Марина и Сергей Дяченко Преемник
Пролог
Мальчик сидел за сундуком, где пахло пылью. Портьеры, прикрывавшие окно, поднимались над ним, как массивные пыльные колонны; в луче солнца кружилась, растерявшись, белесая бабочка-моль.
За окном бряцало железо и топотали копыта. За окном говорили «враги» и говорили «война»; здесь, в доме, были отец и мать, домашние и надёжные, как эти столбы солнца, подпирающие потолок…
Но старика он боялся. Старик был чужим и непонятным; в его присутствии даже родные люди казались не такими, как прежде. Мать и отец не обращали на сына внимания — будто старик был тучей, заслонившей от мальчика солнце. Они тоже боятся старика — зачем же отдавать ему ЭТО?!
Мальчик плакал и слизывал слёзы. Та вещь… Та замечательная вещь. Неужели её больше не будет? И не будет праздников, когда, вытащив её из шкатулки, мама позволит ему — в награду за что-нибудь — одним только пальцем ПРИКОСНУТЬСЯ? И смотреть, смотреть, и следить за солнечным зайчиком на потолке…
Они говорили — что-то о ржавом пятнышке, которого, кажется, всё-таки нет. И ещё о войне; мальчик представил себе целый лес копий, узкие флаги, раздвоенные, как змеиные языки… Очень много красивых всадников, и приятно пахнет порохом… И его отец всех победит.
Но почему старик только молчит и кивает?!
Мокрым от слёз пальцем мальчик рисовал на сундуке злые рожицы. Его ругали, когда он рисовал злых. А теперь он с особым удовольствием выводил косые, с опущенными уголками рты и нахмуренные брови: ну и отдавайте… ну и пусть…
А потом золотая вещь блеснула на чужой ладони, на длинной ладони старика; тогда мальчик не выдержал, с рёвом выскочил из своего укрытия, желая выхватить игрушку и не в силах поверить, что на этот раз его каприз окажется неутолённым…
— Луар!!
На щеках матери выступили красные пятна; что-то строго говорил отец — но мальчик и сам уже пожалел о своём порыве. Потому что старик посмотрел на него в упор — долгим, пронзительным, изучающим взглядом. Странно ещё, как штанишки остались сухими.
По дну прозрачных, будто стеклянных глаз пробежала тень; кожистые веки без ресниц мигнули. Мальчик съёжился; старик перевёл взгляд на его мать:
— Вы назвали его в честь Луаяна?
За окном грохотали кованые сапоги, и грозный голос выкрикивал что-то решительное и командирское. Старик вздохнул:
— Когда один камень срывается с вершины… Всегда остаётся надежда, что он угодит в яму. И лавины не будет. Мы надеемся. Всегда.
Мальчик всхлипывал и тёр кулаками глаза, и цеплялся за рукав отцовой куртки — а потому не видел, как удивлённо переглянулись его родители.
Старик печально усмехнулся:
— Твоё семейство по-прежнему мечено, Солль. Судьбой.
Мать испугано вскинула глаза; отец молчал и держался за щёку, будто бы мучаясь зубной болью. Старик кивнул:
— Впрочем… Ничего. Ерунда. Забудьте, что я сказал.
Лишь когда за старцем закрылась дверь, к чувству утраты прибавилось ещё и облегчение.
Тёплая ладонь, в которой целиком тонет его рука. У тебя будет много других игрушек. Не грусти, Денёк.
Глава первая
…Мы успели-таки! Счастье, что городские ворота захлопнулись за нашими спинами — а могли ведь и перед носом, недаром Флобастер орал и ругался всю дорогу. Мы опаздывали, потому что ещё на рассвете сломалась ось, а ось сломалась потому, что сонный Муха проглядел ухаб на дороге, а сонный он был оттого, что Флобастер, не жалея факелов, репетировал чуть не до утра… Пришлось завернуть в кузницу, Флобастер охрип, торгуясь с кузнецом, потом плюнул, заплатил и ещё раз поколотил Муху.
Конечно же, под вечер ни у кого не осталось сил радоваться, что вот мы успели, вот мы в городе, и здесь уже праздник, толкотня, а то ли ещё будет завтра… Никто из наших и головы не поднял, чтобы полюбоваться высокими крышами с золотыми флюгерами — только Муха, которому всё нипочём, то и дело разевал навстречу диковинам свой круглый маленький рот.
Главная площадь оказалась сплошь уставлена повозками и палатками расторопных конкурентов — в суровой борьбе нам достался уголок, едва вместивший три наши тележки. Слева от нас оказался бродячий цирк, где в клетке под открытым небом уныло взрёвывал заморенный медведь; справа расположились кукольники, из их раскрытых сундуков жутковато торчали деревянные ноги огромных марионеток. Напротив стояли лагерем давние наши знакомые, комедианты с побережья — нам случалось встречать их на нескольких ярмарках, и тогда они отбили у нас изрядное количество монет. Южане полным ходом сколачивали подмостки; Флобастер помрачнел. Я отошла в сторону, чтобы тихонечко фыркнуть: ха-ха, неужто старик рассчитывал быть здесь первым и единственным? Ясно же, что на День Премноголикования сюда является кто угодно и из самых далёких далей — благо, условие только одно.
Очень простое и очень странное условие. Первая сценка программы должна изображать усекновение головы — кому угодно и как угодно. Странные вкусы у господ горожан, возьмите хоть эту потешную куклу на виселице, ту, что украшает собой здание суда…
Праздник начался прямо на рассвете.
Даже мы маленько ошалели — а мы ведь странствующие актёры, а не сборище деревенских сироток, случались на нашем веку и праздники и карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой — ливрейные лакеи чуть не лопались от гордости на запятках золочёных карет, лоточники едва держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров; горожане, облачённые в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и не лишёнными высокомерия. Жонглёры перебрасывались горящими факелами, на звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали канатоходцы — их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-чёрном трико вертелся в сети натянутых верёвок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати, не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру — тот долго драл его за ухо, показывая на мелькавших тут и там в толпе красно-белых стражников).
Потом пришёл наш черёд.
Первыми вступили в бой марионетки — им-то проще простого показать усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки тёплого шипучего вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой — давали мало. Не понравилось, видать.
Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко — а кто их знает, этих циркачей…
Но парнишка раскланялся, как ни в чём не бывало; медведь, похожий на старую собаку, с отвращением прошёлся на задних лапах, и в протянутую шляпу немедленно посыпались монеты.
Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.
Ко Дню Премноголикования мы готовили «Игру о храбром Оллале и несчастной Розе». Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей полагалось произнести большой монолог, обращённый к её возлюбленному Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно, страдает благородный Оллаль?
Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников, но это было не совсем его амплуа, он и не молод к тому же… Флобастер мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов — но кто же, спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха — вот кто настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по плечо…
Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и публике на жестокость свирепой судьбы. Красавица Гезина, пышногрудая и тонкая, с чистым розовым личиком и голубыми глазками фарфоровой куклы пользовалась неизменным успехом у публики — между тем все её актёрское умение колебалось между романтическими вскриками и жалостливым хныканьем. Что ж, а больше и не надо — особенно, если в сцене смерти возлюбленного удаётся выдавить две-три слезы.
Именно эти две слезы и блестели сейчас у Гезины на ресницах; публика притихла.
За кулисами послышались тяжёлые шаги палача — Флобастер, облачённый в свой балахон, нарочно топал как можно громче. Благородный Оллаль положил голову на плаху; палач покрасовался немного, пугая прекрасную Розу огромным иззубренным топором, потом длинно замахнулся и опустил своё орудие рядом с головой Бариана.
По замыслу Флобастера плаха была прикрыта шторкой — так, что зритель видел только плечи казнимого и замах палача. Потом кто-нибудь — и этот кто-нибудь была я — подавал в прорезь занавески отрубленную голову.
Ах, что это была за голова! Флобастер долго и любовно лепил её из папье-маше. Голова была вполне похожа на Бариана, только вся сине-красная, в потёках крови и с чёрным обрубком шеи; ужас, а не голова. Когда палач-Флобастер сдёргивал платок с лежащего на подносе предмета, брал голову за волосы-паклю и показывал зрителю, кое-кто из дам мог и в обморок грохнуться. Флобастер очень гордился этой своей придумкой.
Итак, Флобастер взмахнул топором, а я изготовилась подавать ему поднос с головой несчастного Оллаля; и надо же было случиться так, что в это самое мгновенье на глаза мне попался реквизит, приготовленный для фарса о жадной пастушке.
Большой капустный кочан.
Светлое небо, ну зачем я это сделала?!
Будто дёрнул меня кто-то. Отложив в сторону ужасную голову из папье-маше, я пристроила кочан на подносе и набросила сверху платок. Прекрасная Роза рыдала, закрыв лицо руками; видимое зрителю тело Бариана несколько раз дёрнулось и затихло.
Палач наклонился над плахой — и я увидела протянутую руку Флобастера. Менять что-либо было уже поздно; я подала ему поднос.
Какая это была минута! Меня рвали надвое два одинаково сильных чувства — страх перед кнутом Флобастера и жажда увидеть то, что случится сейчас на сцене… Нет, второе чувство было, пожалуй, сильнее. Трепеща, я прильнула к занавеске.
Прекрасная Роза рыдала. Палач продемонстрировал ей поднос, строго посмотрел на публику… и сдёрнул платок.
Светлое небо.
Такой тишины эта площадь, пожалуй, не помнила со дня своего основания. Вслед за тишиной грянул хохот, от которого взвились с флюгеров стаи ко всему привычных городских голубей.
Лица Флобастера не видел никто — оно было скрыто красной маской палача. На это я, признаться, и рассчитывала.
Прекрасная Роза раскрыла свой прекрасный рот до размеров, позволяющих некрупной вороне свободно полетать взад-вперёд. На лице её застыло такое неподдельное, такое искреннее, такое обиженное удивление, которого посредственная актриса Гезина не могла бы сыграть никогда в жизни. Толпа выла от хохота; из всех шатров и балаганчиков высунулись настороженные лица конкурентов: что, собственно, случилось с привередливой, ко всему привычной городской публикой?
И тогда Флобастер сделал единственно возможное: ухватил капусту за кочерыжку и патетически воздел над головой.
…Едва выбравшись за занавеску, Гезина вцепилась мне в волосы:
— Это ты сделала? Ты сделала? Ты сделала?!
Флобастер медленно стянул с себя накидку палача; лицо его оказалось вполне бесстрастным.
— Мастер Фло, это она сделала! Танталь сорвала мне сцену! Она сорвала нам пьесу! Она…
— Тихо, Гезина, — уронил Флобастер.
Явился сияющий Муха — тарелка для денег была полна, монетки лежали горкой, и среди них то и дело поблёскивало серебро.
— Тихо, Гезина, — сказал Флобастер. — Я ей велел.
Тут пришёл мой черёд поддерживать челюсть.
— Да? — без удивления переспросил Бариан. — То-то я гляжу, мне понравилось… Неожиданно как-то… И публике понравилось, да, Муха?
Гезина покраснела до слёз, фыркнула и ушла. Мне стало жаль её — наверное, не стоило так шутить. Она слишком серьёзная, Гезина… Теперь будет долго дуться.
— Пойдём, — сказал мне Флобастер.
Когда за нами опустился полог повозки, он крепко взял меня за ухо и что есть силы крутанул.
Бедный Муха, если такое с ним проделывают через день! У меня в глазах потемнело от боли, а когда я снова увидела Флобастера, то оказалось, что я смотрю на него через пелену слёз.
— Ты думаешь, тебе всё позволено? — спросил мой мучитель и снова потянулся к моему несчастному уху. Я взвизгнула и отскочила.
— Только попробуй, — пообещал он сквозь зубы. — Попробуй ещё раз… Всю шкуру спущу.
— Зрителям же понравилось! — захныкала я, глотая слёзы. — И сборы больше, чем…
Он шагнул ко мне — я замолчала, вжавшись спиной в брезентовую стенку.
Он взял меня за другое ухо — я зажмурилась. Он подержал его, будто раздумывая; потом отпустил:
— Будешь фиглярничать — продам в цирк.
Он ушёл, а я подумала: легко отделалась. За такое можно и кнутом…
Впрочем, Флобастер никогда бы не простил мне этой выходки, если б не маска, спрятавшая ото всех его удивлённо выпученные глаза.
* * *
Хозяин трактира «У землеройки» был от природы молчалив.
Хозяин трактира был памятлив; он знал, какое вино предпочитает сегодняшний его посетитель, — впрочем, что тут необычного, ведь посетитель — столь известная и уважаемая в городе личность…
Хозяин трактира понимал, что в этот день посетитель хочет остаться незамеченным; с раннего утра его дожидался столик, отгороженный ширмой от праздничного трактирного многолюдья.
Вот уже несколько лет подряд известный в городе человек приходил сюда и садился за этот одинокий столик, чтобы неторопливо выпить свой стакан изысканного напитка.
И хозяин, несколько лет наблюдавший за этим своеобразным ритуалом, прекрасно знал, что будет дальше.
Когда стакан уважаемого посетителя пустел примерно наполовину, в дверях появлялась тощая долговязая фигура; некий незнакомец склонял голову перед дверной притолокой — иначе ему было не пройти — и окидывал трактир вполне равнодушным взглядом. Незнакомец был сухой, как вобла, прозрачноглазый старик; кивнув трактирщику, он всякий раз направлялся прямо к столику за перегородкой. Трактирщик помнил, какое вино предпочитает незнакомец — вкусы старика несколько отличались от вкусов его сотрапезника.
Трактирщик готов был поклясться, что эти двое никогда не разговаривают. Уважаемый в городе человек в молчании допивал свои полстакана; старик, чуть пригубив своё вино, поднимался и уходил. Человек за одиноким столиком заказывал себе ещё стакан и добрую закуску; если перед тем он казался весёлым и напряжённым, то теперь хозяин ловил в его глазах облегчение — и одновременно некое разочарование. Щедро заплатив, уважаемый горожанин покидал трактир, кивнув трактирщику на прощанье.
Хозяин «Землеройки» прекрасно знал, какое неизгладимое впечатление оказал бы на соседей рассказ об этих странных событиях, повторяющихся из года в год — и всегда в День Премноголикования. Хозяин знал это и предвидел восторг всеведущих кумушек — но был молчалив от природы. А возможно, нечто, непостижимое тонким умом трактирщика, повелевало ему молчать.
* * *
…Тем временем праздник шёл своим чередом.
Наши соперники-южане представили почтеннейшей публике большую и помпезную пьесу — перед началом было объявлено, что все увидят «Историю Ордена Лаш». Толпа перед нашими подмостками постепенно переметнулась к сцене напротив — мы тоже выглянули, чтобы поглазеть.
«История» начиналась с отрубания головы большой тряпичной кукле — а голова-то, с позволения сказать, была на пуговицах, как воротничок. Потом являлось священное привидение Лаш — здоровенный парень на ходулях, до бровей завёрнутый в серый плащ. Край плаща по задумке автора был изъеден червями; для того, чтобы зритель подумал именно о сырой могиле, а не о сундуке с молью, к подолу были пришиты несколько жирных дождевых червяков — светлое небо, живых и бодрых, будто привидение собралось на рыбалку…
Публика, однако, была поражена. Дети завизжали от страха, священное привидение завыло, как майский кот, — право же, что значит идти на поводу у зрителя! Если священное привидение действительно так выглядело — откуда же у него взялись последователи?
Не успела я об этом подумать — и на тебе, вот и служители Ордена Лаш на сцене появились! Целых четверо, ибо у южан большая труппа; спереди они выглядели как чучела в капюшонах, а сзади на каждом было нарисовано по скелету — это аллегорически объясняло, что братья Лаш на самом деле сеют смерть. Публика зааплодировала, — говорят, среди горожан полно ещё свидетелей Мора, того самого, что девятнадцать лет назад сожрал половину жителей округи; того самого Мора, который, по слухам, и вызван был служителями Лаш…
Меня, по счастью, тогда и на свете не было; моя худая и бледная мать любила рассказывать, каким мощным, богатым и знатным был наш род. Мор расправился с ним за несколько дней: мой дед и бабка, а также дядья, тётки, кузены и кузины достались одной огромной могиле, их дом огню, а имущество — мародёрам. Из всей семьи уцелели только моя мать и её младший брат; остатки огромного состояния таяли на протяжении десяти лет, моё детство прошло в огромной пустой комнате, где было полно породистых собак и редкостных, в беспорядке разбросанных книг…
После смерти матери дядюшка заточил меня в приют. Из приюта меня вызволил Флобастер.
…Флобастер шумно дышал у меня над ухом — ясно, что южане имеют успех и нам придётся здорово посопеть, чтобы переманить к себе глупую публику.
«История Ордена Лаш» завершилась ко всеобщему удовольствию — розовощёкая дамочка, изображавшая Справедливость, повергла «братьев Лаш» в ловко откинутый люк, откуда они ещё долго стенали и жаловались. Публика хлопала как бешеная — Флобастер сделал кислое лицо и зашипел на Муху, когда тот попытался хлопать тоже.
Мы не начинали ещё с полчаса, потому что совсем рядом случился поединок барабанщиков. Оба были по уши обвешаны своими инструментами — да ещё тут же помещался прямо на земле барабан-чудовище размером с колодезный сруб. Грохот стоял — уши затыкай; толпа подхлопывала да подсвистывала, бедняги лезли из кожи вон, их барабаны ревели и плакали — и всё же ни один не мог перещеголять другого. Наконец, хозяин чудовища вскочил на него ногами, заколотил что есть мочи, запрыгал, будто ему пятки жжёт, сорвал шквал аплодисментов — и сразу же с треском провалился вовнутрь, в барабан. На том поединок закончился.
Настало наше время — и на суд зрителей была представлена «Игра о принцессе и единороге».
Мне нравилась эта пьеса. Флобастер перекупил её у какого-то бродячего сочинителя; в ней говорилось о принцессе (Гезина), полюбившей бедного юношу (Бариан), а злой колдун возьми да и преврати возлюбленного в единорога. Правда, как по мне, если уж колдун злой-таки, то не станет он в благородных единорогов превращать! Он чего-нибудь попротивнее найдёт — ведро помойное или башмак дырявый… Правда, попробуй сыграй потом пьесу, где героя превращают в поганое ведро…
Мага играл Фантин — наш вечный злодей. Он как никто умеет страшно хмурить брови, кривить рот и зловеще растягивать слова; справедливости ради следует сказать, что больше он решительно ничего и не умеет. Он добрый и глупый, наш Фантин. На таких воду возят.
Бариан и Гезина пели дуэтом — у Гезины тонкий, серебряный голосок, от него сходят с ума не только купцы на ярмарках, но даже знатные господа… Правда, Гезина ни поцелуя не допустит без «истовой любви». На моей памяти таких «любовей» было шесть или семь.
Спектакль шёл ни шатко ни валко; ближе к финалу публика заскучала. Немножко поправила дело сцена превращения — Муха что есть сил колотил в медный таз, Флобастер потрясал листом жести, а Бариан корчился в клубах дыма (это я подожгла под помостом пучок мокрой соломы). И всё равно к финалу толпа перед нашей сценой заметно поредела.
Южане скалили свои белые зубы. Надо было спасать положение.
Муха по-быстрому обежал публику с тарелкой — меньше половины — и тут же объявил «Фарс о рогатом муже». К нашим зрителям прибавилось ещё несколько заинтересованных горожан — тут-то я увидела Господина Блондина.
Это было немыслимо. Он возвышался над толпой на целую голову — эдакий мячик на гребне волн. Он был голубоглаз до неприличия — с любого расстояния глаза его горели, как два кусочка льда, подсвеченного солнцем. Он был не то чтобы молод, но назвать его стариком не поворачивался язык. Я в жизни не встречала столь благородных лиц; он был как ожившая статуя, как бронзовый памятник великому воителю. Теперь этот памятник поглядывал в нашу сторону, раздумывая, видимо, уходить или остаться.
Господин Блондин, не уходите!!
Я еле дождалась, пока Флобастер, вооружённый принадлежностями канцеляриста, закончит свой монолог — он-де суровый муж, и жена его — светоч добродетели.
Он ещё договаривал последние слова, когда на сцену вылетела я — с накладной грудью и оттопыренным задом. Вылетела, как горошина из трубки шкодника; на всей площади для меня существовал сейчас один только зритель.
Ах, я отчаявшаяся жёнушка, такая добродетельная, такая доброде-етельная, может быть, добрый муженёк позволит мне повышивать гладью на пару с подруженькой?
Подруженька выплыла из-за кулис, покачиваясь на тонких каблуках. На свет явились пяльцы размером с обеденный стол; по мере того, как я нежно напевала: «Ах, подруженька, какой сложный стежок, какой дивный рисунок», с подруженьки последовательно слетали шляпка, туфельки, вуалька, платье, корсет…
Муха остался в одних штанах. Спереди их оттопыривала огромная толстая морковка; заговорщицки переглянувшись, мы загородились натянутой на пяльцы простыней и от «мужа», и от публики.
Эту сцену можно играть до бесконечности.
Упёршись друг в друга лбами, мы с Мухой стонали и вопили, хрипло дышали и выписывали бёдрами кренделя; я то и дело выставляла из-за пяльцев голую по колено ногу, а Муха ритмично продавливал натянутую ткань своим тощим задом. Мы изображали страсть, как могли; чёрные глаза Мухи горели всё жарче, на верхней губе его выступал капельками пот, я подозреваю, что в тот момент он имел бы успех и без морковки…
А Флобастер тем временем говорил монолог, и в голосе его звенело такое искреннее, такое неподдельное самодовольство, что публика валилась с ног от утробного хохота.
Флобастер, воздевая руки, декламировал:
— О нравы! О распутство! О беда! Тлетворное влияние повсюду… Пускай цепной собакою я буду, Но наглый взор распутства никогда Супруги благодатной не коснётся…Позади него тихонько раздвинулась шторка; невидимый публике Бариан засел у «мужа» за спиной — и, к удивлению зрителя, над макушкой Флобастера показались сперва острые кончики, потом первая развилочка — и наконец огромные ветвистые рога!
Толпа грянула хохотом, едва не надрывая животы. Рога росли всё выше и выше, пока на закрепились, наконец, особым образом у Флобастера на затылке. Бариан ускользнул за шторку.
Флобастер поднял палец:
— А не пойти ли к милой, не взглянуть ли Как в обществе достойнейшей подруги Моя супруга гладью вышивает; Так голубь белоснежный пребывает в объятьях целомудрия. Пичуга невинна, как пушистый нежный кролик…Этим «кроликом» он совершенно доконал публику.
— Пойди! — заорал кто-то из толпы. — Пойди погляди, ты, простофиля, на своего кролика!!
Флобастер скептически поджал губы и показал на свои счета:
— Труды… Труды не позволяют мне отвлечься на минуту…
Лицо его под ветвистой короной было преисполнено такого достоинства, такого трогательного серьёза, что даже я, которая видела всё это двести раз, не удержалась и прыснула. Нет, Флобастер, конечно, самодур, тиран и скупердяй — но он великий актёр. Просто великий, и за это ему можно простить всё, что угодно…
Фарс подходил к концу — в дырочку натянутой на пяльцы ткани я поймала наконец своего Господина Блондина.
Небо, он не хохотал. Он ржал, как племенной жеребец. Лицо его потеряло аристократическую бледность, сделавшись красным, как помидор. Он хохотал, глядя на Флобастера и его рога; и как же мне захотелось выскочить вперёд и закричать на всю площадь: я, я придумала этот трюк! Вы все смеётесь, а я придумала, я, я, я!!
Конечно, я никуда не выскочила. Муха выполз из-за пяльцев на четвереньках, в перекошенном корсете, в едва застёгнутом платье; «муж» озадаченно предположил, что мы вышивали, не покладая рук. Толпа рукоплескала.
Мы раскланивались три раза подряд. Приседая в совершенно неуместном здесь реверансе, я в панике шарила глазами по толпе: потеряла, потеряла!!
Через минуту он обнаружился под самым помостом. Меня будто ошпарили кипятком; и Флобастер и Муха давно скрылись за кулисами — я раскланивалась, как заводная кукла, пока мой Господин Блондин не поманил меня пальцем.
В кулак ко мне непостижимым образом попала тёплая золотая монетка. Его совершенные губы двигались, он обращался ко мне — ко мне! — а я не слышала слов.
Чудесное мгновенье длилось до тех самых пор, пока безжалостная рука Флобастера на уволокла меня за подол…
Я носилась с золотой монеткой целых полдня; решено было, что она станет мне талисманом на всю жизнь. Однако уже назавтра здравый смысл взял верх над романтическим порывом, и талисман обратился сначала в горстку серебряных монеток, а потом уже в шляпку с бантом, платье на шнуровке и праздничную трапезу для всей честной компании.
* * *
Тяжёлый обеденный стол, окружённый стайкой испуганных стульев, забился в угол и оттуда наблюдал за поединком.
Луар нападал, стелился в длинных выпадах, всей азартной душой устремляясь вслед за кончиком затупленной шпаги. Его противник почти не сходил с места — Луар налетал на него с разных сторон, как воронёнок на каменную башню.
Привлечённая шумом, в дверь опасливо заглянула кухарка; при виде её Луаров противник воодушевился и, продолжая парировать и уклоняться, осведомился о завтраке. Кухарка опасливо закивала, пробормотала несколько аппетитных названий и ускользнула прочь.
— Ноги, ноги, ноги! — кричал Луаров противник, обращаясь на этот раз к Луару. — Не двигаешься, ну!
Луар утроил темп. Горячий пот стекал ему за шиворот.
Противник отступил на шаг и опустил шпагу:
— Передохнем.
— Я не устал! — оскорбился задыхающийся Луар.
— Всё равно передохнем… Я передохну.
— Тебе не надо.
— Ах, так?!
Шпаги снова скрестились, на этот раз Луар оказался в обороне; рассекая воздух, на него надвигалась размазанная в движении сталь, и, отразив несколько ударов, он просто испугался — как пугался в детстве, когда отец шёл на него, изображая медведя. Он знал, что это папа, а не медведь — и всё равно верил в игру, видел перед собой лесного зверя и кричал от страха…
Затупленное остриё остановилось у Луара перед лицом; противник тут же отступил, готовя новую атаку, и всё повторилось снова — несколько панических блоков со стороны Луара, железный веер перед его носом, остриё, эффектно замершее против его груди.
Луаров противник скользил по дощатому полу, как водомерка по озёрной глади; любое его движение было широким и экономным одновременно Луар залюбовался и, уже не сопротивляясь, принял несильный укол в бок.
— Внимательнее! — укорил противник. — Я уже накидал здесь кучу трупов… Ну-ка!
Луар улыбнулся и уронил шпагу на пол. Его противник на мгновение замер, потом осторожно опустил своё оружие:
— Опять?
— Это бесполезно, — признался Луар со вздохом.
— Сдаёшься?
— Не сдаюсь… Видеть не желаю эту шпагу, — приступ раздражения оказался неожиданностью для него самого. Тут же устыдившись, Луар отвернулся и отошёл к столу.
— На кого ты злишься? — спросили у него за спиной. — На меня?
— На себя, — признался Луар со вздохом. — Я… Так… Ну, бесполезно. Стоит ли тратить… Я всё равно не буду… как ты, — он улыбнулся через силу.
— Ну, вот и весенний денёк, — рядом шлёпнулись на стол кожаные перчатки, и Луар почувствовал тяжёлые руки на своих плечах. — Солнышко-дождик-смерчик-бурька-солнышко… Ты сегодня очень хорошо работал, малыш.
— Это смотря с чем сравнивать, — Луар на мгновение коснулся щекой горячей жёсткой ладони. — Если с пьяной старухой… да ещё на сносях…
— Так. Пьяная старуха на сносях, — его собеседник озадаченно хмыкнул. — Мда-а… Бери-ка своё несчастное оружие да закрепим сейчас одну штуку…
Они повторили несколько комбинаций подряд, когда двери столовой распахнулись и на пороге встала темноглазая внимательная женщина. Луаров противник тут же опустил шпагу, давая понять, что урок закончен, потому что — и Луар знал это давно — его отец никогда не фехтует в присутствии его матери. Никогда. Будто оружие руки жжёт.
За завтраком Алана долго и с пристрастием выясняла, почему, если волк — зверь, тигр — зверь, то лошадь, что, не зверь? А свинья? А корова?
Прислуживала новая горничная, Далла; Луар наблюдал, как она всякий раз краснеет, склоняясь над плечом его отца, краснеет мучительно, до слёз. Он попробовал взглянуть на своего отца круглыми глазами этой девчонки — красавец, герой, полковник со стальным взглядом и мягким голосом, ожившее чудо, воплощённое сновидение, предел мечтаний и повод для горьких слёз в подушку, потому что ничего, кроме просьбы подать салфетку, тебе, девочка, от него не услышать — хотя он добр и, может быть, не высмеет тебя, а если повезёт, то ласково потреплет по загривку…
Посмеиваясь про себя, Луар сам с собой заключил пари, что, едва покинув столовую, Далла тут же благоговейно сгрызёт вот эту недоеденную отцом горбушку; ещё более его веселило, что мама, его проницательная мама совершенно ничего не замечает. Она слишком далека от этих маленьких житейских драм, её это даже не веселит. При чём тут пунцовая горничная, когда на её, матери, глазах полковника Солля атаковали по всем правилам богатые и знатные соискательницы, атаковали свирепо, вооружившись густыми сетями интриг, — но госпожа Тория Солль и тогда не замечала их в упор, будто их и не было…
Пряча невольную улыбку, Луар дотянулся под столом до отцовой ноги и, когда отец вопросительно на него глянул, указал глазами на пышущую жаром Даллу. Тот насмешливо прикрыл глаза — вижу, мол, что поделать, сынок, не ругать же девчонку, вон как старается.
Луар вздохнул и опустил глаза в тарелку. Далла прошла мимо, задела спинку его стула, присела в извиняющемся реверансе…
Он, Луар, всегда останется пустым местом для Даллы, для многих тысяч Далл. Рядом с отцом он выглядит так же привлекательно, как чахлый кустик в тени огромного цветущего дерева. Горничная или принцесса — что им за дело до неловкого, неуклюжего, невзрачного…
— Что это ты ничего не ешь, Денёк? — тихо спросила мать. В любую какофонию Луаровых мыслей её голос всегда вплетался единственно чистой, уверенной нотой.
— Денёк, Денёк, тучка набежала? — деловито осведомилась Алана.
Он получил своё прозвище чуть ли не вместе с именем — мать говорила, что у этого ребёнка характер, как весенний день: солнце-тучи…
Он усмехнулся и подмигнул расцветшей Алане; сестра боготворит его так же, как сам он обожает отца. Кто знает, как сложились бы их отношения, будь задиристая Алана чуть старше — но между ними разница в тринадцать лет, для пятилетней девочки восемнадцатилетний брат — чудо из чудес, третий родитель…
— Луар, ты думал, о чём я просила? — мать задумчиво потрогала висок. Она звала его «Луаром» только в особо серьёзных случаях.
Честно говоря, он не думал. Если мать хочет, чтобы он поступил в Университет — он поступит, конечно, но и это, пожалуй, бесполезно. С младенчества он хотел стать воином, как отец, — но с отцом ему никогда не сравняться ни доблестью, ни умением, а вот мать… Ему никогда не сделаться таким учёным, как она. Голова лопнет.
— Я не знаю, — сказал он честно и едва удержался, чтобы не добавить: у выдающихся родителей дети обычно тусклые, как стекляшки.
Мать огорчилась; Луар чуть ли не кожей почувствовал, как она огорчилась — но виду не подала:
— Что ж… Если ты захочешь чего-нибудь другого… — она взглянула на отца, будто ожидая поддержки.
— Всё-таки лошадь — это не зверь, — задумчиво предположила Алана. — Лошадь — значит зверька…
— Ты грустный или мне кажется? — спросил отец. Луар снова улыбнулся через силу.
Отец успел остановить руку влюблённой Даллы, навострившейся заново наполнить его бокал; от прикосновения своего кумира бедная девушка чуть не грохнулась в обморок.
— У меня к тебе будет разговор, Денёк, — сказал отец, и Луар встрепенулся. — Погуляем… после завтрака?
— Конечно, — поспешно отозвался Луар, довольный и обеспокоенный одновременно.
Далла споткнулась в дверях и уронила на пол соусницу.
Улицы помнили недавний праздник. В этот уже не ранний час город всё ещё пребывал в сонном оцепенении, и тишина нарушалась лишь размеренным шарканьем метёлок.
Отец и сын вышли на площадь, непривычно малолюдную и пустую: театрики и балаганы, развлекавшие зрителей несколько дней подряд, исчезли, изгнанные с площади приказом бургомистра. Там, где ещё недавно стояли подмостки, громоздилась теперь куча хлама; в стороне лежал огромный, с разорванным боком барабан.
Перед зданием университета величественно замерли железная змея и деревянная обезьяна; чья-то развесёлая рука украсила обезьянью голову шутовским колпаком. Полковник Солль молча поднялся по широкой лестнице, чтобы стянуть колпак с тёмного деревянного лба.
— Я знаю, о чём ты думаешь, — сказал Луар. — Ты думаешь, что я… должен сделать так, как хочет мама? Стать студентом?
Отец задумчиво повертел в пальцах пёструю тряпочку. Улыбнулся:
— Знаешь, вчера я видел представление бродячей труппы… Такой занятный фарс. И что интересно — в точности повторяющий приключение, которое я сам устроил в городе Каваррене много лет назад… Ещё до знакомства с мамой.
Луар насторожился. За всю свою жизнь ему лишь дважды случалось побывать на родине отца — он смутно помнил красивый городок на берегу реки, огромный дом с гербом на воротах, жёлтого старичка в тесном гробу — своего деда… Мать не была в Каваррене ни разу, по крайней мере на памяти Луара; отец никогда не вспоминал при ней о своей каварренской жизни — а вот Луару рассказывал, смачно и с удовольствием, и про породистых бойцовых вепрей, и про высоких тонконогих коней, и про славный полк гуардов, парады и патрули, охоты и иногда — дуэли… Тогда Луар завидовал отцу — и лишний раз осознавал, что такую жизнь ему не прожить никогда.
Луар вздохнул. Отец следил за ним, накручивая колпачок на палец.
Навстречу им попалась стайка студентов; кто-то первый заметил полковника Солля, произошло сложное переталкивание локтями — и учёные юноши поприветствовали Луарова отца с необычной для сорвиголов почтительностью. Чёрные шапочки в их руках коснулись кисточками мостовой; Солль кивнул в ответ — студенты заулыбались, осчастливленные. Луара они, как водится, не заметили — впрочем, он и не огорчился.
Он всегда любил молча идти рядом с отцом. Сколько себя помнил — сначала держась за руку, и голова его едва дотягивалась отцу до пояса; в один отцов шаг тогда укладывалось несколько Луаровых. Даже теперь ему приходилось шагать чаще, чтобы примеряться к шагу своего замечательного спутника, — и всё равно он любил идти рядом, молчать и впитывать то искреннее и глубокое почтение, которое выказывали его отцу самые разные люди…
Отец и сын миновали здание суда, перед которым возвышалась круглая чёрная тумба, а на тумбе болтался игрушечный висельник на игрушечной же перекладине. Луар скользнул по нему равнодушным, давно привычным взглядом. Рядом возвышалась наглухо запертая башня — её звали «Башней Лаш», и случалось, что на изъеденных временем стенах появлялись написанные углём проклятия. Луар так и не знал толком — люди их пишут или сами проступают; за Башней укрепилась самая дурная слава, и стражники угрюмо гоняли любопытных от этих крепко запертых, да ещё и заложенных кирпичами ворот.
Сейчас двое красно-белых стражей порядка нерешительно отпихивали древками расхристанного, грязного, обвешанного лохмотьями старика; Луар почувствовал, как напрягся идущий рядом отец. Старик был городским сумасшедшим; он то исчезал надолго, то появлялся в городе снова, шатался по улицам, выкрикивая неразборчивые мольбы и собирая за собой целые шлейфы злых ребятишек; теперь, накинув на голову остатки ветхого капюшона, он что-то втолковывал стражникам, а те щерились и толкали его всё злее — древками в живот…
— Лаш-ашша! — тонко выкрикнул старик.
Встретившись с отцовым взглядом, Луар вздрогнул. Это был чужой, свинцовый взгляд, которого Луар никогда раньше не видел в его глазах…
Или почти никогда.
На секунду оставив старика, стражники поспешили поприветствовать господина полковника; Луаров отец ответил, не сбавляя шага. Скоро старик и стражники остались позади.
Весь следующий за площадью квартал Луар шёл, не поднимая головы. Будто в бокале сладкого вина оказался вдруг рыбий жир — его задела не столько неприятная встреча, сколько болезненная реакция отца; нервный и мнительный, он принял тот свинцовый взгляд едва ли не на свой счёт. Отец молча и виновато положил руку ему на плечо.
Луар знал, почему сам вид безумного старика способен ввести отца в ярость и раздражение. Эгерта Солля связывала с ныне запрещённым Орденом Лаш давняя трагедия; Луар догадывался, что отцу тяжело всякий раз даже смотреть на заколоченную Башню, что, будь его воля, он давно бы жил в Каваррене — но мама не может без Университета, без кабинета своего отца, Луарового деда, которого звали Луаян, который был магом и в честь которого, собственно, Луар получил своё имя…
И ещё — мама не любит Каваррена.
Луар вздохнул и, выказывая отцу свою солидарность, тихонько пожал его локоть.
…Ему было лет двенадцать, когда, жаждущий забав и раззадоренный примером прочих ребятишек, он запустил в старика камнем. Несчастный случай направил его руку — камень угодил бедняге в лицо и рассёк бровь. Старец вскрикнул и едва устоял на ногах; балахон его перепачкался кровью.
Тот же несчастный случай сделал так, что отец и мать Луара стали свидетелями его поступка.
Отец — и Луар был искренне в том уверен — и сам с удовольствием швырнул бы камнем в ненавистного старика; однако реакция его оказалась вовсе не такой, как ожидалось. Отец был хмур и молчал — а уж мать и вовсе потемнела, как туча. Луару доходчиво объяснили, как нехорошо причинять боль старым, да ещё и безумным людям, как отвратителен его поступок и что за это полагается; видя реакцию отца, он и сам уже уверился в совершеннейшем ужасе случившегося. Мать, стиснув зубы, послала за розгами — и Луар, на чью долю до сих пор не выпадало такого наказания, прекрасно знал, что рука её не дрогнет.
Тогда он взял отца за локоть и шёпотом попросил его собственноручно исполнить приговор. Он не знал, как сложились бы потом их отношения с матерью, — но от отца он с радостью готов был снести и это. Тем более, что в глубине души его по-прежнему жила уверенность: отец бы и сам…
…Они покружили по улицам, постояли на горбатом мостике над каналом; Луар чувствовал, что отец собирается с мыслями, а может быть, и с духом, — и молчал, боясь оказаться глупым, что-то нарушить. В нём почему-то крепла уверенность, что сегодняшняя прогулка откроет ему, Луару, нечто важное, что ещё приблизит его к отцу — хотя ближе, казалось бы, невозможно…
— Сынок, — сказал наконец полковник Солль. Маленький камушек вырвался из его руки и утонул в канале, оставив на поверхности тонкое расходящееся кольцо. — Ты сегодня очень хорошо фехтовал.
Луар вздрогнул. Он ожидал каких угодно слов — но только не этих. Он не смог сдержать довольной улыбки — но прекрасно понял, что отец хочет чего-то большего, нежели просто похвалить.
— Ты хорошо фехтовал, — продолжал отец, бросая другой камушек, — но, видишь ли, ты ведь можешь вообще не фехтовать… Если вдруг не захочешь… От этого мы не станем любить тебя меньше.
Сбитый с толку, Луар смотрел, как расходятся по воде тёмные круги. Отец улыбнулся:
— Ты можешь не поступать в университет и не прочесть больше ни одной книги… Нам будет грустно, но всё равно мы тебя не разлюбим. Понимаешь?
— Нет, — честно признался Луар.
Отец вздохнул:
— Телёнок валяется в ромашках и сосёт вымя… А теперь представь, что то же самое делает здоровенный бык.
Помолчали.
— Я что-то не так делаю? — спросил Луар шёпотом. Отец запустил руку в путаницу своих светлых, как и у Луара, волос, смел со лба назойливые пряди:
— Я, наверное, не так сказал… Малыш, нельзя до старости жить детством. Хм… Старость твоя далеко, конечно, но пора выбирать…
Луар прерывисто вздохнул. Потупился, изучая мокрицу на влажном камне перил.
Отцова рука легла ему на плечо:
— Денёк…
— Выбери за меня, — вдруг страстно попросил Луар. — Мне кажется… что у тебя лучше получится.
Отцовы пальцы на его плече сжались:
— Ну нельзя же!.. Ты мужчина, ты решаешь свою судьбу…
Луар вздохнул снова. Этого-то он и боялся; непостижимое будущее, неотвратимые перемены… Вернуться бы в четырнадцать лет. Даже и в двенадцать — несмотря даже на ту порку… Ведь потом было всё хорошо… Даже лучше прежнего… Кажется, та боль привязала его к отцу, вместо того чтобы оттолкнуть…
— Твой выбор будет правильнее, — сказал он глухо. — Ты опытнее… да и потом…
Он запнулся. Отец устало опустил кончики рта:
— Что — «потом»?
Луар молчал. Он мог бы сказать, что отец его умнее и лучше, что ему, сыну, никогда и ни в чём не сравняться с великолепным отцом, — но он молчал, опасаясь насмешки.
Его собеседник тоже молчал и смотрел без улыбки. Вздохнул, перевёл взгляд на воду; потёр пальцем ухо, будто собираясь с мыслями:
— Сынок… Когда я был такой, как ты… чуть постарше. В Каваррене… — Эгерт Солль перевёл дыхание. — Я совершил очень гадкий поступок. И я… был за него страшным образом наказан. Заклятье трусости… сделало меня жалким и… отвратительным существом. Я никогда не говорил тебе, но мама очень хорошо знает.
У Луара мурашки забегали по коже. Отец говорит о каком-то незнакомом человеке, а он, Луар, прослушал начало истории…
— Я стал трусом, Луар, самым низостным из трусов. Я боялся темноты, высоты, я смотреть не мог не обнажённую шпагу… Я терпел оскорбления и побои — и не мог ответить, хотя и был сильнее… Я не заступился за женщину, потому что…
Он запнулся, будто ему рот свело судорогой. Перевёл дыхание:
— Видишь ли, малыш… Я долго думал, рассказывать тебе… Или всё же не стоит.
Это испытание, понял Луар. Он меня разыгрывает.
Отец оторвался, наконец, от воды и заглянул сыну в глаза:
— Ты не веришь мне, Денёк?
В эту самую секунду Луар понял, что всё это правда. Отец не шутит и не разыгрывает, каждое слово даётся ему с болью, он ломает сейчас тот героический образ, который давно сложился в воображении Луара, он рискует уважением собственного сына…
Луар мигнул.
— Мама знает, — продолжал отец. — Она… видела меня… таким, что… Лучше не вспоминать. Но ты… Сегодня я снова увидел, как ты… забиваешься в тень. И тогда я решился. Рассказать тебе. В конце концов… сбросил заклятье, и всё равно прошли годы, прежде чем я стал таким, как сейчас… А ты ещё малыш. Я не желаю тебе и сотой доли тех… того, что было со мной. Будь счастливым, будь таким, как ты есть… Не мучай себя этим вечным сравнением. Понимаешь, почему?
Луар смотрел вниз, и в его голове царила сумятица. Мокрые ладони будто примёрзли к холодным каменным перилам; отец стоял перед ним и ждал его ответа — как подсудимый.
По воде тянулись блеклые осенние листочки; Луар не мог сосредоточиться. Всё это слишком сразу. Шли, молчали, было хорошо…
И тогда он вспомнил.
Тогда тоже были листья — на воде и на берегу… Ему было тринадцать лет, и пахло сеном. Ощутив боль, он не понял сразу, что произошло, дёрнулся, опустил глаза — и увидел в жухлой траве змею.
Ослабели ноги. Мир затянулся чёрной дымкой; Луар хотел бежать и не мог сойти с места — но люди на берегу услышали его отчаянный крик.
Траурная пелена. Страх, от которого цепенеют все внутренности; белое и жёсткое лицо отца: «Не бойся».
Лезвие ножа в костре. Ремень, перетянувший ногу до полного онемения. Какие-то перепуганные женщины; отец оборвал их причитания одним хлёстким коротким словом. А матери тогда не было на берегу — она ждала рождения Аланы…
Мокрое сено. Запах жухлой травы. И уже всё равно, как выглядишь и как на тебя посмотрят, нет сил играть храбрость — но отец спокоен: «Сейчас будет больно».
Он кричал и бился. Он боялся калёного железа больше смерти — уж лучше умереть от яда…
Но отец его был жесток; сильные руки скрутили Луара, как цыплёнка.
Край отцовой куртки в судорожно стиснутых пальцах. Ошеломляющая боль; костёр, широкая ладонь, зажимающая рот. Резкое облегчение. Белое бесстрастное лицо, и на губах — Луарова кровь. Вода. Холодная вода.
«Вот и всё».
И спокойствие сползает с этого лица, будто маска…
А потом подросток-Луар лежал на телеге и смотрел в небо. И удивлённо думал о странностях судьбы и бесконечно долгой жизни впереди — вот ведь…
Он не знал, каково в те минуты было его отцу. Наверное, во рту спасителя-Солля была ранка — яд, высосанный из тела сына, достал теперь самого спасителя, и даже могучий Соллев организм одним только чудом с ним справился…
Отправив домой сына, Солль свалился в судорогах. Ничего этого Луар в те минуты не знал…
Мгновение острого счастья — покачивающаяся телега, негромкий голос возницы, над миром — вечернее небо, зелёное с золотым…
…Блеклые листья под мостом. Неспешный осенний парад.
— Я… хотел как лучше, Денёк, — устало сказал отец. — Я хотел освободить тебя… От… идеала, что ли… Может, и не стоило…
Луар перевёл дыхание и крепко, крепко стиснул твёрдое плечо стоящего перед ним человека.
Обнять бы. Но нельзя. Не мальчишка.
* * *
Ночью в плотно закрытом фургончике тепло и душно — от нашего дыхания. Утром острый, как иголка, ледяной сквознячок пробился-таки в какую-то щель и цапнул меня за ногу; ёжась, щурясь, протирая глаза и чуть не разрывая себе рот смачными зеваниями, я выбралась наружу.
Под небом было серо и холодно. Три наши повозки стояли, сбившись в кучу, в каком-то дворе; Флобастер договорился с хозяином на неделю вперёд. Под ногами бродили куры; сонная Пасть, привязанная цепью к колесу, исподлобья разглядывала их одним приоткрытым глазом. Я огляделась, прикидывая, где тут безнаказанно можно справить нужду.
За День Премноголикования мы заработали столько, сколько не зарабатывали за целую ярмарочную неделю. Играли допоздна, играли при факелах, Муха взмок, бегая с тарелкой, а весёлые монеты звенели и звенели, и Флобастер подгонял: ещё! ещё!
Бариан охрип; Гезина пела, аккомпанируя себе на лютне, Флобастер читал сонеты собственного сочинения, где-то палили пушки, вертелись огненные колёса, пахло дымом, порохом и дорогими духами. Все мы пошатывались на ходу, как пьяницы или матросы; наконец, занавес был задёрнут, и Флобастер посадил на цепь нашу вечную спутницу — злобную суку по кличке Пасть. Муха где стоял, там и свалился; прочие с трудом добрались до фургончика, где и упали вповалку, и, засыпая — лицом во влажную мешковину — я слышала, как рвёт струны пьяная скрипка, подыгрывая не менее пьяным, охрипшим певцам…
Мы трудились, как бешеные, пока через несколько дней праздник не выдохся и к нам за занавеску не явился стражник — в красном мундире с белыми полосами, с пикой в руках и коротким клинком у пояса. Гезина попыталась было с ним кокетничать — с таким же успехом можно было совращать куклу, казнённую перед зданием суда. Мы очистили площадь так быстро, как только могли — однако Флобастер не спешил покидать город, полагая, очевидно, что в карманах горожан ещё полно наших денег.
…Одёргивая юбку, я некоторое время раздумывала — возвращаться в фургончик либо найти себе занятие поинтереснее. Из соседней повозки доносился могучий храп Флобастера; Пасть звякнула цепью и улеглась поудобнее. Вздрагивая от холода, я прокралась обратно, приоткрыла сундук и вытащила первый попавшийся плащ.
Это был плащ из фарса о Трире-простаке; я обнаружила это уже на улице, но возвращаться не хотелось, а потому я запахнула плащ поплотнее и пошла побыстрее, чтобы согреться.
Собственно говоря, уже через несколько кварталов я пожалела о своём предприятии. Город был как город, красивый, конечно, но что я — городов не видела? Прошедший праздник напоминал о себе грудами мусора, в котором деловито рылись мрачные полосатые коты — почему-то все полосатые, ну прям как братья! Лавочки и трактиры большей частью были закрыты, да я и не взяла с собой денег; несколько раз меня окликали — сначала какой-то хлюпик лакейского вида, потом ещё кто-то, потом, надо же, трубочист. Этот меня особенно разозлил — надо же, рыло чёрное, гирька в руках, а туда же — флиртовать! Я отбрила его так, что он, бедняга, чуть не свалился с этой своей крыши…
Короче говоря, настроение у меня совсем испортилось, да к тому же я испугалась заблудиться; и вот стоило мне повернуть обратно, как я увидела Его.
Мне, вероятно, покровительствует небо. Господин Блондин шёл мне навстречу с каким-то мальчишкой чуть постарше меня. Мальчишка сиял, как надраенный чайник; я посторонилась, давая им дорогу — но мой кумир даже не взглянул на меня. Он вообще меня не заметил, будто я деревце при дороге… Я проглотила обиду, потому что, во-первых, он мог уже меня забыть, а во-вторых, они оба были слишком увлечены разговором.
Скромно пропустив беседующих господ, я долго и задумчиво глядела им в спины — в это время мои ноги, о которых я напрочь забыла, помялись-помялись да и двинулись вслед, так что когда я опомнилась наконец, уже поздно было что-либо менять.
Так, верёвочкой, мы прошли несколько кварталов; Господин Блондин и его спутник остановились на перекрёстке, постояли, видимо прощаясь; потом мой кумир махнул рукой подкатившему экипажу — и только я его и видела!
Парень, впрочем, остался; худощавый такой, вполне симпатичный парень, немножко сутулый; он проводил экипаж глазами, потом повернулся и медленно двинулся в противоположную сторону.
На меня снова напало вдохновение — именно напало, как разбойник. На плечах у меня лежал плащ, в котором я играла Скупую Старуху в фарсе о Трире-простаке; этот плащ замечателен был не только плотной тканью, защитившей меня от утреннего холода, но и пришитыми к его краю длинными седыми космами.
Парень, не так давно бывший спутником Господина Блондина, неспешно уходил прочь; давно отработанным, привычным движением я натянула плащ себе на голову, согнула ноги в коленях и упрятала в тёмных складках всю свою немощную, согбенную фигуру. Седые пряди колыхались на ветру; то и дело приходилось сдувать их в сторону, чтобы не мешали смотреть.
С прытью, неожиданной для старушки, я нагнала парня и засеменила чуть сбоку; парень явно происходил из родовитых и богатых кварталов, это вам не лакей и не трубочист, породу сразу видать. Он шёл медленно, но слабые старушечьи ноги поспевали за ним с трудом; запыхавшись, я не выдержала и раскашлялась.
Он обернулся; на лице его блуждало то рассеянно-счастливое выражение, с которым он проводил Господина Блондина. Правда, при виде меня оно несколько померкло — что хорошего в дряхлой старухе с растрёпанными космами, когда она, старуха, появляется, как из под земли! Впрочем, он тут же овладел собой, и на лице его появилось подходящее к случаю внимание.
— Добрый юноша, — продребезжала я надтреснутым голоском. — Подскажи бедной глупой старухе, что за прекрасный господин только что разговаривал с тобой?
Его губы дрогнули — тут были и гордость, и застенчивость, и удовольствие, и некое превосходство:
— Это мой отец, почтеннейшая.
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы переварить это сообщение. Лицо парня казалось непроницаемым, но я-то видела, что он вот-вот лопнет от гордости. Сочтя, что старушечье любопытство вполне удовлетворено, он повернулся и зашагал прочь; мне пришлось покряхтеть, чтобы нагнать его снова:
— Э-э… Деточка… Зовут-то его как?
Он остановился, уже с некоторым раздражением:
— Вы нездешняя?
Я охотно закивала, тряся седыми космами и разглядывая собеседника в узкую щель своего самодельного капюшона. Кажется, парень ни на минуту не сомневался, что уж здешние-то все как один обязаны узнавать его папашу в лицо.
— Это полковник Эгерт Солль, — сказал он. Таким же тоном он мог бы сказать — это повелитель облаков, обитатель заснеженных вершин и заклинатель солнца.
— Светлое небо! — воскликнула я, приседая чуть не до земли. — Эгерт Солль! Подумать только! То-то я гляжу — личико знакомое!
Теперь он смотрел на меня удивлённо.
— Маленький Эгерт, — прошептала я прочувственно. — Вот каким ты стал…
Он нахмурился, будто пытаясь что-то припомнить. Пробормотал нерешительно:
— Вы из Каваррена, что ли?
Милый мой мальчик, подумала я с долей нежности. Как с тобой легко. Из Каваррена…
— Из Каваррена! — задребезжала я воодушевлено. — Вот где он рос, родитель твой, на моих глазах рос, без штанишков бегал, пешком под стол ходил…
Он нахмурился — «без штанишков» было, пожалуй, слишком смело.
— Маленький Эгерт! — я тряслась от переполнявших меня чувств. — Да знаешь ли ты, юноша, что этого самого твоего родителя я и на коленках тетёшкала, и головку беленькую гладила, и сопли подтирала, а он, сорванец, всё норовил леденец с комода стянуть…
Парень отшатнулся, тараща глаза; тем временем моё сентиментальное старушечье сердце заходилось в сладких воспоминаниях:
— Глазки-то шустрые… Через забор к нам шмыгнёт, бывало, и давай яблоки воровать…
Он сглотнул — шея дёрнулась — но сказать так ничего и не смог.
— А старик-то отец мой, покойничек, хворостину однажды взял…
— Что вы мелете, — выдавил он наконец. — Какой… покойник?
У него, бедного, всё перемешалось в голове. Я наседала:
— …А как подрос наш орелик… Годков двенадцать было ему… Убегу, говорит, в актёры, лицедеить буду на сцене… В труппе господина Флобастера… Тут уж его батенька, дедушка твой, хворостину как взя…
— Вы, наверное, сумасшедшая, — осторожно предположил он. — Или перепутали имя.
Он пятился, и при этом всё быстрее и быстрее, досадуя, наверное, что ему попалась на редкость прыткая и ловкая старуха:
— Я?! Помилуй, деточка, я уж восемьдесят лет как всё помню! Актриса его сманила, и ведь так себе актриска, ни рожи ни кожи…
Он побагровел, резко повернулся и пошёл прочь; я нагнала его и побежала рядом; по дороге попалась лужа, и я в азарте перемахнула так, что по поверхности воды пробежала рябь. Он замедлил шаг и подозрительно на меня покосился. Чтобы загладить оплошность, я закряхтела с удвоенной силой; седые патлы забились мне в рот:
— Тьфу… Сынок… Тьфу… Не беги… пожалей… старуху… Актриска то… паршивая была, это я тебе гово…
С неба обрушился грохот колёс. Прямо перед моим лицом оказался карий лошадиный глаз в венчике из длинных ресниц; ещё мгновение — и круглые мохнатые копыта втоптали бы меня в мостовую. Заорал кучер, в потоке его слов я разобрала только «старую суку»; обжигающее конское дыхание отодвинулось — и карета, огромная, золочённая, пузатая как боров карета прокатила мимо, окатив меня грязью, ослепив мельканием спиц, обругав чёрным языком ливрейного лакея, громоздившегося на запятках…
…Моя брань догнала его в спину; он обернулся, и я ещё успела увидеть, как вытянулось и побагровело лакейское лицо. Карета давно скрылась за углом, а я стояла посреди улицы и орала, как базарная торговка, ругалась сквозь навернувшиеся на глаза слёзы, бранилась вслед, пытаясь криком изгнать запоздалый ужас — ещё волосок, и переехали бы…
Потом я обнаружила, что стою с непокрытой головой, что волосы растрепались у меня по плечам, а замечательный плащ из фарса о Трире-простаке зажат у меня в опущенной руке и купает в луже свои седые космы.
Мой недавний собеседник стоял чуть поодаль, и на лице его медленно сменяли друг друга всякие противоречивые чувства. Очевидно, превращение согбенной старухи в молодую и очень скандальную особу произвело на парня исключительное впечатление.
— Посетите представление, внучек, — сказала я ему сухо. — Труппа господина Флобастера, самые смешные на свете фарсы…
Развернулась и ушла, волоча плащ по мостовой и проклиная свой глупый, неожиданный, абсолютно бесполезный авантюризм.
Изрядно поплутав, я вернулась к месту нашей стоянки, получила выволочку от Флобастера и выстирала плащ в кадушке с ледяной водой. Жена нашего хозяина — весёлая молодуха — вертелась вокруг да около, ей было любопытно поглазеть на бродячих комедиантов.
— Милейшая, — обратилась я к ней, — вы слыхали когда-нибудь о господине по имени Эгерт Солль?
Она чуть не подскочила:
— Полковник Солль? Как же, это, милая, герой… Это, милая, если б не он, так и город спалили бы, уж лет двенадцать или больше, как наскок этот был… Ты молодая, может, не помнишь, но уж слыхала, наверное, кто их знает, откуда набежали, как саранча, орда громадная, бешеные, голодные и по-нашему не понимали… Резали и старых, и малых. Осада была, бургомистр-то растерялся, начальник стражи убёг… Полковник Солль, долгих лет ему, тогда ещё не полковник… Вот уж кто боец, так это боец, стражу собрал, людей собрал, муж мой ходил, вот… Отбили извергов этих, со стен поскидывали, кого в лес загнали, кого в реке потопили… Ну, и своих положили — меньше, чем в Мор, а всё поредел город… А если б не полковник Солль, так не знаю, девонька, что было бы, сожгли бы, пограбили, перебили да и всё…
Я поблагодарила разговорчивую женщину. Плащ висел на ветхой верёвке, заливая землю мыльными потоками.
Поистине, стыд — чудовище с горящими, как угли… ушами.
* * *
Кабинет назывался кабинетом декана Луаяна, хоть сам декан умер двадцать лет назад и никто из теперешних студентов никогда его не видел. Декана помнил кое-кто из профессоров; господин ректор, немощный старец, любил прервать лекцию ради рассказа о замечательном человеке, когда-то поднимавшемся на эту славную кафедру. Впрочем, самой живой памятью о декане Луаяне была его дочь, госпожа Тория Солль, которая царствовала в библиотеке, читала лекции и вершила научный труд в старом кабинете отца. Впервые в истории столь замечательного учебного заведения в святая святых науки была допущена женщина; Тория считалась достопримечательностью, поскольку была, ко всему прочему, безукоризненно красива и счастлива в браке, а мужем её был герой осады, полковник Солль.
…Эгерт почтительно стукнул в тяжёлую, до мелочей знакомую дверь. Тория восседала за огромным столом отца, простиравшимся перед ней, как усеянное фолиантами поле боя. С двух деревянных кресел с высокими спинками вскочили навстречу Соллю двое достаточно молодых ещё профессоров. После церемонного поклона оба, заизвинявшись, сейчас же сослались на неотложные дела и шмыгнули прочь.
— Ты мне разогнал учёный совет, — сказала Тория.
Эгерт усмехнулся широко и плотоядно — будто сама мысль о бегстве учёных мужей доставила ему удовольствие. Гордо окинув взглядом опустевшую комнату, он плотно прикрыл за беглецами входную дверь.
— Что-то случилось? — неуверенно предположила Тория.
Эгерт двинулся через весь кабинет — так крадётся барс, узревший в зарослях пятнистую спинку лани. Тория на всякий случай отступила под защиту письменного стола:
— Полковник, здесь храм науки!
Эгерт походя перемахнул через маленькую тележку на колёсиках. Раскрытая книга на верхней полке испуганно всплеснула страницами.
— Полковник, брысь!
Солль ловко обогнул громаду письменного стола и очутился там, где Тория стояла за мгновение до того — но где её уже не было, потому что, быстрая как ручеёк в свои почти сорок лет, госпожа профессорша укрылась за высоким креслом:
— Караул! Незаконное нападение на мирных поселян!
Эгерт аккуратно уложил второе кресло на бок — чтобы противнику негде было спрятаться. Тория возмущённо завопила; некоторое время прошло в безжалостном преследовании улепётывающей жертвы — но полковник Солль так последовательно выкуривал беглянку из-за шкафов и портьер, что в конце концов изловил её.
Строгая причёска Тории несколько пострадала.
— Это не по правилам… — отбивалась профессорша. — Сейчас же отпусти несчастную женщину.
— Я сделаю её счастливой.
— Прямо здесь?!
— Где застигну.
— Полковник, что ты де… Сумасшедший Солль, сумасшедший, отпусти, иначе лекции…
— Лекции? — удивился Эгерт.
— Сорвутся… — блаженно выдохнула Тория в его смеющиеся глаза.
— Сорвутся лекции! — прошептал Эгерт в благоговейном ужасе. — Сорвутся!
Тогда она закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, чтобы только чувствовать губами его губы, скулы и глаза. Её ноздри раздувались от запаха Эгерта — запаха дома, свободы и спокойствия, дочери и сына; и Луар, и Алана унаследовали частичку запаха его кожи, это был лучший из известных ей ароматов.
— Давай сорвём лекции, — прошептал его голос в её темноте.
— Имей совесть! — простонала она, наступая остроносой туфелькой на его мягкий ботфорт. — Это… нельзя, кабинет же!
Его руки чуть разжались, и ей пришлось сделать над собой усилие. Ещё одно усилие за без малого двадцать лет супружества; почти двадцать лет Тория сражалась сама с собой — поразительно, как хрупка маска добропорядочной профессорши, если от одного прикосновения этого человека, её полковника, её Эгерта, её мужа, вся выдержка и вся учёность уходит, как вода, обнажая на дне её натуры неистовую, ненасытную, страстную жёлтую кошку…
Она задержала дыхание. Нельзя. Кабинет её отца. Никогда.
В ту же секунду к запаху Эгерта примешался другой — запах свежевыпеченной сдобы. Удивлённая, она открыла глаза — и оказалась лицом к лицу с румяной круглой булкой. Мордочка булки испещрена была веснушками маковых зёрен.
— Утоли плотскую потребность, — серьёзно попросил Эгерт. — Твоя плоть голодна, потому что почти не завтракала. Я пришёл, потому что знал — жену надо кормить вкусно и вовремя, только тогда она…
Тория разломила булку пополам и половинкой её заткнула Эгерту рот. В какой-то момент она чуть не вспомнила, как много лет назад она протянула Соллю, своему заклятому врагу, такую же булку — потому что он был голоден и несчастен; она готова была вспомнить об этом — но не вспомнила. В её жизни были вещи, которые она забыла навсегда.
Эгерт расправился с булкой в считанные секунды. Тщательно вытер с губ белые крошки и чёрные зёрнышки мака; улыбнулся:
— Пусть будут лекции. Сегодня. Пусть твои студенты бледнеют от зависти к твоему мужу… Я ухожу, Тор.
Уже в дверях он обернулся:
— Наш осенний пикник… ты помнишь?
Она кивнула.
— Луар хочет пригласить комедиантов. Пусть?
Она снова кивнула — слова Эгерта скользнули мимо её сознания. Она смотрела, как он шагает через порог, как светлые волосы на затылке касаются ворота куртки, как закрывается за его спиной тяжёлая дверь.
Какие там, светлое небо, лекции.
* * *
Флобастер задумал авантюру — испросить у городских властей разрешения играть в городе всю зиму. Я слышала, как он шептался с Барианом, кому следует дать взятку и какую; по денежным делам Флобастер иногда советовался с Барианом, и только с ним.
Я тихо обрадовалась — кому охота скитаться по зимним дорогам в компании простуженных волков, изображать фей на голодный желудок и обмахиваться веером, в то время как нос синеет от холода; нет, на зиму любая труппа ищет пристанище — и что, если нашим пристанищем окажется не сеновал в глухой деревне, а какой-нибудь чистый дворик в стенах большого города!
Флобастер, однако, хмурился и морщил лоб, из чего я заключила, что дело это не простое и взятку придётся давать немалую. С утра Флобастер надел своё лучшее платье (из «Игры о чародее»), Бариан нацепил шпагу и оба удалились в неизвестном направлении, оставив нас в растерянности и робкой надежде.
Парламентёры вернулись к обеду, и от одного взгляда на их хмурые лица всякая надежда приказала долго жить. Раздражённый Флобастер бранился, а Бариан, наоборот, молчал; только после наших долгих и униженных просьб он выдавил из себя, что южане нас обошли — похоже, им покровительствует влиятельная особа, и потому бургомистр позволил им поставить палатку на рынке и давать представления до самой весны. Флобастера с Барианом и слушать не стали — зачем городу целых две бродячие труппы?
— Даже денег не взяли, — заключил Бариан горько. — Что им наши гроши… Эти, вот, угодили какому-то — он за них замолвил… А мы не угодили, значит…
Я молча ушла к себе в повозку, села на сундук и укусила себя за палец. Никто из нашей труппы не знал, что известнейший в городе человек хохотал, как бешеный, над «Фарсом о рогатом муже» — и даже подарил мне монетку! Я могла бы стать героиней, явившись к господину Эгерту Соллю с просьбой о помощи; думаю, он не отказал бы. Вместо этого я сижу здесь, в сырых холщовых стенах, и грызу собственные руки: сама виновата! Кто ж заставлял меня насмехаться над Соллевым сыном, справлять малую нужду в колодец, из которого потом придётся пить!
В какой-то момент я хотела рассказать всё Флобастеру — но сдержалась. Слова, которые придётся от него услышать, я с таким же успехом могу сказать себе сама.
Делать нечего; теперь, трясясь от холода в чистом поле или скучая в душном деревенском кабаке, я буду, по крайней мере, знать, за что наказана. Впрочем, впереди осталась ещё неделя городской жизни; я со вздохом поднялась со своего сундука и принялась перетряхивать костюмы.
Незадолго до вечернего представления случилась ещё одна неприятность. Перед подмостками, наскоро сооружёнными прямо на улице, собирались уже первые зеваки — и один из них, тощий галантерейщик, положил глаз на Муху.
Муха приколачивал занавески — в руках молоток, и полон рот гвоздей. Галантерейщик долго стоял рядом, о чём-то расспрашивая; я готовила за кулисами реквизит и видела только, как Муха постепенно наливается краской. Потом галантерейщик протянул длинную как плеть руку — и погладил Муху по тощему заду; Муха развернулся и тюкнул его молотком.
Слава небу, что в последний момент рука его дрогнула. И всё равно галантерейщик упал как подкошенный, обливаясь кровью. Кто-то, не разобравшись, истошно завопил «убивают», и тут же, откуда не возьмись, возникла пара стражников.
Бледный Муха стоял, не сопротивляясь, а два красно-белых чудища держали его с двух сторон; выскочил Флобастер — да так и замер с раскрытым ртом, он-то не видел, как дело было. Видела я.
Только теперь я поняла, какие бывают вблизи блюстители порядка. Они пахли железом, чесноком и казармой, брови у обоих были особым образом выстрижены, и они ни о чём не собирались разговаривать — будто глухие.
Не помню, что за слова я им говорила. Кажется, я хватала их за негнущиеся рукава мундиров, кажется, даже улыбалась; кто-то из собравшейся толпы встал на мою сторону, а кто-то стал кричать, что всех фигляров давно след засадить за решётку. Наконец, убитый галантерейщик завозился и застонал на земле, а Флобастер, соображавший на лету, тихонько зазвенел золотыми монетами; стражники насупили стриженые брови — и неохотно отступили, унося в рукавах нашу выручку за несколько дней…
Представление прошло вкривь и вкось. Муха запинался и забывал слова, и все по очереди шипели ему подсказку. Я шкурой чувствовала, как тает зрительский интерес, как расползается, подобно студню на солнце, внимающая нам толпа — и лезла из кожи вон, заполняя собой всю сцену.
После ужина, прошедшего в молчании, к Флобастеру подкатился круглый, как луна, парнишка и за монету платы сообщил, что цех галантерейщиков намерен подать на нас иск, и тогда нас оштрафуют, то есть отберут повозки. Впрочем, добавил парнишка, галантерейщики не держат на нас зла — просто ищут выгоду, где только возможно.
Чёрный как туча, Флобастер удалился — на этот раз в сопровождении Фантина; оба вернулись поздним вечером, причём глупый Фантин от души радовался счастливому, по его мнению, исходу дела. Зато на Флобастере лица не было, потому что от богатой праздничной выручки теперь почти ничего не осталось.
…Под утро мне приснился приют. Это был один и тот же повторяющийся сон — серый потолок над серыми рядами коек, длинное, как серая лента, лицо старшей наставницы: «А подите-ка сюда, любезная девица!» Алчно подрагивающая розга в узловатых пальцах…
Ночью шёл дождь, и холщовые стены повозки хлопали, как мокрые паруса. Вздрагивая от падающих на лицо брызг, я лежала с открытыми глазами и слушала, как уходит из груди липкий, навалившийся во сне ужас.
* * *
Несколько дней Луар решал для себя, насколько оскорбительной можно считать странную выходку незнакомой девчонки-комедиантки; не придя к сколько-нибудь твёрдому заключению, он взял да и рассказал всё отцу.
Полковник Солль смеялся долго и смачно; оказывается, сам он не так давно подарил монетку некой симпатичной актрисе. Кстати, какая-то труппа разбила палатку на рынке — если Луару интересно, он вполне может вручить своей «старухе» денежку, признав тем самым её несомненный талант.
Рыночная палатка-балаганчик снабжена была цветными флажками на крыше и зазывалой у входа. В толпе зевак Луар чувствовал себя неуютно и сковано; представление показалось ему пошлым и скучным одновременно, среди актрис была настоящая сморщенная старуха — но Луаровой знакомой не оказалось, и приготовленная золотая монетка осталась невостребованной.
Луар ушёл задолго до конца представления; при выходе он наконец-то догадался спросить зазывалу, а не труппа ли это господина Флобастера.
Парень оскорбился так, будто Луар обвинил его в святотатстве:
— Нет! Конечно, нет! Это труппа господина Хаара! Это, молодой человек, лучшая труппа от предгорий до самого моря!
Он набрал воздуха, намереваясь, по-видимому, продолжить свои славословия — но Луар опередил его вопросом:
— А где найти труппу господина Флобастера?
Зазывала сморщился, как человек, поедающий живую жабу:
— О… Они, наверное, уже уехали.
Луар ощутил не то чтобы огорчение — так, разочарование. Как будто пирог с вишнями на самом деле оказался капустной запеканкой.
Он брёл по улицам, пытаясь самому себе объяснить, а зачем, собственно, ему понадобилось дарить денежку этой лгунье и притворщице; скорее всего затем, чтобы собственную неловкость — надо же, купился на лицедейство! — представить как спектакль, развлечение, за которое положено платить деньги…
Сумасшедший старик в рваном плаще служителя Лаш неподвижно стоял в чаше фонтана — высохшего фонтана, в центре которого, говорят, раньше помещалась статуя Священного привидения. Какая-то добрая рука положила рядом со стариком кусок хлеба; на глазах Луара хмурая пожилая женщина растоптала этот хлеб ногой. Старик остался совершенно безучастным.
Странно, что его до сих пор не забили камнями, подумал Луар. В детстве отец высек его за один только меткий бросок — а сам, мудрый и выдержанный человек, цепенеет от ненависти всякий раз, когда сталкивается с немощным, дряхлым, безумным старцем… Тайна. Тайна ещё более глубокая, чем разрытая могила, из которой двадцать лет назад явился вызванный орденом Лаш Чёрный Мор. Бесполезно расспрашивать отца о Лаш — он замыкается, как та заколоченная Башня на площади…
Луар замедлил шаг. Подобные мысли посещали его не часто — но по уходе всегда оставляли смутное беспокойство пополам с неким болезненным возбуждением; вот и сейчас ему ни с того ни с сего померещился пристальный взгляд, брошенный ему вслед совершенно незнакомым человеком.
Несколько секунд Луар ругал себя за странную мнительность и клялся, что не обернётся; потом обернулся-таки — незнакомец был немолод, равнодушен, смотрел, конечно, мимо Луара, на витрину ювелирной лавки. Вероятно, он собирался показать оценщику некое украшение — из ладони его свисала золотая цепочка…
На мгновение Луар нахмурился. Ему показалось, что он уже видел этого человека и вот именно с цепочкой — только не удавалось вспомнить, где и когда…
В этот самый момент мимо проследовали две горожанки — радостные и оживлённые, они весело болтали на всю улицу, и Луар ясно расслышал слово «комедианты». Он вздрогнул и забыл о золотой цепочке; вслед за парой горожанок заспешила компания мальчишек, потом некий приличного вида господин с нарочито отсутствующим, гуляющим видом. На улице сделалось вдруг неожиданно многолюдно — и Луар совсем почти не удивился, когда на открывшемся перед ним перекрёстке обнаружилась небольшая толпа. В центре толпы возвышались подмостки, с обоих боков подпираемые крытыми тележками. С подмостков доносилось звонкое:
— А ежели колдун без сердца Меня замучить пожелает Подобно маленькой пичуге — Пусть знает, что во тьме могилы Я буду о тебе, любимый, Я буду помнить в чёрной яме О том, кого я так любила…Декламировала девица — тонкая, как стебелёк, с разбросанными по плечам светлыми волосами; нежный голосок вполне равнодушно перечислял самые душераздирающие обещания. Луар понял, что уже в следующую минуту ему сделается невыносимо скучно.
Он решил уходить — но всё-таки стоял, раздумывая и поглядывая по сторонам; пьеса благополучно подошла к концу, какая-то толстая дамочка из публики утёрла слезу. Актёры раскланялись, с подмостков соскочил парнишка лет шестнадцати и пробежался по кругу с жестяной тарелочкой; послышалось реденькое звяк-звяк-звяк медяков о донышко. На лице парнишки проступило столь явное разочарование, что Луар не удержался и бросил серебряную монетку. Парень чуть повеселел, взобрался обратно на подмостки и объявил, что сейчас почтеннейшая публика увидит фарс о Трире-простаке.
Луар улыбнулся. Давным-давно, когда отец чуть ли не впервые взял его… На охоту? Или это было что-то вроде военного смотра? Луар запомнил только солнечный день, много лошадей, густой лошадиный запах, синее небо и дымящиеся каштаны на дороге, Луар в седле за спиной отца, весь мир лежит внизу, маленький и яркий, как картинка на крышке шкатулки. На обратном пути кавалькаде встретилась какая-то ярмарка — Луар точно помнил, что бродячий театрик играл именно этот фарс, о Трире-простаке. Простак идёт с базара, где продал корову, а по дороге ему встречаются всевозможные хитрецы и выманивают понемногу все его денежки…
Над головами публики взвизгнул детский голос — строгая нянька оттаскивала от окошка едва не выпавшего оттуда сорванца. Цветочный горшок не удержался на подоконнике и сорвался вниз, чтобы со звоном расколоться о мостовую; сидевший под окном нищий увернулся с прытью, неожиданной для калеки, и тут же разразился громкой бранью. Надтреснутый вопль нищего на минуту перекрыл голос Трира-простака, крупного мужчины лет пятидесяти; озлившись, тот взревел, как ведомое на бойню стадо. Публика зааплодировала; Луар повернулся и пошёл прочь.
— Да где ж пять монет, когда тут четыре монеты! — продребезжал ему в спину старушечий голос.
Так рыбина заглатывает сдобренный червём крючок. Луар вздрогнул и обернулся.
Старуха с головой утопала в просторном плаще, наружу торчали только седые космы. Танцуя и приседая, окружая несчастного простака сразу со всех сторон, старая мерзавка вытягивала из него монету за монетой — Луар тут же вообразил, какое у неё может быть лицо. Ухмыляющаяся рожа прожжённой плутовки…
— Да где же четыре, когда три монетки всего! Сочти хорошенько, растяпа!
Трир-простак изо всех сил старался сосредоточиться. Маленькие глаза его напряжённо моргали; Луар поймал себя на некотором сочувствии — Трир был сейчас его собратом по несчастью, его вот также провела эта самая старуха, это он, Луар, растяпа…
Ощущение сродства с персонажем фарса рассмешило его; он усмехнулся — впервые с начала представления.
Впрочем, прочая публика уже давно надрывала животы. Приличный господин позабыл о приличиях, да так, что ненароком пустил ветры. Сразу же вслед за этим он побагровел, как роза, и воровато огляделся — по счастью, за всеобщим весельем почти никто ничего и не услышал.
— Э-э, парень, да у тебя дыра в кармане! Смотри, всего одна монетка и осталась!
На глазах Трира-простака выступили настоящие слёзы. Публику потряс новый взрыв хохота; один Луар стоял без улыбки, как каменный остров в бурном море. Ему было жаль Трира.
Один за другим последовали ещё несколько коротеньких фарсов. Луар по-прежнему не смеялся — но стоял, как приклеенный. На подмостках сменяли друг друга хитрецы и дураки, злодеи и жертвы — и тут и там возникала горластая, как петух, девчонка. Вместе с платьем она всякий раз меняла лицо — пересмешница, пляшущая на гребне куража, неудержимая, как хлынувшее из горлышка шипучее вино; её партнёры мелькали, как карты тасующейся колоды. Временами Луару казалось, что перед ним раскладывают большой и яркий пасьянс.
Наконец, щуплый парнишка, не успевший ещё отдышаться после громкой сценической перебранки, соскочил с подмостков со своей тарелочкой; на этот раз звяк-звяк-звяк оказалось куда бодрее, в горстке медяков поблёскивало и серебро. Луар замялся, снова испытывая неловкость; потом осторожно положил на поднос золотую денежку, кивнул обомлевшему парню и пошёл прочь.
* * *
За занавеской Муха толкнул меня локтём:
— Во, там благородный со шпагой стоит… Хоть бы хихикнул, да?
Я смолчала. Я заметила «благородного» раньше; Муха, в отличие от меня, не подозревал, что, возможно, на нас надвигается следующая крупная неприятность. Успокаивало одно — его великолепного отца поблизости не было, полковник Солль — не иголка, его просто так на площади не спрячешь.
— Шёл бы себе, раз не нравится, — бурчал под нос Муха. Я переодевалась, шурша множеством юбок, сгоряча втыкая в себя булавки и охая сквозь зубы, — Муха даже не удосужился отвернуться. Он вообще меня не видел — перед ним стояла не полуголая девица, а старый товарищ, выполняющий привычную работу.
— За «Единорога» мало дали, — продолжал бормотать Муха. — А сейчас ржут — так раскошелятся… Хоть бы немножко… покрыть… расходы-то…
Я знала, как мучится бедняга из-за истории с галантерейщиком и последовавшими за ней тратами. Хорошо бы визит Солля-младшего не обернулся новой бедой.
Стиснув зубы, я честно отрабатывала фарс за фарсом; мой старый знакомец не смеялся, но и не уходил, и с каждой минутой у меня становилось всё тяжелее на сердце.
Наконец, мокрый от пота Флобастер велел Мухе отправляться за платой. Из-за занавески я разглядела, как Солль-младший бросил что-то на тарелку; когда Муха вернулся, глаза его были круглы, как блюдечко для денег:
— Во бывает, а! Стоял, хоть бы хихикнул!
И триумфальным жестом Муха воздел над головой новенькую золотую монету.
У меня было ровно два мгновения, чтобы сообразить и решиться.
— А-а! — завопил Муха. — Ты чего делаешь?!
Стиснув в кулаке отвоёванный золотой, я откинула полог и соскочила на землю. Вслед мне летели обиженный Мухин вопль и густое Флобастерово «заткнись».
Толпа разбредалась; на меня удивлённо косились, кто-то засмеялся и попробовал заговорить. Не удостоив беднягу ответом, я уже через секунду была на месте, откуда наблюдал за представлением Солль-младший. Теперь там было пусто, только нищий у стены с готовностью протянул ко мне руку и завёл своё «Подай». Я растерянно оглянулась — и увидела спину, удалявшуюся в переулок за квартал от меня.
Мои башмаки ударили по камням мостовой. Для того, чтобы быстро бегать, надо точно знать, куда и зачем бежишь.
Он шарахнулся — слава небу, это точно был он, я не спутала его спину ни с какой другой спиной. Присев в реверансе, я попыталась унять бешеное дыхание; он явно не знал, чего от меня ждать — и смотрел, пожалуй, даже опасливо.
— Господин… — пробормотала я, смиренно опустив глаза. — бедные комедианты… не заслуживают столь высокой платы. Вы, наверное, ошиблись монеткой, — и я протянула ему его золотой.
Он удивился и долго молчал, переводя взгляд с меня на монетку и с монетки на меня. Потом сказал медленно и осторожно, будто пробуя на вкус каждое слово:
— Нет… Почему же. Я думал… Что это вознаграждение… как раз соответствует.
Ему было неловко; он не знал, что говорить дальше, стоит со мной прощаться или следует просто повернуться и уйти. Я присела ещё ниже — в благодарном порыве, и, глядя снизу вверх на его лицо, окончательно уверилась, что он не держит зла.
И ещё. Я почему-то решила, что разрешение бургомистра у нас почти что в кармане.
* * *
Ехали весело. Флобастер, непривычно разговорчивый и оживлённый, правил первой повозкой; я сидела за его спиной, укрывшись пологом от осеннего ветра. Наружу торчала одна лишь моя голова, с гордостью и самодовольством взиравшая по сторонам; гордость и самодовольство не сходили с моего лица вот уже несколько дней, и с этим решительно ничего нельзя было поделать.
Господин Луар Солль замолвил за нас словечко перед своим отцом, господином Эгертом Соллем, который, оказывается, и без того оценивал наше искусство как совершенно замечательное. Господин бургомистр подписал приказ без единого слова, с одной только милой улыбкой — и вот мы зимуем в городе, обеспеченные милостью знатной особы и освобождённые к тому же от половины всех причитающихся податей. Мало того — вчера мы получили приглашение играть в загородном имении господина Солля на каком-то семейном празднике, и сам господин Луар выехал нам навстречу, чтобы не сбились с пути и прибыли вовремя.
Пегая лошадка, запряжённая в нашу повозку, уныло косилась на высокого тонконогого жеребца, имевшего всадником молодого Солля. Луар то вырывался вперёд, позволяя любоваться своей по-ученически прямой посадкой, то придерживал жеребца и ехал бок о бок с повозкой. Ему снова было не по себе — он боялся опуститься до панибратской болтовни, но и не хотел обижать нас высокомерием.
Флобастер в свою очередь понятия не имел, о чём следует разговаривать с парнем, который лишь немного старше Мухи — но которому впору именоваться «благодетелем». Вымученный разговор хромал, как трёхлапая собака, пока я не сжалилась наконец и не задала один-единственный вопрос:
— Прошу прощения, господин Луар… А как случилось, что имя вашего отца сделалось таким известным в городе?
Он зарделся. Он выпрямился в седле, и его школьная посадка сделалась посадкой первого ученика. Он набрал в грудь воздуха, и с этой минуты нам с Флобастером осталось только ахать и восхищённо вздыхать.
Этот парень знал наизусть всю историю осады, во время которой ему вряд ли было больше шести. Он называл по имени всех командиров и предводителей, не забывая сообщить, что такой-то оказался трусом, а такой-то был храбр, как гром, и именно по храбрости и скудоумию загубил вверенных ему людей. Он подробно объяснял, в чём же заключалась миссия его отца — но увы, ни я, ни Флобастер не понимали и половины этих военных терминов, названий, оборотов; одних только пушек на стене было пять разновидностей, и оттого, какой ярус пальнёт первым, зависел, как я поняла, исход целой битвы…
Впрочем, один момент из рассказа Луара я вдруг увидела, будто своими глазами.
…Это случилось в самый тяжёлый день осады, когда силы защитников были подорваны, а осаждавшие, наоборот, дождались подкрепления и полезли на стены; увидев катящуюся на город орду, ополченцы-горожане оцепенели, лишились воли и обречённо опустили руки. Ни одна пушка не выстрелила и ни одно ведро с кипящей смолой не опрокинулось вниз, город готов был покорно захлебнуться в подступающих мутных волнах — когда на башню выбрался Эгерт Солль, и вместо флага в руках его была цветная детская сорочка.
Неизвестно, о чём думал в тот момент молодой ещё Эгерт, за чьей спиной были оставшиеся в городе жена и маленький сын. Сам он наверняка не помнит, думал ли он о чём-нибудь вообще. Он кричал, кричал неразборчиво, замершие у орудий люди слышали только неистовый приказ — новый предводитель, ещё не будучи признан, успел уже сорвать голос. Детская сорочка билась на ветру, умоляюще всплёскивала рукавами — и каждый, смотревший в тот момент на Солля, сразу вспомнил о тех, кто остался в городе. О тех, кого ни один мужчина никогда и ни за что не должен отдавать врагу.
Непонятная сила, исходившая в тот момент от оскаленного, разъярённого Эгерта, захлестнула защитников, как петля; навалив под стенами горы собственных тел, нападавшие откатились — в ярости и недоумении.
Говорят, он молчал все последующие дни осады. Он молчал, уводя на вылазку маленькие отряды — огромная, угнездившаяся вокруг города орда ворочалась и металась, как лев, атакуемый шершнем, потому что отряды Эгерта приходили ниоткуда, налетали молча и в тишине растворялись в нигде. Он молчал, меняя расстановку пушек и катапульт; командование обороной перетекало в его руки из рук нерадивых, растерявшихся или попросту более слабых начальников — так нити, стекающиеся к ткацкому станку, превращаются в полотно. Нанеся врагам несколько ощутимых ударов, он вдруг занялся городом и за один день навёл порядок в осаждённой твердыне — хлебные склады были оцеплены, два десятка мелких воров насильно отправлены на стены, а банда сытых разбойников, грабящих и мародёрствующих среди общей паники, оказалась рядком развешенной перед городскими воротами… Много лет спустя Солль признавался сыну, что ему легче было совершить десять вылазок, чем один раз отказать казнимым в помиловании.
Осада тянулась много долгих дней. Нападавшие оказались в положении лисицы, загнавшей в угол кролика и вдруг обнаружившей, что у жертвы по десять когтей на каждой лапе и полон рот клыков. Как бы там ни было, но однажды утром горожане посмотрели со стен — и не увидели никого, только чёрные пятна костров, брошенные осадные машины да наваленные в беспорядке мертвецы…
Я перевела дыхание, только сейчас обнаружив, что не разглядываю из бойницы оставленное врагами поле боя, а трясусь в повозке по разбитой осенней дороге. В горле моём стоял ком — что поделаешь, актрисе положено быть слегка сентиментальной… Луар замолчал, щёки у него горели, глаза сверкали — я мимоходом подумала, что из парня вышел бы неплохой актёр, по крайней мере рассказчик — великолепный…
Флобастер озадаченно щёлкнул хлыстом над головой пегой лошадки. Я улыбнулась вдохновлённому Луару:
— Таким отцом… можно гордиться. Думаю, ваша матушка… самая счастливая из женщин, правда?
Он запнулся, решая, можно ли рассказывать нам с Флобастером то, о чём ему мучительно хотелось поведать; совсем уж было превозмог себя и решил не рассказывать — но в последнюю минуту не удержался-таки.
Мать его, оказывается, в юные годы побывала в какой-то серьёзной переделке — её арестовали и едва не приговорили к смерти за несуществующую вину, а масла в огонь подливал орден Лаш, в особенности один его служитель по имени Фагирра. Свидетелем по делу выступал Эгерт — он-то и сумел добиться оправдания будущей Луаровой матери, а потом в схватке с Фагиррой убить его. Всё это случилось вскоре после Чёрного Мора — люди не сразу, но узнали-таки, что Мор вызван был орденом Лаш, и учинили стихийную расправу… Фагирра, вдохновитель негодяев, пал одним из первых.
По мере того, как Луар говорил, в голове у меня возникал и оформлялся дикий на первый взгляд, но ужасно привлекательный план.
Даже Флобастер оторопел, когда я, запинаясь, выложила своё предложение. Луар, кажется, едва не выпал из седла; в какой-то момент я испугалась, что он оскорбится.
— Но… — выдавил он неуверенно. — Вы это… серьёзно?
Я ощутила прилив куража: это более чем серьёзно, это замечательно, это станет гвоздём праздника и памятью на долгие годы. Это доставит удовольствие господину Эгерту — если же господин Луар сомневается, а пристойно ли это, то я с полной ответственностью заверяю, что в игре на сцене нет ничего унизительного даже для самого благородного вельможи, это ведь игра, а не заработок, это шутка, розыгрыш, это забавно, господин Луар повеселится от души…
Он сомневался — и тогда в бой пошёл Флобастер. Он, оказывается, помнил множество случаев, когда в героических ролях пробовали себя князья и бароны, герцоги и принцы… Господин Луар наделён природной грацией, нужно лишь найти подходящий сюжет…
И тогда я предложила сюжет. Луар заморгал, пытаясь удержать расплывающийся в улыбке рот, ещё чуть помялся — и согласился.
Загородный дом семейства Соллей оказался добротным, располагающим к себе строением, удобно уместившемся на берегу неширокой речки. Нанятые на день слуги коптили мясо под открытым небом — учуяв этот запах, Муха потерял способность думать о чём-нибудь, кроме пищи. Флобастеру пришлось тычком напомнить, что мы пока не заработали и корочки хлеба, а значит надо ставить подмостки, развешивать занавески и готовиться к представлению.
Впрочем, добрый господин Эгерт и без Мухиной подсказки сообразил, что актёров следует накормить. Улыбчивая служанка притащила нам две больших корзины — Флобастер позволил нам съесть только половину замечательной снеди, потому что «набитый живот — не работник».
Зрителей у нас предполагалось немного — со слов Луара я узнала двух университетских профессоров с жёнами, старикашку ректора, какую-то невыразительную компанию горожан — очевидно, ветеранов осады. Гости веселились, как могли — душой компании был Солль, и все как один дамы, включая и служанок, поедали его восхищёнными, восторженными глазами.
Я поймала себя на том, что не могу смотреть на «господина Блондина» по-прежнему. Принимая от него монетку, я видела его красавцем, красавчиком, лакомым кусочком с чужого стола — теперь передо мной был человек, сорвавший голос на крепостной башне, человек, поднявший вместо флага рубашку своего маленького сына…
Я снова порадовалась за свою удачную придумку. Пусть для Эгерта Солля я навсегда останусь просто забавной девчонкой, актриской, каких много — всё равно я преподнесу ему этот подарок, «Игру об Эгерте и Тории»…
Торию, мать Луара, я видела мельком — очень красивая и, по-моему, очень высокомерная женщина. По одному только взгляду, брошенному Соллем на жену, с уверенностью можно было определить, что все дамочки, кушавшие господина Эгерта глазами, обречены на позорную неудачу.
Голосистая девчонка под присмотром няньки оказалась Луаровой сестрой — я удивилась разнице в возрасте между Соллевыми детьми. Малышку звали Аланой, и её безумно интересовали наши тележки, лошади, сундуки и собака. Она провела бы весь вечер в нашем обществе — если б пожилая нянька не увела её ужинать, а затем спать.
Двор за каменным забором оказался идеальным местом для подмостков. Муха колотил молотком, как дятел; мы с Гезиной разбирали костюмы, попутно придумывая наряды для героев предстоящей пантомимы. Луар нет-нет, да и заглядывал за занавеску — на лице его блуждала нарочито равнодушная улыбка, за которой ненадёжно пряталось любопытство.
Из всех ролей будущей пантомимы он выбрал, конечно, роль своего отца; мне пришлось долго объяснять ему, что так, к сожалению, не делается — благородные герои пантомимы скрывают лица под ещё более благородными масками, а оставить лицо открытым может только злодей. Пусть он, Луар, выбирает — играть под маской, чтобы родители его даже не узнали, или рискнуть выступить в роли злого Фагирры?
Он долго мялся и мучился — но, как я и предполагала, прятаться под маской не захотел; это ведь только игра, объяснил он, будто оправдываясь. В игре Фагирра не тот мерзавец, каким он был в жизни — это шутка, обещает быть забавно… Все остались довольны этим его решением — кроме Фантина, у которого отобрали хлеб.
Понемногу гости перекочевали из-за стола во двор; мы поклонились в ответ на жидкие аплодисменты и сыграли без передышки «Рогатого мужа», «Трира-простака» и «Жадную пастушку».
Мне сотни раз приходилось наблюдать, как равнодушная, «дикая» публика перед нашими подмостками становится публикой азартной, весёлой, «домашней». В тот вечер прекрасная метаморфоза оказалась особенно впечатляющей.
Даже старикашка-ректор вплетал в общий хохот своё дребезжащее «хи-хи». Невыразительная компания горожан сразу сделалась обаятельной и милой; профессорские жёны порозовели, а сами профессора казались шкодливее любого студента. Все мы работали в охотку — так бывает, когда стараешься не из-за денег, а из одного только удовольствия. Даже Гезина казалась естественнее обычного, а Флобастер вообще превзошёл сам себя.
Эгерт Солль смеялся, как сумасшедший, и улыбалась его жена; Луар пристроился в первых рядах, нервно комкая полу своей куртки и маясь в ожидании пантомимы.
Наконец, Муха объявил короткий перерыв; публика осталась на местах, веселясь и попивая вино, а за кулисами развернулась лихорадочная подготовка к действу, которое должно было стать гвоздём программы.
Гезина и Муха помогли Луару облачиться в широкий серый плащ с капюшоном, благо такой нашёлся у нас в сундуках. Никто не знал точно, похож ли Луаров наряд на облачение служителей священного привидения Лаш, но пантомима есть символ, а не настоящая картинка из жизни. Главное, чтобы зритель понял, о чём идёт речь.
Бариан и Гезина надели маски — очень дорогие медные маски, соперничающие в красоте с лицами супругов Солль, но только совсем на них не похожие. Муха приготовил лист жести — для грома и молнии, они ведь обязательно должны быть во всякой героической истории. Флобастер и я в оба уха нашёптывали Луару сюжет предстоящего действа — в сотый раз, и ребёнок бы запомнил.
Сюжет был прост и эффектен: госпожа Тория любит господина Эгерта, злодей-Фагирра разлучает влюблённых и пытается погубить прекрасную Торию — но храбрый Эгерт отвоёвывает невесту и сочетается с ней браком…
— И убивает Фагирру, — шептал Луар, как сомнамбула. — Дайте Бариану кинжал…
Он краснел и бледнел попеременно — мне приходилось всё время напоминать ему, что это всего лишь игра, шутка, не надо так волноваться… Но он волновался всё равно. Первый выход на сцену есть первый выход на сцену.
Флобастер настроил лютню, пожевал губами и дал знак начинать.
— «Игра об Эгерте и Тории»! — объявил Муха, и публика запереглядывалась, загалдела, повторяя друг другу столь интригующее название. Госпожа Тория зарделась и вопросительно глянула на мужа — тот насмешливо закатил глаза под лоб.
Я спряталась за занавеской таким образом, чтобы видеть происходящее на сцене — и в то же время наблюдать за господином Эгертом. Флобастер коснулся струн — и пантомима началась.
С первых же мгновений сделалось ясно, что, подбив Флобастера на столь рискованную импровизацию, я не прогадала — наш успех удесятерится и принесёт в будущем ещё много выгод и удобств. Впрочем, шкурные интересы остались где-то на краю моего внимания, потому что гораздо интересней было знать, как примет господин Эгерт предназначенный ему дар.
Бариан и Гезина танцевали медленный танец любви — знакомое дело, без подобного танца не обходится ни одна драматическая история, которых эта парочка переиграла во множестве… Но публика-то этого не знала, для них грациозный балет был юностью Эгерта и Тории, ни больше и ни меньше! Аплодисменты начались со второй же минуты действа.
Я затаилась: главное-то впереди! Лютня зазвучала зловеще, и на сцену неуклюже вывалился Луар — знаю, помню это чувство, когда ноги подгибаются и ладони потеют, и губы будто ватные… Но молодой Солль, к его чести, очень скоро справился со страхом первого выхода — и я снова пожалела, что этот парень никогда не будет актёром. Его, пожалуй, любая труппа отхватила бы с руками.
Зрители замерли; все они знали, конечно же, историю Соллей, им не надо было объяснять, кто этот злодей в плаще с капюшоном, почему он так свиреп и куда тащит несчастную героиню (тут, правда, случился небольшой прокол — во-первых, Луар стеснялся ухватить Гезину как следует, а во-вторых, он не знал, что с ней делать. Случилась заминка — «Фагирра» попросту тянул «Торию» за кулисы, она упиралась, а «Эгерту» оставалось только заламывать руки).
Зритель, однако, был столь доброжелателен, что шероховатости не заметил. Луаровы родители сидели, взявшись за руки, и плевать им было, что вокруг полно народу. Госпожу Торию забавляло не столько содержание пьесы, сколько появление сына на подмостках бродячего театра; господин Эгерт, думаю, готов был сорваться с места и присоединиться к персонажам пантомимы. Оба казались весёлыми и возбуждёнными сверх меры.
Лютня разразилась аккордом — «Эгерт» выхватил кинжал. Луар, как истинный злодей, попытался заслониться «Торией» — вот до чего вошёл в роль! Проворный Бариан ловко всадил оружие Луару под мышку — тот не сразу понял, что убит, а догадавшись, свалился в весьма талантливой конвульсии. Бариан с Гезиной даже не успели станцевать финальный танец победы — зрители вскочили с мест, наперебой выражая свой восторг.
Актёры раскланялись. Бариан и Гезина сняли маски — но героем вечера оказался, конечно, Луар, переставший наконец корчить злодея и облегчённо обмахивающийся краем капюшона. По-видимому, импровизация оказалась для него немалым испытанием; я мимоходом подумала, что он повзрослел, от переживаний, что ли…
Когда я оторвала взгляд от Луара и снова отыскала Солля-старшего, на Эгертовом лице ещё лежал след недавней улыбки. След веселья не успел уйти из уголков рта — но мне вдруг сделалось холодно до дрожи.
Ещё смеялись гости, ещё раскланивался вспотевший Луар, что-то говорила госпожа Тория; на моих глазах с лица Эгерта, оказавшегося за спинами всех, опадали уверенность и счастье — так куски плоти опадают с мёртвой головы, обнажая череп. Он смотрел на сына, смотрел не отрываясь, и я доселе ни в чьём взгляде не видела такого безнадёжного, затравленного, такого всепожирающего ужаса. Казалось, Солль смотрит в лицо самому Чёрному Мору.
Мне стало нехорошо; смех начал стихать постепенно — будто одну за другой задували свечи. Гости по очереди поворачивали голову к хозяину праздника — и слова застревали у них в горле. Тория Солль стояла перед мужем, сжимая его руку, заглядывая в глаза:
— Эгерт… Плохо? Что? Эгерт, что?
Его губы дёрнулись — он хотел что-то ответить, но вместо слов получилась лишь гримаса. Луар сорвался с подмостков, подбежал, подметая землю полами плаща, схватил отца за другую руку; Эгерт — или мне показалось — содрогнулся, как от раскалённого железа.
Все говорили разом — сочувственно и ободряюще, нарочито весело и тревожно, вполголоса; служанка принесла воды, но Эгерт отстранил предложенный стакан. Кто-то выкрикнул, что при головокружении полагается бокал доброго вина, кто-то предлагал подкрепиться. В окружении многих лиц я то и дело теряла белое лицо господина Эгерта — а вокруг него столпились все, и Муха, и Флобастер, и Фантин, и какие-то кухарки, и кучер — слуги, похоже, все его очень любили. Только я одна стояла в стороне, у занавески, и рука моя без всякого моего участия терзала и комкала несчастную ткань. Мне казалось, что случилось что-то очень плохое. Ужасное.
Наконец, Солль освободился из рук жены и сына. Толпа чуть расступилась; не оглядываясь и ни на кого не поднимая глаз, господин Эгерт нетвёрдой походкой двинулся к дому.
* * *
…Он опомнился. Дождь наотмашь хлестал в лицо, лошадь едва держалась на ногах, вокруг расстилались пустые поля с комьями коричневой земли, рябые лужи под низким небом, ватный, безнадёжный, осенний мир но самое страшное, он не мог понять, рассвет или закат прячется за глухим слоем туч.
Он поднял голову, подставляя впалые щёки дождю. На минуту пришло забвение — он ощущал только холод бегущих капель, ледяное прикосновение ветра да глухую боль в спине; он растворился в холоде и боли, смакуя их, как гурман смакует новое блюдо. Холод и боль давали право не думать больше ни о чём. Ещё минуту. Ещё мгновение покоя.
Потом он вспомнил, и несчастная лошадь истошно заржала, роняя пену и кровь с израненных шпорами боков, заржала и кинулась вперёд, не разбирая дороги и поражаясь невменяемому поведению доселе доброго хозяина.
Эгерт кричал. Его никто не слышал, только серое небо и дождь.
У него не было оружия, чтобы покончить с собой.
* * *
…Луар наступал на меня, вращая глазами:
— Это… игра! Это… ты… Я чем-то… оскорбил его, я не должен был…
— Не говори ерунды, — мать его, госпожа Тория, казалась воплощением бесстрастности. — Спектакль тут ни при чём. Отцу понравился спектакль. У него просто закружилась голова, такое бывало и раньше, нужно дать ему время прийти в себя, а не раздражать причитаниями… Возьми себя в руки, Луар!
Я молча восхитилась — не женщина, кремень. Луар подобрал губы, покосился на меня с упрёком и, ведомый матерью, ушёл в дом.
На том праздник и закончился. Гости попытались смыть неприятный осадок остатками вина, так их, пьяненьких, и уложили спать, благо комнат в доме было в достатке. Нас тоже хотели пригласить в дом — но Флобастер вежливо отказался.
В ту ночь я не спала ни секунды, и потому у меня появилось вдруг множество времени — целая вечность — чтобы на все лады размышлять. Размышлять — в чём же и как я провинилась перед господином Соллем.
В полночь из дому вышел человек — лица в темноте не разглядеть, — вывел осёдланную лошадь, вскочил верхом и ускакал, едва перепуганный сонный слуга успел отпереть ворота. Следом вышла женщина и отослала слугу; ветер раскачивал фонарь в руках женщины, она долго стояла на дороге, и я видела пляшущие по двору тусклые блики.
Она простояла до утра. Фонарь догорел, всадник не вернулся; под утро хлынул дождь.
* * *
Тория солгала сыну — может быть, первый раз в жизни. Никогда у Эгерта Солля не кружилась голова.
Никогда раньше не случалось, чтобы муж ушёл, не проронив ни слова. Со всеми болями и несчастьями он шёл к ней — к ней, а не от неё.
Пламя фонаря металось в стеклянных стенках. Тории казалось, что ночь пришла навсегда и закончился сон о том, что она женщина, она счастлива и счастливы её муж и дети…
Тории казалось, что она мёртвое дерево у обочины.
В доме спала Алана. Спала старая нянька, спали гости, друзья, такие милые вчера и такие ненужные теперь. Эгерт ушёл, после его ухода у Тории не осталось друзей; даже на утро после смерти отца Тория не была так внезапно, так болезненно одинока.
Она не могла быть под крышей. Она вообще не желала быть.
* * *
…Мы выехали на рассвете, и за всю дорогу никто не сказал ни слова.
Тяжело вздрагивали мокрые холщовые стены. Флобастер погонял пегую лошадку, она обречённо месила копытами грязь, а дождь молотил её по спине, и впору было подумать об укрытии — но Флобастер погонял решительно и зло, и мне порой хотелось поменяться с лошадью местами.
Чтобы волочить ноги по размытой глине. Чтобы тянуть повозку и чувствовать кнут. Чтобы искупить ту странную и ужасную вину, которой я виновата перед Луаром и его отцом.
Его потрясли воспоминания? Он не в силах видеть Фагирру, даже на сцене? Он смеялся и сжимал руку жены, он улыбался, когда актёры вышли на поклон…
Мужественный человек. Человек, поднявшийся на башню и поднявший за собой защитников… Человек, отдавший приказ повесить десяток — да, бандитов, но повесить же! И вдруг такое лицо…
Свистнул кнут Флобастера. Я вздрогнула, будто на самом деле ударили меня.
Бей. Потом разберёмся, за что…
* * *
Порыв ветра снова привёл его в чувство.
Пустое серое небо и пустые поля; в мире не осталось людей — только сын, его мальчик, его гордость, его надежда, плод самой чистой на свете любви. Лицо Луара в обрамлении просторного серого капюшона — и проступившее сквозь него другое лицо, в таком же капюшоне, другое лицо, и небо! — ТО ЖЕ САМОЕ ЛИЦО! Усталый добродушный взгляд, узкие губы, серо-голубые, как у самого Эгерта, глаза…
Двадцать лет назад он убил этого человека. Он всадил ему в грудь не кинжал, как потом утверждала молва. Нет, он проткнул Фагирру острыми рукоятями железных клещей — клещей палача…
Лошадь зашаталась. Эгерт сполз с седла, лёг на землю, уронив лицо в ледяную лужу. Дождь плясал на его спине.
…Клещи палача. Тория в камере пыток. Шрамы… не сошли до сих пор, об этом знает лишь Эгерт — да пара поверенных горничных. Он убил того человека — и свято верил, что вместе с ним загнал в могилу всё самое страшное, что было в их с Торией жизни…
И ведь он видел раньше. Видел — и не желал понимать, откуда те приступы глухого беспокойства, которые он давил под пятой своего безусловного заслуженного счастья…
Почти двадцать лет. День в день. Девятнадцать с лишним лет…
Окровавленные рукояти торчали из спины. Агония… На другой день преступление ордена Лаш раскрылось, горожане начали самосуд… А Фагирру, он слышал, так и закопали — с клещами палача…
Закопали. Его закопали — а он дотянулся из могилы. Он отомстил так, как мстят лишь изощрённые палачи — он…
Перед глазами Солля переступали грязные копыта измученной лошади. Эгерт закрыл глаза — и зря, потому что весёлое лицо Луара в обрамлении капюшона было уже тут. Только из глаз сына смотрел Фагирра: «Так-то, Эгерт. Я знал, что рано или поздно захочешь оказаться там, где сейчас я. Тебе следовало дать себя убить, Солль. Тебе не стоило противиться неизбежному и бороться за жизнь женщины, которая уже тогда — уже тогда! — несла в себе моё семя. Вот тебе подарочек из могилы — сынишка, которого ты любил, как плод… самой чистой на свете любви, хе-хе. Я предупреждал тебя, Солль — лучше быть моим другом, нежели врагом… А теперь поздно. Плачь, Солль… Плачь…» Он плакал.
Глава вторая
…Человек был стар, но дом казался старше.
Дом стоял на пригорке, одинокий, но не заброшенный; много лет его порога не переступал ни хозяин, ни слуга, и окрестные жители опасались заросшей тропинки, подползавшей под тяжёлую входную дверь. Дом был одинок — но ни одна пылинка не смела касаться рассохшихся половиц, широкой столешницы обеденного стола или клавиш открытого клавесина; с тёмных портретов презрительно смотрели друг на друга чопорные, холодные лица.
На круглом столике стоял подсвечник без свечей; провалившись с ногами в глубокое кресло, перед столиком сидел старый человек. Он был даже более одинок, нежели это мог представить себе древний спесивый дом.
На круглой столешнице, испещрённой полустёршимися символами, лежал золотой предмет на длинной цепочке — медальон, тонкая пластинка с фигурной прорезью.
На краю золотой пластинки бурым пятном жила ржавчина.
Старый человек молчал.
Дом не смел нарушать его раздумий. Дом хотел покориться ему и служить верно и предано.
Человек не желал, чтобы ему служили.
Перед ним на столе лежала ржавая золотая пластинка.
Опять.
* * *
…Горничная Далла казалась растерянной и огорчённой: да, господин Солль дома… Он вернулся вчера вечером… Нет, он не выходил из спальни. Он не позавтракал, госпожа… А… хорошо ли прошёл… праздник?
Тория молча кивнула. Эгерт дома, значит, всё можно поправить. Эгерт не разбился, упав с лошади, не стал жертвой ночных бродяг и не потерял рассудок, как подумалось ей в одну из чёрных минут ожидания. Эгерт дома, и сейчас она увидит его.
Сонная и хмурая Алана поднялась в детскую вслед за нянькой. Луар стоял у двери, смотрел в пол и пытался оторвать пуговицу от собственной кожаной перчатки.
— Не хмурься, Денёк, — она даже улыбнулась, столь велико было её облегчение. — Нечего топтаться, у тебя есть время привести себя в порядок, прежде чем… прежде чем отец позовёт тебя.
Голос её звучал уверенно и ровно. На Луара её слова всегда оказывали магнетическое действие — даже сейчас он чуть расслабился, приподнял уголки губ и бросил наконец терзать перчатку:
— Да…
Тория проводила его глазами. Ей самой пришлось сделать над собой усилие, чтобы не броситься к Эгерту тотчас же; мужу не следует видеть отпечатка, оставленного двумя бессонными ночами, горем и страхом — а главное, той маской спокойствия и уверенности, которую Тория удерживала на лице уже вторые сутки.
Она умылась и переоделась; любое привычное, самое мелкое действие казалось ей то мучительным, а то исполненным чрезмерной важности. Не отдавая себе отчёта, она всячески оттягивала встречу с мужем — но каждая минута промедления стоила ей нового седого волоска.
Несколько раз ей казалось, что Эгерт неслышно открыл дверь и стоит теперь на пороге; некоторое время она делала вид, что не видит его, потом резко оборачивалась — но дверь была закрыта, и тяжёлые портьеры над ней не качались. Солль не мог не знать, что жена и дети вернулись; Тория выдумывала и не могла представить себе причину, по которой Эгерт ни словом, ни звуком не отреагировал на их приезд. Дом молчал, не то в страхе, не то в трауре; даже кухарка, казалось, боялась лишний раз громыхнуть посудой.
Может быть, измученный ночной скачкой, Эгерт заснул? Тории не хотелось бы его будить — она просто посидела бы рядом, лишний раз убедилась бы, что небо ещё не свалилось на землю, что Солль никуда не исчез — вот он, живой, а значит, всё можно поправить…
Она постояла перед зеркалом, глядя в свои ясные, спокойные — а на самом деле отчаянные и больные глаза. Вспомнила зимний день, снег на могиле Первого Прорицателя, свою холодную руку в руке Эгерта-юноши… Вспомнила горячую душную ночь с тлеющим камином, потом первую улыбку Луара, потом почему-то широкую лужу на лесной дороге — в ней Алана утопила пряжку от башмака. Лужа казалась сине-зелёной от неба и стеблей, по поверхности её плавал, уцепившись за веточку, неудачливый паук…
Тория подняла подбородок, выпрямилась, повела плечами — и отправилась в комнату мужа.
Она постучала тихо, чтобы не разбудить Эгерта, если он спит. Но он не спал; после долгой паузы из-за дверей донеслось его приглушённое «да».
Тория толкнула дверь и вошла.
Эгерт не обернулся ей навстречу. Он стоял возле низкого трёхлапого столика, на котором беспорядочной грудой валялись книги, обрывки бумаг, пояс с кошельком, кинжальные ножны, носовые платки, шпага, перчатки, бронзовая статуэтка, письменный прибор, обломок шпоры, скомканная рубашка — обычные предметы пополам со странными, всё это Тория успела рассмотреть машинально, мимоходом, в тщетных поисках Эгертовых глаз.
Солль стоял спиной, сгорбившись, опустив голову. Ему не нужно было оглядываться, чтобы узнать Торию — но узнав, следовало обернуться.
Она стояла у двери. Слов не было; Эгерт молчал, и руки его бесцельно перебирали перламутровые пуговицы брошенной на стол рубашки. Она смотрела в его спину, текли бесформенные, тяжёлые, неповоротливые минуты, и на Торию медленно нисходило чёрное осознание катастрофы.
Тогда она набрала в грудь воздуха. Всё равно, что сказать — лишь бы услышать свой голос. Лишь бы прервать течение тишины. Почему она молчит, сейчас она скажет, наваждение сгинет, в этого чужого отстранённого человека снова вселится душа Эгерта Солля…
Тория молчала. Молчание жило во всём доме — густое и вязкое, как смола.
Солль шевельнулся. Напряжённые плечи опустились ещё ниже; медленно, через силу, он повернулся — не прямо к Тории, а как-то скованно, боком.
Она увидела половину его лица и ужаснулась. Знакомый ей Эгерт был на десять лет моложе.
Он скомкал рубашку. Подержал в руках; осторожно положил на стол, накрыв рукоятку шпаги:
— Ты…
Голос был хриплый и чужой. Обращённый мимо Тории глаз болезненно щурился, и мелко подёргивалась щека.
Внезапный приступ жалости помог ей оборвать оцепенение. Она шагнула вперёд:
— Эгерт… Что бы там… Я…
Её протянутая рука повисла в воздухе. Солль отшатнулся, как от прокажённой; бронзовая статуэтка скатилась со стола и грянулась об пол.
Теперь Солль смотрел прямо на Торию. Забыв опустить протянутую руку, она попятилась, будто её собирались ударить.
— Ты… — сказал он медленно и раздельно. — Он… дотянулся. ОН.
Она молчала. Её глаза казались непроницаемо чёрными — одни зрачки.
Солль криво усмехнулся:
— Он… зачал… твоего сына, Тор. Там, в подвале…
Губы Тории шевельнулись. С них не слетело ни звука, но Эгерт расслышал и криво усмехнулся:
— Он… посмотри на… Твой сын.
Ему не хватило мужества, чтобы произнести проклятое имя Фагирры, но ещё страшнее оказалось вымолвить вслух имя Луара.
Тории показалось, что наглухо запертые подвалы её сознания, куда она боялась наведаться, чтобы не сойти с ума, что эти погребённые закоулки памяти переполнились вдруг и вот-вот сорвут плотину. Она насильно заставила себя не понимать, о чём говорит Эгерт, и медленно пятилась, оступаясь в складках ковра, пятилась, пока не прижалась спиной к двери.
Солль перевёл дыхание:
— Я… не хотел. Я… прости.
Его лицо судорожно передёрнулось.
С трудом сдерживая напор рвущейся наружу памяти, по-прежнему принуждая себя не понимать и не верить, Тория повернулась, открыла тяжёлую дверь и вышла прочь. Ей казалось, что, потеряв сознание, она упала на ковёр и лежит сейчас у ног мужа — на самом деле она спускалась по лестнице, слепо шаря рукой по перилам и беспомощно оглядываясь, пытаясь поймать среди сгустившейся черноты маленькое круглое пятнышко света.
Горничная шарахнулась от неё, как от привидения. Внизу лестницы стоял Луар — приодетый вымытый Луар, рассчитывающий, что отец его вот-вот позовёт… Тория остановилась, вцепившись в перила, гладкие деревянные ступени готовы были вырваться из-под её ног.
…Ступени. Склизкие каменные ступени, вытертые до дыр ногами палачей и жертв… Подвал под зданием суда, отвратительная тень на волглой стене, тошнотворный запах горелого мяса…
Луар испугался. Она не видела его испуга; взяв обмершего, покорного юношу за плечи, она сняла со стены подсвечник и с пристрастием заглянула в белое виноватое лицо.
…Она купала его в дубовом корыте, розовая рука хватала деревянную лодочку и тянула в рот — на радость единственному зубу… На воде дробилось солнце — рваными бликами, кругами… А над водой то и дело задирались ступни — гладкие и плоские, не сделавшие и шага, нежные ступни с мелкими шариками пальцев… А в корыте была тёмная трещина, скоро вода уйдёт…
— Мама, — шёпотом позвал Луар.
Она опомнилась. Протянула руку и взяла его за лицо:
— Нет… Нет.
Кивнув обомлевшему сыну, повернулась и пошла, ведя рукой по стене. Горничная присела, забившись в угол.
* * *
Наверное, первый раз в жизни мне было тошно выходить на подмостки.
Гезина подозрительно косилась; Муха поглядывал с недоумением: с чего бы это я проваливаю сцену за сценой, превращая весёлые фарсы в серые пошлые сценки? Флобастер хмурился, скрипел зубами — но молчал.
Самого Флобастера давно уже не огорчала неудачная импровизация в гостях у Соллей; он перестал волноваться в тот самый момент, когда выяснилось, что разрешение бургомистра остаётся в силе и никто нас из города не погонит. Все прочие переживания представлялись Флобастеру капризами — «с жиру», и только память о моём недавнем подвиге удерживала его от соблазна «вернуть меня на землю».
Довершил дело дождь — он разогнал публику так быстро, как не смог бы сделать этого даже самый скучный спектакль. В холщовом пологе повозки обнаружилась дыра; дождь капал за шиворот Мухе, когда тот пытался зачинить прохудившуюся крышу.
— Сегодня ты играла, как никогда, — сообщила Гезина. — Всем очень понравилось.
Муха криво усмехнулся; я сидела на своём сундуке, с трудом жевала чёрную горбушку и думала о тёплом лете, полной шляпе монет и смеющемся Эгерте Солле.
* * *
Второй раз за Луарову жизнь отец уехал, не попрощавшись. Мать заперлась в своей комнате, и за три дня он видел её два раза.
Первый раз к нему в комнату постучала испуганная горничная Далла:
— Господин Луар… Ваша матушка…
Он почувствовал, как цепенеет лицо:
— Что?!
Далла со всхлипом перевела дыхание:
— Зовёт… Желает… Желает позвать… вас…
Он кинулся в комнату матери, изо всех сил надеясь на чудо, на разъяснение, на то, что странные и страшные события последних дней ещё можно повернуть вспять.
Мать стояла, опёршись рукой на письменный стол; волосы её были уложены гладко, слишком гладко, неестественно аккуратно, а белое лицо казалось мёртвенно-спокойным:
— Луар… Подойди.
Внезапно ослабев, он приблизился и стал перед ней. Внимательно, напряжённо, щурясь, как близорукая, мать рассматривала его лицо — и Луару вдруг сделалось жутко.
— Нет, — слабо сказала мать. — Нет, мальчик… Нет… Иди.
Не смея ни о чём спрашивать, он вернулся к себе, заперся, сунул голову в подушку и разрыдался — без слёз.
Приходили гонцы из университета — горничная растерянно сообщила им, что госпожа Тория больна и не может принять их. Господин ректор прислал слугу, чтобы специально справиться — а не нужны ли госпоже Тории услуги лучшего врача? аптекаря? знахаря, наконец?
Луар проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня. Ему хотелось бежать от яви — и он бежал. В забытье.
Под вечер в дверь его комнаты стукнули; он хрипло сообщил Далле, что не голоден и ужинать снова не будет. В ответ послышалось слабое:
— Денёк…
Он вскочил, разбрасывая подушки; заметался, накинул халат, открыл матери дверь.
Лицо её, страшно осунувшееся, но всё ещё красивое, было теперь не просто спокойным — безучастным, как у деревянной куклы. Луар с ужасом подумал, что, опусти сейчас Тория руку в огонь, на этом лице не дрогнет ни единая жилка.
— Мама…
Ледяной рукой она взяла его за подбородок и развернула к свету. Глаза её сверлили насквозь; Луару показалось, что его хотят не просто изучить — разъять. Он снова испугался — неизвестно чего, но желудок его прыгнул к горлу:
— Мама!..
Глаза её чуть ожили, чуть потеплели:
— Нет… Нет, нет… Нет.
Она вышла, волоча ноги, как старуха. Луар стоял столбом, вцепившись в щёки, и тихонько скулил.
Прошёл ещё день; отец не вернулся, и Луар почти перестал его ждать. Блаженное забытье кончилось — теперь ему снились сны. Во сне он кидал камнем в согбенную фигуру, покрытую рваным плащом — и попадал в лицо отцу, тот смотрел укоризненно, и кровь виделась неестественно красной, как арбуз… Во сне он фехтовал с отцом, но шпага в руках противника превращалась зачем-то в розгу, ту проклятую розгу из далёкого детства…
Потом он вышел, потому что сидеть взаперти стало невмоготу. Спустился в пустую столовую, потрогал рукоятку собственной шпаги на стене, постоял под портретами отца и матери…
…Художник был упитан и самонадеян; Луару разрешалось сидеть у него за спиной во время сеансов, и, однажды, выждав момент, он запустил руку в краску — прохладную, остро пахнущую, мягкую, как каша, наверное, вкусную… Он надолго запомнил своё разочарование — пришлось долго отплёвываться, краска оказалась исключительно противной и липла к языку. Живописец возводил глаза к небу, горничные посмеивались, нянька сурово отчитала Луара и даже хотела отшлёпать…
Он вздрогнул, почувствовав взгляд. Мать стояла на лестнице, на самом верху, и смотрела напряжённо и пристально — будто задала важный вопрос и ждала ответа. Две свечи в тяжёлом канделябре бросали жёлтый отблеск на впалую щёку.
Луар молчал. Почему-то захотелось спрятаться.
Губы матери шевельнулись почти без звука:
— Подойди.
Он двинулся по лестнице вверх — наверное, с таким чувством всходят на эшафот.
Тория стояла, прямая, как шпага, и смотрела на идущего к ней сына. Перепуганный, виноватый, жалобный взгляд; Тория подняла перед собой подсвечник, поднеся два жёлтых язычка к самому Луаровому лицу:
— Н-нет…
Но слово умерло, не родившись. Мучительное дознание, разрушавшее её душу все эти дни, пришло наконец к ясному, единственно возможному выводу.
Покачнувшись, она чуть не обожгла сына огоньками свечей. Луар отшатнулся:
— Мама?..
Пелена, так много лет защищавшая её глаза от убийственного открытия, теперь сползла — лохмотьями, как изодранная ткань. На неё жалобно смотрел молодой Фагирра — палач Фагирра, который не замучил её сразу. Он отсрочил пытку, он растянул пытку на долгие годы, от сделал пыткой всю жизнь.
Перед глазами Тории слились два похожих лица — отца и сына. Оскалившись, как ведьма, она ударила канделябром, метя в ненавистную харю палача.
Луар отшатнулся, вскрикнув от боли. Свечи, задымив, покатились по ступенькам; Луар прижимал ладонь к разбитому лицу, из-под окровавленных пальцев в ужасе смотрели глаза избиваемого щенка:
— Мама! Мама!!
— Проклинаю, — прохрипела Тория, и из запретных глубин памяти всплыла улыбка Фагирры, улыбка, подсвеченная огнём жаровни. — Проклинаю… До конца… С глаз… Навеки… Ублюдок… Проклинаю!!
В детской тонко, навзрыд заплакала Алана.
* * *
Муха поспорил с хозяином харчевни, что снимет с полки, откупорит и выпьет бутылку вина без всякой помощи рук. Нашлись и скептики, и зрители; в Мухину шляпу упало полетели медяки — в случае неудачи «банк» доставался трактирщику.
Я сидела в углу, жевала невыносимо костистую рыбу и равнодушно смотрела, как заключаются пари. Этот трюк гораздо старше самого Мухи, странно, что его здесь не знают; Муха выучился ему недавно — но зато в совершенстве, я не боялась, что он проиграет.
Рыбья голова, сиротливо сидящая на обглоданном скелете, слепо пялилась на меня из пустеющей тарелки; Муха заложил назад руки, и хозяин тут же их связал. Посетители перебрасывались прогнозами — не так чтобы очень возбуждённо, но и не совсем равнодушно:
— Выпьет.
— Выпить и я могу, а как откупорит?
— Выпьет-выпьет, на дармовщину-то…
— Ах, ты, малявка, у меня ведь пацан такой вот, так его бы в трактире застукал — весь ремень об него истрепал бы…
Улыбаясь независимо и гордо, Муха подступил к шкафчику с бутылками. Зубами дёрнул ручку — отворил; мгновенно выбрал самую пузатую, самую почтенную на вид бутылку — трактирщик закричал предостерегающе:
— Эй, не эту! Это слишком жирно будет, ты, фигляр!..
Зрители зароптали на трактирщика — скрипнув зубами, тот был вынужден замолчать.
Вопль хозяина окончательно уверил Муху в правильности выбора. Довольно хмыкнув, он подался вперёд и губами ухватил короткое толстое горлышко. Зрители одобрительно загудели.
С некоторым опозданием я вспомнила вдруг, что Фантин давно ушёл спать, Флобастер вообще не появлялся в харчевне, у Бариана болит зуб, а Гезина ужинает в городе у нового знакомого — а это значит, что тащить домой пьяного Муху придётся мне одной.
Предпринимать что-либо было уже поздно — Муха вытащил бутылку на пустой стол посреди харчевни, и зрители подбадривали его солёными шуточками. Я уныло смотрела, как маленький мерзавец воюет с пробкой, согнувшись в три погибели, зажав бутылку между коленями и ловко орудуя зажатым в зубах штопором; на месте Флобастера я устроила бы из этого Мухиного умения весёленькую репризу между фарсами. Впрочем, тогда и вина не напасёшься, и кому нужен пьяный как бревно Муха?
Пробка вылетела наконец, зрители зааплодировали, а Муха выплюнул штопор. Теперь предстояло самое интересное; горлышко до половины скрылось в Мухиной глотке, он задрал голову, с видимым усилием опрокидывая бутылку — зрители замерли. Потом худое Мухино горло принялось ритмично, с утробным звуком заглатывать благородный напиток; в такт этому неприличному «огм, огм» в мутной бутылке забулькали пузыри, а по острому подбородку умельца заструились винные ручейки — правда, довольно скудные.
В харчевне воцарилась тишина, нарушаемая только Мухиными глотками; я хмуро прикидывала расстояние от трактира до гостеприимного дворика, приютившего наши повозки на эту ночь. Весу в Мухе… не так много, но мне хватит, я изящная девица, а не каменотёс, я не привыкла таскать на спине пьяных мальчишек…
Хозяин тихонько охнул; Муха крякнул и осторожно, преувеличенно осторожно поставил бутылку на стол. С трудом разжал зубы; зрители подались вперёд, кто-то особенно азартный подхватил бутылку и перевернул вверх дном. На пол упала одна только капля.
Вся харчевня загалдела, завозилась, захлопала, захохотала; Муха аккуратно выгреб из шляпы причитающиеся денежки, спрятал, подмигнул в толпу и направился ко мне.
За два шага до столика ноги его разъехались, лицо расплылось в бессмысленной улыбке — и он свалился на меня совершеннейшим безвольным мешком.
Вот оно, подумала я сквозь зубы (а сквозь зубы тоже, оказывается, можно думать). С отвращением отодвинула тарелку с рыбьим скелетиком и подхватила Муху под мышки.
Все видели, как и куда Муха прятал денежки; с соседнего столика уже постреливал вороватыми глазками шустрый сморщенный старичок. Горстка медяков — пожива не ахти, но наши с Мухой жизни стоят и того дешевле, поэтому я собралась с духом, ухватила Муху за шиворот и поволокла к двери.
Снова шёл дождь, промозглый, липкий, не устающий уже несколько дней. Муха то безмятежно, по-детски сопел носом, то принимался бормотать, петлять ногами и слабо вырываться. Я молчала, берегла силы; к счастью, улица была не из худших и кое-где покачивались горящие фонари.
Мы с трудом одолели половину пути. Муха смеялся, просил оторвать ему голову, тыкал неверным пальцем в фонарные столбы:
— Чего… лезет на живот. На живот мне лезет, ме-ирзавец…
Я сочиняла слова, которые скажу ему завтра, и эти мысли немного меня поддерживали. Глаза мои не отрывались от разбитой мостовой, я старалась не угодить в особенно глубокую лужу — а потому случилось так, что пьяный Муха первым увидел лежащего человека:
— Во… Тут уже все спят…
Стиснув зубы, я волокла его дальше; этот второй пьяница лежал навзничь, раскинув руки, будто собираясь взлететь. Запрокинутое лицо казалось покрытым слоем муки. Мельком взглянув на него, я внезапно помрачнела — лежащий напомнил мне Луара Солля. Во всяком случае такой же молодой — чуть старше Мухи.
Что за неудачный вечер, подумала я. Завтра отберу у Мухи половину выигранных денежек — я их заработала, пёс раздери. И в другой раз за всё золото мира не стану таскать на себе маленьких негодяев…
Человек под забором попытался пошевелиться и застонал. В первый раз напился, подумала я с отвращением. Убейте, не пойму, что за удовольствие платить за вино, чтобы за свои же денежки потом мучиться… Вот Мухе покамест хорошо. Весело Мухе, посмотрим, что ты завтра скажешь, щенок эдакий…
Мы миновали лежащего. До нашего пристанища оставалось совсем немного, когда я вдруг остановилась и чуть не выпустила икнувшего Муху. Дождь не унимался, вокруг тусклого фонаря пестрели, как мошки, частые летящие капли.
— Погоди, — я прислонила Муху к стене. Он тут же сполз на мостовую — в грязь, не пригасив тем не менее лучезарной пьяной улыбки.
Я оставила его в покое и бегом вернулась к лежащему юноше.
Он не пытался подняться, зато рядом сидел на корточках оборвыш лет десяти и сосредоточенно шарил в поисках кошелька. «Стража!» — рявкнула я страшным голосом, воришка растворился в мокрой темноте, а я с запозданием подумала о множестве взрослых его собратьев, которые ходят неподалёку.
Парень лежал, неудобно повернув голову. В тусклом свете фонаря я долго всматривалась в его лицо; даже на изрядном расстоянии мой нос морщился от густого винного перегара.
Скорее маленький сбежавший карманник окажется сиятельным князем, нежели наследник семейства Соллей обнаружится в грязной луже посреди города. Скорее Флобастер купит мне ферму, нежели я потрачу на этого пьяницу ещё секунду драгоценного времени. Скорее Гезина напишет философский трактат…
Скрипнув зубами, я крепко взяла лежащего под мышки — светлое небо, что за день сегодня! — и подтащила ближе к свету. Ноги его безвольно проехались по илистой луже — мне померещилось, что я нашла и тяну огромную снулую рыбину.
Парень не сопротивлялся. Только когда жёлтое пятно света упало ему на лицо, он сморщился, будто от невыносимо яркого солнца.
Я стояла над ним, опустив руки. Рёбра мои вздымались и опадали, как весла каторжной галеры.
Ну что мне теперь делать?! Бежать к господину Эгерту? «Скорее, скорее, господин Солль, а то одна я никак не утащу вашего сыночка, который как свалился под забором, так и лежит…» А может, напрямую к бургомистру? К начальнику стражи, пусть направит сюда патруль, пусть патруль донесёт господина Луара до отчего дома…
Меня передёрнуло. На свете существуют не только мелкие карманники и крупные грабители. На свете существуют огромные стражники, которые ни о чём не желают разговаривать, и вряд ли их подкупишь жалкими медяками — Мухиным выигрышем…
Светлое небо, да ведь ещё Муха!! Лежит под своей стеной и лучезарно улыбается… Будьте неладны. Будьте неладны оба.
Луар пошевелился и поднял опухшие веки. Небо, у этого парня были ясные серые глаза — теперь они смотрели слепо, мутно, страдальчески. От этого взгляда я чуть поостыла — как ни странно, только сейчас мне пришло в голову задуматься: а что же такое случилось в семействе Соллей, что после внезапной и странной отлучки отца сын оказался в столь невозможном, жалком состоянии?!
— И что мне теперь делать? — спросила я устало. Луар не ответил, глаза его закатились.
Бариан не спал — маялся зубом. В тёплом платке, намотанном вокруг лица, он совсем уж не походил на героя-любовника — скорее на измученную сельскую молодуху.
— У-ум… — простонал он, хватая за шиворот моего спутника, которого правильнее было бы называть ношей. — Над-ался, негодяй, вот бы…
Глаза его полезли из орбит, потому что пьяница у меня на руках оказался в полтора раза выше и тяжелее привычного Мухи.
У меня не было сил ничего ему растолковывать. Я промокла до нитки, вымазалась в грязи, а язык мой покрылся мозолями от непрерывных проклятий. Муха лежал в десяти шагах позади — не в силах тащить обоих парней одновременно, я волокла их эстафетой, по очереди.
Разбуженный нашей вознёй, явился Флобастер. Весёлый Муха водворён был в повозку — отсыпаться; и Бариан, и Флобастер удручённо качали головой, разглядывая землистое лицо юного Солля. После деловитого обмена опытом — а у обоих был обширный опыт неудачного пития — Флобастер потащил полумёртвого Луара на задний двор, «чтобы всё лишнее вон». Бариан, постанывая и держась за щёку, сообщил мне, что до утра делать всё равно нечего — приведём парня в чувство, а там пусть сам решает, что матушке-то сказать…
Я промолчала. Относительно матушки и особенно батюшки непутёвого Луара у меня сидела в голове здоровенная заноза.
После изуверской Флобастеровой операции Луар немного ожил, хотя на ногах всё равно не держался; его уложили на место Бариана, который всё равно не спал и собирался завтра идти к цирюльнику — рвать зуб…
Я провела ночь без сна и в одиночестве — Гезина, делившая со мной повозку, так и не вернулась после ужина с новым другом.
* * *
Тяжелее всего казалось то, что она не могла вспомнить. Защищаясь от безумия, рассудок её сделал всё, чтобы уничтожить память о тех днях — иначе она не могла бы жить и не могла бы дать жизнь проклятому сыну…
Сидя перед горящей свечой, она с утра до вечера сматывала нитки — бесконечные клубки шерсти, чудом сохранившиеся на дне старого сундука. Она сматывала их с клубка на клубок, как сумасшедшая паучиха; она глядела в пламя свечи и пыталась вспомнить.
Лучше всего помнилась жаровня. Странное чувство отстранённости — это не она, страшное происходит не с ней, она лишь наблюдатель… Она, кажется, так и не смогла поверить до конца во весь этот ужас — даже когда жгли тело раскалёнными щипцами, когда…
Провал в памяти. Спасительный провал.
Спрашивали её о чём-нибудь? Скорее всего, нет. Ни о чём не спрашивали, просто ждали признания… Признания в какой-то немыслимой вине, и она всякий раз признавалась — но палачи не унимались, будто желали чего-то ещё. Провал в памяти…
Клубок вывалился из онемевших пальцев и мягко, беззвучно побежал по ковру.
* * *
Муха проспал до полудня, и потому некому было таращиться на Луара и спрашивать, щёлкая языком, а что такое приключилось и откуда здесь маленький Солль?
Флобастер держался блестяще — со стороны можно было подумать, что наша труппа то и дело даёт приют пьяным отпрыскам благородных родов. Бариан поскакал к цирюльнику, Фантин был нелюбопытен, а Гезине я вполне ясно объяснила, что, если она посмеет задать хоть один вопрос, я своими руками повырву все до единого белокурые волосы. Она надулась — но, в конце концов, после романтического свидания ей было не до свар.
Луар сидел в повозке Флобастера — бледный до синевы, исхудавший, похожий на больную дворнягу; Флобастер чуть не силой влил в него полстакана вина. От всякой пищи юный Солль, конечно же, отказался; Флобастер понимающе кивал и укутывал его пледом — но Флобастер не дурак. Он, как и я, прекрасно понимал, что парень мучится не одним только похмельем.
Наконец, пришлось спросить-таки: а что, господа Солли не будут волноваться? Не кинутся разыскивать невесть куда пропавшего сына?
Реакция Луара на этот невинный, вскользь обронённый вопрос подтвердила наши самые худшие опасения. Парня перекосило, как от боли; он отвернулся к стене и пробормотал что-то совершенно невнятное.
Мы с Флобастером переглянулись. Он тут же спохватился — ведь через несколько часов спектакль — и поспешил давать распоряжения. Мы с Луаром остались одни.
Луар сидел ко мне боком, неловко подобрав ноги, скрючившись и глядя в одну точку. Ему было невыносимо тяжело и стыдно, может быть, мне стоило оставить его в покое и уйти — но я почему-то не уходила.
Неправдой будет сказать, что внутри меня не жило обыкновенное подлое любопытство. Да, я любопытствовала, как праздный зевака, — но удерживало и мучило меня совсем другое.
Я была виновата перед ним. Снова виновата; это чувство, успевшее притупиться за несколько прошедших дней, теперь вернулось с новой силой, чтобы терзать меня своей неопределённостью: виновата — но в чём?!
Луар молчал. На лице его темнели различимые при дневном свете синяки, а ногти грязных рук были сгрызены до мяса. Я напрягла память — не было у него такой привычки. Никогда, даже в рассеянности, воспитанный юноша не станет грызть ногти…
Не могу сказать, чтобы в жизни я кого-то так уж жалела — но в этот момент что-то внутри меня больно сжалось. Слишком уж внезапную катастрофу пережил этот благополучный мальчик, счастливый папенькин сынок… Мне захотелось напоить его горячим. Вымыть. Укутать. Сказать, наконец, какую-то ободряющую глупость…
Наверное, что-то такое отразилось у меня на лице — потому что, искоса взглянув на меня, он всхлипнул. Кто-кто, а я прекрасно знаю — обиженный хранит гордость, пока кругом равнодушные. Стоит просочиться хоть капельке сочувствия, понимания, жалости — и сдержать слёзы становится почти невозможно…
Луар судорожно вздохнул, снова глянул на меня — и я поняла, что его сейчас прорвёт. На минуту мне даже сделалось страшно — всё-таки есть вещи, которых лучше не знать…
Но он уже не мог остановиться. Слова текли из него пополам со слезами.
Выслушивать чужие исповеди мне приходилось и раньше; лицо у меня такое, что ли — но чуть не все приютские девчонки рано или поздно являлись, чтобы поплакать у меня на груди. Однако их печальные судьбы были бесхитростны и все похожи одна на другую — история же, рассказанная Луаром, заставила волосы шевелиться у меня на голове.
Я готова была не поверить. Кое-как напрягшись, можно вообразить себе господина Эгерта Солля, с перекошенным лицом и без единого слова уезжающего в ночь, — чему-то подобному и я была свидетелем… Но госпожа Тория, избивающая собственного сына?! Госпожа Тория, проклинающая обожаемого Луара как «выродка» и «ублюдка», выгоняющая его из дому ударами подсвечника по лицу?..
Он замолчал. С некоторым ужасом я осознала вдруг, что после всего сказанного этот парень перестал быть мне случайным знакомым. Никогда не следует подбирать бродячих щенят, чтобы покормить, приласкать, а потом выгнать с чистой совестью: был на улице и будет на улице, разве что-то изменилось?..
Небо, у него что же, действительно больше никого нет? Ни бабушки, ни дедушки, ни тётки, в конце концов? Что за злые шутки судьбы — вчера я была для него сродни прислуге, а сегодня он плачет передо мной, мучается, стыдится, но плачет?
Я села с ним рядом. Обняла его крепко — как когда-то в приюте, утешая очередную дурищу; он мелко дрожал, он был грязный и жалкий — но я почувствовала, как его плечи чуть расслабляются под моими руками.
Не помню, что я ему говорила. Утешения обязаны быть бессмысленными — тогда они особенно эффективны.
Он затих и всхлипывал всё реже. Я шептала что-то вроде «всё будет хорошо», гладила его влажные волосы, дышала в ухо, а сама всё думала: вот напасть. Вот новая забота; теперь он либо помирится с родственниками и возненавидит меня за эти свои слёзы — либо не помирится, и тогда вовсе худо, хоть бери его в труппу героем-любовником…
А своих слёз он всё равно мне не простит.
Небо, я моложе его где-то на год — но старше лет на сто…
Я осторожно отстранила его; он безропотно улёгся на Флобастеров сундук. Подмостив ему под голову какое-то тряпьё, я пробормотала последнее утешение и, удостоверившись в полусонном его забытьи, выбралась наружу. Флобастер сидел неподалёку на узком чурбачке — сторожил, значит. Оберегал наш интимный разговор от случайно забредших ушей.
Коротко и без подробностей я посвятила его в курс дела. Он долго покачивался с пятки на носок, с носка на пятку, свистел, вытянув губы трубочкой, и чесал в затылке.
— Стало быть, она его и наследства лишила? — поинтересовался он наконец.
Я пожала плечами. Похоже, что наследство беспокоило маленького неопытного Солля в самую последнюю очередь.
— Как бы справиться у нотариуса, — бормотал тем временем Флобастер. — Писца подкупить, что ли… Вызывала дама Солль нотариуса или нет?
Я тихо разозлилась. Вот ведь куда головы работают у бывалых людей; я-то, выходит, мотылёк вроде Луара, о наследстве и не подумала, мне несчастной семьи жалко…
— А полковник-то куда отправился? — озабоченно поинтересовался Флобастер.
Я пожала плечами. Единственным подходящим местом, упоминавшимся при мне Соллями, был город Каваррен.
— Ну добро, — подвёл итог Флобастер. — Пусть поживёт денёк-другой, ладно, потеснимся… А потом пусть в стражу нанимается, что ли… А сейчас давай-давай, скоро публика соберётся, а Муха, щенок, с перепою…
Я устало смотрела в его удаляющуюся спину.
* * *
Перед рассветом Тории захотелось умереть.
Подобное желание навещало её не однажды — но всякий раз невнятно, смутно, истерично; теперь мысль о смерти явилась ясно, строго и без прикрас — величественная, даже почтенная мысль. Тория села на скомканной за ночь постели и широко, успокоенно улыбнулась.
В дальнем отделении стола хранился ящичек со снадобьями; пузатый флакон из тёмного стекла покоился на вате среди бездомных раскатившихся пилюль — Тория давно забыла, от каких именно хворей прописывал их благодушный университетский доктор. Жидкость во флакончике хранила от зубной боли; баснословно дорогая и редкостная, она действительно оказалась чудодейственной — совсем недавно Тория спасала от жутких зубных страданий сладкоежку-горничную… Аптекарь, составивший снадобье, знал в травах толк; вручая Тории флакончик, он десять раз повторял своё предостережение: не более пяти капель! Если вам покажется, что вы ошиблись в счёте — сосчитайте заново, пусть лучше пропадёт толика лекарства, нежели он, аптекарь, окажется повинен в истории с ядом…
Тория бледно усмехнулась. Больше всего на свете аптекари боятся «истории с ядом»; будем же надеяться, что имя нашего добряка не всплывёт в связи с безвременной кончиной госпожи Тории Солль…
Она выронила флакон; за тёмным стеклом тяжело качнулась волна густой вязкой жидкости. Небо, больше половины…
Тёмная вода на дне пруда. Глинистое дно; поднимая в воде струи серой глины, топают маленькие босые ноги. Тёплая грязь продавливается между розовыми пальцами; только ноги, выше колен — солнечные блики на поверхности пруда да иногда — мокрый подол детского платьица…
На дне полно узловатых корней. Так легко наступить на острое, поранить, замутить и без того мутную воду твоей, девочка, кровью…
Она содрогнулась. Протянула руку, чтобы остановить — и тогда только опомнилась. Бред. Нет никакого пруда; то было летом, когда смеялся Эгерт…
Нету пруда. Есть Алана, о которой она даже не вспомнила все эти дни. Её девочка. Её дочь.
Она оделась — по привычке бесшумно, хоть и некого было будить. Взяла свечку и вышла в предрассветный полумрак спящего дома.
Нянька сопела в первой комнате от входа; неслышно ступая, Тория обогнула вздымающееся одеяло, отодвинула тяжёлую занавеску и вошла в тёплые запахи детской.
Кроватка стояла под сереющим окном; прикрыв свечу ладонью, Тория смотрела на утонувшую в подушке темноволосую голову — и рядом ещё одну, фарфоровую, кукольную, с выпученными бессонными глазами.
Там, в её комнате, остался наполовину полный флакон… Будь проклята её слабость.
Тория длинно, со всхлипом вздохнула. Алана вздрогнула; ещё не проснувшись, приподнялась на локте, приоткрыла рот, готовясь заплакать. Распахнула удивлённые глаза:
— Мама?!
Закусив губу, Тория опустилась на кроватку. Схватила дочь в объятия, сжала, изо всех сил вдыхая её запах, запах волос и сорочки, ладоней, кожи, локтей и подмышек, чувствуя губами щёточки ресниц и полоски бровей. Кукла грохнулась на пол; Алана сдавленно вскрикнула, и, на секунду отстранившись, Тория увидела перепуганные, полные слез глаза:
— Мамочка… А папа… А… Луар вернулся, да?
Нянька стояла в дверях. Подол её рубашки колыхался над самым полом.
* * *
Гезина повздорила с Флобастером — тот не без оснований счёл, что её новая дружба, переросшая в пылкую любовь, мешает работе. В самом деле, Гезина повадилась возвращаться перед самым спектаклем и после представления сразу же исчезать. Такое положение вещей не устраивало Флобастера, который нервничал и злился, утрачивая мельчайшую частичку власти; такое положение не устраивало и меня, потому что кому же охота делать чужую работу и возиться с костюмами за двоих?
Скандал вышел громкий — Гезина, видимо, изрядно осмелела в объятьях своего горожанина и потому не побоялась пригрозить, что, мол, вообще оставит труппу, выйдет замуж и плевала на нас на всех. Флобастер, от такой наглости на секунду потерявший дар речи, вдруг сделался тише сахарной ваты и елейным голосом предложил Гезине проваливать сию же секунду. Дивная блондинка ценила себя высоко и верила в столь же высокую оценку окружающих, поэтому лёгкость, с которой Флобастер согласился её отпустить, повергла Гезину в шок. Грозные посулы сменились всхлипами, потом звонким рёвом, потом истерикой; безжалостный Флобастер не допустил ни толики снисхождения — Гезина была самым жестоким образом водворена на подобающее место. Для пользы дела, разумеется.
Притихшая героиня старательно отыграла представление, помогла мне убрать костюмы — и уже вечером, пряча глаза, явилась к Флобастеру с нижайшей просьбой: только на ночь… Последний раз…
Флобастер выждал положенное время — о, мастер паузы, мучитель зрительских душ! — и снизошёл-таки. Позволил.
До утра наша с Гезиной повозка перешла в моё исключительное пользование — поэтому случилось так, что поздней ночью мы оказались наедине с Луаром Соллем. Холщовый вход был старательно зашнурован от ледяного ветра подступающей зимы; на ящичке из-под грима оплывала свечка.
Всю первую половину нашего разговора, долгую и бесплодную, мрачный Луар пытался выведать, как сильно он успел унизиться накануне. Мило улыбаясь, я пыталась увести его от этого самокопательного расследования — куда там! С тупым упорством самоубийцы он возвращался к болезненному вопросу и в конце концов поинтересовался с нервным смешком: что, может быть, он и слезу пустил?!
Такое его предположение заставило меня сперва оторопеть, а потом и возмутиться: слёзы? Господин Луар, видимо, до сих пор не пришёл в себя, иначе откуда взяться столь странному вопросу? Не было никаких слёз, да и не могло быть…
Он настороженно пытался понять, вру я или нет; наконец, поверив, устало вздохнул и расслабился.
Серо-голубые глаза его казались тёмными в тусклом свете единственного свечного язычка. Совершенно больные глаза — сухие. Исхудавшее лицо не то чтобы возмужало — подтянулось, что ли, сосредоточилось, напряглось, будто позарез нужно ответить важному собеседнику — да вот только вопрос позабылся… Руки с обгрызенными ногтями лежали на коленях; на тыльной стороне правой ладони краснел припухший полукруг — след истерически сжатых зубов. Ещё не успев поймать мой взгляд, он тут же интуитивно убрал руку.
Он выслушал меня внимательно. Помолчал, глядя в пламя свечи. Облизнул сухие губы:
— Да… Я… думал. Но… смею ли я?
Я возмутилась уже по-настоящему. Что значит — смею?! Это родной отец, вы же с ним и словом не перемолвились, ничего не прояснено, и, если госпожа Солль, возможно, не совсем здорова — то тем более важно встретиться с господином Эгертом и…
В середине моей пылкой тирады он опустил голову. Устало покачал шапкой спутанных волос. Госпожа Тория… Он почему-то уверен, что она здорова. Тут нельзя говорить о… душевном расстройстве… Конечно, в это легче поверить, но…
Он снова покачал тяжёлой головой. Снаружи рванул ветер, и пламя свечи заколебалось.
— Я даже не знаю, где он, — беспомощно сказал Луар.
Мне захотелось закатить глаза, но я сдержалась. Конечно, господин Эгерт в Каваррене, в родовом гнезде — где же ещё?!
Он просветлел. Уголки губ его чуть приподнялись — в теперешнем его состоянии это должно было означать благодарную улыбку:
— Значит, вы считаете…
Поразительный мальчик. Выплакавшись у меня на груди (тс-с! слёз-то и не было!) он всё-таки продолжал величать меня на «вы».
Я энергично закивала. Луар обязан отправиться в Каваррен и поговорить с отцом начистоту. Чем скорее, тем легче будет обоим.
Луар колебался. Ему, оказывается, всё дело представилось так, что своим внезапным диким отъездом отец отрезал самую мысль о возможной встрече — во всяком случае, до тех пор, пока сам он, Эгерт, не соблаговолит вернуться и объясниться. Пытаясь сдвинуть с места Луаровы представления о дозволенном и недозволенном, я покрылась потом, как ломовая лошадь.
Дело довершила нарисованная мной картина — вот господин Эгерт сидит в родовом замке (или что там у него в Каваррене), сидит, уронив голову на руки, тяжело страдает и желает видеть сына, но не решается первым сделать шаг навстречу, боится обиды и непонимания, мается одиночеством и робко надеется — вот скрипнет дверь, и на пороге встанет…
Щёки Луара покрылись румянцем — впервые за все эти дни. Он ожил на глазах, вслед за мной он поверил каждому моему слову, он мысленно пережил встречу с отцом и возвращение в семью — и, наблюдая за его метаморфозой, я с некоторой грустью подумала, что, быть может, сейчас искупила часть своей безымянной вины… А возможно, и усугубила её — кто знает, чем обернётся для мальчика эта внезапная надежда…
Мальчик же не имел ни времени, ни сил на столь сложные размышления. Враз успокоившись и просветлев, этот новый, обнадёженный Луар исходил благодарностью, и я с некоторым удивлением увидела его руку на своём колене:
— Танталь… Вы… Ты… Просто… Жизнь. Ты возвращаешь жизнь… Ты… просто прекрасная. Ты прекрасна. Вы прекрасны.
И, глядя в его сияющие глаза, я поняла, что он не кривит душой ни на волосок. В эту секунду перед ним сидело божество — усталое божество со следами плохо стёртого грима на впалых щеках.
— Танталь… — он улыбнулся, впервые за много дней по-настоящему улыбнулся. — Можно… я…
Он подался вперёд; где-то на половине этого движения решимость оставила его, но отступать было поздно, и тогда, удивляясь сам себе, он суетливо ткнулся губами мне в висок.
Он тут же пожалел о содеянном. Вероятно, детский поцелуй показался ему верхом распутства — он покраснел так, что в свете одинокого огонька лицо его сделалось коричневым.
Я прислонилась спиной к переборке. Кожа моя помнила царапающее прикосновение запёкшихся губ; прямо передо мной сидел парень, невинный, как первая травка, мучительно стыдящийся своего благодарного порыва. Казалось бы, жизнь его полна куда более тяжких вопросов и проблем — но вот он ёрзает, как ёж на ежихе, из-за такой малости, как близко сидящая девушка…
Мне сделалось грустно и смешно. Почти не рассуждая, я поймала его руку и прижала к своей груди — крепко, будто клятву принося.
Он оцепенел; наверное, ему было бы легче, если б я сунула его руку прямиком в горящую печку. Ладонь была холодная, как рыбий плавник; мне сделалось жаль бедного мальчика.
— Да ничего в этом нет, — сказала я устало, выпуская его руку. — Так… Обычное дело. Все люди обедают, едят картошку и шпинат, но никому ведь не придёт в голову краснеть и дрожать: сегодня я впервые покушаю… отведаю свёклы… интересно, какова она на вкус…
Он, кажется не понял. Я не выдержала и улыбнулась:
— Ну… Всё очень просто, Луар. Гораздо проще, чем считают девственники. Хочешь попробовать?
Он смотрел на меня во все глаза. Не хватало ещё, чтобы он принял меня за публичную девку.
— Хорошо, — сказала я, отводя взгляд. — Не слушай меня… Забудь, что я сказала. Тебе надо выспаться… Завтра в путь…
— Да, — отозвался он чуть слышно.
— Гезина вернётся только утром… Так что спи спокойно.
— Да…
— Ну вот… Ночью будет совсем уж холодно, Флобастер, скупердяй, всё обещает переехать на постоялый двор, чтобы в тепле… А я дам тебе хорошее одеяло. И вот ещё, тёплый плащ…
Склоняясь над сундуком, я прятала за деловым тоном внезапно возникшую неловкость, а Луар стоял за моей спиной и размеренно, глухо повторял своё «да». Потом замолчал.
Осторожно, боясь спугнуть неизвестно что, я выпрямилась и обернулась.
Он не сводил с меня глаз. Напряжённых, вопросительных, даже испуганных — но уж никак не похотливых. Что-что, а похоть я чуяла за версту.
— Танталь…
Только теперь я различила, что его трясёт. Мелкой нервной дрожью. Здорово я его растревожила.
— Танталь…
Я вздохнула. Ободряюще улыбнулась; взяла его за мёртвую холодную руку и задула свечу.
* * *
На мгновение раскрываясь и пропуская вовнутрь белое облако пара, тяжёлая дверь поспешно захлопывалась; в придорожном трактире становилось не то чтобы многолюдно — но всё оживлённее, потому что с каждым облаком пара являлся новый посетитель.
Завсегдатаи радостно приветствовали старых знакомцев, случайные путники настороженно оглядывались по сторонам — однако первым делом каждый вошедший спешил к камину, чтобы жадно протянуть озябшие руки к огню.
Луар сидел, наслаждаясь теплом; неподалёку хрустела дровами каменная печка, булькали котлы да напевал под нос довольный жизнью повар. Луар ел — неспешно и грациозно, будто в собственной столовой; с другого конца длинного стола за ним наблюдала угрюмая старуха с раздвоенным подбородком.
Он скакал уже пять дней подряд, останавливаясь только на ночь; возможно, он скакал бы и ночью, однако несчастная кобыла, чистокровное украшение конюшни Соллей, не могла сравниться выносливостью с одержимым надеждой Луаром. Лошадь нуждалась в еде и уходе, лошадь не переносила мороза — а в пути Солля настиг мороз, неожиданный в эту пору. Дороги опустели, волки сбились в стаи, а лесные разбойники потянулись к жилью; только безумцы путешествуют в такое время — но Луар не чувствовал себя безумцем.
Впервые за много дней он знал, чего хочет. Если выехать завтра до рассвета и хорошенько постараться, то к вечеру, может быть…
Он опустил воспалённые веки. Перед глазами тут же возникла дорога — замёрзшая, с клочьями ржавой травы по обочинам, со стаями ворон, кружащихся в воздухе, как хлопья копоти; всякий раз, засыпая на жёстком гостиничном тюфяке, он снова трясся в седле и высматривал покосившиеся дорожные указатели…
Иногда он вспоминал то, что осталось за спиной — конечно, не мать. Мать у него не было сил вспоминать, не хватало мужества; он вспоминал повозку на ветру, домик на колёсах и с холщовыми стенами, оплывающую свечку, блестящие чёрные глаза, обрывки странного сна… Тот разговор был, он подарил Луару истовую надежду, а сам полустёрся в памяти. Разговор был — но вот не приснилось ли всё, что было потом?
…Напротив пьянствовала компания из трёх крепких лохматых бородачей. Старуха с раздвоенным подбородком нехотя цедила что-то из кружки; Луар повёл плечами, только сейчас почувствовав некую брезгливость и неудобство от этого дымного, шумного, непривычного места.
Завтра, сказал он себе. Больше ни одной ночёвки… Завтра он увидит отца. Завтра вечером… Уже завтра.
Неслышно подошёл трактирщик — справиться, а не нужна ли юноше комната на ночь. Луар выложил названную трактирщиком сумму — и тут только заметил, что кошелёк опустел, только побрякивали на дне две медные монетки. Ничего, сказал себе Луар. Завтра…
Трактирщик поклонился; Луар спрятал кошелёк и устало опустил голову на руки. Спать… Интересно, а если то, что приснилось в ту ночь, было правдой, то почему он так равнодушен? Такая малость после всего, что с ним случилась… первая ночь, проведённая с женщиной… Но ведь так не должно быть. Может быть, он, Луар, не такой, как прочие мужчины?
В другое время подобная мысль повергла бы его в ужас — теперь же он просто смотрел, как трётся о ноги посетителей облезлая рыжая кошка, и устало думал, что вот сейчас подняться на второй этаж и спать, спать…
— Парень!
Он вздрогнул. Прямо перед ним сидела старуха с раздвоенным подбородком.
— Парень… Что ж ты… Он же с тебя вдвое содрал!
Луар смотрел, не понимая.
— Вдвое больше содрал против обычного… Тайша, трактирщик… Обманул тебя, как маленького, а ты и не пикнул…
Луар качнул головой и попробовал улыбнуться. Старухины слова казались ему далёкими, как луна, и обращёнными к кому-то другому.
— Эх… — старуха сморщилась, будто сожалея. окинула Луара внимательным, сочувственным взглядом. Огляделась. Прошипела сквозь зубы:
— Ты… Бородатых видишь? Они тебя… приметили. Сладкая добыча парень, один, одежонка хорошая, и заплатил, не торгуясь… Богатый, стало быть, парень. Ты вот завтра поедешь, а они тебя в лесочке-то и встретят… Коня, кошелёк, тряпки — всё себе заберут… Старший у них, Совой прозывают, тот волков прикармливать любит… Голенького к дереву привяжут — прими, мол, подарочек, Матушка-Волчица… Ты, парень, не надо ехать, обоза большого дождись… Только какой обоз в холода такие…
Луар слушал отстранённо; внутри него копошились сложные чувства, главным из которых было глухое раздражение. Завтра он должен быть в Каваррене; завтра у него встреча с отцом, что она плетёт, какие разбойники, какой обоз…
Он поднял голову. Те, напротив, искоса посверкивали наглыми, насмешливыми, холодными взглядами.
Тогда поверх раздражения его захлестнула ярость. Эти сытые, озверевшие от безнаказанности провинциальные разбойники смеют становиться на его пути к отцу — именно сейчас, когда до Каваррена остался день пути! И он должен выжидать и прятаться — он, потомок Эгерта Солля, героя осады?!
Громыхнув стулом, он встал. Что-то предостерегающе проскрипела старуха; Луар двинулся через обеденный зал, на ходу вытаскивая из-за пояса опустевший кошелёк.
Бородачи удивлённо примолкли; Луар подошёл вплотную, остановился перед самым мощным и нахальным на вид, вперился, не мигая, в круглые, коричневые в крапинку глаза:
— Ты — Сова?
Бородач потерял дар речи. За соседними столиками замолчали.
— Я спрашиваю, — холодно процедил Луар, — ты — Сова?!
— Э… Ты, это… — один из сотоварищей круглоглазого хотел, по-видимому, ответить, но не нашёл подходящих слов.
— Ну? — спросил, наконец, Сова.
Луар шлёпнул на стол перед ним тощий кошелёк с двумя медными монетками:
— На. Жри. Только… — он подался вперёд, упёршись в стол костяшками пальцев, — только однажды мой отец…
Перед глазами у него невесть откуда возникло воспоминание детства — осада, мать уводит его от чего-то волнующего и страшного, куда так и бежит голодный злой народ, и слышна барабанная дробь, и над низкой крышей дрожат натянутые, как струны, чёрные верёвки… Вешают, вешают…
В глазах Луара потемнело, а когда тьма разошлась наконец, Сова сидел перед ним насупленный и хмурый, и непривычно белыми казались лица его спутников.
— Я сказал, — обронил Луар. Отвернулся, в полной тишине поднялся в свою комнату, упал на постель и проспал до петухов.
Никто его не преследовал.
* * *
Я еле отвязалась от этой дурочки — служанки Даллы. Луар наотрез отказался показываться дома — несмотря на все Даллины заверения, что «если не хотите, госпожа и не увидит». Тем не менее ему нужны были лошадь, деньги, дорожная одежда; мне пришлось вступить в переговоры с Даллой, а ей позарез хотелось знать, что же случилось в семействе Соллей. Небо, если бы я могла ответить!..
Луар не снизошёл до сколько-нибудь тёплого прощания. Мне хотелось, закусив губу, съездить ему по физиономии — и это после всего, что было ночью!
Я не знала, радоваться мне или проклинать случай, забросивший высокородного девственника, домашнего мальчика Луара Солля в мою постель на жёстком сундуке. До этой ночи жизнь моя была если не размеренной, то в какой-то степени упорядоченной, а любовный опыт если не богатым, то по крайней мере красноречивым; я искренне считала, что персонажи фарсов, наставляющие друг другу рога, поступают так исключительно по воле автора, желающего рассмешить публику, а неземная любовь до гроба — такая же выдумка, как все эти Розы, Оллали и единороги. Гезина всякий раз закатывала глаза, рассказывая о своих любовных похождениях — но ведь на то она Гезина, то есть дура, каких мало!
Луар уехал сразу же, как был готов; он вполне вежливо поблагодарил меня за кров и за участие — и только! Кажется, он плохо помнил всё, что происходило ночью; он был одержим моей же идеей — увидеть отца, а всё остальное в этом мире делилось на сопутствующее либо препятствующее этому предприятию. Я провожала его квартала два — и по мере затянувшихся проводов из сподвижника превращалась в препятствие.
Мне хотелось погладить его по щеке. У меня даже ладонь взмокла так хотелось погладить его, но, глядя на враз отстранившееся, сосредоточенное лицо, я прекрасно понимала всю глупость этого желания.
Там, в повозке, он был совершенно другим. Небо, как я испугалась, первый раз угодив в это невыносимое чувство! Мы вдруг поменялись ролями — робкой ученицей сделалась многоопытная я, а девственник, поначалу растерянный, в какой-то момент обрёл уверенность, силу — и, повинуясь голосу крови, увлёк меня в области, о которых я и понятия не имела, и не верила, что так бывает… Будто шёл-шёл человек проверенным, давно знакомым мостиком — и вдруг доски разверзлись у него под ногами, и он свалился в тёплую воду, которая, как известно, ничего общего не имеет с сухими деревяшками моста…
Почему? Почему именно он?! Мне случалось любезничать с опытнейшими обольстителями, тончайшими знатоками женских душ и тел — и в угоду им я старательно изображала то самое, что теперь самым скандальным образом приключилось со мной в первый раз…
Луар ничего не понял. Он решил, что так и надо; где-то там в глубинах сознания у него отпечатались мои же глупые слова про «всё просто», «картошку и шпинат». От мысли, что такое сокровенное для меня действо Луару, возможно, показалось «шпинатом», мне хотелось грызть локти.
Страдая и злясь, я шла рядом с его стременем; наконец он нахмурился и сказал, что теперь он поедет быстро. До Каваррена неблизкий путь…
Тут я впервые подумала про подступающие холода, про волков, про ночных грабителей… И что будет, если я вижу его в последний раз.
— Прощай, — сказал он. — Спасибо… Думаю, всё будет, как ты сказала.
— Возвращайся скорей, — сказала я, глядя на медную звёздочку, украшение уздечки.
— Да, — сказал он и пришпорил лошадь. Мог бы и не пришпоривать, — до Каваррена неблизкий путь… А запасной лошади нет…
Я так и осталась стоять столбом посреди улицы.
* * *
За неполную неделю пути благородное животное под Луаром выдохлось и уподобилось жалкой кляче; постоянно понукая и пришпоривая, Луар вслух уговаривал кобылу потерпеть — скоро, скоро, там будет отдых и сколько угодно вкусной еды, сегодня вечером, ну же…
Солнце склонилось к горизонту раньше, чем он ожидал; невыносимо красный закат обещал назавтра холод и ветер. В полном одиночестве Луар углубился в лес — и на перекрёстке двух узких дорог повстречался с развесёлой кавалькадой.
Всадников было четверо; все они были слегка навеселе, и не зря отправиться в путь их заставило событие — рождение в городе Каваррене младенца, который приходился племянником всем четверым. Пропутешествовав весь день, они, как и Луар, рассчитывали попасть в Каваррен ещё до темноты; Луар застал новоявленных дядюшек в тот самый момент, когда один из них, щуплый и горластый весельчак, убедил прочих довериться ему и отправиться «короткой дорогой».
Луару обрадовались и позвали с собой; солнце упало за горизонт, сразу сделалось невыносимо холодно — однако разгорячённая вином компания не унывала, торопясь вслед за щуплым проводником. Луар ехал сбоку ему очень понравилась мысль о короткой дороге. Чем короче, тем лучше.
Вскоре лес превратился в редкую рощицу, проводник радостно воздел руки — и четверо дядюшек, а с ними и Луар, выехали на берег вполне широкой речки; лёд матово поблёскивал под сиреневым сумеречным небом. Моста не было.
Дядюшки сгрудились в кучу; проводник путано объяснял, что так они срезают половину пути — до моста, мол, не один час езды… Всадники спешились, под уздцы свели лошадей к воде — и тут среди дядюшек случился скандал.
Лёд казался прочным у берега и обманчиво-сахарным к середине; кто-то наиболее смелый прошёлся по ледяной кромке взад-вперёд — и авторитетно заявил щуплому весельчаку, что тот дурак и скотина, потому что такой лёд не выдержит не то что всадника — пешехода. Какой, гнилая жаба, «короткий путь» — сейчас придётся берегом переться к мосту, а вот уже темнеет, и вместо праздничного ужина угодим мы волкам на обед…
Дядюшки разругались, а потом и подрались. О Луаре забыли; не сходя с седла, он тупо смотрел на тёмную полоску того, противоположного берега, ему казалось, что он узнаёт места. Там, дальше, должен быть пригорок, на который если подняться, то видны башни Каваррена…
Его снова охватило раздражение — как тогда в трактире. Какие-то глупые бранчливые людишки, полоска замёрзшей воды…
Там отец. Рукой подать.
— Эй, парень!!
Лошади не хотелось идти на лёд — но породистым лошадям свойственно послушание. Звякнули подковы, скользнули; лошадь дико заржала, столь же дико закричал кто-то из дядюшек — а противоположный берег рванулся и скачками понёсся навстречу Луару.
Что-то надсадно трещало; Луар не видел змеящихся трещин, он шпорил и гнал, лошадь неслась вперёд, сразу же уразумев, что в скорости — спасение. Потом треск и грохот внезапно оборвались, посыпался иней с каких-то потревоженных веток, и Луар не стал оборачиваться на реку, разбитую, как зеркало.
Каваррен показался через полчаса.
* * *
В дверь тихонько поскреблись:
— Госпожа…
Она с трудом оторвала щёку от столешницы. В последнее время её то и дело смаривал сон — бывало, в самой неподходящей для этого позе; только что ей снилась грязная собачонка с обрывком верёвки на шее, надо ухватить за верёвку — но узелок ускользает…
В щель приоткрытой двери робко заглянула горничная Далла:
— Госпожа… Он… Уехал…
Эгерт уехал, подумала Тория. Уехал давно, много лет назад. Как жаль.
— Он… Господин Луар…
Торию передёрнуло. Остатки сна улетучились прочь; резко вскинув полную боли голову, она попыталась вспомнить: приказывала ли она не произносить этого имени? Или только собиралась приказать?
— Он… Взял лошадь из конюшни и денег из ящика… Он взял дорожный плащ… И он, госпожа, поехал в Каваррен…
Каваррен. Ранняя весна. Юный Эгерт — юный, беспечный, жестокий, как вода… Он действительно таким был? Её Эгерт?
— Он, госпожа, хочет встретиться… С отцом хочет встретиться…
Торию захлестнула новая волна боли. Встретиться с отцом…
Лицо Фагирры. Пылающая жаровня. Прикосновение холодных ладоней… Было? Не было? Ей казалось, что она вспоминает — но то было воспоминание бреда…
— Его отец… — произнесла она хрипло.
Она хотела сказать, что Луарова отца много лет назад похоронили с клещами в груди, похоронили за кладбищенской оградой… Потом она поняла, что не стоит задавать пересохшему горлу столь каторжную работу произносить всё это вслух…
— Хорошо, — сказала она бесцветно.
Далла суетливо присела, и дверь затворилась.
* * *
У городских ворот его не хотели пускать. Он назвал себя; помедлив, ворота отворились, и два стражника почтительно приветствовали Луара, ведь Каваррен — родной город прославленного семейства, пусть же юный отпрыск войдёт…
Юный отпрыск не помнил, где среди хитросплетения улочек искать дедовский дом; город погружён был во тьму, нарушаемую только тусклым светом узких окон, да редкими фонарями, да факелами в руках патруля…
Патруль проводил Луара до самых ворот. Высокий дом Соллей сиял огнями, как именинный пирог.
Луар долго стоял на улице, и рядом переминалась с ноги на ногу измученная кобыла. Редкие прохожие удивлённо поглядывали на неподвижно стоящего в темноте человека и всхрапывающую лошадь; он пытался вызвать в памяти картинку, придуманную Танталь и подстегнувшую Луара к путешествию, — вот отец его сидит у стола, уронив голову на руки; отец ждёт, когда на пороге встанет…
На улицу глухо доносился многоголосый гам. Все эти освещённые окна, чужие голоса в Соллевом доме не вязались с выстраданной картинкой, теперь она казалась нелепицей, в которую и поверить-то невозможно; Луар впервые подумал с ужасом, что отца его нет в Каваррене, что в доме веселятся чужие незнакомые люди, а где отец — неведомо, и неведомо, жив ли…
Ему захотелось заплакать — но глаза оставались сухими, хотя здесь, в темноте, некого было бояться или стыдиться. С трудом сдвинув с места окоченевшие ноги, он толкнул ворота и вошёл.
Над парадным входом тёмным полотнищем плескался родовой стяг. Из пристройки выскочил кто-то — кажется, конюх; Луар не пришлось ничего объяснять — многострадальную лошадь увели, заверив при этом, что «господин Солль заждался, все уж собрались». Лакей распахнул двери; пошатнувшись, Луар шагнул в мягкое тепло, полное знакомых с детства запахов и мокрых, распятых на вешалках плащей…
Слуга помог ему раздеться, и на радушном лице его понемногу проступили страх и замешательство; Луар увидел себя в большом, до пола, зеркале — обветренное лицо, чёрные запёкшиеся губы, лихорадочный блеск воспалённых глаз; он увидел себя и понял, почему смутился слуга.
В полумраке плавали язычки свечей. Луар поднялся по лестнице, помнившей первые шаги его отца и похороны его деда. В лицо ударил пьяный, нестройный шум, Луар захотел назад — но двигался вслед за слугой, и на секунду ему показалось, что он фигурка башенных часов, спешащая по своему желобку вслед за другой фигуркой, и потому не может ни отступить, ни остановиться…
Он очутился в большом обеденном зале; со стен смотрели отрешённые лица предков, в двух каминах истово пылал огонь, а прямо от входа тянулся невообразимо длинный стол, окружённый глазами навыкате, эфесами, масляными губами, блестящими эполетами, красными напряжёнными шеями, жестикулирующими руками, мундирами — несколькими десятками незнакомых громогласных людей. Сборище пило и хохотало, хвалилось и спорило — далеко, в тёмной дымке, на краю сознания, потому что во главе стола сидел неподвижный, будто выточенный из кости человек. Сидел и смотрел в скатерть.
По столу тянулась длинная дорожка горящих свечей; огоньки трепетали от неслышного смеха и неслышных выкриков. Небо, растерянно подумал Луар. Зачем всё. Зачем я пришёл… Где я. Зачем.
Потом у него в голове будто лопнула перепонка, и сразу нахлынули пронзительные голоса:
— …Да кому другому рассказывай — в старину! Вон, у меня вепри, так это же гром небесный… …твоих поросяток дюжину собьёт…
— …И помнить тут нечего… Увидим, как бои будут…
— …И тут он выкатывает бочку пороха…
— …Слава полка, честь полка, гордость полка…
В этот момент отец вздрогнул и поднял голову.
Качнулись язычки свечей.
Они смотрели друг другу в глаза — через стол, над головами пирующих; все Луаровы надежды на мгновение ожили, чтобы тут же и сгинуть безвозвратно. Он ещё ловил взгляд чужого немолодого человека, сидящего во главе стола — но белое как кость лицо отца вдруг обнаружилось рядом, и колебались огоньки в бронзовых блюдечках подсвечника, и Луар отшатнулся, будто ожидая нового удара.
Отец смотрел на него тем взглядом, который так пугал Луара в глазах матери, — напряжённо-изучающим, пронизывающим насквозь, так, что хотелось закрыть лицо руками.
Он отступил, едва не сбив слугу с подносом; зал накренился, будто желая прилечь на бок, и в этот же момент на Луара жёстко схватили за плечо:
— Что с тобой?
Зашелестела отодвигаемая портьера. Снова пахнуло тёплым спёртым воздухом, будто из старого домашнего сундука; перед глазами Луара оказались узкие мраморные ступени с медными прутьями поручней, потом испещрённые трещинами половицы, потом глубокий, вязкий как болото ворсистый ковёр.
За спиной бесшумно прикрылась дверь. Шум пира безнадёжно отдалился — так отдаляется грохот прибоя от утопленника, почившего на тёмном и тихом дне.
Луар поднял голову; со стен свирепо пялились породистые вепри, вытканные и вышитые на старинных гобеленах. С портрета в массивной раме смотрели два незнакомых лица — женщины и мальчика.
Отец стоял у него за спиной. Луар видел неподвижную тень на ворсистом ковре; потом тень укоротилась и расплылась — отец переставил светильник.
Жалобно звякало оконное стекло под порывами холодного ветра. Луар вспомнил свою бешеную скачку — и изумился. Ледяной ветер в лицо… Постоялые дворы… Вот он приехал. Вот.
Наверное, надо было обернуться — но он стоял, опустив голову, а перед глазами без остановки неслась навязчивая лента дороги, пучки пожухлой травы, голые стволы, голые поля, бесконечные, будто намалёванные на боках вертящегося барабана…
— Как… мама? — спросили у него из-за спины.
Луару захотелось кричать. Вместо этого он подошёл к мягкому креслу и, скорчившись, опустился на его край.
— Она… здорова?!
Луар сидел, марая дорогой ковёр мокрыми дорожными сапогами. Теперь он ощутил, как гудит спина, как горит обветренное до мяса лицо, как саднят чёрные губы. Перед глазами у него безостановочно прыгала дорога.
— Сынок…
В голосе отца скользнуло нечто такое, что заставило Луара выйти из болезненного оцепенения. Он поднял голову.
Отец стоял посреди комнаты, и левая рука его непроизвольно тёрла правую; Луару почему-то показалось, что отцу хочется стереть с ладони след от прикосновения к его, сына, плечу.
— Сынок… — повторил отец глухо. Луару померещилась угрюмая усмешка.
— Она здорова, — сказал Луар. — Она…
Он вдруг увидел себя со стороны, совсем отстранённым холодным взглядом — скорчившийся человечек на краешке мягкого кресла; так же холодно, отстранённо он слушал слова, которые с трудом слетали с его же запёкшихся губ.
Отец молчал. Глаза его на бледном костяном лице становились всё больше, пока Луар не увидел в чёрном зрачке собственного отражения.
Тогда он замолчал.
Отец выпрямился. Покачиваясь, как пьяный, прошёлся по комнате, остановился перед столом, склонил голову к плечу и сосредоточенно сунул палец в огонёк свечи.
— Тория, — сказал он шёпотом. — Тория…
Пламя облизывало его палец с двух сторон, чтобы затем сойтись в единый огонёк и устремиться к потолку.
— Тория, — пламя неподвижной красной точкой стояло у Эгерта в глазах.
— Папа, — шёпотом сказал Луар.
— Прости её, — отец накрыл свечку ладонью, огонёк треснул и погас. — Ты простил?
Луар удивлённо молчал. Он не задумывался над тем, должен ли он кого-то прощать.
— Она… Я виноват… Ей… — отец тёр ладони, размазывая копоть, — ещё больнее… хоть трудно представить… но… чем мне.
— А мне? — удивился Луар.
В большом обеденном зале завели нестройную, но дружную и громкую песню.
— Извини, — выдохнул отец. Луар смотрел теперь в его широкую спину, из-за плеча выглядывал кудрявый мальчик с портрета. — Извини. Но… Ей… Невозможно видеть тебя. Ты… с каждым днём… всё больше похож на отца.
Застольная песня прервалась молодецким хохотом. Под окном хрипло протрубил рожок, издалека ответил другой — патруль объезжал спокойные улицы спокойного города.
Кудрявый мальчик с портрета улыбался лукаво и безмятежно.
— На кого? — тихо спросил Луар.
Эгерт застонал сквозь зубы и обернулся. Луар встретился с ним взглядом — и подался назад.
— На своего отца… На Фагирру, служителя ордена Лаш, который… пытал твою мать.
Внизу тяжело хлопнула дверь. Гости разъезжались, так и не дождавшись хозяина и не жалея об этом; ржанула чья-то лошадь, кто-то выругал лакея, и снова смех, пьяная похвальба…
Луар смотрел, как распрямляются ворсинки ковра на месте, где секунду назад стоял Эгерт Солль.
Он понял сразу и сразу поверил. За плечами у него уже были безумные глаза матери, холодная пьяная ночь и бешеная скачка за ускользающей надеждой.
Ворсинки распрямлялись, как распрямляется трава. Как зелёный луг, где тьма стрекоз, где бродят вверх-вниз красные с чёрным жучки, где так приятно лежать на спине, раскинув руки, глядя в облака…
…И он лежал на спине, раскинув руки, а рядом, за стеной травы, играли и баловались его родители. Зелёные метёлочки стелились, пригибались к земле, чтобы потом медленно распрямиться.
Чёрные волосы матери сплетались со стеблями, с длинными острыми листьями, с жёлтыми, как пуговицы, цветами; отец смеялся, ловя её запястья, опрокидывая в зелёное месиво трав и падая сам, сплетая со стеблями уже свои, светлые, как у Луара, волосы…
Луар бездумно улыбался и смотрел, как у самого его лица вьются по бесконечной невидимой спирали две красно-чёрные, будто атласные, бабочки.
Отец и мать кружились в плотном, почти осязаемом облаке; маленькому Луару казалось, что это облако пахнет, что у него дурманящий запах пыльцы… Он лежал и смотрел в голубое небо, украшенное склонённым стебельком и жёлто-зелёной гусеницей на его вершине. Ему представлялось, что гусеница — пряжка на небесном платье…
А потом сквозь стену трав протянулись две руки — одна тонкая, белая, с прозрачными ниточками вен, другая жёсткая, сильная, загорелая; одна рука легла Луару на лоб, другая деловито почесала его за ухом.
Отец и мать, оказывается, держали в зубах каждый по травинке. Не говоря ни слова, Луар сорвал пушистую метёлочку и тоже сунул в рот…
Облако накрыло и его тоже. Будто одеялом…
Они лежали в траве, и подушкой Луару служило плечо матери, а ложем — спина отца.
Бесконечная песня кузнечиков и чей-то заблудившийся поросёнок на краю поляны…
И небо.
…Луар поднял глаза. Вместо облаков был высокий сводчатый потолок. На потолке снова лежали тени — его и отца…
Отца. Мир не излечился, мир вывихнулся окончательно — и утвердился в этом противоестественном положении.
Чтобы не свихнуться вслед за ним, Луар снова увидел себя со стороны. И подумал, что хорошо бы умереть. Упасть лицом в ковёр…
Но тот же отстранённый холодный рассудок подсказал ему, что он не умрёт. От этого не умирают.
— Как ты узнал? — услышал он собственный мёртвый голос. Голос со стороны.
Его собеседник молчал. Кстати, подумал отстранённый Луар. Как мне его теперь звать? Просто Эгерт? Господин Эгерт?
— Я похож на него? Да? Я похож?
— Я виноват, — глухо сказал тот, кто был Луаровым отцом. — Но… Я видеть тебя не могу, мальчик мой. Прости, Денёк… Я не могу.
* * *
С наступлением холодов мы перебрались на постоялый двор — в комнатушки под самой крышей, где скрипел прямо под маленьким окошком флюгер соседнего дома, стонали рассохшиеся половицы и сочно переругивались горничная с кухаркой. Местный конюх в первый же вечер полез Гезине под юбку; Флобастер препроводил его на задний двор, и присутствовавший при разбирательстве Муха сообщил с удовольствием, что «теперь надолго».
Конюх действительно надолго исчез с наших глаз, но конюх — это всего лишь конюх.
Мне было тяжелее. На меня положил глаз хозяин гостиницы.
Невысокий, щуплый, с острыми, как у кузнечика, коленками, лысоватый и хитроглазый хозяин проигнорировал прелести пышногрудой Гезины; я всё чаще ловила на себе лукавый, острый взгляд его маленьких чёрных глаз. Флобастер мрачнел, но молчал; я знала, что мы обязаны хозяину, он уступил нам комнаты за полцены и, следовательно, вправе ожидать от нас благодарности.
Я старалась попадаться ему на глаза как можно реже; завидев тонкую фигурку в конце коридора, я горбилась и начинала хромать. Напрасно; разведка в лице Мухи приносила самые неутешительные сведения: он обо мне справлялся. Его интересовало, когда я ухожу и когда возвращаюсь, и два раза подряд — неслыханное дело! — он снизошёл до спектаклей, которые мы давали посреди большого мощёного двора.
Исполнясь чёрных мыслей, я днями напролёт бродила по холодным улицам.
Сколько дней пути потребуется Луару, чтобы добраться до Каваррена? По моим расчётам, разговор с господином Эгертом уже состоялся… Если, конечно, Луару удалось добраться туда невредимым и если господин Эгерт действительно там…
О прочих возможностях и вероятностях я старалась не думать. Я бродила улицами, подолгу околачивалась у городских ворот и жалела об одном: мы не уговорились о встрече. Как Луар меня найдёт?! Если, конечно, предположить, что ему захочется меня искать…
Хозяин постоялого двора скоро понял, что я намеренно избегаю его; однажды утром Флобастер вызвал меня для беседы, и был он мрачнее тучи. Накануне хозяин имел с ним долгий и дружеский разговор; скрипя зубами и отводя глаза, Флобастер сухо сообщил мне, что, прежде чем обижать приятного и достойного человека, следует по крайней мере познакомиться с ним поближе.
В комнате меня ждал подарок — бумажная роза и тарелка пирожков; Гезина сообщила с невинным видом, что пару пирожков она уже съела — я ведь не обижусь?
Я повертела в пальцах бумажную розу. Из гущи шелестящих, будто накрахмаленных лепестков приторно несло ароматическим маслом; Гезина закатила глаза.
…Хозяин сидел в глубоком кресле посреди обеденного зала; мимо него не могла проскользнуть и мышь — если б, конечно, в голову ей пришла идея выйти через парадную дверь. К счастью, сквозь ажурные перила винтовой лестницы я вовремя разглядела щуплую тень — а потому поднялась обратно и, не слушая протестов потрясённой Гезины, выбралась через окно на соседнюю крышу.
Чёрный кот, вдыхавший ароматы из кухонной трубы, посмотрел на меня, как на сумасшедшую. Неуклюже спустившись на землю и чудом не переломав при этом руки-ноги, я поплотнее запахнулась в плащ и двинулась, куда глаза глядят.
Над городом вились причудливые дымы; замёрзнув, я зашла в какую-то лавку и долго приценивалась к изящного вида каминным щипцам. Наконец лавочник уступил и согласился на мою цену; разочарованно вздохнув, я пожала плечами и вышла прочь.
Проглянуло реденькое солнышко; по замёрзшей мостовой звонко цокали копыта. Из лошадиных ноздрей валил пар. Я шла и думала о Флобастере.
Он спас меня из застенка, именуемого приютом для обедневших девиц благородного сословия — спас совершенно бескорыстно, он ведь тогда не знал, что, выйдя на подмостки, я принесу немалый доход ему и труппе! Он никогда ни к чему меня не принуждал, всегда позволяя оставаться собой — даже на ту единственную сумбурную ночь я согласилась сама, из любопытства… Его одного не обманули мои надсадные стоны — он оценил моё актёрское мастерство, и только. Он знал о философии «картошки» и «шпината»; он видел меня насквозь, он знал обо мне всё — до того самого момента, как в жизни моей объявился Луар Солль.
Вряд ли Флобастер станет мною торговать. Нас слишком многое связывает… И всё же ему не следовало обнадёживать хозяина гостиницы. Я же понимаю, он его обнадёжил… Зачем?!
Я замедлила шаг, и в глазах моих стыли слёзы. Вместо того, чтобы заступиться… Из-за денег? Из-за этой проклятой скидки?
Мне показалось, что меня предали. На мостовой застыли обращённые в лёд помои; я не поднимала головы и потому сперва увидела лишь высокие дорожные сапоги.
Потом будто что-то толкнуло меня в затылок, я подняла красные глаза — прямо передо мной неспешно шёл Луар Солль, и обветренное лицо его было бесстрастно, как у человека, совершающего ежедневную надоевшую прогулку.
— Луар!!
Он обернулся — без удивления, будто его то и дело окликают. Брови над отрешёнными глазами чуть сдвинулись:
— А… Танталь…
Я готова была поклясться, что он с трудом вспомнил моё имя.
Впрочем, в тот момент мне было не до гордости; я едва удержалась, чтобы не схватить его за рукав:
— Здравствуй…
Он кивнул в ответ. Казалось, он постоянно складывает и делит в уме многозначные числа.
Мы пошли рядом; он явно не собирался примеривать свой широкий шаг к моему, и поэтому мне приходилось почти бежать.
— Луар…
Он чуть повернул голову, и в уголках его рта мне померещилось подобие улыбки. Странно, но горло моё сжалось при одной только мысли, что хорошо бы коснуться его и пойти с ним, и жить в одном доме, и вечно спать в одной постели… Почему — нельзя?
Он отвернулся. Нет, это была не улыбка — просто губы стянуло запёкшейся коркой.
— Луар… Ты…
Надо было спросить, был ли он в Каваррене и говорил ли с отцом, но слова не шли с языка. Нельзя так напрямик спрашивать… Он же понимает, чего я жду, какого ответа…
Он не понимал. Он жил в своём мире, отделённом от меня прозрачной скорлупой — от меня и от той ночи в повозке, в холщовом домике, на осеннем ветру…
На мгновение я похолодела от суеверного ужаса — а Луар ли это? Не призрак ли погибшего на большой дороге паренька, такой повзрослевший, равнодушный призрак?
— Извини, — сказал он всё так же отрешённо. — Я не о том.
Я так удивилась, что на секунду даже отстала:
— Не до… не о чём?
— Потом, Танталь.
Он пошёл быстрее; это равнозначно было приказу убираться. Сама не понимая, что делаю, я бежала рядом, будто на привязи; потом остановилась и крикнула ему в спину:
— «Смоляной бык»! Постоялый двор «Смоляной бык»!
Он не обернулся.
Некоторое время я висела между небом и землёй, выбирая, удариться ли в плач, отдаться ли в отместку хозяину двора либо предпринять что-то ещё; спина Луара маячила впереди, он уходил всё дальше и дальше — и, стиснув зубы, я решила отложить истерику на потом.
Он явно не бродил неприкаянно — он шёл к какой-то хорошо известной ему цели; его ноги были почти вдвое длиннее моих — но у меня зато было упрямство, какое Луару и не снилось.
Я пошла следом. Куда и девался холод; спина моя взмокла, щеки мои горели, изо рта равномерно вырывался пар — непосвящённый, верно, решил бы, что перед ним обращённый в девушку огнедышащий дракон. Не упуская из вида Луарову спину, я одновременно должна была смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться на корке замёрзших нечистот; волоча за собой потеющий задыхающийся хвост, Луар вышел к городским воротам, свернул с широкой дороги и двинулся вдоль стены.
Никогда раньше я не бывала здесь. Тропка тянулась узкая, но уверенная и протоптанная; вскоре впереди показалось некое подобие железной ограды, и я поняла, что попала на кладбище.
Луар остановился, оглядываясь; вспомнив об укрытии, я юркнула за выступ городской стены. Впрочем, Луар всё равно бы меня не заметил ему было «не до того».
Из покосившегося домика выполз сторож; ещё издали Луар позвенел ему кошельком с монетами, и повадки старичка враз помолодели.
— Я ищу могилу, — сказал Луар.
Я насторожилась.
Старичок поклонился до земли:
— Как же… Затем и приставлены… Кого ищет юноша?
— Отца, — бросил Луар.
Я вжалась в стену щекой. Эгерт… Небо, Эгерт… Что же это, небо, что с ним случилось… За что…
— О-о, — протянул старичок с уважением. — Вы нездешний, стало быть… Звали-то вашего батюшку как?
Я обхватила плечи руками. Бедный Луар… Теперь всё понятно. Эти пустые отрешённые глаза…
Мотались по ветру спутанные ивовые ветки — целые колтуны голых жёлтых веток. Из-под тонкого слоя снега пробивалась бурая, как свалявшаяся шерсть, трава.
— Э-э… — снова протянул старичок. — Звали-то… Вашего батюшку…
— Фагирра. Фар Фагирра.
Мне показалось, что мои уши подло лгут. Старичку, по-видимому, показалось то же самое:
— Э… — промямлил он испуганно. — Как-как?!
— Фагирра, — бесстрастно повторил Луар. — Служитель ордена Лаш. Вы знаете.
Старичок подался назад; я издали видела, как дрожат его руки:
— Он… тот?
Луар вытащил из кошелька новую монету. Старичок отступил ещё:
— Стало быть… Тот самый… Фагирра?
Имя далось ему с трудом — как грозное, запрещённое к произнесению проклятие.
— Да, — сказал Луар уже раздражённо. — Где он похоронен?
— За оградой, — отозвался старичок глухо. И добавил что-то — я не расслышала.
Луар звякнул кошельком:
— Покажи.
Несколько секунд старичок колебался; потом поёжился, взял протянутую монетку и боком, как паук, побрёл прочь от ограды.
Луар последовал за ним.
* * *
Бормоча и озираясь, сторож трусил впереди. Оцепенение, владевшее Луаром несколько последних дней, понемногу сменялось смутным беспокойством — а может быть, ожиданием; он не разбирался в своих чувствах и не давал им названий, а просто шёл вслед за сторожем, слушая, как с каждым шагом ухает болью тяжёлая голова.
Сторож боялся — а может, делал вид, что боится; не доходя до чуть выступающего над землёй холмика, он чуть присел на своих коротких старческих ногах:
— Там… За оградой его… закопали, и камнем привалили… Как положено… Только ведь, когда осада была, тут поразграбили… Камень-то укатили… В катапульту, что ли…
Луар кивнул. Над местом успокоения его отца колыхалась бурая, чуть присыпанная снегом трава.
Сторож ушёл. Луар двинулся между согбенными голыми стволами к одинокой, заброшенной могиле.
Голые деревья — вечная похоронная процессия — вздрагивали под порывами ветра и всплёскивали бессильными ветвями. Маленький холмик встретил Луара сухим шелестением мёртвой травы. В траве лежал скрюченный дубовый лист — как пригоршня; в пригоршне пересыпался под ветром мелкий колючий снег.
Луар в изнеможении опустил плечи. Вот… Следовало бы положить на могилу подарок — хлеб или хотя бы цветок… Только ведь я ничего не принёс. Я не знаю, что тебе надо. Чего тебе надо от меня… Я пришёл, видишь?!
Ничего не произошло. Никто не встал из могилы; в сухой пригоршне дубового листа всё так же шелестел снег, и всё так же мотались нагие ветви над склонённой Луаровой головой.
Он подумал, что нужно опуститься на колени — так должен вести себя сын, впервые в жизни оказавшись на заброшенной отцовой могиле…
И тогда ему сделалось не по себе.
Будто холодный ветер кладбища ворвался вдруг внутрь его, Луаровой, груди — бешено застучало сердце и онемело лицо. Он испугался, схватившись за горло; он пошатнулся и еле устоял на ногах — а перед глазами откуда-то взялись цветные флаги, огромная пёстрая площадь далеко внизу, край серой ткани, скользящий по истёртым ступеням, дымящий фитилёк погасшей свечи, потом безумные глаза проклинающей матери, потом зеленоватая татуировка на запястье узкой мужской руки, потом ухмыляющийся бойцовый вепрь, дохлая змея на дне пересохшего ручья, железные прутья, похожие на вытянутых в верёвку дохлых змей, синее небо, цветные флаги…
Он схватил воздух ртом. Колени его подогнулись.
В пригоршне дубового листа лежала золотая пластинка с фигурной прорезью; ясно поблёскивала свернувшаяся клубком цепочка. Медальон, знакомый с детства.
Будто повинуясь приказу, Луар протянул дрожащую руку.
Рука его встретила снег. Пустой снег; сложный узор мерцающей снежной крупы.
Глава третья
Первой моей доброй мыслью было осознание, что Эгерт Солль жив.
Прочие мысли оказались спутанными, как колтун, растерянными и больными — Фагирра, Солль… Луар, Фагирра… Обрывки чьих-то рассказов, серый капюшон, белое лицо Эгерта, надменная женщина немыслимой красоты…
Луар провёл возле заброшенной могилы больше часа; впрочем, я потеряла счёт времени. Я дрожала в своём укрытии под городской стеной, не решаясь ни подобраться ближе, ни уйти прочь. Кто знает, о чём думал Луар; я же думала о разгадке моей перед ним вины.
Неизвестная вина сделалась теперь явной. Нарядив Луара в плащ с капюшоном — традиционную одежду служителей Лаш — я невольно спровоцировала узнавание. Эгерт Солль узнал в сыне ненавистного Фагирру, и напрасно я твердила себе, что рано или поздно это случилось бы и без меня. Такая тайна подобна углю за пазухой — но вина теперь на мне, как себя не уговаривай, как ни верти, страшное сбылось, а я, выходит, стояла за спиной у злой судьбы и подавала ей инструменты…
Луар вернулся в город, так и не заметив меня — хоть я не особенно и пряталась, просто шла за ним, как привязанная…
Потом будто кто-то хватил меня мешком по голове: Флобастер! Спектакль!
Усталые ноги мои прошли ещё два шага и запнулись. Что мне за дело, подумала я с кислой улыбкой, что мне за дело до Солля и Фагирры, мёртвых отцов и чужих сыновей? Меня ждёт моя повседневная жизнь — щелястые подмостки, тарелка с монетками, хозяин постоялого двора, который одновременно и хозяин положения…
Спина Луара растворилась в жиденькой толпе.
…За квартал до постоялого двора я почуяла недоброе.
Две наши повозки стояли посреди улицы, кособоко загораживая проезд — какой-то торговец с тележкой бранился, пытаясь протиснуться мимо. Щерила зубы недовольная Пасть; третья повозка неуклюже выбиралась из ворот, и пегая лошадка поглядывала на меня с укоризной.
Холщовый полог откинулся, и Гезина, растрёпанная, злая, с криком наставила на меня обвиняющий палец:
— Вот она! Здрасьте!
Муха, громоздившийся на козлах, хмуро глянул — и смолчал.
— Спасибочки! — надрывалась Гезина, и звонкий её голос заполнял улицу, перекрывая даже жалобы застрявшего с тележкой торговца. — Спасибо, Танталь! По твоей милости на улицу вышвырнули, спасибо!
До меня понемногу доходил смысл происходящего. Муха глядел в сторону; полный злорадства конюх с лязгом захлопнул ворота:
— А то гордые, вишь…
Флобастер, шедший последним, плюнул себе под ноги. Поднял на меня ледяные, странно сузившиеся глаза:
— В повозку. Живо.
Я молча повиновалась.
Спектакль сорвался; под вечер стало заметно холоднее — Гезина дрожала, закутавшись во все свои костюмы сразу, и уничтожала меня ненавидящим взглядом. Флобастер последовательно обошёл пять постоялых дворов — все хозяева, будто сговорившись, заламывали несусветную цену, ссылаясь на холодное время и наплыв постояльцев. Скоро стало ясно, что на сегодня пристанища не найти.
На меня никто не глядел. Даже Муха молчал и отводил глаза. Даже добряк Фантин хмурился, отчего его лицо отпетого злодея делалось ещё порочнее. Ветер совершенно озверел, и никакой полог не спасал от мороза.
На площади перед городскими воротами горели костры. Флобастер переговорил с ленивыми сонными стражниками, и нам позволено было ожидать здесь рассвета. Три повозки поставили рядом, чтобы не так продувало; украденные из казённого костра угли тлели на жестяном подносе, заменяя нам печку.
Все собрались в одной повозке, наглухо зашторив полог. К подносу с углями жадно тянулись пять пар рук — одна только я сидела в углу, сунув ладони под мышки, мрачная, нарочито одинокая.
Холодно. Всем холодно, и все знают, почему. Только остатки совести не позволяют Флобастеру назвать вещи своими именами и при всех сообщить мне, кто я такая; Бариан, может быть, и вступился бы — если б согрелся. Муха, может быть, посочувствовал бы — но холодно, до костей пронимает, а могли бы нежиться в тепле… Ну как с этим смириться?!
Все разом забыли, кому обязаны разрешением остаться на зиму в городе. Холодно, и виновница сидит здесь же, и никто уже не помнит, в чём она, собственно, провинилась — виновна, и всё тут…
Я молча сидела в углу, прикидывая, кто не выдержит первым. И, конечно, не ошиблась.
Угли на подносе понемногу подёргивались сизым; Гезина, у которой зуб на зуб не попадал, принялась бормотать — сперва беззвучно, потом всё громче и громче:
— Недотрога… Ишь ты… Девица на выданье… Будто в первый раз… Драгоценность какая… У-у-у… Неприступница в кружевах… Голубая кровь… Под забором теперь… Много под забором нагордишься…
Все молчали, будто не слыша. Голос Гезины, ранее серебряный, а теперь слегка охрипший, всё смелел и креп:
— Все собаки, значит… Она одна герцогиня… А все собаки, падаль… А она благородная… Вот так… Не таковская, значит… Недотрога… И кто бы выкобенивался, спрашивается… А тут каждая сука будет королеву строить… Каждая су…
Мой синий от холода кулак врезался Гезине в подбородок.
Дымящие угли рассыпались по полу; счастье, что их успели затоптать. Моя левая рука ловко вцепилась в роскошные светлые волосы, моя правая рука с наслаждением полосовала фарфоровое кукольное личико — только мгновенье, потому что в следующую секунду меня оторвали от жертвы и оттащили прочь.
Гезина рыдала, и нежные романтические уста захлёбывались словами, от которых покрылся бы краской самый циничный сапожник. Бариан молча прижимал меня к сундуку; я вырывалась — тоже молча, втайне радуясь, что стычка разогнала кровь и позволила хоть немножко согреться.
Рыкнул Флобастер; Гезина замолкла, всхлипывая. Муха сидел в углу, скособочившись, как больной воробей. Фантин меланхолично топтал всё ещё дымящие уголья.
— Ну что же вы все молчите?! — простонала сквозь слёзы Гезина.
Сделалось тихо — только хмурый Фантин удручённо сопел себе под нос да изредка всхлипывала пострадавшая героиня.
— Утро уже, — хрипло сообщил Муха. — Молочники кричат… Скоро рассвет…
Бариан, всё ещё удерживающий меня, больно сдавил моё запястье.
— Да отпусти ты меня, — бросила я зло. Он повиновался.
Гезина тихонько скулила; на меня никто не смотрел, и я подумала с внезапным отчаянием, что спокойная жизнь кончилась навсегда, я уже не смогу жить среди этих людей так свободно и безмятежно, как жила раньше. Что-то сломалось, всё…
Сквозь щели в пологе пробился мутный серый свет. Заскрежетали, открываясь, городские ворота. Горестно заржала пегая лошадка.
— Лошади замёрзли, — тихо сказал Муха. — Надо… ехать…
— Эй, — крикнули снаружи, и по борту повозки властно застучал металл.
Все вздрогнули и переглянулись. Я в изнеможении закрыла глаза — я сумасшедшая… Мне мерещится…
Перед повозкой стоял Луар Солль; шпага воинственно оттопыривала край его плаща:
— Эй… Танталь у вас?
Они расступились — хмурый Бариан, злой Флобастер, нахохленный Муха; Гезина что-то пробормотала вслед. Луар протянул мне руку, и, опёршись на неё, я спрыгнула на землю, едва не подвернув окоченевшую ногу.
— Пошли, — сказал он, без удивления разглядывая моё синюшное от холода лицо.
Наверное, следовало спросить куда, но я не спросила. Мне казалось, что я заснула наконец и вижу сон…
А во сне мне было всё равно, куда именно с ним идти.
* * *
Вот уже много дней он жил, отчуждённо наблюдая со стороны за своими собственными поступками и мыслями. Эту отстранённость не смогло переломить даже странное беспокойство, родившееся на могиле отца; сейчас он холодно наблюдал за юношей, идущим улицами города рядом со смятенной черноволосой девушкой.
Вот камни, говорил он себе, не отрывая взгляда от обледеневшей мостовой. Город, камни и лёд. Сейчас повернуть направо, гостиница «Медные врата»…
Девушка что-то говорила; это Танталь, подумал Луар. Она зачем-то нужна ему — в гостинице он припомнит, зачем. У девушки были блестящие глаза и кольца волос на висках — но Луар никак не мог понять, красива его спутница или нет.
Ветер покачивал закреплённые над дверью декоративные медные створки. «Врата» считались приличной гостиницей; некоторое время Луар с интересом изучал склонённую макушку ливрейного лакея. Нет, не надо горничной… Никого не надо. Завтрак? Потом.
Лакей снова поклонился — напомаженная деревянная кукла. Луару сделалось смешно; вернее, это отстранённому наблюдателю стало смешно, юный же господин Луар с неподвижным как лёд лицом проследовал в занимаемые им комнаты.
Винтовая лестница. Дыхание Танталь за спиной.
Наблюдатель смотрел, как шевелятся её губы. Она возилась с камином, улыбалась и чихала; она снова что-то говорила — Луар стянул с себя плащ, куртку, перевязь со шпагой, подошёл и сел перед камином, прямо на дощатый пол.
Раздвоенность продолжалась — но наблюдатель перестал быть бесстрастным, он топтался в Луаровой душе, не находя себе места; к свету серого дня примешался тёплый свет пламени. Танталь смеялась и протягивала к огню белые маленькие руки; Луар отстранённо подумал, что её пальцы, похоже, никогда не знали тяжёлого труда. И драгоценных перстней не знали тоже…
Она перестала улыбаться. Девушка сидела на полу, подобрав под себя босые ноги. Её промокшие башмаки стояли под каминной решёткой, над ними клубился пар.
Он вспомнил давнее далёкое утро, длинное озеро в замшевых зелёных берегах, и над спокойной водой — пар, душистый летний пар, скоро взойдёт солнце…
Она смотрела на него без улыбки.
Луар потянулся рукой, коснулся уголка её губ — запёкшихся, как у него самого. Оттянул уголок вниз — лицо сделалось обиженным, трагическим и смешным одновременно.
В камине с треском лопнула деревянная плашка.
Он вдруг перестал видеть Танталь — потому, оказывается, что она подалась вперёд и прижалась к нему, спрятав лицо.
Давным-давно была повозка, ветер в холщовых стенках и едва ощутимый запах дыма — свечку задули, Луар запомнил острый, щекочущий ноздри запах. Тогда, в повозке, девушка была смелее; теперь отваги её едва хватало на робкое, просительное прикосновение.
Она пахла дымом.
Наблюдатель, удивлённый, успел заметить, как перед глазами Луара расплылась тёплым пятном жёлтая пасть камина; потом наблюдателя не стало, потому что бесстрастие его потонуло в потоке неожиданных, как пожар, ощущений.
Ему казалось, что он видит, как чёрный фитилёк погасшей свечки тянет за собой седую нитку дыма, что далёкий хор тянет в сто голосов одну длинную высокую ноту, что всё его тело — шнурок, стягивающий узкое платье Танталь, что его мучительно тянет неведомая сила, и сейчас разорвёт пополам…
Запрыгала по полу отскочившая пуговица.
* * *
В стороне от дороги, за поворотом реки, когда-то стояла мельница. Матери по традиции не велели ребятишкам ходить сюда — почему, никто не помнил, да и не допытывался. Полусгнившие сваи сами по себе опасны, здесь так легко покалечиться или утонуть…
Под лучами неистового солнца лёд у берегов чуть подтаял. Прохожий выбрал камень посуше и сел, устало вытянув ноги.
Он помнил времена, когда здесь весело вертелось мельничное колесо, суетились выбеленные мукой работники и сурово распоряжался хозяин. Осознав на мгновение свою немыслимую древность, прохожий криво усмехнулся.
На ладони его лежала золотая пластинка с бурым ржавым пятном.
Он не просто стар. По человеческим меркам он немыслимо стар, и, собственно говоря, всё это уже не должно его волновать. Ржавчина на золотом медальоне как знак грядущей катастрофы — всё это уже было, он устал, ему неохота повторять всё сначала.
На сером льду сидела стая угольно-чёрных ворон. Прежде он не заметил бы её; сейчас он удивился, ощутив относительно птичек некое побуждение. Желание действовать.
Он сосредоточился; побуждение было — поднять камень и запустить в самую гущу, чтобы вороны взмыли вверх, хрипло ругаясь, кружась и хлопая крыльями, сбрасывая помёт…
Амулет Прорицателя у него на ладони. Не бросать же в ворон немыслимо ценной вещью, дающей могущество?
Правда, могущество Амулета предназначено вовсе не ему, прохожему с большой дороги. Амулет ищет своего Прорицателя — ох, как затянулись поиски, вот уже семь десятилетий… У Амулета времени в достатке. Амулет может выжидать веками, он всё равно переживёт всех своих владельцев… И его, временного хранителя, переживёт тоже.
Всё-таки гонять ворон или не стоит?..
Над миром нависла та же опасность. Эта тварь, что явилась извне, снова стоит на пороге и ждёт, чтобы её впустили… Сама войти не может, видите ли. Дались ей эти Привратники…
Он вздохнул. С чьей-то лёгкой руки визитёршу прозвали Третьей силой; с тех пор, как он, сидящий теперь на сухом камне у реки, едва не сделался её хозяином и жертвой — с тех самых пор он испытывал к ней чувства почти что родственные. Наверное, так забитая невестка ненавидит самодурку-свекровь…
…Знает ли кто-нибудь, кроме него? Знает ли, что случится, если её впустить?..
Сторонясь его взгляда, вороны полетели прочь — от греха подальше.
* * *
Луар спал. Я не сомкнула глаз ни на секунду.
Невозможно было сказать «люблю». В памяти сразу вставали все эти Розы и Оллали, принцессы и единороги — повторяемое многократно, слово давно потеряло для меня смысл, и я не знала теперь, как мне думать о Луаре.
Я лежала затылком на его расслабленной тонкой руке. Я боялась не то что пошевелиться — вздохнуть; моё тело затекло до бесчувствия, а Луар всё не просыпался, и, скосив глаза, я минуту за минутой разглядывала его спокойное умиротворённое лицо.
Небо, сколько лет я потеряла вдали от него. Сколько самовлюблённых ловеласов я называла «мужчинами». Как страшно я сделалась похожей на Гезину…
Он спал. Кое-где в лице его проступали черты матери — совершеннейшей красавицы; но Луар не был красив. За последние тяжкие недели мальчишеское обаяние стёрлось с него, как позолота; взрослое лицо, оказавшееся под ним, никак не соответствовало общепринятым понятиям о красоте.
Будто бы назло Эгерту, подумала я устало. Те же светлые волосы и серо-голубые глаза — но лицо у Луара другое, удивительно, что это вскрылось только сейчас… А может быть, это последние дни так изменили его?
У него, оказывается, жёсткие губы. У него, который сама нежность, который целует так ласково и одновременно страстно… Фу ты, уж не из пьесы ли это, не хочу, не буду, так страшно, что это — настоящее — может разрушиться от фальшивого слова…
Длинные загнутые ресницы — от матери. А скулы — чужие. Скулы — от отца, и подбородок, и линия лба…
Я поймала себя на попытке вообразить, как выглядел этот ужасный Фагирра, о котором столько говорено; вот уж был бы тесть так тесть…
Я улыбнулась; будто отвечая на мою улыбку, в дверь деликатно поскреблись:
— Не желает ли молодой господин отобедать?
Который час, подумала я в смятении.
Луар пошевельнулся. Я с наслаждением переменила позу, позволяя его руке выскользнуть из-под моего затылка.
— Не желает ли молодой господин…
— Желает, — сказал Луар хрипловато, но без тени сна в неожиданно властном голосе. — Обед на двоих.
Не оглядываясь, он выскользнул из-под полога и тут же задёрнул его обратно; я смотрела, как тяжело качаются бархатные кисти у меня над головой, и слушала, как он плещет водой в фарфоровом тазу. Богато живут господа-постояльцы в гостинице «Медные врата»…
— Когда мне было пять лет, — сказал Луар, закончив плескаться, — я упал в бочку с дождевой водой… Жаркий день, вода свежая, но не холодная…
Он замолчал.
— Ну? — спросила я, выждав минуту.
Он тихонько звякнул пряжкой на поясе. Пробормотал рассеянно:
— Потом захлебнулся и стал тонуть.
Снова последовала пауза; через дырочку в пологе я смотрела, как Луар натягивает сапоги.
— И что? — спросила я снова.
— Ничего, — отозвался он слегка раздражённо. — Не утонул же… Как видишь.
Мне показалось, что вместо «как видишь» он хотел сказать — «к сожалению».
Как и я, он украл у судьбы эти несколько часов. Как и мне, ему трудно и больно было возвращался к действительности. На секунду мне показалось, что он — это я и есть.
— Луар, — сказала я, обращаясь к бархатным кистям, — Луар… Я всё знаю.
Он не удивился. Он помолчал несколько минут; потом отозвался с каким-то даже облегчением:
— Значит… Тем лучше. Ни о чём не будешь спрашивать, да?
Я прикусила язык. Не буду спрашивать. Сама узнаю.
Глаза у горничной Даллы сделались круглые, как блюдца. Ледяным тоном я перечислила ей требования господина Луара; Далла неуверенно предположила, что, наверное, ей следует переговорить с госпожой…
Я рявкнула на неё, как рявкала, бывало, по ходу действия на Трира-простака. Господин Луар — совершеннолетний; никто не лишал его наследства, не говоря уж о том, что требуемые мною вещи принадлежат ему и только ему…
Пряча глаза, Далла вынесла мне сундучок. Я ни на секунду не сомневалась в том, что сразу же после моего ухода госпожа Тория узнает все причитающиеся подробности.
По дороге обратно я зашла в оружейную лавку — лучшую и самую богатую лавку под кичливой вывеской «Необоримый дракон». Посетители — два пышно разодетых аристократа — уставились на меня с таким видом, будто пред их спесивые очи явилась обритая наголо ежиха. Хозяин за прилавком нахмурился и собрался меня выставить.
— От господина Луара Солля, — сказала я небрежно и выложила на полированные доски прилавка маленький кинжал в богато изукрашенных ножнах.
Аристократы вытянули шеи; кинжал был очень красив, он намертво приковывал даже взгляд дилетанта — хозяин же, осмотрев инкрустированный клинок и перерубив на лету собственный вырванный волос, тихонько и удовлетворённо крякнул.
— Цена господина Солля? — вкрадчиво осведомился один из посетителей.
Я назвала цену. Хозяин напрягся:
— Передёргиваешь, плутовка! Хочешь подзаработать на хозяине, да?
Я пожала плечами:
— Вам прекрасно известна истинная цена этой вещи… Она сделана на заказ оружейниками города Каваррена, славного своими воинскими традициями… Если вы не желаете приобрести игрушку — что ж…
Я протянула руку, собираясь забрать кинжал; второй посетитель шепнул что-то на ухо первому. Хозяин поймал его взгляд и цапнул меня за запястье:
— Хорошо… Ладно, — рука его потянулась к кинжалу, но я проворно накрыла его рукавом:
— Деньги, досточтимый господин.
Бранясь и проклиная мою жадность, хозяин скрылся в недрах лавки; на плечо мне легла покрытая перчаткой ладонь. О, как мне были знакомы эти прикосновения — покровительственные и как бы случайные, цепкие, нарочито чувственные, убеждённые в безнаказанности: смазливая комедиантка, отчего бы не пощупать…
Первый посетитель наклонился к самому моему уху. От него несло, как из парфюмерной лавки, где на полу лежат с десяток неухоженных мокрых псов.
— Я бы набавил пару монет, плутовка, — предложил он игривым шепотком. — Игрушка того стоит… — и в подтверждение некой двусмысленности своих слов он больно щипнул меня за ребро.
— Я продаю кинжал за цену, назначенную господином Луаром, — сказала я громко и холодно. Первый посетитель отдёрнул руку — а хозяин, возникший в дверях в объёмистым мешочком, недобро ощерился:
— Нехорошо, господа… Торг свершился, соблюдём же благородство…
С твоей рожей только о благородстве говорить, подумала я, тщательно и без спешки пересчитывая деньги. В жизни не видела столько золотых монет.
Первый посетитель озлился — на хозяина, на меня и на судьбу; я ушла с гордо поднятой головой, оставляя за спиной некрасивую базарную перебранку.
* * *
Я отдала Луару сундучок и деньги — прибавив от себя, что жаль такого красивого кинжала, может быть, не стоило продавать… Луар глядел рассеянно и не внял моим сожалениям.
— Есть ещё одно дело… — пробормотал он, когда, сытно поужинав, мы грелись у камина. — Я должен… Прежде, чем уехать.
Я поперхнулась:
— Уехать?! Куда?
Он долго хмурился, наклонив голову к плечу:
— Мне надо… Раздобыть одну вещь, которая… моя. Принадлежит мне. Она мне… нужна. Вот.
При слове «нужна» его голос нехорошо дрогнул. Так запинается пьяница, выпрашивая у трактирщика в долг свой самый последний стакан; все мои возражения умерли, не успев родиться.
Конечно, на языке моём гроздьями висели вопросы — но я мужественно сдерживалась, помня, что доверие Луара — как чужая кошка. Она, может быть, и подойдёт — но только если сидеть тихо и делать равнодушное лицо.
С равнодушным лицом я смотрела в огонь. В пламени медленно корчились все мои бодрые надежды жить с Луаром мирно, долго и счастливо.
— Я скоро уеду, — сказал Луар, и теперь в его голосе скользнуло оправдание. — Я… мне надо.
Я молчала.
— У меня есть… к тебе просьба, — начал он осторожно. — Это трудно сделать… Это… тонкая вещь.
Я оскорблённо хмыкнула — мол, лёгких путей не ищем и в тонкостях разбираемся.
— Моя сестра… — он вздохнул. — Она ведь осталась моей сестрой, верно? Я хочу её видеть… Прежде чем… Ехать.
— Нянька? — спросила я деловито. — Сколько ей нужно заплатить?
Он вскинулся:
— Ты… Не вздумай. Она оскорбиться… Она… предана дому, это не за деньги… Надо ей… объяснить…
Я кивнула. Некоторое время мы молчали, глядя в огонь.
— Луар, — сказала я шёпотом. — Я поеду с тобой, ладно?
Его плечи опустились, будто придавленные внезапной тяжестью:
— Ты не понимаешь… Я один. Я должен сам… найти.
— Да что это за штука?! — рявкнула я, разом наплевав на все приличия. — Что за штука, что её, видите ли, нужно искать? Зачем, разве она сможет вернуть всё, как было?!
— Ничего не бывает, как было, — сказал он, и мне померещилось, что не Луар сидит рядом, а умудрённый жизнью старец. — Ничего не бывает… Но мне надо. Нужно. Хочется… Как хочется есть. Пить. Спать… Целовать тебя…
…Я уснула, счастливо ткнувшись носом в его голое худое плечо.
Девчонке не сказали, куда и зачем идём. Капризная, с вечно надутыми губами, с неизменным отвращением на круглом лице, Алана то и дело пыталась выдернуть ладонь из нянькиной руки. Хныча и бормоча, она постоянно шарахалась в сторону — чтобы поддать носком сапожка осколок сорвавшейся с крыши сосульки. Она не желала слушать мягких нянькиных уговоров; гостиница «Медные врата» заинтересовала её на секунду — но только на секунду.
— Куда это ты меня притащила? — поинтересовалась она со вздорной гримаской. — Что тут, при-идставление будет, да?
В её маленькой голове мой облик прочно вязался со словом «представление».
Посапывая и спотыкаясь, она взобралась вслед за мной по высоким ступеням. Я стукнула в дверь — три раза, условным стуком.
Прошла секунда.
Алана стояла ко мне боком; я видела щёку под тёплым платком, хмурую бровь и выпяченные губы.
Дверь распахнулась.
В первое мгновение она, кажется, не узнала брата.
В следующее мгновение это уже был комок, смеющийся и плачущий, молотящий по воздуху ногами, намертво вцепившийся в Луарову шею. Нянька за моей спиной длинно всхлипнула.
Он вертел её по комнате. Летали ноги и полы шубки, сбился на ухо платок, Алана хохотала, запрокинув голову — и на враз порозовевшей мордашке не осталось и следа того угрюмого раздражения, которое так отвращало меня утром.
Я подумала, что при столь значительной разнице в возрасте Луар мог сделаться для неё чем-то вроде третьего родителя; наверное, так оно и было. Можно представить себе, кем оказался для девчонки старший брат — взрослый брат! — который одновременно и ровня, и символ превосходства, и друг, и наставник, и покровитель…
Они уже сидели в углу; Алана удобно устроилась у него на коленях. Вцепившись в его воротник и поедая брата влюблёнными глазами, она серьёзно шептала что-то о кладе, вырытом соседскими мальчишками из-под куста сирени, — а он так же серьёзно утешал её, уверяя, что клад можно сделать новый и спрятать его так, что никто никогда не отыщет…
Потом они ушли гулять — вдвоём; Луар отстранил няньку и сам помог Алане привести в порядок платок и шубку. Дородная женщина долго вздыхала им вслед; потом скорбно обернулась ко мне:
— Деточка… Вы, может быть, знаете… Да что же делается-то у них, жили ведь душа в душу… Неужто у господина Эгерта… знаете, как бывает… взыграло, вторая молодость вроде, ну, в народе покруче говорят… А?
Я молча покачала головой. Избавьте Эгерта от ваших подозрений; впрочем, Эгерту наверняка плевать.
* * *
Гульба затянулась до рассвета; в последнее время всегда было так. Каждая новая попойка оказывалась отчаяннее предыдущей — а эта, последняя, была отмечена некоторым даже надрывом.
Эгерт усмехнулся. Несколько дней назад капитан гуардов интересовался как бы между прочим — когда господин Солль собирается отбыть?
По всему Каваррену стонали жёны — известно, что попойка со старым другом вещь благородная и естественная, но тридцать попоек одна за другой?! Небо, не у всех же такое железное здоровье, как у господина Эгерта…
Он не пьянел. Он обнаружил это с раздражением и тоской — никакого облегчения, никакого расслабления, трезвый рассудок и тупая головная боль под утро…
Дни шли за днями. Слуги сбивались с ног, приводя в порядок разорённый обеденный зал. Пьяные Соллевы собеседники вываливались из сёдел, и обеспокоенные домочадцы повадились присылать за ними кареты.
Эгерт знал, что городом ползут самые невероятные слухи. Среди сплетен попадались простые и пошлые, как то: признанный герой заливает вином многочисленные измены красавицы-жены. Другие байки, наоборот, были сложны до неправдоподобия — Солль-де заключил договор со злым колдуном и получит сказочное могущество, если до срока пустит на ветер всё достояние своих каварренских предков…
Эгерт потёр висок. До «на ветер» ещё далеко — впрочем, если постараться…
Слава небу, он не единственный источник сплетен в спокойном мирном Каваррене. В последнее время много говорили о разбойниках, о каких-то кровавых набегах, о беспокойстве на больших дорогах… Ветераны хватались за шпагу по десять раз за коротенький разговор — вояки, бойцы, не кровь — кипящая смола…
Эгерт усмехнулся особенно криво и желчно. Каваррену не суждено было пережить Осаду; Каваррен не знает, как изо дня в день делить между голодными оставшиеся крохи, дежурить на стенах, вешать мародёров и каждую ночь ждать штурма…
Впрочем, орда приходила раз — почему бы ей не прийти снова?
Его вяло царапнуло беспокойство. Тория одна… Тория…
Сгорбившись над столом и стиснув зубы, он переждал очередной приступ — желание прямо сейчас, сию секунду тронуться в путь, вернуться к ни в чём не повинному, родному, измученному, смешанному с грязью, самому дорогому человеку…
Под окном пронзительно, надрывно возопила молочница.
* * *
Алана хранила тайну целых полдня.
Вечером, прибежав в комнату матери и уткнувшись лицом ей в подол, она жалобно просила позвать Луара домой — она, Алана, звала, но он так и не пошёл… Маму наверняка послушает, надо позвать, ему ведь одному плохо…
Узнав, в чём дело, Тория призвала к себе няньку и тоном, которому позавидовал бы и ледяной торос, велела ей убираться.
Пожилая женщина расплакалась:
— Небо… Госпожа моя… Столько лет… уже она… как родная… Не знаю, в чём провинился этот несчастный мальчик… Но девочка-то ни в чём не виновата, госпожа моя… Я знаю… Не щенок же он — человек… За что же, госпожа…
Тория молчала. Впервые за много дней она увидела себя — и свои поступки — чужими, хоть и верными и преданными глазами. Бесчеловечная мать…
Криво улыбнувшись, она отменила приказ. Повернулась и ушла к себе — прямая, как мачта. Ей мерещилось, что она разносчица с площади, что на макушке у неё лежит ноша, которую нельзя уронить или расплескать; нельзя даже повернуть голову — а ноша давит, норовит вдавить в пол, оставить на ковре бесформенное мокрое пятно…
Ночью ей показалось, что она вспомнила.
На крик прибежала Далла — перепуганная, в смятой сорочке. Тория стояла посреди комнаты, в судорожно стиснутом кулаке вздрагивала горящая свечка, и расплавленный воск капал на побелевшие от усилия пальцы.
…Его руки были без костей. Мягкие и прохладные, будто тесто, белые холёные ладони. Этими руками он тащил её по изощрённому лабиринту пытки; она не знала, что коснётся её тела в следующую секунду — ободряюще-ласковая ладонь или раскалённый докрасна, дымящийся стальной прут.
В его глазах стояло наслаждение. Руки…
…Нет, он не касался её. Все допросы подряд он просиживал в высоком кресле с удобными подлокотниками, и только один раз, отослав палача…
Тория захлёбывалась водой из поднесённой Даллой чашки. Он не отсылал палача… Он…
Память взбеленилась. Исступлённая память не желала допускать разум за эту проклятую дверь; Фагирра мёртв, кричала память — и была права.
Грохот инструментов в железном тазу. Бескостные ладони на её бёдрах…
Отчаянно завопила Далла. Чашка покатилась по полу, расплёскивая воду; на глазах горничной госпожа Тория Солль побледнела как мертвец и лишилась сознания.
* * *
Бродячий театр — не иголка, в городе ему не потеряться. На площади перед рынком играют южане и только южане — кто, стало быть, поставил подмостки посреди торгового квартала?
А о том, что на просторном дворе гостиницы «Соломенный щит» играют лицедеи, твердили все зеваки на три квартала окрест; за полквартала я услышала жалобы прекрасной Розы, грустящей о безвременно погибшем Оллале.
Вокруг повозок стояла толпа; зрители переминались с ноги на ногу, поплёвывали семечки, кто-то уходил равнодушно, кто-то подходил, любопытствуя — а Флобастер в красной накидке палача уже показывал толпе отрубленную голову Бариана…
Я замедлила шаг. Нечто в груди моей странно и болезненно сжалось, и только теперь я поняла с удивлением, до чего он мне дорог, этот выдуманный мир на деревянном помосте, этот неуклюжий и смешной мирок, в котором я жила, как орех в скорлупе, до самой встречи с Луаром…
И я ужаснулась, осознав, как далеко пребывала все эти несколько дней. Так долго. Почти неделю без спектаклей — любая рыба, извлечённая из воды, уже сдохла бы. А я вот стою, проталкиваю комок обратно в горло и ловлю в прорезях красной маски глаза Флобастера…
Никто не сказал мне ни слова — будто так и надо.
Молча забравшись в свою повозку, я переоделась, напялив накладной бюст, и вовсю нарумянила щёки. Флобастер, следивший за мной глазами на затылке, дал Мухе знак — тот объявил «Фарс о рогатом муже».
У меня стало легче на душе. Почти совсем легко — будто всё по-прежнему, нет на свете никакого Луара-сына-Фагирры и никогда не было ледяной ночи под ледяными взглядами…
Пристанищем труппе служил теперь «Соломенный щит». Пересчитав заработанные деньги, Флобастер довольно крякнул.
Я долго колебалась — нужно было подойти к нему и сообщить, что я снова ухожу, что меня не будет до утра, и то же завтра, и послезавтра… Уходить легко под горячую руку, в ссоре; сейчас же, когда всё вроде бы уладилось, когда все доброжелательны и великодушны, подобный шаг следует десять раз просчитать. Может быть, сегодня и вовсе не стоит уходить…
Разумная мысль, вот только я не могла подарить судьбе ни ночи. Ни часа. Ни секунды. Он уедет — а ведь он твёрдо решил уехать! — и тогда у меня останется сколько угодно времени, чтобы плакать и вспоминать…
Мои колебания разрешились легко и просто. Флобастер подошёл ко мне первый и позвал поужинать в соседнем трактире.
Внутри меня сделалось холодно — слишком не вязался этот ужин со всей историей наших отношений. Я предпочла бы, чтобы он походя крутанул меня за ухо и пригрозил кнутом; однако делать было нечего, и я покорно кивнула.
Вечерело; размокшая за день мостовая подёрнулась коркой опасного ледка, и я не посмела отвергнуть предложенную руку. Локоть Флобастера в плотном рукаве казался вдвое мощнее Луарового; счастливо избежав падения, мы добрались до ближайшего пристойного кабачка и в молчании уселись за свободный столик.
Нижняя губа Флобастера топорщилась, как крахмальная бельевая складка — это означало, что он решителен и внутренне собран. Я попыталась припомнить, когда в последний раз мы сидели с ним вот так, нос к носу, — и не припомнила.
Служанка принесла горячее мясо в горшочках и баклажку кислого вина; Флобастер кивнул мне и с урчаньем принялся за трапезу. Мне на секунду захотелось поверить, что вот мы поедим, вытрем губы и так же молча вернёмся обратно; конечно, это была глупая мысль. Флобастер никогда не отступает перед задуманным — а сегодня он задумал нечто большее, нежели просто сожрать свою порцию в моём почтительном присутствии.
И, конечно, я не ошиблась.
Он обождал, пока я закончу обгладывать доставшееся мне рёбрышко (дело делом, а есть мне хотелось ужасно). Помолчал ещё, хлебнул вина. Сморщился. Я терпеливо молчала.
Наконец, он сдвинул брови и ещё дальше выпятил нижнюю губу:
— Ты… Ведь не дура, Танталь.
Я молча согласилась.
Начало не понравилось ему самому. Он снова поморщился, как от кислого:
— Поэтому… я удивился. Что тебе в этом родовитом щенке?
Я поперхнулась вином.
Своей огромной пятернёй он поймал мою беззащитную руку и крепко прижал к столу:
— Ты ведь не дура… была до сих пор. Ты ведь тогда, помнишь, клялась мне по малолетству, что и замуж не выйдешь, и ерунды всякой не будет… Ну я, положим, уже тогда понимал, что клятвы забудутся, как время придёт… Ладно, Танталь. Можешь не верить, но я бы тебя с чистой душой отпустил бы… Если б видел, что… понимаешь. Что это по-человечески… — он перевёл дух. Наклонился ближе, прожигая меня маленькими пристальными глазами:
— Вот только то, что сейчас… Дурь это, Танталь. Глупость. Угар… Не путайся с ним. Не знаю, почему — но только ничего, кроме горя… этот парень… ты нужна мне в труппе!! — он вдруг разъярился, может быть, от того, что не находил подходящих слов. Выпустил мою руку; сурово вперился исподлобья: — Ты нужна…
Залпом осушил свой стакан. С грохотом поставил его на стол. Отвернулся.
Я молча смотрела, как сползают по стенкам опустевшего стакана одинокие кислые капельки.
С Флобастером трудно. У него собачий нюх. Вот только объяснить ничего мне, наверное, не удастся; почуял-то он мгновенно, но вот понимает по-своему.
— А я буду в труппе, — сказала я без выражения. — Не собираюсь… Никуда…
Он снова подался вперёд:
— Послушай… Будешь-не будешь… Без тебя не пропадём. Ты — пропадёшь.
Я не выдержала и фыркнула. Не то чтобы презрительно — но он тут же налился кровью:
— Соплячка… Ты… Да помнишь…
Он собирался меня попрекнуть. Хотел напомнить, из какой дыры меня вытащил и что впоследствии для меня сделал. Я всем ему обязана, и это правда, тут не поспоришь, тут нечего возразить. Он хотел пристыдить меня, ткнуть носом, размазать по столу — но осёкся. Замолчал; налил себе ещё вина и снова залпом выпил.
Уж лучше бы он стыдил и попрекал. Это его благородство лишило меня сил сопротивляться.
— Я люблю его, — пропищала я чуть слышно.
Он возвёл глаза к небу, вернее, к потолку. Для него «любовь» была всего лишь сюжетом трагедии… да и фарса тоже. И я его понимала, потому что всю сознательную жизнь преспокойно прожила с таким же точно убеждением.
— Ты же не дура, — сказал он на этот раз почти нежно.
— Я люблю его, — повторила я упрямо.
В глубине его глаз вспыхнули белые злые огонёчки.
А ведь он ревнует, подумала я с удивлением. Он предъявляет на меня права — тот, кто всегда был для меня единственным мужчиной, облачённым властью. Он не злоупотреблял ею — но он ею обладал, он и мною обладал — хозяин… Он же отец. Он же и любовник. Есть-таки основания для ревности.
Он понял ход моих мыслей. Беззвучно ругнулся; отвернулся к стене:
— Ты… Зря. Я хочу, как лучше.
— И что мне делать? — спросила я устало.
— Не-делать, — он вздохнул. — Не ходи к нему. Хватит.
— Не могу, — сказала я виновато. И тут же подскочила — он грохнул кулаком по столу:
— Дура! Таки дура, как все…
Я втянула голову в плечи:
— Он… скоро уедет. Я…
— Как знаешь, — бросил он сухо. Встал и вышел, расплатившись по дороге со служанкой.
Я проводила его взглядом. Широкая дверь закрылась за широкой спиной, и смотреть оказалось не на кого — но я всё смотрела, пока сзади не кашлянули деликатно:
— Любезная Танталь…
Я обернулась. Рядом стоял длинный, как зимняя ночь, черноволосый, с сизым подбородком Хаар — так его звали, заправилу в труппе конкурентов-южан.
От неожиданности я лишилась дара речи. Хаар смотрел неотрывно, как змея; служанка споро приняла со стола пустую посуду. Предводитель южан присел, изящно забросив ногу на ногу.
Он был не стар — пожалуй, даже молод; из-под ворота куртки пробивались щёгольские кружева рубашки, а на пальце посверкивало сдвоенное золотое кольцо — у них, на юге, это символ богатства.
— Поссорились? — ласково спросил Хаар. Его большой рот, натянутый, как верёвка, чуть-чуть приподнял чувственные уголки. — С чего бы это?
Он даже не считал нужным соврать что-нибудь, дабы объяснить свою нескромность; мне захотелось тут же и ляпнуть ему промеж глаз: тебе-то какое дело? Следил?
— Сколько он тебе платит, любезная? — длинный Хаар явно предпочитал короткие разговоры. — Маленькая бедная труппа — не лучшее место для расцветающего таланта, верно? Это всё равно, что юный цветок засушить в склянке с песком… А кругом ведь полно плодородной почвы.
Какие пышные цветистые обороты, подумала я и твёрдо решила сорвать на Хааре накопившуюся злость.
Будто прочитав мои мысли, он примирительно кивнул:
— Впрочем… Не сочти за обиду. Мне нету дела до ваших расчётов… Знай только, что я не глядя наброшу пяток монет серебром. Стоит лишь тебе захотеть. Ну, не захочешь — дело твоё…
И, разом отбросив сдержанность, он вдруг белозубо усмехнулся:
— Где меня искать, ты помнишь, наверное?
Он ушёл, изящно поклонившись; я тупо смотрела в закрывшуюся дверь, сбитая с толку, злая, растерянная — и польщённая тем не менее. Важный человек Хаар. Важный и знаменитый. Снизошёл-таки. Приятно.
* * *
Каварренское кладбище знаменито было старинной традицией — почти все памятники изображали усталых птиц, присевших на надгробие.
Эгерт постоял у могил отца и матери. Надгробие старого Солля увенчано было мощным, чуть сгорбленным под тяжестью лет орлом, а над могилой его жены опустил голову измученный аист. Эгерт долго стряхивал снег с каменных плит, с крыльев, с холодных мраморных спин.
Кладбище молчало под тонкой простынёй снега; Эгерт возвращался кругами, по много раз проходя мимо поникших каменных голубей, съёжившихся ласточек и той маленькой безвестной пичуги, что сидела, склонив голову над гранитными буквами — «Снова полечу»…
Раньше могила без памятника была на краю кладбища, в стороне. Теперь её со всех сторон окружали соседи — но изваяния здесь так и не поставили, и пустая гладкая плита со всех сторон окружена была жухлой травой, жёлтые сухие космы торчали из-под снега.
Эгерт остановился. Надпись на камне невозможно было прочитать, не счистив снежной корки — но Эгерт прекрасно помнил, что здесь написано. Нетрудно запомнить имя безвинно убитого тобой человека.
«Динар Дарран» — написано на камне. Его звали Динар, он был женихом юной Тории. Эгерт Солль убил его на дуэли — а потом жестоко искупил этот грех; Динар, может быть, простил своего убийцу и разрешил ему быть счастливым с Торией.
Гибель Динара — вечная Эгертова вина; а вот гибель Фагирры была единственно возможной и праведной. Об этом убийстве он не жалел ни секунды — но Фагирра не простил, конечно. Дотянулся.
Над плитой взметнулась сухая серая позёмка…
* * *
…Маленький белесый смерч. Сухо зашелестела жухлая трава.
Луар стоял, привалившись спиной к стволу. Сторож ни за какие деньги не желал ухаживать за могилой — Луар сам очистил от прошлогодней листвы чуть заметный неогороженный холмик.
Ему было страшно сюда приходить. А не приходить он не мог; тем более сегодня — перед уходом…
Он не хотел уходить. Он боялся идти. Он знал, что в конце пути его уже ждут — и не желал этой встречи. Ему, в конце концов, вовсе не нужен старый, из детских воспоминаний медальон…
Необходим. Как воздух. Как свет.
Так пьяница спешит в трактир посреди метели, рискуя остаться в сугробе. Так влюблённый, ведомый вожделением, лезет в спальню по карнизу, не боясь свернуть себе шею. Луар цеплялся за каждый новый день, откладывая путешествие на послезавтра, — но сила, гнавшая его за медальоном, была стократ сильнее страха.
* * *
Мы лежали в душной темноте, разомлевшие и счастливые, как два сытых, раскалённых солнцем удава. Где-то в углу деликатно поскрёбывала мышь; сквозь щель полога пробивался тусклый отсвет прогоревшего камина. Красная искорка отражалась в открытом Луаровом глазу — второго глаза я не видела. В этот момент Луарово лицо на подушке представлялось мне живописной местностью, страной с долинами и горным пиком, с холмами и бессонным круглым озером. А красный свет камина заменял в этой стране закатное солнце… Наверное, подобные мысли являются в бедную голову только в преддверии сна.
Он чуть пошевелился — я увидела, что единственный видимый глаз смотрит на меня:
— Будешь спать?
— Нет, — отозвалась я шёпотом. Мне не хотелось, чтобы на смену блаженной красной темноте пришло обыкновенное серое утро.
Он осторожно привлёк меня к себе:
— Послушай… Давным-давно на белом свете жил колдун… маг. Он был силён и умел заглядывать в будущее… За это его звали Прорицателем.
Я чуть улыбнулась. «Одна женщина умела стирать бельё… За это её прозвали прачкой».
— Не смейся, — сказал он обиженно. Я примирительно прижалась к нему щекой; он вздохнул и продолжал — чуть напевно, как принято рассказывать сказки:
— Ну вот… Этот человек обладал драгоценной вещью — Амулетом Прорицателя… Это такой медальон с прорезью, и Прорицатель… видел недоступное. Он был могущественным и жил долго… Но в конце концов всё-таки умер. А медальон, то есть Амулет, передал своему преемнику… который тоже был магом и тоже стал прорицателем. И с тех пор его — не преемника, а того, старого — стали звать Первым Прорицателем… И так было долго. Прорицатель умирал — Амулет сам находил себе нового хозяина…
— Нюхом? — осведомилась я.
Луар не засмеялся:
— Наверное… Наверное, у Амулета был-таки нюх. Он… очень сложная вещь, этот Амулет. Своему хозяину он приносит могущество… А самозванца может и прикончить. Очень сильная вещь. Опасная… В книгах описано, как с помощью медальона прорицатели ходили сквозь… Но, может быть, как раз это и вымысел… Вот, шли века. Один умер — Амулет переходил к другому…
Он замолчал, и мышь, присмиревшая во время его рассказа, снова радостно принялась за работу.
— А дальше? — спросила я.
Он вздохнул:
— Дальше… Последний прорицатель умер… Он был хороший человек и достойный маг, звали его Орвин… Он умер, вернее, погиб, и Амулет остался бесхозным… И уже много десятилетий ищет.
— Кого? — глупо спросила я.
— Прорицателя, — отозвался он обречённо.
Мы снова замолчали — надолго, на радость мыши.
— А откуда ты всё это знаешь? — спросила я не без иронии.
Он приподнялся на локте — и оба его глаза, едва различимые в темноте, уставились мне в лицо:
— Этот медальон… Долго хранился у моего деда, декана Луаяна. Он был маг…
— Твой дед — маг?! — теперь я тоже села на постели. Искусство выдумывать небылицы в некоторой степени даже почётно — но очень уж не в обычае серьёзного мальчика Луара; поэтому я вперилась в него пристальнее, чем позволяла темнота:
— Твой дед? Маг?
В его голосе скользнуло удивление — он, выходит, думал, что я давно знаю:
— Ну да… Декан Луаян, он был известен в городе, а в университете на него вообще молились… Это он остановил Мор, вызванный братьями Лаш… Только этого почти никто не помнит, — теперь в его голосе послышалась горечь. — Он написал книгу, «О магах», этот такой здоровенный трактат, жизнеописания… Я так и не прочёл полностью. Но я читал о прорицателях и Амулете…
— Подожди-подожди, — я обняла колени руками, — ты читал книгу, написанную колдуном? Жизнеописания магов?
Луар представился мне в совершенно новом свете. Я в жизни не видела человека, который видел того человека, который видел бы настоящего мага.
— Да, — он снова вздохнул. — Но дело не в том… Дело ещё интересней. Дед хранил Амулет Прорицателя много лет, а после его смерти…
Он осёкся. Помолчал. Сказал сухо, нарочито спокойно:
— После смерти моего деда Амулет перешёл… к моей матери.
Я подпрыгнула, увязая в перине:
— Ты не шутишь? Значит, он сейчас у неё?
Он, кажется, покачал головой:
— Нет.
Я разочаровано улеглась обратно. Подтянула одеяло до подбородка:
— А где?
— Хотел бы я знать, — отозвался он с непонятным выражением.
— Что ж его, выкрали?
Он обхватил меня под одеялом — будто желая перевести мои мысли в другое русло; надо сказать, это ему отчасти удалось.
— Его не выкрали, — прошептал он мне в горячее ухо. — Его отдали… на сохранение. Другому человеку. И не спрашивай, кому. Сам не знаю толком…
Тут его рука проявила бесстыдство; в моём разморённом теле обнаружилась вдруг спрятанная пружина, и через несколько минут мышь в ужасе ретировалась, а из гостиничной перины полетели во все стороны пух и перья.
Камин погас полностью.
В чернильной темноте я слушала его дыхание — дыхание спокойного, счастливого, очень усталого человека. На секунду во мне ожила вдруг гордость — а ведь я спасла его… Тогда… И сейчас тоже.
— Луар, — сказала я шёпотом.
— Да, — отозвался он, сладко засыпая.
— Дашь мне почитать книгу… жизнеописание магов?
— Конечно… — он зевнул в темноте, — бе…ри…
Всю ночь мне снились волшебники в длинных, до пола, чёрных мантиях.
На другой день я купила ему яблоко.
Просто так — зашла на рынок и, долго выбирая, ходила вдоль рядов; потом торговалась до хрипоты, уходила, возвращалась, сделалась знаменитостью среди торговок — из одного только азарта. А уж потом, окинув горделивым взглядом повёрнутые в мою сторону недовольные головы в чепцах, купила яблоко. И во всеуслышание заявила: «Жениху».
Слуги в «Медном Щите» давно знали меня и кивали при встрече; на этот раз в прихожей сидел сам хозяин. Я поздоровалась, катая яблоко в ладонях, и как обычно шагнула к лестнице; меня удивлённо окликнули:
— Эгей, барышня!
Я обернулась. Хозяин смущённо улыбался:
— Уехал…
Я не поняла. Яблоко пахло — терпко, головокружительно, как пахнет в конце зимы хорошее, долго дремавшее в соломе осеннее яблоко.
— Господин Луар съехал. Вы что ж… Не знаете?
Винтовая лестница под моими ногами дрогнула и провернулась, как большое сверло. Я всё ещё надеялась, что хозяин, гнусная морда, издевательски шутит с безответной девушкой.
— Как? — спросила я чуть слышно. Он перестал улыбаться:
— Да ведь… Не доложился он, вот в чём дело. Я думал, вам виднее… А нет, так что ж…
В глазах его стояло понимание. Отвратительное пошлое понимание.
Проглотив унижение, изо всех сил собравшись с духом, я спросила так спокойно, как только могла:
— Ничего не передал? Ни записок, ни вещей? Может быть, в комнатах?
Он покачал головой:
— Убрали уже… Уже новый жилец вселился, не простаиваем, заведение-то… известное, да… Всего часика два прошло — и вот тебе, не пустует…
Я стиснула зубы:
— Часика два?
Хозяин тонко улыбнулся:
— Да не так мало… Но ежели угнаться, то…
Я не помнила, как очутилась на улице. «Ежели угнаться»… Надоела благородному господину очередная девочка-игрушка, вот он и избавился просто и дёшево…
Сволочь. Какая сволочь этот хозяин, какие гадкие у него мысли…
Я вдруг встала посреди улицы. Он уехал, как собирался. И я даже приблизительно знаю, куда и зачем…
Муха чистил лошадей. Я сунула ему яблоко:
— На.
Он с удивлением взял. Быстренько откусил, покуда не отобрали; расплылся в улыбке:
— Сладкое…
— За всё сладкое приходится расплачиваться, — объявила я зло. Он вытаращился, пытаясь понять, уж не рехнулась ли я окончательно.
…Пегая лошадка сроду не ходила под седлом. Я накинула уздечку; Муха испуганно закричал, давясь яблоком:
— Эй! Ты чего!
Я вскочила на голую, скользкую, неудобную лошадиную спину:
— С дороги! Ну!
— Дура! — завопил он, и в глазах его мелькнул неподдельный ужас. — Флобастер убьёт!
Лошадка была удивлена и раздосадована; я двинула её пятками, чтобы раз и навсегда разъяснить, кто здесь хозяин. Кобылка испуганно заржала, Муха метнулся в сторону — я вылетела из дверей конюшни, размазав широкую юбку по кобыльим бокам.
На улице оглядывались — глядите, девчонка! Верхом, как парень! Без седла! А ну ж ты! Я лупила кобылку по бокам; наездница из меня была, прямо скажем, никакая, но злость и отчаяние сделали своё дело — я вцепилась в беднягу, как клещ, который разжимает лапки только после смерти. А до смерти мне было ещё далеко — лошадка почувствовала это и решила, что в её же интересах подчиниться.
Степенные всадники шарахались, едва завидев меня в конце квартала. Какая-то карета чуть не перевернулась. Я вылетела за городские ворота, чуть не сбив с ног зазевавшегося стражника, — ветер отнёс назад предназначенную мне брань. Прогремел под копытами мост — я неслась по большой дороге, и кто-то маячил впереди, но это был не Луар — просто какой-то удивлённый горожанин, отправившийся в пригород навестить родных…
Как далеко он уехал? Сколько перекрёстков на большой дороге, сколько раз он мог свернуть?!
Пегая лошадка — не гончий рысак. Бег её замедлялся, а на новые безжалостные толчки она отзывалась только горестным укоризненным ржанием: за что?! Она служила труппе дольше, чем служила я, — и такова благодарность?!
Я огляделась. Кругом лежали серо-снежные поля в чёрных пятнах проталин, дорога была пуста, и только возле самой кромки леса…
Померещилось мне или нет, но я огрела кобылку так, что она чуть не сбросила меня со своей многострадальной спины.
Возле кромки леса маячила фигура всадника; мы снова понеслись, из-под копыт летели комья грязи и мокрого снега, и я моталась на спине, и с каждым лошадиным шагом мне было всё больнее, а горизонт не приближался, и человек впереди был всё так же далеко…
Потом я поняла, что не ошиблась. Всадник не был видением; когда, шатаясь под моим избитым задом, кобылка выбралась на развилку, он как раз решал, куда ему свернуть.
— Луар!!
Мой голос показался незнакомым мне самой — хриплый, как у больной вороны, надсадный, злой. Луар обернулся, рука его, потянувшаяся было к шпаге, бессильно опустилась:
— Ты?!
Я соскочила — скорее грохнулась — с несчастной лошади. Поднялась, подвывая от боли; подскочила к Луару, схватила его жеребца за уздечку:
— Ты… Я тебе девка? Я тебе цацка продажная, игрушечка, да? Послюнявил и выбросил?
Мне хотелось его ударить — но он был в седле, недостижимо высоко, я могла только шипеть, брызгая слюной, в его округлившиеся глаза:
— Ты… Щенок. Я тебя… Убирайся! Убирайся вон…
Я прогоняла его, стиснув кулаки — небо, будто бы это он битый час преследовал меня на кляче без седла и по разбитой дороге:
— Убирайся прочь! Скотина! На глаза мне больше… Пшёл вон!
Я выпустила его уздечку, развернулась и пошла куда глаза глядят, и с каждым шагом сдерживать слёзы становилось всё труднее; боль в ногах и спине оттеняла мои чувства неповторимыми красками. Несчастная кобылка смотрела на меня с ужасом — в её глазах я была чудовищем, сумасшедшей мучительницей всего живого.
Он поймал меня на обочине. Схватил за плечи, развернул к себе:
— Ну я же… Но я же не могу не идти!.. Я же не волен над собой… Я же…
Его умоляющий взгляд меня доконал. Я разревелась так, как не плакала со времён приюта.
Добрых полчаса мы стояли на обочине — он обнимал меня, я то вырывалась, то кидалась ему на шею; посторонний наблюдатель здорово повеселился бы — но никаких наблюдателей не было, только спокойный Луаров жеребец да моя кобылка, которая не сбежала только потому, что едва держалась на ногах.
Луара трясло. Он грыз губы и повторял, что любит меня и вернётся; на уме у него было что-то совсем другое, но я слишком измучилась, чтобы разгадывать его тайны. Он твердил, что не волен над собой, что ему плохо, что его тянет, что ему надо; слово «Амулет» так и не было сказано. Нам обоим было не до того.
Слово возникло в моей потрёпанной памяти, когда перед самым закрытием ворот мы — полуживая лошадь и её покрытая синяками всадница — вернулись в город.
Без мыслей и пояснений. Одно только странное слово — «Амулет».
* * *
Флобастер взялся за кнут.
Я бестрепетно пошла с ним на задний двор; испуганный Муха гладил по мокрой шее пострадавшую лошадь, из низкого окошка кухни пялилась любопытная служанка, на помойной бочке пировал облезлый кот. Бариан за что-то отчитывал Гезину — далеко, на краю моего сознания. Металась паническая мысль — нет! Флобастер никогда меня не порол!.. Но и паника была какая-то ненастоящая, ленивая, тоже далёкая и смутная. Луар уехал; Амулет.
Флобастер так зыркнул на любопытную служанку, что окошко тут же и опустело. Потом так же свирепо взглянул на меня — я бесстрашно выдержала его взгляд.
Он содрал с меня плащ. Молча, страшно сопя, рванул вверх подол мокрого платья.
Глаза его расширились. Лицо оставалось свирепым, но глаза сделались как блюдца, и смотрел он на мои голые ноги.
Неловко изогнувшись, я посмотрела туда же, куда и он.
На заднем дворе было темно — одинокий фонарь да светящиеся окна, да сгущающиеся сумерки; в этом полумраке я увидела на собственном теле чёрные, жуткого вида кровоподтёки. Да, поскачи с непривычки без седла.
Флобастер молчал. Я молчала тоже — ждала наказания.
Он выпустил меня. Сопя, подобрал мой плащ; накинул мне на плечи и ушёл, волоча кончик кнута по раскисшей грязи.
* * *
Гонцы явились на рассвете — вернее, гонец, потому что только этот парень в забрызганном грязью красно-белом мундире был полномочным представителем капитана стражи. Прочие двое служили ему провожатыми и телохранителями.
Посланцев встретил слуга с сонными красными глазами. Парня, оказавшегося лейтенантом стражи, провели прямиком к господину Соллю — или полковнику Соллю, как его почтительно именовал красно-белый юноша.
Разорённая гостиная произвела на лейтенанта сильное впечатление. Слуга, сопровождающий его, качался от усталости; кто знает, что ожидал увидеть юноша в кабинете Солля. Однако навстречу ему поднялся из-за стола совершенно трезвый, сухой, напряжённый и злой человек. Посланец оробел.
Эгерт взял у него из рук письмо, запечатанное личной печатью капитана стражи Яста. Подержал, ожидая от себя признаков волнения; не дождался, разломал печать, вскрыл.
«Полковнику Соллю радостей и побед. Пусть дни его…» — Эгерт пробежал глазами обычные вежливые строки. «Сообщаю господину полковнику, что после внезапного его отбытия гарнизон оказался обезглавленным, и мне ничего не оставалось делать, как только принять командование на себя…» Солль равнодушно кивнул. Хорошо. Он всё равно прочил Яста себе в преемники… Всё устроилось как нельзя лучше.
«…Однако вести, одна другой злее, не дают спать спокойно. Мелкие разбойничьи шайки, промышлявшие в окрестностях, объединились теперь в один крепкий отряд под предводительством некоего Совы… Злодеи осмеливаются нападать уже не просто на одиноких путников, но и на целые караваны; жители окрестных сел и хуторов боятся, присылают послов с челобитными — однако я не решаюсь предпринять большую карательную вылазку в ваше отсутствие… Дела всё хуже с каждым днём — умоляю, полковник, прибыть в расположение гарнизона и принять командование с тем, чтобы…» Молодой посланец нетерпеливо переступил с ноги на ногу, звякнув шпорой. Эгерт поднял глаза — юноша смотрел в меру почтительно, в меру выжидающе, в меру укоризненно.
— Передайте капитану Ясту, — Эгерт вздохнул, подбирая слова, — передайте капитану, что я прибуду сразу же… Как только мои важные дела позволят мне сделать это. Пусть капитан действует на свой страх и риск — я верю в его полководческий талант, — Солль снова вздохнул, сдерживая невольный зевок.
Потрясённый посланец глядел на него во все глаза.
* * *
Когда-то в детстве он тяжело переболел. Ему тогда было лет семь, и он на всю жизнь запомнил состояние полубреда, когда ему казалось, что под головой у него не подушка, а мешок с раскалёнными камнями.
Потом наступало облегчение — и в мокрой от пота темноте ему мерещились далёкие замки среди моря, звёзды на мачтах кораблей, многорукие рыбы и птицы с глазами, как угли…
Это путешествие напоминало Луару тот давний бред. И ещё почему-то представлялось красное яблоко, упавшее в реку и медленно плывущее по течению — полупритопленное, яркое, с дерзким хвостиком над поверхностью воды. Временами Луару казалось, что его дорога — та самая медленная прозрачная река, и она несёт его, как яблоко.
Он не сопротивлялся течению. Поначалу путешествие с закрытыми глазами оказалось даже приятным — он ни о чём не думал и лениво смотрел, как обнажаются под солнцем заснеженные поля, как ползут по ним тени облаков, как суетятся в проталинах отощавшие птицы. На душе у него было спокойно и пусто — теперь он ничего не решал и ничего не хотел. Судьба была предопределена — давно и окончательно, но вот неведомо кем; Луар установил для себя, что когда-нибудь потом он спросит и об этом. Не сейчас. Сейчас он лишён своей воли — и его зависимость столь глубока, что где-то смыкается с абсолютной свободой.
Но дни шли за днями — и с каждой новой ночёвкой, с каждым новым перекрёстком его спокойствие таяло.
Наверное, цель была всё ближе — но только с каждым часом в Луаровой душе усиливался неведомый зуд. Это было похоже одновременно на голод и на жажду, он чувствовал себя ребёнком, которому показали игрушку — а потом спрятали, и надо падать на землю, биться в истерике, требовать, требовать…
Он погонял и погонял коня; жеребец хрипел, покрываясь мылом, но Луару всё равно казалось, что он едет недостаточно быстро.
Однажды, ночуя на сеновале в чьём-то дворе, он ощутил под пальцами грани золотой пластинки. Будто глоток воды посреди бескрайних раскалённых песков. Цепочка холодит шею — наконец-то!
Он открыл глаза. Ладони помнили тяжесть медальона — но ладони были пусты. Тогда его скрутил спазм.
Он катался по сену. Он вопил что-то неразборчивое, сбежались люди со светильниками, сквозь шум в ушах он слышал сбивчивое: падучая… падучая… кончается… И он действительно бился с пеной у рта — ему казалось, что он пустой мешок, в сердцевине которого застряло шило. Ему хотелось вывернуться наизнанку.
Под утро он очнулся — но спокойствие ушло окончательно, сменившись исступлённой жаждой медальона.
Он видел его в очертаниях облаков. Золото мерещилось на дне ручья, всякий встречный человек казался узурпатором, незаконным обладателем святыни. Высматривая золотую цепочку, Луар повадился, встретив кого-нибудь, первым делом разглядывать его шею. Люди шарахались, бормоча заклятья-обереги — не иначе кровопийца, высматривает место, куда воткнуть клыки…
Вокруг него всё плотнее сгущался страх. Если б Луар, подобно девушке-кокетке, носил с собой маленькое железное зеркальце, если б Луар имел обыкновение изредка в него смотреть — вот тогда он понял бы, откуда эти затравленные взгляды встречных и попутчиков, почему его боятся пустить на ночлег — и всё-таки пускают… Жажда медальона, съедавшая его изнутри, всё яснее проступала в его холодных, остановившихся глазах.
Он плакал по ночам. Амулет звал его, как заблудившийся ребёнок зовёт мать; это превратилось в пытку, в навязчивую идею. Не видя ничего вокруг, Луар ломился вперёд, зная, что безумному странствию приходит конец.
И ещё — он понял, что рядом с медальоном находится некто, с кем неминуемо придётся встретиться.
* * *
Весна наступила сразу — тянулась-тянулась гнилая оттепель, а потом вдруг утром встало солнце, и все поняли, что зимы больше нет. Скисла.
Лохматые мётлы размазывали по мостовым навоз и глину, и на них, на мётлах, набухали почки. Горожанки спешили добавить к своему привычному платью какую-нибудь сочную весеннюю деталь, и потому у галантерейщиков повысился спрос на бантики-пряжки-платочки. Кое-где в палисадниках распустились дохленькие жёлтые цветочки, и местные влюблённые выдёргивали их с корнем, чтобы с превеликим шармом поднести потом своей милой шляпнице или белошвейке.
У нас выросли сборы, причём спрос пошёл на трагедии и лирику. Фарсы игрались реже обычного, и это было замечательно, потому что я хромала ещё довольно долго; публика рукоплескала, а между тем близился конец наших зимних гастролей.
Само собой подразумевалось, что с первым же по-настоящему тёплым днём труппа покинет гостеприимный город, и тогда жизнь завертится по-старому — дорога, представления, ярмарки, деревни, богатые и спесивые аристократы, живущие в замках, наивные и прижимистые крестьяне, живущие на хуторах, щедрые базары со множеством благородных воров, ухабы, дожди и солнце… Собираясь по вечерам в харчевне, Бариан и Флобастер решали, куда бы направиться, Фантин, располневший за зиму, кивал и соглашался, Гезина мечтала, что хорошо бы, мол, добраться до побережья и увидеть море — и только я уныло молчала. Интересно, Луар огорчится, когда, вернувшись, не застанет меня в городе? И сколько времени займут эти странные поиски «Амулета»?
Кто знает, когда я попаду сюда снова. Дороги — они непредсказуемы. Плывёт себе щепочка в бурном ручье и строит планы на будущее…
Тем временем талые ручьи выливались из подворотен и впадали в мутные уличные потоки, а вода в каменном городском канале поднялась под самый горбатый мостик. Воробьи орали от счастья, Флобастер всё чаще вопросительно поглядывал на солнце, а Муха вслух считал дни — так не терпелось ему тронуться в путь.
Всякий раз, встретив на улице студента, я исподтишка разглядывала его от башмаков до чёрной шапочки с бахромой. Слово «амулет» в моей памяти прочно сопрягалось со словом «книга». Книга Луарового деда… Мага, которого звали Луаян. Только теперь до меня дошло, что парня-то и назвали в честь деда, дед был любим и уважаем, и написал книгу — жизнеописание магов… А Луар, балда, не удосужился до конца прочитать её — но зато читал об «амулете». И, между прочим, позволил почитать и мне…
А раз Луар позволил, рассуждала я, то не воспользоваться его позволением было бы неблагодарно и глупо. Оставалась маленькая заминочка: книга-то наверняка хранится в Университете, где же ещё? Не в спальне же, в самом деле, держит её госпожа Тория, суровая наследница волшебника Луаяна. Вот это было бы скверно — в спальню госпожи Тории мне никак не пролезть. А в Университет…
Парочка студентов повадилась ходить на наши представления. Оба делали Гезине подношения в виде леденцов на палочке, серебряных монеток и всё тех же жёлтых цветочков из палисадника. Я их заботила мало — в костюме старухи из «Трира-простака» никого особенно не соблазнишь.
Первый из парочки был крепкий крестьянский парень, сбежавший, по-видимому, со своего хутора навстречу превратностям городской жизни и случайно угодивший в объятия профессоров. Второй казался сыном булочника — круглый, бело-розовый, как пряник, усыпанный к тому же веснушками, будто изюмом. Имея представления о вкусах Гезины, я предсказывала победу первому и сокрушительное поражение второму.
Так оно и случилось. В один из дивных весенних дней Гезина и крепыш отправились гулять за город, а веснушчатый парнишка остался один переживать своё горе.
И тогда я решила скрасить ему его одиночество.
Он был ужасно рад. Он улыбался и краснел, предлагая мне руку; он тут же чистосердечно позабыл Гезину и, честно говоря, ему было всё равно — та актриса или эта. Цвет волос не имеет значения — лишь бы гулять под ручку, горделиво поглядывать на прохожих и потом хвастать перед друзьями: видали, мол, этих комедианток!
Звали его Якон, отец его оказался не булочником, как я сперва подумала — нет! Отец его был лекарем, имел практику здесь, в городе, и воспитывал сына в строгости. Бедняга жестоко страдал — дома его до сих пор пороли, в Университете насмехались, женщины брезговали, и потому приходилось ежечасно утверждать себя.
Как я поняла, частью этого самоутверждения была и дружба с самым сильным студентом Университета (уж не знаю, чем лекарский сын покупал этого бесхитростного бычка), и погоня за благосклонностью комедианток. Теперь бедняга не верил своей удаче — я шлёпнулась ему прямо в руки, как перезрелый плод, и единственным препятствием к нашему сближению оказалась моя блажь, естественный для актрисы каприз: я хотела увидеть Университет изнутри. Если не весь, то уж библиотеку — обязательно.
Якон устал объяснять мне, что это не принято, что посторонних в Университете не жалуют — я стояла на своём. Трудно? Что ж. Лёгкие дела я могу свершать и без помощи влюблённых студентов.
Наконец Якон сдался. Не отступать же ему от чудом обретённого счастья, не идти же, в самом деле, на попятный! Мне была назначена встреча; тёмным вечером, когда лишь самые прилежные студенты сидят при свечах за книгой, а легкомысленные их товарищи бедокурят в городских тавернах, когда в огромном учебном здании пусто и сумрачно, когда вокруг бродит один только сторож, а в библиотеке шастает лишь кот-мышелов, — в эту самую пору трепещущий и потеющий Якон провёл меня мимо железной змеи и деревянной обезьяны, охраняющих вход.
Шумно дыша, он шлёпал впереди; прыгающий огонёк свечи выхватывал из темноты коридоры с нишами, приземистые колонны, чьи-то лица на каменных барельефах. Пахло пылью; я задрожала. Запах напомнил мне полуразрушенный дом моей бабки, дом, где я росла.
Якон обернулся:
— Вот… Здесь… Только пять минут, ясно? Посмотри — и пойдём…
Он тоже трясся — от страха и, может быть, от предвкушения. Думал, бедняга, что, насытив своё любопытство, я вслед за тем ублажу и его, мальчишки, похоть.
Огромная дверь медленно отворилась. В темноте виднелись три высоких окна — за ними ночь была чуть пожиже, в одном висела даже мелкая звёздочка. Якон сопел у меня над ухом.
Здесь лежала книжная пыль. Годами, десятилетиями; я ухватилась за угол стеллажа, потому что голова моя вдруг пошла кругом. Детство, мама…
Там тоже лежала пыль — и никто её не убирал. Время от времени часть бесценной библиотеки пускалась на растопку; я долгими часами сидела на полу, разглядывая золотые обрезы, кожаные переплёты, тиснёные корешки; особенно меня забавляли замочки — некоторые книги запирались цепью, будто сокрытую в них мудрость можно было запросто выкрасть и унести… Оставить пустые жёлтые страницы…
Читать я выучилась по старинной азбуке — на каждой странице там были картинки, любую из которых можно было рассматривать часами. Азбука погибла зимой в печи — и я не плакала, потому что на какое-то время сделалось тепло… А ещё досаждали мыши. Однажды я поймала на улице худую блохастую кошку — но пара охотничьих псов, чьей родословной не могли подпортить даже грязные колтуны под брюхом, изгнали мою протеже, спасибо ещё, что не съели.
Собаки были вечно голодны. Я тоже была вечно голодна; единственным, в чём моё детство не испытывало недостатка, были горы старинных книг…
Я опомнилась. Якон, конечно, погорячился, выделив мне на просмотр всего лишь пять минут. Однако в любом случае времени мало — не сидеть же тут до утра?
На маленьком столике нашёлся подсвечник. Засветив, к ужасу Якона, две его толстых витых свечи, я принялась знакомиться с содержимым полок.
— Ты что, с ума сошла? — выдохнул он. — Столько света… Заметят…
— Я в темноте не вижу, — призналась я.
— Чего тебе здесь видеть? Это учёные книжки… ты, наверное, и читать-то…
Я смолчала. Книг было слишком много, а времени слишком мало — я поняла, что без посторонней помощи мне не справиться. Посторонняя помощь могла быть одна — в лице перепуганного Якона.
Я обернулась, придав своему лицу восторженное, слегка растерянное выражение:
— Да… Вижу, что учёные… Ты что же, — голос мой дрогнул от восхищения, — все их прочитал?
Студиозус смутился. Вряд ли он блистал среди товарищей глубокими и обширными знаниями, добытыми прилежным трудом. Я напирала:
— Ты знаешь… Я всегда мечтала… Встретить… познакомиться… Учёные… они ведь не такие, как все. Они… Вот ты, наверное, знаешь, где какая книжка стоит?
На лице его проступило сомнение. Я скрежетнула зубами: достался олух на мою голову!
Теперь предстояло самое сложное. Надо было сообщить ему название книги — и посвятить тем самым в свою тайну. Кто знает, сколько ещё душ вслед за толстощёким Яконом узнают, что такая-то комедиантка ищет такую-то книжку…
Впрочем, плевать ему было на мои тайны. Он решительно схватил меня за руку:
— Пойдём… да пойдём же… Хватит… посмотрела…
Я вырвалась. Хладнокровно выпятила губу:
— Не хватай. Не заработал ещё.
Он тихонько застонал. Я удовлетворённо кивнула:
— То-то… А теперь найди мне, Якон, книжку декана Луаяна «О магах».
Кажется, я его потрясла.
С выпученными глазами он безмолвно углубился в пыльную книжную темноту; оттуда долго слышались его охи, вздохи и сдавленные проклятья — однако, когда он появился, книги у него в руках не было:
— Я не знаю… Тут была копия… А оригинал у госпожи Тории в кабинете, я не знаю… А копия тут была…
Я шагнула к нему — он, бедняга, отшатнулся:
— Слушай, Якон… Если ты мне не найдёшь сейчас эту книгу — я сейчас самолично заору и позову на помощь, а сторожу скажу, что ты затащил меня сюда, чтобы…
— Нет!! — он так побледнел, что даже веснушки пропали. — Ты… Ты просто…
— Ищи, — бросила я холодно.
Он искал долго; кот-мышелов явился из темноты, чтобы потереться носом о мою юбку.
Якон появился чуть не в слезах:
— Нету… Госпожа Тория… Она берёт иногда… в кабинет… декана…
— Пошли в кабинет, — сказала я спокойно. Он чуть не упал:
— Да ты… Нельзя!! Туда только госпожа Тория… только при ней… там заперто, нельзя!
Я скрипнула зубами. Похоже, все мои старания напрасны — остаётся чмокнуть в щёчку лекарского сына, чтобы не так сильно, несчастный, переживал…
Я подняла подсвечник над головой — чтобы осветилось побольше, чтобы бросить последний взгляд на это книжное великолепие…
Она стояла у меня над головой. Поблёскивал золотом тиснёный корешок. Только руку протяни.
Я протянула.
Луаян. «О магах… Жизнеописания великих, которые…»
— Она? — спросила я у Якона.
Тот сглотнул слюну. Затравленно кивнул.
Книга была тяжёлая. Она была неподобающе новая — каких-то пару десятков лет… Переплёт ещё пах кожей.
Свет двух витых свечей упал на гладкие, не успевшие пожелтеть страницы. Содержание книги; у меня захватило дух.
Какие имена. Их звук уже был полон магии — Бальтазарр Эст… Ларт Легиар… Орлан-отшельник… Руал Ильмарранен по кличке Марран, именуемый в дальнейшем Привратник…
Я почему-то вздрогнула. Может быть потому, что Руал — это как бы Луар наизнанку. Бывает же…
Якон постанывал у меня за спиной. Вернее, уже не постанывал, а скулил — тонко и безнадёжно.
Я перевернула страницу назад, к началу книги. Меня трясло всё сильнее — вот он, Первый Прорицатель… Какая-то немыслимая древность… А рядом…
Я тихо охнула. Рядом — «Старец Лаш, великий и безумный»…
Ладони мои вспотели. Осторожно, чтобы, упаси небо, не повредить ни странички, я принялась искать главу о великом и безумном старце. Таких совпадений не бывает — какое отношение безумный старец может иметь к Священному Привидению Лаш, которому поклонялся целый орден служителей, двадцать лет назад который наслал на живущих Мор, орден, из которого происходил отец Луара Фагирра…
Какая это была книга. В каждую страницу хотелось впиться и читать не отрываясь — но нельзя, нет времени, где глава о Лаш…
Якон закричал, как заяц. В библиотеке стало светлее; я не обратила бы внимания, но Якон не умолкал, лебезя, желая закрыть книгу своей спиной — закрыть от кого-то, стоящего в дверях:
— А… Нет… Это… Она… сама…
Пёс, подумала я злобно. Плевать мне на сторожа и плевать мне на Якона — я унесу эту книгу, украду, она мне нужна… Если потребуется, я буду за неё драться.
— Нет… Я… не я… — причитал лекарский сын. Я сжала зубы и с ледяным лицом обернулась.
Держа подсвечник с такими же, как у меня, двумя витыми свечами, в дверях стояла госпожа Тория Солль, и красивое лицо её было маской ярости.
Всю мою решительность и злость будто прихлопнули мокрым мешком. Наверное, когда госпожа Тория лупила канделябром по лицу своего сына, у неё было похожее выражение глаз. Таким взглядом убивают.
— Любезная комедиантка любопытна? — осведомилась Луарова мать. Она говорила тихо — и в шелестящем голосе её мне послышался звук скользящей по камню змеиной чешуи. — Любезная комедиантка решила, что театр её безграничен?
Конечно, она меня узнала. Конечно, с моим обликом в её памяти вязалось жуткое воспоминание о Луаре, капюшоне Лаш и прозрении Эгерта Солля.
— Она… — прохрипел Якон — и был безжалостно сметён с дороги. Тория шагнула ко мне, и глаза её горели, как два ледяных огня:
— Что тебе здесь надо, дрянь?!
Оскорбление, будто шлепок по щеке, вернуло мне утраченные было силы. Я выпрямилась:
— С какой стати госпожа считает себя вправе…
Зрачки её расширились. Она увидела на столе за моей спиной раскрытое Луаяново сочинение.
— Ах ты…
Меня отшвырнули прочь, словно котёнка. Тория захлопнула книгу, язычки свечей заплясали, едва не погаснув; с тяжёлым томом наперевес, будто желая меня ударить, Тория Солль слепо двинулась вперёд, загоняя меня в угол между полками:
— Как. Ты. Посмела.
— Он разрешил мне! — крикнула я в перекошенное яростью лицо. — Луар разрешил мне, он имеет право, это его книга тоже!
От имени сына она зашаталась, как от пощёчины. Остановилась; снова двинулась на меня:
— Я. Отучу тебя. Забираться в щели. Ползучая тварь.
В жизни меня обзывали по-всякому — я научилась пропускать оскорбления мимо ушей. Но теперь мне сделалось больно до слез.
— Я — тварь? — крикнула я сквозь эти непрошеные, унижающие меня слёзы. — Я от своего сына не отрекалась!
Она схватилась рукой за грудь. И сразу же — другой рукой за стеллаж, чтобы не упасть. Её взгляд бессильно скользнул по мне, как коготь по стеклу. Я испугалась.
— Ты… — выдохнула она.
Я всхлипнула:
— А что… Он… В чём он-то виноват? Он что, не любил вас, как мать? Он что, не верил вам? Он что, отвечает за…
Я осеклась. Нельзя было этого говорить. Нет.
Шаря, как слепая, она повернулась ко мне спиной. Придерживаясь за полки, отошла к столу — сгорбленная, шаркающая, старуха. Взяла подсвечник и побрела к выходу; забытый Якон плакал в каком-то углу. Я подумала о нём равнодушно, как о чужой вещи.
* * *
В его комнате было непривычно, неестественно чисто. Далла убирает каждый день… Да и некому мять постель, марать половицы и разбрасывать где попало вещи и книги.
Тория постояла на пороге, не решаясь войти. В детстве она вот так же боялась войти в комнату, где лежала её мёртвая мать…
Тихо и чисто. Как при покойнике.
Комната её мёртвого сына.
Она закрыла дверь, так и не переступив порога. Луар…
Имя обожгло, как кнут.
Ночью она проснулась оттого, что посреди комнаты кто-то стоял молчаливый и холодный, как отражение в толще льда.
— Уйди, — взмолилась она, натягивая на голову одеяло, — уйди… Что… За что…
Тогда, в подземелье, она тоже плакала и спрашивала, за что. Он объяснял, не жалея времени, что чудовищное преступление должно быть покарано… Наслать Мор — чудовищное преступление, не так ли?.. Она умоляла — но ведь не я… Я не виновата… И он объяснял, понимающе кивая: наказывают не обязательно виноватых. Жертва должна быть невиновна — иначе какая она жертва?..
Да, ещё он хотел знать, где медальон… Очень хотел знать; Тория сказала бы, чтобы прервать мучения — но в шоке и боли позабыла…
Посреди комнаты уже никого не было. Только запах горелого мяса. Отвратительный запах.
…Руки, привязанные ремнями к деревянной скамье. Насладившись её стонами, он ослабил ремни, стягивающие её щиколотки… Снял вовсе… Она хотела ударить его ногами — но сил не было, она лишь жалко дёрнулась, и тогда руки в перчатках развели ей колени…
В перчатках? разве он был в перчатках? Она же вспоминала отвратительно-тёплое, бескостное прикосновение голых ладоней…
Стояла глухая ночь. Тория встала, зажгла светильник, оделась и села у окна.
Так и просидела до рассвета.
Мальчишка явился в кабинет, сопровождаемый старичком-служителем.
— Студент Якон? — осведомилась она холодно.
Мальчишка всхлипнул. Белесая головёнка, россыпь веснушек на пухленькой детской физиономии.
— Больше не студент, — она повертела у него перед носом приказом господина ректора.
Глаза его сделались большими-большими, жалкими и мокрыми:
— Госпожа… Я клянусь… Не надо, госпожа… За что… Я не хотел…
Она кивнула служителю; тот вывел парня за плечо. Из коридора донеслись несдерживаемые, истошные рыдания.
Тория ничего не испытала. Разве что чуть-чуть облегчение — теперь обо всём этом можно будет забыть…
С глаз долой.
* * *
Река лежала в изгибах — голубое с зелёным. Голубое небо в воде, весенняя трава на мокрых осклизлых кочках.
Луар осадил коня. Дорога шла прямо — но в конце её не было медальона; зато на пологом берегу в стороне от тракта медленно прохаживался человек — маленькая фигурка то наклонялась, подметая землю полами плаща, то странно взмахивала рукой, приседая, будто в танце. Один только человек на широком берегу — и больше ни души.
У Луара перехватило дыхание. Безумному пути его пришёл конец; теперь он точно знал, что ещё до захода солнца Амулет будет у него в руках. Даже, если ради этого придётся убить.
Под ногами чавкала вода. Вода проступала сквозь слой травы — рыжей, полусгнившей, вперемешку с ярко-зелёной, новорождённой. Луар смотрел под ноги — на человека он пока не смотрел; все его силы шли на то, чтобы шаги не сбились в торопливую семенящую рысь. Он должен ступать, как хозяин.
Запах реки сделался сильнее. Сапоги по щиколотку проваливались в раскисшую грязь; потом Луар ступил на мокрый песок, и тогда только вскинул голову.
Человек не смотрел на него. Человек пускал по воде камушки.
Тщательно выбрав среди валявшейся на берегу гальки самый плоский и круглый камень, он долго примеривался, зажав снаряд между средним и указательным пальцем. Потом красиво замахивался, бросал — и камушек летел по поверхности воды, летел бесконечно долго, прыгая, как лягушка, по безупречной прямой — а незнакомец вслух считал его прыжки. Дело это казалось в его исполнении торжественным и важным, как коронация. Или как похороны.
Луар стоял и молчал. Вероятно, так чувствует себя странствующий рыцарь, отыскавший в каменном лабиринте сокровище — и на страже его свирепого дракона. Равнодушного, как все сторожа.
— Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… — метатель камушков поморщился — «двадцать семь» казалось ему неудачей. Он наклонился, высматривая, — плоский как монета камушек лежал в границах длинной, падающей от Луара тени.
Незнакомец помедлил, и казалось, что вот сейчас он наконец поднимет голову. Луар напрягся, готовясь встретиться с ним взглядом, — но незнакомец отвернулся, так и не подобрав камушек. Теперь он стоял спиной к юноше, стоял, глядя на реку, — высокий, худой, прямой как палка. Луар до сих пор не разглядел его лица.
— Я пришёл за своей вещью, — глухо сказал Луар. — У вас есть то, что принадлежит мне.
Незнакомец медленно обернулся.
Он не переменился с тех самых пор, когда пятилетний Луар глотал слёзы за сундуком, потому что его любимую вещь, тайную игрушку отдавали в чужие руки — в длинные сухие руки этого вот старика. И отец, и мать, бывшие тогда чуть старше теперешнего Луара, трепетали под его, незнакомца, взглядом — и теперь Луар отчасти понял, почему. Он был нездешний, этот старик. Кто знает, какая бездна его исторгла.
— Ты вырос, — медленно сказал старик. — И ты так похож на отца.
Кончики его губ язвительно приподнялись. Старик имел в виду вовсе не Эгерта Солля; Луар, затрясшийся, как от пощёчины, вспомнил тем не менее, что, когда четырнадцать лет назад его заставили поздороваться с этим страшным стариком — так вот уже тогда узкие губы язвительно изогнулись, а прозрачные глаза без ресниц впились в Луара, будто нанизывая его на вертел. Старик уже тогда всё знал. Видел насквозь.
— Отдайте мне моё, — сказал Луар всё так же глухо. — Больше мне ничего не надо.
— Чего уж больше, — усмехнулся старик.
Луар молчал, соображая, уж не отказ ли это и что в таком случае делать. Мысли его ворочались медленно — но он твёрдо знал, что пойдёт до конца. Если понадобится, утопит старика в реке вслед за его камушками.
— Иногда мне кажется, что мне уже всё равно, — старик поднял лицо к непрерывно меняющемуся небу. — Я уже всё видел… Теперь пришёл ты. И просишь вещь, которая… умирает. Вместе с нами. Вместе с миром. А я ещё не решил, заботит это меня или нет…
Луар смотрел на старика, пытаясь разглядеть на длинном, прорезанном морщинами лице его след сумасшествия. Старик поймал этот взгляд и хмыкнул:
— Да… мальчик. Дитя пыточного подвала… Ты — Прорицатель? Наследник Орвина?
Он захохотал, желчно кривя узкий рот. Потом оборвал себя, деловито выбрал камушек и запустил его по водной глади.
— Отдайте! — неожиданно для себя крикнул Луар. Старик молчал. Камушек прыгал и прыгал — где-то у противоположного берега.
— Я — Прорицатель, — сказал Луар. Язык, выговоривший небывалое сочетание слов, отнялся, онемел.
— Ты вправду пришёл за ним? — старик смотрел на противоположный берег.
Рука его скользнула за пазуху. Луар шагнул вперёд, как пьяный, которого толкнули в спину. На жёсткой ладони старика лежала золотая пластинка со сложным фигурным вырезом.
— Он ржавеет, — сказал старик шёпотом. — Видишь, он ржавеет.
Луар не слышал. Весь мир сжался до сокровища на старческой ладони.
— Ты… — старик чуть усмехнулся, — никогда не читал… завещания Первого Прорицателя. Тебе не понять…
Луар протянул трясущуюся руку.
— А зачем он тебе нужен? — легко спросил старик. — Так ли нужен, как ты думаешь, а?
Неуловимое движение рукой.
— Не-ет!
Луар захлебнулся криком.
Блеснула на солнце золотая цепочка; Амулет Прорицателя, выстраданная Луаром вещь, пустился прыгать по гладкой зеленоватой поверхности.
…Вода обожгла — так, будто он бросился в костёр. Глинистое дно выпало из-под ног, и на секунду он увидел водную гладь изнутри — колышущаяся светлая плёнка с шариками пузырей. И впереди — маленькая золотая комета, пластинка, опускающаяся на дно, влачащая за собой тонкий хвост цепочки.
Его руки впились в мутную ледяную воду. Он видел только свои руки цвета мертвечины, зелёную воду и белый песок на дне; на миг испугался, что потерял — но медальон звал его, тонкая пластинка стояла ребром, до половины утонув в иле.
И тогда его вытянутые пальцы коснулись Амулета Прорицателя.
Глава четвёртая
Ясным и солнечным, по-весеннему тёплым днём Флобастер объявил, что завтра — завтра! — мы покидаем город и трогаемся в путь.
Фантин обрадовался, как ребёнок. Бариан всё знал заранее, Муха довольно шмыгнул носом, а Гезина загадочно улыбнулась. Одна только я стояла с деревянным лицом, будто сельская невеста, которой уже на свадьбе показали наконец жениха.
Вечером все вместе отправились в трактир — пить и веселиться, радоваться весне и предстоящим странствиям. Я сидела в углу, цедила кислое вино и смотрела в стол.
Трактир был ещё полон, когда Флобастер железной рукой отправил всех спать — рассвет ждать не будет, ворота открывают на заре, дорога не снизойдёт к жалобам сонных лентяев, дорога любит лишь тех, кто выступает в путь затемно…
Я шла позади всех. Флобастер тоже чуть поотстал — и тогда я его окликнула:
— Мастер Фло!
Вероятно, он ждал от меня выходки — обернулся нервно, даже несколько суетливо:
— Ась?
— Я не поеду, — сказала я.
Весь вечер я мучительно сочиняла эту короткую фразу. Весь вечер я боялась вообразить, каким сделается лицо Флобастера; однако в переулке было темно — и потому я так его и не увидела.
Долго тянулась пауза; голоса, смех Гезины, хрипловатый басок Мухи отдалялись по улице.
— Он бросит тебя, — спокойно сказал Флобастер. — Он бросит тебя и забудет. Ты наймёшься служанкой в какую-нибудь лавку, всю жизнь будешь мыть заплёванный пол и выслушивать брань. А когда жирный хозяин станет тискать тебя где-нибудь в кладовке, ты будешь вспоминать своего благородного рыцаря и глотать слёзы…
Мне стало холодно. Он говорил бесстрастно и в то же время убеждённо — как пророк.
— И может быть, тогда ты вспомнишь и меня. И скажешь своей мокрой соломенной подушке, что старик, выходит, был прав… И кинешься вдогонку — но только зря, Танталь. Потому что такое не прощается. Никогда.
Он перевёл дыхание. Я стояла ни жива ни мертва.
— Знаешь, — он усмехнулся, — двадцать лет назад я сам мог стать лавочником и обзавестись выводком детишек… Но талант не тряпица, чтобы менять его на чью-то случайную ласку. Нашёлся добрый человек, который объяснил мне это… И я ему по гроб благодарен. Понимаешь?
Я молчала. От втянул воздух сквозь стиснутые зубы:
— А теперь скажи, что ты пошутила, и закончим этот разговор.
Где-то в темноте над нашими головами поскрипывал флюгер. Пронзительно заорал гулящий кот, ответил другой, грохнул ставень, на крикуна плеснули помои пополам с проклятьями — и снова тишина, нарушаемая теперь звуком стекающих с крыши ручейков.
Мне хотелось провалиться сквозь землю. Потому что ответ мой был предопределён. Потому что предстоит ещё узнать, смогу ли я жить без сцены и без труппы, — но вот без Луара мне не прожить точно. А Флобастер этого не поймёт. Я в его глазах… не хочется и думать, кем я представляюсь в его глазах. Лучше мне было ещё в приюте умереть от скарлатины.
Кошачий концерт возобновился на соседней крыше. Флобастер громко дышал в темноте.
— Я не поеду, — сказала я еле слышно.
Флюгер на крыше издал душераздирающую руладу.
— Как знаешь, — отозвался Флобастер глухо. — Прощай.
Повернулся и исчез в темноте.
* * *
Луар стоял посреди площади, и весенний ветер покачивал его, как деревце.
Он чувствовал себя, как человек, наконец-то оклемавшийся после долгой болезни; дорога помнилась смутно — был угар, исступление, потом ледяная вода — и сразу почему-то площадь с наглухо заколоченной Башней Лаш, с казнённой куклой перед зданием суда и этим самым зданием, в подвалах которого он был зачат…
Он с удивлением понял, что рад возвращению. Более того, всё путешествие в погоне за медальоном казалось теперь сказкой, рассказанной на ночь.
Эта мысль заставила его содрогнуться. Он сунул руку за пазуху — слава небу, медальон был на месте, и хорошо бы прямо сейчас положить его на ладонь и в который раз жадно рассмотреть до мелочей… Но нельзя. Луар почему-то панически боялся подставить Амулет под случайные посторонние взгляды.
Он с сожалением отпустил золотую пластинку, висевшую теперь у него на груди. Плотнее запахнул плащ; впрочем, площадь жила своей повседневной жизнью, ничуть не интересуясь Луаровыми тайнами. Площадь торговала и разгуливала; четыре ливрейных лакея, натужно сопя, протащили мимо безвкусно разукрашенный паланкин, и пухлая рука из затянутого кружевами окошка приветственно махнула зардевшейся цветочнице. У подножия Башни бродил безумный старик в развевающихся лохмотьях; пара зевак, видимо, деревенских, глазела на него, как на диковину. Рядом лоточник привлекал покупателей, ловко подкидывая в воздух круглые булочки с маком; хитрый уличный мальчишка поддел умельца под локоть, подхватил булочку, шлёпнувшуюся на мостовую, и, ретируясь, врезался на бегу в спокойно кормящуюся голубиную стаю. Голуби взмыли в небо, хлопая крыльями и осыпая площадь помётом; горожане морщились, счищая с одежды свежие птичьи отметины. Луар мрачно усмехнулся.
К радости его возвращения примешивалась некоторая удивлённая досада — за плечами долгий путь, и вот, вернувшись, он оказался в самом его начале. Снова в том же месте — как стрелка часов. Как крыса, бегущая по ободу деревянного колеса…
Теперь он стоял перед зданием Университета; кто-то из проходивших мимо студентов узнал его и поздоровался — тщетно, потому что Луар его не заметил. Взгляд его не отрывался от окон библиотеки, двух больших витражных окон, одно из которых было чуть приоткрыто.
Не отдавая себе отчёта, он снова сунул руку за пазуху. Ему показалось, что медальон пульсирует в ладони, хотя, скорее всего, это пульсировала в жилах собственная Луарова кровь.
Невозможно без конца играть с собою в прятки. Невозможно не думать о женщине… О той, которая так часто распахивала изнутри эти витражные библиотечные окна и смеялась, и махала рукой мальчику, восседавшему на плечах отца… Да, в общем-то, на плечах совершенно чужого человека, который был потом обижен судьбой — оскорблён в лучших своих чувствах…
Луар криво усмехнулся — что поделаешь. Трудно удержать за пазухой горячий уголь…
Рука, сжимавшая медальон, дёрнулась, как от ожога. Горячий уголь за пазухой — придёт же в голову. Горячий уголь на золотой цепочке.
…В гостинице он заперся на ключ, занавесил окно, вытащил Амулет и положил его на стол — посреди потёртой бархатной скатерти. Пластинка лежала смирно, тускло поблёскивая золотой гранью; Луар медленно, со вкусом изучал тонкости фигурного выреза, стараясь не замечать при этом бурых пятен ржавчины, расплодившихся на тусклой золотой поверхности.
Вещь, которая умирает. Так сказал старик, умевший запускать по воде прыгающие камушки. Именно так — «вещь, которая умирает. Вместе с нами. Вместе с миром»…
Слишком много сумасшедших стариков, подумал Луар. Тот, что бродит вокруг Башни в рваном одеянии служителя Лаш, тоже любит пророчить о конце света. Чего только не услышишь от безумного старца… Но ржавое золото? Луар привык считать, что золото не ржавеет.
Он накрыл медальон ладонью. Представил его во всех подробностях чистым, без единого пятнышка… Отнял руку. Ржавчина не исчезла — кажется, её стало больше.
Тогда у реки, в угаре и исступлении, было сказано нечто, чему сам Луар потом дивился. Что-то вроде «Я — Прорицатель»… Если это правда, если он действительно так сказал — что ж, тогда он безумнее всех сумасшедших стариков в этом сумасшедшем мире.
Золотая цепочка лежала на вытертом зелёном бархате, как тусклый ручеёк в траве. С каждой минутой Луаром всё более овладевало беспокойство: Амулет слишком долго находился вне его, а ему необходимо было постоянно ощущать медальон на своей груди.
Невнятный страх исчез, едва Амулет вернулся на своё место. Луар криво усмехнулся; неизвестно, кто здесь чей хозяин. Ничего не зная о свойствах золотой пластинки, он подозревал только, что медальон гораздо сильнее своего нового господина; впрочем, Луар скромно надеялся когда-нибудь стать с ним вровень.
Некого спросить. Накопилось так много вопросов — но сумасшедший хранитель, швыряющийся святынями, не снизошёл до объяснений. Теперь Луар оказался с медальоном один на один, и единственный человек, который может ему помочь — декан Луаян… Его дед, посвятивший долгую жизнь толстой мудрой книге.
* * *
Кабинет отца приносил Тории забвение.
Днями напролёт она просиживала за огромным столом, глядя перед собой и ни о чём не думая. Всякий, кто проходил в такие часы под дверью её кабинета, невольно понижал голос и поднимался на цыпочки — будь то зелёный студент либо сам господин ректор. Тише, госпожа Тория работает.
Она действительно работала — часто оставаясь на ночь, гнула спину над книгами, старательно делала выписки, готовясь к лекциям, которым так и не суждено было состояться. Она точно знала, что ей будет страшно подняться на кафедру и посмотреть всем им в глаза…
Она не уточняла, кто такие «все они». Все они знают, что она отреклась от сына; может быть, им известно, почему она это сделала. Той девчонке-комедиантке, невесть как оказавшейся на её пути, наверняка известно всё… Впрочем её, Торию, и раньше не особенно заботило чужое мнение. Ей хватает собственного судьи, с некоторых пор угнездившегося в душе.
Кабинет недоступен для суеты и осуждения. В кабинет не проникают посторонние мысли; Тория уверила себя, что здесь можно думать только о великих исторических событиях, о боях и царствах, о магах и полководцах… И ещё об отце, декане Луаяне.
Она совершала долгие обходы, выискивая в кабинете всё то, к чему отец когда-то прикасался. Она собрала в библиотеке все его рукописи и часами глядела на страницы, не видя слов, любуясь только почерком. Целые главы из книги «О магах» сами по себе засели у неё в памяти с точностью до запятой.
Она построила вокруг себя непрочный, зато вполне непроницаемый мир; не спокойствие, но некая иллюзия спокойствия — и всё это рухнуло, когда в один из дней в кабинет заглянул возбуждённый служитель.
— Госпожа моя! — воскликнул он радостно. — Вот хорошо как, и господин Луар к нам пожаловал, в библиотеке он, сами можете…
И отшатнулся, увидев, как переменилось её лицо.
Деревянным голосом она поблагодарила. Заперла за служителем дверь; распахнув первую попавшуюся книгу, уселась за работу — но с таким трудом выстроенная защита обрушилась, рука с пером мелко вздрагивала, глаза смотрели слепо, а в ушах звучали попеременно вкрадчивый смех Фагирры и звонкий выкрик той девчонки: «Я от своего сына не отрекалась!» Она поднялась, чуть не опрокинув кресло. Вцепилась ладонями в край отцова стола, будто прося помощи и защиты; не дождавшись ни того, ни другого, отперла дверь и вышла.
Кто-то шарахнулся с дороги и потом испуганно поздоровался — уже из-за спины. Она шагала по коридорам, лицо её было бесстрастным, а в душе сшиблись и сцепились клубком паника, стыд, трусливое желание бежать, малодушная боязнь упрёков — и некое чувство, которого она долго не могла распознать, а распознав, не поверила.
Она хотела его видеть. Она должна была его видеть, потому что долгими бессонными ночами ей не раз являлась мысль о его смерти. В бреду она почти желала этой смерти — и теперь радовалась, что её чёрные помыслы не навредили ему, что он по крайней мере жив…
Она подошла к дверям библиотеки. Отступила, вернулась; каменные лица с барельефов смотрели в пространство такими же, как у неё, отрешёнными глазами. Поклонился встречный студент; замешкался, будто желая о чём-то спросить — и сразу же ретировался. Пусто. Никого нет.
Дверь открывалась без скрипа.
Ей показалось, что библиотека пуста; под окном вылизывал шкуру поджарый кот-мышелов. Покосился на Торию жёлтым глазом; вернулся к своему занятию.
Она испытала мгновенное облегчение — и тогда за ближайшим высоким стеллажом кто-то пошевелился и вздохнул.
Она подавила желание бежать. Постояла, медленно, как по тонкому льду, сделала один шаг и другой.
Он сидел у подножия стремянки — на полу. Книги громоздились перед ним стопкой; Тория видела только вытянутую ногу с потёртой подмёткой сапога, опущенные плечи да закрывающие лицо светлые волосы.
Тория беззвучно вскрикнула. Эгерт. Он сидел, как сидел обычно Эгерт — та же поза, те же падающие на глаза светлые пряди…
Дыхание её сбилось. Тот, что сидел на полу, услышал присутствие другого человека и поднял голову.
Из-под светлых волос в лицо Тории глянул отрешёнными прозрачными глазами молодой Фагирра.
Посыпались с полки опрокинутые книги. Крича — и по-прежнему немо — она прорвалась сквозь заступившие дорогу стеллажи; зажимая рот рукой, вышла из Университета и почти бегом поспешила домой. С прокушенной ладони капала кровь.
В тот же день, поспешно собрав Алану и ничего не понимающую няньку, госпожа Тория Солль отбыла в загородный дом.
* * *
Над подмостками южан пузырился линялый навес. Зрители стояли подковой, время от времени взрывался утробный смех; затесавшись в самую гущу, я обречённо смотрела одну пьесу за другой.
Хаар перегибал палку. Ежесекундно желая ублажить самого непритязательного зрителя, он шёл порой на совершеннейшие пошлости; в одном из фарсов на сцену выносили настоящее дерьмо на лопате — а после диалога, состоящего сплошь из крепких словечек, опрокидывали благоухающую кучу на лысую голову придурковатого комика.
Толпа хохотала от пуза. Тут и там шныряли карманники, так что узелок с пожитками приходилось крепко прижимать к груди. Уши мои горели от стыда — не то за себя, не то за Хаара, не то за лысого комика; это ненадолго, говорила я себе. Скоро вернётся Луар…
Денег у меня почти совсем не осталось. Честно говоря, лучше бы мне было наняться в трактир служанкой. Никто не вспомнит, что после отъезда Флобастера я оказалась ни с чем; никто не вспомнит, что в труппу Хаара меня занесло не от хорошей жизни… Скажут — переметнулась. Сам Хаар решит — переметнулась, сманил-таки… Да что там Хаар, и при чём здесь пересуды. Сама я в это поверю, вот в чём беда. «Переметнулась»…
Двойное предательство. Уж лучше служанкой в трактир…
Но мысль о трактире вызывала во мне какой-то мистический страх. Сразу вспоминались слова Флобастера — «всю жизнь будешь мыть заплёванный пол и выслушивать брань»…
Я передёрнулась, как от холода. Толпа вокруг значительно поредела — фарс сменился какой-то драмой, донельзя скучной, Хаар не умеет ставить драмы, вот почему он их так не любит…
Потом я поняла, что меня заметили. За занавеской — в том самом месте, где обычно бывает дырочка — обнаружилось некое движение; мне показалось, что я вижу даже мигающий в прорехе глаз. Глядели из-за фанерного дерева посреди сцены, да и сами персонажи в перерывах между репликами бросали на меня косые ревнивые взгляды. Тот самый перемазанный дерьмом комик, старуха с неожиданно звонким детским голоском, герой-любовник с круглым как барабан лицом и масляным взглядом, героиня, красивая дамочка с капризно оттопыренными губками…
Мои будущие спутники. С ними жить под одной крышей, с ними делить хлеб и вино, деньги, ругань…
У южан очень большая труппа. Человек десять, не меньше. Вряд ли они обрадуются пришелице, чужачке, конкурентке…
Представление закончилось. Зазвенела, наполняясь, тарелка; я невольно вытянула шею, подсчитывая чужой доход. Не тарелка, а целый тазик, и доверху полный — мы обычно столько не собирали. Хаар знает, как угодить публике. Публика глупа.
Зрители потянулись прочь — и мне захотелось уйти тоже. Я уже сделала несколько шагов, когда хваткая как коготь лапа Хаара цапнула меня за плечо:
— А, любезный талант… Расцветающий талант нашёл наконец, где пустить корешки… Так, милая? Или ты попросту гуляешь?
Длинный рот его улыбался, а глаза оставались серьёзными — цепкими и томными одновременно. Подбородок, тщательно выскобленный бритвой, покрыт был несводимыми чёрными точками. От Хаара пахло пудрой и дорогим одеколоном; предположение о том, что я «гуляю», было чистой воды лицемерием — ему давно уже донесли, что труппа Флобастера покинула город.
— Как тебе спектакль? — в голосе его скользнули покровительственные нотки. Он будто радовался за меня — как же, наконец-то сподобилась поглядеть на настоящее искусство…
Я не нашла в себе сил хвалить зрелище — а ругать побоялась.
— Господин Хаар не собирается в дорогу? — ответила я вопросом на вопрос. Он хмыкнул:
— Тебя это заботит? Не волнуйся, труппа Хаара не испытывает в дороге ни лишений, ни нужды… Впрочем, я намерен пробыть здесь ещё несколько недель.
Он привычно говорил «я», а не «мы». Он постоянно наслаждался собственным здесь присутствием; я с нежностью вспомнила Флобастера — а тиран же был… скупердяй… самодур…
Хаар понимающе шлёпнул ладонью по моему узелку с пожитками. Крепко взял меня за локоть.
— Пойдём, дитя, — сказал он таким тоном, каким обычно говорят продавцу: заверните мне ЭТО.
И я пошла.
Новая труппа встретила меня именно так, как я того заслуживала.
Сразу вспомнился приют: косые улыбки из-за плеча, пересуды вполголоса, вечное желание толкнуть или щипнуть — хотя бы словом или красноречивым взглядом. Все эти люди принадлежали Хаару, как марионетки но, в отличие от марионеток, ещё и грызлись между собой за право принадлежать ему полней.
В первую ночь, лёжа без сна на отведённом мне тощем тюфяке, я всё пыталась представить, по каким дорогам тащатся сейчас наши повозки, что делает Флобастер, как говорят о моём отречении Бариан и Муха… Думать об этом было тяжело, и, закрыв глаза, я принялась вспоминать Луара.
Он вернётся, и тогда я скажу ему правду. Я скажу, что больше нас ничего не разделяет — и мне плевать, даже если его прокляла мать и лишил наследства отец. Ради него я пошла на неслыханное предательство — не значит ли это, что я жить без него не могу?!
И ещё. Я попрошу его раздобыть для меня эту книгу — «О магах». Я не успела прочесть ни о Первом прорицателе, ни о безумном Лаш — а теперь мне почему-то казалось, что это очень важно, что обязательно нужно прочитать и запомнить…
Настало серое утро, и хозяйственный Хаар занялся обустройством своего нового имущества, то есть меня; ради этого дела он решил обновить какой-то старый, вышедший из употребления фарс.
Мой новый хозяин был свято убеждён, что нет ничего смешнее, чем когда на сцене задирают кому-нибудь подол, пинают под зад да ещё обсыпают мукой — всё равно кого, лишь бы погуще. Я никак не могла уяснить смысл своей роли; Хаар раздражался, обзывал меня тупой коровой, щёлкал пальцами и требовал повторить всё сначала. Труппа зубоскалила.
После третьего или четвёртого повторения я перестала злиться и нервничать — мне сделалось всё равно. Пусть только вернётся Луар…
Будто почувствовав перемену моего настроения, Хаар объявил конец репетиции, ободряюще похлопал меня по крестцу и заявил, что, хоть задатки у меня слабенькие, но актрису из меня он тем не менее сделает.
Я смолчала.
Старуха, заведовавшая в труппе хозяйством, извлекла откуда-то ворох грязного тряпья и велела его выстирать; пока я таскала воду, ворочала в корыте несгибаемую холстину и вылавливала со дна ускользнувшее мыло, героиня с капризными губками и её круглолицая товарка сидели рядом на скамеечке, грызли орехи и то и дело прыскали, перешёптываясь и поглядывая на меня.
Я стерпела.
Вечером было представление — меня послали собирать деньги в тарелку. Я жадно всматривалась в лица окружавших подмостки людей — вдруг, думала я, Луар вернулся и ищет меня… Но и публика была под стать Хааровым фарсам, щекастая, вислоносая, глупая и пошлая… Впрочем я, скорее всего, преувеличила. Скорее всего, в тот момент мне казался глупым и пошлым любой человек, который не Луар…
Время остановилось. Мне казалось, что вслед за каждой ночью приходит один и тот же длинный серый день.
После двух или трёх репетиций Хаар решил, что хватит даром меня кормить — пора выходить на публику и зарабатывать деньги. У него была кошмарная привычка наблюдать за спектаклем из-за занавески — и прямо по ходу дела шёпотом высказывать замечания, среди которых самым красноречивым была всё та же «тупая безмозглая корова». После представления Хаар обычно собирал труппу, чтобы унизить одних и похвалить других; сразу вслед за этим случалась грызня, потому что оскорблённые впивались в горло похвалённым, обвиняя их в интригах. До поры до времени я наблюдала за этим зверинцем как бы со стороны; до поры до времени, потому что в один прекрасный день Хаар решил похвалить и меня.
Стоило хозяину удалиться, как я узнала о себе много интересных вещей. Бездарная сука, я, оказывается, изо всех сил старалась «подлезть под Хаара» и потому очутилась в лучшей в мире труппе — однако я к тому же ещё и дура, раз не понимаю, что попасть в труппу — не значит в ней удержаться… Ноги у меня кривые, но это уже к делу не относится.
Только абсурдность происходящего позволила мне выслушать всю эту тираду с неожиданным хладнокровием. Осведомившись, всё ли сказано, и получив в ответ презрительное молчание, я открыла рот и извергла в адрес своих новых товарок изощрённое мясницкое ругательство — кто знает, откуда оно взялось в моём словарном запасе и как мой язык ухитрился выговорить его до конца.
Капризная героиня, её круглолицая наперсница и заодно случившаяся рядом старуха переменились в лице; презрительно оглядев опустевшее поле боя, я удалилась — гордая и непобеждённая.
Ночью в моём тюфячке обнаружилась толстая кривая булавка.
Я свела дружбу с горничной из «Медных врат» — она ежедневно докладывала мне обо всех новоприбывших; Луар, рассуждала я, вернётся в знакомую гостиницу, это вроде бы домой, мы пережили там столько счастливых ночей… Дни шли за днями, я покупала горничной медовые пряники и до дыр зачитала книгу, куда постояльцы вписывали свои имена. Луара среди них не было.
Однажды я видела издали Торию Солль — измождённая и постаревшая, она странным образом сохранила свою красоту; теперь это была красота покойницы, положенной во гроб. Она шла в свой университет, и спина её казалась неестественно прямой, будто в каменном корсете. Меня она, по счастью, не заметила — а я ведь стояла совсем рядом. Я простаивала перед Университетом всё свободное время. Я ждала Луара.
И я дождалась его.
Он вышел из Университета вслед за стайкой студентов; ноги мои приросли к мостовой. Я столько раз воображала себе нашу встречу, что почти перестала верить в неё.
Он шёл прямо на меня, небрежно помахивая книгой в опущенной руке, — снова повзрослевший, заматеревший как бы, с чистым бесстрастным лицом, с жёсткими складками в уголках рта — резкими, немолодыми складками, которых раньше не было… Шёл уверенно, будто повторяя давно знакомый путь. Он не был похож на человека, только что вернувшегося из странствий, — скорее на вольнослушателя, отбывшего в Университете очередную лекцию. Глаза его обращены были вовнутрь — он не видел ни улицы, ни прохожих; не увидел и меня, когда я преградила ему дорогу:
— Здравствуй!!
Какое-то время он пытался вспомнить, кто перед ним. Кивнул без особой радости:
— Да… Хорошо.
Тогда я не удержалась и обняла его. Обняла, ткнулась носом в ухо, вдохнула чуть слышный запах, сразу пробудивший в моей памяти тёмную комнату с прогоревшим камином и таинственную местность на запрокинутом Луаровом лице…
Он осторожно высвободился. Вздохнул:
— Извини. Но я очень занят.
— Я тоже, — сказала я серьёзно. — У меня свадьба на носу. Я выхожу за тебя замуж.
Он не оценил моей шутки:
— Прости… Потом.
Он продолжал свой путь — а я бежала рядом, как собачка:
— Луар… Ты знаешь, я ведь ушла из труппы… Чтобы дождаться тебя. Когда ты приехал?
Он думал о своём. Пробормотал рассеянно:
— Не важно.
Я сбавила шаг; потом кинулась догонять:
— Не важно?!
Он посмотрел на меня уже с досадой:
— Есть вещи… важнее. Не отвлекай меня, пожалуйста.
Квартал прошёл в молчании — он шёл, я семенила, приноравливаясь к его широким шагам, и всё ещё не хотела верить. Опять. Всё это уже было однажды… Он вернулся из Каваррена строгий и отчуждённый — но тогда мы ещё не были мужем и женой. Тогда нас объединяла только сумасшедшая ночь в повозке на ветру — а теперь ради него я отказалась от всего, что у меня было.
— Луар… Я тебе больше не нужна?
Он поморщился:
— Не сейчас.
«Он бросит тебя и забудет».
Тонкая весенняя травка пробивалась между булыжниками мостовой. Я осталась одна.
* * *
Он сидел у края прибоя, и жадные сочные брызги иногда долетали до самых его сапог. Он сидел, опустив плечи, неподвижно уставившись на тонкую линию, где тёмно-синее переходило в белесо-голубое.
За его спиной стояла гора, которая была когда-то вулканом; теперь уже этого никто не помнил, это была холодная смирная гора, изрезанная временем и источенная ветром; однако он, напрягшись, ещё умел вспомнить, каково быть раскалённой лавой и стекать по этому пологому, заросшему можжевельником склону.
Перед ним лежало море — очень большая горькая чаша. Ничего, он пивал кое-что погорше — за всю его жизнь сладкого было всего ничего. Какие-то форели в светлой речке, какие-то муравьиные сражения на горячем белом песке, чьи-то руки на глазах, чьи-то губы… А дальше память отказывала, хотя он знал, что её можно принудить. Принудительно можно вспомнить всё, что угодно — только зачем?
Вот, однажды он был раскалённым красным потоком, и живое дерево трещало от его прикосновения, обращаясь в пепел… Потом он снова стал человеком и пил вино в портовом кабаке… Вина можно выпить и сейчас. А вот лавой уже не быть никогда — но вот беда, не хочется ни того, ни другого. Только сидеть у моря, смотреть на уходящие к горизонту белые гребни и думать ни о чём.
Всю жизнь его награждали ни за что и ни за что наказывали… От него ждали не того, что получалось потом. После давних потрясений его жизни текли, переливаясь одна в одну, без неожиданностей, ровно, как ухоженная дорога… Жизни, потому что их было, кажется, несколько, он сбился со счёта ещё в первый раз.
А теперь, возможно, наступает конец. Его дорога замкнулась кольцом — недаром эти вспышки, озарения, воспоминания почти вековой давности, недаром в том ущемлённом мальчике ему померещилось собственное отражение…
Теперь тот, другой, мальчик с похожим именем стоит на извечном кольце — и сам того не знает… до поры. Скоро ему всё откроется — и тогда, возможно, он изберёт свой путь, кольцо изменит форму, мир изменится — либо погибнет…
Ох, как надоели эти патетические фразы. Гибель мира… Тогда он не сможет вот так сидеть и смотреть на море — но он так и так не сможет, пора и честь знать, не бессмертный же он, в самом деле…
Он ощутил неприятный холодок под сердцем. А кто знает? А вдруг?..
Море плеснуло особенно сильно — и он увидел на камнях у ног своих распластанную студенистую медузу, склизкий комок с фиолетовыми квадратами на спине — будто окошко…
Что за дикая мысль о бессмертии. Да, он зажился — но что из этого? Он же, как-никак, не вполне обычный человек… Меченый, можно сказать… Клеймённый…
Новая волна не дотянулась до медузы — обдала веером брызг.
Кольцо, подумал он со странным чувством. Кольцо замыкается… Только я уже не тот. Просто страшно подумать, до чего я стал не тот…
Медуза истекала водой — кусочек мутного льда на залитой солнцем гальке.
Удивительное дело… Сам он тоже никогда не ожидал от себя того, что получалось потом. Как-то само получалось, честное слово…
Он шагнул вперёд. Наклонился, взял холодное, студенистое голыми руками. Дождался подступившей волны; опустил медузу в воду, разжал пальцы:
— Иди домой.
* * *
Очередное посольство застало Эгерта за бокалом кроваво-красного вина.
Солль отлично помнил человека, протянувшего ему запечатанный пакет. Ветеран стражи, наставник молодых, бывалый служака с маленьким рубцом над правой бровью; и в лучшие времена он держался сдержано — а теперь суровое лицо его казалось угрюмым.
«Полковнику Соллю радостей и побед». Несколько обычных парадных строк Эгерт пропустил, не задумываясь. Потом взгляд его споткнулся, и тщательно выведенные буквы расплылись.
«Засим сообщаю печальное известие… Капитана Яста, на плечи которого по внезапном вашем отъезде возлеглись обязанности командующего гарнизоном, уже нет среди живых…» Эгерт закрыл глаза. Капитану Ясту было чуть больше двадцати — талантливый молодой парень… Надежда. Будущее.
«…из пятерых купцов вырвался только один, который, истекая кровью, и явился к бургомистру и со слезами молил его о справедливости… Да и кому, как не городскому гарнизону, быть в ответе за безопасность дорог и селений? Капитан Яст воспылал гневом, собрал отряд и отправился, дабы наказать обнаглевших разбойников… Случилось, однако, так, что разбойники наказали капитана Яста, а с ним и доблесть и честь городского гарнизона… Сии злодеи, разобщённые в прошлом, ныне объединились в одну оголтелую шайку… Отряд капитана Яста угодил в засаду и был вырезан до последнего человека… Оплакивая погибших, городские власти обращаются к вам, господин Солль — вернитесь, полковник, и встаньте во главе преданных вам воинов… Иначе бесчинства злодеев угрозят не только славе гарнизона, но и безопасности окрестных мест…» Эгерт поднял голову. Всё письмо было сплошной упрёк.
Гонец ждал. Эгерт долго разглядывал его усталое хмурое лицо, сведённые на переносице брови и тяжёлые складки в уголках рта. Гонец знал о содержании письма. Гонец тоже был сплошной упрёк.
Эгерт вздохнул. Запрокинул голову, прислушался к себе — нет. Ни стыда, ни волнения — только тупая горечь. Жаль всё-таки Яста… Хотя чем он лучше других?!
Гонец всё ещё ждал — не решаясь открыто проявить нетерпение.
— Я помню о своём долге, — медленно проговорил Эгерт. — И явлюсь в гарнизон так скоро, — он криво усмехнулся, — как только позволят мне… дела необычайной важности.
В дверях громко икнул сонный лакей. Пожилой лейтенант глядел на Эгерта в упор, глаза его сверлили насквозь и требовали к ответу.
— Необычайной важности, — повторил Солль равнодушно.
В окне билась, жужжа, весенняя муха.
* * *
Визит матери в библиотеку ненадолго выбил Луара из колеи — но только ненадолго. Он понемногу учился управлять своими мыслями; на некоторые из них был наложен запрет, и Луар не сразу, но научился ему подчиняться. Думать следовало о важном; самым важным был медальон и связанная с ним история.
Кроме книги декана Луаяна, копию которой Луар счёл себя в праве присвоить, в библиотеке обнаружился ещё один важный источник — «О прорицаниях», книга старинного мага с труднопроизносимым именем. На жёлтых страницах её Луар нашёл имена большинства известных прорицателей с описанием их деяний. Все они без исключения были магами — более или менее великими; это как бы подразумевалось само собой и не требовало дополнительных объяснений. Луар, как ни старался, так и не смог найти в перечне прорицателей своего собрата не-мага; сбитый с толку, он покусал губы и решил отложить эту неясность на потом. Что до Амулета, то автор тяжёлого тома не объяснил его назначение — он просто упомянул несколько раз, что медальон есть необходимая принадлежность Прорицателя.
Имени последнего прорицателя — Орвина — в старой книге вообще не было; зато о нём много и тепло писал декан Луаян. Луар пробежал глазами раздел об Орвине, задержавшись только в одном месте — месте его гибели.
«Свидетелями гибели прорицателя Орвина, — писал декан Луаян, оказались два великих мага того времени — Ларт Легиар и Бальтазарр Эст. Впоследствии оба хранили молчание о произошедшем — только по косвенным оговоркам стало известно, что Орвин пошёл на дерзость: он попытался использовать Амулет для перехода в Преддверие Мира, где происходило в тот момент событие, названное потом „Отречением Привратника“… Попытка Орвина окончилась трагически — он погиб, оставив Амулет тому, кто явится на смену…» У Луара забегали по спине мурашки. Он невольно ощутил свою связь с тёмными, неясными и пугающими вещами и событиями — Преддверие Мира… Звучит страшновато. Но главное — Орвин «попытался использовать Амулет для перехода в…» Каким образом «попытался»? В чём его дерзость? Что такое «Отречение Привратника»?
Привычным уже движением он поймал в ладонь покоившийся на груди Амулет. Эта вещь пришла из глубины веков, это ниточка, которая тянется от героев и магов со звучными именами к нему, Луару, который пока что беспомощный щенок…
Он стиснул зубы. Есть время; посмотрим.
За несколько визитов он перерыл всё, что было в библиотеке о магах и прорицателях (не так уж много, если учесть, что основная «магическая» литература хранилась в кабинете декана, куда Луару путь был заказан). В работе Луаяна он просмотрел пока лишь главу об Орвине — потому только, что в других книгах о нём не было ни слова. Затем, по-хозяйски прихватив дедово наследство — книгу — отправился домой, дабы запереться в комнате и без спешки получить ответы на свои вопросы.
По дороге ему встретилась Танталь. Это было весьма неудачно — он напряжённо размышлял и боялся утратить с таким трудом найденную нить; он нёс память о прочитанном, будто полный до краёв сосуд, который так легко расплескать. Конечно, взбалмошная девчонка не желала ничего этого понимать. Впрочем, она скоро отстала, и Луар ощутил одновременно облегчение и смутное чувство утраты.
Добравшись до гостиницы, он задвинул до отказа засов на двери, сел под окном и принялся за чтение.
«О Первом Прорицателе». Следующая глава — «Старец Лаш, великий и безумный».
Луар почувствовал, как по спине его бродит холодный сквозняк. Жёсткая ткань капюшона… Тайна, трепещущая, как пламя на ветру. Тайна… Лаш… Фагирра…
Он закрыл глаза. Отдалённое пение, глухое, заунывное, ритуальное… Терпкий запах ароматического дыма. Пронизывающий звук, тоскливый и мощный, как вопль древнего чудовища…
Текст давался трудно — мешали постоянные ссылки на книги, которых он не читал, и воспоминания людей, о которых он не знал ничего. Декан Луаян кропотливо собирал воедино историю тысячелетней давности — по кусочкам, по черепкам, то и дело оговаривая возможность ошибки: «такой-то говорил там-то и там-то на странице такой-то, но, возможно, он ошибался по таким-то и таким-то причинам».
Правой рукой Луар измерил толщину тома — и только сейчас осознал, какого труда стоила декану эта книга. Если каждая глава добывалась так же трудно — тысячи перечитанных фолиантов, чьи-то случайные записи, чьи-то рассказы…
«…Как видим, Лаш был действительно могучим магом; звезда его сияла тысячу лет назад — но то была столь мощная звезда, что свет её жив и поныне. С достаточной долей вероятности можно утверждать, что он был близким соратником, возможно, и другом легендарному первому Прорицателю… Об этом говорят нам столь уважаемые исследователи, как…» — Луар пропустил долгую и подробную ссылку. «…Во всяком случае, Первый Прорицатель и Лаш однозначно были современниками и почти ровесниками; во второй половине их жизни отношения между ними обострились, о чём можно судить хотя бы по…» — Луар потёр глаза. «…События жизни столь неоднозначной личности, как Старец Лаш…» Луар просмотрел длинную таблицу с приблизительными датами и новыми бесконечными упоминаниями незнакомых имён. «Однако основным деянием Старца Лаш стало нечто, послужившее впоследствии основанию так называемого…» — сердце Луара бешено забилось, он закрыл страницу ладонью и некоторое время тупо смотрел в окно.
«…основанию так называемого Ордена Лаш, или Ордена Священного Привидения Лаш. Вероятно, после смерти своей, случившейся при крайне тёмных обстоятельствах, Старец, к тому времени, увы, обезумевший, ещё неоднократно являлся кому-то из учеников в виде призрака, привидения; существует предание, что именно в этом виде он передал последователям некую тайну, ставшую фундаментом Ордена…» Луара трясло. Чтобы сдержать дрожь, он крепко обхватил руками плечи; за окном смеркалось, и он поспешно засветил светильник, боясь почему-то наступления темноты.
Орден Лаш. Два проклинаемых слова; для него, Луара, это должно означать нечто большее, нежели просто клеймо на своре фанатиков. Отец его, Фагирра, ведом был какой-то могучей идеей — не самоубийством же был тот чудовищный шаг с разорением могилы Чёрного Мора… Впрочем, насколько Луар мог понимать, на этот шаг Орден толкнул не Фагирра, второй человек после Магистра, а именно сам Магистр; возможно, Фагирра был против… Возможно, озлевшая людская молва напрасно опорочила имя его отца…
Луар поёжился. Здесь дозволенные мысли вплотную смыкались с недозволенными — ведь заточение его матери, обвинение и суд над ней никак нельзя приписать молве. Сам он — живое тому свидетельство…
Он запретил себе думать дальше, силой возвратив ход своих рассуждений на прежний путь. Итак, Орден Лаш… Безумный Старец Лаш, тысячу лет назад водившийся с Первым Прорицателем. Декану Луаяну не всегда удаётся быть беспристрастным историком — его личность, его отношение к описываемым событиям проступает поверх строк. Наверное, для учёного это плохо…
Луар подсел ближе к светильнику.
«…свидетельства этих уважаемых историков позволяют считать, что в последние годы своей долгой жизни (а Лаш жил долго и вероятно потому остался в нашей памяти как Старец) он вплотную подошёл к чему-то, преумножившему его величие и затем сведшему его с ума… Спустя сто лет летописец, чьё имя не сохранилось, писал в своей „Книге бесконечных ночей“, что за несколько дней до смерти Лаш побывал в Преддверии Мироздания, где говорил с кем-то, находящимся вне… Иначе говоря, за Дверью Мира стоял некто, желающий войти и нуждающийся в помощи Привратника, открывающего дверь…» Луар прервался. Потёр переносицу, пытаясь собрать воедино клочки когда-то где-то слышанных рассказов. У него было смутное чувство, что, не целясь, он угодил прямо в центр некой мишени — а теперь стоит и гадает, какой ему достанется приз.
Глаза его бежали по строчкам — дальше, дальше; он досадовал на Луаяна, уделявшего внимание несущественным с точки зрения Луара подробностям и уводившего читателя от главного…
«…следовательно, последний подвиг великого безумца Лаш не состоялся; тот, что ожидал у Двери, так и не смог войти… Впрочем, „подвиг“ Старца вернее всего оказался бы неслыханным преступлением, потому что никто не знает, зачем чуждая этому миру сила желала овладеть им… Кое-какие не вполне ясные намёки содержались в „Завещании Первого Прорицателя“, самой ценной из известных в мире книг… К сожалению, к настоящему моменту ни одна копия — а их было не так много — не сохранилась. Мы лишились неоценимого источника знаний… и теперь можем полагаться только на слова людей, когда-либо читавших „Завещание“… Так, со слов Орвина-Прорицателя, а также Ларта Легиара, а также Орлана-Отшельника известно одно ключевое звено… Одна непоколебимая закономерность — появление Того, кто стоял за дверью… именуемого также Третьей силой… вызывает ответ со стороны Амулета Прорицателя. Золотой Амулет… ржавеет».
Луар неотрывно смотрел на страницу, и чёткие, натянутые как струны строки дрогнули, потом изогнулись, потом заплясали перед его глазами. Как змеи. Вереница змей…
Рука его давно лежала на медальоне; заранее зная, что он увидит, и заранее не желая верить этому, он вытащил Амулет из-за ворота и положил на ладонь.
«…ибо Тот, кто стоял за дверью, именуемый также Третьей силой, приходил не однажды… И кто знает…» Луар отодвинул книгу. Открывшееся ему знание было слишком тяжёлым; спрятав Амулет под рубашку, он силой велел себе не думать. Не думать ни о чём — потому что список запретных тем неслыханно вырос. По крайней мере, не сейчас. До утра… Он должен отдохнуть. Он должен…
Пошатываясь, он побрёл к постели. Походя дунул на свечку; в наступившей темноте расплылся запах, напомнивший Луару продуваемую ветрами повозку, мягкие длинные волосы на его плечах, руки, губы, смех… Потом…
Он дёрнулся и сел на кровати. Неслыханно. Именно сейчас, когда он узнал такое… Бездна с чудовищами на пороге — и вдруг это постыдное неутолимое желание. Танталь…
Он ворочался до полуночи. Потом измучился и заснул.
* * *
Теперь я была Хааровой марионеткой.
Дни цеплялись один за другой; я будто брела бездумно по грязной дороге, и всё, что было в моей жизни достойного, оставалось далеко за спиной, а впереди ничего не было вовсе.
Я выходила на подмостки, как кукла; Хаар иногда похваливал меня, иногда бранил, но я и без него знала, что играю отвратительно, что похожа на всех его актёров, что посредственна, как мешок с мукой — и что именно за это новые товарищи перестали меня ненавидеть. Лысый комик тот вообще души во мне не чаял, дарил конфетки и, почему-то вообразив себя неотразимым мужчиной, покровительственно хватал за все места, до которых мог дотянуться. Я отмахивалась от него, как от мухи; он не замечал моего презрения и оставался в уверенности, что своим вниманием оказывает мне честь.
Мне было всё равно. Я разучилась бояться, радоваться и злиться.
Слова Флобастера висели надо мной, как рок. «Он оставит тебя и забудет»; первая часть пророчества сбылась с изумительной быстротой.
Мне следовало ненавидеть предателя-Луара — но сознание, что я наказана поделом, надломило мою волю и пригасило все сколько-нибудь сильные чувства; все, кроме стыда и раскаяния. Мне не стоило вмешиваться в его судьбу. Роковое представление, погубившее целую семью, было целиком на моей совести — и не только у Луара, но и у Эгерта с Торией тоже достаточно причин, чтобы возненавидеть меня… Впрочем, думать о Луаре у меня просто не было сил.
Не менее больно было думать о Флобастере — вот кого я предала, вот за что и меня предали…
Не раз и не два мне хотелось броситься вдогонку. Мне снилось, что я вижу наши три повозки посреди чиста поля, бегу, спотыкаюсь — и не могу добежать, повозки медленно уплывают за горизонт, оставляя меня в слезах и отчаянии.
Снился и Луар. Как я подбираю его, пьяного, лежащего посреди улицы — только он не пьян, а мёртв, и я напрасно пытаюсь вдохнуть в его грудь хоть немножко воздуха…
Луар как орудие рока. Эта мысль выдавливала из меня жалкую, кривую ухмылку. Поделом вору и мука; я действительно находила странное удовольствие от полной и окончательной глубины своего падения. Поделом; так мне и надо.
Неизвестно, до чего я дошла бы в своём самобичевании; случилось, однако, так, что после очередного представления Хаар не похвалил меня и не поругал, а, приподняв в усмешке кончики своего длинного рта, обнял за талию и дохнул прямо в ухо запахом одеколона:
— Ну что… Созрела, а?
Сердце моё упало. Жестокая судьба изыскала резерв, дабы усугубить мои несчастья; очевидно, во искупление моей вселенской вины следовало испытать и это.
Чёрные, пронзительные Хааровы глаза насладились моим смятением; жёсткая наодеколоненная рука покровительственно взяла меня за подбородок:
— Хороша… Простовата, но по-своему хороша, с перчиком… Пойдём.
Его совершенно не заботило, что в свидетелях этого приглашения-приказа оказалась вся труппа, что героиня покраснела как томат, её наперсница на миг задержала дыхание, комик возвёл глаза к небу, громила-герой хохотнул, а старуха пожевала челюстями. Очевидно, так у них было принято.
Трудно объяснить, о чём я думала, когда, конвоируемая Хааром, шла с ним через двор большого дома, где он снимал комнату. Голова моя была будто набита ватой, и такими же ватными сделались ноги, а мысли казались уродцами без головы и хвоста, не мысли, а клочки: завтра, может быть, он уважит и эту… труппа уедет из города… или Хаар, или… вспоминать и глотать слёзы… ты толкнул меня на это, Луар. Пусть нам всем будет хуже… тебе же будет хуже… ты сам виноват.
Мысль о том, что таким образом я отомщу предателю, не вызвала радости. Хаар плотно задвинул задвижку, прошёлся по комнате, приглашая меня оценить её удобство и богатство; повалился на кровать, не снимая сапог:
— Ну-ка… Повернись-ка вот так…
Авторитетный жест смуглой руки объяснил мне, как именно следует повернуться. Он привык вертеть людьми, будто куклами, подумала я, поворачиваясь, как на торгах.
Хаар покивал, довольный. Щёлкнул языком:
— Да, замарашка… Будешь умницей — подарю тебе новое платье, безрукавку и плащ… Что ты хочешь, чтобы я тебе подарил?
Я тупо молчала, и это было плохо. Он нахмурился:
— Язычок проглотила? Ладно… Подарю тебе всё по очереди, какую тряпку первой снимешь, таков и подарок будет… Давай-ка.
Внутри меня всё скорчилось от стыда; я жалобно подумала, что, какой бы ужасной не была моя вина, расплата за неё всё-таки слишком жестока. Луар, ты видишь?!
Пальцы мои уже возились с застёжкой плаща. Не испачкать, подумала я вяло, и бросила плащ на спинку кресла.
— Хорошо, — сказал Хаар, облизывая узкие губы. — Плащик. Получишь. Что потом?
Неужели Флобастер не сумеет меня простить?! Сумеет, но не захочет. Как не захотела бы я на его месте… Хорошо бы вернуться назад, к тому моменту, когда там, в переулке, он просил меня сказать, что я пошутила…
Впрочем, всё повторилось бы снова, потому что… Жить без Луара можно, но очень уж тоскливо. Невыносимо.
Я распустила шнуровку безрукавки. Бросила на кресло поверх плаща. Хаар довольно зажмурился:
— Так-так… Ну-ну…
Скорей бы всё кончилось, подумала я устало. Заползти бы в какую-нибудь щель, закрыть глаза и обо всём забыть. И не видеть перед собой этой смазливой, самодовольной рожи. И не помнить тех Флобастеровых слов…
Я стянула через голову платье, расшнуровала корсет; нижняя юбка распласталась на полу, как дохлая бабочка. Я подняла её и, машинально отряхнув, аккуратно сложила на кресле. В одной тонкой рубашке было холодно — впрочем, колотившая меня дрожь имела совсем другое происхождение.
…Нас было пятеро — пятеро приютских девчонок, не внявших запретам и сбежавших на представление бродячей труппы. Гезина в ту пору была ещё голенастым подростком на маленьких ролях, Мухи не было вообще, Фантин казался в два раза тоньше, и лирические сцены на пару с Барианом играла Дора — пышнотелая, соблазнительная дамочка; несколько месяцев спустя она ушла фавориткой к богатому аристократу, в замке которого мы жили неделю… Но тогда, в тот день, я ничего этого не знала — я просто купалась в своём восторге, разинув глаза и рот, забыв обо всём на свете, восхищаясь и изнывая от зависти к этой жизни, такой свободной, такой яркой, к этому делу, такому странному и прекрасному, к этим подмосткам, к этим людям, казавшимся мне особенными, исключительными, почти что магами…
После представления, хоть было уже поздно и товарки мои, боясь разоблачения, торопили меня обратно в приют, я пробралась в головную повозку и среди потных полуодетых актёров нашла Флобастера.
Я стала перед ним на колени; я плакала и молила, обещала делать самую тяжёлую и грязную работу — пусть только он возьмёт меня с собой, я не могу возвращаться в приют…
Он пожимал плечами — зачем, к чему, сами с трудом кормимся, а что, если попечителям приюта это не понравится и они вышлют погоню… На любой земле свои законы — и не бедным странствующим актёрам нарушать их. Что ты, девочка…
Мои товарки ушли, не дождавшись меня; поспешность не помогла им — наше отсутствие обнаружилось, все в один голос указали на меня, как на зачинщицу, да так оно, по правде, и было… Нас жестоко высмеяли за пристрастие к низменным зрелищам, коим в первую очередь является балаган; я глотала слёзы от такой несправедливости и даже пыталась возражать — за что меня высмеяли ещё злее и, помучив всю провинившуюся пятёрку долгим судебным разбирательством, приговорили к публичной порке.
Не знаю, как бы я это вынесла — но, к счастью, наказанию не суждено было свершиться.
До сих пор неизвестно, почему Флобастер переменил своё решение и чем он купил попечительницу приюта. Деньгами? Вряд ли. Он пробыл в её кабинете весь вечер — а глубокой ночью, явившись в спальню и подняв всех на ноги, эта дама с вечно поджатыми губами велела мне собираться, и тогда, ещё не веря своему счастью, я уже знала тем не менее, что вот она пришла, моя настоящая жизнь…
…Хаар лежал на кровати, не сняв сапог. Я стояла перед ним в одной рубашке; он сыто щурился, как кот, к которому каждый день является на дом покорная мышка.
…А что делать?! Мышка сама полезла в мышеловку, теперь это её мир, и можно приспособиться и выжить… Или куда? На улицу? В служанки? Мыть заплёванный пол?
Хаар обнажил в усмешке свои белые зубы:
— Ну же… У тебя уже полно подарочков, и последним будет тонкая сорочка… Из нежного полотна… такого нежного, как твоя шкурка. Ну-ка!
Я стиснула зубы, и на секунду его лицо скрылось из глаз, отгороженное от меня скользящим полотном. Потом я снова увидела его довольный растянутый рот, и сорочка была уже у меня в руках.
Он с хрустом потянулся. Носком одной ноги зацепил за пятку другой, лениво стянул сапог, потом другой; расстегнул на груди куртку и рубашку, обнажив по-звериному шерстистую грудь. Не торопясь, горделиво похлопал себя по причинному месту — мне показалось, что в штанах его шевелится изрядных размеров гадюка. Поманил меня пальцем:
— Утю-тю…
Скрипнули половицы под моими босыми ногами. Я не чувствовала холода; Хаар тяжело дышал, от чего в крупном с горбинкой носу его трепетали чёрные волоски:
— Ай, славная девочка… Будешь послушной — будешь счастливой, всё у тебя будет, как сыр в масле… Иди, — его пальцы чуть дрожали, он расстёгивал пряжку кожаного с бляхами пояса.
Я оказалась рядом с кроватью; благоухая одеколоном, он поймал меня за безвольно свисающую руку, и ладонь его оказалась горячей, как утюг:
— Будешь счастливой… Верь мне…
Я послушно улеглась — и в этот самый момент во мне взбеленилась память.
Ошалевшая от моей бесстыдной покорности, память ревела, как пойманный зверь. Память подсовывала мне картину за картиной — глаза Луара, волосы Луара, хрипловатый со сна голос: «когда мне было пять лет, я упал в бочку с дождевой водой…» Тёплые ладони на моих бёдрах. Луар, мой властный сын, мой нежный мучитель… Целомудренный, как дождевая вода… Вот я лежу затылком на расслабленной тонкой руке, я боюсь не то что пошевелиться — вздохнуть, всё моё тело затекло до бесчувствия, а Луар всё не просыпается, и, скосив глаза, я разглядываю его лицо…
Надо мной нависало масляное, с сизым подбородком, холёное лицо Хаара.
Я завопила как резаная.
Выскользнув из-под его рук, путаясь в подвернувшейся простыне, я схватила в охапку свою одежду и ударилась в дверь, как мошка в стекло фонаря. Боль от ушиба заставила меня вспомнить о засове; обламывая ногти, я вырвалась из комнаты и кинулась бежать. Толстая хозяйка, восседавшая в прихожей, поперхнулась и закашлялась. Вероятно, коридорами её почтенного дома не каждый день бегают совершенно голые девчонки с круглыми безумными глазами.
* * *
Бургомистр казался столь же обрадованным, сколь и обеспокоенным; он сразу же пригласил Луара сесть и засыпал вопросами о здоровье его батюшки и матушки. Луар был готов к этому и ответил без запинки: его батюшка пребывает в здравии, а матушка ещё не совсем оправилась от поразившего её недуга, хотя дело явно идёт на поправку. Доктора, — тут Луар значительно покивал, — доктора прописали ей уединённый образ жизни, и госпожа Тория во всём следует их советам.
Бургомистр чуть успокоился и после нескольких незначительных фраз осторожно поинтересовался, как скоро полковник Солль сможет вернуться к обязанностям командующего гарнизоном. Луар и к этому был готов — его отец вернётся так скоро, как только позволят ему важные дела по устройству родового поместья. В эти два слова — «родовое поместье» — Луар ухитрился вложить настойчивое напоминание о древности рода Соллей, аристократической спеси и традиционном богатстве; бургомистр заново проникся уважением и благожелательно спросил, а какое, собственно, дело привело молодого Солля в кабинет скромного чиновника.
Луар собрался, как кошка перед прыжком; внешне это выглядело естественным желанием молодого человека вежливо дождаться, пока старший по возрасту и чину устроится поудобнее и будет готов его выслушать.
— Ваше сиятельство, конечно, помнит, какую роль сыграл мой отец в разоблачении преступлений Ордена Лаш, — начал Луар после паузы.
Бургомистр удивлённо кивнул.
— Ваше сиятельство знает, что мать моя, госпожа Тория Солль, занимается некоторыми научными изысканиями… Она изучает историю, продолжая дело своего отца, моего деда, декана Луаяна, — Луар снова сделал многозначительную паузу. Имя декана — тоже оружие, такими именами так просто не разбрасываются. — В последнее время исследования её требуют некоторых документов… Находящихся в ведении вашего сиятельства, — предвосхищая удивлённый вопрос бургомистра, Луар подался вперёд. — Да, речь идёт о… Дело в том, что моя мать ведёт уединённый образ жизни и не может сама… — Луар обозлился на себя за прорвавшуюся-таки суетливость. Хорошо ведь держался — так нет же, залепетал, заметался, как школьник… Впервые в жизни приходится так долго и складно лгать. Впрочем, разве есть иной путь?
Усилием воли он заставил себя спокойно улыбнуться:
— Да, к сожалению, моя мать не имеет возможности обратиться к вам самолично. Выполняя её поручение, я обращаюсь к вашему сиятельству с просьбой: для изучения важных исторических документов допустить меня в Башню Лаш.
Бургомистр, как видно, заранее готовил для госпожи Тории Солль вежливое согласие; он уже растянул губы в улыбке — однако последние Луаровы слова заставили его откинуться на спинку кресла с выпученными глазами.
В молчании прошла минута, другая; Луар ждал, наблюдая, как на лице бургомистра сменяют друг друга растерянность и возмущение.
— Гм, — сказал наконец бургомистр. — Полагаю, госпожа Тория Солль… М-м… Молодой человек, вы, право же… Ваша матушка, конечно, снабдила вас письмом, написанным собственноручно?
— Письмом? — Луар поднял брови.
Бургомистр досадливо поморщился:
— Документом, свидетельствующим, что она поручает вам… и так далее.
Луар обиженно захлопал глазами:
— Однако… Я никогда не носил с собой записок, удостоверяющих, что я не лгун.
Снова воцарилось молчание. Собеседники смотрели друг на друга поверх необъятного, заваленного бумагами стола.
— Это невозможно, — сказал со вздохом бургомистр. — Вы же знаете, что в Башню Лаш много лет не допускался ни один человек. Ни вы, ни я, никто другой… Там содержатся колдовские устройства, которые могут быть опасны. Там содержатся бумаги, не предназначенные для человеческих глаз… В конце концов, там могут быть остатки Мора!
Луар прикрыл глаза:
— Мора не бывает чуть-чуть. Мор приходит либо нет, двадцать лет назад мой дед декан Луаян изгнал Мор и поплатился за это жизнью…
На этот раз бургомистр не проникся благодарностью. Его брови были сурово сведены:
— Молодой человек… вы просите о невозможном. К сожалению, я вынужден передать госпоже Тории свой отказ…
— Она огорчится, — сказал Луар задумчиво.
Бургомистр возмущённо тряхнул вислыми щеками:
— Странно… если она не понимает… Там, в этой Башне, может содержаться… и почти наверняка содержится… приносящее беду… нельзя быть, как ребёнок…
Поток Луаровых мыслей вдруг вильнул, как река, налетевшая на гору. Нечто в тоне бургомистра, нечто на дне его напряжённых глаз заставили его думать с удвоенной скоростью.
Он боится! Он действительно боится, и не мифических колдовских устройств и бедоносных предметов, он боится чего-то конкретного и осязаемого, сулящего неприятности не городу и не человечеству, а лично ему, вислощёкому бургомистру, неплохому в общем-то дядьке и сносному правителю… Луар понял, что в его распоряжении минута, и за это время он должен догадаться — или проиграть.
— Наука… — медленно начал он, рассчитывая выиграть время. — Не существует для зла… история… всего лишь описывает события… какими они были либо представлялись…
Бургомистр заёрзал. Рука его потянулась к колокольчику — время аудиенции истекло.
Башня Лаш. Орден Лаш. Двадцать лет назад бургомистр был чуть постарше теперешнего Луара, и он пережил Мор… Он знает об Ордене не понаслышке, возможно, он знался с кем-то, носящим капюшон… Эти люди были везде, их боялись и уважали… Они…
— Господин бургомистр! — голос Луара резанул по ушам его самого, бургомистр дёрнулся, не услышав привычного «сиятельства», и рука с колокольчиком ослабла. — К сожалению, причина, по которой вы так блюдёте девственность Башни, не вполне уважительна.
Бургомистр побледнел. Брови его окончательно сошлись на переносице, грозя занавесить глаза:
— Вы забываетесь! Вы…
— Немногие семьи в городе могут похвастать родством со служителями Ордена, — Луар бросил фразу, как бросают камень в звериное логово — либо пусто, либо выскочит и съест.
Всю следующую секунду бургомистр неподвижно сидел, выкатив из-под бровей налитые кровью глаза; потом откинулся назад и задохнулся, закашлялся, хватая воздух ртом, и Луар понял, что победил.
— Ваша тайна — это всего лишь ваша тайна, — сказал он мягко. — И она в безопасности… Конечно, в Башне должны храниться списки служителей. Но я не узнаю из них ничего нового… Хотя, конечно, — он замешкался, решая, стоит ли раздражать бургомистра ещё и советом, — конечно, проще было попросту сжечь их, чтобы чей-нибудь нескромный глаз…
— Ваш отец знает? — хрипло спросил бургомистр.
Луар подумал, что неплохо бы позаботиться о собственной безопасности.
— Конечно, — он сделал удивлённое лицо. — Он знает, и в его глазах это не преступление… Вы же не можете отвечать за всех своих родственников… — он выждал, потом пожал плечами: — Хотя, конечно, большинство горожан… ненависть к Ордену так сильна, что…
Бургомистр сжал зубы. Взглянул на Луара в упор:
— Вы намерены меня шантажировать, юноша?
Луар захлопал ресницами:
— Ваше сиятельство… Вы же знаете, наша семья… Более тёплых чувств… Поверьте, я никогда бы не осмелился говорить так дерзко… и такие неприятные вещи. Однако речь идёт о посещении Башни… Крайне важном для нас — и совершенно безопасном для вас. Более того, — Луар обрадовался внезапному озарению, — я мог бы изъять документы, порочащие… прошу прощения, бросающие тень на ваше семейство… Если они там есть. И принести их вам, как плату за услугу… Вернее, как благодарность.
Бургомистр всё ещё хмурился — но теперь Луар не сомневался в его ответе.
— Будь проклят мой тесть, — проговорил бургомистр глухо. — Из-за этого фанатика… Впрочем, — он глянул на Луара, — не обольщайтесь. Это знание вам не поможет, вы никогда не сможете ничего мне навязать…
Луар встал и поклонился.
— Разрешение вы получите в канцелярии, — продолжал бургомистр сквозь зубы. — С вами отправится лейтенант стражи, который дождётся вас у выхода… — он раздражённо посопел, — и каменщик, чтобы разломать кладку и затем сложить её снова. Ни один человек не должен знать… Впрочем, и так ясно… — он вдруг усмехнулся так, что видны стали неровные зубы, — а не боитесь, юноша, что вас замуруют прямо там, внутри?
Луар улыбнулся в ответ:
— Вы тонко шутите, ваше сиятельство… Представляю, как смеялась бы моя мать!
Бургомистр погасил свою ухмылку. Звякнул колокольчиком, вызывая слугу; глухо ответил на Луаров поклон:
— Ступайте… Надеюсь, что Священное Привидение утащит вас живьём.
* * *
Пророчество Флобастера сбывалось скоро и неотвратимо. Теперь я была предоставлена самой себе, и единственный возможный путь вёл в трактирные служанки, «мыть заплёванный пол».
При мне не было ни монетки. Мой сундучок со скудными пожитками достался Хааровой своре — надо полагать, в утешение. Мне и помыслить было страшно о возвращении, хоть на несколько минут. Немного развлекала та мысль, что Хаар, должно быть, в свою очередь был трагически потрясён моим бегством.
Первую бездомную ночь я провела у костра перед городскими воротами; впрочем, стражники зорко следили, чтобы теплом их огня пользовались лишь «путники», и никак не «бродяги». Я должна была на рассвете покинуть город — либо искать себе другое пристанище. Появляться у ворот второй раз было просто опасно.
День прошёл в блужданиях по улицам; воду я пила из публичных источников, а вот есть хотелось невыносимо. Под вечер я набрела на харчевню «Утолись» и вызвалась за тарелку каши перемыть всю скопившуюся за вечер посуду.
Засыпая на грязной соломе, я чувствовала, как съеденная каша мечется в измученном голодом животе. Я была почти что сыта и почти что счастлива.
Среди ночи мне приснился незнакомый человек, похожий на Луара. В его лице не было ничего страшного — но я испугалась прежде, чем разглядела в полутьме застрявшие у него в груди стальные клещи.
— Не для всех, — сказал он глухо. — Для немногих… Для одного.
Я проснулась, дрожа. Я долго лежала с открытыми глазами и молила небо, чтобы следующий мой сон был о матери, о старой библиотеке, или о сцене и Флобастере, а лучше всего — о Луаре…
И мне явился сон о Луаре.
Луар стоял по колено в костре, и в груди его торчали стальные клещи.
* * *
Тяжёлый молот был обёрнут мешковиной, но удары о камень всё равно разносились по ночной площади, пугая весенних котов и тревожа покой окрестных жителей. Лейтенант стражи нервничал; Луар стоял поодаль, завернувшись в плащ, равнодушно глядя в тёмное небо, будто происходящее его не касалось.
Каменщик пыхтел, то и дело потирая левое плечо; кладка поддавалась с неохотой — надёжная добротная кладка. Сумасшедший старик в рваном балахоне Лаш лежал с стороне на сырой мостовой, лежал, обхватив голову руками, и тихо скулил.
Люди, явившиеся к Башне, открывшие её ворота и взявшиеся ломать кладку, произвели на несчастного старика большое впечатление — он кинулся к офицеру, что-то невнятно объясняя, выкрикивая бессвязные слова и норовя схватить его за руку. Офицер гадливо отстранился, тогда старик кинулся к каменщику и молча укусил его за плечо.
Всё последующее произошло мгновенно — глухой удар, старик, подвывая, отлетел сразу на несколько шагов, офицер двинулся на него, угрожая оружием и грязно ругаясь. Старик отполз в сторону, но не ушёл; Луар смотрел на него без сочувствия, но с интересом. Рука его лежала на груди, и пальцы чувствовали прорезь медальона.
Он знает, а они — нет. Бургомистр заботится о своём добром имени — а между тем у Двери Мироздания, о существовании которой бургомистр даже не подозревает, стоит некто, желающий войти. Желающий явиться в гости к бургомистру, к тысячам бургомистров в тысячах городов и что-то там учинить не просто с бургомистрами — с миром…
Он, Луар, знает нечто, в сравнении с которым сама тайна его рождения — лишь мелкая забавная деталь. Если б ему сказали это месяц назад — он подрался бы со сказавшим. А теперь он молчит и смотрит в ночное небо, пытаясь понять, чем же всё-таки хорош этот мир и почему он до сих пор устоял…
— Э-э, — прохрипел каменщик, бережно поглаживая пострадавшее плечо. — Может, хватит?
Луар обернулся. С десяток камней посреди кладки провалились вовнутрь, и стена зияла чёрным провалом, как чей-то щербатый рот.
— Молодому человеку достаточно? — осведомился лейтенант. Этот лейтенант опасался Солля, как безумца, презирал как потрясателя основ и одновременно пытался уважать — как сына своего самого высокого начальника.
Луар подошёл к пролому. Грузный человек не протиснулся бы в неровную чёрную дыру, но худому Луару это было вполне по силам.
— Хватит, — сказал он равнодушно. — Не возиться же тут до утра.
Каменщик обиженно засопел, лелея укушенное плечо. Старик-сумасшедший поднялся на четвереньки — офицер так глянул на него, что тот снова отполз, бормоча свои жалобы.
— Я дам вам только один факел, — сказал лейтенант Луару. — В ваших интересах успеть вернуться, пока он догорит.
Луар пожал плечами:
— Как знаете… Но столько трудов ради одного факела?
Лейтенант не удостоил его ответом; каменщик старался держаться подальше от им же проделанной дыры, и Луар скоро понял, почему.
Запах. Он стоял здесь долгие годы, такой густой, что в нём можно было плавать, как в смоле. Он был запахом тленья и смерти, затхлой сырости, осевшего дыма и ещё чего-то, похожего на терпкий дух благовоний. Лейтенант отшатнулся и в ужасе уставился на Луара — ждал, вероятно, что безумец тут же и откажется от своей затеи.
— Эге, — сказал Луар равнодушно. — Пожалуй, и гореть не будет, — и он сунул в проём зажжённый факел.
Осветились заплесневелые стены, потолок, поросший известковыми сосульками, коридор, длинный, как кишка. Факел пригас — но всё же не угас вовсе, и Луар удовлетворённо кивнул.
Первый шаг оказался трудным — но ни лейтенант, ни каменщик, ни даже безумный старик не смогли бы заметить его колебания. Луар справился с собой не легко, но быстро; даже у декана Луаяна не было такой возможности — узнать тайну Ордена из первых рук. А ведь Луара интересует не только Священное Привидение, Первый Прорицатель и ржавчина на медальоне; у сына Фагирры есть шанс узнать, что составляло смысл жизни его отца и в чём смысл его смерти. Возможно, темнота в провале — не разрытая могила, а наследное имение, отчий дом?
Он мрачно усмехнулся, согнулся в три погибели и с факелом наперевес нырнул в пролом.
Святая святых.
Закрывая лицо рукавом, он брёл в густых слоях слежавшегося воздуха, обходя тухлые лужи и пятна плесени. Коридоры двоились и троились, круглые ступени ложились веером, приглашая подняться; он двигался как заведённый, не боясь заплутать или не найти обратного пути — а боясь только остановиться, потому что очень скоро ему стало казаться, что некто невидимый следует за ним по пятам.
Не он выбирал дорогу — дорога выбирала его сама, и он почти не удивился, оказавшись перед массивной дверью из позеленевшей бронзы. Засов на двери был взломан, и у Луара не было причин, оправдавших бы его нежелание войти.
Он вошёл.
Свет факела сразу же перестал достигать потолка и стен; дуновение почти что свежего, живого воздуха позволило оторвать руку от лица и судорожно вздохнуть. И в ту же секунду он поперхнулся, потому что огромное тёмное пространство вокруг разом осветилось огнями.
Он ощутил себя не то выброшенным в звёздное небо, не то окружённым полчищем врагов, из которых каждый держал в руке по факелу. Он метнулся — огни метнулись тоже, и тогда, сдержав страх, он понял их природу.
Яркие огоньки, острые, как иглы, тусклые огоньки, совсем мелкие огни в тёмной пустоте, недостижимо далёкие, едва различимые, как пыль. Все они были отражениями его факела, и, пройдя несколько десятков шагов, он лицом к лицу встретился с собой — угрюмым парнем со впалыми щеками и чадящим факелом в руке, тусклым отражением в огромном, пыльном, подёрнутом паутиной зеркале.
Зеркальный зал. Чёрное пространство без границ, дробящееся и продолжающееся на сотнях запылённых граней. Плывущие в пространстве огоньки; некоторое время Луар стоял, покачивая факелом и вдыхая особенно сильный здесь запах старых благовоний. Это сердце Башни… Он кожей чувствует, что попал в самое её сердце — но ему нужен мозг. Факел скоро догорит, пора отправляться…
Окна в коридоре были замурованы изнутри. Кое-где попадались развороченные ниши — вероятно, вскрытые тайники. В глубине одного из них сидел скелет, и остатки капюшона падали на костяной лоб. Луар отшатнулся, наткнувшись на взгляд пустых глазниц. Сторож? Пленник? Жертва Мора?
Следующая дверь была приоткрыта; Луару оставалось только поддеть её носком сапога и с усилием распахнуть.
Снова запах, и снова иной. Сырость и благовония; посреди комнаты огромный стол, и всё кругом завалено бумагами — осклизлыми, позеленевшими, смятыми, как палая листва. Никто не помнит уже, кем именно учинено разорение — то ли озверевшие горожане здесь хозяйничали, то ли сами служители ворошили свой же архив… Во всяком случае, бургомистр может спать спокойно — на этих гнилых клочках, что устилают здесь пол с гнилыми же остатками ковра, никто и никогда не прочитает имени его непутёвого тестя.
Факел предупреждающе затрещал. Времени оставалось всего ничего.
Осторожно ступая по мусору, Луар обошёл вокруг стола. Поднял факел повыше, осмотрел гладкие, без единой щели каменные стены.
— Мне нужно, — сказал он хрипло, обращаясь не то к столу, не то к собственной мечущейся тени. — Я его сын и имею право… Я единственный наследник.
Тишина. Ужасающий запах, чадящий факел и корка из мёртвых бумаг.
Кончиками пальцев он дотронулся до стены, осторожно провёл, будто почёсывая каменную тушу Башни. Поднял руку выше; провёл снова — наугад, без надежды.
Щелчок прозвучал, как удар хлыста. Луар отпрыгнул, поскользнувшись и еле удержавшись на ногах. Гладкая стена обнаружила одну щель, потом другую, потом желобок, потом квадратную дверцу, которая без скрипа качнулась в сторону.
Луар понял, что дрожит.
Подойти к тайнику оказалось ещё труднее, нежели шагнуть в пролом навстречу запаху и темноте. Но теперь у его страха не было свидетелей — и потому Луар позволил себе искусать до крови без того запёкшиеся губы.
Тайник был не тронут. Он пережил Мор, пережил крах ордена Лаш и, без сомнения, пережил бы ещё много лет и событий — если бы сын Фагирры не явился, дабы получить наследство Ордена.
Тайник был осмолён изнутри. Луар мысленно поблагодарил его устроителя за догадливость, потому что архив оказался не тронут ни плесенью, ни гнилью, ни водой; Луар воткнул факел в кольцо на двери, трясущимися руками вытащил содержимое тайника, сел на пол и уложил драгоценные бумаги себе на колени.
Светлое небо… Полные списки служителей Ордена, с кратеньким досье на каждого — Магистр, если только это был Магистр, отличался дотошностью и педантизмом. Возможно, часть этих сведений позволяла поддерживать в Ордене железную дисциплину… Сколько людей в городе и окрестностях отдали бы правую руку за возможность бросить всё это в огонь?
Обрывки каких-то донесений — вероятно, самых важных, если они удостоились хранения в архиве… Огромная толстая бумага с золотым уголком — «Перечень наиболее страшных преступлений против Священного Привидения Лаш»… Луар присвистнул — первым в списке значилось «незаконное присвоение магического дара, совершаемое особой, такового дара не имеющей…» Далее. Косой неразборчивый почерк: «…именно этот человек, приближённый к интересующему нас лицу, оказался чрезвычайно лёгок в управлении… Он трус и боится силы, он несчастен и тянется к мягкости… остичь желаемого… его имя — Эгерт Солль.» У Луара пересохло во рту. Он быстро глянул в конец листа — размашистая подпись, в которой легко угадывались буквы «Ф», «А», «Р»…
Могила под снегом. Ветер в голых ветвях. Донесение, или донос… Всё, что осталось ему от отца. От настоящего отца.
Но Эгерт Солль — трус?! Ах, да… То было время, когда действовало заклятье… Его отец… приёмный отец… как его называть?!. был заклят… Наказан за что-то, за убийство на дуэли…
Луар бессильно опустил руки; на колени ему легла неожиданная тяжесть. Книга? Книга среди архивных бумаг?
Он вытащил её из обшей пачки. Переплёт казался обгорелым — да, книга явно побывала в огне, и случилось это не двадцать лет назад, а, может быть, все сто… Сколько же лет этому хламу…
Он с трудом разлепил листы и открыл первую страницу. Огонь истребил половину её — но пощадил заглавие, нарисованное тщательно и замысловато.
«Завещание Первого Прорицателя».
Факел затрещал.
…Декан, декан, вы слышите?! Вы видите, декан Луаян? Дедушка, посмотри, ты же говорил, что ЭТОГО больше нет!..
Факел затрещал снова, предостерегая в последний раз: в темноте ты не найдёшь обратного пути…
Луар заметался.
Книгу — под рубашку, под ремень… Он выстрадал эту книгу, он не оставит её во вскрытом тайнике на потеху плесени… И архив он тоже заберёт с собой. Он должен успеть…
Скоро стало ясно, что весь архив на себе не унести. Там, у подножия Башни, дожидаются свидетели — подозрительный лейтенант, приставленный бургомистром в шпионы, хмурый каменщик и, кстати, безумный старик, и кто знает, где предел его безумию… Луар решил, что заберёт самое важное, остальное бросит.
Самым важным оказались списки служителей. «Перечень преступлений» — долой… Стопка донесений, старых и новых, безжалостно смятая, втиснулась в голенища — края торчали, пришлось выбросить половину…
Факел погас раньше, нежели он успел добраться до выхода — однако предусмотрительный лейтенант, не желавший связываться ни с бургомистром, ни с господином Эгертом, ни тем более с госпожой Торией Солль, установил в проломе свечу.
* * *
Спустя неделю я выследила его.
Он снимал комнату неподалёку от площади и наружу выходил редко — я ухитрилась увидеть его всего лишь два раза, хоть и провела в подворотне напротив несколько долгих дней.
В харчевне «Утолись» меня подкармливали за кое-какую грязную работу; наверное, не только в одежде моей, но и в глазах проявились бездомность и неуверенность, потому что однажды меня остановил красно-белый патруль и с пристрастием поинтересовался, уж не бродяжничаю ли я. К счастью, я сумела возмутиться столь живо и достоверно, что стражники, поколебавшись, оставили меня в покое. Забившись в какую-то щель, я долго переживала свой страх; с бродягами в городе не церемонились, здесь любой нищий имел более-менее жалкое пристанище — одна только я всё ещё сопротивлялась судьбе и не спешила наниматься в служанки.
Впрочем, время играло против меня; случай со стражниками заставил меня серьёзно задуматься о будущем. Оно, это будущее, представлялось в трёх радостных картинах: во-первых, я могла последовать завету Флобастера и найти работу в какой-нибудь харчевне; этот путь был, между прочим, не так уж плох, потому что прилежная служанка рано или поздно заработает себе новую сорочку, башмаки и платье с оборками, а тогда можно попытать счастья и устроиться горничной в приличный дом, а там выйти замуж за лакея — и жить себе до старости в сытости и довольстве. Во-вторых, дело шло к лету — а летом в деревнях страда, и везде требуются молодые здоровые руки, пусть неумелые, но зато голодные и потому согласные трудиться от зари до зари. А потом, осенью, в деревнях играют свадьбы — опять-таки, молодая работница, если она не косая и не хромая, имеет шанс получить в мужья жизнерадостного крестьянского парня…
Я перевела дыхание. Третий путь был самым сомнительным, он почти наверняка вёл в никуда, он связан был с болью и унижением — и назывался «борьба за Луара».
Много раз я спорила сама с собой, доказывая себе же, что мой возлюбленный и в мыслях не имел меня оскорбить — он не прогонял меня и не отталкивал, он не сказал мне ни единого грубого слова… Доказательства отвергались с порога и опять-таки мной: он не гнал меня — он попросту меня не заметил. Лучше бы он сподобился на оплеуху — это, по крайней мере, стоило бы ему хоть каких-то усилий… Всякий раз подобный спор заканчивался проклятием и забвением самого Луарового имени — однако проходили несколько часов, и беседа с собой начиналась по новой.
Я вспоминала по минутам наши с ним дни и ночи — а их, оказывается, было не так уж много. Я перебирала слова, сказанные нами друг другу, как скряга перебирает драгоценные камни в своём сундучке. Я восстановила в своей памяти сцену, которой никогда не была свидетелем — как мать бьёт Луара и с проклятием выгоняет из дому. Всякий раз эта сцена виделась мне по-новому, но всякий раз я испытывала одинаковые угрызения совести.
Наконец, я стала думать о Тории Солль. О страшной и непостижимой женщине, обожавшей своего мужа и сына и в одночасье лишившейся того и другого. И это после тех страшных испытаний в молодости — казалось бы, судьба могла бы и пощадить… Не бить дважды по одному и тому же месту…
Я вспоминала, как зашаталась Тория, услышав от меня, что я, мол, от сына не отрекалась. Интересно, что бы сказала я через двадцать лет, если б узнала, что наш с Луаром мальчик — на самом деле отродье, скажем, Хаара?
Меня передёрнуло. Нет, этого спесивого богатенького шута никак нельзя сравнить с Фагиррой… И потом, меня ведь не пытали. Меня не приводили в подземелье, где греются в жаровне красные раскалённые крючья, меня не приковывали цепями к скамье, с меня не срывали одежду…
Богатое воображение подвело меня — я зажмурилась, обхватила голову руками, стараясь не думать о страшном. Нет, Тория Солль — это Тория Солль… Поберегусь осуждать её. Остерегусь, Небо свидетель…
Эгерт. Вот кто потерял сына, и совершенно безнадёжно. И как будто не было всех девятнадцати лет, когда он любил Луара, растил Луара, рисковал ради него жизнью… Там, на стене, во время Осады… Что ж, все эти годы оказались ложью?
А чем, скажите, виновата его жена? Что не умерла под пытками, что не выкинула плод? Что дожила до того дня, когда случайная полоумная девчонка открыла ему, Эгерту, глаза на Луарово происхождение?
Все виноваты. А больше всех виновен Луар — что родился, скотина, не удушился пуповиной, не околел в младенчестве, не умер от кори, не расшибся и не утонул… Оплакали бы, похоронили вместе с тайной — и жили бы себе дальше, в мире и любви, со светлыми воспоминаниями…
Я скрипнула зубами. Похоже, придётся простить дурака. Он же сумасшедший, он за себя не отвечает, я сама рехнулась бы…
А может, уже и рехнулась. В здравом уме я от Флобастера не ушла бы даже за королевский трон…
Впрочем, все слёзы уже выплаканы; если я не собираюсь замуж за лакея и не спешу становиться краснощёкой хуторянкой, если я всерьёз решила побороться с судьбой за этого парня… Или с парнем — против судьбы… Или даже одна против всех… Поглядим. Во всяком случае, рассиживаться нечего.
Повинуясь собственному приказу, я рывком поднялась с подгнившей бочки, брошенной кем-то посреди проходного двора. Одёрнула юбку; решительно двинулась вперёд — и только через два квартала сообразила, куда иду.
А шла я в славный город Каваррен, о котором даже не знала, где он. Спешила на встречу с господином Эгертом Соллем.
* * *
Хозяйка, сдавшая комнату молодому вольнослушателю из университета, не могла надивиться на прилежание юноши: тот ежедневно посещал лекции и однажды провёл в библиотеке целую ночь; сразу после этого характер его занятий резко изменился — теперь он заперся у себя и дни напролёт просиживал над книгами, прерываясь только затем, чтобы съесть приготовленный хозяйкой обед.
Луар действительно потратил много долгих часов на освоение украденного в Башне богатства; «Завещание Первого Прорицателя» потрясло его своей непонятностью, зашифрованностью и в то же время грандиозным размахом — уцелевшие в огне тексты заставляли думать о великане, складывающем ребус из пространств и времён, а заодно уж из человеческих династий и поколений. Луар читал, и волосы шевелились у него на голове — такой древней жутью веяло с обгоревших страниц: «И вода загустеет, как чёрная кровь… С неба содрали кожу… Достойны зависти поленья в очаге… будет ей слугой и наместником».
Целые разделы писались, по-видимому, рунами — Луар не понимал ни буквы. Встречались рисунки — большей частью изуродованные огнём, так что тварей, изображённых на них, невозможно было опознать. Это была настоящая колдовская книга — Луар старался читать её только днём, при солнечном свете, и никогда — при свече.
Список служителей Священного Привидения Лаш оказался куда прозаичнее и принёс гораздо больше пользы.
Фар Фагирра значился первым среди так называемых посвящённых; краткое досье поведало Луару, что отец его в прошлом был учителем фехтования и имел в предместье целый выводок родственников: мать, брата, двух сестёр и двух племянников. Луар содрогнулся при мысли, что, может быть, его тётки и двоюродные братья уцелели и предстоит встреча…
Третьим лицом Ордена, после Магистра и Фагирры, был некий Каара, «хранитель святыни». Против его имени стояла одна только пометка «верен до безумия». Любопытно, подумал Луар, кому именно верен — самому Магистру? Ордену? Этой самой «святыне»? Что за человек, всё досье на которого состоит из слова «верен»? А был ли, кстати, так же «верен» Фагирра, или Магистр опасался его, как возможного узурпатора? Что за отношения связывали престарелого главу Ордена — и властолюбца Фагирру?
Дочитав список до конца, Луар не поленился взять чистый лист бумаги и аккуратно выписать в столбик имена и возможные ориентиры: как и где искать. Двадцать лет — это не двести лет. Кто-то да уцелел.
Покончив со списком, он всерьёз принялся за секретные донесения — и сразу же вспотел, сгорбился, сдавил в кулаке медальон.
Имя декана Луаяна. Многократно повторяемое имя вольнослушателя Солля; в те далёкие годы по меньшей мере двое студентов служили шпионами Ордена Лаш. Орден интересовался деканом — точнее, некой «золотой вещью», хранящейся у него в кабинете. Орден хотел во что бы то ни стало завладеть «вещью», и для этого найден был вольнослушатель Солль, юноша, приближённый к семье декана — и в то же время находящийся в плену непреодолимого страха… То было время, когда действовало заклятье.
Луар вытащил медальон из-под рубашки. Ржавчины стало больше; Луар закрыл глаза и прижался щекой к золотой пластинке.
Что они знали? Зачем им нужен был Амулет Прорицателя — им, уже тогда решившимся устроить «окончание времён» и призвавшим для этого Чёрный Мор?
Луар вздрогнул. Там, в подвале, его отец пытал его мать, чтобы получить медальон. Неизвестно, что было бы, если бы Тория Солль не выдержала пытки и отдала Амулет Фагирре. Но она не отдала.
Мама… Ему захотелось вскочить, опрокинув стул, бежать к ней, плакать у ног, бормотать — «я знаю», ждать чего-то — прощения? Будто на нём, сыне, вина того — палача?
Усилием воли он подавил свой порыв. Она не отдала медальон Фагирре — но «золотая вещь» всё равно попала к нему, пусть и в следующем поколении. Бороться с судьбой бессмысленно — нужно вовремя понять, чего хочет судьба, и пособить ей…
Луар тщетно попытался соскоблить ногтем новое пятнышко ржавчины на золотой пластинке. Вздохнул. Спрятал медальон за пазуху, собрал листки с именами бывших служителей, оделся и вышел из дому. Хозяйке он сообщил, что идёт на вечеринку с друзьями, и добрая женщина от души порадовалась за своего юного жильца.
— Нет, — удивлённо сказала молодая женщина. — Такое имя… Где-то слышала… Но здесь нет таких никого.
За её юбку прятался застенчивый малыш с лукавыми чёрными глазами. Лохматый пёс у ворот не рычал, а только скалился — однако цепь натянулась, как струна.
Женщина вдруг помрачнела — вспомнила, очевидно, кто таков этот Фагирра, о котором так вот запросто спрашивает незнакомый парень. Сухо кивнула Луару и пошла в дом, уводя за руку упирающегося малыша.
— Не поминал бы, — хмуро посоветовал мужчина, точивший брусом узкую лопату. — Не поминал бы вслух, беду накличешь…
— Да тут они жили! — круглая, как сито, старуха выбралась из погреба, потирая поясницу. — Там… — она неопределённо махнула рукой куда-то за забор. — Ты, — это мужчине, — мал был… Соседи все от Мора и померли… И эти померли — мамаша ихняя, одна замужняя дочка с детями и одна незамужняя, и парнишка молоденький был, совсем сопляк… В один день и померли, а этот, в плаще, потом пришёл и сам закопал…
— Да что вы мелете, — неприязненно отозвался мужчина. — Он же, — кивнул на Луара, — про Фагирру спрашивает… По-вашему, кто в плаще, так и Фагирра сразу? А может, священное привидение Лаш?
— Спасибо, — сказал Луар, повернулся и ушёл, чувствуя затылком напряжённые взгляды.
Проходя через площадь у городских ворот, он вспомнил, как совсем недавно нашёл здесь три повозки, составленные рядом, и в одной из них была Танталь… И как он подал ей руку, а она обрушилась на него, как мёрзлый водопад, и как потом, в гостинице «Медные врата», этот водопад обернулся пламенем…
Безумный старик в плаще служителя Лаш сидел под горбатым мостом, неподвижно глядя в цвёлую воду канала. Не веря в удачу и не слушаясь разума, а просто повинуясь неясному интуитивному побуждению, Луар остановился рядом и тихо позвал:
— Служитель Каара…
Он не был готов к тому, что произошло потом.
Старик дёрнулся, по телу его пробежала судорога; медленно-медленно, по волоску, он обернулся к струсившему Луару — и заплывшие глаза его расширились, как от боли:
— Ты… Наконец…
Луар попятился. «Предан до безумия»… Какое точное определение. До безумия.
— Ты… — прохрипел старик, и на лбу его Луару померещился шрам — след давнего удара камнем. — Ты… Вернулся…
Луар испугался уже по-настоящему — только чудо и немыслимое усилие воли удержали его от позорного бегства.
— Фагирра, — проплакал старик. — Не все… Лишь немногие… Скоро… Уже… Доверши.
— Да, — сказал Луар, чувствуя, как по спине продирает будто ледяная лапа. — Я… скоро-скоро.
— Клянусь! — старик вскинул руку. — Он… без памяти, ты прав… Он недостоин… Достоин не каждый… Каара достоин… Ты прав, Фагирра, ты снова прав… Доверши же!
— Что? — прошептал Луар почти против воли.
Старик вдруг улыбнулся — и улыбка его была ужасна, такая немощная, такая искренняя и в то же время льстивая, обнажившая беззубые пятнистые десны:
— Ты задумал… правильно, Фар. Не все… Но Каара достоин, да?
— Да! — выкрикнул Луар, повернулся и кинулся бежать.
В тот вечер он долго стоял перед зеркалом, с двух сторон освещая своё лицо двумя длинными свечами.
Он хотел увидеть в нём то, что увидел старик. Он хотел знать, как выглядит Фагирра.
* * *
Старая нянька, чьим заботам вверена была маленькая Алана, много дней подряд не находила себе места.
Загородный дом Соллей, большой и удобный, пустовал без слуг; из обитателей в нём остались только сама госпожа Тория да девочка с нянькой. Хозяйство приходило в упадок; нянька сбивалась с ног, стараясь всюду поспеть, готовила и убирала, кормила лошадей, чистила стойла — и одновременно пыталась приглядеть за воспитанницей, которая с каждым днём всё больше отбивалась от рук.
Уютный мирок Аланы развалился окончательно. Она потеряла отца и брата, а теперь потеряла ещё и дом — потому что привычный быт её ухоженного детства отличался от нынешнего, как морской берег от малярийного болота. Она сделалась мрачной и капризной, угрюмой, как зверёныш, и всё чаще отвечала на нянькины заботы откровенной грубостью — добрая женщина не решалась её наказать, потому что в последние дни Алана потеряла и мать тоже.
Госпожа Тория Солль заперлась в своей комнате и не желала никого видеть. Нянька часами простаивала под дверью, умоляя госпожу съесть хоть яблоко, хоть ломтик мяса, — само упоминание о пище вызывало у Тории отвращение. Она не объявляла голодовки — она просто не могла есть, только жадно пила приносимую нянькой воду. Увидев её сквозь дверную щель, старая женщина долго потом маялась и плакала — Тория постарела лет на двадцать, кожа её плотно облегала кости, и на исхудавшем, белом до синевы лице лихорадочно блестели воспалённые, нездоровые глаза.
Однажды — это случилось вечером, когда нянька на кухне кормила Алану остывающей кашей — госпожа спустилась к ним. Неверным шагом пройдя мимо обмершей женщины, она молча подхватила Алану на руки и судорожно прижала к себе — так, что глаза девочки расширились от боли. Тория трясла её и тискала, истерично целуя, путаясь пальцами в растрёпанных волосах, постанывая и приговаривая чуть слышно: «Малыш… Мальчик мой… Маленький… Сынок…» Потом до Аланы дошёл весь ужас происходящего, и, забившись от страха, она закричала во всё горло, заплакала так, что слезинки разлетелись веером; будто протрезвев от этого крика, Тория безвольно опустила руки, позволяя девочке выскользнуть на пол, повернулась и ушла, не говоря ни слова.
Всю ночь старая женщина и маленькая, дрожащая Алана скулили и плакали, тесно прижавшись друг к другу.
Глава пятая
Утро он провёл в одиночестве, как, впрочем, и предыдущий вечер, и утро перед тем. Попойки в доме Соллей постепенно сошли на нет; для жителей Каваррена не осталось тайной его странное нежелание исполнить свой воинский долг — явиться на зов и возглавить гарнизон в борьбе с разбойниками, о которых уже и в Каваррене говорили, что они необычайно жестоки и наглы. Город, как и прежде, жил слухами — но и слухи не вечны, кто-то уже потерял интерес, кто-то пожал плечами, а кто-то и прямо объявил Эгерта Солля изменщиком и трусом…
Он усмехнулся. Горожане могли предположить, что их, горожан, мнение мало заботит Солля — но у них не хватило бы воображения понять, в какой колоссальной степени ему наплевать на все их пересуды. Он сидел у окна и равнодушно смотрел, как пузырятся под дождём лужи, как бродят по двору псы и время от времени гремят по мостовой кареты с кичливыми гербами.
В дверь нерешительно стукнули; горестный лакей просунул в щель свой круглый, пуговкой, нос:
— Господин… Там… Спрашивают…
Эгерт вяло отмахнулся. Посетители не интересовали его.
Лакей ушёл — однако через минуту вернулся снова, несколько возбуждённый:
— Господин… Она говорит… что это важно… Что она…
— Кто — она? — Эгерт удивился. Визит к нему дамы в самом деле был диковинкой.
Лакей помялся. Тихонько вздохнул:
— Девчонка, мой господин. Такая… девчонка, одним словом.
Эгерт подумал, разглядывая дождь. Погода казалась мало подходящей для визитов, и он рассудил, что, возможно, таинственная посетительница и впрямь слишком хочет его видеть.
— Проси, — бросил он лакею. Тот снова замялся:
— Так она… Мокрая, господин мой, грязная, ковёр замарает…
— И ты не в состоянии избавить меня от визитов замарашек? — спросил Эгерт холодно.
Лакей засуетился:
— Так… гнать, что ли?..
Эгерт со вздохом поднялся.
Девушка ждала у дверей; она действительно походила на искупавшегося в тине ежа, чёрные волосы слиплись и висели сосульками, под подошвами прохудившихся башмаков натекла уже целая лужа, и потому Эгерт узнал её не сразу, а только тогда, когда она шагнула ему навстречу и хрипловато, простужено пробормотала:
— Господин Солль… Я приехала, чтобы… Луар.
Этого имени она могла бы и не произносить. Он и без того прекрасно помнил осенний праздник с бродячим театром, искромётную комедиантку, вызывающую всеобщий смех, и своего сына в сером плаще служителя Лаш. Девушка по имени Танталь была связана в его памяти с шоком, ужасом и болью открытия — а потому он и сейчас поморщился, как от боли:
— Что — Луар?
Она захлопала ресницами, то и дело судорожно сглатывая. Кажется, его равнодушие и неприязнь оказались для неё неожиданным ударом — и сейчас она изо всех сил искала слова, чтобы задобрить его:
— Луар… Я хочу поговорить с вами. Господин Солль, я виновата, но так вышло, что я всё знаю…
За плечом у Солля навострил уши любопытный лакей. Солль подавил в себе малодушное желание отослать его.
— Что — всё? — спросил он нарочито громко, чтобы доказать и себе и лакею, насколько безразличны ему все на свете тайны. Впрочем, в глубине души он был уверен, что девчонке известно что-то совсем другое, мелкое, незначительное.
Она перевела дыхание. Покосилась на лакея; попросила тихо и жалобно:
— Наклонитесь… Я скажу…
Пожав плечами, он наклонил голову — и тогда, приблизив свои синие от холода губы к его уху, она прошептала чуть слышно:
— У него медальон… Он ходил на могилу… Но он не виноват. Он был в Башне Лаш… Он станет, как Фагирра. Нельзя… Почему вы его бросили?!
Лакей ничего не расслышал и обижено засопел. Эгерт стоял, забыв выпрямиться, и поэтому воспалённые глаза девчонки оказались совсем рядом с его глазами. Умоляющие, мокрые, испуганные собственной дерзостью глаза:
— Господин Солль… Я, конечно, не имею права… Но больше ведь некому вам это сказать… Простите…
Он с трудом разогнул сразу занемевшую спину. Тяжело направился к себе; у подножия лестницы оглянулся:
— Ты, наверное, хочешь есть?
Она молчала, смотрела затравленно и не знала, чего от него ожидать.
Он через силу улыбнулся:
— Ладно… Тебя покормят. Потом поговорим.
Она поспешно кивнула, но он увидел, что она хочет ещё что-то сказать, хочет и не решается.
— Ну? — спросил он через плечо.
Она прерывисто вздохнула:
— Если можно… Я хотела бы… помыться.
Весь путь до Каваррена занял, по её словам, «много дней» — как много, она сказать не могла, сбилась со счёта где-то посреди дороги. Она здорово изменилась с тех пор, как Эгерт видел её последний раз — исхудала, повзрослела и растеряла половину своей весёлости. Впрочем, горячая ванна и сытный обед вдохнули в неё жизнь — краем глаза Эгерт заметил, как она походя пристроила салфетку на согнутый локоть статуи, украшавшей столовую, отчего бронзовый пастушок сделался похожим на трактирного слугу.
Эгерт привёл её в кабинет и дал возможность разглядеть и вепрей на гобеленах, и женщину в мальчиком на парадном портрете; потом она села в кресло, в то самое, где несколько месяцев назад сидел Луар. Эгерт подавил в себе горечь.
Она заговорила, сначала с трудом, преодолевая робость, потом всё быстрее и раскованнее, причём голос её удивительным образом менялся в зависимости от того, кто именно был в этот момент героем рассказа. Эгерт почувствовал, как по спине его бегут мурашки, — в устах полузнакомой девчонки явственно звучали интонации Луара. Она говорила, привычно управляя вниманием слушателя, поочерёдно влезая в шкуру всех многочисленных персонажей, — а он смотрел в её мерцающие чёрные глаза и думал, что в ней проскальзывает что-то от Тории — совсем юной, ещё не пережившей смерти жениха, одухотворённой своей наукой и своей любовью… Конечно, Танталь ни лицом, ни нравом ничуть не была похожа на Торию. Но вот этот блеск в глазах…
Он позволил себе расслабиться. Чуть-чуть. Распустить бронированный панцирь, отрезавший его от мира, подумать о молодой Тории, о родинках на её шее, и о первой брачной ночи строгого и целомудренного Луара…
Какое счастье, что все эти месяцы мальчик был не один.
* * *
Я рассказала ему всё. То есть я, конечно, рассказала ему всё, что считала нужным, что, по моему мнению, он должен был знать про Луара. Кое-какие подробности я, конечно же, упустила — и тут же попалась, потому что Эгерт Солль не был дураком.
Он встал и отошёл к окну. Глядя в его широкую спину, я снова почувствовала головокружение от мысли, что пришла-таки, что он принял меня и разговаривает почти как с равной, что я сижу в его кресле и грею ноги в его ковре, что мы с ним беседуем один на один — а ведь он всегда представлялся мне чем-то совершенно недосягаемым, как статуя на высоком постаменте…
Я прикрыла глаза. Странствия хороши, когда ты трясёшься полегоньку в повозке, когда с тобой друзья и всегда имеется сытный ужин; то ли дело пешком и в одиночку, да по нынешним неспокойным дорогам, да впроголодь, да ночуя под заборами…
Я улыбнулась. Добрые деревенские ребята давали мне денег за «пшак». Я подходила к первому попавшемуся и предлагала «пшакнуть» за медную монетку; тот долго маялся — но любопытство брало верх, и я показывала несложный трюк, которому обучил меня Флобастер, маленькое представление с надуванием щёк, шевелящимися ушами и смешным «пшаком» в конце… Эдакий незамысловатый цирк.
Детишки и молодёжь, жадные до зрелищ, собирались компаниями и приводили друзей, порой я собирала целую пригоршню монет — но случалось и так, что на околице меня догонял здоровенный парнище и отбирал всё — и то, что заработала, и то, что было раньше, и даже хлеб…
Улыбка моя погасла. Я не удержалась и вздохнула — Солль обернулся от окна, за которым всё так же лилась вода. Мы встретились глазами, и я поняла, что всё, о чём я умолчала, ясно ему как день.
— Да, — сказала я громко, пытаясь собственной дерзостью погубить свои же неуверенность и страх. — Да. Я вот люблю его. Ну и что?
Он воспринял моё признание совершенно неожиданно. Криво усмехнулся:
— А я, значит, не люблю. Мать не любит.
Я заметалась, не зная, что ответить; он снова отвернулся:
— Меня тут в последнее время принято упрекать… То долг воинский не выполняю, то сына вот отверг… То есть не сына, а… Но всё равно предосудительно. Бросил на произвол судьбы… Так?
Я встала. Подошла к нему, опустилась на колени:
— Так. Вот убейте меня, выгоните… Я же всё понимаю. И про госпожу Торию, и про вас… И вообще это не моё дело. Но Луар-то не виноват. Ну за что же… Он же не виноват, что родился, за что ему это… И если с ним теперь что-то случится… вы будете виноваты. А теперь можете бить меня… И выгонять…
Он долго смотрел на меня сверху вниз. Потом наклонился, ухватил жёсткими пальцами под мышки — у меня даже дух перехватило. Поднял с колен и поднял над полом, будто котёнка; лицо моё оказалось вровень с его лицом. Так прошло несколько долгих минут, на протяжении которых я старалась не дышать.
— Хорошо, — он вздохнул и поставил меня на пол. — Тебе потребовалось мужество, чтобы сказать мне всё это. Теперь я тоже… проявлю мужество. Сядь…
Повинуясь его жесту, я водворилась обратно в кресло. Он прошёлся по комнате, прислушиваясь к каким-то своим мыслям. Остановился напротив меня; я заёрзала и встала.
— Да сиди ты… — он легонько толкнул меня в плечо. Постоял, раздумывая; вздохнул:
— Когда Тории Солль было двадцать с небольшим лет… Она, юная невеста, приехала в Каваррен с женихом… Это был не я. Это был студент по имени Динар Дарран.
Он помолчал, наблюдая за моей реакцией. Конечно, я удивилась, но сочла неприличным показывать это. Он, похоже, остался доволен моей выдержкой, хмыкнул и продолжил:
— Они прибыли в Каваррен по некоему делу, связанному с научными изысканиями… На беду, тут случился я, первый боец и первый любовник в городе, и, конечно, красота Тории не оставила меня равнодушным… Я повёл себя скверно, и взбешённый студент Динар вызвал меня на дуэль… Я убил его, — Солль снова прошёлся по комнате, искоса изучая, как понравится мне это признание. Я сидела ни жива ни мертва — что-то говорило мне, что никто другой не удостаивался раньше столь откровенной Эгертовой исповеди. Мне даже стало страшно — честь это или наказание?
— Я убил его, — повторил Эгерт, глядя в потолок. — Он, бедняга, и фехтовать-то почти не умел… Тем бы дело и кончилось — но вот случилось, что в тот самый день в Каваррене оказался некто, ставший свидетелем дуэли… И посчитавший меня виновным в намеренном убийстве. И правильно посчитавший, между прочим, — он невольно поёжился. — И он, этот некто, вызвал на дуэль меня…
Солль замолчал. Я смотрела, как он вспоминает, нет — переживает заново то, по-видимому, страшное, что случилось потом.
— Он заклял меня, — проговорил Солль глухо. — Внешне это выглядело, как шрам на щеке, — он с усилием провёл пальцем от виска до подбородка, оставив на коже красную полосу. — Вот такой шрам… И заклятие трусости. Я сделался невыносимо, болезненно труслив, я потерял себя, меня сожрало это трусливое чудовище, я боялся темноты, высоты, боли, крови… Боялся позора — но как раз позор стал преследовать меня по пятам, потому что трусов принято презирать, — он перевёл дыхание.
— Господин Эгерт, — сказала я шёпотом, — может быть, не надо?
Он понял, что я хотела сказать. Хмуро усмехнулся:
— Надо, Танталь… Я хочу, чтобы ты поняла…
Он сел наконец, забросил ногу на ногу, сложил ладони на колене:
— Да… Мне пришлось оставить прежнюю жизнь и бежать из города. Я пережил и боль, и грязь, и стыд, пока судьба не привела меня в город, где деканом в университете был господин Луаян, а Тория — Тория! — была его дочерью… Я хотел снова бежать — но декан не пустил меня. Он заронил в мою душу надежду — встретиться с тем, кто заклял меня, и вымолить прощение…
Дождь за окном перестал быть ливнем — теперь это был мелкая, надсадная, залепившая стекло морось. Эгерт замолчал, и я решила было, что больше он ничего и не расскажет.
Он вдруг улыбнулся:
— Значит, Луар теперь — настоящий мужчина? И ты оценила его по достоинству?
Я вздрогнула от неожиданности и потеряла над собой контроль. Мои уши, шея и лицо загорелись тёплым и мучительно алым. Я потупилась, склонив голову, безуспешно пытаясь скрыться от Эгертового взгляда.
Его рука легла мне на загривок:
— Ну… Меня-то зачем стесняться?
Я замерла, боясь поднять голову и ненароком сбросить его ладонь; он вздохнул, осторожно потрепал меня по затылку, отошёл к окну.
Он говорил и говорил; перед глазами моими возникали и расплывались призрачные картины чужой жестокой жизни. Я видела двадцатилетнего Эгерта Солля, впервые поднимающегося на крыльцо величественного Университета, видела надменное лицо молодой Тории, замкнувшейся в своём горе… Слишком много боли. Эти двое прошли длинный и мучительный путь, и стали счастливы — будто бы затем, чтобы дать возможность Ордену Лаш изничтожить это счастье. «Окончание Времён», разрытая могила, Чёрный Мор, явившийся на зов безумного Ордена… Тут же зачем-то воспоминание о моём бледном прыщавом дядюшке, вечно ущемлённом, тонко и надрывно спорящего с моей матерью… Тогда ещё живой… И сразу — мурашки по коже, потому что, слушая Эгерта, я будто своими глазами увидела декана Луаяна, мага, остановившего Мор ценой собственной жизни.
Эгерт запнулся. Помрачнел, кусая губы. Резко обернулся ко мне:
— Фагирра. Того человека звали Фагирра; он пытался заставить меня предать… Я же был трусом, я не мог противостоять насилию… После того, как затея Ордена провалилась, во всём обвинили Луаяна, он-де вызвал мор колдовством… И Торию. Её схватили…
Я содрогнулась. Темница и пыточная камера. И тот человек, кровный отец Луара: «Где же? Где Амулет?»
— Амулет? — переспросила я машинально. Солль, кажется, не услышал:
— …А свидетелем обвинения был я… Вернее, мой страх. Я должен был сказать то, чего ждал от меня Фагирра… Потому что мой страх был сильнее меня. Он сделал меня рабом… Фагирра знал, — он снова уселся, сцепив пальцы. Устало вздохнул: — Вот… Когда она вошла в зал суда…
Я зажмурилась. Каждый шаг — боль в изувеченном пытками тело… И толпа, густая, как кисель, плотная толпа, ненавидящие взгляды… Гул, рёв — и гробовая тишина… И помост, на который поднимаются свидетели… Судья за длинным столом и скамейка для обречённой женщины…
Солль перевёл дыхание:
— Она тоже знала. Она знала, что я скажу — «да». Да, почтенный судья, и вы добрые люди, да, Луаян с дочерью вызвали Мор, да, я был рядом и всё видел… Да. Да. Она сама позволила мне. Да.
В глазах его промелькнул некий мрачный, жутковатый огонёк. Я затаила дыхание.
— Не знаю, как… — глухо произнёс Эгерт, — но я сказал «нет». Нет, враньё, нет, нет…
Он откинулся на спинку. Потёр ладонями лицо:
— …И в этот момент заклятие упало, Танталь. И шрам исчез… И всё стало… хорошо. Потому что… Эти клещи, у них рукояти заточенные… В грудь. Потому что у меня не было другого оружия, а у него был отравленный стилет… Всё. Закопали. Забыли…
Он убрал ладони. Его глаза были серо-голубые с тёмным ободком, усталые больные глаза:
— Вот и всё, Танталь. После рождения Луара… Тория долго хворала. И у неё не было других детей — долго, очень долго, будто Фагирра, умирая, послал ей вслед проклятие… И мы уже потеряли надежду, когда родилась Алана. И вот, теперь ты знаешь…
Он отвернулся. Сказал, обращаясь к вепрю на старом гобелене:
— И в жизни моей было много счастья… так много, что теперешняя расплата кажется мне почти справедливой. Тория… Она стала частью меня, и она болит у меня… Она… Как осквернённая святыня, к которой нету сил вернуться. Видишь, как я говорю… Никому… почему-то тебе. Ты не знаешь, почему?
Мне захотелось снова стать на колени.
— Есть ещё один человек, — он бездумно провёл пальцем по клыкастой веприной морде, — который… которому я мог бы… но это было бы по-другому. Он сам всё знает… Ведь это он пометил меня шрамом и наложил заклятие… он сломал мою жизнь… Подарил мне… меня… — он вздохнул. — Но я боюсь его. Я никогда не говорил бы с ним так же, как сегодня с тобой.
— Кто это? — спросила я шёпотом.
— Его зовут Скиталец, — проронил Эгерт, как мне показалось, неохотно. — Другого имени никто не знает… Он стар… Он не маг, но…
— Наложил заклятие?
— Да… Он… никто не знает, кто он. Декан Луаян считал, что он бывший Привратник, не впустивший в мир Того, кто стоял на пороге, Третью силу… И обожжённый этой силой, отмеченный… Ах да, ты же не знаешь, что это такое… Привратник, Дверь… Ты не знаешь. Да и я не знаю толком… Но раз в году, на День Премноголикования, он является в город… И мы встречаемся с ним в трактире «У землеройки». И я ни разу не решился с ним заговорить… Смотрим друг на друга, выпиваем по стакану вина — и он уходит, а я остаюсь.
Он закрыл глаза, вспоминая. Чуть приподнял уголки губ:
— Он не меняется последние двадцать лет… Всё время, что я его знаю. Странно… Для человека… Впрочем, кто знает. Он… Такие безразличные глаза, в них будто безразличие всего мира… И веки без ресниц. И странно, если какие-то наши, человеческие дела ещё интересуют его… Ему наверняка всё равно… Но в День Премноголикования… Он приходит, и ни разу не опоздал.
Долгое время мы оба слушали дождь.
— Амулет, — Эгерт потёр лоб и вздохнул. — Луар добыл Амулет… Который так хотел заполучить Фагирра. Он хранился у декана Луаяна в кабинете… После его смерти Тория перепрятала его, чтобы я, трус, не выдал под пытками… И сама… не сказала… ему. Когда подошла Осада… Мы отдали медальон. Отдали Скитальцу, потому что он, мы знали, сохранит его… Значит, Луар виделся со Скитальцем. Значит, тот отдал ему медальон. Значит, Луар — действительно Прорицатель…
Эта мысль приходила мне в голову и раньше — но только произнесённая Эгертом вслух, она окончательно превратилась из бреда в приговор.
— Ну и что теперь? — спросила я шёпотом. — Он… Мне кажется, он что-то задумал. Он решил — раз все твердят мне, что я сын Фагирры, то я сделаюсь-таки его сыном… Что же теперь, господин Эгерт?
Он улыбнулся:
— Девочка, я-то уж точно не маг… И я не умею поворачивать время вспять. Чего же ты хочешь?
Я собралась с духом:
— Я хочу, чтобы вы вернулись. Я хочу, чтобы вы нашли Луара… И чтобы вы попросили прощения у госпожи… у Тории. Ей… плохо.
— Так ты ничего не поняла, — сказал он тоскливо. — По-твоему, срубленное дерево достаточно приставить к пеньку, и оно зацветёт…
И тогда я озлилась. Здравый смысл успел испуганно пискнуть «не надо», но злость уже ударила мне в лицо, снова залив его краской:
— Вы… Да вы просто… Вы бросили раненого человека. Может быть, смертельно раненого. Вы лелеете свою боль… А их вы обрекли… на ещё худшее одиночество. И не ищите, нет вам оправдания… Зачем вы оставили Торию, и как раз тогда, когда должны бы…
— Замолчи, — сказал он холодно, и в голосе его скользнуло нечто, от чего слова присохли к моему языку. Я забылась-таки. Забыла, с кем говорю. Кого поучаю. Упаси меня небо связываться с полковником Соллем.
Я втянула голову в плечи, глядя в пол и устало думая, что вот он, конец моей миссии, которая позорно провалилась, и теперь предстоит обратный путь с «пшаканьем», дождём и холодными ночами, и вместо Луара меня встретит молодой Фагирра, и тогда останется только молча уйти с его дороги…
За окном наступили сумерки. В полумраке комнаты я видела только неподвижный Эгертов силуэт; так прошёл, наверное, целый час. Он сидел как камень — а я не решалась встать и уйти.
— А как же твой театр? — вдруг спросил он негромко. — Я его не представляю… без тебя.
У меня перехватило горло. Я не ответила.
— Из-за Луара? — спросил он всё так же тихо.
Я кивнула, надеясь, что в темноте он не разглядит моего кивка. Но он разглядел:
— Навсегда?
— Господин Эгерт, — сказала я шёпотом, — я пойду, наверное. Простите… Я пойду.
Он поднялся, подошёл к столу и зажёг свечу. Сначала осветились ладони в паутине теней, а потом и лицо — удивительно спокойное, даже бесстрастное; я вскочила, одёргивая юбку:
— Так я пойду, да?
— Сядь, — проронил он, не оборачиваясь. Мне стало страшно.
— Танталь, — попросил он, глядя в огонь. — Расскажи теперь о себе.
…Я долго мучилась, пытаясь отделаться побасёнками и то и дело бормоча «вот и всё». Врать у меня не хватило ни духу, ни совести; я долго не могла поверить, что всё это интересно ему, — а потом что-то внутри меня прорвалось, и сполна отплатила ему за его откровенность, заново проживая и детство, и приют, и встречу с Флобастером, и встречу с Луаром… Я рассказала ему о нашей первой ночи в повозке, а потом о гостинице «Медные врата» — чтобы он понял. На этот раз я не умолчала ничего, рассказывая и стыдное и неприглядное, я упивалась собственной исповедью, как упивается путник, добравшийся до последнего ещё не высохшего колодца. Я впервые в жизни поняла тех приютских девчонок, которые так любили плакать и рассказывать мне историю своей жизни…
— Да, — сказал он, когда я замолчала. — А мне кажется, что так мало времени прошло… с тех пор, как я объяснил Луару, а в чём вообще разница между мужчиной и женщиной.
Он усмехнулся и долго, требовательно смотрел мне в глаза — пока не дождался, чтобы я улыбнулась тоже.
— Ты… славная девочка, Танталь. Как жалко… Что всё это… Так обернулось. Как жаль…
Где-то внизу хлопнула дверь и послышались голоса. Я невольно вздрогнула; в дверь тихонько стукнул слуга:
— Господин Эгерт… Гонцы… Снова господа стражники, послание…
Улыбка угасла на Эгертовом лице, и весь он сразу постарел и сгорбился. Отвернулся к тёмному окну.
— Господин Эгерт, — сказала я так убедительно, как только могла. — Поедемте, господин Эгерт… Поедемте, мне одной страшно возвращаться…
Этот убийственный довод пришёл мне в голову только что — и, обрадованная, я с нажимом повторила:
— Да, страшно… Там же разбойники на дорогах… Господин Эгерт…
Слуга просунул в дверную щель голову и руку со свечкой:
— Так как, господин? Просить?
Эгерт медленно повернулся ко мне:
— Танталь… Обожди пока… Выйди.
Уводимая слугой, я слышала нервные, напряжённые голоса гонцов, ожидавших в прихожей. Потом послышались шаги по лестнице и бряцание шпор; потом я очутилась в маленькой комнате для гостей, и слуга с поклоном принёс мне ужин.
* * *
Над входом в булочную красовался глиняный каравай с торчащим из недр его огромным деревянным ножом. Луар дождался, пока очередные посетители выйдут из лавки, и вошёл сам.
За прилавком стоял мальчик лет двенадцати; завидев Луара, он улыбнулся привычно и в то же время искренне:
— Что пожелает господин? Булки, кренделя, горячий хлеб…
Луар замялся, решая, а не стоит ли купить булку и убраться восвояси — однако то наитие, которое побудило его окликнуть сумасшедшего старика под мостом, уже утвердилось в своей власти.
— Я хочу видеть господина Трактана, — сказал Луар мальчику. Тот смутился, оглядел Луара, пожал плечами:
— Здесь есть только господин Актан… Может быть, вы перепутали имя?
— Да, — сказал Луар после паузы. — Перепутал.
Мальчишка пробормотал извинения и нырнул в недра лавки, где помещалась пекарня.
— Дедушка! — приглушённо донеслось до Луара. — Дед! Там… это тебя… да не знаю я, кто…
В лавку зашла обстоятельная покупательница, по-видимому, из постоянных; мальчик принялся обслуживать её — а через минуту в дверном проёме встал огромный, краснолицый, пухлый как облако пекарь в белом от муки переднике:
— Э… Малыш, кто?
Мальчик кивнул на Луара. Пекарь удивлённо уставился на незнакомого юношу:
— Э-э… Прошу прощения, молодой человек… Тесто подошло, тесто ждать не будет… Чем, собственно…
Наитие мягко толкнуло Луара в затылок:
— Здравствуйте, служитель Трактан, — сказал он шёпотом и целую минуту смотрел потом, как горячая краска сходит с лица пекаря, как это лицо делается белым, будто сахар.
Постоянная покупательница ушла, унося полную корзинку, и мальчик тоже уставился на деда с удивлением и беспокойством. Луар ждал; наконец, пекарь схватил воздух ртом, как пойманная рыбина:
— Я…
— Я вам не враг, — холодно заверил Луар. — Однако хочу поговорить.
Пекарь нервно потёр руки о передник. Потом снова потёр, будто желая смыть с них нечто постыдное и гадкое. Спохватился, оглядел лавку, что-то невнятно пробормотал мальчишке и кивнул Луару:
— Да… Э-э… Пойдёмте…
Узкий тёмный коридор наполнен был густым аппетитным запахом хлеба. Над краем большого чана поднималось, как подушка, белое сдобное тесто. Пекарь остановился, не зная, по-видимому, куда же дальше идти. Снова вытер руки о передник:
— Откуда вы…
— Не важно, — оборвал его Луар. — Хотя… Посмотрите на меня внимательнее.
Пекарь напряжённо сощурился, приблизив слезящиеся глаза к самому Луаровому лицу. В коридоре было сумрачно, и потому прошла целая минута, прежде чем пекарь вздрогнул и отшатнулся. На лбу его бусинками выступил пот; Луар испытал нечто вроде разочарования: оказывается, всё это время он втайне надеялся, что бывший служитель Трактан не узнает его.
— Вы… кто? — через силу выдавил Трактан.
— Я его сын, — сообщил Луар равнодушно. — У меня к вам несколько вопросов.
Пекарь сгорбился. Передник в его руках давно уже превратился в серый грязный комок, нервно переходящий из ладони в ладонь:
— Я… Думал… Что никогда больше… Я пожилой человек, у меня семья… У меня дети, внуки… Я давно сменил имя… Я думал, что всё кончено… В чём же моя вина…
— Я вас не виню.
Пекарь передёрнулся:
— Все эти годы… Да, я уцелел… Хоть я и ходил с заступом… Туда, к холму… Я не ведал, что творил… Я думал, что Лаш…
Он зажал себе рот и в ужасе огляделся по сторонам; из лавки доносился приветливый голос мальчика, беседующего с покупателем.
— Кто отдал приказ? — вкрадчиво спросил Луар. — Кто отдал приказ раскапывать холм, Магистр? Или Фагирра?
Пекарь затрясся всем телом:
— Не было приказа… Была воля Лаш. Я… меня не допустили к тайнам… Я не был посвящённым… Зачем вам это надо?!
— А ведь погибло столько народу, — проговорил Луар задумчиво. Пекарь снова огляделся, умоляюще заломил руки:
— Послушайте… Уходите… Я ничего не знаю, я хотел забыть… Я не виновен, понимаете? Там, в Башне, тоже умирали… И я мог умереть, но небу было угодно, чтобы я выжил… Мои внуки… не знают… Кто вы такой, чтобы приходить сюда и… Кто вы такой, чтобы…
Он запнулся. Луар сухо усмехнулся:
— Я его сын, помните?
Пекарь съёжился, будто пузырь, из которого выпустили воздух. Прошептал умоляюще:
— Уходите. Я… ничего не знаю.
Луар постоял, разглядывая враз постаревшее, серое морщинистое лицо; потом вздохнул, попрощался и вышел прочь, кивнув от двери удивлённому мальчику.
Неспешно блуждая по улицам, он не успел ещё добраться до дому, когда тяжёлое тело пекаря закачалось в запертой кладовке на коротком сыромятном ремешке.
* * *
Пять дней я пробыла в доме Солля, и за всё это время он не сказал мне ни «да», ни «нет». Ни разу не согласился ехать со мной в город, к Луару — и ни разу не отказал мне в моей настойчивой просьбе. Я извелась.
Солль пребывал в каком-то сонном оцепенении — будто лишь оболочка его бесцельно глядела в окно либо бродила по улицам, а дух витал где-то за облаками, и там, в его заоблачной выси, царила глухая ватная тишина, покой и равнодушие. Как там он говорил о Скитальце? «Безразличие всего мира». Из его рассеянных оговорок я поняла, что кто-то из посланцев-стражников — а это было, похоже, далеко не первое подобное посольство — в глаза назвал его трусом, чем немало его позабавил. Он так и выразился — «позабавил», и после всего, что было мне теперь известно о нём, я понимала, что он не рисуется и не позёрствует.
На шестой день я ушла, накарябав какую-то бездарную записку и завернув в узелок побольше еды. Оставаться в этой глухой неопределённости у меня больше не было ни желания, ни сил.
Ушла я в прескверном настроении — однако буйствующая весна, грозящая вот-вот перейти в лето, мало-помалу вытеснила из моей головы все тягостные мысли. Я шла, как муравей по клумбе — всё вокруг цвело и колыхалось, осыпая пыльцу, зачиная потомство, жужжа, звеня и опыляя, и я дышала так глубоко, что запах цветущей земли достигал, казалось, до самых моих пяток.
В первом же посёлке, где я остановилась передохнуть, только и разговоров было, что о разбойниках.
Неподалёку сожгли какой-то хутор, разграбив хлебные запасы и обрекши жителей есть крапиву до самого нового урожая. Кто сопротивлялся, того повесили и велели неделю не снимать — а когда кто-то из близких снял-таки тела раньше срока, вернулись и родственников перевешали тоже…
Молодой парень с соломенно-жёлтыми волосами спорил до хрипоты: Сова, мол, дурак, что такое творит, ему дружить с крестьянами надо, так же он всех разозлит, хуторяне сами не прирежут — так выдадут страже… Его хмуро осадили: укороти язык… Воевода… Было уже — перебили с десяток разбойничков… Так того села и угли давно остыли. А стража она далеко, страже плевать, а хоть бы и не плевать, так Сову ей всё равно на сцапать, лес большой…
Желчный дедок с ремешком в волосах усомнился: а верно ли, что все разбойники под Совой ходят? Уж больно много, и там, и тут, и разные шайки, при чём тут Сова?
Его оборвали тоже: всё Сова… Кто болтает языком — тот потом болтается на суку… Это раньше были братцы-разбойнички, а теперь… теперь сурово, и над всеми один хозяин. Он тебе и власть и кара, так что заткнись и молчи…
Признаться, все эти разговоры отбили у меня охоту путешествовать в одиночку; после некоторых колебаний я обратилась к хозяину постоялого двора: не знает ли он, может быть, в сторону города отправится вскоре отряд или обоз? Или, может быть, у него остановился кто-то из путешественников, желающих продолжить путь? В ответ хозяин только покачал головой: не то время… неспокойно, да и забот невпроворот, весна… Какие путешествия…
Я упала духом. Ночь, проведённая на рогоже под чьей-то телегой, не принесла отдыха; утро, однако, выдалось безмятежно-солнечное, и я решилась-таки продолжить путь. Не такая уж я богатая добыча, чтобы господа разбойники отрывали ради меня свои зады от медвежьих шкур… или на чём они там сидят… Авось обойдётся…
Так я рассуждала, пытаясь себя ободрить, когда на пустынном перекрёстке мне повстречался попутчик.
Это был высокий старик, и направлялся он в ту же сторону, что и я — только вот вышел на дорогу с другой стороны. Я приостановилась, поздоровалась, как велит обычай; он кивнул в ответ — и меня поразили его глаза. Круглые, прозрачные, лишённые ресниц глаза — и равнодушные к тому же, будто вобравшие «безразличие всего мира»…
Я осадила сама себя — а что, если бы Солль рассказал мне об огнедышащем драконе? Тогда первый же встречный путник явился бы мне в чешуе и дыме?
Старик не спешил продолжать путь — стоял и разглядывал меня, будто бабочку на булавке. Я и почувствовала себя так же уютно, как насаженная на остриё бабочка; тогда, разозлившись и не желая сдаваться, я в свою очередь принялась разглядывать его.
Ему было невесть сколько лет. Лицо его, подёрнутое сеткой морщин, напоминало деревянную маску. Крылья длинного носа трепетали, будто бы он постоянно принюхивался, а глаза глядели, как могли бы глядеть два ледяных шарика. Но самое невероятное — на поясе его помещалась длинная шпага в дорогих ножнах, редкое в деревне аристократическое оружие; ругая себя за мнительность, я вдруг поверила, холодея, что он — не плод моей фантазии. Что он действительно может оказаться тем персонажем из рассказа Солля, вершителем Эгертовой судьбы, неведомым Скитальцем…
А может быть, и нет. Может быть, это просто суровый старик, идёт к сыну в соседнее село, страдает подагрой и не любит невестку…
Я чуть усмехнулась — это последнее предположение помогло мне одолеть робость. Чтобы закрепить победу, я улыбнулась шире:
— Прошу прощения, благородный господин… Уж если нам по дороге… Не могли бы вы проводить бедную девушку — а то одной очень страшно…
Губы его чуть дрогнули:
— Тут ты ошибаешься. Самое страшное происходит, когда людей по меньшей мере двое… В одиночестве — значит в безопасности.
Я захлопала глазами, пытаясь освоить его мысль; тем временем лицо его чуть изменилось — и я с удивлением поняла, что он улыбается:
— Хотя — что ж… Не думаю, что нам так уж по дороге…
И пока я пыталась понять, согласие это или отказ, он вдруг предложил мне руку — небрежным и одновременно рыцарским жестом, так что мне ничего не оставалось, как опереться на неё — и мысленно выругать себя за опрометчивость и нахальство.
На один его шаг приходилось почти два моих.
С полей пахло навозом, и откуда-то доносился запах дыма — не то крестьяне жгут старьё, не то разбойники жгут хутора… Я подскакивала по дороге рядом со странным незнакомцем, и мысли мои подскакивали тоже — как телега по разбитым колеям. За один только десяток шагов я успевала увериться в полной глупости своих догадок — ерунда, не он… А потом, искоса взглянув на бесстрастное, изрезанное временем лицо, я покрывалась потом, и ноги становились ватными: «…никто не знает, кто он… Он заклял… заклял…» Небо, вот не хватало мне ходить под ручку со старцами, накладывающими заклятия! Вину-то всегда можно найти… И даже если рядом со мной шагает просто суровый старик, идущий к сыну, страдающий подагрой, не любящий невестку… Упаси небо чем-то его задеть или прогневить. Мало ли…
— Как ты думаешь… — начал он. Я, привыкшая было к его молчанию, так дёрнулась, что рука моя чуть не соскользнула с его локтя. Уши мои тут же вспыхнули: надо же так бездарно выдать свой страх!
— Как ты думаешь, — продолжал он после паузы как ни в чём не бывало, — зачем человеку имя? Имя даётся, чтобы окликать? Эй, ты, такой-то… Чтобы не путаться, когда кто-то на улице кричит «Эй»?
Ничего подобного никогда не приходило мне в голову. Я молчала, надеясь, что ответа и не требуется; он вздохнул:
— А когда некому окликать? Некому звать… Зачем имя? «Как зовут…» А вот никто не зовёт. Нету имени. Забыто.
Я молчала, лихорадочно пытаясь придумать какой-нибудь вежливый, ничего не означающий ответ.
— Каждая собака имеет имя, — продолжал он рассеянно. — Все волки бегают безымянными.
И тут я нашлась:
— А если один волк захочет позвать другого? Ведь как-то он его называет?
Ноги мои, возмущённые глупостью головы, споткнулись три раза подряд. Мой спутник неопределённо хмыкнул. И снова наступило молчание. Мы шагали по дороге, и мир вокруг нас залит был солнцем, и от нагретой земли поднимался пар. Ножны шпаги мерно ударялись о стариково голенище, и я подумала, что вооружённым господам привычнее путешествовать верхом.
Впрочем, очень скоро выяснилось, что как пешеход он куда выносливее меня — шагая с ним рядом, я сначала запыхалась, потом взмокла, потом и охромела; в боку моём нещадно кололо — а он шёл себе, размеренно и легко, равнодушно поглядывая на разлёгшиеся вокруг красоты, на зеленеющие поля и отдалённые рощицы. Я хватала воздух ртом, изо всех сил сдерживая хриплое дыхание, боясь и пикнуть, — а он шёл и шёл, и я десять раз прокляла минуту, когда решилась с ним заговорить.
Потом он о чём-то спросил — что это вопрос, я поняла по интонации, но из-за шума в ушах не разобрала ни слова. Не дождавшись ответа, он обернулся ко мне — и тут же остановился, меряя меня не удивлённым, нет — скорее усталым взглядом.
В глотке моей давно уже пересохло, и потому я ухитрилась только жалобно улыбнуться.
— Вот и я не знаю, — сказал он со вздохом и выпустил мою руку. Отошёл к обочине и сел на серый, до половины вросший в землю камень.
Натруженные ноги мои тряслись; едва переступая, я тоже отошла к обочине и уселась чуть поодаль — на свой дорожный узелок.
— Ты вряд ли его остановишь, — сказал он всё так же рассеянно. — Но попытаться стоит.
По спине моей будто проползла мокрая гадюка. Я вскинула на него глаза — и встретилась с безучастным взглядом прозрачных глаз.
— Я не решил… — продолжал он медленно. — Ты — другое дело… Попытайся.
Светло-жёлтая бабочка, явившаяся невесть откуда, покружилась над его острым коленом и уселась на эфес шпаги. Не глядя на меня, он смотрел в небо, и ноздри его раздувались и трепетали:
— А я не хожу с попутчиками… И меня никто не окликнет. Зачем имя, когда некому звать…
Он дождался, пока бабочка уберётся восвояси, легко поднялся и отправился дальше; я сидела на своём узелке и потрясённо глядела ему вслед.
* * *
Он перестал удивляться своей удаче. Впрочем, а только ли удача позволила ему найти в заброшенной Башне единственно нужную ему комнату и совершенно случайно обнаружить тайник? Только ли удача подбила его заговорить со старым сумасшедшим? Случай ли навёл его на обиталище пекаря, бывшего в своё время служителем Трактаном? И вот опять — а удача ли, что в совсем другом месте на другой улице отыскалась мясная лавка, хозяина которой зовут именно так, как звали ещё одного Фагиррового сподвижника?
Впрочем, так называемая удача ни разу не довела дела до конца. Ни сумасшедший, ни пекарь не смогли объяснить Луару, зачем двадцать лет назад Орден Лаш вызвал из могилы всеобщую погибель, поголовную смерть от Чёрного Мора, и зачем Фагирре нужен был Амулет Прорицателя. Луар не мог постичь мотивы Священного Привидения — которые с таким же успехом могли быть мотивами самого Магистра… Либо Фагирры, который почему-то страстно желал заполучить медальон… Либо ещё кого-нибудь, о котором Луар ничего не знал.
Над входом в мясную лавку нарисована была угрюмая розовая свинья. Луар вошёл, с трудом отворив покосившуюся дверь; в лавке никого не было, только сочилось кровью надетое на крюки мясо да слепо смотрела с железного прута отрубленная телячья голова.
С малых лет Луар не любил мясников и мясных рядов на рынке; теперь он поймал себя на равнодушии — голова, раньше вызвавшая бы у него страх и отвращение, теперь казалась такой же деталью обстановки, как стоявший в углу пустой бочонок, как обрывок колодезной цепи, валяющийся под прилавком.
— Хозяин! — крикнул Луар.
Долгое время ответа не было; потом в недрах лавки послышалось приглушённое ругательство, и мясник, низкорослый и плечистый, как дубовый шкаф, вынырнул из тёмной двери за прилавком:
— Что угодно?
Луар молча его разглядывал. Мяснику было лет пятьдесят; его широкие ладони носили следы тяжёлой работы, но лицо вовсе не казалось тупым и равнодушным, какими, по мнению Луара, должны были быть лица всех мясников. Это было нервное озлобленное лицо сильного и страдающего человека.
— Ну? — спросил он уже раздражённо.
— Здравствуйте, служитель Ков, — сказал Луар со вздохом. — Я — сын вашего старого знакомого, который ныне, увы, мёртв. Я хотел бы поговорить с вами о моём отце.
Мясник дёрнулся и засопел:
— Вы что, слепой? Вы не умеете читать? На дверях моей лавки вывеска: «Мясо»! Я продаю мясо, а не болтаю языком, так что покупайте грудинку или убирайтесь…
— Слепой — вы, — холодно бросил Луар. — Посмотрите на меня внимательно и прикусите язык, милейший, иначе на ваше «Мясо» обрушатся несметные неприятности.
Мясник в два прыжка вылетел из-за прилавка; он оказался на голову ниже Луара — но вдвое шире, и каждый кулак его казался немногим меньше этой самой Луаровой головы:
— Сопляк, или ты сейчас окажешься на улице, или… тоже окажешься на улице, но только с выбитыми зубами! Я тебе…
Рычание оборвалось, мясник осёкся. Луар бесстрастно смотрел в его сузившиеся глаза, и родившееся в них узнавание воспринял уже как должное. Ну что делать, если все они его узнают?!
Мясник отдышался. Склеил тонкие губы в некоем подобии усмешки, вернулся за прилавок. Спросил обычным голосом:
— Так грудинку? Или филе?
— Я его сын, — сказал Луар устало.
— Вижу, — прошипел мясник, навалившись на бурый от высохшей крови прилавок. — Вижу, что не дочка… Только я тебя не звал, сопляк. И нечего меня запугивать — можешь хоть на весь квартал орать… Выйди и ори: старый Ков — служитель Лаш! Ори, и так все знают… Ори, мне не стыдно! — он сплюнул на пол. — Орден был… столпом! А стал бы… троном! Он стал бы… Если б не этот мерзавец, твой отец. Он… смутьян и предатель. Ему захотелось… власти! Он хотел… как продажную девку! Власть! А святыня… Ему — тьфу! — он снова плюнул, патетически и зло. — Чего ты хочешь? Он… надо было тогда… так до конца же! До конца убивать, как следует, а он… Тварь, учитель фехтования… Я бы сам… А потом что. Потом всё, и ори хоть на весь город… Мне плевать! — и он плюнул в третий раз.
— К нему подсылали… убийц? — Луар подался вперёд, не отрывая взгляда он налившихся кровью глаз мясника. Тот тяжело дышал:
— Убийц… Убийцы убили бы… Надо было… Учитель фехтования, чтоб он сдох…
— Кто подсылал? — Луар не верил своим ушам. — Магистр?
Мясник содрогнулся, снова зарычал и сгрёб его за воротник:
— Убирайся. Чтоб духу твоего… Мне не страшно. Пусть хоть сам… из могилы подымется — мне не страшно! Скажу ему… Из-за него! Всё это из-за него! Орден пал из-за него!
— Зачем могильник-то раскапывали? — шёпотом спросил Луар, вкрадчиво заглядывая в нависающее над ним лицо. — Зачем Мор призвали, скажешь?
Мясник отшвырнул его. В глазах его впервые промелькнуло что-то похожее на страх:
— Ты… Бестия. Выродок. Уйди, умоляю.
— Кто медальон искал? — Луар улыбнулся почти что ласково. — Кто из двух — Фагирра или всё-таки Магистр?
Мясник отвернулся. До Луара донеслось приглушённое:
— Не знаю… Ничего… Не ко мне… Хочешь спрашивать — иди к… к Сове. Теперь его так зовут… Служитель Тфим. Разбойник такой, Сова… А я не знаю…
Он обернулся снова, и Луар с удивлением увидел на глазах его злые слёзы:
— Если б не Фагирра… Да я бы сейчас… Разве мясо… Разве… Скоти-ина!
Луар пожал плечами и вышел. Телячья голова глядела ему вслед — третий молчаливый собеседник.
* * *
Ярмарка выдалась тощей и малолюдной; продавали в основном лопаты да корыта, ремни и упряжь, щенков, оструганные доски — всё это меня никак не интересовало, в продуктовых рядах я купила кусок старого сала и краюху хлеба, потратив все заработанные «пшаканьем» денежки. Снедь от Соллевых поваров вышла ещё накануне, а потому я не стала искать укромного местечка — а просто так, на ходу, вонзила зубы сначала в хлеб, а потом и в сало.
И вот тут-то сквозь гомон толпы до меня и донеслось: «О нравы… О распутство… О беда… Тлетворное влияние повсюду… Пускай цепной собакою я буду, но наглый взор распутства никогда…» Ноги мои приросли к земле, а кусок хлеба застрял в глотке, заставив натужно, с хрипом, закашляться. Я узнала и голос тоже. Никакая другая труппа не играла «Фарс о рогатом муже» в стихах, и никакому другому актёру не повторить этих бархатных ноток, это священной уверенности в целомудрии своей блудливой супруги…
Мне захотелось повернуться и бежать со всех ног, я так и сделала, но через десяток шагов остановилась. Только посмотреть, издалека и тайно, а потом уйти. Меня не заметят…
Я лгала себе. Я сама от себя прятала внезапно возродившуюся надежду: да неужели сердце Флобастера не дрогнет, если я упаду перед ним на колени? Неужели Бариан не заступится? Неужели Муха не поддержит?
Я ускорила шаг по направлению к маленькой площади, куда понемногу стекалась толпа — и уже на ходу меня обожгла мысль: да ведь это мой фарс! Кто же играет жёнушку, неужто Гезина?!
И тогда голос Флобастера сменился незнакомым, звонким, тонким, как волос, голоском: «Ах, подруженька, какой сложный узор, какой дивный рисунок!» Я споткнулась. Потом ещё. Эта мысль, такая простая и естественная, ни разу не приходила мне в голову. Я была свято уверена, что они бедуют и перебиваются без меня… И тайно ждут, когда я вернусь…
Следовало повернуться и уйти — но толпа уже вынесла меня на площадь, где стояли три телеги — одна открытая и две по боками. Над сценой колыхался навес.
Флобастер постарел — я сразу увидела, что он постарел, — но держался по-прежнему уверенно, и по-прежнему блестяще играл, толпа бралась за животы, в то время как он не гримасничал и не кривлялся, как актёры Хаара, — он просто рассуждал о тяжких временах и верности своей жены, рассуждал с трогательной серьёзностью, и лицо его оставалось строгим, даже патетическим: «А не пойти ли к милой, не взглянуть ли… Как в обществе достойнейшей подруги моя супруга гладью вышивает…» А за пяльцами, огромными, как обеденный стол, суетились двое — Муха, который успел вытянуться за эти месяцы, и девчонка лет пятнадцати, конопатая, голубоглазая, с носом-пуговкой и копной жёстких рыжих волос. Девчонка старалась изо всех сил — я стояла в хохочущей толпе, и я была единственный человек, который не смеялся.
Потом Муха вывалился из-за пяльцев в перекошенном корсете и сползающей юбке; я напряглась, потому что девчонка выпорхнула следом, и теперь был её текст…
Она помнила свои слова. Она даже была талантлива — тем ученическим талантом, который сперва надо разглядеть, а уж потом он разовьётся. Она двигалась, как деревянная кукла, но все эти острые локти-плечи-колени — недостаток подростка. Уже через год-полтора…
Муха спрыгнул с подмостков с тарелочкой для денег. Не замечая его, я смотрела на сцену, где раскланивались Флобастер и та, что заняла моё место; тарелка оказалась перед моим лицом, я, спохватившись, отшатнулась — и встретилась взглядом с округлившимися, чёрными, потрясёнными Мухиными глазами.
Прочь.
Кто-то возмущённо заорал, кто-то шарахнулся с дороги, кто-то грязно выругался и пнул меня в спину — я разметала заступавшие дорогу тела и вырвалась из толпы, судорожно сжимая узелок и глотая слёзы.
Зря я обманывала себя. Не надо было верить… Это же не дорога, где можно, обронив перчатку, потом вернулся за ней. Ничего не исправить. Ничего уже не вернуть…
— Девочка…
Кто-то положил мне руку на плечо. Я возмущённо вскинулась — парень, белобрысый, смущённый сельский парень испуганно отшатнулся:
— Ты… Ты чего, не плачь… Ты, что ли, есть хочешь?
Счастливый парень — и несчастный одновременно. Он думал, что люди плачут только от голода.
Звали его Михаром. Он привёз на ярмарку пять мешков муки, но продал только два; у него была телега с впряжённой в неё меланхоличной клячей, и нам оказалось по пути. Следует ли говорить, что простодушный парнишка на телеге — куда лучший попутчик, нежели странный старик со шпагой и непонятными словесами?
Через полчаса я сидела в соломе, привалившись спиной к одному из непроданных мешков, слушала, как скрипят колёса, гудят мои усталые ноги да степенно рассуждает Михар.
Рассуждал он о том да о сём — а более всего о предстоящей женитьбе. Парень он видный и небедный, один сын в семье, прочие все девки… И время вышло — осенью непременно надо жениться, да только невесту он ещё не насмотрел, а то, что предлагает маманя, хоть и богатое, да пресное для сердца. Он, Михар, может себе позволить взять без приданого — так как один сын в семье, прочие девки…
Я глядела в послеполуденное небо и вяло думала, что это, наверное, судьба. Нет мне места, кроме как на Михаровой свадьбе… Только что означали те слова — «Ты его не остановишь… Но попытайся»…
— А разбойников ты не боишься? — спросила я, когда поля закончились и над головой закачались ветки.
Михар вздохнул:
— Это конечно… Сова круто берёт… Ну что ж, отдам мешок один… Один мешок я, почитай, так и держу — для ребятушек… Вроде как плата…
Под сердцем у меня неприятно царапнуло. Я села прямо:
— А если они все мешки захотят себе?
Михар удивлённо на меня воззрился:
— Да чего ты… Как — все… Что ж они… Так же нельзя — все… Так не бывает… Всегда были разбойнички — так по одному мешку, по поросёнку там или бочке… А все — так не бывает…
Я снова привалилась спиной к мешку и обессилено закрыла глаза. Передо мной тут же встал длинный, при шпаге, равнодушный старик: «Ты его не остановишь… Но попытайся»…
Не остановишь — кого? Или всё это — бред и я ищу загадку на пустом месте? Или?..
Хорошо. Пусть он — Скиталец. Тогда этот проклятый Амулет Прорицателя хранился у него, а теперь он у Луара… Тогда он, Скиталец, отдал медальон по доброй воле. Я не могу вообразить Луара, с боем отбирающего Амулет у этого жутковатого старца, владеющего заклятиями… Который тем не менее — не маг. Который не маг — но узнаёт меня, встретив на дороге. Который говорит мне, что надо остановить… Луара?!
«Тут ты ошибаешься… Всё самое страшное случается, когда людей по меньшей мере двое»…
Луар… Запрокинутое на подушке лицо. Это не было притворством, это не было уловкой, или игрой, или привычкой — он действительно был нежен со мной. По-настоящему. Как с любимым человеком…
«…Но попытайся. Попытайся. Попытайся»…
Свист ударил по ушам, как обух. Лошадь дёрнулась, я вскочила, в минуту сделавшись мокрой как мышь. Михар, бледный, натянул поводья; из-за стволов неспешно выбрались на дорогу пятеро мужчин в нарочито лохматых, мехом наружу, безрукавках:
— Что везёшь, сопляк? Лошади не тяжко?
— Берите, ребята, — пробормотал Михар, подталкивая с телеги крайний мешок. — Берите, чего там… По-соседски…
Я молчала, прижимая узелок к груди. Лица «ребят» казались одновременно заурядными и отталкивающе-самоуверенными, как у Хаара. Час грабежа был для них не столько часом обогащения, сколько временем власти. Хорошие ребята.
Первый — по-видимому, старший — возмущённо пнул спущенный с телеги мешок:
— Это чего, сопляк? Мне на горбу тянуть, да, паскудник?
Я видела, как растерялся Михар. Он, единственный парень в семье, не привык, похоже, к такому обращению; тем временем разбойники окружили телегу, переворошили солому, и чья-то грязная холодная рука цапнула меня за ногу. Я дёрнулась.
Старший хохотнул:
— Ничего-о… День в засаде проторчали, так хоть пожива… Экая курочка, ай-яй-яй…
Я обомлела, сжимаясь в комок.
— Значит так, — распорядился старший, обращаясь к Михару, — выручку — сюда… Выпрягай клячу, мешки грузи на ейный хребет, нам таскать неохота… Грузи и проваливай, сосунок, девчонка — наша…
Михар медленно поднялся. Соскочил с телеги; лицо его казалось застывшей маской, и на секунду мне показалось, что он не отдаст меня.
— Как — мешки? — спросил Михар дрожащим голосом. — Вам один мешок положен, а лошадь — моя… Что я без лошади, а? Работа же…
— Чихать нам на твою работу, — усмехнулся старший, забавляясь. — Скажи спасибо, что целым отпускаем… А ты, — он кивнул мне, — вылезай…
Жалко усмехнувшись, я развязала свой узелок:
— Ребята… Да у меня ничего нету…
— Всё у тебя есть, — вкрадчиво успокоил один из парней, чьё круглое лицо казалось ещё более круглым из-за торчащей во все стороны бороды. — Всё есть, издали видать…
Его товарищи перемигнулись и сально, с видимым удовольствием загоготали.
— Один мешок! — голос возмущённого Михара сорвался в писк. — Один, и больше не дам!
Сзади чьи-то руки схватили меня под мышки, сильно дёрнули, вытянули из телеги; я выронила узелок, изо всех сил ворочая головой, пытаясь найти в лицах окружавших меня людей хоть искорку, хоть проблеск сострадания.
Михар прыгнул на старшего, размахивая кулаками; несправедливость так потрясла его, что он забыл, казалось, о страхе — он ругался и грозился так, будто эти пятеро ехали в телеге, а он, храбрый Михар, остановил из среди леса, чтобы грабить…
— Пойдём-ка, — меня волокли прочь. Сил сопротивляться не было — парализованная ужасом, я покорно переставляла ноги, когда позади меня ругань Михара переросла в отчаянный крик, и крик оборвался тонким: не-е!
Я обернулась.
Михара не было видно за розовыми ветвями какого-то цветущего дерева. Михара не было видно, только ноги его молотили воздух невысоко над землёй — помолотили, подёргались и повисли без движения.
В глазах моих наступила ночь.
Путь сквозь лес прошёл в полубеспамятстве. Остановившись у родника, разбойники долго и тщательно брызгали на меня водой и давали напиться; потом круглолицый, странно поигрывая бровями, подмигнул поочерёдно всем своим спутникам и красноречиво взялся за пряжку своего ремня.
— На сук захотел? — осадил его старший. — Сове покажем, как есть… Сова скажет — нет, тогда пользуйся без страха… Сова скажет да, так тоже ничего, потом получишь, и не убудет от неё…
— После Совы не убудет?! — возмутился круглолицый. — Да он её в лепёшку сплющит, они же мрут после Совы!
Живот у меня свело судорогой.
Старший прищурился на круглолицего:
— Тебе что, Сова не по нраву? Девок отбивает, да?
Все четверо его товарищей отвели глаза и громко засопели.
— А Сова бы и не узнал… — буркнул непокорённый круглолицый. — Решил бы, что так и было!
— Всё расскажу Сове, — сказала я, размазывая по лицу грязную воду. — Всё расскажу, и про тебя, — я ткнула пальцем в круглолицего, — и про тебя, — и я наугад кивнула на щуплого молодого парня с косынкой на шее.
— А про меня — что? — справедливо взбеленился парень. — Я — что?
— Поговори, — процедил мне старший, сузив глаза. — Поговори, так к сосне привяжем, волки спасибо скажут… Никто не узнает, была ли девка…
— Узнает, — отрезала я с нахальством, родившимся от крайнего отчаяния. — Пять языков — не один язык… Кто-то ляпнет — с прочих головы полетят…
Старший ощерился и с размаху засадил мне пятернёй по лицу. Согнувшись и всхлипывая, я успела-таки заметить, как пятеро обменялись злыми, напряжёнными взглядами.
К дереву меня привязывать не стали, а примотали за руки к лошадиному хвосту — и старая кляча с непосильной ношей на спине, и я, ожидающая самого худшего, много раз прокляли длинное, тяжкое путешествие через весенний щебечущий лес.
И уже в сумерках все мы вышли в схоронившемуся в зарослях поселению — временному разбойничьему лагерю. Логову, короче говоря.
* * *
Эгерт Солль проснулся среди ночи оттого, что на щеке его лежал шрам.
Он вскочил в холодном поту, вцепившись руками в лицо — шрама не было, он исчез ещё тогда, двадцать лет назад, когда заклятье трусости было снято…
Но откуда это гадкое ощущение, откуда вера, что шрам невидим — но он здесь?!
«Вы бросили раненого человека… Вы лелеете свою боль… И не ищите слов, нет вам оправдания…» Он криво усмехнулся, и оттянутый книзу рот его похож был на незажившую рану. Бедная глупая девчонка…
Не боль. Теперь уже не боль. Теперь самое гнусное, что есть в его душе, самое отвратительное, подсовывающее одну сцену насилия за другой, похотливый Фагирра, и похотливый палач, и десяток служителей Лаш, нагих под своими длинными плащами… Стыдное, презренное, отвратительное воображение…
Он наотмашь стегнул себя ладонью по лицу. Видение исчезло, оставив чувство собственной никчёмности и гнилостный привкус во рту.
В дверь испуганно поскрёбся слуга:
— Господин Эгерт… Господин, что с вами… Что…
— Коня, — выдавил он хрипло. — И запасного… И ещё одного запасного… Сию секунду.
За дверью ахнули.
Через минуту тёмный дом Соллей осветился десятком огней, и потревоженные лошади удивлённо покидали конюшню, и носились с факелами сонные слуги, и разбуженные суетой соседи липли к окнам.
Утром Каваррен потрясён был вестью о том, что полковник Солль, к чьему странному глухому затворничеству все давно привыкли, спешно, среди ночи, покинул город.
* * *
В разбойничьем лагере царило хмурое возбуждение — утром отряд во главе с самим Совой совершил налёт на хутор и кое-что «раздобыл», однако крестьянин, на чью дочь нашлось слишком много охотников, тронулся умом и взбеленился. Уже будучи повержен наземь, он ухитрился пырнуть Сову ножом — и угодил в ногу, выше колена. Крестьянина тут же и зарезали — однако Сова охромел и пребывал в скверном расположении духа.
Всё это я поняла из разговоров, пока, привязанная к конскому хвосту, ждала своей судьбы перед новой добротной землянкой, над крышей которой трепыхались по ветру связанные в пучок перья крупной птицы. Наверное совиные, подумала я отрешённо.
Не могу сказать точно, сколько разбойников насчитывалось в ту пору в лагере, — мне показалось, что их тьма, страшно много, и что все они поглядывают на меня алчно, как змей на воробьёнка. Впрочем, их взгляды уже не вызывали во мне должного трепета — потому что впереди меня ждал Сова, после которого «они все мрут». Я предпочла бы умереть перед нашей встречей, а не после — вот только решала теперь не я.
Я стояла, опустив спутанные руки, переминаясь с одной усталой ноги на другую; шалаши и землянки располагались по кругу, а в центре, там, где у колеса бывает ось, горел большой костёр, и кашевар — а у разбойников, оказывается, был кашевар — орудовал большой ложкой возле сразу трёх кипящих над огнём котлов. Почуяв доносившийся от котлов запах, я нервно сглотнула слюну и сразу же удивилась — почему то, что предстоит мне в скорости, ничуть не отбило аппетит?
Неподалёку стояли два врытых в землю, гладко оструганных столба, и на приколоченной сверху перекладине болтался обрывок верёвки. Живот мой снова свело, и я долго стояла согнувшись, глядя в истоптанную траву и глотая слёзы.
Вход в землянку Совы закрыт был пологом. По грубой ткани ползала, пританцовывая, резвая весенняя муха, то и дело удовлетворённо потиравшая лапки. Как будто муха тоже была разбойницей и радовалась добыче…
Мне захотелось дотянуться до неё и прибить, но в этот момент полог дёрнулся, из землянки выбрался старший из приведших меня разбойников, равнодушно глянул сквозь меня и громко окликнул стоящего поодаль парня. Парень выслушал короткое распоряжение, ушёл и вскоре вернулся в сопровождении круглолицего — того самого, что предлагал сотоварищам нарушить приказ Совы относительно захваченных женщин. Теперь круглое лицо его казалось вытянувшимся и бледным, как сосулька.
За короткое время пребывания в землянке лицо «мятежника» вытянулось ещё больше, а борода страдальчески обвисла. Сопровождаемый равнодушным парнем, он проследовал к двум врытым в землю столбам, и я испугалась, что его тут же и повесят; круглолицый стянул рубашку и стал между столбов, покорно давая привязать себя за руки. Парень снял с пояса хлыст, деловито поплевал на ладони — и мы с круглолицым оба получили урок о том, что с Совой не спорят. Круглолицый при этом обливался кровью и вопил, а я смотрела, скрючившись и грызя пальцы.
Порка ещё продолжалась, когда полог у входа в землянку снова откинулся. Старший из пятёрки, изловившей меня, молча распутал верёвку на моих запястьях, взял меня за плечо и впихнул внутрь.
Один шаг в темноту растянулся для меня на тысячу долгих секунд. Никогда ещё я не была так близка к смерти, и среди рваных воспоминаний о доме и матери, приюте и Флобастере снова проступило лицо Луара — запрокинутое на подушке лицо, мир, освещённый солнцем…
Внутри землянки было душно и сыро, горел факел, пахло землёй, дымом и немытым мужским телом. На лежанке, небрежно укрытой толстым цветастым ковром, сидел некто опять же бородатый, насупленный, с круглыми, как у совы, очами, тёмными в полумраке. Снаружи вопил караемый преступник; я смотрела на Сову, как пойманная в капкан крыса.
— Ну так да, — побормотал он не мне, а стоящему за моей спиной старшему. — Ну так это… Иди.
Тот без единого слова вышел, плотно задёрнув полог. Сова склонил голову к плечу, свет факела упал ему на лицо, и я увидела, что глаза его полны боли.
— Стань сюда, — палец его ткнул в пол рядом с лежанкой, я подошла на ватных ногах и долгих несколько минут давала себя разглядывать.
— Да ты это, — в голосе его обозначилось нечто, похожее на удивление. — Да я тебя, что ли, видел?
Я молчала, пытаясь сдержать всхлип.
— Да вроде, — он задумчиво поковырял в носу. — Похоже, тебя… Там ещё у мужика рога росли, это ты его, стерва, обманывала…
Он добавил очень грязное и очень точное определение моего поведения; я не удержалась и всхлипнула-таки. Господин Сова оказался театралом.
— Что ж ты, — он усмехнулся, — много парней перепортила, что рога такие нагулялись? Оторва, да?
— Да это не по правде, — прошептала я умоляюще. — Это театр… Выдумка… Я на самом деле не такая…
Он, по-видимому, не особенно мне верил. Хитро усмехнулся, потянулся, ухватил меня пятернёй — я сжала зубы, чтобы не крикнуть от боли. Рука его привычна была хватать и душить, потому жест, которой должен был означать ласку, оставил на моей груди пять пальцев-синяков.
— А здорово ты его провела, — сказал он удовлетворённо и сделал движение привстать — лежанка скрипнула под его огромным тяжёлым телом и в ту же секунду лицо Совы исказила болезненная гримаса:
— Ах, ты…
И он добавил опять-таки точное, но совершенно паскудное словечко.
— Подрезали меня, — он зло ощерился. — Тварюка одна подрезала… А то я бы тебя, девка… Вот так бы… — он смачно стиснул в кулак свою могучую волосатую руку, воображая, что именно и как он бы со мной сделал. В ужасе прижимая ладонь к пострадавшей груди, я вспомнила возмущение круглолицего: «Да он её в лепёшку сплющит, они же мрут после Совы»…
Можно поверить. Да, и мрут тоже. Я вознесла благодарность тому безвестному бедняге с его отчаянным ножом — и, будто, отвечая на мои мысли, Сова задумчиво поманил меня пальцем.
Я и так стояла прямо перед ним — а теперь оказалась стоящей вплотную, и мне казалось, что я слышу, как всё быстрее и громче пульсирует кровь в его бычьем теле. Дыхание Совы сделалось частым и хриплым — даже болезненная рана не могла подавить его звериной, неистовой похоти.
— Оторва, — прошептал он почти нежно, — потаскушка, экая ловкая…
В его устах это означало, наверное, «кошечка» или «ласточка». Я затряслась; лопата-ладонь, лежащая на моей спине, уловила эту дрожь:
— Не бойсь…
От него пахло потом и кровью. Он дышал горячо, как печка, и норовил не расстегнуть мою одежду, а разорвать. Я кусала губы, чувствуя, как моя собственная тёплая кровь течёт по подбородку; он опрокинулся на лежанку, увлекая меня за собой, придавил невыносимо тяжёлым телом, так, что, кажется, затрещали рёбра. Прямо надо мной оказались его освещённые факелом, выпученные, коричневые в крапинку глаза — я зажмурилась, желая немедленной смерти, и, сама не зная, что творю, двинула коленом в темноту над собой.
Страстное сопение сменилось приглушённым воплем. Сова откатился прочь, давая мне возможность продохнуть — но я не стала пользоваться этой возможностью. Вцепившись в толстую, как ствол, шею, я навалилась на него сверху, постанывая и бормоча:
— Ну давай же… Я так распалилася… Так распалилась…
Колено моё снова проехалось по ране — он взвыл и оторвал любвеобильную меня от своей широкой груди. Я обиженно всхлипнула:
— А… А?! Больно-а?
Свет факела падал на моё лицо — и в этом свете он смог прочесть на нём лишь страстное желание да ещё обиду: как же?
— Ы-ых… — протянул он горестно. — Такая девка… Ы-ых…
…Вскоре весь лагерь знал, что я редкостная штучка, что у мужа моего рога, как молодой лесок, и что я влюбилась в атамана страстно и безнадёжно. Совершенно поразительна была детская доверчивость подраненного Совы — он, привыкший брать силой всех подряд встреченных женщин, трогательно обрадовался моей так внезапно воспылавшей любви. Мужчины — как дети, угрюмо думала я, сидя перед разбойничьим костром в окружении волосатых рож. Как сучьи дети…
Рана Совы обещала затянуться через пару-тройку дней — я не сомневалась, что на нём заживёт как на собаке. Удрать из лагеря не представлялось возможным — вырваться из душной землянки уже почиталось великим счастьем. Я рассказывала Сове наизусть любовные монологи из трагедий, он, сентиментальный, как большинство палачей, проливал сладкие слёзы — а я мерила расстояние до кинжала за его голенищем, прикидывала бросок и последующий удар — и сразу хмуро отметала всю глупую задумку. Не смогу я ударить Сову хоть сколько-нибудь серьёзно. Новая царапина нам ни к чему, все мы помним, что случилось с беднягой, оцарапавшим его прошлый раз…
— Любовь моя подобна буре, Что страстно так ласкает ветви, И обрывает с них убранство, И в страсти корни обнажает, —декламировала я нудно, а Сова слушал, подперев щёку, и мне хотелось убить его.
Впрочем, вынужденно платоническая его любовь ничуть не мешала отправлению всех обычных разбойничьих потребностей — кто-то ходил в засаду, чтобы возвратиться потом с добычей; вернувшихся «с дела» пустыми нещадно пороли за нерадивость, а особым преступлением считалось утаить часть добычи, за это полагалась петля. В отряде царила злая и неделимая власть Совы — он ловко приближал одних и натравливал их на других, чем странным образом напоминал мне Хаара. Никто не чувствовал себя в безопасности, сегодняшнее богатство могло обернуться назавтра нищетой, плетьми или смертью, я понимала теперь, почему разбойники так беспощадны к своим жертвам. Любой из них жил на острие ножа, опасаясь не плена и казни, а расправы своих же собратьев и страшной опалы властелина-Совы.
Сова был из тех хозяев, которые не ограничиваются стрижкой овец и снимают с них сразу три шкуры. В нём было некое безумное желание разрушать — себя и всё, что вокруг. Мысленно я сравнивала его с садовником, обрывающим цвет, с рыбаком, истребляющим мальков; он не думал о завтрашнем дне, мне странно было, что власть его так велика и держится так долго, — но причиной была воля Совы, тоже ненормальная и сумасшедшая, воля безумца, поработившая весь отряд.
Сову боялись и почитали. Особой доблестью считалось выдрать по его приказу своего же сотоварища плетьми. Будучи рабами Совы, разбойники мнили себя властителями по отношению к купцам, крестьянам и случайным прохожим — то есть прочему миру; в собственных глазах эти лохматые, немытые, в драных штанах и золотых украшениях люди представлялись едва ли не наместниками всемирного владыки. Пробыв среди них два дня, я сама чуть не тронулась рассудком.
И ежедневно, ежесекундно был страх. Всякий раз, когда Сова звал меня в землянку, я прощалась с жизнью; самоуверенный, как ребёнок или как зверь, он принимал мою паническую дрожь за страстное трепетание и ободряюще похлопывал по спине: потерпи, мол. Недолго осталась.
Рана его затягивалась. Я мучилась так, как мучатся, наверное, только приговорённые к отсроченной казни.
Ночью, слушая совиное уханье в чаще леса, я всерьёз продумывала способ самоубийства — при мысли, что рано или поздно это чудовище доберётся до меня, хотелось сжить себя со свету. Я лежала, глядя на звёзды, пробивавшиеся сквозь крышу из еловых веток; звёзды смотрели на меня, и плевать им было на мои слёзы.
Отплакав, я шептала, стиснув зубы и едва шевеля губами. Все мои молитвы начинались со слова «Луар».
Луар, просила я неслышно. Ты видишь… Спаси меня, Луар. Самой мне не выкрутиться… Неужели ты допустишь?! Я умру от отвращения прежде, чем он завершит своё кобелиное дело. А если выживу — прокляну себя и повешусь на первом суку… Если не станет храбрости повеситься прежде. Мне страшно, Луар, я так не хочу умирать… Но жить для Совиной похоти и вовсе невозможно… Луар, слышишь меня… Луар…
На третий день Сова почувствовал себя так хорошо, что во главе десятка своих головорезов отправился в какую-то отдалённую деревню; отправился верхом, и в ту ночь я долго целовала в морду его заморённую лошадь, потому что скачка разбередила заветную рану. Сова вернулся зелёный от боли, раздражённый и злой, хмуро глянул на меня и отвесил оплеуху какому-то зазевавшемуся парню. Моя смерть отодвинулась ещё на несколько мучительных дней; будто очнувшись от оцепенения, я с новым отчаянием перебрала все способы побега и даже вызвала подозрение у одного особо ретивого часового — однако тот так и не решился идти с докладом к злому страдающему атаману.
Оставалось снова сложить руки и в ужасе ждать неизбежного. Сидя у землянки, на солнечной стороне, я бездумно водила прутиком по песку, сбивала с пути огромных, как крысы, серых муравьёв, и перед глазами моими вставали и проваливались обрывки воспоминаний.
В полусне ко мне приходил Луар. Горящий камин… Теперь я понимаю, откуда его нежность. В те минуты я была для него… Он вырос, купаясь в любви… Эгерт и Тория любили друг друга. Луар этим жил… Светлое небо. Камин… рыжие языки. Прикосновение. Нежнее замши… Мать, любовница, дочь, жена… Мы переплелись, как два корня под землёй… И будем долго-долго пробираться во влажной темноте, пока однажды вечером не столкнём с обрыва пару земляных комьев и не увидим — там, внизу — реку…
Луар, ты помнишь, как я лила тебе воду на спину и на затылок. Ты умывался… И в тазу я видела отражение твоего смеющегося лица. Потом звенели потоки воды — отражение терялось… и возникало опять. И с этого лица падали капли — будто бы ты весенняя берёза… истекающая берёзовым соком… Которого я не пила много лет… Тропинка муравьёв, сладкий сок на белом стволе…
Я открывала глаза — рядом никого не было, чуть в отдалении грелся на солнышке кашевар, грелся, подставив теплу круглый голый живот, и время от времени сладострастно почёсывался пятернёй, зажмурив глаза от удовольствия.
Я снова соскальзывала в свой бред; Луар стоял рядом, его присутствие было так же реально, как солнце, прутик и муравьи. Вздрогнув, я спохватывалась — солнце и муравьи оставались, Луара не было и не могло быть. Только где-то в памяти звучал его голос…
Я покрылась испариной, вонзив пальцы в траву. Голос… Небо, мне уже так мерещится?!
Голос Луара. Неподалёку, с другой стороны землянки. Я тупо смотрела в свои ладони, перепачканные зелёным соком: бред…
— Да это уж кто решать будет, — сказал Луар совершенно явственно. — Это потом поглядим…
Ноги мои отказались служить мне. В землянке раздражённо рыкнул Сова, у входа послышались шаги, и голос, который мог бы быть голосом Луара, сказал кому-то холодно и насмешливо:
— Свидетель нам не нужен. Пшёл.
Губы мои беззвучно затряслись. Конечно, говоривший не был Луаром. В голосе Луара никогда не уместилось бы столько льда и желчи одновременно.
Не думая о том, что, притаившаяся у землянки, я похожа на шпиона, я снова устало закрыла глаза. Всё равно.
— Ты кто такой, скотина? — рявкнул в землянке Сова. Я невольно содрогнулась.
Тот, кого я приняла за Луара, что-то тихонько ответил, и после этого в землянке надолго стало тихо.
— Ты-ы… — хрипло выдохнул наконец Сова. — Да я-а…
Незнакомец снова проронил едва слышные несколько слов. И снова долгое молчание, и сопение Совы доносилось даже до пригревшейся на солнышке меня.
— Нет, — сказал наконец Сова, и голос его был не его голос. Он был потрясён до глубины души, потрясён и напуган — что было так же удивительно, как если бы волк надел кружевные панталоны.
— Посмотри на меня, — сказал незнакомец громче, и в голосе его звякнул металл. — Посмотри на меня, и ты сам всё увидишь. Я пришёл по твою душу, Тфим.
— Не зови меня этим именем, — злобно прохрипел Сова. — Ты… Кто бы ты ни был… Мне стоит свистнуть, и тебя не то что повесят — поджарят!
Незнакомец усмехнулся. От этого смешка по шкуре моей продрал мороз, да и Сове он, по-видимому, не понравился; скрывая замешательство, он пробормотал что-то невразумительно-угрожающее.
— Что ж, поговорим, — снова усмехнулся незнакомец, и по спине моей опять продрал мороз: как похож голос! Как невыносимо похож!
Сова молчал и сопел.
— Поговорим, Тфим… Служитель Тфим, — сказал незнакомец холодно и внятно. — Поговорим о моём покойном батюшке… Ты не слыхал о поверье, что души отцов, умерших до рождения ребёнка, потом поселяются в душах сыновей? Не слыхал?
По ноге моей взбирались один за другим два серых деловитых муравья. Тень от ближайшей ели подползла к самым моим пяткам; я сидела, слушая шум в ушах, и мысленно твердила: спасибо. Спасибо, всевидящее небо. Мне плевать, кто он теперь — но он пришёл. Спасибо…
Голоса в землянке беседовали теперь приглушённо, разборчивыми оставалась только грязная ругань, которой Сова по своему обыкновению пересыпал самые простые предложения. Я бормотала «спасибо» и, замерев, вслушивалась до боли в ушах — когда к еловой тени у моих ног добавилась ещё одна. То была неподвижная тень круглолицего разбойника, того самого, которого выпороли за мысленное неповиновение Сове, а по сути из-за меня. С тех самых пор ему не за что было меня любить — теперь он стоял, уперевшись руками в бока:
— Подслушиваешь, стерва? Атамана подслушиваешь?
Я запоздало потянулась, всем своим видом доказывая, что, задремавшая, я сию секунду была разбужена дураком и нахалом.
Со стороны за нами с интересом наблюдал голопузый кашевар; голоса в землянке притихли, я поднялась, возможно, чуть поспешнее, чем требовалось. Круглолицый свёл глаза в щёлочку:
— Ах ты стерва… Правду про тебя говорят… Сильно любопытным знаешь что отрубают, а?
Я плюнула ему под ноги. Мысли мои метались, как лисы в клетке — если это Луар… То что мне сделать, чтобы спасти его?! А что Луара нужно спасать, у меня не было ни малейшего сомнения — всё равно, что он там наговорит Сове… Сова — зверь. Чтобы решить проблему, ему достаточно убить человека. Может быть, судьба предоставила мне единственное возможное счастье — умереть вместе с Луаром… Но нет. Я должна придумать что угодно, соблазнить Сову, наконец, принять это испытание и умереть потом — когда Луар будет в безопасности…
От наивности и патетичности таких мыслей мне самой же сделалось тошно. Круглолицый многообещающе хмыкнул, не сводя с меня глаз; неспешно вытащил откуда-то комок древесного клея, сунул за щёку и так же многозначительно стал жевать. Кашевар с треском почесал живот, так что на грязной коже остались пять красных полос.
От взрыва безысходной тоски у меня подкосились ноги.
Полог землянки дрогнул; первым вышел Сова, и вид его был несколько нарочито свиреп. Следом появился его гость, в первую минуту у меня потемнело в глазах, потому что мне показалось, что это не Луар. Сквозь обступившую меня пелену я смотрела, как он идёт рядом с хромым Совой, не замечая меня, идёт к врытым в землю столбам — тут я поняла, что это он и что они хотят его повесить.
Всё было точно как во сне, когда надо бежать и ноги не слушаются. Я со всхлипом втянула воздух — и увидела, что к одному из столбов привязан Луаров конь, и что Сова отпускает гостя, позволяя свободно уехать.
Парализованная, я смотрела, как он отвязывает уздечку, вскакивает в седло, что-то говорит Сове углом рта — а тот пыжится, стараясь выглядеть хозяином в глазах своих людей, но я-то понимаю, что дело нечисто, что Сова проиграл что-то очень важное и теперь обезоружен…
…И что он отыграется на мне.
Я попробовала крикнуть — и не смогла. Луар разворачивал коня.
Зарычав, как больная собака, я вскочила, и ноги мои оказались затёкшими до бесчувствия, не ноги, а два мешка с песком. Луар шлёпнул лошадь по крупу, под копытами взлетели фонтанчики песка.
И тогда крик мой вырвался наружу — пронзительный и длинный, никогда в жизни я так не кричала. Крик был похож на длинную осмолённую верёвку, и эта верёвка ударила Луара в спину.
Бедный конь взвился на дыбы. Я сидела в золе у костра и смотрела, как конь и всадник медленно-медленно поворачиваются, как взгляд Луара, настороженный и жёсткий, останавливается на моём лице.
Как он исхудал…
В его глазах что-то едва заметно изменилось. Успокаивая лошадь, он обернулся к Сове:
— Кто это?
Сова угрюмо молчал.
Он мог бы сказать: «Это моя девка». Но тогда — и я поразилась, поняв это — тогда Луар ответил бы всё тем же жёстким и желчным голосом: «Нет, моя». И тогда Сове пришлось бы зарезать кашевара, круглолицего и всех прочих свидетелей своего позора…
Сова молчал. Луар медленно растянул губы:
— Ты говорил, что она тебе надоела.
Может быть, мне и померещилось, но, потрясённый дипломатической уловкой Луара, сбитый с толку, Сова даже обрадовался. Махнул рукой:
— Бери.
Круглолицый за моей спиной издал сдавленный вопль.
Через секунду я оказалась у Луара в седле.
* * *
Тория бредила, и в бреду ей казалось, что она беременна.
Она носила его в себе — долгих девять месяцев. Был день, когда она впервые ощутила в себе другое существо; теперь, в бреду, она металась по дому, прижимая ладони к плоскому, опустевшему навек лону.
Потом он явился из своего тёплого красного мира в мир прочих людей, и она потрясённо разглядывала узоры линий на его ладонях и пятках, пульсирующую кожу на темени и длинные ресницы над бессмысленными голубыми глазами.
Он был частью её, он ещё долго оставался немножечко ею, она на расстоянии чуяла, когда он весел и когда огорчён; она всегда пыталась сдержать грусть или внезапное раздражение, потому и он, она знала, мгновенно заплачет тоже…
Она бродила по дому, прислушиваясь к себе, слыша в себе нерождённого Луара — и не замечала ни одышливой, расхворавшейся няньки, ни забившейся в угол одичавшей дочери, ни развала и запустения, прочно поселившихся в загородном доме Соллей. По-прежнему не принимая ни крошки и живя одной только водой, она теряла силы и медленно умирала с голоду.
Фагирра больше не приходил к ней. Ей казалось, что могила его под её окном, и, проходя по двору, она бормотала успокаивающе:
— Лежи…
Она боялась, что теперь её сын никогда не родится.
* * *
Ноги мои болтались, не находя опоры, лошадиная спина ходила ходуном, а навстречу неслись ярко-зелёные ветви, серые и коричневые стволы, пронизанные солнцем, переплетённые ажурными тенями на густом и синем небесном фоне. Пальцы мои цеплялись за какую-то твёрдую ткань, за какие-то шнурки и ремешки не то на плаще Луара, не то на его куртке; Луаровы локти удерживали меня, не позволяя сползти с седла. Лошадь металась вправо и влево, огибая кусты; внутри у меня царила счастливая каша, мысли смешались от потрясения, а внутренности — от немилосердной тряски, и, глядя в скачущий по боками лес, я как никогда остро понимала, как прекрасна, как бесконечна и остра замечательная штука, именуемая человеческой жизнью.
Потом лошадь выбралась на дорогу и перешла на ровную, щадящую рысь. Луар молчал.
— Он не добрался до меня, — сказала я со счастливым смешком. — Его же подранили, кабана. Хотел, да не добрался, кобель недорезанный…
Почудилось мне или сжимающие меня локти Луара действительно чуть расслабились? Будто от облегчения?
Он по-прежнему молчал; я с трудом повернула голову, чтобы увидеть его лицо:
— Или я тронулась умишком, или ты заделался сразу Прорицателем, великим магом и атаманом разбойников?
Он что-то ободряюще гикнул — не мне, конечно, а лошади. Лес, в который мы въехали неделю назад с несчастным парнем Михаром, наконец-то закончился, и вдоль дороги распахнулись зеленеющие поля.
— Луар, — сказала я шёпотом, зная, что за шумом ветра он не услышит. — Спасибо, что ты пришёл…
Дорога повернула, и послеполуденное солнце разом ослепило меня, выстроив между мной и миром горячую белую стену.
— А я видела твоего отца, Луар, — прошептала я неслышно для самой себя. — Я видела Эгерта.
Он дал лошади шпоры. Несчастное животное, несущее двойную ношу и никак не ожидавшее от хозяина столь безрассудной жестокости, дёрнулось и перешло в галоп.
— А-а! — завопила я, цепляясь за Луара руками, подбородком и коленями. — А-а-а!
Лошадь тоже обижено закричала. Луар сжал губы и натянул уздечку — лошадь взвилась на дыбы, опрокидывая меня на моего спутника и давая возможность вблизи рассмотреть его сузившиеся, отчаянные глаза.
До самого вечера между нами не было сказано ни слова; вечером же, высмотрев у дороги большой и богатый с виду постоялый двор, Луар решительно завернул в ворота измученного коня, и той ночью мне воздалось сполна.
Он был уже не юноша — он был зрелый мужчина, исступлённо-нежный, умеющий любить и бережно и страстно — и даже медальон у него на голой шее, пластинка, постоянно попадавшая между нами, не мешала мне. Мы едва не разнесли в щепки ветхую гостиничную кровать — но самыми дорогими оказались минуты, когда, одновременно проснувшись в сером предутреннем свете, мы обнялись, не успев ещё открыть глаз, на ощупь.
Под окном радостно вопила синица. Хороший знак — птицы поют до рассвета…
— Ничего этого скоро не будет, — сказал Луар.
Я подождала. Спросила осторожно:
— А что будет?
— Не знаю, — он вздохнул. — Когда б я знал…
Синица звенела, как колокольчик. Медальон сполз с Луаровой груди и лежал теперь на его белом мускулистом плече; теперь я смотрела на Амулет Прорицателя ревностно, как на свидетеля нашей любви, и не сразу поняла, что бурые пятна на золотой пластинке не что иное, как ржавчина.
— Не смотри, — сказа Луар, не открывая глаз. — Мне неприятно, когда ты смотришь.
Я перевела взгляд на его лицо — на моих глазах ласковый ночной Луар снова превращался в бронированное чудовище, подмявшее под себя Сову.
— Он ржавый? — спросила я шёпотом.
Он открыл глаза. Накрыл Амулет ладонью и спрятал под одеялом:
— Да… Ржавчина — это знак… Что Тот, кто приходит извне, явился снова.
Синица за окном примолкла. По гулкой гостиничной лестнице дробно топотали шаги — вверх, вниз…
— Луар, — сказала я тихо. — Ты — маг?
Он посмотрел на меня почти испугано:
— Не знаю…
— А Сова? — спросила я ещё тише.
Он удивился:
— Что — Сова? Сова уж точно не маг…
— А кто Сова? — не унималась я. — Тфим?
Он поднял брови:
— Так ты всё слышала?
Я ткнулась лицом ему в плечо. Перед глазами моими в одну минуту пролетели все ужасы последних дней; я всхлипнула и успокоилась только тогда, когда рука его ласково почесала меня за ухом:
— Сова… Служитель Тфим. Служитель Ордена Лаш, который был в своё время служкой моему отцу… То есть ты понимаешь, кому.
— Так ты шантажировал его! — радостно догадалась я.
Луар поморщился:
— На кой пёс мне его шантажировать… Я думал, что хоть он-то знает… Зачем они освободили Мор. Кто приказал — Магистр или Фагирра?
За дверью зычно перекрикивались горничные.
— Почему мы всё время в гостинице, — спросила я рассеянно. — Всегда в гостинице… Я хочу, чтобы у нас был дом. И дети.
— Она стоит на пороге, — глухо обронил Луар. — И ждёт, чтобы её впустили… Та, что пришла извне.
— Так какого она пола, — пробормотала я задумчиво. — Та, что пришла, или Тот, кто пришёл?
Он глянул на меня хмуро и укоризненно. Отвернулся.
— Луар… — я приподнялась на локте. — Коли ты Прорицатель, то должен заглядывать в будущее! Погляди… а мальчика… назовём Эгертом.
Он долго молчал, глядя в потолок.
— А зачем она пришла? — спросила я наконец. — Та, что извне?
— Чтобы войти и воцариться, — отозвался он глухо.
— Так может быть, пускай? — предположила я неуверенно. — Вряд ли будет хуже, чем теперь…
— А Привратник станет ей слугой и наместником, — пробормотал он.
— Руал Ильмарранен по прозвищу Привратник, — изрекла я неожиданно для себя.
Он подпрыгнул, сел:
— Откуда ты знаешь?
Медальон покачивался на его груди. Я не могла оторвать взгляда от фигурного отверстия в центре его.
— Ты добралась до книжки? — спросил он спокойнее. — Специально искала? Ну-ну…
— Луар, — сказала я шёпотом. — Эгерт и Тория любили друг друга, даже когда был Чёрный Мор… Они знали, что у них впереди всего несколько дней — и всё равно радовались… Может быть, и мы?..
Он встал, не одеваясь, отошёл к окну. Исподтишка оглядев его, я с удовольствием убедилась, что мой муж отлично сложен.
— Ты не веришь мне, — сказал он со вздохом. — Я и сам не всегда верю… Что над миром действительно висит… Это. Неизвестно что. Во всяком случае, Завещание Первого Прорицателя описывает приход внешней Силы как очень паскудную процедуру: «Плачьте, живущие… С неба содрали кожу»…
Я поёжилась, натянув одеяло до подбородка. Только теперь вместе с холодком по спине ко мне явилось подозрение, что Луар далеко не шутит.
— Мне же надо с кем-то поделиться, — сказал он вдруг с отчаянием. — Я же не могу всё время быть один… И носить это в себе… Я не маг… Я не знаю, как прорицать… Я не умею, и мне некого спросить. И я не знаю, что делать… Я думал, что Фагирра знал. Но все они молчат… Не понимают, не помнят… Даже Сова… У него остались какие-то вещи Фагирры, где-то в тайниках… Обещал добыть… Но и он не знает, зачем… И это… — он взял Амулет в ладонь, — зачем Фагирре… Зачем он пытал мою мать — чтобы добыть это?..
Он вдруг закрыл лицо руками. Амулет выскользнул из его пальцев и снова закачался на цепочке:
— Танталь… Пойди к ней. Пойди, а я не могу… Пожалуйста.
Повозки стояли на обочине, стояли, бессильно опустив оглобли. Не веря своим глазам, я крепко, до боли вцепилась в Луара. Ни слова не говоря, он придержал лошадь.
— Ты?!
Муха сидел на земле, растирая кулаком больные красные глаза. Бариан, внезапно ставший старым, не удивился мне и не обрадовался; Гезина судорожно сжимала руку рыжей девчонки. Фантин растеряно хлопал длинными светлыми ресницами:
— Ты… Здравствуй…
Я снова пробежалась взглядом по лицам. И снова, уже в тоске и предчувствии. Распоротые бока повозок, вывернутые сундуки, пустые оглобли…
— Они всё забрали, — сказал Фантин. — Лошадей…
— Флобастер?! — шёпотом закричала я.
Бариан отвернулся. С видимым трудом указал на одну из повозок; привычно подтянувшись, я вскарабкалась под изорванный тент.
Кто-то уже сложил ему руки. Он лежал на полу, горделиво вскинув голову, не желая и не пытаясь скрывать перерезанное горло. Глаза его не желали закрываться — холодно смотрели в синеющее через разорванный полог чистое небо.
Рядом случился Луар, и он-то меня удержал.
Я кричала. Я проклинала Сову, я проклинала и себя за то, что была рядом с убийцей — и не прикончила его. Я клялась небу, что Сова умрёт страшной смертью, что я выжгу дотла и лес и поля, что я отомщу, что я убью всех, если понадобится, что я всю жизнь буду убивать, но отомщу… Луар держал меня сзади, я извивалась в его руках, захлёбывалась слезами и проклятиями, и он не выпустил меня до тех самых пор, когда, ослабев, я тряпкой сползла на пол, к ногам лежащего Флобастера.
Луар о чём-то вполголоса переговорил с Барианом; до меня долетало, как сквозь вату: «не надо было… псы… и связали всех… он один… не знаю… теперь всё равно…» Мутными бессмысленными глазами я смотрела, как рука Луара кладёт на доски туго набитый мешочек:
— Не побрезгуй, Бариан… Я задолжал. За тот спектакль… Ты помнишь. Самый главный спектакль в моей жизни. Прими. Купи лошадей.
— Откуда у тебя столько денег? — потрясённо спросил кто-то; кажется, это была Гезина, я не разобрала, мне было всё равно; я думала, о том, что Флобастер не простил меня перед смертью. А если и простил, то я теперь не узнаю.
Никогда.
Глава шестая
Вода притягивала его с давних пор. Теперь он предавался излюбленному занятию, прислонившись к рассохшимся перилам горбатого мостика и глядя, как подрагивает зелёная гладь реки и как кружат, чуть не сталкиваясь, тяжёлые стрекозы.
Так было и раньше. В памяти его возникла другая, широкая река с такими вот стрекозами, мальчишки-рыболовы со своими самодельными сетками и костяными крючками…
Те мальчишки давно умерли. От старости. И сменилось бесчисленно поколений стрекоз.
Он усмехнулся. Впервые за долгое время он явится, не дожидаясь дня Премноголикования. Нарушит традицию…
Тот, что пришёл извне, любит традиции. Приходит, будто блюдя ритуал, и всё так же мнётся у Двери, ожидая приглашения. Тот, что пришёл извне…
«И воцарится, и… плачьте, живущие… И Привратник станет ей слугой и наместником»…
Он поморщился. Слишком много хлама накопилось в памяти за последние сто лет.
«…А если один волк захочет позвать другого? Как-то он его называет?» Он смотрел на своё отражение, тёмное отражение в медленно струящейся воде. Ему хотелось, чтобы его позвали.
Тогда он наклонился над водой, навалившись на парапет локтями.
— Руал, — шёпотом сказали его губы.
Отражение молчало, потрясённое звуком собственного имени.
— Я понимаю… — он снова криво усмехнулся. — Но ты-то… Зачем?
Порыв ветра подёрнул воду рябью. Ему показалось, что так уже было однажды.
В тот же момент на спину его лёг чужой взгляд, цепкий и вязкий, как смола. Ещё не обернувшись, он знал уже, что там, позади, только пустая дорога да взвинченные пыльные столбы; он знал это и всё же обернулся.
Чужой взгляд не исчез.
Он криво усмехнулся и подумал, что и это уже было. Давным-давно…
Тогда он был Привратник. Кто он теперь, чем он так интересен Тому, кто смотрит, желая войти?
«Руал», — прошелестело по краю его сознания. Отзвук, прикосновение, эхо давнего зова…
Он ждал и этого — и всё же вздрогнул, мгновенно испытав давно забытое чувство — мороз по коже.
Всё повторяется.
* * *
Внутри моей груди сидела толстая игла. Временами я замирала, забывалась, тупо глядя в ползущую навстречу дорогу, и тогда игла причиняла только тупую тягучую боль. Однако стоило лишь допустить неосторожное движение души, лишнее воспоминание — и, потревоженная, игла снова протыкала меня насквозь; я осознавала потерю десятки раз подряд, и боль не притуплялась.
Луар молчал. Навстречу ползла серая лента дороги…
И топала пегая лошадка, привычная к своему неспешному пути, к запаху дыма и грому жестяного листа, к любопытствующей толпе, к бесконечной смене декораций, дорог, дворцов, базаров…
Я вздрагивала, приходя в себя. Две моих жизни переплелись, спутались, как брачующиеся змеи. Я забывала, кто за моей спиной — спокойный ироничный Флобастер либо тот, другой, из-за которого всё оборвалось…
Всё оборвалось. Флобастер пытался меня удержать, — возможно, он предчувствовал свой ужасный конец. Если б я была там, его бы не убили. Во всяком случае, сначала убили бы меня…
Кем он мне был? Кем же он всё-таки был?
Над дорогой стояло облако, похожее на безвольную, мертво повисшую руку. Из небесной ладони выскользнула и теперь моталась по небу чёрная птица.
Что, если он умер, не простив?!
В безлюдной рощице нас догнал незнакомый всадник. Хмурый старикашка, заросший от уха до уха жёсткой, как щётка, редкой бородёнкой, требовательно взмахнул рукой — я испугалась, но как-то вяло, ненатурально. Луар натянут поводья и спустил меня на землю. Стоя на ватных ногах, я смотрела, как он толкует о чём-то с жилистым старикашкой, как, отрывисто поклонившись, тот разворачивает лошадь и скачет обратно…
— Кто это? — спросила я спустя полчаса дороги.
Луар нехотя поморщился:
— Это человек Совы… Старый плут раскопал-таки свои тайники и добыл, что мне нужно… Я назначил встречу.
Его слова доходили до меня медленно, как медленно достигают берега круги от брошенного в болото камня.
— Останови-ка лошадь, — попросила я шёпотом.
В такой просьбе не было ничего необычного — но голос мой нехорошим образом дрогнул. Луар придержал коня и внимательно на меня воззрился; выпутавшись из его рук, я неуклюже соскользнула на дорогу.
Некоторое время мы смотрели друг на друга — он сверху, я снизу, он вопросительно, я — отчаянно и зло:
— Так ты, значит, назначил встречу? Сове?
Он кивнул, всё ещё не понимая. Я с шумом втянула в себя воздух:
— Он убийца. Убийца и палач. А ты…
Мне хотелось выплеснуть на него слишком многое; от избытка слов и чувств я запнулась и замолчала, разевая рот, как выброшенная на берег рыбина. Луар устало вздохнул, соскочил с седла и встал рядом:
— Ну-ка, перестань… Успокойся… Хочешь, давай пройдём пешком.
— Что ты там делал? — завопила я, наконец овладев собой. — Что ты делал в разбойничьем логове, ты что, сам разбойник? Они… ты видел… Ты…
Я снова замолчала, на этот раз из-за спазма, сдавившего горло, из-за навернувшихся на глаза слёз. Луар пожал плечами:
— Не городи ерунды… Мне плевать, кто такой Сова. Он знает нечто, что мне интересно, у него есть то, что мне нужно… А разбойник он или кто — мне плевать…
— Какая ты сволочь, — сказала я тихо. — Ты, оказывается… Какой ты мерзавец…
Прежде, чем он успел осознать мои слова, я его ударила. И ещё. Так, что ногти оцарапали кожу и выступила кровь. Мне хотелось убить его в эту минуту — так захлестнула меня волна горя и ненависти. Флобастер на полу повозки, ухмылка Совы, запах немытого тела, эти хари, наслаждающиеся своей необузданной властью… И снова Флобастер в луже крови.
В такие минуты чем хуже, тем лучше. Мне хотелось, чтобы и мне тоже перерезали горло; весь мир представлялся сборищем ничтожеств и сволочей, и виновник смерти Флобастера стоял передо мной, хлопая округлившимися глазами. Я изрыгала проклятья, я унижала и отрекалась, я лупила его и плевала ему в лицо, чуть не поверив в своей истерике, что он ещё хуже прочих, равнодушный подонок, сломавший мне жизнь…
— Уходи! — вопила я, захлёбываясь своим отчаянием. — Уходи, ты, ублюдок! Ты всем приносишь несчастье, зачем ты родился на свет, убирайся!
И не помню, что я там ещё кричала в его белое застывшее лицо, казавшееся в те мгновения отвратительной маской смерти…
Потом оказалось, что я сижу на дороге, что какой-то крестьянин с проезжающей телеги опасливо на меня косится, а стук копыт вдалеке уже стих, уже давно стих, и давно опустилась серая пыль.
* * *
На расположение городской стражи обрушилось бедствие, сравнимое разве что с давней осадой. Полковник Солль, когда-то исчезнувший без предупреждения и сгинувший затем в далёком Каваррене, начальник стражи, о котором решено было, что он не вернётся, герой и военачальник, которого в последнее время поминали только вполголоса и презрительно, — этот самый господин Солль вломился в штаб, как голодный хорёк вламывается в беззащитное птичье гнёздышко.
Одышливый лейтенант Ваор, располневший и состарившийся в преддверии капитанства и в последнее время фокусом судьбы оказавшийся как бы во главе полка, прибежал из дому в измятом мундире, на ходу пытаясь стереть с ладоней варенье — видимо, вишнёвое. К его приходу полковник Солль, хищный, поджарый, со странным блеском прищуренных глаз, успел отправить на гауптвахту пару подвернувшихся бедолаг, расколотить бутылку вина, найденную в шкафчике дежурного офицера, и водрузиться в своё собственное командирское кресло, которое за время его отсутствия успело слегка расшататься под весом лейтенанта Ваора.
Лихорадочно горящие глаза сверлили лейтенанта всё время, пока, растерянный и смятенный, он докладывал внезапно вернувшемуся начальству о положении вещей.
Таковое положение оказалось из рук вон плохо — шайка Совы не только не была обезврежена, но и наглела с каждым днём, из-за чего город стал испытывать недостаток товаров, в том числе первостепенных. Купцы боялись обсиженных разбойниками дорог, окрестные крестьяне не везли на рынок хлеб и мясо, у дверей ратуши день и ночь простаивали озлевшие посланцы разорённых хуторов и деревень. Всю жизнь исправно платившие налоги, они желали теперь помощи и безопасности — а где их взять, если капитан Яст, уж на что орёл был, и тот сгинул жутким образом в разбойничьей западне… Наниматься в стражу никто не хочет, молодые парни забывают о присяге, бросают оружие и уходят прочь; попробовали заикнуться бургомистру об увеличении жалования — куда там! И так уже стражников за глаза называют трусами и дармоедами…
В этом месте жалобный доклад лейтенанта Ваора был прервал ударом кулака по столу. Полковник Солль вращал налитыми кровью глазами, площадно ругался и сулил лейтенанту злую смерть, если сию же секунду все свободные от постов стражники не будут собраны, вооружены и готовы выступать.
Заслышав о выступлении, лейтенант струхнул; Солль усугубил его страхи, мрачно сообщив, что собственноручно перевешает дезертиров, ежели таковые вздумают увильнуть от карательного похода.
Лейтенант заметался; на его счастье, в эту самую минуту напор полковника Солля обратился в другое русло — явились посланцы из Ратуши. Бургомистр, прослышавший о возвращении Солля, желал немедленно видеть его у себя.
Поднимая на ноги казармы и рассылая посыльных по домам офицеров, лейтенант Ваор горько пожалел о тех чудных временах, когда полковник Солль спокойно обретался в далёком и тихом Каваррене.
Если бургомистр и собирался упрекать, то все упрёки умерли у него на губах, когда он вгляделся в лихорадочные, блестящие Соллевы глаза. Полковника раздирала жажда деятельности; ещё не успев усесться, он заявил, что отряд для поимки разбойника Совы будет снаряжён сегодня и выступит завтра. Бургомистр скептически поджал губы и покачал головой — однако ничего не сказал.
На широком как поле и пустом как лысина бургомистровом столе лежали рядом три тонких стальных цепочки. Три обрывка колодезной цепи.
— Недобрые вести, полковник, — пробормотал бургомистр, потирая шею.
Солль дёрнулся:
— Сова — это моё дело, почтеннейший. Можете поверить, что поимка его — дело нескольких дней.
Бургомистр опустил уголок рта:
— Хотелось бы… Весьма хотелось бы поверить, Эгерт… Но я звал вас не для этого…
Повисла пауза. Полковник Солль, чья жажда деятельности не позволяла ему сидеть спокойно, успел подняться, дважды пройтись взад-вперёд по кабинету и наконец требовательно уставиться на собеседника.
— М-м… — бургомистр массировал теперь виски. — Госпожа Тория… Здорова?
Эгерт сумел сдержаться, и лицо его не выразило ничего. Бургомистр не знал, что предыдущую ночь он провёл на мостовой перед собственным домом, вглядываясь в тёмные окна, содрогаясь при виде полного запустения, боясь переступить порог…
Наутро служанка Далла, потрясённая возвращением хозяина, сообщила ему о загородном отдыхе госпожи Тории с маленькой дочкой. Эгерт стиснул зубы — и заставил себя до поры до времени забыть. Сперва Сова, говорил он себе. Это первостепенно… Это долг. Сначала — Сова.
— Вполне, — отозвался Эгерт бесцветным, как жёваная бумага, голосом. — Она вполне здорова.
Бургомистр осторожно потрогал кончиком пальца припухшее веко:
— Собственно… Сова. Да, Сова… Но, Эгерт, Сова всё-таки там, за стенами… А здесь…
Рука его коснулась цепи, лежащей на столе. Тускло звякнули стальные колечки.
— Уже десяток жертв, — сказал бургомистр глухо. — Ты скажешь — это дело судьи… Да, это его дело. Его люди ищут… Но я хочу, чтобы ты знал.
Эгерт молчал, покусывая губы, стараясь не думать о своём доме, счастливом доме, погруженном в темноту. Что он говорит… Десяток жертв?
— Дети, — вздохнул бургомистр. — Он выбирает детей… От пяти и до двенадцати. И душит их колодезной цепью… И его видели… Да, Эгерт, судья ищет, того человека, убийцу, уже видели… Двое или трое. Он высок и носит плащ с капюшоном. Плащ с широким капюшоном, да, Эгерт…
Широко раскрытые глаза Солля упёрлись в обрывки цепей на пустом столе. Бургомистр кивнул:
— Да… Это… Вот так. Он душит цепью… Без выгоды. Надо полагать, у него своеобразная… страсть, что ли… К противоестественным деяниям…
Что может быть противоестественнее смерти с железными клещами в пробитой груди…
Эгерт содрогнулся. Плащ. Всякое упоминание о плаще с капюшоном теперь царапало его, как ржавый коготь. Мало ли плащей с капюшонами? Почему рядом со словом «плащ» стоит имя… Которое он помнит, но не станет зря повторять. Бургомистр прав — это дело судьи… Дело Эгерта — Сова, разбойник, а этот безумный убийца…
— Тот сумасшедший старик, — сказал он хрипло. — Он…
Бургомистр вздохнул:
— Его убили. После третьей или четвёртой жертвы забили камнями, Эгерт. Вы знаете, как скоры слухи, но расправа напуганных людей — ещё скорее… Никто не был наказан. Бесполезно, Эгерт… Старика закопали с расколотой головой, а спустя несколько дней этот ужас повторился… Снова ребёнок с цепью на шее… Того безумца в плаще убили ни за грош, Эгерт, но мне не было его жаль…
— Это дело судьи, — сказал Эгерт глухо. — Пусть Ансин ищет, в этом городе традиционно ловкие судьи…
Бургомистр подержал в руках обрывок цепи, положил снова на стол:
— Эгерт, а Луар с матерью?
Солль внутренне сжался, как от прикосновения того самого ржавого когтя:
— При чём здесь Луар?
Бургомистр пожал плечами:
— Ни при чём… — и сразу, без перехода: — Ты… Вы ведь тоже не любите Орден Лаш, да, полковник?
— Вы знаете, бургомистр, — отозвался Эгерт после паузы. — Здесь все про меня знают.
Его собеседник колебался, будто решая, говорить Эгерту нечто важное или всё-таки не говорить. Солль ждал, покусывая уголок рта.
Ожидание его оказалось тщетным. Бургомистр решил промолчать и потому с натугой улыбнулся:
— Прости, Эгерт… Я не хотел никого обидеть… Значит, Сове осталось топтать землю считанные дни, да?
Эгерт решительно вскинул голову:
— Да… Я выступаю на рассвете. Всё. Это всё.
Если бургомистр и подумал что-то о поспешных решениях и необдуманных действиях, то поучать полковника Солля всё же не решился.
— Удачи, — сказал он серьёзно. — Неплохо было бы… Слишком много всего. И Сова, и… здесь… Город бурлит, как котёл. Ещё немного — и мне придётся продавать мантию.
Последние слова были шуткой; Эгерт вежливо улыбнулся, пожал протянутую руку и с той же лихорадочной поспешностью направился в гарнизон — по душу лейтенанта Ваора.
* * *
На площади, неподалёку от здания суда, молча стояла хмурая, настороженная толпа. Измождённые, оборванные люди глядели вслед разодетым горожанам, плевали под ноги ливрейным лакеям, шарахались от проезжающих карет; посланцы разорённых деревень явились в город искать помощи и правосудия, город же оказался равнодушным, бесчувственным, глухим…
Луар ехал шагом; толпа глядела на него угрюмо и неприязненно, он с трудом преодолел желание поторопить коня и быстрее проехать мимо.
Он ехал, и под рубашкой у него покачивался медальон. Луар кожей чувствовал, как подрагивает — будто пульсирует — в такт лошадиному шагу золотая горячая грань.
Луар ехал как меж двух огней — первым огнём, горящим внутри его, был Амулет, снова оживший, требовательный, мучительный предмет, давно сделавшийся будто органом его тела, причём органом болезненным и больным; вторым огнём был город, холодный и подозрительный, явно враждебный ко всем пришельцам и незнакомцам, город с наглухо закрытыми ставнями, опустевшими лавками, усиленными нарядами нервной, злобной стражи. Луар, вдруг оказавшийся в родном городе чужаком, шкурой чувствовал косые, настороженные взгляды.
В какой-то момент ему сделалось плохо, так плохо, что он зашатался в седле. Лягушонок в бочке со смолой… Кошка с чулком на морде, тряпичный мячик для множества ног, или судьба — всего лишь балованный шкодник, ребёнок, способный зашвырнуть живого лягушонка — в смолу…
…Ох, как сердилась мать. Как она переживала — ему совершенно искренне стало стыдно, он изо всех сил хотел исправиться… Мать говорила отцу, и голос её дрожал: «Откуда? Он же добрый мальчик… Он же… Откуда это?» Это было живой мышкой, которую он выкрал из мышеловки, привязал к ножке стула и каминными щипцами отдавил лапу.
Зачем он это сделал? Может быть, потому, что накануне случился визит к цирюльнику, который такими же щипцами, только поменьше, вырвал Луару зуб? Луар тогда подумал, что цирюльнику приятно делать другим больно, что это его хлеб и насущная необходимость… И он позавидовал цирюльнику. И он захотел тоже. Мышка…
В какой-то момент действительно было приятно. Страшно и сладостно; однако потом он плакал и просил прощения, он искренне раскаялся и даже хотел, чтобы его выпороли. Но мать только отвернулась и ушла, и целую неделю не заговаривала с ним, и он маялся, и клялся, что больше никогда-никогда… Даже мухи… нет…
И действительно — больше никогда. Даже мухи. Но то страшное и сладостное — запомнил, хоть и гнал от себя, как постыдное и гадкое…
…Луар тяжело слез с седла. Опустился на каменной подножие круглой тумбы — той самой, на которой покачивался перед входом в здание суда игрушечный висельник.
Амулет под рубашкой был горячий. Теперь он был точно горячий, он жёг, Луар застонал и протянул руку, чтобы вытащить медальон из-за пазухи — но рука так и опустилась, не дотянувшись.
Это его ноша. Это его клеймо. Амулет должен жечь, это наказание невесть за что… За ту мышку. Это же и поощрение — нужно, чтобы боль тела помогла ему справиться с иной болью, которая почему-то сделалась совсем уж невыносимой…
Теперь ему казалось, что быть просто наивным мальчиком, которого ни с того ни с сего прокляли дорогие люди, что быть этим несчастным мальчиком легче — есть горе и есть обида, но жива и надежда, что всё ошибка и всё исправится…
А теперь он сидит под игрушечной виселицей, и болтаются тряпичные ноги казнённой куклы, и круг замкнулся, нету больше ни обиды, ни надежды, и ничего нету, серое небо и тошнота, подушечке для игл не должно быть больно…
Он криво усмехнулся. У его няньки было рукоделье, и подушечка для игл в виде смеющейся рожицы. Иглы втыкались в розовые щёки и весёлые глаза — а рот всё смеялся… И этой вот тряпичной кукле тоже не больно, ей плевать, что её повесили невесть сколько лет назад и не дают успокоиться…
Впрочем, кажется, они меняют куклу… Нитки расползаются под дождём и солнцем, тряпки линяют… А жертва правосудия должна выглядеть внушительно…
Небо, да перевешайте хоть всех кукол в мире. Только не суйте в меня иголками, хорошо, я ублюдок, ладно, я приношу несчастье, я со всем согласен, но что же делать…
Стражник в красно-белом мундире, грузный высокий стражник навис над сидящим Луаром — и не узнал в нём сына господина Солля:
— Ну-ка встань. Не положено.
Луар смотрел в хмурое, склонившееся над ним лицо, и на одну короткую секунду глаза блюстителя показались ему голубыми головками булавок. Две булавки, уходящие остриями вглубь стражниковой головы.
— Хорошо, — сказал он равнодушно. — Я сейчас уйду.
Он поднялся — и в глазах его потемнело, он силой заставил себя не упасть и даже не поднёс ладонь к лицу, простоял минуту, слепо глядя в никуда и ожидая, пока темнота перед глазами рассеется…
Потом ему сделалось лучше. Ведя коня на поводу, он медленно двинулся через площадь — туда, где по бокам высокой лестницы застыли в величественных позах железная змея и деревянная обезьяна.
— Вы куда, молодой человек?.. Эй, эй, юноша, а имеете ли вы честь быть студентом? По какому же праву вы переступаете порог, который…
Луар устало отодвинул с дороги суетливого служителя — старичка в пыльном кафтане, того самого, что так любил красоваться на круглом университетском балконе, вытряхивая пыль из шёлковых географических карт либо начищая до блеска жёлтый человеческий скелет…
Поразительно. Старик не узнал Луара. Эти, из Ордена Лаш, узнавали немедленно — а старая университетская крыса так оплошала. Не узнать сына Тории, мальчика, который рос на твоих, старичок, глазах… Видимо, Луар изменился-таки.
— Это… безобразие! — служитель схватил Луара за рукав. — Немедленно… вон!
Луар смерил его тяжёлым взглядом — цепкие пальцы старикашки сами собой разжались.
— Я Луар Солль, — сказал он медленно, с наслаждением проворачивая во рту каждый звук своего неправильного, бывшего имени. — Я имею право.
Он шёл коридорами, безошибочно выбирая правильный путь, а служитель, бормоча и посапывая, трусил следом. Встречные студенты недоумённо заглядывали Луару в лицо, кто-то удивлённо вскидывал брови, кто-то шарахался — в какой-то момент ему увиделись те же коридоры пятнадцать лет назад, новый костюмчик из жёсткой негнущейся ткани, студенты огромные, как башни, удивлённо и ласково глазеют на неуверенного малыша, впервые явившегося в таинственное место, где «наука» и где мама «работает»…
Он очнулся. Он снова был собой, то есть вполне взрослым ублюдком, и в глазах учёных юношей отражалась не умильная симпатия — страх в них отражался, угрюмый страх; а ведь я страшен, подумал он удовлетворённо.
Медальон подрагивал на груди в такт шагам, и с каждым шагом зрела уверенность, что столько времени потрачено зря, что он искал не там и не так, но вот, наконец, перед ним нечто важное, единственно важное, нужно только перетерпеть эту жгучую боль золотой пластинки…
Тогда, в первый раз, он так испугался барельефов, каменных лиц великих учёных древности, эти лица казались ему мёртвыми и строгими одновременно… Каменные трупы…
Ещё он боялся, когда рисовали огонь. Он думал, что нарисованный огонь явится, и будет пожар, тот, которым пугает нянька…
— Нет! — суетливо воскликнул служитель. — Без разрешения госпожи Тории… Нельзя!
Луар поднял голову; оказалось, он стоит перед запертой дверью, вернее, перед дверью и заслонившим её служителем:
— Кабинет декана… это святыня… Вы знаете, он заперт… Только госпожа Тория может…
— Декан мой дед, — сказал Луар в сводчатый потолок. — Вы думаете, он был бы против?
На лице служителя проступило сомнение — но только на секунду:
— Только с разрешения госпожи Тории! Только в её присутствии… И вы всё равно не сможете открыть!
— Тогда чего вы боитесь? — удивился Луар.
Служитель заколебался. Нахмурился, упрятав глаза под самый лоб; нехотя отступил:
— Что ж… Надеюсь, дверь вы ломать не будете, господин Луар?
В последнем слове накопился весь яд, на который был способен этот преданный университету старикашка. Луар поднял брови, узнавая и не узнавая собственное имя:
— Или у вас нет ключей?
— Ключи у госпожи Тории! — победно изрёк служитель. — И вряд ли ей понравится, когда я расскажу о…
Луар с усилием повернул бронзовую ручку. Тяжёлая дверь качнулась и отошла — без скрипа, плавно, как во сне. Служитель замер, разинув перекошенный рот.
Из кабинета пахло травами. Пылью, книгами, ещё чем-то трудноназываемым, Луар был уверен, что слышал этот запах раньше…
Служитель всё ещё молчал.
Тогда Луар переступил порог и захлопнул дверь перед самым служительским носом.
* * *
Вооружённый до зубов отряд, возглавляемый полковником Эгертом Соллем, подобен был обезумевшему льву, который гоняется за шершнем.
Эгерт кидал своих людей напролом, рвался вперёд, презрев опасность, — и всякий раз заставал брошенный лагерь, остывшие угли костров, смятую траву и кости обглоданной дичи; Сова протекал сквозь ловушки, как протекает сквозь пальцы песок, а отряд Солля был велик и неповоротлив, и всякий, кто был хоть сколько-нибудь любопытен, мог спокойно разузнать о его манёврах и подготовиться загодя…
Разъярённый Солль пытался сделать союзниками местных жителей — их допрашивали едва ли не с пристрастием, и всё напрасно. Боясь возможных разбойничьих набегов и трепеща перед озлевшими стражниками, хуторяне приходили в ещё больший ужас при мысли о мести — а Сова мстителен, и не стоит надеяться на то, что его так скоро изловят…
Спустя неделю закончился провиант; воины роптали. Эгерт, все эти дни почти не сходивший с седла, почернел лицом. Обещая своим людям попеременно то награды и почести, то военный суд и виселицу, он сумел-таки вздрючить выдохшийся и голодный отряд, привести его в более-менее боевое состояние и подвигнуть на последний бросок — отчаянный и оттого неожиданный.
…Под вечер передовой дозор напал на след Совы — неожиданно свежий, ещё тёплый; на закате удачливому молодому воину посчастливилось изловить часового Совы — одного, а сколько их всего было?!
Запахло неминучим боем — и от этого долгожданного запаха ноздри полковника Солля затрепетали, как парус.
* * *
…Наутро город содрогнулся от новой страшной вести — под окнами добропорядочных горожан нашли маленькую молочницу с колодезной цепью на шее; белая лужа растеклась из опрокинутого бидончика, и на дальнем её конце орудовал розовым языком вороватый кот. Все приметы говорили о том, что ребёнок погиб сейчас, только что; горожане кинулись — одни в ужасе по домам, другие в ярости по окрестным переулками и подворотням; говорят, кто-то успел увидеть в конце улицы фигуру в длинном плаще. Высокую худую фигуру в капюшоне…
Слухи расползлись всего за пару часов. Перепуганные матери запирали детей на ключ, и несчастные узники уныло глядели на волю сквозь оконные стёкла. Малолетние служки и разносчики жались друг к другу, то и дело в ужасе оглядываясь, будто заслышав звон цепи…
После полудня пришла новая волна слухов, да такая, что ненадолго позабыли и про убийцу. Башня Лаш, заколоченная Башня на площади исторгла невнятный, утробный стон, от которого у всех находившихся поблизости волосы встали дыбом. Какой-то пьяный от страха сторож поведал любопытным, что, еженощно обходя площадь, он не раз уже слышал в Башне звуки и шорохи — словно бы возню огромных мышей…
Городские ворота закрылись на час раньше обычного. По всему городу хлопали ставни; страх сидел за каждым столом, страх поджидал в каждой спальне, а если и не страх, то беспокойство, душевная смута и ожидание недоброго…
В кабинете декана Луаяна ночь напролёт горел огонь. Внук старого мага сидел над грудой странных и страшных книг, тех особенных книг, касаться которых не смела даже деканова дочь.
Знаки и символы, которым Луара никто не учил, складывались не в слова даже — складывались в не до конца оформившиеся понятия, и, дрожа крупной дрожью, Луар понимал, что обманывает себя — это не чтение… Даже закрыв книгу, он будет слышать и ощущать присутствие этого, и знаки не исчезнут, если он зажмурит глаза…
Куртка его лежала на высокой спинке кресла. Белая рубашка была расстёгнута, и на обнажённой груди тускло поблёскивал медальон. Близилось новое утро — а, может быть, уже третье утро, он потерял счёт часам и дням, он путался, плыл в огромной сладкой паутине, не ведая, паук он при этом или муха…
Кабинет декана смотрел на него десятками глаз. Теперь он не мог без ужаса думать о людях, входивших в него в неведении — но пусть и остаются в неведении, декан был мудр, все его тайны спрятаны или спят… Или пребывают в заключении, как эта крыса в кандалах. Луар не станет будоражить память деда, ему нужно нечто другое, зачем ему чужие тайны, когда у него есть медальон…
Пластинка обдала его новой жгучей волной. Зашипев от боли, Луар неуклюже встал, обвёл кабинет глазами, потом, покачиваясь, как пьяный, шагнул в дальний угол.
Круглый столик покрыт был грубой пыльной скатертью; под ней пестрел, сливаясь, полустёртый узор линий и знаков.
Луар отошёл. Обхватил себя за плечи, долго сидел, скорчившись, стараясь унять дрожь, вспомнить что-нибудь хорошее, например, как шевелится под снегом живая трава, как мама учила его танцевать — босиком на тёплом песке… Как они с мамой…
Был тёплый, пронзительный вечер; они шли куда-то через редкий сосновый лесок — и теперь уже не вспомнить, кто за кем погнался первым. Его мама вдруг оказалась мальчишкой — таким же, как он сам, только быстрее, ловчее, хитрее; он тщетно гонялся за ней, хохоча и повизгивая, пытался схватить синюю развевающуюся юбку… Потом она огляделась, подхватила руками подол, обнажив белые икры маленьких тонких ног, — и сиганула через кусты, легко и привычно, как олениха… У Луара захватило дух; не решаясь повторить её прыжок, он поспешил в обход. Раскрасневшийся от бега и от азарта, он летел сквозь лес, сосны стояли, подсвеченные косым солнцем, а где-то впереди хлопала на ветру юбка, синяя, как небо… Его мама прыгает лучше всех…
И он догнал её.
Она стояла, прижавшись щекой к коричнево-красной чешуе сосны, неподвижная, как сам огромный ствол, несмешливая, загадочная… И он не стал хватать её за юбку. Он обнял другое дерево, напротив; мальчик и женщина долго смотрели друг на друга, и Луар слышал, как пахнет смола, и чувствовал, как липкие капли приклеивают его щёку к шершавой древесной щеке… Нет. Она не была его товарищем. Она была несравнимо лучше.
Странное, незнакомое чувство явилось и ушло без остатка — но нежность всё равно осталась. И тогда он дал себе клятву. Он поклялся, что будет защищать свою маму до смерти — даже если для этого придётся стерпеть самое страшное в мире мучение, вроде цирюльника-зубодёра…
А потом на полянке с остатками солнца оба увидели птицу с хохолком. Такую пёструю незнакомую птицу… Губы матери шевельнулись: «Удод».
К подолу её юбки приклеилась вилочка — пара сосновых иголок…
…Кабинет декана Луаяна молчал.
Медальон на груди Луара пребывал в ожидании, и в ожидании пребывал круглый, испещрённый символами стол.
Он встал и зажёг три свечи. Его дед был магом, неужели то, что он, Луар, делает сейчас — неужели это противоестественно?!
Руки его дрожали, пока он выцарапывал свечи из канделябра и устанавливал на круглом столе. Вернее было бы установить свечи, а потом зажечь — но рассудок Луара молчал, уступив место чему-то более сильному, властному и неназываемому.
Одна из свечей упала и погасла. Луар тщательно установил её снова — но дым, выползший струйкой из погасшего фитилька, на секунду заставил его зажмуриться.
Небо, неужели всю жизнь при запахе погасшей свечи?..
Тугое, сильное, вёрткое тело. И шнурки, шнуровка на платье, шнуровка на корсете… Босые пятки, шлёпающие по гостиничному полу… Одинокий башмак перед остывшим камином…
Да, был камин. Расплывающееся жёлтое пятно… Позвякивание кочерги о решётку. Холодная ночь — и солнечный стержень, волею судеб пойманный между скрипучей гостиничной кроватью и трепещущим Луаровым телом. Это всё равно, что изловить солнечный луч… И страшно спугнуть. И страшно поранить… Это — ты? Простая девчонка? Как?! Непонятно…
Руки, рёбра, груди, счастливый не то смех, не то всхлип…
А теперь уходи, ублюдок, зачем родился…
Три свечи горели ровно, три язычка, три рыжих тополя с чёрным стволом…
Он глубоко вздохнул. Три язычка дрогнули; одинаково изогнувшись, они потянулись друг к другу, чтобы сойтись в центре стола, и сошлись-таки, и по спине Луара крупными каплями побежал пот.
Почти против его воли рука его коснулась Амулета и медленно-медленно поднесла его к лицу.
…Был высокий старик, бросавший камушки. Что Луар сказал ему? «Я — Прорицатель?» Рука дрогнула последний раз, и Луар заглянул в прорезь на медальоне. В прорези пылал тройной огонь; отсвет его, в точности повторяющий форму отверстия, упал Луару на лицо.
Безмолвие. По ту сторону медальона не было свечей, там…
«Ты?!» Пластинка упала и повисла на цепочке, а вслед за ней повалился на пол Луар — беззвучно, как тряпичная кукла.
* * *
Летний дождик поплакал-поплакал и иссяк. Я стояла на перекрёстке, и у ног моих лежала лужа, овальная, как зеркало в будуаре.
Большая дорога простиралась, как грязное полотенце, одним концом вперёд, к маячащим городским стенам, другим концом назад, мне за спину. Неширокая и неухоженная тропа сворачивала в сторону и тянулась через поле к отдалённой рощице — зелёной и праздничной, умытой дождём, пережившей зиму и вступившей в лето: той самой рощице, за которой, я знала, скрывается сейчас загородный дом Соллей. Тот самый дом, где широкий двор самой природой приспособлен для бродячего театра…
Место моего давнего преступления. Правда ли, что убийц всегда тянет туда, где пролилась кровь их жертв?
Я хмуро усмехнулась. В зеркальной поверхности лужи отразился подол моей тяжёлой, намокшей под дождём юбки; подол колыхался, как занавес, и над ним отражалось в воде моё маленькое, чумазое, исхудавшее лицо. А вот так, господа, выглядят молоденькие глупые бродяжки.
Собственно, на что мне было рассчитывать? Что я забыла в том доме, или меня встретит живой Флобастер? Разве что Луар выйдет навстречу, Луар-мальчик, трогательно серьёзный и одновременно беззаботный, выйдет и скажет: ничего. Ты пошутила, я ничего не помню, забудем вместе…
Носком башмака я провела по рыжей, мокрой, обрамлявшей лужу глине. Как же, забудем… Когда в глаза зовут ублюдком… Когда гонят и проклинают… И почему-то все подряд — мать вот, отец… Даже, казалось бы, человек, от которого ничего такого ждать не приходилось… А что ответила бы я, если б меня спросили так вот прямо: зачем я родилась?
А он сын Фагирры и ищет след Фагирры. Ищет его в самых тёмных и смрадных уголках, давайте, давайте его осуждать… Любопытно всё-таки, если б мой собственный отец, которого я, кстати, тоже не помню, если бы он оказался душегубом… Вроде Совы. Да, интересно, как бы я поступила, если бы вдруг мне захотелось понять его, палача, тёмную душу…
Мне захотелось плюнуть в лужу, но в последний момент я пожалела голубое небо, которое в ней отражалось. Тухлое дело — плевать в небо. Бесполезно и некрасиво. Себе дороже…
Ноги мои потоптались ещё, затем свернули с большой дороги и, чуть прихрамывая, понесли меня тем самым путём, по которому полгода назад тянулись три наши повозки под надзором Флобастера, три повозки и проводник — юноша с прямой ученической посадкой, парнишка, не знавший женщин, влюблённый единственно в своего отца, героя осады…
Игла, поселившаяся в моей груди, шевельнулась снова. Всё та же, чуть притупившаяся игла. Наверное, на всю жизнь, подумала я, равнодушно глядя на перебежавшего дорогу зайца…
Трудно сказать, что я собиралась увидеть в доме Соллей. Если не считать детской игры, которую я вела сама с собой: будто тропинка провела меня по времени, будто всё вернулось назад и во дворе я снова увижу накрытые столы, весёлых гостей и суетливые приготовления к спектаклю — под руководством Флобастера, разумеется…
Дом вынырнул из-за обступивших его деревьев, и с первого взгляда мне стало ясно, что здесь не живут; испытав едва ли не облегчение, я замедлила шаг — и тут увидела дымок, редкий, вялый дымок над одной из кухонных труб.
Слуги? Вероятно. Наверняка здесь обитает сторож, осоловевший от скуки и одиночества, он не откажет в гостеприимстве девушке, сбившейся с дороги… А может быть, девушке, ищущей работу, или несущей весть кому-то из хозяев, я ещё не придумала, разберёмся по ходу дела…
Ворота были прикрыты, но не заперты. Мимоходом я подумала, что в нынешние неспокойные времена сторожу следует быть осторожнее.
Широкий двор, пробудивший во мне тысячу воспоминаний, оказался загаженным помоями, неприбранным мусором, помётом и конскими каштанами; я мысленно поставила себя на место госпожи Тории и тут же с треском выгнала сторожа вон.
Дом молчал. Парадная дверь была заколочена, однако чёрный ход казался вполне обжитым — в приоткрытую дверь вела тропка, протоптанная по давно не метённым ступеням. Изнутри пахло стряпнёй; я постучала раз и другой, а потом вошла — на свой страх и риск.
Изнутри дом выглядел ещё хуже, нежели снаружи; в помещениях для слуг царила грязь и паутина, поражаясь всё больше и больше, я несколько раз несмело окликнула воображаемого сторожа — когда глаз мой уловил какое-то движение в тёмном боковом коридоре.
Нельзя сказать, чтобы я совсем уж не испугалась. Честно говоря, первым моим побуждением было потихоньку убраться восвояси; постояв немного и умерив бешеный стук сердца, я решилась-таки сделать один маленький шажок в сторону и заглянуть в проём — одним глазом.
Комната поварихи (или горничной, или чья-то там комната) носила следы небрежной уборки; на полу около кровати сидела, сжавшись в комок, маленькая лохматая девочка.
Некоторое время я стояла в замешательстве — если это бродяжка, тайком проникшая в запертый дом, то что сулит мне встреча с более взрослыми её собратьями — родителями? — которые явно присутствуют неподалёку? Или это сторож сжалился над девочкой и впустил её тайком от хозяев?
Девочка смотрела на меня круглыми, паническими, воспалёнными глазами затравленного зверька.
— Не бойся, — сказала я ласково. — Не бойся, я добрая… Не надо бояться.
Девочка со свистом втянула воздух и отползла глубже под кровать. Чтобы видеть её, мне пришлось присесть; она дёрнулась, вжимаясь в стену, быстро облизывая губы — и нечто в её движениях показалось мне знакомым. Прежде чем догадаться, я успела покрыться потом.
Девочка тихонько заскулила — как щенок.
— Алана, — сказала я, не веря себе. — Алана?!
Она притихла, снова напрягшись. Глаза её смотрели теперь угрюмо и зло.
— Алана, девочка, — прошептала я одними губами. — Что с тобой?!
Она молчала.
Я метнулась прочь.
Я неслась сквозь захламлённые коридоры, заглядывая в пустые пыльные комнаты; в кухне, пропахшей кислым, стоял на столе накрытый крышкой горшок с подгоревшей кашей. Кто-то должен здесь быть, бормотала я, сжимая кулаки; воображение моё рисовало страшные, опровергающие друг друга картины: маленькую Алану пленили и держат заложницей… Мёртвая Тория, а она ведь умерла, иначе ребёнок никогда бы не дошёл до такого состояния… Злодей-сторож, безумец, похититель детей…
Потом я остановилась. Тяжёлые шаги, медленные, будто идущий тянет на плечах тяжёлый мешок; хлопнула входная дверь.
Ступая неслышно, как кошка, я ринулась следом. В маленькой комнатке для прислуги уже никого не было; мысль об Алане подстегнула меня, не соображая, что делаю, я подобрала валяющиеся в углу каминные щипцы. Если это чудовище посмеет тронуть девочку…
В дверной проём било солнце, и на грязном полу лежала ясная, светлая полоса. Высунув нос наружу, я зажмурилась, привыкая к дневному свету; где-то за сараем хлюпала вода, так, будто полощется в тазу недостиранное белье: шлёп, шлёп… Льётся вода, и снова влажное — шлёп, шлёп…
Я подкралась бесшумно.
Круглая, сгорбленная спина загораживала собой жестяное корыто; из под красных распухших рук летели наземь мыльные брызги. Солнце прыгало, дробясь на вспененной воде, а пожилая женщина натужно и мерно возила тряпкой о стиральную доску: шлёп… шлёп…
Потом она вскрикнула и обернулась.
Нянька, старая моя знакомая, постарела и вся как-то опухла; глаза её, бесцветные и слезящиеся, вдруг широко раскрылись:
— А… Ты… Девонька…
Через секунду она рыдала у меня на груди, и, обомлевшая, я неуверенно гладила мягкую покатую спину.
Алана не признавала никого. Глотая слёзы, нянька жаловалась, что кормит девочку, как зверька, что ребёнок неделями не мыт, что Алана вырывается из её рук и кусает, как белка, а у неё, старой больной женщины, нету сил, чтобы силком засунуть её в корыто…
Алана слушала нянькины жалобы, сидя на полу возле двери — чтобы можно было в любой момент вскочить и убежать. Исподлобья посверкивали угрюмые, настороженные глазки.
О Тории нянька говорили лишь шёпотом, с каким-то сдавленным стоном; нянька с детства боялась сумасшедших, она до смерти боялась свою тронувшуюся умом госпожу — и горько её жалела, потому что госпожа Тория всегда была доброй и благородной госпожой. Светлое небо, уж лучше конец, чем такие муки… Самый мудрый разум и самое чистое сердце — и вот теперь не осталось ничего, нет больше госпожи Тории…
Я слушала, и волосы шевелились у меня на голове. И выползала из памяти та сцена в библиотеке, её перекошенное гневом лицо и мой крик: «Я — тварь?! Я от своего сына не отрекалась!»
— Баюкает его, — сказала нянька. — То баюкает, а то… Моет всё… Я ей воды притащу — она и моется, слышу, день моется, другой… Потом… Девонька, я уж не могу больше… И ушла бы, да куда малышку-то… Она со мной не пойдёт. А оставить их… На час оставлю, в село только, за хлебом… Возвращаюсь — сердце выскакивает — как?! А в город… Девонька, небо тебя послало, привести бы господина Эгерта… Он-то умом не тронулся, пусть дитё заберёт… Хотя бы…
Я молчала, ковыряя ложкой подгоревшую кашу. Эгерт… Его вина, моя вина… Неужели я виновата и в этом?
Луар: «Пойди к ней, а я не могу…» Вот, выходит, Луар, как я выполнила твою просьбу…
Алана за обе щеки уплетала ломоть чёрствого хлеба. Настороженно поглядывала на меня — не захочу ли отобрать?
— Господин Эгерт сейчас далеко, — сказала я медленно. — Но он придёт… обязательно.
Нянька вздохнула, покачав головой, как бы говоря: поздно будет… Алана расправилась со своей коркой и теперь сидела, подобрав колени к подбородку. В какую-то секунду мне мучительно захотелось взять её на руки, прижать к себе — однако при первом же моём движении девочка подхватилась, готовая бежать.
— Да, — устало кивнула нянька. — Бедное дитё… Уж лучше в приюте, чем… так.
Что ты знаешь про приют, подумала я хмуро. Алана застыла в дверях, поглядывая на меня без приязни, однако с проблеском любопытства.
— За что их покарали, — прошептала нянька чуть слышно. — Только добро… Они только добро. Они… Такая любовь, девонька… и так наказать. Небо, Светлое Небо… — нянька тяжело поднялась, покряхтела и взялась за дужку ведра с водой, желая поднять его и водрузить на печку.
Ни слова не говоря, я приняла тяжёлое ведро из её рук.
* * *
У большого костра сидели люди, кто-то вставал и уходил к темноту, кто-то появлялся ниоткуда; малый костёр был только для двоих, только специально приставленный мальчишка время от времени подбрасывал хворост. Луар мимоходом подумал, что Сова любит устраиваться удобно.
— Более нету, — говорил Сова, щурясь на огонь. — Знаешь, погнило… Ещё было два тайничка, так погнило… Бумаги.
— Бумаги дорого стоят, — холодно сообщил Луар.
Сова удручённо посопел:
— Золотишко не гниёт… А бумаги вот… Папаша твой… того. Тоже за бумагами, за бумагами…
Он мечтательно прищурился; разглядывая его свирепое лицо, Луар снова тщетно попытался представить Сову-юношу, почти мальчика, преданного, обожающего слугу, да что там — раба…
Луар опустил голову. На коленях его лежал свёрнутый серый плащ и небольшой просмолённый мешочек.
— Всё думаю, — протянул Сова, — врёшь ты али не врёшь…
Эта ухмылка не раз, вероятно, вгоняла в пот и самых храбрых собеседников Совы — однако Луар смотрел бестрепетно и равнодушно:
— Что?
Сова медленно отвёл взгляд:
— Да вот… Что вселяется… Дух отца… В ребёнка, рождённого после его смерти…
Теперь ухмыльнулся Луар. Сова мельком глянул на него — и побледнел под своей бородой:
— Ты… Это…
Луар смотрел уже без улыбки. Сова подался назад, завозился, будто устраиваясь поудобнее — на самом деле борясь с желанием подняться перед лицом господина. Луар вздохнул и уставился в огонь.
Сова ничего не расскажет о Фагирре. Фагирра — «господин». О господах такого ранга молчат, и сыновьям их оказывают почести, и боятся переселения душ…
Он обратил внимание, что рука его сжимает за пазухой тёплый Амулет. Вздохнул, чуть расслабился, вытащил руку; разгладил лежащий на коленях свёрток.
Это плащ его отца. Это всё, что от него осталось…
Просмоленный мешочек он обещал себе вскрыть только в городе. Читать то, что вполне может считаться завещанием, на глазах Совы и выводка разбойников представлялось ему глупым и неестественным; теперь, однако, ему казалось, что неестественным будет медлить и не вскрыть мешок сейчас, немедленно…
Ветхие нитки решили его сомнения, разойдясь под пальцами и обнажив край плотной бумажной подшивки. Корочки из плотной ткани — нечто вроде амбарной книги с выдранными кое-где страницами, с пятнами плесени, с жёлтыми, плотно исписанными листами.
Забыв о Сове и о разбойниках, Луар подался ближе к огню; Фагирра писал убористо, чтобы больше поместилось, и небрежно — для себя. Не для чужих глаз. Не для сына, который спустя двадцать лет будет мучиться, разбирая строки: «И расхода тоже двадцать… Всего за весну тридцать пять, четырнадцать, девять… Вторую корову обязательно. Малышке приданое — пять впрок… Починить… Мяснику… Итого в остатке шесть… И детям башмаки — два…» Нервно водя ладонью по ветхим листам, Луар будто пытался стереть марево, дымку, отделяющую его от тогдашних забот Фагирры; поначалу он решил, что речь идёт о каких-то расчётах Ордена — но скоро понял, что это всего лишь записи рачительного хозяина, главы семейства, ведущего приходо-расходную книгу. Кто там у него жил в предместье? Мать, сестра с детьми и ещё одна — незамужняя… И брат, молодой парень. И вот кто, оказывается, ведал их хозяйством, и подсчитывал всё в точности, чтобы всех прокормить; и вот кто потом пришёл и в один день похоронил их всех…
Рядом горел огонь — но Луар поёжился, как от холода. Зачем — Мор? Он впустил его своими руками, отдал приказ — чего ради? Ради одной большой могилы?!
Щурясь, кусая губы, он пролистывал страницу за страницей; скупые хозяйственные записи перемежались другими, и это, как понял Луар, было нечто вроде дневника — случайного, под настроение, записки на полях сухого документа: «Фания вчера выпорола мальчишку… за упрямство и за грубость, как говорит… На малыша жалко смотреть… Если ещё раз… так ей и сказал. Поднимать розгу на ребёнка… Вряд ли она поняла. Но больше она так не сделает…» И снова цифры и даты; Луар перевернул несколько страниц: «…пристойное оружие, но куда ему до той шпаги… Там не баланс, там не заточка — там жизнь, это живая штука, пропорциональная, как зверёк… Шпага, похожая на кошку… Я хотел бы с ней работать, но, видит Лаш…» Строка оборвалась, ушла за пределы листа; сразу под ней начиналась другая: «Впечатляет новичков… Вот самоуверенность тут неуместна, наш белый цветочек умён и хитёр… Ни к чему мне быть самоуверенным, победит, кто умеет ждать… Я ведь выгляжу не столь внушительно. И я не умею так громко вопить…» Луар сидел, нахохлившись, собравшись в комок, пытаясь пока не пропускать через себя — просто читать: «…И, наверное, хороший парень. Я заполучу его через встречу-другую… Не хотелось бы применять силу. Да, видит Лаш, и не придётся…» Где-то в отдалении закричала ночная птица — Луар почувствовал, как встрепенулся, напрягся Сова. Некоторое время было тихо — потом по ушам резанул мощный, откровенный разбойничий посвист.
Лагерь пришёл в движение; Сова широко и плотоядно усмехался, бормоча под нос грязные ругательства в адрес колченогих бельмастых псов, которые наконец-то набрели куда следует, тут-то им загривки подравняют, тут-то им факел встромят… Луар нахмурился, недовольный, что ему помешали.
В отдалении хлопнул заряд пороха. Между стволами заметались огни, кто-то дико закричал, должно быть угодив под лошадь; Луар неторопливо и аккуратно упрятал своё наследство в седельную сумку.
Прежде чем затоптали костёр, он успел увидеть Сову, довольного, как сытый кот, сжимающего в одной руке широкий тесак, а в другой тройной крюк на верёвке; затем случилась звенящая железом каша, и Луар, наблюдатель, увидел при свете переполовиненной луны первый в своей жизни настоящий бой…
Если не считать Осады. А её вполне можно не считать — что значат суетящиеся люди-муравьи, видимые со стены глазами маленького мальчишки?
…Тогда он не боялся за отца. Он знал, что отец его победит…
…А отец его был уже несколько лет как мёртв. И камень с его могилы пригодился в катапульту…
А крюк, оказывается, нужен Сове, чтобы сдёргивать всадников с седла.
* * *
Ещё до начала боя стало ясно, что полковник Солль ищет смерти.
Он не отдавал себе в этом отчёта — однако только сумасшедший мог броситься вперёд, не дожидаясь основного отряда, нахально, по-мальчишески, по-зверски, круша направо и налево, не соотнося своих сил и сил противника; и счастье полковника, что безумные его действия смешали планы обеих сторон — стражники, заранее решившие не проявлять особого рвения, теперь вынуждены были ломиться вслед за ним, а разбойники, в свою очередь смущённые небывалым напором, слегка подрастеряли спесь.
Эгерт очень удивился бы, если б в тот момент ему сказали, что он занимается растянутым во времени самоубийством; он, со своей стороны, убеждён был, что выполняет долг. Из-под копыт его лошади взметнулись искры затоптанного костра; обрушив сталь в своей руке на чью-то голову, Солль в ту же секунду ощутил, как в плечо ему впивается железная лапа.
Тело его действовало, по своему обыкновению, отдельно от разума разум ещё не успел задаться вопросом, а что это такое, когда руки ухватили напряжённую как струна верёвку; извернувшись, как змея, Солль соскользнул с седла, перекатился в темноте под копытами и сдёрнул с плеча тройной крюк, который тут же и ушелестел прочь по траве; на смену ему явилась рука с занесённым тесаком — нога Эгерта в тяжёлом ботфорте ударила вооружённую руку в запястье. С неба смотрела неподвижная луна; Эгерт снова перекатился, давая возможность чьему-то короткому мечу воткнуться в место, где он только что лежал, вскочил на четвереньки и ударил головой в чьё-то круглое брюхо; толстый разбойник оказался несдержан и закричал, Эгерт мельком обернулся на оставшийся за спиною бой и снова отпрыгнул — не глядя. Прямо перед ним оказалась огромная, широкая, как двери, хищно сгруппировавшаяся фигура; выбросив руку со шпагой, Эгерт поймал удар всё того же тесака, отвёл его в сторону и, используя преимущество в длине своего оружия, атаковал сам. Громила отступил с неожиданной лёгкостью — и на смену ему из темноты вдруг явился некто, чьё оружие было подобно Эгертовой шпаге.
Эгерт закричал — боевой клич сообщил его отряду, что предводитель жив и строго спросит с трусов, что победа близка и павших похоронят с почестями; сиюминутный соперник его был подвижен и ловок, а Эгерт спешил, желая разделаться с ним поскорее и прийти на помощь своим людям.
Он спешил и оттого то и дело ошибался; в темноте под ногами путались сплетённые корни, Солль оступался, рычал от злости и атаковал снова. Разбойник, очевидно, обучался фехтованию долго и серьёзно — он был не просто умел, он был техничен, однако его искусству недоставало раскованности, блеска и умения импровизировать, того самого, которым так славился Эгерт Солль. Про себя Эгерт мысленно поправил неудавшуюся комбинацию соперника — и тут же отругал себя за неуместные в бою мысли. Следует уложить юнца и найти в этой каше Сову… Впрочем, с чего он взял, что соперник его — юнец?
Успокоившись, наконец, он подловил руку противника в слишком широком выпаде и, захватив его оружие движением собственного клинка, вырвал неприятельскую шпагу и швырнул себе под ноги. В ту же секунду клинок его оказался у горла противника — и он задал себе запоздалый вопрос: зачем? Он же не собирался пленять юношу, какие пленные в этой схватке, следовало хотя бы ранить его, а лучше…
— Ну какого пса! — раздражённо выкрикнул его обезоруженный противник. — Ну какого…
Шпага в Эгертовой руке стала вдруг тяжелеть, будто наливаясь свинцом. Хрипы и скрежет боя отодвинулись, только стучала в ушах собственная кровь да неправдоподобно низко нависала белая переполовиненная луна; юноша стоял перед ним, и не близость смерти смущала его, а собственный проигрыш, будто дело происходило в тренировочном зале…
— Какого пса, — повторил юноша устало и зло. Прядь волос лежала на его взмокшем лбу, как траурная ленточка.
Эгертова рука наконец не выдержала тяжести и медленно опустилась.
— Конечно, полковник, вы фехтуете лучше, — сказал Луар с ноткой зависти. — Мне так никогда…
Пожав плечами, он наклонился и поднял из-под Эгертовых ног своё оружие. Эгерт не шелохнулся.
Луар снова пожал плечами, повернулся и двинулся в темноту; парализованный, в одночасье растерявший и храбрость и волю Эгерт смотрел, как он вскакивает в седло.
Застучали копыта — Эгертово ухо выхватило этот не самый громкий звук из шума схватки; но и стук копыт скоро затих.
И сразу после этого затих и бой — разбойники отступили, оставив на поле боя несколько убитых неудачников; стражники, потерявшие шестерых, не решились их преследовать — тем более, что команды на то так и не поступило.
Несгибаемый полковник Солль, ещё недавно бестрепетно кидавшийся на голую сталь, казался теперь растерянным и близоруким. От былого бешеного напора не осталось и следа; даже жест, которым он велел отряду возвращаться в город, был как-то смазан и вял.
А жест потребовался потому, что в ночь большой неудачи полковник Солль почему-то лишился голоса.
* * *
Мир, в котором жила Тория Солль, всё разительнее отличался от мира прочих людей. Окружавшее её пространство подобно было глазу стрекозы бесконечно дробящееся, распадающееся на фрагменты; время Тории тоже порвалось — дни шли не по порядку, а вразброд, и после ночи наступал сразу вечер, и в ткань настоящего врезалось давно прошедшее. Приходила мать, когда-то замёрзшая в сугробе, оставившая пятилетнюю Торию на руках отца; приходил отец — но редко и ненадолго, она напрасно просила его остаться и утешить… Временами в мире Тории царило безмолвие, и тогда она подолгу отдыхала, глядя в огонь свечи и вспоминая о добром. Но чаще случались затмения и бури, и тогда являлся Фагирра.
Всякий раз после его посещений она звала няньку — а старуха была персонажем её мира, таким же неверным и зыбким, как прочие — и требовала кадку с тёплой водой, а потом долго, тщательно, с болезненным усердием мылась.
Ей казалось, что грязь можно смыть водой. Ей казалось, что водой можно смыть его проклятое семя; она чуть не до крови вымывала всё своё исхудавшее тело, каждую родинку, каждый волосок. Обессилев, она едва выбиралась из кадки, и тогда наступало короткое облегчение.
Луар не приходил никогда. В бреду она баюкала чужих незнакомых детей с неживыми, фарфоровыми глазами.
Иногда в бред её являлся Динар — серьёзный юноша, первый её жених, трагически погибший от руки Солля. Она удивлялась — теперь он тоже годился ей в сыновья, он был почти ровесник Луару; лицо его казалось подёрнутым дымкой — столько лет прошло, она забыла, как он выглядел, точно представлялись только руки с длинными слабыми пальцами, белые кисти, выглядывающие из чёрных манжет…
Динар оборачивался кем-то незнакомым, молодым и злобным, с узким насмешливым ртом — этот тоже был когда-то, но Тория уже не помнила его имени. Равнодушно смотрел Скиталец, и на щеке его был шрам. Видения менялись, перетекали друг в друга, разбегались шариками ртути. Мир Тории Солль пульсировал, как вырванное из груди сердце: ещё есть кровь и ритм, но жизнь понемногу уходит…
Но пришёл день, когда в её мироздание вкралась ошибка.
Несколько дней подряд ей мерещились громкие голоса среди пустого дома; под дверью у неё шептались, и слышались крадущиеся шаги, и отчего-то вспоминалось одно и то же: подмостки посреди двора, белое лицо Эгерта, и вся прежняя жизнь взрывается, как взорвался когда-то во время Осады бочонок с порохом…
Музыкальная шкатулка. Переплетение шестерёнок — и танцующие в прорезях куклы. Танцующие на подмостках люди — лица закрыты масками, Тория смотрит, желая остановить, — ведь через секунду всё рухнет, всё откроется, как удержать время, повернуть вспять, пусть Луару всегда будет пятнадцать лет, а лучше — десять, а лучше — пять…
Зелёные травяные пятна на коленях замшевых штанишек. Вот оно — застывший мир, в котором сын не растёт. Никто никогда не узнает, чей он сын… И она, Тория, не догадается. И его сапожки всегда будут впору, и в прорезь сандалии не высунется розовый, дерзко подросший палец…
Застывший мир лопнул, как стакан. Звонкий и напористый голос, разрушающий гармонию. Ибо её видения не чужды гармонии, она привыкла жить внутри стеклянного шара, похожего одновременно на глаз стрекозы…
Чужой голос. В её жизни поселилось теперь раздражение — мелкое и неудобное, как камушек в ботинке. Но нет сил вытряхнуть острый осколок; выйти из комнаты значит окончательно разорвать плёнку забытья, нарушить с трудом обретённое равновесие.
Тория страшилась новой боли. Её обманчивый покой походил скорее на смерть, на забальзамированный труп — только теперь действие бальзама закончилось, и её мёртвое спокойствие разлагалось само собой, как то и положено всякой мертвечине…
А спустя дней она услыхала давно забытый и потому особенно пугающий звук.
Смех. Смеялся ребёнок.
* * *
Никто не остановил Луара, когда поздним вечером он явился в Университет. Чей-то взгляд неотрывно следовал за ним во время всего пути по тёмным коридорам — однако на этот раз никто не отважился встать между внуком декана Луаяна и запретным кабинетом.
Он закрыл за собой дверь и долго сидел в темноте, уронив голову на руки. Он умел запретить себе думать о человеке, которого много лет считал отцом; он научился убивать в себе запретные мысли — но не умел оборвать несвязной вереницы образов-запахов-воспоминаний-прикосновений…
Недостойно мужчины — жалеть себя. Недостойно воина… и мага, потому что он, кажется, маг…
Дощатый пол, вымытый до свежего запаха древесины; расплываются белые капли молока. Вечер и соломенная шляпа, и в шляпе — круглый свернувшийся ёж, иголки — будто семечки… Да не будет он пить твоего молока. Отпусти его, вот если бы тебя поймали…
…Слишком широкий выпад, слишком размазанный, бездарный выпад… В обеденном зале, где сдвинутые в угол стулья жались вокруг широкого стола, даже там, в этом тренировочном зале, такие выпады не прощались…
Почему он… тот… никогда не фехтовал в присутствии матери?! Мужчины обычно гордятся… Таким красивым обращением с оружием…
…Фагирра не хотел, чтобы сестра порола ребёнка.
Луар поднял голову. В окно смотрела всё та же переполовиненная луна — теперь она сделалась чуть толще. Двигаясь через силу, он встал, оставив свёрток на кресле; постоял у окна, касаясь щекой тёплой портьеры. Потом зажёг три свечи.
Страшно. Наверно, он всё-таки неполноценный колдун — иначе почему так страшно? Те маги, про которых он читал, испытывали упоение от всякой магической процедуры — а у него, Луара, подступает к горлу плотный тяжёлый ком. И всё же он делает, потому что иначе не может, иначе задохнётся…
А что чувствовал Фагирра, погребая в одной могиле обеих сестёр, брата, мать и племянников?..
…пытать своей рукой?
Свечи чуть изогнулись — три жёлтых огненных клыка. Луар длинно, со всхлипом вздохнул — и вытащил из-за пазухи медальон.
Снова — это. Светлое небо, помоги мне…
В глаза ему ударило солнце. Раскалённое солнце, раскалённые камни, место, где он никогда не бывал — горы, рыжие с белым, полдень, тени короткие и будто бархатные — лоскутки чёрной ткани…
Жарко. Такая жара… Солнце в зените, выпученный глаз посреди синего неба, а колодец далеко, внизу…
На каменной площадке под боком у скалы стоял человек. За его спиной Луар разглядел пустой горячий дворик и в глубине — дом. И странно знакомое очертание над входной дверью…
Человек был мальчиком. Лет четырнадцати. И у ног — полное ледяной воды ведро, поверхность воды колышется, едва не перехлёстываясь через край…
— Помоги мне, — попросил Луар шёпотом. Губы его сводило от напряжения.
Мальчик медленно покачал головой: «Не могу»…
— Помоги мне, — попросил Луар снова. — Ты… Луаян…
Имя помогло ему, и он повторил ещё раз, ощущая вкус каждого звука:
— Луаян…
Мальчик опустил глаза. В ведре у его ног дробилось солнце: «Не могу»…
— Но почему?! — воскликнул Луар в отчаянии. — Разве я тебе не внук? Разве я и перед тобой провинился — сын Фагирры?!
Небо над мальчиком вдруг лопнуло, как истлевшая ткань, и свернулось трубочками по краям. «Не могу»…
— Почему?!
«Потому что я страж»…
Солнце погасло, исчезли скалы и разогретый солнцем двор, Луар услышал запах земли и ощутил на лице влажные комья: «Я страж… Навеки»…
Луар зашатался. Ему показалось, что он стоит на прозрачной, как хрусталь, земле, и видит глубоко в недрах чудовищное существо, многосуставчатую смерть, воплощение Чёрного Мора — и стража у входа в темницу, седого старика, закрывающего ладонью лицо: «Не надо, малыш… Не смотри»…
Луар с криком отпрянул — и земля потеряла прозрачность, сделавшись чернее обычного, навалившись сверху, как крышка сундука.
Медальон вывалился и повис на цепочке, Луар увидел высоко над собой сводчатый потолок и в изнеможении закрыл глаза — обморок…
К сожалению, сознание не покинуло его.
По потолку всё смелее полз рассвет; простучали по коридору чьи-то шаги, и на площади тонко завёл детский голос: «Молоко-о»…
Зачем всё это, подумал лежащий Луар.
Будто идёшь по углям — и каждый новый шаг приносит новую боль.
* * *
…Мальчик, гнавший через ручей крутобокую рыжую корову, удивлённо покосился на высокого седого старика, идущего вброд в то время, как рядом имелись мостки.
Старик приблизился, и мальчик струхнул: круглые глаза незнакомца истово смотрели в далёкую даль, а губы двигались, будто старик разговаривал сам с собой.
Пожилые люди часто так делают. А этот был ещё и сумасшедший — мальчик отступал, прячась за своей коровой, и напрасно, потому что незнакомец не обратил на него никакого внимания.
Он просто не увидел пастушка. Как не увидел мостков, как не видел дороги. Ноги его сами по себе мерили бесконечный путь — а мысли занимало другое, и мальчик, по счастью, никогда не узнает, что именно…
Старик шёл, глядя прямо перед собой напряжёнными остановившимися глазами.
Он очень давно не испытывал страха. Сейчас, содрогаясь и всё ускоряя торопливый шаг, он чувствовал себя более человеком, чем это было раньше. Он стар и ему нечего бояться — но он человек и он боится…
Ибо одно дело смотреть на ржавеющий медальон и отстранённо думать о судьбах мира… И совсем другое — ощущать чужой взгляд. Выжидающее присутствие. Этот знакомый язвительный смешок, раздирающий голову изнутри…
(Ты удачлив, Марран.)
Да, это одно из моих имён, подумал он яростно. Да, я удачлив… Но счастливым я не был никогда. И вообще я скоро умру. Старый дурень, болтающий сам с собой…
(Не обманывай себя, ты рехнулся значительно раньше, когда отказал мне и отказался от миссии.)
Снова смешок. Ему показалось, что, перейдя почти на бег, он всё равно не трогается с места, висит над землёй, как медуза в толще вод, и тень его, маленькая и чёрная, приклеилась к дороге…
Он заставил себя замедлить шаг. Он стиснул зубы и остановился вовсе — и увидел ручей в отдалении, гречневое поле с тучей пчёл и мальчика с рыжей коровой.
(Вот так, Руал. Прошло лишь мгновение… а ты стар. И ты больше не годишься в Привратники.)
Как жаль, подумал он с саркастической ухмылкой.
(И мне жаль, Руал… Ты дурачок. Ты снова проиграл.)
Взгляд из ниоткуда давил, как жёрнов. Старик яростно ощерился.
— Я не играю с тобой! — произнёс он чётко и внятно, напугав при этом осторожного пастушка.
(Все здесь играют. Всякий, кто хочет жить, включается в игру… И правила одинаковы для всех. Неудачнику больно. Проигравший сходит с доски… Ты проиграл, но я дам тебе шанс.)
— Ах ты старый болтливый философ, — раздумчиво произнёс тот, кого звали Руалом.
Смешок.
(Да, Руал… Я буду говорить с тобой. Прежде, чем мне откроют и я войду.)
— Ты не войдёшь! — бросил он зло.
(Войду. Новый Привратник сильнее тебя… Он не испугается.)
— Так и говори с ним, — посоветовал Руал сквозь зубы. На дне его сознания тлела надежда, что всё происходящее — болезнь, горячка и бред.
Смешок, на этот раз почти добродушный.
(Я не хочу его спугнуть. Он молод… Он должен созреть.)
— Он созреет, и ты собьёшь его палкой, — мрачно предположил Руал.
(Да. Он откроет мне Дверь.)
В очертаниях облаков над головой Руала проступила тень женского лица. Секунда — и снова громоздящиеся в беспорядке, перетекающие друг в друга глыбы…
— А что, — медленно начал он, — если я найду его — и убью?
Пауза. По заколосившимся вдоль дороги полям гуляли гонимые ветром волны.
(Попробуй. Попробуй, Руал. Его многие хотят убить… Он всем мешает. Неплохо, если он помешает и тебе.)
Из серо-белой подушки облаков вырвалось солнце — лучи его, подобные массивным колоннам, надёжно встали справа, на поле, и впереди, на дороге. Круглые, жёлтые, как восковые свечи, как сильные пальцы…
— Мне жаль его, — медленно сказал Руал.
(Тебе просто его не достать. Ты силён, но не всесилен.)
— Да… Но мне жаль его. Он похож на меня.
(Он — это ты наоборот. Даже имя.)
— Я знаю… Но мира мне тоже, оказывается, жаль.
Смешок.
(Ты просто боишься.)
Взгляд ушёл. Так внезапно и бесследно, что старик на дороге заозирался, будто ища пропажу, и потрясённо спрашивая себя: а не выжил ли, в самом деле, из ума?
Рыжая корова задумчиво щипала траву на обочине. Пастушонок ждал, затаившись в канаве — ждал, пока странный прохожий уберётся восвояси.
Старик ещё раз оглянулся — и двинулся прочь, едва переставляя ноги.
* * *
Эти жёлтые цветы не требуют ухода — они, как сорняки, глушат любую траву; Луар знал это, когда ещё весной посадил здесь чахлый жёлтенький кустик. Теперь среди деревьев лежало рыжее, как лисья шкура, пятно — и могила теперь укрыта будто ковром, жёлтый холм среди рощи, кто-то, может быть, обратит внимание — пусть… Никому не запрещено сажать цветы где бы то ни было…
Он сидел в траве, скрестив ноги. Рядом лежал серый плащ.
Впервые за долгое время он наслаждался если не покоем, то хотя бы иллюзией покоя; здесь были он и его непонятный отец, да десяток кузнечиков, да длинная, как чулок, зелёная гусеница; а в отдалении, в ограде кладбища, где покоятся добропорядочные горожане, стояла перед чьей-то могилой красивая девушка в синей косынке на плечах.
Луар стряхнул муравья, залезшего ему в рукав. От этого небрежного расслабленного движения под рубашкой качнулся медальон.
Пёстрая бабочка села на серый плащ. Красивое зрелище — ночной костёр, только вот бабочки сгорают…
Но сейчас день, и мотыльку ничего не грозит. Серая ткань кажется ему огромной пыльной равниной…
Луар провёл пальцами, разглаживая складки. Бабочка улетела прочь, как уносимая ветром конфетная обёртка…
Собственно, он хотел это сделать давно. Там, в кабинете — не решился. В комнатушке, которая служила ему домом, было в том числе и зеркало — но он постеснялся надевать реликвию перед зеркалом, это показалось ему пошлым и смешным…
Ткань скользила. Руки удобно вошли в рукава — точно по росту, и по ширине плеч; он поколебался и накинул капюшон. Цветущий мир оказался как бы заключённым в рамку — серо-стальную рамку из прикрывающей лицо ткани.
Луар стоял, чувствуя, как ветер лениво теребит широкие полы. И ведь точно по росту — видел бы Эгерт Солль…
Жёлтые цветы пахли чуть различимо. Золотые чашечки с коричневыми комочками пчёл, а по краям, там, где жёлтый ковёр смыкался с зелёно-коричневым покровом земли — там могила Фагирры была похожа на ржавеющий медальон…
Пластинка оказалась у Луара в руках. Он сам не помнил, когда успел её вытащить. Солнце било в прорезь, и Амулет отбрасывал на Луарову ладонь маленькую тень с пятном в центре — светлым пятном замысловатой формы…
Он ощутил мгновенное головокружение. Опустился на колени; не глядя протянул руку — в его ладонь немилосердно впилась потревоженная пчела.
«Больно?» По Луаровому лицу медленно прокатилась крупная капля пота.
«Не ищи вопросов там, где их нет».
Луар запоздало зажмурился; в его красной темноте загорелись и расползлись пятнами три жёлтых огня. Жгучая боль в ладони — и присутствие собеседника, такое же явное, как солнце и пчелы. Привкус железа во рту…
«Не спрашивай. Ответы найдутся сами».
— Но мне надо спросить, — прошептал Луар, сжимая Амулет в кулаке и тем самым подхлёстывая боль. — Мне нужно…
«Всё, что нужно, у тебя уже есть. У тебя есть он…»
— Он ржавеет…
«Да. Да. Замолви за меня словечко».
Луар покачнулся. Широкий капюшон опустился ему на глаза, заменив голубое небо серым, проведя перед его взглядом новую линию горизонта; посреди этого другого, внезапно возникшего мира Луар увидел высокий дом с крыльцом, и на ступенях дома стоял он сам, в непривычного покроя щёгольской куртке, в высокой шляпе без полей и со шпагой у пояса. Картина резко приблизилась, будто сам Луар был осенним листком, брошенным в лицо юноши на ступенях; налетая на фигуру стоящего и пролетая сквозь неё, Луар успел понять, что нет, это не он, у того человека другое имя…
Потом он увидел низкий потолок, и под ним круглощёкого старика с набором игл для татуировки, и свою собственную руку, лежащую перед ним на столе; рукав был поддёрнут до локтя, рука лежала расслабленно, но ожидание боли выдавало себя «гусиной кожей», и какое счастье, что в подвале холодно и можно списать свою слабость на эту зябкую, пронизывающую сырость… Старик поднимает бровь: зарабатывать на жизнь шпагой — благородно. Но ты не наёмный убийца, сынок, ты — учитель фехтования… И теперь ты принадлежишь к цеху. Теперь ты в полном праве…
Старик преобразился, покрывшись вдруг белым седым волосом, отчего голова его сделалась похожа на выдолбленную изнутри луну; чёрные глазки этого нового старика сверлили, как два буравчика — но на дне их жил страх, и Луар испугался тоже, встретившись взглядом с человеком в сером плаще, светловолосым и светлоглазым, с татуировкой на запястье — знаком привилегированного цеха…
Ответь мне, беззвучно закричал Луар. Зачем?! Зачем ты призвал Мор, зачем ты искал Амулет, ответь мне, ты, зачавший меня в камере пыток, или ты тоже от меня отречёшься?!
Тот, кто стоял перед ним со стальными клещами в пробитой груди, излучал бешеное желание жить. Воля его подобна была железной хватке — Луар отшатнулся, парализованный натиском этой воли:
«Я тебя не оставлю».
— Тогда ответь! — беззвучно закричал Луар. — Или и мне проклинать тебя, кого проклинают все?
Чужой натиск ослаб: «Я не совершил злого».
— Ты?! — Луар оскалился.
«Я не совершил злого. Поймёшь».
Онемевшей щекой он ощутил прикосновение травы. Капюшон соскользнул, открывая его лицо солнцу — и чужим взглядам…
Впрочем, рядом никого и не было.
Только в отдалении, у городской стены, стояли в густой тени трое или четверо угрюмых мужчин. Глядели, сузив холодные глаза, на одинокую фигуру в сером плаще и слушали сбивчивые объяснения кладбищенского сторожа.
Но Луар их не видел.
* * *
Спустя несколько дней я полностью уверилась, что вскорости тронусь умом — в свою очередь.
Три существа, населявших огромный дом до моего прихода — девочка, женщина и старуха — казались мне в разной степени сумасшедшими. Торию Солль я рассмотрела в дверную щель — лучше мне было этого не делать. Я и прежде слегка боялась Луарову мать; теперь она внушила мне прямо-таки ужас.
Нянька уверяла, что госпожа ничего уже не понимает — но я-то видела, что моё появление не прошло для неё незамеченным. Где бы я ни находилась и что бы ни делала — призрак Тории Солль наблюдал за мной из запертой комнаты, я вздрагивала от малейшего шороха и резко оборачивалась, завидев краем глаза любую случайную тень.
Первые несколько ночей я проплакала, свернувшись на доставшемся мне тюфяке; кровать была хороша, по моим меркам даже роскошна — и всё же я не спала ни секунды, вслушиваясь в шорохи, вглядываясь в темноту, глотая слёзы. Неужели это конец?! Конец красивой и сильной женщины, не выдержавшей трагедии, сломавшейся и теперь увлекающей за собой ни в чём не повинную дочь…
Дочь. Алана порой казалась мне существом ещё более непостижимым и страшным, нежели Тория. Перед рассветом мне представлялись всякие ужасы — девочка одичала и потеряла разум, утратила человеческое, теперь её до конца дней придётся держать в хлеву на цепи, как того уродца, виденного однажды на ярмарке… То было бесформенное, вероятно, молодое существо со звериной мордочкой и злыми затравленными глазами; хозяин палатки брал медяк «за просмотр»…
Я кусала себя за пальцы. Не может быть; Алана смотрит осмысленно, её можно вернуть в мир людей, её нужно вернуть, если не спасти Торию — так хоть ребёнка…
А нянька тоже была в своём роде умалишённой. Она повелась на своей преданности; любая другая давно бы либо бросила всё и всех — это в худшем случае — либо увезла бы девчонку в город и там бы решала дальше, искала бы, в конце концов, её родного отца…
За эти ночи я успела высказать Эгерту Соллю всё, что думала о его поступках. Наверное, явись Эгерт собственной персоной — я не побоялась бы повторить всё это ему в лицо…
Но он не явился.
Дни мои заняты были работой; удивительно, как до моего прихода старая и больная женщина проделывала всё это в одиночку. Теперь нянька блаженствовала, время от времени позволяя себе отдых; единственным, чего она не доверяла мне делать, были заботы о Тории.
Нянька носила ей на подносе воду и еду; всякий раз полная тарелка возвращалась почти нетронутой. Нянька тёрла воспалённые глаза: не протянет долго… От одного голода помрёт…
— Помрёт ведь, девонька, — сказала она однажды, подперев щёку опухшим кулаком. Я быстро глянула на примостившуюся в углу Алану; девочка казалась равнодушной.
— Помрёт, — с прерывистым вздохом повторила нянька. — А я… Прости меня, дуру. Я уж думаю… Не мучиться бы ей. Сразу бы…
Я с трудом сглотнула. Из глубин пустого дома явился страх и накрыл меня, будто мокрым мешком.
Наутро я целый час провела у её запертой двери; Тория чуяла моё присутствие. Уходя на цыпочках и возвращаясь снова, я вспоминала осенний праздник в доме Соллей и ту нашу встречу в библиотеке: «Я — тварь?! Я от своего сына не отрекалась!» И моя вина. Моя тоже. Слово — не камень, брошенный в пруд. Там просто — круги по воде и облачко ила на дне, да пару рыбёшек шарахнется, как брызги… Но никто не знает, что случится, если бросить слово. В неизвестную, тёмную, надломленную душу…
Я вышла во двор, выдернула из плашки топор и довольно метко тюкнула им по полену; деревяшка раскололась и лезвие топора увязло в щели. Благородное орудие труда теперь напоминало в моих руках кота с чулком на морде — неуклюже пытаясь стряхнуть полено с топора, я заметила в тени рассохшейся бочки угрюмую рожицу Аланы.
Поймав мой взгляд, девочка нырнула в своё укрытие; выронив топор, я подобралась к развешенному для просушки белью и стянула с верёвки широкий, цветастый нянькин платок.
Фокус был стар — особым образом пристроив одеяние, я превратила собственные растопыренные локти в плечи долговязого существа с маленькой фигой на месте башки; войдя в образ, засеменила обратно к поленнице, причём фига удивлённо рассматривала всё вокруг, кивая и поводя «носом».
— Эта сто такое, а? — спросила, наконец, фига надтреснутым старушечьим голоском. — Эта сто, диривяшки валяюсся, да?
Сквозь щель в платке мне видна была рассохшаяся бочка; Алана не показывалась.
Фига пожала «плечами»:
— Ни па-анимаю… Валяюсся в би-испарядке, ай-яй-яй…
За бочкой тихо хихикнули. Воодушевлённая фига истово закивала:
— Ай, пазаву дровожорку… Такая га-алодная, са-ажрёт ваши дра-ава, хрям-хрям-хрям…
Алана выглянула, позабыв об осторожности; я и забыла, как выглядит её улыбка. Пары передних зубов недостаёт — меняются зубы… Уже…
— Чего смеесси?! — возмутилась фига.
Алана захохотала. Заливисто и тонко; у меня перехватило горло.
— Что смеёшься? — спросила я своим голосом, опуская руки. — Без дров ведь останемся… Как кашу варить будем?
— Это не по правде, — сказала Алана хрипловато, но вполне уверенно. — Это спектакля такая… Я знаю.
* * *
Вот уже много лет Эгерт Солль не переживал подобных поражений.
В гарнизоне царили стыд и уныние; вдовы погибших в последней экспедиции проклинали и Сову, и в первую очередь Солля. Уцелевшие стражники роптали; упрёки и обвинения висели в воздухе, и не затихал за Соллевой спиной угрюмый раздражённый шёпот.
Эгерт заперся в своём кабинете — там и ел, и спал, и проводил бессонные ночи над потёртой картой. Время от времени ему являлись с донесениями специально посланные шпионы — сведения приходили скудные и недостоверные, разведчики боялись соваться слишком глубоко и удовлетворялись сплетнями деревенских баб… После долгих трудов удалось наконец изловить молодого, нахального и неосторожного разбойника — но на полпути к городу он попытался бежать, ранив одного из конвоиров, за что и был немедленно убит его разъярёнными товарищами. Эгерту приволокли бездыханный труп — но не родился ещё человек, способный допрашивать трупы…
В собственных глазах Эгерт походил на измождённого, больного дятла, с тупым упорством долбящего камень, долбящего день и ночь, расшибающего клюв — только бы не остановиться, не осознать в полной мере и свой позор, и ужас оттого, что сын его, чужой мальчик, скрестил с ним шпагу, сражаясь на стороне убийц…
В городе погибли ещё двое детей; в обычных ночных звуках горожанам мерещился звон колодезной цепи. Эгерт горбился над своим столом, не желая ни слышать, ни думать.
Сова… Сова являлся к нему ночью, Сова обнимал за плечи Луара, Сова смеялся и поигрывал обрывком цепи; вокруг свечки кружились ночные бабочки, огромные и чёрные, лупоглазые, как совы…
Стаи сов. Полное небо сов…
И Эгерт сам становился Совой и в полубреду вёл свой отряд по лесам и дорогам, изображённым на карте. Он добывал провиант и запасал воду, он жёг костры на стоянках и ставил часовых, и отправлял дозорных во все стороны — он перестал быть полковником Соллем, он был угрюмым разбойником, испепеляемым жаждой разрушения…
В другом сне он учил Луара фехтовать. Луар отчаивался и бросал шпагу — и приходилось утешать, уговаривать, начинать снова…
Поднявшись среди ночи, полковник Солль брал оружие и часами повторял длинные замысловатые комбинации, и срезал клинком огонёк свечи, и медленно, по волоску, состругивал свечку до самого основания, пока не оставался на столе плоский как монета пенёк…
Ночной патруль видел человека в плаще. Тот не откликнулся на приказ остановиться и исчез, будто провалившись сквозь землю; в качестве трофея лейтенант Ваор доставил полковнику Соллю обрывок цепи. Разговоры не стихали, по городу ползли слухи один другого страшнее — а во сне Эгерт выбивал шпагу из рук своего сына…
Из рук сына Фагирры.
Бывало, что после ночи сидения над картой он возвращал себе способность соображать, сунув палец в огонёк оплывшей под утро свечки. Так бывало в Осаду…
Но тогда он защищал жену и сына.
Городской судья явился на закате — случайно либо по тонкому расчёту, ибо это было лучшее для Эгерта время, самое спокойное и трезвое. Судья явился сам, не утруждая полковника приглашением, — и лейтенант Ваор тянулся в струнку, потому что судья традиционно был самым страшным в городе человеком.
Эгерт поднялся навстречу, — протягивая руку, он пытался сообразить, явился ли к нему старый приятель либо официальное лицо. У судьи были жёсткие, холодные пальцы.
— Ты безжалостен к себе, — судья опустился в предложенное кресло. — Пусть наши враги всю жизнь выглядят так, как ты выглядишь сейчас… Неужели стратегические заботы и впрямь не оставляют времени для сна?
— У меня будет время отоспаться, — отозвался Эгерт глухо. И добавил с усмешкой: — Как, впрочем, и у всех нас…
Судья кивнул:
— Да, мой друг… Но Сова отправится на покой чуть раньше, чем мы — ведь так?
Он вдруг улыбнулся — спокойно и открыто, и у Эгерта полегчало на душе.
С городским судьёй его связывали давние и сложные отношения; во время Осады человек по имени Ансин был сподвижником Солля, и сподвижником ценным. Эгерт был нечеловечески храбр, но мужество оставило его, когда необходимой стала показательная казнь десятка бандитов и мародёров.
В глазах горожан такая расправа была доблестью и проявлением власти, едва ли не подвигом — но Солль покрывался липким потом при одной только мысли, что на его пути к победе придётся учиться в том числе и ремеслу палача, вешать, хоть и чужими руками.
И тогда Ансин, находившийся рядом, молча взял эту грязь на себя. Он сам отдал приказ и сам проследил за выполнением — Эгерту осталось лишь стиснуть зубы и отказать в помиловании. Таким образом Солль остался чист в собственных глазах и добр в глазах горожан; он прекрасно понимал, что совершил ради него Ансин, ставший затем помощником городского судьи, а затем и собственно судьёй. Он знал, что и Ансин знает, чем Эгерт ему обязан — но ни разу ни один из них не касался в разговоре этой темы. Эгерту оставалось только гадать, а чем, собственно, была для его добровольного помощника та давняя казнь — жертвой? Или долгом, или обыденностью, или испытанием, или приятным щекотанием нервов? Сознавал ли Ансин, что ложится в грязь, давая возможность благородному Соллю не испачкать белых одежд? Или чувствовал себя героем, урвавшим из рук победителя самый сладкий кусок власти?
…Ансин улыбнулся и коснулся Соллевой руки:
— Нет, Эгерт… Я не заставлю тебя долго мучиться и гадать про себя, зачем я пришёл… Тяжёлые времена, дружище. Хуже, чем… тогда. Я боюсь… что принёс тебе злые вести, и буду делать тебе больно. Ты готов?
— Я привык к таким процедурам, — отозвался Эгерт после паузы. — Начинай.
Судья откинулся на спинку кресла:
— Эгерт… Во-первых, я твой друг. Знаю, ты так не считаешь… не перебивай. Перед тем, как услышать главное, просто уясни, что я твой друг.
Солль почувствовал, как к горлу его поднимается тягучая тоска ожидания:
— Да… Говори.
Судья пожевал губами. Хмыкнул, растирая бледную щеку:
— Хм… Эгерт. Мы не знаем, сколько детей погибло в точности… Случалось, что случайно нашедший тело прятал его, дабы отвести подозрения от себя… Несколько десятков детей. И многие из колодцев лишились своей цепи… Всё это ты знаешь.
Эгерт кивнул, пытаясь проглотить ком, царапающий сухое горло. Судья сцепил пальцы:
— Убийца носит плащ, в точности такой же, как носили служители Ордена Лаш… Ты прекрасно помнишь.
Эгерт снова кивнул. Его трясло.
— Тот безумец, старик… Погиб, расплачиваясь за чужие грехи. После его смерти убийства продолжаются…
Эгерт молчал. Пальцы судьи, длинные и белые, переплетались сложно, как прутики в корзине:
— Да… Скажи мне, Эгерт, где сейчас Луар?
Солль смотрел на сложную игру его рук. Рано или поздно… Всё должно было открыться. Но только не сейчас. Не Ансин…
— Эгерт, — судья вздохнул. — Я понимаю некоторые тонкости… Но мне очень нужно знать. Скажи мне, пожалуйста.
— Я не знаю, — сказал Солль хрипло. — Я не знаю, где Луар.
«У Совы, — подумал он с ужасом. — А ведь у Совы, светлое небо…» Судья снова вздохнул:
— Ты не хочешь мне говорить?
— Я не знаю, Ансин, — отозвался Эгерт, глядя в стол, — Я очень давно с ним не виделся.
Пальцы судьи перестали играть, сцепившись в замок:
— Да… А где Тория, ты знаешь? Она в загородном доме с девочкой, из прислуги при них только нянька, и их уединение не похоже на беззаботный летний отдых… Да, Солль. По долгу службы я знаю больше, чем тебе хотелось бы… Да и не нужно быть городским судьёй, Эгерт, чтобы увидеть, что в твоём семействе случилась трагедия. Чтобы не увидеть этого, нужно быть слепым…
Эгерт медленно кивнул. Тяжело отрицать очевидные вещи… Судья прав.
— Знаешь, Ансин, — сказал он медленно, — Я был бы тебе благодарен… Если б разговор о моей семье мы отложили бы на потом. Когда я… покончу с Совой.
Судья огорчённо покачал головой:
— Нет, Эгерт. Потому что дело не терпит… Ты знаешь, что твой сын регулярно ходит на могилу Фагирры?
Солль медленно поднял глаза. Ансин смотрел на него из далёкой дали, из чёрного съёжившегося пространства:
— Да, Эгерт. На могилу, что за кладбищенской оградой, там даже камня нет… А он, Луар, посадил там цветы.
Соллевы пальцы медленно путешествовали по сплетениям дорог на потёртой карте. Потом сжались в кулак, сминая леса и поля, ручей и деревеньку:
— Я… прокляну его. Святотатство… Я прокляну.
Судья дёрнул ртом:
— Это не всё, Солль. Не так давно твой сын навестил нашего общего друга бургомистра… Он шантажировал его, и я знаю, чем… Он добился того, что бедняга открыл ему ход в Башню — догадываешься, о какой башне я говорю? И, согласно показаниям очевидцев, парень провёл там более часа, причём что он делал внутри — неизвестно…
Судья вдруг подался вперёд и снова коснулся кончиками пальцев стиснутой Соллевой руки:
— Погоди… Не надо так… Выслушай до конца.
Солль кивнул, не поднимая головы. Перед глазами у него стояла переполовиненная луна, чёрные тени ветвей, переплетённые, как пальцы у судьи, и этот мальчик, бледный, как луна, поднимает шпагу из-под его, Эгерта ног…
А когда-то он носил мальчика на руках. Ночи напролёт…
Судья снова откинулся на спинку кресла:
— Да… Известно также, что господин Луар Солль посещал поочерёдно неких личностей, о которых я склонен думать, что и они в своё время носили серый плащ… Есть сообщения, что Луара видели у Совы — но этого я утверждать не буду, это слишком серьёзно и, скорее всего, сплетни…
Солль боялся выдать себя — взглядом или жестом. Или Ансин играет? Или ему известно о той схватке у затоптанного костра? Несколько он искренен сейчас?
— Эгерт, что случилось у вас в семье? — негромко спросил судья.
Что ж ты молчишь, сказал Фагирра. Отважный и честный Солль… Объясни же своему старому другу, что именно случилось у вас в семье. Давай, поднимай глаза и говори…
— А зачем тебе, Ансин? — тихо спросил Эгерт.
Последовала новая пауза — а затем кулак судьи с грохотом опустился на столешницу, так, что едва не опрокинулся подсвечник:
— Вы не понимаете, о чём я говорю, полковник?! Или притворяетесь? Или принести вам чей-нибудь маленький труп с цепью на переломанной шее?!
Удивительно, но от крика его Эгерту стало легче; он даже подумал деловито, что до конца разговора следует и ему позволить себе нечто подобное — тогда у сидящих в кордегардии останется в памяти не «судья орал на полковника», а «они бранились»…
Судья перевёл дыхание. Снова потёр щёку, попросил почти что жалобно:
— Эгерт… Не заставляй меня… Ты похож на больного, скрывающего свою болезнь от врача.
Солль рассмеялся, запрокинув голову. Закрыл лицо руками:
— Ансин… Дружище Ансин… если б ты мог исцелить меня… Если бы кто-нибудь на свете мог поправить… Клянусь, я отдал бы этому человеку все свои деньги, всю свою славу, всю жизнь до секунды и кровь до последней капли… Но ничего не изменить — и никому не интересно, что же произошло… Прости, но я не скажу даже под пыткой. Спрашивай что угодно другое — я отвечу, клянусь…
Судья хмуро разглядывал упрямое, почти вдохновенное Соллево лицо. Снова переплёл пальцы, опустил уголки рта:
— Солль. У меня есть основания думать, что рассудок твоего сына помутился. Что именно он, твой сын, будучи повреждён в уме, совершает те ужасные злодеяния, которые держат в страхе весь город.
Эгерт встал и отошёл к окну. Вечерело, неподалёку старый фонарщик взбирался на свою стремянку, и Эгерту показалось, что он слышит его натужное дыхание.
Собственно, а как теперь? Какой реакции ждёт от него судья, какой реакции он ждёт сам от себя? Улыбаться и твердить «нет, нет», или гневаться и кричать «нет! нет!», или делать вид, что не может понять, что это слишком чудовищно…
Что тот мальчишка делал в логове Совы?! Зачем ему понадобилась эта схватка… И как он смеет, сопляк, ухаживать за могилой человека, который…
— Эгерт, — сказал судья у него за спиной.
…который пытал его мать? Палача и насильника… Неужели родственная связь, кровь, неужели это столь крепкие узы, для которых все прочее не имеет значения?
…А он сам, Эгерт? Что за сила заставила его отторгнуть сына, который был частью его самого, за которого он без размышления готов был отдать жизнь? Разве не те же узы крови, только разорванные, извращённые, осквернённые?
— Эгерт, — судья подошёл и остановился за его спиной. — Вчера его видели на могиле Фагирры, и он надел плащ…
— Значит, он уже в городе? — вырвалось у Солля.
— А ты видел его вне города? — тут же поинтересовался судья.
Фонарщик справился наконец с фонарём, и по темнеющей улице расплылся тусклый тёплый свет. Эгерт молчал.
— Я думаю, он болен, — сказал судья мягко. — Но если всё, о чём я говорю, правда… Я пришёл к тебе, Эгерт, потому что я твой друг. И я прошу тебя взять Луара — иначе его убьют, как уже убили того безумного старика… Потому что люди не слепые, — в последних словах Эгерту померещился скрытый упрёк.
— Это не он, — отозвался Солль глухо. — Неужели нельзя установить за ним слежку… И доказать его алиби?!
Судья вздохнул:
— А за ним… невозможно уследить, Солль. У твоего сына… Обнаружились странные свойства. Он исчезает и появляется, как из-под земли… Однако каждый день является в Университет, в кабинет декана Луаяна…
Стиснув зубы, Эгерт принял этот новый удар. Судья покивал:
— Да… Над Луаром сгущаются тучи. Город ждёт расплаты… За эти смерти. Старик был невиновен — но всё же погиб… Думаю, горожане не станут проводить дознания. Дознание проведу я, а ты — ты возьмёшь Луара. Немедленно.
— Сова, — сказал Эгерт сквозь зубы. — Завтра я выступаю на поимку Совы.
Решение пришло к нему внезапно — однако он тут же уверил себя, что день начала экспедиции был выбран заранее и обратного хода нет.
Судья прошёлся по полутёмному кабинету. Остановился, свёл брови:
— Если за это время случится новое убийство…
— Это не он! — шёпотом выкрикнул Эгерт. — Сова… Убивает каждый день. А Луар… Не убийца. Ты убедишься. Я возьму его… Когда вернусь.
Судья колебался.
— Это не он, — сказал Эгерт со всей силой убеждения, на которую был способен. — Всё будет, как ты скажешь… Я возьму его, запру, и ты увидишь… Но не сейчас, мне нужно взять сперва Сову… Это мой долг, я должен, я не могу иначе… Ты долго выжидал — выжди ещё несколько дней… Не трогай Луара, я сам…
На лице судьи написано было сомнение — однако, некоторое время посмотрев Эгерту в глаза, он медленно, через силу кивнул.
* * *
После полуночи площадь перед Башней пустела — тёмные слухи и злые события, владевшие городом последние месяцы, разгоняли жителей по домам, патруль показывался редко, сторож со своей колотушкой тоже предпочитал держаться подальше — и потому Луару не пришлось прилагать усилий, чтобы подойти незамеченным к наглухо замурованным воротам.
Правая рука его мёртвой хваткой сжимала висящий на шее медальон. Странно зоркие глаза различили посреди тёмной кладки десяток новых, светлых кирпичей — в том месте, где был пролом, некогда пропустивший Луара вовнутрь…
Он зажмурился. Медальон больно впился в судорожно стиснутую ладонь.
…Ибо служение ему есть тайна…
Ему показалось, что там, за кладкой, переговариваются множество голосов — и не жутких ночных, а обыденно-оживлённых, будто на залитой солнцем площади…
Никогда раньше у него не было видений.
…Тайна — смысл, а прочее откроется вам со временем…
Теперь ему привиделась кладка — тёмная от времени и дождей, с нескромным светлым пятном в центре… Зримое доказательство беспринципности бургомистра, который…
…Не принято говорить с неофитами о глубоких таинствах Лаш… Однако есть ли на земле служба почётнее?!
И Луар шагнул через кладку — потому что на самом деле ворота были свободны и распахнуты, и изнутри доносились голоса.
Он шагал по освещённым коридорам; люди в серых капюшонах расступались перед ним, опуская голову в почтительном поклоне. Он кивал в ответ — и шёл дальше, минуя лестницы и переходы, потому что впереди маячил некто, и не следовало отставать…
Зарешетченое окно доносило звуки и запахи площади; Луар прошёл мимо, стремясь за своим провожатым. Минута — и перед лицом его оказалась стена тяжёлого бархата, и от густого духа благовоний закружилась голова… А в следующую секунду запахло ещё и дымом, потому что посреди чёрного бархатного полотнища расползалось огненное пятно.
Луар смотрел, как жёлтые языки пламени проедают тяжёлую ткань; огонь расходился кольцом, и ширилась круглая дыра, в которой стоял, кажется, ребёнок, и был он в красном, и в руках держал не то воронку, не то трубу, из недр которой клубами валил дым курящихся благовоний…
А потом раздался звук, от которого Луар содрогнулся. Звук подобен был крику древнего чудовища посреди вселенского пепелища.
Горящее отверстие в бархатной стене обернулось отверстием на золотой пластинке, и маленький старик в грязном сером балахоне погрозил пальцем кому-то, скрывавшемуся в тени: «Не для всех… Для всех не бывает… Оставь свою ржавую игрушку. Тебе не остановить…» Горящий бархат бесшумно упал.
…Ниспадающие плащи, блестящие глаза из-под нависающих капюшонов, отдалённое, приглушённое пение… Грядёт, грядёт… С неба содрали кожу. И вода загустеет, как чёрная кровь… И земля закричит разверстыми ртами могил… Извне… Идёт извне… Молю, не открывай…
Плащи расступились — маленький серый старик сидел на корточках, и в руках у него была наполовину выпотрошенная, скользкая, пучеглазая рыбина.
«Не для всех, — сказала рыба. — Для избранных… Снова. Всё новое… Предначертано — откроет».
«Лаш-ш… — зашипели плащи. — Лаш-ша… Тайна, повинуйтесь тайне…» Одно из зеркал треснуло и осыпалось иззубренными осколками; в проломе стоял невысокий, желтолицый человек с воздетым кулаком — из кулака свисала золотая цепочка.
«Истинно всё, что есть, — крикнул он тонко и насмешливо. — Чего нету — ложно… Истинна ржавчина, но и твой засов ржав тоже… Имя Лаш поросло проклятием. Могущество…» Выпотрошенная рыбина закатила глаза и сдохла.
«Кто положит предел? — спросил старик в сером балахоне, и голос его был неожиданно низок. — Кто положит предел могуществу? Она войдёт, чтобы служить мне».
Тот, желтолицый в проёме разбитого зеркала, опустил руку:
«Глупец. Не она. Ты».
Старик в плаще, к полам которого прилипла рыбья чешуя, вскочил:
«Один хозяин! — пророкотал он, и тугая волна воздуха ударила Луару в лицо. — Одна рука над миром… Моя рука, и первые всходы нового урожая…»
«Глупец, — сказал желтолицый. — её рука. Не открывай».
«Лаш, — зашелестели плащи. — Лаш-ша… Аш-ша… Тайна… Могущество… Власть…»
«Я ей хозяин, — спокойно сказал серый старик. — Лаш».
«Нет», — отозвался желтолицый.
У Луара помутилось в глазах; пропал зал и пропали зеркала, он увидел себя зверьком, насекомым, крохотным существом, глядящим снизу на исполинскую тёмную дверь. Запертый засов подобен был тарану для штурма городских ворот…
Потом с треском разорвалась ткань; Луар понял, что давно уже лежит, и лежит на мягком; повернул голову и чуть не захлебнулся криком — под ним были полуразложившиеся трупы, целая гора трупов, тёплая желеподобная гора…
Собственный вопль его слился с басовитым воплем серого старика, старик рвал собственные космы, выбившиеся из-под капюшона: «Нет, не так… Не так, не…» «Так», — сказал желтолицый. Луар, утопающий в смрадном месиве, схватил в зубы золотой медальон.
…Тишина и темнота. Он снова лежал — на этот раз на жёстком, на влажных досках, и пахло не благовониями и не падалью, а просто сыростью и запустением.
— Игра, — сказал Фагирра. — Всё игра… Но не мы играем. Играют нами, Луар.
Он стоял рядом — усталое немолодое лицо с холодными щелями прищуренных серо-голубых глаз, капюшон, небрежно откинутый на плечи.
— И не бойся… Сначала страшно. Но… будет всего лишь другая игра. Для тебя… И не тот виновен, кто погасил светильник… а тот, кто придумал ночь. Не тот злодей, кто отодвинул засов — а тот, кто поставил Двери… И я не хотел злого. Могущество… благо. И не суди меня… Сделай… Сверши…
Луар увидел протянутую ему руку, поколебавшись, подал свою — но пальцы его ухватили воздух.
* * *
Тряпичное тело куклы замусолилось и истрепалось, но на фарфоровом лице лишения не отразились никак — оно оставалось белым, лупоглазым и вполне благополучным. Людям бы так, подумала я почти что с завистью.
— Новое платье надо бы, — задумчиво сообщила я Алане.
Она засопела, убежала и вернулась с обрывком парчи — кто знает, откуда она его вырвала. Впрочем, это меня ничуть не печалило.
Завёрнутая в жёлтую искрящуюся ткань, кукла преобразилась и выглядела теперь почти что царственно. Я покивала:
— Ну, это принцесса, конечно… А воин? Теперь нужен благородный воин, чтобы освобождать…
— Откуда? — справедливо спросила Алана.
Я почесала подбородок:
— Найдётся… Ты, главное, воина разыщи.
Она снова убежала; слушая, как стучат по пустым коридорам её торопливые пятки, я вспомнила свалки, устраиваемые приютскими девчонками за право потискать линялого медведя из мешковины…
Алана вернулась с деревянным солдатом. Тот выглядел вполне мужественно, но был почти вдвое меньше предполагаемой невесты.
— Ничего, — бодро решила я, — не в росте дело… Ну, теперь смотри. Жила-была принцесса, красивая-прекрасивая… И её похитил…
Я огляделась. В углу кухни валялись тряпка да совок для углей.
— Её похитило чудо-овище! — заявила я страшным голосом. Совок оказался обряженным в тряпку, как в плащ; Алана тут же в испуге прижала ладошки к щекам.
— У-у! — сказал страшный совок и потащил принцессу за печку. Парча перепачкалась в золе — но так и надо. Похитили ведь…
— А дальше? — спросила Алана, дрожа от страха и восторга одновременно.
— И тогда отец принцессы кликнул клич, — я огляделась в поисках новых персонажей и наткнулась взглядом на кувшин для воды. — Он, то есть король, пообещал всякому, кто спасёт его дочку… Во-первых, принцессу в жёны, а во-вторых, Великий Золотой Кувшин в вечное владение… Вот он, — я показала Алане посудину, — а большего сокровища в том краю и не было… И вот отважный воин…
— Он что, из-за кувшина? — справедливо возмутилась Алана. — А принцесса?..
— И принцесса, — успокоила я. — Прежде всего он хотел жениться… И он не боялся чудовища… То есть боялся, конечно, но смелости в нём было больше… И вот он отправился в поход…
Поход отважного воина длился почти полчаса. Он странствовал по кухне, встречая на пути всё новые препятствия; Алана помогала ему изо всех сил, и нянька, тихонько наблюдавшая из-за двери, беззвучно всхлипывала и вытирала слёзы. Я боялась, как бы нянюшкины сантименты не вспугнули девочку — но Алане, по счастью, было не до того.
Наконец, воин и чудовище встретились; разыгралась небывалая битва, в результате которой злой совок лишился своего одеяния и был заточен в печь. Алана смеялась заливисто, как-то даже похрюкивая; нянька вконец растрогалась и убралась в свою комнату — плакать.
Некоторое время мы с Аланой просто сидели, разомлев, и вспоминали подробности пережитого воином приключения; я предложила сыграть свадьбу солдата и красавицы — но Алана наморщила нос и заявила, что это скучно. Я удивилась — девочек обычно интересуют именно свадьбы, а не батальные сцены… И тут же опомнилась — у неё ведь был старший брат. И отец — герой Осады… Она видела себя скорее мальчишкой, конечно, отсюда и строптивый нрав и хулиганский характер…
Я захотела потрепать её по загривку — и не решилась. Важно каждое движение, один неосторожный шаг — и всё сначала, а ведь пройден такой путь… Спугнуть сейчас Алану — всё равно что соскользнуть с самой вершины ледяной горы, куда долго взбирался, обламывая ногти…
— А теперь ещё, — потребовала она шёпотом.
— Про кого? — спросила я с готовностью.
— Про моего брата, — она смотрела на меня внимательно и печально. — Как он бьётся… со злыми.
Сделалось тихо. Перекрёсток на большой дороге и затихающий вдали стук копыт…
— Нет ничего проще, — улыбнулась я после паузы. — Злых, конечно, собралось видимо-невидимо, но наш Луар всех одолеет… — в руках у меня снова оказался деревянный солдат. — Вот идёт Луар по дороге, идёт-идёт… навстречу ему…
— Ты что, его невеста? — спросила Алана с отвращением. — Ты женишься на нём, да?
Из щели за печкой настороженно показались тараканьи усы.
— Женщины выходят замуж, — поправила я машинально. — Женятся мужчины.
— Всё равно, — Алана покривила губы.
Мы помолчали. Я не знала, что делать и что говорить; деревянный солдат в моих руках казался неуклюжим и бесполезным.
— Так что дальше? — требовательно прищурилась Алана.
— Идёт-идёт, — сказала я глухо, — а навстречу ему… волшебник.
— Злой? — тут же предположила Алана.
— Злой, — я устало кивнула. — Добрых волшебников и на свете-то не осталось… Превращу-ку, говорит волшебник, тебя, Луар, в чудище… Снаружи как человек, а внутри — как Чёрный Мор, безжалостный и беспощадный… И забудешь ты, Луар, родных своих и друзей… И они от тебя отрекутся. И пройдёшь по земле, как железная метёлка…
— А Луар его — мечом? — перебила меня Алана.
— Нет… Волшебник-то ещё не договорил. Вот, говорит он, что сделаю я с тобой, и никто никогда не полюбит тебя… И ты никого не полюбишь… Потому что чары мои твёрже стали…
— А Луар его — мечом? — тянула своё кровожадная девчонка.
— Ещё нет. Вот… Чары мои твёрже стали. А расколдовать тебя невозможно… Потому что люди слабые. Люди не умеют как следует любить и как следует ненавидеть — зато они умеют забывать… Навсегда. И люди забудут тебя, Луар…
Алана фыркнула:
— Дурак! Луар его как мечом стукнет…
— Да, — вздохнула я. — Вот тут-то он его… Мечом. Тот и пикнуть не успел…
— А Луар?
— Лёг спать, — я уложила деревянного солдата поперёк стола. — Он устал. Я тоже. А ты?
Алана прислушалась к своим ощущениям.
— И я, — сказала она неуверенно.
— Тогда пойдём, — я поднялась, протянула ей руку — и тут же, проследив за её взглядом, резко обернулась.
Поздно. Тень измождённой женщины отшатнулась и исчезла.
Глава седьмая
Перед выступлением Эгерт собрал свой отряд, намереваясь произнести короткое слово.
Он хотел подбодрить своих бойцов накануне трудного и опасного похода — однако при виде угрюмых либо равнодушных лиц вдруг озлился, и речь его обрела совсем иное направление.
И в лучшие времена полковник Солль горазд был насмешничать; теперь он просто брызгал ядом, хлестал подчинённых едкими и жестокими упрёками, язвил и издевался — и в конце концов горько пожалел, что не погиб во время Осады вместе с последними достойными воинами городского гарнизона… Ибо счастье им, так и не дожившим до великого позора, а потомки их, те, кто носит оружие теперь, годны разве что на посмешище да на расплод…
Тут полковник, осенённый новой мыслью, пообещал обратиться к городскому начальству с инициативой — оскопить наиболее трусливых и глупых стражников, дабы не плодить на земле бездарность. Трое дамочек вольного поведения, традиционно прикреплённых к гарнизону и потому ставших свидетелями Соллевой речи, переглянулись с мрачными усмешками; стражники потели, играли желваками и с ненавистью поглядывали на начальника — ибо друг на друга они смотреть и вовсе избегали.
Наконец, Солль выдохся, с презрением оглядел своё покрытое красными пятнами воинство и приказал выступать.
Стража на воротах отсалютовала товарищам, отправляющимся в поход; закрыв глаза, Солль вообразил ниточки слухов, выползающие из ворот вслед за отрядом… а то и впереди него. Сеть слухов, как круги по воде, вестники и шпионы, пробирающиеся с хутора на хутор, несущие сведения Сове…
Он закусил губу. Если отряд за его спиной казался подобравшимся, злым медведем — то в подчинении у Совы озверевший осиный рой. И нет другого выхода — взять или погибнуть, причём второе лучше, мёртвый Солль вряд ли сможет вернуться в город и арестовать собственного сына… То есть того, кто считался таковым без малого двадцать лет.
Ни с того ни с сего он пришпорил лошадь; бойцы его, ругаясь сквозь зубы, поспешили следом. Сквозь редкие тучи пробилось наконец солнце, осветив расстеленную перед полковником цветную тактическую карту: рощу вдалеке, перекрёсток дорог да отдалённое селение. Даже не закрывая глаз, Эгерт видел теперь и сокрытое горизонтом — зелёный шёлк с вышитыми на нём перелесками и полями, деревнями и хуторами, рекой и ручьём, стенами глухого леса — разбойничьего угодья…
Эгерту снова показалось, что он раздвоился. Что вот он идёт на смертельную охоту — и он же мрачно затаился, собирает вести, поджидает охотника…
Эгерт хрипло крикнул и снова дал шпоры. Те, что ехали за его спиной, проклинали всех на свете сумасшедших полковников.
Сова, как выяснилось вскоре, и не думал таиться. Во всём мире он знал одного лишь охотника — себя; к полудню второго дня пути Эгертовы воины почуяли запах дыма.
Так не пахнут костры, и не такой дым поднимается над печными трубами; угрюмый Соллев отряд безошибочно нашёл дорогу к пожарищу, ставшему к тому времени пепелищем.
Хутор на развилке дорог — всего несколько домов и обширное хозяйство; под копытами лошадей металась с лаем обезумевшая собака. Куры как ни в чём не бывало искали пропитание на истоптанном огороде, бродил растерянный телёнок с обрывком верёвки на шее, большой хлев был пуст, и ветер теребил клочки грязной соломы посреди пустого двора.
Дом сгорел наполовину; огонь почему-то пощадил его и не уничтожил дотла. Труп хозяина, висящий на дереве перед окном, пострадал куда больше — Эгерт глянул и тут же отвёл глаза.
Люди — всего несколько десятков — стояли, сбившись в плотную молчаливую толпу. Их дома и их жизни остались в целости; глядя на обезображенный огнём труп, они смирились с потерей денег и скота, муки, запасов и прочего своего достояния, и только средних лет женщина билась о дорогу над телом девушки лет шестнадцати — щуплой девчонки с широко раскрытыми мёртвыми глазами и бурыми пятнами крови на рваной юбке…
Отряд Солля остановился, сбившись, в свою очередь, в бряцающую железом стаю; хуторяне молчали, глядели исподлобья, решая, чего ждать ещё и от этих — новой беды?
Рыдания женщины на дороге на минуту стихли — и слышно стало, как в траве надрываются, стрекоча, разомлевшие кузнечики.
Женщина на дороге подняла лицо; в какой-то момент Эгерту померещилось, что глаза их встретились — но то был самообман, женщина не видела никого и ничего, и Солль с его вооружённым до зубов отрядом был для неё так же безразличен, как эти кузнечики…
Хуторяне смотрели. На стражников, на женщину, на кидающуюся под копыта собаку и на чёрный обезображенный труп.
Тогда полковник Эгерт Солль вскинул над головой руку, повернул коня и поскакал, увлекая по горячему следу свой онемевший отряд.
Ночь положила конец преследованию.
Сова — а Эгерт скоро уверился, что сидит на хвосте у самого Совы — неприкрыто издевался. Разбойники уходили врассыпную — уведённый с хутора скот непостижимым образом потерялся среди больших и малых поселений, жители который клялись чем угодно, что никаких разбойников не видели ни разу в жизни. Озверевший Эгерт закатил оплеуху здоровенному парню, который явно лгал, бегая глазами — парень охнул, облился кровью и жалобно запричитал о доле земледельца, землепашца, которого всяк норовит обидеть…
Под вечер отряд вошёл-таки в лес — но сгустившаяся темнота скрыла даже те скудные разбойничьи следы, которые удавалось высмотреть Соллевым разведчикам. Полковник сжал зубы и скомандовал привал.
В затухающем костре подёргивались чёрные угольки прогоревших веток; Эгерт смотрел, как чья-то рука в задумчивости ворошит угли тонкой палкой с горячей искрой на конце. Ему вдруг ясно представилось, что это Луар сидит рядом с ним у огня — тот любил в своё время и ночные костры, и такие вот прутики с угольком, и красные узоры, на мгновение зависающие в тёмном воздухе…
Эгерт поднял голову. Молодой стражник поймал его взгляд, смутился и отвернулся, бросив палочку в огонь.
Это был на редкость молчаливый привал — не было сказано ни слова, только скрипела и возилась ночь, вышагивали часовые да трещал огонь. Ночной костёр виден издалека, Сова опять знает больше, нежели полковник Солль; Сова снова хозяин положения, не зря так торжествующе ухают среди чёрного леса его лупоглазые тёзки…
Эгерт подмостил в изголовье седло и лёг, укрывшись плащом. Над ним висела многослойная темнота — беззвёздное небо, затянутое тучами, невидимые кроны, неведомая ночная жизнь…
Он глубоко вдохнул запах земли и леса — и тогда пальцы его, судорожно сжавшись, вцепились во влажную шкуру травы.
Муравей на огромной карте, где вышит шёлком ночной лес, где не отмечены тропы и тропинки, где тут и там торчат булавки с красными головками костров… И крыши деревень, и ниточка ручья, протянувшаяся к синей ленточке реки… Спинки шёлковых мостов — здесь и здесь… И ниточка парома. И очертания оврагов. И буреломы, которых нет на карте… Хлещут по щёкам ветки. Чужая воля становится своей, Эгерт Солль сидит, ухмыляясь, в своей берлоге и ждёт, когда поутру другой Эгерт Солль, считающий себя охотником, совершит очередной безнадёжный бросок… Безнадёжный, потому что…
Эгерт сел. Лейтенант Ваор, прикорнувший неподалёку, испуганно вскинулся:
— А?!
Медведь в погоне за стаей шершней. Очень отважный, очень глупый мишка…
Эгерт кивнул лейтенанту и улёгся снова; в прореху облаков над ним заглянула одна-единственная, тусклая звёздочка. Эгерт с удивлением понял, что она не белая, а зеленоватая, как кошачий глаз.
Он закрыл глаза — и на чёрном небе собственных век увидел созвездие. Россыпь родинок на высокой шее. Не сейчас… Нельзя.
Наутро отряд был шокирован приказом своего полковника. Презирая здравый смысл, Эгерт Солль повелел бросить преследование по вчерашнему свежему следу и круто повернуть на север — к реке.
Стражники роптали. Стражники скрежетали зубами и переглядывались, даже лейтенант Ваор, боявшийся Солля как огня, осмелился на некое подобие бунта: как же… след же… хутор же… Господин полковник, да видано ли?!
Господин полковник оскалился и выхватил меч. Лейтенант Ваор отшатнулся — но полковник всего лишь вскинул оружие над головой, поклявшись, что следующий, кто задумает обсуждать с ним его приказы, повиснет на первом же крепком суку.
Лейтенант Ваор притих — однако недовольство не улеглось. Никто из следовавших за Соллем людей не сомневался теперь, что по возвращению в город полковника ждёт открытый бунт; играя желваками и переживая предстоящее поражение, стражники влачились за Соллем — а он, окончательно спятив, погонял и погонял. Скоро отряд нёсся сквозь лес, оставляя на сучьях обрывки одежды, и ни у кого не осталось времени даже на ругань — все силы уходили на то, чтобы обогнуть и прорваться, не налететь на ствол и не изувечить лошадь…
Потом лес поредел, и обезумевший полковник пустил свою лошадь в галоп.
Вскоре между стволами впереди замелькало небо; через несколько минут отряд вырвался на открытое место, к реке. Вдоль берега тянулась дорога, а поодаль виднелась и переправа — широкий паром успел добраться уже до половины реки, и был он перегружен. Более десятка лошадей и столько же спешившихся всадников, паромщику приходится несладко…
На берегу ожидали переправы ещё всадники — несколько десятков, как сосчитал про себя Эгерт. Ему показалось, что всё это уже было когда-то, что в каком-то сне он видел и этот паром, и эти обернувшиеся к нему лица — а выражение их казалось у всех одинаковым, впрочем, издалека не разглядеть…
За спиной у него кто-то ахнул. В ту же секунду над рекой грянул пронзительный, раздирающий уши свист, и там, на пароме, панически заржали лошади.
Попал, подумал Эгерт с удивлением. В детстве он забавлялся, бросая камушки с закрытыми глазами, и иногда — нечасто, но всё-таки — ухитрялся попасть в узкое горлышко глиняного кувшина… Это вслепую-то… И всякий раз испытывал такое вот радостное удивление — попал…
Но на этот раз он не был слепым. Чувство, приведшее его к парому в этот день и в эту минуту, казалось более зрячим, нежели чьи угодно глаза; он знал, что так будет, — и всё же успел удивиться.
Паром тяжело закачался посреди реки — забегали люди, забеспокоились лошади, присел, закрывая голову руками, пожилой паромщик. Те, что оставались на берегу, сбились в плотную кучу; уже на скаку Эгерт понял, что это не напуганная толпа, а отряд, готовый к бою. Хорошо, подумал Эгерт почти с уважением. Сова на берегу, стало быть… Без Совы они бы разбежались. Врассыпную — ищи ветра в поле… Хотя нет. Теперь нет, слишком близко, как на ладони, выходит, поздно им бежать…
Он думал, а вскинутая над головой рука сама собой отдавала приказы, не требующие уже и голоса. За спиной его разворачивались и перестраивались, вздымали пыль копыта и скрежетала извлекаемая из ножен сталь; на скаку он успевал оценить силы противника и просчитать варианты боя — но и свои и чужие бойцы в тот момент были ему странным образом безразличны. Небо, неужели Луар…
Солль не знал, что сталось бы с ним, если б в толпе этих убийц обнаружилось знакомое лицо. Но Луара здесь нет — он понял это с первого же взгляда, но, собственно, он знал это и раньше… Так-то, судья Ансин. Нет его здесь и никогда не было. Моё дело — Сова.
Теперь Сова, думал он, вглядываясь в белые лица всадников у парома. Только Сова. Сам. Своей рукой.
Разбойники уступали числом; часть их застряла посреди реки, решая, очевидно, прийти ли на помощь либо дать дёру. Паромщик, увидел Эгерт боковым зрением, лежал на досках, и безжизненно отброшенная рука его касалась воды. Зачем, подумал Эгерт. Зверьё, его-то зачем?
Уже через мгновение он понял, зачем. Разбойникам просто некуда было отступать — привычные жить на пороге смерти, приноровившиеся убивать, они и умирать умели. Да не в петле на площади, а в схватке, пусть даже с превосходящим противником, лишь бы утащить за собой как можно больше чужих жизней… Они будут резать всех подряд, подумал Эгерт. Они бы и лошадей перерезали.
А стражники — что ж… Им тоже некуда отступать. После той убийственной Эгертовой речи, после той мёртвой девочки на дороге, обуглившегося хозяина под окнами собственного сожжённого дома… Никуда не денутся. Вперёд…
И два отряда сшиблись жёстко и беспощадно.
Эгерт врезался в схватку всё глубже и глубже — не отдавая себе отчёта, он лез прямиком на клинки. Он ловил своим телом смертоносные острия, и подспудная тяга к самоубийству, со стороны казавшаяся нечеловеческой отвагой, заставляло трепетать даже бывалых душегубов. Короткий меч — оружие стражи, которое Солль никогда не любил — успел тем временем окраситься кровью.
Перед глазами его стремительно проносились земля, нещадно изрытая копытами, небо с тонкой сеткой перистых облаков, потом лицо с выпученным глазом, на месте другого — кровавая рана, потом другое лицо, рот перекошен криком, видно гнилые пни зубов… Потом снова земля с валяющимся на ней кистенём, потом топор на длинной рукоятке, медленно-медленно падающий сверху — и удивлённая волосатая харя, и собственная рука с мечом, сильный толчок, едва не сносящий с седла — небо с перистой сеткой… Визг обезумевшей лошади. Падение тяжёлого тела; хрип. Проклятия; он в последний момент отразил два сильных, последовательных удара — справа-плечо и справа-пояс. Шипастый шар на длинной цепи, слившийся в один размазанный круг, просвистел прямо перед его носом ему показалось, что он слышит запах мокрого металла…
Запах смерти. Кровь и мокрый металл; металлический привкус во рту, солоноватый вкус крови. Как он ненавидит всё это. Как сильно…
Тогда, в дни Осады, он не искал гибели. Тогда он твёрдо знал, что должен выжить и спасти Торию, спасти сына… а с ними и город. Тогда всё было по-другому… Был смысл… Цель…
Сова! От этой мысли он заметался, как ошпаренный; походя отшвырнул в сторону чей-то занесённый клинок, завертелся, высматривая среди сражающихся тайного или явного предводителя. Бой растянулся вдоль берега, теперь каждый бился за себя, но Эгерт видел, как попытавшегося ускакать разбойника настигают двое с короткими мечами… И сразу возвращаются, оставив на произвол судьбы волочащееся за разбойничьей лошадью тело…
Он мрачно усмехнулся. Здорово он подготовил своих людей… Здорово разозлил. Впрочем, и Сова их разозлил тоже. Никто не уйдёт…
Царство смерти. Чтобы остановить смерть, надо убивать во множестве, и лучше сейчас, иначе случится площадь с шеренгой виселиц…
Он скрежетнул зубами. Светлое небо… Он один знает, как тошнотворно пахнет эта ярость, эта жажда разворотить от плеча и до седла. Это хуже, чем запах крови. Что за отвратительное месиво чувств владеет сейчас сцепившимися людьми…
Он закричал; крик помог ему овладеть собой. Он воин; если время от времени ему открываются чужие боль и ярость — тем хуже…
Снова кинувшись в схватку, он давился боевыми кличами и искал Сову; чья-то рука перерубила верёвку, соединяющую берега, паром медленно, но неуклонно сносился течением — но никто не уйдёт… Ряды разбойников поредели, песок покрылся тёмными пятнами, а у самой воды уныло стоял конь под опустевшим седлом, переступал копытами и смотрел на реку…
Эгерт увернулся от удара — и даже не оглянулся на нападавшего. Конь под пустым седлом… Больше десятка их носится по берегу, испуганных, с боками, испачканными чужой кровью… Холёный, породистый, замечательный конь…
Вновь вырвавшись из схватки, Солль сощурился, как близорукий, шаря глазами по водной глади. Нет? Померещилось, нет?
У противоположного берега покачивалась под ветром плотная стена камыша; паром сносило всё дальше и дальше, а берегом уже спешила погоня… Но померещилось или нет?!
И он дождался. Доля секунды — чёрная голова, показавшаяся из-под воды и скрывшаяся снова. И конь под пустым седлом…
Эгерт знает. Вся его хвалёная интуиция вопит и велит действовать. И каждая секунда промедления…
Он сразу вспомнил, как плавают. В штанах и рубашке было неудобно — но куртку и сапоги он догадался оставить на берегу. Вместе с мечом — лишняя тяжесть…
Противоположный берег не желал приближаться. Раз или два ему показалось, что он видит над водой голову плывущего впереди человека; потом он захлебнулся, закашлялся и едва смог справиться с дыханием. Течение сносило его вслед за паромом.
Ансин, думал Солль, рывками проталкивая своё тело сквозь желтоватую, как мёд, речную воду. Судья Ансин… Я выполню. Выполни и ты… Я привезу в цепях… Но ты — ты отдай мне сына… Что за вздорные обвинения, ты сам увидишь… А я — я исполню…
Стена камыша была совсем рядом, когда твёрдые от мышц, мокрые, цепкие руки явились из толщи вод и вцепились Соллю в глотку.
Перед глазами его поплыли цветные пятна; светящиеся искорки засновали вверх-вниз, поверхность воды отдалилась и сделалась похожа на мутную плёнку рыбьего пузыря. Могучие руки на его шее сжимались всё сильнее, Эгерт почувствовал, что теряет сознание, из последних сил изогнулся рывком и впервые так близко увидел Сову — чёрные волосы и борода шевелились, как водоросли, злорадно горели прищуренные глаза, а из широких ноздрей один за другим вырывались пузырьки.
Слабеющая Соллева рука нащупала у пояса кинжал.
Злорадное лицо перекосилось яростью и болью; вода замутилась, и хватка на Соллевой шее ослабла. Сквозь темноту в глазах он сумел-таки прорваться к солнцу; он дышал и дышал, со всхлипом, со свистом, хватая воздух носом и ртом, порами кожи и опустевшими лёгкими.
В следующую секунду рука его перехватила руку Совы с зажатым в ней лезвием; Солль не мог разглядеть оружия, видел только блики солнца на металле, белые блики среди жёлтой воды. Над поверхностью Сова не казался таким зловещим, волосы липли ему на лицо и мешали смотреть…
Некоторое время они молча боролись, то уходя в глубину, то снова поднимаясь на поверхность. Сова был силён, ухожен и сыт; противником Совы был человек, всадивший клещи в грудь Фагирры, дорогого «господина». Атаман узнал Солля сразу. Ничтожная рана, нанесённая Эгертовым кинжалом, злила — но не более того. Вот только вода всё время мутится…
Но и Эгерт тоже был силён; смятение от первых минут схватки сменилось свирепой радостью действия — наконец-то. Столько долгих пустых дней, столько бесплодной борьбы с самим собой — и вот перед ним настоящий враг, явный и мощный, и не надо больше копаться в собственной душе, следует лишь слушать приказы тела… А тело его — воин, вышколенный с детства, наделённый и силой и нюхом, следует лишь дать ему волю…
Эгерт с трудом оторвал от своего горла цепкую волосатую руку. Весь смысл борьбы заключался теперь в одном простом действии — схватить воздух самому и не дать вздохнуть противнику, удушить, притопить, дождаться, пока объятия врага ослабеют; при этом ярость или страх уменьшают шансы на победу, ибо хладнокровный, уверенный в себе человек способен дольше сдерживать дыхание. Тут у Солля было преимущество, ибо Сова не был хладнокровен. Сова ненавидел, он был горяч и азартен и потому скорее начинал задыхаться — но в последний момент всегда вырывался наверх, и Солль никак не мог подмять под себя эту мощную жизнелюбивую тушу.
И Эгертов кинжал, и мясницкий нож Совы давно почивали на дне; вцепившихся друг в друга противников вынесло на мелководье, и борьба продолжалась в чёрной илистой мути. Сова ухитрился встать на ноги, захватить мёртвой хваткой Эгертовы плечи и всем весом навалиться сверху, но Солль поднырнул под противника и сбил его с ног, лишив преимущества, снова окунув в непроглядную муть…
Камыш стоял совсем рядом — в рост высокого человека. В какое-то мгновение Эгерт потерял противника, заметался в панике — и тут же снова обнаружил его, уже выбирающегося на берег; Эгерт решил было, что враг бежит — однако Сова просто видел то, чего не заметил полковник Солль. В камышах застряла лодочка — наследство от сбежавшего в панике рыбака; проваливаясь по колено в илистую кашу, Сова добрался до лодки и схватил лежащее на корме весло — широкое, как лопата, с тяжёлой толстой ручкой.
Силы тут же сделались не равны; Сова наступал на Эгерта, и огромный рот его тянулся от уха до уха. С чёрной бороды ручьями лилась вода, глаза горели злобно и победоносно — Сова не только защищал свою жизнь и свободу, он мстил за давно погибшего «господина».
Ноги обоих увязали в иле; то тут, то там плюхались в воду потревоженные лягушки, над тёплой тиной вилась мошкара. Эгерт чувствовал, как сквозь босые пальцы ног продавливается нежная грязь, — давно забытое ощущение, что-то из детства, как странно и некстати…
Сова усмехнулся и ткнул веслом — умело ткнул, без размаха, коротко и сильно; Эгерт Солль, прославленный фехтовальщик, увернулся. В следующую секунду Сова ударил понизу — Эгерт не мог подпрыгнуть, ноги его увязали в иле. Угадав движение противника, он всеми силами попытался уклониться — но Сова всё равно попал.
Весло угодило Эгерту выше колена; на мгновение он потерял способность видеть и соображать, и после секундного провала в памяти обнаружил, что лежит на спине, что высоко-высоко в синем небе парит голова Совы — мокрая, лохматая, с необъятным ощеренным ртом, и рядом — весло, видимое с торца, занесённое и уже падающее в ударе…
Солль перекатился. Весло ударило в тину, Сова зарычал — и лицо его сразу оказалось близко, так, что стали видны чёрные точечки в коричневых с ободком глазах:
— А-а-а… Ща-а…
Весло легло поперёк Эгерту поперёк горла; захрипев, он беспомощно ударил руками — и правая ладонь его натолкнулась в тине на круглое и острое, как осколок зеркала. Судорожно сжав находку в ладони, Солль вслепую ударил туда, где должно было быть нависавшее над ним лицо.
Сова взревел; Эгерт ударил ещё и ещё. В руках у него был осколок большой раковины — неправильной формы перламутровый нож. Сова понемногу ослабил хватку — из его шеи лилась кровь, красные ручейки из глубоко рассечённого лба заливали глаза и скатывались по бороде.
Рванувшись из последних сил, Эгерт оттолкнул от своего горла душившее его весло, полоснул Сову по протянувшейся руке, откатился в сторону и встал на четвереньки. Раковина раскололась на два красивых и бесполезных перламутровых осколка.
Сова рычал, зажимая рану на плече. Чёрные сосульки волос падали ему на лицо, и сквозь них, как сквозь лесную чащу, проглядывали полные боли и ненависти круглые глаза.
— Сдавайся, — сказал Эгерт хрипло.
Сова рывком поднялся на ноги и вскинул весло:
— А-а-ща-а…
Удар его получился выше, чем следовало; Солль поднырнул под весло, схватил Сову за ноги и резко дёрнул на себя — разбойник грянулся спиной в мутную жижу. Эгерт прыгнул, да так удачно, что ручка весла оказалась теперь уже против горла Совы.
Дальше было просто. Эгерт давил и давил, пока глаза его противника не сделались из злорадных отчаянными, а из отчаянных мутными и не закатились под лоб. Сова захрипел, и лицо его покрылось наплывающей со всех сторон тиной.
Некоторое время Солль бессильно сидел на теле своего поверженного противника; потом со стоном поднялся, ухватил Сову за бороду и рывком выдернул его голову на поверхность. Атаман не подавал признаков жизни.
Хромая и со свистом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, Солль добрался до лодки и нашёл на дне её рыбацкую сетку и моток верёвки. Вернувшись к Сове, он с натугой перевернул тяжёлое тело на бок и связал за спиной толстые, как окорока, безвольные руки.
Потом стянул с плеч рубашку — когда-то белая, она походила теперь на пиратский флаг. Солль методично прополоскал её в относительно чистом месте, выкрутил и разорвал на полосы.
Сова лежал, и тина вокруг него пропиталась кровью. Эгерт сжал зубы и крепко перевязал атаманову рану; на окровавленной шее Совы болтался шёлковый шнурок, и Солль бездумно заглянул в пришитый к нему кожаный мешочек.
Камушек с дырочкой, тусклая монетка и круглая пряжка, кажется, от плаща. Память? Талисман? И это он таскал при себе, как святыню? Святыня — у Совы?!
Порыв ветра сухо зашелестел в камышах; Эгерт вздрогнул, опомнился и только теперь посмотрел на противоположный берег.
Бой был давно закончен; луг и дорога являли собой жутковатое зрелище. Стражники сваливали трупы на чью-то телегу; оставшиеся в живых разбойники сидели поодаль — спина к спине, и рядом, картинно опёршись на копьё, стоял часовой. Снесённого парома на было видно; некий толстяк — Эгерт издалека узнал лейтенанта Ваора — размахивал руками, указывая на реку, камыши у дальнего берега, Эгерта, Сову…
Атаман зашевелился. Глаза его, снова обретшие осмысленное выражение, обрели вместе с тем и ненависть. Если бы можно было задушить взглядом, то Сова обвил бы его, как удавку, вокруг Соллевой шеи.
— Вставай, — сказал Эгерт одними губами.
Сова обнажил зубы и не шелохнулся. Солль встал, прихватив весло:
— Вставай, падаль! Ну?!
Сова завозился, рывком попытался освободиться, зарычал от боли; с третьей попытки тяжело поднялся, пошатнулся и едва не рухнул снова.
— В лодку, — бросил Солль.
Сова смотрел устало и мрачно. Во взгляде его не было ни тени смирения — атаман не собирался сдаваться.
Эгерт толкнул его веслом между лопаток — и потом долго смотрел, как связанный Сова пытается влезть в лодку, как сопротивляется неустойчивое судёнышко и шумят под ветром камыши.
Наконец Сова тяжело перевалился через борт, покосился на Солля сузившимся глазом и завозился на дне, устраиваясь; Солль вытолкнул лодку на чистую воду и, зашипев от боли, забрался на корму.
Пострадавшая нога его понемногу отекала, становясь толстой и неуклюжей; Эгерт грёб, закусив губу, грёб медленно и неумело — лодку сносило течением, даже распоряжающийся лейтенант Ваор, того и гляди, скоро скроется из виду… Лейтенант проявлял рвение, отдавая неслышные приказы, желая и не умея помочь своему командиру; представить к капитанству, подумал Эгерт вяло.
Ладони его оказались порезанными — не то о раковину, не то о мясницкий нож; Сова сидел напротив, привалившись спиной к скамейке, и не сводил пристального, сосущего взгляда. Волосы атамана, борода, усы всё слилось в одну неопрятную массу, и Эгерту пришёл на ум дохлый волк, виденный однажды в каварренском лесу. Свалявшаяся шкура… Мутный глаз… Всё, подумал Эгерт. Дело сделано. Что ты теперь скажешь, Ансин, теперь ты будешь…
Во взгляде Совы что-то изменилось. Кажется, расширились зрачки; Эгерт успел ощутить беспокойство и напрячься.
Резко откинувшись назад, Сова ударил Солля ногами.
Лодка заплясала, черпая бортами воду; Эгерт согнулся от боли, и Сова ударил снова — головой. Третий удар мог оказаться для Солля последним — но атаман потерял равновесие и с рычанием выпал за борт.
Судёнышко, лишившееся большей части груза, подскочило как поплавок и повернулось почти на целый оборот; там, где ушёл под воду связанный Сова, поднимались к поверхности пузыри.
Что ты теперь скажешь, Ансин, отрешённо подумал залитый кровью Эгерт.
…Лохматая борода очень удобна, если хватать за неё утопающего. Эгерт захлёбывался и задыхался, плыл, оставаясь на месте — пока чьи-то руки не подхватили его и не подтянули к берегу, где суетился лейтенант Ваор, где глядели во все глаза молодые стражники, где угрюмо отворачивались уцелевшие разбойники и молча лежали на траве пятеро Соллевых бойцов, не доживших до победы…
Утопшего Сову с трудом подняли за ноги четыре человека; из него, как из огромной бочки, извергся целый поток воды, после чего атаман закашлялся и стражники победно закричали.
Эгерт сидел на траве, бессмысленно глядя на красного с чёрным жучка, украшавшего собой раздавленный лист подорожника. То простое и опасное, что было целью, обернулось теперь победой; пытаясь поудобнее пристроить отёкшую ногу, Солль признался себе, что этой удаче предпочёл бы смерть. Потому что теперь не за что прятаться — ни перед собой, ни перед судьёй Ансином.
И придётся смотреть в глаза.
* * *
Луар проснулся от шороха и возни за дверью кабинета. «Он там?» явственно спросил чей-то сдавленный шёпот; Луар с трудом поднял голову и в задумчивости потёр онемевшую щёку. Вчера он заснул за столом, и массивный магический том, послуживший ему подушкой, оставил на лице тёплый рубец.
За дверью деканова кабинета ходили и шептались; не вставая с кресла, Луар потянулся к чернильнице на краю стола, задел её кончиками пальцев и сбросил на пол.
Последовал грохот; в коридоре послышались быстрые удаляющиеся шаги. Луар перегнулся через стол и посмотрел на дело рук своих.
Медная чернильница лежала на боку, и чёрная лужа вокруг напоминала очертаниями танцующую женщину. Луар даже протёр глаза — вскинутые руки, развевающаяся юбка…
Он тяжело поднялся, обошёл необъятный стол, выглянул в коридор; ему показалось, что в одной из ниш кто-то прячется. Проверять он, впрочем, не стал. Пусть суетятся…
Он вернулся к упавшей чернильнице. Встал перед ней на колени и медленно, но без усилия втянул чёрную лужу обратно в медное горлышко, так что пляшущий силуэт на полу потерял очертания и пропал.
Зачем, подумал Луар устало.
Чернильница вскочила обратно на стол; медная крышечка на шарнире со звоном захлопнулась. Луару неизвестно почему сделалось противно.
Чуть приоткрыв тёмную штору, он долго стоял у окна, подставив лицо горячему летнему солнцу; университет давно был пуст, студенты разбежались на вакации, и только старенький университетский служитель никак не может смириться с тем, что кабинет декана сделался жилищем его внука…
Следовало позавтракать. На тот случай у него припасены были хлеб и копчёная куриная нога; развернув тряпицу, в которой они хранились, Луар понял, что не голоден.
Нахмурившись, он долго вспоминал, когда в последний раз испытывал нечто похожее на голод или жажду; не вспомнил, обеспокоился и заставил себя поесть.
Утоление желаний доставляет удовольствие, думал он, вытирая руки о тряпицу. Худо, если желаний нет совсем. Ни тебе чревоугодия, ни тем более сладострастия — ничего не хочется, и даже жажда знаний притупилась. Он ест через силу и через силу читает — скоро придётся признать, что и живёт-то он через силу, по привычке, стыдясь прошлого и боясь будущего…
В серебряной чаше посреди кабинета стояла вода. Луар задумчиво сунул в неё руку; сколько же труда отняло это Зеркало Вод. Он обошёл пять источников с пятью баклажками, он два дня провёл в заклинаниях, он успел десять раз отчаяться и взять себя в руки, прежде чем поверхность воды потемнела и на ней проступили тени…
И тогда он что есть силы ударил по воде ладонью. Теперь чаша стоит бесполезная, и поверхность её слепа…
Луар в задумчивости подобрал с пола упавший белый листок и смастерил кораблик. Края бумаги должны идеально совпадать — иначе судёнышко получится кривобокое… Ох, как ругала его когда-то мать — бумага служит не для того, зачем ты испортил целый лист, больше никогда так не делай…
Почему он всё-таки разбил своё Зеркало? Страшно, или стыдно, или не на что смотреть?
Небо, как он хочет увидеть мать. И Танталь. И сестру. Ведь хочет же, истово хочет — почему разбил?!
Магические книги смотрели на него строгими внимательными корешками. Щерилось чучело крысы, закованное в цепи; весь кабинет глядел испытующе, как судья или экзаменатор.
Нечего пялиться, сказал Луар. Я думал, что магия поможет мне — фитюлюшки, как говаривала моя старая нянька. Фитюлюшки, зря надеялся, из меня такой же маг, как из этой крысы… То есть, конечно, зарабатывать на ярмарках я мог бы — запихнуть в чернильницу расплескавшиеся чернила… Изготовить зеркало в обыкновенной чашке, а потом маяться и мучиться, заранее боясь того, что оно мне покажет…
Ублюдок, укоризненно сказала крыса. Тебя не должно было быть… Ты занял место их сына — сына Эгерта и Тории, это был бы добрый мальчик, приносящий счастье… Ты выжил его с этого света, ты убил его тем только, что родился… На тебе печать, лапушка. Потому Танталь тебя прокляла. Потому даже твоя мать отреклась от тебя — а как ей поступать с убийцей собственного законного сына?! А Фагирра в земле. Фагирру так и похоронили — с клещами… И такие же клещи готовят тебе. Доберутся до тебя, лапушка, и правильно ведь доберутся, тот самый добрый дядя, что мастерил тебе кораблики, что носил тебя на плечах и учил владеть шпагой, и ты ещё звал его «папа»…
Луар медленно вытянул руку.
Пальцы его напряглись и задрожали; из кончиков их вырвался белый летучий огонь и хлестанул крысу по ощерившейся морде.
Кабинетом прошёлся ветер; где-то хлопнул ставень, звонко разбилось стекло, завыл чей-то пёс. Чучело — или Луару показалось — сверкнуло глазами в немыслимой злобе; сразу после этого цепи со звоном упали, но и чучело повалилось тоже, обернувшись просто пустой истлевшей шкуркой.
Луар осел на пол; руки его дрожали. Он совершил нечто большое и страшное — и совершенно зря, ведь не крыса разговаривала с ним, ох, не крыса, он сам наконец-то сказал себе правду… большую часть правды. Кто знает, сколько лет простояло здесь это дохлое животное, а он убил его снова, теперь уже навсегда…
Шкурка потрескивала, сворачиваясь, как в огне; через несколько минут среди цепей лежала только щепотка пепла. За окном быстрее, чем следовало, собиралась гроза.
Ты силён, с уважением сказал Фагирра.
Я слаб, подумал Луар. Я жалок. Мне нигде нет места…
За окном бледно полыхнула молния. Гром ударил глухо и с опозданием — будто неповоротливый хозяин гоняет на кухне таракана, и деревянный башмак его бьёт в то место, где усатая тварь была секунду назад…
«Нет места в этом мире, но, может быть…» По стеклу забарабанил дождь, тут же обернувшийся ливнем.
Как, почему ты не хочешь быть магом, удивился Фагирра.
Луар подошёл к окну и оттянул в сторону занавеску; мир по ту сторону стекла утопал в серой мути. Самое время подсесть к огоньку, прижаться к тёплому отцовскому боку и послушать историю о славных подвигах, о боях и походах, о разящем оружии и поверженных врагах…
Но-но, ублюдок, сказал призрак крысы. К чему эти сантименты… Дождевая вода размывает глину, где-то на склоне оврага обнажаются кости егеря, загрызенного волками в позапрошлом году…
Рука Луара нащупала на груди медальон.
Молния вспыхнула одновременно с ударом грома, и Луар разглядел на небе голубую сетку вен; в свете следующей вспышки он увидел Амулет на своей ладони — он был изъеден ржавчиной почти полностью.
Следующую молнию он увидел уже через прорезь. Гром оглушил его, как дубина.
…Человек сидел за клавесином; руки его неподвижно лежали на клавишах, и мелодия звучала сама собой. Старинная пастушья песенка, исполняемая с торжественностью гимна.
— Уймись, — сказал человек с кривой улыбкой. — И оставь меня в покое.
Один глаз его был живой и смотрел с мрачной насмешкой; другой, мёртвый и неподвижный, казался осколком стекла. Мелодия смолкла; теперь сидящий просто стучал по клавишам длинным сухим пальцем, и звук получался нудный, немузыкальный и однообразный.
— Спроси его, — пробормотал человек, рассеянно наклонив голову к плечу. — Он должен знать… У него большое преимущество — он жив… Хотя это как расценивать… М-м-м… Рано или поздно… А я уже успел, — и он ударил по клавишам, извлекая полный диссонансов аккорд.
— Вы кто? — спросил Луар и не услышал себя.
Человек за клавесином пожал плечами:
— Зачем они извратили его имя… И дали его тебе. Перевёртыш… — он вдруг захлопнул крышку и навалился на неё локтями. Луар отшатнулся — так пристально смотрел единственный зрячий глаз.
— Не обижайся… — незнакомец вздохнул. — Но если ворону вывалять в муке — она всё равно не станет лебедем, верно?
— Да, — сказал Луар.
Незнакомец вдруг усмехнулся:
— Разве небо покрыто кожей? Голубой кожей? И кровь и сукровица? И пылающие книги? Я знаю, ради чего… Но и он ушёл. Да, — и незнакомец печально покивал.
— Я пойду, — шёпотом сказал Луар.
— Да кто ж тебя держит, — рассеянно пробормотал незнакомец, снова открывая крышку клавесина.
За спиной у него оказалось огромное, до потолка, зеркало; в зеркале отражался печальный черноволосый мужчина с больными, почти собачьими глазами. Предыдущий Прорицатель, Орвин…
— Свечи только зажги, — сказал человек за клавесином. Пастушья песенка грянула снова — надсадно, как похоронный марш.
…Он открыл глаза.
В кабинете было темно, и за окном лил дождь. На письменном столе оплывала невесть откуда взявшаяся свеча.
* * *
В полдень весь город бросил работу, и развлечения, и любовь; недоеденные обеды стыли на столах. Потрясающий слух выгнал на улицу торговцев и белошвеек, студентов и мясников, простолюдинов и аристократов, взрослых, детей и стариков; огромная толпа хлынула по направлению к городским воротам, и чтобы сдержать столпотворение, стражникам не раз и не два пришлось пустить в ход древки копий.
Слух был прост и ошеломляющ: везут Сову!!
Свидетели исторического события знали, что обо всём увиденном они рано или поздно расскажут внукам.
Ворота оказались забиты народом — стража кричала до хрипоты, замахиваясь, а то и охаживая древками чьи-то спины. Толпа, возбуждённая и потому не особенно робкая, наконец-то уступила место процессии; Сова сидел на телеге, надменный, как король, которого встречают подданные.
В толпе случилось братание.
Люди вопили и целовались, поздравляли друг друга, бросали в воздух шляпы и обливались слезами облегчения; как-то само собой оказалось, что Сова был чуть не единственным горем большинства горожан и жителей предместья — теперь, говорили они друг другу, теперь-то мы заживём. Теперь все беды позади, эко его, душегуба, и поделом…
Шея Совы была обвязана грязной тряпкой; закованный в цепи, он смотрел по сторонам холодно и высокомерно, и те из горожан, кому выпало несчастье встретиться с ним взглядом, поспешно отводили глаза.
Впереди и позади телеги ехали победители, одолевшие легендарного разбойника и истребившие его шайку; толпа ревела от восторга, а цветочницы бросали в стражников свой товар, не заботясь о потерянном заработке.
На другой телеге везли работу для палача — спутанных сетью разбойников, схваченных живьём. Эти смотрели вниз, и кое-кому из наиболее смелых горожан удалось даже метко запустить в них камнем.
Наконец, замыкал процессию полковник Эгерт Солль. Толпа впала в экстаз.
Даже измученный, даже раненный — а чуть напряжённая посадка его выдавала рану, — Солль оставался потрясающе красив. Победа наложила на его благородное лицо некий царственный отблеск — впечатлительные дамочки лишались чувств, те из них, кто был покрепче, отбивали ладони и срывали голоса в приветственных криках. Мужчины бросали вверх шляпы и выкрикивали здравицы, не упуская случая поцеловать на радостях хорошенькую соседку; город исходил благодарностью, и множество младенцев, рождённых в последующие дни, наречено было Эгертами.
Солль в который раз подтвердил своё право называться гениальным военачальником, и многие в тот день вспомнили Осаду. Слава! — летело над головами толпы; слава! — звенели стёкла, и гремели барабаны, и рекой лилось вино — как на день Премноголикования, нет, обильнее…
Солль, кричали благодарные горожане. Слава Соллю, слава, слава…
Сова молчал, и рука его теребила кожаный мешочек, висевший на обмотанной тряпками шее.
Три дня город радовался и пьянствовал; на четвёртый день к победителю Соллю явился с визитом городской судья.
От лейтенанта Ваора, явившегося с докладом, несло, как из винного погреба; встретившись глазами со старым знакомым Ансином, Эгерт почёл за благо притвориться пьяным.
Судья кивнул в ответ на его благодушную улыбку:
— Поздравляю…
Солль потупился, как невеста.
Не говоря больше ни слова, судья положил на стол перед полковником обрывок колодезной цепи.
Несколько минут в комнате висела тишина; Эгерт глядел на цепь, и лицо его понемногу становилось не просто трезвым — угрюмо-трезвым. Не дожидаясь приглашения, судья уселся в кресло для посетителей и сложил руки на животе.
— Опять? — хрипло спросил Солль.
Судья кивнул.
— Когда?
Судья поиграл сплетёнными пальцами:
— Да вот как раз сегодня ночью… Девочка. Десять лет.
Эгерт смотрел в стол. Ему казалось, что его грубо выдернули из забытья и ткнули носом в свинцово-тяжёлое, холодное, неотвратимое. Что теперь?
— Что теперь? — спросил он глухо.
Судья построил из пальцев некое подобие шатра:
— Теперь, Солль… Теперь показания служителя…
Эгерт подскочил:
— Что?!
Судья бледно улыбнулся:
— Университетского служителя, Эгерт. Не служителя Лаш… Такой смирный старичок, преданный старым стенам… Впрочем, что это я тебе-то рассказываю, — судья взглянул испытующе.
Эгерт вспомнил. Действительно, неприметный старикашка, благоговеющий перед госпожой Торией…
Эгерт закусил губу:
— И что?
Судья вздохнул:
— Старичок явился с доносом… Сын невесть куда пропавшей госпожи Тории поселился в кабинете декана Луаяна, невзирая на его, старичка, протесты… Более того — юноша активно занимается магией, и служитель опасается, что его упражнения вредны и направлены на зло — старик своими ушами слышал гром и видел молнию… И так далее.
— Думаю, — медленно сказал Эгерт, — что парень имеет право на наследство, оставленное его дедом… Что до грома и молнии… Огненные нетопыри не летали? Дракон не появлялся?
Судья усмехнулся. Длинно и пристально посмотрел Соллю в глаза:
— Эгерт… Мои люди допросили поодиночке всех, кого вы взяли… Кроме, пока что, Совы. Но прочих — всех.
Солль почувствовал, как внутри него нарастает страх, железной лапой сжимает горло, оборачивается почти что паникой.
— Ну и что? — вопрос получился резким, Эгерт не хотел идти на конфликт — но дрожь в голосе ещё хуже. Он будет владеть собой до конца.
Судья расплёл свои пальцы, подался вперёд; глаза его глядели с непонятным выражением:
— А то, что все они, вне зависимости друг от друга, одинаково ответили на один вопрос: да, был. Беседовал с атаманом; атаман называл молодого человека «господин Луар» и был с ним вежлив… чтобы не сказать почтителен. Вот эта почтительность их поразила, они запомнили и все как один повторяют… впрочем, неважно. По словам некоторых из них, молодой человек принимал участие в похищениях женщин, грабежах и разбое… Но тут нет такого единодушия в показаниях. Зато все как один твердят: юноша получал от Совы подношения. Или передачи… Некие предметы, какие — Сова хранил в тайне…
Судья помолчал. Потом осторожно коснулся Соллевой руки:
— Ты можешь ходить? Сильно хромаешь? Пошли кого-нибудь. Хочешь — я всё сделаю сам… Но это надо сделать, Эгерт.
— Это не он, — сказал Солль одними губами. В боку у него родилась острая, непривычная, незнакомая боль; он скорчился, пытаясь продохнуть. Подумать о другом… Небо, было же что-то хорошее в его жизни, был маленький Луар, весёлая Тория… Какие-то кораблики в бочке… Ничего не вспоминается. Всё обернулось болью. Алана, маленькая девочка, которую он предал… А Тория…
Он с трудом сдержал стон. Не сейчас, не на глазах у Ансина… Лучше бы… Лежал бы сейчас с почестями… и горя не знал бы…
— Это не он, — повторил Солль хрипло. — Мой сын… не…
Судья снова сцепил пальцы:
— Он не твой сын, Эгерт. Я всё время хочу объяснить тебе… Я всё знаю. Знаю, когда это раскрылось. Послушай, я ведь тоже ношу это в себе… Все эти месяцы.
Солль закрыл глаза. Перекошенная рожа Совы, занесённый нож… Звенит, переливается вода, поверхность далеко, а воздуха больше нет…
— Это не он, — Эгерт услышал свой голос будто со стороны. — Что бы там ни было… Но я же вырастил его, Ансин. Это не он.
— Ты давно его не видел, — глухо отозвался судья. — Он очень похож… Знаешь на кого. Сова признал его… А Сова, смею тебя уверить… Был слугой Фагирры. Личным слугой. Преданным, как раб.
— Я допрошу Сову, — Эгерту показалась, что перед ним ниточка, ведущая к надежде. — Я сам допрошу и…
Судья звякнул обрывком цепи:
— Солль… Мы медлили, и эта новая загубленная жизнь… На нашей совести. Больше ни дня. Или ты берёшь Луара — или я его возьму… Это хуже, но раз ты ранен…
— Я сам, — беззвучно сказал Эгерт.
Судья сцепил пальцы в замок:
— Да… Ты сам. И знай — он больше не Луар. Он теперь призрак Фагирры — и будь осторожен, Солль, Сова рядом с ним — всего лишь служка. Я дам тебе своих людей — в помощь…
— Не надо, — сказал Эгерт шёпотом. — Я справлюсь.
Двадцать лет назад отряд городской стражи явился в Университет арестовывать дочь декана Луаяна, Торию. Эгерт помнил тягучий ужас тех дней; сейчас он сам шагал во главе красно-белого отряда и с точностью до шага повторял путь тех своих предшественников, уведших Торию на расправу. Шаг в шаг…
Он не выкажет слабости. Горожане расступаются в почтительном поклоне, женщины приседают — идёт сильный человек… Победитель Совы, герой Осады, идёт полковник Солль, шляпы долой…
Железная змея и деревянная обезьяна воротили морды. Насилие — в этих стенах?! Это храм науки, господа, сюда не ходят с оружием…
Он поклялся себе, что не остановится перед фасадом и не поднимет головы — но всё же остановился и поднял. Вот окно. В то утро она распахнула его — и он, несчастный заклятый Солль, встретился с ней глазами…
Стражники за его спиной почтительно ждали. Полковнику Соллю простительны любые странности — если он смотрит вверх, значит, так надо…
Служитель ждал; служитель засеменил впереди, и Эгерт с ненавистью смотрел в его розовую лысину. Предатель… Будь проклята твоя верность Университету. Будь проклята твоя верность семье Соллей…
Дорога к кабинету декана. Столько раз пройденная дорога — и со страхом, и с надеждой, и в тоске, и в радостном предчувствии… Пока жив был Луаян… Пока он был жив… А кабинет остался их домом, но Тория не разрешала одного… Кабинет декана — святое… А он так любил целовать её именно там — среди загадочных магических предметов… Ах, если бы она разрешила, но нельзя — святое… Два кресла с высокими спинками… Чернила и книжная пыль…
Стражники остановились по сторонам двери, обнажив мечи. Зачем, подумал Эгерт вяло. Не будет же он сопротивляться, в самом деле…
Старичок вертелся рядом, заглядывая Эгерту в глаза. Он что-то говорил — прислушавшись, Солль понял: старичок удивлён обнажённому оружию. Он искренне надеется, что с господином Луаром всё будет в порядке, он ведь не преступник, однако его деяния… надо пресечь для его же блага… Во благо молодого господина Луара, только для него… И ведь кабинет декана — святыня, и оружие…
— Уйдите, — уронил Солль. Старичок исчез.
Эгерт поочерёдно оглядел всех своих солдат — все были преисполнены долга и ждали только приказа. Убить Луара — убьют. Спасти Луара — спасут. Ломать дверь — нет ничего проще…
— Отойдите на лестницу, — распорядился Солль глухо. — Ждите в готовности… Явитесь, когда позову.
Стражники повиновались, и если они были удивлены, то ничем не выказали этого удивления. Шаги их стихли за углом коридора.
Тогда Эгерт устало прислонился к косяку. Ему снова двадцать лет, на щеке шрам, а в кабинете — декан Луаян, маг, страшный и непостижимый человек…
— Луар, — сказал Эгерт тихо. — Это я. Открой, пожалуйста.
Ни звука. А есть ли там кто, подумал Эгерт с внезапной надеждой. Может быть, кабинет-то и пуст…
Он напрягся, вслушиваясь до боли в ушах. Там, за дверью, ему померещились шаги. Тихие и неторопливые; он вспомнил, как ступали по полу подземной темницы мягкие сапоги Фагирры. Ненужное воспоминание.
— Луар, — сказал он устало. — Мне и раньше приходилось стоять перед этой дверью… Но всякий раз, когда я осмеливался постучать… твой дед позволял мне войти. Он был… я не умею объяснить. Он бы смог помочь тебе, Луар. Ты — его внук… Тебя назвали в его честь… И ты правильно пришёл сюда, Луар. Теперь я прошу — впусти.
Молчание. Где-то там, на лестнице, переминались стражники — сопели и покашливали, тихо позвякивая оружием.
Тогда Эгерт привалился спиной к двери кабинета и медленно сполз на пол.
— Много лет назад… Я убил на дуэли человека, который был женихом твоей матери. Это было непоправимо… И, что случилось потом, казалось непоправимым тоже. Это был долгий мучительный путь… А в конце его родился ты. Я подумал, что вот, я искупил наконец… свою страшную вину…
Он перевёл дыхание. Попытался представить себе внимательное лицо Луара — и не смог. Зажмурился, вспоминая солнечный день и танцы на теплом песке — и не вспомнил. Набрал в грудь побольше воздуха:
— Вот… Оказалось, что путь мой не пройден. И твой… только начинается. Так принято, Луар… В жизни то и дело случается страшное. Но это ничего… Всё можно пережить, в конце концов. Но я не переживу, если ты… Если ты унаследуешь… имя и дело… человека, который тебя зачал. Человека, который виновен в пришествии Мора… Который пытал твою мать…
Ему померещилось движение по ту сторону двери; он откинул голову и прижался затылком к потемневшему дереву:
— Луар… Ты помнишь… Тот день, когда мне пришлось тебя наказать… Ты сам просил, чтобы я, а не мама… Ты не знаешь, чего это мне стоило. Лучше бы я этой розгой… Себя по голому сердцу. Потом мне снилось, и не раз… Неужели нельзя было обойтись без этого?!
Он закусил губу. Глухо колотилось сердце; он несколько раз глубоко вздохнул — чтобы успокоить его — и продолжал вполголоса:
— Твой дед… Он никогда не видел тебя. Он умер, чтобы мы жили. Твоя мать, и я, и ты, и город… Он умер, сражаясь с Мором. И он не думал… — он что есть силы ударил в дверь кулаком: — Открой, я хочу тебя видеть!! Неужели ты… Мне верить?! — Эгерт кричал шёпотом, он не хотел, чтобы слышали на лестнице, а кроме того, у него перехватило горло. — Скажи мне, что всё это бред, просто по старой дружбе, пожалей, пусть я чужой тебе человек — но человек же!.. Сова… Это же чудовищно, Луар, понимаешь?.. Не молчи, пожалуйста. Открой.
В кабинете по-прежнему было тихо, зато на лестнице заговорили сразу несколько голосов. Кто-то рыкнул, приказывая молчать, и Эгерт услышал приближающиеся по коридору шаги. Он встал — резко, даже поспешно, не обращая внимания на боль в ноге; из-за поворота вынырнул озабоченный стражник, вслед за ним трусил служитель.
— Я приказал ждать! — рявкнул Солль. Стражник отшатнулся, убоясь командирского гнева — но старичок не смутился ни капли, руки его возбуждённо жестикулировали:
— Господин Эгерт, в библиотеке же… Там… Иду — вижу, лежит… Откуда, светлое небо, никого же… Не было никого, а — лежит…
— Разрешите доложить, — хрипло попросил стражник, и Солль только сейчас заметил, что в кулаке его зажат обрывок серой стальной цепи.
Пол под его ногами качнулся. Лодка посреди реки. Весло в онемевших пальцах. Стена камыша…
— Откуда? — услышал он собственный ровный голос.
Стражник сглотнул и раскрыл было рот — но служитель опередил его:
— В библиотеке, господин Эгерт! Слыхано ли… Не было никого, никаких цепей не было… Только что гляжу… Я не стал бы, да только… Ну, вы знаете, что… Все знают… И не входил сюда никто. Чем хотите поклянусь… Пустой ведь Университет, лето…
…Тебе плохо? — участливо осведомился Фагирра.
Никакого проявления слабости. Два свидетеля, и третий, самый страшный, невидимый — свидетель, которого нет…
Я есть, сказал Фагирра. Я буду вечно. Род декана Луаяна теперь сплетён с моим, и этот узел не разрезать, не порвать… Но ты забыл четвёртого свидетеля — твою так называемую совесть. А?
Солль смотрел на узор прожилок, покрывающих высокую дверь кабинета. Раньше он не замечал… Как дороги на карте, как морщины на лице…
Как же ты видишь, тут же темно, удивился Фагирра. Ты обманываешь себя, Солль, постыдись, нельзя всю жизнь себе лгать… Вот сейчас ты подумаешь, что цепь — не доказательство, что плащ — совпадение, что у Совы ты сражался с совсем другим человеком… А цветы на могиле — так это его право… На могиле хорошо расти, Солль. Много пищи для длинных корней…
— Ломайте дверь, — шёпотом приказал Эгерт.
Засуетился старичок; шаги. Топот; Солль отошёл в сторону, отыскал в стене нишу и прижался щекой к прохладному камню.
Всё по правилам: сперва громкий стук и грозное: «Именем правосудия!» Потом мерные удары — в дверь деканового кабинета ломятся сильные плечи, а дверь стара, вот уже от трещина поползла от верхнего косяка до самого пола, и скоро вылетит засов… Хотя крепкая, надо сказать, дверь, самая крепкая, самая уважаемая дверь старого Университета…
Простите, декан, мысленно взмолился Эгерт. Простите это насилие, это кощунство… Что же делать, если…
Стражники запарились. Остановились, вытирая пот; служитель ожидал сбоку, и в руках у него шевелилась цепь — будто сама шевелилась, как гадюка.
Небо, неужели это правда?!
Эгерт шагнул вперёд, как слепой. Отодвинул с дороги чьё-то плечо; прочие расступились сами, почтительно, даже, кажется, испуганно.
Солль остановился перед дверью. Фагирра улыбался: да, Эгерт. Да. Вперёд. Давай. Я снова здесь. Померяемся силами.
У него свело челюсти — он вспомнил Торию после пыток.
— Ты откроешь, ублюдок? — спросил он громко и холодно. — Или мне взяться за тебя самому?
Из кабинета донёсся на то вздох, не то смешок.
Тогда Эгерт Солль сжал челюсти и что есть силы ударился о дверь так, будто хотел проломить собственную судьбу и выскочить по ту сторону…
Дверь деканова кабинета не выдержала. Она простояла в целости многие десятилетия — а тут не выдержала и раскололась, слетела с петель, вдавившись вовнутрь; обсыпанный пылью и древесной трухой, Эгерт влетел в деканов кабинет, куда не осмеливался раньше войти без стука.
Внутри резко пахло палёным. На кресле с высокой спинкой лежал серый плащ, и пустые рукава его напоминали издевательски раскинутые руки: а вот на-ка, выкуси…
Пол посреди кабинета был размалёван сложными странными знаками. В центре рисунка валялась свечка, и фитилёк её тонко дымился; на столе грудой лежали книги, их золотые обрезы, уголки и замочки казались бурыми, изъеденными ржавчиной.
Окно оставалось плотно зашторенным; юноша пропал бесследно.
* * *
На просторном дворе играли дети; странный пришлый человек, присевший отдохнуть у забора в тени старого дерева, краем глаза следил за весёлой вознёй. К нему уже привыкли и не обращали внимания — он сидел неподвижно, почти сливаясь с тёмной ноздреватой корой, и казался таким же древним, как этот ствол за его плечами.
А на самом деле дерево было моложе. Он помнил его голым прутиком — а может быть, не помнил. Но мог бы помнить — если б в те далёкие времена был чуть наблюдательнее…
Во двор вышла женщина. Прикрикнула на расшалившихся детей; искоса взглянула на незнакомца, и в её тёмных внимательных глазах ему померещилось беспокойство.
…А дом уже стар. То, что осталось от дома; все эти пристройки появились позже, они сбивают с толку и мешают вспоминать. Ступеньки из красного кирпича…
— Господин кого-то ищет? — спросила женщина. Услыхав её голос, он вздрогнул.
Господину нечего здесь искать. Пусть поищет в земле; та, кого он знал когда-то, существует теперь только в его памяти. Только в памяти — тёплая река с резвящимися рыбинами, муравьи на горячем песке и ладони на горячем лбу…
Женщина во дворе нахмурила брови:
— Господин… Может быть, принести воды?
Он покачал головой:
— Нет… Спасибо. Я сейчас уйду — только отдохну вот…
Она кивнула и скрылась в доме — а ведь он «отдыхает» уже не один час, она не могла не заметить… Впрочем, всё равно. До вечера есть время, и можно спокойно прислониться к стволу, прикрыть глаза и хорошенько повспоминать…
И слушать голоса её правнуков. Той единственной женщины, которая…
Сухой смешок внутри головы. И сразу же — тяжёлый взгляд.
(Ты мог бы обладать ею. Ты дурак, ты сам так выбрал.)
Старик решил не отвечать — ребятишки увидят, что он разговаривает сам с собой, и испугаются.
(Теперь ты видишь, что кругом проиграл. Ну как, дать тебе последнюю попытку? Откроешь мне дверь? Впустишь?)
— Чего ради? — спросил он шёпотом. — Что ты можешь мне предложить? Мне уже ничего не нужно…
Смешок.
(Ах да. Ты сам себе господин… Тебе не нужно — и ты не нужен, Руал. Новый Привратник скоро встанет у двери.)
Долговязая девчонка гонялась по двору за своим братом — тот отобрал у неё… что-то отобрал. Наверное, ленту.
— Как же так? — спросил он, едва шевеля губами. — Тебе ведь нужен маг, лишённый могущества? Маг и не маг? Я?
Тот, кто смотрел на него из бездны, хохотнул.
(Ты не нужен.)
— Зачем же ты говоришь со мной? — удивился Руал.
Девчонка наконец настигла обидчика и повалила его на землю, пытаясь выдернуть из кулака ярко-зелёный атласный лоскуток. Пухлый пацанёнок, наблюдающий за свалкой, задумчиво подобрал валяющуюся в траве падалицу. Вытер о полу, задумчиво укусил, скорчил кислую гримасу; запустил яблоком в дерущихся, норовя попасть в брата.
(Ты — мой родич, Руал. Я ненавижу тебя — но ты один меня слышишь. Всё, что есть у тебя сегодня — мой подарок.)
— У меня ничего нет, — Руал пожал плечами.
(Твоя долгая жизнь. Твоя сила. Всё это — я. Ты несёшь меня, ты отягощён мною, как самый светлый день бывает отягощён предстоящей ночью.)
Ему вдруг сделалось холодно. От сырой земли потянуло гнилым, промозглым ветерком.
— То, что ты несёшь этому миру, — спросил он медленно, — это ночь?
(Ночь — сейчас.)
Руал передёрнулся от чужого страстного напора, проникшего в его сознание вместе с этими словами.
(Ночь — сейчас. Будет день. Ты глуп. Ты боишься… Кто боится темноты, тот никогда не поймёт света. Что выиграли живущие от того, что ты не впустил меня? Что отказал мне и обманул мои надежды? Что выиграл ты сам? Эта твоя жизнь… Ты муравей, ползущий по яблоку. Я познаю вечность, думает букашка. Яблоко круглое… бесконечный путь. Ты бесконечно ничтожен и бесконечно велик, потому что несёшь частицу меня.)
— Ты нескромен, Пришедший Извне.
Смешок.
(Мы скоро увидимся, Руал. Увидимся воочию.)
Его снова передёрнуло. И тело его, и разум помнили пережитый когда-то ужас.
(Не бойся. Просто будь готов.)
Девчонка наконец-то отвоевала свою ленточку; давешние противники теперь мирно договаривались о правилах метания костяной биты. Пухлый мальчишка начертил в пыли кривую линию; совсем маленьких пацанёнок сосал палец, наблюдая, как сестра его втыкает в землю длинные тонкие щепки.
Руал пересилил себя. Поинтересовался с усмешкой:
— А что же твой Привратник?
(Да. Да. Он скоро созреет. От него отвернулись, его предали, его прокляли… Как когда-то тебя.)
— Ты ищешь отторгнутых, — пробормотал он раздумчиво. — Тебе нужны озлобленные…
(Не озлобленные. Свободные.)
— Я ведь хотел ещё и мстить.
(Это тоже.)
— Не понимаю, — теперь он расслабился, закинув ногу на ногу. — В мире полно сволочей, готовых впустить тебя и без весомой на то причины… И задаром, просто от скуки. А?
(Ты думаешь, это всякому под силу?)
Руал усмехнулся, оценив чужое возмущение:
— А разве нет?
(Ты не смог.)
Дети по очереди швыряли костью в частокол из щепок — пухлый мальчишка был точнее и удачливее всех, брат его всё время заступал за линию, а девчонка всякий раз шумно уличала его. Маленький пацанёнок задумчиво слюнявил пятерню.
— А он, — шёпотом спросил Руал, — этот новый Привратник… Он сможет?
Будто ветер прошёл по верхушкам деревьев; в траве застучали упавшие яблоки, и дети прервали игру ради свалившегося на них лакомства.
(Он сильнее тебя. Он наследник Фагирры и Луаяна. Он Прорицатель по праву. Он наказан без вины, предан и проклят. Он свободен и зол… Он станет мною, и силы наши сольются.)
На пороге дома показалась темноглазая женщина; мельком глянула на сидящего под деревом старика, утёрла слюни младшему мальчишке, позвала остальных обедать. Долговязая девчонка заупрямилась и получила несильный, но решительный и звонкий шлепок.
— И что тогда? — медленно спросил Руал.
(Тебе-то что? Твои воспоминания останутся с тобой, а больше у тебя ничего нет.)
— А вот они? — спросил он снова, глядя в закрывающуюся за детьми дверь.
(Ты не понимаешь. Перед тобой прекрасный храм — а ты считаешь мокриц под ногами. Потому ты глуп, потому ты не сумел.)
— Ты — прекрасный храм?
(Я зодчий. И я же — строитель.)
— А он? Привратник?
(Он станет мною.)
— А я?
(А тебе нравится быть наблюдателем. Ты привык.)
Женщина вышла снова. Звякнула ведром у колодца; с грохотом откинула крышку, пустила разматываться ворот — всё это не сводя с Руала настороженного и не очень приветливого взгляда.
(Всё изменится, Руал. Только ты останешься прежним. По старой памяти… Хоть вряд ли это тебя обрадует. Тяжело быть прежним в мире, который меняется.)
— Меняется — в угоду тебе?
Кажется, он спросил слишком громко; женщина услышала его голос сквозь натужный скрип ворота, услышала и вздрогнула.
Смешок.
(Мир должен измениться. Потому что он несовершенен. Ты дурак, Руал, но не настолько, чтобы отрицать это.)
Женщина наклонилась, подхватила за дужку показавшееся из колодца полное ведро — и в этот момент мучительно напомнила Руалу ту, другую, которая приходилась ей бабкой. Даже взгляд — серьёзный и настороженный…
— Ящерица, — сказал он шёпотом.
(Ты много потерял, Руал.)
По верховьям деревьев снова прошёлся резкий, неожиданный ветер. Руал почувствовал, как бегут по коже ледяные мурашки.
— Да, — сказал он чуть слышно. — И это не последняя потеря.
* * *
Эгерт не любил подземелий. Кто их, впрочем, любит — наверняка не узники, годами гниющие в каменных мешках либо неделями дожидающиеся пыток… А Солль слишком хорошо помнил, как шёл этим коридором в сопровождении Фагирры и городского палача, и как пахло в пыточной, и какие крики доносились сквозь толщу стен…
Палач поднялся навстречу; был он удивительно похож на своего предшественника, двадцать лет назад раздувавшего для Солля жаровню. Впрочем, Эгерта раскалённый металл не тронул… А Тория…
Внутри него захлопнулась некая дверца: запрещено. Не сейчас, в самом деле… Не думать…
Он кивнул сопровождавшему его тюремщику; тот передал свой факел палачу и исчез в боковом коридоре. Палач, с виду похожий скорее на мастерового, вопросительно склонил голову к плечу; Солль кашлянул, прочищая горло:
— Ну?
— Готовый, — отозвался палач степенно. — Ждёть.
Низкая железная дверь гостеприимно распахнулась перед господином полковником; наклонив голову, Солль шагнул в камеру пыток — ту самую, где много лет назад говорил с ним Фагирра.
Два факела, укреплённые в железных кольцах, давали даже больше света, чем хотелось бы Соллю. Жаровня на трёх ногах подмигивала красным; у стены стояли кресло с подлокотниками и низкая круглая табуретка. Перед жаровней помещался широкий топчан; сейчас он жалобно поскрипывал под грузом мощного, обнажённого, покрытого потом волосатого тела. Запах дыма в камере мешался с ядрёным духом немытого мужика.
Солль передвинул кресло подальше и сел, положив руки на подлокотники. Палач принялся отбирать инструменты. Солль не глядел в его сторону; слушая отвратительный лязг, он вспомнил задумчивые глаза судьи Ансина: «Это не твоё дело, Солль… Но я понимаю, почему ты за него берёшься».
Сова ждал. Глаза его больше чем обычно напоминали круглые жёлтые плошки на морде хищной птицы; кожа на лбу разошлась, открывая длинную рану — последствие удара, спасшего Соллю жизнь. Руки и ноги атамана были намертво прикручены к топчану. Бороду и волосы палач успел умело обкорнать; неглубокая рана на плече уже затянулась, но шея по-прежнему была обвязана тряпкой, и тряпка пропиталась кровью.
Палач закончил приготовления и встал за спинкой кресла, ожидая распоряжений. Мысли Эгерта оказались непривычно тяжёлыми и вязкими — он никак не мог придумать вопрос. Впрочем, так вот сидеть и молчать — тоже разновидность пытки…
Сова чуть пошевелился и сдавленно вздохнул. Рёбра его поднялись и опали; поперёк груди тянулся старый сизый шрам, внизу живота курчавились нетронутые палачом волосы, и небывалых размеров мужское достоинство безвольно свешивалось набок.
Эгерт отвёл взгляд — но Сова успел перехватить его, и к своему удивлению Солль заметил на дне атамановых глаз искорку самодовольства. Палач переступил с ноги на ногу.
Сова смотрел теперь прямо Эгерту в лицо; это не был взгляд жертвы. Атаман смотрел бы точно так же, глядя из удобного кресла на привязанного к топчану Солля. Эгерт снова удивился — Сове можно было отказать в чём угодно, но только не в мужестве.
Клещи в жаровне приобрели малиновый оттенок. Солль представил себе запах горелой плоти и болезненно поморщился; Сова расценил это как проявление слабости, и во взгляде его снова проскользнула тень удовлетворения. Эгерт разозлился.
Не так давно они сидели рядом — самец-убийца и мальчик, которому Солль когда-то дал имя. Они говорили — о чём? Луар принимал из этих рук нечто — что именно? «Господин Луар»… «Вежливо, чтобы не сказать — почтительно…» Почтительный Сова? Кланяющийся кому — Луару?!
— Вот что, — голос его звучал холодно и ровно, как он того и хотел. — Вот что, Ишта…
Палач шагнул вперёд, приготовившись исполнять приказ. Эгерт дёрнул уголком рта:
— Отдохни, Ишта. Постой за дверью, дабы мне не мешали. Никто. Ты понял?
Палач смутился; очевидно, распоряжение полковника полностью шло вразрез с приказаниями, полученными от судьи.
Солль нахмурился; некоторое время они с Иштой смотрели друг на друга, и палач решал, стоит ли возражать. Прошла почти минута, прежде чем он отказался от такой попытки, поклонился, с сожалением глянул на жаровню — и бесшумно скрылся за низкой дверью.
Эгерт проследил, плотно ли закрыта железная створка; вернулся, прошёлся вокруг треноги, стараясь не глядеть на Сову. Сейчас тот снова убедился в его, Солля, уязвимости: полковник желает знать — и не хочет, чтобы знали другие. Тайна, известная Сове, была теперь единственным оружием атамана — и этому оружию противостояли малиновые клещи, полученные Соллем в наследство от палача…
Солль круто повернулся. Взгляд его встретился со взглядом Совы, и разбойник, кажется, на секунду смутился.
— Правда ли, что ты служил Лаш? — уронил Солль негромко.
Сова через силу ухмыльнулся. Эгерт, впрочем, и не ждал от него лёгких ответов.
— Твоё время не безгранично, — заметил он, разглядывая приготовленные палачом приспособления. — Твоя смерть может быть лёгкой… Предел мечтаний. Лёгкая смерть. Будешь говорить?
— Буду, — сказал Сова неожиданно. Голос его осип, но звучал вполне внятно. — Ты, полковник… ещё упрашивать меня будешь: замолчи, мол. Я-то скажу, а ты вот… не боишься?
Эгерт с трудом сдержал желание ударить лежащего. Прошёлся, слушая собственные шаги; уселся на подлокотник кресла:
— Я вот не боюсь, Сова. Пуганый я. О себе думай.
— Обо мне уже подумали, — атаман громко сглотнул. — Мне всё одно… Да вот только… — он замолчал, глядя на Эгерта с нескрываемой издёвкой, явно ожидая вопроса.
— Не «всё одно», — Эгерт снова встал. Подошёл к жаровне, потрогал пальцем рукоять клещей, отдёрнул руку. — Не «всё одно», Сова… Я ведь на части тебя порежу. Всё, что висит, повырву с корнем… И язык тоже. И не будет «только» — одно мясо бессловесное, подавишься своим «только»…
Сова часто задышал:
— Запаришься… Грязи побоишься, полковник. Измараешься по уши… Хотя… — он хрипло хохотнул, — и так ты получаешься в дерьме, полковник… Как я.
Солль мысленно выругал себя за недостойную уязвимость. Слова Совы не должны волновать его — а вот донимают, жгут, будто он, Эгерт — пытаемый…
Он отыскал среди палачова имущества кожаные рукавицы — засаленные, неоднократно бывавшие в деле; при мысли, что придётся сунуть в них руки, его жестоко передёрнуло.
— Говори, падаль, — он шептал, не разжимая стиснутых зубов. — Говори, служил в Ордене?
— Так и ты ж собирался служить, — Сова усмехнулся. — Я тебя сопляком помню… Господин тобой как чуркой игрался. А мог бы и плащом одарить — так побоялся ты, полковник, обгадился, сбёг… Ничего-о… — и атаман многозначительно прищурился.
Солль потратил несколько секунд на то, чтобы успокоить дыхание. Кровь бешено стучала в ушах — небо, где же всё его хладнокровие?! Зачем он тянул эту падаль со дна, что он хотел услышать?!
— Ничего-о, — протянул он в тон Сове. — Что с хозяином случилось, помнишь? Только ты, дружок, так легко не отделаешься. Говори!..
Уже придуманный было вопрос не уместился у него на языке, не пожелал быть высказанным вслух; он сверлил Сову взглядом, надеясь, что тот сам по себе выболтает нечто, интересующее допросчика.
Сова прекрасно понял, о чём его хотят спросить. Эгерт похолодел при виде атамановой улыбки; Сова аккуратно облизал губы:
— Что?
Издевается, подумал Эгерт, и ухватился рукавицами за рукоятки клещей. Вот оно, дожили — полковник Солль как заплечных дел мастер… А клещи уже были. Только там были отточенные, как шило, длинные ручки — Фагирра напоролся, острия вышли из спины… Удивительно, это какая должна быть сила, чтобы пробить насквозь… Неужели…
— Говори, скотина, — голос Эгерта казался ему чужим, но тем не менее вполне внятным и вполне спокойным голосом. Клещи в руках не дрожали; их малиновый клюв дымился.
Мышцы связанного Совы сами собой напряглись — но на лице не было страха.
— Что? — снова спросил не без ёрничества. — Что говорить-то, полковник, ты спроси-ка!
Теперь Солль смотрел на Сову из-за малинового клюва клещей; такой ракурс придал ему уверенности:
— Про мальчишку. Всё. Когда, зачем, о чём…
— Про какого мальчишку? — глаза Совы насмехались. — Имечко пожалте, полковник, мальчишек много было для разных надобностей… — он ухмыльнулся так отвратительно, что Эгерта чуть не стошнило.
— Луар Солль его имя, — выдавил он, с ненавистью глядя в жёлтые с ободком глаза. — И если ты соврёшь, падаль…
Сова захохотал.
Он смеялся, запрокинув голову и ударяясь затылком о топчан; Эгерт стоял над ним, сжимая в руках клещи, хватая спёртый воздух ртом.
Сова отсмеялся. Прищурился, заглядывая Эгерту чуть не в самую душу:
— Да, полковник… Лучше бы тебе… Лучше заплатил бы мне… за молчание… Потому что мальчишка этот… — он лукаво прищурился, выдерживая почти театральную паузу. Солль удерживал ставшие вдруг непомерно тяжёлыми клещи и с ужасом ощущал мутную волну, зарождающуюся на дне его сознания.
Если Луар… Нет. Он, Эгерт, не сможет жить и секунды. Если окажется, что Луар…
Мёртвая девушка на дороге. Бурая кровь на босых ногах, дым, обгорелый труп…
…Мокрый свёрток в руках. Мутные глаза и прожорливый рот, и разочарование, в котором даже себе стыдно признаться: и это — сын?!.. Зелёная шишка и живой перламутровый жук… Я хочу быть как ты… Но я никогда не буду фехтовать, как ты…
— Мальчишка этот, — Сова перевёл дух, — ещё покажет тебе, что и в какую цену, полковник. Он… поди возьми его. Проткни его, попытайся… Того проткнул — а этот тебя нанижет, как лягуху… Ты б видел, что он творил, — глаза Совы мечтательно закатились. — Я ведь всем расскажу, что он творил-то, сынишка твой… — глаза откатились обратно и издевательски сузились, он попытался приподняться на локте, но цепи опрокинули его обратно. — Да мне как сказали, что он вроде как твой… Дохохотался до пуза, чуть штаны не промочил… Не сопи, полковник, что уж, с кем не бывает… Не сопи и зенками не бегай. Подгуляла твоя баба, ай-яй-яй, с господином подгуляла, можешь теперь и бабу проткнуть… А про мальчишку — расскажу, отчего не рассказать… Только ты судью позови. Да писца, да кого хочешь, да хоть на площади… — он вдруг оборвал себя, с трудом придавая своему лицу непривычное, почти участливое выражение: — Только жаль мне тебя, полковник. Баба-курва и сыночек-пащенок… Отомстил тебе господин. И за меня тоже. Как совьёшь себе удавку — вспомни Сову… А мальчишка… — и он смачно щёлкнул языком. — И петли, и угольки, и колодцы, и железо, и бабы, и девчонки… Ой, мальчишка твой, жаль, не увижу я… как он тебя прищучит, полковник. Папашку-то…
— Врёшь, — сказал Эгерт глухо. — Скажи, что врёшь, падаль, или…
— Или что? — усмехнулся Сова. — На, жги! Господин вот тоже жёг, и меня научил, а уж я… хе-хе, я его научил, и он…
— Врёшь!!
Пламя факелов, кажется, содрогнулось. Соллев голос раскатился по закоулкам подземной тюрьмы, многократно повторяясь, ударяясь о стены, путаясь в лабиринтах и замирая в тупиках. Где-то за толстыми стенами вздрогнули узники и повели мордами жирные тюремные крысы.
Сова не отвечал. На дне его глаз светилась победа.
Мутная волна, поднимавшаяся из Соллевой души, встала во весь рост и захлестнула и мысли его, и чувства, и память.
В эту секунду он на миг понял Фагирру. Понял всех на свете палачей — как сладостно оборвать эту ухмылку. Как сладко оборвать это грязное торжество, не отыграться, так хоть отомстить… И не важно, что правда, а что ложь. Есть только жёлтые с ободком глаза и волосатое тело, способное испытывать боль. И оно испытает её — море боли, океан страданий, из часа в час, изо дня в день, Солль не устанет, у них впереди долгая жизнь, долгая пытка…
В лицо ему ударил удушливый запах горящего мяса. Жёлтые глаза Совы вдруг сделались чёрными — так расширились зрачки; первые секунды он ещё сдерживал крик, притворяясь равнодушным — но уже спустя мгновение стены пыточной потряс дикий вопль, сменившийся хрипом. Узники за толстыми стенами содрогнулись, а городской палач, стороживший под дверью, уважительно покачал головой.
…Эгерт опомнился. Уронил клещи, закашлялся от горелой вони; кашель перешёл в позывы на рвоту — зажимая локтём рот, Солль отошёл в дальний угол пыточной. Там, по счастью, обнаружилось ведро воды.
Сова хрипел; с каждым хрипом у него в груди будто лопались пузыри. Зачем он врёт?! Ведь это ложь, теперь, ткнувшись лицом в мокрые ладони, Солль понимал это яснее ясного. Ложь — и отвратительный удушливый смрад. Палёным. И какое-то воспоминание, которое ходит вокруг да около, и не разглядеть, не схватить, ускользает, как прерванный сон…
Чёрные волосы и чистая белая кожа. И уродливый приземистый топчан… И жаровня. и крючья. И обугленная плоть. И…
…Зимний день. Снег… Снежинки на её плечах… Искрящиеся грани невесомых кристаллов — и прозрачные грани бесконечного мира. Ветер…
Солля трясло. Мокрый и обессиленный, он твёрдо знал, что, обернувшись, увидит распятую на топчане Торию. Что они с ней проделывали?! Она никогда не рассказывала до конца, не желала помнить… Тория… Созвездие родинок на высокой шее. И клещи… Небо, а он не защитил, не избавил… Не избавил тогда, не избавил сейчас… И это его хвалёная любовь?! Его отречение от самого святого, его предательство, грязь на белом…
Он зажмурился и застонал; осознание ошибки и вины заставило его впиться зубами в собственную руку. Рот его тут же наполнился кровью; слизывая солёные капли, он прислушивался к благодатной боли — будто налипшая на его душу короста, которую он привык считать собственной кожей, разом опала, обнажая голые нервы и освобождая от гнили, гноя, мерзости…
— Мерзость, — сказал он шёпотом. — Тор, я был мерзавец… Но Тор, я же уже иду… Я иду… уже…
Сова прерывисто, с хрипом вздохнул — Солль даже не взглянул в его сторону. Железная дверка скрежетнула на заржавленных петлях.
И когда дверь закрылась за Соллевой спиной, Сова невесть почему понял, что проиграл.
* * *
Погожим тёплым днём мы с Аланой прогулялись на рынок в ближайшую деревню; ей доставляло явное удовольствие глазеть на людей, в особенности на деревенских ребятишек, заинтересовавшихся Аланиной личностью и сопровождавших нас на порядочном расстоянии. Моя строптивая спутница ухитрилась показать язык самому здоровенному мальчишке, видимо, вожаку; тот скорчил ответную рожу, но дальше этого дело не пошло.
На перекрёстках чесали языки: Сова-де пойман, зато в городе свирепствует неведомый убийца, удушающий детей колодезной цепью. Первое известие показалось мне слишком благостным, а второе слишком кровожадным; я не поверила ни тому, ни другому.
Рыночная суета неожиданно растревожила меня. Тут и там представлялись подмостки, и я невольно выбирала лучшее место для повозок и прикидывала, какой на эту публику пошёл бы репертуар; грёзы ушли, оставив разочарование и тупую боль. Я как могла быстро закончила покупки — полная корзина у меня и маленькая корзинка в руках Аланы — и поспешила обратно.
По дороге домой Алана предложила сделать привал и поиграть в Луара и волшебника; Луаром, конечно, была она, мне же выпала роль злого колдуна.
Побросав корзины, мы выбрали себе оружие на куче хвороста. Алана имела неплохое представление о том, как фехтуют — во всяком случае она знала об этом больше, чем я. Раздухарившись, она выкрикивала оскорбления в адрес колдуна и наседала, как бешеная, мне оставалось только пятиться и жалобно просить пощады…
Наконец, я упала на траву и скончалась в судорогах, после чего мы возобновили путь, вполне довольные друг другом.
Но отступившие было мрачные мысли явились снова; входя во двор, я до мелочей вспомнила и расположение повозок, и смех гостей, и последовательность пьес, и неудачный дебют Луара… Или такой дебют вправе считаться удачным? Спектакль в спектакле: сыграем, Алана, в «отречение от сына» или в «смерть Флобастера»…
Нянька не могла нарадоваться, принимая от нас покупки; я дождалась, пока она соберёт на подносе приготовленный для Тории обед — и неожиданно для себя попросила:
— Дайте мне.
Слова мои оказались тихими, как пение мухи — но старушка услыхала и вздрогнула:
— А… Ты?
Я неуверенно кивнула:
— Попробую… Если нет, то… Но вдруг?
— Как бы хуже не было, — нянька в задумчивости покачала головой.
— Куда уж хуже, — сказала я шёпотом.
Нянька поколебалась — и неохотно протянула мне поднос.
…Путь наверх оказался неожиданно долгим; остановившись перед закрытой дверью, я долго переступала с ноги на ногу и слушала скрип половиц. Страшная женщина — Тория Солль. А сумасшедших я вообще боюсь…
Так зачем, спрашивается, напросилась?!
«Пойди к ней, а я не могу… Пожалуйста».
На подносе остывала похлёбка. Всё равно, подумала я жестоко. Пусть стынет, Тория всё равно не будет её есть…
— Войди, — сказали за дверью, и я чуть не выронила поднос.
Дверь оказалась незапертой; я толкнула её носком ноги и неуклюже, боком, протиснулась внутрь.
— Поставь на пол.
Тория сидела у окна. Я видела её спину и чёрные, бессильно рассыпавшиеся по плечам волосы.
Стакан качнулся и чуть не упал. Звякнула тарелка; я задержала дыхание.
— Тебе лучше уйти, — голос Тории казался тусклым, как старая бронза. — Здесь ничего нет.
— Здесь ребёнок, — сказала я осторожно. Любое моё слово могло обернуться необъяснимой и непредсказуемой реакцией; так ходят по болоту: кочка-кочка-трясина…
— У ребёнка есть мать, — тусклый голос Тории не дрогнул.
Я молчала.
— Впрочем, как хочешь, — Тория опустила голову. — Иди.
Я шагнула прочь — и уже за порогом меня догнал вопрос:
— Он жив?
Я подавила в себе желание обернуться. Взялась рукой за дверной косяк:
— Да.
— Это он просил тебя прийти?
Я мысленно заметалась в поисках ответа; и «да» и «нет» могли оказаться одинаково губительными, никакая уловка не шла мне на ум, и тогда, отчаявшись, я ответила правду:
— Он просил. И он тоже.
— Кто ещё?
Мне показалось, что тут-то голос её чуть переменился.
— И ещё я сама.
— Всё?
Снова мучительный поиск ответа.
— Да. Нет. Он обещал прийти. Скоро…
Напрасно я стояла в дверях, ожидая новых вопросов. Тория уронила голову на руки — да так и застыла.
Спустя несколько дней мы с Аланой прибирали во дворе; топот копыт заставил меня покрыться гусиной кожей. Не в силах притворяться спокойной, я выскочила за ворота. К дому галопом скакал небольшой отряд — человек пять.
В голове моей не осталось ни одной мысли; отирая Алану, я потянула на себя тяжёлую створку ворот — и тут только заметила, что на всадниках красно-белые мундиры стражи. Озноб сменился горячим потом: не разбойники, и то…
Эгерт?!
— Девочка, а хозяйка дома ли? — крикнул старший, лейтенант, принявший, видимо, меня за прислугу.
Я кивнула. В горле у меня всё равно пересохло: ни «да», ни «нет»…
— А молодой хозяин? Не появлялся?
— А вам чего? — это, к счастью, пришла мне на помощь невесть откуда возникшая нянька.
Лейтенант взмахнул перед нашими носами бумажным свитком:
— Приказ господина бургомистра, распоряжение господина судьи и господина начальника стражи! Именем правосудия, впустите!
Попробовали бы мы их удержать…
Солдаты спешились; руки мои лежали на плечах Аланы. Девчонка мёртвой хваткой вцепилась мне в юбку.
— Хозяйка никого не принимает, — сказала я хрипло. — А молодой хозяин в отлучке, и надолго…
Лейтенант нахмурил выстриженные, по обычаю, брови:
— У меня приказ… Доложите хозяйке, ты или ты… — он перевёл взгляд с меня на няньку и обратно и решил, очевидно, иметь дело с молодёжью. — Ты! — он ткнул в меня пальцем. — Поднимись и доложи, и живенько, время не терпит…
Я вспомнила, как два таких вот здоровенных лба ломали руки бледному Мухе.
— Никого не принимает, — процедила я сквозь зубы. — Никого. Скажите мне, в чём дело — а я передам…
Лейтенант нахмурился, решая, наказать ли меня за наглость или согласиться на мои условия.
— Или господин Солль позволил вам насилие? — удивилась я и тем самым решила его сомнения.
Он соскочил с коня. Окинул меня скептическим взглядом; процедил сквозь зубы:
— Читать-то умеешь?
Под самым моим носом оказалась мерзкого вида казённая бумага с печатью. Если стражник хотел посрамить меня моей неграмотностью, то тут он не преуспел.
«Именем закона… Задержание… повинного… творящихся бесчинств… бийств… схватить… доставить в железе…»
— О ком это? — спросила я потеряно. Буквы вдруг слились перед моими глазами.
— Доложи госпоже, — буркнул стражник неохотно, — что есть приказ задержать Луара Солля как убийцу. «Убийцу с колодезной цепью».
Губы мои разъехались к ушам — нелепее усмешки следовало ещё поискать.
— Кто?! — переспросила я, глупо улыбаясь.
Лейтенант сверкнул глазами:
— Доложи госпоже! Что сын её, Луар Солль, разыскивается как убийца!
— Тот самый? — спросила я непослушным, всё ещё растянутым до ушей ртом.
Рядом ахнула нянька.
Лейтенант отвёл глаза. Вполголоса приказал своим людям:
— Обыскать дом…
— Не стоит, — спокойно сказали от дверей. Все мы — и я, и лейтенант, и нянька, и даже Алана — обернулись, как ужаленные.
Тория Солль стояла в проёме — причёска уложена волосок к волоску, на щеках синие тени, в глубоко запавших глазах — лёд:
— Не стоит. Его нет здесь, Варто. Не говоря уж о том, что обвинение вздорно.
Лейтенант поклонился:
— Госпожа, я получил приказ.
Тория вскинула брови:
— Ты не веришь мне? Луара здесь нет.
Лейтенант поклонился почтительней и ниже; взгляд Тории действовал на него, как на некоторых людей действует высота. Стражники молчали, потупив глаза.
Плечи Аланы под моими ладонями вздрагивали; я тоже чувствовала взгляд Тории — он будто заключал меня и девочку в прозрачный кокон. Лейтенант опять же с поклоном протянул Тории бумагу, она пробежала глазами по казённым строчкам — и, может быть, только я разглядела, как расширились её зрачки.
И тогда меня прорвало.
— У него алиби! — заявила я сдавленным, каким-то звенящим голосом. — У него есть алиби и есть человек, который может его подтвердить! В то время как ваш убийца уже душил, Луар Солль был в нескольких днях пути отсюда, и я была вместе с ним!
Теперь все смотрели на меня, как за секунду до того — на Торию. Алана глядела снизу, и в круглых глазах её отражалось испещрённое облаками небо.
— А кто ты такая? — медленно спросил лейтенант. И вслед за ним спросил дом, спросила Тория, и спросило облачное небо: «А кто ты такая?»
— Я его свидетель, — ответила я, собравшись с силами.
Лейтенант усмехнулся:
— Заинтересованный свидетель… — он умело выделил слово «заинтересованный».
Губы Аланы шевельнулись — но я не разобрала слова.
— Когда начались убийства? — я прищурилась, как заправский допросчик.
Лейтенант смотрел сквозь меня:
— В последние дни весны.
— Я пойду к судье, — мягко отстранив руки Аланы, я шагнула вперёд. — Я пойду к бургомистру… Пусть меня спросят. Я поклянусь жизнью, что человек по имени Луар Солль не совершал тех ужасных преступлений, в которых его обвиняют. Мало того, что он по природе своей не в состоянии быть убийцей — но в последние дни весны он был далеко, и я кровью поклянусь, что это так! — я говорила всё громче, и губы мои тряслись.
Лейтенант помолчал. Отвернулся:
— Мне приказано взять преступника… Не моё дело судить, виновен он или нет.
— Возьмите меня с собой, — я ухватила лейтенанта за рукав. — Сейчас же. Я всем докажу… Пусть меня пытают. Я покажу под пытками. Ну?
Он стряхнул мои руки:
— Не моё дело. Если даже полковник Солль считает, что он виновен…
По неслышной команде стражники вскочили в сёдла. Я чувствовала взгляд Тории; он походил на зависшую в воздухе мёртвую птицу.
— Он невиновен!
— Должен предупредить вас, госпожа, — лейтенант обращался к Тории, — что в случае, если господин Луар появится здесь, следует немедленно дать знать… в город. Властям. Я рассчитываю на… ваше благоразумие.
Тория медленно кивнула — так, будто слуга просил её о двухдневном отпуске.
— Он невиновен!!
Всадники вихрем вылетели за ворота — а я бежала за лошадью лейтенанта и даже запустила вслед ссохшимся комком земли, но, конечно, промахнулась…
Я ещё долго выкрикивала посреди дороги грязные ругательства — когда поняла вдруг, что за спиной у меня кто-то стоит. Подавилась очередным проклятием; не оборачиваясь, поняла, кто это.
— Это неправда. Не верьте. Это ложь…
За моей спиной молчали. Я всхлипнула:
— Всё… Его… я не верю, что господин Эгерт… Он не мог. Признать Луара… Нет. Или он совсем рехнулся, — внезапно озлившись, я забыла, о ком говорю. — Своего собственного сына…
Я осеклась. Вот это оговорка, Светлое Небо… За такие оговорки сразу язык долой. Калёными щипцами.
— Да, — медленно сказал Тория. — Конечно, ты права.
Рука её скользнула по моему плечу; обернувшись, я увидела, как она уходит в дом — сгорбленная, будто старуха.
На другой день я, отягощённая думами, шлёпала посреди двора мыльным бельём; Алана, молчаливая и сосредоточенная, пускала здесь же, в корыте, деревянную лодочку. Под моими руками рождался пенистый шторм — лодочка прыгала на волнах, и Алана деловито подправляла её хворостинкой.
Нянька возилась на кухне — одно время я слышала её вздохи да грохот посуды. Потом в доме сделалось тихо; ещё спустя минуту старуха появилась в дверях чёрного хода, и выражение её лица заставило меня прекратить работу.
— Деточка, — нянька неуверенно улыбнулась Алане, — поди-ка… Тебя мама зовёт.
Алана оставила свою лодку; перевела взгляд с няньки на меня. Некоторое время мы неотрывно глядели друг другу в глаза.
— Я боюсь, — сказала она наконец. Нянька в дверях громко всхлипнула.
— Ерунда, — отозвалась я спокойно. — Ничего с твоей лодкой не случится. Я посторожу.
На лице её проступило недоумение; пытаясь разгадать мои слова, она сама на минуту поверила, что её страхи относятся именно к лодке.
— Беги, — не давая ей времени опомниться, я легонько подтолкнула её в спину. На платьице осталось мокрое пятно; машинально вытирая руки о передник, я смотрела, как Алана идёт к дому. Не раз и не два мне показалось, что она готова развернуться и задать стрекача.
Губы няньки шевелились; дверь за обеими тихонько затворилась, а я присела на трухлявую плашку, как-то сразу ощутив немыслимую, многодневную усталость.
Лодочка покачивалась на спокойной мыльной глади. Тугие бока пузырей переливались радужными пятнами и беззвучно лопались; пена в корыте таяла, как весенний снег.
— Ты доволен, Луар? — спросила я шёпотом.
Ответом был далёкий стук копыт.
По моей спине пробежал мороз. Не двигаясь с места, я комкала в пальцах мокрый передник: опять? Может быть, за мной? Как я сказала вчера — пусть пытают… Я покажу под пытками…
Впору было бежать в дом — но я сидела, вцепившись в передник, не пытаясь справиться с оцепенением. Тория… Они сейчас… Они вдвоём, нельзя мешать… Этот новый визит, как некстати…
Стиснув зубы, я заставила себя подняться. Не следует мешать тем двоим, что наконец-то соединились; встретить же пришельцев некому, кроме меня.
Топот копыт приближался. Ковыляя к воротам, я поняла, что на этот раз всадник один — а больше и не надо, одного конвоира вполне достаточно…
Я уже огибала угол дома, когда в щель между створками неплотно закрытых ворот просунулась рука. Ловко, привычным жестом отворила засов — я и рта не успела раскрыть, а половинка ворот уже качнулась, распахиваясь, и в растущем проёме показалась сперва лошадиная голова с пеной на губах, потом широкая вороная грудь и уже потом — всадник, на этот раз без красно-белого мундира.
Человек резким движением откинул со лба слипшиеся волосы; глаза его стремительно обежали двор и задержались на запертой парадной двери, на крыльце, с которого моими стараниями стёрты были следы запустения…
Меня он не заметил. Я стояла за углом, привалившись к стене, потому что ноги мои враз ослабели.
Он соскочил с коня и бросил уздечку. Два шага, и вот он уже на ступеньках крыльца…
— Эгерт!!
Он обернулся; я споткнулась на бегу и растянулась во весь рост, снеся головы с десятка белых одуванчиков.
В доме звонко хлопнула дверь и заскрипела лестница под торопливыми шагами.
* * *
Собственная рука, выводящая меловые узоры на полу деканова кабинета, казалась Луару скрюченной птичьей лапой.
Он спешил. Там, за дверью, стоял Эгерт Солль; его шёпот обволакивал Луара, хотя слов было не понять. Луаров слух сделался странно избирательным — он слышал возню стражников на лестнице, сопение старичка-служителя, крик воробьёв под окнами, даже, кажется, робкие усилия гнездящейся между стенами мыши — а вот слова Эгерта Солля, сказанные именно для Луара, теряли смысл, просто лились, как вода.
Но Луар слушал. Ему доставляло удовольствие ловить в голосе Солля знакомые интонации; он был в безопасности, он знал, что встречи не случится. Приятно смотреть на огонь — но залезть в него решится не каждый; Луар слишком хорошо помнил последнюю встречу с бывшим отцом… Хотя нет, последняя была в лесу, в стане Совы… Скрестить оружие не страшно. А вот тот ковёр на полу каварренского дома, распрямляющиеся ворсинки… Он не хотел бы проходить через это снова. Избавьте.
Сейчас он уйдёт. Эти люди думают, что затравили его, как волка, загнали в тупик. Эти люди привыкли всё решать с помощью своего железа — и Эгерт такой же… Почти такой. Он говорит что-то важное — жаль, что Луару не понять. Но говори, Эгерт. Говори, твой голос будит воспоминания…
Чёрный головастик — скользкий шарик с хвостом. Тычется в стенку корыта, щекочет ладонь. Дохлый малёк на отмели, тусклая серебряная полоска… Вдавленный в снег отпечаток мощной лапы… Полозья, горящие на солнце…
Снова эти ворсинки, будь они неладны. А Солль говорит сейчас особенно страстно, особенно сильно…
Журчание водопада. Говори, Солль…
…Но как хочется совершить эту глупость. Пускай бесполезно — все глупости бесполезны, а некоторые ещё и вредны… Видеть тебя. Эгерт. Эгерт…
За дверью сделалось тихо. Луар, сбитый с ритма, удивлённо поднял голову; тихо. Тихо. Торопливые шаги; бормотание служителя. Новый голос — незнакомый; тихо. И в тишине абсолютно ясный, чётко различимый шёпот:
— Ломайте дверь.
Пауза. Хриплый рёв:
— Именем правосудия!
Луар зажмурил глаза. Ему вдруг сделалось страшно — будто из-за двери ударил тугой смрадный ветер. Ненависть, вот что это такое. Ненависть, ищущая выхода.
Ага, удовлетворённо кивнул Фагирра. Вот мы и подошли к главному… Проклясть ублюдка недостаточно. Следует ещё и убить… Ибо кто рождён по ошибке, умирает всегда справедливо. Его смерть исправляет, так сказать, несоответствие…
Загрохотала дверь. Ещё удар. И ещё. Мерное кряхтение людей, занимающихся тяжёлой работой. Бух. Бух.
— Зачем? — спросил Луар растерянно.
Удары прекратились. Снова наступила тишина. Дыхание, которое Луар узнал бы из тысячи; рука его судорожно стиснула медальон.
— Ты откроешь, ублюдок? Или мне взяться за тебя самому?
…Чёрная пыль. Гаснет свечка — тонкий дымок…
Ему захотелось не быть. Две силы, избравшие его душу своей щепкой, слепились воедино: чужая отторгающая воля и собственное желание исчезнуть, бежать прочь…
Он кинулся.
…Больно.
После того, как рухнули стены кабинета, после того, как покрытый рисунком пол обернулся воронкой, после того, как слияние сил выбросило Луара в темноту, в никуда, после всего…
Тело его исполинским бесформенным слизнем стекало по склону — жгучее тело. Огненная масса; он слышал, как трещали, обугливаясь, хрупкие кости деревьев, как плавились камни под тяжёлым брюхом, он ощущал спёкшийся в корку песок. Он источал зарево — красный пожар до небес, он оставлял за собой чёрную пустыню, и крик его был раскалённым, зыбко трясущимся облаком…
А потом он очнулся, и ему показалось, что он лежит лицом вниз, раскинув руки, глядя в зелёный ковёр на полу. Старый ковёр с примятыми ворсинками…
Это была земля, проплывающая далеко под ним — зелёно-серая, окутанная туманом, с блестящими прожилками ручьёв и ровными квадратами полей. Он висел среди неба, и раскинутые руки его казались сведёнными судорогой; повернув голову, он разглядел белую лопасть из плотно сплетённых перьев.
От неловкого движения баланс нарушился. Земля опрокинулась на бок, и он увидел полосу побережья, за которой расстилалось бесконечное голубое пространство.
Ему не было страшно и не было весело. Он просто висел посреди неба, неподвижно раскинув крылья. И тень его плыла по пыльной дороге, и отражение его упало на воду круглого, как чашка, озера…
…В круглой чашке стояла вода. По самый край. Он жадно отхлебнул, расплескал, облил рубашку; содрогнулся. Наверное, от холода.
Комната служила, по-видимому, гостиной — обширное, со сводчатым потолком помещение, из конца в конец которого тянулся длинный дубовый стол; Луар прерывисто вздохнул и опустился на край пыльного бархатного кресла. Руки дрожали. Пахло дымом.
Глаза его понемногу привыкали к полумраку; со стен комнаты напряжённо глядели мрачные, длинные, едва различимые лица. Тусклый свет проникал из щелей в портьерах; Луар поднялся, покачиваясь. Ему было душно; он дёрнул портьеру, как дёргают слишком тесный воротник.
Извне пробился солнечный луч, и взметнувшаяся туча пыли показалась Луару стаей светящейся мошкары. Он болезненно прищурился; золотая кисть, украшавшая портьеру, тяжело качнулась. Из бутона её выпал и закружился в луче сухой тараканий трупик.
Луар отдёрнул руку. Только сейчас ему пришло в голову, что он без спросу хозяйничает в чужом доме, где раньше не бывал ни разу, куда явился прямо из поднебесья…
Он передёрнулся. На полу под креслом валялась пара белых перьев.
Эй, ты, ублюдок.
Он чувствовал себя мучительно тяжёлым. Как лава. Половицы стонали и прогибались под его шагами; дверь отворилась прежде, чем он коснулся бронзовой ручки, и, делая шаг, он знал уже и расположение комнат, и содержание книжных шкафов, и то, что хозяина нет и не будет. Портреты смотрели ему вслед; он не нашёл сил обернуться и поймать взгляд человека, застывшего в первой от двери тяжёлой раме…
А следующая комната была залом, пустым и солнечным, и только посреди его помещалось кресло, и Луар остановился, не сводя глаз со светловолосого затылка и разлёгшегося на широких плечах серого капюшона.
Нужно было позвать — но губы его не складывались в запретное слово. Отец…
Сидящий вздохнул и обернулся. Луар вздрогнул, узнав своё собственное, чуть изменённое годами лицо.
Глава восьмая
…Какой бы безразмерно долгой не была жизнь — стоит ли тратить её на бросание камушков с моста? Даже если мост здорово смахивает на вечность, горбатую вечность с широкими перилами и замшелым брюхом. Столько лет прошло — а мост остаётся прежним, и он, Руал, остаётся прежним, а значит, они в чём-то родственны…
Он углядел среди ряски коричневую жабу, аккуратно прицелился — и сдержал свою руку. Стыдно. Бродячему всеведущему старцу не пристало обстреливать жаб… Хотя он не всеведущ, конечно. Что есть его знание? Эдак любой мальчишка предскажет вам будущее: если в жабу, мол, швырнуть камнем, то она плюхнется и нырнёт…
…А что станет с жабами? Что станет, когда откроется Дверь?
Он с трудом оторвал взгляд от канала; мимо по мосту прогрохотала карета, и лакей на запятках удивлённо покосился на странного старика, чей плащ воинственно оттопыривался скрытым от глаз эфесом.
Отворила горничная. Безукоризненно чистый передничек и красные, опухшие, но ошалелые от счастья глаза:
— Нету… Не принимают. Никого…
— Я подожду, — он усмехнулся, и горничная оробела под его взглядом. — Время ещё есть… немного. Я подожду. Проводи в гостиную.
— Не принимают же! — крикнула она, уступая, тем не менее, дорогу.
В доме пахло сердечными каплями.
Поднимаясь по лестнице, он насчитал пятнадцать ступенек. На верхней площадке кто-то стоял; он увидел сперва башмаки, прикрытые подолом, потом тонкие пальцы, терзающие шнуровку платья, и уже после бледное перепуганное лицо. Танталь. Девчонка. В доме Соллей. Тем лучше.
— Не принимают? — спросил он деловито.
Она прерывисто вздохнула:
— Вас… примут. А…
Она запнулась. Пальцы её оставили шнуровку и принялись за пуговку на поясе.
— Жив. На свободе.
Её ресницы часто заморгали — как у человека, который режет лук. Он взял её за локоть:
— Пойдём. Позови мне Эгерта.
Танталь шла рядом, странно скособочившись, боясь шевельнуть рукой, будто оцепенев от его прикосновения. Он чувствовал, как частит её пульс; в его жизни была бездна прикосновений, правда, все в далёком прошлом. Странное создание человеческое сердце. Страх ли, страсть ли — один и тот же бешеный ритм…
Они вошли в гостиную; он выпустил её руку и уселся на подлокотник кресла. Девчонка осталась стоять.
— Позови же, — он закинул ногу на ногу. — Позови мне Эгерта. Давай.
— Он сейчас придёт, — сказали у него за спиной. Он обернулся.
Тория стояла, придерживаясь рукой за портьеру; лицо её оставалось вполне спокойным, но обман разрушали глаза — красные, как у горничной, и напряжённые, как у Танталь.
— С парнем всё в порядке, — сообщил Руал сухо. — Со всеми остальными дело хуже… Тория, я не уверен, что тебе следует слушать наш с Соллем разговор.
Она резко выдохнула воздух — не то всхлипнула, не то хохотнула:
— Речь пойдёт о моём сыне?
Сделалось тихо. Губы Танталь беззвучно произнесли имя.
Руал нахмурился:
— Не стоило давать ему такое имя. Это неудачная мысль… Вы думали о декана Луаяне, а получился Руал-перевёртыш.
— Какой Руал? — жалобно спросила Танталь. Тория, вздрогнув, бросила на неё быстрый предостерегающий взгляд.
Он криво усмехнулся:
— Руал — это я. Руал Ильмарранен по кличке Привратник.
* * *
Ветер. Сквозняк, пахнущий пылью и старыми книгами. Тень в конце коридора; звук закрываемой двери, торопливые шаги, сейчас случится встреча — но нет, снова только тень.
Узор сплетённых веток. Полураскрытое окно, запах сырой земли и жухлой травы…
Мой отец в земле. Стальные клещи останутся в его могиле даже тогда, когда тело обратится в прах.
(Да.)
Кресло посреди пустого зала. Пустое кресло, и зачем-то колодезная цепь на подлокотнике. Цепь соскальзывает с тусклым бряцанием, сворачивается на полу в клубок, будто живая…
Какой странный дом. Оплывшая свечка внутри стеклянного шара… И молчит под слоем пыли запертый клавесин. И половицы, скрипящие на разные голоса, но каждый скрип неприятно похож на слово, повторяющееся слово…
Звук захлопывающейся двери.
(Извне.)
Ступеньки под его ногами стонали, повторяя одно и то же непонятное словосочетание, не то жалобу, не то угрозу. Прорицатель…
— Я никогда не прорицал, — сказал Луар вслед ускользающей фигуре.
(Но ты видел Великого Лаш.)
— Но ты видел великого Лаш, — укоризненно повторил голос из-под капюшона.
В ровном и мягком голосе неуловимого собеседника Луару померещилась ирония. Немудрено, что Фагирра владел умами — такие точные и такие тонкие интонации…
— Безумного Лаш, — произнёс Луар медленно.
Фагирра кивнул:
— Он мог сделать это уже тогда.
(Уже тогда.)
Удаляющиеся шаги. Бесшумно поворачивается дверная ручка; на старых ступеньках толстым слоем лежит песок. Ракушки и сухие водоросли, будто по лестнице давно и долго бежал ручей… А потом высох.
— Где буду я, когда ты войдёшь?
(Всюду.)
— Где будешь ты?
(В тебе.)
— Как в оболочке?
(Как в ладони.)
Луар опустился на ступеньку. По столбику перил спускалась многоножка.
(Ты преемник. Сила Луаяна и воля Фагирры, твоего отца.)
— Мой отец…
По песку шелестнул подол длинного плаща. Луар поднял голову; плащ полностью скрывал фигуру, а капюшон закрывал лицо, и только рукав, откинувшись, обнажал узкую белую руку с татуировкой на запястье. Цеховой знак учителя фехтования.
— Зачем? — спросил Луар шёпотом. — Мор… Эта колоссальная могила… Зачем?
Плащ взметнулся, будто потревоженный ветром — но ветра не было. Многоножка сорвалась с перил и превратилась в засохший пустой колосок.
— Ты поймёшь, — глухо сказали из-под капюшона. — Ты поймёшь. Я не умел.
(Ты наследуешь.)
— Безумию? — удивился Луар.
Стоящий перед ним человек сбросил капюшон. Луар оцепенел, встретившись взглядом с печальными серыми глазами. Опущенные уголки губ, налипшие на лоб светлые пряди. Отец.
— Отец… — сказал Луар шёпотом.
Фагирра слабо улыбнулся. Повернулся и пошёл прочь, подметая краем плаща обрывки паутины. Снова звук закрывающейся двери — но уже нет сил бежать следом.
(Впусти.)
— А…
(Ты рождён быть Привратником.)
— А ты…
(Не я. Ты.)
— Перемена, да? Мир наизнанку? Другой мир, да?
(Ты сам решишь.)
— А что будет с…
Смешок.
Он поймал рукой Амулет; стиснутый в мокрой ладони, ржавый медальон запульсировал — не то предостерегая, не то, наоборот, подстрекая. Он выронил его и закрыл лицо руками; красная темнота перемежалась белыми сполохами: «С неба содрали кожу… и вода загустеет, как чёрная кровь… петля тумана на мёртвой шее… гляди, леса простирают корни к рваной дыре, где было солнце…»
— Так будет?
(Идут перемены.)
— Перемены — так?
(Перемены. Впусти.)
— Но…
…Страшно и сладко. Как тогда, когда мышка… Он боялся, что она выскользнет. Он долго привязывал её к ножке стула, и замирало сердце: он вершит. Некто целиком находится в его власти… Целиком. И, может быть, насладившись властью, уже и не стоило браться за щипцы — но он жаждал испытать ещё и это. Страшно и сладко…
И глаза матери. И тот её голос…
Это — было.
(Ты поймёшь и оценишь. Ты для этого рождён. Предначертание.)
…Тяжёлый канделябр, разбивающий лицо. Всем приносишь несчастье…
— Я для этого рождён… ублюдком?
Смешок.
(В жерле вулкана горячо.)
Луар содрогнулся. Закрыл глаза:
— Горячо…
…Его кожа сделалась застывшей коркой магмы, невыносимый жар, взрыв — и красная лавина, сладострастно прильнувшая к покорному, слабо вздрагивающему телу горы…
Совсем не похоже на те ночи с Танталь. Там он боялся обидеть или поранить… А лава не может не жечь. Лаве вкусно обращать в пепел.
Стекающий по ступенькам песок.
(Там, на склоне… муравейник. Помнишь?)
— Нет, — честно признался Луар.
(Три сотни жизней… Помнишь?)
— Нет.
Раскалённый язык, вылизывающий земную плоть. Невыносимо прекрасно, как утоление жажды, нет — как наивысший момент любви…
Отдалённые шаги. Шелест плаща. Пристальный взгляд.
Ржавая пластинка Амулета качнулась на цепочке; он накрыл её ладонью, как ту давнюю бабочку:
— Я понимаю, о чём ты. Понимаю.
* * *
Он говорил медленно и будто через силу; каждой следующей фразы приходилось ждать минуту, и Солль успевал сделать новый круг по комнате, а Тория — глубоко, прерывисто вздохнуть. Я стояла за спиной её кресла и видела полоску бумажно-белой шеи над строгим тёмным воротником.
Скиталец говорил, и крылья тонкого носа хищно раздувались, а прозрачные глаза изучали попеременно Эгерта и Торию; на меня он не смотрел, и я тихо радовалась. Хвала небу, что не выгнал прочь. Хвала небу, что не замечает.
Он говорил что-то о Двери, о Пришедшем Извне, о надвигающемся конце света; нечто подобное пророчили, кажется, воины Лаш — «окончание времён». Слова Скитальца звучали как страшная сказка для непослушных детей. Жутковато, но — не верится…
Луар.
Он тоже рассказывал сказку — а меня тогда, помнится, больше волновал вопрос о половой принадлежности этого грядущего супостата — «она», Сила, или «он», Пришедший Извне?
Губы мои расползались в нервную, резиновую улыбку. Хоть руками стягивай — лезут к ушам, радостно улыбающиеся губы, и это тогда, когда от слов Скитальца ползёт по шкуре ледяной, могильный холод… И Луар. О Луаре. О нём…
…Потом заговорила Тория. Кажется, она плакала; кажется, она взваливала на себя какую-то вселенскую вину, вину и за Луара, и за грядущий конец света — тоже…
Скиталец оборвал её сразу и жёстко. Пойди на кухню, сказал он, и сунь руку в очаг… И насладись самоистязанием, а потом возвращайся…
Он видел мою улыбку. Он точно её заметил, хоть я прикрывалась и отворачивалась. От тщетных стараний укротить собственное лицо у меня болели губы; я улыбалась, как кукла или мертвец.
Тория замолчала. Эгерт попытался что-то спросить — и осёкся. Рука его бессознательно терзала лицо, царапала щёку от скулы до подбородка.
— Мне должно быть всё равно, — медленно признался Скиталец, и прозрачные глаза его чуть прикрылись кожистыми веками. — Решаете вы… Стоит ли этот мир… таких усилий? Может быть, Луару… лучше остаться тем, кем он есть? Привратником?
Паршивый мир, подумала я. Флобастер с перерезанным горлом…
Тоска упала на меня, как мешок. Вернуться назад. Вернуться в тот день, День Премноголикования, когда мы прибыли в город, исполненные надежд… Вернуться бы, да там и остаться. А Луар…
— А почему вы не открыли? — спросила я шёпотом.
Напрасно спросила. Здравый смысл запоздало заткнул мне рот: дура! С тобой ли говорят! Придержи язык!..
Скиталец медленно повернул голову — но так и не взглянул на меня. Его глаза остановились на Тории:
— Зря вы так его назвали. Теперь он повторяет… Но в отличие от меня — доведёт до конца. Ничтожный шанс… Но он ваш. И мир, в общем-то, скорее ваш, нежели мой…
— Наш сын, — сказал Эгерт чуть слышно. — Наш.
Тория поднялась; на бумажно-белую шею упал чёрный завиток:
— Нам не страшно и умереть, — сообщила она почти весело. — Мы уже столько раз…
— Решайте, — уронил Скиталец и поднялся тоже. — А я, с вашего позволения, хочу пить.
Он жестом остановил Эгерта, потянувшегося было к колокольчику; шагнул к двери, взялся за ручку — и оглянулся на меня. Ох, как он умел всё объяснить взглядом. Коротко и ясно.
Меня будто ветром сдуло. Следовало уйти раньше, надо было сообразить самой и оставить их наедине.
Закрыв за собой дверь, я обеими руками вцепилась в свою судорожную улыбку, пытаясь сорвать её прочь; тут-то и выяснилось, что Скиталец никуда не ушёл, что он стоит рядом. В полутьме коридора тускло поблёскивал витой эфес; я отшатнулась.
— Тебе действительно интересно, почему? — его прозрачные глаза оказались совсем рядом. — А как по-твоему… Мир действительно так плох?
Деваться было некуда. Я перевела дыхание:
— Но ведь другого нет…
— А был бы? Вдруг?
Хороший мир, подумала я горько, это мир, где Флобастер жив и Луар меня любит…
— Представь себе, — в полутьме блеснули его зубы, — что вот десяток кроликов резвится на полянке… И всем хорошо. Вот приходит лис… И перегрызает кому-то горло. Страшно, кровь на траве, хруст костей… А что другие, те, кто остался в живых? Радуются. Потому что острее чувствуют жизнь… Насыщеннее. Мир, где невозможна смерть… Пресен. Так?
— Не знаю, — сказала я глухо.
Далла удивлённо смотрела на нас с нижней лестничной площадки. Кролики радуются жизни… но если уж лис повадился, то завтра может быть чья угодно очередь. Кролики-то все одинаковы… А люди подчас не могут жить, потеряв того, кто рядом. И думают: лучше бы это был я.
Скиталец смотрел и молчал. Я тоже молчала под его взглядом; наконец, его рука ухватила меня повыше локтя:
— Я хочу пить… Пойдём на кухню, а ты скажи мне пока… Была бы ты Привратником — открыла бы?
Я глядела под ноги. А что мне, в самом деле, этот мир? Кладбище добрых намерений… Та широкая лужа на распутье, сузившиеся глаза Луара… Тарелочка с медяком на донце. Примятая трава перед логовом Совы…
— Не знаю, — я проглотила ком. — Но вы-то не открыли?
Он звякнул кружкой о стенку ведра с водой. Запрокинул голову; смотреть, как он пьёт, было одно удовольствие. Флобастер сказал бы — «артистично пьёт». Смачно, красиво и вместе с тем жадно — глядя на него, мне тоже захотелось воды. Бесстрастный старик — и жизнелюб, оказывается…
— Я хотел тебе сказать, — он вытер губы, — только тебе… Если он пойдёт к двери, но не выполнит… не свершит, не откроет… Тогда его ждёт смерть. И жуткая смерть. Я знаю… меня вытащил из Преддверья Ларт Легиар. Но я — не Ларт, я так себе, маг-не маг… Я его не вытащу. Решай ты тоже. Или он откроет и… сольётся, соединится с Тем… Или умрёт, как я сказал. Ты думаешь… что лучше?
С опущенной кружки в его руке капала вода. Каждая капля расплывалась на полу, как маленькое чёрное солнце.
— Не знаю, — сказала я сухим ртом. — Не знаю.
* * *
Три свечи на низком круглом столике. Прогибающиеся под ногами половицы. Он чувствовал себя тяжёлым, непривычно мощным и оттого неповоротливым — а медлить нельзя, некто, поселившийся в сознании, торопит и подначивает, скорее, скорее, вот уже от нетерпения дрожат руки, как будто шёл по безводью и встретил ручей…
Три огня срослись в один. Вот. Вот оно; Амулет на мокрой ладони. Фигурный вырез, залитый огнём. Светлые ворота…
Нужно только сделать шаг. Первый шаг.
Огонь окутал его с ног до головы. Ажурные языки сплетались, как стебли вьюнка, ложились на плечи царственной мантией, спадали, подобно складкам невиданного одеяния… А потом огненные ворота остались позади, снова на ладони, но уже позади, и Амулет бессильно закачался на своей цепочке.
Луар стоял перед бездной. Справа и слева темнели застывшие водопады тканей, а над головою не было ни неба, ни потолка. У ног — четыре круглые медные монетки, приколоченные в ряд к старым, рассохшимся доскам, тёмным, бесшумно принимающим каждый шаг.
скорее. скорее. я так спешу
Царапающий червячок в душе: скорее! Скорее утоли свою жажду. Сейчас…
Он обернулся.
Дверь. В конце длинного коридора между падающих теней. Там…
скорее. но не оборачивайся. сделав шаг, не оборачивайся, только вперед. ступай
И он ступил. Под тяжестью его доска напряглась, как натянутый лук.
не оборачивайся
Вот так. И жил мальчик, и был он счастлив… А у порога его дома… Милый, симпатичный щенок посреди стужи нашёл в сугробе окоченевший кошачий труп… Он думал, это игрушка. И он играл…
Море любви. И вот тебя вышвырнуло на камень, потому что ты не дельфин, а крыса… Сдохни.
Или вот, груда мусора, и на краю какого-то ящика — высохшая роза. Чёрной головой вниз, сухими шипами в растопырку, со стеблем толстым, как трость… При чём?
Солнце, красное, как колесо. Мать возвращается домой, и солнце лежит у неё на голове, будто красный поднос. Тонкие руки, тонкие пальцы, белые и холодные, запах зимы и свежести, и — «погоди, простудишься, я с мороза»…
А там щенок играет кошачьим трупом. И долго, долго будет играть… Но я не увижу. Окно в изморози…
Свечку задули… Да, я помню. Имя — как звук капели. Полустёртый грим на щеках… Я буду носиться над землёй, я буду Тем, Кто Пришёл Извне — но тебя я буду помнить, и каждая погасшая свечка вернёт мне твой запах. Я буду специально гасить их, буду задувать костры и пожарища — но и ты всё сказала, разве не так?.. Я не в силах изменить то, в чём ты упрекнула меня. Я вообще ничего не в силах изменить…
дверь
Ого, ещё как в силах. Одна большая измена… или перемена. Одно и то же. Изменивший… Изменяющий… Небо, сохрани мой разум. Ты, Сила, помоги мне…
дверь!
А ты, сестрёнка — ты не поймёшь меня. Ты слишком мала… Оставайся такой. Как бы я хотел быть таким, как ты… Твоим братом, но близнецом. И вечные пять лет…
Последний шаг. Так близко… Исполинский ржавый засов льнёт к рукам. А там, за Дверью…
это я. это я жду тебя. это ты ждёшь себя обновлённого, себя настоящего. ну
Скопище короедов в теле этой двери.
Хочу послушать, как скрипят твои петли.
* * *
…И Алана тоже чувствовала — а потому была непривычно тиха и покладиста; все мы сидели, плотно прижавшись друг к другу.
Скиталец стоял к нам спиной — а его обнажённая шпага лежала на полу, будто стрелка башенных часов.
Последние минуты.
Прерывисто вздохнула Тория.
О чём он подумает в тот момент? Прежде чем стать чудовищем? О чём вспомнит, и вспомнит ли вообще? И о чём подумаю я, когда мир накренится, как шахматная доска за миг до падения?
Я смотрела на его лицо будто с высоты птичьего полёта. Пологие холмы, два серых озера и запах дыма… И я оставила всё, что любила, да так и не дождалась прощения…
Шпага Скитальца вздрогнула на полу — или мне показалось? Дёрнулась в моей руке ладонь Аланы; Скиталец наступил ногой на клинок.
Что-то глухо проговорила Тория; мне почудилось имя Луаяна.
Тёмное напряжение. Неведомым мне образом высокий старик искал в паутине времён и пространств одного-единственного человека; этот труд был тяжёл. Все мы ощущали каторжные усилия Скитальца; вслед за ним и я напряглась, потянулась, желая помочь, принять на себя часть… ноши… груза… впрячься в эту лямку, ощутить плечи Эгерта и Тории, увидеть впереди прыгающий хвостик бегущей Аланы…
Секунды тянулись, как резиновый жгут.
— Зовите, — проронил Скиталец сквозь зубы. — Зовите его… Ибо он уже в пути. Он в преддверии. Зовите же!!
Молчаливое мгновение тянулось долго, будто всех нас поместили на картину, и мы сидим безмолвные, как на парадном портрете, и только губы Эгерта…
— Луар! — громко крикнула Алана, и её крик отозвался во мне эхом, как в пустом огромном зале. — Луа-ар!
И снизошла темнота.
Моего мужа не вернуть. Никогда… Ибо Тот, Кто Извне, не оставит в нём ни капли человеческого… Или — ужасная смерть. Гибель Луара против гибели мира…
…Мне плевать на мир. Но ты — ты должен остаться прежним. Я… таким, какой ты есть. Чтобы ты жил, но… не становись Им! Я не могу выбирать… Я хочу от тебя… пусть он будет внуком Фагирры — мне плевать, но не… Луар, услышь. Услышь…
Твоё дыхание. Дыхание бесконечно усталого и счастливого человека. И моя гордость — а ведь я тебя спасла…
Спасла?!
И тогда всё, что родилось во мне, сплелось в мучительный горячий клубок.
Слепая плёнка, разделявшая нас с Луаром. Плёнка, залепившая глаза. Пелена времён и расстояний, Дверь на ржавом засове, но то, что во мне, рвётся, прорывается, как трава сквозь камень, как птенец из скорлупы, нет ничего сильнее жизни, а моя жизнь — это…
…Они ворвались ко мне в сознание, как врывается ветер в распахнутое окно. Мысли Тории казались синими, горы тёмно-синих волн, силой и волей своей сравнимых с океанскими. В душе Эгерта жило красно-жёлтое, с чёрными впадинами месиво. Горячее и больное желание — умереть за другого и тем самым вернуть его… Алана чувствовала зелёным и тёплым, она хотела смотреть и касаться, ощущать руки на плечах — и ещё какой-то пруд, кораблик на воде, белые гуси…
Тория
…Я помню, как твоё сердце билось внутри меня. Оглянись.
Струйки тёплого молока брызжут, стекают на дно стакана… пополам с кровью. Как клубника со сметаной. Растрескавшиеся соски и ежедневная боль — почему ты снова не допил, ведь грудь ещё полна?.. Потёки молока на полу… Закрываются глаза. И падает тяжёлая голова, опрокидывая стакан с белым молочным донцем… Сколько ещё сцеживать. Спи.
Всё, что я помню о тебе, всё, что я знаю о тебе, всё, что я о тебе чувствую, — во мне, как плод, навеки. Никакой кровавый инструмент не избавит меня, мальчик, от этого сгустка. И я зову — оглянись.
…Отец Луаян. Смилуйся над нами. Приди из холма, где стережёшь Мор… Приди из-под стального крыла, закрывшего тебя от солнца… Приди, пощади своего внука. Своего внука…
Эгерт
…Оглянись. Ты, который стоит между мной и моей смертью. Ты, который не носит в себе моей крови. Мой сын. Я много раз умирал за тебя — смогу и ещё. Я предавал тебя — но есть черта, за которой и предательства бессильны. Я готов принять на себя все твои шрамы — только оглянись, сынок…
Скиталец
…Очень большая горькая чаша. Ничего, он пивал кое-что погорше… За всю его жизнь сладкого было всего ничего. Какие-то форели в светлой речке, какие-то муравьиные сражения на горячем белом песке, чьи-то руки на глазах, чьи-то губы…
Она ждёт. Она на пороге.
Всю жизнь его награждали ни за что и ни за что наказывали… От него ждали не того, что получалось потом. После давних потрясений его жизни текли, переливаясь одна в одну, без неожиданностей, ровно, как ухоженная дорога… Жизни, потому что их было, кажется, несколько, он сбился со счёта ещё в первый раз… А теперь, возможно, наступает конец…
…Я червяк. Мокрица. Ларт, помоги…
Теперь тот, другой, мальчик с похожим именем стоит на извечном кольце… Он изберёт свой путь, кольцо изменит форму, мир изменится либо погибнет…
Ох, как надоели эти патетические фразы. Гибель мира… Гибель…
Небо, опять. Душно… Не надо!.. Ларт… Помоги. Явись сейчас и помоги мне, я слаб… Я стар и слаб, я не маг… Ларт, приди, явись из могилы, останови!..
И я тоже билась о свою плёнку. Все мы бились о свою плёнку, пытаясь прорваться туда, где был сейчас он; наши души расшибали себе голову, подобно мухе перед закрытым окном.
И был Скиталец. Он видел больше — но стоял к нам спиной, и только короткие смутные обрывки…
«И она войдёт, и Привратник откроет, и станет ей слугой и наместником…»
«Петля тумана на мёртвой шее. Видишь, с неба содрали кожу… И вода загустеет, как чёрная кровь…»
«И она войдёт!»
«И она войдёт!»
«И она…»
И тогда клубок, стоявший во мне, ринулся наружу.
То, за что не страшно умирать. За что даже весело умирать — да хоть сейчас, только…
К одному существу.
Четыре других существа…
И этот, Скиталец с выжженной душой, в бреду повторяющий имя…
…которого я никогда не слышала.
И ящерицы. Маленькие золотистые зверьки на полу, на столе, на моих коленях…
Ящерицы из чужого бреда.
…и чем больнее, тем крепче сплетаются пальцы.
Обречены. Навсегда. Обречены на эту боль…
…и слава ей.
* * *
Праматерь дверей.
Грань между миром и тем, что Вне.
Прообраз твой — у каждого порога. За порогом — Дверь.
И на пороге — Привратник.
Я, Привратник, хочу услышать, как скрипят твои петли.
Я хочу увидеть, что будет с миром и что станет на его месте.
Я хочу…
не оборачивайся. там пепелище. поздно
…Обуглившийся сад с горелыми трупиками соловьёв. Так устроены пауки, живущие в этой банке, такой огромной, что горлышко её кажется небесами… Вот тянется доверчивая рука, желая, может быть, коснуться или погладить, — и вот её прижигают калёным железом. Вовеки… Ибо тот, кто я, никогда не будет понят тем, кто не я. И каждый из нас иголка в теле другого, иголка, способная испытывать боль…
Подушечка со смеющейся рожицей. Иглы в щеках, иглы в глазах…
С тех пор как я потерял себя… Я потерялся. Часть меня осталась там, в залитой солнцем комнате, где можно петь, смеяться и плакать, зная, что тебя услышат…
Как тяжело идёт засов. Как тяжело ты дышишь — там, за Дверью; ты устал ждать? Ты проявляешь нетерпение? Ты, у кого в запасе вечность?
вечность — как пустая комната. унылое занятие — слоняться там из угла в угол
У меня дрожат руки… И тоже не терпится. Маленький червячок в душе — тот самый. Мышка, привязанная к ножке стула; её боль — моя власть. Палач, сын палача…
А почему ты до сих пор не здесь? Столько раз являлся? И никто не открыл?
мгновения как песок. вчера я войду, завтра родился ты
Никто не возжелал править миром? Вместе с тобой? «И Привратник откроет и станет ей слугой и наместником»? Где твои наместники, Сила?
только дважды. третья попытка — волшебная
Ты шутишь… Ты не любишь магов. Они противны тебе… Но я ведь так и не стал магом до конца. Я — маг-не маг… Как Руал Ильмарранен…
огненную лаву он променял на слёзы и сопли
Если я не пущу тебя… Ты придёшь снова?
пустишь. ты для этого рождён. у тебя нет другого пути. скорее
Признайся — придёшь?
я войду. я войду! кто бы ни был… ты играешь не с огнём даже, а… не шути. скорее, Луар
Не злись… Конечно, я открою. Один только раз оглянуться.
не оглядывайся. там пусто
Один взгляд в эту пустоту, которая когда-то была жизнью.
нет
Один взгляд…
нет!
Там…
ничего. пепелище. нету! не…
Взрыв.
Треснула плёнка. Треснула и расползлась, скатываясь трубочками, оседая, уходя…
У ног Танталь упал зазубренный осколок зеркала.
Исступлённый зов. Зов из последних сил — Луар…
Он обернулся.
Призрак ладони на залитом дождём стекле. Ниточка дыма над погасшим светильником. Влажный песок, ноги проваливаются по щиколотку, книжная пыль, звон клинков… Узкий гроб, плывущий над лестницей, башни, отражающиеся в реке, мокрый флаг, облепивший лицо знаменосца…
Белая до голубизны подушка. Складка…
Морщина на её лице. Хрупкие суставы белых пальцев.
Из последних сил протянутые руки. Дотянуться…
Смятая трава. Щепка в потоке…
Луар!!
— …Спаси! — кричала я Скитальцу.
Губы старика беззвучно шевелились, и я понимала слова. Два пути. Только два… Впустить или умереть. И если он изберёт…
Каждое утро, когда тёплые лучи, когда тёплые губы, когда рука, откидывающая занавеску… Каждый вечер, когда костёр во дворе, когда книги и лампа, голоса, жёлтый свет твоих окон… И всё это…
Два пути.
Остановись!..
Засов замер, потом в последний раз скрежетнул…
…и упал, освобождая вход.
Скиталец отшатнулся, закрывая глаза руками. По моим мыслям резанул его беззвучный крик; волна ужаса, серого и жёсткого, как наждак. И детская рука в моей ладони сразу сделалась холодной как лёд. И шпага на полу забилась, будто удушаемая змея.
«И деревья поймают в липкую паутину ветвей… И земля закричит разверстыми ртами могил…» Далёкий, невыносимо жуткий звук. Затыкай уши.
Дверь открылась…
Дверь.
* * *
Теперь ты взрослый, сказал Фагирра. Теперь ты пришёл туда, куда я всю жизнь мечтал добраться. Теперь ты — преемник мне; я желал стать Привратником и совершал ради этого кровавые глупости, но Пришелец Извне не стоял в ту пору на пороге, и я проиграл. Но ты — ты продолжение меня, ты совершил то, к чему я стремился и за что я умер, ты стал тем, кем мне стать не довелось. Я горжусь тобой, сын. Ты достоин могущества…
Засов скрежетнул и упал, освобождая вход.
Дверь качнулась.
Никто не любит пустоты. Сосуд должен быть заполнен, а ты, Луар, сосуд…
Не здоровайся через порог.
Скрип… этих петель…
…Мышка, привязанная к ножке стула.
Луар, Луар, Луар…
Вы зовёте меня. Я чувствую всех вас, но Дверь — Дверь уже отперта. И ржавый засов не задвинуть назад… И Ты, который на самом деле я, уже делаешь свой первый шаг — войти и воцариться…
…воцариться в моей душе.
Ты, Пришедший Извне. Ты думаешь, что тот, кто зачал меня в подземелье, уже свил гнездо для тебя? Он ждал тебя и пытался призвать — и в награду получил смерть, и теперь вселился в меня, преемника? Привратника? И теперь вы встретитесь наконец, воссоединитесь — во мне? Именем замученной мышки?!
И, ослеплённый болью и яростью, я впущу тебя в свою душу? И отрекусь?!
Скрип этих петель. Как холодно снаружи. Как холодно.
И тогда человек, стоящий на пороге, вскинул руку.
Медальон, Амулет Прорицателя, золотая вещь… Бурая вещь. Скрытая ржавчиной пластинка. Самое дорогое, что…
Нет, это не так уж и дорого.
Мама… я хочу быть дождём и смыть твои слёзы. Я хочу быть травой и стелиться тебе под босые ноги, чтобы ни камушка не попадалось тебе на пути.
Эгерт… Я приду в твои сны. Я стану лампой на твоём столе и сожгу твою боль. Посмотри на фитилёк долгой зимней ночью — и ты услышишь, как я говорю тебе: отец.
И ты, чьё имя похоже на моё собственное, вывернутое наизнанку; ты, скитающийся по дорогам спасённого тобой мира. Я преклоняюсь, Скиталец, но не в состоянии повторить твою судьбу.
Танталь… Нет, я ничего не скажу тебе. Ты знаешь сама.
…Вот я бегу по весенней улице.
(СЛУШАЙ МЕНЯ, ПРИШЕДШИЙ ИЗВНЕ. СЛУШАЙ ПОСЛЕДНЕГО ПРОРИЦАТЕЛЯ.)
Мокрая мостовая посверкивает каждым камнем… И в каждом отшлифованном камне отражаюсь я.
(СНЯВ ЗАСОВ, ЗАПИРАЮ АМУЛЕТОМ. ЗАКРЫВАЮ СОБОЙ.)
А ты бежишь навстречу… И смешной старушечий плащ в твоих руках всплёскивает пришитыми седыми космами — как знамя.
А ты — ты ждёшь, смеёшься и ждёшь… На твоей шее созвездие родинок, и в волосах твоих не видно седины. Ни единой ниточки. В мире нет никого красивее тебя.
И ты тоже ждёшь. Ты, когда-то поднявший над башней осаждённого города мою детскую рубашку. Возьми Алану на руки. Чтобы я лучше видел её.
(СОТВОРЁННОЕ В ВЕКАХ И ПРОНЕСЁННОЕ ЧЕРЕЗ ВЕКА, СОКРОВИЩЕ ПРОРИЦАТЕЛЕЙ, ТВОЯ СИЛА.)
Идите ко мне. Идите все ко мне… Дождь будет только вечером, а до вечера так далеко… И весна ещё долго не кончится… И чистые камни. И чистые стёкла. И ручей под твоим каблуком.
(ЗАКРОЕТ НАВЕКИ И СОХРАНИТ.)
И небо. Небо.
(Я СТАНОВЛЮСЬ НА СТРАЖЕ ПОДОБНО ДЕДУ МОЕМУ, ЛУАЯНУ. УХОДИ ЖЕ, ЯВИВШИЙСЯ ИЗВНЕ — ЗДЕСЬ БОЛЬШЕ НЕТ ДВЕРИ!)
Я… очень… всех…
(ЗДЕСЬ БОЛЬШЕ НЕТ ДВЕРИ. ЗДЕСЬ ВЕЧНОЙ СТРАЖЕЙ СТОИТ ПОСЛЕДНИЙ ПРИВРАТНИК, ПОСЛЕДНИЙ ПРОРИЦАТЕЛЬ…)
…и твой, Эгерт, сын.
(НАВЕКИ!)
Эпилог
Ворота открываются на рассвете, чтобы на узкие городские улочки могла опустится пыль далёких странствий.
Молодая женщина провожала его до первого перекрёстка; на распутье оба остановились, чтобы проститься.
Неуловимая грань лета и осени. Сухая дорога, тёплые камни на обочине и уставшая от зноя, наполовину выжженная солнцем трава.
— Он не вернётся? — женщина смотрела вдаль. Слова её казались не то вопросом, не то приговором.
Старик пожал плечами:
— Кто знает… Никто и никогда не становился на страже у Двери.
Женщина подняла глаза к небу, будто желая в очертаниях облаков увидеть дверной проём и стоящего перед ним человека.
— Его время изменилось, — медленно сказал старик. — Но каждую секунду он помнит…
— Не надо, — тихо отозвалась женщина. — Мы будем ждать.
— Да, — легко согласился старик. — Конечно.
По полям ползли рваные тени облаков.
— И вас мы тоже будем ждать, — сказала женщина.
Старик улыбнулся:
— Нет. Я не вернусь.
Женщина помолчала. Взглянула ему в глаза:
— Люди ждут… не обязательно для того, чтобы дождаться. Правда?
— Правда, — сказал он серьёзно.
Уходить по дороге проще, нежели неподвижно стоять и смотреть в спину уходящего. В его жизни было и такое — он стоял и смотрел, как фигурки людей на дороге удаляются, становятся всё меньше; вскоре хилый лесок поглотил их вовсе, а он всё стоял и смотрел…
Теперь он уходит — и чувствует за плечами долгий взгляд.
А выжженная солнцем трава получила короткую передышку — прежде, чем высохнуть и пожелтеть, она зазеленеет снова. Маленькая весна в самом начале осени. Летящая за ветром паутина…
Вечная горечь утраты и вечное счастье быть собой. Мир изменился снова — и он изменился, в который раз, и бесконечная вереница его жизней подходит, наконец, к своему естественному завершению. И как хорошо, что это всё-таки случилось с ним — он умрёт, а значит, сейчас он жив…
Живая земля. Живое небо, полное птиц и облаков. Этот странный, в который раз уцелевший мир… Живой. Как пышно украшенный, богато накрытый пиршественный стол.
И старик улыбнулся, запрокинув изрезанное временем лицо к выгнутому, как купол, синему небу. Белые облака обратили к нему свои пухлые, благожелательные рыльца.
И он пошёл дальше.
Мир прорезан горизонтом, и все дороги стремятся за край его, разбегаются из-под ног, как мыши, и трудно понять, начинаешь ты путь или уже вернулся.
Мир не объясняет, зачем.
И тем хорош.
Ибо каждый может привнести в него свой собственный сокровенный смысл.
Столы накрыты для всех. Последняя песня осеннего кузнечика…
Но придёт и весна, которой он, старик, скорее всего не увидит.
И разве без него цветущие ветки станут менее белыми? Разве без него поблекнет листва, разве остынет солнце? Разве не возродятся старые надежды и не родятся новые? Разве те, оставшиеся за спиной, не будут каждую весну ждать — с новой силой?
Оставшиеся за спиной. Подарившие ему жизнь…
И он пошёл дальше. И шагал, пока неясный приказ не заставил его остановиться. Впереди, на дороге…
Последняя летняя ящерица. Зелёный зверёк с лукавыми бусинками глаз. Изящная спинка, роскошный длинный хвост. Кокетливо склонённая чешуйчатая голова.
Ну, здравствуй.
Комментарии к книге «Преемник», Марина и Сергей Дяченко
Всего 0 комментариев