«Мир без лица. Книга 1»

2355

Описание

Вы знаете, кто такие русалки? А морские девы? А фоморы? Ну и как бы вы отреагировали, если бы сначала вас едва не женили на хвостатой синекожей девице, а потом раздумали бы, но предложили спасти мир, потом снова раздумали бы, но предложили удалиться в пустыню, где и найти нового себя? Вот не знаете, а говорите! Лучше бы эту книгу прочли…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мир без лица. Книга 1

Посвящается Елене Кабановой

Благодарю Екатерину Белякову, мою бессменную музу, и друзей из Живого Журнала, которые верят в меня, несмотря ни на что.

Глава 1. Куклы, спускаемые по реке

Мы — бумажные куклы. У нас бледные рисовые лица, черные, распахнутые, слепые глаза. Мы лежим бок о бок в плетушке из прутьев, немые и обреченные. А река, весело болтая, несет плетушку вдоль ряда персиковых деревьев, окутанных розовой пеной цветов. Весенний мир сверкает, ликует, любуется собой. У мира праздник. Первый день змеи, хина-окури.[1]

Мы изнемогаем под тяжестью чужой беды, она сгущается над нами незаслуженным возмездием, мы чувствуем ее злую волю и все теснее жмемся друг к другу, мечтая об одном: чтобы можно было закрыть глаза.

У нас нет права даже на то, чтобы молить о милосердии. Мы — нагаси бина. Наша судьба предопределена. Если бы только можно было закрыть глаза…

* * *

«Воистину жестокой и страшной была эта битва между родом фоморов и мужами Ирландии, и Луг неустанно крепил свое войско, дабы без страха сражались ирландцы и уж вовеки не знали кабалы. И вправду, легче им было проститься с жизнью, защищая край своих предков, чем вновь узнать рабство и дань… Позор сходился бок о бок с отвагой, гневом и бешенством. Потоками лилась кровь по белым телам храбрых воинов, изрубленных руками стойких героев, что спасались от смертной напасти.

Дурной был глаз у Балора: открывался он только на поле брани, когда четверо воинов поднимали веко проходившей сквозь него гладкой палкой… Против горсти бойцов не устоять было многотысячному войску, глянувшему в этот глаз… Луг метнул камень из пращи и вышиб глаз через голову, так что воинство самого Балора узрело его, и трижды девять фоморов полегли рядами…

Бегством фоморов закончилась битва, и прогнали их к самому морю… что ж до вождей, королей, благородных фоморов, детей королевских, героев, то вот что скажу: пять тысяч, трижды по двадцать и трое погибли; две тысячи и трижды по пятьдесят, четырежды двадцать тысяч и девять раз по пять, восемь раз по двадцать и восемь, четырежды двадцать и семь, четырежды двадцать и шесть, восемь раз двадцать и пять, сорок и два… Что же до черни, простого народа, людей подневольных и тех, что искусны во всяких ремеслах, пришедших с тем войском… — всех их не счесть, кроме разве что слуг королей… А уж полулюдей, не дошедших до сердца сражения и павших поодаль, не сосчитать никогда, как не узнать, сколько звезд в небесах, песка в море, капель росы на лугах, хлопьев снега, травы под копытами стад…»

Та-ак, это само собой, много крови, много подлости, много геройства, потом пророчество об изобилии до самого конца света от Морриган, боевого Санта-Клауса, богини сражений, борьбы и изобилия. Что она там обещала устами стервятницы Бадб?

«Мир до неба, Небо до тверди, Земля под небом, Сила в каждом».

А потом предрекла она конец света и всякое зло, что случится в ту пору, каждую месть и болезнь. Вот как пела она:

«Не увижу я света, что мил мне. Весна без цветов, Скотина без молока, Женщины без стыда, Мужи без отваги, Пленники без короля, Леса без желудей, Море бесплодное, Лживый суд старцев, Неправые речи брегонов, Станет каждый предателем, Каждый мальчик грабителем, Сын возляжет на ложе отца, Зятем другого тогда станет каждый, Дурные времена, Сын обманет отца, Дочь обманет мать».[2]

Как всегда, подходит. Причем для любого времени в любой стране любого мира. Особенно с позиций фрейдизма и юнгианства.

Я недовольно захлопываю книгу и погружаюсь в размышления. Которые вскоре прерываются бешеным плеском в санузле. Ну все. Убью старушку. Пусть судят судом друидов.

— Опять ты! — шиплю я, нависая над ванной. — Опять!!! В МОЕМ доме!!!

— Если это твой дом, то почему ты говоришь шепотом? — иронизирует чертова карга, лениво помахивая над водой синим широким хвостом. — У тебя кто-то есть?

— А если да? Что, уберешься к морским чертям и дашь мне пожить по-человечески?

— Врешь ты все. Дай халат. Ты скачала мне следующую серию? — Хвост вытягивается, раздваивается, утончается — и вот он уже превратился в две прекрасные синие ноги, единственное, что в этом теле прекрасного. Мерзкая вислогрудая туша. Дать бы ей по башке лопатой — да жаль, лопаты нет. Но однажды я куплю не лопату, а багор. Китобойный гарпун! И посмотрим, так ли она увертлива, как рассказывает длинными зимними вечерами.

Игнорируя повелительный жест в направлении вешалки для полотенец, выхожу из ванной, грохнув дверью о косяк. Жестокая я. Непочтительная я. Негостеприимная я. И бесстрашная, как все фоморы.[3] Будь она хоть сто раз правнучкой Балора Мертвящего Глаза, меня ей не испугать. Меня, правнучку (ну хорошо, бесчисленное множество раз «прапра»-внучку!) Мулиартех.[4]

Опять моя прапрапра-и-фиг-знает-сколько-еще-пра-бабушка без приглашения заявилась. Без предупреждения. Вообще без ничего. Сволочь. А если я мужика привела? Если я привела мужика и он сию минуту ждет меня в нагретой постели с бурной страстью наготове? Что тогда, спрашивается, делать со всякими синекожими предками, каждый вечер всплывающими у меня в ванне?

Бабуля выходит из ванны, кокетливо оправляя на себе алый махровый халат. Она любит теплые цвета и всерьез верит, что они выгодно подчеркивают ее классическую красоту. Да, бабка считает свою внешность классической, потому что ей, старой дуре, больше лет, чем Геродоту. Хотя… если не обращать внимания на цвет кожи и на вечно закрытый левый глаз, Балорово наследие… то она у меня ничего. Синяя трехтысячелетняя цыпочка.

Я гляжу на нее и против воли хихикаю. Ну что поделать, древние чудища не в силах уследить за броуновскими метаниями человеческого этикета! И потом, она действительно подсела на «Доктора Хауса». Говорит, что Хаус остроумней любого фэйри, морского или сухопутного, красивей дедоубийцы Луга Длинной Руки, который выбил Балору глаз в битве при Маг Туиред[5] и загубил родное племя на корню. И что она от Хауса фанатеет и будет фанатеть до Рагнарёка включительно. Жаль, что Хью Лори столько не проживет. Да и бабуля столько не проживет, как ни хорохорься.

— Слушай, — нерешительно говорит мне она, — может, это у меня подсознательное нежелание наводить на тебя чары? Ты же знаешь, я могу напроситься в гости в любой дом, в любое время… И мне открывают, даже если понимают: я, вся такая ужасная, проголодалась на дне и пришла человечинкой полакомиться…

— Вот только не надо напрашиваться сразу и в гости, и на сериал, и на ужин, и на сеанс психоанализа! — ворчу я. — Знаю я про твое гипнотическое обаяние, знаю.

Кому и знать, как не мне? В моих собственных жилах течет не кровь, а морской рассол, и сколько его ни разбавляй, фоморские гены не вытравишь. Из бабушкиных умений очаровывать голосом и убивать взглядом мне досталось, слава богу, только первое. Все, чего я добилась в этой жизни, можно считать ее подарком. Но старой карге я этого нипочем не скажу — на шею сядет.

— Что будешь — мясо, рыбу? У меня икра есть. Отличного посола. — Мелкая месть. Но приятная. Чего-чего, а соли и икры в море хватает. А из клетчатки — одна морская капуста. Поэтому вопрос мой — дань типично фоморской зловредности. Я наливаю борщ в гигантскую супницу, ставлю на журнальный столик перед телевизором, бабка уже следит жадными глазами за своим поседевшим кумиром, рассеянно тянет ложку в рот, щеки у нее розовеют — то есть сиреневеют — от волнения, я умиленно улыбаюсь. Старая дура. Никого-то у меня нет, кроме тебя, старая ты дура…

Серия заканчивается. Опять самовлюбленный доктор кого-то спас в последний момент. И заодно выяснилось, что он этого кого-то и раньше бы спас, кабы не интриговал за возвращение под свое крыло сотрудников, сбежавших в прошлом сезоне. Знаю я таких, как Хаус, — играют с людьми, как с йо-йо: притянут — отшвырнут, притянут — отшвырнут, снова притянут. И столько счастья мазохистам обоих полов приносят — хоть памятник им ставь, мерзавцам. Бабка млеет от самоотверженных тружеников на ниве бытового и любовного садизма. Называет их солью земли, без которой сухопутным народам пресно живется. Сейчас рассядется и заведет беседу на полночи о роли Лори в развитии идеи общемирового мазохизма.

Что-то долго бабуля сидит и разглядывает свои ультрамариновые ногти, заточенные в форме гнутых сапожных игл.

— Случилось что? — беспокоюсь я. Никогда с ними, родственничками моими, не знаешь, какие еще проблемы человечество к ним в моря-окияны слило. Бабка качает головой. И смотрит на меня смущенно.

— Я это… жениха тебе наворожила.

— Какого жениха? Как именно наворожила? — без всякого инфантильного протеста спрашиваю я. Старая синяя карга отродясь не пыталась разнообразить мою личную жизнь, навязывая мне потомков своего племени. Хотя бы потому, что мужья из них дурные — гуляки, задиры, бродяги, грубияны. И садисты, о да. Фоморы — жестокий народ. Поэтому и растворяется род мой в смешанных браках — уж очень гармоничные пары образуют фоморки с земными мужчинами, а фоморы — с женщинами. И множат, множат число велеречивых человеческих жалоб на беспощадное чудовище по имени любовь. Но — в сторону рассуждения, в сторону.

— Ты, деточка, не можешь выйти замуж абы за кого, — печально говорит бабка. Нашла чем удивить. Я это и так знаю. Никто мне этого не объяснял, но я и без разъяснений знаю: такие, как я, даже в браке должны своему роду-племени. Не знаю что, но должны. «И все должны мы неудержимо, неудержимо все должны!»

Не встречая ответного возмущения, бабуля переходит к делу:

— Время вам встретиться. Он человек особенный. — Кто бы сомневался? — На нем древнее заклятье. Он слеп.

— Совсем? Или как ты, наполовину?

— Наполовину. Но не как я. Совсем иначе. Его взор обращен вовне этого мира. Он слепой провидец. Только еще не знает об этом. Ты и должна раскрыть ему глаза.

— И как ты думаешь, раскрыв глаза, он останется со мной? — усмехаюсь я. — Если наведенный морок рассеется и женишок увидит меня во всей фоморской красе, не убежит ли он с воплями, часом?

Бабка смотрит на меня с нежностью и касается моей синей, словно морская бездна, щеки…

* * *

Городские жители не знают, что такое заря.

Заря — это что-то, что занимается у горизонта. В городе нет горизонтов. Город — одушевленный каньон из тысячи душных ущелий, угрюмо глядящих друг на друга миллионами окон.

Когда над корявой кирпичной скалой, заслонившей от меня горизонт, встает солнце, на часах полшестого утра. Солнце бьет меня по лицу, как потная горячая ладонь, как пьяный отец, вымещающий на ребенке злобу за неудавшуюся жизнь. Это шар бешеного огня делает вид, что знает, почему я не могу открыть глаза. По крайней мере, не могу это сделать сразу.

Солнце не может иметь никакого представления о причинах моего равнодушия к нему. И о моем главном утреннем ритуале. Ритуал длится полторы минуты: я должен кашлять до тех пор, пока не проснется Она. Потом я буду лупить по тумбочке, пока не услышу дежурного ворчания на тему «Пора тебе бросить курить».

Все, цель моя достигнута, я могу брести в ванную, слегка прижмурившись. Они никогда не замечают, что я не закуриваю. Или делают вид, что не замечают. Либо Им все равно, либо мне везет.

Ночью я опять был в том раю. В раю, где я Их вижу. Где лица людей не расплываются в мельтешащем мареве. И мне не приходится гадать, какие Они — красивые или уродливые, добрые или злые, умные или глупые… И каков я сам. В Их глазах. И в своих собственных.

За всю свою жизнь я не видел ни одного лица. Люди для меня — это знакомый голос, силуэт, прикосновения, волосы, одежда, запах… Но не лица. Весь этот паззл — глаз-нос-рот-щека-висок-подбородок — никогда не сходится. Прозопагнозия,[6] говорят психиатры. Не волнуйтесь, это у многих так. Не волнуйтесь, это не лечится. Не волнуйтесь, а просто научитесь с этим жить.

Я и не волнуюсь. Я просто тоскую. По людям. Мой рай — это море лиц, самых разных, родных и чужих, несущих в себе недоступное мне знание, образ мира, в котором я родился, но в котором живу лишь наполовину, словно мир — это спальный район на окраине мегаполиса. Потому что мой мир — без лица. Мир, который отвернулся от меня, точно обиженная мною женщина. Хоть я и не знаю за собой никакой вины.

Зато в снах все иначе. Мир глядит мне прямо в лицо, а я гляжу в лицо ему. И у меня есть карандаш, есть бумага, есть все, чтобы его нарисовать и гордиться собой — смотрите, я смог, я сделал это!

А во сне я сидел за столиком кафе, под распахнутым тентом и беззастенчиво любовался двумя женскими профилями, заслонившими от меня уютный провинциальный пейзаж. Две женщины. Просто две женщины, самозабвенно сплетничавшие за соседним столиком. Одна выглядела несчастной, покинутой и растерянной. Вторая — деловитой, упрямой и ироничной. О мужчинах они говорили, о детях или о неприятностях на работе — не знаю. Но их лица, словно частицы с противоположным зарядом, все притягивались друг к другу, все всматривались друг в друга, все отражались одно в другом, пока не обменялись выражениями и не застыли дивной композицией на фоне весны.

Так и ночь прошла: туманная дымка над сырой улицей, благодушное весеннее солнышко (в раю не бывает ни лета, ни зимы, ни жестокого межсезонья — там всегда теплая поздняя весна или мягкая ранняя осень), зеленая кисея пробивающейся из почек листвы над домами, странный, печальный на вкус напиток в моем бокале, два неподвижных прекрасных лица — глаза в глаза — за соседним столиком и океан покоя, затопивший мое бедное сердце…

Надо же было проклятому солнцу этого мира вскарабкаться на здешние небеса.

Отфыркиваясь и отплевываясь, производя как можно больше шума, я умывался, натягивал одежду, шарил по квартире, мерзким голосом спрашивал у Нее: «Зайка, ты не помнишь, где…» — пока Она не проснулась и не сделала первое, что совершает, просыпаясь. После пробуждения Она неприязненно молчит. Ей нужно секунд десять, чтобы взять себя в руки. Когда-нибудь этот срок растянется до двадцати секунд, а там и до минуты. Если Ей придется успокаиваться минуту и больше, Она уйдет. Каждая Она уходит после того, как время ледяного молчания переваливает за минуту.

Я не злой человек. Я не люблю выгонять Их. И не люблю отказывать Им, усугубляя Их одиночество. Уж я-то знаю, что такое быть одному. Но и остаться ни с одной из Них не могу. Потому что живу здесь только наполовину. Вторая половина меня живет в раю. В который Им вход закрыт.

Когда я был моложе, я пытался приглашать Их в свой рай. Нет, не все сочли меня ненормальным и изменились в лице. Некоторые даже радостно соглашались. Но ни одна не вошла со мною в рай рука об руку.

Может быть, моя настоящая Она ждет меня именно в раю, хоть я и привык искать Ее здесь.

* * *

Зная, какую власть над человеком имеет вода, я, потомок фоморов, хотела бы жить в пустыне Намиб. Но и там не обрела бы свободы. Считается, что мы выходим из моря и в море же возвращаемся. На самом же деле…

На самом деле мы — везде, где есть хоть капля воды. Мы те, при чьем имени романтики мечтательно заводят глаза — русалки, мерроу, ундины, мемозины, фараонки, иары, вилы, дерекето, берегини, мавки, блудички… И какого б колера ни была наша кожа, гладкая или чешуйчатая… Красивы мы или уродливы, если глядеть на нас жадными человечьими глазами… Добры мы или жестоки — мы делаем то, для чего предназначены. Мы поем людям песни, меняющие человека навсегда, поселяющие в его груди тоску, точно пленную птицу. Мы наводим на души земных обитателей печаль, неистребимую и неизбывную. Мы раскидываем сети этой печали от края до края мира и тянем, тянем род человеческий к рекам и морям, к самому краю знакомой и безопасной земли. Мы и есть эта печаль.

Сознавая, кто ты и зачем рожден, нельзя не изменить извечной роли своей. Стать другим, вырваться из круга, очерченного свыше. Поэтому множество фоморов уходит из родной стихии. Ищет новой судьбы. Пробует ее на вкус. И рано или поздно чувствует горечь, огромную, всепроникающую горечь.

Я поморщилась и решила: чем с утра пораньше погружаться во вселенскую скорбь, лучше встать и почистить зубы. Вот-вот Кавочка заявится. Катерина Иванна, сокращенно Кава, помогает по хозяйству (а точнее, присматривает за бытом и душевным состоянием) третьего поколения моей семьи. Нет, Кава не фомор. Обыкновенный человек. Который помнит войну с Наполеоном — и вообще много войн, революций, смут и прочих «интересных времен». Мы, фоморы, умеем продлевать жизнь тех, кто связан с нами узами покрепче родственных.

Кавочка — идеальная прислуга. Такой уж она родилась. Она точно знает, чего хозяевам надо, чтоб они были счастливы и спокойны. И если в доме ни пылинки, значит, очередные хозяева аккуратисты. У нерях и разгильдяев хозяйство молитвами Кавы висит на волоске, никогда не срываясь в полный хаос. Перед Кавочкой бесполезно пыжиться и пружиться, изображая то, что модно «в наши дни». Дни ее не зависят от моды. И наш домашний ангел (а может, демон) полагается на свое чутье, не на хозяйские фанаберии. Поэтому лучше отдаться во власть Кавы и поверять ею свои потребности. Она надежнее, чем суетные желания твои.

На кухне негромко постукивает посуда, посвистывает чайник. Значит, моя бессменная хранительница очага уже здесь. Готовит чай. Кофе она мне не разрешает. Говорит, что от того количества кофе, которое поглощает современная молодежь (то есть люди моложе девяноста лет), у меня глаза будут желтые, а зубы коричневые — и никакая наведенная иллюзия этого не исправит.

В зеркале отражается моя синяя-синяя физиономия. Я полирую щеткой заостренные, как у акулы, зубы. Я длинная, синяя, гибкая, зубастая, я создана, чтобы ловить проплывающих юрких рыб и стремительных осьминогов, рвать актинии бесчувственными к яду руками, распутывать рыбацкие сети терпеливыми пальцами, кататься на штормовой волне, видеть в непроглядной тьме глубин, я создана не для земли — и я готова до хрипоты спорить со своей функциональностью. Расческа дергает волосы, жесткие, словно проволока, и такого же металлического цвета. Но в воде они текут серебряными струями и не застревают в расщелинах подводных скал. Потому что они живые и подвижные, будто мантия моллюсков, играющих в воде всеми цветами земной радуги.

Протираю стекло. В нем уже отражается смуглая черноволосая женщина, веснушчатая, худощавая, неприметная. Пора завтракать.

— Кава! Опять рыба! — начинаю канючить я еще в коридоре.

— И тебе «с добрым утром»! — холодно отвечает женщина неопределенно-средних лет с вечно модным волнистым каре. — Зубы почистила?

— Почистила!

— Уши помыла?

— Кава! У меня НЕТ ушей, ты же знаешь!

— Тогда возьми ватные палочки и поковыряй в том, что у тебя ВМЕСТО ушей!

— Кава…

— Я помню, как ты выглядишь, Адочка. Ты красивая девочка. Но рассеянная.

Я польщенно улыбаюсь. Кава умеет различать не только человеческие стандарты красоты. И всегда говорит только правду. Я красивая, аристократичная, узкая и плоская, тело мое гнется в неподходящих местах, а пальцы соединены перепонкой. Человек убежал бы от меня без памяти. Но люди меня и не видят — незачем им меня рассматривать. Это может потревожить их веру в то, что племя людское едино и неделимо.

— Кава, ты с Мулиартех виделась?

— Конечно, виделась. Ты же знаешь, по средам мы выходим в свет. — Это значит «шаримся по магазинам». Бабка, одним ударом хвоста преодолевающая мощь цунами, не в силах устоять против течений человеческой моды.

— Сколько?

— По моим подсчетам, тысяч пятьсот. Муля утверждает, что не больше трехсот.

Значит, бабкины счета похудели на полмиллиона. Килограммы белого золота с жемчугом всех оттенков. Скоро у фоморов праздник. Бабка лопатой гребет украшения для всех отродий Лира[7] и всех его жен, будь они неладны, тюленихи плодовитые…

— А меня чем осчастливят? — поднимаю бровь я.

— Зубочисткой в конвертике![8] — смеется Кава, подвигая мне тарелку. Я вяло копаюсь в бутербродах с икрой, семгой и селедкой. Ну почему, почему я должна это есть? Я колбасы хочу. Я хочу булок с маслом и вареньем. Я хочу… Но Кава не даст. Фоморская королевишна должна есть рыбу два раза в день — утром и вечером. Потому что уследить, что она жрет на обед, нет никакой возможности. А на обед она — то есть я — опять будет лопать мусорную человеческую пищу. Силос, как выражается Кава. Ну и пусть.

— Ада! — строго говорит моя мучительница. — Сей же час умерь свою жадность и начинай есть по часовой стрелке все, что здесь лежит. Пока не съешь, никуда не пойдешь.

Я снова расплываюсь в улыбке. Приятно, когда тебя любят удушающей человеческой любовью. Нет ничего лучше нежной тирании заботливого сердца.

— Бабка рассказала тебе про свои матримониальные планы?

Кава неодобрительно дергает плечом. Ей кажется, что мне бы следовало еще повертеть хвостом (ее собственное выражение).

Фоморы, заключившие брак с благословения матери рода, вскоре уходят в бездну. И там приступают к Главному Делу. Все, что было до законного брака — семьи, любови, романы и шашни с людьми — забывается. Исключения редки. Но мой случай — именно такое исключение.

— Я ведь остаюсь здесь? — уточняю я.

— Не нравится мне это. — Кава вздыхает.

Конечно. Она-то хотела другой судьбы для меня, своей любимицы (мне нравится так думать). Пусть бы я еще погуляла, еще побезумствовала, вышла пару раз замуж за земных мужчин, родила несколько полукровок, смуглых пловцов, удачливых рыбаков, океанологов с толикой морской соли в жилах — а там привели бы мне на порог настоящего фоморского принца, жестокосердного и хладнокровного. И я ушла бы вместе с ним в море, оставляя позади тихо скорбящего ангела в опустевшем доме своем. А через пару лет Мулиартех вынесла бы из ванной орущее, бьющее хвостом синее дитя с перепонками между пальцев. И положила бы перед Кавой. И произнесла бы ритуальную формулу Заботливого Сердца. А Кава узнала бы в малыше мои черты и заплакала от вечной фоморской печали, наполняющей ее душу до краев уже две сотни лет…

Но в этот раз судьба сама вертит хвостом. Не будет у меня ни принца с бездной в очах, ни целого океана для нас двоих. Я выйду за слепого провидца, к которому сходятся реки божественной воли. И буду жить с ним на земле, исполняя веления матери рода, пока муж мой не умрет. Или я. Или я.

Короток век фоморов, оставленных бездной.

— Кава, она тебе ничего не объяснила? — пытаюсь я выведать хоть что-нибудь о том, с кем рядом пройдет моя земная жизнь.

— Инвалид! — рубит Кавочка. — Хоть бы выбрала тебе молодого, крепкого, сильного, а то какой-то калека! Разве ж так можно?

— Кава… — Я укоризненно качаю головой. — Он же провидец. Зачем ему другая сила? Что он будет с нею делать — здесь, среди людей?

— Ну и выдали бы за него полукровку! — не отступает Кава. — Полукровки бы с него хватило.

Я не могу удержаться от улыбки. Кавочка общается с фоморами королевских кровей сотни лет, но ее мысли — это мысли человека, да к тому же человека из низов. Отборные девки выходят за лучших парней. А покалеченный инородец должен удовольствоваться вековухой-бесприданницей. Политика морганатических браков для нее — тайна за семью печатями. Ей не понять, что моя миссия — самая почетная из всех возможных. В глазах Кавы я — жертва. Бедная человеческая женщина…

— Значит, придется ждать, — подвожу итоги я, — пока все само не выяснится. Теперь, когда я все сожрала — нет, не спрашивай насчет добавки, даже не пытайся! — я иду на работу.

Кава провожает меня жалостным взглядом. Я выхожу из кухни, стараясь держать спину прямо. Но плечи у меня помимо моего желания театрально опускаются, нагнетая драматизм ситуации. Мы, фоморы, неисправимые притворщики.

Перед дверью квартиры суета. Сосед входит в лифт, волоча на буксире сына и дочь, занятых обоюдным лупцеванием. Брат, пухлый подросток с лицом ангела итальянского кватроченто, блеклым и грустным, старательно пихается, отбиваясь от сестры — азартной десятилетней дьяволицы. Завидев меня, все трое произносят невнятное «здрысссть» и утрамбовываются в угол с любезно-отчужденным видом. Я киваю с рассеянным видом, приличествующим «профессорше». Это у меня легенда такая. Я вроде бы где-то преподаю — значит, профессор. Ша. И в моем присутствии надо вести себя примерно, даже если ты отец двоих неукротимых детей или подросток, у которого сестра — аспид в образе человеческом.

Интересно, как бы они себя повели, узнав про меня правду? Хотя бы часть правды?

* * *

Весь день оглядываюсь. Как будто спина чешется, зудит кожа на затылке, горят уши, я передергиваю плечами, поправляю ворот рубашки, мотаю головой. Человеческий вариант буйвола, которого донимают слепни. Когда у тебя проблемы со зрением, его нишу занимает вся прочая сенсорика. Какому из моих органов чувств кажется, что за мной следят? Звук одних и тех же шагов за спиной, запах одного и того же тела, идущего по моему следу, — оно ли это? Или что-то другое? Но я чувствую опасность. Точно осыпается листва с дерева под твоим окном — и только ночью, когда умирают звуки, становится слышно, как проходит время.

Внезапные «здрасьте!» студентов и коллег делали это скрытное присутствие кого-то еще совершенно невыносимым. Я изводился, изводясь, вел лекции, изводясь, отвечал на вопросы, изводясь, сидел на кафедре, изводясь, пошел в буфет. И все ждал, ждал, что вот сейчас подсядет за столик незнакомый человек с неуловимой хитрецой в голосе и заговорит о странном. Не случилось. Мой рабочий день подходил к концу, но ощущение не проходило, давило на плечи, стягивало голову обручем. Перебрав все мыслимые и немыслимые причины своего дурацкого состояния, я решил: пусть это будет простуда. Или грипп. Пойду куплю в аптечном киоске чего-нибудь противовирусного.

Тут-то все и началось.

Рядом со мной вскрикнула женщина. Вскрикнула так, словно оправдались ее тайные страхи, избавляя от необходимости мучиться дальше. Точно натянутая струна лопнула. Я резко обернулся и замер от ужаса, увидев ЛИЦО. И даже два. Первые реальные лица в моей жизни.

Не спорю, моя прозопагнозия лишила меня представления о том, как выглядят мои знакомые. Но в целом я представляю, как должны выглядеть люди. И какого цвета они должны быть.

Сначала мне показалось, что это пара негритянок — постарше и помоложе — пялится на меня во все глаза. Но они были СИНИЕ! Глубокого синего цвета, такого же, как ясное вечернее небо над красной полоской заката. И на обоих лицах были серебряные глаза, круглые выпуклые глаза с идеально круглым зрачком посередине. И еще у синих женщин были роскошные волосы, тяжелые даже на вид, точно отлитые из металла.

Одна, совсем молоденькая, гибкая, как хлыст, закрыла лицо руками. Вторая, пожилая осанистая дама, протянула ко мне руку, похожую на бумажный веер — из-за перепонок между пальцев. Перепонки слегка подрагивали. Я перевел взгляд с этой страшной руки на ее лицо и отшатнулся: мне показалось, что пожилая мне подмигивает. Но глаз ее все не открывался, потом веко слегка дрогнуло, из-под него вырвался ослепительный колючий свет, он ударил в меня, колени мои подогнулись — и я мягко, словно кости у меня растаяли, осел на пол…

— Мулиартех, он не умер, часом? — услышал я над собой.

— Что ты, Ада, я знаю, что делаю, — голос у этой… Муиле… Мулиа… в общем, второй голос был прекрасен. Низкий, обволакивающий, грудной. Голос великой певицы, вышедшей на пенсию и живущей в свое удовольствие среди милых сердцу безделушек. — Еще минута — и он в полном твоем распоряжении.

— Мулиартех, прекрати эти штучки! — первая женщина говорила с возмущением, как будто заподозрила вторую в попытке ее загипнотизировать. — Я тебе не человеческая девочка на пляже.

Инопланетяне! — первое, что пришло мне в голову. Меня похитили инопланетяне. То, что похитили, подтверждало осязание. Я лежал на атласном покрывале. Представить себе, что в помещении институтского медпункта найдется атласное покрывало, я не мог. Это было совершенно невозможно — невозможнее, чем синие бабы в очереди к аптечному прилавку.

Впрочем, космический корабль с роскошным бельем на койках тоже в схему не вписывался. Я подумал, не открыть ли мне глаза, но решил: нет уж. Если на меня еще раз упадет этот луч, острый как нож, я отключусь навсегда. Впаду в кому. Лучше еще полежу, послушаю.

— Он не просыпается, — печально сказала та, что помоложе и наклонилась надо мной. От нее пахло морской водой и нагретым пляжем. Если бы духи с таким запахом существовали, они бы стали хитом. — Нельзя тебе было глядеть.

— Я не знала его силы. Раньше он тебя видел?

— Не думаю. Мы на разных кафедрах. Я его видела — издали. Но он всегда смотрел в сторону.

Еще бы. Я стараюсь не рассматривать людей. Мне неприятно зрелище рассыпающейся мозаики на том месте, где должно помещаться лицо… у человека.

— Ну и чего ради ты разоралась? — вот теперь у Мулиартех был нормальный голос, немолодой, сварливый. Если он и принадлежал примадонне, то такой, которая торгуется на рынке из-за каждого гроша и уверена, что из театра ее выжили интриги и зависть конкуренток. — Может, обошлось бы без мертвящего глаза.

— Ага. Конечно. Мы бы миленько поболтали за жизнь, о погоде бы поговорили, а потом раз! — и сообщили бы ему, что он женится. На одной из нас, пусть сам выбирает, на ком.

На этом месте я с воплем вскочил с уютного, убранного атласом ложа.

Глава 2. Красавица и чудовище разом

— Тебе, наверное, андерсеновская «Русалочка» ахинеей кажется, — говорит Марк, наполняя наши бокалы.

— Почему? — удивляюсь я. — Удивительно точная вещь. И очень, очень полезная.

— В каком смысле?

— В том смысле, что нам, фоморам, Андерсен полезен, — неопределенно отвечаю я.

Трудно объяснить СМЫСЛ нашего пребывания среди людей — вот так, навскидку, взять и раскрыть все наши охотничьи повадки. Мы — раса охотников. В начале времен мы ловили всяких подводных тварей. Чтобы есть. Как всякая молодая раса, кроме еды и размножения мы ничем не интересовались. И богов своих — тех, которых знали в лицо как хозяев, и тех, которых выдумали для объяснения своих проблем, — посвящали этим Главным Делам. Еде и продолжению рода. Потом мы повзрослели. И у нас появилась раса-наперсник. Человеческий род. Для которого мы не смогли (не захотели?) стать наставниками, ходящими рядом по земле и объясняющими, объясняющими, объясняющими, что и как в этом мире устроено, за какие струны надо потянуть, чтобы получить желаемое… Уж слишком человек нетерпелив. Ему только укажи короткий маршрут к добыче, он добычу под корень изведет. И себя не пощадит, будет жрать добытое, пока не лопнет.

Люди должны ходить длинными тропами — теми, которые проложили они, не мы.

Тогда и родилось наше предназначение, наше новое Главное Дело — насылать на род людской печаль. Не боль, не страдание, не мучения, а смутное, тонкое чувство, влекущее вперед и вдаль, в неизведанное. До нас этим занималось море. Оно навевало тягу в запредельное. Оно дарило ощущение близкой свободы. Оно звало и тормошило детей земли. И те снимались с насиженных мест, шли туда, где никто их не ждал и не звал. Сами не зная, кому платят дань. Потом море вручило свою тяжкую ношу нам.

Но человек — такое быстрое, переменчивое существо… Не успеешь оглянуться — а он уже другой. И жаждет иного, для нас непонятного. Слова те же — «богатство», «власть», «любовь», «счастье», «знание», а смысл в них новый, несовместимый с нашими старыми, прогорклыми мыслями. И надо снова идти к ним, на сушу, снова учиться понимать то, что еще недавно казалось таким простым и неизменным.

К тому же люди такие разные! Чтобы сплести тенета печали, захватывающие душу детей земли в надежный силок, нужно знать, кого ты ловишь. Мы — охотники за людскими страстями. И нам полезно все, что говорит о людях — верными словами, которые остаются верными, даже когда сказавшего нет больше на этой земле.

А слова, вызывающие в человеческом сердце печаль, бесценны. И не так уж важно, правду они содержат или красивую ложь, главное, чтобы работали. Чтобы открывали сердце, точно книгу, и читали ее нам, чужакам и иноверцам, на языке, который мы способны понять.

— Вы и сами сейчас привыкаете к этой роли, — завершаю я свой монолог, — к роли наставников. Пытаетесь придумать непреложные законы, вроде «Декларации прав человека», жить по ним пытаетесь… А ведь не выходит. Если первобытному племени дать все, чего оно хочет, племя погибает. И приходится не столько давать, сколько отказывать, отбирать, бить по рукам, возвращать в прежнее, дикое, грязное, голодное, но единственно возможное для неразвитого ума состояние.

— О чем ты? — удивляется Марк. Он уже освоился на моей кухне, знает, где у меня захоронки с печеньем, на которое Кава раз и навсегда наложила вето. Беспощадное и формальное. Потому что знает она и знаю я: печенье — наше всё!

— А вот об этом! — я покачиваю коньячную полусферу в бокале, вдыхаю дивный аромат лесопилки и высушенных солнцем трав. — О сытной еде, достающейся даром, прилетающей на железных птицах. Об огненной воде, вводящей в транс без шаманского камлания. О волшебной одежде, не намокающей под ливнем. О пластмассовых бебехах, которые не требуется сутками вырезать из кости, украшая плодами своего воображения. Об упоительных развлечениях, которые приходят с большой земли. Обо всем, что превращает тебя, сильного, умного, смелого, выносливого, в никчемного паразита. И тогда белому человеку приходится забыть про декларацию прав тебя, черного, красного, желтого, первобытного — и отнять у тебя все, чем он тебя поманил. Чтобы вернуть к себе настоящему.

— Мы для вас — первобытное племя? — заводится Марк.

— Скорее уж мы для вас. Живем в гротах, интернета не юзаем, лопаем, что море даст, и письменности до сих пор не изобрели! — хихикаю я. — Ваша изобретательность поражает. А мы делаем все, чтобы она не ослабевала. Хотя можем только одно — вызвать у вас подходящее состояние неудовлетворенности тем, что у вас уже есть. Желание странного и нового.

— У вас действительно нет письменности? — изумляется мой жених. Мучительно переживающий свою, э-э-э, внезапную помолвку.

Я выразительно стучу пальцем по лбу. Какая письменность под водой? Даже клинопись, выбитая на камне, не устоит против великой силы волн и великого аппетита морских уточек. Но Марк не понимает. Ему необходимо знать, что мы из рода в род передаем священное знание, лелеемое от начала времен и повествующее… а о чем, собственно?

— Ладно! — сдаюсь я. — Мы пошли другим путем. У нас то, что узнал один, узнают и остальные. Потому что рано или поздно все мы становимся морем. Оно растворяет содержимое наших мозгов, если так можно выразиться. Растворяет и претворяет в информационную среду.

Уфф, слышал бы меня мой грозный предок по имени Балор! Он бы ржал, как ненормальный.

— Так получается, море — это гигантский компьютер? — обалдевает Марк.

— Хорошо защищенный от вирусов, — ворчу я. — Намеренных вредителей среди фоморов замечено не было. Пока. Но кто знает, чего мы еще наберемся, среди людей бегая?

Мой суженый качает головой. Люди — на удивление твердолобые существа. То есть крепкие умом. В общем, сколько им ни расскажи, они не дают себе труда осознать полученное. И немедленно принимаются требовать еще. А я так устала…

День был чертовски длинным. Сперва Мулиартех свалила Марка балоровым взглядом, самым древним психотропным оружием на земле. Хорошо, что не смертельным, а только усыпляющим. Потом мы через весь город везли бесчувственное тело ко мне домой. Приводили беднягу в себя. Успокаивали после радостной новости, что отныне он — нареченный фоморской принцессы (по людским меркам — кошмарной уродины). Отпаивали всеми видами горячительных напитков, обнаруженными в доме. Потом старая кошелка убыла в ванную, откуда не вернулась. Совсем. Парень опять впал в истерику. Но ненадолго. Слишком уж он любопытен. Любопытство-то его и реанимировало, а вовсе не коньяк и не ерофеич с ратафией, которые Кавочка готовит по рецептам позапрошлого века.

Но коньяк, ерофеич и ратафия тоже хорошо пошли. И идут до сих пор.

— Слушай! — воодушевленный крепкими напитками, Марк идет на приступ больной темы. — А зачем тебе я? Я же вижу — у вас совсем другие, а-а-а, ы-ы-ы… стандарты красоты!

— Ну, другие, — пожимаю плечами я. — Откровенно говоря, мне очень жаль, что так вышло. Что ты очень сильный провидец. Что морок на тебя не действует. Что ты видишь меня во всей моей, гм, фоморской красе. Если б ты был чуть-чуть послабее, я к твоему пробуждению уже знала бы, какую девушку тебе хочется. И ты бы ее получил.

— Думаешь, мне нужна вся эта… фоморская ложь?

Черт! Ну до чего прямолинейный сукин сын!

— Твои нужды мне до фени. Все дело в интересах моего рода! — Я решаю быть не менее прямолинейной… акульей дочерью. — Вполне вероятно, что нашему племени понадобится ребенок с кровью провидца. И тогда я должна зачать от тебя. А у тебя на меня встанет?

Марк давится печенюшкой и долго кашляет, осыпая нас обоих имбирной крошкой.

— Не уверен… — продышавшись, хрипит он. — Ты для меня очень… своеобразная.

— Это еще мягко сказано, — ухмыляюсь я. — Во-от… А мне бы не хотелось прибегать к разным сомнительным экспериментам в человеческом духе.

Марку опять нехорошо. В голове его возникают ужасающие картины извращений, которым мы станем предаваться в селекционных целях.

— Я искусственное оплодотворение имею в виду, — успокаиваю я разбушевавшееся воображение суженого. — Придется обманывать очень много земной аппаратуры. Чтобы целая орда специалистов не спятила, обнаружив на экранах черт знает какую физиологию, доселе на экранах невиданную.

Тут уж мы оба принимаемся хохотать, представив себе реакцию простых и непростых специалистов, которым выпадет счастье… Нет, определенно пора в постель. Спать. Я, например, клюю носом. Но заснет ли Марк в моей постели, зная, С КЕМ рядом он засыпает?

— У тебя, наверное, тоже есть хвост! — озвучивает он свою очередную догадку.

— У меня все есть, — рублю я как на исповеди. — Хвост, плавники…

— Жабры…

— Какие жабры, о чем ты? Мне и кислород-то не нужен. — Я, когда пьяная, такая откровенная становлюсь, такая откровенная…

— Да ну?

— Ну да! Так же, как письменность. Для меня это все, — я размашистым (чересчур размашистым) жестом указываю на окно, за которым мирным сном почивает человеческая цивилизация, — игрушки. В которые я играю, пока я здесь. В бездне, — тут меня пробивает на поучительный жест — палец, поднесенный к носу, и глаза, сведенные все к тому же носу. Марк давится криком от представшего перед ним зрелища. — В бездне кислорода очень мало. И там мы становимся другими. Не такими, как в молодости, пока ходим среди людей и живем наверху… то есть на мелководье.

— А какими? — жадно интересуется Марк. Ну что я говорила? Дикарь. Сколько ни дай, все слопает и потребует добавки.

— Ты же меня и такой, какая я есть, не видел! — Я качаю головой. Он что, совсем не слушает? Ни про хвост, ни про плавники… — Вот я сижу перед тобой на стуле, у меня стройные ноги и отличный зад. Все это — дань земной моде! А я, натурально, не такая.

— А какая? — Кажется, он меня подначивает. Ну, щас я тебе покажу!

— Пошли в ванную! — решаюсь я.

Ванна у меня первоклассная. Бассейн, без преувеличений. Марк присвистывает, разглядывая беломраморные изыски на стенах и на полу самого большого помещения в доме. А как же иначе? В этой лохани полоскали плавники поколения фоморской знати. Не могли же они сидячей шайкой удовольствоваться, не люди, чай.

Я бестрепетно раздеваюсь и захожу в воду, которая всегда стоит в ванне. Холодная, конечно. Нам не нравится гретая вода. С хлоркой мы еще как-то миримся, но плавать в бульоне… Ноги мои схлопываются в хвост, отнюдь не рыбий. Это у бабки хвост, как у китихи, а у меня — другой. Как у морской змеи или, скажем, у мурены. Тонкий (относительно), привольно извивающийся, с лентами плавников по всей длине.

Марк охает. Почти восхищенно — или это только кажется? Слава Лиру, хоть не блюет. Все-таки художники — более привычный к чудищам народ, чем представители других профессий. Я картинно лежу в зеленоватой воде, помавая нижней половиной себя. Жених мой богоданный присаживается на бортик, осторожно проводит рукой по моей синей коже в изящных черных разводах.

— Гладкая… — задумчиво произносит он. — Где чешуя-то? Во всех сказаниях чешую обещали!

— У многих есть чешуя. Мы вообще очень разные. Я — потомок морского змея и вся в него пошла. У Мулиартех много водяных обличий, она предпочитает те, что на дельфинов и на китов смахивают. У нашего рода чешуя вообще редкость. Но мужики — те обычно чешуйчатые…

— Мужики? — Кажется, он думал, у нас в племени одни бабы. И размножаются исключительно путем умыкания земных провидцев. А кому провидца не досталось, обходится партеногенезом.[9]

— Да! — В раздражении я бью хвостом, поднимая фонтан брызг. — У нас ЕСТЬ мужчины. Здоровенные синие самцы с хвостами всех форм и волосами до пояса! Злющие ревнивые мужуки!

— Кстати! — Опять ему что-то узнать приспичило… Сколько ж можно? — Всегда недоумевал: зачем русалкам волосы?

— Для красоты, зачем же еще… Человеку тоже волосы не нужны. С тех пор, как изобрели шляпу. От волос одни проблемы, особенно в походных условиях. Но человечество не облысело от сознания нефункциональности волос. А морской народ волосами много чего умеет! — И я, исключительно из вредности, поднимаю свою шевелюру вертикально. Я же говорила, что она живая, как щупальца актиний? Ну и вот.

Волосы мои струятся серебряным ручьем, текущим, вопреки земной гравитации, вверх, почти до самого потолка. Я стою на хвосте, словно разгневанная змея, словно колонна из лазурита с металлическим навершием. Марк смотрит на это, открыв рот. Любуется? И наконец выдыхает:

— Красиво…

* * *

Это действительно прекрасно. Она прекрасна, водяная дьяволица с нечеловеческим лицом — пылающие белым огнем глаза, подвижные ноздри, надменный узкогубый рот. Прекрасна, как бывают прекрасны монстры, выдуманные Голливудом. Мысль о том, что она — почти жена мне, вызывает у меня… двойственные ощущения.

С одной стороны, представления о красоте у меня, как у всякого современного человека, изрядно расшатаны. Я и до сегодняшнего дня видел много удивительных созданий — в кино. На картинах. Во сне. И никогда не примерял на них свое либидо. Либидо удовольствовалось земными женщинами, о которых я даже не мог с уверенностью сказать, красивы ли они. Вернее, красивы ли они… лицом. Поэтому многие мои подружки верили, что я — человек глубокий, духовный. В суть гляжу, на телесное не размениваюсь. Наивные. Я же все-таки художник. Художник, не видящий самого главное в человеке — его лица.

Откровенно говоря, все от упрямства моего. Мысль о собственной неполноценности саднит душу. Если калека ищет себя в спорте — значит, его душевная боль сильнее уколов человеческого злословия. А мне и сквозь насмешки продираться не пришлось. Достаточно было просто сделать вид, что нет такого жанра, как портрет. Не всем же современников увековечивать…

Впрочем, довольно скоро я понял: лицо — это не просто портрет. Без него и мир на моих картинах выходил безликим, суррогатным. Платоновский образ на стене пещеры, попытка скрыть от окружающих свое калечество за сомнительной победой над жестокой правдой. И я перестал быть художником. И занялся теорией искусства. Что было попыткой намба ту, но более удачной. Мне хотя бы не приходилось создавать образов самому. Я лишь рассказывал о том, как это делали другие. Художники, у мира которых было лицо.

Я потерял надежду. Я потерял веру в себя. Я проклинал свое упрямство, свою амбициозность и свою никчемность. Вера в себя может уничтожить твою жизнь.

И вдруг — такой подарок! Судьба, склочная старуха, расщедрилась на королевский дар. И презентовала мне зрелище мифического чудовища, восхитительного в небывалом уродстве своем.

— Я должен тебя нарисовать! — решительно говорю я.

— Только давай не сегодня, — умоляюще произносит моя морская дева. — Завтра, ладно?

Я молча киваю. Что с нами будет потом, когда придется исполнять неведомую мне роль провидца (смешно! как я могу что-то провидеть, когда я и просто видеть не в состоянии?) — мне все равно. Но я обязательно нарисую то, что видел. Это и есть мое собственное Главное Дело.

* * *

Я сплю и вижу сон: неестественно прозрачная бездна, сквозь которую сияет город на скале. Здания светящимися иглами тянутся ввысь, океан над скалой гудит от снующих повсюду металлических рыб, позади каждой тянется вспененный след, на хребтине — седло, в седле восседает сосредоточенный фомор. На гипнотизирующий свет города из мрака глубин летят, обезумев, хрупкие подводные создания. В каковом городе и приходит им полный карачун. Но мы, Дети Лира, предав своих богов и свою родину, только сетуем на некстати пришедший сезон размножения наших плавучих нив и пажитей — планктон или коралловые споры, медузы или сельдь застят мелководье, забивают лопасти винтов, портят приборы, о нормальной скорости и не мечтай… Скорей бы уж оно закончилось! А проклятая донная пленка, взлетающая при любом движении, понижающая видимость, нормально не припаркуешься! Ну что «экология», что «экология»? Должны же мы жить нормальной жизнью, а не болтаться всю жизнь между дном и поверхностью с раззявленной пастью, точно китовые акулы, — хотя бы в городах?

Люди, люди… Как соблазнителен ваш путь, как он слепит мои круглые рыбьи глаза, как я рвусь ему навстречу, себя не помня… И удерживает меня только древняя и всесильная, будто морские течения, истина: жизнь одного из нас — жертва всему роду. Как здорово, что хотя бы здесь и сейчас, пока мы молоды и ходим среди людей, можно пожить по-человечески, чужой жадной жизнью, себялюбивой и безоглядной…

Но скоро и она закончится.

Мулиартех вот-вот придет и расскажет, зачем Детям Лира понадобился Марк.

Слепой провидец прав: если за него отдают меня, а не девицу из простонародья с необъятным чревом, скорую на любовь и на остуду, значит, не в его крови дело. И не нужны фоморам наши общие дети, унаследовавшие дар отца и породу матери (тем более, что может получиться и наоборот). Марк при встрече осторожно расспрашивает бабку: а при чем тут я, а-аще? — но та молчит, точно рыба об лед. Я пытаюсь объяснить ему, что решение должно вызреть у него в мозгу, придти само, как единственно возможное, и только тогда оно поведет нас туда, где нам должно быть, а иначе мы будем два дурака, слепо бредущих за своей дурной судьбой, беспомощных и бесполезных. А пока я потчую его, словно прикормленного зверя, историями народов моря. Чтобы понял, чтобы проникся, чтобы перестал видеть во мне и в Мулиартех каких-то инопланетянок, прибывших на его родную планету в количестве двух штук.

Для того, наверное, бабка и шлет ко мне косяки родственников. Вот и сегодня четверо моих кузенов вывалились из ванной, вызвав у Марка шок, который только с большой натяжкой можно назвать культурным. Потому что это был довольно некультурный шок — только ты собрался почистить зубы перед сном, как перед твоим носом открывается дверь, выглядывает голый мужик цвета морской волны и радостно заявляет: «Привет, я Асг, а это Морк, Морак и Асгар, мой близнец, только рожа у него противная, а вот я — красавец! Учти на будущее!» — и прется в кухню.

— Мерзавцы, а мерзавцы! — вынырнула из гостиной я. — Живо оделись и отжали космы, нечего сырость разводить!

Морк, чьи космы достигают поистине нечеловеческого объема, одним движением головы закрутил пряди в жгут и обрушил на пол целую приливную волну. И тут же обреченно взялся за швабру. У меня отличные швабры. В каждой комнате — по швабре. И я без зазрения совести вручаю их каждому, кто заявляется ко мне водяной тропой.

Братцы притащили мне находку — гигантский кованый сундук с пиратской добычей, изгаженной морскими желудями.[10] Я брезгливо поморщилась. Чистить всю эту прелесть не буду. Пусть сами и колупаются, золотодобытчики. Зато Марк беспрекословно взялся за скребок. Глаза у него так и горели. Не знаю, на что он пялился охотней — на лица моих сородичей или на груды позеленевших золотых монет в просевшем сундуке.

— А как вы сюда попадаете? — принялся он за любимое дело — за нескончаемые расспросы.

— По стояку карабкаемся, потом вылезаем из унитаза! — брякнул весельчак Асг и заржал, словно целый табун земных жеребцов.

— Он врет, — методично соскабливая балянусов, завел шарманку Морак, самый нудный тип на свете. — Мы умеем проходить сквозь материальный горизонт. Достаточно того, чтобы на обоих концах тропы была вода. Хоть немного. Маленькой лужицы вполне достаточно. Так же, как вода просачивается всюду, мы пронизываем любые преграды. И можем проносить с собой любые материальные предметы. У нас в руках или на теле они становятся такими же текучими и…

— Да парень уже все понял, не свисти ты, как пьяный кит! — остановил брата Морк. Узнав, как моего суженого звать, он сразу ощутил нечто вроде родственных чувств. Гордится своим именем древнего фоморского короля. И тех, чье имя напоминает его собственное, привечает. Даже инородцев. — Марк, выбери себе что-нибудь на память, не стесняйся.

— Я не могу, — покачал головой мой щепетильный жених. — Это неудобно.

— Неудобно штаны на хвост надевать! — ляпнул Асг и снова захохотал. — Ну хоть перстенек возьми — вон он, прямо на тебя смотрит! И чистенький какой, даже переплавлять не придется!

— Переплавлять? — с ужасом переспросил Марк. — Это же исторические артефакты!

— Были бы исторические артефакты, — вздохнул Асгар, в земном существовании археолог. — Если бы их отыскали ЛЮДИ. Нашли, зафиксировали бы место и обстоятельства находки, описали, передали в музей, датировали, атрибутировали… Сейчас это просто груда драгоценных металлов и камней, неизвестно откуда взявшаяся. Приди мы с нею куда следует, нас бы погнали оттуда…

— …адкиными швабрами, — кивнул Морак. — Словом, красоте этой одна дорога — в переплавку. Хорошо, если ювелир не побрезгует восстановить пару вещиц и продать черным коллекционерам. На!

И он протянул Марку сверкающий огромным изумрудным кабошоном[11] перстень. Каст[12] у кольца был странный, глухой, широкий, со сложным витым орнаментом, а может, надписью на древнем языке. Позеленевшие от морской воды примеси сделали золото перстня лишь ненамного светлее камня, а забившаяся в насечки грязь черной вязью выделяла узор, обнявший камень. Изумруд блеснул, отражая свет лампы, и Марк поднял кольцо, всматриваясь вглубь кабошона. Я подглядывала из-за плеча счастливого обладателя перстня. А в изумруде творилось удивительное действо. Из зеленых глубин вдруг вынырнул, разворачиваясь, синеватый осьминог, расправил щупальца, охватил ими камень, протянул их нам навстречу…

— Дефектный! — констатировал Морак.

— Как и они все, — пожал плечами Морк. — Такие здоровенные камни без дефекта не бывают. Мулиартех бы тебе сразу отсоветовала его брать. Она суеверная. Считает, что порченные камни сами порчу наводят.

Марк оглядел нас с веселой сумасшедшинкой в глазах и вдруг, разинув рот, оглушительно захохотал. Все остолбенели.

* * *

— Вы, ребята, меня, конечно, извините, — вытирая слезы и отдуваясь, наконец произношу я. — Но вся эта ситуация… как-то она на меня удручающе подействовала. Выходят из ванной синие люди с живыми волосами, волокут за собой центнер старинных украшений и золотых монет, рассказывают, что им никакая твердь не преграда, одаривают кольцом, которое стоит дороже всего, что нажил непосильным трудом… А потом объясняют, что их бабуля, правнучка морского змея, суеверная очень! Верит в порчу и не любит камней с дефектами. Вы хоть понимаете, какой сюр тут развели?

Но они не понимают. Не понимают, что пришли в мир рутины из мира легенд. Что они и есть подтверждение самых невообразимых суеверий, от которых всякий сколько-нибудь здравомыслящий человек обеими руками открещивается. Сидят вокруг стола, заваленного невероятным (даже для голливудского блокбастера) количеством золота, трут его щетками и фланелью, устало переругиваются, потягиваются всем телом, включая волосы, клянчат у Ады чаю… и, кажется, всерьез верят, что это — повседневность!

Я снова принялся разглядывать подарок. Голубая звезда играла лучами, сияла, будто солнце, увиденное сквозь толщу воды… Я, похоже, начинаю вливаться в славный фоморский народ. Я бы не прочь. Среди этих существ я забываю, что болен. Их лица уже представляются мне неотъемлемой частью моей жизни. Я начинаю понимать, почему Асг считается красавцем, а похожий на него Асгар — нет. У Асга изящные щелевидные ноздри и глаза идеальной формы, овальное лицо и длинная мощная шея. Зато Асгар больше смахивает на человека — ноздри шире, глаза оттянуты к вискам, лоб не круглится, как у дельфина, и подбородок квадратный, выдающийся, совсем как у людей. Одно слово, урод.

Тогда, получается, Ада — одна из самых красивых женщин этой расы, ценящей эргономичность формы. Ни на лице, ни на теле моей суженой нет резких выступов, которые так нравятся роду людскому. Плоская грудь, узкие бедра (когда они вообще есть), все черты сглажены, точно у статуи, над которой изрядно поработало время и волны.

В детстве, приезжая на море, я азартно разыскивал среди морской гальки стеклянные осколки, превращенные в прозрачные круглые бусины. Они выглядели совсем как настоящие драгоценные камни — коричневые, зеленые, белесые. Набрав полную горсть стеклянных алмазов-изумрудов, я спал в палатке, будто опальный принц, завернувшись в пару спальных мешков, пока родители гуляли по пляжу. И видел сны о заветной земле, где надо мной склонялись человеческие лица — добрые, злые, веселые, плачущие… разные.

Лицо моей невесты тоже словно отшлифовано морем и обращено в расплывчатый образ из моих детских снов. Она ускользает от меня, мелькает смутной тенью среди пенных гребней, говорит загадками, смотрит сочувственно, не раскрывает дум своих и целей. Ей нельзя верить. Она уклончива и жестока, она себе на уме, она манипулирует мной, как ее разлюбезное море. И не может иначе.

— Что приуныл, провидец! — Асг хлопает меня по плечу, довольно болезненно. Эти ребятки-фоморы точно из железа сделаны. Хотя какое железо? Железо в их среде обитания рассыпается в рыжую труху. А эти тела живут сотни лет, практически не меняясь. Ада говорит, некоторые из фоморов растут всю жизнь. Как рыбы. И перестают выходить на сушу, когда становятся гигантами, чьи тела не спрячет никакой морок. Зато потом они могут притворяться китами и акулами, играя могучими тушами перед объективами туристов и распугивая пляжников острым парусом плавника, режущего волну.

— Я не приуныл, я задумался, — отвечаю я, сковыривая особенно неподатливую скорлупу с тяжелого резного диска размером со столовую тарелку. Не иначе как у ацтекского жреца вырвали. Из холодеющей руки. Конкистадоры.

— О чем?

— О том, сколько это может продолжаться… А-а-а, ч-ч-черт! — под напором скребка скорлупа разлетается, брызги веером осыпают честную компанию.

— Что продолжаться-то? — не обращая внимания на застрявшие в его шевелюре куски морского желудя, спрашивает Асг. Я завороженно наблюдаю, как пряди аккуратно стряхивают скорлупки на стол. С трудом отвлекаюсь от фантастического зрелища, чтобы ответить как на духу:

— Да нахлебничество мое! Живу здесь, как у Христа… у Лира за пазухой, ем хозяйское, за комнату не плачу, электричество жгу, книжки читаю, место занимаю. А сейчас, как сессия у моих засранцев закончилась, и вообще не знаю, куда себя деть и на фига я вам сдался…

— А ты того… с девушками встречайся! — легко находит мне занятие Асг. — Земные девушки дюже хороши. Червлены губами, бровями союзны. Чего ж тебе еще, собачий сын, надо! — и сборище фоморов разражается хохотом.

Они, оказывается, еще и советское кино смотрят.

— Да я, хороняка, жениться собираюсь! — подыгрываю я.

— А! — отмахивается дурашливый Асг. — Жена не стена, можешь мне поверить. Я восемнадцать раз женат был.

— Сколько?! — не верю я своим ушам. — Это за сколько же лет?

— Ну-у-у… — Асг демонстративно возводит очи горе и шевелит губами, подсчитывая. — Круглым счетом за полтораста.

— Тогда ты еще верный муж, — вздыхаю я. — Можно сказать, профессиональный муж. Небось, на всех своих любовях женат был?

— Хэк! — выдает Асгар и отводит глаза.

— В среднем на каждой пятой, — невозмутимо сообщает Морак. — У него три дюжины официальных детей и дюжины две — внебрачных. Внуков же…

— Да хватит тебе, счетовод! — обрывает родича Асг. — Я люблю детей. И сроду никого из своих не обидел. Алименты платил исправно, приданое давал, связями помогал. Многих схоронил, а до сих пор помню… и скучаю.

— Сердце у тебя человеческое, — сочувственно соглашается Морак. — Тебе дай, ты бы им все свое время раздал, чтоб жили подольше.

— Так ведь войны… — вздыхает как-то сразу постаревший Асг. — Войны, восстания, репрессии эти гадские. Иного разыщешь, а он уж меня не узнает и жить не хочет. Да-а-а…

Я обвожу взглядом компанию фоморов, еще недавно казавшуюся такой беззаботной и понимаю: каждому из них, каждому в свое время пришлось открыть сердце навстречу потерям и тоске. Ни один не избегнул этой участи. И если Ада станет моей женой, ей тоже придется похоронить меня. Плохие из нас, людей, супруги для волшебных долгожителей.

— А есть такие, ну, народы, которые не… — я обрываю фразу, не зная, как закончить. Но они понимают.

— Есть, конечно, — кивает Морк. — Беспечальные фэйри, дети радости и света, чтоб им…

Опа! Это он про эльфов, что ли?

— Ты что думал, природа только печаль наводить умеет? — поднимает бровь Морак. — Она создала и тех, кто несет ликование на крылах своих, фигурально выражаясь.

— Почему фигурально? — торможу я.

— Потому что нет у них никаких крыльев. Порождения воздушной стихии в летательных приспособлениях не нуждаются.

— А вы их, похоже, недолюбливаете? — осторожно интересуюсь я.

— Застарелый межрасовый конфликт, — констатирует Морак. — Люди, конечно, понарассказали всякого. Великих битв напридумывали…

— Так что, не было никаких битв?

— Были… — вяло соглашается Морак. — Как же без них-то? Не настолько мы умные, чтоб подобру-поздорову сферами влияния делиться. Да и обида брала: все, что мы делаем, они наизнанку выворачивают. Плетем сети печали, плетем, они придут — и гуляй, душа! Целое племя как сдурело — пляшет, поет, жрет до отвала, пьет до беспамятства, разврату по кустам предается, в башке ни одной мысли, кроме непристойностей. Нет, мы понимаем, что человечеству без праздников нельзя, но затянувшиеся праздники — это наркотик. А вы, люди, такой хрупкий род… На удовольствия падки, как дети. И как дети, ленивы.

Прав счетовод Морак, безусловно прав. Но мне почему-то хочется ему возразить, вступиться за честь моего рода, объяснить, что мы и без морской-воздушной заботы нашли бы чем заполнить свою жизнь, если нас спустить с поводка, перестать водить за ручку… Хотя кто нас водит? Волшебные народы только и делают, что навевают нам попеременно печаль да эйфорию, вызывая желание изменить привычный обиход. И даже того, что мы у них выспрашиваем, не говорят, дабы не прессинговать наши хрупкие души и слабые мозги.

— Так! — круто перехожу к сути я. — А теперь скажите мне, о мудрые морские мужи, на хрена я вам сдался? Во мне от ваших недомолвок уже не печаль и не радость, а лютая злость подымается!

— Злость — это не по нашей части! — ухмыляется Морк. — Это по части народа огня, подгорных духов, вращающих землю. Злость и упрямство — их епархия. Ну что, объяснили мы тебе устройство мира? А только на твой вопрос ответа нет. Это на самом деле наш вопрос. К тебе. Что нам делать, провидец, если в наши дела вмешивается кто-то чужой? Кто-то темный, незнакомый и подлый?

Ацтекский диск падает у меня из рук, наполняя кухню гулким звоном.

Глава 3. Соленое лекарство от невзгод

— Остается только надеяться, Морк, — слышим мы язвительный бабкин голос, — что само море вложило в твою лобастую башку гениальную мысль выброситься на берег.

— Это у нас идиома такая, — вполголоса говорю я Марку, — «выброситься на берег» означает примерно то же, что и «лезть поперед батьки в пекло».

Но Марк, похоже, не обращает внимания на столь важные сведения о фоморском народе. Он вслепую шарит по полу, пытаясь нащупать выпавший у него второй Фестский диск,[13] но только из золота, не из глины. Марк не замечает, что исторический раритет отбил Мораку пальцы на ноге и бедолага теперь скачет вприпрыжку, словно синий Кристофер Робин, скок-поскок на палочке верхом…

Глаза Марка, совершенно бессмысленные, уставлены в лицо Мулиартех.

Кстати, разница между безумным и бессмысленным выражением глаз вам ясна? Так вот, у моего почти что мужа глаза в тот момент были без намека на мысль. Как будто интеллект внезапно решил выйти покурить или выпить кофе. И оставил позади черепную коробку, наполненную бесполезной пузырчатой массой, мягкой, как масло. Впечатление, что Марк окончательно спятил, усугублялось тем, что, потыкав рукой в пол, он планомерно принялся ощупывать все подряд — сначала ножку стула, потом, гм, ножку Асга. Дошел, слава Лиру, только до колена. Но Асг все равно послал ему воздушный поцелуй и похабное подмигивание. С таким же успехом кузен мог пытаться шокировать своими авансами меня или Мулиартех. Марк его не увидел. Он поднялся на ноги, цепляя руками мебель, стены, плечи окруживших его людей и побрел прямо в коридор, запрокинув голову к потолку. Зрачки его, огромные, словно у глубоководных рыб, отражали свет люстр. Марк был слеп.

Морк среагировал первым. Он попросту перемахнул через стол, а заодно и через Морака, сидящего на корточках и озабоченно разглядывающего опухшую ступню, подхватил невидящего Марка на руки. Бормоча озабоченно: «Щас-щас-щас…» отнес его в комнату, осторожно уложил на диван. Мулиартех вошла, раздвинула сгрудившуюся фоморскую молодежь и села в изголовье. Ждать.

Слепые глаза Марка разглядывали неведомые миры битых три часа. Все это время мы боялись шелохнуться. Когда провидец уходит, жизнь вокруг него должна замереть на полувдохе. Чтобы он смог узнать место, откуда ушел. Иначе провидец может и не вернуться. И тогда племя лишится пророчества. Но не только. Оно потеряет того, кто указывает путь. И обречено мыкаться во тьме до тех пор, пока мать рода не отыщет нового или не вернет старого провидца с самого дна подводных озер. С древности мы верили, что именно там кроются двери в другие вселенные. Не в огненные моря под водяной бездной, а вообще прочь из нашего мира. Поэтому когда-то над нижними озерами даже проплывать боялись. Священные Воды плескались под толщей привычной соленой воды, тяжелые, мутно-серые, заросшие по берегам ракушками моллюсков и трубками погонофор[14] — каждое нижнее озеро окружено полями плотоядных океанских цветов и трав, жестких, колючих, как вся наша придонная «растительность». И никто не решался опустить в подводный прибой даже прядь волос, боясь, что иная вселенная жадно схватит добычу и потащит в свою бездонную пасть…

Если бы все было так просто! Если бы отыскать ход в другую реальность, не щадя плавников, если бы запомнить, где и как он открывается, да приходить сюда за помощью, едва почуяв, как шатается великое равновесие стихий… Но каждый раз, предвидя страшное пробуждение мировых сил, мы ищем провидца, и задаем ему вопрос, и ждем ответа, бывает, что годами ждем. А понять ответ еще труднее, чем получить! Несколько слов, промолвленных в бреду, бесполезны. Или опасны. Потому что пророчество — это всего лишь компьютерный вирус, как сказали бы люди. Если ты его получил, оно исполнится — и вся твоя благополучная жизнь полетит к черту. Ты оказался слишком любопытен, чтобы сохранить ее. Ты гибнешь. Потому что пожелал узнать, как и когда это случится.

Мулиартех, змеиная ее душа, опытнее других в деле расшифровки путаных посланий из иных вселенных. Иногда сообщение может понять только тот, кого провидец полюбит. Для того фоморы и вступают в браки с людьми, наделенными пророческим даром. Представители лучших семей, с детства приученные хранить тайны, проживают жизнь рядом с земными людьми, прячась за мороком, оставив надежду когда-нибудь вернуться в море, — фоморы-атланты, из тех, что не дрогнут под тяжестью гибельных известий. Не попытаются предупредить возможную жертву. Не пустят вирус дальше, чем тот уже проник. Если понадобится, умрут, но выстоят.

А в этот раз все как-то неправильно получается. Не успела Мулиартех подготовить Марка к вопросу, как прямолинейный и туповатый (мужчины, что с них взять?) Морк ляпнул все как на духу. Видать, не ждал от моего суженого никакого ответа. Если бы все пошло как обычно, пожал бы наш новый провидец плечами и продолжил скрести таинственный диск с непонятными письменами. И мы задавали бы вопрос снова и снова, день за днем, неделю за неделей, пока не раскрылась бы дверь в ту реальность, в которую наши беды пустили корни и не показала бы слепым, обращенным внутрь мозга глазам ответ. Но этот Марк… Откуда в нем такая силища? Наведенных иллюзий он не замечает, вопрос услышал с первого раза, моментально ушел и не возвращается столько времени, сколько ТАМ никто по своей воле не задерживался…

Может, он уже… совсем? Может, пора Мулиартех приступать к ритуалу Возврата?

Я осторожно скашиваю глаза. Мулиартех, изогнув спину вопросительным знаком, в немыслимой для человека позе склоняется над лицом Марка. Мой нареченный бездумно пялится вверх, с губ его срывается то мычание, то всхлипывание, то звукосочетания, ничуть не похожие на слова… Если бы мы с Марком пробыли вместе подольше, если б он привык ко мне, раз уж не получилось у него полюбить меня, я бы научилась различать пророческую речь и сейчас над мужем склонялась бы я, а не моя ужасная прапрапрабабка. Я ощущаю странную ревность пополам с облегчением: не мне, не мне суждено узнать эту тайну, по всем приметам ужасную и неподъемную…

Вдруг Марк выпрямляется и обводит нас глазами. Он снова здесь! Он ВИДИТ! Бабка машет на братьев руками — вон, все вон! Слышать ответ можем только мы, женщины рода. Асг, Асгар и Морак беспрекословно удаляются. Но Морк стоит как вкопанный. Почему? Мулиартех буравит его взглядом. Морк не уходит. Марк потирает лоб и произносит:

— Кто-то сказал, что лучшее лекарство от всех недугов — соленая вода. Пот, слезы и море.[15] А вообще… что это было?

— Ты пророчествовал, — устало отвечает Мулиартех.

— Что он поведал? — идет на приступ Морк. Небывалая решимость. Непомерная наглость. И все-таки бабка не гонит святотатца. Очевидно, Морку открылось невидимое нам. Иначе он давно бы сидел на кухне, со своими родичами. И ждал, пока женщины узнают то, что должны узнать. И объявят то, что дозволено объявить.

— Повторял только «аптекарь», «аптекарь». И еще — «нагаси бина в реке, нагаси бина плывут».

— Так что, придется искать другого провидца? — безнадежно спрашиваю я. Как-то не похожи эти слова на великую тайну. Их ни мне, ни Мулиартех не расшифровать. Поторопился поганец Морк, поторопился. Не созрело пророчество. Вот мы и получили какой-то… непропеченный кусок не пойми чего. Я готова завыть от отчаяния. Ударить Морка. Прогнать Марка. Выпустить воду из ванны, вытереть ее насухо, уехать в пустыню, в Долину Смерти и сидеть на растрескавшейся соленой корке до самой осени, когда на Долину Смерти обрушатся дожди.

Мне и самой непонятно, с чего такая тоска: каких-то полчаса назад я боялась, что в нашу жизнь огненным смерчем ворвется невыносимая, чудовищная истина, обращая в пар последние надежды. А сейчас, когда пытка неизвестностью продлена на месяцы, на годы, когда участь жены для нового провидца падет на другую, когда я стою на пороге безопасной, благополучной судьбы — мне хочется орать и лупить окружающих чем ни попадя. Тщеславие, что ли, гложет мою душу?

* * *

На лице Ады отражается такое отчаяние, что я принимаюсь пороть несусветную чушь:

— Ну не расстраивайся ты так! Аптекарь — это тот самый, который нас свел, он же делает кукол, чтобы пустить по реке, беспомощных таких кукол, у них черные глаза, они плывут и мечтают зажмуриться, на них лежит возмездие за все грехи аптекаря, это не их грехи, они платят по его счетам, потому что он их делает — не из бумаги, из плоти и крови, тысячи кукол, их слезы отравляют океан уже много веков, не плачь, пожалуйста, ты тоже отравляешь океан, ты тоже его кукла…

— Вот и всё… — кивает Мулиартех. Лицо ее словно замерзает, через человекоподобные черты проступает вытянутый череп морского змея, похожий одновременно и на лошадиный, и на череп динозавра. — Слово для вас сказано, потомки. Оно поведет вас. Мои дела здесь окончены. — Она поднимается, удивительно легко и плавно для такой туши, и пересекает комнату, и исчезает в темноте коридора. Я слышу, как открывается дверь в ванную, как плещет вода — и тишина…

Что значит — слово для вас сказано?

Ада глядит на Морка. Тот улыбается совершенно разбойничьей улыбкой, а потом отвечает на мой невысказанный вопрос:

— Если наш домашний морской змей недостаточно мудр, чтобы все разъяснить, это сделаем мы.

— Ты с ума сошел? — сухо переспрашивает Ада. — Он же слепой. Он не воин. Куда он пойдет?

— А-а! — радостно откликается Морк. — Значит, ты что-то поняла, любовь всей моей жизни?

Ада кусает губы. Зубы у моей принцессы острые, как иголки, они впиваются в кожу, под ними выступают капли крови — иссиня-черной на синей коже. Сердце мое сжимает жалость.

— Если я сказал «нагаси бина», то я тебе все и объясню. Оставь в покое мою… невесту.

И тут Морк поворачивает голову. Я с ужасом вижу, что глаза у него горят. Не фигурально, а натурально. Биолюминесценция, мать иху подводну. Веки медленно сходятся, оставляя небольшую щель, ноздри сжимаются. Выражение огромной боли проступает на этом чужом, нечеловеческом лице. Так смотрят получившие удар в солнечное сплетение. Ножом, не рукой. Выходит… он ее… действительно любил? И его обращение к Аде — не фигура речи?

Все длится какое-то мгновение. И вот — передо мной прежний, добродушный, внимательный Морк, рубаха-парень, парень-акваланг, если можно так выразиться. Спаситель, помощник, надежа и опора сухопутного недотепы, заплутавшего в соленых глубинах.

— Нагаси бина — бумажные куклы, — тараторю я, — в Японии их пускали вниз по реке в первый день змеи, чтобы отвести беду от ребенка. Аптекарь — не спрашивай, почему я его так назвал, может, потому, что мы с Адой познакомились, гм, у аптечного киоска, а он был где-то рядом, я не знаю, я только чувствую, что был, — Аптекарь делает их из живых людей… и не только из людей. Он умеет отводить СВОИ беды на наши головы, это его умение действует столько лет, что портит… экологию. Да, экологию. Он словно огромный могильник в беззащитном мире, его влияние слабое, но оно копится, копится, пока не начинает убивать. Я его видел… там. Только не знаю, где. Больше я ничего не понял, но я постараюсь, я могу попробовать еще раз, вот только посплю — и…

— И поешь. И еще поспишь. И так — много-много раз. Потому что ты нам нужен ЖИВОЙ. — Голос Ады звучит размеренно и глухо, точно надтреснутый колокол.

— Он увидел… отца лжи? — изумленно спрашивает Морк.

— Отец лжи? У фоморов тоже сатана имеется? — поражаюсь я.

— У фоморов имеется привычка воровать у людей красивые названия! — посмеивается Морк. — Ты что думаешь, мы сами назвали себя фоморами, выдумали имена своим богам, назвали старых жаб вроде Мулиартех матерями рода и всякое такое?

— Почему нет?

— Да потому, что мы не нуждаемся в словах! — Морк уже хохочет. — Как ты себе это представляешь, под водой-то, при давлении в тыщу атмосфер, мы бы стали разевать пасть, языками рыбьими артикулировать, пузыри пускать?

— Так что, телепатически общаетесь? — хватаюсь я за первую попавшуюся теорию.

— Ага, телепатически. Телефонически. — Ада с ходу подключается к избиению человеческих младенцев в лице меня. — Если слова не нужны, какого Ктулху телепатировать? Говорили же тебе — море растворяет в себе ВСЁ, что мы думаем и чувствуем. И в море фоморы — одно. Словами мы пользуемся только здесь. Но изобрели их люди. Мы просто думали вместе. Пока не пришло время выйти на сушу. У людей уже была вполне развитая мифология, мы ее сперли и приспособили для собственных нужд.

— Тогда кто такой отец лжи?

— Ты сам сказал — сатана. Он портит наши сети, впускает в умы людей опасные мысли, отравляет море, оно немеет, мы теряем силы, мы не можем думать, наше Главное Дело страдает.

— А я думал, это мы травим воду всякой дрянью… — задумчиво киваю я.

— Никакая нефть, никакие радиоактивные утечки не могут замутить мысль моря. Но отец лжи — может. И делает это давно. Слишком давно, чтобы успокаивать себя и дальше. Чтобы не замечать: наша бездна больна. — Ада обессиленно присаживается у меня в ногах. Я чувствую, как от нее веет холодом. Тело ее вообще холоднее человеческого, но сейчас оно, словно у замороженной… рыбы. Меня пробирает дрожь. — Хочешь выпить?

— Я хочу! — громогласно объявляет Морк. — Ада, что я могу ИМ сказать?

— Что ты вляпался по самые жабры! — отрезает она. — Что ты идешь с нами туда, откуда никто не возвращается. В мир отца лжи. В мир, япона мать, Аптекаря-кукольника.

— Хорошо! — даже как-то радостно соглашается Морк. — Когда?

— Когда узнаем, что это за мир такой. И как найти в него дорогу. Когда Марк сможет проложить тропу.

— А чего тебе налить? — этого парня ничем не испугаешь.

— Чего угодно. Но покрепче.

— Алоха! — и он уходит вперевалку, как настоящий моряк. Мореход. Откуда это новое имя? Кто такой… Мореход?

* * *

Мужчины в любом мире — мужчины. То есть совершеннейшие бестолочи и торопыги. Ведь объяснила же я Марку: нельзя уходить из этого мира, не отдохнув от прошлого путешествия. Нет, ходит за мной и канючит, что ему надо «еще разочек попробовать». Угробить себя решил. На благо общей победы. Александр Матросов, блин.

Люди относятся к собственному мозгу так же, как к дикой природе: сколько оттуда ни черпай, там не убудет. А значит, можно грести и нести, и сразу же возвращаться за добавкой. Причем без разницы, удовольствие или работу ты «хищнически потребляешь». И коли мозги (природа) не принесут тебе желаемого, нужно колотиться в дверь и ныть, покуда не откроют и не швырнут тебе в лицо вожделенную добычу: да на! Только отстань!

Сиюминутная выгода кажется мужчинам нужнее долгоиграющей пользы.

Когда Марк меня особенно достает, я спрашиваю: зачем ты хочешь вернуться туда? Узнать подробности? Не узнаешь! Потому что пророчества — не сериал. Прежде чем получить ответ на вопрос — нет, Ответ на Вопрос, с прописной, чтоб ты лучше осознал величие и того, и другого — ты должен перестать быть человеком. Ты должен остудить свою кровь. Ты должен забыть местоимение «я». У тебя больше не будет «я». Ты задаешь Вопрос не от своего имени — от имени бездны. И тебе важнее, чтобы Ответ поняла она, а не твой суетный человеческий ум.

А чего хочешь ты? Сейчас чего ты хочешь? Удовлетворить любопытство? Выяснить детали? Подорожную потребовать?

Не получишь. Ничего из этого пророчество тебе не даст.

Снова будут обрывки истории без конца и начала, неведомые существа и непонятные диалоги. Потому что реальность — не фильм и даже не сериал. Ты будешь тыкаться в ее огромное пространство, точно слепая креветка в бок кита, отыскивая «то самое место», о котором ты помнишь только… А что ты вообще помнишь?

И тогда Марк заводит глаза. И начинает рассказывать. И я чувствую: он ПОМНИТ. Помнит достаточно, чтобы вернуться именно в то место и в то время. А самое страшное: его туда ПРИГЛАШАЮТ. Его там ЖДУТ. Совершенно невообразимый тип, в котором ни я, ни Мулиартех (наконец-то вышедшая из приступа старческого кокетства «Ах, моя миссия на земле окончена, дальше вы уж сами, зачем вам старый морской змей, бездна зовет меня, бу-бу-бу…») не можем распознать ни друга, ни врага. Типа зовут Мореход. И он — не человек. Но и не фэйри.

Самая мысль о Мореходе вызывает ломку. Почти наркотическую. Не только Марк — даже я и Морк страдаем от невозможности немедленно отправиться во «вселенную Марка» (а что? название как название…). Мне и Морку она вдвойне интересней, чем нашему провидцу. Потому что там — новая бездна. Чужая. Не наша. Своя собственная бездна. И если у фоморского рода осталась хоть капля воинской, захватнической, жадной тяги к новым территориям, то вся она бурлит в наших жилах. И делает нас суетливыми дураками.

Но я это прекращу. Пусть даже не заикается про «какие-нибудь стимуляторы» и про «надо придумать новый вопрос, чтоб пробрало». Будет есть, спать, смотреть телик и гулять со мной по набережной местной полудохлой реки, подпитываясь нужным настроением. Пиво, шашлыки, ситро, мороженое. И никаких энергетиков.

Я и не знала, что мужчины так нуждаются в матери. Что жены им в принципе без надобности. Нужна мамаша-тиранка, которая за ухо отведет к обеденному столу, посадит и велит есть, как выражается Кава, по часовой стрелке все, что на тарелке лежит. Кстати, эти двое — мой жених и моя нянька — отлично поладили. Кавочка все повторяет: какой худой, ну какой худой, одна кожа да кости, он же не выдержит, он же заболеет, он же совсем мальчик. Ага. Мальчику тридцать уже. Я в его возрасте, конечно, мальком была (метафора это, метафора, фоморы — живородящая раса), но человек, разменяв четвертый десяток, должен соображать головой, а не спинным мозгом, как некоторые. Только Кава этого уже не помнит и воспринимает всякое человеческое существо как юного несмышленыша. Ну, мне это на руку. Пусть пичкает его рыбой и опекает в своем неповторимом стиле «ни шагу без нянюшкиного дозволения».

Морк тоже изо всех сил сдерживает нетерпение, но толку от его маскировки чуть. Марк его видит насквозь. Впрочем, Морка все насквозь видят. Он слишком хорош, чтобы усвоить науку двуличия. Поэтому он изгой. Поэтому он выбрал дорогу вместе с нами — с принцессой, отданной провидцу, с и провидцем, отданным на заклание судьбе. Своей-то судьбы у Морка нет. И никто не вернет ему судьбу, отобранную моей сестрой.

Много лет назад Адайя выбрала Морка себе в мужья (любой из фоморов хвостовой плавник бы отдал за возможность жениться на сестре моей Адайе, когда окончится ее земная жизнь!). И все — ВСЕ (а значит, и я тоже) — покорились воле старшей из принцесс, как повелось от начала времен. Если старшая из младшего колена говорит: я приказываю! — сама мать рода принимает ее сторону. Сказать «я приказываю» мы можем только раз. И выбирать этот раз нужно очень, очень чутко и осторожно. Не дай бог разменять свое Единственное Повеление на глупую прихоть! Недостойно принцессы. Стыдно. И вот Адайя перед тем, как уйти на сушу, сделала то, чего хотела всегда, — подошла к Морку и без всякого пафоса произнесла: «Я приказываю тебе ждать меня, как будущую жену», — а потом взглянула на него с уверенностью собственницы. Само море замерло, принимая помолвку Адайи и Морка, связанных с этого мгновения — и навсегда.

— Нет. — Морк обреченно закрыл глаза, но голоса не умерил. — Нет, принцесса. Не стану.

Никто его не покарал, конечно. Разве можно покарать фомора, лишенного судьбы? Он сам себя покарал тем, что отказался прожить правильную жизнь. А мы с Адайей в тот же день ушли на берег. И я не сказала Морку ни слова. И уже никогда не скажу. Море приняло выбор моей сестры, я приняла выбор моей сестры, род принял выбор моей сестры… В этой вселенной не идти мне рядом с Морком к ждущей бездне. Никогда.

А сейчас этот правдолюбец сидит напротив Марка и насвистывает «La camisa negra», вырезая своему новому другу надпись на ножнах. Наверняка матерную тираду по-исландски, красивыми рунами. Морк уверяет, что грубая ругань и есть первооснова магических заклинаний. Так что должно подействовать, если что. Особенно если покрепче стукнуть противника ножнами по голове. Кузен мой прав. Все равно, чем исписано твое оружие. Главное, чтоб ты не был дураком, полагающимся исключительно на свою «верную сталь». Разум — оружие куда более надежное.

Я, демонстративно топая, иду в ванную, закрываю водяную тропу, напускаю свой мини-бассейн до краев, выключаю свет и ложусь ничком, распустив волосы по поверхности воды. Можно было бы, конечно, отправиться куда-нибудь далеко, в ледяные глубокие воды, бессолнечные и безжизненные, поймать могучее, как земной ураган, течение и лететь в его струях, раскинув руки, слушая, как поет океанская волна вверху, как осторожно стрекочут мелкие рыбы, как мягко ухают широкими крыльями скаты, как орут сквозь толщи воды лихие убийцы-касатки… Вобрать в себя весь этот гам, всю эту суету, что представляется людям пустотой и безмолвием, спросить море, спросить себя: как мне быть дальше? Идти сейчас? Ждать знака? Пустить провидца в мысленное странствие? Удерживать, пока не станет похож на фомора? А вдруг не станет? Совсем? Никогда?

* * *

— Опять она идет топиться, — вполголоса произношу я. Морк хмыкает. Скорее иронически, чем неодобрительно. А мог бы и осуждать мое непочтительное отношение к Адиному зазнайству. Потому что за дни, проведенные в обществе не только Ады и ее прабабули, но и бравых кузенов, я понял: эти подводные тетки — просто зазнайки.

Нет, их форму правления матриархатом не назовешь. Есть же в бездне и короли, и принцы, и отцы рода… Просто они принимают ну самые главные решения. Например, с кем воевать и с кем пить, оказавшись на суше. Что петь на гулянках и каким словами ругаться в минуту жизни трудную. Зато женщины принимают решения, с кем спать, от кого рожать, кому пророчествовать и всякое такое.

Я выспросил у Морка историю их с Адой разрыва, пока та отмокала в ванне. Чтобы впредь не допускать дурацких заявлений про невесту-почти-жену, если мужику это так неприятно.

И обнаружил, что ко всяким священным словам и ритуалам, к которым женщины столь трепетно относятся, мужской пол пиетета не чувствует. Или это только Морк такой… бунтарь?

— Ада — еще очень молодая и глупая девчонка, — ответил он мне как на духу. — Ей кажется, что воля бездны, или воля матери рода, или воля старшей в младшем колене есть вещь непреложная. Коли что авторитетными бабами нашими сказано, то и быть по сему.

— А бездна — тоже женского рода? — невинным голосом осведомляюсь я.

— Выходит, что женского, — пожимает плечами Морк. — Если управляет нашей жизнью, определяет, чему жить, чему умереть, чему родиться… В общем, Ада все эти изъявления воль даже под вопрос не ставит. А я, пожив без судьбы, понял: ничего непреложного в мире нет. Даже у фоморов.

— Ты, значит, первый, кто до этого додумался? — полуутвердительно-полувопросительно говорю я.

Морк отрицательно мотает головой. Видать, были в бездне настоящие храбрецы, идущие волнам наперекор. И наперекор бабам с их дурацкой привычкой класть понравившимся парням руку на плечо со словами «Будешь ждать, я сказала!» Морк вздыхает и начинает с самого начала, от сотворения времен:

— На земле нас считают Детьми Хаоса. То есть считали. И видели в фоморах воплощение людской мечты о свободе: не горбатятся ни на полях, ни в мастерских, знай, как дураки, в волнах кувыркаются, песни без слов поют и развлечения ради людей гробят… Плохо род человеческий представлял себе быт стихий.

— Бытие? — словосочетание «быт стихий» показалось мне абсурдным.

— Быт, — твердо повторил Морк. — Можно, конечно, распустить тут все плавники и щупальца, удариться в красивости, заговорить на старославянском… Но только быт остается бытом, а не бытием. Никакого особого великолепия — штормового или грозового, сплошная рутина. Да! Шторма и грозы нагоняем не мы — это делает сама планета. Так что если мы исчезнем — все, включая воздушный и огненный народ, — проблемы будут, но не у планеты. У людей. Людям придется учиться все делать самим. Впрочем, они и так учатся. Таблетки для такого настроения, напитки для сякого, музыка для третьего… И вот-вот мы станем не нужны.

— Вот-вот?

— Ну, еще пару веков продержимся. А может, и дольше. Для определенной категории людей. Да не заморачивайся ты! Освободимся от этой работы — найдем другую. В море действительно полно рыбы! — И Морк подмигнул мне. Довольно безрадостно. Похоже, ему и самому не нравилась перспектива всем фоморским племенем выйти в тираж.

— А до тех пор наш быт очень жестко регламентирован. Так, чтобы мы могли без особых душевных потерь и здесь пожить, и в бездне обустроиться, когда здешняя жизнь закончится.

— А правда, что у вас на земле остаются дети, внуки, правнуки? — неприязненно спросил я. Бросать свое потомство, чтобы отправиться на воссоединение с какой-нибудь глубоководной принцессой/принцем казалось мне… не очень ответственным поступком.

— Ты Свифта читал? — поинтересовался Морк. — Он очень правильно понял: родственные чувства дальше третьего-четвертого колена не распространяются. Их, конечно, можно имитировать, но праправнук — последний твой потомок, к которому еще можно прикипеть душой. Так что если у тебя никого больше не осталось, кроме этих самых «прапра», которые с тобой даже не знакомы, для которых ты просто добрый сосед или снисходительный коллега — жди, скоро море позовет. Связи оборваны, путь открыт. А уж если бездна тянет… Это сильнее семьи. Вот и уходим. Как моряки от сухопутной родни.

— А впереди вас ждет новая семья, подводная? — иронизирую я.

— Это не совсем семья. Это больше, чем семья. Это твоя половина, как любите выражаться вы, земные люди, понятия не имеющие, что означает выражение «найти свою вторую половину», — сухо отвечает Морк. — С нею ты проведешь неисчислимое количество времени, с нею дашь жизнь новым поколениям фоморов, с нею в одно время утратишь свою материальную сущность и превратишься в чистую, ничем не замутненную печаль, из которой твои потомки будут творить свои сети, — не просто кто-то, кто готовит тебе еду, велит починить пылесос или мешает смотреть матч. Если вы не подходите друг другу — твоя жизнь насмарку. Но это неважно. Важнее то, что ты отравишь своим ядом сокровищницу печали.

— Да, это серьезно! — киваю я. Кивать-то я киваю, но оценить масштаб катастрофы, будучи человеком, не в состоянии.

— Потому я и отказал Адайе. Не нужна она мне. Мне нужна Ада. А я — ей.

— А как же я? Ада всерьез за меня собралась! — предупреждаю я. — Откровенно говоря, стоять у тебя на пути не хочется, но принцесса наша так категорично настроена…

— Ничего. Вот отыщем этого Аптекаря или как его там — и поглядим. Я хоть и не провидец, но что-то мне подсказывает: Ада — не твоя женщина. Может, тебе и нравится ее рисовать, лицо ее разглядывать… — Морк пожимает плечами. — Во всяком случае, у меня право первенства. Мы с Адой увидели друг в друге пару раньше, чем ее сестра отметила меня, а Мулиартех наворожила тебя.

Вот так вот. И никакой интриги. Никаких тебе, блин, деликатных подходов: фоморское волшебство бессильно против истинного единства душ, любовь сильнее утилитарной магии, посторонись, обычай, дай дорогу непреходящему чувству. Чтоб хватило на все сто двадцать серий нашего любовного треугольника, в котором я бы занимал место самого тупого угла. Ну и слава богу. Мне не хочется принуждать себя и Аду к дурацкому ритуальному сожительству с благословения морских богов — и богинь тоже. Пусть божества занимаются своими делами, а в стихию человеческих отношений не вмешиваются. Не понимают они ничего в стихии чувств.

— Главное, чтоб Ада не пела мне больше. От ее песен я теряю голову. — Я и не заметил, как произнес эту фразу вслух.

— Это неизбежно, — вздыхает Морк. — Песни водяного народа — самое мощное наше оружие. Психотропное, как вы выражаетесь. Вызывает дикий гормональный всплеск. Который, впрочем, быстро проходит. Люди, опять-таки, много чего напридумывали о русалочьих песнях. Якобы они, однажды услышанные, меняют человека навсегда. На самом деле дочери Мананнана…

— Кого?

— Сына бога Лира, Мананнана Мак Лира, — назидательно поясняет Морк. — Все морские, речные и озерные девы считаются его дочерьми. Хотя кто теперь их родство подтвердит или опровергнет? Тех дочерей с хвостами по всей планете… — и он закатывает глаза, не желая, вероятно, богохульствовать, употребляя привычное для человеческого уха обозначения ну очень большого количества… чего-либо. Заклинания заклинаниями, а в адрес женского рода сквернословить не следует… без особых причин. Я понимающе подмигиваю. Морк продолжает: — Итак, дочери Мананнана своими песнопениями привлекают не столько мужские сердца, сколько совсем другие, гм, органы. Могут, конечно, у творческих натур вызвать, э-э-э, бурную сублимацию. В разных жанрах. Но влюбить в себя могут только тех, кто УЖЕ хочет влюбиться в существо другой расы. Людей, которые мечтают порвать со своим племенем, предостаточно.

— Правда? — изумляюсь я.

Морк смотрит на меня саркастически.

— Это тебе люди до глубины души интересны. Ты их не видишь, тебя к ним тянет, ты мечтаешь оказаться с ними лицом к лицу, а погляди на своих соплеменников? Кого они только ни подставляют в качестве идеалов красоты? От остроухих эльфов (которые на самом деле совершенно иначе выглядят) до…

— Стоп-стоп! — радостно вклиниваюсь я. — А как они выглядят?

— Да никак! — сообщает Морк. — Ты хоть понимаешь, человече, что никаких эльфов, в земном мифологическом представлении, не существует?

— Ух, и нифига себе! — поражаюсь я. — А кто вместо них?

— Дети воздуха и дети огня, о которых тебе уже столько раз говорили — ты чем слушал-то?

— Говорили… Чтоб я тебе об Аптекаре так говорил, — ворчу я. — Упоминали сами названия, а больше ничего…

— И зачем тебе знать больше? Так никакого сюрприза не получится. — Морк едва сдерживает смех. — Зато когда встретитесь, я первый скажу: сюрпри-и-из!

Когда встретимся. Я и дети воздуха. Я и дети огня. А когда мы с ними встретимся?

Глава 4. «Прощай, мое лето!»

Люди не ценят тепло… Для фоморов тепло (как и речь) — изысканное удовольствие, чужеземное развлечение. Мы чувствуем: однажды эта лафа закончится. Мы еще не раз припомним блаженное солнечное прикосновение и прелесть задушевной болтовни, но никогда не сможем их вернуть…

Поэтому фоморы с таким самозабвением предаются беседам, скажем, у камина. Или на прогретой солнцем скамейке бульвара. Или на веранде открытого кафе.

— Здешних лакомств я могу съесть сколько угодно! — вздыхает Мулиартех, хищно поглядывая на принесенную официантом многоярусную вазу. Пирожные высовываются из нее со всех сторон, словно разноцветные обитатели рифа, закормленные дайверами до потери инстинкта самосохранения. — Идите ко мне, детки, идите… Сейчас я вас, мои сладкие, сейчас…

— Бабуля, перестань, а? — жалобно просит Морк. — Нехорошие воспоминания детства навеваешь. С нами, мальками, ты разговаривала точно так же.

Я прыскаю, не в силах удержаться. Да уж, не одно поколение помнит ласковый голос старой ведьмы, за которым могло последовать что угодно — восхитительный долгожданный подарок или внезапное испытание на прочность.

— А вы и ему бабушка? — рассеянно спрашивает Марк. От беспощадного июльского солнца он ослеп больше обычного, хлопает глазами, точно больной дельфин.

— Она нам всем много раз ПРАбабушка, — отсмеявшись, отвечаю я.

— Мы из одной ветви, — добавляет Морк. — У потомков других ветвей волосы другого цвета.

— А так бывает? — удивляется Марк. — Я думал, у фоморов всегда волосы серебряные.

— Волосы у нас, как чешуя у рыб, всех цветов радуги, только кожа всегда синяя. — Меня тоже разморило, я едва говорю, наслаждаясь ленью, заполняющей все мое тело.

— Нет, у фоморов Мертвого моря она все-таки зеленая, — возражает Мулиартех, целясь вилочкой в пышную кремовую розу.

— Совсем зеленая? — удивляемся мы с Морком.

— Зеленее, чем у Асгара, когда он в пустыне заболел! — Мулиартех наносит стратегический удар по розе, расчленяя цветок на две аппетитные половины.

Морк присвистывает. Мы помним, как наш великий историк, влюбленный в древние пески, вернулся в море вялый, как листик замороженного салата, и того же цвета. Бабуля лечила его целый год, никакое пребывание в бездне не помогало. Земные микроорганизмы, внедрившись в тело Асгара, ели беднягу живьем. Все им было нипочем — и чудовищное давление глубин, и «контрастный душ» — перемещение из нормальной ледяной воды[16] в струи горячее расплавленного свинца, бьющие из жерла черных курильщиков.[17] Асгар обосновался возле источника. Целыми днями лежал на матах,[18] вяло разгоняя хвостом мелкую живность и явно готовился отдать Лиру душу. Пришлось Мулиартех глянуть на него вечно закрытым мертвящим глазом своим, дабы извести непрошенных гостей в Асгаровом теле.

Вся семья тогда была в сомнении, не будет ли это лекарство страшнее болезни, но бабка, вдохновленная жестокими методиками доктора Хауса, настояла на своем. И оказалась права. Как и ее любимый герой, не делающий ошибок в лечении пациентов, но ни черта не смыслящий в любви и дружбе.

Выслушав историю занедужившего Асгара, Марк оживляется:

— А сразу посмотреть нельзя было? Или еще какую-нибудь магию применить? Чтоб он столько времени не мучился…

— Магия! — усмехается Мулиартех и подцепляет второе пирожное. Или третье. Кто их там считает? Разве что я. — Вы, люди, совершенно не разбираетесь в магии. Вам кажется, что она вроде вашей техники. Нажимаешь кнопку и получаешь эффект, которого ждал. Может, чуть слабее или чуть сильнее, но не противоположный. И не перпендикулярный. Потому и в фантастике вашей достаточно произнести заветное слово, как все само собой устраивается… В реальном мире волшебство действует иначе.

— Как? — Этот Марк просто кладезь вопросов, на которые парой фраз не ответишь…

— Чтобы наколдовать желаемый результат, его надо представить в уме — во всех подробностях. Понимаешь? ВО ВСЕХ. Надо осознать, из чего он состоит, результат этот. Увидеть каждую частицу на ее законном месте, каждый механизм в работе, каждое излучение в каждый момент времени. Если я, скажем, захочу наворожить себе… — бабуля повела глазами в поисках примера, — шоколадный тортик, я должна рассмотреть этот тортик по атому. И заодно увидеть, где и как произрастали какао-бобы для шоколада, пшеница, из которой делали муку, как в коровах образовывалось молоко, в курах — яйца, использованные для крема и бисквита. Так что после создания торта я впаду в летаргию и буду спать неделю. Ну, дня три по крайней мере. А есть мое шоколадное чудо придется кому-нибудь другому. И я этому другому не завидую!

— Почему?

— Потому что он собственной магией будет поддерживать тортик в съедобном состоянии — и пока ест, и все остальное время, пока тортик у него в желудке переваривается… А если ему, обжоре, не наплевать на экологию окружающего мира, придется проследить за собственными какашками, чтобы они не превратились в биологическое оружие. Все, сотворенное магией, навек становится детищем своего создателя. Поэтому мы стараемся не пользоваться волшебством — оно ужасно обременительно.

— Выходит, вам теперь и Асгара поддерживать приходится? — переспрашивает Марк.

— Слава бездне, нет. Там надо было не создать, а убить. Тут много сил не надо. Я, конечно, почти разложила бедного мальчугана на элементы, а потом кошмарно долго собирала обратно, чтоб ничего не перепутать, но выздоровел он сам. Моя порода, змеиная кровь. А я просто удалила какую-то земную дрянь, которая аж светилась от жадности и прожорливости. Как только эта пакость оставила ребенка в покое, он пошел на поправку.

— Тогда почему все так боялись применить ваше… орудие?

— Потому что глаз Балора убивает все, на что смотрит. И надо очень хорошо понимать, кого убиваешь. Или ЧАСТЬ кого. Откровенно говоря, можно было угробить целый орган, в котором зараза гнездилась. Хорошо, что я не первый век на свете живу и умею обращаться со своим, гм, орудием.

— А когда на меня своим глазиком глянули, вы кого убить хотели? — ой, какой неловкий вопросик, какой неловкий…

— Вот это вот! — Мулиартех машет у него перед лицом перепончатой лапой. — То, что у тебя вокруг тела колышется! Подарочек твоего Аптекаря!

Тут уж мы все подобрались. Подробностей захотели.

— Ты почему такой способный? — разглагольствует бабка, очищая уже второе блюдо в вазе. — Потому что этот акулий потрох вынул у тебя глаза и повернул их другой стороной. Внутрь мозга повернул. Ты мир вокруг себя не глазами видишь, зрение у тебя в другую сторону обращено. Но ты прямо жаждал выглянуть наружу. И взамен увечных глаз у тебя возникла… э-э-э… новая сигнальная система. Она дает картину внешнего мира, хотя и глючит сильно. Поэтому ты не реагируешь на наш фоморский маскарад, зато обычные лица для тебя невидимы. И еще она делает тебя уязвимым. Если по этому приспособлению как следует вмазать, ты теряешь сознание. Что-то вроде короткого замыкания в мозгу.

— А это нельзя вылечить? — тихо, почти шепотом спрашивает Марк.

— Можно, отчего ж нельзя… — жалостливо кивает Мулиартех. — Только сначала придется узнать, кто такой Аптекарь, что он может… что УЖЕ смог проделать — с тобой и с другими. Мы вернем твои глаза, парень. Как только вылечим вселенную от чертова колдуна. Ты не думай, мы хитрецы, но не шантажисты. Если б я умела, я бы тебе мигом зрение в нужную сторону оборотила. Вот только не знаю, остался бы ты художником или нет…

— Это я понимаю, — твердо говорит Марк. Откуда у него такая вера? Лично я бы засомневалась в бабкиных словах, уж больно непростая она старуха. — Многие из нас вместе с болезнью и талант утрачивают. Мне так не надо.

— Главное, ты сам знаешь, КАК тебе надо, — убедительно произносит Мулиартех. — Вот доктор Хаус, например…

— Ой, не надо про Хауса! — Я умоляюще складываю руки. — Он, конечно, мужчина видный, но ты лучше ему это скажи, не нам!

— Знала бы, где он есть, сегодня бы и сказала! — ворчит бабка. — Заявилась бы в теле глисты Кади и утащила моего красавчика в постель.

— Хотите, я вам адрес Хью Лори найду? — воодушевляется Морк. Он, кажется, у нас хакер.

— Ну зачем мне актер? — отмахивается Мулиартех. — Я достаточно старая, опытная клюшка, чтоб разницу между актером и ролью понимать. Лори — душка, но не Хаус. Пусть живет безмятежно. Образ, дети мои, всегда лучше живого человека. В этом — вся человеческая мудрость. Умение создавать волшебство, существующее без поддержки создателя. Нам, фоморам, далеко до людского умения вселенные рождать. Мы имеем дело с тем, что есть. Потому и нуждаемся в провидцах. Иначе двери в четвертую стихию — в стихию разума — не открыть.

Мы с Морком обмениваемся голодными взглядами. Ну давай же, старая обжора, расскажи нам про будущее путешествие в иные миры!

* * *

Она меня с ума сведет, старая карга. Из этой семейки любую информацию клещами тянуть приходится. Слова в простоте не скажут, знай твердят, что ответ должен во мне созреть и сам наружу выпасть. Я им что, яйцекладущая рептилия, чтоб из меня регулярно что-то выпадало?

Кстати, я давно подозревал, что следы Аптекаря придется искать именно там, в четвертой стихии. Где ж еще? Он манипулирует людским разумом — и значит, улики придется искать там же. А не в глубине морей и не в горних высях. Хотя жаль. Я бы посмотрел на представителей волшебных рас своими вывернутыми глазами. Глядишь, со временем и нарисовал бы что запомнилось…

Мулиартех опять темнит. То есть ей кажется, что она темнит. И ужас какая таинственная. На наивных детей моря, может, оно и действует, а вот на меня — ни капельки. Это только в художественных произведениях после наводящих фраз все делают стойку и сыплют идиотскими вопросами: ой, да о чем это вы? да как же это? да какими путями? да какими судьбами? В реальном мире святое неведение — дань старушечьему честолюбию. Каковое начинает меня раздражать.

— Значит, наша теплая компания отправляется к Мореходу! — режу я правду-матку.

— Кто такой Мореход? — подает реплику Ада.

Ведущая роль птичкой выпархивает из бабкиных рук и переходит ко мне.

— Мореход — что-то вроде бога четвертой стихии. Помнишь, есть такая штука — коллективное бессознательное?

— Помню, конечно! — кивает Ада. Морк тоже кивает, но не столь уверенно. И правильно делает. Словосочетание только глухой не слышал, но смысл его ускользает даже от специалистов.

— Так вот, четвертая стихия — это бездна бессознательного. Мореход называет его морем Ид.[19]

— Море Оно? — переспрашивает Ада.

— Ну да. Красивое название, ему нравится. И он ждет меня, а заодно и вас уже черт знает сколько недель, с того самого времени, как я первый раз к нему в трансе приперся.

Немая сцена. Отчего-то фоморы любят замирать и подолгу разглядывать собеседника непроницаемыми выпуклыми глазами. В этот момент вам может показаться, что у них не только глаза — у них и мозги рыбьи. Предупреждаю: вы ошибаетесь.

— А ты уверен, что Мореход и Аптекарь — не одно и то же? — холодно заявляет Морк.

Если бы вопрос задала Мулиартех, я бы не удивился. Морскому змею, живущему сотни лет, нельзя не быть параноиком. Опыт обязывает. Но Морк, казавшийся таким открытым и простодушным… Удивительные создания эти фоморы.

Я открываю рот, чтобы очистить имя моего нового знакомого от беспочвенных подозрений, но так и замираю с открытым ртом. Есть ли у меня доказательства добрых намерений Морехода? Нет. Уверен ли я в нем? Уверен. А почему?

— А потому, что я живу в твоей голове, дружище! — за наш стол, отодвинув ногой уродливый пластиковый стул, усаживается мужик с обветренным лицом, в черной футболке с Веселым Роджером на груди.

— Godan daginn![20] — вырывается у Морка.

— И вам здравствуйте, — машет Мореход. — Вот, ждал-ждал, да и решил сам сюда выбраться.

— А разве вы умеете? — Ада разглядывает нашего нового знакомого с тем самым лицом, с которым я недавно разглядывал ее и Мулиартех. Притом, что внешность у Морехода самая обычная. То есть обычная для человека.

— Как и вы! — слегка кланяется бог четвертой стихии. — Вы приходите на землю, я прихожу на землю, дети воздуха и дети огня приходят на землю. Это место — средоточие наших интересов. Оно дарит смысл нашему существованию. Если б не земля, раса фэйри вымерла бы — от одного лишь сознания собственной ненужности. А были бы мы людьми, затеяли бы войну, чтобы заполучить землю. В единоличное, так сказать, пользование. Но мы слишком древние и мудрые, чтобы не знать, чем подобные войны кончаются. Лучше уж примириться с чужим присутствием на нашей драгоценной земле и заглядывать сюда время от времени, проверять, как у людей дела…

— …направлять аккуратненько… — язвительно подхватываю я.

— Не нравится — не направляйся! — пожимает плечами Мореход. — Люди уже от многих направляющих отказались. Силы природы вам давно не указ, свои интересы дороже, скоро вы и от меня откреститесь, другой ориентир найдете. То-то будет потеха…

— Почему я не знаю тебя? — задумчиво произносит Мулиартех. — Ты же бог, я вижу. Дети могли и не встречать тебя, они не так давно на суше. Люди — те вообще с богами не разговаривают, обижены на нас за что-то. Но почему Я не знаю тебя?

— Потому что твой разум — водяной океан. Разум детей воздуха и детей огня — огненный и воздушный океаны. И в жизни, и в смерти вы растворяетесь в своих стихиях без остатка, моя бездна вам не нужна. И никогда нужна не будет. Так что встречаться нам было незачем. Мысли твоего народа безраздельно принадлежали морю.

— А в то время, которое мы проводим на суше?

— И тогда.

— Что-то изменилось? — В голосе Мулиартех звучит вкрадчивое обаяние, которого так не любит Ада. Ей кажется нечестным использовать проникновенные, колдовские интонации, заставляющие забыть о смысле сказанного, вырывающие согласие на любую авантюру, на любую глупость, на любую подлость с самого дна человеческой души…

— Спрячь свое оружие, морской змей! — смеется Мореход. — Закажи мне лучше чего-нибудь холодненького. Пить очень хочется.

Сейчас он скажет. Отхлебнет из запотевшего бокала с уродливым рисунком, обведет глазами белое от зноя небо, пожухшую пыльную зелень вокруг, толстых похотливых голубей у помойки — и скажет нам наконец, что сдвинуло баланс стихий, казавшийся вечным и накрывавший землю священным непроницаемым куполом…

— Твой народ уже ответил на вопрос, что случилось. И сам не заметил ответа. Хотя… такое часто случается. Как вы назвали своего врага?

— Аптекарь, — недоуменно говорит Ада.

— Отец лжи! — рычит Морк. — Отец лжи, принцесса. Мы, фоморы, наткнулись на ложь.

— Да, — кивает Мореход. — А ведь твой народ не привык ко лжи у СЕБЯ в душе. Фэйри не лгут, не так ли, Мулиартех? Вы великие мастера эвфемизмов[21] и недомолвок, но лгать вы не умеете. И не представляете, что этот навык с мозгами творит. Зато люди знают насчет лжи ВСЁ. Можно сказать, что вся моя стихия составлена из таких знаний. Поэтому для понимания отца лжи твоим фоморам и твоему провидцу необходимо придти ко мне.

Мулиартех закрывает свой единственный глаз. На лице ее — тоска, огромная, как море.

* * *

— Ты не сердишься на меня? — спрашиваю я Морка.

Первый раз за эти десятилетия мы оказались вдвоем. Раньше то ли судьба, то ли родня, то ли собственные страхи не позволяли нам побыть наедине. Казалось, лицом к лицу мы непременно начнем говорить о том, что с нами было бы, кабы не желание Адайи заполучить Морка для себя.

Даже люди не всегда накидываются на больные темы, едва за посторонними закроется дверь. А мы — не люди. Мы не зациклены на любви, мы не нуждаемся в регулярных исповедях на тему «Десять совпадений, погубивших мою жизнь», мы вообще проживаем не одну жизнь, а три — детство в родных морях, до ухода молодых фоморов на землю, обретение знаний на земле и занятие Главным Делом в бездне. И тащить через всю жизнь детские впечатления, ориентируясь этот «свод непреложных правил», как делают люди, фоморы не должны. На суше мы становимся совершенно другими существами, не похожими на себя в юном возрасте. Вот. Поэтому я могу смотреть Морку в глаза и нести все, что в голову приходит. Про погоду, про природу, про местную кухню и про гнусные намерения отца зла. Тем для разговора у нас великое множество.

Но вместо этого я выпаливаю вопрос, не нуждающийся в ответе. Я же знаю, что Морк не сердится ни на меня, ни на Адайю, которая даже не страдала после того, как отняла судьбу у хорошего челове… фомора. Сердиться — значит признать окончательность сложившегося. Смириться с тем, что произошло. Дать ему власть над нашими жизнями. А Морк не таков, чтоб дать кому-то или чему-то властвовать над собой.

Морк — уникален. По меркам детей моря, конечно. Рано или поздно он все равно потерял бы судьбу, нарушив какой-нибудь догмат, испокон века оберегающий фоморов от природных катастроф и от личных ошибок. Так что воля Адайи оказалась всего-навсего первым пунктом в списке. Люди высоко ценят собственных Морков, возлагают на них большие надежды в деле прогресса своей цивилизации, подзуживают молодежь на бунтарские поступки, а больше на болтовню, которой грош цена в базарный день, но оттого она становится только слаще, вся эта болтовня о ниспровержении ценностей и развенчании идолов… Люди, что с них взять!

Мир фоморов ближе к природе, чем какая бы то ни было часть мира людей. И ниспровержение богов в нем означает не крах очередного «модного веяния» — нет, оно означает разрушение систем, на создание которых ушли тысячелетия. Или даже миллионолетия. И кто знает, заполнит ли природа опустевшие ниши — сейчас, когда все и без того стало таким хрупким под властью народа земли?

Вот почему мы опасаемся разрушителей. Сама природа опасается их, связывает судьбу таких, как Морк, с такими, как моя сестра — а она вылитая Мулиартех, только еще молодая. Но чтобы уничтожить отца лжи, нужен именно он. А ему нужна именно я. А я не знаю, кто кого переупрямит: судьба — Морка или Морк — судьбу. В любом случае, сейчас он — наше главное оружие.

— Ты же знаешь, что не сержусь, — усмехается «оружие». — Я понимаю: все, что произошло, — нет, все, что ПРОИСХОДИТ, — неизбежно. И правильно. Ты ушла на землю не для того, чтобы сыграть с людьми в наши фоморские игры. Ты ушла, чтобы найти ЕГО. Провидец — наше спасение, а ты — спасение провидца. Единственная возможность стать зрячим, взглянуть своему племени в лицо, увидеть окружающий мир, а не только изнанку собственного черепа. Кстати, ты что-нибудь знаешь о провидце? Мулиартех говорит, вы были знакомы еще до встречи? Какой он человек, наш провидец?

— Он красивый человек, — задумчиво говорю я. — Мужчина, у которого великолепное тело и привлекательное лицо. Если бы он занимался модельным бизнесом, ничего бы это не значило, кроме одного: внешность — это деньги. Будь Марк моделью, он обращался бы с собой, как с ценной вещью.

Но Марк хотел стать художником. Слепой хотел рисовать. И не мог. Поэтому, как здесь принято, смирился со своим увечьем, нашел дело, хоть как-то соприкасавшееся с призванием, отнятым болезнью. Марк объясняет людям, ЧТО есть искусство. Преподает теорию людям, у которых все в порядке со зрением, но не с пониманием… Почему-то теорией искусства здесь увлекаются в основном женщины. А еще они хотят видеть и осязать красивое — хотя бы до того времени, как станут женами и матерями. Потом у них появляется своя, не столь огромная, но собственноручно созданная красота — и они забывают про искусство. Задвигают его на дальнюю полку, чтобы изредка вспоминать: ах да, есть же у меня и такое знание! Не слишком полезное, зато приятное.

Так что красавец Марк проводит свою жизнь в окружении женщин, влюбленных в красоту мира. Они и Марка любят — как умеют. Сердцем, душой, телом и тщеславием. Поэтому на бедного мужика идет охота. Может, он и не замечает, что его со всех сторон обложили, но я-то вижу. Не сегодня-завтра его заловит самая бойкая и настойчивая из охотниц. И крепко свяжет брачными узами непригодного ни к чему такому Марка. Довольно скоро он ей надоест, потому что красавец-трофей — это одно, а красавец-отец семейства — совсем другое. Есть браки, обреченные еще до заключения…

— О чем ты? — смеется Морк. — Он УЖЕ влип в свой обреченный брак! Он почти женат на беспамятной принцессе из морских глубин!

Я смотрю на Морка со смешанным чувством благодарности и злости. Хорошо, что он помнит о моем предназначении. Плохо, что он мое предназначение ни в грош не ставит. А из-за него я тоже начинаю сомневаться: есть ли смысл выходить за провидца? Конечно, Мулиартех покровительствует нашему союзу… Но много ли Мулиартех понимает в том, что происходит?

Тьфу, пропасть! Этак до вечера я разуверюсь во всех догмах фоморской нравственности! Какая все-таки зараза этот Морк!

— Кто-то когда-то упрекал меня в торопливости… — ухмылка не сходит с нахальной рожи моего спутника. — Притом, что кто-то и сам волну обгоняет. Подожди. Просто подожди еще несколько недель. И увидишь, как все переменится. Ты вот считаешь меня бунтарем и разрушителем. А я, между прочим, тишайшее существо. Сижу себе на камушке ровно, пялюсь на горизонт, жду, пока бездна свое слово скажет… Не то что вы с Адайей. Тебе кто-нибудь говорил, что вы похожи больше, чем любая другая пара близнецов? Обе собственницы, обе жадины, обе любите власть, обе не терпите возражений, обе не умеете проигрывать…

Это Адайя-то не умеет проигрывать? С каким достоинством моя сестра отвернулась от тебя, синяя морда, и покинула нас, не жалуясь, не возмущаясь, не требуя привести тебя к повиновению властью матери и отца рода! Даже меня не стала уговаривать уйти с нею на сушу, я сама пошла, зная, как страдают близнецы, когда один на земле, а второй — в море. Наступившее раздвоение сознания превратило бы человеческий разум в душевнобольную развалину. Разум фомора, конечно, покрепче будет, но и мы не чувствуем себя здоровыми, разорвав узы крови. На обретение независимости требуется много времени и сил — и далеко не у всех получается стать отдельной, самостоятельной личностью. Могла ли я обречь сестру на такое испытание? Вот и покинула море и Морка, хотя видит Лир, как мне хотелось остаться…

Выходит, Адайя все-таки выиграла. Да, она не получила моего мужчину, зато сделала так, чтобы я тоже его бросила. Теперь я понимаю, откуда в душе Морка столько тоски и разочарования…

Глупая я. Если мною так легко манипулировать, что же сделает со мной отец лжи? Впрочем, он УЖЕ сделал со мной что-то. Что-то гадкое. Превратил в куклу, плывущую вниз по реке навстречу бедам, которых кукла не заслужила. Так сказал провидец. Мне хочется узнать, что он еще скажет Мулиартех и Мореходу, о чем вообще разговаривают эти трое, избавившись от нас с Морком. Эх, надо было не соглашаться, когда бабка предложила нам «проветриться»…

* * *

— Зачем ты прогнала жениха и невесту? — удивляется Мореход. — Думаешь, им помешает знание о предстоящем?

— Жениха и невесту? — вскидывается Мулиартех. — Вот ее жених, перед тобой. А тот, кто ушел, ничей не жених. Он отказался от своей судьбы, когда сестра Ады выбрала его…

— …потому что это была не его судьба, — подытоживает Мореход. — Ты же знаешь, морской змей, какими сильными чувствами нужно связать всех, кто отправляется в мою стихию. Иначе их разбросает по разным углам вселенной. Каждый из них должен быть у другого в уме и в сердце, чтобы остаться рядом на просторах моря Ид…

— Тогда как мне удержать провидца?! — в отчаянии спрашивает Мулиартех. Однако. До чего откровенные создания — обсуждают меня так, словно я не сижу напротив с разинутым ртом. — Ада не смогла вызвать в нем любовь. Значит, едва он придет в твой мир, мы только его и видели?

— Это не ОН придет в МОЙ мир, а ВЫ придете в ЕГО. — Мореход смотрит на милую старушку через наполовину опустевший бокал. — Я же первым делом сообщил, откуда я сюда явился. Из его башки. Из его личного пространства в бесконечном море Ид. Туда-то вся ваша милая компания и отправится. В том уголке законы устанавливает провидец, хозяин дорогой. Если вы, фоморы, ему надоесть успели, — никакими формальностями мужика не удержите. Вот бы в реальном мире так, а? — и он едва заметно подмигивает мне. Я не могу удержаться от понимающей ухмылки.

Мулиартех вздыхает:

— Мужчины! Что с вами поделаешь… А заранее ты мне можешь сказать, мальчик: хочешь ты нам помочь или нет? Может, единственное, о чем ты мечтаешь — это избавиться от моих потомков, да и от меня, старой больной женщины?

— Бабушка Мулиартех! — торжественно произношу я. — Позвольте мне так вас называть, потому что вы мне уже как родная. И как бы вы меня ни раздражали, я действительно хочу помочь. Я часто сталкивался с ложью и знаю: это больно. Особенно в первый раз. Мне жаль простодушный фоморский народ, до которого наконец докатились волны цивилизации. На хрен такие волны, на хрен такой опыт, море должно быть чистым. Пусть я не в силах избавить вас от затонувших танкеров и подлодок, от химических выбросов и прочего говна, презентованного человечеством, но хотя бы от лжи я вас избавлю. Себя не пощажу. Клянусь.

— Хороший ты ребенок! — растроганно улыбается Мулиартех. — Надеюсь, ты не рассердишься, если я тебе скажу: тот, кто назвал нас родичами, действительно становится нашим родичем.

Опа! Что, я уже начинаю синеть?

Заметив мое замешательство, моя благоприобретенная бабуля начинает хохотать:

— Не пугайся, не пугайся! Хвост у тебя не отрастет, да и волосы шевелиться перестанут, когда успокоишься. Все, что ты приобрел — это любовь и покровительство моря. Вздумаешь стать моряком или ловцом жемчуга — обогатишься. Упадешь во время шторма за борт — не утонешь. Встретишь другого фэйри — хоть нашей расы, хоть любой другой — получишь должное уважение. Как почетный фомор.

— И за что счастье-то такое? — пожимаю плечами я. — Ничего не сделал, только речь произнес…

— Очень много сделал, — неожиданно встревает Мореход. — Героически решился впустить посторонних в собственное подсознание — раз…

— У нас на земле таких героев — пруд пруди, — ворчу я. — И впускают кого ни попадя, и еще приплачивают за то, чтоб пришелец в подсознании пошуровал. Психотерапия называется.

Мореход одновременно морщится и ухмыляется. Видать, человеческая наука психология не вызывает у него приязни.

— Сам решился в собственное Ид погрузиться — это два! — продолжает он. — Дайвинг не из легких. Там с тобой всякое приключиться может. Места дикие, неизведанные, сам понимаешь. Ну и демон ваш фоморский — та еще штучка.

— А что, отец лжи — фомор? — внезапно всплывает вопрос. Я не знаю, почему так подумал. Но, похоже, попал в точку. Мулиартех глядит на меня с опаской. Мореход — с интересом.

— Не человек — это точно, — кивает он. — А вот принадлежит он к фэйри или к другой какой расе — затрудняюсь сказать.

— Мутант! — усмехаюсь я. — Злющий вредоносный мутант. Я так понимаю, он существо несчастное и невезучее. Иначе зачем бедняге столько судеб калечить, чтобы одну-единственную судьбу исправить — свою?

— Цепная реакция, — отвечает Мореход. — Если б он с самого начала что-то В СЕБЕ изменил — все бы у него наладилось и без нагаси бина, или как их там. Но злые колдуны столько сил тратят, лишь бы ничего в себе не исправлять, лишь бы обтесать окружающую реальность под свое убожество, что только диву даешься. Кажется, чего уж легче: сделай усилие в правильном направлении и спи, отдыхай. Почивай на лаврах. Нет. Всю вселенную на уши поставят ради своего душевного недуга.

— А как насчет физических недугов? — осторожно интересуюсь я. Действительно, я не самое совершенно существо на земле. Наверняка мой мир не больно-то прекрасен. И в нем больных, изломанных мест навалом…

— Твоя слепота роли не играет! — машет рукой Мореход. — Пока ты все живое ослепить не задумал, чтоб они от тебя не отличались, — в демона не переродишься.

— Ну, а мы-то по твоей классификации кто? — Мулиартех, похоже, уязвлена словом «демон». Неудивительно. Морской народ не раз и не два получал это имечко из уст людей.

— Гости дорогие! — смеется Мореход. — Демон, как правильно сказано в каком-то человеческом справочнике, врывается в мир, причиняет миру боль и мгновенно уходит обратно. Демон рвет ткань реальности. Она потом срастается, но кое-как, рубцами и шрамами. А если кто в нее вписывается нормально, без мучительства, то становится богом. На моих островах полным-полно богов, рожденных хозяевами островов — людьми и не людьми. С некоторыми я дружу. С некоторыми — только раскланиваюсь. Главное, чтоб не уродовали остров, на котором живут.

— Люди могут рождать богов? — я недоуменно качаю головой.

— Еще как. У меня недавно на небе даже созвездие новое появилось, Мать Богов. Одна храбрая женщина собой пожертвовала, чтоб на ее острове жилось полегче. Ну, это уже совсем другая история…[22]

Я сижу, погруженный в нерадостные мысли. Нерассказанная история о самопожертвовании безвестной особы совсем не греет душу. А что, если и мне придется вот так — фьють! — и вознестись, и занять место на небосклоне, и завершить все свои земные дела, чтоб кому-то в неизведанном внутреннем космосе житуху облегчить… Я ничего подобного для себя не планировал.

Мореход смотрит на меня выжидательно. Вроде как взвешивает: гожусь я в самоотверженные герои или не гожусь? А я что? Я и сам не знаю. Я даже не знаю, хочу ли услышать: не дрейфь, мужик, ты выживешь, ты всех победишь, ты все устроишь наилучшим образом — и никаких там созвездий в честь павшего смертью храбрых! Утешения мне сейчас не опора, а засада. Наверное, герои погибают, когда становятся слишком самоуверенными. Не знаю, кто это сказал.[23]

В любом случае, от нашего анабасиса[24] увиливать не стану. Вон, сколько всего от моего личного мужества зависит. Никогда раньше я не чувствовал себя столь значительной фигурой. Кажется, люди соглашаются рисковать собой именно ради этого ощущения…

Вечереет. На улицу выплескиваются волны сограждан, завершивших повседневный трудовой подвиг. Движения у них сосредоточенные, рыскающие: долгожданный прохладный вечер надо прожить на всю катушку, чтоб не было мучительно больно за бесцельно проведенные часы. Все-таки дети земли — несгибаемый народ. Авось и я, плоть от плоти этого мира, не подведу своих таинственных поручителей.

Глава 5. Танцующий глейстиг

А на следующий день Марк пропал. Сказал, поедет домой, отвезет рисунки, по которым шествовали вереницы фоморов, позвонит родным, уладит дела… Никакого смысла в посещении заброшенной квартиры, разумеется, не было. Любые дела можно уладить по телефону. Рисункам тоже не обязательно покидать комнату Марка. Да и вещи провидца давным-давно обосновались у меня. И все-таки сгреб он свои папки и ушел пружинистым шагом, точно на прогулку.

У людей так принято — перед трудным делом (оно же приключение) слоняться по гулким комнатам и запруженным улицам, не зная, чем себя занять, прощаясь со своей нынешней жизнью и не веря в возможность жизни новой, которая наступит ПОСЛЕ выполнения трудного дела. То есть после приключения. Уму непостижимо, как при таком страхе перемен, царящем в каждом отдельном мозгу, род человеческий ухитряется быть самым изменчивым среди разумных рас. Мы, фоморы, никогда не устраиваем ритуальных прощаний с собой прежним перед тем, как выйти из моря или в море вернуться. Не «приводим дела в порядок», когда наше время на земле подходит к концу. Не отделяем один прожитый отрезок нашей жизни от другого, чтоб почувствовать разницу.

И все-таки фоморы не привыкли становиться у человека на пути, коли тому приспичило устроить дурацкий обряд прощания. Вот мы его и отпустили, провидца нашего. Упустили. Как будто он был хитрым, опытным осьминогом, а мы толпой галдящих мальков, уверенных, что уж они-то поумнее мешка головоногого…

Вечером Марк не вернулся и я принялась ему названивать. Телефон упорно долдонил свое «временно недоступен», мы трое — я, Морк и Мулиартех — кружили по комнатам, выписывая восьмерки, точно стая голодных акул, время шло. Улетучивались надежды на пребывание провидца в метро, на подзарядке или еще в какой-нибудь технической заднице. Мы понимали: Марк сбежал. Или…

— Ада, перестань выдумывать всякие глупости! — укоризненно качает головой бабка. — Зачем ему от нас бегать, если мальчик мог просто отказаться? Никто на него не давил, не обещал замочить в, гм, ближайшем водоеме всю его семью… Достаточно было сказать «нет» — и идти на все четыре стороны!

— Ты, бабуль, так давно живешь, что совершенно перестала разбираться в людях! — завожусь я. — Сказать «нет» в лицо тому, кто в тебя верит, для современного человека труднее, чем по-тихому слинять. Если вот так взять, да и отказаться, то придется наблюдать глубокое разочарование в прекрасном рыбьем глазике своей приемной бабки. И Марк, и большинство мужчин предпочтут сбежать, чем встретить женское разочарование лицом к лицу.

— Что, правда? — Мулиартех поражена. Примитивные существа эти древние морские змеи! Фоморы — те хоть замечают приливы и отливы человеческого добра и зла, мужества и слабости, веры и безверия. Для человека каждая из таких волн — целая эпоха. Для фомора она вполне соразмерна сроку жизни. Для морского змея — мгновение. Поэтому Мулиартех так тупит в вопросах человеческой психологии. Не может уследить. Как морская черепаха — за проносящимся мимо серебристым вихрем, состоящим из вертлявых рыбьих тел.

— Правда! — подтверждает Морк. — Сам не раз сталкивался: в наши дни люди охотно обещают то, чего не в силах выполнить, получают свою порцию благодарностей и комплиментов, а когда приходит срок исполнять — их и след простыл.

— Но… — бабка в растерянности, — …вокруг же эти… телефоны… интернет, почта, скайпы всякие. Тебя откуда угодно достанут, возьмут за шкирку и спросят: ты зачем врал-то, поганец? Зачем сожрал мое время? Зачем бегать за собой заставил?

— Бабуль, это же будет ПОТОМ! — усмехаюсь я. — Когда-нибудь. Через неделю. Через месяц. Через год. И пускай человек, измотанный долгим ожиданием, будет зол, пусть в его голосе будет презрение и даже ненависть, — заряд негатива ты получишь НЕ СЕЙЧАС. А если повезет, то вообще никогда. Обыкновенная святая вера труса. Святая вера в то, что за прошедшие жалкие сроки кто-нибудь обязательно умрет: либо ишак, либо падишах, либо сам Ходжа. Мысль о быстротечности времени не помещается в человеческую голову, сколько род людской на эту тему ни трепись. Им всегда кажется, что несколько месяцев — это долго.

— Да, дети, — кивает Мулиартех, — я невежественная и ненаблюдательная старуха, как вы изволите думать. Но я точно знаю: Марк шел прощаться. С домом, с друзьями, с родными. С собой. Он готовился, как воины древности — на неравный бой. Глупо перед рукопашной мыться и в чистое переодеваться, но они это делали. Потому что их земная жизнь заканчивалась на пороге битвы. Вам этого не понять, вы отродясь не воевали.

— Один-один! — парирует Морк. — В земных войнах мы — по крайней мере я и Адка — не участвовали, в традициях воинских не разбираемся, переживания Марка поняли неверно. Второй тур: что с ним тогда стряслось?

И тут я понимаю: очень-очень хочется, чтобы Марк оказался обыкновенным трусом. Я прощу ему эту слабость. Я очень способная к прощению слабостей натура. К тому же я знаю: Марк пережил огромный перелом. Он сумел поверить в существование других мыслящих рас. А здесь, среди людей, это — едва ли не худшая разновидность безумия. Марк согласился «заболеть» и отгородить себя от всего человечества стеной неизреченной тайны.

Он всей душой хотел нам помочь. Он дал опрометчивое обещание на подъеме энтузиазма. Вдобавок Мулиартех — великая мастерица вызывать бури энтузиазма в душах разумных и полуразумных существ. Если она на Марка хотя бы слегка надавила, провидец имел полное право после этого неделю говорить лозунгами и ходить строем.

Ну может человек после таких нагрузок сорваться? Может. Если ему необходимо отсидеться в каком-нибудь убежище и еще раз все обдумать — я пойму. МЫ поймем. И потихоньку, осторожненько извлечем Марка, словно краба из норы, успокоим его демонов, направим его настроение в нужное русло, поможем ему сделать то, без чего вся оставшаяся жизнь Марка обернется адом бесконечных сожалений и упреков…

Мулиартех еще гримасничает в человеческом стиле «да, я бедная нелепая старушенция», но сквозь кривлянье нахального примата уже проступает истинная суть матери рода, древнейшей из нас, чья память хранит бесчисленные конфликты между стихиями и людьми, между людьми и людьми, между стихиями и стихиями. И не только открытые конфликты, но и…

Бабка поднимается на ноги. Контуры ее фигуры начинают расплываться, как будто воздух вдруг потек от жары, зарябил, завихрился, заиграл спецэффектами… Мы с Марком пулей вылетаем из комнаты, мчимся в ванную, позади нас стены человеческого жилища рушатся под натиском разрастающегося Истинного Тела Матери Мулиартех. Стремительно свиваясь в тугие кольца, морской змей изо всех сил пытается умерить свою мощь. И ему даже кое-что удается.

Матерь рода — единственное существо среди фоморов, способное спрятать большую часть Истинного Тела в какое-то, как люди говорят, «подпространство». Мне лично никогда не понять, как морские змеи это проделывают, и как Мулиартех, синяя карга, не разносит все вокруг себя. Я вообще большую часть жизни общаюсь с ее маской — с пожилой дамой, обильной телом и бодрой духом — но не до такой же степени!

Я забиваюсь в угол ванны, Морк дежурит в дверях, наблюдая за тем, как змей, вливаясь в мой разгромленный дом, приступает к охоте. Если ему не хватит места, мы с Морком уйдем водяной тропой, а вот вернемся ли обратно? Разве что человеческим маршрутом — городским транспортом, в компании ремонтников и в окружении мешков с цементом. Да-а, бабуля, сделала ты мне головную боль накануне спасения мира от отца лжи!

И действительно, у меня отчаянно болит голова. Как и у всех фоморов в этом огромном, шумном, грязном, никогда не спящем и никогда не удовлетворенном городе. Змей прощупывает улицы и дворы, парки и здания, слушает отголоски своего беззвучного крика, сводящего с ума все живое… кроме людей. Волны ужаса и боли возвращаются в мозг змея, и новые вопли вырываются из его гортани, пронизывая стены. Я упорно цепляюсь за стену. Я не уйду. Я ее правнучка. Я должна выдержать. И быть среди тех, кто отправится спасать Марка. В том, что его необходимо спасать, сомнений уже нет.

В комнатах еще что-то бьется и рушится, но Мулиартех уже приобрела человеческий облик, в нем она и заходит в ванную, вся в пыли, и произносит с ненавистью:

— Глейстиг! Он натравил на парнишку глейстига!

Морк со всей дури лупит по стене. По последней уцелевшей стене. Мрамор трескается под могучим кулаком кузена. Я сдавленно матерюсь — что мне еще остается, растерянной женщине в разрушенном помещении?

* * *

Я почуял неладное уже на пороге. Ключи я, конечно, друзьям оставлял. И не всегда забирал обратно. Так что записной ловелас Вадька вполне мог привести сюда девушку, пока я, типа, рванул по городам и весям памятники старины снимать. Но я Вадькину манеру ухаживания знаю: недолгая трепотня под бутылку игристого, пара расслабляющих песенок под гитару — и обязательная часть программы окончена. Переходим к показательной. Но чтобы устроить в моей квартире форменную праздничную иллюминацию? Озарить каждый уголок романтическим розовым светом, льющимся непонятно откуда? Включить какие-то сакральные песнопения с примесью разудалой цыганщины и диско восьмидесятых? Такого за Вадькой никогда не водилось. Не его почерк.

И тут из комнаты вышла она. Я УВИДЕЛ ее. Всю. Прозрачное платье-не платье, пеньюар-не пеньюар создавал эффект скорее обнажающий, чем скрывающий. Будь рядом малолетние дети, я бы ладоней не пожалел, чтобы прикрыть им глазки. Но детей рядом не было, поэтому я так и остался стоять, уронив руки и привалившись к стенке. Потому что увидел не только фигуру, но и ЛИЦО.

Очень красивое лицо, очень. Без всяких скидок на иномирные стандарты красоты. У этой… у этого существа черты лица были идеальные. Согласно нашим, банальным человеческим идеалам. Ровный бронзовый загар, томно прикрытые глаза, тени от ресниц на высоких скулах, точеный нос с красиво вырезанными ноздрями, чувственный рот и твердый подбородок. Голова сидит на длинной шее изящно, словно бутон розы на стебле. И волосы, целый водопад каштановых волос, даже на вид мягких, точно козья шерсть.

Она не шла мне навстречу, она мне навстречу танцевала. Кружилась, подпрыгивала, зависая в воздухе, словно воздушный шарик, смешно постукивала копытцами… КОПЫТЦАМИ?

То, что я сначала принял за туфли на платформе, оказалось натуральными копытами. Довольно миленькими, аккуратными, по-козьи раздвоенными. Вверх от копыт по ногам струилась шелковистая коричневая шерсть, обнимая ногу до середины бедра. Сатир? То есть сатиресса? Я думал, они существуют только в литературе серебряного века… Впрочем, нечему удивляться. Еще одна разумная раса. Нормально.

И тут красотка в натурально-меховых гамашах распахнула глаза. Они оказались не просто глупыми — это были глаза травоядного животного. Вот-вот. Именно козы. Без белков, зеленовато-желтые, со странным горизонтально-щелевидным зрачком. Потом она открыла рот. Я, оцепенев, наблюдал, как она, тщательно облизав кончик носа розовым-розовым языком, произвела горлом какое-то дерганое движение и не без труда произнесла:

— Иди ко мне.

Я попятился. Паника окутала меня душным одеялом. Но меня собственный ужас только разозлил: хорош герой, с самим сатаной воевать собрался, а первой же козочки в пеньюаре испугался до дрожи! Ну что она тебе сделает? Если не прыгнула на загривок из засады, не вырвала позвоночник раньше, чем ты понял: тебя убивают, — значит, не за этим пришла. Может, это еще один межрасовый контакт. Может, у их народа перед началом переговоров танцевать положено? А что? Я умею. В смысле, танцевать.

И только прикоснувшись сквозь прозрачную распашонку к горячему, почти обжигающему женскому телу, я сообразил, какого дурака свалял. Всю осмотрительность, всю осторожность, всю ответственность мою словно ураганом выдуло. Осталось только дикое нетерпение и счастливое предвкушение: танцевать! Танцевать до упаду, выплеснуть все, чего от жизни ждал, все страстишки свои поименно перебрать, летать, не касаясь ногами земли, вспениться шампанским, взорваться салютом, всему миру себя раздарить — и снова танцевать!!! И коза эта мохноногая казалась самой желанной в мире партнершей — по чему именно партнершей, неважно, потому что сейчас только танец имеет значение!

Мир погрузился в горячую, липкую тьму, в которой проносились мимо стены и шкафы, под ногами оказывался то пол, то сиденья и спинки кресел, то пружинящая поверхность дивана… А временами — так даже подоконник и полки все тех же шкафов. Невероятная козлоногая танцовщица умела не только чечетку отбивать — она летала! Буквально — взлетала к потолку, вращалась в воздухе в вихре собственных волос, приземлялась мне на руки и снова летела ввысь. А иной раз и меня втягивала в головокружительные воздушные па, оставшиеся у меня в памяти горячечным бредом.

Это было круче всего, что мне довелось испытать за тридцать прожитых лет — круче спорта и секса, круче вдохновения и везения, круче опасности и озарения. Я хотел лишь одного — чтобы так продолжалось всегда. До самой моей смерти. И никаких обязательств, никаких обещаний, ничего. Пусть сами решают свои проблемы, пока я танцую, танцую из последних сил, на остатке дыхания, на остатке жизни…

И в этот миг все кончилось. Партнерша моя лежала, вытянувшись вдоль стены, а на стене красовалась глубокая вмятина. В форме женской попы. «Красиво! — подумал я, падая навзничь. — Если выживу, ни за что заделывать не стану». Очнулся довольно скоро. Руки Морка держали мою голову, ладони Ады холодили кожу на груди. Мулиартех сидела в кресле, попирая ногой тело женщины-козы. Полное жизни тело, надо сказать. Существо, едва не уморившее меня «перпендикулярным выражением горизонтальных желаний», распласталось по полу, вздрагивая от желания дать деру. Удар, повредивший перекрытия, прошел для этой твари бесследно.

— Это… кто?.. — прохрипел я, с трудом заставляя работать пересохшее горло.

— Сейчас все узнаешь. Рот открой, — сухо приказала Ада. Я вяло шевельнул челюстью. Ада просунула мне в рот горлышко бутылки из темного стекла и осторожно запрокинула мою голову назад. В рот полилась солоноватая жидкость. Я покорно глотал.

— Ну как? — обратилась Ада к Морку. Тот кивнул:

— Норма. Обезвожен, но жить будет.

— Это, мальчик мой, первая ласточка от Аптекаря, — послышался обманчиво ласковый голос Мулиартех. — Глейстиг, дитя воздуха, большая любительница танцев до упаду и агент отца лжи. Ее прислали, чтобы тебя убить.

— Зачем? — поднял бровь Морк. — Марк — не единственный провидец на свете! Предположим, дотанцевался до смерти. А мы бы нашли нового провидца. Не сразу, но, думаю…

— Вот подумай, подумай подольше! — послышался ехидный голос Ады. — Может, и сообразишь: только Марк способен провести нас к Мореходу. Без него путь в четвертую стихию закрыт. Аптекарь это понимает. А теперь и мы это поняли.

— Нельзя тебя без присмотра оставлять, парень! — вздохнул Морк. — Убьют.

Слов у меня нет, поэтому я молча киваю. Убьют. Наверняка.

Глава 6. Приберегая пессимизм на черный день…

— Сука! — орешь ты, брызгая слюной. — Наглая, наглая сука! Тебя бы на мое место, тебя бы хоть на миг — на мое место!!!

Но все это — внутри. Снаружи ты почти невозмутима — сидишь, улыбаешься и прожигаешь меня ненавидящим взглядом. Да, это ненависть, ничто иное. Я умею узнавать ее неспящий вулкан во всем — в прищуре глаз, в мгновенных подергиваниях рта, в проступивших носогубных складках, старящих еще совсем молодое лицо. За что же ты так ненавидишь меня, подружка?

За то, что стала для меня лабораторной мышью. И тестировала для меня смыслы жизни по всей шкале от высших до низших. В результате твоя жизнь превратилась в отравленную свалку. А моя тем временем текла по строго рассчитанному руслу. Но разве я подряжала тебя на это… сотрудничество? Разве я подкупала тебя, подталкивала, подначивала? Я просто наблюдала. Стоя в стороне от твоей судьбы.

К тому же ты так хорошо знала, чего тебе требуется. Самого лучшего. Всегда и во всем. Ты входила в комнату и сразу определяла, где тут наливают лучшие напитки, стоят лучшие кресла и тусуются лучшие мужики. Ради возможности оказаться в вип-зоне ты не щадила того, что у тебя УЖЕ было: как известно, лучшее — враг хорошего. Хорошее рядом с тобой было обречено.

И ты непрестанно удивлялась моей инертности. Ты пыталась учить меня уму-разуму — по-свойски, по-дружески, не обижаясь на отказы и насмешки. А были годы, когда я смеялась над тобой постоянно. Потому что уже знала, чем все кончится. Гигантским, феерическим, апокалиптическим упсом. Вот только, в отличие от героев комиксов, после картинки с этим самым «OOPS!» ты не сможешь как ни в чем не бывало топать по избранной стезе. Бумажные упсы не превращают стезю в неприступную ледяную гору. В отличие от реальных.

А теперь ты ненавидишь меня за то, что все это время я жила для себя. Не объявляя о своем эгоизме во всеуслышание, не размахивая им, как жупелом, толпе на потеху — можно же не совмещать роль эгоиста с ролью шута? И тогда, если однажды ты дашь слабину, или сделаешь неверную ставку, или промахнешься, меняя хорошее на лучшее, — твоя жизнь не обернется каторжным трудом по сохранению лица перед гогочущей толпой.

Чтобы быть эгоисткой, надо быть очень, очень внимательным. И знать о людях больше, чем «это мое» и «это не мое». Прощай, подружка. Разбирайся сама с мужем, бросившим тебя в разгар кризиса — международного и возрастного, с финансами, горланящими романсы, со списком нужных людей, оглохших и ослепших, когда судьба твоя закладывает такой непредсказуемый вираж… Звони, когда выберешься. Сама.

Я встаю с неудобного пластикового кресла и, покидая кафе, замечаю знакомое лицо. Красивый мужчина, НАТУРАЛЬНО красивый, без натужной метросексуальной ухоженности, без тусовочно-голодного выражения на лице: ну узнай же меня, ну блесни улыбкой, ну подари восхищенный взгляд — мне, медийному, полуизвестному, примелькавшемуся в светской хронике! Жаль, что я не помню, кто вы. Да и задерживаться очень не хочется. Я, видите ли, только что предала лучшую подругу. Положила камень в протянутую руку, плюнула в душу, отгородилась от чужой беды. Нет мне прощения, эгоистичной суке.

И я ухожу, унося свою безнадежно подпорченную карму.

Нет, я не в восторге от себя, я не горжусь тем, что сделала, я не утешаю себя дурацким «Когда-нибудь она поймет, что я права!» Не поймет. Не простит. Но вернется, чтобы похвастаться очередным успехом. Очередным «Вот ты в меня не верила, а я, между прочим…» — и даже не заметит, что я все еще есть, что я все еще на связи, что я все еще предоставляю свои уши в твое распоряжение, глупая ты клоунесса. Пусть и не так часто, как тебе хотелось бы.

Надоели мне Сашеньки Адуевы[25] обоего пола, идеалисты-романтики, свято верящие в то, что мы, Петры Иванычи Адуевы,[26] всем своим опытом и благоденствием должны поддерживать их, тратить свое время, силы и средства на возрождение Сашенек из пепла после очередного разочарования, тащить из болота депрессии — и все это, не смея произнести: «А я предупреждал/предупреждала!»

Эгоистичные суки, твердят они. Все вы эгоистичные суки, боженька вас накажет. Да, мы такие, — вторим мы, люди, у которых есть что-то свое. Мы не хотим отводить от вас беды, к которым вы стремитесь, не видя дальше собственного носа. Мы не хотим отказываться от себя ради вас. Поэтому вы записываете нас в предатели и не верите нам ни на грош. Если не считать того, что за любой малостью вы опять и опять приходите к нам, бессердечным ненадежным негодяям.

Осуждение висит надо мной грозовым облаком, давит меня серо-желтым брюхом, норовит разверзнуть надо мной хляби небесные. Плевать. Против хлябей отлично помогают зонтик и фатализм. Я знаю: за то, что ты у себя есть, надо заплатить имиджем ангела-эмчеэсовца. Безделицей, в сущности. Безделицей, которую молва вознесла на несуразную высоту.

* * *

Как же мы прикипаем душой к собственному имуществу! Надоевшие эстампы, прочитанные книжки, немодные кофты, разнокалиберные тарелки — на первый взгляд их нисколько не жаль, пропади оно пропадом, барахло это. Но едва барахло оказывается похоронено под метровым слоем битых кирпичей, мы немедленно принимаемся за раскопки. И спасаем свой хлам с тем же энтузиазмом, с каким вытаскивали бы из-под рухнувших перекрытий секретные архивы или золото Шлимана. Мы с Кавой не покладая рук рылись в мусоре в поисках уцелевшего имущества, пока на кухне деловито шуровала ремонтная бригада.

Кто-нибудь объяснит мне, почему лучшие мастера в этой стране — женщины? Я думала, Кавочка приведет батальон рукастых мужиков, готовых на трудовые подвиги ради высокой оплаты, назначенной Мулиартех. А вместо стройбата ко мне заявились пятеро субтильных теток, настроенных восстановить эти развалины в кратчайший срок. Я была готова пообещать им златые горы, но Кава умерила мой пыл.

— Ты, главное, ничего заранее не плати! — увещевала она меня. — Вот сделают, посмотришь — тогда и деньгами сори.

— Да они ж не мои! — отмахивалась я. — Бабкины, гм, бабки. Сама все разнесла, сама и…

— А ты все равно лишнего не отдавай, — учила меня Кава бытовому уму-разуму. — Если увидят, что у тебя деньги дурные, втрое против нормальной цены заломят. Лучше посмотри вон в той куче — кажись, там твои коробки с обувью маячат.

— Кавочка, ну какого черта мы еще обувь старую откапывать будем? Мне бы документы найти да ноут, если он жив остался. А помер — я хоть жесткий диск извлеку…

— Найдутся твои железяки! А обувь не старая, ты ее и полгода не проносила, тебе бы лишь бы хорошую вещь выбросить, все вы, молодежь, без царя в голове!

Дни проходили в археологическом ажиотаже, ночи — в беспокойстве за Марка. Морк переехал к провидцу, дежурил у его кровати, терпеливо сносил своеобычное мужское нытье «Я умираю, я чувствую, что умру, я уже практически умер, можно мне куриного бульону и свинины с хреном?»

Многочасовой дикий танец не прошел для Марка бесследно. Растяжения, вывихи, боли в позвоночнике, ноющие мышцы — все, чего у настоящих героев нет и быть не должно, если верить литературному эпосу. Там персонажи рубятся сутками, неделями бродят по бездорожью, годами живут в землянках, не отвлекаясь на такие глупости, как натертые ноги или расстройство желудка. Живое человеческое тело отказывалось переносить эпические нагрузки без последствий. Оно болело каждой косточкой, копило молочную кислоту и не желало приходить в себя даже после массажа и припарок. Изнеженный городской житель, впервые столкнувшийся с беспощадной физической нагрузкой, обратился в руину. Так же, как и моя квартира. На восстановление и одного, и другой уйдет полмесяца, не меньше.

Но обиднее всего было то, что Мулиртех не обращала до нас никакого внимания. Открыв мне доступ к счетам и бросив Марка на попечение моего кузена, бабка занималась исключительно глейстигом, этой шальной козой. Как будто та ей родня — роднее прямых потомков.

Сегодня Мулиартех велела мне все бросить и придти побеседовать с козлоногим исчадием воздуха. Дескать, разговор с глейстигом может оказаться полезным для меня. Как будто с тупыми танцорками вообще можно разговаривать. У них же запас слов не больше, чем у Эллочки-людоедки!

— Кто бы мог подумать! Нанять глейстига в качестве киллера! — восхищенно приговаривает бабка, провожая меня в комнату, где, лишенная магии и свободы, коротает дни ее пленница.

Сораха (это чудовище зовут Сораха, то есть «лучезарная»!) сидит, забившись в глубину широкого, точно сани, кресла и тупо пялится в окно. Она уже поняла, что мы не причиним ей вреда, не станем пытать, морить голодом и заключать в подводные узилища. Поняла, успокоилась… и замкнулась. Теперь из нее слова не выдоишь. Да и проку от нее как от информатора — ноль. Имени своего нанимателя не знает, просто однажды ей «сказали в голове» пойти в чей-то дом и потанцевать с первым, кто войдет в дверь. Она была счастлива. Потому что давно не танцевала. У нее не получается танцевать — не помнит, сколько, но уже давно. Это плохо. Ей, Сорахе, плохо, она только хотела потанцевать, все Сорахи должны танцевать, а она не может. Плохо без танца. Танец — хорошо. Будете убивать — убивайте быстро, Сораха не хочет умирать медленно, смерть в воде — плохая. В огне — лучше. Все сгоревшие Сорахи улетят вверх, летать — приятно, тонуть — противно.

Вот и весь результат трехдневного общения Мулиартех с дебильным дитем воздуха. А чего бы ты хотела, бабуля?

Но бабка выглядит подозрительно довольной. Ей, похоже, удалось узнать все, что нужно. А я… я ничего не понимаю и чувствую себя настолько беспомощной и глупой, что просто… злюсь. Сижу напротив безучастного глейстига с физиономией ничуть не более осмысленной, чем у несчастной козлоножки, и мечтаю о том, как вернусь к своим завалам порванного, поломанного и перепутанного хламья. Сгребать лопаткой сор по углам — все, на что я гожусь. Какого черта Мулиартех пытается сделать из меня следователя, когда я по уму — уборщица?

— Успокойся! — вдохновляет меня бабка. — Выброси из головы постороннее. Не дуйся. Подумай еще раз: что нам это дает?

— Что проклятую козу запрограммировал Аптекарь. Мы это знали задолго до того, как ты притащила это уе… увечное созданье в свой дом.

— А КАК он ее запрограммировал?

— Телепатически. Внутренним голосом. Она шизофреничка, коза твоя.

— Хорошо! — Мулиартех не издевается. Бабка действительно рада тому, что я назвала глейстига шизофреничкой. — Дальше!

— Да куда уж дальше-то. Ну, залез он ей в башку, ну, говорит ей, что делать. Ну, отнял у нее способность танцевать, единственное умение глейстигов. А тут вдруг вернул. Ненадолго. Она, естественно, последний разум от счастья потеряла, рванула выполнять приказание. Все.

— А тебе мало? — изумляется Мулиартех. — Смотри, сколько ты всего открыла: отец лжи научился поселять в головах детей воздуха человеческие болезни! Ты только представь себе — глейстиг, страдающий шизофренией!

Ах, какой феноменальный уникум и уникальный феномен. Можно подумать, несчастная коза не душевным недугом приболела, а начала нести золотые яйца.

С другой стороны, никто из фэйри не болеет психическими заболеваниями. Попросту нечему там болеть. У нас ее нет, психики. Каждый из нас — часть своей стихии, неотъемлемая, гармоничная часть. Мы дышим, двигаемся, думаем и ощущаем, как велит нам море, воздух, огонь. Мы не вступаем со стихиями в конфликт. Мы не пытаемся противостоять реальности, мы растворяемся в ней. И не постепенно, а сразу, как только открываем глаза в глубине своих океанов — водяных, небесных, подгорных. Каким образом Аптекарю удалось перенастроить сознание самого примитивного из фэйри на полноценный конфликт с действительностью?

Я встаю со стула и подхожу к Сорахе. Та поднимает голову и смотрит на меня взглядом больного животного. У нее страшные глаза. Истинные фэйри смотрят иначе. В глубине зрачка у нас таится невозмутимость самой природы. Боль сердца, волнения души, игры разума — только легкое возмущение на поверхности. Бездна всегда спокойна и всегда права. Она защищает нас в самые тяжелые минуты, она бережет нас от человеческих кризисов, она рождает нас и принимает обратно. Всех. Даже таких древних и неугомонных, как морской змей Мулиартех.

Если эта опора покачнется, мы потеряем главное, что имеем. Мы потеряем свою стихию.

— Ты уже оповестила Племена Дану?[27] — оборачиваюсь я к Мулиартех. Та лишь отводит глаза.

Не любит мать рода детей воздуха. Старые счеты, старые обиды. Войны, о которых даже море помнит смутно, — это ее войны. И сколько от тех воспоминаний ни отнимай, они все еще саднят.

— Бабуля… — шепчу я. — Они тоже в опасности. Воздушный океан в опасности. Ты же их знаешь, дурачков безбашенных… Они и так не очень-то разумны, одно название, что разумная раса!

— Нищему пожар не страшен, — резко произносит Мулиартех. — Наркодилеры они, эти ублюдки Дану. Все, поголовно.

Новое дело. И новый термин применительно к дружественно-враждебному племени.

* * *

— Наркодилеры? — в мозгу у меня проносятся образы убогих, изношенных существ, мечтающих об одном — чтобы окружающая действительность отступилась от них, схлынула, будто волна с избитой морем скалы — и никогда больше не возвращалась. Как-то не вяжутся эти преступные страдальцы с представлениями людей о Детях Дану, «самых красивых, самых изысканных в одежде и вооружении, самых искусных в игре на музыкальных инструментах, самых одаренных умом из всех, кто когда-либо приходил в Ирландию», если, конечно, не врут средневековые барды…

Ада смотрит на меня терпеливо-раздражительно. Ей хорошо удается эта противоречивая гримаса.

— Ты чем слушаешь, женишок? Я уж не спрашиваю, чем ты думаешь… Про что ни расскажи, все на род человеческий примеряешь. И даже не на реальный человеческий род, а на масс-медийный эрзац. Сколько же нам с тобой биться, чтобы ты на привычные вещи с другой стороны посмотрел? — вздыхает Ада. — Подумай о тех, для кого доставление и получение радости — предназначение и смысл жизни, а не противоправная деятельность, подлежащая искоренению… Дети воздуха наслаждение людям несут, понимаешь? Эйфорию, удовлетворение, кайф. Все то, о чем вы молите небеса, даже когда молчите, уткнувшись взглядом в носки собственных ботинок.

— По-твоему получается, эти… данайцы никакие не наркодилеры, а великие труженики! — усмехаюсь я. — Трудоголики.

— Правильно! — хлопает меня по плечу Ада. — Только для них доставить удовольствие — такой же кайф, как и для того, кого они осчастливили.

— Труд есть высшее наслаждение. Утопия в отдельно взятом воздушном океане. Вот теперь образ принимает гармоничные очертания. Значит, глейстиг несла счастье в массы… в массы меня, а вы ей помешали?

— Человек не создан для такого объема счастья, — хихикает Морк. — Дети воздуха — они ж горят на работе! И вы горите вместе с ними. Как бенгальские огни — красиво и окончательно.

— А мы, между прочим, учимся ограничивать себя! — звучит из моего любимого кресла, на данный момент заваленного женской одеждой, которую удалось спасти из разоренного Адиного гнезда.

Прямо на куче шмотья восседает кто-то… или что-то… прозрачное такое. Внутри едва обозначенного силуэта воздух словно прессуется, сгущаясь в тело. Трехмерная компьютерная графика в трехмерной реальности. Я завороженно наблюдаю, как прозрачное нечто наливается краской и фактурой. Причем довольно знакомой фактурой. Вот и ссадина на лбу знакомая, и синяк на подбородке, который так болит во время бритья, и рука на перевязи. Я. В первый раз я увижу собственное лицо, хотя и не в лучшем его — лица — состоянии. «Это просто праздник какой-то!»

Мой двойник восседает на останках Адиного гардероба, точно падишах на тахте. Или на чем там сидят падишахи?

— А ну брысь! — рычит моя бывшая (надеюсь, что бывшая) невеста. — Не мог на чем-нибудь другом материализоваться?

— Адочка, рыбка моя, меня притягивает все красивое, ты же знаешь! — улыбаюсь второй я демонической улыбкой. — Какая прекрасная штучка! Это, кажется, называется «боди»? — и я — он — вытягивает из-под седалища один из тех предметов женского белья, которые красивые женщины себе не покупают. Им такое покупают влюбленные мужчины, не понимая, что делают подарок себе и только себе.

— Фетишист, — спокойно говорит Ада и отбирает бордово-кружевную тряпицу у гостя. — Знакомься, Марк, это Нудд, в просторечии Нудьга, самый велеречивый из сыновей сам знаешь кого. Что ты там про учебу заливал?

— Я не заливал! — радостно (он, по-моему, все делает радостно) подхватывает Нудд-Нудьга. — Я говорил чистую правду. Мы учимся. Способность людей испытывать чистое блаженство меняется. И способы получения удовлетворения — тоже. Когда человек изобрел наркотики — сам изобрел, заметь! — опыт их применения научил нас кое-чему. Что они сжигают мозг. А мозг надо беречь. От выгорания. Мы уже в курсе, что запредельные наслаждения отнимают кайф. Начисто. Мы стараемся удержать людей от чрезмерного счастья. И действуем жестко, а порой и жестоко.

— Ты пришел, чтобы произнести оправдательную речь? — интересуется Ада, отчаявшись согнать велеречивого сына богини с удобного сиденья.

— Я пришел, чтобы забрать идиотку Сораху на суд племени, — мрачнеет Нудд. — Сама знаешь, глейстигам дозволяется танцевать со специально выбранными и хорошо обученными людьми. Танец грамотного глейстига вызывает возбуждение во славу Дану, а не разрушение смертного тела.

— Она не идиотка! То есть, может, и идиотка, но не преступница, — вступаюсь я за невиновную Сораху. — Разве вы не знаете, что с ней случилось, о мудрый Нудд?

Пришелец из воздушных сфер смотрит на меня одобрительно. Потом спрыгивает с кресла — точно так же на миг зависая в воздухе, как и провинившийся глейстиг до него, — и идет ко мне.

— Ты отличный парень… — бормочет он. — Просто отличный… Красивый… Нам нравятся красивые люди. Добрый. Способный. Только поврежденный. Хочешь, я тебя вылечу?

Я с ужасом припоминаю все сказанное Мулиартех по поводу сложностей магии. Мне бы не хотелось, чтобы этот легкомысленный зануда поддерживал мою жизнедеятельность до скончания лет. Моих. Что-то мне подсказывает: не стоит полагаться на ответственность детей воздуха.

— Я уж лучше сам… как-нибудь, — блею я.

— Чепуха! — пресекает мои метания Нудд. — Не ходить же мне с твоими травмами!

Мое лицо — оба моих лица — начинают заживать. Мелкие взрывы боли в теле затихают. Рука снова гнется, а не виснет плетью.

— Я еще и целитель, между прочим! — гордо сообщает сын Дану. — Не все, что говорят твои любимые фоморы, стоит принимать как истину в последней инстанции. Мы владеем такой магией, которую они…

— Наука умеет много гитик! — встревает Морк. — Дядя Нудд, а дядя Нудд, хватит заливать насчет Сорахи. Ты, конечно, отведешь ее на суд, где бедняжке погрозят пальцем и попытаются вылечить всем миром. Но ты уже в курсе, что у вас это не получится?

— Но попробовать-то надо! — всплескивает руками Нудд. Совершенно не мой жест.

— Зря пробовать будете, — ворчу я. — Ее покалечил тот, кто владеет четвертой стихией. А вы ею, насколько я понял, владеете не больше моего.

— Да меньше, намного меньше! — восхищается этот утомительно радостный тип. — Мы вообще не представляем, что она такое, эта четвертая стихия!

— А говорите, что учитесь, — подкалываю я. — Что вы там у себя, Фрейда не читали?

— Читали, и не только Фрейда! Мы даже Маслоу читали — надо же нам узнать, от чего у людей наступает пик-переживание![28] Но владеть стихией — это тебе не у кушетки с блокнотиком поддакивать, пока очередной бедолага вчерашний сон пересказывает. Ты — провидец, тебе книжная мудрость ни к чему. Ты все собственными глазами увидишь и всех-всех вылечишь!

Оптимист. Чертов воздухоплавательный оптимист. Я на его месте хотя бы в задумчивость впал, попытался бы узнать, сколько моих соплеменников уже у Аптекаря в руках, а этот…

Миссия моя все тяжелее и тяжелее становится. Можно сказать, гнетет меня, словно тысяча атмосфер на самом дне бездны. И никто не хочет мне помочь. Знай работенку подбрасывают. Тоже мне, избранного нашли…

Глава 7. Три стороны одной медали

Мой день — КАЖДЫЙ день — заканчивается битвой. Это битва с комплексом вины, неугомонным и непрошенным предрассветным посетителем. И не надо рассказывать про сахар в крови, который падает и вызывает муторные мысли насчет несостоявшейся жизни и лузерской судьбы. Сахар — всего лишь повод.

А причина, как всегда, — неуловима.

Я совершаю преступление. Я преступница. Я преступаю закон, который имеет значение. Не тот, который принят, чтобы накормить еще одну чиновничью банду. Не тот, который не имеет никакого отношения к справедливости или хотя бы к логике, как большинству законов и положено. Не человеческий закон. Но что именно я делаю, дабы нарушить этот закон? И что я такое, если нарушаю законы, созданные не человеком? У кого б узнать?

Я вспоминаю день, когда рядом с городом горели леса. И наш город, привычный дышать смесью угарного газа с диоксином, накрыла удушливая тьма. Еще более удушливая, чем привычный бурый смог, подцвеченный оранжадом фонарей. Я проснулась тогда в петле, скрученной из простыни, обмотавшейся в три витка вокруг пульсирующего горла, без единой мысли в голове. Вся энергичная проснулась. Отбившись от простыни, кинулась к окну, распахнула его в надежде получить глоток воздуха, в надежде получить ответ на беззвучный вопль: что происходит?!! И увидела ряды раскрытых окон в доме напротив, череду смутно белеющих лиц с темными провалами лиц и глаз, точно вереница черепов в Танце Смерти на старинной полустертой фреске. У них, что ли, спросить? У неба, сошедшего на землю безжалостной лавиной гари в Судный день?

Не будет тебе ответа. Только отсрочка Судного дня, если сообразишь, какую из жалких человеческих уловок применить для спасения хилого тела и трясущейся, словно заячий хвост, души.

Если бы я верила в бога-моралиста, в бога-садиста, в бога-фрейдиста, для которого самая мелкая соплюшка — уже вместилище развратных мыслей и безнравственных стремлений… Может, я бы вошла в оппозицию. И примкнула бы к сатанистам. Но мне отчего-то кажется: не может мироздание всем своим весом рухнуть на плечи одного, хорош он или плох, зол или добр, умен или глуп. И не ждет нас Судный день, устроенный кем-то раздраженным и замотанным, точно вселенская домохозяйка в разгар генеральной уборки. Зато куча мелких армагеддончиков и апокалипсисиков случится наверняка.

Одному из которых я, кажется, поспособствую. Хоть и не знаю, как. Может, самим фактом своего существования. Может, самым незначительным из своих поступков — чем я хуже бабочки, махнувшей крылом у истока урагана? Вот чего мне совсем не хочется — так это разбирать по косточкам собственные деяния. Глупое сугубо человеческое занятие. Которому я, если вдуматься, предаюсь всю свою жизнь.

Я — живые весы. Которые не только взвешивают, но и раскладывают по флакончикам, сортируют по назначению, лепят ярлычки и заносят в конторскую книгу. Если разобраться, я глубокий и неисправимый аптекарь. Аптекарь мыслей, чувств и слов. Когда-то это наполняло меня гордостью. Теперь — унынием. У кого бы узнать — почему?

* * *

Пиры, балы, охоты. Охоты, пиры, балы. Балы, охоты, пиры. Я его убью, Нудьгу этого. Шоумен заоблачный. Всю свою биографию Марку пересказать решил. Намертво вцепился. Пьет его радостное обалдение, как понтовое шампанское, смакует.

Этак он моего женишка осушит. Им, ненасытным детям Дану, только дай человека в обработку — хрустящую шкурку от него оставят. Марк после развлечений в компании Нуды год болеть будет, потом еще на год онемеет и оглохнет. Какое там путешествие по морям Ид! Ему и путешествие от дома до работы в тягость будет. Когда человек лежит день-деньской лицом к стене, не имея сил белье переменить, хотя бы нательное, — это их, весельчаков, работа. Удержу не знают. Дозировать развлечения не умеют. До смерти не ухайдакали — и на том спасибо.

— Да что ты нервничаешь? — изумляется Морк. — Его оглоблей не перешибешь, провидца нашего. Ты хоть понимаешь, что там у них, в комнате, происходит?

— И что же?

— А то, что Марк вглядывается в стихию Дану через глаза ее детей. Он ВИДИТ Нудда. Он их всех уловит в сети и Мореходу отдаст.

— Как это… отдаст?

— На съедение! — хохочет Морк. — А если серьезно, то в море Ид не сегодня-завтра всплывут два архипелага — архипелаг фоморов и архипелаг Племен Дану.

— А не три? — спрашиваю я. — Огненные духи в четвертой стихии ни единым островком, значит, не представлены? Непорядок!

Морк грустно глядит на меня. Я понимаю: такими вещами, как утрата своей душевной стойкости, шутить нельзя. Но что еще нам остается? Только юмор. Или цинизм. Который, как известно, тот же юмор, но в плохом настроении.

— Дети огня, возможно, попались первыми, — пускается в рассуждения Морк. — При всей своей ярости и упрямстве они бесценные нагаси бина. Снесут любое количество напастей, не охнув. Вряд ли отец лжи не заметил, какие они… вьючные ослы.

Я киваю. Мы все — идеальная добыча для Аптекаря. Сильные, наивные, самоуверенные. И никто не знает, как это изменить.

— Боюсь, не помогут нам никакие высокие советы отцов и матерей рода, богов и героев, монстров и мудрецов… — печально констатирует Морк. — Если бы все было, как в человеческих легендах: собрались лучшие из лучших, поспорили, помирились, перепились, протрезвели — и узрели выход из полной жопы.

— Не бывает! — раздается голос Нудда. — Не бывает таких удач. А уж я-то в удачах толк знаю!

— Что это ты так рано опомнился? — ехидствую я. — Никак совесть взыграла, наркоман старый?

— Любите вы нас, фоморы, — прищуривается Нудд. В глазах его мелькает незнакомое выражение — то ли досада, то ли… печаль? Не может быть.

— Заслужили! — вяло отшучиваюсь я. Нет у меня настроения ввязываться в извечный перебрех, ставший эпосом под названием «Война Стихий» и одноименной компьютерной игрой. Мелко это. Что в виде литературного эпоса, что в виде виртуального мочилова.

— А что, по-твоему, нам светит? — Морк переводит разговор в конструктивное русло.

— Эх, мне бы полноценный квест… с командой… — мечтательно произносит Марк, вваливаясь следом за сыном Дану. — Представляете, ребята: я, погромыхивая латами, еду на вороном-боевом коне-скакуне, поводья одной рукой придерживаю, второй указываю путь, позади вы во всем стихийном великолепии…

— …ползем по лужам. Йесс! — И Морк проделывает соответствующий «йесу» жест.

— А что, никаких волшебных водяных коней не существует? — Лицо у Марка вытянулось — ну надо же, ни келпи, ни эквиски, ни глэстинов — вообще никого из обещанных Дэнхемскими списками![29] — Как же так, фоморы добрые! А я-то только разохотился…

— Человеческие ассоциации. Кругом одни человеческие ассоциации. — Нудд похлопал Марка по плечу. — Знал бы ты, как НАМ досадно, что стихии не столь разнообразны, сколь людское воображение. Было бы нам и на чем ездить, и кого на облачных-подводных лугах выпасать, и молоко бы нам небесные коровы давали, и адские псы бы весело взлаивали, и Дикая Охота бы трубила в рога…

— Ты на Дикую Охоту не посягай! — взревела стена за спиной Нудда и взорвалась кирпичным боем. Мы залегли за диваном. Один потомок Дану стоял, скрестив руки и со скучающим видом разглядывая дыру в обоях. Там что-то ворочалось и погромыхивало.

— Теперь и у тебя ремонт делать придется, — вздохнула я. — Эй! Он уже вылез?

— Вылезу, когда остыну! — огрызнулась стена. — Нудд, старый маразматик, не стой на пути, я все равно уже тут, хочешь, чтоб было, как в прошлый раз?

— Остынь, душенька, остынь, — издевательски-ласково пропел бесстрашный сын воздуха. — Взрыв бытового газа нам тут без надобности. Ты помнишь, что люди кругом?

— Люди! — зарычала стена. — Дураки кругом! Одни дураки, куда ни глянь! Какого черта камин закрыли? Кому понадобилось камин затыкать? Если в сраном современном доме имеется камин, на него молиться надо!

— Амба! — покачал головой Марк. — Ко мне заявилось семейство Уизли. Там же действительно камин. Только декоративный, без дымохода. Я про него слышал, но его еще в прошлом веке заложили — дом-то старый…

— Гвиллион, мать твою так! — проорал Морк, не вылезая, впрочем, из-за дивана. — Я тебя залью к чертям, если безобразить начнешь! Ты меня знаешь, Морк слов по воде не пускает!

— Уже… все… — рассудительно произнес голос, существенно изменившийся, — так, словно буйствующему жеребцу вкатили дозу транквилизатора и он уже не ржет и не лупит по воздуху копытами, а только пошатывается и всхрапывает.

Мы, как грибы, высунули головы из-за спинки. У стены стояло каменное изваяние в паутине светящихся алых трещинок.

— Ну вот, все в сборе. Господа и дамы, слет психов и дебилов объявляется открытым! — ернически сообщил Нудд.

— Третья стихия… — мечтательно покачал головой Марк.

— Тьфу! — только и смогла ответить я.

Ну третья. Ну стихия. А чего он ждал?

* * *

Я обалдело пялился на статую. Чем-то она напоминала любимое юмористами произведение Шадра «Булыжник — оружие пролетариата» — здоровенный мужчинище в позе низкого старта, впившийся могучей рукой в оплавленный ковролин. Позади него виднелся мелкий фальшивый камин. И как такой бугай там поместился?

— Они, пока в огненной ипостаси, любую форму принимают. И появляются везде, где есть хоть один булыган, — пояснил Нудд, потом, ухмыльнувшись, элегантно присел на согнутую спину остывшего огненного духа, словно на скамью. Памятник отверз уста:

— Слезь, сволочь. Убью.

— Нервный вы народ, дети огня! — хмыкнул сын Дану. Только неубедительно хмыкнул. Не доставало его хмыканью самоуверенности. — Эй, Гвиллион, ты что, разогнуться не можешь?

— Не могу, х-х-х… ф-ф-ф-ф… Х-х-хор-р-рош-ш-шо, что х-х-хот-ть г-г-гов-вр-рю… — голос нашего визитера звучал все глуше и невнятней.

— Так не пойдет! — категорически заявил Нудд и вдруг… раззявил рот на добрых полметра. Мне оставалось только созерцать, как на моем собственном лице (до сегодняшнего дня совершенно незнакомом) появляется эта… э-э-э… деталь.

Из недр моего двойника вырвалось жаркое, даже в прохладной комнате видимое дуновение. Запахло пустыней, вечной сушью, раскаленным добела небом и безводными волнами дюн. Гвиллион с трудом разогнулся и повел красными огненными глазами без зрачков.

— На кухню! — рявкнула Ада. — Духовку включите! И все конфорки! И прямо задом его в эту духовку! Нефиг Нудьге ветродуем работать.

Мы с Морком на рысях рванули на кухню.

Хорошо, что у старой плиты дверь духовки и так на ладан дышала. Морк одним движением сорвал ее с петель. Устроившись спиной к пышущей жаром плите, Гвиллион блаженно зажмурился, точно старый ревматик:

— Хорошо-о-о… Спасибо, р-ребятки…

— Гвиллион, что происходит? — сухо (первый раз из его голоса ушли развеселые интонации) поинтересовался Нудд.

— То самое! Как остынем, так статуём и коченеем. Текучесть камня потеряли. А почему — спросить не у кого. Ты знаешь, у нас провидцы редки. Где сейчас отшельника найдешь? А уж столпника и подавно… Спелеологи да вулканологи, ученый люд, мистики из них, как из гранита базальт…

— Так! — Я стараюсь говорить спокойно, но у меня как-то не получается. — Если мне сию секунду не объяснят всё… причем с самого начала… я за себя не ручаюсь.

— Ты не полыхай, не полыхай! — ухмыляется мой новый кошмарный собеседник. — Это не твой гнев, это я тебе навеваю. Хороший ты медиум, провидец. Я, как ты уже понял, подгорный дух, а в застывшем состоянии, как вы выражаетесь, тролль. Пришел за помощью, поломал тут кое-что, как у нас, троллей, водится. Мы народ тупой, могучий…

— Ты не юродствуй, ты дело говори! — ярится Ада. С момента появления Гвиллиона она сама не своя. — У вас что, тоже стихия меняется?

— А то на земле не заметили! — рычит немного согревшийся подгорный дух. — Как у вас тут, землетрясений, извержений, цунами не случалось в последнее время?

Я чувствую, как, несмотря на адскую жару в кухне, по спине ползут ледяные колкие мурашки. Если в этом их огненном океане, то есть в раскаленной мантии ядра, начнутся какие-нибудь завихрения…

— Погоди-ка… А как же ты говорил: текучесть потеряли? — бормочу я.

— Что не течет, парень, то трескается, — рассудительно замечает Гвиллион. — Чтобы разогреться, нам движение требуется. Не можем мы закаменеть. Нельзя нам остывать. Не сейчас. У этой планеты еще все впереди. Так что ты уж извини… И за стену, и за катаклизмы всякие…

— Не одному тебе извиняться приходится, — вздыхает Нудд. — Половина извинений — от нас. Воздушный океан тоже беспокоится.

Ада и Морк хмуро молчат. Я понимаю их невысказанные просьбы. Вода в списке наших человеческих бед — не последняя в перечне виновных.

— И что, никто раньше не замечал, что с вами творится? — недоумеваю я. — Даже у нас метеорологи не знают, куда глаза девать, когда прогнозы делают. Неутешительные, заметьте, прогнозы! Не замечали или… не хотели замечать? А?

— Дык мы бы и рады, — совершенно по-тролльи разводит руками Гвиллион, — но стихия, сам пмаешь, нас не спрашивает…

— Мы надеялись, это просто очередное развлечение трех океанов, — мрачно сообщает Ада. — Что они поколобродят, как уже бывало, — и успокоятся. Никто из нас не живет на этой планете столько, чтобы помнить прошлые забавы природы и почуять неладное. Мы не всезнающи.

— Мы — глаза и уши наших стихий. Когда человек глохнет и слепнет, что он делает? — качает головой Морк. — Он действует наощупь. Все вокруг руками трогать принимается. Представляешь, каково это будет в исполнении стихий?

Я нервно сглатываю. Нет у меня времени, хоть и казалось, что есть. Аптекарь планомерно доводит три океана до наступления на землю. На все мое хилое, маломощное племя, беззащитное перед вскипающими водами, перед бешеным небом, перед плюющимися адом вулканами.

— И как теперь быть? — туплю я. — Я могу хоть сейчас к Мореходу отправляться. Только кого мне там искать, в море Ид?

— Помнишь, ты про архипелаги фоморов и детей Дану говорила? — поворачивается к Аде Морк. — Значит, еще и архипелаг детей огня прибавится. Их и будем искать. Небось не пропустим.

— Вы, ребята, не хипешите! — останавливает нас Гвиллион. — Бегать куда-то, поодиночке духов лечить — этак вы до остывания ядра развлекаться будете. Ты, парень, много чего про какого-то Аптекаря говорил, мы от камня слышали. Кто он такой?

— А я знаю! — срываюсь на крик я. — Кабы знал, своими бы руками… гад такой… у него проблемы, а человечество погибай?

— Да сколько ж проблем может быть у одного челове… существа, — поправляется Ада, — если он столько народу перепортил? Кто он такой, если из-за него весь мир на уши встал?

— К Мореходу. — Я встаю с липкого от влажной жары стула. — К Мореходу. Искать. Искать этого Аптекаря, пока не найдем. Нет у нас другого пути.

— Мы с тобой, — хором произносят Ада и Морк.

Естественно. Иного я и не ждал. Вот я и получил свой вожделенный квест, как герою и положено. Только вот ни коня, ни лат, ни дороги среди красивых пейзажей мне не светит. Море кругом, безбрежное, равнодушное, замкнутое в самом себе море. Мое собственное море Ид.

Глава 8. Не Средиземьем единым

Со мной они, как же. Квест у нас будет, зашибись. О чем они вообще думают, эти фэнтезиделы, резвясь на полях своего эскапизма?[30] Конечно, для удлинения пути от начала до финала нет лучше способа, чем сляпать команду из самых разнородных существ, коими (ну вот, уже прилипло… вельми понеже) кишат мифологические словари. И заставить этих фриков забавно переругиваться на протяжении девяти с половиной авторских листов, выявляя всю глубину их личной и массовой ксенофобии. А в последней главе показать, чего эти острословы стоят, если прикрыть ими спину главного героя в судьбоносном бою. Тут уж не до межрасовых конфликтов, все должны отдать всё, себя не пощадить — и ведь не пощадят!

Я, пожалуй, поверю не роману, а сериалу. Где опасности разжигают рознь между персонажами, и рознь эта никуда не девается при появлении очередного Смурного Властелина. Где приключение на раз отрывает возлюбленную от главного героя и уводит в синеющие дали. Следующий сезон обещает быть захватывающим! Закон сериала гласит: не расслабляйся, все еще впереди! С этим нельзя не согласиться. Все. Впереди.

Хотя мне довольно и того, что сейчас. Я здесь, в море Ид. ОДИН. Нет, я не дрейфую по волнам на подобии плота, развесив по подобию мачты подобие паруса. Я вишу на скале, впившись пальцами в скользкие острые камешки, которых кругом полно. И впиваться в них можно до скончания века, не то, что удержать на них свое тело… Хорошо хоть под ногами у меня отличный, широкий, не слишком покатый выступ. По нему даже можно продвинуться вбок. Или повернуться к скале спиной и обозреть огромное море в аккуратных морщинках волн, сверкающее своим собственным блеском под хмурым предгрозовым небом. И ни единого паруса до самого горизонта. То есть никого и ничего, даже серферов на ярких досках, даже ловцов жемчуга на утлых суденышках, даже резвящихся дельфинов.

Я задрал голову и принялся рассматривать верх скалы — вдруг там, вытянув шеи и замерев от напряжения, выглядывают меня друзья-фоморы. Никого. Ветер звонко щелкнул меня по лбу камушком — хорошо, что мелким. Как будто нарочно, обидеть хотел. Я и обиделся. Такое бесславное начало компрометирует миссию. Я же здесь как привязанный торчу. Как приговоренный к медленной смерти. Свалиться вниз — вопрос времени. Но до этого преступник чего только не передумает про жизнь свою неправедную… Может, даже покается. Спасители души, мать их.

— Эй!!! — заорал я так, что стена откликнулась гулом, звук пошел вдоль склона, вызывая мелкие осыпи в расселинах, но за гребень не перевалил. Если наверху и есть люди, они меня не услышат, пока не подойдут к самому краю. Или пока ветер не переменится. Но к тому моменту мне только и останется, что попытаться взлететь, аки Мэри Поппинс, несомому силой ветра. И даже без зонтика.

Ветер, точно подначивая меня на безумства, подтолкнул в спину холодной ладонью. Я послушно пополз к краю выступа. Замечательно! Буквально в полуметре от полки, на которой я застрял, виднелась пещера. Туда, при определенной ловкости и удачливости, можно забраться…

Пещера оказалась глубоким лазом. Явно искусственного происхождения. Стены его подпирали крепежи, хотя никаких ламп или — о ужас — подставок для факелов предусмотрено не было. Да и идти по нему было недолго. Я выбрался на поверхность — грязный, точно крыса со стройплощадки. Земля под ногами ходила ходуном. Голова кружилась.

— Выжил! — громко произнес я, просто чтобы услышать звук собственного голоса. И едва сам себе подзатыльник не влепил: чего орешь-то? Мало ли кто здесь шастает? Тоннель этот к скальной полочке не зря рыли. Место казни, вот что это такое. Место казни для нераскаянных душ. Посидит человек на солнцепеке, на ветру, без воды, еды и сна несколько дней — и ослабеет до нужной кондиции. Подкосятся у него ноги, скользнет вбок и вверх опостылевший камень… Я потряс головой. Красочные картины простенькой, но жестокой расправы над преступниками (это еще узнать надо, кто у них, по местным законам, преступником считается!) понемногу испарились. Я гадал, куда мне идти. И не то чтобы чувствовал себя разведчиком, но мысль «Зачем вообще куда-то ходить?» в голове не задержалась. Идти было НАДО.

Всегда восхищался людьми, которые недрогнувшей стопою нащупывают верный путь на любой развилке. И видят тропу при свете светлячков и фосфоресцирующих коряг в глухом лесу. А я и при свете дня никаких троп поблизости не заметил. Либо мое предположение, что скальная полка есть орудие казни, неверно, либо это орудие казни какого-нибудь первобытного племени. И оно — племя — не считает нужным тратить время и силы на прокладывание дороги к месту убийства себе подобных. То есть не доросло еще до цивилизованного восприятия казни как народного гулянья.

Занимая себя бесполезными умствованиями, я пошел напрямик через крутые травянистые склоны, мягкие, как бархат, и едва без ног не остался. Как-то не сообразил, что ходить при длительном спуске нужно специальным шагом, ставя ногу на всю стопу, расслабляя икроножные мышцы, бла-бла-бла… И зигзагом, а не по прямой, если ты не горный баран, которому икроножных мышц на две жизни хватит.

Определенно, городской человек вроде меня не в силах решить элементарной задачи, не надорвавшись, не поранившись, не собрав на зрелище своего позора всей окрестной детворы… Детвора, к счастью, была не в курсе, что приближается объект справедливых насмешек. Эти райские места были совершенно безлюдными — так же, как и море, увиденное со скалы. Мурлыча под нос «Лютики-цветочки у меня в садочке», я спускался в долину.

— Зачем? — спросил голос за моим плечом. Я бы и рад похвастать, что обернулся текучим, неуловимым движением хищника. Но на самом деле подпрыгнул и съежился весьма уловимым движением перепуганного кота. Который, в принципе, тоже хищник. Потом-то, конечно, обернулся. И никого не увидел.

— Так я и знал, — пробормотал я. — Опять духи, опять игры, опять проблемы с нечеловеческой психикой…

— Я тебя о другом спрашиваю, — устало уронил голос. — Зачем тебе туда?

— На разведку! — брякнул я именно то, чего не собирался говорить.

— А что ты хочешь узнать? — поинтересовался голос, слегка оживившись.

— Есть тут Аптекарь? — вконец обнаглев, напрямую спросил я.

— В городах есть аптекари. А в селах — знахари всякие, травники, коновалы и рукоклады.

— Кто? — изумился я.

— Эти… которые наложением рук лечат. И пожалуйста… — голос стал вкрадчивым и одновременно жалобным, — не надо озвучивать ни одной из тех ассоциаций, которые возникли у тебя в мозгу.

— Не буду, — послушно пожал плечами я. Ассоциации тоже пожали плечами и удалились. Я крепко задумался: если это дух, то почему не показывается? Раньше духам нравилось вертеться у меня перед глазами, демонстрируя свой — и заимствованный — экзотический облик. А этот и носа не овеществит. Если это не дух, то кто? Или что? Что на островах моря Ид способно встретить человека и составить ему бестелесную компанию? Внутренний голос? И что? Сейчас оно начнет критиковать мои действия?

— Да не буду я критиковать, шмук ты мелкий![31] — сварливым голосом заявило нечто. — Просто наведи порядок в собственной голове. Между прочим, ты хоть понимаешь, как всё здесь устроено? Вот ты пришел, навыдумывал всяких ужасов про ни в чем не повинный уголок для медитаций, сейчас еще представишь себе народец с костями в носу и в меховых жилетах, а я на все это любуйся?

— А что, мои представления имеют какую-то силу? — удивился я.

— Настоящие — имеют, — убежденно ответил голос. — А настоящие — они всегда такие страшные… Если ты сейчас представишь скатерть-самобранку, воплотить ее у тебя не получится. Зато леса кикиморами населить — будьте довольны, готовьтесь к встрече!

— Значит, на самом деле кикимор у вас не водится?

— Все у нас водится. Но если ты не будешь про них думать, они к тебе не выйдут. У них своих дел по горло.

— И каких?

— Своих. Зачем, по-твоему, кикиморы нужны?

Я призадумался. Путников пугать? Меня всегда интересовало, чем занимается нечисть, когда ей не хватает опасливых путников. Белок пасет? Ромашки окапывает? Дубы пинает? Дети стихий из моего мира, похоже, были заняты исключительно человеческой расой. Нашими эмоциями и настроениями, побуждениями и метаниями. Правда, в моем мире люди были самым многочисленным, самым опасным и самым любопытным народом. Народом, который полагал, что он — единственный. Венец творения и краеугольный камень смысла жизни. А знай хомо, что он тут не единственный сапиенс, что бы он подумал о других сапиенсах?

Наверное, счел бы другие расы вполне самостоятельными и довольно замкнутыми. Долго и со смаком сплетничал бы про их умственный и физический потенциал, пришел бы к выводу, что до людей им далеко, хотя и они, чужаки, кое-что могут. Например, петь громкими приятными голосами, как вымершие в незапамятные времена неандертальцы.

Погруженный в размышления о певческих способностях неандертальцев, я все шел да шел. Бестелесный собеседник деликатно помалкивал. Становилось скучно.

* * *

Почти незнакомый красивый мужчина сошел с холмов. Я так и не вспомнила, где я могла видеть это лицо, если не считать встречи в кафе, когда мы в очередной раз поругались с Ларисой. Ветер трепал его светлые волосы, на лице застыло упрямое выражение. Он шел разрушать, я это понимала. И не могла его остановить.

Ну почему, почему люди так любят врываться на чужую территорию демонами хаоса, уверенными в собственной непогрешимости? Что я ему сделала, этому красавчику, отчего в его душе зрело непреклонное, мстительное чувство? Дорогу ли я ему перешла, злое слово сказала, кусок хлеба отняла в трудную годину? Нет. Я бы помнила. Я помню все свои жестокости. Именно потому, что НЕ ХОЧУ их совершать. Меня ВЫНУЖДАЮТ поступать жестоко. Тем, что приходят в мою вселенную и начинают в ней распоряжаться, как в собственном чулане. Это — сюда, это — туда, а вон то вообще с глаз долой… Да кто вас звал-то? Кто вашего мнения спрашивал?

Хуже всего была закрытость, непроницаемость пришельца. Не могу понять, зачем он может пригодиться мне, а я — ему. Нет у него предназначения, нет желаний, касающихся меня, нет цели, нет оружия. Идет себе и идет, только прихрамывать начал.

Вооруженный человек открыт. Большая часть его разума — как на ладони. Привык решать задачи грубой силой. Верит в могущество клинка, ствола, дубинки и рогатины. Все кругом — враги, слабосильные или могущественные. На равных ни с кем разговаривать не обучен, свое возьмет — и будет брать, пока не свалят его, не пригвоздят к колесу, к дыбе, к стене темницы. Но и там не успокоится, будет искать возможностей спастись, так и умрет, не поняв, что жизнь его кончилась давно, в миг пришествия сюда с оружием наперевес.

А безоружного и трогать стыдно. Не хочу стыдиться себя за беспричинную жестокость. Не хочу ступать на тропу садизма. Не хочу располовинить себя, развеять пол-души по ветру и потом нуждаться в издевательствах над другими, лишь бы ощущать себя ЕДИНОЙ. Хочу, чтобы меня у себя было ДОСТАТОЧНО.

С другой стороны, чужаки — всегда нарушители. Законов моих он не знает, на то, чтоб разобраться, времени себе не даст, как только в точку сгущения войдет, примется свои порядки устанавливать. Я, конечно, могу водить его безлюдными тропами, вдалеке от мест, где сконцентрирована моя мощь и мой закон. Ни в город, ни в деревню не придет. Так и будет скитаться, пока… Пока что? Не свалится замертво? Это не лучше сбрасывания со скалы. Это хуже. Злее. Циничнее. Фальшивее. Вроде как ничего я ему не делаю, жду, авось сам помрет.

Путник мой обреченный садится на ствол упавшего дерева, расшнуровывает ботинок, снимает носок. На ступне — волдырь. Обычное дело для горожанина, спустившегося с холмов.

— Ты меня не бойся, — мягко говорит он, разминая ногу. — Я не тать, не киллер какой. Разве что немножечко шпион.

— А хозяева у тебя есть, шпион? — оживляюсь я.

— В определенном смысле есть… — пожимает плечами он. — Три стихии — воздушная, водная и огненная. Честно-честно.

— Эколог, что ли? Так здесь никаких техногенных ужасов нет, можешь мне поверить. Лично наблюдаю, чтоб никто природе не гадил.

— Верю. В этом мире у тебя благодать, на земле мир и в человецех благоволение. А там, откуда я пришел, — совсем наоборот.

— Знаю я, откуда ты пришел, — ворчу я. — Оттуда, откуда я ушла. Сюда. Чтобы здесь все было по слову моему. Как надо.

— Ты уверена, что знаешь, КАК надо?

— Уверена. — Твердость в моем голосе харизматичная. «Не женщина — богиня!» — Я все рассчитала и разобралась. В себе и в тех, кто мне подвластен. Я знаю, на что они годны, я знаю, на что годна я. И не беру на себя лишних обязательств. Но и своим подопечным лишнего на плечи не взваливаю. Ни людям, ни животным, ни растениям. Вот такая я самоуверенная.

— Где же ты проходила… первую практику?

— Там же, где и все. В реальности. В нашей с тобой реальности, незнакомец. Жила себе, жила, да и поняла однажды: я скоро сломаюсь. Или взорвусь. Или растекусь лужей. Потому что никто не думает обо мне. О том, сколько я снесу, не переломившись. Потому что вселенной от меня нужно, чтобы я везла и не вякала. И тогда я вспомнила историю о хитрых ослах.

— О хитрых ослах?

— Ну да. Человек считает осла глупым, потому что тот временами останавливается — и ни с места. Вроде как тормозит. Хотя на самом деле это означает: животное чрезмерно или неправильно нагружено. Но человек бесится, ругая вьючную скотину, а не криворукого себя. Когда-то где-то — уж извини, точно не помню — ослы перевозили грузы из одного места в другое. Тех, кого уже навьючили, погонщики связывали цепочкой и вели из пункта А в пункт Б. А тех, кто вернулся из пункта Б порожняком, ставили в конец очереди с пустыми торбами, чтоб дожидался погрузки. И вот обнаружилось, что несколько ослов, дойдя до головы очереди, преспокойно выходили из шеренги менее изобретательных собратьев и шли в конец очереди. И ничего никуда не возили. Просто аннулировали из своей трудовой повинности этап перевозки грузов. Погонщики бы так и ничего не заметили, но другие животные, которым пришлось двигаться быстрее, чтобы доставить груз, начали болеть. Только тут поняли: дело нечисто. Но хитрые ослы еще несколько дней людей дурачили. Никто просто НЕ МОГ поверить, что махинацию затеяли безмозглые, как всем казалось, твари, а не какой-нибудь из погонщиков…

— И вот тогда ты решила… — он понимающе кивает.

— …стать хитрым ослом, который, может, и проживет не столь плодотворную жизнь, но и не развалится после нескольких лет рабского труда.

Он надолго замолкает. Я вижу, что он удивлен, удивлен куда сильнее, чем ожидалось. Да, история занятная, но чтоб после нее кто-то застывал с занесенным для надевания носком и минуты полторы не двигался, шевеля губами, точно пытаясь затвердить догмат ослиной изобретательности?

Наконец, он приходит в себя, натягивает носок и ботинок, встает с пригорка и потягивается.

— Я вообще-то не берусь тебе указывать, — все так же мягко замечает он, — но тебе не приходило в голову, что наш с тобой мир не безнадежен? Что негоже его вот так бросать и менять на другой? А тем более убивать? Ведь без него и других миров не станет. Он, можно сказать, здешнему Иггдрасилю[32] осевой корень.

Меня так и подмывает сказать «А че я сделала-то?» голосом школьницы, пойманной за курением в туалете. Осознав это, я начинаю хихикать. Собеседник мой неприятно удивлен такой бесчувственностью. Но молчит. Осуждающе.

— Ты извини, — наконец выдавливаю я. — Воспоминания детства нахлынули. Будто стою я перед грозным учителем немецкого по прозвищу Гестапо и оправдываюсь за все свои грехи… Хотя перед тобой я ни в чем не виновата.

— Да и я не герр Гестапо, — ухмыляется он. — Комплекс вины тебе не я сделал.

— А только что — не считается? — возмущаюсь я.

— Не считается! — надо же, он искренне верит, что ни шантажом, ни манипуляцией не воспользовался. Просто высказал свое мнение. Типа: нехорошо убивать мир, в котором живешь. Я так думаю. Философ.

— Слушай, я не хочу оправдываться, но ты меня вынуждаешь. Я нормальный современный человек. Которого реальность выкручивает и выжимает, точно мокрое белье. Мой собственный мир нужен мне… нет, не как воздух. Как, скажем, соль. Ну, хотя бы сказку про принцессу, которая сказала папеньке, что любит его, как соль, и обрекла себя на изгнание, а страну посадила на бессолевую диету, ты помнишь?

— Помню, помню, — усмехается он. — Вот кто был ослее любого осла, так это король, не сознающий силы литературной метафоры. Вообще-то ты права. Без убежища от действительности сама действительность теряет вкус и превращается в тошнотворную жвачку. Но разве я предлагаю тебе похерить все это? — и он широким жестом обводит открывшийся нам вид.

Ощущение такое, будто мы снова стоим на вершине холма — нет, горы, у подножия которой лежит вся моя идиллическая терра нова. Она видна нам обоим от края до края: усадьбы в садах, замки, целые и разрушенные, бойкие города, сытые деревни, холмы в кружевной тени, поля и луга, леса и озера, далекие горы в пуховых шапках, ледники, питающие реки, солнце и луна над моей прекрасной, такой прекрасной землей…

— Не прогоняй меня, а? — шепчу я. — Ты же понимаешь, им без меня нельзя. А если и можно, я не хочу уходить отсюда. Я люблю этот мир. Не прогоняй…

* * *

— Вернулся! — кричу я. Марк открывает глаза. Мы выходим из ступора. С момента, когда тело провидца выгнулось дугой, зрачки расползлись на всю радужку, а с губ потекло невнятное бормотание, мы, четверо, замерли. И провели в таком состоянии часа четыре, не меньше. Гвиллион раскалился от плиты так, что и сам уже превратился в печь. Нудд из последних сил сохранял облик Марка, не давая себе перетечь в прозрачное, почти невидимое состояние. У Морка потрескалась кожа на губах и глаза стали, как у засыпающей рыбы. Да и я, наверное, красотой не блещу. Перепонки между пальцами хрустят, как целлофан.

— Наконец-то! — выдохнул Нудд и выпустил струю ледяного воздуха, погасившую жар, исходящий от Гвиллиона.

— Х-х-х… с-с-с… В-вернис-с-сь… — выдыхает Марк. — Вернись! Ты не поняла… не поняла… Я не убийца.

— Кто? КТО? — хватаю я провидца за плечи. Мне все равно, что ему больно, что он ослаб. Каждое слово, сказанное провидцем, пока он не вернулся в наш мир целиком, бесценно.

— Не щипись! — хмуро бросает Марк. — Там была эта дуреха… да просто идиотка. Аптекарь.

— Dauðir sjá dauða,[33] — грустно роняет Морк. Перешел на древнеисландский, как делает всегда, когда сильно удивлен. Или опечален. Он думает, что Марк боролся с Аптекарем, убил его и был ранен. И теперь уходит. Как воин. Как герой. Как мужчина. Если бы!!!

— Он не умирает. — Я стараюсь быть рассудительной и спокойной. — И он не убивал. От него не пахнет смертью.

— Совсем? — удивляется Нудд. — Люди всегда пахнут смертью.

— Для тебя всякий, кто не одной росой питается, трупоед. Не отвлекай! — отмахиваюсь я. Не до Нудьги нам с его росяной диетой. Аскет фигов. — Почему ты не убил, Марк? Почему?

— Я не убийца, — он разводит руками так беспомощно, что хочется его пожалеть. Но я не могу. У меня в грудной клетке словно железный гарпун засел. Страшно вдохнуть, страшно произнести слово. Он держал эту тварь в руках… Он был рядом… Он мог спасти мир — свой, наш, общий, целый мир, но не спас. Если я открою рот, никаких слов. Я брошусь на него и вопьюсь ему в глотку зубами, которые так легко разрывают даже шершавую акулью кожу. Ярость затопляет меня ядовитым облаком из черного курильщика…

Гвиллион берет меня за руку, я не чувствую ожогов, я только молча пытаюсь выдраться из раскаленной хватки ожившего камня, тяну вторую руку к лицу Марка, сиплю сквозь сжатые зубы, еще сантиметр, еще один, но провидец, чертова медуза, отступает на шаг, всего на шаг, дальше ему отступать некуда, стена позади, он не уйдет от меня, я его не упущу…

— Нудд! — орет Гвиллион, взрывая ногами линолеум на кухне. — Она меня тащит! Останови!

Не поможет тебе Нудд. Воздушный заслон здесь развернуть негде, между мной и Марком меньше метра…

И тут в эти меньше метра вступает Морк. Ногти впиваются ему в грудь пониже ключицы. Иссиня-черная кровь королевской ветви фоморов струйками течет по синей коже. Я отдергиваю руку. Ярость, туманящая мозг, уходит, точно всасывается в лапу Гвиллиона, оставляя за собой боль в душе, боль в сожженном запястье, боль, боль, боль.

Будь я человеческой женщиной, села бы на пол у ног Морка и зарыдала. И все бы стали со мной нянчиться, произносить утешающие, лживые слова, гладить по голове, объяснять, что провидец не виноват, что он не воин, что он должен собраться с духом… Вранье. Омерзительное мужское человеческое вранье. Придуманное для успокоения плачущих человеческих женщин, которые плачут именно для того, чтобы их успокоили враньем. И вот они хлюпают носами, зная, что все эти слова — пузыри на воде, ничто, даже меньше, чем ничто, и все-таки пытаются растворить в слезах мучительное знание, пытаются из соленой воды и трогательной позы сотворить новое к себе отношение мужчины, чье отношение к женщине сам Отец Мира переменить не в силах…

Если бы я была человеческим мужчиной, я бы сперва дала Марку по морде. Ощутимо, но в плане уничтожения — бесперспективно. Получивший по морде, радостно оживившись, включился бы в знакомую игру. Мы бы наставили друг другу синяков, свалились бы у стены, хватая воздух ртом и наслаждаясь приятной усталостью в мышцах. И там же, на полу, завели бы дурацкий исповедальный разговор, перешедший в дружескую пьянку. Пили бы какую-нибудь мерзость, растворяющую все, что есть в мужчинах надежного — кишки да мышцы, и мысли бы у нас были даже не женские, расчетливо-фальшивые, а детские, бестолково-беспомощные. Что иначе поступить было никак нельзя, что жизнь человека священна (ха и еще раз ха!), что слеза обиженного младенца или кудахтанье обреченной курицы, плачущих и кудахчущих повсеместно и без всякой пользы, — непреодолимое препятствие на пути к спасению вселенной. Мы бы мололи языками и в глубине наших мягких, податливых душ надеялись: есть кто-то, кто совершит убийство за нас. Он услышит наш зов, наши мольбы, придет, ублюдок без жалости и без совести, и спасет мир своим подлым, негеройским ударом. А мы вдруг ка-ак возмутимся! Ка-ак кинемся на него! Ка-ак накажем! Прямо до смерти. И получим награду сразу за все — и за то, что не убили того, кто нам угрожал, и за то, что убили того, кто нам помогал.

Но я — я не сухопутная медуза. Я дочь Мананнана! И это дочь Мананнана открывает рот и заводит песню, каких еще никогда не пели ее сестры — ни в морях, ни в реках, ни в озерах, ни в заводях…

* * *

Я стою, прижавшись к стене, на мне грязно-бурый плащ, сливающийся с грязно-бурой кладкой. Оба мы в какой-то парше — и стена, и я. Как будто небо годами осыпало нас не снегом и дождем, а пеплом и пылью. И мы заросли этой дрянью, прикипевшей к коже, до самых бровей.

В душе у меня тает отголосок песни, проложившей для меня серебряную стежку между мусорных куч, между заплывших дерьмом канав, между кособоких заборов и косорылых фасадов:

«Не вспоминай себя, иди. Иди, тебя больше нет. Иди, куда я поведу. Иди, куда я повелю. Иди, ты себе не нужен. Но ты нужен мне, иди. Приди и убей!»

Не помню, кто ее спел, кому и когда. Мне все равно. Я не знаю, кто я такой. Но я знаю, что пришел убивать. И еще я знаю, кого убью. Песня волочет меня к нему, точно рыбу, подцепленную крюком за живот. Погоди, не рви мне нутро. Я иду, я не сопротивляюсь, я скоро буду там. Я сделаю, как ты велишь. Только не дергай крюк.

И все-таки не мешает оглядеться. Тот, кого я ищу, здесь самый главный. Иногда бывает так: тот, кто КАЖЕТСЯ главным, — всего лишь яркая обертка, напяленная на пустоту. А мне нельзя ошибаться. Когда я нанесу удар, надо, чтобы крюк вытащил меня отсюда. Или хотя бы покончил со мной. Освободил. Значит, я должен узнать у местных, кто ими правит. Где и как это можно сделать?

«Трактир?» — всплыло в голове. Я обшарил карманы. Пусто. При мне нет даже оружия, не говоря уже о деньгах или бумагах. В трактире, занимая стол впустую, я и пяти минут не продержусь. Рынок тоже отпадает. Торговцы знают, в чей карман идут взятки. Кто берет товар со скидкой или вовсе бесплатно. Кто покупает задорого, но всегда в долг. Чтобы решить это уравнение и отыскать самого-самого, придется застрять здесь надолго. Наблюдать, слушать, выжидать. А как это сделать без денег, с крюком в животе?

В щеку мою дружески тычется ветер, пованивающий рыбой и водорослями. Порт! Здесь есть порт.

Путаясь в длинных полах и прыгая через препятствия, точно загнанный заяц, я мчался через огромный город, до костей ободранный ветрами, хлещущими с моря. Разъеденные солью кариатиды провожали меня провалами глазниц на стертых лицах, словно слепые змеи. Площади встречали сбитые ноги округлыми булыжниками мостовой с разбросанными могильными плитами, барельефы на которых изгладило море подошв. Неразличимые лица и одежды — где мужчина, где женщина, где дворянин, где висельник? Только надписи еще читались: «Молись о грешнике, прохожий…», «Преступником жил, но раскаялся у подножия…», «Смиряю гордыню свою пред дальнею дорогою…», «Святая настоятельница, известная кроткой жизнью…», «Убери лапы, грязный урод!»

Споткнувшись об край этой плиты (сохранившейся получше, чем прочие), я поднял глаза. В конце проулка маячило голубое марево. Вода. Море. Порт. Я припустил рысью, мстительно пройдясь прямо по взбешенному надгробью.

В порту было еще грязнее, еще теснее, еще тошнотворнее, чем в городе. Я едва сдерживал себя, чтобы не кинуться к первому попавшемуся моряку и не начать расспросы об этом месте, об этой стране, об этом прыще на лице вселенной. Почему-то в глубине души — очень, очень глубоко, чтобы отголоски мыслей не тронули, не пошевелили крюка, засевшего у меня в брюхе, — я был уверен: мне необходимо найти не любого, а одного. Того, кто и расскажет, и покажет дорогу, и умерит мои страдания до состояния терпимых. Жаль, что я понятия не имел, кто он и как выглядит, моряк он или капитан, грузчик или нищий, стражник или таможенник.

— Эй, господин хороший, развлечемся! — не столько спросила, сколько заверила меня гренадерского сложения бабища с арбузной грудью под странно целомудренной кофтой с высоким кружевным воротником. Зато юбки на даме, почитай, и не было. Широкий тугой пояс, украшенный несколькими игривыми ленточками. Из-под ленточек на свет божий выглядывали мощные мускулистые ноги, поросшие густым черным волосом. Руки у очаровательницы тоже были немаленькие, с квадратными кистями и вздувшимися жилами.

— Фрель, отцепи-ись, — пропела вынырнувшая из дверей кабака полуголая — буквально — рыжая девица. Груди ее призывно торчали из прорезей кофты, точно она собралась кормить сразу двоих младенцев. — Видишь же, господин не моряк. Ему мужики не надобны. Правда, мой хороший?

И она провела по обветренным губам узким синюшным языком. Я содрогнулся, стараясь, чтобы это выглядело реакцией на как бы ослепительную как бы красоту «кормящей матери». Как бы.

— Не ссорьтесь, девочки! — весело произнес темноволосый бородач, появившийся неизвестно откуда за спинами шлюх. Похоже, он вышел прямо из стены. Подмигнул мне, обхватил «девочек» за талии длинными руками. В каждой руке сверкнуло по монете. Девки схватили деньги одинаковым неуловимым движением. — Погуляйте, лапочки, погуляйте. У причала стоит «Драная сестрица», она полгода в плаванье, у команды начинается отпуск на берег, а вы тут прохлаждаетесь. Быстренько, цыпочки. Брысь!

Цыпочка и лапочка телепортировались к жаждущим женской ласки с «Драной сестрицы». Нельзя же сказать «ушли», если два объемистых, гм, тела попросту растворяются в воздухе?

— Эк она тебя разукрасила… — вздохнул темноволосый, разглядывая меня со смешанным выражением грусти и восхищения. — Пошли ко мне.

— На… э-э-э… «Сестрицу»?

— На «Братишку»! — и незнакомец, повернувшись на каблуках, быстрым шагом двинул вдоль штабелей тюков и бочек.

Шхуна с нечитабельной надписью по борту казалась брошенной. Точно прибыла прямиком из Бермудского треугольника. Вполне ухоженная, но ни юнги, ни вахтенного, ни даже кошки, убийцы корабельных крыс.

— Та-ак… — протянул бородач, усадив меня в кресло в капитанской каюте. Подошел, наклонился, оттянул мне веко и заглянул в глубину зрачка. Его собственные зрачки были странными — светлее радужки, с синим огоньком в центре, точно подсвеченный темный сапфир. — Та-ак… Сиди тихо. — И тут он ударил меня. По лицу. Ладонью. Голова моя мотнулась, прикушенный язык защипало. Еще удар. Прямо в живот. Воздух в горле стал шершавым, будто корабельный канат. Я попытался приподняться — и понял, что крюк исчез.

— Не беспокоит? — голосом хирурга, проверяющего швы, спросил мой исцелитель. — А вот песню изгнать не смогу, прости. Придется сделать, что она велела.

Тут бы и надо мне спросить: кто «она»? Откуда я здесь? Кто я? Но мне было все равно. Я был себе не нужен.

— Ты кто, мореход? — улыбнулся я. Вообще-то, меня и личность бородача не больно интересовала, но как иначе я мог поблагодарить за избавление от крюка? Почему-то мне казалось: ему будет приятно, если я проявлю хоть какое-то любопытство.

— Мореход! — повторил он. Нет, не повторил. Представился. — Пойдешь убивать?

— Пойду.

— Тогда так. Возьмешь это, — он указал пальцем на стол. Посреди столешницы лежал кожаный кошель, толстый, словно батон колбасы. Хотя минуту назад ни черта там не лежало. Впрочем, меня и это не удивило. — Потом остановишься в гостинице «Трясина и лихоманка». Не пугайся, отличный отельчик. Поживешь пару дней. Походишь по лавкам, по рынкам, сюда тоже заходи. Особо не расспрашивай, постепенно сам сообразишь, что тут к чему. А потом я тебя найду. И без меня — ни шагу! Ни единого шагу без меня, понял? Повтори.

Я повторил. Потом еще раз. И еще. И еще. Пока слова Морехода не отпечатались у меня в памяти среди затертых образов, будто неистребимые надписи на плитах гробниц — гладких островком посреди каменных волн булыжной мостовой.

А потом меня приняла в свои гостеприимные объятья «Трясина и лихоманка».

Глава 9. Самая унылая утопия в мире

Я постояла, разглядывая ставшей привычной картину — обмякший провидец с остекленевшими глазами и трое фэйри вокруг него, застывшие в нелепом хороводе, в идиотском почтении, в ненужном ритуале ожидания. Ничто не шелохнется здесь до возвращения провидца из иных миров! Не то душа провидца не узнает реальности, из которой уходила, и заблудится! Русалочьи сказки, тритоновы бредни! Наш провидец — трус и предатель. Если не может вернуться в изменившуюся картинку, пусть остается там, где был. Хоть какая-то гарантия, что Аптекарь… или как это существо называть, если оно женского пола? Аптекарша? Мать лжи? Короче, эта особа умрет.

Хватит возиться, носиться и чикаться с этими изобретательными поганцами, которым мало опоганивания наших океанов своими… выделениями. Они еще и души нам опоганить норовят. Навязывая нам свои чистоплюйские, насквозь лживые заветы.

Я хмыкнула и царственной походкой удалилась в комнату. На кухне послышались голоса. Обалдевшая троица переговаривалась, безвозвратно разрушив композицию:

— Она что, с ума сошла? Он же потеряется!

— Ей все равно. Она сделала из него смертника. Теперь все равно, вернется он или нет. Ада его покалечила.

— Как покалечила?

— Песней. Он сделает то, что она велела, а что дальше с ним будет, не ее печаль.

— А я думал, фоморы любят людей…

Я люблю людей. Пусть мне не верит теперь ни человек, ни фэйри — даже я сама. Но тот, кто обрекает мир на гибель, лишь бы не поступаться глупыми человечьими предрассудками, сам подписывает себе приговор.

Он, видите ли, не убийца! Так станет убийцей! Либо убийцей Аптекаря, либо всех нас!

Не дам я ему права выбора. Тем более, что никакой это не выбор, а обычная трусость. Прикрытая красивой фразой. Ах, я не считаю, что цель оправдывает средства! — сказал бы мне Марк, не заткни я ему рот, дай время порассуждать, как мужчины любят. Ну и не считай. Потому что каждую цель и каждое средство надо рассматривать по отдельности, а не валить все в кучу в надежде получить Всеобщий Нравственный Постулат, выраженный не больше, чем пятью словами. Любимое занятие человечества — лозунги клепать. А потом опровергать их с помощью новых лозунгов.

Цель — это то, чего можно достигнуть только ценой утрат. Целей, падающих тебе прямо в руки, не существует. Поэтому люди научились делать свое дело. А фэйри — свое. И продолжают учиться, живут в мире людей, не пытаются поставить себя на пьедестал: мы древнее, мы мудрее, мы ближе к природу, мы с приматами дела иметь не желаем. Зато люди, обнаружь они нас в наших гротах, пещерах, облачных кущах, с наслаждением предались бы игре на понижение: да эти фэйри — совершенно первобытные существа! Где невиданные технологии, где господство магии, где высокосветское общество, где? Живут тем, что круглосуточно предаются древним ремеслам и древним ритуалам, да изредка приходят на землю на достижения человека поглазеть, а потом уползают обратно — в свою тьму и дикость. И небось считают себя высшей расой!

Нет, не считаем. Это у людей на всякую малость счетчик прилажен. Это им непрерывно хочется определить, кто круче, кто богаче, кто популярнее, кто красивше… Мы знаем свое место. Не в том унизительном, глумливом смысле, которым люди так часто наполняют свои высказывания. В истинном смысле. Мы. Знаем. Свое. Место. И бережем его. Потому что это — наше дело, наше предназначение.

Мы не в силах научить людей знать свое место. Большинство знаний невозможно передать, к ним можно только придти. Своим путем. Без наставника и проводника. Люди, мягко говоря, еще в самом начале. Поэтому они так безответственны. Поэтому норовят захватить все, до чего могут дотянуться. А то, что уже захватили, могут просто бросить, будто ребенок — игрушку, отобранную у малыша послабее.

Да и смешно говорить о людях, как о чем-то едином. Другие расы могут быть едины в том, что касается их стихий, но у людей ничего общего нет, сколько ни стараются они сбиться в общность. Основа их разума — нерассуждающая вера в отдельность и отчужденность себя от чего-то, что им представляется не то овечьим стадом, не то волчьей стаей, не то комариным роем. От СВОИХ. От человечества.

Не знаю, может быть, сама природа решилась обуздать род людской, наслав на них ангела смерти в лице Аптекаря? Хочет начать с нуля? Попробовать еще раз? Очищает место для эксперимента и пользуется нами, как метлой? Так уже бывало. И новые побеги жизни оказались интереснее прежних.

Тогда, получается, я иду против природы. Это скверная мысль. Но еще сквернее другое — я не поверну. Природа должна быть готова к тому, что все четыре расы, населяющие планету, станут сопротивляться гибели человечества. Даже если лично нам уничтожение не грозит (а так и есть — того же Нудда ничем не убьешь, даже скукой), мы будем сражаться за людей. С природой. Со стихиями. С людьми. Потому что именно жадное, инфантильное, слепоглухое человеческое племя придает этому миру смысл. Мир, который не смог вырастить собственного ребенка, который, обозлясь на детские шалости, убил его в младенчестве… Такой мир не сможет предпринять никакой «второй попытки». Он больше ничего не породит, а лишь погрузится в бесплодные сожаления о том, чему уже никогда не бывать. О том, каким бы стало его не выросшее дитя.

— Ада! — Морк, оказывается, давно сидит на полу, возле моего колена. А я, оказывается, сижу в том самом кресле, которое Марк называл любимым, сижу, безжалостно свалив на пол свое собственное имущество, перенесенное из моей погибшей квартиры. — Как ты?

— Я? — Нехорошая ухмылка кривит мои губы. — Раз уж присутствие нашего упрямого подгорного друга действует на меня столь… вдохновляюще, я еще кое-что совершу! Мулиартех!

— Может, не надо? — тихо просит Морк. Он понимает, что я ДОЛЖНА все сказать матери рода. Он знает, что у нас, не склонных казнить преступников, это означает одно. Мы с Морком теперь ровня. Я не принцесса, я такой же изгой, как и он. Моей судьбы больше нет. Она оставила меня. С Морком.

— Мулиартех. — Голос мой тверд и спокоен. — Явись сюда и выслушай, что я сделала.

Из протекающей лохани, притулившейся в углу («А здесь будет жить пальма, которую я скоро куплю!» — гордо заявлял Марк), в комнату вступает Мулиартех. Мой призыв застал ее на земле — она без хвоста, она одета и одета роскошно. Не иначе как в оперу собиралась. Пурпурные шелка струятся и змеятся, как им, пурпурным шелкам и положено.

Я прикрываю глаза, набираю в грудь воздуху и произношу:

— Отпусти глейстига, я сделала то, что не удалось ему — я убила провидца. Прежде чем у меня отнимут судьбу, дай мне сказать еще кое-что. Я хочу Морка. Я забираю его с собой. Мы сами найдем где и как нам жить… теперь.

— Лир насквозь промокший, и в кого ты такая неукротимая дура получилась! — вздыхает Мулиартех. Не только я, но и Мор, и Гвиллион с Нуддом пялятся на нее во все глаза. — Отец и мать твои всегда со мной советовались. Когда ты родилась и я понесла тебя к Кавочке для совершения ритуала Заботливого Сердца, а они остались ждать с Адайей на руках, я подумала: если младшего из близнецов я несу на землю первым — что-то это да значит! И они со мной согласились. Хотя все говорило об обратном. В юности верховодила всегда Адайя. Ты принимала участие в ее планах, даже если тебе было скучно или страшно. Казалось, ты подчиняешься сестре, подчиняешься законам, подчиняешься мне, подчиняешься, подчиняешься, подчиняешься. Но я все ждала: когда же проснется Балорова кровь? И вот, пожалуйте! Тихоня угробила провидца, отыгравшись разом за все свое подчинение! Но ужасно не это. Ужасно то, что провидец для нас важней, чем смерть отца лжи.

— Матери, — сухо поправляю я. — Аптекарь — женщина.

— Да хоть двуполый кракен! — плюет на пол Мулиартех. Многострадальная квартира Марка украшается дырой в паркете. — Он нам нужен, чтобы разузнать, КТО или ЧТО такое Аптекарь. Может, не пройдет и десятка лет, как появится новый делатель нагаси бина? И жертв у него будет куда больше, чем у прежнего?

— За годы ты отыщешь нового провидца. — Морк поднимается и загораживает меня плечом. Теперь он мой суженый-ряженый. Защитничек.

— Может, и найду. Но такого, как этот, удачно поврежденного самим отцом… матерью лжи? С глазами, обращенными в мир четвертой стихии? С добрым другом Мореходом, заходящим сюда, в реальность, на кружку пива? Нет. Такого точно не найду. Ты поторопилась, внучка, ты сглупила… Совсем как человеческий воин. Как тупой наемник, бесполезный в любом деле, кроме уничтожения жратвы, выпивки и других наемников. А должна быть умнее полководцев!!! — голос Мулиартех взлетел к потолку с такой силой, что потолок, казалось, превратился в купол, гудящий, словно колокол.

Все-таки она очень добрая женщина… то есть морской змей. Добрый. Добрый змей Мулиартех. Ей хочется, чтобы мне стало стыдно. Настолько стыдно, чтобы еще сто лет при мысли о собственной глупости я застывала соляным столпом, увенчанным страдальческой миной. Чтобы я годами казнила себя за вину перед мирозданием и перед Марком. Покойным Марком.

— Ну отчего ж так сразу и покойным? — раздается голос за нашими спинами — благодушный, даже слегка вялый голос. — У вас, ребята, в головах каша. Из героизма, догадок, чаяний и просто бреда. Отличное варево. Можем начинать.

Ну и кто бы это мог быть?

Разумеется. Бог людей. Бог созданной ими стихии. Жестокой, непредсказуемой, всемогущей. Стихии бессознательного.

— Мореход, ты не мог бы объяснить нам, каким образом ты гуляешь по мирам, словно треска по океану? — вежливо поинтересовалась Мулиартех.

Мореход рассмеялся. И стало понятно — не мог бы. Эту дорогу, как и большинство дорог, можно проторить самому. Вызнать ее нельзя.

— Ну ладно! — отмахнулась бабка. — Говори, зачем пришел и что начинать собираешься.

— То самое, чего хотел мой глубоко нездоровый друг-провидец. Начинать поход против отцов и матерей лжи. Или как сейчас принято говорить — квест.

— Против отцов и матерей? — прошептал снова остывший и подернутый серым налетом Гвиллион. — Что, этих мерзавцев… много?

— До фигища, — обворожительно улыбнулся Мореход.

* * *

Скверный мирок. До чего ж скверный мирок. Населенный какими-то нелепыми людишками. Как будто не люди, а пародии на людей. Меня не оставляет ощущение, что когда я отворачиваюсь, они замирают с улыбками, приклеенными к глупым лицам и ждут, пока к ним обратятся снова. Это похоже на плохо поставленный спектакль — двое актеров ведут диалог, а остальные ждут своей реплики. Не играют, не включаются в действие, просто ждут.

Людям в этой реальности совершенно неинтересно жить. И я их понимаю. Кажется, кроме отправления естественных потребностей их ничего не интересует. Они все время что-то жуют, хотя еда здесь безвкусная, а вино отдает даже не пробкой, а ржавчиной. Точно его делают из химического экстракта, разведенного водой из-под крана. Они постоянно флиртуют друг с другом, проявляя пыла не больше, чем гальванизированные трупы. Они много сплетничают, но… неохотно. Вы представляете себе кого-то, кто сплетничал бы НЕОХОТНО? Они как будто задались целью создать у меня прочное впечатление своей безнравственности и бесчувственности. Зачем предаваться порокам, если пороки не доставляют удовольствия? Обитателей этого мира, похоже, заставили быть эпикурейцами. Насильно.

Одно непонятно: кто с ними такое содеял?

Вначале я заподозрил какую-то пакость вроде тоталитарного режима. И постоянно дергался, увидев людей с оружием. Ждал ужасающих злодейских прихвостней, бдящих за горожанами, рыщущими в поисках чужаков и оппозиционеров, ловящих каждое неосторожно сказанное слово. Но то ли истинные прихвостни хорошо маскировались, то ли идея насчет паранойи, возведенной в государственный статус, с треском провалилась.

А потом мне стало скучно. Скучно приглядываться и прислушиваться, скучно обедать в местных харчевнях, скучно беседовать с портье в гостинице — о да, это была хорошая гостиница, в ней имелся портье и простыни меняли через день. Только простыни все равно пахли плесенью и туалетным освежителем и были неброско-серо-голубоватого цвета, меняй не меняй. Да и небо здесь было такого же линялого цвета. Казалось, оно даже пахнет, как те простыни. И что его давно пора сменить.

Дабы не завязнуть в своей «Трясине», я начал ходить в порт. Высматривать того самого типа, который пообещал найти меня и… может быть, раскрыть мне тайну окружающего мира? Сам ее раскрыть я был не в силах. Искал правителя — мне указали на дом, утыканный колоннами, точно гнилой пень грибами. В «пне» оказалась не то управа, не то ратуша, не то мэрия — но больше всего это походило на мрачный Дом культуры, расположенный в провинциальном городе, которому гораздо нужнее новый супермаркет, да и детсад бы не помешал, а тут на тебе — взбодрили хоромину-огромину, с паркетными полами, краснотканными коврами и гранитной облицовкой всего, что не облицовано красным деревом…

На третьем этаже набрел на библиотеку. Одна-единственная комната, насквозь пропахшая клеем и колкой книжной пылью. Богатую ноту привнес и аромат неухоженных, лежалых, затхлых книжек про великих путешественников, исследователей иных, удивительных стран. Прямо у входа остервенелая тетка пилила кактус. Может, на растопку пустить решила? Бедное растение. Хрипела пила, скрипел столик, сопела тетка… Другая тетка, с вечно-библиотекарским устало-ненавидящим выражением лица, перекладывала одну стопку в другую стопку. Книги воняли, словно стадо очень начитанных коз. Попытки привлечь к себе внимание провалились. Я обнаружил, что комната пуста. Все ушли мучить кактус.

В соседней комнате сидели уже другие бабы и пили чай с пастилой. Одна из баб, вытащив засахаренную морду из коробки, произнесла: «Меня здесь нет, я уже ухожу!» Челюсти ее мерно перемалывали пастилу. Я еще побродил — вдруг кто-нибудь да сверкнет невымученной улыбкой на незастиранном лице? Но быстро соскучился и ушел.

И тут меня настигло ощущение дежа-вю. Весь этот мир расположен не в «где», а в «когда». Семидесятые годы прошлого века… Блеклые кадры на пленке Шосткинского комбината «Свема» всплыли в моей памяти. Процветающая соцстрана, где есть даже колбаса и проституция. Образ вожделенного отпускного рая. Реальность распадалась на две составляющие, противоречащие друг другу: явно старинный, не слишком разоренный временем город, которому подошли бы жадные до поживы и удовольствий, себе на уме жители — и приметы совкового бытия в его наилучшей, «заграничной» ипостаси, с ним у меня ассоциировались разве что белые блочные коробки в сотах окон и витрины с немодными манекенами.

Я словно воочию увидел чемоданы, похожие на гигантских подбитых птиц, распростерших крылья на полу и на диване. Ворох полосатых тряпок, туфли на платформе, стоящие на письменном столе, таинственный и жаркий женский шепот: «А вот еще — посмотри, посмотри, посмотри!» Это было не мое воспоминание. Это была генетическая память. Память о невозвратном.

Я по-прежнему не помнил себя, не знал, откуда пришел сюда и почему остался здесь. Зато я начал понимать хозяина этих мест. Нет, не хозяина. Создателя. Того самого, для которого поездка в соцстрану с ее полосатыми манекенами, очевидно, стала отправной точкой для создания убежища от реальности. Это только кажется, что убежище должно радикально отличаться от мира, из которого создатель мечтает сбежать. Кажется, что всех нас тянет в невероятное, дух захватывающее путешествие. Убежище — это просто… место, которое нужно тебе и которому нужен ты. Чтобы сделать жизнь такой, какой она должна быть. Для счастья.

* * *

— Мирра, как вы считаете, левая сторона не слишком перевешивает?

— Перевешивает. Но не левая, а правая. Потому что вы все перепутали. Этот диптих — туда, а вон ту картину — сюда! — безапелляционно объявляю я и выхожу из зала.

В кино таких, как я, играют шикарные блондинистые стервы с челюстью компостером. С выправкой топ-моделей и натурально-идеальным цветом кожи, на который уходит по три часа ежедневно. И еще они носят на работу шпильки и мини-юбки. Так и следят за установкой витрин и повеской картин, сверкая шелковыми ляжками и приподнимая бюстик канцелярской папкой с бумагами. Ну совершенно необходимыми в эпицентре повески и установки.

Если я вздумаю расхаживать по помещениям будущей выставки, разложив сиськи поверх папки, одетая в стиле «доступная секретарша», это, конечно, существенно ускорит процесс. Процесс обрушения сроков и планов. Поэтому я хожу, как все нормальные женщины, в джинсах. И не провожу полдня в кресле у стилиста, дабы светиться младенческой свежестью в запыленных, грохочущих залах, где никто ничего не понимает и никто никуда не поспевает. И каждый задает мне идиотские вопросы.

Чтобы держать все под контролем, мне нужна уверенность. Море уверенности. Горы уверенности. Чем больше, тем лучше.

Я теряю ее, мою драгоценную уверенность. Это скверно. Если бы это состояние было для меня всего лишь маской, манипуляторским приемом, позволяющим опускать окружающих на ступеньку-другую ниже себя и разговаривать с ними «через подбородок» — пфуй, как говорила моя бабушка. Без этой уродской психологической тактики я обходилась до сих пор и буду обходиться впредь. Но когда страдает работа…

И ведь из-за какой глупости, черт возьми! Мое внимание рассеивает, распыляет дурное предчувствие. Вышедшее из дурного сна. Что за моцартовский «черный человек» поселился в моем подсознании? Откуда он взялся, этот невнятный мужик с исходящим от него огромным чувством опасности? Он лезет в мои сновидения, чем-то угрожая и заставляя молить о пощаде. Вот уж чего в реальности никогда не делала — и даже опыта мольбы о пощаде не имею. Он оказывается рядом, когда мне нужно собраться с силами и совершить неприятный, но единственно верный шаг. Например, оторвать присосавшегося ко мне вампирчика, убежденного, что я — прирожденный донор. А еще он мучает меня ощущением, что я его ЗНАЮ. Что где-то мы уже встречались и встретимся вновь.

Мелочи, скажете вы. Психоаналитик, к которому я вполне готова обратиться, именно так и скажет. Переутомление, беспокойство, незавершенные дела, прессинг и стресс, стресс и прессинг. Попейте успокоительное, поменьше работайте, побольше спите…

Интересно, как он отреагирует, если я напрямик объясню: мой «черный человек» на самом деле — не мой. Он пришелец. Заявившийся в мою вселенную из другой вселенной. Не зеленый-глазастый, не украшенный жвалами-псевдоподиями, но пришелец даже в большей степени, чем инопланетянин. Я чувствую его мысли — они другие. Как будто он в жизни не видел ни единого человеческого лица…

Психоаналитик скажет: навязчивая идея. Лечитесь, милочка, пока не дошли до нервного тика и не начали похабно подмигивать рабочим и начальству. Нервный тик в вашем случае может быть неверно истолкован.

Я лечусь. Сама. Перестала пить кофе. Дома перекладываю хрупкие рулончики цейлонских листьев в старинный чайник и устраиваю по-японски занудную церемонию. На работе упорно прошу заварить мне жидкий чай, несмотря на то, что хочется взбодриться. Я уже не взбадриваюсь, я только раскисаю. Жизнь становится скучной, теряет темп, ритм и насыщенность. Поэтому меня терзает ломка. Я скучаю по времени, когда уверенность, точно гоночный болид, дарила бесценный кайф скорости и власти, куража и непобедимости.

— А хорошее было время, скажи? — обращается ко мне стоящая у кофеварки яркая шатенка с элегантной стрижкой. Зеленоглазая шатенка в джинсах и свитере. С моей чашкой в руке. С моими часами на запястье и моей помадой на губах. Я.

— Надо позвонить, — бормочу я, хлопая по карманам в поисках мобильника. В память его вбит номер знакомого психоаналитика. На всякий случай. Очень хороший специалист. Шизофрению лечат. Особенно на ранней стадии. Я должна…

— Да не надо тебе ничего лечить! — усмехается моя двойняшка. — Хочешь, пригласим сюда любого, кто тебя совсем не знает, и попросим дать мне прикурить? Может у человека быть близнец? Может! Вот увидишь, он даст мне прикурить и скажет: «Вы с сестрой так похожи — это просто удивительно!»

Хороший совет. Выглядываю в коридор. Там, как всегда, прислонившись к стене, манкируют обязанностями трое грузчиков. Их всегда трое, хотя состав манкирующих постоянно меняется. Распивают они тут, что ли, под носом у начальства? Я улыбаюсь тому, который стоит ко мне лицом, и машу рукой — подойди! Парень, насупившись, идет ко мне. Нагоняй почуял. Выдохни, расслабься.

— Зажигалка или спички есть?

— Есть! — радостно кивает он.

— Дай сестре прикурить! — я показываю большим пальцем через плечо.

Бездельник твердыми шагами входит в комнату и чиркает зажигалкой перед моей, гм, сестрой.

— Ну вы так похожи! — восклицает он, пока моя новообретенная родственница затягивается. — Это что-то!

— Спасибо. Свободен, — произношу я севшим голосом. Живое подтверждение того, что я не спятила, радостно выскальзывает из комнаты.

— Убедилась? — усмехается «близняшка».

— Тогда ты моя потерянная Зита? Или инопланетянин, решивший захватить власть над галереей? — иронизирую я из последних сил. — Учти, перед выставкой власть не отдам. После вернисажа — пожалуйста. Еще и спасибо скажу. Как вы там, на Тау Кита, подождете до вернисажа?

— Меня зовут Нудд, — протягивает руку таукитянин. — Я — сын Дану.

— А кто это — Дану? — осторожно интересуюсь я.

— Богиня, — загадочно улыбается этот… трансвестит.

— Значит, ты, сын богини, спер неподходящее тело. Оно другого пола. Скопируй кого-нибудь другого, а то неудобно получается.

— Чтобы увести тебя отсюда, ничего лучше не требуется. Сейчас пойдем, скажем, что к тебе сестра из Ростова приехала, на денек. Отпросишься — и я тебе все объясню.

Я киваю. Против внезапных сестер из Ростова, как известно, нет защитных средств.

Мы сидим в кафе и мило щебечем. То есть, если учитывать мою манеру разговора, помноженную на два, внятно и аргументировано ведем спор, бывают ли на свете бессмертные духи. И я определенно проигрываю. Доказательство того, что духи существуют, сидит напротив и пьет кофе по-ирландски. Со смехом объясняя, что истинный кофе по-ирландски — это скверный отвар из пережженных зерен, сваренный в закопченном кофейнике над торфяным костром. С видом на безлюдную заболоченную местность, что делает вкус еще гаже.

— Пора тебе познакомиться с остальными! — наконец, обрывает болтовню мой собеседник (собеседница!) и поднимается из-за стола. — Заплати, а то у меня человеческих денег нет, только видимость.

— Хорошо, когда есть хотя бы видимость денег… — вздыхаю я и достаю кошелек. — А ты со всеми детьми Дану хочешь меня познакомить или только с избранным?

— С избранным?

— Ну, в подобных историях всегда имеется избранный. Он должен спасти всех вас, нас и еще чьих-нибудь детей от рабства, пандемии и геноцида, так?

— Насчет пандемии — в точку. Ну, и остальные сомнительные удовольствия не исключены, — грустно кивает мой двойник.

— А Темный Властелин будет нас преследовать?

— Уже преследует. Темный Властелин, — и сын воздуха многозначительно поднимает бровь, — это ты.

* * *

Глаза мои раскрылись. Окружающая реальность перестала пугать. А я перестал надеяться на помощь Морехода. И обрел свой путь к жертве, путь убийцы.

Не нужен мне ни здешний бургомистр, ни князь, ни серый кардинал из правящей элиты. Создатель целого мира не станет сидеть в кабинете, обложившись налоговыми декларациями и торговыми хартиями. И не будет слоняться по замку, укрепленному, будто для осады. А уж читать доносы, затевать и разрушать заговоры ему и подавно не интересно.

Я должен найти ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СЧАСТЛИВОГО ЧЕЛОВЕКА. Не такого, который, набухавшись до синих ежиков, дрыхнет на скамейке, а такого, кто в трезвом виде разгуливает с блаженным видом. Или даже дрыхнет на скамейке. Мирным сном гармоничной, духовной личности.

Мой объект мог оказаться где угодно — в магазине, в ресторане, в стрип-баре, в том же порту, в объятиях милашки Фреля. Главное отличие от остальных — он не лжет. Ему хорошо. Он доволен собой и своей вселенной, в которой все идет по плану.

Смутное предчувствие заставило меня осесть в кабачке на центральной площади. Странное место. Никто здесь надолго не задерживается. Словно в Макдональдсе, устроенном по принципу «ешь и выметайся». В других заведениях народ засиживался до ночи, все столики заняты, а тут нас только четверо. Я, парочка за столиком у окна и мужик в кресле у стены, обладатель гигантской, практически нескончаемой трубки. Заметив, что я его разглядываю, мужик принялся пускать колечки в потолок. На публику работает, а рожа унылая. Не тот.

Отвернувшись от фармазона с трубкой, я обнаружил возле моего стола пухлую прозрачную особу в наколке на неряшливо взбитых волосах и в грязноватом переднике с оборками. Лицо у нее было изжелта-бледное, грубый макияж потек, украсив щеки готическими разводами, на губах застыла отсутствующая улыбка. Обратив взгляд в вечность, она зуммером взвыла: «Что заказывать буди-им? Первого ни-эт, горячего ни-эт, десерта ни-эт. Салати-и-ик? Есть „Свежесть России“, позавчерашни-ий…». Призрак советского общепита. Нормально. То, что нужно для города, населенного марионетками и полупризраками былого.

— Какой замечательный ресторан! — восхитился я. Привидение, покачиваясь в продымленном воздухе, недоверчиво покосилось в мою сторону. — Сюда, наверное, ходят исключительные люди. Духовные и гармоничные.

Ничего умнее «захода из Марьиной рощи» мне в голову не пришло. Но отчего-то казалось, что призраку общепита недостает общения. Живые обитатели этого города не очень-то стремились раскрыть передо мной душу — наверное, потому, что души ни у кого из них не было. Зато привидение хоть какое-то подобие души, а имеет. Вернее, имело. И скорее всего, подобию души не хватает задушевных бесед с клиентами.

Идея сработала.

— Наш ресторан — старейший в городе! — проинформировал меня трудоголический призрак. — Он возник в одно время с портом, а порт возник даже раньше города!

Все у них не как у людей, шиворот-навыворот. К чему приставали корабли, пока города не было? К дикому пляжу? И куда тащили свой товар? В дикие леса?

— Наши посетители — творческая и деловая элита, — вещала неупокоенная официантка. — Свадебные и юбилейные банкеты, званые обеды, поминальные трапезы, студенческие кутежи, тайные оргии, безобразные попойки, добросовестный ребяческий разврат — все согласно прейскуранту! Умеренные цены, постоянным кутилам скидка двадцать процентов на блюда и напитки, восемнадцать — на материальный ущерб, нанесенный в ходе мероприятия…

— Вот я и подумал, — оборвал я призрачно-рекламную акцию, — что здесь я встречу глубоко и полно осчастливленных людей. Я, видите ли, путешественник и философ. Ищу в разных странах донельзя счастливых людей и расспрашиваю их, как они дошли до жизни такой. Вы не могли бы мне кого-нибудь порекомендовать? — и я как мог заговорщицки подмигнул.

Официантка сосредоточенно почесала в прическе «репрессанс» огрызком карандаша.

— Очень ответственная миссия! — важно кивнула она, безвозвратно утеряв карандаш в недрах начеса. — Могу предложить вам побеседовать со счастливыми людьми прошлого — с Адептом Вегетарианства, с Тайным Обжорой и с Великим Сомелье. Они не так давно покинули сонм живых и их сведения могут оказаться полезны.

— Как бы мне найти этих достойных господ? — вкрадчиво спросил я, подвигая золотой в сторону официантки. Та, заметно напрягшись, уставилась на монету. Золотой оторвался от поверхности стола и, пьяно рыская, поплыл по воздуху к нагрудному кармашку привидения. Я терпеливо ждал.

— Я позову, — расправившись с монетой, заявило привидение. И пропало.

Через пятнадцать минут — срок, имеющий сакральный смысл для каждой официантки, — на моем столе возникла «Свежесть России», выглядевшая столь же привлекательно, как и троица подсевших за мой стол… консультантов. Обжора, как и предполагалось, был толст, Вегетарианец — худ, а Сомелье — высокомерен. И все они были очень, очень нетрезвыми. И помятыми. И унылыми. В общем, к сонму счастливых людей — или привидений — я бы их нипочем не причислил.

— Опять они кормят нашего благодетеля всякой гадостью! — возопил Адепт.

— Вы, господин хороший, заказали бы лучше гуся, — крякнул Обжора. — Местный гусь, хоть и обладает авторитарными замашками, а в соусе из грецких орехов вопиюще хорош! — и он почмокал губами.

— Вы что, трезвенник? — брезгливо поинтересовался Сомелье.

— Да я все ждал прибытия истинных знатоков! — начал оправдываться я. — Разве я сумею сделать все, как надо, без совета знающих… э-э-э… существ?

— Дадададада! — выпалил Обжора. — Сейчас мы за вас закажем, а вы пообещайте съесть и выпить все, что на столе! Сами-то мы не в силах уже, но с вашей помощью…

Гуся в соусе из грецких орехов, морковные оладьи с кремом из морошки и вино «Рассветный закат» я, очевидно, никогда не забуду. Потяжелев после трапезы килограмм на семь, я брел в никуда, ступая вразвалку, точно заправский моряк. Обходить кучи, воздвигавшиеся на моем пути, мне помогал автопилот. А весь прочий организм поддерживал разговор с троицей собутыльников… сотрапезников… собеседников!

— Или взять хоть Тупую Белку! Вот счастливица была так счастливица! Как ни выйдет замуж — так вдовеет через год! Три дома, бордель, музей изящных искусств, садик и пол-дока в порту за тридцать лет замужеств! — ярился Обжора.

— Тупая Белка… — непослушными губами повторил я.

— Ты Белочку никогда не понимал! — вздохнул Вегетарианец. — Я, когда помер, посмотрел, как она второй и третий раз замуж выходила. Без всякого на то удовольствия. Только чтобы капитальный ремонт нашего гнездышка провести, больше ни для чего. А потом у нее и расходы возросли, и детки… возросли…

— Ох, прости, — повинился Обжора. — Я и забыл, что ты у нее был первенький.

— А если главу гильдии виноделов спросить? — не в первый раз предлагал Сомелье. — Счастливей него человека нет! Я ему как сказал в свое время: ежели вы, сударь, этот понос больного поросенка, перекормленного жмыхом, за вино продавать изволите, то уж так и быть, берите меня в подельники! Всего за тридцать процентов дохода! И ведь сторговались на десяти — это ли не счастье? Для него, конечно.

— Да винодел-то повесился, ты хоть знаешь об этом? — грозно спросил Обжора. — Повесился, когда на иностранные вина пошлину понизили. Очень нервный человек был. Все дергался, что разорится. И даже не замечал, что его «Жмыховый срак» — самый популярный напиток у молодежи. Без конца рассказывал, как ему снится — продает он себя с аукциона, чтоб убытки покрыть, а никто не покупает. Вот ведь что с людьми воображение делает…

— А нет ли к-ког-го дух-ховного?.. — пролепетал я, теряя надежду обрести кандидата, одобренного всеми тремя экспертами.

— Отца Андриапея, что ли? — ужаснулся Вегетарианец. — Который потом расстригся и арт-хаусное кино снимать подался? Да ты с ума сошел, душа моя! Обойди каку, обойди. Он же импотент был, полнейший, а хуже всего то, что весь город про это знал. И все смеялись, когда он фильмы про платоническую любовь выпускал. Но сборы делал хорошие.

— Не-е, — замотал головой я, стараясь одновременно глядеть под ноги. — Мне не дух-хов-вн-ное л-лицо, м-мне дух-ховн-ную натур-ру. Такую… — я призадумался, свесил голову на грудь и даже, кажется, задремал. Проснулся от воздушного похлопывания по физиономии. — Чтоб без всяких видимых причин себя счастливой чувствовала и все бы на это удивлялись! — единым духом, наконец, выпалил я.

— Дурачок!!! — хором выпалили привидения и радостно оскалились.

— Па-а-апр-рашу без хамства! — взбурлил я.

— Да не ты! — снисходительно ухмыльнулся Обжора. — Наш, городской Дурачок.

— Он что, помешанный? — уныло спросил я. В мозгу, утомленном «Рассветным закатом» и эманациями гуся с оладьями, росла безнадега. Полоумное созданье не от мира сего, осмеянное горожанами, никак не сочеталось с образом здешнего создателя. Такой создал бы нечто иное — зеленые луга в ромашках-овечках или магазин «Детский мир», но никак не подобие приморской соцстраны, годной для туризма и шопинга.

— Он — великий человек! — поднял палец Сомелье. — Великий! В его голове — ответы на все вопросы! Он видел море с обоих берегов, а этим у нас никто похвастать не может.

— А почему Дурачок-то?

— Так это ж его любимое обращение! Он всех зовет дурачками. И знаешь, что? — Вегетарианец многозначительно выкатил глаза. Гусь тяжко повернулся в желудке. — Он всеконечно прав.

Глава 10. Архипелаги в море Ид

— Скажи, мой друг, у тебя есть план? — интересуется Мулиартех, глядя, как тают в воздухе, взявшись за руки, силуэты Нудда и Мирры. — Хоть какой-нибудь, завалященький? Или ты веришь в удачу как в бога?

— Почему «как»? — усмехается Мореход. — Удача и есть бог. Только я ее называю «интуиция». Там, где человек перестает играть в шахматы, он начинает играть в кости. И нередко выигрывает, потому что в кости можно выиграть даже у компьютера.

— Ты уже всех достал этой метафорой! — заявляю я. В голосе моем яд и обида.

Наверное, я ревную к Мирре, только что ворвавшейся в нашу жизнь и с ходу ставшей звездой компании. Вот она — женщина, которую я намеревалась убить. Начальница-неумеха, норовящая контролировать всех и вся, но растерявшаяся в форс-мажорных обстоятельствах. Форс-мажорные обстоятельства — это мы, древние дети трех стихий и новоиспеченный бог четвертой. Впрочем, надо отдать Мирре должное, держалась она хорошо. Не пыталась падать в обморок, не устраивала истерик. И даже не задавала лишних вопросов.

А вот нас сообщение Морехода о том, что Аптекарь — не единственный в своем роде сатана-погубитель мира, повергло сперва в ступор, потом — в уныние. Сражаться с богом-разрушителем куда легче, чем с толпами ни в чем не повинных людей. Людей, обретших божественную силу.

Как будто одной лишь человеческой техники для апокалипсиса недостаточно.

Разговор о том, как это произошло, занял целый вечер. Это был очень, ОЧЕНЬ хреновый вечер.

— …и когда им становится нестерпимо тяжело жить, — рассказывает Мореход, — они больше не сходят с ума, не впадают в тоску и не умирают в корчах, как мы привыкли. Они делают нагаси бина и пускают по реке судьбы, отводя от себя беду. Старый метод — найти того, кто выслушает, и сбросить часть своего бремени на его плечи — давно неэффективен. Невозможно избавиться от болезни, выболтав симптомы. Можно заговорить врача до обморока, но это маленькое удовольствие здоровья не принесет. А люди хотят быть здоровыми. Сама Земля хочет, чтобы они были здоровыми. Пусть не все, лишь некоторые…

— Те, кто лучше адаптирован, — вставляет Морк. Умник фигов. Начитался книжек про эволюцию видов.

— Именно, — важно кивает Мореход. — То, что вы по старой памяти приняли за могущественную магию, и есть магия. Человеческая магия. Единственная, которой они владеют, — магия подсознания.

— Мы всегда смеялись над их фантазиями насчет корявых заклинаний и вонючего варева, над их надеждой изменить природу вещей, — Мулиартех досадливо морщится. — Обрывки фраз на мертвых языках, бесполезные символы мертвых религий, куски мертвых тел в котлах и ретортах — все это казалось таким ребячеством! А их воззвания к выдуманным богам, когда мы, реальные божества, ходили среди них, ели с ними из одного котла, спали в одной кровати, рожали общих детей и вместе копили на старость, которая никогда к нам не придет…

— И они это чувствовали! — ухмыляется Мореход. Ему, видите ли, весело. Еще бы. Его стихия уничтожает нашу реальность — ну чем не повод для веселья? — Потому и старались увидеть вас и соединиться с вами ОСОЗНАННО. Зная, с кем именно они продолжают род свой и делают финансовые накопления. Некоторым удавалось.

— А потом человечество ощутило СВОЮ божественную силу, так? — допытываюсь я. — Внезапно? Ни с того, ни с сего?

— Если столетнее развитие науки психологии считать ни тем, ни сем, то да! — отшучивается Мореход.

— Люди зарылись слишком глубоко и потревожили Ужас Глубин… совсем как гномы Мории, — бормочет Гвиллион.

— Тебя? Или кого-нибудь из твоих братцев? — ехидно осведомляется Мулиартех. Действительно, Гвиллион — типичный балрог, ужасный огненный дух. Сейчас, правда, покрытый каменной коркой и оттого слегка тормозной балрог.

— Своего внутреннего Ктулху! — ржет Морк. Да уж, все настолько скверно, что нам остается только ухохатываться…

— Страхи, поднятые со дна человеческой души, получили имена, длинные и скучные, — возвращается к рассказу Мореход. — Было это хорошо или плохо — кто знает? Человеческое любопытство неукротимо и ему на последствия плевать. Но людская глупость даже резвее, чем любопытство. И на финишную прямую всегда выходит первой. Как только возникла потребность укротить этот, гм, Ужас Глубин, глупость начала действовать. Первым ее порождением стал вампиризм. Люди поделились на доноров и вампиров, на тех, кто слушает нытье, и на тех, кто грузит нытьем.

— По-моему, выслушивание жалоб стало валютой человеческих отношений! — замечает Мулиартех. — Ею нынче платят за любовь, за дружбу, за все хорошее…

— И на деньги тоже обменивают, — соглашается Мореход. — Второе детище глупости — платные доноры-профессионалы. Но это, как я говорил, паллиатив. Ужас Глубин разговорами не развеешь. И вот, наконец, на смену прямолинейной глупости пришла непредсказуемая интуиция. Шахматы отставлены, пришла очередь сыграть в кости.

— Надо понимать, игра в шахматы — это хилая человеческая логика, а игра в кости — это могучая человеческая интуиция, — замечаю я, сочась ядом. — Смотрите-ка, сама додумалась — и объяснять не пришлось! Ай да я, гений среди фоморов.

— Адочка, не злись, — елейным голосом увещевает меня Мулиартех. — Оттого, что ты сидишь и дуешься, племя Аптекарей не вымрет.

— А отчего оно вымрет? — вскипаю я. — Может, оттого, что мы славно поболтаем, похихикаем над грядущим концом света? Глядишь, он и отменится!

И тут в разговор вступает молчаливая Мирра, сидящая на дальнем конце стола с нарочито скромным видом, точно кинодива в свете прожекторов.

— Можно узнать, как мы это делаем? — тихо спрашивает она. Все мы замираем, прислушиваясь к ее бесстрастному голосу.

— Вы, Аптекари, и сами не знаете, как, и нам не откроете, — рассудительно отвечает Мореход. — И потому тебе непременно надо побывать на месте… э-э-э…

— …преступления, — заканчивает его мысль Мирра. — Мы же преступники, не так ли?

Мы отводим глаза. Неприятно глядеть на того, кого обвиняешь в гибели мира, понимая: он ничем не виноват. Разве что самим фактом своего существования.

— Ну хорошо, — говорит наш Аптекарь. «Что уж тут хорошего?» — хочу крикнуть я, но, разумеется, молчу. Хватит и того, что все заметили: я дуюсь. Как обычная человеческая дура. — Если я наткнусь в собственном подсознании на силу эту окаянную, что мне делать?

— Попытайся понять, как она взаимодействует с тобой и как ты взаимодействуешь с ней. Больше ничего, — инструктирует Мореход.

— Я пойду с Миррой, — неожиданно встревает Нудд. До сих пор непривычно молчаливый.

— А ты-то ей зачем? — вырывается у меня.

Мореход таинственно улыбается. Черт бы его побрал с его ужимками!

— Если хочешь, иди, конечно! — пожимает плечами Мулиартех. — Может, заметишь что-нибудь важное. От человеческого ума многое ускользает, — деликатно добавляет она. Мирра кивает. Хорошая девочка.

— Значит, мне тоже туда, в четвертую стихию, — скрипит Гвиллион. — Мореход, ты не мог бы отправить меня к бедному парню в голову? Очень мне его летаргия не нравится.

— Что в ней может понравиться? — кривлюсь я. — Мулиартех, я прошу: дай мне спеть Песню Возврата! Я вытащу провидца!

— Ада! — строго смотрит на меня бабка. — Ты и так наломала дров с Песней Убийства. Он сейчас неизвестно в каком месте и неизвестно в каком состоянии…

— Но Мореход же знает!

— Мореход знает только то, что Марк — в мире совсем другого Аптекаря. Кто этот человек, каков его мир, отпустит ли он провидца по твоему зову или часть души провидца так на чужом острове и застрянет, — этого даже Мореход не скажет. Ведь не скажешь, верно?

Мореход качает головой. Небось, и знал бы — не сказал. Вредный акулий сынок.

— Поэтому оставь Марка его судьбе. Мореход отведет к нему Гвиллиона, дети Муспельхейма[34] — гении упрямства. Там его мощь пригодится. А ты и Морк… — Мулиартех пристально смотрит на нас обоих. Я чувствую, как пальцы Морка сжимают мою руку. — …вы оба отправитесь со мной.

— Куда? — холодно спрашивает Морк. В его голосе угроза. Паладин. Защитник осиротевших, убогих и слабоумных.

— В башку твоей невесты! — грохочет бабка в тональности «морской змей гневается». — Туда, где мы сможем узнать, как Аптекарь подцепил ее и сделал своей нагаси бина! Ты что, не помнишь, что сказал провидец? Ада тоже кукла отца лжи! Господи, почему мои потомки такие дураки? Не в меня же они глупостью пошли?

* * *

Человек думает, что ощущение полета ему знакомо. Сны и панорамные виды, самолеты и парапланы дарят людям иллюзию окрыленности. Но обитатели воздушных океанов, знатоки ветровых лоций знай себе посмеиваются над наивным человеческим ощущением неба как опрокинутой бездны. Для тех, кто живет в небе, восходящие и нисходящие потоки, могучие струйные течения и легкие приморские бризы — горы и расщелины, моря и реки, простертые над головами земных существ. И можно сделать так, что небо само принесет тебя к цели. А можно, тяжело сопя и натрудив крылья, пробиваться через воздушные заслоны, словно через лесной бурелом.

Мы с Нуддом плывем по воздушной реке, быстрой и мощной, и беседуем о стилях полета. Нудд хвалит буревестников и альбатросов, гордо демонстрируя длинное стройное крыло. Я смеюсь над его ленивым парением, кувыркаясь в воздушных потоках на острых стрижиных крыльях.

— Вас, людей, только пригласи полетать, — ворчит Нудд, — всякий норовит в ласточку или в сапсана оборотиться. Ну вот скажи: зачем тебе скорость? Мошек на обед наловить собираешься?

— Едят ли кошки мошек?! Едят ли мошки кошек?! — восторженно ору я, закладывая в воздухе «бочку». Если бы Алиса задавалась этим вопросом, летя в поднебесье, ее бы тоже на философствование не хватило.

Меня переполняет восторг. Раньше я не понимала значения выражения «переполняющий восторг». Теперь понимаю. Мне кажется, что от меня исходит искрящаяся волна, что она летит впереди меня, усеивает замерзшие облака льдистыми блестками. Нудду нравится мое безумие. Эти эльфы…

— Сильфы! — поправляет меня сын воздуха. — Тогда уж сильфы, чтоб ненужных ассоциаций не вызывать. Сама посуди: ну какой из меня эльф? Красотой не блещу, лесопосадок не защищаю, песен не пою, мечей не кую. И уши у меня самые обыкновенные…

— Когда они вообще есть! — хохочу я.

Странно чувствовать себя такой бесшабашной. Особенно если учесть, сколько у нас — у людей и у всяких там сильфов — проблем. По моей милости и по милости всех Аптекарей. Промелькнувшая мысль вызывает в моей душе вспышку стыда — мгновенную, обжигающую.

— Не самоедствуй! — строго говорит Нудд. — Не порть мне удовольствие. Давненько я не пробовал бескорыстной человеческой радости. Деликатес!

— Неужели мы так плохи? — изумляюсь я, нарезая круги над головой собеседника. — И совсем-совсем не умеем радоваться?

— Да вы постоянно радуетесь! — ухмыляется Нудд. — Всякой фигне. От куска мяса до куска мести. Да и эта половинчатая радость отравлена стыдом, злостью, ожиданием… Что судьба ни дай, вам всегда слишком поздно, слишком дорого, слишком мелко, чтобы на душе похорошело. Не удивительно, что детей Дану, наевшихся вашего «блаженства», косит дизентерия.

— Дизентерия? — я зависаю, быстро-быстро трепеща крыльями. — Это как?

— Как обычно, — морщится Нудд. — Эпидемия… э-э-э… нехороших последствий. А все из-за отравленной радости.

— Что, в прошлые века лучше было? — иронизирую я.

— Было по-всякому, — вздыхает Нудд. — Только с тех пор, как люди к рефлексиям пристрастились, одни садомазохисты кругом. К чьей душе ни прикоснись — любая горчит.

— Бедня-а-а-а-аги-и-и-и-и!!! — воплю я, взмывая ввысь, чтобы глянуть поверх облаков, как на горизонте закругляется Земля.

В мою крохотную птичью головку не помещается ничего, кроме полета и свободы. Я подумаю обо всех вас, когда стану человеком. А пока я птица, я буду думать только о небе и о себе.

Скоро-скоро внизу покажется горстка красных кубиков — главный город моего острова в море Ид. Сюда нас с Нуддом доставил Мореход. Кто это — Мореход? Мореход ходит по морю Ид! Он бог этой вселенной, а я бог этого острова, у меня два заостренных крыла и молниеносная сущность. Для мошкары я — смерть. Для жителей острова — жизнь. Для земных людей — утомительная перфекционистка, всегда недовольная полученным результатом. Сча-а-а-астье-е-е-е!!!

Земля встает вертикальной стеной, потом опрокидывается мне на голову, точно огромная шляпа, подбитая зеленым бархатом. Словно не я вращаюсь в воздухе, а мир вращается вокруг меня. Да ведь так оно и есть! Весь этот мир вращается вокруг меня.

— Э-эй! — протяжно кричит Нудд. — Пора вниз, город близко! — и его крылья меняют угол.

Небесная река сопротивляется, не хочет выпускать из воздушных объятий, мягко пытается увлечь за собой. Мы с Нуддом делаем рывок — и проваливаемся в воздушную яму, точно на американских горках. Визжим и хохочем, несясь навстречу земле. Облака из белых, толстых, комковатых перин превращаются в сырой туман, потом рассеиваются и открывают вид на город — маленький, пряничный, игрушечный. Город, где настоящая я нипочем бы жить не стала. Город для позабытой меня, для маленькой девочки из тревожных снов.

Вот и кончилась небесная птичья гармония. Мы с Нуддом влетаем в чердачное окно на башне ратуши, а с чердака спускаемся уже людьми. Здесь, в моей вселенной, у меня две толстые медные косы и зеленые глаза. Не иззелена-серые или нефритовые, как у реальных людей, а травяной, лиственной, изумрудной зелени. Это, конечно, ненатурально и пошло, но мне нравится. Нудд тоже выбрал обличье по вкусу — теперь он худой широкоплечий брюнет с резкими чертами лица. И похож на одного английского актера. Меня выбор Нудда смешит.

— А ты знаешь, что он гей? — спрашиваю я, осторожно спускаясь по витой лестнице — сначала по деревянной, ведущей к часам, потом по каменной, ведущей от часов вниз, к подножию башни.

— Да? — Нудд поднимает бровь. Безразлично так поднимает. Их, воздушных проказников, не волнуют наши предрассудки. Вот оно, преимущество отсутствия материального тела, — фэйри не замечают несоответствий возраста, пола, состояния здоровья, состояния финансов… Единственное, что важно детям стихий — их собственные впечатления от любви, дружбы, вражды. Словом, в общении их интересует только общение. Оттого политкорректность фэйри и зашкаливает за все мыслимые рамки. Они не притворяются, не понуждают себя — им ДЕЙСТВИТЕЛЬНО все равно.

Мы с Нуддом выходим из ратуши и спускаемся по улочке, составленной из лепящихся друг к другу фахверковых домиков,[35] вдоль речки, стиснутой каменистым руслом. Я — вся такая и он — весь такой. Стильно-нелепо-средневековые, ненастоящие, ряженые. Наши наряды — всего лишь стилизация по мотивам средневековой моды. Удобная и прочная. Да и сам город — сплошная стилизация. Мостовые в нем выглядят так, точно их моют с мылом дважды в день. Старинные фасады крепки и благодушны. Люди приветливы и ненавязчивы. Животные доверчивы и упитанны. А зачем мне истинное средневековье с его неудобствами, антисанитарией и зверствами? Мне, как и всякому эскаписту, нужна всего лишь облагороженная декорация — красивый миф, рожденный из грязи, как положено мифам.

Больше, чем исторические реалии, меня интересует, зачем мы здесь. Насмешливый бородатый тип, встретивший нас в странном месте и в странной компании, ничего определенного не сказал. А я была слишком ошарашена, чтобы протестовать.

— Нудд, а Нудд… — нерешительно начинаю я, — как думаешь, мы найдем то, что ищем?

— Не знаю, Мирра, — качает головой он. — Я не такой упрямец, как Гвиллион и его сородичи. Поэтому никогда не бью себя в грудь: во что бы то ни стало! Любой ценой! У нас нет другого выхода! Хотя как-то так и обстоят дела. Выхода у нас нет.

— Хороши же из вас воины, — ворчу я, — при таком-то легкомыслии… Интересно, кого тогда человечество в сагах описывало, если вы совсем не такие? Вы хоть с фоморами-то воевали?

— И ты в курсе наших подвигов у Маг Туиред? — Нудд смотрит на меня устало и насмешливо. — Удивительная нынче мода на северные эпосы. Все вдруг кельтоманами и скандинавистами заделались. Куда ни плюнь, всюду древние ирландские разборки — последний хит сезона…

— Моду не я ввела, а Толкиен, разборки ваши в топ-листе битых полвека, пора бы привыкнуть, так что отвечай на вопрос и не критикуй человечество, оно все равно в тебя не верит! — скороговоркой отвечаю я, взбегая по мшистым камням на круглоспинный мост с толстым каменным парапетом.

— Да было, было, воевали, — досадливо вздыхает сын Дану. — И не столько за землю, как людям показалось, сколько ради удовольствия подраться.

Я киваю. Незачем притворяться, что мне незнакома радость, рожденная кровавым туманом, застящим глаза. Если отнять у человека меч, нож, пистолет и право на кровную месть, он не перестанет убивать в сердце своем. И не потому, что от природы зол. А потому, что это ПРИЯТНО. Можно возненавидеть на всю жизнь за глупый розыгрыш. Возгореться жаждой мщения за оскорбительную фразу. Захотеть убить за пренебрежительный взгляд. Есть тысяча способов придумать себе идеального врага и назначить на его роль знакомца и незнакомца, целое поколение и целый народ. Лупить по щиту мечом и орать, расплескивая адреналин. Почувствовать на лице своем тень крыльев ангела смерти. И мечтать не о победе, не о чествовании героев, не о вечной славе, а об убийстве. О том мгновении, когда твое оружие напьется крови, когда ты пройдешь сквозь ряды живой плоти, словно сквозь текучую воду, оставляя позади гряду мертвых тел…

В моем мире нет места этой мечте. Я его создала, и создала так, чтобы ЭТО не приносило наслаждения. Чтобы насильственная смерть — как же без нее? — всегда была вынужденной мерой. Чтобы от нее веяло холодом и тоской, а не радостью насилия. Может быть, так я и стала Аптекарем. Жажда убийства не исчезла, а спряталась. Прикрылась маской жестокого чародейства, высшего порядка, тонкого расчета. Средоточие этой жажды нам и предстоит искать. Маги, колдуны, политики, все, кто ставит себя выше толпы обывателей, среди которых нет ни одного вершителя судеб. Ни одного профессионального убийцы.

— Что, поняла, кого мы ищем? — спрашивает Нудд. Мы стоим на мосту, опершись локтями на камни парапета и смотрим на бегущую воду. Сверкающая лента вьется до самого горизонта. Я не позволю превратить мой добрый народ в кукол, уплывающих навстречу возмездию за чужие грехи. Даже если эти грехи — мои собственные.

Я киваю и перехожу на другой берег. Задача ясна. Дело за малым — отыскать в этом мире того, кто возомнил себя богом. Мной.

* * *

Сны — это все, что у меня осталось от меня прежнего. Моя прошлая жизнь отрезана от нынешней то ли упавшим железным занавесом, то ли завесой ночной тьмы, тоже упавшей и тоже непреодолимой… Я могу только догадываться, что — нет, КТО подает мне знаки оттуда, из жизни по другую сторону лезвия, разделившего нас, сиамских близнецов памяти.

Мальчишка лет десяти, с выгоревшими добела волосами и светло-серыми глазами на загорелом хмуром лице стоит передо мной и говорит очень неприятные вещи. Что он уходит, уходит насовсем. Что он мне больше не нужен, как и я — ему. Что между нами нет больше ничего общего.

— Ты сто лет не был на море. Всех вокруг разговорами извел о том, до чего к большой воде тянет, — рубит этот паршивец. — Ну вот, ты на море. Только к морю-то ты и не пошел. Сразу в город рванул, да так там и застрял. А и доползешь до пляжа, — парнишка брезгливо кривится, — все равно сделаешь, как у вас, у взрослых мужиков принято — сядешь на песочек и начнешь пить все подряд: пиво, нарзан, бухалово всякое. На баб глазеть. Газетку читать. Ты, у которого все лето шрам от маски на роже не заживал, теперь будешь «окунаться» только когда пиво с нарзаном в брюхе вскипят. И в море за буйки заплывать не станешь, утонуть побоишься. Да не утонуть вы боитесь, а моря… В общем, я ухожу. Оставайся со своей взрослой жизнью. Я пошел.

Раскрываю рот, чтобы возразить и вижу, что возражать уже некому: нахальный пацан уплывает в белой одинокой лодочке к самому горизонту. А я бегу по мелководью, хочу обрушиться в волны, в три гребка догнать мальчишку и объяснить ему, что я не безнадежен, что море влечет меня по-прежнему — и даже сильнее, чем в детстве, но люди, другие люди ждут от меня помощи и содействия, висят на мне медалями и гирляндами, затаив дыхание, караулят мое возвращение и ногти грызут от отчаяния при мысли, что я могу и не победить, и не вернуться…

Я скачу по полосе прибоя, нелепо задирая ноги, а море все отступает от меня, отступает, вот оно уже по колено, по щиколотку, прощально касается пальцев ног. И не по воде я бегу, а по людной улице, по раскаленному солнцем променаду, затопленному бескрайним человеческим морем, среди распаренных тел и равнодушных лиц. И нигде ни следа большой воды и белой одинокой лодочки на горизонте…

Нервным, лошадиным движением вскидываю голову и понимаю: я заснул прямо на площади, сидя на каменной скамье у подножия памятника усастому герою всех времен, имени которого давно никто не помнит. Но, как водится, население использует героя в качестве надежного ориентира, назначает свидания у стремени его коня, а по праздникам напяливает на страдальца клоунские наряды.

Под ногами у меня — стертые могильные плиты и круглые булыжники мостовой, за спиной — остывающая спинка скамьи, над головой — долгие, сиреневые, летние сумерки. Обычно в это время я падал в постель, пахнущую затхлым освежителем, в полусне обещая себе: завтра, завтра я найду того, кого должен убить. И убью. Даже понимая: смерть «объекта» не изменит расстановки сил в мире. И ничья смерть этого не изменит. К сожалению, одиночной смертью можно изменить только одиночную судьбу. Или несколько. Если мой заказчик хочет пустить судьбу по другим рельсам, пусть сперва эти рельсы проложит. После того, как справится с разочарованием. После того, как я уничтожу создателя здешнего мира. А может, и сам этот мирок, надоевший мне хуже осени.

Видимо, понимая, что я ему вроде как Шива,[36] обреченный мир ластится ко мне, подсылает шутов в виде неразлучной троицы Обжора-Вегетарианец-Сомелье, намекает на неувиденные тайны и нераскрытые возможности. Но сердце мое, когда-то мягкое и жалостливое, взирает на эти трепыхания с равнодушным презрением. Я — словно хорошо промороженный Кай, над которым не властны рыдания тысячи тысяч Герд.

От мысли о собственной жестокости меня посещает странное удовлетворение. Не удовольствие садиста, а удовлетворение профессионала. Как будто я не случайный «попаданец впросак», а первоклассный киллер на курсах повышения квалификации. И прохожу испытание сочувствием. Пока довольно успешно.

Я встаю и прохаживаюсь взад-вперед, восстанавливая кровообращение в онемевших ногах.

— Какого черта ты вечно топчешься по моей могиле? — слышу я голос под своей пятой.

Наверное, прошлый я, который мне нынешнему кажется слабаком, подпрыгнул бы на метр вверх от неожиданности. Но сейчас я равнодушно гляжу вниз.

Ничего. Только край могильной плиты с нетипично гневной надписью. Среди местных мучеников-смиренников, видать, были и недовольные тем, что их саркофагами площадь мостят…

— Ты кто? — интересуюсь я, не сходя с места. — Небось, какой-нибудь местный Фрэнсис Дрейк?[37]

— Я местный Мэри Рид![38] — ехидно парирует голос.

Из-под края плиты в желоб между булыжниками вытекает темная струйка. Густая, как ртуть, сироп или… кровь. Лужа крови. Довольно обширная. В форме лежащего человеческого тела. Все четче его силуэт, все гуще его содержимое. Кровь, будто темный воск, заполняет невидимую форму для отливки, я терпеливо жду, пока родится скульптура. Наконец, она готова, она жива, она поднимается с земли и оглядывает себя. Я тоже оглядываю ее.

Ну да, Мэри Рид и есть Мэри Рид. Чудовище с пиратского корабля, нимало не похожее на полуголую девочку в батистовой рубашонке, с кокетливой сабелькой в холеной лапке. Куртка, штаны и рубаха Мэри Рид — сукно, парусина, конопля, никакого батиста с кружавчиками. И никаких привольно развевающихся гривок — волосы стянуты в тугую косу. Жилистые руки с обломанными ногтями. Красное обветренное лицо. И пеньковая петля на шее, как скрученный в жгут шарф.

— Меня Мореход послал, — сипит красотка, ослабляя узел петли. — Ты его еще ждешь?

— Нет, — равнодушно отвечаю я. Мне действительно все равно. Я действительно не жду ни помощи, ни спасения, ни объяснений. Ниоткуда.

Первые дни ожидание удалого капитана было эпицентром моего существования. Я повторял про себя: «Без него ни шагу. Ни шагу без него! Он сам так велел!», радуясь, что можно просто ждать, просто надеяться, просто переложить свою проблему на чьи-то плечи.

Но ожидание затягивалось. Словно петля. И однажды захлестнулось намертво. Я понял, что вера в доброго дядю иссякла, зато на другой чаше весов прибавилось — ее тянули книзу разочарование, раздражение и растущая в душе пустота.

А потом я встретил Дурачка.

Выяснилось, что Дурачок любит антикварные магазины. Он вообще любит магазины больше всего на свете. Хотя Дурачку хочется, чтобы все верили в его привязанность к музеям. И к библиотекам. И к концертным залам. Но я сразу понял: если у Дурачка к чему и лежит сердце, то к грудам аляповатого барахла из какого-нибудь «Шиша-стайл». Где мы, собственно, и познакомились. Я бы, скорее всего, назвал бы это заведение «Тысяча и одной ночью». Но в городе уже имелись ресторан, кабаре, бордель и чайный магазин с таким названием. К тому же владельца лавки звали Шиша и был он типичный турецко-гэдээровский Али-баба, продающий узорчатые подносы, узорчатые тряпки, узорчатые табуретки и узорчатые фонари туристам, которые, как известно, любят все узорчатое.

Шиша сидел, потягивая кальян, под узорчато-дырчатым блюдом неопределенного назначения, повешенным на стену, точно доска для игры в дартс. А Дурачок увлеченно копался в чайниках и кувшинчиках, каждый из которых выглядел так, точно в нем заперт джинн. И разговаривал сам с собой. Увлеченно. Первый раз живой человек при мне демонстрировал искреннее чувство. До сих пор с живое чувство слышалось только в голосах здешних привидений.

Я вяло потыкал пальцем в груду ковров и пробормотал нечто неодобрительное. Грубая, мол, работа.

— Дурачок! — радостно накинулся на меня создатель этой вселенной. — Это же настоящие алкагулкики! Смотри, какой узор изящный — цветы терновника! Замечательные, говорю, алкагулкики! Дурачок ты!

Название узора окончательно отвратило меня от образцов ковроткачества. Я полностью переключил внимание на эксперта по алкого… алкагулкикам — и подозрение мое вскоре переродилось в уверенность. Вот он, Дурачок. Вот он, мой объект. Несколько раз я как бы ненароком брал в руки тяжелые, плохо заточенные — и, разумеется, узорчатые — железяки. И всякий раз Дурачок оказывался рядом, радостно вскрикивая:

— Это шемшир! Это каруд! Это бебут! — не сознавая, что жизнь его спасает лишь безнадежная тупость всех этих шемширов-карудов, непригодных в качестве колюще-режущего оружия. Разве что в качестве ударно-молотящего.

Трудно убивать человека, не владея киллерскими навыками, без подходящего орудия, да еще под ироническим взглядом смуглого Шиши, похожего на измельчавшего Будду. Поэтому я позорно бежал из «Шиша-стайл», приобретя совершенно ненужный мне не то чайник, не то соусник. И, сунув его в карман, побрел на площадь. Чтобы тяжело осесть на каменную скамью под всем известным безымянным героем и погрузиться в мучительную дремоту.

И проснуться готовым к убийству отморозком. Как будто душа неукротимой, даже в смерти не смирившейся пиратки слилась с моей сущностью. Это ее сила навеяла сон о слабости, о старости, об обреченности. Это она, Мэри Рид, заставила меня мечтать о том, как я покину этот остров и выйду в море. А еще она открыла мне запретное знание: чтобы освободиться от этого блеклого мира, я должен преодолеть свою слабость. Может быть, жалость. А может, смущение. Смущение реального человека перед пышным драматизмом ситуации: мне, неуклюжему и вялому, как все обитатели этой вселенной, необходимо разбудить в себе ярость и презрение — но к кому? К старому шопингоману, свято верящему в то, что кругом одни… дурачки?

Нет, не милосердие, а исключительно стыд отгораживает меня от решительных действий. У кого бы занять опьяняющей жажды крови, чтобы воткнуть нелепому болтуну под ребра выкидной нож, не мучаясь от сознания собственной неловкости и нерешительности?

— Правильно! — кивает пиратка. — Если у тебя нет того, что тебе требуется, надо взять у того, у кого есть.

— А у кого есть? — хмуро спрашиваю я.

— У меня. И у посланника Морехода.

— Он что, кого-то ко мне послал? И где же он, гонец долгожданный?

— У тебя в кармане, — ухмыляется она.

* * *

Я и Морк кружимся в черной воде, сплетясь хвостами, тесно прижавшись бедрами, наши волосы спутываются и покрывают нас живым серебряным облаком, его руки скользят по моему телу, перепонки щекочут кожу, я чувствую под ладонями вставший дыбом плавник на его спине. Морк, теперь уже совсем мой Морк ведет губами по моей шее, его тело течет вдоль моего, точно серебряные пузырьки воздушных сетей. Я изгибаюсь, все теснее скручивая кольца нижней половины тела, стискиваю ими хвост Морка. Там, где заканчивается едва заметная выпуклость живота, друг напротив друга в наших сине-черных телах раскрываются, словно цветы актиний, потайные клапаны — моя вульва и его член. Я ощущаю движение внутри себя, змеино-извивающееся, несущее наслаждение — и впиваюсь зубами в плечо Морка. Вода у моего лица темнеет от крови. Напряженная мышца дергается, Морк беззвучно стонет, я тоже кричу сквозь стиснутые зубы, его пальцы впиваются мне в спину, я чувствую все, что чувствует он, как он чувствует меня, мы становимся единым целым и растворяемся друг в друге и в бездне. Это вечный любовный танец морских змей, непохожий на земную страсть, ледяной и завораживающий, медленный и долгий.

А потом я лежу в его руках, в сети его волос, будто в гамаке, мы парим над мерно вздыхающей глубиной. Я гляжу вверх, на то, как солнце играет лучами сквозь толщу воды и превращает верхние слои в переливчатый аквамарин. Так я и знала, повторяю я про себя, так я и знала, что мы сразу приступим к змеиному танцу. Чего и ждать от моего подсознания, даром что оно не человеческое…

Здесь, под водой, мы немы, мы самые молчаливые среди обитателей моря, нам не нужны звуковые сигналы, чтобы говорить друг с другом, наши ощущения окутывают нас пульсирующей пеленой, поэтому нет нужды в словах, чтобы благодарить, лгать или оправдываться. Любовь морских змей — безоглядная и искренняя, как и все сотворенное природой, в ней нет места человеческим играм.

Я глубоко вздыхаю и освобождаюсь из рук Морка. Больше нет пути назад. Больше нет нам места на земле. Мы дома. В своей стихии, которая примет нас такими, какие мы есть, не спрашивая, хорошо ли обдуман наш выбор. Ей достаточно того, что мы его сделали.

Проблема лишь в том, что это море — чужое. Море четвертой стихии — непредсказуемо. И мы здесь не затем, чтобы соединиться навек и стать неразлучной парой. Мы здесь — пленники. И чтобы освободиться, нам нужно отыскать отца лжи, отравившего наши моря.

Взгляд Морка прикован к чему-то на дне. Он с изумлением смотрит вниз, потом стрелой пролетает мимо меня, на глубину. Там, на белом песке, огромным кольцом лежит расслабленное тело… Мулиартех?

И тут я понимаю: это — не Мулиартех. Если бы мы были на суше, я бы крикнула, что есть силы: остановись, Морк, не приближайся, это Вирм![39] Здесь я могу только думать как можно громче и надеяться, что он услышит.

Он слышит. И Вирм слышит. Гигантская черная петля взвивается вверх, охватывая Морка, и только скорость спасает моего мужчину от страшной участи быть раздавленным чудовищной силой чешуйчатых колец.

— Ах ты погань! — слышу я в своей голове. Это не голос Морка. И не мой. Это Мулиартех, в своем Истинном Теле, дьявол глубин, непобедимый и безжалостный. Словно два подводных течения материализуются в драконов — черного и синего. Вода вскипает, песок белым туманом окутывает древних подводных тварей, сцепившихся в смертельной схватке. Морк бросается ко мне, ловит меня за руку, тащит наверх, а в головах у нас гудит страшный рев:

— Не смей трогать моих детей, дерьмо медузье!!!

Замерев от ужаса и восторга, мы наблюдаем, как Мулиартех обвивает Вирма по всей длине и стискивает в удушающих объятьях — почти так же, как мы с Морком недавно обнимали друг друга, но с жаждой не любви, а убийства. Челюсти Мулиартех сомкнуты на горле Вирма, он ворочает башкой, из пасти его течет кровь, расплывается облаком вокруг, черная кровь и белый песок смешиваются в грозовую тучу на дне моря Ид.

Морк тянет меня за руку — выше, выше, к поверхности. Мы выскакиваем из воды, точно загнанная дельфинами рыба, обмениваемся растерянными фразами:

— Он что, сдурел, кашалот старый?

— А что ты меня-то спрашиваешь? Ты первая крикнула: не приближайся!

— Мне стало страшно!

— Мне тоже!

Я и сама не понимаю, отчего Вирм напал на нас. Морские змеи не едят фоморов. Даже самые старые и злобные. Мы им не добыча. А тем более не пища. Мы им родня. Самое худшее, чего можно дождаться от разозленного морского змея — это ядовитого облака в физиономию. После чего надоедливый фомор незамедлительно принимается искать места, где бы прилечь. И лежит в указанном месте дня два. И больше никогда не докучает отдыхающему подводному дракону.

В спины нам ударяет волна. Из воды поднимается голова и шея Мулиартех, пасть ее измазана кровью и чешуей Вирма.

— Что это было? — кричу я ей.

Если бы у Истинного Тела Мулиартех были плечи, она бы ими пожала. А так только мотает башкой.

— Сбрендил на старости лет, не иначе! — рычит она. — В жизни не видела такого дурня. Что это за место?

— Я… не знаю… — шепчу я. Мне действительно неизвестно, где мы. Вкус у воды незнакомый, а узнать, в каких мы водах, можно было разве что у Вирма. Ныне покойного.

— Ну и влипли же мы с этим Мореходом! — в раздражении лупит хвостом Мулиартех. — Где он, этот бездельник?

— В принципе, везде, — слышится благодушный голос с небес. Нет, не с небес. Прямо из ниоткуда перед нами возникает корабль. Драккар,[40] нос которого украшен скульптурным портретом моей прабабки. По-моему, это насмешка. По совершенно пустой палубе, среди бесполезных скамей разгуливает Мореход, попыхивая трубкой.

— Прошу на борт! — усмехается он и приглашающим жестом обводит корму. — Поговорим, господа фоморы?

— Зараза ты после этого, а не бог! — бурчит Мулиартех, помогая нам с Морком взобраться на палубу. — Натравил на нас психа какого-то…

— Это не я! — качает головой Мореход. — Я здесь не хозяин.

— А кто хозяин? — рявкает Морк.

— Она! — и Мореход указывает трубкой на меня. — Это Адина территория в нашем общем море Ид. Так что все, с кем вы здесь встретитесь, — Адины страхи и желания. С нее и спрос!

Глава 11. Фэйри под прикрытием

Старый дом на холме смотрел на город рядами черных глаз, крепко упираясь колоннами в землю — вылитый паук. Когда-то он был другим — богатым, благообразным и уютным. Через его перистиль,[41] шелестя и позвякивая своими лучшими одеждами, оружием, орденами и украшениями, прошла вся знать города — и не только этого города. Стены его еще хранили драгоценную память о балах, приемах и повседневной жизни — комфорт, переходящий в роскошь, капризы, безумства — и еще немного роскоши напоследок, когда иссякнут желания. Стены изо всех сил старались не забыть, как это было, лелеяли свои воспоминания, будто обнищавший аристократ, трепетно хранящий осколки былого величия — серебряную ложку с объеденным краем и неизвестно чей парадный портрет в тяжелой облупившейся раме. А тем временем покинутость выела дом изнутри, точно дурная болезнь, забила черной липкой грязью все щели и выбоины в дереве и камне, затопила комнаты и коридоры серой пылью, придав дому вид готической декорации. Но дом не хотел ни мрачной стильности, ни изысканного запустения. Он хотел быть чистым, шикарным и обитаемым.

Впрочем, он и был обитаем. И сам боялся своих обитателей.

Из-за пелены окостеневшего, иссохшего плюща (дом даже плющ уберечь не смог и тот погиб, в предсмертном объятии удушив стройные тополя у парадного крыльца) на город глядели слуа.[42] Последние, кто остался на вершине холма.

Я вздохнула и повернулась на бок — насколько позволяли кандалы. Те, кто строили дом, явно так и не определились с выбором — будет ли это средневековый замок или усадьба в колониальном стиле. В результате вышла гостеприимная усадьба с пыточными подвалами. В одном из которых мы с Нуддом и находимся, изо всех сил стараясь не проколоться.

— Ну ты, агент под прикрытием! — капризно заявляю я, выдергиваю ногу из железной гамаши и даю собеседнику пинка. — Развлекай меня! А то засну и проснусь в собственной постели, в собственной реальности. И что тогда с тобою будет?

— Да! Что же со мной будет, с бедняжечкой? — рука Нудда превращается в дымку, покидает наручник, материализуется в воздухе возле лица и ожесточенно чешет нос. — Слушай, а у детей воздуха бывает аллергия на пыль?

— Ага. Вот о чем всегда мечтала, так это послушать, как бессмертные фэйри жалуются на свои нескончаемые болезни…

— Могу еще рассказать о своих нескончаемых любовных приключениях. Подойдет? — язвительно осведомляется Нудд.

— Сексистские и расистские, небось? — я стараюсь состроить как можно более презрительную гримасу. — Все человеческие женщины, будучи пустоголовыми похотливыми самками, страстно похотели тебя, утонченного гламурного эльфа, тьфу, сильфа, а человеческие мужчины, будучи безмозглыми неповоротливыми скотами, не могли этому помешать…

— Ну да, а ты чего хотела? — усмехается Нудд.

— Либертэ, эгалитэ, фратернитэ[43] в условиях облагороженного средневековья, — вздыхаю я. — И еще чтоб ксенофобия и клопы не доставали. А вышло вон что.

— Равенство любого рода есть фикция, отсюда и все твои проблемы! — убежденно заявляет Нудд. — Взять хоть то же равенство полов…

Я раздраженно ворочаюсь на неудобной скамье, испытывая непреодолимое желание разорвать все эти дурацкие цепи, а обрывки по углам разметать. Но нельзя. В любой момент сюда могут заявиться наши тюремщики-мучители и отвести пленников к хозяину. А именно ради установления личности хозяина мы сюда и, гм, напросились. Как бы в гости как бы ненароком.

Интересно, долго они собираются нас мариновать, ожидая, пока наш гордый дух окажется сломлен? А то мне не хочется вести горячих феминистских споров в существом, пережившим больше патриархатов и матриархатов, чем я — годовых отчетов.

— Если дать волю мужчине, он из любой вселенной сделает ярмарку, — рассуждает Нудд, — Палатки со жратвой и выпивкой, пейзаночки и купчихи в праздничных нарядах, кулачные бои, карманные воры и майский шест…

— А женщине?

— А женщине давай волю, не давай, она устроит теократию. В центре мира поместит храм богини плодородия и запретит насилие, пьянство, сквернословие и выбросы химических веществ на миллион квадратных миль вокруг. И придется излюбленным мужским забавам убираться от храма подальше. Хотя, конечно, никуда они не денутся.

— Значит… — я печально киваю, — …все грехи моего мира никуда не деваются, а просто прячутся по окраинам.

Мне жаль. Действительно жаль. Потому что я знаю и люблю окраины моего острова в море Ид.

На одном краю этого света — северные народы, жизнь которых, как и положено, вертится вокруг добычи пушного зверя и мелкого взаимного грабежа. Замахнуться, как викингам, на все взморье я им не позволю. Пусть сидят по хуторам, осваивают троеполье и складывают висы в драпы,[44] облегчая жизнь этнографам. И остаются отсталым, но самобытным народом, застрявшим на стадии золотого века правдивой поэзии и гармонии с природой.

На другом краю — хитрые дети гор, пустынь и гаремной неги. Эти и сами понимают, где их выгода. И уже вовсю пробуют на жителях срединных долин свои пряности, шелка и сказки. К обоюдному удовольствию, надо сказать. Притом, что жители долин, падкие на все новое, востроглазые и нетерпеливые, как дети, не по-детски мудры. И не спешат менять привычное на экзотичное. Поэтому все остается на своих местах — и горы, и долины, и Шелковый путь.

— Я понимаю, — взвешенно говорю я, стараясь быть убедительной, — доведись этому миру просуществовать сотни, тысячи лет, он бы прошел через войны, эпидемии, революции, терроры и кризисы. Как ребенок не может оставаться ребенком на протяжении жизни, так и мир не может оставаться раем на протяжении тысячелетий. Но ему отпущено ровно столько лет, сколько отпущено мне. Или даже меньше. Его равновесие рассчитано на полвека, максимум. Хотя бы половину золотого века он мог выдержать, не превращаясь в преисподнюю?

— А потом? Что ты ему готовишь потом? — Нудд улыбается, рассматривая меня ясными светло-серыми глазами (на крупных планах его человеческого прототипа они казались голубыми). У Нудда в этом обличье высокий лоб, квадратная челюсть и трогательно-детское выражение лица. О мужчине с таким лицом хочется заботиться. Ему хочется объяснять все, о чем он ни спросит, вдумчиво и осторожно, как ребенку объясняют устройство мироздания. Отшлифованное веками искусство манипуляции, вот что это такое. Может быть, вся их магия — всего-навсего искусство манипуляции. Вот я, например, это сознаю — и все-таки покупаюсь.

— Не надо думать обо мне, как о монстре эгоизма, — протестую я. Нудд поднимает брови: разве? — Ну да. В реальности я, может, монстр и есть. Потому что в реальности для меня нет ничего меня важнее. А здесь — есть. Оттого я и делаю для этого мира все, что могу, и буду делать до самой смерти. А уж потом — не знаю. Не в моей епархии это знание. Я бы, конечно, хотела верить, что здесь, на островах моря Ид, каждый строит себе индивидуальный рай…

Или ад. Забавная идея — наказать или наградить душу пребыванием в той вселенной, которую она сама для себя построит… Надо бы спросить Морехода — он не апостол Петр, часом? Не Харон? Не Аид? Не Анубис? Вдруг он и есть все боги царства мертвых, вместе взятые и неверно понятые?

Нудд молчит, разглядывая кривоватый каменный свод над нашими головами. Ему хорошо известно, как быстро проходят золотые века. А еще ему известно: не в наших силах изменить человеческую душу, для которой и полстолетия благодати — слишком долго, чтобы воплотиться в реальности.

Мы сидим, перебрасываясь философскими фразами, глубокомысленные и разморенные, точно боги на солнцепеке. Собственно, мы и есть боги. Здесь и сейчас мы боги. Которые ищут приключений на свои божественные задницы. То есть раскрывают тайны окружающей их действительности. Тайны, о которых разговор зашел задолго до нашего заключения в сырые подвалы и ржавые кандалы, разговор, начатый по дороге в священную рощу.

Священные рощи должны быть в каждом мире. Хотя бы для того, чтоб поддерживать в людях благоговение перед природой. А в природе — симпатию к людям. Сюда, в средоточие силы и гармонии моей вселенной, я и привела сына Дану, от души гордясь тем, как я замечательно обошла рифы человеческого подсознания и выстроила мир из одного лишь добра и блага.

Вот только Нудд не пожелал мною восхититься, а наоборот, все морщился и отводил глаза. Врать дети стихий не умеют, хотя искусством недомолвок владеют получше любого адвоката. Поэтому комплименты — не их сильная сторона. И тогда я спросила напрямую: чего это он от моих личных достижений нос воротит? А он возьми да и ответь:

— Мне не нравится, что ты сделала здешнюю вселенную беззащитной. Чем обрекать на жизнь в страхе и на смерть в беспомощности, лучше бы сразу накрыла свой мирок этим, как его… апокалипсисом.

Возражения, естественно, последовали. Да что там — вырвались и понеслись бурным потоком: да с чего бы вдруг моему детищу жить и умирать в таких ужасающих условиях, да откуда бы здесь взяться злодейству и злодеям, да с чего вдруг вся их магическая каморра[45] решила, что я и есть главный злодей всем мирам подряд — и их мирам, и своему собственному… Конечно, это было недостойно. Это было слишком по-человечески и слишком по-женски. Я пыталась отвести от себя подозрения, с которыми внутри себя давно согласилась. Потому что понимала: да, я и есть Аптекарь, родительница лжи, возмутительница стихий и зерно мировой катастрофы. Хотя на деле — просто еще одна мечтательница, решившаяся построить не башню, а целый мирок из слоновой кости. Осознав свои внутренние противоречия, что я могла сделать? Либо продолжать отрицать очевидное, либо смущенно заткнуться. Второе оказалось проще.

— Ты не сердись, — мягко произнес Нудд, усаживая меня под дубом, разросшимся до толщины секвойи. Под его ветвями царил полумрак и небо виднелось сквозь крону, будто сквозь узорчатые зеленые шторы. — Ты держишь этот мир мертвой хваткой. При тебе не забалуешь. Вот он и изображает паиньку. Но ведь нам не нужна видимость утопии. Нам нужно вывернуть твою вселенную наизнанку, вызнать ее до последней тайны. Так что на минуточку расстанься с ролью мамки-няньки. Отпусти ты этот мир порезвиться.

Я вспомнила сына подруги, мелкого негодяя с умильной мордашкой. Вспомнила, как его мать, разговаривая по телефону, регулярно покрикивает: «Даня, уйди оттуда! Даня, слезь с форточки! Даня, поставь на место!»… И кажется, нет иного способа сохранить Дане жизнь и здоровье, кроме как смотреть за ним во все глаза. А вдруг мой мир далеко не так мал, как егоза по имени Даня? Вдруг его потребность «порезвиться» — нечто большее, чем желание высунуться в форточку и считать ворон, пока не набежала грозная мать с ремнем в карающей деснице?

В принципе, мудрый сильф прав: я вела себя со своим островом, точно мать, одержимая комплексом Федры.[46] Я изо всех сил стремилась навязать этой вселенной безгрешный, а значит, нежизнеспособный образ. Мироздание в образе маленького лорда Фаунтлероя в золотых локонах и гольфах с помпонами. Законная добыча для всякого, вкусившего плодов с древа познания. Попробовавшего кусочек добра и зла — и сравнившего их на вкус. Я не позволила своему детищу повзрослеть. Я изо всех сил старалась, чтобы мой прекрасный мир так и остался невинным малышом.

И я сделала так, как советовал Нудд. Отреклась от своего мира. Отпустила его на волю. Съежилась под священным древом, с тоской ощущая, как рвется серебряная паутина, которой я оплела эту землю, сдерживая буйство стихий душевных и природных. Я провела битых два часа в печали, сдерживая непролитые слезы. А потом разозлилась.

Не умею я страдать подолгу и со вкусом. Мазохизма не хватает. К тому же возможность узнать врага в лицо дорогого стоит. До сих пор я не подозревала о существовании на заповедном острове сил, способных этот остров уничтожить. Я была слепа, глуха и глупа. Сейчас мы это исправим. Как только нас с Нуддом придут брать.

Ждать пришлось недолго. В роще — в самом сердце моего могущества, в святом прибежище, черти бы меня побрали! — появились слуа. То, чего в реальном мире нет и быть не может, утверждает Нудд. Может, потому, что дети стихий не знают нашей, человеческой бинарной логики, нашего деления на черное и белое. Ни вражда, ни соперничество между племенами не делят фэйри на Благий и Неблагий дворы,[47] не ставят детей волшебной расы по разные стороны нравственных баррикад. Поэтому и безжалостных мерзавцев вроде слуа народ фэйри не породил и вряд ли когда породит.

Слуа породили мы, люди. Отродья зла — неизбежная деталь нашего внутреннего мира. Мы даем им приют в подсознании, как только первый враг наш одержит победу в борьбе за ведерко с совочком. С того самого момента мы открыты для идеи воплощенного зла. А она не преминет войти, чтобы навеки поселиться на нашем острове в море Ид.

В общем, как все представители своей расы, я верила в порождения тьмы, не могла не верить — и они пришли. Я все гадала: какими они будут? Кровавыми шутниками, в чьем присутствии не знаешь, что хуже — стать мишенью для шуток или для пыток? Безучастными палачами, в молчании выполняющими приказы князя тьмы? Закоренелыми садистами, опьяневшими от возможности удовлетворения? Трусливыми слабаками, порабощенными харизматичным мерзавцем? А они оказались моими собственными жрецами. Я даже помнила их лица и имена. Я сама создавала их такими… крепкими в вере. А теперь они пришли в мою заповедную рощу, взяли меня, создательницу их мира, за руки-за ноги и бросили в этот подвал. Блин. Как же я зла! Хотя злиться мне не на кого. Кроме себя.

* * *

Медленно лезу в карман. Теплой тяжестью в матерчатых недрах осел кувшинчик из магазина «Шиша-стайл». На первый взгляд — совершенно бесполезная безделушка. На второй взгляд — магический артефакт. Лампа Аладдина. Я автоматически провожу пальцами по кружевной арабской вязи на медных боках. Что тут написано? «Нет бога кроме бога и Магомет пророк его»? «Добро пожаловать на солнечные пляжи Анталии»? «Три желания по цене одного»?

Из носика, как и следовало ожидать, выползает струйка темно-багрового дыма, уплотняется до живого, веселого огня, принимает форму мужского тела высотой в треть человеческого роста, не больше. Я знаю, кто это, знаю, но все равно задаю идиотский вопрос:

— Ты кто, джинн?

— Можно и так сказать! — смеется огненный дух. — Меня зовут Гвиллион, помнишь?

— Странное имя для джинна, — ворчу я. — Какое-то не слишком восточное.

Джинн по имени Гвиллион не реагирует на мои придирки. Он занят тем, что растет, сгущается и… каменеет. Как будто его тело состоит из жидкой лавы, пронизанной всполохами огня. Наконец, он достигает нужной кондиции и нависает над нами — надо мной и над покойной пираткой Мэри Рид. Он огромен, но я его не боюсь. Отчего-то мне кажется: ничто в этой реальности не в силах мне навредить.

— А ты повзрослел! — одобрительно замечает джинн.

— К сожалению, — вырывается у меня. Я вспоминаю свой сон, мальчишку, которым я был когда-то, свою тягу к открытому морю — и нынешняя несвобода обрушивается на меня вселенской тяжестью. — Зачем ты пришел? У тебя вести от Морехода?

— Ага. — Лицо у Гвиллиона безмятежное и даже скучающее. Никакого предвкушения «Ой, что я вам сейчас скажу-у-у…» в нем нет. — Он говорит: «Твое дело — не убивать, а познавать».

— Мое дело — не убивать? Это точно? — Я поражен. Столько сил потрачено на превращение себя в хладнокровного киллера — и вот, пожалуйста. Не убивать, а познавать. Новое задание. К которому я пригоден еще меньше, чем к старому.

— Если ты не поймешь здешнего хозяина, ты и убить его не сможешь, — пожимает плечами Гвиллион.

— Ну, если взять хорошее оружие, то и новичок справится, — ухмыляется Мэри Рид. — Невелика доблесть — прикончить старика. Заодно и нас бы освободил.

— А ты не подзуживай, — стремительно оборачивается к ней мой каменно-огненный вестник. — Думаешь, я не знаю, кто ты?

— И кто же? — с пол-оборота заводится пиратка.

Гвиллион многозначительно молчит. Но мне и так ясно — в этой женщине сосредоточена все преклонение перед грубой силой, вся вера в могущество кровопролития, вся жажда убийства, свойственные человеческой душе. Моей? Наверное, моей тоже. И этот каменный гость — выходец из той же яростной стихии. Он и беспощадная тетка с пеньковой петлей на жилистой шее — одно. Только джинн умеет укрощать свой внутренний огненный хаос. А Мэри Рид — не умеет и не хочет уметь.

— Вы тут поворкуйте, а я должен подумать! — заявляю я и быстрым шагом направляюсь в порт. То есть просто иду по улице, зная: здесь каждая дорога ведет к морю.

Итак, я воззвал к ярости, и она пришла. У меня в распоряжении целых два варианта ярости — осознанная и неосознанная. Я могу выбирать между этими двумя, как между кинжалом и огнеметом. Но прежде чем принести смерть этой реальности, придется выяснить: отчего я хочу ее уничтожить? Чем она мне так досадила?

Досада. Слово для моих ощущений найдено. Какая-то сонная муть заполнила мои глаза, забила голову, накрыла город, и бухту, и порт, и вечно синие горы на горизонте… Разве можно создать целый мир, отличный от реального, плотного, пахучего, враждебного и не подвластного тебе? А как иначе выжить? Как выжить в реальном мире, если не отвоевать в нем потайной уголок и не построить на ничейной земле СВОЙ МИР — хилый, однобокий, ущербный, точно дом сквоттера,[48] зато уютный и безопасный? Нет у человека другой возможности спрятать свою беззащитную, уязвимую, неповоротливую душу в раковинку, в последней надежде ее защитить.

Тогда почему я не испытываю жалости к тому, кто, словно улитка, втягивается в свою раковину? Я вспомнил ракушки на пляже, такие красивые, такие разные — от белоснежно-сахарных до угольно-черных — разве можно на них сердиться? И, подняв глаза, увидел, как небо над горами скручивается гигантской сизой спиралью. Моллюск, затянувший тебя в свое убежище, уже не кажется симпатичным, как трудолюбивый дизайнер хрупкого известкового домика, помещающегося на ладони… В основе моей злости лежал страх. Я боялся Дурачка. И ненавидел его за что-то большее, чем необходимость торчать здесь, в его унылом раю.

— Эй, злыдень! — неразлучная троица гурманов окружила меня, точно облако кухонных ароматов. — Куда бежишь? Опять ищешь, кого бы убить?

— Так вы всё знали? — Я выкатил глаза на Вегетарианца, Сомелье и Обжору, моих бесценных информаторов. Те усердно закивали. — Хитрые морды! И что, вам плевать на старину Дурачка? Вы настолько им не дорожите?

— У него вкус плохой, — поморщился Сомелье.

— Он нам надоел, — поддакнул Вегетарианец.

— Да-с! — подхватил Обжора. — Ему бы в привокзальных пельменных шиковать, а туда же — навязывает свой сомнительный вкус порядочным людям!

Понимание — вещь, для которой информация важнее морали. Оставив на потом (а если быть честным, то «на никогда») выяснение, кто здесь тварь дрожащая, а кто право имеет, я вцепился в слова «навязывать свой сомнительный вкус», точно голодный пес в брошенную кость. Я вдруг увидел их всех, вечных пленников, даже после смерти не обретших свободы, пляшущих, точно шарики на ниточках, на потеху здешнему демиургу. Доброму и мудрому — на первый взгляд. Но только на первый.

Вот откуда моя досада, мое раздражение, мой страх и моя ненависть. Я почувствовал силу Дурачка. Неприметную — и непреодолимую. Силу старшего, промывающего мозги младшему. Силу, способную отнять тебя у тебя и заменить кем-то другим, приемником и преемником чужих желаний и страхов.

Аптекарь — вот как называется тот, кто всегда знает, КАК ЛУЧШЕ, и, ведомый этой уверенностью, не дрогнув подменяет тебя собой! Завеса между мной прежним и мной нынешним если не рухнула, то стала прозрачной, словно тюль на окне. Я увидел незрячего художника, мечтающего вернуть свои глаза, мягкосердечного и доверчивого, а рядом… Дурачка. Самоуверенного и безответственного. Лихо промывающего мозги Марку. То есть мне. Как-то мы с ним связаны в той, прошлой жизни. Кем-то он мне приходится. Но кем? И что будет со мной-реальным, на которого я гляжу из глубин подсознания, когда я-здешний убью Дурачка? А мои глаза? Что станется с моими глазами?

Нет. Я не буду действовать наобум, даже если все здешние неупокоенные души выстроятся передо мной, скандируя «У-бей! У-бей!» Мне надо подумать. Хорошенько подумать над тем, что сказал Мореход. Познай, прежде чем убить. Вот она, моя главная задача. А выбрать между кинжалом и огнеметом я всегда успею.

* * *

— Слушай, а ты уверен, что у фоморов отсутствует подсознание? — Морк по-хозяйски озирает просторы моря Ид. — И тут совсем-совсем нет нормальных фэйри, только жертвы Аптекарей?

— Да я, понимаешь ли, переписями населения не увлекаюсь! — посмеивается Мореход. — Всякое живое существо еще в утробе обзаводится желаниями и страхами. И не всегда уносит их с собой в могилу. Может и наследникам передать. Разве за вами уследишь? Вот я и не пытаюсь. Плаваю здесь, бессмысленный…

— И беспощадный! — бормочу я, не отрывая глаз от поверхности воды. Мне все еще мерещится черное тело, скользящее в глубине рядом с драккаром.

Кто из нас в детстве не боялся Вирма — единственной твари, способной отравить фомора? Все мы сторонились его — мы, не боящиеся ни нежно-смертоносных колокольчиков ируканджи,[49] ни хлещущих жал морского кота,[50] ни чарующих красотой конусов-убийц[51] — никого из ярких и неприметных детей бездны, всегда готовых впрыснуть яд в нанесенную рану. Зато Вирм, монстр-аутист со скверным характером, опасен даже для нас. Но убивать? Никто не помнит случая, чтоб Вирм убил фомора. А если мы говорим — никто, это означает НИКТО. Никогда. Не было такого. До сих пор — не было.

И что теперь? Нести в ряды соплеменников знание о том, что Вирм — каннибал? Что мы отныне — пища для могучей древней твари? Нет. Здешний Вирм — не настоящий. Он — порождение моих детских страхов, когда опасность и смерть были для меня одно. Потому что я не знала, что есть смерть.

И не знала, что есть любовь. Мы, народ бездны, лишены речи в своей родной стихии. Мы узнаем о любви не из мифов, сплетен и врак, как человеческие дети. Любовь раскрывается перед нами не чередой смутных намеков, а вся, целиком, едва в наше сознание проникнет зрелище самоотверженной страсти детей моря — брачных боев, выматывающего нереста, смерти в миг рождения потомства… И как только фомор становится достаточно взрослым, чтобы спросить себя «зачем?» — он получает ответ. Во всей его полноте. Так мы однажды узнаем, что есть любовь.

Когда бы человек, забивший это слово в окошко поисковой системы, получил ответ не списком ссылок на экране в 24 дюйма, а прямо в мозг, все три миллиарда вариантов разом — он бы умер. Сгорел и обуглился, не отходя от монитора. Хорошо, что сознание фомора и есть неохватная водяная бездна, а не беззащитное человеческое эго, противостоящее всем информационным цунами вселенной. Но отчего у меня такое чувство, будто различие между мной и человеком к чему-то обязывает? Разве я здесь, посреди моря Ид, не из-за человеческой части себя? И не для того, чтобы от нее избавиться?

«Нет», — едва слышным дыханием отвечает море на мой безмолвный вопрос. Я замираю. «Ты не избавляться пришла ко мне», — шепчет мне море Ид. — «Ты пришла совсем для другого».

Другого? Для чего другого? Чего ты хочешь от меня, чертова бесконечность, космос страхов, желаний и надежд людских? Тебе мало мириадов жертв из породы хомо, тебе хочется попробовать новых, экзотических блюд, ненасытная ты пустота? Не зря мы боялись подводных озер, в которых, по древним фоморским поверьям, открывались проходы в твою прожорливую глотку! Ты пытаешься меня напугать? Ты, вместилище призраков вроде несуществующего Вирма-душителя, который на самом деле просто отражение моей боязни осуждения — за то, что я отняла мужчину у сестры моей Адайи, за то, что выбрала себе лишенного судьбы, за то, что стала слишком мягкотелой и поддалась твоему зову! Так вот. Я иду к тебе. Я присвою тебя, сделаю своей — своей НОВОЙ БЕЗДНОЙ!

Я встаю и окидываю прощальным взглядом моих самых дорогих, моих самых близких — Мулиартех и Морка. Я стараюсь впечатать их образы в свою память навечно. Если я потеряюсь в море Ид, пусть они будут со мной хотя бы так, хотя бы призрачно, по законам этого странного и страшного космоса. А потом я поворачиваюсь и делаю шаг, бросая тело за борт. Вслед мне летит тройной вопль — «НЕТ!!!» Морка и Мулиартех и «ДА!!!» Морехода.

— Ада, вернись! Ада, Вирм, может быть, еще жив! — вопят голоса у меня в мозгу.

— Нет никакого Вирма! — откликаюсь я. — Вирм здесь один — и это я! Идите ко мне! Возьмем это чертово море, хватит его бояться! Оно было НАШИМ, Морк, было, когда мы любили друг друга…

В облаке пузырьков толщу воды пронизывают два тела — Морк и Мулиартех слышат меня, они верят мне, они знают, что я делаю и зачем. Нефиг рассиживаться на глупом декоративном драккаре Морехода, нефиг пялиться в синюю даль, лелея свой страх и населяя вселенную Ид выдуманными монстрами. Мы не люди, сам Лир велит нам не бояться черных таинственных вод, это наши воды, это наши миры, это наш путь познания.

И море Ид входит в наш разум. Оно открывается нам от берега до берега — если у него вообще есть берега. Ледяной непознанный космос, населенный призраками чудовищ и героев — общих для живых и мертвых, напяливших маски, чтоб казаться знакомыми всем и каждому, играющих бесконечную череду узнаваемых ролей… Я вижу острова Марка и Мирры, омываемые волнами моря Ид, я знаю, что сбудется, а чему сбыться не суждено, я могу пророчествовать, но не вижу в этом никакого смысла. Потому что мой страх перед Аптекарем ушел, растворился в этой безбрежности, оставив лишь удивление перед тем, как глупа я была, видя то, чего нет. Потому что Аптекарь — тоже всего лишь призрак…

Глава 12. Польза порядка и прелести бардака

Я никогда не верила в бога. Или в богов. Я — законченный агностик (и почему это звучит как «законченный негодяй»?). Оттого, создавая мир, в котором людьми правит вера в справедливых, но грозных богов (или грозных, но справедливых… есть разница?), я слегка пересолила. Мне так хотелось, чтобы никогда, никогда никакой инквизиции, секуляризации,[52] реформации и прочей деформации не случалось в мире моем. Я хотела дать богам моего мира власть, но не жажду власти. А жрецам — силу, но не комплекс силы.[53] Чтобы они — и боги, и жрецы — откликались на игру живой жизни, на ее переменчивость, на ее быстрое течение. И не пытались бы загнать живое в клетку только потому, что оно — живое…

А вот теперь я сама сижу в клетке. И понимаю, что мне не удалось. Что мои жрецы незаметно превратились в фанатиков. Когда их жесткие руки схватили меня с Нуддом в самом сердце моего прекрасного мира и вздернули нас на ноги, и я увидела мертвые, пустые глаза под капюшонами, старчески поджатые рты, пергаментную кожу — я с трудом удержалась от того, чтобы развеяться в воздухе и улететь с дуновением ветра прочь от этих существ, которых так старалась наделить мудростью, терпимостью и верой в людей. Только мысль «Меня назовут нечистой силой — и это будет концом моего влияния на этот мир!» не дала мне слинять из священной рощи к чертям собачьим. По дороге я выяснила, что жрецы больше не реагируют ни на какие обращения и воззвания, не смотрят в сторону людей (или не совсем людей), которых волокут по пыльной дороге на вершину холма, не испытывают раздражения по поводу насмешек и подначек — и вообще мало чем напоминают людей. А самое главное — руки у них были как железо.

Я никогда не понимала японцев: как можно предлагать человеку завести механического друга? Кругом полным-полно теплых, меховых, настоящих зверей, а ты будешь лелеять металлически-пластикового голема, настроенного на то, чтобы радостно лаять или мурлыкать при твоем приближении, выпрашивать еду и приносить тапки? И кто ты после этого, если не переходная форма от человека к роботу? А сейчас я видела, как теплых, настоящих людей превратили в роботов, не одевая в полированные доспехи и не заменяя им сердце и мозг на жужжащие моторчики.

Все это как-то удручало. Я попыталась скрыть свою печаль от Нудда, но разве от сильфа что-нибудь скроешь? За напускным ухарством он мигом разглядел истинный депрессивный настрой и принялся меня утешать:

— Не самоедствуй. Можно подумать, ты их изначально создала Талосами.[54]

— А кто это — Талосы? — отвлеклась я от проблем начинающего демиурга.

— Тебе как объяснить — исходя из человеческих мифов или из волшебных реалий?

— Реалии, пожалуйста!

— Вообще-то, талосы — сородичи Гвиллиона. Дети Муспельхейма, огненного океана, не только из расплавленного камня состоят. Есть и такие, что рождены из жидкого металла.

— Просто Терминатор-2 какой-то, — усмехаюсь я. — Неубиваемый убийца, собирающий себя в жменю, как его ни покалечь.

— Да ведь мы все такие, — кивает Нудд. — Фоморы ближе всех к людям, потому что тела у них слабые, уязвимые. Но и фоморы в конце жизни сливаются со своей стихией и все, кто пытается их уязвить, могут плыть брассом.

— А вы действительно бессмертные? — задаю я давно интересующий меня вопрос.

— Мы не бессмертные. Мы, как ты выразилась, неубиваемые. Но однажды для каждого фэйри настает момент, когда жизнь, отдельная от родной стихии, теряет вкус и смысл. И мы сливаемся со своими океанами, потому что личное тело становится не радостью, а обузой. Кстати, и с людьми происходит нечто подобное, если они доживают до глубокой старости. Хотя мы до сих пор не знаем, остаетесь ли вы где-то рядом, как наши собственные предки, в недрах неизвестной нам стихии — или уходите к иным берегам. Вы, люди, чертовски таинственный народ.

— Очень лестно, — краснею я. Мне действительно лестно, но я стараюсь изо всех сил не раскисать от Нуддовых комплиментов. Я должна поддерживать в себе боевой настрой. Грядет если не битва, то по крайней мере поединок. Уже битые сутки грядет и никак не может нагрянуть. — Как думаешь, сколько нам тут сидеть?

— А это от тебя зависит. Пока ты вся такая неустрашимая, настроенная воевать и побеждать, фиг он сюда заявится.

— Кто «он»?

— Бог Разочарования.

— Какой такой бог разочарования? Я подобной пакости на своем острове не создавала.

— А он и не здесь родился.

— А где?

— Здесь. — И рука Нудда, покинув кандальные тиски, касается моего лба.

Не знаю почему, но мне становится горько. Так горько, словно я чувствую эту горечь и душой, и телом. Вкус ее у меня в мозгу, на языке, в желудке, он пронизывает меня до самых кончиков пальцев. И дверь, точно повинуясь моему настроению, распахивается.

Снова фигуры в балахонах. Я в свое время постаралась придать одеждам жрецов все самые прекрасные оттенки травы и земли, которые пришли на ум. Мне хотелось, чтобы самый вид жреца говорил о том, что он — плоть от плоти природы и жизни. А сейчас это просто цвет грязи. Отрыжки жизни и природы.

Они хватают нас и волокут по туннелям, лестницам и коридорам. Чем ближе к обитаемой части дома, тем более унылым становится интерьер. Век неубранные подвалы — это нормально, но комнаты, заросшие махрами пыли и паутины — мерзость. Мерзость запустения в доме и в душе. Кто он такой, этот бог разочарования, что позволяет себе подобные вольности в МОЕМ мире?

Комната, когда-то солнечная, высокая и элегантная, теперь, казалось, была забита запахом плесени и барахлом, проеденным временем насквозь — выгоревшие абажуры, покоробившиеся книги, истлевшие портьеры, вытертый ковер на полу… Ни к чему не хотелось прикасаться, как будто из любой складки дождем могли посыпаться мокрицы, термиты и пауки. Посреди всего этого хлама возвышалось некогда роскошное кресло с высокой спинкой, украшенной до черноты засаленными ушами. В кресле, привольно раскинувшись по вытертому бархату, красовался ОН.

Каких только образов мистера Зло ни создавала индустрия развлечений — адски обаятельных и нестерпимо тошнотворных, нестандартно мыслящих и непроходимо тупых. Но Бог Разочарования — не мистер Зло. Не тот, кто пугает вас апокалипсисом. Бог Разочарования не метит в генералиссимусы всея земли. Он просто накрывает вашу реальность своей тенью — и все. Вы готовы отдать ему эту реальность собственными руками, всучить насильно, лишь бы взял, лишь бы избавиться. В присутствии Бога Разочарования мир настолько плох, что за такую дрянь попросту не хочется сражаться. И даже торговаться за нее не хочется.

Глядя на то, как скривился и сморщился Нудд, вынужденный всей своей эфирной сутью соприкоснуться с могучей безнадегой, исходящей от Бога Разочарования, я поняла: древний сильф мне здесь не помощник. Его дух, настроенный, точно камертон, на высоту эйфории, глохнет в болоте уныния, затопившем не только эту комнату, этот дом, этот холм с божественными дубравами у подножия — казалось, тоска выплескивается из окон гнусной усадьбы и подползает к городу гигантским оползнем, тысячами тонн холодной, липкой, вонючей грязи, в которой тонут крутые черепичные крыши, забавные фигурки флюгеров, верхушки тополей и вязов.

Бог Разочарования разглядывает нас пустыми глазами. Если существует бог-чинуша, то вот он, перед нами. Блеклое лицо с правильными до отвращения чертами, аккуратно причесанные жидкие волосы, неброский наряд не пойми какой эпохи… Сейчас начнет объяснять скрипучим голосом, что дальнейшее существование моего острова не представляется возможным ввиду отсутствия необходимых документов, последний срок представления которых истекает сию секунду. Не на того напал, голубчик! Ты хоть и отвоевал уголок у меня в мозгу, но сломить меня — кишка тонка. Мы еще посмотрим, кто кого перебюрократит.

— Ну что, уважаемый, — завожу я своим самым деловым тоном, — мы откликнулись на ваше предложение, изложенное в непозволительно категоричной форме. Мы даже сделали вам любезность, просидев в вашей приемной — довольно плохо оборудованной приемной, надо сказать, — несообразно долгий срок. Что вы имеете на это сказать?

Взгляды наши скрещиваются, точно клинки. Кажется, что в воздухе вспыхивают искры. Ты, урод, слушай сюда — и слушай внимательно. Решил, что я сломаюсь, как это инфантильное дитя воздуха? Конечно, могущественному сильфу нестерпима сама мысль о подобных тебе — то-то его перекосило. Зато я — не сильф. Я человек. И отнюдь не могущественный. А потому хитрый и изворотливый. Да я таких, как ты, укрощала одной кислой миной, одним движением ресниц! Давай, доставай свой чиновный арсенал, померяемся боевыми навыками!

— Но вы же понимаете, дорогая… — запнулся. Сейчас достанет из-под задницы папочку и будет долго искать там мое имя, всем своим видом показывая, что не ждал меня и встрече не рад.

— Мирра Искандеровна! Может быть, вы уже предложите посетителям сесть? — нагнетаю я.

Бог Разочарования вальяжно поводит рукой в сторону кушетки с разъехавшимися ножками. Ага. Знаю я эту тактику — посадить клиента ниже себя, чтоб он голову между колен зажал, будто его тошнит, и всю беседу провел в борьбе с собственными конечностями. Нет, миленький. На кушеточку сам садись. Я поднимаю бровь и брезгливо морщусь. Пришедший в себя Нудд щелкает пальцами — и пара добротных кожаных кресел снимается со своих мест по обе стороны от нечищеного камина и по воздуху перемещается в центр комнаты. Я с размаху усаживаюсь в одно из них, вытягиваю ноги на всю длину, скрещиваю руки перед грудью и начинаю скучающе оглядывать обстановку.

— Офис — пардон, святилище — у вас не сказать, чтобы солидный. Уборщиков вызывать не пытались!

— Я…

— Это не вопрос. Это утверждение. Видать, вам, как богу молодому, неопытному, неизвестно, что приличный, ухоженный храм есть признак востребованности. А вы завели себе какую-то, извините за выражение, шарашкину контору в качестве святилища и тупую кодлу в роли персонала… Клиентов кандалами удерживаете. Боитесь, разбегутся? Мы бы и разбежались, кабы не твердое намерение поговорить с вами о деле.

— О каком де…

— О жизненно важном. У нас с вами интересы-то общие!

Шмяк! Это челюсть новоявленного божка падает ему на грудь. Чего угодно ожидал, родимый, — угроз, шантажа, ругательств. Но никак не предложений о сотрудничестве. Даже Нудд смотрит на меня с восхищенным ужасом — не спятила ли, часом? А я не спятила. Ум мой ясен и память тверда.

— Поговорим о безопасности моего мира? Уж извините, но мир этот — мой. Это не обсуждается. А вот безопасность его обеспечивать будете вы. Я беру вас на работу. Обсудим условия?

— Какие условия??? — вопрос, кажется, риторический. Ничего. Не пройдет и трех секунд, как он перестанет быть риторическим.

— Десять процентов!

— Десять процентов чего?

— Десять процентов психики моих людей — на вашу депрессуху, тоску, недовольство собой и сомнение в будущем. Берите, королевское предложение, больше не дам. Больше я и сама себе не позволяю, ваша унылая божественность!

Жрец, беззвучной тенью замерший у двери, разражается диким хохотом. Проняло. И тебя проймет, милок, никуда ты от меня не денешься. Я свое дело знаю крепко. Ты у меня не первый и даже не тринадцатый. А вот я у тебя — первая. Учись работать с людьми, дорогуша!

* * *

Я в тот день дошел-таки до берега. Обогнул порт, издали похожий на грохочущего и воняющего дракона, и направился к пляжу. Уселся на груду камней, стремительно остывающих в ночном воздухе, и уставился в лицо луне, кокетливо прячущейся за прозрачным облачком, будто за вуалеткой. Мои эфемерные спутники — все пятеро — потащились за мной, будто свора бездомных псов. Если бы у меня было подходящее настроение, я бы даже получил удовольствие от их «семейных сцен».

Мэри Рид презирала троицу гурманов, как только женщина, посвятившая себя карьере, может презирать мужчину (или нескольких мужчин), посвятивших себя сибаритству. А они ее обожали, как только балованные дети могут обожать крутую мамочку. Но не все.

— Пира-атка… — с придыханием произносит Обжора, пытаясь обвиться вокруг далеко не хрупкого стана мисс — а может, миссис? — Рид.

— Брысь, погань, — серая от въевшегося пороха, почти материальная ладонь Мэри срывает тень Обжоры с плеч, точно прилипшую паутину. — Не до тебя.

— А до кого? — надувает губы отвергнутый поклонник. — До него? Опять меня на живого променяла…

— Мэри, свет моих очей, ты же знаешь — шансов нет! — ножом по стеклу скрежещет Вегетарианец. — Триста лет стараешься, а все мимо, мимо. Оставила бы ты это дело, а?

— Парни, как вам не стыдно — женщину обижать! — демонстративно возмущается Сомелье. — Женщину положено защищать или по крайней мере щадить, вы же мужчины…

И троица замирает, явно ожидая привычного взрыва негодования со стороны пиратки, в которой наверняка больше мужского, чем в этих троих вместе взятых. Но Мэри, наученная долгим опытом словесных баталий с мастерами застольных перепалок, лишь пренебрежительно морщится. Весь ее вид, и в смерти более основательный, чем у болтунов-нахлебников, гласит: «Вы ничего мне не сделаете. Я и так мертва!» И она упорно старается держаться поближе ко мне. Интерес ее странен. Она смотрит на меня с ожиданием в глазах, плечи ее напряжены, пальцы согнуты, а спина сгорблена, точно перед броском. Будь она зверем, я бы постарался оказаться как можно дальше от нее. И как можно скорее.

Джинн — или кто он там? — зависает в сторонке, беспокойно поглядывая в мою сторону. Ему явно велено за мной присматривать. Вот только КЕМ велено? В моей памяти мелькают смутные образы, не менее удивительные, чем те, которые окружают меня сейчас, но я не помню, не помню ни их, ни себя.

Я сижу на камнях, не зная, чем себя занять, не находя опоры ни в воспоминаниях, ни в размышлениях. Пальцы мои механически покручивают кольцо на правой руке. Выпуклая поверхность кабошона неожиданно становится теплее.

Сперва мне кажется, что она нагревается от прикосновения к теплой коже, потом — что от трения, а потом — не знаю, что и думать. Кольцо почти обжигает. Я уже ничего вокруг не замечаю, только с изумлением таращусь на огромный поблескивающий камень, который днем — я точно знаю! — был изумрудом. Сейчас в иззелена-черной глубине его раскрывает щупальца гигантский — я чувствую, как он огромен, — голубой осьминог. Он разворачивает передо мной колышущийся купол мантии и целый сад щупалец, он затягивает меня в центр этого завораживающего танца, он хочет забрать меня отсюда… И внезапно скручивается в жгут, разрывая наложенные чары. Я вижу… голову. Лысую женскую голову, мерцающую переливами синего и зеленого, словно оперение колибри. Она смотрит на меня опаловыми глазами и произносит:

— Привет! Я Амар! А ты кто?

Я лишь шевелю пересохшими губами. Призраки в кафе, джинны в соусниках — к ним я уже привык. Но головоногие женщины в моем собственном кольце? Или это никакое не кольцо, а мобильный телефон для связи с иными мирами? И особа в нем — обитательница водной планеты, где разумная жизнь произошла от осьминогов?

— Ама-а-а-ар! — всплескивает руками джинн. — Сколько лет, сколько вод! Как ты там, старая ветреница?

— А ты, любовничек? — осведомляется переливчатая осьминожица. — Расскажешь все новому пророку? У меня гости.

— Кто? Сдается мне, я твоих гостей знаю… — глубокомысленно прищуривается джинн.

— Еще бы тебе их не знать, — весомо роняет Амар и… отключается. В камне остается лишь блекло-голубая точка, будто на выключенном экране телевизора.

Сказать, что я зол, все равно что сказать: зимой прохладно. Недомолвки, которыми меня потчуют последние несколько недель, выжигают мне мозг не хуже напалма! Они что, сговорились, все эти мифологические твари?

Стоп! «Последние несколько недель», сказал я? Значит, недосоженный мозг мой смилостивился и выдал хоть какую-то информацию о прошлом? Закрываю глаза и стараюсь сосредоточиться. Раскрыть собственный разум, словно страницы разбухшей, попорченной временем книги. Страницы не желают переворачиваться, держатся друг за друга, намертво склеив причудливые бумажные изгибы…

Ада. Она была одной из них, из детей бездны. Такой же синекожей, с круглыми светлыми глазами. И волосы у нее имелись — удивительные волосы, прямо живой ручей. Она хотела мне помочь. Она хотела меня вылечить. Она едва не убила меня.

Воспоминания чередой выходят из недр памяти — отважный подводный рыцарь Морк, старая ведьма Мулиартех, братья-фоморы с древним сундуком на плечах, красотка-глейстиг со звонкими копытцами, переменчивый Нудд, неуклюжий Гвиллион… Джинн? Значит, мы знакомы?

— Ну да, я твой старый друг, — иронизирует огненный дух. — Боевой, можно сказать, товарищ. Квартиру тебе разнес. После такого меня просто нельзя не полюбить.

— Хрен с ней, с квартирой, — отмахиваюсь я. — Спасать, небось, пришел, товарищ?

— А как же! — с легкой издевкой в голосе соглашается Гвиллион. — Сперва ты нас спасать поперся, потом я поперся спасать тебя. Какие же мы все дураки, а?

— Да уж, — киваю я, оглушенный навалившейся правдой. — Я что-то пропустил?

— Много чего. Во-первых, мы узнали, что твой Аптекарь — не единственный. Мы даже нашли его… ее. В реальном мире. Красотка, умница, карьеристка! И недотепа, как все мы. Мореход ее и Нудда отправил на ее остров — пусть сама с собой разбирается, где она созидатель, а где разрушитель. Ада хотела тебя вернуть, но Мулиартех не позволила. Сказала, на крючке провидца, словно рыбу, водить — не метод. К тому же мы доподлинно не знаем, где ты…

— Зато я знаю! — рычу я. — У себя дома!

— Как то есть «у себя»? — Гвиллион распахивает глаза, алые и жаркие, точно жерла печей. Впечатляющая картина.

— Это, — обвожу рукой пляж, море, город вдали, — мой остров. Темный остров моей больной души. Он такой, каким себя создал. Я — не Аптекарь. Никогда не знал, как НАДО. Вот и не рвался строить свой внутренний мир по струнке. И он сам построился, как сумел. Наплевав на мои сознательные потребности, одной только силой подсознательных комплексов.

— Бывает, — сочувственно вздыхает Гвиллион. — Ты хоть понимаешь, кто есть ху в этом спонтанном мире?

— Не-а! — я трясу головой, точно надеясь — от сотрясения в ней все станет на свои места. — Кто все эти кошмарики? Эти призрачные объедалы, эта баба-кровопийца, этот старый дурень-шопингоман? Почему все такое… совковое?

— «Я ваше горе готов разделить, но по пунктам»! — смеется Гвиллион. — Мы будем продвигаться шаг за шагом и постепенно дойдем до сути. А кто эти четверо — вот прямо сейчас и спросим. Эй, Мэри!

Пиратка в мгновение ока возникает рядом. Она, пока я развлекался с перстнем-мобильником, трепетно ждала, пока на нее обратят внимание.

— Чего ты хочешь, Мэри Рид? — проникновенно вопрошаю я. — Зачем ходишь за мной, чего стережешь?

— Ты вернешь меня, кэп! — с огромной силой веры произносит пиратка. — Я снова выйду в море! На моем боевом корабле, под Веселым Роджером, с моими лихими ребятами. Я снова услышу «Бар на горизонте!» — и подниму саблю, и они ответят мне, мои адские псы! А потом мы догоним эту толстую, медленную клячу, я схвачусь за леера, и палуба будет скользкой от крови, я снова буду забирать жизни и грузы. Я вернусь туда, где мы хранили добычу, и открою бутылку старого рома, и крикну: «Эй, подонки, хорошо вам?» А они будут пить, и тискать шлюх, и делать разноцветных детей, и вспоминать убитых, и орать песни, и жить, жить, жить!!! Верни меня, кэп, верни! Я отдам тебе любую долю, какую запросишь, потому что жизнь важнее добычи — я это поняла.

Гвиллион опускает горящие глаза. Я тоже гляжу вниз, туда, где игристым вином пенится море цвета крови. Будь ты проклята, Мэри Рид, со своей жаждой жизни и убийства, которые для тебя — одно. И кажется, я — такой же, как ты.

* * *

Как скоро забывается блаженство полета сквозь воду — рассекая узким извивающимся телом тугие холодные струи, пропуская сквозь себя воду, пахнущую солью, и камнем, и песком, и пролитой вдалеке кровью, и огнем… Огнем?

Ударом хвоста я меняю направление. За мною следует мой мужчина и мой предок, морской змей. Мы плывем к темному гроту, в черноте которого вспыхивает и гаснет голубой огонь и слышится протяжная, печальная песня.

Я знаю, кого там встречу. Амар, имя которой значит «печаль» и «песня» на забытом человеческом языке, звуки которого нам милее языков живых. Амар, водяной дьявол, вёльва[55] фоморского народа тянет свой напев в свете сияния своего. Тот, кто вошел к ней, не возвращается. Отравная песня Амар проникнет в его душу и переменит ее. И тот, кто вернется, будет другим, незнакомым для себя прежнего. И отдалится от друзей и близких, и замкнется в древней печали, перед которой меркнут светлые сети, сплетенные нами.

Сражение с Вирмом — всего лишь разминка перед встречей с Амар. Если я чего и боялась в своей жизни по-настоящему, так это желания однажды заявиться в прОклятую пещеру и попросить для себя новой души и новой судьбы. А здесь нет у меня другого выбора, кроме как придти к Амар. Только она заставит мои глаза видеть четко — настолько, чтобы вернуть провидца и понять, за что нам это все…. Или — для чего нам все это.

Стены грота колышутся водорослями. Откуда здесь светолюбивая трава? Неужели ледяной свет, исходящий от тела вёльвы, питает ее так же, как огневая мощь солнца? Мы плывем между пульсирующих стен, точно в глотке гигантского чудовища. Огонь перед нами все ярче. Это не мгновенные вспышки глубоководных тварей, не свечение семени кораллов на поверхности моря — это жар не слабее того, что горит в воздушных океанах, уничтожая все, до чего дотронется.

— А вот и ты, моя дорогая! — гудит колокольным звоном в моей голове. — Иди ко мне, детка, не бойся.

— Я не одна, — отвечаю я, хоть и понимаю: незачем предупреждать Амар. О чем бы то ни было.

— Для всех место найдется! — хохочет вёльва. Смех ее, точно щекотка в моем мозгу, точно слегка обжигающее прикосновение актиний.

Мы приглашены. Это значит, что прежними нам уже не бывать.

Грот Амар огромен. Здесь довольно пространства для дюжины змеев вроде Мулиартех. И для несчитанного множества фоморов. Хозяйка пещеры парит над полом, помавая многометровыми щупальцами. Верхняя половина ее тела похожа на человеческую. Но только похожа. В нем нет костей, оно легко свивается в кольцо и скручивается в спираль. Вечно юное лицо Амар сияет ярко-ярко.

— Привет тебе, родственница! — громко думает Мулиартех.

Амар — из тех, с кем приходится РАЗГОВАРИВАТЬ. Ум ее закрыт от всех, поэтому проникать в него без ритуальных обращений — кощунство. С богами положено вести беседу. Познав человеческую речь, фоморы оценили ее преимущества. И теперь божества и правители говорят со своим народом. И мы, не цари и не боги, в самые важные моменты своей жизни мысленно произносим людские слова — как Адайя, приказавшая Морку ждать ее, и Морк, отказавший ей в этом…

— Да будет тебе на сестру-то злиться! — без всякого божественного пафоса хихикает Амар. Даже голос ее теперь другой — какой-то несолидный, девчачий. — Можно подумать, это не ты ей, а она тебе подгадила.

— А разве нет? — возмущаюсь я. — Столько лет я пыталась отказаться от Морка, чувствовала себя обязанной, виноватой…

— Значит, вы квиты! — вступает Мулиартех. — Она себя не лучше чувствовала. И хватит этих дурацких счетов. Вы самая скандальная пара близнецов среди моего рода. Лир просохший, да лучше б вы поодиночке от разных родителей на волну появились!

Я немедленно принимаю надутый вид. Но никто не обращает внимания на мою богатую мимику.

— Как он, кстати? — осведомляется Амар.

— Лир-то? Все так же. Меняет жен, делает детей и ругается с теми, кого уже сделал. Вы, боги, такой неугомонный народ… — хмыкает бабка.

— Он все еще считает, что бездна — это он? — насмешничает вёльва.

— Да уж не без этого.

— А этот могучий кит в углу и есть твой потомок, суженый нашей скандалистки?

— Мой самый умный потомок, моя гордость и отрада. Морк, подплыви поближе, сокровище. Амар, ты когда-нибудь видела такого красавца? — Мулиартех аж лоснится от удовольствия.

— Никогда. Даже сердцеед Асг перед ним бледнеет! — искренне восхищается Амар. — Душа — как человеческая сталь. И самая лучшая! Морк-старший рад, что его имя досталось столь прекрасному воину.

— Я никогда ни с кем не воевал… — слышу я растерянное бормотание Морка.

Он не задира, это правда. Он охотник, заступник и… любовник. Мой. Мой замечательный любовник. Но как может стать воином фомор, чей народ давным-давно ни с кем не воюет?

— Все, что требуется воину — здесь, — мягко произносит Амар и подносит ладонь к груди Морка. — Дай нам Лир никогда не проверить тебя в деле. Пусть море будет мирным.

— Реальное море — да! — твердо отвечает Морк. — Но скажи мне: я должен кого-то убить здесь, в море Ид?

— Все ваши посланцы задают себе этот вопрос: кого мне убить, чтобы море Ид вернуло судьбы мира на круги своя? А я слушаю ваши вопли разума и впервые за долгие века испытываю желание ответить, — Амар задумчиво скручивает щупальца.

— Что ответить? — выкрикиваем я и Морк одновременно. Фу, какое невежество. Но мы просто не в силах сдержаться.

— А разве ты не поняла, малышка? — Амар поворачивает ко мне свое ослепительное лицо. — Вы, смешные дети — да, старая перечница, я и о тебе говорю, а то ишь, детство в хвосте взыграло! — выдумали себе каких-то аптекарей, фармацевтов, фармазонов… Неужели вы думаете, что существует такая сила в одном человеке — да хоть в миллионах людей — чтобы переменить стихию? Стихия меняет себя сама. А вы — ее орудия. Каждый из вас — и все вместе…

Глава 13. Вода, огонь и любовь

Победа, ты уже близка, победа моя, лети ко мне, я подставлю тебе плечо, словно ручной птице! Остается лишь поднять голову и посмотреть на божка-чинушу из-под полуопущенных век — и ты моя, птица-фортуна!

Бог Разочарования смотрит на меня с торжествующей хитрецой во взоре. И я, холодея, понимаю: меня переиграли. Обвели вокруг пальца. Я распускаю перья перед шестеркой. Да, среди богов тоже бывают шестерки. Божества на посылках.

Бог Разочарования послан ко мне силой неизмеримо большей, чем он сам. И до сих пор меня — а за компанию со мной и Нудда — брали на испуг. Выявляли уровень угрозы, при которой мы начнем обороняться или убегать. И ведь знали, знали, что мы — не люди. Потому что человек бы стал драться или задал драпака еще там, в рощах и кущах, где нас демонстративно повязали и поволокли. Человек бы бренчал кандалами и требовал воды и пищи, сидя в подземельях. Человек повел бы себя по-человечески. А мы с Нуддом, не испытывая никаких телесных затруднений, дали себя избить, заковать в кандалы, швырнуть в сырую темную яму, захлопнуть над нашей головой ржавый решетчатый люк и забыть про нас на сутки. Все это время мы не издали ни одного оха, стона или ругательства. И с тем, кого нам представили как устроителя всего этого безобразия, разговаривали на равных, как хорошо покормленные и выспавшиеся гости. Как равные. Как боги, общающиеся с богом.

А уж когда я предложила этому засранцу долю в душах своих подопечных…

Короче, я прокололась, mea culpa, mea maxima culpa.[56]

Бог разочарования понимает, что выдал своих хозяев. В его глазах появляется виноватое выражение. Он позволил себе лишнее. Не тогда, когда его присные таскали нас по дорогам и ступенькам. Не тогда, когда морили нас тюремным бытом. И не в начале нашей беседы, когда этот мелкий говнюк представлялся кумом королю. Но в тот момент, когда я обрушила на него весь свой боевой арсенал, ему следовало быть пошустрее. И раскрыть перед нами свою истинную роль. Роль божка-курьера, призванного передать нам приглашение от истинных богов.

— Ладно, мальчик, не переживай, — мягко говорю я. — Никому не нравятся навязанные жизнью роли. Хочется выбрать самому, но то, чего мы хотим, всегда оказывается нам не по зубам. Это — залог будущего. Если сразу получить желанную роль, будущее не состоится. Прими это, как… как бог.

А он меняется, этот Божок Разочарования. Лицо его становится юным и хмурым, точно у подростка — да, это возраст самых больших разочарований. Не смертельных, как разочарования взрослого человека — но огромных и мучительных.

— Ты, конечно, можешь отказаться от моих услуг! — сердито заявляет он. — А только я вот что скажу: я тебе нужен. Твои люди без меня ничему не научатся. Будут жить, словно попугайчики в клетке, и верить в доброго боженьку, который и накормит, и напоит, и клетку вычистит.

— Да я и не собираюсь давать обратный ход! — смеюсь я. — Разочаровывай здешних обитателей, отнимай иллюзии, разбивай сердца, ссорь и удручай. Полноценному человеку нужна закалка. Одна просьба — не перегибай палку. Чтоб они не срывались в запой целыми народами. Пусть учатся сами вычищать свою клетку. Глядишь, со временем и дверцу открывать навострятся. Идет? — и я протягиваю ему ладонь.

Он глядит на меня светящимися от азарта глазами. Есть! Ему нашлось место в новой реальности! Он в деле! И Бог Разочарования хлопает по моей подставленной ладони со всей своей божественной дури.

— Ну вот и помирились, — ухмыляется Нудд. — И что теперь надо тете сказать?

— Спасибо! — выпаливает Бог Разочарования в озарении.

— Этого мало, — качает головой Нудд. — Скажи нам, кто тебя послал.

— Они… — посланник высших сил мрачнеет и судорожно сглатывает. На виске его выступает капелька пота и скатывается по бледной коже. — …Они очень страшные. Ты сильная, но они сильнее. Их не поймешь. Их не напугаешь. Их не растрогаешь. И уболтать их тоже не получится. Может, тебе союзников поискать? Я могу…

— Разве могут быть союзники у такой, как я? — пожимаю я плечами. — Все здесь — мои рабы. Я и не замечала, в каком рабстве их держу. Я просто не умею обращаться с божественной властью. Там, где я родилась и выросла, много власти не бывает. Никто не пустит тебя к себе в голову. Никто не позволит распоряжаться тем, быть ему добрым или злым, скромным или важным. В моей реальности каждый сам лепит себе душу.

Бог Разочарования недоверчиво хмыкает.

— А мы, — вступает Нудд, — дети стихий, божества печали, радости, гнева — только помощники. И без призыва к хозяевам своих душ даже на глаза не показываемся. Потому что обитатели того мира настолько сильны, что уже на четвертом году жизни создают форму для отливки себя. А некоторые ухитряются эту форму изменять — позже, много позже, после отливки. Представляешь?

Наш новый приятель только отрицательно качает головой.

По комнате проносится ветер. Точно огромная жаркая ладонь взбалтывает воздух в затхлом помещении.

— Они зовут! — вскидывается Бог Разочарования. — Они требуют, чтобы я привел тебя к ним! Но если ты не захочешь, я защищу тебя. Придумаю какую-нибудь отговорку, а если они рассердятся, скажу: а чего вы хотели? Я же Бог Разочарования!

И мы, все трое, согласно хихикаем.

— Нет, парень, не могу я тебя подставить, — отказываюсь я. — Взялся за молнию — становись Зевсом. Иначе сгоришь. Где у твоих нанимателей штаб-квартира?

Совет начинающему демиургу: богам вовсе не обязательно жить в горах. Я понимаю, красивый ландшафт повышает самооценку божества, но если ты не сын/дочь эфира… К богам доберешься изношенным в хлам. Вот и получается, что боги, обитающие в недоступном экологически-чистом уголке мира, отрезают себя не только от докучливых посетителей, но и от свежих веяний. Эта компания, судя по всему, не выбиралась со своей фазенды столетиями. Или даже тысячелетиями. А мне-то казалось, этот мир не старше меня.

В кольце горных вершин, оскалившихся на долину, точно челюсть со снежно-белыми зубами, лежит зеленая чаша — гигантский кратер мертвого вулкана, заросший непроходимыми и нетронутыми джунглями. Никаких заповедных троп под сенью древ, никаких девственно-первобытных народов, приносящих кровавые жертвы в тайных капищах. Тишина между двумя безднами — ярко-синей вверху и сочно-зеленой внизу. А посередине мирового пасхального яйца — скала в зеленых мхах, с плоской вершиной. И разноцветный домик со смешным газончиком, аккурат в центре вселенной, хоть рулеткой меряй расстояние до любого края чаши, от порога домика до дна долины, от флюгера на крыше — до небесного купола. Ни прибавить, ни убавить.

Я иронически щурюсь на застывший пейзаж с границы вечных снегов. Здесь холодно… было бы холодно. Человеку. А я лишь отмечаю краем сознания: как бы я мерзла, не будь я гусыней.

А что, не нравится? Думаете, орлицей в горах быть удобнее? Ошибаетесь. Орлица бы тут окоченела. Зато гусыне с ее шикарным плотным пухом неплохо и на высоте, на которой летают реактивные самолеты. В общем, чтобы преодолеть горы, мы превратились в тройку обыкновенных серых гусей. И теперь, переступая с лапы на лапу, любуемся на дом Неверно Понятых.

* * *

Гвиллион мешает мне. Я ощущаю в нем ту же ярость и тот же голод, который терзает Мэри. Он — ее союзник. И будет подыгрывать висельнице, сочувствуя ее лишениям и ее стремлению вернуться. Не буду я его мнения спрашивать. Он, вместилище гнева, способен выпустить в этот мир огненный ад. Спрошу врагов Мэри — троицу прихлебателей, вьющуюся поодаль.

— Эй, вы, неупокоенные желудки, что скажете? — я гляжу на них с нескрываемым раздражением. Я жду бурного протеста, обвинений, насмешек и прочих гадостей в адрес пиратки Мэри Рид, триста лет как мертвой, но не смирившейся со своей участью.

— Я тебе так скажу, золотой ты наш, — неожиданно мирным тоном произносит Обжора, — если ты вернешь «Адскую чайку» в море, этот мир будет не так скучен.

Значит, так звалась ее шхуна — «Адская Чайка»! Подходящее название. Летающая крыса, бесстрашная и злобная, зоркая и ловкая — вот что такое чайка. А отнюдь не романтический образ, застрявший в голове у каждого начитанного человека. Но почему Обжора — да и его дружки — поддерживают капитаншу «Адской Чайки» в ее намерении снова разбойничать на морских просторах?

— Ты спрашивал, отчего тут все такое совковое? — встревает Сомелье. — Я хоть и не знаю, что за смысл ты вкладываешь в это слово, чую его, как вонь от помойки. Мир, о котором не мечтают, другим и быть не может. Это — свалка. Свалка ненужных вещей, неинтересных людей, невкусной еды, недозревших вин. И власть надо всем этим захватил тот, кому в кайф обретаться на свалке. Словом «жить» тутошнее прозябание не назовешь.

— Нет у нас ни врагов, ни друзей, ни героев, ни талантов, одни ностальгирующие, — вторит Вегетарианец. — Мертвое прошлое кругом, куда ни глянь — все здесь погнило, протухло и ссохлось. Точно на вселенском чердаке живем. Ты уж помоги нам, пришелец.

— А если в порт зайдет «Адская Чайка» с ее бешеным экипажем, что изменится? — недоумеваю я.

— Так их же не удержишь! — вскидывается Обжора. — Они разнесут этот сонный городишко к чертям! Начнут кабаки громить, торговать паленым товаром, библиотекарш лапать…

Я вспоминаю теток, измывающихся над кактусом, гоняющих чаи с пастилой и перекладывающих бумажки из стопки в стопку. Мысль о том, что в красноковерный дом культуры вдруг ввалятся ребятишки Мэри Рид в поисках сексуальных утех, недобранных в портовых борделях, вызвала у меня демонический хохот. А что? Интересный вариант возвращения из комы.

— А вы? — спрашиваю я. — Вам в новом мире место найдется?

— Даже если не найдется, — пожимает плечами Сомелье, — что с того? Мы уйдем куда-нибудь еще, где наконец-то сможем выпить как следует — ощутить вино во рту, покатать на языке, пустить в глотку, опьянеть и протрезветь. Чем плохо?

— Давай, родимый, не томи! — категорично подытоживает Обжора.

— Если монстр вроде Мэри — ваш пропускной билет, я не против, парни. — И я протягиваю пиратке руку.

Она обхватывает ее ладонями — осторожно, словно тончайший бокал с драгоценным напитком. Потом, подержав некоторое время, выхватывает из-за пояса кинжал и всаживает мне в запястье. Черт, больно! Но я не дергаюсь, я терплю. Призрачное лезвие, воткнутое под углом, выходит с тыльной стороны руки, по желобку его струится кровь — настоящая, горячая, моя.

Мэри Рид подставляет ладони, я сжимаю и разжимаю кулак, точно донор, гонящий кровь по венам, кровь уже не течет, а хлещет. Мне и не верилось, что в человеке столько крови. Густая, венозная, она омывает руки Мэри, впитывается в ее кожу, заполняет тело. Я — словно темный воск, меня вливают внутрь прозрачного сосуда в форме женской фигуры, сосуд заполняется, заполняется, он уже не красный, и не бордовый, он черный — и не гладкий, а шероховатый, это цвет пиратской одежды, черный камзол с золотым шитьем, явно с чужого плеча, ну да, она же грабительница, наверняка весь ее гардероб из чужих сундуков, петля на шее превращается в шелковый шарф, повязанный щегольским узлом, на руках проступают татуировки, наряд у нее богатый, а ногти все такие же, обломанные, обведенные черной пороховой каймой, сабля за широким поясом, та самая сабля, без ножен, она обагрена кровью — моей кровью. Мэри выхватывает саблю и воздевает к небу, с губ ее рвется вопль, с острия сабли рвется кровь, багровым мостом перекидывается между небом и морем, рисует на фоне рассвета силуэт бригантины, легкой, быстроходной, паруса на фок-мачте и грот-мачте надуваются ветром, они сверкают всеми оттенками рассветного неба — алым, розовым, золотым. Моя кровь больше не красит их. Я сделал все, что мог. Пусть «Адская Чайка» живет по своим законам. А я умываю руки.

Гвиллион разевает рот и разражается громовым хохотом. Потом с размаху лупит меня по спине:

— Молодец, художник! Вот это картина!

Я художник. Я молодец. Я только что нарисовал картину собственной кровью. Мне есть чем гордиться.

И тут я вижу, как по песку, загребая ногами, бежит сгорбленная фигурка и что-то кричит. Дурачок. Пришел поприсутствовать при начале конца своего унылого владычества.

Мэри Рид, такая живая, что дальше некуда, отвешивает в сторону Дурачка шутовской поклон и твердым шагом направляется к пирсу. У дальнего конца ее ждет шлюпка. Экипаж «Адской Чайки» приветствует своего капитана.

— Что ты наделал, дурачок, что ты наделал, верни ее, верни!!! — визжит опоздавший повелитель окружающей реальности, задыхаясь, молотя по воздуху руками. — Верни-и-и-и…

— Уже. — Я не могу сдержать издевки в голосе. — Уже вернул. Придется тебе научиться с этим жить, старая ты рухлядь.

Дурачок садится наземь, не обращая внимания на мое непочтительное обращение, и бормочет:

— Это незаконно, незаконно, почему вы не можете жить по закону, глупые вы людишки, я же вам сто раз объяснял, как надо, как правильно, а вы опять лезете в ту же петлю, дурные вы сопляки, сколько можно говорить: главное — чтоб был порядок, порядок нужен, старших бы послушали, прежде чем соваться туда, где вы ни уха ни рыла…

Я гляжу на него — и вижу себя. Того, каким боялся стать, всегда боялся, с самого детства, когда встретил Дурачка в первый раз. Этот старый таракан никогда и никого не слышал, любые обращенные к нему слова встречал фразой «Дурачок, ну что ты в этом понимаешь?», с ходу забивал возражения мутными многочасовыми проповедями, знал все на свете, только не на том свете, на котором жили мы, а на том, на котором пребывал сам — безвозвратно утраченном, бывшем, минувшем. Кем он мне приходился — учителем? родственником? соседом? Память не сохранила данных, не пожелала иметь дело с образом Дурачка, выкинула его из себя, выблевала, исторгла. А может, объединила с десятками образов таких же равнодушных старых пердунов, слишком занятых строительством персонального кокона из воспоминаний о днях, когда они, пердуны, были в силе, когда их слово было законом, когда все шло, по их мнению, как надо. Как правильно.

— А не пожрать ли нам? — вдруг объявляет Вегетарианец. — Ох, какой бы я стейк сейчас навернул!

— Стейк? — обалдело вопрошает Обжора. — А тебе не станет плохо, гастрит ты мой ходячий?

— Ты хоть соображаешь, что говоришь? — ухмыляется Вегетарианец и глаза его задорно сверкают. — Какой гастрит, когда у меня и желудка-то нет? Что, слабо проверить, кому мясо, а кому гарнир достанется?

— Не ссорьтесь! — утихомиривает друзей Сомелье. — Пошли все вместе в «Кабаний взбрык»? Ты угощаешь! — и он протягивает мне руку.

Что ж, «Кабаний взбрык», так «Кабаний взбрык». Звучит многообещающе.

* * *

— Я знала, я знала! — мысленно вскрикиваю я. — Аптекарь — призрак, мы ошибались, нет никакого отца лжи!

— Само море тебе это открыло? — интересуется Амар.

Я хочу сказать: да! Я хочу сказать: нет. У ответа на этот вопрос не одна сторона и не две. Может быть, их дюжина или сотня. Поэтому я просто пытаюсь сосредоточиться и вспомнить.

Мне мерещатся заснеженные склоны, оберегающие в белых своих ладонях зеленую жемчужину леса, в сердце которого живут боги, хранящие знание, недоступное богам, но доступное людям; пена, летящая с гребней в оскаленное женское лицо, рычащее сквозь зубы: «Штаги[57] держа-ать!»; я вижу Марка, седого и морщинистого, с кровавыми дырами вместо глаз, сидящего со склоненной головой в ядовитом тумане селитряных пустошей — но что тут реальность, а что страх? Что сегодня, а что завтра? Что подсказано ВСЕМ морем Ид, а что — МОИМ чувством вины?

Так же я вижу и Аптекаря — призрачной тенью в умах многих, слишком многих существ. Тень эта наливается отзвуками доселе незнакомого желания, разрастается и крепнет, превращая самых разных людей — и не только людей — в заложников и рабов. А им-то кажется, что они свободны, как никогда.

Вот только… откуда взяться новому в разуме любого из нас? Наше эго неповоротливей материков, неприступней фата-морганы. Миллионы лет назад мать-природа определила, чего нам хотеть и чего бояться, а все, что мы, разумные расы, добавили к ее изначальному списку, декоративный штрих, не более. Люди стыдятся того, что по сей день им дорого и ненавистно то же, что было дорого и ненавистно их пещерным предкам. Еда, дом, любовь, признание, голод, неприкаянность, одиночество, отверженность. Людям хочется воспарить над своей грубой, дикорожденной сутью — и украсить ее небывалыми страхами и наградами. Теми, которых не поймет и не оценит зверь. И тогда род людской с облегчением скажет: мы больше не животные. Мы… а кто мы?

И мы, дети стихий, сможем только пожать плечами: да, кто вы? Мы знали вас, как детей земли, как тех, кто произошел от живого звериного мира, в отличие от нас, произошедших от мира мертвых камней, вод и ветров. Но и вы, и мы — дети единой природы, которых она равно наградила жаждой крова, любви и уважения. Если вы отыскали в себе новые стремления и больше мы вам не ровня, то скажите хотя бы, бывшие потомки мира зверей: кто вы?

Нет, я не задавала этого вопроса морю Ид. Хотя кого и спрашивать, как не его. Я — не спрашивала. Потому что не верила в возможность рождения новых страхов и желаний, совсем новых, не составленных, точно лоскутное одеяло, из обрывков тех, древним ящерам заповеданных чувств. Море, устав дожидаться, пока я спрошу, намекнуло на то, что случилось.

Человек захотел быть сам по себе. То есть он всегда этого хотел, но его не понимали даже другие люди — где уж нам, фэйри, понять эту сугубо человеческую жажду? Мы никогда не существовали по отдельности. Каждый из нас являлся неотъемлемой частью стихии и радовался своей неотъемлемости. А вот человек хотел существовать не только отдельно от внешней, людской стихии — он хотел быть свободен даже внутренней стихии своей. От моря Ид, например. Ему не нравилось та легкость, с которой внутренний космос направлял его, человека, движение. С легкостью моря, швыряющего утлый кораблик на равнодушные скалы.

И человек поступил так же, как поступал всегда. Он стал искать способа покорить море.

Когда-то нам были смешны человеческие попытки покорения стихий. Но мы давно уже не смеемся. Смех и неверие в силы людей остались в прошлом.

Море Ид — не одна из наших стихий. В отличие от простодушия вод, огня и воздуха, подсознание искушенный игрок. Оно хитрит и изворачивается, ищет протечки в дамбах и расширяет трещины в плотинах. Оно не отпускает человека, сколько бы тот ни отбивался и не объявлял себя свободным и независимо мыслящим.

Игры подсознания с сознанием в умах людей длятся тысячи лет, что могло измениться? Кое-что все-таки изменилось.

Пришел тот, кого мы назвали отцом лжи и Аптекарем. А могли бы назвать и князем тьмы, и князем воздуха,[58] несмотря на наше неверие в огненный ад и в воздаяние за грехи. Нечто, способное с ювелирной точностью исказить реальность — и преподнести человеческому мозгу в качестве убежища. Убежища от вселенной, в которой мы недавно обитали все вместе — люди, фэйри и наши дикие собратья.

— Они больше не хотят жить в нашем общем мире, — устало кивает Амар. — Он им разонравился. А если людям что-то не нравится, они довольно быстро находят способ это что-то изменить. Сейчас им понадобилось лишь несколько тысячелетий, чтобы заслонить свои глаза зрелищами выдуманных миров. А если глаза увидели…

— То поведут за собой и тело, — задумчиво соглашается Мулиартех. — Не зря люди верят, что глаза — вместилище души. Мало им старинных поверий, натащили мудреных научных гипотез, доказывая то, что в доказательстве не нуждается.

— Выходит, что Аптекарь — не делатель кукол-искупителей? — удивляется Морк. Он — единственный, кто еще помнит о практической цели нашего путешествия. Все остальные отвлеклись на глобальность открывшейся перед ними проблемы.

— Конечно, нет, мальчик! — тянет Амар, протяжно и печально, словно колокол звонит в затопленной церкви. — Эти, как вы их назвали, нагаси бина нужны совсем для другого дела.

— Для какого? — взрываемся одновременно я и Морк. Нам порядком надоели недомолвки.

— Разве вы не поняли? Как жертва. Как плата.

Вот, опять двадцать пять, за рыбу деньги. Естественно, как жертва и как плата, что и подразумевалось с самого начала. Но жертва — кому? Плата — за что?

— Ну-ну-ну-ну-ну, еще-еще-еще! — подзуживает нас Амар своим вторым, небожественным, насмешливо-девчоночьим голосом. — Всего шаг остался, всего шажочек!

— Жертва и плата… — медленно додумывает Морк, — …за то, чтобы создать свой мир и…

— …и забрать в него как можно больше живых людей! — торжествующе ору я. То есть громко думаю с раскрытым ртом, по нечаянности наглотавшись морской воды. Ее чистый, кристальный вкус меня сбивает. Поэтому вторую умную мысль выдаю не я, а Морк.

— Нагаси бина уносят от человека правду и реальность — как можно дальше, вниз по реке памяти, чтобы не видеть ее, не ощущать, забыть. А преданная человеком память гневается, не может не гневаться, хочет вернуться и не может, хочет пробиться в сознание — и не в силах, поэтому ей остается только прикрыться ложью — и под покровом лжи проникать в мир, который человек построил для себя в обход правды…

— Бинго! — радуется Амар. — Какой догадливый мальчуган! Твоя внучка не прогадала. По уму они ровня.

— Зато я глупее их обоих, — ворчит для проформы Мулиартех. — Видать, старею, на чистую воду пора. Не понимаю я этих людей: вокруг столько всего, не нравится одно, всегда можно другое попробовать, перебирать, как ожерелье, а они ложью от мира отгораживаются, своих собратьев в жертву приносят. И нас, фэйри, тем же заразили! Как им это удалось?

— Я узнаю, — будто в полусне произношу я. — Скоро. Уже очень скоро. Вот-вот.

* * *

Бог Разочарования снова принял чиновно-сановный вид. В глубине его души трепещет ожидание унижения. Он — часть той силы, которая наполняет неказистый домик в самом сердце вселенной. Но самая малая часть. И отнюдь не самая важная. Вроде ресницы или родинки. Им не станут дорожить и к его мнению не станут прислушиваться. Мне его жаль.

А еще мне… не страшно. Я и Нудд — пришельцы, чужаки, не настолько важные, чтобы ставить собственные условия, но и не настолько зависимые, чтобы принимать поставленные условия, если нам не понравится предложение местных божеств. Неверно Понятых божеств.

— Интересно, откуда такое странное название? — задаю я вопрос, пытаясь отвлечь Бога Разочарования от приступа паники.

— Потому что ни одно слово их не было понято людьми, — без запинки рапортует наш нервозный провожатый.

Гм. Это можно трактовать двояко. То ли они не хотят, чтобы их поняли, то ли они гости передач Александра Гордона.

Дверь отворяется без всяких стуков и звонков с нашей стороны. Наверное, нас видели из окна. Или услышали за порогом. Но все равно кажется, что о нашем прибытии узнали каким-то мистическим путем.

В проеме возникает до странности современная девица. Куда уж современнее — черное шелковое платье с летящими кружевными рукавами, анкх[59] на шее, густо обведенные черным глаза на безвкусно набеленном лице. Гот.

— Урд все ждала, когда ты приходил, говорила, ты не уговорил Верданди, Верданди не приходила с тобой, а ждала нас в Красивой Руине! — выпаливает она в далеко не готической манере и замирает, разглядывая нашу троицу по-детски жадными глазами.

Или здесь не говорят по-русски, или за то время, пока мы здесь торчим, Министерство образования провернуло-таки реформу языка. И все перестали понимать друг друга. Оттого и зовутся Неверно Понятыми.

Но кое-что из речи божественного гота я понимаю: Бог Разочарования должен был привести кого-то по имени Верданди (это я или кто-то еще?), но все не шел и некая Урд беспокоилась, что Верданди засела в Красивой Руине. По-моему, кандидат на это название — только один. Разваливающаяся усадьба в колониальном стиле, в которой мы посетили только одну комнату и одну темницу.

— Скульд, зови гостей в дом, не болтай в дверях! — протяжно басит голос из глубины дома.

И это могущественные божества моего несовершенного мира? Одна, узрев гостей, застывает с открытым ртом, как малолетняя деревенская девчонка, другая ее прямо при гостях отчитывает… Оттеснив плечом готическую Скульд, нахально прусь внутрь. А то милое, но несколько тормозное созданье в черных шелках еще полчаса будет на зрелище медитировать. Знаю я этих готов, они очень плавные.

— Вот ты и приходишь, Верданди, наша дорогая сестра! — поднимается мне навстречу крепкая старушенция в таком же готическом прикиде, только разноцветном и… настоящем. На ней добротная котта[60] поверх древней шафрановой камизы.[61] Такое ощущение, что я попала в XII век. Голова ее в лучших средневековых традициях замотана покрывалом, прячущим не только волосы, но и щеки, и шею до самого подбородка. Очень выигрышная мода. И не надо волноваться, что овал лица поплыл, а шея превратилась в гриф контрабаса.

Но это соседство игровой и настоящей готики действует на удивление отупляюще. Я все еще стою, переводя глаза с одной хозяйки дома на другую, как Нудд, приятно улыбаясь, просачивается в комнату.

— Дорогие норны Урд и Скульд, счастлив приветствовать вас в вашем нынешнем прибежище! — кланяется он каким-то мудреным поклоном, заведя руку за спину. По всему видать — изысканность манер демонстрирует.

— Ты сопровождаешь сестру нашу Верданди? — величественно кивает ему старуха в покрывале. А юная готка, не обращая внимания на мужчин, буравит меня глазами.

Черт возьми, что происходит? Может мне кто-нибудь объяснить, кто эти, как их, норны? У меня это слово ассоциируется исключительно с садовыми вредителями.

— Верданди гневалась! — восхищается Скульд. — Гневалась и не хотела отвечать, пока не ответили ей!

Я бесцеремонно беру Нудда за локоть и разворачиваю лицом к себе. Именно для таких ситуаций он мне здесь и нужен: пусть расскажет, кто эти двое, почему так странно одеты, так странно говорят и так странно меня называют. Я отказываюсь считаться какой-то там Верданди! По крайней мере, пока не выясню, что это — не оскорбление.

Это не оскорбление. Но это — тяжкий груз, который я сама на себя взвалила. Я — Богиня Настоящего Времени. В троице норн[62] я — Верданди. Нудд, просветив меня, самую невежественную из богинь, насчет ее божественной функции, отвешивает мне столь же витиеватый поклон — с явным издевательским подтекстом.

Я обессиленно опускаюсь на скамью. Вся мебель здесь из темного дерева, простая, надежная и неудобная. Но гобелены по стенам невероятны. Я сижу и сквозь прищуренные веки разглядываю перенесенную на ковер игру синевы, зелени и золота, которых так много за стенами дома…

— Сестра наша Верданди улетела духом, а тело оставила нам? — осторожно спрашивает Скульд.

— Я никуда не улетела… — медленно произношу я в ответ. — Я здесь и хочу знать: мне что, придется здесь остаться?

— Ты не можешь остаться, — рассудительно отвечает Урд. — Ты должна быть везде, чтобы знать настоящий мир и передавать нам, каков он.

Вот сейчас она говорит дело. И нормальным языком. А то до сих пор обе они были какие-то косноязычные.

— Мы не были косноязычные! — хохочет Скульд. Боже, она читает мои мысли! Или они обе? — Обе, обе! Ты была часть нас. А мы без тебя были оторваны от настоящего. У меня было только прошлое, у Урд — только будущее. Ты пришла — и пришло настоящее. Это хорошо! Целых два времени! Богатство… — и она мечтательно раскидывает руки в стороны, черные кружева взлетают ночными облачками.

— А почему у тебя нет будущего, сестрица Скульд? — осторожно интересуюсь я. — Ты же повелительница будущего, разве нет?

— Оно для меня — не будущее, — серьезно отвечает Скульд. — А для Урд прошлое — не прошлое. Оттого мы так и говорим. Странно, да?

— Но я же употребляю настоящее, прошедшее и будущее время, и ничего… — бормочу я, сбитая с толку. — Почему вы не можете?

— Привычка! — пожимает плечами Урд. — И хорошо помогает вести странные речи. Люди нас не понимают и видят небывалое в наших словах. Мы видим мир иначе, чем они. Это называется причинно-следственные связи, да? Так вот, мы видим их с другой стороны. Прошлое для меня — не прошлое, а будущее для Скульд — не будущее.

— А для меня настоящее — не настоящее, — задумчиво продолжаю я. — Не настоящее, потому что поддельное. Сестры, а можем мы сделать этот мир истинным, не фальшивым?

— Тебе кажется, он фальшивый? — удивляется Урд. — Почему?

— Да ведь я его выдумала! — хлопаю я ладонью по столу. — Ты носишь одежду никогда не бывших времен. Гобелен на стене изображает битву, которой здесь никогда не было. Все вокруг дышит древностью, а мне еще и тридцати нет! — и я с отчаянием смотрю на Урд.

— Тридцати чего? Веков? — любезно интересуется она.

— Лет! Лет, сестра моя Судьба! — рублю я.

— Но ведь у тебя есть отец, и мать, и род, и племя? — спрашивает Урд так заинтересованно, будто я могла появиться на свет в надмирной пустоте.

— Хочешь сказать, они тоже вложились в мой мир?

— Каждый из твоей расы вкладывается в твой мир и в твой ум, — убежденно говорит Урд. — Потому у твоего мира есть все — давнее прошлое, крепкое настоящее, далекое будущее. Человеку только кажется, что он освобождается от своей стихии. Но она хитра и водит его на длинном поводке. Ты приходишь искать начало и конец поводка — мы поможем тебе. А ты откроешь нам все настоящее этого мира. Идет?

Я не понимаю, о чем она говорит. Впрочем, норна, говорящая загадками, здесь в порядке вещей. Я киваю своей Неверно Понятой сестре Урд и отмечаю про себя: а ловко они меня развели! Куда ловчее, чем я — Бога Разочарования. Сегодня, похоже, не мой день. Никто не предлагает мне выгодных сделок, зато все чего-то от меня хотят.

* * *

— А ты анархист, однако! — не в первый раз повторяет Гвиллион, слушая мои сбивчивые речи о том, как адские псы с «Адской Чайки» должны действовать, чтоб помочь унылой Дурачковой вселенной ожить и засиять всеми цветами креатива.

Мы сидим в том самом кабаке на центральной площади, в котором я впервые встретил трех дружественных призраков и ел гуся под каким-то несусветным соусом… И я хорошо помню эту, гм, ресторацию — куб-стекляшка с немытыми окнами от пола до потолка, вид не то на улицу, не то с улицы ненадежно прикрывает серый от пыли тюль «в шашечку», за тонконогими пластиковыми столами — тонконогие пластиковые стулья, удобные, точно зубная боль. И прозрачная официантка с репрессансом на голове, предлагающая салатик «Свежесть России» с ухмылкой, наводящей на нехорошие подозрения.

Но вот я здесь — и не узнаю былых интерьеров. Переменилось все. Даже название раньше было, кажется, «У добрых друзей» или «У дяди Как-его-там». А сейчас оно называется «Кабаний взбрык» — и выглядит соответственно. Не стеклянный уродливый барак, притулившийся к стене старинного дома, точно опухоль, а добротная старинная пристройка — видать, бывший каретный сарай. На окнах — портьеры с кистями, над стойкой — голова эпического вепря. Или даже энтелодонта.[63] Стены в деревянных панелях, столы — в свежих скатертях, официант живее всех живых. И кормят свежей дичью, отдающей благородной можжевеловой горечью.

Призраки, войдя в обеденный зал, только что не прослезились. И смотрели на меня так, точно я их любимый сын, всех троих.

— Твоя заслуга, — растроганно заявил Сомелье, обводя зал широко раскинутыми руками, как будто хотел все здесь обнять, включая башку энтелодонта, и прижать к груди.

— Моя? — удивился я.

— Твоя, твоя, не скромничай! — захихикал Вегетарианец, вихрем проносясь вдоль череды столов.

— Вернув к жизни Мэри, ты вернул и многие места, которые твой, гм, предшественник недолюбливал, — умиротворенно вздохнул Обжора.

— То есть он заменял такие вот кабачки стекляшками-пельменными? — поразился я. — Вот долбоеб!

— Именно, парень! Именно это слово, — согласился Сомелье, самый деликатный из всей троицы. — Мы не знаем той реальности, которую он мечтал здесь воссоздать, но она нам никогда не нравилась. И то, что он делал с людьми, нам тоже не нравилось.

— Мы все точно в сон погрузились под его рукой, — признался Обжора. — Не спали, но и не бодрствовали. Самыми живыми здесь были привидения. Мертвяки — народ крепкий. На нас не больно-то повлияешь. А живых купить легко — пообещай им безопасность, стабильность, обеспеченность — и бери голыми руками.

Это было самое настоящее чествование героя. Я пил за троих, ел за троих, глядел, как мои призрачные собутыльники пьянеют, слушал тосты, посвященные неминуемому светлому будущему, сам произносил нечто подобное, и думал: эх, почему я не пошел следом за Мэри Рид? Пиратский быт, конечно, не сахар. Ни отдельной каюты, ни теплого сортира для меня на борту «Адской Чайки» не припасено. Но сидеть в тухлом городе, который едва-едва начинает оживать от Дурачкова мелочного занудства и ждать, пока изменения пойдут в рост… Это было еще горше. Лучше бы мне податься в пираты.

— В море выйти ты всегда успеешь, — философски заметил незаметно подсевший за наш стол бородатый мужчина с сильной проседью в темных волосах. Где же я его видел?

— Мореход? — нерешительно спросил я. — Мореход! Это же ты! Откуда ты взялся?

— Другой бы спросил, где я так долго пропадал, — усмехнулся Мореход. — Ждал, пока ты примешь какое-нибудь решение. Неважно, какое, но свое. Как только великое событие состоялось — вуаля! — я вновь на этой земле. А ты, я вижу, размечтался об адмиральской славе сэра Фрэнсиса Дрейка?

— Скорее уж о корсарской, — вздохнул я. — Чем сидеть в этом городе и толстеть во имя дружбы с привидениями-гурманами…

— А кто тебя здесь держит? Сидеть тут и думать, кого бы убить, тебе ни я, ни Амар не советовала бы.

— Кто ж она такая, эта Амар? — встрепенулся я, вспомнив женщину-осьминога в своем кольце.

— Морская вёльва, — пробудился к жизни Гвиллион, до того бесстрастно слушавший нашу с Мореходом беседу. — Пророчица, колдунья, сама печаль моря. Она меняет судьбы детей стихий, когда они к ней приходят. Открывает им глаза.

— Может, и мне к ней пойти? Пусть вернет мои глаза.

— Если решишься — я тебя отведу. — Голос у Гвиллиона какой-то… нерадостный. Видно, не верит, что мое исцеление вообще возможно. Или?

Я всматриваюсь в лицо огненного духа. Трудно понять выражение на лице каменной статуи, покрытой трещинками незастывшей магмы. То ли грусть на нем, то ли сожаление, то ли надежда…

— А ты ходил к ней? — неожиданно рождается вопрос.

— Ходил. — Гвиллион вздыхает. — Ходил и вернулся.

— Расскажи ему все, — советует Мореход.

И Гвиллион начинает рассказ. О том, как расщепилось сознание у детей стихий. По крайней мере, у некоторых.

С детьми воздуха я уже знаком. Они похожи на счастливое лето после долгого-предолгого учебного года, холодной весны и экзаменационной нервотрепки. Каждый миг, проведенный с ними, омрачен горечью, что этот миг — не бесконечен. Всю радость, на которую способно человеческое тело, извлекают они на поверхность сознания. Организм превращается в бешеный конвейер, поставляющий в мозг все новые и новые заготовки счастья.

Человечество ищет, зовет и ставит силки на детей воздуха от начала времен. Придумывает дурацкие наговоры, уловки, приметы, где встретить и как удержать протекающее меж пальцев насмешливое чадо Дану. Посадить на цепь, запереть в амбаре, оборвать крылья, отобрать амулеты, отгородить от родной среды — и все ради того, чтоб питаться исходящим от пленного фэйри счастьем. Мы — наркоманы счастья и меры потребления не знаем. И оттого, наверное, кажемся вольным племенам Дану жадными недоумками.

Зато каждый миг с детьми огня есть вечность, врастающая рубцом в душу человеческую. Они пьянеют от гнева людского, насыщаются упрямством и передают нам разрушительность свою. Гори, прежняя боль, гори, серая муть бесполезных дней! Жри, огонь, мою тоску, мою бессмысленную веру, танцуй на пепелище, огненный демон, играй пеплом надежд! Только и останется тебе, человек, прожить последний миг отчаянно да уйти кроваво.

Порождения Муспельхейма — те, кого люди считают темными богами, пир которых — война и ложе которых — смерть. Общение с огненными духами — риск, опасность, боль, страх. Закалка для меча. Арена для бойца. Последнее слово для висельника. Становиться на этот путь не желает никто, всем хочется, минуя самые страшные вехи, выйти сразу на финишную прямую, могучим и неустрашимым. Чтобы не обмирала душа в смертной тоске, не искала наслаждения в отчаянии, «у бездны мрачной на краю».

Гвиллион был одним из тех, кого призывают в час безнадежности, в час искупления. И вместе с собратьями своими радовался губительной пляске, танцу уничтожения. Пока не родилось в его сердце странное, тягостное чувство. Смертельная, холодящая нежность. Опасный недуг для сына огня.

Все чаще и чаще приходил Гвиллион к жерлам подводных вулканов, за клокочущими трубами которых глухо гудела враждебная стихия. Это была истинная враждебность, не ради игр с оружием, с самомнением, со страхом. Это было знание: нельзя нам встречаться. Никакая жажда победы над врагом не поможет нам выжить во время нашей встречи, какой бы та ни была — боевой или дружеской. Взаимная нелюбовь фоморов и детей Дану, кропивших кровью земные поля, временами давала трещину. Но запрет на встречи воды и огня соблюдался свято. Пока Гвиллион не встретил Мулиартех.

Неукротимая ярость воды текла в жилах многометровой водяной твари. Танцуя на гребнях волн и в провалах подводных скал, Мулиартех была само разрушение. Смерть несла шлейф за нею. Обладая Мертвящим Взглядом Балора, лучшим среди орудий уничтожения, Мулиартех предпочитала убивать честно — хваткой острозубых челюстей, объятием иссиня-черных колец, молниеносным ударом хвоста… Честь, высокая честь бойца в теле могучего монстра с сердцем женщины и умом богини. Гвиллион глядел на сверкание ее водяного огня и не мог наглядеться.

И где бы он ни оказался — в уступах подводных вулканов, в нагретых солнцем прибрежных камнях, в потоках лавы, сползающих по склону в море, — он шел прямо к воде и вглядывался в ее смертоносные переливы. Ему всюду мерещилась Мулиартех. Гвиллион сам себя не понимал и не желал, чтобы его поняли другие.

А хуже всего была жалость к тем, кто был для его сородичей как сухое дерево, предаваемое пытке огнем, — к людям. Они страдали так же, как страдал он. Они умели мужественно переносить эту боль и оставались собой, не отвергали собственной сути. Незнакомое, болезненное, неправильное ощущение. Презирая себя за слабость и ненавидя собственное презрение, он замкнулся в себе. И услышал песню Амар. И погрузился в нее, как в ледяную водную бездну.

Встреча их была неожиданной и мучительной.

— Верни мне себя! — потребовал Гвиллион у морской ведьмы, взломав камни грота и чувствуя, как стынет в воде его огненная плоть.

— Нельзя вернуть то, чего уже нет, — получил он в ответ.

— Тогда ответь, есть ли что другое там, где уже нет меня?

— Есть. И это называется — любовь.

— Откуда ей взяться во мне, разрушающем?

— Оттуда же, откуда берется все — из непознанной глубины. Все вы — и люди, и фэйри, — танцуете по поверхности, выбираете из окружающей вас стихии привычное и обыденное, отвергая странное и незнакомое. То, что царапает ваше сердце ледяным когтем, обращает ум ваш к чуждым мыслям, раскалывает душу на враждебные друг другу осколки.

— Но я не могу жить с этим.

— Тогда умри. И родись заново, другим и чужим для народа своего.

— Разве можно жить, борясь с целым народом? Со СВОИМ народом?

— Люди живут.

— Я — не человек!

— И гордишься этим?

— Не знаю…

— Даже люди не гордятся тем, что они люди. Зверьми быть не хотят, а собой — не умеют. Но учатся. Вот и ты — учись.

С тем и ушел. Прямо на берег, на котором любила лежать, прикрыв единственный зрячий глаз, его чудовищная зазноба.

— А, это ты? — лениво протянула она. — Ну что, переборол свой страх?

— Нет, — честно признался он.

— И все-таки пришел… Ты храбрее, чем я ожидала. И много храбрее, чем думаешь о себе сам.

Об этой любви не сложено легенд, не спето песен. Никого они не впустили в свое сознание, никому не открыли своей тайны. Потому что история эта все еще продолжается…

* * *

Не одна я услышала историю Гвиллиона. Все мы, кроме Амар, воззрились на Мулиартех.

— Ну да, у меня роман со старым валуном! — ворчит моя непредсказуемая бабка. — Давайте, насмехайтесь над бедной ренегаткой…

— Теперь я понимаю, отчего ты все время торчишь у подводных вулканов, — понимающе думает Морк.

— Но почему ты не сказала, что мы, фэйри, подвержены ТАКИМ чувствам? — изумляюсь я. — Это же все объясняет!

— Что тебе объясняет тот факт, что мы с Гвиллионом имеем давнюю привычку пошалить, приняв человеческие обличья? — недоумевает Мулиартех.

— Эх, бабуля, бабуля, вам бы раскинуть мозгами, как вы раскидываете своим несокрушимым обаянием! — язвлю я. — То, что фэйри способны нарушать древние запреты из человеческих побуждений, означает только одно… — я обвожу взглядом честную компанию и гордо завершаю мысль, — …что мы тоже становимся эгоистами!

Пауза. Непонимание висит в воде почти материальным облаком. И только Амар одобрительно кивает.

— Если мы, дети стихий, начинаем хотеть чего-то ДЛЯ СЕБЯ, а не для своих океанов — водных, огненных, воздушных — стихии не могут этого не чувствовать. И не могут не волноваться. И не могут не пытаться дать нам понять: дети, вы встали на опасный путь. Но стихии не в силах нас изменить. Как матери не в силах изменить того, что дети взрослеют. Проходит время чистой, простой, общей жизни. Начинается жизнь отдельная, тайная, закрытая, с мыслями о себе, с поисками счастья для себя, такая же, как у людей. Вот почему мы здесь, трое фоморских эгоистов — я, Морк, Мулиартех. Вот почему мы понимаем море Ид, а море Ид понимает нас. У нас есть желания, которых не разделишь с нашим народом. И друг с другом не разделишь. Только наши, больше ничьи. И не ложь это, а ростки нового в старом укладе детей бездны!

— Нет, пожалуй, уже подростков бездны, — смеется Мулиартех. — Странно это было — чувствовать себя девчонкой, бегающей от материнского пригляда. И уговаривать себя, что ничего дурного не делаю. И закрывать свое сердце от бездны.

— Значит, вот ты какой, фомор нового тысячелетия… — усмехается Морк и обнимает меня. И я замираю, слушая, как бьется его сердце. Для меня. Для меня одной.

Глава 14. Пески, соль и измена

Какие долгие вечера здесь, в долине Неверно Понятых… С порога дома открывается мир от края до края, от одного берега моря Ид до другого, почему же Урд и Скульд этого не видят? Наверное, они видят что-то другое, чего не в силах рассмотреть мои глаза. Они видят ВРЕМЯ. Реки, озера, моря времени по песчинке уносят мое настоящее — в необозримую глубину прошлого, в непознанную даль будущего. А я, всевидящая Верданди, слепа. Оттого и ошибаюсь, создавая миры и надеясь, что созданное мной таким и останется, каким я его сотворила. И вовек не изменится — ни в прошлом, преобразуясь в мифы, ни в будущем, перерастая в новое.

Я отказала моим сестрам норнам в праве на существование. Отрезала их от вселенной, закупорила в жерле мертвого вулкана, запечатала куполом неба. Им оставалось только хитростью выманить меня к себе и указать на совершенные ошибки. А теперь наступило время для работы над ошибками. Для возвращения отвергнутых времен в недоделанную реальность.

И как, скажите на милость, мне это провернуть?

Вот я и сижу на пороге, и перебираю варианты, и отбрасываю один за другим. Норны не мешают мне. Сидят в доме, кормят моих спутников байками и плюшками, точно заблудившихся Карлсонов.

В начале этого пути, в доме слепого художника, не различавшего лиц, меня обвинили в надвигающемся апокалипсисе, недоверие, возмущение и насмешка едва не удушили меня. Несправедливо! — думала я. Несправедливо вмешиваться в чужую мечту. Хочет человек покайфовать в игрушечном, леденцовом, нежизнеспособном раю — пусть! Его рай, его мечты, его право.

Только у таких, как я, не может быть ничего своего. Сила отнимает право на эгоизм. Если твои фантазии так могучи, что меняют мир, семь раз отмерь, прежде чем один раз намечтать.

Хорошо, что я не художник, не писатель, не режиссер. А то понесла бы свой образ неправильного эдема в массы. И заразила бы их умы грезами о неизбывном настоящем.

— Есть себя поедом — глупое занятие. — Бог Разочарования присаживается на ступеньку у моих ног. — Вот и ты подпала под мое очарование! — И он хитро щурится.

— Ага. Раз-очарование, — каламбурю я.

— А я и не хотел тебя разочаровывать! — сознается он. — Хотел, чтобы ты дала мне немного своей силы, но веры твоей в себя отнимать не собирался. Тебе сейчас нужно много веры. Крепкой, неподатливой.

— Да где ж ее взять-то? — Я пожимаю плечами. Смешной божок. Думает, он первый и единственный по мою душу. — Знаешь, что люди с верой в себя вытворяют?

— Мне ли не знать! — хмурится Бог Разочарования. — Вы, люди, только и делаете, что этой верой распоряжаетесь: отнимаете, воруете, присваиваете, а то и по доброй воле отдаете, да еще кому ни попадя. Вечно ищете меня, чтобы сказать себе: вот, гляди, разве ты способен что-нибудь самостоятельно решить? Доверься тому, кто умнее, сильнее, старше, могущественнее…

Все правильно говорит. А теперь, когда племя Аптекарей-манипуляторов множится и крепнет, ему, небось, ни отдыху ни сроку не дают. Человечеству Бог Разочарования — вроде нотариуса. Знай себе заверяет договоренности о бессрочном владении, пользовании и приватизации. То-то он таким бюрократом передо мной впервые предстал. Думал, в чиновной шкуре он будет немедленно узнан и обласкан.

Но не Бога же Разочарования мне спрашивать о том, как жить дальше? Нет. Такие вещи надо выяснять самой. На собственном опыте, никого в это дело не вмешивая. От края скалы через горный перевал вытягивается лунная мерцающая тропа. Зов моей вселенной. Прощайте, дорогие сестрицы, удалюсь-ка я по-английски и пойду своим путем, пока решимость не иссякла.

— Э, нет! — подхватывает меня под локоток невесть как оказавшийся рядом Нудд. — Сородичи-фэйри меня с кашей съедят, если я тебя упущу. И ты тоже, — оборачивается он к Богу Разочарования, — пригодишься. Собирайся, нечего рассиживаться!

Уйти не попрощавшись не получилось. Норны в свойственной им невнятной манере намекнули, что хорошо бы мне побывать в провинции, вдали от закосневшей в привычном житье-бытье столице. Поглядеть на то, как простые люди живут, каждый день применяясь к обстоятельствам, переменчивым и безжалостным. Их ты не больно-то стесняла властью демиурговой — почитай, бросила на произвол судьбы. Вот и посмотри, каков он, этот произвол.

Наверное, здесь все иначе, чем в земной действительности. И новые веяния не в столице начало свое берут, а наоборот, в глуши. Там, где моя распрекрасная разнарядка стабильности дает трещину. Что-то темное, недоброе закрывает от ищущего взора дальние берега. Видать, плевелы хаоса проросли в моей реальности и мутят умы поселян. Непорядок.

Лунная дорога, словно эскалатор, а потом — словно трамплин, несется, летит, увлекает нас за собой. Смазанными пятнами мелькают поля, леса и горы. Не уследить. От сердца мира до левой пятки мира добираешься в одно мгновенье. Почти телепортация. Транспорт богов.

И — всё. Тишина. Мы на лесной поляне, под ногами пружинит мох, коряги вокруг фосфоресцируют, комарье звенит… Комарье?

Когда я создавала этот мир, особым и не обсуждаемым условием было отсутствие кровососущих насекомых. Мало того, что кусаются, так еще потом расчесы неделями заживают. Я устало закрыла глаза, не в силах отогнать воспоминания…

Детей, которые не ездят навещать родителей, положено корить и гнидить. Они — неблагодарные твари, нет им места среди почтительных отпрысков, нет им счастья в жизни. Но не осуждайте тех, кого по приезду в родимый дом приветствуют только комары…

Трудно быть дочерью очень занятой женщины. Женщины, которая еще в юности определилась с любовью всей своей жизни. И любовью этой стали… дома. Им моя мать подарила свое сердце безраздельно, не выделив в нем потомству и тесного уголка. Сколько я ее помню, она всегда строится. Дачи, квартиры, загородные хоромы, заграничные апартаменты сменяли друг друга с поразительной быстротой. Едва очередное жилье принимало товарный вид, на горизонте тут же начинал брезжить новый, более привлекательный вариант. И надо было переезжать, вливаться в нескончаемый ремонт, в застройку, в дизайн интерьера и в обустройство быта. И каждая из этих задач отодвигала меня от матери все дальше и дальше. Квадратные метры были важнее меня. Потому, наверное, их никогда и не выделяли на обустройство гостевой комнаты. Моей комнаты.

Приезжая погостить, я спала в проходных гостиных, на чердаках, в чуланах и у соседок на топчанчике. Я мыкалась следом за матерью по припорошенным известковой пылью помещениям, выслушивая бесконечные повествования о расценках на штукатурку и прокладку канализации. Я раскланивалась с плотниками и курила на крыльце с маляршами. Я вела светское общение с электриками насчет того, как это аморально — делать скрутки в проводах. Я познавала тонкости штробления стен с последующим выравниванием до атласного блеска. Не спорю, многие из этих познаний пригодились мне как устроителю выставок. Но благодарности я отчего-то не ощущаю.

К тому же в моих попытках наладить родственный контакт меня неизменно сопровождали всякие кровососущие паразиты. Нет, я не о малярах-электриках говорю. Я буквально — о комарах, клопах и блохах. Они водились везде, куда бы меня ни запихнули на ночлег. Они оставляли на моей коже красные, остервенело зудящие бугорки, которые, будучи рассажены ногтями, превращались в кровоточащие ссадины. И проходили так долго и болезненно, точно каждый укус пытался мне сказать: хватит! Хватит искать любви в сердце, в которое ты не помещаешься. Комары, клопы и блохи были упорными и полезными информаторами. И я, наконец, послушалась.

К матери я давно не езжу. Не хочу опять чесаться и светить изумрудными пятнами зеленки из-под выреза и рукавов.

Так откуда здесь, в моем личном раю, комары? И что они, по старой памяти, норовят мне объяснить, падая на лицо и руки и погружая в кожу хоботок по самые глаза?

* * *

Любовь. И даже у тех, кого и живым-то не назовешь: все эти отпрыски камней, воды и пламени — разве они живые? Я чувствую, как во мне вскипают, вопреки ожиданию, раздражение и зависть. Уморительно-непристойный вопрос, точно ядовитый укол: интересно, а каким образом морской змей и каменная статуя могут, гм, осуществить свою любовь?

И черт возьми, отчего я должен вам всем сочувствовать? Расселись вокруг и ждут, когда я продемонстрирую ожидаемую розово-сопливую реакцию на вашу трогательную историю. Которая только тем и отличается от всех прочих историй, что ее героями стали змея и булыжник, а не второкурсница Маня и аспирант Сеня.

Есть люди, которым кажется, что мир лишен любви. Что никто уже давно никого не любит, что люди разучились и бла-бла-бла… Но я, бесчувственный слепец, так прямо всем этим тоскующим и отвечу: если мир от чего и рухнет, так это от передозы любви. От желания всех, кто намечтал, нафантазировал, напланировал себе приход большого и светлого чувства в промежутке между семнадцатью и сорока семью годами, получить свое. Я убеждаюсь в этом снова и снова, год за годом, курс за курсом.

Вы вообще представляете себе, каково красивому мужику (да, я в курсе, что принадлежу к этой категории) в безнадежно бабском коллективе приходится? Вы представляете себе это положение дичи, на которую регулярно устраивают охоту? Кавалькада всадников топочет все ближе, псиное сопение громче лая, загонщики уже не перекликаются, а прямо-таки рычат от азарта, в воздухе запах пота и крови — моей крови, между прочим! И даже на лекции, когда только и слышно, что щелканье кнопки переключателя, а в темноте по белому экрану скачут разноцветные тени шедевров, жуть продирает от сгустившихся в воздухе девичьих амбиций. И эти мяукающие голоса, задающие «жутко умные» вопросы:

— Ма-арк Анато-ольевич, а отношение к женщине в менталитете средневековья всегда было таким потребительским? Получается, что рыцари своих Прекрасных Дам личностями не счита-али?

— Ма-арк Анато-ольевич, а идеология Ренессанса оправдывала неконтролируемую стра-а-асть вне брака?

— Ма-арк Анато-ольевич, а свобода эмоциональных проявлений сдерживалась христианской догмой или институтом семейного пра-ава?

Одна любовь. Любовь так, любовь эдак, законная, незаконная, непреодолимая и неукротимая. Вопросики с подтекстом, со вторым дном, с намеком и с подкладкой. И пакостное хихиканье, сквозняком гуляющее в зарослях бледных лоснящихся листьев — лиц, неразличимых для моего больного мозга.

Я целибат[64] не соблюдаю. Неохота против всех баб на свете круговую оборону держать. Я хоть и слепой, но живой и теплый. Ко мне можно даже в постель влезть, если очень постараться. Потому что связи со студентками, с аспирантками, с коллегами — это такая засада… Признаюсь, пугают меня невидимые личики и свеженькие фигурки, от которых исходит почти ощутимая волна похоти, агрессии и планов, планов, планов. А самые основательные и самые прилипчивые всегда кто? Уродины и истерички.

Среди девчонок-первокурсниц (как раз у первого-второго курсов я и читаю) исчезающее мало натур, примирившихся с собственной некрасивостью и нашедших в себе другие, помимо внешности, точки отсчета достоинств. Не-красавицы озабочены тем, чтобы утереть нос красавицам, а я автоматически становлюсь заложником их стратегий. Орудием, средством — но уж никак не человеком. Особенно остро это чувствуется, когда очередная крепкая ладошка берет меня под локоть — точно рукоять меча или ствол ружья ощупывает и на руке взвешивает. Без меня не попасть не-красавицам в перекрестье софитов, никак не попасть. Либо заполучи меня, либо так и живи неприметной жизнью человека, занятого делом. А это, как правило, отнюдь не то, на что они рассчитывают, направляя стопы в столичные университеты.

Им мерещится образ жизни попрыгуньи-стрекозы, когда она всё пела и это было дело. А прочее — только муторное мельтешение нудных муравьев, роющихся в кучах старого хлама из извращенного интереса.

Женский пол для меня, едва я в это заведение студентом поступил, четко поделился на тех, кто за делом в мир пришел, а кто — за любовью. Не факт, что судьба их на свой фасон не перелатает, не факт, что одно под маской другого не прячется, но все-таки, все-таки… И хотя не верю я в возможность дружбы между мужчиной и женщиной, но с теми, кто «по делу заглянул», удается контачить, не ощущая себя добычей. Такая если и закатит истерику, то по причинам, для мужчины понятным, — доклад раскритиковал, в карьерной гонке обошел, перед начальством не прикрыл. От благодарности за человеческое отношение до влюбленности — не то, чтоб один шаг, но… недалеко. Словом, против этих силков моя защита может и не сработать. Но я стараюсь не подавать виду. Соблюдаю профилактику против любви.

Конечно, какая профилактика против колотой раны? Если уж напоролся на любовь, как на нож, поздно делать профилактику. Попытайся вытащить лезвие и выжить. Ну а если хочешь быть здоров — не ходи куда не надо. Вот такое у меня представление о любви, да. Не лучше и не хуже, чем у прочих.

Мое состояние называется «слишком много женщин». Их, нежных агрессоров, тоже может быть СЛИШКОМ много. Этого не понять, пока не попадешь в заповедник амазонок. Туда, где их власть и их желания начинают давить с физически ощутимой силой. Мужчинам в подобных местах всегда неуютно. Никакой жажды секса не хватит, чтобы сохранить самоощущение завоевателя там, где ты — всего-навсего трофей.

Я не хочу, чтобы меня считали слабаком и трусом. Я прячу свое знание под маской галантности и понимания. Еще немного понимания и галантности — и меня бы сочли геем, безопасным и обаятельным, всегда готовым дать женщине совет насчет того, каковы мужчины. И подставить жилетку, если в глазах у нее стоят непролитые слезы. И познакомить с приятелем-натуралом, случайно затесавшимся в тесный голубой круг красавчика Марка. Но от женского коллектива сексуальную ориентацию не скроешь, если нет намерения в пятницу вечером охотиться на дичь, которая всю неделю охотится на тебя. Я черпаю из источника, который всегда под рукой, тупо надеясь сорвать большой куш в виде настоящего чувства, начинавшегося, как игра самолюбий. Рискую.

Выходит, я тоже ищу любовь, вселенский наркотик, к которому понемногу причащаются и дети стихий. Которые, как и положено детям, верят в сказки и в подарки судьбы. В облагораживающую силу страстей. В то, что жизнь не удалась, если настоящее чувство не пришло и не превратило тебя в слепоглухонемого эгоцентрика, растворившегося в собственных переживаниях, точно фомор в своей возлюбленной бездне.

Бедные дети. Бедная Мулиартех, бедный Гвиллион, бедные они все.

Я сижу, опустив голову и смотрю на собственные руки, лежащие на благородно-домотканой скатерти «Кабаньего взбрыка». Какие старые, старые руки — узловатые вены под кожей, желтые потрескавшиеся ногти, кожа в пигментных пятнах, которые французы называют «маргаритками смерти»… Почему у меня такие старые руки? Я же молод, силен, моя жизнь не клонится к закату и тело не подводит меня, отказывая в привычных услугах! В глаза мне лезут пряди седых волос, слишком длинных, слишком тонких и редких, чтобы быть моими.

— Марк! — срывающимся голосом произносит Гвиллион. — Что с твоим лицом?

— Что-что… — ворчливым голосом отвечает Мореход. — В Дурачка он превращается. В старого нудного хрыча, который боится жить.

* * *

— Ну как, посетили мою дивную Амар? — встретил нас вопросом Мореход, сидя на палубе драккара и раскуривая трубку. Естественно, какой же капитан без трубки? А то, что он капитан без команды и это судно с места не сдвинется, пока его не расшевелит полсотни гребцов, ему пофиг. Наверное, Мореходу нравится, что нос корабля украшает портрет Мулиартех с самой недовольной мордой, которую у нее когда-либо видали. И плевать ему на инертность этой древней лохани.

— Посетили! — отдувается Мулиартех, сворачивая свое Истинное Тело в компактную модель немолодой толстухи. Интересно, для утех с Гвиллионом она преображается во что-нибудь более… пикантное? Мулиартех, на самом-то деле, может менять тела, применяясь к обстоятельствам: выглядеть как иссохшая деревенская карга, как неприметная тетенька средних лет, как юная платиновая блондинка. Наверняка и Гвиллион выбирает для их встреч тело посексапильнее. Жгучего (буквально) муи мачо с карими в вишневый отлив глазами, например.

Я так задумалась над возможностями выбора тел к свиданию синей многовековой соблазнительницы и огненного бессмертного демона, что не услышала вопроса, обращенного ко мне:

— Я говорю, Амар дала что-то лично ТЕБЕ? — с ноткой раздражения повторяет Мореход.

Я гляжу на него исподлобья. Ишь, ревнует. Хочет знать, в чем Амар превосходит его мореходское величество.

— А я ничего для себя и не просила. Мне хватит и того, что у меня есть.

Все выжидательно молчат.

— У меня есть Морк, моя судьба и это море. И… теперь я тебя понимаю, Мореход.

— Да неужели? — густым басом хохочет он.

— Хочешь смеяться — смейся, но не думай, что ты меня этим уязвишь. Я шла сюда, как гость и как жертва. Я думала, что увижу лишь крохотный уголок, в котором гнездятся мои страхи и, может быть, над ними властвует мой Аптекарь, грозя и насмехаясь. Я надеялась узнать его, вернуться в реальный мир и убить. А вместо этого… — я сыто потянулась, наслаждаясь паузой, — вместо этого я сподобилась: знаю, отчего мы, дети стихий, меняемся. Любви захотели. Вопреки древним заповедям.

— Вон оно ка-ак? — тянет Мореход. — Это каким же заповедям вопреки?

— Вопреки заповедям беспорочной общественной жизни, — ухмыляется Мулиартех. — Ты же знаешь, Мореход, ты все знаешь. Ну не кобенься, не к лицу тебе это. Мы, дети стихий, оттого и потянулись на землю, к людям, что там можно было предаться чему угодно. Разврату, безумствам, интрижкам, любви.

Она права. Мы шли сюда за любовью, не умея давать и принимать любовь. И были жестокими. Людей тянуло к нашей жестокости, они надеялись нас отогреть, они раскрывали нам свои сердца, они захлебывались нашим холодом, они бились об нас, словно о ледяные стены, они обдирали души в кровь и замерзали у наших ног, свернувшись калачиком, как засыпающие дети. А мы отводили бесслезные глаза, глядели вдаль и шли к новым жертвам.

Мы не спрашивали их, чего они хотят, читая в их душах и помыслах, точно в раскрытых книгах, мы знали, чего они жаждут, мы платили им золотом, властью, удачей, всей этой драной мистикой вроде общения с высшими сферами, а забирали души, души, души. Мы и есть сатана, отец лжи, князь тьмы — мы все, со своим могуществом, со своим равнодушием. Нет нам прощения, пока не отдадим долг земле и людям. Будем учиться любить, будем учиться нарушать законы стихий — ради тепла в нечеловеческих сердцах своих, ради истинного дара земли.

— Пожалуй, пора бы сходить на землю еще раз, — задумчиво тянет Мулиартех, поглядывая на меня. — Проверить, можем ли мы на ЭТОЙ земле что-нибудь…

— А что ты думаешь, Морк? — спрашиваю я.

Мулиартех икает от неожиданности. Нет, не сказать, чтобы она была сторонницей матриархата — какой, к Лиру, матриархат в бездне, мы и слово-то это с подачи людей выучили, но женщины в нашем роду испокон веков принимали решения: с кем им быть и где им быть. И вдруг — такое квипрокво. А вдруг он скажет: нет! Возвращаемся. Здесь больше нечего искать. Возвращаемся к нашим собратьям, дабы сообщить им, что они приобрели и что потеряли. И что тогда?

— А я уже все для себя решил, — спокойно улыбается Морк. Уверенно так, совершенно той же улыбкой, которой он улыбался, отвергая сестру мою… Хватит уже об этой заразе Адайе! Обо мне он думает сейчас, не о ней! — Я иду к Марку. Он в опасности. Ему не на кого опереться. Я чувствую его одиночество и отчаяние. Он мне поверил. Еще тогда, когда мы приперли к Аде в дом сундук с пиратскими сокровищами. Я его не предал. И не предам.

— Вот и ладушки! — и Мореход хлопает в ладоши. Оглушительно. От этого звука небо раздергивает молния, она ударяет в палубу драккара — да так, что щепки летят, словно в древесину вонзился небесный молот. Мы разлетаемся в разные стороны стаей вспугнутых чаек — и падаем на песок.

Пляж. Город вдали дробится и стекает маревом — древние колокольни перемежаются уродливыми блочными башнями, но колокольни выглядят крепкими и добротными, а башни — покосившимися и ненадежными, точно кривые клыки.

— Хаосом пахнет… — Ноздри Мулиартех вздрагивают. — Тут посеяли зерно хаоса. И оно уже проросло. У этого мира забавные перспективы!

— Он погибнет? — с опаской спрашиваю я. Все-таки это мир Марка! Да, это его мир. Не какого-то выдуманного Аптекаря, а нашего Марка. Не слишком красивый, заброшенный, неухоженный.

Оно и понятно. Марк всегда мечтал об окружающей реальности. Он надеялся увидеть ее — во всей многоликости. Он грезил о ней, как люди грезят о выдуманных вселенных, жаждут оказаться в книге, в фильме, в картине. Он рвался в окружающую действительность всей душой, а она отвергала его, выталкивала вон, в неуютные воспоминания, в дебри страхов и сомнений, которых он не хотел и не любил. Поэтому здесь так скучно. Застывший, безжизненный, бескровный мирок.

Мулиартех делает неопределенное лицо. Не знает. Ну и ладно. Сами узнаем. И сами всех спасем. Бэтмены-водяные, блин.

Я встаю с песка, отряхиваю задницу.

— Разве нам не нужен морок? — обращается к нам Морк. — Так и пойдем — синие, перепончатые?

— Кого тут этим удивишь! — отмахивается Мулиартех. — Одеты — и довольно.

Фоморов не смутишь наготой. Мы не носим под водой ничего, что бы напоминало одежду — ни дурацких лифчиков из раковин, ни набедренных повязок из парусов затонувших кораблей, ни даже украшений, хотя на дне довольно валяется человеческих драгоценностей, чтобы покрыть себя броней из жемчугов и самоцветов с головы до ног. Но среди людей нудистских вольностей позволять не стоит. И мы, посещая сушу, неизменно сооружаем себе одежду — или хотя бы видимость одежды. Сейчас каждый из нас обряжается кто во что горазд: я — в привычные черные джинсы и серо-стальную рубашку ненапряжно-щегольского вида, Морк — в потрепанные бурые штаны и такой же жилет на голое тело, Мулиартех — в свои любимые алые шелка. Хорошо хоть не в кринолин и блонды — с нее станется. Кокетка престарелая.

— Абалдеть! — слышится из-за глыб волнолома. — Меня не научите?

Из-за камня, оправляя задранную разрезную юбку, выходит сущая лапочка — волосатоногий молодец в женском наряде. Личность явно криминального типа.

— Ты кто? — хмуро спрашивает Морк, похлопывая по бедрам в поисках ножа, которого отродясь не носил. Это нам наука. Надо обзавестись оружием. Мало ли какую пакость вытеснило сюда подсознание нашего провидца.

— Я-то? — безоблачно улыбается незнакомец. — Я Фрель. Проститут.

— Ох и не вовремя же тебя занесло на пляж, проститут Фрель, — любезно замечает Мулиартех.

— Да чего там! — беспечно машет рукой мужик в юбке. — Я невезучий. Бить будете? Ну давайте. Я привык.

* * *

Я хлопаю себя по лбу, машу руками, отгоняя летучих людоедов, а Нудд и Бог Разочарования смотрят на меня сочувственно. Сволочи. В их материальных телах питательной субстанции и на один укус не наберется — боги, сильфы, ептыть… А я, бедная вкусная земная женщина, всех собой корми! А ну брысь, сволота!

От резкого удара, взметнувшего в воздух длинный рукав моего платья — синий-синий, словно ночное небо над полоской рассвета — звенящее облако тихо опадает в посеребренную росой траву. Вот и конец комариной каморре! Я удовлетворенно хихикаю. И натыкаюсь взглядом на болезненно сморщенное лицо Бога Разочарования.

— Ты что, малыш? — ласково спрашиваю я, протягивая к нему руку. «Малыш» изо всех сил сдерживается, чтобы не шарахнуться в сторону. Его глаза опасливо провожают мою ладонь, как будто это шаровая молния, медленно проплывающая у него перед лицом.

Куда-то пропадают мысли о том, откуда в моем мире могут взяться несимпатичные лично мне насекомые (думаю, отсутствие комарья не радует местных пташек и лягушек, но у меня — да, вот такая я эгоистка! — другие вкусы), в голове только: как я это сделала? И почему Бог Разочарования боится меня?

— Поэтому ты и опасаешься норн, да? — Я продолжаю расспросы, но руку от лица своего спутника убираю. — Ведь они убивают живое нечаянным взмахом, просто оттого, что их раздосадовали?

Бог Разочарования медленно кивает.

— Я буду очень, очень осторожной. Я же не причинила тебе вреда, когда мы разговаривали в Красивой Руине? А ты меня сначала злил — и сильно. Ты слишком долго продержал нас в яме. При всей нечувствительности к холоду, голоду и сырости мои чувства все-таки были оскорблены. Ты сильно рисковал.

— Почему ты не убила меня? — медленно сглатывает Бог Разочарования.

— Потому что не хочу убивать, других объяснений у меня нет. Мне не нравится убивать. Я не стремлюсь осчастливить этот мир желанием убивать. И представлением об убийстве, как о наилучшем способе решения проблем.

— Это хорошо… — переводит дыхание моя несостоявшаяся жертва.

— Кто-то идет через лес, — бесстрастно сообщает Нудд. Его всевидящие сильфийские глаза обращены туда, откуда не доносится ни звука, ни движения воздуха. Хорошо иметь сильфа в телохранителях.

— Ну-ну, посмотрим, кто сюда ночью прется и зачем… — ворчу я, отступая в тень.

У меня нет оружия, но я сама — оружие. И тем не менее, я безоружна. Я не смогу разозлиться на человека настолько, чтобы уничтожить его физически. Я чересчур современна, благополучна и психически здорова, чтобы мечтать о крови врага, ручьем текущей с моего меча на рукава одежд. Не знаю, что бы меня заставило…

В воздухе раздается звук не громче комариного пения. Не будь я так уверена, что очистила по крайней мере эту поляну, я бы и внимания не обратила. Но это пела стрела. Крохотная, будто спица для вязания. Есть такие спицы, соединенные леской — на них шапочки вяжут. Я сама вяжу на таких спицах, когда у меня кроткое, домашнее настроение, за окном догорает длинный холодный день, и хорошо бы рядом был камин с живым, гладящим колени теплом и мурчащая от гармонии с мирозданием кошка.

И вот эта игла длиной с ладонь и толщиной в спичку торчит в глазнице Бога Разочарования. Глаза под ней уже нет — он сползает по щеке кровавой кляксой. А губы мальчика еще шевелятся, произнося умоляюще:

— Бе-ги… — и тут колени его подгибаются и он падает в траву лицом вниз, в такой позе, что и без дурацкого поиска пульса на шее и запястьях видно — труп. Человеческое тело не принимает таких кукольных, мятых, бескостных поз.

Разве можно убить бога? Разве можно убить божество, пусть и низшее, молодое, не набравшее сил и власти? Разве можно… Все это я обдумываю, расстелившись туманным шлейфом за стиснутой в ледяной кулак кометой, в которую превратился Нудд. Где его широкоплечее поджарое тело, выпяченная нижняя челюсть, орлиный нос? Свищет сквозь лес воздушный снаряд и тянется вслед ему моя тоскливая жалость, точно погребальная пелена.

Первая потеря. Почти незнакомый, ничего для меня не сделавший, никак себя не проявивший… мальчик, несчастный мальчик, которому я обещала защиту и безопасность, которому хотела дать приют в своем мире, с которым собиралась поделиться силой. Какая-то глупость — заговоренная стрела, охота на заблудившихся богов, бесшумные невидимые стрелки в кустах, эльфы, что ли? И вдруг я понимаю, что мы уже довольно давно летим по кругу. То есть нет — описываем восьмерки в пределах круга, точно маятник Фуко.[65]

Нудд не зря так мечется. Нас поймали. Обложили со всех сторон, накрыли сетью, щитом, куполом силы — да хоть сачком, будто ночных бабочек. Чего ради теперь мельтешить, искать в сачке прореху — мы же за этим самым сюда и добирались. За нашим истинным врагом. По лунному Бильрёсту,[66] уходившему из-под ног, сшивавшему серебряными стежками долину норн и лес, где нас ждала засада.

Что же получается, сестрицы норны специально нас сюда привели? Они, получается, ЗНАЛИ про охоту на богов?

— Нудд, перестань метаться! — твержу я. — Нудд, мы должны дать себя схватить! Иначе мы так и не узнаем, чьи это люди!

— Если это люди!

— Ну, пусть не люди. Хозяин их — не человек, стопроцентно. И все-таки я хочу с ним встретиться!

— С выколотыми глазами?

— Да хоть с вырезанным языком. Перестань меня защищать. Мое здешнее тело не имеет значения. Я не пострадаю. У меня даже нервного тика не останется, потому что я — не здесь.

Нудд замедляет движение. Действительно, мучения, причиненные тебе подсознанием — для человека привычная, неизбежная, ерундовая боль. А вот информация о том, ЧТО тебя язвит и гложет — величайшая драгоценность. Ради нее всегда приходится касаться больных мест, снова и снова. Уж я-то знаю. Уж я-то вытерплю.

В своем человекообразном обличье мы останавливаемся в воздухе над центром поляны и плавно опускаемся на пружинящие мхи. Из-под каждого дерева на нас смотрят жала стрел. Труп Бога Разочарования все еще лежит там, где его оставили: скрученное предсмертной судорогой тело на ковре из примятых трав — будто картина на темно-зеленом холсте.

— Кто из них Создатель — мужчина или женщина? — раздается командный голос.

— Видар не сказал.

— Придется взять обоих. Не калечить! Во время Последней Битвы Создатель должен быть как новенький! — и душный сачок падает нам на лица, стягивается вокруг, сжимает и спутывает нас с Нуддом.

Видар. Последняя Битва. Где-то я уже слышала это имя… Вспомнить, очень нужно вспомнить. В этом воспоминании — наше спасение. Нет! Спасение целого мира, изъеденного предательством.

* * *

— Фрель, когда тебя бьют, надо не привыкать, а учиться драться! — рявкает Морк. Тот еще боец. Воин, но не боец. Он что, собирается наставлять этого трансвестита в искусствах единоборства, в которых смыслит не больше новорожденного осьминога?

— Я пытался. — Наш новый знакомый обреченно вздыхает. — Но у меня не получается. И потом… Если сопротивляться — убьют. Если лежать, как дохлый краб — поколотят, деньги отберут и уходят.

— А это смотря как сопротивляться! — упорствует Морк. Мачо. Мой неопытный, но амбициозный мачо.

— Ладно, о твоей несчастливой судьбе мы по дороге побеседуем, — прекращает дискуссию Мулиартех. — Ада, ты видишь Марка?

— Он очень изменился. Сидит где-то недалеко. На стене — свиная голова, вокруг столы и люди, много людей. Все смотрят на него.

— Свиная голова — это в «Кабаньем взбрыке»… — бормочет Фрель. — Только меня туда никогда не пускали, это шикарная обжираловка…

— Показывай дорогу, — велит Мулиартех. — Заодно и поужинаешь. С шиком.

Хорошо, что мы наткнулись на Фреля. Никакое чутье не вывело бы нас на короткую дорогу к центральной площади. А длинными дорогами мы бродили бы вечность. Переулки, кривоколенные, кривостенные, криводушные, впадали друг в друга и разбегались, точно в ужасе от нежелательной встречи. Мы пролезали через дыры в оградах, мяли чахлую поросль на чужих клумбах, ныряли в подворотни и скакали через мусорные кучи, словно стая диких лис в городских джунглях.

«Кабаний взбрык» раскрыл нам двери, как объятья. А дальше все было очень хреново.

Марка я узнала лишь по знакомому абрису души. Тело его превратилось в развалину. Седой, тощий, взлохмаченный, словно старый бездомный пес, он сидел, забившись в угол и что-то бубнил. А вокруг стыли в изумлении Гвиллион и несколько дородных привидений, выглядевших намного лучше постаревшего провидца. При нашем появлении они вскинулись, как встрепанные, и даже Мореход выглядел несколько смущенным.

— Ну?! И что ты с собой сотворил?! — рявкнула Мулиартех на весь зал. Не сбежавший до сей поры народ группками и поодиночке потянулся к выходу.

— Ада… — поднял на меня провидец затуманенные не то глаукомой, не то унынием глаза. — Ада, я не сделал того, что ты велела. И он отомстил. Он вселился в меня. Я его чувствую внутри головы, Ада. Он хочет заставить меня все вернуть.

— Не заставит. Умереть — это пожалуйста. А возвращать назад ты ничего не будешь. — Сейчас у нас одно спасение — быть категоричными до жестокости. Здешний Аптекарь, или как его теперь называть, должен понять: победа ему не светит.

— Я… не… могу… умереть, — с трудом выговаривает Марк. — Он мне не даст. Я бы умер, только бы от него избавиться. Господи, какой же это мерзкий старый говнюк!

— Ну, ты его затем сюда и вытеснил, чтобы не встречаться с его мерзостями, — рассудительно замечает Мореход. — А он в твоем неприбранном мире разгулялся, стал несколько мерзее, потом еще мерзее — и вот, дозрел… до совершенства.

Я вглядываюсь в душу Марка. Ничего особенно мерзкого я в ней не вижу. И вообще не вижу ничего нового. Обычная мужская душа: инфантилизм, похоть, жадность, самомнение, тревога, обида на весь свет и вера в свой неувядаемый талант. Нормально. Главное, что талант Марка никуда не делся и по-прежнему сиял теплым светом, словно золотой топаз, просвеченный яркой лампой.

— Да ничего особенного, — прихожу к выводу я. — Конечно, пропорции слегка поменялись, но ты все тот же, что и был. И скоро станешь прежним. И даже лучше прежнего. Потому что прозреешь. Обязательно прозреешь.

— А что ТЫ чувствуешь, Марк? — Морк присаживается на корточки у ног провидца и кладет синюю ладонь ему на руку.

Но Марк, поморщившись (!), освобождается. Он глядит Морку в лицо с изумленной неприязнью, словно видит того впервые. Потом обводит нас глазами и сглатывает с таким видом, точно его вот-вот вырвет. Хотя отвечает нормальным голосом, размеренным и четким:

— Мне почему-то отвратительны все вы. И ты, и Мулиартех, и Ада. Мне кажется, что у вас на коже — липкая слизь, а души еще гаже, чем тела. Мне хочется гнать вот этого, — он указывает на Фреля, но не рукой, а каким-то ящеричьим движением головы, словно хочет проткнуть нашего приятеля подбородком, — кнутом вдоль набережной. Лупить его, пока в мясе не забелеет позвоночник. Забить до смерти. А потом вернуться и сжечь «Кабаний взбрык». Нефиг ему красоваться тут, будто прыщу на жопе.

— Гомофобия, ксенофобия и ненависть к богатеньким Буратинам, — равнодушно констатирует Мулиартех. — Ничего себе, «все тот же». Мальчик здорово поплохел с нашей последней встречи.

Мне приходится согласиться. Марку были противны подобные чувства, он от них отказался, но вытравить окончательно не смог. И здешний Аптекарь, средоточие отвергнутых норм морали, пустился на хитрость: открыл своей личности путь из темных глубин прямо в разум провидца. Чтобы превратить умного, терпимого, современного парня в кучу, гм, устаревших понятий.

— Мореход, как вывести эту дрянь? — поворачивается к господину бессменному консультанту Морк.

Неправильный вопрос. Марк — не дом, зараженный термитами и тараканами. Его нельзя опрыскать ядом и вымести дохлых паразитов за порог. Мореход, как я и ожидала, пожимает плечами и попыхивает трубкой. С удрученным видом. Хорошо хоть приличествующее выражение лица надел. Внутри-то он наверняка ладошки потирает: ага, загадка! Ага, задачка! Ага, развлеченьице! Ну вылитый доктор Хаус.

— Одно хорошо, — окрепшим голосом произносит Марк. — Я сознаю, насколько я мерзок, и не желаю тут оставаться. Если торчать в городе, я его засру собой. Буду мешать Мэри Рид и этим троим кошмарикам ломать все, что я тут наваял. Расшатывать систему не позволю. Буду таскаться за ними и ловить случай подгадить. Мне пора уходить.

— Куда же ты пойдешь, бедолага? — неожиданно встревает Фрель. — За чертой города — селитряные пустоши, в обе стороны, черт его знает докуда. Если их пересечь, окажешься в пустыне. Солончаки и скалы, ничего кроме солончаков и скал. Я пробовал уйти отсюда, найти другое место для жизни, но…

— Но тебе придется попробовать еще раз, парень! — поднимается на ноги Морк. — Вот вместе и попробуем. Пройти через ад и найти что-нибудь. Для жизни.

— Зачем? — шепчет Марк, зажмурившись. Видимо, чтобы не смотреть на нас, таких отвратительно-липких обладателей гадких тел и гадких душ. — Зачем ты хочешь убить себя? И его? И их? — он, не открывая глаз, вытягивает старчески-дрожащую, слабую руку в нашу с Мулиартех сторону. — Вы же не можете жить без воды, я помню.

— Это вода не может жить без нас, — мягко говорю я. — Вода притягивает нас к себе, а мы притягиваем ее. С нами ты и Фрель в безопасности. И там, где нет воды, она появится, если мы ее позовем. Собирайся. Незачем сидеть здесь и считать потери. Пустыня заждалась.

Я не боюсь пустынь. Фоморы могут устроиться в песках не хуже, чем в городе. Не зря же мой кузен Асгар всей душой прикипел к барханам и дюнам, роет там и роет, будто суслик. Он — душа любой археологической экспедиции, залог того, что не придется замораживать работы из-за типичной проблемы — слишком дороги поставки воды на место раскопок. Где Асгар — там и вода. Его считают славным, удачливым парнем, практически талисманом. Неужто Марк сдрейфит тронуться в дорогу в окружении целых трех талисманов?

— Я пойду. — Голос у Фреля тверд и звонок, в нем звучит отчаянная храбрость отчаявшегося человека. — Я пойду, если позовете.

— Если этот п… — Марк буквально берет себя за горло и придавливает готовое сорваться с языка слово. — Если этот парень не трусит, то мне и подавно бояться нечего. Вот только… на что нам надеяться? Там, за гребаными песками, кой ляд нам светит?

— Ох и нудьга же твой новый жилец! — морщится Мулиартех. — Какая разница? Оставаться здесь тебе нельзя, в море лучше не соваться…

— А почему, кстати? — вскидывается Морк. — Ведь Мореход на своей ладье нас куда угодно доставит?

— Но не к себе, — размеренно роняет Мореход. — Не. К. Себе.

Действительно. Нового себя в круизе не обретешь. Можно до опупения мотаться по водам в драккаре или на борту «Куин Мэри», во что мореходову «ладью» ни обрати, — а себя не обрящешь. Солнце, соль, пески — хорошее место для того, чтоб вынуть душу и заменить ее новой. Более качественной.

Примечания

1

Древний ритуал избавления от болезней и несчастий, во время которого японцы делали бумажных кукол нагаси бина, «кукла, которую спускают по реке», потом совершали обряд перенесения зла и несчастья на кукол, для чего терли их о тело ребенка и бросали куклы в бегущую воду или сжигали, чтобы все болезни ушли вместе с куклой — прим. авт.

(обратно)

2

Исландские саги. Битва при Маг Туиред. Перевод С.В. Шкунаева, Т.А. Михайловой)

(обратно)

3

В мифологии ирландских кельтов фоморы, а также фомхоры, фоммоири, фомориане — раса демонических существ, полулюдейполучудовищ. Это название переводится как «морские чудища» или «подводные демоны», ибо их родина, по преданию, находилась на дне морском — прим. авт.

(обратно)

4

В кельтском фольклоре морской змей-оборотень, иногда выходящий на сушу в обличии дряхлой старухи. Как морской дух, относится к фоморам и может обращаться в рептилию или человека. На суше она появлялась неизменно в образе старой карги. В гэльской народной поэме упоминается о ее встрече с Финном, когда она выпросила разрешение войти в дом и обогреться у очага, но чем дольше она грелась, тем больше и злее становилась — прим. авт.

(обратно)

5

Схватка Племен Богини Дану с фоморами, окончившаяся победой Племен Дану — прим. авт.

(обратно)

6

Расстройство восприятия лица, при котором способность узнавать лица потеряна, но способность узнавать предметы в целом сохранена. Обычно это состояние связывают с повреждением мозга в области правой нижнезатылочной области, но существует и врожденная форма этого расстройства — прим. авт.

(обратно)

7

В мифологии ирландских кельтов Лир — бог моря, аналог валлийского бога Ллира. Лир женился на Аобх, и их дети на целых девятьсот лет были превращены в лебедей второй женой Лира, Аоифе — прим. авт.

(обратно)

8

Подарок, в свое время преподнесенный Гарри Поттеру семейством Дурслей на Рождество — прим. авт.

(обратно)

9

Форма полового размножения, при котором женские половые клетки развиваются без оплодотворения — прим. авт.

(обратно)

10

Они же баля́нусы — рачки с известковым домиком, похожим на желудь или на закрытый бутон тюльпана, из которого высовываются ловчие ноги — прим. авт.

(обратно)

11

Камень, имеющий гладкую выпуклую отполированную поверхность без граней, в отличие от фасетной огранки — прим. авт.

(обратно)

12

Кастом называется верхняя часть кольца, на которую крепится камень — прим. авт.

(обратно)

13

Уникальный памятник письма, терракоторый диск с письменами предположительно минойской культуры, датируемый примерно 1700 г. до н. э. Его назначение, место и время изготовления неизвестны — прим. авт.

(обратно)

14

Тип морских беспозвоночных животных, обитающих в длинных хитиновых, открытых с обоих концов трубках длиной от нескольких сантиметров до 1 метра — прим. авт.

(обратно)

15

Это высказывание датской писательницы Карен Бликсен — прим. авт.

(обратно)

16

Вода на больших глубинах имеет температуру ниже точки замерзания — прим. авт.

(обратно)

17

Горячие и теплые источники, действующие на дне океанов. Из них в океаны поступает высокоминерализованная вода температурой до 350 °C — прим. авт.

(обратно)

18

Бактериальные маты, похожие на пленки плесени, концентрируются возле горячих источников — прим. авт.

(обратно)

19

Эго (Я), Супер-Эго (Сверх-Я) и Ид (Оно) — три составляющие структурной модели психики по Фрейду — прим. авт.

(обратно)

20

«Привет!» (исл.) — прим. авт.

(обратно)

21

Способ непрямого, смягчающего обозначения предмета, возможность избегнуть грубого и прямолинейного обозначения — прим. авт.

(обратно)

22

Ага. Предыдущая. Все читали? — прим. авт.

(обратно)

23

Старый Викинг, героиня предыдущей книжки, сказала. И не раз — прим. авт.

(обратно)

24

Военный поход из низменной местности в более возвышенную — прим. авт.

(обратно)

25

Персонаж «Обыкновенной истории» И.А.Гончарова — прим. авт.

(обратно)

26

Второй персонаж того же романа — прим. авт.

(обратно)

27

Племена богини Дану, иногда не вполне корректно именуемые «Туаха», «Туатха» или просто «туаты» (ситхи, дану), часто встречаются в литературе фэнтези, обычно в смешении с образами эльфов. Легенда утверждает, что в Ирландию Детей Дану принесли по воздуху темные облака, застилавшие солнечный свет в течение трех дней. По второй версии, Племена богини Дану прибыли, как и все их предшественники, на кораблях, но разрушили их сразу после высадки на берег — прим. авт.

(обратно)

28

Психолог Абрахам Маслоу называет «пик — переживаниями» особенно радостные и волнующие моменты в жизни каждой личности — прим. авт.

(обратно)

29

Средневековый английский манускрипт, написанный Майклом Дэнхемом и перечисляющий множество видом фэйри — прим. авт.

(обратно)

30

Стремление человека уйти от действительности в мир иллюзий — прим. авт.

(обратно)

31

Жаргонное выражение дешевых портных, обозначавшее остатки ткани заказчика, материал, который мастер выгадывал при шитье той или другой вещи — прим. авт.

(обратно)

32

В скандинавской мифологии — Мировое дерево, исполинский ясень (или тис), в виде которого скандинавы представляли себе вселенную — прим. авт.

(обратно)

33

«Мертвые видят мертвых» (др. — исл.) — прим. авт.

(обратно)

34

Огненная земля — в германо-скандинавской мифологии: один из девяти миров, страна огненных великанов — прим. авт.

(обратно)

35

Дома, построенные из толстых деревянных балок, пространство между которыми заполняется глинобитным материалом, кирпичом, иногда деревом других пород. Балки видны с внешней стороны дома, выделяясь темными полосами на фоне белой штукатурки — прим. авт.

(обратно)

36

В индуизме — олицетворение разрушительного начала вселенной и трансформации; одно из божеств верховной триады — тримурти, наряду с творцом Брахмой и хранителем Вишну — прим. авт.

(обратно)

37

Английский мореплаватель, корсар, вице-адмирал, баронет времен Елизаветы I — прим. авт.

(обратно)

38

Женщина-пират (родилась около 1685, Лондон — умерла 28 апреля 1721, Сантьяго-де-ла-Вега, Ямайка), под видом мужчины воевавшая в пехоте и в кавалерии, а также служившая на голландском судне и на английском пиратском корабле—прим. авт.

(обратно)

39

Огромный змей, чье дыхание ядовито, обычно лишенный ног и крыльев. Змей в Англии символизирует землю, смерть, раболепие, коварство и страдание. В Шотландии они обычно обитают в морских глубинах или глубоких озерах и проглатывают своих жертв — прим. авт.

(обратно)

40

От древнескандинавских Drage — «дракон» и Kar — «корабль», буквально — «корабль-дракон») — деревянный корабль викингов, длинный и узкий, с высоко загнутыми носом и кормой — прим. авт.

(обратно)

41

Открытое пространство двора, сада или площади, окруженное со всех сторон крытой колоннадой — прим. авт.

(обратно)

42

Самые жестокие среди фейри — те, кто принадлежит к Неблагому Двору. Подданные Неблагого Двора ненавидят людей и олицетворяют зло. А слуа скитаются по земле, похищая смертных. Встреча с фейри из Неблагого Двора всегда предвещает смерть — прим. авт.

(обратно)

43

«Liberté, égalité, fraternité» («Свобода, равенство, братство», фр.) — один из девизов Великой французской революции — прим. авт.

(обратно)

44

Жанры хвалебной песни в скальдической поэзии. Несмотря на условность деталей, каждая скальдическая хвалебная песнь есть точный перечень событий, никакого сознательного вымысла в ней нет — прим. авт.

(обратно)

45

От итал. camorra (драка, ссора) — неаполитанская мафия — прим. авт.

(обратно)

46

Сексуальное влечение матери к своему сыну, чрезмерная эмоциональная привязанность. Мать стремится контролировать поведение сына, препятствует его отношениям с женщинами, вступлению в брак. Федра — жена афинского царя Тесея, влюбившаяся в своего пасынка Ипполита — прим. авт.

(обратно)

47

Слова «Благий» и «Неблагий» м в мифологии не тождественны понятиям «добрый» и «злой». Благие Фейри считают, что, хотя люди и являются нарушителями изначального порядка, все же человеческая раса имеет право на существование, как и все живые существа. Поэтому фейри Благого двора относятся к людям терпимо. Неблагий двор считает, что люди не приносят мирозданию ничего, кроме вреда, поэтому само их существование является злом, а следовательно, люди должны быть изгнаны с подвластных им земель или уничтожены — прим. авт.

(обратно)

48

От англ. squatter — поселенец — лицо, занятое незаконным захватом недвижимого имущества (земельных участков, домов, квартир) — прим. авт.

(обратно)

49

Необычайно ядовитая медуза. Яд ее при действии на человека вызывает целую цепь паралитических эффектов, называемых синдром Ируканджи, в отдельных случаях способных привести к смерти — прим. авт.

(обратно)

50

Хвостоко́ловые или жалящие скаты могут быть опасны для человека благодаря своему ядовитому хвосту, основному средству защиты — прим. авт.

(обратно)

51

Ядовитые рыбоядные моллюски, укол которых вызывает острую боль, онемение места поражения и других частей тела, после чего может наступить паралич органов дыхания и сердечно-сосудистой системы. По данным статистики, один из трех, а то и из двух случаев укола шипом конуса заканчивается смертью — прим. авт.

(обратно)

52

В исторической науке — изъятие чего-либо из церковного, духовного ведения и передача светскому, гражданскому ведению — прим. авт.

(обратно)

53

Совокупность идей о превосходстве «Я» с внутренними, субъективными мотивами и мыслями над любыми влияниями со стороны — прим. авт.

(обратно)

54

Талос в древнегреческой мифологии — бронзовый витязь, данный Зевсом Европе для охраны острова Крита. Единственным местом, куда его можно было ранить, была пятка, где находилась кровеносная жила. Три раза в день он обегал весь остров, не допускал на остров иностранцев, кидая в них камнями, а если они все-таки приставали к берегу, то раскалял себя в огне и убивал чужаков в своих объятиях — прим. авт.

(обратно)

55

Божественная ведьма, которая по требованию бога Одина, поднявшего ее из могилы, излагает историю мироздания и прорицает грядущее, в том числе — неизбежную смерть скандинавского бога Бальдра и конец света. В позднейшей, фольклорной традиции вельвами стали называть деревенских ведьм — прим. авт.

(обратно)

56

Мой грех, мой тягчайший грех (лат.) — прим. авт.

(обратно)

57

Штаг — снасть, поддерживающая мачту, стеньгу и другое рангоутное дерево спереди — прим. авт.

(обратно)

58

Как и «отец лжи», всё это в христианстве иносказательные обозначения сатаны — прим. авт.

(обратно)

59

Египетский символ, известный под названиями «Ключ жизни», «Ключ Нила», «Узел Жизни», «Крест с Петлей», «Египетский крест», «Крукс Ансата» — прим. авт.

(обратно)

60

Европейская средневековая верхняя одежда, скроенная по типу широкой туники, но с пришитыми к ней узкими рукавами — прим. авт.

(обратно)

61

Нижняя одежда, в основном полотняная, представляющая из себя также тунику с длинными рукавами, но достаточно узкую — прим. авт.

(обратно)

62

В скандинавской мифологии женские божества, определяющие судьбы мира, людей и даже богов. В «Прорицании вёльвы» и в «Младшей Эдде» названы три Норны — Урд («прошлое» или «судьба»), Верданди («настоящее» или «становление») и Скульд («будущее» или «долг»), живущие у источника Урд в корнях мирового древа Иггдрасиль — прим. авт.

(обратно)

63

Вымершее млекопитающее семейства археотериев, родственных современным свиньям и бегемотам, жившее в Средней Азии около 30 млн. лет назад. Огромный, размером с крупного быка, свиноподобный зверь, весом до 1 т. — прим. авт.

(обратно)

64

Обет безбрачия, как правило, принятый по религиозным соображениям — прим. авт.

(обратно)

65

Маятник, используемый для экспериментальной демонстрации суточного вращения земли — прим. авт.

(обратно)

66

Также Биврест («трясущаяся дорога») — в скандинавской мифологии мост-радуга, соединяющий землю и небо — прим. авт.

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1. Куклы, спускаемые по реке
  • Глава 2. Красавица и чудовище разом
  • Глава 3. Соленое лекарство от невзгод
  • Глава 4. «Прощай, мое лето!»
  • Глава 5. Танцующий глейстиг
  • Глава 6. Приберегая пессимизм на черный день…
  • Глава 7. Три стороны одной медали
  • Глава 8. Не Средиземьем единым
  • Глава 9. Самая унылая утопия в мире
  • Глава 10. Архипелаги в море Ид
  • Глава 11. Фэйри под прикрытием
  • Глава 12. Польза порядка и прелести бардака
  • Глава 13. Вода, огонь и любовь
  • Глава 14. Пески, соль и измена . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Мир без лица. Книга 1», Инесса Владимировна Ципоркина

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства