорош, как я? Провались пару раз на важном экзамене, и дело в шляпе!

– Справедливости ради, я не провалился на экзамене, а всего лишь не получил нужное число рекомендаций при собеседовании. Да и то только потому, что господина Мак-Кински в приемной комиссии не было, – подмигнул ей гость, показывая под стол.

И правда, было на что посмотреть. Гордец и мизантроп Мак-Кински лежал на ноге ангела смерти и почти беззвучно, но сладострастно урчал.

– Да, собеседование вы, пожалуй, прошли, – согласилась Марьяна. – Задним числом, зато строжайшее. Но как раз об этом вашему брату лучше не знать: еще больше расстроится. Мак-Кински на него страшно рычал.

– Ну так это потому, что он пришел вас забирать. А я – с дружеским визитом. Но вы совершенно правы, не буду хвастаться. И насчет провала на собеседовании подумаю. Может и расскажу, если гордыня позволит. На самом деле ясно, что вы абсолютно правы. Я слишком старательно изображаю из себя сияющий идеал. И всем от этого только хуже.

– Я бы рядом с таким великолепным братом с ума сошла, – подтвердила Марьяна.

Допив чай, гость еще некоторое время сидел, не решаясь потревожить Мак-Кински. Наконец кот почувствовал, что тот хочет уйти, недовольно мяукнул и убежал в спальню. Зная его, Марьяна могла спорить, что кот смертельно обиделся и провожать гостя не придет. Но Мак-Кински все-таки явился в коридор и по-свойски боднул ангела смерти в голень – дескать, ладно, вали, если надо, я не сержусь.

– А можно я еще как-нибудь зайду навестить Мак-Кински? – спросил тот. – И вас, если позволите. Не так уж много у меня знакомых, к которым можно запросто заглянуть на чай. Иногда этого очень не хватает. И о мелком, получается, кроме вас не с кем поговорить. Вы все очень правильно понимаете. И советы у вас толковые. Великое дело – профессиональный педагог.

– В данном случае я просто профессиональная младшая сестра, – рассмеялась Марьяна. – Сама была в его шкуре, правда, недолго. Ну и сестрица моя старшая не такой уж сияющий идеал. Но все равно было непросто… А вы заходите, конечно. Но только с конфетами.

– Понравились?

– Не то слово. Неужели не заметили, я семь штук смела. И уже хочу еще.

Он улыбнулся, достал из кармана пальто пригоршню конфет, высыпал на тумбочку, немного подумал, снова полез в карман, добавил еще пару штук.

– Больше не дам, самому мало. Здесь такие не продаются, я из отпуска привез. В следующий раз возьму побольше. С расчетом на вас.

Когда он уже стоял на пороге, Марьяна спросила:

– А как вас зовут?

– Вы и сами должны понимать, что в человеческом языке никаких аналогов моего имени нет, – вздохнул ангел смерти. – И фонетически оно невоспроизводимо, потому что состоит не из звуков, вернее, не только из них. Я, конечно, мог бы соврать, придумав первое попавшееся имя, но это, по-моему, глупо. Давайте попробую вам его описать. – Он ненадолго умолк, задумался, наконец сказал: – Представьте, что теплой летней ночью вы вошли в прохладную реку. Довольно быструю, но не настолько, чтобы вас сразу унесло. Стоите в воде, примерно по грудь, с заметным усилием сохраняете равновесие, поднимаете лицо к небу, видите там совершенно незнакомые созвездия и так удивляетесь, что перестаете сопротивляться течению, оно подхватывает вас и несет, но настолько бережно, что сразу становится ясно: в лице этой реки вы обрели очень близкого друга. Представили?

– Да, – кивнула Марьяна, совершенно загипнотизированная нарисовавшейся ей картиной.

– Сумму всех ваших ощущений в этот момент, включая шум воды и чьи-то тихие голоса на берегу, можно считать более-менее точными синонимом моего имени, – заключил он.

Взмахнул рукой, улыбнулся и вышел. А Марьяна с котом еще долго стояли в коридоре, уставившись на закрытую дверь.

– По-моему, мы с тобой крупно влипли, Мак-Кински, – наконец сказала Марьяна. – По уши влюбились в малознакомого ангела смерти, такие молодцы. Но ладно, по крайней мере, мне он оставил конфеты, а тебе – свой запах на кухонном табурете. Неплохо для начала. А там – поглядим, как пойдет.

Рынок Тимо (Tymo Turgus)

Субботник

Сперва Матиасу снилась вполне безобидная ерунда, но постепенно сон каким-то образом вырулил в хорошо знакомый, регулярно повторяющийся – не то чтобы настоящий кошмар, скорее, просто муторную суету, в ходе которой хаотически мечешься по городу в поисках вокзала, откуда совсем скоро отправится поезд, твоя единственная возможность уехать из города до начала принудительных школьных экзаменов для всего взрослого населения; по какому предмету будут экзаменовать, никто не знает, но ходят слухи, что по химии, из которой невозможно вспомнить вообще ничего. Что сделают с провалившими экзамен, тоже неясно, но мысли об этом неизбежно рождают тоскливое предчувствие небытия.

Однако есть поезд. На поезде можно спастись, уехать в Тернополь, где не сдают никаких экзаменов, в Тернополе живет тетка Ганна, а к родственникам отсюда пока выпускают, нужные справки он купил в специальном тире, где за каждую печать надо платить метким выстрелом, осталось найти вокзал и успеть заскочить в вагон прежде, чем поезд тронется. До отправления осталось буквально несколько минут, но усилием воли можно замедлить ход часовых стрелок; это изматывает, отнимает последние силы, а вокзала все нет, куда бы ни повернул, крепнет ощущение, что только удаляешься от цели, и с каждым разочарованием удерживать время на месте становится все трудней.

Повернув в очередной раз, вдруг неведомо как оказался на берегу Вильняле, рядом с маленьким фермерским рынком Тимо, он регулярно ходил сюда наяву, по четвергам – за домашней моцареллой и соусом песто, которым торгует веселый молодой итальянец, неведомо как попавший в наши края, а в ресторанные дни, по пятницам – за острой тайской лапшой и изумительными гамбургерами; впрочем, неважно, главное, сразу узнал это место и, словно очнувшись от морока, вспомнил, в какой стороне тут вокзал. Не слишком далеко, за четверть часа вполне можно добраться, если идти очень быстро, а лучше – бежать.

Небольшую группу людей, расположившуюся на речном берегу, он сперва не увидел, заметил только когда один из них, плечистый седой мужчина в рубахе с закатанными до локтей рукавами, поднялся, взмахнул рукой и громко его окликнул:

– Добрый день! Меняю кофе с пирожным на сигарету! Если она у вас есть, соглашайтесь, эклеры у нас хоть куда, такие кому попало не снятся, а наяву их вообще невозможно испечь: крем замешан на облаках, взбитых юго-западным ветром в последнюю летнюю ночь, почти целый месяц назад, представляете, как он хорошо настоялся? Ну что, по рукам?

Матиас застыл на месте, пытаясь понять смысл фразы. Слишком она была запутана, слишком много слов, лишняя, ненужная информация для человека, у которого сейчас одна цель: спасти свою жизнь и бессмертную душу от школьного экзамена по химии, пока поезд, счастливый последний поезд в благословенный тихий Тернополь еще не ушел.

Наконец кое-как перевел сказанное с чужого языка на свой, понял только, что у него просят сигарету. Наяву именно сигаретами никогда ни с кем не делился, не из скупости, просто не любил вот таких хитрожопых курильщиков, норовящих поживиться за чужой счет. Но сейчас почему-то сразу решил, будто щедрый поступок придаст ему сил, а они как раз очень нужны, чтобы удерживать на месте время, пока он будет бежать на вокзал. Полез в карман, вместо кармана рука каким-то образом провалилась в ящик письменного стола, который был у него еще на прошлой работе, но сигареты там нашлись, причем не какие попало, а в черной пачке, английские, купил в дьюти-фри по дороге из отпуска три с лишним года назад – надо же, сколько всего вдруг ожило в памяти и пролилось на него благодатным дождем, даже почти перестал бояться предстоящего экзамена, вернее, верить в него почти перестал, но все еще полагал, что благоразумней уехать из города, если получится. Если удастся успеть на вожделенный последний поезд, шансов, положа руку на сердце, совсем немного; впрочем, пока я тут стою, время, кажется, тоже не идет.

Поэтому с места не сдвинулся – не то что не мог, просто не рискнул потревожить время. Но помахал незнакомцу пачкой – дескать, если надо, иди сюда. Сказал:

– Берите так, не надо кофе с пирожными. Я должен бежать. Я опаздываю на поезд.

Его слова произвели на незнакомцев впечатление. Один обернулся и внимательно посмотрел на Матиаса, другой зачем-то закрыл лицо руками, а женщина, которую он сперва принял за кудрявого мальчика, и только сейчас разглядел довольно пышную для такого тонкого тела грудь, сказала седому:

– Давай ему все расскажем! Зачем человеку мучиться? Когда еще тот будильник. Пусть лучше спокойно кофе попьет.

– Да разве я против? – удивился седой.

Подошел к Матиасу, взял из пачки одну сигарету, протянул ему термос-кружку и совсем крошечный, словно бы кукольный эклер:

– Допивайте. Там немного, но все, что осталось – ваше. И пирожное, как обещал. Извините, что всего одно – последнее, больше не осталось! – зато боевой трофей. На меня натурально рычали, когда я его забрал. А на поезд плюньте. Не надо вам никуда уезжать. Ничего плохого с вами здесь не случится. Это просто сон такой неприятный, особого смысла в нем нет. Но подобные сны почему-то регулярно снятся всем подряд: как опаздываешь на поезд, но не можешь найти вокзал. А если все-таки находишь, долго бежишь по бесконечному перрону, потом выясняется, что нужный состав стоит на другом пути, и теперь уже точно не успеть, до отправления всего минута…

Он еще что-то говорил, но Матиас почти не слушал, потому что вдруг вспомнил разом все свои сны про дурацкий поезд, на который непременно надо успеть, они преследовали его с детства и отличались разве что незначительными деталями. Самый популярный в его персональном ночном кинозале триллер, поймать бы сценариста да удавить.

– …не нравятся, – продолжал тем временем говорить седой. – Но вмешиваться мы не имеем права, поскольку эти сновидения не принадлежат к категории особо опасных для психики и здоровья кошмаров, а наоборот, считаются умеренно полезными, то есть укрепляющими сознание. Хотя будь моя воля, я бы их на нашей территории запретил.

– И я запретила бы! – горячо поддержала его кудрявая женщина.

А один из молчавших до сих пор мужчин снисходительно сказал:

– Мои коллеги – пламенные сторонники цензуры. Дай им волю, в мире не осталось бы ни одного неприятного сновидения. Всему человечеству снились бы исключительно зеленые лужайки с пушистыми зайчатами, пляжи на райских островах, заоблачные дворцы, карусели, кондитерские и цветущие сады.

Матиас подумал, что, пожалуй, не отказался бы от такого набора. В конце концов, сон для того и придуман, чтобы отдыхать. А не бегать по городу в поисках уходящего поезда. И уж всяко не школьные выпускные экзамены по новой сдавать.

А вслух он спросил:

– Так выходит, я сейчас просто сплю? Интересно. Не помню, чтобы раньше выяснял во сне, что это именно сон. И вы мне, выходит, приснились?

– Что-то вроде того, – кивнул седой. – Хотя в отличие от большинства образов, порожденных вашим спящим сознанием, мы действительно здесь присутствуем. И кофе присутствует. И пирожное. Попробуйте! Есть во сне что попало я сам никому не советую, но от нашей еды не будет вреда.

Напиток в кружке был черен, как положено крепкому кофе, и довольно горяч. Но ни вкуса, ни даже запаха Матиас не почувствовал. Зато эклер оказался явственно сладким. Ну и дела.

– Ну и дела, – сказал он. Обо всем разом. Подвел, так сказать, итог.

– Ну и как, вкус ощущается? – с неподдельным любопытством спросил молчавший до сих пор мужчина с волосами какого-то удивительного серебристого цвета, не то крашеный, не то действительно с такими уродился, поди разбери.

Впрочем, он же – просто сон. Какой с него спрос. Спасибо еще, что не зеленый. И без щупалец. Очень мило с его стороны.

– Сладкий вкус ощущается, а горький как-то не очень, – ответил Матиас. – То есть кофе вообще никакой. А эклер отличный.

– Ладно, – откликнулся крашеный. – Тогда на здоровье, не жалко. Между прочим, от сердца его оторвал!

– Это я его оторвал от твоего ненасытного сердца, – сказал седой. И подмигнул Матиасу: – Не обращайте внимания. Ари – исключительный сладкоежка. И уже, похоже, забыл, что кроме своей слопал почти всю мою порцию. Я себе всего две штуки оставил. И одно вам отдал.

– Ой, тогда не надо было отдавать, – смутился Матиас.

– Ну как – не надо? Терпеть не могу стрелять сигареты у незнакомцев, а так все-таки более-менее честный обмен.

– Ну так сигареты мне просто приснились.

– Как и пирожные нам. Все по справедливости.

Крыть было нечем. Матиас отдал седому пустую кружку и только теперь заметил у него в руках садовую лопатку. Такие же были и у остальных, только кудрявая женщина вооружилась большой столовой ложкой, впрочем, та тоже была измазана в земле. Вспомнил разговор про цензуру, карусели, лужайки и кроликов и рассмеялся:

– А вы что, сады сажаете? Чтобы во всех снах сразу цвели?

– Ну надо же, – сказал тот самый человек, который насмехался над своими коллегами. – Сразу нас раскусили! Вас не Шерлоком случайно зовут?

Комплимент был незаслуженный, но все равно приятный. Матиас невольно расплылся в улыбке.

– Нет, – признался он, – к сожалению, я просто Матиас… Ой, слушайте, это я сейчас свое имя во сне назвал? Раньше не получалось, по крайней мере, в тех снах, которые я помню. Но я довольно много помню, с детства. Всегда было очень жалко их забывать, и я как-то наловчился запоминать.

– Очень полезный навык, – серьезно сказал его собеседник. – Вы большой молодец, что стараетесь, все бы так. И про нас вы все правильно поняли. Мы действительно занимаемся озеленением общего онейрологического пространства первого уровня. Проще говоря, территории, которая более-менее регулярно снится подавляющему большинству городского населения в так называемой фазе «быстрого сна»; более глубокое погружение обычно приводит спящего в индивидуальные пространства сновидений, а место, где мы с вами встретились – что-то вроде общего холла в большом доме, через который время от времени проходят все. Я понятно выражаюсь?

– Даже как-то чересчур понятно, – заметил Матиас. – Обычно вместо нормальных разговоров во сне получается какая-то белиберда. А сейчас четко и ясно, как наяву.

– Это потому что все присутствующие здесь выработали привычку сохранять в сновидении обычную ясность сознания. А вы просто на нас настроились и тоже стали таким, – объяснил тот. – Во сне мы все те еще хамелеоны, чутко реагируем на изменение обстановки, и сами меняемся, чтобы оставаться уместными; собственно, отчасти именно поэтому вспоминать сны бывает так трудно: наяву человеческая психика не настолько подвижна и пластична. Впрочем, извините, я увлекся. Сказалась привычка инструктировать молодых сотрудников, а вам эта информация ни к чему. Лучше давайте займемся делом. Готов спорить, вы еще никогда не сажали растения в собственном сне. Хотите посадить крокус?

– Крокус?!

– Ну да. Конец сентября – отличное время для посадки луковичных. Началось с того, что Таня, – он кивнул на кудрявую женщину, – закопала пару десятков луковиц на этом берегу. Наяву, после дежурства. Просто так, чтобы в городе были дикорастущие крокусы, не только в палисадниках, а прямо на берегу реки. Мне ее идея понравилась – именно такими поступками изменяется мир. Но для закрепления успеха имеет смысл сделать то же самое в общем пространстве сновидения, благо рынок Тимо и берег Вильняле совпадают в обеих реальностях целиком, один в один. Поэтому у нас сегодня, можно сказать, субботник. Хотя на самом деле, сре… нет, уже раннее утра четверга. Но, по-моему, никакой разницы. Лишь бы лунный день для посадки подходил. А этот вполне ничего.

Матиас слушал его, как завороженный. А потом взял протянутую ему лопатку и принялся рыть. Его почти сразу остановили: «Хватит, не надо так глубоко! Достаточно пяти сантиметров». Взял из Таниных рук крошечную луковицу – «Этот желтый, если верить картинке на пачке» – опустил в ямку, присыпал землей, растерянно спросил:

– И все?

– И все! – рассмеялась кудрявая Таня. – Невелик субботник: здесь на четверых хорошо если полчаса работы. Мы бы давным-давно закончили, если бы не устроили пикник. Слушайте, а вы не дадите и мне сигарету? Обычно они хоть кому-нибудь из нас, да снятся, а сегодня все сигаретные пачки в наших карманах превратились в пакеты с луковицами. Как-то мы чересчур увлеклись.

Достал из кармана, вернее все из того же ящика бывшего рабочего стола черную пачку, протянул ей, сказал:

– Забирайте всю, мне все равно вот-вот просыпаться. А наяву я выкурил эти сигареты еще три года назад.

– Спасибо! – обрадовался Таня. И тут же огорчилась: – Ой, а вас и правда уже почти нет.

Это он и сам ощущал. Но пачку отдать успел прежде, чем окончательно проснулся.

* * *

Его разбудил Павел, друг и коллега, оставшийся ночевать накануне, как всегда, когда они оба работали в утреннюю смену: Павел жил на дальней окраине, возле Ботанического сада, а от Матиаса до работы пешком – максимум четверть часа.

– В кои-то веки с девушкой хорошей познакомился, – проворчал Матиас, – и вдруг выясняется, что пора вставать. Нет в жизни счастья. И даже элементарной справедливости в ней нет.

Павел был целиком с ним согласен. Как и любой здравомыслящий человек в половине седьмого утра.

* * *

Дурацкие сны про поезд, экзамены и прочую дрянь Матиасу после этой встречи долго не снились. Ну или просто забывал их еще до пробуждения. Но в начале апреля – во сне тогда, кстати, тоже был апрель, в отличие от настоящего солнечный, но холодный, еще почти без листвы – вдруг приснилось, что город захватили то ли инопланетяне, то ли просто странные существа и теперь отбирают людей по каким-то спискам, присылают письма с предписанием явиться на Кафедральную площадь, указывают дату и время, вроде бы каждому разную, никто не знает, для чего, но подозревают недоброе, и единственный выход – уехать отсюда, пока еще ходят какие-то поезда, можно к деду Григорию, в Каменец-Подольский, у Матиаса нашлась пригласительная открытка на свадьбу, все вокруг говорили, для перехода границы она вполне подойдет.

Билеты на поезд можно было купить в двухэтажном бетонном бараке на окраине города и больше нигде; барак, как ни странно, сразу нашел, даже билет купил без препятствий, на обратной дороге выбросил телефон, чтобы не проверять почту, и если ему успеют прислать письмо с предписанием, ничего об этом не знать: пока не знаешь, приглашение не считается, можно его игнорировать, поэтому избавиться от телефона было разумным решением, главное – ни на минуту не забывать, что выбросил, а то случайно нашаришь его в кармане, и тут звякнет новое почтовое сообщение, придется читать, и вот тогда точно – все. Что именно «все», Матиас предпочитал не задумываться, сейчас важно не это, а отыскать вокзал.

Чертов вокзал, конечно же, снова манил и дразнился, несколько раз мерещился буквально за углом, но тут же оказывался чем-то иным: киоском с мороженым, чулочной фабрикой, магазином галантереи, выставочным павильоном выброшенных цветов. Блуждал по городу, вернее, панически метался, а время шло, хоть и тормозил его волевым усилием, но оно не стояло на месте, до отхода поезда в Каменец-Подольский оставалось всего двадцать минут, и семь из них истекли очень быстро, всего за какие-то полчаса.

Без особой надежды на успех пересек проходной двор и внезапно вышел с улицы Наугардуко прямо на берег Вильняле, к маленькому рынку Тимо[16] – вот это приятный сюрприз! Потому что дорога на вокзал отсюда хожена-перехожена, так хорошо знакома, что вряд ли станет хитрить, рассыпаться на множество переулков, каждый из которых готов в любую минуту оказаться тупиком; во всяком случае, имеет смысл попробовать, еще есть шанс успеть.

Уже почти развернулся, чтобы бежать, но в последний момент боковым зрением заметил разноцветные пятна в траве, присмотрелся внимательней и увидел, что вдоль берега всюду рассыпаны лиловые и белые крокусы. И среди них один ярко-желтый. Вспомнил: его я сажал! И все остальное, конечно, тоже сразу же вспомнил: как седой человек попросил сигарету в обмен на кофе, а его приятель с серебряными волосами не хотел отдавать эклер, как они объяснили, что ему не надо идти на вокзал, потому что поезд, который вот-вот уедет, это всего лишь сон, и все остальное – сон, значит, бояться здесь совершенно нечего, а потом Таня… Да, точно, была же еще Таня. Такая славная девушка, встретить бы ее наяву; впрочем, конечно, не факт, что наяву я ей тоже понравлюсь, – думал Матиас. – Но все равно, было бы хорошо.

Он сидел на берегу реки, на редкой, зато ослепительно зеленой, совсем молодой траве, среди цветущих крокусов, посаженных осенью в одном его сне, чтобы весной расцвести в другом, и смеялся, не просыпаясь – над собой, поездами, экзаменами, инопланетянами, билетами, вымышленными родственниками, справками и эклерами. Хотя непонятно, что такого смешного в эклерах? Пирожные как пирожные, вполне ничего.

Улица Шалтиню (Šaltinių g.)

Кофейней смертной тени

Если я пойду бульваром смертной тени, не убоюсь зла, потому что ты со мной, – думает Анна-Рика. Мысли дурацкие, но от них Анне-Рике становится немножко смешно и вполне физически ощутимо тепло, как будто у тонкого осеннего пальто появилась дополнительная флисовая подкладка.

Если я пойду бульваром смертной тени, не убоюсь зла, потому что ты со мной, – повторяет про себя Анна-Рика. – Если я сверну в проходной двор смертной тени, а оттуда выйду на площадь смертной тени – вот же привязалось! – не убоюсь я ни супермаркета смертной тени, ни хлеба смертной тени, ни яблок смертной тени, куплю их бесстрашно, положу в рюкзак и не убоюсь зла, хоть оно тресни. Потому что ты со мной, я это точно знаю. Думать моей головой такие дурацкие глупости умеешь только ты.

Анна-Рика выходит на улицу, Анна-Рика улыбается, прижимая к груди упаковку с половинкой нарезанного черного хлеба, а вот это мокрое на щеке – капля дождя, не слеза. Совершенно точно не слеза.

Если я сижу в кофейне смертной тени, – думает Анна-Рика, – нет, не так, если я сижу кофейней смертной тени, не убоюсь я зла, потому что ты со мной. А еще со мной два евро одной монетой, причем это совершенно точно твои два евро, сегодня утром я нашла их в кармане твоей куртки, уже третий раз за эту неделю нахожу деньги в твоих старых вещах, очень мило с твоей стороны продолжать угощать меня кофе, но слушай, как ты это делаешь? Нет, правда, как?

Если я возьму чашку смертной тени, если я сделаю глоток этой горькой черной смертной тени без молока и сахара, не убоюсь я зла, – думает Анна-Рика. – Потому что ты со мной. Ты со мной, а я, дура, все равно без тебя.

Вот теперь это точно не дождь. Нет в кофейне никакого дождя. Да и на улице не было.

Глупо говорить о тебе словами псалма, – думает Анна-Рика, – вернее, молчать о тебе, но это одно и тоже. Ладно, пусть будет «молчать», глупо молчать о тебе словами псалма, как будто ты Бог. С другой стороны, теперь ты примерно как Он. В тебя, как и в Бога приходится верить, потому что вас нет, а хочется, чтобы были. Позарез надо, чтобы были вы оба; впрочем, мне бы, наверное, хватило одного тебя. Для начала. А в Бога можно продолжать просто верить, когда ты есть, это довольно легко.

Зато в тебя верить трудно, – думает Анна-Рика, – очень трудно верить в того, кто сперва обещал, что бы ни случилось, всегда оставаться рядом, а потом взял и умер, пошел прогуляться этой своей дурацкой долиной смертной тени и с собой не позвал – вот как в тебя после этого верить, скажи мне, как?! Я же своими глазами видела, как выглядит твое полное отсутствие, от тебя после похорон даже имени не осталось, во всяком случае, я больше не могу называть тебя по имени, даже мысленно, только безликое, неопределенное «ты». «Ты»!

Но я стараюсь, – думает Анна-Рика, – я очень стараюсь верить в тебя, получается плохо, зато само намерение дорого стоит, цени. Но слушай, – думает Анна-Рика, – сил моих больше нет, я устала, я вот-вот впаду в ересь, в смысле, пойму очевидное: тебя больше нет, ни в каком виде, нигде. И поэтому прямо сейчас, смертной тенью сидя в этой дурацкой новенькой кофейне на улице Шалтиню, среди других таких же смертных теней с разноцветными телефонами, в тяжких осенних пальто, я хочу – нет, не так, не просто «хочу», мне надо – чтобы ты действительно был со мной. А не только в воображении.

Яви мне чудо, – думает Анна-Рика. – Если ты и правда со мной, дай мне знать, что ты здесь. Так, чтобы не смогла отвертеться. Даже монахи-отшельники время от времени молят своего Бога подать им хоть какой-нибудь знак, потому что невозможно терпеть больше, нет никаких сил. А с меня какой спрос. Давай, постарайся. Если ты правда со мной, кофе с меня.

Кофе с меня, ты со мной, – думает Анна-Рика, завороженно глядя, как убывает черная жидкость в ее белой чашке, только что было три четверти, и вот уже половина, а теперь еще меньше, почти ничего не осталось, только на самом дне. Но как? – повторяет она, – как ты это делаешь? Боже мой, как?

Раз ты предлагаешь, я не могу отказаться, – думает неведомо где тот, кого больше нет. – Пока я иду долиною смертной тени, не убоюсь я зла, потому что ты со мной, твой черный кофе без молока и сахара – он успокаивает меня. Хоть и остыл.

Сквер Юрги Иванаускайте (Jurgos Ivanauskaitės skveras)

Уборка территории

У дворника Феликса как минимум три неоценимых достоинства. Во-первых, он видит меня даже в такие моменты, когда я сам предпочитаю оставаться невидимым; подобная зоркость – редкий дар. Во-вторых, он студент-первокурсник, а не какой-нибудь взрослый хмырь. А в-третьих, Феликс наводит порядок в сквере, разбитом вокруг моего очередного любимца, большого каменного кота, почти такого же смешного, как он сам.

У дворника Феликса всего один недостаток, да и тот несущественный: в его глазах я всегда выгляжу как тощий вонючий дедок в обносках, с редкими сальными волосами, едва прикрытыми линялой бейсболкой, красным носом и водянисто-голубыми глазами, всегда готовыми превентивно пустить слезу. Какой только облик я на своем веку не принимал, но до таких сияющих вершин мастерства иллюзий прежде не скатывался. Мне, скорее, смешно, чем досадно, а вот самому дворнику Феликсу приходится нелегко. Его тянет ко мне, как магнитом, и бедняга на стенку лезет, не в силах понять, чем его прельщает общество настолько жалкого существа. Хотя сам виноват: смутно чует во мне угрозу своему здравому смыслу и бессознательно прикладывает усилия, чтобы видеть на моем месте нечто совершенно безопасное: старика своего пола, настолько побитого жизнью, что вряд ли способен ударить сам. Это я хорошо понимаю, но все равно считаю, что парень мог бы расщедриться на пропахший лавандой и нафталином шерстяной темно-синий костюм, потертую шляпу-федору и разношенные лакированные штиблеты, датируемые самым концом прошлого тысячелетия, например. Самому же было бы гораздо приятней иметь со мной дело. Но нет так нет.

Увидев, что я сижу на лавке, дворник Феликс идет ко мне, размахивая атрибутами своей временной власти над крошечным участком Серединного мира – совком и метлой. Отросшие за зиму волосы завязаны в пучок на макушке, полы оранжевого жилета трепещут на ветру, в стеклах очков отражается весеннее солнце, тощие ноги практически не касаются земли. Дворник Феликс похож на все самое лучшее в мире сразу: на сережку вербы, подрощенного щенка ирландского волкодава и юго-западный ветер; я очень надеюсь, что однажды мне удастся окончательно сбить его с толку. Таким хорошим мальчишкам надо время от времени дать шанс.

– Хотите сигарету? – спрашивает меня дворник Феликс. Мальчик явно горд своим великодушием: я ничего не просил, а он все равно предложил. Сам!

По правде сказать, в мире есть довольно мало вещей, которые я хочу меньше, чем его сигарету. Дворник Феликс курит изумительную дрянь. Но в пересчете цены сигарет на дворницкую зарплату, мальчик делает мне воистину царский подарок. Конунг, швыряющий своим воинам серебряные обручья, далеко не столь щедр, как он.

Поэтому я принимаю дар.

Дворник Феликс садится рядом со мной, совершенно сраженный собственной готовностью обонять ядовитый аромат немытого тела и сивухи, который я якобы источаю. Он, конечно, сам вообразил эту вонь, по справедливости, ему и расхлебывать, но сегодня я как-то подозрительно милосерден; впрочем, ничего удивительного, весна всегда на меня так действует. А сейчас – весна.

Поэтому воздух над маленьким сквером вокруг большого каменного кота наполняется запахом мокрой земли, фиалок, дыма от недавно сожженных прошлогодних листьев, и сосисок, только что поджаренных на огне. Для юного дворника Феликса – идеальное сочетание. Этот запах о том, как они с дедом по весне вместе приводили в порядок сад. Дед умер, когда Феликсу было девять; он уже давно не скучает, но с тех пор все стало немного не так.

От столь чудесного ольфакторного происшествия дворник Феликс приходит в состояние, для обозначения которого просвещенные мистики в моем лице обычно используют слово «охренел». Хорошее, я считаю, начало беседы. Гораздо лучше, чем в прошлый раз, когда он кружил вокруг меня, то уменьшая, то снова увеличивая дистанцию, как мышь вокруг куска сала, не решаясь ни приблизиться, ни убежать.

– Как вас зовут? – наконец спрашивает дворник Феликс.

Мы оба знаем, что на самом деле он хотел спросить: «Кто вы?» – подразумевая: «Что ты такое?» Но в последний момент постеснялся; испугался, если говорить, как есть. И в итоге вышел вот такой бессмысленный, бесполезный вопрос, честный ответ на который дворника Феликса не устроит: никакого имени у меня нет уже год. Прошлой весной я затеял большую уборку и, как говорят мои друзья, несколько погорячился. То есть спалил на хрен все имена, которыми успел хотя бы раз воспользоваться за свою жизнь, далеко не такую короткую, как можно подумать, глядя на меня глазами старухи, взирающей сейчас из окна первого этажа уродливого кирпичного дома на, как ей кажется, двух мальчишек-ровесников. В отличие от дворника Феликса, она видит меня молодым и веселым – надо же, какая молодец! Впрочем, ничего удивительного, из старух часто получаются очень зоркие и безоглядно храбрые существа. Многие сейчас сказали бы: храбрые лишь потому, что им уже нечего терять, но я-то знаю, дело вовсе не в этом. Просто у старух было достаточно времени убедиться, что страх отнимает жизнь, превращает ее в настолько жалкое подобие существования, что лучше бы вовсе без него. Они хорошо понимают, как мало от них осталось. И так высоко ценят это немногое, что готовы драться за него насмерть – в первую очередь, с собственным страхом. Очень их за это люблю.

Но речь сейчас не о зоркой старухе в окне, а об именах, которых с прошлого года у меня совсем не осталось, потому что вместе с чужими я нечаянно сжег свои настоящие – оба. Думал, отрастут снова, быстро, как отрезанные волосы, но вот уже год – ни черта. Впрочем, мне не печет, у жизни без имени есть определенные преимущества. Например, мне больше не надо наспех выдумывать имя, когда кто-нибудь желает со мной познакомиться, вместо этого я вытаскиваю имя из его памяти – не наугад, а самое важное, дорогое или, наоборот, угрожающее, в зависимости от того, что намереваюсь сделать и сказать.

Дворнику Феликсу я хочу понравиться, а это сейчас непросто – с учетом того, как я с его точки зрения выгляжу. Поэтому придется взять имя его покойного деда, которого звали…

– Атанас, – говорю я, затягиваясь дареной сигаретой.

Господи боже, какой же все-таки отвратительный вкус.

Дворник Феликс смотрит на меня с таким выражением, словно у меня внезапно выросла вторая голова, но он решил не огорчать меня этим известием и теперь вынужден делать вид, будто все в порядке. Он такой трогательный в этой своей решимости во что бы то ни стало сохранять невозмутимость перед лицом неизвестно чего, что во мне просыпается обычно несвойственное мне милосердие. Думаю: а может, не мучить сегодня ребенка своими откровениями? Успеется еще.

– Сидишь со мной, а работа сама себя не сделает, – с неподражаемой старческой брезгливостью говорю я. – Придется потом до темноты мести.

– Не придется, – отвечает дворник Феликс. – Я уже закончил, и тут вы пришли. А у меня для вас как раз лишняя сигарета с утра припрятана. И я давно хотел спросить, как вас зовут.

Ладно, не ушел, теперь держись. Сам напросился. Вдохновение во мне всегда было сильней милосердия, так уж мне с собой повезло.

– Где ж ты закончил? – спрашиваю я. – Горы мусора вокруг валяются, страшно смотреть.

Дворник Феликс натянуто улыбается и привстает со скамейки, явно намереваясь пожелать мне хорошего дня и сбежать подобру-поздорову. Раньше надо было! А теперь я поднимаю с тротуара первый попавшийся ком липкой дряни зеленовато-лилового цвета, которой на этой маленькой площади и правда несколько больше, чем надо – лично мне. Подношу добычу к дворницкому носу:

– Вот, например. Знаешь, что это такое?

Дворник Феликс явственно бледнеет, отрицательно мотает головой и усаживается обратно. Не то чтобы передумал сбегать, просто ноги не держат. Он же только что своими глазами увидел, как я достал этот пакостный ком буквально из ничего.

– Это похмелье, – говорю я. – Не слишком мучительное, зато горькое и привычное, лишающее последних сил. Нынче утром здесь посидели два мужичка, не то чтобы совсем конченных, но вроде того. Соображали, где бы раздобыть денег на пиво. Думали поискать пустые бутылки, сдать в автомате при супермаркете, но рядом ничего не нашли, а идти еще куда-то, шарить в помойных баках и по кустам им было лень. Так и сидели, пока одному не позвонил приятель и не позвал похмеляться; второй с ним просился, но ничего не вышло, поэтому здесь, – я снова наклоняюсь к земле и поднимаю камень горчичного цвета, небольшой, но очень тяжелый, – валяются его обида, зависть, разочарование и неосуществимое желание отомстить. К счастью, вместе, одним предметом. Люблю простых людей, неспособных к детализации чувств!

Дворник Феликс смотрит на камень, как зачарованный. Молчит. Правильно, в общем, делает, что молчит.

– А вон смотри, какое безобразие, – говорю я, вставая с лавки и увлекая его за собой. – И лежит на виду, прямо у морды кота, как будто его этим накормить решили. Где были твои глаза? Убрал, называется! Что это, как по-твоему?

Поднимаю с земли что-то вроде крупного, с полметра диаметром, перекати-поля, только составленного из явно живых, шевелящихся и даже что-то бормочущих гадов, темных, как свернувшаяся кровь.

– Будешь смеяться, – говорю я оцепеневшему от этого зрелища дворнику Феликсу, – но перед нами – плод так называемой любви. Вернее, той разновидности хватательного рефлекса, которое люди иногда почему-то называют «любовью». Ночью здесь целовалась парочка; оба при этом прикидывали, какие выгоды могут получить от будущего союза и как бы не продешевить, всучивая себя друг другу. В общем, никакого криминала, многие так поступают. И оставляют в местах свиданий вот такие пакостные следы. Весь город ими замусорили; впрочем, не только город. Весь мир. Но мир – не моя ответственность. Скажем так, не настолько моя. К черту амбиции. Тут бы свое хозяйство в порядке держать.

Дворник Феликс протягивает руку. Осторожно трогает перекати-поле, брезгливо морщится и невольно отступает на шаг назад.

Наконец спрашивает:

– Я правильно понимаю, что обычно люди такие вещи не видят? И лучше ни с кем это не обсуждать?

– Правильно понимаешь, – киваю я. – Обсуждать точно не стоит. А убирать их надо. Буду тебе очень благодарен, если прямо сейчас принесешь пустой мешок.

Потом мы с дворником Феликсом и мешком обходим маленький сквер и подбираем мусор, который он теперь видит не то что не хуже, а даже лучше, чем я. Просто я не слишком внимателен, мне этот мусор давным-давно надоел, нет в нем ничего интересного. А мальчишке в новинку. Тащит в мешок добычу, то и дело спрашивает меня:

– Я правильно понял… почувствовал, что это пьяная ссора?

– Именно так, – киваю, кидая в мешок подобие разноцветного топора, вылепленного из пластилина неумелыми руками дошкольника. – Довольно шумный был скандал, но до драки у них не дошло, а то эта дрянь получилась бы потверже, возможно даже с зазубренным лезвием; впрочем, последнее не обязательно. Когда как.

– А этот… эта кукла? – испуганно спрашивает дворник Феликс, осторожно, двумя пальцами подхватывая с земли очень уродливого пупса с дыркой в голове на месте лица. – Не может же быть, что от простых разговоров…

– Выглядит паршиво, – соглашаюсь я. – Но это правда всего лишь следствие вполне обычных сплетен. Вернее, осуждения, которое в них звучит. Знали бы все эти кумушки обоего пола, что остается после их посиделок, зареклись бы злословить в общественных местах.

– Но они не видят, – вздыхает мой дворник Феликс. – А я теперь всегда буду видеть, да?

– Не знаю, – честно говорю я. – Как пойдет. Может быть, завтра проснешься и даже не вспомнишь. А если вспомнишь, то только как подозрительный старый бомж пытался задурить тебе голову, а ты ему зачем-то это позволял. Но вполне может случиться, что теперь всегда будешь видеть несколько больше, чем привык. Это только поначалу кажется неприятностью, а потом, как начнешь разбираться, весь мир будет как на ладони. Во всяком случае, гораздо более понятный, чем раньше. И интересный. И местами неописуемо прекрасный. Кроме всякой дряни, которая успевает за день собраться под лавками, в нем есть замечательные вещи. Смотри!

Дворник Феликс растерянно вертит головой: что? Где? И наконец замечает радужный луч, соединяющий один из балконов трехэтажного желтого дома с затянутым тучами небом.

– Ух ты! А это что?

– Велика вероятность, что на том балконе недавно стоял художник. Или поэт. Или просто человек, способный испытывать подлинное вдохновение – такое, что помогает на краткий миг забыть о себе и вспомнить… ну, в общем, тоже себя – настоящего. Можно сказать и так. Такие мгновения надолго оставляют следы, не обязательно радужные, но всегда устремленные в небо. Смотри внимательно, когда будешь идти домой. Много чего увидишь.

Дворник Феликс восхищенно качает головой.

– Ну и дела!

Похоже, он не особо надеялся, что к способности видеть дополнительный мусор прилагаются какие-то приятные бонусы. Я его понимаю. Сам тоже не ахти какой оптимист.

– И что теперь делать с мусором? – спрашивает дворник Феликс, растерянно пиная ногой наполненный нами мешок.

Со стороны это, конечно, выглядит так, словно мешок просто надулся от ветра, но почему-то не улетает. Ничего из ряда вон выходящего. Впрочем, на нас все равно никто не обращает внимания. Взрослые сидят на лавках, уткнувшись в гаджеты, дети с энтузиазмом носятся вокруг каменного кота, единственная старуха без смартфона кормит голубей. Никому нет дела до дворника Феликса, который топчется возле пустого мешка. И что он сам с собой вслух разговаривает, никому не кажется странным, к телефонным гарнитурам давным-давно все привыкли. Хорошие в этом смысле пришли времена.

– В идеале, – говорю я, – этот мусор надо бы сжечь. Но ты пока не умеешь, так что ладно, помогу. А если завтра вдруг выяснится, что ты его по-прежнему видишь, просто кидай мешок в мусорный бак; буду пробегать мимо – сожгу.

– А меня научите? – спрашивает дворник Феликс. – У меня договор до конца лета; потом, надеюсь, найду подработку получше. Но пока я работаю, пусть здесь будет чисто. Совсем чисто, я имею в виду. Не хочу, чтобы всякая пакость вокруг кота валялась, хоть и не видит никто.

Надо же, какой ответственный.

– Ладно, – говорю, – поживем – увидим. Может и научу. Как пойдет. А пока просто смотри.

Поднимаю с земли мешок, битком набитый невидимым мусором, незаметно кидаю в него временно присвоенное имя – какой из меня, к лешему, Атанас? – и превращаюсь в высокий, не до неба, конечно, но примерно до крыши трехэтажного дома костер. Дворник Феликс, бедняга, теперь небось будет думать, что для того, чтобы спалить собранную нами пакость, надо сгореть самому. Все к лучшему, размышления такого рода бывают чрезвычайно полезны юношам, обдумывающим житье. Если не испугается, шепну ему завтра же по секрету, что есть пара-тройка способов полегче. Просто очень уж я это дело люблю. Есть удовольствия более острые, чем сгореть, воспламенившись изнутри, но их буквально раз-два и обчелся. И не при детях, пожалуй. А их тут полно. И кстати одна девица, с виду примерно лет пяти, уставилась на меня, открыв рот.

– …Мама, – спрашивает она, – кто этот дяденька в красной одежде? Почему он танцует? Ему хорошо?

Женщина в белой куртке отрывается от телефона, оглядывается по сторонам – ты о ком? Не выдумывай ерунду. Но детские вопросы не должны оставаться без ответов, поэтому прежде чем развеяться пеплом и сразу проснуться дома, целым и невредимым, наконец-то больше не Атанасом, я успеваю крикнуть:

– Спасибо, что беспокоишься! Мне хорошо!

Примечания

1

Речь об известном проекте Вильнюсской мэрии: на улицах Вильнюса, названных в честь других стран, народов и городов – Islandijos (Исландской), Rusų (Русской), Vokečiu (Немецкой), Židų (Еврейской), Totorių (Татарской), Varšuvos (Варшавской) и др. рядом с обычными табличками на литовском вывешиваются дополнительные с названиями на соответствующих языках.

(обратно)

2

Винцас Кудирка – литовский композитор, врач, прозаик, критик, публицист, переводчик, поэт, автор литовского государственного гимна. Памятник ему установлен на площади, названной в его честь.

(обратно)

3

Дело, скорее всего, происходит 28 января, в так называемый Павлов день. День получил свое название в честь церковного праздника – дня памяти преподобного Павла Фивейского.

Однако в народе этот день имел еще одно название – День колдунов. В старину люди верили, что именно в этот день колдуны и колдуньи могут передавать ученикам свое искусство. В Павлов день старики советовали остерегаться порчи и сглаза, а также свести к минимуму контакты с посторонними людьми.

(обратно)

4

Улица, о которой здесь идет речь, называется Jono Meko skersvėjo takas – «сквозной проход Йонаса Мекаса», но дословно это может быть прочитано как «проход сквозняка».

(обратно)

5

Йонас Мекас (1922) – американский режиссер-авангардист литовского происхождения. В 1954 году с братом Адольфасом начал издавать журнал «Кинокультура» (Film Culture), который со временем стал считаться самым важным изданием о кино в США. В 1962 году он основал знаменитый «Кооператив кинематографистов» (Film-Makers' Cooperative), а в 1964 – «Синематеку кинематографистов» (Film-Makers' Cinematheque), которые в конечном итоге переросли в «Антологический кино архив» (Anthology Film Archives), один из крупнейших и наиболее значимых в мире архивов авангардного кино.

(обратно)

6

Речь о горе Trijų Kryžių Kalnas, на вершине которой установлен памятник жертвам сталинизма в виде трех белых крестов. Впрочем, кресты на этой горе стояли с первой половины семнадцатого века. Тогда они считались памятником монахам-францисканцам, убитым язычниками. Власти, то российские царские, то немецкие, то советские эти кресты периодически сносили, а население упорно их восстанавливало.

(обратно)

7

Замок Нойшванштайн (буквально: «Новый лебединый утес») – знаменитый романтический замок баварского короля Людвига II в юго-западной Баварии. Король принимал настолько активное участие в разработке чертежей, что замок можно считать его личным произведением.

(обратно)

8

Grolsch – марка голландского пива.

(обратно)

9

Содэргами, что переводится как «запутанный рукав», был оружием японской полиции эпохи Эдо. Содэгарами был, по сути своей, зубчатым багром, который втыкают в кимоно противника. Быстрый поворот запутывал ткань и позволял полицейскому схватить преступника, не нанося ему большого количества ран. Часто один полицейский нападал спереди, а другой сзади, пытаясь уложить преступника на землю. Два содэгарами в кимоно не оставляли шансов убежать. Это был важный инструмент при аресте самурая, который, согласно закону, мог быть убит только другим самураем. Как только самурай доставал свою катану, офицер нападал на него с содэгарами.

(обратно)

10

Речь, вероятно, о мультфильме «Три банана» по одноименной сказке Зденека Слабого; по крайней мере, именно там описан уменьшающийся при встрече с храбрецом дракон Бойся-Бой.

(обратно)

11

Авиженяй – деревня на территории самоуправления Вильнюсского района.

(обратно)

12

Речь о рассказе Ляо Чжая (Пу Сунлина) «Содержание чиновника». Поскольку рассказ совсем короткий, приведу его здесь целиком в переводе В.М. Алексеева:

Один видный деятель часто поступал бессовестно. Жена всякий раз в таких случаях обращалась к нему с увещаниями и предостережениями, указывая на ждущее его возмездие. Но он совершенно не желал ее слушать и не верил.

Как-то появился у них маг, которому дано было знать, сколько человек получит содержания. Наш деятель пошел к нему. Маг посмотрел на него самым внимательным и долгим взором и сказал так:

– Вы скушаете еще двадцать мер риса и двадцать мер муки. И ваше «содержание с небес» на этом кончится!

Человек пришел домой и рассказал жене. Стали считать. Выходило, что один человек в год съедает всего-навсего не более двух мер муки. Следовательно, этого самого «небесного содержания» хватит лет на двадцать, а то и больше! Может ли, значит, безнравственность прервать эти положенные годы? И рассудив так, он стал озорничать по-прежнему.

Вдруг он заболел «выбрасыванием» нутра. Стал есть очень много – и все-таки был голоден. Приходилось ему теперь есть и днем и ночью, раз десять. Не прошло и года, как он умер.

(обратно)

13

«Титаник» («Тitanikas») – выставочный зал Вильнюсской Художественной академии, часто используется для перформансов, лекций и других культурных мероприятий.

(обратно)

14

Ликург – законодатель древней Спарты, который, согласно легендам, в целях борьбы с алчностью населения ввел неудобные громоздкие железные деньги. Для придания железу необходимой для расчетно-денежных операций хрупкости, его раскаленным макали в уксус. Фраза «Вижу тебя я, Ликург» – начало речи жрицы Дельфийского Оракула, к которому законодатель обращался за пророчеством:

Вижу тебя я, Ликург, пришедшего в храм мой богатый Как мне тебя называть, я не знаю: хотя схож с человеком. Все же тебя назову я бессмертным скорее, чем смертным. (обратно)

15

Судя по описанию, речь о вильнюсском приюте для животных «Lesė».

(обратно)

16

Наяву это, конечно, невозможно. От улицы Наугардуко до фермерского рынка, известного в городе под названием Tymo Turgelis, примерно двадцать минут пешей ходьбы.

(обратно)

Оглавление

  • Улица Агуону (Aguonų g.)
  •   Белый ключ
  • Площадь Винцо Кудиркос (Vinco Kudirkos a.)
  •   Кадровая политика
  • Улица Витебско (Vitebsko g.)
  •   Самая интересная в мире книжка
  • Улица Гележинкёле (Geležinkelio g.)
  •   Все получилось
  • Улица Гервечю (Gervėčių g.)
  •   У царя Мидаса ослиная бездна
  • Площадь Гето Ауку (Geto Aukų a.)
  •   Тарантелла
  • Проход Йоно Меко (Jono Meko skersvėjo takas)
  •   Сквозной проход
  • Улица Кауно (Kauno g.)
  •   Где-то здесь рядом
  • Улица Кудрю (Kūdrų g.)
  •   Игра важнее, чем я
  • Сквер Лаздину Пеледос (Lazdynų Pelėdos skveras)
  •   Хана
  • Улица Мелагену (Mielagėnų g.)
  •   Азбука пробуждений
  • Улица Миндауго (Mindaugo g.)
  •   Большая весенняя охота
  • Улица Наугардуко (Naugarduko g.)
  •   Вольховский Ры
  • Улица Оланду (Olandų g.)
  •   Синий автомобиль
  • Сквер Реформату (Reformatų skveras)
  •   Популярное непознаваемое
  • Улица Слушку (Sluškų g.)
  •   Ангел смерти и Мак-Кински
  • Рынок Тимо (Tymo Turgus)
  •   Субботник
  • Улица Шалтиню (Šaltinių g.)
  •   Кофейней смертной тени
  • Сквер Юрги Иванаускайте (Jurgos Ivanauskaitės skveras)
  •   Уборка территории Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Сказки старого Вильнюса VI», Макс Фрай

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства