Сергей Никшич Полумертвые души. Соседи Украинские волшебные повести-поэмы для взрослых
Памяти Виктора Малородова – гениального художника, умудрившегося остаться непризнанным и неизвестным
Золотой остров
«Нет, зря Хорек продал своих пчел – с друзьями так не поступают», – втолковывал Богомаз своему куму, сидя как-то за столиком в конкурирующей фирме – корчме, но Хорек упорствовал и даже доказывал, что на пчел у него аллергия, и вот если бы они вместо пыльцы приносили червонцы, то тогда… А кроме того, у него вдруг проснулась тяга к искусству, которую пчелам не удовлетворить. Богомаз, впрочем, подозревал, что искусство нужно Хорьку в той же степени, что и треске, но, как человек осмотрительный, не стал делиться с кумом своими мыслями и, крякнув в знак согласия, налил себе и собеседнику еще по стопке из пузатого графина и они немедля выпили за то, чтобы им побыстрее удалось отдохнуть от интернета. Не будем задавать риторический вопрос о том, когда они успели от него устать, потому что на риторические вопросы, как известно, отвечать не принято. Справедливости ради следует заметить, что Хорек предпочитал рассматривать компьютеры с расстояния не меньше двух метров, потому что Голова как-то доверительно сообщил ему, что штуковины эти очень опасны для глаз, наталкивают не на те мысли, что надо, и держаться нужно от них подальше, потому что любой из них может взорваться похлеще Чернобыля. Что касается Богомаза, то тот, погруженный в творчество, вообще не пользовался этой гадостью, и даже когда заходил в кафе к куму, то сразу поворачивался спиной к залу, но зато лицом к Параське, которая красовалась за стойкой в гуцульском кожушке без рукавов и которой совесть пока еще не позволяла брать с него деньги, хотя он и чувствовал, что в один прекрасный день это благоденствие может закончиться…
А кафе сначала называлось «Веселый улей», но Параське не понравилось слово «веселый» – зная легкомысленный характер своего муженька, она подозревала, что улей может стать слишком веселым, и она сняла аляповатую вывеску, унесла ее в чулан и на ее место прицепила более лаконичную с надписью «Улей». Однако в селе новое кафе так никто не называл, потому что все говорили «пойдем к Хорьку», и в один прекрасный день взбунтовавшийся Хорек, которому по ночам стало сниться, что если он и дальше будет работать в заведении под таким названием, то он и вправду превратится в обыкновенную пчелу, по секрету от Параськи заказал на этот раз уже солидную вывеску, на которой ясно, без всяких выкрутасов, было написано большими золотыми буквами на голубом, усыпанном мелкими звездочками фоне «У Хорька».
Параська загрустила оттого, что ей так хотелось, чтобы семейное их заведение называлось «У Хорька и Параськи», но деньги уже были потрачены и Хорек совершенно не собирался раскошеливаться, чтобы потворствовать женским фантазиям, тем более что и денег-то у него особых не было, потому что интерес к новшеству у жителей Горенки быстро прошел – они предпочитали привычную для них корчму, в которой их не отвлекали от солидной беседы всякие глупости, мельтешащие на экранах, и новости, которые они не хотели знать. И ходить к Хорьку стала только местная молодежь, чтобы немного потусоваться, пока на лугу еще лежит снег, и поиграть «по сетевухе» в игры, которые Хорек предпочитал не замечать, потому что от десяти минут такой игры рука его сама собой тянулась к не существующей на поясе кобуре. Правда, были еще надежды на дачников и… дачниц, но до летнего сезона предстояло продержаться еще месяца два, а денег на новые столики и цветастые зонтики, чтобы выставить их на улицу для заманивания клиентуры, наскрести было негде. Параська выполняла свои служебные обязанности буфетчицы и судомойки более чем прохладно: сердце ее пребывало на ее любимом Бали, а последние прабабкины дукаты Хорек истратил на приобретение дома, в котором устроил кафе, и на компьютеры. Шансы понежиться на далеком острове равнялись нулю, и Параська, острее, чем когда-либо прежде, ощущала, что жизнь прошла и все, что ей теперь остается, – это смывать с бокалов чью-то помаду.
«Ничего, – успокаивал ее Хорек, – дело пойдет, мы сможем платить деньги судомойке, а ты тогда только за стойкой стоять будешь, как икона, и деньги лупить со всех подряд. Хватит тебе и на Бали, и на Гваделупу, прости Господи, и на все, что ты хошь».
Неизбалованной суровой жизнью с Хорьком Параське во все это верилось с трудом, и вся ее надежда была на то, что она опять найдет клад. Однажды она в порыве отчаяния даже перерыла весь огород и так глубоко взрыхлила землю возле фруктовых деревьев в саду, что чуть их не погубила. Но вместо золотых монет она обнаружила только множество дождевых червей.
«Хоть один только кувшинчик, хоть одну только шкатулочку с монетками, – молила Параська невидимую Фортуну, но та, видать, то ли не услышала ее, то ли вообще оглохла от всех тех воплей, которые доносятся до нее от страдающего от бедности человечества, и вместо шкатулочки Параська нашла только старинный чугунный ключ, но от чего он, ей известно не было. Она повесила его на стенку над своей кроватью в надежде, что во сне к ней придет откровение и перед ней откроется тайна великого клада и тогда она тут же сплавит все, что найдет в тот ломбард, что на Подоле, и на первом же лайнере умчится, теперь уже навсегда, туда, где возле ног плещутся ласковые волны… Но снилась ей только всякая гадость, как-то: мрачный Тоскливец, Голова, занудливые посетители кафе, которые вечно клянчили что-то и утверждали, что не успели доиграть, и норовили смыться, не рассчитавшись за полученное удовольствие.
Но какая баба удержит язык за зубами? И Параська поделилась своим горем с соседкой, разумеется, по большому секрету, а та – со всеми остальными жителями Горенки, и не успела Параська пожалеть о том, что язык в очередной раз ее подвел, как в селе уже началась золотая лихорадка. То и дело под фальшивыми предлогами к Параське забегали соседки, а то и просто люди малознакомые и только для того, чтобы полюбоваться на заветный ключик, и все кончилось тем, что дом превратился просто в проходной двор, и тогда Хорек привесил ключ за стойкой в кафе, которое теперь исправно, словно по мановению волшебной палочки, каждый вечер заполняли толпы любителей легкой наживы, а поскольку к ним принадлежит большая часть гомо сапиенс, то дела у Хорька пошли в гору и кассовый аппарат стучал, как вошедший в раж ударник.
– Да не грусти ты, – уговаривал Хорек Параську, – деньги и так рекой текут, поедешь ты на свою Гваделупу или как ее там, хотя оно, кончено, можно и в озере искупаться…
Параська смотрела на бывшего пасечника с презрением, потому что темное, холодное озеро вызывало у нее скорее ужас, чем желание в нем окунуться.
А дальше – больше: коварный бес наживы вселился в сердца простодушных горенчан и те, спустив несколько гривен в заведении у Хорька да полюбовавшись на висящий за стойкой гигантский ключ, сразу начинали ощущать нестерпимый зуд в ладонях, который проходил, да и то не полностью, только тогда, когда они перекапывали свой огород и приусадебный участок на глубину до трех метров. И зуд тогда сменяли кровавые, невиданные доселе в этих местах мозоли. Разумеется, такого трудового энтузиазма не могли достичь даже ядовитые языки прорицательниц-тещ (пророчивших, впрочем, всегда одно и то же: вот увидишь, в пятницу твой опять нажрется) да и сами обалдевшие от суровой жизни супружницы. Но все эти чудовищные усилия, хотя и могли принести невиданные урожай, вместо залежей золотых слитков выявили только несколько серебряных французских монет, которые были незамедлительно обменены на Андреевском спуске на смягчающий душу и дезинфицирующий раны на ладонях напиток. Но все это отнюдь не умерило энтузиазма кладоискателей, а наоборот, подлило масла в огонь, а тут еще все тот же зловредный бес нашептал на ухо одной из кумушек о том, что клад не нашли только по той причине, что зарыт он там, где сейчас проходит то ли дорога, то ли улица. Эта новость, как бес и надеялся, сразу же стала достоянием истосковавшейся по желтому металлу общественности. И не успел Голова как-то в понедельник хорошо освежиться на служебном диванчике, как оказалось, что Галочкин «мерседес», который теперь привозил его на работу, не может подъехать к сельсовету, чтобы увезти его обратно в город по той причине, что все улицы вспаханы и перекопаны и не то что проехать, но и пробраться по ним нет никакой возможности, потому что в нескольких местах образовались зыбучие пески, которые засасывают в себя все, что в них попадает. И Голове пришлось тащиться до околицы села за водителем и причем ступать за ним след в след, чтобы не попасть в безобидную на первый взгляд воронку из белого песка, которая незамедлительно могла превратиться в могилу. На следующий день Голове пришлось таким же образом пробираться на работу да еще мимо Гапкиной хаты, а Гапка, в легком ситцевом платье, сидела на крыльце и дружелюбно улыбалась человеку, с которым прожила тридцать с гаком лет и который сейчас старательно делал вид, что не замечает ни ее, ни ее свежую, как майский луг, красоту, хотя не замечать все эти некогда им изведанные возвышенности и долины человеку такого склада ума, как Голова, было совсем не просто, и от этого он, можно сказать, даже вспотел и, придя на работу, попытался выяснить у Тоскливца, куда делись деньги, предназначенные для закупки асфальта. Подчиненный мог припомнить лишь то, что было принято решение вместо вонючего асфальта приобрести высокохудожественные фонарные столбы и установить на центральной улице фонари, чтобы нечистая сила не бесчинствовала по ночам, а остаток, вероятно, как это ей и свойственно, сожрала вездесущая саранча. «Саранча она и есть саранча», – тупо втолковывал Голове Тоскливец, и лицо его морщилось при этом, как морда кота, которого слишком сильно гладят. Тоскливец для убедительности даже попытался заглянуть в какой-то гроссбух, но в нем не обнаружилось ничего, кроме пыли, от которой Голова сразу же расчихался, и колонок малопонятных, выписанных бисерным почерком Тоскливца, цифр. От этой белиберды настроение у Головы окончательно испортилось и даже любимый диванчик представлялся ему уже не уютным до самозабвения лежбищем, а ложем скорби, ибо с него предстояло потом встать и пробираться среди зыбучих песков, норовящих засосать Голову туда, откуда даже Галочке, со всеми ее деньгами, не удастся его достать и где не бывает борща с чесноком и хорошеньких ножек. И Голова вместо того, чтобы приотдохнуть на диванчике, был вынужден два часа накручивать телефон и обещать черт знает что, пока в Горенку торжественно не въехала огромная машина и не привезла два катка для утрамбовки асфальта. И катки за полдня утрамбовали улицы Горенки до первоначального состояния, и их увезли, и Голова мог в этот пятничный вечер, как и всегда, отбыть в город на бесшумном «мерседесе». Мог, но нечистая сила подговорила его зайти в корчму, чтобы немного освежиться, погуторить с народом, чтобы не отрываться от масс и отдохнуть перед тем, как окунуться в радости семейной жизни. А корчма гудела от возбужденных голосов, и на начальство никто даже не обратил особого внимания, потому что всех волновало теперь только одно – подростки наткнулись в заведении Хорька на веб-сайт, на котором черным по белому было написано, что в Горенке и в самом деле скрыт огромный клад, который можно раз в двести лет обнаружить в ночь с пятницы на субботу на поверхности озера, и что сегодня именно такая ночь… Корчма возбужденно гудела, но при этом никто, как водится, не собирался отправиться ночью на берег озера, чтобы попытать счастья, предпочитая уют корчмы тем опасностям, которые таило в себе грозное озеро. Тем более что лодок сельчане не держали, потому что озеро можно было легко обойти, а рыбы в нем почти не было. Павлик, однако, чуть не подавился своей излюбленной домашней колбаской, когда до него наконец дошло, о чем, собственно, речь, и опасливо посмотрел по сторонам, чтобы понять, много ли у него конкурентов, но уставшие за неделю горенчане так азартно поглощали все, что выставляли на стол проворные буфетчицы, словно не ели и не пили целую вечность, и поэтому и представить себе было невозможно, что они могут ни с того ни с сего расстаться с насиженными лавками и броситься в темноту ради мифического сокровища. Правда, в углу кормы притаился бесшумный, как летучая мышь, Тоскливец, который многозначительно что-то прожевывал, но лицо его, почти зарывшееся в тарелку, Павлику видно не было, впрочем, он и не очень-то и представлял себе своего бывшего сослуживца в роли кладоискателя.
Итак, кое-как дожевав вдруг ставшую жесткой колбаску, Павлик как можно незаметнее вышмыгнул из корчмы в сгустившуюся апрельскую ночь, в которой запахи весны все еще были настояны на холодном зимнем воздухе, и заспешил на берег, чтобы проверить, нет ли там случайно какой-то лодки. Но берег озера был пустынен, озеро зловещим глазом пялилось в космос, и на поверхности его не было видно ничего, кроме темных, поднятых холодным ветром волн, которые плавно набегали на песчаный берег в желтом свете ехидно выглядывающей из-за белесых туч луны. Сердце Павлика тревожно заныло – он единственный, кто осмелился прийти сюда, а тут ни лодчонки, ничего даже похожего на лодку. И тогда Павлика вдруг осенило – нужно бежать к плотнику, у него-то уж наверняка найдется или лодка, или байдарка, или еще что-нибудь. И с омерзением вдыхая вкусный, но холодный воздух (он любил закрыться на все засовы в жарко натопленной хате, чтобы спокойно, вкушая домашнюю стряпню, записывать в тетрадочке, что ему удалось стибрить или приобрести за неделю), Павлик заспешил к Мыколе, но когда он наконец достучался в массивные, как у замка, ворота и был наконец впущен в пахнувшую стружками мастерскую, то сразу же наткнулся на знакомую ему спину Тоскливца, который его опередил и теперь жалобно канючил тут о том, что ему нужна лодочка, а Мыкола клялся из всех сил, потому что глаза его по причине пятницы сковал мертвецкий сон, что лодок он и в глаза не видывал и тем более их не делал, потому как они здесь никому не нужны. Но Тоскливец не верил, а тут еще и Павлик вмешался в этот сумасшедший разговор, и тогда Мыкола, чтобы отделаться от навязчивых гостей, припомнил, что у него есть добротно сработанный гроб, не лодка, конечно, но все же… И точно – в углу мастерской стоял новехонький, еще не покрашенный сосновый гроб, и Тоскливец, что с ним случилось впервые в жизни, не считая, сунул в потную ладонь Мыколы пачку денег, а тот так же, не пересчитывая, взял – на самом деле он бы и даром им отдал, только они оставили бы его в покое, и он мог бы наконец завалиться спать, но Павлик стал кудахтать, что его не по справедливости обошли, и требовал, чтобы Тоскливей, взял его в долю, а тот вдруг перестал что-либо понимать и только спрашивал у Павлика: «В какую?» и «Что такое доля?». Разозлить Павлика было довольно трудно, он был из тех, в ком гнев накапливается неделями и даже месяцами и только потом прорывается, как поток лавы, но тут его клад уходил из-под его носа и, что самое обидное, Тоскливец, раздобывший единственное в эту ночь плавсредство на все село, при этом еще над ним и потешался. Но тут Мыкола сжалился над ним и предложил продать крышку, которая хотя и не каноэ, но все же… И Павлик схватился за эту идею и тут же откупил крышку, а Мыкола снарядил своих шустрых мальчиков помочь им отнести все это хозяйство на берег – спросонок он никак не мог взять в толк, что это за бесовские гонки решили устроить в озере богобоязненные в дневное время односельчане. А те совершенно не спешили его просветить и, как только оказались на берегу, сразу же отпустили сыновей Мыколы и каждый столкнул на воду свое сокровище, улегся в нем и стал пробовать грести ладонями. И только оказавшись в нескольких метрах от берега, они сообразили, что совершенно забыли про весла, потому что одежда их тут же промокла до самых плеч, руки норовила свести отвратительная судорога, а возврата, по крайней мере к тому берегу, от которого они отплыли, уже не было, потому что поднявшийся ветер подхватил их и понес на самую середину грозного озера. Мутные, холодные волны били по их утлым суденышкам, норовя их перевернуть, луна предательски спряталась за облаками, и кромешный мрак и промозглый холод окончательно протрезвили их, и они поняли, в какую историю попали. Но тут одинокий луч прорезал ночное небо, ветер затих и на самой середине озера, медленно и торжественно, словно он тщательно прорепетировал свое появление, показался из-под воды крошечный, но зато совершенно желтый островок. И тогда соперники-загребли по направлению к нему изо всех сил и более не обращали внимания на холодную воду, потому что стало понятно, что вещество, которое искрится и желтеет в лунном свете, как раз то самое, которого им так недостает. Надо отметить, что Павлик был в положении более выгодном, потому что мог в своем плавсредстве лежать и, свесив руки за борт, изображать ими лопасти или колесо, как у первых пароходов, в то время как Тоскливцу приходилось сидеть и тянуться руками к холодной воде, что было ему крайне неудобно. Тоскливец, понимая, что проигрывает, приналег изо всех сил, и берег зашелся в приветственном крике – вся корчма, против ожиданий, вывалила на берег, чтобы проверить, действительно ли там, в озере, покажется клад, но сначала сообщество от страха чуть не отдало Богу душу, когда на поверхности темной воды вместо сундука с червонцами они разглядели лишь два гроба, плавно отдаляющиеся от берега, но тут луна вдруг вынырнула из-за туч и тогда стало понятно, что в одном из них сидит Тоскливец и отчаянно гребет к тому острову, что медленно, но все явственней проступает из-под воды, но и тот, кто лежит во второй его половине, тоже не теряет времени зря. Первым мягкого берега новоявленного Эльдорадо коснулась «лодка» Тоскливца, и тот выскочил из нее и принялся лихорадочно загребать желтый мягкий металл и швырять его в свое утлое суденышко, нисколько не заботясь о том, сколько места останется в нем для него самого. А тут и Павлик доплыл наконец до своей цели. Правда, его лодчонка была совсем мелкая, но и он решил не отставать от конкурента и принялся швырять в нее золото пригоршнями и до того дошвырялся, что она с жалобным всхлипом отправилась на дно. И Павлуша тогда кинулся в гроб Тоскливца, чтобы хоть как-то добраться до берега, пока соперник мечется по острову в поисках брильянтов – золото тому быстро надоело. «Старайся там, старайся, – говорили сидевшие на берегу мужики, – все равно отберем, оно ведь общее, всем принадлежит, потому как и озеро – общее». Но Тоскливец, к счастью для него, еще не знал, что сокровищу его угрожает опасность, и метался по островку, надеясь, что ему удастся обнаружить хотя бы парочку брильянтов или изумрудов, – чертяка совершенно застлал ему и Павлуше разум желтым металлом, и они слабо соображали, что, собственно, происходит. Но тут внутренний голос подсказал Тоскливцу, что он в беде, и он ринулся в сторону гроба, но обнаружил лишь глубокий след на берегу – Павлик догрузил его почти до верху и теперь торжествующе удалялся в сторону темного берега, а остров вдруг стал так же плавно, как и появился, погружаться в темные глубины озера. «Мамочка!» – испустил Тоскливец отчаянный вопль и, переборов в себе отвращение ко всему холодному, бросился в воду и кролем устремился к своему плавсредству, и уже через несколько минут его заиндевевшие руки вцепились в борт мертвой хваткой.
– Вылазь! – грозно скомандовал Павлику Тоскливец. – Это моя лодка. Я ее купил.
– Во-первых, не лодка, – философски ответствовал ему Павлик, чтобы потянуть время (он надеялся, что руки Тоскливца сведет судорога и он тогда сам по себе уйдет на дно), – а…
Впрочем, продолжить свою тираду Павлику не удалось, потому что Тоскливцу, наученному горьким опытом проживания с Кларой под одной крышей, было прекрасно известно, что побеждает тот, кто действует, а не разглагольствует, и он, поднатужившись, подтянулся и безжалостно вцепился в шевелюру Павлика, чтобы выбросить того за борт, как мусор. Павлик мычал и стонал, и на каком-то этапе Тоскливцу даже стало казаться, что карта его бита и что Павлику, видать, все ни по чем, но потом все же Павлик не выдержал и с воплем, как птенец из гнезда, выпал из не принадлежавшего ему гроба в ледяную воду. Но и Тоскливцу не удалось влезть в законно принадлежащее ему плавсредство, потому что Павлик присосался к Тоскливцу сзади, как клещ, и как тот не отталкивал его от своих сокровищ, Павлик все равно не отставал, да еще старался насесть на Тоскливца сверху, чтобы тот ушел под воду на веки вечные.
– Гражданин Павлик! – шипел на того Тоскливец. – Я на тебя Грицьку напишу, что ты пытался меня утопить!
– А я ему сообщу, что ты клад нашел и не заявил, преступник! – отвечал упрямый Павлик, норовя придвинуться поближе к борту, который, по той причине, что плавсредство пустило течь, уже почти сровнялся с водой.
– Заявлю, заявлю, – бормотал Тоскливец, одной рукой держась за гроб, а второй отталкивая от него Павлика и при этом лихорадочно работая ногами, чтобы хоть немного придвинуться к берегу.
Но все усилия его были тщетны – чертяка не для того устроил этот переполох, чтобы заблудшие эти души ушли от него живыми, и гроб, набравший воды, вдруг плавно погрузился на дно. Тоскливец взглянул на берег и сообразил, что до того еще по крайней мере метров двадцать, если не более. И понимая, что доплыть до него ему вряд ли удастся, вдруг стремительно оседлал плывущего в холодной воде Павлика, крепко сжав мускулистыми ногами то место, где в молодости у Павлика была талия.
– Плыви, тебе говорю! – заорал Тоскливец, надеясь, что энергия, которую Павлик накопил, когда запихивался в корчме колбаской, пока Тоскливец от жадности давился малосъедобным винегретом всего лишь с намеком на селедочку, довезет и его до берега. Но Павлик был не из тех, кто хоть пальцем шевельнет для своего ближнего, и когда до него дошло, что он подло оседлан, он вообще перестал шевелить руками и ногами, надеясь, что Тоскливец испугается, что они утонут вдвоем, и оставит его в покое. Но хитрый Тоскливец завел свои окоченевшие руки себе за спину и длинными ногтями (он почти никогда их не стриг, потому что они забесплатно заменяли ему отвертку да и другие инструменты, на которые ему было жаль тратить деньги) так ущипнул Павлика за раскормленные ягодицы, что тот и впрямь встрепенулся, как ленивый мерин, по спине которого отчаявшийся возница огрел вдруг кнутом, но продлилось это всего лишь несколько мгновений, потому что от одной только мысли, что он, Павлик, везет на себе Тоскливца, к тому же бесплатно, Павлику стало так себя жаль, что он вывернулся из-под цепкого Тоскливца и поплыл в сторону берега. Тоскливец, отчаявшись обзавестись новым плавательным средством, в одиночку, по-собачьи, задергался в сторону берега, но тут теперь уже Павлуша оседлал его и, недолго думая, вцепился в уши Тоскливца, как бы подсказывая ему направление, в котором тот должен был двигаться. Коварный Тоскливец сразу перестал шевелиться и сделал вид, что тонет, но воздух, который он жадно заглотнул, не давал ему уйти под воду, и Павлик догадался, что тот притворяется, и так дернул его за уши, что чуть не оторвал остатки левого уха и существенно подпортил красоту правого. Но в этот момент в холодной воде руки его нечаянно соскользнули с ушей Тоскливца и тот, почувствовав волю, хотя и зажатый коленями Павлика, провернулся, и оглушительная оплеуха, как гонг, прозвучала над темной и мрачной поверхностью озера. От такой несправедливости из глаз Павлика брызнули горячие слезы, и он в свою очередь отвесил бывшему коллеге такую пощечину, что кровь сразу запульсировала в его замерзшем теле, и на несколько минут они совершенно забыли об ушедшем на дно сокровище, о том, что до спасительного берега еще далеко, и заняты были только тем, что из последних сил утюжили друг другу жабры. И только когда они основательно запыхались и совершенно выбились из сил, до них вдруг дошло, что они понапрасну тратят последние силы, и теперь уже поодиночке устремились в сторону берега, который темнел метрах в десяти от них и на котором их дожидались завистливые односельчане. Но Тоскливец вдруг сообразил, что если оттолкнуться от Павлика, то он как бы сделает рывок, и он подплыл к Павлику и, ухватив того за штанину, отбросил назад, а сам действительно приблизился к берегу, но тут и Павлик догадался о том, что неплохо бы найти точку опоры, и, схватив Тоскливца за шкирки, в свою очередь? рванулся к берегу. Но Тоскливец опять схватил его, и так] они минут десять отталкивались друг от друга, пока с омерзением не догадались о том, что по какому-то неизвестному «им обоим закону физики они бултыхаются на месте и про-„двинуться вперед не могут. И снова они поплыли поодиночке, одинокие, измазанные тем, что они приняли за желтый' металл, странники на пути к эфемерному богатству. А с берега им наконец кинули спасительную веревку, которую благодарные зрители их кульбитов сочинили из нескольких поспешно снятых ремней, и полумертвые от холода, усталости и ненависти друг к другу Павлик и Тоскливец выбрались на чернеющий в ночи, но зато не уходящий из-под ног пляж. Надо ли говорить о том, в каком настроении плелись они обратно в село, утратив не только свои «челны“, которые погрузились в вечно холодные глубины на веки вечные, но и надежды на скорое обогащение. К тому же провонявшаяся одежда не оставляла никаких сомнений в том, из какого материала был сделан их сказочный остров, и в том, что враг рода человеческого незаслуженно, как они полагали, над ними поглумился на радость односельчанам, которые спокойно дожевали в корчме свой ужин, а потом отдохнули на берегу озера, пока они не на жизнь, а на смерть боролись с костлявой, которая душила их своими ледяными руками, чтобы утащить на дно. Сердца их, как, впрочем, и всегда, были заполнены жалостью к самим себе и подозрениями о том, что горенчане все переврут и к утру по селу поползут удивительные слухи – про остров из дерьма, про гонку на гробах по водной глади и про то, чем все это закончилось.
– Слышишь ты там, – услышал вдруг Павлик шепелявые звуки, которые с трудом издавали синие, как льдинки, губы Тоскливца, – что бы кто ни говорил – это все неправда. А сегодня ночью просто все в корчме перепились и навыдумывали черт знает что! Лады?
– Идет, – добродушно ответил Павлик, и впервые за сегодняшнюю ночь они посмотрели друг на друга без ненависти.
По дороге они даже разговорились. Оказалось, что у них больше общего, чем они предполагали: они оба прекращали что-либо есть за сутки до похода в гости и никогда не бывали за границей, потому что обоих мучил страх, что их там обманут при обмене валюты. Думается, что этим список их общих интересов был далеко не исчерпан, но они подошли уже к тому перекрестку, на котором их пути должны были разойтись – каждый спешил домой, чтобы смыть с себя «золото», выбросить одежду и наплести с три короба домашним, чтобы к утру уже ничего нельзя было понять, что именно произошло ночью на озере.
Но тут возле подпорченного дождями дорожного знака, который то ли позволял въезд в село грузовиков, то ли, наоборот, его запрещал и возле которого они должны были расстаться, они вдруг услышали в небе странный шорох – словно огромная птица изо всех сил била крыльями прямо у них над головой. Они задрали головы в ночное небо, но тут кто-то шлепнулся о землю метрах в пяти от оцепеневшей от холода и страха парочки, и Тоскливец с Павликом с ужасом увидели, что совсем неподалеку от них появилась гигантская крыса метра в два ростом. Не успели они переглянуться между собой, как крыса превратилась в соседа, который сплюнул, растер плевок грубым ботинком и, выругавшись, зашагал по улице, заглядывая в каждое окно в надежде, как подумалось Тоскливцу и Павлику, что-нибудь слямзить или, по крайней мере, полюбоваться хорошенькой девушкой. Надо заметить, что соседями горенчане называли жителей поселка городского типа Удавлюсь-За-Грош (в просторечье пгт УЗГ), который, по мнению стариков, находился километрах в пяти от Горенки. Впрочем, следует заметить, что само местонахождение пгт УЗГ было окутано непроницаемой тайной. Никто из горенчан в нем не бывал, и многие утверждали, что такого населенного пункта вообще не существует. Некоторые старожилы склонялись к тому, что пгт УЗГ и Упыревка (деревня, из которой в Горенку попадала всякая нечисть и которая блуждала и перемещалась по лесу как «Летучий Голландец» по океанским просторам) – это одно и то же. В селе поговаривали, что иногда на эти селения натыкались в лесу случайные путники. Обитатели пгт УЗГ обличностью, как правило, напоминали только что выкорчеванный пень, а их женщины, к огорчению удавлюсьзагрошевцев, совсем немногим отличались от мужчин и при этом разговаривали хриплыми, грубыми и визгливыми голосами, которые никоим образом не напоминали певучие, мелодичные голоса горенковских девчат, еще не сорвавших их при выяснении отношений со своими сужеными. Соседей горенчане опасались, потому как свято верили, что те наводят какую-то еще непонятую наукой порчу, и поэтому при виде соседа норовили тут же перейти на другую сторону улицы, крестились, сплевывали через левое плечо и спешили понадежнее закрыть за собой калитку или дверь и никогда вслед соседям не оборачивались. Свои дома под дачи горенчане соседям не сдавали, потому что в Горенке бытовало поверье, что стоит пустить соседа в дом, как никакая крестная сила не позволит от него избавиться и он выгонит хозяина и останется в нем навсегда. Правда это или нет, кто знает… Но дыма без огня не бывает, и загадочные соседи наводили на горенчан тихий ужас своими неизменно бойкими ужимками и повадками. При этом удавлюсьзагрошевцы никакими комплексами не страдали и, более того, верили, что один их вид должен сразу же вызывать у всех любовь и восхищение, и поэтому они искренне, от души обижались, когда их появление в Горенке сопровождалось аккомпанементом тщательно запираемых дверей. Но то, что они на самом деле крысы, никому известно не было. Обычно не очень-то впечатлительные Тоскливец и Павлик были просто ошарашены тем, что увидели, и каждый лихорадочно теперь соображал, как это можно использовать себе на пользу, опасаясь, что его могут опередить.
Они быстро распрощались, недоверчиво поглядывая друг на друга, и разошлись.
Тоскливец вдруг почувствовал, что замерзает, и чтобы не умереть, а умирать сейчас ему было совершенно невыгодно, потому что помолодевшая Клара, хотя они и были в разводе, но жила у него и, кроме того, у него в заначке было достаточно денег, чтобы не спеша тратить их на мелкие радости, такие как присыпанные маком бублики, утепленные стельки и вчерашние газеты (новость, она и есть новость, когда о ней не прочитай, – философски размышлял Тоскливец), бросился бежать, что ему было совершенно несвойственно, потому что он все делал медленно, чтобы не тратить понапрасну жизненную энергию и лишние деньги на еду. Когда он, запыхавшись и раскрасневшись, что с ним давненько уже не случалось, ворвался к себе домой, то оказалось, что Клара не одна – на кровати возле нее сидел здоровенный сосед и сосредоточенно обнимал ее за талию. Увидев Тоскливца, сосед насупился и превратился в крысу, правда, не двухметровую, а обыкновенную, куда-то юркнул и был таков, а Клара, как это водится у женщин, завизжала с перепугу и для самозащиты:
– Таскаешься по ночам черт знает где (это уж точно – подумал Тоскливец), а меня тут атакует прямо в собственном доме при запертых дверях…
Но тут ее благородный носик учуял нечто совершенно неудобоваримое.
– Ты что баттерфляем, придурок, в общественном нужнике плавал? А ну вон из дому, а то провоняешь его насквозь, невозможно спать будет, да одежду всю сними и зарой ее на огороде, может быть, хоть для удобрений сойдет… А я пока воды согрею.
Тоскливец затоскливел, но понимая, что Клара права, ретировался на огород и, оглядываясь по сторонам, разделся, надеясь в глубине души, что никто его не увидит. Но надеялся он зря, потому что Гапка совершала ночной променад, потому как бессонница совершенно ее доконала, и она решила продышаться свежим воздухом. Увидев, что ее бывший дружок разделся на собственном огороде догола, а затем зарыл одежду в землю, Гапка испуганно подумала: «Слава тебе Господи, что я у него не осталась, он, видать, до того дошел, что его овощи возбуждают! Ненормальный!». Впрочем, Гапка тут же припомнила, что ни одного по-настоящему нормального мужчины в своей жизни не встречала, и зря она по своей наивности не записывала все то, что они ей говорили, – книга получилась бы такая, что ее, Гапку, прославила бы на весь мир.
Голый Тоскливец тем временем побежал обратно в дом и был впущен, и Клара действительно нагрела ему воды, и ему удалось наконец отмыться, хотя он и израсходовал при этом такое количество шампуня, которого обычно хватало ему на год. Правда, мылся он под нескончаемый монолог, который отчасти был ему уже знаком, а отчасти содержал в себе некоторые признаки новизны: Тоскливец узнал про себя, что те черви, которые заводятся в общественных туалетах, – его родня, а дерьмо – его стихия, и пусть бы он там себе и плавал и не тревожил ее, Клару, которой ни одной ночи поспать спокойно не удается – то Тоскливец со всякими глупостями, то сосед у них завелся, и теперь она и ночью будет вынуждена держать ухо востро вместо того, чтобы расслабиться и отдыхать, потому что в темноте она может перепутать Тоскливца с соседом, и что тогда? Срам да и только. Тоскливец, однако, прислушивался к тому, что она говорила, не в большей степени, чем, скажем, к откровениям капель в шумном фонтане, и, сомлев от тепла, сладко заснул возле горячей, как печь, Клары, которая все рассказывала ему что-то, и ему даже стало казаться, что у нее отказала тормозная система, но наконец Клара выговорилась и в доме наступила благословенная тишина, которую нарушал только храп Тоскливца да возня соседа где-то в норе.
А для Головы это была странная ночь. Он искренне намеревался немного пообщаться в корчме с народом, а затем немедленно в машину и домой, но то ли бес попутал, то ли весенняя свежесть в еще по зимнему холодном воздухе вскружила ему голову, но он начисто позабыл о Галочке и вспоминал о ней только тогда, когда взгляд его натыкался на недоброжелательную обличность водителя, который по обыкновению спешил домой, но которому Галочка приказала следовать за Головой как тень, чтобы он по своему недомыслию опять не впутался в какую-нибудь историю. И Голова вместе с толпой, вывалившей из корчмы, наблюдал, как Тоскливец и Павлик борются за презренный металл, и что удивительно, впервые в жизни вид золота не вызвал у него предательской дрожи в руках. А когда Тоскливец и Павлик, исполняя зубами от холода что-то вроде чечетки, вылезли на берег и всем сразу стало понятно, что именно желтело посредине озера, Голова от скуки взглянул на небо и увидел, что ехидная луна расплылась в презрительной усмешке, а затем, почувствовав, что на нее смотрят, сделала вид, что все эти глупости ей совершенно безразличны, и поплыла дальше по бесконечному небу, словно ей и дела не было до Горенки и ее сумасшедших жителей. А на сердце у Головы была печаль: жизнь была растрачена впустую, и если бы не Галочка, то, скажем прямо, оказался бы он на старости лет один-одинешенек.
– Ну ладно, поехали уже, а? – в сотый раз предложил водитель, но Голова вдруг решил, что ему нужно обязательно зайти к Гапке, потому что он забыл там свой самый любимый галстук.
– К Гапке зайдем, – ответил он, – я у нее галстук забыл, а потом сразу в машину и тю-тю.
К счастью, ключ от бывшего дома у Головы был с собой, и он бесшумно открыл дверь в надежде, что Гапка спит и он тихонько возьмет из шкафа полюбившийся ему галстук и уйдет, но оказалось, что на любимой его оттоманке сидит белоснежная валькирия и втирает себе во все места какой-то пахучий крем.
«Не могут смертные женщины быть такими красивыми», – Голова сразу сообразил, что это чертовка расставила ему западню, чтобы опять наградить его какой-нибудь дрянью.
– Прочь, нечистая сила! – вскричал Голова.
Но блондинка при виде Головы попыталась прикрыть одной рукой груди, что ей плохо удалось из-за их крайне соблазнительных, развесистых округлостей, а второй – срам и делала вид, что слабо соображает про что, собственно, орет этот солидный мужчина в синем плаще и даже при галстуке, который ворвался в этот казавшейся тихим и надежным уголок.
– Я сказал – прочь, нечистая сила! – упорствовал Голова, но опешившая красавица делала вид, что от изумления лишилась дара речи, и только хлопала длиннющими ресницами.
– Ах, ты так! – Голова припомнил, сколько мучений ему доставили ненавистные рога, и принялся снимать с брюк ремень, чтобы эту погань исхлестать, а при возможности даже убить, но девушка совсем не так истолковала его телодвижения и, подскочив к Голове, ударила его своей хорошенькой ножкой снизу вверх прямо пониже паха, и боль расплавленной иглой пронзила его позвоночник и, ворвавшись в черепную коробку, взорвалась там оглушительной гранатой. Голова схватился за виски, не собираясь сдаваться.
– Ничего, ничего я тебе сейчас все объясню, – говоря так, он перекрестил девушку в надежде, что та исчезнет и от нее не останется ничего, кроме запаха серы, а наша прелестница тем временем подскочила к столу, сорвала с него клетчатую скатерть и обмотала ее вокруг себя, но Голова воспользовался тем, что она повернулась к нему спиной, и, припоминая рога, влепил ей несколько раз ремнем.
– Мамочка! Да что же это такое?! – только и вскричала красавица. – Милиция! Убивают!
– Я тебе милиция! Я тебе убивают! – кричал Голова, продолжая ее стегать, но проклятая чертовка вопила не переставая и даже, чтобы его разжалобить, пустила слезу.
– Не обманешь! На этот раз не обманешь, – ухмыльнулся Голова, – плакать она, видишь ли, вздумала… Ну, я тебе!
Он подскочил к шкафу, вытащил из него увесистую старинную Библию и изо всех сил запустил ею в чертовку. К счастью для притворщицы, он почти промахнулся, но угол Святого Писания выставил ей на глазу фиолетовый бланш, и чертовка, сообразив, что так ее мерзкая жизнь может неожиданно закончиться, ринулась в контратаку на своего обидчика, который защищался от нее только одной рукой, потому что второй был вынужден придерживать брюки, и в этот крайне чувствительный для него момент телефон в руках у водителя надрывно зазвонил и голос Галочки встревоженно спросил:
– А что он сейчас делает?
– Лупит ремнем блондинку, которая оказалась в его доме, и утверждает при этом, что это чертовка. И даже Библией в нее запустил, – ответил водитель.
Галочка опустила трубку, решив, что вряд ли стоит выслушивать подробности.
А тут в довершение всех бед дверь распахнулась и Гапка, которая недавно лицезрела своего бывшего дружка, закапывающего одежду на огороде, кобра коброй вползла в отчий дом. Увидев на полу остатки от чайного сервиза, а на белоснежных плечах племянницы красные следы, оставшиеся от безжалостного к женской красоте ремня, Гапка было взвилась в воздух, чтобы ураганом обрушиться на осатаневшего алкоголика, который, видать, заявился сюда, чтобы завершить незаконченный им погром сего многострадального жилища, но бдительный водитель вцепился в нее в тот момент, когда она уже летела по воздуху в сторону Головы, выставив впереди себя все свои десять пальцев с длинными, как у городской дамы, ногтями, и уже предвкушала, как исполосует ублюдка, который так и не смог создать для нее комфорт и уют. И Гапка шмякнулась на пол на колени, как кусок фарша, выпавший из рук поварихи, и истошно от боли и злобы завопила:
– Ты зачем племянницу бьешь? Светулю мою… Тебе, козлу, что ли мало тех радостей, которые доставляет тебе твоя городская вешалка? Я тебя в милицию сдам, Грицьку, чтобы он упек тебя на всю катушку за изнасилование и мордобой!
– Какая Светуля? – упрямо вызверился Голова. – Да это же сатанинское отродье, и только ты по своей тупости не понимаешь, что смертных женщин таких не бывает. Ты только посмотри на нее! Каждая грудь размером в арбуз и причем белоснежная, как лебедь (от волнения Голова впервые в жизни заговорил почти как поэт. Нет, и вправду это была странная ночь!). А разве у обыкновенных девушек бывают такие длинненькие ровненькие ножки и задик такой, словно его сделали из глобуса и только покрасили матово-белой краской, чтобы он не зеленел и голубел…
Внутренний голос, однако, принялся нашептывать Голове, что очень даже бывают и что он и в самом деле накинулся на собственную племянницу, но Голове совершенно не хотелось признать этот крайне оскорбительный для его начальственного достоинства факт. К тому же он заметил на лице водителя, который продолжал бороться с молоденькой Гапкой, выражение, напоминавшее не гримасу бульдога, который наконец ухватил желанную дичь, а лицо школьника, который все-таки добрался до заветной цели, и Голова, к своему собственному удивлению, ощутил нечто вроде уколов ревности.
Гапке, однако, удалось на мгновение вырваться из медвежьих объятий водителя, и она так толкнула зазевавшегося Голову в спину (прелести Светули снова отвлекли его от Гапки), что он рухнул на тахту как подкошенный, но та, не выдержав многолетних издевательств, рухнула на пол, который в свою очередь разошелся под ней, и Голова на этом своего рода ковре самолете провалился в погреб, но и пол погреба оказался ненадежным и обвалился, и Голова почувствовал, что летит в сырое и темное подземелье. От удара сознание покинуло его, и когда он очнулся, то его окружала кромешная тьма, по которой носились летучие мыши. Пахло сыростью и змеями, и Голова приник к своей бывшей тахте как к единственному кусочку знакомого и привычного для него мира и, задрав голову, жалобно возопил о помощи. Вскоре к нему пробрался водитель с фонариком в руках. Оказалось, что Голова лежит на тахте в каком-то склепе возле огромного сундука.
«Клад, – подумал Голова, – тот самый, который Параська ищет». Он подскочил к сундуку, но тот был заперт и массивная его крышка словно приросла к толстым, издевательски толстым бокам, упрямо хранившим свою древнюю тайну. От огорчения Голова даже пнул его ногой и при этом пребольно ушиб большой палец, но эта жертва никак ему не помогла, а тут в подземелье через погреб пробрались нежеланные свидетели его, Головы, удачи – полуголая Светка и Гапка, которая тут же заявила, что сундук принадлежит ей, и только ей по праву первородства, потому как в этом доме она появилась на свет и ей он остался от родителей, которые, слава Богу, в добром здравии и могут подтвердить ее слова.
– Курица ты недоделанная! – вскричал Голова, у которого никогда не хватало терпения выслушивать Гапкины монологи. – Так ведь кто нашел? Кто нашел!!? Если бы не я, ты бы и дальше жевала сухари с чаем да побиралась у Наталки, потому что работать ты любишь так же, как улитка возить на себе трактор…
Впрочем, Голова тут же пожалел о своих словах (почему люди так часто жалеют о том, что уже сказано, и так редко о том, что еще не сказано?), потому что в глазах у Гапки сгустились мрачные тени.
Голова попытался еще раз пояснить свою мысль, на этот раз более вежливо:
– Понимаешь ли, Гапка, – начал витийствовать он, беспокойно поглядывая на заветный сундук, – мы с тобой как бы яблоко и Ньютон – перезрелое яблоко действительно упало ему прямо на голову, но кто вспоминает яблоко, когда речь идет о Ньютоне?
– Так значит я – гнилое яблоко, а ты Ньютон? Так, стало быть?
Полыхая гневом, как раскаленная до красна печь, Гапка придвинулась к Голове, и ему даже показалось, что от одной ее близости приятное тепло разливается по всему его заиндевевшему телу. Но бдительный водитель бесцеремонно обхватил Гапку якобы для того, чтобы избежать возможного рукоприкладства. Кто знает, чем закончилась бы для Головы эта весьма щекотливая для него ситуация, но тут он припомнил, что знает, где находится вожделенный ключик.
– А ключик-то у Хорька! – воскликнул Голова.
И, не сговариваясь, все стали выбираться из унылого подземелья, неизвестно каким образом оказавшегося под селом, и как только поднялись на поверхность, сразу же бросились к хате Хорька, словно их там ожидали золотые медали за победу в марафонской гонке. Невзирая на разницу в летах и в весовых категориях, на крыльце у Хорька они оказались почти одновременно и, прогнав бесполезного дворового пса, который попытался, правда, для порядка пару раз тявкнуть, но вскоре сообразил, что силы неравны, и убрался от греха подальше, принялись барабанить в дверь Хорька, настоятельно требуя, чтобы он прекратил смотреть бесполезные сны и вышел к ним.
Спросонья Хорек решил, что к нему нагрянула милиция или как минимум налоговая инспекция, и от страха покрылся густой испариной, как после чая с малиной, который Параська была большая мастерица готовить.
– Все! Закончились похождения блудного пасечника! – радостно предположила Параська, которая тут же решила, что как только Хорек окажется там, где он и должен находиться, то есть в зоне, она продаст кафе и укатит на какой-нибудь южный остров, чтобы там основательно развеяться, а там будь что будет…
Но, к ее огорчению, оказалось, что это не ее избавители, а ошалевшие то ли от весеннего воздуха, то ли от чего еще односельчане, которые, как только Хорек открыл им дверь, стали трясти его как грушу и требовать, чтобы он отдал им ключ, который Параська нашла на огороде. Но Хорек, хотя и чумной от сна, не опростоволосился и решительно заявил, что ключом он даст им попользоваться только при условии, что они возьмут его в долю, а иначе он пойдет спать – у него поутру уйма дел и он не может тратить драгоценное, быстротекущее время на пустопорожние разговоры. Соискатели клада, а именно: Голова, Гапка, Светуля (она уже была одета, но при этом умудрялась казаться еще более голой, чем тогда, когда Голова увидел ее на своей тахте, и Голове даже подумалось, что обнаженность – это скорее плод воображения, чем реальный факт) и водитель посовещались и решили предложить Хорьку сундук (разумеется, после того, когда они выгребут из него сокровища). Хорек было заартачился, но Голова без экивоков пояснил ему, что сундук они, в конце концов, могут и без Хорька открыть, но тогда, когда Хорек явится в сельсовет за какой-нибудь справкой или ходатайством относительно своего семейного заведения, то ключ костью застрянет у него в горле, а справка, она ведь и есть справка, и некоторые из них иногда на вес золота… Хорька не пришлось убеждать в правоте слов начальственного лица, ибо он и сам понимал, что силы неравны, и покорно поплелся со всей компанией в кафе, чтобы снять со стены за стойкой заветный ключик, который, как они его уверяли, аккурат тот самый, которого им сейчас так недостает, чтобы добраться до своего сокровища. Хорек из любопытства напросился им пособить. И теперь они уже впятером замаршировали по спящей Горенке, чтобы рассмотреть свою добычу. Голова спускался в подземелье не без отвращения – он с детства страдал клаустрофобией, но допустить, чтобы сундук открыли без него, он тоже не мог, хотя он и сомневался в том, что ключ подойдет, потому что внутренний голос нашептал ему, что все это чепуха – ключ не тот, а если он спустится в склеп, то Гапка его там и зароет, чтобы не делиться. Но Голова отмахнулся от внутреннего голоса, как от надоедливой мухи, и бодро вслед за водителем и Параськой полез в подземелье через пролом в полу, который образовался как раз на том месте, где стояла некогда нежно любимая Головой тахта. «Надо же, – думал Голова, – столько лет я спал, можно сказать, на сокровище, а придурошный внутренний голос молчал, как сфинкс. А теперь придется делиться». В ответ он услышал, как кто-то у него в мозгу пробормотал: «У дурака и внутренний голос дурацкий. Или ты думаешь, что ты Эйнштейн?». Голова спорить не стал, и не потому, что простил свой внутренний голос за проявленную им халатность и грубость, а потому, что опасался, что спор с самим собой может довести его до шизофрении и тогда никакая Галочка не поможет.
К радости всех присутствующих ключ и в самом деле подошел, правда, замок заржавел и Гапке пришлось выползти из подземелья («Она даже ползает как змея», – подумал Голова) и принести подсолнечное масло, которое водитель щедро залил в замочную скважину. Ключ после сей манипуляции почти без шума провернулся, и десяток рук, вцепившихся в крышку, без труда приподняли ее, и тут же в подземелье раздались их вздохи, полные обиды на злодейку-судьбу, которая в очередной раз посмеялась над ними, – не то, чтобы сундук был совсем пуст, но его содержимое никоим образом не напоминало заманчивый блеск золотых дукатов, драгоценных камней и усыпанных брильянтами диадем. На дне сундука покоились в вековой пыли только старый, протертый на локтях до дыр фрак, шляпа цилиндр да незатейливая крестьянская дудочка. Голова сразу же заявил, что фрак он забирает себе, потому что в старину такую одежду носило начальство, Гапке досталась дудочка, водитель ухватил себе цилиндр, заявив, что «хозяйка будет довольна, потому что, если за рулем человек в цилиндре, то пассажирка– леди». Светуле же не досталось ничего, кроме пощечины от Гапки, которой надоело ее нытье. Хорек, как и было договорено, стал хозяином сундука, хотя он решительно не знал, как вытащить его из этого загадочного подземелья.
– Если бы не я, – канючила Свету ля, – то никто бы ничего вообще не получил.
– Если бы ты не шастала по дому нагишом, – отвечала ей Гапка, – то дом не был бы разгромлен, как после татаро-монгольского нашествия или как будто в нем погостили соседи.
– Твой-то бывший чумной, – язвила ей Светуля, – во-первых, ворвался в дом без стука, во-вторых, меня увидев, обомлел, словно никогда красивых женщин не видел, и даже сказал, что смертных женщин таких не бывает (Светуля оскорбительно для Гапки хихикнула), а потом накинулся на меня и своим вонючим ремнем меня исхлестал, словно я в чем-то виновата…
– Я поутру стенку дома разберу немного, – сообщил Гапке Хорек, – да заведу внутрь стрелу крана, потому что иначе как я его…
Гапка посчитала ниже своего достоинства опровергать такой бред и только свернула кукиш перед опечаленной Хорьковой физиономией. Хорек, которому пришлось отказаться от мысли воспользоваться услугами крана, решил было примериться, сколько же весит этот пузатый сундук, и, вцепившись в одну из его ножек, попытался его приподнять. Оказалось, что сундук не только не тяжелый, а вообще ничего не весит, и от усилия Хорька взмыл в воздух, разбив на множество мелких осколков Гапкину любимую хрустальную люстру, и, снова набрав вес, рухнул где-то в комнате.
«Сундучок-то еще тот, – подумалось Голове, – без черта тут не обошлось. Пусть Хорек и забирает его, надо, это, держаться от греха подальше».
Он свернул фрак и прижал его к себе – по какой-то причине ему совершенно не хотелось доверять его водителю. «Ну его, еще стибрит, а может, он, это, дорогой, надо будет разузнать, почем нынче фраки, да и Галке будет что показать». А водитель сразу же водрузил себе на голову цилиндр, и они, не прощаясь, по-английски покинули разгромленное помещение.
– Ну и хлев у тебя, – не сдержался Голова, кинув быстрый взгляд на свежую, как капля росы, Гапку, и, не дожидаясь той расплавленной лавы, которая, как он понимал, вот-вот хлынет из ее алых, как восход солнца, уст, шмыгнул в машину и был таков.
Светуля показала ему из-за Гапкиной спины кулак, но как-то незлобиво, словно он не по ней прошелся сосем недавно ремнем. Гапка схватила было дудочку, чтобы в него плюнуть, но не успела, потому что лоснящаяся дверь «мерседеса», напоминая о социальном неравенстве, захлопнулась перед ее физиономией, которая все больше и больше напоминала маску индейца, вступившего на тропу войны.
Но дудочка не плюнула в повесу и ублюдка, а издала жалобный стон, от которого, однако, колени всех присутствующих свела мучительная судорога. Водитель так и не успел завести машину, а Хорек вдруг неизвестно каким образом догадался, что если прыгать возле Гапки «зайчиком», то судорога как бы покидает его не привыкшее к инквизиторским пыткам тело, а тут к нему присоединилась и Светуля. Голова и водитель попробовали было отсидеться в машине, но проклятая дудочка звучала теперь у них прямо в голове и избавиться от нее никакой возможности не было. И они тоже были вынуждены присоединиться к Хорьку, который прыгал возле Гапки, словно впал в детство.
– Прекрати дудеть! – прикрикнул Голова на Гапку посиневшими, непослушными губами, но та только отмахнулась от него, и Голова вдруг подумал, что она сама остановиться не может и что вот так они затанцуют себя до смерти, если не отобрать у Гапки ее дудку, и, выделывая коленца, задыхаясь и потея, он придвинулся к Гапке, но та оттолкнула его (или это нечистая сила водила ее рукой?) и, ловко подпрыгнув, оказалась вдруг на крыше дома, куда Голове было уже не добраться… Отвратительная резкая боль прожигала при этом все суставы распрыгавшегося Головы, словно обезумевший дантист сверлил их по ошибке вместо прогнившего зуба.
– Прекрати! Говорю тебе, прекрати! – заорал на нее Голова, но Гапка, блаженно улыбаясь, расселась на коньке крыши, бесстыдно, как показалось Голове, расставив соблазнительные коленки, и только наяривала на дудочке что-то такое, от чего все присутствующие, задыхаясь, проклиная все на свете и потея, прыгали, как обезумевшие от весенних лучей зайцы. Но тут на их счастье Гапка выронила дудку, и та плавно, словно ее поддерживала невидимая рука, опустилась на землю.
– Держите ее! Держите! – истошно возопил Голова, которому, как он сразу сообразил, судьба подарила возможность не умереть в это свежее весеннее утро от разрыва сердца.
И он бросился к дудке и схватил ее, но с другой стороны к ней уже присосался водитель, который тоже не собирался так, за здорово живешь, загнать самого себя насмерть по прихоти того, кто придумал этот гадский инструмент. И они оба против собственной воли стали дуть сразу в два конца, и мелодия получилась такая, что Гапка, как перезрелая груша, свалилась с крыши прямо на них, а потом, как тюфяк, а не как молодая девушка, рухнула в изнеможении на сырую землю, с которой сразу же подхватилась, как пришедшая в себя из глубокого обморока Жизель, и принялась гасать по двору, изображая то ли перегревшегося на солнце зайца, то ли кого-то еще. Голова хотел было перестать дудеть, но не смог и с ужасом мечтал только о том, чтобы губы его не приросли к этой чертовой дудке. А что именно танцевала Светуля, понять было трудно – она то скакала, как шаловливая зайчиха, то кружилась, как дервиш, до белой пены изо рта, то плыла сладострастной лебедью, от одного вида которой чувствительный Голова испытывал чудовищную ностальгию по студенческому общежитию. Рассматривать Светулю он, впрочем, особенно не мог, потому что боялся, что водитель донесет на него Галке, а водитель упрямо выдувал остатки воздуха из измученных легких в дудку и хмуро посматривал на Голову, матеря его, как догадывался Голова, за то, что тот втравил его в эту катавасию. Оторваться от дудки водитель тоже не мог и в глубине души опасался, что до конца дней своих он вместо привычной ему баранки будет сжимать в руках опротивевшую ему дудку. Но тут Голова снова попытался подсмотреть за Светулей и увидел, что компании их прибыло: двор постепенно заполняли крысы, причем некоторые экземпляры вымахали высотой метров до двух и наперекор утверждениям людей о том, что они единственные прямоходящие на этой планете, передвигались исключительно на задних лапах и с сосредоточенным выражением лица. Они были такие огромные, что напомнили Голове о том, что где-то (где именно, он не помнил) живут кенгуру. Вонь, однако, от них была такая, что дышать никакой возможности не было. Некоторые крысы, заметил Голова, на долю мгновения превращались в соседей, а затем – опять в крыс.
«Так крысы это или соседи? – подумал Голова. – Или соседи наши на самом деле крысы? Гнать я должен от себя эти мысли, потому что умные мысли еще никого не довели до добра. Философствовать в наши времена очень опасно. Для семейного бюджета. Если, конечно, имеется бюджет или семья. Лучше бы мне отсосаться каким-нибудь образом от этой чертовой дудки да забиться куда-то, а то завтра поутру все село будет гудеть о всякой дряни…»
– К озеру, ведите их к озеру! – догадалась вдруг Светуля. – Они не смогут не пойти за вами, и тогда…
В глазах у крыс закипела черная ненависть на догадливую красавицу, и если бы они не были заняты тем, что послушно подпрыгивали на месте, сложив передние лапы на груди, то от нее, вероятно, не осталось бы ничего, кроме воспоминаний о ее нежном облике.
– Мы тайну откроем, великую тайну! – пообещала одна из крыс. – Только позвольте нам уйти…
– Говори тайну! – зло приказала Гапка. Да ей и было от чего злиться – за ночь она так и не сомкнула глаз, дом теперь нуждался в ремонте, а в сундуке вместо сокровищ она нашла эту дурацкую дудку, которая только и способна, что заставлять людей прыгать, как придурошных, и собирать крыс.
– Не скажу, пока он не прекратит играть, – судорожно ответствовала важная, почти двухметровая крыса, которая, по всей видимости, была у них за главаря.
– А я прикажу ему заплыть на середину озера. Вместе с дудкой. Что тогда будешь делать?
Крыса боялась озера как огня и поэтому перестала препираться.
– В лесу у каждого из вас есть свое дерево, – хмуро сообщила крыса, сотрясаясь в омерзительной пляске, – и когда его срубают или оно погибает, то и человек умирает. Но больше я вам ничего не скажу. Только помните – у каждого свое дерево. Одно.
От одной мысли о том, что ее дерево одно-оденешенько стоит в холодном лесу и каждый, кто захочет, может над ним поизмываться, по Гапке заструилась отвратительная гусиная кожа.
– В озеро! – приказала она Голове. – Всех в озеро! А для этого вы должны с этим типом (она кивнула на водителя) заплыть на середину.
Голова, дующий не переставая в дудку, которая играла нечто неудобоваримое независимо от его усилий, подумал о том, что Гапка просто сошла с ума – гонит его в холодное озеро, забыв о том, что командовать им она теперь уже не может. А тут в довершение всех бед в кармане у водителя тревожно зазвенела мобилка. Тот вытащил телефон, и ответом на тревожные Галкины расспросы стали отвратительное блеяние дудки, поганый крысиный хохот и гул неизвестно откуда взявшейся толпы.
– Ты можешь ответить или нет? – вопрошала Гапка, но водитель, как известно, приклеился к другому концу дудки и в ответ дудка замычала что-то печальное.
– Где ты? – встревожено закричала Галка. – Пусть Василий Петрович ответит, если ты не можешь…
Дудка залилась громким плачем. Галка, разгневавшись, отсоединилась.
И тут вдруг наступила тишина – над Горенкой величаво всходило весеннее, уже теплое солнце, даруя всему человечеству надежду на то, что ночные страхи и ужасы развеются как дым и ласковый, добрый день согреет людей и о них позаботится. И проклятая дудка в лучах вечного светила утратила свою дьявольскую силу и беззвучно упала к ногам Головы, норовя закатиться куда-нибудь в тень. Голова брезгливо схватил ее, но она вдруг превратилась в гадюку и зашипела на него, пытаясь куснуть, но и тот не растерялся, перекрестил ее, и она снова превратилась в предательский неодушевленный предмет.
Пока Голова сражался с дудкой, все хвостатые обитатели Горенки разбежались кто куда, словно их ветром сдуло, и на Гапкином дворе остался только одинокий Хорек, который жалобно канючил о том, что должен же он когда-то свой сундук получить, потому как он старался изо всех сил…
Но Гапка не стала выслушивать эту ересь и устало захлопнула дверь перед его преисполненном скорбью лицом. Пробравшись, словно по минному полю, между зияющей в полу дырой и кучей осколков, оставшихся от некогда любимой люстры, Гапка в полном изнеможении рухнула на постель, моля Бога о том, чтобы он ниспослал ей долгий, освежающий душу и тело сон. А возле нее клубочком свернулась Светуля, потому как ее тахта была теперь в подземелье и спать ей было не на чем.
А Голова въезжал домой не под звуки фанфар, как положено победителю, а на обгаженном осле, потому как предстояло давать пояснения Галочке, а та хоть его и любила, но спуску ни в чем не давала, в квартире своей прописывать и не думала и чуть что угрожала отправить его обратно к Гапке, которую он боялся, как динозавра, и предпочел бы на веки вечные улечься отдыхать под зеленой травкой где-нибудь на Берковцах, чем опять наслаждаться с ней семейным счастьем. Шины «мерседеса» чуть слышно шуршали по недавно вымытому асфальту, людей на улицах почти не было, а ночь была безвозвратно погублена и к тому же было понятно, что она будет иметь весьма нелицеприятное продолжение: районное начальство начнет попрекать его крысами, хотя какие же они на самом деле крысы? Да и Галочка вряд ли потерпит, что он вот так прогулял всю ночь напропалую. Гапка так та вообще убила бы почем зря. Эх, надо же, в корчму зашел! Больше в нее, проклятую, ни ногой, разве что уж совсем будет невмоготу. Предаваясь таким тягостным мыслям, Голова подкатил к своему дому, возле которого нервно, зажав в руке телефон, прогуливалась Галочка. Увидев, что и он, и водитель живы, Галочка вместо того, чтобы наброситься на него с кулаками и приняться вырывать на его макитре остатки волос, подбежала и ласково прижалась к нему, словно он сделал ей дорогой подарок. Голова, который за тридцать лет семейного счастья отвык от каких-либо нормальных человеческих эмоций, сначала заподозрил иезуизм, но потом, чувствуя возле себя теплую, чуть всхлипывающую Галочку, догадался, что бить она его не будет и что она, может быть, действительно добрая.
– Я так рада, так рада, Васенька, что ты жив, ты даже представить себе не можешь, ты только больше так не поступай, хорошо? – приговаривала Галочка, прижимаясь к нему и целуя его пропахшее подвальной плесенью и крысами лицо. – Идем домой, я тебя вымою, накормлю и спать уложу, тебе, Васенька, отдохнуть нужно. Ты, дружок, не обижайся, но возраст у нас с тобой уже не тот, нужно себя беречь, а не прогуливаться по ночам…
– Да я не гулял, – попробовал было объяснить Голова, – просто так получилось.
– Вот и хорошо, хорошо, не нужно ничего объяснять, – перебила Галочка, и, махнув рукой водителю, чтобы тот наконец уехал, она повела его домой.
– А фрак? Как с фраком быть?!! – закричал им вдогонку водитель – Какой фрак? – встревожилась Галочка. – Что за фрак? Ты что на балу был?
– На балу у сатаны, – хихикнул водитель, отдавая Василию Петровичу изрядно побитый молью, но в то же время все еще щегольской фрак.
Голова свернул его в рулон, засунул к себе под мышку и крепко прижал к себе локтем, чтобы не потерять. На какое-то мгновение ему показалось, что фрак как бы пульсирует, словно и он живет своей собственной, неведомой никому жизнью, но Голова отмахнулся сам от себя и списал все на усталость. А дома Галочка, как и обещала, вымыла его и обиходила, и он сразу же ощутил себя радостным младенцем на руках у мамаши. «Это надо же, – подумал он, засыпая в пушистой, свежей постели, на тщательно взбитых подушках, – тридцать лет мог как в раю жить, а прожил в аду. Впрочем, сам же и виноват. Только бы мое дерево никакая стерва не срубила».
С этими мыслями Голова благополучно отправился в лучший из миров, где Галочка заботилась о нем так же нежно, как и наяву, правда, время от времени ей докучал кот Василий, который опять превратился в привидение и поэтому всем надоедал дурацкими разговорами. Что-то приснилось Голове и про фрак, что-то тревожное, но что именно, он, проснувшись, припомнить не мог. К тому же мысли его были заняты вовсе не фраком – он боялся за свое дерево и уже даже подумывал о том, чтобы объявить горенковский лес заповедником, обнести высоким забором и колючей проволокой под напряжением и никого туда не пускать – ни ученых, ни селян. Под страхом смертной казни. Как Голова задумал, так и сделал. Но об этом мы расскажем в следующий раз.
А пока… Пока над Горенкой затевался радостный день, и улыбчивое румяное солнышко с недоумением осматривало свои владения, все еще не в силах поверить рассказу луны (та уже ему все донесла) про ночные бесчинства ее обитателей. Но Горенка безмятежно спала, и только пастухи, по обыкновению чертыхаясь и покрикивая хриплыми голосами, гнали скотину на луг, а все остальные, тщательно закрыв ставни, изображали носами и гортанями оркестр имени императора Храпского и пребывали в тех эмпиреях, в которые посторонним, как известно, вход запрещен.
Бесчеловечный фрак
Упрямства Голове, как, впрочем, и всем жителям здешних мест, было не занимать, и поэтому не прошло и двух недель, как возле леса начались строительные работы – строили заграждение из колючей проволоки. Больше всех ругались, разумеется, бабы, которые в лесу собирали ягоды, чтобы всучивать их на рынке на вес золота простофилям-горожанам. К Голове даже ходили своего рода делегации с предложением «договориться по-хорошему», но тот был неумолим. Надо сказать, что лес, окружавший Горенку, был густым, почти непроходимым, в нем водились волки и уже известная читателю нечисть, то и дело наводившая на селян порчу.
Но мы еще не рассказали тебе, читатель, о психологии жителей этого забытого творцами истории, на счастье его обитателей, уголка. Не подумай, что тебе придется листать вместе с автором пыльные фолианты с сочинениями великих психоаналитиков, чтобы в ней разобраться, потому что на самом деле все обстояло гораздо проще и заключалась вся эта психология в вековечном крестьянском – «моя хата с краю». Да, действительно, дай горенчанам волю, и каждый из них поселился бы на околице и тогда деревня приобрела бы форму правильного круга с хатами по периметру, с церковью посередине, кладбищем и двумя шинками за околицей. И хотя в жизни так у горенчан не сложилось, в душе у них все обстояло именно так – каждый жил строго на периметре и глубоко имел всех остальных. В виду. И мечтал об огороде от моря до моря, на котором жизнерадостно трудились бы ему на благо все остальные, без исключения, жители Горенки. Эх, мечты! Они, как вареники в сметане, – никогда их не бывает слишком много! Лишь немногие были выше подобных грез – Явдоха, Петро, Дваждырожденный, батюшка Тарас… Не они ли соль земли этой, Горенка? Ответь?!! Но молчит Горенка, молчат вековые деревья в древнем лесу, из которого наползает на село кромешная, повитая холодным туманом ночная мгла.
Но отчетливо видны еще фигурки сельчан, которые все не угомонятся, все не перехитрят всех остальных, словно нет у них времени остановиться, подумать, правильно ли они тратят драгоценное, отмеренное Всевышнем время своей краткосрочной, как вспышка молнии, человеческой жизни. Тишина. Голова собирается домой. Убирает со стола лишние, сухие, как осенние листья, бумаги, запирает сейф, в котором он в те времена, когда был женат на Гапке, кроме печатей, хранил некую коробочку, чтобы она случайно не попалась ей на глаза. Наверное, она и сейчас там пылится, но руки не доходят проверить – дела, дела. А в углу кабинета на вешалке притаился фрак. И хотя смеркалось довольно поздно– лето трубило уже о своем победоносном приближении тысячами глоток суматошных птиц, – тени в кабинет Головы наползали чуть ли не с полудня, густели под его столом, за шкафом и по мере отступления дня норовили заполнить его кабинет непроглядным туманом, чтобы успокоить на веки вечные его беспокойную христианскую душу. Так, по крайней мере, казалось Голове, а так как с собой, как с человеком надежным, он спорил редко, то постепенно стал принимать за аксиому тот факт, что кто-то собирается подобраться к нему исподтишка, чтобы опять втравить его в какую-нибудь историю. Но кто именно, он не знал. А в этот вечер на него нахлынули воспоминания о том, как он еще молодой и тщательно выбритый (тогда это еще было возможно) прогуливался возле общежития без всяких планов в голове, так, молодой охотник, вышедший пострелять наудачу. И в тщательно выглаженных штанах. Эх, кружит голову апрельский воздух, лезет в нее всякая всячина. Лучше забыть… «Кстати, про штаны, – подумал вдруг Голова, – не примерить ли мне фрак? Или лучше не стоит? Или все-таки надеть? Никогда не видел себя во фраке». Но тут поток мысли Головы прекратился, потому что руки его судорожно потянулись к фраку, словно только его им всю жизнь и недоставало, и он тут же лихорадочно его напялил и подошел к зеркалу. «Мамочка!» – вырвалось у Головы, когда он внимательно взглянул в зеркало, в котором важно отражались начальственный стол, пузатый, приземистый крепыш-сейф и пустая теперь уже вешалка. Отражения Головы в зеркале не было. Точнее, в зеркале чуть ниже того места, на котором следовало бы пребывать гипотетической талии, виднелось нечто знакомое. «Ух ты, – ужаснулся Голова, – от меня остался одно… естество. А где же я?».
«Вот тебе и фрак, – продолжал судорожно размышлять Голова, – так это же, братцы, состояние, а не фрак! Если его чем-нибудь прикрыть, например шляпой, то получается человек-невидимка». И Голова тут же водрузил на первопри-чинное место шляпу, что ему без труда удалось, поскольку по причине весенних ароматов оно пребывало в приподнятом настроении. «А теперь я выведу вас на чистую воду, – думал Голова, – все узнаю, кто чем дышит. Но сначала навещу Гапку. Водителя еще нету, а приедет, так пусть подождет». И по выученным наизусть улицам он отправился по маршруту, который отрабатывал в течение тридцати с лишним лет.
А Гапка, которая как раз наставляла Светулю на пусть истинный, не расслышала, как в дверях чуть слышно провернулся ключ.
– От мужиков держись как можно дальше, – вещала она племяннице, – как от прокаженных. У них в голове только одно. И сразу же тю-тю и поминай как звали. До свидетельства о браке, чтоб у тебя ни в одном глазу. И пусть хоть на коленях стоит, его от этого не убудет…
– Толик не такой, – попробовала было возразить Светуля.
– Мой тоже был не такой, пока не обвенчались, а потом словно вожжа под хвост и в голове ни одной умной мысли. Лошак!
Голова не знал, что такое «лошак», но слово показалось ему обидным. Но внутренний голос стал напирать на него и доказывать, что машина за ним уже приехала и пора отдохнуть в лоне семьи от трудов праведных.
«Надо же, – подумал Голова про внутренний голос, – лексикон у него – мой». Но спорить с ним не стал и, поддерживая перед собой шляпу, пробрался в сельсовет, закрылся в кабинете, стащил с себя фрак и аккуратно повесил его на вешалку. А затем подошел к зеркалу и обомлел – родное, тучное тело белело и тучнело перед ним. «А одежда!» – прикрикнул Голова на фрак, но тот только презрительно покачивался на вешалке и мрачно молчал. И Голове стало понятно, что отдавать одежду фрак не собирается. Выход у него был теперь только один – пробраться к Гапке, чтобы утащить из шкафа какие-нибудь свои старые вещи, если только Гапка их еще не вышвырнула, а потом возвратиться обратно в сельсовет, но уже не надевая фрак, чтобы тот опять не уничтожил его одежду.
И Голова опять потащился по дороге жизни к своему бывшему жилищу, поругивая фрак, который был вынужден надеть для маскировки, и придерживая перед собой шляпу. Заодно через каждые два метра он отпускал сочное словцо в адрес своей бывшей супруги, хотя она явно не была виновата в том, что нечистая сила уговорила его примерить злокозненную обновку.
На этот раз ему встретились две пенсионерки, которые сразу распознали его шляпу. Одна из них даже во всеуслышание заявила: «Голова, видать, спутался с нечистой силой, потому как у порядочных людей шляпы не прогуливаются, поругиваясь, по улицам как ни в чем не бывало». Они даже попытались погнаться за шляпой, и Голова был вынужден приналечь на ноги, чтобы отстоять шляпу и не позволить им увидеть то, что она скрывала, подозревая, впрочем, что местную публику трудно чем-нибудь удивить. Надо сказать, что к этому времени на Горенку опустилась непроглядная тьма, которую с трудом разгоняли фонари на центральной улице, а все остальное село было надежно укрыто толстым фиолетово-черным покрывалом весенней ночи, из кокетства украсившей себя мягким лунным сияниям да зелеными и голубыми звездочками, которые, как бусины, были на нее нашиты. Голове было, однако, не до всех этих красот, потому что он совершенно замерз, ему даже показалось, что босые его ноги ступают не по холодному песку, а по колючему льду. Фрак совершенно не грел, и Голове даже показалось, что он холодит его, Голову, зловещей замогильной стужей. В довершение всех бед дорогу Василию Петровичу перешел черный кот, который при ближайшем рассмотрении оказался привидением Васьки. Увидев своего хозяина, Васька залился радостным смехом. «Будет, будет мне теперь с кем поговорить! А то все шарахаются от меня, как от огня, словно невинно убиенный кот не имеет права на общение с теми, кто еще месит грязь на этой планете скорби…»
– Так ты, философ, опять будешь донимать меня своей тошнотней? – грустно поинтересовался у него Голова, когда тот сделал было попытку почесаться о ногу хозяина, и только потом вспомнил, что это ему уже не дано.
– Буду, – радостно ответил Васька, – потому что мне больше не с кем потолковать по душам, кроме как с бывшим хозяином, который до того дошел, что во фраке на голое тело прогуливается по ночам, как какой-то вурдалак. Но мы, общественность Горенки, мы не позволим, мы не допустим, чтобы всякая гнусь вылезала по ночам из своих могил и пугала и без того перепуганных жителей этого заповедника…
– А как же тебе, Васька, это опять угораздило?
– Дваждырожденный, видать, вознамерился доказать, что можно дважды войти в одну и ту же воду, и своим отвратительным мотоциклом переехал меня на том же месте… Книги по философии, наверное, не пошли ему на пользу, если он отдыхает от них на скорости в 120 километров в час. По-моему, он даже не заметил, что совершил преступление, словно я, скажем, какой-то москит. Хотя, кто сказал, что даже их можно безжалостно давить? А кто виноват? Ты утащился в город и позабыл, что у тебя есть кот. Но кот ведь не может забыть о том, что ему хочется кушать. И вот опять трагедия покинутого хозяином кота. Гапка-то мне вместо еды только кукиш совала. И то не всегда. Словно я десять лет не охранял ее от нашествия мышей. И вот что еще должен заметить…
Но Василию Петровичу было в этот вечер не суждено насладиться красноречием своего бывшего домашнего животного, потому что тот вдруг бросился куда-то в темноту, учуяв, как ему показалось, гнома и надеясь на то, что ему опять удастся воскреснуть из мертвых и погреться еще на ласковом солнышке, переваривая колбаску и мечтая о ночных похождениях на соседней крыше… Трудно сказать, что мечты хорошо образованного Васьки, который неизвестно где нахватался странных идей, отличались от того, о чем мечтают его менее образованные собраться. Не так ли и среди людей, читатель?
Надежды Василия Петровича на то, что ему быстренько удастся украсть собственную одежду, вскоре развеялись как дым, потому что оказалось, что Светуля и Гапка, опасаясь непрошеных гостей, не только подло заперли дверь на замок, но и аккуратно закрылись на засов и цепочку, которая тревожно зазвенела, когда Василий Петрович попробовал дверь.
– Кого-то опять принесло, – заметила Гапка, выставляя перед племянницей какое-то незамысловатое, но зато горячее варево на зависть продрогшему Голове, который подсматривал за ними сквозь тюлевую занавеску, размышляя только о том, как ему пробраться в дом, пока он окончательно не околел от холода и голода.
«Единственный способ, – думал он, – это забраться в дом сквозь дымовую трубу. Никогда, правда, мне приходилось возвращаться домой вот так, но что поделаешь? В жизни мужчины многие вещи происходят в первый раз». С этим Василий Петрович и полез на крышу, хотя, скажи ему кто-то еще утром, что он будет скакать по крышам, как мартовский кот, он ни за что бы не поверил. А на крыше было еще холоднее. Босые ноги скользили по черепице и ему даже подумалось, что вот так можно и отдать Богу душу – и только потому, что захотелось примерить ненавистный, издевательский фрак. «Эх ты, – сказал Голова фраку, – сволочь ты. Но тебе, наверное, это и так известно». Фрак промолчал, а Голова на четвереньках, от страха помаргивая и попукивая, совершил восхождение к трубе, из которой доносились заманчивые запахи и женский смех. Луна, к счастью для него, будучи не в силах сдержаться от хохота, спряталась за тучами, а те, в свою очередь, совсем низко опустились над Горенкой, чтобы внимательно все рассмотреть. Голове, впрочем, было не до зрителей. В душе он молился, что с ним давненько уже не случалось, и просил Всевышнего, чтобы тот не позволил его бренному телу сорваться с покатой, скользкой крыши. Но вот и труба, Голова встал на ноги, сразу же позабыв о молитве. И, как оказалось, зря, потому что ноги его как-то сами по себе понеслись к пропасти, и если бы он не схватился за край трубы, то, вполне возможно, это восхождение оказалось бы последним в его многострадальной жизни. Но он удержался, и, более того, руки стали втаскивать его в трубу. Он намеревался, однако, влезть в нее задом, а не передом, но отсутствие координации между отдельными частями его тела воспрепятствовала этому и он, как рак, которого вытаскивают из подводной норы, стал скользить вниз по трубе, благо живот его играл роль тормозной колодки и поэтому он действительно скользил, а не падал.
Голове было невдомек, что за всем этим переполохом сквозь щель в полу наблюдает злой гном Мефодий, который пришел украсть что-нибудь из съестного и с ненавистью сейчас смотрел на челюсти красавицы-Светули, бесцеремонно уминающие горячее Гапкино варево.
«Как бегемот, – думал голодный Мефодий. – Ну точно, как бегемот. И мозгов, наверное, столько же». Дело в том, что Мефодий в силу своего крохотного роста не мог оценить красоты этого белоснежного Монблана, как муха неспособна, наверное, оценить красоту картины, на которой сидит. Но Бог с ними, с гномами и мухами, главное, чтобы мы с тобой, читатель, были способны всегда понимать и оценивать все правильно, даже если нам попадется что-то большое.
А тем временем Голова, к его ужасу и кошмару, застрял. Бесповоротно и окончательно. Подвел-таки его наконец живот! А дело в том, что труба перед камином немного изгибалась и сужалась, и макитра Головы уже проникла в камин, но зато все остальное… «Сидеть мне здесь до пенсии, – подумал опечаленный Голова, – но если, предположим, меня все же пожалеют и будут кормить, то как же мне ходить в туалет? На себя самого? Вот до чего я дошел по причине своей доверчивости!» И его воображение тут же нарисовало ему злорадную картинку – он сидит за столом и медленно, очень медленно и даже как бы печально разрезает фрак на мелкие кусочки, а тот бьется в агонии, как пациент на столе у неопытного хирурга, но убежать уже не может… Эх, мечты! Далеко вы готовы завезти раззевавшегося молодца, но Голове пришлось возвратиться к ничтожности того положения, в котором он оказался, – дело в том, что дышать ему становилось все труднее, кровь прихлынула к голове, и если ситуация никак не изменится, то тогда…
Но тут с сухим треском стена над камином раскололось – сложенная из кирпичей труба не была предназначена для вяления туш, и Голова выпал из нее в камин, оставив при этом в ней остатки так и не исполосованного им фрака. Гапка при виде своего бывшего супруга, голого и цвета негра из Центральной Африки, чуть с ума не сошла от страха, а Светуля, та чуть не подавилась от ужаса похлебкой и спряталась за свою тетку, а Голова встал на ноги и, прикрывая срам руками (шляпа осталась где-то на крыше), ринулся к шкафу, чтобы раздобыть хоть какую-нибудь одежонку.
– Чего пялитесь, бесстыжие?!! – вычитывал при этом Голова замершим от изумления зрительницам, но те только покрякивали, не в силах отвести глаз от Головы и прогнать сковавшее их оцепенение.
А пальцы Головы нащупывали в шкафу только всякую гадость – шелк, флер, кружева, шлеечки – все то, что он так любил расстегивать, но отнюдь не надевать на себя.
– Ты чего роешься там, папуас ты бесстыжий?!! Руки-то у тебя как с помойки, а ты в Светулин шкаф, паскудник, забрался да и вымажешь там все, словно в селе твоими стараниям химчистка открылась. Но химчистки не открываются сами по себе, если начальство только и делает, что лежит на диванчике и мечтает понятно о чем…
А дальше пошел хорошо знакомый Голове репертуар. Перебрано было все его генеалогическое древо, и Гапка замолчала, да и то ненадолго, только тогда, когда чуть не захлебнулась собственными ругательствами, увидев, что отчаявшийся найти хоть какое-нибудь облачение Голова напяливает на себя Светулину прозрачную балетную пачку (Светуля подрабатывала иногда тем, что вытанцовывала в клубах совершенно неприличного маленького лебедя), такую прозрачную, что надевать ее без нижней рубашки не имело никакого смысла, но Голове об этом не было известно и он втиснулся в него, от чего все его черные прелести стали еще более заметны. От усилий он забыл, что находится не в сельсовете, а в своем бывшем доме, и, распахнув дверь, величественно приказал водителю: «Вези!». Но на крыльце вместо водителя обнаружилась только перепуганная Галка, и Голова шарахнулся от нее обратно в комнату, но та вовсе и не думала ему вычитывать и только залилась горючими слезами при виде того, во что злопыхатели превратили ее Васеньку. А Васенька, признаемся честно, хотя и не пил, но выглядел страшно, и та ненависть, которую он испытывал по отношению к фраку, придало его лицу выражение свирепое, как у гориллы, приготовившейся к бою.
– Поедем домой, Васенька, – жалобно просила Галочка, – я тебя вымою, точнее, попытаюсь вымыть…
При этих словах водитель злобно хрюкнул, потому что сразу подумал о том, что если можно отмыть Васеньку, то кожаное сидение после него придется драить ему.
– Где одежда моя?!! – чтобы хоть как-то восстановить чувство собственного достоинства, закричал Голова на Гапку, немного повернувшись к ней.
– Да, – из солидарности эхом повторила Галочка, – где его одежда?
От такой наглости даже бывалая Гапка не сразу нашлась что ответить.
– В шкафу!!! – исступленно закричала она. – Уж не думаете ли вы все, что мне нужна эта вонючая рухлядь. Вы лучше посмотрите, во что этот негодяй квартиру превратил, – и она ткнула указательным пальцем в сторону дыры в полу, кое-как заделанную прибитыми наискось досками и прикрытую коврами, той самой, в которую на тахте падал Василий Петрович. – Лучше пусть мастеров пришлет, чтобы они пол починили, а то напишу его начальству, что он постоянно пребывает в состоянии белой горячки и не то что руководить, но даже и передвигаться самостоятельно уже не способен, и поэтому городская авантюристка привозит и увозит его, как труп, на «мерседесе»…
И она, схватив откуда-то фонарик, приподняла ковер и посветила в то место, которое некогда было надежным полом, – к ее ужасу луч фонарика выхватил в темноте лицо Мефодия, который напряженно подсматривал за всем происходящим сквозь дырку в ковре. Надо сказать, что гномы совершенно не в состоянии оторвать взгляд от луча света, потому что большую часть своей жизни они проводят в подземельях. И Мефодий, разумеется, не был исключением.
Единственное, что он успел сделать, так это придать своему бледному лицо честное и целеустремленное выражение, что, однако, испугало Гапку еще больше.
– Ты кто? – нервно закричала Гапка.
Но Мефодий, полностью парализованный светом, ответить, конечно же, не мог. А тут до Светули наконец дошло, что вся ее одежда безжалостно измазана сажей, и она с жалобным криком бросилась к шкафу, чтобы оценить размеры своих утрат. И тут же, словно ее ударила взрывная волна, с воем отскочила от шкафа, стуча от страха зубами и заикаясь.
– Т-т-там этот, – прошепелявила Светуля, – этот самый…
– Кто? – не отрывая своего злобного взгляда от Мефодия, спросила Гапка. – Кто там еще может быть? Один в дыре под ковром нашелся, может быть, так еще десяток таких дармоедов завелся… Не дом, а проходной двор! И все из-за него, – она ткнула указательным пальцем левой руки в Голову, – одно только слово, что Голова, а сам заходит в дом через трубу, словно нехристь какой. Может быть, ты и в самом деле черт, а? Рога то у тебя были…
– Какие рога? – встревожилась Галочка. – Какие у тебя, Васенька, были рога?
– Те, что Гапка с Тоскливцем мне наставила, – прошептал на ухо Галочке Голова так, чтобы Гапка ничего не могла услышать.
– Так кто там в шкафу в самом деле? – важно спросил Голова и подошел к шкафу. Сначала ему показалось, что в нем ничего, кроме Светулиных тряпок, нет, но затем он почувствовал на себе чей-то взгляд и, отодвинув юбку в горошек, увидел перед собой мутные глаза своего подчиненного, – Тоскливец, неизвестно как и когда проникший в шкаф, сидел в нем и жалобно смотрел на Голову.
Голова молча отошел от шкафа, надеясь, что Тоскливец не посмеет донести секретарше про то, в каком виде он видел своего шефа. Но на беду Тоскливца к шкафу опять подскочила Светуля.
Тоскливец тем временем спрятался за одеждой, и Светуля, понадеявшись, что тоскливое, как больничная койка, лицо ей просто привиделось, как-то сразу о нем забыла, занятая, как и всякая другая молодая и красивая женщина, мыслями об одежде и о том, что надеть совершенно нечего, а тут еще взбесившийся Голова измазал то немногое, что у нее еще было. И тут ее пальцы нащупали какую-то гадость, похожую на огурец.
«Он, наверное, заразил мою одежду или подбросил в нее что-нибудь», – горестно подумала Светуля и заглянула в шкаф. Из шкафа чуть смущенно, но без раболепия на нее смотрело лицо Тоскливца, который притаился за одеждой и нос которого она приняла за моченый огурец.
– Ой, ой, ой, мамочка! – завопила Светуля и с омерзением захлопнула шкаф.
– Шкаф надо забить гвоздями, – решительно сказала она. – Навсегда. Там – домовой. А одежду я себе еще куплю. Ничего.
И она судорожно проглотила слезу.
– Не верю в домовых, не верю! – закричала вдруг Галочка, подбегая к шкафу. От всего происходящего ее вдруг стало мутить, и она подумала, что если разоблачит Светулину ложь, то это внесет свежую струю в ситуацию, постепенно становящуюся невозможной.
Галочка распахнула злосчастный шкаф и обнаружила перед собой скорбное лицо Тоскливца, которому удалось незаметно проникнуть в дом и который рассчитывал, что ему удастся в эту тихую и спокойную ночь каким-нибудь образом разжалобить Гапку или Светулю.
А Гапка тем временем продолжала светить в лицо Мефодию, надеясь на то, что ей удастся его каким-нибудь образом словить и продать в музей или зоопарк, чтобы разбогатеть.
В дверь снова забарабанили. На этот раз открывать пошел Голова. Следует честно признать, что Клара чуть не упала в обморок, увидев перед собой негра в пачке балерины, и только потом до нее дошло, что перед нею начальственное лицо.
– С девочками развлекаетесь! – зашипела Клара, как разъяренный гусь. – А я дома одна как сыч сиди… А мой где?
Голова кивнул на шкаф.
Клара вежливо, как в дверь, застучала по шкафу.
– К вам можно, или ты сам выйдешь, придурок недоделанный?
– По какому праву, по какому праву? – закудахтал было Тоскливец. – Вы, гражданка, как моя бывшая супружница не можете мне приказывать…
– Верно, – согласилась Клара. – Приказывать не могу. А шею скрутить – очень даже. Выходи, кастрат!
Тоскливец решил, что лучше выйти, чем позволить Кларе произнести свой известный монолог относительно своей особы, который потом деревенские острословы будут пересказывать во всех подробностях, добавляя еще и от себя. И он уже почти собрался выйти, но тут Клару вдруг заинтересовала дыра в полу.
– Что это там у вас, Агафья Степановна? – вежливо поинтересовалась у Гапки Клара, поражаясь тому, какая та молодая и прехорошенькая, и заодно ее и проклиная как потенциальную разлучницу.
– Сама толком не знаю, но думаю, что если словить, то цену можно будет взять неплохую…
Душу Мефодия при словах «словить» и «цену взять» свела внутренняя судорога, но он, загипнотизированный светом, пошевелиться не мог и только надеялся на то, что фонарик хоть на мгновение дрогнет в руке у его мучительницы и тогда он улизнет.
Но тут Клара узнала того, кто превращал и ее в гнома, и с ужасом воскликнула.
– Да это же коварный Мефодий!
– Так ты знакома с гномами? – подозрительно прогнусавил вылезший из шкафа Тоскливец, который за отсутствием в эту ночь других перспектив собирался хотя бы неплохо перекусить дома и для этого заставить Клару стать к «вечному огню».
– Дайте-ка я его удушу! – предложила Клара. – Она оттолкнула Гапку и бросилась на Мефодия, как бык на тореадора, но тому только этого и надо было, потому что как только он оказался в темноте, он тут же прыгнул куда-то в сторону и был таков. Он не знал, однако, что в темноте его поджидает радостный Васька, надеющийся, что и ему наконец повезло. Но осатанелый Мефодий, которому ничего за этот вечер не удалось украсть, просто врезал Ваське между глаз, хотя и безрезультатно, потому что привидению нельзя сделать больно.
– Обижаешь, – промурлыкал Васька, – обижаешь, подлый гном, подлый потому, что я нашел тебя, но при этом опять не превращаюсь в кота. А почему интересно мне знать?
– Много будешь знать – скоро состаришься, – грубо парировал Мефодий и стал пробираться по хорошо ему известному подземелью, из которого он совершал набеги на погреба горенчан.
Васька попробовал было пройти сквозь Мефодия в надежде, что это поможет, но к его ужасу какая-то неведомая и невидимая сила отбросила его от гнома.
– Я все понял! – заорал Васька. – Ты самый главный у них. Самый главный вор!!!
– Вор! Вор! Вор!!! – ехидное подземелье, которому в этот вечер развлечься больше было не чем, охотно ответило могучим эхом. – Вор-р-р!!!
Мефодий злобно взглянул на бывшего кота и сказал:
– Я могу превратить тебя обратно в кота, но тогда ты будешь до конца своих дней охранять мой дом от мышей и удрать тебе не удастся, потому что я одену на тебя ошейник. А если хочешь, оставайся привидением. Сам решай.
Васька и сам был не лыком шит и сразу же догадался, что тот его заманивает в ловушку, чтобы приготовить из него, Васьки, колдовское варево или что-нибудь в этом роде. И он ничего не ответил Мефодию, а поднатужился, чтобы стать почти невидимым, и бесцветным облачком потек вслед за ним.
А наверху, над проломанной в Гапкином полу дырой, царил полный разброд. Гапка дралась с Кларой якобы из-за Мефодия и потому, что ей не удалось его словить и продать. Голова, до того как уехать, влепил основательного леща по шее подчиненного, чтобы тот не шатался по ночам по его бывшему дому, а сосредоточился на бухгалтерии, в которой по неизвестной причине все исчезает как в черной дыре.
При слове «дыра» на губах его подчиненного появилась предательская улыбочка, которую он тут стер усилием воли, словно ее там и не бывало. А Голова, проклиная фрак, Тоскливца и всех остальных, плюхнулся на заднее сиденье, и они с Галочкой тут же укатили в город.
Тоскливец, в свою очередь, как человек благоразумный и наученный горьким опытом отнюдь не принялся разнимать Клару и Гапку, а направился прямо к двери, чтобы спрятаться у себя дома и выждать, пока гроза пройдет. Желательно, мимо. А Гапка и Клара вскоре сообразили, что силы их равны, и поэтому, покрякивая и чертыхаясь, высвободились из взаимных объятий, и Гапка тут же указала незваной гостье на дверь. А та и не думала перечить, и вскоре дверь оглушительно захлопнулась и в доме остались снова только Светуля и Гапка, которые тут же забились в единственную еще не разгромленную постель и забылись, наверстывая упущенное, тяжелым предутренним сном, не решаясь признаться самим себе, что очередная ночь по какой-то дикой и малопонятной причине безнадежно погублена.
Цилиндр
Галочка практически не обращала внимания на своего водителя, потому что в ее глазах он почти сросся с автомобилем, и она вспоминала о нем только тогда, когда он опаздывал на работу или напоминал о том, что у него закончился бензин. Одним словом, личность была малоприметная, профессионально угрюмая, пессимистичная и отягощенная многочисленными и такими же мрачными, как и папочка, отпрысками, которые неизменно требовали еды и новых штанов. Звали его, по какому-то недоразумению, Нарциссом, и все сходились на том, что его родитель, вероятно, основательно перебрал в ту первую ночь, которую родившийся мальчишка погубил своим непрерывным криком. Ему-то и достался, как мы помним, цилиндр из сундука, и Нарцисс первым делом тщательно проверил, не зашит ли в цилиндр брильянт или что-нибудь, имеющее хоть какую-нибудь ценность. Для этого он притащил его домой, а жил он на Оболони, с видом на стоически относящийся ко всему, что происходит на его берегах, Днепр. Жена его, как только увидела сей странный предмет, сразу получила то, что ей так недоставало на протяжении всего дня, – повод разразиться чудовищной бранью, от которой даже приученный к строгости Нарцисс несколько растерялся. Но это не помешало ему выставить цилиндр на кухонный стол и приняться его почти нежно распарывать и ощупывать изнутри.
«Только один брильянтик, всего один брильянтик, – думал Нарцисс, – и я буду ездить на собственном „мерседесе“, а водителем из жалости найму Галочку, и пусть она только посмеет опоздать на работу!»
Дело в том, что водитель был немного влюблен в свою хохотливую, жизнерадостную и полногрудую хозяйку, которая все делала как-то легко и к которой при этом деньги прилипали словно сами собой.
«Надо же, – думал Нарцисс, – дураку досталось такое сокровище, дураку, который только и умеет, что ввязаться в какую-нибудь историю со многими неизвестными, или напиться, или заснуть прямо в гостях так, что мне приходится на своих плечах волочь его в машину и при этом делать вид, что я очень рад ему услужить».
«Вот если бы Галочка была моей, – мечтал он, – вот тогда…» Но тут он вдруг с ужасом осознал, что если бы судьба наконец повернулась к нему лицом и хозяйка заметила бы, какой он обходительный, то делал бы он тогда то же самое, что и Василий Петрович. Именно то же самое. От этого открытия он не перестал презрительно посматривать на самозванца, а его лицо стало еще более мрачным, словно все горести человечества обрушились на него мутной, тяжелой лавиной.
А Голова совсем не обращал внимания на водителя, потому что был одержим идеей окружить Горенку шлагбаумами, чтобы соседи их пугались, и не просачивались в село одному им известным способом, и не донимали горенчан.
На дороге, которая соединяла Горенку и пгт УЗГ, один новехонький шлагбаум был уже установлен, и Тоскливцу был отдан приказ находиться возле него неотлучно и никого из пгт УЗГ в Горенку не пускать. И три дня Тоскливец провел у себя дома в постели, потому что, пока Голова мечтал о том, что бдительный Тоскливец, как богатырь на дозоре, стоит возле шлагбаума и прогоняет ползущую нечисть, Тоскливец подлизывался к молоденькой Кларе, хотя при этом ему и в голову не приходила мысль о том, чтобы податься на ее подлые уговоры и снова совершить обряд бракосочетания.
Кончилось все тем, что какие-то доброхоты донесли Голове про то, что шлагбаум покинут, а Тоскливец волындается неизвестно где. Голова тут же отправился к своему подчиненному и накрыл того с поличным – Тоскливец заседал за столом и готовился накинуться на блюдо пончиков, к которым Клара готовила какао, от которого по уныло-осклизлому жилищу распространялся густой шоколадный запах: Клара в очередной раз собиралась попробовать вкусно накормить Тоскливца, чтобы потом немедля затащить его в ЗАГС – там у нее все было договорено и их ждали. Ей не было известно, однако, что Тоскливец обо всем догадался и готовился, как только блюдо с пончиками опустеет, сделать вид, что его вырубил такой крепкий сон, что он может только лежать в постельке возле своей возлюбленной и нежно побулькивать в животе какао в такт храпу. Приход Головы расстроил планы обеих сторон, и теперь они лихорадочно, как шахматисты, просчитывали свои следующие ходы.
– Ты почему не у шлагбаума? – зло спросил Голова, которого тут же усадили за стол. – И на работе тебя нет, и нечисть опять может заполнить Горенку, так что придется просить у Гапки ее дудочку, чтобы вывести ее за околицу, но ведь дудочка эта, так сказать, мало предсказуемая – еще неизвестно, что сыграет… Подвел ты меня!
– Никак нет, Василий Петрович, – отпирался Тоскливец, услужливо, но скрепя сердце пододвигая к Голове чашку размером с чайник и блюдо с пончиками. – Я вам вот что расскажу…
И Тоскливец поведал Голове и Кларе, как в ту ночь, когда нечистый его попутал и он боролся с Павликом за золотой остров, он видел, что крысы перемещаются по воздуху и, плюхнувшись на землю, превращаются в соседей.
– Так что шлагбаумы не помогут, Василий Петрович, не помогут! – заверял Тоскливец Голову. – Наше дело гиблое. Одна надежда на Гапку. Так что клад, который вы нашли, он и в самом деле клад, и только благодаря вам у нас есть теперь единственно пригодное оружие – Гапкина дудка. А благодарные соотечественники, вот увидите, поставят вам памятник при жизни за освобождение Горенки от нечистой силы. Прямо в центре села. И детишки будут возлагать к нему цветы. Если хотите, мы его прямо возле сельсовета установим, тогда и вам удобно будет на него любоваться: открыл окно – и там Василий Петрович!
Тоскливец, сам того не зная, нащупал ахиллесову пяту Головы – тот всегда мечтал о памятнике, хотя ни кому в том не признавался. Теперь у него появился реальный шанс, надо только действительно утопить в озере нечистую силу, чтобы та не тревожила Горенку, и тогда пусть районное начальство хмурится, что село чествует своего героя. Пусть. А памятник-то будет в натуральную величину, только вот живот уберем, и правильно Тоскливец придумал про детишек с цве-1 тами. Дети и цветы облагораживают все. Даже то, что облагородить невозможно. Они будут класть цветы ему на колени, а он будет ласково улыбаться им из-за тщательно закрытого окна, ведь если окно открыть, то тогда они, негодяи, могут что-нибудь и попросить.
Голова напился какао, приказал Тоскливцу тоже выдвигаться на передовые позиции и, покинув беспокойную чету, зашагал к сельсовету. Общение с Тоскливцем, как всегда, вызвало у него спазмы в висках, но на этот раз он списал все на погоду и только молился про себя, чтобы в сельсовете его не поджидал какой-нибудь занудливый посетитель, пришедший с преступным намерением получить какую-нибудь справку. Ну вот наконец и заветный, крытый добротным железом дом, в котором его ожидают Маринка, горячий чай и пятирчатка, не говоря уже о кожаном космодроме, на котором так уютно мечтается…
Но возле Маринки на кресле сидел посетитель. Гапка. Агафья Степановна. Гапка Кобровна выползла из своей норы и приползла к нему, чтобы залпом выпить остатки его кровушки. Эх, жизнь!
– Шило в заднице! – с эмфазой прошипела Гапка, увидев бывшего суженого. – Носит тебя нелегкая непонятно где, ну да ладно… Справку мне дай, и я пойду…
– Какую справку? – сразу встревожился Голова, который любой документ выдавал так мучительно, словно в его родах принимали участие все оставшиеся в живых клетки головного мозга.
– О том, что я – это я, потому что пенсию мне не дают, говорят, не похожа на пенсионерку, оно, может быть, и действительно не похожа, но деньги мне нужны позарез – уже два дня со Светулею не жрамши, вчера заходила, так ты и вчера таскался неизвестно где, еле сегодня дождалась…
Гапка замолчала, и в сельсовете стало так же тихо, как в то мгновение, когда буря наконец затихает и обессиленный корабль готовится улечься на песчаное океанское дно на веки вечные. Голова лихорадочно соображал, что он может и чего он не может написать Гапке в справке.
– Так у тебя паспорт есть! – вскричал он, поражаясь собственному интеллекту. – Вот его и показывай!
– Не верят. Говорят, чудес, девушка, не бывает. И денег не дают.
– Кто говорит?
– Да Зоська, почтальон. Она, видать, от зависти, но справку ты мне выдай немедленно. Прямо сейчас!
– И что в ней написать?
– Напиши так: «Подательница сего есть настоящая Гапка. Фотографии в паспорте не верить. Пенсию выдавать». И прицепи к ней мою новую фотографию, – и Гапка вытащила из-за развесистой пазухи свою фотографию в мини-бикине, которую она неизвестно где и зачем сделала. Голова сразу же, как знаток, прикипел к фотографии и задумчиво проурчал: «Голову придется отрезать».
– Как это так? – необъезженной кобылицей взвилась Гапка. – У меня такой красивой фотографии уже сорок лет не было, а ты меня обкорнать хочешь!
– Не приклеивают на справки бикини, – рассудительно ответил ей Голова. – Физиономию приклеим, и все! А все остальное я себе в архив оставлю!
Дело в том, что фотография и вправду была славная и он хотел оставить ее себе как воспоминание о походах по местам боевой и трудовой славы. Но и Гапка была не лыком шита и сразу смекнула что к чему.
– И думать не думай, – прокаркала она в раскрытую пасть председателя. Голова даже поразился тому, что из розовых пухлых губок молоденькой Тапочки вылетают такие отвратительные, немузыкальные звуки. – Не удастся тебе, наглазелся ты уже на меня дальше некуда, а теперь любуйся своей городской клячей. Ей-то столько лет, сколько и тебе, да и ума, наверное, столько же. Одним словом, идеальная пара!
– Ты это, – прогнусавил Голова, – не оскорбляй. Не каждый же, как ты, спелся с дьяволом…
Голова тут же в который раз пожалел о своих словах, потому что из уст его бывшей супружницы на него обрушилась лавина обвинений, гнусных намеков и оскорбительных сравнений. Голове сразу же напомнили, что он рогоносец, во всех смыслах, а то, что украшало его темя еще недавно, свидетельствует отнюдь не о том, что он является благочестивым прихожанином и регулярно наведывается в церковь, а о том, что он развлекся забесплатно с чертовкой, которая его и наградила этой пакостью. Поэтому судить не ему, а его, да всем селом и отправить его на каторгу до скончания времен и вместе с той воровкой, которая возит его на пижонской машине и воображает о себе, что она Святая Дева.
К счастью для Головы, Маринка, как только Гапка разошлась, куда-то ретировалась и не слышала всей этой крамолы, а Тоскливцу, который добрел уже до присутственного места и, по своему обыкновению, бесшумно, как летучая мышь, затаился в углу, все это и так было известно. Впрочем, как только он позволил себе вздохнуть, то ли от страха, то ли от сочувствия к самому себе, Гапка переключила свое высочайшее внимание на него и он тут же узнал о себе, что только в Горенке по улицам блуждают без наручников и намордников вурдалаки, которые днем корчат из себя интеллигентов, а по ночам закапывают одежду на огороде, чтобы развратничать с фасолью (ко всему привыкший Голова встревожено моргнул), и поэтому сельсовет следует не окроплять святой водой, а сжечь его дотла вместе с теми, кто просиживает в нем штаны и не в состоянии при этом без нравоучений выдать самый простой документ. В последнем слове Гапка сделала сочное ударение на «у» и, оскорблено поджав губы, замолчала. Голова сквозь сгустившуюся, как сметана, тишину проплыл к коморке паспортистки, куда ретировалась Маринка, и вытащил ее оттуда чуть ли не за уши, как кролика, и усадил за пишущую машинку.
– Пиши! – лаконично приказал ей Голова и принялся диктовать: «Гапка, она и есть Гапка, в каком виде она на почту не приходит. Молодость ее – следствие злоупотребления дорогой косметикой; она пенсионерка примерного нрава, и посему пенсию прошу ей выдавать по первому требованию, без рассуждений».
Голова хотел было добавить, что рассуждать при Гапке опасно, но сдержался. Гапке справка понравилась, и она сразу же отправилась на почту к Зоське, чтобы ту, наконец, утихомирить. Пока тянулась эта канитель с Гапкой, на улице сгустились прохладные весенние сумерки, на желтые фонари на центральной улице налип фиолетовый морок и повсюду был слышен знакомый оркестр – с лязгом, скрежетом и чертыханиями жители Горенки запирались на ночь, чтобы отсидеться в теплых хатах, пока на улицах свирепствует нечистая сила. Правда, те, кто настроился на свидание с корчмой, нечистой силой себя не пугали и браво вышагивали в известном направлении. У Головы защемило сердце – ему тоже захотелось в корчму, но он припомнил, что давал себе зарок туда и носа не показывать, и горестно вздохнул.
Тоскливец тоже вздохнул, но совсем по другому поводу: до него вдруг дошло, что никогда он не будет эмиром Бухарским и поэтому о гареме в этой горестной жизни может только мечтать.
Голова подозрительно взглянул на Тоскливца и выглянул в окно – машина запаздывала, душа рвалась из груди, чтобы броситься в корчму, но воспоминания о том, чем закончился его прошлый поход в корчму, не позволяли Голове даже и помыслить о том, чтобы усесться на широкую лавку за уставленным угощениями столом и насладиться вместе с честной компанией питьем и взаимной беседой. Нет, теперь это было уже не для него! «Совсем я пропал! – напряженно соображал Голова. – В дом, где прожил тридцать лет, – нельзя, в корчму – нельзя, только в город можно, правда, там Галочка и я ее люблю, хотя это скорее моя заслуга, чем ее…»
А водитель исправно прикатил за Головой и даже изобразил на своем кожаном от жизненных испытаний лице нечто отдаленно походящее на дружескую улыбку – получилась гримаса, которой можно было бы детей пугать, но Голова воспринял все так, как надо, и проворно уселся на заднем сиденье, чтобы подремать немного, пока за окном будут мелькать ночные тени, уснувший лес, залитый сиянием насмешницы луны, и фары проезжающих мимо автомобилей. Голова даже прилег на бок и не обратил внимания на то, что водитель, как только оказался в машине, напялил на себя цилиндр.
– Ты это, не спи! – попросил его водитель. – Давай поговорим.
– Так я с тобой еще и говорить должен! – оскорбленно вскричал Голова. – Мало я за день наговорился, ты, это, вези без разговоров и спать не мешай…
И Голова опять улегся на ароматное кожаное сиденье, надеясь на то, что он забудется и тогда всякая нечисть – угрюмый водитель, привидение Васьки и всякие прочие бесполезные обличности – не будут донимать его бесполезными разговорами и выклянчиванием справок. И так бы оно и произошло, и Голова мирно бы продремал всю дорогу, если бы не одно только обстоятельство: зловредный, а точнее, заколдованный цилиндр выпустил из себя струйку едкой пыли, от которой водитель расчихался, да так, что прогнал сладостный сон Головы, в котором он отправил надоедливого водителя в геенну огненную за то, что и во сне нет покоя, и поуютнее поджал коленки к животу, чтобы не выпасть из голубого колодца сна, но тут же с ужасом отдернул их от себя и принялся нервно себя ощупывать – живот исчез. Теплый, подушкообразный живот исчез. Исчез, словно его ампутировали. Голова глянул было в зеркало – из полутемной машины в него пялилась его багровая, как небо накануне ветреного дня, физиономия. «Мерещится, может быть», – подумал Голова и снова рухнул на кожаное сиденье, как срубленное дерево.
Водитель остался без собеседника, но тут цилиндр, который он теперь носил при исполнении служебных обязанностей, стал нашептывать ему какую-то гадость – Нарцисс сначала было встревожился, потому что подумал, что у него наконец от невыносимой жизни начались галлюцинации, но потом сообразил, что шепелявые звуки на каком-то неизвестном, но в то же время понятном языке доносятся из головного убора.
– Зарежь его! – еле внятно советовал цилиндр. – Чего ты с ним церемонишься. Ничего с ним не сделается. Посмотри, сколько сала нагулял!
Разумеется, цилиндр лгал – ему прекрасно было известно, что Голова внезапно отощал, но намеревался обвести Нарцисса вокруг пальца, чтобы подтолкнуть его на смертоубийство или, по крайней мере, на какую-нибудь мерзкую выходку.
– А то выброси его из машины, он тогда сразу храпеть перестанет, – нудно советовал цилиндр. – Ты-то работаешь, а он спит, словно обожравшийся кот, и сочувствия у него к тебе ни-ни. Разве это справедливо?
Нарцисс был за справедливость, но вот только, что хозяйке сказать? А если признаться ей в любви? И соврать, что Василий Петрович возвратился в лоно Гапки, то есть семьи? Неужели прогонит? Или все же попытаться?
Мрачный лес, который они проезжали, навевал на него самые недружеские мысли по отношению к Голове, который наивно спал, не подозревая, что над тонкой нитью его жизни занесен острый холодный кинжал, готовый в любой момент ее перерезать.
– Ты бы мне что-нибудь хорошее посоветовал, – тем временем стал Нарцисс просить цилиндр. – Например, где денег взять.
Мысль у Нарцисса была правильная, но он не на того нарвался – цилиндр дружил только с фраком, и того счастливца, который имел счастье ими обладать, они умели быстренько довести до гильотины или тому подобного устройства. Но с деньгами у них всегда было худо.
Просьба Нарцисса осталась без ответа, хотя цилиндр ее отлично расслышал – когда ему было нужно, он был немее рыбы.
А тем временем они проезжали весьма странную процессию – огромные крысы вышагивали на задних лапах в сторону Горенки. Пробираться через холодный лес или летать им, видать, было лень, и они понуро брели прямо по шоссе. Так что шлагбаум, построенный на лесной тропе, явно не мог их остановить.
– Эй, председатель! – позвал Голову Нарцисс. – Посмотри на дорогу.
Но Голова крепко спал, потому что был везунком и жизненные стрессы, хотя бы частично, проходили мимо него.
– Проснись ты! – продолжал приставать к нему водитель, но Голова, решив, что тому просто хочется поговорить, и не думал просыпаться.
А крыс тем временем становилось все больше, и если бы это были не крысы, а люди, то можно было даже подумать, что опять началось великое переселение народов. Но везунок, он и есть везунок, и Голова не увидел совершенно обнаглевших крыс, которые, вероятно, решили взять Горенку штурмом как свою исконную территорию, с тем чтобы пленить девушек и сожрать все съестное, пока им не надавали по шее и не вытолкали обратно в пгт УЗГ, где жрать, по причине всеобщей бестолковости и взаимной подозрительности, было совершенно нечего. Кроме того, соседи умели только превращаться в крыс, а свободное от этого занятия время проводили за карточной игрой в состоянии глубокого допинга, для которого использовали обжигающий внутренности, но зато прозрачный и, как им казалось, целебный напиток.
Но Голова безмятежно спал, а крысы безмолвно двигались к его родной Горенке, и вся эта фантасмагория закончилась тем, что Голова перелег с сиденья машина на диван в хоромах Галочки, а та в домашнем халатике принялась накрывать на стол и кормить его всякими вкусностями, и тот в который уже раз пожалел, что променял умницу Галочку на Гапкины выпуклости и вогнутости, за которые ему пришлось долгие годы расплачиваться ежедневной борьбой с ее женским веществом.
Дело в том, что слово «гормоны» Голова если и знал, то давно уже забыл и тот факт, что женщины разительно, к его радости, отличаются от мужчин, объяснял сам себе наличием у них некоего «женского вещества», которое, если в полном комплекте, то делает женщину женщиной, а если его недостает, то у несостоявшейся красавицы просматривается мужской череп, или плечи, или что-то еще в этом роде.
Во время ужина Галочка упорно пыталась его разговорить, обещала, что они поедут в отпуск в Египет и будут любоваться там пирамидами в лунном свете. А Голова не мог признаться своей возлюбленной, что предпочел бы любоваться хорошо ему знакомой корчмой, но не снаружи, а изнутри, но что после приключений со Светулей он даже не смеет туда и носа сунуть, потому как раскрепощающий воображение напиток может опять подвигнуть его на подвиги и тогда ему несдобровать. И покладисто согласился ехать в Египет, надеясь в глубине души, что тащиться туда ему на самом деле не придется. И улегся спать, надеясь на то, что Васька не найдет его у Галочки, но, как оказалось, ошибся, потому что тот уже поджидал его во сне и сразу же принялся нудить о том, что Василий Петрович просто обязан найти ему гнома, чтобы он опять мог воскреснуть, как Феникс, и прогуливаться по Горенке, задрав хвост трубой для уверенности в себе. «Хвост трубой – это как у тебя надувание щек, – пояснял Васька. – Но гнома ты мне обязательно найди. Я тебя отблагодарю». Васька, разумеется, лгал. Чувство благодарности было ему свойственно в той же степени, как и большинству гомо сапиенс, то есть в нулевой. Но если бы все люди отличались благодарностью, то тогда, представляешь читатель, как неинтересно стало бы жить в этой юдоли скорби, затерянной на периферии Вселенной, – все только и делали бы, что благодарили друг друга, исчезла бы борьба добра со злом (а не она ли является двигателем прогресса?) и успокоившиеся люди апатично пережевывали бы, как коровы, зелень травную, которую, если верить Библии, они получили в пищу от Творца. Впрочем, Василий Петрович и не думал приниматься за поиски гнома, во-первых, потому, что не любил таскать для кого-то каштаны из огня, во-вторых, потому, что принципиально не любил делать то, что не могло принести ему хоть какой-то выгоды или хотя бы удовольствия, а в-третьих, поиски гнома как занятие представлялись ему чем-то неприличным.
– Знаешь-ка, Васька, – предложил своему бывшему коту Голова, – отправляйся ты на поиски гнома один. Думаю, тебе повезет.
На этот раз лгал спящий Голова. Он совершенно не верил в то, что Ваське может повезти, но хотел от того отделаться, чтобы оказаться в том своем сне, в котором гурии его всячески ублажали, и не хотел, чтобы Васька его смущал, когда он приступит к своим любимым шалостям.
– По крайней мере, ты ничем не рискуешь. Попробуй прошерстить тот лес, что возле Горенки. Там все что хочешь найти можно, а гномы там просто кишат, – в глубине души Голова надеялся, что Васька нарвется на черта и перестанет существовать даже как привидение, но и Васька был не лыком шит и астральным нутром чувствовал подвох.
– Нет уж, спасибо, Василий Петрович, я лучше буду их в погребах поджидать – они ведь известные ворюги по части дармовой колбаски, – Васька облизнулся и на мгновение замолчал, припоминая, как угощался колбаской, которую экспроприировал у Тоскливца. Себя ворюгой он, разумеется, не считал, полагая, что воровство для кота то же самое, что охота для его хозяина. Только человек охотится в лесу, а кот – в доме. Но кто, как говорится, на что учился.
А водитель тем временем тащился на свою родную Оболонь. Цилиндр он нес под мышкой, чтобы не привлекать к себе в метро ненужного внимания. И тот, задыхаясь от удушливой вони – Нарцисс не благоухал даже после душа, а уж после рабочего дня за баранкой источал такие миазмы, что люди в общественном транспорте начинали пошептываться о химической атаке, – подумывал, во что так втравить своего обладателя, чтобы тот никогда не забыл о своем с ним знакомстве. И принялся нашептывать Нарциссу, чтобы тот купил своей супруге цветы – та, мол, расслабится и без лишних разговоров сразу же исполнит супружеский долг. Вопрос этот стоял у злосчастного водителя довольно остро, и мысль показалась ему достойной внимания. И возле станции метро он по дешевке и всего только после получасовой перебранки с бабой, продававшей цветы, прикупил веник из безымянных растений, надеясь, что при их виде Инесса потечет расплавленным воском и он, обнимая ее, закроет глаза и будет мечтать о том, что развлекается с Галочкой. Два удовольствия сразу. И дверь его холодного жилища была распахнута настежь при его приближении – бдительная супружница ревниво проверяла, не тащит ли он домой какого-нибудь дружка, опасаясь, что они в который раз опустошат холодильник, который отнюдь не напоминал рог изобилия, под рассказы о тормозных колодках и проданных с выгодой, в тайне от хозяина, стертых шинах. Но Нарцисс был один, и в руке у него был букет или, по крайней мере, то, что можно было назвать букетом. И она принялась развязывать его, с тем чтобы поставить его в вазу – о том, для чего он его принес, она сразу же догадалась и приготовилась рассказать вонючему супругу о том, что у нее болит голова, поясница и что пусть он лучше не разыгрывает из себя Ромео, а почистит картошку и вымоет пол, тогда и всякие глупости выветрятся у него из головы, а она почитает перед сном журнал мод и посмотрит фильм про рабыню Изауру и только тогда, если ей удастся почувствовать себя рабыней, она, может быть, и доставит ему ту радость, на которую он намекает. И пока она так думала, ее руки умело расставляли цветы в вазе и нащупали между ними небольшой конвертик.
«Неужели он готов мне за это платить? – встрепенулась Инесса. Мысль показалась ей интересной. – Это как бы у меня будет две работы». Но в конвертике вместо денег оказалась унылая записочка: «Незабвенному Филимону Ростиславичу». И поняла, что цветы Нарцисс для экономии украл на кладбище. И пытался ее рассупонить за букет кладбищенских фуксий. И в квартире сразу же разразились ураган, смерч и торнадо. Нарцисс был прижат к стенке, но не для известных целей, а для мучительного допроса, во время которого чуть не погиб от молний, которые срывались с языка его половины, и яда, которым были пропитаны ее гневные тирады.
А цилиндр отдыхал душой на тумбочке, надеясь, что Нарцисс не разрежет его на мелкие кусочки, припомнив, кто посоветовал ему купить цветы.
Но он ошибался. Потому что Нарцисс был с детства мстителен, как индеец. И как только буря немного успокоилась, цветы были отправлены в мусоропровод, а Нарцисс был извещен про то, что ужинать он будет сегодня во сне, он сразу же принялся разыскивать ножницы, и быстренько их обнаружил, и мелкими такими шажками стал подступать к подлому головному убору, как бы примериваясь, и тот сразу сообразил, что если как-то не исхитриться, то не удастся ему больше выделывать коленца в танце жизни и обмениваться со своим приятелем фраком гадостными сплетнями о том, как им удалось облапошить православных, и поэтому он уже издалека стал нашептывать Нарциссу, что расскажет ему, где найти клад, и причем незамедлительно, и тот стал подступать к нему уже не так решительно, потому что с детства был патологически жадным. Чужое богатство ранило его, как дробь дикую утку, и сердце его непрерывно кровоточило. Кроме того, он искренне скорбел оттого, что не родился в семье Кеннеди и не может ездить в своем «бентли», чтобы из него обозревать достойный его пейзаж – Монте-Карло или в худшем случае – Ниццу. И оттого, что вместо принцессы Монако он должен был делить свою судьбу с Инессой, которая, хотя и не дурна собой, но вместо приданного родила ему двойню, а потом еще одну. Слово «карма» было Нарциссу неведомо, но он называл то, что с ним происходит, «роком» и все наделся, что фортуна наконец повернется к нему каким-нибудь приемлемым местом и он сможет насладиться той свободой, которую можно купить только за деньги. И цилиндру удалось, впрочем, без особого труда, нащупать у него слабинку. Ножницы были отложены, и Нарцисс вытащил какой-то замусоленный клочок бумаги, чтобы записать координаты клада, но оказалось, что для этого надо ехать в Горенку, ибо карта зашита в полу фрака, который, как известно, превращен Головой почти в тряпку во время попытки проникнуть в Гапкин дом через трубу, но все же уцелел и лежит теперь, горемычный и всеми забытый, в сельсоветской кладовке возле остатков бюста Ленина, который по халатности еще не успели списать.
Тащиться в Горенку ночью на трамвае у Нарцисса не было никакого желания. Да и как проникнуть в сельсовет, если он заперт, а ключи у Головы в городе? Правда, существует еще Тоскливец и у него тоже есть ключи, но он подозрителен, как девушка на выданье, и так, за здорово живешь, их не отдаст, разве что взять его в долю. И тогда остаться ни с чем, потому что Тоскливец заберет себе все и найдет для этого множество благовидных предлогов. Или даст отступное Голове, и они вдвоем вытурят его, Нарцисса, коленкой под зад. В известном направлении. На мусорник. А ведь найти работу по нынешним временам совсем непросто. Предаваясь этим мрачным размышлениям, Нарцисс стал напяливать на себя ту одежонку, что потеплее – весна, хотя и потеснила зиму, но в ночном воздухе еще угадывалось ее ледяное дыханье, и он совершенно не собирался отморозить себе места не столь отдаленные, как он их называл, пусть и ради клада. А супружница его, увидев, что он собирается уходить на ночь глядя, уже было обрадовалась, что он покинет ее навсегда, и в то же время как человек аккуратный будет регулярно присылать ей вспомоществование на детей, и заживет она краля кралей, и, кто знает, может быть, судьба сведет ее с кем-нибудь более достойным – в свое время она недооценила свою красоту и выскочила замуж почти за первого встречного, только бы покинуть постылый родительский дом, в котором единственным развлечением и времяпрепровождением были скандалы. Но Нарцисс разочаровал ее, буркнув, что он ненадолго. Нарцисс лгал, он собирался из Горенки возвратиться прямиком к Галочке, чтобы втайне от Головы совратить ее алмазами с брильянтами и на горе обжоре, толстяку, повесе, алкоголику и беспробудному соне убыть с ней на Лазурное Побережье, чтобы отдохнуть от трудов праведных. Надо заметить, что водители влюбляются в своих хозяек так же регулярно, как пациенты больниц – в медсестер, что, вероятно, является какой-то малоисследованной особенностью человеческой психики, приближающей венец творения к мартовским котам. Говорил же кто-то, правда, автор уже забыл, кто именно, что гомо сапиенс должны изучать зоологи, а не антропологи. Однако тем временем Нарцисс спустился на лифте с последнего этажа, на котором обитал, на открытую всем ветрам ночную улицу и почти галопом, что ему было совершенно несвойственно, отправился к метро, пробираясь сквозь ряды назойливых старушек, которые пытались сплавить сомнительный товар запоздалым прохожим в надежде, что те опоздали в магазин или находятся в объятиях зеленого змия и поэтому не смогут отличить горилку с перцем от тормозной жидкости. Но Нарцисс в силу своей профессии отлично мог отличить одно от другого, и поэтому он с выражением отвращения на прыщавом лице отбился от их домогательств, сохранив те несколько гривен, которые у него еще шуршали в кармане, и вошел в метро, соображая как ему попасть на тот загадочный трамвай, который соединял Сырец и Горенку. И сообразил. И оказался в последнем, пропахшем луком и другой закуской трамвае (местные жители по простоте своей душевной воспринимали любую еду как закуску), и уселся на сиденье, и поначалу даже не обратил внимания на то, что пассажиров в трамвае всего двое и что второй пассажир – самый что ни есть кот, только одетый в плащ и шляпу, и что он нахально развалился на сиденье, делая вид, что сидит, и совершенно не собираясь занять то место, которое ему на самом деле полагалось, – на полу.
– Ты чего это, расселся, а? – хотел было спросить его Нарцисс, но в последний момент удержался, потому что кот взглянул на него своими зелеными глазищами, да так, что Нарцисс чуть было не откусил свой собственный язык.
Но кот (вот сатанинское отродье!) сам придвинулся к Нарциссу и вальяжно эдак прогнусавил сквозь роскошные белые усы:
– Клад, значит, ищем, а работать нам уже невмоготу? Пусть другие работают, так что ли? – и строго посмотрел Нарциссу прямо в глаза, словно он, да и другие коты, только тем и занимаются, что вкалывают изо всех сил, чтобы заработать себе на хлеб насущный.
«Как он про клад пронюхал, как?! – встревожился Нарцисс. – Вот судьба, один только раз в жизни удача мне улыбнулась и я, может быть, найду карту с кладом, так уже этот усатый (а ведь он явно кот, а не человек) уже норовит войти в долю, а то и вообще меня облапошить…»
Нарцисс не знал, что ему еще очень повезло, потому что если бы он увидел второго попутчика, который тщательно кутался в плащ с капюшоном, то настроение куда-либо ехать у него сразу пропало бы. И он предпочел бы продвигаться, причем уже в сторону города, по осклизлым от ночного тумана шпалам, чем находиться с тем вторым, кто прятал от него свое лицо. Впрочем, все это стало постепенно выводить Нарцисса из себя, потому что человек он был довольно вспыльчивый, и он принялся ругаться с котом.
– Ты чего это на мой клад заришься, а? Пронюхал-то как? Пройдоха? Мышей бы лучше ловил?
– А чего их ловить? – огрызнулся кот. – Что они тебе сделали. Ты живешь, и они живут. Они ведь тоже своего рода люди, только тебе этого не понять…
Нарцисс предпочел не продолжать этот разговор, тем более что трамвай уже подплывал к конечной станции – Горенке и он готовился к тому, что, как только дверь трамвая откроется, он бросится к сельсовету, чтобы пройдоха кот его не опередил. А трамвай вдруг вздрогнул и стал, двери почти бесшумно открылись, и Нарцисс всем своим естеством устремился в сторону села. Горенчане спали, и потому в окнах было темно и только цепные псы несли службу, заливчато гавкая на все, что двигалось в темноте. Нарцисс им не понравился, и от околицы села до сельсовета Нарцисс продвигался под аккомпанемент хриплого и в то же время визгливого лая. А сельсовет был, как Нарцисс и ожидал, заперт и неприступен, и влезть в него никакой возможности на первый взгляд не было. Правда, окна его были не зарешечены, а только закрыты ставнями, и вот если бы открыть одно окно… Нарцисс подступил поближе к самому первому окну и к своей неописуемой радости увидел, что ставень-то совершенно прогнил, и он без особых усилий, повиснув на нем, его сорвал, а затем уже приступил к самому окну и тихонечко выдавил стекло вовнутрь, а потом уже и сам влез в сельсовет и бросился к заветной кладовочке.
А фрак и вправду отдыхал там от трудов своих неправедных на осколках, которые раньше были бюстом Ильича Всех Святых. Жители здешних мест предпочитали, однако, совсем другие бюсты… Но Нарциссу на все это было начхать, и он ринулся к заветным лохмотьям, и, таки да, нащупал там что-то напоминающее записочку, и, включив по неосторожности свет, стал внимательно изучать якобы старинные каракули. Оказалось, что путь его лежит на кладбище, причем в самый дальний его угол, и, прихватив с собой сельсоветскую лопату, он поплелся на кладбище, не подозревая, какую безмерную радость он доставляет фраку и цилиндру, которые обменивались зловещими флюидами, предвкушая, что коллекция жертв их шалостей пополнится еще одним экземпляром.
В эту тревожную для Нарцисса ночь Голове тоже не удалось сомкнуть глаз, потому что Галочка настроена была философски и попыталась в очередной раз выяснить, любит ли он ее. Голова истово божился, что любит, но не был расположен вдаваться в детали. На вопрос, как он ее любит, Голова сразу же отвечал, что «очень» и «многократно», и Галочке начинало казаться, что они вкладывают в одно и то же слово разные значения. И от этого у нее разболелась голова и испортилось настроение, и она опять подступила к своему незадачливому дружку с вопросами, и не позволила ему притвориться, что он спит (хотя он и на самом деле спал), и растормошила его, и тогда он, продрав глаза, сказал:
– Дорогая моя, мужчины и женщины пытаются выяснить отношения между собой со времен праотцев наших Адама и Евы, но до сих пор им это не удалось. Не наивно ли было полагать, что нам с тобой в эту ночь, когда за окном гудит холодный ветер, а в постели так тепло и уютно, удастся понять, отчего нас тянет друг к другу, как два магнита? Я называю это «любовь», может быть, существует и другое какое слово, но это ли важно? Я беру тебя за руку (Голова сначала подумал про другую часть Галочки, но в последний момент удержался и сказал «рука»), и нам кажется, что мы одно и то же, что мы едины, что мы сливаемся в одно… Скажу тебе по секрету, что я долго думал об этом и пришел к выводу, что существует мужское и женское вещество и что вещества эти стремятся соединится, а наши души, которые, как я подозреваю, бесполы, наблюдают за этими пароксизмами как бы со стороны, но люди редко помнят о том, что они – не тело, и отождествляют себя то с собственной хитростью или умом, а то – с детородным членом. Вопрос этот, Галочка, запутан самой природой, которая не стремится посвятить нас, детей своих, в свои тайны. И думаю, что тайна эта нам не по зубам, хотя ты и неплохо разбираешься в химии. Потому, я думаю, нам лучше замолчать, укрыться с головой и забыться до утра, когда злые ночные мраки отступят перед победоносным и вечно юным светилом, которое радостно возвестит о том, что настал день, который мы можем прожить как всегда без пользы для спасения души, поглощенные заботами о том, как обокрасть своих ближних (Голова настолько вошел в раж, что даже забыл, что именно эта забота была главным занятием его многострадальной жизни), а можем, наконец, задуматься о том, как мы живем, но задумываться опасно, потому как от мыслей душа покрывается патиной печали и смывать ее приходится оковитой, а от этого, сама знаешь, одно беспокойство. Нет, Галочка, ты лучше спи и не трогай меня, потому что я этих мыслей боюсь как огня, а любовь – это когда две души настраиваются на одну волну, правда, у большинства людей это не надолго, и унисон этот, того и гляди, превращается в уродливую какофонию со многими неизвестными и дело кончается рогами (он тревожно потер макитру), битьем и криком. Поэтому очень тебя прошу, не спрашивай меня ни о чем.
Надо сказать, что Галочка столько слов сразу от него никогда не слышала и даже поразилась тому, откуда у ее Васечки вдруг взялся ораторский дар. Ей очень хотелось расспросить его и об этом, но Василий Петрович уже убыл куда-то далеко и только сочный и заливистый храп связывал его теперь с этим бренным и полным скорбей миром.
А Нарцисс тащился по ночной Горенке, и так как презренный металл манил его, как запах меда издалека приманивает отощавшего за долгую зиму медведя, то двигался он все быстрее и быстрее. По кладбищу он уже бежал, и когда оказался возле того места, которое было обозначено на карте, то принялся яростно рыть землю, и вскоре наткнулся на то, что принял за закопанный сейф, и, не жалея эмали, зубами стал откручивать болты, и в экстазе кладоискательства не заметил, что за соседними деревьями притаились тот подлый и наглый кот, который дерзил ему в трамвае, и закутанный в плащ его приятель и что они злорадно смотрят на его, Нарцисса, потуги. Но вот наконец болты были скручены – и надо же! Вместо блеска червонцев Нарцисса приветствовала автоматная очередь, и он выскочил из ямы и бросился мимо деревьев, чуть не наткнувшись на загадочного кота и его приятеля, который скинул с себя капюшон и подставил белый безглазый череп ночному ветру. Увидев эту парочку, Нарцисс возжелал только одного – оказаться дома, возле своей суровой, но теплой супружницы, но до дома было, как до луны, и ему оставалось только одно – нестись коньком-горбунком через сельское кладбище, рискуя то и дело сломать ногу или разбить голову. И остаток ночи он провел опять же в холодном сельсовете, на разбитом бюсте вождя мирового пролетариата, потому что двери в кабинеты были заперты. А на рассвете он, побежденный, вылез из окна и понуро зашкандыбал на первый трамвай, чтобы привезти на роскошной машине постылого казнокрада в присутственное место. Надо сказать, что казнокрадом Голова, конечно же, не был, но Нарцисс завидовал ему так люто, что даже во сне возводил на него напраслину. А пока он тащился в город, ненавидимый им Голова смотрел уже в третий раз один и тот же дурацкий и кошмарный сон про то, как опять подженился на Гапке и впал в супружеское рабство, потому как любви к страдающему человечеству у Гапки было столько же, сколько у ставшей в позу кобры. И она возила на нем ведра от колодца, хотя в доме был водопровод, и цепляла их на него, как на ишака, и он, несчастный, на четвереньках возил на себе воду, которой безжалостная Гапка поливала неизвестно откуда взявшийся огород. А все село только смотрело на это чудо и поражалось Гапкиной хозяйственности. Это же какой урожай будет! Но Голова от такого участия в сельском хозяйстве совсем затосковал и мечтал только о кожаном служебном диванчике, который теперь представлялся ему раем. Когда этот сон стал прокручиваться в четвертый раз, на счастье Головы сработал будильник и он счастливый и бодрый, оттого что это был только сон, проснулся на свернутых в жгуты простынях. Галочки возле него не было, и он жизнерадостно прожевал вкуснейший омлет, который был оставлен ему на кухне, а затем вальяжно уселся на заднем сиденье «мерседеса» и ласково приказал Нарциссу:
– Вези!
– Вы бы поздоровались сначала, Василий Петрович, а то, что везти надо, мне и самому известно.
– Ты это, не груби, – виновато уже пробубнил Голова, потому что постылый Нарцисс был прав.
А возле сельсовета толкался пьяный Грицько, который упорно не хотел признавать того, что стекло было выдавлено вовнутрь, потому что тогда было нужно заводить дело, а ему хотелось «добавить» и погреться возле Наталки.
– Мальчишки разбили! – талдычил он. – Ничего тут такого нет, потому что ничто ведь не украдено, потому что красть тут, сами понимаете, нечего.
Он даже не добавил, «потому что все давно уже украдено», потому что это и так всем было известно. Но сельчанам (вот же надоедливый плебс!) хотелось хлеба и зрелищ, и они требовали, чтобы тот «нашел вора». От этих разговоров у Нарцисса затряслись поджилки, и он стал быстренько эдак разворачивать машину, чтобы умчаться в далекий город, в контору полногрудой хозяйки, на которую он намеревался глазеть, пока не придется возвращаться в Горенку за ее несмышленым сожителем. Но замысел этот был погублен, как и его прошлая ночь, на корню, потому что огромный кот (ну разве бывают коты длиной в метр?) разлегся на капоте и своей отвратительной полосатой спиной загораживал ему дорогу.
– Брысь! – приказал ему Нарцисс, но дьявольское отродье и не подумало подчиниться приказанию христианина. И даже, можно сказать, проигнорировало вообще само его, Нарцисса, существование.
От такой наглости кровь вскипела в жилах Нарцисса, как пунш, и он, нисколько не заботясь о правах животных, выскочил из машины и набросился на гнусное существо с монтировкой. Но то и само умело постоять за себя, потому что, когда Нарцисс приблизился к этой твари, та прогнулась, как гепард, и злобно посмотрела ему прямо в глаза. И Нарцисс сразу припомнил своего ночного попутчика и догадался, что тот его сейчас продаст. И не ошибся.
– Это он в окно лазил, – прогнусавил кот и был таков.
– Держи вора! – отозвалась площадь, и Нарцисса тут же обступили любители развлечься на дармовщину, потому что всем было совершенно начхать на то, обворовали присутственное место или нет, и просто хотелось в чем-нибудь поучаствовать.
– Где это видано, чтобы верили коту? Где? – защищался Нарцисс, но его уже вели под белые руки в кабинет Головы, где Грицько принялся писать какую-то нуднейшую бумаженцию, которая у него самого вызывала только тупую боль в затылке.
Документ этот сохранился в архиве села Горенка, и поэтому мы приводим его целиком.
Протокол
Составлено 14 апреля с.г. сельским уполномоченным Грицько Чоботом в том, что в 9.00 его бесстыдно разбудили жители села В.Неубийвовк и П.Пудсала, которые заявили, что видели, что окно сельсовета раскрыто настежь и стекло как таковое отсутствует. Вышеупомянутые граждане выразили опасение, что не обошлось без нечистой силы, на что я вынужден был заявить, что в нечистую силу не верю, невзирая на выходки упыря, который ранее был замечен в сельсовете. Посоветовал им почаще креститься и читать молитвы, а не думать про нечистую силу. При осмотре сельсовета показания Неубийвовка и Пудсала подтвердились. Злоумышленник, однако, в сельсовете ничего не украл, вероятно, потому, что красть там нечего. Служебной собаки, которая могла бы взять след, как известно, у меня нету, а супружницу попросить я никак не мог, поскольку она еще спала и ей не понравилось бы, что я ее бужу, хотя, когда я куда-то ухожу, она может запросто найти меня по следу, особенно в корчме. Потом в дело вмешался кот, который сидел на автомобиле, принадлежащем полюбовнице пана Головы. Кот показал, что стекло разбил водитель Нарцисс, который был обнаружен в этой же машине. Свою вину Нарцисс признал, хотя и возражал против того, что кот может проходить свидетелем по делу и тем более свидетельствовать против него, Нарцисса. Пока Нарцисс давал показания, кот исчез и найти его не удалось. Вероятно, этот кот был не из нашего села. Голова официально заявил, что это было привидение кота Васьки, но на привидение кот похож, по моему мнению, не был, потому что был обыкновенным толстым наглым котом значительных размеров, с откормленными щеками и белыми усами и разговаривал (?!!) довольно по-хамски. После дачи показаний Нарцисс пообещал отремонтировать стекло и ставень и был отпущен с разрешения Головы, который в воспитательных целях расскажет о деяниях Нарцисса хозяйке автомобиля.
Подпись Грицько Чобот
И в эту несчастливую пятницу Нарцисс вместо того, чтобы лицезреть Галочку, был вынужден отправиться на поиски стекольщика, чтобы за свои кровные чинить ненавистное присутственное место, где заседал самозванец, похитивший его, Нарцисса, сокровище. Надо сказать, что до того, как Галочка и Василий Петрович возобновили дипломатические отношения, Нарцисс уже всерьез намеревался признаться хозяйке в своих чувствах и оставить несговорчивую Инессу при своем интересе. Появление Головы, столь же внезапное, как «бога из машины», спутало, как он думал, все его карты, и он был обречен на танталовы муки – наблюдать за их семейным счастьем.
И по утренней прохладе он поплелся на самую околицу села к кузнецу Назару, который, за отсутствием в селе настоящего стекольщика, подряжался и на эту работу. По дороге в туфли Нарцисса по причине их тщательно скрываемой дырявости набился песок, и остаток пути он проделал под затейливый аккомпанемент собственной ругани. Но вот и кузница, кузнеца в которой не оказалось, потому что тот сидел в своей хате и медленно, но верно приходил в себя после вчерашнего. Приятная полутьма – ему не хотелось, чтобы вечное солнце увидело его и посмеялось над его красной, как у вареного рака, физиономией, – скрывало его от человечества. В большой, просторной комнате приятно пахли травы, а кружка крепчайшего, как было обещано на этикетке, индийского чая вливала живительное тепло в тело, которое, как он опасался, уже никогда не сможет вылезти из-под пуховика, под которым оно замерзло, словно в ледяной пустыне. «Происки нечистой силы!» – думал Назар. Приход Нарцисса, да еще заказ на стекло пришлись совершенно некстати.
– Какое такое стекло? – спрашивал кузнец. – Зачем тебе?
– Говорю тебе, в сельсовете разбилось стекло и меня прислали за тобой, чтоб ты его починил. Я заплачу.
– А зачем ты будешь платить за Голову? Пусть он и платит. А то тебе это дорого станет.
– А ты цену не загибай. Говорю, стекло для одного окна. Мерку сними и вставь.
– А ты мне не указывай. Пришел и указывает. Я потом приду.
– Потом? Как это потом. Тебя же сейчас ждут.
– А если бы меня дома не было, тогда как? – кузнец хотел спокойно посидеть за чаем, и в его планы не входило чинить что-либо для Головы, который отличался такой скупостью, что ожидать от него, что он расплатится, было все равно, что рассчитывать на золотой дождь.
– Говорю тебе, я заплачу.
– Плати, деньги вперед. Сто гривен.
Кузнец рассчитывал, что услышав про такую сумму надоедливый гость исчезнет, как утренний туман, но тот стал рыться в карманах и издал явственный, длинный стон – во время своих ночных перипетий он потерял все деньги, которые у него были. И хотя сто гривен он нечасто мог у себя найти, но был уверен, что парочка «портретов» воодушевят несговорчивого ремесленника и тот быстро залатает зияющее окно, а тогда Голова пусть клевещет… Он, Нарцисс, ни за что не признается Галочке в том, что в свободное от работы время занимался кладоискательством.
– Видишь, денег у тебя нет, а как нет, то иди, откуда пришел. А я тут посижу, чай попью, – и Назар по-недоброму взглянул на надоедливого гостя.
Но Нарциссу деваться было некуда, и он совершенно не собирался идти на попятную.
– Я с тобой вечером рассчитаюсь, – солгал Нарцисс, не подозревая, с кем, собственно, собирается связаться. – Как пить дать. Так что иди работай и ни в чем не сомневайся. А Голова тебе для бодрости стопаря нальет.
Нарцисс снова лгал, потому что Голова, во-первых, был сам большой мастак угоститься на дармовщину, а во-вторых, кузнеца он (и, прямо скажем, не без оснований) опасался, как опасается православный нечистой силы, и в жизни не уселся бы с ним за один стол. Таким образом, ложь Нарцисса была обречена на позорный провал, и черный огонь под густыми бровями Назара превратился в свирепое пламя, которое вдруг полыхнуло на Нарцисса, и тот стал уже было ретироваться к двери, догадавшись наконец, что не на того нарвался, но было уже поздно – ноги у него подкосились, но на пол он не упал, а оказался на наковальне, а Назар давай прохаживаться по нему кувалдой. К удивлению Нарцисса, больно ему не было – кувалда скорее охлаждала, чем обжигала его, и он вдруг почувствовал, что соки жизни покидают его, упругие ягодицы, на которых так удобно сидеть в автомобиле, превращаются в сухофрукты и кровь у него уже не кровь, а узвар, который уже не гонит по жилам почти остановившееся сердце. Сознание при этом он не терял и мучительно наблюдал за манипуляциями кузнеца, который, видать, разозлился не да шутку, если уж оторвался от чая и решил уделить время гостю. И длилась процедура эта, как показалось Нарциссу, целую вечность, но в конце концов кузнец угомонился и Нарцисс вдруг снова оказался на стуле, причем без всякого желания опять лгать. К своему удивлению, он услышал, как из его собственного рта изливаются слова благодарности, но решил не вмешиваться. А тот то ли улыбался сквозь усы, го ли морщился и по-прежнему потягивал чай, но уже смотрел на Нарцисса не злобно, а даже как бы сочувственно, и Нарцисс стал отпрашиваться, ссылаясь на то, что хозяйка его давно уже заждалась, да и о стекле надо побеспокоиться. Кузнец возражать не стал, и Нарцисс, поддерживая штаны – во время процедур на наковальне он похудел килограммов на десять, – потащился опять же в сельсовет, где ненавистный толстун (на самом деле Голова вчерашней ночью похудел почти в два раза) стал допекать его разбитым окном и угрожать, что Галочка его уволит за свинские выходки и черную неблагодарность.
«Ничего, – думал Нарцисс по дороге в город, – до цилиндра я доберусь вечером, после работы. Он даже не подозревает, что я с ним, красавцем, сделаю».
Он ошибался. Цилиндр подозревал. Несколько последних столетий научили его осторожно относиться к людьми, которым посчастливилось им обладать. И поэтому, как только Инесса расклеила свои отекшие за ночь веки и принялась изучать самое себя в зеркале, которое отнюдь не рассказывало ей, что она милее всех на свете, вероятно, потому, что в этом не было особой необходимости. Инесса была крепкой породы и с каждым годом становилась все более зрелой и округлой, и округлость эта, неизвестная скучной геометрии, окружала ее своего рода победной аурой, и мужчины повиновались ей, как загипнотизированные коты. Именно с этого направления и решил подъехать к ней совершенно распустившийся цилиндр, который, оказавшись в нашем отечестве, повел себя, как зарвавшийся иностранец. И когда Инесса оторвалась от зеркала, стал ей нашептывать приятным таким голоском с легкой хрипотцой и французским акцентом о том, что ей тут не место, ее заждались во дворцах, и что тайна ее рождения окутана мраком, и что пусть она не верит, что ее девичья фамилия Голохвощенко, – это ее враги над ней произдевались, но стоит только припереть к стенке выродков из ЗАГСа, которые вошли в преступный сговор с Нарциссом, и тогда все станет на свои места. Ибо она – принцесса, разумеется, из Монако, ирландского, как положено, происхождения, поэтому и фигура у нее такая (цилиндр томно вздохнул), и волосы с рыжинкой, и кожа с удивительными, нежнейшими веснушками, в честь которых придворные барды должны петь дифирамбы, не надеясь, однако, на взаимность… Ну какой женщине, судьба которой безжалостно запроторила ее на двенадцатый этаж оболонской квартиры с видом на Днепр и банальный, как отварное яйцо, универсам, не понравилось бы то, в чем убеждал ее преступный цилиндр? Ты только возьми меня с собой, и мы твое дело в ЗАГСе быстро раскрутим, вещал неугомонный цилиндр… Я вижу их насквозь… И Инесса, прижав к необъятному бюсту своего нового друга, ринулась в сторону ЗАГСа, чтобы раз и навсегда возвратить себе то, что принадлежало ей по праву первородства. Цилиндру, правда, было хорошо известно, что женщины намного мстительнее, чем мужчины, и что спастись ему от супружеской пары будет весьма непросто. «Эх, где мои ноги! – вздыхал цилиндр, припоминая себя еще в человеческом облике. – Проклятый Калиостро…» Но не будем углубляться в тайны этого изъеденного молью головного убора, потому что нам предстоит стать свидетелями удивительного диалога, которому, быть может, позавидовал бы и сам Сократ. А тем временем Инесса грозным смерчем ворвалась в ЗАГС, заставленный фикусами, словно фикус является символом семейного счастья, помогает регистрировать акты гражданского состояния или способствует потенции. Не став тратить время на клерков, в глазах у которых нельзя было прочитать ничего, кроме мечты о конвертике с портретами наших земляков, Инесса ринулась в кабинет начальника, на двери которого большими золотыми буквами было написано: «В.Н.Соболь-Бессмертный». Секретаршу, бросившуюся ей наперерез, она отмела, как ком грязи, и вот она уже на пороге унылой комнаты, в которой сбудется ее мечта.
– Помогите мне, – нежно прошептала Инесса, – а не то я вас под суд отдам.
Она, однако, с трудом представляла себе, с кем, собственно, имеет дело, потому что Соболь, даже если он не был бессмертным, появился на свет не сегодня и даже не вчера и потому что таких, как Инесса, на своем веку он уже перевидал великое множество. И поэтому он без особого удивления, как мясник на очередную свиную тушу, уставился на нашу разгорячившуюся красавицу, стараясь понять, как именно он может побыстрее схватиться с ней на служебном диване, да так, чтобы за это не пришлось платить и отвечать. Она, в свою очередь, тоже какое-то мгновение рассматривала его радушное, как африканская маска, лицо и розовую лысину, на которой проступали контуры какого-то материка. Не исключено – Атлантиды.
– Под суд! – снова категорически заявила Инесса, обрушившись на стул перед заваленным казенными бумаженциями стол. – Потому что от меня подло скрыли тайну моего рождения. И если бы я ее сегодня не узнала от цилиндра…
И она крепко вжала своего нового друга в соблазнительную долину между двумя возвышенностями. Цилиндр, который за долгие годы затворничества в сундуке уже почти позабыл, что это такое, на мгновение даже пожалел, что привел ее сюда.
– Вашего рождения? – Соболь-Бессмертный чуть выкатил и без того выпученные глаза и сделал вид, что весьма и весьма удивлен. – Но почему у вашего, гражданочка, рождения есть тайна?
И он попросил принести из архива какой-то удушливый том, который оказался на самом деле тошнотворной папочкой, в которой хранились небрежно написанные листки. И те неумолимо свидетельствовали, что Инесса – Голохвощенко и родилась она в Житомире в семье Голохвощенков, что и записано.
– А как же Монако? – прошептала она цилиндру, и тот чуть бесшумно прошептал ей:
– Лжет, сатана! Вы только посмотрите на его лицо.
На лице Соболя нелегко было высмотреть что-либо похожее на правду, и Инесса снова поверила цилиндру и, поверив, ощутила себя принцессой Стефанией, вынужденной опуститься до общения с обнаглевшим плебсом.
– Мне нужны настоящие документы, – сказала она. – А это фальшивка.
– Гражданочка, мы тебе какие угодно документы выпишем, – тихо ответил ей Соболь, придвигаясь к ней поближе (нет, Инесса и вправду была недурна собой!). – Хочешь я тебе, девочка, выдам справку, что ты королева Великобритании? Даром?
И он придвинулся к ней еще ближе, но его подвела та банка шпрот, которую он сожрал перед работой, потому что у Инессы были свои принципы и она не выносила, когда в лицо ей дышат рыбой.
– Причем тут Великобритания? – прошипела она, как вылезшая из норы змея. – Так ты, оказывается, знаешь, с кем говоришь… Я – принцесса Монако.
«Какая хорошенькая дурочка, – промелькнула под лысиной у Соболя. – Так тебе нужна справка, что ты принцесса Монако? Только это?» – и он пододвинулся к Инессе.
– Причем тут справка?!! – оскорбленно вскричало Ее Высочество (нелегко ведь иметь дело с тупой челядью!). – Мне нужны документы про мое рождение.
– Они там, – сладострастно вздохнул Соболь, – в архиве.
И увел ее, принцессу, в архив, в который редко кто заходил, и притворил за собой толстую дверь, и остался наедине с Инессой среди миллионов справок и документов, которые молча кричали о счастье и ненависти, браках и разводах, любви и предательстве.
Не знаем, что вообразил себе Соболь, но Инесса сначала не поняла, почему для получения документа нужно раздеться, и поэтому раздевалась она неохотно. Кроме того, ей не было известно, что в приемной муженька дожидается озадаченная половина, которой секретарша, не оценив по достоинству удара под ребро, которым вместо доброго утра приветствовала ее Инесса, быстренько доложила обо всем по телефону. И когда Инесса уже почти полулежала на папке 1913 года, госпожа Соболь чуть слышно приотворила Дверь в этот Ноев ковчег и несостоявшаяся принцесса Монако была поймана с поличным.
Надо отметить, что Соболь по доброте душевной не позволил супружнице прикончить Инессу прямо в архиве и, чтобы напустить туману, сказал:
– Это – принцесса!
– А я тогда королева. Ничего, дома я тебе растолкую, кто есть кто. Только приди. А не придешь – вообще удушу.
Правда, Соболь зря это сказал, потому что до Инессы уже стало доходить, что родом она не со Скалы, и она влепила основательную пощечину челядину, который солгал, что вернет ей царские грамоты. А тот и сам понял, что шутка зашла слишком далеко и что вместо дармовой клубнички он позволил втянуть себя в скандал, который еще неизвестно чем закончится. И он увел супругу в свой кабинет, и Инесса одевалась в гордом одиночестве среди замызганных папок.
Бодрый свадебный марш, который слышался сквозь глухие стены архива, окончательно испортил ей настроение, и она сразу припомнила, что ее муженек не ночевал сегодня дома, и дала себе зарок вывести его на чистую воду, как только тот объявится. Инесса выплыла из архива без справки и какой-либо надежды поселиться во дворце. Подлость цилиндра, который преступно произдевался над ней, была ей теперь особенно очевидно. Марать руку ей об него тоже не хотелось, тем более заниматься его распиливанием. И ей пришла в голову мысль, которая показалась Инессе гениальной. Она даже пискнула от удовольствия, словно ей подарили брильянт «Кохинор». Правда, от этой мысли цилиндр чуть, не задохнулся от возмущения, потому что доведенная до исступления не состоявшаяся принцесса задумала спустить его в общественный туалет. Его, который был пажом и любимцем придворных дам, которые ласкали его золотые кудри, называли Аполлоном и позволяли вытворять с собой всякие шалости. Только не это, думал цилиндр. Пусть уж Нарцисс разрежет меня на маленькие кусочки и душа моя отлетит в Аид за то, что я был так нежен с женским полом. Проклятый Калиостро не оценил моей доброты к его пассии, которую я развлекал, когда тот шатался неизвестно где… Черная неблагодарность! Ведь он не уделял ей внимания, и та могла оказаться в лапах простолюдина. Вот уж поистине… Но он не успел произнести панегирик о человеческой неблагодарности, потому что удушливый запах подсказал ему, что он, как оказалось, уже проделал свой последний путь и туалет, хотя и приватизированный, неминуемо приближается к нему, и тогда… Ноги, мои ноги, думал цилиндр. Если бы у меня только были ноги. И тут, к своему удивлению, он почувствовал, что у него выросли ноги. Более того, на ногах его красовались подобающие его положению чулки с гульфиком и обуты они были в туфли с загнутыми носками, которые он носил в своей родной Италии. Триста лет назад. И этим загнутым, хотя и мягким носком он, извернувшись, пропечатал Инессово солнечное сплетение, и та, ошарашенная, выпустила его, и он на своих ногах, на которых по причине длительного их отсутствия чувствовал себя не очень уверенно, ринулся вдоль улицы Гетмана Сагайдачного, рассчитывая улизнуть от разбушевавшейся красавицы. Но та, впервые в жизни задумав совершить смертоубийство, совсем не как принцесса тупотела за ним ногами, рассчитывая догнать и удушить подлый головной убор. И трудно сказать, чем завершился бы их взаимный спурт, если бы сонный после вчерашнего гаишник, которому со вчерашнего дня не удавалось никого оштрафовать, не решился положить конец этому разгулу страстей на проезжей части. И, отчаянно свистя, он бросился им наперерез, чтобы оштрафовать обоих, потому что его мало интересовало, почему у голенастого карлика нет головы и почему, колыхая своими прелестями, дебелая дамочка несется за ним. У него был к ним свой интерес, который, даже при всей симпатии автора к лицам его профессии, трудно назвать альтруистическим. И ему удалось ухватить карлика за шляпу, а дамочку за воротник, и он для убедительности даже поднял их над грешной землей, чтобы они осознали, что суровая рука закона положила конец их бесчинствам, и те, почувствовав себя несчастными куклами Барабаса, сделали вид, что искренне рады оказаться в его обществе. Уж лучше милиционер, чем верная смерть, думал цилиндр, а Инесса думала только о том, как испросить у представителя власти разрешение остаться со своим недругом наедине. И каждый из них принялся с пылом излагать свои доводы, к большому удивлению прохожих, которые ненавязчиво окружили место происшествия, словно утром в понедельник у них не было другого дела, как пялиться на шляпу-цилиндр с человеческими ногами и полногрудую шатенку. Гаишник наконец поставил их на землю, но свидетели ему не были нужны, и он прорычал, что сейчас начнет собирать показания. И попросил приготовить паспорта. Разумеется, уже в следующее мгновение на месте происшествия не осталось ни одной живой души, а полумертвая от страха Инессина трепыхалась в переволновавшемся сердце из последних сил.
– Гражданочка, – тем временем втемяшивал ей в башку гаишник ее вину, – так себя вести нельзя. Придется вас оштрафовать.
И он сладострастно, при воспоминании о том, что как это приятно, когда у тебя в руке что-то шуршит, вздохнул. Инесса по своей закоренелой женской наивности, которую совсем не уменьшило общение с Соболем-Бессмертным, истолковала этот вздох как чуть слышную увертюру в направлении ее женского естества и ласково придвинулась к служивому человеку, чтобы тот, ощутив ее тепло, оттаял и отпустил ее на все четыре стороны. Но человеческое тепло было последним из того, что было нужно заиндевевшему на посту стражу порядка, и он томно прошептал в кругленькое ушко несостоявшейся принцессы:
– С вас гражданочка, двадцатник, потому что я сегодня добрый, а то вы бы и стольником не отделались. Платите и уходите. А его я с собой заберу.
Дело начинало принимать желательный для цилиндра оборот, потому что перспектива оказаться в клоаке отодвигалась на задний план и появлялся шанс еще кого-нибудь облапошить. Но это отнюдь не устраивало нашу разгорячившуюся амазонку, и она, позабыв наставление маменьки о том, что спорить с власть предержащими разорительно для семейного бюджета, посмела возразить:
– Двадцать гривен я сейчас заплачу и премного вам благодарна, но этот… мне для опытов нужен.
Цилиндр, которого милиционер придерживал за узкое поле, внутренне как-то сразу увял, но сломать милиционера, который намеревался сдать его в ломбард как раритет, чтобы хоть чем-нибудь скрасить бесполезный день, оказалось не так-то легко. И он нежно так посматривая на Инессу, словно проникся к ней расположением, сообщил ей:
– Еще одно кривое слово, и я тебя упеку в кутузку вместе с ним.
И улица Сагайдачного сразу же показалась Инессе в темных тонах, словно по ней ей предстояло взойти на Голгофу и всего только потому, что она задумала оказаться там, где ей было положено по праву первородства (в глубине души она все-таки считала себя принцессой!). Но проклятая печать фальшивого свидетельства о рождении, в которое недоброжелатели вписали ее как Голохвощенко, тянула ее к земле, не позволяя расправить крылья. И уж последнее дело оказаться за решеткой вместе с этим загадочным человечком, от которого, впрочем, одно беспокойство. И она решила пойти на попятную.
– Ладно, – сказала она, – забирай его, только денег я тогда тебе не дам, потому что, во-первых, он дорогой, одна шляпа чего стоит, а во-вторых, у меня их нет.
И то, и другое было ложью, но она сказала то, что страж порядка хотел услышать. Он и без нее знал, что за такую находку сможет выручить не на одну бутылку, а хотя бы на несколько. И с легким сердцем отпустил нашу красавицу, посоветовав ей на прощание не бегать черт знает с кем по проезжей части. На этом и расстались. И основательно помятая от бурно проведенного утра, Инесса потащилась к домашнему очагу зализывать раны, рассчитывая отыграться на Нарциссе, который притащил домой эту гадость. Пусть теперь он что-нибудь попросит, злобно думала Инесса, я заставлю его парадное вымыть… Мысль показалась ей забавной, и она впервые за это утро расхохоталась.
А Голова тем временем устал от всей этой бесполезной суеты, и, кроме того, он припомнил, что еще один галстук забыл у подлой Гапки, и поэтому решил прогуляться домой, а точнее, к жилищу, которое столько лет исправно служило ему домом, и он, напялив на голову шляпу (после истории с рогами он с ней практически не расставался), замаршировал к Гапке. Гапка, она и есть Гапка, размышлял он по дороге. Только молодеет странно, а в остальном нормальная женщина. Вряд ли стоит подозревать Гапку в том, что она не гуманоид. А с молодостью мы разберемся. Странная, однако, вещь человеческое счастье. Я был счастлив в тот день, когда женился, и еще более счастлив, когда мне проставили в паспорте печать о разводе. Может быть, высшее счастье – это когда тебя разводят еще до свадьбы? Это как бы два у довольствия сразу. Мысль показалась Голове интересной, и он причмокнул, словно увидел перед собой сковородку жареных в сметане карасей. И на мгновение холодное утро показалось ему летним полднем, но его радужное настроение тут же улетучилось, когда взгляд его наткнулся на предмет его долголетних медитаций – Гапку. Она вышла из дома, демонстративно захлопнув дверь перед его носом.
– Гапка, пусти меня на секундочку – я галстук забыл, – промямлил Голова, поражаясь тому факту, что с Гапкой он всегда разговаривал так, словно в чем-то был виноват. Хотя это ведь она первая закрутила с Тоскливцем, еще до того, как Галочка возвратилась на его, Головы, орбиту. «Гадина», – подумал Голова.
– Не знаю я никакого галстука, – сурово ответствовала ему Гапка, словно ей и дела не было до своего бывшего муженька, который солидно смотрелся в темно-синем плаще, над которым багровела его обличность, напоминавшая цветом отварную, готовую к тому, что ее вот-вот положат в борщ, свеклу. – Слышала, ты ночью стекло разбил, когда в сельсовет влазил. Неужели дверей тебе мало?
– Не лазил я в сельсовет – это водитель.
– У тебя всегда есть ответ, черт рогатый! Убирайся, а то вызову Грицька и обвиню тебя в дебоше, а? Пусть тогда вертихвостка тебя вытаскивает из каталажки. Скажу – пришел пьяный и дебоширит. Кому поверит Грицько, тебе или мне, а?
– Ну конечно, мне, потому что я ему двадцатник дам, – ответил Голова. – А ты – жадная. Поэтому он мне и поверит. Так что отдай мне галстук по-хорошему, и я уйду.
Гапка на мгновение задумалась. Мужнин галстук ей и в самом деле был ни к чему, Светули дома не было, так что опасаться за то, что Голова к той прицепится, не приходилось, и она согласилась.
– Ладно, забирай свой хлам, только быстро.
Голова поднялся на крыльцо, Гапка открыла ключом дверь, и они зашли, как когда-то заходили в этот дом, чтобы поскорее оказаться наедине. Голова открыл шкаф, нашел галстук и даже собрался пробурчать Гапке слова благодарности за ее невиданную уступчивость, как его взгляд наткнулся на упыря, который бодро, как к себе домой, входил в комнату через стенку. Или это все-таки был Тоскливец?
– Стой, куда прешь?!! – закричал Голова, тем самым вызвав удивление Гапки, которая упыря как бы не замечала. А тот, в свою очередь, не обращал на Гапку никакого внимания и мелкими такими шажками прямехонько направлялся к главному герою наших незамысловатых повествований. Но тут и Гапка заметила странную зеленую тень и, присмотревшись, сообразила, что тот может залпом выпить ее молодую кровушку и тогда она, высохшая старуха, будет обречена на то, что заслужила, – доживать свои недолгие дни в унылом, пустом доме, в то время как молодые красавицы будут сводить с ума баронетов и маркизов на далеких южных островах под огромными, размером в блюдце, звездами. И так стало ей от этого грустно и обидно, что она схватила свое излюбленное оружие – сковородку и влепила зеленому выродку по макитре, да так, что голова того сплюснулась и стала напоминать перевернутый тазик. Но прыти ему это не поубавило, и он стал заходить к Голове сзади, и тот уже сам был не рад, что зашел за галстуком (ведь, если честно, он мог бы без него обойтись, или, в этом ему было страшно признаться даже самому себе, он соскучился по Гапке?), бросился от него к двери, но в то мгновение, когда он схватился за дверную ручку, замок в ней щелкнул словно сам по себе. А тут и шторы стали задвигаться без всякой видимой помощи, и они с Гапкой остались почти в кромешной тьме, по которой за ними носилось зеленое фосфорирующее пятно с абрисами Тоскливца.
«Если останусь в живых, ни за что больше не пущу его в дом», – успела подумать Гапка на ходу, потому что ее молодым ножкам приходилось сучить все быстрее по выскобленным доскам, чтобы уворачиваться от злобного упыря, обратившего теперь на нее свое благосклонное внимание.
– Не поможет тебе женская кровь, не поможет! – отчаянно вопила Гапка. – Там, вишь, в углу, Голова стоит, в нем целая цистерна крови, вкусной, горячей, его грызи!
«Стерва! Какая стерва, – огорченно подумал Голова, – нет в ней даже намека на самопожертвенность».
Но эта мысль чуть не оказалась последней на этом свете, потому что упырь неожиданно изменил траекторию и бросился к Голове, а тот, поддерживая штаны, которые раньше прочно были закреплены его животом, бросился от него, как бросается заяц от хищной птицы, не разбирая дороги и себя не помня, только бы уйти от нее, только бы успеть. Одно, правда, обстоятельство несколько облегчало задачу Головы – живота, который раньше гирей тянул его к земле, у него уже не было и бежать ему, к его собственному удивлению, было легко и просто, словно он вместе с лишними килограммами скинул эдак двадцатник бесполезных, прожитых в ослеплении от Гапкиной близости годов.
– Уйди, подлый, – прохрипел Голова упырю, но тот не послушался, и тогда Голова неожиданно остановился и опрокинул на него стол. Упырь на мгновение замер и грохот от сброшенной на пол посуды заглушил ругань Гапки, которая что-то вещала про погром, разоренное гнездо и еще про какие-то глупости.
Но упырь тут же принялся за свое, и Голова кобчиком почувствовал, что на этот раз ему несдобровать, если он что-то не придумает. И он стал вопрошать внутренний голос про то, что ему нужно предпринять, чтобы выжить. Но тот молчал, то ли потому, что был рад, что Голову наконец прикончат, то ли потому, что сказать ему было нечего. Но тут, на счастье Головы, в комнате появился Васька. Точнее, его привидение. Такое же зеленое, как и упырь.
– Ух, как ты умеешь развлекаться, – ехидно сказал Васька, нисколько не стесняясь своего хамства и своих бывших хозяев. – Видишь, как ты уже похудел. Готов поклясться, что к тебе вернулась молодость и ты почувствовал второе дыхание. Еще немного и ты познаешь смысл жизни, ведь не каждому дано погибнуть от вампира. Поэтому можешь причислить себя к элите.
Сказав гадость, Васька ехидно захихикал словно перед ним было что-то смешное. Но тут вдруг перед Головой показался свет в конце тоннеля. Он придумал, куда нужно адресовать упыря, чтобы тот оставил его в покое.
– Сегодня ночью, – сказал он, – в село проникло много крыс. Двухметровых. Мне Нарцисс рассказал, а он их видел. Кровь у них, как вишневая настойка. Так что ты не там ищешь. Как только солнце зайдет, они задрыхнут и тогда ты можешь делать с ними все что хочешь. А меня не трогай. А то я тебя сейчас перекрещу.
Голова на ходу высоко поднял персть, но упырь уже и сам углядел опасность и сквозь стену ретировался с места событий. Васька тоже куда-то смылся – он не любил выслушивать Гапкины тирады, а вот Голове деваться было некуда – ключ был у Гапки и ему пришлось узнать о себе, что рога у него – это генетическое, скорее всего, наследственное и что предки его с обеих сторон во всех смыслах были рогоносцами и остается только диву даваться, как они не забодали друг друга насмерть, производя таких же, как они рогатых потомков, которых неизвестно для чего земля носит, но и у той терпение уже не осталось и она скроет их на веки вечные, чтобы они не донимали ее, Гапку, своими глупостями. Голова грустно молчал и даже как бы соглашался и все посматривал на дверь, как собака, которую уже пришло время выгуливать, но у Гапки и самой не было желания лицезреть его на фоне угроханного сервиза и она выпустила его на свободу, и он, как в землю обетованную, ринулся в сельсовет, чтобы залечь там до конца рабочего дня под горячий чаек с пятирчаткой. И вывести на чистую воду Тоскливца – пусть признается, для чего он превращается в упыря. Или это упырь превращается в Тоскливца? На автопилоте Голова проследовал в присутственное место. И опять нарвался на скандал, потому что Маринка и Тоскливец за что-то чихвостили паспортистку, а та отбивалась от них, своих мучителей, как могла, и, увидев Голову, все возжелали, чтобы тот выступил третейским судьей. Но тот ответствовал им, что им нужен не судья, а психиатр и он сейчас побеспокоится о том, чтобы пришел спокойный такой дядя и их внимательно и доброжелательно выслушал и уж потом решил, могут ли они разгуливать на свободе или им место за высокой стеной среди таких же, как они, которые не в состоянии прожить день, не переругавшись. И для острастки схватился за телефон. И конфликтующие стороны разошлись по углам, и благословенная тишина опустилась над Горенкой, и холодный ветер за стеклом даже как бы создавал уют. И Голова включил калорифер и попросил Маринку приготовить чай, который она подала почти мгновенно, возможно, ощутив свою провину. Затем он пригласил Тоскливца в кабинет и задушевно так спросил:
– Ты признайся мне честно, ведь мы с тобой давно знакомы, упырь ты или нет? Говори правду, а то я Грицьку пожалуюсь.
– Никак я не могу быть упырем, Василий Петрович, то есть вампиром, потому как кровь у меня, хотя и не горячая, как у вашего превосходительства (нет, Тоскливец все-таки умел подольститься к начальнику!), но и не холодная, как у особы, которая уже окончила земное существование.
– А детей тогда у тебя почему нет? Только труп может не обрюхатить такую вертихвостку, как твоя бывшая супружница. – Голова смягчился и даже как бы сказал Кларе комплимент. – Тем более что она помолодела, а ты как был, так и есть.
– Дети, они кушать просят, – резонно ответил Тоскливец. – А денег где набраться? Вот это, если б вы мне зарплату раз в пять увеличили, то я тогда бы вам крестничка и произвел.
– Может быть, тебе, как это, подсобить? – поинтересовался Голова. – Она-то ведь, твоя бывшая то есть, ничья. Ты с ней поговори.
Предложение о помощи вызвало у Тоскливца возмущенный клекот, но не орлиный, а куриный. И по его обличности расползся синюшный румянец. И Голова догадался, что забота о ближнем была встречена без благодарности.
– Ну нет, так нет, – быстро сказал Голова, он опасался, что фиолетовый румянец превратится в зеленый и тогда ему снова придется приналечь на ноги, чтобы спасаться от вампира, а сил у него уже не было. И он отправил Тоскливца с каким-то поручением к Маринке, чтобы тот переключил на нее свое внимание и в случае чего напился ее, а не его крови.
А милиционер тем временем страдал. Наглые тетки из ломбарда совершенно не были готовы к тому, чтобы дать за цилиндр хоть несколько монет.
– Если он урод, – талдычили они ему, – так продай его в цирк. Нам, по крайней мере, серебро нужно. А он нам зачем? С ногами. Еще бегать начнет, а нам порядок нужен. И покой. Чтобы деньги считать. Нет, служивый, забирай его прочь.
Аргументы стража порядка про то, что перед ними раритет, на них не действовали, кроме того, они опасались, что шляпу с ногами придется кормить, а от этого один расход. И охранник все более нетерпеливо посматривал на посетителя в форме и проверял свое оружие – не заржавело ли, и воздухе начали носиться миазмы бредового скандала, до которого и впрямь было недалеко. И милиционер ушел гордо, как памятник, который не сбросили с пьедестала, а просто переместили от людских глаз куда подальше, чтобы на него не тошно было смотреть. А на улице случилось то, на что цилиндр даже не рассчитывал, – гаишник дал ему под зад ногой, да так, что в сознании цилиндра на протяжении минут пяти не было ничего, кроме множества ярких звезд. И милиционер ушел, а цилиндр был предоставлен самому себе. И все было бы и ничего, если бы вокруг него не стала собираться толпа любопытствующих, которые вполголоса переговаривались о том, что такого урода они никогда еще не видели и если стянуть с него цилиндр, то что они увидят под ним, и так далее, и цилиндр начал понимать, что если не дать деру, то ситуация может принять оборот довольно мрачный. И пока толпа рассуждала, он вдруг неожиданно бросился бежать, а так как уже начало смеркаться, то никто не бросился его догонять и он вдруг оказался опять один наедине со своими ногами, проблемами и отсутствием даже намека на тело и голову. И грустно залез в какой-то неопределенного вида куст, чтобы мир, хотя бы на время, забыл о его существовании.
– Проклятый Калиостро, – думал цилиндр. – Он даже с того света продолжает издеваться надо мной. И все из-за Лауры. Нет уж, поистине женщины – источник и причина всех наших бед. Правда, я слышал от какого-то умника, что виноваты не женщины, а наше к ним отношение. Но разве можно к ним относиться как-то иначе, если они… женщины?
И тут цилиндр хихикнул и, как оказалось, напрасно, потому что Подол во все времена был заселен довольно густо, а теперь и подавно, и маленький человечек снова привлек к себе внимание, которого предпочел бы избежать, – им заинтересовался спаниель, которого наконец вывели прогуляться после бесполезного дня, проведенного в стерильно чистой квартире, в которой не пахло ничем интересным и не за кем было погоняться. И тут мечта обезумевшего от скуки домашнего животного сбылась. И спаниель вцепился в шляпу, которая торчала из кустов, и цилиндру пришлось спасаться бегством. И бежал он довольно долго, быть может, даже несколько часов, потому что усталости не чувствовал, хотя ничего не ел уже несколько столетий. И поздним вечером он оказался там, где, как ему показалось, он уже бывал. И точно – перед ним раскинулась погруженная в глубокий сон Горенка. Лишь из нескольких дымоходов валил дым – верный признак того, что пока на улицу опустились ночные мраки и свирепствует нечистая сила, доблестные горенчане заперлись от греха подальше и сибаритствуют под толстыми коцами. И цилиндру ничего не оставалось, как попытаться пробраться все в тот же сельсовет, где, как ему было известно, в кладовке затаился полуживой фрак, чтобы посоветоваться, как жить дальше, если то, что с ними происходит, можно назвать жизнью. И облапошить кого-нибудь, чтобы развлечься. И через дырку в стекле, которое никто по причине всеобщей халатности так и не починил, цилиндр забрался внутрь присутственного места и прошмыгнул в кладовку.
Если благоразумный читатель, который после работы спешит домой, чтобы насладиться семейным уютом, и не впутывается в разные дурацкие истории, от которых один ущерб и здоровью и кошельку, думает, что Голова уже возвратился под Галочкино крыло, то мы вынуждены сообщить, что читатель ошибается. Нарцисс и вправду приезжал за ним, но был отпущен в город со словами: «Я сам приеду, только позже». И Нарцисс радостно уехал, чтобы доложить Галочке, с тем чтобы подчеркнуть собственное благоразумие и попытаться втереться к ней в доверие, о том, что Голова по причине весенних флюидов в природе, вероятно, собирается всласть покуролесить в корчме или еще где-нибудь. Забегая вперед, скажем, что вместо благодарности хозяйка отругала Нарцисса последними словами за доносительство и душевную черствость и уехала на другой машине домой, приказав немедленно ехать за Василием Петровичем и доставить его в город. И Нарцисс по ночной дороге скорби, проклиная блудного Голову, умеющего чем-то завораживать женщин, мчался в Горенку, чтобы побыстрее притащить домой старого потаскуна, а самому убыть наконец на Оболонь, чтобы, за отсутствием понимания в Галочке, припереть Инессу к стенке и заставить ее выполнять супружеский долг. «Цветов что ли купить?» – думал Нарцисс. Он по своей наивности не знал, что у Инессы был сегодня день довольно трудный и что единственное, на что он мог рассчитывать, так это на мойку полов. Но ему об этом ничего не было известно, скажем так, на его счастье, потому что ведь именно неведение является залогом счастья большей части человечества. Даже страшно представить, что произошло бы на земле, если бы мужья вдруг узнали обо всех проделках своих жен, и наоборот. Нет, знания, конечно, нужны, но только в меру, чтобы они не мешали нам жить в мире, в котором живет большинство из нас, – в мире грез.
А Голова тем временем вышагивал в направлении своего бывшего дома, чтобы отобрать наконец у зловредной Гапки свой галстук. Упыря он уже не боялся, потому что решил, что тот ему просто привиделся после вчерашнего. «Гапка, разумеется, может быть не в духе из-за сервиза, но это ее сервиз, а не мой, поэтому пусть она о нем и тоскует. А мне нужен мой галстук. А то получается, что я уже не в состоянии забрать у своей бывшей супружницы предмет, который мне так необходим», – думал Голова, бодро вышагивая в этот прохладный весенний вечер по песчаным улицам Горенки. Неведение, однако, не всегда бывает сладостным, а Голове не было известно о том, что затаившаяся в кладовке нечисть – цилиндр и фрак – снова подняла голову и у них теперь появилось транспортное средство – ноги цилиндра. Не знал Голова и о том, что фрак теперь разъезжает на цилиндре, хотя его ободранные фалды и волочатся по земле. И что этот своего рода кентавр, пронюхав про его намерения, притащился на Гапкину усадьбу и только и дожидается того, чтобы его во что-нибудь втравить. Вот так клад он тогда обнаружил под собственным домом! Погибель, а не клад. Но будущее, как известно, открыто лишь богам, а мы, смертные, вынуждены блуждать в тумане жизни, не догадываясь даже об истинном смысле того, что с нами происходит.
И Голова в своем солидном синем плаще притащился на Гапкино крыльцо и давай барабанить по двери кулаком, требуя, чтобы его немедленно впустили. Но Гапка и Светуля, услышав голос, который не предвещал ничего, кроме очередного мордобоя и битья посуды, и думать не думали о том, что следует броситься к двери, чтобы встречать дорогого гостя. А он все стучал по неприступной двери, но дверь ему так никто и не отрыл. Забираться в дом через дымовую трубу у него желания не было, равно как и пытаться пробраться сквозь подземелье: Голова был жизнелюбом и все потустороннее – упырь, фрак, цилиндр, привидение кота Васьки – вызывало у него брезгливость, доходящую до отвращения. И так бы и ушел Голова несолоно хлебавши, если бы не притаившиеся за домом мерзавцы, которые решили развести Голову с Галочкой. И они, притворившись внутренним голосомй Василия Петровича, подсказали тому, где следует искать зо-^ лотой ключик. И он, хлопнув себя по лбу, пошарил под тем ковриком, что лежал на крыльце, и сразу же нашел то, чего ему так недоставало. А Светуля и Гапка чуть не подавились тем борщом, который жадно хлебали, когда перед ними предстал Голова, в праведном гневе зажавший в кулаке ключ от своего бывшего жилища. ^
Двое соседей, которые притаились в одежном шкафу, злобно фыркнули, увидев хорошо им известного начальника, которого они до поры до времени обходили десятой дорогой, опасаясь неприятностей. Им удалось прошмыгнуть в дом, и они напряженно ждали того момента, когда дамы закончат ужин и проследуют в опочивальню, в надежде добиться от них благосклонности. Соседям, однако, не было известно, что белокурая красавица слишком буквально истолковала то, что ей наговорил некий харизматический лидер харизматической церкви и что от мужчин ее теперь воротит, а Гапка, хотя и выглядела лет на шестнадцать, но общение с ее бывшим муженьком привило ей скептическое отношение к возможности хотя бы временного перемирия между полами и она серьезно подумывала о том, чтобы уйти в монастырь вместе со Светулей. Наталке она пока ничего не рассказала, потому что опасалась, что по причине ее некоей несдержанности в отношении языка о ее планах узнает вся область и, кроме того, она ее отговорит. И баловались они всего лишь постным борщом, чтобы приучать себя к монастырской трапезе. И поэтому на Голову, который явился перед ними довольный собой, как статуя Свободы, им было по меньшей мере наплевать.
– За галстуком пришел, – сообщил Голова, хотя они ни о чем его не спрашивали.
– Ты уже днем приходил, – напомнила ему Гапка. – И сервиза как не бывало. Что ты сейчас собираешься уничтожить? И как вообще тебя, негодяя и распутника, земля носит? Справедливо ли?
Голова, однако, пришел сюда, как он думал, не для философских дискуссий. Он внимательно посмотрел на Светулю, но та была одета скромно – во все темное и непрозрачное, и, недовольно поморщившись, словно его обманули, Голова направился к шкафу с проклятиями, вспоминая при этом цыганочку и то, чем она его наградила. И открыл шкаф, и стал искать свой галстук, темно-синий в желтый цветочек, который так подходил к его плащу. Но между одеждой взор его наткнулся на двух мордастых соседей, которые сделали вид, что смутились, когда их накрыли с поличным, и, подняв руки вверх, как будто им угрожали оружием, стали вылазить из шкафа, чтобы смыться, пока не надавали по шее. Но у Головы кровь вскипела в жилах от бешенства и оттого, что нечистая сила совсем распоясалась, и он, углядев на трюмо известную ему дудочку, бросился к ней, как доходяга-больной к кислородной подушке, и принялся в нее дуть, тревожно посматривая на соседей. А те от первого же ее визгливого звука превратились в двух здоровенных крыс и давай прыгать на задних лапах, злобно посматривая на дудочника.
Удивительно, что Гапка и Светуля тоже запрыгали, отставив миски с борщом. А Голова, победно трубя, вышел на улицу и повел их к озеру, намереваясь освободить Горенку от нечистой силы раз и навсегда. «И у меня теперь будет свой дом в селе, – радостно думал Голова. – Ведь не упекут же меня в каталажку за героизм на рабочем месте». А крыс становилось все больше, они вылазили отовсюду и присоединялись к странной процессии, во главе которой шествовал Голова, за ним Гапка со Светулей, а за теми – разношерстные крысы всех цветов и оттенков. На отдалении их сопровождала толпа горенчан, потому что слух о подвиге Головы распространился по селу с быстротой звука. Опустели даже, корчма и заведение Хорька, который принялся подсчитывать убытки, проклиная чрезмерный патриотизм Василия Петровича. Цилиндр с фраком тоже не были довольны ходом событий, потому что у них были на сегодняшний вечер совсем другие планы. И они, никем не замеченные, тащились по ночной улице вслед за крысами. Цилиндр немного подпрыгивал и с негодованием размышлял о том, что свою блестящую карьеру ему предстоит закончить в компании крыс на дне холодного озера в никому не известном населенном пункте из-за прихоти похотливого негодника. В своем праведном гневе он как-то позабыл о том, что довело его самого до такого жалкого состояния, но короткая мужская память – это ведь своего рода терапевтическое средство, которое значительно упрощает нашу жизнь, не правда ли? А тем временем процессия приблизилась к озеру, но лезть в холодную воду у Головы никакого желания не было и он пошел вдоль берега в надежде, что кому положено добровольно залезут в воду и сами. Но не тут-то было. И Голова в очередной раз сообразил, что надеяться на справедливость не приходится. Но и воспаление легких ему тоже не было нужно. Но как заманить постылых грызунов туда, откуда никому нет возврата?
Но вот и мостик – тот, что соединяет два берега в самом узком его месте. Голова ступил на него и перебежал на противоположный берег, отчаянно дуя в загадочный музыкальный инструмент. Он находился теперь напротив толпы. И крысы, повинуясь дудке, стали неохотно приближаться к холодной воде. Светуля и Гапка, однако, прыгать перестали, словно припадок у них закончился. «Неужели они не нечистая сила», – подумал Голова, рассматривая их в призрачном лунном свете. Луна бесшумно зависла на черном холодном небе, не веря собственным глазам, – каждый вечер в Горенке какие-нибудь новости! А крысы тем временем с проклятиями уходили на дно: вода бурлила, потому что их собралось великое множество. Последними в воду вошли цилиндр и фрак. Они на мгновение взглянули на звезды и плавно отправились на илистое дно. Никому они не были нужны, и никто не собирался оплакивать их бесславный конец. Кроме них самих, разумеется. Забегая вперед, можем сказать, что больше их никто никогда не видел. Поговаривали, правда, что в лесу стали встречаться два призрака, гнусно ругающиеся на неизвестном языке, но это, скорей всего, вранье.
Вот так и закончился понедельник в селе Горенка. Нарцисс увез Голову к Галочке, и та ему поверила и даже похвалила за храбрость. А Гапка и Светуля, красивые и недоступные, доели борщ и забрались в кровать, не подозревая, что гном Мефодий обыскивает их дом в поисках еды и денег. И что Мефодия выслеживает безутешный Васька, но хитрый Мефодий скрывается от того заблаговременно, потому что от Васьки, даже в его нынешнем состоянии, воняет рыбой и вонь предупреждает о его приближении. Грустно, не правда ли?
Гапка
А Гапка все расцветала с каждым днем, как розовый куст, и совсем уже было уверовала в то, что молодость возвратилась к ней навсегда – чертовкины трусики пошли ей на пользу. Сначала, правда, над ней все издевались да подшучивали и даже на всякий случай вымазали ворота дегтем, но потом односельчане привыкли к тому, что Гапка снова девушка, и те, кто постарше, перестали обращать на нее внимание, а молодежь, то есть те, кто еще не перешагнули пятидесятилетний рубеж, без стеснения засматривались на нее, мечтая хоть как-то приобщиться к ее молодости. Гапке, однако, толку от всего этого не было никакого. Кроме того, жизнь с Головой сделала ее сварливой. Такой до свадьбы она себя не помнила и свято верила в то, что это Голова «поломал ее характер». Замуж она не хотела – Светуля ее уговорила, что им это ни к чему. От мужиков спасаться нужно в монастыре. И Гапка всерьез подумывала о том, как они со Светулей постригутся в монахини и будут денно и нощно молиться, поститься и совершать утомительные послушания, после которых так сладко спится в уютной обители, вдалеке от мирских тревог и дел. Под эту дуду стали они со Светулей постничать и похудели еще килограммов на десять каждая, от чего стали еще более соблазнительными, как утверждала молодежь, любовавшаяся нашими красавицами через известные щелочки в сельской бане. А дни тянулись спокойно и после того случая, когда Голова разбил последний в доме сервиз, почти без происшествий. Светуля раскаялась и больше не танцевала в клубах лебедя. Гапка, кроме сельпо, никуда не ходила, разве что на почту, чтобы получить пенсию, да в сельсовет, чтобы для острастки прищучить бывшего супруга, чтобы тот не задавался. А весна тем временем задумала да превратилась в жаркое лето, и Горенка заполнилась дачниками и дачницами, которые днем гуляли по лесу или купались в озере, а вечером, когда их отпрыски наконец утихомиривались, битком набивались в корчму да в заведение Хорька.
Хорек теперь каждый день учил Параську уму-разуму и ставил ей на вид то, как он выгодно вложил деньги в интернет-кафе, которое уже сторицей окупилось (говоря это, он всякий раз зажимал себе рот, хотя об этом и так было известно всему селу от Головы и до Козьей Бабушки). Параська не возражала, но рвалась, как необузданная кобылица, на Гаити или Бали, и Хорьку приходилось ее увещевать тем, что негоже просаживать среди папуасов в поте лица заработанные деньги.
– Да нет там никаких папуасов, – отбивалась от него Параська. – Поеду и все!
– Если нет, так и нечего туда ехать, – резонно отвечал ей Хорек. – Денежки, они не лишние.
– А зачем они тогда нужны, если их нельзя тратить? – не сдавалась Параська. – На кой они мне? Весь год мыть посуду и смотреть на лысые пьяные хари, которые только усами отличаются от задниц, а как придет лето, так даже освежиться невозможно.
– Нужно освежиться – окунись в озере и освежишься. И для семейного бюджета это не разорительно. Ты на дачников посмотри – имели они твою Гваделупу в виду. На кой она им? Покупались, позагорали, а вечером сходили в корчму или клуб – и на боковую. И чуть что – домой, благо до города рукой подать. А ты заладила про какую-то Гваделупу, прости Господи, прямо спасу от тебя нету…
Диалог этот в разных вариациях происходил почти ежедневно до тех пор, пока Хорек не заприметил как-то утром Гапку, которая тащила из сельпо сумку с едой. Хорек, рассмотрев Гапку поближе, сразу же вызвался ей помочь, и та охотно согласилась, во-первых, потому, что привыкла к тому, что она пенсионерка и все должны ей помогать, а во-вторых, потому, что по рассеянности не увидела, как у Хорька при одном ее виде так загорелись глаза, словно в них вставили маленькие электрические лампочки. Кроме того, Гапка совсем забыла, что с Хорьком они одноклассники и что тот когда-то пытался за ней ухаживать, но карты ему спутал Голова. И Хорек сразу же выложил изрядную сумму за то, чтобы серебристый лайнер унес Параську на далекий экзотический остров, а сам принялся подъезжать к Гапке тихой сапой. Продукты из магазина поднесет, замок починит. Даже вызвался ей пол залатать, а точнее, заделать дыру в полу, в которую провалился Голова. И все только для того, чтобы почаще видеть Гапку. А та и вправду была необыкновенно хороша собой – золотые волосы словно рамой обрамляли ее бледное лицо, на котором светились два огромных карих глаза. А фигура… Нет уж, об этом лучше и не рассказывать, потому что бывший пасечник и так совершенно потерял голову. И было от чего. Гапка, однако, не понимала, что тот за ней ухаживает, и на все выпады Светули, которая сразу же Хорька раскусила, отвечала, что той все примерещилось – не может этот старый козел мечтать о чем-то подобном. Дело в том, что Гапка совершенно не воспринимала Хорька как мужчину. Он у нее ассоциировался с ульями, но так как на пчелу похож не был, а воняло от него основательно, то она предпочитала считать его разновидностью вьючного домашнего животного, например козла. Гапка, конечно же, знала, что козлы – животные не вьючные, но в общем ей на это было наплевать. Козел так козел.
Но в один тихий июньский вечер Гапка, которая по обыкновению сидела на крыльце, чтобы видеть, кто куда и зачем идет, и заодно поджидала Наталку, которая последнее время приглашала к себе Гапку все реже и реже, поскольку опасалась, что Гапкины чары могут вскружить голову Грицьку, вдруг почувствовала, что может читать мысли не только свои, но и чужие. Открытие это поначалу ее рассмешило. Она услышала, например, как Светуля ругается с газовой конфоркой, которая никак не желает зажигаться. Гапка вошла в дом и обратила внимание племянницы на то, что те словечки, которых она поднахваталась в ночных клубах, никак не приличествуют юной девушке, не исключено – будущей монахине. Светуля только диву далась – как могла Гапка услышать то, что она про себя шепчет. Но потом решила, что она, наверное, по рассеянности не шептала, а кричала. И этим сама себя успокоила.
А Гапка быстренько оделась – да прожогом к Голове. Стало ей интересно, чем он, так сказать, живет. А Голова сидел у себя в кабинете и поджидал Нарцисса, который почему-то запаздывал и не спешил отвезти его к Галочке, где его ожидал достойный его сана ужин. И вместо жареной рыбки с пивом и крошечными пирожками с капустой, которые Галочка была большая мастерица выпекать, к нему пожаловала Гапка Гапковна в летнем платье, которое бесстыдно, как показалось Голове, подчеркивало ее женственность. Но на всем, что было связано с Гапкой, Голове мерещился знак «Стоп!». И он не принялся рассматривать Гапку как знаток и ценитель, а стал напряженно размышлять, что заставило старую мегеру, замаскировавшуюся под невинного мотылька, притащиться в сельсовет в конце дня. И решил, что, вероятно, главным мотивом Гапки является неумное желание выпить одним залпом остатки его кровушки. «Эх, кобра, – подумал Голова. – И как только я мог на ней жениться? Правда, мне некого в этом винить. Ведь она и тогда была такая, как сейчас, – выпуклая и вогнутая, как гитара.
Вот я и поиграл на ней тридцать лет, да так, что забыл и себя самого, и друзей, да и вообще все. И дожил бы остаток своих дней в мрачном тумане, из которого Гапка с Тоскливцем строили бы мне хари и развратничали за моей спиной. Но я вовремя вывел их начистую воду. И они сейчас, полагаю, не спешат броситься в объятия друг другу, потому как предмет их взаимного тяготения, назовем это так, исчерпан. А Гапка к тому же никогда не забудет прическу, которую ей придумал Тоскливец. Впрочем, она, кобра, такую и заслужила».
Но тут Гапка придвинулась к нему вплотную, и ее юная кровь вскипела в жилах и ударила ей в голову красной струей, застлала глаза, и она перестала управлять собственным телом, которое скрюченными от бешенства пальцами вцепилось в остатки шевелюры на темени у Головы.
– Это я кобра? Я? Я. Которую ты называл нежнейшей Гапочкой и которую всю обцеловывал, как кусок меда? Я – кобра? И прическа у меня была подходящая? Которую мне Тоскливец придумал? А ты, который тридцать лет пожирал мои обеды, говоришь, что лучшего я не заслужила? Так? Так? – говоря так, Гапка надвигалась на Голову, и ее красное от прилива крови лицо напоминало скорее засуровелую обличность индейца, вышедшего на тропу войны, чем лицо нежной юной девушки.
Но тут уж Голова, который до прихода Гапки безмятежно сидел за столом, заранее предвкушая вкусный ужин, сорвался с цепи, чтобы привести в чувство бывшую супружницу и отвадить ее выводить его из столь необходимого ему душевного равновесия.
– Кобра и есть, – безапелляционно заявил Голова, – выползла из своей норы, чтобы ужалить и устроить скандал. А кто ж ты тогда? Посмотри на себя! Выглядишь, как девушка, а сердце у тебя, как у вампира. Только и норовишь крови напиться. Это ты ведь спелась с Тоскливцем, а когда он стал морить тебя голодом, скажем так, по причине своей чрезмерной экономности, так ты пошла на попятную и возвратилась в родную хату, где тебя никто никогда куском хлеба не попрекал.
Надо сказать, что Голова настолько разозлился, что даже не удивился, что Гапке откуда-то стало известно про его мысли. Впрочем, про вампира он, конечно, сказал зря. Вампир оказался той самой соломинкой, которая сокрушила спину верблюда, ибо Гапкина душа и так уже ничего не могла сделать с ее разбушевавшимся телом, готовым покончить с Головой раз и навсегда. А «вампир» подлил еще масла в огонь, и бушевавшая в ее жилах кровь превратилась в расплавленную лаву, и Гапка плавно поднялась в воздух и, как плохо управляемая ракета, понеслась параллельно полу за Головой, который с криком: «Я так и знал, что она ведьма!» улепетывал от нее изо всех сил. Ведьмой Гапка, разумеется, не была, просто злость нарушила какой-то закон физики и ее выставленные вперед пальцы с длинными острыми ногтями вполне могли стать орудием смертоубийства, если бы Baсилий Петрович сошел с той марафонской дистанции, на которую его подвигла бывшая супружница. Надо, однако, заметить, что Голова, как читателю уже известно, внезапно похудел, живот не тащил его к земле и передвигался он довольно резво. А Гапка, хотя она и летала, но периодически наталкивалась на мебель, ибо управлять своим телом в воздухе еще не научилась, и скоро вся она была покрыта безобразными шишками и синяками. А виновник всех ее бед – Голова – по-прежнему, как заяц, петлял между столами и совершенно не намеревался сдаться и признать свою неправоту. К огорчению Гапки, неведомая сила, поднявшая ее в воздух, внезапно иссякла и она плашмя плюхнулась на пол, пребольно при этом ударившись, и горестно возопила:
– Попадись ты мне, выродок рода человеческого, я выскублю твою шевелюру и разорву на маленькие кусочки, которые с криком разбегутся на все четыре стороны, и не останется от тебя ничего, кроме воспоминаний о твоих дебошах и пакостях!
Голова, который уже не бежал, а стоял, запыхавшийся и потный, даже как-то обиделся, потому что долгие годы он был, конечно, и не идеальным, но все-таки мужем этой ведьмы, которая мечтала о том, чтобы разорвать его на куски.
– Эх, жизнь, – сказал Голова, – спутаешься с ведьмой, а потом не знаешь, как от нее отделаться.
Но это он сказал опять же зря, потому что женщины, такая уж у них натура, совершенно не любят, чтобы их называли ведьмами. И Гапка, разумеется, не была исключением. И от подлых слов Головы у нее появилось второе дыхание, и она плавно поднялась над полом и опять принялась за свое. А тут солнце преждевременно, как подумалось Голове, зашло за горизонт и мрачный полумрак стал вползать в присутственное место сквозь все щели, чтобы Гапке удобнее было его прикончить. И тут, когда Голова совсем уже было отчаялся, ибо сил убегать от Гапки у него больше не было и колени подкашивались, в сельсовет вдруг зашел жизнерадостный Нарцисс. Увидев Гапку, которая сразу же стала на ноги как ни в чем не бывало, Нарцисс подскочил к ней, чтобы оттащить ее от Головы. На самом деле Нарциссу на Голову было наплевать, но ему нравился процесс оттаскивания от него Гапки, потому что можно было на дармовщину ее пропальпировать и при этом как бы исполнять свой долг. Но Гапке в этот вечер было не до нежных объятий вонючего, как все мужчины, Нарцисса, и Гапка без экивоков вцепилась в его харю длинными, выкрашенными светло-фиолетовым лаком ногтями.
– Осторожно, она ведьма! – по-дружески успел предупредить Нарцисса Голова, но было поздно, потому что физиономия того была уже основательно подпорчена.
– А еще раз меня облапишь, орангутанг недоделанный, я тебя вообще убью, – тихо, но уверенно сообщила ему нежная наша Тапочка, и тот, хромая от душевных переживаний, отошел от нее и забился куда-то в угол, как побитая собачонка.
Гапка, однако, уразумела, что тягаться с Головой при свидетелях ей не на руку и, угрожающе рыча, направилась к выходу.
– Я тебя завтра навещу, дружок, – сказала она, уходя, и Голове при одной только мысли о том, что завтра придется опять убегать от нее вокруг стола, небо показалось с овчинку, и он окончательно приуныл. И даже Нарцисс, который стал ласково, но настойчиво затаскивать его в машину, не; мог утешить его и прогнать печаль из его сердца.
«Это же надо, – думал Голова, – тридцать лет с ведьмой под одной крышей и только сегодня узнал, кто она на самом деле. Может быть, она и упырем притворялась? Ведь он появлялся, когда ее дома не было… Так, выходит, это не Тоскливец упырь… Или он тоже упырь?»
Домой он явился в настроении довольно мрачном, Галке сообщил, что на работе у него неприятности и что он на следующий день на работу не пойдет. Но та не поддержала его, как всегда, а стала нудить о том, что мужчина, если он настоящий мужчина, не должен идти на поводу у обстоятельств, а должен сражаться с ними и в сражении закалять свой боевой дух. «В бой, мой рыцарь!» – напутствовала она его перед тем, как он заснул, и целую ночь Голова гонялся за кем-то на лошади под дорогой попоной и с железной маской на голове, а на нем самом бряцали доспехи и он сжимал в руке тяжеленный меч, которым периодически на кого-то замахивался. Но и за ним гонялись какие-то подозрительные обличности, скрытые под железными личинами, которые то и делали, что норовили проткнуть его копьем. Проснулся Василий Петрович совершенно измочаленный, натянул на себя одежонку и, не позавтракав, чтобы показать Галочке всю ее неправоту, на негнущихся от страха ногах проследовал по пахнущему котами парадному в машину, чтобы та унесла его в ненавистную Горенку, в которой нечистая сила совершенно распоясалась.
Утро, правда, началось для Головы безоблачно: персонал был весь на рабочих местах и ничто не предвещало беды. Подчиненные вели себя смирно и даже, на удивление Головы, не переругались, когда внезапно закончился сахар. Тем более что день начался с приятных для Василия Петровича хлопот – скульптор привез макет памятника, которые благодарные односельчане решили поставить возле сельсовета в благодарность за то, что Голова избавил их от соседей. Памятник, понятное дело, изображал Голову а-ля-натюрель, к тому же в похудевшем виде, без живота. Голова сидел на бронзовой лавочке и кормил голубя, который сидел рядом с ним. Голубь был тоже бронзовый, и поэтому не было никакой опасности, что он внезапно начнет гадить. Выражение лица у Головы-памятника была самое что ни есть ласковое и даже нежное. Надпись на макете гласила: «Благодарные односельчане выдающемуся сыну Горенки за проявленное бесстрашие». Непонятным было только одно: как Тоскливцу удалось выдавить из «благодарных односельчан» деньги на этот монумент. Но есть вещи, как рассудил Голова, которые лучше не знать. Себе дороже, да и спать спокойнее. Отпустив скульптура, выдающийся сын Горенки закрылся в кабинете, чтобы спокойно все обмыслить. Годы идут, но зато есть хоть какой-то результат: на работу он не пешком ходит, да и памятник возле конторы будет стоять. Может, конечно, районному начальству и не понравится, что ему поставили памятник при жизни, но что тут поделаешь? Во-первых, не каждый его заслуживает, во-вторых, это он ведь заманил проклятую нечисть в озеро, и теперь соседи боятся даже нос сунуть в Горенку. Так что пускай клевещут. А памятник надо сразу же записать как произведение искусства, и тогда у них рука не поднимется наслать на него пьяного бульдозериста. Потому как придется за это отвечать. Вот так-то. А тут и рабочие пришли и стали копать возле сельсовета яму, чтобы приготовить фундамент, пока скульптор отольет памятник. И слух про памятник сразу же распространился по всему селу. Сельчане, даже те, которые сдали деньги на памятник, не верили, что он все-таки будет сооружен. Но когда дело дошло до фундамента… Народ заволновался, и на площади собралась небольшая толпа, которая взволнованно наблюдала за тем, как лопаты вгрызаются в желтоватую, песчаную почву. А тут новость дошла и до Гапки, и та немедленно притащилась в сельсовет и стала требовать, чтобы Голова показал ей макет памятника.
– Невозможно, – говорила она, – никак невозможно, чтобы на памятнике меня не было. Я ведь с тобой тридцать лет прожила, можно сказать, принесла себя в жертву на алтарь отечества, а где благодарность? К тому же и дудка была моя, да и сейчас она у меня, и нашли ее в подвале моего дома, так что и я причастна к тому, что мы избавились от крыс, а памятник ты хочешь, наверное, поставить себе самому. Но это будет совершеннейшее хамство, и я не могу с этим согласиться. Как супруга Головы я считаю…
– Курица ты! – возопил Голова, поражаясь Гапкиной наглости. – Какая ты супруга? Какая? Ты – бывшая супруга! Бывшая! Это как туалетная бумага, которая уже была в употреблении, она тоже бумага, но…
Но это Голова сказал совершенно напрасно. Он и сам об этом догадался и даже зажал себе рот, но было поздно. Фиолетовое облачко ненависти омрачило нежное чело юной и прекрасной девушки – Гапки, она пристально посмотрела на Голову, и тому показалось, что ее обычно теплые карие глазки, словно пересыпанные золотыми песчинками, вдруг стали холодными как лед и начали буравить его измученное сердце. Мнительному Голове даже показалось, что сердце его стало биться менее ровно, дыхание затруднилось и что он рухнет сейчас туша тушей к прекрасным ножкам помолодевшей пенсионерки и страдания его навсегда прекратятся. И так, наверное, бы и произошло, если бы внимание Гапки не возвратилось опять к памятнику.
– Модель покажи, – приказала она Голове, и тот безропотно послушался и вытащил из ящика стола эскиз, который ему оставил скульптор. И Гапка увидела бронзовую скамеечку и бронзового супруга с голубем, и все ее естество зашлось в крике:
– А где тут я?! Я, которая, как невеста приданное, принесла селу волшебную дудочку, избавившую нас от нашествия? Голубя он, понимаешь, не забыл, а меня забыл. Спасибо, что ты еще городскую кралю не усадил рядом с собой. Нет, если меня на памятнике не будет, то и памятника не будет. Уж можешь мне поверить.
Голова поверил. Но все его некогда тучное тело покрылось испариной от одной только мысли, что детишки будут возлагать цветы не только ему, а еще и Гапке, которая норовит примазаться к его славе.
А та тем временем витийствовала на весь сельсовет, и трудно сказать, что ее преступные, бунтовщические речи не находили поддержки коллектива, который, оказывается, только и ждал того, чтобы найти повод для давно скрываемого недовольства.
– Да, – вдруг сказал Тоскливец, изменивший своей привычке отмалчиваться. – Агафья Степановна права. Надо изобразить весь коллектив. Как мы сидим на скамейке и кормим голубя. И все прикасаемся руками к дудочке.
– Правильно, – поддержали Тоскливца Маринка и паспортистка. – Именно так. Этот памятник должен быть нашим общим. Мы все герои, потому что для работы на нашем участке и под таким руководством нужен повседневный, я бы сказала, бытовой героизм.
От такой наглости у Головы чуть не сделалось младенческое. Воздух на какое-то мгновение перестал проникать в сузившуюся от бешенства гортань, и Голова отчаянно замахал руками, словно помогая себе дышать. Когда он наконец опять обрел способность дышать и говорить, он тихо так спросил у взбунтовавшегося коллектива:
– Кто вел крыс к озеру? Кто – спрашиваю! Отсиживались в своих хатах, отлеживались в постелях, а потом – хочу, чтобы мне был памятник. Нет, так не бывает. Не бывает. И только попробуйте пискнуть – поразгоняю. И уволю раз и навсегда. Мне памятник. Мне!
При этих словах он снова взглянул на Гапку и понял, что сейчас ему придет конец. И добавил:
– И Гапке.
Правда, он тут же пожалел о своих словах, но при общении с Гапкой это происходило почти всегда. А та на радостях раздулась и потребовала, чтобы ей дали адрес скульптура, потому как она должна немедленно начать ему позировать. К удивлению Головы, сердце его кольнуло жало ревности, но он отмахнулся от этого чувства и напомнил себе, что Гапка – ведьма, и пусть она летает за скульптором, а его оставит в покое. Правда, то, что она, бронзовая, будет сидеть с ним на скамеечке перед сельсоветом, – не входило в его планы, но что поделаешь… К тому же, может быть, кто-нибудь догадается скрутить Гапке голову и сдать ее в металлолом, и тогда возле него окажется безымянный символ женственности. А чинить памятник никто не будет, потому как на это денег нет. Правда, Голова не знал, что Гапка может читать его подлые мысли. Но, во-первых, она спешила к скульптору, чтобы того вдохновить, а во-вторых, ей вдруг надоело ругаться с Головой.
«Не могу же я ругаться с этим подонком всю свою жизнь», – думала юная наша Гапочка под чуть слышный стук трамвайных колес – она сидела на первом сиденье в пустом трамвае, который плавно вез ее в город. И жизнь снова казалось ей заманчивой и удивительной – ведь не каждому при жизни ставят памятник. А тут она будет на виду у всего села. И Наталка пусть знает, с кем она дружит. С бывшей супругой Головы. И избавительницей и спасительницей Горенки. К тому же в подвале могут найти и другие полезные для общества вещи. Надо только найти парочку бездельников, которые готовы исследовать подземелье. Мысль показалась ей гениальной. И она от своего собственного ума пришла в полный восторг и без особых усилий не замечала того мотылька мужского пола, который в темном, не по сезону, костюме уселся на соседнее сиденье и пытался с ней познакомиться. Мысли у него были настолько простые, что их можно было прочитать и без телепатии. Но когда Гапка посмотрела на него и сообразила, что тот хочет на ней жениться, чтобы приставить ее к «вечному огню» и обречь на пожизненное заключение в двухкомнатной квартирке с видом на мусорник, чтобы она ублажала его, когда он будет возвращаться домой с тошнотворной службы, Гапка просто подняла свою царственную руку и претендент получил красноречивую оплеуху, которая свидетельствовала только об одном – о том, что у него нет никаких шансов. По крайней мере, так думала Гапка. Но она ошибалась, потому что унылый, бесцветный субъект вдруг расплакался и стал жаловаться Гапочке, что он к ней со всем своим сердцем, а в ней нет никакого сочувствия, а его ведь и так никто никогда не жалел, потому что все считали, что не за что, а он на самом деле добрый и чувствительный и просто хотел ее, незнакомку, поцеловать, чтобы выразить свое восхищение той ласковой женственностью, которую она излучает, и что он купается в ее ауре, как в шампанском. На этот раз, понимала Гапка, он не лгал. Или, по крайней мере, лгал так проникновенно, что сам верил своим словам. И Гапка, к своему собственному удивлению, расслабилась. И даже погладила того по голове, а он принялся читать ей свои стихи, от которых Гапке сразу захотелось спать и есть, но поэт не сдавался, и до Гапки дошло, что такой галиматьи она в своей жизни не слышала. И тогда она тихо попросила, чтобы тот перестал, и поэт опять стал рыдать и жаловаться, что никто, никто в целом мире не хочет слышать и уж тем более печатать его стихи, в которых внимательному читателю или слушателю могут открыться великие тайны. Но человеческая жалость и терпение не бесконечны, тем более что нет большей пытки, думала Гапка, чем наблюдать за рождением поэтического образа в устах идиота. И она выпрыгнула из трамвая, который подошел к конечной остановке, но поэт, представившийся Стасиком, увязался за ней и продолжал что-то нудить о том, что она вот красивая, а он мелкий служащий, но он тоже имеет право на любовь.
– Но почему на любовь ко мне? – вопрошала Гапка. Найди себе мелкую служащую, доведи ее до умопомрачения стихами, и тогда она в твоей двухкомнатной квартирке с видом на мусорник создаст тебе прижизненный земной рай.
– Так тебя подослали они? – вскричал Стасик. – Как ты узнала про мусорник? Ты от них!
И слезливый стихоплет разрыдался на глазах у всей улицы. Прохожие сочувственно посматривали на Стасика и недоброжелательно – на Гапку, которая и сама догадалась, что впуталась в какую-то малопонятную историю, но было уже поздно. А Стасик вдруг перестал распускать нюни и прошептал ей в самое ухо:
– Я тебя прощу, но пойдем ко мне прямо сейчас.
– Мне нельзя, – ответила Гапка. – Я к скульптору иду. Он с меня памятник делать будет. А потом мне к тетке надо – она живет на Прорезной, так что времени у меня нет. А ты найди себе какую-нибудь школьницу и читай ей свои стихи. И тебе будет приятно, и ей. Только чтобы ее родители тебя за этим не застали, потому что могут тебя неправильно понять.
Но Стасик, упрямый, как все пииты, вдохновленные Музой, не собирался сдаваться и снова заладил про то, что ее подослали, но он ее простит, если она во всем признается, и предложит ей руку и сердце, потому что она будет вдохновлять его на замечательные стихи и он прославится на весь мир и прославит ее, как Петрарка Лауру. Но Гапка настороженно молчала и быстро шагала по тенистой, засаженной каштанами улице. Ей хотелось быстрее к скульптуру, а этот тип ей надоедал, но она не знала, как ей так от него отделаться, чтобы тот отстал от нее раз и навсегда. Кроме того, ей не хотелось знать про тех, кого Стасик подозревал в том, что они ее подослали. И она сказала ему:
– Ты сам ко мне в трамвае пристал. А потом несешь бред про то, что меня подослали. Уходи, а то я пожалуюсь милиционеру про то, что ты мне проходу не даешь и преступно нарушаешь общественный порядок.
От этих слов невзрачный Стасик как-то совсем съежился, и Гапка даже решила, что он опять начнет куксить, но тот только сказал:
– Я тебя все равно разыщу, потому что мы созданы друг для друга. И ты будешь моей.
После этого он неожиданно повернулся и, к облегчению Гапки, исчез в толпе. А Гапка с трудом разыскала мастерскую скульптора и через два часа совершенно обессиленная, но с чувством победы снова показалась на улице. Ее бронзовая фигура, символ женственности и справедливости, будет сидеть на скамеечке рядом с Головой. Правда, Гапке пришлось расстаться с тем перстнем, который всегда блестел на ее пальце, но на какие жертвы ни пойдешь для того, чтобы увековечить память о достойном человеке? Кроме того, мысль о том, что Голова при виде памятника будет всякий раз заходиться в пароксизме от избытка тех чувств, которые он к ней испытывает, вселяла в нее уверенность в том, что день был прожит не зря.
И Гапка поплелась на трамвайную остановку, потому что ехать к тетке сил у нее уже не было – ей хотелось покоя, борща и уютных Светулиных разговоров о том, как они будут монахинями. Но оказалось, что там ее поджидает Стасик, который опять пристал к ней как банный лист, вызвался проводить ее домой и стал на ухо читать свои стихи, которые окончательно вывели Гапку из себя. Впрочем, Гапку, которая прошла академию общения с мужчинами под руководством Головы, вывести из себя было совсем нетрудно. Тем более что его нехитрые мыслишки были теперь ей особенно очевидны. Он думал, что та толика вдохновения, которая присутствовала в его стишатах, вдохновит ее и она поедет к нему, приготовит на замызганной кухне обед, а потом, кто знает… «Так он уже об этом мечтает? – Гапка попыталась удивиться, но не смогла. – Но есть у мужчин стыд или нет? Он даже не знает толком, как меня зовут, а ему уже мерещится…»
Гапка при этом совершенно забыла, как сама бегала к Тоскливцу, но, как общеизвестно, замечать бревно в своем глазу – занятие довольно утомительное и к тому же бесполезное. И праведный гнев стал накапливаться в Гапкиной груди, которая от этого стала еще более выпуклой, и Стасик тоже немного надулся, как надувается павлин возле своей возлюбленной, но несчастный наш поэт даже не подозревал, что объект его внезапной страсти годится ему в матери и что в карих Гапкиных глазах золотые искорки означают совсем не порыв страсти. И продолжал читать ей свои стихи, которые, надо это честно признать, никто не мог выдержать более нескольких минут. А Гапка стихи не читала с тех пор, как закончила школу, – они ассоциировались у нее с глубоким детством, двойками, зубрежкой и неприятностями. К тому же стих, который читал Стасик, показался ей крамольным, потому что он призывал разрушать памятники. А если какой-нибудь негодяй разрушит ее памятник? На котором она так мирно кормит голубя? И она стала прислушиваться к жаркому шепоту поэта, губы которого уже почти касались круглого Гапкиного ушка. А читал Стасик вот что:
Я памятник разрушу. Да разрушу! Зачем его поставили, скажи? Я раздавлю его, как шина грушу, Но ни за что его не укушу. Зачем ломать мне зубы о гранит, Когда моя душа так нежно спит? И ты, моя любимая, засни И больше ничего не говори — Как только алый свой откроешь рот, Я ощущаю мыслей заворот И кишок тоже, чудное созданье. И вот тебе, моя любовь, признанье: Любуюсь я тобой, когда молчишь, Убить хочу, когда ты говоришь…Гапка так и не узнала, чем закончилось это стихотворение, потому что зубы ее начали клацать, и пиит вдруг вместо Гапкиной шейки и ушка внезапно увидел перед собой ее оскаленные зубы, которые неожиданно приблизились к его носу, но побрезговали в него вцепиться и тогда широко раскрылись и из обворожительного Гапкиного ротика раздался грозный львиный рык. Сирена, предупреждающая о бомбежке, как нам кажется, не в состоянии была бы вызвать у людей такой ужас, какой вызывал у стихоплета Гапкин рев. Дело в том, что пиит наш, как оказалось, не был готов к такой метаморфозе. Он побледнел. И гордо сказал:
– Я понимаю, что истинная поэзия тебе, хорошенькая деревенщина, вероятно, в новость. Ты пока всего лишь форма, которую я наполню содержанием. У тебя появится душа, прекрасная, как твои груди, душа. И ты достигнешь равновесия между душой и телом. И будешь ходить за мной, как верный пес, и благодарить меня за то, что сделал из тебя человека. А я буду любить тебя, как Пигмалион свое творение, и…
Но на этом его тирада оборвалась, хорошо еще, что не навечно, потому что ненависть пузырьками вскипела в Гапкиной крови, и она поднялась над сиденьем, и в пустом трамвайном вагоне, в котором на беду пиита не было никого, кроме него и Гапки, разразилась борьба добра со злом. Разумеется, каждый из них считал, что добро – это он, а его противник – олицетворение мерзости. «Человека он из меня сделает, дегенерат, – думала Гапка, норовя расцарапать ненавистную харю незадачливого поэта, который дурацким стихом уничтожил остатки ее настроения. – Буду, как верный пес, за ним ходить! Ну, я тебе!». А до пиита вдруг дошло, что означает выражение «биться не на жизнь, а на смерть». Хорошенькая девушка превратилась в ведьму, которая бесшумно носилась за ним с выставленными вперед длиннющими ногтями, а ее кукольное личико превратилось в безжизненную гипсовую маску, на которой карие глаза горели адским, как казалось ему, пламенем (справедливости ради следует заметить, что ведьмой Гапка, как нам кажется, не была, просто, как почти каждой красивой женщине, ей не везло с мужчинами).
– Я больше не буду, – выкрикнул удирая пиит. – Не буду тебе стихи читать! И писать!
Но на тот ком ненависти, в который превратилась Гапка, слова стихоплета не возымели ровно никакого влияния. Она молча летала за Стасиком, а тот то падал на пол, чтобы от нее увернуться, то скакал, задыхаясь, по сиденьям и, как только трамвай остановился на какой-то безымянной остановке, выскочил из дверей и бросился в лес. И только тогда Гапка перевела дух и чинно, как ни в чем не бывало, уселась на сиденье. Попробовала было прочитать мысли водителя, но оказалось, что читать чужие мысли она уже не может, попыталась воспарить над сиденьем – тоже неудача. Что-то с ней произошло, пока она норовила раз и навсегда прикончить пиита. С ужасом Гапка вытащила зеркальце, но в нем, к счастью, виднелась нежная, раскрасневшаяся от бега девушка, и Гапка успокоилась. И благополучно доехала до Горенки. И заявилась в сельсовет, чтобы сообщить Голове, что памятник будет им обоим, но подлого потаскуна на рабочем месте не оказалось. Тоскливец, увидев, какая Гапка хорошенькая, предложил ей подождать шефа в кабинете, пока он приготовит ей чай и всячески засвидетельствует ей свое почтение. Но Гапка прекрасно знала, с кем имеет дело, и, презрительно улыбнувшись, ретировалась домой. По дороге ей пришла мысль зайти в церковь, чтобы помолиться, и она уже почти было решилась на это, но тут ей встретилась Явдоха, которая куда-то спешила, и Гапка сразу сообразила, что затевается какая-то интрига, и решила усесться возле своего дома на лавочке, чтобы обозревать улицу и вывести интриганов на чистую воду. И до глубокой ночи упрямая Гапка сидела на улице, но ничего интересного не увидела. А потом уже и лукавые, смешливые звезды появились на небе, чтобы водить там свои хороводы и наблюдать за теми глупостями, которые творят по ночам люди. Особенно в Горенке. А потом, Гапка была в этом уверенна, несколько звезд упали с неба прямо в Горенку, но не исчезли, а превратились в людей и затерялись среди них, чтобы развлечься, а потом насплетничать своим приятельницам.
«Так значит, существуют люди-звезды, – думала Гапка, – или я сплю? Может быть, и я – звезда? И я тут по ошибке, а мне надо туда, на небо, а то надо мной всю жизнь издевался Голова, и я не могла доучиться, хотя, если честно, меня не очень-то интересует то, что пишут в книгах… Или я обыкновенный человек, только вечно молодой, и потому, что я звезда, я не могу никого полюбить по-настоящему?» От свежего воздуха Гапка уже почти спала, и она зашла в дом, где Светуля бросилась собирать на стол нехитрую снедь. И они не видели, как бесшумный водопад летних звезд обрушился на Горенку на радость влюбленным и просто молодежи, которая радостно и бездумно (не в этом ли, читатель, главный источник счастья?) носилась по лугу. Нет, действительно, волшебное время приходит в Украину в конце июня, когда ночь, как кажется, вообще не наступает и воздух напоен ароматами трав и цветов, а в лесах бесчинствуют гномы, и сердце тоскует по чему-то неизведанному, по другой; жизни, которая, быть может, никогда и не наступит, но разве сердцу можно запретить мечтать? И оно тревожно и радостно бьется, и толкает нас на подвиги и поиски, и помогает нам мечтать.
А Гапка мирно сидела за столом со Светулей, и в этот вечер к ним пока еще никто не ворвался, хотя Хорек попытался напроситься в гости, но был с позором изгнан, и две наши весталки ужинали в тишине и одиночестве. И казалось, что ночь так и пройдет и ничто не нарушит наступившую тишину и благолепие, словно разлившееся в природе.
И так бы оно, наверное, и произошло, если бы Хорек, которому было обидно, что его не пустили, хотя он залатал Гапке пол, натаскал воды, пока она волындалась неизвестно где, и даже ради нее бросил неизвестно на кого семейное заведение, пока Параська загорает на далеких островах за его счет, а он не может уделять заведению времени, так как занят делами Гапочки, которая упорно делает вид, что он неодушевленный предмет, смысл существования которого оказывать ей безвозмездно всяческие услуги, не стал стучаться к Гапке, требуя, чтобы и его накормили. Но обе наши прелестницы, у которых в памяти были свежими воспоминаниями о том, что происходило, стоило им пустить в дом Василия Петровича, даже не повернули головы в сторону двери, словно в нее стучался, скажем, комар. И тогда Хорек решил, что пора ему идти в психическую атаку. И он стал нежно, хотя и через дверь, вещать, что должен сообщить Гапке великую тайну, но для этого она должна открыть дверь, потому как иначе про ее тайну узнает все село. И Гапка скрепя сердце приоткрыла дверь, предварительно накинув на крючок предохранительную цепочку, и Хорек поведал ей свою великую тайну – оказалось, что он любит ее чуть ли не с младенчества и предан ей и душой и телом и все, что он хочет, так это усесться в опочивальне возле нее, и держать ее за руку, и любоваться ею, потому как она – великое произведение искусства, которое не смог оценить по достоинству жалкий отщепенец рода человеческого – Голова, и что в опочивальню они должны перейти незамедлительно, потому что душа его не выдерживает разлуки с любимой и того и гляди покинет на веки вечные его бренное тело и останется Гапка тогда одна-одинешенька, а он, Хорек, будет смотреть на нее с небес и проливать невидимые слезы, которые поутру будут превращаться в росу и жалобно блестеть на траве и цветах, когда Гапочка будет выходить в сад, чтобы полить свои любимые цветы. Надо сказать, что блудный пасечник немного зарапортовался. Никаких цветов на усадьбе Гапки отродясь не бывало, потому что Голова поставил дело так, что росло там только то, что можно было использовать как закуску. Но речь вышла у Хорька довольно убедительная, и Гапкины ушки даже не уловили в ней особой фальши – пасечник наш, основательно принявший на душу, вошел в образ, и она сняла, к ужасу Светули, цепочку, и Хорек проследовал вместе с Гапкой, как он выразился, «в опочивальню», и уселся возле предмета своей страсти на краешек постели, и взял Гапку за руку. А та позволила ему взять себя за руку, но дверь в спальню закрыть не разрешила, и Светуля, которая продолжала демонстративно хлебать борщ, внимательно прислушивалась к каждому звуку, проклиная при этом весь мужской пол, который доставляет женщинам столько огорчений, совершенно их не ценит и то и дело норовит обмануть и поменять одно прекрасное создание на другое. Гапке тоже очень хотелось есть, потому что весь день она провела в городе, где позировала скульптору и избавлялась от постылого пиита, от стихотворений которого у нее до сих пор спазмы в голове, хотя голова у нее обычно не болит. Забегая вперед, скажем, что общение с пиитом вызвало у Гапки еще большее недоверие к беллетристике, и она даже приказала Светуле перебрать шкаф и выбросить на помойку все книги, которые той покажутся подозрительными. А пока тишина вдруг стала казаться Гапке зловещей, и она решила хоть что-то сказать, и, кроме того, рука Хорька оказалась потной и от него все-таки, хотя он и любил ее с младенчества, основательно попахивало козлом. И Гапка рассказала ему, что памятник, который задумал себе Голова, не будет памятником его эгоизму, ибо и она, Гапка, будет представлена на нем а-ля-натюрель. И ее красота будет теперь запечатлена на веки. Хорек сделал вид, что очень рад, и еще крепче сжал руку своей возлюбленной и даже попробовал подсесть к ней поближе, но Светуля от скрипа пружин под тощей задницей Хорька подавилась борщом и закашлялась, и волшебный момент был испорчен, и Гапка отстранилась от Хорька и попросила его из любви к ней наконец уйти, и тому пришлось ретироваться на исходные позиции – в интернет-кафе, где незнакомые ему люди массово пребывали в виртуальном пространстве и не спешили заплатить невиртуальные деньги, которые приходилось вытаскивать из них, как гвозди клещами. Все это настроение пасечнику не улучшило. И к тому же ему было очень обидно, ведь он столько сделал для родного села, по крайней мере, ни разу его не сжег, а памятник – начальству Голове и Гапке. Нет в этой жизни никакой справедливости. И он, приняв на душу очередную порцию напитка молодости – горилки с перцем, – направил свои стопы к Тоскливцу, а потом они уже вдвоем разыскали Павлика и вошли с ним в преступный сговор. А затем по доброте своей душевной он затащил их в семейное свое заведение и так их нагрузил буженинкой и ветчинкой под аккомпанемент известного напитка, что те утащились по домам под утро и даже искренне назвали его благодетелем и героем.
И прошло еще недели две, и наступил тот день, которого Голова с нетерпением так ждал – в село медленно и плавно въехали подъемный кран и грузовая машина. Они подъехали к сельсовету, и выскочившие из них люди стали бегать вокруг основания памятника и размахивать руками. Голова до того разнервничался, что пошел в корчму, чтобы подкрепиться и успокоиться. По дороге он, однако, не забыл зайти к директору школы, чтобы тот приготовил школьников с цветами и те незамедлительно, как только памятник будет установлен, воздали честь спасителю и герою. Домашняя колбаска и свежайшее «Черниговское» помогли ему скоротать время, которое текло мучительно медленно. Наконец Голова решил, что ему пора выдвигаться на передовые позиции и, неохотно рассчитавшись (ведь всем известно, что намного приятнее есть, чем платить), важно надувшись и выставив вперед грудь, которую из-за подлых завистников не украшал еще ни один орден, зашагал в направление сельсовета. По дороге ему встретилась колонна школьников, и ему пришлось ускорить шаг, чтобы их обогнать, и к месту событий он почти прибежал, что ему было противопоказано, и поэтому он запыхался и побагровел. А памятник уже был установлен, но пока еще скрыт под белым покрывалом, которое скрывало от собравшегося люда того, кто великодушно и бесстрашно спас село от нашествия коварных грызунов. Но вот все успокоилось. Голова стоял, как Наполеон, скрестив на груди руки, а кто-то невидимый за памятником разрезал веревки. Сердце Головы чуть заныло от томления и радостного ожидания. Неподалеку от него затаилась Гапка, которая тоже, затаив дыхание, ждала того мгновения, которое подарит вечность ее красоте. И вот пыльный занавес плавно соскользнул и упал на песок. И перед публикой показались не две, а три бронзовые фигуры: тщедушного и вороватого Тоскливца, известного Павлика и худосочного Хорька. Каждый кормил своего индивидуального голубя. А бронзовая дудочка лежала у них в ногах. Гапки и Василия Петровича на памятнике не было и в помине. Толпа сначала растерялась, а потом раздался хохот, ржанье и непотребные шуточки. Голова бросился в присутственное место, чтобы найти Тоскливца и его наконец убить, но тот как человек опасливый и предусмотрительный куда-то исчез. Голова бросился к дому Павлика, хотя бежать, пусть даже и без живота, ему было трудно. Но дом Павлика был заперт, ставни закрыты, и впечатление было такое, что в доме этот никто никогда не жил. «Павлуша! – возопил Голова. – Я принес тебе радостное известие. Открывай. Ты даже не поверишь, как это замечательно». Но дом настороженно молчал. Голова выдавил хилую калитку вовнутрь, подошел к дому и приложил ухо к двери, надеясь услышать детскую возню и причитания Павлика, который, по своему обыкновению, всегда и всем жаловался на жизнь. Но ответом ему была тишина. Судя по всему, в доме и в самом деле никого не было. И тогда Голова направился к заведению Хорька, рассудив, что тот уж никак не может дать деру, потому как ему не на кого оставить кафе за отсутствием Параськи. И оказался прав. Хорек в рубашке-вышиванке стоял за стойкой и принимал поздравления от односельчан, которые пришли поздравить его с памятником – не потому, что были за него рады, а потому, что надеялись, что он их угостит забесплатно или, по крайней мере, сделает скидку. Но корыстные их расчеты с треском провалились, потому что Хорек с жаром объяснял им, что обещал Параське никого не угощать (Хорек, разумеется, лгал) и что Параська, когда возвратится, то устроит переучет и тогда ему, Хорьку, конец. Под этот грустный монолог поздравления постепенно превратились в ругань, и истинные намерения не состоявшихся придворных льстецов были Хорьку теперь особенно очевидны. «Памятник он, понимаешь, отстроил за наши деньги. Ведь Тоскливец все село трусил, а как рюмку налить, так у него тормоз на одном месте. Гад!» – недоброжелательно заворчала толпа. Хорек струсил, и то, что не удалось получить от него при помощи поздравлений, было запросто достигнуто при помощи ругани. Хорек по-молодецки выставил на стойку несколько бутылок дарующего вдохновение напитка и сказал, что это все, больше он ничего не может, но пришедшие не согласились с такой постановкой вопроса и Хорек выставил еще несколько тарелок с бутербродами. И общество тогда чинно уселось подальше от компьютеров, чтобы те не отвлекали, и принялось отмечать новое для села архитектурное сооружение.
Разумеется, при многочисленных свидетелях Голова не мог отправить Хорька к праотцам и был вынужден ретироваться, сообщив тому, что зайдет в другой раз.
А Гапку душили слезы и ненависть. Тоскливец и его сотоварищи убили еще одну ее мечту. И сельчане вынуждены будут теперь смотреть не на ее красоту, а на их унылые обличности. И за что им памятник? Ведь это она, Гапка, унаследовала волшебную дудку, а эти проходимцы обошли ее и бессовестно запечатлели себя. И как женщина простая, но решительная Гапка пошла нанимать бульдозер, чтобы покончить с крамолой раз и навсегда. «А скульптора я потом навещу, – думала Гапка. – Никуда он не денется». Она ошибалась. Скульптор как человек нервный уже давно отдыхал на Средиземном море. За деньги Хорька. И мысленно лепил скульптуры девушек, которые загорали рядом с ним. Встречи с Гапкой он боялся как огня и дал себе слово не возвращаться в родимую мастерскую пока ситуация не устаканится.
А бульдозерист оказался, как впрочем и всегда, вдребезги начитанным. Разумеется, начитался он разнообразных этикеток. И никак не мог взять в толк, чего от него добивается вечно молодая Гапка.
– Ты – наш вечный огонь, – сообщил он ей, обнимая ее за талию. – К тебе пойдем или ко мне?
Гапка стерпела, потому что ей был нужен бульдозер.
– Так я тебя спрашиваю, – продолжил свою незамысловатую мысль бульдозерист, но закончить ее он так и не смог, потому что упал и захрапел. И Гапка осталась при своем интересе. А бульдозер стоял тут же, как необъезженный конь, и комок в горле не позволял Гапке просто развернуться и уйти. И она влезла в бульдозер и двинулась к сельсовету. В сумерках, которые стали уже опускаться на Горенку, никто не обратил внимания на обшарпанное транспортное средство. И она подъехала к присутственному месту и нажала на все педали, поражаясь своему уму и прыти, и бульдозер, выпустив удушливую струю в лицо Грицьку, который уныло обозревал невиданный прежде пейзаж и думал, как его приспособить с выгодой для себя, рванул в сторону памятника. Железный ковш безжалостно снес верхнюю часть памятника, а со второго захода то, что от него еще осталось, упало в рыхлый мягкий песок. И тут до Грицька вдруг дошло, что нарушают общественный порядок, и он, как бык на тореадора, ринулся на бульдозер, но тот и сам уже утихомирился и из него вылезла ухмыляющаяся, как будто она сделал что-то хорошее, Гапка.
– Стой! – закричал Грицько. – Ты арестована!
Он попытался даже схватить ее за руку, но получил увесистого леща и уразумел, что пейзаж использовать с выгодой для себя не удалось.
– Если ты ко мне прикоснешься, – тихо но настойчиво сообщила ему Гапка, – то я расскажу, что ты ко мне приставал. Кому Наталка поверит, тебе или мне?
Грицько на мгновение задумался, затем плюнул и отошел от Гапки на два метра.
– А памятник ты зачем разнесла?
– Какой памятник? – ответствовала ему умудренная жизненным опытом бывшая супруга Головы. – Разве был какой-то памятник? Ты мне покажи документ, что у нас есть памятник? И что он был установлен? И подумай еще, что скажет твое начальство, если узнает, что при твоем попустительстве в Горенке был поставлен памятник Тоскливцу, Павлику и Хорьку? Тебя отправят в «Павловскую». Навсегда. И ты будешь доказывать врачам, а не коллегам, что тебя никто не предупредил.
Грицько внимательно всмотрелся в лицо юной Гапки и подумал, что и сам Голова не смог бы лучше рассудить, а ведь ему ума не занимать. И по-английски, не прощаясь, ушел, чтобы пригреться возле Наталки. «Черт с этой Гапкой», – философски подумал страж порядка, растворяясь в полумгле. А тут и Голова пожаловал на место событий и с радостью увидел, что причина его волнений повергнута в прах. Заметив Гапку возле бульдозера, он сдержанно, как начальник младшего товарища, поблагодарил ее за проделанную работу и ушел в контору дожидаться Нарцисса.
А ночью любители металлолома сдали остатки памятника куда следует, и к утру возле присутственного места был восстановлен статус-кво.
Мы не будем утомлять нашего взыскательного читателя другими подробностями эпопеи вокруг памятника. Скажем только, что Голова все-таки поставил себе памятник, но было это в другой истории, которую мы расскажем несколько позже.
Тоскливая тайна
Голова совсем затосковал – Васька повадился таскаться в его киевскую квартиру и даже во сне от него нельзя было отдохнуть, потому что он превращал всякий мало-мальски приятный сон в свой собственный бенефис, пугал гурий и портил Василию Петровичу заслуженный отдых. А тут еще и до районного начальства дошли слухи про памятник. И оно в унылом облике Акафея Причитайла притащилось на экспроприированной у Головы «Ниве», чтобы на всякий случай во всем разобраться. И прилип Акафей к Голове как репей, и начал его донимать всякими злопыхательскими вопросами. Но он, как ему и самому было известно, не на того напал, потому что Голове все его расспросы были как с гуся вода. «Не видел я никакого памятника, – лгал Голова. – Какой памятник? Разве у меня есть деньги на памятник? Да и зачем его тут ставить? На кой он?» Но Акафей не сдавался.
– А фундамент ты зачем построил, а?
– Не фундамент это, а основание для скамейки. Скамейку хочу поставить, чтобы посетители могли культурно на ней своей очереди ждать.
– И для скамейки нужно основание высотой в метр?
– Так ведь это на случай наводнения.
Но тут и сам Голова понял, что окончательно заврался, потому что наводнений в Горенке отродясь не бывало, и увел Акафея в свой кабинет, и налил ему янтарнейшего напитка, чтобы тот забыл про свои вопросы, а тем временем моргнул Тоскливцу, и пока Акафей блаженствовал над основательным куском куриной грудинки с нежинским огурчиком, которые Маринка, хотя и с проклятиями, но всего за несколько минут доставила из корчмы, во дворе закипела работа. И когда, чуть пошатываясь, Акафей выплыл на свет Божий из присутственного места, фундамента уже не было и в помине. Говорят, что его вывезли и утопили в озере, в которое ни один уважающий себя человек по доброй воле и на трезвую голову не сунется. И Акафею пришлось признать свое поражение, но на прощание он все же спросил:
– Ты скажи мне не как начальнику, а как другу своему, за какие подвиги ты решил поставить Тоскливцу памятник?
– Не было никакого памятника! – уверенным голосом ответил ему Голова. – Бабы придумали, как всегда, черт знает что, или мужики перепились. Не было, и все. Ну, сам подумай – за что ему можно поставить памятник?
И они вдвоем уставились на Тоскливца, который как-то незаметно, бочком, выполз на крыльцо, чтобы полюбоваться заходом солнца и заодно подслушать, о чем шепчется начальство. Может быть, он не был согласен с той тезой, что ему не за что ставить памятник, но виду не подал и так же тихо и снова бочком, как краб, ретировался в присутственное место.
И Акафей несолоно хлебавши убыл в райцентр. Докладывать ему было не о чем, разве что о том, что он неплохо пообедал, но по нему это и так было видно. Рассказывать, что при нем исчез фундамент, ему было не с руки. И оставалось только одно – доложить, что вздорный слух не подтвердился. «Везунок Голова! Везунок! – думал Акафей. – Воля моя, так я бы его…» Но продолжить свою мысль ему не удалось, потому что предложенный Головой напиток вдруг сковал его крепким сном.
И история с памятником постепенно отошла на задний план, и сами жители Горенки, причем даже очевидцы, уже через некоторое время были склонны считать рассказы о памятнике враньем. А лето тем временем все больше утверждалось в своих правах. Хорек богател не по дням, а по часам и с ужасом вспоминал те времена, когда ему приходилось тягать тяжеленные ульи. Правда, подобраться к Гапке ему не удалось, но он списывал это на недостаток времени и категорически отказывался признать, что его отшили из-за недостатка обаяния. Параська возвратилась сильно загорелая и даже каким-то образом помолодевшая. Первые три дня она даже удерживалась от критики Хорька, но потом ее терпение закончилось и Хорек, который последние двадцать лет не был в отпуске, вдруг узнал про себя, что он транжира и лежебока и что все заведение на ней одной держится, потому что у него на уме одно и то же, но таков уж ее, Параськин, крест, который, видать, нести ей до самой смерти. От Параськиной наглости Хорек совсем приуныл, а тут как назло Горенку стало засыпать деньгами.
А дело было вот как. В то памятное утро Голова приехал на работу совсем рано: бессонница совершенно его измотала – Васька, даром что привидение, не давал и шагу ступить без своей тошнотни о том, что подавай ему гнома для скорейшего выздоровления.
– Какое выздоровление? – кипятился Голова. – Выздоравливать может тот, кто еще не умер, а ты, прости Господи, дохлятина дохлятиной, только что мелишь всякий вздор. Гнома ему подавай! Где я тебе найду гнома, если их вообще, может быть, не существует?
– Это ты, Василий Петрович, существуешь как диковинное домашнее животное, которое Галочка выгуливает для моциона, когда захочет, да кормит деликатесами. А потом, когда ты ей надоешь своими выкрутасами, даст тебе пинка под зад и будешь ты тогда, как ты говоришь, «существовать» в сельсоветской кладовке на осколках от товарища Ленина вместо перины.
Сказав гадость, Васька гнусно зареготал, словно он был не кот, хотя и бывший, а по крайней мере, отставной прапорщик. И так продолжалось всю ночь. А под утро Голове приснилась Олечка с его факультета. Он явственно увидел ее перед собой. В крепдешиновом платье, с белоснежной улыбкой от уха до уха и прямыми, до плеч, волосами. Она посмотрела на него и сказала:
– Ой, как я соскучилась по тебе!
И прижалась к нему, и поцеловала его, и он вдохнул ромашково-детский запах ее волос и на какое-то мгновение помолодел и душой, и телом, как помолодела бесстыдная Гапка. Но тут сон (хотя разве можно называть сном то, что реальнее, чем жизнь?) закончился. И он, старый, проснулся с подушкой, которую крепко прижимал к себе. И понял, что то ли память, то ли черт над ним произдевались. И хотелось ему плакать, громко, навзрыд, но Галочка спала возле него так тихо и мирно, что он не посмел и звука издать. Но ночь была погублена несостоявшейся молодостью. Вот в каком настроении заявился Голова в присутственное место. А тут как назло якобы подобострастный, а на самом деле наглый Тоскливец, зашел прямо перед ним и забыл придержать перед начальником дверь, которая обидно, со скрежетом, захлопнулась перед Головой. Надо ли и говорить, что Голова так распахнул дверь, что чуть не сорвал ее, бедную, с петель, но когда он ворвался в помещение, его встретила радостно-обезоруживающая улыбка Тоскливца, который так посмотрел на Голову, как смотрит пятилетний ребятенок на папу, который принес ему новую игрушку. И Голова не нашелся, что ему сказать, только проворчал что-то, как старая собака, песенка которой уже спета, и ушел в кабинет смывать печаль чаем. Но после чая успокоение не наступило, и он вышел из кабинета и подошел к столу Тоскливца, который как раз заполнял какой-то тошнотворный гроссбух маловразумительными цифрами.
– Ты почему мой памятник испортил? – поинтересовался Голова у отпетого повесы и интригана. Но тот, как всегда, когда не был уверен, что отвечать, притворился, что не слышит, и принялся сосредоточенно сосать ручку, словно она могла подсказать, как ему быть.
Но и Голова был не лыком шит и не намеревался спустить ситуацию на тормозах.
– Мне, герою, – вещал он, – благодарные односельчане решили поставить памятник, а ты его собой испохабил. Да еще Павлика и Хорька туда прицепил! С их-то харями. И что они изображали? Утраченную невинность, которой никогда и не было? И борьбу с бутылкой горилки за справедливость? При том понимании, что права всегда оказывается бутылка? Так?
Но все его словесные пируэты были обречены на поражение, потому что подлый Тоскливец, вероятно, решил грозу переждать и притвориться до лучших времен глухонемым. Тем более что сельсовет был пуст, сослуживцы задерживались и никто не слышал, как Голова делает ему выволочку. Но Голову такой оборот дела никак не устраивал, ибо он решил раз и навсегда вывести Тоскливца на чистую воду.
– Уволю, – вдруг сказал он. – Уволю, хоть ты ткни. Жалоб на тебя много, сколько я могу тебя прикрывать, если на тебя положиться нельзя? Только отвернись, и ты уже упырь, а не упырь, так памятник поганишь. За моей спиной. Да и с Гапкой у тебя не все было чисто. Так что собирай свои манатки и возвращайся в родные пенаты. В Упыревку или еще там куда. Заявление пиши и убирайся. Вот так-то.
Сказав все это, Голова вытер со лба пот, потому что присутственное место кондиционером оборудовано не было. Но Тоскливец опять промолчал, и тут сильный порыв летнего жаркого ветра распахнул окно и в него влетело несколько новых, хрустящих купюр. Голова бросился их ловить, Тоскливец тоже, и они, отталкивая друг друга, протягивали потные ладони к невиданному счастью, которое наконец их не обошло. Одну купюру они схватили одновременно, и каждый, разумеется, потащил ее к себе, и она сразу же превратилась в две половины бывшей купюры. А тут они одновременно выглянули в окно и увидели, что над Горенкой разразилась метель. Из денег. И бросились на улицу, и давай ловить деньги, а те норовили увернуться якобы под порывом ветра, а на самом деле из вредности, но тут Голова припомнил, что дома у него, а точнее, в том доме, где он жил у Гапки, был большой бредень, и он бросился к Гапке и забарабанил в дверь. Но в ответ услышал лишь сонные голоски наших прелестниц, которые вопрошали незнакомца, зачем он пожаловал в их обитель и с какой целью он отрывает их от молитвы. И пусть лучше он уйдет, а они тогда помолятся и за него, и за его душу, и будет ему светло, и радостно, и спокойно, как на Святое Рождество, и, может быть, он не будет тогда барабанить в дверь к чужим людям, а заглянет в собственную душу и обнаружит, что и там еще не перевелась доброта…
Голова с отчаянием выслушал их наставления, но тут с ужасом заметил, что туча из денег проходит Горенку стороной, и опять пуще прежнего забарабанил по двери.
– Открывайте, дуры, открывайте! Это я – Голова! Мне бредень нужен. Открывайте!
Но это был не тот случай, когда «стучите и вам откроют». Внутри дома воцарилась напряженная тишина. Уж слишком дорого обходились его прошлые визиты.
– Ладно, – сказал он. – Не надо меня в дом пускать. Только бредень вынесите и все. И я сразу уйду, потому что все равно он мой, а не Гапкин. Да и зачем он ей? Женихов ловить?
Тишина стала еще более напряженной, как пауза между двумя раскатами грома. И он в который уже раз пожалел о том, что сказал. Быть может, своего бредня ему теперь придется ждать до скончания века. И удача опять пройдет стороной. Повезет только Тоскливцу, у которого руки вечно потные и липкие, и к ним прилипает все подряд. Особенно купюры. А ему не везет. И от отчаяния он так навалился на дверь, что чуть ее не выломал. Гапка струхнула, и он услышал ее шаги.
– Поаккуратнее там, поаккуратнее, гора сала, – услышал он ее почти ласковый голос. Гапка упорно не замечала того, что живот Головы словно испарился и фигура у него теперь, как у двадцатилетнего парубка. – Нечего дверь ломать! Вот тебе твой вонючий бредень, не знаю даже, что ты им ловил…
Давно не смазанная дверь со скрежетом распахнулась, Гапка кинула бредень к ногам Головы и тут же закрыла дверь. Голова услышал, как она закрывает ее на цепочку и задвигает засов.
«Подлая, – подумал Голова. – Из-за нее даже в дом, где прожил всю жизнь, не зайдешь. И все дело в том, что она была слишком нормальной. Нормальной до ненормальности. Разве человек, который все делает как все и всегда во всем прав, может считаться нормальным? По-моему, такая нормальность как раз свидетельствует о ненормальности».
– Гапка, ты ненормальная, слышишь!!! – закричал Василий Петрович, но из-за двери послышались молитвы. Молились, как он понял, за его заблудшую душу.
Но времени вслушиваться в молитвы у него не было, и он бросился бежать на площадь к сельсовету, потому что купюры летели с неба только туда. И стал прыгать с бреднем по площади, как козел по весне, чтобы и себе ухватить пару чемоданов хрустящих, пахнущих типографской краской бумажек. Тоскливец подвизался неподалеку, но ему бредень и вправду не был нужен – деньги намертво прилипали к его ладоням, и он сладострастно рассовывал их по карманам и снова принимался гоняться за ними. А тут подоспел и Павлик, которого правильно прозвали Прыгучим. Он так стал гонять по площади, словно был мячиком из натурального каучука. И при этом успевал причитать о том, что с ним поступили не по справедливости, не предупредили о том, что будут давать деньги, обошли, обокрали и так далее.
– Кто тебя мог предупредить? Кто?!! – зарычал на него Голова. – Никто не знал!
– Обокрали, обошли, – продолжал нудить Павлик, гоняя по площади.
Надо честно сказать, что Голова совсем взмок, бредень захватывал намного меньше купюр, чем ему хотелось бы, и он опасался, что Тоскливец и Павлик разбогатеют, а он будет по-прежнему жить на Галочкиных хлебах и почти забесплатно протирать штаны в присутственном месте. Но тут солнце выглянуло из-за туч и чуть не скатилось с горизонта от хохота. И в его лучах купюры-фантомы растаяли, как туман, и Голова, который как раз ловил последнюю из них бреднем, предстал перед районным начальством, которое неожиданно въехало на площадь в покрытой толстым слоем пыли «Ниве». Начальство изумленно взирало на Голову, который, как казалось, ловил бреднем воздух. Тоскливец и Павлик замерли в немой сцене. Тоскливец боялся даже подумать о том, что в карманах у него ничего не окажется, а так оно на самом деле и было, а Павлик сразу смекнул, что его надули, и приготовился выпустить из себя очередную порцию стенаний и жалоб на несправедливое к нему отношение.
Акафей вылез из машины, подошел к взмыленному, как беговая лошадь после гонки, Голове, деловито заглянул в бредень и ничего там не обнаружил. После этого он, как ветеринар кролика, осмотрел Голову, проверяя того на дееспособность. Но Голова был трезв, и не было никаких признаков того, что он уже успел отметиться в корчме.
К счастью для Головы, сельчане отсутствовали, потому что были заняты облапошиванием горожан на рынках, и потому можно было не опасаться, что по селу, как лесной пожар, распространятся дикие слухи о дожде из несуществующих денег. Черт принес на площадь только Явдоху, которая, как известно, овощами не торговала и последнее время жила, как и положено супруге, на деньги Богомаза. Увидев эту малопонятную для непросвещенного зрителя сцену, Явдоха сказала:
– Мертвые деньги на деревню посыпались. Не к добру! Районное начальство посчитало участие в этом бреде ниже своего достоинства, и «Нива», выпустив струю удушливого черного газа, рванула на поиски лучшей доли. А Голова, за неимением лучшего занятия, принялся ругаться с Явдохой.
– Чертова баба! – без обиняков приветствовал он ее, хотя она, свежая, как сладкий весенний ветер, была скорее похожа на переодетую принцессу, чем на чертовую бабу. – Вот заладила – мертвые деньги. Разве бывают мертвые деньги, чтоб язык у тебя отсох! Испугать меня хочешь, и это ты говоришь тому, кто никогда тебе ни в чем не отказывал, любую справку выдавал вне очереди и безвозмездно…
Явдохе прекрасно было известно, однако, что Голова был всегда с ней любезен, потому что никак не мог ею налюбоваться и старался, чтобы она заходила в сельсовет почаще. Дон Жуан, даже если живет в селе и одет не в камзол и кружева, а в помятый, хотя и дорогой костюм, все равно остается в душе Дон Жуаном. Но какой женщине, даже если она добрая фея, не нравится, когда на нее смотрят, как на изысканную драгоценность? И Явдоха не сердилась на суматошного Василия Петровича, потому что принимала его таким, каким он был. И она, не желая его обидеть, постаралась оправдаться.
– Мертвые деньги, – объяснила она, – это деньги, на которые больше ничего нельзя купить. Все, что на них можно купить, – уже было куплено. И они как бы исчезают. И то, что ты видел, – мираж, прощание бумаги с этим миром. Она ведь тоже навидалась на своем веку. При ней рыдали, ее прижимали к груди, за нее покупали лекарства, чтобы кого-то спасти, или оружие, чтобы, наоборот, отправить в лучший из миров. Из-за нее интриговали. Ее боготворили. Она пропитана людскими флюидами. Она почти живая. И она не может исчезнуть просто так. Банковские подвалы, где уничтожают деньги, для нее, как крематорий, и она, вольнолюбивая, норовит исчезнуть сама по себе.
– Никогда о таком не слышал, – проворчал Голова. – Новости! Ты, Явдоха, хотя и красивая, но, наверное, врешь. Я вообще сомневаюсь иногда в том, что женщина способна говорить правду. Где-то я слышал, что слово сказанное уже есть ложь… А слово, сказанное женщиной?
Голова махнул рукой, словно отчаялся услышать на этом свете хоть слово правды от прекрасного пола.
– Ну, как хотите, – ответствовала Явдоха, которой препираться с Головой было лень, и пошла своей дорогой по известному делу – отнести супругу бутерброд размером с районную многотиражку, чтобы тот не отвлекался от работы – заказов на иконы было великое множество.
Тоскливец и Павлик, однако, поняли, что над ними судьба в очередной раз произдевалась, но на самом деле им все было как с гуся вода. И они услужливо отнесли бредень в сельсоветскую кладовку и положили его на осколки от товарища Ленина.
Маринка, которая в этом фестивале не участвовала, не потому, что ей не нужны были деньги, а потому, что опоздала, бросила на них, взмыленных и покрытых грязью, презрительный взгляд.
А в лесу черт с чертовкой катались по поляне в конвульсиях от того, что при других обстоятельствах можно было бы назвать смехом. Они не любили Голову, потому что тот установил на улице Ильича Всех Святых фонари, которые мешали им развлекаться по ночам.
– Хорошо он начальству показался! Хорошо! – визжала чертовка. – Теперь они его снимут! На черта им Голова, который бреднем ловит мух перед сельсоветом!
– Долой Голову! – поддерживал ее черт, который уже давно обессилел от хохота. – Головой назначим Тоскливца и тогда заживем…
Но нечистая сила ошибалась. Никто Голову снимать не собирался, потому что он был в районе хорошо известен, предсказуем и начальство уважал. И пока черт с чертовкой тешили себя несбыточными надеждами, он спокойно полулежал на диване, попивал ароматный чаек и думал, как бы это поощрительно за что-нибудь ущипнуть Маринку, чтобы ей не было так скучно.
– Маринка, – звал он ее. – Иди сюда, я тебе что-то скажу.
Но это был глас вопиющего и выпивающего в пустыне, потому что та знала своего шефа как облупленного и не собиралась приближаться к нему ближе, чем на пушечный выстрел. И день этот, как близнец похожий на другие летние дни, так бы и канул в Лету, если бы в душе у Головы вдруг не вскипел до поры до времени затаившийся гнев.
– Даю тебе три дня, – сказал он Тоскливцу, – на то, чтобы памятник восстановить. А не восстановишь – тебя с работы уволю и дом твой снесу, так что Горенка тебе потом будет только сниться.
Тоскливец по своему обыкновению промолчал и еще больше пригнулся к столу. Человеку, хорошо разбирающемуся в Тоскливце, абрис его спины подсказал бы, что тот обижен до крайности и считает, что его обидели ни за что ни про что. Но Тоскливец был не из тех, кто пускается в дискуссии, если нет уверенности в победе. И он сначала отметил три дня на календаре толстым мягким карандашом. Получилась внушительная «птица». Однако свои личные деньги на увековечивание начальника он тратить не собирался. На мужиков рассчитывать не приходилось, потому что все лимиты уже давно были выбраны и терпение у них, как хорошо было известно писарю, не было бесконечным. Поднимать фундамент со дня озера совершенно бессмысленно. Может быть, установить памятник любимому начальнику в глубинах озера? Чтобы на него любовались водолазы? Это даже экзотично… Об этом написали бы газеты… И на фундаменте можно было сэкономить. А на то, что там осталось от фундамента, установить склеенный бюст бывшего вождя, но с чертами Головы? Кто будет выискивать сходство на глубине двадцати метров? И тогда не придется тратить деньги.
– Василий Петрович! – обратился он к начальственному лицу. – Предложение у меня есть. Прославитесь вы на весь мир.
И Тоскливец закатил глаза кверху, словно впал в трансо-вое состояние от собственных мыслей.
– Выкладывай, – порекомендовал ему Голова, который был не прочь прославиться на весь мир, к тому же без особых затрат.
– Памятник вам на дне озера установим. Фундамент там уже стоит. А лицо мы из бюста, того, что в кладовке лежит, сделаем. Склеим его, да и скульптор поможет. И туристы будут приезжать из-за океана, чтобы им полюбоваться, вот увидите.
Голова поморщился, словно ему неожиданно сделали укол. До вечности оставалось так мало, а проклятый Тоскливей, придумал памятник себе и двум своим сотоварищам, смотреть на морды которых, пусть и бронзовые, не было никаких человеческих сил.
– Нет, все-таки я тебя уволю, – сказал он. – Я ведь хотел, чтобы все было по-человечески, чтобы детишки к нему приходили с цветами. Должны же у них быть хоть какие-то идеалы! Они бы возлагали цветы и мечтали о том, что когда вырастут, то станут такими, как я. А ты себя там изобразил, вместе с Павлушей и Хорьком. Ну кто, кто, скажи, стал бы возлагать цветы вам? И за что? Цветы людям, на лицах которых нельзя прочесть ничего, кроме вчерашнего меню!
В ответ на эти, как ему показалось, несправедливые упреки, Тоскливец хотел было сказать, что и возложение цветов к памятнику Головы тоже представляется ему занятием довольно сомнительным, но в последний момент удержался, потому что не захотел в который раз выслушивать похвальбу Василия Петровича о том, как он освободил Горенку от нечистой силы. Хотя ведь всем известно, что дудка-то принадлежала Гапке. Так что по уму памятник надо было ставить ей, а не Голове. Да и фигура у нее, надо отдать должное… А через несколько столетий памятник оброс бы легендами, о характере Гапки люди забыли бы, как им свойственно забывать все, что является правдой, и в Горенке появилась бы собственная Жанна д'Арк, победительница крыс из пгт УЗГ. Хотя существует ли на самом деле пгт УЗГ? Или на самом деле они появляются из Упыревки, которая то возникает в лесу, то исчезает и о которой жители здешних мест говорят вполголоса, крестясь и оглядываясь по сторонам? Но и существование Упыревки ведь тоже еще вопрос…
Дело в том, что в те места Тоскливец никогда не заезжал и как человек критического ума ставил под сомнение существование того, что он лично никогда не видел. Он не был уверен в том, что существуют пирамиды, сфинкс, девственницы, тайны мадридского двора и многое-многое другое, что находится за пределами полюбившегося ему села и пупа земли – присутственного места. Но как человек благоразумный он не поделился с начальником своими мыслями и оказался прав.
А Голова тем временем замолчал. Памятник-памятником, но ему вдруг пришли на ум слова вещей крысы: «…одно только дерево. Помни: одно только дерево». А если какой-нибудь хулиган до него все-таки доберется, срубит и разведет из него костер? Ведь забор из колючей проволоки, которым обнесли лес, уже основательно подпорчен бабами, которые по своей жадности собирают в лесу чернику и грибы. Голова загрустил. Доберется браконьер до дерева, и тогда ему поставят уже совсем другой памятник. И не возле сельсовета. И никто не будет возлагать к нему цветы. Разве что Галочка, да и она из неизвестных соображений. Общение с Тоскливцем, как всегда, нагнало на него тоску. Голова оглянулся – по присутственному месту разлилась торричеллиева пустота, сослуживцы словно испарились, с улицы никто не сигналил, чтобы возвестить о том, что карета подана и можно возвращаться в цивилизацию из той дикости, которой ему поручено руководить, – до конца рабочего дня было еще далеко. Он решил постоять на крыльце и поэтому запер кабинет, тревожно оглядываясь по сторонам, потому что после истории с вампиром стал еще более пуглив и недоверчив, но когда он уже подходил к двери, истеричная кукушка вместо того, чтобы нежно прокуковать, грубо сказала ему: «Загляни в свое сердце!». Сказав это, подлая, внесемейная птица спряталась в замызганном домике, а Голова возьми и посмотри на свою грудь, спрятанную под бывалым синим плащом. К его удивлению, он обнаружил, что кожа на груди, видать, от злоупотребления мочалкой, прохудилась, и он увидел свое сердце. Оно почти не билось, а точнее, просто дрожало, потому что в прозрачном его мешочке дрались не на жизнь, а на смерть мохнатые пауки, каждый размером с куриное яйцо. «Гадость-то какая, – подумалось Голове. – Надо бы их антибиотиками прищучить, вишь поселились». Но пауки не обращали внимания на его мысли про антибиотики и продолжали сражаться друг с другом. «Так вот почему мне так тоскливо бывает! – подумал Голова. – Да и какая может быть радость, если в сердце живет такая фауна? А как же моя кровь? Ведь должна быть кровь?» Но тут кожа на груди перестала быть прозрачной, и он вдруг явственно почувствовал, как забилось его сердце. «Надо думать, что пауки мне привиделись», – подумал Голова. Но облако печали окутало его, и он вышел на крыльцо. Ему хотелось побыть одному. «Какая гадость! – думал Голова. – Какая гадость!» Ноги сами собой понесли его в сторону леса. Как в детстве, когда он убегал в лес, чтобы никто не видел его слез. Он пробрался через аккуратную дыру, которую непокорные сельчане прорезали в колючей проволоке, и зашел в лес. А лес молчал. Было сумеречно и необычайно тихо. И Голова решил прогуляться, чтобы немного просвежиться и забыть про тот ужас, который поселился у него в груди. Или ему все-таки привиделось? Он старался идти, не наступая на сухие ветки, чтобы не нарушать тишину. Грусть застилала его глаза черной пеленой, и он старался не оглядываться по сторонам, а внимательно смотреть себе под ноги, благо проклятый живот исчез и он мог, не нагибаясь, видеть свои ноги, которые словно сами собой привели его к большой поляне. К его удивлению, поляна была застроена покосившимися, покрытыми мхом серыми хатами, которые отнюдь не радовали глаз, как ладные дома жителей Горенки, стены которых, с легкой руки Богомаза, были расписаны лебедями и цветами, купающимися в ласковых лучах благодатного светила. А тут… Ни из одной трубы в небо не поднимался дымок. И тишина. Голова оторвал взгляд от мрачных хат и посмотрел на дальний угол поляны. Там что-то копошилось. Голова прищурил глаза, и перед его удивленным взором предстали огромные крысы вперемежку с зеленовато-серыми обличностями. У их ног скакали здоровенные жабы. И до Головы дошло. «Упыревка, – подумал он. – Так это Упыревка. Крысы и упыри собираются в поход. Неужели на Горенку? А куда же еще? Надо бежать, ударить в набат, предупредить всех пока не поздно!» И Голова побежал, а так как бегать ему было несвойственно, то он вскоре вспотел и запыхался, сердце его колотилось так, словно собиралось выпрыгнуть из груди, но Голова не сдавался. «Только я один знаю, что над Горенкой нависла смертельная опасность, – думал он. – Может быть, для этого я и появился на свет – для того, чтобы спасти родное село… И мне поставят памятник как марафонцу. Бегущий Голова. И детишки будут возлагать к нему цветы…» И он, сожалея о том, что Галочка не видит, какой он храбрый, добежал до Горенки, а точнее, до церкви, прожогом взлетел по винтовой лестнице на самый верх колокольни и судорожно вцепился в веревку, привязанную к языку колокола. И стал бить в колокол. Опустевшее по причине буднего дня село – понятное дело, потенциальные защитники Горенки почти в полном составе пребывали на столичных рынках и даже представить себе не могли, что они должны сражаться с крысами и упырями, – никак не отреагировало на звон колокола. Только батюшка Тарас, недавно проснувшийся под монотонный голос супружницы, читавшей ему вслух какую-то малопонятную книгу, принялся натягивать на себя одежду, чтобы броситься к колокольне и утихомирить распоясавшегося хулигана. Ему и в голову не могло прийти, что это на самом деле не колокол, а набат. А Голова тем временем, осознав тщетность своих усилий – общественность Горенки не спешила броситься в бой, – возвратился в сельсовет.
– Беда! – закричал Голова, увидев Тоскливца. – На нас напали!
– Налоговая? – мрачно осведомился Тоскливец, который всегда ожидал от жизни только самого худшего.
– Упыри и крысы, – ответил Голова. – Они сейчас на поляне в лесу строятся, а потом двинутся сюда…
– Почему сюда? – уже не мрачно, а сонно поинтересовался Тоскливец. – Неужели мы единственное село, на которое они могут напасть?
Голова задумался.
– Может быть, и не единственное, – сказал он. – Но ведь крыс тянет сюда как магнитом. И думаю, что тот упырь, который, за мной гонялся, оттуда же. Если только это был не ты. Ты ведь тоже упырь, а? Скажи мне правду наконец! Ведь ты понимаешь, я должен знать, кто у меня сотрудники. Говори, говори!
Но он не на того напал. Тоскливец отнюдь не собирался делиться с ним своей тайной, если она у него и была.
– Чушь несете, Василий Петрович! – ответствовал тот. – Ну какой же я упырь? Я ведь колбаской питаюсь, а не кровью. Если кто у нас в селе кровь и сосет, так это Гапка, ваша бывшая супружница, стало быть, и Клара иногда… Но ведь нельзя обвинить супружниц в вампиризме за то, что они на протяжении всей жизни нас воспитывают…
Тоскливец поморщился.
– Моя, правда, загадочно помолодела, – продолжал он вслух свои рассуждения. – Но, думаю, это не от общения с упырями, а, скорее всего, от женской логики и свежего воздуха.
Вспомнив о молоденькой супружнице, хотя и бывшей, которая обитала, однако, у него, Тоскливец сладострастно вздохнул и тревожно взглянул на кукушку, но та спряталась в домике и каким-то одной ей известным способом скрутила из него Тоскливцу фигу. Часы показывали какую-то ересь, которую можно было истолковать как девяносто девять часов или девяносто девять минут: какой-то негодяй что-то натворил со стрелками, а наручные часы Тоскливец отродясь не покупал из экономии. Он наверняка знал, что утром надо идти в присутственное место, а вечером – домой. По телевизору скажут, когда ложиться спать, а по радио – когда вставать. Наручные часы в его ритме жизни были ненужной роскошью. К тому же он боялся времени – оно то прыгало галопом, когда он наслаждался молоденькой Тапочкой, то тащилось, как телега, а то и вообще застывало на месте, когда его, что бывало очень редко, парализовывала скука. Часы могли напомнить о том, что жизнь быстротекуща и что в загробной жизни ему вряд ли удастся драть подношения с мужиков, подлизываться к бабам и наслаждаться своей единственной, но такой полезной книгой. Тоскливец, одним словом, жил в своем собственном времени и, если бы мог, – то и в своем собственном измерении. Но последнее было ему пока не дано, и ему приходилось мириться с тем отвратительным фактом, что в этом бренном мире он вынужден якшаться с отвратительными типами, которые иногда дают совершенно безумные приказания, которые он вынужден выполнять. Например, стоять у лесного шлагбаума и охранять Горенку от крыс из пгт УЗГ. Но тут его рассуждения были прерваны нудным, с одышкой, басом Головы, который талдычил тоже о крысах.
– Подвел ты меня со шлагбаумом, подвел! – нудил Голова. – Думаю, они вот-вот на нас нападут. А в селе ни души. Рынок им, понимаешь, важнее. Я уже и в набат бил, но все напрасно. А Дваждырожденный где? Он на работу ходит только деньги получать. А ведь он афганец, вот кто нам помочь может. И Богомаз тот тоже нехилого сложения. Пусть Маринка сходит и их приведет, а сельсовет превратим в штаб обороны. Вот так. А то нечисть выгонит нас из собственных домов и бомжевать нам тогда до скончания наших дней, – Голова так разволновался, что даже забыл о том, что его дом находится далеко от Горенки. А возле шлагбаума надо было Гапку поставить. Ее характер любого черта отвадит раз и навсегда, а крысу так и подавно. Иногда, когда она открывала рот, казалось, что, кроме имени, в ней нет ничего женского. А иногда – совсем наоборот… Женщины, они ведь, как хамелеоны.
Но на Тоскливца его словоизлияния нагнали скуку, и он, не стесняясь, зевнул.
Маринка убежала за Дваждырожденным и Богомазом. Голова замолчал, и в сельсовете стало тихо. На безлюдной площади грелись на солнышке двое бездомных собак. А все мысли Головы были в лесу. Неужели они вправду нападут? Но тут дверь была распахнута настежь, и в сельсовет зашел батюшка Тарас. Он, не здороваясь, стал с порога рассказывать, что какой-то хулиган ворвался в колокольню, чтобы устроить переполох, и что нужно вызвать милицию. Но та и сама в лице заспанного Грицька ввалилась в сельсовет, и Голова в который уже раз был вынужден повторить свою печальную сагу о том, что он увидел в лесу. Рассказ его, понятное дело, не вызвал у Грицька и тени энтузиазма. Только этого ему не хватало – схватиться с упырями, которые могут оказаться еще страшнее того, которого он обнаружил парящим над сельсоветским полом. Кроме того, ему хотелось найти клад в виде банки нежинских огурчиков и с маленькой стопочкой дарующего вдохновение напитка, чтобы утешить чудовищную боль в затылке. И молоденькой картошки с маслом и укропом, чтобы блаженное тепло разлилось по телу. Но вместо этой упоительной перспективы – он рассчитывал каким-то образом разжалобить Наталку, чтобы она подсуетилась и надлежащим образом подготовилась к обеду, до которого оставалось всего часа два, – ему подсовывают крыс и упырей, и он вынужден будет с ними схватиться, а ведь не известно, чем это может закончиться, и все это совсем не напоминает тихий семейный обед. Одним словом, Грицько пожалел о том, что зашел в присутственное место, и эдак бочком стал ретироваться в сторону двери, чтобы выскочить из нее на свежий воздух, и броситься к теплой, как печь, Наталке, и запереться на засов, и сказаться больным, и чтобы Наталка немедленно принялась варить картошку, а он включит телевизор и спокойно проведет утро. Но Голова сразу раскусил его маневр, и его гневный крик парализовал Грицька, и он как бы прилип к полу и уже не осмеливался отступать дальше к двери, за которой благоухало лето и где его ожидала свобода.
– Защитники отечества! – вещал Голова голосом свихнувшегося от перенапряжения диктора радио. – В эту трудную годину мы все как один станем на защиту родной Горенки! Не позволим злобным крысам и истосковавшимся по человеческой крови упырям захватить нашу землю. К оружию! Дадим отпор коварным захватчикам!
Вошедший в раж Голова совсем забыл, что оружие есть только у Грицька, да и то если его не обезоружила Наталка, и у Дваждырожденного.
Батюшка Тарас взирал на все происходящее с неподдельным ужасом. В здешних местах он был еще новичком и не верил в рассказы о ведьме – жене Скрипача, хотя гроб с ее телом так и не удалось внести в церковь. Не доверял он и другим злопыхательским россказням о том, что Явдоха прогуливается иногда в ночном небе на метле, и о том, что в здешнем лесу обитают черт с чертовкой, которая время от времени проникает в село, чтобы в человеческом облике вводить в искушение православных. Поэтому к рассказу Головы он отнесся так, как относится врач психиатр к откровениям своих пациентов. Но для успокоения страстей он предложил (в который уже раз!) окропить присутственное место святой водой и воскурить благовония, которые привезены были с далекого Афона, для того чтобы отвадить нечистую силу. Присутствующие с великой радостью согласились, и святой отец ушел за кадилом. И тут в сельсовет вошла запыхавшаяся Козья Бабушка, которая, к великому огорчению присутствующих, поведала им о том, что на околице Горенки она заметила великое множество зеленых гадов, которые сплошной массой, как гусеницы, движутся в сторону села. И что козы ее, хотя и были голодны, бросились бежать и она не смогла их остановить, и что она предполагает, что нечистая сила намеревается взять Горенку штурмом и что пора вызывать войска.
Мысль про войска показалась Голове интересной. Он тут же снял телефонную трубку и набрал Акафея, а тот, к счастью, оказался на месте и Голова тут же поведал ему свою печаль.
– Слышь, Акафей, – бодро приветствовал он начальство. – Ты это, давай, войска вызывай, а то нас штурмом брать будут, а у нас то пока один только ствол – у Грицька, но этого нам мало…
В трубке послышалось встревоженное дыхание Акафея, который пытался сообразить, что ему будет, если окажется, что в Горенке разразился массовый психоз.
– Ты сегодня уже обедал? – ответствовал Акафей, который, как и все смертные, не любил, чтобы ему прямо с утра задавали загадки. – Какие войска? Может, тебе, я извиняюсь, следует пойти еще поспать? Утром ты ловил что-то бреднем, сейчас тебе войска вызывай. Ты здоров?
Но Голова не сдавался.
– Ты это, как хочешь, я тебя предупредил, так что тебе отвечать, если они нас завоюют… и убьют. И Голова глубоко и грустно, и даже как-то судорожно, вздохнул.
Акафей, который не учуял в голосе у Головы отзвуков доброго обеда, встревожился еще больше.
– Кто на вас нападает, а? Может быть, ты все-таки налоговую имеешь в виду? Так ты не бойся, я приеду и все улажу.
– Какая налоговая? Какая? – закудахтал в трубку Голова. – Упыри на нас движутся. Из Упыревки. И крысы из пгт УЗГ. А я еще и жаб видел. Те вообще могут нас задавить, такое их множество, хотя нас и так, сам знаешь… Так что, говорю тебе – войска вызывай!
Голова хотел сказать что-то еще, но тут у него мучительно заныло сердце. Он заглянул под рубашку – проклятые пауки опять дрались в его сердце. Голова тревожно взглянул на присутствующих, но никто не обратил внимания на то, что он внимательно изучает собственную грудь.
«А может быть, я уже умер? – подумал Голова. – Может быть, какая-то сволочь уже добралась до моего дерева, и скоро пауки прогрызут меня насквозь или, еще хуже, я сам превращусь в паука и буду бегать по Горенке, а все будут от меня шарахаться и натравливать на меня собак? Надо будет, во всех случаях, сходить к кардиологу, дай Бог, он присоветует, как мне жить дальше. К тому же не исключено, что мне все это просто мерещится. Ведь не могут же у меня в сердце и в самом деле жить тарантулы!»
Тем временем неутомимое солнце забиралось на небо все выше и выше, и мерзкая, как показалось Голове, кукушка нагло объявила о том, что пора бы уже и перекусить. Тоскливец отправился домой к Кларе, Грицько – к Наталке, паспортистка важно оторвала самое себя от стула и, выпятив грудь, отправилась в свою квартирку, чтобы хоть немного прийти в себя от общения с психами, которые заполонили присутственное место. Маринка осталась жевать бутерброды в сельсовете, а Голова решил навестить корчму, чтобы подкрепиться перед битвой. Никому из них не хотелось думать о том, что нужно не идти обедать, а скажем, рыть траншеи или обходить деревню с крестным ходом, чтобы нечистая сила не посмела вступить в ее пределы. Но ведь не все умеют смотреть опасности в лицо, и, будем честны, большинство из нас предпочитает делать вид, что опасности на самом деле не существует. Авось пронесет. Тем временем Голова чинно продвигался в направлении корчмы – солнечный красивый день, добротная рубашка-вышиванка и мягкие удобные штиблеты, недавно подаренные Галочкой, повышали его настроение и манили забыть о сиюминутных горестях. «А может быть, это был туман, – думал Голова. – Ну откуда у нас в лесу столько нечисти насобиралось? Привиделось мне, привиделось. Пообедать нужно, рюмочку для дезинфекции пропустить, и все пройдет. Отпустит меня печаль. А если они и в самом деле нападут на Горенку, так я Акафея предупреждал. А если он войска не вызвал, а Грицько опять увлекся собственной супружницей и исполнил супружеский, а не служебный долг, то кто в этом виноват?»
На этом месте мысли Головы были прерваны появлением Гапки. Она уставилась на бывшего супруга, словно никогда прежде его не видела. Юная и прекрасная в нежно-голубом платье времен своей первой молодости, она тащила по улице сумку с продуктами. «Пенсию получила и из сельпо идет», – сообразил Голова.
– Здравствуй, Гапка, – сказал Голова, который не был уверен, что нужно говорить бывшей супружнице, потому что этому никто не учит и учебника по общению с бывшими возлюбленными еще никто не написал. По общению с теми, кому еще недавно мы дарили цветы и посвящали сонеты. Думается, такое пособие многим облегчило бы жизнь. Но, увы… Да и наш герой, видать, сказал что-то не то, потому что в ответ из уст прекрасной девушки раздалось шипение, а затем он услышал:
– Идиот! Волындается весь день без дела и мечтает о памятнике!
– Так и ты ведь хотела, чтобы тебя изобразили, еще и с голубем, – мирно ответил Голова. – Так что ты, Гапка, лучше бы молчала.
– Затыкать он меня будет, племенной бык?!! – гневно вскричала Гапка. – Городскую свою затыкай, если сможешь, а я, слава Богу, свободный человек и могу смело сказать зарвавшемуся на рабочем месте бюрократу, что памятник ему положен только один – кусок гранита, да побольше, чтобы он не вылазил по ночам из могилы на свет Божий и не тревожил, вурдалак, родное село. Но на это надежды мало, потому что по своей жадности и похоти он в гробу не усидит и начнет шататься по ночам, людей пугать. Но найдется на него осиновый кол, найдется, и мы пришпилим его, и он успокоится навеки вечные, и село тогда вздохнет свободно…
– Ты, Гапка, орешь, потому что не знаешь, что за селом собралась настоящая, а не выдуманная тобой нечисть, и они, вероятно, собираются напасть на Горенку и нападут в любой момент. А ты вместо того, чтобы защищать родное село, открыла свою гнилую пасть и так заходишься в крике, словно тебе за это дадут кусок колбасы, – по-дружески сказал Голова своей бывшей супружнице и тут же (в который уже раз!) пожалел о своих словах, потому что живот пищал голосом Буратино о том, что очень хочется отведать наконец горячего борщику и вареников с грибами или чего-то еще в этом роде, но только быстрее, как можно быстрее. Но еда казалась теперь Голове кулинарным миражом, потому что на Гапку снизошло вдохновение и слова ее, как пули, пробивали слоновью кожу начальственного лица и жалили, как рой диких ос. Голова узнал про себя, что с детства был слабоват по мужеской части и что жениться он по этой причине не имел никакого морального или другого права. И что поэтому у нее, Гапки, нет десятка смышленых детишек, которые тешили бы ее старость и не позволяли бы всяким проходимцам оскорблять ее на пустынных улицах.
– Так ведь это ты же, змея, талию берегла, ты детей боялась как огня и не ложилась в постель без счетов и календаря, чтобы, не дай Бог, тебе не пришлось кормить карапуза грудью, которая, кстати говоря, как раз для этого и существует, а вовсе не для того, чтобы запихивать ее в разрез платья не по размеру…
Нет, читатель, ничему не научился Голова за долгие годы супружеской жизни! Нет, право, зря сказал он это Гапке, потому что бывшая супружница, такая, впрочем, красивая и свежая, как роза, покрытая утренней росой, придвинулась к нему, как придвигается к запоздалому прохожему коренастая тень в темной подворотне, чтобы выпотрошить карманы, а при возможности и душу, и ее маленькая, но уверенная в себе ручка схватила его за воротник, да так, что дыхание у говоруна сразу прекратилось и он вытаращил глаза, как рак, которого собираются бросить в кастрюлю, и, спасая жизнь, влепил убивице леща. Юная красавица не ожидала такой подлости от своего бывшего муженька, и горячие слезы брызнули из коричневых омутов ее глаз на расшитую красными узорами сорочку Василия Петровича. Рука ее, однако, не разжималась, и последние крохи жизни начали уже было покидать его бренное тело и он, спасаясь, изловчился и вцепился в Гапкины тщательно завитые локоны с намерением или вырвать их с корнем, или вернуть себе свободу. Гапка сразу сообразила, что карта ее бита, и выпустила основательно контуженную птицу на волю, а та сразу расправила крылья, то бишь руки, и зашкандыбала опять же в сторону корчмы, чтобы уже не только пообедать, но и отпраздновать возвращение в этот мир. Но тут Василий Петрович вдруг припомнил, что Гапка-то обладает единственным надежным оружием против нечисти – дудкой, и он пошел за ней и стал просить ее дать ему дудку, чтобы он как уже проверенный защитник отечества мог вступиться за родные пенаты и дать отпор нечистой силе. Но Гапка ему не верила, во-первых, потому, что полная мытарств жизнь приучила ее не верить мужчинам, даже если они говорят чистую правду, а во-вторых, она не собиралась давать дудку Голове, опасаясь, что тот может себе ее присвоить. И Гапке, и Голове не было известно, что пока они спорят, нечисть уже вступила на околицу села и окружила дом Тоскливца, чтобы или прикончить его, или переманить на свою сторону. А Тоскливец как раз вкусно обедал – Клара постаралась на славу и он уминал гречневую кашу с маслом, от которой валил густой пар, и умильно посматривал на сковородку, на которой возвышалась гора котлет. Ему, конечно, было известно, что после обеда Клара начнет тащить его в ЗАГС, но и ей было известно, что, закончив есть, он рухнет как подкошенный на супружеское ложе и сделает вид, что до конца перерыва спит непробудным сном. По какой-то труднообъяснимой причине обе стороны это устраивало. Но этот привычный ритуал был нарушен, потому что, когда Тоскливец услышал какой-то подозрительный шум (а подозрительным он считал любой шум) и выглянул в окно, то с громким криком от него отшатнулся и бросился запирать дверь, и Клара уже было подумала, что это Грицько по своему обыкновению заглянул на огонек (на самом деле Грицько, который сменил галс и для экономии вместо Наталки отправился к Тоскливцу, уже сидел за столом, чтобы, как водится, отобедать на дармовщину – не потому, что ему нравилась Кларина стряпня или компания Тоскливца, а из принципа), но тут раздался звон выдавливаемых стекол и зеленовато-коричневый поток из крыс, упырей и жаб обрушился в комнату. Клара завизжала так, как, наверное, не кричала никогда в жизни. Что характерно, больше, чем упырей и крыс, она испугалась жаб (женщина всегда остается женщиной, даже если ей угрожает смертельная опасность, и в этом ее главное отличие от мужчины). А Тоскливец, глядя на это чертово воинство, продолжал хлебать борщ, опасаясь, что Грицько его объест и ему не останется добавки. Грицько полез в кобуру, но был вынужден с отвращением выдернуть руку – в ней лежал «тормозок» в виде покрытого плесенью бутерброда, про существование которого он уже давно забыл. А нечисть на мгновение замерла, как бы раздумывая, как ей быть дальше, и Тоскливец, оторвавшись наконец от борща, вскочил как ужаленный (что ему было несвойственно) и за отсутствием иконы сорвал со стены портрет бровастого и щекастого бывшего вождя, который он не выбросил, потому что из бережливости не выбрасывал ничего, и показал его ворвавшимся тварям, а те отшатнулись от него, опасаясь, что им показывают нечто святое, и даже стали ретироваться понемногу в окно, но Тоскливец сглупил, потому что ни одной молитвы он не знал, и стал бормотать какую-то ересь, но незваных гостей обмануть ему не удалось и они снова стали выдвигаться на середину комнаты. Грицько бросил в них бутербродом, но это не помогло. Упыри стали придвигаться к Кларе – перспектива напиться молодой крови их воодушевила, а та попыталась бежать, но не смогла, потому что ее ноги словно налились свинцом и их жадные, горящие глаза парализовали ее волю. И пришел бы Грицьку, Тоскливцу и Кларе конец, если бы Наталка, решившая вытащить Грицька от Тоскливца, чтобы тот не дармоедствовал, не направила к жилищу писаря свои хорошенькие стопы. И увидела она непотребное воинство, осмелившееся прямо днем напасть на жилище христианина, и поняла, что благоверный ее погибает не за понюшку табака, и побежала она к Гапке, и выпросила-таки у нее заветную дудочку, и задудела в нее, и нечисть, собравшаяся уже было полакомиться, начала отступать. Точнее, отступать стали крысы и почему-то жабы, а упыри, хотя и не оставили своих поползновений, но тоже присмирели. Вот уж поистине волшебный инструмент нашел Голова под своим бывшим домом!
Но тут один упырь, не исключено тот самый, который донимал Василия Петровича, подступил к Тоскливцу и, пока тот соображал, как ему быть, куснул его за запястье. Тоскливец, который не ожидал такой подлости от своего, как подумал Грицько, духовного собрата, взвыл и ударил того первым, что попалось ему под руку, – своей единственной книгой, из которой вырвалось облако пыли. К удивлению обеих сторон, упырь замертво свалился к ногам Тоскливца. «Не любит читать», – догадался Грицько. Тем временем помещение пустело – Наталка присосалась к дудке и, испуская чудовищные звуки, вела чертово воинство к ненавистному для него озеру. Упыри уносили на плечах, низринутого Тоскливцем товарища, и их зеленые конечности, торчащие из полусгнивших тряпок, вызывали скорее жалось, как раздавленная лягушка, чем страх.
К большему огорчению сельчан, возле озера на Наталку напал кашель, и пока она откашливалась, нечисть разбежалась по кустам, а жабы прыгнули в озеро и были таковы. Жабы, как говорили в селе, они и есть жабы.
Непонятным оставалось только одно – почему упырь свалился замертво, когда укусил Тоскливца. Грицько решил, что не от книги, и даже попросил Тоскливца сдать кровь на анализ, чтобы проверить ее на отраву, но тот категорически отказался, а так как машины у него не было и поймать его за рулем в нетрезвом состоянии у Грицька шансов не было, то он должен был придумать другой способ, чтобы добраться до крови Тоскливца. И тогда Грицько направился к сельскому фельдшеру Бороде и стал требовать, чтобы тот показал ему историю болезни Тоскливца и самое главное – анализы крови.
Борода как человек интеллигентный не любил всего того, что напоминает бред. Грицько, читающий историю болезни Тоскливца, представлялся ему именно таким бредом.
– А тебе зачем? – спрашивал Борода. – Не дам, и все. Правил таких нету, чтобы милиционеры занимались медициной. А если тебе для работы нужно, так ты мне письмо напиши.
– Какое письмо? Какое? – кипятился Грицько. – Говорю тебе, мне положено его группу крови знать. На всякий случай.
Но на Бороду его аргументы не действовали. Он считал Грицька человеком совершенно бесполезным и не намеревался каким-либо образом продлевать ту агонию, которую тот, как казалось Бороде, по недоразумению считал своей жизнью.
– У человека такая группа крови, которую ему даровал Господь Бог, и она, как и сама жизнь, и таинство, и святая святых. И не должен каждый опричник совать туда свою физиономию, которую лучше окунуть в лохань с водой, чтобы она приняла Божеский вид и не напоминала о вчерашнем обеде и неправедных возлияниях.
Надо сказать, что Борода последнее время и без Грицька был не в духе, а общение с Богомазом настраивало его на проповеднический лад, но слова его были тому, что горох об стенку, потому что Грицько, упрямый как мул (а где вы видели жителя Горенки, который не даст по упрямству фору этому животному?) совершенно не был настроен идти на попятную и, кроме того, он обиделся на «опричника», хотя до конца и не был уверен в том, что это такое.
– Ты мне досье Тоскливца дай, то есть как это, бишь, историю болезни. Можешь хоть историю здоровья дать, только быстрей и не артачься, а то сниму медпункт с сигнализации и тогда ты будешь сам его охранять. По ночам. А у нас, сам знаешь, что в селе происходит. Сейчас вот нечистая сила навалилась на усадьбу Тоскливца, и один упырь даже повторно сдох, когда того куснул. Вот я и хочу узнать, что же это такое течет в жилах у нашего писаря. А ты мне про таинство распелся! Какое тут таинство? Два человека сошлись и сделали третьего. Или ты считаешь, что Тоскливец появился на свет каким-то неизвестным науке способом? Например, вырос на яблоневом дереве как фрукт? Одним словом, прекрати меня раздражать и честно скажи – делал ли когда-нибудь Тоскливец у тебя анализ крови?
– Не положено тебе это знать, – ответствовал Борода, который был возмущен чудовищной ложью Грицька про упыря. – Клятва Гиппократа печатью скрепляет мои уста. Так что катись и не мешай мне работать.
– Я нахожусь при исполнении, и ты не должен говорить мне «катись», – наставительно сказал ему Грицько. – Кроме того, работы у тебя – кот наплакал. Читаешь какую-то дрянь в рабочее время и воображаешь. А я – работаю, да еще каторжно, потому что общение с тобой – это каторга. Я весь взмок даже от твоей наглости, но ничего, я тебе это еще припомню.
Дело в том, что медпункт находился на отшибе, и последние события – нападение нечистой силы и мужественный поступок Наталки – остались вне поля зрения Бороды.
Грицько, чертыхаясь, ушел. Справедливости ради надо отметить, что немного нашлось бы славных наших соотечественников, которые не чертыхались бы на его месте. А Грицько чувствовал, что потерпел полное фиаско. Придя домой, он разделся и лег на прохладную льняную простыню и тут заприметил Наталку, которая обходила дом с иконой в руках и бормотала при этом какую-то молитву.
– Ты, Наталка, у меня молодец, – похвалил ее Грицько. – Если бы ты их еще и утопила, я бы представил тебя к ордену. Но ничего, в другой раз. А сейчас ты к Бороде иди. Спроси у него, какая группа крови у Тоскливца. Да и вообще, что у него течет в жилах? Ведь один упырь рухнул замертво, когда укусил его за запястье. А мне Борода не захотел говорить. Так что иди.
– А то мне больше нечем заниматься, как выяснять что-то про Тоскливца. Ты – милиционер, так ты и выясняй. А я и так еле жива. Даже у Гапки чай пить не осталась, когда ей дудку занесла, потому что неможется мне. Я тоже лечь хочу и забыть обо всем. А ты возьми свой пистолет и ходи вокруг села, охраняй нас от всякой нечисти, а то улегся пузом кверху, а меня к Бороде посылает!
В тоне у Наталки Грицько уловил интонации хорошо известной ему Гапки.
«Если Наталка пойдет по Гапкиному пути, то мне тогда несдобровать, – подумал Грицько. – Начнет есть меня поедом, как Гапка Василия Петровича, и мне тогда тоже придется жениться на городской, а ведь городские, они обхождения требуют и денег. Пропала моя головушка, накликала Гапка беду на меня своими разговорами. Надо запретить Наталке ее навещать, а лучше пусть она Гапку ко мне приревнует, и тогда тема Гапки будет закрыта раз и навсегда». Подумав так, Грицько якобы в полудреме сказал:
– А Гапочка опять как-то похорошела. Как свежая булка из пекарни, хоть ты ее ешь! Я намедни у нее чай пил, так уж было время рассмотреть. Ты бы ее, это, расспросила, как ей это удается. Да и племянница ее, Светуля, даром что в монастырь собралась, а как кобылица. Так и хочется огреть ее плетью, чтобы она, длинноволосая, побежала по лугу, подминая своими белыми ножками цветы и радуя солнышко своей молодостью и свежестью…
Сказав это, Грицько тут же заснул, на свое счастье, на самом деле. На свое счастье, потому что не слышал тот бурный поток сознания, который выплеснулся из алых губок его подруги жизни. Он многое узнал бы и про себя, и про то, что Наталка пожертвовала собой, когда узы Гименея намертво привязали ее к Грицьку. Но Грицько спал крепким и блаженным сном, и его мирное посапывание и еще более мирное похрюкивание постепенно умиротворили Наталку, которая в общем-то была женщиной не злой, хотя и поднахваталась всяких глупостей от Гапки. И она принарядилась и действительно отправилась к Бороде, не потому, что намеревалась выяснить что-либо про ненавистного ей Тоскливца (ненавидела она его не по личным причинам, а из солидарности с Гапкой, которую тот морил голодом да еще и придумал ей такую прическу, которой добрых людей пугать), а потому, что хотела что-то у того выяснить по женской части. А на улице тем временем стоял шум да гам – вечное светило намеревалось закатиться за горизонт, чтобы отдохнуть от тех глупостей, которые ему приходилось наблюдать в течение дня, и погоревать о том, чем ему не дано, по известным причинам, насладиться ночью, – и обитатели Горенки возвращались с городских рынков домой. Наступал тот блаженный летний полумрак, когда природа затихает и замирает, предвкушая прохладу, ночные птицы лихорадочно зазубривают на память свои серенады, пиликают цикады, укладываются спать стрекозы и дети и незримые ангелы бесшумно носятся над жаждущим отдохновения человечеством и легкий ветерок от их крыльев охлаждает перегревшиеся за день головы. Одним словом, наступала украинская ночь!
И Наталка подоспела к Бороде аккурат в тот момент, когда тот запирал дверь медпункта. И тот был вынужден его снова открыть, беззлобно заметив, что на ночь глядя к нему идут на прием, а днем он сидит один как сыч и не видит ни одной живой души. В ответ на эти почти нежные упреки (а Наталка была настолько собой хороша, что при одном ее виде представители мужеского пола не могли не испытывать нежности) наша воительница сообщила ему, что сражалась с нечистью, а точнее, вела ее к озеру при помощи всем известной Гапкиной дудки, но что возле озера закашлялась и нечисть разбежалась по кустам, а жабы прыгнули в воду. Жабы, они и есть жабы, пояснила Наталка. А вот кашель у нее так и не прошел, и кроме того…
Но мы не будем смущать нашего благонравного читателя подробностями беседы сельского эскулапа с Наталкой, а лучше, пока они беседуют о женском, расскажем читателю о Наталке. А ведь есть о чем рассказать! Вы ели когда-нибудь вареники с творогом? А с вишнями, с вишнями ели? Вот то-то и оно. Наталка была одновременно и вареником с творогом, и вареником с вишнями. Бело-розовая, с легким загаром, который делал ее хорошенькую мордочку похожей на заморский персик, с упрямой копной каштановых, под цвет карим глазкам, волос. Росточку она была небольшого, но при этом была такая ладная, словно ее запроектировали и вырезали из слоновой кости, акцентировав все то, что украшает прекрасный пол, – крошечные ножки, пышный бюст, ну а остальное читатель пусть домыслит себе сам, потому что мы не имеем права, да и времени, смущать его пылкое воображение. Скажем только, что в глазах ее, как и у Гапки, сверкали иногда золотые огоньки, что делало ее совершенно неотразимой. Грицько, правда, иногда задумывался, не от лукавого ли эти огоньки и не есть ли они отблесками адского пламени, но эти мысли от себя гнал, потому что, когда был трезв, любил Наталку до беспамятства, а когда выпивал– еще сильнее, а она, невзирая на все его выкрутасы, отвечала ему взаимностью.
И когда тема ее беседы с Бородой была почти исчерпана, она вдруг вспомнила про просьбу Грицька, который сегодня чуть не отдал Богу душу из-за свирепой нечистой силы, и попыталась перевести тему на Тоскливца. Впрочем, вышло у нее это довольно неуклюже, ибо нелегко было направить разговор от такой завораживающей темы, как женские проблемы Наталки, на такую угрюмую личность, как Тоскливец, к тому же не имеющую прямого отношения к разговору. И Борода догадался, что это Грицько ее подослал. И хотя ему было нелегко говорить правду в глаза очаровательной собеседнице, он все же набрался духу и выдавил из себя:
– Не могу я поведать тебе то, что ты хочешь, Наталья. Такая уж у меня работа. Представляешь, если придет, скажем, Гапка и начнет меня расспрашивать о том, зачем ты сюда приходила…
– Гапке и так все известно – она моя сродственница и лучшая подруга.
Стеклянный взгляд Бороды выразил глубокое сомнение как в женской дружбе вообще, так и в дружбе между Наталкой и Гапкой в частности.
– Гапке, может быть, и известно, а другим не должно быть известно. Анализ крови по нынешним временам дело интимное. Скажи мне, какая у тебя кровь, и я тебе скажу, кто ты. Так Грицьку и передай. Пусть не выдумывает и не воображает себя Шерлок Холмсом. Нет тут никаких тайн, а есть просто клятва, которую приносят все медицинские работники, даже если они работают в таком заповеднике, как этот.
Наталка немного надула хорошенькие губки – ей не понравилось, что ее родное село назвали «заповедником», но Борода стал запирать медпункт и она быстро ушла, не дожидаясь фельдшера – если бы их увидели идущими вдвоем, то это могло бы дать повод для сплетен. А Грицько был ревнив, и Наталка, не желая превращать его в мавра, старалась не давать поводов для ревности.
Наталка направилась домой, а вечер тем временем задумал да и превратился в душистую летнюю ночь. И звезды-брильянты высыпали на бархатном черном небе, и если бы не дневное происшествие, то на душе у Наталки было бы легко м радостно. Но какая радость может быть у человека, который ведет за собой к озеру чертово воинство, чтобы его утопить, и знает, что вокруг села этой нечисти великое множество? По дороге домой ей пришла в голову светлая мысль – самой взять у Тоскливца анализ крови под каким-нибудь благовидным предлогом и отвести его в городскую лабораторию. Но тут она вспомнила про упыря, который отбросил концы только потому, что укусил Тоскливца, и решила, что не следует ей встревать в мужские дела. Б конце концов, это касается ненавистного ей и Гапке Тоскливца, да и тайна у того тоже, видать, тоскливая и нечего ей, Наталке, совать туда свой нос.
А Тоскливец сидел у выдавленного нечистью окна и ругался, хотя и тихо, но последними словами, – ему нанесли ущерб, а спросить не с кого, потому что, насколько ему известно, еще никто не подавал в суд на вурдалаков. Клара сидела на стуле рядом с ним и тоже ругалась, но скорее от безделья, чем от огорчения, потому что на стекло ей было начхать – Тоскливец пожмется пожмется да и вызовет кузнеца, чтобы тот вставил стекло. И деньги у Тоскливца, как всегда, найдутся. Так они сидели вдвоем и ругались – сначала ругали нечистую силу, потом друг друга, по привычке, потом чуть не сцепились, но вовремя сообразили, что это невыгодно им обоим, и залегли в супружескую постель, чтобы предаться известным утехам, и так увлеклись, что даже не замечали и не слышали, как в норе возится прижившийся в доме сосед.
И ночь в очередной раз опустилась на бренную землю, ошарашенная луна высветила своими желтыми прожекторами неугомонную Горенку, пытаясь рассмотреть, что происходит, и сообразить, правду ли ей рассказали смешливые всезнайки облака, но Горенка мирно спала и невозможно было понять, в самом ли деле в ней произошел очередной переполох. А пока обитатели Горенки дрыхли, незримое время накручивало свои бесшумные часы, летний свежий ветер норовил проникнуть в их затхлые жилища, но не тут-то было – горенчане на ночь запирались на все замки, закрывали ставни и, если бы могли, законопатили бы и все щелки. Таковы уж здешние нравы, и ничего тут не поделаешь! И только фонари на центральной улице старались разогнать ночные мраки, но тщетно. Темнота вступила с ними в сражение и норовила окружить желтые шары непроницаемой черной пеленой, чтобы дать возможность нечистой силе порезвиться всласть, пока вечно юное светило находится далеко от злополучного села. Собаки тоже не лаяли, словно почувствовали в природе некое отдохновение и одновременно опасность и предпочли забиться в свои будки и уткнуть морду в теплый хвост, чтобы забыться, как и все человечество, сладостным сном.
Не спал только храбрый Грицько. Вооруженный, он ходил от фонаря к фонарю, и дума его была только об одном– разгадать тайну Тоскливца и получить за это орден. Почему он решил, что за этот подвиг ему должны дать орден, трудно сказать. Но плох тот страж порядка, который не мечтает о светлой године, когда его вызовут на ковер не для того, чтобы тыкать мордой в недостатки, а для того, чтобы рассказать всем присутствующим о том, что вот он, Грицько, не опростоволосился и узнал нечто такое, от чего государственные мужи пришли в совершеннейший восторг и решили наградить его именным оружием и орденом. Эх мечты! Хорошо, однако, мечтается тихой летней ночью, когда уродливость жизни скрыта от людских глаз и когда все кажется возможным.
И Грицько решил забраться в дом к Тоскливцу и подслушать, о чем тот говорит со своей супружницей. Кто знает, может быть, это поможет следствию. Тем более что, как ему было известно, Тоскливец из жадности собак не держал, и это давало ему, Грицьку, зеленый свет. И Грицько как решил – так и сделал. Осторожно ступая по песчаной улице, дошел он усадьбы Тоскливца. Черная свинья, пробежавшая мимо, не испортила ему окончательно настроения только потому, что он не заметил, какие у нее зеленые глаза. А так как на небо он не смотрел, потому что внимательно смотрел себе под ноги, то не обратил он внимания и на то, что над селом кружит ведьма на метле. Впрочем, на самом деле это была не ведьма, а фея – Явдоха по своему обыкновению проветривалась в ночном небе, пока ее благоверный выводил носом затейливые рулады и грезил о том, что суждено ему прославиться, как Эль Греко, и что люди со всей ойкумены будут съезжаться в Горенку, чтобы полюбоваться его иконами. Ну разве бывает художник, которому не снятся подобные сны? А тем временем Грицько подошел к дому Тоскливца и забрался внутрь через разбитое окно. Забрался и притаился. В доме было тихо, и только упрямо скрипели ржавые пружины и кто-то возился под полом, расширяя нору. «Хоть бы они поговорили о чем-то, – подумал Грицько. – Ну что это за удовольствие вот так молча… А поговорить? Насчет крови Тоскливца». И он принялся им внушать: «Кровь, кровь, кровь!». Но так как телепатией он занялся впервые в жизни, то от усилий чуть не заснул, но вовремя спохватился и стал тереть глаза кулаками. А темнота на улице еще больше сгустилась, и пейзаж за окном напоминал скорее банку черных чернил, чем спящую улицу. Даже лучи луны не способны были достигнуть спящего села. И Грицько спинным хребтом стал догадываться, что, видать, нечистая сила опять надвигается на село, и захотелось ему домой, к Наталке. Но тут Тоскливец наконец что-то неразборчиво сказал, и послышалось недовольное ворчание Клары: «Нет, этого я не могу тебе позволить. Сам знаешь почему. И, кроме того, это против моих принципов, ведь мы с тобой даже не женаты». Тоскливец принялся с ней спорить, но Клара не соглашалась, и надежда Грицька на то, что они примутся громко и внятно обсуждать кровь писаря, почти улетучилась. Видно, эта проблема их не волновала. И вылез Грицько из окна, и понуро отправился домой, решив, что тайна эта – тоскливая, как и ее обладатель, и он, Грицько, обязательно до нее доберется, но только не сейчас, когда веки наливаются свинцом и так хочется спать.
И беспокойный для Грицька день закончился, как и для всех жителей суматошного села. Трудно сказать, победило ли добро зло, или наоборот, или это просто вечный процесс, как противостояние мужского и женского начал, в результате которого на земле появляются все новые и новые жители. Да и в Горенке тоже, но так уж у людей заведено…
А Голова нежился возле Галочки в своей городской квартире и ведать не ведал про мытарства Грицька. Его мало интересовала жидкость, которая циркулировала по жилам Тоскливца, – хоть керосин, лишь бы на работу ходил. Начальственное лицо, оно и есть начальственное даже во сне, куда только привидение кота Васьки пробирается одним известным ему способом, чтобы донимать Василия Петровича. Но ведь кота когда-то завел он сам, и это оправдывает, как думал Васька, его желание общаться со спящим начальником. Одним словом, все успокоилось и все успокоились и никто не догадывался, что с ними произойдет на следующий день. Но это, наверное, и к лучшему, потому что тогда спокойный сон им всем только приснился бы. Но об этом мы расскажем в свое время.
Одно только дерево
Неужели в тайну Тоскливца невозможно проникнуть, – думал Грицько. – И откуда он только взялся на мою голову!» Но вопрос был чисто риторическим, потому что никто не собирался давать на него ответ. Кроме того, у Грицька было множество других забот. Соседи опять повадились таскаться в Горенку, и дело дошло до того, что они понаделы-вали свои норы почти в каждом доме. И приставали к хозяйкам, когда мужики стояли на базаре или работали в поле. Женщины, правда, утверждали, что поползновения соседей получают достойный отпор, но мужчины верили им с большим трудом, и стол Грицька был завален листами бумаги – жители Горенки мужеского полу строчили ему бесконечные жалобы, требовали, чтобы он принял меры, избавил, положил конец, навел порядок и т. д. И угрожали пожаловаться его начальству, если он немедленно не восстановит в селе порядок. Никто, правда, не предлагал, как это сделать. Жалобщики считали, видно, что у Грицька достаточно ресурсов, чтобы вышвырнуть нечисть за околицу села. А тут в довершение всех бед соседи перестали реагировать на дудку. Грицько отправился как-то к Гапке, разжалобил ее, наобещал с три короба и потом, когда заветная дудочка оказалась в его руках, радостно загудел в нее и зашагал по центральной улице, чтобы все видели, как он освобождает родное село. Но к его удивлению, кроме стайки любопытствующих мальчишек, которые обезумели от скуки и жары и намеревались хоть как-то развлечься, к нему никто не присоединился. Грицько ходил по селу, пока у него не разболелась голова, но толку от дудки не было никакого. И он возвратил дудку Гапке и сообщил ей, что волшебная сила сего инструмента утрачена, не исключено, безвозвратно и что, возможно, и Гапкина красота тоже исчезнет, но он как ее достойный ценитель готов прямо сейчас воздать ей должное, и поэтому не следует дожидаться беды, и он даже взял Гапку за руку, но та отстранилась от Грицька, который под воздействием Гапкиных чар забыл на какое-то мгновение о том, что женат на обожаемой им Наталке (но женское вещество ведь для того и существует, чтобы вытеснять мужское и заставлять кружиться молодецкие головы), и попросила, чтобы он не попрекал ее красотой, потому что это Господу Богу было угодно, чтобы она появилась на свет писаной красавицей, и если кто не способен совладать с собой, так пусть уйдет и не тратит времени понапрасну, потому что она, Гапка, девушка строгих правил и, кроме того, она любит свою сродственницу Наталку, как родную сестру и даже как мать, и поэтому и представить не может, что именно вызывает у Грицька преступное желание… При этом она томно вздохнула и выпустила в сторону Грицька невидимую вулканическую лаву, которая ошпарила его как кипятком, и он, не зная, что сказать и что сделать, заставил себя ретироваться в сторону двери, призывая себя вспоминать глазки Наталки, ее хорошенькое личико и беленькие ножки, которые он так любил ставить себе на грудь и обцеловывать со всех сторон, как конфету. Итак, призывая самого себя к благоразумию, он на деревянных ногах заковылял к двери, бормоча молитвы, чтобы прогнать нечистую силу, которая чуть не ввела его в искушение, но Гапка вдруг сменила гнев на милость (Грицько был гренадерского роста, с пышным, черным как смоль чубом и усами, которым позавидовал бы любой казак) и тихо так сказала:
– Ой, что-то не можется мне, милый Грицоньку, положи меня в постель, укрой меня одеялом, холодно мне…
Гапка, разумеется, хитрила – она была горяча, как печь, в которой только что испекли хлеб, но ей пришел в голову каприз, а собственные капризы для нее, как и для любой представительницы прекрасного пола, были так же дороги, как и сама жизнь.
И она стала так медленно, как при замедленных съемках, оседать на пол, и Грицько, проклиная сам себя, свое естество и свою слабость, подхватил ее за тонкий, как тростник, стан, и отнес ее в спальню, и положил ее на постель, и снял с нее затейливые туфельки, украшенные нашитыми разноцветными бабочками – хотя украшать Гапкины ножки на самом деле никакой необходимости не было, они сами могли украсить что угодно, – и стал уже было (вот мужская наивность!) укрывать ее одеялом, но тут ее тоненькие ручки обвились вокруг его загорелой и крепкой, как ствол дерева, шеи, и Гапка прильнула к нему, и казалось, что вот-вот их уста соединятся… Но тут под полом завозился сосед, который, как оказалось, в тот день стал устраивать под Гапкиным домом свою нору, а в дверь забарабанила Наталка, которая пришла проведать свою подругу, потому что со вчерашнего вечера они поговорили всего только раз десять, да и то по телефону. И Гапка, не долго думая, запихала Грицька все в тот же одежный шкаф, который в свое время служил убежищем чертовке и Тоскливцу. Грицько, который ни в чем еще виноват не был, сопротивлялся самым отчаянным образом, но ведь девичьи нежные ручки в иных обстоятельствах намного сильнее, чем мозолистые мужские, и славный милиционер был помещен в шкаф, как куль с тряпьем, и дверца шкафа для гарантии была закрыта на ключ. Грицько был настолько испуган, что Гапкины чары утратили над ним свою власть. Он даже сам себе поражался, как это он мог поддаться соблазну и такое себе вообразить, ведь у него есть Наталка, которая самая красивая и добрая и терпит все его выкоблучивания. И настолько он огорчился всему тому, что с ним произошло, что тут же дал зарок, что если выберется из этого удушливого ящика живым, то до конца своих дней не будет осматривать дачниц, как барышник коней, выставленных на продажу, и не будет провожать их взглядом, словно фотографируя их волосы и походку.
А Наталка стала, как назло, расхваливать своего Грицька, а Гапка ей, разумеется, поддакивала, и от этого разговора и нафталинной вони у Грицька отчаянно разболелась голова и ему стало казаться, что еще немного и он задохнется, и тогда его мечта стать отцом дюжины хорошеньких девчонок и мальчишек никогда не исполнится, и зароют его в сырую землю, и товарищи по оружию в виде салюта выпустят в небо вразнобой несколько залпов, а потом отправятся к нему домой, чтобы приударить за молоденькой вдовой… От таких перспектив Грицько даже пустил слезу и действительно стал задыхаться, потому что в замочной скважине торчал ключ и даже толика свежего воздуха не проникала в шкаф, забитый одеяниями будущих монахинь. Грицько тогда исхитрился и спичкой стал выдавливать ключ из замочной скважины и таки выдавил, и тот со звоном и лязгом упал на пол, а Грицько приник губами к замочной скважине и стал целовать ее взасос, чтобы напиться свежего воздуха. /Бдительная Наталия сразу учуяла что-то неладное и даже подошла к шкафу, пронзая его насквозь молниями своих взглядов. Но шкаф молчал, ибо Грицько, испугавшись наделанного им шума, затаился, как мышь, и мысленно проклинал коварную Гапку.
Не думаем, что Грицьку удалось бы уберечься в шкафу от своей бдительной супружницы, которая запросто могла дать фору Шерлок Холмсу, но на его счастье на авансцене появился сосед. Двухметровый, кряжистый, как плохо обтесанный пень, он вылез из подпола и нагло уселся возле хозяйки дома, ухмыляясь и норовя обхватить ее стан. Наталке он тоже улыбался, потому что не был уверен, на каком из фронтов перед ним откроется желанная брешь.
Наталка отошла от шкафа и схватилась за веник, чтобы выгнать мерзкую крысу, притворяющуюся добрым молодцем, из дому, но тот и сам не стал дожидаться, пока ему надают по шее, и юркнул под постель, а из-под нее в подпол и был таков.
Гапка от огорчения чуть и в самом деле не захворала.
– И у меня завелась нечисть! – горестно воскликнула она. – И какая здоровая. Это как же мне теперь спать? И Светуле? Ведь он же может прийти, когда мы будем спать, и что тогда? Нет, жизни, нету, надо скорее бы в монастырь уйти. Туда нечистая сила не посмеет сунуть свой нос, и там мы заживем со Светулей тихо и мирно…
– А ты себе пояс целомудрия справь, – посоветовала ей умудренная опытом Наталка. – Сходи к кузнецу, он тебе его из нержавейки сварганит. И спать ты тогда можешь спокойно. Да и Светуля пусть себя обновкой порадует. А сосед, когда скумекает, что карта его бита, оставит вас и переберется в другой дом. Туда, где лицемерки не спешат приобрести себе надежное противососедское средство. А запасной ключик от него ты можешь мне отдать или Грицьку (Грицько, сидевший в шкафу, вздрогнул) на случай, если свой потеряешь, и тогда ты сможешь спать совершенно спокойно. Только пусть Назар хорошо мерку снимет, да подкладку сделает из чего-нибудь мягкого и теплого, а то ты себе зимой зад отморозишь и будет тебе не польза, а один ущерб.
Сосед, жадно внимавший из-под пола словам злобной, как ему думалось, советчицы, загрустил, потому что пояс целомудрия из нержавейки совершенно не входил в его планы и, более того, мог их совершенно поломать.
Позже, когда Наталка таки обнаружила в шкафу своего незадачливого муженька и привела его в чувство, она, поражаясь собственной мудрости, покинула взгрустнувшую Гапку и пошла по селу, то и дело останавливаясь, чтобы рассказать о том, что может спасти ее односельчанок от позора, – о поясе целомудрия. Эта идея, как и любое новшество, пусть и тысячелетней давности, не вызвало у сельских мадонн и тени энтузиазма. Во-первых, рассуждали они, так можно и своих мужиков отпугнуть. Те привыкнут, что крепость на замке, и тогда рождаемость резко снизится и село просто вымрет. Хаты будут стоять пустые, покосятся и рухнут. И никто не будет водить по весне хороводы на лугу, празднуя возвращение жаркого светила и благовонного лета. И звезды будут светить над запущенным кладбищем, а скот разбежится и его сожрут волки. Нет, этого нельзя допустить! А Наталка придумала глупость! Но, во-вторых, как же быть с соседями? Те ведь падки до женской красоты, а горенчанки так ведь те одна в одну, словно природа обделила прекрасный пол где-то в другом месте, но зато не поскупилась здесь, в Горенке, наделив жительниц этого уголка всем тем, что завораживает мужчин… Дилемма казалась жительницам села неразрешимой. И сердца их заколебались. Спать по ночам действительно хотелось, а соседи наглели и не спешили убегать в свои норы, даже если на них замахивались башмаком или сковородкой. И количество посуды в домах у горенчан стало уменьшаться, словно она могла заменить то, что заменить никак нельзя, – пулю.
И тут-то у Назара, дела у которого были давно уже неважнецкие, ибо лошадей горенчане держали с каждым годом все меньше и нужда в подковах постепенно сходила на нет, открылось второе дыхание.
А дело было так. Во вторник, на второй неделе июля, он проснулся не поближе к полудню, как ему было свойственно после доброй попойки, а рано утром от какого-то шума, который, как он сначала думал, ему приснился, но когда он выглянул из-за серой от пыли занавески, то, к своему изумлению, увидел множество горенковских прелестниц, которые стучали к нему в дверь и спорили о том, чья сейчас очередь. Очередь к кому? Оказалось, что к нему.
Первая к нему пришла Оксана, внучка Хомы, пекаря. Она и сама казалась сдобной булкой и, к изумлению Назара, тут же задрала пышные юбки и потребовала, чтобы он ее обмерил и изготовил ей тот самый пояс, который соседям не одолеть, чтобы она могла спать спокойно и не прислушиваться, как они скребутся в норе или расхаживают по хате, пока ее благоверный, Васыль, издает заливистые рулады всем своим телом, а не только, как приличествует мужчинам, носом и глоткой.
Работа поначалу показалась Назару не пыльной. Он тщательно измерил Оксану, записал ее габариты и даже, для верности, их зарисовал. Потом измерил ее еще раз для того, чтобы проверить свои ощущения. Они оказались верны – поверхность ее седалища была раскалена так, что на ней, по предположению незадачливого, очумевшего от неожиданно свалившегося на него счастья кузнеца, можно было жарить яичницу. Разумеется, только холодный пояс мог предотвратить непоправимое. И он пообещал ей, что пояс будет что надо, с узорами, подкладкой из бархата и нежнейшим замочком, ключ от которого он лично преподнесет ее суженому, и Оксана, испустив из глубин своего женского «я» нежнейший вздох, ушла. Но тут, как только за ней закрылась дверь, к нему вошла Маричка. И тут же задрала юбки до шеи и тоже стала требовать, чтобы он ее обмерял. А что Назару оставалось, если в женском народе началась паника? Никому ведь не хочется родить крысу-оборотня. И Назар мерил и мерил, записывал и записывал целый день. А так как грамотей он был неважнецкий и писал как курица лапой, то в конце концов сообразил, что совершенно запутался и остановил прием обнаглевших клиенток, которые, судя по всему, мужчиной его не считали и охотно позволяли себя общупывать, измерять, наклонять и расспрашивать. Или это все же было женское кокетство, которого горенчанкам, понятное дело, не занимать? Кто его знает… Но кузнец наш, однако, от непривычного изобилия женского вещества в его владениях довольно-таки взмок и решил, что пора перевести дух и отправиться в корчму, чтобы все спокойно обдумать и обсудить. И он закрыл дом на огромный, пудовый замок и зашагал по направлению к извечному убежищу вольного казачества – корчме. По дороге ему встретилась соседка, и когда она с ним поздоровалась, он по привычке задрал ей плахту, чтобы ее измерять, но получил в благодарность увесистую пощечину, которая сразу напомнила ему о том, что рабочий день уже закончился. К его удивлению, соседка не накинулась на него с упреками, а тихо и с укоризной сказала:
– Ну разве это самое удачное место для шалостей, Назарушка?
И кузнец сразу же осознал свою неправоту, извинился, сославшись на забывчивость, и по дороге в злачное место в ушах его звенел ее нежный, как перелив серебряного колокольчика, смех, а перед глазами маячило то, что он увидел под дорогой, расшитой плахтой. Эх, жизнь! Ничто не приходит на тарелочке с голубой каемочкой, все надобно выгрызать, да еще как! А женщины, неужели и в самом деле им имя вероломство, или это касается и сильного пола? Как тут рассудить? Назар, например, не знал, но на радостях, что у него теперь так много заказов, выпил больше, чем всегда, и когда проснулся на следующее утро, то мог вспомнить лишь то, что домой путешествовал он на шустрой зеленоглазой и черной как смоль свинье, которая у него что-то просила, а он от нее отбивался, как мог, но и та не шла на попятный двор, и от поездки на ней его укачало, как на корабле, и он возвратил перед домом в окружающую среду все, что съел и выпил, и утром проснулся хотя и с головной болью, но трезвый и голодный и готовый к приему болтливых клиенток. Так у него теперь и повелось – утром он снимал размеры и записывал на больших коричневых листах (ему подарила их целую пачку клиентка – продавщица из сельпо), а по вечерам мастерил пояса, потребность в которых, очевидно, постоянно возрастала, и ему казалось, что скоро в селе все, кроме Козьей Бабушки, будут носить его суровые изделия. Приходили иногда, правда, и мужики. Некоторые жаловались на то, что он дерет с их супружниц втридорога, а некоторые просили выгравировать на поясе какую-нибудь игривую надпись или рисунок, на что кузнец отвечал, что он занят серьезным делом – спасает от соседей генофонд села, но когда видел перед собой несколько смятых «портретов», то никак не мог устоять перед соблазном и скоро заказчики стали соревноваться друг перед другом в качестве подкладок, гравировках, в надписях и тому подобном вздоре. Назар просто диву давался. Ведь произведение рук его предназначалось одной только даме – так перед кем ей задирать нос, если этот интимный предмет туалета предназначается для одних только глаз – мужниных. Но к этой теме мы еще обязательно возвратимся. А сейчас мы должны рассказать о том, как именно Наталка обнаружила Грицька.
А дело было вот как. Бедолашный Грицько уже почти задохнулся среди пронафталининых бюстгальтеров и юбок, но никак не мог заставить себя подать сигнал тревоги, потому что опасался, что подозрительная Наталка вряд ли поверит в то, что он оказался в Гапкином шкафу в процессе погони за матерым, особо опасным преступником. А почему он еще мог оказаться в шкафу? Мысли его, и так обычно неспешные, под воздействием испарений нафталина еще замедлились и двигались в его сером веществе катастрофически медленно, как перегревшиеся на солнышке черепахи. И не мог он придумать ничего путного, не мог! Но тут подобно тому, как яркая молния прорезает ночное небо и освещает черный лес, да так, что каждая маленькая веточка становится видна как на ладони, так и внезапная догадка поразила Грицька и он яростно забарабанил в дверцу шкафа. И когда изумленная Наталка подняла с пола ключ, открыла шкаф и увидела своего багрового от духоты Грицька да еще со Светулиным лифчиком на голове вместо панамки, он торжествующе закричал:
– Так и знал! Так и знал, что ты сюда придешь! И ты пришла! Ах, как я был прав! Неужели тебе нужен этот мерзкий сосед, который завелся у Гапки под полом? И как ты до этого дошла, ума не приложу…
От такой чудовищной наглости своего благоверного Наталка чуть язык не проглотила, но длилось это все лишь каких-нибудь несколько мгновений, а затем расплавленный поток домыслов, предположений и инсинуаций обжог и без того красного как рак милиционера и оказалось, что его беспомощная попытка притвориться, что в шкафу он сидел в засаде на собственную возлюбленную, обречена на полный провал. Но тут Наталка вдруг повернулась к свояченице и принялась выговаривать той за желание разукрасить ее, Наталкину, макитру развесистыми рогами. Но Гапка защищалась, как могла, и Грицько только дивился ее изобретательности.
– Нужен мне твой Грицько! – кричала Гапка. – Дудку он мою занес, из которой так и не смог выдавить ни одной не фальшивой ноты. Понятное дело, что ни одна крыса за ним не пошла! Дудку он мне занес, дудку. Причем тут я? А потом взял и в шкаф залез, хочу, говорит, посмотреть, как моя благоверная на соседа реагировать будет. Я ему, зачем чудишь, Наталка твоя – все равно что святая, хотя такая красавица, что с лица можно воду пить, прости Господи, а ты за ней собираешься из вонючего шкафа подсматривать. А он ни в какую и в шкаф!
– А что же ты мне сразу не сказала? – возмущалась Наталка. – Хорошенькое дело, прихожу к своей лучшей подруге, у нее в шкафу мой муж, а она и виду не подает. А если бы я сказала что-то не то, а? А он бы услышал? Кто был бы виноват?
Ухмылка Гапки не оставила сомнения в том, кто был бы виноват, и это раззадорило Наталку еще больше.
– Не верю, – сказала она. – Не верю. Ты его, видать, совратить хотела, а он – что тот голубь и меня любит. Поэтому и Голова от тебя ушел, потому что у тебя одно уме.
Грицько подумал было, что наступил тот сладостный миг, когда он может безнаказанно все свалить на Гапку. И он, сняв наконец с потной головы объемистый Светулин бюстгальтер, возопил, обращаясь ко всем присутствующим:
– Истинно ты, Наталка, говоришь, истинно. Это она меня, безневинного, в шкаф затолкала, чтобы нас, голубей верных и неразлучных, поссорить на веки вечные. А я что… Дудку занес и хотел уже было идти, а она…
И Грицько смахнул с багровой щеки скупую мужскую слезу. Наталка хотела уже было схватиться с Гапкой врукопашную, но Грицько ее отговорил, и они, плюясь и отпуская проклятия в адрес Гапки, выбрались на свет Божий из ее жилища и с грохотом захлопнули за собой дверь, а Гапка в очередной раз была потрясена мужской подлостью и поэтому временно утратила дар речи и только икала, глядя на Светулин бюстгальтер, лежавший на дощатом полу.
«Нет у меня теперь закадычной подруги, – с горечью подумала Гапка. – И все из-за какого-то Грицька и его глупостей». И она хотела уже было предаться горестным размышлениям о мимолетности жизни и коварстве сильного пола, но тут возвратилась жизнерадостная Светуля с целой сумкой продуктов и под полом сразу же завозился, учуяв съестное, сосед.
А ситуация становилась для будущих монахинь все более невозможной, потому что по ночам сосед безнаказанно разгуливал по дому, любуясь Гапкой и Светулей, которые спали, крепко прижавшись друг другу и сжимая в руках предметы, которые могли быть использованы для самообороны, как то: швабру и старинный утюг. И хотя денег у них лишних не было, им пришлось подумать о том, что, возможно, пояса целомудрия являются единственным выходом, тем более что Грицько вообще перестал поднимать трубку в своем милицейском участке, потому что жители Горенки осточертели ему хуже горькой редьки с их бесконечными жалобами на соседей. Все они дружно кляли Грицька за бездействие, за то, что он не в состоянии избавить родное село от грызунов, которые то и дело превращаются в здоровенных лбов и пристают к девушкам на выданье и супружницам, а чуть что скрываются в норах, откуда их никак не достать. Грицько им, да и самому себе, помочь, разумеется, никак не мог. У него ведь в доме тоже завелся сосед, и Наталка теперь всегда надевала известный пояс, ключик от которого у нее то и дело терялся, и Грицько все чаще, особенно после происшествия у Гапки, оставался при своем интересе. Дубль ключа от пояса Наталка изготовить категорически отказывалась под тем предлогом, что он может попасть не в те руки, и Грицько вынужден был с ней соглашаться.
Один только Тоскливец ни за что не соглашался потратиться на пояс целомудрия для Клары – не потому, что доверял ей или соседу, который у них обосновался, а потому, что ему было жаль денег. А Клара нудила ему о том, что как это она без пояса, ведь если в селе узнают, что она отстала от этой моды, а узнают наверняка, то что тогда о ней подумают? Но Тоскливец не соглашался. Он раздобыл где-то по дешевке несколько крысоловок и расставил их по всему дому, но сосед все не попадался, потому что на самом деле это были не крысоловки, а мышеловки и, конечно, здоровенный сосед никак не мог в них уместиться. И все кончилось тем, что как-то поутру Тоскливец и Клара проснулись в одной постели с соседом, который не только их напугал, но и отчаянно храпел, словно имел на это какое-то право. И тогда Тоскливцу стало ясно, что ему придется что-то предпринять, но только вот что? Соседу стройная, зеленоглазая Клара явно нравилась, да и тот был ростом с каланчу, и пока он, Тоскливец, трудится в присутственном месте на благо неблагодарного села, дома могло произойти черт знает что. И Тоскливец, который никогда никого не ревновал, вдруг ощутил в своем сердце нечто похожее на ревность. Но и это не могло подвигнуть его на то, чтобы отвалить Назару кругленькую сумму за пояс целомудрия для ненадежной половины. И чтобы проверить Клару, так сказать, на прочность, он как-то утром, громко хлопнув входной дверью, залез в шкаф, чтобы пронаблюдать за ее поведением. А та повалялась в постели почти до полудня, а потом на скорую руку и без особого вдохновения изготовила бурду, которую она преподносила супругу как тягостный труд многочасовых ее трудов, а сама переоделась в купальник и стала на ковре изображать нечто напоминающее аэробику. И, понятное дело, сосед сразу же вылез из норы и попытался к ней пристроиться. Он тоже был в плавках и отчаянно размахивал всеми конечностями, чтобы продемонстрировать спортивный характер. А тут, как назло, в хате зазвонил телефон, и Голова стал допрашивать Клару, куда запропастился писарь и почему он не прибыл в присутственное место? Клара напела Голове с три короба отборной брехни, но когда она положила трубку (Тоскливец хотя ее и не видел, но ощущал все, что происходит вспотевшим от волнения кобчиком), лицо ее нахмурилось, как маска трагического героя из театра Кабуки, и Тоскливец понял, что карта его бита. Придется или явиться с повинной из шкафа, как «бог из машины», или рисковать окончательно впасть в немилость и тем самым подтолкнуть Клару в объятия непрошеного пришельца. Сердце Тоскливца отчаянно билось, но толку от него не было никакого, потому что в голову не приходила ни одна путная мысль. А Клара тем временем переоделась и вышла из дома, чтобы отправиться на поиски своего суженого.
Интуитивный ум женщин, непонятный даже светилам науки, привел ее все к той же Гапке, к которой она ворвалась как смерч и обыскала весь ее дом и особенно шкафы. Гапка, утро которой явно не сложилось, стоически перенесла все эти издевательства и только позволила себе заметить, что тот труп со слабыми признаками жизни, который разыскивает ее гостья, если можно назвать гостьей матерую идиотку, которая врывается без приглашения и норовит перевернуть дом верх дном, не нужен ей даже даром, потому как она, Гапка, человек нормальный и не дружит с вурдалаками, которые гацают нагишом по огородам и воображают о себе, что они гомо сапиенс. Гомо сапиенс Гапке удалось произнести с особой интонацией, которая поразила самое Кларино естество и подвигла ее на не менее замысловатый ответ, суть которого сводилась к тому, что Гапка, как известно всему селу, отпетая ведьма, потому что набожные прихожанки не молодеют так нахально на глазах у всего сообщества, а ведьма права голоса не может иметь и должна молчать, когда в ее логово заходит тот, кого крестили, как это положено, в церкви и по кому не скучает осиновый кол. Клара при этом, правда, забыла, из каких эмпиреев молодость свалилась на нее саму, но ее укол попал в ахиллесову пяту Гапки, которая хотя и не допускала, что целебные трусики имели какое-то отношение к нечистой силе, но и не была уверена, что они попали в ее дом из церкви. И красная пелена заволокла обычно карие Гапкины глазки, в которых разразились буря и шторм. И хорошенькие, словно нарисованные, губки искривила гримаса, и слова, вырвавшиеся из них, бескомпромиссно пояснили Кларе, что это она, приблуда, неизвестно из какого пекла вырвавшаяся на свободу, позорит Горенку своим сатанинским присутствием и что самое малое, что жители Горенки могут для нее сделать, – это ее линчевать, чтобы она оставила наконец их в покое, потому что, кто знает, может быть, тогда и соседи уберутся из села, из которого исчезла их подлая товарка, которая, вероятно, тоже крыса из пгт УЗГ и поэтому должна, в присутствии целомудренной Гапки, будущей монахини, молчать и внимать ее словам.
Клара, основным двигателем жизни которой были купюры, а не слова, и представить себе не могла, что ее могут приравнять к крысам. И она попрекнула Гапку дружбой с Тоскливцем и позволила себе заметить, что, вероятно, дружба эта была прервана благородным Тоскливцем вследствие крайней ее, Гапки, фригидности, что вполне естественно для девушки, сформировавшейся при прополке моркови.
Может быть, Клара и была в чем-то права, но это уже не имело никакого значения, потому что из посиневшей от бешенства Гапки вырвалась молния и чуть не прервала земные мытарства ее собеседницы, но и Клара выпустила в Гапку шаровую молнию, которая начала крушить все то, что лежало на ее пути – многострадальный стол, словно созданный для того, чтобы его опрокидывали на упырей, и на который Гапка уже опасалась ставить посуду, вешалку для одежды, которая совершенно не интересовала Клару, потому что ей была нужна только Гапка. Но та с победным криком выпустила в противницу толстую, как рука Грицька, молнию, и Клара взвыла и ухитрилась отбить молнию в сторону Гапки, которая принялась от нее убегать, а молния с шипением ее преследовала, но в конце концов угодила в нору соседа, из которой раздались вопли и стоны.
По непонятной причине обе воюющие стороны успокоились, и Клара, не прощаясь, мы бы сказали, по-английски, покинула Гапкино жилище. Супруга найти ей не удалось, и она решила проверить, не заявился ли тот домой. А тот как раз нежился над огромной чашкой какао, потому что тот обед, который на скорую руку изготовила Клара, как он полагал, не соответствовал его месту в обществе, на что он был намерен указать обленившейся супружнице. И когда она, злобная, как предводительница фурий, появилась на пороге их семейного гнезда, вместо радости по поводу ее появления она услышала лаконичный приговор своему кулинарному мастерству.
– Ну и отраву ты мне сварганила вместо еды! А у меня ведь желудок нежный, интеллигентный, над ним нельзя измываться.
– Интеллигент не спутался бы с Гапкой, которая, как мне кажется, проще глины во всем, что она делает и говорит. Но ты поддался тогда животному инстинкту, почуяв молодую самку, а это уж никак не свидетельствует не только об интеллигентности, но даже и о большом уме. Ибо для известных забав ум, и особенно такой, как твой, скорее тормоз, чем подмога. А что касается супчика, так он целебнейший и только отпетый негодяй может подвергать сомнению его питательные качества. Впрочем, оно и понятно, если тебе по вкусу змеиный яд, который в изобилии источает твоя Гапка.
Тоскливец, который на этот раз был виноват только в том, что хотел поесть вкусной и горячей пищи, услышал в ответ намного больше, чем хотел бы, но перечить супружнице не стал и даже стал делать вид, что во всем с ней согласен. Но той прекрасно было известно, что он ломает комедию, и обмануть ее было не так-то просто, просто ей хотелось, чтобы Тоскливец действительно согласился с тем, что Гапка ведьма, а в нем самом нет и капли интеллигентности и раскаяния.
– Головой киваешь, как китайский болванчик! – возопила Клара своим грудным контральто, в котором прорезались металлические нотки. – А на самом деле воображаешь о себе, что ты действительно интеллигент. Но разве интеллигентный человек читает всю жизнь одну и ту же книгу, название которой ему отродясь не известно? И к тому же еще не известно, что это за книга. Может быть, она не учит ничему хорошему – тому, как уважать жен, растить детей, быть полезным для общества…
Тоскливец хрюкнул. Может быть, организм его намеревался хихикнуть, но получилось хрюканье, как у обожравшейся свиньи. Виноват в этом был, как нам кажется, все тот злополучный супчик – причина супружеского раздора, но Кларе было наплевать на причины, по которым супруг ее стал хрюкать. Ее возмущал сам факт.
– Видишь, ты даже хрюкаешь, – сказала она ему. – Ну откуда у тебя может быть интеллигентный желудок? Тогда и каждая свинья интеллигент. И ты можешь запросто занять место в свинарнике рядом с такими же, как ты. Тогда и на работу не надо будет ходить, а только жрать, и чем больше, тем лучше. А потом ты будешь сладко спать на соломе и вдыхать аромат, который тебе слаще французских духов, – аромат свинячьего дерьма!
Следует, однако, заметить, что Клара напрасно зашла так далеко. К тому же и у нее рыльце было в пушку – супчик действительно был никакой. И доказывать, что он обладает превосходными кулинарными качествами, было сизифовым трудом. Тоскливец ведь, как правило, не верил даже в то, что было правдой, а поверить в то, что похлебка, которую его нутро отторгало как инородное тело, является деликатесом, он никак не мог. Кроме того, Клара зря затронула его интеллигентность, которую в селе никто никогда под сомнение не ставил, и уж тем более зря обидела его любимую книгу. Хорошо еще, что она забыла про стул с антигеморроидальной подушечкой, стул, с которым он словно сросся, как верблюд со своим горбом. И Тоскливец, который, как всегда, промолчал, затаил на Клару злобу и решил отомстить, но так, чтобы и самому посмеяться, и удовольствие от Клариной молодости получить, и при этом суметь пойти на попятный двор, чтобы Клара оставалась у него жить бесправной гостьей. Бывшая супружница, она и есть бывшая супружница, рассуждал Тоскливец. Но Кларе все его подлые мысли были известны, потому что своего суженого она знала как облупленного и совершенно не предполагала, что за правду о его сущности он бросится покупать ей букет цветов. И приготовилась быть начеку, ожидая подвоха. Себя она успокаивала тем, что пока она молода, ничего ей не страшно. Ведь молодость – это самый главный козырь. В любой игре. И особенно в той, азартной, которой является человеческая жизнь.
А Голова, пока герои нашего незамысловатого повествования по причине своего дурного характера с энергией, достойной лучшего применения, опять ругались между собой, словно на село опустилось невидимое облако раздора, бродил по лесу и искал свое дерево. И думал, как его оградить от всяких там босяков. Неплохо было бы вырыть возле него нору и поселить там кобру. Но ведь она зимой сдохнет, и что тогда? Тоскливцу поручить что-либо охранять невозможно – или украдет, или заснет. Дваждырожденному тоже доверять не приходится, потому что после того, как Мотря стала исправно рожать ему потомков, он в присутственном месте практически не показывается. И к тому же как его найти, это дерево? На нем ведь нет вывески. А если оно засыхает и нуждается в поливе, то как дотянуть до него гидрант? А если таскать к нему воду ведрами, то недоброжелатели могут проследить и пройтись топором по предмету его нежной заботы. Так что же он тогда ищет? И тут его взгляд уткнулся в дуб, которому было, как и ему самому, лет за пятьдесят. И его кора… На мгновение Голове показалось, что на коре он распознал свой портрет. Может быть, дуб явил ему, так сказать, себя, чтобы он узнал свое дерево? Или это солнечные лучи, лаская дерево, сыграли с ним шутку? Голова боялся приблизиться к священному для него дереву, опасаясь, что кто-нибудь может за ним подсмотреть. Но, с другой стороны, его тянуло к дубу как магнитом. И он подошел к нему и приложил к дереву ладонь, ожидая, что дерево напоит его живительной своей энергией. Но ничего не произошло. Где-то вдалеке невидимый дятел доводил себя до мигрени непрерывным стуком, чирикали воробьи, которым, по мнению Головы, совершенно нечего было делать в лесу, – они ведь городские. Он постоял возле дерева, а потом потихоньку отошел от него, так и не будучи окончательно уверен в том, что нашел свое дерево. Одно только дерево, сказала тогда крыса. А если она лгала? Может быть, все это чушь? Но как только он сделал шага два от дерева, то почувствовал страшную слабость. Подошел к дубу – снова почувствовал себя хорошо. Отошел – опять слабость, в голове гул, в глазах темно, ноги не держат, хоть упади и умри. «Вот неприятность, – думал Голова, – даже от собственного дерева неприятности». Он лег на землю, решив, что наконец умрет, и пусть Галочка проливает над ним горючие слезы и злобствует юная Гапка. Но тут же решил, нет, назло Гапке не умру. И стал отползать от дуба, и на него накинулись огромные муравьи, которые безжалостно вцепились во все филейные места за то, что он чуть не разрушил их муравейник. «Вместо прибыли – зуд, – подумал Голова. – Но как же так? А у Тоскливца, наверное, и с деревом все в порядке. Растет какая-нибудь сосна, такая кривая, что на нее и рука не поднимется, чтобы ее срубить, – никому она не нужна. И Тоскливец будет лет сто с гаком занудствовать в подлунном мире и наслаждаться жизнью. А мой дуб срубят, чтобы сделать из него кресла и подставить их под начальственные задницы. И тогда меня зароют в сырую землю и память обо мне не сохранится даже в родном селе, потому что мой памятник испоганил тогда подлый Тоскливец». И тут-то Голова заприметил кривую-кривую сосну, которая словно стелилась по земле, и так он разозлился на Тоскливца, что стал пинать эту сосну ногами. И бил он ее довольно долго. А потом нашел камень, а точнее, старый, неизвестно откуда в лесу взявшийся кирпич и стал лупить ее и кирпичом. Но сосна молчала, хотя один раз Голове показалось, что она жалобно голосом Тоскливца постанывает и кряхтит.
А потом он возвратился в присутственное место. И увидел, что Тоскливец, покрытый синяками, лежит у него в кабинете на диване и держится за голову. «Голова, моя голова, – стонал Тоскливец, – словно град ударов обрушился на меня, когда я сидел на стуле и спокойно работал. И что за напасть? Подкузьмила меня нечистая сила». Голова криво усмехнулся и ничего не сказал. Крыса, значит, не лгала. И он случайно наткнулся на дерево Тоскливца. И теперь он нашел управу на своего подчиненного. Пусть только попробует превратиться в упыря, чтобы травмировать остатки нервов Василия Петровича! А то вообще посыплю его сосну дустом. Что он тогда запоет, а?
А тем временем Грицько, которому надоели нескончаемые жалобы на его преступное бездействие, решил вызвать в село санэпидемстанцию. И унылый грузовичок действительно прибыл в Горенку, но его седоки ничего не собирались предпринимать, пока их не угостят обедом и не нальют для дезинфекции известного напитка. Нет, просто приятно, как в нашем отечестве заботятся о гигиене! Дезинфекция, она ведь и есть дезинфекция, рассудил Грицько и велел Наталке налить труженикам, постигшим тайны крысиных нор, два пузатых стопоря. Но те потребовали закуски, ссылаясь на то, что устали, но тут терпение и щедрость Грицька закончились и он пригрозил им тем, что напишет их начальству, но на Васика и Тасика, мышиных терминаторов, эта угроза не произвела ровно никакого впечатления.
– Наши начальники люди, а не крысы. Они тоже понимают, что без обеда, тем более в селе, работать нет никакой возможности. А что у вас вообще происходит, откуда вдруг у вас взялись крысы? Может быть, это все-таки мыши?
Но тут Грицько показал им на коренастого соседа, который, вихляя, продвигался из пункта «А» в пункт «Б», то есть из той хаты, из которой его удалось выпереть, в ту, в которой, как он думал, у него есть шанс попользоваться гостеприимством хозяйки.
Васик, который в санэпидемстанции промышлял уже лет десять, не поверил своим глазам.
– Это человек, – уверенно сказал он, встревожено поглядывая на Грицька, и при этом ощупывая собственную голову, чтобы убедиться, что у него от химикатов не начались галлюцинации. – Ходит на двух, по крайней мере пока не выпьет. И какая же это крыса?
– А ты его испугай, – посоветовал Грицько. – Скажи ему, что ты, по долгу службы, – охотник на грызунов. Посмотришь, что он тогда запоет.
– Эй, подожди! – закричал Васик соседу, и тот остановился, встревожено оглядываясь по сторонам.
Васик подошел к нему, с любопытством рассматривая конопатую и веснушчатую физиономию соседа, который с деланным равнодушием смотрел на труженика тараканьих нор.
– Я – охотник за крысами, – сообщил Васик соседу и протянул к нему руку, чтобы на всякий случай ухватить за воротник, но тот не стал дожидаться этой нечаянной радости и, превратившись во внушительных размеров крысу, юркнул в щель в заборе и был таков. Васик еще раз ощупал свою круглую, как футбольный мяч, голову, но обнаружил лишь солидные запасы перхоти и шишки на темени. Ничто не свидетельствовало о том, что сосед ему привиделся. Он обернулся и увидел ухмыляющегося Грицька.
– Я же тебе говорил, – сказал Грицько. – Так что вынимай канистры с отравой и глуши грызунов, пока они до города не добрались.
Но тут на улице показались Гапка с Наталкой – они уже (в который уже раз!) помирились, потому что решили, что их дружба важнее, чем происки сильного пола. Гапка бубнила про то, что уйдет со Светулей в монастырь, и склоняла на этот шаг и Наталку, которая в общем и целом была «за», но не понимала, что тогда будет с Грицьком и кто ему родит десяток мальчиков и девочек. У Васика и Тасика при одном виде сельских красавиц дыхание пресеклось, словно их жилистые шеи перехватила предательская веревка.
– Эти тоже крысы? – поинтересовался Васик у Тасика, который тоже оторопел и стал еще молчаливее, чем обычно.
Грицько, который в то солнечное летнее утро был настроен антигапочно, доверительно сообщил, что девушка с золотыми волосами самая что ни есть крыса, к тому же опасная, так что с ней следует поступить по всей строгости закона.
Васик, которого это сообщение привело в полный восторг, подумал о том, что если бы все крысы были такими, то тогда его работа приносила бы ему не только заработок, но и наслаждение. Он приблизился к Гапке, которая благосклонно осмотрела его и решила, что перед ней очередной представитель противоположного пола, который по своей наивности начнет добиваться ее милостей, и поэтому она заставит его натаскать в хату воды из колодца, а потом отпустит его на все четыре стороны, чтобы он ей не надоедал. Крыс она уже не боялась, потому что под ее пышной юбкой был надет аккуратненький пояс целомудрия, который, с легкой руки кузнеца, придавал определенным выпуклостям еще более азартный вид.
– Слышишь, крыса, – обратился Васик к Гапке, – идем в грузовик, я отвезу тебя в санэпидемстанцию.
И он позволил себе схватить Гапку за руку и стал тащить ее в грузовик.
– Помогите! – возопила Гапка в сторону Грицька. – Милиция!
Но Грицько даже шага не сделал в сторону коварной соблазнительницы, а Васик все продолжал ее тащить и Гапка уже была в каких-нибудь двух-трех метрах от унылой машины с казенной надписью на борту.
Но тут Наталка (нет, женская дружба все-таки существует!) молча вцепилась в чуб Васика, и до того сразу же дошло, что хорошенькую крысу доставить в лабораторию будет нет так-то просто.
– Дурак! – обратилась к нему Наталка. – У тебя что ли глаза повылазили и ты не в состоянии отличить соседа от человека?
– Какого такого соседа, гражданочка? – поинтересовался Васик, у которого от избытка информации, угощения и свежего воздуха вдруг разболелась голова. А тут и Гапке наконец надоело, что он бесцеремонно сжимает ее запястье свой грубой, потной, мозолистой и, вероятно, давно не мытой рукой. И она от всего своего женского естества отвалила ему такого леща, что звезды брызнули у него из глаз, напоминая, что в этой юдоли скорби счастливые моменты случаются не так уж часто.
– Соседи – это крысы, придурок, – сквозь зубы прошипела ему Гапка. – И тебя вызвали сюда соседей травить, а не травмировать жителей – горенчан. Она потерла запястье, на котором стал уже проступать отвратительный синяк.
– А если у меня в самом деле будет синяк, то я сниму у Грицька побои и отпишу твоему начальству, чтобы оно тебя каким-нибудь образом поздравило… например, исполосовало чем-нибудь за то, что ты не в состоянии отличить крысу от девушки, – продолжила Гапка свою мысль.
Но Грицько, не особенно стесняясь присутствующих, скрутил Гапке кукиш, потому что не мог ей простить то, что она заперла его в шкафу и он предстал перед своей Наталкой в ложном свете.
– Тебе, Гапка, побои, как лекарство, Голова совсем тебя распустил своей нежностью. Ты только на себя посмотри – если бы ты мыла каждый день посуду, то разве ты бы выглядела, как старшеклассница? А от лени у тебя, Гапка, слишком большое мнение о себе. Может быть, ты и вправду крыса, так что не клевещи, а ступай по своим делам и не отвлекай нас от работы. Неделю назад, когда я имел несчастье занести тебе дудку, мне бросилось в глаза то, что ты ножки у табуреток не моешь. Так что о тебе можно сказать как о хозяйке? Зато на лице у тебя полный марафет. Я как милиционер не знаю даже, где ты деньги на косметику берешь… Нечистая сила, она и есть нечистая сила. Смотри, Гапка, вымажем тебе ворота дегтем и в церковь ходить запретим, что ты тогда запоешь, а?
– Какую дудку? – в полуобморочном состоянии поинтересовался Васик, в то время как молчаливый Тасик заводил уже машину, чтобы смыться, пока им местные психи не надавали по шее.
– Дудку, которая раньше имела на крыс влияние, – пояснил Грицько. – Нам даже часть крыс удалось в озере утопить. Но чары ее прошли, так что одна надежда на вас.
Но нервы у Васика не выдержали, и он уже на ходу впрыгнул в машину, и она рванула по улице, иногда чуть-чуть пробуксовывая на песке, в сторону города. А горенчане остались один на один со своими проблемами, то есть с крысами. Гапка и Наталка презрительно посмотрели на милиционера и ушли, виляя бедрами, а тот остался стоять возле сельсовета, не зная, что предпринять дальше. Нелегко быть стражем порядка там, где порядка отродясь не бывало и где нечистая сила то и дело норовит устроить какую-нибудь катавасию.
Прошло еще несколько дней, и Тоскливец оклемался и исправно посещал присутственное место. Голова ласково ему улыбался из своего кабинета, а сам раздумывал, когда ему еще разок навестить кривую сосну, чтобы писарь больше не вздумал зеленеть и гоняться за ним по сельсовету. «Я тебе покажу, как упырем притворяться, – думал Голова. – ты у меня попомнишь». Но тут доброхоты из местных донесли ему, что Тоскливец в свободное от работы время шатается по лесу с топором и внимательно рассматривает деревья.
«Догадался, – подумал Голова. – догадался. Вот гад! Я ведь его сосенку ласково, кирпичиком приласкал, а он, вишь, с топором шастает. Но я найду на него управу».
И Голова сразу же набрал лесничего, Войтка.
– Слышь, ты, – сообщил ему Голова. – У тебя в лесу скандал намечается. Незаконная порубка леса с отягчающими обстоятельствами. Только ты никому не говори, что это я тебя проинформировал.
– Ты, это, не темни, – ответил ему Войтек. – Какая такая порубка?
– Тоскливец-то совсем очумел и шатается по лесу с топором, хочет наделать пакостей. Так что ты его арестуй и милицию вызови, только не Грицька, а из города, чтобы его припугнуть. А то и в самом деле он что-нибудь там срубит или подожжет. Мне кажется, надо его в сумасшедший дом засадить. Навсегда. Думаю, что крысы из-за него к нам налезли, так вред от него большой, а толку мало. Лови его и все.
Войтек был человеком простым и крыс, как и все горенчане, не любил. За пояс для жены он уже выложил Назару основательную сумму, которую предпочел бы просадить в корчме в доброй компании, и поэтому он всем сердцем возненавидел все, что было связано с соседями. И если Тоскливец с ними связан…
А дело было как раз накануне выходных. И, понятное дело, в субботу, когда Клара нежилась в постели и мечтала о том, что Тоскливец станет Головой и она тогда будет при виде Гапки плеваться, как верблюд, и клясть нечистую силу, памятуя о том, как Гапка задавалась, когда ее муж ходил в начальниках и она была его женой, Тоскливец собрался на экскурсию в лес и захватил с собой топор, который для удобства положил в защитного цвета рюкзачок. Клару, которая не удосужилась снабдить его бутербродами, он выругал, но про себя, чтобы не тратить на ленивую сожительницу жизненную силу, и зашагал в лес. Но там его уже дожидались лесники и, обнаружив топор, скрутили его и положили как груз в грузовик. И повезли. И как не крутился Тоскливец, как не доказывал, что у него экскурсия, а топор это для самообороны, ведь он никогда ни в чем дурном, то есть в порубке леса, замечен не был, они привезли его в лесничество, где был составлен клеветнический, по мнению Тоскливца, акт, в котором его обвиняли во всех смертных грехах. И приехал за ним воронок, и товарищи Грицька по оружию увезли его в город, где задали ему столько вопросов, сколько никто никогда не задавал ему в жизни. И оказался Тоскливец к концу дня не возле молоденькой Клары, а в казенном доме, обитатели которого сразу же принялись рассказывать ему о себе и о тех, кто их здесь запер, и рассказы эти показались Тоскливцу несколько странными.
Первым к Тоскливцу подошел некто Шустрик. Он внимательно осмотрел Тоскливца и понял, что имеет дело со своим духовным собратом.
– Ты почему здесь? – спросил Шустрик, который и вправду был маленьким и шустрым.
– Меня подло обвинили в том, что я намеревался заняться порубкой леса. А я что? Человек маленький. Ну подумаешь, топор у меня нашли… А кто сейчас без топора ходит? Тем более по лесу. Но они ни в какую. Прицепились как репей и сюда. А здесь что за заведение?
– Психушка для начинающих. У тебя еще есть шанс выйти отсюда, если ты правильно ответишь на вопросы докторши, которая завтра придет пить из нас кровь.
Тоскливец не любил, когда из него пили кровь. По известным причинам. Он предпочитал этим заниматься собственноручно. Особенно при выдаче справок. Но от новости, что он среди психов, у него случился запор мысли и он некоторое время молчал.
– Она хорошенькая, – доверительно сообщил ему Шустрик. – Очень. Хотя я и подозреваю, что она сделана из стекла, а внутри у нее электроника, как у компьютера. И глаза голубые-голубые. Их, наверное, нарисовали. Но вопросы она задает, как прокурор. Так что держись.
Ночь прошла беспокойно. В палате жило человек восемь, и Тоскливец узнал про своих новых друзей намного больше, чем хотел. И попытался забыть о том, что они кричали во сне, но оказалось, что это невозможно. Да и как можно забыть то, как здоровенная детина кричит, чтобы с него сняли трусики в горошек, хотя он на самом деле одет в синий байковый халат, из под которого торчат белые кальсоны?
Утром Тоскливца накормили макаронами с подливой. Он никогда про себя не знал, что является гурманом, но тут окончательно сообразил, что нужно выбираться отсюда пока не поздно. И мысленно стал готовиться к встрече с хорошенькой докторшей.
А та и вправду оказалась кукла куклой, с голубыми глазами и приветливой улыбкой. И даже из вежливости не замечала халата Тоскливца, которого тот немного смущался.
И они оказались в маленьком кабинетике, и она стала выстукивать Тоскливца молоточком, а тот стал хихикать, как девушка, которую щекочут. Звали ее, кстати говоря, Маней. Пациенты, которые знали ее поближе, называли ее Манией и, в зависимости от ситуации, добавляли какой именно. Так вот, Тоскливец, что ему было несвойственно, расхихикался и как бы невзначай прикоснулся к высокой Маниной груди, а та сделала вид, что не заметила. Трудно сказать, было ли лестно внимание нашего знакомца молоденькой врачице, при появлении которой обитатели этих сумеречных палат замолкали, как египетские мумии, – ее хорошенькие глазки, как им казалось, убивали все живое, как радиация. Но вряд ли можно, по известным причинам, доверять их ощущениям. Она, однако, продолжала не замечать робкие пока еще поползновения Тоскливца и продолжала его постукивать и поглаживать, чтобы понять, зачем этот почти интеллигентный человек с потными ладонями и вполне понятными мужскими инстинктами бродил по лесу с топором, как было написано в его истории болезни. И она тихо и нежно стала с ним разговаривать, чтобы его не испугать.
– Вы скажите мне, – тихо сказала она, – как часто у вас болит голова?
– Голова у меня никогда не болит, – ей в тон ответил Тоскливец, который действительно никогда не страдал, в отличие от Василия Петровича, от головных болей. У Клары, которая часто по причине своей чрезмерной активности страдала от мигрени, было свое особое мнение на этот счет, – она была уверена, что голова у Тоскливца пустая, как высохший орех, и поэтому болеть там нечему. Разумеется, Клара ошибалась, но кто может упрекнуть ее за попытку найти разумное объяснение феномену своего сожителя?
– Вас никто не преследует? – так же тихо поинтересовалась Клара.
– Как это никто? – удивился Тоскливец. – Все меня преследуют. И Голова, и сосед, который поселился в подполе, и как только я прихожу, он превращается в крысу, а когда меня нет, превращается опять в здоровенного лба и норовит соблазнить мою бывшую супружницу, хотя ее и соблазнять-то не надо, потому как она всегда готова, как пионер, прости Господи. А Голова норовит то и дело чем-нибудь тяжелым пройтись по моему дереву, которое ему удалось разыскать в лесу, и тогда я весь покрываюсь синяками, как лошадь в яблоках – белыми пятнами. Не легко это, ох, нелегко… А если он пройдется по нему топором, что тогда будет? Вот я и решил его опередить, сыскать его дерево и…
Но тут до Тоскливца дошло, что он проговорился, и он поспешил зажать себе рот рукой. Ведь и правда, к несчастью для мужчин, хорошенькие женщины действуют на них, как шампанское. А Маня тем временем упорно строчила что-то в тетрадке, и ее маловразумительные для непросвещенного, то есть не докторского, взгляда каракули не предвещали Тоскливцу ничего, кроме беды. И он скумекал это и попытался оправдаться.
– Сосед не у одного меня поселился, – доверительно сообщил он. – Они почти в каждом доме завелись. И бабы заказали у Назара, кузнеца нашего, пояса целомудрия. И мужикам теперь кранты: чуть что – потеряла ключик, а найти не могу. И корчма гудит – как же еще отвести душу? А детки, наверное, скоро вообще перестанут в нашем селе появляться на свет. Все заполонят соседи, которые наверняка все сожрут. Они ведь хуже саранчи. Стоит соседу подобраться к холодильнику, так он сжирает все, что в нем есть, и даже то, что хранится в морозилке.
От жалости к содержимому своего холодильника Тоскливец всхлипнул.
– Не переживайте, – успокоила его Маня, которая сидела, скрестив хорошенькие ножки в прозрачных колготках. – Я вам сейчас порошочек дам, и вы успокоитесь. И сосед перестанет вам мерещиться.
– Да не мерещится он мне! – попробовал было возразить Тоскливец, но докторша отмахнулась, поправила на плече под халатиком бретельку и нажала на кнопку на столе. И тут же двое здоровенных санитаров (Тоскливцу даже показалось, что их набрали из соседей) ворвались в кабинет и увели его в палату. И уложили на постель, и заставили принять порошок, и проследили за тем, чтобы он его не выплюнул, и только тогда, когда веки у Тоскливца стали склеиваться, как после долгой прогулки с топором по лесу, оставили его в покое. И день стал спокойно так превращаться в ночь – словно вечность бесшумно сворачивалась сама собой в рулон. И Тоскливец вдруг ясно понял, что если он хочет добраться когда-нибудь до Горенки, то должен сделать вид, что соседей не существует и никто его, и прежде всего Василий Петрович, не преследует и что с топором в руках он гулял не по ошибке, а потому, что хотел найти подходящую ветку, чтобы сделать из нее трость для своей любимой бабушки. И тогда докторша его отпустит и он заживет, как всегда и, может быть, наконец даже осмелится схватиться с соседом, чтобы заставить его убраться вон. С этими смелыми и, мы бы даже сказали, с благородными мыслями Тоскливец заснул под аккомпанемент неслыханных откровений своих сотоварищей по палате.
А пока Тоскливец взял, так сказать, тайм аут, Грицько продолжал борьбу с соседями. Для этого он прежде всего решил навестить Гапку, чтобы еще раз одолжить у нее дудку в надежде, что она сама собой починилась. Но Гапка совсем не спешила открывать ему дверь, потому что наступал вечер и открывать дверь чужому мужчине, даже если он милиционер, она опасалась, потому что прохожие могут неправильно истолковать ее альтруизм (Гапка пришла к выводу, что, общаясь с мужчинами, женщины жертвуют собой). И поэтому Грицько совершенно напрасно барабанил в дверь. С таким же успехом он мог бы биться в лесу лбом об дерево.
– Дверь тебе, Гапка, вышибу! – орал Грицько. – Вышибу и все, если дудку не отдашь! Соседи заполонили село, но тебе это, наверное, нравится, и ты не хочешь, чтобы я увел и утопил в озере того молодчика, который промышляет у тебя под полом. Он тебе, признайся, пригляделся, да? Домашнее животное и заодно мужчина! А сама еще талдычила нам про монастырь!
Но это он сказал, как нам думается, зря, потому что упрямства Гапке, как и всем горенчанам, было не занимать, ведь не зря по селу ходила легенда о двух местных жителях, которые не захотели уступить один другому дорогу и поэтому умерли от голода и превратились в два дерева, а точнее, в два дуба, которые переплелись и срослись, напоминая прохожим о пагубности упрямства. Так вот, упрямства Гапке было не занимать, но зато терпения у нее отродясь не бывало, а жизнь под одной крышей с Головой превратила ее в своего рода сухой порох, который мог взорваться в любой момент. И слова Грицька сработали как детонатор. Хорошенькое, кукольное ее личико, с которого, что картину пиши, что воду пей, превратилось в маску праведного гнева, а глаза ее вдруг стали красными, как два угля, и она открыла дверь, но не с мыслью отдать Грицьку постылую дудку, а для того, чтобы сквитаться со своим обидчиком. И перед Грицько вдруг оказалась не нежная Тапочка, которой он вдоволь любовался, когда она распивала чай с его супружницей, Наталкой, а фурия, которая сеет вокруг себя печаль и скорбь и когти которой могут разодрать на груди кожу и впиться в горячее, трепыхающееся сердце, чтобы заставить его навсегда остановиться. Нет, что-то особое заложила мать-природа в хорошеньких наших горенчанок. То они нежные, как овечки, то фурии и ведьмы. И все в зависимости от обстоятельств нашей трудной, но славной жизни и присутствия удивительного существа, которое призвано их оберегать и лелеять, но которое никак не может понять, для чего они все-таки на самом деле появились на свет Божий – мужчины. Вот уж действительно мужики в Горенке были как на подбор! Все как один считали, что баба существует исключительно для того, чтобы готовить жратву и исполнять их любую блажь, а если она сопротивляется, так значит ее попутал нечистый и ее следует проучить. Да еще как! Автору этих строк грустно писать о той незримой войне между полами, которая столетиями не прекращалась в Горенке и лишь иногда приводила к отдельным случаям перемирия, то есть счастливым бракам. Но таких, все по тем же причинам, было немного, и Гапка, как она полагала, была примером того, до чего можно довести изумительно красивую девушку, если она попадет не в те руки. Так что зря Наталка иногда ревновала Грицька к Гапке. Грицько действовал на Гапку, как бык на тореадора, а если она и поддалась недавно поутру некоей слабости, так ведь с кем не бывает? Но на крыльце у Гапки Грицько не проявил храбрости, которая по долгу службы должна была войти в его плоть и кровь. И он приналег, как говорится, на ноги, и Гапка осталась в пустом доме одна, если не считать привидения кота Васьки и соседа, который терпеливо, как свойственно грызунам, дожидался под полом того сладостного момента, когда Тапочка оттает душой и телом от общения с неугомонным милиционером, которому даже ночью не спится и который подло мечтает об очищении Горенки от его собратьев.
А Гапке было не до соседа. Во-первых, она дожидалась Светулю, которая запаздывала из города, хотя обещала вернуться к семи. И принести продуктов. А во-вторых, на соседа ей было начхать – под юбкой у нее вздымался крутой пояс, изготовленный из вороной стали услужливым Назаром, так что перед соседом вряд ли могли открыться этой ночью известные перспективы. И тот об этом догадывался и обиженно возился в норе, подумывая о том, где раздобыть универсальную отмычку. От горенчанок. Одним словом, каждый был занят своим делом.
А пока Горенка, обдуваемая нежным летним ветром, постепенно проваливалась в голубые долины сна, с Тоскливцем случилась маленькая неприятность – он умер. Нет, не так что совсем умер, но скажем так, чуть-чуть умер, как он умирал уже множество раз, – сердце у него почти остановилось и он впал в своего рода анабиоз и был вынужден отлеживаться под одеялом и сказываться больным, потому что ни один доктор помочь ему не мог. Притворяться больным в этом доме скорби было не трудно, потому что постели были тут единственной мебелью, кроме пузатых, пропахших всякой гадостью тумбочек, и валяться на них было главным занятием тех, кто спасался от того безумия, которое происходило за высоким, надежным забором. И Маня, которая пришла его навестить, поверила, что у него грипп, и оставила свои вопросы до более удобного случая. И Тоскливец был счастлив, что его оставили в покое, потому что принципиально не хотел быть полезным обществу даже в той малости, которую требуют ответы на вопросы врача. И улыбался про себя до того момента, пока не вспомнил, что дома у него простаивает молоденькая супружница, к которой наверняка пытается подобраться расторопный на гадости сосед. И улыбка сползла с лица Тоскливца, как покрывало, которое резко сдернули с постели, и он даже вскочил на ноги, но тут же рухнул опять, потому как он еще не полностью ожил и стоять на ногах ему было трудно. И лежа под ворсистым казенным одеялом, он мечтал вовсе не о Кларе, а о том, как Назар изготовит ему складную пилу и он прокрадется в лес и будет выискивать там дерево Головы, которое наверняка тихонько застонет, испугавшись пилы, и тогда он, Тоскливец, сладострастно накинется на него и будет долго-долго пилить его, чтобы сквитаться за побои, которые ему нанес Голова, когда добрался до его дерева. Кстати, какое оно? Может быть, это миленькая березка? Голенькая, беленькая, совсем беззащитная… Или мощный, уверенный в себе дуб, от которого словно отскакивают злые ветры и который иногда, в шутку, больно бьет по лбу желудями тех, кто вздумал отдохнуть в его тени? Надо бы у Головы выпытать, но тот, сивый мерин, вряд ли признается, разве что его подпоить…
А пока они строили друг другу козни, Явдоха совсем очумела от соседей. Нет, в хате у нее их не было – Петро не допустил бы, но на улице они не давали ей проходу и отбиваться от них становилось все труднее – соседи все прибывали и угрожали вытеснить коренных горенчан из их домов и из их родного села, чтобы потом, кто знает, попытаться проникнуть в недоступный им пока город. И спасения не было. Акафей войска не прислал, да и правильно сделал, потому что они вовсе не для того существуют, чтобы сражаться с грызунами, которые чуть что – скрываются в норе. Нельзя же взять и разбомбить Горенку, чтобы ее освободить? Но жизнь в селе становилась совершенно невыносимой. И Голова знал, что сельчане вот-вот прижмут его к стенке и потребуют, чтобы он что-нибудь предпринял. И уютное, насиженное кресло, казалось, начинало, выскальзывать из-под его седалища, как седло на норовистой лошади, как бы поминая, что он стар и не в силах противостоять беде.
И он дождался Нарцисса, которого в глубине души подозревал в том, что тот тоже сосед, и добрался наконец до Галочкиной квартиры, и та встретила его такая радостная, что настроение у Головы еще больше ухудшилось, потому что его собственная жизнь никакой радости ему не доставляла. И он, чтобы поставить Галочку на место, поинтересовался у нее, почему ужин всего из трех блюд, а не из десяти. Гапка от такой наглости сразу бы начала лазать по стенкам, но Галочка всего лишь расхохоталась и сказала, что у него замечательное чувство юмора. Голова, разумеется, чувством юмора никогда не отличался, но кому не приятно услышать, что у него что-то замечательное? И Голова оттаял и поцеловал Галочку, и время, злобное время, которое исподтишка насылает нам старость, отступило от них, и мягкое сияние звезд и абажур из тумана вокруг луны позволили им уединиться в квартире, как на необитаемом острове. Вот уж действительно, правду говорит Козья Бабушка, что женщина – это и рай земной и ад! Это с какой стороны к ней подступиться. Она – как тот двуликий Янус или Сфинкс. И тоже загадывает загадки. Но Голова был далек от столь философских мыслей. Он забыл на время даже про Гапку и Тоскливца, о которых не забывал почти никогда, потому как был одержим навязчивой идеей им отомстить. Но наконец и он успокоился. И Тоскливец в психушке, и Гапка со Светулей, и все диковинные обитатели Горенки забылись сладостным летним сном, дарующим отдохновение от жары и усталости, и, самое главное, от желаний, которые не дают нам жить спокойно и все гонят по дороге жизни, заставляя нас сворачивать не туда, куда нужно. Одним словом, все угомонилась, и даже соседи перестали шуршать в своих норах, и наступила благословенная тишина. Но надолго ли?
Врачица
В юности Маня была писаной красавицей. Ее прочили в актрисы, а она поступила в медицинский и стала лечить человеческие души. Многие удивлялись – почему? Но Маня никому не признавалась в том, что пытается вылечить и саму себя. От страха. Людей она боялась так, как некоторые дамочки боятся мышей – визжат, прыгают на стол и дрыгают ногами, как будто бедная, перепуганная мышь норовит забраться в первопричинное место. Разумеется, при виде людей наша перепуганная красавица на стол не прыгала, но внутри у нее все леденело. Она подозревала всех во всем и прежде всего в том, что люди, которые ее окружают, на самом деле грызуны. Либо другие животные или птицы. В одном знакомом ей мерещился осел – ослиная челюсть, да и мысли челюсти под стать… В другом – кролик, в третьем – курица. Человек-курица был всеми уважаем, но Мане его бесконечные разговоры представлялись куриным кудахтаньем и она с ужасом смотрела на него, ожидая, что он вот-вот начнет хлопать крыльями. В некоторых людях она узнавала персонажей мультфильмов, которые вечно норовили что-нибудь сожрать или кого-нибудь обмануть. А вот настоящих людей она никак не могла вокруг себя обнаружить. Но самое неприятное, что в очень многих людях ей мерещились мыши и крысы. У приятельницы, как ей казалось, был совершенно крысиный зад. А другая знакомая – ну, настоящая мышь, только что ест не при помощи лапок, а посредством ложки и вилки. Одним словом, Мане казалось, что грызуны заполонили все и вся и норовят и к ней подобраться, чтобы превратить ее в такое же существо, что и они. И когда она послушала откровения Тоскливца, то сразу же решила броситься в Горенку, чтобы все увидеть своими глазами.
Для поездки Маня решила немного замаскироваться, хотя нужды в этом особой не было – во-первых, в Горенке ее никто не знал, во-вторых, из-за того, что она почти постоянно находилась на работе, одевалась она безвкусно, прическа, если можно назвать прической давно устаревший начес, и уродливые очки в сочетании с совершенно невозможным, купленным по случаю платьем надежно скрывали ее красоту от человечества, которое со все большими основаниями усматривало в ней скорее погрязшую в научных трактатах старую деву, чем миленькую девушку на выданье. И в самом деле всем казалось, что волосы она красит, хотя они у нее от рождения были цвета созревшей пшеницы, а в ее голубые, как озера, глаза никто из представителей сильного пола так по-настоящему и не заглянул. Ибо сначала, пока она училась в школе, мальчишек отпугивала ее завораживающая красота, а когда она поступила в институт, то быстро превратилась в нечто среднее между женщиной и потрепанным медицинским справочником. А для маскировки она надела на себя цветастый платок, на котором горе-дизайнер изобразил россыпи сочных клубничных ягод на ядовитом зеленом фоне.
И в свой первый же выходной она, чуть похрамывая из-за туфель на высоких каблуках, которые носила, почти не снимая, потому что привыкла терпеть эту пытку как часть своей многострадальной жизни, ринулась к тому злополучному трамваю, который соединял Горенку с городом. А дело было в субботу утром, и в открытые окна трамвая залетали бесстыдные соловьиные трели и запахи раскрывшихся на зоре лесных цветов, от которых у нормального, живущего в городе человека начинает кружиться голова и появляется навязчивое желание прийти в себя возле уютного экрана компьютера. На гномов она, потому что в жизни ей, как правило, везло, не нарвалась, да и вообще доехала до конечной остановки без происшествий. Постояла рассеянно возле лотков с книгами, на которых была разложена, в надежде на дачников, всякая дрянь – детективы, от которых сразу же клонит в сон, романы, способные навести тоску даже на самого закоренелого жизнелюба, стишата, появившиеся на свет не в самую добрую годину для потенциального читателя, и всякое прочее чтиво, словно кто-то невидимый, но злой решил в зародыше погубить литературный вкус жителей Горенки. И спасти их, горемычных, от этой участи могло только то, что даже отъявленный злопыхатель не многих из них мог бы обвинить в библиофилии. Тем и спасались.
Так вот, постояв немного возле киоска, Маня по незнакомой для нее дорожке, между вековыми соснами зашагала в сторону села. Она шла и сама себя ругала за то, что понапрасну тратит время, поверив россказням психопата. Идти в туфлях на каблуках ей было трудно, потому что каблуки то и дело натыкались на корни деревьев, которые, подобно змеям, извивались на тропинке, норовя подставить ножку зазевавшемуся путнику. И она сняла туфли и понесла их в руках, и так стало ей вдруг привольно и удобно, что она, босоногая, поклялась, что вышвырнет это орудие пытки на первую же помойку и заживет весело и беспечно, когда купит себе кроссовки и будет, как и все, ходить в них на работу. «Нигде ведь не записано, что врач-психиатр не имеет права ходить на роботу в кроссовках», – думала Маня. Неожиданно она подумала, что как плохо, что Уткин (Тоскливей, был известен ей под своей настоящей фамилией, которая в селе почти никому известна не была) остался в больнице и не может ее сопроводить, чтобы все объяснить и показать. «Придется до всего доходить своим умом», – подумала она.
Но вот и село. Солнце давно уже выглянуло из-за пышных, как хорошо взбитые перины, облаков и с любопытством рассматривало хорошо ему известную Горенку, стараясь понять, не начудили ли этой ночью ее жители или все обошлось. И тут-то оно и заприметило странный зеленый в клубниках платок, который медленно, но решительно надвигался на погрязшее в глубоком, почти коматозном сне село. Дело в том, что ночью соседи возились в своих норах и совершенно не давали спать измученным от такой напасти сельчанам. Хозяйки то и дело проверяли, надежно ли застегнут известный пояс, мужики чертыхались во сне и поругивали тех, кто испортил их безмятежную жизнь, то есть чертову санэпидемстанцию, Голову и прочих бюрократов, которые не в состоянии избавить их от этой нечисти. Соседи затихали только под утро, потому как всю ночь норовили что-то слямзить из погреба или холодильника, а то и подобраться к хозяйке, и потому всю ночь измученным бессонницей горенчанам приходилось во сне проявлять бдительность и осторожность. То есть то, что им меньше всего было свойственно. Чего это ради они должны проявлять бдительность в собственном доме? Слыханное ли это дело? И вслушиваться всю ночь в шорохи у холодильника и в подполе. Некоторые, правда, стали пускать собак в дом, чтобы натравить тех на нечисть, но собаки, как оказалось, на соседей не реагировали и все норовили тоже что-нибудь сожрать, чтобы опередить тех, от кого они должны были охранять дом. Кончилось тем, что псов вернули во двор, а на холодильники стали накидывать цепь. Выглядело это все довольно мрачно, потому что вследствие подлого нашествия доступ к еде и любви существенно затруднился. Прекращалось все это мельтешение только под утро, и тогда сельчане забывались тяжелым, угрюмым сном, от которого вместо отдохновения – тоска, и потому просыпались злые и невыспавшиеся и сразу же принимались хаять Грицька и, понятное дело, Голову за то, что они ничего не предпринимают. Некоторые видели единственное спасение в Гапке – мол, она нашла дудку и только она может спасти село от пришельцев. Были даже такие, кто предлагали поставить возле сельсовета памятник Гапке, а потом всем селом упросить ее взяться за дудку, которая только в ее умелых руках сыграет то, что нужно, и завороженные грызуны как один отправятся в бездонные, неизведанные глубины грозного озера и никогда больше сельчане, измученные наглостью соседей, их не увидят. Но в последнее верилось с трудом, потому что скорее походило на красивую сказку и на дососедские времена, которые воспринимались теперь как легенда. Дваждырожденный, например, в местном Гайд-парке, то бишь на ступеньках сельпо, прилюдно произнес речь, в которой доказывал, что соседи жили в Горенке всегда, просто их раньше не замечали, а теперь тайное стало явным, ведь шило в мешке не утаишь и не нужно стесняться перед дачниками – нужно их честно предупредить, правда, не каждый готов тратиться на пояс целомудрия для супружницы во время отпуска, да и купаться в озере в нем не так-то просто – ко дну тянет и, кроме того, купальник на нем смотрится несколько странно, но ведь нужно смотреть правде в глаза и нельзя обманывать дачников и особенно дачниц, потому что после отпуска, проведенного в Горенке, могут народиться гибриды и тогда конец всему человеческому роду. Справедливости ради следует заметить, что Дваждырожденному никто не поверил. Во-первых, гибридов никто не видел, во-вторых, как общеизвестно, не приемлют пророка в своем селении, в-третьих, и это, пожалуй, было основной причиной неудачи первой и последней публичной проповеди Дваждырожденного – главным для селян было лупить с дачников деньги. А потом хоть потоп. Все равно из-за соседей жизни нет.
Вот в каком состоянии была Горенка, когда врачевательница людских душ, Маня, босиком подбиралась к этому святому для нее Иерусалиму, она надеялась, что все прояснится, ее страх перед грызунами пройдет и она внешне преобразится, снова станет хорошенькой, как кукла, и, может быть, даже уступит настойчивой мамочке и снимется в кино. Лестно тешить себя несбыточными надеждами, господа! Надежды, они, как манная каша с клубничным вареньем, которой вас накормили в детстве на всю оставшуюся жизнь, – сладкие и бело-розовые. Они ласкают вас, согревают, а потом потихоньку смываются, пока им не надавали по шее, и оставляют вас тет-а-тет с тем, что раньше назвали бы соцреализмом. И вы, без всяких уже надежд, сами вытаскиваете себя из дерьма, в которое вас упорно подталкивают так называемые обстоятельства. Маня не без причины полагала, и правильно делала, что обстоятельства – это дьявольские личины в современной упаковке, свиные хари, которые хохочут вам в спину из-за угла, норовя над вами произдеваться и столкнуть вас в пропасть повседневности, в которой, толкаясь у корыта, вы забудете и про свою душу, и про стихи, которые вам настойчиво вдалбливали в школе желавшие вам добра учителя, и про свою первую любовь, которая скорее напоминала корь с высокой температурой, чем то, что у людей ассоциируется с этим словом. Маня боролась с обстоятельствами, как могла. Она разоблачала их в длинных беседах с пациентами, благо обе стороны никуда не спешили – больные не спешили возвратиться в палату, а Маню никто не ждал дома, кроме мамочки, которую интересовало только одно – когда она наконец выйдет замуж. Как будто брак является панацеей от всех бед. У Мани, например, от одной только мысли о том, что ей, быть может, придется выйти замуж, по всему телу распространялись аллергические, розовые, как лишай, пятна. Понятное дело, даже те немногие претенденты на ее руку, которые периодически появлялись, как правило, довольно скоро растворялись в окружающей Маню среде и больше никогда не показывались. Был, правда, один, настырный, рекомендованный мамочкой, который уверял, что влюблен без памяти, но Маня через знакомых в милиции выяснила, что у него судимость за многоженство и аферизм и что, вероятно, его интересует ее просторная квартира в центре Киева, а не тщательно скрываемые прелести.
Но не будем отвлекаться от предмета нашего повествования, потому что Маня уже подошла к Горенке и заковыляла – с непривычки ей трудно было ходить босиком – по ее песчаным, как Сахара, улицам. Дома, как положено, было тщательно заперты, потому что большинство сельчан ни свет, ни заря утащились на рынки, а те, кто остались дома, заперлись на все запоры и старательно спали, наверстывая упущенное. Никаких крыс на улице не было и в помине, и Маня даже пожалела, что погубила выходной и поверила параноику, отягощенному множеством странных, неизвестных науке синдромов. Из одного, довольно внушительного дома, вдруг повалил дым и запахло домашним хлебом. Бесцельно ходить по улицам Мане было ни к чему, и она постучалась в тот дом, надеясь на то, что приветливые крестьяне радостно примут городскую гостью, накормят, усадят в красном углу под иконами и доверчиво расскажут про все то, что творится в селе, и самое главное про крыс-оборотней, которые заполонили село и не дают прохода молодицам и при этом пожирают все, что мало-мальски напоминает съестное. Никто, однако, не бросился радостно открывать дверь, чтобы поскорее впустить гостью, и Маня даже было засомневалась в том, не перевелись ли в этой местности традиции гостеприимства, как вдруг услышала настороженный женский голос.
Мане не было известно, что она напрашивается в гости к красавице Гапке, которая как раз заседала за столом вместе со Светулей и готовилась насладиться кофе неизвестного, может быть, даже внеземного происхождения, потому что этикетка на нем изображала даму в шлеме космонавта, которая так радостно улыбалась, словно только что, по выражению Гапки, снесла яйцо, и свежеиспеченным хлебом с домашним маслом, которое Гапке, втайне от Параськи, преподнес Хорек, который вовсе не был меценатом, а просто все еще на что-то надеялся. И в этот момент назойливый стук в дверь прозвучал как отвратительный диссонанс уютному запаху кофе и хлеба и напомнил, что там, за дверью, обитают двуногие, мало предсказуемые существа – мужчины, которые могут в любое время нарушить мир и тишину и начать что-то клянчить или требовать, одним словом, вносить беспокойство в размеренную жизнь будущих монахинь, которые после дурно проведенной ночи – сосед непрерывно возился под полом и мешал спать – рассупонились, то есть сняли с себя злополучные пояса, которые под утро превращались в орудия пытки, и уселись за стол с твердым намерением тихо и мирно позавтракать. Некоторое время Гапка на стук не реагировала, ожидая, что вот-вот раздастся рык Головы, который опять что-то забыл в доме, который грабил в течение тридцати лет, или разглагольствования Хорька, который пришел помочь по хозяйству, чтобы забесплатно полюбоваться ее красотой и наговорить ей кучу тошнотворных комплиментов, которые он лучше бы изливал на Параську. Но за дверью молчали, и молчание это стало тяготить Гапку, и она со свойственными ей строгостью и благоразумием закричала в сторону двери:
– Кого это там принесло?
К ее удивлению, из-за двери раздался нежный девичий голосок, никак не напоминающий бас Головы или блудливые хорьковские рулады.
– Это я, Маня.
И Гапка была вынуждена открыть, и босоногая врачица с туфлями в руке прошествовала через комнату и уселась за стол. Делать было нечего, и гостье налили в чашку кипятка, пододвинули баночку с улыбающейся дамочкой, чтобы она положила себе кофе, и отрезали краюху домашнего, ароматного хлеба. Когда ритуал гостеприимства был соблюден, Светуля, а со сна она мало напоминала модель, потому что была одета в затасканный свитер, а нерасчесанное богатство белейших волос было запрятано под уродливый, экспроприированный у Гапки платок, осведомилась у загадочной пришелицы:
– И для чего же вы к нам пожаловали?
Разумеется, Мане трудно было ответить что-либо вразумительное. В конце концов, ее могут принять за сумасшедшую и запроторить в ту же лечебницу, в которой она работала. Только уже как пациентку. И поэтому она осторожно так осведомилась:
– Слухи до нас дошли, что в селе вашем развелись какие-то необычные грызуны, которые якобы даже чем-то напоминают людей.
Сказав это, Маня замолчала, потому что боялась сказать что-то лишнее, что могло бы испугать ее собеседниц. Но не на тех она напала. Испугать этих двух после всего, что с ними произошло, было нелегко.
Гапка на всякий случай поинтересовалась:
– И кто вам эту новость рассказал?
Но Маня не могла сослаться на пациента, потому что свято соблюдала клятву Гиппократа.
– Люди болтают, – ответила она. – Вот я и приехала, чтобы проверить.
Гапка несколько минут сосредоточенно пила кофе, соображая, выгодно ей или нет рассказывать про соседей. Ничего так и не решив, она кинула пытливый взгляд на Светулю. Но и та сидела, словно воды набрала в рот. Оно, впрочем, и понятно – чужаков в Горенке не любят, потому как от них, кроме дачников, один вред.
– А может быть, ты у меня комнату на лето снимешь? – как бы невзначай поинтересовалась Гапка. – Поживешь, обвыкнешь, а если повезет, найдешь себе грызуна…
Светуля прикрыла рот носовым платком, чтобы не расхохотаться. Человек ушлый сразу бы заподозрил Гапку в коварстве, но Маня, хотя и лечила души других, отличалась чудовищной наивностью и сразу же ухватилась за предложение Гапки, как утопающий хватается за соломинку.
– Конечно, сниму, если недорого, – сказала она, – отчего же не снять? Место здесь замечательное, спокойное, дышится легко, и после работы я буду здесь отдыхать, а не выслушивать нотации мамочки о том, что мне давно пора замуж.
На этом и порешили. Маня обосновалась в спальне, а Гапка и Светуля решили, что будут спать на тахте в гостиной. И Маня получила запасной ключ и отправилась прогуляться по селу перед тем, как возвратиться в город, чтобы взять деньги и вещи.
А день и вправду был чудесный, и Маня гуляла по Горенке и ругала себя за то, что вместо того, чтобы обнаружить грызунов и избавиться от мучившего ее с детства страха, она сняла ненужную ей дачу, если можно назвать дачей спальню в одном доме с двумя малознакомыми, хотя и симпатичными девушками. Она подошла к сельсовету, но тот был надежно заперт по причине выходного дня, потому как центр общественной жизни и мысли перемещается в такие часы в сельпо, чтобы к вечеру переместиться в заведение Хорька и в корчму. Но в эту субботу на майдане возле присутственного места собралась небольшая, но возбужденная толпа, которая требовала призвать к ответственности Грицька и Голову, которые забросили родное село, а сами волындаются неизвестно где, хотя какие могут быть выходные, если жить в селе нет никакой возможности. И как аргумент приводили недавний слух о том, что Дваждырожденный был вынужден схватиться врукопашную с двумя крепышами-соседями, которые попытались забраться под утро в супружеское ложе, чтобы воспользоваться тем, что он крепко, после чтения философской литературы смоченной бутылкой известного напитка для скорейшего усвоения идей, спит, а Мотря не носит известный пояс, поскольку Назар утверждает, что такой размер он может изготовить только за особую плату, которую Мотре как рачительной хозяйке отдавать жаль. Вот и случился скандал, и Дваждырожденный набил соседям то, что у них было вместо морды, и пообещал немедленно взорвать в подполе взрывпакет, если они немедленно не уберутся, но те уже прониклись духом Горенки – упрямство оно передается, вероятно, капельным путем, как вирус, – и они отказались, и Дваждырожденный стал искать взрывпакет, а Мотря заголосила на всю улицу, что не позволит взрывать родной дом из-за пары обнаглевших грызунов, а тут в разбор полетов вмешались дачники, которые возвращались из корчмы, и тайное стало явным. И к утру стало понятно, что если не избавиться от соседей, то дачники съедут и дополнительный, совсем не лишний заработок будет потерян. Кинулись к Грицьку, но дверь открыла Наталка, утверждавшая, что своего муженька она уже два дня в глаза не видывала и что он, наверное, в командировке. Ей прямо сказали, что это вранье, но она даже глазом не моргнула и отказалась пускать в дом любопытствующих, которые хотели убедиться в том, что след бравого милиционера и в самом деле простыл. Поведение Наталки показалось им вызывающим и даже оскорбительным, и тогда ей было сообщено, что если Грицька и в самом деле нет дома, то они тогда обратятся по телефону в районный участок и поинтересуются, в какой командировке находится ее благоверный, и пусть районное начальство тогда ответит, для чего оно отправляет единственного стража порядка в командировку, когда в селе распоясалась нечистая сила и норовит лишить женщин чести, а мужиков – заработка. И тогда Наталка сразу припомнила, что где-то в доме видела что-то похожее на Грицька и, может быть, она его найдет. И она закрыла за собой дверь, и через некоторое время из нее появился Грицько, одетый в цивильное и с такой же улыбкой под длинными усами, и озабоченно стал расспрашивать о том, что случилось, потому что нужно составить протокол. Но Грицьку объяснили, что ему сейчас расквасят харю, и это и будет протоколом, если он немедленно не примет меры для уничтожения грызунов. На вопрос, какие меры они хотят, чтобы он принял, ничего вразумительного он не услышал, кроме обычных стенаний на ту тему, что жить так дальше невозможно и что нужно вызывать Голову из города и собирать сход, чтобы всем гуртом бороться с нечистью. И то, что увидела Маня возле присутственного места, было как раз продолжением этих дебатов. Ждали Голову, который не задержался и подкатил на лоснящемся, как откормленная свинья, «мерседесе». Злосчастная машина сразу же подлила масла в огонь, потому что некоторые из сельчан при виде чужого счастья испытали нечто вроде удушья и принялись клеветать про то, что пока некоторые ездят на иномарках, народ терпит издевательства от крыс, войска не вводят, санэпидемстанция бессильна, Грицько спит даже тогда, когда не спит, и поэтому ему начхать на все то, что происходит, супружницы теперь все под замком и скоро село на радость крысам вымрет, и, понятное дело, Голове от этого одна радость, потому что ему не нужно будет выдавать справки – выдавать их уже будет некому, разве что самому себе о том, что он козел.
От такой черной неблагодарности Голова побагровел и кожа на его лице стала цвета вишневой наливки, которой так любила угощать его виновница этого переполоха Мотря до того, как ее преступно, по мнению Головы, обольстил Дваждырожденный. И он стал доказывать, что любит всех сельчан, как своих родных детей, и что если Дваждырожденный сэкономил на поясе целомудрия и оттого его половина оказалась в опасности, то кто ему виноват? Они, то есть пояса, сейчас все равно как гигиеническое средство, пояснял Голова. Одел его и спишь спокойно, и за супружницу спокоен, и за самого себя. Но его слова, в которых, как он полагал, сквозила государственная мудрость, приправленная жизненным опытом, не вызвали и тени радости у неблагодарной аудитории. С задних рядов доносились особо оскорбительные для чести Головы инсинуации – его обвиняли в том, что он хапанул у грызунов и поэтому бездействует, как труп, а то, что он красный как рак, так это не от стыда, а от избытка крови, которую пьет у народа вместе с упырями, которые бесчинствуют по ночам, и что он, наверное, тоже упырь. «Упырь и есть, – гудел народ, – нормальный Голова уже что-нибудь бы придумал».
– Вы придумайте! – то ли визжал, то ли хрипел Голова. – И я все сделаю, но только сами скажите – что делать будем? Гапкина дудка помогать перестала, крестный ход вокруг деревни совершали, санэпидемстанция вместо борьбы с крысами облапила Гапку и уехала, войска Акафей не ввел, потому как нет оснований – противник невидим, отсиживается по погребам, да и кто вызывает войска для борьбы с крысами? А то, что они превращаются в людей, еще надо доказать. Фотографий ведь нет. Болтовня. А то, что в постели у Дваждырожденного оказались какие-то парни, так глупо утверждать, что рога людям ставят только крысы (Голова хотел уколоть того за Мотрю). Надавал им по шее, и дело с концом. Все просто. Нет никаких проблем, и можно отдыхать и наслаждаться теплым летним днем.
В ответ ему было сказано, что его сейчас линчуют, если он не прекратит демагогию.
И Голова замолчал.
А Мане казалось, что она попала в театр. Причем не в простой, а театр абсурда. И Уткин, значит, говорил ей правду. Ведь не мог же массовый психоз охватить всех этих людей с обветренными от крестьянского труда лицами и мозолистыми руками? На нее, к счастью, никто не обращал внимания, и она, затерявшись в толпе, лихорадочно анализировала то, что перед ней происходило. Но прийти к какому-нибудь выводу не могла и мечтала о следующей встрече с Уткиным, чтобы он ей все объяснил.
А тем временем на площади появились известные уже Мане Светуля и Гапка, которые предложили за умеренную цену дать коллективу возможность попользоваться заветной дудочкой – авось она опять заработает и выведет проклятую нечисть из села. За дудку Гапка запросила всего сотню гривен в час, и сельчане решили, что дудка – единственное проверенное средство и сказали Гапке, что обязательно заплатят, но только потом, когда крысы окажутся в озере. Но наша красавица пожала хорошенькими остренькими плечиками и сказала, что и дудку они получат потом, когда крысы сожрут все, что у них лежит в погребах, и примутся за скаредных хозяев. Пришлось присутствующим вытащить потрепанные кошельки и скинуться Гапке, как говорили, на ее жадность, хотя любой из них поступил бы точно так же, окажись дудка у него. И Гапка получила заветные бумажки и принесла дудку, и Грицько прокашлялся, и присосался к дудке, и стал в нее гудеть, и вдруг улица ожила, потому что гигантские крысы стали вылазить из-за каждого забора и печально выстраиваться в колону, проклиная тот час и ту минуту, когда Голова из-за своего донжуанства провалился в подвал и обнаружил там ненавистный им музыкальный инструмент. А Грицько повел их к озеру, но споткнулся и упал, проклиная напиток, который накануне раскрепостил его уставшее воображение. А крысы, мохнатые и страшные, разбежались, к ужасу сельчан, кто куда, и когда Грицько встал, потирая ушибленное колено и отчаянно чертыхаясь, то окружали его уже не соседи, а озлобленные односельчане. Хотели надавать ему по шее, но он быстренько сориентировался и заявил, что он при исполнении. И всем вдруг как-то все надоело, и сообщество отправилось в корчму промочить горло, пока там не закончилась драгоценная влага.
И Маня, потрясенная всем увиденным, потому что ее худшие опасения подтвердились – ее окружали крысы, которые ей отнюдь не мерещились, – уехала в город за деньгами, которые были ей нужны, чтобы рассчитаться с Гапкой. В трамвае ей было очень скучно – пейзаж ее не развлекал. И она думала о том, о чем большинство людей думает всегда – как жить дальше. А так как ответа на этот вопрос нет, то и получается, что умственная энергия в больших количествах расходуется совершенно понапрасну. И рассеивается в окружающей среде. Безвозвратно. Ей захотелось было поехать не домой, а в больницу к Уткину, но она прогнала эту мысль и решила, что во всем разберется сама.
И к вечеру она возвратилась в Горенку, на которую из космоса опускался сладостный летний вечер. Сладостный для тех, кто запасся поясом, терпением, и крепкими нервами да еще пропустил стаканчик для уверенности в себе, лег спать на хорошо взбитую перину и приготовил на всякий случай что-то тяжелое и недорогое, что можно запустить сгоряча в распоясавшегося соседа. Но Маня еще не полностью вошла в курс дела и сразу же решила улечься спать. Спросила, где можно помыться, и хозяйки предложили, что согреют воды и нальют в балию и мочалку дадут, да и спинку потрут, если нужно. Дело такое.
И они действительно позаботились о Мане, как о собственной сестре, удивляясь, какой она оказалась красивой. Вместе с ними сквозь щели в полу удивлялся и сосед, который рассматривал Маню, как гурман рассматривает в ресторане меню. «И пояса у нее нету», – думал сосед, сладострастно пуская слюни и виляя хвостом. Он рассчитывал, что как только разомлевшая в балие Маня уляжется в Гапкину постель и выключат свет, он немедленно заберется к ней и попробует ее разжалобить длинными разговорами о том, как ему одиноко, и что их встреча, как он полагает, была предначертана на небесах, и так заговорить ее, чтобы она крепко уснула, и тогда… Но бдительная Гапка уловила какие-то тревожные флюиды и на всякий случай посоветовала Мане крепко не спать.
– Оно, конечно, – вещала Гапка, – под свежий ветер да после баньки спать хочется, но в селе нашем, ты же видела днем, что происходит. Так что держи ухо востро, и как только сунется к тебе, туфлей его глуши или еще чем-нибудь. Они ведь наглые, соседи. И все время мельтешат. Я даже подозреваю, что поселка городского типа Удавлюсь-За-Грош на самом деле не существует. Его придумали выжившие из ума бабки, чтобы пугать внуков. А эти поналезли просто из канализации, в которой мутировали из-за химикатов, которыми их травят, или из-за Чернобыля. Нормальный мужчина не превращается то и дело в крысу, когда его лупят туфлей по голове. Да и заметь, что своих баб они к нам не приводят. А это что означает? Ведь размножаются они каким-то образом. Почкованием, может быть. Но ничего, утром я сама возьмусь за дудку и попробую их всех, гамузом, утопить.
Сосед при этих словах встревоженно вздрогнул и решил, что ночью обязательно сгрызет ненавистную дудку, потому что злобная Гапка, хотя она и красавица, может заманить его с сотоварищами в холодную воду, которую он ненавидел больше всего на свете, и тогда столь милый ему запах погребов, в которых запасливые хозяева сберегают колбаску и буженинку, ему только приснится. На том свете. Но тут Гапка и Светуля наконец улеглись на тахту, утешая себя тем, что Манины деньги помогут им продержаться на плаву и пристойно питаться в течение всего лета, а уж осенью будь что будет. И сосед отправился на поиски дудки. При этом он, стараясь не шуметь, разбил несколько тарелок и вынужден был наслушаться Гапкиных инсинуаций, которая сразу же обвинила его в том, что у него руки растут не из того места, что надо, а из задницы, вонючей, как и он сам, и поэтому он не в состоянии мирно спать в подполе и мечтать, как порядочные крысы, о кусочке сыра. А он, непутевый, шляется, как неприкаянный, и бьет тарелки, которые она покупала на свою пенсию (Маня, которая выслушивала этот монолог из соседней комнаты, удивилась – пенсия у такой молоденькой девушки?), лучше бы он их сожрал и сдох, и тогда в доме можно было бы спокойно спать, а не слушать, как тупая, общем-то, крыса, таскается туда-сюда. Гапка не знала, что сосед ей попался поэтически настроенный и легко ранимый и что от ее слов он внутренне сжался и чуть было не решил покинуть навсегда этот негостеприимный дом, где его оскорбляют и где на холодильнике висит издевательский замок. Но в последний момент он передумал и решил остаться у Гапки навсегда, чтобы ее перевоспитывать. Он даже посмел сказать что-то в темноте в свою защиту, но Гапка и слушать ничего не захотела и сообщила ему, что его она видела в гробу, потому что из-за его хамства она вынуждена, как рыцарь, спать в железных трусах, от которых у нее может начаться радикулит. И где это видано, чтобы под полом обитала такая мерзость, и что она призовет привидение кота Васьки, чтобы он с ним боролся, и отважный Васька ее защитит. Ей не было известно, однако, что у Васьки, пока он обретался в подлунном мире в качестве привидения, вкусы стали совершенно аристократическими и крысы, и мыши вызывали у него теперь только омерзение. И он, Васька, примостившись потихоньку у нее в ногах, только улыбался себе в усы, удивляясь ее наивности. Крыса-сосед ему лично опасен не был, а если у других есть проблемы, так пусть они решают их сами.
– Васька у тебя в ногах, – доверительно сказал сосед Гапке. – И все, о чем он мечтает, так это о том, чтобы встретить гнома, чтобы опять воскреснуть и приняться за воровство. Других мыслей, если можно назвать мыслями то, что происходит с ними весной, у котов не бывает. Воры и все.
– От вора слышу, – спокойно ответил ему уверенный в своем интеллектуальном превосходстве Васька. – Если всякая крыса примется рассуждать, жить станет совершенно невозможно.
Сообразив, что у них в постели привидение, Гапка и Светуля с воплем вскочили и принялись гоняться за Васькой, который и не вздумал от них убегать, потому что ему было приятно, что они пробегают сквозь него – он тогда ощущал нечто вроде щекотки.
До Мани постепенно стало доходить, почему обе хозяйки были такие заспанные, когда она заявилась к ним в субботу, – спать в этом доме не удавалось. Впрочем, сон ее мало интересовал – она собирала материал, подобно тому, как этнограф записывает где-нибудь в тьмутаракани чудом сохранившиеся легенды. «Нельзя вести кабинетный образ жизни, – думала она. – Если бы не Уткин, я так ничего бы об этом и не узнала. А ведь это так интересно, даже захватывающе». Впрочем, последняя мысль чуть не оказалась ее последней, потому что откуда-то с потолка на нее упал сосед, решивший, что замок надо брать сразу и штурмом, а не пытаться взять его измором после долгой осады. За Маней последние годы вообще никто не ухаживал, кроме ее собственных пациентов, и поэтому пируэт соседа вызвал у нее смешанные чувства. С одной стороны, она боялась его как крысу, но в то же время хотела познать его природу.
– Ты кто? – спросила Маня здоровенного, небрежно одетого парня, который уселся возле нее и на всякий случай крепко обнял ее за талию.
– Сосед, – ответил тот, несколько насупившись, потому что не любил, когда ему задавали вопросы.
Маня тем временем напряженно его рассматривала в скудном свете луны, который с трудом пробивался сквозь тюлевую, пыльную по причине Гапкиного нерадения занавеску. Лицо, если можно назвать лицом то, что скорее напоминает вытесанную наспех из колоды морду, не выражало ничего, кроме желания взять штурмом не защищенную броней крепость, к чему Маня, разумеется, была совершенно не готова. Он был для нее всего лишь подопытным кроликом, точнее крысой, и она уже предвкушала, какой фурор произведет в научном обществе ее доклад о психологических аберрациях крыс-оборотней. Если только ее саму не упекут, чего она опасалась больше всего, в палату с зарешеченными окнами и не примутся задавать ей надоедливые вопросы. Но поговорить с соседом ей не удалось, потому что в комнату ворвались разгневанные Гапка со Светулей и, увидев, что Маня мирно сидит рядом с соседом на кровати и тот деловито обнимает ее за талию, разразились ужасной бранью. Корифеем хора была, как это было ей и свойственно, Гапка. Она кричала, что городская мымра приехала в село не отдыхать, а любезничать с соседями, и квартиру они ей сдавали не для этого, и что теперь точно ни одну ночь поспать не удастся, потому что кровать, на которой она привыкла мирно и скромно, а не как приезжая блудница, спать, будет скрипеть во время создания новых крыс, которые то ли отпочкуются, то ли вылупятся из яиц и заполонят весь дом, а пришелица смоется обратно в город и весь этот ужасный выводок останется у Гапки на шее и сведет ее с ума. И поэтому эти любезности с соседом лучше немедленно прекратить, а для этого ударить его чем-нибудь потяжелее, чтобы он залез в свою нору и не мешал им наслаждаться дарами ночи. Сосед от Гапкиного буйства затоскливел, насупился и, не дожидаясь пока в него чем-нибудь бросят, незаметно так, бочком, ретировался из спальни и скоро действительно зашуршал под полом. Маня попыталась запереться, но оказалось, что замок или щеколда в двери напрочь отсутствуют – дверь когда-то выломал Голова, Гапка с большим трудом водворила ее на место, но щеколду так и не поставила, какая щеколда, если жизнь испохаблена подлым мужланом, который не умел ничего, кроме того, чтобы продавливать тахту. Так вот, запереться Мане не удалось, и остаток ночи она провела в полудреме, опасаясь, что сосед может опять свалиться на нее с потолка или вылезти из-под кровати, а в соседней комнате тетка с племянницей блаженствовали в объятиях Морфея, потому что у них теперь появился бесплатный часовой – дачница, которая к тому же платит им деньги. Кроме того, у них была определенная надежда на Ваську, который из ненависти к соседу, может того выдать, если он начнет к ним спящим приставать. «И привидение кота может быть чем-то полезно, если его использовать по назначению», – думала, засыпая, хозяйственная Гапка.
В общем-то все вернулось на круги своя, кроме Тоскливца, который уже почти неделю сидел в известном заведении, лишенный компании Клары и своей книги. Россказни соседей по палате его мало интересовали. В селе было намного интереснее. Во всех смыслах. Но им только скажи – приедут и сядут на шею. И Тоскливец молчал и ждал того момента, когда появится симпатичная докторша и отпустит его на все четыре стороны, и он тогда уедет на трамвае в Горенку, придет в сельсовет, где его радостно бросятся все обнимать – Маринка, паспортистка и даже подлый Голова, и он вытрет со своего любимого стула пыль, поправит антигеморроидальную подушечку и заживет, как всегда. Но пока это были только мечты. А день за зарешеченным окном опять превратился в ночь, и Клара не спешила его проведать, и докторша тоже не показывалась. И Тоскливец улегся на казенную постель и стал мечтать о своем стуле, о Кларе, о книге, одним словом, о своем привычном мирке.
Но пока они спали, Горенка жила своей обычной ночной жизнью. Оставив супружниц под надежной охраной цепных псов и поясов, мужики собрались в корчме, чтобы остудить кружкой пива перегревшиеся в течение жаркого дня головы. Павлик тоже притащился в корчму – не потому, что хотел выпить, а потому, что хотел подслушать что-нибудь интересное, что можно было бы использовать с выгодой для себя. Но ему не везло, потому что народ изо всех сил ругал грызунов, начальство, которое таскается с топорами по лесу, но не для того, чтобы усмирить нечистую силу, а с какими-то пакостными целями. Особенно кляли Голову и Грицька, которые, видать, спелись с нечистой силой и палец о палец не ударят, чтобы от нее избавить родное село. Никто, правда, не предлагал какого-нибудь надежного способа по избавлению села от соседей, поскольку все были уверены в том, что это должно быть известно начальству, которому за это деньги платят. Начальство, оно и есть начальство, гудел народ. Петро Нетудыхата заседал вместе со всеми, хотя соседи его пока не донимали: просто ему хотелось побыть с народом. Даже Хорек, изменив своему заведению, в котором из-за наплыва дачников негде было яблоку упасть, притащился в корчму и натирал до блеска отчаявшуюся увидеть что-либо приличное скамью вельветовыми штанами. Он молчал, потому что сказать ему было нечего, – соседи сожрали в погребе его заведения все, что нашли, и когда Параська, которая советовала ему купить металлические ящики для припасов, которые он так и не купил, потому что пожалел трудовых денег, узнает об этом, то ему придется приобрести ей путевку на какой-нибудь далекий остров, чтобы она не съела его заживо. Надо бы выяснить, где еще существует каннибализм, думал Хорек. И почем туда путевки. Авось повезет. А потом жениться на Гапке и поставить ее за стойкой. Чтобы такой красотой полюбоваться, посетители набегут, как тараканы. И денежки поплывут к нему рекой. А характер у Гапки уже почти ангельский, Голова ее хорошо обломал. А я научу ее стаканы мыть, и жизнь пойдет своим чередом, а по ночам… Но тут Параськина голова в очипке, как несостоявшийся персонаж фильма про распоясавшихся динозавров, показалась в приоткрывшейся двери и Хорек был вынужден соскользнуть вниз и оказался среди множества грязных, пыльных туфель и штиблет, которые, дразня, принялись пинать его по ребрам, чтобы позабавиться, а он, горемыка, лишенный возможности подать голос, был вынужден сносить это издевательство над остатками мужского достоинства, которое вследствие длительного проживания под одной крышей с Параськой почти сошло на нет. «Ушла, ушла!» – услышал он наконец голоса доброхотов и вылез, как заново на свет народившись, из-под стола и сразу же присосался, как младенец к груди матери, к стакану с живительной влагой, но тут чуть слышно скрипнула дверь, лица собутыльников окаменели, как длинноносые статуи с острова Пасхи, и шестым чувством Хорек почувствовал, что за ним стоит его половина, которая, если не принять решительных мер, вцепится в остатки его оселедца, да так, что тому будет нанесен значительный ущерб. И Хорек быстро сказал:
– Друзья, выпьем за Параську, за мою верную и горячо любимую половину, которая всегда и во всем поддерживает меня, окаянного…
Хорек всхлипнул, потому что слишком уж глубоко вошел в образ, но Параське показалось, что в его монологе слишком мало искренности, и она – нет, интуиция Хорька не подвела – молча, как Немезида, вцепилась в остатки его шевелюры. Хорек не долго думая сунул ей локтем под ребром, но попал не в Параську, а в широко раскрытую от хохота пасть соседа по лавке, и через мгновение в корчме разразился ужасный мордобой, да такой, что невозможно было отличить, где у человека морда, а где задница, потому что все переплелось, как в гадюшнике, и норовило быстренько и без потерь оттузить всех остальных, чтобы они наконец признали свою неправоту и уселись на лавке для степенного обсуждения ситуации.
Длился мордобой каких-нибудь десять минут, за которые все, что они ели и пили, оказалось у них же, но только не внутри, а снаружи. Запыхавшись, они угомонились и действительно чинно уселись и опять заказали горилочки и жаренной, как водится, колбаски, чтобы унять разбушевавшийся от возни аппетит. Больше всех досталось Павлику, который отчаянно вопил, что с ним поступили не по справедливости, но его никто не слушал, потому что о какой справедливости может идти речь, если супружниц нельзя оставить в собственном доме без пояса целомудрия, который те, как кажется, вообще разучились снимать, дачники напуганы и, возможно, съедут и только дачницы проявляют к соседям некоторый, в присутствии посторонних, умеренный интерес. Но разве хорошо будет, если Горенка превратится в место свиданий городских жительниц и соседей? Это, конечно, проще, чем торговать на рынке овощами. Приманил в дом соседа, а для этого нужен всего лишь погреб да круг колбасы, сдал квартиру дачнице и лежи под грушами на раскладушке и созерцай роскошные, летние небеса. А денежки будут течь рекой. Вот гадость-то, до чего дожили!
Нет, ничем не угодишь жителям славной нашей Горенки! Все им не так! Но положение и вправду было трагическое. А тут кто-то подлил масла в огонь и сообщил, что Гапка, невзирая на наличие у нее в погребе здоровенного соседа, сдала собственную спальню одинокой, к тому же очкастой блондинке, которая возвращалась в город за деньгами. Так что Гапка уже обогащается и только делает вид, что дудка ее не помогает, а вот если поискать в подземельях у нее под домом, то, может быть, там и не одна дудка сыщется, надо только для этого снести змеиное гнездо – Гапкин дом. Идея сразу же нашла множество восторженных почитателей, которые вывалили на улицу и с криками, которыми подбадривали сами себя, ринулись к источнику вселенского зла – Гапке. А Гапка тем временем сладостно дрыхла и наслаждалась, как выразился бы Голова, дарами сна. Дачнице, то есть Мане, не спалось, и она рассматривала сквозь занавеску бледный свет луны и размышляла о том, что как только насобирает достаточно материала, то сразу же уедет в город, потому что от хронического недосыпания у нее могут появиться галлюцинации, что исключительно опасно ввиду ее постоянного общения с людьми, которые живут в мире собственных фантазий. Шум толпы, напоминавший издалека морской прибой, она поначалу сочла наваждением – откуда вдруг в Горенке взялось море? Но шум усилился и море, только не настоящее, а человеческое, вдруг заплескалось у Гапкиного дома. «Выходи, подлая ведьма, выходи, – кричали в толпе. – Ты прячешь в подвалах настоящие дудки, и потому мы снесем твою хибару!» Надо сказать, что к этому времени Светуля и Гапка окончательно проснулись и, завернувшись в одеяла, выползли на крыльцо, чтобы взглянуть в лицо своим обидчикам. Надо честно признать, что когда Гапкины глаза уставились на толпу, то крики постепенно затихли и тревожная тишина распространилась на улице перед Гапкиным домом. – Вурдалаки, – сказала Гапка, обращаясь к Светуле. – Просто вурдалаки. Ты только посмотри на них – ни одного человеческого лица, словно их выродили не женщины, а каменные глыбы. Они оживают, да и то ненадолго, только когда нахлещутся горилки с перцем. Только она способна немного разогнать ту жидкость, которую они называют своей кровью. А на самом деле в жилах у них текут помои. А сейчас они пришли искать дудку у меня под домом! Днем они, понимаешь ли, загорали, а ночью решили нас разбудить, чтобы заняться археологическими раскопками! Да им нужно вызвать бригаду из «Павловской» (Маня вздрогнула), чтобы их одели в смирительные рубашки и поставили по клизме, чтобы пары алкоголя побыстрее выветрились и они пришли в себя. Стадо возомнивших о себе баранов! Хоть бы одно слово сказали толковое, а то блеют и все!
Но Гапка по обыкновению перестаралась. Они пришли не для того, чтобы выслушивать ее попреки, а для того, чтобы найти в подвалах у нее под домом, там, где Голова и его сотоварищи нашли клад, другие средства борьбы с обнаглевшими грызунами. И грубые мужские руки отодвинули от дверей ее и Светулю, и бесчисленные кладоискатели, основательно попахивая алкоголем и козлом, ворвались к ней в комнату и стали искать вход в подземелье. Опытные руки разобрали доски пола, и толпа сообразила, что нужны фонари или факелы. Почему-то их стали искать в спальне, но обнаружили там только перепуганную Маню, которая сидела на постели и тревожно посматривала по сторонам. Сначала ее из-за темноты чуть не приняли за соседа, но потом признали в ней женщину и не стали ее обижать, а только поинтересовались, нет ли у нее лишнего фонарика. Маня ответила, что у нее нет привычки брать в кровать фонарик, и мужики вздохнули, поражаясь женской беспечности, и ретировались на поиски факелов, без которых спускаться в страшное, пахнущее сыростью подземелье у них не было никакого желания. Гапка, которая уже возвратилась в дом, почти беззвучно ругалась на тахте, потому что подозревала, что когда они уберутся из подземелья, то не прибьют доски, как положено, и сквозь дыру к ней будет проникать всякая незваная гадость, как то: гномы, соседи и тому подобные обличности, от которых толку нет никакого, а одни убытки. А мужики вернулись с факелами и фонарями и полезли, матерясь, в подземелье, хотя почему они решили, что там имеются дополнительные дудки, Гапка никак не могла сообразить. Через некоторое время из подземелья донесся истошный вопль, который перерос в злорадный смех, – кладоискатели наткнулись на привидение кота Васьки и поначалу испугались, но потом сообразили, что оно им сделать ничего не может и принялись с ним ругаться. Каждый припоминал, что тот у него украл, и Ваську поносили почем зря, но тот категорически все отрицал и всю вину переводил на Голову, который завел его для охраны от мышей, но при этом, по рассеянности, забывал кормить, даже если он, Васька, истошно мяукал и судорожно терся о его ногу, напоминая о себе. У Павлика, который в надежде на клад (дудка его мало интересовала) затесался в толпу, тоже были претензии к Ваське. Он явственно помнил, как много лет назад он, скажем так, позаимствовал у приятеля добрый кусок копченой свиной грудинки и бутылочку пива с иностранной этикеткой, и намеревался неплохо провести вечер в компании безотказной супружницы и телевизора, и пошел в ванную, чтобы вымыть перед ужином руки – за день ему приходилось пожимать множество рук, чтобы по-подхалимски втираться в нужные круги, а пожимать руки он на самом деле брезговал, потому что ему казалось, что его могут заразить чесоткой или лишаем и тогда ему придется тратить деньги на врача, а раскошеливаться он, как и все местные жители, совершенно не любил. Так вот, он отправился в ванную, чтобы вымыть руки, но воды в кране не оказалось, и ему пришлось выйти во двор к рукомойнику, в котором, на свое счастье, он обнаружил теплую, нагретую солнцем воду, и он стал тщательно мыть руки, и тут ему показалось, что запахло чем-то вкусным – он повернулся и увидел, как из окна кухни выдвигается облюбованная им грудинка и что перемещается она по воздуху не сама по себе, а тащит ее наглый Васька, который, увидев его, взлетел на забор и был таков. И ужин, и вечер были погублены, и он отправился выяснять отношения к Голове, но тот открещивался от Васьки, как от черта, и доказывал, что никакого кота не знает и что ночью все коты серы, и какой именно кот украл мясо у Павлика, никому не известно, а кроме того, хозяева не несут ответственности за действия котов – закона такого нету, и поэтому пусть Павлик уйдет восвояси и не нервирует его, Голову, дурацкими разговорами о несуществующей свиной грудинке.
– Но ведь она существовала, – доказывал Павлик, брызгая слюной и чуть не плача от жалости к самому себе. – Существовала. Целый килограмм. А ваш Васька…
– Но, повторяю тебе, – возражал ему Голова. – Мой кот – это благонамеренное и воспитанное существо. Никто не может обвинить его в краже съестного, потому как Гапка кормит его как на убой, и поэтому он мирно спит весь день, а ночью, как ему и положено, ловит мышей. Как ты можешь доказать, что именно он украл у тебя грудинку? Он разве может дать показания на допросе, если, скажем, Грицько и вправду его арестует?
Любой другой человек давно уже сдался бы и забыл про свой ужин, опасаясь, что может тронуться разумом из-за рассуждений Головы о котах. Но Павлик был не из тех, кто легко сдается. И он продолжал канючить о том, что Голова должен выплатить ему компенсацию за мясо, и за моральный ущерб, и за то, что кот мог занести микробы на кухню, на которой поддерживается исключительная чистота. И Голова стал тогда понемножку уставать, и рука его, хотя и нехотя, но потянулась к бумажнику, чтобы ценой двух-трех «портретов» купить возможность пожить немного в тишине. Но это поползновение вызвало тогда бешенство Гапки (трудно, однако, сказать, что не вызывало у нее бешенство на четвертом десятке проживания под одной крышей с Головой), и она выставила Павлика вон, и он ушел несолоно хлебавши, а дома к тому же обнаружил, что Васька скинул на пол бутылку пива, которое растеклось по полу и быстро испарялось, угрожая превратиться в мираж. И Павлик стал тогда на четвереньки и принялся вылизывать пиво, надеясь на то, что супруга не застанет его за этим занятием, потому что выглядел он при этом мало романтично. Но надеялся он зря, потому что супружница вошла в горницу и увидела Павлика с высунутым, как у собаки, и пересохшим за утомительный день и от перебранки с Головой языком, которым он жадно вылизывал остатки пива с выскобленного дощатого пола. И впервые за долгие годы молчаливая его половина разразилась гомерическим хохотом, который она, сирота, никогда не позволяла себе в отношении своего супруга, хотя многие его проделки не могли не вызывать смеха у нормального (если такие существуют) человека. А Павлик свою супружницу по-своему любил. Цветы он, правда, дарил ей только краденные и уже бывшие в употреблении, но зато она никогда не голодала, как Гапка у Тоскливца, и хотя ее одежонка была явно не от «Версаче», но зато была добротная, без дыр и надежно скрывала от постороннего глаза то, чем Павлик любил любоваться без свидетелей. И он даже как-то забыл, что она умеет смеяться – настолько однообразной была их жизнь, в которой не было места путешествиям и приключениям, и ее звонкий, как серебряный колокольчик, смех, от которого заколыхались тщательно замаскированные от постороннего глаза возвышенности, пронзил раскаленной иглой его самолюбие, и он гордо встал, и ничего не сказал, и даже не выругал ее за то, что ужин у нее был без деликатесов – вареники с мясом, грибной суп и пирог к чаю, приправленному ягодами малины, – Павлик любил чай как раз с малиной, от которой он обильно потел и расслаблялся до беспамятства, забывая о том, что утром опять идти на службу, с которой его неизменно выгоняли, и тогда нужно идти в бухгалтерию, чтобы получать расчет, и так без конца, потому что трудовых книжек у Павлика было, как звезд на небе.
Вот о чем припомнил Павлик, когда в темноте подземелья кладоискатели наткнулись на зеленое пятно – привидение кота Васьки. И присоединился к хору мужиков, которые припомнили Ваське все его проделки.
– Ты только оживи, – угрожали ему мужики. – Закуем в кандалы и отдадим Грицьку. А тот тебя как малонадежного обязательно приговорит к кастрации, потому что такие воры, как ты, не должны размножаться. Коты-воры хуже саранчи. И украсть норовят самое вкусненькое. Так что лучше убирайся ты, Васька, с глаз долой, пока не поздно. А то мы тебя и в таком виде кастрируем, вот увидишь.
Но они не на того напали. И, кроме того, он их совершенно не боялся, потому что ему было известно про них намного больше, чем им про него.
– Бабам они пояса целомудрия купили, ослы, – издевался над ними Васька. – Лучше бы вы вообще зашили у них все или поставили латку, чтобы соседи, которых вы приманили собственной тупостью и разгильдяйством, не могли добраться туда, где находится поле, обрабатывать которое вы или ленитесь, или вам некогда, или жена соседа вам краше, чем собственная, потому что всех вас по одиночке и всех вместе давит известное, я бы сказал, национальное животное – жаба. И поэтому от супружницы вы уже не знаете, чего ждать, – и в огороде пусть работает, и на базаре стоит, и при этом выглядит, как кинозвезда, и причем без косметики, на которую денег жалко, и лучше в национальном наряде, то есть нагишом, потому что вам и на одежду денег жаль. Я сколько к вам в гости не заходил, ни разу не слышал, чтобы хоть одна супружница сказала: «Мне есть, что надеть». Наоборот, как не зайду, слышу: «Одеть на себя нечего, а он из корчмы приперся и чесноком воняет на всю комнату!». И все потому, что вы – алкоголики и лежебоки! Вот соседи и занимают ваши рабочие места на супружеском ложе, и никакие пояса тут не помогут – посмотрите на себя в зеркало, а? У нас, у котов, везде аккуратная ровная шерстка, которую мы тщательно вылизываем, а у вас? Вы думаете, ваши лысины и животы вызывают у ваших супружниц известный аппетит? Понятно, что им больше нравятся статные, молчаливые соседи, которые не задают лишних вопросов и чуть что скрываются в норе и послушно ожидают своего часа… Так что пояса вам помогут, как мертвому припарки. Потому как вы все равно, что трупы, только дергаетесь, как паяцы на ниточках, которые водит нечистая сила…
Но это Васька сказал уже зря. Но язык в этих местах никто никогда не мог удержать за зубами, и мужики стали напирать на Ваську, который не знал, что за первым же поворотом его ожидает счастье, то есть гном Мефодий, который жадно вслушивался в разгоревшуюся перебранку и напряженно размышлял, как ситуацию эту можно использовать с выгодой для себя. И не придумал Мефодий ничего более подлого, как высунуться из-за угла и тихонечко так позвать: «Васька!». И простодушный Васька оглянулся, и увидел Мефодия, и превратился в живого кота, которого сразу же словили за шиворот, и как он ни шипел, как ни изворачивался, обрести желанную свободу ему не удалось. Правда, он сразу же утратил дар речи или притворился, что утратил, и только жалобно мяукал, но ему никто не верил и все на время забыли даже о том, для чего они сюда пришли, и совещались только о том, каким образом прикончить Ваську, чтобы он опять не превратился в привидение, но ничего придумать не могли и, решив, что утро вечера мудренее, постановили отнести его к Грицьку, чтобы тот запер его, как положено, а уже поутру… И Павлик дрожащими от ненависти к коварному вору руками вцепился в Ваську и вызвался отнести его Грицьку. Никто возражать не стал, и Павлуша полез сквозь разобранный пол в Гапкину комнату – Гапка и Свету ля только ругались, лежа на тахте, но вставать демонстративно не пытались, словно это не к ним пришли гости, которые, как муравьи, копошились под полом в поисках средства против непрошеных соседей. И Павлик отправился к Грицьку по ночной, вымершей улице, и никто не видел его, и никто не любовался его подвигом, кроме хохотуньи-луны, которая не могла вволю насмотреться на подвиги жителей славной нашей Горенки, потому как неумолимая сила заставляла ее двигаться по ночному небосводу все дальше и дальше, чтобы нести сладостную ночь и забвение, которые даруют сны, на другую сторону Земли. Так вот, луна, сдерживая хохот, рассматривала Павлика, который нес Ваську Грицьку, словно у Грицька других дел не было, как заниматься бесполезными котами, когда над родным селом нависла грозная опасность, которая могла привести к пресечению рода местных жителей, и все из-за соседей и всякой прочей нечисти, которая развелась в окружающих Горенку непроходимых лесах и откуда она то и дело совершала дерзкие набеги.
А Мане тем временем лежать в постели стало скучно, и она потихоньку оделась и полезла в подземелье, чтобы посмотреть на то, что там происходит. А происходило там сейчас вот что: все вдруг как-то протрезвели и до них вдруг дошло, что вряд ли они смогут найти что-либо путное в этих мрачных, запутанных коридорах, созданных, вполне вероятно, врагом рода человеческого на погибель простодушным горенчанам. Ведь не зря вход в подземелье обнаружился под полом у Гапки, которая известная авантюристка и ведьма (Маня встревожено моргнула), и поэтому лучше отправиться по домам, чтобы отдохнуть, а уж поутру всем миром подумать, как действительно избавиться от навязчивых пришельцев.
И все это воинство промаршировало мимо Гапки, и Гапка в очередной раз оказалась права, потому что никто не подумал прибить доски на место, и растворилось в ночной тьме.
А Павлик тем временем добрался до дома Грицька и стал ногой и левой рукой (потому что правая судорожно вцепилась в загривок Васьки, который уже устал жалобно мяукать и поэтому молчал) барабанить в калитку, которая не подавала признаков жизни и не издавала никаких звуков – Грицько специально, чтобы его не беспокоили, не вешал у входа колокольчик и не проводил к забору звонок. А тем временем на улице стало совсем темно, и единственное, что хоть как-то освещало калитку Грицька, было зеленые глаза Васьки, который злобно посматривал на Павлика, и от этого пристального взгляда умолкнувшего кота, который еще недавно был привидением, Павлику стало страшно, да и себя ему, как всегда, было жаль. И чего это он себе в ущерб вызвался тащить это подлое животное к милиционеру, который дрыхнет и которому наплевать на то, что село заполонила нечистая сила? И Павлик так двинул по забору ногой, что выломал доску и та с глухим шумом упала на песок. И тогда дверь дома отворилась и из нее скорее выплыл, чем вышел Грицько, который после ужина почему-то колыхался, как медуза на отмели, и совершенно не спешил приступить к исполнению своих обязанностей. Когда он приблизился наконец к калитке, он удивленно, как на ископаемое чудовище, уставился на Павлика с Васькой.
– Ты чего хулиганишь? – поинтересовался он. – Кота словил и забор ломаешь… А если ему больно? Что тогда скажет Общество охраны животных? А?
– Так это же Васька! Он полсела обокрал, а потом притворился привидением, чтобы уйти от ответственности. А у меня он однажды…
– Ты мне зубы не заговаривай! Забор почему поломал?
– Стучал, потому что звонка нету!
– Если мне забор будут ломать все, кому не сидится дома по ночам и кто таскается с котами, как с писаной торбой, то тогда у меня от забора вообще ничего не останется. Уразумел?
Павлик, однако, был не из тех, кто пускается в бесполезные разговоры, выгоды от которых ожидать не приходится. Он и так злился на себя за то, что только зря потерял время, ничего интересного не узнал и ничего не нашел, а сейчас вместо того, чтобы давать мудрые указания жене, вынужден унижаться, объясняясь с заспанным, как сурок, Грицьком.
– Кота прими, и я уйду, – сказал Павлик. – Все решили, что ты должен запереть его до утра, а утром народ решит, что с ним делать.
– Чтобы я запер эту тварь? – Грицько взвился, как необъезженный конь. – У меня, что, ветлечебница?
– Так ведь он же вор.
– Послушай, Павлик, ты меня, это, не зли. Смотри, чтобы я тобой не занялся, потому что и на тебя сигналы есть. Каков хозяин, таков и. кот.
– Это кот Головы.
– Вот я и говорю. Так что убирайся отсюда вместе с этой тварью. Потому что, если я и арестую кого-то из вас, так это тебя – за дебош, нанесение мне материального урона и морального ущерба. Понял?
Павлик понял, что никто его от нечистой силы защищать не собирается, кивнул и зашагал по улице. Таскать Ваську на вытянутой руке он уже основательно устал, а держать того поближе, как держат нормальных котов, не было никакой возможности, потому что тот его располосовал бы. Кроме того, Павлик этого кота боялся. Шутка сказать, то кот, то привидение… А если это, как заразная болезнь, и он, Павлик, тоже превратится в привидение, и будет неприкаянно скитаться по Горенке, и жена его не признает, и бойкие отпрыски будут от него открещиваться как от чумы, и бояться его, и прогонять, и он, обреченный на целую вечность одиночества, будет зимой и летом блуждать в потемках, печальный, и нагой, и всеми забытый. От таких горестных мыслей обильные слезы потекли из его глаз, он отвлекся, и в этот момент у него появилась настоящая, а не вымышленная причина для печали – Васька изловчился и изо всех сил ударил когтистой лапой по запястью Павлика. Павлик взвыл и швырнул Ваську все о тот же забор, окружавший усадьбу Грицька, но то ли он не рассчитал своих сил, то ли забор прогнил, но несколько досок обломились и упали по ту сторону забора, из-за которой сразу же раздались непереводимые идиоматические выражения, которыми раздосадованный Грицько. пытался себя успокоить. Павлик было приналег на ноги, но уйти от погони ему не удалось, потому что за ним послышалось хриплое дыхание Грицька и его рука вцепилась в воротник Павлика, и Павлик вдруг оторвался от земли, словно внезапно обрел дар левитации, но длилось это блаженство всего несколько секунд, потому что его купленная по случаю одежонка не была предназначена для показательных полетов и воротник рубашки не выдержал издевательств и вместе со всей задней ее частью оказался в кулаке у Грицька, а Павлик совершил посадку на пятую точку и стал вопить о том, что его обидели не по справедливости, ибо он выполнял волю коллектива, а Грицько не только не арестовал прокравшееся животное, но и накинулся на ни в чем неповинного вестника.
Но Грицька, когда дело касалось его личных интересов, утихомирить было не так-то просто.
– Ты мне зубы не заговаривай! – кричал он. – Забор поломал, жизнь испоганил! Арестован! И я буду просить, чтобы тебя приговорили к пожизненному заключению за то, что ты кинул привидение на мой участок, а это, может быть, опасно для меня и Наталки! У нас никогда не было привидений, и если они появятся, то я самолично отправлю тебя к праотцам или, по крайней мере, на галеры!
Павлик не хотел на галеры, хотя с трудом представлял себе, что это такое, и тут, на его счастье, из дома раздался истошный вопль Наталки, которая призывала своего Грицька спасти ее от неведомой пока еще для Грицька опасности. И Грицько на время позабыл про Павлика, который бросился бежать и уже через несколько минут насквозь мокрый от пота и запыхавшийся задвигал надежный засов на калитке, толстой и прочной, как ворота крепости.
А Грицько ворвался в дом и не поверил своим глазам – двое здоровенных соседей невозмутимо тащили Наталку в опочивальню. Увидев Грицька, они не стали дожидаться, пока он вытащит из кобуры флягу и швырнет в них – им было известно, что револьвер он держит на работе, – и юркнули в подпол, прошептав на ушко Наталке, что навестят ее в другой раз. И Грицько сразу понял, что злая судьбина не обошла и его, и побежал на работу за оружием, но не успел он выбежать на улицу, как Наталка опять принялась кричать о том, что на нее напали, и ему пришлось возвратиться без оружия, и он бросился в подпол, но проклятые крысы замаскировались и он никак не мог их найти. В довершение всех бед они шуршали всю ночь, и Грицько понял, что беспокойные твари пустят под откос его супружескую жизнь, если он от них не избавится.
А Тоскливец все больше вживался в сумеречную жизнь дома скорби. Воскресенье началось с того, что где-то вдалеке кто-то невидимый стал бить в колокола и сон, в который под утро погрузились все обитатели палаты, был бесцеремонно нарушен. И перед Тоскливцем замаячила все та же перспектива – любоваться весь день трещинами на потолке, гулять на площадке под присмотром здоровенных санитаров, которые категорически отказывались выслушивать его пояснения, что здесь он по ошибке, и питаться едой крайне сомнительной в смысле содержания калорий и вкусовых качеств. Клара к нему не приходила, и хотя Тоскливец именно этого и ожидал, но ему все равно было обидно. А симпатичная врачица не появится в больнице раньше понедельника. А это означает, что шансов выйти на свободу у него пока нет никаких. И все из-за подлого Головы, который первый произдевался над его деревом, а когда он попытался взять реванш, так лесники…
Но тут сосед по палате принялся рассказывать Тоскливцу историю настолько удивительную, что время вдруг перестало тянуться мучительно, как бинт, который прилип к открытой ране и который никак не получается снять. А рассказал сосед, его, кстати, звали Хомой, вот что. Шел он как-то по Подолу в свою квартиру и вдруг смотрит – бежит шляпа-цилиндр на двух ногах. Да не просто бежит, а удирает вовсю от дебелой дамочки, прелести которой колыхались, как простыня на ветру. А за ними гонится бравый милиционер. От такого зрелища голова у Хомы закружилась и он вынужден был остановиться, чтобы не упасть. И тогда к нему подошла худенькая эдакая девчушка со светлыми, тщательно завитыми в мелкие кудряшки волосами, которые казались драгоценной рамой, из которой ее юное и словно светящееся изнутри личико радостно рассматривало окружающий ее пейзаж.
– Вам плохо? – поинтересовалась хорошенькая девушка, и Хома не смог признаться, что находится на грани обморока.
– Ну что вы, – ответил он. – Просто отдыхаю.
– Ну, тогда я пойду, – кокетливо сказала девушка и своими миленькими ножками, которые крошечные туфельки и затейливая семенящая походка делали еще более хорошенькими, стала уходить по раскаленному асфальту, чтобы возвратиться в тот, свой мир, в котором ему, Хоме, места не было, ибо раньше он никогда ее не встречал, и каждая клетка в его теле воспротивилась такому ходу событий, и он попросил:
– Не уходите.
– Но почему же? – спросила девушка и лукаво посмотрела на Хому, который был рыжим до такой степени, что на солнце его волосы казались почти красными и резко контрастировали с бледным лицом, к которому никогда не прилипал загар.
– Мне плохо, – признался вдруг Хома, и добрая самаритянка взяла его за руку, и отвела в тень, и усадила на скамеечку возле фонтана в беседке, в которой под успокаивающий, журчащий звук воды Самсон методично душил льва.
И Хома пришел в себя и купил мороженое у веселой мороженщицы для себя и своей новой знакомой, и они сидели и наслаждались крем-брюле, летом и своей молодостью, с которой вольны были делать что угодно. А над ними летали неутомимые заморские гостьи – ласточки, и небо было голубое-голубое, словно располагающее к тому, чтобы два горячих молодых сердца забились в унисон и поверили в то, что это навсегда. И чудо свершилось. Хома, который ничего в своей жизни не видел, кроме внутренностей компьютера – он работал мастером по их ремонту, – вдруг увидел перед собой мир совсем в другом свете. Оказалось, что виртуальный мир – не единственно возможный и девичьи лица бывают привлекательными не только на экране или в рекламе.
– Как вас зовут? – осмелился спросить Хома незнакомку, но та попросила, чтобы тот угадал, причем с закрытыми глазами.
И он назвал двадцать имен, но она молчала, и когда он глаза наконец открыл, то увидел, что сидит на скамейке один и солнце уже заходит за горизонт, и выходит, что он просидел на скамейке весь день. Он попробовал было ее найти и исходил всю площадь, но девушку не нашел. Бродячий философ с котомкой за плечами смотрел на него с пьедестала, словно разделяя его печаль, но знака ему не подавал. А тут ему показалось, что возле входа в метро мелькнуло похожее платье, и он побежал, и догнал какую-то девушку, когда она уже входила в вагон, но оказалось, что он обознался. И он, запыхавшийся, теперь куда-то ехал, а возле двери стоял красивый старик с оливково-смуглым продолговатым лицом, окаймленным седой, кудлатой бородой. Его черные глаза, казалось, горели черным огнем, и мальчишка, стоявший возле него, смотрел на него с обожанием и восхищением. Старик длинными бледными пальцами с давно не стриженными, грязными ногтями вынимал из бокового кармана старого драпового пальто клочки бумаги, прочитывал то, что на них было написано, и отдавал мальчишке, а тот тоже читал, а потом аккуратно засовывал их в нагрудный карман. Все это происходило молча, и было понятно, что они давно знакомы и! слова им не нужны – они и так прекрасно понимают друг друга. «Вот бы прочитать, что там написано, – подумал Хома, и попытался заглянуть через плечо мальчишке, но тот его сразу раскусил и бумажки теперь засовывал в карман, не читая, чтобы Хома не подсмотрел. „Странное дело, – думалХома. – Стоило один раз опоздать на работу и познакомиться, точнее, попытаться познакомиться с хорошенькой девушкой, и я словно попал в другое измерение, в котором живут странные, непонятные мне люди, внезапно исчезающие и загадочные“. Тем временем старик и мальчишка собрались выходить, и Хома решил увязаться за ними, надеясь, что они каким-то образом связаны с прекрасной незнакомкой и приведут его к ней. И он пошел за ними. Сначала по бесконечной, как путь на Голгофу, станции метро с длиннющими подземными переходами, в которых бездумно толкался обезумевший от летний жары люд и продавали всякую дребедень, потом по незнакомой Хоме улице, сплошь застроенной новыми домами. Пешеходов на улице почти не было видно, и Хоме это показалось подозрительным. Подозрительным было и то, что старик оказался подвижным, как белка, и то ли шел, то ли прыгал, но угнаться за ним и мальчишкой было просто невозможно. Хома был покрыт толстым слоем пота и сильно устал. Кроме того, ему приходилось идти на расстоянии за подозрительной парочкой, чтобы не попасться им на глаза, и то и дело рискуя потерять их из виду. Но вот наконец старик, которому зимняя одежда в летнюю жару была не помехой, остановился возле желтой цистерны с квасом. Мальчишка что-то сказал продавцу, и тот налил им две большие кружки, в которых пенился забористый напиток. Хоме тоже захотелось пить, и он подошел к ним и заказал кружечку кваса. И ошибся, потому что мальчишка встревожен-но взглянул на него, что-то сказал старику и они, взявшись за руки, исчезли, бросив на Хому долгий взгляд/ превратившийся в пустоту на том месте, на котором они только что стояли. Их кружки с квасом исчезли вместе с ними, но когда Хома указал на это продавцу, тот проворчал, что бездельники суются не в свое дело и мешают ему работать, и Хома побрел обратно к метро, то и дело оборачиваясь, но старик и мальчишка так и не появились. А улица была пыльной и пустынной, и порыв ветра поднял облако пыли, в котором, к удивлению Хомы, просматривалась фигура его утренней знакомой. Она звала его за собой, и он из последних сил ринулся к ней, но ветер улегся, пыль опустилась на проезжую часть и незнакомка исчезла. Хома решил сэкономить и на метро не поехал, а побрел в сторону Подола по незнакомым переулкам, потом подошел к какому-то старому, чудом сохранившемуся особняку и с удивлением увидел, что на балконе сидят старик и мальчишка и пьют освежающий квас все из тех же кружек, которые они прихватили с собой. Хому, который притаился за толстой липой, они не заметили. Старик продолжал читать что-то на клочках бумаги, и один из них, подхваченный порывом ветра, плавно приземлился у ног Хомы. Хома пристально посмотрел на отдыхающих на балконе людей, но те, вероятно, ничего не заметили, и тогда он нагнулся и схватил трепыхающийся под порывами ветра клочок бумаги, готовый унестись куда-то вдаль, надеясь, что перед ним отроются великие тайны. Но, к его глубокому разочарованию, на бумаге бисерным почерком были выписаны какие-то совершенно ему неизвестные и непонятные значки. Если бы они были написаны менее аккуратно, он подумал бы даже, что его разыграли. Он опять посмотрел на балкон, но старик продолжал вынимать из кармана то квадратики, то клочки, то обрывки бумаги, прочитывал текст, а потом отдавал мальчишке, который бережно складывал бумажку вчетверо и все так же клал к себе в нагрудный карман. Хоме все это было настолько странно, что он потер глаза, надеясь, что он спит и странный, почти кошмарный сон исчезнет, как наваждение, и он отправится в мастерскую, где можно будет усесться за стол, придвинуть к себе очередной загнувшийся компьютер и, переругиваясь и одновременно обмениваясь шуточками с коллегами, приняться за его ремонт. Но не тут-то было. Наваждение не исчезало. И что еще хуже – на улице вдруг появилась процессия: великолепно одетые дамы в пышных, до земли, платьях и кавалеры в затейливых костюмах и невиданных в этих местах головных уборах. Хома было решил рассмотреть их лица, но не смог – все они были в масках, причем маски лоснились, словно были отлиты из светлого металла, и эти застывшие, серого цвета, неживые лица вызвали у Хомы панический ужас – он всегда боялся маскарадов, потому что они попахивали чем-то дьявольским, ведь и сам враг рода человеческого мог затесаться в компанию людей, под прикрытием такой вот маски. Кроме того, процессия двигалась молча и бесшумно: ни говор, ни топот, ни шарканье не доносились до Хомы, который навострил уши, поражаясь тому, что он видит. И густой, обильный пот заструился по и без того измученному подмастерью. Хома даже подумал, что пришел его смертный час, что сердце его не выдержит этого зрелища, и тут процессия поравнялась с липой, за которой он скрывался, и Хома вдруг увидел, что на одной даме, которая шагала в третьей шеренге с его стороны, надета маска с лицом его матушки, а рядом с ней – он опять потер глаза кулаками – шествует рыцарь, маска на котором изображает его, Хомы, отца, который, ясное дело, остался вместе с маменькой в далеком селе. Пока Хома пытался отдышаться, процессия завернула за угол и исчезла.
Забыв про то, что ему нельзя показываться на глаза подозрительной парочке, Хома выскочил из своего укрытия и с криком: «Маменька! Папенька!» бросился вслед за процессией. Но улица, на которую свернули дамы и кавалеры, была пуста. Пуста, как торричеллиева пустота. Ветер гнал по ней пыль и обрывки газет. И это все. Хома понял, что себя выдал, но тем не менее возвратился к старинному особняку и посмотрел на балкон. Балкон был пуст. Пустота, пустота со всех сторон, как припадок, надвигалась на Хому, и тот сообразил, что оставаться здесь ему нет никакой возможности. И он заковылял по той улице, по которой ушла процессия, и длилось это довольно долго, потому что улицы в Киеве стали строить какие-то бесконечные да и дома тоже – длинной в целый километр. Хома с отвращением рассматривал эти длинные, однообразные сооружения и, к своему удивлению, заметил в одном из окон свою прекрасную незнакомку. Почему-то Хома решил, что ее зовут Наталией, и выкрикивая ее имя, благо окно было на первом этаже, ринулся к своей путеводной звезде, которая, как он решил, выведет его из того тупика, в котором он оказался. Но хорошенькое, смеющееся личико исчезло, и вместо него в окне показалась бульдожья морда хозяина квартиры, который пригрозил позвать консьержей, если тот немедленно не уберется. И Хома отошел от этого зловредного человеческого существа на безопасное расстояние, и снова посмотрел на дом, и тут же с благоговейным ужасом заметил, что Наталья смотрит на него изо всех окон. Смотрит и хохочет, словно шутка, которую она придумала, очень смешная. И Хома, влюбленный до беспамятства в эту насмешницу и хохотушку, ворвался в дом, разбросав консьержей, как мусор, и стал стучать во все двери, разыскивая свою красавицу, которая пряталась от него, ибо из-за дверей пропахших дремучими супами квартир высовывались заспанные и злые хари, совершенно не напоминающие неугомонную, шаловливую красавицу. И все кончилось тем, что его в конце концов словили завистливые, жалкие личности, которые не хотели, чтобы свершился его мистический союз с Наталией, и «скорая» увезла его в дом скорби, в котором его и держит Маня, не поверившая ни одному его слову, хотя он и рассказывал ей чистую правду. Ведь подобные истории никогда прежде с ним, с Хомой, не случались, да, вероятно, никогда и не случатся, потому что девушка про него забыла – никто его в больнице не навестил, с работы его, наверное, давно выгнали, и когда он выйдет на свободу, то ему придется искать и новую работу, и новое жилье, потому что наивно рассчитывать на то, что хозяин комнатушки, которую он снимал на Подоле, будет хранить его вещи как реликвию и, скорей всего, вышвырнет их на улицу.
Тоскливца рассказ Хомы почти не удивил, и он посоветовал ему попытать счастья в Горенке – комнату там снять нетрудно, правда, бывает трудно заснуть, но зато опять же недорого. Хома как бы невзначай поинтересовался, почему находится в лечебнице его собеседник, и Тоскливец подробно рассказал ему про подлость Головы, который первым, неизвестно за что, добрался до его дерева и над ним надругался, а он, Уткин, в результате весь покрылся синяками, и когда он попытался сквитаться, то осатаневшие от безделья и подозрительности лесники связали его и привезли сюда. Рассказ Тоскливца показался Хоме подозрительным (правда ведь зачастую больше похожа на ложь, чем самое отъявленное вранье), но он благоразумно промолчал, потому что был по-своему человеком деликатным. И посоветовал Тоскливцу не упорствовать, а признать, что ошибся и действительно хотел припасти елочку на Новый год, даром что на дворе еще лето в самом разгаре. Ошибся и все. И Тоскливец задумался. Человек, если можно так его назвать, он был нерешительный и легко подавался влиянию. И решил последовать совету своего нового знакомого. И пожалел, что рассказал тому про Горенку, потому что если он действительно там поселится и расскажет кому-то о том, где они познакомились, то все село сразу же заговорит о том, что он, Тоскливец, псих, и поэтому его надо освободить от занимаемой должности и посадить на нее кого-нибудь из своих. А ведь должность ему нужна как воздух. Подумав об этом, Тоскливец затоскливел и замолчал. И молчал все воскресенье, поджидая Маню и мысленно репетируя ответы на ее каверзные вопросы.
И понедельник наступил. И Маня, чуть загорелая и уже не на высоких каблуках, а в кроссовках, обошла с утра все палаты. Тоскливцу она ласково, как давнему другу, улыбнулась, и назначила ему свидание у себя в кабинет. И тот, еле дождавшись назначенного времени и умастив лицо заискивающей улыбочкой, направился к Мане, чтобы добиться освобождения. И поначалу Маня была приветлива, как гейша, и все время улыбалась и все расспрашивала, а Тоскливец пропел ей свою песню о том, что в лесу с топором он оказался случайно, потому что хотел припасти елочку к новогоднему празднику, а вовсе не для того, чтобы найти дерево Головы, на которое ему начхать, а на вопрос Мани о так называемых соседях он бойко солгал, что ошибся, когда о них рассказывал, и что их на самом деле не существует. И Маня поняла, что он не расскажет ей правды, но что он на самом деле вменяемый и его лучше отпустить. И она сделала вид, что он ее убедил, и подписала какую-то бумаженцию, и дюжие санитары мигом содрали с него казенный халат и вытолкали его взашей на залитую солнечным светом улицу, по которой шло множество мужчин и женщин, таких радостных, что можно было подумать, что их тоже выписали из психиатрической лечебницы.
А потом Мане позвонила ее мамочка, которая стала требовать, чтобы та явилась наконец домой и прекратила разыгрывать комедию с несуществующей дачей, потому как ей и так понятно, что у Мани завелся хахаль, и пусть она его с ней познакомит и все будет как у людей. От этих разговоров у Мани начала болеть голова, и она положила трубку, не прощаясь. Более того, ей показалось, что здоровенная крыса шмыгнула ей под стол из коридора, и на ее визг прибежали санитары, решившие, что на нее напал один из ее пациентов. Тщательный обыск кабинета не выявил наличия крысы, и санитары, поругиваясь и покачивая головами, в недоумении ретировались на исходные позиции.
С работы Маня отправилась в Горенку: оправдываться перед мамочкой ей не хотелось и, кроме того, она надеялась, что на свежем воздухе у нее перестанет болеть голова. Можно было, конечно, принять таблетку, но принимать лекарства Маня с детства не любила. По дороге в Горенку, и это было совсем некстати, рядом с ней уселся небезызвестный читателю пиит, который, как на Манин вкус, был больше похож на крысу, чем настоящая крыса: лицо у него было вытянутым, словно с обеих его сторон по нему прошлись кувалдой, а над верхней губой топорщились совершенно крысиные усики. И когда он заговорил с Маней, а он не мог с ней не заговорить, поскольку считал трамвай территорией, предназначенной для знакомств, с ней чуть не сделался обморок и она пожалела, что рядом нет верных санитаров, готовых в любой момент вмешаться в разговор. Пиит, которого никто раньше не обвинял в схожести с крысой, поначалу не понял, что происходит со смазливой блондинкой в уродливом платье, которую он решил осчастливить знакомством с собой. Многим, разумеется, не нравились его стихи, а одна деревенщина, видать ведьма, даже начала летать по салону – такое они оказали на нее влияние, но, как правило, его внешность и обходительность делали свое дело и ему удавалось знакомиться со множеством женщин, большинство из которых сразу же теряли к нему всякий интерес, когда узнавали, что мелкий служащий и к тому же поэт. И последней соломинкой были всегда его стишата, которые в некоторых случаях вызывали у его знакомых горловые спазмы или аллергические пятна на лице, но чтобы так сразу… И пиит решил, что постарел и действительно уже пришло время найти себе пару, увлеченную литературой и книгами по кулинарии, и тогда он сможет, сидя на диване, читать ей (потому что деться ей будет некуда) свои стихи и поглощать вкуснейшие борщи и вареники в сметане. При воспоминаниях о варениках он судорожно глотнул и пустой его желудок запищал, как неизвестный науке музыкальный инструмент. Но этот звук вызвал у Мани приступ гадливости, и она встала с сиденья и прошла вперед, чтобы избавиться от навязчивого ловеласа. Но раздосадованный пиит, самолюбие которого было ущемлено, бросился вслед за ней, чтобы засвидетельствовать этой гордячке свое почтение и продолжить знакомство, которое стало казаться ему заманчивым. «Если ее приодеть, – лихорадочно размышлял он, – и купить (за ее счет) ей другие очки, то она будет очень даже недурна собой, и если отправить ее на курсы кулинарии для завершения образования, а потом приковать цепями Гименея к вечному огню, то из нее выйдет жена то, что надо». Так быстренько решив за умницу и красавицу Маню ее судьбу, он опять придвинулся к ней и громким шепотом, который отлично был слышен и другим пассажирам, которые за неимением другого занятия внимательно прислушивались к тому, что он говорил, зашептал ей:
– Я думаю, что ты моя судьба и мы созданы друг для друга. Наша встреча была предначертана на небесах…
Маня уже было собралась поставить ему сложнейший диагноз, который почти не оставлял ему надежды на жизнь на воле, но тут небеса, которые обычно проявляют олимпийское спокойствие, даже когда слышат ужасную ложь, взбунтовались, нахмурились и с голубых их просторов вырвалась молния, которая влетела в открытое окно трамвая и ударила пиита в лицо, и он осел на пол трамвая и замолчал. Запахло озоном, но запах этот вскоре прошел и только сидящий на полу человек напоминал о происшествии. А тут трамвай подкатил к конечной остановке, и все вышли, и Маня осталась один на один с человеком-крысой, который к тому же сидел на полу и пристально смотрел на стену трамвая, на которой реклама с жизнерадостной тещей призывала отметиться на Гавайях. Маня могла бы просто уйти, но она давала клятву Гиппократа и была добросовестным врачом. И она взяла пиита за руку, и тот встал и покорно, как ребенок, пошел за ней. Маня хотела вызвать «скорую помощь», но в телефонной будке телефона не было и в помине – трубку оторвал радиотехник-аматор, а сам аппарат, естественно, сдали в металлолом. Бросить его, зная, что тот временно утратил память, она не могла, и ей пришлось повести его с собой к Гапке. Прохожие женщины неодобрительно посматривали на Маню, поскольку пиит в этих краях был хорошо известен – не было, наверное, существа женского пола, с которым он не пытался подружиться.
А Гапка и Светуля, когда увидели, кого она привела, сразу же заявили, что они сдали комнату одинокой и добропорядочной дачнице, причем сдали как дачу, а не как филиал публичного дома, в котором Маня, как они начинают подозревать, подвизается. И Мане пришлось унижаться и долго объяснять им, что именно произошло в трамвае, а пиит молчал и только улыбался, когда они просили его назвать свой адрес – он не знал, что это такое. И тогда будущие монахини решили сменить гнев на милость и пустили неожиданную парочку в дом, и Маня отправилась к Грицьку, чтобы тот вызвал машину и пиита увезли в лечебницу для тех, кто страдает амнезией, но Грицька дома не оказалось, по крайней мере, так утверждала Наталка, уставшая за последние дни от беспокойных посетителей, накидывавшихся на нее, по ее выражению, как дети на родную матерь.
Пока Маня ходила к Грицьку, пиит мирно заснул на ее постели, и ей теперь спать было негде, а в город возвратиться она тоже не могла – ее не поняли бы Гапка и Светуля, которым она подбросила незнакомого человека. И ночь накатилась, но тревожная, а не радостная и дарующая отдохновение, и Мане пришлось устроиться на полу на старом матраце, который откуда-то вытащила Гапка, а под полом возился сосед, а так как известный пояс Маня себе еще не приобрела, то и расслабиться во сне шансов у нее было немного. И она лежала, широко раскрыв глаза и всматриваясь в темноту, откуда на нее в любой момент мог свалиться сосед, и вслушиваясь в малопонятный разговор Светули с Гапкой – те решили спать по очереди, чтобы упредить поползновения соседа, но только никак не могли договориться о том, кто будет дежурить первой. Гапка считала, что она имеет право отдохнуть, а потом уже сменить Светулю на дежурстве, но та упорствовала, и все кончилось тем, что они вдруг почти синхронно захрапели. «Вместо супружеской жизни – полный бред, – думала Маня. – Повсюду крысы и успокаивает только то, что они, как оказалось, мне не мерещились. Люди – крысы, и наоборот». На этом она заснула и проснулась только тогда, когда оказалась в объятиях соседа, который делал вид, что ничего особенного не происходит. И Маня долго била его кроссовкой, чтобы убедить, что это не так, и он наконец, кряхтя и поругиваясь, залез в подпол и принялся там обиженно шуршать. И Маня тогда решила, что такая дача ей не нужна и нужно бежать, пока не поздно, а пиита все равно поутру Гапка сдаст Грицьку и все будет в ажуре, и Маня встала и попыталась открыть дверь на волю, но та была надежно заперта и охраняла хозяек, по крайней мере от опасностей извне, и Маня с большим трудом отодвинула засов и вышла на темную улицу. Где-то вдалеке слышались голоса запоздалых гуляк, луна совсем низко нависла над Горенкой (Маня не знала, что та любит подсматривать за жителями села). Ей встретилась черная свинья с зелеными, как прожектора, глазищами, рыло которой при виде Мани расплылось в почти приветливой ухмылке. Маня, однако, решила, что ей показалось, и пошла по улице, рассчитывая, что выйдет к конечной остановке и уедет в город на первом трамвае. Но она заблудилась и не видела, что свинюка идет за ней, напряженно размышляя о том, как ее подкузьмить. Она вышла на главную улицу, на которой фонари с их желтым светом вели непрестанную борьбу с ночным мраком, и увидела впереди себя девушку в таком длинном белом платье, что подол его тащился по сырому песку.
– Девушка! – окликнула ее Маня.
Но та не оглянулась и быстро продолжала идти, и Маня побежала за ней, понимая, что перед ней лунатик, которому нужно помочь, но догнать девушку ей не удавалось – та вроде бы и не бежала, но передвигалась как-то плавно и бесшумно и так быстро, что запыхавшаяся Маня не приблизилась к той даже на метр. И вдруг до Мани дошло. «Привидение, – подумала она. – Привидение». И Гапкин домик, пусть с соседом и пиитом, сразу представился ей оазисом мира и спокойствия среди ужасов, которые окружают Горенку. И теперь она уже бежала в противоположную сторону на радость свинье, которая хоть чем-то развлеклась, а привидение гналось за ней и вскоре сровнялось с Маней и стало перед ней, и Маня увидела, что платье и капюшон над ним пусты, если не считать золотых локонов, которые выбивались из под пустого капюшона и поблескивали в призрачном свете луны. «Напугать хочет, – подумала Маня. – А я вот не боюсь и все. Я ведь психолог».
– Убирайся, – сказала Маня строгим голосом, который приберегала для особо неприятных ситуаций.
Но в ответ раздался нежный вздох и детский голосок сказал ей:
– Положи мне руку на сердце, согрей меня, замерзаю…
Маня как человек городской не знала, что прикасаться к привидениям опасно, и уже хотела было помочь милой, невидимой девочке, как кот Васька (нет, все-таки в нем жила душа рыцаря!) вцепился ей в ногу сразу четырьмя лапами, чтобы ее отвлечь.
И Маня принялась сражаться с одуревшим котом, а привидение стояло перед ней и нудило о том, что ему холодно и Маня сказала:
– Ну конечно, холодно, если вы в таком легком платье. Может быть, принести вам кофту?
Но в ответ раздались причитания о том, что над ним, привидением, издеваются и ему не хотят помочь так называемые люди, то есть те, кто временно живы, а оно ведь перманентно мертво и неизвестно, что хуже, и поэтому торг неуместен и пусть Маня немедленно к ней прикоснется, но Маня уже сообразила, что здесь что-то не так, да и Васька злобно мяукал на привидение, и это подтверждало самые худшие опасения насмерть перепуганной врачицы. Трудно сказать, чем бы закончилась эта сцена, если бы на улице не показалась знакомая всем и унылая, как конец света, обличность – усталый Тоскливец, наконец-то добравшийся до родного села, шкандыбал к себе домой, чтобы проверить, чем так занята Клара, что не удосужилась навестить его в доме скорби. Увидев Маню, Тоскливец расцвел, как цветок, который обильно унавозили, и стал доказывать ей, что она ему нужна как понятая, чтобы уличить подлую Клару в супружеской неверности, воровстве, женской логике, желании модно за его счет одеваться и по утрам, опять же за его счет, распивать кофий и тому подобных преступлениях и смертных грехах. Маня вообще-то избегала как огня общения с бывшими пациентами, но на ночной улице выбора у нее не было – или нудное привидение, которое, наверное, из-за его занудства и отправили на тот свет, или Тоскливец с его сожительницей, но у них она хотя бы пересидит до, рассвета, а затем уже уедет из этого села, которое запросто даст фору сумасшедшему дому, чтобы никогда больше сюда не возвратиться. Никогда. Это слово Маню испугало. Подсознательно она избегала всего того, что напоминало ей о том, что наше время – всего лишь узор на вечности, которая даже не догадывается о том, что некие микробы придумали себе часы и минуты… И она пошла за Тоскливцем и через несколько минут оказалась перед высоким, добротным забором, из-за которого стыдливо виднелся раздавшийся в ширину и высоту дом, как выразился бы классик, гражданской архитектуры. Тоскливец поплевал на ключ, чтобы тот не скрипел, собак Тоскливец по известным причинам (чтобы не тратиться на их корм) не держал, и они бесшумно, как заговорщики, проникли на территорию усадьбы. Дверь в дом сдалась им почти без боя, и Тоскливец смерчем ворвался в дом и обнаружил, что молоденькая Клара в легком домашнем халатике, почти прозрачном, но почти, а не совсем, играет с соседями в карты за тем столом, за которым Тоскливец любил не спеша обедать и ужинать, при этом попрекая Клару за расточительность и объясняя ей, как именно она должна его ублажить, чтобы он в конце концов соизволил связать себя с ней супружескими узами. От гнева Тоскливец покрылся синюшными пятнами, и Клара уже было понадеялась, что возмущенная душа его побрезгует далее оставаться в темнице тела и воспарит куда-нибудь ввысь и она, Клара, такая молодая и хорошенькая, наконец овдовеет, и продаст этот курятник, и купит миленькую квартирку в городе, и сразу же сыграет свой гамбит с теми, кому посчастливится оказаться ее соседями. Но, увы… Тоскливец умирать не собирался. Более того, он принялся вытаскивать из брюк пояс, но они, так как он похудел в казенном доме, сразу же сползли с его чресл, обнажив бледные бедра с темно-синими прожилками. Соседи попробовали было расхохотаться, но Тоскливец на них замахнулся и они неохотно слезли со стульев, поглядывая на тарелку с крупными ломтями домашней колбасы, которая явно была похищена из неприкосновенного запаса хозяина, и залезли в нору. А Тоскливец решил проучить Клару как следует, потому что она вместо того, чтобы носить ему в больницу горячий супчик, любезничала с подлыми тварями. И тут до него дошло. «Пояс! Носит ли она пояс!?» И он подскочил к ней и схватил ее за зад, но тот был округлым и теплым и ничто под халатиком не напоминало суровый металл, за который Тоскливец выложил Назару не один десяток «портретов». И тогда он перевел свой взгляд на Маню и голосом, который более всего напоминал шекспировскую драму, сообщил ей как своему доверенному лицу:
– Без пояса она подлая и с соседями в карты играет!
Выгоню, ох, выгоню! И пусть до конца своих дней она скитается в юдоли печали, опозоренная и одинокая, и стыдится смотреть в глаза людям!
Но Клара, бунт в горячей крови которой зрел долгие годы, безапелляционно ответствовала ему:
– Это ты подлый проходимец притащил ночью в дом свою полюбовницу и предлог ищешь, чтобы меня, свою верную жену, которая долгие годы пестовала тебя, как любящая мать дитятю свою, лишить крыши над головой в угоду пароксизму низкой страсти. А домашних животных я кормлю для того, чтобы они не сожрали мебель, да и меня саму… Но вместо благодарности от тебя одни попреки.
От такой наглости даже видавший виды Тоскливец поперхнулся и чуть не захлебнулся собственной слюной.
– Это мой врач! – закричал он, наступая на Клару, размахивая при этом ремнем и придерживая предательские, сползающие брюки. – Она меня лечит!
– Я тоже тебя лечила долгие годы, – ответила Клара. – Сам знаешь от чего.
Под полом раздался унизительный для достоинства Тоскливца хохот соседей.
Маня, которая вдруг ощутила страшную усталость, опустилась на стул за пустым столом.
– Я была бы благодарна за чашку чая, – сказала она. – Я в самом деле врач.
Но она не на ту напала. Клара ведь все эти дни отдыхала и была в отличной спортивной форме. И Маня узнала про себя, что такие, как она, должны ходить, согнувшись вдвое, чтобы люди не оскверняли себя созерцанием их лиц, которые не выражают ничего, кроме смертных грехов, и совершенно понятно, почему Тоскливец притащил с собой эту дикую козу, – может быть, он надеется на то, что она пройдет курс одомашнивания под Клариным руководством, но пусть он на это не рассчитывает, потому что ее терпение давно иссякло, как вода на Марсе, и все, что она может для нее сделать, так это выставить ее вон туда, откуда народилась на свет Божий, то есть в канаву, чтобы она в ней и пыталась очиститься от той скверны, которая неумолимо накапливается в ней – в гнусном, греховном, управляемом низменными инстинктами сосуде.
Маня, которая молча и терпеливо выслушивала этот монолог, только диву давалась, откуда в таком захолустье берутся такие блестящие ораторы. Гапка, по ее мнению, не уступала Кларе в этом искусстве, но остается только поражаться выносливости Тоскливца, который действительно не спятил, выслушивая столь замысловатые для нетренированного уха монологи.
Но Тоскливец, которого всю жизнь волновали не только еда и амуры, но, как оказалось, и чувство собственного достоинства, не собирался попустительствовать разбушевавшейся, как океан, супружнице, которая к тому же преступно заседала за столом с соседями и пожирала вместе с ними столь ценимую им домашнюю колбаску, которую он припас на черный день, надеясь на то, что подлый Васька и ворюги-гномы до нее не доберутся. И он открыл свой рот, и Клара сразу была поставлена на место, потому как ей было указано на то, что она тут на птичьих правах, а точнее, как птица, и что ей могут в любой момент дать пинок под зад, чтобы она летела туда, куда ей угодно, и развратничала с соседями и там же поедала заработанную кем-то другим в поте лица колбасу, потому что только его в больнице никто не наведывал и, если бы не милосердная докторша, которая спасла его от издевательств Головы и выпустила на волю-вольную, чтобы свершилась святая месть, то он бы погиб от несварения желудка, лишенный домашнего супчика, который в казенном доме был ему нужен как воздух. А она забесплатно, видать, ублажала соседей и кормила их на дармовщину, так пусть она, важенка, чтобы не сказать хуже, укатывается на Крайний Север и там развлекает оленей, потому что ей все равно, с кем, так сказать, общаться, и тогда олени от блуда покроются рогами с ног и до головы, и эта кошмарная картина станет лучшим памятником внутреннему состоянию отпетой дряни, которая смеет называть козой благородного, самопожертвенного врача.
– Так ты думаешь, что она принесет себя тебе в жертву? – грубо расхохоталась Клара, которая увидела, что карта ее бита и заморочить голову Тоскливцу длинным монологом ей не удалось. Она надеялась, что от попреков он ретируется в спальню, залезет под одеяло и заснет. – Не надейся! Она…
– Не надо меня оскорблять, – спокойно и решительно сказала Маня. – Лучше сделайте мне стакан чая, и утром я уеду в город, чтобы никогда сюда не возвращаться, потому что то, что я здесь увидела, намного больше напоминает сумасшедший дом, чем та больница, в которой я работаю.
Клара попыталась усмотреть в ее словах какой-то подвох или выпад против своей особы, но не усмотрела и, недовольно ворча, как каторжанин, которого загоняют обратно в камеру, принялась греть на газовой плите замызганную кастрюлю, заменявшую ей и Тоскливцу чайник.
А потом они долго-долго пили чай, так долго, что даже соседи уморились и перестали возиться под полом, и бледные лучи утреннего светила в конце концов пробились сквозь толстые занавески, которыми Тоскливец, опасаясь сглаза, завесил все окна, и Маня встала и почти вежливо ушла, оставив тоскливую парочку выяснять отношения, что, как общеизвестно, могло продолжаться до скончания времен.
Но самое главное – виноват ли тут свежий воздух или те особые флюиды, на которые щедра летняя Горенка, но Маня вдруг перестала замечать в людях кур, крыс и всяких прочих тварей и с удивлением поняла, что у большинства из них лица действительно напоминают лица, а не задницы и встречаются даже красивые. Почему-то вспомнила она про Хому, рыжего и безнадежно влюбленного, и вдруг догадалась, что он говорил ей правду: и карнавал он видел на Подоле, и красавица, кокетничая, улыбалась ему из всех окон, и что надо его побыстрее выписать, пусть он ее разыщет и тогда, кто знает, может быть, на Земле хоть на чуть-чуть воцарятся мир и тишина, и женская красота, украшенная цветами, сольется с летом и солнцем, и люди станут добрее и умнее. И с этими благородными мыслями наша врачица вскочила на подножку отправляющегося в город трамвая, чтобы поехать, понятное дело, в «Павловскую» и незамедлительно выпустить Хому на волю.
Хома и Наталочка
Не прошло и недели после бегства Мани из Горенки, как в селе появился Хома. Денег у него почти не было, багажа тоже, и селяне боялись сдавать ему жилье, опасаясь, что он может их обокрасть. Кроме того, они подозревали его и в том, что он сосед. И мыкался бедный наш Хома целый день, но все без толку. Заходил он и в сельсовет, чтобы навестить Тоскливца, но тот притворился, что его не узнал, и тот – усталый, голодный, с пересохшим от жажды горлом– отправился искать счастья по пыльным улицам, прекрасно понимая теперь, что испытывают собаки, которых выгнали из дому: хозяин той комнатушки, которую он снимал на Подоле, даже не пустил его на порог, а все вещи конфисковал, чтобы продать их по дешевке и возвратить себе деньги, которые задолжал ему квартирант. На работе Хому признали, но предупредили, что еще один загул и его выставят вон. Доброхоты-коллеги дали ему в долг немного денег, чтобы он снял себе где-нибудь угол и купил приличную одежду, и с этими средствами рыжий Хома и притащился в Горенку. Мытарства его закончились только поздно вечером – его приютила Козья Бабушка, которая не боялась, что ее обворуют – у нее, кроме коз, ничего и не было. Правда, комнатенка, в которую она его пустила, была чуть больше газетного киоска, но он и этому был рад и даже радостно вручил Козьей Бабушке аванс и сразу же улегся отдыхать на прохладном глиняном полу, а тут еще хозяйка принесла ему кувшин козьего молока да краюху душистого домашнего хлеба. И Хома подумал, что жизнь налаживается. На работу, впрочем, ездить далеко, но зато есть крыша над головой. А после работы он будет искать свою Наталочку – он был уверен, что ее обязательно разыщет и что ее зовут именно так.
Надо сказать, что в этих местах Хома был человеком новым. Он родился и вырос в далеких, зеленых горах, над которыми то и дело раздается протяжное гудение трембиты и где облака совсем низко нависают над вершинами гор, словно рассматривая то, что находится на земле. Но Хома захотел повидать мир и уехал в большой город, в котором среди множества людей он оказался совершенно одинок – никому он был не интересен, никому не был нужен, никто и знать его не хотел, и люди, с которыми он встречался, или отмахивались от него, как от мухи, или старались его обокрасть. Но Хома, со свойственной молодости оптимизмом, не унывал и даже устроился подмастерьем в ремонтную мастерскую. Платили плохо, но зато товарищи по работе были славными парнями: помогли с квартирой (с той, с которой его выгнали), научили пить пиво и ездить на Петровку за книгами. И Хома, сам для себя неожиданно, стал книгочеем. Все выходные он толкался по книжному рынку, поражаясь тому, сколько книг людьми уже написано, и тому, что людям почти все уже известно. Он покупал энциклопедии и справочники, романы и романы в стихах, словари и разнообразнейшие пособия, которые старательно изучал по ночам, и на работу приходил заспанный и с опухшими глазами, давая повод думать, что он «после вчерашнего». Именно эти книги и были тем багажом, который жадный хозяин зачуханой комнатенки продал, когда его заперли в больнице злобные консьержи и санитары. И когда он оказался у Козьей Бабушки, то библиотека его равнялась нулю и его сердце, сердце заядлого библиофила, тосковало по золотым корешкам, типографской краске, гравюрам, рисункам, форзацам и всему тому, что делает настоящую книгу книгой. Получилось, что почти год он проработал бесплатно, ибо почти все деньги тратил на книги, которые у него бесцеремонно отобрали. Хома лежал и считал и насчитал, что хозяин взял у него раз в двадцать больше того, что он ему был должен, и решил, что сейчас же, как отдохнет, пойдет к нему и пригрозит милицией, если тот не отдаст ему его книги. Но сил ехать обратно в город у него не оказалось, и он уснул на тех жалких тряпках, которые нашлись в комнатенке, убаюканный лесным воздухом и густым козьим молоком. Проснулся он только на рассвете и стал собираться на работу. Бабки, на самом деле ее звали Катериной, видно не было, и Хома, кое-как закрыв калитку усадьбы на символический крючок, на трамвае уехал в город.
День пролетел, как один вздох, мастерскую стали закрывать, и Хома вышел вместе с друзьями на жаркую, разогревшуюся за день улицу. Выбор у него был небольшой – или отправиться с коллегами в пивную, или обратно в Горенку, чтобы опять же переночевать на глиняном полу. Денег на одеяло у него еще не было. Можно было, конечно, заехать на Петровку, чтобы купить книгу…
И тут Хома вспомнил про свою библиотеку и решил навестить жадного хозяина, чтобы попробовать отобрать у него свои книги. И он попрощался с друзьями и зашагал по тенистой улочке мимо белой, узорчатой церкви в глухой тупик, в котором раньше жил. Хозяина не оказалось, и дом был заперт, но во дворе Хома нашел подозрительную картонную коробку, которая, казалось, была наспех и небрежно завязана бельевой веревкой. Хома попытался ящик поднять, но ему это удалось с большим трудом. «Книги, – подумал Хома. – Мои книги!» Он развязал веревку, открыл коробку, но книг в ней не оказалось – коробка была набита камнями! «Вот так дела!» – подумал Хома, у которого от его открытия гусиная кожа заструилась по спине и рукам. И он закрыл коробку и поставил ее там, где она стояла, а тут послышались шаги и хозяин квартиры – яйцеголовый, ибо голова у него была лысая и напоминала сваренное в крутую яйцо, зашел во двор и подозрительно уставился на Хому.
– Ты чего это тут? – вместо приветствия накинулся он на Хому. – Сдал я уже твою комнату, убирайся…
– Отдай мои книги, и я уйду, – решительно ответил Хома. – Они ведь дорогие и намного больше стоят, чем я задолжал, пока в больнице лежал. А не отдашь – в милицию пойду.
Чобот, а хозяина квартиры звали именно так, не любил, когда ему угрожали. Да и кто любит? Особенно если ты пенсионер и живешь тем, что сдаешь приезжему люду квартиры в домах, которые не сегодня завтра снесут, и которые воняют плесенью, прогнившими перекрытиями, и за которые выколачивать деньги становится с каждым днем все труднее. А денежки, они ведь ох как нужны! Без них ведь ни колбаски, ни водочки, ни внуку в армию посылку с салом не отправишь… А этот рыжий уперся как осел – книги ему отдай! А как их отдашь, когда они давно уже проданы здесь же, на Андреевском спуске, ведь дура-соседка упросила принять на квартиру свою племянницу, которая учится на ветврача. Ну как тут быть? Да гнать его в шею, он ведь еще неизвестно, пойдет в милицию или нет… А можно вот что попробовать… И Чобот сам удивился (в который уже раз!) собственному уму. Соседкина племянница ведь писаная красавица – каштановые волосы – хоть ковер из них плети, глазищи, как озера, с густым камышом ресниц вокруг них, да и фигура… Надо его к ней запустить, пусть попробует у нее книги взять. Может, подружатся да тот про книги и забудет. Негоже, что-либо у такой молодицы забирать…
– Ты в свою комнату зайди, – сказал вдруг коварный Чобот. – Студентка там поселилась. Если она не выкинула – найдешь там свои книги, а если нет – с ней разбирайся.
И махнул Чобот рукой, и поплелся в свою конуру, в которой жил под лестницей.
А Хома отправился в свое бывшее жилище, и дверь открыла ему белокожая девушка с огромными карими глазами, которые с любопытством уставились на него – она ждала свою тетю, а вместо нее притащился какой-то рыжий, сутулостью напоминающий верблюда субъект. И ямочки на кругленьких щечках Оксаны вдруг расползлись, как масло по сковородке, и звонкий девичий смех раздался в темном, угрюмом коридоре. А Хома стоял, не понимая, почему эта красивая хохотушка сгибается от хохота, на него глядя.
– Ты чего это смеешься? – спросил ее Хома, когда красавица отдышалась, вытерла глаза маленьким беленьким платочком, который вытащила из кармана домашнего халатика, такого крошечного, словно его сняли с куклы и надели на девушку, фигура которой могла свидетельствовать и о пышности всего того, что появляется на свет на Украине, и о том, что никогда не переведутся в ней Оксаны, способные заморочить парубка одним только своим игривым и томным видом.
Но та не ответила и еще несколько минут внимательно рассматривала Хому, как рассматривает ветеринарный врач захворавшую козу или корову, поражаясь его сходству с одногорбым верблюдом. Дело в том, что нижняя губа у Хомы была от рождения немного выпячена, и Оксана была права – было в нем сходство с кораблем пустыни, но его никто никогда не замечал и уж тем более над ним не смеялся. И молчание это длилось довольно долго, и нарушил его первым Хома, который сказал:
– Я в этой комнате раньше жил. И мои книги тут остались. Мне Чобот сказал.
– Все книги на полке, – спокойно уже ответствовала ему наша Оксана. – И это мои книги. Других у меня нет. А не веришь – сам посмотри.
И она резко повернулась и указала Хоме на полку, и халатик ее наконец не выдержал, и пуговицы на нем разлетелись по комнате, а сам он распахнулся, не побоимся этого слова – настежь, и вся ее молочная красота, чуть разбавленная розовыми тонами, предстала перед взором ошарашенного книгочея. Окажись на его месте Голова, тот не раздумывая принялся бы, если бы ему позволили, целовать это богатство, пока оно не исчезло, как мираж, как морская пена на гребне волны, но Хома… Хома ведь вырос в деревне, прилепившейся на склоне горы. И девушек он и стеснялся, и побаивался, потому что они напоминали ему о нежной, но одновременно строгой матери. И он застыл, а халатик был тут же запахнут, и его вытолкали за дверь, а когда она снова открылась, то Оксана была уже одета в строгую блузку и длинную юбку и ничто не напоминало об увиденном. И он был вынужден признать, что книг его действительно на полке нет и что он зря обеспокоил новую хозяйку этой квартирки, но та на него не рассердилась, и они познакомились, и Оксана попросила его об одолжении – она как раз собиралась на базар за картошкой, которую ей носить очень трудно, и вот если бы он ей помог… Нечего и говорить, что Хома был просто счастлив, что может хоть чем-то помочь обворожительной девушке. Хотя, если честно, действительно ли Оксана была красавицей? Кто его знает… Разве спорят о вкусах? А людям, и особенно мужчинам, свойственно ошибаться, особенно если тебе еще нет и двадцати, и красная, как вишневая настойка, кровь бурлит в твоих жилах, и так легко принять здоровье за красоту. Или это синонимы? Именно об этом размышлял Хома в этот вечер по дороге в Горенку, поскольку все то, что с ним произошло за последнее время настроило его на философский лад. И все-таки пришел к выводу, что Оксана умница и красавица и ему очень повезло, что он с ней познакомился. И быть может, это перст судьбы…
И летние дни проносились теперь перед Хомой так быстро, как вагоны метро, – после работы он шел к Оксане и они отправлялись гулять – по набережной Днепра или на Трухановский остров. И Оксана позволяла ему держать себя за руку или обнимать за талию, но дальше этого, даже в самых укромных уголках Трухановского острова, дело у бедного нашего подмастерья не шло. А когда они приходили к ней, разгоряченные прогулкой и усталые от купания в реке, она кормила его неизменно добротным ужином, а потом бесцеремонно выгоняла, ссылаясь на то, «что подумают соседи?». Хотя соседям, если понимать под ними несколько давно спившихся гуманоидов, обитавших через стенку, и Чобота, который доживал свои дни в комнатушке под лестницей, было ровным делом начхать на то, что происходило или могло происходить в комнатке у квартирантки на втором этаже трехэтажного деревянного особняка, построенного при царе Горохе. Но Хома не обижался. Его и тянуло к Оксане, и одновременно что-то отталкивало. А однажды, когда после ужина Оксана положила свою голову к нему на плечо, и ее роскошные каштановые волосы стали щекотать его грудь, и губы их почти уже слились, ему явственно послышался нежный голос Наталочки, которая удивленно вопрошала его о том, что он вытворяет и чего он взял в голову, что она его не видит. И разве он ее уже забыл? И как тогда верить мужчинам? И неужели его любовь (словно он и в самом деле признавался ей в любви) уже прошла? И тогда он убежал от Оксаны в жаркую киевскую ночь, и обошел все улицы вокруг Красной площади, и три раза прошел улицу Сагайдачного, на которой они впервые встретились, туда и обратно, но не обнаружил ничего, что хоть каким-то образом указывало бы на присутствие Наталочки. На последний трамвай он опоздал, денег на такси у него, разумеется, не было, да и где сыскать таксиста, который согласился бы ночью ехать за город? Возвращаться к Оксане ему было стыдно – ведь он искал не ее, а она, быть может, уже и впустила бы его и тогда… Но что-то не позволяло Хоме пойти на попятную, и он переночевал на газоне на Владимирской горке, и утром как ни в чем не бывало пришел в мастерскую. Только на душе у него теперь лежала печаль. Если его настоящая любовь – это Наталочка, то как ему тогда быть с Оксаной и почему его тянет к ней, как магнитом? Почему кружит голову ее красота? Но ответа на эти вопросы у него не было. Он только вдруг подумал, что из-за увлечения Оксаной перестал ездить на Петровку и его уже не волновало то, что библиотека его пропала из-за жадности Чобота – у него все равно времени читать не было. И деньги копить на учебу ему тоже не удавалось, хотя бабка Катерина сдавала ему комнату почти даром, он ведь то и дело приглашал Оксану в кино, покупал ей мороженое… И тут он с ужасом вспомнил, что давно уже не отправлял денег в село своим старым и больным родителям, которые отдали ему свои последние копейки, когда он уезжал в город на заработки и клятвенно обещал, что будет им помогать. И действительно, месяца два или три он отправлял домой небольшое вспомоществование, но после больницы и после знакомства с Оксаной напрочь забыл о своем сыновнем долге и только вот сейчас, после ночи, проведенной в парке, вспомнил о родителях. «Может быть, я и в самом деле спятил? – думал он. – То Наталочка мне мерещится, то ее голос. А если она ведьма, которая хочет поссорить меня с моей Оксаной? Ведь Оксана могла обидеться, что я тогда ее не поцеловал, а она ведь сама положила мне голову на плечо и так было мне уютно, и только вот Наталочкин голос…»
В этот день после работы Хома к Оксане не пошел, а отправился гулять по Подолу, который уже исходил в поисках белокурой красавицы вдоль и поперек, в надежде, что он все-таки ее найдет. И на пустынной улице, обезумевшей от летней жары и пыли, он вдруг явственно услышал ее голосок: «Холодно! Холодно!». И понял, что она помогает ему себя найти. И он свернул на боковую улочку и услышал: «Теплее, теплее!». И так он и шел, и слушал то, что она ему говорила, и вышел в конце концов к какому-то длинному, фабричного типа строению, которое, однако, оказалось жилым домом, и увидел, как из окна первого этажа кто-то машет ему рукой. И окно открылось, и перед собой он увидел девушку, которая сидела с ним на скамейке в парке, – Наталочка! И он подбежал к окну, и обнял ее, хотя они почти не были знакомы, и давай ее целовать-обнимать, а та смеется, но его не прогоняет. Но тут из-за плеча Наталочки выглянула суровая женщина, лицо которой было испещрено, как кабалистическими значками, крупными и глубокими морщинами. Увидев рыжего незнакомца, женщина зло закричала:
– А этот зачем здесь?!! Гони его вон, а не то…
И окно было с грохотом закрыто, и штора – задернута, а они ведь так и не успели друг другу сказать и двух слов. И Хома, голова которого шла кругом, вдруг сообразил, что забыл сказать Наталочке, что он ее любит.
И он уселся возле дома на лавку, намереваясь дождаться того момента, когда Наталочке удастся к нему выйти или хотя бы выглянуть в окно, но дом словно замер в тревожном ожидании, и улица была пуста, и горячий ветер гнал по ней тополиный пух, от которого Хоме хотелось чихать, и гнусно каркала пророчившая гадость ворона, и пищал от голода живот, и Наталочка, и любовь казались надуманной, неправдоподобной сказкой. А тут и солнце стало заходить за горизонт, и ему надо было решать – или опять ночевать в парке, или ехать в далекую Горенку. Он решил еще раз подойти к заветному окну и уже было подошел, но когда до зеленой, поеденной плесенью стены старинного дома оставалось всего несколько шагов, ноги его вдруг одеревенели и он замер, как беспомощная статуя, чувствуя, как кровь у него замерзает и сердце перестает биться. Но тут из-за шторы послышался крик Наталочки: «Не мучь его!». Затем он услышал, как кто-то дерется, и вдруг почувствовал, как сердце снова начало биться и кровь запульсировала в жилах и отвратительная одурь оставила его, и он набрался мужества, и заглянул в окно, и увидел, как в комнате, почти пустой из-за отсутствия мебели, дерутся Наталочка и старая карга, причем последняя явно побеждает, потому что уже сидит на повергнутой на пол его возлюбленной и бьет ее наотмашь по лицу правой рукой, а в левой у нее зажат нож. И Хома, не глядя себе под ноги и себя не помня, побежал в обход дома, чтобы ворваться в квартиру, но дверь была заперта, и он надавил на нее изо всех сил, и она поддалась и открылась, и он влетел в квартиру в тот самый момент, когда старуха уже была готова вонзить страшный длинный нож в нежное Наталочкино сердце. Увидев Хому, карга злобно зашипела, как кот, которого поймали с поличным.
– Ты зачем здесь, человек? – спросила она, вставая.
Но не успел Хома ей ответить, как она уже замахнулась на него и давай за ним гоняться, чтобы отправить на тот свет его душу, но и Наталочка вскочила на ноги, и снова сцепилась со старухой, и не позволила ей прикончить безоружного своего знакомца. А Хома только диву давался, не понимая, что все это может значить. Но наконец все успокоилось, и Наталочка шепотом сказала ему:
– Пойдем, я тебя провожу. Нельзя тебе здесь.
И они вышли на темную, ночную улицу, и Хома посмотрел на часы – приближалась полночь, а это означало, что на последний трамвай ему уже не успеть, но он ничего не сказал, потому что хотел как можно дольше побыть с этой девушкой, которая умела передавать ему свои мысли и хохотать так искренне, что Хома забывал обо всем на свете, находясь рядом с ней. И целовала она его так, как никто никогда его не целовал. И Хома, понятное дело, не хотел с ней расставаться. Но тут часы, те, что на шпиле Академии, стали медленно и протяжно бить полночь, и Наталочка, а ее и в самом деле так звали, испуганно вскрикнула и бросилась бежать в сторону своего дома, но тут что-то сверкнуло, и она упала на асфальт, и Хома своим глазам не поверил – из под юбки, вместо аккуратненьких, тоненьких и беленьких ножек в туфлях-лодочках торчал рыбий хвост, который гневно бил по асфальту, но асфальт ведь не вода, не поплывешь… И подмастерье наш сообразил, что судьба свела его с русалкой и что она, если даже его не утопит, то женою ему не станет и все это зря… И так стало ему горько и обидно, ведь Наталочка уже надежно обосновалась в его сердце и он и жизни своей не представлял без нее. А тут вместо счастья – рыбий хвост. И он в растерянности подошел к ней – а она протягивает к нему свои белые руки, и обнимает его за шею, и целует его… И он взял ее на руки и понес ее домой, но она попросила его нежным таким голоском, каким дитя просит тятю своего купить игрушку, чтобы он отнес ее к Днепру и выпустил ее в воду, потому что надоела ей крохотная ванна, в которой ей сидеть, скрючившись, до утра, до того момента, когда золотое светило появится на летнем небе и она опять превратится в девушку. И Хома понес ее, свою любовь, к Днепру. А до набережной было еще ох как далеко, и тащить русалку было ему с каждым шагом все тяжелее. Но она крепко обнимала его за шею, как бы помогая ему, а он держал ее за плечи и за чешуйчатый, скользкий хвост, который норовил предательски выскользнуть из его рук. Сколько они шли к Днепру, никто не знает. Хоме казалось, что целую вечность, потому что он так устал, что думал, что вот-вот его душа, не выдержав страданий, покинет его бренное тело. Но вот и набережная и ступеньки к воде, и Хома из последних сил спустился к воде, а Наталочка обнимала его и просила его: «Быстрее, быстрее, мочи моей уже нет, дышать не могу, в воду мне надо». «Потерпи, любимая, потерпи, – умолял ее совершенно потерявший голову от всего того, что с ним произошло, подмастерье. – Скоро уже».
И вот Хома замер на краю воды, понимая, что его счастье вот-вот вильнет хвостом и, наверное, он ее никогда больше не увидит.
И он решил спросить ее:
– Ты вернешься ко мне? Ведь я люблю тебя.
Наталочка серьезно так посмотрела на него и сказала:
– А я и не собираюсь тебя бросать. Ты же мой. Я только поплаваю немного, а там и солнце взойдет, и я опять превращусь в человека, и ты отвезешь меня к себе домой, и я буду тебе женой. А к матери мы не пойдем. Она все торопит, чтобы мы скорее уплыли в северные моря, – мы ведь случайно здесь. И если она поймет, что я хочу у тебя остаться, она может убить тебя. Но хватит об этом, мы поговорим потом, а сейчас бросай меня в воду!
И Хома подошел к самой кромке воды и над водой разжал руки, и серебристый хвост русалки соскользнул в живительную для нее воду, но тут приключилась беда – то ли Хома что-то не рассчитал, то ли она никак не могла заставить себя разжать руки, которыми обнимала его за шею, и лишь в последнюю секунду отпустила своего спасителя, но упала она как-то неловко и ударилась виском о каменную ступеньку и безмолвно стала тонуть.
Хома уже было бросился за ней, но вдруг испугался. «Заманивает, – подумал он, – утопить меня хочет. Мне ведь маменька о них в детстве рассказывала, предупреждала. Или вправду тонет?» Но времени на раздумья у него не было, и он, подумав, что ему все равно без нее жизни нет, бросился за ней и вытащил ее на поверхность воды. По левому виску Наталочки обильно текла голубая кровь (ведь в северной стране, до того как она превратилась в русалку, она была принцессой), и она, и так белокожая, казалась в бледном свете луны белой как мел. Хома прижал ухо к ее груди и услышал, что сердце ее еле-еле бьется – жива! А еще через несколько минут она открыла глаза и улыбнулась ему.
– Мне не больно, – сказала она. – Это я во всем виновата – не хотела тебя отпускать, потому что хочу, как лиана, обвиться вокруг тебя, прилепиться к тебе, чтобы ты был всегда моей опорой, всегда был со мной.
И остатки ночи провели они в воде, а под утро, как только первые, робкие еще лучи солнца выхватили из ночного мрака верхушки деревьев на Трухановском острове и принялись золотить шары на Андреевской церкви, Наталочка опять превратилась в девушку, и они выбрались из воды на набережную, и просушили одежду, и решили, что уедут в Горенку и она останется в его комнатушке, а он поедет в контору, чтобы его не выгнали с работы. И на первом же трамвае они отправились домой, любуясь утренним лесом, который медленно просыпался, и легкими дуновениями прогонял белесый туман, спеша подставить себя живительным солнечным лучам.
Но вот и Горенка. Хома оставил Наталочку в своей комнатенке, и та (все-таки женщина остается женщиной, даже если она и русалка!) принялась наводить в ней порядок, а Хома уехал обратно в город. Надо ли и говорить, что думал он только о своей Наталочке, о том, как они заживут, как два голубя, а он накопит денег на учебу и найдет работу получше, а она народит ему детишек с такими же золотыми волосами и голубыми глазами, как и у нее. И тогда они все вместе поедут в далекий Угрив, к его родителям, а те уж не нарадуются своими внуками и внучками, и сядут они за большой стол, и будут обниматься и целоваться, чтобы выразить то, как они рады наконец быть все вместе. Да и что может быть лучше?
Но тут на его плечо легла суровая рука контролера, и сладостные мечты сразу же растаяли, как утренний туман. А контролер был не один, а со стражем порядка, и они увели Хому, который бился, как рыба, выброшенная на берег, и доказывал, что ему надо на работу, что его выгонят с работы, а дома его ждет жена и что он должен привезти еды из города…
Но они его и слушать не захотели и долго-долго писали какой-то скучный протокол, который он подписал, не читая, только бы поскорее уйти, но оказалось, что уйти нет никакой возможности, и его отвели в какую-то комнату с зарешеченными окнами и сказали, что отпустят его через три дня, потому что документов у него нет и он виноват в безбилетном проезде, и в том, что он сопротивлялся, и еще в чем-то. А им нужно установить его личность. И так далее, и тому подобное. А Хома стал доказывать, что не может тут оставаться, потому что у него жена дома одна и без еды и что она погибнет, если его не отпустят, но его и слушать не захотели, и тяжелая металлическая дверь закрылась за глухими к его горю людьми, и он остался наедине со своими печальными мыслями. Вспомнив о том, что Наталочка иногда читает его мысли, он стал мысленно рассказывать ей о том, что с ним приключилось. Но вскоре понял, что она его не слышит.
А Наталочка, как только Хома ушел, вдруг почувствовала страшную усталость и улеглась на те тряпки, которые по доброхотству оставила ему бабка Катерина, и то ли потеряла сознание, то ли заснула, то ли впала в забытье. Рана на виске у нее уже не болела, но тело вдруг стало таким горячим, словно она лежала не в темной комнатушке, а загорала на пляже. И она поняла, что заболела, а Хома все не возвращался. «Хомушка!» – мысленно звала она, но он ее не слышал. И так прошел день, а за ним наступила ночь, но она, к своему удивлению, не превратилась в русалку, и она догадалась, что сила любви исцелила ее. Но поняла она и то, что умрет, если любимый ее не возвратится, потому что перед глазами у нее появились черные круги, и тело ее тряслось в горячке, и злой недуг лишал ее остатков сил. На ее счастье бабка Катерина решила проверить, как устроился ее квартирант, и была поражена, обнаружив в комнате в груде тряпок умирающую девушку. И она, невзирая на свои девяносто с лишним лет, почти бегом устремилась к Бороде, и тот пришел и долго-долго возился с больной, давал ей лекарства, мерил и еще раз мерил ее температуру, а потом бабка Катерина накормила ее картошкой с укропом – она съела целые три ложки и запила козьим молоком, которого в жизни никогда не пила, и наконец крепко и мирно заснула.
Когда Хому выпустили, он сразу же бросился домой, опасаясь, что он проворонил свое счастье и что дома он найдет задохнувшуюся без воды русалку. Но страхи его оказались напрасными – Наталочка пошла на поправку. Она не знала, что с ним произошло, но и на долю секунды представить себе не могла, что он ее бросил, и когда он, как вихрь, ворвался в комнату и убедился, что она жива, радости их не было конца. И они решили сразу же сыграть свадьбу или, по крайней мере, зарегистрировать брак. Но только вот как? Его паспорт вместе с книгами то ли выкинул, то ли продал Чобот, а у Наталочки его документов никогда и не было – русалкам паспорта ни к чему.
И Хома отправился к единственному своему знакомому в этих местах, своему сотоварищу по больничной палате – Тоскливцу, чтобы тот помог ему выправить документы.
В сельсовет, на свое несчастье, Хома пришел как раз в тот момент, когда в нем опять накалились страсти: с утра все переругались, кому покупать сахар. Паспортистка в конце концов сдалась, как крепость после долгой осады, но это была Пиррова победа – в воздухе витали флюиды истерики и скандала и чай никого не радовал. Но это было еще не все – чай пришлось покупать, потому что в эту ночь под сельсоветом завелись соседи, которые сразу же сожрали и заварку, и сахар, но этого им было мало и они шуршали под полом и канючили о том, что в сельсовете работают отпетые скупердяи, которые из-за своей жадности хотят отправить их на тот свет, но они с этим не согласны и по ночам, чтобы не умереть с голода, будут пожирать документы, и пусть Голова и Тоскливец докажут потом, что это не они их уничтожили, чтобы запутать следы. Голова от таких разговоров подлых грызунов хватался за сердце и кричал, что вызовет Дваждырожденного с взрывпакетом, но соседи не унимались, ибо знали, что последний взрывпакет Дваждырожденный использовал при попытке избавиться от их коллег, но без всякого для них ущерба, но зато чуть не разнес свой собственный дом. И провел потом два дня в подвале с топором в руках, выискивая хвостатых квартирантов, но те ушли через подземелье и бывший воин остался при своем интересе.
– Это как мы работать теперь будем? – кричал Голова, витийствуя перед подчиненными: Маринкой, Тоскливцем и паспортисткой. – И какой у нас будет авторитет, если они при посетителях будут вещать из подвала всякую чушь? Приказываю тебе, Тоскливец, в двадцать четыре часа освободить от их присутствия служебное помещения. Я в тебя верю, ты способен справиться с этой задачей.
От гордости, что в него поверили, Тоскливец, сидевший за столом на своем излюбленном стуле, раздулся, как жаба по весне. И тут же сморщился, как сухофрукт, когда уразумел, что задача почти неразрешимая.
– Не нужно от них избавляться, – зашептал он Голове. – Пояса за казенный кошт паспортистке и Маринке купим, и все дела. Да и не посмеют они в рабочее время… А то, что пару папок сожрут, так оно и к лучшему, нам все равно отчетность хранить негде.
Но Голова не был согласен с подчиненным и опять повторил, что дает ему двадцать четыре часа, и если после этого срока нечисть будет еще копошиться под полом и мешать ему работать дурацкими рассуждениями, то он отправит Тоскливца к ним и тот до конца своих дней будет работать дежурным по подвалу. Не захотел стоять дозором возле шлагбаума, изволь караулить подвал, чтобы соседи не проникали в кабинет начальника.
– И дежурить будешь круглые сутки! – кричал Голова. – У нас теперь строго!
Тоскливец по обыкновению делал вид, что во всем с ним согласен, но сам подумывал о том, что для разрядки обстановки неплохо было бы исчезнуть с театральных подмостков, в которые превратился сельсовет, и уйти домой, чтобы втихаря подкрепиться и отдохнуть от службы, становящейся все более обременительной.
Вот в какой момент в сельсовете появился Хома и стал просить Тоскливца помочь с документами ему и его невесте.
Тоскливец, которому сразу же стало завидно и который от зависти стал задыхаться и покрываться пятнами, чтобы себя успокоить спросил:
– Ты с ней там же, где и со мной познакомился?
Потому что представить себе не мог, чтобы кто-то мог полюбить полного бессребреника, смысл жизни которого заключался в чтении никому не нужных книг, издающихся нынче без всякой цензуры и содержащих, как кто-то сказал ему в корчме, идеи странные и даже опасные. Но Хома не понял, что тот над ним издевается, и спокойно ответил, что нет, не там, но очень просит ему помочь. И Тоскливец назвал ему цифру, такую длинную, что она могла означать все что угодно – год всемирного потопа, телефонный номер или что-то в этом роде, но никак не напоминала ту скромную сумму, которую надлежит платить за справку. Ошарашенный Хома отошел тогда от Тоскливца, который со свойственной ему жадностью поторопился и встрял не в свое дело, и подошел к Маринке, но не услышал благой вести и от той и направил тогда свои стопы к Голове, который полулежал на служебном диванчике и отдыхал после утреннего скандала. Вид рыжего Хомы окончательно испортил ему настроение и пищеварение, и он попытался выставить настырного посетителя еще до того, как тот открыл рот.
– Ты же не из нашего села? Так почему ты здесь шатаешься? Уходи…
– Человек ведь я, – резонно ответствовал ему Хома. – И мне нужна помощь.
Но Голова не был готов к философскому диспуту. И был по-своему совершенно прав. Но он не знал, что разговор этот слышит неукротимая Гапка, которая притащилась в присутственное место и сразу же получила повод повоспитывать бывшего супруга.
– Нет, вы посмотрите на него, – раздался ее голос, от которого внутренности Головы словно перехватили жгутом, – лежит брюхом вверх, как таракан, и ни себе, ни людям…
В подвале кто-то четко добавил «ни соседям».
– Ага, так и здесь эти завелись! – радостно вскричала Гапка. – Ну и сельсовет! Одна нечисть, что в конторе, что под полом. А руководство, разумеется, нежится словно в колыбельке и мечтает, как забесплатно нажраться в корчме, а потом утащиться к городской вертихвостке на ворованной автомашине.
– Машина эта не ворованная, – попробовал возразить Голова, но Гапке было лучше известно.
– Такие машины, – безапелляционно заявила она, – не ворованными не бывают.
К своему негодованию Голова услышал, что Маринка и Тоскливец согласны с Гапкой и что он оказался в меньшинстве. А тут в сельсовет зашел оживший кот Васька, но ему никто не верил и все знали, что он подслушивает разговоры, чтобы шантажировать потом, когда его в очередной раз переедет Дваждырожденный. И кота вышвырнули взашей, но он сделал вид, что ничего особенного не произошло, и, задрав хвост трубой, отправился осматривать свои владения.
Хома, которого дома ожидала его Наталочка, совершенно не был намерен участвовать в этом, как ему показалось, сумасшедшем доме, и он повернулся и ушел. И сказал Наталочке, что если браки свершаются на небесах, так при чем здесь тогда казенные документы, ведь главное, чтобы они были живы и здоровы. Богаты он не добавил, потому что на это никакой надежды не было. Но в этот же вечер, когда он помогал бабке Катерине на огороде, лопата его наткнулась на нечто твердое, что оказалось сундуком со множеством золотых кружочков. И в Горенке в очередной раз разразилась золотая лихорадка, которая периодически, как поветрие, поражала обитателей села. Но повезло только Хоме. И он построил дом на берегу озера, чтобы Наталочке, если у нее будет такая надобность, было недалеко до воды. Русалки они ведь такие…
Кстати, о том, что она русалка догадалась только Явдоха, но она, будучи женщиной мудрой, никому ничего не сказала, и только посмеивалась, глядя, как Наталочка семенит своими хорошенькими ножками по улице Ильича Всех Святых в сельпо или на почту.
И лето закончилось новосельем у Хомы, богатым урожаем, дождем из золотых звезд, которые падали куда-то за лес, как небесный фейерверк. И однажды ночью Наталочка предложила Хоме покататься в небесах и взяла его за руку, и они долго носились по Млечному Пути, а Наталочка все рассказывала о том, как она жила в одной северной стране и как чуть не погибла, когда ее лодка перевернулась в фиорде, и ее утащили к себе русалки, и одна из них даже ее удочерила, а Хома все уговаривал ее успокоиться и вернуться на Землю, в Горенку, которую он уже полюбил всем сердцем, как каждый, кого судьба заносит в эти места. И опять же он вспомнил о том, что давно не писал своим родителям и поэтому ему нужно на почту, и Наталочка, жалобно вздыхая оттого, что ее возлюбленный не романтик, вернула его в село. По дороге они встретили Явдоху на метле, но, чтобы ее не смущать, сделали вид, что ее не узнали, ведь деревенским жителям, даже если они русалки и феи, присущ особый деревенский такт.
И Хома послал своим родителям много денег и цветную фотографию Наталочки и пообещал приехать вместе с ней, как только позволят обстоятельства.
Ну вот, пожалуй, и все. Оксану он с тех пор встретил только однажды – она ехала по Константиновской в машине с откидным верхом, которую вел, как показалось Хоме, человек весьма состоятельный. И Хома, к своему удивлению, за Оксану обрадовался. А как только машина с Оксаной скрылась из виду, дорогу ему перешел Чобот, который из последних сил тащил коробку с камнями, чтобы попытаться всучить ее кому-нибудь как макулатуру. А Наталочка каким-то неведомым Хоме образом узнала про Оксану, но не приревновала, а объяснила ему, что любовь у людей бывает двух видов. При одном, а так бывает чаще всего, тело одного человека влюбляется в тело другого и душа в этом почти не участвует. При втором – душа любит душу, и это и есть настоящая любовь. Хома по простоте своей душевной ее не очень-то понял, но зато ей поверил.
А в остальном жизнь в селе продолжалась своим чередом, случались, правда, и происшествия, но о них мы расскажем в другой раз, чтобы не утомить взыскательного читателя нескончаемыми подробностями о жизни любимой нашей Горенки.
Комментарии к книге «Соседи», Сергей Аркадиевич Никшич
Всего 0 комментариев